Рустам Константинович Агишев Луна в ущельях
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Чтобы попасть в Атун, надо идти моторкой вверх по вздорной мелкой речонке, сплошь утыканной заломами, или садиться в райцентре на «Антошку», как по-свойски называют в тайге надежный и безотказный воздушный автобус АН-2, и сделать бросок через тайгу. Только зимой по льду Маны пробиваются к горняцкому поселку грузовые автоколонны, да разве какой шатоломный поисковик, опаздывающий из отпуска, пройдет на лыжах прямиком. А как быть Вадиму Сырцову сейчас? По Мане густо идет шуга, аэродром так развезло после тайфуна, нанесшего ненароком тропический ливень пополам со снегом, что даже проворный АН-2 стоит уже вторые сутки с задранным кверху носом, словно принюхиваясь к погоде.
— Не взлететь! — простуженно просипел молодой круглолицый пилот, утонувший в просторном, мехом внутрь, черном комбинезоне и огромных собачьих торбасах. — А каково садиться в такую слякоть? Штормовой фронт не миновал и райцентр.
Пилот откровенно недружелюбно оглядел высоченного, на голову выше себя, поисковика в зеленой ватной телогрейке, с шапкой вьющихся, непокрытых светлых волос. Видавший виды рыжий рюкзак за плечами. Из наружного кармана высунулась зеленоватая кедровая шишка. Рывком сняв тяжелый рюкзак, геолог нашарил в кармане сигареты. На заросшем кудрявой русой бородкой худощавом лице блестели узкие серые глаза. Пилот и геолог неторопливо закурили.
Немного в стороне, около фанерного домика с выведенной в окно дымящейся железной трубой, стараясь не проронить ни одного слова, толклись десятка полтора истомившихся ожиданием пассажиров, готовых по первому сигналу подхватить пожитки и кинуться к самолету — больше десяти человек «Антошка» не берет. От них не ускользнул дружественный акт закуривания, и надежда затеплилась в ожесточенных взглядах.
— Ты, браток, пойми одно, — пилот, раскурив сигарету, снисходительно похлопал долговязого по плечу, — за то, что ты задержишься денек-другой с образцами — самое большее могут перевести в другую партию. А за аварию с самолетом ведь в сущности и взыскивать бывает не с кого. Соображаешь?
— Образцы образцам рознь, — упрямо сказал поисковик и, перехватив взгляд собеседника, вытащил из кармана рюкзака кедровую шишку, подержал в руке, как бы взвешивая, и небрежно сунул пилоту.
Тот усмехнулся, подкинул тугую, как хоккейный мяч, шишку на ладони, отломил вместе с сочными янтарными орехами нижнюю чешуйку, а остальное так же небрежно вернул.
— Там, в хлябах небесных, не разбираются, — угрюмо заметил пилот и неторопливо зашагал к поселку.
Пассажиры с раздражением, с нескрываемой неприязнью поглядели ему вслед и, зябко поеживаясь, поплелись к теплу. Сырцов подхватил рюкзак и шагнул было за всеми, но раздумал и, на ходу вздевая лямки, двинулся к Атуну.
Над поселком, разбросавшимся тремя десятками дворов в широкой пади между сопок, небо клубилось тучами, сеялась морозь. И все кругом — летное поле с сиротливо торчащим самолетом и надувшимся полосатым флюгером, деревья и строения — покрывалось инеем. Широкие улицы, и в теплое время года не перегруженные движением автотранспорта, поросли подорожником, в нем пробиты прямые стежки от двора к двору. Кое-где студено блестели лужи — в одной деликатно полоскался, окуная лишь голову, большой сизый селезень. На поскотинах, нахохлившись, сидели мокрые куры. В воздухе густо висел запах свежеиспеченного хлеба.
Вадим злился, что потерял полдня (хозяйки скоро уже борщи начнут выставлять на стол) на поиски и бесплодные уговаривания пилота — все равно ничего не вышло. Что ж, отправляться теперь на базу и ждать погоды? А как же с образцами? Ведь надо их обязательно доставить к московскому самолету. Все могло ждать, только не... А Динка? Неужели и она? Ведь и она вылетает с отцом! Неужели они не увидятся до зимних каникул?
В рюкзаке в такт шагам бренчал котелок, глухо постукивали камни. Стараясь не наступать на левую пятку, Вадим все-таки ускорил шаги. Из растоптанного ялового сапога опять вылез гвоздь, и, хочешь не хочешь, придется сейчас у Аянки этим заняться. Вот к кому надо было сразу идти, чем терять время даром. Лишь бы старого бродягу застать дома.
Перейдя напрямик главную улицу, Вадим огородами, осторожно ступая по слегка подмороженным грядкам, подошел к усадьбе, расположенной немного в стороне от других. Навстречу вышел небольшого роста худощавый старик в темно-синей суконной форменной тужурке с тремя бронзовыми шпалами в петлицах. Из-под козырька фуражки дружелюбно смотрел единственный глаз на скуластом, до глубины морщин загорелом лице.
— А, Вадимка Сырцов, здорово! — лесник тряхнул путнику руку. — Заходи, гостем будешь.
В пятистенной избе с давно не беленной русской печью было просторно. Сразу бросались в глаза настенные коврики из меховых лоскутков и порыжелая от времени, вытертая медвежья шкура на полу. На косуличьи рога с четырьмя белыми отростками небрежно накинуты видавший виды карабин, геологический молоток с длинным тонким черенком и охотничий пояс с ярко вышитыми ножнами и мешочком для огнеприпаса. В горенке остро несло сыромятиной.
У раскрытой печи, отворачивая лицо от жара, гремела ухватом хозяйка. Не в пример мужу, на ней было все обиходно-таежное — старенький поплиновый халат, обшитый по вороту и подолу позеленевшими медными бляшками, и отороченные мехом простенькие улы. Обернувшись и узнав гостя, хозяйка пыхнула трубкой на длинном жасминовом чубуке, улыбнулась, закивала головой.
— Пообедаем, однако, — сказал Аянка, помогая молодому геологу снять рюкзак.
На столе вскоре появилась вяленая рыба, лук, бутылка «сучка» с красной сургучной головкой, задымились перед мужчинами тарелки с наваристым украинским борщом.
— Кушай-кушай, Вадимка, — старуха похлопала гостя по плечу, а сама сунула в зубы потухшую трубку и скромно отошла к печи.
Выпили, закусили. Принялись за борщ. Аянка взглянул на сложенный в углу рюкзак:
— С Большого Пантача?
— Оттуда, — подтвердил Вадим.
Эту падь оба знали хорошо. Там, собственно, лесник и навел молодого геолога на след фосфоритов. У теплого ключа, дно которого ходуном ходит от напора подземных вод, прожили они почти неделю. Старик лечил разбитые ревматизмом ноги, а Вадим брал пробы, исходил со своими людьми все окрестные сопки.
Добрые места. Кругом великаны осокори сгрудились и переплелись ветвями, как в месяц рева крутыми рогами изюбры. Тесно, сумрачно. Поваленные бурей стволы заткал малахитовой замшей мох, и в воздухе носится сладковатый запах тлена. Осыпается подлесок, падает переспелая ягода шизандры, шлепаются оземь тугие шишки — и все это причудливым ковром устилает по осени тенистые берега.
Но не только этим оказалась богата падь Большой Пантач...
— Однако нашел, чего искал, Вадимка? — хозяин дома лукаво подмигнул единственным глазом.
— Грамоту тебе привезу, лишь бы скорей добраться до города, — геолог слегка усмехнулся.
— Зачем скорей, подождет грамота. — Аянка небрежно махнул рукой.
— Отдыхай, — вставила хозяйка.
Вадим объяснил, что торопится в город, к самолету, на котором образцы должны быть доставлены в Москву. Они помолчали. Речь могла идти только о том, чтобы восемьдесят километров тайги, отделявшей поселок от железной дороги, попытаться преодолеть пешком. Вадим рассчитывал на совет и конкретную помощь. Однако Аянка что-то не очень... Разумеется, дело добровольное.
— Понимаешь, я бы сам с тобой пошел, — Аянка виновато отводил взгляд, — да комиссия приехала из лесничества, и меня к ним... тоже что-то затевают.
— А что там? — выговорил геолог.
— Завод, что ли, какой-то, — лесник пожал плечами.
— Тайга кругом... завод... как туда ходи? — усмехнулась старуха.
— А ты помолчи! — прикрикнул Аянка.
Как ни лежало его сердце к геологам, как ни милы были ему их камушки и подаренный начальником отряда геологический молоток, старик уже не мог скрыть глубокого интереса к тому, что затевалось в лесничестве. Один из приезжих рассказывал, что новый завод будет перерабатывать хвою, сучья, стружку, опилки, тоннами гниющие на делянах после валки леса, — и из них будут выделывать бумагу, твердую как камень смолу, спирт и многие другие полезные вещи. Даже гнилые зубы можно заменить здоровыми из белой смолы. Как же тут оставаться Аянке в стороне?
Вадим усмехнулся. Разве только Аянке все это в диковину. Проходит длинный ряд лет, прежде чем научные достижения оборачиваются реальными ценностями. Известно ведь, что и воздух, которым человек дышит, и, например, море — все это колоссальная внутриатомная энергия. А когда еще она будет поставлена на службу... Покуда вот затяни потуже ремень, да и шагай, Вадимка, пешком во славу будущего.
После ужина геолог разулся, с наслаждением ощущая жаркими, натруженными за день ступнями прохладу выскобленного дочиста пола. Левую пятку порвал-таки проклятый гвоздь. Вадим залил ранку йодом из походной аптечки и стал выворачивать наизнанку пропитанное дегтем голенище злосчастного сапога. Подав ему плоскогубцы, Аянка принялся набивать трубку самосадом.
— Старуха-то права, — проскрипел он, раскашлявшись после первой затяжки, когда хозяйка, прибрав на столе, ушла спать в боковушку за печкой. — Какой завод в лесу без дорог? Или рекой ходить будут?
— На Большом Пантаче рудник откроем, — Вадим выломал гвоздь — острый, ржавый и до чего же крепкий, дьявол! — Протянут, стало быть, туда ветку, да и ваш завод прихватят, конечно.
— Хорошо бы, — Аянка оживленно потер руки. — Да что ты там возишься с сапогами — утром починю тебе.
— Утром я уже буду далеко. Ты разве меня не проводишь, Аянка?
Лесник оценивающе оглядел рослую фигуру Сырцова, энергичное загорелое лицо с отросшей уже бородкой и кивнул головой.
2
Тропа сначала круто ползла вверх по лесистому нагорью, потом пошла полого по гребню сопки. Навстречу неслись уже прихваченные утренником бурые дубки, полыхала листва кленов, цеплялась за ноги торчащая из-под снежной пелены колючая багула. Снег еще неплотно прикрывал землю, и лыжи местами со скрипом пропарывали щебенку. Студеный утренний воздух, пронизанный солнцем, приятно холодил лицо и открытую шею. То и дело попадались сопки с обгорелыми торчащими стволами, напоминая издали щетину на подбородке.
Вадим поглядывал по сторонам, почти уже не замечая примелькавшихся пейзажей. Да... тысячи и тысячи квадратных километров пустующей земли... Редкие прииски по золотоносным ключам, малолюдные поселения рыбаков да немногие леспромхозы. Нетронутые, еще даже не разведанные недра, таящая несметные богатства для рода человеческого тайга, да река Каргинь с ее неистощимыми стадами лосося.
Здесь все — от перезрелых седых кедров до выходящих на дневную поверхность самозагорающихся угольных пластов, годами тлеющих и ввинчивающих в небо спирали синих дымков, от поросших чемерицей и диким маком полей до расплодившейся видимо-невидимо серой белки — все кричало, звало, жаждало, томилось, изнемогало, умирало без хозяйских рук. Край требовал заселения, и геологи прокладывали первые стежки...
Солнце перевалило за полдень, когда Вадим сделал, наконец, первый большой привал. Место было живописное. Из-под высокой тенистой скалы выбивался и со звонким журчанием бежал по обледенелому каменному желобу веселый ключ. Вот именно: прежде всего напиться. Вода была студеная и прозрачная. Набрав сушняку, Вадим запалил костер и подвесил котелок для чая. Потом, разувшись, с наслаждением растянулся на еловых лапах, наломанных тут же, у ручья. Так, лежа, распустил на рюкзаке шнур, вывалил на плащ-палатку консервную банку, завернутый в тряпицу шматок сала, сахар, сухари. Вместе с продуктами упало несколько увесистых осколков фосфорита с жирными номерными значками, нанесенными черным карандашом, и небольшие черные камушки, напоминающие ломтики залежавшегося маковника, который так любят дети.
Геолог досадливо поморщился. Пошарив в рюкзаке, извлек развязавшийся кожаный мешочек, в который положены были драгоценные «маковники». Это было не что иное, как настуран — разновидность урановой смолки. Смолка! Тот самый некогда заурядный минерал, из которого еще всего каких-нибудь полвека назад выделяли не слишком почитаемый элемент. Та смолка, которую теперь предпочитают и золотым самородкам, и алмазным россыпям, и жемчугам любой величины.
Вадим усмехнулся и стал складывать в рюкзак фосфориты — похожие на известняк крепкие камни, окрашенные в теплые тона с золотисто-атласным переливом. Такой камень хорош для облицовки цокольных этажей. В былые времена, когда еще не знали применения фосфора, он и шел на эти нужды. А теперь… теперь требуются сотни миллионов тонн. Найденное Сырцовым месторождение утолит голод тысяч гектаров истощенной земли.
Так, раздумывая, он склонился над своим отражением. С зыбкой водной глади смотрело заросшее худое лицо, на котором выделялись одни глаза да высокий, облупленный, как ранняя картошка, нос. Что сказала бы Динка, увидя его в таком виде... Впрочем, как раз ей-то, дочери геолога, не привыкать. С трех лет колесила с отцом и матерью из конца в конец страны. Но, быть может, именно поэтому не захотела кончать геологический и перешла на химфак. А захочет ли со мной, Вадимкой Сырцовым, разделить эту беспокойную полукочевую жизнь? Вот в чем вопрос!
С аппетитом уничтожал Вадим холодную медвежатину, изрядный ломоть которой положила ему в дорогу заботливая Генэ. По телу разливалась приятная истома. Крутой горячий чай слегка отдавал дымом. Вдруг он едва не вскрикнул от острой боли в челюсти и вместе с кусочком зуба выплюнул на ладонь мелкие камушки величиной с булавочную головку. Такие привесы нередко встречаются в пшенной или гречневой каше. Но каким образом камушки могли оказаться в медвежатине? Вот черт, откуда... А, еще несколько крупинок в хлебной крошке! Да... чертова перечница! Сейчас он вспомнил, что за последние месяцы после открытия месторождения, в спешке, в бивачной сутолоке, он уже не раз выплевывал эти проклятые камушки.
Это был все тот же настуран. «Вот будет дело, если я уже порядочно наглотался этой дряни...»
Забыв про боль в поврежденном зубе, Вадим с холодным бешенством стал подбирать с плащ-палатки крупинки драгоценной радиоактивной руды. Ссыпав в кожаный мешочек, он туго перевязал его и положил на самое дно рюкзака — так было надежнее. Не много потребовалось времени, чтобы с грехом пополам покончить с обедом, выкурить цигарку, залить костер, — и легкие камусные лыжи Аянки понесли его дальше.
3
Круто уходящие вверх высокие лесистые сопки с причудливыми обнажениями пород настраивали на раздумье. В таежных дебрях, в этой оглушающей тишине, как-то особенно ощущается ход времени. Здесь века будто замедляют движение, не торопятся. И стынут втуне, в недрах земли сопряжения могучих внутриатомных сил и лучистой энергии, расходуемой лишь на то, чтобы пронизывать камни. Не лучше ли поработать на человека? Но попробуй, доберись... За семью замками запечатаны недра... А вот выбежал из расщелины легкомысленный ручеек, рассек как саблей зеленые сопки и побежал, поскакал по распадку, выбалтывая сокровенные тайны недр. «Тут слюда!» — как бы кричит ручей, вынося прозрачные, упругие чешуйки мусковита. «А тут золото!» — и блеснет из-под волны неяркой благородной желтизной. Ударит тут человек кайлом, пробьет первую копушу и, нащупав рудное тело, крикнет скалам: «Конец покою! Хватит вальяжничать, пора за работу».
Поздней осенью дни уже коротки, быстро падающая ночь длинна и студена, и не поздоровится путнику, застигнутому в дороге. У Вадима поверх рюкзака болтался свернутый спальный мешок, спички были, и он не беспокоился за ночлег. Только вот если опоздает к самолету, на котором улетает главный геолог в Москву, — весь переход окажется напрасным. Мысль эта подхлестывала, и он гнал и гнал вперед.
Лыжи привычно скользили по насту, как вдруг одна с треском переломилась пополам, наткнувшись на что-то твердое. Вадим успел увидеть низкую корявую березку и в следующее мгновение полетел кувырком и ударился головой о припорошенный снегом камень. В глазах сверкнули разноцветные круги — и все погасло.
Когда он очнулся и открыл глаза — была уже ночь. Над чернильно-синей кромкой леса чуть мерцал отсвет каких-то далеких огней. Хлопьями валил снег, еще больше сгущая мглу, но Вадим его не видел, а только ощущал лицом. Талая вода змейками стекала за ворот, сильно знобило. Нащупав настывшую флягу, он глотнул спирту и попробовал было подняться на ноги. Острая боль в правой ступне бросила его назад в снег... «Дело, кажется, дрянь», — вслух проговорил он.
Прежде всего необходимо хладнокровно оценить обстановку и не паниковать. Повреждена нога, а все остальное вроде в порядке. Это уже неплохо. Спички, трехдневный запас продуктов и образцы пород налицо — совсем хорошо. Только куда подевался спальный мешок? По-видимому, отлетел при падении. Доносится едва слышный плеск воды и невнятное шуршание — стало быть, он на берегу реки. Мысль, что мешок могло унести течением, заставила Вадима поежиться. Геолог приуныл. Он привык к теплому своему мешку — более надежному, чем костер или даже охотничья заимка с ее жадным и быстро остывающим камельком, он помнил мягкий, ласковый ворс цигейки, крепкую ткань чехла. «Не однажды ты спасал меня от невзгоды, старый приятель...»
Волоча вывихнутую ногу, Вадим пополз к деревьям, смутно маячившим в темноте. Глаза заливал едкий противный пот, пересохшим ртом он жадно глотал снег, который начинало крутить и взметывать. Вот ведь, не хватало еще поземки... Добравшись до ближайшей ели, геолог облегченно откинулся на спину, перевел дух. Ель была старая, вся в лишайниках, и снег пластами лежал на широких лапах, пригибая их к земле. Оттуда ударило в нос терпким, тяжелым. Пришлось спешно ползти дальше, как можно дальше от логова. С маху уперся он в дерево с толстой пластинчатой корой. Ствол его, не меньше десяти обхватов, был почти лишен ветвей, и только вверху угадывалась круглая опавшая уже крона. Осокорь! Значит, уже долина, осокори не растут в горах.
Подобрав суковатую палку, Вадим с трудом поднялся на ноги и с силой постучал по стволу. Звук вышел как из бочки, ясно, что дупло, только где вход? Проковыляв вокруг ствола, поисковик обнаружил на уровне коленей край отверстия, но не круглого или овального, как обычно, а прямоугольного, как у дверных проемов. Впрочем, может быть, это дверь и есть? Геолог нашарил массивную, как подкова, железную скобу и осторожно потянул на себя. Тяжелая одностворчатая дверка со скрипом подалась. На всякий случай он проверил на поясе нож и чиркнул спичкой. Сломалась. Громыхнув почти пустым коробком, рванул на себя дверь. Пахнуло теплом, сухой прелью и грибами. Поисковик протиснул крупное тело в узкий проем, и дверка бесшумно закрылась сама.
Загорелась наконец спичка, и Вадим увидел, что находится в комнатке-дуплянке с топчаном, столиком и железной печуркой посередине. Тонкая труба с коленьями через отверстие в стволе выходила наружу. На полочке стояла коптилка, устроенная из консервной банки. Он поднес догорающую спичку к фитилю, и келейка озарилась ровным желтоватым светом. Вадим отстегнул рюкзак и, еще не веря глазам, опустился на лежанку. Выложенный елочкой «паркет» из крепких дубовых плашек, поленница сухих дров у печки, спички и серый холстяной кисет с махоркой на полочке, висящий на гвозде берестяной туесок с сухарями, соль, тушка красной вяленой кеты — все это было как в сказке. Вадим довольно потер руки: нет, это наяву.
Вскоре в печке весело загудело, стало тепло. За маленьким, напоминающим иллюминатор, замерзшим окном, прорубленным над дверным проемом, свистит и неистовствует пурга, дерево-великан слегка содрогается и постанывает. Но вьюга не страшна ни дереву, ни человеку. Осокорь — вечное дерево, уж во всяком случае оно переживет нас всех. Нельзя только никогда отчаиваться, и удача придет.
Это по закону мужества. А по какому интересно закону не стал ты дожидаться самолета и кинулся, очертя голову, пешком через тайгу? Ради образцов, которые надо успеть вручить главному, улетающему в Москву? Или ради встречи с Динкой?
Динка... Дина... Когда же это у него началось? Кажется, когда он едва не закоченел в тундре. Пришлось тогда лет пять назад во главе небольшого отряда прощупывать на золото приток Колымы. Надо было проводить до посадочной площадки застрявшую из-за непогоды коллекторшу — совсем еще зеленую и застенчивую первокурсницу.
В пути их застигла пурга, собаки, порвав постромки, умчались к табору, и у них на двоих оказался один спальный мешок. Он поглядел на девушку и усмехнулся, уж больно была она беззащитна, эта студентка, и, поворчав на изменчивую погоду и на девчонок, «которым не сидится дома», Вадим уступил ей мешок, а сам остался коротать ночь у огня. Однако под самое утро забылся сном, прозевал костер и неминуемо окоченел бы на юру, если бы девчонка не растолкала и чуть ли не силком затащила его к себе.
Девчонка эта была Дина Стырне — дочка главного.
Дина, Дина! А кто нынче будет спасать твоего обезноженного чудика? Доведется ли ему увидеть твои глаза? Кажется, они очень синие — только раз в жизни он видел такую синеву в яркий солнечный день у Байкала...
4
К утру, едва ли по сезону и уж никак не по характеру местности, внезапно распогодилось. И когда засияло над лесом огромное безоблачное небо, заблестели завьюженные деревья и свет заполз в оттаявшее оконце дуплянки, Вадим увидел, что она не так уж неуязвима, как казалось ночью. Тут и там зияли в стволе немолодого дерева расщелины, колючий утренник разрисовал издевательскими узорами остывшую печь.
Вадим растопил ее и, поставив варить кашу, толкнул дверь.
Лес светился чуть розоватой белизной снегов, рдел гирляндами калины. Кругом валялись сорванные ветром сучки и шишки. По ним прыгали хохлатые свиристели и клесты, стараясь выклевать оставшиеся орешки. Стояла глубокая, чуть звенящая тишина. Все будто оцепенело от мороза, и даже небо казалось выточенным изо льда. Сквозь стволы красноватых сосен солнце било, как танк, прямой наводкой.
Опираясь на палку, Вадим заковылял к обрыву. Перед ним открылся широкий обзор, а внизу поток уносил с журчанием ледяную кашицу — единственная живая артерия, связывающая геолога с внешним миром. Да, загреми он вчера с этой кручи — не отделаться бы ему одним растяжением.
Не успел он оглянуть как следует протянувшийся под яром заснеженный откос, как на берег откуда-то вышел человек и, зачерпнув полное ведро воды, скрылся. Сердце Вадима забилось радостно: перед ним была живая душа, он не один в этой чертовой глуши!
— Ого-го-го-о!
Человек выглянул из своего укрытия и, найдя глазами на высоком яру кричавшего, долго рассматривал его. Потом, уступая призывным знакам незнакомца, неторопливо двинулся, и едва приметная тропка вывела его наверх.
Это оказался дюжий человек в стеганом ватнике и высоких болотных сапогах-броднях, подвязанных ниже колен узенькими ремешками. Из-под сдвинутой на затылок ушанки выбивались завитушки слегка прихваченных временем темно-русых волос, загорелое лицо обросло густой щетиной, глубоко сидящие глаза смотрели независимо и спокойно.
— Здравия желаем! — первым поздоровался он.
Глядя друг другу в глаза, мужчины обменялись рукопожатием, и Вадим коротко поведал обо всем, что с ним приключилось. Вскоре они уже сидели в тепле, чуть подгоревшая каша наполняла дуплянку дразнящим запахом, разлитый по кружкам неразбавленный спирт сразу придал откровенности.
Оказалось, что Родион Михайлович Кузёма и не охотник вовсе, и не рыбак, как предполагал геолог, а самый что ни на есть природный таежник «кородер» — так стали называть в просторечье появившуюся в последние годы профессию заготовителя коры пробкового дерева, которым изобиловала местная тайга. Однако сезон, когда можно снимать с деревьев кору, давно кончился. Выпив спирт, Кузёма тыльной стороной ладони отер губы, неторопливо закусил и стал объяснять, что дожидается напарника, который с малым плотом спустился один и должен был давно вернуться, чтобы вдвоем сплавить большой. А припозднились они по причине панцуя.
— Так вы и корневщик?
— Есть маленько, — улыбнулся кородер. — А вам, Вадим Аркадьевич, не приходилось покорневать?
— Куда же деваться поисковику? — в глазах Вадима мелькнула усмешка.
Оживленно стали припоминать случаи наиболее удачливых находок со всякого рода подробностями — как выглядел корень жизни, был ли похож на человеческую фигурку, сколько граммов потянул и так далее, и это неистребимое до седин, подогретое спиртом мальчишеское хвастовство как-то быстро, забавно и по-хорошему сблизило таежников. Посмеялись. Улучив минутку, Вадим предложил вместе спуститься на плоту в райцентр. Кузёма недоверчиво поглядел на поврежденную ногу нового знакомого и отрицательно покачал головой.
— Поживи, плохо разве тутотка? — Кородер по-хозяйски обвел дуплянку взглядом, чуть задержал его на нетронутом припасе и повторил: — Поживи. Рябчиков постреляем.
Вадим пошевелил стопой в толстом полосатом носке и даже зубами скрипнул:
— Не до рябчиков, Кузёма.
— Или заработали ребята за сезон неважно? — помолчав, неожиданно спросил кородер.
Вадима осенило.
— Понимаешь, — доверительно заговорил он, слегка придвигаясь к собеседнику, — если образцы не будут доставлены вовремя — отряд лишится премиальных за нынешний сезон. Впрочем, это ерунда, конечно, что премиальные, открытие рудника на целый год задержится — вот что обидно.
Кузёма зорко поглядел на него, помолчал, потом ворчливо сказал:
— Ладно, считай, что уговорил. Спиртяга есть? — И когда геолог покачал на гвозде увесистую еще флягу, тот подмигнул, потирая руки: — Этот русский бог крепко нашего брата, сплавщика, выручает. Айда, стало быть, паря.
Собрались быстро. Вставши один на носу, другой в хвосте плота, сплавщики одновременно оттолкнулись от берега длинными гибкими баграми, и река, раздавшись, шелестя ледяным крошевом, стремительно понесла. Наладились. С каждым поворотом багор все сноровистей и точней погружается в воду. Правда, что глаза боятся — руки делают. По берегам мелькают запорошенные кусты, плывут сопки. Ни дыма, ни плетня со старыми горшками на кольях — глушь, снеговая пустыня. Нет, все-таки стоит жить на свете, чтобы ожили, занялись человеческим духом эти безлюдные печальные места.
— Ну, багорщик, закурим, что ли? — Это подошел Кузёма, ловко перепрыгивая с тюка на тюк, из которых был составлен пятидесятиметровый корьевой плот. — Скоро уж Мана, а там и до дому рукой подать.
Они закурили, Кузёма носогрейку, а Вадим цигарку, с трудом свернув ее онемевшими руками. Ветер рвал и уносил дым клочьями. Река действительно вскоре заметно раздалась и несколькими извилистыми рукавами влилась в Ману. Шуга тут шла гуще, течение значительно медленнее — до рекостава остались, может быть, считанные часы.
Сердце поисковика забилось сильнее. Влюбленный в свои маршруты и тайгу, сегодня он был счастлив, что уже почти вырвался из ее цепких объятий. Он, кажется, еще слышал за спиной таинственные ночные шорохи леса, человеческие вопли филина... но все это было уже позади, а впереди — встреча с Диной.
А готов ли я к этой встрече? Готов ли с легким сердцем проводить Динку в Москву? Смогу ли ждать еще четыре года? Ведь скоро дураку уже тридцать. Да, года идут, а жизнь куда как не мед-сахар. Маршруты, биваки, короткие, через пень-колоду недели отпусков. Что еще? Книги да редкие встречи с немногими друзьями. С Динкой все могло бы перемениться. Это именно то, что я искал, хотел встретить. А ее учение? Ведь еще целых четыре года...
— Эге-е-ей! Берегись!
Что там еще стряслось? Нелепо взмахнув руками, Вадим, не успев даже охнуть, полетел в ледяное крошево. Он запомнил скачущего среди осинок на берегу шоколадного в сиянии водяных брызг изюбра и обычное ярко-желтое пятно на его заду.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
С затянутого облаками серого неба, как из распоротой перины, летит снежный пух. Он кружится, медленно падает, садится на деревья, на крыши домов и высокого с колоннадой здания с выпуклыми буквами по фронтону — КАРГИНСК. Садятся снежинки и на серебристые самолеты различных конструкций, напоминающие больших птиц и гигантских тайменей с оттянутыми назад плавниками и высоко торчащим хвостом, на взлетно-посадочную полосу, по которой с ревом проносятся стремительные ТУ.
Однако там снежный покров слизывают колючими языками снегоочистительные машины. Юркие автокары — красные, желтые, синие, зеленые — развозят пассажиров и грузы во всех направлениях. Нет суеты, но есть чувство времени. Степенно приближается к подрулившему самолету серебристый трап.
А снег идет. Застилает небо и свет уличных фонарей, накрывает землю белой непроницаемой мглой. Ему, снегу, нет дела ни до счастливых объятий и поцелуев, ни до возбужденного удачным приземлением экипажа, за восемь часов доставившего без малого две сотни пассажиров из конца в конец огромной страны. Снег сыплет. Он знает свое дело.
«Аквариум» — портовый ресторан, открытый всем ветрам и рейсам, — сверкал стеклом и неоном. Он был насквозь прозрачен и действительно напоминал аквариум — залитый светом сплющенный шар, внутри которого легкие столики на тонких алюминиевых ножках, пустующая сейчас посередине зала эстрада с вызывающе красным роялем и красные, под рояль, поливиниловые квадратные часы с циферблатом без цифр. В воздухе носился смешанный запах вина, жареного лука и апельсинов. Ослепительно белые кружевные наколки официанток, напоминая старинные кокошники, только подчеркивали присущий всему аэропорту современный вид.
Одна из официанток бесшумно открывала минеральную воду и, наполняя бокал такой же молодой, как сама, посетительнице, глазами показала на сидящих рядом двух пожилых мужчин:
— Берите пример с ваших кавалеров, девушка. На самолет надо с полным желудком.
Девушка промолчала.
— А в самом деле, — подхватил один из мужчин — кряжистый, смуглолицый человек, — может быть, все-таки летим, Дина Яновна? Вылет из-за погоды задерживается. А? Долго ли собраться? Как думаете, Ян Зигмундович?
Дина отрицательно тряхнула стрижеными пепельными волосами и, поправив на шее тяжелые агатовые бусы, ответила небрежно:
— Папа, повтори, пожалуйста, Виктору Степановичу, почему мне нельзя лететь. Мое объяснение его не убедило.
Она отвернулась и сквозь незамерзающую овальную стену стала смотреть, как, слипаясь в хлопья, падают на стекло снежинки и тут же сверкающими струйками стекают вниз.
— Если имеешь маму в виду — не так уж она больна, — усмехнулся Ян Зигмундович. Его коротко остриженная голова и такая же бородка щедро осыпаны инеем, мочки ушей чуть поблекли и сморщились, но лицо еще крепкое, волевое; небольшие слегка выцветшие голубые глаза в сеточке морщин смотрят зорко, без усталости.
Он дожевал свой бифштекс, запил его глотком нарзана и твердо, как все латыши, выговаривая окончания слов, добавил уже серьезно:
— Пожалуй, Виктор Степанович прав, дочка. Поехали?
— Вы оба правы, убийственно правы, поэтому я остаюсь, — сказала Дина.
Мужчины переглянулись и, закуривая, заговорили вполголоса о предстоящих в Москве баталиях за ассигнования.
Еще утром стало известно о таинственном исчезновении Сырцова, но за весь этот день и вечер они ни разу не заговаривали о нем при Дине: она не переносила фальши, а правда была бы для нее чересчур жестокой. И уговаривая лететь, они просто хотели уберечь ее от возможного потрясения. Да, что-то стряслось. Виктор Степанович по своей линии тоже поднял на ноги весь район, по следам Сырцова, бросив все дела, прошел Аянка, два вертолета висели над тайгой, обшаривая каждый уголок в районе Маны. Но все пока было напрасно. Тайга ревниво хранила свою тайну.
— Надо в главке потребовать еще один вертолет, а то у нас получается тришкин кафтан, — Ян Зигмундович излишне старательным произношением незаметно для себя выдал волнение, и дочь зорко посмотрела на него.
— Ладно, ладно, коллега, поддержу, — откликнулся Виктор Степанович.
Они замолчали, думая каждый о своем. Усматривая в их молчании что-то зловещее, Дина негодовала и с нетерпением ждала, когда объявят посадку на самолет отца.
...Она готова к любым испытаниям — лишь бы не сидеть сложа руки. Она верила, что найдет его живого и невредимого, поможет ему. Она никогда больше не пустит его в тайгу. Пусть походят другие. За пять лет Вадим достаточно потопал и по тайге и по тундрам. Уговорю остаться в управлении и сама получу диплом и приеду. И пусть бригантина не поднимает пока парусов, пусть постоит в гавани.
Покрывая звон посуды и беспокойный ресторанный гул, репродуктор объявил о посадке на северный маршрут, заставив засуетиться многочисленную семью за соседним столиком, потом тот же голос четко сказал:
— Просим инженера Стырне Яна Зигмундовича подойти к столу справок в центральном вестибюле вокзала. Повторяю...
— Он! Он! — Дина вскочила. — Ты, папка, сиди, я сама! — и кинулась к дверям.
2
Дина вырвала из рук опешившего гардеробщика шубу и побежала через белую привокзальную площадь, мимо круглого газона с замерзшими бледными астрами, к ярко освещенному подъезду с колоннадой и вращающейся высокой массивной дверью.
Дина ворвалась в вестибюль и еще издали увидела его. Вадим стоял немного поодаль от стола справок, прислонившись плечом к толстой белой колонне, и, казалось, что-то очень внимательно рассматривал у себя на груди. На другом плече висел рюкзак. Девушка выпрямилась, глубоко вздохнула и метнулась к нему.
— Ты вернулся? Ты вернулся.
Он открыл запавшие глаза, слабо улыбнулся и, не меняя позы, одной рукой притянул ее к себе. Шубка соскользнула с плеч девушки, она этого не заметила. Вадим слегка оттолкнул ее от себя, чтобы лучше видеть, и негромко сказал:
— Ну, здравствуй!
Дина неумело ткнулась губами в его заросшую щеку и, бормоча бессвязные слова, потащила к выходу.
— Подожди, — сказал он. — Не надо разбрасываться шубами.
В зал ресторана они входили уже внешне успокоенные, разговаривая в своей обычной, немного насмешливой манере. Таежный вид разведчика — серый мохнатый свитер, планшет на тонком ремешке через плечо, борода, делавшая его много старше, — привлекали внимание, особенно женщин. На него оглядывались. А геологи торопливо выбрались из-за стола им навстречу.
— Разрешите представить: снежный человек. Пойман при попытке уснуть стоя в вестибюле аэровокзала. Не кусается, — шутливо отрекомендовала Дина.
Мужчины обменялись крепким рукопожатием и стали рассаживаться. Официантка с интересом оглядела с ног до головы плечистую фигуру Вадима и, поставив перед ним бутылку коньяку, благословила приобщение его к цивилизации.
Выпили за благополучный исход очередной одиссеи. «За тех, кто в маршруте!» — добавила Дина, задумчиво разглядывая на свет свой бокал. Инженеры тихонько принялись выспрашивать о фосфоритном месторождении на Большом Пантаче.
Вместо ответа Вадим положил на стол перед ними пикетажку и, повернувшись к Дине, заговорил с ней вполголоса. Ее интересовали, конечно, не фосфориты, а обстоятельства его возвращения. Узнав, что поднят был на ноги весь район, Сырцов усмехнулся и коротко обрисовал путешествие на пробковом плоту.
— На пробковом плоту? Но ведь он легкий, как вы не перевернулись? — глаза Дины расширились.
— Из тебя наверняка не получится Тур Хейердал, — заметил Вадим.
Дина промолчала.
— Ну что, разве я вам не говорил, Ян Зигмундович? — Виктор Степанович торжествующе тыкал пальцем в пикетажку.
— Посмотрим, посмотрим, — Стырне не хотел сдаваться.
По мере углубления в беглые записи начальника поискового отряда, у них все более напрягались лица, снова и снова инженеры перечитывали данные шлихования и бороздовых проб, прямо тут за столом начерно прикидывали примерную глубину залегания рудного тела и ориентировочные цифры запасов.
Долго готовившиеся музыканты на эстраде наконец заиграли, и Дина потянула Вадима танцевать — ей хотелось побыть с ним наедине. Только теперь она поняла, как соскучилась. Почему-то Вадим сегодня двигался вяло, не так как всегда, и серые глаза были воспалены, — она это сразу заметила и решила, что его надо немедленно увезти домой.
— Привет, Динок! Ты еще не улетела? — раздался знакомый голос.
Стройный брюнет с густыми, почти сросшимися бровями пытливо смотрел в ее сторону.
— Привет, Лебедь! Нет, я еще не улетела, — ответила в тон ему Дина.
— Вот ты с кем! Вадька, здорово, старик! — Лебедь остановился, бесцеремонно оставил свою партнершу и хлопнул Вадима по плечу. — Не узнаешь в бородище тебя. Давно с поля?
— Только что.
На девушке, с которой танцевал Лебедь, было очень короткое лиловое платье и прозрачные дутые бусы того же ядовитого цвета. Густо накрашенные губы. Полные стройные ноги в черном капроне и черных остроносых английских туфлях. Коротко остриженные, крашеные оливковые волосы высоко начесаны. И неожиданно привлекали кротким выражением карие круглые, совсем ребячьи глаза. Они с любопытством обежали рослую фигуру геолога и остановились на Дине.
— Привет, Динок!
— Привет, Зойка! — отозвалась Дина, и Вадим недовольно поморщился.
3
Стырне вплотную придвинул к себе тетрадку с расчетами и насупился. Вяло постукивая костяшками пальцев по столу, он сумрачно смотрел перед собой и думал о том, какие еще сюрпризы хранит для него в своих недрах Алитэ-Каргинская тайга. Дьявол ее возьми! За четверть века работы он не первый раз из-за нее оказывался в дураках. Так было перед войной с пегматитами, когда развивающаяся промышленность особенно нуждалась в слюдах, потом с этим проклятым оловянным камнем — касситеритом, за который одни получили ордена и медали, другие — повышения, а он, Ян Стырне, скатился с поста начальника управления в главные инженеры, а потом еще ниже — до главного геолога, с которого, собственно, начинал.
Ну, начинал-то он, положим, не с этого и не здесь. В начале 30-х годов закончил в Москве с отличием Горный институт и пошел простым геологом в тундру. И, как первая любовь, тундра на долгие годы пленила его. Это и было начало. От природы наделенный мужеством и чувством собственного достоинства, он все-таки, что уж греха таить, иногда тушевался, робел перед начальством.
Конечно, не сразу это сталось. В памятном тридцать седьмом его самолетом доставили из Воркуты в Москву в НКВД и упорно допрашивали об отце, о его взаимоотношениях с Рудзутаком.
С тех пор, наверное, и поселилась где-то в глубине души эта проклятая робость. Поселилась и иногда проявляется даже помимо воли. Вот и совсем недавно опять это получилось, в последний приезд Вербина. Чем-то Вербин всегда обезоруживает его. Именно обезоруживает. И отлично ведь знаешь, что выскочка. На пять лет позже кончил Горный, и в поле почти не ходил, и всего-то сорок, а уж давным-давно руководит главком. Да, выскочка, а все-таки обезоруживает. Обезоружил и опять поставил в дураки.
Поехали тогда, как водится, в район Алитэ-Каргинской экспедиции по формуле: шеф спускается в низы, к поисковикам. Ну, на вертолете покачало изрядно, и похоже, Вербин трусил, а все-таки улыбался. Ну шут с ним. Потом тоже, как водится, залезли на сопку повыше и тайгу осматривали. Понравилось ему: тайга-матушка, говорит. Еще бы не понравилось: на сутки стал таежником, а там опять в столицу. Ну хвалил-хвалил Вербин тайгу, — дескать, и красотища тут, и простор, и клад для химии, зеленый цех страны, рыть не надо — все на виду. Еще Бабасьев тогда надерзил: выдвинулся вперед весь комарьем до крови искусанный и довольно невежливо говорит: «Красотища и матушка? Я бы не сказал. Обстановочка тут посложнее немножко, товарищ Вербин».
Сырцов, как начальник отряда, попытался затушевать неловкость, сразу перевел разговор на фосфориты. Есть, говорит, они тут где-то, обязательно должны быть, и это поважнее, чем бросовое сырье для химии. И надо, дескать, немедленно отпустить серьезные ассигнования на поиски. Он уже тогда располагал кое-какими данными, правда, предварительными, утверждал, что предполагаемые небольшие концентрации урановой смолки тоже косвенно подтверждают наличие фосфоритов. Заставил-таки Вербина самого отбить молотком кусок породы. Этакий бережок таежного ручья, весь в полосках, до смешного похож на слоеный пирог. Но ничего конкретного, правда, в тот момент не обнаружилось. Одним словом, получилось что-то вроде летучего митинга, этакая попытка непосредственного воздействия низов на верха.
Как и следовало ожидать, все это Вербину не понравилось. Хоть вечером у костра и изрекал всякие повторы насчет электрификации и химизации страны, но не понравилось. Он вообще не любит поднимать новые дела, это я точно знаю. Предпочитает не рисковать достигнутым. Так и получилось — все ждут, что я скажу. А сказал я, в общем, подлость. Иначе не назовешь. Опять тут эта робость взыграла или еще проще — выслужиться захотел. Образцов для подражания тому в свое время было предостаточно, да и сейчас еще не перевелись... Вот и выпалил, там же у костра:
— Думаю, что это пустая трата денег. Здесь сплошь древнейшие образования, вулканизмы. А фосфориты — не изверженные породы, а осадочные. В тайге фосфоритов нет.
Вербин, конечно, пожурил за чрезмерную категоричность, но в душе остался очень доволен. Почему же все-таки доставил я ему это удовольствие? Неужели выслужиться? Нет, пожалуй, нет. А вот что оробел, заранее устал от предполагаемого риска, — это, видимо, так. И еще, по правде, не верил в таежные фосфориты. А Сырцов, как и полагается одержимому, нашел их. Какой же ты коммунист после всего этого, Ян Стырне? А?
Уже тогда в тайге эта мысль появилась. Дождик пошел, мелкий, холодный и очень противный. Сырцов палатку свою гостям отдал, а сам всю ночь у костра сидел. Утром я его увидел. Сидит лицом к рассвету, брезентовый плащ на плечах от дождя коробом встал. Тихий такой сидит, думает... А сейчас лежат эти фосфориты перед тобой на столе. Добыл Сырцов своими руками с помощью ребят из отряда. Так какой же ты коммунист? Ведь из-за твоей, мягко говоря, близорукости или там упрямства огромный край переплатил на привозных фосфоритах миллионы рублей. Вот как, брат...
А музыка, оказывается, еще не кончилась. Думал-думал, вспоминал, вспоминал, а времени прошло всего ничего. Вон и Вадим с Диной еще танцуют.
Наконец они вернулись к столу, сели. Стырне вплотную придвинулся к Вадиму, посмотрел ему прямо в глаза и сказал, не то печалясь, не то торжествующе:
— Значит, твоя взяла?
Вадим сначала не понял, в воспаленных глазах его метнулось беспокойство, но когда смысл сказанного дошел до него, он с некоторым усилием улыбнулся и сказал:
— Я люблю вас, Ян Зигмундович, но, как говорится, истина дороже.
Главный геолог понимающе помотал головой и ничего не сказал, не вмешивался больше в обстоятельные расспросы Виктора Степановича.
4
Когда мужчины отправились оформлять на самолет отобранные Вадимом образцы, оркестр опять заиграл, и к Дине подсели Лебедь и Зойка. Зойка открыла сумочку и, явно кокетничая, принялась пудриться и прихорашиваться, а Лебедь, придвинув свой стул вплотную к стулу Дины, заглядывая ей в глаза, глухо сказал:
— Я рад, что ты не улетела, Динок.
Девушка оглянулась на Зойку и сердито сказала:
— Учти, это я сделала не ради тебя.
— Все хорошо. Ладно... Пройдем круг?
— Нет, не хочу.
Лебедь посидел некоторое время молча, слегка раскачиваясь, потом, хмуря брови, неожиданно спросил:
— Ты ничего не заметила за Вадькой?
— Нет. А что?
— По-моему, он болен.
Девушка сделала большие глаза и, сдерживая тревогу, покачала головой.
— Я все-таки врач. Вижу по зрачкам. Надо бы его послушать.
— Вот и послушай.
— Не люблю лечить близких. Ведь мы с ним росли вместе. Еще в детдоме. Смешно после рыбалок, футбольных и хоккейных сражений предлагать лечить.
— В самом деле диковато. Когда же ты успел в детдоме побывать? Вадим мне об этом ничего не говорил.
— Он не любит вспоминать детство. Мой-то предок через десяток лет вернулся и забрал меня из детдома, а Вадькины так и остались где-то на Колыме.
— Тем более. Вот и осмотри его. Сам говоришь — все-таки врач.
— Врачи тоже люди, имеют слабости и пороки. Моя слабость — ты.
Дина усмехнулась:
— А моя слабость — Вадим, и ты это знаешь.
Лебедь глубоко вздохнул и сказал совершенно трезво:
— Понимаю, Динок, сердцу не прикажешь.
— А, бросьте свою меланхолию, детки, выпьем, — сказала низким мягким голосом Зойка. — А где твой симпатичный старикан с жаркими глазами? Хочу с ним выпить. Динок, ты не ревнуешь?
Дина слегка отодвинула бокал, со дна которого поднимались пузырьки, множество маленьких пузырьков и, забыв о словах Лебедя, счастливо засмеялась.
Вернулись геологи, и почти одновременно по радио объявили о посадке на московский самолет.
— Это тебе, — шепнул Дине на ухо Вадим и положил перед ней крепкую, полную орехов, кедровую шишку.
Она ласково глянула на него снизу вверх и прижалась щекой к его плечу.
Времени хватило только на то, чтобы расплатиться с официанткой и завернуть в газету купленные на дорогу апельсины. С летного поля уже слышался громоподобный гул прогреваемых моторов.
Дина с отцом выходили из «Аквариума» последними. Она хотела помочь нести увесистый желтый портфель, но отец мягко отстранил ее руку.
— Раз все кончилось благополучно — нет смысла тебе задерживаться, — говорил Стырне, от волнения очень четко выговаривая слова. Он не любил в последние годы расставаться с семьей. — Не дерзи маме. Она ведь у нас очень нервная — ты понимаешь?
— Понимаю, папа. Папа, а все ли вправду благополучно? Я ведь кое в чем разбираюсь, — сказала Дина.
Отец, глядя под ноги, невольно любовался твердой, носками врозь, уверенной поступью дочери, унаследованной от матери. Несмотря на мокрый снег, она ни разу не поскользнулась. Хотелось еще что-то сказать о матери, поговорить о чем-то, крайне важном для них обоих, но, ощутив рукой нетерпеливый толчок, он сказал: — Salus populi suprema lex esto! Общественное благо — высший закон! Это знали еще древние.
— Неприятности будут?
Он с несерьезной поспешностью кивнул.
— Выдюжим, папка?
Он улыбнулся и мотнул головой:
— Ну, я скоро прилечу. Ты остановишься у тети Мирдзы?
— Нет, в гостинице.
— Найду.
Уже когда минули сияющий огнями, хлопающий непрерывно дверьми, пахнущий фруктами и терпким человеческим потом вокзал и выходили на площадку для провожающих, Дина слегка нажала на руку отца и сказала:
— Я увезу его к нам.
— Как хочешь.
Чуточку помедлив, она сообщила еще тише:
— Я положу его в твоем кабинете.
— Не возражаю, — отец поцеловал ее в лоб и шепнул: — Только не забывай маму.
Геологи попрощались со всеми и, отказавшись от услуг автокара с низко посаженными красными вагончиками, зашагали по вымощенному серыми плитами летному полю. Махнула им вслед раза два маленькой смуглой ладошкой и Зойка, зябко кутаясь в мохнатую ворсистую шубку.
Высвеченный прожекторами лайнер стоял довольно далеко, и приземистая фигура отца в лавсановом реглане, от которой Дина не отрывала широко посаженных блестящих глаз, медленно уменьшалась и вскоре растворилась в темноте. Но Дина продолжала смотреть, пока не откатили трап, и воздушный корабль, разогнавшись, не двинулся с громом по взлетно-посадочной полосе.
В город возвращались уже глубокой ночью, кругом все спало, и только огни радиомачт багряно пылали в оконцах автомобиля. Дина старательно объезжала выбоины и заносы, чтобы не потревожить Вадима.
В узком зеркальце, укрепленном над белой поливиниловой баранкой, смутно отражались головы сидевших сзади Лебедя и Зойки. Они время от времени целовались, не открывая глаз, смешно, по-детски оттопыривая губы. Да, им не было тревожно. А Вадиму явно нездоровилось. Он дремал, свесив голову на грудь, изредка вздрагивал, как от сильного озноба. Куда же его везти? Если еще в аэропорту у нее не было никаких сомнений на этот счет, то теперь, сжимая баранку и чувствуя, как противно потеют ладони, она не знала — где ему будет лучше. Конечно, не у бабки Анфисы на Бруснинке, где он снимает угол, живя полтора-два месяца в году, и не у Лебедя. Разумеется, и дома не малое препятствие — мама. Однако поладить с ней легче, все-таки мать. Развезу этих щеглов — и домой. Итак, домой!
Заметив, в какую сторону отклонила Дина переключатель поворота, Лебедь затормошил ее:
— Куда же ты? Надо вправо!
Она притормозила:
— Куда направо?
— В больницу.
Машина слегка клюнула радиатором и замерла у обочины мостовой. От толчка Вадим поднял голову, обвел спутников тяжелым мутным взглядом и выдохнул сквозь спекшиеся губы:
— Простудился я, кажется, братцы. На Бруснинку мне.
5
Нет, не пришлось беспокоить в эту ночь ни бабку Анфису на Бруснинке, ни Ильзу Генриховну. Все спокойно проспали до утра, и только в десятом часу в спальне большой трехкомнатной квартиры Стырне зазвонил телефон.
Ильза Генриховна уже не спала, а дремала по обычаю в эти тихие утренние получасья. Она любила эти минуты, и домашние старались ее не беспокоить.
Резкий звонок заставил вздрогнуть Ильзу Генриховну, она выпростала из-под одеяла полную руку, нехотя потянулась к низкому туалетному столику с овальным зеркалом, ночником и телефоном.
Звонила Дина. Услышав в трубке ее голос, мать засветила ночник, взглянула на часы и удивленно спросила:
— Когда же ты успела исчезнуть?
— Я еще не приезжала, мама.
— Как? Ты еще на аэродроме? С отцом?
— Отец улетел.
— Почему же не едешь домой?
Трубка немного помешкала.
— Заболел Вадим. Понимаешь, заболел он. Он только что с поля.
— Ну и что? Ты доктор или жена ему?
— Я отвезла его в больницу и жду, когда закончится консилиум... Мама, я хочу привезти его к нам. Папа не возражает.
— Ополоуметь! Зачем это? Что подумают соседи!
