Анатолий Калинин В тылу отстающего колхоза
Бывает в саду, у подножия большого, хорошего дерева, расплодится дикая поросль. Это не те побеги, которые дают дереву силу, прибавляют ему красоты, обещают плоды. Но тянут они соки из одного и того же корня.
В осеннюю ночь 1930 года сбежал из хутора Вербного от раскулачивания Иван Савельевич Лущилин. «Верный человек меня упредил, и я со всем семейством убрался», — вспоминал он впоследствии с усмешкой.
Долго о нем в хуторе не было ни слуху ни духу. Говорили, прижился он где-то на Кавказе, но верного никто ничего не знал. И вдруг летом 1942 года Лущилин появился в оккупированном немцами хуторе.
Стал похаживать по окрестностям — еще не старый, седеющий мужчина с острыми серыми глазами. Намерений своих пока не выказывал, но день ото дня развязнее становилась его походка, внушительнее осанка. Ткнув палкой в место, где раньше был его дом, ни на кого не глядя, спрашивал тихим голосом: «Кто это мне возместит?» Женщинам, приходившим за водой к колодцу в балку, отделявшую верхнюю часть хутора от нижней, напоминал, что этот колодец он вырыл своими руками. Люди-то помнили, что колодец вырыл ему живший при садах работник. Но, с опасением поглядывая на Лущилина, помалкивали.
«По тыще ведер одного вина я надавливал, — вздыхал Иван Савельевич о своем винограднике, занимавшем в то время всю балку. И, снова ткнув палкой в землю, добавлял: — Это же разве земля? Это золотое дно».
Что-то хищное появлялось в этот момент в его благообразном, даже красивом лице, в улыбке, ощерявшейся под седыми подстриженными усами.
Ходил Лущилин, сутуло пошевеливая плечами, как бы выжидая минуту, чтобы развернуться. Все примеривался, крепка ли, долговечна ли новая, фашистская власть.
Когда же лелеемые им надежды рассыпались и наши вернулись в хутор, он присмирел, притих… Но ненадолго. Увидел, что его не притесняют, и однажды утром пришел в правление колхоза: «Желаю потрудиться на общее благо».
Укрывшись от раскулачивания в Грозном, живя там все эти годы, Лущилин приобрел специальности: научился распиливать лес, плотничать, складывать из камня стены. «Нужда заставила», — поясняет Иван Савельевич. Но, расхваставшись, как-то сам же рассказал, что работал он не на государство, а на себя, частным образом, беря подряды, драл с организаций и с отдельных лиц длинные рубли: «Дураков нет». Вернувшаяся с ним в хутор Вербный жена не утерпела — похвалилась женщинам привезенными из Грозного в сундуке дорогими каракулевыми шубами, ценными вещами: «Нам теперь с Савельичем по гроб жизни хватит».
Изъявив желание потрудиться на общее благо, Лущилин не сделал попытки на общих основаниях попроситься в колхоз, а тоже стал брать подряды. Восстанавливая после войны хозяйство, колхоз разворачивал строительство. Мастеров не было. Работая по договору, Лущилин заламывал свои цены. Скажем, за то, чтобы, сложить стены скотного сарая, брал две тысячи рублей деньгами и четыреста трудодней, за распиловку бревна — по пять рублей с погонного метра, за ремонт крыши — тридцать пудов пшеницы. Работа была удобная: хочешь — иди, хочешь — сиди дома. Никто Ивана Савельевича не подгонял, а деньги он брал большие. Скоро раздобрел, стал тверже чувствовать землю под ногами.
«Отъелся на колхозных хлебах, белый стал, гладкий», — провожали его глазами колхозницы.
Но Лущилин преуспевал не только в колхозе. То наймется в станицу городить вокруг нового здания райисполкома забор; то пристанет на лето сторожем в пионерский лагерь и, смотришь, разживется там мебелью — столами, кроватями, кухонной утварью; то изъявит желание помочь лесничему охранять левобережный придонский лес от хищнической порубки, а сам возит и возит на лодке с того берега или тянет по воде вплавь толстенные стволы деревьев — идущую на виноградные сохи вербу, крепкий, как железо, караич.
