«Отрубленная голова»

2896

Описание

Герои книги Айрис Мёрдок, признанной классиком современной английской литературы, запутываются в причудливой любовной паутине и вынуждены бесконечно обмениваться партнерами. Традиционный любовный треугольник превращается в многоугольник, а банальные любовные перипетии принимают фантасмагорический характер.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Айрис Мёрдок ОТРУБЛЕННАЯ ГОЛОВА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Ты уверен, что она ничего не знает? — спросила Джорджи.

— Антония? Про нас? Убежден.

Джорджи помолчала минуту, а затем коротко откликнулась:

— Ладно.

Это отрывистое «ладно» было ее характерным словечком, типичным для ее прямой, резковатой манеры общения, говорящей, на мой взгляд, скорее не о бездушии, а о честности. Мне нравилось, как сухо и трезво она воспринимала наши отношения. Я мог обманывать свою жену лишь с такой, на редкость разумной особой.

Мы лежали, обнявшись, у газового камина Джорджи. Она склонила голову мне на плечо, я пристально смотрел на ее темные волосы, в который раз восхищаясь их рыжеватым отливом. Волосы у Джорджи прямые, жесткие, как конский хвост, и очень длинные. Сейчас в ее комнате было темно, если не считать огня в камине да трех красных свечей, горевших на каминной полке. Свечи вместе с несколькими засохшими ветками остролиста, воткнутыми куда попало, казались такими же близкими мне и беспорядочными, как сама Джорджи. Для нее они были рождественскими украшениями, но комната скорее напоминала таинственную пещеру, где скрывались сокровища. Перед свечами, словно перед алтарем, стоял мой подарок — пара китайских кадильниц в форме маленьких бронзовых воинов, державших, подобно копьям, тлеющие курительные палочки. Сизые клубы дыма лениво скапливались в воздухе, потом от жара горящих свечей внезапно свертывались в кольца и начинали кружить и взвиваться вверх, в темноту. Комната насквозь пропиталась пряными запахами кашмирского опия и сандалового дерева. На полу валялись яркие обертки от наших подарков, а столик с остатками еды и пустой бутылкой Шато Санси де Парабер 1955 года был задвинут в угол. Я провел с Джорджи несколько часов после ленча. За окном, закрытым занавесями, холодный, дождливый лондонский день уже сменился тусклыми и туманными сумерками. Сегодня даже в поддень не было по-настоящему светло.

Джорджи вздохнула и, свернувшись клубком, положила голову на мои колени. Она успела что-то накинуть на себя, но ноги оставались босыми.

— Когда ты должен уйти? — спросила она.

— Около пяти.

— Не хочу видеть, как ты торопишься.

Замечания в таком духе были единственным, что она позволяла себе, давая мне почувствовать острые шипы ее любви. О более тактичной любовнице я и мечтать не мог.

— У Антонии сеанс заканчивается в пять, — пояснил я. — Мне надо к тому времени вернуться на Херефорд-сквер. Ей каждый раз хочется обсудить со мной, что там говорилось. К тому же мы приглашены на обед. — Я немного приподнял голову Джорджи, перекинул ее волосы вперед, и они широкой волной покрыли ее грудь. Родену это пришлось бы по вкусу.

— Как там у Антонии дела с психоанализом?

— Она обожает ходить на сеансы, прямо-таки млеет от удовольствия. Конечно, для нее это всего лишь развлечение, но она полностью преображается.

— Палмер Андерсон… — Джорджи назвала имя психоаналитика Антонии и моего близкого друга. — Да, могу представить, что люди к нему тянутся. У него умное лицо. Полагаю, свое дело он знает. Настоящий профессионал.

— Не знаю, — отозвался я. — Мне не нравится это, как ты говоришь, его дело. Но он во многом хорошо разбирается. Возможно, он действительно талантлив, а не просто мил, вежлив и воспитан, что свойственно большинству американцев. В нем есть настоящая сила.

— Похоже, и ты им не на шутку увлечен, — заметила Джорджи. Она немного передвинулась и устроилась поудобнее, упершись головой в мою коленку.

— Можно сказать и так, — ответил я. — Когда я узнал его поближе, во мне очень многое изменилось.

— Что ты имеешь в виду?

— Это трудно выразить. Может, благодаря ему меня стали меньше заботить условности.

— Условности! — засмеялась Джорджи. — Дорогой, ты уже давно к ним равнодушен.

— Видит Бог, ты ошибаешься! — возразил я. — Они мне и сейчас далеко не безразличны. В отличие от тебя я не дитя природы. Нет, дело, пожалуй, не в этом. Но Палмер умеет делать людей свободными.

— Если ты думаешь, что меня это не беспокоит… ну да ладно… А что касается человеческой свободы, не верю я этим профессиональным освободителям. Согласно Платону, все, кто умеют освобождать людей, в равной мере способны их порабощать. Твоя беда, Мартин, в том, что ты постоянно ищешь учителя.

Я улыбнулся:

— Теперь у меня есть любовница и я не нуждаюсь в учителе. Но где ты познакомилась с Палмером? А, понял, конечно, через его сестру.

— Да. Через сестру, — подтвердила Джорджи. — Через эту чудную Гонорию Кляйн. Я видела его на вечеринке, которую она устроила для своих студентов. Однако она его не представила.

— А она тоже талантлива?

— Гонория? Ты имеешь в виду, как антрополог? У нее очень хорошая репутация в Кембридже. Конечно, я у нее никогда не училась. Знаешь, она постоянно ездит в экспедиции к одному из своих диких племен. Кстати, она помогла мне организовать работу и решить кое-какие личные проблемы. Уникум!

— Если я не ошибаюсь, она единоутробная сестра Палмера. Как это у них получилось? Вроде бы они разных национальностей.

— По-моему, все обстояло так, — пояснила Джорджи. — Первым мужем их матери-шотландки был Андерсон, а после его смерти она вышла замуж за Кляйна.

— Про Андерсона мне известно. Он был американцем датского происхождения, архитектором или кем-то вроде того. А вот кто другой отец?

— Иммануил Кляйн. Я думала, ты о нем слышал. Он был неплохим филологом-античником. Немецкий еврей.

— Я знал, что он какой-то ученый, — сказал я. — Палмер пару раз упоминал о нем. Любопытно. Он сказал, что до сих пор видит отчима в кошмарных снах. Подозреваю, что он немного побаивается своей сестры, хотя никогда об этом не говорит.

— Она способна внушить страх, — согласилась Джорджи. — В ней есть что-то первобытное. Возможно, это связано с ее работой, с племенами. Но ведь ты и сам ее видел?

— Да, видел, — откликнулся я, — хотя и мельком. Она показалась мне ученым сухарем, педантом в юбке. Ну почему эти женщины так выглядят?

— Эти женщины! — расхохоталась Джорджи. — Не забывай, что теперь я тоже одна из них, дорогой! Как бы то ни было, в ней есть какая-то сила.

— Но ведь у тебя тоже есть сила, и при этом ты не похожа на пугало.

— Я? — удивилась Джорджи. — Я из другого разряда. Не настолько всесильна.

— По-твоему, я увлечен ее братом. А ты, как мне кажется, увлечена сестрой.

— Нет, она мне не нравится, — возразила Джорджи. — Тут все иначе.

Она резко отодвинулась, откинула назад волосы и принялась быстро заплетать их. Затем перебросила тяжелую косу через плечо, подтянула юбку, расправила складки накрахмаленной нижней юбки и стала натягивать чулки переливчато-синего цвета — мой подарок. Мне нравилось преподносить Джорджи разные эксцентричные вещицы, нелепые украшения и безделушки — я никогда не подарил бы ничего подобного Антонии: варварские бусы, бархатные брюки, ярко-красное нижнее белье или черные ажурные колготки, сводившие меня с ума. Я встал и прошелся по комнате, наблюдая за ней с видом собственника, словно благодаря моему пристальному, сдержанному взгляду ей удастся быстрее натянуть эти чудовищные чулки.

Комната Джорджи — большая, неопрятная спальня, она же столовая — выходила окнами на проход вблизи «Ковент-Гардена» и была завалена моими подарками. Я вел долгую и безнадежную войну с жуткой безвкусицей Джорджи. Множество итальянских гравюр, французских пресс-папье, фотографий из Дерби, Вустера, Коулпорта, фарфор марки «Вустер» и «Споуд» Коупленда и прочие безделушки — не припомню случая, когда я ей чего-нибудь не приносил, — лежали пыльными грудами, отчего комната, несмотря на мои старания, напоминала лавку старьевщика. Очевидно, Джорджи не стремилась к обладанию вещами — это было чуждо ее натуре. Когда Антония или я что-нибудь приобретали — а это происходило постоянно, — то новинка сразу же находила свое место в богатой мозаике окружавших ее вещей, а вот у Джорджи понимание ансамбля явно отсутствовало. Любой из этих раскиданных где ни попадя предметов через какое-то время мог быть подарен или попросту пропасть, но тем не менее все мои попытки рассортировать их и расставить по порядку никакого успеха не имели. Меня раздражала эта привычка Джорджи, но она среди прочих черт моей возлюбленной свидетельствовала о ее восхитительной независимости и отсутствии всяческих претензий. Поэтому я продолжал ее любить и даже преклонялся перед ней. Более того, иногда мне казалось, что это равнодушие к вещам — воплощение и символ наших отношений, мой способ обладания ею или, точнее, невозможность всецело ею обладать. Я был властен над Антонией почти так же, как владел прекрасной коллекцией литографий Одюбона, украшавших лестницу в моем доме. Я не был властен над Джорджи. Джорджи просто была здесь, со мной.

Натянув чулки, она откинулась в кресле и взглянула на меня. При густых темных волосах глаза у нее светлые, серо-голубые. Лицо у Джорджи широкое, скорее грубоватое, чем нежное, но зато из-за бледности оно кажется цвета слоновой кости. У нее большой, немного вздернутый нос, крылья которого она сжимает, тщетно пытаясь превратить его в орлиный, — ей он доставляет огорчение, а мне радость. Сейчас, когда она забыла о своем носе и оставила его в покое, лицо ее приобрело выражение какого-то настороженного зверька. И это к лучшему — иначе оно казалось бы слишком умным. В полумраке курящихся благовоний на ее лицо упали извилистые тени. Некоторое время мы, не отрываясь, смотрели друг другу в глаза. Эти спокойные взгляды словно вбирались душой и насыщали ее. Ни с какой другой женщиной я такого не испытывал. Я никогда не смотрел подобным образом на Антонию, равно как и она на меня. Антония не выдержала бы столь долгого, неподвижного взора: горячая, властная и кокетливая, она не стала бы подобным образом раскрывать себя.

— Речная нимфа, — проговорил я наконец.

— Меркантильный принц.

— Ты меня любишь?

— Да, до безумия. А ты меня любишь?

— Да, беспредельно.

— Не беспредельно, — возразила Джорджи. — Надо быть точным. Ты меня очень любишь, но у твоей любви есть пределы.

Мы оба знали, на что она намекает, но существуют темы, которые бесполезно обсуждать, и это мы тоже хорошо знали. О том, чтобы я бросил жену, не могло быть и речи.

— Ты хочешь, чтобы я сунул руку в огонь? — спросил я.

Джорджи по-прежнему не отводила от меня глаз. В такие минуты ум и ясность духа уподобляли ее красоту звонкому чеканному серебру. Но вот быстрым движением она соскользнула вниз и распростерлась передо мной, положив голову к моим ногам. Глядя на нее, я подумал, что не мог бы лежать ни у чьих ног с подобным смирением. Я нагнулся и обнял ее.

Немного погодя, когда мы кончили целоваться и закурили, Джорджи сказала:

— Она знакома с твоим братом?

— Кто знаком с моим братом?

— Гонория Кляйн.

— А, ты все о ней? Да, похоже на то. Они были вместе в каком-то комитете во время выставки мексиканского искусства.

— А когда ты меня познакомишь со своим братом?

— Думаю, никогда.

— Ты говорил, что всегда передавал ему своих девушек, потому что сам он ни с кем не мог познакомиться.

— Возможно, — отозвался я, — но тебя я ему передавать не собираюсь.

Помнится, что-то подобное я брякнул ради красного словца, после чего мой брат Александр стал героем романтических фантазий Джорджи.

— Я хочу с ним встретиться, — заявила она, — только потому, что он твой брат. Я обожаю родственников — ведь у меня их просто нет. Он похож на тебя?

— Да, немного, — сказал я. — Все Линч-Гиббоны похожи друг на друга. Только у него покатые плечи, и он не такой привлекательный. Если тебе хочется, я познакомлю тебя со своей сестрой Роуз-мери.

— Я не желаю знакомиться с твоей сестрой Роузмери, — заупрямилась Джорджи. — Я хочу встретиться с Александром и буду на этом настаивать, так же как и на поездке в Нью-Йорк.

Джорджи страстно мечтала побывать в Нью-Йорке, и я опрометчиво пообещал взять ее в одну из моих деловых поездок. Однако в последнюю минуту во мне то ли проснулась совесть, то ли я осознал, что не выдержу нервного напряжения, связанного с необходимостью лгать, и по-крупному, Антонии, и переменил решение. Джорджи очень расстроилась и надулась как обиженный ребенок. Я пообещал взять ее с собой в поездку в следующий раз.

— Не надо ворчать из-за этого, — сказал я. — На днях мы вместе отправимся в Нью-Йорк. Но только при условии, что я больше не услышу всякой чепухи вроде того, что ты будешь платить за себя сама. Вспомни, как ты не одобряешь незаработанные деньги. По крайней мере, позволь мне разумно распорядиться частью моих нетрудовых доходов.

— Конечно, это нелепость, что ты бизнесмен, — проговорила Джорджи. — Ты слишком умен. Тебе надо было стать деканом факультета.

— Ты полагаешь, что стать деканом — это единственный способ проявить свой ум? Да, у тебя и правда есть шанс сделаться «синим чулком». — Я погладил ее ноги.

— Когда ты учился, то увлекался историей и получил первую премию, — напомнила Джорджи. — Кстати, а что получил Александр?

— Ему досталась вторая премия. Теперь ты поняла, что он не стоит твоего внимания?

— Но все-таки он сообразил не податься в бизнес, — продолжала спорить со мной Джорджи.

Это правда, мой брат — талантливый и довольно известный скульптор. В какой-то степени я разделял мнение Джорджи, что мне следовало стать, к примеру, деканом, и эта тема была для меня болезненной. Мой отец, преуспевающий виноторговец, основал фирму «Линч-Гиббон и Маккейб». После его смерти фирма разделилась, большая часть осталась у семьи Маккейб, а меньшей, связанной с производством кларета по собственной рецептуре, которым интересовался еще мой дед, начал управлять я. Джорджи считала, хотя и никогда не говорила мне об этом прямо, что мое участие в бизнесе как-то связано с Антонией. Она была недалека от истины.

Я не желал продолжать разговор и больше не собирался рассказывать ей о моем дорогом брате. Надеясь переменить тему, я спросил:

— Что ты собираешься делать на Рождество? Я хотел бы мысленно быть с тобой.

Джорджи нахмурилась:

— Присоединюсь к коллегам из училища. Соберется большая компания. А вот мне не хотелось бы о тебе вспоминать, — добавила она. — Как ни странно, в такое время больно сознавать, что я не член твоей семьи.

Мне нечего было ей ответить.

— Мы спокойно отдохнем с Антонией, — сказал я. — Останемся в Лондоне. А Роузмери будет в Ремберсе с Александром.

— Не желаю ничего знать, — буркнула Джорджи. — Не желаю знать, что ты делаешь, когда тебя нет со мной. Лучше не давать пищу воображению. В это время я предпочитаю думать, что тебя вообще не существует.

Честно признаться, я и сам размышлял сейчас о чем-то в этом роде. Я лежал рядом с ней, гладя ее прекрасные, античные ноги, как я их называл, слегка просвечивающие сквозь синие чулки. Я поцеловал их, а потом вновь стал смотреть на нее. Тяжелая коса свисала ей на грудь. Она взмахнула головой и подобрала за уши несколько оставшихся прядей. У нее прекрасная форма головы, да, разумеется, Александру нельзя с ней знакомиться.

— Я чертовски счастлив, — произнес я.

— Ты имеешь в виду, что ты в полной безопасности, — уточнила Джорджи. — Да, ты в безопасности, черт бы тебя побрал.

— «Les Liaisons dangereuses»,[1] — сострил я. — А мы тем не менее лежим, и нам ничто не угрожает.

— Это тебе не угрожает, — заметила Джорджи. — Если Антония узнает, ты отшвырнешь меня, как горячую головешку.

— Ерунда! — возмутился я. Однако в ее словах была доля истины. — Она никогда не узнает, — сказал я, — а если и узнает, то я все устрою. Ты мне очень дорога.

— Вряд ли мы дороги друг другу, — откликнулась Джорджи. — Опять ты смотришь на часы. Ладно, ступай, раз должен. Не выпить ли нам на прощание по рюмочке? Может, открыть бутылку «Nuits de Young»?

— Сколько раз я говорил тебе — нельзя пить кларет, если его не откупорили, по меньшей мере, три часа назад.

— Твой священный трепет неуместен, — парировала Джорджи. — На мой вкус, это самое обычное пойло.

— Ты маленькая дикарка! — сказал я нежно. — Лучше дай мне немного джину с коньяком. А потом я и правда пойду.

Джорджи принесла мне бокал, и мы, обнявшись, сели перед теплым, бормочущим что-то свое огнем. Ее комната напоминала подземелье, заброшенное, потаенное, скрытое ото всех. В эти минуты я чувствовал величайшее спокойствие и мир в душе. Я еще не знал, что мы сидим так в последний раз, что нашему обжитому невинному миру настал конец, что это краткий миг перед погружением в глубины кошмара, о котором и пойдет речь дальше.

Я закатал рукав ее свитера и погладил Джорджи по руке.

— Отличный получился напиток, лапочка.

— Когда я тебя увижу? — поинтересовалась Джорджи.

— Только после Рождества, — ответил я. — Если смогу, то приду двадцать восьмого или двадцать девятого. Но в любом случае я тебе предварительно позвоню.

— Неужели мы никогда не сможем вести себя более открыто? — вырвалось у Джорджи. — Ненавижу ложь! Но наверное, это невозможно.

— Наверное, — отозвался я. Мне не понравилась ее грубая прямота, но я должен был ответить ей столь же резко и жестко. — Боюсь, что ложь к нам прилипла намертво. Знаешь, это может показаться извращением, но сама природа наших отношений и, должно быть, их очарование состоит в том, что они тайные, в высшей степени тайные.

— Ты хочешь сказать, что тайна и есть их сущность, а на виду у всех, при свете дня они развеются как дым? Эта мысль мне не по душе.

— Я сказал не совсем так, — попытался уточнить я. — Но если все станет известно, если другие люди узнают, то наши отношения обязательно изменятся, как и все в мире меняется от чужого прикосновения. Вспомни миф о Психее и ее ребенке. Признайся она в своей беременности, и ее ребенок стал бы смертным. Но, сохранив свою тайну, она бы родила бога.

Разговор принял неприятный оборот, особенно для Джорджи. Он вернул нас к тому, о чем я предпочитал не задумываться. Прошлой весной моя возлюбленная забеременела. В ее положении делать было нечего — оставалось только избавиться от ребенка. Джорджи прошла через все это, как я и ожидал, — спокойно, без лишних слов, деловито.

Она даже подбадривала меня своими шутками. Но нам было трудно об этом говорить, не касались мы случившегося и позднее. Какую рану нанесла эта катастрофа гордости Джорджи и ее прямоте, я до сих пор не знаю. Сам я перенес все на редкость спокойно. Благодаря характеру Джорджи, ее твердости и стоической преданности мне я ничем не поплатился. Все обошлось удивительно безболезненно. У меня сохранилось чувство, что я пострадал отнюдь не в должной мере. Лишь иногда, в снах, я испытывал настоящий страх, предчувствие наказания, которое еще ждет своего часа.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Почти в каждом браке один из партнеров — эгоист, а другой нет. Выявляется образец поведения и скоро становится обязательным: один из супругов постоянно требует, а другой уступает. Я сразу занял твердую позицию в своей семейной жизни и брал куда чаще, чем давал. Подобно доктору Джонсону, я без колебаний вышел на дорогу и не собирался с нее сворачивать. Я следовал этому правилу гораздо ревностнее, чем обо мне думали, и считал себя очень счастливым в браке с Антонией.

Конечно, я морочил Джорджи голову, говоря о неудачах моей семейной жизни. Впрочем, какой женатый человек, имеющий любовницу, не вводит ее в заблуждение? Я постоянно испытывал горечь, что у нас с Антонией нет детей, но в остальном наш брак был на редкость счастливым и удачным. Просто я очень желал Джорджи и не видел причин от нее отказываться. Хотя, как я уже говорил, мне отнюдь не были безразличны общепринятые правила, я вполне хладнокровно и рационально относился к любовным связям на стороне. Мы венчались с Антонией в церкви, но главным образом идя навстречу общественному мнению, и я не думал, что узы брака, какими бы возвышенными они ни казались, священны и нерушимы. Здесь уместно добавить, что я — неверующий. Грубо говоря, я никогда не мог себе представить, что какой-то всемогущий создатель был так жесток, чтобы сотворить мир, в котором мы живем.

Кажется, я сейчас начал в общих чертах объяснять, кто я такой. Наверное, это объяснение стоит продолжить, прежде чем я погружусь в рассказ о случившемся, когда возможностей для размышлений и излияний останется не слишком много. Как вам уже известно, меня зовут Мартин Линч-Гиббон, и по отцовской линии я англо-ирландец. Моя умная и артистичная мать была валлийкой. Я никогда не жил в Ирландии, хотя у меня сохранилось сентиментальное ощущение связи с бедной, проклятой Богом страной. Моему брату Александру сорок пять лет, сестре Роузмери тридцать семь, а мне сорок один, и порой, когда на меня накатывает меланхолия, в которой, впрочем, есть свое обаяние, я чувствую себя совсем стариком.

Трудно описывать чей бы то ни было характер, и описание не всегда его проясняет. Дальнейшие события, хочу я этого или нет, покажут, что я за человек. А теперь позвольте мне перечислить несколько простейших фактов. Я рос в годы войны, но в целом то время было для меня спокойным и достаточно бездеятельным. Я болею рядом болезней, из которых самые известные, но отнюдь не самые неприятные — астма и сенная лихорадка. Полностью излечиться от них мне так и не удалось. Поступил в Оксфорд, когда война уже закончилась, и начал жить самостоятельно, как и положено человеку в зрелом возрасте. Я очень высокого роста, и у меня довольно привлекательная внешность.

Я был хорошим боксером, в юности считался беспутным и задиристым, в общем, сорвиголовой. Я дорожил этой репутацией, а позднее, сделавшись более суровым и угрюмым, стал дорожить своим отшельничеством, маской философа-циника, ничего не ждущего от жизни и равнодушно взирающего на мир. Антония обвиняла меня в легкомыслии, но Джорджи как-то порадовала меня, заметив, что я похож на человека, смеющегося над чем-то трагическим. Добавлю, что у меня удлиненное, бледное, довольно тяжелое, старомодное лицо, как и у всех Линч-Гиббонов, нечто среднее между философом Юмом и актером Гарриком, а волосы каштановые и тоже достаточно длинные. С годами в них начала пробиваться проседь. Благодарение Богу, в нашей семье никогда не было лысых.

Женившись на Антонии, я сделал решительный шаг. Мне тогда было тридцать, а ей тридцать пять. Несмотря на всю красоту, сейчас она выглядит немного старше своих лет, и ее не однажды принимали за мою мать. А моя настоящая мать, помимо прочих увлечений, была художницей и умерла, когда мне было шестнадцать лет, зато мой отец в пору моей женитьбы еще был жив, и я время от времени помогал ему в винной торговле. Меня очень интересовала военная история, хотя я так и остался дилетантом. Отнесись я к ней серьезнее, не по-любительски, наверняка мог бы многого достичь. Когда я женился на Антонии, время вроде бы остановилось. Как уже говорилось, я был счастлив, заполучив в жены Антонию. Она считалась, да и сейчас продолжает считаться, эксцентричной светской красавицей. Ее отец был кадровым военным, а мать — второстепенной поэтессой из круга Блумсбери[2] и дальней родственницей Вирджинии Вулф. По какой-то причине Антония не получила сколько-нибудь серьезного образования, хотя долго жила за границей и свободно говорит на трех языках. Почему-то она также не вышла замуж в юности, несмотря на многочисленных поклонников. Она вращалась в фешенебельном обществе, гораздо более фешенебельном, чем я, и, благодаря постоянным отказам выйти замуж, сделалась одной из его скандальных достопримечательностей. Когда она согласилась стать моей женой, это произвело сенсацию.

В ту пору я не был уверен, не уверен и сейчас, о таком ли муже мечтала Антония, или она выбрала меня, потому что почувствовала — пришло уже время кого-то выбрать. Так ли, иначе ли, но мы были удивительно счастливы, и довольно долго, — красивая, умная пара, всеобщие любимцы. И для меня все словно застыло. Я целиком занялся приятнейшим делом — быть мужем Антонии. Когда я наконец прошел этот круг и выплыл на поверхность из теплого, золотистого тумана уже не медовых месяцев, а лет, то обнаружил, что какие-то пути для меня навсегда закрыты. В это время умер мой отец, и мне пришлось стать виноторговцем. Я чувствовал себя дилетантом и здесь, но по-прежнему считал себя счастливчиком. В конце концов, муж Антонии просто не мог быть несчастен.

Позвольте теперь попытаться описать Антонию. Это женщина, привыкшая к поклонению, к мысли, что она хороша собой. У нее длинные золотистые волосы — мне нравятся женщины с длинными волосами, — которые она старомодно собирает в узел или в пучок. Слово «золотистый» — вообще лучший эпитет для описания ее внешности. Она похожа на какую-то драгоценную, позолоченную вещь, со временем изысканно потускневшую. Еще удачнее было бы сравнить ее с отраженным солнечным светом на старинных, заливаемых водой мостовых Венеции, где лучи всегда скользят, зыблясь и подрагивая. Вот и в Антонии тоже было что-то беспокойное и трепетное. Как принято говорить, время наложило отпечаток на ее лицо; в данном случае это выражение точно — ее прекрасные черты за последние годы несколько изменились и увяли. Помоему, Антонии это пошло только на пользу, придало ей что-то чрезвычайно трогательное и привлекательное. Сейчас в ней проявилось благородство, которого не было в молодости. У Антонии большие карие глаза — умные и внимательные, выразительный, чувственный рот, губы постоянно изогнуты в изумленной и нежной гримасе. Она высокого роста и, хотя всегда была несколько склонна к полноте, по праву заслужила прозвище Лиана — я воспринимал его как оценку характерных для нее изломанных и асимметричных поз. Ее лицо и руки никогда не оставались в покое.

У Антонии неуемная жажда личных контактов. Она страстная женщина и потому считается лишенной чувства юмора, хотя последнее утверждение на самом деле ложно. Подобно мне, Антония неверующая, но у нее поистине религиозное отношение к некоторым идеям. Она полагает, что все люди устремлены к чему-то высшему и в определенной степени способны к возвышенному общению душ. Это убеждение, отчасти заимствованное из популярных восточных культов, а отчасти из христианства, лучше всего было бы назвать метафизикой гостиной. Антония преподносила его в такой форме, что могло показаться — это ее личное, выстраданное кредо. Но я догадывался, что подобные мысли ей внушила мать. С этой хрупкой, утонченной пожилой дамой у меня сложились сдержанные, но галантные отношения. В исповедуемой Антонией недогматической идее постоянной духовной взаимосвязи, где Двое ничего не скрывают и всем делятся друг с другом, не хватало ясности, но это с успехом возмещалось рвением. Такая вера у женщины, и в особенности у красивой женщины, невольно притягивает, и она оказывается в вихре страстей и эмоций, что в свою очередь подтверждает теорию. Неудивительно, что в Антонию постоянно влюблялись и желали пооткровенничать с ней о своих невзгодах. Я не возражал против этого, по-своему она облегчала мое положение, я мог не тревожиться, не мучиться сомнениями, достаточно ли я ее осчастливил. Окажись мы предоставлены друг другу, все было бы куда труднее, так что общество и ее многочисленные знакомые мне даже помогали.

Недавно она остановила свой выбор на Палмере Андерсоне. Антония всегда называла его Андерсоном, у нее сохранилась мистическая привязанность к людям, имена которых, как и ее собственное, начинались на букву «А». Эта мистика активно проявилась и в ее дружбе с моим братом Александром. Он и моя жена были нежно, почти сентиментально привязаны друг к другу. Хотя в последнее время, когда «площадку» занял Андерсон, это сделалось не столь очевидно. Трудно представить себе человека, менее нуждающегося в психоаналитике, чем Антония. Думаю, что она сама, наоборот, захотела воздействовать на него и потому воспользовалась предлогом и пожелала пройти у него курс лечения. Однажды я саркастически заметил, что не понимаю, с какой стати я должен платить столько гиней в неделю за расспросы Антонии о детстве Палмера. Она беззаботно рассмеялась в ответ, но моих обвинений не отрицала. Конечно, психоанализ был ее очередным хобби. Раньше она увлеченно играла в «бридж-контракт», учила русский язык, лепила (с Александром), занималась благотворительной деятельностью (с Роузмери), изучала историю итальянского Ренессанса (со мной). Могу добавить: за что бы ни бралась Антония, все получалось у нее на редкость здорово. Я не сомневался, что она сразу нашла общий язык с Палмером.

Необходимо вкратце сказать и о Палмере. Мне это нелегко. Последующие страницы покажут, как и почему я начал испытывать к Палмеру противоречивые чувства. А сейчас лишь попытаюсь описать его таким, каким впервые увидел. Тогда я еще не знал о нем самого главного и действительно был им очень увлечен. Глядя на Палмера, каждый может догадаться, что он американец, хотя на самом деле американец он только наполовину и вырос в Европе. Внешность у него и правда сугубо американская — высок, долговяз, с разболтанной походкой, аккуратно подстрижен и ясноглаз. У него довольно мягкие, густые, серебристо-седые волосы, окаймляющие небольшую голову и гладкое лицо. Выглядит много моложе своих лет. Трудно поверить, что ему уже перевалило за пятьдесят. Одевается Палмер в американском стиле: ремень вместо подтяжек и все в таком духе. Обожает пощеголять, и костюмов у него множество. Вместо галстуков яркие шейные платки. Когда я вижу кого-нибудь с ярким шейным платком, непременно вспоминаю Палмера. Он с первого взгляда производит впечатление хорошо воспитанного и приятного в общении человека, а его манеры позволяют предположить, что он и по натуре добр. Он также прекрасно образован. «Открыл» Палмера я, а вовсе не Антония, и долгое время, пока она не завладела его вниманием, мы с ним регулярно встречались. Вместе читали Данте, и его непринужденная веселость, ничем не омраченное жизнелюбие поднимали настроение, хотя и не рассеивали до конца мою меланхолию. Я с восторгом наблюдал за Палмером. Он казался очень цельным и удачливым человеком. Психоанализом он занялся сравнительно поздно, после обычной медицинской практики в Америке и Японии, и вскоре преуспел в этом виде современной магии. Половину недели он проводил в Кембридже, где жил вместе с сестрой и выслушивал жалобы выпускников-неврастеников, а остальное время — в Лондоне, там к нему обращались весьма влиятельные и известные пациенты. Он много работал, и, сталкиваясь с ним, я понимал, что он всецело счастлив и заслужил свое счастье по праву.

Я был знаком с Палмером почти четыре года, когда началась эта история. Джорджи Хандз я знал три года, и она уже полгода была моей любовницей. Сейчас Джорджи двадцать шесть, она окончила Кембридж, получила диплом по экономическим наукам и стала младшим преподавателем в Лондонском экономическом училище. Мы познакомились в Лондоне, когда меня пригласили в школу прочесть лекцию о записках Макиавелли, касающихся походов Чеэаре Борджа. После мы встречались несколько раз, завтракали вместе, обменивались дружескими поцелуями, но ничего особенного друг к другу не чувствовали. До этого я никогда не изменял жене. Просто не мог представить, что мне захочется это сделать. Лишь по чистой случайности я не познакомил Джорджи с Антонией в ту раннюю, невинную пору. Тогда Джорджи жила в общежитии для студенток, убогой дыре, которую я и не пытался посещать. Позднее она переехала в свою маленькую квартирку, и я немедленно в нее влюбился. Наверное, это прозвучит нелепо, но думаю, что я влюбился в Джорджи, как только увидел ее кровать.

Я отнюдь не был безумно влюблен в Джорджи. Для безумств и крайностей я считал себя слишком старым. Но я любил ее радостно и avec insouciance,[3] и это больше походило на весну, чем сама весна, на чудесный апрель, но без тревожных перемен и перерождений. Я любил ее с дикой, какой-то недостойной радостью, в равной мере задорно и грубо. Оба эти ощущения начисто отсутствовали в отшлифованных и несравненно более нежных отношениях с Антонией. Я обожал Джорджи также и за ее суховатую трезвость, упорство, независимость, отсутствие всякой экзальтации, остроумие — в общем, за все, чем она отличалась от Антонии и как бы дополняла мягкое, изысканное очарование, исходившее от моей жены. Я нуждался в них обеих и, обладая ими, чувствовал себя владыкой мира.

Если для меня было важно, что Антония любила общество и постоянно находилась в нем, то столь же важным я считал, что Джорджи оставалась вне его. Для меня стало откровением и уроком, более того, личной победой, что я могу любить такую женщину, как Джорджи. Я начал понимать себя по-новому. Джорджи ни на что не претендовала. Если Роузмери и Антония, каждая на свой лад, то и дело играли роли женщин из общества, то Джорджи вообще не играла ролей, и это было для меня в новинку. Природа превосходно распорядилась ее женской сутью, и Джорджи оставалась самой собой, когда у нас все началось. Она не только не стремилась играть роль, ее не волновал и социальный статус, порой я чувствовал даже некую ее отверженность.

Это ощущение жизни с Джорджи как веселой пробежки изменилось после ее беременности. Даже наша незаконная связь казалась веселой и в определенном смысле невинной, теперь же в нее проникла боль, не острая, но не утихающая ни на миг. Мы утратили былую невинность и возобновили отношения отчасти из-за моего малодушия, а отчасти из-за молчаливой стойкости Джорджи. После того как она забеременела, я не однажды довольно экстравагантно высказывался, что желал бы стать к ней еще ближе. Подобные реплики ни к чему не обязывали, они оставались между нами словно текст, который можно будет исправить, одобрить или, по крайней мере, объяснить. В то же время для меня было важно, даже очень важно, чтобы Антония считала меня верным мужем. Я обманывал себя, что было необходимо для продолжения и успеха этого маскарада, и в конце концов действительно почувствовал себя верным мужем.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я лежал на большом диване в доме на Херефорд-сквер, читал «Историю войны 1808–1814 гг. в Испании» Нейпира и размышлял, не возобновится ли у меня астма от благовоний Джорджи. В камине ярко полыхали угли и дрова, огонь что-то шептал, а лампы заливали мягким золотистым светом продолговатую комнату, в которой даже зимой, благодаря какому-то чудесному умению Антонии, пахло розами. Дорогие рождественские открытки рядами лежали на пианино, а со стен свисали ветки вечнозеленых растений, мастерски связанные, скрепленные разными клейкими штуками и переплетенные длинными, падающими вниз гирляндами красных и серебряных лент. Они напоминали, что Рождество не за горами. В новогодних декорациях Антонии сочетались традиционная праздничность и сдержанная веселость, свойственные всем ее домашним придумкам.

Я только что пришел от Джорджи и по-прежнему был один. Я солгал Джорджи о сроке возвращения Антонии — ее сеансы с Палмером продолжались до шести часов, и я располагал запасом времени для отдыха перед очередной атакой Антонии и ее шквалом взволнованной болтовни. В том, что он последует, я не сомневался. Антония каждый раз являлась домой от Палмера в приподнятом настроении. Я полагал и часто слышал суждения бывших пациентов, что психоанализ — дело мрачное и унизительное, но в случае моей жены он, очевидно, вызывал эйфорию и даже самодовольство. Я расслабился, почувствовав мир и спокойствие в самом себе и окружающей обстановке. Немудрено — я Лежал в тепле, мне легко дышалось в светлом многоцветном гнездышке, которое мы придумали и создали вместе с Антонией. Шелк, серебро, розовое и темно-красное дерево и приглушенно золотые оттенки непринужденно смешивались, контрастируя с зеленым «беллиниевским» фоном. Я отпил глоток прохладного, ароматного мартини, которым собирался угостить Антонию, и, честно признаться, ощутил себя счастливейшим из смертных. В эту минуту я был счастлив праздным, бездумным счастьем, которое мне больше не довелось испытать в такой степени и с таким блаженным неведением.

Не успел я поглядеть на часы — удивляясь, почему она опаздывает, как на пороге показалась Антония. Обычно стоило ей войти, как она завладевала пространством, проскальзывала в самый центр и даже в присутствии хорошо знакомых людей вертелась по всей комнате, заполняя каждый уголок. Но сегодня она остановилась на пороге, словно опасаясь войти или понимая, что ее появление принесет несчастье, и это было совсем непривычно. Она стояла и смотрела на меня широко раскрытыми глазами, держась за ручку двери. Вид у нее был какой-то потерянный. Я также заметил, что она не переодевалась, а по-прежнему, как и с утра, была в полосатой шелковой блузке и коричневой юбке. Обычно Антония меняла костюмы по три-четыре раза в день.

— Ты не переоделась, любовь моя, — сказал я, продолжая пребывать в благостном и уютном старом мире. — Что с тобой? Ты чем-то огорчена? Садись, выпей и расскажи мне обо всем. — Я отложил труд Нейпира в сторону.

Антония приблизилась медленной, тяжелой походкой, неотступно глядя на меня. Я подумал, уж не известно ли ей какое-то сообщение в вечерних газетах, прошедшее мимо меня, о катастрофе за рубежом или что-нибудь о наших общих знакомых, словом, о том, о чем надо было известить меня с особой торжественностью. Она присела на краешек дивана, не отводя от меня напряженного, мрачного взора. Я помешал длинной стеклянной палочкой коктейль в кувшине и налил ей в бокал мартини.

— Что произошло, дорогая? Неужели в Китае землетрясение, или, может, тебя оштрафовали за превышение скорости?

— Подожди минуту, — проговорила Антония. Ее голос прозвучал глухо, как у пьяной. Она тяжело вздохнула, словно собираясь с силами.

— В чем дело, Антония? — резко спросил я. — Случилась какая-то беда?

— Да, — ответила Антония. — Подожди минуту. Извини меня.

Она отпила глоток и вылила остаток в мой бокал. Я понял, что она не в состоянии говорить от переполнявших ее эмоций.

— Ради Бога, Антония! — произнес я, начиная волноваться. — Что с тобой?

— Прости меня, Мартин, — повторила Антония. — Прости. Подожди минуту. Извини. — Она зажгла сигарету. — Знаешь, Мартин, дело вот в чем. Я должна сейчас тебе кое-что сказать. И сказать придется жестоко. Речь идет обо мне и Андерсоне. — Теперь она отвернулась от меня, и я увидел, что ее рука, держащая сигарету, дрожит. Я по-прежнему пребывал в прострации.

— О тебе и Андерсоне — в каком смысле, мой ангел?

— Да, именно в этом, — отозвалась Антония. — Именно в этом. — Она швырнула сигарету в огонь.

Я уставился на Антонию и начал размышлять, стараясь прочесть что-то на ее лице. Поведение моей жены испугало меня еще больше ее слов. Я привык к ее мирному настроению и самоуверенности. Такой потрясенной, выбитой из колеи я мою золотую Антонию еще не видел, и это само по себе было ужасно.

— Я тебя правильно понял? — осторожно поинтересовался я. — Ты хочешь сказать, что немного влюблена в Палмера. Неудивительно. Я тоже в него немного влюблен.

— Оставь свои шуточки, Мартин, — возразила Антония. — Это серьезно, это необратимо. — Она повернулась ко мне, но отвела взгляд в сторону.

Я откинул с ее бледного лба короткие завитки золотистых волос и провел рукой по ее щеке до рта. Она на минуту закрыла глаза и замерла.

— Держи себя свободнее, дорогая. У тебя такой вид, словно тебя сейчас расстреляют. Успокойся и выпей. Я тебе еще налью. Давай поговорим нормально, и перестань меня пугать.

— Видишь ли, речь не о том, что я немного влюблена, — начала Антония, встревоженно посмотрев на меня. Она говорила монотонно, как во сне, с тупым отчаянием. — Я люблю его очень сильно и безоглядно. Возможно, мы должны были сказать тебе об этом раньше, но такая страсть казалась просто невероятной. Однако теперь мы в ней убедились.

— Не староваты ли вы оба для подобных игр? — спросил я. — Ладно, продолжай.

Антония бросила на меня тяжелый взгляд и внезапно пришла в себя. Очевидно, что-то осознала. Затем она печально улыбнулась и слегка покачала головой.

Это произвело на меня впечатление. Но я решил не отступать.

— Помилуй, дорогая, неужели ты считаешь, что это серьезно?

— Да, — ответила Антония. — Да. Я хочу развода.

Она нашла слово, которое нелегко произнести. Изумленный ее прямотой, я уставился на нее. Она сидела застыв и тоже глядела на меня, пытаясь контролировать выражение своего лица. У ее лица не было подходящих выражений для таких жестоких сцен. Оно оставалось безучастным, вопреки суровости ее слов.

— Не будь смешной, Антония. Не говори глупостей, которых ты на самом деле не думаешь.

— Мартин, — умоляюще произнесла Антония, — пожалуйста, помоги мне. Я думаю именно это. И мы сможем менее болезненно все пережить, если ты сейчас меня правильно поймешь и увидишь, как обстоят дела. Я знаю, для тебя это ужасный удар. Но пожалуйста, постарайся. Мне очень тяжело тебя обижать, причинять тебе боль. Помоги мне своим пониманием. Я полностью уверена в своих чувствах и решилась действовать до конца. В противном случае я бы не стала с тобой говорить.

Я взглянул на нее. Она готова была заплакать, а ее лицо исказилось, напряглось, словно при штормовом ветре; но в том, как она пыталась овладеть собой, было какое-то трогательное достоинство. Я все еще никак не мог ей поверить. Я считал, что подобное наваждение можно смести и уничтожить простым усилием моей воли.

— Ты перевозбуждена, моя радость, — проговорил я. — Наверное, этот чертов Палмер напичкал тебя наркотиками. Ты сказала, что влюблена в него. Ладно. При занятии психоанализом такое нередко случается. Но я больше не желаю слушать эту чушь о разводе. А теперь предлагаю пока воздержаться от этой темы. Допивай вино, а потом пойди и переоденься к обеду.

Я хотел подняться, но Антония схватила меня за руку, вскинув огорченное и разгневанное лицо.

— Нет, нет, нет, — возразила она. — Я должна тебе сейчас все сказать. Я не могу тебе передать, чего мне это стоило. Я хочу развода, Мартин. Я его очень люблю. Пожалуйста, поверь мне, а потом отпусти. Я знаю, это нелепо, и знаю, что это ужасно, но я люблю его. Я в этом твердо уверена. Мне больно, что я обрушила на тебя такую новость. Мне тяжело говорить, но я хочу, чтобы ты меня понял.

Я снова сел. В ее манере держаться чувствовалась неистовость отчаяния, но я заметил в ней также и страх. Она боялась моей реакции. Именно ее страх в конце концов начал убеждать меня, в ночном кошмаре сверкнул луч ясности. Однако этим странным, полудиким, запуганным существом была принадлежащая мне Антония, моя дорогая жена.

— Ну ладно, если ты так влюблена в твоего психоаналитика, то, наверное, тебе стоит с ним переспать! — предложил я. — Только не говори со мной о разводе, я просто не желаю об этом слушать!

— Мартин! — воскликнула Антония. Она была явно шокирована. Помолчав, она сказала бесцветным голосом: — Я уже спала с ним.

Кровь прилила к моим щекам, как от оплеухи. Коснувшись колен Антонии своими коленями, я сгреб ее руки, которые по-прежнему цеплялись за меня, и сильно сжал.

— Когда? И сколько раз?

Она опять поглядела на меня, испуганная, но по-прежнему непреклонная. Антония всегда действовала непредсказуемо, уклончиво и добивалась желаемого. Ее воля словно опутывала меня.

— Это не имеет значения, — ответила она. — Если ты хочешь узнать подробности, я тебе позднее расскажу. А сейчас просто высказываю главную правду, говорю, что ты должен помочь мне стать свободной. Мартин, это чувство переполняет меня. Я просто не могу ему противиться. Честно, для меня теперь вопрос стоит так: или все, или ничего.

Я крепко сжал ее запястья. Как ни странно, мне удалось осознать всю невероятность случившегося. Я понял, как надо себя вести. Она боялась, что я ее ударю. Я отпустил руки и сказал:

— Не жди от меня никаких советов.

Антония расслабилась, и мы немного отодвинулись друг от друга. Она глубоко вздохнула и проговорила:

— Ох, дорогой мой, дорогой…

— Если я сейчас сверну тебе шею, то отделаюсь тремя годами, — заявил я, а потом встал и подошел к камину, исподлобья поглядев на нее. — Чем я все это заслужил?

Антония нервно засмеялась. Она пригладила волосы, и ее длинные пальцы рассеянно прошлись по пучку, укрепляя шпильки. Затем она расправила воротник блузки. Очевидно, ей на минуту представилось, что все худшее уже позади.

— Мне это ужасно неприятно, Мартин, — сказала она. — И я мучилась. Ты был безупречен, ты себя великолепно вел. Но я не думаю ни о каких оправданиях. Я просто в отчаянии, и все.

— Да, я себя прекрасно вел, — отозвался я. — И все же не принимаю твоего решения. Мы были счастливы. И я хочу, чтобы наше счастье продолжалось.

— Ты прав, мы были счастливы, — согласилась Антония. — Но дело не в счастье. Мы застыли на месте. И ты это знаешь не хуже моего.

— Но в браке и не нужно никуда двигаться. Это не транспорт, — возразил я.

— Ты должен признать, что глубоко разочарован.

— Черт меня побери, если я разочарован! — воскликнул я. — А если бы и был, то лишь по твоей вине. Ты хочешь сказать другое — ты сама разочарована.

— Брак — это бесконечное приключение, — изрекла Антония, — а мы остановились. Я поняла это еще до того, как влюбилась в Андерсона. Отчасти все произошло потому, что я намного старше и была тебе чем-то вроде матери. Из-за моей опеки ты не взрослел. Рано или поздно это следует признать.

Она выпила глоток мартини. Теперь она уже не выглядела испуганной.

— Ради Бога, избавь меня от этого психоаналитического бреда, — взмолился я. — Меня от него тошнит. Ты собираешься уйти от меня к другому, и давай говорить честно. Это обыкновенная похоть, а не что-то мудреное. Но в любом случае ты никуда не уйдешь. В твоем возрасте ты не решишься что-либо изменить. Ты моя жена, и я люблю тебя. Я хочу и впредь быть твоим мужем. Пусть у тебя будут и муж, и любовник.

— Нет, — продолжала настаивать Антония. — Я должна уйти, Мартин, должна. «C'est plus fort que moi».[4] — Она поднялась и встала напротив меня, чуть выпятив живот, высокая, — олицетворение решимости. — Я исключительно благодарна тебе за то, что ты так разумно к этому отнесся, — добавила она.

Я поглядел на нее. На ее прекрасном, измученном лице бесстрашие смешивалось с каким-то униженным отчаянием. Большой подвижный рот был полураскрыт, будто у нее не хватило решимости выговорить нежные слова, которые она намеревалась сказать. Я смутился и ощутил растерянность. События вышли из-под моего контроля.

— Дело не в моем разумном отношении, — ответил я. — Я слышал, что ты мне сказала, но, на мой взгляд, в твоих словах не больше смысла, чем в бреде сумасшедшего. Думаю, что мне надо самому пойти и поговорить с Палмером. И если он скажет, что мы должны вести себя как цивилизованные люди, я выбью ему зубы.

— Он ждет тебя, дорогой, — проговорила Антония.

— Антония, — сказал я, — дай мне проснуться от скверного сна. Возьми себя в руки. Реальность — это наш брак.

Но она только покачала головой.

— Моя дорогая, моя Антония, ну что я буду без тебя делать?

Ее лицо стало еще печальнее и сосредоточеннее, потом она вскрикнула и неожиданно зарыдала. Когда она плачет, то вид у нее делается бесконечно трогательный. Я приблизился к ней, и она безвольно склонила голову мне на плечо, не закрывая лицо руками. Слезы продолжали течь.

— Я знала, что ты меня правильно поймешь, — сказала она. — У меня гора с плеч свалилась, когда я тебе призналась. Мне было так неприятно лгать! Знаешь, тебе и не придется что-то делать без меня.

Она все твердила: «Спасибо тебе, спасибо», — будто я и правда уже предоставил ей полную свободу.

— Подумать только, я не свернул тебе шею! — сказал я.

— Мой маленький, мой дорогой мальчик, — ласково откликнулась она.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Итак, ты не испытываешь ко мне ненависти, Мартин? — начал Палмер.

Я лежал на кушетке в кабинете Палмера, где он обычно принимал пациентов. Да я и правда по всем своим намерениям и помыслам являлся его пациентом. Меня уговаривали культурно и трезво признать горькую истину.

— Нет, я не испытываю к тебе ненависти, — сказал я.

— Мы цивилизованные люди, — продолжал Палмер. — Мы должны стараться вести себя очень понятно и очень честно. Мы цивилизованные и интеллигентные люди.

— Да, — согласился я, спокойно лежа и потягивая виски с водой из большого стеклянного стакана, который только что наполнил для меня Палмер. Однако сам он пить не стал. Говоря, он расхаживал взад-вперед по комнате, заложив руки за спину. Палмер накинул поверх рубашки и брюк алый халат, который мягко шелестел на ходу и подчеркивал его стройность и высокий рост. Над его головой висели мрачные японские гравюры.

Я мог рассматривать их лишь издали. Страшные, бандитские физиономии злобно ухмылялись ему вслед. Его небольшая стриженая голова выделялась на фоне мягко-голубых и угольно-черных пятен на гравюрах. Воздух в комнате был сухой и теплый. Его колебал загадочный ветерок из какого-то невидимого вентилятора. Я вспотел.

— Мы с Антонией были счастливы, — произнес я. — Надеюсь, что она не вводила тебя в заблуждение. Я до сих пор не могу признать все случившееся или принять его как должное. Наш брак удивительно стабилен.

— Антония не смогла бы ввести меня в заблуждение, даже если бы и захотела, — ответил Пал-мер. — Мой дорогой Мартин, счастье отнюдь не в этом. Некоторые люди, и в частности Антония, воспринимают жизнь как движение вперед. А ее собственная уж слишком застоялась. Она должна куда-то двигаться. — Он бросил на меня беглый взгляд. Его голос с чуть заметным американским акцентом был мягким и низким.

— Брак — это бесконечное приключение, — процитировал я слова Антонии.

— Бесспорно.

— И для Антонии пришло время идти вперед.

— Ты это замечательно сформулировал, — улыбнулся Палмер.

— Значит, так или иначе это было неизбежно.

— Я восхищаюсь твоей способностью смотреть правде в глаза, — сказал он. — Да, вероятно, так или иначе это было неизбежно. Я говорю об этом не для того, чтобы снять с себя ответственность или помочь Антонии уклониться от ее собственной. Рассуждать о виноватых и невиновных бессмысленно, и я не хотел говорить об этом, когда ты ко мне пришел. Ты знаешь не хуже меня, что любой разговор в таком роде окажется неискренним — и твои обвинения, и мои признания. Но мы многих обеспокоили, многим причинили боль. Например, матери Антонии, которая очень привязана к тебе. И не только ей, но и другим. Ничего. Мы не закрываем на это глаза.

— А как быть со мной? — поинтересовался я. — Черт с ней, с матерью Антонии!

— С тобой все пройдет легко, — успокоил меня Палмер. Он остановился рядом со мной, не сводя с меня нежного и пристального взора. — У нас с Антонией — великая любовь, Мартин. Она выше и больше нас. В противном случае мы бы поступили иначе. Могли бы тебя обманывать, хотя не знаю, пошли ли бы на это. Однако то, что происходит между нами, — это нечто более важное, и оно соединяет нас троих. Вот увидишь. Я не сказал бы этого, если бы не был уверен. Я очень хорошо знаю Антонию, Мартин. В определенном смысле лучше, чем ты. И ты здесь не виноват, просто такова моя профессия. Я и тебя знаю в определенном смысле лучше, чем ты сам.

— Сомневаюсь, — возразил я. — Твоя религия меня никогда не привлекала. Итак, по-твоему, нам всем теперь станет лучше.

— Да, — подтвердил Палмер. — Я не говорю, что мы будем счастливее, хотя может случиться и так. Но мы начнем развиваться, расти. Для Антонии ты был ребенком, а она для тебя матерью, и, в духовном смысле, вы на этом остановились. Но ты повзрослеешь, изменишься, гораздо больше и сильнее, чем можешь сейчас себе вообразить. Ты когда-нибудь понимал, до какой степени сейчас ведешь себя одновременно как ребенок и как старик?

Он нанес мне болезненный удар.

— Ерунда, — возмутился я. — Ты меня не убедил, все твои объяснения вздорны. До твоего вмешательства я и Антония жили очень хорошо.

— Вряд ли, мой дорогой Мартин, — заметил Палмер. — Ты виноват, что не подарил ей ребенка.

— Это она виновата, что не родила мне ребенка.

— Вот так всегда бывает, — заключил Палмер. — Каждый, естественно, думает, что виноват не он, а другой. А биологические показатели не убедительны.

Духота, почти неслышные движения Палмера, его постоянное повторение моего имени вогнали меня в оцепенение, и я не знал, что ему ответить.

— Надеюсь, ты меня не гипнотизируешь? — спросил я.

— Конечно, нет, — отозвался Палмер. — Что мне это даст? Расслабься, Мартин. Сними пиджак. Ты весь вспотел.

Я снял пиджак, расстегнул воротник рубашки и засучил рукава. У меня вечные неприятности с запонками. Я присел, но его кушетка явно не была рассчитана на то, чтобы на ней сидели, и я снова лег. Палмер опять остановился рядом со мной, и я взглянул на него. Его гладкое, умное американское лицо показалось мне очень любезным и внимательным, а серебристая шевелюра сверкала при свете лампы. В его лице было что-то абстрактное, отрешенное от мира. С такой внешностью никак не вязались злоба и развращенность.

— Очень важно, что все началось с нас с тобой, — произнес Палмер. — Началось с того, что мы были очень близки друг к другу, верно? Я редко встречал в моей жизни подобную привязанность. Ты уверен, что не сердишься на меня?

— Cher maître![5] — воскликнул я, любуясь его ясным и по-юношески открытым лицом. — Не представляю, как на тебя можно сердиться, — медленно проговорил я. — Впрочем, конечно, хотелось бы. Я слишком много выпил сегодня вечером и до сих пор не понимаю, что со мной произошло. Я был в отчаянии, чувствовал себя обиженным и растерянным, но не рассерженным.

Внезапно мне пришло в голову, что именно я проявил инициативу и отправился к Палмеру, вместо того чтобы пригласить его. Мне даже в голову не пришло его приглашать. Я сам прибежал.

— Вот видишь, Мартин, я от тебя ничего не скрываю, — сказал Палмер.

— Нет, скрываешь, — возразил я. — Но очень умно. В сущности, здесь все скрыто. Ты слишком умен для меня. Неудивительно, что Антонию потянуло к тебе. Наверное, и она тоже слишком умна для меня, хотя прежде я этого не сознавал.

Палмер постоял немного, глядя на меня. Он был спокоен, нежен и беспристрастен. В его взгляде сквозила лишь еле уловимая тревога. Он слегка распахнул халат, из-под которого показалась белоснежная рубашка, и обнажил свою длинную шею. Затем опять принялся расхаживать по комнате. Тщательно продумав, что он хочет сказать, Палмер произнес:

— Я знал, что ты все правильно поймешь, знал, что отлично все воспримешь.