— Наплевать на соседей. Надо его лечить. В больнице уход... — трубка осеклась и, помедлив, продолжала: — Больница перегружена. Я сама буду за ним смотреть.
— Выбрось эти бредни, Дина. Там без тебя обойдутся. А тебе с отцом надо было лететь.
— Пока он болен, я никуда не поеду.
Ильза Генриховна всего ожидала от дочери, но только не этого. Чтобы в доме был чужой мужчина, да еще больной! Конечно, с точки зрения этой девчонки, он не чужой, а чуть ли не жених. Но этому не бывать! Разве нормальная девушка может стать женой геолога? По полгода, а то и больше его нет дома. Ты жди, волнуйся, переживай за него. Нет, хватит! Я помучилась достаточно за свою жизнь и не позволю взбалмошной девчонке повторить роковую ошибку.
— Приезжай домой, поговорим, — сухо сказала мать и медленно положила трубку.
Ощутив, как сжалось и будто замерло сердце, Ильза Генриховна прикусила губу, полежала минуту с закрытыми глазами и только после этого накапала из склянки валокордину. В комнате разлился острый пряный запах. Выключив ночник, хозяйка раздернула на окне занавеси и зажмурилась от бившего в упор яркого солнца. Задернув назад половину, которая затеняла кровать, Ильза Генриховна легла снова.
Но блаженное состояние уже не возвращалось. Уже полезла в голову всякая чертовщина и про Грушу, и про училище, и про мастерскую, куда сегодня непременно надо занести моток шерсти — вот уж не думала, что не хватит шести мотков на кофточку. Неужели начинаю полнеть? И Грушка эта прелестна! До сих пор в ушах звенит от пылесоса, с которым она, конечно, нарочно, назло преследовала меня весь вечер: куда я — туда и она с этим гремучим змием. А попробуй-ка что-нибудь сказать. С удовольствием бы выставила, если бы можно было найти другую. А будут ли, интересно, роботы? Фу, какая чушь лезет в голову...
Да, опять жизнь грубо вторглась и отняла светлые коротенькие полчаса. Жизнь. А что это такое? Неужели тревоги и страхи, страхи и тревоги без конца? С тех пор как себя помнит, они не покидали Ильзу Генриховну.
Девочкой она боялась чертей, которыми, как утверждала бабушка, изобиловали холмистые леса ее родной Латгалии. Потом, когда родители, продав небольшое имение, перебрались в Ригу, она стала тревожиться за уроки в гимназии и ни за что не засыпала, пока не выучивала заданного назубок. Тревожилась за экзамены в музыкальном училище, за милые ее сердцу арии из «Банюты», автор которой, знаменитый композитор, сам был на экзамене и похвалил ее исполнение.
В 1940 году двадцатилетней хористкой Рижской оперы Ильза стала женой советского геолога Яна Стырне, приехавшего в Ригу в служебную командировку: в тот памятный год было поветрие выходить за советских. Считалось, что ей повезло: попался надежный, на десяток лет старше ее, уравновешенный человек, обрусевший латгалец, отец которого в числе латышских стрелков одно время состоял в охране Кремля.
Москва пленила Ильзу своими соборами (хотя и чуждой архитектуры), консерваторией, театрами. Однако ни капельки не уменьшились ее тревоги и страхи. Сначала ей было страшно за покинутых в Риге близких, за тяжело протекавшую беременность, за родившуюся в войну крохотульку Дину, за мужа, вечно пропадавшего в командировках. А в войну душа ее замкнулась наглухо. В оккупированной Риге мать, брата и малолетнюю сестренку схватили, найдя в каком-то поколении предков по материнской линии примесь еврейской крови. Правда была это или нет, а миновать печей Освенцима им не удалось. Отец, добродушный синеглазый великан, передавший единственной внучке форму и цвет своих глаз, дожил до возвращения Советской Армии, но так и не увидел Дины: папа с мамой увезли ее из Москвы на Восток. Старик умер в полном одиночестве.
Позади война, Москва, многочисленные переезды, позади уже добрая половина жизни, а треволнений не убавилось. Ей всегда не по себе, когда мужа нет дома. Она надеялась еще вернуться в театр и не хотелось связывать руки новой беременностью и новыми заботами. А когда надежды на возвращение рухнули и она пошла к музучилище учить вокалу других — тревоги за себя перенеслись на учеников и учениц, успехи которых должны были служить оправданием ее собственной неудавшейся карьеры в искусстве.
Но всего тревожнее, конечно, за Дину. Зря не родила еще двух-трех. Избалованное родительским вниманием единственное чадо росло своевольным, капризным, даже, пожалуй, жестоким в своем детском эгоизме, логика которого была до смешного проста: все родители — люди, а людям свойственна жертвенность; стало быть, мои родители должны пожертвовать всем ради меня. С этой позиции Дина и смотрела на все вокруг.
Ильза Генриховна достала круглое зеркало, и на нее глянуло привлекательное, немного удлиненное лицо с темными глазами, тонким, с чуть намеченной горбинкой носом. Рот еще свежий, сочный, даже без помады. Выдает шея. Особенно мешки под подбородком вздуваются, когда приходится показывать в классе новый вокализ или когда поругаешься с мужем.
С тех пор как Дина стала студенткой, а сама Ильза Генриховна педагогом, она и на дочь уже не повышает голоса (не педагогично), а как порой хочется накричать, даже отхлопать по щекам. Во всем, конечно, виновата Москва. О, Ильза хорошо знает, что это такое! Москва есть Москва, и юную провинциалку подстерегают на каждом шагу соблазны и ловушки, только держись. Считается, что девчонку опекает тетя Мирдза, но у нее у самой вагон детей и внуков — до Дины ли ей! Вот и прыгает козочка на просторе. Не нужно было отпускать ее в Москву.
Они почти одновременно появились в кухне — дочь, заперев машину в сарайчике и открыв своим ключом дверь, и мать, почистив в ванной зубы. Тетя Груша, недовольно насупив рябоватое лицо, громко стучала посудой — из-за поздних завтраков приходящая работница ничего не успевала сделать, и потому завтраки эти служили предметом постоянных стычек. Она заявила безапелляционно:
— Поедите сами. Я пошла пылесосить.
Склонность тети Груши к модернизованной речи обычно вызывала у Ильзы Генриховны глухое раздражение, а у Дины снисходительную улыбку, но сегодня они обе молча сели за стол. Дина жадно, не прожевывая, глотала яичницу с колбасой. Она осунулась за одну ночь, глаза ввалились — в них застыло выражение растерянности и испуга.
— Отдохнула, называется, — проворчала мать, окинув дочь осуждающим взглядом. — Как ты будешь учиться?
Дина пропустила замечание мимо ушей и, разливая кофе, вздохнула:
— Врачи говорят: нельзя его домой. Анализы какие-то, особый режим. Скверно это, мама. Ничего ты не знаешь, мама.
— Что у него нашли?
— Врачи пока не знают или не говорят.
Помолчав, мать сказала:
— Неужели не уедешь, пока он будет болеть?
— Не уеду.
— А если болезнь примет затяжную форму?
— Возьму академический отпуск.
Ильза Генриховна всплеснула руками.
— Ну скажи, зачем, зачем тебе он?
Дина отчужденно взглянула на мать и сказала холодно:
— С тех пор как нам с Вадимом пришлось заночевать в тундре, в пургу...
Мать со звоном уронила вилку:
— Дева Мария! И ты рассказываешь об этом родной матери?
Дина подняла с полу вилку.
— Разве лучше скрывать?
— Лучше не лучше, — простонала мать. — Заночевать в пургу! Это экстравагантно даже для тебя... Хорошо еще, что я уговорила тебя уйти с геологического.
— Я ушла сама. И не потому, что ты уговорила, а просто потому, что поняла: химия — мое призвание.
— Самостоятельность, во всем самостоятельность! Во всем ты хочешь оставить последнее слово за собой. И ты думаешь это самое главное? — Ильза Генриховна подняла глаза к потолку, вздохнула и покачала головой. В голосе ее появились мягкие вкрадчивые нотки: — Опомнись, доченька. Я добра тебе хочу. Зачем лишние муки, лишние страхи и терзания? Разве на вашем курсе нет ни одного подходящего студента?
Дина с возрастающим негодованием смотрела на мать. Просто поразительно, как можно не понимать друг друга. И это — родная мать! Чего же ждать от других? Глаза девушки сейчас были холодными, злыми. Она сказала сдержанно:
— К чему эта проповедь, мама. Жизнь без волнений и тревог, ты этого хочешь для меня? — Ей хотелось сказать: «Ты так и прожила всю жизнь», но она вовремя удержалась. — Меня не затянешь в это болото. И как ты до сих пор не можешь понять... Ну пойми же ты наконец, я уже взрослая, имею право сама выбирать...
Ильза Генриховна в отчаянии зажала ладонями уши. Дина взглянула на мать, пожала плечами и ничего больше не сказала, ушла в свою комнату.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Белые стены, белая тумбочка, белая дверь. Из-под свесившейся с кровати белой простыни выглядывает горлышко белого эмалированного судна. Белые марлевые занавески на окне. В него заглядывает неяркий белый зимний день.
Он один в палате. Для второй койки и места-то нет, как в покойницкой, где уже не требуется ни страховать друг друга, особенно по ночам, ни поддерживать компанию. К противоположной стене притулились два низеньких, тоже белых, стеклянных шкафа со связками старых потрепанных историй болезней с эпикризами — никому в сущности не нужных, за исключением, быть может, особенно старательных студентов на стажировке. Многих, о ком там написано, наверно, нет в живых. Неужели обречен и он, Вадим Сырцов?
Скосив глаза на температурный листок у изголовья, испещренный пятью рядами цифр, Вадим догадался, что пятый день лежит в больнице, куда его привезла Дина на своем смешном игрушечном «Запорожце». Коек свободных не оказалось. После долгих препирательств с ординатором приемного покоя его разрешили положить в коридоре терапевтического корпуса. И только глянув через стеклянную дверь на белое, как мел, личико Дины, кивнув подбодряюще, он позволил себе расслабить мышцы и как сноп повалился на койку.
Теперь он в палате. На тумбочке банка с водой и каким-то стройным белым бархатистым цветком. Тишина. Тянет запахом лекарств, застиранного белья и карболки, тем устойчивым застоялым духом нежилого, терпкого, чем пахнут все больницы. А впрочем, здесь очень чисто, главное — тепло. После черной ночи на Мане с ее скользкими камнями и вязким илистым дном, с острыми как пила заберегами и крошевом льда, покрывшего все на свете, — это комнатное, больничное тепло кажется чем-то почти сказочным, добрым. Хочется еще грелок, горячего чаю, толстых шерстяных носков. И все это тут есть.
Хорошо в палате. Это, видно, Игорь постарался (как-никак, друзья детства), чтобы после тайги отдохнулось ему как следует. А чем он болен? Грипп? Пневмония? Менингит? Вадим ощупал лицо, грудь, живот. Нигде не болит, если не считать растянутой пятки, нет и жара. Повернул картонку с температурным листом — выше 38-ми отметки не было.
В чем же дело? Может, его уже выписали домой и только ждут, когда он очнется от затянувшегося, почти летаргического забытья?
Вадим пошевелился, попытался встать. Его кинуло назад в постель, по всему телу прошла острая боль, и он сразу понял, что действительно болен. А все же на Мане тогда ему крепко повезло: человека встретил. Не так часто это бывает в тайге. Да впрочем, не только в тайге. Настоящего человека встретить — это на всю жизнь богатство.
...С тонким звоном шуга сомкнулась над ним, и черная студеная вода потащила его ко дну. Сколько продолжалось оцепенение или это был кратковременный спазм дыхательных путей? Очнувшись, Вадим из последних сил оттолкнулся ногами от вязкого дна. Когда он вынырнул, тюки громоздились один на другой, плот выгнуло, и льдинки стеклянно звякали о высокие борта.
— Сюда, Вадим, тут мелко! — Кузёма, по грудь в воде, багром подтаскивал плот к низкому берегу. — Ничего, паря, привальчик сделаем, опять же обогреться давно пора, — он улыбался через силу и стискивал изо всей мочи зубы, чтобы не стучали.
Ломая с треском забереги, они выбрались на сушу. С обоих ручьями лилась вода, и неглубокий снег потемнел двумя большими неровными кругами. Они отжали, сколько могли, одежду на себе. Вспомнив о рюкзаке, Вадим опрометью кинулся к плоту. Мешка с образцами на головном тюке не оказалось. Поисковик медленно осел на вытащенное из воды корье и обхватил голову руками. Его бил крупный озноб.
— Что, холодновата ванночка? — Кузёма пытался шутить, но, узнав в чем дело, потемнел лицом. — Надо было крепче привязать, черт его... — Кородер угрюмо помолчал, глядя себе под ноги, потом сказал уже веселее: — Давай потянем по глотку — и действовать, действовать, паря, иначе нам каюк!
Вадим протянул ему флягу. Кородер дал отпить геологу, потом приложился сам.
— Собирай плавник, Аркадьевич, тут его видимо-невидимо, и складывай вон у того поваленного вяза.
— А огонь?
Кузёма сердито махнул рукой, и геолог уныло поплелся по берегу, отдирая примерзшие к песку, обкатанные и отбеленные водой стволы небольших деревьев, унесенных течением, и тоскливо посматривал на то место, где опрокинулся плот. Невозмутимо ровной белой дорожкой, как пустая лента гигантского транспортера, шла там шуга. Тайга, как бы передумав, забрала свой клад назад и захлопнула крышку. И этот жирный изюбр, который скакал берегом реки, казалось, нарочно был послан хозяином тайги.
Между тем Кузёма, набрав в дупле вяза гнилушек и мягкого сухого луба, очистил от снега и льда дно ямы под корневищем дерева и бережно сложил туда сушье. Затем вынул гильзу, из запоясанного поверх телогрейки патронташа, ножом выковырнул влажный картонный пыж с картечью. Тем же способом извлек чуть повлажневший войлочный пыж и, отсыпав часть пороха на сушье, неплотно заткнул гильзу гнилушками и войлоком.
Кузёма в упор выстрелил из ижевки в дупло. Ударило в лицо пылью, пороховым дымом. Гнилушки затлели, но тут же погасли. Выругавшись, Кузёма потянулся за вторым патроном, за третьим. Наконец одна из гнилушек на самом деле затлела, и таежник, согнувшись в три погибели, осторожно раздувая уголек на ладони, ловко перекинул его в сушье.
Спустя немного, оба потерпевших приплясывали у жарко полыхающего костра, громко переговаривались, махали руками, подставляли теплу то один бок, то другой и втянутые как у борзых тощие животы. Натянутая на рогульки одежда исходила паром. Льдинки быстро таяли в подвешенном над огнем ведре.
А Кузёма мечтательно глядел сквозь дым костра в закатное небо и, усмехаясь в коротко подстриженные усы, говорил:
— А я, грешным делом, думал уже эту ночку коротать с жинкой. Всего-то пяток километров не дотянули, паря, до дому. Ласковая да горячая она у меня, что твой костер, хотя уже немолодая. Сорок лет, как говорится, бабий век. А вот наголодаюсь за лето по ее капризам да супризам — и она опять мне как молодая да нерожоная. А чуть приобвык, и видно — молодость-то прошла... Ты приметил, паря, место, где опрокинулся в Ману?
— Приметил-то приметил, а толку? — Вадим в сердцах сплюнул.
— Ничего, ты не сердись, — Кузёма простодушно улыбнулся. — Коли дружно жить, помогать в беде друг дружке — ничего на свете не страшно. Даже ледяная ванна.
Вадим, которого начинала раздражать эта неуместная болтовня, натянул успевшее обсохнуть белье и насмешливо бросил:
— Ты мне, я тебе — так, что ли, Родион Михайлович? Какая же разница между твоей философией и торгашеской?
Кузёма пошарил рукой в принесенном с плота туеске, бросил в закипающую воду горсть заварки, как если бы собирался выпить все ведро, и сказал:
— Разница есть. Торгаши, ведь они, помогая друг дружке, об чем шебаршатся? Опять же — о наживе. А мы с тобой, друг другу помогая, себя не забываем и про других помним. Наша философия крепче! — Протянув кружку черного как деготь чая, он сказал деловито: — Пей, паря, и пойдем нырять. Соловья баснями не кормят.
Вадим широко открыл глаза. Ему и самому приходила в голову эта дерзкая мысль — нырять под лед, но он не решался высказать ее вслух. «Это определенно ты, а не кто-нибудь другой, поработал в дупле осокоря, устроил там горенку», — с теплым чувством подумал о товарище Вадим, и хозяин тайги теперь показался ему не таким всесильным, как час назад. Обжигаясь, он принялся за чай.
Ныряли в Ману в белье, сапогах и рукавицах, страхуя друг друга тонким капроновым канатом, бегали к костру обогреваться, пока совсем не стемнело.
Рюкзак нашарили, когда в морозном небе высыпали уже первые звезды и забереги местами стали прихватывать шугу.
Всю ночь костер столбом стоял над рекой, и его было далеко видно.
А последнюю цигарку они выкурили на заре, сидя на плоту, наполовину уже спущенном в воду. Над речным простором, разливая холодный яркий свет, поднималось солнце. Почтовый глиссер, шедший прямым рейсом в Каргинск и согласившийся захватить геолога с его тяжелой поклажей, легко покачивался на волне, как жук-плавунец со сложенными крыльями. Моторист нетерпеливо выглядывал из кабины. А они — два таежника — сидели, сгорбившись, на плоту и не могли никак накуриться.
Курили молча. Да и о чем им было толковать? Что за сутки знакомства полюбились друг другу? Это понятно. Что всегда будут рады встретиться опять? Само собой. Что признательны друг другу? Видно по глазам.
Когда огонек стал уже обжигать губы, Кузёма отбросил окурок и встал. Поднялся и Вадим. Порывшись на дне берестяного туеска, кородер извлек сложенную вдвое лубом внутрь пробковую кору, крепко перетянутую лыком. Там был корень жизни — панцуй. Он протянул его Сырцову. Геолог взял, растерянно улыбнулся, снял часы с водонепроницаемым хромированным корпусом и надел на руку Кузёме. Потом помог ему столкнуть плот, и пробковые тюки, ломая со звоном молодой ледок, неровно закачались на Мане. Течение подхватило их. Родион Кузёма стоял над водой, рослый, плечистый, слегка расставив ноги, опираясь на багор, хозяином плота, хозяином всей этой обширной, богатой, дикой земли.
Вадим поднял руку, скупо шевельнул пальцами.
2
— Проснулся? Блеск! Побегу, скажу доктору.
— Постойте, сестра!
Она вернулась. Перед Вадимом стояла невысокая девушка в белом халате и отороченных мехом тапках, со строго подобранными под белую шапочку волосами. На скуластеньком лице блуждала чуть смущенная улыбка.
— Слушаю вас, больной, — низкий грудной голос прозвучал мягко.
«Где я слышал этот голос?» — Вадим силился вспомнить и пристально вглядывался в сестру. Ему не хотелось, чтобы она оказалась знакомой. Он залился невольной краской, сестра, согнав с лица улыбку, с профессиональной бесстрастностью подставила судно и отвернулась. Он вдруг вспомнил: Зойка! Сразу и не узнаешь: сколько серьезности, спокойной внимательности.
— Давно работаете, Зоя?
Она, не поворачивая головы, спросила чуть настороженно:
— Узнали?
Он кивнул:
— Еще бы не узнать: вашим голосом впору на военном параде командовать. Давно в больнице?
— Да нет, не так давно. Два года как медучилище окончила. Ну вот. А тут Лебедь, Игорь — товарищ ваш — ординатором. С лета с ним знакомы, когда он пришел к нам в отделение. Знаете, Игорь — хороший врач. Вообще его ценят в больнице.
Все это Зойка говорила между прочим, не забывая всунуть под мышку Вадиму термометр, наливая в мензурку коричневую микстуру. Вела она себя спокойно, неторопливо, и во всей повадке ее чувствовалась умелая медицинская сестра. Ему не терпелось спросить про Дину, но вместо этого он сказал:
— Вы здесь какая-то совсем другая.
— Работа, — просто объяснила Зойка. Потом, чуть приподняв брови, продолжала: — Только что звонила Динка: интересовалась вами и что надо принести. Что ей передать, Вадим Аркадьевич?
— Пусть приедет, я хотел бы ее видеть, Зоя.
Записав температуру, Зойка пошла и уже от двери еще раз понимающе улыбнулась.
«Вот оно как получается, — подумал Вадим, провожая ее взглядом. — Мой старый школьный товарищ Игорь Лебедь, который клялся, что женится на самой красивой девушке города, встречается с этой басистой молодой особой с круглыми детскими глазами... Смешно. Жена она ему или просто подруга? Почему бы им не пожениться — совместная работа ведь всегда сближает. И не надо разлучаться надолго. Впрочем, какое мне дело до них! Пусть себе...»
Вадиму опять стало холодно. Захотелось снять белую, как эмалированный таз, батарею и положить рядом с собой под одеяло. Что-то сломалось в нем, будто вынули какую-то важную деталь. Видно, взвалил на себя лишнее. Это случалось, конечно, и раньше. Сколько себя помнит, всегда он делал все вдвойне. Еще мальчишкой. Переплывут ребята речку дважды, а ему надо обязательно четырежды. Выжмут одной рукой кирпич двадцать раз, а ему требуется сорок, и не меньше. Вот и это воспоминание, совсем детское, а тоже в сущности перебор.
Летом это было. Светлана, старшая пионервожатая, рыжая, с конопатеньким, как сорочье яйцо, лицом поймала его в коридоре, заикаясь от волнения, сказала: «Вадик, ты только не волнуйся... хотелось бы тебе опять жить с папой и мамой?» Он выпачканными в земле руками (только что сажали деревца перед домом) схватил ее за рукав синего халата: «Правда? Поклянись! Где они?»
Через несколько дней в кабинете директорши он увидел их. Полная румяная женщина в шляпе кинулась со слезами, обняла: «Вадик! Сыночек...» — немолодой военный с кулечком конфет крутил ус и ласково улыбался. Мальчик недоверчиво вглядывался в лицо, в гимнастерку с единственной бронзовой медалью «За победу над Японией». «Как же так? — угрюмо вымолвил он. — Мой же папа воевал под Берлином... И погиб». Военный растерянно переглянулся с внезапно побледневшей и постаревшей женщиной и опустил глаза. Директорша густо покраснела. Долго уговаривали его взрослые пойти на воспитание к доброй тете и дяде капитану, но он отказался. Ложь ранила его и ожесточила.
Спустя два дня капитан и капитанша увезли из детдома на потрепанном виллисе пятилетнюю Алку, которая скорее испуганно, чем обрадованно смотрела, то на папу, то на маму и все твердила тоненько и односложно: «Вы меня больше не потеряете, да? Не потеряете, да?» А он, Вадим, стоял в палисаднике и, до боли сжимая руками граненые прутья ограды, угрюмо смотрел вслед.
3
Бесшумно открылась дверь, и в палату вошли Лебедь с Зойкой. В отлично отутюженном халате с красным резиновым фонендоскопом, небрежно засунутым в верхний кармашек, в высокой белой шапочке, из-под которой выбивались темные волосы, Лебедь выглядел очень элегантно.
— Ну, проснулся, Святогор? — Он опустился на край койки и привычно нащупал пульс, засекая время. Потом продолжал: — Богатырь ты спать, дружище. А я, признаться, не стал тревожить и даже добавил снотворного, чтобы дать тебе отоспаться. Знаю ведь, что значит тайга... Как самочувствие?
Лебедь чисто выбрит, свеж, предупредителен. И в детдоме он всегда выглядел чистеньким и прилежным, и его часто ставили в пример товарищам. Сейчас, как видно, пользуется в больнице авторитетом, «железно» лечит.
Вадим наблюдал за ним, как проверяет пульс, как ровным голосом диктует Зойке новые назначения. Когда та, дав ему подписать узенькие листки, ушла, Лебедь сразу заговорил о погоде, о вспыхнувшей в городе эпидемии вирусного гриппа, о бесчисленных звонках Дины, о последней премьере в театре музыкальной комедии.
— Ты, старик, мне зубы не заговаривай, — сказал Вадим, прерывая приятеля. — Давай выкладывай — что у меня и как?
Лебедь шутливо поморщился:
— Начинается. Именно из-за этого не лечу родных и близких. Ничего у тебя особенного нет — переутомление, невроз, ну и остаточные явления после пневмонии, которую ты перенес на ногах и, можно сказать, повалил на обе лопатки, в тайге. Это бывает.
— В таком случае, почему ты положил меня в покойницкой?
Лебедь расхохотался:
— Окстись, чудак! У нас это считается одной из лучших «персональных» палат. Секретарей обкома лечим. Ну, рассмешил.
— А почему ты назначил повторные анализы?
— Почему! Почему! — Лебедь начинал злиться, хотя на лице его по-прежнему держалась снисходительная улыбка. — Терпеть не могу шибко грамотных больных. Анализы уточняют диагностику. Не забывай, в какую эпоху живем.
— Я не с Маршалловых островов, — не унимался Вадим, пряча в отросшие усы улыбку и не спуская с приятеля глаз: ему было интересно наблюдать замешательство Лебедя, которого он с детства любил подразнить.
Тот, кажется, действительно начинал раздражаться.
— Ты, конечно, не с Маршалловых островов, а все-таки дикарь и даже подонок, — попытался пошутить он. — Словом, давай серьезно, хватит, старик, тебе разговаривать. В больнице вопросы задает врач.
Они закурили, пряча в кулаке сигареты и по-мальчишески, как некогда в школьной уборной, опасливо поглядывая на дверь. Лебедь чуть приоткрыл форточку.
— Не мешало бы тебе побриться, старик. Сегодня придет Дина, — сказал он, направляя струйку дыма в щель.
— Ты думаешь?
— Хочешь, пришлю хирургическую сестру? Бреет классно, особенно... — Лебедь прервал фразу и преувеличенно громко расхохотался.
Вадим с любопытством взглянул на него, чуть помолчал и, уже думая о своем, спросил:
— Интересно, цинизм у тебя профессиональная черта или индивидуальная?
— То и другое, — опять рассмеялся Лебедь.
— Нет, скорее индивидуальная. Ты — за пределами стандарта, исключение.
— Вся наша земля в околосолнечном пространстве — исключение. Все относительно. Все условно и преходяще, и не торопись осуждать ближнего, старик... Кстати, что у тебя с зубом?
Наклонившись, Лебедь заставил недовольно глядевшего на него Вадима открыть рот и, сжав двумя пальцами поврежденный зуб, слегка покачал его:
— Болит?
— Уже перестал. Какой-то камешек попался, — равнодушно сказал Вадим.
— С каких пор ты питаешься камнями?
— Как стал геологом.
— Занятно... — зрачки у Лебедя вдруг дрогнули, лицо посерело и, чтобы Вадим не заметил этого, он быстро отошел к окну. Разминая пальцами сигарету, сказал как можно небрежнее: — Ну да, ведь геологу приходится харч таскать вместе с образцами. Откровенно скажу, рад, что не соблазнился в свое время таежной романтикой. — Лебедь положил в ящик тумбочки початую пачку сигарет со спичками и слегка похлопал приятеля по плечу: — Ну, отдыхай, старик. Скоро принесут обед. Пойду к другим. Перед вечером загляну еще. И ты мне непременно расскажешь, как удалось тебе открыть новое месторождение. Как ты его называешь, Большой Пантач? Очень хочу послушать.
Этот разговор непривычно утомил Вадима. Он понял, что Лебедь недоговаривает и пытается затушевать неловкость преувеличенным вниманием к его открытию. Мысль о товарищах, о Большом Пантаче сразу успокоила Вадима. «Открытие все-таки сделано. А все остальное, в том числе и моя особа, ничего особенно важного не представляет. Что ж, займемся сейчас единственно возможным — приятными воспоминаниями».
Как раз первая встреча с Аянкой не сулила ничего доброго. Человек в мягких улах и синей форменной тужурке, на которой блестела небольшая серебряная медаль, неслышно подошел сзади, тронул за плечо:
— Ты почему костер, однако, не затоптал, молодчик? За тобой ходить надо, да? Кто ты такой? — На безбородом скуластом лице старика грозно сверкал единственный глаз.
Вадим назвал себя.
— Геолог! — лесник перебросил с плеча на плечо карабин. — Хоть бы сам прокурор района... Айда к начальнику!
Пока сквозь тучи появившегося к вечеру гнуса пробирались к табору, Вадим все время чувствовал на затылке сверлящий взгляд, хотя мягкой поступи таежника не слышно было совсем. Придя на место и узнав, что Сырцов и есть начальник поискового отряда, Аянка смутился и сказал более миролюбиво:
— Нельзя, начальник, палить тайгу. Беречь надо зеленый дом. Надо, однако.
На тусклом пластмассовом оконце играл отблеск жарко полыхающего перед палаткой костра. Молодые геологи, измученные дневными переходами, искусанные в кровь комарами и гнусом, отдыхали вокруг костра, чинили обувь. Подняв головы, они с интересом разглядывали лесника.
Помощник Сырцова армянин Зовэн Бабасьев, чернявый, невысокий, с усиками и бачками, скривил в насмешке опухшее от комариных укусов лицо и, помешивая в казанке деревянным суповником, резко бросил:
— Что тут беречь! Даже кедровых орешков не наберешь.
— Плохо искал, товаришок, — возразил лесник, в свою очередь разглядывая поисковиков. — В нашей тайге все есть.
— Все, да не все, — проворчал Бабасьев и, выразительно глянув на начальника отряда, принялся разливать суп.
За ужином, от которого лесник не отказался, решив заночевать у геологов, поисковики разговорились.
— Не ищут же кимберлитов в Московской области — их там нет, — горячился Бабасьев, не сводя колючих глаз с Вадима. — Какого же черта искать фосфориты в этом комарином царстве! — со злостью хлопнув себя по шее, геолог посмотрел на руки и брезгливо вытер ладонь.
— Не верили и в русские апатиты, пока не открыли их в Хибинах,— спокойно возразил Вадим. — Фосфориты могут быть и в отложениях Алитэ-Каргинской впадины, и в подошвах гольцов.
— Признаки, дорогой! Дайте мне признаки! — Бабасьев требовательно протянул небольшую, бугристую от мозолей, ладонь. Верхняя губа его со шнурочками усов вздернулась.
Сырцов промолчал. Молчали все. Поисковикам нечего было возразить товарищу. Бесплодность поисков, продолжающихся уже второй летний сезон, удручала их. Здоровые, крепкие, молодые — они не хотели мириться с тем, что их заставляют мотаться по заведомо пустым участкам, бить и бить шурфы зря. Правда, геологи говорят, что в поисках не бывает неудач, каждый закрашенный на карте участок — ступень к открытию. Тем не менее Бабасьев мрачнел с каждым днем, и его настроением проникались постепенно все.
Один Вадим продолжал держаться принятого азимута. К этому его обязывало положение начальника отряда и еще, пожалуй, чисто мальчишеское упрямство. Желая прекратить бесполезный спор, он миролюбиво сказал:
— Будут признаки, будет руда. Не заводись с пол-оборота, Зовэн.
Бабасьев закусил удила. Как все горячие натуры, он уже плохо соображал и не помнил ничего, кроме раздражения и обиды. Подскочив к Вадиму, он рванул из планшета исписанный тетрадный лист и молча, с вызовом протянул его начальнику.
— Или переходим всем отрядом в район оползней на кембрийские отложения, или я ухожу к Липатову. Об этом написано в рапорте.
Вадим повертел в руках бумажку и, не читая, спросил:
— Что ты конкретно предлагаешь, Бабасьев?
Повернув бумажку к костру и делая вид, что читает, Вадим напряженно думал. Он и сам знал, что кембрийские отложения в районе оползней предпочтительнее, но кто позволит изменить им маршрут произвольно?
— Прекрати бузить, старик! — спокойно сказал Вадим. — Забирай свое заявление и валяй спать. Утро вечера мудренее.
— Я бузотер! Слышали, ребята? — с белыми от гнева глазами выкрикнул Бабасьев.
— Не имеешь права обзывать человека, — пробасил Байгильдин, пожилой неразговорчивый татарин, выполнявший в отряде обязанности ездового.
— Бабасьев прав: надо уматывать отсюда. Баста! — послышались голоса. — Из пустого переливать в порожнее хватит. Пусть найдут других.
Держа в руках кружку со сладким остывшим чаем, Вадим спросил негромко:
— Это как — бунт называется? — Стал слышен хруп пасущихся неподалеку лошадей и гудение медленно разгорающейся березовой нодьи. — Как вам не стыдно, ребята? — продолжал он все так же сдержанно. — Я понимаю Байгильдина: ему снятся премиальные, ведь у него большая семья. А мы-то ведь — комсомольцы! Где в самом деле дисциплина? За такое на фронте не миловали. У нас тот же фронт — и мы разведчики.
— Нельзя ли без пропаганды?
— Мы не можем оставлять за спиной белые пятна. Это — закон геологов, вы это знаете. Закончим маршрут — пойдем на кембрий.
Скомкав заявление, Бабасьев бросил его в костер и скрылся в общей брезентовой палатке. Разбрелись по табору и остальные.
Долго в тот вечер не мог уснуть Вадим. Ему казалось, что он непременно найдет то, что ищет. И уже виделось, как высокой стометровой плотиной перехвачена Алитэйская горловина, как идут над лесом могучие высоковольтные линии, как оживает огромный дикий край. А порой опять слышались раздраженные голоса товарищей и еще какой-то ехидный голосок, где-то внутри него самого пискливо повторявший:
— Никаких фосфоритов здесь нет и не будет. Нет и не будет.
И снова он ворочался с боку на бок у остывающего костра, поднимался, ворошил без надобности угли, жадно раскуривал цигарку и, проклиная все на свете, ложился спать.
Еще один человек не спал. Лежа у самого полога палатки, Аянка слушал уханье ночного разбойника — филина, видел, как мучается у костра начальник отряда. Потом не вытерпел, тихонько подполз к нему и сказал:
— Ты погоди, Вадимка. Может, я подмогу тебе. Может быть, много белых и желтых камней найдем.
4
В Большой Пантач они пришли к полудню. Солнце отвесно падало сквозь негустую пирамидальную крону гигантских тополей, частоколом торчащих на крутых изломанных боках сопок. По дну распадка бежал ручей. Здесь все — и источенные временем серо-зеленые валуны, и белеющий средь бурелома горбоносый череп с огромными полуистлевшими рогами, и дуплистые, в три обхвата, осокори — все было угрюмо, дико, циклопично, как в фантастическом романе о мертвых мирах.
Но достаточно было беглого взгляда специалиста, чтобы увидеть редчайшее скопление обнажений — результат многовековой деятельности воды и ветра. На гребнях сопок можно было найти причудливые крупные останцы, похожие то на присевшего зверя, то на скачущего коня, то на гриб с ножкой. Особенно поразил Вадима поросший бархатисто-черным лишайником останец, удивительно напоминающий женскую голову. Кажется, на ней можно было разглядеть даже брови — темные, в странном, вызывающем изломе. И тут же рядом растопырил голенастые ноги гигантский краб из опаленного лесным пожаром, но не сгоревшего и выбеленного дождями стланика.
— Ну как, начальник? — спросил Аянка, искоса следя за выражением лица Вадима.
Они стояли у красновато-бурого камня, перегородившего ручей. В прозрачной, темноватой запруде вода клубилась, паутиной в отраженном осеннем небе плавали водоросли. Вадим отбил молотком кусок камня. Стеклянно блеснули на изломе крупные красноватые кристаллы, вкрапленные в основную породу. Камень полетел в воду.
— Посмотрим, Аянка, посмотрим, — геолог отер ладонью потный лоб и опустился на корточки, желая освежиться ключевой водой. И от неожиданности отдернул руки: вода в запруде была почти горячая. Он вопросительно взглянул на лесника.
— Таежная больница мала-мала, — усмехнулся тот. — Я тут как-то целый месяц охотился и ноги парил. Зверь тоже сюда любит ходить.
Приглядевшись, Вадим заметил на прибрежном песке свежие следы копыт — была ли то кабарга, косуля или какой другой подранок? Геолог слышал о целебных источниках, к которым первые стежки торит раненый зверь, но ему еще ни разу не приходилось видеть самому подобную щедрость природы. Вода действительно была очень горячей, отдавала немного чесноком, горчила на вкус.
— Курорт! — предвкушая купание в запруде, Вадим блаженно улыбнулся, отряхнул покрасневшие от горячей воды руки, вытер их о куртку досуха и, угощая лесника сигаретой, весело сказал: — В счастливый час ты меня, Аянка, оштрафовать хотел.
— Место подходящее?
— Ну!
Даже Бабасьев после беглого осмотра месторождения вынужден был признаться, что благодаря Аянке отряд на полгода раньше дошел до Большого Пантача. Ездовой Байгильдин ходил именинником и на радостях задал лошадям двойную порцию овса. А геофизик теперь не отходил от начальника отряда ни на шаг. Место было действительно на редкость перспективным.
— Не удивлюсь, если под нами гейзер — и подкинет как котят...
— Или, наоборот, затянет в скважину!
— А может, тут алмазные трубки?
Большой Пантач сразу примирил Бабасьева с начальником отряда, и молодые люди, блаженствуя в естественной горячей ванне (не мылись тыщу лет!), довольно фырчат, хохочут. Остальные успели помыться и разбрелись по распадку, некоторые уже бьют шурфы, высоко вскидывая кирки, а Байгильдин с Аянкой, степенно переговариваясь, готовят обед.
Запруда не велика, но если лечь валетом — можно погрузиться обоим по шею, отдавая разморенные, красные тела во власть «эманации радия», как утверждает Бабасьев, хотя, судя по легкому чесночному запаху, вода насыщена скорее всего солями фосфорного ангидрида. Бабасьеву уже снятся начиненные алмазами, как куличи изюмом, кимберлитовые трубки, россыпи золота, уран и невесть что еще. Вадим только похмыкивает. Хотя природа иногда действительно концентрирует в своих тайничках чуть ли не всю третью группу Менделеевской таблицы, однако начальнику отряда не положено увлекаться.
— Синицу бы в руки, — усмехается он, с интересом наблюдая, как кожа покрывается мелкими щекочущими пузырьками.
— Синица уже в руках, — Бабасьев сгребает со дна горсть мелких желтоватых камешков и протягивает ему: — Или не веришь?
— Меня интересует кондиция.
— Не менее двадцати пяти процентов — можешь не сомневаться, дорогой.
— Анализы покажут.
Достав мыло, они поочередно намыливаются. Окинув глазами покрытое пеной большое, распаренное тело товарища, Бабасьев завистливо цокает языком:
— Как говорится, не поскупился господь бог, отмерил на семерых — досталось одному.
Они еще побарахтались в водоеме.
— Взглянем перед обедом на обнажения, Зовэн?
С каждым поворотом ручья покрытые редколесьем крутые склоны становились положе, светлее, расширяя обзор. Приняв в себя с десяток холодных, как лед, родничков, ручей раздался вширь, похолодал и теперь уже перекатывал звонко гальку. Впереди послышался глухой шум. Залом там или водопад? Геофизику, полагавшемуся преимущественно на показания приборов, вопрос этот не казался особенно важным: не все ли равно, водопад там гремит или залом. Но геологу было не все равно. Заломы бывают на речках с однородно твердым руслом, а водопады образуются чаще всего на мягких породах.
Так оно и есть. Резко повернув за куртиной краснотала, бестолково столпившегося на тонких, гибких ножках у самой воды, речонка обрушивалась с громким плеском вниз, образуя довольно большую яму, где все крутилось, пенилось, кипело. Дальше, вспарывая податливую породу, Изюбринка бежала уже по другому горизонту.
Спустившись первым, Вадим расковырял молотком илистый мох и обнажил ноздреватую и окрашенную в ржавый цвет коренную породу.
— Типично рудная зона, не иначе — зона контактов, — весело сказал Вадим, стараясь перекричать шум водопада. — И свита сложена, как видно, из подходящих компонентов. И протяженность приличная... километра полтора, — открыв топопланшет, он отыскал на карте точку с водопадом и сделал отметку толстым цанговым карандашом. Потом принялся промывать шлихи.
— Чутья на руду у тебя ничуть не меньше, чем у моего «ишака», — опустившись на корточки, Бабасьев взмахнул молотком и ловко отколол кусок ржавой, легко крошащейся породы. Повертел в руках и сунул в карман пробу.
Сравнение радиометра, издающего при работе ревущие звуки, с ослом рассмешило Вадима.
— У твоего «ишака» ум короткий, — сказал он. — И вообще никакой самый совершенный аппарат, будь он даже трижды электронный, никогда не заменит полностью человека.
— Ты это серьезно?
— Впрочем, смотря кого, старик. Тебя, особенно когда раскипятишься, мог бы вполне заменить обыкновенный велосипедный насос.
Бабасьев рассмеялся и покрутил головой:
— Однако достижения кибернетики в моделировании отдельных органов, вплоть до сердца и мозга...
— Ладно, ладно, — убежденно перебил Вадим. — Все это дань моде и ерундистика. Никогда не будет создан искусственный мозг, потому что никому это не нужно. Человек сам отлично справится с основными задачами.
Он еще что-то хотел сказать, но ему надоело пересиливать шум водопада, и он замолк. Подняв задубевшие руки к лицу, подышал на них и продолжал методично выплескивать из лотка воду. Песчинки смывались, и на дне металлически поблескивал слой черного тяжелого шлиха. Тут был и касситерит, в поисках которого разведчики в свое время буквально обшарили всю тайгу, и цинковая обманка, и ворсинки черного турмалина, и спутник золота — пирит.
Надрав бересты, Вадим развел костерик и, просушивая над ним в консервной банке шлихи, ссыпал их в бумажные капсулы, обозначая карандашом место, дату и номер пробы. Бабасьев уже поджидал спутника на верхнем ярусе водопада.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Всю ночь была пороша, снег густой пушистой пеленой застилал Москву. До утра двигались по улицам снегоочистительные машины, орудовали лопатами дворники. Когда пошли, шурша шинами, первые троллейбусы и проглянуло над крышами неяркое декабрьское солнце, мостовые и тротуары уже были чисты. Лишь на карнизах домов, на памятниках, деревьях да на козырьках светофоров снег остался нетронутым.
«Волга» плавно катилась по мостовой, огибала пустынные в такую рань белые скверы, обгоняла наполненные до отказа троллейбусы — был час пик. Мелькали вывески магазинов и учреждений, пестрели театральные рекламы, торопились, толкались пешеходы. Сегодня в этой обычной суете была какая-то особая, едва уловимая приподнятость. Во многих витринах уже появились елочные игрушки, кое-где стояли насупленные деды-морозы. Проносились машины, нагруженные пахучими елками, на площади Пушкина плотники строили детский базар. Москва готовилась к встрече Нового года.
Не отрывая глаз от дороги, молоденький таксист, как и все столичные шоферы осведомленный обо всем на свете, с олимпийским спокойствием рассказывал о вчерашней автомобильной катастрофе (были и жертвы), о появившейся в продаже новой модели телевизоров и о том, сколько мячей на матче в Алжире удалось провести левому крайнему спартаковцев Хусаинову в ворота хозяев поля.
Стырне упорно молчал. Он с дороги еще не успел выспаться как следует, очень сказывалась разница во времени с Каргинском, и только в нужных местах размыкал тяжелые веки, чтобы не пропустить знакомый с детства перекресток, памятную улочку или особнячок.
Да, что-что, а уж Москву он знает неплохо. И в Кремле живал в те еще «архаические» времена, когда, как и ныне, открыт был туда доступ публике, и Замоскворечье знает, как свои пять пальцев — там, в неказистом домике на Пятницкой, в семье демобилизованного латышского стрелка Зигмунда Стырне и рос маленький Ян. Рос. Оказывается, когда-то все-таки рос. А, ей-богу, иногда кажется, что и не было этого. Так всегда и был взрослый, «руководящий». Да, сколько уже после Горного института исхожено и изъезжено земель, сколько лет на далеком Каргине... А каждый год один или вдвоем с Ильзой бывает в родном городе, обходит дорогие заветные места. Когда здесь стала учиться Дина — и подавно.
Сквозь заиндевевшие стекла автомобиля Стырне смотрит на Москву, угадывает в толпе на тротуарах таких же, как он сам, приезжих, торопящихся в главки и министерства с докладами, сметами и штатами на новый хозяйственный год. Поднимутся новые предприятия и на Каргине. Пойдет свой собственный дешевый алитэ-каргинский суперфосфат на поля и сады. Только он, Ян Стырне, не сделал для этого ничего... Что ж, надо делать сейчас. Еще хватит хлопот. И себя в обиду нельзя давать. Иначе стыдно будет перед товарищами, перед чистыми и верящими глазами Дины. «Выдюжим, папка?» Надо, дочка, надо. Что же еще нам остается? Раз получился промах, нужно так и сказать. Исправлять надо и все. Тут ничего не поделаешь.
2
В главке с утра уже полно народу, в отделах оживленно переговариваются с работниками главка командировочные. Наметки по Каргинскому управлению предварительно согласованы были с самим начальником, уехавшим затем в длительную командировку в Монголию; стало быть, осталось только внести кое-какие коррективы и уточнить проект.
— Ну что ж, с вами, по-моему, все ясно, — сказал Вербин, — вертолет один получите, а на второй рассчитывать не приходится — вы не одни.
Стырне внимательно слушал, иногда поворачивал голову и всматривался в лицо начальника.
— У нас найдены фосфориты, Герман Алексеевич, — сказал он.
Вербин неуловимым движением скинул очки, концом вязаного шерстяного галстука протер стеклышки и, водрузив на место, внимательно поглядел на Стырне.
— Вы что-то сказали, Ян Зигмундович?
— Я сказал, Герман Алексеевич, что в Каргинской тайге обнаружено промышленное месторождение фосфоритов.
— Мне показалось, что я ослышался, извините. Так это правда?
— Правда.
Вербин встал, прошелся по просторному кабинету. Рядом с огромным стальным сейфом, стоящим в углу, он казался совсем маленьким... Значит, его не очень обрадовало сообщение. Впрочем, и ожидать этого было трудно. Ведь эпизод в тайге не приснился, а действительно был, и ты, Стырне, сказал тогда свое слово. И никуда от этого не денешься. Да если и отбросить этот эпизод, так еще раньше именно Вербин официально утвердил выводы комиссии об отсутствии в этом районе промышленно пригодных фосфоритов. Вряд ли ему приятно опровергать сейчас там, «в верхах», это свое мнение. Должно быть, именно своим авторитетом он дорожит прежде всего. Что же делать дальше?
— А пожалуй, и правда, не дурно было бы вашему краю иметь собственные фосфориты, — Вербин неожиданно блеснул своими стеклышками. — Расскажите-ка подробнее, Ян Зигмундович.
Стырне стал рассказывать. Заново коротко доложил всю обстановку, подчеркнул свою прежнюю ошибочную позицию в этом вопросе. Отметил, что открытие сделано на страх и риск начальника поискового отряда на участке, не обозначенном ни на одном из маршрутов Алитэ-Каргинской экспедиции.
— Что ж у вас там анархия, Ян Зигмундович? — Вербин холодно вскинул на него глаза. — Открытие, инициатива — все это прелестно, однако...
— Победителей не судят, — сухо отозвался Стырне.
Хозяин кабинета спросил уже слегка раздраженно:
— А образцы обработаны?
— Не успели еще.
— Вот видите, и образцы еще не обработаны, а вы поднимаете шум и говорите о каких-то победителях. Год, дорогой мой, уже сверстан, как говорят полиграфисты, — и он плотно уселся в свое кресло.
— Без учета нового месторождения.
— Учтется в следующий раз. Мы всегда должны иметь перспективный резерв, Ян Зигмундович.
— Обойтись без удобрений и зависеть в смысле урожая от капризов погоды?
Стырне намекал на закупленные недавно за границей крупные партии хлеба, за которые плачено было чистым золотом. Но Вербин не захотел его понять, лишь опять внимательно посмотрел на подчиненного и слегка развел руками: не наша прерогатива.
Теперь уже с холодным интересом Стырне наблюдал за изменчивым лицом собеседника: то оно выражало благородство и глубокий всеобъемлющий ум, то наползало на него выражение беспокойства, мелкой озабоченности, тщеславия. И тогда он становился как будто чужим в кабинете. В этой просторной комнате с тяжелыми шторами, с огромными цветными геологическими картами страны и обоих земных полушарий, с живописно расставленными в стеклянных шкафах образцами пород и древних окаменелостей, — была своеобразная, немного подчеркнутая романтика. Что ж, это все только напоказ, чтобы охарактеризовать широкую геологическую натуру, масштабность дум и стремлений? Да, широкая натура, ничего не скажешь... И чего Вербин, собственно говоря, боится? И в конце концов разве признание ошибок само по себе не обязательно?
Ян Зигмундович спрашивал себя об этом и молчал, опустив глаза. Он никак не мог придумать, чем снять напряженность, как повернуть разговор в другую сторону.
Вербин очень ловко сам повернул его.
— А вы, коллега, по Москве не скучаете? — вдруг спросил он. — Что, Каргинск не слишком провинциален? Где учится Дина — так, кажется, зовут вашу дочь?
Теперь, когда перейдена была опасная грань, голос Вербина снова стал мягким, глаза смотрели дружелюбно. Узнав, что Дина учится в Московском университете, он поинтересовался — на каком факультете. Наконец, как бы между прочим, но совсем уже неожиданно для Стырне спросил:
— А вернуться в Москву на постоянное жительство не приходило вам в голову, Ян Зигмундович?
Стырне поглядел на него в упор, пожал плечами:
— Да нет, Герман Алексеевич, вроде я уже как-то отвык от этой мысли. Жена, правда, пилит другой раз, и дочь тут одна...
— Ну-ну, — хозяин кабинета встал, — подумайте, товарищ Стырне, посоветуйтесь с женой. А то в последнее время многие бывшие москвичи, сорванные с насиженных мест в лихие годы, стали возвращаться. В этом смысле я мог бы, вероятно, вам помочь... конечно, при условии, что и вы этого хотите... хотите со мной работать.
Последние слова он подчеркнул, глядя Стырне в глаза, и скрепил разговор рукопожатием.
3
«Судьба играет человеком, — думал Стырне, пробираясь по запруженному посетителями коридору к гардеробу, — сегодня она низвергает тебя вниз, завтра возносит, совсем как в этой старой, затасканной песенке. А что? Чем черт не шутит, как говорится. Разве плохо остаток лет прожить в Москве? Рада была бы Дина, а об Ильзе и говорить нечего — она спит и видит себя в столице».
Надев реглан и шапку, Стырне направился к выходу, но был остановлен окриком гардеробщицы:
— Гражданин, портфель забыли.
Удивляясь необычной забывчивости, он взял из рук женщины перетянутый широкими ремнями желтый увесистый портфель. Ему вспомнилось усталое, обросшее бородой, лицо Вадима. Да, этот, пожалуй, сумел бы поговорить, доказать...
Пройдя немного по набережной, Стырне поставил портфель на асфальт под фонарем, стал пристально смотреть на темную гладь воды. Подтапливаемая отходами горячих цехов, так и не успевает замерзнуть Москва-река за зиму. Черная промоина делит ее сейчас на две неровные половинки, и в каждой кругами идет вода, точит лед, точит камень. И на душе сейчас смутно, тоже что-то точит...
Разве я неправильно что-нибудь сделал? Разве должен был поступить иначе? Зачем мне это нужно — ссориться с начальством? Сырцов молод, успеется ему. «Я вас люблю, Ян Зигмундович, но истина дороже»... А в чем истина, сынок? На год раньше пустить рудник? Что, собственно, изменится тогда? Экономика выиграет? Это еще вопрос. А Вербин наверняка сделается врагом. Да и зачем спешить? Куда вообще эта безумная спешка? Зачем?
Пытаясь успокоиться, Стырне шел вдоль парапета, останавливался, жадно глотал табачный дым, бросал в реку спаленные наполовину сигареты, доставал другие. Спички тоже сыпались за ограду. Перед ним выросла фигура милиционера в черной шинели. Вежливо козырнув, он попросил вернуться:
— Вы, гражданин, забыли под фонарем портфель.
Что за черт! Опять забыл эту злосчастную сумку. Фрейд, наверно, очень был бы доволен, как же, лишнее доказательство его теории: человек подсознательно стремится избавиться от неугодных ему вещей. Чудеса в решете! А что, если спустить в самом деле незаметно эту штуку в Москву-реку? Не для того ли я выбрался на безлюдную набережную? Можно ручаться, что не всплывет.