Сельсовет отвел ему на обрыве подворье, и в два месяца он выстроил там дом, глядевший своими окнами прямо на Дон, на лес и зеленеющую за ним заливную луговую пойму.
«У меня все достояние на виду», — говорит Иван Савельевич. И верно, пользуется он этим достоянием так, как если б раскинувшаяся перед его глазами земля была не колхозная, а его собственная. В нескольких местах — и в степи на горе, и за Доном, и на острове — позахватил себе огороды. Лесничий разрешил ему обкашивать на опушке траву, и у Лущилина на той стороне всегда стоят копны сена. Он даже не прочь дать под проценты сенца колхозникам.
В темные ночи Иван Савельевич выезжает на лодке на Дон, закидывает сети, хищничает. А его жена потом ходит в воскресные и в будние дни в станицу, приторговывает рыбой.
Никто Ивана Савельевича не прижимает, налогов с него за подряды не берут, при случае он даже пошучивает: «По старости на меня законы не распространяются».
А сам, несмотря на свои шестьдесят лет, выглядит на редкость сохранившимся, глаза из-под седых бровей по-прежнему смотрят зорко и молодо. Ходит в поношенной фетровой шляпе, чуть ссутулившись и согнув ноги в коленях, опустив руки. Ступает по колхозной земле легкими, вкрадчивыми шагами.
«Как лисовин вокруг птицефермы», — определила меткая, острая, на язык колхозница с Вербного хутора Дарья.
Его тезка и одногодок Иван Иванович Костылев не кулак. Соловецкие острова его к себе не манили, и от Советской власти он не скрывался. Но и в колхоз со всеми не вступил. «Погляжу с берега, как людей на волне понесет к лучшей жизни».
Один на весь хутор остался бирючить в своем доме под белой цинковой крышей, как на островке, затопленном вешним разливом коллективизации. Дом Костылева, и правда, стоит на самом берегу, купаясь корнями яблоневого сада в Дону, несущем мимо двора свою ничем не замутненную воду.
Наружностью и в разговоре ласковый, тихий. Вежливое обхождение Ивана Ивановича с людьми вошло уже на хуторе в поговорку.
— Люблю с ним дело иметь, — хвалился мне председатель колхоза, — голоса не возвысит.
— Он вежливо и шкуру сдерет, — загадочно добавила присутствовавшая в правлении при этом разговоре Дарья.
— Ну, ты всегда так, Дарья! — сердито оглянулся на нее председатель.
— Какие же могут быть дела у колхоза с Костылевым?
— Разные, — уклончиво пояснил председатель. — Незаменимый, одним словом, человек.
— Сдерет и по хутору нагишом пустит, — не утерпела, снова вставила Дарья. И опять выпросила себе осуждающий взгляд председателя. Выдержала, только чуть повела в сторону бровью.
— Ты, Николай Михайлович, что-то очень добрый стал. При Степане Кузьмиче этим промежуткам никогда такой воли не было.
— Промежуткам? — переспросил я у Дарьи.
— Ну да! Такие, как навоз, — ни при какой воде не тонут. При царской власти ему неплохо было. До коллективизации он жил-богател и после коллективизации богатеет, вокруг колхоза пасется. Люди строят, а он пристраивается. Промежуток…
Живет Костылев, как уже сказано, на берегу, и ничего не стоит ему выйти за день несколько раз на крыльцо своего дома и взглянуть на колхозные лодки, тут же покачивающиеся под его двором на причалах. За это начислит ему колхозный счетовод к вечеру семьдесят пять сотых трудодня. Попутно и садоводческого техникума моторный баркас обласкает Иван Иванович хозяйственным взглядом. Взгляд его обходится техникуму в сто двадцать рублей в месяц. Когда же потребуется Костылеву, то, по условию, не спросясь, он дни напролет возит на техникумовском баркасе с задонского огорода кукурузу и картошку и — целыми копнами — луговое сено.