— Я еще ничем не обнаружил, как к этому отношусь, — отозвался я. Но, сказав, с горечью уяснил, что окончательно вжился в роль «правильно понимающего», которую уготовили для меня Палмер и Антония. Я сунул голову в петлю, которую они с такой заботой, вниманием и даже любовью набросили на меня. Им было важно, чтобы я отпустил им грехи с точки зрения морали и избавил от необходимости чувствовать себя жестокими. Но если раньше я обладал хоть какой-то внутренней силой, то теперь готов сдаться. Я опоздал, сердиться бессмысленно. Я действительно столкнулся с чем-то масштабным и прекрасно организованным.

Похоже, что Палмер пропустил мое замечание мимо ушей.

— Понимаешь, — пояснил он, — мы отнюдь не собираемся с тобой расставаться. Как ни странно, нам без тебя не обойтись. Мы будем держаться рядом с тобой и сумеем о тебе позаботиться. Вот увидишь.

— А я-то думал, что мне надо повзрослеть. Палмер засмеялся:

— Не обольщайся, это нелегко! Здесь все нелегко. Это опасное приключение. Но, как я сказал, ты ко мне хорошо относишься, а остальное неважно.

— Откуда ты знаешь, что я и впредь буду к тебе хорошо относиться, Палмер? — полюбопытствовал я, чувствуя, что начинаю сходить с ума.

— Будешь, — заверил Палмер.

— Любить счастливого соперника?

— Психика — странная вещь, — сказал он. — У нее есть свои таинственные способы восстанавливать равновесие. Она автоматически ищет преимущества и утешение. Это почти всецело вопрос механики, и лучше всего ее можно понять по механическим моделям.

— Значит, ты не считаешь меня ангелом сострадания?

Палмер весело расхохотался.

— Благослови тебя Бог, Мартин, — проговорил он. — Твоя ирония способна спасти нас всех.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я всегда думаю о Ремберсе как о доме моей матери, хотя в действительности имение купил мой дед, а Александр основательно перестроил его после смерти нашего отца. Однако в доме сохранился явный отпечаток личности моей матери, ее нежной слабости и нерешительного характера. В моем сознании имение всегда представало окутанным романтическим, почти средневековым туманом. Хотелось, чтобы его, как замок спящей красавицы, окружал густой лес и вьющиеся розы. Однако дом не был старым. Его построили в восьмидесятых годах прошлого века, наполовину из дерева, а другую половину отштукатурили и выкрасили ярко-розовым, типично ирландским цветом. Дом расположен в уединенном месте, на высоком берегу реки Стаур, на окраине деревушки Костуолд неподалеку от Оксфорда. Из дома открывается вид на голые холмы, куда забегают только зайцы. Тисы и самшит, посаженные моей матерью, разрослись, и сад мог бы показаться более старым на вид, чем дом, если бы не вневременное очарование этого места, с отчетливыми следами увядания, словно на картинах сэра Джона Милле[6] или Данте Габриэля Россетти.[7]

Был сочельник, время ленча; я сидел в оксфордском поезде. В Лондоне небо было желто-свинцовым, и когда мы проехали Рединг, начал падать снег, в неподвижном воздухе закружились редкие, крупные хлопья. Стало очень холодно. Я решил встретить Рождество с Александром и Роузмери и позвонил им два дня назад, пообещав, что приеду. Я вкратце сообщил, что расстался с Антонией. Палмер и Антония страстно и с неподдельной теплотой уговаривали меня провести Рождество вместе с ними. Диву даешься, как скоро после откровенного признания Антонии «они» начали существовать как семейная пара со своим вполне ощутимым воздействием, атмосферой и даже традициями. Теперь Антония делила свое время между Херефорд-сквер и домом Палмера на Пелхам-крессент, успевая бывать чуть ли не одновременно и там и там. Я никогда не видел ее такой счастливой и со смешанными чувствами осознал, что важнейшей стороной этого счастья являлась забота обо мне. И я позволял ей заботиться. Она потребовала, чтобы две ночи до моего отъезда мы провели на Херефорд-сквер, и я ей разрешил; впрочем, мы, как и прежде, спали в разных комнатах. Я каждый вечер ложился в постель мертвецки пьяным. А вот от их рождественского приглашения отказался — не потому, что боялся вспылить или разозлиться. Нет, меня путала собственная уступчивость. Мне нужно было уехать, чтобы за это время вновь облачиться в обрывки достоинства и здравого смысла. «Они» застигли меня врасплох и раздели догола, и сейчас я надеялся вернуть себе хоть слабое подобие самоуважения, разыграв перед Александром и Роузмери роль обманутого мужа. Проще говоря, мне требовалось время для размышления, а еще проще — время, чтобы пережить случившееся.

Только теперь я начал этому верить. Вечер признаний Антонии, во время которого я очень много выпил, впоследствии стал казаться мне мрачной выдумкой с омерзительными подробностями. Однако в тот вечер боли я не почувствовал. Она возникла позднее — смутная, совершенно безотчетная, похожая на воспоминание о каких-то детских утратах. Знакомый мир ясных целей и привычных предметов, в котором я так долго жил, больше не принадлежал мне, и наш милый дом внезапно приобрел сходство с дорогим антикварным магазином. Каждая вещь воспринималась сама по себе, не составляя единого ансамбля. Странно, что боль впервые проявилась и выразила себя через вещи, как будто они сделались печальными символами потери, которую я еще не мог осознать целиком. Вещи оказались мудрее меня — они поняли и принялись безмолвно оплакивать уход Антонии. Вместе с ней из дома действительно ушли тепло и защищенность. А ведь несколько дней назад я был беспечен, делил себя между Антонией и Джорджи и отдавал Антонии лишь часть. Как это странно, твердил я себе. Теперь с ее уходом распалось все. Словно кожу содрали. Или, точнее, ясно очерченный круг моей жизни, такой уютный и симметричный, вдруг резко искривился, в лицо мне задул холодный ветер и сгустилась тьма.

Однако я держался молодцом. Это, по крайней мере, было очевидно и стало для меня главным. Благодаря незаметному волевому усилию я сумел обрести устойчивость. Я вел себя достойно, и теплая волна благодарности, исходившая от Антонии и Палмера, постоянно ощущалась мной. Лишенный других, согревающих меня чувств, я малодушно принимал эти знаки внимания. Принимать их казалось неизбежным, но я решил порвать все нити и бежать. Я упустил время, когда мог действовать, и порой страшно сожалел об этом, хотя совершенно не понимал, к чему привели бы мои поступки. Было очевидно — и иногда это утешало меня, а иногда казалось невыносимым, — что Антония и Палмер действительно очень любят друг друга. Теперь, когда они могли любить открыто, да еще я уступил им, более того, как я горько отметил, фактически благословил и освободил их, они безудержно радовались. Я никогда не видел их такими веселыми, полными жизни, яркими и сияющими. Казалось, будто они без устали носятся в вихре вальса. Я все равно не мог бы противостоять подобной силе, говорил я себе. Но также чувствовал, что стоило мне постараться, если бы я только знал, какую тактику следовало применить, столкнувшись с мягкой убежденностью Антонии и ее незамедлительно последовавшей благодарностью, то, даже если бы моя попытка не удалась, я частично избавился бы от гнетущей боли. Они лишили меня минут неистовства, когда я мог напрячь силы и волю и совершить какой-нибудь, пусть даже ненужный, поступок, и этого я им никогда не прощу.

Какая ирония судьбы! — размышлял я, сидя в поезде. Еще неделю назад я обладал двумя женщинами, теперь, вполне возможно, у меня не останется ни одной. Не сведет ли на нет каким-то таинственным образом мой разрыв с Антонией и отношения с Джорджи, словно два этих растущих побега, отнюдь не соперничая между собой, подпитывали друг друга? Однако в этом я совсем не был уверен, и мои мысли осторожно, даже застенчиво вернулись к моей любовнице. Я не общался с Джорджи с того рокового дня, когда на меня обрушились признания Антонии, и, поскольку событие еще не стало общеизвестным, она могла ничего не знать о переменах в моей судьбе. Мне не хотелось ей рассказывать. Еще не пришло время, когда я почувствовал бы, что могу говорить людям то, чего они от меня ждут. Гадая и прикидывая, что ждет от меня Джорджи, я понял, как плохо я, в сущности, ее знаю. То, что она начнет вульгарно нажимать на меня и требовать, чтобы я женился на ней, я, конечно, исключал. Скорее, вопрос шел о том, способна ли она простить меня и в какой мере, да и хочу ли я, чтобы она меня простила. Когда я всерьез задумался над этим, то ощутил резкую боль: меня стало мучить, что если Джорджи или я «капитулируем» без боя, то предадим себя и даже разорвем тонкую и нежную связь, которая так расцвела в тайной и двусмысленной атмосфере. Я нуждался в Джорджи, любил ее, чувствовал, что, наверное, не смогу без нее жить, особенно сейчас. Однако не представлял, как это вдруг женюсь на ней. Сейчас еще слишком рано об этом задумываться, решил я. Ведь я еще даже не начал собирать распавшиеся части: когда мне удастся их соединить, то, может быть, в этой новой картине и найдется место для нашего счастья с Джорджи. Изредка и весьма абстрактно я воображал себе это счастье как нечто крайне далекое от моих нынешних невзгод и смятения и все же в какой-то степени возможное.

Роузмери должна была встретить меня в Оксфорде и довезти до Ремберса. Вообще-то у меня не было настроения с ней встречаться. Она никогда не ладила с Антонией и, с одной стороны, должна была бы обрадоваться случившемуся, но с другой — выразить сожаление, хотя бы из приличия; подобное сожаление обычно выражают при известии о смерти кого-нибудь из знакомых, на самом деле испытывая возбуждение и предвкушая удовольствие проснуться поутру с мыслью, что у тебя самого, слава Богу, пока еще нет смертельного диагноза и потому ты счастливейший из всех людей. Замечу, что Роузмери уже поплатилась за свои грехи. В юности она, вопреки нашему желанию, вышла замуж за малоприятного биржевого маклера Билла Микелиса, который вскоре ее бросил. Подобно многим людям, которым не повезло в браке, она живо интересовалась семейными неурядицами других. Я ждал, что Роузмери снова выйдет замуж — она не только состоятельна, но и нравится мужчинам, но до сих пор она осторожно воздерживалась. У Роузмери мелкие, тонкие черты лица, культурная и чопорная речь и педантичная манера говорить, свойственная всем Линч-Гиббонам, — короче, она может показаться недотрогой, хотя это далеко от истины. Не сомневаюсь, что в ее довольно таинственной квартире в Челси, куда она изредка приглашает меня, одно любовное приключение сменяется другим.

Похоже, что в Оксфорде уже некоторое время шел густой снег. Выйдя из поезда и оглядевшись по сторонам в поисках сестры, я увидел, что земля покрыта мягким, пушистым белым ковром. Вскоре я заметил Роузмери, одетую во все черное, бесспорно, интуиция подсказала ей одеться именно так. Она приблизилась ко мне и подставила свое узкое, бледное лицо для поцелуя. На голове у нее была маленькая, бархатная кепочка. Многие назвали бы Роузмери «миленькой». У нее продолговатое лицо, как и у остальных Линч-Гиббонов, крупные нос и рот, но все уменьшено и сглажено. Кожа у нее цвета слоновой кости с едва заметными веснушками. Лица типа Линч-Гиббонов хороши для мужчин. На мой взгляд, в облике Роузмери, несмотря на его миловидность, есть что-то слегка карикатурное.

— Привет, цветочек, — сказал я, целуя ее.

— Привет, Мартин, — не улыбаясь, откликнулась Роузмери. Ее явно изумило мое легкомыслие. — Какие мрачные новости! — добавила она, пока мы двигались к выходу.

Я пропустил вперед ее изящную, черную фигурку, и мы сели в машину Александра.

— Ужасные новости, — подтвердил я. — Ну да ничего. А как вы с Александром?

— С нами все в порядке, как и следовало ожидать, — отозвалась Роузмери. Она казалась подавленной моими бедами. — О Мартин, мне так жаль!

— Мне тоже, — проговорил я. — Мне нравится эта твоя шляпка. Она новая?

— Дорогой Мартин, — ответила Роузмери, — не надо разыгрывать со мной комедию.

Теперь мы ехали вдоль Сент-Джайлс. Снег валом валил с потемневших небес. На его белом фоне резко выделялись сухие, черные деревья, а желтые фасады высоких георгианских зданий отливали терракотой.

— Я никак не могу этому поверить, — сказала Роузмери. — Вы с Антонией расходитесь… после стольких лет! Знаешь, я была просто поражена.

Я с трудом выносил удовольствие, которое она испытывала. Я поглядел вниз на ее маленькую ножку в туфле на высоком каблуке, нажимающую на педаль.

— В Ремберсе, наверное, сплошные сугробы?

— В общем-то нет, — сказала Роузмери, — хотя такое впечатление, будто снег здесь шел чаще, чем где бы то ни было. За городом всегда кажется, что снега выпало очень много. Правда, странно? На прошлой неделе Уотер-лейн был заблокирован, но на других дорогах все довольно чисто. Джиллад-Смиты используют цепи для своего автомобиля. А мы нет… Александр говорит, что от цепей могут пострадать шины. Но Баджет раз или два подталкивал машину при выезде из ворот. Где ты теперь будешь жить, Мартин?

— Не знаю, — ответил я. — Но уж конечно, не на Херефорд-сквер. Полагаю, мне лучше найти квартиру.

— Дорогой, найти квартиру просто немыслимо, — заявила Роузмери. — По крайней мере, за квартиру, пригодную для жилья, нужно выложить уйму денег.

— Ну я и выложу уйму денег, — согласился я. — Ты давно здесь?

— Около недели, — сказала Роузмери. — Не дай Антонии одурачить тебя с мебелью и другими вещами. Я думаю, что если она виновата, то имущество по праву должно принадлежать тебе.

— Отнюдь нет, — возразил я. — Таких правил не существует! А ее деньги вложены в дом, равно как и мои. Мы договоримся и разделим вещи полюбовно.

— По-моему, ты ведешь себя изумительно! — воскликнула Роузмери. — Ты вовсе не выглядишь огорченным. Очутись я на твоем месте, я бы просто с ума сошла от ярости. Ты относишься к этому человеку как к своему лучшему другу.

— А он и есть мой лучший друг.

— У тебя очень философский подход, — заключила Роузмери. — Но не надо слишком усердствовать. В глубине души ты, должно быть, обижен и расстроен. Тебе бы не помешало обругать их как следует, облегчить душу.

— Мне постоянно тяжело, — пояснил я. — А злость — это совсем иное. Для нее нет причин. Давай переменим тему.

— Ладно. Мы с Александром тебя в беде не бросим, — сообщила Роузмери. — Подыщем тебе квартиру, поможем с переездом, а потом, если ты не против, я буду приходить и какое-то время вести твое хозяйство. Мне это понравится. Мы с тобой редко виделись последние два-три года. Я уже думала об этом на днях. Тебе нужно, чтобы кто-то вел твое хозяйство — хорошая прислуга стоит уйму денег.

— Отлично придумано, — похвалил ее я. — Над чем сейчас работает Александр?

— Говорит, у него все застопорилось, — сказала Роузмери. — Кстати, он страшно переживает за тебя и Антонию).

— Естественно, — не удивился я. — Он обожает Антонию.

— Я случайно оказалась рядом, когда он распечатал ее письмо, — продолжала Роузмери. — Никогда не видела его таким потрясенным.

— Ее письмо? — переспросил я. — Значит, она написала ему обо всем? — Сам не знаю, почему это вывело меня из равновесия.

— Похоже, что так, — подтвердила Роузмери. — Во всяком случае, прошу тебя, будь тактичен и добр с Александром, веди себя с ним поласковее.

— И постарайся утешить его, ведь он так огорчен тем, что от меня ушла жена, — подхватил я. — Ты это хочешь сказать, цветочек?

— Мартин! — воскликнула Роузмери. Через несколько минут мы свернули к воротам Ремберса.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

«Покинул Пламтри в Теннесси И первый раз согрелся», —

процитировал Александр, размахивая перед обогревателем длинной, с широкими ногтями рукой. Рукав белого халата трепетал и колыхался на теплом ветру.

Это было полчаса спустя, мы сидели в пристройке к мастерской Александра с окном-фонарем, пили чай и смотрели на падающий снег и южное крыло дома, видное даже при слабом полдневном свете, на его бревенчатые стены и волнистые снежные полосы, осевшие на тускло-розовой штукатурке.

Венок из остролиста с красным бантиком, висящий над входной дверью, был запорошен снегом и почти неразличим. Ближайшие от окна хлопья снега сверкали белизной, но дальше на них ложились отсветы желтого занавеса, и они скрывались из виду, отчего Ремберс казался уединенным и надежно защищенным.

В кремово-белом халате подчеркнуто старомодного покроя брат смахивал на мельника из оперы. Когда он отдыхал, его большое, бледное лицо напоминало портреты восемнадцатого века — тяжелое, значительное, с еле различимыми признаками вырождения, свидетельствующее о поколениях генералов и доблестных авантюристов, по-своему сугубо английское, какими бывают теперь лишь англо-ирландские лица. Его можно было бы назвать «породистым» в том смысле, как обычно говорят о животных.

Я только теперь, в Ремберсе, заметил одну странную вещь: хотя по чертам его лицо удивительно походило на отцовское, но по общему духу и выражению оно столь же удивительно напоминало о матери. Она «ожила» в нем куда явственнее, чем в Роузмери или во мне, мы остро ощущали это. Мы считались, да, полагаю, и были, очень дружной семьей, и, хотя финансовое благополучие зависело от меня и я в значительной степени играл роль отца, Александр, вжившись в роль нашей матери, был подлинным главой семьи. Здесь, в доме и мастерской с белеными стенами, на которых все еще висели ее акварели и темноватые литографии пастельных тонов, я особенно ясно вспоминал ее с какой-то щемящей болью и чувством вины, ведь мой старый дом одновременно и подавлял, и защищал меня. Возвращаясь в него, я всегда заново испытывал это чувство, но теперь к нему примешивалась и боль из-за Антонии, чувство очень похожее, но более сильное, смутное и мучительное. Возможно, это и в самом деле была все та же боль, и тень от нее лежала на всей моей судьбе — на прошлом и будущем.

Мы не стали зажигать свет. Сидели у окна, не глядя друг на друга, и наблюдали, как тихо падает снег. От нас теперь был скрыт пейзаж за окном, которым в светлые дни любовался Александр. Занавеси отделяли пристройку от мастерской. В ней царила полная тьма. Летом здесь пахло деревом, из сада доносился аромат цветов и свежий, влажный, чистый запах глины. Однако сейчас я вдыхал только керосин от четырех больших обогревателей. Его знакомый запах заставил меня вспомнить плохо освещенные зимы моего детства.

— И что же?

— Да, собственно, вот и все.

— И Палмер больше ничего тебе не сказал?

— Я его ни о чем не спрашивал.

— И ты говоришь, что был с ним просто ангелом?

— Просто ангелом.

— Не стану утверждать, — заявил Александр, — что я бы набросился на него как дикий зверь. Но расспросил бы его. Хотел бы понять все до конца.

— Ну я-то понял, — сказал я. — Ты же знаешь, мы с ним очень близкие друзья, так что расспрашивать невозможно, да в этом и нет никакой необходимости.

— Как по-твоему, Антония счастлива?

— Так и порхает. Александр вздохнул:

— Могу признаться, Палмер мне никогда не нравился. Он какой-то не настоящий — прекрасная механическая копия человека, отлично придуманная, расцвеченная, но все же копия.

— Он — маг, — пояснил я, — и уже одно это вызывает неприязнь. Но он вполне живой человек из плоти и крови. Любовь нужна ему не меньше, чем прочим. Меня очень растрогало, как они с Ан тонией пытались удержать меня. Представь себе, удержать в подобной ситуации…

— Позвольте, сэр, выразить мое громкое «фи», позвольте мне защищаться! — подшутил Александр.

— Антония написала тебе? — Я повернулся и стал наблюдать за ним. Его большое, тяжелое лицо подсвечивалось желтоватым снегом.

— Да, — ответил он.

Интересно, мог бы я это предвидеть? Но нет, подобный шаг казался мне немыслимым. Я был просто ошеломлен ее письмом.

— Значит, письмо пришло после моего телефонного звонка? Вряд ли она написала бы тебе, не поговорив сначала со мной.

— Ну конечно нет, — подтвердил Александр. — Но я не принял твоих слов всерьез, когда ты позвонил. Она ведь ничего не сообщила в своем письме, никакой информации в нем не было. Кстати, скажи мне, где ты теперь намерен жить?

— Не знаю. Наверное, сниму квартиру. Роузмери хочет стать моей домоправительницей.

Александр засмеялся:

— А почему бы тебе не остаться здесь? Ты же сейчас не занимаешься своими делами?

— А что мне здесь делать?

— Ничего.

— Ну и ну.

— Почему бы и нет? — продолжал Александр. — Здесь самое идиллическое времяпрепровождение — просто земной рай. Мы это прекрасно понимали в детстве, пока жизнь нас не испортила. Если хочешь чем-то себя занять, я научу тебя лепить из глины или вырезать змей и ласок из корней деревьев. Вся беда в том, что люди в наше время не понимают, как это можно ничего не делать. Мне пришлось основательно потрудиться, обучая безделью Роузмери, и теперь она, в отличие от тебя, знает в этом толк.

— Ты — художник, — возразил я. — Для тебя ничего не делать и значит делать что-то. Нет, я вернусь к своим Валленштейну,[8] Густаву Адольфу[9] и книге «Что такое быть хорошим генералом». Недавно я весь погрузился в исследование о Тридцатилетней войне[10] и сравнивал этих двух командующих. Это была глава в большой книге о том, в чем секрет удачи военачальника.

— Хороших генералов вообще не существует, — сказал Александр.

— Ты начитался Толстого. Он полагал, что все генералы никуда не годятся, потому что русские генералы были никудышными. Как бы то ни было, я надеюсь серьезно поработать. Надо признать, что Антония умела заполнять собой время.

— Отлично, — проговорил Александр. Он снова вздохнул, и мы минуту помолчали.

— Познакомь меня с результатами твоей бездеятельности, — попросил я.

Александр поднялся и отдернул занавес. Он включил свет в мастерской, и вверху засверкало множество длинных, узких полос. От освещения начало казаться, что за окнами сейчас весенний полдень. Огромная комната некогда была котсуолдским сараем, и моя мать перестроила его, но сохранила высокую крышу и грубо отесанные деревянные стропила, сквозь которые струился теплый, мягкий воздух и в полосах света кружились пылинки. Длинный рабочий стол с исцарапанной поверхностью и аккуратные связки инструментов на дальней стене. Остальные вещи, хотя на первый взгляд и находились на своих местах, были разбросаны повсюду: глыбы необработанных камней; огромные корневища деревьев, сложенные как шалаш; деревянные обрубки разной величины, похожие на гигантские детские кубики; высокие статуи, укутанные тускло-серой тканью; коробка с резными бутылками из тыквы, столбик из черного дерева, выточенный или самой природой, или мастером, трудно сказать, чем или кем. На стене у окна стояли ряды глиняных кувшинов, а в дальнем конце мастерской виднелись гипсовые слепки, торсы, извивающиеся тела без голов и головы на грубых деревянных подставках. Пол, выложенный плиткой под голубые голландские изразцы, был, по прихоти Александра, покрыт высохшим тростником и соломой.

Александр пересек комнату и стал аккуратно снимать ткань, закрывавшую высокие скульптуры. Первым он открыл вращающийся пьедестал, на котором громоздилось что-то непонятное; полностью сняв покрывало, он зажег свет в центре мастерской и повернул единственную, находящуюся на его рабочем столе угловую лампу, направив ее прямо на пьедестал. На нем оказалась гипсовая голова, к работе над которой он только приступил. Глина еще не засохла, и куски проволочного каркаса проглядывали то тут, то там. Сходство с головой лишь начинало проявляться. Я всегда считал опасным момент, когда безликий образ вдруг приобретал черты какого-то человека. В глубине души невольно возникало чувство — вот так и рождаются чудовища.

— Кто это?

— Не знаю, — откликнулся Александр. — Это не портрет. Однако у меня странное ощущение, будто я искал того, кому принадлежит это лицо. Раньше я так никогда не работал, и, возможно, это ни к чему не приведет. Впрочем, ты помнишь, как несколько лет назад я сделал ряд совсем нереалистических голов.

— Твой плексигласовый период.

— Да, в то время. Но мне и прежде совершенно не хотелось лепить чьи-то мнимореалистические головы. — Он медленно передвинул лампу, и ее косые лучи обозначили темные линии в складках глины.

— А почему современные скульпторы вообще отказались от портретов? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Александр. — Мы больше не верим в человеческую природу, как верили древние греки. Между схематическими символами и карикатурой ничего не осталось. А здесь я желал передать ощущение какого-то полного высвобождения. Ничего. Я продолжу свою игру с этой скульптурой, стану задавать ей вопросы и, быть может, получу какой-нибудь ответ.

— Завидую тебе, — признался я. — У тебя есть способ узнать что-то новое о реальном мире.

— У тебя тоже, — заметил Александр. — Твой способ называется моралью.

Я засмеялся:

— Я ею давно не пользуюсь, братец, так что она основательно заржавела. Покажи что-нибудь еще.

— Угадай, кто это? — Александр передвинул угловую лампу прямо кверху, и я увидел голову из бронзы, укрепленную на кронштейне над рабочим столом.

Я был поражен, даже не узнав ее как следует.

— Давно я ее не видел. Это была Антония.

Александр вылепил ее голову в самом начале нашей семейной жизни, однако сделанное его не удовлетворило, и он отказался отдать ее нам. Это была светло-золотая бронза, и он изобразил молодую, окрыленную Антонию, почти незнакомую мне, принадлежащую совсем другой эпохе. С лицом женщины, танцующей на столе, за которую пьют шампанское. Форма ее головы была великолепно схвачена, в огромной, ниспадающей на спину копне волос угадывалось что-то греческое. Я сразу узнал и ее крупные, жадные, полураскрытые губы. Но эта Антония выглядела моложе, веселее, непосредственнее моей жены. Возможно, она и была такой, да только я об этом забыл. В бронзовой голове напрочь отсутствовала пьянящая теплота сегодняшней Антонии. Я вздрогнул.

— Без тела я ее не воспринимаю, — произнес я. Покачивающаяся походка Антонии была существенной частью ее облика.

— Да, для некоторых тела важнее всего, — заметил Александр. Он играл над головой лучом, освещавшим щеку. — И все же головы более всего передают нашу сущность, это высшая точка нашего воплощения. И будь я Богом, не было бы для меня большей радости, чем создание голов.

— Сами по себе скульптурные головы мне не нравятся. По-моему, в них есть какое-то нечестное преимущество, и они говорят о незаконных и несовершенных отношениях.

— Незаконные и несовершенные отношения… — повторил вслед за мной Александр. — Да.  Возможно, даже наваждение. Фрейд о Медузе. Голова способна передать и женские половые органы, тогда она пугает и не возбуждает желания.

— Мне и в голову не приходили такие изощренные мысли, — сказал я. — Всякий дикарь любит коллекционировать головы.

— А вот ты не разрешил включить твою в мою коллекцию, — упрекнул Александр. Я наотрез отказывался позировать ему, хотя он не раз просил меня об этом.

— Чтобы ты насадил мою голову на копье? Ни в коем случае!

Пока мы смеялись, он провел рукой у меня по затылку, чтобы почувствовать его форму под волосами. Для скульптора важнее всего форма черепа, а не его содержание.

Мы постояли еще немного, глядя на голову Антонии. Наконец я ощутил, что на сердце у меня стало тяжело.

— Не пора ли нам выпить? — предложил я. — Кстати, я отправил сюда ящик «Верж де Клери» и немного бренди.

— Да, мы получили их сегодня утром, — ответил Александр. — Но не портвейн! Любой кларет сделался бы портвейном, если б мог.

— Нет. Не сделается, если ему не позволят, — возразил я. Мы всегда спорили об этом под Рождество.

— Боюсь, что завтра сюда, как обычно, нагрянет целая толпа, — сказал Александр. — Мне не удалось все отменить. Роузмери говорит, они так об этом мечтают. Но вдруг нам повезет и снег заметет все дороги?..

Мы подошли к двери, открыли ее и, встав на пороге, посмотрели во двор. Задул холодный ветер, и от морозного воздуха зазнобило. Начало темнеть, но последние дневные лучи по-прежнему окрашивали золотистым блеском падающий снег. Перед двумя большими заснеженными акациями расстилалось белое полотно. Из-под густого зимнего покрова торчали темные ветви. Тут, рядом с нами, заканчивалась поляна, а за ней тянулась гряда холмов, скрытая теперь от наших взоров. За холмами притаились заброшенные железорудные поселки Сибфорд-Гоуэр и Сибфорд-Феррис. Снег тихо падал с безветренных небес, и через открытую дверь мы могли наблюдать за этим безмолвием природы. Мы были отрезаны от мира, словно в склепе. Затем перед нами мелькнуло темное пятно, совсем как на китайском рисунке, — черный дрозд важно шествовал к своему гнезду и вдруг остановился и спрятался под кустом, повернул голову в нашу сторону, а затем бесшумно проследовал назад, за сугроб. Мы увидели, как сверкнули его глаза в лучах заходящего солнца, и обратили внимание на его оранжевый клюв.

«Эй, черный дрозд, эй, черный хвост. Оранжевый носок», —

пробормотал Александр.

— Уж слишком ты часто цитируешь, братец.

— Слишком?

— А помнишь, как там дальше?

— Нет.

«Щегленок, зяблик, воробей, Кукушка с песнею своей, Которой человек в ответ Сказать не часто смеет: нет!»[11]

Александр минуту помолчал, а затем спросил:

— Ты был верен Антонии?

Я не ожидал от него такого вопроса, однако сразу ответил:

— Да, конечно.

Александр вздохнул. Свет из гостиной вырвался наружу, и тьма озарилась золотистым конусом; снежинки, ставшие тускло-серыми и едва различимыми, на мгновение оказавшись в нем, снова ярко заблестели. Вечнозеленые ветви, которые Роузмери старательно переплетала каждое Рождество, как ее приучила мать, висели на окне. Они были украшены разноцветными шарами, апельсинами, длиннохвостыми игрушечными птичками и свечами, рядом с ними свисала омела. Я увидел, что моя сестра взобралась на стул и принялась зажигать свечи. Они вспыхнули и ярко загорелись, как старый, многозначный символ, трепеща на ветру, который всегда проникал в это время в высокие, плохо подогнанные викторианские окна.

— Почему «конечно»? — спросил Александр.

В этот момент до нас донеслись звуки фортепиано. Роузмери заиграла рождественскую песню: «Как во граде царя Давида». Я глубоко вздохнул и отошел от двери. Затем прошел в комнату и взял сигареты, которые оставил на окне. Александр, очевидно, не ждал ответа на свой вопрос. Он повернул угловую лампу и вновь осветил незаконченную голову. Мы молча рассматривали ее, а вдали слышались звуки фортепиано. Я знал, она напоминает мне о чем-то грустном и пугающем, и, вглядываясь теперь в это смазанное тенями лицо, понял вдруг, о чем именно. Когда умерла моя мать, Александр хотел сделать посмертную маску, но отец ему не позволил. И вдруг я живо вспомнил ее спальню, неподвижную фигуру на кровати, лицо, укрытое простыней.

Я вздрогнул и повернулся к двери. На улице совсем стемнело. Снег по-прежнему шел, видимый лишь из освещенных окон и словно погруженный в глубокую дремоту. Роузмери начала следующий куплет.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

«Моя дорогая Джорджи, я предполагал провести Рождество совсем иначе. Вечером того дня, когда мы в последний раз виделись, Антония внезапно объявила, что хочет разойтись со мной и выйти замуж за Палмера Андерсона. Не буду сейчас пересказывать подробности, но похоже на то, что именно так и будет. Я также не стану тебе говорить, что я чувствую. Очевидно, я и сам до конца в себе не разобрался. Как ты можешь вообразить, я до сих пор в шоке. Никак не могу прийти в себя и лишился всякой уверенности. Ты должна понять, что больше я ничего тебе сказать не могу. Однако я хотел изложить тебе факты, и это письмо стало для меня колоссальным облегчением. Надейся на лучшее и ничего не бойся, если можешь. О, моя радость, я еще никогда не чувствовал себя до такой степени неспособным к ясным и решительным действиям. Я кажусь самому себе выцветшим и полустертым, похожим на какую-то фигуру на заднем плане старинной картины. Постарайся хоть немного вдохнуть в меня энергию, помочь мне вновь обрести смысл жизни. Дорогая девочка, твои любовь и преданность для меня бесценны, поддержи меня своим терпением. Прости меня за это трусливое и бестолковое письмо. Твой бедный, незадачливый принц целует твои ноги. Просто я сейчас слишком огорчен и не в силах рассуждать четко и логично. Пожалуйста, оставайся со мной и люби меня по-прежнему. Если смогу, то зайду к тебе завтра в обычное время. Но если мне это не удастся, то позвоню примерно в это же время.

М.»

Я кончил письмо и торопливо сунул его в карман. По лестнице спускались Антония и Роузмери и говорили наперебой.

— И во всем доме центральное отопление, — сказала Антония.

Я встал из-за письменного стола «Карлтон-хаус» и подошел к камину. Была середина дня, но за окнами уже темнело, и пришлось включить свет. Комнату освещали две лампы, но Антония предложила также зажечь камин, чтобы мне, как она выразилась, было повеселее.

Войдя, они встали рядом и с нежным вниманием поглядели на меня. Обычно женщины смотрят так на маленьких детей. У Роузмери это внимание соединялось с любопытством, а у Антонии — с тревогой. Роузмери в элегантном сером костюме выглядела совсем крошечной рядом с моей женой.

— Антония сейчас рассказывала мне о твоей квартире, — сообщила Роузмери. — Судя по всему, она само совершенство. И оттуда божественный вид на Вестминстерский собор.

— Что же, ты знаешь о ней больше, чем я. Палмер подыскал мне квартиру на Лоундес-сквер.

Кажется, действительно хорошую.

— Но ты не позволил мне рассказать о ней сегодня утром! — воскликнула Антония. — Как он себя ужасно ведет! — обратилась она к Роузмери. — Ты даже не хочешь посмотреть свою новую квартиру, — упрекнула она меня.

— Не особенно.

— Голубчик, перестань дуться, — продолжала Антония. — Тебе все равно вскоре придется решать, как быть с мебелью. Роузмери и я только что вымерили гардины. Те, что у входа и в голубой комнате, как раз подходят. Так что здесь ничего не придется менять.

— Какая удача!

— Ну, ты как хочешь, а вот я хочу поглядеть на твою квартиру, — заявила Роузмери. — Антония дала мне ключ, и я сейчас туда отправлюсь. Ты уверен, что тебе не хочется ее посмотреть, Мартин?

— Уверен.

— Ну что ж, мне пора, — проговорила Роузмери. — Должна признаться, что я еле ноги волоку. Вечером занесу ключ. Пока, Мартин, дорогой, пока, Антония. — Она похлопала меня по плечу, а потом привстала на цыпочки и чмокнула Антонию в щеку. Они казались теперь неразлучными.

Антония проводила ее до двери и окинула пристальным взглядом. Я услыхал, как она сказала:

— И дай мне знать, что ты думаешь о ламбрекенах.

Дверь закрылась.

Я стоял у камина и смотрел на огонь, пытаясь вычистить случайно найденную старую трубку — время от времени я покуривал трубку. До меня донеслись шаги Антонии, она вернулась в комнату. Антония подошла к камину и остановилась напротив меня. Я смотрел на нее, а она на меня, теперь уже пристально, без улыбки. Я впервые оказался с ней наедине после того, как вернулся в Лондон вместе с Роузмери. Благодаря какой-то тайной алхимии, связанной со сложившейся ситуацией, мы с Антонией стали новыми, непохожими на прежних людьми. Теперь мы воспринимали друг друга настороженно, и за этой настороженностью, во всяком случае у меня, таился жалкий страх и недоумение перед этими переменами. Внезапно мне стало тошно до боли, и я почувствовал, что не выдержу никаких объяснений. Я отодвинулся назад, чтобы дочистить трубку.

— Ну что ж, одного человека тебе удалось осчастливить. Роузмери обожает семейные катастрофы, — начал я.

— Мартин, дорогой, — проговорила Антония. Она произнесла мое имя неторопливо, врастяжку, с нежным и настойчивым упреком.

Антония стояла передо мной, чуть выпятив живот и выдвинув бедро, ее тело изогнулось в столь привычной и близкой мне позе. Белоснежная шелковая блузка с большим вырезом обнажала ее длинную шею. Волосы были собраны в золотистый пучок, почти такой же крупный, как ее голова. Я опять посмотрел на нее и в первый раз со времени нашего разрыва увидел в ней постороннего человека, не являющегося отныне частью меня самого.

— Ты доволен, что с квартирой улажено?

— Да, очень.

— Не сердись на меня, — сказала Антония. — Мне это очень больно.

— Я на тебя не сержусь.

— Андерсон приложил массу усилий, чтобы отыскать квартиру.

— Очень мило с его стороны, особенно когда ему нужно думать о множестве других дел.

— Да о чем же ему еще думать, о чем нам обоим еще думать, как не о тебе? Мы ни о чем другом и не думаем! — заявила Антония.

— Очень мило с вашей стороны, — отозвался я и начал набивать трубку.

— Ну пожалуйста, дорогой, — умоляюще произнесла Антония, — не надо.

— Господи, что «не надо»?

— Быть таким холодным и насмешливым. И прошу тебя, веди себя с Андерсоном полюбезнее. Его ужасно удручает твое отношение, и он просто из кожи лезет, чтобы тебе угодить. Ты можешь обидеть его одним невзначай брошенным словом.

— Я вовсе не холоден и не насмешлив. Я действительно благодарен Палмеру. Но не желаю, чтобы кто-нибудь разрабатывал планы моего будущего благополучия. Я и сам прекрасно могу о себе позаботиться.

Я зажег трубку. Вкус у нее был омерзительный.

— Но мы хотим о тебе заботиться! — воскликнула Антония.

Я ничего не ответил, она вздохнула и повернулась, чтобы задернуть занавеси на потемневших окнах. Густой желтый туман целые сутки окутывал Лондон, превращая день в ночь. Он проникал в дом, и даже бывшая комната Антонии теперь пахла не розами, а его горьковатым запахом. За городом снег лежал великолепными сугробами, но в Лондоне его почти не было видно. Тающие снежные пятна остались только на крышах и малолюдных улицах. Да еще сверху свисали похожие на копья сосульки.

Я сел на диван и принялся выбивать трубку о край камина. Антония подошла ко мне.

— Тут будут грязные пятна.

— Теперь это не имеет значения.

— Имеет, Мартин. Любая мельчайшая деталь что-нибудь да значит.

В закрытой комнате сделалось уютнее, и Антония тоже почувствовала себя увереннее. Она нагнулась и отобрала у меня трубку. Затем села рядом и попыталась взять меня за руку. Я отдернул ее. Это напоминало странную сцену ухаживания.

— Нет, Антония, — проговорил я.

— Да, Мартин, — возразила она и опять положила ладонь на рукав моего пиджака. Меня бросило в дрожь.

— Может быть, хватит? — заметил я. — Зачем ты это делаешь?

— Это важно, Мартин, — стала убеждать меня Антония. — Не ускользай от меня. Мы должны прикасаться друг к другу, как прежде.

— Это совет твоего психоаналитика?

— Умоляю тебя, — протянула Антония, — я знаю, как тебе больно, больнее, чем ты готов показать. Но не надо говорить такие обидные вещи.

— А я-то полагал, что вел себя довольно мягко, — отозвался я. — Но кажется, надо мерить себя высшими мерками. Ну что ж, постараюсь впредь держаться на высоте! — Я позволил взять себя за руку. Разрешил Антонии усмирить себя, как усмиряют животных.

— Да, да, — подхватила она, — ты будешь держаться как надо.

Облегченно и с благодарностью рассмеявшись, она опустилась передо мной на колени, поцеловала мою руку и прижала ее к груди. А потом решительно поглядела на меня.

— Ты великодушен, мой дорогой. — Она произнесла это глубоким, взволнованным голосом.

«Я люблю тебя», — вертелось у меня в мозгу, но произносить это вслух было безумием. Вместо этого я сказал:

— Знаешь, милая, придется заняться этой чертовой мебелью и тому подобным.

— У нас еще уйма времени, — сказала Антония. Она снова села, обхватив руками колени, и явно расслабилась. — Но конечно, надо будет это сделать. Масса всякого хлама пойдет прямо на аукцион. Это вещи, от которых мы годами стремились избавиться. А хорошую мебель можно вполне разумно поделить.

Это «мы» по-прежнему естественно звучало в устах Антонии. Меня удивило ее обращение. В то же время я чувствовал, что нуждаюсь в ней. В том и заключалась вся чертовщина, что обе они, Антония и Джорджи, были мне нужны. Нить интимности до сих пор после всего случившегося между мной и Антонией осталась неразорванной. Я расценил это как подобие предсмертной муки. Передо мной промелькнул призрак смерти. Однако удар еще не был нанесен.

— Не могу ли я попросить тебя об одном одолжении? Мы с Андерсоном будем тебе очень признательны, — обратилась ко мне Антония.

— Кажется, это мое постоянное занятие.

— Тебя не затруднит встретить сегодня на вокзале Гонорию?

— Гонорию?

— Ну, сестру Андерсона. Она должна приехать из Кембриджа.

— А, Гонорию Кляйн. Да, наверное, смогу. Правда, я ее почти не знаю. А почему бы Палмеру ее не встретить?

— Он ужасно простужен, — пояснила Антония. — Ему просто нельзя выходить на улицу в такой туман.

— Она может взять такси.

— Она будет ждать Андерсона. Он опасается, что, не увидев его, она простоит на платформе бог знает сколько времени, да еще в сырости и холоде.

— Похоже, что Гонория не слишком умна, — заметил я. — Ладно, я ее встречу.

Когда прежде Антония называла Палмера «Андерсоном», это звучало с забавной формальностью, но теперь я почувствовал нечто мерзко интимное, а сообщение о простуде Палмера почему-то возмутило меня. Антония стиснула мою руку и, передвинувшись, склонила голову на мое колено. Меня мучительно потянуло к ней.

— Я немного волнуюсь из-за Гонории, — проговорила она.

— Да ведь ты ее уже видела. По-моему, довольно безобидная пожилая ученая дама.

— Да, я с ней встречалась, — подтвердила Антония. — Но никогда не обращала на нее внимания.

— И я тоже, — отозвался я. — Значит, она действительно безобидна. — Я слегка растрепал волосы Антонии.

— Да я бы не беспокоилась, — заявила Антония, — только вот Андерсон, кажется, нервничает. Он старается об этом не говорить, но, похоже, полагает, что Гонория думает, будто я ему не пара.

— Что-то вы все чересчур много думаете, — пошутил я. — Ты достойная пара королю и вполне под стать нашему Палмеру. Так что побереги нервы. Ты богиня, а она просто жалкая немецкая старая дева. Запомни это. Когда приходит поезд?

— Без трех минут шесть на Ливерпуль-стрит, — ответила Антония. — Ты молодец, Мартин. Боюсь, сегодня поезда из-за тумана страшно опоздают. Наверное, тебе придется довезти ее до Пелхам-крессент. Ты даже не представляешь, какой ты замечательный.

— Я начинаю это понимать, — сказал я. — Но это очень больно, особенно когда…

Антония присела на корточки. Она сознательно, почти бесстыдно испытывала на мне свои силы. Она старалась не выпускать меня из-под своего жесточайшего контроля, и я позволил себя удержать, сознавая, что мои объятия все равно ни к чему хорошему не приведут.

— Мы не дадим тебе уйти от нас, Мартин, мы тебе этого не разрешим, — произнесла она. — Ты никогда от нас не уйдешь.

Напрасно я опасался, что нить нашей интимности будет оборвана. Судя по намерениям Антонии, она никогда не оборвется. Пока она пристально смотрела на меня, я почувствовал какое-то малодушное облегчение и одновременно отвращение, доходящее до тошноты. Я чуть было не потерял самообладание, однако сдержался и проговорил:

— Ты не можешь иметь все сразу, Антония. Она положила руки мне на колени и наклонила голову. Ее глаза лихорадочно блестели.

— Я попытаюсь, дорогой мой, я попытаюсь!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вокзал на Ливерпуль-стрит насквозь пропах серой. Густой туман окутал перрон, и большой чугунный вокзальный свод стал невидимым. На платформе тускло горели фонари, они не отбрасывали свет и не могли рассеять неумолимую пелену тумана. Похоже, тьма царила не только в природе, но и в сознании. Взволнованные, странно возбужденные туманом люди то и дело возникали из мглы, а затем исчезали в дальних концах перрона. Они проходили по слабо освещенному асфальту и терялись в глухой, желтоватой тьме. Вслед за ними на платформу столь же неожиданно выныривали другие люди. Было без четверти шесть.

Я выехал пораньше, чтобы не сбиться с пути. Огни, горевшие вдоль Пиккадилли и Холборна, помогли мне проехать, и я добрался до вокзала вовремя. Я уже попытался выяснить, насколько опоздает поезд, но этого, видимо, никто не знал, потом обследовал книжный киоск и купил там дешевенькую книжку о войне в джунглях Бирмы. Теперь я сидел в более или менее освещенном буфете и пил почти остывший чай. Я размотал отсыревший шарф — он был такой мокрый, что хоть выжимай. Промок я до нитки и был так подавлен, что едва не расхохотался от отчаяния. Я ощутил, что вот-вот сойду с ума.

После объяснения с Антонией я чувствовал усталость и оцепенение, будто меня избили или будто я прошел много миль пешком. Я пребывал в состоянии, которое точнее всего можно назвать влюбленностью. Однако это была какая-то странная влюбленность, и проявлялась она только в одном — моем молчаливом и неохотном подчинении воле Антонии и нежелании разрывать нить нашей близости. В то же время согласиться на такое положение было само по себе пыткой, нежные узы превращались в удавку. Меня смущало, что ситуация полностью исключала любую вспышку гнева, а гнев, прикрытый горечью, постепенно скапливался в глубине моей души. Больше всего пугало чувство, которое я испытывал, находясь рядом с Антонией. Я понимал, что нуждаюсь в ней, нуждаюсь в них обоих, и теперь малодушно стремился увидеться с Палмером и добиться от него какого-то невозможного одобрения. Я попал к ним в плен и начал там задыхаться. Но меня страшила и окружающая тьма.

Я поглядел на часы. Без шести минут шесть, не стоит сейчас пить, еще не время. Я встал и опять прошелся по платформе. Как и прежде, никто не смог мне ответить, насколько опаздывает поезд, и я постоял, подняв воротник пальто и вдыхая тяжелый, отравленный воздух. Он оседал у меня в легких, холодный, сырой и нечистый. Приятного было мало. Вообще этот вокзал был сущим адом. Я задумался, узнаю ли Гонорию Кляйн. Мне не удавалось представить себе ее лицо, в памяти запечатлелся только общий облик немолодой уже немецкой старой девы. Помнится, меня огорчило, что она совсем не похожа на Палмера. Во всем остальном она была типичная старая дева и никакого интереса не представляла. Я чувствовал мрачное удовлетворение, что на мою долю выпало неприятное дело — встретить ее. Продрогнуть в холодном тумане, в нелепой обстановке, потом здесь, в духоте вокзала, терпеть все неудобства долгого ожидания — в конце концов, только это я и мог сделать, чтобы досадить Антонии и Палмеру. В данный момент это было мое единственное оружие и способ скоротать время.

Я купил вечернюю газету и прочел, сколько человек уже погибло сегодня в катастрофах из-за тумана. На часах было без одной минуты шесть. Я принялся думать о Джорджи и нашем завтрашнем свидании. При мысли о Джорджи в сердце шевельнулось что-то радостное и теплое. И в то же время мысль о встрече с ней пугала. Сейчас я не мог бы со спокойной совестью открыть свои карты или спорить с Джорджи о самом главном. Я был всецело поглощен Антонией и не мог думать ни о ком другом. Давление на меня со стороны Джорджи, требование войти в ее положение стали бы просто невыносимыми, делалось тошно при одной мысли об этом. И все же я желал ее видеть. Мне хотелось утешения, хотелось любви, способной меня спасти, огромной, сильной любви, которую я прежде не испытывал.

— Поезд сейчас прибудет, сэр, — сообщил мне контролер.

Грохот невидимого поезда все нарастал, а потом начал стихать, и в конце платформы показались первые вагоны. У барьера, выныривая из тумана, стали собираться люди, а я сосредоточился на маловыполнимой, как теперь понял, задаче — узнать в лицо ту, которую должен был встретить. Мимо меня прошло несколько женщин средних лет, с напряженными и озабоченными лицами, и вскоре они исчезли. Все спешили покинуть вокзал, и у всех был какой-то нездоровый вид. Да, это действительно ад кромешный. Я закашлялся. Доктор Кляйн будет искать брата, и я предположил, что узнаю ее по растерянному, неуверенному облику. Но надо будет действовать быстро: стоит ей отойти на несколько шагов от барьера, и она скроется в густом тумане.

Когда сестра Палмера наконец появилась, я сразу узнал ее. Мне сразу же вспомнилось ее лицо. Так часто бывает: думаешь, начисто позабыл того или иного человека, а потом вдруг увидишь его — и убеждаешься, что все прекрасно помнишь. Лицо у нее было не из приятных: тяжелое, характерно еврейское, неприветливое и даже немного высокомерное. Изогнутые губы сочетались с устрашающей узостью глаз и рта. Доктор Кляйн подошла к барьеру и остановилась, оглядываясь по сторонам. Она нахмурилась, и в мрачно-желтом свете мне показалось, что вид у нее усталый и замученный. Она была без шляпы, и на ее коротко остриженных черных волосах застыли капли туманной влаги.

— Доктор Кляйн? — обратился я к ней. Она повернулась и уставилась на меня. Явно гадала, кто я такой.

— Я Мартин Линч-Гиббон, — представился я. — Мы виделись раньше, хотя вы, наверное, забыли. Палмер попросил меня встретить вас. Можно взять что-нибудь из ваших вещей?

Я обратил внимание, что она нагружена массой маленьких свертков. Это придавало ей сходство со среднеевропейской домохозяйкой. Когда она заговорила, я ожидал, что услышу сильный немецкий акцент, и был приятно поражен ее чистой и интеллигентной английской речью. Я забыл, какой у нее голос.

— Где мой брат? — спросила она.

— Дома. Он простудился. Ничего серьезного. Я вас мигом к нему отвезу. Машина стоит здесь, неподалеку. Позвольте мне это взять.

Я забрал у нее самый большой пакет. Освободившись от него, доктор Кляйн окинула меня пронзительным взглядом. При странной игре света я заметил в ее узких черных глазах, окруженных красноватыми тенями, что-то восточное, типичное для многих евреек. В этом сверкающем взоре было также что-то животное и отталкивающее.

— Неожиданная любезность с вашей стороны, мистер Линч-Гиббон, — проговорила она.

Мне потребовалось время, чтобы оценить иронию этого краткого замечания. Ее слова не на шутку удивили меня, удивило и то, как больно они меня задели. До меня дошло, что это первое суждение постороннего человека с тех пор, как я вполне официально сделался рогоносцем. Поняв суть ее слов, я разозлился и обнаружил, что на мгновение позволил себе предстать в весьма невыгодном свете. Действительно, это кому угодно покажется странным — сломя голову мчаться по поручению Палмера. Мы молча проследовали к машине сквозь окутанную туманом и несколько истеричную толпу встречающих и уезжающих, а также тех, чьи поезда бесследно исчезли.

На улице туман был таким же густым, и мне понадобилось время, чтобы отыскать свою машину. Прожекторы растерянно шарили световыми полосками, но их лучи не проникали во тьму. Мы неторопливо двигались по Чипсайд. Желая прервать затянувшееся молчание, я спросил:

— В Кембридже такой же туман?

— Нет, там нет тумана.

— Ваш поезд прибыл точно по расписанию. Мы думали, он опоздает.

Она что-то невнятно пробурчала в ответ. Мне безразлично, что она обо мне думает, сказал я себе. Туман покрывал нас плотными волнами, и было чрезвычайно трудно разглядеть, идет ли кто-нибудь по дороге. Люди припарковывали свои машины то там, то тут около тротуара. На дороге оказалось слишком много препятствий, чтобы свернуть влево, а справа фары приближающихся машин становились видимыми лишь в последнюю секунду, вырываясь из кромешной мглы. Честно признаюсь, ехать не сворачивая, по узкой полосе, вовремя замечать свет движущихся фар, не пытаясь увильнуть как сумасшедший, когда спереди надвигается тьма, — это искусство, и оно требует предельной собранности и внимания. Я пригнулся к рулю и почти соприкоснулся лбом с ветровым стеклом, с которого дворники стирали массу мокрой грязи, быстро двигаясь взад-вперед. Я с каким-то странным возбуждением ожидал, что мы вот-вот во что-нибудь врежемся. Воодушевленный этим чувством, я вдруг спросил свою спутницу:

— Доктор Кляйн, что вы думаете о последнем подвиге Палмера?

Она резко повернулась ко мне, и пола ее пальто скользнула вдоль моей руки, лежавшей на рычаге сцепления. Не успела она ответить, как на расстоянии фута справа от меня появился огромный грузовик. Я должен был передвинуться на середину дороги. Отчаянно притормозив, я свернул, проехав в дюйме от грузовика.

— Простите, — сказал я.

Она опять отвернулась и подобрала полы пальто, сев поудобнее. Мое извинение могло относиться и к тому и к другому.

Я повернул на юг, решив, что это Шефтсбери-авеню. Ветровое стекло сделалось непроницаемым и подмерзло. Я распахнул окно рядом с собой, и в машину ворвались струи холодного спертого воздуха. У меня потекло из носу.

— Вас не затруднит открыть ваше окно и понаблюдать за той стороной дороги? — попросил я Гонорию.

Она молча открыла окно, и так мы проехали несколько миль, глядя в разные стороны. Тело Гонории Кляйн тряслось около меня, словно какой-то безголовый куль, и я снова ощутил, как жесткая ткань ее пальто скользнула по моей руке. Большие оранжевые фонари у Гайд-парк-корнер обозначили нам путь к Найтсбриджу, и при их свете я бросил беглый взгляд на мою спутницу. Но увидел лишь ее ссутулившиеся плечи. Затем передо мной мелькнула нога в туфле на толстой каучуковой подошве, пухлая изогнутая икра в плотных коричнево-белых вязаных чулках, пересеченных темным швом. Я опять посмотрел на дорогу и попытался переключить свое внимание. Извилистый шов неожиданно напомнил мне, что я имею дело с женщиной.

Когда мы добрались до Пелхам-крессент, туман немного рассеялся. Я открыл массивную, тугую входную дверь, которая у Палмера никогда не запиралась, и пропустил доктора Кляйн вперед. Я ощущал себя связанным с ней, потому что мы вместе подверглись тяжкому испытанию. В холле было тепло, его устилали толстые ковры, и после уличной слякоти здесь приятно пахло полированным деревом и новыми тканями. Я с удовольствием отдышался и помедлил, пока она снимала пальто. Я заметил над ее головой огромный, украшенный кисточкой меч самураев, который Палмер почему-то решил подвесить над маленькой шифоньеркой. Когда-то она очень нравилась нам с Антонией.

Я принялся гадать, дома ли Антония с Палмером, поскольку мы приехали намного раньше, чем предполагалось.

— Не хотите подняться наверх? А я пойду и посмотрю, нет ли Палмера и Антонии в гостиной. Вы, конечно, знаете, как вам пройти? — любезно добавил я.

Доктор Кляйн смерила меня суровым взглядом:

— Вы очень гостеприимны, мистер Линч-Гиббон, но я бывала в этом доме не раз.

Она прошла мимо меня и распахнула дверь в гостиную. Там ярко горел камин, окрашивая комнату в золотистые тона. Сильно пахло смолой от пылавших поленьев. Лампы были потушены, и обои с их неровной фактурой в мерцающем свете камина отливали мягко-красным. Я сразу с горечью догадался, что Палмер и Антония действительно нас не ждали. Они сидели рядом в креслах с прямыми спинками и грелись у огня. Палмер обнимал мою жену, и их лица, с нежностью обращенные друг к другу, выделялись четкими профилями на фоне золотистого огня. В этот момент они показались мне двумя божествами индийского фриза, взошедшими на престол и по-неземному прекрасными. Безмятежная и далекая от простых смертных царственная пара. Они удивленно повернулись навстречу нам, но не сдвинулись с места, когда мы прервали их изысканное общение. Я вошел в комнату вслед за Гонорией Кляйн.