Ян Зигмундович остановился. Какой все-таки вздор лезет в голову. Не валяй дурака, возьми себя в руки! Зачем играть в прятки с самим собой? Не молоденький, карьеру уже не построишь, зачем тебе Москва?
Уже осталась позади тихая набережная. Кругом снует, торопится, толпится у остановок, перекатывается волнами через площади, шумит, толкается в очередях Москва.
Нет, все-таки он ее любит. Любит. Каждая улица, каждый перекресток — это память былого, живая история поколений, сменявших друг друга и отдавших любимому городу свою молодость и мечты. Не потому ли древняя восьмисотлетняя столица и сейчас так молода, как была при Юрии Долгоруком и при Петре, при жизни Ленина...
Стырне поймал себя на том, что пытается всего лишь обмануть себя, забыть разговор с Вербиным, отогнать воспоминание о Сырцове. Тут он совсем рассердился на себя и широко зашагал дальше.
Виктора Степановича в условленном месте не оказалось. Везде в учреждениях было как-то нервно, больше обычного курили, толковали о каких-то перемещениях. Ему передали записку от Виктора Степановича, писавшего, что выехал в один из подмосковных городов, где испытывается в производственных условиях отправленная из Каргинска партия строительных блоков из бетона вулканического происхождения, и что надеется вернуться вечером.
Подумав, Стырне завез в номер злополучный портфель с образцами и позвонил сестре.
4
Мирдза Зигмундовна со своим большим семейством издавна жила на Арбате. Прежний дом снесли за ветхостью, и ее хотели было переселить в район Черемушек, но она решительно воспротивилась. Дождалась с ребятами на чьей-то даче, пока построен был новый благоустроенный дом, и получила-таки в нем на третьем этаже трехкомнатную квартиру.
Она умела постоять за себя. Овдовев в самом начале войны, Мирдза привыкла командовать в доме и во дворе, и на крыше дома во время воздушных тревог. Обезвредив однажды с полдюжины бомб, обожженная, вся в копоти и песке, спустилась она с крыши родного дома и тут же в убежище была принята в партию.
После войны, получая небольшую пенсию за мужа и работая лифтершей в гостинице, вывела она в люди трех дочек и двух сыновей и сумела остаться для них высшим авторитетом. Лицо у нее было крупное, немного носатое, как у брата, голос сильный, даже самые задиристые соседки с Мирдзой предпочитали не связываться.
Стырне любил единственную сестру за то, что своим простым и решительным рыбацким характером она напоминала ему детство, отца. Приезжая в Москву, он обычно останавливался у нее. Она уже отчитала его сегодня по телефону за непостоянство характера и, как только он появился, ворчливо начала снова:
— Моржи и то лежбище устраивают всегда на одном месте, а ты — человек, должен понимать, что родной угол — уютнее и выгоднее гостиницы.
В комнатах у Мирдзы, как всегда, все сверкало — от кнопки дверного звонка с четкой надписью «М. З. Орлова» до белоснежных салфеток на серванте, хотя, тоже, как всегда, и ребят и забот был полон дом. Сейчас оказался в наличии один Вовка — солидный парнишка лет двенадцати, постоянно гостивший у бабушки из-за тесноты в доме отца; вот-вот должен был подойти второй внук. Остальные были кто на дневном сеансе, кто еще на лекциях, кто в отпуске.
Малолюдье обрадовало Стырне, ему хотелось сегодня подольше побыть наедине с сестрой. Они уединились на кухне. Здесь тоже все сверкало. Тут все и обедали, в разное время — когда кто горазд, тут Мирдза готовила и еще ухитрялась вышивать и вязать, пока закипит суп. Сейчас суп был давно готов, а из духовки несся вкусный запах жарившейся ради приезда брата индейки.
На Мирдзе был длинный ситцевый халат в черно-желтую полоску, черные туфли и огромные, в червленом серебре, янтарные серьги. Как все латвийские женщины, она и с годами не запускала себя и, несмотря на совершенно белую голову, все еще была статная и видная и не казалась старухой. В сущности, она крепче держалась, чем его Ильза. Да, тут, слава богу, было все по-прежнему.
— Послушай,— прервал свои мысли Стырне и рывком придвинулся к сестре вместе с легким плетеным креслом; в глазах его появилось знакомое Мирдзе выражение сдержанной грусти, — что ты знаешь о Яне Эрнестовиче?
— Какой это Ян Эрнестович?
— Рудзутак.
— Вот ты о ком... — Мирдза хмуро глянула на брата и постояла у плиты, передвигая кастрюли. Убавив газ, она вздохнула: — Что я знаю... Знаю, что хаживал он к отцу, помнил, что земляки, играл с нами, ребятами, а в тридцать седьмом, когда отца уже не было в живых, арестовали Рудзутака. Ты и сам все это знаешь, Яник.
— Не об этом я. Ты лучше расскажи, какой это был человек, о чем говорил. Я ведь все время пропадал в разъездах и многого не знаю.
— А зачем это тебе, Яник?
— Так.
Мирдза стряхнула в пустую коробку из-под консервов пепел с сигареты, задумчиво, как старшая, почти с материнским чувством долго глядела на него.
— С отцом часто они вспоминали Ленина. Отец, как ты знаешь, одно время состоял в личной охране Владимира Ильича, оказывается, они там часто встречались, и было у них что вспомнить.
Сестра и брат помолчали, и каждый вспоминал что-нибудь из детства, что-нибудь самое хорошее.
— А все-таки что это ты вспомнил о нем сегодня? Не случилось ли чего? — Она глядела на брата в упор, в ее черных глазах было спокойное ожидание.
Стырне, улыбаясь, но как всегда от волнения очень четко выговаривая слова, сказал:
— Послушай, Мирдза, как бы ты посмотрела, если бы я перебазировался в Москву?
— С постоянной пропиской? — быстро спросила сестра.
— Да, разумеется, — Стырне опять улыбнулся.
Мирдза бросила потухшую сигарету в коробку:
— Что же ты молчал, тугодум, увалень тюлений! — Она потрепала его за серебристый ежик. — Наконец-то сбудется мечта твоей салаки — станет снова москвичкой. А, знаешь, Яник, главное — я рада за Динку. Уж она-то в девках не засидится. И опять соберемся все вместе у родных могилок. Хорошо ведь.
Стырне молчал. Чем больше воодушевлялась перспективой переезда сестра, тем больше он хмурился. Насупив густые белесые брови, он сказал:
— Все это хорошо. Но не так-то просто устроить это.
Мирдза поглядела на него и угрюмо спросила:
— Подмазать, что ли, требуется?
— Не совсем, но... смысл такой, — не сразу отозвался Стырне.
Зазвонил в коридоре телефон. Мирдза неторопливо прошла туда своей медленной, значительной походкой, и вскоре раздался ее, как всегда, немного ворчливый голос:
— Ну здравствуй, здравствуй... чего раскудахталась, тут он у меня. Куда денется твой Яник... — Лицо ее просветлело: — А, и ты на проводе, Динушка, привет! Почему задерживаешься? Ну не кричи, не кричи, салака, передаю трубку.
Стырне ясно представил жену в пижаме (там сейчас уже глубокий вечер), а на столике — приготовленную на ночь белково-лимонную маску. Своим подчеркнуто утомленным голосом Ильза справлялась о благополучии, сетовала, что не позвонил сам, напоминала, что именно надо поискать в ГУМе, жаловалась на дочь.
Перебивая ее, Дина стала рассказывать о внезапной болезни Вадима, о том, что она вынуждена была положить его в больницу — и сразу из трубки повеяло на отца тревогой, затаенной болью, и опять возникло перед ним изможденное, посеревшее лицо Сырцова.
— У него, папа... ты понимаешь, у него... — голос Дины дрожал, едва не срываясь в рыдание, — у него подозревают... может быть... белокровие... — Голос прервался, и трубка, коротко всхлипнув, замолкла.
— Представляешь? — Ильза жалобно и часто дышала в трубку, боясь, что ее перебьют. — Она говорит, что принадлежит ему от подбородка до пяток. Представляешь, она хочет, чтобы он жил у нас.
— Да, хочу! И он будет, будет жить у меня, будет!
— Успокойся, девочка,— сказал он просто, как обычно они разговаривали между собой. — Пусть он живет у нас, только посоветуйся с хорошими врачами. А ты, Ильза, зря так: лейкемия не заразная болезнь.
— Незлечимая, друг мой.
— Это еще вопрос! Папа, зайди, пожалуйста, к светилам, узнай все. Может, ему нужно лететь в Москву? Мы должны спасти его, ты слышишь? Я без него ничего не хочу.
— Конечно, спасем, какой вопрос, — с поспешностью сказал он и вытер неожиданно взмокший лоб ладонью.
— Ой, папище! Дай я тебя поцелую! — в трубке опять часто и громко дышали. — Ты — самый лучший на свете, папка!
— Ладно, ладно, прибереги изящную словесность для другого случая. А у меня для вас сюрприз, дамы!
— Какой?
— Мы можем переехать в Москву, навсегда,— сказал он, и Дина надолго замолчала. Отец вдруг ясно увидел ее большой упрямый рот, который делал ее совсем ребенком. Мать, напротив, стала бурно восторгаться и тут же потребовала, чтобы он не упустил ни единого шанса.
— А ты что молчишь, дочка? — спросил он.
— Еще не все поняла. Мне надо подумать, папка.
— Подумай.
Телефонистка по обыкновению бесцеремонно прервала разговор, и Стырне, придержав в руке трубку, подул в нее несколько раз, медленно положил на рычаг и направился в кухню.
— Что скажешь, Ян? — Мирдза слышала его реплики и основное поняла.
Стырне разлил по фужерам вино, выпил залпом свою долю и сказал:
— Надо перебираться.
— Я тоже так думаю. А что это за парень у Динки?
— Геолог, — сказал Стырне, — наверное, хороший парень. Ты знаешь, сестра, растет, пожалуй, в чем-то для нас, стариков, неприятное поколение. Слишком все рационально, агрессивно, если можно так сказать, не всегда искренне и уж совсем редко простодушно. Улыбается, а дьявол поймет, что у него на душе.
— Имеешь в виду ее парня? — помолчав, спросила Мирдза.
Стырне, опять думавший теперь о разговоре с Вербиным, не сразу понял вопрос сестры, потом отрицательно мотнул головой:
— Нет, не его, он другой. Впрочем, все они хороши. Да уж ладно, не нам их переучивать, это сделает жизнь. Еще ни одно поколение не обходилось опытом отцов. С годами сами поймут, почем фунт лиха.
— Да, я тоже обо всем этом не раз думала, — Мирдза тихонько вздохнула.
— И все-таки, сестренка, — задумчиво сказал Ян Зигмундович, — всю систему воспитания надо как следует на ноги поставить. Как сейчас воспитаются разные Валерки и Светланки, как вооружатся идеалом — такое и будет общество.
Брат и сестра согласно помолчали.
— Ну ладно, — Мирдза коротко вздохнула, — не будем забираться в дебри. Хорошего, конечно, больше, чем плохого. Чего стоит одна Динка. Золото, а не девка. И парень ее, как видно, неплохой. Тем более он должен понимать, что девчонку надо оставить в покое. Тут я согласна с твоей салакой.
Стырне хмуро кивнул:
— Да, и потом — в Москве легче забудется.
Мирдза покосилась недоверчиво:
— Ты толковал что-то относительно Рудзутака?
— Мало ли что! — Стырне резко оборвал сестру. — Поболтали — и баста. Дело надо делать. Я не хочу больше разговаривать на эту тему.
И Мирдза вдруг увидела, как проглянул в любящем отце один из тех неумолимых яростных мужиков, которые в восстание девятьсот пятого года в фольварке трижды, в пику властям, выкапывали из могилы убитого помещика, ставили на костыли с бичом в одной руке и куском сала в другой, — об этом рассказывала мать, собственными глазами видевшая такую картину.
5
Когда поздно вечером Стырне вернулся в гостиницу, Виктор Степанович в полосатой пижаме пил из термоса чай, просматривал вечерние газеты. Они поздоровались, будто не виделись по крайней мере неделю — таким наполненным и протяженным оказался их первый день в столице.
Не замечая подавленного состояния Стырне, Виктор Степанович оживленно рассказывал об успешных испытаниях перлита, получающего теперь всероссийскую прописку. Чуть косо разрезанные, насмешливые глаза Виктора Степановича искрились так, как будто ему присуждена уже Ленинская премия, — и Стырне искренне позавидовал бесхитростной натуре товарища. Сам он чувствовал себя неспособным радоваться или печалиться сколько-нибудь. Пожалуй, слишком надоели ему все эти передряги.
Переодевшись, он взял газету, сел в кресло с широкими полированными подлокотниками и с облегчением вытянул ноги. Стоявший подле кресла торшер светился мягким зеленоватым светом, и Ян Зигмундович впервые за день почувствовал, как он устал. Поняв его настроение, Виктор Степанович тоже молчал.
Некоторое время они шелестели газетами, курили, перебирали каждый про себя события последних дней, перебрасывались изредка односложными, ничего не значащими замечаниями. Виктор Степанович встал, пожелал спокойной ночи, но у самой двери спальни остановился, словно что-то вспомнив:
— Кстати, как вам понравился курбет Вербина? Ловкач, не правда ли?
— Какой курбет? Я ничего не знаю.
— Неужели не слыхали? — Обрадованный случаю еще немного поболтать перед сном, общительный Виктор Степанович закурил новую папиросу: — Начальник главка решил передислоцироваться повыше — вот и все.
— Куда? Кто сказал? — спросил Стырне, вспоминая разговоры инженеров, которые он пропускал сегодня мимо ушей.
— В министры метит — не меньше. Я о нем уже всего наслушался. Чует, бестия, куда ветер дует — ну и переменил галсы. Далеко пойдет, посмотрите.
— На какую же должность?
— Пока начальником отдела. А дальше дело сладится, посыплются на него, как из рога изобилия, награды и повышения.
— Почему? Вы, кажется, сами говорили, что он — плохой человек.
— А разве я говорю, что повышения получают только хорошие люди? Как раз хорошие люди чаще всего скромно свое дело делают, а командуют зачастую ловкачи, вроде вашего Вербина. Ради карьеры такой продаст мать родную, а товарища растоптать ему легче, чем прихлопнуть муху. А ну их к богу в рай! — Виктор Степанович махнул рукой и скрылся в спальне.
...Так вот почему сейчас особенно невыгодно Вербину признавать, что ошибался насчет фосфоритов. Стало быть, есть дополнительный фактор, очень даже конкретный фактор... Конечно же, как ему сейчас признать открытие Сырцова? Старый же ты осел, Ян, тюлень и тугодум! Становишься игрушкой чужого честолюбия. Да, что-то ты, видно, утратил... Нет, это слишком, черт возьми! Мальчишки начинают играть тобой, как пешкой.
Разобрав в полутьме постель, Стырне лег, долго слушал ровное посапывание Виктора Степановича и никак не мог уснуть.
...Ему приснился Кремль, он помнился ему еще по двадцатым годам, когда не было на башнях рубиновых звезд, а сверкали одни купола церквей. В одном из деревянных флигельков, каких немало тогда лепилось изнутри к стенам Кремля, жила временно семья Стырне.
Под окнами их квартиры двумя ровными шеренгами выстроились на плацу стрелки в краснозвездных буденовках, держа в руках трехлинейки с примкнутыми штыками. Командует приземистый, косолапый, как медведь, носатый Зигмунд Стырне. По его команде стрелки опрометью бросаются в атаку, бегут с криком ура, штыки наперевес, стреляют с колена холостыми патронами, а потом лихо маршируют с песней, стуча по брусчатке коваными сапогами.
Вот с черной потертой портфелькой под мышкой спешит через плац Рудзутак. На нем белый мохнатый шерстяной свитер, полосатые брюки с вздувшимися коленками, штиблеты с тупыми вздернутыми носками. Он щурится сквозь пенсне на солнечные блики в куполах, улыбается высокому летнему небу с розовыми облаками, рослым немолодым стрелкам.
Подбегает отец, отдает секретарю ЦК рапорт. Потом, распустив роту, по-приятельски приглашает Рудзутака домой выпить чайку. Тот отговаривается делами, и они садятся на скамеечку под окнами флигеля. О чем-то они говорят по-своему, по-латышски, отец заразительно смеется, показывая крепкие зубы, говорит, кивая на малыша:
— Знакомься, товарищ Рудзутак, мой последний, а тебе тезка.
Рудзутак с интересом рассматривает малыша, шутливо хмурится на него, на Яника, и говорит:
— Ишь какой суровый, может, он старше нас с тобой, Зигмунд, а?
— Нет, это он потерял золотой шарик, — смеется отец.
— Ничего, найдет. Дайте только время. Верно, Яник? — говорит Рудзутак.
— Верно, — смущаясь отвечает мальчик.
Рудзутак идет дальше, и отец с сыном смотрят ему вслед.
...От спущенных штор темно, однако по закраинам их уже пробиваются в спальню блики неяркого зимнего утра. Виктор Степанович спит, разметавшись в своей кровати. Сиротливо висит на спинке стула носок.
Ян Зигмундович рывком сел в постели, встряхнул головой. Все это ему, оказывается, приснилось. Но как ясно!
Негромко зазвонил в изголовье белый телефон с растягивающимся шнуром. Звонила Мирдза. Голос ее был какой-то незнакомый, далекий.
— Спишь?
— Уже проснулся.
Мирдза чуть помедлила.
— Ты знаешь, я много думала о том, что ты рассказал мне вчера... — Мирдза еще немного помолчала и сказала очень ясно: — Нельзя парня обидеть, Ян. Неправа Ильза.
— Да, Мирдза. Я и сам так думаю.
— Приходи, Яник. С добрым утром тебя! — И она положила трубку.
А он полежал еще немного, держа на весу попискивающую трубку и чему-то улыбаясь.
6
Молоденькая секретарша с подведенными стрелкой уголками глаз приветливо встала навстречу:
— Пожалуйста, пожалуйста, Ян Зигмундович. Для вас всегда — зеленая улица, — и без доклада открыла обитую блестящим черным пластикатом дверь в кабинет.
Вербин тоже поднялся, крепко стиснул руку, как обычно слишком быстро разжимая пальцы, несколько удивленно взглянул на вновь появившийся толстый портфель.
— Слушаю вас, Ян Зигмундович. — Вербин вежливо улыбнулся, давая понять, что хотя и очень занят, однако готов его выслушать.
— Говорят, вы нас покинуть собираетесь, Герман Алексеевич? — Стырне ответно улыбнулся, как бы желая сказать: весьма тронут вниманием, однако отлично понимаю, что моя особа интересует вас не больше, чем прошлогодний снег.
Вербин сделал озабоченное лицо и сказал с деланным безразличием:
— Да, есть кое-какие наметки. Ведь, говоря о дальнейшей совместной работе, я имел в виду забрать вас именно в министерство.
— Забрать?
— Пригласить, извините. На новой работе ведь требуется надежный тыл.
— Весьма польщен. Нечто вроде армейского обоза. На эту роль вы меня готовите?
— Я бы назначил вас главным референтом по полезным ископаемым. Вас это устраивает?
— Вполне. Но прежде чем бросить наше богоугодное управление, нужно проделать две вещи.
— Именно?
— Показать московским врачам геолога Сырцова и обеспечить ему длительное лечение. Этому человеку мы обязаны открытием нового месторождения.
Вербин что-то промычал сквозь зубы, выражая не то согласие, не то сомнение, и спросил:
— А что второе, товарищ Стырне?
— Войти в правительство с ходатайством о финансировании ускоренной разведки месторождения «Большой Пантач».
— Но ведь мы с вами полагали... Я недавно докладывал министру... Нас могут обвинить, понимаете...
— Что особенного, Герман Алексеевич? Скажут, что мы с вами плоховато знаем недра республики. Так это правда. И полезные ископаемые лежат под травкой и посмеиваются. Планы составляются без учета реальных ресурсов, и виноваты в этом мы, геологи. Все еще умиляемся, что добываем много больше, чем в тринадцатом году. А современная экономическая наука тоже над нами посмеивается. Хочешь не хочешь, а приходится сейчас учитывать мировые индексы.
Как всегда в минуту замешательства Вербин вытянул из-за борта дорогого костюма кончик шерстяного галстука и принялся протирать пенсне. Лицо его покрылось нервными пятнами.
— Прекратите демагогию, Стырне, — сказал он, водрузив очки на место, и отрывисто приказал появившейся секретарше: «Машину!» Собирая в папку бумаги, он, казалось, забыл о существовании собеседника. Наконец поднял на него глаза: — Кричать мы горазды, товарищ Стырне. Где же доказательства, анализы?
— Есть пока только образцы,— сдержанно сказал Стырне и, отодвинув в сторону поставленные для украшения минералы, стал выкладывать из портфеля камень за камнем. Желтые и серебристые, коричневые и сероватые, остроугольные и гладкие — они образовали на столе причудливую мозаику. Особо выделив фосфориты, Стырне сказал:
— Они еще не побывали в камералке, но верьте моему глазу — не менее тридцати процентов содержания. Богаче даже известных Вятско-Камских месторождений.
Вербин взял один из образцов, покачал в руке и без всякого энтузиазма положил назад. Голос его был сдержан и сух:
— Хорошо, оставьте свои соображения здесь. И можете быть свободны. Можете уехать совсем. Не задерживаю.
— Я не особенно тороплюсь, Герман Алексеевич. — Стырне усмехнулся и положил перед начальником исписанные крупным четким почерком листы, понимая, что обрывает последний шанс на переезд в Москву. — С вашего разрешения, я постараюсь дождаться реальных результатов.
— Но у вас могут возникнуть неприятности в местном управлении, и тогда уж я ничего не смогу для вас сделать.
— Даже в местном управлении? А собирались пригласить в министерство, — с веселым бесстрашием сказал Стырне, наблюдая, как Вербин укладывает подальше в сейф его докладную.
— Собирался, но передумал, — в упор ответил Вербин, захлопывая сейф. — С вашим молодым энтузиазмом полезнее всего именно в поле работать.
— Меня, дорогой товарищ, полем не испугаешь. И в пятьдесят не стыдно поработать в поле. А вот вас, Герман Алексеевич, и арканом не вытащишь туда. Вас не стащишь с насиженного места. Это точно.
Он поднялся, неторопливо застегнул ремни на портфеле и пошел к выходу. Дверь с ярко начищенной фигурной бронзовой ручкой сухо щелкнула.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Мороз заковал в ледяную броню реку. Снег обильно засыпал окружающие город сопки, долины, тайгу. Было много метелей. Ветер часто гонял по улицам города этот предательский дымок, без которого не обходится ни одна пурга на свете. Зазевавшись, мальчишки потом долго оттирали щеки, а ветер опять бросал им в лица пригоршни слежавшегося колючего снега. В январе метель разыгралась в полную силу и продолжалась трое суток. Улицы замело, снегоочистительные машины и бульдозеры не успевали пробивать проходы автобусам. Целый день легковые машины не ходили совсем. На иных перекрестках, к великому удовольствию мальчишек, сугробы поднялись чуть не до проводов.
Забросив на плечо синий с белой каемкой спортивный баул, Дина в канареечном лыжном костюме и шерстяном берете ходко шла на лыжах по обочине улицы. Она спешила в больницу, в мешке было все теплое для Вадима — мохнатый серый свитер, шерстяные носки, которые она связала сама, отличный белый шарф и новая меховая шапка пирожком.
Когда отец сообщил из Москвы, что уже разговаривал в онкологическом институте, она исподволь стала готовить Вадима в Москву. С каждым разом разговаривать с ним было все труднее. По-видимому, он догадывался, что серьезно болен, однако ей не признавался.
Чудесно, как в сказке, несмотря на больничную обстановку, встретили они Новый год. Близко к двенадцати пили из термоса горячий чай с шоколадными конфетами, выпили по рюмке принесенного ею украдкой вина, читали вместе новогодние открытки и телеграммы, слушали радио, приникнув ушами к одной паре наушников.
Больничный режим в эту ночь кое-где был нарушен. Ходячие больные раздобыли вина и поделились, как могли, с лежачими. Всполошившийся персонал носился по коридорам, наводя порядок, и все-таки по закоулкам больницы разные голоса снова и снова приглушенно тянули «Подмосковные вечера», и Дина думала, что в новогоднюю ночь не надо этого запрещать, что радость, пожалуй, самое лучшее лекарство.
— Это ему зачем? Ведь он еще не едет, — недовольно сказал Лебедь, увидев содержимое принесенного Диной спортивного баула.
— Он примерит и будет знать, что у него все есть. А то ничего не успел купить сам.
Они сидели в ординаторской на покрытом простыней узком топчане, на какой обычно кладут больных во время осмотра. Здесь никого, кроме них, не было, и они разговаривали с той небрежной шутливостью, какая установилась в их отношениях с первого дня знакомства. А познакомились они так. Она стояла в очереди за билетом в кино, и, когда она была уже близко от кассы, к ней протолкнулся хорошо одетый молодой человек и, сунув в руку холодный металлический полтинник, попросил купить ему билет. Это было так неожиданно, что она ничего не успела сообразить и машинально купила два билета. Места, как водится, оказались рядом. С этого знакомство и началось.
— Знаешь, Динка, мне иногда бывает чертовски трудно с тобой разговаривать, — сказал он.
— Почему?
— Черт тебя знает, — он сердито сдвинул густые черные брови, — то ты нормальная девчонка, то выламываешься, как переспелая поэтесса, не успевшая выйти замуж:
— Чем именно я тебе досадила?
— Просто трудно бывает с тобой найти нужный тон. Вот и приходится говорить одно, думать другое, делать третье. Тебе я говорю: «Вадим Сырцов будет жить!», а про себя уныло гадаю: «Протянет ли до лета?» В то же время прописываю ему курс лечения на сто лет жизни. Зачем ты хочешь везти его в Москву?
— Элементарно, — с усилием сказала Дина. — Там профессора, академики. Надо испробовать все средства.
— «Академики»! — передразнил Лебедь. — Там, конечно, к услугам дураков и аллопаты, и гомеопаты, и прочие разные колдуны. А что толку? Если у природы в данном месте образовалась брешь, — ничем не заделаешь. «Напрасны ваши совершенства», как говорится. Возьмем для примера Николая Островского. Как тяжело все переживали его болезнь. Андре Жид плач поднял на всю Европу. А спасти не удалось.
— Замолчи! Ты приводишь те примеры, которые тебе выгодны. А сколько случаев, когда воля к жизни в конце концов побеждала. Возьми четверку наших ребят во главе с Зиганшиным. Их носило по океану сорок девять дней, и они победили.
— Сравнила! У них было хоть крошечное, но надежное судно, и они были здоровы. Здесь этот случай совсем ни к селу ни к городу.
Дина отошла к окну. Лебедь невольно задержался взглядом на ее фигуре, но, заметив, что затененное со двора высоким ящиком окно отражает, как зеркало, быстро отвел глаза и, закуривая, задул огонек спички тонкой струйкой дыма.
— Ты мне все-таки растолкуй... как могло это случиться,— глухо попросила Дина.
— Щербинка в зубе. По ней, как судебные медики по отверстию от пули, я нарисовал полную картину. Вместе с пищей он наглотался, видать, порядочно и давно крупиц урановой смолки, дробя ее зубами, как жерновами. А уран, соединяясь с фосфором костей, образует нерастворимые соединения, которые, в свою очередь, расправляются с кроветворной системой, как колорадский жук с картофельной ботвой. Правда, это не столь изящное сравнение...
— Перестань! Это ужасно! — Дина выдохнула воздух и кончиками пальцев быстро смахнула с ресниц слезы. — Неужели ничего нельзя сделать?
— Пытаются. Но результат пока... — Лебедь нарисовал в воздухе нуль и развел руками.
Дина взглянула на него и спросила:
— Что ты рисуешься даже сейчас? Не стыдно?
— Я тебя понимаю и не сержусь на тебя... — очень мягко и просто заметил он. Помолчав, перевел разговор на другое: — Предок пишет что-нибудь?
Лебедь знал от нее о планах переезда и, по-видимому, имел в виду именно это. Дина пожала плечами.
— У него какие-то неприятности. Он, правда, и сам их предвидел, но сейчас молчит. Это тетя Мирдза проболталась маме по телефону, а мать уж, ты знаешь...
— Не мать, а восторг! — воскликнул он искренне. — В сорок пять выглядеть цветущей женщиной... Впрочем, каждому возрасту присуща своя прелесть. Как говорят французы, женщина очаровательна в двадцать, непобедима — в тридцать, незабываема — в сорок. Ты, видно, замешана из того же теста.
Дина подняла на него глаза и покачала головой:
— Нет, Игорь, я хотела бы не так. Если бы можно было, я хотела бы однажды вспыхнуть ярко и кому-нибудь принести счастье. И все. Понимаешь?
— Нет.
Девушка изумленно на него взглянула и сказала медленно, тихо:
— Мне порой жалко тебя. Ты любишь притворяться, и сам не знаешь — зачем. Ну, ладно, я пойду.
— Дина...
Она посмотрела на него, молча прошла через комнату и затворила дверь.
2
Вадим перелистывал свежую «Неделю» и давно дожидался Дину. Прочитан был от корки до корки еженедельник, исследованы до единой крапинки потолок и стены, шкаф и сучки на его некрашеных стенках, пересчитаны все семнадцать ребер батареи центрального отопления под окном. Осталось пересчитать витки на электропроводке, но дальше боковой стенки дело пока не шло — не хватало терпения.
Привыкшему всегда что-то делать, двигаться, работать, торопиться, все время торопиться, Вадиму только первая неделя в больнице была, пожалуй, приятна, он отдыхал. А после новогодней ночи, словно положившей невидимую черту между прошлой жизнью и настоящим, между мечтами и реальностью, он заскучал в чистой и теплой комнате. Вспоминал тайгу, свои бесконечные переходы и скитания, и убогий, крытый корьем шалаш казался ему куда краше больничной палаты.
Родителей Вадим не помнил, или почти не помнил. В местных газетах, как он узнал, став взрослым, писалось в ту пору, что оба они были враги народа. Доставленный из детского сада прямо в детский дом, мальчишка рос угрюмым и нелюдимым. Он помнил отцовы крепкие плечи и ласковые руки матери, которые никогда не отдыхали и всегда о нем заботились. Их не было в детдоме, не было нигде... Он думал о них, а время шло. Минула война, прошли пионерские годы с летними лагерями на лесистом берегу Каргиня, с торжественной линейкой по утрам и кострами до неба перед отбоем. Геологический закончил в одном из сибирских университетов, попав туда по конкурсу. Служба да тайга — вот пока и вся биография. Дина? Да, Дина.
Первая после тундры встреча произошла в кабинете главного геолога. Комната была не очень большая: Вадим запомнил светлые шторы и обилие образцов на столах, на полке, в шкафу, даже, кажется, на полу.
Они поспорили тогда с отцом Дины. Прилетев с поля на попутном вертолете, Вадим азартно требовал разделить отряд и отступиться от проекта в пользу более перспективных маршрутов. Стырне спокойно повторил излюбленную фразу: важен любой поиск, чтобы закрасить белое пятно.
— Зачем мне вскрывать, например, третью линию, когда проходит-то она между двумя пустыми, уже вскрытыми? — горячился Вадим. — Это же напрасная трата труда, времени, государственных денег.
Главный геолог повторил:
— Отряд ищет не уголь, а фосфориты. Надо идти сплошной задиркой и не отклоняться от проекта ни вправо, ни влево.
Вадим потер заросший густой щетиной подбородок:
— Так только пешки ходят.
— Дойдите до линии противника и станьте ферзем.
В это время и вошла Дина, вошла без стука и сразу начала было оживленно говорить с отцом, но, узнав в обросшем плечистом его собеседнике Вадима Сырцова, воскликнула:
— Вот так дела! Откуда ты? Здравствуй, Вадим!
— Здравствуй!
Произошел короткий обмен репликами, какой бывает между знакомыми, не видевшимися несколько лет. Она невпопад сказала, что учится на химфаке Московского университета и проводит каникулы у отца. Вадим вежливо улыбнулся, и ее разозлила эта улыбка: она ясно видела, что ему не терпится возобновить прерванный ее приходом разговор. Отойдя к окну, она замолчала.
— Разумеется, Вадим Аркадьевич, вы не пешка, — осторожно говорил главный геолог. — Но все мы пешки, если посмотреть сверху, со спутника, что ли — иными словами, с точки зрения Госплана. И особенно огорчаться, собственно, нет оснований. Белых пятен становится все меньше.
— Странный у вас взгляд, Ян Зигмундович! — взорвался Вадим. — Поиски полезных ископаемых вы выдаете за какую-то самоцель, будто у геологии одни задачи, а у страны — другие. Черт с ними, с белыми пятнами — нужны фосфориты!
— Так давайте, давайте их! — Главный геолог протянул увесистую ладонь и слегка потряс ею.— Самые хорошие слова — это камни. Где они? Их нет. В Алитэ-Каргинской свите нет фосфоритов.
— Вы уверены?
— Безусловно! Она сложена компонентами, исключающими их наличие.
— Зачем же тратите на поиски десятки тысяч рублей, зачем кормите человеческой кровью таежный гнус, если уверены, что там пусто?
— Нужно закрасить пятно, — бесстрастно повторил Стырне.
— А если я все-таки найду?
— Чудес в природе не бывает!
— А это что? — Вадим со стуком высыпал на стекло перед главным геологом пригоршню желтоватых камушков.
Дине очень хотелось вмешаться, ее тонкие загорелые пальцы так и тянулись к камушкам, но она сдержалась, с внешним безразличием следя за разговором.
Отец, видно подстегнутый ее присутствием, словно закусил удила. Он мельком взглянул на камушки и даже не прикоснулся к ним.
— Послушайте, Сырцов, вы ведь не стажер, а начальник отряда, — сдержанно заметил он, берясь за бумаги. — Таких фосфатов кальция в любой речке... Нужны промышленные залежи!
Вадим покраснел до корней волос. Так и не подняв глаз, он медленно вышел из кабинета.
Дина догнала его за углом прилегающего к управлению парка и, поравнявшись на самом медленном ходу, приоткрыла дверцу автомобиля.
— Садитесь, подвезу.
Вадим удивился, увидев ее за рулем машины, но ничем не выразил этого и, машинально перешагнув каменную канавку, отделявшую тротуар от мостовой, опустился на сиденье. «Запорожец», качнувшись, стал набирать скорость.
— На малый аэродром?
— Туда.
Он заметил, что девушка поехала не в ту сторону, но ничего не сказал. Видимо, ей хотелось побыть с ним подольше наедине. Ну что ж, ведь они крещены пургой и белой тундрой. Вадиму вспомнились ночи, когда, случалось, ему страшно хотелось ее увидеть, но он посмеивался за это над самим собой. А сейчас она сидела рядом, держа руки на белой винипластовой баранке.
— А почему бы, — она опять перешла на «ты», — почему тебе не отдохнуть денек-другой? — И Дина повернула зеркальце так, чтобы видно было его лицо.
— Я прилетел незаконно. Ребята сегодня же улетают назад.
— Сколько в твоем распоряжении?
— Час.
Машина катилась по улицам, брала подъемы, обгоняла другие машины и давала обогнать себя, смирно замирала перед «зеброй», если там был хоть один пешеход, и перед красным огнем светофоров на перекрестках, а они сидели друг подле друга, плечом к плечу и молчали. Ему все не верилось, что она рядом, что это ее нога в тонком капроновом чулке тут, рядом с ним, нажимает на педаль сцепления. Хотелось ехать так долго-долго; они удивительно понимали сейчас друг друга, и говорить об этом не требовалось.
Она мельком взглянула на часы, и он понял, что она считает, сколько еще минут осталось быть вместе. Он тихо улыбнулся этому, и она тоже поняла. Совсем рядом были ее синие сияющие глаза. Как часто вспоминал он их за последний год. Почему?
А она думала о своем. Тогда она знала, что они встретятся, теперь знает, что Вадим найдет эти камни, которые так нужны. Рядом с ним ей становилось светлее, надежнее. Его сдержанность с ней была из того мира, где все прочно, и это ей нравилось. На одном из безлюдных перекрестков, когда уже выезжали к аэродрому, Дина остановила машину, повернулась и положила руки ему на плечи. Щетина на его лице колола, но у него были твердые, шершавые от морозов и ветра губы. И это ей тоже нравилось.
3
— Ну и хорошо, что ты здесь, — сказал Вадим, увидя ее в дверях. — Я тебя давно жду.
— Надеюсь, ничего плохого? — Дина присела на край койки и оглядела его осунувшееся, тщательно выбритое лицо. Он отрицательно покачал головой, и она, облегченно вздохнув, стала изображать главного врача больницы: — Как мы себя чувствуем сегодня? Как мы спали, молодой человек. Как стул, кровать, окно? — Нащупав его пульс, она важно прикрыла глаза, как это делал профессор, и сказала небрежно: — Пять тысяч ударов в час. Неплохо. Так что, молодой человек, можете вставать и даже совершать небольшие прогулки... на руках.
Вадим простодушно рассмеялся:
— Как ты проехала? Говорят, кругом заносы.
— На лыжах.
Она чувствовала, что он скрывает недомогание. Легко касаясь кончиками пальцев, она погладила его щеку и шею, выглядывающую из-под ворота халата. Похудел он очень, и подбородок с темной ямкой стал сильно выдаваться вперед, что незаметно было под бородой. Дине хотелось заплакать, но она заставила себя улыбнуться и сказала единственное, что могла в эту минуту, то есть сущую правду:
— Хорошо с тобой, старик, — и она положила голову на подушку рядом с его головой.
«Хорошо с тобой, хорошо с тобой...» Есть ли у нее надежда? Сколько еще недель или месяцев им будет «хорошо с тобой?» Среди бесчисленного множества вещей она хотела бы сейчас найти одну, которая помогла бы понять смысл человеческой жизни, понять — почему она, жизнь, приходит без ведома и уходит без согласия того, кому дана. И что же, наконец, главное на свете?
Мысли эти приходили к ней и раньше, еще в юности, когда она зачитывалась книгами любимых писателей, но все казалось тогда абстрактным, далеким и не обязательным.
А теперь, полюбив, она поняла, что как раз эти вопросы обязательные и самые насущные. Где же искать на них ответа? Где? В какую дверь стучаться?
Взгляд Дины упал на фотографию в еженедельнике, где изображена была будто бы спящая девочка. В заметке рассказывалось о древнем саркофаге с отлично сохранившейся мумией юной римлянки, жившей в начале нашей эры.
«Ведь должны же, должны существовать средства и для продления человеческой жизни», — подумалось Дине.
— О чем ты думаешь? — спросил Вадим.
— По ассоциации. — Она спохватилась, поняла, что себя выдала. — Находят какие-то смолы в горах Средней Азии, извлекают чудотворные вещества из нефти. Это интересно, правда?
— Уж не думаешь ли заняться геронтологией?
— Да-да, так, кажется, называется эта наука. А почему бы нет? Если бы я могла... Ведь это, наверно, очень радостно — помогать людям жить долго, — медленно сказала девушка.
Он достал из ящика тумбы сигарету. С интересом и некоторым отчуждением поглядывая на нее, закурил, и она вдруг густо покраснела, поняв всю неуместность этого разговора. Он словно не заметил и сказал очень мягко, как старший:
— Не надо, Динушка, метаться. Ну, от геологии отстала — бог с тобой, может, действительно не женское это дело. Займись серьезно химией: это твое настоящее, кровное. И какое нужное!
Дина дрогнула. Значит, он все знает, понял все ее ухищрения и сейчас советует ей, как укрепиться в жизни... как жить без него... Он и сейчас неизмеримо сильнее и умнее ее, но сейчас это неважно. Важно на всем свете только одно: его надо спасти!
А он, продолжая говорить тем же ровным голосом, потребовал, чтобы она уехала. Он уже почти здоров, через неделю-другую выпишется из больницы и уедет в поле, а она должна учиться. Нечего ей тут делать.
Вот как, дело пошло, стало быть, в открытую. Дина посмотрела ему прямо в глаза и сказала:
— Ладно, старик, в Москву я, конечно, поеду, но не иначе, как вместе с тобой. Уяснил? Вместе полетим. Зимнее обмундирование я уже приготовила.
— Зачем мне в Москву?— Вадим сдвинул брови. — Я же сказал: не поеду.
— Поедешь! — в голосе ее задрожали слезы. — Покажемся врачам и — на один из подмосковных курортов. Сосновый бор. Воздух. Лыжи. Да ты сто лет не имел ничего подобного!
— Зачем ты уговариваешь меня, как ребенка? — он грустно посмотрел на нее и улыбнулся. — Отправляйся одна — учись. Тебе надо заканчивать институт.
— Хватит, Вадим. Я еще вполне успею стать гениальным химиком, — сердито сказала она.
Вадим невольно рассмеялся, потом лег на кровать ничком. Дина поняла, что ей сейчас не уговорить его.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Ильза Генриховна за долгие годы так и не привыкла к местному климату. Не привыкла и к дальности расстояния. До переезда сюда не проходило и года, чтобы она не побывала в родной Риге. Снять на сезон комнату или угол ей не стоило труда, и милый сердцу янтарный берег, полный разноцветных элегантных купальников, шерстяных широкополых шляп и поливиниловых босоножек нежнейших оттенков, — надолго был к ее услугам. Однако с тех пор, как они уехали из Москвы, все реже приходилось бывать в Риге. От Москвы-то было «рукой подать», как говорят русские, а попробуй отсюда, с Востока, дотянуться до Балтики! Влетает это в копеечку, а с копейками после покупки «Запорожца», будь он неладен, стало туговато. И то сказать, муж теперь в командировки ездит мало, а ее уроки не много дают. Вот почему, когда Ян намекнул на возможный переезд, Ильза почувствовала себя на седьмом небе. Да, верно говорят в Польше: пан мой — бог мой. С Яном своим она не пропадет.
И уже соседи и знакомые, собираясь у нее, горячо обсуждали предполагаемый переезд, уже она подумывала, какую мебель возьмет, а какую уступит соседям. Рояль, конечно, возьмет.
Ильза провела рукой по пожелтевшим от времени клавишам небольшого концертного рояля, матово белевшего в углу. Его сработали лучшие рижские мастера. Такому инструменту и в Москве позавидуют. Погодите, она заведет там дом ничуть не хуже, чем у этой зазнайки Мирдзы. А впрочем, что умеет Мирдза, кроме как расстилать вязаные салфеточки. У нее будет дом лучше и современнее. Уж поверьте, что так.
— Можно, Ильза Генриховна? — в двери показалось виновато улыбающееся круглое лицо Зойки.
— Ну-ну! — суховато молвила хозяйка, скользнув взглядом по золотым часикам на полноватой руке. — На уроки опаздывать нельзя, уважаемая Зоя.
Зойка сослалась на заносы, которые и послужили причиной того, что Ильза сама не пошла в училище, а некоторым своим ученицам позволила приходить к ней домой. Зойка училась первый год. Совсем недавно она и сама не догадывалась, что у нее есть голос. На экзаменах она прошла хорошо, попала к лучшему педагогу и сейчас как будто успевает. Только бы осилить вот эти верхние регистры. Но если Ильза Генриховна не отступает — значит, она, Зойка, не такой уж бездарный барабан.
— Ну что, начнем, Зоя?
Сидя за роялем, Ильза Генриховна преображалась. С ее лица исчезала мелкая озабоченность. Глаза становились мечтательными, светились настоящим чувством, руки легко скользили по клавишам. Она вполголоса поправляла Зойку, помогала ей брать ту или иную ноту; не раздражалась, когда та фальшивила, а мягко останавливала и терпеливо начинала все сначала. В такие минуты даже ворчливая тетя Груша засматривалась на хозяйку, прощала ей мелкие обиды и ходила на цыпочках.
После урока Ильза обычно не отпускала учениц сразу, а объясняла промахи, показывала, записывала задание на дом, иногда поила чаем. Так произошло и сегодня. Отправив тетю Грушу за покупками, Ильза Генриховна усадила Зойку за стол. Чай был необыкновенно ароматный. (Она умеет заваривать, будьте покойны!) В вазе вкусно румянилась горка домашних булочек.
— Получится у меня что-нибудь? — спросила Зойка, еще взволнованная уроком, и затаила дыхание.
— Милая моя... — за долгие годы жизни среди русских Ильза так и не привыкла к свободной речи и произносила слова, как они писались, — милая голубка, даже медведь учится танцевать. А ты еще только начинаешь.
Зойка слегка насупилась: ей хотелось хоть раз услышать похвалу.
— Зоя, тебе Вадим Аркадьевич нравится? — неожиданно спросила Ильза Генриховна.
Девушка, застигнутая врасплох, беспомощно взглянула на хозяйку, но, не увидя в ее глазах ни насмешки, ни коварства, тихо ответила:
— Он не может не нравиться. Вадим — мужчина.
«Дева Мария! И это говорит подруга моей дочери, — с неприятным чувством подумала Ильза, — девчонка, у которой молоко материнское на губах не обсохло».
— Разве? — сказала она вслух и пренебрежительно поджала губы. — Вот уж не замечала.
— Ваша дочь о нем другого мнения, — сказала Зойка, с любопытством глядя на своего педагога.
— Моя дочь... — Ильза Генриховна неестественно рассмеялась. — Моя легкомысленная дочь перевлюблялась уже во всех киноактеров. Вадим Аркадьевич — очередная ее блажь.
— Блажь? Нет, у них без дураков, Ильза Генриховна, честно вам говорю.
— Не думаю, — хозяйка с сожалением покачала головой. — Ведь мы уезжаем, Зоя. Совсем уезжаем из Каргинска.
— Как уезжаете? Куда?
— В Москву. Там мой муж в министерстве работать будет. Это дело дней.
— Вот как, — разочарованно произнесла Зойка, прежде всего подумав о своих верхних регистрах. — Значит, я не доучусь?
— Почему же, — Ильза Генриховна снисходительно улыбнулась, — Архиповой тебя передам. Конкордия Матвеевна — замечательный педагог,
— Вот оно как, — продолжала соображать вслух Зойка, — стало быть, Динка не вернется в Каргинск?
— Зачем ей возвращаться? — Ильза Генриховна пожала плечами. — И, если уж совсем откровенно: в Москве у нее такой парень... тридцать лет, а уже кандидат... Пока не болтай, голубка, слышишь? Что касается голоса — материал у тебя богатый, — меняя тему, продолжала хозяйка, — и я уверена, что Архипова сделает из тебя певицу. Я с ней сама поговорю.
— Значит, Динка остается в Москве, — беззвучно одними губами повторила Зойка. — Блеск! — неожиданно воскликнула она. — Какая Динка счастливая... — По правде говоря, думала она сейчас не о подруге, а о тех выгодах, которые сама она сможет извлечь из этих новых обстоятельств. Дина уезжает, и значит... — Она поглядела на учительницу и торопливо сказала: — Ну ладно, до свидания, Ильза Генриховна.
2
Подавив слезы, Дина молча вышла из палаты. А Вадим все так же лежал ничком. Что ж, он мог сейчас еще меньше, чем она. Сколько еще ему пролеживать тут койку и заниматься воспоминаниями?
Вот еще одно. Оно очень напоминает ту историю, когда пионервожатая Светлана уговаривала Вадимку поверить, что нашлись его родители. Здесь она тоже фигурировала и такая же была курносая, хотя много повзрослела.
Вадим тоже стал к тому времени рослым плечистым парнишкой с широким, немного веснушчатым, лицом и белесым вихрастым чубом. А вот Игорь Лебедь все еще оставался щуплым и тоненьким, он рос медленно. Только глаза — черные, быстрые, лучистые — делали его старше четырнадцати лет. Глазами, да еще необыкновенно густыми ресницами Игорь в ту пору гордился. Впрочем, разве только в ту пору?
А в тот памятный день все началось очень обыкновенно. После линейки и подъема лагерного флага ребята плотно позавтракали в столовой, устроенной в саду под дощатым навесом, потом всем отрядом двинулись на Партизанскую сопку. Там и сейчас еще можно найти в зарослях бурьяна позеленевшие винтовочные патроны или обломок японского тесака с зазубренным наподобие пилы обушком.
Но Гарвей и Флинт, как называли друг друга, начитавшись приключенческих книг, Вадим с Игорем, уже не раз бывали там. Незаметно отстав, они подались в кедровник за орехами. Кедровая роща сплошным зеленым шатром покрывала высокую сопку. Взобравшись на дерево с толстым красноватым стволом, усеянное крепкими, еще не успевшими растопырить чешуйки зеленоватыми шишками, они щелкали орешки, а потом начали сбрасывать шишки на землю, как это делают белки, чтобы унести с собой.
Остро пахло раскипевшейся на солнцепеке серой.
В просветах стволов сверкали синие ленты Каргиня, плавились ковшики пойменных озер. Невдалеке маячили, господствуя над огромной территорией, радиомачты. Город терялся в зеленой дымке. Сколько раз уж в мечтах подростки уносились на своей бригантине за тридевять земель — даже в Индию или на Гавайские острова; а на самом деле бригантина, колыхая алыми парусами, все торчала на месте.
Игорь дальше никак не желал мириться с этим. Щелкая орехи, он скучающим взглядом обводил раскинутый у подножия сопки и осточертевший обоим лагерный городок с аккуратными корпусами, с этими кружевными занавесками и посыпанными гравием дорожками, утыканными по краям выбеленными половинками кирпича.
— Раньше, слышишь, Гарвей, говорят, пионерские лагеря были совсем другие,— говорил Игорь, сидя верхом на суку. — Никаких там бачков с кипяченой водой. Спали в брезентовых палатках, готовили на костре, ели из котелков — как солдаты. Потом они на войне воевали, и еще как! А из нас, видать, хотят понаделать милиционеров или пожарников. «Береги лес от огня! Не плюй на пол!» — передразнил он и досадливо сплюнул. Он старался дотянуться до большой желтой шишки, а ветка, как живая, уходила все дальше.
Вадим поглядел на товарища и солидно отозвался с верхнего сука:
— Правильные плакаты. Лес — вещь полезная, а антисанитария — вещь вредная.
— Поди к черту! — Игорь до шишки не дотянулся, но подцепил гибким большим пальцем ноги буроватую плеть какой-то лианы и удивленно воскликнул: — Гляди — кишмиш! — Он потянул лозу к себе, и, сорвав гроздь похожих на крыжовник зеленовато-желтых ягод актинидии, протянул товарищу. Ягода была сочная, сладкая, но чуть горчила, и очень странно было видеть ее на кедре. Тогда они еще не знали, что в Алитэ-Каргинской тайге это вещь довольно обычная.
— А как растет банан, не знаешь? — спросил Игорь.
— На дереве, должно быть.
— На дереве-то на дереве, а будто бы без семян. Ты находил семена в бананах?
— Я бананов совсем не видел.
Подростки закурили на двоих папироску и совсем размечтались: есть ведь на земле места, где все растет, есть даже хлебное дерево. Вот где должно быть отлично жить. Игорь пододвинулся к Вадиму поближе, насколько позволяли упругие хвойные лапы, и, заговорщически блестя глазами, сказал:
— Послушай, Гарвей, бежим давай из детдома!
Отодвинув мешавшую смотреть ветку, Вадим внимательно взглянул на товарища. «Ну, да!» — подтвердил тот и с вызовом выпятил острый подбородок. Они надолго замолчали.
Вадим и сам давно подумывал о побеге. За все эти годы ему до чертиков надоел детдом — ведь он знал, что существует другая жизнь, и ему хотелось другой жизни. Не лучше ли поступить в ремесленное, а потом пойти на завод? Однако, когда Игорь в прошлый раз бегал, железнодорожная милиция доставила его на третий день назад. Он съел тогда сразу три порции обеда и обещал больше не бегать. Теперь, значит, опять?
— Будет совсем иначе. Я железно все продумал, — сказал Игорь. — Поездом не поедем, а доберемся на пароходе до моря, а там поступим юнгами на океанский корабль. Внимание! Начинается первое кругосветное!
— А как с вещами? Не в трусах же. — Вадим досадливо подергал на себе выцветшие от частых купаний казенные трусы.
— Беру на себя.
— А деньги, Флинт?
— Найдем.
— В чужих карманах, да? — строго сказал Вадим.
Игорь нервно рассмеялся:
— Ну вот, сразу и карманы. Друга батькиного расколю, он даст на первое время.
— Когда-то они вместе летали на Халхин-Голе.
— Так по рукам, капитан Гарвей?
Они ударили. Ребятами овладело яростное веселье, и, чтобы дать выход охватившему чувству, они стали кидаться шишками и горланить. Им показалось, что бригантина и впрямь отплывает от берега. Вадиму тогда очень хотелось плакать, и он боялся, чтобы Игорь как-нибудь этого не заметил.
3
Очень скоро пришлось паруса убрать. Со стороны лагеря послышались призывные звуки горна. Друзья переглянулись, вмиг очутились на земле и, забыв подобрать сброшенные шишки, припустились к лагерю.
Как только они добежали до ворот, перед ними вырос запыхавшийся Вася-горнист:
— Тебя, Игорек! К Светлане!
Друзья кисло поморщились. Кроме очередного разноса от Светланы ожидать было нечего. Что именно натворил Игорек — не знал даже он сам. Теряясь в догадках, подростки нехотя поплелись к библиотеке, где Светлана бывала в эти часы. Они успели договориться обо всем. Бежать решили послезавтра, в первое же воскресенье, когда в лагерь, по обычаю, хлынут гости и шефы и в общей суматохе никто не хватится двух воспитанников.
На веранде рядом с низкорослой, растерянно улыбающейся Светланой стоял высокий человек в защитном военном кителе без погон и потертых синих бриджах и сапогах. С правой стороны груди тускло блестел над карманом массивный овальный орден, какого они никогда не видели. Коротко остриженная седая голова прикрыта была старенькой синей пилоткой, худое бритое лицо сплошь избороздили глубокие морщины и темные складки, только черные пронзительные глаза смотрели живо и молодо. Слегка подавшись вперед, он пристально вглядывался в подростков — то в одного, то в другого — очень скоро его взгляд остановился на побледневшем лице Игоря.
Вадим слегка отстал от друга, тот нерешительно шагнул к незнакомому раз-другой, беспомощно оглянулся, двинулся опять, все еще не решаясь поверить, что перед ним — бывший военный летчик, герой Халхин-Гола, отец его, Юрий Лебедь.
— Сынок! — наконец вырвалось сдавленно из груди Лебедя-старшего.
Коротко всхлипнув, Игорь кинулся к нему на шею и закричал:
— Пап! Папа мой! Родненький!
С лица Светланы медленно сошла ее дежурная улыбка, губы дернулись, и, к удивлению Вадима, она тоже заплакала, как и Игорь. А Вадим так и не заплакал, только раза два судорожно и глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха.
4
— Что это ты распелся, старик? Смотри ты, лежит и напевает себе «Бригантину».
Над больничной койкой стоял Лебедь и щурил глаза. Вадим слегка приподнялся, посмотрел на него потеплевшим взглядом, потом молча усадил его рядом с собой на койку.
— Смотри ты, как расчувствовался, — пытался шутить Лебедь, но и сам был растроган. — Да, могли получиться из нас добрые капитаны, да не получились, — грустно сказал он. — Где, на каких морях, вспарывает теперь волны наша бригантина? А знаешь, честно сказать, я стал уже забывать даже, что были такие мечты. И батя мой, отважный летчик, рано помер. Что ж, ведь калекой вернулся... Да, не вышли мы в капитаны, не вышли...
Вадим достал сигарету, закурил и откликнулся просто, без рисовки:
— Может быть, в чем и есть неувязка, но если уж говорить искренне, — ни о чем я не жалею. Не о чем жалеть, Игорь. Даже о том, что привело меня в больницу. — Заметив тень, промелькнувшую по лицу товарища, геолог продолжал: — Не знаю, как ты, Игорь, а я из детдома что-то такое вынес... Черт его знает, может, это плохо, может, тут какой-то пережиток, но это так. Я даже во сне не могу избавиться от ощущения, как будто ярко освещен юпитерами — тут уж при всей условности мнений каждая пуговица должна быть на месте. Не так ли? Худо ли, хорошо ли, но я никогда не давал себе ни в чем поблажки, требовал от себя всегда больше, чем от других. И даже теперь, хватив лошадиную дозу облучения, — Вадим посмотрел на побледневшего Лебедя и продолжал ровным голосом: — даже теперь не жалею, что выбрал геологию. То, что случилось со мной, — частность. А так — моя бригантина как раз под парусами. Это — моя геология, мои маршруты. Думаю, Игорь, не зря обкалывал мой молоток встречные скалы. Мой след на земле — его уже не сотрешь.
Лебедь, с невольной внутренней завистью слушавший неожиданную исповедь, спохватился и прервал негодующе:
— Что это, старик, ты вдруг заговорил в тоне завещания? Какое такое облучение ты вспомнил?
Вадим откинулся на подушках, поправил полосатую домашнюю пижаму, которую принесла ему Дина, и с усмешкой спокойно взглянул на товарища.
— Давай не будем, Игорь. Вспомни прошлое, не стоит нам лгать друг другу. Сколько мне осталось жить?
— Ты мне эту чертовщину брось! — рассердился Лебедь. — Зачем я только спросил у тебя про щербинку? Пойми, дурья башка, что это просто врачебный долг. Твой анамнез нужен для проформы, для очистки совести. А профессор и я уверены, что у тебя не лейкемия, а обыкновенный лейкоцитоз, и он не имеет ничего общего с облучением. Выбрось, пожалуйста, эти бредни из головы.
— Хорошо. Когда я могу выписаться из больницы?
— Куда тебе спешить? Сгореть на работе никогда не поздно.
— Меня интересуют анализы.
— Лейкоциты придут в норму.
— Анализы образцов, Игорь. Я вылезу в окно.
— Знаю, знаю, что ты способен на такую пакость. Учись логически мыслить, старик. Вот, примерно: все люди ходят через дверь, я — человек, стало быть, тоже должен ходить через дверь.
— Или немного иначе: все двери умные, Игорь Лебедь — не дверь, стало быть, дурак.
— Хо-хо! Ты думаешь, что это великолепный софизм? Нет, до настоящего софизма или афоризма ты еще не дорос.
Вадим усмехнулся, и врач, немного успокоенный реакцией больного, вскоре вышел.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Со смутным ощущением чего-то грешного, запретного, допущенного им в минуту слабости, возвращался Лебедь из больницы домой. Весь день сегодня, как нарочно, одни неприятности. Скончался в восьмой палате старик Урусов, с которым он провозился целых полгода. Разумеется, летальный исход был неминуем, а все же досадно, что не смог поберечь беднягу подольше.
На утреннем обходе профессору пожаловалась на него эта долговязая агрономша из девятой палаты: дескать, назначения неправильные. Ну, профессор подтвердил назначения и довольно сурово заметил капризной больной, что доктор Лебедь ошибается редко. Лестно, конечно, а все же обидно: стараешься-стараешься, а люди платят тебе черной неблагодарностью. Очень трудно получается с Вадимом.
Правду сказать нельзя, скрыть ее от такого тоже невозможно, вот и балансируй, как на лезвии бритвы. Жаль товарища. Как-никак росли вместе, одна и та же судьба постигла родителей, только дальше пошли разными путями. Дело даже не в том, что Вадим геолог, человек, так сказать, романтической профессии, а я унылый эскулап. Просто не хочу я жить такой жизнью, как Вадим. Не хочу. Подвергать себя ежедневно сотням опасностей, изнурять организм этими переходами и к сорока годам получить если не какое-нибудь облучение, то уж наверняка инфаркт миокарда. Зачем мне это нужно? Чтобы другим жилось лучше? Может, для потомков? Слуга покорный. С меня достаточно и современников с их недугами и капризами. А потомки и поминать не станут. Будут, как и мы, жить своими заботами. И шут с ними. Вот и я хочу иметь свой интерес, свой мирок, свою орбиту. Удобную для меня орбиту. Мещанство? Одни это называют мещанством, другие — «личной жизнью». Англичане говорят: мой дом — моя крепость. Могу еще добавить: и моя кумирня. Кому хочу — тому молюсь.
Дом, в котором находилась «кумирня» Лебедя, был большой, коммунальный, построенный по типовому проекту ускоренным крупнопанельным способом. Огромная плоская коробка в пять этажей с крохотными комнатками, низкими потолками и пресловутым санузлом, где ванна стояла рядом с унитазом. Остряки шутили, что устроители сей благодати не успели только пол соединить с потолком и водопровод с канализацией.
Пару лет назад получив эту квартиру, состоящую из двух комнат с передней в один квадратный метр, Лебедь сначала сильно расстроился, потом призвал на помощь чувство юмора и постарался утешиться формулой: столкнувшись с неизбежным — приветствуй его! В конце концов он привык и устроился, в общем, довольно уютно.
В самом деле: в передней помещается и зеркало, и вешалка, и полочка с сапожными щетками. Он переступил порог — и в овальном зеркале сразу мелькнули берет из толстой черной пряжи, пушистый красно-желтый шарф, коричневое полупальто с входившим снова в моду шалевым воротником из цигейки. Что ж, ничего, облик вполне пристойный. Повесив одежду рядом с мохнатой Зойкиной шубкой (уже успела прибежать, мышка!), Лебедь вошел в комнату.
Стол был накрыт на двоих, из кухни тянуло чем-то невероятно вкусным — Лебедь остановился, всей грудью вдыхая воздух и не первый уже раз ловя себя на «греховной» мысли о прелестях семейного очага. Это приносит всегда с собой Зойка. Смотри ты, пыль на полированной мебели везде вытерла, и сама уютно забралась с ногами на диван-кровать в кабинете и, грызя большую очищенную морковку, перелистывает журнал.
— Привет тебе, приют невинный... — пропел Лебедь, становясь в позу, и оба весело рассмеялись.
— А я пораньше отпросилась сегодня, дай, думаю, сюрпризик ему сделаю. Обед готов. Прикажете подавать?
— Подавать так подавать. Только сначала я должен позвонить кое-кому.
Лебедь подсел к письменному столу, отодвинул стопку журналов и авторучку на плоской яшмовой подставке, придвинул к себе аппарат и стал названивать, но неудачно.
Зойка положила перед ним книжку в красивой глянцевой обложке и спросила:
— Зачем это, Игорь? Где достал?
С цветных фото глядели узкими глазами молоденькие обнаженные японки в разнообразных позах — то в гамаке, то на фоне леса, то просто на камнях, обдаваемых морским прибоем. Полюбовавшись на наиболее хорошеньких, Лебедь захлопнул книжку и сказал небрежно:
— Знакомый моряк привез из плавания. А что? Разве неинтересно, мышка?
— А почему у некоторых глаза широкие, как у нас?
— Пластическая операция. Юные японки во всем хотят быть похожи на европейских женщин.
— Смешно! — Зойка хмыкнула и слегка оттянула пальцами веки с подрисованными уголками. — А мы хотим походить на них, да? Зачем?
— По-видимому, для пикантности, мышка. Людям издавна не хватает широкого взаимодействия культур. Без этого немыслим прогресс.
Зойка похлопала глазами, на круглом личике отразилась медленная работа мысли, потом она достала со стеллажа другую книгу, обернутую в целлофан:
— Это тоже для взаимодействия, Игорь Юрьевич? — в голосе ее дрожал едва сдерживаемый смех.
В книжке, изданной западногерманским клубом нудистов, сфотографированы были гуляющие по парку, купающиеся, играющие в гольф обнаженные мужчины и женщины.
— Что ж тут особенного? Обыкновенная вещь. — Лебедь пожал плечами и скучающе обвел глазами стеллаж. — Ты еще не доросла до понимания некоторых вещей.
— Может, и не доросла, — вздохнула Зойка, — а только «Поющие голоса Японии» лучше, чем эта книжонка про девок. Я сама слышала хор, и даже вместе пели нашу «Катюшу» — вот это действительно взаимодействие.
— Ну ладно, ладно, деревня, заладила. Пошли обедать.
За обедом после стопки портвейна Зойка сделалась оживленной, подкладывала Игорю лучшие куски, без умолку болтала. Хорошенькое ее личико так и светилось счастьем: обед удался, и Лебедь сегодня ласковый, внимательный с ней.
— Ты вот сказал: «деревня», а мне нисколечко не обидно, — говорила она, ставя на стол румяный духовитый пирог с капустой, — ну нисколечко, понимаешь! Что ж, деревня и кормит и одевает, как говорится, а что поотстала от города по части всяких товаров и удобств, ну и по культуре, конечно, так не ее же вина. Как мать схоронили — подался в город и брат Иван с Фенькой, невесткой, за ними, стало быть, поперлась и я. Вот и живем, как говорится, не тужим...
Отдавая должное пирогу, Лебедь, недовольно прихмурившись, слушал неожиданную исповедь.
— Чем тебе плохо в городе?
— Не плохо, однако и не хорошо. Будто в командировке живу — и не два и не полтора.
— Ехала бы тогда домой.
— Медсестрой? Нет уж. Видно, раз оторвавшись от живого корня, назад трудно приклюнуться.
— Выучишься со мной английскому — легче будет на вступительном. Соображаешь? — Лебедь сходил за учебником и, пока Зойка перетирала тарелки, принялся деловито учить ее правильному произношению. — Значит, артикл the...
Зойка неожиданно рассердилась, захлопнула учебник и сказала со вздохом:
— Легкий ты все-таки человек, Лебедь. Тебя не проймешь, — и кончиком чайного полотенца утерла набежавшую слезинку.
Лебедь сделал удивленные глаза и скрылся в кабинете. Нет, не такой уж «легкий», как тебе, Зойка, кажется, он не прост и все понимает. А только... Растянувшись на диване, Игорь закурил, просыпал на полосатую пижаму пепел и негромко выговорил вслух:
— Хитра баба. Женить на себе хочет. Спит и видит себя хозяйкой в доме... — Дальше он курил молча и уже про себя продолжал выяснять отношения: «Вообще-то, по правде сказать, заслужила и предана как собака. Вот воистину, чем меньше женщину мы любим... А может, я люблю Зойку? Может быть, чем черт не шутит. Добрая, уютная, чего еще? Культурки маловато? Да по нынешним временам без нее, может, и лучше в доме...»
Растирая покрасневшие от холодной воды руки, вошла Зойка, глянула в сторону Игоря и шагнула подальше от него к письменному столу, но он поймал за руку, потянул к себе.
— Не надо. Не хочу, — вырвав руку, она села чуть поодаль, нервно дернула плечом. — Пойду-ка я восвояси.
— Посидим. — Он накинул ей на плечи пуховый платок, привлек к себе. — Чего дуешься, как мышь на сковородку? Из-за свадьбы, да? — Зойка не ответила, только вся дрогнула. Он заметил, но продолжал так же, почти небрежно: — Зря, зря. Зачем нам торопиться? Успеем надеть хомут. Семья — не только утеха, но и большие обязанности, большая ответственность. А ко мне похаживает молодежь...
— А чего она похаживает? — басом буркнула Зойка, невольно выдавая себя. — От ворот — поворот.
Лебедь пошевелил красивыми густыми бровями:
— Куда ей идти? На лекцию о пользе кипяченой воды? Так еще Маяковский воспел. Мало что изменилось. Те же лекции с киносеансами, та же скучнейшая игра в шефов-подшефников. Когда-то это все, батька рассказывал, было в диковину, а теперь оскомину набило.
Зойка почти не слушала, хмуро прервала:
— Скажи-ка, доктор, а этот... друг-то твой скоро поправится?
— Вадим, что ли?
— Кто же еще. Поправится скоро?
— Может, и поправится. Вадим двужильный. Почему спросила?
— К слову пришлось.
Зойка поднялась. Лебедь внимательно взглянул на нее и шутливо погрозил пальцем:
— Ты смотри у меня!
— А ты получше доглядай за своими подонками, особенно которые в юбках. — Зойка усмехнулась. — Только смотри и сам, Игорек, как бы тебе не проглядеть судьбу. Хватишься, да поздно будет.
Она надела шубку, нахлобучила свою мохнатую шапку и, молча, не прощаясь, ушла. Лебедь оторопело посмотрел ей вслед.
На лестнице Зойка нос к носу столкнулась с двумя юнцами в модных стеганых тужурках и, разумеется, без головных уборов. У одного под мышкой были патефонные пластинки, у другого — завернутые в газету книги.
— Хау ду ю ду? Как поживаете, Зоя Васильевна? — простуженно просипел тот, что нес книги. — Куда же вы?
— Проходи, проходи, — сухо сказала Зойка.
2
Вадим давно уже знал, что тяжело болен, еще до того, как готовы были первые анализы. Откуда возникла эта уверенность, он и сам не понимал. Вроде и не было острых явлений. Но он все чаще думал о смерти, о том, что успел и чего не успел. Надоели уже воспоминания, а все разматываются и разматываются. Как будто кто-то обязал его до конца досмотреть именно для этого случая запущенную киноленту. Досмотреть.
Сейчас в руках у него фотография. Среди немногих сохраненных документов добрые люди передали ее когда-то в детдом. Это его мать и сам он еще в пеленках. Фотография покрылась подтеками, но еще можно рассмотреть на ней черты матери.
С карточки смотрела молодая женщина с прямым пробором в темных, собранных на затылке узлом волосах, с мягким приоткрытым в улыбке ртом, с лукавыми, ласковыми, широко раскрытыми глазами. Во всем ее облике — простодушие, почти детская доверчивость. Она, говорят, работала диктором, наверно, слушатели любили ее голос. Вадим дернулся, непроизвольно прижал рукой фотографию. Сколько она слов недосказала, сколько мыслей недодумала. Наверно, в тяжелые ночи много раз шептала его имя, имя сына. Вадим разгладил лежавшую поверх одеяла фотографию.
В палате, в четырех белых стенах, медленно скреблось время, медленно ползли мысли. Вот и Дина на нее похожа, он давно это заметил. Такой же разрез глаз. С ней одной на целом свете он мог бы хорошо жить. Тогда после Большого Пантача казалось, что все испытания и мытарства кончились. Оказывается, они только начались. Надо достойно пройти через них, нельзя трусить. Только бы Пантач состоялся. Какой он будет, конечно, уже не доведется увидеть. Ладно. Лишь бы был. И Дине надо сейчас помочь, чтобы она жила и была счастлива. Остальное — только частность.
— К вам можно?
— Входите.
Открылась дверь, и в палату робко вошла девушка. Вадим узнал Вику Гончарову, лаборантку из камералки, за ней показалось круглое, в бакенбардах и усиках, растерянно улыбающееся лицо Зовэна Бабасьева. Он был на голову ниже худощавой зеленоглазой девушки. На плечи их наброшены больничные халаты, в руках — пакеты и хризантемы в целлофане.
— Ну вот, здравствуй, Вадим, — сказал Бабасьев. — Привез от всего отряда приветы и поклоны, а Вика — вон, результаты проб.
— Хорошо. Чего же вы тянете, говорите, Вика, — Вадим приподнялся, — что пробы?
— В образцах высокое содержание фосфорного ангидрида. Почти сорок процентов, Вадим Аркадьевич... Почти сорок, вы понимаете?
Вика волновалась, миловидное, всегда бледноватое лицо ее раскраснелось сейчас пятнами, от растерянности она открыла пакет, очистила банан и стала его есть сама. Бабасьев незаметно взял у нее пакет и положил на тумбочку. Все рассмеялись.
— Успокойтесь, Вика, — сказал Вадим.
Он знал ее уже несколько лет, она всегда сама вызывалась делать его анализы. Он знал, что она любила Бабасьева и что это была не самая легкая на свете любовь.
Вика никогда не пропускала случая подчеркнуть свою независимость, съязвить по поводу кавказских усиков, но стоило Зовэну уйти в поле, оба начинали скучать и без конца писали друг другу длинные письма. Недавно Вику избрали секретарем комсомольской организации, и Зовэн очень гордился этим.
— Я слышала, Вадим Аркадьевич, что в вопросе Пантача у вас есть оппозиция, — сказала Вика, переходя наконец на более спокойный тон. — Так вот, не думайте, что вы одни. Мы... наша комсомольская организация полностью вас поддерживаем. Можете на нас рассчитывать.
Растроганный Вадим взглянул на Бабасьева: дело тут, видимо, не обошлось без него.
— Ну так что пишет Стырне?
— Писал, что твердо надеется пробить план, — ответила Вика.
«Только еще план», — грустно подумал Вадим.
Вошла Зойка, неся микстуру. Она с интересом оглядела Бабасьева, а встретившись глазами с Викой, отвернулась и, нахмурившись, стала наливать в мензурку воду.
— Вот ты где, оказывается, работаешь, — привет! — сказала Вика удивленно.
Зойка ответила настороженным взглядом и, ничего не сказав, вышла.
— Ничего себе сестра милосердия, ей только твист танцевать, — присвистнул Бабасьев ей вслед, — от такой умчишься в самый ад и то доволен будешь.
— Зоя — хорошая медсестра, — заступился за девушку Вадим.
3
Вскоре они ушли, и одиночество опять полновластно поселилось в палате. Вадим долго лежал неподвижно, закинув руки за голову, с закрытыми глазами. Он думал о Москве, мысленно ходил по высшим инстанциям, спорил, доказывал. А зачем, собственно? Открытие сделано. Может, и не надо торопиться? Разве не все равно когда начнется промышленное освоение месторождения — сегодня или завтра, или через год? Нет, нынче не прошлый век, теперь дорог каждый час. Темп жизни другой. Ну что ж, это должны понимать и Стырне и в главке. Неужели там глупее меня, рядового геолога? А в общем, что мне до всего этого? Мне лично уже ничего не понадобится.
Вадим лежал с открытыми глазами, в голове шумело, он все больше уставал от мыслей. «То ли еще будет...» — уныло подумал он.
В палату с хохотом влетела Зойка. «Ой, не могу... ой, не могу...» — приговаривала она сквозь смех, и на глазах у нее наворачивались слезы. Вадим вопросительно поглядел на нее: наверное, опять отколола какой-нибудь номер четвертая палата.
— Ой, Вадим Аркадьевич, — сказала Зойка. — Не могу... В четвертой палате-то, вот чудо...
Она забежала туда, чтобы дать лекарство одному из выздоравливающих, и ей рассказали забавный анекдот про главного врача психиатрической больницы. Вероятно, это было интересно, но глаза Вадима были холодные и далекие.
— Бывает смешнее, — сказал он, и ему стало жаль девушку. Он показал ей на стул, и она послушно села. — Эх ты, Зойка-зайка! — сказал он грустно.
Она вскинула на него глаза, и в глубине их что-то дрогнуло.
— Конечно, ничего особенного, — прошептала она.
Вадим машинально поглаживал отдающую валерьянкой маленькую крепкую Зойкину ладошку. Вот оно все рядом — жизнь и смерть, слезы и смех, чистый душевный порыв и непристойность. Закатиться бы сейчас с Зойкой в «Аквариум» или отправиться с ней куда-нибудь в глушь, чтобы вокруг на многие километры не было ни души, чтобы только горы и солнце...
А почему не с Диной? Раз хочешь подсластить последний этап маршрута, почему не проделать это с Диной, ведь она любит тебя, именно тебя, такого, как ты есть... И именно ей ты обещал все... С Диной? Нет. Нельзя этого делать.
— Зоя, расскажи мне что-нибудь о себе, — попросил он, и Зойка совсем притихла.
Она вдруг почувствовала, что это даже не просьба, а требование. Ей нравился Вадим, она не привыкла отказывать. Она потерла ладони и вздохнула. Он слушал ее нехитрую историю и думал: вот как все это просто — родилась в деревне, закончила семилетку. Приехала подростком к брату Ивану на завод. Живут брат с женой и двумя ребятишками в одной комнате. Окончила медучилище...
Зойка волновалась. На глазах ее Вадим заметил слезы, теперь уже не от смеха. Она и сама как бы со стороны увидела свою незавидную жизнь, короткую, как воробьиный хвост, и ей стало жаль себя. Она многого недоговаривала. Разве станет рассказывать, что брат Иван напивался, бил жену, да и ей, Зойке, перепадало? Разве интересно Вадиму, что она еще подростком многое узнала в жизни, как это часто бывает, если взрослые и дети спят в одной комнате, что тогда и возник у нее нездоровый интерес ко всему запретному? Да это и так для него ясно. Он и сам в сущности совсем не знал домашнего уюта, после детдома жил в студенческом общежитии, а там пошли экспедиции, тайга да тундра. Бабка Анфиса на Бруснинке даже не помнила, наверное, своего жильца в лицо — так редко и мало жил он в городе.
— Почему не ушла в общежитие? — спросил он после долгого молчания, и Зойка угрюмо сказала:
— Жила немного... хрен редьки не слаще... Да и невестке трудно одной с пацанчиками. Как-никак племянники.
Зойке было трудно говорить. Она вдруг ткнулась лицом в его похудевшие, выпирающие под простыней колени. Он осторожно гладил ее вздрагивающие плечи.
4
Так и застала их вошедшая внезапно Дина. Глаза ее расширились. Вадим не отнял руку. Зойка вскочила и, вытирая рукавом мокрые щеки, выбежала из палаты.
— Что с ней? Что здесь происходит? — тихо спросила Дина. Она придвинула стул, села, привычно приложила холодноватую ладонь к его лбу, но не выдержала и повторила более требовательно: — В чем дело, Вадим?
Он мягко отвел ее руку:
— Ничего особенного, Дина. Разговаривали. Что-то ее расстроило. Она хорошая... Давай лучше помолчим.
Она чувствовала перемену и отказывалась что-нибудь предполагать. Неужели сбывается томившее ее последние дни предчувствие нависшей над ней беды? И потом недавний сон: будто несет она Вадима через степь на руках, торопится, бежит, а он с каждым шагом почему-то уменьшается, становится легче и легче... и вот он уже совсем маленький и начинает вдруг твердеть, превращается в розовую поливиниловую куклу...
Она проснулась тогда в холодном поту. Какое же еще осложнение дала жизнь, что он тут надумал и при чем Зойка? Но опять-таки не в этом, не в этом сейчас дело...
— Я приехала за тобой, — стараясь говорить прежним тоном, сказала Дина. — Сейчас принесут твои вещи, и ты одевайся, Вадим. Поедем ко мне. Будешь жить в кабинете отца. У нас целых три комнаты, — поспешно добавила она, будто он не знал об этом.
«А Зойка живет в одной комнате с братом и его семьей, вот ведь как все устроено нескладно», — подумал Вадим, а вслух сказал: — Спасибо, Дина. Я с удовольствием воспользуюсь первой частью твоего предложения, но жить буду у себя на Бруснинке.
— Почему?
— Не хочу обременять тебя и твою семью.
— Какие глупости! Или ты раздумал на мне жениться? Ведь ты — мой жених.
Она перешла на шутливый тон, и он принял это.
— Разумеется, нет, не раздумал, — сказал Вадим, усмехаясь, — только ты сама не захочешь за меня идти... — Он вовремя остановился и сказал не то, что хотел. — Маршруты геологов долги и опасны — мама твоя в конечном счете права.
— А Зойка пошла бы в маршруты с тобой? — с усилием сказала она.
Он помедлил:
— Почему бы и нет?
Вадим встал, подошел к окну. Там, далеко за городскими кварталами, поднималась гряда сопок. Мысленно он уже был там, на незнакомых тропах, где Бабасьев, Байгильдин и другие его товарищи проводили дни и недели, жили в палатках, бурили мерзлую землю, нащупывали рудное тело. Геолога неудержимо тянуло туда, к Большому Пантачу. Он крепко стиснул зубы. Громадные, безмолвные, заснеженные сопки кажутся недоступными и все-таки покоряются воле человека. И ему покорялись. А сам он совсем невелик, и болезнь его — такое маленькое в сущности происшествие. Что же все-таки сказать Дине?
— Вот ты ушла с геологического, — сказал Вадим, не оборачиваясь, но спиной чувствуя малейшее ее движение (сейчас она подняла глаза и вся напряглась), — а в Байконуре, может быть, уже тренируются на центрифуге геологи. Тебе не завидно? Не жалеешь, что ушла?
Дина помолчала.
— Нет, не жалею, Вадим. Я не создана для подвигов. Это не правда, что женщина во всем должна быть равна мужчине. Этого никогда не будет. Это не нужно. Женщина должна иметь свой круг профессий. К тому же все тяжелые работы скоро будут выполнять роботы, в том числе и работу геолога, — не без усилия пошутила она.
— По маршруту пойдет робот?
— Никаких маршрутов. С воздуха машина исследует недра и фиксирует наличие тех или иных полезных ископаемых, вот и все!
— И прогнозы тоже робот будет составлять?
— С большей даже точностью, чем опытные геологи. Ведь с фосфоритами наш безупречный папка дал маху, А машина не ошибется.
— Это все из области фантастики, милая,— сказал Вадим, и в голосе его прозвучала откровенная насмешка. — А в реальности поисковику еще долго придется вкалывать по долинам и по взгорьям да кормить таежного гнуса. Конечно, не всем такая романтика по сердцу.
Дина глядела на него, и в ней росла тревога: что у него на душе?
— Послушай, Вадим, — начала она, пытаясь изменить разговор, — что-то уж очень ты сегодня стараешься поругаться. Видно, это неспроста. А я вот возьму да и не поссорюсь! Только и всего. В химии, ты думаешь, нет романтики? Ого! Еще сколько! Когда-нибудь я расскажу тебе о полимерах... впрочем, все это потом. А сейчас... — Она пропустила входящего с узлом санитара и добавила: — Буду ждать в приемном покое.
Проводив ее взглядом, Вадим понял, что настал конец не только пребыванию его в больнице, но и еще чему-то бесконечно дорогому для него, единственному. И если раньше хотелось скорее уйти, то теперь он многое бы отдал, чтобы остаться сейчас, чтобы не искушать свою судьбу.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Собственно говоря, культурная жизнь в Каргинске била ключом, жаловаться не приходилось.
За всем даже не уследить, особенно если работаешь и не хочешь слишком распыляться. То назначена защита диссертации о борьбе с клещевым энцефалитом (но это, собственно, мало интересует ее, Ильзу); то художники проводят отчетную выставку; то оперная студия при народном театре выпускает «Паяцев»; то премьера в драме или оперетте. В город приезжают всесоюзные и даже европейские знаменитости, лауреаты различных конкурсов. Конечно, если бы им не платили высоких гонораров, они бы еще подумали, приезжать или нет. Но им платили, а воздушные лайнеры позволяли, позавтракав в Каргинске, обедать в Москве... Она бы тоже не прочь так поездить.
Вот к спорту она равнодушна. Футболы, даже первоклассные, — это не ее стихия, а концерты, конечно, другое дело. В филармонии теперь устроили симфонический абонемент, и в течение сезона можно прослушать что-то серьезное и профессиональное.
Образовался и круг людей, посещающих концерты, довольно хорошего тона. Сравнительно, конечно. Бывает, что и тут появляются дамы с огромными декольте и множеством разных дешевых камешков. Это уже совсем плохо. Общеизвестно ведь, что в концерте полагается строгое платье, украшений в меру, тона мягкие. В Москве сейчас смеются над такими излишествами. В зрительных залах некоторых театров и на иных вернисажах там умели по-настоящему оценить изысканную ткань ее платьев, предельно лаконичный фасон, чувство стиля. У нее всегда было особенное чувство стиля. А вообще-то это для нее вовсе не главное. Прежде всего она настоящая музыкантша, и, несмотря на всю завистливость, люди признают это.
Поэтому ей и позвонили вчера из филармонии. Да, сами позвонили, представьте себе. Сообщили, что, возвращаясь из заграничного турне, в Каргинске остановится и даст всего три концерта Государственный Большой симфонический оркестр.
Это было событие, взбудоражившее весь город. Ведь не каждый может поехать в Москву и послушать выступление прославленного коллектива. Билеты раскуплены за неделю вперед, а обладатели льготных абонементов ходят именинниками. Одним словом, мало кто остался в стороне. Разве что Дина. Зачем ей концерты Константина Иванова, когда такое творится с Вадимом... Тогда он не поехал с ней. Ушел из больницы один пешком.
Дина два дня не выходила из дому, лежала лицом к стене на своей широкой тахте, застланной пестрым ковром, и оборачивалась только для того, чтобы закурить новую папиросу. Ильза Генриховна неслышно ходила по комнатам и делала вид, что ничего не понимает, а внутренне торжествовала, что так вовремя подсунула Зойку. И тут же, беспокоясь за дочь, стала настойчиво звать ее на концерт.
— Рассеешься, послушаешь серьезную музыку, — говорила она, — и хандру твою как рукой снимет. Я это на себе не раз испытала.
Дина, убившая день на бесплодные поиски (Вадим словно в воду канул), наконец согласилась. Без пяти восемь мать и дочь — обе высокие, статные, в гладких закрытых темных платьях — неторопливо пробирались сквозь празднично одетую толпу к своим местам. На шее Ильзы белела доставшаяся ей еще от матери нитка жемчуга, которую она надевала только в особо торжественных случаях. На Дине длинные, тяжелые, тоже старинные серьги. На них обращали внимание, здоровались, улыбались; к особому своему удовольствию, Ильза нередко ловила и завистливые взгляды.
Не успели они сесть, как к ним подошел оказавшийся в одном ряду Игорь Лебедь в безукоризненном костюме и в модных черных туфлях. Ловко поменявшись местами с одиноким старичком, он оказался рядом с Ильзой, а потом пересел к Дине. Ей, впрочем, было сейчас не до него. Уткнувшись в программу, она по-прежнему думала о Вадиме. Куда он мог исчезнуть?
Партер и балконы уже были полны, люди нетерпеливо поглядывали на сцену, по залу под тяжелой люстрой перекатывался из конца в конец сдержанный гул голосов. Наконец на сцену, тесно заставленную стульями и тонкими металлическими пюпитрами, дали свет.
2
Ильза Генриховна во все глаза смотрела туда. Ей вспомнился давний вечер в Рижской опере, когда она, восемнадцатилетней хористкой, впервые увидела свет рампы. На ней, как сейчас помнится, было платье испанской крестьянки, в руках букетик бумажных гиацинтов. Между нею и тонувшим в полутьме зрительным залом стоял дирижер. Она видела только его седую шевелюру, его тонкую палочку. Больше и не было тогда ничего на свете, только она и музыка…
А потом, в том памятном сезоне пела она партию Ольги в «Евгении Онегине», и после премьеры ее дождался у театрального подъезда Ян Стырне, такой молодой, взволнованный и неуклюжий. Они почти до утра бродили по узким мощеным улицам старого города, он рассказывал ей о Москве, звал туда. Она согласилась на время расстаться со сценой и поехала. Да, на время... оказалось — на всю жизнь. А ведь могла бы и она... Тогда, в Риге, у нее не было даже соперниц... А что сейчас? Четыре стены в нелюбимом городе да призрачная надежда перебраться назад в Москву. Как сложен мир! Лучше не думать, не жалеть ни о чем, не терзаться химерами. Пан мой — бог мой, — как говорят поляки.
Публика рукоплесканиями встретила артистов в черных фраках, уже седых и помоложе, прославившихся своими концертами в крупнейших столицах планеты. Шум и аплодисменты усилились, когда уверенными шагами взошел на дирижерский помост невысокий, кряжистый человек. Из-под нависших бровей в зал смотрели озорные, простецкие, какие-то очень русские глаза. И только посеребренная временем волнистая грива придавала его внешности особую артистичность.
Дирижер, поклонившись, повернулся к оркестру и поднял руки. Все замерло кругом, по залу прошел холодок...
Во время антракта Дина терпеливо выслушивала восторженные тирады Ильзы в адрес оркестра и пропускала мимо ушей остроты Игоря, который, как всегда, не щадил ни знакомых, ни близких. Она медленно шла по фойе и тихо улыбалась своим мыслям, покою, разлившемуся в душе после музыки. Она не взволновалась и тогда, когда, улучив момент, Лебедь наклонился и шепнул ей на ухо:
— Один наш общий знакомый так хлопал, что едва не вывалился из ложи.
— Кто?
— Вадим Аркадьевич Сырцов.
— Разве он здесь? С кем? — спокойно спросила она, однако машинально открыла сумочку и потянулась за зеркальцем.
— С кем же, с Зойкой, конечно! Впрочем, это уж известно: любовь требует — дружба отдает, — ввернул Лебедь звонкую, но малопонятную фразу.
— Видно, часто любовь маскируется дружбой, — медленно возразила Дина. — Но это звучит не слишком современно.
— А что более современно звучит?
— Когда не знаешь, за что любишь.
— Но зато отлично знаешь — за что мстишь. Не сделать ли нам так, Дина?
— Отомстить? — как бы шутя переспросила она, но глаза ее не смеялись.
— Над кем навис меч возмездия? — раздался громкий голос, и, обернувшись, они увидели Вику с Зовэном Бабасьевым.
Зовэн глядел на Дину и улыбался. Хотя Вика превосходила ростом своего спутника и рядом с ней геофизик, даже несмотря на усы, выглядел не слишком мужественным, лица у обоих были откровенно счастливые. Как все высокие девушки, Вика предпочитала в одежде горизонтальные линии, носила туфли на низких каблуках (в душе страстно мечтая о шпильках), немного горбилась, хотя на самом деле была стройна. Но несмотря на все это, даже в своем полосатом, как шлагбаум, свитере она была сегодня по-настоящему привлекательной. И Дина отметила это.
Плохо слушая друг друга, заговорили о музыке, о том, как нужна классика, о том, что она вовсе не устарела, как думают некоторые пылкие умы, и никогда не отодвинется на задний план. Лебедь стал развивать мысль, что Государственный симфонический оркестр — настолько слаженный коллектив, что вполне мог бы обходиться без дирижера.
— Это как же? — Бабасьев нахмурился. — Чтобы поисковая партия шла в маршрут без начальника? Кто во что горазд, да, дорогой?
— У них ноты на пюпитрах и столетний опыт.
— А в самом деле, они на дирижера даже как будто не смотрят, — сказала Вика, гордая присутствием женщин в прославленном оркестре.
— Не оригинально, доктор, — небрежно бросила Дина. — Еще в двадцатых годах пытались создать Персимфанс — Первый симфонический ансамбль — оркестр без дирижера. И довольно скоро отменили эту затею. Не вышло.
У входа в курительную комнату Вика остановила Дину:
— Пусть мальчики покурят, а мы походим одни. Не возражаете?
Вика не была близкой подругой, но всегда симпатизировала Дине. Сейчас она спросила без всякого предисловия:
— Почему он с ней? В чем дело, Дина?
Они шли в кругу гуляющих, и голоса их тонули в приглушенном говоре.
Дина пожала плечами:
— Видно, ему так нравится.
— Чтобы геолог руду не отличил от пустой породы? — усомнилась Вика, перефразируя известную песню. — Не может этого быть. Знаешь, давай на «ты».
— Давай, — чуть помолчав, ответила Дина.
— Теперь скажи, когда он выписался из больницы?
— Третий день.
— А к нам явился в управление только сегодня. И с места в карьер: хочу в поле! Другой бы путевочку на юг стал ладить, а этот: в поле! — Теперь Вика помолчала, задумчиво глядя перед собой. — Ничего не понимаю. Нашел тоже поле... Можно сказать, на целину набрел! Хочет взять с собой в отряд — медсестрой и поварихой. Ну ладно, это служба, у него в отряде действительно нет поварихи, но дело ведь не в этом.
В голосе Вики звучало негодование, почти горе, и Дина невольно сжала ее руку.
— Не надо их осуждать, — сказала она тихо. — Он свободный человек. Каждый ведь может ошибиться.
— Геолог ошибаться не имеет права, — убежденно возразила Вика, — ни в поиске, ни в личной жизни. Представь, он полгода в поле, а жена? Попадись ему такая, как эта вертихвостка, так изведется ведь парень вконец. Вот папа твой — сколько истоптал сапог, сколько всего нашел для страны, а все потому, что мама твоя семью берегла. Кстати, есть от него что-нибудь?
— В том-то и дело, что есть. Неважны наши дела в Москве, Вика.
— Давай не ври!
— Правда, я не вру. Расскажу после, третий звонок.
Пробираясь на свое место, Дина опустила глаза, она чувствовала на себе взгляды, и это ее раздражало. Ей очень хотелось уйти отсюда.
3
Лебедь сказал правду: Вадим сидел с Зойкой в первом ряду боковой служебной ложи почти над самой сценой, куда обычно набивалась зеленая молодежь из училища искусств. Пустокарманная эта братия и не подумала бы пустить на свои законные места чужаков, но всемогущая рука Ильзы Генриховны сделала свое дело: толстая администраторша безжалостно выдворила двух парней и посадила на их место Зойку со спутником.
Непривычно молчаливая сидела Зойка. Собственно говоря, она поначалу и не слышала ничего, думала о своем. Ей все не верилось, что она, в недавнем прошлом простая деревенская девчонка, сидит здесь, в театральной ложе, рядом с таким красивым парнем, и все обращают на них внимание. «Ох, если бы они узнали, что через неделю я отправлюсь вместе с ним в отряд и буду там кашеварить и лечить геологов, а весной пойдем по маршруту в тайгу, и по ночам в его палатке мы будем с ним совсем-совсем одни... Неужели конец одинокой жизни? И не надо слушать пьяную ругань брата. И не надо слоняться по танцулькам и наряжаться не по средствам в поисках жениха. Ох, скорей бы в тайгу!»
Эти мысли жили на Зойкином лице, прорывались в неловких намеках. Вадим ясно понимал ее непритязательные надежды, понимал все, что она думает. Ему не хотелось обманывать Зойку, но им руководило сейчас сложное и противоречивое чувство обреченности. Он отлично понимал, на что идет, появляясь на концерте с Зойкой, однако знал и то, что терять ему уже почти нечего. И только сознание чего-то не сделанного, не завершенного еще удерживало его от безрассудных шагов.
Во втором отделении исполнялась Четвертая симфония Чайковского. Поднялась дирижерская палочка, и под сводами зала полилась неторопливая задумчивая мелодия анданте. Вадим очень скоро утратил чувство реальности, к нему пришло ощущение невесомости и легкости. Где-то краешком сознания он слышал и музыку и звучащие в нем самом живые ответные голоса, и это, как одно время в больнице, опять были голоса бесприютного детства. И еще — странное ощущение вечности, дороги.
Казалось ему, что идет он беспредельным черным полем — то ли война, то ли пал выжег эту землю. Обугленные ветлы печально качаются по обочинам дороги, ветер ворошит прах, и он стеклянно хрустит под сапогами. Вадим идет и идет — ведь скоро кончится это поле, скоро откроется зеленая долина, а там белые березки, люди, солнце, жизнь! Дойду ли? Хватит ли сил? Срывается вихрь, бьет в уши, едким прахом застилает глаза... Нет, не дойду... За этим холмом еще и еще холмы, а меж ними, как провалы, черная обугленная земля. Так стоит ли идти?
Надо ли месить ногами стеклянную пыль? Надо, надо. Иначе не стоило родиться, Вадим. Иди! Осталось уже немного. Просто иди, иди...
Резким диссонансом звенят фанфары, и на смену надежде приходит бессильная тоска по утраченному и как последняя радость — воспоминания... Да, это опять оно — детство. Мечтали о странствиях босоногие капитаны. Но уже не поднимет бригантина парусов. И никогда не вынесет его на широкий простор жизни. Все уже круг, все короче путь, все короче... Не сбылось... «Во поле березонька стояла, — играет оркестр, — во поле кудрявая стояла». Да, стояла, стояла твоя березонька, Вадим, да и рухнула... ничего не поделаешь...
Воздух снова прорезали грозные фанфары судьбы, но не подчиняется, не имеет права подчиниться им бессмертный человеческий дух... Жизнь продолжается... Да, это был он — Чайковский, и он был затем, чтобы миллионы других после него не смели терять надежду.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Молчаливая возвращалась Зойка после концерта домой, Вадим поддерживал ее под руку. Молчали. В ярких полукружьях фонарей вились, как поденки летом, снежинки, а в полумгле улицы они только ощущались лицом да ресницами. Под ногами скрипела прихваченная морозцем пороша, уже успевшая пушистой пеленой устлать асфальт. Встречные деревья смутно белели. Изредка проносились, прорезывая светом фар темноту, машины. После них остро пахло бензином. Слегка опираясь на руку Вадима и приноравливая свой шаг к его размашистой походке, Зойка думала о привалившем к ней счастье — господи, как удержать его? А вдруг оно растает, как эти снежинки, сменившись привычной тревогой и пустотой? То ли музыка ее расстроила, то ли эта неизбежная встреча у выхода и откровенная насмешка в глазах Дины, но уже прежнего нет, и, как ни ровен и ласков с ней сейчас Вадим, она не может вернуть радостного ожидания, которым были наполнены эти дни.
До лампочки был им этот концерт! Сходили бы в кино или в ресторан и никого бы не встретили. И все было бы хорошо. Но что-то подсказало ей, что она ошибается. Зойка понимала, что Вадиму не подходит такая жизнь, что она может удержать его, лишь полностью отказавшись от прежнего. Но сумеет ли она? Не потянет ли опять к мальчикам, ко всему прежнему, бесшабашному и гулливому? Может, и потянет. Да только далеко она уже будет, в поисковом отряде, с другими людьми. Хватит этих мальчиков-переростков! И ей там будет хорошо с Вадькой. Вот будет ли хорошо с ней Вадиму? Эта мысль неожиданно остро кольнула ее, она даже вздрогнула.
— Ну чего молчишь, Зоя? — спросил Вадим и посильнее сжал ее руку в мягкой варежке. — Понравилось?
От его неожиданного вопроса Зойка растерялась.
— Блеск! — сказала она. — Куда местному оркестру до них! А только я все боялась, как бы у этих двух стариканов не полетели ноты. Очень старались. — Зойка рассмеялась, потом уже серьезно и задумчиво добавила: — Очень хорошо про березоньку играли. У нас в селе, у самого дома большущая береза стояла и на ней скворешник. Дожди добела вымыли, потрескался, как в морщинах весь, и скворчата всегда там пищали... Да что я в самом деле, это ведь совсем о другом, — смутилась она окончательно.
Вадим улыбался, слушая ее, шагая в мутной белизне, а снег все шел, шел.
Зойка с братом Иваном и его семьей занимали комнату в длинном покосившемся бараке с коридорной системой. Одна из жиличек — пожилая одинокая работница — уехала в отпуск и оставила ключ от своей комнаты Зойке, великодушно разрешив пожить до ее возвращения.
Тут и поселила Зойка Вадима. Съездив за пожитками на Бруснинку, он решил до отправления в отряд воспользоваться этим не совсем обычным гостеприимством. Комната была небольшая с немудрящей обстановкой, как в районных домах для командировочных, — столик, пара стульев, железная койка с продавленной почти до пола сеткой да плохонький платяной шкаф, сбитый кое-как из крашеной фанеры. Лампочка под собранным гармошкой, слегка обгорелым бумажным абажуром освещала трех богатырей, изображенных на настенном коврике. Зато на окне чуть колыхался от тепла батареи дорогой тюль.
Жить, конечно, можно. Зойке, за короткую жизнь еще не имевшей своего угла, комната казалась прямо раем. Она перетащила из братниной комнаты тумбочку с овальным зеркальцем, застелила понаряднее постель — и в комнате на самом деле стало как-то светлее и уютнее. Теперь ей тут все нравилось, даже этот коврик с тремя «симпатягами», как называла она былинных витязей. О том, что этот рай временный и что до возвращения хозяйки остались считанные дни, она старалась не думать. Зойка привыкла жить сегодняшним днем.
2
Поставив на плитку чайник, Зойка принесла из кухни приготовленную заранее закуску, хлеб, стала накрывать на стол. Куря под форточкой, Вадим незаметно следил за ней. Девушка двигалась легко, бесшумно. Все у нее в руках спорилось, и белый кружевной фартучек, накинутый на выходное темно-бордовое платье, с которым Зойке не хотелось еще расставаться, очень был ей к лицу.
Каждой складкой платья, своими недорогими сережками с синтетическими камушками под рубин она старалась сегодня понравиться Вадиму. Она хотела, чтобы он видел, какая она ловкая, как ладно сидит на ней платье, как вкусно она может приготовить салат из квашеной капусты с подсолнечным маслом, сахаром и клюквой, как умеет нарезать ровными ломтями кетовый балык и как все это она роскошно расставила на столе, подостлав поверх скатерти целлофан. Доставая из тумбочки графин с недопитой накануне водкой, Зойка вопросительно взглянула на гостя и, только уловив едва заметное одобрение в его взгляде, поставила на стол. Она давно пила водку, но сегодня не хотела ничего упускать, и была сейчас хороша в своей озабоченности, в своих хлопотах. И она знала, что нравится ему, это придавало ей храбрости.
— Прошу за стол, маэстро, — шутливо произнесла она, досадуя про себя, что все еще не знает, как к нему лучше обращаться — по имени-отчеству, как в больнице, или просто по имени.
— Давай выпьем на брудершафт, — сказал Вадим, как бы приходя ей на помощь.
Зойка подняла на него глаза: не шутит ли? Но он говорил серьезно и уже наполнил рюмки. Все еще не веря, она кивнула. У него была сильная рука. Водка приятно жгла во рту. Наклонившись, Вадим поцеловал ее в губы. Она растерянно подняла голову, в полуприкрытых глазах метнулся испуг. Она очень не хотела этого, она слишком хорошо знала мужчин. «Если сейчас потащит на кровать — все пропало, надеяться не на что», — с отвращением думала она.
Но Вадим, удобно устраиваясь за столом, уже придвинул к себе тарелку и, похваливая молодую хозяйку, стал есть. Кажется, он даже ничего не заметил, и Зойка тайком облегченно вздохнула. Они оба, пройдя пешком километра три по свежему воздуху, проголодались и съели все, что было на столе. Допив водку, принялись за чай, голова у Зойки приятно кружилась, натянутость исчезла, на язык шло бойкое слово.
— А почему все-таки ты выбрал меня, Вадим? — спросила Зойка, кокетливо выпячивая губы и прихлебывая из чашечки чай.
— Зачем же мне другая, коли ты отличная медсестра и готовишь отлично. Ты — находка для отряда, — ответил Вадим.
— Так уж и находка! — девушка слегка сморщила нос. — А правда, работу свою я люблю, это правда. Вот только лечим мы еще плохо. У нас был случай — повесился один в уборной, дескать, не хочу от рака гнить заживо, а при вскрытии оказалась обыкновенная язва... Лучше уж ничего не знать.
— Может, ты и права, — задумчиво произнес Вадим. Помолчав, добавил тихо: — Вот и от меня скрывают.
— Чего от тебя скрывать-то?
— Рак крови.
Зойка изумленно раскрыла глаза:
— Да ты что — серьезно, Вадим, или меня разыгрываешь?
— Серьезно.
— Серьезно — так я тебе тоже серьезно скажу: если бы у тебя была лейкемия — зачем бы я за тобой, очертя голову, в тайгу потащилась? Нет, я говорю фактически, без художества, — зачем? До лампочки мне таежная романтика! Я сыта ею с детских лет.
Поняв, что ее повело не туда, что такая откровенность может оттолкнуть, Зойка примолкла. Проклятая водка! Но Вадим ничем не выдал себя — улыбаясь, тянул из чашечки остывший чай.
— Что же ты замолчала, Зоя, продолжай. Тебя интересно слушать. Зачем же все-таки ты хочешь идти со мной в отряд?
Зойка уже взяла себя в руки.
— Буду лечить вас и кормить гречневой кашей. А вы будете искать хлеб для промышленности. Авось найдете.
— Еще бы! С тобой да не найти.
— Со мной на самом деле не пропадешь. Еще и петь вам буду. Хочешь, спою сейчас тебе одному? Из сердца в сердце? Хочешь? — И не дожидаясь согласия, слегка раскачиваясь, пропела ему песенку, которая заканчивалась словами: «Коль в душе таишь обман — не спасет тебя туман...»
— Ну как? — спросила она, смущенная своим порывом.
— Отлично! Может, и в самом деле станешь со временем настоящей певицей. Спасибо тебе и за ужин и за песню. Ты хорошая. А теперь спать, спать, Зоинька. Переменить в твоем имени одну буковку, и получится заинька. А ты похожа чем-то на зайчиху — пушистая, добрая.
Вадим открыл форточку, занавес заколыхался, морозный воздух приятно холодил голову. Убирая со стола, Зойка ругала себя. Она понимала, что, чересчур разоткровенничавшись, допустила оплошку, неловкость, которую не смогла поправить даже песня. Теперь вся возведенная ею постройка готова рассыпаться прахом. А с другой стороны, что она сделала плохого? Спела ему про свою любовь и готова ради него хоть на край света? Разве она сказала неправду? «Ишь, «заинька»! А что ты ему на это скажешь?» — мучительно раздумывала она.
Зойка отнесла посуду, переоделась в комнате брата и вернулась в пестром ситцевом халате и тапочках. Вадим уже был в постели. Костюм и свитер аккуратно висели на спинке стула. Закинув руку за голову, Вадим лежал под одеялом и курил, о чем-то думал.
В халате и тапочках Зойка стала казаться ниже ростом и еще более уютной, домашней. Капроновая косынка, углы которой торчали, как ушки, усиливала это впечатление. Зойка покрутилась перед зеркалом, долго укладывала в коробочку с бархатной подставкой сережки, затем подошла к койке и, протягивая несмело руку, прошептала:
— Спокойной ночи, милый.
Он ласково пожал теплую, чуть отдающую луком, твердую ладошку, но удерживать не стал, как бывало в больнице, отпустил сразу. Она задержалась у порога, выключила свет, приоткрыла дверь, но тут же опять захлопнула ее и приглушенно заплакала.
— Что с тобой, успокойся, Зойка, — сказал Вадим, все понимая и уже не удивляясь.
— Не любишь. — Зойка подошла, села к нему на кровать, судорожно обняла его за плечи: — Я знаю: ее любишь... латышку свою... Интеллигенция! Голубая кровь... А, думаешь, интеллигенция слаще целует, да? А ты пробовал? Пробовал?
«Ну вот, — подумал он недовольно, — не хватало еще этого». Он осторожно отнял ее руки, сказал спокойно и строго:
— Не надо, Зойка. Иди-ка спать.
Он шагнул к окну, открыл форточку.
— Зачем ты так? Не хочешь, а зачем сердиться? — донеслось сзади. Зойка захлопнула форточку, потянула его к кровати, говоря с сестринской ноткой, чуть повелительно: — Простынешь. Ляг. Я тоже пойду. Утром в восемь мне на дежурство. Накормит тебя завтраком Фенька, невестка моя. Ты не стесняйся, она баба обходительная...
Зойка поправила на нем одеяло и, ласково взъерошив жестковатые на ощупь волосы, бесшумно выскользнула из комнаты.
3
Не спалось. Все вспоминалась деревня. Хоть и недолго еще живешь на свете, а все равно, назад оглянешься — как в колодец смотришь. Все далеко-далеко, и только на самом дне — чистая прозрачная водичка... Вот Зойка, босоногая, коротко остриженная после перенесенного тифа, носится по берегу Журавлинки, по лугам, собирает листик к листику тугими пучками черемшу, а то, свесившись с медленно плывущей по течению плоскодонки, рвет на венок желтые кувшинки.
Или вместе с Ильей-пастухом уйдет на целый день в тайгу, где на солнечных лужайках пасутся коровы. Каких только ягод, орешков, подберезовиков не наберет она в свой берестяной туесок. А плети лимонника, скрученные крендельками, дед Илья бросает в чайник вместо заварки, они потом пьют горячий, придымленный чай. Вкусно-превкусно. Или сядут под кустиком, и дед Илья рассказывает байки. Про царевну-лебедь, про Ивана-царевича и серого волка и про то, как они, деды, в гражданскую войну японцев били в низовьях Каргиня.
Большую часть времени проводила она, бывало, среди мальчишек. С девочками мало дружила. И сама была непоседливая и драчливая, как мальчишка, рыбу с ними ловила, из рогатки стреляла, играла с деревянным автоматом через плечо в разведчики. Однажды, когда уже подросла, в новогоднюю ночь трое дружков уговорили ее подслушать с сеновала, как в конюшне человеческими голосами разговаривают лошади.
Зойка долго не хотела идти, не верила, смеялась. Но мальчишки божились и уверяли, что ровно в двенадцать ночи, раз в году, кони разговаривают. Любопытство взяло верх, и она тихонько выскользнула за дверь, не замеченная захмелевшими взрослыми, пришла на конный двор и полезла по стремянке наверх. Себе на горе полезла. Обидели ее тогда мальчишки. Вернее — один из них, белобрысый подросток, по прозвищу Коська-Хват. Он тоже вместе со взрослыми пил в эту ночь самогон и плохо понимал, что делает. С тех пор так и жила Зойка с глубокой царапиной в душе, слишком много знающая. А мальчишек долго сторонилась.
С чем, говорят, человек встречает свое тринадцатилетие, с тем и жизнь проживет. Пожалуй, так это. Все последующее — учение, воспитание, среда, театр, книги — только дополняет, шлифует характер. Именно в эти переломные годы и надо бы зорко следить, в каком направлении развивается подросток. Зойкиным родителям было не до того. Тяжело им жилось. Сама должна была пробивать себе дорогу.
Приехала в город, к брату. По конкурсу поступила в медицинское училище. Как могла, старалась, училась. Звали ее девочки в общежитие, да жалко было малышей племянников. Зойка из своей стипендии покупала им иногда гостинчики, нашивала бесконечные заплаты на рубашонки, обстирывала их. Поставит, бывало, на керосинку бачок с бельем, а сама сидит над учебниками. Только редко в комнате тихо бывало. Так и слушала вечные ссоры брата с невесткой, жалобы Фени на загубленную жизнь. Хотелось убежать от всего этого. И Зойка убегала в кино или на танцульки. Простаивала потом с кавалерами в сырых подъездах, иногда возвращалась под утро.
Думалось, когда кончит училище, наступит для нее другая жизнь. Может, и наступила бы. В больнице ее приветили, признали хорошей медсестрой, а больные просто полюбили. Но появился Игорь Лебедь. Элегантный и опытный. Отличный врач, отменный острослов. Где уж тут было устоять бедной Зойке...
Сначала все шло хорошо. Работая с ним, она перенимала все лучшее, запоминала его методику, иной раз читала специальные книги из личной его библиотеки. Стала у него бывать. И когда однажды произошло это, она и не огорчилась особенно. Куда же денешься? Станет он иначе возиться с нею. А может, и к лучшему, может, привыкнет, когда-нибудь женится. Он и сам говорил, что когда-нибудь это будет. Но время шло, а он все отшучивался, откладывал и откладывал. А потом, застав у него однажды молоденькую девчонку, почти школьницу, Зойка поняла, что не одна у него. А может, уже успела надоесть?
Зойка ожесточилась, стала пить. Теперь она не верила людям. Ей казалось, что она знает всех до дна, и все одинаковые. К Вадиму долго присматривалась, оценивала. И поняла — этот не похож на других. Не похож и все. Как ни поворачивай — он другой. И тогда она жадно потянулась к нему. Или — или. Или она вынырнет и станет с ним человеком, или окончательно пропадет, может, сопьется. Другого ничего впереди нет.
Сейчас она лежала и думала, что не стоило ей приходить к нему ночью. Но почему, почему он не захотел? Неужели я уж такая мерзкая, что от меня отворачивается любой самостоятельный мужчина? Что ж, ведь я на самом деле не ахти какая...
Зойка тихонько стала ощупывать лицо — подбритые сверху узенькие брови, веки с короткими густыми ресницами, чуть вздернутый нос, наконец губы, слегка вывернутые и припухшие. Да, в ней, видно, есть что-то такое... мужики, она замечала, всегда смотрят ей в губы, потом на ноги... Вот тебе и заинька!
Зойка спрятала голову под подушку и заплакала.
Сама, сама виновата во всем! Искала всяких встреч, строила глазки чуть не каждому. Вот и казнись теперь, не обижайся, если такой, как Вадим, от тебя отказался.
Зойка проплакала до утра.
4
Разбитая, невыспавшаяся, желтая, доехала она в промерзшем насквозь, гулком трамвае до места работы, переоделась и пошла по палатам. В больнице все шло как всегда: одни доживали последние свои дни, у других дело шло на поправку, третьи просто отлеживались на казенных харчах.
В ординаторской на диване сидел с газетой в руках доктор Лебедь. С тех пор как Вадим выписался и перестала приезжать Дина, он стал молчаливее, раздражительнее. Правда, он по-прежнему в положенное время выступал на врачебных конференциях, привычно заполнял истории болезней, выслушивал и измерял давление. Но все острее чувствовал, что многообразная, содержательная жизнь большого коллектива клиники проходит мимо него. Слушая жалобы больных на обходах, Лебедь иногда с удивлением замечал, что ему было все равно, как будто в нем самом что-то умерло...
— Приятных снов!
Зойка села рядом, заставив ординатора вздрогнуть от неожиданности.
— Ах, это ты, — протянул он. — Впрочем, есть разговор. Понравился концерт?
— Да.
— Твой спутник тоже остался доволен?
Зойке неприятна была ирония, с какой Лебедь говорил о Вадиме, и она отплатила:
— Он хотел послать тебе коробку с ирисками.
— Зачем?
— Чтобы ты угостил своих барышень.
— Ничего себе разговор, — Лебедь усмехнулся, — ревнуешь?
— А ты? Может, это тебе приходится ревновать?
Лебедь помолчал, потом сказал почти равнодушно:
— Можно подумать, что Сырцов уже у тебя в подоле.
Подложив ладошки под колени, Зойка вытянула полноватые стройные ноги и покачала ими, как бы давая вдоволь полюбоваться.
— В подоле не в подоле, — начала она с беспечной доверительностью, — а вот меня скоро здесь не будет.
— Отправишься с ним в поле?
— Откуда узнал?
— Не надо быть психологом, — Лебедь рассмеялся.
— О чем ты хотел спросить? — Зойка сердито сдвинула брови.
— Сегодня собираемся у меня. Как всегда, после одиннадцати. Придешь?
— Нет. С этим кончено, Игорь Юрьевич.
— Будет Валерий Чиж.
— Подумаешь!
— Он нужный мне человек, Зойка. Ты же знаешь, сын генерала, своя машина. Хотим понемногу переместиться, когда отец уедет в Крым, думаем собираться у него на даче.
— Нет, Лебедь. Не приду.
— Что же, Зоинька, как знаешь, только гляди не промахнись!
— Я и гляжу. А вы лучше скажите, доктор, почему ваш пациент Вадим Аркадьевич Сырцов заявляет, что у него лейкемия? Вы поставили такой диагноз?
— Он сам. Я ни при чем. Человек внушил себе.
— Позволь, позволь, — припоминая, Зойка пристально глядела ему в лицо, — а почему однажды Динка тут, в ординаторской, ревела белугой, а ты утешал и говорил про какие-то камушки? Пустился во все тяжкие, чтобы отвернуть девчонку от соперника? Это честно, по-товарищески, да?
— Вот пристала! — Лебедь слегка побледнел. — Вадька сам виноват. Не я же ел сухари, начиненные настураном!
— Настураном?
— Им. Натуральным. Прочитай анамнез.
Зойка глядела на него и чувствовала, что теперь бледнеет сама. Значит, Вадим говорил ей правду. Она прошептала упавшим голосом:
— Стало быть, дела у него действительно плохи?
— Не знаю. Я ведь не бог, не царь и не герой, а всего лишь врач. — Лебедь снял докторскую шапочку, волосы рассыпались по влажному низковатому лбу. Он вытер его шапочкой, даже не заметив удивленного Зойкиного взгляда. Это было на него не похоже.
— Так как же, Зоя Васильевна?
— Не приду! — отрезала Зойка и уже сухим официальным тоном спросила: — Какие будут назначения, Игорь Юрьевич?
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Из окон верхних этажей геологического управления видно далеко-далеко. В обеденный перерыв Вика поднимается из своей «бутырки», как сама она прозвала расположенную в нижнем этаже лабораторию, в буфет и проглатывает завтрак перед окном, поставив стакан с остывающим чаем прямо на подоконник. Глаза ее отдыхают от микроскопов, колбочек и бесконечных проб. Мягко белеют крыши, сверху напоминающие раскрытые посередине гигантские книги, круто взлетают улицы на гребни холмов, на которых, как на трех китах, раскинулся ее родной город.
Она смотрит на далекие лиловые сопки, на закованные сейчас льдами песчаные плесы «того берега», где летом лучшие, как ей кажется, в мире пляжи! Ох и весело же летом на левом берегу! Пароходы-трудяги не успевают перевозить всех желающих — бронзовых, белых, черных, старых, молодых — со всего города. Интересно бы подсчитать — сколько раз за двадцать лет пересекла она неоглядную трехкилометровую ширь батюшки Каргиня. Не менее трехсот, наверное. С тех пор как себя помнит, сначала с отцом и матерью, потом со сверстниками пересекала Вика могучую реку, а иногда на самой середине — бултых в воду, и вплавь до того берега. Отнесет обязательно далеко — и весело тебе и жутко...
Многое изменилось за последние годы. Голенастая, как кузнечик, девчонка превратилась в геолога и спортсмена. Раньше теннисистам было одно горе зимой, а теперь семь закрытых кортов — и она, Виктория Гончарова — чемпион области. Конечно, ей немного помогают ее сто семьдесят пять сантиметров роста, но дело не только в них, ей-богу. У нее есть воля к победе! А это, наверно, не последняя штука на свете. Так даже Зовэн говорит,
А придет ли Сырцов? Обещал. Вчера после концерта, когда они столкнулись на выходе, она в общей сутолоке все же успела шепнуть ему, что есть неотложное дело. Он, конечно, должен прийти. Зовэн говорит, что более обязательного человека не встречал.
Но как мог он спутаться с этим ничтожеством — Зойкой Скирдой! У нее уже три привода за пьянку, прямо тебе живая Катюша Маслова, хоть садись и пиши с нее новое «Воскресение»! Дура несчастная! Можно так хорошо прожить на свете, а ее все в болото тянет.
Вика отложила в сторону ступу, в которой размалывала очередную пробу, положила усталые руки на стол и взглянула в окно. Иней размыл на зарешеченном окне камералки четкие квадраты, и оно стало похоже на огромную белую вафлю. Нет, она только в шутку называет лабораторию «бутыркой». Правда, сюда никогда не попадает солнце (его загораживает глухая стена соседнего здания), но все равно здесь хорошо.
На полках с реактивами и кислотами всегда порядок, подстелена свежая белая клеенка; металлические шкафы со множеством делений, где хранятся образцы, в том числе очень редкие и дорогие, тоже сияют чистотой. Вика так привыкла к ним, что иногда ей кажется, что они живые, только до времени помалкивают, хранят свои сокровища. Со стены на этажерку с учебниками (она учится на заочном отделении геофака) спускаются нежнозеленые побеги филодендрона, разрослись уже вьюнки во всю стену. Над диваном висит теннисная ракетка, а рядом табличка с лаконичной надписью: «Здесь не курят». Исключения в этом строжайшем запрете она не делает даже для Зовэна.
Вика любила свою скромную работу. Даже репутация «первой ракетки» города не вскружила ей голову. Она оставалась сама собой. В душе она считала себя геологом, в анкетах так и писала: «геолог-лаборант». Она не любила слова «камеральный», оно ассоциировалось у нее со словами «камеристка», «камердинер», отражавшими узаконенные неравноправные отношения людей прошлых времен.
Еще сравнительно недавно Вика считала прошлые времена сплошным темным царством с отдельными проблесками света, как Пушкин, Менделеев, Чайковский, Левитан, а советская эпоха представлялась ей воплощением одних достижений, побед и радостей. Да, еще недавно она думала так, совсем по-детски. Потом поняла, что и в прошлом и в настоящем дело обстоит много сложнее. Особенно, когда вступила в народную дружину и воочию увидела, как много еще на свете больного и темного.
2
А случилось это так.
Как-то летом уже поздно вечером зашла она в «Гастроном» за покупками. В штучном отделе покупателей было немного и, как бывает в таких случаях, каждый чем-нибудь да обращал на себя внимание. У этой чересчур накрашены губы, этот едва держится на ногах, а туда же — рассовывает по карманам бутылки с пивом. Сколько у мужчин карманов — дюжина, две?.. А эти двое набирают водку, в запас, что ли? Или сразу вылакают столько?
Впрочем, мужчины были не одни. К ним вскоре присоединились две молоденькие особы — одна с белокурой копешкой начеса, в открытом ярко-оранжевом платье и красных туфлях на шпильках; другая одета менее кричаще, черная челка повязана голубой капроновой косынкой. Эту другую Вика помнила по школе, где года два была пионервожатой. На тоненьких пальцах у обеих еще заметны были следы чернил, а на руке уже звякали дешевые браслеты, и глаза раскрашены сверх всякой меры.
Вика вдруг подумала: неужели и эти будут лакать отраву? Может быть, у них именины? Тогда почему так поздно, уже почти одиннадцать. Впрочем, какое ей дело, почему ей нужно во все вмешиваться?
Когда компания проходила мимо, Вика невольно взглянула на мужчин более внимательно. Один, постарше, лет под тридцать, был высок, худощав; недорогой модный костюм сидел на нем небрежно и элегантно; с тонкой усмешкой на интеллигентном породистом лице он слушал своих спутниц. Вике показалось, что где-то она видела это лицо, но где именно — припомнить не могла.
Зато в другом Вика узнала наведывавшегося изредка в корт юного лоботряса Валерия Чижа, дважды срезавшегося на экзаменах в институт и уже третий год околачивавшегося без дела по ресторанам и спортзалам. Он и в самом деле немного смахивал на птицу со своими тонкими, прямыми, как палка, ногами и черным беретом, нарочито надвинутым почти на самые брови. В узком лице его было что-то глубоко порочное, почти отталкивающее.
Лениво скользнув черными матовыми глазами по лицу Вики, Чиж сделал вид, что не узнал ее.
Сунув покупки в сетку, Вика вышла из магазина. В ярко освещенном подъезде еще сновали люди, а чуть в стороне, у обочины мостовой топтались возле коричневой «Волга» те четверо. Девушка в голубой косынке стояла чуть поодаль и, нервно теребя под круглым, еще совсем детским подбородком концы косынки, упрямо отчего-то отказывалась.
Не раздумывая, Вика шагнула к ним.
— Девочки, можно вас на минутку?
Девушки вздрогнули, словно застигнутые врасплох.
— Чего вам? — угрюмо бросила голубая косынка.
— Не пора ли по домам? Двенадцатый час.
— А ты нянька? — отпарировала оранжевая. Браслеты резко звякнули.
— Не нянька, но... Пионерлагерь имени Гайдара забыли? — И мягко, дружески добавила: — Идемте лучше домой, девочки... поздно сейчас ездить.
— Я ей говорю, а она... — несмело начала голубая.
— Молчи! Мы вышли из пионерского возраста, товарищ вожатая! — огрызнулась опять оранжевая.
— Приветик будущему мастеру спорта! — сказал Валерий Чиж. — Что это за башенный кран, думаю, маячит перед глазами? А это, оказывается, вы, уважаемая.
— Это ты, малыш? — обернувшись, Вика снисходительно взглянула на него озорными, смеющимися зелеными глазами. — Тебя не сразу и заметишь. Куда это вы собрались?
— Отсюда не видно. Может, составите нам компанию? Как, Игорь Юрьевич?
— Места хватит всем, — Лебедь с деланной готовностью распахнул дверцу «Волги».
— В другой раз. А сейчас поезжайте одни.
— Раз Эйфелева башня не желает... — повернувшись к ней спиной, Чиж галантно пригласил в машину девиц.
Те нерешительно переглянулись, а Вика твердо повторила:
— Девочки останутся здесь.
Чижа взорвало:
— Ты чего командуешь? Проваливай, пока вывеска цела!
Конечно, он это сделал себе на беду. То, что произошло в следующее мгновение, мог бы запечатлеть замедленной съемкой только киноаппарат. При демонстрации появилась бы на экране крупным планом узкая женская рука, которая ловко перехватывает мужскую, выворачивает ее и с силой оттягивает вниз. Лицо Чижа перекашивается, и, взвыв от ярости и боли, он валится за кадр. (Любители самбо оценили бы по достоинству этот великолепный прием.)
Девицы с визгом отскочили и кинулись бежать. Чиж хотел наброситься на Вику, но его приятель почел за лучшее втащить его в машину. Чиж высунул голову со съехавшим на затылок беретом:
— Ты мне еще поплатишься за это, каланча!
Вика не удержалась и показала ему нос. «Волга» умчалась.
Шагая по пустынным улицам домой, Вика злилась, что впуталась в эту историю, но потом вспомнила, как осел на тротуар генеральский сынок, как бежали потом по асфальту с туфельками в руках, сверкая голыми пятками, школьницы, и развеселилась.
«Конечно, меня могли побить, это я легко отделалась. И вообще, — тут она с необыкновенной ясностью осознала внезапно прорезавшуюся, такую простую в сущности мысль, — что могу сделать я одна? Сегодня эти юбчонки не поехали, а завтра?»
На следующий день Вика Гончарова вступила в народную дружину. С той поры в глазах ее появилось новое выражение, в котором причудливо сочетались печаль и решимость. Ей было бесконечно грустно наблюдать темные стороны жизни, с которыми теперь приходилось сталкиваться, — тем самоотверженнее кидалась она в бой. Ребята в дружине полюбили ее и называли полным именем — Виктория, им нравилось это гордое слово, означающее по-русски «победа».
3
Обитая железом тяжелая дверь отворилась, и, раздвинув зеленую портьеру, в комнату вошел Вадим.
— Не помешаю?
— Заходите, заходите, Вадим Аркадьевич. Здравствуйте!
Вика, немного волнуясь, как всегда в присутствии симпатичных ей рослых мужчин, поднялась ему навстречу. Они обменялись крепким рукопожатием и сели рядом на диван.
От Вики не ускользнул землистый цвет лица Сырцова, но она не стала расспрашивать, а, поглядывая на него своими зелеными глазами, заговорила о вчерашнем концерте.
— Я не разбираюсь в тонкостях, — и щеки ее слегка порозовели, — но мне очень понравилось. Как будто силы у тебя удваиваются и смерти совсем нет. Как вы считаете?
Конечно, ничего менее подходящего нельзя было придумать. Вика сразу спохватилась, беспокойно взглянула на его бледное, отечное лицо, на воспаленные от бессонницы глаза и постаралась перевести разговор на другую тему.
Вадим заинтересовался результатами поисков в других партиях, где тоже искали исходное сырье для минеральных удобрений. Вика пересела на свое рабочее место за стол, уставленный приборами, стала листать журналы анализов.
— Алунитов кондиционных так нигде и не нашли, так, крохотное месторождение в верховьях Тулунги. Зато Горохов обнаружил очень богатые выходы марганцевых руд в западных отрогах Кедрового хребта. — Вика протянула несколько камушков пиролюзита.
Вадим перекатил их на ладони, одобрительно кивнул и положил обратно.
— Не меньше пятидесяти пяти процентов, — сказал он.
— Пятьдесят восемь, — уточнила лаборантка, и они опять замолчали.
Разговор явно не клеился. Она все думала, как бы спросить его про Зойку, но не станет он, конечно, слушать.
— Где вы, Вадим, устроились после больницы с жильем? — спросила Вика. — Не рано ли выписались?
— Да нет, не думаю. А живу там же, на Бруснинке. Привык, менять не хочется. Зачем вы меня все-таки звали, Виктория?
Вика помедлила и, выдерживая его тяжелый недоверчивый взгляд, сказала просто:
— Вам надо лететь в Москву, Вадим Аркадьевич.
Глаза геолога чуть потеплели, улыбаясь, он пристально взглянул на девушку, как бы что-то проверяя, потом сказал раздумчиво:
— Да, понимаю. А будет ли толк? Если уж Стырне не пробил.
— Толк будет! — уверенно сказала Вика и, выйдя из-за стола, взволнованно прошлась по комнате. — Вы — автор, и вы смелее, чем Ян Зигмундович. На вашем месте я дошла бы до ЦК. А уж там разберутся — даю голову на отсек!
— И конечно, тебе ее отсекут, дорогая, можешь не волноваться, и это даже к лучшему, короче будешь, — бесшумно появившийся в камералке Бабасьев пожал руку Вадиму и опять повернулся к девушке: — О чем шум?
— Зовэнчик, как же без головы? — принимая его тон, сказала Вика. — Чем я буду чихать, например?
Она потрепала его жестковатые волосы и снова повернулась к Вадиму, но Бабасьев не унимался.
— Когда полетим на Марс, — заговорщически подмигивая Вадиму, сказал он, — обязательно возьмем коллектором мою будущую жену.
— Чего я там не видела?
— Через марсианские каналы будешь нас перетаскивать.
— Молодость, — смеясь сказал Вадим.
— А ты уже в тираж собираешься, старик? Голову на отсек: она не давала тебе курить. Ох, уж эти мне чемпионы да перворазрядники!
Бабасьев перевернул табличку обратной чистой стороной и полез в карман за папиросами.
— Ладно уж, курите, — хозяйка лаборатории махнула рукой — все равно проветривать: скоро обеденный перерыв.
Геологи закурили и заговорили вполголоса о делах. Да, конечно, останавливаться нельзя. Все необходимое уже отгружено и, несмотря на сильные морозы, разведку надо довести до конца. И как можно скорее получить исчерпывающую картину Большого Пантача. Еще придется, конечно, сражаться за Пантач, надо!
— Ты вылетай, вылетай, хоть сегодня, Вадим, — говорил Бабасьев, по привычке теребя кончики усиков. — За отряд можешь не беспокоиться — все в порядке будет. Да и вообще не мешало бы тебе до лета отдохнуть где-нибудь на юге, старик. Храбримся, храбримся, а ведь все мы не из железа. Может, поедешь к моим родителям в Ереван? Как родного примут.
— Спасибо. Я подумаю, Зовэн. Спасибо. Я напишу тебе из Москвы, хорошо?
Зазвонил телефон, Вика взяла трубку. Отвечая, она невидящими глазами смотрела на Бабасьева, и Сырцов невольно стал следить за ними. Они ведь по-настоящему любят друг друга, ей-богу. И надежные его друзья. Вот и ладно, а он поедет в Москву, будет добиваться утверждения проекта. Будут удобрения, будет много хлеба, и завозить его не придется. А сам? А что сам? Ну и пусть, будь что будет! Это уже никого не касается. Главное — выстоять до конца, Сырцов, не струсить. И потом, дьявол возьми, чего ты в самом деле расхныкался? Стало быть, ехать, что ли?
— ...а еще кто? И Мишка? А отпроситься нельзя? Подменить тоже? Вот досада! Но пойдем все равно, раз надо. Кто пойдет со мной? — Вика прикрыла ладонью микрофон и, перегнувшись через стол, спросила Бабасьева шепотом: — Пойдешь со мной на облаву?
— На какую облаву? — опешил тот.
— Ну, с нашими ребятами, с дружиной, одним словом! — девушка нетерпеливо стискивала трубку.
— Спрашиваешь! Конечно, пойду.
Вика кивнула, бросила на него откровенно влюбленный взгляд и, выпрямляясь, заговорила в трубку:
— Со мной пойдет один геолог, мой близкий друг... Что? — Не спуская с Бабасьева смеющихся глаз, девушка продолжала: — Вторая всесоюзная категория по боксу. Ага! Первая перчатка в экспедиции. Ага!
— Что ты там сочиняешь! — Бабасьев сделал страшные глаза.
— К тому же очень скромный, — продолжала Вика. — Пошлет в нокдаун и даже фамилии не спросит... Договорились, значит? Добре... Ровно в полночь в штабе дружины. Есть, товарищ начальник!
Положив трубку, Вика вытерла малюсеньким кружевным платком лоб и откинулась на спинку стула. Мужчины молча ждали.
— Вообще интересно, — сказала она, — по сведениям штаба дружины, сегодня после полуночи состоится одно собраньице. А наши засекли место и время. Можно голубчиков накрыть с поличным.
— Что все это означает, конечно, если не военная тайна? — спросил Вадим.
— Чушь какая-то. Вроде бы невинная пирушка, выпивка там, танцы. — Вика замялась, закончила нехотя: — Словом, посмотреть надо.
— Ничего, ладно, посмотрим. Я тоже кое-что слышал. Нужно будет, проучим как следует, — пообещал Бабасьев.
— Жаль, не будет с нами Михаила с Оськой, — оба в ночной смене, — сожалеюще сказала Вика.
— А комсомол как же на все это смотрит? — полушутливо спросил Вадим.
— Старается комсомол, — поняв, что вопрос задан серьезно, и словно бы оправдываясь, сказала Вика, — воспитываем как можем, как умеем. Впрочем... — она запнулась и продолжала уже менее уверенно: — Впрочем, как видно, мало всего того, что умеем. Разве допустимо, например, что в праздники закрыты у нас библиотеки, музеи, корты, даже стадионы! Почему в будни закрыты школьные спортзалы? Ведь к нам, в комсомол, приходят уже со сложившимися характерами. Можно отполировать статуэтку человека, а если отлит чертик с хвостиком? Черт только и получится, только полированный.
— А выход какой? — спросил Бабасьев. — Тут ведь лекциями одними не отделаешься.
— То-то и оно, что не отделаешься, — Вика вздохнула. — Вы пойдете с нами обедать, Вадим Аркадьевич?
— Ладно. Потом в агентство за билетом, может, еще на завтрашний ТУ успею, — сказал Вадим, поднимаясь. — А вечером, если не возражаете, и поужинаем вместе и чертей ловить отправимся.
— И вы с нами?
— А почему бы нет?
— Вот хорошо! Я бы вас расцеловала, если бы не этот кавказец.
— А чего особенного? — буркнул Бабасьев, усмехаясь. — Ведь Вадиму не придется ради этого становиться на стул.
4
Вадим съездил за пожитками, в агентстве Аэрофлота купил билет, сразу сдал там свой багаж и в ожидании вечера пошел бродить по горбатым улицам Каргинска. Он мало тут жил, только наездами, и нет ни родного дома, ни даже скамьи в парке с вырезанными перочинным ножом корявыми вензелями. Словно ища что-то, он всматривался сейчас в очертания знакомых кварталов, в темные проемы окон, в залепленные снегом провисшие провода.
Проследил за быстрой стайкой воробьев, рассыпавшихся по голым веткам старого тополя. А вот синица-московка прыгает, цепляясь за шершавую кору. Ворона тяжело перелетела через крышу большого дома, уставленную телеантеннами, похожими на кладбищенские кресты.
У хлебного магазина, въехав прямо на тротуар, остановился автофургон, и румяные продавщицы в белых халатах, натянутых поверх телогреек, высыпали наружу и стали с хохотом спускать по деревянному желобу в витрине парной пшеничный хлеб. Вадим остановился и долго наблюдал. Второй раз сегодня он думал о хлебе.
Белые халаты продавщиц напомнили ему больницу, Зойку. Он резко двинулся вперед. Когда вчера забирал у нее свои вещи, ее не было дома. Сейчас ему стало жалко ее. В конце концов чем Зойка перед ним виновата? И виновата ли вообще? Просто ухватилась за него, как за якорь спасения. Что ж поделаешь, если это не тот якорь. Надо бы объяснить ей. А, впрочем, что он может сейчас объяснить? Трудно сейчас ему. Так бывает, вероятно, в пчелиной семье, когда гибнет. Пчелы толкутся, мечутся, как слепые, жужжат беспокойно и тревожно. Потом эта сильная, хорошо организованная, крошечная держава рассыплется и черно-желтыми трупиками усеет землю.
Незаметно для себя Вадим забрел в тихий, весь обсаженный деревьями, квартал города и прямо уткнулся в фасад Дворца спорта. Вот тебе и на! Уже несколько лет назад выстроена эта штука, но он так ни разу и не попадал внутрь. Прямо смех! Все некогда и некогда. А ведь пловец, в юности и гимнастикой баловался. Зайти, что ли, сейчас? А что, в самом деле...
Дворец был хорош. «Если бы у нас так жилые дома строили», — подумал Вадим. Поднявшись по широкой лестнице, он сразу попал в высокий прохладный зал. Здесь было пусто, только в одном углу на подстилке из пенопласта, сверкая потными спинами, упражнялись самбисты. В смежном зале на турнике, на шведской стенке, на свисающих с потолка канатах и кольцах прыгали, подтягивались на руках, кувыркались обтянутые синим трико фигуры.
Вадим миновал их и заглянул на ярко освещенный корт. На узких балконах для зрителей было полно народу. Сев на свободное место, он глянул вниз. На расчерченной жирными белыми полосками площадке играли двое. Вадим любил теннис, сам немного играл в студенческие годы и сразу понял, что ракетки здесь были в опытных руках.
Приглядевшись, он, немножко удивленный, в одном из игроков узнал Вику. С кем же она играет? Он вздрогнул и откинулся. По другую сторону сетки стояла Дина. Стало жарко, он облизнул языком сразу высохшие губы... А, собственно говоря, почему вздрогнул? Что ему запрещено, что ли, здесь присутствовать? Да они и не заметят его, вон как азартно играют.
Обе девушки уверенно пласировали, резко и точно взмахивали ракетками. Цокающие звуки, как удары копыт о мостовую, ритмично взлетали к высокому темному потолку. И все-таки Дина проигрывала. Ему это стало ясно. Поняли и другие.
— Вика! Виктория Гончарова! — раздались одобрительные возгласы болельщиков.
Когда соперницы поменялись полями, Вадиму стало хорошо видно лицо Дины, и сердце у него сжалось. Похудела, губы плотно сомкнуты, вся какая-то одинокая и беззащитная. Никогда еще он не видел ее такой. Зачем же она вышла на люди, если так тяжело на душе? А зачем пришел сюда ты сам? Разве тебе легче? Куда от них денешься, от людей, да и надо ли?
Дина продолжала стойко защищаться. Она, пожалуй, даже лучше брала смэши, но против форхендов чемпионки устоять не могла. Нащупав слабое место, Вика усилила нажим и вскоре выиграла с разгромным счетом. Зрители хлынули в коридор. Вадим чуть задержался, заметил, как, перемахнув через сетку, Вика обняла подругу и увела ее в раздевалку.
Все-таки ему было обидно за Дину. Конечно, игра есть игра. Но обидно. Странно устроен человек...
Вадим и не заметил, как волна болельщиков через полутемные переходы вынесла его в помещение еще более светлое и просторное, чем корт. По потолку и круто падающим рядам амфитеатра прыгали блики света, на стенах раскачивались яркие полосы, летели брызги, плеск воды смешивался со звонкими, как под открытым небом, голосами, пахло мокрыми досками, совсем как на реке. В прозрачной воде скользили пловцы и пловчихи в цветных купальниках, другие, свесив ноги, отдыхали на мостках по краям выложенного розоватой плиткой огромного бассейна.
«А если бы сейчас объявили, что жить им осталось всего полгода?» — вдруг подумал Вадим. Ему стало нестерпимо горько от мысли, что болезнью он уже отъединен от людей и никогда больше не сможет сказать такое простое, обыденное слово «мы».
Он стал пробираться к выходу.
Внезапно, словно по команде, купальщицы стали выходить из воды, с интересом глядя вверх. Глянул туда и Вадим. Ярко освещенные, почти под самым потолком стояли на вышке две девушки. Он снова узнал Дину и Вику. Дина стояла в полупрофиль, он отчетливо видел мягкие, словно обведенные гуашью, линии ее обтянутой черной шапочкой головы, шеи, плеч.
— Дина! Дина! Дина!
Первой вышла на трамплин Вика. Встав на самый кончик доски, она упруго взвилась над бассейном, описала ласточкой дугу, но в воду ушла не совсем ловко, подняв каскад светлых брызг.
Настал черед Дины. Легко ставя ступни длинных точеных ног, она тоже прошла неспешно на край доски, покачалась, как бы пробуя упругость, встала спиной к бассейну.
Все затихло. Слышно стало, как где-то стекает струйка воды. Изогнувшись и неуловимым движением отделившись от трамплина, Дина на мгновение повисла в воздухе, перевернулась через голову и, когда вытянутые руки коснулись воды, выпрямила гибкое тело и почти бесшумно ушла вглубь. Будто, играя, плеснула большая рыба.
Долго следил Вадим, как она уплывала к противоположному краю бассейна. Глаза его затуманились. Она любила его. Пусть не сбылось. Но она есть на свете. И когда-то в тундре совсем еще зеленой девчонкой провела с ним ночь в тесном спальном мешке. И вздрагивала при каждом его движении...
Вадим вышел на улицу. Был смутный час сумерек. Медленно догорала узенькая лимонно-желтая полоска зари. Догорала где-то далеко, кажется, прямо в снегах. «Быть завтра ветру», — невпопад подумал Вадим
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Должно быть, к вечеру даже стены училища уставали от звуков. Словоохотливый старый швейцар давно сидел молча, свесив голову. А в классах все еще везде шли занятия, из-за плотно прикрытых дверей доносилось приглушенное пение, пиликанье скрипки, виолончельные пассажи, переборы баяна. Классов не хватало. И Ильза Генриховна занималась сегодня прямо в концертном зале, где на невысоких подмостках за желтым бархатным занавесом стоял инструмент. Заниматься сольфеджио в большом помещении даже лучше, а с подающими надежду учениками она всегда сама проходит сольфеджио. Однако сегодня Зойка была какая-то вялая, несобранная. Сколько раз Ильза Генриховна прерывала ученицу, стуча пальцем по клавише: Зойка сегодня определенно детонировала. Она рассеянно смотрела поверх головы педагога в пустую темную кулису и не особенно старательно тянула все эти «ми», «соль», «фа». Ох, не до занятий ей сегодня! Когда уж кончится урок! Хоть бы с Ильзой Генриховной, что ли, посоветоваться...
Не лучше было настроение и самой преподавательницы. Все еще не дождавшись ни благоприятных известий из Москвы, ни самого мужа, она теперь проклинала в душе тот день и час, когда он сообщил о возможности переезда. Устроил бы сначала все как следует, а потом бы говорил. Хороша и она сама: раззвонила по всему городу о предстоящем переезде, о передаче Архиповой учеников, даже о распродаже части мебели. Как теперь смотреть в глаза людям? Нет, довольно! Сегодня же надо позвонить Яну.
Когда Зойка в заключение урока неожиданно с чувством и пониманием спела песню Леля из «Снегурочки», Ильза Генриховна растрогалась и сказала искренне:
— Хорошо, девочка, только над верхами надо еще работать. Верха, милая, верха! А как у тебя с квартирой? По-прежнему у брата?
Вопрос кольнул Зойку в самое больное место. Да, она собиралась съехать от брата, собиралась переменить жизнь. Проклятая болезнь Вадима встала на ее пути. Видно, судьбу не обойдешь ни справа, ни слева.
— Он ушел, — глухо сказала Зойка.
Ильза Генриховна зябко передернула плечами. Было холодно даже в кофте ручной вязки, на которую ушло целых девять мотков отличной зеленой пряжи.
— Разве? — сказала она довольно равнодушно. Но тут же подумала, какие последствия может иметь эта новость для ее дочери и, спохватившись, участливо добавила: — Как же это получилось, дорогая? Ведь все кажется было хорошо и ладно?
— Он не может жениться. Он болен, — с трудом выговорила Зойка.
— А что такое? — Глаза Ильзы были как два чистых прозрачных турмалина, совсем такие, как в ее сережках.
— Разве вы не знаете?
— Нет.
— У него рак. Это тайна, вы понимаете...
— О да, да, конечно. Все-таки не верю. Такой цветущий, молодой и рак! Немыслимо!
Женщины помолчали.
— Что поделывает Дина? — спросила Зойка.
— В Москву собирается.
— А вы?
— Задерживаемся пока. Дела надо сдавать, наладить обмен квартирами, то да се... А у тебя какие планы?
— Не знаю сама... не знаю... — Зойка помолчала, покусывая губы, не выдержала и заплакала.
Ильза Генриховна положила руку на вздрагивающие плечи девушки:
— Я бы на твоем месте не отступалась. Мало ли что иногда говорят врачи. Они могут и ошибиться. А он оценит и полюбит на всю жизнь.
Но смысл слов не доходил до сознания Зойки. «Когда нас положат в землю — цветы будут грустить на наших могилках», — внезапно без всякой связи подумала она и вспомнила родную Журавлинку, сплошь затканную к концу лета желтыми кувшинками. В Журавлинке похоронено ее детство. А дальше что? Что дальше?..
Когда наконец девушка подняла голову, Ильзы Генриховны в зале не было. Зойка вздохнула, спустилась тихонько с подмостков и медленно побрела к гардеробу.
2
Домой идти не хотелось. Вадима там нет. Фенька жалуется на брата Ивана, да племяшки пищат на разные голоса. Куда же идти?
Зойка бесцельно побрела по пустынной улочке, осененной тонкими прямыми ветвями тополей. Сквозь них, как сквозь сито, сыпалась колючая снежная крупка. Поземка с лету хватала, несла ее по улице, и в качающемся свете фонарей казалось, что скованная стужей земля дымится.
Зойка опять думала о Вадиме. Может, действительно что-нибудь соврал Лебедь насчет его болезни? Ведь она ни разу не слышала об этом от профессора. А зачем Игорю врать, наговаривать? Разве они враги? Вместе росли в детском доме, у обоих невинно пострадали родители... Ах, если бы спасти Вадима, заменить испорченную кровь. Ей-богу, она бы дала свою кровь с радостью. Зойка не могла примириться с мыслью, что человек, который один протянул ей руку помощи, должен уйти из жизни.
А другие только ломали и раскрадывали ее душу. Сколько горя принес ей, например, этот Лебедь... А может, надоест ему шастать по девкам, может, все-таки он женится на ней? Была же она ему нужна почти два года. Сколько вечеров простаивала, ожидая у ворот его дома или напротив в булочной. Потом отмывала пьяного, отстирывала, таскала в чистку костюмы.
А что получила взамен? Распутные гулянки? «Нет, не надо мне Лебедя! — с неожиданной решимостью и злобой подумала она. — Ни гулянок этих, ни женитьбы. Ничего от него не надо. Хватит».
Ветер насквозь продувал зимние улицы. Она опять пошла, и ей становилось все более одиноко и холодно.
Что же именно оттолкнуло Вадима? Эх, если б заранее знать, где упасть... А теперь поздно. Думай не думай. И чем он так запал ей в душу? Видимо, все-таки добротой. Он очень добрый, все время молчит. Зато никто не умеет так слушать, как он. Нет, не станет она жалеть о той ночи. Просто будет помнить большие теплые ладони, грустные глаза. Теперь она знает: есть на свете и доброта, и честность, и настоящая мужская забота.
Куда же ей сейчас идти? Ни друга, ни теплого угла. А ноги уже сами идут по знакомой дороге, и снег покорно скрипит под модными сапожками. Неужто опять к Лебедю? В самом деле, вот уже и баня с прачечной, а дальше будет пошивочная на весь первый этаж, и над ней, на третьем этаже живет этот тип.
«Нет, туда я больше не пойду. Зайду лучше в баню, обогреюсь в вестибюле немного и поеду домой. Все-таки маленькие там».
Обрадованная внезапно пришедшим решением Зойка взбежала на тускло освещенное крылечко, рванула дверь и вместе с облаком холодного пара ввалилась в вестибюль.
Касса уже не работала, круглые настенные часы над ней показывали начало одиннадцатого. Несколько пожилых людей с обсыхающими вениками у ног сидели на диванах, остывая после парной. В глубине полуосвещенного зала мужчины помоложе толпились у буфета и тянули из толстых кружек пиво.
Разыскав свободный стул, Зойка уселась и только тогда почувствовала, как продрогла, как устала от стужи. Сняв варежки, она подула на красные руки, пошевелила онемевшими ступнями. От батареи шло тепло, и Зойка, как к живому существу, приникла к ее шершавым, горячим ребрам и даже зажмурилась от удовольствия,
— Зойка! Ты что тут делаешь? — раздался удивленный голос.
Нагруженный пустыми пивными бутылками передней стоял Лебедь. Не дожидаясь ответа, пробормотал обрадованно:
— Хорошо, что встретились, поможешь донести пиво, — бесцеремонно сунул ей в руки мохнатую шапку с перчатками и устремился к буфету: там уже закрывали.
Зойка почти с ненавистью поглядела ему вслед. Положить шапку на стул и уйти. Не погонится же он за ней с бутылками. Но сдвинуться с места не могла. И когда Игорь подошел, так обыденно неся сетки с пивом, она взяла у него одну сетку и с усилием выговорила:
— Зачем так много?
— Я купил коробку пата — ты его любишь, — как ни в чем не бывало сказал он и, нахлобучив мохнатую шапку, двинулся к выходу.
Зойка обругала себя самыми обидными для женщины словами и безвольно поплелась вслед за ним. «Словно кто за шиворот меня тащит». Так когда-то мать почти силком привела ее в школу. А теперь она уже прошла свою особую школу жизни, и возврата, видно, нет. Да и куда ей идти? Как щепка в грязной воде. Вверх-вниз, вверх-вниз.
3
Низенький овальный столик, как жеребчик на льду, растопырил тонкие разномастные ножки — красную, желтую, черную и зеленую. На деревянных лакированных подносах — апельсины, конфеты, вафли, между ними внушительное количество различных бутылок. Двухэтажная горка приставлена к стене.
— Раздавим блондинку, мальчики? — Игорь со стуком поставил на горку бутылку столичной и заговорщически подмигнул. Когда водка была разлита, Лебедь поднял стопку и опять подмигнул: — Вздрогнем, мальчики?
Выпили по первой.
Зойка выставила из сетки дюжину пива и, ни на кого не глядя, прошла в другую комнату. Тут было все, как всегда. Зеленовато светил низенький торшер, стояла диван-кровать. Зойка терпеть ее не могла, потому что подушки приходилось складывать отдельно в тумбочку, и наволочки всегда пачкались. На письменном столе перекидной календарь, авторучка на дорогой яшмовой подставке, пингвин с красным клювом, конечно, телефон. Туда же, письменный стол! А сам давно ничего не пишет, кроме записок девкам.
Все в комнате знакомо до последней книжки, засунутой в угол шкафа. И все-таки не своя это комната, — чужая. Ничего у Зойки нет на свете своего: ни человека, ни спокойного угла. Сюда она может, конечно, приходить днем и ночью, имеет право натереть полы, надраить ванну, на кухне распорядиться, ну там иногда поспать или почитать. А вот жить тут или, например, мебель по-своему переставить,— не имеет права. Она ведь только «знакомая». Он, подлец, даже обрадовался, когда она стала встречаться с Вадимом. Как же, спит и видит, как бы к Динке дорожку протоптать. Ну та, видать, не таковская...
Скрипнула дверь, в комнату вошла Жанка, одна из новеньких. Ей шестнадцать лет, соломенно-желтые волосы начесаны сверх возможности высоко. Она вообще выше Зойки ростом, и отлично знает, что у нее хорошая фигура, подчеркнутая коротким, выше колен, платьем цвета «маренго».
Не заметив, что тут кто-то есть, Жанка включила верхний свет и принялась рассматривать себя в зеркало.
— Хороша, хороша, савраска, — с грубоватой насмешкой сказала Зойка, — теперь только в запряжку да кнутиком подхлестывать.
— У этого генеральского сына, — Жанка пренебрегла насмешкой, — есть что-то от Жана Марэ.
— А чего ты в этом понимаешь?
Помусолив языком карандаш, Жанка почернее подвела уголки глаз и сказала как можно небрежнее:
— Говорят, вы хорошо поете, говорят, настоящий бас? Арию Мельника не пробовали?
Зойка с холодным любопытством посмотрела на нее, скинула туфли и, забравшись с ногами на диван, спустила еще одну стрелу:
— Могу Мефистофеля исполнить, специально для тебя: «Мой совет — до обрученья...»
— До лампочки, — скривив губы, возразила Жанка. — Вы лучше своей дочке спойте. В вашем возрасте только младшую дочку песенками укачивать.
Зойка вспыхнула, но поединок был прерван появлением Лебедя.
— Ждете специального приглашения, дамы? — сдерживая раздражение, спросил он.
Жанка тотчас исчезла за дверью. Он обернулся к Зойке:
— А ты что же?
— Полежу немного, — опять укладываясь, угрюмо сказала Зойка.
— Или заболела? — с деланным участием спросил он.
Вся горечь, все унижение последних недель бросились Зойке в голову. Она рывком села на диване, спустила ноги:
— Подонок ты, подонок... — и по-деревенски, нараспев, горько добавила: — Зачем только я на тебя два годочка молодых, невозвратных, истратила... — Она опять легла, повернулась лицом к стене.
Лебедь молча вышел.
Зойка не заметила, как задремала. Ей привиделась голубоватая даль родной Журавлинки. Отражаясь в воде, плывут между кувшинками белые облака. Зойка в куцем ситцевом платьице, из которого давно выросла, стоит одна на берегу. Задул с понизовьев ветер, может, гроза будет, любит она грозу. Вот ветер тряхнул прибрежные кусты, понес сорванные листья. Но грозы так и не было. Прошла где-то стороной.
А берегом идут деревенские девчата в ярких платочках, выводят высокими голосами частушки — страдают. Немного позади степенно, вразвалочку, шагают парни, тоже подпевают, и баянист с ними. В страданье говорится о девичьем сердце, схороненном на дне речки, под камнем, о том, чтобы обманщик и погубитель сторожко ходил по крутому берегу...
Плывут по небу облака, стелется песня над речкой, над вечереющими лугами. Девчата и парни проходят мимо, не заметив стоящую за кустом Зойку. И хорошо, что прошли мимо. Она лучше побудет одна, поплачет. Уткнувшись лицом в мягкий замшелый пень, Зойка плачет светлыми, беспричинными, девичьими слезами. Потом набирает в карман горьких ярко-красных ягод барбариса и тихо уходит домой. А заря на небе ясная-ясная...
Задремавшая было Зойка опять села на постели. Шум в соседней комнате все нарастал: там танцевали, притопывали, подпевали, свистели. Вот она, красивая жизнь!
Зойка расстегнула ворот платья, ей было душно. А на улице, наверное, по-прежнему метель, свежая, злая. Зойка вдруг поняла, что если вот сейчас не уйдет отсюда, то уже никогда не уйдет. Она начала собираться, пошла было к двери, но опять вернулась и села на прежнее место. Пусть кончится танец, можно будет свободнее уйти. Она молча уйдет — и все. Надо уйти.
4
Что-то опять разбудило Зойку. За стеной было тихо, потом донеслись резкие незнакомые голоса. В спальню торопливо вошел Лебедь, за ним плачущая Жанка.
— Теперь что будет, как узнает отец... — Жанка дрожала и безуспешно пыталась попасть руками в рукава жакетки.
— Раньше надо было думать, — нервно оборвал ее Лебедь, пряча в ящик стола заграничные книжки и торопливо запирая его. Он наглухо застегнул пиджак и сказал Зойке: — Какая-то шляпа не заперла входную дверь.
Зойка встала, надела туфли и сказала равнодушно:
— А может, это сделали умышленно?
— Умышленно? — Лебедь резко повернулся к ней. — Стало быть, это ты?
Зойка промолчала.
Дверь отворилась, и в комнату вошла высокая девушка в белом пуховом берете с повязкой дружинницы на рукаве. Это была Виктория Гончарова. Включив верхний свет, она оглядела комнату и заметила Зойку.
— И ты, конечно, здесь, — гневно сказала она, но, близко увидев Зойкины глаза, осеклась и добавила печально: — Бойся не врагов, а друзей своих.
Зойка все молчала, медленно крутя ручку на яшмовой подставке.
— Что за манера ночью врываться в чужую квартиру! — горячился Лебедь. — Советский закон обеспечивает неприкосновенность...
— А что говорит этот закон о растлении несовершеннолетних? — в упор спросила Вика.
Растерянно глянув на растрепанную, полупьяную школьницу, Лебедь опустил голову.
В другой комнате составляли протокол. Зовэн Бабасьев, освободив овальный столик от всего лишнего и сердито поглядывая то на его растопыренные разномастные ножки, то на лица спрашиваемых, записывал фамилии, место работы, адреса. Немного в стороне от всех в распахнутом коротком пальто с поднятым воротником стоял Вадим Сырцов. Он внимательно смотрел на все происходящее. Лицо его казалось совсем спокойным.
— Следующий!
Бабасьев колюче поглядел на парня, примерно одного с ним роста и возраста, только значительно уже в плечах. Черная рубашка, черные брюки, черный берет, напоминающий бескозырку, надвинутую на самые брови, — ни дать ни взять, «братишечка» времен Махно. Но нет, это был не махновец; это был, как сам он полагал, вполне современный молодой человек, правда, без определенных занятий. Короче говоря, перед Бабасьевым стоял Валерий Чиж.
Скользнув черными ленивыми глазами куда-то мимо Бабасьева, Чиж, растягивая слова, спросил:
— Чего надо, кацо?
— Фамилия, имя, отчество! — резко сказал Бабасьев.
— Если я сообщу, что я испанский гранд дон Родриго-Диего де ла Гарсиа, ведь не поверишь. Зачем же спрашиваешь? Думаешь, остальные сказали правду? — Чиж взял исписанный наполовину лист, пренебрежительно повертел в руках и кинул на стол.
Бабасьев забрал бумагу, неторопливо сложил вчетверо и, положив в карман, сказал:
— Придется тогда сопроводить вас в отделение милиции. Там будешь правдивый, дорогой.
— Не страшно тебе, кацо? — мрачновато усмехнулся Чиж, в упор глядя на Бабасьева.
— Было бы страшно — не пришел бы.
— Нас втрое больше. Может, будем считать, что вы ошиблись дверью? Ну!
— А меня почему не считаете? — выйдя из спальни, спросила Вика.
— Нельзя же так, товарищи, надо как-то договориться... — кинулся к ним потный, растерянный Лебедь. Галстук у него съехал набок, рубашка расстегнулась.
— Неинтересно ты, оказывается, живешь, — глухо выговорил Вадим.
Он стоял все так же спокойно. Как ни странно, он ругал сейчас самого себя... Увяз в своей геологии, ничего больше знать не хотел, ничего не замечал вокруг. А на свете, оказывается, вон что делается. Не заметил даже, в какую трясину Игорь забрел. А росли вместе, мог бы поинтересоваться. И Зойка как глубоко запуталась... А ты и от нее преспокойно отстранился. Чистоплюй ты и недотрога, а еще считал себя настоящим человеком. Непротивленец — вот ты кто! Вот Вика — настоящая, не боится перчаточки замарать, все на себя взяла, понимает, что мусор надо выгребать из жизни.
Вика в это время вносила в опись вещественных доказательств потрепанный альбом с фривольными открытками, но не выдержала своей роли и сказала печально, негромко, совсем невпопад:
— Как же вы так, ребята... как все это... Ведь каждому из нас отцом-матерью быть, детей воспитывать...
При этих словах Жанка затопала ногами и истерически всхлипнула.
Зойка до сих пор сидела в углу на стуле вся поникшая, темная, почти старая. Она слышала все как сквозь сон, видела только лицо Вадима, угадывала его мысли, проследила, каким взглядом смотрел он на Вику, уловила жалеющий, почти брезгливый, как ей показалось, взгляд, скользнувший по ней самой. Нет! Она не хочет оставаться в его памяти последним человеком. Не хочет. Черт с ним, с Лебедем, с его дурацким Чижом, — она, именно она сама не хочет, чтобы все так кончилось.
Зойка вся подобралась на своем стуле, выпрямилась и сказала неожиданно спокойным и ясным голосом:
— Ты прав, Вадим: неинтересно живем. Да чего уж неинтересно — подло, грязно, как свиньи барахтаемся! Кончать надо!
Лебедь кинулся к Зойке, как к якорю спасения:
— Да, да, вот видишь... давай скажи...
Но она полуобернулась и бросила сухо через плечо:
— Отойди, подонок.
Он удивленно отошел, ему показалось, что она стала много выше ростом.
Собрав со стола листки протокола, Бабасьев неторопливо сложил их и сказал, обращаясь к своим товарищам:
— Что ж, мы свое дело сделали. Теперь слово за прокуратурой! Пошли, ребята!
Дружинники двинулись к выходу. Оставшиеся некоторое время молчали.
— Что ж, и нам по домам пора, — сказала Зойка повелительно. — Вези меня домой, Чиж!
Он медленно поднялся.
— Вези, вези, Чиж, домой хочу, — повторила она и мысленно обратилась к Вадиму: «Прощай, Вадим. Спасибо тебе за доброе твое, за все, я не забуду».
И первая пошла к дверям. За ней двинулись другие. В комнате остался один Лебедь.
5
А на улице была метель. Поземка сразу закрутила полы Зойкиной шубки, и на душе у нее сделалось легко и весело. Только очень холодно было на ветру. А в машине — вместительной и уютной — тепло. Огоньки на щитках с подрагивающими стрелками, часы, даже музыка будто откуда-то издалека. Пахло, как в шорной, сыромятиной и немножко бензином.
Было два часа пополуночи. Пока развезли по домам девчонок, живших в разных концах города, стрелка на часах стала подвигаться к трем.
— Ладно. Теперь меня вези скорее, гони в Индустриальный поселок, — сказала Зойка.
— Разве не ко мне на дачу? — спросил Чиж.
— Я те дам на дачу! Вези!
Чиж стал послушно разворачивать машину. Он вообще заметно переменился, стал как будто моложе и даже робел перед Зойкой.
Однообразное покачивание стеклоочистителей убаюкивало Зойку. Как странно все устроено на свете. Ну зачем, например, этому Чижу, слабосильному и неказистому пареньку, прикидываться грозным коршуном? Зачем ему фигурность из себя показывать, ломаться, бездельничать? Эх, чижик-пыжик, чего пыжишься? Жил бы себе как надо, ведь условия есть. Тот кавказец, что протокол писал, тоже невелик ростом, а между прочим, инженер, боксер. И видать, любит свою долговязую...
Зойка вздохнула. Сегодня она чувствовала в себе особенные силы, и подумалось ей, что могла бы она воспитать хорошего сына, ладного, умного, работящего. И обязательно доброго, как Вадим. Эх, Вадим, Вадим! Жалко, что так и не было у нас ничего с тобой. Я бы и одна могла вырастить сына. Тебе, хороший мой, не стала бы навязываться...
Машина остановилась, не доезжая до дому. Зойка поднялась на крыльцо, вошла в длинный полуосвещенный коридор, заставленный ларями, ящиками, примусами и керогазами на закопченных до черноты табуретках. Все кругом спало. На осторожный стук из двери в одной сорочке и полушалке, накинутом на плечи, высунулась растрепанная Феня. На подбородке у нее была свежая царапина, один глаз заплыл. Из комнаты остро пахнуло чем-то кислым, спертым.
— Опять буянил окаянный, — зашептала Феня, прикрывая рукой большие обвислые груди, — и детишек прибил, кое-как только уснул. И что ты так поздно. Эх, гулящая ты, да еще и бессчастная, как я... Ладно, сапожки-то в коридоре сыми.
Почему-то все это показалось сегодня Зойке нестерпимо обидным. И слова Фени, и ее неопрятная сорочка с оторванной бретелькой, и прелый запах, ударивший из дверей комнаты. Не может она сегодня ворочаться тут до утра на своей раскладушке и слушать пьяный храп брата. Не может. Да и утром опять непременно будет похмелье и скандал, — завтра-то воскресенье.
Нет, нечего тут делать. Дойдет она сейчас пешечком до больницы, не так уж это далеко. Поспит там в приемном покое часочка четыре, утром в дежурке отлично напьется чаю, чего-нибудь поможет там, потом вернется домой и поведет племянников на дневной сеанс. Должны они в своем детстве какое-нибудь удовольствие видеть.
Эти мысли быстро пронеслись в голове Зойки. Уже без обиды она сказала невестке: «Ладно, пересплю в больнице», — закрыла дверь и опять осталась одна в прокопченном холодном коридоре. Недоброе предчувствие на миг шевельнулось в ее душе, она остановилась у двери вернувшейся из отпуска соседки. Постучать, что ли? Нет, ворчать будет. Ладно. Пойду в больницу.
На завьюженное крыльцо следом за непутевой золовкой выскочила Феня, натянув на толстые ноги мужнины валенки, и закричала:
— Куда же ты? Иди домой, простынешь на морозе.
Зойка махнула рукой.
Машина Чижа стояла на месте. Подняв капот, Чиж рылся в моторе. Зойка не удивилась. Она уже ничему не удивлялась сегодня. Когда она подошла, Чиж, молча улыбаясь, захлопнул капот и открыл дверцу. Зойка забралась на успевшее настынуть заднее сиденье и только теперь почувствовала, как устала.
— Почему не уехал? — спросила она, неудержимо зевая.
— Мало ли что. Куда теперь?
— В городскую больницу.
Дорогу уже изрядно замело, и машина, тычась в сугробы лучами фар, осторожно огибала их. Не отрываясь от баранки, Чиж одной рукой вытащил из ящика флягу, приложился разок-другой, похвалил ром и предложил Зойке. Она отказалась. Не хотела она сегодня ничего из того, что окружало ее, что было таким привычным раньше. Получше запахнув полы шубки (больше всего мерзли колени под этим клятым капроном), она плотно вжалась в угол сиденья и снова задремала — в который уже раз в эту странную долгую ночь.
...Резким толчком ее швырнуло в сторону и больно ударило коленом о металлическую ручку двери. Чертыхнувшись, Зойка проснулась, села и принялась растирать варежкой ушиб.
Машина стояла, чуть накренившись на правый бок.
— Влипли мы, кажется, — обернувшись к ней, растерянно сказал Чиж.
— Как — влипли? В чем дело?
Встревоженная, она глянула в оконце. Кругом были одни сугробы. Снег пылью искрился под выныривавшей иногда из облаков, бледной уже луной. Поземка не прекращалась. Видно, за окном стало еще холоднее. Сердце сжалось у Зойки.
— Где мы, говори, куда завез, чертова душа?
— За Кленовой рощей.
— Так это же двадцать километров за городом! — ахнула она.
— К больнице пробиться не удалось, намело там по самую раму... Я и решил на дачу, — не глядя на нее, протянул Чиж.
Зойке очень хотелось его стукнуть, чтоб только мокро осталось, да что толку... И без того раскис, куда только девалась вся фанаберия! Лицо вон даже с этими дурацкими косыми бачками сейчас совсем детское, губы дрожат, черт бы его побрал, и улыбка виноватая. Даже не узнаешь сейчас Чижа. Наконец он вылез, вполголоса ругаясь.
— Какая авария? — сердито спросила Зойка, когда он вернулся. — Что сломалось?
— На тумбу каменную налетели. Что-то с карданным валом. Да и днище, кажется, пропороло.
— «Что-то»... Куда же ты смотрел, водитель называется. В ноги сильно дует.
— Ничего, прибавим оборотов — будет теплее, — помолчав, неожиданно спокойно проговорил Чиж. — Придется припухать до утра, ничего не поделаешь... тут культурненько, тепло...
Прикрыв кое-как ковриком щель в поврежденном днище, Зойка теплее укуталась в шубку и молчала. А к нему понемногу возвращалась привычная развязность.
— Вы очень хорошо сказали, детка, — в прежней манере заговорил он, — я всю дорогу думал о ваших словах, потому и на тумбу напоролся... На самом деле, пора уже завязывать, хватит. Погуляли.
— Ишь какой сознательный нашелся, — не так уже сердито буркнула Зойка. Все-таки приятно, что ей удалось вызвать живой отклик даже у Чижа.
Чиж мгновенно заметил перемену в ее настроении и решил не терять времени. Он живо перебрался на заднее сиденье, уселся рядом и попытался обнять ее. Зойка озлилась, резко оттолкнула его:
— Ты как сменил пластинку на вежливую, так и крути ее. Чтобы рук твоих я не видела. Из-за меня на тумбу напоролся... Рому бы хлестал поменьше.
Чиж опять присмирел. Оба замолчали. Растирая набрякшее колено, Зойка думала: «Вишь, если с ними твердо — они как миленькие... Эх, дуры мы, дуры...»
А погода не на шутку разбушевалась. Вырываясь с ледяных просторов Каргиня, пурга носилась кругом, кричала почти человеческим голосом, равняла с окрестными полями дороги и мосты. Прямо в стекла машины бил ветер. Еще сильнее снизу потянуло холодом. Зойке стало страшно.
— Что ж, так и будем сидеть, пока не замерзнем? — негромко спросила она.
Чиж хихикнул:
— В наше время не замерзают. Проедет кто-нибудь.
Зойка опять рассердилась:
— Жди, как же. Выходи наружу, да выясни, нельзя ли все-таки поправить. Мужчина называется!
Он нехотя поднялся. Зойка хотела выйти тоже, но острая боль в колене бросила ее на место. Вот положеньице! Всю жизнь мечтала...
В распахнувшуюся на мгновение дверцу с воем ворвался колючий снег. Луны уже не было видно. Чиж вернулся очень скоро, плюхнулся на сиденье, стал растирать обмерзшие руки:
— Отец меня обязательно хватится, пришлет тягач. Своими силами не выбраться. Был бы домкрат...
— Ты, поди, и в глаза-то не видел, какой этот домкрат. Папашин шофер небось старается, — проворчала Зойка.
— Идти надо, — помолчав, уже без рисовки сказал Чиж. — Я пойду, Зоя Васильевна, тут до дачи не больше километра осталось, приведу помощь. А ты сиди тихонько, к щиткам не притрагивайся, пусть мотор урчит себе. Пока ведь не очень холодно, правда? Ну... гуд бай!
Он застегнулся, похлопал ее по рукаву и, согнувшись, выбрался из машины. Дверца хлопнула. Зойка осталась одна. Очень сильно болело колено. Она снова растерла его, как могла, перетянула шарфиком и затихла.
Время шло. На этот раз Зойка не спала. Какие-то видения, мечты или воспоминания роились у нее в душе. Что-то легкое и ускользающее возникало перед глазами, манило за собой и исчезало, так и не прояснившись, не давая ухватить себя сознанию. Дрема стала одолевать ее.
— Да ведь это я замерзать начинаю. Этого еще не хватало. Нет, надо сопротивляться, что-то делать. Но почему такой холод?
Ноги в меховых сапожках совсем закоченели. Только теперь она заметила, что мотор уже не работает, а в рассеченное днище по-прежнему врывается стужа. Стекла машины на палец толщиной заткало инеем. Сколько же времени прошло, господи? Она взглянула на свои ручные. Полтора часа. Чиж должен скоро уже обернуться. Всего полтора. А если пойти ему навстречу? Да, нога... Если поползти?
Зойка метнулась к дверце, принялась дергать и крутить ручки. Дверца не поддавалась. Только толстое стекло поплыло вниз, и в глаза посыпался снег.
Зойка тоскливо обвела глазами ярко освещенную, сверкающую никелем и поливинилом машину. Душегубка! Вот оно что... Ну, хватит. Нечего страшные слова говорить. Куда в самом деле ползти! Тут все-таки теплее. Надо сберегать силы.
Она еще раз взглянула на часы, прижала их к уху. Часики тихонько тикали. Это была сейчас единственная жизнь рядом с ней, единственная связь с домом... Да, дорого бы она дала, чтобы очутиться сейчас в бараке у брата, на своей раскладушке... Ладно, нечего себя растравливать...
Она принялась убирать машину. Вытерла варежкой пыль с задней полки, сложила аккуратно книжки и журналы. Просмотрела свою сумочку. Потуже завинтила трубку с губной помадой. Заглянула в профсоюзную книжку. Оказывается, за полгода не плачено. Смотри ты, даже не знала. Завтра же, в понедельник, надо заплатить. Она переложила из кошелька в профбилет несколько рублевых бумажек.
Больше делать было нечего. Она опять затосковала, заметалась. Чтобы успокоиться, стала подробно вспоминать, как Ильза Генриховна похвалила ее вчера за песню Леля. Вчера ли это было? Кажется, целый год протлел... Она попробовала потянуть сольфеджио, но сама испугалась: так странно прозвучал голос в застывшей мертвой тишине. Нет, петь сейчас противопоказано. Голос погубить можно.
Теперь уже ничто не нарушало тишину. Зойка сидела неподвижно. Ей становилось совсем плохо. Нестерпимо болели руки и ноги. И тогда она совершила еще одну ошибку, последнюю ошибку в своей жизни. Окоченевшими руками нащупала флягу с ромом, зубами отвинтила пробку. Перед ней возникло лицо Вадима. Осудил бы он ее, что снова пьет? Нет, сейчас бы не осудил... И она выпила все, что там оставалось, до последней капли.
Ей стало тепло. И безразличие ко всему овладевало ею. Она уже не сопротивлялась. Мороз теперь прикинулся другом. Ее опять обступили видения. Привиделось, как однажды вечером они с дедом Ильей спешили домой из лесу. Дед бежал с вожжами в руках рядом с санями и весело покрикивал: «Мороз не велик, да стоять не велит!» Потом она пила крутой обжигающий чай и грелась на печке.
Сейчас ей тоже тепло. Она снова идет берегом родной речки, мимо нее проходят поющие девушки, и в небе летят журавли... «Племянников хотела на дневной сеанс», — возникла у нее на мгновение ясная мысль. Возникла и пропала. Растворилась в снегах, растаяла в журавлином крике.
Журавли подняли Зойку, дали крылья и ей, понесли далеко и высоко над родными лугами и лесами.
Чижа действительно хватились, стали искать. Наутро едва теплого его нашли недалеко от дачи под стогом сена. У него были сильно обморожены ноги. Когда люди добрались до занесенной снегом машины, когда наконец смогли открыть ее, — Зойка была мертва.
Началось следствие. Найденные на квартире у Лебедя компрометирующие материалы, показания свидетелей были достаточно красноречивы. Дело принимало неприятный для него оборот...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
...Где попутными реками на кочах и плотах, а где звериной тропой, в кровь разбивая ноги, обливаясь потом, исхлестанные дождями, шли и шли промысловые и пашенные люди на восход, на Лену и Алдан, Колыму и Амур — к берегам неведомых морей. Месяцами шли, тащили за собой детей и небогатый скарб, вели под уздцы усталых взмыленных коней. И закладывали новые поселки, расчищали пашни, сеяли хлеб.
А потом кайлами и взрывчаткой прорубили через горы железную дорогу. Она легла сверкающей стрелой от Урала до Байкала и от него до синих океанских вод. И все-таки даже сейчас от Владивостока до Москвы поездом ехать неделю. А на самолете — всего восемь часов. Даже солнце, вынырнув из океанских глубин, с трудом догоняет воздушный лайнер.
Вот и сейчас солнца еще не видно, но толстые пухлые облака залиты светом. Откинутое назад крыло с двумя сверкающими кругами впереди стало лиловым, а внутри, в салоне, переливаются по стенам, по рядам кресел неровные красноватые полосы. Скоро Москва.
Вадим Сырцов взглянул в иллюминатор, но солнца все еще не было — самолет выровнял курс и летел строго на запад. Покосившись на спящего соседа, Вадим потянул за рычажок и, когда кресло послушно откинулось вместе с ним, закрыл глаза.
Тотчас перед ним заплясали еще недалекие, памятные картины. Он вспомнил белое восковое лицо мертвой Зойки, застывающие на морозе хризантемы, принесенные Викой, и провал могилы, из которой клубился легкий пар. Сквозь приглушенный гул турбин он явственно услышал, как стучат по крышке гроба красноватые комья мерзлой глины, как звенят заступы, торопливо ровняя холмик. На нем единственный венок с жалко брякающими крашеными жестяными листочками. Горшок с хризантемами поставили рядом с венком, и тонкие, еще живые стебли тоже бессмысленно закачались на студеном ветру.
Вадим открыл глаза. Все слишком свежо, думать об этом невозможно. Небольшой поворот — и солнце появилось в иллюминаторе, оно и в самом деле едва поспевало за машиной. Да, интересно, наверно, космонавтам. Собирался когда-то сам... Смешнее всего, что свою дозу хватанул не в космосе, а на грешной земле. Что сейчас делает Дина? Вот с кем бы поговорить. Хотел проститься перед вылетом... и хорошо, что телефон не ответил. Дину трогать нельзя — сколько раз надо это решать, нельзя и все!
О чем ни подумай сейчас — все «нельзя» или все скверно. Ничего, привыкай, брат... Прекрасное было всегда. Вот на Каргине археологи раскопали глиняную статуэтку, слепленную около пятидесяти веков назад. Уже тогда жила в человеке мечта... А что оставляет после себя потомок землеходца — Вадим Сырцов? Его след на земле? А разве этот самый след обязателен? Живут же миллионы, никогда не задумываясь об этом. Так и я: родился, вырос, работал геологом, получил производственную травму — и все. Все да не все... Вот летишь ты сейчас в столицу добивать свое дело. А может быть, проект Большого Пантача — это пустой прожект, мираж? И вообще, когда прозвенит второй звонок — не пора ли забыть обо всем земном и просто подбивать бабки? Может, купить саклю с виноградником где-нибудь на берегу моря и доживать там отмеренные дни? Аккредитивов на год-полтора хватит, а больше, пожалуй, не понадобится. Завещать виноградник ближайшему детскому саду. Это и будет «след»...
Где-то в районе Уральского хребта заря наконец обогнала самолет, и в иллюминаторы заглянуло светлое утро. Молодая, строгая на вид стюардесса стала разносить завтрак. Лететь осталось часа полтора, и пассажиры постепенно оживились, в стаканах зазвенели чайные ложки.
Прихлебывая чай, Вадим стал присматриваться к соседям справа. Это были, как видно, настоящие таежники: один с густо посеребренной буйной бородой и близко посаженными простодушными синими глазами, другой — верзила помоложе с длинным обветренным лицом и унылыми усами. Вадиму он чем-то напомнил Кузёму. От обоих таежников неистребимо пахло хвоей и спиртом. Они вполголоса переговаривались.
— Гляди-ка, облака — что овечьи отары, когда гонят их с пастбища на пастбище, — сказал бородач, задумчиво уставившись в иллюминатор.
— Ты разве пас овец?
— Раза два с курорта заезжал в Алма-Арасан — там у меня дружок егерем работает. Красота! Рассказать нельзя! Яблоки — с два моих кулака. Луга, цветочки-маки, живи — не хочу.
— Ну и жил бы.
— Не, тянуло домой, в тайгу. Увлекаешься там виноградом этим, а сам все равно думаешь: как там мои переселенцы речку обживают? А как Беспалая?
— Все равно не обживутся, — угрюмо и уверенно возразил усач. — Перемрут твои бобры.
— Ты говорил так и про соболя — не обживется, дескать, в Алитэ-Каргине, — старик усмехнулся. — Ничего, обжился. Обживутся и бобры. Знаешь, как американские индейцы их называют? Бобровый народец. Именно — народец. Умнеющий зверь.
— А толку-то? Все едино — перемрут. Даже тигра — на что могучный зверюга — и то его у нас осталось, по пальцам можно пересчитать.
Старый зверовод, макая в чае сухарик, глянул на товарища:
— Заладил каркать. И кто только послал тебя на выставку!
— А я, братец ты мой, в декабре своего тридцатого тигра поймал, — усмехнулся в усы охотник и возвратил стюардессе пустой поднос. — За одного тигренка в Индии взрослого слона дают. Вот и попробуй меня в Москву не послать.
В его вроде бы шутливо сказанных словах прозвучал вызов.
«Гордый, ничего не скажешь. Этот не сплошает нигде, — подумал Вадим, с уважительной иронией косясь на могучие плечи соседа. — Да и старик тоже, ишь, молодец, бобровый народец расселяет. Ей-богу, молодец!»
Под крыльями самолета развертывалась уже панорама Домодедова.
2
Москва встретила Вадима просторными проспектами разросшегося Юго-Запада, сутолокой старого Арбата. Сверкали уходящие ввысь этажи высотных зданий и позолоченные купола храмов, словно современность понимающе переглядывалась со стариной.
Много появилось в Москве нового, и Вадим, кружа на такси по улицам и площадям, все смотрел и смотрел. Особенно много стало реклам, и какие разнообразные... На западный, что ли, образец... Он никогда особенно не любил их. Вспомнилась переложенная какими-то остряками на мотив траурного марша реклама Граждвоздухофлота и то, как, подвыпив, в иных компаниях мужчины тянули загробными голосами: «Экономьте время! Экономьте время! ТУ-104 — лучший в мире самолет...»
Вадим усмехнулся и с грустью отметил, что каждый новый поворот мысли завершается у него все тем же... Совсем распустились нервы. Не годится. Надо же взять себя в руки. Хватит.
В вестибюле главка навстречу Вадиму неожиданно поднялся Ян Зигмундович Стырне. У него было приветливое будничное лицо, как будто они только накануне расстались, условившись о новой встрече. Ян Зигмундович был, как всегда, одет с иголочки, подтянут, но под глазами набрякли темные складки — чувствовалось, что столичная сутолока изрядно уже успела измотать его.
Они поздоровались, присели за круглый столик. Оказалось, что Стырне накануне получил телеграмму от Вики Гончаровой с просьбой комитета комсомола помочь Сырцову с путевкой. Путевку в подмосковный санаторий на два срока Стырне успел уже выхлопотать, и бесплатную. Осталось только получить ее, а главное, конечно, показаться хорошему врачу.
Вадим благодарно сжал сухую крепкую ладонь Стырне:
— А вы, Ян Зигмундович, еще не отдыхали?
Тот только махнул рукой и стал расспрашивать про Каргинск, про Вику Гончарову и Бабасьева, про дела в управлении. Слушая ответы, он незаметно вглядывался в резко очерченное исхудалое лицо собеседника... Нет, не стоит тревожить его перипетиями борьбы в главке. Сказать только вообще: дело, мол, подвигается, и все.
Но Вадим словно угадал его мысли:
— Появились подводные рифы, Ян Зигмундович? Непреодолимые?
— Ну почему непреодолимые, преодолеем. Пока приходится немного лавировать. — Стырне невольно отводил глаза.
— Нет уж, пожалуйста, давайте откровенно, — попросил Вадим, — а то, сами понимаете, какое будет лечение. Не зная — чего не передумаешь.
Мысленно обругав себя за неловкость, все еще тревожно приглядываясь к Вадиму, Стырне рассказал все как было. Молодой геолог слушал спокойно, изредка передвигая взад и вперед по столу круглую тяжелую пепельницу. Лицо его стало решительным: он предложил вместе зайти к Вербину.
— Толку от этого культпохода не будет, — проворчал Стырне,— но и терять тоже, собственно, нечего. Ладно, пойдем.
Вербин принял их с ледяной вежливостью. Все время обращался только к Сырцову, как будто Стырне и не было в кабинете и он, Вербин, вообще впервые слышит о предполагаемом месторождении Большой Пантач.
Сырцов вопросительно глянул на Стырне. Тот глазами сказал ему, что, собственно, все идет нормально и именно этого можно было ожидать. Глаза Вадима недобро блеснули.
Вербин продолжал:
— Месторождения-то еще, простите, нет. Какой же это проект! Ни обоснованных расчетов, ни ясной перспективы. Неизвестно даже приблизительно, сколько запасов, каков характер залегания. Пока, простите, все это одни вопросительные знаки.
— Имеется большое количество образцов с очень высоким содержанием фосфоритов, — плотнее усаживаясь на стуле, сказал Сырцов, — имеются предварительные цифры запасов, профили залеганий тоже в основном ясны. Но ведь дело как раз идет о более детальном изучении, о средствах на это. Вот предмет нашего разговора.
Вербин, разумеется, вовсе не был доволен, что в предмет спора внесена ясность.
— Так ведь мы достаточно уже говорили с Яном Зигмундовичем, — он наконец заметил, что Стырне присутствует в кабинете, и в первый раз повернулся к нему, — но, как выясняется, вы и сейчас не принесли ничего нового, ничего сколько-нибудь конкретного. Стало быть... — и он устало принялся протирать кончиком галстука свои очки.
— В данном вопросе я тоже имею право голоса, — медленно выговорил Вадим, — вытоптал это право ногами по тайге. Смею сказать, мне это открытие не так дешево досталось.
— Слышал, слышал о вашей болезни, сочувствую... — начал было Вербин.
— Ни о болезни, ни о сочувствии тут речи не будет, — Вадим сказал это с такой суровой непреклонностью, что Вербин осекся и, забыв про очки, сбоку бросил на молодого геолога испуганный взгляд.
Стырне перехватил этот взгляд и обрадованно подумал: «Эге, да у тебя, братец, кишка-то, пожалуй, тонковата. Не так уж прочно ты сидишь, должно быть, в своем кресле...»
— Речь тут идет только о фосфоритах, — уже спокойнее продолжал Вадим. — Они найдены, открыты. Закрыть их теперь невозможно.
— Признаюсь, мне непонятно ваше упорство, — надев наконец очки, холодно заговорил Вербин. — Вопрос этот вышел, простите, из вашей компетенции, решать его будут другие товарищи, — и он поднялся.
— В жизни, в отличие от шахмат, — тоже поднимаясь, негромко проговорил Вадим, — человек долго не замечает, что проиграл свою партию. Думаю — вы проиграли.
Вербин ошеломленно глянул на него, передохнул и, снова собравшись с силами, насмешливо бросил:
— Кому? Уж не вам ли, попавшему в цейтнот?
— Не важно, мне или другому, — игнорируя жестокий намек, ответил Вадим, — важно, что прошло время ненаучных решений.
И он, не прощаясь, пошел к двери.
Поднялся и молчаливо сидевший до сих пор Стырне:
— А ведь вы правильно сказали, товарищ Вербин, почти правильно. Вопрос действительно вышел из нашей компетенции. Но из вашей тоже. Будет решать кто-нибудь повыше, и серьезно решать. Это я вам, как коммунист, обещаю.
В коридоре Стырне очень захотелось обнять Вадима. Но кругом сновали люди. И он только похлопал его по рукаву и сказал совсем буднично:
— Ты ведь не устроился еще с жильем? Поехали ко мне в гостиницу, может, для тебя номер схлопочем, там и пообедаем,
3
Сидя в тесно забитом вагоне метро, Вадим слушал, как ритмически хлопают, проглатывая пассажиров, двери, следил, как мелькают в темном тоннеле редкие огни. И думал, что все на самом деле идет нормально. Все минует на свете. Всему свой черед. Самое главное — как пройти по земле. Выше этого ничего нет. Пусть себе Вербин протирает галстуком стеклышки. Я бы с ним не поменялся. Нет. Эх, если бы не завтрашняя консультация у профессора, прямо сейчас можно было бы уехать в санаторий.
Гостиница, в которой жил Стырне, оказалась на редкость удобной и тихой. И все-таки никакой тишины не получилось. В номере Яна Зигмундовича, куда они зашли помыть руки перед обедом, сидели, ожидая хозяина, две женщины. Это были Дина и тетя Мирдза.
Вадим слегка побледнел. Да, мир тесен, и в больших городах, куда, как говорится, ведут все дороги, это особенно ощутимо. Трудно сейчас будет им обоим. Ведь с памятного симфоническою концерта они виделись только на людях и, кажется, не искали встреч.
Дина не очень растерялась. Она поцеловала в щеку отца, подала руку Вадиму и скромно уселась в сторонке, как бы подчеркивая случайность встречи. Зато тетя Мирдза откровенно обрадовалась, полноватое лицо ее под копной вьющихся, густых, совершенно белых волос засветилось живым интересом.
— Вот он каков, автор проекта «Большой Пантач»! — Она открыто и простодушно разглядывала его.
— Один из соавторов, — вежливо поправил Вадим.
— Разумеется, разумеется, — охотно согласилась тетя Мирдза, ценившая в людях скромность. — Разделить с товарищами честь открытия — вот настоящее благородство. И за Тюмень тоже, кажется, дали премию большой группе геологов.
— В этом отношении мы совершенно спокойны, Мирдза Зигмундовна, — Вадим усмехнулся. — «Большой Пантач» никогда не будет представлен на соискание.
— Почему?
— Рядовая работа. К тому же и не признанная еще.
— Ничего, признают, никуда не денутся, — сказал Стырне.
Они пообедали все четверо в скромном уютном ресторане внизу. Вернулись в номер. Беседа плохо клеилась.
Мужчины негромко толковали о том, как надо действовать дальше в борьбе за Большой Пантач. Стырне сказал, что со всем этим управится сам и что путевку Вадиму, в случае надобности, можно будет продлить и на третий срок. Мирдза вставляла отдельные словечки и все приглядывалась к Вадиму. А Дина печально думала, с какого сейчас конца подойти к нему.
Вероятно, Мирдза угадала ее состояние.
— Что ты там пригорюнилась, как покинутая невеста? — приходя ей на помощь, грубовато-ласково сказала она.
Дина приняла ее тон. Неожиданно для самой себя легко рассмеялась и беспечно сказала:
— А может, я и есть покинутая невеста!
— Что-то непохоже, — Мирдза взглядом похвалила племянницу, сумевшую ловко ухватить конец спасательного каната, и продолжала игру: — Займи, в самом деле, человека. Сходите куда-нибудь, это же Москва!
Дина поднялась и со свойственной ей свободой и простотой подошла к Вадиму:
— Пойдем, что ли? В самом деле, покажу Москву.
Против ожидания, Вадим охотно согласился и стал искать глазами ее белую, уже выходящую из моды, нейлоновую шубку. Мирдза облегченно вздохнула.
Побродив немного по старинным улочкам, которые она особенно любила, Дина повела Вадима в Музей изобразительных искусств на Волхонке.
Сначала они ходили по залам чуть поодаль друг от друга, и с лица Вадима не сходило выражение смущения. Постепенно, однако, он оживился, они уже старались не отставать друг от друга и в зале барбизонцев подолгу стояли перед одной и той же картиной.
Дина лучше Вадима разбиралась в живописи, и ей пришлось объяснить ему и общее значение барбизонцев, особенно наиболее выдающихся представителей этой школы — Теодора Руссо, Добиньи, Милле. Вадим смотрел теперь внимательно. За скромной, неяркой манерой письма угадывалось буйное благоухание лесов, тихая грусть убранных полей, обилие света и воздуха — радость людей, вырвавшихся из города на простор родной природы.
Вадима сейчас особенно волновали пейзажи. Он жадно смотрел на зеркальную гладь реки у Добиньи, на неяркий, кажется, такой знакомый закат... И волосы у Дины как будто тоже освещены сейчас закатом, а шея совсем детская... А эта крестьянка с широким лицом... На кого она так похожа?.. И перед глазами возникла поросшая ивняком лужайка, широко посаженные карие глаза, полураскрытый, смеющийся рот... Да, да, конечно, это Маша Осинцева, первая любовь... Ей было двадцать пять, а мне восемнадцать. Так и прошла мимо. Остались в памяти горячие карие глаза, а человек затерялся в жизни. Жива ли Машенька? У кого-нибудь, может, в запасе вечность, а у меня всего год, от силы полтора. Мне просто нужно решить главное — как прожить эти месяцы, эти немногие недели и дни? Чтоб остаться человеком, чтоб не слишком трусить.
Ему захотелось на воздух. Они вышли на Большой Каменный мост, взяли такси и поехали Замоскворечьем в сторону Ленинских гор. В Москве трудно найти уединенный уголок, но в этом громадном молодом парке, у здания университета, они нашли аллеи, по которым можно было ходить часами, не встретив ни единой живой души.
Дина и раньше любила бродить здесь после лекций по осенним дорожкам, густо усыпанным желтым листом. А сейчас пахло талым снегом и чем-то сухим, пыльным. Воробьи скакали по протоптанным дорожкам, топорща и чистя клювами серые перышки, прыгали по голым веткам дубков и придавали этому месту неприхотливый сельский вид. Может, где-то здесь Герцен и Огарев, обнявшись, глядя на далекую вечереющую Москву, давали когда-то свою пожизненную клятву...
Дина улыбнулась этой детской мысли. Они шли по аллее, протянувшейся к университету от Лужников, поглядывали на тянувшийся далеко-далеко по бокам ноздреватый снег. Потом взглянули друг на друга и улыбнулись. Дина прижалась щекой к его рукаву. Он положил большую тяжелую руку ей на плечи и слегка притянул к себе. Дина боялась шелохнуться. Задрав головы, они смотрели на высотное здание.
— На каком ты этаже? — спросил он.
Она растерянно заморгала.
— Семнадцатый. А что?
— Так. Высоко очень. Значит, лифтом ездите?
Они свернули на боковую аллею, присели на скамью. Встретились глазами, засмеялись. Ей показалось, что все прежнее вернулось, и плохое позади, как бы только неосторожным словом не разрушить эту близость...
— Наверно, ты поедешь после лечения руководителем работ на Пантаче, — сказала Дина.
— Руководителем? Зачем?
— Ты хозяин открытия — ты и доведешь его.
Он помолчал, печально и сумрачно глядя перед собой:
— Ни черта, Динок, из этого не выйдет,
— Выйдет.
— Ни черта ты не знаешь, Динок.
— Знаю, старик, — возразила она спокойно. — Все знаю.
Вадим внимательно посмотрел в ее лицо: сначала на губы, сказавшие эти слова, потом почему-то на шею, выступающую из ворота белого свитера, затем уже в глаза.
Она выдержала его взгляд, ничто в ней не дрогнуло. Он слегка сжал ее руки, и, когда она вся потянулась к нему, лицо его дернулось. Держа ее руки, он тихо сказал:
— Ты знаешь, что это произойдет очень скоро?
— Не скоро, — ответила она, — у Эйнштейна другой был счет.
— Эйнштейн, Эйнштейн! — невесело передразнил он.
— Глупый, — сказала она, опять прижимаясь щекой к его рукаву, — а еще бегал от меня.
— Я думал о тебе,
— Ей-богу, несовременно, милый. Оставим сентименты рыцарским временам. Беречь надо не меня, даже не себя, а минуты, мгновения. Понимаешь? Они уходят, а в каждом сколько дум, дел, чувств. А человек все равно не вечен. Одному дано больше, другому меньше, важно — как прожить.
Вадим вскинул на нее глаза. Как странно, только сегодня, несколько часов назад, он именно это сказал самому себе. Но то он...
— Можно и год прожить так, как другой не проживет и полсотни, — она подождала немного и договорила совсем тихо: — Если любишь — поймешь. И если нам осталось прожить четыре дня, мы проживем их вместе.
Вадим молчал, смотрел на нее. Он знал, что она искренна. Губы потрескались под краской, и так хочется поцеловать их и потом спрятать голову на груди, в ее белом пушистом свитере и немного отдохнуть от всего, от себя. Да, она искренна. А ты? Примешь, значит, ее жертву — и ладно? И в этом, стало быть, непротивленец? Хочется отдохнуть! Мало ли что хочется... И он сказал отчужденно, слегка отодвигаясь:
— Значит, ты все знала, Дина?
— Знала. Мне профессор сказал. Только не знала — догадываешься ли ты об этом.
— Что ж, разве профессор приговорил обоих?
— Я сама. Это мое право. Разве мало примеров?
— Перестань! Сама понимаешь, что это чушь.
— Ну не надо, Вадим, родной, ничего не надо говорить. Я люблю тебя.
— Динка, уйди!
— Поцелуй меня, Вадим.
Он молча глядел на нее, потом взял за плечи, притянул к себе. Кровь гулко стучала в висках... А есть ли вообще эта болезнь? Может быть, вся моя честность — всего-навсего только эгоизм, только больные капризы, а главное — это сама жизнь? Были два прекрасных мира — мир Вишну и мир Шивы, и люди с радостью переходили из одного мира в другой. Потом Брахма поставил на мосту перехода божество уродства и страха — и люди стали бояться. Не надо бояться! Это и есть главное... Красивая легенда, ничего не скажешь. Но в жизни все гораздо сложнее, горше.
Он сжал ее руку, осторожно расправил тонкие замерзшие пальцы. Отвернулся. Лицо его стало спокойным, только рука теребила пуговицу на пальто. Она оборвалась. Он глянул на оторванную пуговицу, машинально сунул в карман:
— Ну, хватит, — сказал он устало. — Надоело, знаешь, притворяться. Мы — не дети. Я просто хотел уйти от тебя. Может, нашел не очень ловкий ход. Извини. И никаких камушков я, конечно, не глотал. Получилось немного жестоко... Прощай!
Вадим встал и пошел. Под ногами был песок пополам со снегом и мелкие камешки, и он шел все быстрее, не оглядываясь. Замерзшие в меховых башмаках ноги были как деревянные. «У нее тоже, наверное, окоченели», — подумал он. И боялся, что не выдержит и вернется.
Он начал задыхаться от быстрой ходьбы и почувствовал острое колотье в боку. Значит, нельзя так быстро ходить. Что ж, все идет нормально. Все верно. Она подумает и простит. Пройдет время — и она сама все поймет.
А Дина сидела и молчала. Она даже не повернула головы. Посыпался снег. Очертания университета стали расплываться у нее в глазах, хотя она могла поклясться, что сейчас не плакала.
В этот же вечер, не дожидаясь консультации у профессора, Вадим уехал в санаторий.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Не спится по утрам. Хотя бы и набегался накануне, намаялся и поздно лег спать, а все равно не спится. Видно, годы берут свое. Около шести утра, когда едва заглядывает сквозь неплотно задернутую штору зимнее утро, глаза сами собой открываются, потом, сколько ни жмурься, сколько ни ворочайся с боку на бок, все равно не уснуть. В тебя уже вошло утро, вошло беспокойство жизни. Ворочаешься, ворочаешься на постели, ведь так еще рано. И тогда тебя начинают постепенно обступать утренние голоса. Так бывает в летнем лесу на утренней заре, когда поднимается ветер: забьется пуще обычного зябкая осина, пробудятся береза и ясень, зашелестит резным листом могучий развесистый дуб. И вот уже шумит на разные голоса, качается лес. Тихие, тонкие, назойливые, как комариный звон, возникают утренние голоса, и когда кругом тишина, звон этот может оглушить, как набат. Вот и сейчас в полусне Яну Зигмундовичу кажется, что звучит набат.
Так было ранней весной двадцатого, когда наступала панская Польша и в Кремле не было ни дров, ни угля, ни керосина. Третий день не топили в квартире Стырне.
Укутав больную сестренку во все теплое, что только могло подвернуться под руку, Яник усадил ее на кровать. Забросил потрепанный учебник за сундук, на котором сидел, и принялся ножичком старательно ошкуривать ивовую рогулину: держись теперь, кремлевские воробьи!
— К маме хочу-у...
— Сколько тебе говорить: в больницу маленьким нельзя! — строго прикрикнул брат. За окном послышались частые удары колокола. Мальчик с деланным испугом втянул голову в плечи: — Слышишь? Это за плаксами.
Девчурка притихла. Гул набата просачивался сквозь залепленные газетными полосками щели в окне, сквозь обитую войлоком дверь. Не выдержало мальчишечье сердце: нахлобучил на голову буденовку с выцветшей красной звездой, строго наказал Мирдзе никуда не отлучаться и, на ходу натягивая перешитое с чужого плеча пальтишко, выскочил во двор.
Горел новенький флигель за патриаршим домом. Там находился продсклад, у которого сотрудники Кремля и их домочадцы по пятницам выстраивались в длинные очереди за чечевицей и пайком черствого ржаного хлеба. Сейчас над флигельком густо валил черный дым, полыхали в вечереющем небе языки пламени. Прогромыхали по булыжной мостовой на взмыленных конях пожарники, расплескивая из полных бочек воду. А над Кремлем плыл, сея тревогу, призывный, прерывистый гул набата, и люди с ведрами и баграми отовсюду бежали в сторону зарева.
— Багры, багры, давай! Вали соседний сруб!
Десятки людей — пожарников, бойцов охраны, сотрудников кремлевских учреждений и просто обывателей из окрестных улиц — растаскивали строения, передавали цепочкой воду. Блики пламени плясали на древних зубчатых стенах. Летели вверх снопы искр. Остро пахло гарью и сырым древесным углем. Размеренно чавкали насосы, гоня из бочек воду. Тугие струи брандспойтов наотмашь били пламя, но оно лезло из других щелей, вырывалось языками, вставало над дымящимися развалинами колеблющимся высоким столбом.
— Ты что тут делаешь? — Багровое от пожара лицо папы Зигмунда лоснится потом, не снимая рук с рычагов насоса, он строго сдвигает широкие густые брови. — А ну, Яник, марш домой!
— Не пойду. Дома холодно.
Яник стоит, упрямо наклонив буденовку, и зачарованно глядит на бушующее пламя. Он не сразу замечает, кто в паре с папой Зигмундом качает воду. Это Ленин в шапке и коротком черном пальто. Лицо у него спокойное. Он работает как все, иногда смахивает рукой с могучего лба бисеринки пота. Насос за неимением воды затихает, Ленин подходит к Стырне-младшему, здоровается за руку и говорит, скрывая в прищуре улыбку:
— Погреться, Яник, на пожар пришел?
Яник не знает, что ответить. А огонь уже пошел на убыль. Шипят, обугливаясь, головешки, пахнет горелым хлебом.
— Вот и поужинали, — мрачно шутит кто-то.
— Ничего, затянем ремень потуже. Нас не испугаешь.
Люди понемногу начинают расходиться. Где-то далеко послышались звуки гармоники, и высокий девичий голос затянул в расходящейся толпе частушку.
Мама чаю налила Из голубого чайника, Выйду замуж только я За гепеу начальника.Уходят и они с отцом. И пока идут, пока отец растапливает печурку собранными на пожарище обгорелыми щепками, набат все гудит...
2
А иногда утренние голоса шелестят однообразно, как осенний дождь. Уныло сыплет он за окном, нудно стучит о крыши и водосточные трубы, шуршит наполовину облетевшими уже осинками в саду — и все это сливается в надоедливый, скучный шум осеннего угасания.
На этом фоне возникают вдалеке то курлыканье улетающих журавлей, то веселая перекличка спешащих в школу ребятишек. А сейчас больше не уснуть: неотступно стоит перед глазами весьма неприятная картина последней трудной встречи с Вербиным.
От Большого Харитоньевского до центра не такой уж длинный конец, но все-таки выехали они с вернувшимся из Ленинграда Виктором Степановичем заранее. У Виктора Степановича были и свои дела в министерстве, но главное — он вызвался ехать вместе в качестве «костыля», чтобы помочь с Большим Пантачом. Как управляющий крупным шахтостроительным трестом, он был вполне осведомлен о деле. «Если уж тут не получится, пойдем в ЦК», — сказал он.
Сухощавый крепкий человек лет сорока семи с холодноватыми острыми глазами встретил их у порога кабинета. Это был заместитель министра, один из опытнейших геологов страны.
— Ну, что там у вас, товарищи, проходите, садитесь, — он поздоровался и прошел к своему месту.
— Разрешите мне, Иван Лаврентьевич, — усаживаясь, сказал Виктор Степанович.
Тот глянул на него, задержался немного глазами на лице Стырне, которого видел впервые, и кивнул.
Виктор Степанович изложил историю месторождения, отметил, что Сырцов искал и нашел фосфориты, отклонившись на свой страх и риск от плановых маршрутов, подчеркнул, что Стырне недавно, но радикально изменил свою позицию, а Вербин продолжает упорствовать и замораживает дальнейшее развитие дела.
— Чего же вы ждете сейчас от министерства? — коротко спросил Иван Лаврентьевич.
— Как чего, — простодушно удивился Виктор Степанович, — финансировать-то будете вы, министерство!
Иван Лаврентьевич только усмехнулся, как бы говоря: ну, до этого еще далеко! Он взял со стола плоский некрашеный карандаш, каким краснодеревщики расчерчивают заготовку, покрутил его в пальцах и сказал также коротко:
— Продолжайте, пожалуйста.
Виктор Степанович рассказал еще о высоком содержании в руде фосфорного ангидрида, добавил несколько подробностей и умолк.
В разговор вступил Вербин. На этот раз линия поведения его была продумана детально. Он сидел до сих пор молча — скромный, сдержанный. И сейчас вступил в разговор, — это отчетливо читалось на его лице, — с единственной целью установить истину. С грустью, даже с дружеским участием говорил он об ошибках Стырне, о его неустойчивости. Да, именно неустойчивости — в этом, видимо, все дело. Сначала Стырне упорнейшим образом отрицал возможность нахождения фосфоритов в тайге, а ведь это очевидная ограниченность кругозора, чтобы не сказать — отсталость...
— Верно, товарищ Вербин, — негромко перебил его Стырне, — ограниченность и отсталость.
— Что же, покаянные речи будем произносить? — протянул Иван Лаврентьевич.
Стырне отрицательно покачал головой.
Вербин, почуяв в реплике Ивана Лаврентьевича поддержку, стал аргументировать еще более активно, даже немного сбился с принятого тона. Уже не без ядовитости говорил он, что Стырне теперь шарахнулся в противоположную крайность и с упорством, достойным лучшего применения, требует апробации проекта, еще совершенно сырого и непроверенного.
Все время, пока говорил Вербин, Иван Лаврентьевич сидел неподвижно и не произносил больше ни слова. Видимо, он вообще умел долго слушать. Только всматривался незаметно в лица собеседников, как бы стараясь проникнуть дальше слов, глубже внешнего. Что-то отмечал, взвешивал. И только иногда в глазах пробегала усмешка.
Наблюдать за его лицом было интересно. Стырне сначала наблюдал, потом позабыл об этом, вообще позабыл на какие-то минуты о Большом Пантаче. Его поразила новая мысль. Следя за искусной игрой Вербина, он думал сейчас, что перед ним не что иное, как явление конкреции, когда постороннее тело обрастает минеральными веществами и образует камень-окатыш, очень похожий на дельный минерал.
Неожиданно для себя он сказал это прямо в лицо заканчивавшему блестящую речь Вербину:
— А ведь вы — окатыш, да-да, камень-окатыш, собственно говоря, в нашем деле — обманка, чужеродное тело!
— Я прошу... — вскричал ошарашенный Вербин.
Иван Лаврентьевич мельком глянул на него, опять с откровенным интересом задержался глазами на лице Стырне и не слишком грозно постучал своим плоским карандашом.
В душе Стырне вдруг загудел кремлевский набат. Это было давнее детское впечатление, оно прошло с ним через всю жизнь, стало частью его самого, пожалуй, его совестью. Иногда он забывал о нем, порой под тяжестью жизненных обстоятельств оно как бы притухало, но в критические минуты жизни, когда бывало особенно тяжело, — набат снова гудел в его душе.
Он услышал его сейчас и сказал безбоязненно, твердо, обращаясь прямо к Ивану Лаврентьевичу:
— Хотим повторить прежние ошибки, товарищи?
Вербин беспокойно крутнулся в своем кресле. Иван Лаврентьевич выжидательно смотрел на Стырне внимательными холодноватыми глазами.
Повернувшись к карте, он яростно поскреб в затылке:
— Ну-ка, товарищ Стырне, где этот ваш Большой Пантач? Показывайте! Докладывайте подробно...
3
— Стой, папка! Дальше можешь не рассказывать, — узкая рука Дины прикрыла рот Яну Зигмундовичу, и он, невольно улыбнувшись, замолчал. Она рукой почувствовала эту улыбку и, близко глядя ему в глаза, улыбнулась тоже, — я все поняла, папка. Вопросы можно?
— Пожалуйста.
— Кого назначили руководителем титула?
— Предлагали мне, — теперь он внимательно взглянул на дочь, — но я рекомендовал другую кандидатуру.
— Чью?
— Сырцова.
Дина помолчала.
— Я так и знала, что ты это скажешь, — с некоторым усилием выговорила она. — Что ж, хорошо... правильно, — и отошла к окну.
Отец долго ждал, чтобы она сказала еще что-нибудь. Но она не говорила, ни о чем не просила, ни на что не жаловалась. Стояла лицом к окну и смотрела на улицу. Сквозь замерзшие стекла почти ничего не было видно, но она все-таки смотрела. «Значит, болит у нее и не заживает», — с глубокой горечью подумал отец.
Больше всего на свете он любил дочь. Они давно научились почти без слов понимать друг друга. Это началось еще с тех времен, когда большеглазая девочка со сбившимся набок пионерским галстуком настойчиво спрашивала отца о Вселенной, о переселении душ, — обо всем, что острым умом подростка схватывала со страниц старых и новых книг, которых было множество в доме.
На правах раз навсегда установленного в их отношениях равенства они честно делили все — кому идти на рынок, кому мыть посуду, снисходительно выслушивали сентенции матери, по очереди дежурили у ее постели, когда болела. Приучившись к самостоятельности, Дина вступала в жизнь волевой, энергичной девушкой, свободной от предрассудков.
Да, все это так. А вот места своего в жизни все еще не нашла. Будет ей еще трудно. Она ведь не из тех, кто довольствуется малым.
— А в Каргинске большое несчастье, папа, — все продолжая стоять к нему спиной, сказала Дина, — ты слышал про смерть Зойки?
— Слышал... Мама говорила по телефону.
Они опять помолчали.
— Спокойной ночи, папка, — отрываясь наконец от окна, сказала Дина. И, как бы подводя итог мыслям обоих, добавила: — Как трудно быть самим собой. А надо.
4
В конечном счете Ильза Генриховна не просчиталась: она действительно переезжает в столицу!
В последнее время ей уже надоело отмахиваться от расспросов о переезде. А теперь, едва скрывая торжество, она небрежно говорила:
— Да, да, все решено. Едем на днях.
Наконец-то она избавится от капризов местного горгаза, неделями не привозящего баллонов; не будет носиться по двору с мусорным ведром; не станет трястись над каждым яблоком или грушей. В общем, в жизни Ильзы наступали волнующие перемены. Она опасалась только одного: найдет ли в Москве работу? Там ведь педагогов по вокалу — хоть пруд пруди, а она не могла обходиться без учеников и учениц... «На худой конец буду давать домашние уроки, а там видно будет, на месте всегда виднее», — решила она.
Без сожаления расставалась она с городом, где прошли лучшие ее годы, где она родила и вырастила дочку, где выучила пению десятки одаренных людей. И она с легким сердцем укладывала и увязывала вещи, наносила прощальные визиты. Посидев положенное время, уже натягивая перчатки, непременно повторяла:
— Да-да, едем на днях. Есть решение Совмина...
Ей непременно хотелось подчеркнуть, что переезжают они не как-нибудь, а по решению правительства.
Собственно говоря, это была почти правда.
Наряду со многими перестройками в народном хозяйстве произошла перестройка и у геологов. Вновь созданное Министерство геологии стало единым штабом разведчиков земных недр.
Через несколько дней, после того как решен был у замминистра вопрос о Большом Пантаче, в номере Стырне утром раздался звонок. Его вызывали в министерство.
Через час он снова сидел в кабинете Ивана Лаврентьевича. На этот раз они были одни, и Ян Зигмундович почему-то почувствовал себя удивительно свободно. Оказывается, Иван Лаврентьевич обладал острым чувством юмора, даже был смешлив, пожалуй. Разговаривать с ним сегодня было легко. Он живо расспрашивал о том, как Стырне работалось все эти годы на Востоке, потом без всяких переходов предложил вернуться в Москву, — принять объединенный главк.
Это было так неожиданно, что Стырне растерялся:
— Там же Вербин... как я с ним...
Глаза Ивана Лаврентьевича стали острыми и холодными, он сухо сказал:
— Вербина в главке больше не будет. — Помолчал и добавил просто и доверительно: — Мы вам предлагаем эту работу.
Стырне все еще не мог собраться с мыслями. Объединенный главк, да еще с производственным уклоном... это же отвечать за все, что по ту сторону Урала... Нет, не потяну. Нет... Он так и сказал:
— Благодарю за доверие. Только не потяну, не сумею.
— А все-таки подумайте, — настойчиво повторил Иван Лаврентьевич и опять пристально вгляделся в лицо Стырне, словно взвешивая что-то по-своему.
Стырне сидел молча. Иван Лаврентьевич как бы забыл о нем. Сняв телефонную трубку, он долго слушал, поматывая головой, потом принялся кого-то отчитывать... Вот так и за меня примется, если соглашусь и чего-нибудь напортачу. Стелет-то мягко, да каково спать будет? Впрочем, спать-то как раз и не придется. Надо наверстывать упущенное.
В ближайшие годы только по производству минеральных удобрений надо освоить сумму порядка десяти миллиардов рублей. Тут за геологами решающее слово, и Большой Пантач — это хороший кирпич в фундамент большой химии. Конечно, ответственности бояться нечего!.. Боюсь, не справлюсь. А надо! Надо, чтобы главк справлялся. Людей теперь не убаюкаешь старыми темпами. Надо равняться на самые высокие экономические показатели.
— Надумали, Ян Зигмундович? — замминистра отодвинул блокнот, куда записал что-то все тем же своим плотничьим карандашом.
— Я согласен, Иван Лаврентьевич, — поднимаясь с места, уже спокойно сказал Стырне. А про себя подумал: «Ей-богу, как с кручи в воду кинулся».
Заместитель министра вышел из-за стола и, широко улыбаясь, крепко стиснул Яну Зигмундовичу руку. Лицо у него теперь было совсем простодушное.
— Ну вот и хорошо, — сказал он, усаживая Стырне в кресло и сам садясь против него.
Так они проговорили три с половиной часа. Приходили и уходили помощники и секретари, вспыхивали на селекторе огоньки вызова, на некоторые Иван Лаврентьевич отвечал, иные оставлял без внимания, а разговор продолжался.
Сводился он к тому, что в связи с колоссальным развитием землеройной техники теперь отдают предпочтение открытым разработкам, что большая химия, да и любой крутой поворот в промышленности в значительной степени делается, конечно, усилиями геологов, однако теперь не следует ограничиваться только разведкой, но начинать разработку полезных ископаемых и передавать промышленности действующие уже предприятия. Об этом, впрочем, много думал и сам Ян Зигмундович, продвигая проект Большого Пантача. Может быть, с этого все и началось?
Стырне, увлекшись, рассказал мимоходом притчу.
— Работают в одном городе два солидных учреждения — «Яйцетрест» и «Птицетрест». Работают год, работают другой, получают своевременно зарплату, только почему-то не стало в городе ни кур, ни яиц. Что такое? Вызывают к начальнику управляющего первым трестом: «Почему в продаже нет яиц?» — «Помилуйте, — отвечает, — откуда у меня будут яйца, если «Птицетрест» кур не дает!» Резон. Вызывают второго: «Почему, товарищи, кур не выращиваете?» Этот даже обиделся: «Позвольте, откуда же будут куры, если «Яйцетрест» не обеспечивает яйцами!» Одним словом, не сработались.
— Верно, верно, — Иван Лаврентьевич весело рассмеялся. — Так зачастую бывает у строителей и эксплуатационников, у горняков и разведчиков. Так и получилась тяжелая промашка с Талнахом, о которой вы вспоминали. Таких вещей повторять нельзя. Вот и учтите это при разработках Большого Пантача.
— Ясно, Иван Лаврентьевич.
— А как вы, Ян Зигмундович, высказались тогда, — спросил замминистра, — не такой большой умник...
— Но и не такой маленький дурак.
Теперь рассмеялись оба, и Стырне стал прощаться.
Узнав о назначении, Мирдза Зигмундовна только руками всплеснула.
— Дожили, — притворно ворчала она, качая головой, — тюлени и моржи опять в ход пошли. Дедушки Крылова на вас нет.
А у самой глаза так и сияли. Она была бесконечно горда за своего простодушного и честного Яна.
— Значит, ты победил окончательно, папка... как это хорошо! — сказала Дина, но лицо у нее оставалось измученным и грустным.
Сердце сжалось у Яна Зигмундовича. Каждый день прямо на глазах худеет и бледнеет. И нечем помочь. Скорей бы уж переехать, что ли, устроиться. Хоть питаться будет в определенное время, не по этим столовкам.
И опять она угадала его мысли:
— Ладно, папка, обойдется! Не на век уезжаешь. Просто занимаюсь много, коллоквиум на носу.
5
Встречая мужа в аэропорту, Ильза Генриховна была необыкновенно оживленной, счастливой и в то же время всем своим видом утверждала, что все случившееся было для нее чем-то само собой разумеющимся.
— Вот и хорошо, Яник. Тебе давно пора выдвинуться, — она поцеловала мужа, — а ты уже знаешь и район, и дом, где мы получим квартиру? Место хорошее?
Узнав, что они будут жить в районе Юго-Запада, неподалеку от университета, что высота потолков в трехкомнатной квартире вполне приличная, Ильза Генриховна облегченно вздохнула и даже перекрестилась левым католическим крестом:
— Пора, пора! И так почти вся жизнь прошла в этой несусветной дали.
Наступили последние дни сборов: увязывание ящиков, хлопоты о том, как устроить на платформе Динкин автомобиль, о грузовых такси, о том, как упаковать лучше дорогой китайский сервиз и большой ковер — в контейнере или отдельным тюком.
Наконец все было готово. Контейнеры двинулись на запад. В пустой квартире Стырне собрались ближайшие друзья и знакомые. Посередине гостиной, раньше такой уютной, на большом непокрытом овальном столе стояли бутылки и закуска без приборов. Стульев не хватало — и молодежь устроилась на подоконниках и чемоданах, иные просто стояли у сиротливо оголенных стен со стаканами, кружками, узкими стеклянными баночками из-под соусов.
Пили за отъезжающих, за устройство на новом месте, за остающихся, острили, желали счастливого пути. Было весело и оживленно. И немного грустно. Нет-нет да и всплакнет сердобольная соседка-старушка, уткнувшись в плечо хозяйки, и та, конечно, прослезится тоже.
Молодежь, преимущественно из студентов музыкального училища, группировалась вокруг Ильзы; степенно переговаривались коллеги Яна Зигмундовича. Некоторые, впрочем, суетились, чокались, произносили тосты, другие держались с достоинством, доброжелательно посматривали на бывшего сослуживца.
Не в пример жене, Яну Зигмундовичу было тяжело. Он смотрел то на одного, то на другого из провожающих, с каждым из них его связывала работа, связывало прошлое. Одному он помог с жильем, другой выручил его самого, когда их едва не накрыло камнепадом; с третьим они любили ездить на Кривую протоку за карасями.
Это, наверное, и была жизнь, и ее, вот такой, уже никогда не будет ни в Москве, ни в другом месте, все это остается здесь. Разрывать живые связи всегда трудно, но у разных людей это бывает по-разному. Если бы по какой-либо причине новое назначение сорвалось, Ильза Генриховна сделалась бы несчастнейшей женщиной до конца жизни, а Ян Зигмундович не особенно и огорчился бы. И не потому, что он был совсем лишен честолюбия (таких людей не бывает), а просто потому, что жизнь он воспринимал как целое, как процесс, где взлеты и падения — обычная вещь. С годами начинаешь ценить то главное, ради чего прожита жизнь, — ощущение своей нужности людям.
Среди немногих провожавших их в аэропорт была и Вика Гончарова. Ей взгрустнулось нынче и оттого, что уезжают хорошие люди, и оттого, что давно нет писем от Зовэна — не стряслось ли там чего?
С той памятной ночи, когда умерла Зойка, для Вики кончилась юность. Теперь перед ней была пора зрелости, когда жизнь раскрывается во всей глубине и сложности связей и когда твердо знаешь свое место в ней. Она поняла, что в Зойкиной гибели виновата не какая-нибудь случайность, не только Лебедь или Чиж, а вся совокупность сложившихся обстоятельств.
Ей казалось, что виновата и она — Виктория. Несомненно виновата! Ведь могла же она пристальнее приглядеться к Зойкиной жизни (встречались-то ведь часто!), понять тупик, в котором та оказалась. Наконец, просто увидеть близко Зойкины глаза. Сколько было в них растерянности, обиды, боли! Только в ту ночь увидела их Вика. Да и в ту ночь разве нельзя было увести ее к себе, приютить, успокоить? Ведь, оказывается, не было у человека угла, ночлега!.. Нет, никто не поддержал. Так и погибла. На глазах у людей, как в дремучем лесу... И голос погиб, какой голос...
А следствие по делу шло своим чередом. Допрошены были многие юноши и девушки, многие родители, руководители школ и комсомольских организаций. Была в прокуратуре и Вика. На очной ставке с Лебедем она старалась держаться спокойно, но это ей плохо удавалось. Тем не менее она толково и прямо отвечала на вопросы следователя, рассказала о случае у «Гастронома», о том, что видела у Лебедя на квартире.
За эти недели Лебедь сильно изменился: осунулся, весь как-то полинял. В запавших глазах застыло выражение угрюмого безразличия и отчужденности. Похоже было, что он и сейчас еще не осознал свою вину, не осознал всей глубины своего падения.
Он так и сказал при ней:
— Вина моя в смерти Зои Скирды безусловно есть, но вина косвенная. Если это подлежит наказанию — приму как должное. Что же касается растления малолетних, то уж извините, я сам врач и немного знаю уголовное право. В том, что у меня собиралась иногда молодежь, — нет состава преступления. Это не неказуемо ни по одной статье, ни по одному параграфу.
— Не будем торопиться с параграфами и статьями, — негромко сказал следователь — невысокий бледный человек с усталыми глазами. Он отодвинул от себя листки протокола и пошире расстегнул воротник на молнии. — Статьи соответствующие имеются, не сомневайтесь. Но разберем сначала стержень ваших поступков, человеческую сущность.
Он достал из ящика стола пресловутый альбом в потрепанном переплете и несколько книжек.
— Вот с точки зрения человеческой (употребим даже старинное слово — гуманистической), разве все это не растление несовершеннолетних, их душ? А Жанна Мигунова, которую вы склонили к сожительству и сделали активной участницей этих гнусных пирушек, ведь ей нет еще и шестнадцати...
— При наличии ее согласия... — начал было с деланной уверенностью Лебедь, но взглянул нечаянно в потемневшие, полные презрения глаза Вики, потерялся и продолжал уже сбивчиво: — Что, собственно, я сделал такого? Тренировал ребят в английском произношении, развивал вкус, обменивал редкие книги...
— Именно вкус! К выпивке, к пресловутому сексу, к тунеядству! — уже гневно перебил его следователь.
— Ну и что? — взорвался внезапно Лебедь. — На так называемые клубные мероприятия им, что ли, ходить? Размышлять о положительном герое литературы? А как западные немцы атомную бомбу раздобудут — тогда как? Война? Опять «жди меня — и я вернусь», да? А если ребята не хотят, понимаете, не хотят ни жертвовать, ни думать, ни верить? Впрочем, ну его к черту, этот разговор! Вы все равно не поймете.
Лебедь скрипнул стулом и замолк. Вика с жалостью и отвращением взглянула на него, хотела что-то яростно возразить, но, уловив предостерегающее движение следователя, сдержалась и только шумно вздохнула. Следователь тоже пристально посмотрел на Лебедя и опять придвинул к себе листки протокола.
— Так вот чем вы успокаиваете свою совесть! Какое жалкое оправдание! Вы говорите о высоких проблемах, когда из-за вашей преступной распущенности погиб человек. При чем тут атомная бомба и вера ребят? И от имени каких ребят вы говорите? Тех, которых вы растлили и опозорили на весь город? Стыда у вас нет! Впрочем, хватит! Не собираюсь я читать вам мораль и вести душеспасительные разговоры. Отвечайте конкретно на вопросы...
Над зданием аэровокзала полощется на ветру кумачовый с голубой полоской по древку флаг Российской Федерации. Блещет яркое утреннее солнце. Кругом далеко видно. Уже выйдя на летное поле, Ян Зигмундович жадно оглядывает синеющие вдали горбатые сопки, палевые от солнца многоэтажные дома авиагородка, сплетенные из железных брусьев высокие башни антенн. Еще дальше разбросался на высоком берегу Каргиня большой город, где прошла почти половина жизни. Все ли было тут хорошо? Нет, конечно. А где бывает совсем хорошо? Вероятно, нет таких мест, на то и жизнь.
— Ян Зигмундович, как там у Дины с Вадимом?
Вика незаметно подошла сзади и, облокотившись о барьер, отделяющий площадку для провожающих от летного поля, задумчиво смотрела на самолеты и ждала ответа.
— Трудно ей сейчас, — задумчиво ответил Стырне. Он знал, что Вика с Диной в последнее время очень сдружились. — Что-то творится с Вадимом непонятное. Уехал в санаторий, даже не простившись с Диной. Вот как бывает... Так, помните, — переводя разговор, сказал Стырне, — когда приедет Бабасьев, скажите ему, чтобы не отказывался от предложения, которое ему сделают. Вам тоже там найдется работа, — добавил он, лукаво улыбаясь.
— А Вадим?
— Посмотрим, посмотрим.
Вышли из вокзала остальные. Глаза у Ильзы Генриховны были заплаканы, однако сияли откровенной радостью. Она наперебой приглашала всех, кто будет в Москве, непременно заезжать к ним на Ленинские горы.
Объявили о посадке. Последние минуты прощания, последние объятия, поцелуи, пожелания, сказанные громче, чем надо. И вот уже самолет оторвался от земли...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Сыщется ли на свете уголок милее сердцу москвича, чем Подмосковье. Вадим сквозь заиндевевшее окно любовался тихими заснеженными полями, перелесками, лугами с выбранными уже наполовину зародами, и сердце его тоже наполнялось покоем. Палата была одиночная, никто не мешал, он тоже старался меньше попадаться на глаза людям, не вступал в разговоры — они здесь не нужны. Тишина была лучшим лекарством для Вадима. Под санаторий издавна приспособили имение какого-то богатого графа, тут и сейчас еще ощущался старинный уклад, особый, не казенный уют. Палат в двух этажах насчитывалось не так уж много, обслуживание поставлено было отлично, и Вадим понял, что попал в особенно хорошую здравницу, каких немало в Подмосковье.
По целым дням бродил он пешком или на лыжах по окрестностям, не мог надышаться чистым хвойным воздухом бора, вплотную подступившего к санаторию частоколом золотистых мачтовых деревьев, смотрел на долгие зимние закаты, слушал лесные шорохи, голоса электричек. Он вспоминал тайгу, товарищей-геологов, и очень хотелось ему вернуться к ним здоровым и сильным, как раньше.
В такие дни Вадим особенно старательно выполнял назначения лечащего врача — умного, немного ворчливого, старого одессита Элентуха. Однако этого настроения хватало ненадолго. Он понимал, что все это бесполезно, анализы по-прежнему были неутешительны.
И все-таки Вадим чувствовал себя гораздо лучше. Главное, здесь был он никому не в тягость, не надо было притворяться, и никто не видел тех приступов удушья, которые иногда случались у него. Он старался не пугаться. Не даст он, черт возьми, срабатывать тут дополнительному психологическому фактору. Не даст!
Вадим старался пересилить себя, ходил на лыжах, читал. Не сидел, как другие, до устали перед телевизором, а читал. Он заново открыл тут для себя Омара Хайяма, натолкнувшись в библиотеке на томик его стихов. Ему нравился мрачноватый юмор восточного Эпикура, его искрящиеся, как вино, четверостишия. Он чувствовал, что живет в канун важных для себя перемен.
— Как сегодня самочувствие, молодой друг?
Вадим терпел скрипучий голос Элентуха, его седые, почему-то лезущие в рот усы и скрупулезную требовательность в выполнении санаторного режима только за склонность к афоризмам и старо-одесскому жаргону. Хотя Герш Яковлевич уже целую вечность жил в Москве, но все оставался одесситом до мозга костей. Лучше Одессы не было города на свете. Все московские поэты и писатели вышли из Одессы. Лучшие в мире закройщики и рестораны — на Дерибасовской. Самые длинные в мире катакомбы — под Одессой. Так он мог продолжать без конца. На вопрос — почему же он уехал из Одессы — Элентух патетически воздевал вверх руки:
— Дети, ох, дети! Они-таки заставят вас даже переселиться на луну.
Для детей Элентух и построил дачу неподалеку от санатория. Летом они приезжали, а в зимние месяцы он жил тут по-холостяцки один. Примиряли Вадима со старым одесситом длинные беседы за стаканчиком сухого вина, да редчайшие магнитофонные ленты, которыми Элентух гордился и прятал даже от любимого внука. Пятилетний мальчонка с пожилой няней зимовал тут же, на даче. Вне стен санатория Элентух удивительно преображался, делался домашним, уютным, смешным.
Дача состояла из двух просторных комнат с небрежно оштукатуренными и давно не беленными стенами, и стеклянной веранды, выходящей в игрушечный садик с десятком молоденьких яблонь, прикрытых снегом, как периной. Они пили болгарскую «гамзу», дымили сигаретами и слушали магнитофон.
— Что, сударь, важнее всего на свете? — философски вопрошал Элентух, налаживая очередной диск.
Улыбаясь, Вадим спросил:
— Что это вы так — «сударь»? Старину вспомнили?
— Почему старину, известный писатель предлагает ввести во всеобщее употребление. Разве не читали статью?
— Нет.
— Как же, целую теорию построил. Однако не прививается ни «сударь», ни «сударыня». Вот и я хотел внести в это благое дело посильный вклад. Итак, мой молодой друг, вернемся к предмету нашего разговора. Что же на свете важнее всего? В жизни самое главное — логика. Где нет логики — там все фальшь, ерундистика и абсурд. Так что, сударь мой, логика — это ключ ко всему разумному и правдивому. Логика, если угодно, это запрет лжи.
Вадим грустно покачал головой:
— К сожалению, далеко не все на свете подчиняется законам логики.
— О чем вы? Ах, об этом... — Элентух запустил что-то из последних вещей Игоря Стравинского и некоторое время, наклонив по-птичьи голову, слушал странные скачущие звуки, потом приглушил магнитофон и сказал: — А вот в Париже не так давно спасли пятерых из шести югославских ученых, подвергшихся облучению из-за неисправности биологической защиты.
— Как это удалось?
— Пересадили костный мозг от здоровых людей.
— А несовместимость тканей?
— Временно, якобы, сняли ее с помощью облучения гамма-лучами. Да черт их разберет! Может, врут, хвастают, раньше времени бьют в колокола. За границей любят сенсации. В Японии, например, каждые полгода выдается патент на радикальное средство против рака.
— Неплохо вы тут устроились, Герш Яковлевич, — Вадим обвел взглядом комнату, меняя неприятную тему.
Элентух простодушно улыбнулся:
— Каждый устраивается как может. А нашему брату, обывателю, сам бог велел.
— При чем здесь обыватель, какой вздор!
— Один молодой редактор, по фамилии не то Подушкин, не то Матрешкин, сейчас уже не помню, которому я принес статью о злоупотреблениях одного руководящего товарища, так и сказал: «Вы обыватель, доктор Элентух». Ну что ж, обыватель, так обыватель. Только ко мне же пришел этот чванливый редактор, когда сердечко стало сдавать. А для москвича, мой молодой друг, дача — не роскошь, а самая неотложная необходимость. Ведь в Москве есть все, кроме одной вещи — воздуха.
«Да, — думал с грустью Вадим, возвращаясь поздно вечером к себе в палату, — постепенно решат все проблемы, в том числе и проблему микроклимата и проблему рака. Только меня уж не будет. Вырастет маленький бугорок земли... Фу, какая гадость! Опять принялся анализировать свою выдающуюся биографию? Неужели нет для тебя на свете ничего более интересного? Как же заставить себя быть более мужественным? Динка нужна. С ней бы все смог».
Да, Дины мучительно недоставало. Словно ожидая кого-то, Вадим систематически ходил встречать поезда, невольно искал ее в разношерстной толпе на перроне, ждал писем. Нет. Ни писем, ни ее самой не было. Тогда на Ленинских горах он просто хотел, чтобы она забыла. Чтобы сама от него отказалась и сберегла себя для настоящего, прочного человеческого счастья. И все-таки, наверно, это жестокость. В сущности, я оскорбил ее. И вообще все это фальшиво и мерзко: желать женщину и одновременно отталкивать, любить ее и постоянно мучить, терзаться искушением и бесконечно обуздывать себя. Ханжа и непротивленец! Именно ханжа!
Боже мой, как нужна Динка! Как она сказала тогда на Ленинских горах: «Человек все равно не вечен, и если нам осталось четыре дня — мы проживем их вместе...»
Струсил. Побоялся взять на себя ответственность. Может, позвонить? Поздно. Не ответит. Даже у самой преданной любви бывает предел, критическая точка, переступить которую нельзя. А я переступил. Этого не прощают. Куда теперь денешься? Ладно! Хоть тут напоследок не прячься от жизни. Ведь кругом такая тишина...
2
НОВОСТЬ: ПЕРВЫЕ УСПЕХИ В БОРЬБЕ С ЛУЧЕВЫМ ПОРАЖЕНИЕМ! — заголовок был напечатан малиновой краской и бросался в глаза.
Вадим придвинул к себе раскрытый на низком столике журнал и начал читать. Он увлекся, пропустил очередь, а когда поднял голову — одетые в белые чехлы кресла и диван были уже пусты. Высунув из кабинета голову, Элентух сам позвал его на прием.
И опять были обычные расспросы, выслушивания, выстукивания. И снова записи. За месяц Элентух вписал своими каракулями в историю болезни столько страниц, что картонная обложка стояла торчком.
— Читали, Герш Яковлевич? — спросил Вадим, показывая журнал.
Элентух нехотя оторвался от истории болезни, поверх очков скользнул глазами по заголовку статьи, молча кивнул. И, подписав заляпанной фиолетовыми чернилами старомодной канцелярской ручкой новую страницу, заговорил пренебрежительно:
— Теория, ах теория! Еще Гёте говорил: суха, мой друг, теория везде... Строят какие-то иллюзии, преждевременно бьют в колокола. А когда до дела доходит — все в кусты, один лечащий остается.
— Вы сами о югославских физиках рассказывали, — Вадим не мог скрыть разочарования.
— Мало ли что! — Элентух, вероятно, ворчал бы еще долго, но заметив, как судорожно зажал в руке журнал его пациент, проскрипел примирительно: — А впрочем, съездите, мой молодой друг, съездите. За трое-четверо суток обернетесь.
Вадим, кажется, и не заметил, как электричка домчала его до Курского вокзала, как очутился он в поезде метро, как потом вынесло вагон на Москву-реку. Только тут он опомнился и увидел, как после полумрака тоннеля предстала перед ним солнечная и сегодня особенно нарядная Москва.
Он ехал на Ленинские горы. Он просто повидает Дину и скажет ей, что все премудрости и ханжество — к черту! Она необходима ему. И сколько дано ему прожить — столько до самого последнего часа она будет ему необходима. А может быть, он еще и выживет? Появилась надежда.
Надежда! Как скоро она преобразила Вадима! Исчезла с его лица угрюмость и отрешенность, он перестал непроизвольно сутулиться, опять стал строен и легок на ходу, в глазах появился былой блеск. Вот оно что такое надежда!
Таким его и увидела, открыв на звонок дверь своей новой квартиры на Ленинских горах, Ильза Генриховна. Под стать современной квартире на ней был модный короткий полосатый халатик, волосы уложены лучшим мастером тщательно и со вкусом. Ведь в прическе умная женщина прежде всего учитывает свою индивидуальность.
— Как, лечение уже кончилось? — без особого восторга спросила она, здороваясь.
Вадим ответил, что в лечении перерыв на несколько дней, и ему необходимо срочно увидеть Дину.
Ильза Генриховна пригласила его в комнату тем изысканно вежливым и холодноватым тоном, каким, по ее мнению, настоящие москвичи дают почувствовать провинциалам, что визит их неуместен. По меньшей мере, Сырцов должен был предварительно позвонить.
— К сожалению, Дины нет дома, она с Вячеславом прямо после лекций поехала в Ленинку, — хозяйка опустилась в мягкое кресло и глазами показала Вадиму такое же напротив; с удовольствием отметив про себя, что в его глазах мелькнула тревога, продолжала: — Дина отстала немного от своего курса по математике, Вячеслав репетирует ее. Это наш новый знакомый, ее знакомый... студент пятого курса физмата...
«Ей не надо задавать вопросов», — Вадим усмехнулся, вспомнив про службу времени по телефону, когда достаточно поднять трубку, чтобы получить исчерпывающий ответ. Настроение его упало. Посидев для приличия несколько минут, он стал прощаться.
— Ян Зигмундович в Москве?
— Собирается в командировку. В ваши края, — Ильза Генриховна опять с удовольствием подчеркнула слово «ваши», — там рудник какой-то открывают, что ли... да вы, вероятно, знаете.
— Да, благодарю вас. Прошу передать привет.
— Позвольте, а чаю?
— Благодарю.
В Ленинской библиотеке было, как всегда, много народу.
Вадиму не часто приходилось бывать тут раньше, учился-то он в Сибири. Только на четвертом курсе, во время стажировки. Тем сильнее запомнились тихие залы с одинаковыми зелеными абажурами на столах, с особенной, наполненной шелестом страниц, тишиной. От этих стен всегда отступала мелкая суета, спешка, завистливость. Здесь даже не верилось, что все это есть на свете.
Вадим долго переходил из зала в зал, заглядывал в укромные уголки за колоннами, в маленькие читальни специалистов. Наконец он увидел их. Они сидели далеко, и Вадим узнал ее скорей всего по участившемуся биению сердца. Дина сидела спиной к нему, и он увидел только склоненную нежную шею, а рядом — мягкий профиль много читающего юноши. Свет зеленой лампы сбоку освещал их склоненные головы, на шее у Дины темнели редко нанизанные бусы из самшита. Вадим, кажется, услышал их запах — слабый тонкий запах, немного терпкий, такой знакомый.
Первым его движением было подойти. Но он не двинулся с места... Зачем, собственно? Все происходит именно так, как ты хотел. Она спокойна, занимается. И даже не одинока. Именно этого ты добивался. Чего же лучше? Все по твоей программе.
Он вдруг заметил, как небрежно, по-дорожному одет, какая у него нескладная походка, как весь он с сумятицей своих чувств лишний, чужой в этом мире спокойствия и тишины. Вадим двинулся к выходу. Остановился, еще раз взглянул на них. Сидят, все так же склонившись над книгой. Оба поглощены математическими формулами. А может быть, друг другом? Ну и что ж! При чем здесь ты?
Он почувствовал, как в груди мучительно, знакомо заныло. Так... не хватало еще, чтобы здесь начался приступ. Он опять двинулся к дверям. А может, все-таки подойти? Может быть, она вскрикнет, обрадуется? Это после того, как ты отрекся и оскорбил? Нет, все. Нельзя!
3
Дина медленно шла из библиотеки по вечереющим улицам, выбирая по возможности более тихие переходы. Еще довольно светло, только спускается легкая дымка, фонари зажигаются постепенно и вытесняют день. Дина попросила Вячеслава не провожать ее, хотелось побыть одной, как можно больше пройти пешком. Когда устанет — поедет. Вячеслав хороший, серьезный, а иногда очень веселый. И разговаривать с ним интересно. Только он совсем не нужен ей. Сегодня почему-то особенно не нужен.
А вообще сегодня она довольна. Почти без подсказки вывела сама инварианты этих окаянных линейных уравнений. Оказывается, не так страшен черт... Ничего, и дифференциальные уравнения осилю, и химию буду знать, как свои руки. Очень хочется поглубже проникнуть в мир молекул и их таинственных связей. Сейчас это стало модно. Но ведь и на самом деле интересно. Где-то на этом уровне решаются сейчас главные проблемы века... Она тихонько засмеялась. Как казенно сформулировалась у нее мысль: проблемы века, на уровне.
Как хорош сейчас в полумгле Кремль! Сколько уже поколений людей смотрели на эти башни...
Что сейчас делает Вадим? Сегодня она ощущает его особенно близко. Не только думает о нем, а именно ощущает близко. Думает она о нем почти всегда. Что бы ни делала, чем бы ни занималась, мысли о Вадиме не уходят, только принимают разные формы.
С того дня на Ленинских горах много было передумано. В таких случаях иные девушки утешаются тем, что нанизывают в воспоминаниях все самое плохое и постепенно уверяют себя, что он, дескать, не стоил ни любви, ни страданий. Ее бы это не облегчило. Она и не пыталась. Просто сначала была пустота, подавленность, отрешенность. Потом откуда-то возникла уверенность, что все это неправда и не может быть правдой. Отрешиться от себя человек не может. Значит, она не может отрешиться от Вадима. Они едины, и изменить это невозможно.
Уверенность эта так глубоко укоренилась в ее душе, что она стала опять почти спокойна, деятельна, могла заниматься. И только каждый день, каждый час ждала от него весточки. Сегодня это ощущение стало особенно острым. Больше идти не хочется. Устала. Скорей домой! И она быстро проехала остаток пути на автобусе.
Открыв своим ключом дверь, Дина услышала голоса, родителей и сразу поняла, что приходил Вадим. Она скинула в передней шубку, бросила портфель, рванулась в комнату и сразу спросила:
— Где он? Куда ушел?
Родители переглянулись. Ян Зигмундович требовательно смотрел на жену. Ильза нехотя стала рассказывать.
— Почему же ты его не задержала, мама? — медленно бледнея, спросила Дина.
— Не запру же я его! Сказал, что найдет тебя в библиотеке. Разве туда не приходил?
— Почему ты его не задержала? Почему ты его не задержала? — монотонно повторила Дина.
Ильза с негодованием повернулась к мужу:
— Ты видишь, она опять зарывается. Какой тон! Какое обращение!
Но Ян Зигмундович смотрел на лицо дочери. Так, не глядя на жену, он и сказал:
— Похоже, Ильза, что ты в самом деле сначала делаешь, потом думаешь.
— Папа, мне надо... ну все равно, я скажу при тебе... — Дина вплотную подошла к матери и сказала: — Я знала, я давно догадывалась, что ты делаешь все, чтобы помешать. Помни: ты можешь стать мне совсем чужой. Этим не шутят.
И медленно, спотыкаясь, как слепая, пошла к себе.
Стырне молча опустился в кресло. Ильза хотела что-то сказать, не нашлась. Без толку повертелась в комнате. Он все сидел молча. Тогда она включила телевизор, погасила верхний свет и уныло поплелась на кухню.
Экран засветился мерцающим светом. Шла передача об оврагах и оврагообразовании. Широкую ровную степь с поспевающими хлебами вдоль и поперек прорезали овраги. По дну их бежали невинные ручейки. А за десятки и сотни лет они разъедали степь.
«Да, овраги и морщины — неумолимая вещь, — устало смежив веки под монотонный голос диктора, думал Ян Зигмундович, — еще вчера свежее лицо покрывается сеточкой морщин — зачем? Фу, черт! Америку открываешь, самое время сейчас об этом думать», — с досадой отмахнулся он. Но мысли упорно и тупо возвращались к тому же: человек и в шестьдесят еще многое может, а лицо становится безобразным, дряблым...
Окончательно раздосадованный, Ян Зигмундович выключил телевизор, прошелся раз-другой по комнате, потом подошел к дверям Дины. За дверью было тихо. Ильза стояла тут же с растерянным и виноватым лицом. — Дина! Динушка! — позвал он. Но Дина не отозвалась.
4
За окном комфортабельного цельнометаллического вагона неторопливо проплывают горы с белыми чалмами ледников, закутанные в туман тихие долины, где скоро уже зазеленеют чайные и цитрусовые плантации, селения с игрушечными кубиками домов среди оголенных тутовников. Кое-где по солнцепекам уже зеленеет травка.
Высадившись из самолета, Вадим пересел в поезд и берегом моря ехал сейчас до места. Думать о вчерашнем не хотелось. Сегодня при свете дня он ясно понял, что просто надо было подойти. Что бы там ни было, Дина сказала бы ему правду. Да и о Большом Пантаче следовало разузнать. Но сейчас думать об этом не нужно. Прежде всего необходимо решить основной вопрос.
Любя свой суровый край, Вадим с восхищением вглядывался в природу Кавказа, о котором столько читал, но видел впервые.
Иногда горы расступаются, открывая морской простор. Волны тянутся к самой насыпи, и камешки светятся насквозь. Вода, наверное, ледяная и совершенно прозрачная. Ох, как в самом деле хочется жить! С пронзительной радостью впитывал он весенний блеск моря, и ему казалось невозможным, чтобы все это могло исчезнуть для него навсегда.
Да, появилась надежда. Хотя лучевую болезнь и называют чумой XX века, но ученые уже начали активную борьбу с ней. В счастливую минуту одному из них удалось установить, что радиоактивная вода прежде всего разрушает в клетках живого тела те белковые частицы, которые содержат серу. Вводя в зараженный организм серосодержащие препараты, восстанавливая убыль этих частиц, удалось в ряде случаев приостановить процесс разрушения.
Однако, как говорил Элентух, все это оказались лишь «преждевременные колокола». Борьба продолжалась. Усиливалась. Выяснилось, что разрушение тканей от радиации приостанавливает не только сера, но и так называемые амины, повышающие силу защитной реакции нервных окончаний. Серотонин — препарат, выделенный из сыворотки бычьей крови, — считался пока лучшим стимулятором борьбы периферической нервной системы против проникающей радиации.
Всем этим и занимались в одной из лабораторий института экспериментальной патологии и терапии, куда, прочитав статью в журнале, решил съездить Вадим Сырцов. Помещался институт в большом парке с вековыми вечнозелеными деревьями, среди которых белели большие каменные здания и службы. Здесь находился питомник обезьян, которых содержали в вольерах и особых клетках. Говорили, что эксперименты над ними могут проложить реальный путь к победе над лучевой болезнью.
Приняли тут Вадима приветливо, тепло. Узнав, что посетитель дальневосточник, директор института — седоусый бритоголовый абхазец — долго расспрашивал его о далеком таежном крае, рассказал в общих чертах о задачах возглавляемого им учреждения, поинтересовался целью приезда и сам проводил молодого геолога в лабораторию радиологии.
Просторные комнаты уставлены были сложной аппаратурой, поблескивающей никелем и эмалью, от них тянулись толстые черные провода. На серый мраморный столик нацелилась кобальтовая пушка, напоминая тяжелым хоботом ископаемое животное. В небольших сетчатых клетках резвились подопытные мартышки. Немногие сотрудники передвигались бесшумно.
Руководитель лаборатории доктор Спирин подробно расспросил Сырцова о его болезни, о проведенном уже лечении, посетовал, что нет истории болезни, познакомился с анализами. Это был не старый еще, плечистый человек в белом халате и такой же тапочке, с серыми спокойными глазами. Радиологу явно льстило, что о его работе написана большая статья, но он, сердито насупившись, несколько раз повторил, что все там преувеличено.
— Мы еще только нащупываем пути, — сказал Спирин, незаметно рассматривая взволнованное, нервное лицо посетителя.
Вадим тоже понимал, что находится не в лечебном, а в экспериментальном учреждении, где дальше опытов над обезьянами еще не шли и пойти не могли, пока не будут достигнуты неопровержимые результаты. Но его уверенность, что конец неизбежен, нарушилась. Если имеются какие-то, пусть самые незначительные, результаты — значит, возможно и большее, все дело во времени.
Нет, он не хотел умирать. Врач, вглядываясь в его волевое лицо с глубокими продольными складками вдоль щек, все это понимал; и то, что глаза этого, по-видимому, очень сильного человека просили о помощи, смущало врача. Ведь он не мог оправдать пока никаких надежд.
— Случай ваш необыкновенный, — радиолог закурил и угостил посетителя душистыми турецкими сигаретами, попадавшими изредка через моряков в черноморские порты, — источник ионизирующей радиации находится не вне, а внутри организма — частицы застряли где-нибудь, по-видимому, тут, в грудине, — ученый слегка ткнул пальцем в галстук Вадима, — и в прямом и в переносном смысле портят вам кровь. Тут едва ли мы могли бы помочь, Вадим Аркадьевич. Нужна пункция, нужен живой человеческий костный мозг. Не всякий ведь его даст. — Спирин подробно стал объяснять метод переливания костного мозга. — Кроме всего прочего, это очень болезненная операция, — сказал он, — а, главное, нужна полная совместимость тканей, групп крови. Возвращайтесь назад, Вадим Аркадьевич, — радиолог дружелюбно поглядел на него, — в Москве, может, что-нибудь сделают. Пункция очень способствует восстановлению кроветворных процессов.
Вадим незаметно поднес руку к середине груди: ему показалось, что даже на ощупь чувствуется в плоской кости грудины проклятая радиация. Надежды, конечно, прямо скажем, мало. Кто согласится дать живой костный мозг да еще посредством такой болезненной операции?
Это был откровенный мужской разговор, — и чем суровее была правда, тем большим уважением проникался Вадим к врачу. По крайней мере нет лицемерных обещаний, бегающих глаз, недомолвок. Между этими двумя едва знакомыми, в сущности чужими людьми в недолгий час общения родились взаимная симпатия и доверие.
Ученый понимал, что нельзя обмануть этого сильного человека, а Сырцов знал: будь хоть малейший шанс — здесь для него сделали бы все возможное. Слушая немногословную глуховатую речь собеседника, Вадим постепенно успокоился, пришла ясность.
Вещи встали на свои места: солнце грело землю, корни питали листву, день клонился к закату, а жизнь — к концу. Все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Чересчур доверчивые натуры всегда немного смешны. Теперь уж, кажется, он готов ко всему. Однако, когда ученый достал из стеклянного шкафа пару флаконов с таблетками серотонина и поставил перед ним, Вадим, чуть помедлив, взял, и брови его дернулись. Он неловко сунулся было за бумажником, но увидел глаза радиолога и понял, что это лишнее. Он пожал протянутую руку и вышел не оглядываясь.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
«Ну, теперь все! — сказал он себе. — К дьяволу и подмосковный санаторий, и институты, и все! Подальше от обывательского благополучия курортных дам, от судорожной торопливости, от величественных читальных залов, от глупых надежд. Уйти подальше, остаться совсем одному — это еще в моей власти. В моей власти избавиться наконец от ощущения, будто ярко освещен юпитерами и все время обязан, обязан. Хватит! Теперь только тишина. Уйду незаметно, не причинив никому ни хлопот, ни неприятностей. И у меня не должно остаться ничего, за что нужно было бы цепляться. Ни-че-го! Что ж, так ведь, собственно, оно и есть. Проект Стырне пробил и дальше поведет дело как надо. Что еще? Дина? Тут тоже все в порядке. Все так, как надо. Все правильно, старик. Тебе не на что жаловаться».
Закинув рюкзак за плечи, Вадим отправился пешком на вокзал. Билет он купил машинально, и поезд быстро домчал его до вечнозеленого южного города, где его не ждали ни обнадеживающие институты, ни спасительные лаборатории, а просто была уже почти тропическая жара. Впрочем, он, конечно, преувеличивал, на дворе стоял только конец февраля, горы дышали холодом, особенно ночью, но город уже весь благоухал от ранних цветов.
С трудом добыв номер в плохонькой гостинице, Вадим отправился осматривать город. Пестрели многолюдьем улицы. Вдоль мощеных бульваров низкорослые пальмы свешивали широким зонтом метровые кожистые листы, а где-нибудь в скверике среди буков и зарослей самшита можно было увидеть скромную северную рябину и даже ель. Современные береты и шляпы на головах мужчин мелькали вперемежку с красными фесками и чалмообразными башлыками горцев.
В порту белые танкеры загружались бакинской нефтью, поступающей по прямому нефтепроводу. Портальные краны перекидывали на суда ящики с консервами, тунговое масло, сухофрукты, чай, а выгружали железо, лес, машины, зерно. Картвельские языки мешались тут с русским, армянским, азербайджанским. Забавный парадокс: армяне и грузины объяснялись между собой на турецком. Язык завоевателей укоренился тут на целые столетия и держался до сих пор. На базарах толчея, пестрота, пряные запахи, шум. Горцы в бешметах с газырями разливали прямо из бурдюков давленное с собственных шпалер сухое вино или чачу — виноградную водку.
...Вино — не только друг, вино — мудрец. С ним разнотолкам, ересям конец.Совершенно верно. Именно так. Постой, откуда же это? Да это все старый жизнелюбец Омар Хайям! Лукаво улыбаясь, он наливает из узкогорлого серебряного кувшина шипящее вино и, когда оно пошло гулять по жилам, берет за руку и ведет за собой.
Кругом уже весна, ранняя южная весна, небо зеленоватое, почти мартовское, зацветают абрикосы и миндаль. Все здесь устремлено ввысь — и светлые здания театров, и пирамидальные тополя вдоль улиц, и вечнозеленые купы эвкалиптов, и белеющая колоннада у входа в парк.
Ну что ж, дружище, пить так пить — пойдем. Я приметил днем одно местечко — ты и в родном Нишапуре такого не сыщешь. Неважно, что я геолог, а ты ученый и поэт и жил восемь веков назад, что у меня на голове широкополая серая шляпа, а твою венчает зеленая чалма паломника в Мекку — все равно пойдем! У нас с тобой много общего, мы уже оба фактически живем в царстве теней, хотя не перестаем любить и славить жизнь. К черту темный плащ зимы!
Вон мимоза-недотрога робко ждет чего-то и приветствует весну. В ресторанчике под открытым небом висит табачный дым, слышится гул голосов — тут и туристы из гостиницы, и выздоравливающие из ближних санаториев, и местные модники в усиках, с заросшими тарзаньими шеями. Худой горбоносый официант в белом пиджаке разливает по бокалам пенистый мукузани и разносит шашлык, чебуреки.
Живи, безумец. Трать, пока богат, Ведь ты же сам не драгоценный клад.Что верно — то верно, далеко не клад. Без малого три десятка лет коптил небо, и вот приходится уходить, так и не сотворив чуда. Даже девушка, та, единственная, не помянет добром. Тебе все же было легче, мудрец: несмотря на вольнодумство, ты немножко все-таки верил в свой мусульманский рай и на всякий случай накрутил на лысину зеленую чалму. А каково мне?
Больше вина! Пусть, как говорится, вино льется рекой. Я за все буду платить. Эй вы, под эвкалиптом! Давайте сюда, в ногах правды нет, потеснимся. Чего удивляетесь? У меня лучший друг Зовэн Бабасьев. Не слыхали? Услышите. А вас как? Дрешер-Дрешеридзе? Очень приятно. Будем знакомы: Вадим Сырцов. А ваших спутниц? Ага: Ася и Нетти. Очень приятно. Рассаживайтесь, угощайтесь.
Дрешер-Дрешеридзе и Ася — оба светлоглазые, стройные — назвались актерами местного театра, а низкорослая черноглазая Нетти работала там пианисткой — «концертмейстером», как важно отрекомендовалась она. Впрочем, выпив еще пару бокалов, она уже сказала, что работает костюмершей. Не все ли равно было Вадиму?
— Послушайте, генацвале, можно здесь на берегу моря купить саклю? — спросил за столом Вадим.
— Саклю? Вах! — доверительно улыбаясь, сказал Дрешер-Дрешеридзе. — У нас можно купить все. Даже маленький спутник.
— Где? Какой спутник? — сдерживая смех, спросила Ася.
— А вот спутник, пожалуйста! — воскликнул ее супруг, показывая обеими руками на Нетти.
Рассмеялись все и громче всех сама Нетти.
Вадим заказал еще вина, закусок, потом оторвался от столика, прошел за ограду ресторана и, делая вид, что пьян, приткнулся лицом к стволу дерева... Да, Омар Хайям, я плачу. Мне стыдно, но я плачу, великий мудрец. Я плачу, потому что мне хочется жить. И никто не осудит меня, даже ты...
2
Наутро он отправился на базар. Болела голова, на душе было скверно.
А базар шумел, как и вчера. На лотках продавали рыбу, огурцы, жареный каштан, фундук, красный стручковый перец, связки табачного листа и невесть что еще. Толстый грузин в белом фартуке, натянутом поверх ватной телогрейки, на все лады расхваливал жареные пирожки с луком. Они и вправду пахли заманчиво.
Дочерна загорелая сухая старуха, по-горски повязанная темной шалью, прямо на земле, на расстеленной тряпице разложила несколько дешевых запястий, колечки с грошовыми пестрыми камушками, две-три связки бус. Девчонка лет тринадцати зачарованно смотрела на эти сокровища... Как она сосредоточенна, как хочет, должно быть, это ожерелье, как верит, что жизнь непременно сулит ей счастье. Сулит ли? Скорей всего, обманет. Может, подарить ей побрякушки, чтобы хоть сейчас не обманула?
Сунув старухе деньги, он надел на худую шейку зеленые бусы, глянул в ошалелые от счастья девчачьи глаза и, почему-то покраснев, зашагал дальше. «Тоже Гарун-аль-Рашид нашелся, Вадим — приносящий счастье...» — не то в шутку, не то серьезно ругал он себя.
Побродив еще по базару, Вадим съел пару хваленых пирожков с луком, они оказались именно вкусными, выпил стакан легкого, совсем не пьянящего вина. Делать здесь было больше нечего. У всех свои заботы, свои дела, свой дом. Только он один совершенно свободен. Так ли уж это хорошо?
Отдавая стакан хозяину, Вадим сказал наугад:
— А нельзя ли тут где-нибудь купить участок с небольшим виноградником?
Мужчины, стоявшие у прилавка, посмотрели на него с удивлением: все, что можно было продать из недвижимости — уже продано, что можно купить — куплено на всем протяжении Кавказской Ривьеры. Вадим достал бумажник, стал расплачиваться. Продавец вина — старый угрюмый горец в грубошерстном архалуке с кинжалом за поясом — бегло глянув на внушительную пачку кредиток и аккредитивов, не стал брать деньги, а велел подождать.
Вадим отошел в тень. Закончив торговлю, аджарец неторопливо вылил остатки вина с густыми зеленоватыми хлопьями, бросил бурдюк на дно арбы и, подозвав Вадима, спросил:
— Ты хочешь купить участок?
Тот подтвердил, добавив, что хотелось бы на берегу моря. Аджарец молча обошел повозку, потрогал высокие колеса, потряс оглоблю, заставив сонного белого мула испуганно встряхнуться, снял у него с морды пустую торбу и тоже бросил в арбу. Подтянув подпругу, он взобрался на передок и кивнул Сырцову: садись.
Они поехали. Вадим сам был немногословный человек, любил молчаливых, но такого молчуна, как этот Чантурия, кажется, еще не встречал. Все время, пока они, минуя северные пригороды, ехали к морю, Чантурия сосал трубку и молчал. Да и потом, за всю дорогу выдавил из себя лишь три-четыре односложных фразы. Отдохнувший мул резво трусил по хорошо укатанной дороге. В просветах синел и лениво перекатывался прибой. На горизонте окутанные облаками маячили лесистые громады Аджаро-Имеретинского хребта. Пахло морем и цветами.
Из скупых слов аджарца Вадим понял, что младший сын Чантурии, служивший на Сахалине, демобилизовавшись, женился там на русской и решил остаться на далеком острове. Старика едва не хватил удар. Он не мог простить сыну тройной измены: роду, краю, вере отцов.
Сырцова поразила дремучесть старого горца: с внешним миром его соединяли только несколько закорючек мхедрули, которыми он по необходимости расписывался в сельсовете. После измены сына Чантурия совсем замкнулся в себе и решил вместе с женой навсегда подняться в горы. Там жила с мужем и большой семьей старшая дочь Асьма. Там было спокойнее. И к аллаху ближе, да будет благословенно имя его. Расчеты с жизнью были еще далеко, Чантурии шел всего девяносто третий год.
Не иначе как на пепелище рухнувшего чужого благополучия ведет Вадима судьба. Наверно, его ожидает там полное запустение. Ну, ничего. Будет крыша над головой — и ладно. Ведь он не собирается устанавливать рекорд долголетия, как Чантурия. Нечто обратное, если уж по правде сказать.
Однако против ожидания усадьба Чантурии оказалась в наилучшем состоянии, да и расположена была как только мечталось Вадиму. От небольшого рыбачьего поселка, утопавшего в густых каштанах, усадьба отделялась глубоким ущельем, по каменистому дну которого бежал прозрачный студеный ручей. Тропинка шла через огород, мимо пышно цветущих груш, мимо шпалер ярко-зеленого винограда и круто поднималась к сакле, сложенной из дикого камня. Плоская глинобитная крыша вынесена была подальше за переднюю стену, образуя открытую прямо на море веранду на двух прочных столбах.
— Заходи, кунак будешь, — сказал Чантурия.
Сакля состояла из двух комнат, они были хорошо освещены через узкие высокие окна. В цоколе первой комнаты устроен был камин — кухня и столовая вместе; вторая по восточному образцу устлана циновками, с низкой лежанкой, накрытой толстой белой кошмой. Двустворчатая стеклянная дверь из спальни вела на веранду. Снизу доносился слабый плеск прибоя, слышались резкие голоса чаек. Море было тут совсем близко, огромное, бесконечное, с пронизанными солнцем волнами.
Обойдя будущие свои владения и выкурив сигарету, Вадим вернулся в саклю. Чантурия уже накрыл на стол, выставил чуреки, головку ноздреватого овечьего сыра и кувшинчик кахетинского. Сильно пахло свежим чесноком. Дома Чантурия выглядел не таким суровым, складки на лбу разгладились. Уселись за низенький стол. Как водится, выпили по стаканчику за куплю-продажу. Когда Вадим спросил о цене, — Чантурия назвал было крупную сумму, но, видя, что она покупателю не по карману, сразу стал сбавлять. Они ударили по рукам.
Составление купчей и прочие формальности отняли три дня. Они съездили в город к нотариусу; Вадим сделал там заодно необходимые покупки, встал на военный учет.
Когда наконец все было кончено, Чантурия, сотворив молитву, вышел во двор и в последний раз оглянул бывшую свою усадьбу. На море он почти не смотрел, только постоял, прислонившись плечом к нагретой весенним солнцем стене родной сакли, потрогал виноградную лозу, усеянную молодыми, еще клейкими, резными листьями, потом, не оборачиваясь, помахал Вадиму рукой и взял мула под уздцы.
Вадим долго смотрел, как доверху нагруженная арба со сгорбившимся на передке седоком спускалась вниз и исчезла наконец в тучах красноватой пыли.
Со странным острым чувством утраты, а не приобретения поднимался Вадим к сакле. Тут начиналась его новая жизнь. Тут должны истечь предназначенные сроки.
3
Усадьба была далеко от дорог, немногие жившие окрест рыбаки неделями пропадали в море, — никто теперь не нарушал уединения Вадима. Сюда не долетал ни шум поездов, ни грохот грузовых машин, непрерывным потоком мчавшихся по трассе к батумскому порту, только изредка ветер доносил низкие утробные гудки теплоходов.
Вадим наслаждался тишиной, как курильщик затяжкой сигареты, как голодный куском хлеба. Это было познанное впервые в жизни и ни с чем не сравнимое чувство покоя, почти неподвижности. Не надо ни бежать куда-то и что-то лихорадочно делать, ни просто думать о чем бы там ни было.
А впрочем, он все-таки думал. Мысль жила, становилась даже острее и беспощаднее. Порой он дремал днем под платанами, раскрывшими свои шатры над обрывом его утеса. На веранде, куда перетащил тахту вместе с кошмой, лежал долгими вечерами, наблюдая, как дробятся и переливаются в лунном свете морские волны. Иногда, укрываясь от дневной жары, уходил к верховьям потока и сидел там на бережку в глубоком тесном ущелье, обхватив руками колени, слушал, как рокочет вода, перекатывает булыгу. И где бы он ни был — не мог не думать.
Особенно мучили бессонные ночи. Прошлое обступало со всех сторон, лезло из всех щелей, от него нельзя было спрятаться, как от собственной тени. Доходило до галлюцинаций: являлись, как наяву, отец и мать, настолько реальные, что он физически ощущал прикосновение материнских рук.
Чтобы избавиться от бессонницы, Вадим стал работать в винограднике, постепенно, частями перекопал огород и засадил его кукурузой, арбузом, дыней, помидорами, турецким табаком. Ему предлагали саженцы в рыбацком поселке, но он отказался. Сад слишком долгое дело — это не для него. Под вечер он едва не валился с ног от усталости, зато по ночам теперь спал глубоко и крепко.
К простой шлюпке, купленной в рыбном порту, Вадим пристроил подобие мачты, натянул на нее холст и в одних трусах ходил в море, часами лежал без движения на корме. После даже небольшого усилия теперь приходилось подолгу отдыхать. Что-нибудь сделает — и уже стучит в висках, голова слабеет. И он собирал последние силы, чтобы довести начатое до конца. Его злило собственное бессилие.
Во-первых, жизнь мне дали не спросясь...
Вот именно, не спросясь дали, а теперь отбирают. Где же смысл, в чем связь? Где тут логика? — сказал бы доктор Элентух.
Бросив в ведро с полдюжины серебристых рыбок, попавшихся в сетку, Вадим взял на себя шкот. Когда парус заполоскался и, медленно надуваясь, потащил суденышко к далекому берегу, укрепил галс на заданном курсе и откинулся на корму.
Солнце пекло. Он оглядел свое тело, от головы до пят покрытое уже ровным загаром, большое, с тяжелым торсом, втянутым мускулистым животом и сильными ногами. Неужели в этом теле уже гнездится смерть? А, черт! Ведь еще и не жил почти и женщин до смешного мало любил. Все некогда было — спешил, спешил. А куда? Куда?
Сколько себя помнит, Вадим смеялся над отвлеченными умствованиями. А вот, поди ж ты, сейчас одно это доставляло ему какое-то удовольствие. Вот и поймай, ухвати — где она, связь... Ей-богу, мало «раствориться в целом», не прожив и трех полных десятков лет. «Ешьте, пейте, после смерти никаких желаний!» — латинская проповедь чревоугодия — чепуха, конечно. Просто люди боятся. Если бы они не боялись, они, вероятно, не позволили бы обольщать себя верой в загробную жизнь.
Да, вера когда-то была всемогуща. Даже Толстой без этого не мог. А современник его Илья Ильич Мечников говорил, что если нельзя жить без веры, то она не может быть иной, нежели верой во всемогущество разума. Разум... Однако то, с чем примиряется разум, враждебно крови, сердцу, телу человека с его желаниями и страстями. Значит, враждебно самой жизни. И все-таки человек должен научиться не бояться смерти.
Должен научиться. Что ж, пожалуй, я не слишком струшу. Встречу, как надо...
Но разве только в этом дело? Его поразила новая мысль: ведь и жизни не надо бояться. Да, смерть — это часть бытия. Надо не бояться жизни, даже с самым трудным ее содержанием. А я ушел от жизни, спрятался от людей. Значит, все-таки струсил? Кажется, не это... Уже мало что могу. Слабею. Не хотел быть беспомощным перед людьми... Перед Диной... Не хотел быть в тягость...
4
Дома Вадима ожидал гость. Едва успел хозяин причалить к берегу и привязать лодку со свернутым парусом, навстречу ему вышел приземистый толстоватый человек, оказавшийся районным фининспектором.
Поздоровавшись, бегло осмотрев посадки и дворовые постройки, он весьма непринужденно вошел в саклю и уселся за низенький стол. Бережно отодвинул свою потрепанную дерматиновую папочку с «молнией» и, устало отдуваясь, принялся вытирать шею платком. Шея была загорелая и жирная. Назвался он Иваном Парфеновичем Кульбидой.
«Где только наш брат, Иван, не оказался», — без особой симпатии подумал Вадим, продолжая разглядывать нежданного гостя. Круглолицый, в вышитой полотняной украинской рубашке и брючках, заправленных в зеленые брезентовые сапожки, изрядно лысоватый и самоуверенный. Ну, что скажешь, Иван Парфенович?
Фининспектор оказался на редкость разговорчивым. Спустя четверть часа Вадим уже знал, что после техникума Кульбида три года проработал в Иркутске, потом уехал на родную Полтавщину, но и там не удержался, а укатил с семьей в Крым; там проработал в финорганах лет пять и перебрался сюда, еще южнее.
— Однако! — вырвалось невольно у Вадима.
— Чего, хлопче, удивляться? — усмехнулся Кульбида. — Вы тоже бросили свою Сибирь ради виноградников.
— Кто вам сказал, что я бросил Сибирь?
— Не бросили, так бросите, — Кульбида, обмахиваясь тюбетейкой, усмехнулся опять. — Как здесь говорят: сначала вы давите виноград, потом виноград давит вас. Кто — кого! — Фининспектор довольно дружелюбно рассмеялся.
Вадим с любопытством смотрел на него: «Интересно, за кого он меня принимает? Думает, что буду давить вино и продавать его на рынке?»
Скоро он убедился, что Кульбида именно так и думает. Критически осмотрев убогое убранство сакли, словно собираясь оценить и описать его, он побарабанил пальцами по столу и строго спросил:
— Когда вы думаете погасить должок?
— Какой должок? — Вадим удивленно поднял на него глаза.
— Госналог за прошлый год.
— Простите, но в прошлом году здесь был другой хозяин. Я не намерен отвечать за него.
— Придется, хлопче, — невозмутимо оборвал его Кульбида, вынимая из папки уведомление о платежах. — Ведь вместе с участком Чантурия продал вам и свои долги. Разве в купчей ничего об этом не сказано?
— Понятия не имею, — пробормотал растерянно Вадим, — по правде сказать, я и не читал ее как следует.
— Как же так? Бумаги составляются, чтобы их читать и исполнять — так-то!
Вадим достал из-за потемневшего от времени настенного зеркала бумаги. Оказалось, что Чантурия ничего дурного не сделал. В купчей указывалось, что госналог за прошлый год не уплачен и за усадьбой значится недоимка. Просто Вадиму надо было смотреть внимательнее. Ладно! Он даже рассмеялся: ему было бы больно разочароваться в немногословном старике горце.
Вадим проводил инспектора до виноградника. В этом месте тропинка круто уходила вниз. Кульбида взглядом знатока окинул шпалеры с молодыми гибкими лозами, назвал сорт каждой из них, бережно покачал в руке малахитовые завязи гроздьев, наметанным глазом оглянул платаны, зелеными флагами полоскавшиеся на ветру, и весь уютный обособленный мирок этого местечка.
— С таким участком жить можно, — проговорил он, словно отвечая на заданный самому себе вопрос, — ну, а в случае чего... коли трудно будет, обращайтесь прямо ко мне. Свет, как говорится, не без добрых людей.
Кульбида ушел, оставив Вадима в смутной тревоге, в ощущении неведомого заговора против его покоя, добытого с таким трудом. Было жарко, дышалось тяжело. Н-да... это уже не тот гроза-фининспектор, с которым когда-то разговаривал Маяковский. Этот мягко стелет, зато куда оборотистее. Да не сам ли он покушается на этот участок? А почему бы нет?
Вадим оглянулся. Все было слишком ярко, отчетливо вокруг, слишком расточительна была тут природа, и никого не было рядом.
Ему мучительно захотелось домой, на Север. К бесконечно милым сердцу лесистым распадкам, к каждодневным заботам в отряде, к родным людям. Товарищи... Один за другим они прошли сейчас перед ним — Зовэн Бабасьев, Вика, лесник Аянка. Кузёма... все другие. Нет. Так нельзя! Нельзя без них. И в смертный час пусть будут близко руки товарищей. Тех, с кем вместе работал, ел хлеб, жил. Сейчас же, немедленно надо все бросить тут и садиться в самолет!
Он резко дернул торчащую в земле лопату, быстро, рывком двинулся с места. Почти тотчас же приостановился. Дышать стало трудно. Нет. Он уже ничего не может.
Медленно, ссутулившись, побрел Вадим к сакле. Лечь. Просто лечь.
У самой сакли его нагнал почтальон. Он редко бывал в этих местах, и рыбаки всегда встречали его как дорогого гостя. Кого же он ищет здесь? А, вероятно, это письмо старому Чантурии — от сына... опоздало. Как же теперь переслать его?
Но письмо было ему, Вадиму. Обратным адресом помечен был поселок Большой Пантач. Письмо долго путешествовало по стране. Бабасьев отправил его на подмосковный санаторий, оттуда Элентух наугад переправил на Юг. Спирин, по-видимому, помог почте разыскать Вадима здесь. Сколько штемпелей и наклеек на конверте... Как старались, должно быть, почтальоны! Спасибо им...
Волнуясь, Вадим неловко надорвал конверт.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Плоскодонная томча, разрезая утиным носом воду, скользит по самой кромке берега против течения, и быстрая Мана почти не мешает ее ходу. Широкие плоские весла чуть поскрипывают в уключинах, и, когда гребец взмахивает ими, с них с тихим журчанием скатываются прозрачные капли. Так будет до осеннего паводка, который превратит Ману в ревущий мутный поток. И тогда уже Генэ своими старыми высохшими руками не сумеет выгребать против течения.
Аянка сидит, зорко поглядывая на берега, и думает о жизни. Вот скоро и конец, много уже пожил Аянка. Думает он об этом спокойно, как думают о том, что завтра нужно, например, сходить в сельсовет или зайти в магазин купить пороху. Старик вспоминает Сырцова и хмурится. Вот здесь все нехорошо, потому что Вадимка — мужик молодой, и ему надо бы еще долго жить, нарожать много детей, исходить много таежных троп.
Раскурив маленькую трубку, Аянка сует ее жене, отирает сухой шершавой ладонью ее вспотевший, в мелких морщинах лоб и опять откидывается на корму. В зубах у него тоже торчит трубка, и за их лодкой тянется шлейф дыма, как за самолетом, забравшимся выше облаков. Хотя Аянка видит, что старуха притомилась, однако не торопится сменить ее на веслах. Он знает выносливость жены, как-никак без малого полвека вместе.
Да-да... полстолетия вместе, а не забыть, как восемнадцатилетним парнишкой в такой же точно томче умыкнул он в беззвездную ночь шестнадцатилетнюю Генэ; нарушил закон «большого дома», не позволявшего брать жен в чужом, враждебном роду. Так и откололся от своих и прожил жизнь на отшибе в дебрях Манской тайги. Охотничал, кочевал вместе с белкой из распадка в распадок, ставил капканы на соболей и лис, в курных шалашах, крытых корьем, растил вместе с Генэ сынов.
Не забыть и того дня, когда надел он форменную фуражку с кокардой лесника, а потом знакомые русские мужики помогли ему срубить дом. Долго Генэ не могла привыкнуть к жаркой русской печи, к ухватам. Потом все же привыкла, стала готовить такие вкусные «коклеты» из изюбриного окорока с черемшой, что заезжие геологи пальцы облизывали и наконец сманили к себе их обоих.
— Не справляется как-никак Венерка одна с ребятишками, — сказала Генэ, не выпуская из зубов трубку, когда лодка вышла в тихий заливчик и можно было на минуту опустить весла. — Опять она меня, однако, ругать будет.
Старая таежница растирала ладошками ноющие плечи и озабоченно смотрела на медленно уплывающий назад берег. Они и наедине часто разговаривали по-русски. Привыкли за много лет совместной жизни с русскими, вместе с обычаями перенимали у них и язык.
— Ну и сидела бы у Венерки дома, — Аянка внезапно рассердился, грозно глянул на нее единственным глазом и перешел на родной язык. — Зачем ко мне в томчу забралась? Обошлись бы без тебя геологи.
Генэ только усмехнулась и, поплевав по-мужски на ладони, опять взялась за весла. Да и что было отвечать? С тех пор как зимним первопутком геологи доставили ее на своей машине в Большой Пантач и поселили сначала в палатке, а потом в добром бараке, срубленном неподалеку от горячего ключа, с настоящей плитой и подпольем для продуктов, — Генэ успела сильно привязаться к ребятам.
Даже родные внуки, в которых она души не чает, показались теперь чересчур крикливыми, и, побывав с ними недельку, она без сожаления оставила их на попечении матери. Венера гремела кастрюлями и сквозь косо разрезанные припухлые веки метала на свекруху уничтожающие взгляды, ребятишки плакали, сын Володя молчал, поглаживая маленькую Зину по черноволосой головке.
Однако ничто не могло удержать Генэ в Атуне. Дело могло бы кончиться большой ссорой, если бы Аянка не прикрикнул и не пристыдил молодых: ведь им остается дом, усадьба с огородом и дойной коровой, чего еще надо? Генэ одна управлялась с хозяйством без малого полсотни лет, пусть теперь Венерка поработает. Венера кусала губы — молодой учительнице очень не хотелось отпускать старуху, но слова свекра оказались сильнее.
Улыбнувшись этим воспоминаниям, Генэ с благодарностью посмотрела на мужа, развалившегося на корме. Солнце палит, разморило старого. Зажатая в руке потухшая трубка может полететь за борт. Не переставая грести одним веслом, Генэ бережно вынула трубку с длинным, темным, обкусанным чубуком и сунула в берестяной туесок, с которым старый лесник не расставался уже много лет.
Впрочем, Аянка уже не лесник, хотя бронзовая кокарда по-прежнему блестит на околыше надвинутой на самые глаза фуражки и потертая форменная тужурка сверкает начищенными сырой картошкой пуговицами. Аянка теперь большой начальник. Даже и не предполагала никогда старая Генэ, что на их Мане, при впадении в нее Изюбринки, развернется такая стройка и ее муж станет там главным проверяльщиком — кому можно проходить, а кому нельзя. Правильно. Пусть в лесу поработает Володька со своей Венерой, а мы со стариком на стройке.
Вика говорит: и рудник будет и завод, а пока строят только жилье и тянут железную дорогу. Будет город, говорит Вика. Что ж, ладно. Пусть город. Этой высокой, как лось, красивой девке можно верить. Она и ее маленький сердитый муженек — тоже важные начальники, боится их даже Ахметка Байгильдин.
— Ты, старая, на Ахметку не заглядывайся, — внезапно сказал Аянка, сдвинув фуражку на затылок, — а то живо к внукам назад отвезу.
Генэ от неожиданности едва не выпустила из рук весло. Видя, что муж не шутит, она досадливо плюнула и рассмеялась:
— Дурак ты маленько, однако.
— Дурак не дурак, а приметил, как ты ему пожирнее куски подкладываешь, а он с тебя глаз не сводит и облизывается, как барсук. Значит, так боишься мужа, да?
Старая женщина перестала грести, и лодку стало сносить течением. Старик беспокойно заерзал на банке, ожидая, когда Генэ возьмется за весла. Но вместо этого она молча подала ему длинный шест.
Взглянув на крутые, поросшие багульником берега, Аянка увидел, что они уже миновали устье Изюбринки и следовало давно взяться за шест. Видно, жена пожалела, не стала его будить... Виновато пошмыгав носом, старик поднялся на свои кривоватые жилистые ноги и, упершись шестом о дно, гибким точным движением послал лодку вперед.
Генэ, придвинув туесок с табаком, неторопливо набивала свою трубку и слегка улыбалась, сжав подсушенные временем губы.
2
Солнце уже скрылось за сопками, когда они добрались до водопада. У берега выстроилась целая флотилия плоскодонок, которыми пользовались геологи. Отсюда до табора было уже рукой подать, и Аянка, рассчитывая дотемна поспеть на вахту, наскоро простился с женой, высадил ее на берег и оттолкнулся шестом.
Первым, как на грех, Генэ увидела Байгильдина, о котором был серьезный разговор в дороге. Небольшим походным топориком тот колол чурки у сложенной из булыги жарко пылавшей летней плиты. Большая двухведерная кастрюля дребезжала крышкой, исходила аппетитным паром. Генэ с ходу ловко подхватила крышку, сняла шумовкой накипь, помешала суп и только после этого приветливо кивнула Байгильдину:
— Здравствуй, Ахметка!
Хмурое бородатое лицо ездового медленно просветлело.
Воткнув топор в березовый пенек, он шагнул к ней и неловко тряхнул руку.
— Ладно, что вернулась, — пробасил он обрадованно,— без тебя мы пропали совсем.
Генэ улыбнулась, оглядывая знакомый распадок с горячим ключом, брусчатыми домами, вышками по сопкам с завезенными с зимы бурильными станками, и, нацепив фартук, принялась без лишних слов хозяйничать у плиты. Байгильдин, плутовато подмигнув ей, перемахнул через ручей и проворно для своих пятидесяти лет полез на сопку.
Там наверху были Бабасьев, Вика, все остальные из отряда и прилетевшие на вертолете инженеры и геодезисты. Среди них находился Ян Зигмундович Стырне.
Он прилетел на Каргинь с задачей уточнить окончательно геологические запасы, наметить трассы подъездных путей к Большому Пантачу. Все уже становилось ясно. Автотрасса и железная дорога пойдут, стало быть, параллельно, кое-где железная дорога будет огибать возвышенности. Конечно, профиль будет жестковатый, но не это беспокоило сейчас руководителя главка. Основное — запасы сырья. От запасов зависит и объем капиталовложений и вообще вся эта дорогостоящая затея с Большим Пантачом. Стоит ли, в самом деле, овчинка выделки?
Ян Зигмундович невольно усмехнулся: эка, стал какой осторожный! Давно ли, круша Вербина во всю душеньку, «пробивал» проект Большого Пантача, а теперь, как пришлось отвечать за многие объекты, смотри ты, все прикидывает и проверяет, прикидывает и проверяет. Ну, а куда денешься? В самом деле — семь раз отмерь, один раз отрежь.
И он повернулся к Зовэну:
— Так вы уверены, Бабасьев, что цифры не завышены?
Тот крутнул черноволосой головой.
— Человек может ошибиться — приборы никогда!
— Химические анализы подтверждают данные радиометров, Ян Зигмундович, — вставила Вика.
— В целях известной перестраховки они даже немного занизили цифры, — сказал Виктор Степанович. Он тоже был тут, именно ему скоро предстояло во всю ширь развернуть большую стройку. — На самом деле запасов гораздо больше. Когда закончим строительство — они завалят совхозы удобрениями.
— Конечно, завалим, голова! — прогудел Байгильдин, и Вика невольно рассмеялась.
— Что ж, так и запишем, — Стырне тоже улыбнулся и закрыл планшет с картой месторождения. — Пошли дальше, товарищи.
На склоне огромного гольца, уходящего лысоватой вершиной за низкие тучи, шурфы били сплошной задиркой, то есть без соблюдения определенных интервалов. На этот голец, названный Каскадным, разведчики возлагали особую надежду. Сейчас им хотелось нащупать рудное тело и, оконтурив его в присутствии начальства, рассеять последние сомнения.
Этого очень хотел и сам Ян Зигмундович. Ему показалось, что рабочие слишком копошатся, выбрасывая из выработок едва ли по горсточке породы. Однако грунт был действительно тяжелый — сплошной конгломерат.
— Что, малый, намахался обушком? — шутливо сказал Стырне выглянувшему из ямы худощавому пареньку.
— Что там обушок — лом не берет, — ответил тот, выбросив с пол-лопаты породы.
— Может, мало каши ел? Ну-ка, вылазь оттуда, Добряков.
Тот повиновался без особой охоты. Ян Зигмундович задорно подмигнул спутникам, сбросил пыльник и с неожиданной для своего возраста легкостью спрыгнул в шурф. Переглянувшись, примеру шефа последовали остальные. За инженерами, дымя сигаретами и самокрутками, наблюдали не без ревности молодые шурфовщики.
— Вот как надо вкалывать, понял! — Бабасьева едва видно было из ямы, но грунт он выбрасывал полной мерой.
Стырне, лет пятнадцать не бравший в руки горного инструмента, с наслаждением долбил, выворачивал ломиком, выбрасывал на поверхность неподатливую породу. Кисловато пахло сырой известкой и потом.
Что-то подстегивало Яна Зигмундовича изнутри. Интуиция, что ли? По едва приметным признакам он уже знал, что здесь геологи, как говорится, напали на жилу, под слоем обломочных пород пойдут сейчас коренные отложения мезозоя, а там... Ян Зигмундович с сожалением подумал о том времени, когда отрицал наличие фосфоритов в тайге. Видно, он тогда сильно раздражал подчиненных.
Мысли перекинулись на Вадима. Он часто думал о нем и потому, что его любила дочь, и потому, что самому Стырне был духовно близок этот цельный, сдержанный человек. Его обреченность — не слишком ли дорогая цена за открытие?
Но что это? Из-под лома брызнули осколки желтовато-белого камня. Стырне поднял кусок. Сомнений быть не могло: в руках у него тускло поблескивал неровными гранями настоящий фосфорит. И какой! Геолог выпрямился, хотел что-то крикнуть товарищам, но внезапно откуда-то сверху послышался нарастающий грохот. «Неужели камнепад?» Ян Зигмундович беспомощно оглянулся. Без посторонней помощи выбраться из ямы нечего было и думать.
— Скорее, Ян Зигмундович, скорее! Камнепад! Держите руку!
— Сейчас, — торопливо засунув в карманы отбитые куски фосфорита, он поднял руки.
Виктор Степанович и Бабасьев сильным рывком вытащили его. Едва люди отпрянули за огромный валун, как, с грохотом заваливая шурфы, по склону сопки пронесся град обледенелых камней.
Тесно прижавшись друг к другу, люди смотрели на разрушительную работу взбесившегося камня. Потом все стихло. Только сухая пыль маревом висела в воздухе.
— Представление окончено, — мрачно пошутил кто-то.
— Кому шуточки, а кому струмент откапывать, — откликнулся другой.
— На сегодня, пожалуй, пошабашим? — отерев лицо платком, сказал Стырне и покачал в руках куски фосфорита. — Это из твоей копуши, Добряков. Поздравляю, товарищи!
Камни пошли по рукам. Лица разведчиков просияли.
— Ишь, с виду простой, а поту, кровушки сколько взял...
— С вас, товарищ начальник, пол-литра!
— Ладно. Столкуемся.
Ночь уже опустилась на сопки, когда все, кто был в таборе, наголодавшиеся, усталые за этот трудный день, наскоро умывшись, собрались в столовой.
Там было чисто, на столиках стояли ранние таежные цветы. Генэ с Викой разносили пищу в фаянсовых тарелках с синей каемкой (это вместо недавних-то котелков!), и суп от этого казался особенно вкусным. Доносился стук движка, над столами висел приглушенный гул мужских голосов, стук посуды, шутки, смех. Остро пахло пережаренной черемшой и свежеошкуренной лиственницей. На красноватых, законопаченных паклей, бревенчатых венцах кое-где золотыми блестками вспыхивала камедь.
Луна любопытно заглядывала в широкие, до блеска вымытые окна.
3
— Ты иди, иди, Вика, я сама тарелки мою, — сказала Генэ, когда после ужина они перетаскали к ключу грязную посуду,— иди, гуляй, девка.
Вика не пошла. Опустилась на корточки у кромки воды, и вдвоем они стали мыть песком ножи и тарелки. Ярко светила лампа, висевшая на столбе, вокруг нее тучей крутились мотыльки. Луна ушла уже за темные сопки, горка вымытой посуды росла и росла.
Вика расспрашивала таежницу о поездке, о доме, об оставленных внуках, одновременно слушая ее и думая о своем.
— А ты скоро? — старуха простодушно ткнула пальцем в заметный даже под зеленой просторной блузкой тугой Викин живот и улыбнулась.
От неожиданности молодая женщина вспыхнула, отвела глаза в сторону.
— Еще не скоро, Генэ, не знаю я...
— Ничего, ничего, — раскуривая трубку, Генэ втягивала впалые дряблые щеки, — я троих сынов родила одна в тайге, как-никак — живут. Мой старик тоже ростом не больше кабаржонка, а беда какой злой был ребятишек делать — спать совсем ничего не давал. Теперь зимой ругал за одного старого рыбака, а сегодня Ахметке ревнуй. Маленько старик совсем рехнул. Какая моя теперь баба...
Посмеявшись, Вика помогла закончить уборку в столовой, наказала, что приготовить на завтрак, и, пожелав старой поварихе покойной ночи, пошла к себе.
Движок, трижды мигнув, зачихал, будто простуженный, и табор, как продолжали по привычке называть новый горняцкий поселок на Большом Пантаче, погрузился в темноту. Только одно окно продолжало светиться в конце поселка. Там за бутылкой вина собрались старые друзья.
Вика сидела, забившись в уголок тахты, по давней привычке поджав под себя ноги, смотрела на всех и думала. Ей было хорошо сейчас. Кругом такие знакомые, дорогие лица. Кажется, и немного времени прошло с тех пор, как Стырне перебрался в Москву, а сколько сделано, сколько прожито. Построили поселок. Скоро и мне...
Уже ведь шевелится, толкается... Неужели придется уехать отсюда в Каргинск? Как же оставить Зовэна? И почему непременно нужно прервать работу, которую так любишь, так знаешь. Женщина больше во власти природы, больше подчинена необходимости — никуда не спрячешься. Ей-богу, даже на время не хочется уезжать из поселка. Каждого жалко оставлять: и Генэ, и Байгильдина, и других. Каждый дом дорог строился на глазах, сколько бревен перетаскали... и всегда в поселке пахнет хвоей, ветром из леса. И из конца в конец улицы видны сопки.
А Вадим даже не видел всего этого. Еще не видел. Открыл Пантач и его не видел. Тоже сработала необходимость? Нет. Что-то другое, ловушка природы, случайность...
Застольная беседа меж тем текла сама собой.
— Стыдно, признаться, товарищи, — говорил Стырне, и голубые чуть захмелевшие глаза его блестели на загорелом белобровом лице, — прямо сейчас кажется неправдоподобным: я долго не верил в Большой Пантач. Даже портфель с образцами дважды терял... — Он покрутил головой в густом серебристом ежике и засмеялся, — вот, что значит попасть в плен к предрассудкам...
— К черту плен! Не надо! Будем драться насмерть, стоять насмерть, ни шагу назад! — горячился Бабасьев.
Друзья помолчали. Вика оглядывала комнату, свое временное жилище, и опять думала, что и комнату жалко покидать. Сами они с Зовэном собирали из досок стеллаж по чертежам из «Недели». Он был без клепки и единого гвоздика, и разнимался, как детская пирамида, — один из образчиков современного интерьера. Она сама полировала его, — целый месяц не могла потом отмыть пальцы. Немного пока книг на нем, наполовину пусты еще полки...
— Раз, два... пять, шесть, семь! — Виктор Степанович, тыча пальцем, сосчитал желтоватые отростки на изюбриных рогах, висевших над покрытой ковриком лежанкой. — Ничего себе была животина! Настоящий большой пантач. Прямо символ. Кто это его? — Сняв с гвоздя отливающую синевой тулку с третьим нарезным стволом, устроенным снизу, инженер вопросительно взглянул на Бабасьева: — Твоя работа, Зовэн Давидович?
Тот кивнул, опасливо покосившись на жену: изюбр был убит им без лицензии, и за это ему изрядно от нее попало.
— Ладно, ладно, браконьер, на первый случай считай, что прощен. Только на первый случай, — сказала Вика.
Бабасьев сделал зверское лицо и, вращая глазами, спросил утробным голосом:
— Знаешь, что делают на Кавказе с непокорными женами?
— Что?
Зовэн полоснул ребром ладони по горлу и издал легкий хрип. Все рассмеялись.
— Это, конечно, кавказская шутка, — отсмеявшись, сказал Зовэн, бережно обняв жену за плечи, в глазах его еще прыгали лукавые огоньки, — а если серьезно — готов всю жизнь сидеть у нее под башмаком.
— Ну да, удержишь тебя под башмаком, — возразила Вика, и нежное похудевшее лицо ее порозовело.
Стырне, чуть улыбаясь, долго смотрел на них, потом стал серьезен.
— За тех, кого мы выбираем! — он поднял свой стакан.
— И за то, чтобы вернулся Вадим. Чтоб мы их увидели вместе, — тоже серьезно сказала Вика и прямо, открыто посмотрела в глаза Стырне.
— Дай бог, — тихо сказал он и выпил свое вино без остатка.
Свет каганца, стоявшего на столе, заколебался, отбрасывая причудливые тени на бревенчатые стены, на лица людей.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
По автомагистрали, протянувшейся через просторы Кубани, идет в южном направлении машина. Она не мчится, а именно идет, позволяя обгонять себя другим машинам, строго выполняя указания дорожных знаков. Она не бросается наперерез поездам и терпеливо дожидается, пока шлагбаум не поднимет к небу свой полосатый хобот. Словом, это не машина, а мечта автоинспектора. Она не блистает ни обтекаемыми формами, ни бархатом внутренней отделки — это маленький, кургузый, даже, пожалуй, невзрачный на вид автомобиль. Он фырчит и отчаянно дымит, больше других подпрыгивает на неровностях дороги, один бок у него поцарапан, на другом помято крыло. За рулем сидит худая большеглазая девчонка с облупившимся лицом, с побитыми до крови руками. В ней трудно узнать сейчас Дину Стырне. На ней узкие темные брюки, разношенные сандалеты с медными пряжками, ковбойка с закатанными до локтей рукавами и круглая соломенная шляпа с козырьком. Лицо, как и руки, в пятнах машинного масла, обветренные губы давно не знали помады, а широко поставленные синие глаза под козырьком — решительны и мрачны.
После того как в конце зимы Вадим приходил к ней и не застал дома, Дина опять замкнулась в себе. Она упорно занималась, по-прежнему была ласкова с отцом, но разговаривала как-то неохотно. А от матери заметно отдалилась. К сессии готовилась яростно, просиживала целые ночи, отвечала отлично, хотя иные дисциплины сдавала раньше срока. Когда по ее подсчетам до конца пребывания Вадима в санатории оставалось четыре дня, она сдала последний экзамен и стала готовить машину.
Ильза Генриховна сразу затревожилась, но Дина, сумрачно глядя на нее, сказала:
— Да, поеду к нему. — Молча оделась, взяла портфель и ушла.
Ильза кинулась к телефону, позвонила Мирдзе. Больше некому было, Ян Зигмундович еще не вернулся из командировки.
Мирдза тотчас приехала, потребовала чашку кофе (она не успела даже позавтракать) и, медленно выпивая ложку за ложкой, пристально глядя на Ильзу, выслушала все.
— Ну, чего раскричалась? Сотри, вон даже тушь под глазом размазала. Где горит? Что тут такого случилось?
Ильза так и присела на табуретку.
— Ты подумай сама: девчонка экзамены сдала? Сдала. Отлично сдала. Хочет поехать к другу. И пусть себе едет! Тут недалеко.
— Да ведь она... он... болен... — еле пролепетала Ильза.
— Ты пойми, — уже серьезно сказала Мирдза, — пойми: она его любит. И все. Любила же ты Яна, ради него театр бросила, из Риги уехала. Вадим тоже хороший парень, можешь мне поверить... Лишь бы выздоровел.
Притихшая Ильза больше ничего не говорила. В глазах у нее появилось мягкое, робкое выражение, она стала похожа на давнюю, молодую Ильзу. В маленькой кухне стояла тишина...
— Не знаю, не знаю, милая барышня. Откуда мне знать, куда он уехал. Я не уголовный розыск и не Вольф Мессинг, а всего только санаторный врач, которого знают и помнят в течение двадцати шести дней, ни на грош больше, ни на копейку меньше, а потом начисто забывают. Вот так, сударыня.
Дина до боли закусила губу. Она страшно разозлилась на этого бездушного чиновника, каким ей представлялся Элентух. Откуда ей было знать, что сам он сначала был горько обижен, когда Вадим исчез из санатория, даже не простившись, потом сильно встревожился. Откуда ей было знать, что он долго сидел тогда над письмом Зовэна Бабасьева, потирая лоб и соображая, как лучше направить его, к кому обратиться, чтоб письмо все-таки дошло.
Ничего этого Дина не знала. Она помолчала, собираясь с силами, потом, глядя куда-то в сторону, монотонно спросила:
— Может быть, он что-нибудь сказал вам?
— Нет, ничего не сказал. Не помню. Почему о каждом больном я должен помнить? Ну, Сырцов, и что такое — Сырцов? Таких Сырцовых у меня за сорок лет практики было... — Элентух кончил наконец скрипеть пером, поднял голову и осекся.
Не надо было быть большим психологом, чтобы понять, что тут что-то большее, чем заурядное курортное приключение.
Дина закрыла глаза, побледнела. Нет, она не плакала. Опять собравшись с силами, она извинилась и вышла из кабинета, тихо притворив за собой дверь. В опущенных плечах ее, голосе старый одессит почувствовал горе, большое горе. Ему тоже стало нехорошо.
Не отвечая на настойчивый стук очередного пациента, он подошел к окну. Выйдя из вестибюля, девушка в черных перчатках медленно спустилась по мраморной лестнице и открыла дверцу машины. Тогда, отстранив уже стоявшего в дверях пациента, он побежал вниз.
— Барышня, барышня, постойте! — кричал он, тяжело топая по каменным плиткам.
Дина, уже выезжавшая за ворота, притормозила и выглянула из машины.
— Я вспомнил: ваш Сырцов поехал в институт экспериментальной патологии, — старый врач с трудом переводил дыхание. — Хотя там, в общем, занимаются ерундой и прежде времени бьют в колокола, но, может, знают, куда девался ваш парень.
Дина выскочила из машины.
— Спасибо... Спасибо... Как я вам благодарна, доктор! — Она обняла его и кинулась к машине.
Элентух помедлил, задумчиво улыбаясь, вытер платком щеку и, запахнув докторский халат, неторопливо двинулся к парадной лестнице.
Дина решилась сразу. Так вот, не выходя из машины, и поедет дальше. Будь что будет! Доехав до ближайшей станции, купила карту, немного продуктов, чтобы пореже останавливаться, по возможности навела справки и твердо взяла курс на юг.
2
«Запорожец» не очень спешит, то есть спешит очень, но именно поэтому идет осторожно и ходко. Дороги, дороги! Нет, они не вызывают той раздирающей боли и тоскливого чувства, какие вызывали, вероятно, в предвоенные и военные годы. Теперь они не разлучают, а соединяют людей...
Благополучно миновав Ростов, Дина в Кропоткине остановилась перед выбором: то ли ехать по маршруту Краснодар — Новороссийск и дальше вдоль Черноморского побережья, то ли через Минводы — Нальчик — Орджоникидзе по Военно-Грузинской дороге. Выбрала последний маршрут. Он казался прямее, ближе к цели. И вот уже бежит-гремит по булыжному дну ущелья Подкумок, зеленеет Машук...
Мимо... Мимо... И вот уже совсем близко — Военно-Грузинская дорога. Живут здесь, должно быть, зажиточно. Дорога одета в асфальт, мосты железобетонные, селения многолюдные, с новыми бензоколонками. Только горы не переменились. Ущелья и скалы по-прежнему отвесно поднимаются над дорогой. Мимо...
Перед въездом в знаменитое Дарьяльское ущелье Дина заночевала во дворе маленькой сакли прямо в машине. Не решилась на ночь глядя ехать по незнакомым местам. Выпив стакан мацони, Дина свернулась калачиком на заднем сиденье. Рядом в хлеву тяжело ворочалась и шумно дышала корова, сквозь приоткрытое оконце доносился приторный запах цветущей акации, в черном небе ни звездочки. Дина заснула сразу, словно провалилась, хоть сердце и щемило.
Проснулась, как от толчка. Не помнила, что приснилось, но теперь уже ее переполняла все нарастающая тревога. «Наверное, Вадиму плохо, совсем плохо», — подумала она. Помедлив еще, откинула переднее сиденье и выбралась из машины. Стало светло. Звезды казались далекими и маленькими, полная луна стояла в зените. Было слышно, как капли из водопроводного крана шлепаются о камень, рассыпаясь мелкими брызгами. Горы спали в белом густом тумане.
Дина завела мотор и тихо, чтобы никого не беспокоить, на малых оборотах выехала из аула. Было три часа пополуночи.
В ущелье она въехала, как в переулок среди небоскребов. Горы были отвесные, небо виднелось далеко-далеко вверху.
Заглушая шум мотора, гремел за обочиной дороги Терек, и волны его кипели и скакали по камням. Совсем рядом с дорогой стояла белесая от луны мгла, там двигались какие-то тени, мгла неохотно расступалась перед медленно идущей машиной. Дине было не по себе, на руках выступила гусиная кожа, ладони похолодели.
Остановив машину, она выключила свет и нащупала тяжелый гаечный ключ. Вышла из машины, дверца громко щелкнула. Никого. Только полная луна — как союзница и друг. Дина обошла машину, постукала по упругим скатам и поехала дальше. Никто не обидел ее, никто не встретился в эти ночные часы. Может быть, потому, что луна все время сопровождала Дину. Яркая, словно специально придуманная для этого путешествия, чтобы и в отсутствие солнца было хоть немного светло. Луна в ущельях — это очень здорово! Свет ее — мягкий, чистый — стелется рядом, как будто расчищает дорогу, и на душе у Дины делается спокойнее.
Она знает, всегда знала, что нужна ему, что он ждет.
За Крестовым перевалом начался Млетский спуск с его головокружительными виражами. Вставало солнце, луна, отклонившись на запад, стала медленно гаснуть. Арагва тихо текла через сады и виноградники. Повеяло теплом.
Не доезжая до Тбилиси километров двадцать, Дина свернула с Военно-Грузинской дороги и покатила на запад к морю. И тут, когда она была уже почти у цели, окончательно вышел из строя стартер. Она и раньше намучилась достаточно. Для коротких поездок была хороша эта машина, а для такого путешествия...
На одном из перегонов сели батареи, пришлось остановить встречный газик и попросить водителя подключить ток от его аккумулятора. Тот сразу выскочил из кабины. Это была не простая шоферская взаимопомощь. Как ни занята была Дина своими мыслями, все-таки заметила, какими глазами смотрел на нее этот черномазый парень в синей замасленной спецовке.
Впрочем, и сама она черномазая, и сама замасленная и вконец измученная. Вон в зеркальце видны темные пятна на лбу, нос обгорел и лупится, губы потрескались до крови. И что же теперь делать с этим проклятым стартером? Да куда же это я еду, в самом деле? Человек меня оттолкнул, а я хочу, видите ли, завоевать его снова, вот с этим шелушащимся носом, с этими черными ногтями и грубыми мозолями на ладонях. Поясница и руки налиты свинцом, плечи ноют, и туфельки совсем износились... Ну куда же теперь денешься? Вот еще раз, еще раз ручкой... Мотор заработал, машина тронулась.
И сухие глаза Дины опять упорно следят за дорогой.
3
С утра небо затянуло тучами. Вадима знобило, и он почти до полудня провалялся на веранде, укутавшись пледом. Бросал одну книгу, брал другую. Хотелось прочитать что-нибудь умное, берущее за сердце. Не было. Вся его библиотечка, нахватанная в батумских киосках, состояла из двадцати случайных названий.
Нехорошо было сегодня Вадиму.
После того как прочел он тогда простое душевное письмо Зовэна, ему стало немного лучше. А может, помогали таблетки серотонина. Он заканчивал уже второй флакон, — целый курс. Может, что-нибудь сдвинулось там, в темном мире нервных регулирующих аппаратов и кроветворных систем. Надо бы опять съездить к доктору Спирину, тогда ведь он говорил, чтобы хоть изредка непременно показывался...
Сегодня об этом нечего было и думать. Опять мутно в голове, нехорошо в груди. Слабость.
Он поднялся, с усилием вышел наружу, постоял немного над обрывом. Тут легче дышалось. Поманил вольный ветер, морской простор. Он спустился вниз, поднял парус. Да, ведь было штормовое предупреждение... а не все ли равно!
Вот он и на просторе, кругом пусто, вода... В душе его сейчас не было ни тоски, ни сожаления. Только поднималось что-то смутное и беспокойное.
Так же смутно и беспокойно было море. За бортом шли крупные темные волны, и Вадима, как на качелях, то поднимало высоко вверх, и лодку тогда сильно кренило напором ветра, то опускало вниз, и все кругом исчезало — и далекий берег с платанами, и горизонт, и маяк за рыбным портом.
Одни чайки с криком носились вокруг, заломив крылья, проваливались в бездну и снова взмывали вверх. Небом шли бесконечные серые косматые тучи, и иногда казалось, что гребни волн задевают их, холодные брызги то и дело обдавали Вадима с ног до головы. Тельняшка и парусиновые брюки давно промокли насквозь, светлые волосы потемнели, он не замечал ничего. Волны, казалось, готовы раздавить суденышко, как яичную скорлупу. Не было никакой опоры, кроме зыбкой и ненадежной опоры киля, отделявшего его от бездонной глуби.
Перегнувшись через борт, Вадим стал глядеть в темную зеленоватую глубину. Он глядел долго, и ему начинало казаться, что он засыпает. А что, если... Глухо постукивала вода о задранное кверху днище, как сигнал опасности.
Под тонким слоем стремительно убегающей назад воды он заметил следовавшую за бортом, как тень, голубовато-зеленую медузу, по-видимому не успевшую укрыться от приближающегося шторма. Медуза напоминала небольшой колокол, но вместо била торчали из раструба очень подвижные коричневые щупальца. Вадим машинально подумал, что, помимо всего прочего, эти щупальца выполняют функцию сопла в этом живом реактивном снаряде. Опустив руки, он пытался втащить ее в лодку, но руки ожгла ядовитая слизь, он не удержал медузу, и она шлепнулась назад, усиленно выгибаясь, собираясь в комок. Инстинкт самосохранения. Опять все тот же древний инстинкт...
Была предгрозовая тишина. Слушая ее, вдыхая свежий ветер моря и запахи водорослей, поднятых волнением из глубины, Вадим поймал себя на мысли, что там, на суше чего-то не доделал. Что же именно? Недоимку государству за старого Чантурию он уплатил... Что еще? Да-да, в сарае осталось полведерка парижской зелени, которую надо было разбрызгать по винограднику, иначе червяк съест шпалеры изандры.
Вадим изо всех сил рванул шкоты и стал лицом к платанам, зелеными флагами маячившим на берегу.
Берег приближался, и Вадима била радостная дрожь. Как хорошо, что он вовремя повернул. Успел до шторма. Уже стали видны стволы деревьев, он увидел на веранде свою сохнущую коричневую куртку, на крыше блестел устроенный им недавно бак с дождевой водой — оттуда она поступала по трубам в душ и умывальник. Ему показалось, что там кто-то есть. Может быть, опять Кульбида? Или... нет. Чудес не бывает. И все-таки ему казалось, что лодка идет слишком медленно, хотя свежий бриз дул ему в затылок и заметно усиливался.
Первые крупные капли шлепнулись о банки, ударили по лицу. Пала сизая мгла. Тучи теперь почти касались вспененных волн, словно пытались влажными губами хватать их белые гребешки. Сверкнула молния и выхватила из темноты берег, разрезанный бурным потоком, и уткнувшийся в него маленький серый автомобиль. Ударил гром, и вместе с его раскатами лодка пропорола днищем прибрежную гальку. И сразу хлынул ливень. Теплый летний ливень, какой одинаково любят на севере и юге, дети и старики, горожане и крестьяне.
Вытащив суденышко на берег, Вадим двинулся к машине. Он уже знал, кто в ней. Он пошел прямо через поток. Хлопнула дверца: ему навстречу, протянув перед собой руки, как слепая, бежала Дина. Ливень хлестал по ее рукам в черных сетчатых перчатках, поток сбивал с ног, но она шла к нему, не опуская рук, и не то смеялась, не то плакала — в такой дождь ничего понять было нельзя.
Они встретились на середине ручья.
— Вадим, — она шумно передохнула: — Вадим.
Он хотел что-то ответить, не смог. Прижал ее к себе, целуя влажные, пресные от дождя губы.
Еще сверкнула молния, выхватив крутую, заливаемую быстрыми желтыми струями тропинку, пенистый ручей, Вадима, Дину. И опять нельзя было ничего понять, потому что шел очень сильный дождь и по их лицам бежала вода. А сами они, казалось, забыли, что совсем рядом была крыша, был дом — сухой и надежный.
ЭПИЛОГ
На полпути между городом и аэропортом городское кладбище отделяет от шоссе невысокая бетонная ограда. Большей частью на кладбище малолюдно, особенно весной, когда сквозь заржавелые прутья могильных оград начинают просовываться светло-зеленые стебельки травы, а на дорожках еще не просохла грязь. У одной из могил, заросшей травой и обозначенной лишь выбеленной дождями низкой деревянной пирамидкой с номером, стоял Игорь Лебедь. Непокрытую голову уже прихватило немного куржаком, лицо заросло темной щетиной, глаза запали. В руках он тискал замасленную кепку, воротник изрядно потрепанного коричневого дождевика был высоко поднят. За спиной на обвисших лямках — тощий вещмешок. Ноги в разбитых кирзовых сапогах по щиколотку утонули в талой земле.
Пахло обсыхающей глиной. Было просторно, светло.
Лебедь долго глядел на могилу, потом достал торчащую из кармана, завернутую в газету колбасу и начал медленно жевать. Кажется, он не замечал того, что делает, и лишь когда от колбасы остался совсем маленький кусок, удивленно поднял его к глазам.
Затем свернутой пирожком кепкой отер мокрое лицо, и только тогда заметил, что плачет. Да, поделом ему, поделом. Выпадало дураку счастье, не смог оценить при жизни преданную душу. А теперь вспоминай не вспоминай — все равно ничего не поможет. И пять лет тюрьмы прошли, а вот эта боль осталась, и неизвестно, исчезнет ли она когда-нибудь.
Город встретил Лебедя движением машин, людской суетой. Это был какой-то другой город. Разросшийся, почти столичный. И люди стали лучше одеваться. Или это просто ему казалось? Остро, горьковато пахло тополиным листом, тополь в этом году распустился рано.
Перекидывая с плеча на плечо вещмешок с бренчащей там о кружку алюминиевой ложкой, Лебедь жадно всматривался в знакомые места, в лица встречных. Ноги сами привели его к дому с пошивочной мастерской на первом этаже. Тут были когда-то его окна. За ними прошли несколько лет жизни. Может, зайти и узнать, кто там сейчас? Нет, не стоит.
Он вспомнил о бабке Анфисе, у которой жил когда-то Вадька Сырцов. Вот у нее должен найтись хотя бы временный угол, и про Вадима расскажет. Ведь прав-то был он, а не ты, Игорь Лебедь! Вероятно, его давно нет в живых, но вот ты его не забываешь, и не забудешь. Все пять лет тюрьмы ты о нем помнил... А впрочем, к черту, ладно! Живым, хотят они или не хотят, приходится жить и думать о множестве дел.
Лебедь постучался в обитую клеенкой дверь.
Открыла старуха лет шестидесяти с колючими глазами на темном морщинистом лице. Это была бабка Анфиса. Недоверчиво оглядев пришельца, она прислонилась впритык к косяку и хмуро отвечала на вопросы. Однако признав наконец знакомого когда-то доктора, бабка Анфиса распахнула дверь.
— Заходи, милый, заходи. Совсем, вишь, старая стала, уже и людей узнавать разучилась, — приговаривала она, усаживая гостя за стол и все еще зорко его оглядывая.
Лебедь долго молчал, впитывая в себя вкусный домовитый дух, шедший от плиты с кастрюлями, от цветов на окне, от лампадки, висевшей под образами. В камере всегда пахло иначе — клопами да парашей.
Хозяйка собирала на стол, а он все не решался ни о чем расспрашивать.
— Бабушка, а бабушка, — он хрипло откашлялся, — Вадька Сырцов давно помер? — спросил он неожиданно для себя и для старухи, изумленно и сердито глянувшей на него.
— Ты это что, парень, языком без ума молотишь? — спросила она наконец. — Живой Вадим! Болел, правда, а потом ничего, он еще тебя переживет. — И, уже не глядя на нежданного гостя, загремела кастрюлей.
Он тупо смотрел ей в спину, до него не сразу дошел смысл сказанного. Потом он подумал, что ему нужно будет увидеть Сырцова и поговорить с ним. И только после того как он так подумал, разволновался и бросил есть:
— Вадька жив, а? — приговаривал он. — Надо же — вытянул. Вадька жив? Вот как бывает — жив, и все тебе. Жив!
За широким окном террасами уходит в глубину распадка большая обогатительная фабрика, вся еще в лесах. За ней уже законченное современное здание больницы. Кругом по сопкам торчат вышки, тянутся провода. И совсем уже неправдоподобно лепятся по крутым склонам многоэтажные жилые дома.
Так выглядел Большой Пантач из окна кабинета Вадима Сырцова.
Лебедь вернулся на свое место и сел. Вадим смотрит уверенно, разговаривать с ним неожиданно легко. А руки у него теперь сухие и теплые — руки здорового человека. Руки друга. Друга?
Лебедь вскинул глаза, прямо посмотрел в лицо Вадиму и не очень впопад спросил:
— Как же ты выкрутился, Вадька?
Вадим не удивился.
— Видишь ли, — как будто продолжая рассказ, очень буднично сказал он, — говорят, таблетки доктора Спирина очень помогли. Он сам потом стал их для меня готовить, еще усложнил, делал какие-то вытяжки из костного мозга животных. А может, была ошибка в исходной диагностике. А может, просто Дина. А может, и не совсем выкрутился... Не знаю. Бывает, как видишь, — Вадим засмеялся, и в это время зазвонил телефон.
— Это она звонит, — сказал Вадим, поднимая и опять опуская трубку. — Ну ничего, мы немножко опоздаем сегодня к обеду. Зато — сюрприз для нее.
Лебедь все молчал. И негромко, чтобы не спугнуть вливающуюся через окно вечернюю тишину, Вадим сказал:
— У нас в больнице пустует вакансия ординатора. Завтра как раз вторник, легкий день, — он поглядел на лицо Игоря и, сразу отвернувшись, глухо добавил: — Ну что, Игорь, ладно... брось... Пошли обедать. Пошли, пошли, — и первым шагнул к двери.
Они шли рядом, за спиной у Лебедя был все тот же вещмешок, он хотел оставить его в кабинете у Вадима, но в последнюю минуту передумал и вскинул за спину.
Комментарии к книге «Луна в ущельях», Рустам Константинович Агишев
Всего 0 комментариев