Сена ему нужно много. К холодам на костылевском дворе уже стоит высокий стог — чуть поменьше, чем на колхозной ферме. Еще и этого, бывает, не хватит. Зимой надергает из припасенных за Доном, притрушенных снегом копен и везет по льду на санках. Завел три молочные коровы. Всю зиму, даже в бескормные годы, коровы жуют у него во дворе колхозное сено. Нет, он не ворует, ни одной былинки не возьмет чужого.
Сделал себе добротный, на дубовых колесах развод[1] и, как только схлынет с левобережного займища вода, забрасывает его за Дон. В горячее время сенокоса прибегают к Костылеву из луговой бригады люди:
— Не на чем, Иван Иванович, возить сено.
— Вот же чудаки, — смеется Иван Иванович, — там же у меня где-то развод без дела, пользуйтесь…
Переждав время, едет за Дон.
— Где бы мне сенца разжиться? — спрашивает у бригадира луговой бригады.
— С дорогой душой, Иван Иванович, мы доброту не забываем, бери сколько увезешь, — великодушно разрешает бригадир. — Может, тебе и быков дать?
От быков Костылев отказывается. Зачем ему быки, когда свой конь стоит в сарае. Он-то и не собственный, да лучше своего. Есть в хуторе одна научная, по виноградарству, контора, а у той конторы — единственный мерин. Негде было конторе приютить этого мерина; спасибо, подвернулся Костылев с сараем. Растроганный его бескорыстием, начальник конторы доверил ему мерина на полное хозяйское усмотрение. На этот раз Иван Иванович не отказывался. И налогов не плати и погоняй сколько хочешь…
Одну корову он на себя записал, две другие — на невесток, живущих не с ним, где-то в городе. Почти через три года в сельсовете досмотрелись до закона, призвали Костылева. Вернувшись из сельсовета, он хмуро поведал жене, что двух лишних коров посоветовали продать.
— Слава богу, — обрадовалась изнурившаяся в уходе за тремя коровами жена, — они же из меня все жилы вытянули.
Позеленел Иван Иванович, закричал на жену, застучал ногами. Все же коров к вечеру следующего дня продал и, взяв за двух с техникума семь с половиной тысяч рублей, не остался в убытке.
Зимой Иван Иванович постукивает у себя в мастерской молотком, гнет хуторянам из жести — по сто пятьдесят рублей за штуку — печные короба, делает колхозу за трудодни ведра. У соседки-вдовы за ремонт дома, кроме денег, выговорил кровать с пуховой периной. Свой дом перекрыл, приторговывает яблоками из сада. Даже по наружности, по выхоленно-белым на румяном лице усам видно, что живется ему неплохо.
Еще об одном рассказал мне сосед Николай Иванович, престарелый колхозник, давно уже перешедший на иждивение кассы взаимопомощи.
Сидели как-то на перевернутой вверх дном старой лодке. Николай Иванович приехал со своего задонского огорода, где подбивал картошку. Отдыхал, положив сбоку обзелененную травой тяпку. Грел в горячем песке босые, закостеневшие в ревматизме ноги.
— Родительское имя-фамилия ему Епифан Козлов, а кличут его все Беспалым, В тридцатом году, когда увозили из раскулаченных дворов зерно, кинулся Епифан Капитонович к амбару за мешками с пшеницей — хотел отнять и не поберегся. Отрубило ему два пальца на левой руке амбарной, окованной полосовым железом дверью. Так и пристало, как репей до конского хвоста, — Беспалый. Народ скажет… Из ссылки Беспалый пришел смирный… Плакался каждому встречному: «Кровопивничал, каюсь». Люди подивились: осознал человек. Но я-то знал, что это он только шкуру перевернул, а под исподом шерсть все та же, серая. И в аккурат по-моему сбылось.