В это мгновение случилось нечто непонятное. Когда я обернулся и посмотрел на Гонорию, она показалась мне преобразившейся. Сняв свое бесформенное пальто, она сделалась выше и как-то благороднее. Но больше всего меня изумило выражение ее лица. Она стояла в дверях, устремив взгляд на сидящую у огня и отливающую золотом пару, голова ее была откинута назад, лицо страшно бледное. На мгновение она напомнила мне какого-то властного и надменного капитана, вернувшегося победителем с поля битвы, еще не отряхнувшего пыль с сапог и внезапно столкнувшегося с неожиданно сильным противодействием, однако готового, если понадобится, подчинить всех своей воле.

Это было, повторяю, мгновенное впечатление. Антония вскочила и бросилась к нам с приветствиями. Палмер торопливо включил свет. Гонория Кляйн разговорилась с Антонией, отвечая на ее вопросы о поездке и тумане. В замедленном темпе ее речи и обстоятельности ответов я наконец почувствовал что-то немецкое.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

У меня дьявольски разболелась голова. Я рано покинул их, отклонив настойчивые предложения остаться обедать. Полночи я пил виски и сейчас, собираясь уходить из офиса фирмы, чувствовал себя изрядно ослабевшим. У меня кружилась голова. Странно, но прошлым вечером я не испытывал особой подавленности, однако это, как я потом понял, объяснялось иллюзией, подкрепленной виски, будто вскоре я совершу какой-то отчаянно смелый поступок и он коренным образом изменит положение вещей. Неясно, каким мог быть этот поступок, однако ночью я все острее ощущал его приближение. В конечном счете и для меня наступит момент торжества.

Однако наутро я ясно понял пустопорожность всех этих мечтаний. Они возникли по контрасту с моей обычной ролью затравленной жертвы. Я ничего не мог поделать, ровным счетом ничего. Мне оставалось одно: с достоинством выполнять принятую на себя задачу — проявлять разумность и самоотречение. Прелести этой позиции, и без того весьма сомнительные, похоже, постепенно улетучивались, по мере того как мои разумность и самоотречение все более воспринимались всеми заинтересованными сторонами как нечто само собой разумеющееся. Иными словами, в ближайшем будущем делать было нечего — разве что дать толковые советы Антонии по поводу мебели, написать несколько писем о квартире на Лоундес-сквер, встретиться со своим адвокатом и договориться с ним о процедуре развода, да еще повидаться с Джорджи.

Мне было жаль, что я так напился прошлой ночью, и не только из-за тяжелого похмелья — я понимал, что в этом состоянии отупения мне трудно будет объясняться с Джорджи. Я по-прежнему испытывал к ней и нашей предстоящей встрече противоречивые чувства, и, кажется, нежелание увидеться с ней постепенно стало преобладать. С одной стороны, я был более, чем когда-либо, поглощен Антонией и не желал думать ни о ком другом, хотя сами по себе эти мысли были крайне болезненны. Как одержимый, я мечтал обсудить сложившуюся ситуацию с Антонией или Палмером, и, если бы кто-нибудь из них нашел для этого время, я мог бы предаваться подобным обсуждениям до бесконечности. С другой стороны, образ Джорджи активно жил во мне и обладал своей собственной силой… Джорджи сумела отвоевать в моем смятенном и измученном сознании спокойное место. Она царствовала и управляла в нем, и меня откровенно тянуло к ней. Именно жизнерадостность Джорджи, ее здравый смысл, трезвость и ясность были способны помочь мне выбраться из мира фантазий, в котором я так прочно обосновался, и вернуться к действительности. Однако уместно ли в существующих обстоятельствах полагаться на Джорджи, считать, что она по-прежнему будет со мной милой и веселой? Какие требования предъявит она мне в ближайшем будущем, особенно в моем теперешнем расслабленном состоянии? Я от всей души желал, чтобы меня просто утешили. Но ведь и Джорджи тоже была человеком, способным мучиться и глубоко страдать.

Я отпер ящик стола и положил в портфель список клиентов, которых собирался посетить в январе, и набросок моей главы о тактике Густава Адольфа в битве при Лютцене.[12] Я договорился, что снова появлюсь в офисе лишь через несколько дней. Клиентам отправят извещения, что вместо меня к ним приедет мой молодой помощник, мистер Миттен, поскольку я в настоящее время нездоров. Сейчас Миттен находился в Бордо. Посылать его туда было опасно. Он бессознательно стремился затягивать свои поездки и теперь лениво вел переговоры с маленькой фирмой, с которой мы лишь недавно начали сотрудничать. Миттен — католик, сибарит и осел, но предан фирме, хорошо разбирается в винах и нашел общий язык с моими наиболее разборчивыми клиентами. Я мог доверять ему, зная, что от его посещений будет толк, хотя, конечно, не связанный с дегустацией. Я пометил себе, что в следующий раз должен буду попробовать рейнвейн, с которым мы уже имели дело тридцатого января. Конечно, я всегда давал советы Миттену и очень редко выслушивал его предложения по поводу того, что нам следует купить, ведь и глава небольшой винной фирмы легко может превратиться во властное и ревнивое божество. Репутация фирмы Линч-Гиббон зависела только от моих дегустационных способностей. Я не собирался опекать Миттена и не верил, что смогу сделать его своим преемником. Несомненно, эта маленькая фирма погибнет вместе со мной, и особая часть реального мира с ее тонким вкусом, которую так старательно совершенствовал мой отец, воспитав этот вкус и в своем сыне, навсегда исчезнет и развеется как дым.

До возвращения прогульщика Миттена дела прекрасно могли вести две мои секретарши, мисс Херншоу и мисс Силхафт. Я очень высоко ценил этих девушек — они регулярно поддерживали переписку с партнерами и клиентами и писали по-французски и по-немецки хорошим языком и даже не без остроумия. Короче, обе они отлично разбирались в характере работы фирмы, хотя, как ни странно, ничего не смыслили в винах — им нравилось все, что им предлагали. Они служили в фирме уже несколько лет, и я очень опасался, не выйдет ли кто-нибудь из них замуж. Но наконец по ряду неуловимых, но безошибочных признаков до меня дошло, что они счастливые и довольные друг другом лесбиянки.

Сегодня мне пришлось переговорить с каждой из них в отдельности и затронуть болезненную тему моего развода. Я убедился, что им это уже известно. Дурные новости распространяются с поразительной быстротой. Они стояли у двери, без видимого нетерпения ожидая встречи со мной. Их лица и позы выражали почтительность и симпатию. Высокая блондинка мисс Херншоу, за которой понапрасну ухаживал не слишком-то проницательный Миттен, моргала повлажневшими глазами и порывалась взять меня за руку. Низенькая, темноволосая мисс Силхафт притворилась, что протирает очки, и украдкой с неподдельным состраданием смотрела на меня. Я попрощался с ними, оставив их выполнять поеледние рождественские заказы и наслаждаться обществом друг друга, а сам поехал на Пелхам-крессент.

На Антонии был коричневый шерстяной пуловер, на шее висела нитка жемчуга. Ни того ни другого я на ней прежде не видел. Она не покупала, и носового платка, предварительно не посоветовавшись со мной. Я также заметил, испытав некоторое облегчение, что она раздражена и вовсе не собирается вести со мной нежный разговор. Увидев меня, она вскочила с места и воскликнула:

— Честное слово, ей не мешало бы хоть немного подождать, прежде чем переворачивать здесь все вверх дном.

— Кому?

— Гонории Кляйн.

Я вспомнил о существовании этой дамы.

— Я полагал, что она забрала свои вещи?

— Дорогой, закрой дверь, — попросила меня Антония. — Я чувствую себя затравленной. Конечно, она вправе распоряжаться своими вещами, но, когда она появилась здесь сегодня утром, это напоминало ураган. Ты видел в холле все эти груды? — Появилась сегодня утром? Разве она остановилась не здесь?

— Нет. Но это другой разговор. А я-то целую вечность приводила в порядок ее комнату. Прошлым вечером она решила, что хочет жить в отеле в Блумсбери, поближе к Британскому музею или чему-то там еще, и бедному Андерсону пришлось отвезти ее в такси, а потом столько времени возвращаться в тумане! А ведь он далеко еще не выздоровел.

— Как себя чувствует Палмер?

— У него по-прежнему температура. Сегодня с утра было тридцать восемь. По-моему, она ни с кем не считается. И все равно она мне нравится.

Меня рассмешило, с какой убежденностью заявила об этом Антония.

— Она должна тебе нравиться. Как-никак сестра Палмера. Признаюсь, у меня нет таких обязательств.

— А теперь о мебели, дорогой, — напомнила мне Антония. — Может быть, подождем до завтрашнего утра? Андерсон и я думаем проехаться в Марлоу. Наверное, переночуем в «Комплит-Энглер». Ну помнишь, такой уютный, комфортабельный отель… Бедный Андерсон ужасно устал, по-моему, перемена обстановки пойдет ему на пользу. Нам обоим отвратительно видеть, как Гонория распоряжается в доме. Мне очень стыдно, что я не могу пригласить тебя к ленчу, но мы довольно рано позавтракали и вскоре уезжаем.

Это я когда-то показал Антонии «Комплит-Энглер». Мы часто бывали там в первые годы нашей семейной жизни.

— Да я бы и не смог остаться, — ответил я. — Сам поеду сейчас за город и вернусь завтра утром. Готов встретиться с тобой на Херефорд-сквер в любое время после трех.

Я невольно солгал, надеясь предупредить покровительственную заботу Антонии, и с удовольствием заметил, как она подавила свое желание спросить, куда я иду. В конце концов ей пришлось отказаться от некоторых своих прав. Нить не была разорвана, но незаметно и помимо нашего желания пропасть сделалась глубже и шире. Антония вздохнула, и я поспешил удалиться, прежде чем она сумела найти ласковые слова, с помощью которых ей удалось бы еще раз приблизить меня к себе.

Я закрыл дверь гостиной и почти сразу столкнулся с Гонорией Кляйн, которая несла, а точнее, с трудом волокла по полу большой ящик с книгами.

— Вам помочь? — обратился я к ней, и мы вдвоем втащили ящик в большую комнату, которую Палмер всегда называл библиотекой, хотя в ней стоял лишь один маленький книжный шкаф. Сейчас в комнате царил беспорядок, ее заполняли ящики из-под чая с книгами, бумагами и фотографиями. Картины были прислонены к стене. Среди них я заметил и японские гравюры из кабинета Палмера. Я также заметил под грудой писем фотографию в рамке, на ней был Палмер, которому, похоже, было тогда лет шестнадцать. В столовой напротив я сквозь дверь увидел обеденный стол и откупоренную бутылку линч-гиббоновского кларета. На столе стояло только два прибора.

— Благодарю, — сказала Гонория Кляйн. — Вас не затруднит помочь мне поставить эти ящики один на другой? Мне еще понадобится свободное место.

Когда мы с этим покончили, я собрался было уйти, но не мог придумать подходящего предлога. Я довольно неуклюже поклонился и уже сделал шаг к выходу, как вдруг услышал ее голос:

— Вчера вы спросили, какого я мнения о подвиге моего брата. Могу я поинтересоваться, что думаете об этом вы?

Ее вопрос чрезвычайно удивил меня, и я не сразу нашелся что ответить, но сразу понял, что в разговоре с Гонорией Кляйн должен взвешивать каждое слово.

— Как по-вашему, они правильно поступают? — продолжала она.

— Вы имеете в виду — морально?

— Нет, при чем тут мораль? — почти возмущенно сказала она. — Я имею в виду их благо. — Она умудрилась вложить в это слово некий метафизический смысл.

— Да, думаю, они поступают правильно, — отозвался я. В обсуждении личных дел Антонии с этой женщиной было что-то ужасающе неуместное. Но я внезапно обнаружил, что мне хочется с ней говорить.

— Я закрою дверь, не возражаете? — Она прислонилась к двери и сосредоточенно-оценивающе разглядывала меня. В темно-зеленом костюме, который когда-то мог считаться элегантным, она показалась мне не такой приземистой, как вчера на вокзале. Ботинки на шнурках были сегодня начищены до блеска. Короткие, прямые, маслянистые, глянцевито-черные волосы напоминали парик, контрастируя с бледным и даже каким-то восковым еврейским лицом, а узкие глаза походили на черные осколки.

— Не знаю, осознаете ли вы, как их тревожит ваша мягкость и уступчивость? — спросила она.

Я снова удивился.

— Вы ошибаетесь, — возразил я и добавил: — Во всяком случае, здесь я бессилен. Если я решил вести себя цивилизованно, это мое личное дело.

Я бросил на нее беглый взгляд. Все равно, в этом откровенном разговоре было что-то освежающее, даже возбуждающее после стольких нежных и вежливых бесед, которые Антония и Палмер умели мастерски «окутывать дымкой».

— «Цивилизованно!» — презрительно повторила она вслед за мной. — Как вам должно быть известно, вы вполне можете вернуть назад свою жену, если захотите. Даже сейчас. Я не говорю, что вам надо было избить ее и вышвырнуть вон моего брата. Но зачем понадобилось подталкивать их в объятья друг друга? Оба они в высшей степени склонны к самообману и зачарованы собственной верой в то, что нашли друг друга. Но и у него, и у нее полным-полно дурных предчувствий. Они хотят, чтобы их избавили от окончательного решения, и готовы обратиться к вам за помощью. Как вы этого не видите?

Я был изумлен.

— Нет, я действительно этого не вижу, — ответил я. — Самое лучшее, что мне остается, это держаться корректно и вежливо, так я и буду держаться в дальнейшем. И своих правил менять не намерен. В конце концов, уж кто-кто, а я-то знаю правду о них обоих.

Я говорил твердо, но меня очень огорчили ее слова. Я смутился и не мог понять, должен ли обижаться на них или нет. Я сделал шаг вперед, желая показать, что мне пора. Но она стояла на том же месте у двери откинув голову и смотрела на меня.

— В этой ситуации давно нет ни крупицы правды, — сказала она. — В подобных обстоятельствах нельзя сохранить истину и то, что вы называете цивилизованностью. Вы темпераментный человек, мистер Линч-Гиббон. И не сможете поддерживать теплые отношения с любовником вашей жены.

— Я — не один из ваших дикарей, доктор Кляйн, — заметил я, — и не верю в кровную месть.

И тут я вспомнил, как Джорджи назвала Гонорию первобытной. Гонория прислонилась к двери и была теперь совсем рядом со мной. Она показалась мне какой-то загадочной и недоступной.

— Нельзя дразнить темных богов, мистер Линч-Гиббон, — мягко проговорила она. — Наверное, это не мое дело, если вы решили, что вы тут бессильны и что лучше расстаться с женой. Но в жизни за все надо платить, и за любовь тоже. Почему мой брат, богатый человек, берет деньги, и немалые, даже у бедных пациентов? Потому что без этого он не мог бы поручиться за результат. Не плати они ему, они будут несчастны. Они останутся порабощенными. Я верю, что вы любите моего брата. Но ваше милосердие ему во вред. Он хочет… да ему просто нужна ваша грубость, резкость, ваша критика, даже ваша жестокость. Этой мягкостью вы облегчаете жизнь себе самому и продлеваете их жизнь в зачарованном, вымышленном, лживом мирке, который они соткали вокруг себя. Они и вас в него затянули. Но рано или поздно вы превратитесь в кентавра и вырветесь из плена.

Я слушал ее с неослабевающим вниманием — хотелось точно понять, что она имеет в виду.

— Вы сказали, что, по-вашему, они непременно разойдутся, — ответил я. — Но ваши слова можно интерпретировать и так, что, будь я с ними жесток, они бы стали счастливее и еще ближе.

Гонория Кляйн устало махнула рукой. Она расслабилась, как-то сразу вдруг сникла и отодвинулась от двери.

— «Можно интерпретировать»! — раздраженно передразнила она. — Когда вмешивается логика, слова можно интерпретировать как угодно. Пока все вы будете такими мягкотелыми, ясности не дождешься. Теперь мне даже кажется, вы не хотите, чтобы к вам вернулась жена. Я удивляюсь, как это вы до сих пор не сказали мне, что я лезу не в свое дело. Но это на вас похоже. Если желаете, чтобы они вами командовали, думали за вас и распоряжались как ребенком, то, полагаю, это и правда ваше дело. Мои слова означали всего лишь одно: снисходительность порождает только ложь и зло.

Я посмотрел на ее резкий и мрачный профиль.

— Уж вас-то не упрекнешь в снисходительности. Не так ли, доктор Кляйн?

Она повернулась ко мне и внезапно улыбнулась, обнажив крепкие белые зубы, ее глаза еще больше сузились, сделавшись похожими на две темные, светящиеся прорези.

— По-моему, что посеешь, то и пожнешь. Вы были терпеливы. До свидания, мистер Линч-Гиббон.

Она открыла дверь.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Так теперь ты на крючке, старый лицемер. Я правильно поняла? — сказала Джорджи.

Впору было заплакать от облегчения. Я так любил ее в эту минуту, что готов был упасть на колени и сделать ей предложение. Я смиренно целовал ей руки.

— Да, на крючке, — согласился я, — но ты будешь ко мне добра. Ты ведь меня отпустишь?

— Я люблю тебя, Мартин, — призналась Джорджи. — Ты никогда не мог вбить это себе в башку.

— Не возражаешь, если мы по-прежнему будем сохранять наши отношения в тайне? Просто мне иначе не справиться, моя дорогая.

— Не понимаю, почему, — удивилась Джорджи. — Но если ты так хочешь… Что касается меня, то я желала бы оповестить весь мир о нашей связи и дать сообщение в «Таймс».

— Антония очень расстроится, если узнает. А мне бы вовсе не хотелось усложнять ей жизнь. Мы все держались в этой ситуации молодцом. Я имею в виду, восприняли наш разрыв без горечи. Так что в данный момент я не стал бы усугублять.

— По-моему, «воспринимать разрыв без горечи» довольно неприлично, — заявила Джорджи. — Похоже, ты решил сыграть роль добродетельного, оскорбленного мужа, чтобы сохранить власть над Антонией и Палмером. Но может, я недооцениваю твое благородство.

— Сохранить власть! — воскликнул я. — Это я нахожусь в их власти. Нет, все гораздо проще. Я желаю достойно выйти из игры и ничего не усложнять. Если Антония узнает, то пойдут бесконечные интимные разговоры. Ей захочется разобраться. А я этого не вынесу. Неужели ты не понимаешь, дурочка?

— Ты говоришь об «игре», словно о произведении искусства, — заметила Джорджи. — Иногда я думаю, что ты очень странный тип, Мартин. Что же касается интимных разговоров, то тут я тебя понимаю. Обещай, что никогда не будешь вести с Антонией интимные разговоры обо мне.

— Обещаю, дорогая моя, обещаю.

— Как бы то ни было, не беспокойся, — сказала Джорджи. — Напрягаться тебе не придется, я имею в виду здесь, со мной. Ведь это всего лишь я.

— И слава Всевышнему, что это ты, — проговорил я. — Да благословит тебя Бог, Джорджи. Ты спасла меня, вернула к жизни. Я знал, что так и будет.

— Прекрати эту высокопарную чушь, — прервала меня Джорджи. Она вытянула кончик носа. И жест и слова были мне хорошо знакомы. Я мысленно воздал ей должное и уселся у ее ног.

Джорджи откинулась в потертом зеленом кресле. Комнату заливал холодный полуденный свет. Его лучи падали на неубранную кровать, пепельницу с окурками, стол с кипой писем, немытыми бокалами, огрызками печенья и книгами по экономике. На Джорджи были желтоватые брюки в обтяжку и белая рубашка, волосы собраны в небрежный узел.

Под матовой бледностью щек слабо, будто из глубины, проступал румянец. Я заметил несколько золотистых веснушек на ее вздернутом носике, почти у самой переносицы. Она продолжала вытягивать его. Большие серо-голубые глаза смотрели умно и честно, они смело встретили мой взгляд. Никакой косметики на ней не было. И хотя я с обожанием глядел на нее и не только искал в ее глазах доброжелательство, но и стремился за их радужной оболочкой угадать какие-то более определенные очертания моей дальнейшей судьбы, я понял, что меня к ней не тянет.

Я был ей чрезвычайно признателен. Теперь мне казалась абсурдной мысль, что она могла бы вести себя иначе, не так гуманно, добро и великодушно. Вероятно, я совсем потерял голову от страха, если так нервничал, ожидая реакции Джорджи. Я опасался, что она начнет приставать ко мне со своей любовью, требовать от меня исполнения моих полуобещаний. Но она держалась на редкость благородно. Джорджи и впрямь стремилась утешить меня в моей тревоге и тоске. Я от всего сердца благодарил Джорджи, виновато сознавая, что она надо мной почти не властна. Ее возможности ограниченны. По крайней мере, здесь я оставался свободен.

От этих мыслей — трусливых и вероломных — и оттого, что меня не тянуло к ней, я ощущал себя виноватым. Мне хотелось сделать что-то значительное, важное и порадовать ее. Внезапно я предложил:

— Джорджи, я хочу взять тебя к себе на Херефорд-сквер.

Она распрямилась в кресле и положила руки мне на плечи, мрачно и сосредоточенно изучая меня.

— Довольно глупо с твоей стороны.

— Если ты думаешь об Антонии, то она уехала за город с Палмером. Ее появление полностью исключается.

— Дело не в этом, — сказала Джорджи. — Неужели ты хочешь видеть меня там, так скоро?

Мы поглядели друг на друга, стараясь догадаться, кто из нас что думает.

— Пойми меня правильно, Мартин, — добавила Джорджи. Она подразумевала, что вовсе не собирается поселиться на Херефорд-сквер.

— Я тебя правильно понял, — ответил я. — Ты хочешь сказать, что я расстроюсь, если увижу тебя там. Наоборот, это будет просто здорово, и я как бы освобожусь, ну, в общем, почувствую себя естественно. Это частично уничтожит двусмысленность.

— А ты не думаешь, что просто сразу разозлишься? — спросила Джорджи. — По-моему, из-за всей этой истории ты снова влюбился в Антонию.

— Ты умная девочка, — проговорил я. — Но нет, злобы не будет. Я хочу тебе что-то дать, Джорджи. Я хочу дать тебе это.

— Ты хочешь сделать что-то назло Антонии.

— Нет, нет и нет, — возразил я. — Я не настроен мстить Антонии. Я только хочу уничтожить это наваждение. Хочу, чтобы ты знала: квартира на Херефорд-сквер действительно существует. — Джорджи никогда не задавала мне вопросов о доме, и я знал, как старательно она отгоняла от себя мысли о моей жизни без нее.

— Да, — мягко отозвалась Джорджи. Она легонько погладила меня по кончику носа. — Мне надо знать, что она существует. Но не сейчас, Мартин. Я боюсь. Ты увидишь, что я там чужая. А если мы собираемся покончить с двусмысленностью, то ничего не сможем сделать, пока не перестанем лгать.

Мне не понравилась эта дискуссия.

— Но ведь это и будет символ того, что мы покончили с двусмысленностью. Мне хочется тебя там видеть, Джорджи. Для меня будет очень важно увидеть тебя там.

— Как странно, — произнесла Джорджи. — Обычно я не суеверна. Но чувствую, что если мы поедем на Херефорд-сквер, то быть беде.

— Тем больше моя решимость взять тебя и отвезти, маленькая дурочка, — откликнулся я. — Уверяю тебя, это должно мне помочь. Мне нужен свежий воздух, Джорджи. Мне нужно ощутить свободу. Если я увижу тебя там, передо мной откроется новый мир. — Пока я говорил, меня осенило, как все обстоит на самом деле. Раньше я считал, что поездка доставит Джорджи пикантное развлечение, но на самом деле — и до нее это сразу дошло — она совершит важный поступок. Не я дам ей что-то, а она сделает нечто для меня, ради меня. Дрожа от радости и страха, я почувствовал, что все может получиться именно так, как я только что сказал.

Гостиная совсем не изменилась с того вечера, когда Антония во всем призналась мне, как будто в этот миг магическое заклинание погрузило ее в сон. Рождественские украшения и открытки по-прежнему лежали на столе, покрытые слоем пыли. После того как я, вопреки воле Антонии, отказался от услуг женщины, приходившей к нам убирать, пыли вообще скопилось немало. Она серела, как рассыпанный снотворный порошок, и словно гасила свет. Я обратил внимание, что серебро успело потускнеть. За балконной дверью в желтоватом отсвете полудня клонила свои ветви огромная магнолия «грандафлора», занимавшая большую часть маленького сада. Ее листья до сих пор были свернуты и съежились от ночных заморозков. В гостиной было сыро и очень холодно, и мы решили не раздеваться. Мои выписки из Нейпира, как и раньше, лежали на софе.

Джорджи медленно вошла в комнату. Казалось, она чувствует то же, что и я. Она глядела на меня, полуоткрыв рот и нахмурившись, словно желая убедиться, что под влиянием комнаты мое лицо не изменилось до неузнаваемости. Затем она внимательно огляделась по сторонам, кивая головой, будто считала вещи. Я неотступно следил за ней, всецело поглощенный одним: Джорджи у меня в доме. Раньше я говорил, что нам «пора покончить с двусмысленностью». И вот с ней уже покончено одним махом. Я мог лишь догадываться, какие новые горизонты откроются передо мной. Порыв меня не обманул, мне нужно было привезти сюда Джорджи, и привезти немедленно. В сумятице захлестнувших меня эмоций преобладало чувство, что я еще смогу любить Джорджи, любить сильнее и лучше, чем прежде.

Но в то же время я с болезненной остротой осознал, что в сложившихся обстоятельствах этот приход напоминает мне коварный захват любимого и привычного места. Потерять кого-нибудь — значит потерять не только этого человека, но и его привычки, жесты, манеру держаться — все, что было с ним связано и окружало его. Расставшись с любимой женщиной, мы обнаруживаем, что расстались и со множеством вещей, картин, стихов, мелодий, мест: с Данте, Авиньоном, шекспировским сонетом, корнуэльским морем. Эта комната и была Антонией. Она вобрала в себя весь цвет ее личности. В ней по-прежнему еле уловимо пахло розами — этот слабый запах напрасно ждал, что его прогреет до полного благоухания огонь от горящих в камине дров. Все эти вещи принадлежали ей — шелковые покрывала, круглые взбитые подушки и особенно каминная полка, ее маленькая святыня: попугаи из мейсенского фарфора, итальянская серебряная чаша, уотерфордский хрустальный бокал, табакерка, которую я ей подарил, когда мы обручились, с выгравированной на этой табакерке надписью: «Дружба без выгоды, любовь без обмана». Когда я обвел взглядом все это, меня пронзила острая и необычная боль, я понял, что и предметы смертны, что они уже почти уничтожены, разъединены, лишились смысла и ждут, чтобы их отсюда убрали. Завтра мы с Антонией примемся их делить, и, подобно награбленной добыче, они будут храниться в шкафах как зримые свидетельства нашей вины или их осквернят ярлычки на аукционе. Я прикоснулся пальцем к уотерфордскому бокалу, он зазвенел, и до меня внезапно донеслось эхо голоса, сказавшего: «Вы не хотите, чтобы к вам вернулась жена». Моя душа ответила этому голосу: такая связь глубже и крепче желания или нежелания. Пока я жив и пока я есть, я всегда буду с Антонией.

Я присел на софу. Джорджи отвернулась от окна и подошла ко мне. Поднятый воротник пальто поддерживал растрепанный узел ее волос, она сунула руки в карманы и какое-то время неподвижно смотрела на меня. Взгляд был нежен до враждебности. Наконец она сказала:

— Тебе отвратительно видеть меня здесь.

— Нет, — возразил я. — Я даже не могу передать, как я рад, что ты у меня. Но в то же время мне очень больно.

— Я знаю, — проговорила она глубоким, полным понимания голосом. — Не сердись на меня за то, что тебе больно.

— И не собираюсь. Мне хочется поцеловать твои ноги. Ты пробудила меня к жизни.

Произнося эти слова, я смутно почувствовал, что выхожу из лабиринта на верный путь и Джорджи станет моей женой. Однажды я сказал ей, что для нашей любви очень важна атмосфера тайны. Увидев ее здесь, у меня в комнате, и как бы соединив обе половины моей жизни, я понял, что ошибался, а она была права. С ложью действительно пора кончать, и это ни в коей мере не разрушит мою любовь к Джорджи, напротив, освободит ее и сделает сильнее и чище, чем все испытанное мной прежде. Как я благодарен ей за верность, здравый смысл, доброту и щедрость! Эта благодарность переполняла мою душу.

— Ах нет, ты меня ненавидишь! — воскликнула Джорджи.

Она продолжала пристально глядеть на меня, словно пыталась обнаружить мои подлинные мысли.

— Если бы ты только знала, насколько заблуждаешься! — упрекнул я Джорджи и тоже взглянул на нее без улыбки. Как приятно мне будет удивить ее, одарив настоящей любовью! Бог свидетель, она это заслужила.

Я встал и принялся убирать с пианино рождественские открытки. Под ними лежал толстый слой пыли. Великое очищение началось.

— Как странно и трогательно находиться здесь, — проговорила Джорджи. Она опять прошлась по комнате. — Я даже не могу описать это чувство. Как будто я обрела тебя задним числом. Нет, не так, не точно. Но ты просто не представляешь, насколько я была убеждена, что никогда не увижу твою квартиру. Лишь сейчас начинаю верить, и от этого мне когда-нибудь станет лучше, много лучше. Выходит, что в прошлом, все время, когда ты не был со мной, ты действительно существовал. Тогда мне было слишком больно, и я не хотела этому верить. Но не верить — значит поставить крест на нашей любви. Теперь ты мне помог, и все встало на место. И я буду любить тебя сильнее, Мартин, гораздо сильнее.

Она остановилась передо мной. Меня потрясло до глубины души, что ее слова прозвучали как эхо моих размышлений. Я сам хотел ей это сказать, но не сумел. Мне не хватило красноречия, оставалось только привлечь ее к себе в объятья в этом предварительном обмене клятвами.

Я швырнул на пол кипу рождественских открыток и подвел Джорджи к каминной полке.

— Я хочу, чтобы ты их потрогала. Хочу, чтобы ты потрогала все эти вещи.

Она не решалась.

— Это святотатство. Я буду за это наказана.

— Нет, — ответил я. — Это доброе святотатство. Ты возвращаешь меня к реальной жизни. Ты всегда так делала.

Я взял ее руку и положил на мейсенского попугая. Мы поглядели друг другу в глаза. Джорджи отняла руку, но через минуту быстро потрогала остальные предметы на каминной полке. Я снова взял ее руку. Она была в пыли. Я поцеловал ее ладонь и опять посмотрел на нее. Я увидел, что она готова заплакать, и обнял ее.

И тут послышался звук, от которого у меня душа ушла в пятки. Я испугался, еще не успев понять, что же это такое. А это поворачивался ключ в замке парадной двери. Джорджи тоже услыхала, и ее глаза расширились и стали жесткими. Секунду мы простояли в оцепенении. Затем я резко разжал руки и выпустил ее из своих объятий.

Это могла быть только Антония. Должно быть, раздумала ехать за город и решила вернуться и осмотреть мебель перед нашей завтрашней встречей. Сейчас она войдет в гостиную и обнаружит меня с Джорджи. Я этого не выдержу.

Я действовал без промедления. Схватил Джорджи за руку и подтолкнул ее к балконным дверям. Распахнул их, помог ей спуститься в сад, проводил за угол дома, чтобы нас нельзя было заметить из комнаты, и шепнул ей:

— Пройди через эти воротца и возвращайся на площадь. Оттуда отправляйся прямо домой, а я скоро к тебе присоединюсь.

— Нет, — сказала Джорджи. Она понизила голос, но не шептала. — Нет.

Меня охватила паника. Нужно было избавиться от нее как можно скорее. От ужаса меня чуть не стошнило при мысли, что Антония и Джорджи столкнутся лицом к лицу в квартире на Херефорд-сквер — в этом было что-то омерзительное, чуть ли не непристойное.

Я прикрикнул:

— Проклятие, иди же!

— И не подумаю, — ответила Джорджи таким же тоном и уставилась на меня. Наши головы были совсем рядом. — Познакомь меня со своей женой. Я не собираюсь спасаться бегством.

— Делай, как тебе сказано, — потребовал я. Взял ее руку и сжимал, пока она не поморщилась.

Джорджи вырвала руку и отстранилась.

— У меня нет денег.

Я вынул из бумажника фунтовую банкноту и дал ей, резким движением велев немедленно исчезнуть. Затем вернулся в гостиную и с облегчением заметил, что в комнате по-прежнему пусто. Осторожно закрыл двери и не стал больше смотреть в окно.

Я подождал минуту. Вокруг царила глубокая тишина. Интересно, что сейчас может делать Антония? Уж не ошибся ли я, мелькнуло в голове. Я прошелся по комнате, а затем направился в холл. У двери я увидел Гонорию Кляйн.

В неожиданном ее появлении было что-то жуткое, и, завидев неподвижно застывшую фигуру, я на мгновение решил, что передо мной призрак. Мы не отрываясь глядели друг на друга. Она стояла в пальто, ссутулившись, и на ее лице сказочного тролля блестели капли туманной влаги. Она не улыбалась, ничего не говорила и, не сводя глаз, созерцала меня тяжелым, задумчивым взором. Я испытал облегчение, смешанное с тревогой и глубоким, безотчетным страхом. В ней ощущалась какая-то угроза.

— Чем могу быть полезен? — спросил я. Она откинула голову назад, расстегнула воротник пальто и освободила шею.

— Вы хотите сказать, мистер Линч-Гиббон, кой черт меня принес?

— Совершенно верно, — отозвался я. Видно, мне никогда не удастся вежливо вести себя с сестрой Палмера, да я к этому и не стремился.

— Я вам объясню, — проговорила она. — Ваша жена предупредила меня, что сегодня вас здесь не будет. Мне нужен ключ от секретера, а он в бумажнике моего брата. Он отдал этот бумажник вашей жене, ей надо оплатить какой-то счет. Она положила его в сумку, которую случайно оставила здесь, когда заходила вчера. Поскольку мне это крайне необходимо и поскольку оба вы сегодня здесь не ожидались, она дала мне ваш ключ. Вот так я здесь и очутилась. А вот эта сумка.

Она показала мне большую сумку, стоящую в холле под столом. А на столе я увидел сумочку Джорджи и две книги по экономике. Я поднял сумку и вручил ее Гонории.

— Благодарю вас, — кивнула она. — Простите за беспокойство. — Она медленно перевела взгляд на сумочку Джорджи.

— Не стоит, — ответил я. И вдруг мне страшно захотелось удержать ее. Я хотел спросить, что она подумала, но не мог найти подходящих слов. И стоял перед ней как дурак. На мгновенье мне показалось, что она тоже хочет остаться. Но поскольку никто из нас не знал, каким образом можно изменить положение, она повернулась, и я открыл дверь. Когда она проходила мимо, я поклонился.

Я вернулся в гостиную. В саду никого не было. Я положил себе в карман книгу Нейпира. Мне казалось, я задыхаюсь. Наклонившись над каминной полкой, я стал гладить одного из фарфоровых попугаев. Из-под моей руки поднялось облачко пыли.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Как выяснилось, Джорджи так и не вернулась домой. Как только ко мне вернулся разум, я поехал к ней и долго барабанил в дверь, но мне никто не открыл. Затем направился в училище, но ее там не было, вообще не появлялась. Я возвратился к ней домой. И снова никто не откликнулся. Опять поехал в училище и зря потратил время, расспрашивая о ней. Я чувствовал себя подавленным и обиженным. Остаток вечера провел на Херефорд-сквер, составляя список мебели и время от времени пытаясь дозвониться до Джорджи. Конечно, я не думал всерьез, что ее похитили или она попала под машину. Наверное, ее оскорбило, что я едва ли не силком выпроводил ее из дома. Это и правда было отвратительно, однако я считал, что без труда сумею добиться ее прощения. Вечер, однако, выдался не из приятных. Я выпил много виски и завалился в постель.

На следующий день я проснулся поздно. Меня разбудил телефонный звонок. Когда человеку тяжело на душе, то обычно он крепко спит. Но это была не Джорджи. Звонила Антония. Она обрадовалась, что застала меня, и попросила приехать к ней на Пелхам-крессент перед ленчем, вместо того чтобы самой отправиться на Херефорд-сквер во второй половине дня. Я согласился. Поскольку я уже составил довольно полный список наших вещей, вопрос можно будет обсудить и там. Я снова позвонил Джорджи. И снова никакого ответа. Я решил, что заеду к Антонии, оставлю у нее список мебели, потом отправлюсь к Джорджи и позднее вернусь к Антонии. Я по-прежнему был обижен и рассержен, но отсутствие Джорджи меня не слишком тревожило.

Вымывшись и побрившись, я в очередной раз позвонил Джорджи, попытался связаться с училищем, но с тем же результатом. Когда собрался уходить, опять раздался телефонный звонок, но это оказался Александр. Он сообщил, что приехал в Лондон вместе с Роузмери и намеревается выступить в дискуссии в Институте современных искусств. Он переночевал на квартире Роузмери и хотел выяснить, когда мы сможем встретиться. Я ответил, что сам позвоню ему.

Впервые за долгое время утро выдалось ясное, морозное и очень холодное. От солнечных лучей ярко сверкала наледь на листьях в парке, и это напомнило мне Австрию, снег, лыжи и былое счастье. Болезненное возбуждение, пережитое вчера, когда я увидел Джорджи у себя дома, бесследно исчезло. Я был рассержен, подавлен, слаб и страшно нервничал. Переступив порог парадной двери Палмера, я почувствовал своего рода малодушное облегчение. По крайней мере, здесь со мной будут вежливы.

Я никого не обнаружил в гостиной, но, услышав голос Антонии из кабинета Палмера, постучал в дверь, открыл ее и вошел. Там я застал их обоих. Антония была в клетчатом халате, которого я прежде не видел. Она заплела волосы в две косы и перекинула их на грудь. При мне она так никогда не причесывалась, и это меня очень смутило. Высокая, похожая на античную статую, Антония стояла у края дивана, держась рукой за письменный стол Палмера. А сам Палмер сидел на диване, лицом к двери. Он был в свободном вязаном французском жакете, голубой рубашке и пурпурном галстуке. Вид у него был бодрый, свежий, лощеный, молодой и немного легкомысленный. Оба они внимательно и с явным волнением поглядели на меня — при солнечном свете это оказалось особенно заметно. Большие карие глаза Антонии были кротки, а голубые Палмера — ясны и холодны. За их спинами на стене белели пятна от снятых японских гравюр.

Случилось что-то странное, сразу догадался я. Никто из них не поздоровался со мной. Они просто смотрели, не улыбаясь. Но в доме все же сохранялась атмосфера вежливого участия. Я закрыл дверь. На мгновение у меня мелькнула дикая мысль, уж не собираются ли они известить меня, что передумали и готовы отказаться от женитьбы. Я взял кресло, стоявшее у стены рядом с дверью, поставил его в центре ковра и сел, в свою очередь окинув их взглядом.

— Ну как, друзья мои… — начал я. Антония покачала головой и слегка отвернулась.

Я ощутил тревогу.

— Сказать ему? — спросил Палмер.

— Да, конечно, — откликнулась Антония, не глядя на меня.

Палмер кольнул меня холодным взором.

— Мартин, мы узнали о Джорджи Хандз. Этот удар настолько застиг меня врасплох, что я внезапно прикрыл лицо рукой. Я тут же опустил ее и поменял позу. Так, чтобы выглядеть не убитым, а только удивленным. Но мне стало нехорошо.

— Вот как, — сказал я. — Откуда же вы о ней узнали?

Палмер посмотрел на Антонию. Она повернулась ко мне спиной. Помолчав, он произнес:

— Мы пока не будем об этом говорить. Это не имеет значения.

Я перевел взгляд на Палмера. Его ясное лицо пыталось одновременно быть ласковым и каменно-твердым. Он сидел очень прямо и смотрел на меня через всю комнату.

— И что же вам известно? — поинтересовался я. Палмер опять поглядел на Антонию. Она бросила через плечо:

— Все, Мартин. Про ребенка и про все остальное. — Голос у нее был чрезвычайно взволнованный.

Мне хотелось бы рассердиться, но чувство вины полностью опустошило меня.

— Ладно, — проговорил я. — Не стоит поднимать из-за этого столько шума.

Антония издала какой-то неопределенный звук. Палмер продолжал смотреть на меня холодным взглядом и чуть заметно покачал головой. Все молчали.

— Думаю, мне сейчас лучше уйти, — сказал я. — Я принес список мебели, чтобы Антония с ним сверилась. — Швырнув лист бумаги на пол, я двинулся к выходу.

— Погоди, Мартин, — остановил меня Палмер голосом, которому я не смог противиться. Очевидно, он решил, что Антония заговорит первой, и помолчал минуту, а затем произнес: — Боюсь, мы не сможем оставить это без внимания. Ну сам подумай, Мартин, конечно, не сможем. Нам надо все обсудить. Мы должны быть честными. Нельзя притворяться, будто ничего не произошло. Антония вправе выслушать твои объяснения.

— К черту право Антонии, — вспылил я. — Антония лишилась своих прав.

— Мартин, — вступила в разговор Антония, по-прежнему не поворачиваясь ко мне, — не будь таким грубым и несправедливым.

— Прости мне эти слова, — извинился я. — Я еще не оправился от шока.

— Антония тоже пережила ужасный шок, — заметил Палмер. — Ты должен быть тактичным, Мартин. Мы не хотим вмешиваться в твою жизнь или осуждать тебя. Но следует это обсудить. Понимаешь?

— Понимаю, — отозвался я. — В таком случае, наверное, тебе лучше оставить меня вдвоем с Антонией.

— Полагаю, она предпочтет, чтобы я был здесь, — возразил Палмер. — Верно, дорогая?

— Да, — согласилась Антония. Она прижала к губам свой носовой платок, поднялась и пересела на диван рядом с Палмером. По-прежнему избегая глядеть на меня, она промокнула платком глаза. Палмер опустил ей руку на плечо.

— Послушайте… — начал я. — О чем нам говорить? Вы располагаете фактами, и я их не отрицаю. Зачем устраивать этот трибунал?

— Ты нас неправильно понял, Мартин, — сказал Палмер. — Речь идет не о трибунале. Кто мы такие, чтобы судить тебя? Напротив, мы желали бы тебе помочь. Но ты должен уяснить себе две вещи: во-первых, мы тебя очень любим, а во-вторых, ты обманул нас в исключительно важном вопросе.

— Мартин, я даже не могу передать, как мы расстроены, — сказала Антония. В ее голосе все еще слышались слезы. Потупясь, она крутила в руках влажный носовой платок.

— Я виноват, моя дорогая, — откликнулся я.

— О, так ты это признаешь? — продолжал Палмер. — Мы думали, что хорошо знаем тебя, Мартин. И очень удивились. Не стану утверждать, что разочарованы, скорее, нам просто больно. Придется все начинать сначала. Мы утратили точку опоры. Нам нужно понять, что с тобой происходит, понять, кто ты такой. Мы не собираемся тебя обвинять, просто постараемся тебе помочь.

— Я не желаю вашей помощи, — возразил я, — а что касается обвинений, то предоставь это мне самому. Я готов поговорить с Антонией, но не с вами обоими.

— Боюсь, что тебе придется говорить с нами обоими, — сказал Палмер. — Удар нанесен и ей, и мне, и мы оба заинтересованные лица. Ты должен поговорить с нами ради нас, так же как ради самого себя, и быть откровенным.

— Как ты мог лгать, Мартин? — спросила Антония и наконец взглянула на меня. Она вытерла слезы и овладела собой. — Я была так поражена! — проговорила она. — Я знаю, что тоже иногда лгала, но считала, что ты очень правдив. И думала, что ты меня по-настоящему любил. — Она всхлипнула, произнеся последние слова, и опять приложила платок к лицу.

— Я тебя очень любил, — сказал я. — И по-прежнему очень люблю. — Больше я не мог этого вынести. — Но я люблю и Джорджи.

— Ты ее любишь… — протянул Палмер.

— Люблю, — повторил я.

— Честно признаться, — сказала Антония, — не понимаю, не в силах даже вообразить, как ты на это способен. — Разумное негодование уберегло ее от слез.

— Ну конечно же, человек может любить двоих, — отозвался я. — Уж вам ли этого не знать.

— Ладно, — проговорила она. — Ладно. И ты меня обманывал. Я не в состоянии это понять, но могу себе представить. Но когда Палмер и я рассказали тебе о нас, как же ты мог после этого быть таким нечестным… Для меня непостижимо, как ты можешь сидеть здесь с добродетельным видом и обвинять нас во всех грехах! Не похоже на тебя, Мартин.

— Да, действительно не похоже на тебя, — подтвердил Палмер. — Но должно быть, в тебе это есть. Даже психоаналитиков иной раз подстерегают сюрпризы. Мы поступили с тобой очень честно и прямо. Нам просто не пришло в голову обманывать тебя. Как говорит Антония, ты, по крайней мере сейчас, мог быть искренним. Однако это все унизительно. Мы должны разобраться и снова тебя понять. Мы здесь, чтобы понять тебя.

— Я не могу объяснить, — ответил я. — Хотя объяснение существует. Да это и не имеет значения.

Я смутился и почувствовал себя виноватым. Как растолковать им причины, по которым я держал в тайне отношения с Джорджи? Они не смогли бы этого понять. Вдобавок я страстно желал остаться непонятым.

— Нет, это имеет значение, Мартин, — возразил Палмер. — Это очень много значит. И мы никуда не торопимся. Мы можем говорить об этом хоть целый день, если понадобится.

— Ну а я не могу, — парировал я. — Что вы хотели бы знать? Джорджи двадцать шесть лет. Она преподает в Лондонском экономическом училище. Мы любовники почти два года. Она забеременела от меня и сделала аборт. Вот и все.

— О Мартин! — вскинулась Антония. Теперь она полностью владела собой. — Не пытайся быть циником и прикидываться, будто тебе все равно. Я не ощутила в твоих словах никакой правды. Мы знаем, что ты любишь эту девушку, и хотим тебе помочь. Мы знаем, что ты не завел бы любовницу просто так, если бы не любил ее. Признаюсь, я испытала шок, когда услышала об этом. Но я смогу его преодолеть и сумею быть великодушной. Конечно, я ревную. Да иначе и быть не могло. Я только что говорила об этом Андерсону. Но вполне искренне желаю тебе добра. Только ты должен сейчас вести себя с нами более просто и правдиво. Ну пожалуйста…

— Антония была предельно честной по отношению ко мне и к самой себе, — заявил Палмер. — Ты знаешь, как она тебя любит. Это, разумеется, ее потрясло. Я говорю не только о твоем обмане, но и о самом существовании этой девушки. Естественно и закономерно, что это открытие вновь пробудило в Антонии любовь к тебе и она ревнует. Для всех нас подобная ситуация весьма болезненна. Но Антония прекрасно, разумно держится, и ты не должен опасаться, будто мы обижены. На самом деле мы желали бы тебя благословить. Теперь ты видишь, как ты заблуждался и был к нам несправедлив!

— Мы поддержим тебя, Мартин, — подхватила Антония, кивавшая в знак согласия головой. — Кто знает, может быть, это странное переплетение судеб в конце концов пойдет нам на пользу? Мы поможем тебе и Джорджи. Вот это я и хотела сказать. Мне жаль, что поначалу я выглядела такой удрученной и сердитой. Меня страшно обидело, что ты меня обманывал. Но я все-таки верю, что ты меня любил. Так что не чувствуй себя виноватым и не расстраивайся, Мартин, дорогой.

— Я не чувствую себя виноватым и не расстраиваюсь. Я просто вне себя от ярости, — сказал я. — И вовсе не желаю, чтобы меня поддерживали. Я хочу, чтобы вы оба оставили меня в покое раз и навсегда.

— Ты не понимаешь, чего на самом деле хочешь, — вмешался Палмер. — Тебе не удастся так легко ускользнуть от любовных передряг. Дело в том, что это известие бросило тень на каждого из нас, и придется что-то с этим делать.

— По-твоему, я должен убрать с пути преграды, чтобы вы с Антонией могли идти вперед?

— Тебе нужно, как ты выразился, убрать с пути преграды и для самого себя, — пояснил Палмер. — Ложь можно искупить только правдой, правдивой исповедью. Я уверен, что Джорджи с нами согласится. И тогда мы будем счастливы, все четверо.

— До этого ты говорил только о троих, — ехидно заметил я. — Теперь уже о четверых. Почему ты не подключил свою сестру? В результате получился бы настоящий квинтет.

— Замолчи, — довольно резко оборвал меня Палмер. — Речь идет о серьезных вещах, Мартин. Ты должен отвечать за свои поступки. Как я сказал, мы пытаемся тебя понять. И поймем тебя гораздо лучше после того, как встретимся с Джорджи.

— Через мой труп.

— Отнесись к этому трезво, — начал убеждать меня Палмер. — В конце концов, твоя позиция весьма уязвима. Хотя бы поэтому тебе следует рассуждать здраво. Антония лишь сейчас узнала об этой молодой женщине. Вполне естественно, ей хочется с ней познакомиться. Вы оба должны быть благодарны, что Антония намерена встретить ее с миром.

— Мне говорили, что она хороша собой и умна, — вставила Антония. — И молода. Тебе это и нужно, Мартин. Неужели ты не понимаешь, что я говорю совершенно искренно? Неужели у тебя не хватит великодушия достойно принять мое благословение, оценить мою добрую волю?

— По-моему, я скоро сойду с ума, — вырвалось у меня. — Можно подумать, что вы устраиваете мою свадьбу. Слава Богу, вы все-таки не мои родители.

Палмер улыбнулся своей широкой белозубой американской улыбкой и прижал к себе Антонию.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Я закрыл за собой дверь.

— Антонии все известно, — сообщил я Джорджи. — Откуда она узнала?

Вырвавшись от Палмера и Антонии, я направился прямо в «Ковент-Гарден». Однако сразу заходить к Джорджи не стал. Двадцать минут я просидел в кафе и постарался собраться с мыслями. Меня трясло, и думать о чем-либо было очень трудно. Среди прочих ощущений — и это казалось странным — преобладало чувство вины, оглушительной, испепеляющей вины. Я не мог бы дать разумный ответ на вопрос, почему раскрытие тайны Антонией и Палмером заставило меня считать себя кругом виноватым, хотя сама связь с Джорджи у меня никогда этого чувства не вызывала. Меня также томила смутная тревога в связи с тем, что сейчас их власть надо мной возросла, а ведь они уже установили по отношению ко мне своего рода моральную диктатуру. Мне пришло в голову, что этого они и добивались. Припомнив сцену объяснения, я понял, что хотя Антония действительно расстроилась и ей было больно, но в то же время встреча со мной ее заметно возбудила. Я стал для нее такой легкой добычей, таким беззащитным существом, что желание вновь опекать и любить меня вызвало у нее что-то вроде сексуального трепета.

Я принялся размышлять о Джорджи, но и тут дело обстояло не лучше. Завеса вины прочно отделила меня от нее. Тайное стало явным, и этот удар искалечил, а может быть, и убил мою любовь к ней. Я полагал, что когда мы откроем нашу любовь миру, она сделается крепче и чище. Так оно и было бы, скажи я о ней в нужное время и должным образом, с достойным и спокойным видом. Но Палмер и Антония спутали мне все карты. Они вели себя так, словно я совершил преступление. Одновременно они подчеркивали свою доброту и любовались ею. После этого моя любовь к Джорджи стала казаться мне чуть ли не непристойной. И мне вдруг пришло в голову, не входило ли и это в их планы. Случилось как раз то, чего я не хотел. Прав оказался я, а не Джорджи. В ответ на их осуждение из глубин моего «я» забил настоящий фонтан чувства вины. Он вымазал дурно пахнущим дегтем мою любовь к Джорджи, казавшуюся такой простой и чистой. Но я знал, что по отношению к ней это глубоко несправедливо, и говорил себе, что мое настроение изменится.

Я продолжал задавать себе вопрос, откуда это стало известно, и мне пришла в голову фантастическая мысль, что нас выдала сама Джорджи. Однако немного погодя я отказался от этой мысли. Не могла она быть такой вероломной и не могла совершить поступок столь театральный. Правда могла обнаружиться сотнями различных способов. После признаний Антонии я сам стал неосторожен. Наверное, где-нибудь отыскалось какое-то письмо. Я допил свой напиток и поднялся по лестнице к Джорджи. По крайней мере, это напоминало возвращение домой.

— Ответь прямо и без утайки, как она об этом узнала? — спросил я. — Тебе это известно? — Я поймал себя на том, что, встретившись с Джорджи, заговорил с ней холодно и чуть ли не злобно. Свою злобу на себя самого я скрывал глубоко внутри.

Джорджи была в старой юбке и бесформенном, растянутом свитере. Судя по ее виду, она не спала всю ночь. Она хмуро взглянула на меня, почесала нос, а затем расчистила заваленный вещами стол, сдвинув книги и бумаги в пыльную кучу. В комнате было одновременно и холодно и душно. Она присела на стол и проговорила:

— Я полагаю, ей сообщила об этом Гонория Кляйн.

Ее слова прозвучали настолько неожиданно, что я молча уставился на нее, а потом повалился в кресло, будто меня сбили с ног.

— А как могла узнать об этом Гонория Кляйн?

— Я сама ей сказала. — Джорджи сидела с угрюмым видом, бледная и исполненная чувства собственного достоинства, поджав под себя ногу в черном чулке. Она расправила юбку и невозмутимо встретила мой взгляд.

— Понимаю, — отозвался я. Кровь бросилась мне в голову, дыхание перехватило от гнева и недоумения. Через минуту я пришел в себя и проговорил: — Как ты можешь себе представить, я до сих пор не в силах опомниться. Будь добра, объясни, как это случилось.

— После того как ты вытолкнул меня в сад, я не пошла домой, — начала Джорджи. — Слишком уж рассердилась. Потом могу рассказать тебе об этом поподробнее. Я отправилась в университетскую библиотеку, пыталась читать, но ничего не получилось. Я выпила кофе и вернулась домой. На душе у меня кошки скребли. Я позвонила тебе, но никто не взял трубку.

— В это время я искал тебя повсюду, — пояснил я.

— И только я положила трубку, — продолжала Джорджи, — как раздался звонок в дверь. Я решила, что это ты. Но это оказалась Гонория Кляйн. Я пригласила ее войти, предложила выпить, и мы немного поговорили. Затем она внезапно спросила о тебе.

— Боже правый! — вырвалось у меня. — Прямо так, ни с того ни с сего?

— Да, — произнесла она, — и я ей рассказала.

— Обо всем?

— Обо всем.

— Почему?

— Потому что была не в состоянии ей солгать, — заявила Джорджи. Она выпрямила ногу и, помассировав лодыжку, соскользнула со стола, доковыляла до буфета и достала бутылку джина. Похоже, чистых бокалов у нее не было. Казалось, она без сил.

— Ты сумасшедшая, — сказал я. — Более того, ты предательница и дрянь. Ты дала этой женщине себя запугать.

— Мне надоела проклятая ложь, — сказала Джорджи. — И я ужасно рассердилась на тебя за то, что случилось днем. Лучше бы ты разрешил мне остаться и познакомил с Антонией. Мне было противно это перешептывание и то, как ты выпихнул меня через заднюю дверь, будто тебя застукали целующимся с горничной. Мне было противно до ужаса, Мартин.

Ее голос дрожал и срывался от волнения. Она сняла с каминной полки два немытых бокала.

— Это была не Антония, а Гонория Кляйн, — просветил я ее.

— Вот оно что, — медленно сказала Джорджи. Она пролила на стол немного джина и принялась вытирать его бумажной салфеткой. — Теперь мне ясно, как она об этом узнала. А я-то ломала голову! Я оставила две книги с моими надписями на столике в холле.

— Но почему она сразу догадалась, в чем дело? — спросил я. — Почему не поленилась отправиться к тебе и заставила тебя выложить все начистоту?

