Генрих Ланда БАБУШКИНЫ СКАЗКИ
"Это была обычная очередная командировка. Последнее время поездки стали особенно частыми и длинными, так что раз, после приезда из командировки, один из сотрудников, Игорь Кулик, поздоровавшись, вежливо спросил его: "Вы к нам надолго, Эмиль Евгеньевич?"
В этот раз он опять приехал в головной научно-исследовательский институт, где бывал часто, где впервые появился ещё студентом для преддипломной практики и с трепетом оглядывал эти священные стены, втягивал носом незнакомый "столичный" запах коридоров и лабораторий. С тех пор прошло много времени, институт разросся и начал заниматься куда более сложными вещами, но для него он стал привычным и более понятным.
В разное время ему приходилось иметь дело со многими отделами и лабораториями, так что теперь он не проходил и нескольких шагов по коридору без того, чтобы с ним не поздоровались, не остановили с расспросами о том, как дела у них в Киеве, или не начали рассказывать институтские новости. Он временами как-то даже забывал, что он здесь только посетитель, когда с рассеянной уверенностью заходил в приёмные и канцелярии, стоял в обеденных очередях, путешествовал в лифтах с этажа на этаж или по длинным коридорам переходил из здания в здание.
Чаще всего приходилось бывать в отраслевом отделе по профилю его предприятия, одном из самых больших в институте, здесь он практически знал всех, кроме появляющихся новичков. В те давние годы руководителем его преддипломной практики был тогдашний заведующий отделом, лауреат Сталинской премии, суровый Герасимов.
Теперь покойный Герасимов так же строго смотрел с портрета в главном коридоре "директорского" этажа, а отделом руководил спесивый Грачёв, который тогда бегал в мальчиках…
Был перед этим еще, кажется, вечно улыбающийся Гладков, он потом пересел куда-то в министерство, и вообще много всего было за это время, но общий дух, улавливаемый им, оставался прежним – смесь близости к настоящему техническому прогрессу с бюрократической тягомотиной, понимание перспективы развития в сочетании с конъюнктурным махинаторством для сохранения лица перед министерством…
В институте работало много толковых людей, но, как ему казалось, они работали "на себя" до очередной диссертации – какую кто себе поставил в качестве цели, – а потом благодушествовали, не шибко напрягаясь.
Количество народу с научными степенями росло, везде было много аспирантов, некоторые были прикреплены здесь от других институтов, куда они поступили в аспирантуру. Единственный в этой отрасли промышленности академик, огромный старик с добродушным гулким басом, был главным конструктором института, он сидел в своём просторном кабинете, неизвестно чем занимался в перерывах между подписыванием бумаг, а подписывая, бубнил своим басом невнятно и непонятно, как авгур.
Эмиль приехал только сегодня, но многое успел сделать и со многими поговорить, с кем по делу, а с кем просто так. В отраслевом отделе, где к нему относились как к своему, ему всё-таки показалось немного неожиданным, как его встретила Карина Таджиян. Карину он знал, когда она ещё только приехала поступать в аспирантуру.
С тех пор она аспирантуру закончила, диссертацию, как большинство, подготовить не успела, но была принята в штат института, и теперь имела возможность заканчивать её одновремённо с работой. Она уже не жила в институтском общежитии, давно сняла квартиру. Отношения у них были дружественно-отчуждённые. Возможно потому, что её манера держаться, её слегка ироническая и слегка надменная улыбка на худощавом лице, не располагали к большему. Притом она была вполне приветлива, но, как ему казалось, всегда держала дистанцию. И еще у него остался какой-то осадок от маленького эпизода во время одного из его приездов. Они тогда стояли и разговаривали на лестничной площадке возле отдела – Карина, он и ещё кто-то.
Подошел сияющий Борис Бершадский, защитивший в этот день диссертацию, и пригласил его собеседников на вечерний банкет. "И вы тоже, пожалуйста, приходите" – сказал он ему. Эмиль поблагодарил, сказав, что ещё не знает, как у него сложится сегодня конец дня. Когда Бершадский отошёл, он произнёс, подсознательно ища поддержки у обоих приглашенных: "Не знаю, что делать, удобно прийти или нет.
Я вообще ни разу не бывал на диссертационных банкетах…" И тут Карина спокойно и категорично сказала: "Я считаю, что вам не надо приходить. Вы никакого отношения к его работе не имели, никакой помощи не оказывали, он пригласил вас только из вежливости." – "Да, конечно, это правильно," – сказал он. Больше об этом не говорили. На банкет он не пошёл. Он понимал, что она была права, но ему не доставило удовольствия то, что это было произнесено. Он бы в этом случае промолчал и дал бы человеку самому додуматься до правильного решения. Остался какой-то неисчезающий след.
Тем более неожиданным было для него увидеть совсем не такую Карину. Она встретила его оживлённо, словно всё время помнила о нём и его приезд был для неё приятным событием. Что сразу удивило его – она обратилась к нему на "ты". После нескольких общих фраз, в которых он поддержал это новое обращение и которые имели место в ходе какого-то группового разговора, она сказала, что ей нужна его помощь: она должна купить для родственников в Ереван цветной телевизор, не пойдёт ли он с ней сегодня после работы выбрать подходящую модель. Он согласился, решив, что это и есть объяснение её несколько необычного поведения. Они поехали в центр города прямо из института. Зимний день был не холодным, шёл легкий медленный снежок, быстро стемнело. Они попали в гумовскую толчею, потом у прилавка долго смотрели вместе с другими любителями цветную передачу торжественного открытия зимней олимпиады в Саппоро. Ему показалось странным, что Карина как будто забыла о цели их прихода. По окончании передачи она рассеянно отошла от прилавка, рассказывая ему что-то совсем постороннее. Они вышли из ГУМа на отсверкивающую снежными блёстками в ярком фонарном свете улицу, потом в кафе на Горького пили кофе со слоёными булочками. Говорили обо всём, но о телевизорах не было ни слова, и он понял, что это был лишь предлог. Можно было бы легко догадаться о действительной причине, если бы в поведении Карины была хоть малейшая тень кокетства, если бы она направляла разговор в соответствующее русло.
Но – ничего, абсолютная естественность и только не свойственная ей прежде какая-то дружеская открытость и доброжелательность. Он решил тоже расслабиться и предоставить всему идти своим ходом, зная, что зрелая женщина всегда сама направит события в ту сторону, куда она хочет.
Потом он не спеша провожал её домой. К ночи похолодало, она достала из сумочки белый узорчатый шерстяной шарф и накинула на голову. Её по-восточному густые чёрные волосы сливались с блестящей чёрной шубой, смуглое лицо в уличном полумраке, по контрасту с шубой, казалось таким же светлым, как шарф, и на нём резче выделялись её чёрные глаза.
Когда они остановились у её дома, возле которого он был впервые, она просто сказала:
– Тебе незачем ехать в гостиницу, оставайся ночевать у меня, отсюда завтра прямо поедешь в институт, это гораздо ближе.
У него слегка захватило дух, но он спокойно ответил:
– Спасибо, но я не могу поехать в институт небритым.
– Ко мне брат приезжал, он оставил бритву, так что ты сможешь утром побриться.
Отступать было некуда. Да и какой мужчина не похож на филдинговского Тома-Найдёныша, для которого вызов на любовь равносилен вызову на дуэль, и отказаться от него – бесчестье? Вот только вызов ли это. Он по-прежнему был в состоянии полной неопределённости.
Они сидели в креслах за небольшим столиком в её однокомнатной квартире и снова пили кофе, теперь уже приготовленный по всем правилам восточного искусства, и им легко было беседовать, потому что у них было много общих интересов, но он одновременно думал о том, что это, наверное, особенность поведения кавказских женщин, и совершенно не представлял, как можно перейти к чему-то иному от такой атмосферы неподдельной и спокойной дружелюбности.
Было уже поздно, она сказала, что постелит ему на софе. Она ушла в ванную комнату, он остался сидеть со смешанным чувством недоумения и внутренней напряжённости.
Когда он в свою очередь вышел из ванной комнаты, она уже лежала в постели, горела только небольшая лампа у её изголовья. Она лежала на спине и смотрела на него. Он подошёл к её кровати, опустился возле на колени и положил руку ей на грудь. Сквозь тонкую ночную рубашку он почувствовал, что она не раздета, она ожидала этого. Она молчала, потом улыбнулась одними своими чёрными глазами, в которых на секунду появилась прежняя ироничная Карина:
– Ты, оказывается, такой же, как все…
Этого ей не следовало говорить. По крайней мере, ей не следовало это говорить, если она хотела, чтобы он был такой, как все. Но, очевидно, она знала его недостаточно хорошо, а может быть также, всё дело было в том, что, как сказано у Киплинга, "Запад есть Запад, а Восток есть Восток, и друг друга они не поймут"…
Может быть, просто она хотела его моральной капитуляции в обмен на свою уступку, может быть хотела этим его раззадорить, а может и действительно – остановить, кто знает? Так или иначе, он, помедлив, снял руку с её груди, пожелал ей спокойной ночи и удалился на свою софу.
Сон его был неспокоен, и он сразу услышал, когда Карина поднялась с постели и села возле радиоприёмника, включив его на едва слышную музыку. Он повернулся и приподнялся на локте. Она спросила:
– Тебе мешает музыка?
– Нет, мне тоже не спится.
– И я не могу заснуть. За окном очень красиво, сейчас полная луна. В этом районе всегда тихо, поблизости нет магистралей.
Длинная пауза была заполнена музыкой, доносящейся, сквозь лёгкие потрескивания, из далёких сказочно-прекрасных миров. В темноте светилась золотая полоска шкалы.
Потом она спросила:
– Хочешь, я расскажу тебе сказку, которую рассказывала мне моя бабушка?
– Расскажи.
– У одной женщины было двое детей, мальчик и девочка. И вот однажды она заболела, а дети убежали из дома играть во двор. И ей было очень плохо, она позвала их, чтобы они принесли ей воды напиться. Но дети сказали "Сейчас, сейчас!" и продолжали играть. Матери стало ещё хуже, она опять попросила их принести воды, а они опять только отвечали "Сейчас". Мать всё просила их: "Дети мои, я умираю, спасите меня, принесите воды", а они всё были заняты игрой и не обращали внимания. И тут мать превратилась в кукушку, и вылетела из окна, и полетела в лес, и дети увидели это и схватили кружки с водой, и побежали за ней, и кричали:
"Мама, мама, вернись, мы тебе воду принесли!" Но мать им отвечала: "Ку-ку, поздно, детки, слишком поздно!" Дети бежали через лес, раздирали в кровь ноги и лица, и всё звали: "Мама, вернись!" – но мать отвечала лишь: "Ку-ку, ку-ку, слишком поздно, детки мои, я не вернусь никогда". И потому кукушка никогда не заводит своего гнезда со своими детьми…
– Очень печальная сказка. На каком языке бабушка тебе её рассказывала?
– На армянском, конечно.
– Скажи мне несколько фраз этой сказки по-армянски, я хочу услышать, как это звучит.
– Не надо…
Карина выключила приёмник и пошла к своей постели. Наступила тишина, полная тишина в этом районе, удалённом от магистралей…
Утром он побрился бритвой брата и отправился в институт. Завтрак он приготовил себе сам, следуя указаниям Карины, которая сказала, что неважно себя чувствует, не будет вставать и в институт сегодня не пойдёт.
В последующие годы Карина приезжала в Киев, и Эмиль с женой уделили ей много внимания, показывая город, знакомя со своими друзьями. Карина и жена как-то сразу приглянулись друг другу, а приятель-художник попросил её позировать ему для портрета. Карина теперь жила в Ереване, и Эмиль и его жена, в разное время побывавшие там проездом, также были приняты ею и её братом в высшей степени тепло. Даже когда Карина только проезжала поездом через Киев, она позвонила с вокзала, и Эмиль с цветами поехал повидаться с ней. Для переписки жизнь не оставляла времени, они лишь изредка обменивались поздравительными открытками.
Эмиль почему-то навсегда запомнил её берущую за душу сказку. Они никогда не упоминали о той московской ночи, но иногда он думал – как бы сложились их отношения, если бы он тогда не поспешил подняться с колен от её постели?"
Генрих Львович Ланда Бабье Лето
"Noch sp?r ich ihren Atem auf den Wanden: Wie kann das sein, da? diese nahen Tage Fort sind, vor immer fort, und ganz vergangen? Dies ist ein Ding, das keiner voll aussint, Und viel zu grauenvoll, als da? man klage: Da? alles gleitet und vor?berrinnt… Hugo von Hofmannstahl, "?ber Verg?nglichkeit" От их дыханья щёки не остыли; Куда же дни недавние пропали - Растаяли, оставили, простыли? Не охватить мне этого умом. И слишком страшен повод для печали, И краток срок всему, что есть кругом… Гуго фон Гофманшталь, "О бренности всего земного"
Из военкомата пришла повестка, явиться во вторник, к десяти утра. У Эмиля давно уже перестало всё сжиматься внутри при слове "военкомат". Прошли остатки детского панического ужаса военных лет перед этим Молохом, неумолимо и бесследно пожирающим близких людей. А потом многие годы казалось, что это затаившийся вулкан, обманчиво спокойный и безобидный, и в любой момент – огнедышащая лава погребёт всё… Нет, теперь только досада – опять какие-нибудь нелепые сборы, бестолковые занятия, сидеть целый день в душной комнате, где на стенах плакаты с распространением зоны поражения, средствами защиты…
Во вторник утром он потянул тугую скрипучую дверь и прошел мимо кабины дежурного на лестницу и дальше по коридору к третьему отделу, ведающему офицерами запаса.
Почему-то народу не было, как обычно, когда вызывают на "мероприятие". Он прошел в комнату к нужному столу.
– Я по повестке.
– Покажите, пожалуйста. Да, да… Ваш военный билет… Так…
По-военкоматному строго-вежливый молодой человек покопался в ящике и вынул его дело.
– Значит, так… Мы вас снимаем с военного учёта.
– В связи с чем? – удивлённый неожиданным поворотом, спросил он.
По возрасту. Офицеры запаса в звании до лейтенанта включительно снимаются с учёта в пятьдесят пять лет. Военный билет с соотвтствующей отметкой остаётся вам на память. Всего хорошего.
Он вышел на улицу, чувствуя лёгкую растерянность. Всё закончилось так быстро. Он больше не нужен. Он слишком стар. Конечно же, не выслужился выше лейтенанта, под предлогом важной работы всегда освобождался от лагерных сборов. И без него обойдутся сперва здесь, потом постепенно и во всех других местах. Оказывается, это не так радостно, это похоже на ощущение пустоты на месте удалённого зуба.
Куда теперь? Он сказал на работе, что будет не раньше обеда, а сейчас ещё нет и половины одиннадцатого. Глупо ехать прямо сейчас на работу, когда можно использовать это время в своё удовольствие.
Тёплый солнечный день ранней осени. Он вышел на оживлённую Красноармейскую улицу, прошёл несколько кварталов и оказался возле небольшого сквера. Когда-то он назывался Полицейским садиком, потому что к нему примыкало здание полицейского участка. В центре садика был небольшой, сохранившийся с прошлых времён, фонтан.
Старые каштаны затеняли скамейки, и он постарался выбрать место на мягком солнце.
Дорожки были засыпаны крупными оранжевыми листьями, сухими и хрупкими. Смешанный запах нагретого дерева и увядших листьев навевал покой. Он рассеянно смотрел на отделённую от него низкой оградой уличную суету, стараясь приспособиться к появившейся внезапной двойной свободе.
Вот так это происходит. Знаешь это, готов к этому, но всё равно всегда неожиданно. Он вспомнил, как когда-то начал перед зеркалом замечать изменения в своём лице и даже решил, что болен, а потм сообразил: началось. Как сперва гордился первыми проблесками ранней седины, до того как она безжалостно поменяла весь его облик. Что же, песок из его часов уходит. Но может ли он жаловаться?
Нет, ни в коем случае. Прежде всего потому, что просто прожить в этом мире столько лет уже является бесценной удачей, достающейся далеко не каждому. Кроме того ему, как ему казалось, посчастливилось достаточно полно понять эту жизнь, познать и прочувствовать безмерное величие и удивительную стройность неодушевлённой материи и жестокий и прекрасный мир живой природы. И это чудо человеческого мозга, позволившего ничтожной пылинке охватить сознанием безбрежный космос и соразмерить себя с ним. Он был благодарен жизни за эту дарованную ему частицу мудрости. Он понял, что не следует смотреть на жизнь лишь как на текущее мгновение. Те несчастные, которые так понимают жизнь, подобны мюнхгаузеновской половине лошади, жадно пьющей и обречённой на невозможность утолить свою жажду. Он рассматривал жизнь как нечто целое, накапливающееся от дальнего прошлого и до последнего дня, как богатство, по справедливости даруемое ему в обмен на ускользающее время. Согласно заимствованному у Цвейга образу он считал себя путником, шаг за шагом поднимающимся всё выше по склону и любующимся постепенно открывающимся всё более широким кругозором. Как чудесно было ощущение этого подъёма! Он начинал понимать сложность замысла великих авторов, с удивлением обнаруживать доступность хода их мыслей и замечать их слабости. Он сознавал, что никогда не постигнет всего несметного богатства накопленной человеческой культуры, но был счастлив тем, что может неограниченно черпать из этого источника. Он наслаждался тем, что его отточенная временем и опытом мысль легко проникает в суть интересующих его явлений, позволяет расставить всё по своим местам, выделить главное и указать на правильные выводы. Также для него были очевидны скрытые пружины сложных человеческих взаимоотношений, в основе которых, как правило, лежали неумолимые законы природы. Нет, всё было не напрасно. И даже то, что усвоенная им мудрость не прибавила ему житейской хитрости и практичности, казалось ему закономерным, так как он рассматривал эти качества как животную приспособляемость и верил, что человечество в целом, выработав без божественного вмешательства такие категории, как добро и справедливость, направляется всё той же природой в сторону высшей целесообразности. Он понял, как нужно и как прекрасно быть сильным и, возвышаясь над всеми, использвать эту силу для добра, не нуждаясь в том, чтобы когтями и зубами продирать себе путь к вожделенным благам. Ещё он понял, что каждый человек носит свою свободу или несвободу внутри себя, никто не может лишить его свободы или наградить ею, лишь он сам может являться причиной своей несвободы из-за собственной ограниченности или корыстности.
…В скверике появились мамы с детьми, что отвлекло его от его мыслей. Он огляделся кругом. Как странно, он раньше не заметил, что сидел на той самой скамейке, где прошлой весной они сидели вместе с Алёной. Тогда была ночь, она была в тонком открытом платье, и он, обнимая её, ощущал шелковистую кожу её плеч.
Всё началось ещё в марте. Но он её знал до этого пожалуй уже года два, вернее не знал, а просто замечал в доме своего друга. Георгий Петрович Сомов был очень общительным и доброжелательным человеком, и постепенно так получилось, что дом профессора Сомова превратился в этакий интеллектуальный салон, быть приобщённым к которому являлось мечтой многих. На правах друга юности он там бывал запросто и видел Алёну, дочку Жоркиной однокурсницы, застрявшей после университета в западноукраинской провинции из-за замужества и выгодной должности в редакции районной газеты. Алёна, поступившая в этот же университет на факультет журналистики, дружила с дочкой Сомовых Валей. Она держалась всегда очень скромно и незаметно, а когда помогала накрывать на стол, напоминала своей бесшумностью горничную. Как-то в период каникул, во время ремонта общежития, когда Сомовы уезжали в отпуск, она даже жила в их квартире, он помнил, как она отвечала на телефонные звонки. Он начал замечать её после того, как в случайном разговоре выяснилось, что она пишет стихи. Он из вежливости попросил дать почитать, она из вежливости обещала, потом ещё пару раз он шутливо напоминал ей об этом. Вот, пожалуй, и всё. Была она невысокого роста, крепкого сложения, румяная и свежая, напоминала итальянку с небольшой картины Брюллова "Сбор винограда", только её каштановые волосы по-совремённому были распущены и подстрижены. И ещё были две ямочки в углах губ, из-за которых она всегда как-бы слегка улыбалась, что в сочетании со скромно опущенными глазами придавало ей вид неискренне кающейся грешницы.
Тогда, мартовским вечером, у гостеприимных Сомовых, как всегда экспромтом, собралось порядочно народу, измученные хозяева уже в четвёртый раз пили чай с очередными новопришедшими гостями, под ногами ползали котята всеобщей любимицы Мурки. Эмиль предпочитал лазить под стулья за котятами, ему это было интересней досужей болтовни. Потом все разместились, притушили свет и начали смотреть какую-то якобы страшно актуальную телепередачу. Он пристроился сзади на краю журнального столика и неожиданно почувствовал прикосновение тёплого пушистого комочка.
Незаметно появившаяся возле него Алёна положила котёнка ему на руки. Всё тот же кроткий скромный взгляд, и предательские ямочки в углах губ, и он почему-то понял, что не просто котёнка она принесла на его колени. Они гладили котёнка, и их руки соприкасались на его полосатой шёрстке. В полумраке комнаты сработал выключатель и запустил слышный только им часовой механизм, и медленно двинулись колёса.
Он уже совсем не следил за телепередачей, и его не удивило, что когда он собрался уходить, возле вешалки оказалась Алёна, одетая в свою лёгкую куртку и вязаную шапочку. Ну естественно, им было по дороге, он жил сравнительно недалеко от студенческого городка.
Они вышли на улицу. В лицо, в ноздри ударил щемяще-свежий воздух мартовской ночи.
Это было время того удивительного равновесия зимы и весны, когда днём тротуары намокают от тающего на весёлом солнце снега, а после заката они снова вымораживаются, становятся сухими и светлыми, и груды ещё обильного снега замыкаются границами скверов, бульваров, газонов и глухих подворотен.
Они медленно шли по ярко освещенной фонарями Кругло-Университетской улице, почти не разговаривая и прислушиваясь к движению часового механизма. Перед Крутым Спуском он предложил ей повернуть в переулок налево и полюбоваться на открывающийся оттуда вид сверху на ночной город. Маленький, ещё совсем заснеженный садик кончался крутым обрывом, крыши многоэтажных домов, стоявших близко к ним, были ниже их уровня. В совершенно чистом небе прямо над ними сияла луна. Они смотрели на луну, он стоял позади неё и держал руки у неё на плечах; от лёгкого поворота её запрокинутой головы шапочка соскользнула с её волос, и он погрузил лицо в это густое душистое очарование. Потом она, не подбирая шапки, повернулась к нему лицом, и он ещё долго целовал её в этом садике, и они попрежнему не разговаривали, потому что всё было совершенно ясным и понятным. И казалось, что жизнь началась сначала, и всё это впервые.
Когда они потом шли по улице к троллейбусу, она сбоку внимательно смотрела на него, и он спросил: "Почему ты смотришь на меня?" – и она сказала: "Потому что это вы". А когда ему уже было пора выходить из троллейбуса и он спросил, когда они снова увидятся и есть ли телефон, по которому ей можно позвонить, она сказала, что телефона нет, и что она сама ему позвонит, когда захочет увидеть его.
Она не позвонила, но он знал, что может встретить её у Сомовых, и боролся с искушением приходить туда чаще, чем это бывало раньше. Как-то он, будто к слову, начал расспрашивать о ней Жорку, но понял, что тот почему-то не очень к ней расположен, как показалось Эмилю – из-за того, что она держит сторону Валентины во внутрисемейном конфликте, и он перестал касаться этой темы.
И всё-таки они встретились у Сомовых. Был уже украшенный каштановым цветением май, и они оба не подавали вида, что между ними есть тайна, и снова вышли вдвоём на ту же вечернюю улицу, залитую весенней истомой. Через квартал она остановилась и, насупившись, сказала, что не хочет идти к троллейбусу. Они повернули в сторону надднепровских парков, потом стояли под деревом недалеко от Гимназического мостика и смотрели на россыпь далёких огней Дарницы, и он обнимал её, уже знакомую и опять новую и тёплую в тонкой одежде, потом они долго шли пешком, пока не пришли к этому Полицейскому садику, и на этой скамье он снова целовал её, и они просидели допоздна, и он проводил её в университетский городок, она боялась, что двери общежития уже заперты, но ведь была весна, и когда они увидели, что двери ещё открыты, то отошли в аллею и целовались снова, и он опасался, что здесь недостаточно темно и проходящие студенты увидят его отсвечивающую седину. Она снова сказала, что позвонит сама, и не объяснила, почему не звонила до сих пор.
И действительно, через несколько дней, на работе, он услышал в трубке "З-здравствуйте…", она иногда слегка заикалась, это было почти незаметно, но огорчало её, потому что, как она говорила, это появляется тогда, когда она волнуется, и из-за этого она не может, когда нужно, отчитать как следует подлеца или нахала.
Они договорились встретиться и пошли на выставку картин Серебряковой.
Впервые они были вместе при свете дня, специально встретившись. Он долго потом обдумывал это, стараясь найти смысл и оправдание этих встреч, – нет, оправдание не в житейском понимании, а как обоснование правомерности, естественности, найти то, что может и должно связывать его с нею, которая младше его сына. Он говорил себе, что логически вполне объяснимо, если девушка не слишком обращает внимание на возраст мужчины; направляемая природным инстинктом, она неосознанно выбирает качества своего будущего ребёнка. Но правила игры в любом случае должны быть честными, если даже они ведут совсем другую игру, поэтому он спрашивал себя – что может он дать ей взамен? Примет ли она то, чем он сможет с ней поделиться, то, чем он богат именно благодаря всё тому же постылому возрасту?
Они начали видеться часто, либо по её звонку, либо договариваясь накануне.
Июньские дни были солнечные и длинные, и у них хватало времени на долгие прогулки, а благодаря поздним сумеркам его задержки не были дома слишком заметны.
Свежая зелень была яркой, резким было молодое солнце, ещё далеко было до разливающейся на всём августовской усталой тускло-рыжеватой патины. Они исходили всю цепь парков на склонах Днепра, эти чарующие "Семирамидины сады", как назвал их поэт Панин, он же покойный Женя Панич – от их скромного начала у старой железной беседки на Андреевском Спуске за собором, через Владимирскую горку с сохранившимися, врезавшимися ещё в его детскую память, крутыми и узкими аллейками с проволочной оградой, выложенными желтым кирпичом; затем Купеческий, Царский и Мариинский сады, Петровскую аллею, Аскольдову Могилу – и до величественных просторов Печерской Лавры, которыми так славно любоваться из гулкой деревянной галереи, ведущей к дальним пещерам. Она любила нюхать цветущие деревья и просила его наклонять ветки. Он показал ей все пять сохранившихся в городе дореволюционных фонтанов, с большой рифлёной чашей и с чугунными львиными мордами. Про пятый фонтан мало кто знает, он распожен в маленьком скверике по Маловладимирской улице. Именно там, в скверике, они сидели допоздна и читали сборник "Свiтовий сонет" Дмитра Павличка, а потом, после того как стемнело, словно Паоло и Франческа, отложив книгу, целовались до того, что у неё закружилась голова, когда они встали. В другой раз он повёл её в подъезд одноэтажного дома на Костёльной, где внутри оказалась широкая лестница, ведущая вниз, в полумрак, на несколько этажей, и когда они спустились в это подземелье и открыли одну из дверей, – то, словно Алиса в Стране Чудес, очутились в обыкновенном дворе, окружённом многоэтажными домами. А ещё он показал ей дом в Михайловском переулке, который с годами осел настолько, что в его подворотню можно было забираться лишь чуть ли не на четвереньках, и там, внутри, был чудесный заросший травой дворик, уже много лет недоступный ни для какого транспорта.
Ему нравилось, как она относилась к этим маленьким приключениям. Однажды он сказал ей, что покажет ей еще что-то интересное, и потом она спросила: "А когда же будет ваш подарок?" – "Какой подарок?" – "Ну то, что вы обещали мне показать…" И он завёл ее на Подвальной в обычный городской двор, типичный асфальтово-каменный мешок, потом через низкую подворотню в такой же следующий, а потом через ещё одну подворотню – неожиданно в удивительно уютный сквер, круто уходящий вниз по склону горы, тихий, спрятанный от всего города и никому не известный.
Она охотно поддерживала ощущение таинственности и ожидания необычного во время их встреч. Это чувство возвращало его в молодость и напомнило ему случай, происшедший в те времена. В другом, огромном городе, он шел с другой девушкой, был поздний вечер, и широкий проспект, по которому днём катился нескончаемый поток машин, был тих и безлюден. На тротуарах просыхали лужи от недавнего летнего дождя. Девушка болтала без умолку, стараясь предстать перед ним в лучшем свете, рассуждала о музыке и упомянула седьмую симфонию Чайковского. Он заметил, что у Чайковского только шесть симфоний. Зная, что доказать ничего нельзя, она настаивала на своём. Он для смеху предложил разрешить спор, обратившись к первому встречному. Впереди появилась одинокая фигура, и они направились прямо к ней. Это был мужчина средних лет с интеллигентной внешностью Эренбурга.
– Скажите, пожалуйста, – обратился к нему Эмиль, – сколько симфоний написал Чайковский?
Эффект оказался неожиданным. Человек, сперва спокойно ожидавший вопрос, услышав его, вдруг выразил невероятное изумление и почти испуг. После паузы он спросил:
– А почему вы с этим вопросом обратились именно ко мне?
– Мы поспорили. Она утверждает, что семь симфоний, я – что шесть. И ведь на улице больше никого нет.
Человек уже пришел в себя и, снова помолчав, сказал:
– Вообще-то Пётр Ильич Чайковский написал шесть симфоний. Но кроме этого у него есть симфоническая поэма "Франческа да Римини", которую в некотором смысле можно считать симфонией. И вы, молодой человек, – тут он тонко улыбнулся, – как джентльмен, я думаю, согласитесь, что ваша дама выиграла это пари…
В один из дней они перешли по Парковому мосту на Труханов остров и отправились в его глубину, и он допускал любой исход этой прогулки. Но как только они отошли от берега, на них набросились тучи комаров, и пришлось бесславно отступить обратно в цивилизованные места. Правда, они нашли неплохую беседку, вдали от нескромных взглядов, и долго оставались там, и она, закрыв, как обычно, глаза и всё с той же словно непроизвольной улыбкой, позволяла ему всё – в тех пределах, какие были возможны при данных обстоятельствах…
Местом их встречи обычно был Николаевский сад перед университетом. Правда, теперь он так не назывался, и в его центре стоял великолепный Тарас Шевченко, но власти зорко следили, чтобы студенты и прочий ненадёжный народ не устраивали у памятника никаких националистических сборищ. Она часто опаздывала, и он относился к этому снисходительно. У неё как раз была экзаменационная сессия, приходила она либо после экзаменов, либо после консультаций, или же из библиотеки. Университет свой она пренебрежительно называла "уником". Как он понял, главной проблемой в процессе обучения было удержаться после окончания в Киеве. В общем она была разговорчива, но почему-то контакт у них устанавливался не сразу, обычно первые минуты после встречи проходили в несколько неловком – так ему, по крайней мере, казалось – молчании, пока он не улавливал волну её настроения, так бывает, когда с середины начинаешь слушать музыку и первое время она кажется сумбуром, пока не уловишь тональность, ритм и идею. Ко времени расставания от этого не оставалось и следа, тогда даже молчание было совместным, насыщенным и не тяготившим.
Лёгкий "западынский " акцент выдавал, что её родной язык – украинский. Желая сделать ей приятное, он иногда переходил на украинский язык, щеголяя своим, по его мнению, свободным его знанием; но при этом ямочки в углах её губ становились ещё лукавее, и через некоторое время она предлагала ему "не мучиться".
Экзамены подходили к концу, её ожидала практика в редакции "Молодi Украпни". Она обещала дать ему телефон в редакции, по которому к ней можно будет звонить.
Но не только телефона она не дала, но и вообще исчезла. Недели через две он сам позвонил в "Молодь Украпни" и спросил, в каком отделе проходит практику студентка КГУ такая-то. Ему сказали, что у них сейчас нет практикантов из КГУ.
Ещё через неделю он вечером поехал в студенческий городок. На входе в корпус общежития дежурная спросила, куда он идёт. Пользуясь тем, что в руке у него был "кейс", он сказал, что его пригласили настроить пианино в клубе (он знал из её рассказов про клуб и про расстроенное пианино). Дежурная показала ему, как пройти в клуб. Взяв на расстроенной "Украине" несколько глухих аккордов, он закрыл крышку и пошёл искать комнату номер 236. Сердце у него стучало немного сильнее обычного. После путанного хождения по длинным коридорам он оказался у нужной двери и постучал. Дверь открыли. Её в комнате не было, где она – точно не знали, может быть уехала домой. Он вынул из "кейса" и оставил на её полке "Метаморфозы" Овидия в новом чудесном украинском переводе и ушёл.
Наступила осень, а затем зима. И снова – встреча у Сомовых. Он приветливо поздоровался и спросил, как прошла её летняя практика. Она, замявшись, сказала, что ей изменили место и время практики. Уходили они, как попутчики, само собой разумеется, вместе. На холодной и тёмной зимней улице тоже сначала было молчание, но не такое, как в те далёкие летние дни. Потом он спросил её, почему она так бесследно пропала. Она невнятно начала объяснять, что решила больше не встречаться с ним, что тогда это было просто потому, что она хотела забыть одного парня. Эмиль постарался, чтобы не получилось стандартного выяснения отношений, чтобы разговор принял лёгкий, шутливый характер. Она приняла этот тон, только отстранилась от него и показала глазами на ожидающих, когда он попытался на троллейбусной остановке обнять её плечи.
Всё-таки она согласилась встретиться с ним в следующую пятницу, оставив, однако, без ответа его предложение сделать пятницу их традиционным днём.
Перед пятницей был обильный снегопад, город занесло снегом. В пятницу после работы, в шесть часов, он вошёл в Золотоворотский садик, условленное место встречи. Уже темнело, вернее синело, и подступающая синева смешивалась на снегу с золотом зажжённых фонарей. И это изысканное сочетание цветов, и невероятные, выше человеческого роста, сугробы, в которых были прокопаны аллейки, и расчищенные скамьи, стоящие в оснеженных нишах как в отдельных ресторанных кабинетах, и доносящийся с улицы, смягчаемый снегом, транспорный шум, и нависшая молчаливая громада реставрированных Золотых ворот – всё это, вместе с ожиданием встречи, в которую он не верил, но которая была нужна ему ради самого ожидания, ради возможности видеть всё окружающее другими, восторженными глазами, ради надежды поделиться всем этим, как она говорила – подарить всё это, – всё это запало в его душу, надолго оставив впечатление чего-то необычайного, праздничного и немного прощально-грустного.
Её не было ни в шесть ни в пол-седьмого, ни в семь. То ли мороз усилился, то ли он просто промёрз, но ему уже трудно становилось ждать в давно наступившей полной вечерней темноте, неизвестно в который раз обходя занесенный до чугунных львов старинный фонтан. Он не удивлялся и не сердился, он говорил себе, что он знал это заранее и пришел сюда ради себя самого. И продолжал ждать, помня, что она часто опаздывает.
Он ушёл после восьми часов.
И опять помчалось время, и прошла зима, и прошла весна. И однажды в начале лета он снова услышал в трубке знакомое "З-здравствуйте". После работы они встретились на шумной Сенной площади и пошли рядом, как когда-то, сначала в скованном молчании, пока он еще не расслышал её внутренней мелодии.
Его неприятно поразило то, что она вынула пачку сигарет и закурила. Потом, усмехнувшись, показала ему забавное сочетание предупреждающей проповеди Минздрава и названия сигарет: "Давай закурим". Видя его неодобрение, она объяснила, что курит для того, чтобы не толстеть. Из предложенных способов времяпрепровождения Алёна выбрала кафе на крыше новопостроенного на Сенной площади высотного дома. Там, подчиняясь скудному меню, им пришлось есть жаренного цыплёнка и пить почему-то шампанское. С шумящим в голове шампанским, они после кафе отправились на днепровские склоны и попытались вернуть прошлое лето. Ни он, ни она ничего друг у друга не спрашивали.
Встреча эта оставила у него чувство неопределённости и немного тягостного недоумения. Тем не менее, когда через день она позвонила снова, они опять договорились увидеться.
Он предложил ей пойти посмотреть картины ранее не выставлявшегося художника-авангардиста в доме культуры железнодорожников. Они пошли от Вокзальной площади по длинному поднятому над путями переходу, направляясь к тихим завокзальным переулкам. На переходе он то и дело останавливался, любуясь выстроившимися под ним в необычном ракурсе или проплывающими, как огромные рыбы, длинными крышами пассажирских вагонов, разлившимся морем блестящих рельсов, которые чем дальше, тем теснее соединялись в пучок, уходящий так далеко, как только может представить воображение, туда, где мы уже никогда не будем. Алёна была в этот раз сосредоточена и несколько отрешена, как будто ей нужно было что-то сообщить или принять какое-то решение. Он это ясно уловил, и это передалось ему некоторым волнением предчувствия, но он старался никак не обнаружить своей настороженности.
После выставки, которую оба, очевидно, вряд ли заметили, она решила, что наступило время, и сказала, что ей нужна помощь. Дело в том, что Валентина со своим Андреем сняли квартиру и живут сейчас отдельно, но она не знает их телефона и никак не может с Валентиной связаться. Она хочет, чтобы он позвонил к Сомовым и под каким-нибудь предлогом узнал её телефон, сама она к ним не может позвонить, потому что они на неё злы, считают, что она плохо на Валентину влияет.
– А ты не была в их снятой квартире?
– Была один раз.
– Так ты же можешь просто пойти к ним.
– Не могу! Ведь я же была пьяная и совершенно не запомнила, где это…
По ближайшему таксофону он позвонил Сомовым. Услышал голос оказавшейся там Валентины и сразу же передал трубку Алёне, выйдя из будки. Через стекло он смотрел на изменившееся, оживлённое её лицо. Всё стало так просто и ясно.
Она вышла из будки, неся на лице еще не стёртое радостное выражение от прошедшего разговора. Она опять была отстранённа, но в этот раз по-другому, вся во власти предстоящих встреч и дел. Они вернулись по переходу на вокзальную площадь, и здесь её внимание сумел привлечь киоск с мороженым. Она спросила, не хочет ли он мороженого.
– Конечно, конечно, – заторопился он, вспомнив, что мороженое является одной из главных детских радостей.
– А себе вы почему не берёте? – спросила она, держа стаканчик.
– Я не хочу, ешь сама. Мне сейчас, к сожалению, нужно срочно ехать в одно место.
Если не возражаешь, я провожу тебя до троллейбуса.
– Хорошо… Так вы точно не хотите мороженого?
– Совершенно точно. Идём.
Вот и конец. Как всё чудесно стало на свои места, какя законченная картина, как легко и свободно. Великолепная символическая порция мороженого, как заключительная точка, – и всё уже понеслось в прошлое, с каждой минутой дальше по этой реке, в убежавшие струи которой можно войти снова только в воспоминаниях.
Он остался на остановке, ожидая следующий троллейбус, идущий по тому же маршруту.
Они ведь были почти соседями…
"Знаешь, почему тигр громко рычит, выходя на охоту? Он угрожает соперникам. И не боится спугнуть добычу, она от него не уйдёт. Пусть молодые убегают, он не тратит силы на погоню за ними, всегда есть те, кто уже не в состоянии бороться за своё существование. А за ним следом идут шакалы, которые ждут, когда он сам постареет и обессилеет. И шакалов ждёт тот же конец, и нет разрыва в этом вечном кружении, и в этом вся суть"…
ВЕРА ДАНИЛОВНА
Вера Даниловна – интересная женщина, но возраст уже понемногу начинает брать своё. Вроде и цвет лица хороший, и фигура прекрасно сохранилась, сзади можно принять за молодую девушку, но всё же нет уже той лёгкости, стремительности и уверенности в себе. Особенно когда рядом вся эта молодая поросль, эти румяные девчонки, с каждым годом всё новые, крепкие и свежие, словно почки на ветках.
Может быть, это соседство невольно навевает на лицо уныние и ещё больше подчёркивает неумолимый возраст.
Но возможно, что немного виною и характер Веры Даниловны, несколько меланхоличный, склонный к пессимистическому резонёрству. Она непрочь туманно порассуждать об общей непорядочности, падении нравов и тому подобном. В личной жизни её вроде нет поводов для такой мрачности. Хорошая семья, муж научный работник, растёт сын, квартира отдельная… Я всё это знаю потому, что мы часто вместе обедаем в столовой инженерного корпуса, да ещё можно поговорить по дороге в столовую и обратно.
Я люблю иногда подшутить, задавая Вере Даниловне каверзные вопросы, смущающие её праведную душу. Слишком уж тверды, с моей точки зрения, догматы её морали, а это мне всегда кажется подозрительным. И я начинаю атаковать бастион её теоретической добродетельности лукавыми вопросами: а что, Вера Даниловна, может быть такая любовь, из-за которой не жалко наделать глупостей? А вы вот, например, могли бы сейчас влюбиться в кого-нибудь и забыть про мужа – и прочее в том же духе. Вера Даниловна очень серьёзно относится к поставленным вопросам, даже краснеет, старается отвечать обдуманно и искренне, а потом, посмотрев мне в лицо, начинает одновремённо и сердиться, и смеяться и грозит мне пальцем: "Ох, уж вы вечно что-нибудь такое…"
И получилось так, что на один из моих легкомысленных вопросов ответ оказался не таким, как обычно. Кажется, я спросил, верит ли Вера Даниловна в любовь с первого взгляда. А она задумалась и сказала, что не знает, что, наверное, может быть такая любовь, только неизвестно, чем она кончается. А я понял, что за этим что-то есть, и начал расспрашивать, и узнал вот что.
Она выросла в провинции, в селе, недалеко от железнодорожной станции. Во время войны там одно время формировались воинские части, отправлявшиеся на фронт.
Однажды у их калитки остановился солдат и попросил напиться воды. Мать позвала его в дом, усадила, велела семнадцатилетней Вере накрыть на стол. Потом долго его не отпускала, сказала дочери, чтоб та взяла гитару и спела, и солдат, молодой парнишка, засиделся, пока не надо было уже спешить к отправке. Прошло сколько-то времени – и вдруг прибывает им треугольник с фронта. Пишет этот солдат, пишет, что не мог не написать письмо, пишет, как много значили для него те минуты, которые он провёл в их доме. Если бы вы знали, писал он, как я вышел из вашей калитки и, отойдя за угол, плакал навзрыд, прислонясь к дереву…
Разрешите мне писать вам, ваши письма и мысль о вас будут оберегать меня в бою…
И письмо адресовано Вере. Она не знала, что делать, но мать велела ответить обязательно, и с того дня и до конца войны длилась эта переписка.
"Ну, а что было потом?" – спросил я Веру Даниловну. Что ж потом, отвечала она, потом война кончилась. Он прошёл её без единой царапины и вернулся к себе в Ленинград. Он был, кажется, из семьи музыкантов. Переписка продолжалась, и вскоре он приехал к ним в гости. Потом ещё иногда писали письма, а потом она уехала поступать в институт, и они потеряли друг друга из виду.
Так ответила Вера Даниловна на мой случайный вопрос.
Далёкий Остров Пасхи
Если уж начинаться, то делать всё добросовестно. А то – и отпуск пропадет, и результата не будет, лучше было бы тогда на юг куда-нибудь съездить. Так что пришлось старательно выполнять все предписания, а их было достаточно, чтобы сделать и без того унылую санаторную жизнь совсем нудной. Не бегать, не прыгать, ничего не поднимать, спать на доске, не сидеть – чтобы не сгибать спину, не купаться – чтобы не переохлаждаться, не загорать – чтобы не хотелось купаться, и еще ванны, и еще массаж, и еще подводное вытяжение – что-то вроде распятия, этой процедурой оказывают честь тем, кто еще не совсем рассыпается и имеет относительно крепкое сердце.
И я добросовестно ходил с махровым полотенцем в воняющий сероводородом "бальнеологический" корпус, и висел на ремнях со свинцовыми гирями на поясе, и лежал под щипками и шлепками равнодушно-доброжелательных массажисток. И ещё – неспешное, как в коровьем стаде, хождение в столовую и из столовой, ленивое чтение на свежем воздухе среди дивной природы, ради которой сюда приезжают со всех концов страны.
Говорят, здешний лес сам по себе является самым мощным лечебным фактором. Вот и бродил я по этому фактору каждый день, так как погода всё время была чудесной, придумывал себе маршруты для развеивания скуки. А потом даже и со скукой примирился и стал считать её ещё одним лечебным фактором.
Вообще-то вначале, когда впереди целый летний месяц, всегда кажется, что тебя ждёт что-то интересное, волнующие знакомства и приключения. Принимаешь решения в этот раз вести себя поактивнее, не сторониться людей, сразу, не теряя времени, заводить приятелей, создать компанию и прожить месяц так, чтобы нехватало дней и вечеров, чтобы надолго осталось приятное воспоминание. Но программа действий начинает разваливаться сразу по приезде, чему способствуют занятый своей гипертонией сосед по комнате, бесцветная публика на санаторских дорожках, состоящая из развалившихся на скамьях мужчин в сиреневых майках и соломенных шляпах да дебелых женщин в крепдешиновых платьях, степенно прохаживающихся по-двое и по-трое, а также объявление в столовой о том, что сегодня в 18.30 состоится лекция главного врача санатория на тему "Соблюдение санаторного режима – важнейшая предпосылка эффективности санаторно-курортного лечения". И так остаются твоими единственными собеседниками соседи по столу, с которыми ты обсуждаешь достоинства сегодняшней запеканки и недостатки вчерашнего печенья. А вечером можно пойти на танцплощадку, которая призывно светится из-за деревьев, как костёр человечьего стойбища, и где шаркают сандалетами по засыпанному сосновыми иголками цементу уже примелькавшиеся пары, и на скамьях сидят, сложив руки на животах, мамаши и бабушки с малолетними отпрысками, и пластинки все уже выучены наизусть, и только никогда не надоедает смотреть вверх, где небо блекнет постепенно и неравномерно, сначала густо синеет на востоке, оставляя запад светиться призрачным зеленовато-розовым сиянием, и сосны превращаются в тёмные величественно-неподвижные силуэты. А потом, когда небо вовсе почернеет, верхушки сосен начнут слабо светиться отраженным оранжевым светом, идущим снизу от фонарей и окон… Ах, эти верхушки сосен! Когда приходится много работать и утомляться, я просыпаюсь среди ночи и не могу заснуть, и раз я решил лежать и думать о чём-нибудь спокойном и самом лучшем в жизни, и перебирал долго, потому что лучшие воспоминания все были самые неспокойные, и потом обнаружил, что осталось одно – это солнечный день, и шумящие под бегущим там, наверху, ветром вершины сосен на фоне глубокого-глубокого неба, и запах смолы, и дробный стук дятла, и вниз летят, кружась, легкие чешуйки коры. А потом можно перевернуться лицом к теплой земле и рассматривать иголки и травинки, и ползущих муравьёв, и листик земляники…
Конечно где-то рядом, в курортных закоулках завязываются романы, и на лавочках возле столовой соломенные шляпы и крепдешиновые платья обсуждают, кто с кем после обеда пошёл в лес, к кому приехала с проверкой жена или заявился бдительный муж. Но проблемы большого футбола и разгрузочной диеты преобладают.
А я регулярно укладываюсь на массажный топчан и занимаю очереди на ванны. И рассматриваю других ожидающих. Вот эта появилась как-будто всего пару дней назад.
Ждет кислородную ванну, наверное сама надумала себе болезнь, вид совершенно здоровый. И фигура очень даже в норме. Почему-то я раньше её не рассмотрел.
Волосы рыжевато-тёмные и коротко стриженные. Немножко скуластая, чуть-чуть курносая, но нос не короткий, и лоб округлый и выпуклый, так что всё вместе оригинально. И глаза такие тёмные и горячие, хотя сидит совершенно спокойно и вроде ни на кого не смотрит. Подойти к ней и сказать: "У вас профиль, как у скульптур острова Пасхи…" – что бы она ответила? Но осталась всего неделя, и вообще – зачем?
Во время обеда обнаруживаю, что её место недалеко, но наблюдать за ней неудобно, нужно поворачивать голову назад. За столом она оживлённа, видно, что она там "царит".
Движения у неё быстрые, характер, очевидно, темпераментный. Рыжие волосы и красноватый загар, кажется, что она всё время освещена закатным солнцем или раскалена изнутри.
К обеду я опоздал из-за массажа и поэтому выхожу из уже пустой столовой. Она сидит на корточках перед входом и кормит котлетой котёнка. Когда я замедляю шаги, она поднимает голову и говорит, что привыкла к животным, у них дома есть собака, кошка и белка. Мы выясняем, что живут эти зверюшки дружно, но главной у них считается кошка, они все её слушаются. И еще она говорит, что хочет узнать, когда будет открыт зал, что ей нужно добраться до фортепиано, что ей нельзя терять формы, так как музыка – её профессия. Всё это я выслушиваю с большим интересом, и одновремённо вяло себе говорю: "Ну же, ну, давай!", но себе на это я ничего не ответил, а для неё подбираю подобающую к случаю закругляющую фразу и иду лечь на доску для послеобеденного отдыха.
А вечером были не только танцы, но ещё и "вечер отдыха" с культмассовиком, и все столпились вокруг танцплощадки, и она со своей соседкой по столу стояла рядом, и мне казалось, что их реплики были адресованы не только друг другу, но я никак не забывал о последней неделе и только дал ей разъяснения на вопрос, как отсюда надо лететь самолётом в Сочи. И спросил, когда она должна лететь, а она сказала, что не знает, это зависит от письма, которое она должна получить.
А на следующий день наши графики в бальнеологическом корпусе не совпали, и днём я лежал в солнечном лесу и читал одну из тех чудесных книг, что стоят нетронутыми в санаторской библиотеке, и смотрел на волшебные сосны, и в обед тоже её не встретил, а к ужину она сильно опоздала, и я, выворачивая шею, видел, что стол её уже опустел, и только соседка ждёт её, карауля прислонённое к её тарелке письмо. И потом быстрой походкой пришла она, и осталась за столом одна со своим письмом, а я растягивал до невозможности свой стакан с кофе и краем глаза смотрел, как она, не притрагиваясь к ужину, читает письмо на нескольких густо исписанных страницах, и вся её фигура выражает захватывающее внимание и интерес, и она даже раз сдержанно рассмеялась, а потом кофе всё-таки кончился, и я вышел из столовой, а она всё читала. И я ходил по аллеям из конца в конец, а потом придумал пойти к административному корпусу, позвонить в город – узнать, как там дома, а у корпуса она шла навстречу рядом с сестрой-хозяйкой, объясняя, что ей нужно оформить свой отъезд как можно скорее. И я долго дозванивался в город, потом дозвонился и узнал, что всё в порядке, а потом решил пойти в дом отдыха "Передовик", там танцплощадка красивее и вместо пластинок играет баянист.
И подходя к воротам санатория, увидел, как по другой дорожке тоже к воротам идёт она, я сразу узнал её в сумерках, словно кто-то умышленно вёл меня вдоль её пути, и с ней ещё две женщины, они её провожали и несли чемодан, наверное одна из них, подруга по комнате, будет пересылать ей получаемые на её имя письма, а она была с дорожной сумкой и в светлом брючном костюме, я их пропустил вперёд, и они шли по другой стороне улицы, а я шёл следом, наблюдая, как раздваивается эта женщина, одновремённо оставаясь здесь и исчезая, и потом она попрощалась с провожавшими и зашла в выстаивающий своё время на конечной остановке автобус. А я пошёл по улице к "Передовику", и уже совсем стемнело и зажглись фонари, а потом меня обогнал автобус, он был ярко освещён изнутри и почти пуст, и я даже здесь сразу увидел её, она не сидела, а стояла, или, возможно, шла к водителю менять деньги для билетной кассы – не знаю, но она никак не отпускала меня, а потом автобус долго ещё светился уменьшающимся золотым квадратом в глубине улицы, а я шёл себе дальше и видел, как её уносит огромный сверкающий самолёт, и видел залитые лунным светом вершины гор, и пенистое море у скал, а потом стало слышно, как в "Передовике" уныло звучит баян, а на стволы задумчивых сосен легли отблески электрических ламп, и они стали похожи на освещённые закатным солнцем таинственные каменные статуи далёкого острова Пасхи.
Двадцать Четыре Часа В Дороге
В темноте я нащупываю коробку и зажигаю спичку. Внутренние часы не обманули меня – без восьми пять. Встаю, включаю свет, умываюсь, одеваюсь. Для завтрака с вечера приготовлены бутылка фруктовой воды и пачка печенья. Сегодня у меня большой день, предстоит проехать автобусом до Куйбышева, а оттуда поездом в Горький, куда я попаду поздно вечером. Автобусный билет из Тольятти у меня на первый рейс, иначе не успеть к скорому поезду.
Надеваю шапку, шарф, пальто, со своим небольшим чемоданом выхожу в коридор, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить спящих в другой комнате соседей по ведомственной гостиничной квартире. Защелкивается дверь – и я уже в дороге. На улице пустынно, до автобусной станции нужно идти пешком по ледяным кочкам, которые вчера вечером были кашей из талого снега. Холодный и пронзительно свежий воздух раннего марта. Окраина молодого города, выросшего возле нескольких промышленных великанов. За автобусной станцией вплотную чернеет строй сосен.
Плавно подходит тёмновишнёвый "Икарус", и я спешу устроиться на своём драгоценном месте – переднее сиденье у двери, передо мной огромное стекло, за которым развернётся начало моего путешествия. Что поделаешь, никак не иссякает любопытство, до сих пор жадно тянусь ко всем окнам и иллюминаторам, даже в самолётах на огромной высоте боюсь пропустить что-либо из облачных чудес или туманных картин далёкой земли.
…Дверь заполненного автобуса захлопнулась, погас свет, отчего, как в кинотеатре, засветились экраны окон, автобус стал медленно выворачивать на шоссе.
И вот уже ровно шумит мотор, слева набегают освещенные фарами сосны, а справа – чёрная пустота, за которой скрывается берег Волги. Блестят красные и зелёные лампочки на пульте у водителя, слегка подсвечен его неподвижный силуэт. Меня обволакивает непредвиденная и неодолимая дрёма, и я погружаюсь в теплоту и темноту. Просыпаюсь только на короткое время, почувствовав остановку, и, по выступающим из темноты зданиям, угадываю аэропорт Курумоч, находящийся на середине дороги. Затем просыпаюсь окончательно, когда автобус уже въезжает в город, и в рассветной серости чередуются однообразные многоэтажки промышленной Безымянки.
Я не люблю этот город. Что-то в нём не так. Его не может украсить ни просторная набережная, ни пустынная река, за которой тянется унылая и безликая равнина, ни несколько центральных бывших купеческих улиц, соседствующих с казёной парадной площадью, на которой всё, как положено: пара здоровенных зданий в стиле конструктивизма и громадный многофигурный памятник в честь героических революционных событий. Может быть, на меня давит угадывающееся за всем этим море деревянных одноэтажных домишек, составляющих большую часть города, а за ними – беспорядочно разбросанные окраинные многоэтажные массивы при заводах… Не знаю почему, но единственное здесь приятное мне место – прямоугольный скверик в конце главной улицы, окружённый со всех сторон невысокими старыми домами. Я и был там за всю жизнь не более трёх раз, с болшими перерывами, и каждый раз с удивлением обнаруживал, что это совершенно забытое место до сих пор существует и – что самое удивительное – существовало всё это время не только в непосещаемых закоулках моей памяти, а в самой настоящей действительности, и жило своей нормальной жизнью отдельно и независимо от меня все эти годы…
Автобус остановился на привокзальной площади, где меня ждала первая новость: вместо бывшего здесь базара посреди площади громоздился стеклянный куб нового универмага. Спрыгнув на раскисший снег нерасчищенного тротуара, я поспешил к вокзальным кассам, и здесь, у обшарпанной и обтёртой кассовой бойницы, меня ждала вторая новость – вопреки ожиданиям и прошлому опыту билетов на скорый горьковский поезд не было.
– Скажите, пожалуйста, может быть еще будет броня перед самым отходом?
– Нет, брони уже никакой нету.
– И ничего, даже бесплацкартных?
– Я же ясно говорю, никаких билетов нет. Раньше надо было покупать.
– Так я здесь проездом, в командировке, с автозавода.
– Почему же предварительно не заказывали? Там принимают заказы заранее.
– Так вот срочно понадобилось выехать… Может быть, найдётся всё-таки что-нибудь?
– Да нет же, ничего нету.
– А чем ещё я могу добраться?
– Можете только взять на пассажирский московский поезд в общий вагон и ночью делать пересадку в Разувайской. Там легко сесть на поезд.
– Только в общий вагон? Ну что ж давайте…
Расстроенный, я снова вышел на площадь. Полностью наступивший день не добавил ни яркого света, ни прелести окружающему. До отхода поезда было ещё много времени, надо было где-то поесть, тем более что моё пребывание в дороге затягивалось.
Здесь же на площади я нашёл так называемое кафе, где, стоя в пальто, съел дрянную котлету с вермишелью и запил чуть тёплым кофе. Времени всё равно оставалось много, я сдал чемодан в камеру хранения и без всякой цели направился к универмагу, скорее всего – чтобы укрыться от зябкой сырости. Проходя мимо витрин, остановился взглядом на лице молодого парня, вернее, привлекла внимание оправа его очков. Потом оглянулся ещё раз и подумал, что эта интеллигентная оправа не соответствует остальному его облику: ушанка со спущенными ушами, чёрный ватник и грубые кирзовые споги. Я завернул за угол витрины и остановился, продолжая, движимый непонятным чувством, наблюдать сквозь два витринных стекла, следить за парнем, который попрежнему стоял спиной к витрине. Потом, убедившись, что поблизости никого нет, он наклонился и вынул из стоящей рядом урны недоеденный пирожок – такие жареные пирожки с мясоподобным фаршем продавались здесь на площади. Оторвав и выбросив надкушенную часть пирожка – я обратил внимание на его длинные пальцы – он принялся доедать остальное, не подозревая, что за ним наблюдают. А я не мог смотреть и не мог уйти. Но длилось это недолго, и затем парень тоже обогнул угол и прошёл мимо меня ко входу в универмаг. У меня потемнело в глазах: для чего голодный человек без единой копейки может туда идти?!
Торопливо, чтобы не упустить его, я отыскал в бумажнике три рубля и кинулся следом. Догнал я его посередине зала первого этажа. С замирающим сердцем я тронул его за рукав, он обернулся.
– Извините, – сказал я, – вот, вы уронили деньги, – и протянул ему троячку.
– Он молча смотрел на неё.
– Милок, а и не скажешь, а и где здеся одеяла продают-та? – между нами всунулась пухлая бабка с большой сумкой.
– Не знаю, – сказал я и снова повернулся к парню.
– Говорят, здеся, на первом этаже гдей-та…
– Не знаю, не знаю, спросите кого-нибудь другого, – повторил я, продолжая смотреть на парня и держа вытянутую руку с трёхрублёвкой перед бабкиным носом.
– И што ж делать-та, а и не знаю прям-та…
– Это не мои деньги, – вдруг сказал парень.
– Мы молча стояли друг против друга. Бабки уже не было, пауза катастрофически затягивалась. Я с отчаяния сказал:
– Оставьте, я же всё видел.
– И продолжал стоять с вытянутой рукой.
– Он взял деньги, тихо сказал "Спасибо", а я тут же повернулся и выбежал из универмага.
Как мне было плохо! Каким чёрным казалось всё вокруг – эти заляпанные грязью цоколи домов, загаженные улицы и подворотни, чахлые истекающие сыростью деревья, сгнившие заборы, безликие фигуры неизвестно для чего существующих человекоподобных, сошедших с самых мрачных листов Цилле… Зачем нужна вся эта дикость, всё это страдание, эта жуткая безысходность? Что я должен был сделать, что я мог сделать? Я опять вспомнил, как однажды дома вышел утром на работу и, спускаясь по лестнице, увидел, что на междуэтажной площадке торопливо подхватилась с расстеленного своего платка старуха, и спешила подобрать всё, и смущённо пыталась улыбаться, и бормотала что-то в роде "заспалась баба…" Боже, люди, наверное, всё могут вытерпеть, но как вытерпеть, наблюдая это? Передо мной всё время маячили пальцы, отрывающие край пирожка, и не было мне нигде места…
Не помню, как протянулось время до посадки в поезд. В полутёмном вагоне ударило в нос кислой смесью угольной гари, туалета, табачного дыма и немытых тел. Плотно набивающийся народ добавлял к этому уличную сырость, занося её на шубах, платках, ватниках, мешках и корзинах. Мне посчастливилось устроиться у окна; впервые за весь день сняв намучившее плечи пальто, я затиснулся в угол скамьи и, пытаясь удержать голову в равновесии, закрыл глаза. Так, с закрытыми глазами, и почувствовал, как тронулся поезд, слышал, как стали спокойнее и миролюбивее разговоры случайных соседей, чаще застучали колёса – и не хотелось даже выглянуть в окно, проводить глазами уходящие постройки этого тягостного города, не хотелось ничего, ничего, только хоть немного забыться, подремать, следя сквозь сон, чтобы голова не упала на грудь…
Эта недолгая пауза не дала ничего, кроме одеревеневшей шеи и тяжёлого ноющего чувства в груди. Я снова открыл глаза. Уже смеркалось. Вагон затих, некоторые разложили на газетах еду, кто-то разговаривал в пол-голоса, с полок свисали платки, рукава и ступни в несвежих носках. Напротив, через проход, сидела молодая женщина. На фоне ещё светлого окна чётко рисовался её силуэт с уложенной вокруг головы необычайно толстой золотой косой. Лицо её было смугло, очевидно от загара, серые глаза спокойно и доброжелательно оглядывали вагон. Когда наши взгляды встретились, она слегка улыбнулась, наверное она уже раньше обратила внимание на то, как я пытаюсь спать сидя.
"…Встречный, если ты, проходя, захочешь
Заговорить со мною, почему бы тебе не заговорить со мною? Почему бы и мне не начать разговора с тобой?.."
И потом мне всё время было приятно смотреть на неё, а когда на очередной станции освободилось место через столик от неё, я пересел туда, и она это приняла как естественное, и мы сразу завели разговор, и она рассказала, что тоже не смогла достать лучшего билета, а тут появилась возможность ненадолго съездить к родителям. И оказалось, что едет она в ту же сторону, что и я, и тоже будет делать пересадку в Разувайской, но ей выходить ближе, на станции с забавным названием Серёжа, это означает не имя, а там протекает речка под таким названием, она вьётся кольцами среди лугов, и это похоже на серёжки. А работает она в геолого-разведочном тресте, и часто бывает в командировках; они ищут воду, это очень важно, особенно в засушливых местностях, степях и пустынях. В прошлом году они долго были в Монголии, там очень красиво, места необычные и резко континентальный климат. Однажды она испугалась, когда у неё на коже появились коричневые пятна, решила, что это какая-то местная болезнь, а это, оказалось, у неё платок шерстяной от ветра был узорной вязки, и через отверстия обгорела кожа…
Она рассказывала, а я слушал и смотрел на неё, и на душе становилось легче, а в вагоне уже зажёгся свет, потом его притушили и наступила дорожная ночь, с покачиванием вагона и гулом колёс, с могильной тишиной остановок на богом забытых полустанках, с протяжным скрипом трогающегося состава и внезапным грохотом дверей, пропускающих редких ночных пассажиров.
Станция Разувайская. Мы выходим в свежий ночной воздух с редкими снежинками, поезд уходит дальше, и мы остаёмся одни на просторной платформе. Вдали крошечный вокзал, затерянный среди моря путей по обе его стороны, кругом ночное безлюдье.
У кассы никого, мы берём билеты в купейный вагон. С удивлением обнаруживаем работающий буфет, фруктовую воду и не очень чёрствые булочки, садимся с этой скромной едой на отполированные временем деревянные сиденья в пустом и холодном зале ожидания. Ждать надо немногим больше часа, но это трудно, сказываются усталость и нервное напряжение прошедшего дня, начинает болеть голова. Мы сидим рядом и тихо переговариваемся, и мне кажется, что мы знаем друг друга давно-давно, я её встречал раньше, в ясные светлые времена, когда мы играли в зарослях кустарника, называемых таинственным киплинговским словом "brushwood"…
И я рассказал ей о том парне возле универмага. Она отнеслась к этому спокойно, сказала, что в городе встречаются люди, вышедшие из заключения, а среди них бывают всякие, да и не только они оказываются в тяжёлом положении, что поделаешь…
Потом мы взяли свои вещи и вышли из вокзального здания. За дверью нас встретила пелена медленного мелкого снега. Прокладывая одинокую цепочку следов, мы идём на платформу и начинаем ждать снова. Когда мокрый снег слепит глаза, когда трясёт озноб и раскалывается голова – нужно думать о том, что где-то в темноте, уже недалеко, к тебе идёт могучая помощь, стоит только набраться терпения, а она абсолютно точно прийдёт в предопределённый час, и спасёт тебя, и обернёт теплом и покоем…
Сперва в той стороне заблестели отражёнными бликами мачты электрической подвески, затем издалека и как-то сбоку выплыл сноп света, начал приближаться и увеличиваться, окружённый ореолом искрящейся снежно-водяной мороси. И уже задрожал перон, и мимо поплыли тяжкие колёса и бесконечно длинные металлические бока вагонов с ледяными подтёками и гроздьями. И вот уже ступени, тамбур и благословенное тепло коридора. Вагон спит, в нашем купе мы одни. Поезд пока не тронулся, проводница не пришла за билетами и еще нельзя взять постели, мы сидим у окна и смотрим на уже отстранённую от нас двойным оконным стеклом метель, на эту чужую случайную станцию, которая для меня сейчас исчезнет навсегда.
Потом мы неспеша устраиваемся на остаток ночи. Когда я возвращаюсь после умывания, постелены уже обе постели, что меня даже смутило бы, если б не было это сделано с такой естественной непринуждённостью. И, наконец, я опускаю голову на подушку, и перед глазами тёмный потолок, перерезаемый редкими бликами пробегающих отсветов, и от сознания, что она притихла здесь совсем рядом, поднимается в душе покой, разрастается, охватывает и убаюкивает, отгоняя всё тяжелое и мрачное…
Меня будит негромкий стук открывающейся двери. Она, уже одетая, стоит в проходе.
Я приподнимаюсь на локте.
– Уже скоро моя станция. Я старалась не разбудить вас, даже не зажигала свет…
– Да нет, это даже хорошо, что мы можем попрощаться. Как выспались?
– Немножко мало, но ничего, отосплюсь дома.
– Вам от станции далеко ехать?
– Нет, недалеко, но автобус будет не раньше шести часов. Да всё это не страшно, главное – я уже почти приехала. Ну, я пойду, всего вам хорошего, счастливо доехать.
– Спасибо. До свидания, передавайте привет речке Серёже.
– Обязательно.
Она вышла и прикрыла дверь. Я сел, поднёс к глазам часы. Пять часов, ровно сутки в дороге. В заоконной синеве просматривается убегающая назад бесконечная лента леса, ели стоят в глубоком снегу – здесь, на севере, зима ещё в силе.
Я снова опустился в нагретую постель и повернулся к стене. Надо было спросить, как её зовут. Ехать ещё оставалось несколько часов. Вагон подрагивал на спокойном ходу, мерно гудели колёса. Головная боль прошла, было уютно и покойно, и в наползающем полусне перед глазами проходили величественные и приветливые нагорья Монголии, окрашенные яркой рериховской синью, и пурпуром, и белизной, и изумрудом…
Длинная История
Совместное обучение ввели, когда мы были уже в девятом классе. Помню, первое время ужас как было неловко при девчонках пару получать… А потом ничего, привыкли. Но всё же долго были врозь, почти до конца десятого класса. Там уже на май, помню, устроили вместе вечеринку… Один только парень у нас с девчонкой ходил с девятого класса и весь десятый, потом ещё весь институт – они долго ходили и потом-таки поженились. Я тоже там в одну девчонку влюбился, но у нас так ничего и не вышло.
Она, правда, не в нашем классе училась, я был в "А", а она в "В", так что я на неё только издали закидывал. Ну, а потом я там нагрубил русачке: она пристала, что я списывал, а я как раз не списывал, ну я ей сказанул… Так меня, значит, вроде как исключили и потом перевели из "А" в "В". И я сидел как раз впереди неё, так я сошлифовал пятак с одной стороны и отполировал как зеркало. И на уроках в этот пятак смотрел на неё. Нет, она не замечала, ведь это ж просто лежит себе пятак на парте – а потом беру так близко к глазу и рассматриваю. Вообще девчонка была гордая. Не то, чтобы очень красивая, но своеобразная такая. Она там греблей занималась, потом она получила мастера. Так что натренированная, и фигура такая.
И в очках, а женщины в очках – это моя слабость.
Ну, потом уже, конечно, мы больше стали там туда и сюда вместе. Я даже ходил её встречать после тренировок, она на нижней стрелке тренировалась. Как-то, помню, она задержалась, и пошел дождь сильный, и я два часа на мосту стоял…
А раз мы с ребятами на школьном дворе в ножичек играли, моим ножом. Так в общем получилось так, что Колька, корешок мой, бросил ножик, и он не встряв в землю, упал. А она сказала, что нож такой же тупой, как и его хозяин. Ну я, понятно, тут же психанул, и мы вроде как рассорились.
Но она, видно, тоже ко мне что-то всё-таки питала… Вот потом как было: у нас был культпоход на какой-то фильм – кажется что-то, что нужно было по программе, не помню что именно, но что-то в двух сериях, шёл весь класс. Так я как зашёл в зал, смотрю, где моё место, а там как раз по одну сторону Колька, а по другую – она. Ну, я прошёл в следующий ряд и попросил там одну: "Таня, говорю, сядь, пожалуйста на моё место, а я здесь…" Она, Лида, конечно вида не подала, и через два года только я узнал, что дома потом к ней из-за этого скорая помощь приезжала ночью…
А там летом я познакомился с одной девчонкой на даче, а после в Москве тоже заходил к ней. Ну, там немножко целовались и всё такое прочее. Но всё равно это, конечно, было только так, и потом мы перестали видеться. А тут мы всё были вроде как врозь, и только потом уже, после Нового года как-то помирились, и уже тогда началось: и ходили вместе, и я к ней всё звонил – у нас-то телефона не было. И она мне про свои тренировки рассказывала, как после зимы они спускали лодки на воду, как там перевернулись…
Помню, как устраивали на май вечеринку. Девчонки должны были пойти закупать продукты, и меня посылают с ними, а я не хочу – с чего это вдруг, так они говорят: идём-идём, и Лида с нами идёт. И потом мы перебегали улицу Горького напротив Елисеевского, так она меня, чтоб не убегал вперёд, взяла под руку, и так мы уже потом и шли – помню, как это было…
А на вечеринке я чего-то напился и начал там её ко всем ревновать, а потом лез бросаться под машину, а девчонки всё меня удерживали – в общем, что она там про меня могла подумать, но так это получилось. И после этого у нас холодок пошёл. И потом ещё второй раз вышло так: уже начались выпускные экзамены, и после экзамена мы пошли в кино – мы с ней и ещё несколько девчонок. А впереди сидели какие-то пацаны и всё мешали, и я там сказал им пару слов. А после кино выходим – они уже меня ждут. Тут же окружили и сразу по носу… Ну, девчонки меня давай сразу оттаскивать, а Лида – к ним, чтобы они не трогали меня. В общем, так разошлись, но я почувствовал, что это как-то имело для неё значение. Потом я даже читал рассказ, как один парень ходил с девчонкой, и они с другим подрались, тот его побил, и девчонка ушла с тем другим – так я подумал, что это как раз именно так получается. И именно то, что я тогда не дрался, а даже потом, когда шли, так всё говорил, что странно, почему из носа кровь не идёт, обычно из носа кровь с первого удара идёт… А вообще, действительно, если сразу тебя неожиданно ударят, так потом уже трудно как-то что-то сделать… Одним словом, я почувствовал, что с этого и пошло. Уж потом я провожал её, всё говорю: смотри, какие звёзды, а она говорит: "Я звёзд не вижу" – у неё была сильная близорукость.
И потом дальше – больше, а потом уже после экзаменов, помню, сильный дождь был, и я звоню из телефонной будки, и она говорит, что нам незачем больше видеться, что всё это ни к чему, что она сама себе выдумала идеал, и всё такое прочее. В общем, не дай бог, как мне тогда было, помню, кругом течёт, по лицу у меня течёт, стою я в этой будке и такое слушаю… У нашего дядьки охотничье ружьё дома было, так я уже о нём думал. Действительно, совсем было плохо.
Ну, потом вступительные экзамены, я подавал в университет на геологический и, кончно, завалил, получил по русскому сочинению тройку и недобрал два балла до минимума. Пошёл работать на автобазу – я с детства страшно любил около машин возиться, бывало что угодно сделаю, буду чистить там и протирать, лишь бы дали метров десять проехать.
Познакомился с девчонкой, она там тоже работала. Вообще ничего девчонка была, такая беленькая, а я сам чёрный, так когда мы вдвоём шли – люди оборачивались…
Но уже такая была – всё понимала. Мы как с ней обнимались, так если чуть дальше трону – не надо, говорит, я уже взрослый человек, не делай так, мне это тяжело.
А раз соседка открыла дверь и увидела, как мы с ней лежим, и сказала её матери.
Та меня вызвала и один на один спрашивает: "Виталий, я должна знать – что у вас с Ларисой?" Я говорю: "Ничего, Антонина Тимофеевна, просто я пришёл после работы, устал, прилёг немного, Лариса села возле меня, а та просто навыдумывала". Так она эдак говорит: "Виталий – я вам верю!" А у них отца не было, и они на Новый год меня пригласили, ну а я выпил и её мать на "б" обозвал… Ну, после этого, конечно… Но и сама девчонка была какая-то такая – всё интересовалась, что у нас есть, ей это было главное…
Потом уже познакомился со своей будущей супругой, вернее сначала с её подругой, а потом уже с ней, и у нас как-то пошло всё гладко.
На следующий год подал снова на заочный геологический и одновремённо заявление в геологическую партию. Но опять по очкам на равных правах со всеми не прошёл, а так как в партии я ещё не был, то привилегии мне, как работающему в геологоразведке, не полагалось.
Потом армия, предложили в медицинское училище, но я сказал, что крови боюсь, тогда вот меня и послали под Серпухов. Здесь три года в курсантах, в общем неплохое время было, но хоть близко к Москве – первый год за всё время один раз дома был. Ну, туда ко мне в родительский день приезжали мама и жена, вернее тогда ещё не жена, а как бы невеста. А потом на второй год уже были увольнительные, а до Москвы – два часа поездом. Только мне часто попадало оставаться без увольнительной – всё больше за дерзость. Один раз дежурного по части дураком обозвал, а там один капитан на дивизионной губе ни за что на меня взъелся, я его послал как следует, так он меня застрелить грозился… Вообще бывало – стоишь в строю уже надраенный для осмотра перед увольнением, а наш майор останавливается передо мной: "Катков, а ты чего здесь?" – "В увольнительную, товарищ майор." – "Никакой тебе увольнительной!" – "За что, товарищ майор?" – "За наглость." Вот такие были дела. Но в общем приятно всё-таки вспомнить это время, особенно если сравнить с жизнью в Забайкалье. Тяжело там, климат тяжёлый, кругом полная пустыня. Выдержать трудно, особенно солдатам, да и офицерам, которые не женаты. Там и спивались, и стрелялись, и что хочешь… Я-то уже с женой туда поехал, мы перед окончанием училища расписались и в отпуск уже вместе поехали в Одессу. Ну а потом я поехал туда сперва один, получил комнату хорошую, южную, и тогда её вызвал.
А Лиду я тогда после всего этого не встречал, и вот только уже в конце первого курса в училище получаю письмо. Помню, мне его прямо на аэродром принесли, был конец февраля, тёплый ветер дул, гудели моторы… Я вижу – на конверте почерк незнакомый, нет обратного адреса. Открываю – и меня прямо как обухом по голове:
"Здравствуй, Виталий! Я тебя люблю. Я во всём виновата, я выдумала себе идеал, но теперь я поняла, что идеалов не существует, я много думала, я тебя люблю, я без тебя жить не могу и т. д., и т. п., и подпись – Лида. Понимаешь, как это было, ну прямо как удар, я был прямо не в себе. И сразу ей пишу: Лида, я тоже тебя люблю, и всё такое. Потом получил от неё ответ, что она счастлива, что весь мир для неё стал другим, ну, словом и т. д., и т. п. А тут приезжает моя будущая жена, невеста, и видит всё на мне, и спрашивает, что со мной, и я ей протягиваю письмо Лиды, на, говорю, вот прочитай. Она говорит – зачем я буду твои письма читать, и так и не прочла. Вообще-то я ей раньше рассказывал, когда она меня спрашивала, были ли у меня до неё девчонки. И тогда она как-то сразу Лиду выделила, чует всё-таки женское сердце. А теперь я прямо не знал, что делать, ходил просто оглушённый, так всё неожиданно было, и даже не с кем было посоветоваться.
А у нас дома соседка была, такая молодая и симпатичная, на аккордеоне играла и на гитаре, и рисовала, она многим нравилась, ей предлагали замуж выйти, но она всё отказывалась. У нас с ней были такие дружеские отношения, я ей про Лиду рассказывал и даже показывал, когда мы были на Москве-реке и проходили восьмёрки.
А она мне говорила, что любит одного человека, но он этого даже не знает и никогда не сможет быть с ней, но она всё равно любит только его и хочет иметь от него ребёнка, обязательно сына, чтобы был похож на него. Он жил не в Москве, так она туда поехала и потом мне говорила, что добилась своего. Она тогда же завербовалась на север и уехала.
Так вот я ей написал письмо и вложил Лидыно письмо, и спрашивал совета. И она мне Лидыно письмо не вернула и написала в таком роде, что, мол, вчера ты был не идеал, а сегодня идеал, а завтра снова не будешь идеал, и что на этом строить жизнь нельзя. А здесь у меня всё ясно, всё надёжно, и это ломать не следует.
А я всё-таки не знаю, что делать, и наша переписка продолжается, а с моей будущей женой дело идёт на убыль. Она в конце концов приезжает и говорит, что надо что-то решать, что дальше так невозможно. И я уже сам начинаю думать всякое.
Особенно после одного раза. Я Лиду пригласил к нам на спортивный праздник, народу было много, мы с ней как-то на станции разминулись, я её потом везде искал и даже по радиоузлу объявлял – так и не нашёл. Потом пишу – почему не приехала, она отвечает, что приезжала, но меня не нашла и уехала обратно. И у меня сразу же мысли: вот Рая, невеста моя, она не уехала бы и нашла. И вообще, мы-то с ней были уже вроде как повенчаны, и столько времени…
Так что пишу я ей письмо – дорогая Лида, всё это, конечно, так, но слишком поздно, одним словом, "я другому отдана и буду век ему верна". Таким образом это кончилось.
Но всё-таки потом, когда я бывал в Москве, мы виделись, я звонил к ней. И когда в отпуск из Забайкалья приезжал, то тоже обязательно заходил. Она закончила авиационный техникум, работала на закрытом заводе. Занималась греблей, участвовала во всесоюзных соревнованиях. Мастера получила позже своей команды, так как проболела какое-то время.
Запомнил я, как приехал в шестьдесят втором году, я уже тогда три года служил в Забайкалье, сыну уже год был. Приехал я один, а мать была на юге, должна была вернуться позже, квартира была пустая. Я созвонился с Лидой, договорился вечером встретиться, в кино пойти, а потом, я решил, пусть будет, как будет. Но так получилось, что днём я поехал встретить в аэропорту своего дружка по училищу, работавшего на львовской линии, а он чуть не насильно увёз меня к себе, так что через два часа я был во Львове и за пьянкой проболтался там у них две недели.
Только телеграмму дал Лиде: "Срочно должен был вылететь Львов".
Следующий приезд – в шестьдесят четвёртом году. Узнаю, что они получили квартиру в новом доме, телефона ещё нет, покупаю букет цветов и еду туда. Дверь открывает мать.
– Здравствуйте. Можно видеть Лиду?
– Здравствуйте. А Лиды нет.
– Где она?
– Они с мужем ушли гулять.
А я вижу там, в комнате, что она сидела и шила эти самые распашонки.
Ну, я попросил передать Лиде цветы и привет и ушёл. И я не сомневаюсь, что она эти цветы не передала. Она ведь знала, ведь мне девчонки рассказывали, что Лида во сне часто говорила "Виталий" и всё такое. Нет, безусловно выбросила, так прямо и вижу, как она идёт к новому мусоропроводу и заталкивает их туда.
Вот так это всё. И теперь, после демобилизации, я второй год уже звоню к ней, поздравляю с Новым годом. Только она не хочет говорить со мной. Первый раз когда позвонил – говорю: здравствуй, Лида. Она сразу: здравствуй, Виталий – и повесила трубку. И потом тоже: "Поздравляю с Новым годом!" – "Спасибо", – и сразу: ту, ту, ту…
Так что вроде как всё кончилось. Но боюсь, что наши пути ещё всё-таки схлестнутся. Хотя всё равно у нас надолго ничего, по-моему, выйти бы не могло. А тогда, я помню, сколько переживаний было, ведь это всё-таки первая любовь, у каждого было такое. И я тогда серьёзно к этому ружью примерялся. А потом, когда она мне написала, это тоже был как удар… Ещё она писала: ты не смотри, что я на людях такая гордая, я такая же как все, и реву, когда одна… И ещё, когда потом я приезжал, мы встречались, я что-то там пошутил, что она Лидия – и ей надо пить вино "Лидию", она сказала: я уже пробовала, но не помогает.
Поверишь, ведь мы-то с ней так никогда даже фактически не поцеловались, это ведь всё совсем другое. А держать за руку её каким было для меня счастьем…
И вот я знаю, что прийдёт Новый год или что-нибудь там ещё, и я опять буду ей звонить, и не знаю, сколько это будет продолжаться и чем это кончится. Потому что вот утихнет на какой-то период, а потм заберёт снова. Боюсь только, что всё это может всем беды наделать, а хорошего ничего не выйдет."
Инструкция
Летать можно, когда день солнечный и немного ветренный, тёплый, но не слишком жаркий. Если над вами яркосинее небо и кое-где весёлые небольшие облака, и настроение у вас тоже радостное, как в счастливом сне – значит вы можете лететь.
Выйдя на просторное место, вы постепенно ускоряете шаг и переходите на пружинистый бег, в такой день ноги у вас будут лёгкими и упругими, дышаться будет тоже легко и свободно. Понемногу увеличивая скорость разбега, наклоняйтесь всё больше вперёд, рассекая лицом струи тёплого воздуха. Когда вы будете мчаться уже совсем быстро, наклонив корпус почти горизонтально и отталкиваясь от земли лишь редкими ударами носков, наступит самый ответственный момент взлёта: нужно, не сбавляя скорости, быстро раскинуть руки в стороны, последний раз оттолкнуться и лечь грудью на встречный воздушный поток. Эффект аэродинамического взаимодействия создаст необходимую подъёмную силу, поддерживающую ваше скольжение. Используя первоначальный разгон и меняя наклон корпуса и ладоней, нужно без промедления набрать минимально необходимую высоту. Посмотрите вниз и убедитесь, что верхушки деревьев и крыши домов пробегают на достаточном расстоянии под вами. Теперь для дальнейшего подъёма следует использовать порывы встречного ветра и восходящие потоки воздуха.
На большой высоте воздух становится холоднее, а солнце резче обжигает кожу. Рощи, поля, дороги проплывают внизу всё медленнее. Можно уже не заботиться о дальнейшем подъёме и свободно парить в подхватившем вас течении высотного ветра, плавно поворачивать в стороны, нырять вниз и снова взмывать вверх.
Следует, однако, соблюдать осторожность и следить, чтобы воздушные течения не занесли вас слишком далеко и на большую высоту. Когда земля уходит глубоко вниз, окутывается голубой дымкой и как бы останавливается – можно незаметно потерять правильное представление о скорости и чувство ориентации в пространстве.
Исповедь
Это всё случилось минувшей ночью, с 26 на 27 февраля 1966 года. Я чувствую, что должен описать с малейшими подробностями эту ужасную ночь, пока всё ещё так свежо в моей памяти. Изложенные факты строго соответствуют действительности. И теперь единственная мысль, владеющая мной – как я смогу жить дальше?
Я приехал в командировку и получил место в так называемой "гостинице" нашего отраслевого института – подвальной квартире, куда институт устраивает своих командированных. Мой временный дом произвёл на меня малоприятное впечатление, я оставил чемодан и отправился в город. Но погода была скверная, я устал за день, проведенный в институте, в кино идти не хотелось, так что волей-неволей пришлось, сделав закупки для ужина, довольно рано вернуться обратно. К моему приятному удивлению, в квартире оказалось не так плохо: на кухне ярко горел свет, было убрано, кипел чайник, остальные жильцы были уже в сборе. В одной комнате жили две симпатичные институтские аспирантки, с которыми я даже был раньше наглядно знаком. Моим соседом оказался пожилой инженер с большого ленинградского завода.
Общая беседа, начавшаяся в кухне за ужином, затянулась допоздна, её оживляло остроумие одной из наших девушек и некоторая чудаковатость рассуждений старомодного ленинградца. Мы разошлись, когда было уже около двенадцати. В нашей комнате две кровати пустовали, было тепло – в общем всё устраивалось довольно хорошо, ничто не предвещало трагедии. Раздевшись, я пожелал соседу спокойной ночи, повернулся на бок и закрыл глаза.
…Когда я проснулся, в комнате было темно, в подвальное оконце проникал слабый отсвет уличного фонаря. Не глядя на часы, я чувствовал, что спал недолго.Комнату заполнял оглушительный храп.
Прежде я никогда не понимал людей, которым мешает чужой храп. Считал это капризом, выдумкой. А сам просто не обращал на это внимание. И, может быть, даже считал это чем-то добавляющим уют жилью, чем-то вроде шума ветра или дождя.
Но сейчас это было нечто беспрецедентное. И не потому, что так возмутительно громко. Просто это был даже не храп, а какое-то отвратительное хрюканье и чавканье, вызывающее чувство невероятной гадливости. И в этом бедствии существовала чёткая закономерность: хрюканье и чавканье неуклонно нарастало, переливалось различными мерзкими оттенками, и в своём апогее этот тип начинал оглушительно харкать и давиться, потом, окончательно поперхнувшись, принимался сопеть и устраиваться поудобней для следующего цикла, который наступал немедленно за предыдущим.
Я закрыл глаза и попытался уснуть, но на это не было никакой надежды. Можно приспособиться, привыкнуть к любому шуму, спать под рёв турбогенераторов, реактивных самолётов, проносящихся электричек. Это всё – однообразные, благородные шумы, не чета изощрённому разнообразию этого изуверства, посылающему волна за волной всё новые отвратительные колена.
…Надо что-то предпринимать, надо спасаться. Многолетний конструкторский опыт воспитал во мне убеждение, что безвыходных положений нет. Нужно спокойно всё обдумать и систематизировать. Метод активного воздействия здесь не подойдёт, шевелить и расталкивать его бесполезно, он непрерывно и равноэффективно храпит из любого положения. Прийдётся перейти к обороне. Чтобы заткнуть уши, нужна вата, но её нет, а спать, зажимая уши изо всей силы руками, невозможно. Делаю повязку из двух носовых платков, потом из полотенца – не помогает, только давит. Голову под подушку – жарко и всё равно бесполезно. Чёрт возьми, как он заходится! О, это что-то новое, такой пакости ещё не было, какое-то унитазное хлюпанье вперемешку с отрыжкой. Забраться с тюфяком на кухню? Лечь в ванну? В коридор?
Нереально. Что делать?
В комнате у девушек одна кровать свободна, что если… Я живо представил себя завернувшимся в одеяло на пороге женской комнаты среди ночи и все вытекающие из этого последствия…
Корчусь на скомканной простыне, голова мотается по горячей подушке, а мука всё продолжается. О, это утробное клокотание, щелкание, рычание, вызывающее самые отвратительные, мутные ассоциации, прилипающее к телу, лезущее в горло и нос!
Отрываю кусок газеты, скручиваю фитили и в остервенении начинаю запихивать их в уши. Резкая боль даёт понять, что повреждена барабанная перепонка. Новое мучение добавляется к предыдущему, потому что перепонка, к сожалению, ещё цела, и ухо продолжает слышать.
Надо изменить метод борьбы. Человеческая психика, сила воли – всемогущи. Думать о чём-нибудь приятном. Приятном. Приятном, приятном… Но, боже мой, эти скотские звуки загаживают любую мысль, оскверняют всё сущее. Как он живёт среди людей, как ему позволяют существовать? Нет, нет, нужно себе внушить, что здесь нет ничего ужасного, буду сейчас думать о том, что это просто автоколебательный процесс, возникающий в биогенной динамической системе с нелинейными характеристиками. Автоколебания… О, господи, ну и мерзость! Но можно же внушить себе, что меня это не затрагивает, не беспокоит, я засну, я засну, засну…
Нет, это непереносимо, это болотное, ассенизационное чмоканье, чавканье, бульканье…Да, да, с таким звуком вздувались макбетовские пузыри земли. Леди Макбет… Окровавленные руки… Мрак и ужас… Нет сил…
В затуманенном мозгу власть захватывают самые тёмные, самые низменные инстинкты, выползает на волю зловещее фрейдовское подсознание, и нет уже возможности обессилевшему человеку бороться с проснувшимся зверем.
Я встаю. Передо мной смутно чернеет стул с наброшенной на него одеждой. Вот он уже у меня в руках. Путаясь ногами в сброшенных вещах, приближаюсь к его кровати.
Не чувствуя веса стула, с размаху всаживаю его в темноту, туда, откуда исходят эти удушающие меня испарения. Ешё раз и ещё, по мягкому и твёрдому, по метнувшимся рукам со скрюченными пальцами, и ещё, и ещё, по чему-то уже неподвижному… И потом, беззвучно выронив стул, смотрю на еле видное в темноте чёрное пятно, расползающееся на белеющей из мрака подушке…
Потом, очнувшись, постепенно приходя в себя от сковавшего ужаса, облитый холодным потом, ощущаю свои руки и ноги неподвижно лежащими на постели и с облегчением прислушиваюсь к могучему храпу, накатывающему волнами с соседней кровати. Затем со стоном переворачиваюсь и продолжаю страдать, глядя широко открытыми глазами в ночь.
Мира
Мне было тогда восемнадцать лет. Я была в Крыму по туристской путёвке, мы шли по горному маршруту в одной группе с его приятелем Володей, этот Володя был очень симпатичный. А он учился в Московском пединституте и отдыхал тогда в Ялте, и когда мы приехали туда, Володя устроился с ним, а мне нашли место у хозяйки в том же дворе. Это влево от набережной, если стать лицом к порту, там гористые узкие улочки спускаются прямо к морю, и верхние дворы находятся на уровне крыш нижних домов. Я помню, мы туда пришли в конце дня, он встретил нас в майке и спросил Володю: "Кого это ты привёл?", и так бесцеремонно оглядел меня, и потом сказал: "Ну, ничего, пригодится." В общем, мы устроились, а вечером там поставили на окно проигрыватель и начали во дворе танцы. Мы танцевали с Володей, а он подошёл и забрал меня у него, это было танго, и когда мы начали танцевать, я почувствовала, что… ну, словом, какой он… когда он держал меня.
Потом поставили вальс, и я не захотела танцевать, потому что двор был в камнях, и вообще не хотела больше. А после мы все пошли к морю, и когда спускались, я споткнулась, и он меня поддержал и сказал: "Осторожно, так можно сломать ногу", – а я спросила: "И что, я тогда не смогу вам пригодиться?" – а он не ответил.
Когда мы купались, он попробовал было топить меня, но плавал он гораздо хуже меня, и кончилось тем, что я сама его чуть не утопила. Это его немножко обескуражило, так что на обратном пути он только сказал: "Ну, на море вы продемонстрировали своё превосходство, посмотрим, как будет на суше".
А потом это получилось вроде шутки. Мы ходили компанией на пляж, и зашёл разговор о том, как наши знакомые расписались, и он спросил: "Мира, а мы с тобой когда распишемся?", а я сказала "Когда угодно." – "Ну, давай напишем заявление.
Вот, подпиши этот листок." Я не думала, что он его отнесёт, и вообще даже забыла об этом. Но, может быть, я только сама себе так говорила… И потом уже, когда мы были с ним в городе, он меня подвёл и говорит: "Вот загс." – "Ну, вижу." – "Зайдем?" – "Зайдём." – "Паспорт с тобой?" – "Со мной, а что?" – "Давай сюда." Это всё было так неожиданно и странно, что я даже как-то не могла прийти в себя, но всё-таки в последний момент отказалась и выбежала.. Он выскочил за мной в коридор и так посмотрел на меня, и спросил только: "Ты что?" – и я опять почувствовала в нём это, так что я уже не могла и пошла за ним обратно.
Вот так всё получилось, сама не знаю как, страшно необдуманно, ведь я его фактически как человека совсем не знала. И это сразу почувствовалось, буквально когда мы вышли из загса. Я его спросила: "Ну, что теперь?" – "Как что?" – "Ну, как мы будем жить, и где?" – "Ты у себя в Харькове, а я у себя в общежитии, в Москве. Будешь приезжать ко мне". Ко всему этому он относился как-то странно и вроде легкомысленно, я не могла этого понять. И дальше у нас тоже всё было не так. Я навсегда запомнила ту первую и единственную ночь у него в комнате, Володя тогда уже уехал, лето кончалось, и все разъезжались. Я прилегла на край дивана и делала вид, что сплю, а он просидел всю ночь у окна, и курил, потом выходил, и возвращался снова, и опять курил… Назавтра мне тоже уже надо было уезжать, и мы фактически ни до чего не договорились. Он поехал провожать меня в Симферополь, там я, как было договорено раньше, остановилась на три дня у родственников, а он снял койку в доме напротив, и высказывал удовлетворение, что там молодая хозяйка…
Всё это мне было очень тяжело, и перед отъездом мы фактически рассорились.
Я приехала домой и прямо не знала, что делать, не могла сказать об этом дома, и главное – даже мой паспорт остался у него. Я придумала предлог и поехала в Москву. Мы встретились, но не могли ничего решить, вернее, он не считал нужным ничего решать, и я не могла понять этого и согласиться с тем, что устраивало его.
Так что оставался один выход – развестись. Жена моего дяди в Москве, у которого я остановилась, – очень энергичная женщина, имеющая связи, – она тоже считала, что так будет правильно, и устроила всё это в короткий срок. И на этом всё кончилось. Так что фактически я даже и не была его женой. Но всё это были большие переживания. Потом я вышла замуж, может быть поэтому так рано. Потом появился Андрюшка, а с ним новые заботы, и дальше вы уже знаете. С Володей я тоже больше не встречалась. А о нём я узнавала потом, когда была в Москве. Он жил один с каким-то мальчиком. Что за мальчик – неизвестно, но очевидно не его сын – откуда мог быть уже такой довольно большой мальчик, и к тому же, говорили, какой-то восточной национальности, судя по виду. И вообще в его жизни было много странного и неясного. Но, безусловно, он был необычный человек. После института, я узнала, он уехал работать на север, в район Воркуты, вместе с мальчиком или нет – не знаю. Больше мне о нём ничего не известно, но я уверена, что ещё услышу о нём, иначе не может быть. Он всё-таки особенный и не похож на всех других.
Монолог
Сейчас у меня очень тяжело на душе. Очевидно, сколько бы врач ни работал, он никогда не сможет стать равнодушным к человеческим страданиям. И я всё под впечатлением этого случая, которым пришлось сегодня заниматься. Теперь вот попросил водителя специально поехать через парк – только природа может как-то успокоить.
А ведь за годы работы столько приходилось видеть. Часто сами врачи находились на последней грани. Например, помню, в Азербайджане, много лет назад, во время борьбы с эпидемией чумы. Чумные районы были оцеплены войсками, делалось всё возможное, но эпидемия не утихала. И тут приезжает особая комиссия со следователями, и начинают допрашивать врачей. Оказывается, к ним поступили сведения, что врачи-диверсанты специально распространяют чуму: вырезают у умерших печень и делают из неё смертоносную вакцину. Казалось бы, всё это абсурдно до смешного, но вот отправляются на кладбище и раскапывают могилы нескольких умерших. И можете себе представить – у трупов отрезаны головы, вскрыты животы, и печени нет… Арестованные врачи категорически отрицают свою к этому причастность. Неизвестно, как бы всё кончилось, но, к счастью, удалось разгадать тайну. Оказывается, у местного населения существует поверье, что человек, умерший во время эпидемии, не умирает полностью, а выходит из могилы и тянет за собой своих родственников, заражая их своей болезнью. И, чтобы умертвить его окончательно, нужно отрезать ему голову, а печень вынуть и съесть.
Вот что может наделать дикость и бескультурье.
И однако жизнь вдали от цивилизации имеет свои достоинства. Примерно в те же годы мы проводили обследования в Туве – и чего там только не было: и сифилис, и разные экземы, и трахома – но ни одного порока сердца! Да и зрение тоже: один старик жалуется – "Не вижу!" Что же ты, отец, не видишь? "Ну вот, к примеру, видишь, вон на том холмике заяц сидит? Так я его совсем плохо вижу!" А я сам даже холмик еле могу различить.
Да, глаза… Один из тончайших инструментов в человеческом организме. В человеке всё совершенно, но мне кажется, что лишь в одном месте природа допустила оплошность. В черепе имеется только одно небольшое отверстие для прохода глазных нервов к мозгу, и два нерва от обоих глаз сплетаются здесь так тесно, что невозможно прикоснуться к одному, не повредив второй, и любое воспаление также легко захватывает оба нерва. Это трагедия для хирургов, а ещё больше – трагедия для самих больных. А сколько пришлось удалять глаз во время войны в полевом госпитале – страшно вспомнить! И это совсем не просто: известно ли вам, что когда перерезается глазной нерв при местном наркозе, человек видит такую ослепительную вспышку, что наступает шок, и даже возможна внезапная смерть?
Знаете ли вы о случае, когда сотрудники глазного института Филатова нашли в одном селе фельдшера, блестяще удалявшего бельма? Его забрали в Одессу, он работал у Филатова и одновремённо учился в мединституте. И когда он изучил анатомию и физиологию глаза и понял, на что он так смело поднимал руку – он отказался от оперирования.
Кстати, мне самому довелось удалять катаракту с глаза Гром-Ясенецкому, генералу медицинской службы и митрополиту Ставропольского края – не правда ли, интересное сочетание? На вопросы об этом он отвечал, что к концу жизни пришёл к убеждению, что с помощью веры больше можно облегчить страдания людей, чем с помощью медицины. И, уйдя в отставку, принял сан. На его похоронах было несметное количество народу, а на надгробном памятнике так и написано: "Митрополит такой-то, генерал медицинской службы…" Что ж, может быть действительно религия может помочь человеку там, где медицина бессильна. Или направить, предостеречь его там, где медицина вообще не властна. Я имею в виду не церковь, а религию, веру. Она – мать, наставница для несовершеннолетнего народа. Нужно быть очень сильным, чтобы быть атеистом. Кроме того – когда мы вырастаем и не нуждаемся больше в опеке матери, разве мы вправе издеваться над ней и подвергать её оскорблениям лишь потому, что мы её переросли?
Да, было всякое, больше трагическое, но иногда и смешное. Там же на востоке был такой случай: приходит ко мне тайком молодой парень и просит помощи. Дело, видите ли, в том, что он женится, а они с невестой уже до свадьбы позволили себе лишнее. А у них такой обычай: прямо во время свадьбы молодые отправляются на брачное ложе, и потом родственники торжественно выносят простыню со следами крови. И вот теперь нагрешивший жених в отчаянии: можно было бы, конечно, в нужный момент разрезать себе руку, но тут-то у него храбрости нехватает.
Пришлось помочь ему: я сделал надрез на пальце и заложил бинт таким образом, что при его снятии ранка вскроется. Позднее счастливый молодожён сообщил мне, что всё сошло благополучно."
Осенние прогулки
"Дангуоле"… Что за удивительный звук? Он прослушивается сквозь мощный гул непрерывного потока машин, мчащихся по Невскому. Два ряда молочно светящихся фонарей, уходящих в даль совершенно прямыми линиями, делают проспект похожим на взлётную полосу, и кажется, что где-то там, у едва угадывающегося золотого Адмиралтейского шпиля, вся эта армада взмывает в чёрное осеннее небо, где на быстро бегущих облаках отражается зарево огней необъятного города.
И вдруг этот звук, такой спокойный и мирный, забытый и непривычный. Между легковыми, троллейбусами и автобусами неспешной рысью катит щёгольская упряжка, на запятках кареты – лакей в чулках и треуголке, в такой же треуголке – кучер, возвышающийся над этим чудесным видением… Но ещё несколько секунд – и всё это скрылось в транспортном хаосе, и нельзя уже определить, было это в действительности или только почудилось.
Засунув руки в карманы, я пробираюсь через по-вечернему спешащую толпу. Башня городской думы с круглыми часами наверху тускло подсвечена уличными огнями и легко заметна издали. Это хорошо. Однако я знаю, что математически точная прямизна проспекта создаёт иллюзию малости расстояний, и чтобы дойти по переполненным тротуарам до башни, понадобится не меньше десяти минут.
И вот я уже у её ступеней. Раньше не рассматривал башню вблизи и не представлял, что она такая огромная. Часы – с римскими цифрами, стрелки приближаются к семи.
Прохаживаюсь вдоль фасада. Гудит и гремит Невский. За углом, со стороны Гостинного Двора, на Думской улице, тише и темнее.
"Дангуоле!.. Дангуоле!.." Бьют часы. Я отхожу от реклам у театральной кассы в портике Руска и возвращаюсь к башне. Вскоре со стороны Думской лёгкой походкой приближается она, на ней шерстяная шапочка, из под которой выбиваются пушистые волосы, короткая дублёнка с меховой окантовкой, твидовые брюки и туфли на толстой подошве. Через плечо сумка.
– Добрый вечер! Я не очень опоздала?
– Добрый вечер, Дангуоле. Всё нормально.
Мы знакомы со вчерашнего вечера. Вместе купили два случайных билета в вестибюле Мариинского театра, потом оказались одновременно в гардеробе, потом молча сидели рядом. Я не ожидал, что балет Петрова "Сотворение мира" произведёт на меня такое впечатление. Музыка говорила много больше, чем было задумано Эффелем и даже чем то, что происходило на сцене. Вначале эти дурашливо-пасторальные мотивчики, под которые ангелы маются от безделья, а бог гоняется за шкодливым чёртом. Потом – выдуманная со скуки забава неожиданно превращается в событие первейшей важности, музыка полна заботливой нежности к появившемуся человечку. Но вот является женщина – и в мир входит нечто совершенно новое, и музыка тоже полна женственности, и тайны, и неясного томления… И наконец – взрыв, страсть, открывается новый и необъятный мир, каким на его фоне мелким, незначительным выглядит всё прошлое, какое величественное и самопожертвованное устремление вверх, какая неостановимая сила!..
В антракте, не сговариваясь, мы оба оказались у барьера оркестровой ямы, чтобы посмотреть на зал со стороны сцены. А потом уже, после балета, я брал в гардеробе её курточку и помогал её надевать, уговаривая не спешить и раньше обернуть шею шарфом. Выяснив, что наши гостиницы примерно в одном районе, я предложил идти вместе пешком. Она заколебалась только, когда я предложил взять с собой моего земляка, которого я встретил в зале, тоже находящегося в командировке. Она сказала: "Пожалуйста, лучше не надо. Я плохо говорю по-русски".
И мы пошли вдвоём вдоль тихого канала по направлению к Сенатской площади. Там я показывал ей, где был Сенат, а где Синод, и где стояли войска в восемьсот двадцать пятом году, и где убили Милорадовича. У памятника Петру мы читали латинскую надпись и расшифровывали торжественно-громоздкую дату. Потом смотрели через Неву на набережную Васильевского Острова, подходили к каменным львам у адмиралтейства, где собираются при наводнении ленинградцы, чтобы увидеть, высоко ли поднялась вода. Шли по Дворцовому Мосту, глядя на широко разбросанные огни, окаймляющие чёрную невскую пустыню. Я объяснял ей смысл ростральных колонн, говорил про Кунст-камеру. Она нигде здесь не была, днём ей некогда, а вечером женщине одной ходить по улицам неловко. Она жалеет, что она не мужчина, тогда она могла бы свободно везде ходить и путешествовать. "Это единственное, о чём я жалею," – скзала она, почему-то с каким-то нажимом, очевидно отвечая на свои мысли.
Возвращались мы вдоль набережного фасада Зимнего дворца, я показал ей канал, у которого ждала Германа пушкинская Лиза, точнее Лиза не Пушкина, а Чайковского.
– Смотрите, по этим мрачным ступенькам во времена Анны Иоанновны, наверное, тайно спускали к лодкам вынесенные из дворца трупы, чтобы на середине реки бросить их в воду с камнем на шее…
Всплескивая руками, она выражает немножко притворный ужас, просит не пугать её так, и мы идём дальше.
За Спасом-на-Крови я запутался в тёмных переулках, и мы почему-то вышли к Марсову полю, хотя нам нужно было к Литейному. Было уже после двенадцати, везде было пустынно, почти не у кого было спросить дорогу. Она смирилась с мыслью, что в гостиницу её не пустят, но говорила, что ради такой прогулки можно ночевать на вокзале, и спрашивала, какой вокзал ближе всего к её гостинице.
– А как называется ваша гостиница?
– Она без названия. Это гостиница Театрального общества.
– Так вы имеете отношение к театру? Какая же у вас профессия или специальность?
– Ах, я, кажется сама не знаю, какая у меня специальность…
– Да… Что-то становится холодно. Можно взять вас под руку?
– Нет, извините, не надо. Мне совсем не холодно.
– Зато мне холодно!
– Это вы о себе… как это… заботитесь? Лучше пойти быстрее, и станет тепло.
У одиноко идущей встречной женщины я спросил: "Скажите, мы правильно идём к Литейному?" Она, сворачивая за угол, не ответила. Зато я услышал несколько язвительный комментарий:
– Какой вопрос, такой и ответ.
– Это вы насчёт того, что я не сказал "пожалуйста"?
– Да.
– Видите, я задал вопрос в стиле большого города, где все спешат и где не до повышенной вежливости. Вы слышали, как эстрадники разыгрывают сценку про вашу Прибалтику?
– Нет.
– "Скажите, пожалуйста, на какой остановке нужно выйти, чтобы попасть на улицу Райниса?" – "Пожалуйста, вам нужно выйти на остановке… извините, пожалуйста, как это называется по-русски… нужно выйти на остановке… извините, пожалуйста, мы уже проехали, теперь, извините, вам нужно выйти на остановке… извините, пожалуйста, как это называется… извините, мы опять проехали, теперь, извините, пожалуйста, вам лучше ехать до конца маршрута, потом на обратном пути вы спросите, извините, пожалуйста…" Боже, как она смеялась! Остановилась, слегка наклонилась, сжала руки и закинула голову. Вот вам и флегматичный национальный характер!
В конце концов мы подошли к скромной двери ведомственной гостиницы, и она даже вскрикнула от радости, когда увидела, что дверь не заперта. Потом повернулась ко мне, сделала книксен и приподняв подбородок, изобразила молчаливое внимание.
– Ну, видите, вам даже не надо ночевать на вокзале. Спасибо за компанию.
– Это вам большое спасибо за чудесную прогулку.
– Меня зовут Эмиль Евгеньевич, или, как у вас принято, Эмиль. – - Да, я как раз хотела спросить.
– Я понял. А вас как зовут?
– Дангуоле.
– Дангуоле, вы не хотите завтра попытаться пойти в филармонию? Там будет камерный концерт с виолончелью.
– Да, я очень люблю виолончель, у неё прямо человеческий голос.
– Так договорились на завтра в семь? Где бы встретиться, чтобы вы наверняка нашли это место… На Невском проспекте у башни бывшей думы? Возле Гостинного Двора. Вы найдёте?
– Постараюсь. Это даже интересно – найти.
– Ну, до свидания.
– До свидания.
И вот семь, возле Думы. Билеты я купил заранее, и мы ещё имеем время, чтобы зайти в кафе. Когда, отстояв очередь, я выхожу с подносом, меня ждёт сверкающий чистотой стол и столовые приборы, строго параллельно уложенные на белых бумажных салфетках, а сама Дангуоле, сложив на стуле куртку, лучится тонкой концерной блузкой. За едой она объясняет, что не имела времени поесть, так как искала в магазинах граммзапись кантаты Пуленка "Лик человека". Она больше всего любит хоровое пение. Видел ли я афиши всесоюзного смотра-конкурса хоровых коллективов?
Ну вот она здесь из-за этого.
В фойе перед началом мы смотрели фотографии с историей дома Энгельгардта. В связи с упоминанием о Батове она сказала:
– А вот говорят, что в провинции ещё можно найти и купить скрипку работы Батова.
Я бы поехала и купила для своего сына.
– У вас сын играет на скрипке? Сколько ему?
– Шесть лет уже. В день моего рождения он подготовил для меня концерт, мне было так приятно…
Места наши были сбоку, я сидел в пол-оборота и видел её профиль. Это из Вермейера, эта белизна кожи и розовые скулы, розовые губы в едва уловимой улыбке, розоватые веки, розоватые крылья носа, задумчивые, затуманенные глаза. И откуда-то ещё…
На улице она попросила, чтобы перед тем как идти гулять, мы сходили в её гостиницу, она хочет сменить обувь и оставить сумку, "чтобы хорошо было ходить, как вы – руки в карманы и больше ничего". Ждать её пришлось долго, она вышла в жёлтых резиновых сапогах и оранжевых вельветах, извинилась и сказала, что задержалась, перебинтовывая ноги после вчерашней ходьбы. Я ужаснулся, но она успокоила: теперь всё хорошо, что поделаешь, её туфли не для далёких прогулок.
И вот мы на ступенях спящего Михайловского замка, потом у могил Марсова поля, потом сквозь решётки Летнего сада смотрим на подсвеченные скульптуры, затем, преодолевая ветер, идём по бесконечному Суворовскому мосту, а на Петроградской стороне, за барельефом-памятником "Стерегущему", где, по меркам других городов, казалось бы, должны начинаться неряшливые окраины или унылые новостройки – опять всё то же чудо бесконечных торжественных кварталов, особенно величественных в ночном безмолвии. Я посвящаю её в тайну ленинградского обаяния – использование возможностей совершенно ровной местности. Взамен живописности холмистого ландшафта здесь очаровывают волшебно ровные улицы, бесконечные фасады домов, где повторяющиеся архитектурные модули создают эффект, сравнимый с полифоническим органным звучанием. Она спрашивает, люблю ли я Ленинград больше своего города. Я отвечаю, что трудно ответить на этот вопрос, я и свой город люблю, а Москву – возможно больше других. Литва мне тоже очень нравится. Она говорит, что Литва очень разнообразна, есть Жемайтия, есть Аукштайтия, они непохожи друг на друга.
"Вот я из Аукштайтии, так и называюсь – "аукштайте", родители и сейчас живут в Зарасае; я так хотела сюда приехать, а сына не на кого было оставить, так я позвонила матери и попросила приехать побыть с сыном." Потом она начала вспоминать, как называется украинский народный танец, и я подсказал – гопак, и она начала напевать гопак из "Запорожца за Дунаем", а я пробовал тоже, но возможности были разительно неравны, её голос был даже как-то неуместен на тёмной улице, как сверкнувшее из-под верхней одежды бальное платье…
– Дангуоле, я хотел спросить, ваше имя по-литовски что-нибудь означает?
– Да, оно означает… ну… такая, как небо.
Следующий день холодный и солнечный, день отъезда. По улице вдоль сквера у Адмиралтейства идёт колонна курсантов с лозунгами и транспарантами – на Дворцовой площади репетируют праздничную демонстрацию. Верхушки деревьев в парке выглядят по-весеннему на фоне голубого неба. Иду через парк к Эрмитажу, где мы договорились встретиться, но слышу сзади быстрые шаги.
– Здравствуйте! А я вас увидела и догнала. Хотите вафли?
Я смотрю на неё, на протянутый пакетик с начатыми вафлями. Я впервые вижу её при дневном свете. Ну да, конечно же, теперь я догадался! "…Сольвейг! Ты прибежала ко мне, улыбнулась пришедней весне! Жил я в бедной и тёмной избушке моей много дней, меж камней, без огней. Но весёлый зелёный твой глаз мне блеснул – я топор широко размахнул!…" В заполненных залах мы ходим то вместе, то порознь, но в поле зрения всё время её белая блузка и золотистые волосы. Я объясняю ей, что Эрмитаж нельзя смотреть весь целиком, по порядку, всегда не хватит сил и времени на то чудесное, что откладывается "на потом". И мы идём смотреть огромные, благородно-тусклые гобелены, в зал камей и гемм, к навечно живым римским скульптурным портретам, в галерею двенадцатого года. Я привожу её туда, где как бы между прочим, скромно вписываясь в интерьер отдельного зала, висят картины Юбера Робера.
– Обратите внимание, это очень интересный художник, в его картинах своя философская мысль. Он изображает заросшие весёлой зеленью развалины прошлого могущества, обратившегося в прах; а возле них течёт незамысловатая и вечно прекрасная жизнь: прачки полощут бельё, погонщики ведут мулов, кто-то флиртует…
Между прочим, много картин Робера в Архангельском, в усадьбе Юсуповых. Может быть, в то время такая тема просто была модной, но я думаю, он это делал талантливее других…
Бесконечной вереницей идут залы. Дангуоле уже отыскивает стулья, уверяя, что сидя удобнее рассматривать картины. Иногда она, в рассеянности, обращается ко мне по-литовски. Она отказывается от буфета, хотя питалась сегодня только вафлями. Когда останавливаемся передохнуть у перил парадной лестницы, предлагает:
"Хотите конфекта?" – но тут же, разворачивая бумажку, опасается, что на неё рассердится "надзирательница". Потом мы всё-таки проходим по переполненным залам общепризнанных шедевров.
– Дангуоле, вы знаете, в чём тут дело с отречением Петра?
– Нет, не знаю.
– Но ведь вы же католичка, вы должны знать Евангелие. А вы в костёл ходите?
– Что значит – хожу? Конечно, хожу, раз он открыт, почему нет? Расскажите, пожалуйста, про эту картину.
– Ну, накануне ареста Иисус Христос собрал, значит, своих учеников и сказал, что, мол, один из них предаст его, а остальные отрекутся. Они, конечно, ужаснулись, кроме Иуды, который уже собирался его предать, а самый старший и главный, апостол Пётр, начал его уверять, что уж он-то точно не отречётся, не предаст его ни в коем случае. Тогда Иисус сказал ему: не успеет петел прокричать три раза – "петел" означает петух, это в Евангелии для торжественности применяется такое старинное слово, – так вот, не успеет он прокричать три раза, как ты трижды предашь меня… Ну, значит, потом пришла римская стража, Иуда поцеловал Христа для опознания, его взяли, апостолы сразу от страха разбежались, а потом, в ту же ночь, к Петру подошли, и кто-то его узнал и сказал: "Он тоже был с Иисусом", и ему грозил арест, и он перепугался и сказал: "Нет, я с ним не был, и даже знать его не знаю…" И тут же вдали прокричал петух, и потом ещё дважды в течение ночи Пётр попадал в подобную ситуацию, и каждый раз после этого кричал петух, и тут Пётр вспомнил предсказание своего учителя. Вот на картине и показан момент отречения, психологически достаточно сложный, эта тема привлекала многих художников… Да, это "до того" кажется, что хватит мужества, а потом, когда вплотную в лицо заглянет смерть… Но он не избежал всё же своей страшной участи, его тоже распяли, да ещё и вниз головой, и это тоже стало лакомой темой для стервятников-художников. Вот такое его постигло возмездие.
– Зачем же мстить за слабость?
– Нет, это мстила ему судьба, приготовившая ему такой путь, Христос ему не мстил, он даже назначил его потом на очень почётную должность, сделал его смотрителем рая, держателем ключей… А это, вот здесь – это уже библейский сюжет, "Жертвоприношение Авраама". Бог решил проверить его преданность и велел принести в жертву сына Иакова. Вот здесь показывается, как посланный богом ангел удерживает Авраамову руку с ножом в последний момент…
– Всегда такой… как это…такая жестокость, и в старое время, и теперь. Бывает, что мне ночью снится война, это такой страшный сон!
– Но ведь вы же войны не видели, как она вам снится?
– Как огромная пропасть, вся заполненная огнём.
– А мне – как чёрное ночное небо, и в нём, в полной тишине, неподвижные страшные аппараты фантастической формы. И я знаю, что это война, и очень жутко…
Мы вышли на набережную, когда солнце уже стояло низко над силуэтом василеостровских зданий. И в очередной раз стояли напротив друг друга, она – подняв подбородок и с готовностью глядя в глаза.
– Дангуоле, что вы хотите: или мы сейчас пойдём в хорошее кафе и посидим там неспеша, или используем оставшееся время, чтобы пройти по Васильевскому острову и ещё где успеем? Я знаю, у вас болят ноги, но…
– Да, конечно, в кафе – хорошо. Но… но давайте всё-таки пойдём, ничего, я могу!
Дворцовый мост, невские волны подсвечены медью закатного солнца, очень нехватает парусных флотилий восемнадцатого века. Биржа, Кунст-камера, здание Двенадцати коллегий, где, увидев перспективу открытой галлереи первого этажа, она ахнула: "Как жалко было бы, если бы мы сюда не пошли!" Однако университетская столовая не работала, и мы опять тронулись дальше натощак. Горный институт, сквер с очередным памятником; самое низкое место набережной, где первая вода наводнения заливает трамвайные рельсы; египетские сфинксы, такие скромные издали и такие громадные вблизи. Она говорит – как здесь много интересного, ей хочется приехать сюда с сыном, она всё время вспоминает про него; она написала письмо домой, но носит с собой, забывает опустить его в ящик.
Мост Лейтенанта Шмидта, вид на морские причалы в устье Невы, портальные краны. И опять левый берег.
– Дангуоле, что вы хотите: или мы покупаем булку в этой булочной и идём дальше, или мы ищем столовую?
– Покупаем булку в этой булочной и идём дальше.
Булка, поделенная на двоих, оказалась очень удачной. А Дангуоле смотрит на меня с изумлением:
– Как вы едите булку?!!
– А что? Так гораздо вкуснее – сперва выковырять мякиш, а потом съесть корку. Я всю жизнь так ем. Ещё моя нянька не шла со мной гулять без пятака на булку.
– Но ведь мой сын ест точно так! И я его за это ругаю.
– Зря ругаете. Лучше попробуйте сами тоже, увидите, как хорошо.
Мы входим в зону тихих узких каналов, расходящихся запутанным узором в разных направлениях. В одном месте они даже создают остров, на котором стоит наглухо заколоченное старое здание, похожее на замок, в его внутренний двор можно только заплыть по воде. Эти места назывались когда-то Новой Голландией, говорю я.
По мутному каналу плавают дикие утки, Дангуоле бросает им через перила куски булки, следя, чтобы всем досталось по справедливости. Здесь тихо и безлюдно.
Дангуоле почему-то смеётся.
– Всё надо мной смеётесь?
– Нет…
Она неожиданно обхватывает мою руку и прижимается на мгновение лбом к моему плечу:
– Просто мне никогда в жизни не было так хорошо…
– Ещё бы, свежая булка на свежем воздухе… А хотите.. там впереди будет Никольская церковь, действующая, мы можем зайти…
– Очень хочу.
В Никольской церкви нас почему-то принимают за иностранцев; какой-то мужчина, ходивший без верхней одежды, в одном костюме, подошёл к нам:
– Sind sie Ausl?ndern?
– Nein, nein, – с перепугу по-немецки ответил я.
– Gehen Sie, bitte, oben, am nachste Flor.
– Danke sh?n…
Taк я узнал, что у Никольской церкви есть второй этаж, где и находится алтарь.
Теперь стал понятным её необычный внешний вид, фасад с балконом.
Уже приближались сумерки, когда мы вышли из церкви. Дома превратились в силуэты, а неподвижное зеркало канала, вдоль которого мы молча шли – в яркожёлтую ленту на тёмном фоне. Ленту замыкал круто изогнутый мост, под его аркой было совсем черно, словно это был вход в иной мир, логическое завершение нашего пути, и не поэтому ли мы шли всё медленнее, и попрежнему молча, словно колебались – не остановиться ли, пока ещё есть время.
Но вот мы у мостика, и снова её поднятое лицо напротив меня. Она тихо говорит:
– Теперь куда?
– Теперь мы сядем в автобус, там, в конце улицы, потому что уже поздно. Наше время истекло. Мой поезд в восемь.
На середине квартала я сзади кладу ей руки на плечи, она послушно останавливается, я поворачиваю её лицом к стене дома. Она видит почтовый ящик, благодарит и поспешно вынимает из сумки два письма.
– Два письма сразу?
– Нет, одно маме и сыну, а второе… ещё в одно место…
Автобус привозит нас на Невский уже затемно. Мы прощаемся перед Казанским собором, немного отойдя в сквер от суматошного тротуара.
– Дангуоле, если вы оставите мне свой адрес, я буду искать в наших магазинах кантату Пуленка.
– Спасибо, я думаю всё-таки найти её здесь. Или, может быть, дома. Это не так важно. Спасибо… мне кажется, это не нужно.
– Что ж, как хотите… А знаете, я вчера на Невском, перед нашей встречей, видел карету с лакеем.
– Да что вы! Ведь я тоже видела, но забыла вам сказать! Как раз недалеко отсюда.
– А я – у площади Восстания. Конечно, мы видели одну и ту же карету, но в разное время. Какое интересное совпадение… Ну, желаю вам всего наилучшего.
Передавайте привет вашему сыну, который любит есть булку моим способом. До свидания.
– До свидания и спасибо.
Она улыбнулась, затем отступила на шаг, и поправив на плече сумку и всё ещё оглядываясь, повернула в сторону людского потока, помахала рукой и через мгновение растворилась в толпе.
И нельзя было уже определить, было ли что-нибудь на самом деле. Остался только необычный звук – "Дангуоле"… Небо… Путь Солнца… "Соль-Вег"…
"… Идёшь ты, Пер?
– Сторонкой…
– Что с казал ты?
– Придётся подождать тебе. Стемнело,
А ноша будет тяжела моя.
– Постой, я помогу. Разделим ношу.
– Нет, нет, останься, я один снесу.
– Ну хорошо, но не ходи далёко.
– Имей терпенье, девушка. Далёко,
Иль близко – подождёшь.
– Я подожду…"
Отчаяние
Я рассказываю это вам, фактически совершенно незнакомому человеку, только потому, что состояние у меня сейчас ужасное. Вчера ко мне пришёл один мерзкий тип, которого следовало просто выставить за дверь, а я вместо этого уступила ему во всём. Конечно, всё так сложилось в жизни, и в этом, наверное, виноват мой характер. За мной, вообще, много ребят всегда ухаживало, и в университете, и после, но я никогда ничего себе не позволяла. Ну вот, и получилось, что до такого возраста… А потом, тогда мне ещё очень было досадно, мы как раз перед этим рассорились с одним человеком, с которым довольно долго встречались, так что это я как бы и ему назло… Словом, мы с подругой решили пойти в кино, и там, возле кинотеатра, он стоял, Юрий, как он потом представился. Я встречала его и раньше там, обратила на него внимание, он красивый парень, смуглый, мужественное лицо, молодой ещё, двадцать четыре года. Он был с приятелем, они заметили нас, подошли, познакомились, мол, девушки, вы сами? Мы тоже сами, идёмте в кино вместе. Он представился как преподаватель института физкультуры. А билетов уже не было, и они предложили ехать в другой кинотеатр, через весь город, и тут же остановили такси. Моя подруга вдруг не захотела, начала говорить, что она куда-то торопится – а я взяла и согласилась. Так что мы сели втроём в машину, потом он говорит: "Вы знаете, я так голоден, я сейчас выскочу, куплю чего-нибудь, чтобы по дороге поесть". Мы подождали, он вернулся с колбасой, хлебом и ещё чем-то.
Потом мы поехали, и я смотрю – какие-то незнакомые улицы. А они говорят: "Давайте только на одну минутку заскочим здесь в дом поедим". Я, конечно, испугалась и стала отказываться, но они говорят – на минутку, и с таким возмущением – неужели вы нам не доверяете? – что я как-то не нашлась и согласилась.
Зашли в квартиру, они стали готовить стол, оказалось – они купили водку. Я категорически отказалась, а они выпили, словом, обстановка такая, что я стала опасаться, сказала, что хочу уйти. А они говорят: мы твои туфли спрятали, – я свои шпильки оставила в прихожей, так как в комнатах пол был покрыт лаком. Ну, так я, говорю, уйду босиком, поднимаюсь и выхожу из дальней комнаты, где мы сидели, в первую. А Юрий тоже поднимается, выходит за мной, закрывает дверь между комнатами и тут набрасывается на меня, валит на пол и начинает с меня всё срывать. Я от ужаса чуть с ума не сошла, начала кричать, а он как ударит меня по лицу, у меня дыхание перехватило, а он ещё и ещё бьёт, это меня оглушило совсем.
Умоляю его: оставь, что же ты делаешь, а он – мне всё равно, хоть тюрьма, я не боюсь. Словом, я уже ничего не могла поделать, и он добился своего. Но это ещё был не конец. Он поднялся и ушёл в ту комнату, а я здесь вся истерзанная, и тут дверь снова открывается, и выходит тот, второй. И показывает нож и приказывает ложиться.
Ну, я уже совсем обезумела, но как-то сообразила и умоляю его, чтобы он пустил меня в туалет привести себя в порядок. А там заперлась и начала отчаянно кричать "Юра! Юра! Спаси меня!" Слышу, он вышел, у них там какая-то борьба, словом, Юрий мне сказал, чтобы я не боялась и вышла. Они меня уже больше не трогали, и как-то я оттуда выбралась.
Можете представить моё положение? Избитая, измятая, такое со мной сделали… Я пошла в милицию, чтобы показать побои и составить акт – но вы бы слышали, как там со мной разговаривали, как на меня смотрели! И действительно: не знаю, кто они, не знаю, в чьём доме была – что они обо мне могли подумать? Так что я только стыда набралась и ушла ни с чем. Только на улице одна женщина увидела мой синяк под глазом и запричитала: господи, говорит, что эти мужики с нами, бабами, делают…
Но если бы на этом был конец! А я ведь сдуру дала Юрию свой адрес! И вот назавтра вечером он заявляется ко мне домой, с каким-то новым своим другом, которого представляет как юриста, и говорит, что мы поженимся, и этот друг нам поможет всё быстро оформить. Друг ничего не говорит, а только кивает, потом молча берёт и читает газету, кажется, вверх ногами. И опять появляется бутылка и закуска. Потом друг срочно куда-то уходит, а этот негодяй приказывает мне – стели постель! Я пытаюсь протестовать, а он опять начинает меня бить. Ну, понимаете, что делать? Никто не видит и не слышит, соседей дома нет. Мне просто некуда было деваться. Но, честно говоря, была ещё одна причина. Ведь раньше этого у меня никогда не было. А там, в прошлый раз, я была как безумная от страха и ничего не чувствовала. Так что, честно говоря, я сама хотела узнать, как это. И оказалось, что тогда он ничего не смог по-настоящему сделать, и это было только теперь.
И он сказал, что я ему понравилась, и он будет приходить ещё, и что я не посмею его не пускать, иначе он такое про меня везде нарасскажет, что я не буду знать, куда деваться.
Подумать только, с кем я связалась! Слава богу, тут приехала ко мне мама, и в следующий раз он как-раз пришёл при ней, и она увидела его и его компанию, послушала, что он несёт, на что он намекает относительно меня, мелет о каких-то ресторанах и тому подобном, она пришла в ужас и сказала, что останется у меня жить, пока этот тип от меня не отцепится.
Он приходил несколько раз и заставал маму. Это его не устраивало, и он срывал всё на мне. Такой негодяй! А я ведь согласна была простить его хамство, лишь бы он избавил меня от позора. Я только просила его: женись на мне и потом сразу можешь развестись, а так я не перенесу этого стыда. А он только издевался и предлагал выдать меня замуж за очередного из своих друзей, с которым он в этот момент распивал бутылку. Говорил: не бойся, мы найдём тебе жениха, я ему так и скажу про тебя – дамочка первый сорт, сам пробовал! Представляете себе, что это за тип?
Словом, он увидел, что теперь у него ничего не будет, и перестал ходить, исчез совсем. И так два месяца, мама уехала к себе, а его я так и не видела. Та квартира, куда они меня возили, была чужая, они брали ключи и использовали её специально для такого промысла. И в институте физкультуры никто о таком преподавателе слыхом не слыхал. И вот теперь, недавно, я в парикмахерской встречаю сестру одного из его приятелей, я познакомилась с ней в его компании.
Ну, я решила, что от женщины я всё выведаю. Заговорила с ней и, как бы между прочим, спросила: а Юрий, – я забыла его фамилию, – он где работает? Она, конечно, мне и фамилию, и место работы сказала, опытно-механический завод. Так что он всё врал про институт физкультуры. Я потом ходила к этому заводу, его портрет на доске почёта, Юрий Бойко, фрезеровщик. И узнала, что у него жена и ребёнок.
А девушка эта, видно, ему сказала, что я о нём спрашивала. И вот как раз вчера вечером – звонок. Он заявляется один, с таким же хамским развязным видом. И с такими же требованиями. Этот негодяй, мерзавец и обманщик, которого на порог пускать нельзя. И я, представьте, пустила его в дом, и терпела его наглость и бахвальство, и опять уступила ему, легла с ним в кровать… И он, уходя, сказал, что я всё равно, хочу или не хочу, буду с ним жить.
Подумать только, такое ничтожество, не стоящее моего мизинца, – и я от него в зависимости, и опустилась до того, что не выставила его сразу вон! Что я сама о себе должна теперь думать?..
Очень большой город
Я стою возле кинотеатра и спрашиваю:
– Нет лишнего билета?
Кругом шумит огромный город, лавина машин, лавина людей. Жара спадает, но душно.
– Лишнего билета у вас нет?
Можно пойти, если будет билет, а можно и не пойти. Город огромный и чужой, отправляйся куда глаза глядят и встречай неведомое за каждым поворотом. Сесть на скамью в зажатом домами куцом скверике. Зайти в забытую всеми полутёмную закусочную. Идти мимо бездонных подворотен, мимо бесконечных заборов, ограждающих неизвестно что. Наблюдать жизнь за окнами, которые видишь первый и последний раз в жизни.
– Нет лишнего билета?
Надо бросать это и пойти поесть. Уже почти никто не заходит, видимо сеанс начался. Вот ещё одна, остановилась у застеклённой афиши. Какая волна чёрных волос, почти до пояса.
– У вас нет лишнего билета?
– Нет, у меня билет на завтра, мы заказали заранее. А здесь я остановилась просто, чтобы возле стекла волосы поправить. Совсем растрепал ветер.
– Ещё бы, такие волосы. Наверное, все оглядываются.
– Здесь – да, а у нас в Средней Азии у многих такие. Ну, успеха вам, или вам уже надоело билет ждать?
– Да, пойду лучше в молочное кафе. Идёмте вместе?
– Я не голодна, могу только за компанию.
И уже перебираемся через улицу по направлению к кафе. Рассматриваю сбоку смуглое лицо, шелковый плащ, какие-то особые искрящиеся чулки и безукоризненно белые туфли. Две минуты назад всего этого не существовало.
– Вы здесь давно?
– Не очень. Приехала сдавать вступительные экзамены в театральный.
– Раньше здесь не бывали?
– Нет, но я год жила в Ленинграде, тоже училась в театральном.
– Почему же оставили?
– А меня забрали. Отец боялся, что я там замуж выйду. Вот и забрали, а теперь здесь я буду под присмотром дяди. Он работает в представительстве нашей республики.
– Я и не знал, что республики имеют свои представительства. Что же это вами так распоряжаются?
– О, у нас порядки совсем не такие, как здесь.
Она улыбается ласково и глядит прямо в глаза.
– Что вам взять поесть?
– Я ничего не хочу. Или вот, разве, творога.
– Находим свободный столик в дальнем углу зала.
– Вы безукоризненно говорите по-русски.
Я же на республиканском телевидении работаю. Правда, режиссёром по хореографическим постановкам. Я балетную школу кончала. И сама выступаю.
– Вот здорово! Прямо завидно.
О нет, совсем не стоит мне завидовать. Это я всем другим должна завидовать.
– На что?
– На свободу.
Не понимаю, как это так – в наше время? Вы же совершенно самостоятельны, ни от кого не зависите, вот приехали сюда..
Это всё так кажется. Я буду здесь, а потом захотят – и вызовут меня обратно, чтобы выдать замуж за богатого старого колхозника.
– И что вы будете делать?
– Выйду замуж, и должна буду всё время сидеть и смотреть на него, вот так!
Подбородок на ладонях, и смотрит на меня чёрными глазами из-под густых бровей.
Насмешливо и с горечью.
– Знаете, мне кажется, что вы неспроста об этом так говорите. Ведь у вас была какая-то драма, да? Кто-то должен был быть – ведь вы такая… яркая…
– Она тихонько улыбается и кивает головой.
– Так в чём же было дело?
Ни в чём. Просто он ещё молодой и бедный, а у нас за невесту полагается большой выкуп.
– И чем же кончилось?
– Ну, он мне так и сказал, что у него нет денег, чтобы на мне жениться. Я предлагала ему всё бросить и вместе уехать. Но он не захотел. Он женился на русской. У нас, кто не имеет денег, те женятся на русских, а потом, когда наживут денег, разводятся и женятся на своих. А у кого много денег, те имеют несколько жён. Если в городе, то живут уже не вместе, а на несколько разных семей. Вот у моего дяди есть и здесь, и дома.
Рассказывает всё так же с улыбкой, и смотрит насмешливо и грустно. Я растерянно дожёвываю ватрушку. Молчим. Она ласково спрашивает:
– Я вас расстроила? Не надо огорчаться.
– Да, но разве нет возможности поступить по-своему?
– У нас – нет. Это можно только, если здесь выйти замуж и назад не возвращаться.
Если бы кто-то такой встретил меня.
– Разве обязательно нужен кто-то?
– Женщина не может оставаться одна.
Выходим на улицу молча. Я – под впечатлением услышанного, она – обеспокоенная этим впечатлением. Касается моего локтя:
– Ну, мне на тот троллейбус.
– Пойдёмте, я вас провожу.
Городской час пик, в троллейбусе полно, её волосы касаются моей щеки, мимо проплывают чужие дома чужих улиц, а мы вдвоём ушли отсюда далеко-далеко, может быть в тенистые сады её земли, а может – на вершины гор, где сердце замирает от восторга.
– Когда ваша остановка?
– Мы проехали.
Троллейбус, вырвавшись из центра, увеличил скорость, пассажиров осталось мало, мы уже сидим. В набегающих улицах всё меньше домов, всё больше оград, насыпей, глухих складских стен. Пятнают асфальт первые крупные капли дождя. Исчезают последние пассажиры, и мы заезжаем на небольшую площадку у аллеи парка – конечная остановка. По деревьям шуршит дождь, тротуар начинает блестеть. Из кабины выходит водитель.
– Конец маршрута. Троллейбус дальше не идёт.
– А потом пойдёт?
– Пойдёт позже
– Так мы подождём.
Громыхнула дверь – и мы одни в запертом вагоне. Дождь вдруг полил сплошной стеной, в открытые окна накатили свежесть, шум и водяная пыль.
И ничего нет на свете, кроме этого затерянного в водяных струях корабля…
…– Смотри, насколько твоя рука больше моей.
– Зато твоя какая смуглая.
Ну и что, мне это вовсе не нравится, светлая кожа гораздо красивее. У нас нарочно стараются не загорать.
– А волосы у вас обязательно заплетать в косички?
– Нет, теперь уже многие носят распущенными.
– Ах, какие у тебя волосы…
– Тебе нравятся?
Да, я просто… ты такая красивая… И у тебя, безусловно, сбудется так, как ты хочешь…
Сквозь редеющий дождь проглянули закатные лучи солнца. Это сигнал к возвращению.
Снова гремит дверь, троллейбус оживает, заходят люди, и лента событий начинает прокручиваться в обратном порядке. Вот уже этажи бесчисленных домов, толпы людей, гул машин. А мы молча смотрим в окно.
– Мне здесь выходить.
– Я тебя провожу.
– Нет, не надо, не выходи, мне здесь рядом.
– А как я тебя смогу найти?
– Зачем находить? Разве это необходимо?
– Не знаю… Ну что же, скажи только, как тебя зовут.
– Гюльнар.
– До свиданья, Гюльнар.
– Прощай.
Я выхожу на следующей остановке. Над городом "синий час". Час таинственного сумеречного полусвета, первых золотых окон и серебряных реклам. В голубой, серой, синей дымке разливается возбуждение, ожидание вечерней романтики, ночных тайн.
Иди, и за любым поворотом тебя может встретить приключение. Правда, первое время в толпе всё время будет мерещиться лёгкая фигурка с чёрным водопадом волос, а в груди заляжет камнем чувство потери, но это должно пройти.
До свиданья, Гюльнар. Прощай.
Размышление
Небольшой коттедж в Меривьяла, пригороде Таллина. Стерильно чистая, с минимальным количеством мебели, комната. Я стою у открытого окна, окно выходит в сад и в тускло-молочную белую ночь. Полная тишина, только сверху, из мансардной комнаты, слышатся повторяющиеся скрипичные пассажи – племянник хозяйки готовится поступать в консерваторию. Странно, эти разрозненные музыкальные фразы, перемежаемые паузами, сливаются в причудливую и волнующую мелодию, которая никак не нарушает тишину, а как бы усугубляет её.
Прямо за окном – цветущая вишня, в покое белой ночи не колышется ни одна веточка, ни один лепесток. Здесь, на севере, деревья стоят в цвету много дней, не то что на нашем горячем и суетливом юге.
Белая ночь в белой раме окна, белая цветущая вишня, странная музыка тишины и тишина музыки. Теряется ощущение начала и конца этой взаимосвязи, время как бы замкнулось на самое себя, и его поступательное движение прекратилось. Белая ночь, цветущее дерево и звуки скрипки существуют отдельно от остального мира, не соприкасаясь с ним. Это ощущение отстранённости от времени, кажется, уже было когда-то…
Залитый солнцем голый асфальтовый просвет между пятиэтажными домами-коробками, и никого, кроме шестилетнего мальчика, бьющего по подскакивающему мячику, и сам мальчик подпрыгивает на своей короткой полуденной тени, и полностью повторяющиеся движения, и кажется – это будет всегда, жёлтая каменно-асфальтовая пустыня вокруг, и остановившееся время…
Белая ночь в белой раме окна.
Монотонное завораживающее движение в ослепительно-жёлтом пустынном пространстве.
Дальше ничего нет. Конец.
"В борьбе со всем, ничем ненасытим,
Преследуя изменчивые тени,
Последний миг, пустейшее мгновенье
Хотел он удержать, пленившись им.
Кто так сопротивлялся мне, бывало,
Простёрт в песке, им время совладало.
Часы стоят.
Стоят. Молчат, как ночь.
Упала стрелка. Делу не помочь.
Упала стрелка. Сделано. Свершилось.
Конец.
Конец? Нелепое словцо!
Чему конец? Что, собственно, свершилось?
Раз нечто и ничто отождествилось,
То было ль вправду что-то налицо?
Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное всё сводить на нет.
"Всё кончено". А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала.
Зато в понятьи вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты…"
Чем же была заполнена эта видимость, что буду иметь в этот "последний миг, пустейшее мгновенье"? И извечный вопрос – зачем всё это? И нельзя спрятаться за того мальчика, он уже сам стоит лицом к лицу перед этим же сфинксом. Я раскладываю свои скудные сокровища, бережно расправляю их, как засушенные цветы, и отбрасываю случайный сор. Что же было там? Да, работа, которая должна была стать путеводной звездой всей жизни… Что ж, были краткие минуты удовлетворения.
А в результате всё оказалось не так, растворилось в ничто, слишком поздно выяснилось, что шёл не туда, не на то тратил силы, не угадал свои возможности. И есть только разочарование и непонятно на кого обида… Музыка, литература, искусство? Они всегда были где-то на периферии, заслоняемые всё той же работой и лишь иногда получающие возможность открыть свой божественный смысл. То удивительное сочетание отстранённого покоя и особого волнения перед листом бумаги, с карандашом или кистью в руке… Но и здесь не высказал даже того малого, на что, казалось, был способен, и не осталось ничего. К сожалению или к счастью, но в искусстве моё понимание росло всегда быстрее, чем моё мастерство, и это было главной помехой.
И всё-таки, всё-таки… Перед собой не слукавишь, когда прийдёт назначенное время – а может быть, это уже оно – я конечно же вспомню прошедших по моей жизни женщин, их тепло, их слова и их души, и не может быть иначе, так как всё, что создано человеком на земле – в конечном счёте во славу их, как бы это ни было замаскировано и какие бы порой страдания этому не сопутствовали.
…И как грустно, что только единожды можно быть влюблённым в первый раз, мучиться роковым вопросом, увидеть весь мир изменившимся после ответного признания, задохнуться от счастья первого прикосновения…
Мериме рассказал не всё. Кроме Дон-Жуана ди Тенорио, рокового и злорадного губителя женщин, и лучезарно-обаятельного Дон-Жуана де Маранья, к которому матери приводили своих дочерей, есть третий Дон-Жуан. Он стремится к женщинам как одарённый музыкальным слухом человек стремится к музыке, в каждом произведении схватывая его глубинный смысл и неповторимость. И этот Дон-Жуан обречён вечно "от жажды умирать над ручьём". Проникая в женскую душу, он уже не может оставаться враждебным или равнодушным, что необходимо для мужской победы, его победа становится его поражением…
Загадочная музыка белой ночи. Покрытые замершими цветами ветки в белой раме окна…
Как это было? Командировки в тот город были регулярными, там у нас был пусковой объект. Я ей обычно звонил на работу в первый же день приезда, и она начинала комбинировать, каким образом выкроить свидание. Для этого разрабатывалась целая система: мужу говорится, что она идёт с сыном заниматься к подруге, сын оставляется у бабушки под предлогом вечерних занятий в институте, зачем всё так сложно – мне не понять, но я не вдаюсь в расспросы. На свидания она как правило опаздывает; но зато я ещё издали вижу – увидеть издали её не трудно, уж очень она среди остальных прохожих заметна – вижу, как она спешит, смотрит на меня и смеётся. Не улыбается, а именно смеётся, и когда спрашиваю – совершенно не может объяснить, почему.
А желания у неё всегда совершенно определённые, например в кино на такой-то фильм, или кататься на катере, или в ресторан, но тут она соглашается и на кафе, лишь бы сидеть за столиком, откинувшись, с сигаретой, и слушать музыку хотя бы из музыкального автомата. И сидя так, смотрит на меня, и улыбается, и даже наклоняет набок голову, и я что-то начинаю не знать, какое выражение придать лицу. А кроме того я введен в курс всех её домашних дел, хотя от разу до разу забываю все имена, все родственные и дружеские связи.
Однажды она категорически захотела идти со мной в театр, и в самое неудачное время, в последний день командировки, так сказать "на прощание", не учитывая, что к этому времени деньги на исходе. Билеты были взяты на пределе моих финансовых возможностей. Когда мы разделись в гардеробе, я увидел, какая она нарядная, как эффектна со своей пышной причёской, с живыми чёрными глазами. Она почти моего роста, тонкий ровный нос и немного массивный округлый подбородок, такое аристократическое сочетание, и вообще я выгляжу возле неё, как слуга, прогуливающий хозяйского сен-бернара.
Пьеса была переделкой хорошо знакомого мне романа, а в антракте она требует шампанского, что подкашивает меня окончательно. Зато после театра я вознаграждён и растроган: она заявляет, что мы берём такси, и расплачивается она.
Мы едем в такси по бесконечной главной улице, сидим вместе сзади, моя рука лежит на спинке сиденья, её голова – на сгибе моей руки. Уличные фонари через равномерные промежутки времени освещают её рассыпавшиеся золотые волосы, и я целую её, а она пытается отворачиваться и смеётся, и мы не стесняемся водителя, который, наверное, рассматривает нас в своё зеркало…
Я запомнил, где это было, когда она подрезала меня одним коротким словом. Мы переходили в центре вечером шумную улицу, и я продолжая разговор, спросил: "А ты любишь своего мужа?" – настроившись на пространный и многозначный ответ, а она сразу сказала: "Нет". Так бывает, когда молния осветит всё на мгновение, и запоминается чёткая неподвижная картина окружающего, и я могу хоть сейчас пойти показать, на каком месте проезжей части в этот момент мы были, и где заворачивала за угол машина… И всё приобрело другой смысл, и я заметил другое в её рассказах, и всё стало не в радость.
От приезда до приезда я стал видеть, как разрушается её дом, и уговаривал одуматься, примириться, найти какую-то возможную линию. А она начинает смотреть на меня, наклонив набок голову, и улыбаться, и говорить о другом.
Когда бываешь наездами, как ни часто, чужая жизнь раскручивается стремительно, словно в кино. И вот она уже разведена, квартира разменена, и я, купив торт, еду в гости по новому адресу. Сын у бабушки, я звоню условленных пять раз (чтобы не открывать никому, кроме меня) и вхожу в пустую квартиру с синтетическим ковром в комнате, сервантом, двумя алюминиевыми кроватями и радиоприёмником на полу – обломками житейского взрыва. Восторгаюсь комнатой, кухней, вешалкой, видом из окна, становлюсь на колени и включаю приёмник. Печальная музыка не добавляет к настроению ничего хорошего. Она входит, я поднимаюсь с колен. Мы стоим без обуви друг против друга на синтетической подстилке, я слегка обнимаю её талию, она кладёт руки мне на плечи, без каблуков она намного ниже меня, мы какое-то время молчим, она спрашивает: "Ну, что?" – и я говорю: "Идём на кухню пить чай с тортом". Этим чаепитием мы отпразновали её независимость.
Белая ночь завораживает своим волшебным светом, задумчивое дерево в скромном и торжественном цветении…
Нужно ли женщине бремя независимости? Открой ответы на свои загадки, Сфинкс!
Равномерно стучит детский мячик в жёлтой пустыне. Равномерно стучат колёса поезда. Я лежу на верхней полке, сидящие внизу три женщины думают, что я сплю.
Одна учит остальных, как проводить праздник – самое тяжёлое время. Нужно, оказывается, перед самым праздником, или новым годом, уехать в другой город и поселиться в гостинице. В опустевшей гостинице обязательно застрянет какое-то число людей, и тут надо проявить инициативу, организовать коллективную встречу праздника, общий стол – вот и не будешь сидеть в этот день сама… Я себе представил эту сцену, где никто не догадывается, зачем здесь оказалась эта женщина…
Музыка то замолкает, то, найдя новую нить мыслей, ведёт её снова. Уводит далеко, в другие края и в другое время. И это время имеет привкус всё той же грусти, но хорошо, что оно было. Я приходил в старый окраинный дом, поднимаясь, как в романах, на скрипучее деревянное крыльцо. Дверь была украшена растрескавшейся резьбой, а крашеные полы в комнатах были свежевымыты, и было прохладно и полутемно из-за толстых штор, а за окнами ослепительное солнце и пыльные акации.
И я как-будто вижу, как она, положив подбородок на свои руки у меня на груди, рассматривает меня с очень близкого расстояния своими чуть-чуть ироничными серыми глазами. Потом постепенно начинает улыбаться и говорит: А ты всё-таки хороший. Я бы даже вышла за тебя замуж. Только ты не пугайся!.." Всего, что есть на нас обоих – это часы на моей руке, и я стараюсь незаметно скосить на них глаза. Она сразу замечает это, и у неё меняется лицо, словно ей становится больно, она тянется через меня к часам, снимает и отталкивает их подальше. "Ну, не уходи! Ну, оставайся ещё, почему же ты не можешь?" – и в её голосе и жалкая попытка повелевать, и досада, и тоска. И всё равно часы напоминают о жизни за окном, и она смиряется, и остаётся одна в полумраке комнат со старым роялем и фотографиями в дубовых рамках.
А я выхожу на ослепительный свет и жар, медленно иду жёлтым ракушечным переулком, прихожу к трамвайной остановке. Вытертые кирпичи узкого тротуара засыпаны иссушенными зноем листьями платанов и акаций, я их задумчиво ворошу ногой, я весь ещё там, за шторами. А потом – гремучий пустой вагон трамвая, сиденье нагрето солнцем догоряча, и ласковый ветерок в окно. Я постепенно возвращаюсь в свой мир, уже через час буду поглощён заботами, и никто кругом ничего не будет знать, только всё будет ярче, красочней, значительней. А как же там? И я начинаю казниться, давать себе всяческие слова, продумывать покаянные монологи, которые отравят встречу обоим. О, этот привкус горечи, делающей жизнь ещё прекрасней! Ты это знаешь, мудрая белая ночь, и ты, маленький мальчик, бессознательно остановивший время, чтобы можно было осмыслить самые сокровенные его мгновенья…
Расставание
У входной двери позвонили, и ожидавший этого звонка человек пошёл открывать.
На лестничной площадке стояли трое. На всех троих были белые халаты. Он навсегда запомнил их лица, как запомнил почему-то на всю жизнь описание тех троих смертников из пушкинских "Египетских ночей".
Один был молодой, совсем ещё мальчик, очевидно студент-практикант, выглядевший старательным и простоватым.
Мужественное лицо второго, загорелое и с мелкими морщинками у спокойных стальных глаз, могло бы быть лицом ковбоя, золотоискателя или боевого генерала.
Третий был уже пожилой человек, с помятым лицом, с усталыми и немного грустными глазами. Глубоко и неуклюже надвинутая медицинская шапочка прикрывала слегка седеющие волосы. Он был врач, два других были санитары, они несли большие деревянные ящики.
– Здравствуйте, где больная? – спросил врач. Они прошли в комнату.
В комнате с зашторенным окном на кровати лежала старая грузная женщина. Она была без сознания, дышала часто и неглубоко, абсолютно белые волосы слиплись на влажном лбу. У спинки кровати тихо и неподвижно сидела женщина в платке.
– Отодвиньте штору. Давно она в таком состоянии?
– Уже несколько часов. Перед этим она была сильно возбуждена, металась, очень мучилась, её никак невозможно было успокоить. Под утро она сама внезапно успокоилась, заснула, но потом это перешло в такое вот… кроме того, доктор, она очень тяжёлая, приходилось её поднимать, и со вчерашнего дня ей, как будто, болело плечо, можно было догадаться… может быть, оно у неё вывихнуто?
Врач посмотрел ему в глаза и после выразительной паузы сказал только:
– О чём вы говорите?..
Между тем санитары быстро и тихо начали свою работу. Ящики уже были открыты, доставались какие-то пузырьки, пакеты, трубки, шланги, шприцы. Врач щупал пульс, оттягивал веко, прослушивал грудь. Когда молодой санитар поднёс к полной и дряблой руке большую иглу для внутривенного вливания, человек отвернулся и отошёл к окну.
Шторы были теперь раздвинуты, летнее полуденное солнце заливало комнату. Внизу за окном шумел транспортом проспект, как раз напротив строился подземный переход, пыхтел компрессор, в несколько голосов трещали отбойные молотки. Всё это мучительно не вязалось с тем, что происходило в комнате.
За его спиной тихо переговаривались мужчины, религиозная старуха-сиделка попрежнему была молчалива и неподвижна.
Он подошёл к врачу.
– Скажите, я ещё хотел вас спросить… У неё уже однажды был такой приступ, после которого тоже наступило что-то вроде обморочного состояния, даже вызывали скорую помощь. Здесь нет какой-то закономерности?
– Не думаю. Посмотрим, будем делать всё, что нужно и возможно.
Он снова отошёл к окну. Гремели молотки, у перекрёстка взвывали моторами и шинами огромные троллейбусы, сновали люди. Ослепительно светило солнце. За его спиной продолжалась странная работа. Время тянулось медленно и мучительно.
Вдруг по какому-то признаку, может быть по происшедшему в комнате перебою в ритме звуков и движений, он почувствовал, что что-то произошло. Он обернулся.
Врач неподвижно сидел на краю постели. Мальчик держал в руке вынутую из вены иглу, затем отпустил её, и она скользнула по простыне, повиснув на прозрачном шланге.
Женщина лежала на спине, дыхания её не было слышно. Он видел её в профиль. Ему показалось, что её лицо стало спокойным, менее напряжённым. И на этом лице, на её открытой шее и руке медленно разливался желтовато-белый цвет.
Он подошёл к кровати. Врач повернулся к нему, потом показал мальчику глазами на иглу, под которой на постели расплывалось мокрое пятно с каплями крови; тот быстро подобрал иглу и смотал шланг. Оба санитара начали складывать ящики.
Может быть, что-то потом говорилось, он не запомнил. Он думал о своих чувствах, о том, что он сейчас чувствует и это ли чувствовать должен, и как он должен себя вести. Заметил, что врач и санитары уже ушли. Сказал сиделке, что она тоже может уйти, поблагодарил её. И вот они уже одни. Или, может быть, он уже один? Он попрежнему стоял у кровати и смотрел на её знакомое и изменившееся лицо. Потом протянул руку и прикоснулся к щеке. И тут же, потрясённый, отдёрнул руку. Щека была тёплая, была совершенно живая! это было страшно, было неожиданно и так не похоже на те окаменевшие холодные тела, к которым ему до этого времени приходилось прикасаться при последнем прощании. И почему-то именно эта человеческая теплота, как ему показалось, отпустила тот спазм, который сжимал его грудь, позволила начать бормотать какие-то бессвязные слова, исказила лицо жалостливой гримасой…
Время, прошедшее до прихода людей, он провёл, медленно передвигаясь по комнатам и вроде как наводя порядок, убирая и раскладывая предметы либо уже не нужные, либо в суете и занятости брошенные где попало. Первой пришла жена, рассердилась, что он не позвонил ей на работу, ведь нужно очень много сделать, потеряно столько времени. А он об этом как-то совершенно не подумал.
Потом появились ещё другие люди, в этот и следующий день всё время кто-то приходил и уходил, ему высказывались сочувствия и соболезнования, отзывы об умершей, а он отвечал, что положено, стараясь по возможности не давать повода для слишком длинных бесед, чтобы не обременять посторонних его собственным грузом. Его, словно больного, оберегали от любого действия, любой активности, его дело было горевать. Они не понимали, что всё теперешнее уже не имеет никакого значения; всё, что было существенным и действительно важным, уже закончилось. И он вёл себя так, как от него требовалось, и половиной сознания отмечал происходящее, в то время как вторая половина была полностью отгорожена и обращена внутрь и в прошедшее.
Он думал о том, как это несправедливо, что человек сохраняется в памяти разрушенным старостью, в то время как это лишь малая часть его образа. До какого возраста в его жизни самым большим ужасом тлела мысль, что её может когда-нибудь не стать? Наверное этот страх угас где-то во время войны, задавленный пережитой потерей брата. Но эта утрата сблизила их на новой, более глубокой основе.
Всё происходило в обычной и неумолимой последовательности: уже опустела комната, сохраняющая только запах хвои, уже они молча сидят по обе стороны гроба в раскачивающемся автобусе. И вот – свежая гора земли и яма возле знакомого камня с именем его отца. В послевоенные годы он был уже внутренне независим, но та духовная связь, которая их объединяла теперь, была не менее прочной и значительной. Во многих аспектах уже лидировал он, и на каждом рубеже характер их отношений менялся. Её властная и уверенная в себе натура, натура прирождённого лидера, должна была примириться с появлением у него жены и необходимостью устанавливать внутри семьи новые отношения. И она достойно справилась с этой проблемой.
Кто-то даже организовал традиционные выступления с перечислением достоинств умершей. Всё, как положено. Он же думал о том, что неизбежно, неотвратимо прийдёт для него этот момент, и как будет происходить этот переход в вечное ничто, и нужно ли всё время готовиться и жить с этой мыслью, или прятаться от неё, изгоняя из сознания; и сколько великих умов – эта такая уязвимая живая протоплазма – мучилось одним и тем же вопросом, и всё равно в конце концов человек остаётся один на один – с чем именно? Не более как с последней физической болью, с последним леденящим страхом… И редкие счастливцы уходят во сне, в неведении отключённого сознания, или в блаженном умиротворении, питаемом благословенным заблуждением…
Новым испытанием для неё была новая роль – овдовевшей матери в доме сына и невестки. И, наконец, инсульт, надолго приковавший её к постели и всё же отступивший перед её могучей волей. Она поднялась, ходила с палкой, занималась хозяйством, продолжая много читать, слушать музыку и смотреть телевизор, попрежнему владела своим даром привлекать к себе людей, она вырвала у судьбы ещё тринадцать лет активной жизни. Приходившие в дом его друзья прежде всего заходили в её комнату. И сам он ощущал потребность от раза до раза прикоснуться к этой родной и далеко не кроткой и смиренной душе.
Но годы шли, и это общение больше становилось сыновним долгом по отношению к теряющему силы близкому человеку. Постепенно мир её возможностей сужался, она уже не разводила цветы на окне, ей утомителен стал телевизор, всё труднее было читать. И незаметно подкралось время, когда некоторые её беспричинные беспокойства и странные утверждения превратились в чётко выраженные признаки болезни. Для него началось трудное время непрерывных ночных вставаний, бесконечных бесполезных уговоров и постоянной тревоги. Она постепенно перестала ходить, возникли новые проблемы, с неимоверными усилиями нашли старуху-сиделку, с которой она вначале ещё беседовала и тоже покорила её сердце, но скоро и это прекратилось. Теперь у него не было ни минуты покоя, ни дома, ни на работе, как, впрочем и у других домашних, может быть только это не так ранило их души. У него же внутри всё обрывалось, когда он видел это страдающее лицо, те же знакомые живые глаза с растерянным теперь выражением, с непониманием причины случившегося…" – Ты хочешь пить?" – И тихо-тихо: " – Очень.." – в приоткрывшемся рту один большой жёлтый зуб…
Повернуть её с боку на бок или приподнять для смены белья не мог никто, кроме него. Он ходил с постоянной режущей болью в пояснице. Часто сиделка вызывала его с работы по телефону, он мчался на такси за двадцать километров домой, чтобы попытаться успокоить её, поднять или повернуть, кормить… Что было делать, все отпуска у всех кончились, не увольняться же теперь, когда при повальных "перестроечных" сокращениях штатов устроиться на работу стало невозможно…
Он с облегчением подумал, что ушло в прошлое это дикое правило прилюдно кромсать ножницами одежду покойника, чтобы отвратить алчных гробокопателей – слава богу, уже не то время, как при похоронах его отца… Он послушно бросил ком глины в засыпаемую яму. Больше ему ничего здесь не оставалось делать, венки составят в художественную пирамиду без него. Он знал, какую он потом положит плиту: на ней будет её росчерк – ему нравился её округлый почерк библиотечного работника, – а под ним роза, её цветок.
С какого-то времени контакт с её сознанием был полностью утерян, приходилось только угадывать её потребности. Лечащий врач (если только это ещё считалось лечением) вполне определённо сказал, что изменить её состояние к лучшему уже невозможно. Успокоительные лекарства действовали слабо и недолго. И для него начался настоящий ад, когда он, сидя у её постели и держа её руку, пытался каким-то мистическим образом связаться с её душой и влить в неё умиротворение и понимал, что найти в этом сумраке её душу и сознание он теперь никогда не сможет. Та, которую он знал, ушла уже от него навсегда. Ему оставалось только делать всё, что в его силах, для этого тела.
Прошедшая ночь была особенно тяжёлой, но потом она внезапно успокоилась, это ему напомнило уже бывший однажды случай, и сердце сжалось в предчувствии.
На работе он ждал, когда ему позвонят. Приехав, он вызвал скорую помощь, отошел к зашторенному окну и стал глядеть в щель на залитую солнцем улицу. У двери позвонили, и он пошёл открывать…
Театр
Самое трудное – это удержаться и не стать актёром в этом огромном театре. Чтобы остаться зрителем. Со спокойным любопытством проходить по бесконечной сцене, рассматривая и с пониманием знатока оценивая действа, разыгрываемые то на залитых потоками света просторных площадях, то в интимно затенённых тесных интерьерах. В запутанных глухих переходах, на каких-то галлереях и этажах – везде тьмы и тьмы упоённо исполняющих свои роли в соответствии с добровольно принятыми амплуа. И всё такое почти настоящее, и сюжеты бывают такими захватывающими…
Особенно впечатляют массовые сцены, например, вокзалы больших городов, с вереницами подъезжающих автобусов, троллейбусов, такси, душными залами ожидания, разнокалиберными киосками, пивными ларьками и хлорированными туалетами, какими-то странными подтёками во всех углах, где скапливаются неопределённого вида личности – кто они в этом спектакле? – статисты или герои своих трагедий, никем не записанных и обречённых на погружение в Лету без того, чтобы хоть кто-то пролил над ними искреннюю слезу…
Вокзал суетится и спешит, а рядом, в многоэтажной гостинице, свои подмостки и свои спектакли, на сюжеты которых незримо оказывает влияние близость этого мутного и нечистого водоёма. Хотя в общем всё выглядит респектабельно, с коврами и зеркалами, со швейцаром и креслами в холле. А мой сосед по двухместному приличному номеру, хотя и несомненно исполняет роль Арлекина, но имеет имя Яша, он снабженец-толкач от какого-то предприятия, каждый вечер звонит по междугородному телефону домой к своему начальству и с гордостью докладывает, что и где он выбил за день, к кому пробился на приём, какую бумагу подписал, какой груз и по какой накладной отгрузил. В номере живёт он бесконечно долго, в эту гостиницу приезжает как к себе домой, с тортом для администраторши. Попутно с толкачеством покупает дефицитные товары, некоторые из них тут же переуступает разным личностям, заявляющимся к нему в номер или приводимым с собой. В общем – однообразный спектакль, не представляющий большого интереса и больше всего напоминающий суетливое немое кино, прокручиваемое под бодренький аккомпанемент лихого тапёра на расстроенном фортепиано. Разнообразие в сюжет внёс случай, когда я, прийдя с работы, ключа у дежурной не нашёл, а номер оказался запертым.
Я подёргал дверь и пошёл было к дежурной выяснять ситуацию, но услышал за спиной, что дверь отворилась. В номере, оказывается, были двое посторонних, а Яши не было. Впустил меня пехотный капитан, белокурый парень, полноватый и довольно привлекательный. Извинялся, что было закрыто, сказал, что Яша скоро прийдёт. По его инициативе мы церемонно познакомились, его звали Игорь, а она была Клава, не старше двадцати, тоже в военной рубашке, как потом выяснилось – телефонистка. В общем симпатичная, светловолосая, с кругленьким лицом и немножко хриплым голосом.
На столе стояли неначатая бутылка водки и всякая гастрономия в обёрточных бумагах. Для преодоления возникшей неловкости капитан начал активно хозяйничать, оформляя закуску и приглашая меня, как само собой разумеющееся, занять место за столом. Я заколебался, повиснув между целым рядом противоположных соображений. С одной стороны я здесь явно лишний и нужно откланяться и уйти, освободив сцену для чужого водевиля, с другой стороны я устал после завода и имею право оставаться в своей комнате, тем более что они ещё ждут Яшу; но сидеть здесь же и не присоединиться неудобно, а мне их водка ни к чему; а с другой стороны, в командировочном сиротстве это кажется такой уютной идиллией – накрытый стол в женском обществе, и они такие свойские, и капитан уже рассказывает армейские истории, и развалился на стуле с расстёгнутым кителем и философским выражением лица, и Клава протягивает свой стакан, чтобы чокнуться за то, чтоб все были здоровы и чтобы не в последний… Капитан здесь проездом, а Клава – его приятельница, работает здесь, в гарнизоне, вот и отмечают встречу. А служба трудная, сегодня здесь – завтра там, так что нужно ловить случай, когда можно посидеть вот так спокойно…
После своего почти символического участия в тосте я всё-таки поднялся и, поблагодарив за компанию, сослался на неотложные дела в городе. Снова гостиничный вестибюль с застойным запахом ковров, надоевшая привокзальная площадь, бесконечная набережная, тусклая вода в керосиново-масляных разводах.
Что это за характер у тебя такой никчемный, слишком быстро заводишься, вот увидел её первый и последний раз в жизни, а уже что-то тебя затронуло, ходишь и киснешь унылым Пьеро. Это просто потому, что один, что далеко от дома, что уже наступила осень, видишь – похолодало, насупилось к вечеру, ветер пронизывающий и капли дождя на асфальте, на чугунных перилах, а вода за ними свинцово-серая, и от ветра на ней полосами идёт рябь. Продрогнув, поворачиваю обратно, к ветру спиной, и иду под печальную мелодию, исполняемую старым скрипачом, изогнувшимся над своей скрипкой в глубине Шагаловского миража.
Когда я снова вхожу в гостиницу, уже темнеет. Дверь номера снова заперта, но за ней свет и слышно, что кто-то есть. На стук сперва не отвечают, потом кричат "Сейчас!", потом возятся с ключом, а когда я хочу открыть отпертую дверь, её держат с той стороны и в щёлку, хихикая, сообщают, что ещё нельзя. Наконец, в приоткрытую дверь едва протискивается толкач Яша с раскрасневшейся возбуждённой физиономией.
С ходу беря меня под руку, он старается отвести меня от двери, которую изнутри опять запирают. Туда пока не надо, уговаривает он, там сейчас такое, то-есть ничего особенного, они уже скоро будут кончать, правда капитан позвонил своему братану, чтобы он тоже пришёл, раз есть уже готовая баба, но если я хочу зайти взять плащ, то нужно только немного подождать, сейчас капитин тоже выйдет, а он капитана тоже в первый раз видит, встретился с ним случайно, у ларька на площади перед гостиницей, не было стакана, и Яша предложил зайти за стаканом к нему в номер. Капитан пришёл и сказал, что это же здорово, никого нет, и сказал, что можно позвать бабу. Сам Яша вообще не хотел, но раз уж так всё получилось… Нет, я могу не сомневаться, мою кровать не трогали, сейчас там немного наведут порядок…
…Я зашёл в комнату и буквально пошатнулся от ударившей в лицо жаркой смеси табачного дыма, запахов перегара, какой-то приторной косметики и пота. На столе и на полу было полно объедков и луж. А на Яшиной кровати, закутанная одеялом плотно под подбородок, спала она, Клава, и лампа ярко освещала её растрёпанные волосы и лоснящееся красное, набрякшее лицо. Я поскорее отвернулся и судорожно начал вытягивать из шкафа плащ, стараясь не вдыхать ядовитую смесь, в которую превратился самый воздух этой комнаты, впитавший в себя мерзость разыгрывающейся здесь сцены.
И опять мрачный антракт, заполненный вечерней темнотой и косыми полосами дождя, вспыхивающими в фарах машин. Мотаются на ветру ветки деревьев с еще не облетевшими листьями, а другие листья, не удержавшиеся, мокрые и грязные, комьями сбиваются под обочинами, распластываются под ногами на мокром асфальте.
А потом я опять под дверью, и в приоткрытую щель вижу красивого смуглого мальчика лет семнадцати, наверное "братана", такого свежего и даже романтичного, но эта короткая картина исчезает, я жду в холле окончания затянувшейся комедии и наблюдаю финальную сцену, всеобщий апфеоз. Арлекин Яша суетится, открывая и закрывая двери, а процессия состоит из троих: по бокам идут капитан с беспокойно бегающими глазами и смущающийся "братан", они под руки ведут свою Коломбину с мотающейся головой, распухшим лицом и заплывшими глазами, с криво напяленным беретом. Из-под мятого плаща выглядывают голые ноги в синяках, она их переставляет как деревянные, чулки комом засунуты в карман плаща. Живописная группа проходит к выходу, завершая таким образом это маленькое представление, и милосердные ангелы господни под звуки органного хорала запахивают незримый занавес за их спинами.
Тоска
Через неделю гостиничной жизни начинается ностальгия. Особенно зимой, да ещё по воскресеньям. Когда больше нет сил валяться в казёной кровати общего номера, поневоле отправляешься убивать время немногочисленными доступными способами. В огромном морозном городе приходится слоняться из квартала в квартал, обогреваясь в замызганных столовых, надоевших кинотеатрах, продуктовых магазинах, изнывать от оттягивающего плечи пальто, дуреть от грохота поездов метрополитена.
В тот раз меня занесло на "Выставку передового опыта в народном хозяйстве". Я бродил по малолюдным заснеженным аллеям. Заходил в тихие, как храмы, павильоны, бессмысленно смотрел на какие-то огромные вентили с вырезанным боком для обнажения их хитроумного нутра, на сложнейшие макеты неизвестно что выпускающих заводов, на светящиеся лампами во всю стену красочные схемы таинственных технологических процессов, а может быть энергетических потоков…
Мороз был приличный. У одного из закрытых павильонов я увидел бумажный плакат, привязанный к балюстраде, окружавшей запертый вход. Перед плакатом топтались несколько парней и женщин, а на плакате красными буквами было написано: "ПРИВЕТ
ХАБАРОВСКОМУ ХОДОКУ-ПАРИКМАХЕРУ ШУЛЬКИНУ, СОВЕРШАЮЩЕМУ ПЕШИЙ ПЕРЕХОД ПО МАРШРУТУ ХАБАРОВСК – БРЕСТ!"
"Феноменально!" – подумал я и направился к ожидающим под плакатом. Притоптывая ногами, они охотно сообщали всем желающим немногочисленные подробности. Ходок-парикмахер движется уже в границах города и должен прибыть сюда ровно в два часа. По его прибытии состоится торжественный митинг с приветствиями представителей различных местностей и организаций и с вручением памятных подарков. Всех просят не расходиться и создать необходимый кворум.
И действительно, заинтригованная плакатом, собралась уже порядочная кучка людей.
Помимо случайных зрителей, здесь ещё находились и запланированные: мальчик и девочка в полосатых восточных халатах, и ещё долговязый парень с ручной кинокамерой. Я остался ждать развития событий, добросовестно топая вместе со всеми.
Назначенное время прошло, но герой не появлялся. Зато у публики появилась тенденция к рассасыванию. Тогда обеспокоенные организаторы обьявили, что парикмахер на подходе, по телефону передали, что он уже на Проспекте Мира.
И вот прокатилось какое-то шевеление, и взгляды стоявших вдали устремились за угол павильона. Но сначала оттуда почему-то выбежал здоровенный негр, бородатый, без шапки и в узких брючках из ярко-зелёного вельвета. Негр бежал легко и очень интересно, он одновремённо вращался и встряхивал поднятыми руками. Это был не бег, а самый настоящий танец.
А затем появился ходок. Он тоже бежал рысцой, он был маленького роста, в больших ботинках на толстой подошве, в сером осеннем пальто, с небольшим рюкзачком за спиной и в странной кепочке с наушниками, один вид которой вызывал озноб. Черты лица у него были крупные, глаза светлые, волосы так коротко подстрижены, что почти не видны были из-под кепочки.
Он пробежал сквозь жидкую толпу, подняв руку и улыбаясь куда-то вверх, словно приветствовал ликующий народ в воображаемых окнах и на балконах. Его сразу протащили за балюстраду, играющую роль трибуны, и живописная группа, включающая бородатого негра и полосатых азиатов, образовала президиум открывшегося митинга.
Слово взял представитель горкоммунхоза. Он тепло приветствовал дальневосточного землепроходца от имени его столичных собратьев по ремеслу. Товарищ Шулькин, – сказал докладчик, – является прекрасным примером для нас всех. Товарищ Шулькин вышел из родного Хабаровска в свой замечательный поход ровно первого мая этого года, прямо с праздничной демонстрации трудящихся. На протяжении своего длительного пути товарищ Шулькин изучает родной край и активно участвует в жизни народа. Проходя через Кузнецкий бассейн, товарищ Шулькин целую смену проработал в шахте вместе с нашими славными горняками. В Средней Азии он участвовал в уборке хлопка. Дальнейший путь товарища Шулькина лежит на запад, где на границе нашей родины он ознакомится с героической Брестской крепостью. Тем временем навстречу ему из Варшавы выйдут два лучших польских парикмахера, и, встретившись в Бресте с товарищем Шулькиным, передадут ему привет от польских коллег, а также памятные гребень и ножницы…
Жужжала камера, герой торжества улыбался на трибуне, держа в руках дары, одетый поверх пальто в полосатый халат, поднесенный несовершеннолетними представителями братских среднеазиатских республик. В порыве восторга с него стянули кепку, обнажив сверкнувшую макушку, и напялили тюбетеечку, так что лоб и щёки у него теперь совсем побелели, составляя контраст красному носу. Бородатый негр был объявлен представителем стран Африки, он выкрикнул что-то на неясном языке, прозвучавшее как антиимпериалистический лозунг, и кинулся целоваться. Следующий вдохновенный оратор говорил:
– …Это чудесно, нет слов как чудесно, что у нас есть такие, как товарищ Шулькин, которые подают всем нам заразительный пример. Смелее, товарищи, не надо бояться, мы все должны пойти вслед за товарищем Шулькиным. Пусть сначала недалеко, хотя бы вокруг собственного дома, но потом всё дальше и дальше…
– А работать кто будет? – послышалась басовитая реплика, вызвавшая оживление среди слушающих…
Я огляделся. Чувствовалось приближение зимнего вечера. Прежде белые небо и снег начали синеть, а отдельно стоящие фигуры теряли объёмность, превращаясь в силуэты и скрадывая ощущение перспективы. Среди поредевших зрителей ходила женщина, наводя справки. Она спросила меня: "Вы откуда?" – "Я из Киева." – "Вот и чудесно, идёмте, вы выступите как представитель солнечной Украины!" – "Что вы, нет, нет, я не могу, я совсем замёрз…"
И я быстро начал выбираться прочь, мечтая согреть поскорее где-нибудь свои закоченевшие конечности. Скучно на этом свете, господа!
Фантазия
Знаешь, кем бы я хотел быть? Кровельщиком в городе Лиссе. Ты послушай, какая бы это была жизнь.
Вот вчера, например, мы чинили свинцовую крышу городской ратуши. Мы работали высоко над городом, и сверху были видны, как на ладони, и шумная центральная площадь с роящимися автомобилями и людьми, и разлив городских крыш, отважно взбирающихся по склонам подступивших к окраинам гор, дымы дальних заводов и ползущие по паутине железнодорожных колей поезда, и сверкающий на солнце морской рейд с застывшими чёрными силуэтами грузовых кораблей. В ушах гудел ветер, доносящий с моря солёную водяную пыль, а море отсюда казалось неподвижным, и только по мигающим белым барашкам можно было догадаться, что оно разыгралось. И совсем далеко на горизонте замерли в обманчивой неподвижности призраки пароходов, идущих в Зурбаган. Мы завтракали, не сходя с крыши, потом я лежал на нагретом скате, смотрел на быстрые весёлые облака, и мне казалось, что вся огромная ратуша, покачивая шпилями как мачтами, тронулась прямо в открытое море.
А сегодня я занят покраской крыши старого восьмиэтажного дома в старом тихом переулке. Высокие дома затеняют переулок, и в нём прохладно даже в самые жаркие дни. Здесь редко что-нибудь проезжает, и собаки устраиваются подремать прямо на булыжной мостовой, и так же мирно дремлют несколько потёртых автомобилей, наполовину влезших на тротуар, чтобы освободить узкую проезжую часть.
С крыши мне хорошо видны тесный двор и вся его немудрёная жизнь, с которой я знаком не первый год. Из открытых окон доносятся обрывки чьих-то разговоров, смех, фортепианные гаммы, стук кастрюль. Внизу сушится бельё, лениво ходят кошки, голуби пьют из ручейка, пробирающегося по стёртым плитам от обвитого плющом водопроводного крана. Старухи на раскладных стульях греются на солнце. Старухи те же, что и в позапрошлом году, а вот детишки уже новые. А вот эта, что так гордо проходит через двор – неужели это та девчёнка, что сидела на песке и причёсывала рыжую дворнягу? Ну конечно, это её уже четверть часа ждёт в переулке парень, которого я видел, когда красил ту сторону крыши. А ещё с той стороны мне хорошо было видно открытое окно дома напротив. Девушка что-то делала по хозяйству, но часто оглядывалась в мою сторону. Вот вышла из комнаты, вот появилась снова. А теперь подошла к окну и, прежде чем закрыть жалюзи, помедлила.
Но что поделаешь, ведь завтра меня уже здесь не будет, и в городе так много крыш…
Скоро наступит осень, потом зима, и злой солёный морской ветер начнёт готовить нам работу на будущий год. А мы будем прислушиваться к его порывам, сидя в задымленных подвальчиках и неспешно обсуждая за кружкой городские новости. Рано наступят сумерки, и, распростившись с собратьями по ремеслу, я выйду за порог. В свете фонаря будет быстро проноситься мокрая снежная пыль, мимо будут пробегать люди с поднятыми воротниками. Я тоже подниму воротник, спрячу руки в карманы старой кожаной куртки, постою в раздумьи и пойду себе не спеша. И обязательно должна существовать та, которая не сердится на меня за долгое отсутствие, но всегда готова принять приветливо, просто потому, что когда ты не один, то не заметно, как длинный зимний вечер переходит в ночь.
Шкарбутка
Что значит "настоящий мужчина", "настоящая женщина"? Трудно сказать, во всяком случае это не внешность. Сколько дурнушек умеют привлечь к себе внимание и даже вскружить голову, и даже привязать на век! Если вы открываете дверь и входите как чудо, как подарок и улыбка судьбы, радуя всех и радуясь сами, что осчастливили своим явлением – значит, вы – Женщина.
У нас на сборке работал один паренёк со смешной фамилией Шкарбутько, которую все произносили как "Шкарбутка". Он был очень маленького роста, и с этим ростом не вязалась его серьёзность, горбатый нос, сдвинутые брови и отчаянная задиристость.
Он лихо гонял на своём мотоцикле и вечно ходил в синяках и ссадинах – то ли из-за мотоцикла, то ли из-за нескончаемых драк, в которые сам ввязывался. Даже на мотоцикле он смешно выглядел – как кошка на лошади. Это именно ему приписывали такой уморительный при его росте рассказ: "Иду как-то ночью, а навстречу мне – два здоровенных лба; один ростом как я, другой – чуть повыше…" И ещё все его подбивали порассуждать о женщинах…
Так или иначе, но однажды у нас на посёлке в чью-то квартиру ворвались двое с грабежом. Их заметили со стороны, подняли шум, тогда они по лестнице отступили на чердак и начали отстреливаться. И внизу собрались все, и милиция, и ничего не могли сделать, боялись сунуться.
И к тем двоим пошёл один Шкарбутка, и обещал им, что если они выйдут, то их отправят в милицию, а здесь их не тронут. Ну, а когда они вышли и отдали оружие, на них, конечно, тут же накинулись, и Шкарбутка бросился их защищать, и кричал:
"Сволочи, что вы делаете, я же слово дал!", и его самого отделали под больницу.
И в конце концов получилось так, что он полез по водосточной трубе к какой-то Маруське – может на спор, а может она его в дверь не пускала, – и на уровне третьего этажа труба обломилась. Летя вниз, он вывернулся, как кошка, и упал на руки. Он остался живой, но руки переломал больше чем на двадцать осколков, ему эти осколки складывали в несколько приёмов, операция за операцией. Руками такими уже, конечно, ничего делать нельзя, так что он числится теперь инвалидом.
Что-то последнее время о нём не слышно, наверное подкосила его эта беда.
Так что же, всё-таки, это такое – настоящий мужчина?
Шоссе Киев-Одесса
Всё было рассчитано совершенно точно. Жена с сыном отдыхала в Одессе, потом, по окончании своего отпуска, она должна была оставить сына в снятой комнате и выехать а Киев, а Эмиль должен был в тот же вечер выехать встречным поездом и быть в Одессе на следующее утро. Таким образом они, разминувшись ночью где-то на половине пути, сменят друг друга, и сын переночует сам только один раз, что совсем не страшно для десятилетнего мальчика.
Железнодорожный билет был приобретен заранее, но потом его разобрала досада: обидно мотаться в поезде туда и обратно, имея свою машину. Правда, неладно с колёсами; три из них хороши, а на четвёртом в покрышке повреждена боковая часть.
А запасную с наварным новым протектором после наварки почему-то никак нельзя надеть на диск – то ли она "села" после наварки, то ли изнутри тоже наварилась резина – непонятно, но факт.
И всё-таки Эмиль решил ехать машиной. Ведь в Одессе с машиной будет веселей. А покрышку до отъезда как-нибудь наденут на станции обслуживания. Он сдал билет, отрезав себе путь к отступлению, и когда позвонила жена, сообщил ей о своём решении. Она даже обрадовалась, попросила встретить её с машиной на вокзале, и потом он сразу сможет выехать.
Самый приятный день отпуска – это последний день работы, каким бы занятым он ни оказался. По окончании каждого намеченного дела можно выключать участки мозга, как выключают свет в комнатах оставляемой квартиры, и постепенно в голове начинает ощущаться блаженная пустота, которая заполнится потом совсем новыми, приятными и не слишком серьёзными заботами.
Однако одна оставшаяся забота была серьёзной. Это – покрышка. Он всё отложил на последний день перед выездом, не учтя, что это будет суббота. Одна станция была закрыта, в другой не работало именно вулканизационное отделение, где монтировались покрышки, в третьей этим занимался хилый и неопытный мальчик, который беспорядочно стучал молотком по боковине, не зная, что делать с упрямой покрышкой. Пока всё это выяснилось, искать другие станции было уже поздно.
Эмиль вернулся домой и, загнав свой "Москвич" в угол двора, решил впервые тщательно рассмотреть стоящую на нём дефектную покрышку и определить степень её надёжности. И тут обнаружилось самое худшее. Затолкав палец в трещину на внутренней боковине, он вдруг нащупал гладкую и упругую поверхность камеры. Дыра в покрышке была сквозной! Почему он не выяснил это раньше? Такое колесо может лопнуть в любую минуту, ехать с ним нельзя. От ощущения вздувшейся под пальцем ничем не защищенной камеры ему даже сделалось нехорошо, как если бы он, взглянув на свою неожиданную рану, увидел белеющую кость.
Как быстро изменились обстоятельства! Одна покрышка негодна, другую нельзя надеть, а завтра надо проехать пятьсот километров. Именно завтра и именно пятьсот. И никуда не денешься. И новую покрышку купить негде.
Оставшуюся часть вечера он посвятил бесплодным попыткам натянуть на обод наваренную покрышку. Накачивал колесо до страшного давления, когда оно раздувалась подобно распухшему утопленнику, до боли в животе поднимал его и со звоном колотил о землю. Покрышка так и не наделась.
Мать не заметила его подавленного настроения, и он не делился с нею мыслями о возможности полететь завтра кувырком в канаву со скоростью семьдесят километров в час. Да, именно семьдесят и не меньше. С меньшей скоростью он не доедет до Одессы за имеющийся у него жёсткий отрезок времени – от прихода утреннего одесского поезда и до ночи этого же дня. Если ехать со скоростью девяносто-сто километров, то дорога теоретически займёт часов шесть или семь. Но только теоретически, потому что такая езда с этим колесом – верная смерть. Даже скорость семьдесят недопустима. Чтоб удержать руль с лопнувшей шиной, надо не больше пятидесяти или шестидесяти, и то неизвестно, чем это может кончиться.
Тогда дорога займёт до двенадцати часов непрерывной езды, но это – при непрерывном ожидании аварии – на пределе человеческих сил. Колесо должно сделать четверть миллиона оборотов, столько раз будет сдавливаться и отпускаться трещина.
Шина совершенно точно не выдержит. Если же поставить запаску с не надетой до конца наваренной покрышкой, то от биения колеса раскрошатся подшипники ступицы, и машину даже буксировать нельзя будет.
Ночь он промаялся в полубредовых снах и даже чувствовал, периодически просыпаясь, как ноет со стороны сердца. Утро было еще совсем серым, когда он вышел во двор и сразу увидел резко белевшую на крыле машины чайную чашку. Она здесь простояла всю ночь, как странно, он вчера вынес в ней крахмал для посыпки упрямой покрышки.
Эта неуместная здесь вещь сразу бросалась в глаза и была, как символ тревоги.
Ещё одна опасность – при озабоченности он становится рассеянным.
Чтобы собраться с автомашиной одному, много времени не требуется. В этот раз он только добавил необычные вещи: резиновый жгут, пару деревянных планок и, не привлекая внимания матери, взял у неё бутылочку с сердечными каплями. Решающий день уже начался, уже не надо было ждать и обдумывать, надо было действовать, и это было легче.
Закончен завтрак. Он выходит снова, включает и не спеша прогревает мотор. Здесь, по крайней мере, всё в порядке. Трогается и едет тоже не спеша, торопиться некуда, до прихода поезда ещё есть время.
Мирно светит солнце. На вокзале он встречает поезд, привезший жену, по дороге домой она успевает поделиться благополучными новостями и тоже не замечает его внутренней удручённости. Сыну даны подробные инструкции, как провести день, он разумный и дисциплинированный, можно не беспокоиться. Он спокойно будет ждать Эмиля к вечеру.
И вот они уже дома. Поднимаются в квартиру, он ставит чемодан на пол – и его обязанности здесь закончены, можно прощаться и начинать свой путь.
На часах около десяти. Он снова сидит в своём "Москвиче". Но теперь за капотом машины начинается Дорога. Последние сознательно растянутые секунды тишины и неподвижности. Поворот ключа. Заработал уже прогретый мотор. Ручка скорости, педаль сцепления – и поперёк двора медленно сматываются первые метры пути. Затем знакомые до мелочей улицы, последний прямой проспект с последними домами, где за последним перекрёстком сразу кончается город и начинается шоссе на Одессу, являющееся частью более чем двухтысячекилометровой государственной союзной магистрали номер двенадцать, соединяющей Балтийское море с Чёрным.
Ширина проезжей части разливается здесь на четыре ряда в каждую сторону, приглашая увеличивать скорость. Но приходится стыдливо отойти на крайнюю полосу, остановив стрелку спидометра на шестидесяти. Даже при этой скорости справа сзади отчётливо слышен как бы пульс машины – это шлёпает по дороге вздувшийся бок дырявой покрышки.
Но в ясный солнечный день эти звуки как-то не пугают. Трудно представить себе несчастье без видимых его признаков. А видит он широкую ровную дорогу, которую пересекают ещё длинные тени деревьев – солнце светит слева направо. Это хорошо – часть дороги в тени, и покрышки греются меньше.
И вот он всё-таки едет, хотя это опасно и страшно, и вроде ничто не вынуждало его это делать, – а в то же время никакой силой нельзя было устранить эту предопределённость, сплетенную из казалось бы незначительных обстоятельств.
Нельзя не встретить жену и выехать раньше. Нельзя заставить волноваться сына и не приехать к вечеру. Нельзя обеспокоить домашних, поделившись с ними своими опасениями. Маленькие "нельзя" срастаются в железное "надо". Наверное, поэтому люди делают шаг вперёд из строя, остаются прикрывать отходящих… Он часто пытался представить себя на месте описываемых в книгах и без всяких сомнений ощущал свою полную неспособность поступить подобным образом. Может быть, весь секрет в этих незаметных, но непреодолимых "нельзя"? И когда наступает минута, то вовсе не надо преодолевать себя, а только подчиниться себе, как он это делает сейчас – кто знает?
После Почтовой Виты дорога сужается. Несмотря на воскресенье, много машин, особенно легковых, путешественников с багажными решётками на крышах. Совершенно автоматически он скользит глазами по буквам номеров, расшифровывая города и республики: Москва, Минск, Эстония… Догоняет и лихо обгоняет тройка разноцветных "Запорожцев", на номерах "ПСА", наверное псковские. Ну и бог с ними, стерпим это унижение, нам быстрее нельзя, как бы ни хотелось добавить газу.
По обе стороны потянулась застройка, это уже Васильков. Дорога полого спускается к центру городка. Знакомый поворот, железнодорожный переезд, оживлённая базарная улица, озеро, и вот уже на выезде знаменитый крутой подъём, который зимой проклинают все шофера.
После подъёма он съехал на обочину и, не выключая мотор, вышел, чтобы осмотреть машину. Место для остановки малоудачное – скапливающиеся на подъёме грузовики с рёвом проносятся мимо, набирая скорость, чтобы снова растянуться по всей дороге.
Основное движение идёт на Белую Церковь, после развилки на Одессу машин сразу станет меньше. Он опустился на колено и локоть, засунул голову под задний бампер.
Колесо стояло удачно, прореха была видна хорошо. Увеличилась или нет? Может быть, отметить её края карандашом? А ну её, всё равно это ничему не поможет. Он поднялся, обошёл подрагивающую машину кругом. Давление вроде нормальное, тормозные барабаны холодные, ничего нигде не течёт, не каплет. Поехали дальше.
Опять бежит дорога, гудит мотор, гудит ветер. Утром едется легко, несмотря на плохую ночь голова свежая. Нужно только обязательно не отвлекаться и в любую секунду быть готовым намертво вцепиться в руль, чтобы удержаться на дороге.
Постукивание сзади справа напоминает об этом.
Время от времени его накрывают тени облаков. Но их мало, небо почти чистое, жаркое солнце поднимается всё выше. Так что не сбылось пожелание Дины. Она сказала:
– Ну что ж, до свидания, Эмиль, желаю вам на послезавтра пасмурной и сухой погоды.
Накануне он с утра позвонил к ней на работу, чтобы попрощаться. Она, конечно, сказала, что завидует ему, что с радостью бы повторила свой отпуск, от которого не осталось уже никакого ощущения. И ещё сообщила, что их несносный шеф в командировке, так что они временно блаженствуют.
– Так может быть вы можете, Диночка, исчезнуть с обеда, и мы поедем куда-нибудь в качестве прощальной прогулки?
– Это было бы чудесно. Это будет значиться, что я ушла в издательство. Где я смогу вас найти?
– Я буду к часу с машиной через дорогу от вас возле скверика.
Он сидел в машине и видел в зеркале, как она подходила, и потянувшись через сиденье, заранее открыл для неё дверцу. Она подходила, как всегда, как будто с нарочитой скромностью подносят очень ценный подарок. Он, повернув только голову, смотрел, как она садится, как тонкими руками расправляет на коленях платье. И лишь теперь, устроившись, с шутливой церемонностью приветствует его и смотрит с вопросительным выражением. Он тоже молчит, разрешая себе удовольствие рассматривать её. Ведь потом он будет смотреть вперёд. А сейчас нужно насмотреться в её глаза, чтобы хватило до следующего раза.
– Ну, Дина, вы уже придумали, каким образом мы будем обманывать вашего шефа?
– Разве мы будем обманывать нашего шефа?
– Простите, а к-к-кого же ещё мы будем обманывать?
Усмехнувшись, она отворачивается и говорит:
– У вас сегодня игривое настроение, Эмиль Евгеньевич. Это хорошо, иногда вы бываете ужасно мрачным. Если вы не возражаете, покажите мне просто какие-нибудь живописные улицы, хотя бы на Печерске, я ведь здесь живу уже столько лет, а города фактически не знаю. А потом хорошо бы поехать куда-нибудь к воде.
И вот они уже у воды, в парке Примакова, возле самого Днепра. Машина оставлена в каком-то переулке возле моста Патона. Погода чудесная, в будний день в парке почти никого. Они находят у самой воды оригинальную скамью, сделанную из нетолстого бревна, на ней даже можно слегка раскачиваться в такт неспешному разговору. Разговор обо всём, о работе, о кино, новых книгах, общих знакомых.
Когда он замирает, Дина выражением лица и позой, всем своим изящным видом показывает, как ей хорошо здесь, у реки, на смягченном кружевной тенью деревьев солнышке, вдали от постылой редакции. Он тоже молчит, задумчиво глядя на воду.
Паузы их не тяготят, он знает это. И беседа их не имеет подтекста, сказано то, что сказано. И в то же время идёт молчаливый разговор. "Ну вот, видишь, – говорит он, – мы друзья. Мы встречаемся, говорим, демонстрируем взаимное внимание и интерес. Ты этого хотела? Ты довольна этим?" – "Да, – говорит она, – конечно, я довольна. Ты разве не видишь этого, я же это так ясно показываю. Мне приятно твоё общество, я не скрываю этого, я ценю твой интеллект, я всегда рада тебя видеть." – "И тебе этого достаточно, ты считаешь это устойчивым состоянием?
Я не верю в это. Ты и сейчас неискренна, ты демонстрируешь то, чего нет. Пусть это будет цинично, но я не верю в устойчивость таких отношений между мужчиной и женщиной. Возможно, я никогда не интересовал тебя, и быть со мной в друзьях – признак хорошего тона, некоей элитарности, что ли. А может быть ты, оставаясь всё время передо мной, ждёшь, когда я потеряю равновесие и безоговорочно сложу себя к твоим ногам?" На это он ответа не слышит. Возможно, он бы скорее его получил, если бы просто спросил вслух. Ведь столько было рассказано совершенно откровенно, с грустной иронией, с открытым взглядом этих бесконечно разнообразных глаз. Про отчаянную девическую влюблённость, кончившуюся ничем, про долгие драматические переживания, про кроткие ухаживания будущего мужа с регулярным цветком на свиданиях; потом возмущенные опровержения предсказаний окружающих о предстоящем замужестве, а потом – "как видите, так всё и получилось!" Они были "знакомы домами", встречались на вечеринках, в театрах, концертах, на выставках. Её муж всегда отличался неизменной приветливостью и дружелюбием, а к ней относился с предельной нежностью. Конечно, Эмиль забрался несколько выше по иерархической лестнице, но тот был моложе, хотя разница между всеми ими была в общем невелика, несмотря на то, что Дина иногда величала его по отчеству…
С шумом обгоняют два огромных болгарских фургона. Обычные грузовики обгоняют его нерешительно, для них это непривычно. Он же для их ободрения нарочно сбавляет скорость, видя, что они повисают у него на хвосте; нехорошо, когда сзади вплотную идёт машина, она врежется в него, когда прийдётся резко затормозить.
При пустой дороге он выезжает на середину, подальше от обочины, чтобы не сразу слететь в неё, когда лопнет шина. И так, всё время начеку, он тем не менее продвигается вперёд километр за километром.
А вот и снова псковские "Запорожцы", стоят все трое на обочине, водители собрались в кучу и заглядывают к одному в двигатель…
Облака, вместо того, чтобы собраться, рассеялись вовсе, становится жарко. Потеют ладони. Он кладёт себе на колени носовой платок.
Развилка на Белую Церковь. Плавный поворот налево – и начинается настоящая магистраль, прямая до самой Одессы. Сейчас пойдут бетонные плиты. У них очень ровная обочина, но на стыках чувствуются удары, это добавляет нагрузку на его несчастное колесо. Он прислушивается – вроде звук сзади не меняется…
С самого начала знакомства ему казалось, что её внимание к нему, её откровенность и понимание с полуслова исполнены особого значения, и при разговоре с ней, при виде её, при мыслях о ней он был в возбуждении и напряжении.
Ему казалось, что каждое слово увлекает его к какой-то развязке, как каждое движение находящегося на склоне приводит к сползанию. И однажды, с перехваченным дыханием, он сам прыгнул вниз. Уходя из её дома, он уже стоял у дверей. Они были одни в квартире; он спросил:"Вы не проводите меня, Диночка?" – "С удовольствием, Эмиль". Он смотрел, как она надевала лёгкую кофточку, как наклонилась, чтобы надеть туфли, и, выпрямившись, подошла к нему, оказавшись на высоких каблуках лицом совсем близко к его лицу, и так остановилась, едва заметно подняв брови, словно ожидая достойной оценки демонстрируемого совершенства. И он обнял её, притянул к себе и целовал её щеки, и шею, и глаза. Она не сопротивлялась и молчала, а когда он ослабил руки, слегка откинулась и, глядя прямо на него, спросила: "А где же ваша знаменитая выдержка и сила воли?" Он снова крепко прижал её к себе и сказал: "Сейчас её нет, но с этого момента она уже мне никогда не изменит, можете не сомневаться." И он отпустил её, и она, извинившись, сказала, что должна перед зеркалом привести себя в порядок, а потом они вышли, и она его немного проводила, и они не упоминали о происшедшем и расстались друзьями.
И поэтому позавчера в парке, больше чем через год после того, как он связал себя теми эффектными словами, он всё-таки спрашивал её всё о том же, и не верил ответу. И доволен был, ощущая какую-то искусственность, какую-то пустоту в их встрече. А она его благодарила за чудесную прогулку, и они договорились запомнить эту бревенчатую скамью и вернуться на неё осенью.
Потом он подвёз её до бульвара, она сказала:
– Спасибо, приятного вам отдыха, и что ещё пожелать вам?
– Пожелайте мне на дорогу пасмурную, но сухую погоду.
Она вышла из машины и, склонившись к дверям, торжественно произнесла:
– Ну что ж, до свиданья, Эмиль, Желаю вам на послезавтра пасмурной и сухой погоды. …Солнце поднимается всё выше и переходит вперёд, за лобовое стекло. Жарко печёт колени. Он подтягивает брюки складками, открывая для прохлады икры. По обеим сторонам изумительная дубовая роща; чёрные стволы один в один, яркая зелень пронизана солнцем. Это значит – сто километров от Киева. Отдохнуть бы здесь, но одному неинтересно, кроме того – не стоит сбивать темп, надо использовать время, пока всё благополучно. Скоро должны пойти холмы, дорога начнёт мотаться вверх и вниз, станет тяжелее.
Удивительное дело – стрелка указателя количества бензина почти не сдвинулась.
Вероятно, сказывается умеренная скорость, которая является более экономичной.
Если так пойдёт дальше, можно со своей дополнительной канистрой доехать без заправки. …Отвесное солнце слепит, мотор гудит, во рту пересохло – всё идёт нормально.
Стрелка спидометра приросла к шестидесяти. Попрежнему обгоняют, но в основном легковые. Для грузовых сейчас жарко, они больше стоят под деревьями, съехав с дороги. Отдыхают также болгарские фургоны – он ещё издали увидел их на обочине.
Вот они уже и позади. Набегает бесконечная вереница бетонных плит; глаза скользят по ним до самого горизонта, где от знойного марева дорога кажется мокрой. Всё как-то удивительно притёрлось, ноги и руки закостенели в нужном положении и не чувствуют усталости, ему даже кажется, что он сам их не чувствует, но они ему послушны, голова ясная, он спокоен и сосредоточен, он с машиной – одно целое, всё это длится уже бесконечно долго, и он готов к такой же бесконечности в будущем. …Зачем он всё-таки ей нужен? Зачем звонить, приглашать, обижаться на редкие автомобильные прогулки? И ничего не изменилось после того, как он дал полное представление о своих помыслах. Может быть, только чуть более самоуверенной стала её кротость и скромная внимательность. И тогда она сразу смогла найти те единственные слова, которые обезоружили его. Вызвала эти заветные "нельзя", которые имеют над ним такую власть. Насколько она взрослее его, несмотря на возраст. А потом, когда однажды он сказал: "Я и так слишком много смотрю в ваши глаза", она ответила: "Не бывает слишком". Она безусловно знает, что хочет.
Скорее всего это – просто для самоутверждения, пустая словесная игра, которой она, так же как и он, придаёт мало значения. Что ж, пусть потихоньку продолжается эта призрачная интрига, странным образом пародируя прошлую драму, которая заняла существенное место в его жизни, драму с глубокими переживаниями и подлинными взрывами отчаяния. По сути дела вся молодость прошла под знаком сотрясения, которого он заранее никак не мог предвидеть. Являя собой клинически чистый случай восприятия реальной жизни через классическую литературу и классическую мораль, он, не оскверняя себя даже случайным поцелуем, ждал ту единственную, у которой ответом на пароль будет безусловная взаимность. Вариант неразделённой любви просто органически не мог существовать, как логический абсурд.
Что ж, ему удалось продемонстрировать силу наивной убеждённости. Он нашёл свою предполагаемую судьбу буквально на улице и сумел втиснуться в её жизнь, вызвал там настоящую бурю, с бессонными сидениями на постели всю ночь, с рыданиями у матери на коленях, с вдохновенными письмами на множестве листов. Одного только не учитывала его идеалистическая схема – студента-сокурсника, с которым уже всё было выяснено и решено, такого надёжного и вполне соотвтствующего всеобщей и само собой разумеющейся схеме.
Последствия такого крушения были длительны и жестоки, особенно потому, что он никак не мог понять причины происшедшего. Он упрямо заклинал её изменить принятое решение, поступить в соответствии с чувством, никак не мог смириться с необходимостью расстаться, выдумывая всё новые предлоги для встреч, говорил много и напрасно, а она, страдая, возможно, не меньше его, осознавая его невосприимчивость к общечеловеческой аргументации, да и всю неприглядность этой аргументации в данных обстоятельствах, пыталась утешаться мыслью о прекрасном взаимном обогащении, украсившем её жизнь и закалившем его дух.
Он не желал этих обогащений, он разрывался от горя, видя как всё заветное, лучезарное и единственное по необъяснимой причине медленно отдаляется от его жизни, оставляя его навсегда в страшном мраке и одиночестве.
Потом начали тянуться годы, и он носил в себе эту беду как рану, потом как скрытый недуг, потом как что-то, хранящееся всё время в подсознании, но напоминающее о себе периодически, вроде вырезанного лёгкого или отсутствующей кисти.
Он собирал случайные сведения о ней и знал, с какого времени можно начать волноваться и ждать нечаянной встречи, так как она снова вернулась с мужем в Киев. И встречи бывали, мимолётные, с перерывами в годы. Иногда они только раскланивались, и у него неизменно захватывало дух и начинало колотиться сердце, а когда им случалось говорить или пройти несколько шагов рядом – как драгоценен для него и мучителен для обоих был этот разговор! Он выбирал нейтральные темы, надеясь, что в его словах звучит другой смысл, а она – очевидно и не слышала его, глаза её, отведенные в сторону, выражали страдание и жалость, и скованность, и она прощалась с ним приветливо и с облегчением…
Впереди на дороге появились постройки и огромное скопление машин. Умань. Даже раньше, чем он ожидал. Замедлив движение, он въехал в узкий коридор, оставленный между десятками грузовиков и легковых, замерших на солнцепёке в очереди к бензозаправочной станции. Он посмотрел на свой бензоуказатель – нет, игра не стоит свеч, можно доехать без заправки. Возле станции технического обслуживания подозрительно пусто. Он остановился и вышел из машины, нетвёрдо ступая затёкшими ногами. Так и есть, закрыто, это можно было предвидеть в воскресенье. Что ж, положение у него пока лучше, чем у этого товарища, который сидит у своей "Волги".
Передок машины весь изуродован. От этого никто не застрахован, а он сейчас тем более. Итак, надежда на исправленное колесо пропала. Поехали дальше, впереди ещё тристо километров. Пара глотков холодного кофе, стартёр, газ, оглянуться назад – тронулись. …Он вспомнил, как он, тоже уже давно женатый, встретил её снова, после перерыва в несколько лет. Она шла с сыном с пляжа, была загорелой и уже слегка пополневшей, что вполне шло ей. Сквозь обычный разговор он уловил изменившееся отношение к нему, она как бы дала ему понять, что не возражает видеть его.
Через некоторое, строго отмеренное им, время он позвонил ей в институт, и они договорились о встрече после работы. Он проводил её пешком почти до её дома. Так началась новая эра, когда он всё время носил в себе необычное чувство возможности в любое время по своему желанию слышать и видеть её. Он не злоупотреблял этой возможностью, тем более, что каждая встреча давала с избытком пищу для воспоминаний и обдумываний. Их свидания имели минорный, элегический оттенок, может быть потому, что каждый из них приносил свою горечь от сознания дикости окружающих нравов и вкусов, своё стремление поделиться тончайшими ощущениями и наблюдениями жизни. Осенними вечерами они ходили по пустынным аллеям, освещённым редкими фонарями и засыпанным сухими листьями. Однажды они стояли и смотрели на дождь сквозь стекло какого-то вестибюля, и она, виновато улыбнувшись, сказала, что прежде она установила "для себя" срок до тридцати лет, а теперь отодвинула его ещё лет на пять, и он понял, что она хотела сказать.
Потом была зима, и он звонил ей, когда начинался тихий снегопад. Потом, ранней весной, в ещё безлистом парке, она отвернулась от него и сказала: "Не надо смотреть на меня так", и её широко открытые глаза опять были устремлены в себя, и по ним пробегали тени внутренних бурь.
Из постепенных расспросов и её охотных рассказов он много узнал о её жизни, в высшей степени теперь благополучной после периода трудностей. Нет, он ни в коем случае не желал житейских невзгод ни ей, ни её мужу-доценту. Но увы, он был бы рад узнать, что она не нашла полного счастья в этом благополучии. Он также не хотел бы убедиться, что она, говоря высоким стилем, недостойна его любви – это бы означало, что была ошибкой линия всей его жизни, в которой и до сих пор всё соизмерялось с этим чувством. Теперь он уже так или иначе понимал мотивы её прошлого решения, но ему необходимо было услышать от неё признание собственной неправоты, её нравственного поражения в их духовном поединке. Для него это было очень важно, без утверждения этого факта терялась опора всех его убеждений и принципов. Он должен был услышать ответ на свой главный вопрос, и он уже знал, как задаст его.
Вот и начались уже эти длинные подъёмы и спуски, которые он всё ждал. На подъёмах он сохранял свою скорость, обгоняя тяжело рычащие грузовики, а на спусках, в зависимости от крутизны, либо ехал на нейтрали, выключив зажигание, либо, сбросив ногу с газа, подтормаживал двигателем на прямой передаче. Почти пустая машина катилась ровно и легко.
Какое-то село, у перекрёстка асфальтированная площадка автобусной остановки.
Надо всё-таки выйти посмотреть на колесо. Сбросив заранее рычаг скорости на нейтраль, он с наслаждением расслабил ногу и, дав машине свободно катиться почти до полной остановки, тихонько затормозил и стал, не выключая мотора. В открывшуюся дверцу пахнул степной ветер, сразу захолодила совершенно мокрая на спине рубашка. Он вылез, с трудом распрямляя спину и ноги, зашел спереди и посмотрел на машину. Такая хорошо знакомая, прямо родная, покрытая благородной пылью дальних дорог, она тихонько подрагивала работающим мотором, излучала жар и бензиновый дух, была подобна разгоряченному потному труженику. Где уже только ни приходилось ему так на неё смотреть! Да, это существо определённо нельзя называть вещью, это фактически член семьи. И требующий не меньше забот. Не зря из всего круга их близких друзей машина только у него, иногда это даже приводит к ряду неудобств. Действительно, в существующих условиях иметь машину непросто.
Он открыл капот, постучал носком по покрышкам – ничего подозрительного. Дыра на задней правой, к сожалению, не исчезла, но и не увеличилась. Может всё и обойдётся… Оглянувшись вокруг и доброжелательно-равнодушно зафиксировав кусочек чужой жизни, который навсегда исчезнет для него через несколько секунд, он снова сел в машину. …Тогда весной он был в отпуске для оформления диссертации. Однажды днём она тоже ушла с работы, они прошли через Голосеевский парк до самого леса и поднялись на открытый пригорок, откуда было видно далеко кругом. На сплошном светлозелёном фоне выделялись чёрные узоры ещё не проснувшихся дубов, солнце было нежарким, они сели в высокую траву друг возле друга. Он положил на её руку свою, и она смолкла на полуслове. Она смотрела на него, а он провёл ладонью вверх по её руке, открытой до плеча, она сказала только: "Не надо так, Миля", когда он осторожно приложил тыльную сторону кисти к её щеке.
Потом он видел её мятущиеся глаза, её лицо на фоне голубого неба, его голова лежала у неё на коленях, она гладила его волосы. Он поднял руку к её виску и сказал: "Ах, Вита, что ты тогда наделала!", но она продолжала молчать.
Они поднялись и пошли обратно, но через несколько шагов он остановился и, обняв её, начал целовать её впервые в жизни. Она как будто проснулась от гипноза и, уклоняясь, просила оставить, пожалеть её. Но он не отпускал её еще долго, и потом всю дорогу крепко прижимал к себе её локоть, как счастливую находку, а она опять молчала, растерянно глядя перед собой. Он позвонил ей через два дня, срывающимся голосом прося о встрече.
Она согласилась. Они встретились на скамье в глухой части парка. Она волновалась, у неё было лицо человека, мучительно но твёрдо принявшего решение. Она должна ему что-то сказать, пусть он её выслушает. Его счастье, что он не позвонил на следующий день, она тогда готова была его убить. Но сейчас она должна сказать ему, что она тоже ничего не забыла, как будто не прошли эти годы. И хочет ответить ему на вопорс, который он не задаёт ей прямо. Нет, она не жалеет, что поступила тогда именно так. Но она и тогда не скрывала от него, как ей тяжело, и сейчас он видит, каково ей. Её отношение к нему должно быть ему понятно, он всё видит сам, но он должен понимать, это не в её характере, она не может и не станет прятаться с ним по кустам, это невозможно.
Он слушал и больше смотрел на её лицо, и думал – вот ещё одно обьяснение, ожидал ли он, что оно у них будет, а впрочем, это закономерно, ведь должен же быть какой-то финал у этого длинного-длинного романа-поединка. И когда она закончила, начал говорить он, но говорил коротко. Да, сказал он, он с ней вполне согласен, это было бы некрасиво и недостойно, и они безусловно должны прекратить всё это.
Он сказал так и увидел, как на её лице, вытеснив взволнованность, появилось самое обыкновенное, живейшее изумление. Он про себя удивился сам, и причина этого, как всегда, дошла до него позже, когда он тщательно обдумывал последние слова её декларации. Что поделаешь, он был неисправим.
Следующие два или три свидания были полны неопределённости. Она охотно соглашалась на них, не возражала против проявлений нежности с его стороны, ограничивая их известными пределами, и однажды призналась, что не понимает мотивов его поступков. И тогда он подумал, что довольно, их отношения перешли какую-то вершинную точку и начинают терять смысл, надо взять себя в руки, и решил попытаться обьяснить ей свои поступки в следующий раз.
Это была встреча днём на оживлённой улице, – опять их расставание происходило среди городского шума, – он проводил её на почту, ей надо было отослать письма.
Она оглянулась на него, смущённо улыбнулась и, высунув кончик языка, стала смачивать клей конвертов. Его это не удивило, он знал, что она не завтракает на работе, так как не может есть бутерброд при посторонних. Он знал также, что в его машине она любит сидеть на заднем сиденьи, он всегда смотрел на неё в зеркало, она устраивалась в самом углу и глядела не вперёд, а в боковое окно, как из кареты. Всё это были частички её образа, складывавшегося в нем в течение многих лет, и теперь в него уложены последние детали. Они вышли из почты и медленно пошли по направлению к парку. И он начал говорить, теперь, как ему казалось, наступило его время. Он тоже вспомнил прошлые годы, своё отчаяние и поиски ответа. Напрасно ей кажется, что она украсила его жизнь высоким чувством, ничего подобного, она только омрачила её, заставила его страдать, как никто другой на свете. И что бы она ни говорила, он считает её поступок самой настоящей изменой, изменой ему, себе и правде, той правде, в которую он верит и от которой не отказывается. И для утверждения этой правды ему обязательно надо было знать, как она относится ко всему этому теперь, и, может быть, именно поэтому так важно было для него теперь с ней снова сблизиться в надежде, что она ему откроется. Пусть она знает, как ему было тяжело вернуться в прошлое, ведь его чувства не стали другими, ему вовсе не пришлось прикидываться, а это было вдвойне мучительно, но он горд этим, иначе он не мог бы считать, что правда на его стороне. Он выдержал всё, и его замысел осуществился, но он хотел услышать от неё слова о сожалении, встретить искренне и откровенно выраженное чувство, и это была бы его победа, и её победа, и этого было бы достаточно даже без физической близости – в этом ли дело? Он же услышал нечто вроде предложения благопристойного адюльтера. Это ни к чему, для этого в принципе есть другие возможности, не связанные с дорогими для него чувствами и воспоминаниями. Но он очень рад, что всё кончено, он надеется теперь освободиться от тяготевшего над ним закрепощения, хотя он в этом ещё не уверен, так как они были и останутся предназначенными друг для друга, это его убеждение, и не его вина, что всё сложилось не так.
Они сидели на скамье парка, она слушала его, не перебивая, но когда он кончил, спросила: "Значит, это всё был заранее обдуманный обман?" – " Что ж, можно считать так, если не учитывать, что он был осуществлён с большой душевной болью." Она не отвечала, а сказала сама себе: "Какое предательство, подумать только…
Ну, ничего, переживём и это!" Потом спросила: "Что же, значит, мы теперь не будем больше видеться?" – "Нет, почему же, вероятно будем… иногда." Больше говорить было не о чём. Они не спеша поднялись, она была очень углублена в себя, не возражала, когда он взял её под руку, и они очень мирно, но совершенно молча дошли до выхода из парка. На улице она сказала, глядя ласково и даже весело: "Спасибо, не надо провожать меня дальше. Ну, до свидания, Миля!" …Солнце, перешедшее на правую сторону, начало терять свою силу. Есть по-прежнему не хотелось, но к бутылке с кофе тянуло всё чаще. Остановившись для очередного глотка, он вышел посмотреть на свою покрышку, и тут его ударил своей внезапностью вид полностью, до обода, осевшего колеса. Итак, свершилось. Ему сразу стало легче. Во-первых потому, что снялось напряжение ожидания, а кроме того – судьба выбрала самый милостивый вариант, камера не лопнула мгновенно, а просто потеряла герметичность.
Переступая будто чужими ногами, подобно моряку на суше, он пошёл к багажнику за насосом и, присев у колеса на дышащий накопленным за день жаром асфальт, отвинтил покрытый коркой спекшейся пыли колпачок ниппеля. Если колесо накачается, можно попробовать потихоньку ехать дальше, подкачивая через каждые несколько десятков километров. Дорога, конечно, затянется ещё больше, но это можно вытерпеть.
Качёк, два, три,, четыре… десять, двадцать… пятьдесят, сто… Колесо медленно оживает, обод поднимается, исчезает страшная сплюснутая форма, уступая место привычной округлости. Прореха в покрышке, как будто, имеет прежний вид.
Молодец, держится!
Снова за руль. Скорость – пятьдесят километров. Километр, два, три. Остановка.
Колесо пока держится. Неужели повезёт – в прямом и переносном смысле? Теперь без остановки десять километров. Как медленно ползут навстречу столбы и кусты! Как медленно ползут цифры счётчика! Десять километров. Колесо наполовину село. Снова насос. Снова за руль, снова счёт еле ползущих километров. Остановка, выходить можно прямо с насосом. Нет, оказывается, насос ни к чему, колесо уже безнадежно.
Вот и всё, дело решено окончательно и ясно. Остаётся только ставить перекошенную запаску, ехать дальше и слушать, когда затарахтят размолотые подшипники. Зато для него опасность уже миновала. "Вы честно исполнили свой долг!" Домкрат на горячем асфальте, ключи, колпак, гайки, тяжелые колёса… Пока ты на ходу, километры кажутся ерундой – но какие они непреодолимые, если машина стоит вот так, с задранным на домкрате боком, с дырой вместо колеса, нелепая и беспомощная. Побеги в одну сторону, в другую, выбейся из сил, а всё остаётся почти на месте – тот же перекрёсток, и два дерева, и пыльная пашня, которых ты никогда не знал и не думал знать, а теперь ты привязан к ним собственным бессилием.
Запаска поставлена, уродливая, вздувшаяся с одной стороны и сплющенная с другой.
Кажется, что у неё самой виноватый вид от сознания своей неполноценности. Садясь в машину, он непроизвольно стремится не делать резких движений. Тронулись.
Быстрее. Ещё быстрее. Сразу чувствуется новый "почерк" езды; вместо прежних чётких и несильных ударов машину теперь мягко, но основательно дергает в поперечном направлении. Бедные подшипники! А впрочем – ну его всё к чёрту.
Скорость пятьдесят километров, шестьдесят. Частота увеличивается, удары сильнее, но вся машина трясётся меньше. Ладно, пусть будет, как будет. Дорога снова бежит навстречу, каждый новый километр приближает его к цели, а это самое главное.
Мысли снова вернулись на прежний круг. Вернулись, как преступник возвращается на место своего преступления. Совершил ли он преступление перед нею, перед собой?
Нет, нет, он хотел, он должен был всё разорвать навсегда и именно в этот момент, когда мерещилась хоть какая-то его иллюзорная моральная победа, иначе он снова и, возможно, навсегда остался бы с чувством раздавленности и нищеты.
Всё правильно, так и следовало поступить – а внутри, глубоко внутри, всё кричит: виноват, виноват!… Виноват, что не преодолел себя, не сделал чего-то самого последнего, чего-то самого самоотверженного и самопожертвованного, что всегда был одержим гордыней, которую не только не смог пересилить, но и не видел, не ощущал, не понимал, а когда хоть немного понял, было уже навсегда поздно… Ну что ж, она, наверное, как всегда права, пусть это будет уроком на тот остаток будущего, который у него есть. Да ещё надежда на то, чтобы не дать повторить ошибки этому мальчику – обычная и всеобщая родительская иллюзия…
Дорога теперь была как-то особенно однообразна. Новая магистраль, проложенная в стороне от населённых пунктов, убегала совершенно прямо, леса и рощи остались на севере, кругом поля и поля. Остаётся только считать километры, которыми единственно определяется этот отрезок его жизни. На промелькнувшем перекрёстке – россыпь стекляной крупы, ещё одно напоминание о суровых превратностях дорожной судьбы. Он включил радио. Не отрывая глаз от дороги, одной рукой прокручивал два убогих диапазона и за отсутствием выбора остановился на "Маяке". Пожалуй, уже необходимо ободриться, начинает чувствоваться усталость.
Приобретя опыт, он никогда не включал радио в начале длительного пути. Он знал, что это хорошее средство оживить внимание, но при этом расходуется болше сил, как у конькобежца, который к концу дистанции снимает из-за спины сначала одну, потом вторую руку. Нужно рассчитать так, чтобы когда уже и радио не в силах ободрить, ты был в конце пути.
Музыка направляла ход его мыслей. Под прелюдию Рахманинова всё представлялось в возвышенном стиле, хотелось принимать какие-то важные, мудрые и благородные решения, направить свою жизнь отныне по новому, светлому и прекрасному пути.
Есть ещё достаточно времени и сил для этого, несмотря на то, что солнце его прошло зенит. Многое ещё может быть, хотя – увы, есть и такое, что уже никогда не сбудется. Однако с этим можно мириться; если сам выбрал себе в жизни правила игры и один играешь по этим правилам, нужно заранее согласиться на закономерное поражение. Ради достижения высших целей, ради того, чтобы обрести право входа в тот сад, о котором известно только посвящённым. И в ещё не написанных этим мальчиком строках будет сказано:
Есть особая прелесть в отказе
От того, что страстно желаем -
От убийственно едкой фразы,
От трескучей беседы за чаем,
От жены ближайшего друга,
Когда тот далеко от дома,
От продажности, когда туго,
И от связей через знакомых,
И от этих самых знакомых,
Когда не с кем сказать и слова…
Что ж осталось мне, солнца кроме,
Неба, ветра и солнца снова? …Внезапно он сообразил, что не слышит ударов поставленной запаски. Что произошло? Уж не потерял ли он её на дороге? Остановив машину, он в который раз вышел и опустился на четвереньки возле нетерпеливо пыхкающей выхлопной трубы, заглядывая на внутреннюю сторону колеса. Произошло неожиданное, но это можно было предвидеть. Покрышка под действием переменной нагрузки в конце концов села на обод. Можно нормально ехать дальше.
Он снова за рулём. Машина кажется теперь особенно лёгкой, дорога – гладкой и приветливой. Тени тянутся теперь поперёк дороги справа налево, солнце стоит низко над полями. Появились явные признаки юга и приближения большого города – это стало заметно по цвету и виду зелени, по частоте перекрёстков, автобусных остановок. И наконец, в сиреневой предзакатной дымке справа внизу заблестело зеркало Хаджибеевского лимана. Конец пути близок. Он застыл за рулём, гордо глядя вперёд. Позади целый день дороги с необычным напряжением, на одной бутылке кофе. "Маяк" заливается модерновой эстрадной мелодией. Можно идти на нормальной скорости, не давая себя обгонять. Цель близка.
Солнца уже не видно, воздух становится голубовато-серым, а дорога – широкой и прямой, как стрела, он знает, что так будет уже до самой Одессы.
И прямо над этой дорогой неподвижно стоит в небе большой самолёт, опираясь на два столба дыма, уходящих к земле от его реактивных двигателей. Обман зрения, возникший от сложения скоростей, создал эту дивную иллюзию, и обыкновенный лайнер, поднявшийся с одесского аэропорта, вдруг превратился в апокалиптическое знамение. Он не мог оторвать глаз от этого зрелища, которое, ему казалось, каким-то образом венчало события этого дня, придавая им особую значимость. Знамение чего-то кончающегося и чего-то приходящего ему на смену.
Оставаясь всё так же неподвижным, самолёт медленно уплыл из его поля зрения.
Впереди снова была только окаймлённая посадками прямая дорога. Но и она должна была скоро кончиться.
Шурочка
Во второй половине ноября в Куйбышеве обычно стоит уже полная зима. К этому я и готовился, когда ехал в командировку в Куйбышев в 1959 году, но вместо морозов меня там встретили сплошные дожди, совершенно необычные здесь в это время года.
То проливной поток, то мелкая морось, как некий печальный рефрен, сопровождали всё моё пребывание в этом далёком городе. Хмурый короткий день проходил на заводе, и поздние рассветы с ранними сумерками создавали впечатление царящей над городом непрерывной ночи. На заводской окраине, давно обогнавшей по размеру устаревший со своими деревянными домами центр, чернели бесконечные ряды многоэтажных зданий, тускло светились на малолюдных улицах витрины редких и почти сплошь запертых магазинов. Глина будущих газонов и клумб, добросовестно размешанная презирающими законные дороги самосвалами, заливала жидкой слякотью тротуары, мерцая отражениями освещённых окон и уличных фонарей. В мокром берете, отсыревшем насквозь пальто и в разбухших ботинках бродил я по улицам, отыскивая проходы между потоками и лужами и стараясь не поддаваться всеобщей унылости.
На заводе огромный цех ещё только вводился в эксплуатацию. Часть оборудования ещё даже не была запущена, в свежевыбеленных служебных помещениях было полупусто, стояли редкие столы, а голые стены не были ещё, как это водится, завешены графиками, календарями и другими рыжеющими от времени бумажками.
В комнате у главного механика сидит техник-конструктор, довольно симпатичная девочка, небольшого роста, стройная, только глубоко сидящие под густыми бровями глаза придают лицу немного суровое выражение. Видно, что она пока не очень загружена работой, больше сидит и что-то себе читает, изредка поднимая глаза и прислушиваясь к вспыхивающим дебатам. Я, очевидно, тоже не остался незамеченным: пару раз она молча поднималась и приносила мне материалы, нужду в которых я только успевал неопределённо сообщать в пространство. Но наибольшее впечатление произвела на меня её книга, в которую я заглянул, когда она вышла. Толстенный том Кристофера Марло, уважаемого мною с почтительного расстояния, совершенно вывел меня из равновесия и принудил внимательно всмотреться в его читательницу.
Предлогом послужил её заводской пропуск, лежавший открытым на её столе, да ещё отсутствие в комнате третьих лиц.
– Козырева Александра Михайловна, – громко прочёл я, зная уже, между прочим, что её зовут Шурочкой. Она подняла от книги глаза и едва заметно улыбнулась, что было понято мною как одобрение моей попытки.
– Что это вы читаете, Марло? – продолжал я с оттенком восхищения, оправдывая нелепость вопроса, – нравится?
– Шурочка неопределённо кивнула
– Да, ведь чтоб читать, времени почти нет, – сказала она, больше придавая значение факту незаконного чтения художественной литературы в рабочее время.
– А чем же вы заняты после работы? – вырулил я на надёжную тему.
– Институт, приходится заниматься, и ездить далеко.
– А живёте вы в городе или здесь, на окраине?
– Здесь, в общежитии.
– Так вы не местная! Откуда же вы приехали?
– Я в Орше техникум кончила.
– И сюда приехали по назначению?
– Да.
– И родные ваши в Орше живут?
– У меня нет родных.
– Как, совсем нет?
– Нигде. Я в детдоме выросла. Я туда во время войны попала, мне и года не было.
– Так откуда же известны ваше имя, фамилия? – я кивнул на раскрытый пропуск.
– А они не мои. Это когда думали, что меня нашли родители, но потом оказалось, что вышла ошибка.
Шура теперь стояла, заложив руки за спину и прислонившись к подоконнику в своей, как я успел заметить, излюбленной позе. Она серьёзно смотрела на меня, не возражая, очевидно, против того, чтобы продолжать, так же немногословно, этот разговор, который совершенно неожиданно для меня завернул в такую глубину и вызвал столько странных чувств, что я не знал, как мне быть. Но тут комната наполнилась людьми, и всё как-то замялось.
Однако, ощущая связавшую её со мной нить откровенности, я на следующий день, найдя подходящий момент, рискнул пригласить её в кино. Шурочка просто и серьёзно приняла приглашение. Договорились встретиться возле гастронома – одного из немногих надёжно известных мне здесь ориентиров. Свидание, конечно, произошло под дождём. В кино Шурочка так же спокойно и серьёзно смотрела на экран, а я по своей инициативе изредка кое-что пояснял ей, так как не сомневался, что, несмотря на Кристофера Марло, ей не всё будет понятно в перипетиях с фальшивыми жетонами казино и валютных комбинациях из заграничного детектива.
А когда мы вышли из кино, мы увидели, что свершилось чудо: дождь прошёл, сырой воздух был прозрачным и тёплым. Я взял Шурочку под руку, она, спрятав руки в карманы пальто, медленно пошла по уже пустынной, слабо освещённой цепочкой фонарей улице в сторону, противоположную той, откуда мы пришли.
После некоторого молчания, не тяготившего, очевидно, нас обоих, я решился заговорить о том, что в мыслях моих не оставляло меня всё время:
– Шура, как же это получилось, что вас нашли и ошиблись?
– Да так, очень просто. Мне тогда уже четырнадцать лет было, а у них тоже девочка была такого же возраста.
– Так что, они её разыскивали?
– Да.
– Почему же они решили, что это вы?
– Всё совпадало и была похожа.
– И они вас забрали?
– Да.
– А где они жили?
– В Москве.
– Ну, а как же потом обнаружилось, что это не вы?
– А их дочь нашлась…
И дальше из скупых спокойных ответов стала вырисовываться удивительная история, возможная только в реальной жизни, которую не подделает никакая выдумка.
…Подобранная в трагическом хаосе войны девочка, лишенная родных, подлинного имени, отчества и фамилии, живёт в оршанском детдоме, полностью сросшись со своей судьбой. И вот неожиданно, через десять лет после окончания войны, ей сообщают, что её нашли родители. Её отец – дипломатический работник, занимавший должности посла СССР в различных европейских странах. Происходит встреча с родителями, её забирают в Москву. У неё настоящее, новое для неё имя, настояшая семья, квартира, она учится в московской школе, начинает заниматься спортивной гимнастикой. После потрясающей перемены жизнь входит в колею и продолжается так более года, – и тут приходит официальное известие, что дочь М.П.Козырева найдена в ташкентском детдоме.
И здесь дипломатический работник совершает ошибку, что может быть простительным только ввиду действительно чрезвычайных обстоятельств. Вместе с женой он улетает в Ташкент. И вернувшись с подлинной Шурой Козыревой, они обнаруживают, что жертва печального недоразумения немедленно после их отъезда сложила свой скудный личный багаж и вернулась в Оршу.
Нужно ли говорить о том, что следом за Шурой примчались в Оршу и Козыревы, и достаточно посмотреть на Шурочкины суровые брови, чтобы догадаться о тщетности всех их уговоров. Шура осталась в детдоме. Имя, отчество и фамилию она оставила новые, и таким образом сейчас существуют две Александры Михайловны Козыревы, ровесницы, внешне похожие одна на другую. Бывая в Москве проездом или на гимнастических соревнованиях, Шура приходит к ним, она дружит со своей сводной сестрой – так, что ли, можно её назвать…
Теперь мы снова идём молча, я – обдумывая услышанное, Шура – просто потому, что прекратились мои назойливые вопросы. А вокруг незаметно стало удивительно хорошо.
После надоевших дождей особенно остро ощущалась прелесть ясной ночи, когда на небе даже видны звёзды.
– Смотрите, Шурочка, ведь можно прямо подумать, что сейчас не осень, а весна: воздух тёплый и влажный, голые ветки деревьев, и даже запах какой-то особый, весенний. Ведь правда? Давайте думать, будто мы действительно гуляем ранней весной!
Она улыбнулась, как бы не возражая против этой игры. Мы уже зашли в район более старых построек, небольших двухэтажных домов за густо разросшимися палисадниками.
На середине улицы было что-то вроде запущенного бульвара. Мы перешли на его дорожку и шли всё дальше, пока не пришли к концу всего – и бульвара, и домов, и улицы. Перед нами был овражистый абсолютно тёмный пустырь, за которым далеко-далеко мерцали огни новых бесконечных окраин этого фантастически широко и беспорядочно раскинувшегося города.
Мы остановились. Я слегка обнял Шурочку сзади за плечи, она прислонилась ко мне, и мы всё так же молча смотрели на цепочку рассыпанных впереди огоньков. Мы стояли так долго, потом я тихонько сказал "Пойдём?", она выпрямилась, и мы зашагали по бульвару обратно.
И не знаю почему, но эта проведенная вместе пауза на краю чёрной пустоты словно сняла с Шурочки оковы замкнутости, она стала более многословной, и говорить стала по-другому, и словно даже спешила высказаться, будто для этого было отмерено время, которое ограничено и случается нечасто. И тут было всё – и трудная жизнь в общежитии, когда надо и работать и ездить в институт далеко в центр, и занятия гимнастикой, и прочитанные книги, и внезапный рассказ о том, как в детдоме её кровать стояла у окна, и она любила ночью смотреть на небо, когда быстро бежали облака и ей казалось, что она сама вместе с кроватью и комнатой мчится куда-то… Она снова спрятала руку вместе с моей рукой в карман своего пальто, и я держал пальцы на её тёплой шершавой ладошке гимнастки, и ощущал при каждом шаге движение её бедра, и был весь во власти этой осенней ночи, похожей на весну, под впечатлением этой до крайности заурядной и в то же время удивительной ситуации.
Так мы дошли до Шурочкиного общежития, и она всё порывалась проводить меня, чтобы я не заблудился, или, по крайней мере, довести до угла и подробно объяснить дальнейший маршрут. А назавтра, по моей просьбе, она принесла на работу фотографию, на которой были сняты четыре девушки. Честное слово, любой сразу бы сказал, что две из них – родные сёстры! Одинаковые густые брови и глубоко сидящие глаза, только у той, второй, взгляд более мягкий…
Снова шёл дождь, я уезжал из Куйбышева и прощался с Шурочкой. Я говорил, что еду через Москву и могу передать привет Козыревым. Она дала мне номер телефона, который удивил меня отсутствием начальных букв, как было тогда в московских номерах, но она сказала, что всё правильно.
В Москве я попробовал набрать этот номер – и, конечно, безрезультатно. Набрал его с буквой "К", как это нужно для центра, и попал не туда. В справочном бюро телефона М.П.Козырева не значилось. В Куйбышеве с тех пор я не бывал. Это всё, что я знаю о Шурочке."
Это Я
Ты, кажется, ревнуешь? Но это совершенно лишено смысла, и я тебе сейчас объясню, почему.
Видишь ли, я – это целая страна, или скорее большой-большой населённый остров. И на этом острове есть всё. На морском побережьи, в шумных припортовых кварталах, суетится множество всякого народа, торопясь ухватить свою долю мишурных житейских благ, ощупывая друг друга взглядами в поисках удовольствия или выгоды.
Здесь всё заманчиво и всё фальшиво, и все понимают эту фальшь, соглашаясь на неё по правилам игры.
Вдали от этого внешнего пояса лежат покойные долины и холмы, заселённые положительным людом, здесь в почёте добрые семейные традиции, размеренная трудовая жизнь, согретая взаимной заботой, доброжелательностью и преданностью.
Но есть ещё один мир, пустынный и прекрасный, поднимающийся от холмов труднопроходимыми лесистыми склонами всё вверх, к обнажённым скалам и дальше – к ослепительным снежным вершинам разума и духовности, среди которых становится понятной вздорность и преходящесть всего того, что лежит далеко внизу.
И сюда ко мне сумела дойти только ты. Здесь мы только вдвоём – так имеет ли значение всё остальное, может ли идти речь о каком-то соперничестве?
Комментарии к книге «Сборник», Генрих Львович Ланда
Всего 0 комментариев