Жить в родном хуторе не стал, на зарытые где-то в кубышке тысячи откупил себе домик в городе. Отводил, значит, глаза: «Я теперь человек мастеровой, плотник, и до ваших колхозных дел не касаюсь». Еще как коснулся. Выместил Беспалый на нашем колхозе свою обиду.
Как мастеровой человек, выбрал он себе одну профиль — строил лодки. У нас, как видите, и луг, и лес, и огороды за Доном — Доном кормимся. А с перевозом плохо. Половину лодок наши, когда отступали от фашистов, угнали; половину фашисты перевели. К парому в станицу за шесть километров не набегаешься. В летнее время женщины по полдня на берегу выстаивают, лодку выкликают. Беспалый сразу сообразил, как из этого выгоду извлечь.
Приезжает он всегда из города до весны и стругает тут на берегу до самых заморозков. Увечная рука ему не препятствует — он за нее в собесе даже пенсию схлопотал. В сорок шестом году по две тысячи рублей брал за лодку. А нашему колхозу их не меньше дюжины требовалось. Расплачивались с ним и продуктами, отвозили в город арбузы и муку на машине. И колхозники ему позадолжали: каждому интересно свою лодку иметь.
Хоть бы лодки делал как лодки — материал натягивает. И по виду куцые, и веслами не повернешь. Из ворованного леса к своему дому в городе новое крыло пристроил. Хвалился, что в потолок для сохранения тепла войлоку заложил.
Сынок его, Алексей, живет в хуторе, кузнечит по договору с колхозом. За трудодни и борону оттюкает и лемех отобьет. Они вдвоем с папашей за эти годы с нашего колхоза несчетно добра перебрали. Беспалый посмеивается: «Я эту забранную у меня в тридцатом году пшеничку с ба-альшими процентами возвернул…»
Ранней весной отрывали в колхозном саду виноград, ставили новые опоры и подвязывали к ним лозы, еще пахнувшие пресным земляным духом.
Работа эта требует быстроты: нужно успеть поставить на опоры виноград, пока не брызнула из согревшихся под вешним солнцем лоз молодая зелень. Обычно в это время все колхозники хутора Вербного на несколько дней переселяются в сады. Так было и в этот раз.
Засаженный виноградом склон суглинистого придонского бугра при первых проблесках утра усеялся платками женщин и шапками мужчин, вышедших отрывать пролежавшие всю зиму в земле лозы и подвязывать их к опорам. Работали дружно, продвигаясь в междурядьях виноградника от куста к кусту в гору. Не утерпел и мой сосед Николай Иванович, пришел в сад, с трудом передвигая ревматические ноги.
— И чего вас, дедушка, носит, али не управимся без вас? — с досадой укорила его Дарья, работавшая звеньевой в садоводческой бригаде.
— Вот и нет, — возразил ей Николай Иванович. И, достав из кармана заготовленное с вечера лыко, стал привязывать им виноградную лозу к слеге.
Пригревало солнце, отдыхать никто не хотел. К полудню закончили нижнюю, прилегавшую к Дону часть сада и перешли в верхнюю. Отлогий склон бугра полнился говором, то в одном, то в другом месте схватывался смех. Больше всех пересмешничала Дарья. Помнится, подумал я тогда, что, должно быть, ничем еще не успела замутиться молодая Дарьина жизнь. Позже узнал, что муж Дарьи с первого дня войны как ушел на фронт, так и пропал, и осталось у нее на руках четверо детишек.