— Тут любой бы догадался, — ответила Джорджи. — Может быть, подслушала, как мы шептались. Но зачем она вывела меня на чистую воду — выше моего понимания.

— Так ты ее об этом не просила? Джорджи рассмеялась сухим, недовольным смешком.

— Конечно, нет… Я говорила тебе, у нее сильные средства воздействия. После того как я ей призналась и мы с ней сидели в молчаливом единении, не поднимая трубку на твои звонки, я была как выжатый лимон. Но все равно, это такое облегчение, — неторопливо добавила она.

— И тебе не пришло в голову попросить ее держать язык за зубами? Впрочем, ты бы и не смогла.

— Ты прав, — согласилась Джорджи. — Если ты можешь представить себе меня на коленях перед ней, умоляющую ее никому ничего не рассказывать, то выходит, ты знаешь меня лучше, чем я сама!

— Я тебя просто не понимаю! — не выдержал я. — Тебе известно, как мне важно, чтобы никто не знал о нашей связи, особенно сейчас. Мне невыносимо, что Антонии все стало известно. Невыносимо то, каким образом ей это стало известно. Ты даже не представляешь себе, каково мне сейчас. Я мучаюсь. А ты выбалтываешь все посторонней женщине только потому, что она тебя консультировала в колледже!

— А в самом деле, ты не понимаешь меня, — запинаясь, сказала Джорджи, и у нее задрожал голос. — И никогда особенно не пытался понять. Я мирилась с тем, что следовало хранить наши отношения в тайне, но мне это было отвратительно. Я постоянно страдала, каждый день, будь он проклят. Но ради тебя я переносила эти страдания и даже радовалась, потому что любила тебя. И никогда не говорила тебе о них. Но вот необходимость в тайне отпала, а ты продолжал ее хранить, и я почувствовала, что ты меня стыдишься. И в нашу связь проник какой-то яд. Нет, я не имею в виду, что ты должен был немедленно на мне жениться — с какой стати? Но зачем так старательно прятать меня от людей? И ты был обязан рассказать обо мне Антонии. Мне начало казаться, что я не существую. О, я люблю тебя, очень тебя люблю. Несмотря на то, что хотела бы тебя разлюбить. Но все равно чувствую себя отравленной. Я никогда бы не решилась все рассказать по собственному почину. Но вот ко мне явилась Гонория Кляйн, и это было словно перст Божий. Я не могла ей лгать, я бы просто умерла!

Теперь Джорджи плакала. Она налила джин, стукнув бутылкой о край бокала, потом добавила к нему воды. Я поднялся, и она протянула мне бокал. Мой гнев сменился печалью и глубокой подавленностью.

— Боже мой, дорогая, — вздохнул я, — ты сама не знаешь, что натворила. Но ничего. Во всем виноват я один. Не следовало ставить тебя в такое положение.

— Ты говоришь, что не любишь меня и никогда не любил, — сказала Джорджи, и слезы потоком хлынули у нее из глаз.

— О Господи! — воскликнул я, отставил бокал в сторону и подошел к ней. Когда я обнял ее, она застыла, положив руки на стол. Слезы капали на ее голубой свитер.

— Ты прекрасно знаешь, что я тебя люблю, маленькая дурочка, — произнес я. — А теперь постарайся быть умницей и помоги мне. Прости, что не могу высказаться ясно. Но то, что эта парочка узнала, ужасно для меня. Они и раньше пожирали меня, а теперь, если захотят, проглотят без остатка. Я не могу рассчитывать, что ты все поймешь. Для этого нужно быть на моем месте. Но ты должна помочь мне, Джорджи.

Я долго тряс ее, пока она не взяла меня за руку. Вытерев глаза бумажной салфеткой, она налила еще немного джину, пригубила его и отдала мне бокал.

Привычный ритуал успокоил нас. Я ощутил ее тепло. Она склонила голову мне на плечо. По крайней мере, наши тела хорошо знали друг друга.

— Почему для тебя так страшно то, каким образом ей все стало известно? — поинтересовалась Джорджи. — Знаешь, я хочу это понять.

— Потому что подобное вмешательство разрушает близость и любовь. Неужели тебе не ясно? Похоже, будто кто-то посторонний начинает тебя опекать. Кстати, Антония до смерти хочет с тобой встретиться.

— В самом деле? — удивилась Джорджи, отодвинувшись от меня и смахивая слезы со свитера. — Что же, отлично. И я до смерти хочу с ней встретиться.

— Не делай глупостей, дорогая, — предостерег ее я. — Тебе надо остаться в стороне.

— Когда ты привез меня на Херефорд-сквер, — заявила Джорджи, — то словно провел сквозь зеркало. Пути назад больше нет. Вокруг меня было полно всего такого, о чем я сейчас боюсь думать.

— Но я не собираюсь знакомить тебя с Антонией. Запомни, Джорджи.

emty

— Антония, это Джорджи Хандз. Джорджи, это моя жена.

Я нашел в себе смелость произнести немыслимые прежде слова. Говорил не запинаясь и нормально дыша. Никто не упал в обморок.

Разговор состоялся в гостиной Палмера. Алые бархатные занавеси теперь были опущены, а на темных обоях с махровыми черными розами играли языки пламени от камина. Вся эта обстановка окружала нас, будто дремучий лес. Затемненные лампы на отдаленных столиках отбрасывали узкие полосы света на коллекцию хрусталя Палмера, от которой исходили таинственные, но заметные лучи. Антония стояла на толстом черном ковре около камина. Рядом с ней на низком мозаичном столике находился поднос с напитками и три бокала. Мы предупредили Антонию по телефону, и она успела подготовиться.

Антония с большим, чем обычно, вниманием отнеслась к своей внешности и надела темно-зеленое платье из легкой итальянской шерсти, которое я когда-то купил ей в Риме. На ней не было никаких украшений, и она собрала свои длинные золотистые волосы в привычный узел. Она стояла перед нами, высокая, пышная, выдвинув бедро и выгнув руку у запястья. Элегантная, встревоженная, усталая, уже немолодая женщина. В эту минуту, наверное потому, что она так волновалась, она показалась мне бесконечно близкой и дорогой.

В сравнении с ней Джорджи в своей поношенной коричневой юбке, голубом свитере и черных чулках выглядела как девочка. Она с намеренной осторожностью решила не переодеваться и обойтись без косметики. Ее волосы были заплетены в косы и небрежно закручены на голове. По-моему, она даже немножко переусердствовала. Бледность подчеркивала изящество ее облика. Она слегка поклонилась Антонии, которая встрепенулась, не зная, следует ли ей протянуть руку. Обе женщины часто и прерывисто дышали.

— Вы не хотите выпить? — предложила Антония. Она нервничала, и ее голос прозвучал глухо и низко. — Садитесь, пожалуйста. — Она налила нам хереса.

— Нет, благодарю вас, — отказалась Джорджи.

— Не валяй дурака, — шепнул я ей.

Никто не садился. Антония наполнила бокалы и поглядела на Джорджи грустным, понимающим взглядом. В ее больших карих глазах застыла боль. Ей очень хотелось нам угодить.

— Не сердитесь на меня, — проговорила она напряженным тихим голосом.

Джорджи покачала головой и показала жестом, что пропустила замечание Антонии мимо ушей как неуместное и ничего не значащее.

— Хорошо, я выпью, Антония, — сказал я. Я опасался скандала, но боль оттого, что я вижу их вместе, была еще сильнее.

Она подала мне бокал и поставила два других на дальний угол столика, разделявшего нас. Я занял место посередине, напротив камина.

— Можно мне называть вас Джорджи? — спросила Антония. — Я чувствую себя так, словно знаю вас целую вечность.

— Конечно, — откликнулась Джорджи. — Если хотите.

— А вы будете звать меня Антонией?

— Не знаю, — ответила Джорджи. — Простите, но, пожалуй, не смогу. Но это неважно.

— Это важно для меня, — возразила Антония.

— Прекрати! — остановил ее я. Мне был невыносим ее нежный, настойчивый тон.

— Мартин, прошу тебя… — сказала Антония. Продолжая смотреть на Джорджи, она положила руку на мой рукав. Я ощутил ее дрожь, и меня пронизала жалость к ней.

— Понимаете… — начала Джорджи. Крылья ее носа сузились. — Я хотела вас увидеть, потому что и вы хотели встретиться со мной. Думаю, это было правильно. Надо серьезно относиться к своим поступкам. Но сомневаюсь, удастся ли нам поговорить.

— Не обижайтесь на меня, Джорджи, — произнесла Антония. Она устремила на Джорджи умоляющий взгляд. Я прямо-таки ощущал, как ее настойчивость действует на девушку. Это было почти осязаемо, как теплое дуновение из вентилятора.

— Да как я могу? — удивилась Джорджи. — Скорее, это вы должны на меня обижаться.

Я осторожно вытащил руку из-под руки Антонии.

— Вы не должны чувствовать себя виноватой! — воскликнула Антония.

— Вы меня неправильно поняли, — отозвалась Джорджи. — Я просто ответила на ваше замечание. Ничего другого я не подразумевала. Я не чувствую себя виноватой. Понимаю, что могла вас больно задеть. Но это совсем другое.

Я видел, что Джорджи в каком-то оцепенении. Он напоминала марионетку. Она была жестка, как кусок дерева, и беспокоилась лишь о том, чтобы говорить сдержанно, точно, искренне и не проявлять никаких эмоций. Если Антония излучала мягкость и приветливость, то Джорджи оставалась замкнутой и холодной.

— Не будьте такой резкой со мной, дитя мое, — сказала Антония. Она отчаянно старалась наладить отношения. Антония хотела быть нужной Джорджи, утешить и успокоить ее, хотела теплого человеческого контакта.

— Простите, — сказала Джорджи. — Я желаю вам добра. Вероятно, и вы желаете мне того же. Но нам сейчас трудно разговаривать.

— Да, конечно, я желаю вам добра! — воскликнула Антония, ухватившись за ее слова. — Желаю добра вам обоим. Надеюсь, что вы и Мартин станете очень счастливы. Поверьте, это всегда будет мне так дорого.

— Уж меня-то оставь в покое, Антония, — оборвал ее я. Мысль о том, что она может показаться Джорджи смешной, была для меня невыносима. Меня переполняло желание защитить Антонию, увести ее куда-то и спрятать, спасти от холодного, внимательного взгляда, строго требовавшего гораздо большей искренности.

— Что значит «оставить в покое»? — с мягкой улыбкой спросила Антония. Она снова положила руку на мою. — Да и возможно ли оставить тебя в покое, когда мы обе здесь, рядом с тобой? Ну не глупость ли это? — Она опять весело и по-дружески обратилась к Джорджи.

— Мартин хочет сказать, что нам больше нечего обсуждать, а некоторые темы сейчас не стоит затрагивать, — заметила Джорджи. Она почти окаменела от напряжения. Она смотрела Антонии прямо в лицо и даже не взглянула в мою сторону. Зато видела руку Антонии.

— Но, Джорджи, мы должны все обсудить, — возразила Антония.

— Полагаю, нам сейчас лучше уйти, — сказал я. — Вы успели хорошо разглядеть друг друга, чего и добивались. — Я отставил бокал и вновь высвободил руку.

— Не уходите, — чуть ли не простонала Антония. — Мне недостаточно просто посмотреть на Джорджи. Вы должны простить меня, деточка моя. Пусть вас не смущает мое поведение, правда, Мартин? Я желала только добра, поверьте мне! Пожалуйста, садитесь и допивайте ваш херес.

Но никто из нас не сел, и Джорджи не взяла свой бокал. Она повернулась ко мне, ожидая, чтобы я снова предложил уйти. Если раньше я опасался, что она пожалеет Антонию, то теперь, взглянув на нее, испытал облегчение. Джорджи была слишком поглощена собой, стремлением выглядеть сдержанной, четкой, точной и сохранять беспощадность, на которую способны лишь молодые.

— Думаю, что мне пора, — заявила она. — Мартин, ты пойдешь со мной или останешься здесь? Я правда не обижусь, если останешься. С вашей стороны было очень любезно пригласить меня, — обратилась она к Антонии. — Рада была познакомиться с вами. По-моему, это хорошо для нас обеих.

— Моя дорогая девочка, я тоже очень рада, — отозвалась Антония. — Вы должны научиться быть со мной терпеливой. И научитесь.

— Сомневаюсь, что мы еще когда-нибудь встретимся, — проговорила Джорджи. — Но, повторяю, я рада, что вас увидела. Все стало честнее. Мне было неприятно вас обманывать. Я желаю вам всего хорошего. А теперь мне действительно пора.

— Нет, нет, — воскликнула Антония, — не говорите, что мы больше не увидимся. Это было бы слишком жестоко! Когда вы выйдете замуж за Мартина, мы станем часто встречаться. Знаете ли, я по-прежнему люблю Мартина. И в каком-то смысле люблю его больше, чем раньше.

— Это не имеет ко мне ни малейшего отношения, миссис Линч-Гиббон, — ответила Джорджи. — А что касается нашего брака с Мартином, то, на мой взгляд, вряд ли он вообще женится на мне. Во всяком случае, это наше дело, и ничье больше. Надеюсь, я не была груба. А если была, то извините меня. Я должна идти. Очень благодарна вам за приглашение.

Она опять поклонилась жестко и оцепенело, словно марионетка, и направилась к выходу.

Пока Антония громко протестовала, дверь отворилась и мы увидели Палмера. Он поднял руки, продемонстрировав этим жестом неподдельное удивление и радость, и, широко раскинув их, двинулся к смутившейся Джорджи, словно отец к давно потерянному и нашедшемуся ребенку.

— Я чуть было не упустил ее, — весело воскликнул он. — Меня задержал пациент. Они все такие требовательные! Простите мое вольное обращение, Джорджи Хандз. Я полагаю, что у нас масса общих знакомых.

— Она знает твою сестру, — сказал я, встав позади Джорджи. Я был готов выпроводить ее. С меня уже хватало разговоров.

— Я видела вас однажды на вечере, — пояснила Джорджи, — но вы меня, наверное, не запомнили. — Она протянула руку.

— Тем хуже для меня! — проговорил Палмер. — Пожалуйста, останьтесь, и выпьем еще немного. Наконец-то мы можем как следует познакомиться. — Он удержал руку Джорджи в своей. Она словно застыла и не отнимала ее, а он отступил назад, вытянув другую руку и с восхищением глядя на Джорджи.

— Мы должны идти, — напомнил я.

— Ладно, Мартин, — бросил Палмер, по-прежнему не отпуская Джорджи и обернувшись ко мне. — Ты счастливчик! Нет, я обязан отстоять свои права. Джорджи, я запрещаю вам даже говорить об уходе!

Звук в комнате заставил нас повернуться. Антония приложила к лицу носовой платок. Она глубоко вздохнула и зарыдала. Палмер отпустил Джорджи, и я пропихнул ее мимо него. Когда он направился к Антонии, я подтолкнул Джорджи к двери. Антония тряслась в сдерживаемых рыданиях, а затем упала в кресло и разразилась потоком слез. Я закрыл за Джорджи дверь, оставив Палмера применять все современные психологические методы для успокоения истерических женщин.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Мне было просто необходимо снова увидеться с Антонией. После того как мы покинули Пелхам-крессент, мои любовь и забота остались с ней. Я не мог отделить себя от нее, словно она была моей матерью. Столкновение двух женщин заставило меня ощутить, пусть даже на мгновение, но с саднящей горечью, какие тесные и вполне реальные узы связывают меня с Антонией и как абстрактны узы связи с Джорджи. При этом Антония приводила меня в раздражение. Я чувствовал, что каждый ее излом и выверт, равно как и прочие утонченные выкрутасы, неминуемо должны вызывать раздражение и у Джорджи. В то же время меня возмущало ее заигрывание с Джорджи, возмущали осторожные, обдуманные, облагороженные ее стилем попытки судить нас. Я решил расстаться с Джорджи и вернуться к Антонии.

Я отвез Джорджи домой. Мы молчали, потому что и правда страшно вымотались. Когда мы приехали, она предложила мне поужинать, и я остался у нее есть хлеб с сыром. Сама Джорджи никогда не готовила, и я тоже готовить не любил. Итак, мы жадно ели хлеб с сыром и обменивались угрюмыми взглядами, пытаясь, впрочем, смягчить их при помощи виски с водой. Я ощутил, что сейчас не выдержу какого бы то ни было взрыва эмоций со стороны Джорджи, и мечтал поскорее уйти. Но когда мы закончили ужинать, произошло именно то, чего я боялся. Я вынужден был напрячь последние силы и не мог найти нужные доводы, чтобы ее успокоить. Она пощадила меня и не стала плакать. Но и она, и я хорошо запомнили ее фразу: «Вряд ли он вообще женится на мне». Я думаю, что для нее эта фраза была своеобразным барьером, воздвигнутым между нами, и теперь Джорджи хотела, чтобы я со всем пылом и нежностью постарался его уничтожить. А для меня она создала какое-то подобие моратория, кратковременную нейтральную полосу, где я мог бы — и как же при моей усталости в этом нуждался — полностью отдохнуть. Я не намеревался произносить страстные, утешительные речи, а Джорджи явно хотела их услышать и подзуживала меня. Она произнесла те слова как вызов. Я же воспринимал их молча и с благодарностью как возможность передохнуть.

Почти перед моим уходом между нами воцарился мир. Мы ненадолго улеглись перед камином, голова к голове и нога к ноге. Лицо Джорджи рядом с моим наконец-то показалось мне спокойным, а ее большие глаза ласковыми, губы расслабились, передыхая от моих поцелуев, и глядеть на нее было одно удовольствие. Мы смотрели друг на друга и тихо перешептывались. Нам обоим представлялось, что мы уже долго разговариваем и успели обсудить все до мельчайших деталей — так содержательны и одухотворенны бывают порой человеческие лица.

Я попрощался с Джорджи, а она приняла таблетку аспирина и обещала мне сразу лечь в постель. Я не собирался оставаться у нее, да она этого и не требовала. Возможность провести вместе ночь, за которую мы жадно хватались в прошлом, теперь стала проблемой, а не наградой. Мы оба были душевно опустошены, и нам следовало отдохнуть друг от друга. К тому же я с нетерпением ждал новой встречи с Антонией, пусть мгновенной. Только после этого я смогу лечь спать. Я опять подъехал к дому Палмера.

Над городом вновь навис туман. Желтоватая сернистая дымка заволокла фонари на Пелхам-крессент, точно налагая дьявольский запрет на освещение, и мои шаги, пока я двигался по тротуару, оставляли влажные, липкие следы. Шума машин слышно не было. Казалось, что квартал утонул в пугающем молчании сгустившегося тумана. Лондонская ночь сжала меня, словно холодное, темное ядро, и по мне, извиваясь, поползли влажные струи воздуха. Они уменьшались на ходу, но все равно были слишком плотными и не пропускали звуки. Я поспешил к двери и осторожно вошел в теплый, пахнущий чем-то свежим холл. Я задержался у Джорджи. Был уже одиннадцатый час.

Свет горел в холле и вверху на лестничной площадке. Я прислушался. Голосов не было слышно. Я направился к двери в гостиную и открыл ее. В камине ярко пылал огонь, но в комнате никого не было. Я зажег свет, и гостиная ожила. Тихая, но полная своей зловещей жизни. Я закрыл за собой дверь и немного постоял у входа. Однако присутствие Антонии и Палмера здесь все же ощущалось, память моя с недозволенным и почти виноватым удовольствием замечала в пустой комнате их удлиненные тени. Я направился к камину, и тут до меня дошло, что я здорово пьян. Я пропустил ленч, очень легко поужинал и вместе с Джорджи выпил немало виски. Я тяжело опустился в кресло и почувствовал, до чего же приятно сидеть в полном одиночестве и не придумывать себе различные оправдания.

Я осознал, что меня снедает какое-то неясное сексуальное томление. Я кого-то хотел. Немного погодя я решил, что желаю Антонию. К Джорджи меня совсем не тянуло. Я поймал себя на мрачной мысли, что, вероятно, она предполагала провести эту ночь со мной в одной постели, а я с благодарностью принял охватившее ее на короткий миг стремление избавиться от меня. Я не нашел для нее нужных слов и не смог по-настоящему утешить. Рассчитывал, что позднее сумею ее успокоить и порадовать.

Но теперь я с возмущением, которое сам же признавал несправедливым, готов был оставить ее в тревожном ожидании и принять ее усталость, разочарование и добровольный отказ со вздохом облегчения. Нет, моим воображением владела только Антония, и я ощущал это с грустью и растерянностью. Мне стало понятно, что я еще не смирился с ее потерей. Недавние события были как будто каким-то мнимым препятствием, иногда возникающим во время ухаживания. Но я смету его со своего пути, и наш союз восстановится. Я вообразил себя дома, в ее объятиях.

Я попытался стряхнуть с себя наваждение. Об этом нельзя думать, и когда я осознал, как мало осталось такого, о чем я мог думать без боли и чувства вины, то решил выпить еще немного виски. Помнится, Палмер хранит его в буфете столовой. Я не стал гасить свет и пересек холл. Дверь в столовую оказалась закрыта. Я распахнул ее и вошел.

В комнате было достаточно светло, и я заколебался, стоит ли зажигать электричество. На продолговатом столе догорали свечи в серебряных подсвечниках, и столовая напоминала теплую, тускло освещенную пещеру. Через минуту мои глаза привыкли к этому освещению. Я прикрыл за собой дверь и в изумлении остановился. Я увидел, что кто-то одиноко сидит в дальнем конце стола.

Это была Гонория Кляйн. Заметив ее, я сразу вспомнил, что пьян, но не огорчился и постоял еще минуту, опершись на дверь. Я не мог ее как следует разглядеть. Впрочем, тут же заметил — и меня это поразило, — что она не отреагировала на мое появление. Как будто я пришел в храм поклониться какому-то непонятному божеству. Она была целиком погружена в себя.

Я медленно двинулся вдоль стола. Проходя, увидел, что Палмер и Антония успели поужинать. Там осталось два прибора и почти пустая бутылка вина; на сей раз Шато Мальмезон из погребов Линч-Гиббона 1953 года. Около приборов лежали две салфетки. По полированной поверхности стола, в которой отражались свечи, были рассыпаны крошки. Когда я приблизился к Гонории Кляйн, то понял, что она наблюдает за мной, не поворачивая головы, словно оживший труп. Я с брезгливым удивлением взглянул на нее, а затем обнаружил, что уселся с ней рядом.

— Простите меня, я искал у Палмера виски, — пояснил я. — А кстати, где они оба?

— В опере, — ответила Гонория. Она говорила рассеянным тоном. Очевидно, я занимал лишь крохотный уголок ее внимания. Гонория опять смотрела прямо перед собой, на свечи. На минуту я подумал, что она пьяна, но решил, что, наверное, пьян только я один.

— В опере, — повторил я. Мне показалось возмутительным, что после разыгравшейся сцены, в которой участвовал и я, Палмер с Антонией поехали слушать оперу. Антония должна была дождаться моего возвращения. Меня возмутило равнодушие к моей душевной драме.

— А что за опера? — спросил я.

— «Сумерки богов».

У меня вырвался смешок.

Поднявшись, я подошел к буфету и начал искать там виски. Проходя мимо нее, я заметил, что на столе лежит какой-то предмет. Это был японский меч в ножнах из лакированного дерева. Обычно он висел в холле. Видимо, Гонория Кляйн продолжала переставлять и менять местами вещи. Виски я не нашел, зато увидел бутылку отличного бренди и вернулся к столу с ней и двумя бокалами.

— Вы не составите мне компанию?

Она с некоторым усилием прервала ход своих размышлений и посмотрела на меня. Теперь я обнаружил в ее лице смутное сходство с Палмером. Гонория окинула меня беглым взором, который я не сумел истолковать. В нем сквозила то ли глубокая усталость, то ли смирение. Потом она сказала:

— Благодарю вас, почему бы и нет.

Я догадался, что в каком-то отношении она тоже дошла до предела, но не понял почему, да меня это и не интересовало. Я налил бренди.

Некоторое время мы просидели молча. Комната вдруг показалась мне необычайно темной, возможно, потому что за окнами сгустился туман. Одна из свечей стала мигать, пламя гасло, залитое расплавленным воском. Увидев, как огонь сбегает вниз, я ощутил страх и подумал, не связан ли он с другим страхом, угнездившимся у меня прямо в сердце.

— А вы быстро докопались до истины и привлекли меня к суду, — обратился я к Гонории Кляйн.

Она посмотрела на свечи и чуть заметно улыбнулась.

— Это было неприятно?

— Не знаю, — сказал я. — Полагаю, что да. Теперь все вообще так неприятно, что даже трудно сказать. — Оказалось, что я могу говорить с ней с удивительной прямотой. В наших беседах мы обходились без формальностей, и это было забавно. Произнеся первые слова, я машинально потянулся к мечу. Он лежал в ножнах с затупленным концом рядом со мной, однако Гонория Кляйн отодвинула его в сторону, и мне оставалось только играть хлебными крошками.

Я размышлял, не спросить ли мне, зачем ей понадобилась исповедь Джорджи, но понял, что не смогу задать этот вопрос. Нервный зажим, вряд ли связанный с неприязнью, заставил меня отказаться от исследования мотивов поведения этой женщины. Тем временем неясная, но важная мысль вынудила меня промолвить:

— И вот я «трость надломленная».[13]

Я не знал, почему сказал это, но, скорее всего, меня подтолкнуло скрытое сходство с мыслями моей собеседницы. Она откликнулась сразу:

— Да. Это не имеет значения.

Мы оба вздохнули. Моя рука беспокойно шарила по столу. Я принялся рассматривать меч. Мне очень хотелось его потрогать и, так сказать, набраться от него храбрости, но Гонория держала меч крепко, по-хозяйски, ухватившись обеими руками за ножны.

подобно тому как крупный зверь держит маленького. При свечах она выглядела бледной и довольно изможденной, ее глаза щурились как будто от яркого света, и я тщетно пытался определить, чем же, кроме неуловимо властного выражения лица, она похожа на своего брата. Если Палмер был красив, то она почти уродлива. Я пристально разглядывал ее желтоватую щеку, которая тускло отсвечивала воском, и черные маслянистые волосы, подстриженные коротко и без всякой элегантности. Такие типажи любил рисовать Гойя. Лишь вырез ноздрей да изгиб губ намекали на свойственную евреям утонченность.

— Это ваш меч? — спросил я и положил руку на краешек ножен.

Она посмотрела на меня и ответила:

— Да, это японский меч самураев, и очень хороший. Меня всегда интересовала Япония. Я работала там некоторое время. — Она снова отодвинула меч.

— Вы были в Японии вместе с Палмером?

— Да. — Она говорила, словно погруженная в глубокий сон.

Мне хотелось дать ей понять, что я рядом и вполне реально существую.

— Можно мне посмотреть меч? — задал я вопрос. Я предположил было, что она решила не обращать на меня внимания. Но Гонория повернулась ко мне, как будто что-то задумав. Она положила меч, и он покатился по полированному столу. Я ждал, что она даст мне рукоятку, но, когда я протянул руку, она взяла рукоятку сама и быстрым движением вынула меч из ножен. Одновременно она встала.

Меч вылетел на свободу с громким, свистящим звуком, и потревоженные свечи на мгновенье вспыхнули, озарив пламенем клинок. Она положила ножны на стол и медленно опустила меч к своему бедру. Клинок сверкнул на темном фоне ее платья. Нагнувшись, она поглядела на его слегка изогнутое лезвие и заговорила четким, суховатым голосом — так она, очевидно, читает лекции:

— В Японии этим мечам поклоняются, фактически они предметы культа. Их куют не только с великим мастерством, но и с огромным почтением. Уметь ими пользоваться — не просто искусство, но и духовный опыт.

— Да, я об этом слышал, — подтвердил я и отодвинул ее стул в сторону, чтобы получше рассмотреть ее и самому устроиться поудобнее, положив ногу на ногу. — Значит, обезглавить человека — это накопить духовный опыт. Я не в восторге от подобной мысли, — признался я.

И вдруг откуда-то до меня донесся тихий перезвон. Я даже подумал, что ослышался и это гудит у меня в голове. Потом до меня дошло, что это звонят колокола, возвещая наступление Нового года. Колокола зазвонили и в ближайших церквах. Мы молча прислушались к их звону. Скоро закончится год и начнется новый.

Гонория опустила меч на пол.

— Вы христианин, и для вас дух связан с любовью, — сказала она. — А японцы связывают его с могуществом и властью.

— А с чем его связываете вы?

Она пожала плечами:

— Я еврейка.

— Но вы верите в темных богов, — напомнил я.

— Я верю в людей, — заявила Гонория Кляйн. Это было довольно неожиданное замечание.

— Немного похоже на лису, говорящую, что она верит в кур, — парировал я.

Она внезапно рассмеялась, положила на рукоятку меча другую руку и с удивительной быстротой взмахнула им. Меч описал большую дугу на уровне ее головы. Звук при этом походил на свист кнута. Острие остановилось на расстоянии дюйма от моего стула, а затем вновь опустилось. Я подавил в себе желание пересесть.

— Значит, вы умеете с ним обращаться? — спросил я.

— Я изучала, как это надо делать, несколько лет в Японии, но дальше самых начальных стадий не продвинулась, — ответила она.

— Покажите мне еще что-нибудь, — попросил я. Мне хотелось еще раз увидеть ее движение.

— Я не даю представлений, — отрезала она и опять повернулась к столу. Вдалеке с математической точностью продолжали свой разговор колокола.

Остатки обеда Палмера и Антонии находились рядом с догорающими свечами. Гонория взяла со стола две скомканные салфетки и задумчиво посмотрела на них. Затем подбросила салфетку одной рукой, и та полетела к высокому потолку. Когда салфетка начала опускаться, меч с невероятной скоростью двинулся ей навстречу. Две половины салфетки упали на пол. Она подкинула другую салфетку и тоже разрубила ее пополам. Я подобрал кусок. Он был отрезан ровнехонько.

Держа его и глядя на Гонорию, я неожиданно вспомнил, как она впервые появилась в столовой и противостояла Палмеру и Антонии, словно какой-то молодой и беспощадный капитан. Я положил на стол кусок салфетки и произнес:

— Это был великолепный трюк.

— Это был не трюк, — возразила Гонория. Она по-прежнему сжимала рукоятку меча обеими руками и смотрела вниз на разрубленные салфетки. Я заметил, что дыхание у нее неровное. Затем она придвинула свой стул к столу и села. А через минуту-другую с трудом подняла меч, как будто он сделался очень тяжелым, и попыталась остудить горячий лоб, прижав к нему стальное лезвие и неторопливо проводя по нему головой нежным и ласковым движением. После чего вновь положила меч на стол, продолжая держать одной рукой рукоятку. Я поглядел на эту длинную и темную резную рукоятку, на изогнутую, зловещую часть лезвия, на внутреннюю оправу, похожую на змеиную кожу и украшенную серебряными цветами, которые виднелись сквозь черные прорези ножен. Мне очень захотелось вырвать меч из ее большой, бледной руки, но что-то остановило меня. Я дотронулся до лезвия и провел по нему рукой до рукоятки, ощутив режущий край. Он был чудовищно острым. Моя рука застыла. Казалось, что лезвие наэлектризовано, и мне пришлось снять руку. Не обращая на меня внимания, Гонория опустила меч и положила его на колени с видом терпеливого палача. До меня дошло, что церковные колокола смолкли: наступил Новый год.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Антония позвонила мне ранним утром. Она настаивала, чтобы я немедленно приехал к ней. Из-за этого я отложил свой визит к Джорджи. Я застал Антонию возбужденной, взволнованной и очень нежной. Провел с ней все утро и остался на ленч. Палмер решил в тот день уступить мне место. Утро было многообещающим, и в конце его я почувствовал, что мне стало легче общаться с Антонией, чем за все время после ее признания. Она действительно постаралась на славу. Заставила меня рассказать историю моих отношений с Джорджи вплоть до мельчайших подробностей. Раньше одна мысль о таком разговоре вызывала у меня отвращение, но теперь, когда дошло до дела, я с облегчением выложил все начистоту. Пока я говорил, Антония держала меня за руку. Да, это тот самый интимный разговор, с мстительной радостью подумал я, которого, как я обещал Джорджи, никогда не будет. Предав ее, я ощутил, как расширились границы моей свободы, и это меня воодушевило.

Я попытался честно изложить Антонии мои сомнения и колебания по поводу Джорджи, и мне самому многое стало ясно. Антония была на редкость мила и проницательна. Я мог почувствовать и чувствовал с нежностью и даже изумлением ее скрытую тревогу, как бы я не утаил чего-нибудь, как бы не пожалел о своей искренности и не прервал поток признаний. Ей хотелось знать все, она желала повернуть течение моей жизни вспять, снова привлечь его к себе, и с какой любовью это у нее выходило! Ей хотелось держать меня и Джорджи в своих руках и смотреть на нас сверху вниз заботливо и с полным пониманием. Я не отказал ей в этом. Она была в восторге.

Мы согласились, что я должен ненадолго уехать — мне необходима небольшая передышка. Не для того, чтобы подумать, как нам жить дальше, а просто отдохнуть, да я и правда страшно устал. Мы перебрали варианты — Бретань, Венеция, Рим, — но так и не решили, куда мне поехать. Она в основном настаивала, что мне следует и даже необходимо выждать довольно долгое время и лишь потом сделать выбор. Нелепо изводить себя и переживать, когда я так измотан и подавлен событиями, а проблемы все равно никуда не уйдут. Мне надо позаботиться о себе и дать себе небольшую поблажку, иными словами, отдохнуть. Антония обещала мне поближе познакомиться с Джорджи в мое отсутствие. Это, сказала она, доставит ей истинное удовольствие.

Мы также договорились — и мне сделалось легче на душе — свести до минимума хлопоты по перевозке мебели и вывезти только самое нужное с Херефорд-сквер. Теперь жизнь в квартире на Лоундес-сквер впервые начала вырисовываться передо мной как нечто реальное. Я признался в этом Антонии, и она поздравила меня. Когда настала пора уходить, она крепко обняла меня и принялась осыпать поцелуями, чему я отнюдь не противился.

— Мартин, милый, загляни к нам после обеда, ладно? Андерсон так хочет с тобой встретиться!

Просто повидать тебя, понимаешь? Сейчас я чувствую себя много счастливее, и завтрашний день меня уже не пугает!

— Хорошо, — сказал я. — Як вам забегу и принесу вина, если хотите. Шато Лориоль де Барни 1957 года очень недурно. Думаю, вам с Палмером стоит его попробовать.

— Пожалуйста, принеси его, — обрадовалась Антония. — В конце концов, ты должен меня просвещать. Дорогой, мы можем часто встречаться наедине, в любое время, когда тебе удобно.

Я согласился и отметил, что в первый раз представил себе эту перспективу как что-то не слишком болезненное и потому возможное. При расставании мы были измучены, но чувствовали себя лучше и увереннее.

Я направился к Джорджи. Полдень выдался холодным и туманным. Подходя к ее дому, я подумал: в общем, я благодарен Джорджи за то, что она вынудила меня пойти с ней к Антонии. Антонии стало известно обо всем, и это сняло определенный груз, который я стоически нес в прошлом. Только теперь я понял, что это было больно. Хорошо, что я очистился от лжи, и хотя по-прежнему не знал, как повлияет это признание на мои отношения с Джорджи, но, по крайней мере, мне сделалось ясно одно: без него, до него между нами не могло быть настоящей честности. Пришла пора выздоровления. Да, я был благодарен Джорджи или, вернее, как я позднее догадался, Гонории Кляйн. Поднимаясь по лестнице к Джорджи, я мысленно представил себе странный облик Гонории Кляйн, сидящей с мечом самураев на коленях. Ее образ снова возник передо мной не без причины: подойдя к двери Джорджи, я вспомнил, что Гонория снилась мне прошлой ночью. Но каков был мой сон, я забыл.

Джорджи была не одна. Я услышал голоса и немного подождал, перед тем как постучать. Лестница и входная дверь были покрашены и выглядели как-то непривычно. Я заметил подставки, мольберты и попытался стереть конвертом свежую краску с руки. Кругом пахло не так, как раньше. Гость явно не собирался уходить, они смеялись, и я понял, что они от души веселятся. Я постучал в дверь и через некоторое время вошел. Джорджи сидела у газовой плитки и наливала гостю кофе. Ее гостем был мужчина. Мой брат Александр.

Когда я появился в комнате, они оба вскочили. Мы все долго глядели друг на друга. Джорджи приложила руку к груди. Я с трудом мог поверить увиденному и ощущал себя словно в ночном кошмаре, когда с тобой происходят невероятные и в то же время неизбежные события. Такое и должно было случиться. Но как это произошло? Сначала мне померещилось, что я сам давно познакомил Джорджи с Александром и забыл об этом. Затем я подумал, уж не схожу ли с ума. Я сел в кресло у двери и спросил моего брата:

— Как ты здесь очутился?

Александр ссутулился и посмотрел на меня подчеркнуто печальным и виноватым взором. В своем темно-сером костюме он выглядел элегантно, казался выше, хотя в нем сильнее проступали черты вырождения.

— Я встретился с Джорджи сегодня за ленчем. Извини меня, Мартин.

— Почему ты извиняешься? — удивилась Джорджи. — Это не слишком вежливо! И тебе не в чем оправдываться. — Она раскраснелась и взволновалась. Я догадался, что она успела немало выпить.

— Естественно, что для Мартина это шок, — объяснил Александр, обернувшись к Джорджи. Они стояли рядом, склонившись над каминной полкой, и смотрели друг на друга. — Я убежден, что он предпочел бы сам познакомить нас.

— Я часто просила его об этом, — сказала Джорджи и вызывающе резко засмеялась. — Так что виноват он сам.

— Кажется, вы отлично поладили, — заметил я. — Позвольте поинтересоваться, как это вы набрели друг на друга?

Ноздри Джорджи расширились, совсем как у кролика, а затем сузились, и она коснулась кончика носа указательным пальцем. Она надела свой лучший черный бархатный костюм. Ее волосы были причесаны тщательно и даже с некоторым изыском.

— Нас познакомила Гонория Кляйн.

— Опять эта проклятая баба, — не удержался я. — Ну когда люди перестанут лезть в мои дела?

— Если люди вмешиваются, то лишь потому, что тебе это нравится, — парировала Джорджи. — Тебе до смерти хочется, чтобы они вмешивались. У тебя внутри пустота, и ты засасываешь в себя других. Впрочем, к тебе это не имело отношения. С чего ты решил, будто все лезут в твои дела? Я попросила Гонорию познакомить меня с Александром, и она любезно согласилась. Мы встретились за ленчем по ее приглашению. В конце концов, я свободный человек!

— По-моему, ты должна понять, как мне это обидно, — проговорил я. — Полагаю, что тебе это ясно!

— Полегче, Джорджи, — предупредил ее Александр.

— С тобой я, слава Богу, могу обходиться попросту, — заявил я брату. — Ты знаешь, что Джорджи — моя любовница?

— Да, — ответил Александр. — Она мне сказала. — Он поглядел на меня участливо, виновато и иронически.

— Не обольщайся, — остудил его я. — Она это всем говорит. Но кажется, ваша беседа была восхитительна. А теперь не пора ли тебе убраться отсюда?

— Ты ведешь себя как последняя скотина, Мартин, — набросилась на меня Джорджи. — Александр ни в чем не виноват. Конечно, ты давно должен был нас познакомить. Я знаю, в какой-то мере все получилось неудачно, и очень жаль, что ты появился именно сейчас. Но я чувствовала себя такой несчастной и связанной по рукам и ногам… Мне захотелось хоть что-то сделать самой, я желала ощутить себя хоть чуточку человеком. Я и не думала тебя обижать, просто решила как-то расслабиться. И в общем-то, это не так важно.

— А теперь грубишь ты, — упрекнул ее Александр.

— Ты отлично знала, что это меня обидит, — произнес я. — Но может быть, мы продолжим разговор после ухода моего дорогого братца?

— Не надо так волноваться, Мартин, — сказал Александр. — Неужели тебе трудно сдержаться и не шуметь? Лучше выпей кофе. Джорджи, принеси еще одну чашку. Сохраняй чувство меры, Мартин.

— С твоей стороны очень мило хозяйничать в моем собственном доме, — съехидничал я.

— Это не твой дом, — возразила Джорджи, наливая мне кофе. — В том-то и дело.

— Пожалуйста, не злись, — обратился к ней Александр.

— Ладно, — сказал я. — Но все равно уходи.

Александр опустил руки по швам и полусмиренно, полуиронически поклонился мне. Он обернулся к Джорджи и взглянул на нее печально и с восхищением. Она тоже посмотрела на него открыто, без улыбки, но с большой искренностью и непосредственностью, и это значило больше, чем если бы она улыбалась. Очевидно, им удалось хорошо поговорить. Затем Александр, явно не сумев справиться с собой, протянул руку и провел по ее голове от макушки до затылка. Она оставалась неподвижной, но глаза ее слегка расширились.

— Да, кажется, это та самая голова, которая мне нужна, — пробормотал он.

— Убирайся, — сказал я, — убирайся, убирайся, убирайся.

— Ну что ж… — проговорил Александр. — Спасибо тебе, Джорджи. Извини, Мартин. До свидания. — На сей раз он поклонился Джорджи и вышел из комнаты. Я закрыл за ним дверь.

Я вернулся к Джорджи и наотмашь ударил ее ладонью по щеке. Она с достоинством отступила, и ее лицо резко покраснело. Прежде я никогда не бил ее в гневе. Она отвернулась от меня и произнесла низким голосом:

— Вот и началось царство террора.

Я снова повернул ее к себе, держа за плечи. Ее глаза наполнились слезами, но она старалась сдерживаться. С яростью взглянув на меня, она вынула из кармана носовой платок.

— Хорошо, — сказала она. — Ладно, Мартин, ладно, все в порядке.

— Нет, все отнюдь не в порядке, — уточнил я.

— Ты не понимаешь, — не сдавалась Джорджи. — Все вышло куда случайнее, чем кажется. Просто я сказала однажды Гонории Кляйн, что хотела бы встретиться с твоим братом. А потом забыла об этом и удивилась, когда она позвонила мне и предложила нас познакомить.

— Тебе не надо было этого делать, — проговорил я. — Ладно, теперь уже неважно.

Я присел на кровать Джорджи и не знал, куда деться от охватившей меня тоски и растерянности.

— Нет, важно, — возразила Джорджи. — Я дошла до последней точки. Ты себе этого даже не представляешь. Не могу тебе передать, как я страдала. И не только от лжи, но потому, что чувствовала себя скованной. Я должна была что-то сделать сама, по своей воле. Сейчас у меня вдвое прибавилось ощущения реальности. Ведь я последнее время перестала быть свободной. А для меня это равносильно смерти. В таком состоянии я не нужна ни тебе, ни самой себе. Ты должен увидеть меня такой, какая я есть, Мартин. Я сама виновата. При тебе я не была собой. Мне не позволяла ситуация. Неправда заражала все вокруг. Я должна была хоть немного это разрушить. Теперь ты понимаешь?

— Да, да, да, — согласился я. — Хотя это все не имеет значения.

— Перестань повторять одно и то же, — упрекнула меня Джорджи. — И, ради Бога, не смотри на меня таким удрученным взглядом.

— Как бы то ни было, но эра лжи миновала, — заявил я. — И мы всем скажем правду.

Джорджи промолчала. Я поглядел на нее. Она смотрела на меня как-то странно, ее лицо еще не высохло от слез. Оно показалось мне нерешительным, замкнутым, по-новому красивым и не таким молодым.

— Ты не хочешь всем сказать прямо теперь? — спросил я.

— Не уверена, — откликнулась она.

— Ты выйдешь за меня замуж, Джорджи? — задал я новый вопрос.

Она отвернулась и глубоко вздохнула. Это было похоже на плач. Потом она проговорила:

— Ты это не всерьез, Мартин. Ты просто сходишь с ума от ревности. Спроси меня позже, если тебе тогда захочется.

— Я люблю тебя, Джорджи, — сказал я.

— А, это, — она сухо засмеялась.

— Господи, — протянул я и закрыл лицо руками. Джорджи обняла меня за плечи. Мы повалились на кровать, и я обнял ее. Какое-то время мы лежали не двигаясь.

— Мартин, — обратилась ко мне Джорджи, — ты говорил, что знакомил своих девушек с Александром и передавал их ему. А ты уверен, что это не он уводил их от тебя?

— Да, — отозвался я. — На самом деле было именно так.

— Мартин, я так тебя люблю, — призналась Джорджи. Я опустил голову ей на плечо и застонал.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Я вновь стоял у двери дома на Пелхам-крессент и вновь был пьян. На исходе вечера туман, как и прежде, сгустился. Я привез тяжелый ящик с вином, и меня поразило, что я с возрастающей скоростью сную взад-вперед между разными полюсами моей жизни, так что сейчас нахожусь, можно сказать, везде одновременно. Я отворил дверь и втащил ящик с вином в холл. Мне просто требовалось сюда вернуться.

Оказалось, что я был не в состоянии заниматься любовью с Джорджи. Я слишком долго оставался у нее, слишком много выпил, и наше свидание кончилось жалкими слезами. Я с облегчением расстался с ней и почувствовал, что она тоже испытала облегчение от моего ухода. Больше мы серьезно не разговаривали, но обращались друг с другом исключительно бережно, словно двое больных.

Теперь мне было необходимо увидеться с Палмером и Антонией. Был уже двенадцатый час, но у меня имелось оправдание — я обещал доставить им ящик с вином. Я полагал, что они еще не легли спать. Постучал в гостиную и заглянул туда. В комнате было темно, если не считать догорающего огня в камине. Затем я услышал сверху голос Палмера:

— Кто это?

— Это Мартин, — откликнулся я. Мой голос прозвучал глухо, будто я говорил в пещере. И добавил: — Я принес вино.

— Входи и присоединяйся к нам, — донесся до меня голос Антонии.

— Вы уже легли? — спросил я. — Простите, что пришел так поздно.

— Нет, не поздно, — возразил мне Палмер. — Входи. Знаешь, достань три бокала и бутылку. Нам очень нужно повидаться с тобой.

Я нашел три бокала, взял бутылку Шато Лориоль и стал подниматься по лестнице. Я еще ни разу не был наверху в доме Палмера.

— Мы здесь, — сказала Антония. Из-за открытой двери лился поток ярко-золотого света. Я задержался у порога.

Прямо напротив двери стояла огромная двуспальная кровать. Ее белое изголовье было украшено позолоченными розами. Белоснежные простыни откинуты. Две лампы, водруженные на высокие, резные и тоже позолоченные канделябры, отбрасывали мягкий свет по обе стороны. На белый индийский ковер набросаны розовые персидские коврики. Я вошел.

Палмер сидел на краю кровати. Он был в кремовом вышитом халате из китайского шелка, надетом явно на голое тело. Антония стояла рядом с ним, завернувшись в хорошо знакомый мне вишнево-красный шерстяной халат. Я закрыл дверь.

— Как это мило, что ты принес вино! — воскликнула Антония. — У тебя все в порядке?

— У меня все прекрасно, — ответил я.

— Давай отбросим излишние церемонии, — предложил Палмер. — Я люблю пирушки в спальне. Я так рад, что ты пришел! Ждал тебя весь вечер.

Дорогой мой, здесь нет штопора. Тебе не трудно сходить за ним, Мартин?

— Я всегда ношу с собой штопор, — отозвался я. Достал его и откупорил бутылку.

— Боюсь, что мы попираем все твои правила, заметил Палмер. — Ты не возражаешь, если мы выпьем его холодным? Налей в бокалы, а оставшееся вино подогрей у огня.

Я поставил бокалы на столик из розового мрамора рядом с дверью и наполнил их. Потом осторожно пристроил бутылку поближе к электронагревателю, расположенному в низу стены. Перед моими глазами мелькнул бледно-желтый орнамент на атласных обоях. Я вернулся к столику.

Антония забралась на кровать и ползком передвинулась на другую сторону, держась за плечо Палмера. Она села, подобрав под себя ноги и плотнее укутавшись в красный халат. Ее волосы, прежде скрытые поднятым воротником, теперь рассыпались и упали на плечи тяжелыми волнистыми прядями цвета тусклого золота. Без косметики она выглядела старше, бледнее, но ее лицо сделалось более нежным, и живым, каким-то материнским, особенно когда она устремила на меня взгляд своих карих глаз. Она слегка улыбалась, но ее большой подвижный рот сохранял, четкость линий. Палмер сидел напротив нее, спокойный, отдохнувший, на редкость вылощенный и сверкающий чистотой. Он опустил небольшую голову и в своем вышитом халате стал похож на какого-то царствующего недолгий срок, но могущественного императора с византийской мозаики. Он сел нога на ногу — длинные, стройные и очень белые ноги, поросшие черными волосами, показались из распахнувшегося халата. Ноги у него были босые.

— Apec и Афродита, — произнес я.

— Но ты, Мартин, как полагаю, не Гефест? — откликнулся Палмер.

Я пододвинулся и протянул им бокалы с вином, сперва Палмеру, потом Антонии.

— Похоже, это мое высшее достижение, — признался я.

— Ты и так очень многого достиг, — похвалил меня Палмер. — И мы любим тебя за это. Ты уже поднялся на вершину.

— Значит, потом последует спуск, — заметил я.

— Лучше назовем его горным плато, — уточнила Антония. — Люди живут на горных плато.

— Только те, кто хорошо переносит высоту, — сказал я, поднял свой бокал и осушил его. Вино было холодным, с горьковатым привкусом. Меня смущало голое тело Палмера под шелковым халатом.

— Антония рассказала мне о вашем разговоре, — начал Палмер. — Я почувствовал ревность оттого, что не был с вами. Но этим утром меня ждали мои пациенты. Думаю, что ты поступил весьма разумно. Тебе необходим полный отдых. Ты уже решил, куда поедешь?

— Я передумал, — ответил я. — Наверное, в конце концов никуда не поеду.

Палмер и Антония переглянулись.

— Дорогой, по-моему, ты должен поехать, — самым своим сладким голосом обратилась ко мне Антония. — Поверь мне, поверь нам, для тебя это самое лучшее.

— Как странно, — отозвался я. — Вот я здесь, принес вам вино в постель. А вместо этого должен был бы убить вас обоих.

— Мартин, дорогой, ты пьян, — воскликнула Антония. — Может быть, вызвать такси, чтобы тебя довезли до дома?

— Не беспокойтесь, — проговорил я. — Я на машине.

Я встал, нагнулся за бутылкой кларета, желая налить себе еще. Но каким-то образом зацепился за нее ногой, и она беззвучно опрокинулась. Большое красное пятно расплылось по белому ковру.

— Проклятие! — выругался я.

— Не волнуйся, мой дорогой, — сказала Антония. — Оно отойдет.

Она вскочила и вышла через белую дверь в ванную. А уже через минуту, согнувшись, вытирала ковер у моих ног, промывая его водой из кувшина. Пятно побледнело и сделалось светло-розовым.

— А если не отойдет, мы постелем на него коврик, — успокоил меня Палмер. — Я запрещаю тебе даже думать об этом, Мартин. Но, дорогой мой друг, сможешь ли ты добраться до дома? Не подвезти ли тебя? — Он сидел, улыбался и покачивал босой ногой.

— Нет, конечно, нет, — отказался я. — Со мной все в порядке. Мне страшно жаль, что я испортил ковер. Мне сейчас лучше уйти. Я оставил в холле ящик с вином. Там для него подходящее место?

— Если ты не возражаешь, его неплохо бы отнести в подвал, — посоветовал мне Палмер. — Распаковывать не надо, просто оставь его там. Наша служанка появляется в совершенно невообразимое время, а кроме нее — мальчишки-почтальоны, продавцы молока и другие загадочные личности. Они приходят и уходят, когда мы с Антонией еще спим, и лучше убрать ящик из холла. Это будет очень любезно с твоей стороны.

— Мне страшно жаль, — повторил я и поглядел на Антонию, которая продолжала отмывать ковер.

Она быстро поднялась и поцеловала меня в щеку.

— Не расстраивайся. Правда, Андерсон, ему нечего расстраиваться? Обещаешь?

— Обещаю, — сказал я, сконфуженно засмеялся и двинулся к двери.

Антония снова села на кровать, и они оба наблюдали за моим уходом. Свет от ламп в канделябрах отбрасывал нимб вокруг ее золотистых волос и его серебряных. Они следили за мной с улыбкой — она с бесконечно мягкой и нежной, а он — с самоуверенной, открытой, ослепительной. На фоне белой постели их плечи соприкасались, и они смотрели на меня, озаренные белым и золотистым светом. Я закрыл дверь, как закрывают крышку драгоценного ковчега или створки великолепного триптиха. Свет остался за дверью.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Чертыхаясь, я стал спускаться по лестнице в подвал. Ящик оказался чудовищно тяжелым. Я добрался до самого низа и толкнул ящик ногой. Бутылки укоризненно загромыхали. Неяркий электрический свет от лампочки без абажура освещал холодную, туманную пещеру, которая и была подвалом Палмера. Это место показалось мне темнее, чем всегда. Сернистый запах тумана смешивался с запахами гниющей древесины и холодного, сырого камня. Я сел на сломанный кухонный стул. Я ушиб ногу, толкая ящик.

Обнаружив, что положил свой бокал в карман, я подумал, что неплохо бы выпить еще. Не вставая, потянулся к ящику и достал бутылку. Мне понадобилось несколько минут, чтобы взять штопор и откупорить ее. Я наполнил бокал, пролив несколько капель себе на брюки и на пол. Выпил вино залпом и снова налил.

В подвале было холодно, и запах, который я определил как сернисто-туманный, заметно усилился. Я вздрогнул и поднял воротник пальто. Не похож ли этот подвал на газовую камеру, подумалось мне. Вино тоже показалось мне холодным, резким, терпким на вкус, короче, каким-то незнакомым. От него оставался неприятный привкус. У меня немного закружилась голова и странно сдавило живот, уж не знаю, то ли от страха, то ли от несварения.

Внезапно сверху донесся шум. Я мгновенно вскочил и отступил на несколько шагов по неровному полу подвала. Сердце у меня стучало, словно гонг. На лестнице появилась фигура. Сначала в полумраке я не мог разглядеть, кто это. Затем узнал Гонорию Кляйн. Мы уставились друг на друга. Сердце у меня по-прежнему отчаянно билось, и на минуту я увидел себя со стороны — высокого, ссутулившегося мужчину с поднятым воротником пальто, растрепанными волосами, расширенными от изумления глазами и рядом с ним пролитое вино. Мне было трудно начать разговор.

Гонория Кляйн спустилась еще на две ступеньки.

— А, это вы, — сказала она, — я увидела свет и подумала, что здесь может быть мой брат.

Она стояла на лестнице, руки в карманах твидового пальто, и задумчиво смотрела на меня. Ее глаза сузились, а линия рта сделалась прямой и жесткой.

— Ваш брат в постели с моей женой, — ответил я и добавил: — Я только что принес им вино в спальню.

Гонория Кляйн продолжала задумчиво разглядывать меня. Затем ее лицо немного расслабилось, она приоткрыла глаза, и в них мелькнула ирония.

— Вы герой, мистер Линч-Гиббон, — произнесла она. — Рыцарь безграничного смирения. Трудно даже определить, что с вами делать — не то целовать вам ноги, не то рекомендовать обратиться к хорошему врачу. — Она сказала это тем самым тоном, каким другие говорят: «задать хорошую взбучку».

— Вы любезно согласились познакомить мою любовницу с моим братом, — заметил я. — Это было очень мило с вашей стороны.

— Она сама попросила меня, — откликнулась Гонория Кляйн после недолгой паузы.

— А почему вы с такой готовностью предложили свои услуги? Мне не кажется, что у вас доброе сердце.

Она перестала иронически усмехаться и очень мрачно посмотрела на меня. Эта угрюмость усугублялась меланхолией. Лицо Гонории стало тяжелым и унылым, как на испанских религиозных полотнах, где из тьмы на нас глядят варварские, дикие, но в то же время глубоко одухотворенные и понимающие лики.

— Это не имеет значения, — небрежно проговорила она. — Так, мгновенный порыв. Я подумала, что для нее настало время увидеть кого-то нового.

— Но для меня это имеет значение, — возразил я. — Неужели вы не понимаете, что разрушаете все вокруг? Я был бы вам весьма благодарен, если бы в будущем вы не вмешивались в мои дела.

— Вряд ли мы еще встретимся, — сказала Гонория Кляйн. — Я возвращаюсь в Кембридж и уеду через несколько часов.

— Вы так говорите, словно едете на Северный полюс, — отозвался я. — Вот это бы меня от души порадовало. И не я один вздохнул бы с облегчением.

— Что вы имеете в виду?

— Палмер и Антония отнюдь не в восторге, что вы кружите над ними, как ворон над падалью.

Гонория Кляйн взглянула на меня, и ее лицо на мгновение исказилось. Затем она отрезала:

— Вы пьяны, мистер Линч-Гиббон, омерзительно пьяны, но даже если и трезвы, то просто глупы. Спокойной ночи. — Она повернулась, чтобы уйти.

— Подождите минуту, — окликнул ее я.

То, что случилось потом, может показаться немыслимым, но читатель должен мне поверить — все обстояло именно так. Она остановилась и снова повернулась ко мне. Я поставил ногу на нижнюю ступеньку и схватил ее за руку. Потом потянул вниз, прямо на себя. Она споткнулась, сдвинулась с места, и какое-то мгновение мы стояли рядом у подножия лестницы. Тяжело дыша, я сдавил ей руку, она напряглась и злобно посмотрела на меня. Впоследствии у меня осталось воспоминание, что ее лицо, начиная с этого мгновения, стало совершенно черным.

С внезапным усилием она рванулась от меня и попыталась высвободить руку. Странно, что мое нападение ее не очень-то удивило. Я разжал запястье Гонории и начал выворачивать его, заламывая руку за спину. И тут она с силой ударила меня коленом. Я снова схватил ее за запястье, подняв руку вверх, к плечу. Потом взял ее другую руку. Я услышал, как она с трудом вздохнула от боли. Теперь я стоял сзади, и, когда попробовал надавить на нее покрепче, она тяжело навалилась на меня. И опять ударила меня, на сей раз очень больно.

Я немного разжал ей руку, обвил ее ноги своей ногой и с силой толкнул ее вперед. Она упала на колени, я чуть было не свалился ей на голову и отпустил ее руку. Мы сплелись в клубок и покатились по полу. Я давил на нее всем телом, стараясь отыскать запястье. Она лежала на спине, пихала меня и царапала обеими руками, силясь угодить мне ногой в живот. Гонория боролась как одержимая, но любопытно, что за время нашей короткой схватки ни разу не вскрикнула.

Пальто мешали нам, а я к тому же был очень пьян, что отнюдь не помогало. Она оказалась еще сильнее, чем можно было ожидать. Но мне потребовалось лишь мгновение, чтобы схватить ее за обе руки. Я сдавил их своей рукой и давил на нее, пока она не успокоилась. Я видел ее лицо под своим — черные усики над верхней губой и сверкнувшие белые зубы. Я немного приподнялся и трижды ударил ее свободной рукой. Я бил ее ребром ладони поперек рта. Она закрыла глаза и попыталась увернуться. Это я тоже ясно видел в воспоминании.

Ударив ее в третий раз, я спросил себя, что же я делаю. Я отпустил ее руки и отодвинулся в сторону. Она неторопливо поднялась, а я сел. Моя голова внезапно заявила о своем существовании и страшно разболелась. Не глядя на меня, Гонория отряхнула пальто и по-прежнему медленно поднялась вверх по лестнице.

Минуту я просидел, чувствуя себя ужасно смущенным и растерянным. Затем поднял голову, которая, казалось, готова была расколоться на части, и, шатаясь, встал. Двинулся по ступеням и вышел в холл. Входная дверь была раскрыта, и снаружи плотно, как одеяло, нависал туман — желтый, непроницаемый, дьявольский и совершенно неподвижный. В сыром молчании до меня донеслось эхо удаляющихся шагов. Я выбрался на улицу, немного пробежал за ней, затем остановился и прислушался. Сзади отпечатались мои следы — знак моего неуверенного, спотыкающегося бега по влажному тротуару. Меня окружал удушливый туман, еще более глубокий, чем молчание. Я открыл рот, желая позвать ее, но оказалось, что я забыл ее имя.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

«Дорогая. Прости, что вчера я был так пьян. Надеюсь, что с ковра исчезло это свинское пятно. Ты и Палмер вели себя очень достойно. Вы должны позволить мне оплатить чистку ковра. Наверное, я все-таки уеду, но пока не знаю куда. Так что некоторое время не ждите от меня никаких известий. Со мной все в порядке, и обо мне нечего беспокоиться. До отъезда я распоряжусь относительно перевозки части мебели. Буду рад, когда это благополучно завершится. Я, возможно, показался тебе грубым, но не думай, что я не благодарен тебе за участие и внимание. Мне может еще понадобиться твоя помощь, и я был бы последним идиотом, если бы сейчас не оценил твою любовь. Хотя в конечном счете я, пожалуй, не понимаю, что такое великодушие. Но даже если это и не великодушие, то, наверное, очень на него похоже и со временем незаметно может в него превратиться. Ты так не думаешь? Прости меня и терпи меня.

М.»

«Моя дорогая девочка, извини, что вчера я так напился. Надеюсь, я тебя не слишком утомил. Мне следовало бы пораньше уйти. В этой короткой записке я хочу сообщить, что, по всей вероятности, я уеду на некоторое время и в ближайшем будущем мы не увидимся. Я искренне полагаю, что это пойдет нам на пользу. Боюсь, что если мы сейчас встретимся, то начнем ссориться. Как я сказал вчера, я вовсе не обиделся на Александра. Это я легко пережил и верю, когда ты говоришь, что любишь меня. Но сейчас я чувствую себя чертовски жалким и ничтожным. Во мне все спуталось и перемешалось, и я не в состоянии увидеться с тобой. Меня раздражает, что я должен принять решение, а я до сих пор не знаю, каким оно будет. Ты это понимаешь. Может показаться неразумным, что я прошу любить меня, как прежде, и любить только меня; но ничего разумного здесь вообще не существует, а любовь неразумна по своей природе. Итак, эгоистично, себялюбиво извиняясь, я прошу именно об этом.

Твой М.»

«Глубокоуважаемая доктор Кляйн!

Я совершенно не представляю, как мне просить у Вас прощения за случившееся прошлой ночью. Какие слова я должен найти, чтобы выразить, как глубоко я сожалею о моем из ряда вон выходящем поступке? Я полагаю. Вы решили, что я был пьян. Теперь я вспомнил, что так Вы мне и сказали. Лучше назвать это безумием. Возможно, все, что я смогу сделать, пытаясь извиниться, — это предложить какое-нибудь объяснение, пусть неудовлетворительное, почему я повел себя столь странно. Прежде всего позвольте мне выразить надежду, что я не слишком сильно ушиб Вас. От раскаяния я не нахожу слов. Мне остается только верить, что при Вашем знании жизни Вы не испытали страшного шока, какую бы глубокую неприязнь и презрение ни возбудили в Вас мои действия.

Как Вам известно, в последнее время я находился в ужасном напряжении. До вчерашнего дня я этого в полной мере не сознавал. Как-то раз Вы сказали, что я жестокий человек. Я признаю себя виновным в этом грехе, а также и в том, что, как я теперь понял, переоценил способность сдерживать и контролировать себя. Несправедливо и обидно, что Вы, ни в чем не повинный человек, стали жертвой моей жестокости. Вчера ночью я наговорил Вам массу диких и грубых слов, предположив, что это Вы мне навредили. Ваши поступки, как я теперь осознал, не были продиктованы ни коварством, ни даже особым интересом к моей личности. В любом случае я был бы дураком, вообразив, что мог пробудить в Вас особую враждебность. Все случилось потому, что сейчас я чувствую себя загнанным в угол, а Вы попались мне под руку в тот момент, когда я был особенно напряжен и потому без всякого повода набросился на Вас.

Однако это не было случайностью. Мне нужно, чтобы Вы меня поняли. На самом деле я благодарен Вам потому, что в определенном смысле, и не только из-за моего эмоционального срыва прошлой ночью, Вы помогли мне увидеть, что все идет не так, как надо. Я люблю мою жену, и меня по-прежнему влечет к ней. Я также люблю Вашего брата. Не знаю, очевидно ли это для Вас или нет, но для меня до последнего времени это было совершенно не очевидно — мое отношение к Палмеру трудно считать нормальным. Я никогда не был гомосексуалистом в общепринятом понимании этого слова, но в моей привязанности к Палмеру, несомненно, есть нечто подобное. Как ни странно, хотя в клинической психологии это хорошо известный случай, связь Палмера с моей женой скорее усилила мою привязанность к нему, чем уменьшила ее. Поэтому — или, точнее будет сказать, тем не менее — ситуация обусловила двойную ревность. Впрочем, мне понадобилось немало времени, чтобы осознать этот подспудный смысл. Нетрудно предположить, что заторможенность моего сознания связана со следованием определенным моральным принципам. Действительно, на уровне сознания я верил, что предпринимаю моральные усилия, если такое вообще возможно, и стремлюсь, по мере разумения, проявлять великодушие и сострадание. Но более глубокое и точное объяснение можно, по-моему, обнаружить в особой роли, которую играли по отношению ко мне Палмер и Антония, и в том, что я подчинился им и охотно подыгрывал. Конечно, я имею в виду роль родителей. Боюсь, что я отнюдь не случайно женился на женщине значительно старше меня, и когда эта женщина неожиданно увлеклась человеком еще более солидного возраста, с которым у меня были псевдосыновние отношения, то в сложившейся ситуации я, вполне естественно, ощутил себя ребенком. Но, как Вы знаете, дети бывают дикими, их несозревшую любовь к родителям часто трудно отличить от ненависти. Жертвой подобной ненависти и жестокости Вы и стали без всякой вины, но, как я уже говорил, отнюдь не случайно. Хотя, естественно, я не испытывал к Вам никаких чувств и даже, как я объяснил выше, не был на Вас обижен, Ваше родство с Палмером сделало Вас для меня своего рода символом. Вы стали джокером в колоде, и я на мгновение вообразил, что Вы — причина и объект моей ярости. Добавлю, что это была скоропреходящая ярость, но она полностью вылилась на Вас, о чем я глубоко сожалею. Могу уверить Вас, что никаких дурных чувств к Палмеру у меня нет. Эта внезапная вспышка на самом деле пошла мне на пользу и помогла лучше понять себя, очистить воображение от злобных капризов и с большей искренностью утвердиться в роли великодушного человека, которую я пытаюсь играть. Я говорю об этом затем, чтобы Вы после вчерашнего происшествия не подумали, будто Вашему брату грозит какая-то опасность. Уверяю Вас, подобная возможность абсолютно исключена.

Мне остается только смиренно просить у Вас извинения и надеяться, что даже если — чего я опасаюсь — Вы сочтете мое поведение непростительным, то, по крайней мере, у Вас хватит терпения прочесть это письмо и понять мое состояние.

Искренне Ваш Мартин Линч-Гиббон».

«Уважаемая Гонория Кляйн,

боюсь, что мне трудно будет объяснить мое поведение прошлой ночью и хоть в малейшей степени добиться прощения. Как Вы заметили, я был очень пьян и вел себя как дикий зверь. Могу сказать, что меня не просто потряс мой поступок. Я также изумлен и, наверное, не меньше Вашего. Я не в силах объяснить его, да полагаю, что Вас и не интересуют пустые рассуждения и неправдоподобные гипотезы относительно моего здоровья. Хватит и того, что я напал на Вас, ни к чему еще докучать Вам. Однако я должен написать Вам это письмо и выразить, без какой-либо надежды на доброжелательный прием, мои смиренные и очень искренние извинения. Хочется верить, что я не слишком сильно ушиб Вас.

Если я причинил Вам боль, то уверяю Вас, что мое раскаяние мучительнее и больнее самого крепкого удара. Я даже не могу понять, что на меня нашло, и в равной мере не способен догадаться, как Вы теперь ко мне относитесь. Вряд ли имеет смысл говорить, что я не испытываю к Вам никаких враждебных чувств, напротив, Вы внушаете мне глубочайшее уважение. Не только потому, что Вы сестра Палмера, но и потому, что Вы — это Вы. Я горько сожалею, что лишился, и, боюсь, навсегда, Вашего доброго мнения. Не стану продолжать это письмо. Надеюсь, что вопреки Вашим предсказаниям мы снова увидимся, хотя, разумеется, я не осмелюсь предложить Вам свое общество в обозримом будущем. Конечно, я не жду от Вас ответа. Мне очень стыдно за мое возмутительное поведение.

Искренне Ваш Мартин Линч-Гиббон».

«Дорогая Гонория,

простите, что я вел себя как зверь и сумасшедший. Я не могу предложить Вам ни достойного объяснения, ни извинения в общепринятом смысле слова. Я чувствую, что после вчерашней ночи отношения между нами перешли ту грань, когда извинения вообще уместны. Я хочу написать Вам короткое и честное письмо взамен различных сожалений, не вполне искренних в данной ситуации. В прошлом Вы вызывали у меня раздражение, даже откровенную неприязнь, и отнюдь не без причин. С первого появления Вы, по непонятным для меня причинам, начали держаться со мной враждебно, а в двух случаях намеренно нанесли мне прямой вред. Я не вижу, чем заслужил от Вас подобное отношение. Сейчас у меня очень напряженная и беспокойная пора, по правде сказать, очень тяжелое и горькое для меня время, и я, по крайней мере, надеялся избежать безответственных преследований со стороны малознакомых мне людей.

Конечно, я не утверждаю, что преследования, как я их называю (они могли быть результатом скорее недомыслия, чем коварства), хоть в малейшей степени оправдывают или извиняют мой поступок. А именно то, что я набросился на Вас, повалил на пол и бил по голове. Я пишу лишь о том, что пришло мне в голову, когда я решил попросить у Вас прощения, пишу о том, что кажется мне правдой. Бесспорно, Вы человек, достойный моего уважения. Я это ясно вижу и понимаю — при всей неприязни к Вам. Но в первую очередь Вы заслуживаете, чтобы Вам говорили правду. Я убежден, что Вы предпочтете правдивое письмо условным и привычным извинениям. Надеюсь, что я не слишком сильно ушиб Вас. Полагаю, что, поскольку Ваш жизненный опыт больше моего. Вы не пережили серьезного шока и не были чрезмерно поражены. Надеюсь также, что мы встретимся вновь и этот инцидент может стать основой для того, чтобы мы поняли друг друга. До сих пор подобное понимание с обеих сторон явно отсутствовало.

С добрыми пожеланиями М.Л.Г.»

Я запечатал письма Антонии и Джорджи и некоторое время размышлял, какое из трех посланий, адресованных Гонории Кляйн, мне лучше выбрать. В результате с опасением остановился на втором варианте. Меня подмывало написать ей еще одно письмо, четвертое по счету, и я начал обдумывать, какие неотразимые аргументы подобрать. Но не смог найти подходящих слов. Они, несомненно, существовали, но какие-то безумные и скрытые во тьме. В конце концов я решил больше не пробовать, переписал второе письмо, запечатал его и отправился на почту. Туман рассеялся. Вернувшись, я съел немного печенья и принял как лекарство виски с горячим молоком. Я чувствовал себя совершенно измотанным. Написав письма, я затратил больше интеллектуальных усилий, чем в работе над исследованием «Сэр Эйр Кут и военная кампания при Уандевош». Однако меня успокоило иррациональное чувство, что сегодня утром я неплохо потрудился. Я поднялся наверх, лег в постель и заснул таким глубоким и мирным сном, каким мне не удавалось спать уже долгое время.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Я мучился. Прошло два дня, но я так и не смог решить, то ли мне уехать из Лондона, то ли увидеться с Антонией или Джорджи. Казалось, на этих двух женщин наложено табу. Написав им, я словно приготовился к каким-то действиям, какой-то новой драме или событию, но к чему именно, я и сам не знал, хотя постоянное напряжение и ожидание вызывали у меня боль. К тому же я очень ослабел и потерял аппетит. Стремясь забыться, я много пил, и от этого у меня сильнее болело внутри. Я не мог ни лежать уютно в постели, ни чем-нибудь себя занять, когда вставал. Читать было просто немыслимо, а поход в кино чуть не довел меня до слез. Дважды я заезжал к себе в офис, разговаривал с Миттеном, распорядился по поводу одного-двух текущих дел, но сосредоточиться на всем, что там происходило, никак не мог. Я померил температуру, она была вполне нормальной. Я не понимал, что со мной творится, и лишь на третий день догадался.

Александр позвонил мне перед отъездом в деревню, и мы несколько минут поговорили по телефону. Наши отношения пришли в такое состояние, что улаживать их казалось и невозможным, и ненужным. Мы просто отступили назад, на прежние позиции, и сделали это полуосознанно. Он был осторожен, печален, тактичен. А я замкнут, ироничен и недоволен. Вот так мы с облегчением расстались. Еще меньшее удовлетворение я испытал от звонка Роузмери, которая теперь вновь обосновалась в Лондоне и прямо-таки рвалась явиться ко мне и наладить мою жизнь. Я почувствовал, что не выдержу прихода Роузмери, ее ясного взгляда и веселых, как птичий щебет, расспросов. Она предложила мне помочь упаковать минтоновский обеденный сервиз и ряд других вещей, которые, по ее мнению, нельзя доверять грузчикам. Я ответил, что она может это сделать, и добавил, что еще не договорился о перевозке. Она сказала, что это даже хорошо, она знает отличную фирму и все для меня устроит. Она прибыла через полчаса, и в деловой беседе мы согласились, что я должен как можно скорее перебраться на Лоундес-сквер, не дожидаясь, когда привезут мебель. Я не желал наблюдать, как постепенно опустошается дом. Я был ей благодарен, и поскольку ей нравилось заниматься всеми этими делами без моего участия, поспешил удалиться. Закрывая входную дверь, я услышал высокий, четкий голос Роузмери — она говорила по телефону и давала указания фирме «Хэрродс», чтобы в мою квартиру немедленно доставили лучший образец раскладной кровати.

В Лондоне стоял туман, и сквозь него просвечивало солнце, здания казались парящими в воздухе и какими-то невесомыми. Прекрасный, дорогой город, притихший и смягчившийся, был наполовину скрыт летящими по небу облаками, которые тоже напоминали небесный город. Контуры домов расплывались в серых и коричневых туманных отблесках. Я неизбежно должен был пройти вдоль реки. Когда я свернул на набережную Виктории, то увидел, что начался прилив. На поверхности быстро текущей реки играли теплые лучи, превращая ее грязь в старинную позолоту, словно какая-то часть солнечного света убежала поиграть сюда под гигантским туманным сводом. Этот странный свет соответствовал моему настроению. Неторопливо прогуливаясь около тенистого обрыва у Нью-Скотленд-Ярда, я ощутил, что боль если и не отлегла, то уменьшилась. Я смог сосредоточиться и привести в порядок мысли.

Сидеть было слишком холодно, но я то и дело останавливался и прислонялся к парапету. Проходя мимо каждого влажного от тумана фонаря, я чувствовал, будто к чему-то приближаюсь. Но мне не удалось разрешить ни одну из мучительных проблем. Недавние события вызывали у меня тошнотворное отвращение. Конечно, я должен был со временем раскрыть свои отношения с Джорджи, это представлялось неизбежным. Но как мерзко они были раскрыты и в какой момент!

Я сомневался, так ли сильна моя любовь к Джорджи, чтобы выдержать всю эту массу грязи и дряни, которая теперь на меня обрушилась. И все равно, как только я увидел ее с Александром, мой инстинкт собственника заявил о себе сразу и с яростной силой. Этот собственнический инстинкт связывался у меня с горькой и саднящей обидой. Странно, что я вовсе не собирался немедленно увидеться с ней. Мне больше всего хотелось как бы положить ее в морозилку. К сожалению, не существует удобного способа сделать других людей неподвижными. Что бы я ни делал, Джорджи будет продолжать думать, действовать в мое отсутствие или когда я буду молчать. От этой мысли мне стало больно, однако она не придала мне энергии и я не бросился звонить Джорджи.

Когда я принялся размышлять об Антонии, это оказалось ничуть не легче. За последние дни я понял, что отнюдь не разобрался в мыслях и чувствах, касающихся моей жены. Я охотно сошел с твердого, накатанного пути. Но в данной ситуации это было обыкновенной отсрочкой времени. Я просто боялся подвергнуть случившееся анализу, радикально и бесповоротно оценить свое прошлое. Меня особенно поразило, что я никогда не пытался узнать, каковы в действительности мысли и чувства самой Антонии. Конечно, подобная попытка была бы страшно тягостна, и, отчасти желая избежать сурового суда, я и принялся играть роль, подчинился правилам, навязанным мне Палмером и Антонией. Лучше бы мне на свет не родиться, зная, в какое отчаянное положение я попаду, когда мы с Антонией откроем друг другу правду. Но может быть, я роковым образом ошибся и для отчаяния нет особых оснований? Была ли это ошибка, или какое-то скрытое желание вдруг обнаружилось и заявило о себе? В любом случае все это уже произошло. Теперь я понял: мой долг — тщательно исследовать все, чего бы мне это ни стоило. Нетрудно предположить, что вопреки очевидности Антония и Палмер смотрят на случившееся по-разному. Ясно, что моя готовность помогла упрочить их союз. Подумав об этом, я стал гадать, не пора ли мне начать играть другую роль. Ведь прежняя, как выразился Палмер, уже достигла кульминационной точки, и мне предстоит какой-то примечательный спуск.

Я также очень сожалел, что слишком откровенно и подробно рассказал Антонии о Джорджи. До этого я инстинктивно ощущал — и Джорджи со мной соглашалась, — что я должен уклониться от доверительного разговора с Антонией и скрыть правду о своей возлюбленной. Интуиция меня не обманула. Ничего хорошего из моей исповеди не последовало. В первую очередь пострадал я — от признаний мои чувства к Джорджи ослабели. Пострадала и моя возлюбленная. Ее не просто предали, над ней нависла угроза целиком оказаться во власти Антонии. Но пострадала и сама Антония. Она переволновалась, расстроилась, принялась изобретать различные планы, которые опять-таки ни к чему хорошему привести не могли. Сейчас я это осознал и с мрачным удовлетворением отметил, что Антония не обрела эмоциональной независимости от меня. Она нуждалась и в Палмере, и во мне и разве что не провозглашала это открыто как свою программу. Просто мы с Палмером поменялись местами и меня оттеснили, сделав каким-то второстепенным персонажем. Узнав о существовании Джорджи, Антония пережила сильнейший шок. Она почувствовала, что ей бросили вызов. Антония воображала, будто ею движет только добрая воля, — в этом я был уверен, — но на самом деле она решила распоряжаться нашими судьбами, моей и Джорджи. Она, надо отдать ей должное, все тщательно спланировала и организовала. Если в ходе ею задуманного я и Джорджи очутимся на разбитом корабле и пойдем ко дну, то с ней, Антонией, ничего дурного не случится и она с прежним энтузиазмом кинется меня утешать.

Я наблюдал, как сквозь туман прорезалась длинная золотистая полоса и отразилась в воде, текущей под мостом Ватерлоо. Полускрытое за туманом солнце освещало огромные белые сваи моста, и я подумал о Гонории Кляйн. По правде сказать, я думал о ней все утро. Именно из-за нее мне было так трудно переключиться на решение других вопросов, да и на размышления о других людях. Она стала магическим центром притяжения моих беспорядочных раздумий, и я с неоправданным изумлением обнаружил, что странная сестра Палмера не выходит у меня из головы. Я сожалел, что послал ей второе письмо, но хорошо хоть не отправил первое. Второе письмо было убогим и банальным, в нем преуменьшалось происшедшее и все сводилось к несколько странной случайности. Во многих отношениях я предпочел бы третье письмо, досадно, что у меня не нашлось времени и не хватило сил написать четвертое, каким бы оно ни получилось.

Третье письмо, бесспорно, было самым искренним, так как на самом деле я почти не раскаивался в случившемся в подвале. Как ни парадоксально, единственное, о чем я жалел, так это о том, что был нетрезв. Впрочем, в трезвом состоянии я, разумеется, не совершил бы ничего подобного. Однако я вспоминал о нашей схватке с явным удовлетворением. К этому удовлетворению примешивались более смутные и тревожные чувства. Я с удивлением припомнил, что уже дотронулся до нее. «Дотронулся» — разумеется, мягко сказано. Но как раз потому это слово показалось мне сегодня таким неправдоподобным. Я мысленно видел ее лицо, искаженное от боли и ярости, ее черные, маслянистые волосы, вывалянные в пыли, слышал ее прерывистое дыхание, когда выворачивал ей руку, но никак не ощущал соприкосновения наших тел. Все выходило так, словно она была неприступна, и отвращение, которое я прежде испытывал к ней, к обладанию ею, защитило ее в этом кощунственном происшествии и набросило на нее некий таинственный покров. Короче, все выходило так, будто я к ней и не прикасался.

Я вновь почувствовал слабость. Я прошел по мосту Ватерлоо и разглядел сквозь нависающий и слегка поднявшийся туман фасад Сомерсет-хаус с высокими, изящными колоннами. Отступающий вглубь, колеблющийся, переливающийся оттенками коричневого и серого, он напоминал часть театральной декорации. А под ним в реке ясно, но бесконечно мягко и просто, будто на китайском рисунке, виднелись силуэты двух лебедей. Они плыли по воде, озаренной сероватым светом. Их неуклонно сносило вниз по течению вместе с веткой, упавшей с какого-то дерева. Они отдалялись от меня, слегка поворачивая, и скоро скрылись за горизонтом. Я двинулся дальше, а потом остановился у парапета и посмотрел в ту сторону, где, окутанный густым туманом, должен был стоять величественный собор Святого Павла. Теперь можно было различить складские здания прямо напротив, через реку; их фасады растворились в пробившихся рассеянных лучах солнца. Я с раздражением и болью вглядывался сквозь туман, это было нелегко. Я ничего не вижу, ничего не могу рассмотреть, говорил я себе, словно мое внутреннее ослепление перешло вовне. Только тени и контуры предметов, да и то довольно смутно.

Я повернул назад от темных, кружащихся струй потока и притаившихся в тени дворцов. Поглядев на прочные парапеты набережной, я обнаружил, что стою рядом с телефонной будкой. Я посмотрел на нее и вдруг ощутил непонятную гордость. Подобную гордость испытывают, когда находят ничтожнейший предмет, способный подтвердить существование Бога в глазах тех, кто требует доказательств. Наверное, я был похож на подопытную обезьяну Келлера и тщетно пытался сопоставить одно с другим. Я начал что-то соображать, сознание заработало, продираясь через пелену тумана, и я понял сущность моего недомогания. Да, очевидно, я неизлечимо болен. Я подошел к телефонной будке. У меня так дрожали руки, что я набрал правильный номер телефона на Пелхам-крессент лишь с третьего раза. Служанка сообщила мне, что доктор Андерсон и миссис Линч-Гиббон уехали на уик-энд, а доктор Кляйн вернулась в Кембридж.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

В лунном свете Кембридж казался светло-голубым и черно-коричневым. Здесь не было тумана, и над городом, изумляя своим великолепием, сверкал усыпанный звездами небосвод. В такую ночь невольно вспоминаешь о других галактиках. Хотя еще не было одиннадцати часов вечера, но в городе все опустело, и я шествовал по нему как таинственный и одинокий арлекин на картине или как наемный убийца.

Осознав, что я безнадежно, бесповоротно и безумно влюбился в Гонорию Кляйн, я будто увидел ослепительно яркий свет. Я понял, что именно это так непривычно и страшно терзало меня и довело до болезни. Но понял и то, что это неизбежно должно было случиться. Гонория непременно должна была возникнуть на моем пути, словно горизонт или распростертые крылья Сатаны. Хотя у меня пока не было определенных планов, я чувствовал, что другого выхода нет. Я никогда еще не был так уверен в правильности выбранного пути, и это само по себе возбуждало.

Стоит нам распознать страстную любовь, она становится совершенно очевидной. Мне было понятно мое состояние, и я точно знал, что мне делать. Но как только я сел в поезд на вокзале на Ливерпуль-стрит, меня снова одолели тревоги, сомнения, недоумение и замешательство. Меня не очень волновало, что я, уже имеющий дело с двумя женщинами, вдруг взял да и влюбился в третью. Сила, влекущая меня к Гонории, обладала какой-то стихийной мощью. Я не испытывал колебаний, не считал себя предателем, и моя неверность меня ни в коей мере не беспокоила. Мне не пришлось выбирать самому, я был выбран безжалостно и неумолимо. Однако этот образ лишний раз подчеркивал ненормальность создавшейся ситуации. Я был выбран, но кем или чем? Разумеется, не Гонорией. Последние сказанные ею слова по-прежнему звенели у меня в ушах. Они были весьма нелестны. Да, я был уверен, что правильно выбрал путь, но, похоже, впереди меня ждет поражение, и я столкнусь с чем-то унизительным.

Впрочем, и это меня не слишком тревожило. Я мог рассчитывать на любой прием, пусть даже откровенно враждебный, но в моем безудержном возбуждении мне было достаточно одного: я снова увижу Гонорию. Наверное, иллюзии и самообман свойственны всем влюбленным. Они убеждены, что их возлюбленная обязательно откликнется и подлинная страсть не просто будет оценена, но и вызовет ответное чувство. Я не ждал ничего особенного, я вообще не ждал ничего определенного, но будущее было так размыто, так неясно, что настоящее казалось конкретным и легкодостижимым. Я должен был ее увидеть, и все.

Пока поезд приближался к Кембриджу, меня гораздо больше занимала загадочная сущность и зарождение этой любви. Когда я, сам того не подозревая, полюбил Гонорию Кляйн? В то мгновение, когда швырнул ее на пол в подвале? Или когда она у меня на глазах разрубила надвое салфетки мечом самураев? Или еще раньше, в тот странный миг, когда я увидел, как она, запыленная с дороги, в тяжелых полуботинках, противостояла блистательным владыкам, поработившим меня? А может быть, предвестие этой любви появилось, когда я заметил извилистый шов на ее чулке в мерцающем оранжевом свете фонарей на Гайд-парк-корнер? Трудно сказать, и еще труднее из-за необычного характера этой любви. Когда я стал размышлять, как она необычна и причудлива, меня поразило и показалось совершенно замечательным, что я все-таки твердо знал: это любовь. Получилось так, что неприязнь переросла в любовь, минуя все промежуточные стадии. Я нисколько не пересмотрел свои взгляды на Гонорию, не обнаружил в ней каких-либо новых качеств и не стал менее строго и резко судить об известных мне чертах ее натуры. Значит, я полюбил ее за то, что раньше вызывало у меня искреннюю неприязнь. С другой стороны, понимая, какова она на самом деле, я был уверен в своей нынешней любви. По правде сказать, это была чудовищная любовь. Прежде я ничего подобного не испытывал. Она обитала в таких глубинах, где гнездятся только чудовища. Любовь, лишенная нежности и юмора, любовь, в которой практически отсутствовало личностное начало.

Странным казалось и то, как мало эта страсть, охватившая все мое существо, затрагивала плоть в самом прямом смысле слова. Она должна была ее затронуть, и моя кровь поминутно твердила мне об этом, но настолько смутно, что у меня сохранялась иллюзия, будто я ни разу не прикасался к Гонории. Я сбил ее с ног и повалил на пол, но никогда не держал Гонорию за руку, и от одной мысли, что мог бы держать ее за руку, мне становилось нехорошо. Она была совершенно не похожа на мою старую любовь к Антонии, такую теплую и словно излучающую золотистое сияние человеческого достоинства и благородства. Не похожа и на мою любовь к Джорджи, нежную, чувственную и веселую. И, однако, до чего хрупкими выглядели все мои былые увлечения в сравнении с этой страстью! Сила, влекущая меня к Гонории, прежде была мне абсолютно неведома, и ее образ воскресил в моей памяти страшную фигуру любви, созданную Данте. «El m'ha percosso in terra e stammi sopra».[14]

Позднее я осознал: как это ни странно, но в то время я не понимал, что в те первые мгновения мое состояние было нереально. Куда бы ни завела меня эта страсть, в данный момент она была неотъемлемой частью моего существа. Я не смог бы ее уничтожить или отделаться от нее, найдя ей поверхностное объяснение. Если она нелепа, значит, мне органически присуща нелепость, и объяснения здесь бесполезны. Я не представлял, что стану делать, увидев Гонорию. Вполне возможно, просто без слов упаду к ее ногам. Все это не важно. Я совершал поступки, которые должен был совершить, потому что такова моя сущность.

Я проскользнул по улице и оказался перед плацем Кингз-колледжа, выложенным квадратными плитами. Фонари мягко освещали знаменитую капеллу, тянущуюся к луне, а ее шпили пронзали бледно-голубое небо, устремляясь еще выше, прямо к звездам. Озаренная луной, тень от здания Сената лежала вдоль травы и лишь вдалеке рассеивалась от света фонарей.

Величие и знакомые очертания этих сооружений усугубляли торжественность моего ритуального визита. Как будто отцы церкви приехали благословить новобрачных. Я опять ощутил ужасную слабость и почти не мог дышать от волнения и, наверное, страстного желания. Я свернул на улицу, где жила Го нория Кляйн.

Я смотрел на номера домов и увидел впереди тот, в котором она жила. Свет горел лишь в одной комнате наверху. Когда я заметил этот свет, мое сердце отчаянно забилось, и я замедлил шаги, а затем постоял немного, держась-рукой за фонарный столб и пытаясь отдышаться. Я подумал, что мне лучше подождать и постараться если не успокоиться — это было невозможно, — то хотя бы отрегулировать дыхание и не потерять сознание. Я простоял несколько минут, и дыхание постепенно пришло в норму. Я решил, что больше ждать незачем — а вдруг Гонории придет в голову пораньше лечь. Хотя вряд ли она в это время уже легла спать. Я представил себе эту комнату наверху, скорее всего, ее кабинет. Представил себе Гонорию за письменным столом, в окружении книг. Потом вообразил себя рядом с ней. Я подошел к двери и встал, прислонившись к стене.

Там был один-единственный звонок. До этой минуты я как-то упускал из виду, что в доме могут быть и другие жильцы. Во всяком случае, звонок был всего один, и я нажал на кнопку. До меня не донеслось ни звука изнутри, и через минуту я позвонил снова. Опять ни звука. Я отступил и поглядел на занавешенное окно, в котором горел свет. Вернулся к двери и легонько толкнул ее, но она оказалась заперта. Я всмотрелся в прорезь почтового ящика. В холле было темно, и я не услышал приближающихся шагов. Оставил почтовый ящик открытым и позвонил в третий раз. Я решил, что, вероятно, звонок не в порядке, и задумался, что же мне делать дальше. Громко позвать Гонорию, с силой забарабанить в дверь либо бросить в окно камень? Я размышлял над этими вариантами, и все они показались мне маловыполнимыми. Неизвестно, удастся ли мне достаточно громко крикнуть, а другие способы слишком грубые. В любом случае я не получил бы удовольствия ни от высунувшейся из окна головы, ни от неловкой встречи в дверях. По-настоящему мне хотелось только одного — прокрасться в какую-нибудь комнату и оказаться наедине с Гонорией.

Потом до меня дошло, что это вполне осуществимо. Я заметил небольшую калитку около дома. Несомненно, она вела в сад. Я толкнул ее. Она была открыта. Я направился по узкому проходу из поросших мхом кирпичей, разделявшему дома, и вышел в садик. Немного отступил в сторону. Над черным силуэтом уныло поникшего дерева в лунном свете виднелась задняя часть дома, но сам он оставался во тьме. Окна с балконной дверью в комнате на первом этаже выходили в сад. Я на цыпочках двинулся по траве и взялся рукой за дверь. Опять остановился, пока не стихла волна охватившей меня паники. Полагаю, мое дыхание, даже мое сердцебиение были слышны в доме, напоминая шум машины. Я нажал на дверь, просунул в щель палец и резко толкнул ее от себя. Она подалась; не знаю, была ли она отперта или от моего удара в ней сломался какой-то слабый запор. Я широко распахнул створки обеими руками.

Я очутился в темной комнате, слабо освещенной догорающим в камине огнем. Теперь я почти не сознавал, что делаю, и двигался, словно во сне. Очертания предметов расплывались, стоило мне на них поглядеть. Я пересек комнату, открыл белую дверь, мерцавшую передо мной во тьме, и вышел в холл. Тусклый свет от уличного фонаря, лившийся через открытую дверь одной из передних комнат, указал мне ступени. Я начал подниматься по лестнице, хватаясь за перила и ступая как можно мягче и тише. На верхней площадке из-под двери пробивался свет.

На минуту я заколебался. Но затем подошел к двери и постучал. После столь долгой тишины, окружавшей меня, этот стук прогремел как раскат грома. Я подождал, пока он смолкнет. Ответа не последовало, и я открыл дверь. На мгновение свет ослепил меня.

Напротив меня стояла большая двуспальная кровать. Комната была ярко освещена. На кровати сидела Гонория, устремив на меня свой взгляд. Она сидела боком, укутав ноги одеялом. Ее смуглое тело было обнажено, и она показалась мне похожей на резную фигуру на носу корабля. Мне бросились в глаза ее острые груди, черные, спутанные волосы и жесткое, ничего не выражающее лицо, тоже как будто вырезанное из дерева. Она была не одна. Голый мужчина около кровати торопливо накидывал халат. Мне стало абсолютно ясно, что я прервал любовную сцену. Мужчина был Палмер.

Я закрыл дверь и спустился вниз по лестнице.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

На ощупь отыскав выключатель, я зажег свет в холле и вернулся в комнату, через которую пришел. Включил свет и там — в ней сразу загорелось несколько ламп. Кажется, это была белая комната, с книжными шкафами по стенам и креслами, обитыми ситцем. Я закрыл широко распахнутую дверь; оказалось, что я сломал задвижку. Задернул занавески, тоже ситцевые, и направился к камину. На низком столике стоял поднос с двумя бокалами, графин виски и кувшин с водой. Я налил себе виски, основательно расплескав его по столику. Выпил. Потом подлил еще немного, разжег огонь в камине и принялся ждать.

С того мгновения на мосту Ватерлоо, когда я осознал свое чувство, мне казалось, что я стараюсь пробиться сквозь занавес. И вот я внезапно и с совершенно непредсказуемыми последствиями проник за этот занавес. Я не мог опомниться от изумления, меня мучила страшная боль, но, как ни странно, я испытывал неожиданное спокойствие. Я прокрался к ней в дом как вор. И теперь находился внутри, чувствуя себя генералом, выигравшим битву. Они придут, они должны прийти и увидеться со мной.

Я ощущал это спокойствие, эту устойчивость, словно стоял крепко и широко расставив ноги. Но в то же время и растерянность, доходившую до настоящего отчаяния. Я так мечтал встретиться с Гонорией и так глупо полагал, что застану ее одну. Но она была не одна. И это само по себе было тяжелым ударом, независимо от кошмарного выбора возлюбленного. А видеть вместе с ней Палмера было невыносимо. Это пробудило во мне волну страха и замешательства. С чувством прямо-таки физической боли я подумал о том ударе, который нанес им. Как наивно я воображал, что Гонория свободна! Я не сомневался, что она девственница и я стану ее завоевателем, ее первым мужчиной, что разбужу в ней женщину. Конечно, я запутался в сетях собственной глупости. Однако мало кто мог бы себе представить, что любовником Гонории окажется ее брат.

В комнату вошел Палмер. Он тихонько прикрыл за собой дверь и прислонился к ней. Палмер был в черном шелковом халате, надетом на голое тело, и босой. Он стоял у двери и глядел на меня широко раскрытыми глазами. Я тоже задумчиво посмотрел сначала на него, потом на огонь в камине, затем снова на него. Усилием воли я заставил себя не дрожать. Минуту мы молчали. Я налил виски в другой бокал и жестом показал на него Палмеру.

Он приблизился, взял бокал и оглядел его. Похоже, он спокойно и тщательно обдумывал, с чего ему начать разговор. Я ждал, что он скажет. Его первые слова удивили меня.

— Как ты узнал, что я здесь? — спросил он.

После минутной растерянности и мое сознание начало проясняться. Его вопрос раскрыл мне два несомненно связанных между собой факта. Во-первых, Гонория не рассказала Палмеру про эпизод в подвале, во-вторых, он решил, что я приехал в Кембридж, выследив его. Знай он про эпизод в подвале, наверняка мог хотя бы предположить, что преследую я Гонорию. Разумеется, моя страсть к Гонории была немыслимой и неправдоподобной, но, узнав о моей недавней вспышке ярости, психоаналитик мог бы без труда догадаться о ее сексуальной основе. Однако Палмеру не пришла в голову подобная мысль, и он, очевидно, полагал, что я шел по его следу и намерен разоблачить. Меня переполняла благодарность к Гонории. То, что она ни словом не обмолвилась брату, очень кстати и говорит о многом. Я смутно ощутил, что преимущество на моей стороне и не нужно его терять.

— Зачем нам это обсуждать? — отозвался я, надеясь, что он не будет настаивать.

— Ладно, неважно, — сказал Палмер. — Ты нашел то, что искал, и это главное. Антонии все известно? — осведомился он.

Я немного подумал.

— Нет, — ответил я.

— И ты собираешься ей сказать? Теперь я был абсолютно спокоен.

— Не знаю, Палмер, — проговорил я. — Честное слово, не знаю.

Он повернулся ко мне. Его голос звучал очень искренне, а лицо сделалось незащищенным. Таким я его никогда не видел. Он поставил виски на каминную полку и шагнул мне навстречу. На мгновение он взял меня за плечи и слегка сжал. Потом руки его упали. Это был жест мольбы.

— Все это чрезвычайно серьезно, Мартин, — произнес он. — Мы должны во многом разобраться.

Вспоминая наш разговор, я восхищаюсь Палмером. Он с самого начала понял: произошла настоящая катастрофа, она необратима, и тут уже ничего не исправишь. Он не пытался придать другой смысл сцене в комнате наверху, да это было бы действительно трудно. Не старался и преуменьшить ее значение или как-нибудь отвлечь от нее загадочными рассуждениями. Он смотрел мне прямо в глаза, обычно так глядят на победителей или судей. Чем дольше мы говорили, тем больше кружилась у меня голова, и вместе с тем меня все больше охватывало сострадание. И неудивительно: моя позиция была выигрышной, а его нет. Он не ошибся, мы достигли вершины и стали спускаться с горы.

— Прости меня, Палмер, — сказал я в порыве сочувствия.

— Ладно, — бросил он в ответ. — Ты вел себя умно, решительно и, бесспорно, правильно. Я и не подозревал, что ты на это способен. Попробуем обойтись без всякой чепухи. Просто все случившееся может оказаться роковым. И я хочу, чтобы мы, по крайней мере, поняли друг друга.

— В одном, пожалуйста, не заблуждайся, — заявил я. — Я не осуждаю инцест. Я не думаю, что ты согрешил, обняв свою сестру. Грех совсем не в том, что она твоя сестра.

— Ты легкомыслен, как всегда, — заявил Палмер. — Ты вовсе не осуждал. Ты ужаснулся. Тебя до сих пор трясет от ужаса. Но неважно, что ты чувствуешь. Мы оба должны подумать об Антонии.

— И о Гонории, — добавил я и вновь увидел мысленным взором ее смуглую грудь. Я вдруг с мучительной силой ощутил ее присутствие здесь в доме. Если до последней минуты она относилась ко мне без ненависти, то теперь непременно возненавидит за это. Я и правда дрожал и с трудом успокоился.

— Предоставь Гонорию мне, — ответил Палмер. — С Гонорией все будет в порядке. Она сильный человек. На карту поставлено счастье Антонии. Не стану говорить о ее здоровье и благополучии. Если она обо всем узнает, то вряд ли переживет.

— Ты предлагаешь мне не говорить об этом Антонии?

— Именно это я и предлагаю. Ты же сам понимаешь, речь идет не о банальной измене. Подобное известие способно потрясти сознание до самых основ. Антония на пороге новой жизни и нового счастья. Или жизнь и счастье останутся с ней, или она потерпит поражение и пойдет ко дну. Зная ее характер, могу предположить, что для ее выздоровления потребуются годы. Сейчас от тебя зависит, что с ней произойдет.

— А от тебя? — спросил я. — Ведь ты тоже на пороге новой жизни и нового счастья с ней?

Я внимательно поглядел на него. Я желал увидеть человека, пытающегося освободиться от наваждения. Но ничего похожего не обнаружил. Он по-прежнему смотрел мне в лицо широко открытыми глазами, но при всей их искренности я ничего не мог в них прочитать.

— Я хочу быть с Антонией, — пояснил мне Палмер. — Хочу только Антонию. Позволь мне откровенно признаться. Я говорю совершенно серьезно. То, что ты видел сегодня, не будет иметь никакого продолжения. Никакого продолжения. Ты веришь мне, Мартин?

— Но здесь есть своя предыстория, — возразил я.

— Это тебя не касается.

— Это может коснуться Антонии.

— Если ты явился терзать и шантажировать меня, — предупредил он, — то лучше уходи сию же минуту. Но если, прежде чем совершить поступок, хочешь его осознать, тогда оставайся. — Он старался любой ценой задержать меня.

— Извини, Палмер, — сказал я. — Я не собираюсь тебя терзать, и это тебе хорошо известно. Я потрясен, выбит из колеи. Честно тебе говорю, я не знаю, что стану делать.

— Если ты воображаешь, — снова заговорил Палмер, и его голос сделался резче и грубее, — что тебе удастся вернуть все назад, разрушив мир в душе Антонии… Если тебе кажется, что ты сможешь снова жить с ней и вы будете счастливы после…

— Заткнись, — прервал я его. — Довольно того, что мой брак распался. И не обвиняй меня в эгоизме, потому что я колеблюсь, надо ли мне спасать соблазнителя, вывалявшегося в грязи.

— Ты тоже соблазнитель, — поддел меня Палмер. — Не заклинивайся на себе. Подумай об Антонии. Я прошу тебя, Мартин, вести себя осторожнее и не обижаться на мои слова. Мы достаточно знаем друг друга. Нам незачем играть в прятки и сводить старые счеты. Я уже сказал, тут не будет никакого продолжения.

В этот, вероятно, неповторимый момент мне захотелось выяснить кое-что еще. Я искал подходящие слова.

— Думаю, у меня есть право узнать побольше. Я пришел к выводу, что у тебя давний роман с твоей сестрой. Об этом легко догадаться по многим признакам. И теперь по обоюдному согласию вашей связи настал конец. Я тебя верно понял?

Палмер молчал, смотрел на меня и тяжело дышал. Потом он отодвинулся от меня и приложил руку ко лбу. Этот жест — свидетельство его слабости — был бесконечно трогателен. Он развел руками.

— Тут я ничего не могу сказать, — отозвался он. — Есть вещи, не зависящие от человека. Я сказал тебе то, что считал важным. Если Антония не узнает, уверяю тебя, я не предам ее ни в мыслях, ни в поступках. Сегодня ты стал свидетелем конца нашей связи. Разумеется, твой приход поставил последнюю точку. Но все завершилось бы и так, в любом случае.

— Если бы я не приехал, то, может быть, вы решились бы продолжить?

— Нет, говорю тебе, нет, — с раздражением возразил Палмер. — Мартин, дорогой, ты что, простых слов не понимаешь?

— Не знаю, можно ли тебе доверять, — сказал я. — Я говорю тебе это не в укор, а просто хочу добраться до сути. Не знаю, что я сделаю. Вряд ли расскажу об этом Антонии, но твердо не обещаю.

— Ты поступишь мудро и великодушно, если промолчишь, — заметил Палмер. Он оправился от волнения и с достоинством поглядел на меня, откинув стриженую голову. Его халат распахнулся и приоткрыл грудь, поросшую седыми волосами. Он показался мне трогательно старым. Старым воином.

— Как бы то ни было, мой визит положил конец нашей дружбе, — произнес я, желая спровоцировать его и хоть немного обрести душевное равновесие.

Палмер встретил эти слова, не отводя от меня глаз. Об этом я тоже сейчас вспоминаю с восхищением.

— Посмотрим, Мартин, — спокойно откликнулся он. — Мы оба пережили ужасный шок и еще не осознали в полной мере, как он страшен. До нас все дойдет завтра утром. И ты поймешь, что тебя это затронуло гораздо меньше. Ты увидел то, что ожидал. Бывают случаи, которые невозможно вообразить. И если дружба сохранится после подобных испытаний, то она должна в корне измениться. Ее придется выстраивать с самого начала. Повторяю, посмотрим, способна ли измениться наша дружба. Я искренне надеюсь, что способна, и со своей стороны приложу для этого все усилия.

— При условии, если я ничего не скажу Антонии, — произнес я.

Он хмуро посмотрел на меня:

— Если ты скажешь Антонии, то нам всем конец. Разговор оборвался, я допил виски и попрощался.

Отчего-то пожелав соблюсти формальность, я поклонился Палмеру. Он тоже наклонил голову. Выходя из комнаты, я обратил внимание, что он по-прежнему стоит со склоненной головой и глядит на огонь в камине, гладя каминную решетку босой ногой. Но когда я закрыл парадную дверь, то услышал его шаги по лестнице.

Я остановился на минуту и, обернувшись, посмотрел на освещенное окно. Мне представилось, какой чудовищный и немыслимый разговор ведут сейчас между собой брат и сестра.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Я шел по лестнице следом за своей сестрой. За окнами висел золотой туман из плотных сернистых крупинок. Дышать было трудно. Я старался догнать ее удаляющуюся фигурку, которая почти сразу стала невидимой. Было очень холодно, и от наших шагов раздавался легкий хруст: под ногами ломался тонкий слой льда, покрывавший тротуар. Догнав сестру, я взял ее руку без перчатки в свою и прижал к себе, чтобы немного согреть, но она так и осталась вялой и холодной. Роузмери двигалась немного быстрее меня, и когда я заторопился, то и она ускорила шаги. Она отвернула от меня лицо, но я заметил капли влаги на ее коротких, черных волосах, похожие на мелкие жемчужины на шляпе. Лед на мостовой сделался толще, и наши ноги больше не разбивали хрупкую наледь. Да, лед сделался крепче, и мы осторожно, но без всякого труда принялись по нему кататься. Ее рука постепенно согревалась. Сперва мы катались медленно, затем начали быстрей скользить по широкому ледяному полю, отливавшему в мрачном зимнем свете зловещей желтизной. По краям это поле терялось из виду. Мы плавно продвигались вперед, теперь я повернул ее лицом ко мне. Сестра стряхнула воду с волос, и они стали похожи на меховую папаху. В своих высоких ботинках с коньками она вообще напоминала казака. Но лицо у нее было грустное. Я притянул ее к себе поближе, и мы закружились в вальсе по нескончаемому льду. Танцуя, я попытался ее обнять, но мне мешал меч, который висел между нами, его рукоятка ударяла меня, и это было очень больно. Я опустил руку, положил ее на рукоятку и сразу почувствовал, что сестра тоже опустила руку и хочет помешать мне. Теперь мы танцевали медленнее, и я все сильнее тянул за рукоятку и в результате сломал сопротивление Роузмери. Меч медленно выскользнул из ножен, и мы, по-прежнему лицом друг к другу, отпрянули в разные стороны. Из-за ее плеча я заметил на горизонте идущую к нам крохотную фигурку. Этот человек приближался, а сестра, наоборот, отступала назад, и наконец они оказались на одинаковом расстоянии от меня. Сестра все уменьшалась и наконец исчезла, а человек скользил мне навстречу, ускоряя ход, и его крупное еврейское лицо выросло до размеров огромного яйца над шелковыми рукавами-крыльями его халата. Я взмахнул мечом, и он описал полукруг перед пришедшим. Но когда меч взлетел вверх, его лезвие сломалось и упало, скрывшись в зимней мгле. Я испугался и почувствовал себя виноватым. Сжимая в руках ножны, я узнал в незнакомце своего отца.

И тут я проснулся. Меня трясло. Вокруг царила тьма. Одеяла упали на пол, а складная кровать отсырела и показалась мне жесткой и холодной. Я ощутил резкую боль в желудке, несомненно, оттого, что много выпил прошлой ночью. Или эта ночь все еще продолжалась?

Я поднялся, отыскал халат и зажег свет. Лампочка без абажура высветила мрачный беспорядок — неудобную раскладушку со свисающими одеялами, ничем не прикрытый пол, мои чемоданы и сумки, из которых вываливались мыло, нижнее белье, связки писем и электробритва. Пиджак и брюки лежали сваленные в кучу, вчера я был пьян и швырнул их куда попало. В углу стояла полупустая бутылка виски. Повсюду разбросаны окурки. Я перевернул ногой бокал, который медленно покатился по полу и наконец остановился у ножки складной кровати. Судя по звуку, он был пуст. Хваленое центральное отопление не слишком повлияло на температуру комнаты. Я включил электрообогреватель, вмонтированный в стену, и его тусклый, бледный огонь смешался с неярким светом из-за окна. Проклятая астма, отступившая было, когда я пьяный и усталый лег спать, снова мучила меня, и я почувствовал, как она все туже сжимает мне грудь, словно широкая повязка. В легких у меня то свистело, то как-то странно булькало. Я попытался дышать медленно. Завязал пояс халата и открыл окно, но тут же захлопнул его, потому что в комнату ворвалась струя холодного воздуха. Я поглядел на улицу.

Далеко подо мной в полутьме дремала Лоундес-сквер. Ее окутывала дымка уличных фонарей, а черные ветви деревьев тянулись ввысь, доходя почти до моего окна. Непонятно было — то ли я вижу дома и мостовые в рассеянном сумеречном свете раннего утра, то ли это фонари освещают ночь. Небо было темным и непроницаемым. Оставалось только гадать, который теперь час. Мои часы остановились, а телефон еще не был подключен. Я заметил, что в парке нет ни души. Может быть, я и спал-то всего час-другой. Одно ясно — больше не засну. Я вернулся в комнату.

Конечно, Палмер был прав. Шок наступил на следующий день. Я возвратился в Лондон, совершенно потрясенный увиденным, поехал прямо на Лоундес-сквер и проспал допоздна. Если считать, что сейчас ночь, то это было вчера утром. Проснувшись, я ощутил ужас и горечь, каких никогда прежде не испытывал. В прошлом у меня случались приступы тяжелого отчаяния, но они возникали по вполне понятным причинам, и их основа была ясна. А сейчас все происшедшее не поддавалось разумной оценке, и невнятность, иррациональность сами по себе порождали страх. Я боялся остаться наедине с этим страхом, но и обратиться ни к кому не смог бы. Я даже не сознавал, какую роль в моем состоянии сыграл инцест. Я никогда не считал извращением чувственную близость и объятия близких родственников. Но наверное, именно инцест связывался в глубинах моего существа с неким образом. Я никак не мог его определить, и он-то и пробудил во мне едва ли не осязаемое чувство надвигающейся тьмы. Не менее странно, что этот ужас, каковы бы ни были его истоки, неразрывно соединялся в моем сознании со страстью к Гонории, словно меня и правда тянуло к собственной сестре.

Во время объяснения с Палмером мое ощущение близости к Гонории как-то рассеялось, растворилось в атмосфере. Если бы в этой атмосфере чувства не просто заявили о себе, но и стали слышны, то, очевидно, раздался бы громкий крик. Подумав о Гонории, я сосредоточился, и меня пронзила боль, от которой части моей души срослись, подобно кускам плоти. Я не мог подобрать названия своему состоянию, так не похоже оно было на все мои прежние влюбленности. Да в нем и не было никаких привычных признаков влюбленности. Однако я не считал, что его следует назвать как-то иначе. Разве не любовь заставила меня опуститься на колени?

Я не мог без муки вспоминать, как все откровеннее и смелее становились мои намерения и как они достигли кульминации. Но что-то еще продолжало терзать меня — какая-то мечта, таинственно и магически связанная с Гонорией, и в ней огненный свет битвы, внезапно вспыхнувший и озаривший наши прошлые встречи, преобразился в пламя жестокой, мучительной любви. Вернее, так я теперь это ощущал. Я мечтал о ней, свободной, одинокой, давно ждущей меня в темных и потаенных глубинах своего сознания, замкнутой, уединившейся, священной. Я просто не мог вынести открывшуюся мне правду, так отличалась она от всех моих фантазий. Я ни на секунду не предполагал, что у нее есть любовник, и пришел в ужас, узнав, что этим любовником оказался ее собственный брат. В моем воображении роились кошмары. Подобная страсть необычна у любой женщины. Похоже, что у Гонории это темное влечение приобрело поистине невообразимые масштабы. Теперь я понял силу своей любви к ней и по-новому оценил непостижимое, сбивающее с толку поведение Гонории.