Лишь один человек из всех находившихся в это утро в саду колхозников не работал. Это был плечистый, невысокого роста мужчина в лисьей шапке. Вначале я решил, что это бригадир или агроном, наблюдающий за работой. Кроме лисьей шапки, на нем были надеты новая ватная стеганка и армейские сапоги с ушками. Зачем-то держал он в руке маленький с махром кнутик, похлопывал им себя по голенищу. То, закуривая, садился на припеке, под оттаявшую, голую еще вербу, то развалисто похаживал в междурядьях сада, затрагивая шутками работавших не разгибая спины женщин. Женщины его шуток не принимали. А один раз Дарья, с которой он заговорил было игривым тоном, сердито его оборвала:
— Ты бы, Филипп, взял, как другие, лопату да зарывал сохи.
— Хворый я, — сутуло повел плечами мужчина.
— Как осенью вино пить — здоровый, — напомнила ему Дарья.
— Так то вино. И сторожевая моя должность мне не дозволяет, — отходя от Дарьи, попробовал отговориться мужчина в лисьей шапке. Но не так-то, видно, легко было отделаться от проворной на работу и на язык солдатки.
— Знаем! — жестко бросила она, поднимая голову и разгибая поясницу. — Для колхоза, Филипп Слепцов, тебе всегда и хворость и должность не дозволяют. А завтра, как нас тут не будет, ты в саду среди корней будешь свой огород разбивать — рубашка взопреет. Знаем, за какую выгоду при молодых летах в сторожа записался!
Тот, кого Дарья называла Филиппом, дернулся от этих ее слов, как от удара кнутом, распрямился, сузившиеся глаза его черным огнем полоснули по лицу солдатки. Но он ничего не сказал и, как-то странно заводя одно плечо вперед, быстрыми шагами ушел на другую половину сада. Больше до самого конца дня к белевшим среди виноградных лоз женским платкам не приближался.
Провожая глазами плотную, с обвисшими плечами фигуру Филиппа Слепцова, припомнил я, как недели две назад видел его выуживающим из разлившегося Дона бревна. Где-то в верховьях половодье прихватило напиленный за зиму строительный лес, и поплыли по течению шестиметровые вербы и вязы. Зацепив из лодки веревкой дерево, Слепцов подтягивал его к берегу и, взвалив без посторонней помощи на плечо, чернея от натуги, тащил к своему дому. Несмотря на свою «хворую» немощь, дотемна хлюпался в студеной донской воде, носил на себе огромные, отяжелевшие от сырости стволы деревьев. Я еще полюбовался тогда его небольшой, наделенной могучей физической силой фигурой. Натаскав бревен, он загородил ими весь двор и года на три вперед обеспечил себя даровым топливом.
…Вечером, медленно возвращаясь из садов рядом с Николаем Ивановичем, узнал я и другие подробности из жизни Филиппа Слепцова.
До колхоза имел он четыре пары огромных — рога не достанешь — быков, а в колхоз пришел записываться неимущим, с одним кнутиком на красном караичевом кнутовище. Может быть, еще с тех дней и сохранился у него этот самый кнут, каким он сегодня похлопывал себя по голенищу, расхаживая в междурядьях сада? В минуты пьяной откровенности иногда пробалтывается Филипп Слепцов, что побаивался он тогда, как бы его не раскулачили. А то бы ни за какие деньги не пошел в колхоз, «под откос своей жизни».
«Имущество я размотал», — сощурив один глаз, признается Слепцов И его запойно-желтое, вислоносое лицо приобретает при этом птичье, суровое выражение.
Здоровый тридцатипятилетний мужчина, он с первого дня запросился в колхозе на стариковскую должность — сторожем виноградного сада. Стал выпивать; полеживал в тени узорной листвы, скучая. Ветер оторвет от слеги лозу — Филипп видит и ждет, когда кто-нибудь из колхозников придет и поднимет.
На другое у него сноровки хватало. Филиппова жена бегала в смежный сад соседнего колхоза, срамила молодую вдовую сторожиху за то, что та отбивает у нее мужа.
Оживился Филипп Слепцов, когда в хутор пришли немцы. В слепцовском доме разместился их штаб, во дворе — кухня. Филипп ездил с офицерами на лодке под яр, показывал им, где ловится рыба.