Я думал о себе как о совершенно пропащем человеке, бесследно утонувшем в водовороте любви и безумия и к тому же лишенном всякой надежды. Для меня немногого стоило заявление Палмера, что у сцены, которую я видел, не будет продолжения. На мой взгляд, только воля Гонории, воздействующая на Палмера, способна привести к желаемому результату. Конечно, я не собирался ничего рассказывать Антонии. Она оставалась непричастной к этому, как совершенно посторонний человек. Да и нельзя было обрушивать на нее столь чудовищную новость, уж слишком она хрупка и беззащитна. Я не мог признаться Антонии в своей влюбленности, а значит, не мог говорить с ней обо всем, что прямо или косвенно имело отношение к этой влюбленности. Никто не должен был о ней знать. Допустим, Палмер сейчас женится на Антонии. Но удастся ли ему освободиться от когтей этой ведьмы со смуглой грудью? Естественно, нет. Я постоянно видел мысленным взором ее спутанные черные волосы, суровое, но в то же время ангельское лицо, обнаженное тело. Я чувствовал себя навеки проклятым, вроде человека, спавшего со шлюхами, к которому вдруг явилась богиня и он больше не в силах дотронуться ни до одной женщины.

Я провел целый день в полном бездействии и не мог ни есть, ни отдыхать из-за отчаянных болей и зуда в суставах. Потом вышел прогуляться в Гайд-парк, вернулся и сразу же снова вышел: страшно было остаться одному. В туманном парке было пусто, будто на луне, но в нем, по крайней мере, встречались какие-то человеческие следы. Я немного подумал о Джорджи, но, по-видимому, она отошла для меня в прошлое. Она так грустно поглядела на меня из прошлого, что у меня не хватило духа сосредоточиться на ней. Я не мог попросить Джорджи утешить меня, потому что любил другую. Старая, жалостная и скудная, как я теперь понял, любовь не излечила бы меня от новой. Я крепко напился и около девяти вечера лег в постель, желая лишь одного — забыться.

И вот теперь, проснувшись, я размышлял, не лучше ли всего будет снова уснуть. Бодрствуя, мне некуда было себя девать. Я постелил одеяла на раскладушку и лег, не закутываясь в них и не выключая света. У меня опять заныли суставы, и стало понятно — отдохнуть мне не удастся. Я встал и, вытряхнув все содержимое из чемодана на пол, начал искать таблетки от астмы. Наконец нашел их и поднял опрокинувшийся бокал, который, оказывается, треснул. Побрел на кухню и стал отмывать пластмассовую кружку, оставшуюся от предыдущего жильца.

И вдруг в квартире эхом отдался какой-то странный звук. Он прозвучал совсем близко от меня, заставив меня вздрогнуть, но я не сумел точно определить откуда. Он мог исходить из любой точки. У меня екнуло сердце. Я застыл, прислушиваясь к тишине и гадая, не почудилось ли. Но звук повторился. Через минуту, оправившись от испуга, я понял, что оба раза звонили в дверь. Застегнув халат, я двинулся по темному коридору. Дверь сзади себя оставил открытой, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. Неуклюже шарил у двери, мои руки тряслись от нервного напряжения. Наконец мне удалось ее отпереть. На площадке горел свет. Передо мной стояла Антония.

Я с идиотским изумлением уставился на нее, и мое сердце забилось еще быстрее. Я сразу догадался, что она явилась с дурными новостями. Ее окружала полутьма, я вгляделся в Антонию, и ее покрытое тенью лицо показалось мне безумным не менее моего. Не говоря ни слова, я вернулся в освещенную гостиную. Антония последовала за мной, закрыв обе двери.

Я двинулся к окну, а затем обернулся к ней. Выглядела она просто дико. На голову наброшен платок, из-под которого выбивались и падали на воротник твидового пальто пряди золотисто-седых волос. На мертвенно-бледном лице ни капли косметики.

Крупный рот изогнулся, и губы отвисли. Так бывало, когда она начинала плакать.

— Который теперь час, Антония? — спросил я.

— Десять.

— Вечера или утра?

— Утра, — ответила она, смерив меня удивленным взглядом.

— Но почему так темно?

— На улице туман.

— Должно быть, я проспал двенадцать часов, — сказал я. — Что с тобой, Антония?

— Мартин, — в свою очередь задала она мне вопрос, — случилось ли что-нибудь странное в мое отсутствие?

У меня перехватило дыхание.

— Странное? — переспросил я. — Нет, насколько мне известно, нет. А где ты была?

До сих пор я об этом не задумывался. Мысль об Антонии ни разу не пришла мне в голову.

— Ездила к маме, — пояснила Антония. — Она себя неважно чувствует. Да я наверняка тебе об этом говорила. Мне хотелось, чтобы Андерсон поехал вместе со мной, но он предпочел отправиться в Кембридж и закончить там свои дела.

— А почему ты спросила, не случилось ли что-нибудь странное?

— По-моему, что-то должно было случиться, — сказала Антония. — Или же я просто схожу с ума.

— Не ты одна, — успокоил ее я. — Однако я по-прежнему не понимаю.

— Ты видел Андерсона во время уик-энда?

— Нет.

— Ну так вот, с ним что-то произошло.

— Что именно?

— Не знаю, — проговорила Антония, — похоже на романы, где в человека вселяется дьявол, или на научную фантастику. Вроде бы это он и в то же время другой. Будто в нем теперь живет совсем иной человек.

— Ну, это ерунда, — хмыкнул я. — Ради бога, садись, Антония, и не смотри так, словно ты вот-вот заплачешь.

— Но он изменился, — продолжала настаивать Антония, повысив голос. — Он стал вести себя со мной враждебно. — Она глядела на меня, как будто стремясь заразить собственным безумием.

— Стал вести себя с тобой враждебно? — переспросил я. — Ну что ты, Антония. К чему такие страсти? Знаешь, мне и без того нездоровится. А сейчас расскажи мне спокойно и со всеми подробностями, что ты имеешь в виду. И прошу тебя, сядь, пожалуйста.

— Я не могу сказать ничего определенного, — призналась Антония, — и в то же время это чувствуется во всем и перехлестывает через край. Не иначе как что-то случилось. Теперь он ведет себя по-другому, совсем по-другому. Он холоден со мной и так страшно смотрит на меня, будто хочет убить. Конечно, я много плакала, и это его еще больше раздражало. А затем он взял и уехал, надолго, среди ночи. И Гонория Кляйн вернулась в дом, я ее встречаю на каждом шагу. Она нависает надо мной, как черная туча. Честно тебе скажу, Мартин, я боюсь.

Кончив говорить, она жалобно всхлипнула и, сев на раскладушку, достала носовой платок.

— Возьми себя в руки, — пробурчал я. — Наверное, ты все это выдумала.

Конечно, я был потрясен. В ее недоумении отразились и мои переживания, мой страх и тревога.

— Это было для меня таким ударом, — продолжала Антония. По ее лицу потекли слезы. — Сначала я просто не могла поверить. Я тоже решила, что мне это померещилось. Но он не спускал с меня глаз и держался со мной очень холодно, как будто я преступница. Может быть, кто-то нарассказал ему обо мне разные небылицы?

— А что о тебе могли рассказать?

— Ну не знаю, не знаю, — отмахнулась Антония. — Например, что-нибудь обо мне и Александре. Люди любят сплетничать, ты это знаешь. И должно быть, кто-то настроил его против меня. Очевидно, здесь какое-то недоразумение. Но ведь ты ему ничего не говорил, Мартин?

— Нет, конечно, нет, — поспешил я ее успокоить. — Я не видел Палмера, да если бы и видел, то ничего бы не сказал. — Похоже, что Палмера страшно волновало, не проболтался ли я Антонии. Эта мысль меня даже обрадовала.

До меня дошло, что снаружи уже некоторое время доносится какой-то шелестящий звук. Он сделался громче, и я повернулся к окну. На улице начался дождь. Взглянув на серо-желтое небо, я увидел, что давно рассвело. Я снова посмотрел на испуганную Антонию. В гостиной было уныло и мрачно, как в тюремной камере.

— Вероятно, он сходит с ума, — произнесла она. — Мартин, тебе известно, что его мать была ненормальной?

— Нет, я не знал, — отозвался я. — Неужели? Это любопытно.

— Он лишь недавно сказал мне об этом, — пояснила Антония. — На прошлой неделе, перед тем как… — Она зарыдала, вытерла лицо платком и вновь принялась плакать.

Я стоял, опустив руки в карманы халата, и наблюдал, как она плачет. Мне было жаль ее, но только потому, что мы очутились в сходной ситуации и столкнулись с одинаковыми проблемами.

— Значит, Гонория Кляйн здесь? — спросил я.

— Я ненавижу эту женщину, — не удержалась Антония. — Она собиралась переехать в Кембридж, но раздумала и осталась здесь у нас в доме. У меня от нее мороз по коже.

— У меня тоже, — сказал я.

В дверь позвонили, и мы оба вздрогнули.

Я взглянул на Антонию. Она широко раскрытыми глазами следила, как я пошел открывать. Я пересек холл и двинулся к двери. Это были грузчики.

Я попросил их бросить куда-нибудь вещи и возвратился к Антонии. Она смотрелась в карманное зеркальце. Потом попудрила нос и, вытерев блестящие от слез щеки, сняла платок и устало вздохнула. Вид у нее был измученный.

— Дорогой, ну какой ты непрактичный, — упрекнула она меня. — Попроси их перенести вещи в комнаты.

Она чуточку успокоилась и начала договариваться с грузчиками. Через несколько минут в гостиной появились два великана. Они внесли письменный стол «Карлтон-хаус». На нем были сложены в кучу гравюры Одюбона. Я показал им, куда его поставить. Когда они ушли, я разрезал веревку, которой были связаны гравюры, и сложил их рядами у стены: буревестники, козодои, дятлы с золотистыми крыльями, Каролинские попугаи, алые танагры, совы с большими хохолками. Знакомые, но вырванные из привычной обстановки, вещи вызвали у меня грусть, словно я вспомнил покойника. Антония давала указания грузчикам, из холла до меня доносился ее голос. Что же это со мной за болезнь? Я смотрел на гравюры, но не мог сосредоточиться, словно смотрел сквозь них в другой мир. Гляди на ее грудь и на нее вполоборота мечтательным взором и молчи…

Антония вернулась в гостиную и закрыла дверь. В каждой руке она держала по фарфоровому мейсенскому попугайчику. Она водрузила их на каминную полку, разместив в разных концах.

— Вот и все, что нужно для этой комнаты. Я им уже все растолковала, — сообщила она. — А, гравюры с птицами, ты их взял. Я почему-то забыла, что они твои. — Она печально поглядела на них и сняла пальто.

— Мы особенно не задумывались, какие из вещей твои, а какие мои, правда? — проговорил я. — Но я их тебе верну.

— Нет-нет, — запротестовала она. — Я не хочу. Пусть твои вещи останутся у тебя.

— Но ты можешь помочь мне их правильно расставить, — предложил я. — Придешь как-нибудь?

Антония посмотрела на меня. Ее лицо сжалось, и она покачала головой, пытаясь что-то ответить. А потом воскликнула: «Мартин, я такая несчастная!», — застонала резко и пронзительно и тяжело опустилась на кровать, заходившую под ней ходуном. Я продолжал наблюдать за ней.

В дверь снова позвонили. Антония сразу перестала всхлипывать, как будто в ней повернулся выключатель. Когда я проходил мимо нее, она схватила меня за руку. Я на мгновение сжал ее руку, желая подбодрить, и направился в холл. У открытой двери маячил силуэт. Это был, конечно, Палмер.

Я ожидал его прихода с той минуты, как в доме появилась Антония, и ощутил невыразимое облегчение, увидев его высокую фигуру на пороге. Я не мог разглядеть его лица, но почувствовал, что мое собственное утратило какое-либо выражение. Однако меня обрадовал его приход.

— Антония здесь? — спросил Палмер. Его голос прозвучал грубо и отрывисто. Он явно волновался.

— Да. Ты хочешь ее видеть? — поинтересовался я.

— Я хочу забрать ее с собой, — сказал Палмер.

— В самом деле? — удивился я. — А если она не захочет идти?

Антония распахнула дверь гостиной. Свет упал на лицо Палмера, на четкую, прямую линию его рта и полузакрытые глаза. Это было лицо человека, находящегося в опасности, и я ощутил торжество.

— Входите, пожалуйста, — ясным голосом произнесла Антония.

На лестнице опять показались грузчики с китайскими чиппендейловскими креслами. Слышно было, как они с грохотом задели ими о перила. Я вернулся в гостиную, и Палмер последовал за мной. Я закрыл дверь, и мы посмотрели друг на друга.

— Антония, пойдем со мной, я очень тебя прошу, — обратился к ней Палмер. Он говорил холодно и как-то мертвенно. Я понял, что имела в виду Антония, утверждая, будто он стал другим человеком. Похоже, он был уверен, что я рассказал ей о случившемся в Кембридже.

Она заколебалась, переводя взгляд то на Пал-мера, то на меня, и почти неслышно прошептала:

— Ладно.

— Ты никуда не пойдешь, — возразил я.

— Помолчи, Мартин. Ты уже вмешивался в дела, в которых ни черта не понимаешь. — Он не отрываясь смотрел на Антонию.

— Это ты вмешался в дела, в которых ни черта не понимаешь, — бросил ему я, — когда разрушил мой счастливый и удачный брак.

— Он не был ни счастливым, ни удачным, — возразил Палмер, продолжая глядеть на Антонию. — Счастливым мужьям не нужны молодые любовницы. Надевай пальто, Антония.

— Она не пойдет с тобой, — повторил я. — Неужели ты не видишь, что она тебя боится?

Антония стояла, слегка покачиваясь и согнув плечи. Она глядела то на него, то на меня большими, изумленными глазами и показалась мне живым воплощением ужаса.

— Мартин, ты и Антония будете делать то, что я вам скажу.

— Мы больше никогда не будем этого делать, — парировал я. — Бедный Палмер. А теперь ступай.

Мы все трое поняли, что вот сейчас я наброшусь на Палмера и ударю его. У Антонии от волнения увлажнились губы. Лицо Палмера расслабилось, и он вновь предстал передо мной обезоруженным и растерянным, совсем как в Кембридже. Он отвел взгляд от Антонии и повернулся ко мне.

— Ты разрушитель, — мягко проговорил он. А затем принялся убеждать Антонию: — Подумай хорошенько. Мы должны с тобой объясниться, но не здесь.

— Ради Бога, убирайся, — сказал я.

— Только с ней, — заявил он и двинулся к Антонии.

Она отпрянула от него к окну, зажав рукой рот. Он взял ее за руку, словно желая подтолкнуть к выходу, и она негромко вскрикнула. Я подошел к нему и вцепился ему пальцами в плечо. Он повернулся и попытался вырваться от меня. Когда он поднял руки, я изо всех сил ударил его по лицу. Он потерял равновесие и упал. Антония перешагнула через него и выбежала из комнаты. Схватка закончилась.

В сценах насилия всегда есть что-то жалкое, нелепое и противное. Я имею в виду — в жизни, потому что в кино драки выглядят иначе. Палмер медленно поднялся на колени и постарался сесть, прислонившись к стене. Он закрыл лицо рукой. Я тоже сел на корточки и внимательно следил за ним. Я заметил, что стекло на одной из гравюр треснуло. Палмер больше не вызывал у меня ярости, и я был доволен своим поступком. За окнами по-прежнему лил дождь. Через минуту-другую я спросил:

— С тобой все в порядке?

— Думаю, что да, — сказал Палмер, не отнимая руки от лица. — Ничего серьезного. Но ты меня здорово обработал.

— Этого я и добивался, — заверил я его. — Дай-ка посмотрю.

Я осторожно отодвинул его руку. От света Палмер сморщился, и я увидел край назревавшего огромного синяка у него под глазом. Сам глаз был полностью закрыт, и кожа вокруг него распухла и вздулась. На щеке, по которой пришелся удар, застыли капельки крови.

— У меня нет ни лекарств, ни бинта, — сказал я. — Тебе сейчас лучше поехать домой. Я вызову такси.

— Дай мне носовой платок, — попросил Палмер. — Я ничего не вижу.

Я дал ему платок, и он подержал его у подбитого глаза, снова пытаясь подняться с колен. Я помог ему выпрямиться и почистил его костюм. Он стоял как ребенок, пока я ухаживал за ним. Я обхватил его руками, и он не отстранился. Это напоминало объятия. Похоже было, что он утратил волю к действию, капитулировал и предоставил мне инициативу. Я почувствовал, как он дрожит. Мне стало не по себе.

— Давай я налью тебе виски, — предложил я и наполнил треснутый бокал. Палмер покорно выпил.

— Грузчики уходят, — сообщила из холла Антония. — Ты не одолжишь мне денег? У меня не хватает.

Я нашел в кармане всего несколько шиллингов и обратился к Палмеру:

— Кстати, ты не мог бы ссудить мне пять шиллингов?

Он отставил бокал и, по-прежнему держа носовой платок у глаза, полез в карман пиджака. Взяв у него серебро, я отнес его Антонии. Вскоре послышались шаги спускавшихся по лестнице грузчиков. Как мне хотелось, чтобы Палмер ушел тоже!

— Я спущусь вместе с тобой, — заявил ему я. — Мы сможем поймать такси прямо у подъезда.

Он кивнул. Я надел брюки и пиджак поверх пижамы, и мы вышли. Антонии нигде не было видно. В лифте Палмер прикоснулся к глазу и прошептал, обращаясь к самому себе: «Ладно, ладно, ладно». Я вывел его на улицу, поддерживая за руку. Такси попалось нам почти сразу. Дождь немилосердно хлестал. Когда Палмер сел в машину, мы оба задумались, что же нам сказать на прощанье. Палмер вновь пробормотал:

— Ладно.

— Прости меня, — отозвался я.

— Давай в ближайшее время увидимся, — проговорил он.

— Не знаю, — уклонился я от ответа. Такси тронулось в путь.

Я снова вошел в лифт. Мне хотелось куда-нибудь забиться и поспать. Я даже не знал, осталась ли дома Антония. Я догадался, что ударил Палмера вовсе не из-за Антонии, а из-за Гонории, однако полной уверенности у меня не было. Дверь квартиры оказалась все еще широко распахнута, и я вернулся в гостиную. Антония стояла у окна. Казалось, она успокоилась. Заложив руки за спину, наклонив вперед голову, она посмотрела на меня, ее усталое лицо оживилось, на нем мелькнула шутливо-участливая усмешка. Наверное, ей понравилось, что я ударил Палмера. Если бы я набросился на него в первый день, все было бы иначе. А теперь положение изменилось, стало непохожим на прежнее. У меня появилась власть, но я не мог употребить ее с пользой.

— Ну что ж, пусть будет так, — произнесла Антония.

— Что будет так? — не понял я, сел на раскладушку и налил себе виски. Меня начало трясти.

— Ты вернул меня, — сказала Антония.

— Неужели? — переспросил я. — Хорошенькое дело.

Я выпил виски.

— О Мартин, — воскликнула Антония дрожащим голосом, — дорогой, дорогой мой Мартин!

Она подошла и упала передо мной на колени, обхватив мои ноги. Слезы потоком хлынули у нее из глаз. Я рассеянно погладил ее волосы. Мне хотелось побыть одному и решить, что дальше делать с Гонорией. Меня изумил горький парадокс: в результате моей поездки к Гонории она примирилась с Палмером, а Антония со мной. Я вспомнил свой сон или видение — Гонория должна будет погибнуть из-за брата, а я из-за сестры. Да, вот что значат эти слова — у их связи нет продолжения. Я выпил еще немного виски.

— Мартин, ты такой близкий и родной, — проговорила Антония. — Глупо начинать с этого признания, когда мне нужно сказать тебе массу важных вещей. Но ты вел себя безукоризненно. Именно это меня и поразило! Ты знаешь, я боялась Андерсона, боялась его с самого начала. С ним я ни дня не была спокойна, все выглядело несколько насильственным, чрезмерным. Понимаешь, может быть, я бы и не ушла, если бы ты стал сопротивляться. Но, повторяю, ты вел себя замечательно, тебя не в чем упрекнуть. И мне надо было — ты так не думаешь? — попробовать самой пройти через все это и вернуться к тебе. Если бы я отказалась от этой мысли сразу, я бы мучилась, полагала бы, будто из нашей связи могло бы что-то получиться.

— Значит, ты больше не любишь Палмера? — задал я вопрос и поглядел на влажный рукав моей пижамы, высунувшийся из-под пиджака. Я промок, когда бежал за такси.

— Я кажусь тебе черствой? — продолжала Антония. — Но вчера и прошлой ночью… я даже не могу передать тебе, что это такое было. Я почувствовала, что он меня ненавидит. Знаешь, он сущий дьявол. Я думаю, любовь может быстро умереть, так же быстро, как и родиться. Я мгновенно влюбилась в Андерсона. Это была просто вспышка.

— Угу, — откликнулся я. — Все хорошо, что хорошо кончается.

Я холодно отметил, что Антония обрела былую самонадеянность. Она не сомневалась, что я хочу вернуть ее назад. В этом действительно было что-то великолепное. Но я не мог сыграть сцену торжественного примирения, которую она так мечтала увидеть.

— Мартин, — сказала Антония, все еще стоя на коленях, — ты не представляешь себе, как я рада и какое для меня облегчение, что я опять могу говорить с тобой. Хотя мы все время общались, верно? И то, что связь между нами не прерывалась, само по себе чудесно.

— Правда, это было здорово, — согласился я. — И в основном наши контакты зависели от тебя. Во всяком случае, нас больше не должны беспокоить гравюры Одюбона.

— Дорогой! — Она уткнулась лицом в мои колени, плача и смеясь.

Раздался звонок в дверь.

Хватит с меня гостей, мрачно подумал я, но отправился открывать. Мне пришла в голову дикая мысль, что это может быть Гонория. Однако я увидел Роузмери.

— Мартин, дорогой, — проговорила Роузмери своим тонким и четким деловитым голосом, как только дверь открылась на шесть дюймов. — Я пришла по поводу занавесей. Тут возникла проблема с ламбрекенами. Я не знаю, какие тебе надо — с оборками или прямые. Вот я и подумала, что мне лучше спросить тебя самого и вновь посмотреть все на месте. Значит, мебель уже привезли. Вот и хорошо. Но нужно ее переставить.

— Входи, цветочек, — отозвался я и провел ее в гостиную. У Антонии высохли слезы, она снова попудрила нос и поздоровалась с Роузмери. — Я полагаю, нам не стоит беспокоиться относительно ламбрекенов, — пояснил я сестре. — Антония и я решили снова жить вместе, так что вещи можно отправить обратно на Херефорд-сквер.

Если Роузмери и была разочарована, то воспитание позволило ей скрыть истинные чувства.

— Я так рада, так рада! — воскликнула она. Антония бросилась к ней с оживленными возгласами, и они расцеловались. А я допил виски.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

«Моя дорогая Джорджи, тебя тревожило, раздражало и, может быть, сердило мое молчание. Прости меня. Для меня это было адское время. Раньше я не знал, что существует столько видов мучений. Я изобрел несколько новых. Но как бы там ни было… Ты, наверное, слышала обо мне и об Антонии. Я не могу это объяснить. Все произошло не то чтобы против моей воли, а как-то помимо нее. И я должен был принять это как данность. Я не могу теперь оттолкнуть Антонию, ты даже не представляешь, как она сломлена. Я бы тоже не поверил, если бы не увидел собственными глазами. Я обязан помочь ей, таково мое твердое убеждение. Не знаю, поймешь ли ты это. Все получилось странно и неожиданно, и мне трудно подобрать подходящие слова. В некотором отношении это горько, но нужно терпеть, и я надеюсь выдержать. Ты должна простить меня, и в частности простить за это мое непоследовательное и, на твой взгляд, вероятно, уклончивое письмо. Сейчас я не могу с тобой встретиться. Я обязан приложить все силы и энергию, чтобы вновь собрать воедино то, что считал безнадежно разрушенным. Целым оно уже никогда не станет. Но в настоящее время мой долг — полностью посвятить себя этому воссозданию и объединению. Честно скажу тебе, Джорджи, не знаю, что я могу предложить тебе. И это не попытка отказа, а самая настоящая правда. Я люблю тебя, девочка моя, и верю, что ты тоже любишь меня. В мире, лишенном любви, подобное кое-что значит. Я могу только эгоистично просить тебя любить меня по-прежнему, насколько и как ты способна. Со своей стороны обещаю, когда успокоюсь и моя жизнь придет в норму, дать тебе все, что смогу. Чем бы это ни обернулось. Я не в силах поверить, что нашей дружбе настанет конец, и написал столь невразумительное письмо именно потому, что убежден в нашей дружбе. В моем положении только неутешительное письмо и может быть честным. Напиши мне пару строк в ответ. Надеюсь, что с тобой все в порядке. Целую тебя.

М.»

Я закончил это не просто невразумительное, но и во многом лживое письмо. На меня открыто и доброжелательно смотрела мисс Силхафт. Она сидела за своим столом напротив и перепечатывала последний прейскурант. Миттен уехал к одному вечно пьяному знатному клиенту. Замечу, он не без труда настоял, чтобы ему позволили провести с ним уик-энд. Они явно собирались очень серьезно распробовать вина марки «Линч-Гиббон». Миттен отлично умеет пользоваться такими методами, особенно применимыми в винной торговле, где товар демонстрируется завуалированно, среди томной лени, а продажа партии вин потом происходит почти на бессознательном уровне, оторванно от жестких законов коммерции. Однако изощренные методы требуют времени, и Миттен этим пользуется. Его отсутствие меня отнюдь не огорчало.

Мисс Силхафт постоянно поглядывала на меня, желая удостовериться, что со мной все в порядке. Она и мисс Хирншоу опять узнали о новом повороте в моей судьбе еще до того, как я сообщил им. Обе вели себя на редкость тактично, сдержанно поздравили меня и казались искренне озабоченными моими переживаниями. Они отдали дань условностям, но не притворялись, будто не замечают, до какой степени я вымотан и несчастен. Они рады были мне услужить, пусть даже в мелочах, и относились ко мне как к тяжелобольному. В то же время приветствовали мое возвращение к работе и опекали меня, впрочем, весьма неназойливо, как хорошо воспитанные девушки. Они старались создать впечатление, будто дела фирмы не могли идти без моего участия, а я им вяло и неохотно подыгрывал.

Я запечатал письмо к Джорджи и задумался, как она на него отреагирует. Трудно сказать, сколько недель и месяцев способна эмоциональная молодая женщина провести в изоляции — или, как я это называл, в морозильнике, — но запас времени тут был, бесспорно, ограничен. Похоже, что уединение Джорджи близилось к концу. Но я ничего не мог поделать и был не в состоянии сейчас с ней встретиться. Если увижу ее, то не сумею сказать правду; но и лгать ей в лицо тоже не способен. Мне не хотелось ее потерять, это верно. Я желал ее любви. Но не ощущал в себе такого количества любви, чтобы позволить себе раздавать ее. И пока еще мне не хотелось сделать над собой усилие и решить, что раз я недостоин любви, то и не могу ее просить. Откровенно говоря, меня тянуло избавиться от необходимости думать о Джорджи. Слишком много других забот жадно завладели моей душой. Мисс Хирншоу, игравшая у нас в фирме роль матери, подошла ко мне с чашкой чая. Проходя мимо мисс Силхафт, она как бы случайно дотронулась до плеча своей подруги. Я позавидовал им.

Домой я вернулся на метро. Вновь окунувшись в повседневную лондонскую жизнь, я испытывал при этом странное чувство. Уже больше недели я ежедневно ездил к себе в фирму и в половине шестого возвращался на Херефорд-сквер, совсем как в былые дни, держась за поручень в раскачивающемся вагоне; читал по дороге рассказы в «Ивнинг стандард» и думал, что все случившееся со мной было тяжелым долгим сном или какой-то яркой галлюцинацией. Но нет, это был не сон. Неутихающая боль напоминала мне о реальности пережитого.

И Антония теперь была далека от восторга. Ее приподнятое настроение сменилось глубокой подавленностью, как я и написал Джорджи. Меня трогало и волновало ее состояние, и я опять-таки не покривил душой, сообщив Джорджи, что Антония нуждается в моем участии и поддержке. Дом на Херефорд-сквер по-прежнему выглядел унылым и заброшенным. После того как его наполовину опустошили, он так и не возродился к жизни. Мы привезли назад в машине картины и мелкие предметы, но прочая мебель осталась на Лоундес-сквер. Я предоставил Антонии право распоряжаться перевозкой, но у нее пока не было ни сил, ни энергии этим заняться. Зияющие пустоты в квартире, и особенно отсутствие письменного стола «Карлтон-хаус», напоминали мне шрамы на теле. Каковы были шрамы в душе, мы только-только начали сознавать.

Мы ухаживали, друг за другом. Антония как-то сразу постарела, и с ее лица не сходило прежде несвойственное ей угрюмое раздражение, которое она тщетно пыталась скрыть. Резкие выпады перемежались у нас с периодами подчеркнутой заботливости. Мы постоянно расспрашивали один другого о здоровье, подавали грелки, пили кипяченое молоко, заваривали чай, принимали аспирин и фенобарбитал. В доме пахло как в больнице. Мы страшно устали и замучились, нервы у нас все еще были на пределе. Мы нуждались друг в друге; если бы не это, мы, конечно, не смогли бы жить вместе. Меня переполняла жалость к Антонии. Я не назвал бы ее чистым состраданием, к ней примешивалась изрядная доля мстительности. Антония знала, что заставила меня мучиться, но не понимала ни степени, ни сущности этих мук, и я не смог бы удержаться от обвинений в ее адрес. И я и она потерпели поражение.

В определенном смысле мне повезло, что все это время Антония была целиком поглощена собой. Она была полностью уверена, что я решил вернуться на круги своя. Имя Джорджи не произносилось, и я не мог уразуметь, равнодушна ли сейчас Антония к моей неверности или убеждена, что роман с Джорджи закончился. Как ни странно, но, скорее всего, она просто забыла о Джорджи. То есть я не допускал, какую бы черту безумия мы с ней ни переступили, что она в буквальном смысле слова забыла о Джорджи, но, очевидно, ее усталое и смятенное сознание сосредоточилось на нескольких фактах и людях, а Джорджи к этим людям не относилась. Палмера мы тоже не упоминали. Не вызывало сомнений, что в будущем его имя непременно прозвучит. Но сейчас мы от него отдыхали. Мы понятия не имели, что творится на Пелхам-крессент. Брат и сестра исчезли, словно их никогда и не было. Антония сказала мне, что не прочь уехать и пожить у Александра в Ремберсе. Я согласился — ив самом деле неплохо, если за ней начнет присматривать кто-то другой, а я сбуду ее с рук. Но вскоре выяснилось, что Александр перебрался в Лондон и устраивает какие-то собственные таинственные дела. Мы его почти не видели. А вот Роузмери посещала нас регулярно, покупала нам цветы, фрукты, журналы и другие игрушки для тяжелобольных. Никто из нас не радовался ее визитам. Так, с горечью и раздражением, мы продолжали жить рядом, и каждый был погружен в свои размышления.

Я думал о Гонории постоянно, когда мне только удавалось. Она не выходила у меня из головы. Она сделалась атмосферой, в которой я дышал и существовал. Я без конца вспоминал наши встречи. Меня восхищало, какой необходимой она стала для меня после очень недолгого знакомства. Но главное — она ничего не сказала Палмеру о схватке в подвале. По крайней мере, не сказала ему об этом тогда. Пока в моем сознании стремительно проносились одни и те же мысли, я с горечью ощущал пропасть между «тогда» и «теперь». Тогда я был свободен и полагал, что она тоже свободна. Теперь меня поймали, в определенном отношении более крепко и бесповоротно, чем прежде, а она… я не знал, что мне о ней думать. Иногда мне казалось, что, вступив в связь с Антонией, Палмер пытался освободиться от наваждения и стряхнуть с себя его тяжкий груз. А иногда я чувствовал, что после неудачного, оборвавшегося опыта с Антонией странный союз брата и сестры стал еще неразрывнее. В любом случае я ничего не мог сделать. Я не собирался расставаться с Антонией. Она определенно была у меня на руках. Я даже не знал, хотя это было моей последней заботой, отложился ли в сознании Гонории мой образ. Факты это вроде не подтверждали. Но когда я вспоминал, что она не проговорилась Палмеру, у меня возникало убеждение: я для Гонории существую. Уже в сотый раз я приходил к выводу о собственном бессилии. И все же, в сто первый раз думая о Гонории и Зная, что у меня есть все основания для отчаяния и глубокой тоски, я на мгновение видел узкий просвет, в котором сверкал луч надежды, озаряя мрачный лабиринт моих мыслей.

Конечно, мое сознание постоянно и как зачарованное возвращалось к сущности кровосмешения. Я даже посетил библиотеку и прочел все, что имелось там на эту тему. Литература по психологии была скудна и не удовлетворила меня. Вскоре я переключился на мифологию и с удовольствием, которое меня почти утешило, обнаружил упоминания о частых браках между братьями и сестрами, особенно когда речь шла о царях и богах. В самом деле, кто, как не царственная сестра, подходил царственному брату? Я также обратил внимание, что потомство от подобных браков было своеобразным и нередко чудовищным. А почему бы мне не напрячь воображение и не проследить связь Палмера с его сестрой прямо с детских лет? Я также вдруг вспомнил и об их сумасшедшей матери. Словно я продумывал этот мрачный фон, чтобы на нем ярко выступила фигура Гонории — отдаленная, пугающая, священная и, как я теперь понял, запретная для меня.

По-прежнему лил дождь. Так продолжалось уже несколько дней. Я вернулся к себе на Херефордсквер, стряхнул воду с пальто, повесил его и побрел в гостиную. Там пылал огонь в камине и горели все лампы. Занавеси не были задернуты, и я увидел из окна поникшие листья магнолии. Антония сидела у камина и читала. Она вскочила и бросилась ко мне. Она успела в мое отсутствие открыть мартини и поставила на столик вазочку с печеньем. Антония поцеловала меня и спросила, как я провел день. Я рассказал ей, уютно устроился на софе и принялся потягивать мартини. Теперь я все время чувствовал себя страшно усталым, словно выжил ценой невероятных усилий. Я рассеянно листал последний том «Золотой ветви».[15]

— Ты что, и пьешь, и читаешь? — резко обратилась ко мне Антония. — Я просидела весь день одна, если не считать утреннего визита Роузмери, от которого мне ничуть не легче.

— Прости, — отозвался я и отложил книгу в сторону.

— И почему тебя так заинтересовала мифология? Раньше ты ею не увлекался. Ты даже не заглянул в книгу о войне на Тихом океане, которую я тебе подарила.

— Извини, дорогая, — повторил я. — Я потом ее прочту. — Я закрыл глаза.

— И не думай заснуть, — предупредила меня Антония. — Я хочу попросить тебя об одном одолжении.

— К твоим услугам, — сонно пробурчал я. — О каком именно?

— Не зайдешь ли ты к Андерсону по моим делам?

От этого я сразу проснулся.

— Зачем? — спросил я. — С какой стати? И почему ты сама не можешь?

— Я не хотела бы там появляться, — пояснила Антония. — Одному богу известно, как я теперь отношусь к Андерсону. Иногда я думаю, что ненавижу его. Но мне совершенно ясно, что между нами все кончено.

— Тогда для чего я должен с ним встретиться? — удивился я. Однако мое сердце забилось от возбуждения.

— Просто чтобы поставить последнюю точку, — ответила Антония. — И есть несколько практических вопросов. На Пелхам-крессент осталось много моих вещей, которые ты мог бы забрать или договориться, чтобы их перевезли. Боюсь, что они у тебя в машине не поместятся.

— Ты хочешь, чтобы я выяснил, любит ли тебя Палмер?

Антония поглядела на меня устало, словно сквозь бесконечно серые завесы уныния и смирения.

— Он наверняка меня не любит, а иначе не ушел бы от меня только потому, что ты подбил ему глаз, — проговорила она.

Это прозвучало убедительно, и я снова вспомнил о неведении Антонии. Она не знала самого основного о Палмере и Гонории, и по сравнению с моим ее знание о них было хрупким и каким-то абстрактным. Я чувствовал глубину моей связи с ними каждой каплей крови, когда думал о том, что увижу их вновь. Конечно, я всегда знал, что рано или поздно это произойдет, понимал, что должен с ними встретиться.

Возможно, именно моя уверенность вместе с воображением и не давали погаснуть лучу надежды. Но, отключившись, я непроизвольно расслабился.

— По-твоему, именно мне надо туда пойти, а не тебе?

— Да, — откликнулась она и тяжело вздохнула. — Это неоконченное дело. Я успокоюсь, когда все уладится и мы с тобой сможем вновь вернуться к нормальной жизни.

Она показалась мне такой подавленной, что я встал, наклонился к ней и поцеловал ее в бровь. Я стоял, пригнувшись к ее плечу, моя щека касалась пышного узла ее золотых волос. Они поседели. Когда-нибудь я увижу, что они уже совсем не золотые.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Когда мы решили, что я отправлюсь с посольской миссией на Пелхам-крессент, мне захотелось отложить ее и не торопиться. Но вот настал роковой день, и я оцепенел от испуга. Дело не только в том, что меня страшила мысль вновь увидеться с Гонорией, и стоило мне представить себя в той самой комнате, как я весь холодел. Эта миссия была моей последней возможностью. Последней возможностью чего-то, чего я не мог точно понять, однако, несомненно, с посещением Палмера крепко-накрепко связывались любопытство, ожидание и даже надежда. Если бы я верил в чудо, то все равно не догадался бы, каким станет это чудо. Итак, я принялся тянуть время. После безмолвного исчезновения брата и сестры мы погрузились в темноту, нас окружала неразбериха, и я мог жить, только храня в душе образ Гонории, но он в любую минуту мог измениться, иными словами, она могла превратиться в горгону Медузу. Если у меня не будет надежды, если ее у меня отнимут, я не выдержу; и я как огня боялся, что при встрече с братом и сестрой мою надежду отнимут.

Антонии не терпелось, как она говорила, поставить точку, и она разрешила мне отсрочить визит лишь на три дня. Ей хотелось, чтобы конец наступил как можно быстрее. Мы обсудили все это в понедельник. Решили написать Палмеру письмо и уведомить его, что я приду к нему в четверг. У него оставалось время для ответа, и, действительно, я получил от него короткую, но вежливую записку. Он сообщил, что дата его устраивает. В среду к девяти часам вечера я ужасно разволновался. Мне никак не удавалось успокоиться. Даже недавно найденная мной книга японских легенд, в которой братья и сестры постоянно спали вместе и производили на свет драконов, не задержала моего внимания. В полном отчаянии я надумал было сходить в кино. Однако опасался, что, увидев какой-нибудь грустный, душещипательный эпизод, не сдержусь и громко заплачу. Антония тоже потеряла покой. Весь день она нервничала и срывалась по поводу и без повода. Мы угрюмо слонялись по дому, то молча и враждебно натыкаясь друг на друга, то расходясь в разные стороны.

Меня беспокоило, что от Джорджи нет никаких известий. Она не откликнулась на мое письмо. Мне стало больно, что она мной пренебрегает. Эта боль существовала отдельно от других невзгод и не утихала ни на минуту. Мне захотелось написать ей вечером еще одно письмо, но я не смог этого сделать. Теперь нас разделяла Гонория Кляйн. Любое свидание с Джорджи стало невозможным. Я даже не представлял, как это вдруг позвоню ей, а писать, не предлагая встретиться… Да, чертовски трудная ситуация. Я решил не думать о Джорджи и вообще ни о чем не думать до посещения Пелхам-крессент.

Я обошел дом, размышляя, не лечь ли мне спать пораньше, и опасаясь, как бы в постели у меня не начался очередной приступ астмы. Антония вытащила из бельевого шкафа все содержимое, разложила его кругом и принялась складывать и сортировать белье, хотя никакой необходимости в этом не было. Я постоял немного на площадке и молча понаблюдал за ней. Раздался телефонный звонок.

— Я подойду, — сказал я, перешагивая через разложенные груды белья.

— Поосторожнее, — предупредила меня Антония.

Я вошел в гостиную, прикрыл дверь и взял телефонную трубку, как всегда в последнее время в предвкушении чего-то странного. Мне звонил Александр.

Услышав его голос, я обрадовался.

— Привет, разбойник, — проговорил я. — Ты нас что-то избегаешь. Антония мечтает с тобой увидеться. Ты просто не в силах вообразить, как нам скучно. Приходи и развлеки нас.

Александр был явно смущен. Да, он с удовольствием у нас побывает, ответил он, и просит извинить его за долгое отсутствие, но прежде ему нужно сообщить мне одну очень важную новость, и тут лучше не ходить вокруг да около.

— А ты сейчас ходишь вокруг да около, — возразил я. — Выкладывай, в чем дело.

— Я намерен жениться. Я был потрясен.

— Ну что ж, братец, хорошо, что ты наконец решился, — отозвался я. — А кто она такая? Я ее знаю?

— Да, конечно, — сказал Александр. — Это Джорджи.

Я положил трубку на стол. Издали до меня доносился голос Александра. Я закрыл лицо рукой.

Старая любовь к Джорджи с отчаянной силой овладела мной, словно кровь вернулась в разрушенные болезнью сосуды. Я осознал, что по-прежнему, несмотря ни на что, рассчитывал на ее верность. Безумец!

Снова взяв трубку, я произнес:

— Прости, я не слышал твои последние слова.

— Я отнюдь не предполагал, что ты придешь в восторг. Более того, ожидал, что рассердишься. Вот что я тебе говорил. Но надеюсь, что в конце концов ты пожелаешь нам счастья. Так ты хочешь с нами встретиться или лучше не надо?

— Я могу пожелать вам счастья прямо сейчас, — откликнулся я. — И конечно, хотел бы вас повидать. Не понимаю, с чего это тебе взбрело в голову, будто я огорчусь. Боюсь, что у меня не осталось к Джорджи никаких чувств, кроме угрызений совести. Ты излечил нас обоих. Честно, я очень доволен.

Меня самого поразило, как легко я выпалил эти лживые и предательские слова. Мне было ужасно больно.

— Ты просто ас, Мартин, — удивился Александр. — Пожалуйста, расскажи Антонии.

— Ну конечно, — пообещал я. — Но может быть, вы явитесь к нам сегодня вечером? Кстати, где вы находитесь? Джорджи с тобой?

Я чувствовал такую горечь, что мечтал лишь об одном — вонзить в себя нож в порыве безумия и навсегда покончить с опостылевшей жизнью.

— Да, она здесь, — подтвердил Александр, — и передает тебе свой привет и наилучшие пожелания. — Он на минуту прикрыл трубку рукой, и я услышал, как он пробормотал что-то невнятное. — Мы сейчас на станции «Глостер-роуд». Нам надо позвонить еще в одно место, но мы можем приехать через десять минут, если ты действительно не против. — Александру не терпелось закончить разговор.

— Конечно, мы будем вам рады, — сказал я. — Есть повод выпить шампанского. Приходите поскорее. Передай Джорджи, что я счастлив за вас обоих.

— Спасибо, Мартин, — сказал Александр. — Я думал, что ты отчитаешь меня.

— Конечно, ты быстро обделал это дельце. До меня донесся довольный смех Александра.

— Я сразу понял, чего я хочу.

Я повесил трубку и встал у стола, глядя из незанавешенного окна на почерневший в сумерках сад. Дождь прекратился, и в тишине было слышно, как с магнолии капает вода. В комнату вошла Антония.

Она увидела мое лицо и воскликнула:

— Боже, что случилось?

— Мой дорогой брат Александр женится на Джорджи Хандз.

— Нет! — закричала Антония.

Потрясенный страстностью этого «нет», как будто она никак не могла понять и принять услышанное, я взглянул на нее. Ее лицо сморщилось, и в нем застыла боль. Антония явно была против.

— Ладно, я надеюсь, что это к лучшему. Ты должна радоваться. С моего пути убраны все искушения.

Антония вдруг резко вдохнула, как будто собираясь снова вскрикнуть. Но, не издав ни звука, отвернулась, и я подумал, что она вот-вот зарыдает. Меня изумила ее реакция. В ее сентиментальной дружбе с моим братом было, по-видимому, куда больше нежности и теплоты, чем я предполагал. Но разумеется, такое волнение было уже чересчур.

— Я пригласил их зайти к нам и выпить шампанского. Они звонили с «Глостер-роуд» и приедут через несколько минут. Я надеюсь, ты не станешь возражать.

— Ты пригласил их к нам? — переспросила Антония. Ее лицо, искаженное злобой и отчаянием, было сейчас просто уродливым. — Ты настоящий идиот! Неужели не понимаешь?.. Я ухожу. — Она двинулась к двери.

— Дорогая Антония, — остановил ее я, — не сердись на меня. Я не знал, что тебе это не понравится. Надо было тебя спросить. Я сам буду занимать их, если ты так хочешь. Но, прошу тебя, не уходи.

Какое-то мгновение она смотрела на меня чуть ли не с ненавистью, а затем выбежала из комнаты, громко хлопнув дверью. Я услыхал ее тяжелые шаги по лестнице. Подождал, ощущая прямо-таки физическую боль от ревности. Боль была такой жестокой, что буквально скрутила меня. В дверь позвонили. Я направился в холл.

На пороге, на тускло-синем ночном фоне, овеваемые легким ветерком, стояли Александр и Джорджи. Оба укутанные в длинные пальто и неуловимо близкие друг другу. В этом нельзя было ошибиться.

— Прошу вас, нечестивая парочка, — приветствовал я их.

Они молча вошли, и я помог им снять пальто. Александр натянуто улыбался, должно быть, как и я сам. Мы проследовали в гостиную, остановились у камина и обменялись взглядами. Каждому из нас это тяжело далось, и никто не мог оправиться от шока. Я заметил, что Джорджи пытается улыбнуться, но вместо этого ее губы складываются в судорожную гримасу. Ее щеки горели. На меня она едва взглянула и тут же отвела взгляд. Александр внимательно и печально наблюдал за нами, но вид у него был счастливый, да он этого и не скрывал.

— Ну как, Мартин, ты нас простил? — обратился он ко мне.

— Конечно, дурачки, — бросил я. — Вас и прощать-то не за что.

Я приблизился и поцеловал Джорджи в пылающую щеку. Это оказалось нелегко. Я ощутил, как она вздрогнула. Потом я пожал руку Александру.

— Тебе чертовски повезло, — заметил я.

— Да, — скромно согласился он и окинул Джорджи беглым взором. — В жизни иногда бывают неожиданности, не так ли? И по-моему, чем скорей все происходит, тем надежнее. Как только мы решили, нам больше и убеждать себя не пришлось!

Я не желал слушать его лирические признания. Мне хотелось, чтобы он замолчал и дал слово Джорджи. Я повернулся и произнес резче, чем рассчитывал:

— Джорджи, почему ты ничего не говоришь? Я всего лишь твой старый друг, Мартин. Значит, тебя похитил мой стремительный братец?

— Да, — односложно, понизив голос, откликнулась Джорджи. Она по-прежнему избегала смотреть на меня.

— Что ж, тебе тоже повезло, — продолжал я. — Устраивайтесь у огня и давайте выпьем шампанского. И перестаньте глядеть так, словно вы попались на взломе кассы.

Я потянул Джорджи за рукав и усадил на диван. Теперь я держался молодцом. Они сели.

— Не беспокойся, скоро мы перестанем выглядеть виновато, — проговорил Александр. — Мы ужасно рады, что сказали тебе правду. А где Антония? Ты ей сообщил?

— Да, разумеется, — ответил я. — Она тоже очень довольна. Она пудрится и придет через минуту. — Я надеялся, что не солгал.

Джорджи смотрела на Александра. Она вытянула свои длинные ноги, стараясь расслабиться, и вздохнула глубоко. В черном твидовом платье-костюме и полосатой блузке с высоким воротом она выглядела тоньше и бледнее. Ее волосы, каскадом спускавшиеся с затылка и аккуратно подколотые по бокам, были безукоризненно причесаны. Она стала тщательно следить за собой и показалась мне красивее и старше. Александр украдкой нежно взглянул на нее. Я ощутил себя лишним, и это чувство трудно было вынести. Внезапно повторилось то же впечатление, какое я уже пережил, видя отношения Палмера и Антонии. Им просто хотелось убрать меня с дороги. Со мной надо было разделаться как-то ласково, мило, тактично, но не сдавая своих позиций, разделаться, прежде чем они оттолкнут меня в сторону и начнут наслаждаться своим семейным счастьем.

Наконец Джорджи повернулась и в упор поглядела на меня. Наши взгляды встретились. В ее больших глазах было напряжение, озабоченность, но и жизненная сила, которая в любую минуту могла бесстыдно объявить себя счастьем. Бог знает, что она прочитала в моих глазах. При этом обмене взглядами она не сумела удержаться и хоть на мгновение утаить свое новообретенное ощущение свободы. Более того, она его мне с гордостью продемонстрировала. Помнится, она говорила, что не может жить без свободы. Неудивительно, что я ее потерял. Я отправился за шампанским.

Вернувшись с бутылками и бокалами, я увидел, что Антония тихонько спускается по лестнице. Она успела переодеться и накраситься. Антония, очевидно, передумала и решила никуда не уходить. Заметив меня, она остановилась, смерила меня мрачным, враждебным взглядом, а затем неторопливо проследовала к дверям гостиной. Я распахнул дверь и пропустил ее вперед. Александр и Джорджи, которые сидели на софе и подчеркнуто молчали, поднялись.

Я через плечо посмотрел на Александра. Его лицо собралось, словно в фокусе. Это длилось одно мгновение.

— Какая приятная неожиданность! — воскликнула Антония непривычно высоким голосом. Из нас четверых она хуже всех владела собой.

— Надеюсь, ты нас благословишь, — глухо и смиренно проговорил Александр и двинулся ей навстречу.

— Примите мое самое сердечное благословение! — поздравила их Антония. — А может благословение быть сердечным? Как бы то ни было, я вас благословляю. Позвольте мне поцеловать девочку.

Она поцеловала Джорджи, которая удивленно посмотрела на нее, и взяла ее за руку. Я налил шампанское.

Александр и Джорджи переглянулись. Мы подняли бокалы, и я произнес:

— Мне хочется надеяться, что у странной сказки будет счастливый конец. Наилучшие пожелания Джорджи и Александру от Антонии и Мартина. Любви вам и согласия!

Мы с некоторой неловкостью чокнулись и выпили.

Я налил еще. Всем нужно было поднять настроение, и мы пили как алкоголики. Никто из нас не сказал ни слова. Мы по-прежнему смотрели друг на друга. Лицо Александра стало немного жестче и до нелепости помолодело. Я обратил внимание на его ошарашенный, безумный взгляд, вызванный или безрассудством, или счастьем. Он повернулся и поглядел на Антонию. Его лицо снова будто собралось в фокусе, в нем появился некий зов. Не глядя на него, Джорджи едва заметно склонилась в его сторону, словно ее притягивало магнитом. Их тела уже знали друг друга. Потом Джорджи посмотрела на меня и быстро, тревожно улыбнулась. Она не выказывала волнения и крепко прижимала к губам бокал. Спиртное всегда помогало ей раскрепоститься. Антония сидела, держа бокал в вытянутой руке, как на египетской фреске. Она не сводила глаз с Александра. Уголки губ у нее опустились вниз. Я заметил у нее на щеках румяна. И еще я заметил, как она постарела. Но в конце концов, я и сам постарел за это время. Мне пришло в голову, что мы сейчас похожи на пожилых родителей, желающих счастья молодоженам.

Чтобы прервать затянувшееся молчание, я обратился к Джорджи:

— Какая ты элегантная! Очень модная девушка. Джорджи улыбнулась. Антония вздохнула, мы все слегка засуетились, и Александр пробормотал:

— Жил-был парень — из Питлохри.[16] И девушку он модную в саду поцеловал…

Безуспешно пытаясь продолжить разговор, я задал вопрос:

— Кстати, уж если ты упомянул Питлохри, где вы собираетесь провести медовый месяц?

Александр поколебался.

— Полагаю, что в Нью-Йорке, — сказал он и взглянул на Джорджи.

Я тоже посмотрел на нее. А она отвела взор и уставилась в свой бокал.

Мы опять замолчали. Вопрос оказался неудачным и усугубил напряженность. Я обратил внимание, как посуровело и еще сильнее покраснело видное вполоборота лицо Джорджи.

— Как это мило, — торопливо бросил я. — А где вы намерены постоянно жить? Главным образом в Ремберсе? Или в городе?

— Думаю, что и там и там, — отозвался Александр. — Но конечно, по большей части в Ремберсе, и не только во время уик-эндов.

Он говорил как-то туманно, чувствуя растущее беспокойство Джорджи.

— Для Ремберса это будет только к лучшему, — сказал я. — Дому нужны хозяева. Хорошо, что там поселится настоящая семья, а потом зазвучат детские голоса.

Слова вырвались помимо моей воли, и я пожалел о них, услышав тяжелый вздох Джорджи. Она закрыла глаза, и по ее щекам покатились две крупные слезы.

До Антонии тоже донесся этот вздох. Она повернула голову и увидела лицо Джорджи. Затем охнула, ее рот задвигался, кожа около бровей покраснела, а глаза, как два больших колодца, наполнились слезами. Она наклонила голову над бокалом, который держала прямо перед собой, и в шампанское полились слезы. Джорджи прикрыла лицо носовым платком. Мы с Александром переглянулись. В конце концов, что бы ни случилось, но мы с ним очень давно знаем друг друга.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Страстная любовь повсюду находит себе пищу. Пережив шок от поступка Джорджи, испытав новую боль и страдания, я понял, что они стали своего рода каналом, по которому мои желания с возрастающей силой и неистовством поплыли в направлении к Гонории. Все оказалось предрешенным заранее, и действия Джорджи, как бы огорчительны и тяжелы они для меня ни были, помогли расчистить почву. Похоже, что мне неоткуда было ждать утешения. Меня раздели, обрили и подготовили к роли избранной судьбой жертвы. Я мечтал о Гонории, как лишенные надежды мечтают о светлом появлении божества. Рассуждая здраво, мне не на что было рассчитывать. И, однако, меня переполняло ожидание. Лишь когда я отворил дверь дома на Пелхам-крессент, до меня дошло, что, вполне вероятно, во время своего визита я не увижу Гонорию. До этой минуты брат и сестра в моем сознании были неразрывно связаны.

Я закрыл дверь парадного и повесил промокшее пальто. Конечно, я выехал с Херефорд-сквер пораньше и довольно долго гулял под дождем, пытаясь успокоиться и настроить себя на разумный лад. Но все равно у меня колотилось сердце и прерывалось дыхание, когда я постучал в дверь кабинета Пал мера. Я вошел в освещенную, тихую комнату, теплую, сухую и скрытую от мира, словно орех в скорлупе. Палмер был один.

Он валялся на диване, в пижаме, наброшенном поверх нее алом халате и теплых красных домашних туфлях. Хотя он лежал спиной к свету, я заметил зеленоватый отек у него на щеке — последствия подбитого глаза. Я с удивлением смотрел на синяк, совсем забыв, что когда-то ударил Палмера. Мне не верилось, что его плоть уязвима. Когда я очутился в комнате, он что-то искал в большой коробке с бумажными носовыми платками. Перед ним стояла корзина, полная этих разорванных платков.

— Не подходи ко мне, мой дорогой, я чертовски простужен, — сразу предупредил он меня.

Я сел в кресло у стены, будто в зале ожидания, и устало, покорно поглядел на Палмера. Возможно, я и пришел сюда лишь затем, чтобы меня осудили и наказали. Интересно, как он поступит со мной.

Он несколько раз крепко чихнул и произнес:

— Да что же это такое, — а потом предложил: — Выпей виски. Там рядом есть немного, а лед — в ведерке. Простуда действует мне на печень, так что я воздержусь.

Я выпил, закурил и снова стал ждать. Теперь мне было ясно, что я не увижу Гонорию, и если это конец, то конец ужасный.

— Как поживает Антония? — осведомился Палмер.

— Отлично, — отозвался я.

— Сомневаюсь, — не поверил мне Палмер. — Но скоро она оправится. Разлюбить кого-то — значит забыть, каким чарующим был этот человек. И она забудет.

— Ты дьявол, — сказал я. — Ты говоришь так, словно сам совершенно непричастен. — Однако мой голос прозвучал уныло.

— Нет-нет, — возразил Палмер. — Ты меня неправильно понял. Я был очень увлечен твоей женой, очень увлечен. — Он опять чихнул и буркнул: — Черт побери!

— И тебе удалось забыть ее очарование? — задал я вопрос.

— А тебе этого хочется? — парировал Палмер.

— Оставь меня в покое, — отмахнулся я.

— Милый мальчик, как я могу? — удивился Палмер.

— В том-то и дело, — сказал я. — Никто не может оставить меня в покое. Тем не менее я всем мешаю. Ну да ничего.

— Зачем же ты пришел? — полюбопытствовал Палмер.

— Только чтобы поставить точку. Антония любит, чтобы все было чисто.

— Чисто — в смысле аккуратно, или же речь идет о душевной чистоте?

— Об аккуратности. Кстати сказать, ты себе льстишь. «Elle ne vous aime plus».[17] Но твое участие необходимо, чтобы все завершилось. Предоставляю тебе право решать, как ты это сделаешь. Тонкости и детали, как известно, по твоей части.

— Антония хочет меня видеть? — задал новый вопрос Палмер.

Я пристально посмотрел на него. Он тоже окинул меня умным проницательным взором. Его рука медленно двинулась, чтобы выбросить носовой платок. Потемневшая после удара щека совсем не портила его, и он напоминал какое-то древнее изображение Диониса. Он уверен, что я ей все рассказал, мелькнуло у меня в голове.

— Нет, — отрезал я.

Палмер немного понаблюдал за мной, потом вздохнул и произнес:

— Хорошо, если так, — и добавил: — А как твои дела, Мартин?

— Никак, — откликнулся я. — Иными словами, отлично.

— Ладно, расскажи мне, расскажи, — попросил Палмер. Его голос стал ласковым и требовательным.

Я с изумлением обнаружил, что напрягся, словно для сопротивления.

— Мне нечего рассказывать, — попытался отказаться я.

— Почему?

— У меня нет проблем.

— Ты лгун, — проговорил Палмер.

Я недоуменно уставился на него. Трудно вообразить, будто ему неизвестно, что у меня на уме. Интересно, что ему рассказала Гонория.

— Палмер, я пришел к тебе, чтобы распрощаться от имени Антонии и договориться о перевозке ее вещей, которые здесь остались, — заявил я. — Может быть, нам лучше сосредоточиться на этих двух вопросах?

— Я упаковал ее вещи, — сказал Палмер. — Их перевезут, не беспокойся. Но ты что же, всерьез намерен остаться с Антонией после всего этого?

— Да.

— На редкость неразумно, — заметил он. — Тебе надо воспользоваться возможностью и разойтись с ней. Так будет лучше для вас обоих, а потом сделать это станет тяжелей. Конечно, я говорю как незаинтересованное лицо.

— Как врач, — уточнил я. Какое-то глубинное чувство во мне откликнулось на его слова, как на желанный вызов. Но я продолжил: — Мы не собираемся разводиться. А главное, это наше дело.

— С вашим браком все кончено, Мартин, — начал убеждать меня Палмер. — Почему бы не признать это прямо? Может, хочешь обсудить все со мной? Если хочешь, действительно как с врачом. Я не говорю — сейчас, сию минуту, но хорошо бы поскорее. Уверен, что смогу тебе помочь.

Я засмеялся:

— Впервые в жизни я понял, что и ты способен говорить глупости.

Палмер взглянул на меня подчеркнуто мягко, как и подобает профессиональному врачу. Я заметил, что японские гравюры за его спиной перевешены.

— Тебе это кажется глупостью, а мне — просто необходимостью, — возразил он. — Нам не хотелось бы тебя потерять.

— Кому это «нам»? — спросил я. — Скажи мне, ради бога.

— Гонории и мне, — сказал Палмер.

Я приложил все силы, еще сильнее нахмурился, чтобы на моем лице ничего не отразилось.

— Что значит «не потерять меня»?

— Не знаю, — проговорил он. — Зачем мы должны заранее давать всему определения? Позволь мне сказать попросту. Я думаю, для вас обоих будет лучше, если ты разойдешься с Антонией. Ты ведь хочешь бросить Антонию, и теперь не время руководствоваться твоим весьма абстрактным чувством долга. Да и вообще, девиз «делай, что хочешь» обходится окружающим дешевле правила «исполняй свой долг». Ты постепенно погубишь Антонию, если останешься с ней. Будь решительнее. И не стыдись принимать помощь. Психика не терпит пустоты. Вскоре мы с Гонорией отправимся путешествовать, далеко и надолго. Тебя здесь ничто не удерживает. Почему бы тебе не поехать с нами?

Я опустил глаза. Палмер явно обладал способностью внушать мне, будто я схожу с ума. Никогда еще мне так ясно и четко не говорили — «все позволено». А вместе с этим «все позволено» приходило и понимание, что «все возможно», и видение, что Гонория где-нибудь, когда-нибудь все-таки займет место в моем будущем. Я снова поднял глаза и увидел, что она входит в кабинет из двери за спиной Палмера.

Я поднялся и на секунду подумал, что мне сейчас станет дурно. Но затем обнаружил, что стою напротив них, держась за спинку кресла, как обвиняемый перед судьями. Это заставило меня собраться с духом. Я вздохнул и снова сел, глядя на них.

Гонория была одета во что-то черное, с высоким воротом, впоследствии мне не удавалось вспомнить, то ли это шелковое платье, то ли халат. Ее руки были обнажены до локтя. Она остановилась позади Палмера, который от ее присутствия засиял и покраснел. Оба они следили за мной. Гонория наклонила голову, и блестящие пряди волос свесились ей на глаза. Она стояла за спиной у Палмера, как будто держала его в плену, и сластолюбивый изгиб его расслабленного тела говорил два слова: «Я — жертва». Меня потянуло отвернуться.

— Я предложил Мартину присоединиться к нам, — сообщил ей Палмер. Он наблюдал за мной с широкой, добродушной улыбкой. Так смотрят на бьющуюся в неводе рыбу или на муху.

— Ты что, смеешься надо мной, Палмер? — возмутился я. Глядеть на Гонорию я был не в состоянии.

— Не надо покоряться судьбе, Мартин, — назидательно проговорил Палмер. — Как психоаналитик, я, конечно, не считаю, будто свободу можно завоевать судорожными усилиями воли. Но время выбора все равно наступает. Ты человек, не скованный привычными правилами. Так позволь же своему воображению следовать тайным велениям сердца. Скажи себе: ничего невозможного в мире нет.

Я засмеялся и снова встал.

— Ты спятил, — произнес я. — Неужели ты действительно считаешь, что я смогу жить с вами обоими, пусть даже недолго, да просто что я смогу продолжать знакомство с вами? Неужели я должен принять это всерьез? — И тут мои глаза встретились над головой Палмера со взглядом Гонории.

В тот миг между нами возник контакт, и, продолжая на нее смотреть, я понял, что, наверное, это произошло в первый и последний раз. Я не мог представить себе ничего подобного — она чуть-чуть покачала головой, и на ее глаза словно упала завеса. Это было решительное и властное прощание; мне сделалось больно, но я успел осознать, что она не говорила обо мне со своим братом. Это была наша первая и последняя интимная встреча, живая, но мгновенная. Я быстро перевел взгляд на Палмера.

— Между нами все кончено, — заявил я.

— В таком случае, — заявил Палмер, — мы вряд ли когда-нибудь увидимся. Я уже говорил, что Мы с Гонорией уезжаем отсюда. Навсегда.

— Тогда прощайте, — сказал я.

— Все зависит от твоего выбора, Мартин, — сказал Палмер. — Все зависит от твоего выбора.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

— Он был ужасно подавлен и разочарован, — рассказывал я Антонии, — но, как ты сама понимаешь, рассуждал весьма четко и здраво. Просил меня сказать, чтобы ты за него не беспокоилась и со временем он оправится. Он очень благодарен тебе и надеется, что не причинил тебе зла. И очень хотел, чтобы все это оказалось возможным. Словом, держался молодцом. Говорил, что вынужден смириться с твоим решением и что у вас все равно ничего бы не получилось. Но также добавил, что это прекрасная попытка и он рад, что вы ее сделали.

Обо всем этом мы уже говорили тысячу раз.

— Хотелось бы мне знать, откуда мне известно, что ты лжешь, — бросила Антония.

Наш разговор состоялся на следующий день, когда мы сели завтракать. Мы с Антонией еще не переоделись и были в халатах. Мы пили кофе, заедая его холодными тостами. Казалось, что и она и я не в силах сдвинуться с места. Она была бледной, вялой и раздраженной. А я — измученным.

— Я не лгу, — защищался я. — Если ты не веришь моим словам, то почему продолжаешь расспрашивать?

Все запреты были отброшены, и Антония говорила о Палмере открыто, его имя не сходило у нее с языка. Она бесконечно рассказывала об их прошлых отношениях.

— Что бы там ни было, он не мог сказать этого, — настаивала Антония.

У меня не хватило духу ответить ей, что в нашей беседе речь шла совсем о другом.

— Александр прав, — заметил я. — В нем есть что-то нечеловеческое.

— Когда он сказал это? — поинтересовалась Антония.

— Когда услышал о тебе и Палмере. Антония нахмурилась. Склонясь над остывшим кофе, она откинула растрепанный узел своих тяжелых волос. А затем воскликнула:

— Ах! — И заключила: — И в ней тоже.

— И в ней тоже, — согласился я и вздохнул. Вернее, мы оба вздохнули.

— Надеюсь, что они уедут в Америку или в Японию и останутся там, — заявила Антония. — Я больше не желаю о них слышать. Не хочу знать, что они вообще есть на свете.

— Так и будет, моя дорогая, — заверил ее я. — Разлюбить кого-то — значит забыть, каким чарующим был этот человек. Ты сама удивишься, как скоро забудешь. — Мы снова вздохнули.

— Забуду! Забуду! — вспылила Антония. — Похоже, что мы с тобой сейчас еле живы. — Она подняла на меня свои печальные, усталые глаза. Я стал размышлять, действительно ли хочу разойтись с Антонией. Да, наверное, хочу. Но это не имело значения. Интересно, что она думает обо мне? Мы с любопытством и неприязнью следили друг за другом.

— Ты ведь любишь меня, Мартин? — спросила Антония. Однако в ее голосе не чувствовалось нежности, в нем звучала неприкрытая тревога.

— Да, конечно, люблю. Конечно, — отозвался я.

Мой тон ее не убедил, и мы по-прежнему угрюмо глядели друг на друга. У каждого глаза потемнели от тайной горечи. Мне потребовалось бы немалое усилие, чтобы взять ее за руку, и я не сделал этого усилия. И пока смотрел на нее, Антония вдруг сделалась для меня незримой, и вместо нее я увидел черную голову Гонории, слегка наклонившуюся ко мне. Однако свет ее глаз был скрыт от меня завесой.

— Кстати, тебе здесь пришел какой-то пакет. Я вернулся к реальности и разломал на куски жесткий, как резина, тост. Найдутся ли у меня силы подогреть кофе?

— Да? А где он?

— В холле, — ответила Антония. — Не вставай. Я принесу. А потом сварю еще кофе.

Она появилась с длинной, узкой коробкой, завернутой в коричневую бумагу, поставила ее передо мной со словами: «Орхидеи от какой-то поклонницы» — и направилась на кухню.

Я посмотрел на коробку и прикусил губу. Мои губы пересохли и растрескались от постоянного курения. Я зажег новую сигарету и задумался, как мне пережить этот день. Для решения подобной проблемы нужна немалая изобретательность. Я выглянул в окно. Дождь продолжал лить. Я решительно разрезал хлебным ножом веревку на коробке.

На самом деле во мне не было никакого боевого задора. Мне не хотелось получать новые удары судьбы. Палмер и без того вывел меня из равновесия. Если он сознательно решил воздвигнуть барьер на пути моих устремлений, то не мог бы сделать это лучше, и я наполовину поверил, что он все знал. Но тут в моей душе еще более властно и неумолимо возник образ Гонории, покачивающей головой, — таинственной и потерянной для меня Гонории. Я снял с коробки обертку.

Палмер не знал, но сейчас неважно, знал он или нет. Эта демоническая пара уедет отсюда в Лос-Анджелес, Сан-Франциско или в Токио, и мы с Антонией забудем о них. Будем жить скучной и тусклой жизнью — разбитые, с подавленными желаниями. Только это нам и остается. Я открыл коробку.

В ней лежало что-то темное. Я с недоумением и отвращением всмотрелся повнимательнее, размышляя, что же это такое. Потом поднялся и передвинул коробку к свету, надеясь разглядеть получше. Мне не хотелось дотрагиваться до этого, но все же я очень осторожно прикоснулся, и тут до меня дошло, что это человеческие волосы. Мне понадобилось еще одно мгновение, чтобы узнать длинные, густые пряди Джорджи, ее великолепные темные, с каштановым отливом волосы. Я вскочил и на всем ходу столкнулся в дверях с Антонией.

— Джорджи, — выкрикнул я. — Джорджи! — И принялся стучать в закрытую дверь комнаты. Но в ответ не донеслось ни звука.

Садясь в машину, я на прощанье возбужденно объяснил Антонии, что с Джорджи, должно быть, все в порядке, раз она по-прежнему с Александром. Однако Антония сообщила мне, что Александр позвонил из Ремберса прошлым вечером, когда меня не было, и сказал, что Джорджи не поехала с ним и осталась в Лондоне. Впрочем, Антония не разделяла моего беспокойства, посчитав его совершенно беспричинным. Я снова постучал.

Ответом было лишь давящее молчание. Разумеется, нелепо так пугаться неизвестно чего. Волосы считаются важной приметой в толковании снов, но глупо применять эту логику к жизни. Несомненно, подарок Джорджи что-то символизировал, но это была всего лишь горькая шутка. Наверное, она где-нибудь в ближайшей библиотеке, а я тут стою у запертой двери ее пустой комнаты. Но мне не удалось себя в этом убедить. Я знал, что так просто отсюда не уйду. Я подумал, не стоит ли мне еще позвонить по телефону, хотя я успел обзвонить все места, где она могла находиться. Теперь мне хотелось лишь одного — войти в комнату, словно мой приход был способен предотвратить беду. Запертая дверь манила меня как магнит. Я решил подождать, но вдруг мне почудился оттуда какой-то звук. Я при-ложил ухо к замочной скважине и затаил дыхание. Через минуту снова послышался звук, потом он донесся до меня в третий раз. В комнате кто-то тяжело, прерывисто дышал. Я распрямился и застыл. Услышанное перепугало меня.

До окон Джорджи не добраться. Можно войти только через дверь. Я тщетно попытался высадить ее. Затем вспомнил об инструментах маляра, которые по-прежнему лежали внизу на лестнице. Я спустился и начал их разбирать. Дверь парадного по обыкновению была распахнута, и по улице сновали прохожие. Я выбрал тяжелую, с плоским окончанием лопатку для цемента, молоток и бегом вернулся наверх. Вогнал как можно глубже лопатку в щель, чтобы дверь треснула у замка, и принялся колотить по ней молотком. Потом воспользовался лопаткой как рычагом. Внутри что-то хрустнуло. Но тут от лопатки отломилась ручка. Я толкнул дверь, но она еще крепко держалась. Взяв молоток, я ударил изо всех сил где-то рядом с замком. Треск стал громче, и щель расширилась. Я уперся плечом в дверь, и она открылась.

Я вошел и захлопнул дверь за собой. Внутри меня встретило тяжелое молчание. В комнате было темно, занавеси опущены. Спертый воздух, духота, слабый запах алкоголя и невыветрившегося табака, дым от которого я словно увидел в воздухе, когда поднял занавеси. А может быть, мне просто показалось, что в комнате висел серый туман. Кто-то лежал на полу. Я не сразу догадался, что это Джорджи. Дело не в том, что из-за стриженой головы ее трудно было узнать. Она потеряла сознание, и ее лицо сделалось чужим. Непохожим. Я подумал, что она уже мертва.

Наклонившись над ней, я ее позвал и начал трясти за плечо. Она оставалась полностью неподвижной, и я понял, что она перешагнула предел, за которым уже трудно откликнуться. Ее лицо раздулось и посинело, и она с трудом дышала. Я действовал без колебаний. Достал телефонную книгу, набрал номер больницы на Чаринг-Кросс и объяснил, что женщина по ошибке приняла большую дозу снотворного. Мне пообещали немедленно приехать. В этом районе такие случаи нередки.

Я опустился перед Джорджи на колени. Подумал, стоит ли продолжать ее будить, и решил этого не делать. Мне пришло в голову, что от моего прикосновения ей станет хуже. В подобном состоянии ее не надо трогать. К тому же меня непроизвольно отталкивало ее обмякшее, полуживое тело. Она напоминала утопленницу. Но я не мог оторвать взгляд от ее лица — его выражение было очень странным и просто заворожило меня. Как будто она превратилась в совсем другого человека или в нее вселился кто-то иной. Можно было подумать, что от Джорджи осталось какое-то грубое подобие — ее рот был открыт, она глубоко дышала и казалась вылепленной из воска. Джорджи лежала на боку, вытянув руку над головой. На ней была голубая рубашка и черные брюки. Их я узнал сразу. Ноги босые. Я задумчиво поглядел на ее ступни. Их я также узнал и дотронулся до них. Какие они холодные, застывшие… Тоже словно восковые. Я прикрыл их подушкой, еще раз посмотрел на ее длинные ноги в брюках и на изгиб бедер. Рубашка была расстегнута, и я увидел, как вздымается грудь. Перевел взгляд на шею и ухо, открывшееся теперь из-за короткой стрижки, на вытянутую руку и поднятую кверху ладонь — то ли она звала на помощь, то ли старалась выбраться отсюда. Все это некогда принадлежало мне, но теперь утратило единство, развалилось на части. Части Джорджи, потерянного для меня человека.

Вряд ли в эту минуту я мог предаваться воспоминаниям или размышлениям. Но мне померещилось, что я вновь слышу ее голос, говорящий: «Мартин, ты даже не представляешь, до какой степени я на пределе». Действительно, я столького не знал, да и не стремился узнать. Стоицизм и терпение Джорджи помогли мне остаться грубым и бесчувственным. Она искусно оберегала меня от своих переживаний. Я наслаждался, а платить за это мне никогда не приходилось. Но кто-то другой заплатил. Посмотрев на ее тонкое, безжизненное тело, я вспомнил кошмарную беременность Джорджи. Она завершилась умиротворением, объятиями и шампанским. Если она умирает, то я — ее убийца. Я подумал об этом, но как-то тупо и ничего не почувствовав. У меня не было ощущения лежавшей рядом со мной плоти. И я по-прежнему не находил в себе сил дотронуться до нее. Как будто это значило прикоснуться к трупу. Но, переборов себя, я с некоторым замешательством и тайным желанием все-таки распластался около нее на полу. Мое лицо оказалось совсем близко от нее. Я слышал ее дыхание.

Прошло несколько минут. У двери послышалось какое-то движение. Я приподнялся на локте и увидел, как в комнату кто-то вошел. Дверь снова закрылась. Сверху на меня глядела Гонория Кляйн.

Я сел и произнес:

— «Скорая помощь» сейчас прибудет.

— Я боялась этого, — проговорила Гонория. — Она прислала мне очень странное письмо.

— А мне она прислала свои волосы, — сообщил я.

Гонория уставилась на меня. Ее лицо было жестким и замкнутым. Затем она посмотрела на Джорджи и сказала:

— Вот в чем дело. Понимаю. Я подумала, что у нее какой-то дикий вид. — Она говорила трезво и бесстрастно.

Я решил, что она безжалостна. Но я и сам такой, подумал я.

На Гонории был поношенный и расстегнутый плащ. Она была без шляпы, и ее черные волосы немного слиплись от дождя. Опустив руки в карманы, она деловито разглядывала комнату. Так мог бы вести себя частный сыщик. Я встал.

— Поскольку она дала знать нам обоим, будем надеяться, что это была не слишком серьезная попытка. Вы нашли таблетки?

Я совсем упустил это из виду. Мы принялись искать, перерыли книги и бумаги, вытряхнули окурки из пепельниц, выложили на пол груды нижнего белья, обследовали ящики, то и дело перешагивая через ноги Джорджи. Я снял с кровати все одеяла и простыни и посмотрел, нет ли чего под подушкой. Снова повернувшись к Джорджи, которая лежала среди беспорядочно валявшихся вещей, я на мгновение бросил взгляд на сосредоточенное и напряженное лицо Гонории. Она опустошала очередной ящик. Меня опять втянули в ночной кошмар, пронеслось у меня в голове. Наконец нам удалось обнаружить пустой пузырек от хорошо известных снотворных пилюль. На этом наши поиски закончились.

Я поглядел на часы. Трудно было поверить, что всего десять минут назад я звонил в больницу. «Скорая помощь» должна вот-вот приехать. И вдруг мы с Гонорией встретились взглядом. Я осознал, что впервые остался с ней после той ночи в Кембридже. Только теперь не наедине, а в сопровождении страшной компаньонки. Гонория была со мной, но будто призрак, будто воплощение боли. Я понял, что гляжу на нее, как никогда не смотрел на человека. Должно быть, так смотрят на демона. А демон смотрел на меня из-под желтоватой еврейской маски — прямая линия рта между изогнутыми уголками губ, черные узкие глаза. Затем мы оба перевели взгляд на Джорджи.

Гонория склонилась над ней и начала подбирать с пола разбросанные бумаги, платья, блузки, которые мы успели нагромоздить, обыскивая комнату.

Я вдруг сообразил, что Джорджи лежит в той же позе, в какой я ее застал. Расчистив пространство вокруг девушки, Гонория положила ей руку на плечо и повернула на спину. Она опустила вытянутую руку Джорджи на грудь. Потом подложила ей под голову подушку. Я вздрогнул. Встал на колени по другую сторону; позы двух женщин вызвали в моей памяти мрачную скульптурную группу Пиета — Гонория с опущенной головой, неожиданно смягчившаяся и сокрушенная, и Джорджи, убитая, отчужденная, уснувшая.

Гонория продолжала держать Джорджи за плечо. Этот жест словно превратил ее просто в спящую девушку, и я почувствовал, что тоже в силах дотронуться до нее, и провел пальцем по бедру Джорджи. Я ощутил под тканью мягкое, теплое тело. Но гораздо сильнее я ощутил трепет, словно меня ударило электрическим током, когда моя рука прикоснулась к руке Гонории. Мне вспомнилось, как наши руки вместе дотронулись до меча самураев. Я закрыл лицо. Прибыла «скорая помощь».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Наше лихорадочное веселье оживляло сцену у постели Джорджи. Мы все собрались вокруг нее, как родители вокруг больного ребенка. Яркие обертки, коробки от шоколада, игрушечные зверьки, книги издательства «Пингвин», экзотические сигареты были раскиданы по покрывалу. На туалетном столике стояло несколько ваз с цветами, а остальные разместились на подоконнике. Больничная палата походила на цветочный магазин. И атмосфера в ней чем-то напоминала Рождество.

Джорджи лежала на спине среди подушек и казалась просто перевозбужденной девчонкой. Ее лицо горело и почему-то сделалось пухлым. Волосы, грубо обкромсанные у затылка, немного подровняла медсестра, однако они по-прежнему свисали и топорщились, отчего Джорджи выглядела совсем юной. Она нервно поглаживала белую пушистую игрушечную собачку, которую ей принесла Антония, и смотрела на нас с доброй, застенчивой, умоляющей улыбкой. Мы ласково склонялись над ней.

Шел третий день пребывания Джорджи в больнице. Более двенадцати часов она находилась в коме, но теперь опасность миновала и дело пошло на поправку. Палмер сидел рядом с ней у изголовья постели, а я устроился напротив него. Антония расположилась на кровати, подобрав ноги, а Александр опустился на пол и прислонился к металлическому изножию кровати. Гонория Кляйн стояла позади Палмера, опершись на подоконник.

— О Господи, я доставила вам столько волнений! — сказала Джорджи. — Мне от одного этого плохо. Стыдно.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — проговорила Антония, невольно проведя рукой по мягкому меху игрушечной собачки. Антония явно помолодела, узнав новости о Джорджи. Когда она услышала о них, то сразу перестала чувствовать себя побежденной, и ее уныния как не бывало. После трех дней возбуждения и переживаний она похорошела и сделалась похожа на прежнюю Антонию. Вчера она купила себе три шляпы.

— Ах вот как, значит, вам стыдно! — воскликнул Палмер. — Честно признаться, вам бы следовало задать хорошую трепку, а не баловать, как сейчас! — Он обнял рукой ее темную стриженую голову и легонько повернул ее к себе.

Я ощутил на себе взгляд Гонории Кляйн, но сам на нее не смотрел. Она стояла с любезным и каким-то по-кошачьи вкрадчивым выражением лица и разве что не улыбалась, хотя в нашей беседе участия не принимала. Александр был подавлен и не отрывал от Джорджи печального и мягкого взора. Он показался мне всецело поглощенным своими чувствами, и я ему позавидовал. Он сохранил способность чувствовать. А меня события полностью опустошили.

— Когда я очнулась, то не знала, куда деваться от стыда, — повторила Джорджи. — Подумала: здесь лежат действительно больные, а я только порчу жизнь себе и другим. Но знаете, все они попали сюда по той же причине, что и я. Женщина в крайней палате даже гордится, что приняла самую большую дозу.

Мы рассмеялись.

Александр еле слышно пробормотал:

— «Уснуть. Уснуть и видеть сны…»,[18] — но решил не продолжать цитату.

Я взглянул на нервно движущиеся руки Джорджи и ощутил жалость к этим рукам, любовно поглаживавшим игрушечную собачку. Но я больше не воспринимал Джорджи в целом. После того как она на глазах рассыпалась передо мной на части, мне не удалось вновь мысленно «собрать» ее воедино. У меня не осталось ни грана страсти или интереса к некогда близкому мне телу, лежащему теперь передо мной. Но что-то изменилось в ней самой, и ее новое, чужое лицо откровенно отталкивало. Как будто она правда умерла. При этой мысли мне захотелось встать на колени перед ее кроватью, закрыть лицо и застонать, оплакивая покойницу. Но я продолжал сидеть с вымученной улыбкой. Если бы я сейчас дотянулся до нее и похлопал по руке, это выглядело бы невыносимо фальшиво. Гонория не отрывала от меня глаз. Ее взгляд действовал на меня как холодное солнце.

— Ну что ж, для моих коллег работы хватит, — заключил Палмер. — Хотя, откровенно скажу, судьба не часто сталкивала меня с такими очаровательными пациентками.

Джорджи, как водится в подобных случаях, предложили пройти курс психиатрической реабилитации, и Палмер решил сам подлечить ее. Вскоре она отправится в Кембридж для недолгого отдыха.

— Конечно, это чушь, — заявила Джорджи. — Я абсолютно нормальна, куда нормальнее большинства психоаналитиков!

— Благодарю вас, моя дорогая, — отозвался Палмер, — я в этом не сомневаюсь. Но нужно немного привести себя в порядок. Вреда от такого лечения не будет.

Через несколько дней Джорджи расскажет Палмеру о своей сексуальной жизни и ничего не утаит, мелькнуло у меня в голове. Я пододвинулся и потрепал ее по руке. Джорджи вздрогнула.

— Дитя мое, увы, я не смогу провести целый день у вашей постели, — заторопилась Антония. — Я записана к своему парикмахеру. Мне пора. — Не глядя на меня, она поднялась с кровати и расправила элегантный весенний костюм. Вид у нее был сияющий.

— Я подвезу тебя, — предложил Александр. — Мне надо заехать и помочь в устройстве выставки. — Он смерил Джорджи глубоким, печальным взглядом, сжал обеими руками ее ногу под одеялом и удалился из палаты следом за Антонией.

Светило солнце, яркое, холодное солнце конца января, и в воздухе обманчиво запахло весной. От этого в палате стало веселее. Я принялся размышлять, не отправиться ли и мне, оставив с Джорджи Гонорию и Палмера. Сегодня днем мне предстояло дегустировать рейнвейн. Я бы еще успел. Но я ощутил, что мне трудно двигаться и говорить, будто на меня направили какой-то парализующий луч. Палмер держал Джорджи за руку. Он тоже замечательно выглядел — взгляд у него был чистый и ясный, лицо загорелое, гладкое, без морщин, а коротко стриженные волосы — нежные и сухие, словно мех. Я обратил внимание, что он весь светится, и предположил, уж не возобновилась ли у него связь с Антонией. Но нет, это невозможно. Через голову Палмера я посмотрел на Гонорию Кляйн. На ее лице застыла улыбка, как у древней статуи.

— Не лучше ли вам сейчас пойти погулять, дети мои? — произнес Палмер. — Я хочу серьезно поговорить со своей пациенткой.

Я поднялся и сказал:

— Ладно, до свидания, — и поцеловал Джорджи в лоб.

Она что-то прошептала и улыбнулась мне, ее лихорадочно блестевшие глаза сузились от тревоги. Я вышел, стал спускаться по лестнице и услыхал шаги у себя за спиной.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Гонория Кляйн догнала меня у выхода из больницы, и я спросил, не глядя на нее:

— Можно мне вас подвезти?

— Да, — ответила она, и мы молча двинулись к машине.

Я почти не запомнил, как мы ехали до Пелхам-крессент. Странно, но впоследствии это путешествие слилось в моем сознании с первой поездкой Гонории с вокзала на Ливерпуль-стрит. Помню только охватившее меня возбуждение и уверенность в том, что мне следует сделать. Был час пик, и при постоянных транспортных пробках Бог, хранящий пьяных, оказался милостив и ко мне.

Когда мы приехали, я выбрался из машины и провел Гонорию в дом, что, похоже, ее не удивило. Она открыла дверь, придержала ее для меня, а затем направилась в гостиную. При ярком солнце мрачная комната выглядела поблекшей, лишенной души, словно яркий свет убивал теплоту ее темных, богатых красок. Комната казалась пыльной. Я вошел и закрыл за собой дверь. Мы смотрели друг на друга, стоя в разных концах комнаты.

И тут я почувствовал, что вот-вот потеряю сознание. Помню, что я отчаянно стучал запястьями по дверной панели, словно боль помогала мне успокоиться. Она наблюдала за мной, как и прежде, с улыбкой древней статуи, и я ощутил ее душевную силу. Я стал дышать ровнее.

Пристально и безжалостно глядя на меня, Гонория ждала, когда я заговорю.

— Надеюсь, вы понимаете, что я вас люблю, — произнес я наконец.

Она обдумала мои слова, склонив голову в мою сторону, точно продолжая слушать, а затем ответила:

— Да.

— Но наверное, вы не представляете себе силу моего чувства, — добавил я.

Она слегка отвернулась и сказала:

— Это не имеет значения. — Говорила она спокойно, но усталого безразличия в ее голосе я не уловил.

— Что не имеет значения — моя любовь или ее сила? — переспросил я.

— Последнее. Меня трогает, что вы меня любите. Вот и все.

— Нет, не все, — возразил я. — Гонория, я безумно хочу вас и буду бороться за вас как одержимый.

Она покачала головой, обернулась, и ее глаза встретились с моими.

— Для такой любви нет места, — отрезала она. Это ее «нет места» как бы подразумевало, что она исследовала всю вселенную и сложила ее в ящик.

Это меня не устраивало. Я поинтересовался:

— Когда вы почувствовали, что я люблю вас? — Подобный вопрос мог задать только влюбленный.

— Когда вы набросились на меня в подвале.

— Значит, вы поняли, зачем я приехал в Кембридж?

— Да.

— Но вы не сказали об этом Палмеру.

Она прямо-таки впилась в меня взглядом, и я заметил, что в ее глазах промелькнуло что-то холодное, змеиное. Я вновь увидел мысленным взором ее смуглую грудь, вспомнил, как застал ее с братом и как меня потрясла не столько сама сцена, сколько то, что я сделался ее свидетелем. Этого она мне никогда не простит.

— Вы написали мне лживое письмо, — заметила Гонория.

Она стояла и смотрела на меня, наклонив голову, поднятый воротник ее пальто подпирал черные волосы. Руки она держала в карманах.

— Я написал вам глупое письмо, — уточнил я. — В то время я не сознавал, что оно лживое.

Наступила пауза. Я испугался, что она прогонит меня, уцепился руками за дверь и разве что не молился. Я почувствовал на расстоянии, что она колеблется. Если бы только мне удалось найти нужные слова, я заставил бы ее говорить. Сумел бы в этот краткий и жизненно необходимый миг удержать ее, но один промах — и меня погонят прочь.

Тщательно подбирая выражения, я начал:

— Я рад, что вы не усомнились в моей любви. Если есть на свете что-то очевидное, то это она, моя любовь. Вы должны видеть, как мне трудно, потому что ни вы, ни обстоятельства не давали мне возможности высказать мои чувства. Вряд ли я бы этого добился, сорвав с вас сейчас одежду. Но я пройду через огонь и воду, если вы меня позовете. — Я произнес это низким, спокойным голосом и, говоря, подумал о возвращении Палмера и о том, что для продолжения разговора мне остались считанные минуты.

Она внимательно слушала меня, ее темные глаза были задумчивы.

— Вы сами не понимаете, о чем просите, — отозвалась Гонория. — Вы хотите моей любви?

Ее слова изумили меня, и я сказал:

— Не знаю. Я даже не знаю, способны ли вы любить. Я хочу вас.

Помолчав, Гонория засмеялась, а затем сказала:

— Мартин, вы говорите ерунду.

Повернувшись, она внезапно сняла пальто и приблизилась к столику, где стояли напитки и бокалы. Она налила в два бокала хереса. Я с наслаждением заметил, что у нее дрожит рука.

Но сам я не сдвинулся с места. Она поставила один из бокалов на маленький столик в середине комнаты и отступила к камину. Я подошел, взял бокал и снова вернулся к двери. Я чувствовал, что если подойду к ней, то смогу просто разорвать ее на части. Я ощутил радостный трепет в крови, осознав, что и она догадывается об этом. И вдруг я с запозданием понял, что она назвала меня по имени. Я приложил все усилия, чтобы не закрыть лицо руками.

— Я опять-таки не знаю и не могу уразуметь, что именно по-вашему ерунда. То, что вы способны любить, или то, что я просто хочу вас? — в упор спросил я, опасаясь сделать хоть один ложный шаг.

— Вы меня не знаете, — откликнулась она.

— Так позвольте мне узнать вас. Я смогу понять и оценить все глубже и точнее, чем если бы просто был знаком с вами. Вы с этим согласны, а иначе бы не стали со мной разговаривать. Вы не из тех женщин, кто тратит время даром. — Меня трясло, но бессознательно и с некоторым раздражением я ощутил, что от взаимной капитуляции нас отделяет лишь тонкая преграда и поток моей страсти легко может ее разрушить. Если бы только я знал, какой мой поступок уничтожит эту преграду…

— Вернитесь к жизни, — сказала она. — Вернитесь к вашей жене, к Антонии. Я ничего не смогу вам дать.

— Мой брак с Антонией фактически распался, — пояснил я. — Палмер прав. Здесь все мертво.

— Палмер утверждал это, исходя из собственных интересов. Вы неглупы и прекрасно понимаете, что в ряде отношений ваша семейная жизнь продолжается. Во всяком случае, не думайте, что ваша страсть ко мне — реальность, а не фантазия. — И повторила: — Вам нужно вернуться к действительности. — Однако она не прогоняла меня.

— Я люблю вас, — сказал я. — Я вас желаю, и все мое существо распростерто у ваших ног. Это и есть действительность. Пусть нас больше не ослепляют никакие условности относительно того, где нам надо ее искать.

— Условности, — произнесла она и опять засмеялась.

Я тоже рассмеялся, а потом мы оба помрачнели и напряженно застыли. Я сосредоточился, стараясь подчинить ее своей воле, и не отрывал взгляда от Гонории. Она стояла в своем старомодном темно-зеленом костюме, широко расставив ноги, заложив руки за спину, и смотрела на меня.

— Ваша любовь ко мне — не от мира сего, — проговорила она. — Да, это любовь, я не отрицаю. Но не всякая любовь способна развиваться ровно, гладко или как-нибудь еще. А у вашей любви вообще нет никаких шансов. Из-за того, что я такая, какая есть, и из-за вашего отношения ко мне я вас безумно привлекаю, становлюсь объектом вашей страсти, фетишем. Я — отрубленная голова, такие головы использовали дикие племена и средневековые алхимики. Они смазывали их маслом и надевали им на язык золотую пластину, чтобы пророчества обрели должную силу. Может быть, долгое общение с отрубленной головой и приводило к своеобразному познанию. За такое познание нужно было платить полной мерой. Но все это очень далеко от любви и повседневной жизни. Как реальные люди мы друг для друга не существуем.

— Но я-то все время платил за то, чтобы быть с вами, — возразил я. — И потому вы для меня совершенно реальны. Вы даете мне надежду.

— Непреднамеренно. Вам нужно это ясно понять.

— А что остается любви, когда у нее нет ни малейшего шанса?

— Она меняется, превращается во что-то иное, во что-то тяжелое или острое. Вы носите это в себе, и оно живет в вас до тех пор, пока не перестанет мучить. Но это уже ваша забота.

Я почувствовал, что проявил слабость и, наверное, это непоправимо. Гонория прошлась по комнате, тень ее тянулась за ней по полу, озаренная холодным солнечным светом. Она нащупала в кармане пальто сигареты. У меня не было сомнений, что теперь-то она меня прогонит.

Я принялся расхаживать взад-вперед, в это время она остановилась и зажгла сигарету. Потом поглядела на меня, и ее руки словно повисли, в одной она держала сигарету. Ее угрюмо-торжественное лицо иудейского ангела следило за мной, к чему-то готовое и полностью лишенное выражения. Но я больше не мог дотронуться до нее, словно она сделалась Ковчегом завета.

Приблизившись к ней, я упал на колени и распростерся перед ней, коснувшись головой пола. Это произошло столь внезапно, будто меня бросило вниз одним ударом. Странно, но я готов был пролежать так бесконечно.

Через минуту-другую она уверенным и очень низким тоном приказала мне:

— Вставайте.

Я приподнял голову. Она отошла от меня и прислонилась к камину. Не в силах удержаться, я взмолился. Стоя на коленях, я заклинал ее:

— Гонория, нам не надо бороться. Я прошу вас об одном — взгляните на меня, постарайтесь меня понять. Мне ничего не известно о вас — ни то, что вы чувствуете, ни то, чего хотите. Но я убежден, что за эти полчаса между нами установился пусть слабый и неровный, но несомненный контакт. Не убивайте его, умоляю вас.

Она рассерженно тряхнула головой и нахмурилась. Я понял, что нарушил те хрупкие чары, при помощи которых в эти решающие минуты удерживал ее. Я встал.

— Мы не боремся, — проговорила она. — Не обманывайтесь. Вы живете в мечтах. А теперь вам лучше уйти. Вскоре сюда явится Палмер, и вам незачем с ним встречаться.

— Но мы с вами еще увидимся?

— В этом нет никакого смысла. Мы с Палмером на днях уедем из Англии. Навсегда.

— Не говорите так! — воскликнул я. — Я униженно прошу вашей любви.

— О господи, — насмешливо промолвила она, — что бы вы со мной делали, если бы добились своего и овладели мной?

Эти слова охладили меня и раскрыли мне глаза — она не воспринимала меня как равного. Наконец-то я сдался.

Садясь в машину, я увидел, что Палмер выходит из такси совсем рядом со мной. Мы помахали друг другу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

На следующий день, когда время подошло к ленчу, я стал думать, что с Антонией случилось что-то неладное, и не на шутку встревожился. Вечером она не вернулась домой. Не было ее и всю ночь. Довольно поздно вечером я позвонил ее матери и двум-трем подругам, но не смог напасть на ее след. Затем позвонил на квартиру Роузмери, однако там никто не ответил. Я сидел с бутылкой виски и ждал появления Антонии, а потом крепко уснул на софе. Проснулся на рассвете, с затекшими руками и ногами и отчаявшийся. В семь утра снова позвонил Роузмери и на всякий случай в Ремберс, но, как и прежде, ответа не получил. В девять часов я позвонил в парикмахерскую, и мне сказали, что миссис Линч-Гиббон к ним давно не записывалась. Отсюда я сделал вывод, что либо у Антонии теперь другой парикмахер, либо она мне просто солгала. У меня не хватило смелости позвонить Палмеру.

Около десяти утра в дверь раздался звонок, но это были всего-навсего грузчики с мебелью, остававшейся на Лоундес-сквер. Внося ее, они задели край письменного стола «Карлтон-хаус», проталкивая его в дверь. Когда они ушли, я встал и грустно поглядел на стол. Потом облизал палец и поводил им по царапине, чтобы она немного потемнела. Нашел политуру и протер ею стол, но он так и не стал прежним. У него появился покинутый, временный вид, словно он думал, что выставлен на аукционе Сотби. Комната не оправилась после всех событий.

Я позвонил еще несколько раз, в том числе и в местные отделения полиции, и попытался выяснить, не произошел ли с Антонией несчастный случай. И опять без толку. В начале двенадцатого зазвонил мой телефон, но это оказался Миттен, и его интересовал рейнвейн. Я волновался до невероятной степени, до полного безрассудства и не находил себе места. Антония никогда не покидала дом без предупреждения. Это было не в ее правилах, и мне стало представляться, как она лежит без сознания на больничной койке или плывет лицом вниз по течению Темзы. Напряжение вернуло меня к детским переживаниям и страхам, когда моя мать где-нибудь задерживалась; сейчас, как и тогда, я силился успокоиться, говоря себе: через час, через два она возвратится, и все станет понятно, все будет как обычно. Но минуты летели за минутами, не принося никаких новостей.

Конечно, мой брак в целом сохранился, тут Го-нория была права, и тому имелось немало подтверждений. Наверное, посторонний решит, что я малодушен, но, расставшись с Гонорией и придя домой, я желал, чтобы Антония меня утешила. Я, как всегда, приготовил для нее мартини, рассчитывая, что она появится после шести часов вечера. Никакой замены комфорту, создаваемому дружбой, в которой не сомневаешься, не существует, и, в конце концов, несмотря на все случившееся, Антония, и никто другой, оставалась моей женой. Я не видел в этих соображениях ничего нелогичного, да в них и не было ничего нелогичного.

Когда я расстался с Гонорией, мне сделалось ужасно больно, и причиной этой боли стали наши последние реплики. Тем не менее я сидел в ожидании Антонии, прежде чем начал беспокоиться, ощущая сильнейший духовный подъем. Если учесть крайнюю сложность и опасность ситуации, наше объяснение прошло весьма неплохо. Меня поразило, что Гонория вообще согласилась со мной говорить. Очевидно, что даже сейчас она не сказала Палмеру о моем состоянии. Я с удовольствием вспомнил ее дрожащую руку. Она сказала, что не должна обнадеживать меня. И, однако, обнадежила меня, а ведь она по-настоящему умна. Конечно, я трезво сознавал, что надежды мало, очень мало. Но для влюбленного даже слабый свет сияет долго. Больше всего я нуждался в отсрочке. Мне не верилось, что Гонория и Палмер уедут и никогда не вернутся в Англию. Я знал, что увижу ее вновь. Дальнейшие размышления привели меня к выводу, что мою жену и брата Гонории теперь ничто не связывает. Итак, или я потеряю Гонорию и все станет как прежде, или, что маловероятно, я соединю с ней свою судьбу, обрету новую землю и новое небо над головой, а прошлое будет сметено решительным ударом. Я сам сделаюсь новым человеком и, если она безжалостно оттолкнет меня, все равно явлюсь к ней, пусть даже мне придется переступить через кровь.

Этот внутренний монолог прервала растущая тревога за Антонию, и лишь к середине следующего дня, когда усталость начала проходить, я смог мысленно вернуться к Гонории и обдумать ее слова про отрубленную голову. Накануне я радовался, что не послал ей свое первое письмо, в котором объяснял свое поведение, хотя мой анализ был жестким и беспощадным. Я любил ее не как замену Палмеру, которого я любил, потому что он соблазнил мою жену, — в этом я не сомневался; и ее собственная интерпретация тоже не вызвала у меня особой симпатии. Я любил ее не потому, что кровосмешение пробудило во мне непонятный ужас. Но, подумав, я осознал, что сцена в Кембридже не поблекла в моей памяти. Она по-прежнему задевала воображение, пугала и ничем не затмевалась. Я закрыл глаза и опять увидел все, что тогда происходило.

В дверь с силой постучали, и в комнату вбежала Антония. Я испытал одновременно облегчение и страх. Подскочил к ней и стал трясти за плечи. Антония засмеялась. Затем сняла шляпу и пальто и бросила их на кресло. Она была в приподнятом настроении, казалась чуть ли не пьяной. Я с изумлением уставился на нее.

— Черт побери, я тут чуть было не рехнулся. Где ты пропадала? — спросил я.

— Дорогой, — сказала Антония, — нам сейчас надо выпить, и крепко. Потерпи. Я тебе все расскажу. Прости, что я не дала тебе знать раньше. Но ты сам все поймешь. Садись, а я достану бокалы.

Я сел на софу. Теперь, когда она вернулась, я ощущал только усталость и раздражение. Хорошо бы сейчас лечь в постель. Тяжелый, беспробудный сон прошлой ночи не принес мне облегчения.

Антония устроилась рядом со мной, поставила бокалы на стол, а потом повернула мою голову так, чтобы я смотрел ей в лицо. Она перелила большую часть мартини из своего бокала в мой. В ее жесте было что-то смутно знакомое. Она продолжала глядеть на меня своими ясными, увлажнившимися карими глазами. Ее волосы сверкали, как светлая медь.

С чего это я вообразил, будто она постарела? Ее накрашенный рот был подвижен и нежен.

— Хорошо, хорошо, — произнес я. — Рад тебя видеть! — И взял ее за руку.

— Дорогой! — начала Антония. — Мне трудно приступить к разговору, ведь я не знаю, что тебе известно.

— Известно о чем?

— Обо мне и Александре.

— О тебе и Александре? — переспросил я. — Ты убеждена, что назвала верное имя?

— Дорогой мой, — продолжала Антония, — боюсь, что нам не до шуток. Неужели ты ни о чем не подозревал? Ты должен был знать об этом долгие годы.

— Знать о чем?

— Ну, что я и Александр… Давай говорить откровенно: Александр — мой любовник.

— О господи! — воскликнул я и встал. Антония попыталась удержать мою руку, но я отдернул ее.

— Ты хочешь сказать, что ничего не знал? — удивилась Антония. — Но наверняка догадывался. Я была уверена, что ты знал. А вот Александр немного сомневался.

— Каким же ничтожеством вы оба меня считали! — возмутился я. — Нет, я не знал. Конечно, я понимал, что вы очень хорошо чувствуете себя вместе. Но об этом понятия не имел. Вы полагаете, что я бы так легко смирился? Плохо же вы меня знаете.

— Но ты же прекрасно перенес мой уход к Андерсону, — возразила Антония. — Это одна из причин, почему я считала, что ты должен был знать, должен был понимать, что связывает меня с Александром. К тому же это было так очевидно.

— Ты глупа, — заявил я. — Палмер — совсем другое дело.

— С чего ты взял? — сказала Антония. — И что ты имеешь в виду, говоря, будто не смиришься? Я люблю вас обоих, и ты любишь нас обоих, Александр любит…

— Я от тебя с ума сойду, — не выдержал я.

— Ты знаешь, вы нужны мне оба, — продолжала Антония.

— Что ж, с этой минуты тебе придется обойтись лишь одним из нас.

— Не говори так, дорогой! — страстно взмолилась Антония. Она встала и попробовала снова взять меня за руку, но я сунул ее в карман. — Это правда, что мы оба любим тебя и не можем без тебя обойтись, да и не обойдемся. Ты так замечательно вел себя с Андерсоном, и не надо сейчас все портить.

— Я исчерпал все терпение и всепрощение.

— Тогда постарайся быть разумным, мой дорогой Мартин, мой мальчик, — начала убеждать меня Антония. — И, дорогой мой, не смотри на меня так. В конце концов, такое положение вещей сложилось не вчера. И я не вчера стала об этом думать.

— Но я долгое время ни о чем не подозревал, — уточнил я. — И давно это у вас?

— С незапамятных времен, в общем, всегда, — призналась Антония. — Я не хочу сказать, что мы постоянно встречались. По-разному бывало. Но наш роман не прерывался.

— Всегда? Ты имеешь в виду, с первых лет нашего брака?

— Даже до того, как мы поженились. Я влюбилась в Александра с первого взгляда. Но слишком долго не могла поверить в свою любовь, а потом стало уже поздно. Помнишь, ты не знакомил меня с Александром до объявления нашей помолвки? Ты говорил, что он всегда отбивал твоих девушек. А потом все покатилось по заведенной колее. У меня не хватило мужества.

— Ты полагаешь, что наш брак фактически не существовал?

— Нет, конечно, он существовал. И я любила вас обоих. И теперь люблю вас обоих.

— Не думаю, что ты понимаешь смысл этого слова, — заметил я.

— Ты меня больно обидел, — возмутилась Антония.

Мы посмотрели друг на друга. Ее лицо показалось мне надменным, даже величественным. Она спокойно выдержала мой суровый взгляд. Внутренне она еще не вернулась домой и продолжала странствовать. Она напоминала мне актрису. Но большую актрису.

Я подошел к окну и поглядел на магнолию. Неяркое солнце освещало мох на старом стволе. У дерева был какой-то мертвый вид.

— Почему ты мне сразу не призналась? — спросил я.

— Говорю тебе, я думала, что ты знаешь. Мне казалось, что ты предпочитаешь вести себя мягко и неопределенно.

— Ладно, а тебе-то почему взбрело в голову именно сейчас вести себя так мерзко и определенно?

— Меня пробудил Андерсон, — пояснила Антония. — Он сделал меня гораздо увереннее. После него я уже не могла продолжать прежнюю жизнь. Я полюбила Андерсона. Я была им безумно увлечена. И ничего не могла с собой поделать. Это было прекрасно и в то же время путало. Земля уходила у меня из-под ног. Конечно, Александра чуть не убил мой уход. Он все чувствовал за много миль, и я боялась, не сойдет ли он с ума. Он страдал куда сильнее твоего.

— А он узнал об этом раньше, чем я?

— Да. Я не могла его обманывать. Во всяком случае, он догадался.

— Но ты обманывала меня.

— А ты обманывал меня.

— Это другое, — возразил я.

— Ты говоришь о сходных ситуациях так, будто они в корне различны, — в свою очередь не согласилась Антония. — Конечно, в нашем браке с самого начала было что-то не то. И ты это наконец понял. У тебя тоже должна была появиться другая женщина. И я бы тебя простила.

— Идеальных браков вообще нет в природе, — ответил я. — Но в наш я верил. Теперь ты утверждаешь, что он с самого начала был неудачен. Ты не оставляешь мне даже прошлого.

— Ты такой фантазер, Мартин, — заявила Антония. — Ты грезишь и стараешься не видеть, каково все в действительности. Но сейчас тебе необходимо взглянуть правде в глаза. И не надо себя жалеть.

— Не будь такой жестокой, Антония. Я просто хочу понять. Ты сказала, что тебя пробудил Палмер.

— Да. Благодаря ему я стала честнее. Возможно, и смелее тоже. Лучше все открыть, сумев сохранить собственное достоинство, и ничего не разрушить. Как замечательно, что мне удалось удержать тебя после Андерсона! Но я удержала и Александра.

Как бы он ни страдал, наша связь не прекращалась. И это великолепно.

— Великолепно. Понимаю. Значит, ты опять хочешь попробовать все со мной?

— Дорогой, — попеняла мне Антония, — я знаю, что ты с этим справишься! — Она подошла ко мне сзади, и я ощутил, как она ласково прикоснулась к моему плечу.

Я по-прежнему стоял, заложив руки за спину, и смотрел на магнолию.

— Почему ты думаешь, что я справлюсь? — спросил я.

— У тебя должно получиться! — с нежной настойчивостью убеждала меня Антония. Она схватила меня сзади за руки и взяла их в свои. Я не стал оборачиваться, но позволил ей это сделать.

— Ну а как быть с Джорджи?

— Да, это настоящее горе, — отозвалась Антония. — Александра ужасно обидела история с Андерсоном. Пока все продолжалось, ему было так больно, что он не мог даже сердиться. И как следует разозлился, только когда все кончилось. И тогда ему захотелось отомстить мне.

— Ты подразумеваешь, что Александр вовсе не собирался жениться на Джорджи?

— Он думал, что желает этого, — пояснила Антония, — но бедняжка обманывал себя. На какое-то время мы отдалились друг от друга, и для нас это был сущий ад. Ты же не мог не видеть, как я страдала. Он вообразил, будто хочет чего-то нового. Его роман с Джорджи начался просто так, он хотел немного развлечься. Он был полубезумен. Но потом, конечно, понял, что ничего хорошего из его связи не выйдет. Вот почему Джорджи пыталась покончить с собой. Она догадалась, что Александр любит меня, а не ее.

Голос Антонии стих где-то у меня за плечом.

— Это правда? — Я был ошеломлен, отупел и чувствовал себя как пустой сосуд, который то и дело швыряли, стараясь разбить. Теперь я лишился последней опоры — любви Джорджи. Я был готов поверить, что Джорджи все время любила Александра. Во всяком случае, все время его ждала. Однако свои драгоценные волосы она прислала мне.

Я повернулся и поглядел на Антонию. Мы стояли у окна. Она погладила мою руку и наклонила голову вперед хорошо знакомым мне жестом властной нежности.

— Бедная Джорджи, — произнесла Антония. — Но она молода и скоро найдет себе кого-нибудь.

— Ты должна быть довольна собой, — съехидничал я. — Получилось так, что в конце концов все влюблены в тебя.

Антония улыбнулась с видом победительницы.

— Просто я хороша в любви, — заключила она, а потом дотронулась до моей щеки. — Не отвергай мою любовь, Мартин. Я должна удержать тебя в моих любовных сетях. И мы удержим тебя, знай это, мы тебя никуда не отпустим! Мы и раньше так жили, не правда ли, но сами не сознавали. Может быть, мы все немного замечтались. Но теперь поняли, как обстоят дела, и наша жизнь пойдет на лад. Она и раньше могла бы наладиться, найдись у меня мужество. А если мы смелы и желаем друг другу добра, то надо быть правдивыми, и все станет лучше, гораздо лучше! — Она говорила мягко и массировала мне щеку, словно втирала в нее какой-то волшебный бальзам.

Я отдернул ее руку и поцарапал щеку, которую она гладила.

— Что ж, — сказал я, — хорошо, что тебе не придется менять фамилию. Для всяких торговцев и поставщиков будет меньше хлопот. Я рад, что мы сохраним тебя в нашей семье.

Антония ласково улыбнулась.

— Дорогой мой, — начала она, — я так хорошо знаю твой милый иронический ум! Это так трогательно, когда ты стараешься скрыть свою доброту и говоришь о серьезных вещах легкомысленным тоном.

— Итак, я играю свою прежнюю роль и остаюсь ангелом света и милосердия.

— Ты слишком хороший человек, — призналась мне Антония. — Ты не можешь быть грубым, даже когда пытаешься. У тебя гораздо лучше характер, чем у твоего брата! Как я тебя люблю! — Она с силой обняла меня, отставив назад ногу в туфле на высоком каблуке. Мне сделалось больно от ее объятий.

— А что думает Палмер о том, как ты переметнулась к Александру? — спросил я через плечо. После ее исповеди я жаждал хоть немного крови.

Она отодвинулась от меня, и ее лицо исказилось от боли. В его выражении не было видно прежней наигранности. Поколебавшись, она ответила:

— Я ему не говорила.

— Почему?

— Потому что Александр слишком много для меня значит. Я не в силах переступить черту. Это была наша тайна. И Александр не хотел, чтобы я говорила. Я полагала, что под конец решусь и сообщу ему, но все время откладывала. Однако он сам догадался.