Если бы подольше продержались в хуторе фашисты, может быть, и в чем другом выслужился перед ними, развернулся бы пошире. Но и так не остался в обиде. У людей по хутору солдаты все сундуки и закрома вымели под метлу, порезали кур и свиней, а Филиппова жена отбросами с офицерской кухни выкормила двух кабанов — на ноги не вставали.
С возвращением наших снова стал запивать Слепцов, ушел на свою тихую должность. Возобновилась его старая любовь с молодой сторожихой, бегает жена в сады на расправу. Но не одно стремление отлежаться «под откосом жизни» тянет Филиппа под лиственную сень виноградного сада.
Дарья говорила правду. Весной, как только оттает на крутом склоне земли, Филипп и его жена начинают сажать среди кустов винограда бахчу и огород. Соток здесь усчитывать никто не догадается, засади хоть весь сад. На открытом лучам солнца и влажном склоне хорошо вызревают и капуста, и арбузы, и дыни. Слепцов хозяйски покрикивает на приходящих пропалывать виноград колхозниц, чтобы они не потоптали огудины.
К осени же, когда поспевает виноград, жена Филиппа почаще наведывается к мужу в сад с корзинкой. Тесть Филиппа выкатывает из погреба на середину двора сорокаведерную бочку, осматривает и заменяет проржавевшие обручи. Натуральное вино из донского чубука крепкое и вкусное. Кто-то посадил тот чубук, кто-то отогрел, укрывал землей от мороза, кто-то поднимал ближе к солнцу на опорах. Чье-то — может, многодетной вдовой солдатки Дарьи — здоровье помянет Филипп Слепцов, припадая по праздникам к кружке…
Битую стежку наторили они к колхозной кладовой, к кассе. То, смотришь, счетовод отщелкивает в правлении костяшками счетов трудодни Ивану Ивановичу «за охранение речной посуды». А Иван Иванович стоит рядом, разглаживает пальцами свои пушистые белые усы да еще заглядывает через плечо счетоводу в ведомость: дескать, правильно ли ведется колхозная бухгалтерия. То Иван Савельевич везет от амбара на колхозной подводе туго набитые мешки с зерном, «натуроплату, — как он выражается, — за мое радение». Женщины, круто поворачивая головы, провожают его долгими взглядами.
В конце хозяйственного года является в правление за окончательным расчетом и Беспалый. Еще и колхозники не начинали получать деньгами на трудодни, а он ужа тут как тут. Принарядится по этому случаю в суконное темно-синее пальто, в шевровые сапоги, в серую каракулевую шапку. Во всей фигуре Беспалого — высшая степень уважения к самому себе, величавая осанка.
Но они моментально покидают его, как только он начинает считать деньги. Изуродованной, без двух пальцев, рукой лихорадочно шуршит в бумажках, шевелит губами. А пересчитав, сует хрустящую стопку за борт пальто и вновь обретает свою осанку. Запахнув пальто, медленной походкой уходит из правления. Ни на кого не глядя, ждет, когда ему уступят дорогу.
— У-у, волчина! — шипит ему в спину Дарья.
Филипп Слепцов всю минувшую осень возил на баркасе домой со своей раскинутой в междурядьях колхозного сада бахчи арбузы. Урожай выдался бесподобный: возил-возил и бросил. Застигли морозы. Так и остались догнивать на огудинах черно-полосатые арбузы, ночами грызли их спускавшиеся из степи в пустынные сады волки.
Нынешней весной Слепцов посадил среди виноградных кустов и картошку. Занял уже под бахчу и огород почти половину сада — выгодно сбытый на базаре в городе прошлогодний урожай разжег аппетит. Снова покрикивает на полольщиц. Больше всего воюет с Дарьей, не желающей признавать на общественной земле его единоличной власти.
От Вербного всего десять километров до станицы, где находится райком партии. А идти подошвой правобережных бугров, под курчаво осенившими невысокий берег Дона тихими вербами, — это расстояние сократится и еще наполовину. Но в районе, видно, удовлетворены тем, что колхоз не на последнем месте в аккуратно появляющейся на страницах газеты «Новый Дон» пятидневной сводке.
Если же заглянуть в сводку с тыла — картина другая. Колхоз хутора Вербного небольшой. Всей земли у него с задонским лугом и с виноградными садами немногим больше тысячи гектаров. Вот и выходит он рядом с другими колхозами, имеющими втрое и вчетверо больше. А по своим планам и по возможностям разительно отстает.
— И не приснится нашим руководителям переходящее знамя, — говорила на собрании Дарья.
Минувшей весной отсеялись не за восемь, как намечали, рабочих дней, а за девятнадцать. И убирали, когда колос уже, «клюкнув», уткнулся в землю. Осенью всегда морозы застают в степи поднимающих зябь трактористов. И сады облетят, и бугры опушило молодым снегом, а из степи по склонам все еще скатывается в хутор тягучий гул моторов.
В прошлом году понадеялись на суровую зиму, оставили за Доном в стогах сено. А Дон так и не замерзал. В декабре пришлось вплавь переправлять скот на ту сторону. А в этом косили уже перестоявшую траву. Пока собирались загребать и складывать в копны, пошли ливни. Сено вымокло и побелело. Годится теперь разве только на то, чтобы укрывать коровники и конюшни.
То в колхозе зарежут жеребую кобылу волки, то утонут телята. Кое-кто, оглядываясь на «промежутков», и сам стал поближе держаться к берегу частной собственности. Бригадиры с вечера по нескольку раз обходят дворы, созывают на работу. Крепкие еще здоровьем и нестарые люди, отводя глаза в сторону, ссылаются на престарелость и немощь. Запасаются справками о болезнях, жалуются, что не на кого оставить детишек.
Потом, смотришь, немощный косит за Доном на своей делянке сено или лепит во дворе кирпичи из глины, смешанной с навозом, — что-то задумал строить. И укрывшаяся за спиной детишек женщина понесла к пристани на коромысле круглые корзины с помидорами.
Но Дарья не сдается, шумит и в правлении, и в степи, и в садах, грозится вывести «промежутков» на чистую воду. За то же и ненавидят они Дарью, заглазно мажут дегтем имя солдатки, плетут вокруг нее сети темных слухов.
Коварная это вещь — сводка. Затмевает она глаза иному руководителю. И не заметит, как уже проценты заменили ему живых людей. Начинает воспринимать события и факты не так, как они есть, а «на фоне». Реже бывает, на местах, а если бывает, то только на собраниях. Однако не на каждом собрании в полную меру откровенности высказываются люди, особенно если не любят в колхозе критику. Да и как может быть иначе в отстающем колхозе? Не хромал бы он, не одолевали бы его тунеядцы, если бы там громко звучал голос колхозной демократии.
Иной человек и не расскажет на собрании того, что рассказал бы дома, где и стены помогают. Такой на людях из застенчивости, из врожденной скромности помалкивает, не спешит отворять душу. А чаще всего именно у него и есть что рассказать.
Всегда ли секретарю райкома, приезжая в колхоз, следует начинать знакомиться с его делами по ведомостям в правлении? А если зайти с другого бока и направить свои стопы к калитке колхозного двора, не спеша, запросто обойти один, другой дом и третий? В душевном разговоре за домашним столом рассказали бы ему звеньевая Дарья, старый колхозник Николай Иванович и другие о таком, чего не расскажут ведомости и сводки, в том числе и о коросте, облепившей тело их отстающего колхоза.
И в здоровой массе деревьев молодого шумящего сада может оказаться слабое дерево. Если от его корня вовремя не удалить вредную поросль, дерево перестанет развиваться, зачахнет.
1948 г.
Примечания
1
Телега.
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «В тылу отстающего колхоза», Анатолий Вениаминович Калинин
Всего 0 комментариев