— Неужели? Как ему удалось? И когда?

— Как — я не знаю, — раздраженно бросила мне Антония. Она отвернулась от меня, полураскрыв рот и заламывая руки. — Сначала у меня промелькнула мысль, что ему сказал ты. Но конечно, это невозможно, и вдобавок ты ни о чем не подозревал. Когда в прошлый уик-энд, помнишь, я уехала к маме, тут он, наверное, и обнаружил. Может быть, нашел письмо или что-нибудь еще. Он был страшно рассержен, оскорблен и порвал со мной.

— Понимаю, — отозвался я, — понимаю. Бедный Палмер. Но все хорошо, что хорошо кончается, не так ли?

— Да, конечно! — Ее лицо расслабилось и вновь радостно засияло, словно сквозь напускную жесткость проступила свойственная ей душевная теплота. — Да, конечно! У меня гора с плеч свалилась. Я все-таки не лишилась Александра. Кто знает, быть может, этот опыт с Андерсоном и доказал мне, что моя любовь к Александру сильна и неподдельна. Вот почему я смогла сказать тебе правду и теперь начну жить честно. И я действительно благодарна Андерсону.

— Ты не лишилась Александра, — подтвердил я, — и не намерена терять меня. Значит, ты очень везучая.

— Значит, я очень везучая! — весело повторила она, отступила на шаг и взяла меня за руки.

Кто-то постучал в дверь. Мы бросились в разные стороны, как застигнутые любовники. Я откликнулся: «Входите!» Это оказалась Роузмери. Изящная, подтянутая, в новой маленькой черной шляпке, с тонким, словно карандаш, зонтиком.

— Приветствую вас, — чопорно проговорила она. — Я только что вернулась и решила забежать к вам на минуту. — Она шагнула вперед и положила сумку на письменный стол. — Я принесла вам авокадо, — начала она. — Увидела их в «Хэрродс» и подумала, что стоит купить, пока они есть, вы же знаете, они не всегда бывают. Еще не очень зрелые, но продавец сказал, что, если подержать их в теплой комнате, через день-два можно будет есть.

Я повернулся к Роузмери.

— Сестричка, тебя ждут ошеломляющие новости, — сообщил я. — Моя жена выходит замуж за моего брата. Отлично, не правда ли?

— Дорогая! — воскликнула Антония.

— Мне остается только одно, — иронически отметил я, — без памяти влюбиться в Роузмери, а потом мы все уедем и заживем дружной семьей в Ремберсе. — Я расхохотался.

— Мартин! — обратилась ко мне Роузмери. Она протягивала мне что-то. — Это письмо я нашла на коврике. Видимо, оно пришло не по почте.

Я взял письмо и перестал улыбаться, обратив внимание на незнакомый твердый готический почерк. Но я понял, откуда оно.

— Вы, девочки, пока развлекайтесь, займите чем-нибудь друг друга, а я пойду и достану шампанское, — заявил я. — Хочу провозгласить тост за помолвку моей жены.

Я вышел из комнаты, резко хлопнув дверью.

Войдя в столовую, я плотно закрыл за собой дверь и вынул из кармана письмо. С трудом разорвал конверт, узнал почерк Палмера и похолодел. Больше в конверте ничего не было. Я достал смявшееся и надорванное письмо и прочел:

«Мартин, мы улетаем в Америку одиннадцатого числа и собираемся там остаться. Скорее всего, будем жить на Западном побережье, и Гонория вместе со мной станет преподавать в университете. Не вижу причин, по которым наши дороги могут сойтись вновь, и ты поймешь меня, когда я скажу: для всех нас будет лучше, если они никогда не пересекутся. Поразмыслив, я пришел к выводу, что, вернувшись к Антонии и решившись сохранить свой брак, ты поступил правильно. В конце концов, ты обладаешь несомненным талантом примирять людей и смягчать страсти. Разумеется, я имею в виду, что это послужит твоему счастью и удовлетворит твои душевные потребности. Не стану оскорблять тебя пустой болтовней о морали. Твоя свобода от подобных оков — первое и главное, что сделало тебя моим единомышленником. Что касается прошлого, то от меня ты не услышишь ни слова, никаких комментариев не будет. Так же поведут себя и остальные. Пусть благородное молчание, как море, покроет все поступки с налетом безумия. Их масштаб и сферу воздействия, по-моему, не представляешь даже ты. Я желаю тебе и Антонии всего доброго и никогда не забуду, что любил вас. Не отвечай на мое письмо, для нас обоих это прощание — окончательное и бесповоротное.

П.»

Я сунул письмо себе в карман и неподвижно постоял минуту-другую. Потом открыл сервант и достал бокалы. Спустился в подвал за шампанским и, только взяв бутылку, понял, что каким-то чудом нашел ее во тьме. Затем вернулся в гостиную.

Женщины сразу прервали беседу и нервно посмотрели на меня, ожидая моих действий или слов. Я поставил бокалы и молча принялся откупоривать шампанское.

— Мартин, — спросила Роузмери, — ты не сердишься? — Она обращалась ко мне как к обиженному ребенку.

— Конечно, не сержусь, — отозвался я. — С чего бы мне сердиться?

Я заметил, что женщины переглянулись. Мне пришло в голову, что Роузмери, вероятно, была хорошо осведомлена о романе Антонии и Александра. Несомненно, они встречались у нее на квартире. Пробка от шампанского взлетела в потолок.

— Дорогой мой, сердце мое, — произнесла Антония, — не раздражайся, успокойся. Мы все тебя любим.

Она приблизилась и опять дернула меня за рукав. Я протянул ей бокал, а второй передал Роузмери.

— На свадьбу я подарю тебе гравюры Одюбона, — пообещал я.

Выпив, я снова засмеялся. Они изумленно и неодобрительно следили за мной.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

«Девочка моя, мне кажется, мы напоминаем двух спасшихся после шторма и кораблекрушения. Они настрадались вместе и теперь видеть не могут друг друга. Именно по этой причине я избегал тебя в последнее время. Я ощущал определенное сопротивление с твоей стороны и нежелание возобновлять отношения, которые нас так измучили. Что случилось с нами, моя дорогая Джорджи, с того дня накануне Рождества, когда мы лежали перед твоим камином, словно двое детей в лесу? Какими невинными мы тогда были и сколько всего утратили с тех пор! Ты можешь сказать, что настало время прилететь малиновкам и осыпать нас листьями. Действительно, я почти не догадывался о твоих страданиях и очень плохо понимал себя самого. В равной степени я не подозревал, как горько тебя обидел, и не знаю, выдержали ли наши чувства испытания и сумеем ли мы вновь полюбить друг друга. Я пишу это письмо почти без надежды хоть что-то спасти, но все-таки решил его написать. У меня ощущение, будто мы актеры, играем в какой-то пьесе и до ее окончания еще должны обменяться репликами. Возможно, мой тон покажется тебе холодным, но я хочу быть честным и признаться, что в настоящий момент нахожусь в шоке и еле жив. Я должен с тобой встретиться и попытаться понять многое из того, что не в силах уразуметь, из того, что по-прежнему мучает меня. Но когда мы снова посмотрим друг на друга в тишине, наступившей после этой бойни, я надеюсь, произойдет нечто большее. Может быть, ты хотя бы попытаешься, Джорджи, мой старый друг? Если я не услышу от тебя возражений, то позвоню на следующей неделе. Мы по-настоящему любили друг друга, не так ли? Не так ли? Во имя этого…

М.»

Я закончил письмо и поглядел на часы. Было около восьми. Мне предстояло пораньше выехать в аэропорт, пройти в зал ожидания и устроиться в каком-то незаметном уголке до их прибытия. Хотелось в последний раз посмотреть на них.

Это было вечером одиннадцатого, и я целый день провел в лондонском аэропорту. Выяснить, когда отправляются Гонория и Палмер, не составило особого труда. Они должны были улететь вечером. Решив за несколько дней, что я поеду их провожать, в самый день отъезда я просто не смог усидеть дома. Я обошел несколько баров и съел там разные сэндвичи. Затем, тщетно пытаясь отвлечься, стал писать письмо Джорджи. Я не был уверен, что она откликнется, не был уверен и в своих чувствах. Проявить внимание к Джорджи я мог лишь сугубо абстрактно. Я знал одно: скоро увижу Гонорию, и увижу ее в последний раз. Все прочее для меня не существовало.

Я не ответил на письмо Палмера. Конечно, у меня имелось с полдюжины достойных вариантов, но показалось, что на его удар не следует реагировать и молчание будет наиболее безболезненным. Ведь это конец. Я снова перечитал его письмо, стараясь осознать, какое отношение ко мне чувствуется за строчками, сумел ли он понять мое состояние. Любопытно, обсуждали ли Палмер и Гонория, как лучше меня доконать? О разговоре богов можно только догадываться. Но совершенно очевидно, что теперь Палмер знает правду.

Антония и Александр уехали в Рим, я с облегчением вздохнул и со всеми пожитками перебрался на Лоундес-сквер. Грузчики, кажется, уже привыкли перевозить наши вещи туда и обратно. Я не знал, надолго ли там останусь, но с Херефорд-сквер мне надо было бежать куда глаза глядят, что я и сделал на другой день после признания Антонии. Конечно, я в ней полностью разочаровался. Мне неизвестно, что она пережила, как на нее подействовал мой уход, да я этим и не интересовался. Я обращался с Антонией дружелюбно и насмешливо, она не ждала такого и была явно изумлена. Когда она начала разыгрывать страстные сцены, я по-прежнему откликался на них с иронией. Я не собирался ее прощать и хотел, чтобы она скрылась из виду и больше мне не попадалась. Я тоже стал жестче и гораздо увереннее. Этому способствовало постоянное чувство потери. Способность все смягчать и улаживать, которую так высоко оценил и отметил Палмер, была мной абсолютно утрачена. Да я и не обладал никакими священными добродетелями, а просто, как законченный эгоист, не любил ссориться. Однако мне удалось ни разу не вспылить — ни Антония, ни Александр не знали, что я о них думаю. Мне нравилось держать их в неведении. Хоть какое-то да удовлетворение.

Я никогда не прощу кроткому Александру, что он так долго наставлял мне рога. Вот оно, истинное предательство, и, по-моему, даже независимое от Антонии. Александр как будто перечеркнул все мое прошлое, мои юные годы — до брака, перечеркнул раннее детство, а быть может, и мое зачатие и месяцы в материнской утробе. Именно в нем сильнее, чем в ком бы то ни было из нашей семьи, воскресла и ожила моя мать, и то, что он так спокойно и безжалостно обманул меня, казалось, бросило тень на прошлое, которое я считал неприкосновенным. Не то чтобы я морально осудил его. Не то чтобы я не верил в его «объяснения». Я не сомневался, что он и правда желал мне все объяснить. Он страдал от моего напускного легкомыслия значительно больше Антонии. Я знал, что ему хотелось поделиться со мной своими сомнениями, рассказать об угрызениях совести, о том, почему он незаметно изменил отношение ко мне, короче, поведать, как это произошло. Я даже почувствовал, что ему не терпится признаться мне в своих поступках, не упоминая и словно исключая Антонию. Я с некоторым состраданием и любопытством спрашивал себя, сколько усилий приложил он и какова была его роль в создавшейся ситуации. Наверняка ему удалось бы сочинить неплохой рассказ. В конце концов, я знал по себе, как чувствительно, искренне и отнюдь не хладнокровно обманщик воспринимает собственный обман. Но моя реакция на поведение Александра была какой-то автоматической, не осуждающей, но еще более беспощадной. Странно, что пережитое горе так напоминало одиночество. Благодаря брату мое прошлое было полно людьми, теперь я очутился в подлинной изоляции.

В зале ожидания я забрался в дальний угол и развернул перед собой газету. Вряд ли они заметят меня. Во всяком случае, я не боялся рискнуть. За огромным окном освещенные самолеты медленно приближались к взлетной полосе. В теплом зале ожидания из громкоговорителей доносились неразборчивые голоса, они монотонно сообщали сведения, и возбужденные, напряженно слушавшие люди, кажется, их понимали. Похоже на преддверие Страшного Суда. Я выпил немного виски, продолжая держать развернутую газету. Из-за края страницы я следил за головами, видневшимися на эскалаторе. Их самолет должен был вылететь только через час, но я очень ослабел, и мне оставалось одно — ждать. Я чувствовал себя участником убийства, но так и не разобрался, кто я — жертва или палач.

Страстная любовь ненасытна. Верно также, что метаморфоза, вызванная ее же силой, позволяет ей существовать, питаясь крохами. Я пережил этот отрезок времени, питаясь мыслью, что опять увижу Гонорию, словно в ту самую минуту мне предстоит умереть. Кроме этого, я ничего не воспринимал и ничто меня не интересовало. Видеть, как она уходит, как навсегда покидает меня, было подобно самоуничтожению. Я ощущал мрачное удовлетворение, однако в этот последний день и оно исчезло. Осталось лишь желание увидеть ее. Тогда свершится чудо, ко мне вернется болезненная радость, пусть даже она продлится всего один миг.

Я посмотрел на часы и подумал, не пойти ли снова в бар и выпить еще виски. Но решил не двигаться с места. Сидел, заслоняясь газетой, и у меня заныла рука. Я чувствовал себя разбитым и полностью опустошенным. Атмосфера конца света начала меня угнетать, я слышал шум и не мог определить — то ли это дальний гул поднимающихся ввысь самолетов, то ли моя кровь бьется в висках.

У меня был напряженный день. Я почувствовал, что засыпаю. Голова склонилась и закачалась, будто вот-вот упадет. И тут же мне приснился сон, который снился уже не раз, в нем фигурировали меч и отрубленная голова, потом я увидел обнаженных Палмера и Гонорию. Они обнимались, прижимались друг к другу все крепче и крепче и наконец слились в единое существо.

Я вскинул голову и расправил смявшуюся газету. Забылся я лишь на минуту, что подтвердилось, когда я посмотрел на часы. Я опять выглянул из-за края газеты. И тут заметил их, словно демонов, поднимающихся из преисподней. Они плавно скользили снизу вверх, рядом. Сперва я увидел их головы, затем плечи — эскалатор вынес их наверх, и они очутились на уровне зала. Я передвинул газету, отгородился от них и зажмурил глаза. Кто знает, хватит ли у меня сил вынести эту сцену.

Мне понадобилось несколько минут, чтобы собраться с духом. Когда я рискнул посмотреть на них вновь, они уже проследовали в бар и теперь стояли ко мне спиной. Палмер заказывал напитки для трех человек. И тут я обратил внимание, что с ними девушка, стройная, бледная девушка с аккуратно подстриженными волосами, в новом пальто от Барберри. Они сели, по-прежнему спиной ко мне. В манере девушки держать бокал мне почудилось что-то знакомое. Она повернула голову и погладила нос указательным пальцем. Это была Джорджи.

Чуть-чуть отодвинув газету, я сосредоточенно глядел на них. Я не верил своим глазам, а глаза, в свою очередь, не могли насытить сознание. Я видел плечи Гонории и Палмера и их щеки. Джорджи сидела ко мне не вполоборота, как они, а спиной, и только изредка, говоря то с Палмером, то с Гонорией, поворачивалась в профиль… По-моему, все внимание обоих было устремлено на молодую спутницу. Они подались вперед, образовав некое трио голов, и сначала мужская рука, а потом женская похлопали Джорджи по плечу. Со стороны их можно было принять за родителей с дочерью. Сама Джорджи показалась мне взволнованной и даже ошеломленной. Я наблюдал за ее пополневшим лицом и неуверенными движениями. Она как-то поскучнела. Наверное, исчез отблеск независимости, который я так любил и который делал ее желанной и соблазнительной для меня. Что бы она ни говорила, я никогда не пытался поработить Джорджи. Это сейчас ее поработили, догадался я. Она продолжала рыться в сумке и, отвечая на вопрос улыбавшегося Палмера, наконец вытащила свой паспорт, продолговатый цветной билет и положила их на стол. И только тут я понял, что она тоже улетает.

Они сидели, разговаривали и смеялись с важным и значительным видом, чем-то напоминая актеров. Я ждал и надеялся, что сидевшие рядом замолчат и их слова вдруг станут слышны. До сих пор я избегал смотреть на Гонорию, а теперь взглянул. Ее губы изогнулись в улыбке, но брови вытянулись в прямую линию. Лицо напряженное и пожелтевшее. Я вспомнил, как она выглядела, когда я впервые увидел ее сквозь туман на вокзале на Ливерпуль-стрит с каплями воды, блестевшими в волосах. Сейчас перед разлукой она представала передо мной трогательно-заурядной, как и в тот раз. Ее дьявольское очарование померкло. Но в отличие от первой встречи через некрасивый облик отчетливо проступала ее прелесть. Этого было для меня более чем достаточно. Она была без шляпы и пригладила волосы, заложив их за уши. Маслянистые черные пряди волос все время падали ей на лицо, и время от времени я мог видеть ее профиль, когда она обращалась к Джорджи или к Палмеру. Ее изогнутый еврейский рот, ярко-красный от природы и контрастировавший с желтоватым лицом, застыл в напряженной улыбке, а рука продолжала двигаться. У нее был очень усталый вид.

— Пассажиров рейса Д 167 на Нью-Йорк просят проследовать к выходу на посадку, — произнес загробный голос. — Приготовьте ваши паспорта и билеты.

Все дружно поднялись, и от неожиданности я тоже встал. Я совсем забыл о времени. Слишком тяжелое испытание выпало на мою долю. Они засуетились. Джорджи уронила сумочку, а Гонория подняла ее. Затем вся троица двинулась вперед. Палмер в своем мягком твидовом дорожном пальто — чистый, вылощенный и внимательный, похожий на большую птицу. Мне пришло в голову, что он выглядит как победитель. До меня донесся его задорный, молодой смех, и вдруг, будто на Палмера упал луч прожектора, я заметил, что он взял Гонорию под руку. Он крепко сжал ее, идя рядом.

Я подумал, не стоит ли мне сейчас броситься к ней. Но они уже далеко ушли от меня, как в кадре фильма, и заняли места в очереди. Теперь я мог видеть лишь темную голову Гонории. Она прижималась плечом к Палмеру. Я знал, что не смогу смотреть, как они выходят через дверь. Это все равно что присутствовать при смертной казни. Я отвернулся от них и направился к эскалатору.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Я включил все лампы. Вернулся я на Лоундес-сквер рано — было только четверть десятого. В квартире ничего не изменилось — неубранная раскладушка, криво лежащие на полу ковры, сигареты, стакан с водой и таблетки аспирина около кровати, переполненная пепельница и вчерашняя газета. Я огляделся и подошел к окну. Внизу виднелись бесконечные вереницы машин, едущих в Найтсбридж. Уличные фонари освещали голые стволы деревьев. Мостовые были мокры, на них падали желтые отблески света. Должно быть, сегодня лил дождь. Я этого не запомнил.

Я задернул занавеси и закрепил их шнуром. Роузмери велела мне делать именно так. Вопрос с ламбрекенами до сих пор не решился. Я зажег электрокамин. Центрального отопления оказалось недостаточно. Осмотрев письменный стол «Карл-тон-хаус», я обнаружил на нем еще одну царапину. Очевидно, она появилась, когда его передвигали в последний раз. Я лизнул палец и замазал эту трещину, а потом двинулся на кухню, рассеянно глядя по сторонам в поисках какой-нибудь еды. Где-то должна быть жестяная банка с крекерами «Бат Оливер», которую принесла Роузмери. Я снял пальто и нашел в кармане пиджака несколько спичек. В нем также лежало письмо к Джорджи. Я перечитал его, разорвал, а после закурил. Похоже, что виски на меня не подействовало. Но во всяком случае, сегодня уже достаточно. Я взял бутылку молока из холодильника и налил немного в стакан. Банка с крекерами «Бат Оливер» стояла на полке, где ей и следовало находиться. Роузмери накупила много ярких, дорогого вида жестяных банок, украсивших мою кухню. Очень мило с ее стороны. Я поставил на поднос стакан молока и вазочку с крекерами. Снял пиджак и вернулся в гостиную в рубашке с короткими рукавами. Вероятно, сейчас в квартире и правда стало тепло. Сел в одно из китайских чиппендейловских кресел, поставив поднос на пол, у ног.

После спора с Антонией, в котором она порывалась плакать, но в то же время не теряла бодрости, а я вел себя беспечно и равнодушно, мы согласились поделить между нами гравюры Одюбона. Антония проявила бешеную энергию, и я от нее очень устал. Она решила, не выслушав моего мнения, забрать гравюры, которые мне не слишком нравились, и взяла, на ее взгляд, самые неинтересные, но ошиблась. Это были мои любимые — козодои, буревестники и хохлатые совы. Дятлы с золотистыми крыльями, Каролинские попугаи и алые танагры теперь стояли пыльными рядами у стены, и я раздумывал, куда бы мне их лучше повесить. Без других гравюр они выглядели бессмысленно. Я осмотрел комнату и увидел, что Роузмери расставила мейсенских фарфоровых попугайчиков по разным концам письменного стола. Я передвинул их так, что они очутились рядом. Теперь они смотрелись лучше. Потом мне захотелось выпить вина, и я опять отправился на кухню. В одном из шкафов обнаружилась дополнительная полочка. Похоже, ее принесли сюда недавно. Остальное вино по-прежнему находилось на Херефорд-сквер. Но это уже другая проблема. Я выбрал бутылку наугад и ощутил ее тяжесть, словно держал слесарный инструмент или оружие. Это оказалось Шато Лориоль де Барни… Вполне подходит, чтобы выпить на прощание. Откупорив бутылку, я пошел назад в гостиную, где до боли ярко горел свет. У Роузмери не нашлось времени принести мне другие лампочки.

Конечно, состояние у меня по-прежнему было шоковое. Я заметил, что у меня дрожат руки и я стучу зубами. Налил себе бокал. Если учесть, что вино простояло в теплой кухне, вкус у него не слишком испортился. Я вспомнил красное пятно, расплывшееся по ковру Палмера. Но само вино было здесь ни при чем и не навевало дурных воспоминаний. Так и должно быть. В конце концов, сейчас настали первые минуты совершенно новой эры. Наверняка мне удастся все это пережить, обнаружить у себя новые интересы и воскресить старые. Я вернусь к Валленштейну и Густаву Адольфу. Я старался сосредоточиться на этих размышлениях, но они оставались невыносимо абстрактными, а боль, которую я испытывал, была сугубо реальной. Я сам себе казался случайно уцелевшим. Разыгралась драма, в ней участвовало немало людей, но все они погибли, и события сохранились лишь в моей памяти. И может быть, они милосердно поблекнут и в памяти, как у сумасшедшего старого заключенного, который забыл о своих страданиях и даже не знает, что его освободили. Боль усилилась, и я попробовал приглушить ее, придать ей какой-то смысл, заговорить ее и убедить себя, что я не так уж и мучаюсь. Но суровую правду отрицать невозможно. Мой внутренний монолог исчерпал себя, и я понял, что все потеряно. Я прикрыл лицо руками, и если бы у меня осталась хоть капля слез, то непременно заплакал бы.

Так я просидел долго, погруженный в тягостные раздумья. У меня болело тело, а значит, мои переживания были истинны. Затем внезапно раздался странный звук, словно внутри головы. Я очнулся и огляделся по сторонам. Когда этот звук повторился, я догадался, что звонят в дверь. Эхо непривычно разносило звук по пустым комнатам. Я решил не открывать. В эту минуту мне не хотелось никого видеть. Роузмери уехала в Ремберс, а ни с кем, кроме нее, в Лондоне я встречаться не желал, у меня просто не было сил. Я сидел в оцепенении и ждал следующего звонка. И он раздался в третий раз. Громкий и неотступный. Звук был таким настойчивым, что вынудил меня встать и двинуться в холл. Воцарившаяся тишина показалась мне ужасной, и я отпер дверь, лишь бы больше не звонили. В полутьме на пороге стояла Гонория Кляйн.

Мы молча смотрели друг на друга. Моя рука замерла на дверном косяке, а она, наклонив голову, исподлобья глядела на меня. На ее изогнутых алых губах блуждала усмешка.

Я повернулся и провел ее вслед за собой к свету. Вошел в гостиную и сразу направился к окну, чтобы между нами очутилась раскладушка. Она закрыла за собой дверь. Мы продолжали молчать и глядеть друг на друга.

Наконец Гонория заговорила, при этом ее улыбка стала отчетливее и она сузила глаза.

— Вы так стремительно покинули аэропорт… Я не сумела перехватить вас.

Я не был уверен, удастся ли мне выдавить из себя хоть слово, но когда попытался, то мой голос прозвучал вполне нормально.

— А я думал, вы уехали, — сказал я.

— Как видите…

— А те двое улетели?

— Да.

— А когда вы последуете за ними?

— Я не поеду.

Я сел в кресло у окна и произнес: «Понимаю», хотя ровным счетом ничего не понимал. Она устроилась напротив меня в другом кресле. Я покачал головой. Ничего, кроме смятения и страха, я не чувствовал. Вероятно, это и была самая жуткая пытка. Но, как мне ни было горько, я все же старался сохранять достоинство.

— Вот как, — сказал я. — А что вы делаете здесь? — Я говорил спокойно и ровно.

Теперь я пристально смотрел на нее, и она отвечала мне проницательным взглядом. Без сомнения, сейчас она действительно видела меня, и это доставляло мне наслаждение.

— Я пришла к вам, — ответила она, и ее быстрая, сдержанная усмешка озарила меня, словно луч света.

— Почему?

— Потому что вы хотели, чтобы я пришла.

— Я вас об этом не просил, — возразил я. — Я надеялся, что навсегда избавился от вас. — Лицо у меня по-прежнему было каменное и напряженное.

Она поджала губы и, больше не улыбаясь, но все же явно забавляясь, внимательно глядела на меня.

Вид у нее, как и раньше, был усталый, в лице угадывались следы недавно пережитых страданий. Но демон опять пробудился. Она осмотрела комнату, бросила пальто на краешек кресла, сунула руки в карманы своего зеленого жакета, села нога на ногу и снова принялась разглядывать меня.

— Выпейте вина, — предложил я. — Возьмите мой бокал.

Я показал на поднос. Она на минуту задержала на мне свой взор, а потом немного налила себе. Когда она это сделала, я ощутил, как во мне зарождается огромная радость, пока еще еле заметная, будто кит, плывущий вдалеке от корабля. Стараясь держать себя в руках, я поднялся. Опершись одной ногой на кресло, я стоял и смотрел на нее сверху вниз. Так мне было легче.

— Значит, вы никуда не едете? — переспросил я.

— Никуда.

— Надолго ли уехал Палмер?

— Навсегда, точнее, так ему кажется сейчас.

— Итак, вы расстались с Палмером? — задал я новый вопрос. — Вы разошлись? И между вами все кончено? — Мне хотелось одного — ясности. Я желал, чтобы мне сказали предельно просто, что исполнение моего невыразимого желания — правда.

Она откинула руки на спинку кресла. Ее лицо стало очень спокойным.

— Да.

— Вот как, — откликнулся я. — А Джорджи?

— Палмер и Джорджи успели привязаться друг к другу, — ответила Гонория. — Не знаю, что у них получится в будущем. Но Палмер мечтал уехать, он был просто одержим отъездом.

— Уехать от вас?

Она невозмутимо посмотрела на меня. — Да.

— А вы?..

Задавая ей эти прямые, бьющие в цель вопросы, я чувствовал: в это мгновение я имею над ней власть. Но Гонория расслабилась и улыбнулась мне, пригубила вино, а потом допила его. Меня восхищало ее высокомерие.

— Что ж, позвольте мне еще раз спросить: почему вы ко мне пришли? — сказал я и оперся о письменный стол. Я склонился над ним, продолжая глядеть на нее. — Если вы явились лишь затем, чтобы мучить меня или позабавиться, то вам лучше сразу уйти.

Мной овладело пьянящее чувство — сейчас мы на равных. Я не менял сурового выражения лица, но понял, что идущий из глубины внутренний свет должен был как-то на нем отразиться.

— Я пришла сюда не затем, чтобы мучить вас, — заявила Гонория. Она говорила серьезно, но в ее взгляде сквозила легкая ирония.

— Конечно, я понимаю, это могло произойти непреднамеренно, — заметил я. — Я знаю, что у вас темперамент убийцы.

Во мне нарастала какая-то дрожь, и понадобились немалые усилия, чтобы взять себя в руки. Я принялся расхаживать вдоль окна и, снова посмотрев на нее, не смог удержаться от улыбки. Она тоже улыбнулась. А затем, как по команде, мы оба сделались серьезными.

— Но почему, Гонория? — спросил я. — Почему вы здесь, почему у меня?

Она промолчала, оставив меня в полном недоумении. После паузы она задала вопрос:

— Вы когда-нибудь читали Геродота?

Я удивился:

— Да, много лет назад.

— Вы помните историю Гигеса и Кандавла? Я задумался и ответил:

— Да, думаю, что да. Кандавл гордился красотой своей жены и захотел, чтобы его друг Гигес увидел ее обнаженной. Он оставил Гигеса в спальне, но жена Кандавла догадалась, что он там. А позднее, зная, что он видел ее, явилась к нему и вынудила его убить Кандавла и самому стать царем.

— Верно, — проговорила Гонория. Она неотступно следила за мной.

Прошло несколько минут.

— Понимаю, — произнес я и добавил: — Однажды вы обвинили меня, что я говорю ерунду. Если я удостоился подобной чести потому, что увидел вас в объятиях вашего брата…

Она оставалась спокойна и снова улыбнулась. Я постарался сдержать улыбку и продолжал:

— Вы сказали мне, что вы — отрубленная голова. Возможны ли человеческие отношения с отрубленной головой?

Она опять промолчала, подавляя меня своей улыбкой.

— Как вы сами заметили, я плохо вас знаю, — произнес я. Теперь я тоже улыбнулся.

Она продолжала молчать, откинувшись назад, и ее улыбка сверкала дерзко и надменно.

— До этого времени мы жили в мире фантазий. Сможем ли мы понять друг друга, когда проснемся? — задал я вопрос.

Я подошел к кровати и остановился рядом со своей гостьей. Я наслаждался тем, что стою совсем близко от нее.

— Да, мы должны крепко взяться за руки и надеяться, что вместе сможем выбраться из этого мира грез и проснуться в реальной жизни, — сказал я.

Она и сейчас ничего мне не ответила, и я спросил:

— Мы можем быть счастливы?

— Это не имеет никакого отношения к счастью, совершенно никакого, — откликнулась она.

Она была права. Я воспринял ее слова как обещание.

— Хотел бы я все это выдержать, — сказал я. Она лучезарно улыбнулась и предложила:

— Вы должны попробовать.

Я столь же радостно улыбнулся ей, и в моей улыбке больше не было никакой иронии.

— И вы тоже, моя дорогая!

О том, действительно ли сложно читать романы Айрис Мердок

Вы только что перевернули последнюю страницу романа Айрис Мердок «Отсеченная голова». Среди впечатлений и ощущений, которые оставило это произведение замечательной британской писательницы, вероятно, есть и недоумение. Согласитесь, что, когда ближе к концу романа хоровод событий набрал совсем уже невероятную скорость, приобретя отчетливый не хороводный, но все равно танцевальный рисунок смены партнеров, изменились и принципы нашего ожидания следующих сюжетных поворотов. Когда подходил к концу второй тур любовного танца (партнеры стали возвращаться друг к другу во второй раз), мы не могли не понимать, что история может закончиться только остановкой, установлением хоть какого-нибудь баланса. И напряженное ожидание окончательных ответов на вопросы «Кто?», «Когда?», «С кем?» подавило поиск психологических мотивов из репертуара средств, которые мы использовали для построения прогноза «Чем же все это кончится?». Мы ждали развязку, и только после того, как получили ее, смогли восстановить способность к поиску мотивов в поведении персонажей. Но было уже поздно, роман закончился, а недоумение осталось.

И если не справиться со своим недоумением, то можно прийти к весьма агрессивной формулировке вопроса: «Зачем пишут такие романы?» Агрессивный компонент недоумения обязательно сойдет на нет, если мы, пытаясь объяснить себе, какие это «такие» романы, будем помнить о другом, не менее законном вопросе: «А зачем мы читаем романы?» При этом, отвечая на этот вопрос, было бы неплохо отслеживать роль стереотипных аксиом, приобретенных еще в школе. Романы Айрис Мердок не могут служить «энциклопедией» английской жизни, но всерьез упрекать писательницу в этом, вероятно, неразумно, ведь энциклопедиями не способны служить почти никакие романы вообще. И даже хрестоматийный пример и главный источник этой распространенной школьной иллюзии — «Евгений Онегин» — позволяет превращать себя в энциклопедию только стараниями Владимира Набокова и Юрия Лотмана, чьи комментарии к роману в несколько раз превосходят его по объему. Понятно, что при некотором старании, а главное, при весьма серьезных знаниях британской жизни и культуры, почерпнутых из различных источников, нам удастся выловить кое-какой страноведческий материал и из произведений Айрис Мердок. Но страшно даже подумать, насколько искаженными окажутся наши представления о современной Великобритании, если единственным их источником окажутся романы этой писательницы. Достаточно указать, используя советскую риторику, на «страшно узкий социальный круг» персонажей. В романах писательницы, а их 26, вы найдете лишь указания на их профессии, и то далеко не всегда, поскольку, как правило, герои Айрис Мердок если и работают, то за пределами сюжета. Как, например, в нашем романе: Мартин лишь пару раз появился в своей конторе, Палмер, психоаналитик, проводил сеансы только с Антонией, и те впоследствии оказались лишь прикрытием их свиданий. Есть, правда, еще одно указание на то, что он был у пациента. Гонория и Джорджия — преподаватели, чьи студенты, по всей видимости, на рождественских каникулах, хотя это и никак не оговорено. Скульптор Александр пребывает в творческом простое, а Антония и Роузмери обеспечивают быт. И если мы не откажемся от критериев «типическое» и «характерное» при подходе к романам А. Мердок, то не сможем избежать вздорных упреков в ее адрес. Отказаться от таких вымученных критериев несложно, тем более что в процессе чтения у подавляющего большинства свободных читателей они и не работают, племя читателей несвободных (вынужденных писать или проверять школьное сочинение на тему «Образ женщины» или «Тема любви») настолько немногочисленно, что им можно пренебречь.

Сложнее пренебречь мнением, сложившимся в академических кругах. О творчестве Айрис Мердок уже написано более сотни диссертаций только по-английски, и почти столько же на других языках. Книгам Айрис Мердок посвящено более четырех тысяч (sic!) критических статей и рецензий, десятки монографий.

Первая диссертация «Философская проблематика романов Айрис Мердок» появилась в 1965 году. Ее автором был Петер Вульф, впоследствии написавший ряд авторитетных трудов о многих современных писателях Великобритании. К моменту появления его работы об Айрис Мердок уже сложилось мнение как о серьезной интеллектуальной писательнице. О вышедших к этому времени семи романах было опубликовано уже несколько сотен статей, в большинстве своем посвященных философской проблематике, которую авторы упорно вычитывали из произведений писательницы. Упорство это было сколь законно, столь и закономерно, а главное, неизбежно — ведь Айрис Мердок была не только писательницей, а в это время еще и не столько писательницей, сколько профессиональным философом, выпускницей Кембриджа, автором научных трудов, преподавателем философии в Оксфорде. Литературное творчество Айрис Мердок начиналось как хобби, первый роман появился в 1954 году, когда ей было 35 лет. Что, правда, для английской литературы 50— 60-х годов было почти нормой: Уильям Голдинг начал писать в 45 лет, Джон Фаулз в 37. Всех этих впоследствии властителей дум объединяет также и предшествовавший писательству опыт учительства, наставничества молодежи, что, бесспорно, не могло не сказаться на их, во всяком случае ранних, произведениях, где дидактизм почти бесспорен, и критики поэтому с готовностью рассуждали о философичности их романов. С Фаулзом, правда, случилось досадное недоразумение. Его первый роман был поначалу зачислен в разряд «чтива», но писатель быстро исправил свое положение тем, что на полученный гонорар издал «Аристос», книгу философских размышлений, поэтому его второй роман «Волхв» рецензировался уже как произведение автора с серьезными философскими амбициями. Исключение здесь только подтверждает правило: читательские ожидания критиков программируются столь же просто, как и ожидания просто читателей.

Указанное правило отнюдь не означает, что всякое программирование безосновательно, в том смысле, что направлено лишь на поддержание ложных интерпретаций. Это правило основано на том, что любые интерпретации, в том числе заведомо ложные (как, например поиск антифашистских тенденций в творчестве Гомера), нуждаются в предваряющих чтение установках (чем-либо или кем-либо мотивированных ожиданиях).

С точки зрения свободы читательских интерпретаций произведениям Айрис Мердок гораздо больше повезло в России, чем на родине. Именно в России, потому что в СССР за ними еще тянулся шлейф высоколобой филологичности, поскольку основные тиражи ее произведений, выпущенные «Прогрессом» и «Высшей школой», были на английском языке и изучались в рамках учебных программ филологических факультетов и специализированных школ. Русские издания к филологичности с неизбежностью добавляли еще и философичность, так как существовали главным образом в журнальных вариантах серьезной «Иностранной литературы» с соответствующими рангу послесловиями.

Появление в России рыночных законов в книгоиздании и книготорговле наделало уже немало чудес (как в прямом, так и в переносном смысле этого слова), одним из которых было издание романов Айрис Мердок огромными тиражами, абсолютно немыслимыми для произведений с ярлыком «интеллектуальный роман». А оказалось такое чудо возможно потому, что ярлыка-то как раз и не использовали. Точнее, использовали, но другие: так, роман «Черный принц» был издан в серии «Женская библиотека», а «Отсеченная голова» и «Единорог» выходили под обложками, выполненными в стилистике, средней между эротическим романом и романсными (от romance) сериями (типа бесконечных «Арлекин» или Барбары Картланд).

Книги были изданы и проданы, а значит, и прочитаны, причем без всякой философской «артподготовки». Можно, конечно, предположить, что «Черный принц» вызвал некоторую интеллектуальную изжогу у некоторой части самых искренних поклонниц Барбары Картланд, и то главным образом отсутствием в романе однозначного «счастливого конца». Надо заметить, что претензия к подобному романному дефекту выглядит вполне обоснованно, поскольку из почти двадцати романов Мердок, вышедших после «Отсеченной головы», им страдает в такой явной форме, пожалуй, только «Черный принц».

Так или иначе, но российский читатель получил возможность читать романы Айрис Мердок, забыв на время, что она была дамой чрезвычайно образованной, а поэтому (а строго говоря, почему «поэтому»?) ужасно серьезной.

То, чем озабочены герои романа, а они, бесспорно, озабочены, не позволяет вывести их за пределы круга понятных человеческих переживаний, чувств и страстей. Арсенал поведенческих реакций, используемый героями для разрешения и создания весьма щекотливых ситуаций, в которых они постоянно оказываются, также вполне банален. Другое дело, что ситуаций этих для пары недель и семи участников необычайно много. Много, если мы забудем, что перед нами не наши знакомые и родственники, а персонажи романа. Есть вещи, которые в литературе встречаются чаще, чем в жизни, и наоборот. Да и арсенал свой наши герои используют не всегда вовремя и последовательно. Критерии «своевременно» и «последовательно» работают в жизни, а в литературе своя логика, свои законы, в том числе и законы жанра. Понятно, что если бы вместо Мартина в сцене признания жены в своей неверности оказался Николай Петрович, наш сосед с третьего этажа, то он, конечно бы, сначала дал волю эмоциям и кулакам, а потом запил в неосознанном ожидании, что все как-нибудь образуется. Мартин, строго говоря, проделывал все то же самое, но с точки зрения бытовой мудрости не вовремя и порой совсем не по адресу (побил не жену, что было бы понятно, а сестру обидчика). Мартин поэтому отличается от Николая Петровича не особыми моральными принципами, а логикой поведения, которая продиктована сюжетной целесообразностью. Это одно из правил литературы, которое мы учитываем как читатели, хотя можем и не знать о его существовании.

Совпадение или несовпадение поведения персонажа с вовлеченной в сопереживание читательской реакцией «я бы на его/ее месте» может определять жанровую природу произведений. Есть произведения, и их особенно часто рекомендуют подрастающему поколению, где сюжет позволяет читателю постоянно восхищаться реакциями героя и таким образом готовиться к жизни через уроки «вот и я бы так поступил». Романы Айрис Мердок явно не из их числа. Есть не менее дидактичные, хотя с точки зрения сюжета построенные по противоположному принципу — «я на его/ее месте поступил бы иначе». К таким относятся «romance», стандартные женские романы. Типичный «romance» имеет незамысловатую фабулу: Она в состоянии потерянности; на сцене появляется Он, мужчина во всех отношениях достойный, но его реакция не однозначна; Она пытается интерпретировать то, что ей кажется равнодушием (холодностью), враждебностью, и ошибается, в результате они разлучены (эмоционально разделены); Она страдает, но обстоятельства, порой случайные, решают положительно главный вопрос: «Любит или не любит?», что успешно подтверждается Их сближением; Она находит себя. Схема «romance» обязательно предполагает для достижения счастливого конца преодоление некоторой трудности. К законам этого жанра можно ртнести и определенную схему чтения «romance», также основанную на затруднении, которое определяет переход от одного типа восприятия к другому. На первом этапе чтения (в сюжете он соответствует времени до возникновения барьера между героиней и героем) читательница «входит» в произведение, ставит себя на место героини. Тип чтения, основанный на отождествлении себя с объектом переживания, не предполагает самостоятельного восприятия других персонажей, и читательница смотрит на героя глазами своей героини, неизбежно соглашается с той интерпретацией поступков и слов героя, которая по закону жанра обязательно приводит к барьеру или усугубляет его.

Этот же барьер очень скоро порождает и конфликт между читательницей и героиней. Механизм, вызывающий этот конфликт, очень прост: согласиться с героиней — значит лишить ее счастливой развязки, а себя удовольствия от чтения, так как выбранная героиней линия поведения не предполагает скорого счастья. При этом для того, чтобы почувствовать неприемлемость позиций героини, не надо быть мудрее ее, достаточно желать ей добра. Между «я» читательницы и «я» героини возникает дистанция, позволяющая оценивать позиции героини, т. е. интерпретировать интерпретации. Так сюжетный механизм обусловливает изменения типа чтения — вчувствование меняется на понимание и «romance» выполняет свое дидактическое назначение — способствует приобретению читательницами навыков понимания того, с чем они сами сталкиваются в своей обыденной жизни.

Романы Айрис Мердок не встраиваются и в этот тип; так, реинтерпретация реакции ее героев читателями, какие бы они ни использовали принципы реинтерпретации, в схеме эмоциональной вовлеченности не могут привести к ожидаемому финалу.

Построение прогноза по романсному типу, естественно, возможно, но оно не оправдается. Предугадать авторский выбор финала чрезвычайно сложно: автор представляет читателю почти детективную ситуацию. Но лишь «почти», так как, в отличие от детектива, романы Мердок не рассчитаны на использование дедукции, наблюдательности и знание законов детективного жанра, которые порой неосознанно начинают помогать читателю отказываться от «очевидных» подозрений в пользу поиска скрытых мотивов у «чистых» персонажей.

Некоторым читателям Айрис Мердок кажется, что им не хватает эрудиции, знаний философских проблем или мифологии для того, чтобы понять закономерности и внутреннюю логику поведения персонажей. Чтение послесловий или ученых статей, как правило, лишь усугубляет эти подозрения, нередко отравляя удовольствие, которое можно получать от чтения.

О первой причине, по которой произведения Айрис Мердок зачисляют в разряд трудной высоколобой литературы, мы уже говорили: это вполне понятное убеждение, что серьезный по своей профессии человек остается таковым во всех своих проявлениях. Эту простоватую склонность к идеализации авторитетов порой чрезмерно эксплуатируют критики, которые, используя свое положение посредников между автором и читателем, не могут отказаться от соблазна продемонстрировать свою ученость.

Вторая причина — это выбор персонажей. В ситуации с Айрис Мердок эта причина косвенно связана с первой. Круг общения писательницы во многом определен ее профессией и местом работы: интеллектуалы, люди творческих профессий. К такому же кругу относятся и ее персонажи. Таков был выбор писательницы, он понятен, но не закономерен, писал ведь Толкиен про эльфов и хоббитов, живя и работая в той же среде, что Айрис Мердок. Полагать, что романы Айрис Мердок интеллектуальны только на том основании, что они про интеллектуалов, по крайней мере неосторожно, мы ведь знаем, что психологический роман — это не тот, который про психологов.

Предупреждение о нецелесообразности использовать романы Айрис Мердок как «энциклопедию культурной жизни Англии» уже звучало. И его стоит помнить при всякой попытке обобщенного описания героев романов писательницы. Так, ее персонажи никогда не смотрят телевизионных программ, в их домах вообще нет телевизоров, практически никогда не ходят в кино, крайне редко читают газеты, не обсуждают социальные или политические проблемы, читают только специальную литературу, а из художественной — поэзию и классику. Огромным пластам современной культуры вход в художественный мир Айрис Мердок закрыт наглухо. Так, вы не найдете в описаниях внешности персонажей сравнений или уподоблений с киногероями или актерами. Вместо этого распространенного в литературе эффективного и экономичного приема Айрис Мердок использует его вариант. В нашем романе Мартин, описывая себя, указывает на сходство с Юмом, философом XVIII века, и актером того же века Гарриком. И тот и другой стоят перед глазами просто как живые, не так ли? Полагать, что английским читателям было легче, чем нам, представить среднее между Юмом и Гарриком, безосновательно. Полагать, что серьезная и многоопытная Айрис Мердок осложнила наше восприятие, не ведая того, не менее наивно. Это у нее такие шутки, точнее, игра.

Именно к области игры относится и большинство мифологических и культурных (в том числе философских и психологических фрейдистских) аллюзий. И чем лучше читатель владеет культурным материалом, тем эффективнее его вводят в заблуждение, пуская по заведомо ложному следу.

В нашем романе мифологические аллюзии многочисленны, но функции их далеко не однозначны. Так, Мартин сравнивает свою жену с Афродитой, богиней красоты, любви и плодородия, согласно общеобразовательным представлениям о греческих мифах. Попытки выйти за пределы галантного штампа «моя богиня» выявят иронию, переходящую в сарказм: Антония красива так называемой «вечной» красотой (благородная красота премьер-министра), она старше своего мужа и всегда, как он сообщает, выглядела старше своих лет. Полагать, что Мартин, у которого была молоденькая любовница, уподоблял жену Афродите иронично, вряд ли стоит, это несообразно психологическому типу персонажа и не поддерживается сюжетом. Уподобление Антонии Афродите по признаку ее любвеобилия справедливо, но горькая ирония «рогоносца» в этом случае вписывается в образ Мартина лишь частично. Страдающую бесплодием Антонию уподоблять богине плодородия без сарказма, согласитесь, невозможно. Мартин о своих слабостях и недостатках сообщает нам весьма подробно, но откровенным и циничным лицемерием он не наделен. Соответственно, сравнение с Афродитой может прочитываться как «общее место». С другой стороны, полагать, что Айрис Мердок оставила в тексте столь ходульный прием по недосмотру, вряд ли справедливо. Афродита, бесспорно, появилась не случайно. Это — элемент игры, причем двойной: автор, во-первых, играет сам с собой, забавляется; и во-вторых, предлагает поиграть читателю, правда, уже в другую игру. Забава Мердок в данном случае не рассчитана на широкую аудиторию, это интимная игра, как у А. А. Ахматовой: «Ах, кабы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Все перечисленные характеристики Антонии (старше мужа, старше своих лет, влюбчива и бездетна) делегированы от автора. Только в отличие от Антонии Айрис Мердок не была наделена ни малейшими признаками киноэталонной красоты, о чем бесспорно знала, и воспринимала восторги мужа о собственной привлекательности «с пониманием». Супруг писательницы, Джон Бейли, в своих мемуарах, вышедших в год ее смерти, рассказывает с теплотой и мягкой иронией о безуспешных попытках жены, которую природа наделила лишь внутренней красотой, использовать традиционные средства помощи женскому обаянию.

Следы авторской самоиронии, игры с самой собой, можно найти почти во всех ее романах. Обычно самоирония играет лишь факультативную роль в произведении писательницы, исключением является, пожалуй, только «Черный принц», где из самоиронии вырастает значительная часть сюжета, а рассказчик, Бредли Пирсон, наделен по-климактерически фрустрированным восприятием женщин.

В теме Афродиты параллельно с самоироничной игрой разворачивается игра с читателем. Мартин, продолжая тему Афродиты, сравнивает Палмера, своего соперника, с Аресом, любовником Афродиты. Палмер тут же пытается снять это сравнение как неудачное, заявив Мартину, что тот не может претендовать на роль Гефеста. Игра началась, и если любопытному читателю недостаточно, что компания: Афродита, Гефест и Apec — лишь одно из хрестоматийных обозначений любовного треугольника, то он вспомнит (или выяснит в справочнике), что Apec — бог войны, причем только несправедливой и кровожадной, так как есть еще Афина Паллада; он самый ненавистный и аморальный из богов. Отягощенному такими знаниями читателю придется ожидать от Палмера всяческих гадостей, а Мартина подозревать в неискренности по отношению к читателю. Ведь Мартин сравнил соперника с Аресом, значит, подозревает его вероломную сущность и кривит душой, рассказывая нам о своих нежных к нему чувствах. Тогда и поспешность, с которой Палмер отказывается от «чести» быть Аресом, становится понятной. Дальнейшие самостоятельные изыскания читателей в области греческой мифологии также найдут подтверждение, позволив читателю некоторое время наслаждаться своей «прозорливостью». Хромоногий и самый некрасивый из богов, Гефест (тема красоты и уродства опять начинает пульсировать), приковал любовников к супружескому ложу, опутав их невидимыми нитями, выставив на обозрение смеющимся богам. Появившаяся вовремя единоутробная сестра Палмера, подобно Посейдону, пытается убедить Мартина-Гефеста в необходимости освободить любовников, которые, как в мифе, находятся вместе лишь благодаря стараниям Мартина. Но очень скоро вся эта мифологическая конструкция разрушится, продемонстрировав свою искусственность. Читателю придется вернуться к исходной ситуации: Мартин склонен к высокому стилю, а Палмер уличает его в неточности и неуместности использованных сравнений. Все остальное от лукавой Мердок, которая позволяет читателю временно насладиться собственной ученостью. Те же правила игры сработают и в случае с мифом о Медузе Горгоне. Если читатель не поверит, что Мартин в очередной раз использовал высокий стиль как обозначение своего неприязненного впечатления от Гонории Кляйн, з решит, что это сигнал к самостоятельному развитию сюжета, то он опять попадет в зону игры, где автор будет некоторое время иронично подыгрывать, включая в сферу игры отдельные указания и атрибуты (название романа, меч, отрезанные волосы и т. д.), которые при произвольной перекомпоновке будут поддерживать мифологическую линию.

Но полный смысл и назначение мифологических игр открывается лишь в самом финале романа. Гонория появляется в доме Мартина и сообщает, что проводила Палмера и Джорджи в Америку, а сама остается. Мартин пребывает в напряжении от собственных подозрений и предчувствий. Гонория переходит на язык мифологических аналогий; язык, который, как все время казалось самому Мартину, объяснял ему и самого себя, и других людей. Гонория предложила Мартину вспомнить историю о Кандавле, который, гордясь красотой жены, решил продемонстрировать ее другу Гигу, для чего спрятал его в собственной спальне. Жена, осознав себя в такой ситуации, решила предпочесть Гига мужу. Мартин решил, что ему отведена роль Гига, а Гонории роль вероломной супруги. Гонория, выслушав догадку, не отвергла ее, лишь загадочно улыбнулась. Здесь читатель может вспомнить сюжет и понять, что и в этой ситуации Мартин, вероятнее всего, заблуждается, поскольку по сюжету версия Мартин-Кандавл выглядит убедительнее: ведь Мартин теряет женщин, как только на них положит глаз друг или брат. Прозрение постепенно приходит к Мартину. Глядя на улыбающуюся Гонорию, он вспоминает их недавний разговор, в котором она пыталась убедить его в пагубности мифологизации людей, в том, что Мартин напрасно превращает ее в отсеченную голову, в дикарский символ поклонения. Мартин признает, что жил в мире снов и наваждений, но надеется на счастливое пробуждение.

В одной из статей, написанных параллельно с романом, Айрис Мердок посетовала, что «реальные люди слишком зависимы от мифа», и, видимо, поэтому предложила читателю и признать пагубность такой зависимости, испытав ее на себе, а не только следя за блужданиями Мартина.

Естественным действительно полумифологическим персонажем в романе является Палмер. Его поступки непредсказуемы, мотивы непонятны, он подобен «случайности, которая зависит от фантазии». Он необходим сюжету. И как говорит Айрис Мердок в той же статье, «искусство не боится случайности, и только когда она чрезмерна, искусство может превратиться в журнализм», так как именно реальности свойственна чрезмерная зависимость от случайности.

Реальность сложна и старается не поддаваться пониманию, тем более прогнозированию. Философские системы, доходчиво объяснявшие смысл и закономерности хода истории, были дискредитированы историей XX века весьма основательно. И если то или иное литературное произведение использует нелогичные, а то и вовсе абсурдные ситуации, то совсем не обязательно является следствием стремления автора воспроизводить абсурдную реальность или подражать ей. Часто автор, создавая художественную реальность, лишь пользуется в своем произведении правом на абсурд, незавершенность и непредсказуемость, которые в обилии предоставлены писателю современными представлениями о реальности. Многие современные авторы, и Айрис Мердок из их числа, не ставят перед собой задачи вскрывать законы непредсказуемого и трудно познаваемого мира, подобно тому как здравомыслящие инженеры не страдают над изобретением вечного двигателя. Да и велик ли дидактический эффект «энциклопедий абсурдной жизни»?

Романы, написанные Айрис Мердок, можно сравнить с добрыми, мудрыми, слегка ироничными сказками для взрослых. Но излишнее мудрствование способно лишить читателя удовольствия от увлекательных путешествий по сказочной стране.

Валерий Тимофеев

Примечания

1

«Опасные связи» (1782) — название широко известного романа Шодерло де Лакло. — Здесь и далее прим. перев.

(обратно)

2

В местечке Блумсбери на рубеже 1910–1920 гг. собиралась одаренная университетская молодежь. Кружок «Блумсбери» объединял поэтов, прозаиков и художников, искавших новые выразительные средства и стремившихся создать новые формы в искусстве.

(обратно)

3

Беззаботно (фр.).

(обратно)

4

Это сильнее меня (фр.).

(обратно)

5

Дорогой учитель (фр.).

(обратно)

6

Джон Милле — художник-прерафаэлит.

(обратно)

7

Данте Габриэль Россетти (1828–1882) — поэт, художник, признанный лидер «Прерафаэлитского Братства»

(обратно)

8

Альбрехт Валленштейн (1583–1634) — чешский дворянин, выдающийся организатор и полководец имперской армии Австро-Венгрии.

(обратно)

9

Густав-Адольф (1611–1632) — шведский король.

(обратно)

10

Тридцатилетняя война (1611–1643) велась Швецией против Дании за господство на Балтийском море.

(обратно)

11

Шекспир У. Сон в летнюю ночь. Пер. Т. Щепкиной-Куперник.

(обратно)

12

В битве при Лютцене 16 ноября 1632 г. шведская армия разгромила имперскую, которой командовал Валленштейн, но в бою пал король Густав Адольф.

(обратно)

13

Мтф. 12, 20; Ис. 42, 3.

(обратно)

14

«…Когда любовь предстала предо мной / Такой, что страшно вспомнить мне об этом» (Данте Алшьери. Божественная комедия. Пер. М. Лозинского. М., 1967).

(обратно)

15

«Золотая ветвь» английского ученого Джеймса Джорджа Фрэзера — основополагающий труд в 12 томах (1890–1915) по истории религии, фольклора и этнографии.

(обратно)

16

Курорт в Шотландии.

(обратно)

17

Она вас больше не любит (фр.).

(обратно)

18

Шекспир У. Гамлет. Пер. М. Лозинского.

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  • О том, действительно ли сложно читать романы Айрис Мердок
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Отрубленная голова», Айрис Мердок

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства