«Таежный бурелом»

2078

Описание

В первом своем романе «Таежный бурелом» иркутский писатель Дм. Яблонский воспроизвел яркие, волнующие картины борьбы наших дальневосточников с японо-американскими империалистами, которые пытались в годы гражданской войны отторгнуть Приморье и Сибирь от Советской России. В книге разоблачаются коварные замыслы и действия алчных интервентов, показывается, как большевики-ленинцы во главе с комиссаром Костровым, Сухановым и Шадриным организовали народ, партизан на отпор захватчикам. В центре романа судьба среднеказачьей семьи Ожогиных, принявших революцию и вставших на защиту дела Ленина и родной Советской России. С жизнью главных героев переплелись судьбы их рядовых помощников по подпольной и партизанской борьбе, среди которых запоминаются старый владивостокский оружейник Фрол Гордеевич, и разведчица — бывшая генеральская дочь Вера, и храбрый казак Кожов, и партизанка Галя, любимая Тихоном Ожогиным. Также зримо «вылеплены» характеры врагов революции и Советской России — белогвардейцев, кулаков, купцов, японских разведчиков. Книга заканчивается героическим...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Таежный бурелом (fb2) - Таежный бурелом 2145K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Дмитрий Петрович Яблонский

Таежный бурелом

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

В мае семнадцатого года младший унтер-офицер Тихон Ожогин возвращался с германского фронта домой. Драгунская винтовка привычно давила на плечо. К скатке приторочен котелок. На выцветшей гимнастерке сверкал георгиевский крест.

По обеим сторонам тропы непролазной чащобой стояла тайга. Лучи по-весеннему щедрого солнца пробивались сквозь косматые кроны деревьев, мерцали в многочисленных лужах.

Все привлекало внимание Тихона: и мрачные ели со стволами, обвитыми гирляндами моха, и волчий след в овраге на осевшем снегу, и покинутая медведем зимняя берлога.

Путь преградила вздувшаяся от талых вод речка. Берег краснел от перезимовавшей клюквы. По елани бродили тетерки, торопливо сглатывали ягоды.

Тихон вскинул винтовку. Треснула под ногой ветка. Тетерки взлетели, затаились в густой поросли ельника. Но теперь раздалось глухариное щелканье. На высокой лиственнице сидела огромная иссиня-черная птица. Шум не спугнул ее.

Выстрел гулко раскатился по распадкам.

— Значит, мы еще поохотимся, — сам себе сказал Тихон, поднимая и рассматривая глухаря. Пуля размозжила птице голову.

Он набрал сучьев, разжег около речки костер. А когда нагорели угли, выкопал ямку, обмазал глухаря глиной, обложил дерном и накрыл углями. Потом раскинул шинель, лег возле костра и, утомленный переходом, заснул.

К потухшему костру подкрался старый лис. Повел черным носом, пугливо запрядал ушами. Но заманчивый запах сильнее страха. Лис оскалил зубы, разрыл золу, схватил глухаря и прыгнул в сторону. Загремел котелок… Тихон приподнялся. В багульнике мелькнула огненно-рыжая спинка.

— Вот и позавтракал! — рассмеялся Тихон и стал собираться в путь.

В полдень его нагнала подвода. Седобородый крестьянин остановил вислоухую, с запавшими боками лошаденку.

— Садись, солдат, подвезу.

Тихон с сомнением оглядел лошаденку: она часто и прерывисто дышала.

— Спасибо, дед! После окопов в охотку этак вот шагать по тайге.

— Видать, таежник?.. Соскучился по родным краям?

— А как же? Война, дед, не ласкает. Иду, и сердце радуется. Благодать!..

— Неужто войне конец? А по деревням толковали, будто в наступление идти собирались?

Тихон закурил и, глядя куда-то через плечо старика, ответил раздумчиво, как бы разговаривая с самим собой:

— Мало ли чего болтают… Кто болтает, тот и пусть наступает. Хватит, невмоготу больше! Обман один, а не война. Кто кровь проливает, а кто мошну набивает.

Старик проворно соскочил с телеги, заглянул в глаза унтер-офицера.

— У нас такие-то речи красноштанные оратели ведут. Не из тех ли, случаем? Бежал с поля брани, кинул Россию-мать псам на растерзание, а-а?.. Что ж молчишь? — верещал старикашка. — Оно, конешно, стыд не дым, глаза не выест, но и солдатская-то честь чего-то стоит.

В глазах Тихона мелькнуло что-то злое.

— Значит, нечего сказать?! Ну и времена пошли, солдат бежит с хронту, и никто его не держит. В русско-японскую таких вот, как ты, бузотеров, за конверт — и в ящик. К стеночке, в земельку, чтоб не блудили.

Тихон скрутил цигарку, миролюбиво протянул кисет старику:

— Питерская. Закуривай.

Слезящиеся глаза старика сверкнули.

— Не умасливай немецким табачищем. Знаем ему цену.

Хлестнул бичом лошаденку. Колеса затарахтели по колдобинам.

Тихон посмотрел вслед крестьянину, потом скинул заплечный мешок, достал каравай хлеба, кусок мяса, редьку, головку чеснока. Из ручья котелком зачерпнул воды.

Омрачил старик хороший денек. Как бы подобный разговор не завел и отец. Не сдержишься, вспыхнешь — тогда не миновать ссоры.

Надвигались сумерки. Красноватым пламенем светились облака. С гор накатывались глухие раскаты. Приближалась первая весенняя гроза.

Убежище нашлось под нависшей скалой. Здесь затеплил Тихон огонь, повесил котелок и долго сидел неподвижно, ссутулив плечи, охватив пальцами ствол винтовки.

Что же он скажет отцу? Как объяснит уход с фронта? Душу точили сомнения. Ведь и для Тихона Россия не пустой звук. Но не он один, а вся Уссурийская дивизия снялась. Давно доискивались солдаты правды. Вот и Февральская революция отгремела, царя скинули, а что изменилось? Надежды на мир рухнули. Тогда и ушла дивизия с фронта…

Тихон грыз источавшую пряный аромат веточку дикого винограда и задумчиво следил за тоненькой струйкой дыма, вьющейся от затухающего костра.

И вдруг вспыхнул в памяти рассказ одного из солдат о Ленине. Тихон достал завернутую в платок листовку. Бережно разгладил на колене. Писал ее Ленин — так сказал солдат. Впоследствии за эту листовку солдата расстреляли. Тихон сберег клочок бумаги, сам рискуя жизнью. Это было «Воззвание к солдатам всех воюющих стран». В нем знакомо каждое слово, каждая фраза, но, перечитывая листовку, Тихон всегда находил что-то новое.

— Здесь правда, простая человеческая правда, — успокаиваясь, сказал себе Тихон.

Незаметно под шорох тайги, под однотонный гул дождя он задремал.

Проснулся вместе со щебетом птиц. Пожарищем полыхал восход. На листьях мерцали дождевые капли.

Щегол на самой маковке дуба встречал поднимающееся солнце своей незатейливой песенкой. Из кустов дикого винограда ему откликнулась малиновка. Защелкал, засвистел клест — житель глухого краснолесья.

После грозы потеплело. Проклюнувшиеся из почек листочки ясеней и кленов расцветили дали нежно-золотистой краской. Среди коричневых комлей лиловым пламенем растекался багульник.

Чем ближе продвигался Тихон на юг к родной Уссури, тем пышнее и ярче цвела тайга. Весна обгоняла одинокого путника.

Луговой ковер, по которому шагал Тихон, был покрыт пунцовыми маками, алыми огоньками и лиловыми ирисами. Деревья, перевитые лианами, плотной стеной подступали к дороге. Прогретая солнцем чаща обжигала лицо горячим дыханием, дурманила пряными ароматами.

Тропа незаметно перешла в дорогу, запетляла по лесистому склону над крутым обрывом. Внизу пенилась бурная Даубихэ. На галечных отмелях громоздились толстенные, в три обхвата, липы. Отсюда Тихон с отцом сплавлял лес к слиянию речек Даубихэ и Улахэ, а потом гнал его в плотах по Уссури к Амуру. А вот и ключ Медвежий. Где-то здесь у Ожогиных старое зимовье. Места знакомые, каждая тропка хожена-перехожена.

Все неторопливее брел Тихон, захмелевший от вида родных мест, от весенних запахов.

У вросшей в землю часовенки снова расположился на отдых. На приступке лежало несколько листиков табаку, три куска сахару, коробок спичек и трубка. Тихон к ним присоединил и свое подношение: медную копейку, кусок вяленого мяса. Это была дань божеству уссурийской тайги, властителю гор, духу рек и озер — всесильному господину тигру. В этих краях тигр считался священным животным, убивали его только при самозащите.

Огромный кедр, свалившийся от старости, лежал поперек тропы. Тихон стал его обходить и вдруг остановился, замер, не смея верить себе. Женьшень! Вот это действительно счастье! Люди годами бродят по тайге в поисках этого неприметного с виду растения, глубоко уходящего в землю разветвленным корнем, а он набрел на него невзначай.

Выкопал драгоценный корень, похожий на куколку, прикинул на ладони: золотников сорок, не то и больше потянет. Удачный денек!

Завернул корень в платок и пошел, забираясь в глубь уссурийской тайги. Заметил отпечатки копыт пятнистого оленя, а чуть поодаль — свежую лежку тигрицы. Еще выпрямлялись примятые былинки. Тихон взял на изготовку винтовку, поднялся на гору. Вложив два пальца в рот, засвистел. Это для порядка: пусть властитель гор знает свое место.

Внизу змеилась бурная речка. На берегу — солонцы. Соль белой порошей проступила на поверхность земли. Изрытая копытами земля зачерствела, как дубленая кожа. На песчаной косе стоял матерый лось. В стороне бродила лосиха с лосенком. Среди стволов осины мелькали ее светло-коричневые бока и седоватая подпалина на обвислом вымени.

Лось почуял человека. Крупная голова с ветвистыми рогами оторвалась от воды. Тихон поднял винтовку. Через прорезь прицела виднелся большой, кроткий, агатовый глаз. Зверь стоял как завороженный, с губы падали в реку капли.

Бежали секунды. Медленно давил палец на спусковой крючок. И неожиданно для себя, повинуясь какому-то внутреннему чувству, Тихон резко опустил винтовку. Опустил — и сам удивился: узнают односельчане, засмеют. Зверь, словно поняв, что опасность ему больше не грозит, успокоился, склонился к воде.

На рассвете Тихон вышел к Уссури. Река широко разлилась. Торчали верхушки затопленных деревьев, над водой виднелось несколько крыш, будто плоты на приколе. По одной из них метался золотисто-рыжий петух. На трубе примостился жалобно мяукающий кот. Над ними чертили бесконечные круги быстрые стрижи. В пене между крышами вертелись щепки, солома, какое-то тряпье, а дальше, на стремнине, плыли бревна, кружился в водовороте стог сена.

Задернутая предутренней дымкой, на крутом берегу раскинулась казачья станица Раздолье. Глухо доносились рожок пастуха, мычание коров, блеяние овец. Все знакомое, родное…

Лодки не было видно, на берегу — ни души. Пришлось ждать. Только в полдень удалось ему поймать оторвавшуюся от причала и плывшую по течению лодку.

Полноводная Уссури капризна, норовиста: чуть оплошаешь — посудина перевернется. Гимнастерка взмокла от пота, липла к лопаткам. В охотку работа Тихону, поотвык от крестьянской жизни. Плечи наливались силой, вода под ударами весел кипела, лодка стремительно неслась к берегу. Переплыв реку, он прикрутил лодку к бревну и пошел в станицу.

У околицы Тихона окружили босоногие, чумазые ребятишки, с любопытством разглядывали, ожидая, к какой избе свернет вооруженный солдат.

Станица делилась на, две половины: Верховскую и Понизовую. В Верховской — дома добротные, срубленные из кондовой лиственницы, под железом. В садах — черемуха, рябины. Огороды простирались до заливных лугов. Зеленели поля знаменитой амурской пшеницы. Во дворах мычал сытый скот, пригнанный пастухами с пастбищ. Здесь безраздельно властвовал станичный атаман Селиверст Жуков, казак крепкий, прижимистый и оборотистый. Его слово — закон, по нему равнялись состоятельные хозяева. Это коренные жители Раздолья, потомки первозасельцев. Их прадеды пришли с первыми казачьими отрядами, захватили лучшие земли. После того как появились на Уссури крестьяне — переселенцы, их хозяйства стали пухнуть на дешевом батрацком труде.

В Понизовой — беднота, батраки и зверобои из переселенцев. Пашни, как заплаты, лепились по склонам гор, на приусадебной земельке — каменистой и суглинистой — с добрым возом сена не развернешься. Тут и скот похуже, и лошаденки помельче, и дома наспех рублены. Понизовские пахали, сеяли, косили и молотили хлеба верховских. Тут верховодил суровый, неподкупный старик — Сафрон Ожогин, с давних пор признанный вожак иногородней бедноты. К его голосу прислушивались, к нему шли за советом.

Был воскресный день. Парни играли в городки. Как и всегда, за одной чертой — верховские, за другой — понизовские. Победа клонилась на сторону верховских.

Приземистый, в офицерской папахе парень, поигрывая битой, насмехался:

— Эй, михрютки, подпруги подтягивай!

Казачата гоготали. В коренастом парне Тихон признал своего одногодка, Кольку Жукова, сына Селиверста. В день объявления войны они вместе ушли на призывной пункт: Тихон попал в солдатские казармы, а гимназист Николай пристроился в военное училище.

Парни Понизовки смотрели на солдата, но признать односельчанина не торопились: ошибешься, нарвешься на острое словечко. Останавливал от поспешности и георгиевский крест и лычки младшего унтер-офицера на погонах.

Сидевший на бревнах костлявый одноглазый парень с радостным возгласом поднялся навстречу:

— Тихон! Вернулся?

— Федот! Здравствуй, дружище!

Тихон обнял давнего друга и однополчанина. Вместе сражались, вместе делили горе и радость солдатской жизни. В августе шестнадцатого года Федот был ранен и демобилизован.

Присели на бревна, закурили.

Разговаривая, Тихон изредка косился на игроков. Перед уходом в армию испытал он на себе унизительное торжество верховских. Оплошал в игре, потащил на своей спине Кольку через всю станицу под насмешки принаряженных девок.

Федот подметил его взгляд, подтолкнул плечом.

— Старый должок не прочь отплатить, а-а?

Хоть и негоже, не заявившись домой, вступать в игру, а захотелось силы испытать, да и старая обида давала знать о себе. Тихон спросил:

— Примут ли?

Скинул с плеч скатку, пристроил на бревне винтовку, закатал рукава. Вместе с Федотом подошел к игрокам, по обычаю выговорил скороговоркой:

На угоре рубы рубят, Перекатывают, Крепку руку люди ценят, Перехватывают.

Парень в стоптанных ичигах, коновод понизовских, почесал затылок, для степенности помедлил.

— Видать заядлого. Эх, была не была, становись под мое начало!

Колька исподлобья глядел на унтера. Ждал, когда тот первый поздоровается, раздумывал. Можно, конечно, поспорить: игра в разгаре, команды составлены. Да заманчиво на детине с георгиевским крестом по станице гоголем проехать. Очень заманчиво!

— Трусишь, Жучок, в кишке слабит! — крикнули из толпы.

Колька побагровел.

— Крой, унтер! Уговор по чести: смажешь — не скули — подставляй спину. По рукам!

Сидевшие на бревнах парни запротестовали: игра на интерес, подобает ли унтеру с георгиевским крестом спину подставлять, в команде и без него хватит людей под чехарду-езду.

Тихона же захватил азарт.

— Слово солдата!

Колька протянул руку.

— Слово и честь русского офицера!

Установили пушку. Тихон прикинул биту — тяжелую дубовую палку, прищурил глаз и, чуть пригнувшись в коленях, подался всем телом вперед. Городки со шмелиным жужжанием влепились в прясло.

Одобрительный гул прокатился по поляне.

— Ничего, бьет подходяво.

— Откормился бычок на солдатских щах!

— Крой, унтер, дери до самых печенок!

Верховские притихли. Спокойные движения унтера настораживали. Делать нечего, пришлось ставить второй город. На передней черте растянулась колбаса — заклятая даже для опытных городошников фигура.

Тихон прицелился, широко размахнулся. Бита со свистом ударила по колбасе. Один городок закатился в ямку, уставился пятачком в солнышко.

Верховские оживились.

— Сваху в городе оставил!

— С полукона биту на попа ставит.

— Замах-то рублевый, да удар грошовый!

Игра осложнилась. Колька бил без промаха. За два удара вчистую вымел обе фигуры. А «сваха» лежала пятачком, не поддавалась. Тихон заволновался, капли пота покатились со лба. Еще один удар сорвался, бита пошла колесом. Колька расхохотался.

— Гляди, станичники, раком пошла!

Тихон, часто дыша, отошел. Схватившись за грудь, закашлялся. Острая боль пронзила тело, сказывалось отравление немецкими газами. На линию огня вышел Федот.

— Человек с фронта, а вам хахоньки!

— Не языком бей, а битой! — крикнул Колька.

Федот пустил биту. От крепкого удара «сваха» разлетелась на части, щепки брызнули за черту города. Еще два удара завершили игру.

— Это мы еще не в полную меру, так, для разминки, — насмешливо пояснил Федот. — Седлай, робя, бугаев.

На красивом лице Жукова проступили красные пятна, ногти врезались в ладони. Он подошел к Тихону, сказал, резко выделяя слова:

— Я офицерское слово, унтер, держать умею!

— Ишь ты! — с издевкой отозвался Тихон. — Житье трусам среди удальцов!

Проходившая мимо казачка с коромыслом на плечах, расплескивая воду из деревянных ведер, голосисто засмеялась. Мрачно сверкнули глаза Жукова.

— Гляди, не забывайся…

— Не хвались, ваше благородие, сидя у матери под подолом, а хвались, сидя в окопе.

Тихон круто повернулся, пошел к дому. Федот увязался провожать.

— Колька — подъесаул? С какого фронта?

— Что он, дурак — пузо под немецкий штык совать. Он, браток, всю войну рекрутов гонял, а после Февраля к батеньке в станичное управление писарьком приткнулся.

Осторожно, боясь испугать родных внезапным появлением, Тихон приоткрыл калитку. Вздыбился на цепи, залаял волкодав.

На крыльцо вышла старуха. Седые волосы, заплетенные в косы, уложены короной. Голову держала высоко, и сама держалась прямо, легко и свободно. Крупное, из дутого стекла монисто в три ряда обвилось вокруг смуглой шеи. Тихон залюбовался ею. Шестой десяток доживает, а бодра, свежа; красавицей была в свое время.

Мать уставилась на унтера, стоящего в распахнутой калитке. Прикрыла глаза. Перекрестилась. Скорбное лицо осенила тихая радость. Она видела сына, словно во сне, и не решалась шагнуть, стояла неподвижно.

— Мама, родная, — тихо, одними губами сказал Тихон.

Вот и вновь засияли ее полные материнской ласки глаза, расцвела улыбка на поджатых губах. Протянула к сыну руки и, теряя силы, облокотилась плечом о стену. Тихон заспешил к ней. Но она справилась с охватившей ее слабостью и твердой походкой сошла со ступенек крыльца.

— Сынок!.. Тиша!..

Притянула к себе, всхлипнула.

— Живехонек, вернулся, кровиночка моя… Ох, сердце зашло!..

Вошли в горницу.

Мать опустилась на колени перед иконой. Губы зашептали слова благодарственной молитвы.

— Отец скоро приедет. На заимке с ребятами яровые досевает.

Она еще раз обняла сына. Потом вышла из избы.

Через несколько минут завизжал и тут же затих поросенок. Тихон поглядел в окно, усмехнулся: огонь-старуха, уже опаливает поросенка!

В ожидании отца оглядывал знакомые вещи. Все тот же клест, которого словил он давным-давно, и им же плетенная из проволоки клетка. На круглом столике под сверкающим иконостасом — библия в кожаном переплете с серебряными застежками. К ней так и осталось благоговейное чувство, мудреные притчи вычитывал отец зимними вечерами из этой единственной в доме книги. Никто в семье, кроме отца, не прикасался к ней. Принес он библию с Орловщины полсотни лет назад: ею дед благословил его в путь-дорогу. На длинном обеденном столе — окованный медью глиняный кувшин с квасом.

В детстве Тихон удивлялся: вся семья пьет из этого кувшина, но когда бы в него ни заглянули, он всегда полнехонек. «Волшебный кувшин», — говаривал отец, усмешливо поглядывая на мать. А ну, как сейчас? Тихон приоткрыл крышку — полнехонек! Когда же успела? Ведь только что он выпил почти целый ковш!

Под потолком висела все та же десятилинейная лампа. И стекло сохранилось, когда-то надколотое им и заделанное жестью, вырезанной из консервной банки, которую он, преследуемый сворой собак, стащил с жуковской помойки.

Да, мало что изменилось за годы его отсутствия.

Погруженный в воспоминания, Тихон не заметил, как во двор въехала телега. И только когда волкодав загремел цепью и стал радостно повизгивать, очнулся и подошел к окну.

Отец сидел в измазанной навозом телеге: За его спиной лежала соха. На отполированном землей сошнике играл закатный луч. Торчали вилы. Натруженные руки отца, широкие и тяжелые, бессильно, точно плети, висели по бокам. Казалось, они тянули к земле все его туловище. Был он в круглой соломенной шляпе, с широкими, опущенными вниз полями — такие носят на Украине. Суровый старик высоченного роста, с окладистой темно-русой бородищей, в которой поблескивала седина. От краснощекого, крупноносого лица с большим морщинистым лбом и сочными губами веяло той долговечной силой, которая свойственна людям, прожившим большую часть жизни среди леса. И только в голубых глазах, глубоко спрятанных под лохматыми, свисающими бровями, сквозила тяжесть прожитых лет.

Вот отец сошел с телеги, грузный, широкий в кости. Легким движением поднял соху, отнес в сарай, стал распрягать коня.

Тихон не выдержал. Распахнул окно и, спугнув голубей, в один мах перепрыгнул через подоконник.

— Батя, дай помогу! — с мальчишеским задором крикнул он.

Сафрон Абакумович застыл на мгновение. Попытался что-то сказать и не смог. К нему шел русобородый голубоглазый сын. Шляпа упала с головы старика. Не выпуская из рук веревочных вожжей, он смахнул с ресниц слезу, повел плечом и неторопливо обнял сына.

— В станице первый георгиевский кавалер, — густо бася и похлопывая по плечу сына, сказал Сафрон Абакумович. — Жуковы от зависти лопнут. Не зря говорят: русский мужик ни с мечом, ни с калачом шутить не любит. Спасибо, сынок, обрадовал отца! Наклал, значит, вражине от полного брюха?

Тихон неотрывно смотрел в непривычно подобревшие отцовские глаза.

— Похудел, сынок, а так ничего, соколом выглядишь. В кости широк, стать ожогинская, крепкая, ну, а мясо нагуляешь.

Глаза старика увлажнились. Тихон хотел обнять его, но он отстранился.

— Будя, будя! Не баба…

И сам, смущенный этими словами, потупился. Не годится, чтобы дети видели его растерянность, плохой пример для молодежи.

Тихон, взволнованный, достал кисет, скрутил цигарку, выбил кресалом искру из кремня, раздул трут. Лицо отца дрогнуло. Из-под свисающих бровей он следил за сыном. Будто не замечая его осуждающего взгляда, Тихон выпустил облако дыма.

— Брось травить табачищем воздух, — голос отца прозвучал глухо, повелительно.

— Привычка, батя, фронтовая.

— Привычка-а!.. Вредная привычка, ненужная.

Как в давно забытые дни, Тихон не посмел ослушаться, смял недокуренную цигарку в пальцах. Старик вновь подобрел, глаза прояснились. Когда Тихон подошел к коню, отец отстранил его.

— Сам сделаю, отдыхай, сил набирайся.

Старый конь повернул к отцу морду, хватал влажными губами за бороду, а отец тихонько ворчал:

— Будя, будя, ишь, целовальник нашелся!

Насухо вытер соломенным жгутом конскую спину, подвел к колодцу, сильными руками вытащил большое ведро, оно дрожало и качалось на цепи.

— Пей, пей, Гнедко, во здравие.

Отвел Гнедка в конюшню, легко перемахнул прясло из сосновых жердей, поманил рукой сына. Оба подошли к развесистой пихте.

— Пихта! — сказал старик, пытливо вглядываясь в сыновнее лицо. — Чуешь, как пахнет? Дух захватывает. А ты табачищем воздух травишь.

Тихон насупился.

— Отвык я, батя. Там все порохом, гнилью пропитано: без курева нельзя. Уж забыл, как и багульник цветет. Война!

Отец сделал рукой протестующее движение.

— Не войной человек живет, а трудом. Смотри, радуйся. Мастерица-то весна какие ковры на лугах повыткала — куда человеку, — старик перекрестился и, недоверчиво глянув на сына, добавил: — Велика сила всевышнего!.. Эдак-то… Нахватался, поди, тама всяких бредней, вот и сумление гложет. По старинке жить станешь или как?

Тихон задумался. Улыбка сошла с его лица. Хотелось избежать этого разговора, он и сам еще многого не понимал.

— Что же молчишь, аль язык задубел?

Тихон решительным движением выдернул кисет, задымил. Изумленный таким оборотом, отец хотел было вырвать цигарку, но вовремя остановился. Обдумывая что-то, долго молчал. Изменился сын. Когда-то озорные, горячие глаза похолодели, остыли. В зрачках притаилась решительность, беспощадность. Что-то властное, мужское отличало каждое движение сына.

— И водку, поди, лакать приучился?

Тихон сплюнул цигарку на землю, ответил:

— Всяко, батя, приходилось. Война!.. А по старинке, видать, не проживешь… Не спрашивай, я и сам блудаю в потемках. Дай очухаться — все напрямик выложу.

Старик насупился.

— Ладно, батя, не сердись. Все образуется, разберемся. А курево можно и бросить.

— Зелен еще, сынок, вот и не понимаешь, о чем беспокоится старое сердце. Разве в табаке дело? Кури, коли приятно. Не принято в нашей семье, но не спорить же из-за пустяков. Я, сынок, о том: родился человеком — голову в грязь не роняй. Время-то смутное, как без батюшки-царя Русь выстоит? Вот о чем думать надо, а табак что. Как хошь, но к нам, старикам, надо прислушиваться. Молодость плечами, может, сынок, покрепче, ну, а старость — головой.

Нагнулся к роднику, напился. Вытерев рукавом рубахи мокрые усы, опять заговорил:

— Били турок, французов, японов, плохо ли, хорошо ли, а били. А теперь как? Сам знаешь — стая без гусака гибнет… Сердце щемит. Подумать только, фронт перед супостатом без приказу открыли — тоже мне герои!

Все ниже и ниже склонял голову Тихон. Не мог и не хотел спорить.

— Не я, батя, один, — наконец уронил он. — Вся Уссурийская дивизия снялась.

— Вся? — изумился отец. — Кто же такую громадину с места сдвинул?

— Один солдат-большевик. Расстреляли его перед строем, ну, а мы утром порешили иных офицеров, избрали солдатский комитет, и пошла заваруха.

— Говорунов расплодилось, как лягушек на болоте, квакают, а что к чему — не поймешь. А ты как?

— Не разобрался еще, одно знаю — говоруны разные бывают. И сорока свое верещание за песню выдает. Но сколь ни прикидываю, а вот правда, наша крестьянская правда, у них, у большевиков.

— Они веру, сынок, рушат, фронт открывают. Русь губят.

— Они ли губят? Подумать надо.

Тихон достал из кармана «Воззвание к солдатам всех воюющих стран».

— На вот, почитай, что Ленин пишет.

Отец взял протянутый сыном листок. Видеть глазами то, что Ленин сам писал, ему еще не приходилось.

— Сам Ленин или кто другой писал?

— Генерал отрицал, а солдат перед смертью поклялся. «Ленин, — говорит, — писал, чтобы солдаты правду знали».

— Перед смертью человек не лжет. Почитаю, обязательно почитаю. Добрый слух о Ленине идет.

Тихон добавил твердо:

— А о том, отец, не беспокойся! Головы не уроню, чести не потеряю.

Возвращались домой молча. Каждый думал о своем, наболевшем и еще непонятном.

ГЛАВА 2

Тихое утро. Розоватый дым поднимался в небо и таял в синеве. Над Уссури кружили крикливые гуси. На повети пропел петух, захлопал крыльями; замычал теленок.

Солнце еще не взошло. Сиреневые сумерки бросали длинные тени. Четко вырисовывался одинокий кедр на утесе. Тайга дремала в предутренней тишине. Никли над рекой ивы.

Тихон засмотрелся на знакомые места. Любил он предутренний час. Всю ночь снилась ему котловина, отравленная немецкими газами. Слышались хрипы задыхающихся солдат, стоны умирающих, предсмертное ржание коней… Сближались в молчаливом рукопашном бою спешенные драгуны, пытаясь прорвать кольцо окружения, вырваться из клубов ядовитого газа, но завеса пулеметного огня отбрасывала их назад. Безостановочно свистела над головой шрапнель…

Истомила ночь, померкли все прелести лета…

Подошел, как всегда беззвучно, в своих ичигах из лосевой кожи, отец.

— Пойдем в избу. Голодное брюхо не родит хорошей мысли.

Мать гремела ухватами. Поставила на стол жаровню с сохатиной. Обняла сына, прислонилась к чисто выбритой щеке.

— Кушай, сынок. На войне-то, поди, голодно?

Тихон посмотрел в ее помолодевшие, лучившиеся ясным светом глаза, тихо сказал:

— Не надо про войну.

Отец смолчал. Был он недоволен: сын сбрил бороду. Суровы обычаи таежников. Но, начав с табака, Тихон решил шаг за шагом отстаивать свою самостоятельность.

— Вот ты говоришь, не надо про войну, — неожиданно сказал отец, — а что, если немец опять попрет, кто же Русь защитит? Мы, старики, что ли?! — В голосе звучала горечь. Нетерпеливо постукивая узловатыми пальцами о край стола, в упор глянул на сына. — Одни казачишки отдуваться станут, а-а?

Тихон порывисто выпрямился. Сжав в кулаки пальцы, выдохнул:

— Черт с ней, с войной! Не пойдем больше — и весь сказ! Казаки? У них тоже война в зубах оскомину набила.

Отец пожал плечами.

— У воинов одна мысль — о благе Руси…

Тихон овладел собой, ответил твердо, прямо глядя на отца:

— Придет время, сам поймешь все, не будешь осуждать.

— Где же, сынок, здравый смысл? С медведем не языком, а берданой разговаривают. Раз мир не подписан, с фронта уходить нельзя. Казаки, вон, верны присяге.

— И казаки, батя, разные бывают, не все на атаманскую булаву молятся.

Тихон вдруг застонал, схватился за грудь. Началась рвота. Испуганно подняв брови, отец смотрел на его искаженное лицо. Поддерживая под руку, вывел на воздух.

— Ничего, батя, пройдет. Немец нас травил: отжал в котловину, газ напустил.

— Вот оно что! А ты это зверье добивать отказался. Уничтожать их, как волков, надо.

Тихон отдышался, успокоился.

— Немец тоже человек, такой же солдат с винтом, как и я, — заговорил он. — Ни ему, ни мне, ни тебе эта мясорубка не нужна. Земля? Эвон, гляди, батя, сколь ее, глазом не охватишь. Пали тайгу, корчуй пни, всю Россию прокормишь. Война буржуям нужна.

— Буржуям? Слово-то мудреное, не русское. Сколь лет библию читаю, а такого не встречал.

— В библии об этом не пишут. Буржуи — это… как бы тебе растолковать, ну, всякие там заводчики, торговцы…

— Понимаю, толстосумы вроде наших Жуковых.

— Во-во, точно.

После завтрака отец вывел из конюшни белого коня.

— Каков, а-а? Хорош? Иноходь редкая, в седле, как в люльке.

У Тихона загорелись глаза. Понимал парень толк в лошадях. Потрепал жеребца по крутой шее. Тот отпрянул, вздыбился, поволок старика по двору.

— Балуй, черт непутевый! — весело кричал Сафрон Абакумович, осаживая жеребца.

Конь кованым копытом раскидывал в стороны влажную землю.

— Откуда такой красавец? — спросил Тихон, снова подходя к жеребцу.

— Наш, Тихон. Счастье приперло вскоре, как тебя проводили. Купцы на постой во вьюгу остановились. Жеребушка в пути ослабел, обезножил, они и сменяли его на овес. С рожка выпоил. В избе всю зиму держали. Задал он нам хлопот.

— Богатство целое.

— Осенью продам. В крестьянстве такой баловень не нужон. Жуков, эвон, двух рабочих лошадей сулит, сбрую в придачу и плужок.

— Не жаль?

— Жаль, да нужда. Нашему Гнедку двадцать третий, вот-вот околеет. Без коня — петля, да и стар я за сохой ходить.

Тихон еще раз огладил жеребца. Под бархатистой кожей ощутил биение пульсирующей крови. Блестящая шерсть как только что выпавший снег, тонкая подвижная морда, раздувшиеся ноздри, густая грива, широкая грудь и длинные бабки — все говорило о силе и выносливости.

— Нет, батя, такого продавать нельзя, а Жукову — тем более.

Сафрон Абакумович промолчал. Потом, передавая сыну повод, сказал:

— Застоялся. Съезди промни. А я на заимку. Замешкался, гляди-кось, солнце всходит.

Сдерживая танцующего Буяна, Тихон зарысил за околицу.

Поднялось солнце. Все вокруг засияло. Над лугами, наливающимися под раздольно сверкающим небом, заструился тонкий аромат ландышей. Подул легкий ветерок. Травы заколыхались, словно скользнула по ним зеленоватая волна.

Таежные дали ожили. Перекликались кукушки. Из березняка доносилось заливистое ржание жеребят. Над головой, сужая круги, летела стая черноголовых крохалей.

Остроклювый беркут, высматривающий добычу с вершины сухостойной лиственницы, вытянул шею и, раскинув крылья, взмыл ввысь. Ударил клювом крохаля, подхватил когтистой лапой. Над лугом закружился пух.

Тихон снял с плеча ружье, выстрелил. Тяжело хлопая крыльями, беркут залетел за лес и там упал.

Неожиданно выбежавший из кустов заяц вспугнул норовистого Буяна. Жеребец закинул голову к луке седла, запрокинулся. Тихон ожег его плетью. Буян кинулся в сторону, закусил удила и, стелясь над травами, помчался, не разбирая дороги, туда, где виднелся жуковский табун.

Сытые кобылы, опустив маленькие на длинных шеях головы, дремали. На пригорке застыл огненно-рыжий донской крови жеребец с могучей грудью, с косматой до колен гривой. Заметив чужого, тревожно заржал.

Буян, не слушая повода, несся к табуну. Табунный жеребец с налитыми кровью глазами сорвался с пригорка. Тихон припал к конской шее. Озверели кони. Взметнулись конские копыта. Оскаленными зубами рвали друг друга, летела шерсть. Тихон отбивался нагайкой, хлестал свирепого жеребца прямо по глазам.

Федот услышал топот и ржание. Наметом прискакал на поле сражения.

— Шайтагал!.. Шайтагал!..

Жеребец, услышав знакомый голос табунщика, умчался к кобылицам.

Друзья стреножили коней, растянулись у дымокура в тени дубов. Но задушевный разговор не состоялся. Донеслось звонкое постукивание подков о каменистую дорогу. По перелескам разлился заливистый звон бубенцов, Федот вгляделся.

— Хозяин едет.

— Бог не выдаст, медведь не задерет, — отозвался Тихон. — Потрухиваешь?

— Старики околеют, ежели я без работы останусь. У него власть — станичный атаман, скажет слово — и в свинопасы не возьмут.

На развилке дороги мелькнул серый в яблоках рысак.

Федот торопливо расстреножил коня, стал подтягивать подпруги. Хозяин соскочил с двуколки, привязал рысака к березе. Закинув за спину руки, медленно, вразвалку пошел к батраку. Тучный, с тройным подбородком, со складками жира на затылке, усеянном редкими жесткими волосами. Короткие, с толстыми икрами ноги, обутые в лакированные сапоги, твердо ступали по траве. В маленьких бегающих глазах светилось высокомерие.

— Разляживаешь, лодырь?

— Я, Селиверст Просолович, только что…

— Кто Шайтагалу холку порвал?

Федот наклонил голову.

— Не ори, разобраться надо.

Короткопалая хозяйская рука, заросшая рыжим волосом, вскинулась. В воздухе мелькнула известная всей станице жуковская плеть-треххвостка, сплетенная из воловьих жил. Один удар такой плети просекал конскую шкуру. Федот отпрянул, из-за голенища ичига выдернул нож.

— Не вводи в грех, хозяин…

Жуков снова размахнулся. В тот же миг Тихон вырвал из его пальцев треххвостку, сунул ее в дымокур.

— Вы уж простите меня, Селиверст Просолович, но однополчанина не могу не выручить. Три года на фронте с Федотом вошь кормили.

Спокойный тон Ожогина подействовал. Жуков растерянно уставился на него.

— Чистых кровей Шайтагал, с Дона привезли. Загубил, мерзавец!

На скуластом лице вздувались бугристые желваки. Говорил жиденьким тенорком, переводя сердитый взгляд с Федота на Тихона.

— Федот не виноват. В ответе я, Селиверст Просолович.

Жуков, теребя пегую бороденку, выслушал Ожогина. Потом провел рукой по лысине, притворно-любезно заговорил:

— Ничего-с поделать не могу. Придется Шайтагала к ветеринару свести за ваш счет-с, а уж ежели что, сами-с понимаете, жеребчик денег, и не малых, стоит.

— Не нищий, уплачу, — отрезал Тихон.

— Вот и договорились.

Жуков достал портсигар, стал разминать пальцами папиросу. За его внешне спокойным видом Тихон чувствовал какой-то подвох.

— Что же ты, Тихон Сафронович, приехал и глаз не кажешь? Мог бы старика уважить, лестно и мне принять георгиевского кавалера в своем доме.

И стал расспрашивать, как Тихон доехал, как без царя Россия живет, видел ли он Ленина, что это за большевики, как дальше с войной думают.

Тихон отвечал скупо. Тогда Жуков счел нужным показать свою осведомленность в обстановке:

— Временное правительство одумалось. Решено-с войну до победного конца довести.

— Меня это не касается, — сухо проговорил Тихон.

— Всех, милый, касается. Мобилизация объявлена.

Тихон вздрогнул. Жуков внимательно за ним наблюдал.

— Вот оно что, милый. И тебе следует к старшему писарю зайти. Унтеров в первую очередь велено…

— Я подчистую…

— Коли подчистую, хорошо, но порядок надо соблюдать. Бумаженция одна получена, так, немудрящая бумаженция, нас с тобой она пока не касается. В армии введены военно-полевые суды; для беглых и бунтарей — смертная казнь, ну и другие положения. Вот она как, революция-то, повернулась. Порядочек-с, порядочек-с устанавливается. Военный министр Керенский в наступление армию бросает, Корнилов на Питер двигается.

Тихон не мог больше сдерживаться, его гнев прорвался:

— Не бывать войне! За новое кровопролитие в крутой рог скрутим и под задницу коленом. Не нужна народу мясорубка. Продали Россию, а теперь изворачиваются. И Корнилову обломаем копыта.

Жуков рассмеялся.

— Заело, милый! Умному ясное, а дураку красное? Вот не думал, георгиевский кавалер — красноштанник. Ну и ну, с виду овечка, а нутро волчье. Тэк-с! Тэк-с!.. Прощай, унтер. Советую все-таки с документами явиться, не то плохо будет. Не дезертир ли, случаем?

— Ты мне, атаман, не грози, не из пугливых!

— Сроку тебе две недели, апосля пеняй на себя. В бега ударишься, словим — и в военно-полевой по этапу.

Жуков уехал.

Опершись на ствол ясеня, Тихон курил и наблюдал, как тает в воздухе махорочный дымок. Накатилась тоска, нахлынули воспоминания.

…Июнь шестнадцатого года. Немцы прорвали линию фронта. Драгуны спешились, залегли. Одиннадцать раз немецкие роты бросались в атаку и одиннадцать раз в рукопашном бою отбрасывали их к исходным позициям… Эскадроны редели, иссякали патроны, в живых не осталось ни одного офицера… На рассвете драгуны пошли на прорыв, впереди, развернув полковое знамя, — Тихон. Тускло сверкнули сабли… И когда победа была близка, началась газовая атака. Газы заполнили ложбину, по которой лавой развернулся поредевший эскадрон. Драгуны надели противогазы, на которых чернела надпись: «Маталин-Кайтридж и Компания. По особому заказу российского военного ведомства. Май, 1915 год. Сделано в Америке». Ох, как солдаты верили в это защитное средство, привезенное из-за океана!.. Но случилось то, чего никто не ждал. Маски пропускали газ. Драгуны падали, умирали в муках. Немцы били из пулеметов в спину. Спаслись несколько человек, в том числе и Тихон. Их бросили в прифронтовой полосе в сарай на гнилую солому. Без медицинской помощи они пролежали несколько дней… А потом стояли в строю под тем же полковым знаменем, изрешеченным пулями и все еще пахнущим ипритом. Их поздравлял цесаревич Алексей — командующий казачьими войсками. Какая-то придворная дама прикалывала к солдатским гимнастеркам георгиевские кресты. Седой генерал огласил приказ о присвоении им звания младших унтер-офицеров…

Что было потом? Не имело смысла вспоминать. Слишком все перепуталось. Конечно, Тихон не имел оснований обижаться на свою судьбу, он мог быть ею вполне доволен. Жизнь сохранена, что может быть дороже? Но отвращение к войне выросло в неодолимую силу.

— Вот тебе, Тихон, и февраль декабрем обернулся. Нет, что там ни говори, а прав был тот раз морячок из Владивостока. «Пока, — говорит, — их власть, ни мира, ни земли не жди. Но скоро, — говорит, — им каюк, шторм надвигается, тогда, братва, не зевай, рви паруса, ко дну корабль пускай…» Брошу все, уйду. Пущу красного петушка, затрещат хоромы толстосумов. На весь уезд поминки заверну. Пойдешь со мной? Думаешь, забыл я войну?.. Другой раз ночью лежу и вижу, как душит нас иприт…

— У тебя, Федот, все просто, а я с маху не могу.

— Ну и станешь к стенке. Не хватил ты батрацкой мурцовки. А я вот с восьми лет жуковские табуны стерегу, под конской попоной дрогну, у конского брюха в мороз отогреваюсь.

Тихон молча сел на лошадь.

— Винтовку за плечи — и в тайгу, вот мой совет, — вдогонку ему быстро говорил Федот. — Не пропадешь, голова — два уха. Колька Жуков — дерьмо, он на все пойдет. На дальних зимовьях отсидишься, поможем… Морячок говорит, скоро вторая революция будет…

— Не варнак из-под родной крыши бежать, — буркнул Тихон и хлестнул Буяна плетью.

Домой Тихон вернулся поздно. Поставил на вы-стойку взмыленного Буяна, вошел в избу. За столом, склонившись над библией, в белой рубахе сидел отец. Впился острым взглядом в страницу, шевеля губами, водил по ней узловатым пальцем. Тихон усмехнулся: мудрствует отец, истину ищет.

Заметив сына, отец закрыл библию, поднялся.

— Беда, говорят, идет. Немец-то в наступление двинул, прет по русской земле. Не слыхал?

Тихон снова уловил в отцовских словах упрек. Закурив, расхаживая из угла в угол, неторопливо и спокойно Тихон принялся рассказывать о войне, о том, как отказали противогазы и погибли многие его однополчане, как и он сам шел в атаку со знаменем в руке.

— Я три года честно воевал, а Жуков честит меня дезертиром… Нет, отец, я не падал лицом в грязь.

Старик с виновато опущенной головой слушал сына, корил себя за то, что усомнился в нем. Видно, нет на свете школы суровее, чем школа войны. Трижды сын был ранен и трижды возвращался в строй. Это ли не любовь к России? Ведь георгиевский крест не всякому дают!

Тихон бросил взгляд на ссутулившуюся спину отца, на обвисшие усы и глубокие морщины около рта. Стало жаль его. Перед ним сидел мудрый и беспокойный человек, которому есть до всего дело. И кто виноват в том, что одна-единственная книга — библия — его советчик?

— Прости, Тихон, не прав я, — твердо сказал Сафрон Абакумович.

Он обнял сына, перекрестил.

— Спасибо, батя, понял меня, не осудил. Легче на душе стало.

— Схожу я к Селиверсту, жаден на деньги, а-а?

— Не унижайся, ну их всех к чертям собачьим!

Допоздна сидел за библией Сафрон Абакумович, а ночью, когда Тихон ушел на сеновал спать, вдруг вспомнил про листовку, которую получил от сына. Достал из ящика комода «Воззвание к солдатам всех воюющих стран».

Уже брезжил рассвет, а он все читал и перечитывал, будто школьник, которому велено выучить наизусть стихотворение.

В эту ночь так и не сомкнул старик глаз. Он вспоминал о том, как покинул Орловщину, родной дом, пошел за Каменный пояс… О том, как полюбил Агафью, как встречались тайком. Дряхлый помещик, у которого была Агафья батрачкой, с девки глаз не спускал, любви домогался. Он-то и возвел на Сафрона тяжкий поклеп. Скрутили молодца, при Агаше порты спустили. Не выдержало обиды молодое сердце, ударился с Агашей в бега… Изнемогли они, обессилели, пока дошли до Уссури. Три года зимой и летом шли по бескрайной Сибири в поисках обетованной земли. Троих сыновей в этом пути родила Агаша… Долго шли, русской земельке и конца нет. Старший — Никита — на Тюмени родился, а за Байкалом-морем на своих ногах шагал. Вот она, жизнь-то, какова!

Пришли на Уссури, а земелька-то занята, подались сюда, на выселки. Попалили тайгу, разогнали зверя, но не удалась в первые года пшеничка, повымерзли озимые. Места высокие — заморозки в Николин день ударили. Бились, бились годов десять, а потом пошли, кто к казакам батрачить, кто зверя промышлять. Потихоньку, помаленьку становили хозяйство. Агаша все парней носила, на них-то и выехали…

Подрастали парни, крепыши, как на подбор, с ранних лет впрягались в оглобли, мужали в тяжелом труде. Вот такой артелью в десять мужицких рук и удалось за четверть века поставить свое хозяйство на земле, политой кровью и потом переселенцев. Работали, как волы, а чего достигли? Вот сдохнет не сегодня-завтра Гнедко — и ко дну все хозяйство пойдет. Страшная жизнь!..

ГЛАВА 3

По дороге, стиснутой кедрами, Тихон с Федотом возвращались с заимки. Ехали удрученные. На заимке трава выгорела от таежного пала, косить нечего. Запечалятся старики.

Лошади, позванивая удилами и отмахиваясь от наседавшего овода, шли ходко.

Тихон сонно покачивался в седле: утомила дальняя дорога. Буян, часто прядая ушами и раздувая ноздри, тревожно всхрапнул, шарахнулся в сторону — должно быть, почуял волка, пробирающегося к овечьей отаре.

— Ша, дьявол!.. — Тихон потрепал запотевшую шею жеребца, придержал повод.

Федот окинул быстрым взглядом горизонт, насупился.

— Сена нет и с хлебушком плохо. Сушь стоит, палит, стерва.

— Может, обойдется. Хлеба будто ровные, в трубку пошли…

— Соболиную шкурку ценят не в дупле, а на прилавке купца. Гляди, как жжет, на земле яйца можно печь. Много лет такого зноя не было. Китайцы за женьшенем шли, сказывали — в Маньчжурии все сгорело, реки пересохли, деревья лист скинули.

Тихон вздохнул. Пожалуй, прав дружок: погода стоит сухая, даже в тайге зной. Отец беспокоится. Дней пять назад, на удивление всей станице, выкосил на зеленку в трубку свернувшийся овес. «Лучше, — говорит, — копейка в кармане, чем посуленный карбованец». А старик не ошибется, вот и с сенокосом торопит. Ильин день не подошел, а он собирается косить. Пшеница раньше времени желтеет, а колос пустотелый. Опять к Жукову на поклон, под кабальный заем зерно брать. Тот, конечно, даст, а потом за каждый куль соболя иль черно-седую лисицу потребует.

На вершине безлесной сопки остановились. Тихон приподнялся на стременах, огляделся. Внизу лежала луговина, окруженная синеватой стеной гладкоствольных ясеней. Над озерком стлался сизый парок.

Еще в детстве мечтал Тихон прибрать к рукам этот заброшенный участок, а сейчас ему, унтеру и георгиевскому кавалеру, общество вряд ли откажет. И отец обрадуется, деловой, скажет, растет хозяин.

— Что, глаза разгорелись? — спросил Федот. — Далековато сенцо возить, а так добрый покос. Но наш живоглот едва ли уступит.

— А это не его, а общества.

— Общества… — с иронией отозвался Федот. — А над обществом Жуков.

— Сходу бочонок водки выставим, лужок того стоит, не устоят казаки. Вот смотри…

Тихон вынул серебряные часы, протянул Федоту.

— Вместе с «Георгием» цесаревич одарил.

— Редкие часы, императорские. Разгорятся у живоглота гляделки. Ох, разгорятся! Жаль швырять награду псу под хвост.

Тихон рассмеялся.

— На что они мне, хоть и царские, так, господская забава. Солнышко — крестьянские часы да петух горластый.

— Часов маловато, однако…

— А корень, что в тайге нашел?

— Верно, голова — два уха. На тот женьшень всю станицу вдрызг упоишь.

Они спустились в луговину, объехали ее, осмотрели хозяйским глазом, остались довольны. Трава сочная, густая, не враз прокосишь. А зимой по первопутку вытянут сено потихоньку.

Довольные принятым решением, друзья возвращались домой. Торопились, хотелось порадовать стариков.

Откуда-то издалека донеслась песня:

Смолкни, пташка канарейка, Полно звонко распевать! Перестань ты мне, злодейка, Ретивое надрывать!

Тихон встрепенулся: так пела только Галя. Далекое, давно забытое нахлынуло на него с новой силой. Он приподнялся на стременах, вгляделся.

Песня слышалась все ближе.

— Теплый голос, сердцем поет. Скажи, бывают же такие голоса!

Федот посмотрел в переменившееся лицо Тихона, пожал плечами.

— Тяжкая доля у девки. Жаль ее, когда-то ведь все вместе дружили. Отец у них спился, как сына на германском устукали…

— Говори толком, — попросил Тихон.

Федот стал рассказывать о неудачно сложившейся судьбе подруги детства, не подозревая, что каждое его слово приносило Тихону нестерпимую боль.

— Давно она замуж вышла?

— Если бы вышла! А то связанную венчали. Как скотину продали Ильке Шкаеву.

Из-за поворота показался фургон. В дышловой упряжке рысила пара коней. На свежескошенной траве, придерживая ременные вожжи, сидел щербатый казак с одутловатым лицом и водянистыми глазами. Он глядел куда-то вдаль. Позади него лежала молодая женщина. Пышные волосы, словно тончайшие бронзовые стружки, блестели в лучах солнца. Прижавшись к матери, на сене сидел курчавый малыш.

Подперев рукой голову, женщина пела:

Радость-молодость миновалась; Отцвела она цветком И не вихорем промчалась — Пропорхнула мотыльком!..

Тихон круто повернул лошадь, заехал в еловую чащу и, раздвинув ветки, оттуда разглядывал подругу детства.

Галя приветливо кивнула Федоту, негромко сказала какую-то шутливую фразу. Задорно сверкнули ее выразительные глаза.

— Да, такая девка, и сопленосому досталась, — сказал слегка озадаченный поведением друга Федот, когда Тихон выехал на дорогу.

— Тебе, Федот, когда-нибудь приходилось ловить соловьев? — неожиданно спросил Тихон.

— Нет. А что?

— А мне приходилось, — загадочно улыбнулся Тихон. — Помнишь, наш полк стоял в Польше?

— Ну, помню.

— Соловей, когда поет, ничего не слышит, — глядя куда-то в сторону тайги, продолжал Тихон. — Проследил я как-то, научился ловить. Выждешь, когда соловушка спустится пониже и зальется, накроешь фуражкой. Затрепещет крылышками и притихнет. Раскроешь ладонь, он встряхнется, свистнет… Чудная птица!

— Уж не собираешься ли ты венчанную бабу отбить? — с усмешкой воскликнул Федот.

— А почему бы и нет! Ночка темная, конь лихой, дружок верной, — отозвался Тихон.

— Не сходи с ума, у Галины ребенок растет…

Тихон, не ответив, огрел Буяна плетью.

Домой вернулись ночью. Старики спали. Тихон поставил на выстойку разгоряченного Буяна, пошел на Уссури. Искупался. Освеженный речной прохладой, вскарабкался на стосаженный утес, круто нависший над рекой.

Рядом с ним высился исполинский кедр, отец определял его возраст в триста лет.

Любили Тихон с Галей этот кедр. Когда-то здесь они подолгу сидели, разговаривали, выслушивала девушка горячие слова парня. Делились и горем и радостью.

— Эх, Галя, Галя, как над тобой надругались, — шептал Тихон, сидя под кедром и вглядываясь в серебрящуюся под лунным светом воду.

Вспомнилась последняя ночь перед его отъездом в армию. Ничего не значащие слова, которые они произносили, приобретали для них какой-то особый, сокровенный смысл. Они были счастливы… До утра просидели вот здесь — под сенью мохнатых ветвей. Галя тихо напевала: «Есть на Волге утес…», только вместо Волги она пела «Уссури…».

Долгие, нелегкие годы он носил ее образ в сердце. Перед каждой атакой видел ее лицо, слышал голос: «Храни тебя бог!..»

И вот случилось непоправимое. Так ли это? Роились мысли, то робкие и расплывчатые, то дерзкие — усадит он Галю на Буяна и умчит за Уссури…

Светало. Из-за гористых кряжей поднималось солнце.

После завтрака Тихон рассказал отцу о лужке.

— Это ты, сынок, хорошо удумал. Год тяжелый будет, без сена зарез, а без часов не пропадем. Вот и женьшень сгодился, — одобрил его план старик.

ГЛАВА 4

На лугах шла дружная работа. Тихон с радостью отдавался ей. Из дому выезжал чуть свет, когда воздух еще был напоен ночной прохладой. С утра до ночи был на ногах и не чувствовал усталости. Здоровье окрепло. Все реже мучил изнуряющий кашель, исчез противный привкус иприта.

Тихон прошел последний прокос, сунул литовку под травяной вал. Кругом лежали вороха скошенных трав. Что может быть лучше запаха свежей, блекнущей под зноем травы! Вдыхая этот медвяный аромат, он ворошил граблями сено.

— Пусть еще посохнет на припеке, а там и в стог.

Мать протянула березовый туесок с брусничным отваром.

— Притомился? Испей, сынок, полдничать пора.

Стогование — работа шумная, увлекательная, она завершает многодневные усилия, и Тихон вместе с братьями не жалел сил. Строга, неуступчива мать, чуть оплошаешь, заставит переделывать зарод.

Шуршали подвозимые к зародам копны. Звонко перекликались ожогинские внуки, восседающие на лошадях. Здесь командовал быстрый черноглазый Дениска, пятнадцатилетний сын старшего брата Тихона, Никиты. Сбросят ребята с волокуши сено и норовят поднять коней в галоп, наперегонки, а Дениска, как дед, насупит густые брови и ломающимся баском рявкнет: «Ну, ну, вы, обормоты!» — и вся ватага притихнет. Но вдруг всем в глаза бросилось ярко-рыжее пятно, катившееся через скошенный луг. Всю степенность с Дениски как ветром сдуло. Ударил он босыми пятками коня по бокам и с криком: «Огневка!.. Огневка!..» — поскакал стремглав. За ним подняли в галоп коней и остальные. Работа приостановилась.

Лису Дениска захлестнул плетью, спрыгнул с лошади, поднял ее за хвост. Но зверь оказался ловким: тяпнул подростка за руку чуть повыше локтя и скрылся, только огнистая спинка мелькнула в кустах.

— Эй, огольцы, сена-а-а!

Мальчуганы опомнились, повернули коней к копнам. Дениска, морщась от боли, залепил ранку лопухом.

— Эх, охотник! — посмеиваясь, укоряла внука Агафья. — За хвост зверя кто берет? Навалиться надо бы, да за уши, никуда не денется. Мог ведь остаться без носа.

Она присыпала ранку теплой золой, поплевала на нее.

— Иди работай. Хорошо, деда нет, а то б огрел плетью.

Дениска вскочил на коня. Укушенная рука припухла, ныла в плече. Он стиснул зубы, погнал к копнам. Болит не болит, а терпеть надо. Вон зимой деда тигрица помяла, а он на лыжах верст тридцать отмахал и, только когда переступил порог, упал на крашеный пол.

К ночи стогование закончили. Десять больших зародов торчали на обнаженной земле…

Решил Тихон заехать на казачий покос — хотелось повидаться с Галей, перекинуться хоть словечком. Он подседлал Буяна.

Вдали показались костры казачьего табора. У огня сидела Галя, плела венок. На ее коленях дремал малыш.

Тихон вышел из кустов. Галя узнала его. Молча, не шевелясь, смотрела в его изменившееся, возмужавшее лицо.

— Что же молчишь или не рада?

— Не надо, Тихон, — прошептала Галя. — Венчанная я, не тревожь сердце.

Тихон подошел ближе, укоризненно глядя ей в глаза. Обида захлестнула сердце.

— Значит, все забыла?! Научилась с Илькой золото считать?

Галя ахнула, всплеснула руками. Заплакал Егорка. Из шалаша вышел взъерошенный Илья.

Тихон поспешно отошел в кусты, поймал стремя…

Дома его ждала нерадостная весть.

Под навесом на березовом чурбане сидел хмурый отец, пристраивая грабли к литовкам для косовицы хлебов. Увидев сына, опустил голову, щелкнул ногтем по обуху новой, только что отбитой косы, прислушался к звону.

— Добрая коса будет, стойкая на солому… Купил вот, нелишняя, думаю…

Доделал грабли, перетянул на косовище ручку, повесил литовку на место.

— Ну, сынок, новости никуда не годные.

Отец говорил медленно, часто вздыхая, сдерживая гнев.

— Вот они, дела-то, сынок, как поворачиваются. Грозит Жуков заарестовать тебя, как уклоняющегося… Полста карбованцев иуде мало, копил на плужок… Еще ярочку подкинул. Куда там — и слышать не хочет. Мелким бесом стелется, подай ему, ни много, ни мало, самого Буяна, а не то грозит: «Заарестую».

Тихон не привык перебивать отца. Он выжидательно молчал, стискивая от распиравшей его ярости кулаки и кусая губы.

Отец почесал затылок, голос его дрогнул:

— Отдам Буяна, черт с ним.

Тихон не сдержался, ударил кулаком по краю телеги.

— Я ему, живоглоту, дам Буяна! Он, косоротый, допрыгается! Солдатская взятка легка: два золотника свинца — и на погост. Не видать ему жеребца как своих ушей!

Отмахиваясь веткой от комаров, к ним подошел Никита. Не спеша вычесал деревянным гребнем из бороды травинки, строго сказал:

— Ты не перечь, не перечь, Тихон, батя знает, что делает.

— Напрасная затея: солдату некуда деться, прикажут — при в огонь.

Никита хмуро поглядел на брата.

— Давно не стегали, вот волю-то и забрал.

Под навесом загремел подойник, замычала корова. Сафрон Абакумович поднялся.

— Тише, мать идет. Ты о ней, Тихон, подумай: зачахнет она без тебя. Я-то как-нибудь снесу, а Агаша-то… Пойдемте ужинать.

— Ты что, отец? — едва глянув на мужа, с тревогой в голосе спросила Агафья.

Сафрон Абакумович поглядел на жену, прошел к столу, опустился на скамейку.

— Да вот толковали с сыновьями о том, о сем…

Но Агафью не обманешь.

— Не томи, отец, плохая правда лучше хорошей лжи.

С минуту сидел Сафрон Абакумович, задумавшись, плотно сцепив узловатые пальцы.

— Да вот… война… солдатам являться велено, ну и Тихону повестка… Буяна станичный требует…

Агафья Спиридоновна глухо застонала, прислонилась к стене. Глотнув свежего воздуха, горячо зашептала:

— Отдай, отдай ему, ироду! Все отдай, ничего не жалей! Наживем, отец, не безрукие. Жеребчик-то все равно даровой.

— И я, Агаша, так думаю, да вот Тихон…

— Что Тихон? Дите еще неразумное…

— Дите — в плечах косая сажень, — добродушно усмехнулся Никита.

— Нет, моя зозуля, так нельзя. Приказ! Селиверст ничего сделать не сможет. Сегодня Буяна, завтра корову, разорит в конец, а потом все равно по этапу направят.

— Убегай, сынок, в тайгу! — нерешительно сказала мать.

— Я плохого не делал, чтоб в бега удариться.

Мать поставила в деревянной чашке кулеш, подсела к сыну. Тот молча погладил ее коричневую руку.

После ужина Тихон стал собирать свои вещи. Достал из мешка большой морской бинокль.

— Держи, батя, на память.

— Левольверт новой формы? — удивился отец. — Зачем он мне?

— Дальнобойный, как моя драгунка. Пойдем испытаем.

Забрались на чердак. Тихон показал, как наводить бинокль.

Отец недоуменно пожал плечами, но подарок принял. Долго любовался окрестностями. Таежные дали приблизились. Ясно виднелась заснеженная вершина, на которой стоял круторогий козел. Казалось, стоило протянуть руку — и схватишь его за рога.

Глаза старика засветились восторгом. Он потряс руку сына.

— Вот угодил, спасибо. Ну и занятная штучка!.. На охоте цены нет. Сгодится и в хозяйстве.

Отгорели последние отблески зари. Стемнело. Мать зажгла лампу. Тихон почистил винтовку, надраил медный эфес драгунской сабли.

Сложив руки под грудью, мать стояла у печки и печально смотрела на сына.

На огонек забрел Федот.

— Значит, в тайгу, Тихон? — спросил он, мерцая единственным глазом. — Лучше не придумаешь, тайга сбережет, не прогадаешь.

Ему никто не ответил. Тихон отставил винтовку, забарабанил пальцами по столу. Сафрон Абакумович не спускал глаз с сына.

— Онемели никак, — осердился Федот, — сидят, как лягушки в зной.

Пламя в лампе под потолком вытянулось тоненьким язычком. Федот прикрутил фитиль. Белый отсвет упал на его руку с отстрелянным мизинцем. Тихон пошевелился, взял Федота за руку.

— Приказывают, брат, солдатский долг выполнять. Арестом грозят, лучше уж по собственной воле.

— Солдатский до-о-олг! Приказывают! — насмешливо протянул Федот. — Вот покалечили меня, а я за гроши спину гну с зари до зари. И тебя чуть не уморили… Пусть сынки живоглотов войну до победного тягают.

Часто взмахивая длинными руками, Федот говорил быстро, горячо:

— Вот уж истинно в народе толкуют: кого бог хочет наказать, того разума лишает. Что придумал! Спятил никак?

Послышался стук копыт, приглушенные голоса. С лаем к воротам кинулся волкодав. Зазвенело стремя, заржал конь.

Никита распахнул окно. В сумерках блеснул золотой погон, проступило лицо подъесаула Жукова.

— Беги! Не иначе, за тобой! — сурово прикрикнул Никита, встряхивая брата за плечо.

— Уходи, Тихон, а я их придержу, — поддержал Федот.

— Не мути душу, клещ! Отцепись, не вор по задворкам бегать! — отрезал Тихон.

— Дурак, дурак и есть! Слепнешь, как глухарь на току. Волк лапу отгрызает, чтоб из капкана уйти, а ты раздумываешь.

В окно постучали громко, настойчиво.

— Эй, кто там, уберите кобеля!

Сафрон Абакумович вышел. Загнал собаку в катух. Щелкнув задвижкой, открыл калитку.

Ведя коней в поводу, вошли три казака с желтыми лампасами, за ними Николай Жуков.

— Дома унтер?

— Дома, где ж ему быть… А тебе чего не спится?

— Не твое дело. Приказано беглых ловить.

— И мышь хвалилась, что кота сглотнет, — вмешался Федот.

— Дорогу!..

Сафрон Абакумович посторонился. Бряцая оружием, казаки прошли в избу. Невозмутимо спокойный Тихон предъявил справку полкового комитета.

— Не действительно, — объявил Жуков. — Справка должна быть подписана командиром части, начальником штаба и заверена полковой печатью.

Тихон усмехнулся.

— А мы своего пана воеводу в катафалке отправили…

Жуков хлестнул нагайкой по голенищу.

— Все ясно, младший унтер-офицер. Согласно приказу подлежите доставке по этапу как дезертир. Собирайсь!

Тихон оторопел: этого он не ожидал.

— Там же печать штаба дивизии, как же так? Хозяином был солдатский комитет, он и увольнял.

— Солдатский комитет не власть, командовать не имеет права.

— Ну, хорошо, — миролюбиво ответил Тихон. — Я вот и сам собирался явиться. Без тебя дорогу знаю.

— Молчать! Дезертиров и бунтовщиков судит военно-полевой суд.

Тихон стиснул кулаки. Жуков скомкал увольнительный документ, сунул его в карман.

Федот сорвал со стены винтовку, подскочил к подъесаулу.

— Ты вот что, Никола, здесь не разоряйся, а то пожалеешь. Сказал — и уходи! Сам явится, без позора. Не тронь его, ясно? Красного петушка захотелось? Смотри…

Жуков скрипнул зубами.

— Сопротивление властям карается законом. Смотри, Федот, доберусь и до тебя… Распоясались, красноштанные!

Федот чуть подался вперед, прикрыл дружка. Передернул затвор, вскинул винтовку к плечу.

— Вон отсюда! Уходи, Тихон, я их здесь припаяю!

Казаки сбросили с плеч карабины. В руке Жукова тускло блеснул наган.

— Сдать оружие!.. Считаю до трех…

Но случилось неожиданное.

С глухим стоном бросилась к сыну мать, оттолкнула Жукова. Сжала в ладонях виски Тихона и уставилась в его лицо широко раскрытыми, испуганными глазами.

— Ты, сынок, сделал что-нибудь плохое? — спросила она прерывистым голосом, заглядывая в глаза сына.

Тихон ответил спокойно:

— Нет, мама. Ничего не сделал. Живу, как ты учила. Не волнуйся, на фронт отправляют. Такой новый порядок.

Мать сняла маленькую иконку Георгия Победоносца, висевшую в изголовье кровати.

— Храни тебя в сече лихой бог и моя молитва, — прошептала она, благословляя сына и вешая образок ему на шею.

Тихон обнял отца, брата, пожал руку Федоту, повернулся к Жукову:

— Ты, тыловая крыса, за слезы матери мне своей кровью заплатишь!

— Довольно болтать, пошли!..

Тихон надел шинель, забросил мешок за плечи.

Об одном он сокрушался, покидая Раздолье, — не сумел сердечно потолковать с Галей.

ГЛАВА 5

В конце июля задули сухие ветры. Воздух наполнился мельчайшей пылью, слепившей глаза.

Когда ветер, наконец, утих, Сафрон Абакумович подседлал Буяна и поехал в поле. Конь шел, утопая по щиколотку в пыли. Дороги, изгороди, выкошенные луга — все было покрыто толстым слоем пыли.

Старик объехал ниву, сжав губы, озирал выжженные поля. С пожелтевших деревьев летел задубевший лист.

— За что, господи, наказал? — горестно вздохнул Сафрон Абакумович и спешился. — За что? Уж мы ли не трудились?

Старик, упрекая бога, угрюмо советовал ему сменить гнев на милость.

Но и это не принесло облегчения.

Какая-то особенная мертвая тишина висела над полями. Нигде ни звука, ни шороха, лишь позванивали едва слышно окостеневшие колосья. Подготовленная под озимые пашня лежала серая, пересохшая. А солнце продолжало жечь нещадно.

По дороге на двуколке ехал Селиверст Жуков. Рысак шел усталой рысью, вскидывая побелевшую от пыли лакированную сбрую.

Жуков остановил жеребца. Не выпуская вожжей из короткопалой руки, подошел к Ожогину.

— Докатились! Опозорил Тихон всю станицу.

Сафрон Абакумович сжал кулаки.

— Ты что, Селиверст, одурел от суховея?

Маленькие глазки Жукова злорадно блеснули. Он вытащил из кармана плотный конверт, помахал им.

— Бумага вот получена из Владивостока. Судили за нарушение присяги, приговорили к смертной казни…

Рысак, отбиваясь хвостом от наседавшего овода, дернул. Жуков натянул вожжи, крикнул:

— Стой, дьявол!

Свет померк в глазах Сафрона Абакумовича. Тупая боль пронзила тело. Вот оно, пришло непоправимое, ни с чем не сравнимое несчастье!

Старик круто повернулся и зашагал по ниве.

— Эй, Сафрон! — крикнул вслед Жуков. — Чего шарахаешься?.. Я тебе не все сказал. Постой!

Сафрон Абакумович все шел через желтую пшеницу, топтал ее ногами. Она хрустела под подошвами, как стекло. За хозяином, точно собака, побрел и Буян.

— Сафрон, обожди! — кричал Жуков.

У каменистой сопки он догнал Ожогина.

— Ну и шальной ты человек, — стараясь придать голосу дружелюбные нотки, зачастил Жуков. — Тихону, как георгиевскому кавалеру, заменили казнь пожизненной каторгой. Не журись, не все еще потеряно.

— Уйди, убить могу! В сочувствии не нуждаюсь.

На глазах старика сверкнули слезы. Он отвернулся, стараясь скрыть их, подошел к Буяну, приник лбом к конской шее.

В горестных думах не заметил, как солнце склонилось к закату.

Сидел, размышляя, устремив взор на опушку тайги.

Радостью, надеждой и утешением были для него дети. Для них он трудился, с непоколебимым упорством корчевал тайгу. «Ради детей стоит потрудиться», — подбадривал он себя, когда от усталости, от невзгод опускались руки. И вот один из них, самый младший, любимец матери, попал на каторгу. За что?

— Эх, Тихон, Тихон!

Как всегда, Сафрон Абакумович старался доискаться до главного. Достоин ли поступок сына осуждения? Прощаясь с ним, Тихон не чувствовал себя виноватым: глаза были ясны, шаг — тверд, речь — спокойна. Отца не проведешь: по незаметному для других подрагиванию век, по голосу узнает он, нашкодил ли сын.

Вспомнились споры с Тихоном, горячие слова Федота, упреки Никиты. Вспыхнули в памяти и приведенные в листовке Ленина слова: «Мир — хижинам, война — дворцам». Нет, сын не совершил преступления, не нарушил присягу, не предал Россию. Ведь и его самого, еще совсем молодым парнем, вот так же преследовали, унижали, а разве он был виновен? Опозоренный, исстеганный до костей плетями, он, как зверь, таился в лесной чащобе. Потом ночами шли они с Агашей к Каменному поясу, далеко обходя человеческое жилье.

Конечно, нелегко теперь придется. Сплетни и пересуды поползут из жуковского дома. Но выстоять надо. Ложь умрет, истина восторжествует!

Стало совсем темно. На небе высыпали звезды. Ночь не принесла ни свежести, ни прохлады. Воздух был одуряюще душен. И вдруг среди этой тяжелой, густой духоты протяжно ударил набат. Донесся проникающий в душу тягучий вой собак. Тревожно заржал Буян, нетерпеливо ударил копытом.

Сафрон Абакумович вгляделся. В верхней части Раздолья растекалось зарево. Оно становилось все ярче. Пламя осветило купол церкви. Над куполом кружили вспугнутые голуби. Тревожно каркало воронье.

Старик погнал Буяна в село.

Горели хлебные амбары Жукова, стоящие за церковью в стороне от жилых построек. Селиверст Жуков командовал казаками, заливающими водой огонь.

Заметив Ожогина, подбежал к нему. Его лицо перекосилось от злобы, губа отвисла, волосы были взъерошены, борода задралась вверх.

— Ну, Сафрон, теперь пусть не ждут от меня пощады…

Ожогин вздрогнул. Его глаза, устремленные на пожарище, сощурились, пальцы сжались в кулаки. Жуков схватил его за плечо.

— Молчишь? Я вас, красноштанников, выведу на чистую воду.

Не поворачивая головы, Ожогин сбросил со своего плеча руку, ответил спокойно:

— За подлость тебя, Селиверст, всевышний наказал.

Жуков вызывающе задрал голову.

— Всевышний?! — крикнул он. — Я вам покажу всевышнего… Наверное, Федотка! Окаянный дружок твоего Тихона. Больше некому… Недоволен, вишь, расчетом…

Сафрон Абакумович приподнял брови. Выходит, Тихон отомщен.

Некоторое время он молча вглядывался в лицо Жукова. Тот стоял, слегка наклонив голову, точно готовясь нанести удар.

Не говоря ни слова, Ожогин повернул Буяна и, не торопясь, поехал в свою усадьбу. Его мысли вернулись к хлебу. Судя по всему, суховей охватил всю губернию. Теперь уже к Жукову за зерном он, конечно, не пойдет. Надо искать какой-то другой выход.

ГЛАВА 6

Несколько дней бастовал рабочий Владивосток. Жизнь в городе замерла. Даже опреснительные станции, снабжающие население водой, прекратили свою работу. Бастующие требовали выполнения решений Второго Всероссийского съезда Советов.

Вооруженные рабочие захватили почту, телеграф, овладели телефонной связью. Под натиском масс городская дума объявила себя распущенной. Комиссар Временного правительства по Дальнему Востоку меньшевик Русанов бежал в Харбин. Власть перешла к Совету рабочих, солдатских и матросских депутатов.

У тюрьмы гудела толпа. Люди, собравшиеся здесь, терпеливо ожидали, когда комиссия по амнистиям закончит свою работу.

Над толпой раскачивались красные знамена. Выделялся плакат, на котором не очень грамотно было написано: «Да здравствует наша власть и узники капитала!»

Распахнулись железные ворота. Тепло приветствовали владивостокские пролетарии освобожденных. В толпе сновали женщины с корзинками в руках. Раздавали калачи, шаньги, пироги с рыбой. У медного самовара, стоящего прямо на мостовой, толпились шумно переговаривавшиеся арестанты.

На балкон двухэтажного здания тюремной канцелярии вышел худощавый, чуть сутуловатый человек в студенческой куртке, с густой копной темных волос. Его юношеское лицо было сосредоточенно, карие глаза из-под кустистых бровей смотрели проницательно и строго.

— Товарищи! — весело крикнул он, взмахнув студенческой фуражкой.

На мгновение толпа притихла. Рабочие узнали оратора. Это был Константин Суханов — председатель Владивостокского Совета. Он совсем недавно вернулся с нерчинской каторги. Здесь, в этом городе, он, бывший студент Петроградского университета, начинал свою революционную деятельность. Здесь в шестнадцатом году он создал организацию социал-демократов, за что был арестован и предан военно-полевому суду.

Народ хорошо знал Суханова. Разве могли забыть рабочие первое его выступление в Лузгинском ущелье, которое он закончил словами: «Долой самодержавие!»

Толпа возбужденно приветствовала своего испытанного вожака. Кепки, матросские бескозырки, солдатские фуражки то и дело взлетали вверх.

— Здорово, Костя!

— Привет, Лександрыч!

— Товарищу Суханову — ура-а!

Несколько раз пытался начать речь председатель Совета, но его слабый голос тонул в людском гомоне.

Рядом с Сухановым появился широкоплечий моряк с седыми бакенбардами, боцман крейсера «Грозный» Гаврило Коренной — депутат Совета. В плотно сжатых зубах дымилась внушительных размеров трубка. Коренной решительным движением выхватил из деревянной коробки маузер, поднял его вверх и, зычно гаркнув: «Тихо-о!..» — разрядил всю обойму в воздух.

Суханов неодобрительно покачал головой, боцман отошел в глубь балкона.

И сразу же на площади воцарилась тишина.

— Вот и дождались светлого дня, — летели в толпу чеканные фразы. — Жизнь берет свое! Воля народа сильнее пулемета. Но было бы наивно думать, что контрреволюция сложила оружие. Она уступила силе, но волк остается волком. Чтобы удержать власть, нам надо иметь свои вооруженные силы. К оружию, товарищи!.. Создадим свою рабоче-крестьянскую Красную гвардию!..

Радостный, взбудораженный неожиданным освобождением, прислонившись спиной к каштану, в толпе стоял Тихон Ожогин. Мир перед ним словно преобразился. Даже мрачное здание тюрьмы выглядело празднично. Три месяца просидел он в застенке.

Когда Суханов кончил свою речь, кто-то запел «Интернационал». Гимн подхватили сотни голосов.

Матросы Тихоокеанской эскадры вынесли из тюремной канцелярии столы. Началась запись в Красную гвардию. Бывшие политические заключенные, солдаты и матросы, осужденные за дезертирство из армии Керенского, получали винтовки, строились повзводно и под командой только что назначенных командиров уходили в казармы.

Толпа редела. На площади становилось все тише, а Тихон стоял, прислонившись к дереву. Холодным блеском светились его глаза. Сорок два дня просидел он в камере для осужденных к смертной казни. Каждую ночь уходили в последний путь его новые друзья. Многих проводил Тихон за эти сорок два дня, пока дождался замены смертного приговора пожизненным заключением.

Коренной подошел к унтеру с георгиевским крестом, тронул его за плечо.

— А ты, браток, что же от своих отстаешь?

— Хватит, навоевался, сыт по горло, — сдержанно ответил Тихон.

— Кто же советскую власть защищать станет?

Тихон усмехнулся.

— А ее никто пока не обижает.

— Плохо тебя, видать, в тюрьме учили.

Тихон обозлился, задрал гимнастерку. Кровоточила иссеченная нагайкой спина.

— За что же? — проникаясь невольным уважением к унтеру, дружелюбно спросил Коренной.

— Надзирателя по зубам съездил, казачишки и озверели…

Тихон закинул мешок за плечи и, жмурясь от бьющего в глаза солнца, пошатываясь, тихо побрел по площади, думая о том, как бы поскорее привести себя в порядок. Одежда совсем обветшала, в прорехи виднелось давно не мытое, лоснившееся от грязи тело. Сапоги износились, истлели от сырости. Как в таком виде в родную станицу вернуться? Он поднялся на вершину Тигровой горы. У ее подошвы плескалось неоглядное море. По склонам сопок лепились дома. Доносился гогот гусей, мычание коров.

В небе неотчетливо послышался крик. Тихон поднял голову. По голубеющему поднебесью с таежных гнездовий, за океан, стремительно неслась стая лебедей.

— Радуются, домой летят, — сам с собой заговорил Тихон. — Вот она, жизнь!..

Лебеди давно скрылись из виду, а он все смотрел и смотрел вдаль.

Потом опустился на камень, стянул сапоги. Развесил на кусте портянки. Подпер рукой по-арестантски бритую голову, задумался.

Долго сидел Тихон: решал, прикидывал, потом поднял мешок и босой решительно направился к петлявшему внизу тракту: по нему он выйдет к Уссури. Спустился к морю. На берегу сидел моряк с седыми бакенбардами, с которым Тихон недавно разговаривал. Он чистил икряную кету. На камне, рядом с ним, лежал кисет, обрывок газеты и коробка спичек.

Моряк узнал георгиевского кавалера, окликнул:

— Эй, браток, подойди!

Протянул руку.

— Боцман Коренной с «Грозного». Сам-то чей будешь?

— Тихон Ожогин. Из Раздолья.

— Добре.

Тихон запустил руку под рубаху, стал ожесточенно чесаться.

— Жрет, проклятая, терпения нет, — угрюмо бросил он.

Коренной ухмыльнулся, выпустил струю сизого дыма. У Тихона засосало под ложечкой, раздулись ноздри.

— Пусть жрет — может, умнее станешь, — равнодушно бросил Коренной.

Тихон пожал плечами.

— Для друга табачок, для недруга тумачок, — продолжал Коренной, протягивая кисет.

Руки Тихона дрожали. Бумажка рвалась, табак посыпался на колени.

Коренной оторвал листик бумаги. Насыпал на нее щепоть махорки и, ловко скрутив длинную цигарку, протянул унтер-офицеру.

— Кури, браток, — может, в кубрике-то просквозит.

Курил Тихон медленно, смакуя каждую затяжку.

Коренной прищуренным взглядом прицеливался к упрямому унтеру, оценивал.

Пробили склянки. Боцман поднялся на ноги. Прихватил котелок с икрой, связку рыбы, удочку.

— Пошли со мной на корабль.

— Что мне там делать?

— Пойдем, пойдем!.. Жалеть, вислоухий, не будешь.

— Нам не по пути. Мой курс через тайгу-матушку.

— Моря, что ли, боишься?

— Не боюсь! На море, верно, бывать не приходилось, а на воде вырос: Уссури с норовом, чуть оплошаешь — так лодку в щепы.

Помолчав, добавил:

— Плоты мы летом с батей в Амур гоняли: с водой свычен.

— Значит, заметано, пошли. В бане на крейсере помоешься, белье сменишь, ну и ремень распустишь: с голодным пузом не споро идти.

При упоминании о бане глаза Тихона заблестели. Яростно почесав грудь, он согласился.

До пирса дошли, не обменявшись ни словом. Вдали дымил трехтрубный крейсер «Грозный». Над мачтами вились с пронзительными криками чайки, у борта плескалась стая гагар.

Подали шлюпку.

На корабле Тихона сразу же провели в жаркую баню. Коренной протянул ему бутылку с какой-то вонючей жидкостью.

— Натрись.

После бани Тихон побрился и, помолодевший, посвежевший, присел на койку в каюте боцмана.

— Сколько же тебе, браток, годков? — спросил Коренной.

— В Покров вот двадцать один стукнуло.

— Салажонок, совсем салажонок! А я думал, за тридцать. Когда же успел навоеваться?

— Восемнадцати еще не было, как пошел.

Боцман куда-то отлучился. Вернулся он с большим узлом.

— На вот, обряжайся во флотское, оно хоть и в заплатах, но чистое.

Тихон повеселел: есть же сердечные люди! Бережно отцепил от старой гимнастерки георгиевский крест.

— Кинь эту побрякушку в море, — предложил Коренной.

— Ты что, белены объелся? — обозлился Тихон. — Пес с ней тогда, и с одеждой твоей.

— Брось, говорю. Тебя с крестом устукают в городе.

— Пусть попробуют, — сжимая кулаки и весь напрягаясь, яростно выдохнул Тихон.

В маленьких, широко расставленных глазах Коренного мелькнула и тотчас погасла испытующая улыбка.

— Я тебе подобру, браток, советую.

Упрямые желваки заиграли под туго натянувшейся кожей Тихона.

— Нет! — отрезал он. — На нем не только моя кровь. Надо было бы всем драгунам из нашего эскадрона по «Георгию» дать. И дали б, да вот только в тот злосчастный день нас из трехсот сабель одиннадцать осталось: остальных иприт прикончил.

Коренной, попыхивая трубкой, с интересом слушал рассказ Тихона о том, как гибли драгуны в волнах газовой атаки, как из-за креста смертную казнь ему заменили пожизненной каторгой.

— Н-да, — вздохнул боцман, — много горюшка хватил, но время горячее, как ни говори, а награда-то царская. Ну что ж, надевай, только потом не кричи полундру.

Тихон натянул тельняшку, заправил брюки в голенища сапог, затянул потуже ремень.

— Ты, Гаврило Тимофеевич, большевик? — неожиданно спросил он.

— Вчера заявление в партию подал, не знаю, примут ли!

— Примут, нутро в тебе партийное, — уверенно отозвался Тихон.

— А как же ты теперь жить думаешь? — поинтересовался Коренной.

— Приду домой, огляжусь…

— Погляжу, потянусь, попарюсь, баб пощекочу, — насмешливо перебил Коренной и вдруг стукнул кулаком по столу. — Мало тебя, дохлая камбала, стегали. Я б на месте военно-полевого на сук вздернул.

— За что же? — опешил Тихон.

— За то, что не прозрел, китенок! Тогда бы хоть твои братья поняли, откуда штормом носит, за тебя рассчитались бы.

Тихон смолчал. Боцман речист, напорист. Возражать ему трудно.

— Блажь выкинь из головы, — покручивая бакенбарды, все строже убеждал Коренной. — Ты, кашалот беззубый, понимаешь ли, как совершается революция? Я вот Ленина читал, за сердце берет. А ты, крокодил нильский, раздумываешь.

— Я не раздумываю. Приду вот в Раздолье, скрутим казаков…

— Они тебя ждать будут? Далась тебе эта станица. Пойми, браток, что не там решается судьба революции, а здесь, во Владивостоке, — сомнут мастеровщину, амба и твоему Раздолью; и моему крейсеру, и всей русской земле. Чуешь? У нас в пехоте строевых командиров нет, а у тебя опыт. Не растерялся, эскадрон повел в атаку. Не всяк так-то вот может… Ну, ладно, — прервал Коренной.

Он распустил запасную койку, бросил на нее одеяло, подушку.

— Ложись отдыхай! Утром крой в свое Раздолье.

Так и не заснул Тихон в эту ночь. Все обдумывал, взвешивал. Коренной прав — видно, Владивостоку и впрямь грозит опасность. Не все так просто, как ему представлялось в тюремной камере. В Раздолье он еще не один раз побывает, а вот поглядеть, с чего начнет действовать Владивостокский Совет в свои первые дни, непременно стоит. Да и непреклонный долг революции свое диктует. Вспомнилась тюрьма, один из заключенных — большевик. Когда уводили его на расстрел, он, прощаясь с Тихоном, сказал: «Держись, унтер, мастеровых, без рабочих крестьянство не разобьет ярма».

Завтракали молча. Угрюмо поглядывал Коренной на задумчивого драгуна, чего-то ждал. Когда Тихон сунул деревянную ложку за голенище, боцман протянул ему парусиновый мешок.

— На, салажонок, в дороге сгодится: здесь вобла, сухари, соль да котелок. Прощай, мне в Совет.

Тихон отвел его руку, решительно сказал:

— Не надо! Я с тобой…

Коренной дружески хлопнул Тихона по плечу так, что тот пошатнулся, и тут же сдержанно сказал:

— Пошли!

В Совете они прошли в кабинет председателя.

Суханов поднялся из-за стола, пошел к ним навстречу.

— Ну, как, Гаврило Тимофеевич, на кораблях?

Коренной откозырял, бросил руки по швам.

— На кораблях, товарищ председатель Совета, происшествий никаких не случилось.

Суханов достал какую-то бумагу, стал читать. В глазах у него горел недобрый огонек.

— Жалуются на тебя, Гаврило Тимофеевич, моряки. С линьком, говорят, не расстаешься.

Коренной сощурился.

— Линек для матроса не вреден. Кто из нас, товарищ председатель Совета, на отцовские розги обижается?

— Ты теперь депутат Совета. От старого надо отвыкать.

— Стараемся, товарищ председатель Совета. Но у некоторых совесть ржой покрылась. Вот на днях был случай. Робу один паренек пропил. «Казна, — говорит, — вытерпит». Ну я его, осьминога, и отдраил по всем статьям. Больше не рискнет…

Забывшись, боцман запустил замысловатое ругательство.

Суханов постучал пальцем по краю стола.

— Выражаться, Гаврило Тимофеевич, ты мастер, не зря обижаются.

Коренной с виноватым видом пробормотал:

— Прости, товарищ председатель Совета. Привычка. Контр-адмирала графа Корсакова школа. Уж тот, моржовый бивень, загнет так загнет, мачты на флагманском гнулись. А ведь человек образованный, не нам чета, у императора на обедах не раз сиживал, с принцессами лясы точил.

Суханов, сдержав улыбку, проговорил:

— Со старыми привычками надо кончать. Революционным флотом руководит не граф Корсаков.

— Будем стараться, товарищ председатель Совета.

— Ну, а теперь о своих заботах рассказывай.

Коренной познакомил Тихона Ожогина с председателем Совета, рассказал о нем все, что ему было известно. Суханов задал Тихону несколько вопросов и тут же предложил организовать отряд Красной гвардии в порту из грузчиков.

— У них, товарищ Ожогин, силен анархистский душок. Отважны, бесшабашны. Много придется с ними повозиться, но, как говорят, овчинка стоит выделки. Трудновато, конечно, будет, но если сумеете подобрать к строптивому сердцу ключи, грузчики за вами пойдут в огонь и в воду. Конечно, придется начинать с простого грузчика…

— А я бы, товарищ председатель Совета, унтера прямо в казармы комендантом, — посоветовал Коренной. — Хватка в нем акулья.

— Не возражаю. Опытный человек и там нужен. Как, товарищ Ожогин? Решайте сами, но прямо скажу, порт для нас сейчас самое важное.

Предложение Суханова пришлось по душе, и Тихон, не искавший легкой жизни, согласился.

ГЛАВА 7

Свежее, с легким морозцем утро. Солнце еще не взошло. За Сайдарским перевалом, над вершиной Ягоула, разгорелась утренняя заря. Зажигались занесенные снегом пики горных кряжей.

Тайга еще не растеряла золотистый наряд. Зеленой стеной стояли едва припорошенные снегом ели. Среди травы зрелая клюква пламенела, словно разбросанные щедрой рукой тлеющие угли.

Покачиваясь в седле, оглядывая знакомые просторы, Федот раздумывал о последних событиях.

Отгремели орудийные залпы в Петрограде. Пал Зимний дворец. Съезд Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов образовал новое правительство во главе с Лениным. Вот и свершилось то, о чем мечталось. Но в Раздолье ничего, по существу, не изменилось. Вместо атамана Жуков стал называться председателем исполкома, а советскую власть в уезде возглавил его брат Флегонт. Народом, говорят, избраны. Верно, присмирели Жуковы, юлой вертятся, в друзья напрашиваются, но он-то, Федот, не слепой, насквозь их видит — на языке мед, а под языком лед.

На перевале колючий северный ветер бросил в лицо пригоршни снега, жесткого, как железные опилки. Мороз щипнул щеки, проник за воротник. Федот надвинул шапку на брови, поднял воротник полушубка, поудобнее уселся в седле.

Путь в Черемшанку не близкий, верст тридцать, Там на охотничьем промысле работала семья Ожогина. Пристроился к ней и Федот — хватит спину на толстосумов гнуть. Потрогал драгунку, подарок Тихона. С таким оружием в одну зиму можно стать на ноги.

За перевалом гора полого спускалась в распадок. Лайка, трусившая за лошадью, вспугнула филина. Тот с фырканьем взлетел на сук лиственницы и, свесив шею, стал дразнить пса. Пес кружился вокруг дерева, взлаивал, царапал когтями ствол, а филин, вращая янтарными глазами, щелкал клювом, словно посмеивался.

Сценка эта отвлекла Федота от его мыслей. Стал думать о другом. Вспомнилось письмо из Владивостока. Тихон писал о военно-полевом суде, об Октябрьском восстании, о встрече с Сухановым, об организации Красной гвардии. Теперь он работал в порту грузчиком и командовал красногвардейским отрядом.

— Образовала парня тюрьма, прозрел, — сам с собой рассуждал Федот. — Командиром стал, вот оно что.

Хорошая зависть к другу проснулась в сердце. Как ему там ни тяжело, вдали от родного дома, а нашел свою дорогу дружок. Обрадуется и дядя Сафрон, когда узнает о письме. Хороший старик, без его помощи он, Федот, сгинул бы, как затравленный волк.

Жуковы все сделали для того, чтобы лишить своего бывшего батрака средств к существованию; богатые мужики только злобно косились на него, когда он заговаривал о работе, не удостаивая его ответом. Жуковы подозревают его в поджоге своих амбаров. Правда, Селиверст обсчитал его при расчете, но амбаров Федот не поджигал и вообще в тот день не был в Раздолье. Но как докажешь свою невиновность? Да и Федот считал, что так им, живоглотам, и надо.

Федот слез с лошади, подтянул подпругу. Жеребец запрядал ушами, тревожно заржал. Сев на лошадь, Федот приподнялся на стременах. Где-то в стороне под лапой зверя треснул сук. Послышалось рычание, под сильным ударом свалилась сушина. Захлебнулась в злобном лае собака. Лошадь всхрапнула, шарахнулась в сторону. Подбирая круче повод, Федот сжал шенкеля, сорвал из-за плеча винтовку. Конь, танцуя на задних ногах, пятился в чащу.

Между деревьями показалась оскаленная морда матерого медведя-шатуна. Лайка кинулась на зверя. Клочьями полетела шерсть. Медвежьи глаза налились мутью. Зверь направился было к человеку, но собака вырвала из его паха шерсть вместе с мясом. Медведь взревел и сел на ляжки.

Федот скатился с седла, поспешно накинул повод на сук. Сбросил полушубок, набросил лошади на голову.

Медведь топтался на месте, стараясь зацепить лапой юркую собачонку.

Раздался выстрел. Зверь, преследуемый лайкой, неуклюже подкидывая вислый зад, бросился в чащу. Вбежал на бугорок, обогнул густой кедр и, зарываясь носом в мох, перевернулся через голову.

Федот выстрелил еще раз, прислонил винтовку к сосне. Попробовал жало ножа на ногте большого пальца и подошел к распростертой туше. Ткнул ногой, сказал:

— Жирен! Отъелся Михайло, оттого и неповоротлив. Пудиков тридцать с гаком будет. Лежал бы себе в берлоге, сосал лапу, нет, пошел шляться.

Пес изнемог в трудной борьбе. Он припал к земле, хватал пастью снег. Федот потрепал его пушистый загривок. Пес лизнул горячим языком руку хозяина.

Вдруг из чащи вылетела крупная медведица и, поднявшись во весь рост, пошла с оскаленной пастью на охотника. Видно, запах крови привлек ее сюда.

Федот проворно вскочил, сжав в руке нож, быстро шагнул зверю навстречу. Собрав силы, пес прыгнул, острыми клыками впился в медвежью шею. Зверь затряс головой, пытаясь освободиться от собаки. Охотник изловчился, с маху всадил нож под левую лопатку. Медведица споткнулась, медленно осела на землю. В агонии она подгребала под себя землю когтистой лапой. Из левой половины груди сочилась густая, почти черная кровь.

Разгоревшийся Федот сбросил шапку, снегом смыл с лица медвежью кровь. Вытер нож о жухлую траву и пригоршнями начал пить горячую кровь зверя.

Передохнув, освежевал зверей, разделал туши, распялил шкуры между стволами деревьев. Сделал сруб, спрятал мясо, придавил камнями, чтобы не растащила волчья стая.

Стемнело. Федот расседлал лошадь, распалил костер и растянулся у огня на подстилке из пихтовых веток.

В полдень следующего дня он приехал в Черемшанку. В прокопченном зимовье никого не было. Ожогины охотились. Вернулись они поздно вечером усталые. Сели за стол. Молча хлебали сваренную Федотом похлебку из медвежьего мяса.

Сафрон Абакумович перечитывал письмо сына, радостью светились его глаза. Не зря он поверил сыну: не уронил Тиша голову в грязь, не опозорил его седины. Поднаторел сынок среди мастеровых, правильной дорогой идет, не ошибся, в запряжке не упустил вожжей.

— Старуха-то как там? — спросил он Федота, пряча за пазуху письмо.

— Козырем тетка Агафья ходит… А казаки о Тихоне проведали, лютуют.

— Пусть лютуют. Я на что дубистый и то чуть петлей себе шею не захлестнул, как Селиверст про оказию из полевого суда сказал.

Федот сдвинул брови.

— Правильно Тихон пишет. Становить надо нашу власть, дядю Сафрона в председатели, а Жуковым — по шапке.

Никита поднялся, вытер жирные усы, хмуро возразил:

— Больно верткий. Так тебя и послухали. Без крови власть не уступят…

Федот прошелся по зимовью. После короткого молчания подтолкнул локтем Никиту.

— Охотник, а крови боишься?

— Не звериная, ведь людская кровь, не вода.

Федот обрушил кулак на стол.

— Ишь, добряк выискался! А если бы Тихона не спас георгиевский крест, из него, думаешь, при расстреле водица потекла, а-а? Долго будем вот так, сложа руки, ждать, пока нам шеи свернут? Действовать надо! Вот закончим охоту, заверну ералаш, не возрадуются казачишки.

Никита усмехнулся.

— Горяч, Федот, как необъезженный жеребец. Не играй с когтем медведя, не хватай волка голой рукой за хвост.

— А ты как, дядя Сафрон?

Старик, не ответив, окинул сыновей посуровевшим взглядом, толкнул ногой дверь, вышел наружу.

— Ну, теперь будет думать, — недовольным голосом сказал Никита. — Задал Тихон старику хлопот. А к чему? Все равно не устоим, Жуковых не враз собьешь. У нас ни пороха, ни свинца. Против казачьих пулеметов с кремневым ружьем не развоюешься. Город — другое дело, мастеровщина, она башковитая…

Федот стукнул прикладом драгунки о пол.

— Хочешь костер распалить, а дрова рубить дяде из соседнего села? Мастеровых раз-два и обчелся, а нас, мужиков, как мурашей. Не зря Ленин вон пишет, чтобы крестьяне рабочих поддержали.

Спор разгорелся. Младшие братья неодобрительно поглядывали на Никиту, не соглашались. Дениска пытался было вмешаться в спор, но отец так на него посмотрел, что у того во рту пересохло.

А Сафрон, выйдя во двор, присел на бревне у жарко горевшей нодьи[1], опустил голову на колени. То, о чем написал Тихон, взволновало старика. После ареста сына он другими глазами смотрел на мир. Немало способствовал этому и суховей, погубивший все хлеба в Раздолье. Зажали богатеи село в ежовые рукавицы. На кабальных условиях Жуков отпускал зерно, дробь и порох. Сафрон в эти дни пристрастился к газетам, которые невесть каким ветром заносило из Владивостока в далекое Раздолье. Настойчиво, день за днем разбирался в событиях. Прочитал он и статью Ленина «Новый обман крестьян партией эсеров». Главное прочно отложилось в памяти. Протест эсеров против решения Второго Всероссийского съезда Советов о конфискации помещичьих земель возмутил его. Партия, которую он считал крестьянской, обманула, предала.

Кто другой, а он-то на себе испытал и плеть помещика и всю унизительность рабского положения русского мужика. Младшие братья с Орловщины пишут, что они при советской власти землю получили. По-новому живут крестьяне после декрета о земле, сами решают свои дела. Помнит он, ох, как хорошо помнит, как на Орловщине односельчан спрашивали: «Чьи будете?» И крестьяне, согнувшись в три погибели, отвечали: «Мы господ Юсуповых!» А вот и вздохнул мужик, свое имечко вспомнил.

Как ни прикидывай, как ни спорь, а у большевиков и крестьянская правда. В это смутное время только большевистской партии, только Ленину можно верить.

С этими мыслями старик вернулся в зимовье.

Сыновья притихли. Ждали, когда заговорит отец. Глаза Федота требовали ответа. Дениска, косясь на отца, весь подался к деду. Тот повесил полушубок на гвоздь, подсел к столу.

— Пожалуй, Федот прав. Вон и Тихон о том же пишет. Недобитый зверь опасен. Вот только, с какого бока к берлоге подступиться?

— К берлоге, дядя Сафрон, одна тропка!.. — обрадовался поддержке Федот. — Плох охотник, который не освежует зверя. Тихон вон пишет, во Владивостоке фабрики и заводы у буржуйского сословия отбирают, а у нашего живоглота и винокуренный завод и паровая мельница… Гнет атаман мужика в три погибели, аж хребет трещит. До каких пор задарма будет сдавать пушнину?

Поглядел Сафрон Абакумович на детей, на сваленную пушнину, поднялся.

— Ладно, дети, делу сутки, потехе час. Мы, Федот, после охоты еще вернемся к этому разговору… Сейчас не время.

Труд зверобоя тяжел и опасен. Днем он бродит по снегу, скрадывает зверя, а ночью возится со шкурами. Надо их обезжирить, распялить на рогульки, просушить на вольном воздухе.

Сафрон Абакумович сидел на кедровом чурбаке, перебирал выделанные шкурки. Каждую внимательно осматривал, встряхивал, любовался переливами драгоценного меха и горестно вздыхал: такое богатство пойдет за бесценок в жуковские склады.

Вдруг он нахмурился. Долго мял шкурку соболя. Черный, с нежно-серебристым налетом мех трепетал в его руках живым зверьком. Старик протянул шкуру Никите, ткнул пальцем в горлышко, на котором рдело яркое оранжевое пятно — знак высшей ценности.

Никита взял шкуру, осмотрел. Взгляд у него стал колючим.

— Подшерсток сырой, свалявшийся. Плохо обезжирена. Кто делал?

Братья переглянулись, опустили головы.

У Никиты от гнева затрепетали ноздри, глаза сузились.

— Ну! — рявкнул он так, что пламя в светильнике чуть не погасло.

Поеживаясь под немигающим взглядом отца, поднялся Дениска. Осмотрев соболиную шкурку, встряхнул, пригляделся.

— Виноват, батя, недоглядел.

Никита вырвал у сына шкурку, сам принялся за дело. Дорого достался этот соболек, недели две умный зверек путал след. Сотню верст прошли они с отцом, пока загремели бубенцы в ловецкой сети. На снегу дремали, горячей пищи не видели, питались вяленой сохатиной.

— У тебя, Денис, пальцы, как копыта у старого изюбря, потеряли чувствительность, — сердито говорил Никита, приводя шкурку в порядок.

Глубокой ночью ожогинская артель, не раздеваясь, улеглась на нары. Не спалось Сафрону Абакумовичу. До рассвета ворочался с боку на бок. С чего начать, с какой стороны к Жукову приступиться: ведь уездный совет возглавляет его брат Флегонт, а Колька ведает милицией. В газетах не прописано, как создавать новую власть. Прикидывал, рассчитывал каждый шаг, словно на охоте скрадывал свирепого барса.

ГЛАВА 8

Ночью поднялся ураган. Клубы снега носились из конца в конец спящего села. В невидимую щель пробивалась холодная струйка, она и разбудила Федота, только накануне вернувшегося в станицу. Он подоткнул под бок одеяло, прислушался, потом натянул меховые чулки.

На дворе брехала собака, слышался человеческий голос. Федот взял с полки фонарь, надел полушубок, вышел на крыльцо. Дружок вскинул лапы ему на грудь, лизнул горячим языком в щеку и убежал на реку. Приставив ладонь к бровям, Федот озабоченно вгляделся в мятущуюся темь.

С Уссури доносился чей-то голос. Федот прикрыл двери в сени и, помахивая фонарем, пошел, проваливаясь в рыхлых сугробах.

— Сюда-а-а!.. Эгей! — прорвался сквозь завывание урагана голос.

Федот ускорил шаги. Около тороса стояли выбившиеся из сил с опущенными мордами лошади. Из занесенной снегом кошевы торчали чьи-то головы. Около кошевы, похлопывая рука об руку, стоял мужчина в оленьей дохе. Заметив человека с фонарем, бросился навстречу.

— Жена, дочка замерзают.

Федот вырвал вожжи из рук озябшего, ко всему безучастного ямщика, вскочил на облучок, погнал лошадей в станицу.

— В Совдеп! — попросил мужчина в оленьей дохе.

Кони, тяжело поводя запарившими боками, въехали во двор исполкома. Мужчина поднял на руки закутанную в меха женщину, внес в пустой председательский кабинет. За ней из кошевы выпрыгнула девушка в пыжиковой кухлянке. Федот, распаливая камелек, искоса посматривал на приезжих, вспоминал: они жили здесь, в Раздолье, на поселении. Давно это было, он еще в подпасках ходил, лет семь-восемь тому назад, но запомнил этих людей.

— Наташа?! — широко улыбаясь, сказал Федот. — Ох, и выросла! Здравствуй!

Девушка, смутившись, протянула руку.

— Не забыл?

— Разве забудешь?

Приезжий сбросил на пол оленью доху, стащил с женщины камысы, снял меховые чулки. Она протянула маленькие розовые ступни к огню, радостно засмеялась.

— Тепло, Богданушко!

Приезжий наклонился к ней, начал растирать маленькие ступни.

— Как ледышки! Ведь говорил: переждем ураган в Ельцовке, так разве тебя переспоришь.

— Не сердись, Богданушко, мне же ни капельки… — Женщина не договорила. Кашель потряс ее худенькое тело.

Приезжий, встревоженно на нее посмотрев, составил в ряд перед пылающим камельком несколько скамеек, расстелил доху, положил в изголовье мешок с вещами. Девушка прилегла около матери.

Приезжий круто повернулся к Федоту.

— Сходи за председателем, пусть коней немедленно даст.

Близился рассвет. Пропел петух. Ему откликнулся другой. За стеклами в переплетах разрисованных морозом рам просвечивала голубизна.

Облокотившись о стол, приезжий прислушивался к прерывистому дыханию жены. В его памяти встал пасмурный вечер девятисотого года.

…Военно-полевой суд… Он, профессиональный революционер Костров, приговорен к смертной казни… Первое знакомство с Ольгой состоялось в необычной обстановке. Ольга прошла мимо конвоя. Протянула ему букет, обнадеживающе улыбнулась.

— Мы, студенты, добьемся отмены несправедливого приговора.

Жандармский офицер грубо схватил ее за локоть.

— Идите, ничего не добьетесь, он уже по ту сторону жизни.

Ольга сверкнула темными глазами, вырвала руку.

— Отойдите, у вас руки в крови! Я невеста осужденного.

Жандармский ротмистр, пожав плечами, разрешил это, по его мнению, последнее свидание. Костров нехотя беседовал со студенткой. На душе было горько, беспокойно. «Каприз взбалмошной курсистки из богатой семьи», — думал он. Но букет сохранил, что-то светлое помимо воли проникло в сердце.

Смертную казнь заменили каторгой. Венчались в тюремной церкви. И хрупкая Ольга пошла за ним в Зерентуй. Там родилась дочка Наташа…

Сейчас Костров торопился в Петроград. Его вызвали в Совет Народных Комиссаров. Заезжать в Раздолье он не предполагал, но метель притомила лошадей, проплутали в дороге.

Костров оглядел кабинет. Удивился. На стене висели портреты Керенского, Корнилова и Милюкова.

В кабинет вошел осторожной, лисьей походкой пегобородый казак. Небрежным движением скинул с плеч дорогую, на лисьем меху, доху.

Костров бросил на него вопросительный взгляд.

— Селиверст Жуков? Я вызывал председателя исполкома.

Жуков самодовольно улыбнулся.

— Мы и будем-с, собственной персоной-с. Здравствуйте!

— Странно! Что же, Селиверст, не узнал?

— Не имею чести знать, товарищ комиссар, — косясь на маузер приезжего, схитрил Жуков.

Костров задумчиво смотрел на стоящего перед ним кряжистого старика.

…Не забылся длинный путь за Урал, пересыльные тюрьмы, перезвон кандалов, мрачные шахты зерентуйской каторги… Затем Раздолье — место первого поселения. Они с Ольгой батрачили у станичного атамана Жукова. Как-то раз в рождественский день у Жукова шло пьяное гульбище. Прибыли важные гости: войсковой атаман, протоиерей и уездный начальник с женами. На Уссури металась пурга. А войсковому атаману захотелось свеженькой осетринки. «Да чтоб осетр живой был, при мне хвостом бил! — пьяно рыгая, кричал захмелевший атаман. — Ты, Селиверст, уважь мое чрево, а я тебя не забуду». Богдан в тот день выехал в Ельцовку к умирающему товарищу. Ольга с Наташей хлопотали у раскаленной печи. Жуков велел Ольге пойти за осетром. Простудилась жена на подледном лове. Больше месяца пролежала в щелястой, продуваемой ветром избушке. Решили бежать в Америку, спасать ее. Но на берегу Берингова пролива стражники схватили…

Позванивая бубенцами, у крыльца остановилась тройка. Жуков проворно юркнул за дверь. Костров подошел к окну. В кошеве сидел молодой человек в медвежьей дохе. Взмахивая рукой, он что-то говорил председателю исполкома. Потом застоявшиеся кони рванули, кошева скрылась в снежной поземке.

— Кто это? — спросил Костров вошедшего Жукова.

Тот расчесал гребешком бороду, пригладил на висках волосы.

— Начальник уездной милиции, мой старшой Николай Жуков.

— В какую партию входит?

— В партиях я, товарищ комиссар, плохо разбираюсь; известное дело, темен, как крот. Сынок на германском кровь проливал — солдат, фронтовик…

— Какой он все-таки партии?

— Дай бог памяти, — хитрил Жуков. — Социалист он, революционер, кажись, большевик.

— Понятно! — усмехнулся Костров и уставился в председательскую переносицу. — Какая здесь в уезде власть?

— Известное дело — советская, — с едва уловимой иронией произнес Жуков. И стал рыться в бумагах, исподлобья наблюдая за приезжим.

— Советская власть с эсеровской закваской! — хмуро уронил Костров.

В этом восклицании было что-то угрожающее. Жуков переменил игру. Вскочив из-за стола, бочком подкатился к Кострову:

— Голубчик ты мой, Богдан Дмитриевич, здравствуй, прости, родной, сразу-то не признал!.. Постарел ты, изменился… И я ослаб глазами… Эх, жизнь, толчешься-толчешься, а что к чему — не поймешь… Вот не чаял. Пойдем со мной до квартиры, там обо всем и потолкуем. По старинке в баньку, попаришься вволюшку, погреешь косточки…

Ольга впала в забытье. Наташа тревожно смотрела на мать. Костров положил ладонь на лоб жены. Сухо сказал:

— Коней давай. Не до гостевания. Вот документы.

Жуков глянул в протянутые ему бумаги. Лицо его тотчас же приняло подобострастное выражение.

Когда он спустя четверть часа вернулся, Костров шагал по комнате, изредка останавливаясь около скамеек, на которых лежала Ольга.

— Землю бедноте дали? Безлошадным коней отпустили? Кредит зверобоям открыли? Порох, дроби для промыслов раздали? — стал отрывисто спрашивать он председателя исполкома. — А эту дрянь в печку, — взмахнув рукой на портреты, добавил Костров.

Жуков лебезил, отвечал уклончиво и невразумительно.

— Все как полагается, товарищ комиссар, по московскому декрету, значит, — частил он скороговоркой. — Хоть сейчас ревизию! Сожгем, все сожгем-с… Темные мы люди…

Больная застонала. Костров замолчал.

Уже было совсем светло, когда подъехала к исполкому запряженная в кошеву тройка. Звенели колокольцы под расписной дугой. Вороной жеребец бился в оглоблях, косил красноватым глазом на гнедых пристяжных, рывших ногами снег. Слегка пристегивая коренного вожжой, ямщик покрикивал:

— Играй, дьявол! Играй!

А рядом шумела довольно многочисленная, все время пополняющаяся толпа. Видимо, слух о прибытии комиссара, проживавшего в Раздолье на поселении, как-то проник в станицу.

Усаживаясь с Ольгой и Наташей в кошеву, Костров прислушивался к людскому гомону. Сейчас он хотел одного: как можно скорее добраться до города. Там он, конечно, обо всем расскажет, меры будут приняты. На такой тройке они скоро будут в Никольске-Уссурийске. Надо спешить. Телеграмма предписывала ему как можно быстрее прибыть в Петроград.

Толпа придвинулась ближе.

— Ему что! Кони готовы, сел и звени бубенчиками.

— Селиверст-то, бают, в Харбине дом купил.

— Надо б Сафрона позвать, он все обскажет.

— Ленину все прописать бы, он им холку-то намылит.

Костров плотнее запахнул доху. Покосился на Ольгу, вздрагивающую от озноба. Каждый час дорог, жене нужны врачебная помощь, уход и отдых. Но Ольга, прислушиваясь к разговору, приспустила шарф, закрывающий рот, сказала:

— Выйди поговори с людьми. Не чужие!

И, хватив холодного воздуха, закашлялась, прижимая к губам платок, на котором заалели сгустки крови. С немой мольбой глядя на отца, Наташа схватила руку матери, прижалась к ней губами.

— Поедем, мамочка, скорее.

— Нельзя, Наташа! Отец должен поговорить с народом.

Ямщик разобрал вожжи, лихо гикнул:

— Эгей, соколики!

Костров обругал себя за минутное колебание, поднялся.

— Стой, ямщик!

Селиверст Жуков, стоявший на крыльце, крикнул:

— Раззява, чего уши-то развесил, гони-и-и!

Ямщик вытянул жеребца ременным кнутом, нагло подмигнул седокам:

— Сидите, комиссарики! Прокачу, аж дух захватит!

С крутого берега тройка вылетела на широкий речной простор и скрылась в снежной мгле.

— Вернемся, Богдан!

Ольга требовательно посмотрела в лицо мужа. В станице что-то происходило. Надо было действовать, действовать немедленно. Костров выхватил из кобуры маузер, яростно крикнул:

— Кому сказано, назад!..

Между тем мужики, проводив глазами тройку, мрачно переговаривались и хотели уже расходиться. К ним подошел Сафрон Абакумович, выслушал, поцарапал затылок.

— Приходите ко мне вечером, начнем сами действовать.

— Во, дядя Сафрон, это дело! — обрадовался Федот.

Неожиданно тройка взлетела обратно на косогор. Приезжий стоял с маузером в руке. Лицо ямщика было испуганным. Жуков куда-то исчез. Кошеву облепили со всех сторон.

— Здравствуйте, товарищи! Не узнаете?

— Он, он, батюшка! — всплеснулся в толпе чей-то старушечий голос. — Да это ж наш поселенец, Митрич!

Старик Ожогин подошел вплотную к кошеве. В его больших глазах светилась улыбка. Костров спокойно выдержал этот проницательный взгляд, протянул руку.

— Ну, Сафрон, признал?

— С первого взгляда, Митрич, признал.

Старые знакомые обнялись, потрепали друг друга по плечу.

— Ты что, не начальствовать сюда приехал?

— Нет. В Питер еду. Интересуется Владимир Ильич Ленин положением дальневосточного крестьянства, вот и вызвали меня в Петроград.

Сафрон Абакумович взял под локоть Ольгу и, пошучивая с застенчивой, повзрослевшей Наташей, повел в свой дом. Знакомые крестьяне обступили их.

— Тихон-то не женился? — вспомнив друга детства, спросила Наташа.

— Он девок, как ладана черт, чурается.

— А ты что же? Вымахал под потолок, а тоже раздумываешь? — подхватил Костров, обращаясь к Федоту.

— Мы, дядя Богдан, с дружком два ичига пара. Припаяешь сердечишками, не оторвешь. А времена-то не для свадьбы, а для драки. Не так ли?

Костров удивился: зорок парень, умен. А ведь давно ли мальчишкой табуны гонял?

— Любовь не курево, отвыкнуть можно.

— Эх, дядя Богдан! — вздохнул Федот. — Баба што водка, начнешь лакать, не оторвешься.

Ольга с Наташей вошли в избу, а Костров присел на крыльцо. Расселись и мужики. Костров достал кисет, набил трубку.

— Как, Сафрон, разрешаешь?

— Кури, Митрич, кури.

Кисет пошел по рукам.

— Ядреная табакуха, нашенская, — восхищались мужики. — До самых пяток прожигает, давненько этакой-то не куривали.

Покурив, мужики притихли. Костров с живым интересом расспрашивал их о положении в уезде.

— Лихолетье на Руси, Митрич, кто взял булаву, тот и атаман. Как жить будем?

Знал Ожогина Костров, старик себе на уме, вызывает на откровенный разговор. И он не стал уклоняться от прямого ответа:

— Охотников до булавы, конечно, много есть и будет, но булава в надежных руках. Теперь не вырвут! Рабочие и крестьяне должны действовать — революция требует риска, смелости, дерзания. Не большевики первые, а Корнилов поднял меч. Они идут к гражданской войне. Кровь будет литься, как вода, и земля пропитается слезами, но народ победит. Сами знаете, волны разбиваются одна за другой, но океан все-таки живет.

Прищурившись, Сафрон Абакумович глядел в упор на Кострова, время от времени кивая головой в знак согласия.

— А нельзя ли все-таки без крови?

— Видел ли ты, Сафрон, дерево, которое выросло, не испытав ударов грозы, порывов ветра? Никакая кровь во внутренней гражданской войне не сравнится с той кровью, которую пролили империалисты.

Мужики одобрительно крякнули. Сафрон Абакумович откинул со лба волнистую прядь.

— А почему во властях подвизаются такие вот, как Колька Жуков?

Костров выколотил трубку, умял пальцем табак.

— А ты, что ж, хочешь и сталь сварить и шлака избежать? Шлак, Сафрон, неизбежен при плавке стали. Не тревожься, Колька от нас не уйдет. Много ли навластвовал Селиверст в Совете?

Скрипнула дверь, на пороге появилась Агафья Спиридоновна.

— Ну и чадят, солнышко померкло, — всплеснула она руками. — Хватит, отец! Гости оголодали, а ты байками их угощаешь.

Сафрон Абакумович усмехнулся.

— Такие байки, мать, сытнее пельменей.

— Ладно, ладно, пошли.

Крестьяне попрощались, разошлись. Костров взял под руку Федота.

— Пойдемте с нами, разговор не окончен.

После обеда Костров, Сафрон Ожогин и Федот Ковригин сидели в горнице. Спорили до хрипоты, обсуждая состав будущего исполкома. Сейчас, когда надо было брать в свои руки власть, одолевали сомнения. Справятся ли? Уезд большой, работы уйма, неурожай разорил много крестьянских хозяйств. Близился сев, а семян нет, лошади отощали. Все задолжали Жукову. У него-то амбары опять ломятся от зерна — у него и сила.

— Ну, а головой в исполком кого? — спросил Костров.

Федот зашагал по избе. Старик Ожогин опустил взгляд на пол.

— Федот, ты фронтовик? — спросил Костров.

— Воевал. Куда денешься, если штык в горло упрут?

— А в партию большевиков не думаешь?

— Гожусь ли, дядя Богдан? Слеп, как котенок. Вот подучусь — тогда вступлю.

— Одно другому не мешает.

Костров скрутил цигарку, протянул Федоту, поднес тлеющий трут. Тот жадно затянулся. Ожогинские глаза, как два острых бурава, впились в него.

— Батрак, фронтовик, башковит, — постукивая ребром ладони о колено, говорил Ожогин. — Чем не голова? Лучше не найдем.

Костров некоторое время молча следил за колечками синеватого дыма.

— Нам нужны две головы: одна поменьше, другая побольше. Я предлагаю Федота в сельский Совет, а тебя, Сафрон, — в уездный. Договорились? Ты как, Федот?

— Я, дядя Богдан, согласен, заварили брагу, надо расхлебывать, — отозвался Федот. — Конечно, не по плечу воз, а тягать надо.

— Поможем, Федот.

Ожогин развязал ремешки, стянул камысы и меховые собачьи чулки. Босоногий прошел к печке. Присел на чурбан, подпер голову руками, прикрыл глаза.

Костров терпеливо ждал ответа. Федот не спускал со старика пытливых глаз.

Старик поднял голову. Поворошил клюшкой в камельке.

— Ох, грехи, грехи! — вздохнул Ожогин. — Льется кровушка людская, ради чего? Один человек только и сказал народу правду… Ленин! Вызов всей шайке кинул.

Сафрон Абакумович тяжело поднялся, зачерпнул из бочки воды, припал к ковшу. Снова присел к камельку. Свесил между колен сомкнутые руки и молча глядел на пламя.

— Ну и долгодум, Сафрон, — заметила Ольга. — Соглашайся, не время гадать.

Она откинулась на подушки.

Ожогин улыбнулся.

— Зверобою порой быстрота мешает: не скоро, да споро.

— Что же ты решил?

— Трудно мне в исполкоме будет, но раз надо, приживусь, как зерно в борозде.

Утром следующего дня Костров связался по прямому проводу с секретарем Уссурийского губкома большевиков. Рассказал о положении в уезде. Его действия одобрили. Было решено кадетско-эсеровский Совет распустить, послать председателем Раздолинского уездного исполкома надежного большевика. Кострову разрешили задержаться до конца избирательной кампании.

ГЛАВА 9

Стремительной иноходью, раскидывая копытами снег, шел Буян. Костров с Ожогиным возвращались с уездного съезда Советов.

Вспоминая недавние события, Костров ухмылялся. Ох, и досталось им за эти дни! Заново созданы все волостные, сельские и станичные Советы, организованы кооперативные магазины. Проведен съезд потребительской кооперации, избрано новое правление. Хорошо, что в помощниках не ошиблись: неутомимые люди Сафрон Ожогин и Федот Ковригин. Даже самые рьяные эсеровские и кадетские ораторы, встревоженные событиями в Раздолье и нахлынувшие из Никольска-Уссурийска в уезд, не могли выстоять против практической сметки и ясности ума Ожогина. Гладенькие, причесанные речи лидера дальневосточной кадетско-эсеровской коалиции Хомякова, призывавшего съезд к соглашательству, разбились об ожогинские доказательства. Вначале, правда, Сафрон робел. Хомяков в перерывах обрабатывал его, разгадав в нем настоящего вожака крестьян. Успокоенный кротостью старика, Хомяков в своей речи даже призывал идти за такими вот прирожденными, вне всяких партий вождями, как Ожогин.

Но когда Ожогин выступил, Хомяков понял, что ошибся в нем. Старик требовал самых решительных мер расправы с кулаками.

В Совет прошли солдаты-фронтовики, три большевика и сочувствующие казаки из бедноты. Из иногородних избраны Сафрон Ожогин и Федот Ковригин. Пусть в этом, вновь созданном аппарате власти много недоделанного и неумелого, но это аппарат революционного действия, преданный и жизненно необходимый для русского народа, для России. Кто знает, как развернутся события в крае, отстоящем на двенадцать тысяч верст от Ленина, от Смольного? Кто знает, что предпримут вечно пялящие глаза на русское тихоокеанское побережье соседи — Япония и Америка? Но если во всех уездах будет такая же власть, Дальнему Востоку не страшны никакие испытания.

Костров полной грудью вдохнул свежего морозного воздуха. Победа полная! Люди с того света, как метко и остро назвал Ожогин эсеровских ораторов, перед голосованием покинули зал. Крестьянские делегаты поняли ленинские призывы, отвергли призывы меньшевиков, их посулы, основанные, как и всегда, на соглашательстве с буржуазией.

Весть о Раздолье облетит Дальний Восток. Крестьяне убедятся, кто их враг, кто друг. В Раздолье начато то, что неизбежно должно свершиться в любой станице, в любом селе.

Будет о чем рассказать в столице. Все-таки молодец Ольга! Задержала его, уговорила попросить отсрочку. Здесь, в глухом уезде, они добились того, что Ленин называл практическим, неизбежным участием крестьянства в пролетарской революции.

А теперь в дорогу, в Петроград! Наташу засадит за учебники. Девушка способная, поднажмет, сдаст экзамен в университет. Ольгу отвезут в Сестрорецк. Ее отец, старый врач, поставит дочь на ноги. Много лет сердился старик на взбалмошную дочь, а теперь успокоился, ждет не дождется ее и внучку. Ну, а он сам, Костров? Сам, как и всегда, — куда Центральный Комитет пошлет.

На закатанном полозьями, сверкающем от солнца повороте кошева раскатилась, стукнулась ободом о березовый ствол. Ожогин встрепенулся. Откинул медвежью полсть, легко выскочил на снег. Ухватился за оглоблю, побежал рядом с Буяном. Щеки старика разгорелись, ноздри раздулись. С полного маха завалился обратно в кошеву, обдавая Кострова горячим дыханием.

— Вот и разогнал кровушку, — весело сказал старик, срывая сосульки с усов. — За всю жизнь столько не ерзал по стульям, как в этот раз. И на заднице трудовая мозоль набивается.

Костров с усмешкой наблюдал за жизнерадостным стариком. Все в нем основательно, по-русски широко, самобытно.

В светлых глазах Ожогина замелькали огоньки.

— Да-а, побесились оратели. Думал, стянут с помоста: перебежчик, орут, двоедушник. А какой я перебежчик? Всю жизнь одной правды держусь, пекусь о мужике. Ну, а как, значит, этот усатый щеголь стал подбивать против тебя выступить, зло меня разобрало. «Ах, так, — думаю, — ты хитер, но и я лаптем щи не хлебаю». «Ваша светлость, — говорю, — я мужик неграмотный, трудновато перед народом выступать». А он-то, дурило, расчувствовался: «Мы, — говорит, — тебе бумажку дадим». Вот я и стал их драть скребком. Потеха!

Ожогин откинулся на спинку кошевы. Потом оборвал смех, лицо стало суровым.

— Щелкуны! Русью править хотели. Зорок глаз у Ленина, под сокольим нарядом разгадал воронье оперение. У воеводы, Митрич, не только булава, но и голова, а они вон что выкомаривают. Деньги сулили, чтоб, значит, я ихнюю правду поддержал… Отвадили мы их, больше не посмеют носа к нам сунуть.

— Расскажу, расскажу в столице, как ты их стегал.

— Скажи, как мужик дуги гнет.

Незаметно доехали до Раздолья. Над крышами рдел багряный закат. Над опушкой леса выплывал медно-желтый полноликий месяц. Потрескивали промороженные до самой сердцевины деревья.

Заиндевевший Буян уперся мордой в тесовые ворота. Навстречу выбежала Наташа.

— Ждали, ждали, — упрекнула она. — Хоть бы весточку прислали. Сейчас пельмешек сварю.

Наташа завела Буяна под навес. Распрягла, жгутом соломы счистила иней со спины, осторожно сняла с конской морды сосульки. Проворно сбегала в дом, укрыла лошадь медвежьей шкурой.

Ожогин стоял на крыльце, любовался быстрыми руками девушки. Подтолкнул плечом Кострова, сказал:

— Бой-девка! За что ни возьмется, все горит.

— В мать пошла, огнистая.

Костров вошел в горницу. Ольга стояла у окна. На ней было новое, из синей шерсти, незнакомое ему платье.

Ольга кокетливо блеснула глазами.

— Ну как?

Костров подхватил ее на руки, закружил по комнате.

Ольга выскользнула из его рук, плавной походкой прошлась по комнате.

— Замечательно! — восторгался Костров. — Как это тебе удалось?

Ольга погрозила пальцем.

— Военная тайна!

— Как у бывалого солдата, — пошутил Костров. — «Что везешь?» — «Снаряды». — «Куда едешь?» — «Военная тайна».

Не спуская с мужа счастливых глаз, Ольга взметнула розоватую льняную скатерть и принялась разравнивать ее, быстро поглаживая маленькими ладонями. И Кострову невольно вспомнилась девушка, протягивающая ему букет цветов в здании суда.

Наташа накрыла на стол, внесла миску с пельменями.

Лукаво поглядев на мужа, Ольга поставила графин с вишневой настойкой.

— Сама варила, Богданушко. Твоя любимая наливочка.

После ужина Костров, похаживая по комнате, делился впечатлениями о съезде, о людях, избранных в исполком, о той борьбе, которую пришлось выдержать при обсуждении проекта резолюции по текущему моменту.

— Ты понимаешь, Оля, троцкисты идут против основной линии партии. Представитель Уссурийского губкома голосовал за предложения Хомякова. Неслыханное нарушение дисциплины, совершенное за спиной партийного комитета!

Ольга коснулась седой пряди, ниспадавшей на лоб мужа: след тех дней, когда он ожидал исполнения смертного приговора.

— Остынь, кипяток! Помнишь Горького: «Цветы, посаженные тобой…»

— А как же? Сердечно сказано: «Ты уехал, а цветы, посаженные тобой, остались и растут…»

Ольга присела рядом, кинула на плечо мужа руку и, глядя в его искрящиеся глаза, продолжала:

— «Я смотрю на них, и мне приятно думать, что мой сынишка оставил после себя нечто хорошее — цветы…» Так и мы с тобой, Богданушко, уедем, а цветы будут цвести. Что может быть лучше? Всегда ведь приятнее отдать, чем взять…

В хлопотах прошло несколько дней. Ольга с Наташей готовились в дальнюю дорогу: стряпали пельмени, морозили молоко, жарили осетрину. Костров оставшиеся дни использовал для новых поездок вместе с Ожогиным и Ковригиным; организовывали кружки революционной молодежи, подбирали надежных людей в кооперацию. В эти дни Федот Ковригин был принят в партию.

Над Уссури задули шквалистые ветры. Спирт в градусниках упал за пятьдесят. Ожогин смастерил кошеву с верхом, обил ее изнутри войлоком.

Однако в день отъезда Ольга решительно сказала:

— Знаешь, Богданушко, мне не выдержать пути… Поезжай один, а мы с Наташей весной с первым пароходом.

Костров заколебался. Страшно было оставлять больную жену, но и не выполнить предписания из центра он не мог.

— Может быть, дать в Питер телеграмму?

Ольга закашлялась.

— Езжай, Богданушко, езжай, — проговорила, наконец, она. — А если что — береги Наташу.

На глаза Ольги набежали слезы. Каждое ее слово звучало, как завещание. Они расставались впервые. Ни ссылки, ни тюрьмы — ничто их не разлучало за эти долгие семнадцать лет.

Костров сжал в руках узкие запястья жены.

— Крепись, Оленька, крепись, родная. Я скоро вернусь.

За окном уже позванивали колокольцы. Костров обнял Ольгу, вышел во двор. Федот сидел на облучке, ручной пулемет лежал на его коленях, две гранаты висели на поясе. Как ни отговаривал его Костров, но Ожогин настоял на своем — не мог он отпустить Богдана без надежного человека…

Кони рванули, понесли. Ольга, закутавшись в доху, стояла на крыльце. Тоскливым взглядом провожала кошеву, черной точкой катившуюся по выметенной ветрами Уссури. Вот и она скрылась за мысом, и только колокольцы звенели и звенели.

ГЛАВА 10

Всю ночь падал влажный снег. К рассвету ударил мороз. Бухту Золотой Рог сковал ледяной панцирь.

Солнце бродило еще где-то за океанским раздольем, а заводские гудки уже начали разноголосую перекличку. Просыпался рабочий Владивосток. В порт спешили грузчики, матросы, кочегары, крановщики. Вместе с ними шел и Суханов. У Адмиралтейской пристани он остановился.

Перед его глазами открылась знакомая с детства и всегда волнующая картина.

Залязгали якорные цепи, засвистели на все голоса пароходные гудки, застучали и зашипели паровые лебедки, завизжали подъемные краны. В защищенных от ветра местах разгружались транспорты, пришедшие со всех концов света. Беспрерывно гудел ледокол «Добрыня Никитич». Он неуклюже врезался в ледяное поле. Льдины на секунду исчезали в волнах, а потом сплошным мелким крошевом всплывали за кормой. У причалов дымили катера. Тускло отсвечивали покатыми спинами нефтеналивные баржи. Тупоносые шумпунки китайцев и юркие джонки корейцев, распустив холщовые, выбеленные ветрами и солнцем паруса, выходили в море на рыбную ловлю.

Солнце выбросило из-за Чуркина мыса первый луч. В прозрачном воздухе затрепетало холодное сияние. Оцинкованный купол маяка Гамова, указывающий путь на Владивосток, зажегся киноварью.

Неожиданно чья-то сильная рука сжала плечо Суханова. Он обернулся. Перед ним стоял высокий, уже не молодой человек. Из-под широких изогнутых бровей глядели смелые глаза. Энергичное, тронутое легким загаром крупное лицо с орлиным носом оттеняла курчавая борода.

— Не признал, Костя?

— Родион Михайлович? Шадрин?! Какими судьбами? — воскликнул Суханов, порывисто обнимая его. — Ну, брат, встреча! Вот уж не думал… Было сообщение о награждении тебя георгиевским крестом первой степени и извещение о смерти. Как же так?

В глазах Шадрина мелькнула искорка.

— Большевику, Костя, иной раз надо схитрить, чтобы борзые псы со следа сбились. Понимаешь?

— Орел!.. — говорил Суханов, похлопывая по плечу Шадрина. — Разве что грузнее, пошире в кости стал, ну и седины в висках прибавилось.

— Тюрьма, Костя, не красит. Четыре года в Зерентуе — не шутка. Да и на германском фронте пришлось не только солдатских щей хлебнуть. Укатили сивку крутые горки.

— Не скромничай, Родион Михайлович. Сам знаешь, седина соболя не портит.

Они шли и вспоминали прошлое: пересыльные тюрьмы, этапы, схватки с соглашателями, листовки.

— А помнишь, Родион Михайлович, не будь тебя — кончили бы меня в тот раз палачи. Слабоват ведь я…

— Кулак, Костя, в счет не идет, зато душа в тебе богатырская… Тот раз ты их, подлюг, сердцем одолел.

— Не ты, не одолел бы!

По лицу Суханова промелькнула тень воспоминаний.

…Многим он был обязан этому редко теряющему присутствие духа человеку. Вспомнилась нерчинская пересыльная тюрьма. На прогулке Суханову кто-то из товарищей кинул папиросу. Он не смог побороть искушения, наклонился — и за это чуть не поплатился жизнью. Подбежавший надзиратель ударил его в лицо. Сжав кулаки, Суханов рванулся к надзирателю. Конвойные бросили его на землю и стали избивать. И тогда, гремя кандалами, Шадрин кинулся на конвой. Заключенных быстро развели по камерам… Из-за решеток неслись негодующие крики: «Долой палачей!» Заключенные запели «Марсельезу». Прислонясь к стене, Шадрин короткими сильными ударами отбивался от наседающих солдат. Через решетки в тюремные камеры врывалась его мощная октава: «А ну, подходи, кто жить не хочет!..»

— Ох, и дал ты им тогда, дым из зубов шел! — с юношеской восторженностью воскликнул Суханов.

— Озверел я тот раз, Костя. Терпение лопнуло.

В воротах порта они задержались. Шадрин рассказал о казачьей банде Орленко, которая появилась в окрестностях Николаевска-на-Амуре.

— Совсем обнаглели казачишки, зорят деревни, а пугнуть нечем. Выручай, Костя, помоги оружием…

— Заходи в Совет, — отозвался Суханов. — Оружия у нас маловато, но поделимся по совести.

— Спасибо. У нас, Костя, порохом попахивает.

— У нас, Родион Михайлович, не лучше. — Суханов покачал головой. — Ну вот, оружие пообещал, а кому — не спросил.

— Закружила и меня встреча… Председатель я Николаевского-на-Амуре Совета… С китайской джонкой приплыл… Бедны мы, гвоздя и того днем с фонарем не сыщешь. Надо сеять, рыбу ловить, да мало ли забот!..

Суханову захотелось поделиться со старым другом тем, что его так волновало сейчас. И он начал рассказывать о положении во Владивостоке.

В магазинах не стало хлеба. Крестьяне из окрестных деревень, напуганные казачьими бандами, которые занимались грабежами на проезжих дорогах, ничего не привозили. Спекулянты обнаглели, взвинчивали цены. Враг наступал не только на продовольственном фронте. Только вчера иностранные консулы по инициативе консула Соединенных Штатов Колдуэлла вручили Совету пространное обращение. Дипломаты требовали роспуска Советов, угрожали вооруженным вмешательством, предлагали ликвидировать отряды Красной гвардии. Войска генерала Хорвата — начальника Китайско-Восточной железной дороги — обезоружили в Харбине рабочие дружины, свергли Совет, расстреляли депутатов. Атаман Семенов с отрядом напал на станцию Маньчжурия, зверски расправился с членами Маньчжурского Совета и объявил себя начальником гарнизона. Создалась угроза прекращения транзитного движения по транссибирской магистрали. Войсковой съезд уссурийского казачества прошел под водительством контрреволюционного офицерства. Наказным атаманом избран есаул Калмыков. В город беспрерывно прибывали эшелоны с «беженцами» из России. Под видом «беженцев» тянулись остатки разбитой белогвардейщины. Бывших офицеров нетрудно было распознать по выправке, по походке, то тому особому разговору, который свойствен кадровым военным. Пользуясь поддержкой консулов, стекались в город агенты иностранных разведок.

Солнце ударило в лицо Суханову. Он надвинул на брови козырек студенческой фуражки.

— Драки, Родион Михайлович, не миновать! — подвел Суханов итоги.

Незаметно они вышли к пирсам.

На берегу сухопарый кореец торговал крабами. Варил он их тут же в большом котле, под которым потрескивал костер. Рядом, свернув ноги кольцом, сидел старый китаец. На коленях у него лежала трубочка с длинным мундштуком для курения опиума. Около него суетилась маленькая обезьянка с грустными глазами, одетая в стеганую курточку из китайской далембы. Японец, пристроившись на порожних бочках, продавал живых миног, которые плескались в стеклянном сосуде. Сновали с корзинами на голове разносчики. Чадили жаровни. Кипели густо проперченные, сдобренные чесноком китайские пельмени. Суетились цыганки. Старик на деревянной ноге вертел ручку шарманки. Медвежонок в полосатом костюме со шляпой обходил зевак. В старую шляпу летели медяки.

— Богато, Костя, живете! — проговорил Шадрин, окидывая цепким взглядом портовый рынок.

— Богато-о! — отозвался Суханов. — Здесь добрая половина шпионов. Позавчера сделали облаву, улов действительно оказался богатым. Влип полковник Донцов — помощник начальника Харбинского сыскного бюро. Матерый шпионище! Прибыл по поручению генерала Хорвата налаживать разведку…

У погрузочной площадки они задержались. Здесь шла разгрузка иностранных пароходов.

За работой наблюдал Тихон Ожогин.

По крутым сходням спускались грузчики в залатанных и липнущих к телу шароварах. Пот узкими струйками сбегал по спинам.

— Вира!.. Майна!.. — то и дело раздавались слова команды.

Тихон подошел к ним. Суханов приветливо улыбнулся. Приглянулся ему бывший унтер-офицер с первой встречи. Много пришлось Тихону поработать, пока грузчики признали его за своего вожака. Он выполнил требование Совета, создал красногвардейскую дружину в порту. Красногвардейцы избрали его командиром.

— Как трудимся? — спросил Суханов, указывая на причал.

— Пароходы, товарищ председатель Совета, разгружаются раньше времени, — по-военному отрапортовал Тихон.

— Так оно и должно быть!.. Ну, говори, Ожогин, как живешь?

Тихон хмуро ответил:

— В магазинах по полкам крысы шныряют… А спекулянты дерут три шкуры. Не признают советских денег, николаевские подай им… Голодно рабочим…

— Знаю, Ожогин. Совет решил конфисковать зерно у хлеботорговцев. Коммунистов мобилизовали на это дело. Из Москвы пришла телеграмма. Для нас закуплено в Маньчжурии двести тысяч пудов хлеба. Расскажи рабочим…

К причалу подошел пароход «Конан-Мару». На мачте взвился белый флаг с красно-лучистым кругом.

— Груз для японской конторы «Исидо», — пояснил Тихон.

Подкатил автомобиль. Из него вышел коротконогий тучный директор фирмы «Исидо» Мацмай. Увидев Суханова, снял шляпу, учтиво поклонился.

— Не нужна ли наша помощь, господин Мацмай? — осведомился Суханов.

— Благодарю. Очень благодарю. Мы обойдемся своими силами, — ответил Мацмай. — Привезли медикаменты.

Директор фирмы помахал шляпой и, любезно раскланиваясь, поспешил на пароход.

— Что-то Мацмай сегодня чересчур суетлив и почтителен, — следя за пароходом, сказал Суханов.

— Странно, что он отказался от нашей помощи. Им такой пароходище хватит разгружать на неделю, а нам на двадцать часов работы.

— Да, странно. — Суханов испытующе поглядел на Ожогина. — А ты, Тихон, разузнай, что у них в трюмах.

Суханов дружески хлопнул Ожогина по плечу и направился в Совет. Шадрин пошел посмотреть на разгрузку.

Тихон Ожогин пошептался с грузчиками и тоже стал наблюдать за тем, как разгружали судно.

Мимо него прошел худенький кореец. Напрягаясь под тяжестью груза, он прерывисто дышал, пот катился по изможденному лицу. Не останавливаясь, кореец тихо попросил пить. Японский приказчик услышал, ударил его стеком.

— Не смей! — крикнул Тихон. — Здесь Советская республика, вы обязаны соблюдать наши законы.

Приказчик погрозил корейцу кулаком и вернулся на пароход.

Тихон зачерпнул ковш воды из бочки, протянул грузчику. Тот жадно стал пить.

— Моя — Ким, корейса… Спасибо, капитана!

В это время подъемный кран поднял большой ящик. На ящике, обтянутом рогожей, алел красный крест. Груз повис в воздухе и, покачиваясь, поплыл над причалом. Сгрузили на берег уже ящиков двадцать, как вдруг трос лопнул. Душераздирающий крик повис над бухтой. Японского матроса, не успевшего отскочить в сторону, зацепило ящиком. Сейчас же появился Мацмай.

Рассыпая направо и налево удары стеком, он поспешил к месту катастрофы.

Но Тихон вырвал у него стек, выбросил в воду. Грузчики, оттеснив Мацмая, бросились к ящику.

— А ну, ребята, нажмем!

Стягами приподняли ящик. Японский матрос был жив. Шадрин поднял его на руки, понес в околоток.

Работа прервалась. Японские матросы столпились вокруг русских грузчиков, благодарили, хлопая по плечу, совали на память свои маленькие трубочки, какие-то значки.

Тихон закинул за плечи рогульку.

— А ну, помоги, вали на спину.

Жилистые руки подхватили ящик и взвалили на его широкую спину. Покачиваясь, Тихон пошел по гнущемуся трапу.

— Чугун там, что ли?

Ожогин подгибался под тяжестью.

— Куда вы? Что делаете? — встревожился Мацмай.

— Поможем, — дружелюбно отозвался Ожогин и, вдруг споткнувшись, со всего размаху швырнул ношу на бетонированный пол. Ящик раскололся, как спелый арбуз. Из него вывалились новенькие винтовки..

Грузчики приостановили работу. Раздались негодующие возгласы. Ожогин вскочил на ящики, накрытые брезентом.

— Довольно галдеть! Сгруженное на пирсе оружие мы конфискуем. Эй, товарищи, у кого винты с собой, выходи!

Человек пятнадцать рабочих с винтовками тотчас же заняли все выходы с парохода.

— Вот что, Ожогин, ты погляди за порядком, а я пойду к Суханову. Дело серьезное, — сказал Шадрин, вернувшийся из околотка.

Японские матросы явно сочувствовали русским. Вместе со всеми рабочими Нагасаки многие из них голосовали за резолюцию социалистической партии Японии: «Ни одной винтовки русским белогвардейцам! Ни одного патрона!» Шесть суток бастовали японские докеры, но их обманули. Им сказали, что они грузят медикаменты для России.

От группы японских матросов отделился длиннолицый моряк — голубоглазый айнос[2]. Он подошел к Ожогину.

— Я Сузуки. Мы, социалисты Японии, — сказал он на ломаном русском языке, — с вами, русские братья!

Его слова покрыл одобрительный гул.

С капитанского мостика прозвучал горн. Японские матросы один за другим поднимались на палубу и выстраивались в ряд. В наступившей тишине слышно было, как лязгнули стальные браслеты, надетые жандармом на руки Сузуки.

ГЛАВА 11

Через главные ворота Пекина величаво входит караван длинношерстных верблюдов. На их горбах покачиваются ящики с товарами. Тащатся усталые кули, торопятся рикши. Едут на низкорослых лошадях монголы в косматых шапках и ватных халатах. Спешат продавцы с большими корзинами на головах.

Весь этот поток катится к порту.

Вдруг движение, приостановилось. Толпа натолкнулась на цепь полицейских.

— Назад!..

Полицейские были в нарядных, расшитых сверкающими позументами голубых мундирах и белых перчатках.

От гавани потянулась длинная цепочка автомобилей. Тесня кули и рикш, пугая животных ревом сирен, машины промчались в посольский городок, окруженный искусственным рвом и высокой гранитной стеной, У чугунных ворот стояли американские легионеры. Здесь международный сеттльмент. В самое сердце Китая врезалась эта чужеродная крепость. В ней тяжелая артиллерия, танки, бронированные автомобили, беспроволочный телеграф. Из бойниц во все стороны глядели стволы многочисленных пулеметов. Глубокий ров, наполненный водой, отделяет крепость от города.

В фешенебельной гостиной американского посольства оживленно. В креслах сидели фабриканты, бежавшие из России, бывшие министры Временного правительства. Гучков, Рябушинский, Путилов, Русанов, Дербер и белогвардейские офицеры были приглашены сюда для участия в большой игре, которая затевалась на Дальнем Востоке.

Степенный заводчик Путилов, около которого увивался порывистый Гучков, говорил по-английски японскому полковнику, маркизу Мицубиси, прибывшему в Пекин для участия в совещании:

— Дальний Восток и Сибирь близко расположены к Японии. Желательно нормализовать наши отношения, войти в соглашение с императором…

Мицубиси взял сигару, закурил. Откинувшись в кресле, выпустил облако голубоватого дыма.

— Тихоокеанское побережье до десятого столетия принадлежало Даи-Ниппон[3], — после короткого молчания твердо сказал Мицубиси. — Видимо, настало время вернуть японскому народу эти когда-то принадлежащие ему земли. Так определяет стратегическую задачу перед своей армией божественный император.

Путилов смешался, нервно забарабанил пальцами о подлокотники кресла.

Мицубиси смотрел на него с застывшей любезной улыбкой. Взял из хрустальной вазы апельсин и, неторопливо сдирая золотистую кожу, продолжал:

— Ваши слова, господин Путилов, напоминают мне русский анекдот. Слышал я его в Петербурге. Один помещик оставил после себя завещание, в котором, между прочим, было написано: «Двух пропавших у меня быков завещаю, если они найдутся, сыну моему, а если не найдутся — управляющему».

— Кое-кто мыслит не так! — осторожно возразил Путилов. — Не менее могущественного соседа России интересует Чукотка, Камчатский полуостров и побережье Ледовитого океана.

Английский консул в Пекине лорд Арчибальд встрепенулся, но промолчал.

Мицубиси, склонившись к плечу Путилова, тихо проговорил:

— Дипломатия, не поддержанная мечом, напоминает домик, построенный смелым, но безрассудным предпринимателем на вершине Фудзи-сана. Мечта в наше время, дорогой друг, должна опираться на армию.

— Будем откровенны, — ответил Путилов. — Я точно осведомлен: начальник генерального штаба США дал приказание отправить экспедиционный корпус в Сибирь.

— Возможно, возможно… — Мицубиси загадочно усмехнулся. — Колодезная лягушка не знает, что такое море, а охотник, преследующий оленя, не видит горы.

Арчибальд повернулся к Мицубиси.

— Мы, маркиз, будем биться в одном строю.

— Благодарю вас! Япония ответственна за сохранение цивилизации на Дальнем Востоке. Она станет ковчегом, спасающим человечество от большевистского потопа. На нашу армию вполне можно положиться.

— Позвольте, маркиз, — не сдержался Гучков. — Дальний Восток — русская земля. Только обстоятельства вынуждают нас…

— О шторме спрашивают у моряка, — отозвался Мицубиси. — Если эта земля ваша, попробуйте ее удержать.

Арчибальд засмеялся. Гучков побагровел, закусил начавшую седеть эспаньолку.

К беседующим подошли консул США во Владивостоке Колдуэлл и князь Романов, претендующий на российский престол.

— Не спорьте, господа, — наливая в бокалы шампанское, сказал Романов. — Россия богата и землей и народом. Для нас с вами, господин Гучков, вполне хватит зауральских земель, а эта дикая Чалдония[4], населенная инородцами и каторжниками, никогда не была русской. В ней все время зреет бунт. Японская армия сможет навести там должный порядок.

— В этом, князь, можете не сомневаться!

— Сибирское коренное крестьянство преимущественно зажиточное, — продолжал Романов. — Оно нас поддержит. Ну, а переселенческая рвань нам не страшна. Инородцы? Я знаю инородцев, населяющих этот гнилой край. Тщедушны, трусливы, малодушны! Погромче прикрикнуть, постегать плетью, и они притихнут. Я уверен, что на казаков Амура, Уссурийска и Забайкалья можно положиться.

— Князь, вы не знаете своих соотечественников, — вмешался в разговор Колдуэлл. — Русские не так уж добродушны. Надо прямо смотреть на факты — мы военные. Придется столкнуться с сильным, дерзким и бесстрашным народом. — Колдуэлл взял из вазы гроздь винограда и, ощипывая ее быстрыми движениями, продолжал: — Не забывайте, что Дальний Восток совсем не похож на патриархальную, благочестивую и покорную Русь. Здесь сыновья бунтарей.

— Так ли это, консул? — спросил Мицубиси. — Сброд! Разин, Болотников, Пугачев… бунт голодной черни…

— От таких, как Разин и Пугачев, дрожали троны не только в России.

— Троны дрожат, — резко отозвался Мицубиси, — там, где на них сидят либо бездельники, либо дураки. Хлеба, сакэ[5], виски побольше — и население будет покладистее.

— Идеи другие, и народы другие, — со снисходительными нотками в голосе отозвался Колдуэлл. — Это не Пескадорские острова и даже не Порт-Артур. В войне не шапками кидают, а снарядами. Все решает военная промышленность.

Мицубиси смешался, словно Колдуэлл хлестнул его по лицу перчаткой. Многим была известна недавняя речь Мицубиси в японском парламенте, в которой он упрекал свое правительство в слишком медленном развитии национальной индустрии.

— Не расстраивайтесь, маркиз! — успокоил его Арчибальд. — Друзьям всегда говорят правду.

— У нас на островах Россию зовут Страной росы, — отхлебывая вино, заговорил Мицубиси.

— Поэтично! — одобрил Арчибальд. — Утро, пала роса, листва серебрится, легкий ветерок колышет деревья…

В дверях появился американский офицер.

— Полномочный представитель президента, командующий Тихоокеанской эскадрой адмирал Остин Найт, — возгласил он.

На плохо гнущихся ногах в зал медлительной походкой прошел лысый адмирал с обвислыми плечами и вытянутой шеей. Рядом с Найтом, твердо печатая шаг, шел низкорослый генерал-майор Грэвс. Вслед за ними в окружении белых генералов Пепеляева, Хорвата, Иванова-Ризанова, Розанова, Дитрихса и Молчанова появился худощавый, сутулый адмирал Колчак. Под полуопущенными веками в маленьких острых глазах светилось высокомерие. Пришли и казачьи атаманы Семенов и Калмыков.

Остин Найт опустился в председательское кресло. Рядом с ним сели консул Колдуэлл, Колчак, японский князь Отани, лорд Арчибальд и генерал-майор Грэвс.

О положении во Владивостоке докладывал Колдуэлл. Начал он с того, что высмеял бывшего комиссара Временного правительства по Дальнему Востоку Русанова и лидера кадетско-эсеровской коалиции Хомякова за трусость в дни всеобщей забастовки.

— Они считали себя стратегами, отсиживаясь в туалетах городской думы, — резко бросал он. — Нерешительность городской думы сорвала все планы.

Русанов протестующе покачал головой.

— Мы же консультировались с вами…

— Напрасно просит совета тот, кто не следует советам, — отрезал Колдуэлл и продолжал доклад.

Его слушали, более не перебивая.

Когда доклад был окончен, Остин Найт спросил:

— Оружие в Приморье доставлено?

— Доставлено, господин адмирал.

— Значит, атаман Калмыков не имеет оснований обижаться?

Калмыков поспешно встал.

— Так точно, ваше сиятельство. Мы получили оружие в Императорской гавани. Казаки действуют.

Найт пододвинул к себе стакан черного кофе и, отпивая его мелкими глотками, продолжал:

— Решено объявить Владивосток вольным городом. Начальником военной полиции назначен майор Джонсон. Переходим к следующему вопросу. Послушаем генерал-лейтенанта Отани. Прошу, князь.

Князь Отани говорил густым, рокочущим басом.

— Дни Советов сочтены. Экипированный содружеством великих держав адмирал Колчак готов к походу на Москву. Россия не способна защищать свою дальневосточную окраину.

Далее он потребовал для защиты интересов японских подданных ввода на Дальний Восток стотысячной армии, контроля над железными дорогами Приморья и Забайкалья и права колонизации всех дальневосточных областей.

Бас Отани оглушал. Остин Найт неодобрительно покачивал головой.

— Около десяти тысяч японских подданных обречены на произвол со стороны большевиков… — плохо выговаривая английские слова, продолжал Отани.

— Но ведь вы требуете разрешения ввести стотысячную армию, — грубо вмешался Грэвс. — Подумайте только, десять солдат для охраны одного человека?

— Многовато, — поддержал Найт. — Для торговцев — императорская охрана.

— Но мы же должны защищать законное правительство России и помочь генералу Гайда.

— Это другое дело. Грэвс, а вы как думаете?

— Полагаю, что князь Отани может ограничиться одной дивизией.

Найт подошел к карте, очертил круг от устья Лены до Амурского залива.

— Вот эти области остаются под контролем моей страны. Кроме того, транссибирская магистраль с байкальскими тоннелями, Сучанский угольный район и Камчатский полуостров.

— Позвольте, в Якутскую провинцию нами подготовляется экспедиция генерала Пепеляева, — не удержался маркиз Мицубиси.

— Но и американская акционерная компания «Олаф Свенсон» для этой цели ассигновала больше миллиона долларов. Не так ли, генерал?

Пепеляев, одетый, как «вождь земской рати» — под русского крестьянина: в холщовой косоворотке, в штанах, заправленных в голенища яловичных сапог, поднялся.

— Да, деньги мной получены.

— Это нехорошо, у одного ребенка не может быть двух отцов, — заметил Мицубиси.

Пепеляев опустил голову, стал грызть ногти.

— Эти земли соприкасаются с американскими, — суховато отозвался Остин Найт. — Генерал Пепеляев действует правильно. Берингов пролив узок, и мое правительство этого не забывает. Река Лена будет нашей естественной границей. Весь этот край мы рассматриваем как продолжение Аляски, и излишне говорить о том, что эта территория будет охраняться всей мощью моей страны.

Вслед за тем слово было предоставлено Дерберу.

Дербер устало поднялся со своего места, откашлялся, вынул из кармана лист бумаги и дребезжащим старческим голосом принялся читать:

— «Мы, правительство Сибирской автономии, торжественно заверяем союзников в своей преданности… Соединенные Штаты могут рассчитывать на полное удовлетворение своих законных и справедливых претензий на Дальнем Востоке в разработке естественных богатств…»

Колдуэлл склонился к плечу Найта.

— Это программная декларация, принятая руководством партии эсеров и социал-демократов. Самые влиятельные партии в России.

Кончив чтение, Дербер положил бумагу перед Найтом.

— Мы просим обнародовать нашу декларацию как просьбу русского народа, взывающего в свой трудный час к помощи.

За Дербером выступил генерал Хорват, начальник Китайско-Восточной железной дороги.

— Я предлагаю конфисковать на нужды оккупационной армии двести тысяч пудов зерна, закупленных большевиками в Южной Маньчжурии.

После его выступления Найт огласил телеграмму из Вашингтона. В ней сообщалось, что правительство США согласилось на передачу главного командования союзными войсками, оккупирующими Дальний Восток, генерал-лейтенанту японской армии Отани.

Дальновидный Остин Найт перед отъездом сумел настоять на этом: каштаны из огня должны таскать другие. В то же время это была уступка Пуанкаре, Ллойд-Джоржу и другим союзникам, опасавшимся продвижения США в Азию. Но Остин Найт был спокоен: такая уступка развязывала руки генеральному штабу в этом рискованном походе. Он отлично понимал ответственность перед историей командующего союзными войсками против такой страны, как Россия, и был рад, что избавился от поста главнокомандующего.

— Решение президента единственно правильное, — пояснил Найт. — Всякая война, а тем более такая, как в русской Азии, требует единого плана и командования. Но вы, князь Отани, должны помнить, что Соединенные Штаты снабдили Японию военными материалами на полмиллиарда долларов и притом в кредит. А жизнь в кредит, говорят деловые люди, подобна часам, которые обязательно остановятся, если их не завести. Уверен, что вы будете строго придерживаться тех решений, которые нами сегодня занесены в протокол. Вручая вам маршальский жезл, князь, мы, конечно, рассчитываем на охрану и наших интересов на Дальнем Востоке. Отныне войска, находящиеся на пути к Владивостоку, объединены, и от вас, князь, зависит согласованность, дружба и успешные действия. Желаю удачи!.. Итак, джентльмены, поскольку присутствующие не возражали, прошу подписать протокол. Бог да благословит вас на новый крестовый поход!

ГЛАВА 12

Из-за скалистых берегов появились суда. Они шли, зарываясь носами в волны, преодолевая натиск ветра. Плескались вымпелы — белые полотнища с красными кругами посредине. Раскидывая белоснежную пену и сливаясь однотонной окраской с морской волной, шли миноносцы. В их окружении двигался броненосец. Эскадра поравнялась с высоким мысом Русского острова и пошла вдоль берега.

Не доходя мили до бухты, броненосец протяжно загудел. На капитанском мостике вскинулись сигнальные флаги, требуя очистить место.

Работа в порту остановилась.

Весть о приходе японского военного корабля уже облетела город. Люди повалили в порт. На набережной — разношерстная толпа. Здесь и грузчики, и рабочие, и состоятельная публика. Вместе со всеми стоял и Тихон Ожогин. Он наблюдал, как броненосец, тесня торговые суда, подходил к берегу. Загремели якорные цепи. Броненосец левым бортом остановился против города. На форштевне[6] серебрилась витиеватая японская надпись: «Ивами».

Кто-то рядом с Ожогиным мрачновато проговорил:

— Как вдарит со всех стволов — мокро останется.

— Пусть попробует!

Чиновник в пенсне и пальто на хорьковом меху презрительно хмыкнул:

— От кого мокро останется, а кому и свободно вздохнется.

— Уж не тебе ли, гробокопатель?

— Всем, кому дорога Россия.

— О России толкует, продажная шкура!

Чиновник отпрянул назад, схватился за бок. Пошатываясь, выбрался из толпы.

— Здорово, Щегол, дал ему в печенку!

— Рукам волю, товарищи, не давай! — крикнул Тихон.

— А что он здеся контру разводит?

— За контру ответит, а грабли не распускай.

Среди зрителей, которые разбились на отдельные кучки, кипели страсти. К пирсу протиснулся боцман Коренной. Ветер трепал длинные ленточки, на них золотилась надпись: «Тихоокеанский флот».

Коренной нечаянно задел плечом торговца в горностаевой дохе.

— А ты б полегче на поворотах, приватир[7].

Коренной склонил коротко остриженную седую голову, сжал кулаки.

— Заткнись, акулья пасть!

Торговец уткнул подбородок в меховой воротник. Но его неожиданно поддержал атлетически сложенный молодой человек с офицерской выправкой.

— Собственно говоря, что ты здесь хамишь?

Коренной сверкнул ослепительно белыми зубами.

— Брысь, брандер![8] Не то шпангоуты вмиг окорнаю.

Атлет сжал пальцами широкое плечо моряка.

— А ну, хам!

Толпа, предчувствуя зрелище, расступилась, настороженно притихла. Образовался круг.

Широко расставленные, маленькие, с хитрой искрой глаза боцмана блеснули молодым озорством, но голос прозвучал дружелюбно:

— Отойди, не задирай, не до тебя!

Но атлет, упруго покачиваясь на крепких ногах, не уступал дороги.

— Вон отсюда!

— Что-о-о! Старинку вспомнил? Ну я же тебя, собачье вымя, отдраю по всем статьям!.. Думаешь, не вижу, контра, кто ты есть?

Коренной скинул бушлат.

— Браток, подержи! Я ему, миноге, покажу.

Под полосатой тельняшкой напряглись мускулы.

— Трубку, остолоп, убери, а то даст в зубы, подавишься! — зло крикнул торговец.

Коренной бесшабашно подмигнул.

— Без трубки моряк, что крейсер без андреевского флага.

Коренной стиснул зубы, прикушенная трубка выдалась вперед.

— Ты у меня поплаваешь! — тесня моряка к стене, сквозь зубы выдохнул атлет.

От сильного удара в челюсть боцман покачнулся, но на ногах устоял. Вокруг раздались восторженные возгласы сторонников атлета.

— На або-о-о-р-даж! — неожиданно весело крикнул Коренной и ринулся в атаку. Правой рукой он влепил точный удар в подбородок. Атлет покачнулся и рухнул навзничь.

— Ну и отдирает моряк! — задорно прозвенел мальчишеский голос. — Отчехвостил хвастуна!

Коренной стоял над лежащим человеком, сокрушенно качая головой.

— Просил добром, а он кливера[9] распустил.

Атлет поднялся, выплюнул сгустки крови вместе с выбитым зубом и, не глядя на людей, поплелся к выходу из порта.

Коренной, выбежавший к пирсу, остановился.

— Братцы, — с дрожью в голосе выкрикнул он, — да это ж «Орел»!..

По пирсу прокатился недоумевающий говорок.

Коренной сорвал бескозырку.

— Боже ж мой, «Орел»! Вот где, батюшка, довелось встретиться. Боже ж мой! Я своего «Орла» по осадке и корпусу из тысячи узнаю. Даром, что ль, тридцать лет на нем швартовался: начал юнгой, кончил боцманом. Всю жизнь, чай, под андреевским флагом выстоял.

Щуплый старичок в монашеской скуфейке слегка толкнул боцмана в бок.

— Не путаешь ли, друже? Я ведь тоже на «Орле» хаживал. Что-то не похоже!

— Не похоже? — не оборачиваясь, вскинул боцман руку. — Гляди на форштевень. Во всем Тихом океане такого нет… своими руками бронзовым листом оснащал!

Старичок стал всматриваться.

— «Орел»! — срывающимся от волнения голосом проговорил и он. — Русское судно, и шлюпки по борту русские.

— А клепка-то, дед, клепка-то? Видишь?

— Вижу! Сердце заходит: чужой гюйс[10] на русском судне развевается. Мошенники, будь вы прокляты!

Старичок поднял над головой кулак.

— Помните, русские люди, о Цусиме, помните героев «Варяга». Не давайте воли супостату.

Боцман рванулся за старичком. Узнал он деда Михея, бывшего фельдшера с «Орла». Но тот уже исчез в толпе.

Высокий человек в черной шинели положил тонкую, затянутую в кожаную перчатку руку на плечо боцмана.

— Шумишь, боцман Коренной?

Коренной оглянулся, быстро надел бескозырку, кинул руки по швам.

— Здравия желаю, ваше благородие!

Сухо поблескивающими глазами высокий человек долго всматривался в морскую даль.

Из тускло отсвечивающих труб броненосца валил густой черный дым. Медленно поворачивались орудийные башни.

— Да, «Орел»… — задумчиво произнес он. — Русский эскадренный броненосец первого класса. Я его в бинокль, боцман, приметил, когда он проходил у маяка Скрыпылева. Видишь, славянские буквы не все сбиты. Гляди, вон под краской светится наше «ё».

Коренной горестно вздохнул.

— Дожили!.. «Орел» нацелил жерла орудий на родной дом… Эх, ваше благородие, горит сердце!

— Не Стессель да не князь Романов, не видеть бы микадо «Орла» в японской эскадре как своих ушей. Крепись, боцман, мы еще с ними за Цусиму и Порт-Артур не рассчитались.

— Разочтемся! Вы-то у каких берегов швартуетесь?

— Как всегда, боцман.

— Идемте в Совет к Суханову, я за вас головой поручусь. Командует эскадрой сухопутный мичман. Морское кончил, а шторма не нюхал. Сами знаете, как ни учись, морской волк из него не выйдет, пока не трепанет настоящий шторм. Нет своих людей! Что ни командир, то или кадет, или меньшевик. Вот вас бы к нам, наворочали б делов!

Высокий человек прищурился.

— Так, значит, ты все еще на «Грозном»?

— На нем. Как с плена бежал, так и лег в дрейф. На флагманском с восьмого году. Он меня и поит и кормит.

— Вот это, боцман, хорошо! — неожиданно повеселел высокий человек. — Пойдем завтракать. Голоден, как акула. Там и потолкуем.

Они выбрались из поредевшей толпы и пошли по Адмиралтейскому проспекту.

— В Совете я, боцман, был. Вчера состоялось решение. Назначили командующим Тихоокеанской эскадрой.

Боцман растерянно заморгал глазами.

— Да что ж вы, Владимир Николаевич, молчали? А я-то, старый краб, клешни распустил… Подумать только, с адмиралом за ручку здоровкался… Как же так?

Владимир Николаевич рассмеялся, глядя на растерянное лицо старого боцмана.

— Да подойди ближе, чего отстаешь.

Боцман зашагал нога в ногу со спутником.

— Старое-то, Владимир Николаевич, не забывается… В пятнадцатом на «Грозном» шли… Ну, известно, корабль флагманский, линька из рук не выпускаешь, чтоб порядок был как в храме. А сами знаете: у адмирала Корсакова акулья хватка…

Боцман помолчал, раскурил трубку.

— Идет их сиятельство как-то раз по палубе и, как всегда, белым платочком то там мазнут, то здесь. Я спокоен, корабль надраен, как новенький империал. Вдруг слышу, ревут моржом: «Боцмана ко мне!..» Сами знаете, не трусливого десятка, с водяным всю жизнь дружу, а в тот раз колено дрогнуло: забьют линьком насмерть… Подбегаю. Стоят адмирал и этак сладенько улыбаются: «Гляди-ка, боцман!» — и суют мне в зубы платок. Глянул я, обмер: на платке сажа. Вырвали их сиятельство линек из моих рук и ну хлестать, глаза вот только и пощадили, а то б — прощай, море. Три месяца в госпитале отлеживался, думал, привяжут колосник к ногам…

Боцман снова разжег потухшую трубку.

Его собеседник Владимир Николаевич Синявин, приемный сын покойного адмирала, после Цусимского боя был разжалован в рядовые матросы за революционную пропаганду. В штрафной роте оборонял Порт-Артур, после падения крепости его интернировали как военнопленного в Японию. Но и там он не прекратил своей партийной деятельности. Его судили и приговорили к пожизненной каторге.

— С японской каторги мне удалось бежать в тринадцатом году. Ушел на английском транспорте к бразильским берегам, невмоготу стало, — рассказал он боцману.

— А семья? Верунька-то, поди, совсем барышня?

— В Токио осталась. Не мог я их взять на корабль…

— Да-а, видать, штормило!

— Штормило, Гаврило Тимофеевич. Все разве расскажешь? Как вспомнишь, мороз по коже пробегает.

— Ну, а фамиль-то как, по-прежнему или по батьке?

— Нет, по-прежнему. Так лучше! Уж больно известная у отца фамилия, сразу бы схватили. Злы они на меня. В тот раз было галстук на шею надели, да из-за отца…

— Что говорить, любили адмирала матросы… Царствие небесное!

— Помнишь, как нас загнали в трюм японского судна?

— Разве такое забывается!

— При опросе пленных я доложил о себе: рядовой сто седьмого стрелкового полка Дубровин! Так и записали.

— Вон оно што! — задумчиво отозвался боцман. — Прожил с вами сколь годов, под одним бушлатом на соломе дрогли, а не знал, что вы из большевиков.

— А вам знать, боцман, не полагалось.

— Да-а, конспирация!

— Конспирация, Гаврило Тимофеевич, решала все дело. Они удалы, но и мы не промах!

— Как дальше-то будем жить? Палуба под ногами дыбом встает.

— Драться будем, боцман! Готовь моряков под ленинский флаг.

— Значит, андреевскому-то отставка?

— Огрязнили царские адмиралы андреевский флаг. Нет в народе ему прежнего доверия.

Дубровин достал из кармана шинели длинный из красного шелка вымпел с гербом Российской Советской Федеративной Социалистической Республики.

— Выстройте, товарищ боцман, моряков! Поднимите на флагмане советский вымпел.

ГЛАВА 13

Обстановка все осложнялась. Во Владивосток прибыл второй японский крейсер, «Асахи». Бросил якорь английский крейсер «Суффольк». На рейде задымили итальянские, английские и французские военные корабли.

Суханов и Шадрин стояли на балконе Совета, оглядывая бухту. В глазах рябило от реющих над морем вымпелов.

— Как на ярмарке! — проговорил Суханов. — Собрались в стаю, зубы скалят! А Москва требует выдержки.

— Москва, Костя, правильно требует. Нельзя поддаваться на провокации.

— Тебе хорошо говорить. А если завтра они начнут маршировать по городу? Разве выдержат рабочие? Напролом пойдут.

— Надо сдержать! Наступление должно быть обеспечено. А разве мы готовы?

— Понятно, Родион Михайлович, все понятно, мой дорогой, да тяжело…

Суханов прошел к столу, среди бумаг отыскал протокол заседания исполкома Совета. Выписал ордер.

— Вот, держи! Оружие получишь у Дубровина, в арсенале. Пока маловато. Механический для вас реставрирует старые ружья. Пришлем в Николаевск катером.

— Спасибо, Костя! Теперь и я казак.

За окном просигналила автомобильная сирена. Из автомобиля вышел адмирал японского флота. Сопровождавшие его офицеры небрежно отстранили часового. Дверь в кабинет Суханова распахнулась. Офицер в ослепительно белой морской форме вытянулся на пороге. Переводчик, юркий низкорослый человек, объявил:

— Командующий Владивостокской эскадрой Японии адмирал Хиракиру Като.

Суханов встал, поздоровался. На вид адмиралу было лет пятьдесят. На безбровом коричневом лице светились узкие острые глаза.

Тяжело дыша, адмирал опустился в кресло. Шадрин отошел к окну, искоса наблюдая за ним.

— Должен вам, господин мэр, выразить благодарность за дружеский прием наших кораблей… Мы, господин мэр, следовали в Корею, но по условиям погоды вынуждены задержаться в Амурском заливе… У берегов Кионсин и Хамхынг свирепствует тайфун, я не мог подвергать опасности здоровье и жизнь воинов божественного императора. «Если, — говорят у нас в Японии, — нуждаешься в помощи, обращайся к другу». Россия — дружественный сосед, и я рад, что условия привели меня к вам в гости.

Неожиданно для Суханова он протянул руку и крепко сжал его пальцы.

Офицер в морской форме быстро щелкнул фотоаппаратом.

Хиракиру Като сел в кресло и, поигрывая сверкающим драгоценными камнями кортиком, продолжал говорить. Переводчик переводил:

— Благодарю, господин мэр! Пусть мир узнает об этой встрече, знаменующей новую страницу дружбы двух великих народов.

Суханов поморщился, но сдержался.

Он вынул из ящика стола и положил перед Хиракиру Като несколько резолюций, принятых на митингах трудящихся, с протестами против прихода японской эскадры.

Хиракиру Като небрежно перелистал бумаги, передал их переводчику. Тот вполголоса начал читать их, сразу же переводя на японский язык, но адмирал не стал его слушать, вырвал резолюции и положил их на стол.

— Завтра эскадра у острова Аскольда будет заснята на кинопленку. Приглашаю вас, господин мэр, на флагманский броненосец.

Суханов, закусив губу, промолчал.

— Катер будет ожидать вас завтра в два часа пополудни у пирса. Будьте здоровы, господин мэр!

Японский адмирал вышел. Суханов, засунув руки в карманы, угрюмо зашагал по кабинету.

Через несколько дней произошло новое событие. Владелец спичечной фабрики Спиридон Меркулов выгнал с работы рабочих-китайцев за то, что те потребовали повысить заработную плату и установить восьмичасовой день. Рабочие обратились в Совет депутатов. Совет их поддержал. Меркулов передал фабрику конторе «Исидо», оформив продажный документ. Совет признал сделку незаконной, уведомив об этом решении японского консула. В тот же день консул позвонил Суханову по телефону.

— Прошу не нарушать интересов Японии, — заявил он угрожающе. — Вы вмешиваетесь в дела нашей фирмы.

— Интересы японцев не нарушаются, — возразил Суханов. — Фирма «Исидо» никакого отношения к русской спичечной фабрике не имеет.

— Мне известно другое. У меня на столе копия законного акта о продаже фабрики.

— Фикция! Фабрика подлежит национализации…

— Над фабрикой развевается государственный флаг Японии. Наша армия будет ее защищать.

Суханов положил трубку. Однако через час ему снова пришлось услышать о спичечной фабрике. В кабинет, широко распахнув дверь, вошел худенький русоволосый паренек.

— Мне товарища Суханова, — объявил он. — Срочное дело!

— Я Суханов.

— А я Максимка Кондратьев, — отрекомендовался паренек. — Тоже председатель. Меня к вам рабочие послали. «Как ты, — говорят, — есть председатель, тебе и идти в Совет».

Максимка рассказывал о том, что молодые рабочие организовали союз красных коммунистов, а хозяин Спиридон Меркулов грозится их разогнать.

Суханов снял трубку, позвонил на фабрику.

— Не верите? — вспыхнул Максимка.

— Без проверки нельзя. Так и ты, Максим, действуй впредь, — говорил Суханов, с любопытством разглядывая паренька. — Значит, ты командир красных коммунистов?

— Ага! Я и есть! Не соглашался, а они свое. Проголосовали — и точка, — ничуть не смутившись, ответил паренек, сверкая белыми зубами. — Говорят, революционная дисциплина. Что сделаешь?

— Ты мне, товарищ Кондратьев, вот что скажи: язык за зубами умеешь держать? Лишнего не сболтнешь?

— У нас этого в роду не водится, хоть режь…

— Молчать надо уметь. Наше дело скрытности требует.

Суханов насыпал на ладонь махорки и, ловко подбирая крошки, набил цигарку.

— Почему вы свой союз назвали союзом красных коммунистов? Разве белые коммунисты есть?

— Я ребятам говорил, а они: так, мол, лучше, громче то есть… А еще ребята просят доклад сделать.

— О чем?

— Ну сам знаешь, по всяким делам… О контриках, об японцах, ну, и что от нас революция требует. А еще ребята оружие просили.

— Зачем вам оружие?

— Контриков приструнить…

Суханов слушал Кондратьева со все возрастающим интересом.

— Скажи, много на фабрике бертолетовой соли, серы, парафина?

Максимка, морща лоб, подсчитал, потом протянул Суханову коряво исписанный лист.

Наклонившись к пареньку, Суханов тихо сказал:

— Надо захватить эти материалы. Понимаешь? И перевезти в Лузгинское ущелье… А там мы таких подарочков наделаем…

— Бомбы? — перебил Максимка, сверкнув глазами.

— Смотри, лишнего не болтай.

Максимка покрутил головой.

— Сказано: могила — и точка! Не маленький, шестой год на спичке работаю.

— Сколько же тебе лет?

— На днях шестнадцать стукнуло.

— Да мы с тобой, Максим, почти ровесники! — пошутил Суханов. — Вот что скажи ребятам: вместо «красные коммунисты» пусть говорят «молодые коммунисты».

— Винтовки, товарищ Суханов, нужны позарез, иначе фабрике — амба. Растащат все! Японец какой-то был, грозился: «Моя, — говорит, — фабрика, что хочу, то и делаю». Собрались было японцы станки вывозить. Мы выкатили насос и давай их из клозета вонючкой поливать. Смехота! Они бежать, а мы из рогаток пуляем. Опосля они свой флаг повесили, а ребята его цап-царап, свой красный теперь полощет. Во как!

— Молодцы! Фабрика принадлежит рабочему классу.

Суханов снова снял телефонную трубку и приказал выдать председателю союза молодых коммунистов спичечной фабрики Кондратьеву десять берданок и сто штук патронов. Потом прошел к сейфу, достал никелированный браунинг с запасной обоймой, кобуру и протянул Максимке.

— Смотри, товарищ Кондратьев, Совет вам доверяет: берегите фабрику!

Максимка сунул браунинг в поскрипывающую новенькую кобуру, застегнул ремень и, твердо ступая, вышел из кабинета.

Оседлал полированные перила мраморной лестницы и скатился вниз. Мимо скользнул японец в матросской форме.

Максимка окликнул его, но тот не остановился. Максимка заспешил за матросом.

— Куда прешь?

Японец смотрел на паренька и растерянно улыбался.

— Ты отвечай, коли тебя спрашивают! — орал Максимка. — Зачем тебе Совет? Зачем ты, стерва, здесь? Спрашивают тебя али нет?! Спрашивают?! Шпиён?

Максимка уцепился за форменку матроса. Японец отбросил забияку к лестничным перилам, побежал наверх.

— Ах, вот как, гадюка!

Максимка рванул браунинг из кобуры. Шедший в Совет Шадрин сжал ему локоть.

— Ты, парень, что, с ума сошел?

Максимка вырвал руку из жестких пальцев незнакомого командира.

— Не трожь!

— Разбойничаешь? Давай пистолет!

Максимка понял, что с ним не шутят, стал оправдываться.

— Шпиён он, честное слово, шпиён! Лисой в нашенский Совет крался… Японец же!..

— Чудак ты этакий, если японец, то и шпион? Японцы, как и русские, разные бывают. Ты, я вижу, рабочий, и он не буржуй. Значит, надо вам дружбу водить, — разъяснил Шадрин.

На шум вышел Суханов. Рядом с ним шел японский матрос.

Шадрин начал было рассказывать, что произошло с матросом в порту, но Суханов прервал его.

— Знаю!.. — сказал он. — Консул взял его из больницы и водворил на «Конан-Мару», а он опять бежал с парохода. Прыгнул в море, наши рыбаки подобрали… Жаль парня…

Максимка оторопело посмотрел на японского матроса.

— А если мы его, товарищ Суханов, спрячем?

Суханов, о чем-то напряженно думая, не ответил.

Максимка подошел к японскому матросу, взял его за локоть.

— Пойдем со мной, у нас на «Спичке» ребята в обиду не дадут.

Матрос вопросительно посмотрел на Шадрина.

— Иди! Товарищи на фабрике помогут тебе, — поддержал Шадрин.

— Товариса… — прошептал японец, и глаза его заблестели.

— Как звать? — допытывался Максимка, жестами и мимикой дополняя свой вопрос. — Меня Максим, а тебя?

— Матиноко…

— Значит, Мотька, Матвей, по-нашему.

— Мотька… Матвея… — согласился матрос.

Максимка взял Матиноко за руку. Они пошли по направлению к Первой речке, где у Максимки был плохой, но все-таки свой угол.

ГЛАВА 14

На море разразился шторм. Подходивший к Владивостоку крейсер «Бруклин» швыряло на крутых медно-желтых волнах, через стальные борта хлестали потоки воды.

На флагманском мостике стоял адмирал Остин Найт — командующий Тихоокеанской эскадрой Соединенных Штатов.

— Неласково встречает нас Россия! — крикнул он в ухо флаг-офицеру.

— У моряков, господин адмирал, есть примета: кто в шторм вошел во вражеский порт, тот должен ждать победы, — почтительно отозвался флаг-офицер.

— Глупости! Победу добывают, а не ждут… Поднять пары в котлах…

Над мачтой взвился звездно-полосатый флаг. Крейсер с полного хода проскочил мимо Русского острова и вошел в защищенную горами бухту Золотой Рог.

— Снять чехлы с орудий! — приказал адмирал, уходя с мостика. — Артиллерийским расчетам быть на месте.

Но уснуть адмиралу не удалось. В каюту постучался флаг-офицер.

— Русский катер просит, чтобы его допустили к борту «Бруклина», — отрапортовал он. — С вами по поручению правительства России хочет говорить мэр Владивостока Суханов.

— Требовать могут те, кто имеет силу и власть. — Щека Найта презрительно передернулась. — Мэру просигнальте: приму в воскресенье в двадцать ноль-ноль.

— Слушаюсь! — Флаг-офицер осторожно прикрыл дверь каюты.

В воскресенье после молебна Остин Найт принял председателя Совета в своем салоне. Небрежно развалившись в кресле и не вставая, он жестом пригласил Суханова сесть.

— Ужасная погода, — вместо приветствия проговорил он, — негостеприимная Россия нас встретила бурей.

— Россия гостеприимна для своих друзей, — ответил по-английски Суханов.

Насупленные брови адмирала разошлись, он более благожелательно посмотрел на невозмутимого Суханова.

— Вы владеете английским языком? В этом я вижу хорошее предзнаменование. Не думал, что в Советской России у власти стоят образованные люди.

— По-видимому, вы неправильно информированы…

Найт с дружеской фамильярностью положил Суханову на колено руку.

— Вы так молоды и уже мэр города?.. В нашей стране перед способной молодежью тоже раскрыты все двери.

Мгновение они смотрели друг на друга пристальными, изучающими взглядами.

Найт приказал подать завтрак.

— За дружбу русского и американского народов! — поднимая бокал, провозгласил он.

Суханов пригубил вино, поставил бокал.

— Этой дружбе мешает кто-то в Америке.

— Вы заблуждаетесь, господин мэр. Наша цель — оказать России дружескую помощь. В частности, мы будем охранять транссибирскую железную дорогу от всех, кто вздумает мешать нормальному движению по этой единственной артерии.

— К чему это? Правительство РСФСР и его органы могут обойтись без помощи иностранных держав.

Трубка в стиснутых зубах адмирала вздрогнула и переместилась в другой уголок рта: Остин Найт был раздражителен.

— У нас общие враги, понимаете? Мы знаем, в каком затруднительном положении находится Россия. Прорвав сибирский кордон, азиаты устремятся в Европу. Судите сами, может ли цивилизованное человечество ждать этого равнодушно?

— Именно Россия сдержала конные полчища Золотой Орды, не допустила их в Европу.

— Времена другие, господин мэр!..

— Соединенные Штаты решили, видимо, принять участие во внутренней борьбе России. Заход крейсера «Бруклин» в наши воды обнаруживает ваши истинные намерения.

Ироническая усмешка мелькнула на губах адмирала. Откинувшись на спинку кресла, он закинул ногу на ногу.

— У нас в Америке говорят: «Чего не сможет сделать винчестер, то сделают добрый совет и выгодная торговля…»

— Как бы вам, господин адмирал, понравилось, если бы Россия или другая иностранная держава использовала остров, на котором красуется статуя Свободы, для солдатских казарм и устроила бы маневры, скажем, на Арлингтонском национальном кладбище?

Прямолинейность Суханова все более раздражала адмирала. Он рассчитывал встретить униженного обстоятельствами заискивающего чиновника, а перед ним сидел уверенный в себе человек, подчеркивающий свою независимость.

— Вы, господин мэр, настойчивы. И представьте: мне это очень нравится, в этом есть что-то американское. Ваш патриотизм достоин уважения! Буду откровенен. Мы пришли сюда, кроме того, чтобы не допустить укрепления на Дальнем Востоке Японии. Надеюсь, это между нами.

Адмирал поднялся.

— Будьте покойны, господин мэр, мы искренние друзья России, наша цель помочь ей в тяжелую минуту. Принцип невмешательства был и остается лейтмотивом нашей внешней политики. Мы будем торговать, а разве это плохо? Три вещи проверяются только в трех случаях: стойкость в опасности, мудрость в гневе, а дружба в нужде.

Суханов тоже встал.

— Совет принимает к сведению ваше заявление. О нашей беседе я доложу главе правительства РСФСР товарищу Ленину.

Найт кивнул.

— Председатель Совета Народных Комиссаров Российской республики, господин мэр, в этом может быть совершенно уверен.

ГЛАВА 15

Наташа, обняв худенькими руками колени, сидела под кедром на утесе и смотрела на летающих над Уссури стрижей. С тех пор как она проводила отца, прошло много дней. Мать умерла. Осталась она одна-одинешенька. Только и радости, что письма отца из Петрограда. Зима пролетела, а его все нет и нет. Жить в людях нелегко. Но не захотела девушка обременять семью Ожогиных. Неурожайный год подорвал их скудное хозяйство. Бабка Агаша одна управлялась с коровой да с десятком кур. Как ни возражал дед Сафрон, но пошла Наташа работницей в семью богатого казака Саввы Шкаева.

Веселым перезвоном заливались церковные колокола. В станице началось пасхальное гуляние. На обоих концах улицы парни и девушки водили хороводы. С утеса хорошо видны рубахи парней и пестрые весенние наряды девчат. Гармонисты играли неистово, до ломоты в пальцах.

— Мы с ног сбились, а она рассиживает, — раздалось за спиной Наташи. — Пойдем, нас казачата переплясали.

Девушки принялись тормошить Наташу.

— Не пойду я, девчата!

— Всегда артельная, а тут… — недоумевающе сказала быстроглазая смуглая девушка.

Наташа виновато улыбнулась, поднялась.

— Пошли!

Круг расступился. Наташа притопнула ногой, повела плечами.

— Ходи, горы, ходи, лес! — прозвенел ее голос.

Следом за ней в круг выскочил Колька Жуков в лакированных сапогах, перетянутый алым кушаком. Его сняли с поста начальника милиции, и теперь он был не у дел.

Наташа посмотрела на Кольку и, повернувшись к нему спиной, убыстряя движение танца, взмахнула платочком. Лихо отплясывая присядку, Колька забежал вперед, пропел:

Соболью шубку я купил, Тебя, девчонка, полюбил. Жизни нет мне без тебя, Скажи, что хочешь от меня?

Наташа встряхнула головой, отозвалась:

Я девчонка молода, Но расту не для тебя. Прочь с дороги, мелкота, Пока цела голова!..

Пальцы гармониста замерли на клавиатуре. В тишине всплеснулся чей-то возмущенный возглас, потонувший в общем смехе.

— Играй, дьявол! — крикнул Колька и, швырнув гармонисту горсть медяков, пошел выделывать забористые колена.

Выхватив из рук товарища кусок алого бархата и раскидывая его перед девушкой, низко склонился. Она обошла бархат сторонкой и, вырвав у плетня пук крапивы, швырнула к его ногам.

Продолжая отбивать чечетку, Колька по бархату пошел на девушку. Поводя плечами, та вышла из круга. Колька рванулся за ней. Но она уже уходила с подружками.

— Каторжанка, а норовиста!

Наташа оглянулась. На скамейке, около каменного двухэтажного дома Жуковых, сидели, щелкая орехи, разнаряженные пожилые бабы.

— И что она ему далась — ни кола ни двора.

— Любит. Извелась я вся, глядучи на него. Селиверст волком смотрит, а Микола свое гнет…

Наташа попрощалась с подругами. Пастухи пригнали с выпасов коров, надо было доить. Ее встретила хозяйка Аграфена и хмурый, заросший волосами до самых ушей Савва.

— Шляешься, а коровы не доены.

— Праздник ведь…

— Праздник! — отозвалась хозяйка. — Ты и в праздник жрать тянешься. Дармоеды!

Наташа взяла подойник, пошла под навес. Большая пестрая корова капризничала: переходила с места на место, перебирала ногами.

Сложив руки под рыхлой грудью, хозяйка наблюдала за дойкой.

Наташа приласкала корову, скормила ей кусок ржаного, круто посоленного хлеба, села на низенькую скамейку. Пальцы коснулись набухшего вымени. Пеструха замычала, повернула к ней рогатую морду с влажными фиолетовыми глазами.

— Николай Селиверстыч приходил, — начала хозяйка. — Чего ерепенишься? Казак стоящий, всех статей, ну и хозяйство не малое… И ахвицер… В барынях будешь ходить.

Наташа бросила негодующий взгляд на хозяйку.

— Не бывать этому.

— Эвана! — угрюмо произнес появившийся в дверях Савва.

— А я-то Аграфене по душе был? Обломаешься.

Кончив доить корову, Наташа взяла вилы, стала выкидывать навоз.

— Я в твои-то годы, девонька, — елейным голоском продолжала Аграфена, — тоже думала, откедова берется эта самая любовь? Думала, гадала, пока не обвенчалась. А как окрутил поп, так и поняла: все это от нашей бабьей дури. Пользы от нее ни на грош, а маяты — не дай бог.

— Бросай вилы, Микола-то ждет.

Наташа поглядела на Савву, который стоял поодаль и пухлыми пальцами вертел брелоки на часовой цепочке.

— А вам-то какое дело? Суете свой нос куда не надо.

Шкаев ругнулся, вышел из хлева.

В распахнутые ворота въехал рессорный ходок. С ходка спрыгнул тщедушный мужичонка лет тридцати, с конопатым лицом. Это был Илья, единственный сын Шкаевых.

— Чего рот-то разинула? Убирай коня! — пьяно закричал он. — Эй, Галина, где тя леший носит?

На крыльцо вышла Галя. Увидев, что муж пьяный, она дернула налитым плечом, ушла в дом.

— Я тебе дам, лярва! — сипел Илья, покачиваясь из стороны в сторону. — Поласкаю плетью, будешь ценить.

Наташа внесла подойник с молоком в кухню. Там ее поджидала молодая хозяйка.

— Плакала? Опять обидели?

Наташа ткнулась ей в плечо, всхлипнула.

— Житья, Галюша, нет. Колька вязнет, проходу не дает. Не знаю, что делать. И твои хороши…

— И мне поперек горла встали, — досадливо ответила Галя. — Чуть что, так плетью…

— Уж ежели поперек горла стали, отрежь — и вся недолга.

— Куда уйдешь? Венчаны мы, под землей найдут. Они, мужики-то, до свадьбы ласковы, а потом…

Галя вздохнула.

— Колька с ума сходит. Намеднись с отцом схлестнулся из-за тебя.

— Не люб он мне.

— Не соглашайся, Натка! Сговор у них с Савкой. Савка за золото родного отца продаст. Уходи. Растопчут они твою молодость, испоганят душу. На себе испытала.

В дверях показался Савва Шкаев.

— Чего расселись? — заворчал он, входя в кухню. — Скиснет молоко, дармоеды.

Застрекотал сепаратор. Ему вторила грустная песня Гали:

Ах, молодость, молодость, Весна моя красная. Ты когда, когда прошла, Когда закатилася? Ах ты, горе горькое, Неразменная тоска! Ты когда на ретивое Горючим камнем полегла?

— Заткнись, все сердце надорвала, — раздался из-за дощатой переборки хриплый голос Ильи.

— А есть оно у тебя?

Потускнели, точно вылиняли жгучие глаза Гали. Она опорожнила переполненный сепаратор и, покручивая ручку быстрыми движениями, снова запела:

Злые люди подружили Горе горькое со мной… И в сырой земле — в могиле Моя радость, мой покой!

Наташа, разливая сливки по кринкам, слушала молодицу.

— Ты, девонька, с Савкой-то-обормотом будь поласковее, не дерзи. Делай вид, что прислушиваешься, он мало-помалу и успокоится. А там что-нибудь придумаем, — оборвав песню, вполголоса сказала Галя.

— Не могу я так!

— Хочешь быть ласточкой — летать учись,, крылышки, девонька, береги…

И Галя стала рассказывать о своей жизни. Росла она сиротой. Позарился отец на шкаевское богатство, согласился на предложение Ильи. Ей тогда шел восемнадцатый год. Долго сопротивлялась Галя воле отца, ушла в другое село. Любила она друга детства Тихона, ждала, надеялась. Хорошие письма слал он ей с фронта. И вдруг зимой нагрянул пьяный отец, сонной скрутил ремнем руки, кинул в розвальни, увез к Шкаеву.

— Так и венчали со связанными руками. Вот и ищи на них управу…

— А как же Тихон?

Галя пожала плечами, вытерла глаза, наполнившиеся слезами.

— Вот так и мучаюсь, — всхлипывая, заговорила Галя. — Не Егорка, давно б в Уссури кинулась…

На следующий день у Шкаевых собрались гости. Илья принарядился в яркую поддевку. Засунув пальцы в проймы жилета, покрикивал на Наташу. Галина не вышла, расхворалась.

Наташа с ног сбилась, накрывая столы. На тарелках, на кружевных бумажных салфетках высились куличи, расписанные сахарной глазурью. Подрумяненный поросенок лежал в огромном блюде, убранном свежей зеленью. Высокая пасха, обложенная крашеными яйцами, стояла посредине стола, окруженная множеством вин и закусок.

— Со светлым праздником, Аграфена Антоновна! — приветствовали гости хозяйку. — Христос воскресе!

— Милости просим выпить, закусить… — суетился Савва.

Разговоры за столом шли обычные: о торговле, о хозяйстве, о политике.

— Как зерно-то удалось сбыть? А я, знаете, не успел: нагрянул Федотка, подчистую в продразверстку сгреб…

— Кому как, а я и самого Сафрона обкручу… Пушнинку в Китай сбыл, чистым золотишком оплатили…

— В Харбине круто Хорват завернул — умен старик… Дай-то бог, энтот вздернет на сук кого надо… В Маньчжурии навел порядочек, пострелял советчиков… Благолепие, сказывают, в Харбине — полицейские, жандармы с медалями, в мундирах, все по-старому… Недолго и нам ждать.

В разгар празднества к воротам подкатила жуковская пролетка. Запряжка дышловая, по-городскому, в конские гривы вплетены ленты, сбруя в серебряных бляхах.

— Со свет-лым прр-а-а-здничком! — еле шевеля языком, поздоровался Селиверст Жуков.

Он бесцеремонно расцеловал хозяйку.

— Слышали новость? — еще с порога объявил Николай Жуков. — Американцы припирают красноштанных… В три дня приказано очистить Приморье… Русанов в Харбин меня в штаб-квартиру вызывает. Уж я теперь за все отыграюсь. Будьте спокойны! Образовано Приморское правительство Дербера, министр внутренних дел — Русанов, министр просвещения — Хомяков… Дальний Восток отделяется от Совдепии…

За столом притихли, не знали, верить ли основательно захмелевшему подъесаулу. Николая окружили, благодарили за хорошие вести, протягивали стаканы с вином. Новость взбудоражила всех.

— Господин подъесаул… Ваше благородие… — то и дело раздавалось в просторном зале.

Николай вошел в азарт. Рисуясь новенькой офицерской формой без погон, прохаживался по крашеному полу и сыпал угрозами.

— Вы б, Николай Селиверстыч, остереглись, — осторожно заметил Илья. — У Сафрона везде уши…

— Плевал я на Са-фррона! Ему с Федоткой висеть на церковной площади… В ногах будут валяться…

Вошла Наташа с подносом в руках. Николай облапил ее сзади, запрокинул голову, стал целовать.

— Христос воскресе!

Наташа вырвалась, хлестнула подъесаула наотмашь по щеке, хлопнула дверью. Жуков побагровел.

— Ну, погоди, чертовка!

Он взял под руку Савву, вывел в сад. Аграфена поставила перед ними на столик водку и ушла.

— За душу взяла, — бормотал Жуков. — Не могу больше! Ты ужо, Савва, постарайся, я в долгу не останусь…

— Да мне чего! Крой, ежели подступишься… Как бы она тебя не пырнула ножом. А я со всем удовольствием.

— Будь покоен, не пырнет. Завези ее к нам на заимку.

— Как бы Сафрон не дознался — застрелит.

— Ну и трусы вы с Ильей! Проси что хочешь.

Жуков достал бумажник. Отсчитал несколько бумажек, кинул на стол.

— Держи задаток! Твое дело доставить девку на заимку, остальное сам обделаю.

Савва взял деньги, сунул за пазуху.

— Рискованное дело… Дешево, однако… Деньги-то, сам знаешь, бумага…

— Это задаток. Как дело обтяпаю — буланого жеребца приведу, а бумажные обменяю на золото.

— Тогда церковный порядок, — крестясь, вздохнул Савва. — Ладно, уж только ради особого к вам расположения, Николай Селиверстыч.

Ударили по рукам и разошлись.

Всю ночь Савва ворочался с боку на бок. Грезился буланый жеребец, золотые империалы. Поднялся чуть свет. Запряг в легкий ходок на рессорах пару коней. Бросил полмешка овса. В нерешительности потоптался около лошадей, оправил сбрую.

Из окошка высунулась Аграфена.

— Куда ни свет ни заря собрался? — зевая, спросила она.

— Не твое дело, — озлился Савва.

Разбудил Наташу. Вышел во двор одетый подорожному, опоясанный патронташем, с ружьем в руках.

Наташа, подрагивая от предутренней прохлады, с недоумением следила за необычным поведением хозяина. Савва молча сунул ей брезентовый плащ.

— Возьми, дорога неблизкая.

— Куда едем спозаранок?

— Дело хозяйское, — буркнул Савва. — Все никак не привыкнешь: куда да почему? На кудыкину гору. Не у маменьки, чай, растешь. Садись!

Наташа свернулась калачиком на ворохе сена и задремала.

Утро теплилось голубыми тенями. Светлела в предутренних сумерках тайга. На небе золотился убывающий месяц. Над Уссури стелился туман. Где-то в клубящейся белизне вспыхивал бледный огонек, скрипели весла в уключинах. Рыбацкой лодки не видно, но блеклый месяц выстелил за ее кормой трепетную дорожку из ртути.

Кони шли размашистой рысью. Встречный ветер полоскал их густые длинные гривы.

Втянув в покатые плечи голову, Савва озирался по сторонам. Наташа заснула. Постукивали о гравий колеса, поскрипывали упругие рессоры.

Кони, роняя ошметья пены и тяжело поводя боками, все медленнее рысили по дороге, вьющейся над обрывистыми берегами.

В полдень показалась заимка. Новый дом и надворные постройки стояли в густой чаще дубов.

Серые волкодавы с лаем кинулись к запотевшим коням. Два поджарых кобеля, подпрыгивая, хватали их за морды. Савва соскочил с облучка, стал стегать собак.

Наташа отстранила хозяина, достала с тележки каравай хлеба, взяла за ошейник серого волкодава, приласкала.

Савва ушел в избу. Коней стал распрягать костлявый долговязый мужик. Собаки окружили Наташу. Она отламывала хлеб маленькими кусочками. Собаки, задрав черноносые морды, вывалив из жарких пастей розовые языки, следили за ее вскинутой рукой.

Звеня шпорами, придерживая рукой шашку в раззолоченных ножнах, с крыльца сбежал Колька Жуков, на плечах его сверкали погоны.

— Наташенька! Какими судьбами?

Наташа отвернулась.

Николай подошел, взял ее за руки.

— Уйди! — крикнула Наташа, вырывая похолодевшие пальцы из его жестких ладоней.

— Теперь, девка, не уйду, — дыша винным перегаром в побледневшее лицо Наташи, хрипло заговорил Николай. — Завтра скатаем в церковь.

— С ума сошел?

— Сошел. Не могу без тебя.

— Не имеешь права. Дед Сафрон узнает — голову оторвет.

Николай расхохотался.

— Твой дед Сафрон на днях будет в петле болтаться вместе с Федоткой.

— Найдется и на вас управа.

— Ничего, Наташенька, обломаешься, попривыкнешь. Не ты первая, не ты и последняя. Время камень точит и скалы рушит.

— Не-на-ви-жу!

— Посмотрю, птаха, что после венца запоешь. Не ерепенься!.. Царицей будешь, в собольи меха одену. Вот покончим с большевиками и закатимся в Харбин…

Николай отошел, достал пачку японских сигарет, закурил. Вздрагивая от негодования, Наташа пошла искать хозяина. Проходя по двору, она увидела подседланных коней под навесом, тачанку с пулеметом и растянувшихся на соломе всадников. Казаки спали. Встревоженная Наташа быстро вбежала в дом. За столом сидел ухмыляющийся хозяин, перед ним лежала какая-то бумага.

— Едемте! Сейчас же едемте! — крикнула Наташа.

Савва потянулся, зевнул.

— Мне не к спеху… А тебе — тем более. Просватали, девка. Бабье дело — жрать да детей рожать.

Наташа ахнула, опустилась на скамейку. Савва бережно уложил в бумажник долговое обязательство Жукова и пошел запрягать коней.

Раздался стук подков. Наташа подошла к окну. На взмыленном коне во двор влетел чубатый казак в заломленной на затылок папахе с желтым верхом. Что-то сказал Жукову и, огрев мерина нагайкой, умчался.

Вошел Николай. Снял фуражку, повернулся к костлявому мужику, бросил отрывисто:

— На короткое время съездим в недалекое место… Девку беречь пуще глаза. Невеста моя… Понял, Дормидонт?

— Будь надежен, Николай Селиверстович, сбережем, — хмуро отозвался Дормидонт, поглядывая на девушку.

Наташа огляделась. Прямо из окон — вид на речку, на поросшие лесом горы. Через овраг — мостик, за ним тропка. На опушке кленового леса паслись кони.

Николай перехватил ее взгляд, задержавшийся на статном жеребце, что-то шепнул работнику.

— От меня не уйдет, — поскребывая волосатую грудь, успокоил его Дормидонт. — Плевое дело!

Вошла старуха, поставила на стол миску щей, напластала ржаного хлеба.

У Наташи засосало под ложечкой. Со вчерашнего полдня во рту росинки не было, закружили гости.

— Хозяйке отдельный прибор! — крикнул Николай.

Старуха поставила перед Наташей деревянную чашку.

Та с аппетитом стала есть.

— Огонь, паря хозяин, невеста-то, — одобрительно крякнула старуха.

Николай Жуков в ответ только усмехнулся.

Вошел обвешанный оружием казак.

— Готовы, ваше благородие!..

Николай вышел во двор. Рябой казак набросил на его плечи черную бурку, придержал беспокойного жеребца, подал стремя. Николай вскочил в седло, подъехал к окну.

— Не скучай, Наталочка. Готовься к свадьбе.

Ударил жеребца и умчался.

…Светало. Шафрановая заря чуть теплилась на еще синем звездном горизонте. Разгораясь, она окрашивала снежные пики гор в огнисто сверкающие блестки.

Наташа очнулась, соскользнула с постели. Присела на крыльце, тихо посвистела. Угрюмый, с волчьим блеском в глазах пес подбежал к ней, лизнул горячим языком руки.

— Морж, Морж! — ласкала собаку легкая девичья рука.

Но каждый раз, когда Наташа хотела подняться, Морж угрожающе скалил желтые клыки. Наташа садилась, и Морж, помахивая пушистым хвостом, растягивался у ее ног. Вся стая собралась у крыльца. Собаки расселись полукругом.

— Морж, Морженька! — ласкала Наташа вожака стаи.

Медленно тянулось время. Сквозь приоткрытую дверь доносилось всхрапывание Дормидонта.

Наконец Наташа решительно поднялась, сняла с гвоздя уздечку. Но не успела сделать шага, как Морж бросился на нее с глухим рычанием, вскинул на плечи когтистые лапы, прижал к перилам.

Наташа изловчилась, с размаху ударила удилами Моржа по морде.

— На место! — властно крикнула она.

Волкодав виновато вильнул хвостом, отошел в сторону. Наташа отодвинула железный засов, выбежала за ворота. Рядом с ней трусил Морж. Гнедой жеребец, уткнувший морду в дымокур, почуяв чужого, всхрапнул. Не зная, как подступиться к одичавшему коню, Наташа опустилась в высокую траву, Морж растянулся у ее ног. Таежный гнус облепил девушку. Нестерпимый, обжигающий зуд растекался по телу. Отмахиваясь от мошкары, она ползком добралась к дымокуру и притихла. Жеребец отбежал в сторону. Гнус насел на него со всех сторон. Он долго хлестал себя хвостом по бокам, мотал шеей, ляскал зубами и, не выдержав, снова подошел к дымокуру. Наташа сидела, не шелохнувшись. Жеребец обнюхал ее и успокоился. Наташа привстала, потрепала конскую шею. Осторожно накинула уздечку, вложила удила в рот.

Заскрипели ворота. Собачья свора с лаем выкатилась со двора. За ней, вращая одичавшими глазами, выбежал Дормидонт.

— Взять! — крикнул он собакам и, звеня уздечкой, сломя голову кинулся к дымокуру.

Наташа схватилась за гриву, вскочила на неподседланного коня. Тот взвился на дыбы, затанцевал, но сбросить всадницу не смог. Припав к горячей конской шее, девушка ударила по бокам каблуками. Жеребец закинул голову и понес, подчиняясь крепкой руке.

— Слазь, застрелю!

Дормидонт побежал в дом, видимо за ружьем. Тем временем жеребец уходил стремительным наметом. Но лошадь догнали собаки.

— Взять! — откуда-то издали несся голос Дормидонта.

Собаки окружили коня, хватали за ноги. Над головой Наташи пропела пуля. Она хлестнула поводом коня между ушей. Гнедой взвился на дыбы, сшиб копытами несколько собак. На деревянном мосту Наташа спрыгнула. Конь помчался дальше, преследуемый псами.

Она же кубарем скатилась к речке и побежала вдоль обрывистого, густо поросшего ольхой берега.

ГЛАВА 16

Костров возвращался из Москвы. Совет Обороны РСФСР назначил его политическим комиссаром Советского правительства по Дальнему Востоку.

Поезд остановился перед вокзалом.

Костров вышел из вагона на дощатый перрон, оглядел пустынную станцию. Кругом скалы, голые сопки. Вдали чернела тайга.

Звонкий голос за спиной вывел Кострова из задумчивости.

— Ваши документы, товарищ!

Перед ним стояли молоденький военный комендант станции и несколько пожилых красногвардейцев. Он протянул удостоверение.

— Братцы! — вскрикнул комендант, потеряв весь свой осанистый вид. — Гляди-кось, сам Ленин подписал. Вот это да!..

Удостоверение, подписанное Лениным, пошло по рукам. Красногвардейцы не спускали глаз с человека, который видел Ленина.

Завязалась оживленная беседа о Москве, о Ленине, о событиях на Дальнем Востоке. Потом комендант вытянулся, взял под козырек, доложил:

— Вчера по селектору о вас спрашивал из Иркутска председатель Центросибири товарищ Яковлев. Беспокоится. «По железке, — говорю товарищу комиссару, — во Владивосток не проехать, придется в обход на лошадях, а там по Амуру на лодке добираться». Приказано обеспечить вас транспортом. Лошади ждут.

— Очень хорошо! Мне в Раздолье надо, дочка там у меня.

Костров сел в телегу, запряженную парой коней.

Через три дня он въехал в Раздолье. На дворе его встретила Агафья Спиридоновна.

— Митрич, родной мой! — всплеснула руками. — Самого-то нет, в тайге банда объявилась.

— Как Наташа?

— У Шкаевых она жила, теперь к нам вернулась. На поле она, боронит. Обрадуется… Наплакалась, не дай бог.

В это время верхом на коне в воротах показалась Наташа.

— Папка! — вскрикнула девушка и бросилась к отцу на шею.

К вечеру вернулся старик Ожогин. Расседлал запотевшего Буяна, вошел в избу. Запавшие глаза светились лихорадочным блеском, были колючие, жесткие. Поздоровался с Костровым, зло сплюнул, лег на кровать.

— Расколошматили волчью стаю, — сообщил он. — Только Колька-змей уполз. Да и он не скроется. Под землей сыщу. Жаль, что Селиверст ушел в Китай…

Костров одобрительно кивнул головой.

— Американец на наши богатства зарится. Все меры Ленин велел принять, чтобы решить вопрос мирным порядком. Но вдруг они потребуют отдать им весь Уссурийский край? Тогда что?

— Тогда, Митрич, бить их будем, пока дух не испустят. Всем уездом станем на защиту власти. Не устоит супостат.

— И я так думаю…

Костров подошел к комоду, взял фотографию Ольги в самодельной рамочке. Сел на скамью, задумался.

Ожогин поднялся, тронул его за плечо.

— Пойдем покажу!

Они пересекли овсяное поле и по узкой, густо заросшей шиповником тропе вошли в рощу. Одинокий холмик в окружении цветущих лип зарос травой и полевыми цветами.

Костров присел на траву… Какой путь пройден с подругой! И вот теперь лежит она под этим зеленым бугром, самый близкий, самый родной человек…

Он застонал, вспомнив последние слова Ольги о Наташе. Как-то сложится ее жизнь?

Подошел Ожогин с охапкой полевых цветов, положил их в изголовье.

— Любила Михаловна цветы, — глухо покашливая, говорил старик. — Пойдем, Митрич.

Костров устало побрел за Ожогиным. Сели за стол.

— Вот тебе крепкий чай, а вот и расчудесная наливочка. Испей с устатку. Сама варила, а не кто-нибудь! — сказала Наташа и погладила большую руку отца.

Костров вздрогнул: те же слова, тот же голос, те же движения. Сердце забилось и радостно и тоскливо. Вылитая Ольга. Такая же стройная, с милой улыбкой. И та же едва приметная родинка над вздернутой бровью. В волнении он привлек дочь к себе.

— Ну собирайся, чуть свет поплывем.

Наташа собирала вещи. Костров, покуривая цигарку, смотрел на нее.

…Медленно уплывало Раздолье. Волны бились в борт лодки.

Сидя на корточках, Наташа опустила растопыренные пальцы в воду и наблюдала, как сквозь них прорывались с журчаньем струйки. Вот она их сомкнула, вода с силой ударила по ладоням, вскипела белыми пузырьками.

Костров, не выпуская из рук весел, оттопырил палец, погрозил им.

— На реке не балуйся.

С каждой верстой Уссури становилась все шире.

Вскоре лодку подхватила стремнина, толкнула вперед. Лодка, проскользнув через сжатую отвесными скалами горловину, вылетела на широкий простор.

— Ух, какая ширь! Вот он, Амур-батюшка!

Наташа растянулась на отцовской шинели, закинула руки за шею, вполголоса рассказывала о Жукове. Амур уносил ее далеко от селения, которое она и любила и ненавидела, к какой-то новой жизни.

Лодку качнуло. Крупная белуга ударила хвостом по воде.

Наташа ахнула.

— Струхнула? — засмеялся Костров. — На Амуре еще и не таких зверей увидишь.

Смеркалось. Из-за хребта потянуло прохладой. Облака густели, сбивались в черные тучи. Желтый всколыхнувшийся Амур засеребрился чешуйчатой рябью.

Костров поднял парус. Лодка, словно конь от удара хлыстом, рванулась вперед. Большая птица камнем упала в воду и быстро взмыла вверх. В когтях трепетала рыба.

— Непогода будет, — определил Костров, оглядывая из-под ладони тускнеющие дали.

Птица снова появилась и снова скрылась в расщелине скалы с большой рыбой.

— Запас делает, видишь, снова рыбу закогтила, — объяснял Костров. — В просторечии эта птица рыбаком называется. Народ приметил: если рыбак начинает хватать рыбу — будет затяжная непогода. Придется заночевать.

Ветер крепнул. Лодка зарывалась носом в воду. Костров, налегая на рулевое весло, направил лодку к невидимому в тумане берегу.

В речной излучине, на берегу которой теснились исполинские сосны, они пристали к берегу. Запылавший в расщелине скалы костер пригрел Наташу, и она уснула. Костров долго прислушивался к посвисту шторма, но сон сломил и его.

…Через два дня за мысом показались купола церквей. Донесся гул пароходов. Бесконечной вереницей потянулись причалы и цейхгаузы. Воздух был насыщен запахом гниющей рыбы.

Николаевск-на-Амуре прилепился у заросших хвойным лесом обрывистых хребтов. Сто сажен — и дремучая, непролазная чаща еловой тайги. Все в этом городишке — и дома, и лодки, и чахлая зелень — пропитано запахом рыбы. По тихим улицам бродили редкие прохожие. В лужах, подернутых плесенью, рылись свиньи. Сонная одурь глядела из окон приземистых домиков, лепившихся один к другому по склонам сопок.

Костров вытащил лодку на берег, и они пошли улицей. Перед глазами знакомые места. На пригорке собор, за собором винокуренный завод, а дальше — здание каторжной тюрьмы.

— Узнаешь? — спросил Костров. — Два раза ты с мамой была здесь.

— Узнаю. Кажется, совсем недавно это было… — не сводя глаз с тюрьмы, тихо сказала Наташа.

Улица взбежала на взгорок. На площади, около здания Совета, стояли несколько моряков.

— К товарищу Шадрину? На второй этаж.

Наташа присела на скамейку. Костров поднялся на второй этаж. Он знал одного Шадрина еще по зерентуйской каторжной тюрьме. Не без волнения открыл двери. Тот ли это Шадрин? У большой карты стоял рослый, плечистый мужчина. На стук он повернулся и, широко улыбаясь, шагнул навстречу.

— Богдан? Получил твою телеграмму — и сон потерял, все гадал, ты ли это.

— И я думал…

Они поцеловались по русскому обычаю, сели рядом.

— А я в Донбасс писал, молчат. Ведь ты когда-то уголек рубал?

— Было дело! С прапрадедов шахтеры. Рассказывай, Родион, как дела.

— Тяжело: ни денег, ни хлеба. Спасибо Суханову за оружие, а то хоть волком вой. Сейчас человек пятьсот вооружили, обучаю военной мудрости. Кончили банду Орленко, поджали хвост казачки.

— Правильно! Ты ведь и раньше, Родион, увлекался, кажется, военным делом? И книги вот…

— Без этого нам, большевикам, нельзя. Почитываю. — Шадрин указал на стол, заваленный книгами. — Суханов снабжает.

Костров взял книгу Кинайо о русско-японской войне.

— Вникаешь в тактику и стратегию японских армий и дипломатов?

— Умная книга! Кинайо — главнокомандующий сухопутными и морскими силами Японии. Есть чему поучиться. Крепко у них и военная разведка поставлена.

Они испытующе посмотрели друг другу в глаза.

— Ты хорошо знаешь Суханова? — спросил Костров.

— Костю? Как тебя. Орел! Не смотри, что молод, в царской тюрьме ковался. Только здоровьем слаб. Чахотка.

— Жаль. Ну, а как ты с немцем воевал?

— После побега из Зерентуя мне в комитете хорошие документы сфабриковали, по ним попал в Петроградское военное училище. Последнее время эскадроном командовал. Два «Георгия» схватил.

— Заместитель у тебя надежен?

— Вполне. Большевик из матросов.

— Вот и отлично. Собирайся в дорогу. Большевику-офицеру надо быть в армии. Во Владивостоке серьезные события назревают, придется обороняться.

— Что ж, я не возражаю.

Ночью Костров, Наташа и Шадрин спустились к причалу. Военный катер пограничной охраны направился во Владивосток.

ГЛАВА 17

Окраина Владивостока — Миллионка. Здесь ютились постоялые дворы, харчевни, опиокурильни, трактиры, всевозможные притоны. Полиция редко заглядывала сюда, опасаясь внезапного удара ножом в спину.

Днем здесь царили тишина и покой. На затасканных кошмах, лениво позевывая, сидели постоянные обитатели окраины. Контрабандисты в синих кофтах с коралловыми пуговицами и в черных шелковых шапочках сговаривались с купцами. В тенистых углах резались в карты и кости.

Но как только гасли лучи заката и ночь окутывала Владивосток, окраина оживала.

В глухом лабиринте переулков Миллионки притаился неприметный трактир с бумажным фонариком перед дверью. В зале с низким потолком шумно. У буфета на старой, разбитой шарманке полунагая девица наигрывала «На сопках Маньчжурии». Ей вторили пьяные голоса. Табачный дым сизой тучей плыл над столиками. Слышались крики и споры на всех языках. Здесь были и русские белогвардейцы, и китайские спиртоносы, и японские контрабандисты, и корейские перебежчики, и монгольские монахи, и тибетские купцы, и американские матросы. Они вместе с гейшами и проститутками хлестали водку, тянули из трубок опиум.

Здесь-то около пятнадцати лет помещалась конспиративная квартира японской контрразведки. Во главе ее стоял японский лейтенант Нооно.

«Большой знаток русского вопроса. Обладает всеми качествами разведчика и резидента, — так было записано в его служебной аттестации. — Владеет искусством проникать в сердце неприятеля и производить тайную разведку, оставаясь незамеченным».

По окончании специальной школы юнкер Нооно был направлен в Корею. Там, на границе русского Приморья, на бурной речке Тюмель-Ула, можно было встретить охотника за корнем женьшень. Нооно часто появлялся на русской территории, заводил знакомства, дома содержателей кабаков были для него открыты в любое время.

После русско-японской войны Нооно, как русский подданный, обосновался в качестве владельца трактира в Миллионке. То в лохмотьях нищего он протягивал руку, к прохожим, то фланировал по многолюдной Графокутаисовской улице в элегантном костюме с тросточкой в руке, то в одежде китайского рабочего слонялся по вокзалу, то с шарманкой переходил из двора во двор. Везде он имел знакомых, везде у него собутыльники и должники, везде свои глаза.

В опасный для Владивостока вечер в Миллионку направился связной с приказом.

Нооно сидел за стойкой. Безбровое лицо было сосредоточенно. Он покуривал трубочку с длинным чубуком из слоновой кости и смотрел куда-то поверх столиков. Но ничто не ускользало от его цепкого взгляда.

Из дальнего угла донеслась грубая брань, в тусклом свете керосиновой лампы сверкнул нож, предсмертный крик повис в воздухе.

— Наму Амида Бутсу, — по привычке зашептал Нооно древнее заклинание, — пусть примут твою душу в сады мейдо[11].

Убитого вытащили из кабака. Через десять минут все в кабаке было по-прежнему, будто ничего не произошло.

И чем глубже становилась ночь, тем напряженнее становился Нооно. Час Свиньи[12] приближался. Вчера посланец из консульства предупредил Нооно — быть готовым к выполнению приказа.

И вот раздался условный сигнал. Нооно взял фонарь, вышел во двор. Моросил дождь. У амбара стояла плотно закутанная фигура. Нооно узнал связного. Обменялись паролем.

— Две горы голубые и крест меж ними.

— А над ним вишня в цвету, источает аромат.

Нооно взял из рук связного запечатанный сургучными печатями пакет, вскрыл его, при свете фонаря прочитал несколько раз, запоминая каждое слово, расписался.

Вошел в дом, переоделся. К нему пришел его помощник лейтенант Цукуи.

По темным безлюдным улицам свищет ветер. Дождь барабанит по крышам. На судах бьют склянки: четыре часа. Бесшумно скользят по Пекинской улице две тени.

В Маркеловском переулке остановились, нашли нужный дом, перелезли через забор. Нооно постучал в дверь. Здесь было жилище Мацмая, видного японского коммерсанта.

— Кто там? Что за люди?

— По приказу божественного микадо, — ответил Нооно.

Мацмай долго возился с замком. Открыл двери — и изумился. Нооно он знал как владельца трактира, через которого приказчики его фирмы сбывали контрабанду. Но того, что Нооно облечен доверием императора, у него и в мыслях не было.

— Ты, Нооно?

Нооно наклонил голову. Цукуи выстрелил в затылок Мацмая. На шум из спальни выбежал гость Мацмая купец Харадзи, прибывший из Токио с транспортом «Конан-Мару». Тусклые глаза Цукуи заблестели: не зря торопил Нооно, здесь есть чем поживиться. Он выстрелил в лоб Харадзи.

Нооно пристально глядел в затылок Цукуи, что-то решая. И когда тот склонился над трупом Харадзи и отстегнул золотую цепь, выстрелил в Цукуи. Остекленевшие глаза Мацмая смотрели на него с укором. Нооно закрыл их, сжав холодные пальцы убитого, прошептал:

— Не сердись! Так повелели мне сделать. Наука тайной разведки сильнее науки меча и крови. Кто вступил на ее тропу, должен быть готовым предать своих родителей и братьев. Пусть твой дух не беспокоит меня. В храме Ямадо до конца моих дней будет гореть неугасаемый светильник. Сама Тенжи Дайин[13] будет восхвалять твои доблести, а ее слуги оберегать твой покой в мейдо. Счастливой дороги, Мацмай!

После молитвы Нооно, настежь распахнув ворота и двери дома, ушел.

В шестом часу утра комендантский патруль обнаружил трупы в Маркеловском переулке. Розыски преступников оказались безуспешными. Загадочное убийство!

У каменного забора толпились жители. Там висело отпечатанное в типографии на русском языке сообщение об убийстве Мацмая и еще двух японцев.

Командующий японской эскадрой адмирал Хиракиру Като обращался к населению Владивостока с воззванием:

«Русские братья! В вашем городе совершено злодеяние, убиты подданные божественного императора. Руководствуясь долгом и повелением императора Японии для охраны жизни и имущества японских подданных, мы решили высадить военный десант…»

Расследованием занялся Суханов. Ему удалось установить, что ценности и имущество Мацмая не тронуты. Убийство, по-видимому, было совершено с целью провокации.

…Из порта донеслась барабанная дробь. Гулко отбивая по брусчатой мостовой шаг, появился японский десант. Солдаты шли строевым шагом с развернутыми знаменами. Вслед за ними лошади тянули походные кухни, громыхали колеса короткоствольных гаубиц, с одноколок торчали стволы пулеметов. Около мужской гимназии колонна остановилась. Японский капитан в роговых очках, придерживая палаш в никелированных ножнах, отдал какое-то распоряжение. Взвод солдат вбежал в подъезд. И сейчас же из окон на мостовую полетели парты, портреты, книги. С подъехавших обозов вносили раскладные кровати, постельные комплекты, кухонный инвентарь.

Ночное убийство и появление японских войск взбудоражило город. Со всех сторон стекался народ. Группами шли рабочие. Светланская улица и прилегающие переулки заполнялись взволнованным человеческим потоком.

В толпе толкался Нооно в замасленном рабочем костюме. Он подбивал рабочих на расправу с японскими солдатами.

— Бей желтомордых!.. — то и дело раздавался его гортанный голос.

На балконе здания Совета появился Суханов.

— Товарищи, спокойствие! Совет запрещает…

— Бей желтомордых! Круши!..

— Товарищи, именем революции запрещаю самовольные действия! Становись на работу!

Толпа нехотя стала расходиться. Но еще долго слышны были тревожные гудки с заводов, паровозов и стоявших на рейде русских судов. На предприятиях бурлили митинги.

А японские солдаты тем временем спешили укрепиться. Копали ямы, ставили столбы, тянули колючую проволоку, закладывали кирпичом окна, устраивая бойницы. В проходах проволочного заграждения, перерезавшего главную улицу Владивостока — Светланскую, — тускло поблескивали стволы станковых пулеметов.

ГЛАВА 18

Костров с Наташей и Шадрин сошли с катера, направились в город.

По улицам слонялись подвыпившие матросы с американского крейсера «Бруклин».

Один из них — здоровенный, с квадратным лицом парень — подмигнул Наташе, схватил ее за руку.

Шадрин, в упор глянув на матроса, выразительно пощелкал пальцем по деревянной коробке маузера. Матросы тотчас же расступились.

— Наглеют, чувствуют безнаказанность, — со злобой проговорил Шадрин.

— Твердость и спокойствие, — сдержанно отозвался Костров.

В Гнилом углу они зашли к дяде Шадрина — старому мастеру с механического завода Флору Гордеевичу. Тот радушно их встретил, напоил чаем с липовым медом. У него на квартире и было решено устроить Наташу. Утомленная длительным переходом, она сразу же повалилась на кровать.

В партийной организации Приморья ждали Кострова. Одни знали его по ссылке, другие — по совместной работе на охотском побережье в первые месяцы становления советской власти.

Приморье, эта далекая окраина молодой Советской республики, оказалось лицом к лицу с вооруженными силами могущественнейших государств мира: США, Японии, Англии и Франции. Высадка японского десанта, прикрываемая заверениями в дружественных чувствах и намерениях, не всеми была правильно понята и вызвала разноголосицу в мнениях. Это проявилось на первом же совещании председателей Советов и секретарей партийных организаций Дальнего Востока, созванном Костровым.

У здания Совета Костров увидел тучного мужчину в отлично сшитом чесучовом костюме.

— Розов? — подходя, удивленно проговорил Костров. — Это вы работали в Благовещенске военкомом?

— Было такое дело, было…

С Розовым они когда-то сидели в одной камере в Акатуе. Потом Розов совершил удачный побег, и больше о нем не было слышно.

— Как сейчас положение в Благовещенске?

— Восстание мной подавлено. Белогвардейцы бежали в Китай.

— И вы говорите об этом так спокойно? Ведь они захватили с собой из банка на тридцать семь миллионов рублей золота и других ценностей.

Розов пожал плечами.

— А я при чем?

— За такое разгильдяйство расстреливать надо, — резко ответил Костров.

— Богдан, не горячись! Я ждал тебя как объективного человека, а ты…

— Где же вы были все эти двенадцать лет?

— В эмиграции. В Америке. А с марта семнадцатого года на Дальнем Востоке.

— Чем сейчас заняты?

— Меня отозвали в Москву, не сработались с Сухановым. Мальчишка! Узнал я, что ты едешь, и задержался. Хотелось старого друга повидать, и ты волком на меня…

Подошел Суханов.

— Все собрались, Богдан Дмитриевич.

— Идемте.

Они вошли в зал заседаний Совета.

Костров прошел к столу президиума.

— Начнем, товарищи, с Владивостока. Суханов, так сказать, на переднем крае, под огнем противника. Вот он нас и познакомит с обстановкой.

Суханов поднялся на трибуну. Рассказав о проведенной партийной организацией работе по национализации промышленности и банков, о создании Красной гвардии, он заговорил об Америке:

— Американское правительство предпринимает все, чтобы задушить нашу революцию. Колдуэлл открыто поддерживает белогвардейские банды. Присутствие адмирала Найта и крейсера «Бруклин» не случайно. Нам стало известно, что Остин Найт по поручению американских монополистов проводил в Пекине совещание представителей так называемой Дальневосточной Антанты.

— Так ли это? — с места сказал Розов. — Мне известно другое. Америка противодействует японской интервенции.

— Неправда! — обернулся к нему Суханов. — Америка уже осуществляет широкие планы политического и экономического закабаления России.

— Не преувеличивайте, — снисходительно усмехаясь, заметил Розов. — Мы должны трезво оценивать положение. Этому нас научила царская каторга.

— Видно, вас, Розов, царская каторга ничему не научила, — ответил Суханов. — То, что я говорю, подтверждается фактами. Мы осведомлены о результатах поездки князя Львова в Вашингтон. Колчаку открыт большой кредит. Колчаковская армия уже получила двести тысяч американских винтовок «ремингтон», много другого оружия.

— Ваши сведения подлежат проверке…

— Розов, не мешайте! — прикрикнул Шадрин. — Суханов, продолжайте.

— Что предлагает Центральный Комитет партии? Напоминаю апрельскую телеграмму Ленина Владивостокскому Совету. — Вынув из бокового кармана бумагу, Суханов прочел: — «Мы считаем положение весьма серьезным и самым категорическим образом предупреждаем товарищей. Не делайте себе иллюзий: японцы, наверное, будут наступать. Это неизбежно. Им помогут, вероятно, все без изъятия союзники. Поэтому надо начинать готовиться без малейшего промедления и готовиться серьезно, готовиться из всех сил. Больше всего внимания надо уделить правильному отходу, отступлению, увозу запасов и железнодорожных материалов. Не задавайтесь неосуществимыми целями. Готовьте подрыв и взрыв рельсов, увод вагонов и локомотивов, готовьте минные заграждения около Иркутска или в Забайкалье. Извещайте нас два раза в неделю точно, сколько именно локомотивов и вагонов вывезено, сколько осталось. Без этого мы не верим и не будем верить ничему…»

Слово взял Костров:

— Для некоторых из нас, видимо, Япония все еще рисуется такой же, какой была в прошлом, когда фрегат «Паллада» гостил на рейде Нагасаки. Той Японии, о которой писал Гончаров, уже не существует. Поэтому-то Япония и выбрана американскими монополистами как ударная сила интервенции, получившая для этой цели уже большие кредиты. Натиск контрреволюционных войск на Дальнем Востоке при помощи японцев усилился. Несмотря на противоречия, о которых здесь говорит Розов, достигнуто соглашение между США и Японией. Это же факт! Перед РСФСР поставлен ультиматум: либо воюйте с Германией, либо нашествие японцев при помощи Антанты… Чего же вы, Розов, ломитесь в открытую дверь, вносите сумятицу в партийные ряды? Надо ускорить эвакуацию, деятельно готовиться к переходу на нелегальное положение. Нам, большевикам, не нужен пафос шляхтича, умирающего в красивой позе со шпагой: «Мир — это позор, война — это честь». Декларация меньшевистского правительства Дербера широко популяризируется в США. Уже открыто говорят о Сибири как о колонии американских монополистов…

После совещания Костров с Сухановым пошли на митинг Тихоокеанской эскадры.

— Да, иного выхода нет… Надо с орудий снять замки, а форты взорвать. Понимаете, чтобы в случае беды интервенты были лишены защиты со стороны моря, — говорил дорогой Костров.

— Нелегко уговорить моряков…

Суханов закашлялся. На носовом платке проступили пятна крови. Костров вспомнил Ольгу, покачал головой:

— Передохнуть бы вам следовало.

— Сейчас не время.

— Давно это с вами?

— После тюрьмы…

— Хоть, пока я здесь, передохните. Ружье за плечо — и в лес.

— Неплохо. Люблю на зорьке у таежного озерка посидеть.

— Вот и езжайте.

— Не выйдет, Богдан Дмитриевич, затоскую по делам и через день прибегу сюда.

Митинг моряков Тихоокеанской эскадры проходил в просторном дворе морской крепости.

Суханов рассказал о сложившейся обстановке, о мерах, которые следовало принять, и объявил, что форты береговой обороны должны быть взорваны. Моряки стоя слушали сообщение председателя Совета.

Первым попросил слова боцман Коренной:

— Мы верим тебе, товарищ Суханов, но в таком деле на пароль полагаться нельзя. Документ положь на стол! Шутка ли, братцы, форты взорвать? Ответ перед Россией кто держать будет? Мы! На чью совесть ляжет вечный позор, если в таком деле произойдет ошибка?

Пришлось прервать митинг.

Пока Костров и Дубровин беседовали с моряками, Суханов поехал в Совет за телеграммой Ленина. Когда он вернулся, Гаврило Коренной оседлал нос старыми очками, перевязанными ниткой, и, водя указательным пальцем по телеграфному бланку, стал вслух читать. Притихшие моряки стояли подтянутые, сосредоточенные. Коренной вернул телеграмму Суханову.

— Ясно, братцы!.. Драться будем, как в Порт-Артуре!.. Мы их проучим по всем статьям… Останусь жив, погляжу, как «Бруклин» якорную цепь будет выбирать… Ни в жизнь не поверил бы, что я, боцман Гаврило Коренной, буду рвать форты да еще отступать, но спорить не время: Ленин приказывает.

С митинга Суханов с Костровым возвращались на рассвете. Моряки правильно их поняли. Телеграмма Ленина принята к исполнению, действия Совета одобрены. Интервенты не смогут воспользоваться крепостью, боевые форты будут приведены в негодность.

На Тигровой улице Костров и Суханов стали прощаться.

— Идите отдыхайте, — сказал Костров.

— Надо в Совет. Там меня дожидается Янди, чех — командир чехословацкого отряда Красной гвардии.

Костров заинтересовался:

— Офицер?

— Поручик, ротой командовал. В шестнадцатом году за революционную работу был разжалован в рядовые. По приказу генерала Гайды предан военно-полевому суду, получил высшую меру, бежал.

— Пойду с вами, — решил Костров, — хочу с ним познакомиться.

В кабинете Суханова они застали молодого еще человека в солдатской форме. Он был высок, строен, худощав, с умными синими глазами.

Янди поднялся с кресла, сделал шаг вперед и остановился в нерешительности. Костров крепко пожал его руку.

— Рад познакомиться. Как устроились?

Янди ответил не сразу.

— После всего того, что со мной произошло, у меня такое чувство, как будто я вернулся в родную семью, — сдержанно ответил Янди и зашагал по кабинету, на ходу бросая отрывистые фразы: — Многих купил Гайда на деньги Вильсона. Не терпится американцам удушить русскую революцию… Полковник Хауз, личный советник президента в Омске, вручил Гайде полтора миллиона долларов на содержание корпуса. Все это так… Но солдаты уже не те, что были в Поволжье. Ослепление проходит. Чехи не хотят участвовать в преступной войне против русской революции.

— Спасибо вам и вашим товарищам, — отозвался Костров. — Я сообщу об этом Ленину.

— Передайте, пожалуйста, товарищу Ленину, что чехи-красногвардейцы признают единственной властью только советскую власть, которую готовы защищать от всех ее врагов.

В кабинет вошел командующий Тихоокеанской эскадрой Дубровин. Он был взволнован. От контузии, полученной при осаде Порт-Артура, его седая голова подергивалась.

Встревоженный Суханов пошел к нему навстречу.

— Перехвачена радиограмма на борт «Бруклина» от Фрэнсиса[14] адмиралу Найту. Нижнеудинск в руках восставших контрреволюционеров. Связь с Москвой прервана, — доложил Дубровин, — магистраль захвачена мятежниками.

В кабинете наступила тишина.

— Теряться не следует, — заговорил, наконец, Костров. — Здесь, во Владивостоке, будет решаться судьба России как великой морской державы. Надо этот экзамен сдать.

Янди надел форменную фуражку, на которой краснела звездочка.

— Разрешите отлучиться в часть?

— Идите, товарищ Янди, информируйте об обстановке чехословаков. Не поддавайтесь на провокации, помните, что многое решает выдержка.

Костров сел в кресло и задумался.

Дубровин пододвинул стул и сел рядом. Оба думали о Владивостоке. Наступал самый опасный момент. В любой миг мог вспыхнуть пожар.

— Да, Богдан, трудно… — заговорил Дубровин. — И о семье сердце болит.

— Разве твоя семья не здесь? — удивился Костров.

По лицу Дубровина пробежала тень.

— Прости, что заговорил о тяжелом для тебя… — начал Костров.

Они поглядели друг другу в глаза.

— Дочь — моя слабость… Скоро приедут. Я как с Черноморского флота демобилизовался, сообщил своим, чтобы выезжали во Владивосток…

Молчаливо, одним взглядом, полным сердечного сочувствия, Костров подбодрил товарища. Ему нравилась в этом суровом с виду человеке душевная мягкость. Тяжелые испытания вынес он после разжалования, но не согнулся, не отступил.

Дубровин склонился к плечу Кострова.

— Брат моей жены был генералом. Известный японовед Власов. Не слышал?

— Как же! Либерал и меценат, автор очерков «У истоков японской культуры»?

— Он! Много помог нам Власов в японском плену. Он был в Токио военным атташе. У него и выросла Вера, училась в японской гимназии.

— Не думает генерал возвращаться в Россию?

— Все время рвался в Россию, Октябрьскую революцию принял восторженно, но не дожил…

— Выходит, Вера японский язык знает?

— В совершенстве. Работала переводчицей в министерстве иностранных дел. Не хотела на дядиной шее сидеть.

Костров в задумчивости пощипал свои коротко подстриженные усы и, коснувшись руки Дубровина, тихо сказал:

— Знаешь, Володя, идея одна хорошая есть. Нам надо свои глаза и уши иметь. Устроить бы своего человека в японское или американское консульство. Как ты думаешь? Твоих здесь никто не знает?

— Не знают, они почти всю жизнь прожили в Токио. С Агнией мы не венчаны, не согласился ее отец. Ну, а мы по-своему решили. Так и остались жена и дочь Власовыми.

— Совсем хорошо!

Дубровин покосился на Кострова, поймал его взгляд.

— Задал ты мне задачу…

ГЛАВА 19

Над корпусами механического завода колыхались вихри пламени из вагранок.

Люди работали дни и ночи. Тысячи винтовок, собранные по селам и станицам кружками коммунистической молодежи, ждали ремонта. Крестьяне и казаки охотно отдавали берданы, двустволки, винчестеры, старинные кремневки.

Костров приехал на завод, чтобы выяснить, как обстоят дела, и побеседовать с рабочими. Хотелось ему повидаться с дочерью, которая поступила сюда работать.

В дверях цеха его встретил Дубровин.

— Богдан Дмитриевич, первая партия винтовок готова.

— Сколько?

— Две тысячи шестьсот штук.

— Сейчас же отправить!

— Сейчас нет свободных людей. Может, до утра?

— Каждая минута дорога. Надо поддержать Сергея Лазо.

Через полчаса Дубровин доложил, что груз отправлен на товарную станцию.

— Кончай, Володя, свое дежурство, иди отдыхай, я здесь до утра.

К Кострову подошел мастер Фрол Чубатый, жилистый, подвижный. Седая грива украшала его голову, свисали седые усы, длинные, как у запорожца. Взгляд острый, цепкий. От него пахло горелым каменным углем, жженой глиной, окалиной. Мельчайшая черная пыль въелась в лицо.

— Скоро, Митрич, еще одна пушечка будет готова! Пушечки, волчья сыть, не хуже крупповских.

— А со снарядами как?

— Маракуем помаленьку. Свинца для шрапнели не хватает, нутро рубленым железом начиняем. Две тысячи можно отправлять Лазо, дай ему бог здоровья. Бьет белых-то?

— Бьет. Бегут без оглядки.

Мастер закатился старческим смехом.

— Вот и хорошо, волчья сыть. У зайца для того и ноги длинные, чтобы бегать. Как с хлебом? Второй день не выдают.

— Утром будет. Тряхнули купцов, сорок тысяч пудов набрали. Обижаются, да что поделаешь?

— Обижаются? Хлеб гноят, волчья сыть, а обиду таят! Ремесло наше тяжелое, без хлеба трудновато.

Появился на заводе и Шадрин, недавно назначенный начальником гарнизона Владивостока. До этого разрозненные отряды Красной гвардии объединились под его общим командованием.

— Ну как, все получил? — спросил Костров, любуясь шадринской выправкой.

— Так точно! Восемь трехдюймовых, пятьсот винтовок, пятьсот шашек. Вот только патронов маловато…

— Добывайте патроны со стороны. Завод сейчас работает для Забайкальского фронта.

— Ладно, у беляков добудем.

Шадрин говорил сдержанно, но его октава перекрывала грохот.

— Ну, Родька, язви тя, — добродушно проворчал старый мастер. — Оглохнешь, волчья сыть, постоявши рядом. Разве есть на свете еще такой голосище?

В кузнечном цехе Костров и Шадрин задержались. Их внимание привлек моряк, стройный, веселый, наделенный редкостной силой. Казалось, юноша не работал, а играл пудовым молотом, которым он бил по раскаленной добела болванке. Вот он что-то крикнул. Подручные стремглав кинулись выполнять приказание.

Мех, с шумом выдыхая воздух, раздул большое пламя.

Моряк подхватил с пола болванку и под одобрительный гул подручных сунул ее в пылающий горн, схватил щипцы, зажал раскаленную болванку, сильным рывком выдернул ее из горна, плавно опустил на наковальню.

— Смотри, Андрей, не надорвись, в ней без малого пудика два, — заметил пожилой кузнец, постукивая молотком по болванке.

Моряк в ответ только усмехнулся. Это был Андрей Коваль, военный комиссар крейсера «Грозный». Дальбюро ЦК РКП(б) назначило его председателем оргбюро по объединению союзов рабоче-крестьянской молодежи. Он должен был подготовить и провести съезд революционной молодежи.

— Тебя, Коваль, бог не обидел силенкой, — пошутил Костров.

Моряк, продолжая работать, повернул голову. Доковал деталь, опустил молот, вытер руки паклей, поправил бескозырку, кинул руки по швам.

— Здравия желаю!

— Здравствуй, Коваль, здравствуй! Ты что здесь? — спросил Шадрин.

— Да вот проведал товарищей, а они просили помочь. Горячка у них, молотобоец руку обжег.

Глаза моряка выжидательно впились в лицо начальника гарнизона.

— Военком в такое время должен быть на крейсере, — заметил Шадрин, с любопытством его оглядывая.

Коваль, не торопясь, надел шинель, туго затянул ремень, отдал честь и ушел.

Тесная каморка мастера Чубатого напоминала скобяной магазин. Пол, стулья и столы были завалены чертежами, болванками, частями машин. Подслеповато чадил светильник. На куске газеты лежали тоненькие ломтики овсяного хлеба, печеная картошка, соленые огурцы и вяленая осетрина.

— О, да здесь пир готовится, — опускаясь на табурет, сказал Костров.

— Один момент, Митрич!

Фрол Гордеевич вынул из-за стола шашку.

— Вот держи, Родька, наш рабочий подарок.

Шадрин прочел высеченную на лезвии надпись: «Без нужды не обнажай, а обнажив, не щади». О такой шашке он не мог и мечтать.

— Бери, бери! Это не я, а твои подначальные. Обрадовались, когда узнали, что ты над ними голова, ну и вот…

Сидя на корточках, старый мастер любовно перебирал готовые к отправке шашки: дышал на лезвия, гнул дугой, вызванивал палочкой по обуху.

— Слышишь, волчья сыть, поет, а вот эта тренькает, будто с перепою. Закал, язви тя, не тот: не сталь, а жестянка. Клинок, Митрич, знать надо. Вот гляди, желтизной отливает, значит перекал. В ударе крошиться будет, а то и пополам перелетит, ежли на крепкую кость нарвется. Уж я ему за эту шашку холку намылю, не на хозяина работает, чтоб кое-как. Эх, привычка чертова!..

— Хорошо, дядя, сказываешь, — добродушно прогудел Шадрин, — да сам знаешь, голодной лисе курочка на уме…

— Не к спеху, успеешь, язви тя, — рассердился Фрол Гордеевич. — Он выдернул клинок из сложенных на длинном столе. — Вот гляди, Митрич, синь идет, как на озерце волна. В ударе легка, на потягу свободна, но жало слабеет быстро, то и дело править надо.

Шадрин выдернул сверкающий золотой насечкой подаренный клинок. Опробовал жало на ногте.

— Цены клинку нет! Гляди, Богдан, жало тонюсенькое, на нем и волос не удержится, как по маслу скользнет сквозь все тело.

— А ты покажи, волчья сыть, чему тебя в кирасирах обучали.

— Показать, дядя, можно, только на чем?

— Эх ты, несмышленыш, а еще генерал. На вот, волчья сыть, рубани!

Фрол Гордеевич подбросил вверх носовой платок.

Шадрин размахнулся, присел. Запел воздух, и платок, рассеченный на две части, упал к его ногам.

— Хорош клинок. Не хуже толедского.

Теперь уж Фрол Гордеевич всерьез рассердился.

— Толедский? А что ты, Родька, после этого в стали понимаешь? Нет стали крепче русской, златоустовской. Русский булат превзошел и дамасский и толедский клинки. Молоко не обсохло, а туда же, рассуждает, волчья сыть. Да знаешь ли ты, что шпагой из нашей стали сражались Суворов, Кутузов, Багратион? Известно тебе, что пушки златоустовцев стояли в Порт-Артуре? Ни черта ты не понимаешь!

Он вырвал из шадринской руки клинок.

— Вот этой сталью можно пересечь немецкую саблю, откованную из знаменитой золингеновской стали… И откуда это пошло, Митрич: все, что с той стороны, — хорошо, а рассейское — плохо?

Фрол Гордеевич разлил чай по жестяным кружкам и, лукаво жмурясь, наполнил маленькие рюмочки спиртом.

— «Коньячок» что надо, волчья сыть, так и жжет, — угощал старик гостей.

— Что сохатому щепоть соли, — усмехнулся Шадрин, с грустью поглядывая на пустой пузырек.

— Хорошего помаленьку! Сонную дурь как рукой сняло, — с аппетитом догрызая соленый огурец, возразил Костров.

Внимание Кострова привлек учебник химии. Он взял его, стал листать, вопросительно поглядывая на мастера. Поля книги были испещрены какими-то крючками, черточками и всевозможными знаками, похожими на китайские иероглифы.

— Стрелять я, Митрич, не люблю. Выстрелишь, язви тя, не попадешь, засмеют — нечего, мол, браться. Выстрелишь и не дай бог попадешь в живого человека — еще хуже: может, и похвалят, а покой потеряешь. И решил я не мечом, а разумом изничтожить супостата. Вот, к примеру, штучка…

Фрол Гордеевич протянул руку к железной коробке.

— Фырчит, рычит, деревья ломает, горы сшибает, видишь ее, да не слышишь, — загадочно произнес старик. — Хороша штучка? В ней и отгадка на мою загадку.

Шадрин с Костровым переглянулись.

— Посмотришь — приглянется, тронешь — обожжешься, — продолжал Фрол Гордеевич. — Когда-то мой дед сказ рассказывал. «Есть, — баил, — грохот-цвет. Когда станет такую траву супостат трогать, застонет земля, заплачет, как дитя. А с корнем рванет — горы в пыль рассыпаются». Вот и решил я грохот-цвет в сталь обрядить, с землей соединить, к мостам поставить…

— Мина! — вскочил со своего места обрадованный Костров.

— Значит, нужен грохот-цвет? Я так и думал, что полезен буду. Силища в этой коробочке страшная. А устройство проще не надо, вот смотри. — Мастер стал объяснять устройство мины.

— Ну, Фрол Гордеевич, обрадовал!

Шадрин внимательно осмотрел самодельную мину.

Фрол Гордеевич поправил очки со сломанной дужкой, сползавшие на сизую маковку носа, и, глянув в чертеж, продолжал:

— Вот, Митрич, тебе и наука! Сам знаешь, все царские инженеры разбеглись, а кто остался — сопит, волчья сыть, слова доброго не добьешься. Стал я ихние секреты из книги вычитывать, вначале в голову ударило, что к чему — не пойму. В этих формулах, журавель на что прыток, язви тя, и тот ногу сломает, а с меня каков спрос? Чуть не рехнулся, пока освоил эти самые азбуки. Ну, а теперь любую формулу разберу, любой рецепт сготовлю. Кто же, окромя нас, своей власти подмогнет в тяжелый час?

— Спасибо, Фрол Гордеевич, спасибо. Чем и отблагодарить не знаю?

— За нас, рабочих, думать некому, впряглись в воз, везти надо.

Повеселевший Фрол Гордеевич, уткнувшись в какой-то замысловатый чертеж, причмокивая наполовину беззубым ртом, проворно орудуя счетной линейкой, что-то шептал, уточняя какие-то ему одному ведомые данные. Циркуль проворно мелькал в его длинных пальцах.

— Как Наташа? — спросил Костров.

Старый мастер приподнял голову, прищурился.

— Живет, не тужит. Учиться все равно, Митрич, что грести против течения: только, язви тя, перестанешь — и тебя гонит назад. Станок не соха, но девка с характером, зубами скрипит, а делает. Тяжеловато ей. Сам знаешь, кто не учится смолоду, жалеет в старости. У станка не пропадет, не избалуется. Сходи погляди, только от работы не отрывай.

Костров пошел в токарный цех. Долго в задумчивости стоял в стороне, глядя на дочь, склонившуюся над фрезерным станком. Простенький из кумача платочек сбился на затылок. Щеки измазаны мазутом.

Наташа оглянулась, увидела отца. Лицо осветилось улыбкой. Она проворно дернула рычаг, выключила станок. Нетерпеливо схватила обточенный из стали корпус трехдюймового снаряда и, корчась от боли, замахала рукой.

— Ой, какая прыткая! — сказал подошедший мастер. — Нельзя так, без руки останешься.

— Да я думала…

— Что думала? Знать надо!

Мастер стал принимать корпуса снарядов. Проверяя их щупом, измерял и ставил на верстак. Один из корпусов швырнул в кучу железного лома.

— Сколько раз тебя, девка, учить: глазу верь, а прибором проверь, — повысил он голос. — Снаряд точишь, не кирпичи делаешь. Видишь зазор? Срежет линию в стволе — пропала пушка.

Костров подошел к дочери, ласково потрепал ее по разгоревшейся щеке. Наташа прижалась к его плечу, шепнула:

— У тебя усталый вид.

Заметив подходившего мастера, отошла, упрямо поджала пухлые губы, включила станок. Прибавила обороты шпинделя, резец запел свою однотонную песенку, завилась в спираль стружка.

ГЛАВА 20

Подходя к зданию Совета, красногвардейцы подтянулись, подравняли ряды. Четко отбивая шаг, батальон грянул песню:

Оседлаем рысаков И поедем в поле, Расшибем мы беляков Вильсону на горе… Наши храбрые полки Не дают повадки. Коммунарам все враги Только кажут пятки…

Отряды Красной гвардии перевели на казарменное положение. Батальону Тихона Ожогина была определена охрана Совета. Сегодня они ждали гостей — чехов.

За последние дни батальон пополнился новыми людьми. Среди них был кореец Ким, бежавший с японского парохода. Он сдружился с китайским парнем Цин Бен-ли, которого за веселый нрав в батальоне прозвали Бубенчиком.

До прихода гостей было решено провести общее собрание союза молодых коммунистов. Секретарь союза Вася Курьян открыл собрание.

— Боец Ким просит принять его в члены нашего союза, — объявил он. — Рекомендацию дали Ленька Клест и Цин Бен-ли.

Ким прошел к столу, покрытому кумачом.

— Ну, Ким, рассказывай о своей жизни. Кто ты, откуда, как попал к нам?

— Моя русски плохо говори, твоя Цин Бен-ли помоги, — Ким тронул Бубенчика за плечо. — Он моя товариса: китайски люди, корейски люди из Ялуцзяна вода пьем, один мама кормит.

— Нет, Ким, — возразил Вася Курьян. — Ты, рассказывай по-корейски, а Ленька Клест переведет, он у нас мастак.

Рядом с Кимом присел узкоплечий щупленький паренек лет пятнадцати, из тех, что не знают, где их дом, кто родители, как фамилия. За умение подражать птичьему голосу его прозвали Клестом. Ленька Клест в поисках хлеба исколесил Корею и Маньчжурию, неплохо знал языки народов, населяющих эти страны.

Ким начал свой рассказ:

— Кореец я из Фын-Хауна. Реку Ялуцзян знаете? Наша семья была большая, дружная, рис сеяли, гаолян садили… Эх, и земля у нас была! Рисовое поле как золотое, а гаолян косой не прокосишь…

Ким, что-то припоминая, замолчал. Его худенькое тело раскачивалось взад и вперед.

Молчали и молодые красногвардейцы, не торопили.

Ким набил маленькую, из красной меди трубочку и, закурив, продолжал:

— Жили хорошо. Пришли японские солдаты, сожгли деревню, нас, молодых, погнали куда-то. Солнце восемнадцать ночей ложилось спать, а мы все шли и шли. Мой брат упал. Я хотел помочь ему встать. Японский офицер ударил меня, а брата пристрелил…

— Мой папа в Маньчжурии тоже японец стрелял, — мрачно кинул Бубенчик.

Ким вытряхнул пепел из трубки.

— Сколько верст прошли? Разве знает кто, сколько звезд на небе?! Идешь и идешь… Солнце злое, собаки злые, солдаты злые… Песок и камни съели кожу на ногах, пока мы всю Корею прошли! Удивился я, такая большая наша Корея!.. В Фузане нас загнали в трюм парохода под японским флагом. Во тьме долго-долго плыли. Привезли на Карафуто[15], в солеварню. По лестнице нас согнали в пропасть. Шахта стала нашим домом…

— Сколько же тебе тогда лет было?

— Кто знает, видел ли я тогда десять весен? Наверное, видел… День и ночь кипели котлы с соленым раствором, день и ночь мы стояли у драконовой пасти, пышущей жаром. Где работали, там и спали. Умрет товарищ, его сунут в топку, другого корейца поставят. Пять лет я не слышал ни ветра, ни дождя; стал забывать, как цветет рис, как созревает гаолян…

Ким провел рукой по черным волосам.

— Не знаю, терпелив ли Будда, но мы не вытерпели. Ночью взорвался котел. Соль ринулась по коридору. Я схватил кочергу и бросился к лестнице, за мной — остальные. На лестнице появился хозяин с револьвером в руке. «Назад, к топкам! — кричал он. — Всех перестреляю, собачье племя». Стал стрелять, а мы шли на него: лучше смерть от пули, чем живым свариться в растворе… Я хотел увидеть солнце, зеленую траву, голубое небо, мне захотелось жить. Зацепил хозяина кочергой, сбросил вниз…

Ким поднял голову. Глаза его светились сухим блеском. Он всем туловищем склонился к коленям.

— Я убил человека! — прошептал он.

Вася Курьян положил ему на плечо руку.

— Нет, Ким, ты убил зверя. Правильно сделал.

— По нашему корейскому обычаю убийцу бросают в котел с кипящей смолой, но сказать вам неправду я не мог.

— Ким, ты убил врага! — вмешался присутствующий на собрании командир батальона Тихон Ожогин. — Если враг станет на нашу землю, мы уничтожим его. Продолжай, Ким!

— В Киото меня схватили, отдали на пароход. Там я снова работал у котлов, дающих жизнь пароходу…

Встал Вася Курьян.

— Ким — кочегар, рабочий. Предлагаю принять его в члены нашего союза. Надежный будет товарищ! Проголосуем?

Гвардейцы дружно подняли руки.

* * *

…Пришли молодые чехословацкие солдаты. Вместе с ними был и председатель совета Суханов. Гостей окружили. Веселый говорок заполнил подвальное помещение.

Бубенчик увлекался поварским искусством. Он заставил ребят сходить на охоту. На столах лежали гуси и рябчики, начиненные брусникой. Около двух розовых медвежьих окороков на жаровне растянулся поросенок.

Гости расселись.

Бубенчик сновал из кухни в столовую, строго покрикивал на помощников.

— Кушайте, кушайте! — угощал он. — Наш император, говорят, за один обед съедает сорок блюд. А мы что, хуже?

Ленька Клест, уплетая за обе щеки зайчатину, балагурил с соседом. Здоровенный чех послушал его и, видимо, не поняв, подхватил и посадил на свое широкое плечо. Ленька под общий смех болтал ногами и продолжал говорить:

— Ты, го-ло-ва, дай буржую по шапке, а мы поможем. Понимаешь, по ша-п-ке?

Чех о чем-то быстро заговорил.

Янди склонился к Суханову.

— Корейша — солдат замкнутый, редко от него два-три слова услышишь, а сейчас вот разговорился. Он говорит, что мы поможем русским, а потом русские помогут чехам.

— Правильно! — согласился Тихон. — Гоните в три шеи и буржуев и юнкеров.

Ким убрал со стола. Бубенчик внес большую корзину. В ней лежали румянобокие яблоки, золотистые апельсины, лиловые грозди винограда, похожие на кедровые шишки ананасы.

Такого сюрприза чехи не ждали Все потянулись к корзине.

— Вот за это спасибо, — сказал Корейша, плохо выговаривая русские слова, — фруктов не видели, как выехали с родной земли.

Когда гости разошлись, Суханов собрал вокруг себя красногвардейцев.

— Мне вчера доложили, что китайские грузчики ночью вынесли несколько ящиков фруктов, присланных из Австралии для офицерского состава крейсера «Бруклин». Мне пришлось иметь неприятное объяснение. Я прошу обсудить этот вопрос…

Суханов круто повернулся и ушел.

Бубенчик тут же признался, что ради дорогих гостей он сходил в китайский городок Миллионку, где ютились его товарищи грузчики, и те помогли ему. Некоторые хвалили Бубенчика, особенно напористо выступал Ленька Клест:

— Не для себя старался Бубенчик, для общего дела. Что же, янки будут жрать в три горла, а нам гостей накормить нечем?

— По-твоему, воровать надо? — хмуро спросил Тихон. — Так красногвардейцы не поступают.

Бубенчик побледнел, губы его задрожали.

— Это не кража, товарищ командир, это военная добыча! — по-корейски крикнул Ким.

Однако Вася Курьян огорошил всех вопросами:

— Россия с Америкой воюет?

— Нет! — хором отозвались ребята.

— Какая же тогда военная добыча?

Настала тишина.

— Н-да! Загвоздка! — сказал задумчиво Ленька Клест. — И не кража и не военная добыча. Влип Бубенчик! Как же так?

— А очень просто, товарищ Клест, — резко сказал Тихон. — В таком деле надо не втихомолку действовать, а с общего согласия или с разрешения командира. Ты, Цин Бен-ли, скажи, как сам расцениваешь свой поступок? Понимаешь ли, что сделал?

Бубенчик долго стоял молча, исподлобья осматривая своих товарищей.

— Горькие слова — лекарство, — наконец признался он, — сладкие — отрава. Когда говорят о моих достоинствах — меня обкрадывают, когда говорят о моих недостатках — меня учат. Я все понял.

Ким, часто взмахивая руками, заговорил горячо:

— У тех, кто способен краснеть, не может быть черного сердца.

После длительных споров Вася Курьян записал в протокол:

«Цин Бен-ли, не воюя с Америкой, сделал налет на ихние фрукты в одноличном порядке, а поэтому военной добычей не считать и, принимая во внимание нарекания со стороны всякой контры, поступок его осудить».

Подписав протокол, молодые красногвардейцы принялись укладываться спать. Не легли только Ким и Бубенчик. Тихон Ожогин объяснял им устройство пулемета.

— Моя командира не понимай. Один ружье стреляй, один пуля бегай, — шептал Ким, поглаживая кожух пулемета.

Тихон открыл замок, продернул пустую ленту, присел за щиток.

— Вот смотри, — объяснил он бойцу.

— Однако шибко плохо, много пули бегай, как мухи туда-сюда, неладно, — упорствовал Ким.

— Тьфу! — рассердился Тихон.

— Не понимай, зачем много пули бегай. Один человек — один пуля хватит.

Ким схватил винтовку, высыпал патроны в шапку и, загоняя их в канал ствола по одному, показывал, как он будет стрелять.

— А магазин зачем? — вмешался Бубенчик.

— Магазина? Не понимай.

Тихон показал, как заряжается винтовка, как патроны из магазинной коробки поступают в канал ствола.

Ким удивленно свистнул сквозь сжатые зубы.

— Пять пули бегай, пять самураи умирай. Ой, как хорошо!

Он погладил кожух пулемета.

— Один коса косит, а трава ложится много. Хорошая машинка.

Бойцы закрыли чехлом пулемет и пошли спать.

ГЛАВА 21

Владивосток переживал напряженные дни. Белоказачьи банды атамана Калмыкова рвались в город. Приморская область была объявлена на военном положении. Вся владивостокская партийная организация, многочисленные союзы рабочей молодежи встали под ружье. Под стенами Владивостока закипело сражение.

Блокированный город голодал. Начались эпидемии сыпного и брюшного тифов. Росло недовольство малодушных.

Все эти напряженные дни Суханов не покидал здания Совета. Беспрерывно трещали телефоны. Шло переформирование отрядов Красной гвардии. Объединяли рабочих, плохо знавших военное дело, с солдатами-фронтовиками.

В распахнутое окно ворвались крики. Суханов встал, пошатнулся. Голова кружилась. Он выпил стакан морковного чая, подошел к окну. Словно в тумане, мелькнул плакат: «Братья! Советская власть хлеба не даст! Выбирайте: или хлеб и Соединенные Штаты, или голодная смерть и советская власть». Колыхались хоругви «Союза русского народа», мелькали вымпелы бойскаутов. Вызывающе неслось: «Боже царя храни!..» Впереди, окруженный священниками, вышагивал протоиерей в черной рясе и с нагрудным золотым крестом.

Толпа сгрудилась у здания Совета.

Суханов вышел на балкон.

— Хлеба! Мяса! Сахару! — бесновалась толпа.

— Бей! — прозвучал чей-то истерический голос.

Камень просвистел над головой. Суханов крепче сжал перила чугунной решетки, подался всем телом вперед.

— Хлеба, мяса, сахару нет. Ваши хозяева блокировали Владивосток.

Протоиерей поднял над головой крест, благословляя толпу.

— Передайте власть городской думе! — крикнул он.

Зазвенели осколки стекол, раздавались револьверные выстрелы.

Красногвардейцы залегли было в цепь, но Суханов приказал охране вернуться в казарму. Он вызвал по телефону пожарные дружины.

Через несколько минут прибыли пожарные. По толпе ударили упругие струи ледяной воды из брандспойтов.

— Убива-а-а-ют!.. — завопил протоиерей и побежал, путаясь в длиннополой рясе.

Из задних рядов выбрался низенький толстяк с пышными бакенбардами. В руках его сверкал «смит-вессон».

— Гос-па-а-ада пожарные, от имени жителей города предлагаю прекратить разбой!

Седоусый пожарник в сверкающей медной каске весело крикнул:

— Никакого разбоя нет. Пожар всегда заливают водой.

— Гос-па-ада пожарные, взываю к вашему благоразумию! Иначе мы откроем огонь…

— Ах, вот как! — обозлился седоусый пожарный и скомандовал: — На насосах, охладите нахалюгу струйкой атмосфер в пять!

Струя ударила в грудь толстяка, сбила с ног. От ворот, где толпились красногвардейцы, грохнул смех. Ленька Клест, вложив два пальца в рот, пронзительно свистнул.

Барыньки, лавочники, хлеботорговцы, портовая шпана, мужчины с офицерской выправкой в пальто и цилиндрах, бросая плакаты и флаги, стали разбегаться.

Площадь опустела. На мостовой сверкали иконы, ярко отсвечивали обмытые водой хоругви. Ветерок раздувал брошенные трехцветные флаги.

Суханов вызвал Тихона Ожогина. Тихон щелкнул каблуками, замер с рукой у козырька.

— Соберите церковное добро. Отвезите протоиерею.

— Слушаюсь!..

* * *

Фрол Гордеевич устало потянулся, замкнул в железный ящик модель ручной гранаты, вышел из своей каморки, остановился около станка, за которым работала Наташа.

У Наташи была неприятность: сломался резец. Ругая себя за оплошность, девушка склонилась к фрезеру, заплакала.

— Козла, язви тя, запустила? Будь внимательнее…

— Дядя Фрол, я же не нарочно…

— Знаю! За оборотами надо следить: тише едешь, дальше будешь.

— А я вовсе и не согласна, — встряхнув головой, упрямо возразила Наташа. — Кто тихо едет, тот всегда бывает позади.

Фрол Гордеевич озадаченно посмотрел на девушку.

— Токарь, как и музыкант, должен слух иметь. Запел станок не ту песню, выключай, по-новому настраивай.

Старый мастер вернулся в каморку, принес новенький резец. Через несколько минут Наташа доточила деталь. Фрол Гордеевич осмотрел корпус новой ручной гранаты, проверил щупом зазоры.

— Ну, девка, руки у тебя золотые.

Прозвучал гудок. Рабочий день закончился.

— Дядя Фрол, домой пойдем? Тетя Катя баню топит.

Фрол Гордеевич ударил себя ладонью по лбу.

— Суббота? Вот это здорово! Быстро неделя пролетела!

Наташа забросила за плечо карабин. После высадки японского десанта оружие из арсенала было роздано рабочим.

— Будет вам и другая баня. Тетя Катя приахалась, поджидаючи вас, — сказала Наташа.

— Приахалась, как будто я здесь мазурку откалываю!

Старик выколотил из трубочки пепел, сунул ее в карман кожаной куртки.

— Пошли, Натка!

Выйдя на улицу, Фрол Гордеевич полной грудью вдохнул свежего воздуха. Десять дней не выходил он из своей каморки: изобретал новую гранату.

Уже распустились клены и липы. Цвели каштаны. Старик с усилием подпрыгнул, сломал ветку липы, понюхал.

— Ох, и ладно пахнет!

На Светланской улице было не по-обычному оживленно. За плечами у рабочих, закончивших смену, висели винтовки, берданки, охотничьи ружья, на ремнях — самодельные патронташи.

Казалось, все чего-то ждут, какая-то еще неотчетливая тревога слышалась в голосах людей.

Вдруг со стороны Сайфунской улицы показались два японских бронеавтомобиля. Их охраняли мотоциклисты.

— Дорогу генералу Отани! — размахивая пистолетом, по-русски закричал один из мотоциклистов, японский офицер.

Прохожие сгрудились на мостовой, рассматривая бронеавтомобили.

На броневых башнях приоткрылись люки, пулеметы зловеще уставились на людей.

Прохожие шарахнулись в стороны.

Шадрин в этот час с конногвардейцами возвращался с вокзала. Он отправлял вагоны и паровозы в тыл.

— Долой интервентов! — многоголосо неслось со стороны Светланской улицы. Выкрики множились, росли.

Шадрин ударил коня шпорами. Осадил жеребца перед офицером, все еще размахивающим пистолетом.

— Я начальник гарнизона! В чем дело?

— Анархия! — злобно закричал офицер. — Полное безвластие, нас не пропускают.

— Не горячитесь! Сейчас разберемся, — сказал Шадрин. Он приподнялся на стременах, вскинул руку с растопыренными пальцами, прогремел во всю мощь своей октавы:

— Тихо-о о-о-о! Спокойно, товарищи! Это наши гости.

Все стихло.

К Шадрину подошел Фрол Гордеевич. Запрокинув седую голову, показал пальцем на японского офицера.

— Мы вот их благородию объясняли, но он, волчья сыть, слушать не хочет. Гляди, Родион, пулеметы нацелены! Хороши, язви тя, гости, так и норовят пулю в лоб всадить. Здесь яблоку упасть негде, а он броневиком прет…

Японцы не рискнули двигаться сквозь плотно сжатую вооруженную толпу. Бронированные автомобили дали задний ход, свернули на Китайскую улицу и пустынными переулками двинулись к дворцу адмирала Корсакова, отстраненному Советом за измену и бежавшему в Токио.

Какая-то женщина сорвала с головы красную косынку и, размахивая ею, запела:

Мы разрушим вконец Твой роскошный дворец И оставим лишь пепел от трона…

Песню подхватили:

И порфиру твою Мы отымем в бою И разрежем ее на знамена…

На следующий день, в воскресенье, интервенты устроили под стенами Владивостокской крепости маневры. Моряки с развернутыми знаменами маршировали по улицам. Гремели корабельные орудия. Снаряды рвались где-то в сопках, заросших лесом.

Совет призвал рабочих к выдержке и спокойствию. Провокация сорвалась.

ГЛАВА 22

В этой сложной обстановке начала работать согласительная комиссия. Японскую делегацию возглавлял генерал-лейтенант Отани, русскую — Костров.

Костров нервничал. Японцы вели себя, как захватчики. Они признавали только силу оружия. Правительство же и Ленин требовали: не допустить военного столкновения.

В здание Совета прибыл князь Отани.

— Позвольте узнать ваш чин? — спросил он по-японски Кострова.

— Я шахтер!

Отани отшатнулся.

— Неужели Москва не имеет генералов, которым можно было бы доверить столь важное дело, как переговоры с доверенными божественного микадо?

Черные глаза князя Отани из-под опухших век, лишенных ресниц, смотрели угрожающе.

— Наши генералы заняты более важным делом, — спокойно ответил Костров. — Совсем недавно они разбили под Псковом и Нарвой армию Вильгельма, а сейчас в Поволжье ликвидируют контрреволюционный мятеж.

Отани, брезгливо поджав губы, сел. Маркиз Мицубиси что-то тихо сказал ему. Отани поднялся и, указав рукой на портрет Ленина в ореховой раме, выкрикнул какое-то слово. Переводчик объяснил:

— Убрать!

— Что убрать? Не понимаю, — как можно спокойнее отозвался Костров.

— Их сиятельство князь Отани, — пояснил переводчик, — сказали, что они здесь, в этой комнате, не могут думать, пока не будет убрана эта картинка.

— Какая картинка? Это портрет главы Советского правительства Ленина.

Теряя самообладание, Шадрин отбросил кресло. Костров требовательно глянул на него.

— Власть в Приморье принадлежит правительству России. Портрет нашего председателя Совнаркома снят не будет! — решительно заявил Костров.

Прошло несколько томительных минут. Маркиз Мицубиси вполголоса переговаривался с Отани. Любезная улыбка рассекла его неподвижное лицо. Он заговорил мягко, вкрадчиво:

— Вы, господа, не поняли сиятельного князя Отани. Генерал не требовал снять портрет главы московского правительства, я прошу записать это в протокол. Их сиятельство поразил красный фон. В Японии красное является монополией женщин и детей. Мужчина, а тем более государственный деятель на красном фоне — это нам непонятно.

— Здесь русская земля и русские порядки, — мрачно прогудел Шадрин. — Надо их уважать!

— Я согласен с вами, господа, но их сиятельство впервые в России и многое ему еще не ясно.

После оглашения ряда документов устроили перерыв. В буфете Мицубиси взял Кострова под локоть и увлек его на балкон.

— Не обижайтесь, Богдан Дмитриевич! Разрешите вас так называть. Князь по-своему прав, он солдат, а значит, прямолинеен и прост. Цвет вишни — любимый у японцев, но военные его отвергают. Япония — своеобразная страна. Приемля все новое, что дает цивилизация, она продолжает свято хранить старинные обычаи и традиции. Князь Отани приверженец старины. Он живет в крохотном домике. В Токио он не пользуется автомобилем, выезжает на коляске рикши. Обедает в старинном ресторане, в котором едят палочками, сидя на ковре за низеньким, столиком… Вы еще не знаете нашу страну, а жить в дружбе можно, только хорошо зная и понимая друг друга…

Из-за роговой оправы очков на Кострова смотрели холодные немигающие глаза, смотрели враждебно.

Мицубиси стиснул пальцами подлокотники кресла, откинулся на спинку.

— Нам бы хотелось, чтобы русские власти ликвидировали деятельность социалистических групп, угрожающих безопасности, миру и спокойствию в Корее и Китае.

Костров улыбнулся.

— Мы запретили деятельность всяких социалистических групп, — скупым жестом он подчеркнул последние слова. — Нас за это ругают меньшевики, эсеры, кадеты… Особенно неистовствуют анархисты.

— О нет, это не то!

— Тогда я вас не понимаю.

— Вы шутите, Богдан Дмитриевич. Я бы хотел, чтобы вы точнее выразились. Знаете, если хочешь познать истину, учит японский мудрец Дайко-Сюнтай, начинай с себя…

Костров поглядел на часы.

— Кстати, где вы учились русскому языку? — спросил он.

— Я закончил в Петербурге юридический факультет. Россия — моя вторая родина!

Перерыв закончился.

Князь Отани заговорил о японских претензиях на тихоокеанское побережье, о тесноте на островах Японии, о капиталах, которые Япония могла бы использовать для помощи Советской республике в разработке естественных богатств.

Переводчик, сухощавый японец в сером костюме, почтительно стоял за креслам генерала, переводил, стараясь передавать все интонации своего шефа.

— Когда уйдут из тихоокеанских бухт ваши корабли? — неожиданно спросил Суханов. — Мы требуем, чтобы ваши корабли отошли в свои воды.

— Требуете? — Отани сжал мясистый кулак. — Вы смеетесь, господин мэр? Мы не можем вернуться к себе прежде, чем не восстановим должный порядок в России. Войска, которые находятся во Владивостоке, являются лишь частью тех, которые в скором времени должны приступить к обезвреживанию анархистских элементов, мешающих нормальной жизни не только русского народа, но и сопредельных с ним государств.

Придерживая рукой волочащийся палаш в серебряных ножнах, Отани подошел к карте и заговорил так, словно командовал войсками. Переводчик, как тень, последовал за ним.

— Мне нелегко говорить о том, что решил божественный микадо. Будь я волен поступать по своему усмотрению, я охотно был бы сговорчивее, но воля императора для меня закон. Я солдат и знаю только один язык — язык артиллерии. Ваша армия вот на этой территории, — князь небрежно очертил круг на карте от Владивостока до Байкала, — должна быть разоружена. Комиссии из японских офицеров, мною назначенных, примут от нее оружие.

Шадрин ответил твердо:

— Оружия мы не сдадим.

Его поддержал Суханов:

— Это ультиматум, а не условия для дружественных переговоров.

На лице Мицубиси скользнула и сейчас же погасла улыбка.

— Вы, господин мэр, преувеличиваете. Меч не всегда карает, нередко он является залогом большой дружбы. Разве плохо содружество таких держав, как Россия и Япония? Мы рекомендовали бы сдать оружие, опереться на плечо дружественной державы. Без нашей помощи вам не выдержать натиск реакционной Европы и заокеанской республики. Кто другой, кроме истинного друга, может так рисковать жизнью своих подданных, как это совершает наш божественный император?

— Такие условия, господин полковник, для нас неприемлемы, — заговорил Костров. — Выполнение ваших требований не что иное, как передача власти японскому командованию.

— Неправда, господин посол! — возразил Отани. — Ваши солдаты убивают японских подданных. Я вынужден защищать жизнь и имущество подданных божественного императора. Сами судите, что же мне остается делать? Пусть простит меня добрый русский народ, но его неблагоразумные дети первыми обнажили меч.

— Я протестую против такого заявления, — возразил Суханов.

Коричневые, а золотых кольцах пальцы Мицубиси протянулись к меньшевистской газете «Далекая окраина». Он прочел сообщение о нападении русских красногвардейцев на японскую контору «Исидо» и якобы совершенном ими убийстве Мацмая.

— Ложь! — отрезал Суханов. — Следствием установлено, что убил Мацмая японский подданный Цукуи, известный ронин[16].

— Цукуи в списках консульства японских подданных не числится.

Мицубиси спрятал в портфель газету и выжидающе забарабанил пальцами по столу.

Костров взял слово для официального заявления:

— Ультиматума генерала Отани мы принять не можем. Требование о предоставлении японскому командованию свободы действий, о восстановлении офицеров царской армии в их прежних званиях, о свободе белогвардейских солдат, выступающих против революционных войск, выполнено не будет. Правительство РСФСР не может взять на себя ответственность за порядок и спокойствие на Дальнем Востоке, за жизнь японских солдат, если свобода действий остается за японским командованием.

Ему отвечал Мицубиси:

— Интересы России, а не Японии требуют, чтобы японская армия помогла установить заслон в Приморье против нашествия исконных врагов наших дружественных стран. Будьте благоразумны, туман нельзя рассеять веером, и, если жажда сжигает рот, не пейте воды из кувшина грабителя. Я мог бы, господин посол, подсказать хорошее решение вопроса — объявите дальневосточные области независимыми от Европейской России. В этом случае мы бы гарантировали экономическую, торговую и военную помощь нашей родины. Мы не возражаем, если и представители большевиков войдут в правительство Дальневосточной республики. Коалиционное правительство, что может быть надежнее, устойчивее?

— Мы считаем такую постановку вопроса оскорбительной. Правительство РСФСР избрано народом, и не нам с вами решать этот вопрос. Ваши соображения прошу адресовать в Кремль, главе Советского правительства.

Отани поднялся с кресла.

— Вы должны, господин посол, согласиться на наши условия, — угрожающе проговорил он. — Если вы этого сейчас же не сделаете, то Владивосток и его крепостные сооружения будут превращены в груду развалин. Убийство японских подданных удостоверено городской управой, и отвечает за это московское правительство. Решайте немедленно, если вы человек благоразумный, иначе адмирал Хиракиру Като прикажет крейсерам открыть огонь.

Костров надел фуражку.

— Я подумаю о некоторых вариантах ваших предложений. Через три дня будет наш ответ.

— Город, князь, можно разрушить, — прогудел Шадрин, — но землю, на которой он стоит, уничтожить нельзя.

ГЛАВА 23

Маркиз Мицубиси проснулся, посмотрел на часы в футляре из орехового дерева с затейливыми инкрустациями. Холеная рука с наманикюренными ногтями протянулась к кнопке электрического звонка.

Слуга опустил шторы, тщательно расправил их, чтобы ни один луч солнца не беспокоил маркиза.

После ванны, массажа и завтрака маркиз сел за письменный стол, пододвинул к себе лист плотной бумаги. Он старательно выводил русские буквы.

«Его превосходительству, особо доверенному послу Российской Советской Федеративной Социалистической Республики генерал-комиссару господину Кострову.

Уважаемый господин посол!

На днях я покидаю пределы гостеприимной России, дружбу с которой я всегда ценил как высшее проявление особого расположения к русскому народу. Перед отъездом мне бы хотелось видеть Вас, чей ум и твердое сердце решат благоприятный исход переговоров. Мне бы хотелось высказать Вам лично благодарность и пожать Вашу руку. Россия и Япония — два великих государства, решающие судьбу всех народов. Взаимное уважение полномочных послов этих держав подтвердит лишний раз дружбу наших народов. В 19 часов 45 минут местного времени ожидаю Вас, господин особо доверенный посол, в своей резиденции. Примите мое искреннее расположение к Вам и русскому народу и глубокое уважение к России.

Маркиз Мицубиси».

Перечитав письмо, Мицубиси ухмыльнулся: лесть такое же оружие в руках дипломата, как меч в руках воина.

Вдруг раздались сильные взрывы. Они следовали один за другим. Мицубиси вышел на балкон. Над Амурским заливом поднимались столбы черного дыма. Даже корпуса броненосца «Ивами» нельзя было разглядеть в плотной мгле.

— Русские матросы взорвали форты береговой обороны, — доложил дежурный офицер.

— Какая дикость!

— Запрошенные мной по телефону городские власти отказались дать объяснения.

— Список матросов, принимавших участие в этом варварстве, должен быть утром у меня на столе.

— Слушаюсь!

— Это письмо доставьте Кострову. В девятнадцать сорок пять лично проводите его ко мне.

…Костров вскрыл письмо, задумался.

Мицубиси — сын известного японского миллиардера — был женат на дочери крупного финансового магната. Оба концерна в деловом и дипломатическом мире Японии играли такую же роль, как Морган и Рокфеллер в Соединенных Штатах. Мицубиси-младший, полковник генерального штаба, в составе японской делегации являлся представителем микадо. Последние десять лет он ведал управлением военной контрразведки по русским делам.

Полковник-миллиардер намечался на пост наместника японского императора на русском Дальнем Востоке. Об этом Костров не так давно прочел в газете «Владиво-Ниппо», которая издавалась во Владивостоке. Красочно расписывая бракосочетание Мицубиси, газета выболтала истинные намерения японского империализма в отношении не только Приморья.

«Светом и жаром трех бриллиантов, — писали в ней, — будут согреты холодные пространства всей Сибири от Сихотэ-Алиня до Урала, и наместник Тенжи[17] Мицубиси исполнит волю богов».

Звук автомобильной сирены вернул Кострова к действительности. Он надел шинель и спустился вниз.

Почтительный японский капитан распахнул перед ним дверцу автомобиля. Серебристый «фиат» понесся по городским улицам. Остановились у особняка японского посольства. Вековой, заботливо выращенный сад окружал особняк плотной стеной. Над кронами дубов виднелись лишь его конусные башни. Перед главным входом стояли, как статуи, самураи.

На веранде Кострова встретил Мицубиси. Маркиз по-военному отдал честь, а затем протянул обе руки навстречу гостю.

— Et pacem bellum finit! — сказал он, благодушно улыбаясь.

Костров пожал плечами.

— Не понимаете? — деланно удивился маркиз. — Ах, простите, Богдан Дмитриевич. Это по-латыни: «Мир венчает войну!» Проходите, проходите, мой дорогой.

Маркиз помолчал, ожидая, что скажет Костров. Но тот смотрел по-прежнему недоверчиво.

В кабинете Мицубиси было все в японском стиле. Узорное татами покрывало пол. Низенький лакированный столик, рядом — ширма с вышитыми гладью длинноногими серебристыми аистами и статуэтка многорукого Будды.

Внимание Кострова привлекло какемоно, растянутое между окнами. Над круглым шаром, изображающим землю, вскачь неслась шестерка белоснежных коней, впряженных в боевую колесницу. Передние копыта повисли над Аляской, задние ноги взвихрили столб пыли над Камчаткой. Женщины, дети — толпы людей лежали в пыли, с мертвым равнодушием взирая на пламенеющее небо. Под конским брюхом светился Берингов пролив, а на мысах обоих полушарий стелился дым, догорало пожарище. Колесницей правила женщина с распущенными волосами — богиня солнца Аматерасу О-Ками.

— Не слишком ли откровенно? — спросил Костров.

Мицубиси подошел ближе и, словно впервые, с интересом стал рассматривать какемоно.

— Не правда ли, красиво? — не отвечая на вопрос, отозвался он непринужденным тоном. — Живописец Гамбейдзи скоро станет известным всей планете. Он молод, но очень одарен.

— Грустное зрелище! Все это не вяжется с представлением о миролюбивом японском народе. По буддийским законам грешно убивать даже животных, а вы призываете к уничтожению людей.

Несколько минут они молчали. Затем Мицубиси подвинул кресло.

— Садитесь, Богдан Дмитриевич! Есть мясо животных не грешно. Буддийские законы умны. Тот, кто ест цыпленка, невинен, как младенец: он не проливал крови. Виновен тот, кто отсек голову цыпленку, — иронически подчеркнул Мицубиси.

— Значит, и солдат, убивающий на поле сражения, совершает преступление?

— Во всяком случае, полководцы не убивают, они приказывают побеждать.

— Благодарю за искренность, — с легкой иронией отозвался Костров.

Мицубиси перевел разговор на другую тему.

— Взрыв фортов, который произвели ваши матросы, — нелепость. Но патриотизм русских матросов меня восхищает! Я люблю Россию, как вторую родину. Японцы проявляют большой интерес к русскому искусству, к его культуре. В Токио один из предпринимателей открыл ресторан «На дне», который оформлен в стиле ночлежки горьковской пьесы.

— «На дне», конечно, пьеса русская, но такая односторонняя популяризация национальных особенностей народа не создаст ли у японцев ложное представление о России?.. — Костров, закурив папиросу, шутливо продолжал: — Некоторые деятели Японии искренне убеждены, что в России курят папиросы с длинным мундштуком, чтобы не жечь бороды…

Мицубиси рассмеялся.

— Вы, Богдан Дмитриевич, очень приятный собеседник. — И он жестом пригласил Кострова к столу. — Добрый стаканчик водки необходим, как воздух.

— Благодарю вас. Не пью, — отозвался Костров.

Маркиз хлопнул в ладоши.

В комнату скользящей походкой вошла чернокосая, с томными глазами девушка. Сквозь тонкий шифон просвечивало смуглое тело. Японка опустилась на колени перед Костровым, закинув руки за шею, медленно раскачиваясь, откинулась назад.

Мицубиси долго наблюдал за гейшей.

— Созревшая вишня, но дика, вроде саламандры.

Девушка мгновенно сверкнула глазами и тотчас же прикрыла их длинными ресницами. Картавя и путая русские слова, она запела:

В эту ночь все любят: люди, звери, Цветущий лес, вода и светляки. В эту ночь ты жаждешь ласки От любимой девичьей руки.

Костров, недовольный таким оборотом, хмурился. Неожиданно вошел адъютант.

— Господин маркиз, на проводе Харбин, штаб-квартира князя Отани.

— Простите, Богдан Дмитриевич, я вынужден на полчаса вас покинуть.

Мицубиси многозначительно посмотрел на гейшу, на гостя и прикрыл за собой дверь.

Гейша протянула руки к Кострову. Легкая золотистая кисея соскользнула с плеч, обнажила грудь. Кружась, японка пела:

Соловей, мой соловей. Ты промок от весеннего дождя — Приди ко мне, и я согрею тебя!..

Костров отошел к окну.

— Я не соловей, и сейчас не весна! — шутливо сказал он гейше. — Иди, добрая фея! Пошли сюда хозяина.

Девушка прошептала:

— Он убьет меня, подойти ко мне, господин… Подойти только на одну минутку!

В глазах девушки мелькнули слезы.

— Вишня свежа и нежна, мой повелитель, утоли жажду.

Нелепая эта сцена рассердила Кострова. Как примитивно мыслит этот лощеный дипломат Мицубиси!

— Выйди отсюда!

Вошел Мицубиси. Его глаза сузились, как у кошки. Он шагнул к гейше и наотмашь ударил ее по щеке.

— Негодная девчонка, не умеет себя вести!.. Всегда была скромна и вдруг… Извините, Богдан Дмитриевич.

Девушка, пятясь и кланяясь, исчезла.

Маркиз сел в кресло, предложил партию в шахматы. Принесли виноград. Ощипывая лиловую гроздь, Костров сделал ход конем.

Мицубиси играл вяло, допуская непростительные ошибки. Скоро ферзь Кострова под прикрытием двух коней ворвался в тыл противника.

— Вы рассеянны, господин маркиз! Вашей королеве грозит потеря трона. Советую ход взять обратно!

Мицубиси после некоторого колебания передвинул своего ферзя в другой конец шахматного поля.

Костров поморщился. Теперь его король и королева находились под ударом. Сохранить ферзя было нельзя.

— Может быть, возьмете ход обратно? — любезно предложил Мицубиси.

— Нет! — спокойно ответил Костров. — Я привык драться во всех положениях.

Мицубиси встал, включил свет, задернул штору. Пока Костров обдумывал ход, маркиз прохаживался по кабинету и ковырял во рту зубочисткой.

— Думайте не думайте, господин посол, но ваше положение безнадежно.

Небрежным жестом маркиз снял ферзя. Но уже через несколько ходов пешка Кострова атаковала его короля.

— Какая ошибка! Следующим ходом мат… — Маркиз смешал фигуры. — Господин посол, мы просим вас подписать протокол в новой редакции. Прошу познакомиться.

Мицубиси положил перед Костровым папку.

Костров тщательно изучал текст протокола, отпечатанный на русском и японском языках. В нем излагались тысячи всяких нелепостей, вроде того, как должен русский человек при встрече приветствовать японского солдата; когда население сел и городов, в которых расположены японские гарнизоны, должно тушить огонь и ложиться спать; какие флаги должны вывешиваться 24 августа, в день рождения микадо.

— На такие условия мы не можем согласиться. Мы не рабы, а вы не победители.

Костров отложил папку в сторону.

— Тогда командование будет действовать.

— Это для вашей армии может оказаться гибельным, — напомнил Костров. — Как бы вы, господин маркиз, себя чувствовали, если бы на О-Я-Сима[18] высадились иностранные войска?

Мицубиси вскинул голову.

— Этого, господин посол, никогда не случится.

Он подошел к двери, замкнул ее и положил ключ в карман.

— Вчера генерал Гайда занял Иркутск. Атаман Семенов осадил Читу, Колчак перешел в наступление… Думается, что власть, пославшая вас сюда послом, не продержится и шести месяцев. На Восточном фронте паника, красноармейцы сдаются ротами, полками, дивизиями. Так называемые военные специалисты идут к Колчаку с раскаянием…

Костров сидел напряженный, взволнованный. Многое из того, что говорил маркиз, было жестокой правдой.

Мицубиси положил руку на плечо Кострова.

— Вот так-то, Богдан Дмитриевич. Жаль, конечно, что дело, за которое вы отдали свою жизнь, гибнет. Но это неизбежно! В жизни вы совершили ошибку, увлекшись марксизмом — модным учением, но построенным без фундамента… Благоразумие, которым вы обладаете в достаточной мере, спасет положение. Цель у нас одна — избежать кровопролития, а для этого нужна только ваша подпись под документом, обусловливающим продажу Японии Приморско-Забайкальского края. Вот чек в Токийский банк на миллион золотых иен…

Костров хмуро смотрел на японца и молчал.

— В жизни, Богдан Дмитриевич, все бывает. Но когда в критическую минуту вопрос решен правильно, судьба — за вас. Что вы видели в жизни? Каторгу, тюрьму, ссылку…

— Хорошая осведомленность.

— Безусловно, — маркиз перегнулся через стол и вынул из портфеля сложенную вдвое бумагу. — Взгляните.

Костров развернул листок. Это были в переводе на русский язык сведения о нем, шахтере из Донбасса, политическом ссыльном, уполномоченном правительства РСФСР, комиссаре Дальнего Востока. Подробно и точно, начиная с военно-полевого суда в Петербурге, описана вся его жизнь, характер, допущенные промахи, ошибочные связи, случайные знакомства.

— Изумительная точность!. — Костров ткнул шахматным конем в бумагу. — Здесь вот написано: «Неподкупен». Как же вы решились?

— Видите ли, агенты, собирающие сведения о людях, действуют по-своему. Если вам дают десять тысяч иен и вы отказываетесь, в их глазах вы уже неподкупны. О миллионе они даже и думать не смеют. Но мы с широким размахом, мы знаем вам цену.

Костров почувствовал, что бледнеет.

— Довольно! — еле сдерживаясь, сказал он. — Прекратите эту гнусную провокацию.

Маркиз вынул из ящика стола пистолет и, играя им, выжидательно смотрел на гостя. Дуло пистолета медленно поднялось на уровень его глаз.

— На размышление даю три минуты.

Костров в ответ только пожал плечами и отвернулся. Мицубиси опустил пистолет.

— Вы зря медлите…

— Простите за шутку, Богдан Дмитриевич. По старинному обычаю самураев так испытывают характер друзей. Пью за вашу непоколебимую верность родине!

Мицубиси налил рюмку ликера и залпом выпил. Потом, взяв Кострова под руку, проводил его до автомобиля.

— Скажите, почему почти все японцы носят очки? — прощаясь с Мицубиси, неожиданно спросил Костров.

— Странный вопрос!

— Может быть. Но мне хотелось на вашу шутку ответить шуткой, пусть злой, но шуткой. Очки, я думаю, восполняют некоторые черты характера некоторых японских деятелей… Они часто страдают близорукостью, исторических примеров этому немало.

— Удачный каламбур!.. Сдаюсь, я отмщен за свою шутку. Не сердитесь, мой дорогой. Мы еще с вами встретимся.

На следующее утро состоялось заключительное заседание комиссии. Русская делегация использовала все средства, сделала все возможные уступки, чтобы решить вопрос мирным путем.

Костров расписался на последней странице соглашения, унизительного для русского народа, но дававшего ему ту необходимую, как сама жизнь, передышку, на которой настаивал Ленин.

ГЛАВА 24

Чешских солдат из мятежного корпуса генерала Гайды во Владивостоке и его окрестностях скопилось около сорока тысяч. Восемь бронепоездов стояло под парами на станциях Угольная и Океанская. И пока чешские эшелоны не будут отправлены, Совет не мог быть спокоен: фитиль тлел у пороховой бочки.

Внимательно следили за событиями во Владивостоке и из Москвы. Правительство РСФСР принимало все меры к тому, чтобы в Приморье генерал Гайда не повторил свою самаро-волжскую авантюру. По радио на борт «Грозного» была передана из Кремля телеграмма. Владимир Ильич Ленин обязывал Кострова и Суханова начать эвакуацию корпуса. Костров встретился с генералом Гайдой, договорился о всех практических вопросах, связанных с отправкой чехов на родину.

В Совет Костров заехал вечером. Был он мрачен.

— Ты что, Богдан Дмитриевич, нездоров? — спросил Суханов.

— Здоров. Гайда требует, чтобы наш морской транспорт шел в Марсель под их флагом…

— Это похоже на грабеж! — возмутился Суханов.

— Вот именно, Гайда не согласен даже на нашу команду. Он сговорился с Найтом и Мицубиси — те выделили полный состав матросов и командиров.

— Пароходы не вернутся… Этого допустить нельзя.

Они очень долго молча смотрели в глаза друг другу.

— Приказ Ленина должен быть выполнен в ближайшие дни. Сорок тысяч солдат отправим на этой неделе, а остальные по мере подхода эшелонов, — вздохнув, сказал Костров.

Суханов пожал плечами, опустил голову.

— Понимаю, Костя, твою тревогу. У самого сердце болит. Нет другого выхода, придется подарить пароходы. В нашем положении не до золотых пуговиц, лишь бы пиджак на плечах остался.

— Как же быть с красногвардейским полком Антонина Янди? — спросил Суханов.

Тревога Суханова передалась Кострову. В наступившей тишине ему казалось, что он слышит стук своего сердца.

— Коммунисты должны начать посадку первыми, — глухо отозвался Костров, не спуская острых глаз с внезапно побледневшего Суханова. — Это предотвратит могущие возникнуть провокации. Нельзя давать Гайде ни одного козыря. Мы можем лишь потребовать амнистии красногвардейцам Янди.

— Но это же для коммунистов смерть. Гайда их всех расстреляет. Это похоже на предательство…

Костров резко возразил:

— Предательство будет в том случае, когда Гайда свои сто двадцать тысяч штыков бросит на Дальний Восток и поможет Отани оккупировать Приморье. И все это под предлогом, что мы якобы препятствуем эвакуации чехов.

— Их невозможно будет уговорить… — нерешительно возразил Суханов.

— Попробуем, Костя, попробуем! Если слово сказано от всей души, оно бьет в цель. Везде найдутся такие люди, как у наших моряков Гаврило Коренной, у мужиков — Сафрон Ожогин, у мастеровых — Фрол Чубатый. Их народ послушает. А что нелегко, знаю. Нам, большевикам, часто приходится убеждать под пулями.

В кабинет вошел встревоженный Шадрин. Протянул Кострову радиограмму Троцкого, в которой начальнику гарнизона Владивостока предписывалось разоружать чехословацких солдат перед отправкой на Родину.

Костров медленно читал телеграмму:

— «…Под страхом ответственности разоружить чехословаков; найденный вооруженным чехословак должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный солдат, должен быть высажен…»

Долго молчали члены Дальбюро.

Костров, сидя с закрытыми глазами, вспоминал рассказ Ленина о двурушничестве троцкистов. Шадрин, гремя шпорами и шашкой, ходил из угла в угол с сжатыми кулаками. Суханов отхлебывал морковный чай, его зубы постукивали о край стакана.

Резко отшвырнув кресло, поднялся Костров.

— Провокация! Тебе, Родион, это ясно?

— Я член Коммунистической партии, — после паузы сдержанно ответил Шадрин.

Суханов стиснул его руку.

— К чертям собачьим! Будем выполнять только приказы Ленина, только указания Центрального Комитета.

Костров подвел итоги:

— Рад, товарищи, что не ошибся в вас. Телеграмму Троцкого не выполнять, чехов грузить с оружием.

Весть о предстоящей отправке молниеносно разнеслась по эшелонам корпуса. Стихийно возникали митинги. В Совете непрерывно раздавались звонки, чешские солдаты просили приехать Кострова и Суханова, прочесть телеграмму Ленина, сообщали, что избрали делегатов для обсуждения вопросов, связанных с эвакуацией.

Через несколько дней делегаты собрались в Совете.

— Наздар!.. Наздар!.. — стоя приветствовали они вошедшего в зал заседаний председателя Совета Суханова.

Суханов предоставил слово Янди.

Янди прошел к трибуне, обежал делегатов быстрым взглядом.

— Генералы и офицеры пытаются уверить нас, будто Советское правительство собирается на своих транспортах вернуть чехов обратно в австрийскую армию…

Янди прервал чей-то звучный голос:

— Это факт! Вас обманывают, а вы верите. Вот слушайте, что пишет Массарик…

Рядом с Янди стал румяный горбоносый поручик. Взмахнув какой-то бумагой, крикнул:

— Массарик советует не поддаваться на большевистскую провокацию.

Раздались протестующие голоса:

— Мы не верим Массарику!..

— Неедлы, не мешайте, уходите!..

Янди потеснил поручика, повысил голос:

— Самое трудное в нашем положении — обнаружить врага. И я когда-то верил Массарику. Но большевики помогли мне узнать правду…

— Хватит болтовни!.. — крикнул Неедлы.

Голос поручика потонул в негодующих криках:

— Не мешайте! Уходите…

— Мы верим Янди и коммунистам!

Свои возгласы солдаты подкрепляли стуком винтовочных прикладов.

— Вас не примет Чехословакия! — крикнул Неедлы и отошел к двери. — Вы изменили родине и присяге.

— Видали, каков гусак? — усмехаясь, отметил Янди. — Вы хотите фактов? Я к ним перехожу — делегатам не мешает знать их. Массарик в ноябре семнадцатого года заявил, что раз Романовым не удалось сохранить трон, то возможна династия английская и даже датская. Факт!

Резким движением Янди рассекал рукой воздух.

— По приказу Массарика Гайда поднял контрреволюционный мятеж и принял участие в империалистической интервенции против революционной России. Факт! Этот мятеж — предательство не только по отношению к русским братьям, но и в отношении к нашему народу. Факт!

— Ложь! — вскричал Неедлы, но его уже не слушали.

Суханов, огласив телеграмму Ленина, рассказал о том, что транспорт готов, что продовольствие выделено в полном объеме, оплачено и погружено на пароходы.

— Счастливой дороги, друзья!

Янди побледнел.

— Товарищ Суханов, это невозможно!

Долго длилось тревожное молчание.

— Нас ожидает расстрел, — нарушил тишину молодой коммунист Ян Корейша. — Коммунистов Гайда объявил вне закона.

Суханов, опустив голову, сосредоточенно курил. Пальцы жгла дотлевающая цигарка. Ян Корейша прав — возразить нечего.

— Поговорим откровенно, — отрываясь от раздумья, сказал Суханов. — Сорок тысяч штыков в руках Найта погубят все, чего мы с вами достигли в Приморье. Интересы революции требуют от вас самоотверженности! Всем нам надо в эти дни иметь ясную голову. Решайте сами. Если вы согласитесь вернуться в корпус, мы потребуем от Гайды вашей неприкосновенности.

Суханов опустился на стул, оперся на локоть и оглядел притихший зал. Люстра скупо освещала взволнованные лица солдат. Табачный дым клубами вился к потолку.

На трибуну прошел Ян Корейша, рванул ворот гимнастерки, словно ему не хватало воздуха.

— Разве мы боимся? Мы выполним все, что требуют интересы Советской России. Я… я… первый шагну на палубу парохода… Нас не посмеют тронуть, если мы всем полком погрузимся на корабль.

Отирая платком вспотевший лоб, Ян Корейша под рукоплескания спустился в зал.

Солдаты поднялись со своих мест.

— Ать жие Руда Армада![19] — вскидывая винтовки над головами, дружно восклицали делегаты. — Ать жие Ленин!.. Ать жие Совет — Россия!..

ГЛАВА 25

Наташа возвращалась с работы. Она была весела. Скупой на слово старший мастер Чубатый сегодня похвалил ее. «Ладный из тебя, — сказал он, — токарь отковался». Ей и самой приглянулось в токарном цехе. Возьмешь в руки кусок железа, включишь рубильник, и запоет резец, завьется спиралью стружка, а через час поблескивает отшлифованная деталь.

На Крестовой сопке Наташа присела на камень. Перед ней раскинулся Уссурийский залив. Виднелись зеленеющие берега Русского острова. Синели отроги Сихотэ-Алиня. Высились каменистые кручи Тигровой и Орлиной сопок. Стекла маяков, отражающие рубиновые сполохи отгорающей зари, светились пламенем.

В порту пушка ударила полночь. На мачтах военных кораблей замерцали сигнальные огни.

Наташа спустилась по склону сопки и пошла к остановке трамвая. У магазина Кунста и Альбертса остановилась. С грохотом поднимался в гору трамвай. Полуоткрытые вагончики были переполнены рабочими ночной смены.

Наташе не удалось сесть. Она глубоко засунула руки в карманы пальто, пошла домой пешком. За спиной раздался дробный цокот подков. Девушка оглянулась.

— Тихон! — воскликнула она.

Всадник сдержал коня, пригляделся.

— Наташка! Вот это да!

С Тихоном они не виделись с того дня, как его проводили на русско-германский фронт.

— По глазам узнал, по голосу. Сначала померещилось — Ольга Михайловна. Похожа, очень похожа… — Тихон взял Наташу за руку. — Пойдем со мной!

Близилось утро, а Тихон с Наташей сидели в казарме Совета и никак не могли наговориться. Пили чай, вспоминали Раздолье, общих знакомых. Учащенно забилось сердце Тихона, когда девушка упомянула о том, что Гале живется очень худо и что она не забыла его.

Гасли последние звезды. Над заливом клубился туман. Серая пелена окутывала пристань и прибрежные улицы. Над мысом Чуркином на перевалах грудились пушистые облака. Сон сковал город.

На японских крейсерах пробили склянки.

Наташа, прикрыв ладонью рот, зевнула.

— Ты б прилегла. Там, в столовой, есть свободная койка, — сказал Тихон.

— Да я нисколечко…

Неожиданно будто шмель ударился в стекло. Пуля тоненько просвистела, пробила медный чайник. Из него упругой струей ударил кипяток.

За окнами нарастал шум. Донеслись топот, ржание лошадей, людской гомон.

— В ружье! — скомандовал Тихон.

Красногвардейцы повскакали с коек, схватили винтовки, выскочили за дверь, заняли круговую оборону. Вместе с ними пристроилась и Наташа. Тихон выкатил пулемет, припал за щиток.

— Беги, Вася, к Суханову, — приказал он. — Дело, видать, не шуточное.

Секретарь председателя Совета Вася Курьян кинулся по лестнице на второй этаж в кабинет Суханова.

Грохот потряс здание. По крыше забарабанила частая дробь шрапнели. Шестидюймовый снаряд разорвался в густолистной кроне дуба, срезал вершину, расщепил ствол.

По улице проехали американские танкетки. На полной скорости промелькнуло несколько бронемашин. Над городом кружились три самолета. Вспыхивали огненные зарницы из жерл пушек военных кораблей.

— Товарищ Суханов, бегите через чердак, там вас ждут бойцы. Кони во дворе! — крикнул Курьян, вбегая в кабинет председателя Совета.

Суханов не ответил. Он слушал по телефону Дубровина. Тот доложил, что ведет бой. Противнику захватить моряков врасплох не удалось.

Повесив трубку, Суханов кинулся к несгораемому шкафу, стал жечь не подлежащие оглашению документы.

Зазвенел телефон.

— Товарищ председатель Совета, докладывает командир полка Красной гвардии Антонин Янди. Четыре тысячи штыков успешно ведут наступление на окопы противника в Гнилом углу…

— Сорвал Гайда отправку солдат на родину, — скрипнул зубами Суханов.

— Сорвал! Вчера вечером погрузились, но когда начался бой, мы не могли сидеть сложа руки.

Стрельба и крики теперь слышались в здании Совета. Прорвав оборону, интервенты ворвались на первый этаж. Один за другим смолкли пулеметы. Отбиваясь гранатами, Тихон Ожогин с группой бойцов отступал к лестнице, ведущей на второй этаж.

Бойцы вкатили в кабинет председателя Совета пулемет, установили его в окне. Вася Курьян припал за щиток.

Трехдюймовка прямой наводкой ударила по осажденному Совету. Взвился столб известковой пыли. Снаряд разорвался под лестницей, обрушил всю ее верхнюю часть. Осколок ударил в ключицу Васю Курьяна. Обливаясь кровью, он навалился на щиток пулемета. Суханов кинулся к помощнику.

Входная дверь сорвалась с петель. В кабинет ворвались легионеры.

…У крепостных ворот дрались спешенные моряки Тихоокеанской эскадры под командованием Дубровина. Отступивших было чехов сменили американские легионеры. Необстрелянные бойцы из рабочей дружины дрогнули, побежали. Коваль, комиссар крейсера «Грозный», выскочил из укрытия.

— Стой! — размахивая маузером, крикнул он.

Молодежь узнала военкома, залегла. Коваль перекатил пулемет и с отделением моряков окопался шагах в пяти от залегшей цепи.

— Огонь! — скомандовал Коваль и длинной очередью из пулемета сбил знаменосца.

Звездно-полосатое знамя качнулось, упало на землю.

— А ну, кто смелый? — спросил Коваль, указывая глазами на распластанное знамя. И напомнил: — Захват знамени противника равносилен разгрому воинской части.

Из цепи молодежи ящерицей выполз небольшой паренек, упругий, как гуттаперчевый мяч.

— Разрешите, товарищ военком?

— Ленька? — удивился Коваль. — Ты как сюда попал?

Ленька Клест помрачнел.

— Наших побили… Суханова взяли… Васька Курьян кончился…

— Крой, Ленька!

Коваль одернул ленту, припал за щиток пулемета. Ленька Клест перевалился через насыпь и пополз, прячась за трупами легионеров, за самыми неприметными складками земли.

Затаив дыхание красногвардейцы следили за каждым его движением. Ощупав руками глубокую воронку, Ленька нашел то, что ему нужно было. Из земли торчал обломок древка. Стащил рубаху и обмотал знамя вокруг тела. Но вдруг над головой что-то загрохотало. Леньку ударило в голову, и он, теряя сознание, успел только заметить никогда не виданную им железную машину, похожую на черепаху.

…Утром бой разгорелся с новой силой. Поддержанные бронемашинами и танками, легионеры пошли в атаку. В крепость на взмыленном коне прискакал ординарец от Шадрина, передал приказ оставить крепость и все силы сосредоточить на обороне вокзала.

К Дубровину, тяжело дыша, подбежал боцман Коренной. Бинт, туго стягивающий его голову, пропитался кровью. На запавших щеках горел лихорадочный румянец. Левая рука, замотанная в грязную тряпку, кровоточила. Седые бакенбарды обгорели.

— Моряки под флагом, товарищ адмирал!

Дубровин невесело улыбнулся.

— Все такой же, Гаврило? Не скоро мы с тобой теперь станем под флаг. Нашим флагом теперь, боцман, будут ели да сосны, тайга-матушка.

— Выбирать якоря?

— Выбирать… В штыки, на прорыв. Курс — на вокзал!

Дубровин выхватил клинок.

— За мной! Ура-а!

Разрывая кольцо окружения, лавина моряков ринулась к вокзалу. И на просторной привокзальной площади, во всех сбегающих к ней узеньких уличках и кривых переулках с новым ожесточением закипел бой.

…На вокзале шла погрузка выведенных из-под огня интервентов частей Красной гвардии. К строящимся оборонительным сооружениям в Спасске один за другим отходили железнодорожные составы. В вагоны грузились воинский состав, оружие, огнеприпасы.

Эвакуацией руководил Шадрин. Он сильно похудел, зарос бородой. Решением Дальбюро ЦК РКП(б) был образован Уссурийский фронт. Шадрина назначили командующим. Он возражал, считая себя неподготовленным, настаивал на кандидатуре Дубровина. С ним не согласились. Дубровина утвердили военным комиссаром фронта.

Черной тучей висел дым над Владивостоком. По Шкотовскому и Хабаровскому шоссе вереницей тянулись беженцы, доносился плач детей, беспокойное ржание лошадей. Густой поток людей хлынул в Лузгинское ущелье.

Шадрин вышел к одному из редутов матросской баррикады. Горькое чувство сжимало сердце.

Крейсеры вели ураганный огонь. Невдалеке рвались тяжелые снаряды.

Шадрин пошел вдоль баррикады.

— До утра продержитесь?

— Продержимся, товарищ командующий! — хриплым голосом отозвался матрос.

Он сидел, прислонившись к зарядному ящику, туго перетягивая тряпкой пробитую осколком ногу. Перевязав рану, моряк снова припал к пулемету.

К Шадрину подбежал боцман. Кинул руки по швам, грудь выкатил колесом.

— Командир редута «Грозный» Гаврило Коренной!

Шадрин удивился: кряжист и бодр боцман даже с повязкой на голове.

— А как моряки? — спросил он.

— Положение тяжелое, товарищ командующий, но сами знаете: глаза в шторм страшатся, а руки свое делают.

Подошел и Дубровин. Ему только что сообщили о решении Дальбюро ЦК РКП(б), и он сказал Шадрину:

— Поздравляю, Родион!

— И тебя также. Вместе воевать будем, — ответил Шадрин, крепко пожав руку своему комиссару.

ГЛАВА 26

Вера давно мечтала о возвращении на родину. Она с детства увлекалась музыкой и хотела поступить в консерваторию. Но на родной земле все вышло иначе: не успела она после долгой разлуки наглядеться на отца, как их обоих вызвали в партийный комитет. Там ей предложили стать разведчицей.

С ней были откровенны: придется отступать, оставить город. Показали телеграмму Ленина, из которой врезались в память жестокие фразы: «Не делайте себе иллюзий… Не задавайтесь неосуществимыми целями…» Она знала силу врага. Работая в Токио в министерстве иностранных дел переводчицей, видела, какой молот занесен над ее отчизной.

Разговор в партийном комитете продолжался до полуночи.

Костров рассказал ей об испытаниях, которые ее ожидают. Он говорил так, словно ожидал от нее не согласия, а отказа. Придется лгать, хитрить, не замечать страданий близких по духу людей, радоваться, когда надо плакать, плакать, когда надо смеяться, надо наглухо закрыть сердце, делать то, что диктует ей долг и ее новое положение в стане врага. Все время быть настороже, держать себя в руках, чтобы не обмолвиться, не выдать себя невольным словом, движением.

Она все помнит. Вот отец в сверкающих погонах стоит на капитанском мостике броненосца «Орел». Она с матерью машет платком: броненосец отходит в Цусиму… Тянутся годы изгнания… Японские жандармы в голубых мундирах… Отца ведут через весь город с деревянной колодкой на шее и на ногах… Нелегкая жизнь… Но он не склонил головы, устоял…

За годы изгнания она многое поняла. В редкие часы, когда отец появлялся в Токио, он все время посвящал ей. Она всегда считала себя соучастницей его больших дел, радовалась известию о революции в России.

Вера слушала, но слова Кострова ее не пугали. Страшило другое: глаза отца, сидевшего напротив нее за длинным и узким столом. «О чем он думает. Почему молчит? — неотчетливо думала Вера. — И почему у него такие страдающие, тоскливые глаза?»

Вера взяла руку отца, прижала к щеке, тихо сказала:

— Надо, папа…

И вот очень скоро они с матерью останутся одни в старом особняке генерала Власова; не будет ни друзей, ни знакомых. А впереди — все смутно, как в тумане. Из-за внезапности удара ее даже не сумели устроить на работу.

Вера прошла в гостиную, присела к роялю.

Вошла мать Агния Ильинична. Темное шерстяное платье плотно облегало начинающую полнеть фигуру.

— Что с тобой, дочка?

Вера молча указала рукой в сторону крепости, окутанной оседавшим пороховым дымом.

Шел последний день битвы за Владивосток.

…Отстреливаясь от наседавших японцев, отступала горстка бойцов. В Голубиной пади бойцы задержались.

Мимо узорчатой ограды генеральского особняка группами и в одиночку шли бойцы. Вот показалось двое парней — оба белобрысые, стройные, очень похожие один на другого.

— Вернемся — тогда скажешь ей… — продолжая разговор, сказал один из бойцов.

Вера услышала этот возглас, взмахнула рукой, как бы говоря: «Да, да, скоро вернетесь, товарищи!» Но боец по-своему расценил ее жест.

— Не радуйся, как бы плакать не пришлось!

Ненавистью сверкнули его глаза.

Вера отшатнулась. Сердце сжалось: вот первая, хлесткая пощечина, а сколько их впереди!

Постепенно выстрелы со стороны крепости стихали. Красное знамя на шпиле башни, трепетно вздрагивая, скрылось за крепостными стенами. Через несколько минут взвился звездно-полосатый стяг США.

Вера спустилась с балкона в сад.

Из рощи донеслись сухие выстрелы. Из-за сосен вылетела лошадь. Раненый красногвардеец покачнулся в седле и, падая на мостовую, зацепился ногой за стремя. Конь ударил задними ногами, дико всхрапнул и понесся по улице. Вера перелезла через ограду, повисла на болтающемся поводе, освободила ногу раненого из стремени, волоком втащила его в чащу орешника. И почти в ту же минуту из рощи на взмыленных конях выскакали трое казаков с перекинутыми через седла карабинами.

В распахнутую калитку торопливо вошел казачий вахмистр.

— Эй, ты, подойди сюда, ко мне! — сипло крикнул он.

Вера повернула голову.

— Здесь живет генерал Власов. В чем дело?

— Простите, барышня, но здесь где-то бандит скрылся.

Подошел сторож Кузьмич. Он был в матросской форме, медаль за оборону Порт-Артура сверкала на его груди. Матрос служил на «Орле», отбывал плен с Дубровиным в Северной Японии, последние годы провел у Власова в Токио.

— Ты чего здесь орешь, вахлак? — угрожающе спросил он, постукивая деревянной ногой. — Проваливай!

Вахмистр повернул коня, задержался у адресной доски. Из-за ограды донесся его недоумевающий голос:

— Вроде верно… генерал-майора Власова дом. Чуть, станичники, не влипли.

Казаки, настегивая коней, поскакали дальше. Вера вместе с Кузьмичом перенесла раненого в домик, скрытый в густой заросли амурского винограда. Пришла Агния Ильинична. С раненого стащили рубаху, развернули залитое кровью американское знамя, обернутое вокруг тела.

Красногвардеец был ранен навылет в грудную клетку.

— Умрет парнишка, легкое пулей прорвало…

Кузьмич перекрестился. Агния Ильинична стала делать перевязку.

— Военком приказал… А ну, гад, сунься… а ну, еще… — выкрикивал в бреду раненый. — Ой, мама, ты моя мама!

— Совсем мальчик! — прошептала Агния Ильинична.

— Трофей следует сберечь, — деловито сказал Кузьмич. Он плотно скатал знамя, поманил Веру пальцем.

Они прошли в глубь сада, к дуплистой липе.

— Вот здесь, Николавна!.. Не забудь. Трофей особенный, не зря мальчишка жизнью рисковал.

Тяжело грохоча коваными колесами по мостовой, потянулись артиллерийские упряжки. Мерцая палашами, ехали японские кавалеристы. С развернутыми знаменами шли белогвардейские полки в новеньких английских шинелях. Гарцевали на конях бородатые калмыковцы. В белоснежных чалмах двигались колониальные французские войска.

ГЛАВА 27

Костров, одетый в купеческую поддевку, шел через порт. Гремели выкатываемые с кораблей орудия. По железным трапам грохотали солдатские башмаки. Отрывистые, как удары хлыста, раздавались слова команды.

Шестидюймовое орудие медленно кренилось, сползая одним колесом с трапа. Вот-вот сорвется и исчезнет в море.

Усталые, разомлевшие от жары японские солдаты безуспешно пытались водворить пушку на место. Она дюйм за дюймом кренилась к воде.

Улицы, спускавшиеся к бухте, заполняли ломовые извозчики, грузчики, деповские рабочие.

— И куда их, мурашей, столько нагнали? Зима скоро, как мухи передохнут. Ишь, вояки! Орудию на берег вытягнуть не могут, — раздумчиво произнес кто-то мощным басом.

Костров оглянулся. Позади него стоял огромный человек с огненно-рыжей бородищей по самый пояс, с гривой таких же волос на голове, с добродушными глазами. Живот великана был туго перетянут кушаком. Ветер раздувал плисовые штаны. Расстегнутый ворот парусиновой рубахи открывал толстую шею и грудь, дочерна прожженную солнцем, заросшую курчавыми волосами. Широченные плечи возвышались над толпой на целую четверть.

— А ты взял да помог бы. Покажи рассейскую хватку, — насмешливо подзудил кто-то из зевак.

Рыжебородый великан молчал. Под рубахой пружинились, играли крепкие мускулы.

— Куда ему? У него вся сила в брюхе, как у попа.

Круглое лицо великана расплылось в улыбке. Он поднял увесистый кулак и сунул его говорившему под нос.

— Испробуй, тогда узнаешь, какая моя сила.

Вслед за этим великан подтянул плисовые шаровары и размашисто зашагал к трапу.

— А ну, отойди!

Зычный голос прокатился над морем. Муравейник вокруг орудия рассыпался. Японские солдаты задирали головы, разглядывая великана. Рыжебородый верзила встал на самом краю трапа, захватил колесо под обод, навалился плечом на корпус орудия. Через секунду пушка стала обоими колесами на трап.

Великан смахнул пот со лба и, грузно ступая, пошел к толпившимся людям.

— Тоже вояки, елки зеленые, — добродушно ворчал он. — Телок, бывает, важничает, когда поблизости тигра нет.

Портовые зеваки загудели: одни восхищались, другие негодовали.

— Ничего, медвежата-игруны, — отшучивался великан, — пусть, ядрена копалка, знают наших, зря носы драть не будут.

Японский офицер догнал рыжебородого и, показав прохожим иену, что-то говоря по-японски, сунул ему в руку. Великан посмотрел на монету, потом оглядел молоденького офицера и все с тем же мальчишеским озорством обежал смеющимися глазами народ, а затем широко размахнулся, и монета, блеснув в воздухе, исчезла в прибойной волне.

— Микадо… император… — возмутился офицер.

— На что она мне? Ну тя к кобыле под хвост… — отмахнулся от офицера великан, почесывая волосатую грудь. — Экий ты, право!.. Прилип, как репей к коровьему хвосту… Пусти-кось!

Но японский офицер настойчив. Взмахивая рукой, он не уступал дороги, что-то быстро говорил на своем языке.

Великан потер ухо, свирепо склонил всклокоченную голову.

— Отчепись, право дело, отчепись, бурундук. Ну чего привяз? Клещ — клещ и есть таежный.

Офицер пожал плечами, отошел в сторонку.

Между тем выгрузка орудий закончилась. К рыжебородому подошли японские солдаты. Один из них протянул пиалу.

Зеваки притихли. Ехидная улыбка зазмеилась на губах офицера. В пиале, до краев наполненной подогретой сакэ, вмещалось не менее полутора штофа.

Великан подтянул плисовые штаны, широко улыбнулся.

— Вот это, журавлики залетные, другой сказ, по русскому порядку… Ну, кто пополам разделит? Пей, гуляй — однова живем.

Охотников на даровую выпивку не нашлось. Рыжебородый свирепо двинул плечами, запрокинул голову и осушил пиалу до дна. Затем извлек из штанов трубку, высыпал в нее полпачки махорки и, задымив, во всю глотку завел:

Шел солдат с походу, Зашел солдат в кабак. Сел солдат на бочку, Давай курить табак.

При этом он трезвыми глазами наблюдал за Костровым, за каждым его движением.

Подкатили автомобили. Из первого вышел маркиз Мицубиси. Ему подвели снежно-белого жеребца. Оркестр заиграл марш. Солдаты выстроились, замерли. Горячий жеребец косил взглядом, грыз золоченые удила, высекал копытом искры из булыжной мостовой. Приветствуя высадившуюся дивизию, Мицубиси оглаживал коня.

— Поклон направо! — прогремела команда. Солдаты склонились в глубоком поклоне.

— Сита-ни!.. Сита-ни!..[20] — кричали японцы, бегая по толпе.

Рыжебородый великан стоял, вытянувшись во весь свой исполинский рост, и пускал клубы дыма.

— На колени! — кричал переводчик.

— Рехнулся никак? — огрызнулся великан. — Я только в церкви становлюсь на колени, и то раз в год — в пасхальную заутреню.

— Не разговаривать! — рассвирепел жандарм, тыча рыжебородого под ребра ножнами шашки.

— Чижик, ей-богу, чижик, — пробасил великан. — Не будет вам, ядрена копалка, здеся жизни… У нас свой медведь-шатун на троне не удержался, а чужого — прибьем, как комара.

— Взять его!

— Что?… Меня взять?

Свирепея от обиды и выпитой сакэ, великан сжал пудовые кулаки.

— А ну, пыль подколесная, с дороги!

Добродушие с него как ветром сдуло. Оледенели голубоватые глаза. Он поднял с земли толстый брус и угрожающе размахнулся. Жандармы отскочили. Великан, попыхивая трубкой и загадочно посматривая на Кострова, пошел своей дорогой.

Костров, невольно улыбаясь, направился к центру города.

Услышав позади шаги, круто обернулся. Рыжебородый вынырнул откуда-то из-за угла, снизив голос до шепота и обдавая его горячим дыханием, проговорил:

— С ума сойду, если с собой не возьмешь. Нет силушки больше…

— Один в поле не воин, — впиваясь глазами в хмельное лицо великана, ответил Костров и свернул в переулок.

— Знаю, поэтому и прошусь. — Кто таков?

— Игнат Макарович Волочай. Тигролов и медвежатник. Возьми, пригожусь.

— Что ты ко мне, паря, пристал? Я сам смотрю, кто бы меня взял с собой.

Великан усмехнулся.

— Тебя из миллиона мы узнаем. Разве забудем, как про Ленина рассказывал!

— Тише, ерихонская труба.

— Не бойсь, народ не выдаст!

— А ты поищи в Сихотэ-Алине Тихона Ожогина. Сердце остудишь.

— Дело! Под землей, елки зеленые, найду. Провожу вот тебя за город и пойду искать.

За Первой речкой у большой витрины они остановились. Здесь висело обращение союзников к населению Владивостока. Над текстом были изображены две сцепленные в крепком пожатии руки: видимо, это означало дружбу русских и американцев.

— Гляди, ядрена копалка, вот как они ручкаются! — кивнул в сторону Игнат Волочай.

Костров посмотрел в указанном направлении.

Несколько трупов в нижнем белье лежали вдоль стены складских помещений торгового дома Чуркина. Тела их были исколоты штыками. В канаве виднелось обезглавленное тело. Около него, размазывая слезы по щекам, сидел босоногий мальчик лет пяти-шести.

Из ворот выглянул старик.

— За что их? — спросил Костров.

Старик пояснил, оглядываясь по сторонам:

— Отказались грузить снаряды. — Он пожевал беззубым ртом, показал на обезглавленное тело: — А это машинист Щербатов. Гранату сунул в топку паровоза… Царствие небесное!

Старик часто закрестился.

— Дом сожгли, Кешка-то, сынок, выскочил, а баба с дочкой сгорели. Сиротой остался парнишка: ни двора ни кола. Зову его… он не идет.

Гневом налились глаза Игната Волочая.

— Отольются им, шакалам, наши слезы!

Волочай поднял на руки мальчугана, приласкал, и тот доверчиво припал к его широкой груди.

Обогнув овраги, вышли к вершине Ян-тун-лаза. Здесь Костров попрощался с Волочаем и зашагал в направлении Анучино. Игнат Волочай пошел разыскивать Ожогина.

ГЛАВА 28

Андрей Коваль осторожно приоткрыл калитку маленького домика в одном из проулков Гнилого угла. Навстречу, гремя цепью, поднялся лохматый пес, залаял.

На шум из дома вышла старушка. Она сощурилась на яркое солнце, поглядела на Коваля, на его форменную одежду и, вытирая передником слезы, сказала:

— Самого-то нет дома десятые сутки, как в воду канул. Извелась я, мужа поджидаючи.

Андрей задумался. Положение осложнялось. Надо что-то предпринять, куда-то уходить. Опасность таилась в сонных улицах, в самом безлюдье. Она могла прийти каждый час, каждую минуту.

Посреди проулка, бороздя пыль, шел американский патруль. Впереди — штатский из русских, позади — капрал. Нет, сейчас уходить не следовало. Коваль вошел в сиявшую чистотой кухню, столкнулся со старушкой. По ее виду догадался, что она наблюдала за ним.

— А я думала, ушел, — просто сказала старушка. — Проходи.

— Андреем меня зовут. Фрол Гордеевич не говорил ли?

Старушка в ответ только пожала плечами — по жесту этому Коваль так и не понял, слышала ли она о нем. Потом хозяйка вышла в другую комнату. Через минуту бросила перед Ковалем ворох старой одежды.

— Скидай с себя форменку, — зачастила старушка, — звать меня Катерина Семеновна, а ты с деревни, с верхнелючевской заимки, вроде внук Тимка…

Екатерина Семеновна помяла бахрому полушалка, наброшенного на плечи, мелко перекрестилась.

— Поторапливайся!

Но как ни пытался Андрей натянуть на себя одежду маленького мастера, ничего не получалось: поминутно раздавался треск, и одежда ползла по швам.

— И в кого тебя такого угораздило? — огорчилась Екатерина Семеновна и куда-то скрылась.

Андрей решительно сунул в горящую печь свое форменное обмундирование и, стоя в нижнем белье, глядел, как пламя пожирало то, что было ему бесконечно дорого.

— Ну это, однако, впору будет, — входя, сказала Екатерина Семеновна. — На народное дело люди отзывчивы. Свата в первый день, как японы пришли, на судоремонтном расстреляли, сватья и отдала. «Пусть, — говорит, — носит да спуску душегубам не дает».

Андрей криво усмехнулся: «Вот тебе и конспирация». От Екатерины Семеновны не ускользнула эта горькая усмешка. Хитроватая искорка проскользнула в ее глазах.

— Не бойсь, не болтливы! Думаешь, не знаю, кого в дом принимаю? Фрол, уходя, сказал, а проверить надо. За нами, как за каменной стеной. Рабочей кости мы с Фролом. Ты не первый, десятки прошли через наши руки.

Другим тоном, суровым и деловитым, старуха добавила:

— Исподнее — в печь, не к чему оно тебе. Белье меченое, я его за свою жизню, ох, и перестирала. Мало ли что может случиться, они дошлые — враз поймут, что ты за птица. Скидай, скидай, не с девкой на свидании. Не жалей, что с возу упало.

Посмотрел Андрей на кортик и маузер, запечалился. Припомнилось восстание на крейсере в марте семнадцатого года, буйный митинг возбужденных моряков. В этот день он был избран в корабельный комитет. А на другое утро матросы принесли ему из капитанской каюты это оружие.

Поглядывая на невеселого Андрея, старушка достала машинную масленку и промасленную тряпку.

— Меня не проведешь, хороший мой! Вижу, каково тебе! Ну ладно, я штучки эти сама припрячу. Не беспокойся. Исправными в нужный час возверну.

Сухонькая рука погладила холодную сталь маузера.

— Лежи полеживай до поры до времени, — тихо шептала старушка, мелко крестя оружие. — Пусть ржа не пристанет, а пробьет наш час, службу верную русским людям сослужи.

Коричневый костюм преобразил Андрея. Старушка придирчиво оглядела его, поправила галстук, провела в горницу.

Хмурый вернулся домой Фрол Гордеевич. Жена всплеснула руками и обмерла на его груди.

— Где же, мой хороший, летывал? Вся извелась, тебя поджидаючи.

— Где летал, там меня нет. — Фрол Гордеевич скупо погладил плечо жены. — Будя, будя реветь-то, волчья сыть, голоден, как бродячий пес.

Екатерина Семеновна захлопотала. Фрол Гордеевич сел за стол, подпер рукой мохнатую голову. Из соседней комнаты вышел Андрей.

Фрол Гордеевич, откинувшись на спинку стула, закатился дребезжащим смешком.

— Да боже ж мой, вот обрадовал, язви тя, — вытирал он проступившие слезы. — Жив, Андрейка? Тебя и не признаешь, волчья сыть, купец или барин какой.

Вскочил, облапил Андрея, усадил рядом с собой.

— Сказывали заводские, будто ты да еще трое морячков вместе с Гаврилой Коренным у арсенальской стены концы отдали. Жив, волчья сыть! А Митрич-то беда как расстроился. Вот она, радость-то какая! А ну, мать, мечи пироги из печи. Надо Митрича упредить, он за тебя да за свою Наташку сильно беспокоился.

Екатерина Семеновна суетилась у раскаленной печки, поминутно оглядывалась на повеселевшего мужа. Тот сбросил тяжелые с подковами сапоги. Выгреб из кармана разные гаечки, шурупы, гвоздики, убрал их в шкаф. Повесил пиджак на гвоздь и, оседлав стул, постанывая от удовольствия, стал разминать колени.

— Делов, Андрюха, полон рот. Хотел в Никольск, волчья сыть, с Митричем податься, да не согласился он: «Без тебя, — говорит, — армии зарез». Попрощались мы с ним, а тут откуда-то леший вынес сыщика. Присох, как репей.

— Ишь, прыткий, — вмешалась Екатерина Семеновна, сердито сморкаясь. — Он в Никольск, а меня — в сорочье гнездо?

— Слыхала, без меня — армии зарез, — не без гордости продолжал Чубатый. — Вот я и говорю: стрелян-перестрелян волчище, а чуть не влип. Без малу двое суток меня один типец обхаживал: и так и сяк. И лаской, и добром, и деньгой.

Старый мастер легко прошелся босыми ногами по крашеному полу.

— Едва свет погас, они, как тараканы, из всех щелей повылезли. Ну, да я не той иглой штопан! Жох сыщик, а меня, язви тя, не признал, зато я Мотьку Шимпанзе, волчья сыть, с первого огляда опознал. Наделает, гусь лапчатый, хлопот…

— Неужели жив ворон остался? — встревоженно спросила Екатерина Семеновна. — Ведь в девятьсот пятом под лед опустили…

— Плохо, видать, спустили, если вновь крылья расправил. Тринадцать лет не появлялся, а вот, скажи-ка, объявился. В Харбине, говорят, отсиживался.

— Ешь, ешь! — угощал гостя Фрол Гордеевич. — Еще напластаю, волчья сыть. В твоем деле, Андрейка, нужен не только разум, а сила и ловкость. Случаем, встанет поперек такой Мотька Шимпанзе, а у тебя дух-то есть, а тело-то слабо.

Фрол Гордеевич взял блюдце растопыренными пальцами и, надув щеки, принялся студить чай.

— А ты, мать, сходи баньку стопи, стосковалось тело по пару. Да смотри, листа смородинова не жалей, ну и богородской травки запарь…

— Знаю, знаю, отец! Не впервой, не молодожены.

— Да не забудь туесок кваску поставить. Пук крапивы сготовь, кровушка застоялась, полировка требуется.

Фрол Гордеевич отставил блюдце, искоса поглядел на Андрея и будто невзначай спросил:

— Вопросец есть, Андрей. Пачпорт покажи.

Закинул руки за спину и, зорко поглядывая на Андрея, следил, как тот рылся в боковом кармане, как вытаскивал зелененькую книжечку.

— Не так, Андрей. Смелее и проще, волчья сыть, надо действовать, независимее. По виду наметанный глаз сразу определит, что с гражданским документом ты не свычен: привык козырять — есть, так точно, будет сполнено.

Мастер достал очки в железной оправе и, раскрыв паспорт, читал долго, придирчиво вглядываясь в каждую букву.

— Плохой выработки пачпорт. Вот с такой-то оказией и проваливаются наши… Я в таких делах бит-перебит. Хоть и не партейный, а с пятого года по сей день с большевиками иду: дело общее, рабочее, иначе нельзя. Шесть годков из-за решетки глядел…

Андрей повертел в руках паспорт: печати и подписи — все как полагается.

— Все в порядке, думаешь? В спешке недоглядели, а ты не знаком с гражданским документом. Маху дали. Как же так? Такие ошибки опасны.

Фрол Гордеевич послюнявил пальцы, открыл хрустящие корочки паспорта.

— Вот слушай и мотай на ус. Пачпорт новый, бессрочный, выдан в пятнадцатом году. Что же он, у тебя или у кого другого за восемь лет в руках не бывал? Думаешь, так сойдет? Нет, там дураков не ищи.

— Н-да!

— Дальше. Выдан в Чите. А бывал ты там?

— Не приходилось.

— Во! Капкан — хлоп, волчья сыть, попробуй вырваться.

— Н-да!

— Вот гляди-ко сюда! Родился такого-то апреля, фамилия: Шестов. Так?

Андрей перечитал страничку и недоумевающе глянул на старика.

— Эх ты, волчья сыть, конспиратор! — Фрол Гордеевич в сердцах топнул ногой. — Военком, а загадку отгадать не можешь. Апрель по старому через «ять» пишется, а здесь что? Шестов — где твердый знак? Собаки с кашей, язви тя, съели? Чтобы тому, кто сработал этакую дрянь, околеть, не сходя с места.

— Бывают же у писарей описки…

— Нет, не бывают! — обрезал Фрол Гордеевич. — Знаешь, кто при царе на выписке сидел? Не просто писарь, а мастер, ему и вера и почет. Себя умнее их не ставь.

Фрол Гордеевич потянулся к чайнику. Нацедил чашку густого плиточного чая, пододвинул деревянную миску с малиной. И снова захрустели страницы зелененькой книжки в проворных пальцах мастера. Андрей настороженно ловил каждое его движение, как ученик на экзамене.

— Так, так! Значит, вы, господин Шестов, родились и проживали в Екатеринбурге?

Не успел Андрей сообразить, а старик уже присел рядом, захватил его руки в свои и дружелюбно воскликнул:

— Бывал, бывал там! Земляки — и сам я екатеринбургский.

Вошедшая Екатерина Семеновна хотела что-то сказать. Фрол Гордеевич приложил палец к губам и продолжал в дружеском снисходительном тоне:

— А ну, расскажите, каков Екатеринбург, где театр, какие и где магазины стоят…

Старик петушком пробежал по горнице, остановился перед Андреем, строгий и неумолимый.

— Ах, вот как! Плохо помните? Мы не спешим, господин Шестов, подумайте за решеткой, волчья сыть… Понял? Надо душой во все проникнуть, чувствовать каждую минуту, кто ты теперь есть. Надо забыть прошлую жизнь. Вот что такое конспирация! Дело не только в пачпорте. Назвался мичманом, будь мичманом, завтра попом — будь попом, забудь, кем ты был. Если этого добьешься — жить будешь, нет — пеняй на себя, никого, язви тя, не вини. Эдак-то!

— Хватит травить человека, — сострадательно заметила Екатерина Семеновна, — гляди, отец, он на себя не похож.

— Ничего! В учении тяжело, говорил Суворов, в бою легче.

Фрол Гордеевич бросил паспорт в огонь.

— В бане запру и ни шагу, пока новый пачпорт не принесу. Не вешай головы. Они хитры, но и мы не вислоухие. Документик будет настоящий. Только забудь, что ты Андрей Коваль, и тогда с богом в путь-дорогу.

В тесовой крохотной баньке висел плотный пар. Пахло смородиной и ландышем.

— Вот это да, язви тя! — почесываясь, восторженно восклицал Фрол Гордеевич. — Царская банька!

Сполоснувшись водой, залез на полок и, покряхтывая, хлестал себя веником до изнеможения. И когда стало трудно дышать, медленно сполз на пол, растянулся во весь рост, хватал широко раскрытым ртом обжигающий воздух.

— Сунь меня, Андрей, в лоханку, — просипел он. Андрей поднял его с пола и по самую шею погрузил в бочку с холодной водой.

— Не остыл бы.

— Что ты! Тело от этого молодеет, кровь полируется.

Вскоре багрово-красное распаренное тело старика покрылось гусиной кожей. Подрагивая от озноба, он обмотал мокрое полотенце вокруг головы, натянул матерчатые рукавицы и снова полез на полок.

— Подбрось черпачок, — нагнетая веником горячий пар на спину, попросил старик. — Еще, еще один!

Андрей с размаху выплеснул полное ведро кипятку на раскаленные камни. Клубящимися вихрями пар вырвался из печи и повис под потолком.

— Нет больше сил! — взмолился Фрол Гордеевич. Прыгнул в бочку с холодной водой. — Дай туесок, хлебну чуток кваску.

Отдышавшись, снова полез на полок. Андрей в два веника хлестал перевитое мускулами, распластанное тело старика, а тот от удовольствия и постанывал и покряхтывал.

Потом они долго еще сидели за столом около ведерного медного самовара.

— А еще вот что: Костю Суханова, сказывал Митрич, надо из тюрьмы вызволить. Наказывал по этому вопросу обсоветоваться с Верой, по кличке — Огонек, а где ее искать — неизвестно.

Оставив кружку, Андрей придвинулся ближе. Все яснее, отчетливее вырисовывалась перед ним сложная, многогранная деятельность подпольщика.

— И еще что-то говорил, да всего-то сразу не припомнишь. Делов невпроворот! Задачки нам Митрич такие задал, что сумление берет: одолеем ли? Щекотливые, занозистые вопросики поставил. Осилим ли?

Андрей встал из-за стола. Фрол Гордеевич устроил его в бане на ночевку, спустил пса, навесил на банные двери замок и полез на сеновал.

Перед рассветом в ворота сильно застучали. Фрол Гордеевич прислушался. Собака дружелюбно взвизгивала. Он торопливо спустился с лестницы, подкрался к воротам, приложил ухо.

— Кого, язви тя, носит по ночам? — тихо спросил он.

— Фрол Гордеевич, это я, Наташа!

— Хвостов не привела? — Нисколечко…

— Беги к водокачке, а я, волчья сыть, пригляжу. Как свистну, возвращайся.

Фрол Гордеевич осторожно открыл калитку. Взял за ошейник повизгивающего пса, присел у ворот на скамейку. На улице, окутанной легким туманом, безлюдно, лохматый пес, растянувшийся у ног, спокоен.

— Шарь, шарь! — толкнул его ногой старик.

Низко опустив морду, пес обежал улицу.

Через полчаса Наташа вбежала в дом. Старушка всплеснула руками: за плечами девушки торчал легкий японский карабин, талию стягивал ремень.

Фрол Гордеевич взял карабин и, поглядывая на озадаченную жену, одобрительно крякнул.

— Молодец, внучка! Пришла пора и девкам за оружие браться. Ну, где бродила?

Наташа стала рассказывать о своих приключениях: о том, как вместе с Тихоном Ожогиным обороняла Совет, как потом с горсткой бойцов отсиживалась на крыше четырехэтажного дома, ожидая удобного времени, чтобы спуститься вниз…

Не договорив, буквально на полуслове оборвав свой рассказ, Наташа опустила голову на стол, крепко заснула.

Перед уходом на завод Фрол Гордеевич провел Наташу к Андрею.

— Вот знакомься! Девка бедовая, в твоем деле сгодится.

С завода Фрол Гордеевич вернулся позже обычного и чем-то озабоченный.

— Что случилось, дядя Фрол? — встревожилась Наташа.

— Племянник Родька нарочного пригнал: подай, говорит, пистонов, волчья сыть, а у меня что же — пистонный завод?

Две ночи бился мастер над изготовлением пистонов к винтовочным патронам. По всей кухне валялась щепа, гвозди, куски меди.

— Ртуть, что ли, паршивая, язви тя, — бубнил он себе под нос. — Рецепт готов, а вспышки, волчья сыть, не дает.

На третью ночь он неожиданно откинулся к стене и закатился дребезжащим хохотком. Екатерина Семеновна, тоже не спавшая, отложила в сторону вязанье.

— Здоров ли, отец?

— Здоров, мать, как молодой бычок. Одолел вот секрет! Теперь дело на мази, волчья сыть. Как сутки, так Родьке сто тысяч пистонов, ну, а уж заряжать стреляный патрон — пустое занятие. Вот гляди, Катя-Катерина — размалевана картина.

Фрол Гордеевич положил пистон на наковальню, вделанную в дубовый чурбак. Ударил молотком. Раздался сухой треск.

Мастер прошелся по кухне, радуясь решению сложной задачи.

— Где ж их делать будете? — спросила Екатерина Семеновна.

— Не беспокойся, мать. Твоя кухня для того не подходит. В минном городке согласились.

— Побереги голову, Фрол, сердце изболелось.

— Будя, будя, волчья сыть. Кто же, кроме нас, рабочих, оружие ладить станет?

Спустя несколько дней старик вручил Ковалю паспорт на имя Андрея Ковальского, мобилизованного военным комиссариатом молотобойцем на механический завод.

— Вот документик, не чета тому. Здесь и ты на месте, ну и буквенная пропись как полагается. И в церковную книгу, язви тя, записан: крещен во Владимирской церкви. Вот и метрика. Меньше путаницы. В случай чего все под рукой, пусть проверяют. Те, кто знает тебя на заводе, — люди надежные.

— Как же удалось метрики-то?

— Жадны дьяки до звонкой монеты, рублевик-то, Андрей, ко всем замкам ключ.

Андрей сжал сухую руку мастера, поблагодарил.

— Ладно уж, язви тя, развертывай, орел, крылья…

— Какой из меня орел!

— Пошли на завод. Твои дела мне понятны, но поберегись, не садись на горячую наковальню, запомни: все вершить артельно, у меня глаз наметан. Оперишься, ну тогда, бог с тобой, полет не ближний.

Андрей понимающе кивнул головой.

— Наши-то работают, волчья сыть, через пень-колоду, ну, а тебе так нельзя. В доверие входи, трудись во всю прыть, чтобы начальство отметило, каков ты есть. Ну иногда и острое словцо подпусти, пусть думают, что ты из тех, кто с меньшаками заодно. Будь они прокляты!

ГЛАВА 29

Веря никак не могла решить вопрос о том, как выполнить поручение. Просто так заявиться в штаб командования союзных войск или в управление контрразведки она не решалась. Она понимала, что устойчивость ее положения в новой роли зависит от того, как она будет принята в обществе.

У Власова было много друзей и знакомых. Веру заинтересовала семья адмирала Корсакова. Она сходила в редакцию японской газеты «Владиво-Ниппон», рассказала об отце. Корреспондент-японец провел целый день в особняке Власова, беседовал с Агнией Ильиничной, знакомился с трудами Власова о Японии. За них генерал в свое время получил орден Восходящего солнца. Газета опубликовала статью о выдающемся ученом-японоведе.

Редакторы эсеро-меньшевистских газет «Далекая окраина» и «Голос народа» не остались в стороне. На их страницах появились портреты генерала.

После этого Агния Ильинична и Вера решились пригласить гостей по случаю годовщины со дня смерти генерала.

В погожий солнечный день в Голубиную падь стали собираться люди, знавшие генерала Власова.

Гостей встречала Агния Ильинична. Она была в трауре. Вера сидела у нераскрытого рояля. На нем стоял кабинетный портрет генерала.

Протоиерей отслужил панихиду. Гости, среди которых было немало офицеров и местной знати, уселись за стол.

Вера старалась держаться поближе к жене адмирала Корсакова Варваре Николаевне. Это была молодая полная блондинка со спокойными движениями, острым язычком и влиятельным положением в обществе. В ее доме часто бывали военные и чиновники министерств автономного правительства Дербера. Охотно заглядывали туда и иностранцы.

К Вере подсел контрразведчик, американский капитан Мак Кэлоу. Завязался непринужденный разговор.

Агния Ильинична наблюдала за дочерью. Не знай она своей Веры, она бы подумала, что девушка с увлечением отдается флирту с американским капитаном. Но мать видела ее глаза — холодные и сосредоточенные. Они говорили о страшном напряжении.

Варваре Николаевне Вера понравилась. Через несколько дней она позвонила ей и сказала, что прибыл из совдепской России князь Воронцов, бежавший из Чека.

— Приезжайте же, будет интересно. Мой «мерседес» послан за вами.

Когда Вера приехала, в гостиной уже было много народу. Навстречу ей поднялся Мак Кэлоу, уступил стул.

Прохаживаясь по гостиной, князь Воронцов рассказывал о Петрограде.

— Гибнет многовековая цивилизация, разрушаются древнейшие памятники… Петроград вымирает, тиф косит жителей… Трупы не хоронят, но их не видно на улицах… Оголодавшая чернь, как саранча, все пожирает… Скоро закончится пир во время чумы, мы решили помочь горожанам поднять восстание…

— А вы, князь, в это время во Владивостоке! — невинно улыбаясь, воскликнула Варвара Николаевна.

Лысый, как бильярдный шар, череп князя покрылся капельками пота.

— Я, господа, прибыл в Приморье для комплектования казачьей дивизии.

Князь налил в бокал шампанское.

— За крестовый поход в белокаменную!

Все поднялись. Зазвенел хрусталь.

Воронцов продолжал:

— Женщина, разумеется интеллигентная, в Совдепии в ужасном положении. Понимаете ли, брака и семьи не существует, церкви превращены в казармы. Вы, конечно, слыхали о комиссарском декрете?

Князь сделал паузу, стараясь заинтриговать собравшихся.

— Так вот, господа, по этому, если можно так выразиться, закону «О социализации женщин…».

— Какая прелесть! — подзадоривая опьяневшего князя, заметила Варвара Николаевна.

— Нет, вы поймите весь ужас этого варварства. Представьте себе мою дочь, к которой вечером в будуар врывается пропахший чесноком комиссар и представляет ей карточку на сожительство. И заметьте: по талону на одну ночь…

Князь Воронцов опустился в кресло.

— Расскажите подробнее, князь…

— Все, Варвара Николаевна, очень просто, — отозвался Воронцов. — Выдается карточка, отпечатанная на паршивой бумаге. Каждому мужчине, достигшему совершеннолетия. Конечно, — продолжал разглагольствовать князь, — на своих Матрешек и Паранек большевики не очень-то зарятся. Они хотят по карточке получить княгинь, баронесс или графинь…

— А вы, князь, пользовались этой карточкой? — полюбопытствовала Варвара Николаевна.

— Нам такие карточки не полагались.

— И вы жалеете об этом?

Не обращая внимания на общий смех, Воронцов продолжал:

— Все это, господа, ужасно. Чем скорее мы сотрем с лица земли варваров, породивших такие законы, тем свободнее вздохнет многострадальная, распятая на кресте Россия…

Остальное Вера не слушала. Она беседовала с подсевшим к ней толстым полковником. Это был начальник контрразведки Михельсон.

За свое короткое время ей удалось достичь многого: через три дня Михельсон заехал в особняк Власова и предложил Вере поступить на службу переводчицей.

— Ваше предложение для меня несколько неожиданно, — осторожно ответила Вера. — Я жду, когда, наконец, освободят Петроград. Мечтаю поступить в консерваторию.

— В такое время отечество требует самоотречения. Если каждый из нас будет думать только о личном благе, нас уничтожат большевики, — сухо выговорил Михельсон. — Нам очень нужны люди, владеющие японским языком. Да и нет надежных людей…

— Странно это слышать от вас.

— Трезвость — необходимое качество сотрудников нашего учреждения. Я не князь Воронцов. Итак, ваше решение?

Михельсон застыл в выжидательной позе.

— Благодарю вас, господин полковник, за внимание. Я подумаю.

Вот она и добилась своего. Но что ждет ее в будущем? Работа с таким человеком, как Михельсон, потребует от нее предельной сосредоточенности. Всякий раз, когда она встречалась с глазами полковника, нервный озноб пронизывал все тело. Нужно приучить себя не робеть под его гипнотизирующим взглядом. Владеть своим лицом с большим совершенством, чем хорошая актриса. Удастся ли все это?

ГЛАВА 30

Маркиз Мицубиси вызвал к себе начальника санитарной службы оккупационной дивизии майора Ногайе.

Толстый, со вздутым животом и кривыми ногами офицер вкатился в кабинет, как футбольный мяч.

Вопросы посыпались один за другим с такой быстротой, что майор едва успевал отвечать.

— Приказ о том, чтобы солдаты во избежание заразы не сближались с городскими девками, отдан?

— Карманные дезинфекторы и предохранительные повязки от инфекции розданы?

— Чайные домики и публичные дома для солдат открыты?

— Медицинский осмотр девок, отобранных для офицеров и солдат, закончен?

Ногайе вытер платком взмокший лоб. Мицубиси ждал неприятных вестей. Этот доктор никогда не приходил с хорошими вестями.

— Осмелюсь доложить, сиятельный маркиз, в городе сильны антияпонские настроения. Русские девки не хотят проходить осмотра, не хотят идти в публичные дома. Одна девка ударила сержанта Явуто по голове топором, тяжело его ранила…

— Расстрелять! — властно бросил Мицубиси.

— Исполнено, сиятельный маркиз.

— Продолжайте!

— Другая девка прошла осмотр, пошла с лейтенантом Исия — и ножом в горло…

— Что?

Глазки майора Ногайе сощурились. Он вздрогнул и взял под козырек.

— Осмелюсь доложить, сиятельный маркиз, нужного числа русских девок для офицеров мы не подберем.

— Не может этого быть! Русская девка, которой оказывается честь спать с японскими офицерами, должна быть на верху блаженства. Кто отказывается? Передайте тех солдатам, они знают, как упрямых заставить уважать обычаи завоевателей.

— Слушаюсь, сиятельный маркиз!

— Выдайте доблестным воинам по три иены для посещения публичного дома.

— Слушаюсь, сиятельный маркиз.

— Доставьте мне девку, которая зарезала лейтенанта Исия, — приказал Мицубиси адъютанту.

Через полчаса в кабинет Мицубиси конвой ввел девушку-гимназистку.

Мицубиси оглядел арестованную. Белокурая, с едва начинающей развиваться грудью, с серыми испуганными глазами. В темном, изодранном платье, гимназистка казалась угловатой и непривлекательной. Маркиз вспомнил девушек своей родины, миловидных и послушных воле старших. Сколько их, вот таких же незапоминающихся девушек, работает у него на текстильных фабриках.

Мицубиси подошел к девушке, взял ее за подбородок. Девушка отшатнулась, проглотила подступившие к горлу рыдания.

— Не троньте!

— Вот как?

— Будь покорной. С тобой сиятельный маркиз разговаривает, — строго заметил майор Ногайе и ткнул девушку пальцем в грудь.

— Не понимаю по-японски.

— Вызвать переводчика.

Мицубиси не разговаривал по-русски, когда у него было плохое настроение.

Вошла Вера, присела за столик, стоявший у изразцового камина.

— Чем занимаетесь? Кто ваши родители? Фамилия? — начал спрашивать Мицубиси.

— Ученица седьмого класса женской гимназии. Папа убит в германскую войну, мама в станице… Зовут меня Ниной, фамилия Кожова. Мой брат Борис Кожов — герой русско-германской войны, георгиевский кавалер…

— Сколько лет?

— Осенью будет семнадцать.

— Нет, барышня, семнадцать вам никогда не будет! Вы совершили убийство японского офицера и в назидание другим вас повесят.

Нина Кожова вскрикнула.

В пальцах Веры хрустнула роговая шпилька.

— Вас ожидает смерть! — повторил маркиз.

— Боже мой… За что?

— Вы убили японского офицера.

— Господин полковник, лейтенант сам виноват: он лез ко мне, рвал на мне платье… — Девушка смутилась и замолчала.

— Расскажите все подробно.

— Вот этот господин, — указала девушка на майора Ногайе, — отправил нас в гостиницу «Тихий океан». Сначала было все хорошо. Офицеры танцевали и пили вино, а потом…

Девушка вспыхнула и поникла белокурой головой.

— Осмелюсь доложить, сиятельный маркиз. Лейтенант Исия хотел поцеловать ее. Она оттолкнула его. Он схватил ее за косы, а девка всадила ему столовый нож в горло… — затараторил майор Ногайе.

— Так было?

— Так, — устало ответила девушка и, глядя с мольбой на полковника, добавила: — Он был пьяный… Я уговаривала его, умоляла на коленях… Я не виновата… Я защищала свою честь.

— Думаете, жизнь японского офицера дешевле вашей чести? — зачастил майор Ногайе. — Вы русская девка, наши требования для вас закон. Лейтенант Исия честь вам оказывал…

— Вы, доктор, говорите непонятное, — сдерживая рыдания, отозвалась девушка.

Мицубиси подумал. Усмехнувшись, предложил:

— Хорошо. Я сохраню вам жизнь, но при условии. Во-первых, спать с японскими офицерами вы все-таки будете, и, во-вторых, вы приведете к майору двадцать своих подруг из гимназии. Хорошо?

Девушка долго не могла осмыслить предложения полковника. Ее умоляющий взгляд остановился на русской переводчице. Вера стойко выдержала этот взгляд.

— Какое великодушие, сиятельный маркиз! — восхитился майор Ногайе. Он взял девушку за руку.

— Мерзавец! — девушка с отвращением выдернула свои пальцы из липкой ладони. — Все вы мерзавцы!

— Подумайте! Вас повесят.

— Знаю! — Девушка шагнула к маркизу и дрожащим голосом тихо сказала: — Лучше смерть, чем позор!

Маркиз позвонил. Вошел конвой. Девушку увели в тюрьму.

Вздрагивая, Вера торопливо собрала бумаги. Как жестоки эти люди!

К ней подошел Мицубиси.

— Вера Владимировна, не узнаете?

Мицубиси поцеловал ее руку.

— Мы виделись в вашем доме в день ангела генерала в шестнадцатом году. Я же вручал ему орден Восходящей звезды.

— Ах, да! — веселым тоном, который ей с трудом давался, воскликнула Вера. — У вас хорошая память, господин маркиз!

— Память не притупляется, если глаза хоть один раз замечают совершенную вазу.

Вера улыбнулась и вышла.

На следующий день Нину Кожову казнили.

ГЛАВА 31

Вера поливала цветочные клумбы.

Какой-то парень медленно шел вдоль узорчатой ограды, раз-другой искоса посмотрел на девушку.

— Мне нужна черная китайская роза! — обронил парень, проходя мимо девушки.

Вера бросила на прохожего быстрый взгляд. В руках у него был букет лесных фиалок. Ресницы Веры дрогнули.

— Здесь ничего не продается…

— Ах, вот как, — обрадовался прохожий, услышав этот ответ, — тогда я подарю вам эти цветы.

Он перебросил фиалки через ограду. Вера вынула из букета свернутый трубочкой листок, и тотчас же швырнула цветы обратно.

— Мне не нужны ваши цветы.

— Не сердитесь, барышня. Скажите, где можно купить черные китайские розы?

— В оранжерее Сухитина.

Парень облегченно вздохнул: наконец-то после долгих поисков связь установлена.

Вера поставила лейку. Охваченная нетерпением, присела на скамейку, прочитала записку. В ней было четыре слова: «Ваши розы нужны Андрею». Сомнений не было. Это тот человек, о котором ей говорили. Она сделала знак пройти через калитку.

— Я так вас ждала! Как отец? Что с ним?

— Здравствуйте. Давайте знакомиться. Андрей Ковальский.

И он скупо рассказывал о Дубровине, о моряках, о битве за Владивосток.

— И все-таки отступаем, — с горечью сказала Вера. — Много людей погибло…

— Не отступаем. Отходим кормой назад. Так сказал боцман Коренной.

— Коренной? — удивилась Вера. — Он здесь?

— Ранен…

Вера наклонила голову.

— Гаврило Тимофеевич для нас близкий человек. Если бы не он, кто знает, что было бы с отцом в плену.

— Боцман крепче мореного дуба, не сдаст.

Оба поднялись со скамейки.

Переходя от клумбы к клумбе, делая вид, что рассказывает о цветах, Вера знакомила Коваля с последними событиями.

Слушая, Андрей засмотрелся на девушку.

— Трудно вам? — участливо спросил он.

Вера промолчала, сорвала пунцовую розу.

— Возьмите.

Коваль взял розу, простился, направился к калитке. Тревога за девушку охватила его. Не ошиблись ли товарищи, справится ли она, устоит ли? Такая нежная…

Проводив гостя, Вера заглянула в домик Кузьмича, где устроила спасенного юношу — красногвардейца Леньку Клеста.

— Лучше тебе, Леня? — спросила Вера.

— В лучшем виде все заживет, — весело отозвался Ленька Клест.

Пришедшая к раненому Агния Ильинична выпроводила дочь за дверь и стала кормить бойца бульоном.

ГЛАВА 32

На рассвете пробуждается городская тюрьма. Скрипят двери, из камер в коридор, из коридора на крутые винтообразные лестницы тянутся озябшие, исхудавшие арестанты с ведрами и ушатами.

Суханова поместили в тесной одиночной камере. Через несколько дней сюда же посадили Маслова — молодого рабочего с минного завода. Суханов хорошо знал его.

Маслов искоса посматривал на председателя Совета. Болезнь его быстро развивалась. «Удивительный человек», — подумал Маслов. Он не видел его унылым, опустошенным: все время находит для себя занятие. Вот сейчас собирается кормить голубей.

— Дай-ка хлебца.

Маслов не без сожаления протянул кусочек овсяного хлеба, треть их запаса до следующего утра.

— Гули, гули, гули! — позвал Суханов.

С крыши слетела голубка, стала склевывать крошки из протянутой за решетку руки.

— О себе бы подумал, — проворчал Маслов.

— А тебе, Гриша, крошек жалко?

— Не о себе думаю…

— А ты полагаешь, единственное счастье в еде? — поглядывая на сидящую на подоконнике голубку, спросил Суханов. — Счастье и в смехе, и в песне, и вот в голубях…

— Ну, пошел философствовать! — буркнул Маслов. — Оплошал ты. Без тебя трудно сейчас на воле…

Суханов закашлялся, сплюнул в парашу сгустки крови.

— Кусочек бы льда — горит внутри, — простонал он, растирая ладонью грудь.

Маслов уложил его на доски железной кровати, скатав пальто, подложил под голову. Затем подошел к двери, постучал:

— Эй, кто там?

Приоткрылся волчок.

— Передай начальнику, если сейчас же здесь не будет доктор, — объявим голодовку.

Только к вечеру появился доктор, осмотрел больного, покачал головой. С этого дня положение арестованного несколько улучшилось: появилось молоко, лекарства, по утрам забегал фельдшер.

Как-то вечером завизжал в ржавом замке ключ, распахнулась обитая железом дверь.

— Суханов, на свидание!

Его ввели в комнату для свиданий.

— Костя, родной мой! — Золотоволосая девушка, которую Суханов видел впервые, покрыла его лицо поцелуями. — Меня звать Наташа, — одними губами шепнула она.

— Близко стоять нельзя! — крикнул надзиратель.

Наташа сунула Суханову носовой платок.

— В теплой воде смочите.

В камере Суханов положил платок в миску с теплой водой. Маслов спиной заслонил волчок. Медленно проступали фразы, написанные бисерным почерком. Суханов перечитывал, запоминал каждое слово, каждую фразу. После этого вынул из воды платок и, по мере того как тот подсыхал, фразы одна за другой исчезали.

— Техника… — рассмеялся Суханов.

Маслов сел на кровать. Суханов вполголоса передал ему текст письма. В нем сообщалось о мерах, предпринимаемых подпольем для их освобождения, и самое важное: фамилия коммуниста, работающего в тюремной прачечной, — Цао Ди-сю и пароль.

И оттого, что с волей, наконец, установлена связь, оба повеселели. Настала ночь, но сна не было.

— Знаешь, Гриша, давай воззвание писать к владивостокской молодежи. Кстати, испытаем связного.

Суханов достал кусок графита, стал царапать на носовом платке.

Взвешивая каждое слово, экономя место, он писал «Воззвание Владивостокского Совета к русской молодежи Дальнего Востока».

Буква за буквой, слово за словом рождался призыв.

«Товарищи! Революционная молодежь Приморья! Ваша задача — разрушать тыл интервентов. Вы должны мешать продвижению поездов с войсками…»

Тихо, без обычного грохота открылась тюремная дверь. Вошел молодой казак в папахе с желтым верхом, в погонах подхорунжего, с четырьмя георгиевскими крестами. Из руки Суханова выпал графит. Маслов скомкал в пальцах носовой платок.

Подхорунжий усмехнулся.

— Нужна помощь? На меня рассчитывайте.

Он говорил горячим быстрым шепотом.

— Ты что, сдурел, паря? — озлился Маслов, сжимая кулаки.

— Не бойтесь, спят все — самое время.

Маслов оглядел статного подхорунжего.

— Волчья душа в тебе. Сам суди: порядочному человеку разве место в тюрьме? Знаем мы вашего брата!

— Ранен я был, вот начальство и послало сюда. Охрану несет команда выздоравливающих, а скоро на фронт… Документы уже готовят…

— Проваливай, проваливай, паря, — угрюмо посоветовал Маслов.

Подхорунжий невольно сделал шаг назад: столько презрения и гнева увидел он в его глазах.

— Не верите? Ведь я тоже русский…

Горло подхорунжего перехватила спазма.

Суханов вглядывался в лицо казака.

— Не обижайся, сам знаешь, какое время.

— Оно так, но доносчиком никогда не был. Все-таки поимейте в виду. Борис я Кожов — из Гленовской станицы. Пригожусь. Который день прислушиваюсь к вашим разговорам, тоска гложет, очи на лоб вылазят.

Рука подхорунжего сжала эфес клинка.

— Сестренку Нинку японцы повесили…

— За что?

Подхорунжий пожал плечами, не ответил.

— Эх, уж теперь-то моя шашка умоется в их крови…

Глаза казака зловеще сверкали.

Суханов переглянулся с Масловым, сказал:

— Вот если бы в баню, заела вошь… ну и бумаги бы…

— Устрою, завтра сведут. Все сделаю.

Подхорунжий захлопнул двери, забренчал ключами.

Вечером он повел арестованных в баню. В раздевалке их встретил старый китаец с седой косой. Он вполголоса сказал:

— Моя Цао Ди-сю! Вошка надо жарить?

Суханов показал глазами на гимнастерку. Китаец кивнул головой и, забрав грязное белье, ушел.

На следующую ночь подхорунжий снова пришел, принес бумагу и карандаш. Он рассказал о забастовке. Бастующие требовали освобождения депутатов Совета.

— Что делается во Владивостоке — не рассказать: как в котле бурлящем все прет через край. Попы молебны служат, а японцы на улицу нос боятся высунуть.

Казак вынул из кармана пачку махорки. Курили жадно, пока цигарки не стали жечь пальцы.

— Ухожу я, невмоготу, а следа нет… — сказал Кожов.

— Ищи и найдешь! По готовому следу настоящий охотник не ходит, — заметил Суханов.

— Это верно! Ну покедова, жив буду — встретимся.

— Помни одно: хочешь служить народу — действуй с умом и пользой. А так сгинешь без толку.

Через несколько дней правительство Дербера обнародовало решение об освобождении председателя Владивостокского Совета Суханова. Подкошенный туберкулезом, почти умирающий большевик не казался оккупационным властям опасным. Вместе с тем власти сочли нужным пойти на этот шаг, чтобы не вызывать излишнего озлобления у населения города.

ГЛАВА 33

Утренний ветерок рассеял туман, накрывший скалистые берега, брызнули лучи яркого летнего солнца.

Андрей, сидевший на берегу, отложил книгу. Огляделся кругом, поразился произошедшей вокруг перемене. Недавно еще хмурое небо теперь сияло нежной голубизной.

Сбросил на камни одежду, растянулся на горячем песке. Он ждал.

С отвесной скалы покатился гравий. С обрыва, цепляясь за карнизы и уступы скал, спускался какой-то человек, одетый в бархатную поддевку, как приказчик. Андрей увидел его, но не переменил положения, не поднялся навстречу. Только придвинул к себе брюки, где в кармане лежал браунинг.

— Здравствуй. Ты молотобоец? Нож не откуешь? — спросил незнакомец.

— На заводе запретили ножи ковать, — ответил Андрей. — Вот держи мой складешек, сгодится.

Андрей протянул незнакомцу свой перочинный нож. Незнакомец осмотрел нож и, оглянувшись по сторонам, сдернув с головы парик, вынул крохотный восковой шарик.

— Здесь моя явка.

— Из Москвы? Кушнарев? — спросил Коваль.

— Тише.

Кушнарев сжал ему руку. Они легли рядом.

— Вот разные бумаги. Тут же и проект Устава и программы Российского Коммунистического Союза Молодежи, — Кушнарев протянул книгу Толстого «Князь Серебряный», — вечером расшифруем.

Андрей не сводил с Кушнарева глаз.

— Сам понимаешь, — рассказывал курьер Центрального Комитета РКП (б), — ни через Пекин, ни через Нью-Йорк такие документы послать нельзя. Долго решали, как быть… В Москве сейчас ведется подготовка к Всероссийскому съезду коммунистической молодежи. Решено послать специальных агентов и на Дальний Восток. А ты представляешь, как это сделать? Три тысячи верст железнодорожной магистрали захвачены врагом. Двое погибли в пути; один курьер схвачен сразу за Уралом, другой добрался до Иркутска и там его на конспиративной квартире предали… Кострова я видел в Никольске-Уссурийске, он дал пароль и указал на квартиру Чубатого. Ну вот, под видом скупщика кож для американской фирмы и разыскиваю тебя.

— У Фрола Чубатого был?

— С него и начал. Да старик хитер — ничего от него не добьешься. Другие подсказали. Сегодня с утра слежу за тобой.

Перед ними, под пологим скатом прибрежной полосы, плескалось море.

— Давай выкупаемся…

Андрей заплыл далеко в море, а Кушнарев хлюпался около берега, с опаской поглядывая на сизых крабов, щелкающих клешнями.

— Теперь все ясно, — одеваясь, радовался Андрей, — даже Устав и программа есть. Удачный денек! Здесь останешься? Работы позарез!

— Нет, не могу. Меня ждут с докладом о положении на Уссурийском фронте и еще с кое-какой информацией. Я зря времени не терял, остановка только за тобой.

— А как будешь добираться?

— Ничего, теперь обвык.

Фрол Гордеевич, узнав от Коваля о приезде Кушнарева, расстроился.

— Старый хрыч, язви тя, — весь вечер ворчал он, — дряхлеть стал, волчья сыть! Ведь толковал он мне про Митрича, да нет, думаю, травленого волка на стрихнине не проведешь.

Ночью пришел Кушнарев. Стали листать страницы «Князя Серебряного». Кушнарев расшифровывал, Андрей записывал.

На рассвете Кушнарев попрощался с Ковалем.

— Ну, спасибо тебе! Вооружил ты нас отличным оружием. Теперь легче будет, а то как в потемках, — взволнованно говорил Андрей, обнимая Кушнарева.

— Дело общее. Одним воздухом дышим…

Для Андрея настали горячие дни. Разрозненные союзы и кружки молодежи оккупированного Приморья объединялись в единый молодежный коммунистический союз.

Много раньше, до приезда Кушнарева, решение VI съезда партии «О работе среди молодежи» всколыхнуло города и села обширной дальневосточной окраины России. Возникали различные кружки и союзы: «Красные коммунисты», «Молодые коммунары», «Союз по уничтожению контрреволюции и прочей гидры», «На страже революции». В отличие от буржуазных объединений молодежи эти часто обособленные, стихийно возникающие в самых отдаленных уголках организации, не имея еще программы, единодушно признавали Октябрьскую революцию и советскую власть. В кружках изучались проникающие через линию фронта статьи Ленина.

Андрей стал собираться в дальнюю дорогу. Надо было проехать по деревням всей приморской полосы. В первую очередь ему предстояло провести съезд сельскохозяйственных рабочих в Казанке. В этом селе находился наиболее крупный союз молодежи. Туда после сдачи Владивостока отступил и Тихон Ожогин со своими бойцами. Но вскоре, после того как он появился в селе и был создан союз «Молодых коммунаров», кто-то предал их. Начались аресты. Молодые коммунары ушли в тайгу. Так образовалась первая в крае таежная коммуна.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 1

Под кленами и дубами ютились землянки и шалаши, дымили костры. В котлах кипела похлебка. Стояли телеги с задранными вверх оглоблями. На оглоблях висели потники, уздечки, седла. Отмахиваясь от овода хвостами, у коновязей стояли лошади. Над одной из крытых дерном землянок развевался красный флаг. У входа торчал пулемет.

Коваля встретил председатель совета коммуны и командир отряда Тихон Ожогин. Они поздоровались, прошли в землянку.

— Обрастаешь народом? — поинтересовался Коваль.

— Жируем потихоньку. Уже без малого батальон. Коней не хватает, а то бы еще эскадрон развернули.

— Смотри, Тихон, крестьян не обижай, коней не трогай.

— Знаю, сам крестьянский сын. Разве можно! В Чульской казаки появились, вот на тех коней поглядываю.

— А сил хватит?

— Дело солдатское.

— Как с продовольствием?

— Кормит тайга-матушка. Народ бывалый, охотой пробиваемся.

Вечером Коваль познакомился с коммуной. Возле шалашей разложены дымокуры: таежный гнус не давал людям покоя. Коммунары чинили обувь, смазывали жиром сбрую, стирали белье, чистили оружие. Под кустистым кедром сидела группа партизан. Чей-то звонкий голос читал «Овода». Андрей узнал бойца из отряда Ожогина — Максимку.

Невдалеке от них на пне устроился парень с двухрядкой. Его тотчас же обступили люди.

Максимка спрятал зачитанную до дыр книгу, обрядился в широченные шаровары, затянул рубаху красным с кистями кушаком и, ловко отбивая присядку, вскочил в круг.

— Раздайся народ, меня пляска берет! — выкрикнул он и завертелся волчком.

Круг раздался. На Максимку шла, подрагивая плечами, девушка, с лицом, прикрытым платком, в атласной юбке и расшитой кофте. Она закружилась вокруг него, встряхивая высокой грудью.

Все заулыбались, стали притопывать ногами.

— Максим, не ударь лицом в грязь!

— Девушка-красавица, покажи свое личико!

— Сыпь, гармонь!

Рубаха на Максимке прилипла к спине, а девушка не уступала, подзадоривала, звала, манила. Наконец, тяжело дыша, обливаясь потом, Максимка вышел из круга.

Поднялся другой боец, остановился перед девушкой и, топнув ногой, склонил голову. Вокруг одобрительно загудели, захлопали в ладоши.

— Докажи, Бубенчик, почем в Маньчжурии крендели.

— Валяй, дивчина, не смущайся!

— Докажи чалдонам, как на Украине пляшут.

— А ну, а ну, черниговская!

Через десять минут и Бубенчик запалился, припал к бочке с водой — не оторвешь.

— А ну, шире круг! — разгорячился Тихон Ожогин, хватая у бойца балалайку. — Чтобы меня девка переплясала? Никогда!

— Куда тебе, товарищ командир, за купецкой дочкой, тяжеловат.

— Ей, черниговской, сам Днепр нипочем.

— Покажи, Ожогин, раздолинскую с перебором.

— Держись, черниговская! У нас командир хват.

Тихон ударил пальцами по струнам и, поблескивая от возбуждения глазами, запел:

Не павлин плывет, Не сокол летит, Красна девица Моложавая По траве идет По муравчатой…

Убыстряя темп, с вызывающей лихостью подхватил девушку под руки и пошел вприсядку.

По толпе бойцов скользнул завистливый шепоток:

— Хват, Тихон, знает, чем донять.

— Эх, черниговская, дочь купецкая, подвела ты нас!

А Тихон Ожогин что-то пошептал девушке, бережно усадил ее на траву и, легко идя вприсядку по кругу, ударил пальцами по струнам.

Ах ты, рощица, Роща темная! Место тихое Украмонное! Для гуляньица — Словно зелен сад; Для свиданьица — Уж какой ты клад…

Девушка снова вступила в пляску. И вдруг произошло неожиданное; юбка сползла с пляшущей, и раскрасневшийся юноша-красногвардеец предстал перед партизанами.

— Матиноко!

Хохот покатился по лесу. От него птичьи стаи взмыли в небо, кони запрядали ушами, взлаяли собаки. Смутившийся Тихон пошел к землянке.

Не без интереса посматривая на продолжающих веселиться партизан, Коваль и Ожогин стали вполголоса разговаривать.

— Людей всех знаешь?

— Наплыв большой, со всех деревень батраки прут.

— Командир должен знать каждого солдата.

Тихон не ответил. Оторвал взгляд от елани, стал кинжалом резать ровные кленовые палочки. И когда на земле выросла целая маленькая поленница, пересчитал их:

— Пятьсот сорок одна. Вот наш отряд.

Он несколько минут сидел не шевелясь, запустив пальцы в русые волосы. Затем не торопясь стал перекладывать одну за другой палочки в сторону.

— Лукьян Журба, Максим Кондратьев, Матвей Матиноко, Михаил Ким, Вася Шило, Афоня Байбор, Данило Чуль, Бубенчик…

После каждой фамилии он откладывал палочку в сторону. Коваль наблюдал за его ровными, скупыми движениями.

— За этих трехсот сорок одного ручаюсь как за себя. — Подумав, добавил: — А здесь сто пятьдесят три. Этим верю, на предательство не способны, но в бою могут подвести.

— Здешние?

— Есть чугуевские, даубинские, чульские. Те триста сорок — пролетарии, извечные батраки, а эти однолошадные, голь перекатная, но мнят себя хозяевами, мечтают о хуторах, — пояснил Тихон. — Сам был таким! Во сне лошадь видел, а на поле на своем хребте кулацкий плуг волок.

Тихон посуровел, глядя на свои палочки.

— Эти же тридцать шесть за кулачьем пойдут. Жадны до земли.

В тот же вечер собрался совет коммуны, на котором по предложению Тихона Ожогина было принято решение сниматься с бивака и двигаться на соединение с войсками Уссурийского фронта.

ГЛАВА 2

Лес то взбирался на скалы, то спускался в распадки, к поймам горных речушек.

Подъесаул Николай Жуков устало покачивался в седле в такт шагу лошади.

После неудачной попытки свергнуть советскую власть в Раздолье он бежал в Харбин, побывал в Токио, потом вернулся во Владивосток. Начальник союзной контрразведки Михельсон принял его в свое учреждение: люди, знающие местные условия, ему были нужны до зарезу.

Теперь пришло время, когда Жуков безбоязненно мог побывать в родной станице, тем более что он вел с собой сотню казаков — карательный отряд. Хотелось рассчитаться с Понизовкой, вернуть отцовское имущество, казнить Ожогина и Ковригина за самоуправство, устроить поминки по отцу, которого подстрелили китайцы при переходе границы.

Конь под офицером вздыбился. Подъесаул схватился за маузер, приостановился, раздвинул кустарник.

На елани паслись кабаны. На солнцепеке лежала свинья. Поросята, еще не успевшие обрасти шерстью, топтались около нее. Вблизи кабан-секач подрывал корни.

Неожиданно над зарослями лимонника взметнулось полосатое тело тигра.

Ударом лапы хищник перебил хребет свиньи, раскидал поросят. Кабан, выставив длинные, сверкающие бивни, ринулся на тигра. Завязалась смертельная схватка. Кабан оказался сильным и ловким, ярость удесятерила его силы. Тигру пришлось туго. Когти его скользили по спине секача, как по железу. Кабан вонзил бивни в брюхо тигра и стремительным броском пригвоздил его извивающееся тело к стволу дуба. Издыхающий зверь ударом лапы перебил крестец кабана.

Подъехавшие казаки спешились, расседлали коней, обступили место схватки.

Молодой смуглый казак, усмехнувшись, заметил:

— Так вот и наши вцепились друг дружке в глотку… Подохнут, а ради чего? Янки с японом карманы набивают, а мы грыземся…

— Молчи! Жить надоело? — прикрикнул седобородый урядник с золотой серьгой в ухе.

— А что, неправда?

Урядник замахнулся нагайкой.

— Заткни хайло, не смущай людей!

Вскоре к казакам подъехал со взводом легионеров американский капитан Мак Кэлоу. Легионеров жестоко искусал злой таежный гнус. Побросав коней, они побежали к речке.

— Эй, кто там, расседлайте коней, — приказал Жуков.

Казаки неохотно пошли к лошадям. Только смуглолицый коренастый парень не стронулся с места.

— А ты что, Кернога, к теще приехал? — рявкнул Жуков.

— Лакеем, ваше благородие, не подряжался.

Жуков нахмурился, отрывисто бросил:

— Встать!

— Ноги, ваше благородие, притомились.

— Ой, гляди, Кернога, — погрозил Жуков.

Передохнув, карательная экспедиция продолжала свой путь.

Мак Кэлоу, худощавый мускулистый американский офицер, нагнал Жукова, поехал с ним рядом.

— Сколько богатств у вас пропадает, — задумчиво сказал он Жукову. — Какое разнообразие природы!..

Мак Кэлоу хорошо владел русским языком.

— В этом апостол Павел виноват, — с улыбкой отозвался Жуков. — Господь сотворил землю, глянул на нее я удивился: голой она ему, неуютной показалась. Позвал он апостола Павла, дал ему мешки с семенами, рассказал, где и какие семена бросить. Сели Павел с Ильей в колесницу и покатили. Швыряют семена, радуются: земля зеленеет, цветет! Повстречался им Петр, идет пьяный, ключами гремит. Напоил Павла с Ильей и пошел в райский сад. Уходя, стегнул коней, те подхватили колесницу и понеслись над Тихим океаном. Очнулся Павел, увидел отроги Сихотэ-Алиня и всполошился: мешков с семенами еще много, а земли осталось мало. Куда ни поглядит — везде голое место. Осердился апостол и давай подряд из всех мешков обсевать пустые пятна. Вот в нашем крае и выросло всего помногу.

Мак Кэлоу с интересом выслушал эту историю, вздохнул:

— Нет настоящего хозяина на этой благословенной земле.

Через двое суток карательная экспедиция въехала в Раздолье. Шкаевская и жуковская родня, все верховские богачи с хлебом-солью встречали подъесаула и американского офицера. До утра шло пьяное гульбище. Затаилась встревоженная Понизовка. Кое-кто хотел бежать в тайгу, но всех возвращали в станицу казачьи дозоры.

На рассвете следующего дня седобородый урядник со взводом казаков подъехал к ожогинскому дому. Каратели пристрелили волкодава, распахнули ворота.

Агафья Спиридоновна выглянула в окно.

— Выходи, ведьма!

Старушка накинула платок, перекрестилась и вышла во двор. Два казака с обнаженными шашками повели старушку в станицу.

Над Понизовкой несся женский плач. Захлебывались в лае собаки. Начался грабеж. Из дворов выводили коров, телят и овец, гнали их в жуковские загоны. Под конвоем шли жители Понизовки на расправу.

Из дверей ковригинской избушки казаки вытолкнули мать Федота Марфу и пятнадцатилетнего брата Сашку. Самого Федота не было — он вместе с Ожогиными в тайге заготавливал на зиму дрова.

Потрясая найденной в избе винтовкой, через подоконник перемахнул казак.

— Нашел, господин урядник!

Седобородый урядник с золотой серьгой рванул винтовку к себе, подскочил к подростку.

— Твоя? Говори, не то дом сожжем.

К ним подскакал Жуков. Сверкнул клинок. Обливаясь кровью, упал Саша.

— Чего вы здесь лясы точите? Моя, твоя… Найдено оружие, жги дом, ровняй с землей, режь под корень большевистскую сволочь! — кричал Жуков.

Дом Ковригиных запылал. Из окна донесся пронзительный детский крик. Марфа Ковригина кинулась в горящий дом за дочкой. Ветерок перекинул пламя на соседние избы. Выскочить назад она не успела.

Из толпы арестованных вывели Агафью Спиридоновну.

— Где Сафрон? — тыча старушку маузером в бок, спросил Жуков. — Где твои кобели?

Агафья Спиридоновна подняла седую голову:

— Где же это, ирод, видано, чтобы мать своих сыновей предавала? Будь ты и твое потомство во веки веков проклято!

— Пороть старую волчицу!

Бабы заголосили. Из толпы выбежала Галя. Илья Шкаев схватил ее за руку. Она ударила его наотмашь по щеке и, бросившись на колени перед Жуковым, вскинула руки.

— Николай Селиверстович, пощадите тетю Агашу. Смилостивитесь, ради бога!..

— Скажи, где Сафрон? Где Тихон?

Галя закусила губу.

— Не знаю.

— То-то. А она, ведьма эта, знает…

К вечеру истерзанная старая женщина умерла.

Расправа над беззащитными крестьянами продолжалась до темноты.

ГЛАВА 3

В войну втягивались города, села, глухие таежные селения.

Фронт раскинулся на тысячи верст от Иркутска до Никольска-Уссурийска.

Под натиском белогвардейцев и интервентов, отстреливаясь и непрерывно контратакуя противника, моряки, красногвардейцы и рабочие дружины под командованием Шадрина откатывались к Никольску-Уссурийску.

Не доходя до города, Шадрин приказал занять оборону и укрепиться.

Со стороны Маньчжурии тянуло жаром. Ветер нес раскаленный песок. В желтоватой мгле меркло солнце.

Командующий фронтом и член военного совета Дубровин возвращались со строительства оборонительных сооружений.

— Ну и пекло! — входя в штабной вагон, сказал Шадрин, расстегивая ворот солдатской гимнастерки. — Пойдем, военком, водицей окатимся.

Шадрин взялся было за ведро, но у вагона послышался шум. Вошел дежурный.

— Товарищ командующий, к вам делегация от рабочих.

В вагон вошла группа рабочих. По их виду Шадрин определил — кожевники: от одежды пахло юфтью и спиртовой краской, руки изъедены дубильной кислотой. Впереди стоял русобородый мужчина в кожаной тужурке, перекрещенный ремнями.

— Здравия желаю, товарищ командующий! — козыряя, отрапортовал он.

— Садитесь, товарищи, — пригласил Шадрин и обратился к мужчине в кожаной тужурке. — А мы где-то встречались?

— Так точно, в порту.

— О-о, товарищ Ожогин!.. Здравствуй, дорогой, здравствуй! Борода тебя изменила. Не признаешь… Вот и встретились. Знакомьтесь — военный комиссар фронта.

Тихон щелкнул каблуками. Дубровин пожал ему руку.

— Значит, нашего полку прибыло.

— Так точно. Полторы тысячи штыков и сто сорок сабель.

— Ого, целая бригада! Так и запишем. Каков состав?

— Около тысячи горняков с Сучана, остальные крестьяне. Шахтеры пристали ко мне в Тигровом логу, пришлось взять под свое начало. Сами просились…

— А ты, комбриг, не сумел отказать, — пошутил повеселевший Шадрин. — Правильно действуешь, Тихон. Тебе, кажется, рекомендацию в партию Суханов давал?

— Так точно!

Дубровин присматривался к вновь прибывшему командиру. Его лицо внушало доверие. Был он немногословен, резковат.

— В Никольске паника, — скупо докладывал Тихон. — Беляки обнаглели. Пришлось кое-кого расстрелять.

Шадрин вскинул голову, его глаза посуровели.

— Собственной властью?

— Создал военный трибунал из местных коммунистов, судили.

— Так…

— Иначе нельзя. В отряде сто сорок коммунистов…

Шадрин с Дубровиным переглянулись.

— Совет был не надежен: половина меньшевиков, — короткими рублеными фразами продолжал Тихон. — Пришлось перетряхнуть. Кое-кто обижается. Всю полноту власти передали военно-революционному штабу.

— А депутаты Совета как отнеслись к этому?

— Большевики и сочувствующие поддержали. Анархисты и меньшевики пытались сделать переворот, да мы их… — Тихон надавил ногтем большого пальца на стол.

— Понятно, продолжайте.

— У меня, товарищ командующий, все. Вот у председателя ревкома кое-что есть.

С дивана встал худой, узкоплечий человек — председатель Никольско-Уссурийского ревкома.

— Вопросов много, товарищ командующий, а вот главное… Жители нас припирают. Неудачную, мол, позицию командование избрало. Народ недоволен, прямо говорят: все равно отступать будут, а город сожгут. В народе появилось такое соображение, не лучше ли бой дать под Спасском.

Шадрин нахмурился.

— Выходит, своя рубашка ближе к телу?

— У нас другие соображения, — твердо продолжал председатель ревкома. — Дайте бой за городом, чтобы не подвергать артиллерийскому обстрелу жителей. Сил у вас сейчас мало: один, наверное, штык против десяти. Город сметут с лица земли. Доверие у народа потеряете…

Шадрин подошел к окну. Вдали за первой линией окопов дымили бронепоезда противника.

— Обнаглеют, если Никольск-Уссурийск без боя сдать, — заметил Дубровин.

— А нельзя ли нам здесь по-своему распорядиться? — продолжал председатель ревкома. — Вы, скажем, отходите за Никольск, укрепляетесь, отвлекаете на себя бронепоезда и артиллерию противника, ну, а мы тогда постараемся к городу никого не подпустить… Лишь бы артиллерии и бронепоездов против нас не было.

Шадрин подошел к задернутой белым полотнам карте-двухверстке и, закинув угол занавески на плечо, стал изучать предложение ревкомовцев.

— Как с оружием? — спросил Шадрин, отходя от карты.

— Создали оружейную мастерскую, куем рогатины, пики, вилы-тройчатки. Больше на рукопашную рассчитываем, на ручные гранаты да на волчьи ямы.

— Сколько дней сможете без нашей помощи продержаться?

— На Пушкинской дамбе шесть спаренных пулеметов… Попыхтят! Спасибо товарищу Ожогину, помог он нам советом и людьми, — не ответив на вопрос, сказал председатель ревкома.

Придерживая шашку, Шадрин заходил по вагону. Никольску-Уссурийску он придавал особое значение. Здесь предполагалось нанести удар превосходящим силам противника, а на линии Спасск — Свиягино — Успенка, где уже готовилась вторая линия обороны, перейти в решительное наступление. Но он отлично знал, что стойкость красногвардейцев, измученных беспрерывными сорокадневными боями, начинает ослабевать. Натиск интервентов усиливался. Появились малодушные. Все чаще и чаще раздавались голоса о бесполезности сопротивления. Этому способствовала активизация троцкистской группы, настаивающая на переговорах с консулом США Колдуэллом и командующим американским корпусом генерал-майором Грэвсом. Не было квалифицированной медицинской помощи и медикаментов. Не хватало боеприпасов, одежды, продовольствия.

Надо было поднять дух армии, показать, на что она способна. Предложение председателя ревкома облегчало решение этой сложной задачи. Командование фронтом получало резерв времени, на который при других обстоятельствах рассчитывать не могло. Тем более что Никольск-Уссурийск — город деревянный, скученный. Полсотни зажигательных снарядов с бронепоездов могли сжечь его дотла.

Ревкомовцы и рабочие делегаты ждали решения командующего. Усиленно чадили махоркой.

— Ну как, товарищ военком? — спросил Шадрин, останавливаясь перед Дубровиным.

— Радостно слышать, что народ за советскую власть. Бой, навязанный противнику жителями города, деморализует и без того колеблющихся чехов. Мы сможем поддержать этот удар.

— Предложение деловое, согласен, — объявил Шадрин.

Собрался командный состав. Шадрин изложил обстановку. Говорили мало. Предложение об отводе основных резервов к Спасску и о бое под Успенкой было принято.

Тихон отдал честь, вышел из вагона. Погнал коня в бригаду.

До утра Шадрин с Дубровиным уточняли детали нового приказа, решали вопросы организации предстоящего боя.

Когда над волнистой грядой сопок показался багровый диск солнца, командующий фронтом встал, потянулся.

— Поедем в город, поглядим, что там творится.

Они сели в шестиместный «фиат», захваченный моряками при налете на белогвардейский штаб. За рулем сидел матрос, на заднем сиденье у станкового пулемета — другой матрос.

У скалистого обрыва машина остановилась. Светлая, пронизанная солнцем Уссури вилась среди кудрявых дубрав. По берегам раскинулись просторные луга. Буйно цвела степь.

— Нигде нет такого изобилия цветов, как здесь, — осматривая из-под ладони заречные дали, проговорил Дубровин. — Гляди, Родион, какая красота!

Над зарослями тальника, разросшегося в заводи, поднялась стая уток, покружилась в воздухе и снова села на реку.

— Крохали! — прошептал Шадрин, и голос его дрогнул.

— Охотник, видать, заядлый?

— А кто же, Володя, в наших краях не охотник?

Дубровин сбросил с себя одежду. Крепкое, коричневое от загара тело мелькнуло над обрывом и исчезло во взметнувшемся фонтане.

— Догоня-я-яй! — понесся его голос над рекой.

Шадрин помедлил. Подошел к обрыву, зажмурился: сажен шесть до воды будет.

— Что же, товарищ командующий, моряками верховодите, а водичку не уважаете, — кольнул его шофер.

Шадрин прищурился.

— Тяжеловат, во мне поболе шести пудов.

Цепляясь за кусты тальника, спустился на берег и, осторожно ступая по каменистому дну, побрел в реку. Лег на воду и поплыл размашистыми саженками, легко и быстро.

Бодрые, освеженные после купания, они сели в автомобиль.

Сенокос был в разгаре. Ровно взмахивая литовками, шли косари. Женщины гребли, копнили, метали стога. Кони на волокушах тащили разлохмаченные ветром копны. Высокие зароды торчали на полях.

— Как же здесь сражаться? — вздохнул Дубровин. — Правы ревкомовцы.

У густого кустарника машина остановилась. Вокруг родника, что упруго бил из-под корней ясеня, сидели косари, полдничали.

— Здоровы будьте! — поздоровался с крестьянами Шадрин.

— С нами присаживайтесь.

Косарь с черной бородой начерпал холодного варенца из бочонка, стоящего в роднике, подал деревянные ложки. Румянощекая молодица кинула гостям длинное полотенце с вышитыми на концах петухами, подвинула деревянную чашку с тертой редькой.

— Мыслимое ли дело воевать в такую вот пору? — вздохнул чернобородый косарь.

— Чего ж делать? Рады бы, говорят, в рай, да грехи не пускают, — отозвался Шадрин, чувствуя на себе цепкие взгляды крестьян.

Крестьяне, видимо, поняли, что перед ними командиры прибывшего под стены города войска.

— Ну как, одолеете нехристя? — спросила невзрачная худенькая старушка.

— Одолеем, но не сейчас. Людей маловато. Вот как отстрадуетесь — вместе навалимся.

— Ну что ж, за нами остановы не будет, — твердо отозвался чернобородый.

К беседующим подошел приземистый длиннорукий мужик в соломенной шляпе.

— Война-а! — протянул он. — А на кой ляд она нам нужна?

— А мне нужна? — спросил Шадрин.

— Твое дело такое — жалованье платят.

— Нет, мое дело — токарный станок.

— В автомобиле-то токарить легко, попробовал бы спину гнуть по-нашему, не то б запетушил.

Крестьяне притихли, стараясь не проронить ни слова из завязавшегося разговора.

— Зерно-то подчистую гребете… — срывающимся голосом, задыхаясь, продолжал мужик. — Вояки из чашки ложкой: баб щупать да водку лакать.

Глаза Дубровина из-под насупившихся бровей жестоко сверкнули.

— Нашлись господа хорошие, они первые бросили вызов, — сдерживая ярость, резко сказал он. — Как аукнулось, так и откликнулось… А насчет баб и водки это ты зря…

Шадрину вспомнилась молодость. Когда-то в юности в своей станице он считался неплохим косарем.

— В автомобиле, говоришь, токарим? Давай испробуем силы на лугу.

Мужик ухмыльнулся.

— Отчего ж, спробуем. Подрежу жилу, не жалобись. Э-эй, — рявкнул он, — ста-а-а-новись!

Человек двадцать взяли косы.

Чернобородый косарь, дружелюбно улыбаясь, протянул Шадрину длинную литовку. Тот опробовал ногтем жало, переставил ручку по росту, чтобы пошире был прокос. Снял ремни с оружием, передал шоферу.

Вначале коса прыгала, оставляя огрехи, то пяткой запахивала дери, то клевала носом.

— В автомобиле-то легко-о, — раздавался за его спиной говорок мужика в соломенной шляпе.

Стиснув зубы, Шадрин молчал. Всю свою волю он сосредоточил на одном: первому прийти к сверкающей вдали Уссури.

— Не задерживай, комиссар! Пятки береги!.. — покрикивал повеселевший мужик.

Мало-помалу Шадрин втянулся. Сильные и ловкие взмахи укладывали мягкую влажную траву в высокий вал. Крестьяне шли следом, переговаривались:

— Прокос-то без двух вершков сажень.

— Если саблей так же орудует, японам худо придется.

— Он и сам не иначе из казачьей семьи.

— Наших кровей, по хватке видать.

Смуглые щеки Шадрина разгорелись. То и дело раздавался его голос: «Поберегись!» Обкашивая косарей, он рвался вперед. Тщедушный парень, приметив, что мужик в соломенной шляпе сердито сунул косу батраку, запел с молодым озорством:

Богачу опять лафа: Придумали отруба! Он земельку соберет, Жить на отруб перейдет. А мы, бедны мужики, Доедай его куски…

Батраки оглянулись. В дубовой рощице мелькнула соломенная шляпа хозяина. Несколько голосов поддержало частушку:

Хорошо живется барам, Всей землей владеют даром, А крестьянину земли На погосте отвели.

На берегу Уссури, куда Шадрин пришел первым, крестьяне его обступили.

Тщедушный парень, тот, что запевал частушки, протянул командирам кисет с самосадом.

— Курите, товарищи! Как жить дальше будем?

Дубровин затянулся самосадом, оглядел косарей.

— Люди вы трудовые, а ждете, кто за вас избу от наводнения спасать будет. Без ветра, сами знаете, и парус слабнет.

Косари вздыхали, разводили руками.

— Вожжи ни при каких обстоятельствах из рук не выпускать, — хмурясь, подтвердил Шадрин.

Тщедушный парень почесал лохматый затылок и, поглядев на ровные чистые прокосы, сокрушенно вздохнул:

— Справедливый упрек. Бить их будем, пока не покраснеют. Ждать нельзя, сами чувствуем — захлестывает петля. Советскую власть у нас не свергли, а они уже за горло хватают.

Крестьяне проводили командующего до машины и не расходились, пока автомобиль не скрылся за поворотом дороги.

Через час Шадрин и Дубровин подъезжали к Никольску-Уссурийску. Город лежал в котловине, окруженный цепью горных хребтов. По сторонам дороги раскинулись затопленные рисовые поля. Через них на несколько верст тянулась высокая насыпь — единственный путь в город.

— Это, видно, и есть Пушкинская дамба, — определил Шадрин.

Кругом Пушкинской дамбы топь: ни пройти, ни проехать. На дамбе трудились рабочие: минировали полотно, рыли волчьи ямы, вбивали остро заточенные колья.

— Молодцы никольцы, слово с делом не расходится, — одобрительно кинул Шадрин.

На улицах города строили баррикады, тянули проволочные заграждения, превращали каменные дома в узлы сопротивления. На просторной площади, заросшей лебедой и полынью, молодежь обучалась военному делу. С церковной колокольни на железнодорожное полотно уставилось жерло пушки времен Ерофея Хабарова.

На окраине их встретил Тихон Ожогин.

— Где же, комбриг, твои орлы? — спросил Шадрин.

— За городом, товарищ командующий, привыкли на вольном воздухе, да и жителей не хотелось беспокоить.

Бригада расположилась верстах в двенадцати от Никольска-Уссурийска. Шадрин и Дубровин в сопровождении Тихона переходили от роты к роте, беседовали с красногвардейцами.

Недоглядел Максимка — командиры вывернулись неожиданно. Взъерошенный, с облупившимся от солнца носом, с запутавшимися в волосах соломинками, он походил на деревенского мальчишку-подпаска. Неумело орудуя иглой, Максимка пришивал желтую заплату на прохудившиеся черные шаровары. Рядом с ним пристроился Ким, одетый в малиновую куртку. Его желтые, из лосиной кожи штаны были заправлены в мягкие голенища ичиг. Он чистил ручной пулемет, поминутно отмахиваясь веткой от комаров.

Шадрин сделал вид, что не признал Максимку, притворно строго поглядел на него.

— Ты что здесь делаешь?

Максимка выронил зажатые в руке шаровары, поднялся в одних кальсонах, отдал честь.

— Дневальный по конюшне, товарищ командующий фронтом.

Сдерживая смех, Шадрин в тон Максимке спросил:

— Сколько тебе лет, товарищ дневальный по конюшне?

— Не считал, товарищ командующий. Что-то запамятовал.

— Есть решение ревкома в гвардию не принимать младше восемнадцати лет, — строго заметил Шадрин. — А тебе, наверное, и шестнадцати нет? По совести?

Максимка не растерялся. Продолжая тянуться, отчеканил:

— Так что, товарищ командующий, лет мне, вспомнил, вчера минуло осьмнадцать, а контриков во Владивостоке самолично садил из винта, ну и вот в разведке…

— Ого, ты парень боевитый! Старый солдат. На коне ездишь?

— Еще как! Бывало, тятька пошлет на выпаса. Пока с ночного приеду, Савраска весь до самых ухов в мыле. Уж и порол меня отец. На задницу неделю не присяду, а заживет — и снова за свое…

От зычного хохота Шадрина тревожно всхрапнули кони.

Тихон укоризненно сказал:

— Оконфузился, однако, ты, товарищ дежурный. Иди приведи себя в порядок.

В березовом перелеске у небольших костров сидели бородачи в выгоревших от солнца куртках из лосиной кожи. Это были зверобои, люди угрюмые, молчаливые. Широкие ножи висели на поясах. Винтовки лежали на коленях. Воткнутые в землю рогатины поблескивали лезвиями. Ротой звероловов командовал Игнат Волочай — известный по всему Дальнему Востоку тигролов. Никто в роду Волочаевых не ходил на медведя с ружьем: черно-бурого принимали один на один на рогатину или кололи самокованным ножом под левую лопатку. С однопульной берданой в одиночку шли и на барса в горах Хингана и на уссурийского тигра. Часто маньчжурские ходоки приходили с поклоном к старику Макару Волочаю, чтобы избавил он их от тигра-людоеда, и редко когда возвращались с отказом.

Завидев командиров, зверобои степенно встали. Тихон поздоровался с красногвардейцами. Его внимание привлекли два пулемета, которых в этой роте не числилось.

— Откуда? Кто принес?

Сутулый бородач привычным движением оправил ремень винчестера, сделал шаг вперед.

— Как добыл пулеметы?

— Шли вчерась из деревни с Игнатом, ну и прихватили, думали, сгодятся.

Все заулыбались. Тихон не стал выспрашивать подробности: все равно зверобой большего не скажет.

— Спасибо, товарищ Черныш.

Бородач удивился: он всего несколько дней как прибился к роте Волочая, а командир бригады знает его по имени.

— А пулеметчики есть? — спросил Шадрин.

— Не хитрое дело! Была бы машина, а машинисты будут.

— Не голодно?

— Тайга-матушка кормит, вчерась трех медведей завалили.

Тихон рассмеялся. Заулыбались и зверобои.

— Одна медвежатина… Туговато, Тихон Сафронович, без хлебца, ослабели от голодухи…

Тихон круто повернулся. Под кустом лежал Савва Шкаев. Опираясь на локти, он смотрел на комбрига. Взгляды их скрестились. Шкаев отвернулся.

— Хлеб скоро привезут.

— Живот под ремнем урчит, — добавил Савва Шкаев, не поднимая глаз, словно боясь, что они выдадут его. — И табачку нет.

Зверобои недовольно зашумели. Савва Шкаев поднялся, пошел прочь.

— Что он здесь делает? — спросил Дубровин.

— Лясы точит, побасенки рассказывает, — ответил Черныш. — Да у нас, товарищ военком, много не поболтает, вмиг вытолкаем.

— Гнать бы надо: кулак из Раздолья! — сказал комбриг.

— Чего ж вы его взяли? — удивился Дубровин.

Тихон замялся.

— Да вот прибился к нам… Связываться мне с ним неохота…

Закончив обход подразделений и проводив командующего и члена Военного совета, Тихон пролез сквозь густые заросли лимонника на елань. Незаметно он вышел к маленькому таежному озерку, окруженному высокой широколистной травой.

На берегу, у самой воды, сидел Игнат Волочай. Он опустил босые ноги в воду и сокрушенно рассматривал совсем развалившиеся ичиги.

— Хвороба тебе в пуп! — бормотал Игнат. — Прохудились совсем! Последнее дело без обуток при такой службе, ядрена копалка.

И он принялся подшивать ичиги медвежьей кожей. Оленья жила с заточенной в ней кабаньей щетиной вместо иглы быстро мелькала в его громадных руках.

Невдалеке паслась рослая светло-саврасая кобыла с длинным черным хвостом и такой же гривой. Лошадь была под стать великану. Много лет колесил он на ней по таежным дебрям.

Тихон остановился, прислонился к липе, издали наблюдая за Игнатом. Он любил присматриваться к человеку, когда тот в одиночестве, какой есть, без всякой рисовки.

Волочая он знал и раньше. Извечный батрак. Вырос Игнат в Раздолье. Когда-то они дружили, вместе плечо к плечу ходили на кулачные бои. Хаживали не раз и на тигров. На спор выпивали ведро браги. Перед падением Владивостока Игнат работал в порту. Трудился здорово: где нужно пять человек, один управлялся.

Игнат пошарил в широченных плисовых штанах, извлек оттуда трубку из корня ореха и зачадил.

Покрывая назойливое жужжание комаров, раздалось сердитое гудение пчелы, запутавшейся в густой, непрочесываемой бородище Игната.

Игнат осторожно выпутал ее из бороды.

— Эй ты, сударыня! — ухмыльнулся он, подкидывая пчелу на ладони. — Лети, ждут тебя, работница, с медком, с хмельком. В бородище задохнешься, как япон в тайге.

Игнат посадил пчелу на медоносный лист.

— Отдохни да и лети до родного крова.

Тихон с любопытством следил за ним.

Игнат отложил починенные ичиги, полюбовался своей работой. Озабоченно огляделся.

— Кеха! Где ты, сынок, запропастился?

— Я здесь, тятя!

Из кустов выскочил босоногий, бронзовый от загара мальчишка — тот самый, которого Игнат, покидая Владивосток, подобрал в придорожной канаве. Губы его были измазаны черникой, а зубы словно тушью покрыты.

— Ну, на кого ты, свет березонька, кленовый листок, похож? — гудел Игнат, оттирая песком руки мальчика и брызгая их водой. — Ведь не дома, мамки нет, кто за тобой доглядит?

Мальчик доверчиво прижался к нему и, щуря смеющиеся глазенки, бойко что-то ответил. Игнат принялся забавляться с ребенком.

— Буку видел? — делая страшное лицо, спрашивал он.

Кеша напряженно следил за движениями растопыренных пальцев.

— Не знаешь? А это что?

Игнат сжал пальцы.

— Кулак, беляков бить.

Кеша быстро вскочил на плечи Игната. Тот растянулся на траве.

— Вот и оборол, — радовался мальчик.

— Подергай меня за бороду, я птичкой спою.

Кеша вновь взобрался на плечи великану и, раздвоив бороду, дергал, причмокивал, понукал.

— Цвирик, цвирик, цвирик!

И тотчас Игнату откликнулся дрозд.

— Рад, чернохвостый!

Тихон не выдержал, засмеялся. Игнат оглянулся и, увидев комбрига, слегка смутился, тихо сказал:

— Кеха вот скучает… тоже забота…

Тихон потрепал Игната по могучему плечу.

— Знаем тебя!

Набегавшийся за день мальчик прикорнул на коленях Игната, захватив ручонкой клок бороды.

— Скоро в бой. Как же ты с Кешей? — спросил Тихон.

— Ума не приложу. В тайге не бросишь!

Игнат поцарапал кудлатый затылок.

— Без меня зачахнет свет березонька, привязался. Ну и мне без него тоскливо. Привык.

Мальчуган приоткрыл глаза, потянулся.

— Что-нибудь придумаем, Игнат. Свет не без добрых людей, — проговорил Тихон.

Игнат снова принялся рассматривать ичиги, потом тихо заговорил:

— Вот живу, небо копчу: панты добывал, живых тигрят купцам сбывал, медведя ножом колол, а жизни настоящей нет как нет. Отец звон, елки-палки, полвека тигра бил, а погиб, похоронить не на что было.

— Жениться тебе надо, хозяйством обзавестись.

— Не могу я сидеть на месте, сердце жиреет, нутро гложет. — Игнат прижал широкую ладонь к груди. — Сосет и сосет, будто пиявка в сердце влилась. Вот и брожу по тайге, бью зверя, тигра живьем беру, потом в порт иду товары грузить, места себе не нахожу.

— Некуда тебе силу девать, вот и бродишь, что-то ищешь.

— Верно, Тихон, сказал… Крупное семя и плод крупный. Только что из силы толку, когда кругом горе. Характер у меня мягкий, мухи пальцем не трону.

— А тигра бьешь!

— Кабы не брюхо, оно у меня прожорливое, не тронул бы, пусть гуляет, пока не зачванится.

Сумерки окутали лес. Кеша открыл глаза, зябко поежился. Игнат поднялся, понес мальчугана в шалаш.

ГЛАВА 4

Из раскрытых дверей теплушек раздавалось ржание коней, позвякивание недоуздков. У вагонов толпились солдаты. Вдоль состава прохаживались офицеры. Кричала торговка квасом. Шмыгали любопытные мальчишки. Кавалерийский чехословацкий полк готовился к отправке на Уссурийский фронт.

Наташа в застиранном ситцевом платье шла вдоль вагонов с плетеной корзинкой. Она выполняла задание подпольного комитета, раздавала листовки. Чехословацкие солдаты охотно покупали кедровые орехи, завернутые в серую бумагу, на которой было отпечатано письмо Ленина к солдатам мятежного корпуса.

— Эй, дочка!

Наташа остановилась. Ее догнал пожилой небритый солдат.

— Господам офицерам орехов!

Наташа накрыла салфеткой серые пакеты и протянула солдату белые.

— Кушайте на здоровье!

Когда все серые пакетики были распроданы, к Наташе подошел Ян Корейша — член большевистского комитета чехословацкого корпуса.

— Пойдемте. Ждут делегаты из всех взводов. Листовку до дыр зачитали.

У последнего вагона они остановились. Солдаты протянули девушке руки, подняли в набитую теплушку.

Кавалеристы усадили Наташу на мешок с овсом. Она стала рассказывать о событиях последнего времени, потом прочитала письмо Ленина о выступлении чехословаков. Ян Корейша переводил.

В тишине веско падали обличающие ленинские фразы:

«Вожди Национального Чешского Совета получили от французского и английского правительств около 15 миллионов рублей, и за эти деньги была продана чехословацкая армия…»

К Наташе подошел плотный чех с багровым шрамом от сабельного удара на лице. Он стиснул своими большими крестьянскими руками ее тонкие пальцы.

— От всей души спасибо! Не ручаюсь за других, но я клинок против советской власти не обнажу.

Он говорил по-чешски, пересыпая речь русскими словами.

— Мы всю правду расскажем в эскадронах. Не сплошаем, думаю! — Он окинул делегатов сумрачным взглядом, сжал угловатые челюсти, поглядел на часы. — Времени еще у нас хватит, мы задержим полк. Шестьдесят третий кавалерийский на позицию не выйдет. Не так ли, товарищи?

Рядом с ним встали еще несколько солдат. Чех с двумя медалями на груди с восхищением посмотрел в лицо русской девушки.

— Товарищи, — сказал он сдержанно и торжественно. — Антонио верно сказал. На позицию не выходим! Гайда пусть за те пятнадцать миллионов свою шею под красногвардейскую саблю подставляет.

Послышались одобрительные возгласы, все заговорили, перебивая друг друга.

Наташа, сопровождаемая солдатами-коммунистами, пошла к вокзалу. В это время к перрону подкатил санитарный состав, переполненный ранеными чехословаками. На подножке вагона повис солдат с забинтованной головой.

— Това-а-а-рищи! — звонко крикнул он.

Из теплушек посыпались кавалеристы. Офицеры не смогли пробиться сквозь стену солдатских спин.

— Товарищи, за что кровь проливаем? За что меня картечью изуродовали? За что шестьсот сорок семь человек триста сорок седьмого стрелкового полка под Никольском схоронили в братских могилах?..

Не отрываясь, смотрела Наташа на солдата. Она видела — тревога овладевает конниками.

— Нас обманули! Не выезжайте на фронт. Там вас ждет смерть!.. Правильно пишут большевики, вот читайте! Правдивые слова!

Солдат широко размахнулся и кинул солдатам пачку прокламаций, отпечатанных на шапирографе.

— Кто нами команду-у-ет? — взволнованно спрашивал солдат. — Японский генерал Отани! Что же это такое? Сегодня Отани, а завтра кайзер? Не верьте офицерам, они клевещут на большевиков… Не немцы и мадьяры и не большевики хотят нас уничтожить, а Отани, кайзер, Грэвс, Найт — наши враги! Требуйте отправки на родину!..

Последние слова потонули в восторженных криках. Громкое «ура» прокатилось по перрону.

Наташа попрощалась с чехами и заспешила в город. В саду Невельского ей предстояло встретиться с Андреем Ковалем.

…В этот час Борис Кожов шагал по улице. Как и все последнее время, он был мрачен. Перед глазами стояла сестра, на нежной шее которой еще совсем недавно захлестнулась петля. А он, казак Борис Кожов, до сих пор под одним знаменем с убийцами сестры!

Кожов искал и не находил выхода. Поговаривали казаки, что за каждый георгиевский крест красногвардейцы отпускали по двадцать ударов шомполами, а потом расстреливали. И тут же в памяти выплывало лицо Суханова, болезненное, изможденное, с честными хорошими глазами.

— Эх, доля казачья, жизнь собачья, — скрипнул Кожов зубами.

В саду Невельского он присел на скамейку и, поигрывая ножнами шашки, вспомнил те горестные минуты, когда его, пятнадцатилетнего парня, кинуло в водоворот войны.

…Жаркий и душный июльский вечер четырнадцатого года. Плачущая мать. Отец подседлал коня… Он, мальчишка, гордился отцом, его двумя крестами, полученными в боях на Ляодунском полуострове… Растил из него отец отчаянного казака. Никто из подростков во всей округе лучше его не скакал на коне, не рубил лозу, не дрался на кулачки… Отец уехал, а в дождливый сентябрьский день пришла бумага: Павел Кожов пал смертью храбрых на поле брани. В этот день Борис и бежал из родного дома на фронт…

Вычерчивая замысловатые узоры ножнами шашки, Борис Кожов размышлял.

Невдалеке от него на лавочку присела бедно одетая девушка. Кожов равнодушно отвел от нее глаза, стал смотреть вниз.

Но потом громкие голоса заставили его снова поднять голову. К девушке подошли два американских солдата. Они сели рядом с ней, стали что-то объяснять знаками.

Девушка поднялась, чтобы уйти. Широкоплечий, с квадратным лицом солдат схватил ее за руку, заставил снова сесть. Солдаты, о чем-то посовещавшись, взяли девушку под руки и потащили за собой.

Девушка закричала.

Андрей Коваль, пришедший в сад Невельского, увидел: к лавочке, около которой стояла Наташа и топтались американские солдаты, поспешно подходил молодой казачий офицер с четырьмя георгиевскими крестами. Неровные, взъерошенные брови, прямая между ними складка говорили о твердости характера. Казак был сухощав, широк в плечах, с тонкой талией, плотно перехваченной узким, с серебряной насечкой ремешком.

Андрей вгляделся в казака. Во всем его облике было что-то знакомое. И он догадался, что перед ним отважный разведчик Борис Кожов, тот самый, портрет которого был отпечатан на папиросных коробках.

— Эй, янки, постой! — Кожов преградил дорогу солдатам. — Разве тебе дана сила для того, чтобы девок обижать?

Солдат остановился, пренебрежительно оглядел стоявшего перед ним казака.

— Я кому сказал, стой! Девушка — моя невеста!

Ни слова не говоря, солдат потащил за собой Наташу.

Кожов изо всей силы вытянул его нагайкой.

Солдат вскрикнул. Наташа выскользнула из его рук, встала рядом с казаком.

— Беги, сестренка, до матери! — повелительно крикнул казак.

— Они убьют тебя!

— Не убьют! Беги!

Наташа встретилась глазами с требовательным взглядом Андрея и быстро пошла по саду.

— Я делай нокаут, — заявил солдат, сжимая кулаки.

— Что? — не понял Кожов.

— Бокс!..

Солдат с яростью поднял сжатые кулаки на уровень глаз.

Кожов отклонился от удара. Мгновенным, но сильным выпадом ударил солдата, тот сразу же рухнул на землю.

Кожов, не оглядываясь, неторопливо пошел своей дорогой.

ГЛАВА 5

Потрепанные под Никольском-Уссурийском и подкрепленные свежими силами, японские части при поддержке артиллерии вклинились в расположение так называемого редута Грозного, пытаясь замкнуть крылья тридцативерстной подковы, окружавшей подступы к Спасску. Красногвардейцы, напрягая все силы, сдерживали хлынувшие в прорыв превосходящие силы противника.

Бронепоезд командующего фронтом задержался на блок-посте. Проверили тормоза, и бронепоезд стал медленно спускаться под уклон.

Шадрин задумчиво смотрел в окно. Солнце зашло. Сквозь грохот поезда неотчетливо доносился гул сражения: стрекотали пулеметы, иногда гремели артиллерийские раскаты.

Опершись руками на стол, заваленный донесениями, стоял встревоженный прорывом фронта Дубровин.

Шадрин прикрыл бронированный ставень, подошел к карте.

— Никак не рассчитывал, что они нас в затылок ужалят, — глухо кинул он.

— Читал сообщение подпольного штаба из Владивостока? — отозвался Дубровин.

— Не успел. Только взял в руки, а тут ты с этой Карпатской. Деревушка в пятнадцать домов все карты спутала.

— Не волнуйся, Родион. Мы их ночью с разъезда из бронепоезда огнем накроем.

— И зол же я, сам фейерверкером[21] к шестидюймовому встану…

— Когда полководца душит злоба, быть победе, — пошутил Дубровин.

Паровоз дал контрпар. Лязгнули буфера, бронепоезд остановился.

— Мост взорван.

Бронепоезд отошел под укрытие скал. Шадрин и Дубровин сошли на землю.

Их ждали моряки боцмана Коренного.

— Моряки, товарищ командующий, готовы к авралу, — доложил боцман.

Разрушенный мост казался неприступным. Кучка моряков лежала над обрывом. Заметив подползавших командиров, они скатились вниз.

Шадрин поглядел на темнеющее небо, приказал:

— Действуйте, товарищ командир.

Боцман свистнул. Зашуршал песок, посыпалась галька. Железнодорожное полотно запестрело от матросских тельняшек.

Поблескивали прижатые к земле штыки. К боцману подполз матрос, прозванный товарищами Алехой Жарким.

— Кабочный строп[22], — прошептал Коренной.

Алеха Жаркий подтянул к себе лежащий у стрелки трос.

— Отдаю швартовы.

— Смажешь — утоплю!

Алеха Жаркий усмехнулся. Привстал на колено, размахнулся. Стальная кошка, прикрепленная к канату, взвилась в воздух, зацепилась за переплеты обрушенной фермы моста.

— По-нашенски. За рею зацепил, — прошептал боцман. — Готовься к авралу. Часовых убрать без шума!

Алеха Жаркий, слившись с землей, скользнул к затаившейся цепи моряков.

Боцман закрепил конец каната за ствол прибрежной лиственницы, приподнялся на локтях.

По натянутому канату скользнула тень. Через несколько минут раздался отрывистый вскрик. В туманной мгле глухо булькнуло. По цепи матросов, растянувшихся вдоль рельсов, прокатился гул. Следующий за правофланговым моряк отдернул от каната руки.

Боцман, скрипя зубами, кинулся к нему.

— Моряк, моржовый бивень тебе в глотку! — зашипел он. — Ты на кого похож, дохлая камбала?

— Не горячись, боцман.

Дубровин подполз к обрыву, повис на канате над рекой.

— Передай по цепи, — зашептал боцман, — опозорил Мишка матросское племя. Адмирал якорь выбрал.

Моряки напряженно всматривались. Канат натянулся. Военком быстро подвигался к третьему пролету.

Боцман, свесив голову с обрыва, не спускал с военкома глаз. Канат вздрогнул раз-другой. Боцман перекрестился. Один за другим матросы начали переправу. Подвиг военкома пристыдил малодушных. Удалось перетянуть по канату и пулеметы и цинковые коробки с патронами.

Разведка уточнила координаты огневых точек противника. Орудия открыли беглый огонь. Дым заклубился над Карпатской. На рассвете моряки, увлекаемые Дубровиным и Коренным, под прикрытием артиллерии бронепоезда пошли в наступление.

Наступающих встретили пулеметным огнем.

Моряки залегли, припали к земле. Дубровин долго оглядывал местность в бинокль.

Карпатская прилепилась к гранитным утесам. Старые домишки, вросшие в землю, разбросаны далеко друг от друга. Дремучий кедрач окружал деревушку с трех сторон. С четвертой, чуть левее утесов, тянулось болото.

— Вот если бы их скинуть в болото, — сказал военком лежащему рядом с ним боцману.

— Н-да! Надо прощупать как следует. А то попадешь под хвост кашалоту…

Боцман махнул бескозыркой. Подполз все тот же Алеха Жаркий.

— Гляди по горизонту, — указал Коренной на скалистый холм, облепленный солдатами.

— Ясно, боцман! Штык не выдаст, граната не продаст, я на нее мастак.

— Прихвати три пулемета.

— Есть, боцман. Я им переполох устрою, до смерти не забудут.

Старательно маскируясь, полурота под командой Алехи Жаркого доползла до леса и пошла в тыл врага, к скалистому холму.

Артиллерия усилила огонь. Неумолкаемо строчили вражеские пулеметы. Пули свистели над головами матросов.

На огонь противника Коренной приказал не отвечать.

Ободренные этим, японцы оторвались от холма и перебежками стали продвигаться вперед. Не встретив сопротивления, полк, сомкнув ряды, продолжал наступать.

Коренной подпустил солдат противника на сто сажен и припал за щиток пулемета. Одновременно раздались дружные винтовочные залпы.

Японцы отхлынули назад.

Полурота под командой Алехи Жаркого зашла с тыла. В скоротечном налете она переколола прислугу пулеметных и орудийных расчетов, овладела первым холмом.

— За мной!..

Однако с фланга к японскому полку подходили резервы — свежий батальон. Полурота Алехи Жаркого оказалась отрезанной.

Три или четыре раза пытался боцман прорваться к Алехе Жаркому, но это не удавалось. Яростно бились моряки, окруженные плотным кольцом.

Весь день шел жестокий бой, и Дубровину становилось все яснее, что недалек час, когда японцы прорвутся обратно к Карпатской, отобьют захваченные батареи, окончательно отрежут моряков от линии фронта.

— Придется отступить.

Боцман глянул на военкома.

— Не пробьемся, устали моряки, выдохлись… Другого выхода нет.

Боцман кивнул головой, порылся в вещевом мешке, достал четыре гранаты, стал подвешивать их к лакированному ремню.

Неожиданно со стороны заросшего густым подлеском кедрача почти в упор наступающим японцам ударила пушка…

Из леса с гортанными криками выбежали какие-то люди. В их руках сверкали вилы-тройчатки, блестели литовки, насаженные на косовища, как штыки. На этом оружии трепетали красные ленточки.

Отстреливаясь, японцы отступили. И вновь из кедрача по ним открыла беглый огонь пушка.

…Ночью командир наступающего отряда Хан Чен-гер разыскал Дубровина, доложил ему о прибытии на фронт китайского красногвардейского отряда, сформированного из бывших батраков станицы Стрепетовской. Шадрин послал их на помощь морякам.

Дубровин обнял Хан Чен-гера. Это был жизнерадостный, молодой еще человек, очень сдержанный, немногословный.

Китайцы из вновь прибывшего отряда смешались с моряками, оживленно переговаривались на языке, составленном из русских и китайских слов, из жестов и всем понятных восклицаний.

Хан Чен-гер сорвал с подбородка мочальную крашеную бороду.

— Русски люди, не сердися… — сказал он, с трудом подбирая русские слова.

— Хан Чен-гер, говори по-китайски. У нас есть переводчик, — прервал его Дубровин.

— Не сердися! — повторил Хан Чен-гер. — Знаешь, что такое хунхуцзы? Не знаешь? «Хун» — значит «красный», а «ху-цзы» — значит «усы», «борода».

— Краснобородые! — удивился Коренной.

— Твоя красная, а наша еще красней, — весело подхватил старик китаец.

— Во мынь-ши-чак-дан![23] — дружно закричали китайские красногвардейцы.

Хан Чен-гер вскинул сжатый кулак над головой.

— Цюань!.. Цюань!..[24]

К Хан Чен-геру подошел молодой китаец. Он поставил к его ноге стяг, увенчанный искусно вырезанным из дерева кулаком.

— Мы сыновья ихэтуань!..[25] Наша дружба кровью спаяна… Кулак — борьба за справедливость. Мы пойдем с вами, русские братья, — горячо говорил Хан Чен-гер. — Мы из Гиринской провинции. Знаете Сунгари? Младшая дочь богатыря Амура. Она нас кормила, поила. Пришел генерал Аюкави из Японии, сжег наши фанзы. Мы надели красные бороды и усы, украсили оружие лентами из кумача и стали хунхуцзы.

Моряки сорвали бескозырки, вскинул вверх руки.

— Ура-а!.. Ура-а!..

— Во мынь-ши-чак-дан! — вторили китайцы.

ГЛАВА 6

На станции Муравьев-Амурский остановился эшелон из Хабаровска с полком рабочих добровольцев. Сопровождал эшелон член Военного совета фронта секретарь Дальбюро Костров. Он вышел на перрон. Пассажиры, красногвардейцы, крестьяне, приехавшие на базар, узнали его, окружили, стали расспрашивать о последних событиях. Костров поднялся на ступеньки вагона, стал рассказывать о положении на Уссурийском фронте.

— Помните, товарищи, что без советской власти жизни крестьянам не будет. Поделит американец с японцем землю и леса, заберет все, что есть на земле и под землей, тогда и наши правнуки не дождутся хорошей жизни. Россия в опасности, дело ее защиты — дело всего народа. Все без различия звания и состояний, все, в ком бьется русское сердце, должны сплотиться. Мы не можем уступить и не уступим ни одного вершка нашей земли…

Костров обежал взглядом толпу, рассек воздух рукой.

— Мы вернем России ее земли на Тихом океане — пусть об этом знают интервенты. Весь русский народ примет в этой битве участие. Вся Россия отзовется на призыв Центрального Комитета партии, на призыв Ленина о защите отечества…

Среди слушателей около вагона стоял старичок в монашеской скуфейке. Вытянув морщинистую шею, приставив ладонь к уху, он внимательно слушал. Потом снял с головы скуфейку. Единственный клок волос, торчащий на лысой, блестящей голове, трепал ветер.

Костров кончил. Его обступили люди, некоторые из них спрашивали, как попасть на фронт, к кому обратиться, где получить оружие.

— Оружия, товарищи, не хватает… Надо самим добывать… — Костров не договорил.

Рядом раздался возглас:

— Не будет счастья тому, кто не пойдет против супостата!

Костров с некоторым удивлением посмотрел на старичка. Тот пробрался вплотную к вагону, поклонился.

— Благодарствую за хорошее слово. Легче стало на душе: еще есть люди, кому дорога Русь… Звать меня Михей. Послужить Руси-матушке хочу: зарок дал. Горе меня, сударь, убьет, если с собой не возьмете.

— Что же ты, Михей, на войне делать будешь?

— А ты не смейся, — огрызнулся Михей, — подавай вагоны и грузи людей, ежели здесь самый главный.

— Ну что ж, тех, кто с оружием, возьмем, — обращаясь больше к толпе, чем к старичку, отозвался Костров.

— Эх, упрям человек, — рассердился Михей. — Вспомни Минина и Пожарского. По копейке с народа собирали, войско обряжали. Не препятствуй: один камень бросит, другой иголкой ткнет, третий ножку подставит.

Дед Михей пристукнул палкой о настил платформы и срывающимся фальцетом закричал:

— Все — и стар и млад — выходи! Палкой, камнем бей супостата, кипятком шпарь, жизни не давай. Не будет драконам радости на Руси.

Пока он выкрикивал эти слова, кто-то из знавших старика вполголоса рассказывал о нем Кострову. Это был фельдшер с броненосца «Орел». О нем ходило много легенд. Сообщали, в частности, будто бы после Цусимского боя разгневанный старик пришел к Стесселю и закатил ему пощечину. Его разжаловали. В поисках правды он ушел в Шмаковский монастырь. Но и в молитве не нашел успокоения.

Между тем Михей похлопал себя по бедру, на котором висела кожаная, туго набитая сумка, и объявил:

— Никуда не пойду. Весь я здесь и мушкет со мной. Бери с собой.

— Твой мушкет — молитва, — возразил Костров, присматриваясь к Михею, — дезертиром объявят в монастыре. Как же тогда?

Михей сощурился.

— Не приведи господь! Узнает владыка игумен — отлучит от церкви… Да я, сударь, не боюсь: от веры можно отлучить инакомыслящего, а единоверца — никак. Единоверец тем и силен, что Русь-матушку любит, нивы ее супостату топтать не позволяет. Этим мы, казаки, и крепки!

— А ты разве казак?

— А как же? — подтвердил старик. — Прародитель мой, Остап Перстень, донской казак, водил у батьки Степана Тимофеевича ватажку.

Костров, улыбнувшись, помог деду взобраться в штабной вагон. Засвистел паровоз. Эшелон двинулся к линии фронта.

…В район предстоящих боев двигались вооруженные крестьяне Спасской, Тихоокеанской, Яковлевской, Вяземской, Раздолинской и других волостей. Казаки станицы Гленовской сформировали эскадрон. Шли отряды рабочих поселков Кухолевского и Чупровского. Спешили дружины с приисков Зеи и Алексеевска. Из Благовещенска вышел эшелон Красной гвардии. Получил подкрепление из Имана полк казаков, созданный делегатами 4-го съезда Уссурийского советского казачества.

Хабаровские рабочие прислали фронту шесть бронепоездов. Прифронтовой мобилизационный отдел, созданный по решению Дальбюро ЦК РКП(б), подбрасывал все новые резервы.

ГЛАВА 7

Командующий войсками фронта Шадрин знакомил секретаря Дальбюро Кострова с воинскими частями. Они торопились, чтобы до наступления темноты объехать все полки. Сопровождал их взвод красногвардейцев во главе с командиром бригады Тихоном Ожогиным.

Тихон был радостно возбужден: он прослышал, что на фронт прибыла дружина из родного Раздолья, и теперь ждал встречи с отцом, с земляками.

Ветер нагнал тучи, заморосил мелкий частый дождь. Всадники пришпорили коней.

Раздолинская дружина занимала оборону вдоль берега ручья, поросшего молоденькими ивами.

Сафрон Ожогин, опираясь на рогатину, поднялся из окопа навстречу командирам, скупым движением обнял Кострова, поцеловал сына, пожал руки Шадрину и Дубровину. Коротко доложил о своей дружине.

Тихон взглянул на глубокие скорбные складки, сбегающие к губам старика, и сердце его сжалось от какого-то смутного предчувствия. Он хотел спросить о матери, но отец отвел глаза и, словно избегая неминуемого вопроса, заговорил:

— Нас в семье, кроме Тихона, десять мужиков — все здесь. Сломим вражину, поставим на колени. Чую, Митрич, от кровищи покраснеют реки, земля почернеет…

— Не страшно? — спросил Дубровин, с интересом разглядывая величавое лицо старика. Он видел его впервые.

Сафрон Абакумович, резко выпрямившись, отозвался:

— Как не страшно, военком? Страшно! За всю жизнь человека не приходилось убивать. А япон али американец тож человек. Люди не звери, на них охотиться не положено…

Сафрон Абакумович оборвал свою речь на полуслове, погладил держало рогатины.

— Сто четыре медведя вот этим ножом запорол, а чтоб человека…

И, снова не договорив, широко перекрестился. Поднялся брат Тихона — Никита, тронул отцовское плечо, просительно сказал:

— Шел бы, батя, домой.

Сафрон Абакумович стукнул рогатиной о землю.

— Не говори, сынок, об этом, не трави душу.

Появился дед Михей. За ним шли несколько женщин в белых косынках с красным крестом.

— Вот, сударь, моя армия! — объявил старик, увидев Кострова. — Ратных людей врачевать станем. Лазарет в Ключевой устроили.

Сафрон Ожогин оторвался от своих дум, подозвал бывшего лекаря «Орла». Он давно знал Михея.

— Трех попов обошел, никто благословения не дает. Тебе-то приходилось грех на душу брать?

— А как же! В Порт-Артуре много мяса ворону оставил. Так-то, господари крестьяне, а совесть чиста, сплю, как малое дите.

На лице деда Михея мелькнула детская, открытая улыбка.

— И в плену спал! А вот укрылся от суеты мирской в монастырь — и покой потерял. Думал, к богу поближе, а от безделья совесть грязью зарастать начала, ржой покрылась. Вот оно что! Я им «Орла» и на том свете не прощу. Было б не восемьдесят, а чуток помене, думаете, не пошел бы на поле брани? Дряхл стал не по времени…

— Спасибо, Михей, душу успокоил хорошим словом.

Сафрон Абакумович подошел к кузнице, устроенной под наспех сколоченным навесом.

— Чего расселись? Поторапливайся!

В походных горнах взметнулось пламя. Загудели мехи. Из железных ободьев, снятых с колес, из сошников ковались штыки для ратного ополчения, ножи для рогатин. Подвозили из леса молодые дубки, ошкуривали, просушивали, готовили пики.

Костров, Шадрин и Дубровин отошли к берегу ручья, сели на камни, стали совещаться.

Разрозненные дружины крестьянского ополчения требовали единого командования. Назначать же профессионального командира вряд ли следовало из-за своеобразия воинских подразделений крестьян. Правильнее было избрать командира из числа самих крестьян. Решили провести выборы командира крестьянского ополчения и его помощников.

Между тем Тихон, смутный, потерянный, бродил вблизи от отца и братьев, все еще не решаясь спросить о матери. Отец сел к костру, мохнатые брови сошлись на переносице.

— Не знаю, как и начать, — тихо сказал он. — Не знаю, сынок, как тебе и в очи глянуть… Не уберегли мать…

Слеза повисла на темно-русых ресницах, медленно сползла по морщинистой щеке. Старик сунулся головой в плечо Тихона. Лицо Тихона окаменело, сжало горло, дышать стало трудно.

— Не сберегли! В тайге были… Засекли шомполами…

Тягостное молчание повисло над костром.

Сафрон Абакумович подкинул смолья в костер, продолжал:

— Разорили вконец. Одного Буяна спасли. Верно, хлеб еще на корню, ну и огороды сохранились… А так все подчистую огребли, чугуны и те в рыдваны погрузили. Годами наживали. В один миг как корова языком слизнула, будто это ему, вражине, щепоть соли.

Костров, издали наблюдая за беседовавшими у костра отцом и сыном Ожогиными, по выражению их лиц понял, что произошло нечто тяжелое, непоправимое. Он подозвал к себе проходившего мимо Никиту Ожогина, спросил у него. Тот рассказал о событиях в Раздолье.

— Сейчас им не к чему одним оставаться, — раздумчиво выговорил Костров и направился к шалашу.

— Как же получилось? — спросил он Сафрона Абакумовича.

— Сожгли выселки… Одни трубы торчат… Нет нашей Агаши, в земельке раздолинской лежит… — сказал Сафрон Абакумович.

— А Федот? — тихо проговорил Тихон.

— Услал Федотку по селам, мужиков поднимать.

Ожогин потер лоб ладонью.

— Все прахом пошло. Такая, видно, Митрич, наша судьба мужицкая. Не лезь, видно, из грязи в князи.

Костров испытующе глянул на старика.

— Ты ли, Сафрон? Советская власть разве не помогла?

— Долго ли она-то, паша мужицкая власть, продержалась? У них сила — орудия, пулеметы, бронемашины, а у нас что… Вон и библия толкует: власть от бога дается, а мы руку подняли. Вот и пришла расплата.

Понял Костров, что даже этот мужественный старик упал духом. Он заговорил резко, решительно:

— Теряться нельзя, испытания только еще начинаются. Но интервенты не устоят! Сила в нас, в народе! Разве у тебя одного горе?

— Понимаю, Митрич, понимаю… Да сердце кровью исходит, как на ногах держусь, сам не знаю…

На следующий день предстояли выборы командиров ополчения. Со всех волостей собрались доверенные лица. Задымили костры. Крестьяне оживленно переговаривались. Большинству хотелось иметь командира из своей волости, из своего уезда.

Совещание началось с выступления Кострова.

Костров рассказал о рабочих дружинах и отрядах Красной гвардии. С их созданием, сказал он, положено начало организации частей регулярной армии Российской республики. Он словно делился с крестьянами своими мыслями. Говорил о том, что мощь и боевая готовность зависят от организованности и дисциплины, от степени воинского мастерства личного состава и морально-боевых качеств воинов; о том, что народ должен выдвинуть из своей среды надежных командиров.

После выступления Кострова разгорелся беспорядочный спор.

— Нет, старики, среди нас такого человека, — надрывался больше других сутулый бородатый ополченец. — Нас, почитай, дивизия с гаком, по-нонешному такое не всякому генералу по плечу. А кто мы? Мужичье сиволапое! Военное дело знать надо.

— А Тихон Ожогин?

— У Тихона своих хлопот под завяз.

— А если Егорыча с Вяземской? Как-никак прапор, ну и возраст подходявый.

— Не годен! У него вся сила в кулаке, да и заносчив, не в меру спесив. Здесь человек особенный нужен, а не гав-гав. Не на кулачный бой идем.

Сафрон Абакумович резко кинул:

— Ты, Мирон, не мути народ. К белякам на поклон не пойдем.

— Не всякой голове по плечу генеральский эполет! — крикнул в ответ кто-го. — Нет среди нас полковника-воеводы.

Говорить пожелал дед Михей. Кряхтя, вскарабкался на телегу.

— Тот не хорош, этот бородой не вышел. Верно Абакумыч говорит — на поклон к офицерью не пойдем. Шутковать, сыны, не время. Нет такого косяка гусей, в котором бы не нашлось вожака. Там, сыны, пришлого заклюют. А вас эвона сколь, неужели ни одно плечо под эполет не годно?

— А ты подскажи! — вызывающе крикнули из толпы.

— Можно и подсказать, коли умом бог некоторых обидел. Чем, скажем, Сафрон не воевода? Глаз зорок, голова светла, самостоятелен, ну, а хватка дай бог генералу, и справедлив. Так ли, Богдан Дмитриевич, я понимаю красного командира?

— Правильно, дедушка Михей, — секунду подумав, отозвался Костров.

Старик, посмеиваясь беззубым ртом, нагнулся и взял смутившегося Ожогина за руку.

— Лезь повыше, Сафрон, чтоб все зрили. Погляди народу в очи.

Ожогин нехотя взобрался на телегу. Он стоял перед толпой в холщовой рубахе, в своей широкополой соломенной шляпе.

— Люб ли воевода? Гож ли в атаманы? — спросил Михей крестьян, глядя из-под клочкастых пепельных бровей.

Глухой шум прокатился над толпой:

— Ожогина в генералы! Сафр-о-о-на!..

Опустив голову, Ожогин угрюмо молчал, сердце тревожно стучало. Люди вручали ему свою жизнь. Хватит ли умения, жизненного опыта, чтобы как можно больше людей сохранить и добиться победы?

— Нет, сыны, не могу, увольте! — уронил он.

Михей схватил его за руку.

— Не можем!.. Вот он, Сафрон, весь здесь, перед вами. Разве плох? Чист, ясен и крепок, как алмаз! У него, сыны, задатки ладные, кровь здоровая.

Крестьяне вытягивали шеи, задние приподнялись на цыпочки. Они смотрели на Сафрона и, казалось, видели в нем что-то новое, чего раньше не замечали.

— Дай, люди, дорогу! — раздался в наступившей тишине чей-то хриплый голос.

Растолкав плечом толпу, на телегу взлетел коренастый мужик. Пальцы цепко сжимали казачью шашку в ножнах, на боку болтался маузер в деревянной, залоснившейся от времени кобуре.

Он потеснил деда Михея, встал рядом с Ожогиным, вскинул правую руку без кисти.

— Глядите, товарищи? В Сучане японский офицер отрубил. «Иди, — говорит, — и скажи красным, что пощады не будет…» За что? За то, что правду в глаза сказал, паровоз с углем отказался вести… Сын мой, шахтер Гордюха, в боях с японцами костьми лег… Это его оружие. Держи, товарищ Ожогин! Воля народа, надо уважить. Веди нас, куда Ленин зовет.

Дед Михей под восторженный гул толпы накинул на плечи Ожогина портупейные ремни. Тот плохо слушающимися пальцами застегнул медные пряжки, прицепил клинок, перекинул через плечо ремень маузера. Снял соломенную шляпу, поклонился.

— Спасибо, сыны, за честь, за доверие! — дрогнувшим голосом сказал он.

— Ура-а-а!..

Когда крестьяне разошлись по своим местам, Шадрин заговорил с командиром крестьянского войска:

— Поздравляю, Сафрон Абакумович. От всей души поздравляю! Народ не ошибся. Мы, члены Военного совета, рады за тебя.

Он оглядел одеяние старика, деловито добавил:

— Завтра по-командному обмундируем…

— Есть поважнее дела.

— Выкладывай свои претензии…

Завязался разговор о ратных делах.

Ожогин сам себе на уме. Исподволь начал говорить про ненадежность однопульной берданы. Не спеша, с присущей ему степенностью намекнул, что неплохо бы ратников укрепить скорострельным боем — дать с десяток пулеметов, с пяток пушек.

Шадрин тоже скуп, не хуже Ожогина. Но под конец сдался.

— Ну и прижимист, Сафрон Абакумович, хоть бы на волосок уступил.

— Не могу, Родион Михалыч, не могу. Не о себе, о жизни человеческой пекусь. Вот разбогатею вскорости, милости просим, все верну. Хочешь, расписочку на пулеметы дам?

Шадрин рассмеялся.

— Верю и без бумаги. У тебя народу бывалого через край, обеспечат себя оружием.

Шадрин пожал руку Ожогину и вместе с Костровым направился в штаб.

ГЛАВА 8

По сухой дороге, взвихривая клубы пыли, брел скот. Поля и перелески, озаренные восходом, отливали алыми красками. Ветерок доносил запах земляники. Воздух звенел от птичьих голосов.

Придержав разошедшегося коня, Дубровин повернулся в седле. К нему подъехал Сафрон Ожогин. Они выровняли лошадей, поехали рядом.

По опушке леса струился светлый ручеек. Он то терялся под мягкой подушкой мхов, то снова вырывался наружу.

Сафрон Ожогин привстал на стременах, огляделся. Перед ним колыхались наливающиеся хлеба.

— Рожь!.. Глянь-ка, военком, солома без малого аршина два ввысь прет.

Ожогин перегнулся с седла, сорвал колос, потер между ладонями, сдул полову, пересчитал зерна.

— Нынче пудов сто с десятины огребут. Как-то там без мужиков?..

Он пытливо глянул на военкома и сразу же перевел взгляд вдаль.

— Хлеба вырастим еще не раз, была б вольная волюшка, — понимающе усмехнувшись, отозвался Дубровин.

Подъехали к лагерю. На краю его Ожогин увидел незнакомых людей, стал всматриваться.

Дымили костры. В котелках и чугунах, развешанных над огнем, варилась крестьянская пища. У телег со вздернутыми вверх оглоблями хрустели сеном лошади.

— Хлеб да соль! — сказал Ожогин, подъезжая к только что прибывшим крестьянам. — Чьи будете?

На его вопрос, не вставая, дожевывая ломоть густо посоленного ржаного хлеба, ответил курносый мужик:

— Тихоновские. Сам-то откуда?

Ожогин разгладил бороду, ответил.

Мужик торопливо поднялся, подтянул ремень.

— Здравствуй, Сафрон Абакумович. Под твое начало вот тихоновские. Примешь ли?

Ожогин удивился. Стоявшего перед ним крестьянина он видел впервые. От Раздолья до Тихоновской верст четыреста. Курносый мужик подметил его беглый взгляд, добродушно рассмеялся.

— Орла поймать — не трубку, паря, выкурить: за ним долго ходить надо. Далеко звон о твоем имечке идет.

— Ой ли? — пытливо глядя мужику в глаза, сказал Ожогин. — Ты, не говоря худого слова, часом не из поповского отродья? Не время для лести.

Курносый мужик достал кисет.

— Рассея такими, как ты, держится! — решительно объявил он. — В нас не сумлевайся.

— Ты не мудри, а попроще. Кто у вас старшой?

— Я вот и буду. Сход так порешил.

— Снаряжение в справности?

— Все как полагается. Кони кованы, сбруя чищена, только вот седел маловато.

— Своих забот по горло, да и характером я, паря, беда крут. Тихоновские меня не избирали.

С волочившимся за спиной длинным кнутом, извивающимся по мокрой траве, подошел рослый детина.

— Не пожалеешь, Сафрон Абакумович, бери нас. А что крут — это к добру. Справедлив — об этом слух далеко идет.

С минуту они глядели друг на друга.

— Спасибо за доверие!

Обрадованные тихоновцы гурьбой проводили Ожогина и Дубровина до рощи.

Из-за реки донеслась песня.

Сафрон Абакумович прислушался.

— Галина поет. Наша, раздолинская. Теплый голос, мягко, всем сердцем поет.

Оба долго слушали.

— Растревожила девка душу, — продолжал старик. — Любила Агаша Галину. Да вот… Много в народе горя накопилось, лютой печали. Забили русский народ! Взять вот ее, Галину. Талант! Ей бы в хоромах петь, а она в навозе копалась, под плетью дохлого мужа стонала. Муж-то ее, Илья, ни на что не годен, вот и бесился от ревности, бил смертным боем. А девка всех статей: и умна и душевна.

— За что, Сафрон Абакумович, и бьемся, чтобы светлее народу жилось, — отозвался Дубровин.

Песня слышалась все ближе.

И мальчишка с коня повалился, И упал он, упал вниз лицом… —

звенел необыкновенно звучный и чистый голос.

От приставшего плашкоута на косогор вытягивался обоз. Везли раненых и убитых в боях под Краснояровом — первые потери крестьянского ополчения.

Ожогин провожал взглядом телеги, сжимая в кулаке барашковую папаху с красной лентой, — пришлось сменить на нее соломенную шляпу.

Чья-то рука взметнулась с первой телеги. Молодой предсмертный голос звал:

— Мама… горит…

К телеге подбежала босоногая молодая женщина в белой косынке с красным крестом, нагнулась к раненому и, придерживая его за шею, что-то зашептала на ухо. Тот затих. И снова зазвенел высокий женский голос. Раненые, сдерживая стоны, слушали.

Ожогин с Дубровиным, ведя коней в поводу, подошли к телеге, Галя смутилась, оборвала песню на полуслове.

— Вот порубали парней… — сказала она вполголоса. — С песней, с бабьей лаской легче им…

— Святое дело творишь, — подтвердил Ожогин. — Спасибо, дочка.

Галя потупилась. Ожогин поцеловал ее в лоб. Сел в седло, махнул рукой.

— Трогай. Еще немало будет крови. Все впереди.

Скрипя тяжами, обоз двинулся в село. За ним ехали верховые на неподседланных конях, мычали коровы. Пахло конским потом, дегтем и гарью чадящих костров. Хлопая длинным бичом, по накатанной дороге подросток гнал отару овец. Завидев всадников, подбежал к ним.

— Где здесь наиглавного командира найти?

— А на что он тебе? — усмехнулся Ожогин.

Подросток вскинул глаза и обомлел.

— Деда, ты?

— Али очи, Дениска, повылазали, не признал?

Подросток шмыгнул носом, растерянно уставился на деда, перехваченного портупейными ремнями, с шашкой на одном бедре, с деревянной коробкой, из которой тускло светилась рубчатая рукоятка пистолета, — на другом.

— Вот это да!

Наклонившись с седла, Ожогин поцеловал внука.

— На что тебе наиглавный командир?

Дениска поцарапал затылок.

— Председатель Совета не велел говорить.

Ожогин переглянулся с Дубровиным.

— Наиглавный отсюда далеко, верстов еще тридцать, — разъяснил Ожогин.

— Вот гужеед, — осердился Дениска, — толком не скажет, а я мотайся третий день. Куда ни сунешься, никто не знает. Ну и чертяка с ними, с овцами, брошу — кому надо, найдут.

Ожогин поднял внука на седло, пощекотал его бородой, прижал к себе.

— Нельзя, Денис, так! Воевать собрался, а командира не знаешь.

— Шадрину велено овец сдать для воинов.

— Ну вот и договорились. Гони овец в Соколинку, там база снабжения. Отсюда рукой подать.

Дениска соскользнул с седла, свил бич на кнутовище и засвистел. Два лохматых пса с вываленными из пастей языками выбежали из кустов. Дениска размотал бич, со свистом развернул его. Раздался сухой щелк, и подгоняемая собаками отара тронулась по проселочной дороге.

— Твой, Сафрон Абакумович?

— Богат я внуками. Это Дениска, сынок Никиты. Сорванец — беда.

На вершине безлесной сопки Ожогин придержал Буяна. Приподнялся на стременах. Внизу лежала просторная долина.

— Вот и разыскали вяземцев, — сказал он. — Вчера они в Медвежий лог прибыли. Надо потолковать. У них, как и у тихоновских, доверенного на выборах не было. Заедем, военком, здесь недалече.

— Надо поглядеть, — согласился с ним Дубровин, притомившийся от долгой езды.

У железнодорожного переезда дорогу преградила старушка с корзиной на руке.

— Уж не знаю, как и просить, вижу, Сафрон, не до этого тебе… Раздать бы вот надо… — Она протянула Ожогину узелок на длинной тесемке. — Ты уж уважь, Бакумыч…

Старушка часто закрестилась.

— Батюшка, Бакумыч, потопчет супостат родимую земельку нашу… — Она хотела, видно, сказать еще что-то, но рыдания подступили к горлу, ноги подкосились, и старушка приникла лицом к земле.

— Встань, мать, встань. — Дубровин сошел с седла, поднял старушку. — Не потопчет, не допустим.

Теребя костлявыми пальцами бахрому полушалка, старушка сказала:

— Ты ужо не препятствуй, раздай узелки, они с нашей уссурийской земелькой. Вот гляди!

Старушка быстро распорола один узелок. В белой тряпочке лежал крохотный, с горошину комочек земли.

— Сердце смелеет, когда ратник чует запах родной земли.

Ожогин взял узелки. Надел себе один из них на шею, сказал:

— Спасибо тебе, будь покойна, раздам.

Старушка просветлела, поклонилась и быстро засеменила по дороге.

— Поднялась Русь, за самое нутро народ зацепило, — пояснил Ожогин, не спуская глаз с удалявшейся старушки.

Кони свернули с проселочной дороги, перешли вброд речушку. По Медвежьему логу пошаливал сквозной ветерок, стлал над некошеными травами дымы костров, нес аромат лаврового листа, поджаренного лука и черемши.

Буян вскинулся на дыбы, чуть не выкинув из седла всадника.

— Балуй, непутевый! — Ожогин потрепал конскую шею. Иноходец продолжал всхрапывать.

Сдерживая Буяна, старик приставил ладонь к бровям, оглядел местность.

У озерка паслась отара. К ней, поводя клыкастой мордой, подползал волк. Припадая к земле, он скрадывал отбившуюся от стада ярочку с ягненком.

— Обожди, военком! — крикнул Ожогин и ударил плетью Буяна.

Низко склонившись к конской шее, старик помчался к отаре. По-молодому избочась в седле, стал сечь плетью скалящегося зверя.

— Не подличай, варначина, не подличай! — азартно выкрикивал старик, с ожесточением полосуя зверя.

Дубровин залюбовался разгоревшимся лицом Ожогина.

На шум от костра примчалось несколько всадников. С седла спрыгнул Федот.

— О-о, дядя Сафрон! — радостно воскликнул он. — Волков хлещешь?

— Федот? Давненько не виделись. Ну как?

Ожогин обнял Федота Ковригина, поцеловал.

— Приказ исполнен. Вяземские, соколинские и казанские волости привел, — рассказывал Федот, ведя коня в поводу. — Меня, как фронтовика, избрали мужики воеводой. Идем под твою команду. Кони притомились, мы и днюем в Медвежьем логу.

— Дельно! Знакомься: военком фронта.

Федот шагнул к Дубровину, отдал честь.

— Пойдем, Федот, поглядим твое хозяйство.

Сафрон Абакумович переходил от телеги к телеге, осматривал коней, седловку, боевое снаряжение и все больше хмурился. Тревожа тишину лесов, звенели песни. Шумные ватаги парней и девок сновали по перелескам, у костров суетились женщины. Доносился детский смех.

— Что же женщин с детьми сюда привел? — сердито спросил Ожогин.

— Разве удержишь? Снялись, проводить хотели… «Пока, — говорят, — хлеба не подошли, поможем мужикам».

— А хозяйство на стариков кинули? Эх ты, воевода! Тебе ли, Федот, объяснять: кто кормить вас будет?

Ковригин виновато опустил голову.

— Не на гулянку идем, — еще строже продолжал Ожогин. — Ратное дело надо вести рачительно, с мозгой, недоглядишь, уступишь по слабому характеру — и силу растеряешь. Во всяком хозяйстве без малого не обойтись. Нож не доточил — скользнет по ребру, медведь шкуру спустит; ружье не вычистил — ржа ест, пуля скорость теряет; сенокос упустил — травы перестояли, скот такое сено без охоты ест; крышу у амбара недоглядел — осенью промочило, хлеб погорел.

— Трудновато на полном маху табун вспять повернуть, — оправдывался Федот.

— А надо…

Перед Ожогиным и Дубровиным поставили чугунок со щами. На холсту положили каравай ржаного хлеба, нож и деревянные ложки.

Тем временем Ковригин собрал сотенных. Они стоя выслушали командира, разобрали коней, разъехались по своим подразделениям. Вмиг все всколыхнулось. К командирскому шалашу потянулись женщины и девки. Ковригин поднялся на телегу.

— А ну, потише!

Смех, говорок, перебранка стихли.

— Вот что, женки, ну и невесты которые, мешаете вы нам, тут дело не бабье. Расходись по домам!

Ковригин передвинул дымящуюся трубку в уголок большого рта, выпустил дымок.

— Грешно будет, ежели овощи погибнут, пары поднимать надо, а там и хлеб подойдет.

Рядом с Ковригиным встала пожилая женщина.

— Правильно, Федот, толкует, ничего не скажешь. Айда на шесток… Воевать, бабы, так воевать. Пиши меня, Федот, в обоз. Будем вместе на злодеев наступать: вы с винтом, а мы с серпом. По полному гашнику японам с янком угольков горяченьких подсыпем.

Поздним вечером, закончив объезд частей народного ополчения, Дубровин и Ожогин заехали в лазарет. Главный лекарь, как с легкой руки Кострова называли в армии деда Михея, отсутствовал.

К ним вышла Галя.

— Угощайтесь, — сказала она, протягивая несколько яиц. — Печеные, вкусные.

Вслед за тем она сбегала в избу, принесла туес варенца и не отходила от командиров до тех пор, пока они не съели всего угощения.

— Спасибо, красавица! — поблагодарил Дубровин, с любопытством рассматривая молодую женщину.

ГЛАВА 9

Георгиевский кавалер, подхорунжий Борис Кожов обратился к начальству с просьбой направить его в действующую часть. Просьбу Кожова начальство удовлетворило. Георгиевского кавалера, приняв во внимание его бесспорную храбрость и боевой опыт, назначили командиром сотни. В штабе войскового атамана он получил предписание следовать со своей сотней в распоряжение сотника Лихачева, командира Маньчжурского казачьего полка.

В пути казаки помитинговали и решили стать под красное знамя — убедительны были доводы подхорунжего с четырьмя георгиевскими крестами.

Кони осторожно ступали по узкой тропе, петлявшей по тайге, привычно обходили таежный бурелом. Под копытами мягко чавкали пропитанные водой плюшевидные мхи.

Гасли звезды. Брезжило утро.

— Хорош будет денек, — проговорил Кожов, откидываясь в седле и оглядываясь на растянувшуюся сотню.

Ему никто не ответил. Люди и кони истомились, а дороге еще и конца не видать.

В полдень сотня остановилась на привал.

Кожов сошел с коня, растер затекшие от долгой езды колени, осмотрел лошадей, перекинулся шуткой с казаками. Закурив, подозвал к себе казака Колченогова.

К нему подъехал казак с раскосыми черными глазами, молодцеватый и статный. Лицо его было хмурым. Сидел он небрежно, всем своим видом подчеркивая независимость.

— Когда командир вызывает, надо отдавать честь, — суховато заметил Кожов.

Колченогов закинул ногу за переднюю луку, ответил сквозь зубы:

— А на что? Мы теперь вольные люди — красные.

Подмигнув казакам, он стал свертывать цигарку.

— Рядовой Колченогов, спешиться!

С минуту они глядели друг другу в глаза. Казаки притихли.

Усмешка чуть тронула губы Колченогова.

— Быть по сему, ваше благородие, — буркнул он, сходя с коня и небрежно козыряя.

— Чтоб это было в последний раз, Колченогов. Бери трех казаков — и марш в разведку.

— Конь притомился… мотаешься, мотаешься…

— Колченогов, потом не обижайся, — с угрозой проговорил Кожов.

Расседлав коня, положив на солнцепек потник, он сел на пень, наблюдая, как казаки устраивались на отдых.

Колченогов топтался около своей лошади, словно поддразнивал подхорунжего. Зевнув, подтянул подпруги, покосился на Кожова. Тот с равнодушным лицом смотрел на вершины деревьев.

Подошел помощник командира сотни Кернога, прежде служивший в жуковском карательном отряде и по его просьбе направленный в действующую армию, что-то сказал. Колченогов хлестнул коня нагайкой и скрылся за деревьями.

— Шальной человек, — проговорил Кернога, подсаживаясь к Кожову. — Воли ему, подхорунжий, не давай, будь строже.

— Обломается. Храбрый казак.

— Забубенная голова, в атаманы метит.

Ночь выдалась темной, дождливой. Голодные казаки в мокрых бурках жались к кострам, грызли черемшу.

На рассвете прискакал Колченогов.

— Разведка, остерегаясь окружения, вернулась без данных, — доложил он.

Кожов скрипнул зубами.

— Я не спрашиваю, почему вернулась разведка. Потрудитесь доложить, какие силы на южном фланге фронта!

— Конь расковался, ваше благородие, не доехали.

— Эхма, горе луковое, а не разведчики, — зло кинул Кернога. — Гляди, доиграешься, Анисим. Не торопись на тот свет.

Беспечно насвистывая, Колченогов ушел. Не спавший всю ночь Кожов растянулся под кустом орешника, укрылся буркой. Через час его разбудил Кернога.

— Опять Анисим смущает народ, — хмуро доложил он.

Кожов встал, поправил оружие.

Прошли к полянке, где расположилось на отдых большинство казаков. Из-за деревьев доносились недовольные голоса.

— Наделал подхорунжий делов. Подохнем здесь. Шляемся по тайге десятые сутки, а толку нет: ни красных, ни белых, — говорил Колченогов.

Казаки сидели за картами вокруг костра, угрюмо молчали. В траве стояла опорожненная наполовину четвертная бутыль.

— Да, втянул нас подхорунжий в дельце, — раздумчиво протянул один из игроков.

Кожов решительным шагом подошел к костру.

— Ты чего ноешь, людям душу поганишь?

— А не правда, что ли? — тасуя карты, отозвался Колченогов. — Заварил брагу без хмеля, ну и хлебай сам, а мы обратно подадимся.

Кожов пнул бутыль ногой. В тишине раздался звон стекла.

— Ты ее покупал?

Колченогов бросил карты, поднялся.

— Седлай, станичники, коней! — скомандовал он. — Повинную голову и меч не секет.

Сдержав дыхание, Кожов отчеканил:

— Вперед выше своих ушей прыгни, потом командуй.

Колченогов изогнулся, вырвал клинок и бросился на Кожова. Шашки, высекая искры, скрестились. Клинок, тоненько посвистывая над головой Кожова, сбил с него черную папаху. Кожов сделал выхлест вправо. Колченогов прикрыл обухом шею, и в тот же момент стремительный кожовский удар выбил из его пальцев шашку. В руках Кожова сверкнул маузер.

Остекленевшими глазами Колченогов уставился на дуло пистолета.

— Ну как, атаман? — насмешливо спросил Кожов, надевая папаху. — По законам военного времени — расстрел… А-а?

Стиснув кулаки, Колченогов молчал.

— Не ждал я от тебя такого подвоха. Замах орлиный, а удар воробьиный, — сурово говорил он, не опуская маузер. — Сам решай, что с тобой делать.

Темные глаза Колченогова блеснули.

— Не трус, подхорунжий, стреляй.

Кожов прицелился. Колченогов побледнел.

— Буду верен товариществу, — глухо уронил он.

— Тебя я знал как хорошего товарища.

Кожов сунул маузер в кобуру. Приказал построиться.

— Воевать, станичники, собрались или в бабки играть? Кому по душе, крой с нами. Скоро через линию фронта двинем. Кто не желает, не неволю, поворачивай оглобли, к бабе на печку. Нам трусов не надо. По доброй воле решали.

Кожов прошел мимо стоящих вокруг костра казаков, заглядывая в глаза каждого.

— Давайте обсудим положение. Я могу сложить полномочия командира, пусть командует, кого изберут. Мое решение твердое, назад не пойду, виниться не в чем.

Казаки одобрительно загудели. Слова Кожова пришлись всем по душе.

Кернога подошел к Кожову, стал рядом.

Один за другим подходили и другие, становились в строй. Помедлив, на правом фланге пристроился и Колченогов.

— Буду верен товариществу, — повторил он.

— Значит, решили, назад не пойдем. Давайте изберем командира.

Поклялись казаки в верности революции. Избрали Кожова командиром.

— За доверие, станичники, спасибо, ну, а за службу — не взыщите. На войне как на войне! За невыполнение приказа, трусость и ослушание — расстрел на месте. За измену — сук березовый…

Казаки разошлись по своим местам.

Кернога с отделением двинулся на охоту: совсем отощали казаки.

На поляне, верстах в пяти от бивака, напали на оленье стадо. Рослый олень прядал ушами, вслушивался в обманчивую тишину тайги.

Казаки зашли с подветренной стороны.

Загремели выстрелы. Два оленя упало. Быстро освежевали животных, завьючили оленину на коней.

После обеда казаки повеселели. Сотня зарысила к линии фронта.

Чем ближе к фронту, тем подобраннее, суровее становился Кожов.

Тропа подошла к широкому шляху. На нем то и дело слышались человеческие голоса, стук копыт. Громыхая колесами, на передовые позиции тянулась артиллерия.

Выждав время затишья, сотня перемахнула через шлях, взобралась на горный хребет, стала спускаться в долину. Внизу в обрывистых берегах вилась Уссури. Все гуще становились заросли. Жесткие усики амурского винограда тугими кольцами охватили ветви берез, никли под тяжестью начинающих синеть ягод. Казаки на ходу срывали несозревшие гроздья, утоляли жажду.

Кем-то вспугнутая, с реки взметнулась стая уток, закружилась над тальниками. Кони раздували ноздри, беспокоились.

Казаки спешились, укрылись за кустарником. Кожов вскинул бинокль.

По проселочной дороге, что вилась среди ковылей, по противоположному берегу рысило человек двадцать. Всадники подъехали к берегу, спешились. Через ветлы, подступающие к воде, продрался одноухий казак. Осмотрел из-под ладони местность, крикнул оборачиваясь:

— Здеся, ваш благородие, брод!

Калмыковцы переправились через перекат, опустились вниз по течению и остановились на ночевку. Расседлали коней, запалили костры. Достали из седельных сумок брынзу, хлеб, фляги с молоком. Есаул с двумя подхорунжими расположились в стороне. Около них суетился одноухий казак. Торопливо поставил на пенек жестяной бачок, нарезал хлеба, поставил котелок.

Кожов, сливаясь с землей, по-пластунски прополз на край зарослей. Прислушался. Офицеры говорили о Шмаковском монастыре, где их ждали.

Кожов бесшумно вернулся к сотне. Отобрал опытных пластунов, стали ждать темноты.

— Кончить без шума, чтоб ни один не ушел.

Налетом руководил Кернога. Зажав в зубах кинжалы, казаки бесшумно скользили к поляне. В несколько минут все было кончено.

Кожов обошел выстроившуюся сотню, поблагодарил за исполнение первого революционного приказа. Сотня выдержала испытание. Не дрогнул и Анисим Колченогов.

У убитого есаула нашли приказ о следовании в Шмаковский монастырь, расположенный в глубоком тылу Красной гвардии. Над Уссурийским фронтом, в случае превращения монастыря в опорный пункт белогвардейцев, нависла бы серьезная опасность. Появилась возможность сразу же доказать на деле свою преданность революции.

Захватив оружие калмыковцев и коней, сотня тронулась через тайгу. Медлить было нельзя.

Через сутки выбрались из чащобы. Надели погоны и георгиевские кресты. Затаились в кустах.

Кожов вскарабкался на дуб, в бинокль рассматривал монастырские постройки.

Отчетливо виднелись сверкающие позолотой купола. Вокруг монастыря тянулась высокая каменная стена с бойницами и башнями. Чугунные ворота наглухо закрыты.

— Крепость! — проговорил он, спустившись вниз.

— Н-да, без хитрости не взять, — согласился Кернога.

— Возьмем. Окрутим монахов. Езжай с той стороны, посмотри.

Кернога стегнул коня, скрылся за лесом.

Кожов задумался. О штурме нечего было и мечтать. Но и отступать он не собирался. Если калмыковцы овладеют монастырем, они перережут коммуникации у станции Шмаково, поставят под свой контроль железную дорогу, закроют путь из Хабаровска.

Вернулся Кернога. Он осмотрел всю стену. Ни одной лазейки.

— Сунул командир нам ежа за пазуху, — чуть заискивающе улыбаясь, сказал Колченогов.

— Трудно, но что поделаешь. Монастырь должен быть взят.

Кожов подобрался к берегу реки, стал наблюдать.

Заходило солнце. У пологого берега сгрудилось монастырское стадо. Коровы забрели по брюхо в воду, отмахивались от наседавшего овода.

Пастухи-монахи безуспешно старались перегнать стадо через реку. Скот нежился в воде, не слушаясь ни окриков, ни бичей, ни собак, поднявших громкий лай.

Из монастырской калитки вышел дородный монах в черном нанковом подряснике. Раскрыв ворота и побрякивая ключами, подошел к берегу.

— Эй, торопись, гроза надвигается, — донесся его сильный голос. — Отец игумен гневается…

Кернога поспешно подошел к Кожову, торопливо сказал:

— Поможем монахам. Заодно и помолимся за здоровье наказного атамана. Верное дело!

Минут через пять казачья сотня выехала из леса, окружила стадо. В воздухе замелькали нагайки. Фыркая и вспенивая воду, скот поплыл через реку. Казаки переправлялись, стоя в седлах. Не успели удивленные монахи сесть в лодки, а казаки уже выгнали стадо из реки, посвистывая и улюлюкая, погнали в настежь раскрытые ворота.

Дородный монах-эконом монастыря встретил казаков, поблагодарил за помощь.

Кожов в погонах есаула сошел с седла, преклонил колено.

— Благослови, отче.

Эконом, осмотрев георгиевские кресты есаула, благословил.

— Полковник Смутна приказал до его подхода в обитель никого не пускать.

— Войсковой атаман кланяется игумену Агафону. В лесах за Уссури шайка красных орудует, их превосходительство беспокоится, как бы не разграбили монастырь. Послал казаков из своего личного конвоя. А Смутна ден через пять будет, не раньше.

Эконом засуетился.

— Располагайтесь, ваше благородие. Храни вас богородица! Спасибо за заботу наказному атаману, дай бог ему здоровья. Пойду доложу игумену!

Игумен Агафон казаков принял благосклонно, учтиво пригласил к вечерней трапезе.

Повеселевшие от удачи казаки степенно двинулись на молебен. В монастырской церкви тускло горели лампады и восковые свечи. Богомольцев было мало.

Во здравие атамана Калмыкова и о даровании ему победы служил сам игумен. В углублении правого клироса стояли певчие в черных клобуках и широких рясах.

За вечерней трапезой казаки усердно спаивали монахов. К рассвету всех их удалось замкнуть в подвале. Навесили замок и на келью игумена Агафона.

На исходе дня у стен монастыря появилась конная разведка белочехов.

Кожов, сопровождаемый отделением казаков, выехал навстречу. Поручик поздоровался с «есаулом», бегло осмотрел укрепления.

— Владея монастырем и высотами, мы красных с пылью смешаем, — сказал он. — Атаман правильно решает сложные задачи.

Чехи не отказались от угощения. Обогрелись, обсушились у огонька, распили ведро медовухи, позубоскалили и остались довольны.

— Жду полк казаков и шесть орудий. Их превосходительство атаман Калмыков завтра к ночи будет здесь. Кланяйтесь полковнику Смутне, пусть будет спокоен за свой южный фланг, — провожая неприятельскую разведку, говорил Кожов.

И едва всадники скрылись в косой сетке дождя, Кожов выехал к командующему фронтом Шадрину.

…Из-за деревьев выскочили люди, тускло блеснули стволы винтовок.

— Бросай пистоль, иначе продырявим, — хватая за повод коня, крикнул старший дозора Максимка.

Кожов заметил на фуражках красные звездочки, обрадовался.

— Товарищи, наконец-то!.. Мне к командующему…

— Пароль!

— Не знаю, я из Шмаковского монастыря.

— Из Шмаковского? Там же беляки… Слезай!

Кожов сделал шаг вперед, кинул к ногам маузер и шашку.

— Веди, сопляк, к командующему!..

ГЛАВА 10

Глухая ночь. Изредка громыхнет орудийный разрыв, прозвучит пулеметная очередь, и снова тишина. И тогда слышно, как шелестят деревья, попискивают спросонья лесные птахи, перекликаются перепела.

Опершись локтями на стол и глядя в разложенную карту-двухверстку, Шадрин обдумывал сложившуюся обстановку.

Обескровленная армия продолжала отступать. Все тихоокеанское побережье оккупировано: врагом занята территория, равная всем скандинавским странам. А силы оккупантов все возрастали.

Интервенты рвались на простор забайкальских степей. Страны Антанты решили во что бы то ни стало ликвидировать Уссурийский фронт, неожиданно преградивший им путь к Иркутску.

Дальний Восток — по территории седьмая часть России — оказался отрезанным от продовольственных и промышленных районов. Помощи ждать неоткуда. Тяжело было в эти дни и в Советской России. Рабочие голодали. Войска Колчака на Восточном фронте перешли в наступление. Англо-французские солдаты захватили Мурманск и Архангельск. Австро-германские дивизии совместно с гайдамаками заняли Харьков. По России прокатилась волна контрреволюционных восстаний, организованных белогвардейцами и эсерами. На Северном Кавказе и на Дону белогвардейские генералы подняли мятежи.

И, несмотря на все это, интервенция на тихоокеанском побережье натолкнулась на мужественное сопротивление. Значительная часть среднего крестьянства, долгое время колебавшаяся, после высадки десантов интервентов стала поддерживать советскую власть, включилась в вооруженную борьбу. Крестьянство увидело, что интервенция влечет за собой порабощение, грабежи и произвол.

В боях закалялась и крепла молодая Красная гвардия.

Комплектование фронта подходило к концу. Отступившая из Владивостока горстка красногвардейцев выросла в грозную силу. Добровольческая Красная гвардия Дальнего Востока насчитывала около сорока тысяч штыков, не считая дружин крестьянского ополчения.

На позициях Спасска, чтобы отвлечь внимание врага, было решено демонстрировать отступление. Здесь оставался небольшой, но стойкий заслон из моряков боцмана Коренного и полка шахтеров. Основные силы фронта были отведены на восток от железнодорожной магистрали в обширный степной район.

Части Красной гвардии отошли к разъезду Шмаково и закрепились на важнейших коммуникациях. Захватом мятежных станиц Иманского казачьего округа был обезврежен тыл, в котором Калмыков рассчитывал поднять восстание.

— Дела, Родион, предстоят важные. Перед боем поспать не грех, — сказал вошедший в комнату Дубровин.

— А ты что ж?

— Мое дело комиссарское. Сам знаешь, черт бодрствует, когда бог спит, — пошутил Дубровин.

— А бог еще сотворение мира не закончил, — в тон военкому отозвался Шадрин. — Дельце одно важное есть.

Он достал донесение Хан Чен-гера.

— Вот прочти.

Хан Чен-гер сообщал, что есаул Лихачев с полком калмыковцев прибыл из Пограничной в Харбин, погрузился в лодки и по реке Сунгари спускается в Амур. Об этом уведомили Хан Чен-гера его друзья из Нингута. Они предполагали, что белоказаки высадятся в Сань-Сине и походным маршем выйдут к разъезду Шмаково.

— Калмыкову Хабаровск мерещится, вот он и погнал верного пса окрест фронта.

Дубровин бросил донесение на стол. Новость была неприятной. В пути по мятежным казачьим станицам полк Лихачева начнет обрастать людьми, как катящийся снежный ком.

— Чего же молчишь? Загвоздка ржавая, попробуй вытащи.

— Если это так, я бы Хан Чен-гера двинул в Маньчжурию.

— Возможно, ли? А международные конвенции?

— Конвенции? Они-то их соблюдают? Кто знает, что Хан Чен-гер наш союзник? Для китайских властей он один из вождей боксерского восстания. Не так ли? Разгорелись глаза на казачье оружие, вот они и ударили. Пусть попробуют дипломаты доказать обратное. Против них неопровержимые факты — трупы белогвардейских казаков на чужой территории.

— Значит, решено. Я об этом думал, но без твоей санкции, Володя, не решался.

— Правильное решение. Белые пойдут через Гиринскую провинцию. Хан Чен-геру помогут крестьяне.

— Тем хуже для белых…

Шадрин приказал вызвать командира китайских красногвардейцев.

— А пока суть да дело, поужинаем, военком, а-а?

— Не мешало б, ремень ослаб.

Шадрин налил в большую эмалированную тарелку хлебного квасу, поставил на стол тертую редьку.

— Садись, другого ничего нет, — цепляя щепотью тертую редьку, пригласил военкома Шадрин.

— От редьки мозги светлеют, — усмехнулся Дубровин, густо соля ломоть ржаного хлеба.

Через час вошли Хан Чен-гер и его заместитель Чан Ду-хо. Их сопровождал переводчик. Отдали честь и, привалившись спинами к стене, опустились на корточки.

— Курить можно?

— Курите, товарищи, курите.

Хан Чен-гер достал трубку, примял пальцем табак и задымил. Свернув ноги калачом, рядом с ним сидел Чан Ду-хо, пускал через широкие ноздри сизый дымок, внимательно поглядывал из-под цепочки серебрящихся бровей на командующего.

Шадрин их уже хорошо изучил. Вот так, покуривая, они могут терпеливо сидеть весь день, ни о чем не спрашивая, ожидая, когда начнет говорить старший из командиров.

— Придется прогуляться в Маньчжурию, — начал Шадрин.

Китайцы переглянулись.

— Китайские воины всегда готовы к выполнению приказа.

Шадрин подошел к карте, прочертил от юго-восточного берега озера Ханка стрелку к верховью реки Нор, впадающей в Уссури.

— Вот здесь твои бойцы встретят полк есаула Лихачева, — продолжал Шадрин, всматриваясь в карту.

По застывшему лицу Хан Чен-гера мелькнула и сразу же погасла улыбка: он был доволен поручением. Много лет не были его люди на родной земле.

— Ты, Чан Ду-хо, что-то хочешь сказать? — спросил Дубровин.

— Спасибо хотел сказать. Посылаете нас на хорошее дело. Есаул расстрелял моих братьев, он должен ответить. Ждал я этого много лет и вот дождался. Пусть солнце погаснет, если Лихачев еще будет жить. Никто не узнает, как наш каблук раздавит ползучую змею.

Китайцы вышли. Вслед за ними ушел и Дубровин.

В дверях он столкнулся с Радыгиным, начальником штаба фронта. Шадрин давно знал и ценил его. Однако последнее время Радыгин, по мнению Шадрина, вел себя как-то странно. Раз или два он попытался подсказать Шадрину неправильные решения. Это заставило командующего насторожиться.

— Белые дислоцируют части по территориальному принципу, — докладывал Радыгин. — Передают, что эта тактика наказного атамана Уссурийского казачьего войска Калмыкова.

Шадрин усмехнулся. Впервые Радыгин называл полный титул Калмыкова. Не так давно он, презрительно кривя губы, именовал атамана «этот есаул».

— Я не понимаю вас, — сухо заметил Шадрин. — Что нового вносит так называемый территориальный принцип? Казачьи части всегда так дислоцировались.

— Дислоцирование частей по территориальному принципу в условиях гражданской войны говорит об обеспеченности тыла, — возразил Радыгин.

— Вы хотите сказать, что в тылу нет доверия к нам?

— Я этого не говорил. Видите ли, Родион Михайлович, между доверием народа и наличием воинской силы есть разница. И поэтому, пока не поздно, я рекомендовал бы отступить в район Бикино.

— Бикино? Давно ли мы там подавили казачий мятеж? Что нам даст Бикино?

Радыгин, играя темляком шашки, доложил:

— Здесь устоять против сил князя Отани невозможно. Позиция невыгодная. Там же местность позволяет вести дробление противника и уничтожение его по частям…

— Подумаю о вашем предложении.

Радыгин, не отрываясь, смотрел на командующего. В углах его маленького пухлого рта показались упрямые складки. Он положил на стол папку, продолжал:

— Вас удивляет, Родион Михайлович, что я изменил свои первоначальные предположения? Но дело в том, что, развивая наступление на Хабаровск, противник не примет большего боя. Отани, рассчитывая на обтекаемость линии нашего фронта, обойдет нас по ту сторону Амура и, выйдя по маньчжурской стороне к казачьим станицам в районе Розенгартовки, замкнет кольцо окружения. В этом и преимущество территориального принципа…

Шадрин, слушая начальника штаба, листал отпечатанную на машинке его докладную и все более мрачнел. Предложение об отступлении через Имано-Бикинский район грозило разгромом. Дальбюро ЦК РКП(б), учитывая это, остановило внимание командования на Успено-Шмаковском районе, где было много революционного крестьянства, находящегося в кабале зажиточного казачества. Да и случайно оброненная Радыгиным фраза о разнице между народом и воинской силой вызывала тревогу.

— Армию бьют всегда, когда в ее дела вмешиваются штатские в военных мундирах, — продолжал убеждать его Радыгин. — Не вам, бывшему офицеру, объяснять, что командующий фронтом неограниченный в своих правах диктатор. Суворов, сообразуясь с военной необходимостью, отказался подчиняться дипломатам и политикам. Кутузов вопреки воле императора дал бой Наполеону под Бородино.

Начальник штаба снова подошел к карте.

— У противника выявлены свежие резервы на Океанской, — водя по карте остро заточенным карандашом, говорил Радыгин. — В резерве корпуса генерала-майора Грэвса — десант морской пехоты адмирала Найта, двенадцатая дивизия генерала Оои, железнодорожные отряды генерала Хорвата.

— И, кажется, Лихачев, — подсказал Шадрин. — Чем он располагает?

— Данные разведки проверяются, но то, что мне известно, неутешительно. Тысяч восемь клинков при большой насыщенности легкой артиллерией и пулеметами.

— Тысяч восемь? Это, знаете ли, сила.

Шадрин на листке раскрытого блокнота быстро что-то записал. Придерживая шашку, Радыгин отошел от карты.

— Лихачев неуязвим. Подойдя к пограничным столбам, он станет выжидать подходящего момента для наступления.

Они в упор глянули друг на друга.

— Когда, Родион Михайлович, прикажете приступить к составлению нового проекта приказа? — нарушил молчание Радыгин.

— Тянуть не следует, действуйте.

— В каком порядке должны отступать воинские подразделения?

— Я жду ваших соображений. Лбом стену не прошибешь.

Радыгин собирался уже уходить, но, вспомнив о чем-то важном, остановился.

— Меня удивляет, Родион Михайлович, как с вашей проницательностью вы решились передать командование моряками Коренному? Мелко плавает боцман.

— Недостаток военных кадров — наша с вами беда…

— Есть более сведущие люди. Будем откровенны; спешенная эскадра — пока единственная воинская часть, с которой вынужден считаться противник.

Вошел адъютант, положил на стол телеграмму. Шадрин прочел, нахмурился. Сообщение для него было неприятное — уполномоченным Реввоенсовета назначался Розов. Телеграмму подписал Троцкий.

— О-о! Это хорошо в Москве решили, — сказал Радыгин.

— Что же здесь хорошего?

— Старый член партии, имеет военный опыт.

— Вы знаете Розова?

— Отлично. Вместе работали в Благовещенске, а во Владивостоке разгоняли думу.

Дверь за Радыгиным закрылась. Шадрин, покусывая губы, смотрел ему вслед, стал припоминать все, что о нем знал. Радыгин явился в ревком в тот день, когда городская дума передала Совету всю полноту власти. Надо честно признать, сделал Радыгин немало хорошего в обороне Владивостока, в укреплении отрядов Красной гвардии. В боях проявил незаурядное мужество и самообладание. Тем не менее настойчивость в навязывании заведомо порочного плана отступления на Бикино и его связи с Розовым вселяли тревогу.

Последнее время на фронте все чаще появлялись лазутчики из вражеского лагеря. Не успели устранить шпионов японского лейтенанта Такатая Кахээ, проникших в отряд Хан Чен-гера, как в бригаде Тихона Ожогина обнаружили трех белогвардейских офицеров, выдавших себя за шахтеров. Миссионеры союза христианской молодежи и Красного Креста США просачивались в воинские подразделения. При том тяжелом положении, в котором находилась отступающая в кровопролитных боях Красная гвардия, вести свою работу им было нетрудно. Возвращение Розова активизирует деятельность оппозиции.

В сенях забренчали шпоры. В дверях показалась плутовская физиономия Максимки. Размахивая наганом, он выпалил:

— Шпиёна, товарищ командующий, на заставе перехватили. По обличью зверь-казачина. Вот и оружие. А лошадь, ох, и лошадь, злее волка.

Две гранаты, шашку, маузер, карабин и цейсовский бинокль Максимка положил на стол.

Два красногвардейца ввели Бориса Кожова. По его утомленному лицу было видно, что казак проделал большой путь. Неожиданно для всех казак разразился затейливой бранью.

— Кто вы такой? — оборвал его Шадрин.

Кожов подтянулся, охватывая зорким взглядом сидевшего за столом командира, доложил:

— Сотня казаков под моим командованием захватила Шмаковский монастырь. Мне нужны пушки, надо укрепляться.

Шадрин смерил казака испытующим взглядом.

— Это надо доказать. Говорите правду. Иначе…

Кожов напряженно смотрел прямо в глаза Шадрину и молчал.

Вошел Дубровин, присел за стол, стал всматриваться в лицо Кожова.

— Врет он, товарищ командующий! — ухмыльнулся Максимка. — Врет, как сивый мерин. Ахвицер он, вот кто. Меня не проведешь, я на ихнем брате глаз поднаторил, будь здрав.

Кожов снова принялся ругаться, порываясь к Максимке.

Шадрин жестом остановил его и почему-то, еще окончательно не осмыслив события, пришел в хорошее настроение.

— Лаяться, — широко улыбаясь, сказал он, — ты мастер, а что-либо путное сказать не можешь. Казак, я вижу, бывалый, а порядка не знаешь.

Кожов чуть приободрился. Но Максимка выдернул из кармана георгиевские кресты, погоны подхорунжего и предписание войскового атамана, изъятые из седельной сумки.

Шадрин посуровел, вплотную подошел к казаку.

— Ты что нам голову морочишь? Вздерну на березовом суку. К Лихачеву прорывался? Отвечай!

Кожов тяжело дышал.

— Да раскорячь меня грозой, ежели вру!.. Погоны и кресты моей кровью политы. За защиту отечества от немцев.

Кожов и сам не представлял себе, как он помог себе последней фразой. Когда Максимка крикнул что-то насчет царских наград, Дубровин так поглядел на него, что тот, втянув в плечи взъерошенную голову, юркнул за дверь.

— Ну, хорошо, — заметил Дубровин, — ты успокойся…

— А кресты свои возьми, — добавил Шадрин. — Что ж, отпустить тебя на все четыре стороны?

— Куда пойду? В монастыре сотня ждет…

Говоря это, Кожов машинально надевал погоны и прикреплял кресты.

Заржал конь. Кожов кинулся к раскрытому окну.

— Назад! — крикнул Шадрин.

— Конь у меня там… Пятьсот верст прошел, кабы не обезножил…

— Дисциплину, подхорунжий, не знаешь! — резко кинул Шадрин.

Кожов вытянулся.

— К дисциплине, товарищ командующий, приучен с малых лет. Командир не отдаст такого приказа, если знает, что конь не поен, не кормлен. Таков устав.

Глаза Шадрина потеплели, нравился ему настойчивый казак.

— Идите! — сказал он и подошел к окну.

Казак кормил коня густо посоленным хлебом, шептал ему что-то ласковое, растирал взмыленную спину соломенным жгутом.

Вычистив коня и накрыв его буркой, Кожов вернулся. Допрос продолжался.

— Значит, ты и есть есаул Савлук, который занял монастырь? — спросил Шадрин.

— Никак нет! Я подхорунжий Кожов, воспользовался документами есаула Савлука.

Командиры переглянулись. Дубровин отыскал среди отобранных у Кожова бумаг приказ Калмыкова, который обязывал есаула Савлука занять монастырь. Прочел предписание войскового атамана подхорунжему Кожову следовать в Маньчжурию, задумался: выходило, что казак говорит правду.

Губы Кожова дрогнули.

— Значит, не верите? Вот так и Суханов: «Иди, — говорит, — ищи, бывалый охотник по готовому следу не ходит…»

Шадрин подошел вплотную к казаку.

— Откуда знаешь Суханова?

Дубровин подвинул стул, но Кожов не сел. Стоя рассказывал о повешенной японцами сестре, о своей работе надзирателем тюрьмы, о встрече с Сухановым, о том, как утратил он веру в своих командиров. С каждым его словом разглаживалась суровая складка между бровей Шадрина, светлело лицо.

— Не хотел являться с пустыми руками, — продолжал Кожов. — Дали мне под командование сотню, вот и двинул… А на Уссури встретились с Савлуком…

Шадрин стиснул руки казаку, переглянулся с военкомом.

— Все ясно! Объявляю благодарность сотне за исполнение революционного долга.

Дубровин протянул Кожову оружие.

За окном раздался дробный стук конских подков.

— По вашему вызову, товарищ командующий, — доложил Тихон Ожогин.

Состоялось короткое совещание. Бригаде Тихона Ожогина было приказано ликвидировать прорыв белочехов, занять Каульские высоты, монастырь укрепить артиллерийскими расчетами, сотню Кожова включить в состав бригады.

— Бери, Тихон, казаков под свою руку… Владея монастырем и Каульскими высотами, мы смело можем переходить в наступление. Тебе-то, Кожов, все ясно?

— Так точно! Мы их огнем накроем внезапно, пока Смутна не очухался.

— Смотри не обнаруживай себя… господин есаул.

Шадрин еще раз внимательно оглядел казака. Из-под лихо заломленной на затылок папахи свисал волнистый чуб. Кожов то и дело встряхивал им. Во всей его стройной фигуре было что-то властное, решительное. Видно было, что твердо человек знал свою дорогу в жизни.

— Ну, желаю удачи, держите связь.

Максимка, разинув рот, долго стоял в воротах, не спуская глаз с распластавшихся в намете всадников: «зверь-казачина», забыв снять есаульские погоны и царские кресты, скакал рядом с командиром бригады.

ГЛАВА 11

В глубине сада у Фрола Гордеевича стоял маленький домик. Он врос в землю, накренился, тесовую крышу покрыл толстый слой моха. Жаль было Екатерине Семеновне ломать это ветхое строение. В нем прошла ее молодость, в нем и свадьбу справили.

В подпольном комитете тщательно обсуждался вопрос о том, где укрыть вырванного из застенка Суханова. Лучшего места, чем домик старого мастера, не нашли. Конспиративная квартира была перенесена в другое место.

Построжала Екатерина Семеновна, стала охранять домик, как свои глаза. Уйдет Фрол Гордеевич на работу, она наглухо запрет окна и ворота, спустит с цепей двух больших лохматых псов. Усадьба, обнесенная забором из толстых лиственничных досок, снаружи охранялась Ленькой Клестом, уже оправившимся после ранения.

Полюбились и Суханову сердечные люди, оберегающие его жизнь.

…Суханов не спал, допоздна трудился над статьей в нелегальную молодежную газету.

«Мы вступаем в решающий период все обостряющейся борьбы, — писал он. — Но мы пойдем вперед смело, с безграничной верой в коммунистическую партию, в рабочий класс, в дело Ленина!

Красная гвардия отступила в кровопролитных, неравных сражениях, потеряла территорию, но она сохранила свою боеспособность. После революции 1905 года большевистская партия подверглась жестоким репрессиям, тысячи ее членов погибли в царских застенках, но партия стойко выдержала это испытание и добилась победы. Так неужели же наша приморская организация большевиков дрогнет оттого, что мы потеряли территорию, потеряли часть своих товарищей?

События на Дальнем Востоке еще раз обнажили перед всем миром хищный облик американского империализма…

Легионеры Грэвса и пираты Найта, попирающие ногами русскую землю, — это ли не лучший показатель самого страшного колониализма нашего времени — колониализма Соединенных Штатов!..

На Светланской открыт в лучшем здании Владивостока универсальный магазин мистера Уайлдмена. Чем торгует уважаемый купец? Розгами, плетками и бамбуковыми палками. Его приказчики разъезжают по нашему Приморью, рекламируя свой товар — плети и розги. Миссионеры из американского союза христианской молодежи читают лекции о пользе телесных наказаний и здесь же, при содействии легионеров Грэвса, демонстрируют прочность своей продукции. Насаждение палочного режима — вот что такое жизнь русских по американской системе! Может быть, найдутся смельчаки, которые испробуют эту продукцию на спинах господ Фельта, Уайлдмена, Найта, Грэвса…»

Утром он собрал исписанные листки. Поглядел на часы, сунул в карман статью и пошел в город.

— Ты уж там, Лександрыч, осторожнее, — шептала Екатерина Семеновна, закрывая за ним ворота, — долго не задерживайся, беспокоиться буду.

— Не беспокойся, мать, все будет хорошо.

По утрам, когда трамваи переполнены до отказа рабочими, Суханов не упускал случая, чтобы из конца в конец не проехать вместе с ними. В вагонах рассказывал о положении на фронтах, раздавал прокламации.

Все это было опасно, но отказаться от пропагандистской работы Суханов не мог.

Медленно поднимался в гору тесно набитый людьми вагон. Суханов вскочил на ходу, знакомые рабочие приветливо его встретили. Протиснувшись в середину вагона, Суханов сразу же овладел вниманием необычной аудитории.

— Америкой у нас на заводе интересуются, — сказал сидящий у окна токарь, — говорят, будто там рабочие не хуже русских купцов живут. Спор вчерась разгорелся, пыль до потолка. Фельт выступал с докладом…

— С каких это пор русский или американский поп правду стал говорить? — усмехнулся Суханов. — Рай, видно, там, если не так давно в штате Пенсильвания были осуждены и повешены девятнадцать руководителей рабочего движения, а в Чикаго на Хеймаркет-сквере казнили вожаков пролетариата. Американские капиталисты сто очков вперед по этой части дадут нашим, они умеют расправляться с рабочими.

— Значит, брешет! — согласился токарь. — Я ему подпущу жучка. Ты б, Костя, записал на бумажке, где это произошло.

Суханов вырвал из блокнота лист и написал карандашом название штата.

— В субботу обещал миссионер прийти, я ему подкину за ворот колючих опилок.

Суханов достал из кармана книжку Горького «Город Желтого Дьявола», протянул токарю.

— Вот почитайте на заводе, занятная книжка.

У Семеновского базара он попрощался с рабочими, надо было потолковать с горожанами и крестьянами, приехавшими на рынок.

Редко кому выпадало счастье заслужить такую любовь, какую заслужил Суханов. В нем сочетались боец и сердечный человек, трибун и просвещенный деятель. Он в полной мере обладал даром проникать в человеческие сердца. Рабочие видели в нем не только пылкого оратора и пропагандиста, но и то чистое, свободолюбивое, тянущееся к свету молодое начало новой жизни, которое так жестоко попирали интервенты.

Сойдя с трамвая, Суханов подошел к стоящим в ряд возам. Возчики собрались в кучку. Шел неторопливый разговор о крестьянских делах.

— Мериканец всякие машины обещает, — говорил красноносый сгорбленный мужик в холщовой рубахе.

— В кредит, толкуют, торговать думают, — отозвался старик с бельмом на глазу.

Из-под воза вылез румяный заспанный парень.

— Держи карман шире — через край насыплет, — потягиваясь и широко зевая, лениво сказал он. — Кредит? Кочан капусты у вас на плечах вместо головы. Захомутает, не выпрыгнешь. О кредите треплют, а шомполами хлещут. Вон Казанке и Раздолью кредит открыли бессрочный: подожгли со всех сторон и ну строчить из пулеметов.

— Да-а! — продолжал мужик в холщовой рубахе, делая вид, что не слышал слов румяного парня. — Лобогрейки привезли в Никольск…

— И молотилки… — поддержал его старик с бельмом на глазу. — Мудрецы, что говорить. Трактор-то видели? Башковиты, подлецы!

Выставка сельскохозяйственных машин, организованная союзом христианской молодежи в Анучино, взбудоражила окрестные села. С амвонов церквей произносили далеко не религиозные проповеди. Говорилось в них о торговле, об открытии кредитных товариществ, об условиях аренды машин. О деньгах почти не упоминали: подпиши оформленный в нотариальной конторе договор — и сделка завершена.

«Но если, — говорилось в отпечатанном типографским способом бланке договоре, — я (имя рек) своевременно не внесу хотя бы одного взноса, то земля переходит в оплату задолженности».

— Дурни! — плюнул себе под ноги румяный парень. — Он, мериканец, на землю целит, а вы ухи развесили.

Суханов вмешался в разговор.

— Правильно толкуешь! Один мужик пришел в лавку купить сахару. Продавец протянул ему банку с надписью «Сулема». «Сахару мне», — запротестовал мужик. Лавочник хитро прищурился: «А это, что ж, не сахар?» — «Написано же «Сулема?» — «Ну и что ж, — возразил лавочник. — Я сделал надпись, чтобы мух отпугнуть». Поняли?

Крестьяне потеснились, с любопытством глядя на человека в студенческой фуражке с болезненным румянцем на щеках. Суханов присел на оглоблю, свернул цигарку.

— Бог заплатит, он богатый, — рассказывал Суханов, поглядывая на крестьян. — Был такой русский писатель Салтыков-Щедрин. В его сказке мужик двух генералов кормил. Ну, а приморские мужики всем миром, наверное, смогут прокормить и не двух деятелей из Америки… Не знаете, как мужик долг отдавал? — продолжал он. — Один помещик был страшный скряга и решил, что дело крестьянское не хитрое. Известно, что получается, когда пирожник тачает сапоги. Пришла осень, на поле колоса не видать, а помещик требует: я, мол, работал, отдавай долг. «За что?» — спрашивает мужик. «Как за что? — кричит помещик. — Пахал, сеял, ковал…» — «Но ты ведь еще не молотил». — «Молотить — твое дело». Пошел мужик в ригу, взял цеп и давай помещика молотить…

— Дельный совет, — поддержал румяный парень.

— Дельный-то дельный! — согласился старик с бельмом. — Только за это не погладят по головке…

Суханов прервал его нетерпеливым движением руки:

— А ты, отец, хочешь, чтобы и корова доилась и сено не убывало? Сам не станешь молотить, тебя отмолотят и хлеб отберут.

— Тошнехонько нам! Куда ни глянь, везде волчья яма… — согласился мужик.

Парень сердито отшвырнул недокуренную цигарку.

— На милость, отец, не рассчитывай. Что делать, спрашиваешь? Сафрона Ожогина знаешь?

— Ну, знаю.

— Как он, делать надо. Собрал мужиков и пошел на Уссурийский хронт бить вражину…

В Матросской слободе, на конспиративной квартире, Суханов встретился с Андреем Ковалем.

Суханов обнял давнего дружка.

— Тебя, Андрюша, сразу-то и не признаешь. Вымахал, дубок, вымахал.

Андрей закусил нижнюю губу. Тяжело было глядеть на высушенного болезнью товарища.

— Ты чего скучный?

— Нас тревожит твое здоровье. И потом ты не совсем осторожен, — хмурясь, сказал Андрей. — Мне поручили уговорить тебя переехать в Хабаровск…

— Я, Андрюша, чувствую себя хорошо. Ну, а на счет осторожности у меня свое понятие — иная осторожность порой роднится с трусостью.

Суханов заглянул в глаза Андрею.

— Или ты по-другому мыслишь, в шторм на берег сходишь?

— Нет.

— Вот и договорились! У нас обоих опасная дорога.

Друзья проговорили до вечера. Простившись с Андреем, Суханов в сопровождении зашедшего за ним Леньки Клеста вышел из дома и пошел по Адмиралтейскому проспекту. Внезапно оглянувшись, увидел, что за ним двигаются два юрких человечка. Суханов несколько раз останавливался около магазинных витрин, чтобы искоса на них глянуть. Опасения в том, что за ним следят, подтвердились.

Замедлив шаги и не оглядываясь, он тихо сказал:

— За нами двое… Отвлеки.

Ленька Клест пробежал на квартал вперед, куда-то исчез. Когда сыщики поравнялись с двухэтажным кирпичным домом, из подворотни выбежал босоногий подросток с каким-то ведерком в одной руке и грязным квачом — в другой.

Плеснув обоим сыщикам в лица мазутом, подросток со всех ног бросился удирать.

Прохожие с недоумением оглядывали невзрачных мужчин, протирающих глаза и что-то яростно оравших. А Суханов, посмеиваясь, быстро уходил в Гнилой угол.

Однако вскоре пришло несчастье…

Ночью в ворота постучали. Послышался чей-то голос:

— Фрол? Слышь, что ли, Фрол, тебя требуют на завод.

Фрол Гордеевич оделся. В воротах задержался, обнял жену, поцеловал.

Лязгнул железный засов, и все погрузилось в сонную тишину.

Светало. Суханов слышал весь этот разговор. Нащупав на столе коробок и чиркнув спичку, посветил на часы. Стрелки показывали четыре часа десять минут. Одевшись, он вышел наружу.

Подошла взволнованная Екатерина Семеновна.

— Чует сердце неладное… К чему Фрола вызвали? К чему? Уходя, поцеловал меня… Иди, милый, не задерживайся… Хоть в лесу денек побудь…

Суханов хотел было отделаться шуткой, но глаза старушки были строги, неуступчивы.

— Уходи! Возьмут тебя здесь — что подумают о нас добрые люди? Скажут, не уберегли… Уходи…

— Напрасная тревога…

Суханов не договорил. Раздался предостерегающий свист Леньки. За оградой послышался глухой шум, фыркнула лошадь, забренчал трензель. Собаки кинулись к воротам.

— Уходи!

— Сейчас… Книги у меня там… документы…

Собрав вещи, Суханов обнял старушку. Соскользнул с крутояра и, пригибаясь, побежал по узкой кромке берега к морю. За ним неотступной тенью следовал Ленька Клест.

Екатерина Семеновна присела на крылечко. Собаки бесновались около забора. Над остро заструганными бревнами показалась косматая папаха.

— Тебе чего, разбойничья душа, надо?! — крикнула старушка.

Казак приложил палец к губам, поманил рукой.

— Фатирант дома?

— У нас фатирантов нет, а сам на завод пошел.

— Тише ты, горластая. Уйми кобелей да ворота открой.

— Я тебе, мурло антихристово, пожалуй, открою.

Казак скинул карабин с плеча, выстрелил. Пес взвизгнул, упал на колени, поглядел на хозяйку жалобными глазами, подполз к ней, лизнул морщинистую руку и вытянулся всем своим большим телом.

Слезы хлынули из глаз старушки.

— Прочь отсюда! Прочь, иро-о-од!

Казак, усмехаясь, целился в другого пса.

И вдруг в предутренней тишине из-за забора раздался хриплый голос Фрола Гордеевича. Его, как видно, еще не увели.

— Меня заарестовали!..

Голос оборвался. Донесся глухой шум борьбы, забористая брань.

— Ка-а-тя, родная, не поминай лихом…

Казак выстрелил. Второй пес затих.

— Давай, старая, ключи…

ГЛАВА 12

Фрола Гордеевича заставили спуститься в какой-то подвал. Он огляделся. За столом в белом кителе сидел известный уже всему Владивостоку подъесаул Жуков. Рядом с ним стоял также известный населению каратель американский капитан Мак Кэлоу. Об обоих этих людях Фрол Гордеевич уже кое-что знал.

Среди помещения виднелась жаровня на высоких ножках с тлеющими углями. На полу, выложенном каменными плитами, лицом вниз лежал голый окровавленный человек. Он глухо стонал. Около него с плетью в руке стоял казак.

Фрол Гордеевич сел, прижался затылком к холодной каменной стене, неподвижным взглядом уставившись на лежащего человека.

Жуков покосился на старого мастера. Его спокойное лицо вызвало в контрразведчике злобу. Этот человек по сведениям, которыми располагал Жуков, укрывал Суханова. Председателя Совета было решено снова арестовать, так как его освобождение не только не успокоило население, но, судя по всему, напротив, еще больше восстановило рабочих против властей.

Сложность была в том, что Суханова предписывалось взять без шума, не будоража жителей, без каких-либо осложнений. Проще всего было захватить его на улице. Но разве можно в этом проклятом городе, кипящем, как гейзер, арестовать без шума председателя Совета, за безопасностью которого следят буквально сотни глаз?!

Десять дней потратили сыщики на то, чтобы выяснить, что Суханов ночует у мастера механического завода Чубатого. И вот вместо того чтобы накрыть Суханова в доме, дураки из карательного отряда зачем-то вызвали за ворота Чубатого, стали расспрашивать его о квартиранте и дали возможность скрыться Суханову. Вот и трудись с таким бестолковым народом! Жуков скрипнул зубами. Мицубиси, узнав о провале операции, рассвирепеет. Правда, старый мастер мог помочь контрразведке, он-то наверняка знает, где искать Суханова. От денег Чубатый отказался, значит надо устрашить, сломить его дух, вырвать признание.

Жуков кивнул головой. Каратели окатили водой распластанного на полу человека, встряхнули, поставили на ноги. Это был белокурый юноша лет девятнадцати. Фрол Гордеевич узнал его — Гришка Серегин с минного завода.

Серегин тоже узнал старика.

— И до тебя добрались?

Фрол Гордеевич дрожал, его била лихорадка. На груди юноши была вырезана звезда.

Заложив руки за спину, к Серегину подошел Жуков.

— Знаешь меня? Скажи, кто сунул мину под вагоны на Океанской, и я отпущу тебя.

Серегин, опираясь плечом о стену, в упор глядел в лицо казачьего офицера. Подняв руку, смахнул со лба пот.

— Мое терпение лопается, — сквозь зубы продолжал Жуков. — Не скажешь — выжгу глаза, вырву язык, отсеку пальцы и отпущу домой. Отвечай!

На глазах Серегина задрожали слезы. Он плотно сомкнул веки.

— Кончайте балаган. Ничего же я не знаю.

Жуков ткнул раскаленным прутом ему в глаза. Серегин закричал.

— Держись, родной, крепче стой на ногах, — весь подавшись вперед, проговорил Фрол Гордеевич.

Казак-каратель приставил к его виску наган.

— Еще слово — пристрелю, как пса.

Наступила тишина, прерываемая стонами Серегина и бряцанием шпор Жукова, расхаживающего по подвалу.

Серегина окатили водой, снова подняли на ноги. Жуков кивнул Чубатому.

— Видишь, старик, так и с тобой будет.

На старика накинулись каратели, стали его избивать. Жуков что-то кричал подзадоривая. От сильного удара в живот Фрол Гордеевич потерял сознание.

Очнулся он на рассвете. С трудом приподнял голову. Рядом с ним лежал Серегин. Он тронул его за руку. Рука была холодная, неживая…

Потянулись длинные тоскливые дни. Труп не убирали. Фрол Гордеевич почти не мог есть. Мучила жажда. Утром ему приносили кувшин воды, и он тотчас же выпивал его весь, без остатка. Заново кувшин наполняли только вечером.

Старик лежал на грязном каменном полу и думал, вспоминал.

«Ничего, волчья сыть, обвыкнешь, — вполголоса рассуждал он сам с собой. — А на заводе-то легко было? Тоже, язви тя, за восемнадцать часов холку намылят, дай бог. Что ты видел в жизни? Мартен, расплавленный металл, кусок черствого хлеба… А выстоял, не сдался. Шестьдесят лет терпел… Не за чужое дело страдаешь, за свое, за кровное… Храброго коня, язви тя, и волк не берет…»

Приоткроет дверь конвойный казак, пожмет плечами. Одряхлевший, еле живой, лежит старик, что-то бормочет себе под нос и сосет давно потухшую трубку.

— Может, дед, табачку дать тебе, а-а?

— Не мешай, волчья сыть, уходи.

Загремит казак ключами, замкнет подвал.

Вспомнились старику приземистые корпуса… В полутемных душных и угарных цехах вручную разливают металл. В котельной грохочут клепальщики-«глухари». В прокатном, как змея, ползет, извивается добела раскаленное железо… Изнурительный труд, требовавший лошадиной выносливости.

Все приходилось выносить на своем горбу. Ка́тали, как лошади, на себе возили шихту к мартенам; канавщики, чугунщики убирали руками горячие чушки чугуна. Станешь у лопаты, подвешенной к балке, а в ней без малого десять пудов, да ка́тали на нее навалят еще пудов пятнадцать, вот и найди в себе силу этакую тяжесть пихнуть в печь… Одежда дымится, волосы под войлочной шляпой начинают тлеть… Сколько раз падал от изнурения. Оттащат товарищи за ноги подальше от печи, водой отольют, а мастер уже ревет: «Давай, давай!»

Одиннадцать лет ему исполнилось, когда отец привел его в эту преисподнюю. Стоя на краю глубокой, обложенной камнем ямы, в которой помещалась топка, он тогда со страхом глядел вниз на обливающихся потом подростков: не мог вымолвить слова, задыхался от обжигающего воздуха… Ничего, привык… Лет десять бросал уголь в топки, в которых с завыванием непрерывно день и ночь клокотало белое пламя. Потом его перевели к мартену в подсобные горнового. Печь бурлила… Даже сквозь толстые стены слышалось рычание, гулко всплескивал кипящий металл… У заволочных окон расхаживали всегда озабоченные сталевары, следили за сводом, за факелом пламени, регулировали подачу газа и воздуха… Как-то раз вели плавку, жидкий металл «выстрелил» из печи… Брезентовая куртка вмиг вспыхнула… Из семи человек он один остался жив. Шесть месяцев Фрол Гордеевич боролся со смертью, еще и поныне остались рубцы на теле… Выстоял, не упал!

При воспоминании о перенесенных страданиях Фрол Гордеевич вздыхал. Он явно различил гудение газа в мартене, гулкие всплески металла. Сталь дошла, сварена на высоком накале. Удивительно, как долго живут в памяти эти звуки, — в сваренном металле его кровь, частицы его души, его мозг.

Все горести, все испытания последних дней по сравнению с прожитым показались ему ничтожными.

В один из дней Фрола Гордеевича на тюремной карете повезли к начальнику контрразведки Михельсону.

Михельсон некоторое время прощупывал арестованного взглядом. На заросшем седой щетиной, исхудавшем лице проступали красные пятна — отпечаток работы у печей. Глаза горят недобрым огоньком.

— Я глубоко удручен вашим несчастьем. Поверьте, по-человечески сочувствую вам… — начал Михельсон.

Внесли чай, печенье.

— Выпейте чаю. Это придает бодрости…

Фрол Гордеевич подался вперед. Пальцы сжались, обломанные ногти врезались в ладони.

— Не привык, волчья сыть, подачки с хозяйского стола получать.

— Грубите?! Впрочем, я понимаю ваше состояние и не обижаюсь.

Михельсон скользнул взглядом по мастеру. Увидел его острые, в напряженно собравшихся морщинках глаза, решительно сжатые губы. Жилистое тело, похожее на перевитый корень старого дуба. Типичный русский рабочий, из тех, кто сердцем воспринял революционные идеи.

— Вы настоящий русский рабочий. Я ведь тоже вырос в семье металлиста…

— Металлиста? Не юли хвостом, волчья сыть, не карась. Думаешь, не знаем, язви тя, кто ты, что защищаешь?

— Опять грубите? А впрочем, слушайте: мы сейчас оформим кое-какие формальности и отправим вас в больницу… Ну, а потом вы поможете нам разыскать Суханова…

Фрол Гордеевич распрямился.

— Не знаю, где он живет.

— Будемте откровенны, как русские люди. Мое положение очень затруднительно. Мне часто приходится спасать русских патриотов от расправы, но делать это, сами понимаете, в моем положении не так-то просто… Мне нужна помощь таких вот самоотверженных людей, как вы… поэтому я вас и отпускаю.

Фрол Гордеевич тоскливо озирался по сторонам.

— Значит, Фрол Гордеевич, договорились, — сухо и властно проговорил Михельсон. — Вы поможете мне…

Фрол Гордеевич схватил со стола графин, стал жадно пить прямо из горлышка. Быстрым движением обтер усы, покачнулся.

— Подпишите вот эту бумагу — и идите домой, — сказал Михельсон.

Шершавые пальцы рванули ворот рубахи, медные пуговицы разлетелись в стороны.

— Мне не двадцать лет, чтобы с маху бумажки подписывать.

В кабинете стало тихо.

Михельсон помедлил, надвинулся на мастера. В его голосе послышался гнев:

— Как хочешь… Суханова и без твоего участия возьмут… А тебя, старый хрыч, повесим…

— Вешай, волчья сыть…

— И повешу… Всех загоню в хлев!..

— Поздно. Не загонишь… Не грози!.. Бить, язви тя, будешь? Бей, падла, но помни, что я — русский рабочий. Не сломишь.

Фрол Гордеевич говорил все тише. Он тяжело дышал. Михельсон подвинул к нему стакан чаю.

Старый мастер навалился грудью на стол. В наступившей тишине веско падали его последние слова:

— Нас не сломишь… Нас калила Россия, она и сильна нами, мастеровыми людьми.

Голова старика клонилась к коленям.

Он упал на пол в беспамятстве.

Михельсон приказал отправить мастера в тюрьму, подошел к окну, долго стоял задумавшись. Над океаном плыли тучи, где-то вдали сверкала молния.

ГЛАВА 13

Мицубиси несколько раз перечитал секретное донесение о том, что на станции Океанская взорваны вагоны со снарядами. По дорогам, по станциям, в окрестных деревнях карательные отряды искали диверсантов, но безрезультатно. Мицубиси вспомнил и то, что несколько дней назад на железнодорожных станциях появились призывы подпольного БЮК[26], призывающие молодежь уничтожать военные грузы оккупантов.

Вся деятельность Мицубиси, так хорошо начавшаяся на Дальнем Востоке, сдавлена этой таинственной силой. Враг неуловим, он то и дело наносит удары. Контрразведка, карательные части не успевают их отражать. Каждое утро приносит новые неприятности.

Мицубиси подошел к сейфу, вынул пакет, опустился в кресло. В пакете было приказание, вышедшее из императорской канцелярии и требовавшее проявить беспощадность к арестованным коммунистам и русским вообще. Здесь же предписывалось уволить из органов оккупационной администрации всех, без кого можно обойтись.

Мицубиси долго сидел неподвижно. В Токио стремятся опекать его, как ребенка, но без русских он действовать не может. Да и не в этом дело. Пусть там, у подножия Фудзи-сана, заинтересуются деятельностью социалистической партии. Вот где надо искать корни, по которым просачивается тайное в народные массы.

— Если вы сердитесь, укусите себя за нос, — буркнул Мицубиси, замыкая неприятную бумагу в сейф.

И все-таки Мицубиси решил лично побеседовать со всеми русскими, состоящими на японской службе, не делая ни для кого исключения. Сегодня должна была состояться его беседа с Верой Владимировной Власовой.

Вера уже дожидалась приема. Она была встревожена вызовом к Мицубиси. Последнее время в кругах контрразведчиков угадывалось напряжение и нервозность. Благодушие первых дней оккупации проходило. Два офицера-контрразведчика за что-то были преданы военно-полевому суду. Михельсон и его помощники зорко наблюдали за людьми. Вера знала, что заведены картотеки на всех сотрудников, где день за днем записывался каждый шаг работника контрразведки.

Мицубиси встретил Веру подчеркнуто приветливо. Он провел рукой по лицу, словно отгоняя мрачное настроение, пошел навстречу.

Вера опустилась в низкое кресло, стоявшее около круглого, красного дерева столика.

Молчание длилось минуту. Так было принято в японском обществе при встрече с друзьями или близкими людьми.

— Может быть, вы были заняты? — осведомился Мицубиси.

— Да, Мицубиси-сан, работы очень много.

— Расскажите, чем вы были заняты последнее время.

Выслушав ее отчет, маркиз попросил:

— А теперь о себе расскажите.

— Что же рассказать? — улыбнулась Вера. — Вам все обо мне известно… — Вера задумалась.

— О чем думаете? — неожиданно спросил Мицубиси, снимая очки.

Вера пожала плечами, заговорила:

— Глядите, как красив закат на море. Вспомните вершину Фудзи, удар колокола над Митцури и стаю журавлей… Я скучаю по Токио… Яхта режет волну, и белый парус полощется по ветру…

— Следует записать сказанное вами, — рассыпался в любезности Мицубиси и пригласил девушку к столу.

В миниатюрных тарелочках из сатсумского фарфора лежали ски-яки[27], темпура[28] и суси[29]. Стояло бенти — маленькая позолоченная мисочка со спаржей.

— Не боги, а люди создают радости в жизни, — весело отметил маркиз. — За нашу дружбу, Вера-сан!

Маркиз поднял чашечку с горячей сакэ.

Со сдержанной улыбкой Вера прочитала в ответ стихи:

Как правильны слова Великого мудреца Давно прошедших дней, Который называл сакэ Мудростью…

Глаза Мицубиси заискрились. Вместо допроса получалась непринужденная светская беседа. И маркиза это не смутило. Он продолжал говорить любезности.

— Мне пора! За меня никто не будет работать, — неожиданно спохватилась Вера.

Если мне суждено Стать чем-нибудь другим, Кроме человека, Я хотел бы стать Кувшином сакэ И быть выпитым тобой, —

продекламировал маркиз.

Вера натянула перчатки, надела шляпу.

— Не сердитесь, Вера-сан, что задержал вас. Холодный рис, говорит наш народ, и холодный чай терпимы, но холодное слово невыносимо.

— Что вы, Мицубиси-сан? Мне у вас понравилось.

— Вы любите цветы?

— Очень.

— Посмотрите на мой сад.

Они вышли через стеклянную дверь. Вечнозеленые мимозы полукольцом охватывали посыпанную песком площадку. Цвели олеандры, дорогие и редкие в этих краях японские камелии и рододендроны.

— Мы, японцы, — хранители цветочной культуры, — говорил Мицубиси, переходя от клумбы к клумбе. — Вот этот очень редкий вид рододендронов доставлен с южных берегов Нанбу-Шоте. А этот кактус найден мной в глухом ущелье Редфильдовых скал. Кажется, это единственный экземпляр из той породы кактусов, которые цветут круглый год.

Вера протянула руку, чтобы тронуть мясистый стебель кактуса, усеянный чешуевидными листьями.

— Осторожно, — отводя ее руку, предупредил маркиз, — цветы ядовиты.

Они подошли к клумбе, обложенной розовым мрамором. В голубоватом сиянии, льющемся из растворенной двери, сверкали шары хризантем.

Вера оправила прическу, проговорила:

— Хризантема — любимый цветок в Японии. Она украшает скромные садики и большие нарядные парки моей второй родины. Я люблю хризантему. Она не боится ни морозов, ни других невзгод.

— Вы патриотка? — неожиданно спросил маркиз.

— Я люблю прежнюю, патриархальную Россию, люблю русских людей. Поэтому я и пошла к вам работать.

Мицубиси широко взмахнул рукой.

— Для России настанут лучшие времена. В содружестве с Японией ее будущее обеспечено. Вместо хищного двуглавого орла на русских знаменах скоро будет красоваться хризантема…

В этот вечер маркиз на автомобиле привез Веру домой. Они постояли несколько минут у ворот, разговаривая по-японски.

Хмурым взглядом проводил Кузьмич элегантно одетого японца и автомобиль под японским флагом. На приветствие Веры не ответил, отвернулся. Озабоченная поведением старого моряка, Вера прошла в столовую.

Они заканчивали ужин, когда в комнату вошел Кузьмич. Он был в старом морском бушлате. На его лице отражалась непреклонная решимость.

— Разрешите доложить, ваше превосходительство, — Кузьмич приложил руку к обветшалой бескозырке.

— Что с тобой, Кузьмич? — удивленно спросила Агния Ильинична.

— Негоже мне, русскому моряку, под чужим флагом крейсировать, — твердо ответил Кузьмич.

На щеках Веры проступили красные пятна.

— Кузьмич, родной мой!

Старый моряк топнул единственной ногой.

— Сами знаете, привык я жить открыто. Стар я душой кривить. Напрямик скажу, не дело дочери русского офицера холуйничать.

Вера вконец растерялась. Ее пальцы нервно перебирали пуговицы кофточки. Агния Ильинична не знала, что сказать разгневанному моряку.

— Нам не на что жить, — наконец глухо уронила она, прикрывая ладонью побледневшее лицо.

Глаза Кузьмича на мгновенье подобрели.

— Что ж молчали, кое-чем мог бы я помочь, есть сбережения на похороны…

— Господи! — невольно вырвалось из груди Веры.

В этом восклицании слышалась беспомощность: уходил самый близкий человек, друг отца, и не было возможности остановить его.

Кузьмич откинул седую голову.

— Не нужно? Легкой жизни захотелось? Эх, был бы жив Владимир Николаевич, он бы тебя, барышня, выстегал…

Вера порывисто встала, протянула к старику руки.

— Кузьмич… я… я… сейчас… ты поймешь меня…

Агния Ильинична схватила ее за руку.

— Иди к себе! А ты, Кузьмич, отправляйся, куда собрался.

— Прощай, Кузьмич, — прошептала Вера.

Кузьмич повернулся к ней спиной.

— Не умасливай.

Он забросил за плечо походный ранец и ушел, постукивая деревянной ногой.

Не раздеваясь, Вера бросилась на кровать, уткнулась в подушку. Закрыв за стариком калитку, Агния Ильинична вошла в спальню.

— Мужайся, моя девочка! Люди все равно когда-нибудь узнают правду.

ГЛАВА 14

Президент союза христианской молодежи Соединенных Штатов член конгресса Фельт по прибытии во Владивосток развил кипучую деятельность. В самые глухие углы Дальнего Востока разъехались по его указаниям миссионеры и различные агенты. Плоскую, словно гладильная доска, фигуру Фельта в черном цилиндре и наглухо застегнутом до самого подбородка длиннополом сюртуке можно было встретить на многих собраниях. Каждое воскресенье Фельт произносил в церкви проповеди на русском языке об американских порядках, знакомил русскую молодежь с американским планом «помощи» русскому народу.

На борту «Бруклина» Фельт встретился и с американским командованием.

— В момент, когда русская анархия потрясает земной шар, — возгласил он между прочим, — когда русская революция уничтожает культуру и цивилизацию, окончательное определение судеб народов зависит от того, за кем пойдет молодежь.

Для подкрепления своих мыслей Фельт сослался на президента, который возглавлял специальный комитет, координирующий деятельность всех американских организаций, занимающихся русским вопросом.

— Мы должны проникнуть во все углы России, овладеть командными высотами ее экономики. Союз христианской молодежи располагает подготовленным аппаратом в двести сорок человек. Само собой разумеется, мы позаботимся и о том, чтобы организовать торговлю.

— Что же будут делать русские купцы? — иронически спросил Найт.

— Торговать американскими товарами, — разъяснил Фельт.

— Японские войска заняли важнейшие позиции в русском Приморье, — осторожно заметил Грэвс.

— Знаю. Мы сформируем здесь железнодорожный корпус, возьмем в свои руки управление, эксплуатацию и ремонт железных дорог. Начало, как видите, неплохое. Но нас беспокоит — не могу отрицать этого — организация особого синдиката Мицуи — Мицубиси. Правда, наши товары дешевле — и в этом залог конечного успеха. С Мицубиси у нас еще будет особый разговор.

На другой день Фельт добился свидания с Мицубиси. Когда он вошел в кабинет маркиза, тот читал в английском переводе записки Денисова об Отечественной войне 1812 года.

— Изучаете Россию? — здороваясь и бесцеремонно заглядывая в книгу, спросил Фельт. — Примериваетесь к тактике партизанских боев? — Фельт опустился в кресло, откинулся, вытянул свои длинные ноги в лакированных туфлях. — Похвальное занятие!

Они обменялись взглядами, в которых сквозила взаимная неприязнь.

Мицубиси ждал, когда гость перейдет к прямой цели своего визита.

— Перед отъездом в деловом клубе я случайно слышал, что банки, предоставившие вашему концерну кредит на цели оккупации, намереваются предъявить векселя к погашению, — объявил Фельт, закуривая сигару.

Мицубиси подался вперед.

— Для этого нет оснований.

— И я думаю так! Но не кажется ли вам, что вы нарушаете условия, определенные для стран пекинским совещанием?

Мицубиси пожал плечами.

— Банкиров беспокоит машиностроительный завод в Никольске-Уссурийске? Тревоги напрасны. Положение на фронте такое, что строить завод на русской земле равносильно попытке проложить дорогу между Владивостоком и Токио.

— На Уолл-стрите имеют в виду не только то, что вы называете машиностроительным заводом, но хотят, чтобы вы прекратили вывоз сырья из Забайкальского округа.

— Вы введены в заблуждение, смею вас в этом уверить.

— Возможно. Не знаю, насколько точны вот эти данные. — Фельт вынул записную книжку. — С апреля по июль восемнадцатого года вами отправлено в Токио и Нагасаки: кожи триста сорок две тысячи штук, строительных материалов и леса два с половиной миллиона кубометров, рыбы 1,7 миллиона тонн… Если это так, то согласитесь, что тревога имеет под собой почву. Я уже не говорю о золоте, которое находится в Иокогамском банке.

Мицубиси протянул руку, дружески коснулся колена Фельта.

— Неужели вы верите? Наши отношения не позволяют мне даже обижаться.

— Вот и прекрасно. Мое сердце будет спокойно, если это так. Я бы посоветовал вам опротестовать эти ложные данные.

— Постараюсь это сделать.

После ухода Фельта Мицубиси долго ходил по комнате. Это, кажется, серьезное предупреждение, и он не мог с ним не считаться. Видимо, в Вашингтоне обеспокоены тем, что США не удалось прибрать к своим рукам основной хозяйственный нерв оккупированного края — железные дороги. Япония отклонила американский план и предложила свой вариант, значительно урезывающий права железнодорожного диктатора Стивенса[30]. Старый спор, имеющий длинную историю!.. Во время войны с Россией Япония распространила большое количество японских государственных займов. Железнодорожный король США Гарриман скупил значительную часть этих займов, решив построить магистраль, соединяющую Японию, Маньчжурию и Сибирь с европейской частью России. Он рассчитывал приобрести у Японии право на управление Южно-Маньчжурской дорогой, у России — КВЖД; мечтал об эксплуатации дороги от Даурии до порта Либавы на побережье Балтийского моря, с тем чтобы из Либавы и Дайрена наладить морскую связь с принадлежащими Америке путями сообщения, связывающими Тихий и Атлантический океаны. В свое время Япония, добившаяся победы над Россией и используя финансовый кризис, с огромной силой поразивший США, оказала сопротивление этому плану, осуществление которого превращало Маньчжурию в базу для вторжения США во внутренние районы Китая и Монголии. Спустя десять лет ставленник того же Гарримана Стивенс пытается возродить даири[31] в новой форме. Этот неразрешенный спор служил яблоком раздора, из-за которого едва не вспыхнула война между США и Японией в ноябре 1908 года. И вот история повторяется!

Мицубиси сел за стол, написал на фронт князю Отани и отцу в Токио. Надо было спешить. Если Уолл-стрит грозит погашением векселей, то следует как можно скорее захватить золотые запасы Среднеазиатского банка в Хабаровске, Чите и Благовещенске.

После этого, взяв телефонную трубку и назвав номер, он приказал разыскать резидента 270.

В ожидании резидента маркиз сочинял хэйкан[32].

Луч солнца, Как женский волос, Коснулся моего плеча. Благословила богиня, И твердою рукою Я взял и на веки Отдал Аматерасу[33] Байкал.

— Резидент двести семьдесят ожидает вас, господин маркиз, — доложил адъютант.

— Просите.

Вошел лейтенант Нооно. В нем трудно было признать владельца трактира. В европейском костюме он казался выше, стройнее. От него веяло здоровьем и физической силой. Не снимая шляпы, Нооно почтительно замер перед маркизом.

Мицубиси кое-что слышал о Нооно, но видел его впервые. «Лейтенант Нооно, — припомнилась ему аттестация начальника специальной школы, — может пройти по жалу меча, не обрезав ступни. Он молчалив, как Будда, коварен, как гейша, обладает настойчивостью сеогуна»[34].

— Садитесь, лейтенант! — пригласил маркиз. — Расскажите о себе.

Нооно коротко сообщил о своей деятельности после окончания кадетского корпуса и специальной школы разведчиков. Мицубиси маленькими глотками отпивал подогретую сакэ и пристально следил за лейтенантом.

— Почему вы застрелили Цукуи? — внезапно спросил маркиз.

— Цукуи стал ненадежен.

— Вы, лейтенант, честолюбивы?

Нооно четко, во-военному ответил:

— Так точно, господин генерал, как каждый офицер разведывательной службы специального назначения.

Лейтенант закурил. Чашка с сакэ стояла нетронутой. Чуть волнуясь, Нооно сообщил подробности убийства Мацмая. Он чувствовал себя угнетенным, застрелив знатного соотечественника. Мицубиси понял это, заметил с подчеркнутым участием:

— Дорога в тысячу ли всегда начинается с первого шага.

— Я тоже так думаю, господин маркиз.

Мицубиси засмеялся. Почтительно улыбнулся и Нооно.

— Где ваша русская любовница? — снова холодный и резкий внезапный вопрос.

Нооно смутить трудно. Отвечая, он не подал и виду, что удивлен осведомленностью маркиза:

— Отравил. Мои агенты устранили офицера, который возражал против одной нашей операции. Русская женщина устроила мне сцену. Осторожность принудила меня расстаться с ней.

— Как?

— Ночью, в ее квартире. Подал в вине стрихнин и ушел.

— Вы любили ее?

— Не больше, чем разрешено японскому офицеру, работающему во вражеском лагере.

Мицубиси отомкнул вделанный в стену сейф. Достал из него новенькие погоны капитана и орден Восходящего солнца.

— Божественный император, господин капитан, удовлетворен вашей деятельностью.

Нооно встал, почтительно склонил голову.

— Садитесь, капитан… Что вы думаете о большевиках?

— Это какая-то особая порода людей. Их не переделать, можно только уничтожать.

— Это так. Но они люди! Следует применять правило тайной разведки: «Если нельзя разбить врага, надо переманить на свою сторону его командиров, недовольных и обиженных». Помните?

— Так точно, помню. Искусство разведки мне небезызвестно…

— Это не столько искусство, сколько наука. — Мицубиси снова открыл сейф, подвинул к Нооно стопку в пергаментной бумаге. — Здесь десять тысяч золотых рублей. Надо разжечь бунт в Хабаровске. Руководство должно принадлежать верному человеку.

Нооно смолчал, ожидая разъяснений.

— Что вы об этом думаете, капитан? Есть ли такой человек?

— Господину генералу лучше знать. Я устал ждать войны. Мне опротивел вонючий трактир.

— Выпьем, капитан! За победу!

Мицубиси чокнулся с Нооно, тот пригубил сакэ, отставил чашку.

— Русские в борьбе с нашей армией избрали тактику кротов. Они зарываются в землю, или, как большевики это именуют, уходят в подполье. Ваша задача извлечь кротов из нор.

— Я готов исполнить приказ, господин генерал. Разведчик может стать невидимым, раствориться в предметах, стать тем, кем велит ему божественный император. Он может остановить бег крови в венах и, если надо, стать большевиком.

— Справедливо. Если нельзя сейчас ударить, удар подготовьте назавтра. А чтобы рука не потеряла силы, надо взять воск и мять его в пальцах. Умение маскироваться — сложное искусство, как искусство ювелира, точное, как мастерство хирурга. Если вы, капитан, выполните задание в Хабаровске, то чин майора и орден Золотого Коршуна вам обеспечены. Но это большой риск!

— Я жизнью не дорожу, если этого требует Аматерасу. Кто сватает, господин маркиз, любимую женщину, тот не торгуется о цене.

— Ознакомьтесь с приказом.

Нооно выучил приказ наизусть. Закрыв глаза, про себя повторил текст, расписался.

— Я готов к исполнению служебного долга и присяги!

— Люблю, когда меня понимают с полуслова. Главное — вовремя организовать мятеж и захватить основные кадры большевиков. Уничтожить нужно Лазо и Шадрина, Кострова и Дубровина.

— Будет исполнено!

— Какими профессиями, капитан, вы обладаете? У большевиков владельцы трактиров не в почете.

— Могу быть токарем, портным, личным секретарем, оружейным мастером.

— В Хабаровске постарайтесь устроиться в артиллерийский склад. Встанете на учет в большевистскую организацию. Надо одним ударом остановить сердце и парализовать жизнедеятельность большевистского организма. Партийную книжку и другие документы получите у капитана Атиноко.

— Когда прикажете выезжать? — Нооно встал и замер.

— Немедленно! Сдайте меч самурая, — пошутил маркиз, — оденьтесь в красные одежды большевика. Помните, что причиной большинства катастроф бывает трусость. Покой и благоденствие божественного императора да упрочит в вас хитрость лисы, коварство змея и дерзость тигра! — прощаясь, торжественно провозгласил Мицубиси.

Нооно глухими улицами пробрался в свой трактир, где шла обычная жизнь: посетители стучали костями, пили водку, метали карты, звенели золотом и серебром.

Трактир он передал другому агенту и навсегда покинул его стены.

ГЛАВА 15

Суханов возвращался с заседания подпольного комитета. Наметанным глазом оглядел улицу не торопясь пошел вперед, прижимаясь к стенам домов.

В жизни каждого человека бывают моменты, когда все, о чем мечтаешь, к чему стремишься, что кажется самым важным в жизни, вдруг в какой-то час становится так близко к осуществлению, что уже ясно видишь, осязаешь то, что вчера еще было мечтой. Такое состояние охватило Суханова вчера утром, когда ему вручили письмо Шадрина о положении на фронте. Письмо было обстоятельное и бодрое. Приближался день освобождения Владивостока. Красная гвардия переходила в наступление.

Ссутулившийся, еще более исхудавший от снедавшей его болезни и переутомления, Суханов брел на конспиративную квартиру. Оставалось уже совсем недалеко, когда раздался предостерегающий свист сопровождающего его Леньки Клеста.

Суханов задержался у витрины книжного магазина. Уйти от сыщика не удастся, он слишком устал. Однако район рабочий, здесь не так-то просто арестовать его. И он решился применить свой излюбленный прием: разоблачить шпика.

— Не узнаете? Я председатель Совета. Вы, кажется, что-то хотели спросить у меня? — громко обратился Суханов к шагавшей по тротуару кучке людей. Люди остановились, обступили его.

Сыщик смотрел на Суханова ошалелыми глазами. Суханов обежал взглядом прохожих и укоризненно покачал головой.

— Что же вы, господин сыщик, молчите? Стыдно, что зарабатываете нечестным путем?

Сыщик молча исподлобья оглядывал прохожих.

— Эх! — вздохнул Суханов. — Трус ты. В кармане кольт, а на лбу пот.

Прохожие засмеялись. Какой-то моряк, плотный, низкорослый парень, мгновенно оценил обстановку, плечом оттеснил Суханова.

— Уходи, Костя! Теперь их милости в наш район пути заказаны, обличье приметное.

Суханов выбрался из толпы. Сыщик рванулся за ним, но моряк сильным ударом сбил его с ног.

Через глухие проулки Суханов подошел к Крестовой сопке. Спустившись по грязной, ухабистой Кабановке, закашлялся и остановился. Поеживаясь от озноба, стоял неподвижно, прижавшись к мокрой стене, прислушиваясь к тишине и настороженно вглядываясь в ночь. Перед глазами плыли фиолетовые круги.

Через минуту он сказал терпеливо ожидавшему его Леньке:

— Иди вперед, отдыхай, теперь дойду.

— Не могу, дядя Костя, не велено.

— Эк меня забрало, все нутро выворачивает. — Суханов опустился на какое-то бревно.

Ленька Клест понял: худо председателю, не сможет он дойти до конспиративной квартиры. Пришлось бежать за лошадью.

Суханов жил теперь в лесной даче Верхне-Куперовского лесничества. Охранял ее Кузьмич. После ухода из семьи Власовых он устроился здесь сторожем.

Председателя Совета поместили в крохотной комнатке в сторожке. Обстановка была жалкая: табуретка, топчан, столик на крестовинах. Черный от копоти потолок провис. Из полусгнивших бревенчатых стен торчали стебельки высохшей полыни…

Суханову с каждым днем становилось все хуже. Как-то ночью, услышав неотчетливый стук, к нему торопливо вошел Кузьмич. В прокуренной каморке чадила керосиновая лампа. Суханов беспомощно опустил голову на стол и тихо стонал. Левая рука рвала ворот сатиновой гимнастерки.

Кузьмич приподнял Суханова, подвел его к кровати. Пришел и заспанный Ленька.

Суханов, опираясь на кисти рук, медленно поднялся. Склонив голову, словно нес на плечах груз, сделал несколько шагов.

— Ничего, дедушка, мы еще повоюем. Нас, большевиков, не так-то легко сломить.

— Ладно уж, сердешный, ложись.

Утром следующего дня в сторожку пришел доктор. Он потребовал для больного полного покоя, хорошего питания, безотлучного наблюдения.

Работы у Леньки прибавилось. Беспокойный больной и часа не мог пролежать спокойно: то листовку надо доставить в подпольную типографию, то нужного человека привести, то раздобыть какую-то книгу. Знал Суханов, что близко исход болезни, и торопился, очень торопился.

И все-таки через две недели Суханов поднялся с постели…

Молодой рабочий с минного завода Егор Бояркин отправился как-то вместе с отцом на рыбную ловлю. Когда Бояркины вернулись и выбирали из шлюпки улов, к ним подошел японский мичман и стал что-то кричать по-японски. Отец и сын переглянулись, пожали плечами и снова принялись за свое дело. Мичман подбежал, схватил Егора за руку. Тот легонько отстранил его. Мичман выхватил пистолет и застрелил парня.

Новое злодеяние интервентов всколыхнуло город. Весть о убийстве безвинного человека мгновенно распространилась по городу.

Рабочие минного завода, где работал Егор Бояркин, забастовали, вышли на улицы. К ним присоединились рабочие механического завода и других предприятий. Похороны превратились в мощную демонстрацию.

Нет, не мог в такой день Суханов оставаться в стороне, не принять участия в демонстрации. Вместе с Ленькой он отправился в город.

С пением «Варшавянки», с красными знаменами шел по улицам рабочий и мастеровой Владивосток.

На углу Светланской улицы, перед зданием японского посольства, Суханов взобрался на газетный киоск. Шум в рядах затих, все смотрели на председателя Совета.

И, странное дело, его тихий, болезненный голос слышали все.

— Мы не допустим произвола… На каждый выпад врага мы будем отвечать тройным ударом… Нас не устрашить… Наша цель ясна, — говорил Суханов.

А когда в вечерних сумерках глухими улицами возвращались на лесную дачу, позади донесся цокот копыт. Впереди, прислонившись к забору, стоял длиннорукий, узкоплечий человек. Увидев Суханова и Леньку, он неторопливо перешел улицу.

— Проследили… окружают, — шепнул Ленька и, оглянувшись по сторонам, остановил взгляд на рыбачьих лодках.

Подошли к одному из домиков, договорились с рыбаком, только что вернувшимся с промысла. Тот, сообразив, в чем дело, согласился доставить их до лесной дачи.

Около сторожки старого Кузьмича Ленька выпрыгнул из лодки, огляделся, прислушался. Суханов поблагодарил рыбака, вышел на берег. Лодка скрылась в молочной мгле.

Шли молча, настороженно вглядываясь в темноту. Вдали чернел знакомый лес.

Вдруг где-то совсем близко кашлянул человек. Ленька схватил Суханова за руку.

— Уходите, дядя Костя, — шепнул он, — ползите в огород, под прясло. Я их придержу.

Но было уже поздно. Прогремел выстрел. Ленька вскрикнул, пуля попала ему в плечо.

— Один готов! — крикнул кто-то из-за кустов.

Суханов, лежа на земле, оперся на локоть, выстрелил в подбегавшего человека. Тот, закричав, упал.

— Уходи, дядя Костя! Уходи скорее.

— Молчи… Сейчас перевяжу.

Суханов оттащил Леньку в картофельную ботву, стал перевязывать.

Между тем кольцо вокруг них сжималось.

— Сдавайся, Суханов! Иначе пристрелим! — выкрикивал из кустов сиплый голос.

— Дядя Костя, уходи…

…Но уходить уже было некуда. Суханов и раненый Ленька отстреливались, пока были патроны.

Но вот кончились патроны. Полицейские набросились на них, заломили руки, стянули за спинами сыромятным ремнем.

Подъехали лошади, запряженные в крытый брезентом фургон. В него втолкнули Суханова. Потом туда же внесли Леньку и убитого Сухановым полицейского офицера.

ГЛАВА 16

Капитан Нооно, в сером костюме, с сигарой в зубах, подошел к пульмановскому вагону. Однако дежурившие на перроне японский унтер-офицер и американский капрал сделали ему знак задержаться, потребовали документы. Просмотрев их, велели полицейскому отвести задержанного в комнату контрразведки. Здесь дежурил капитан американской армии. Он коротал время, сидя в кресле с книгой Дарлингтона «Как прожить долгую жизнь и быть при этом счастливым». Рецептов счастия было такое множество, что капитан растерялся. Он глотал страницу за страницей. Его внимание привлекла фраза:

«Грабь или не грабь — дело твоей совести, но не упускай того, что лежит неохраняемое».

Капитан улыбнулся. Вот это здорово, ох, и умен Дарлингтон! Уж кто-кто, а он знает, что всякая прогулка по колонии сопряжена с бизнесом.

«Народы колониальных земель, — читал дальше капитан, — не люди. Это человекоподобные обезьяны, они живут в берлогах или на деревьях в зависимости от времен года и питаются только дарами природы. Среди них есть обезьяны высшего типа, которые управляют, и низшего, которые исполняют».

Дверь приоткрылась.

— Ты что? — спросил капитан полицейского.

— Китайский коммерсант, господин капитан, подозрительная личность. Приказано к вам доставить.

Полицейский ввел Нооно и, прикрыв двери, удалился.

Взгляд капитана скользнул по золотой часовой цепочке с брелоками. Он выложил на стол крупнокалиберный кольт, прикрыл рукоять ладонью.

— Вы китайский коммерсант? Говорите по-английски?

— Да, господин капитан. Коммерсант не может не знать английского языка.

— Почему документы не зарегистрированы в нашем управлении?

— Здесь есть штамп японского коменданта. Мне сказали, что этого достаточно.

Поняв, что спорить бесполезно, Нооно вынул бумажник, молча положил на стол деньги. Капитан пересчитал их, небрежно смахнул в приоткрытый ящик стола и, прикинув в уме, сказал:

— Налоговой сбор для китайских коммерсантов по Уссурийской дороге установлен…

Он достал какой-то затрепанный тарифный справочник, полистал его и строго закончил:

— Установлен в двести долларов. Так решил Стивенс.

Нооно, вздохнув, вынул деньги, потребовал квитанцию. Но капитан посмотрел на него такими глазами, что он тут же решил не связываться.

К купе Нооно ожидал Глотов — русский, из числа белогвардейцев, лысый, обрюзгший, еще нестарый человек. Нооно небрежно кивнул ему головой, захлопнул дверь, снял пиджак, вытащил из кармана русский эмигрантский журнал.

Паровоз засвистел. Поезд качнулся и тронулся.

В хронике Нооно нашел нечто интересное, набранное петитом. Сообщалось о строительстве японской фирмой фармацевтического завода.

— Растяпы! — прошипел Нооно и швырнул журнал на колени Глотову. — Разве такие вещи публикуются для всеобщего сведения? Вместо помощи — одна помеха.

— Вы сегодня, Нооно, не в настроении, — сдержанно отметил Глотов.

— Измельчали! — раздраженно продолжал Нооно. — Вас смяли большевики своей энергией, напористостью и грубой силой. Вы статейки пописываете, митингуете, караул кричите, а большевики за горло вас хватают. Хватка у них неплохая…

— Нооно! — вскипел Глотов. — Если бы я вас не знал, я бы дал вам по физиономии…

— Мы едем не на прогулку, дело смертью попахивает, — напомнил Нооно.

Он фамильярно хлопнул Глотова по коленке и подал ему сигару.

Глотов был когда-то офицером. После разгрома белогвардейских банд очутился в харбинских харчевнях без средств к существованию. И погиб бы, если бы Нооно не перетянул его в свой трактир. Глотов радовался, когда в контрразведке ему предложили нелегально переехать в Хабаровск. А теперь? Кто из них союзник, кто хозяин, кто попутчик?

Словно угадав его мысли, Нооно с легкой иронией сказал:

— Не сердитесь! Вы, Глотов, теперь наш союзник.

Глотов угрюмо молчал.

С этой поездкой Нооно связывал кое-какие надежды. Вспомнился кадетский корпус. Там он увлекался книгой «Похождения в Индии бесстрашного метцуке»[35]. Позже, став взрослым, он потратил немало усилий, чтобы стать похожим на того метцуке…

Давно, очень давно не видел он своей маленькой жены. Она актриса. Как бы ему хотелось сейчас послушать под аккомпанемент самусена[36] ее нежное пение!

Нооно предался мечтам.

Вот он входит в дом. На плечах — погоны полковника, на груди — орден Золотого Коршуна. Домик опрятный и уютный, на полу — желтые циновки и вышитые подушки. В стене ниша для какемоно. На столике чаша сатсумского фарфора с горячей рисовой водкой, сладости. На руках у жены сын, розовощекий самурай. Он протягивает к нему пухлые руки… Какое счастье! Ради этого стоило несколько сот русских отправить в мейдо… Он говорит жене, что теперь у них в Токио будет свой дом и магазин. Она станет выступать в императорском театре. Жена целует грубые, обветренные губы воина и поет ему древнюю песню самураев…

Сон надвигается. Сквозь дремоту Нооно видит лицо молодой жены, с которой не виделся два года. Не так уж все мрачно. Он, конечно, обставит этих кротов из подпольного ревкома, как метко их окрестил маркиз.

В полдень поезд подошел к неприметной станции. За ней простиралась территория РСФСР.

Капитан Нооно продумал каждую деталь перехода линии фронта. Он еще раз внимательно осмотрел партийный билет, запрятал его под подошву ботинка. Солдатский цирюльник выбрил ему голову и искусно наставил синяков. Казалось, что этого человека долго и сильно избивали.

— Ну пошли! — Нооно толкнул в спину нерешительно переминавшегося с ноги на ногу Глотова и произнес заклинание: — Наму Амида Бутсу!

Унтер-офицер с солдатами окружили их и повели по железнодорожному полотну.

— Опять на расстрел повели! — слышались позади тревожные голоса, от которых у Глотова пугливо сжималось сердце.

Нооно внутренне спокоен. Он полагался на свое сильное, тренированное тело. Изобразив на лице страдание, опустив голову на грудь, брел между поблескивающих штыков.

Часовой, стоявший на охране советского участка дороги, поднял тревогу. Из барака, разобрав из пирамиды винтовки, выскочил караульный взвод.

Спустившись с полотна, японский конвой повел арестованных к опушке леса.

Красногвардейцы следили за мрачной процессией.

Когда подходили к опушке, Нооно наотмашь ударил конвойного и побежал. За ним устремился Глотов.

Раздались частые выстрелы. Над головами бегущих свистели пули. Глотов опередил Нооно. Позабыв про инструкции, он бежал, охваченный неподдельным ужасом.

— Сюда, товарищи! Сюда! — кричали красногвардейцы.

Пулеметчик нырнул за щит, дал очередь. Японцы залегли в кустах, стали отстреливаться. Разгорелась перестрелка.

Красногвардейцы подбодряли бегущих:

— Скорей!

Японский унтер-офицер старательно прицелился и плавно спустил курок. Глотов почувствовал толчок в правую ногу и упал.

Нооно взвалил на плечи раненого и через несколько минут очутился за кордоном.

Подобрав убитого, японские солдаты отступили.

Около перебежчиков захлопотали красногвардейцы, один подавал им чистый бинт, другой — стакан молока, третий крутил цигарку.

— Куда моя попала? — приоткрыв веки, простонал Нооно, оглядывая красногвардейцев.

— Дома ты, у своих. На покури, водицы испей, — суетился вихрастый пулеметчик.

Нооно, поймав за руку красногвардейца, крепко сжал его пальцы.

Глотову забинтовали ногу. Рана оказалась пустяковая, но она-то решила успех плана Нооно: ему и Глотову поверили.

Нооно сбросил рубаху. Фиолетовые синяки, кровоподтеки, багровые полосы от ударов красовались на спине. Рубаха была грязной, в пятнах крови. На ней копошилось множество насекомых.

— За что били-то? — спросил один из красногвардейцев.

— Человек от смерти ушел, а он с вопросами! Шел бы лучше на кухню, щей ребятам разогрел, чайку скипятил, — остановил его товарищ и тут же сам добавил, обращаясь к Нооно: — Ты хороший товарищ! Жизнью рисковал, а раненого из-под пуль вынес.

— Моя русски товариса любит, — отозвался Нооно. — Его мало-мало маленький учи, хоросая люди, кынига читай, писимо пиши.

— Значит, учитель он, так, что ли?

— Учи, учи, шибако хиросо, — Нооно тронул руку Глотова. — Моя паровоза ходи, огонь шуруй, уголь быросай, она учи русски.

Нооно зачесался. Красногвардейцы сочувственно переглянулись.

— Терпи, друг, сейчас баньку сготовим.

— Березовым веником эту вредную насекомую выпаришь.

— Ты, браток, не стесняйся, штаны снимай — и в печку.

После бани, в чистом белье, Нооно и Глотов потягивали горячий чай.

Потом на столе появились щи, крынка молока, тарелка с горкой румяных лепешек. Красногвардейцы жили на скудном пайке: полфунта ржаного хлеба и постные, из крапивы или щавеля щи. Времена голодные. Но людей, спасшихся от смерти, сидевших в японской тюрьме, следовало подкормить, и они раздобыли продукты.

— Изголодались, бедняги!

— Посидишь на японских харчах, не то запоешь, — посмеивались красногвардейцы.

После обеда Нооно ушел к командиру заставы, точно ответил на все вопросы. Составили протокол о перебежчиках с подробным изложением попытки их расстрела японцами.

Через несколько дней красногвардейцы усадили их в поезд, отходящий на Хабаровск.

…Пасмурным утром Нооно и Глотов прибыли в Хабаровск. Здесь они расстались. Глотов пошел в штаб комплектующейся кавдивизии.

Нооно неторопливо шел по улице. Около парикмахерской задержался.

Из парикмахерской вышел широкоскулый мальчик с бумажным змеем. Змей, подхваченный ветром, взмыл в воздух и застыл в вышине. На нем был нарисован двуглавый дракон, пронзенный мечом.

Мальчик оглянулся на Нооно и сделал ему какой-то знак. Потом он остановился, быстро смотал нитку, подтянул змея к себе, свистнул и убежал.

Из-за угла показался уличный торговец овощей с черной косой, заброшенной за плечо. На голове его колыхалась плетеная корзинка, доверху наполненная овощами.

— Парикмахерская закрыта. Хозяин ушел в мейдо, приказал слугам распродать имущество, — скороговоркой по-японски пробормотал продавец овощей, когда Нооно поравнялся с ним.

Нооно продолжал идти, ожидая пароля.

— Следуйте за мной. Вас ждут слуги умершего хозяина, — тихо проговорил продавец овощей.

— Скажите слугам умершего хозяина, что деньги за распроданное имущество надо вернуть.

Продавец кивнул. Нооно пошел за ним. Продавец нырнул в калитку. «Будь хладнокровным, трезвым и смелым. Выучись править преданным телом, как балерина на сцене», — вспомнил Нооно песенку агентов восточного сыска. Он нащупал кольт и последовал за чумазым продавцом. Потом огляделся вокруг, прыгнул через забор, притаился за поленницей.

Продавец, выйдя из калитки и не найдя своего молчаливого спутника, удивился. Долго вертел головой с длинной косой, прошелся несколько раз по улице, потом вернулся в дом.

Нооно прокрался к окну, заглянул в комнату. Там сидели несколько человек, о чем-то возбужденно переговариваясь. Внимательно осмотрев их, Нооно распахнул дверь.

— Здравствуйте, верные слуги Тенжи! Милость Аматерасу освещает ваш трудный путь.

Все почтительно встали: перед ними стоял их новый начальник — резидент японской контрразведки.

Принесли таз с водой и полотенце. Нооно умылся и немедленно приступил к делам.

Агент Кикио рассказал, как был арестован резидент из Хабаровска. Кто-то из русских белогвардейцев на допросе выдал его штаб-квартиру.

— Где он? — зло бросил Нооно.

— В тюрьме. Вчера консул потребовал освобождения, но Совет тянет с решением этого вопроса.

— А документы о произволе Совета составлены?

— Сегодня отправлены в Харбин.

— Хорошо. Капитан Хаяси Дандзин знает, что делать.

Свернув калачом ноги, прикрыв косые глаза коричневыми веками, Кикио продолжал:

— Несколько человек перешли запретную зону… В городе готовятся к обороне…

— Наблюдение за Костровым установлено? — прервал Нооно.

— Костров будет в наших руках в первый же день восстания, — ответил Кикио, поеживаясь под немигающим взглядом Нооно.

— Плохо работаете. Кострова и других по списку уже сейчас надо убрать. С этим не тянуть. Понятно?

Голова Кикио низко склонилась. На другой день Нооно переоделся в солдатскую форму. Пошел в городской комитет большевистской партии. Перед лестницей на минуту остановился, потом решительно стал подниматься.

— Из Владивостока! — на ходу бросил он лысенькому добродушному старичку, дежурившему в приемной.

Нооно вошел в кабинет секретаря горкома. Здесь, кроме секретаря горкома Кедрова, находился и секретарь Дальбюро Костров. Он громко говорил:

— …Кругом ротозейство, впечатление такое, как будто фронт не рядом, а где-то за Уралом. Лиц, нарушающих дисциплину, судить, злостных — расстреливать…

Заметив постороннего, он тотчас же замолчал.

— Вы что, товарищ? — спросил Кедров.

Нооно одернул гимнастерку, поправил ремень.

— Я из Владивостока… Член партии… Бежал из-под японского расстрела.

— Садитесь. Ваши партийные документы?

Нооно стянул стоптанный сапог. Перочинным ножом поддел подметку, извлек из-под стельки партбилет. Бережно потер его о штаны, положил на стол.

— Подмок билет, сами знаете, нелегко сберечь…

Секретарь горкома очень внимательно читал протокол красногвардейской заставы, Костров изучал партбилет. Нооно чувствовал на себе его испытующий взгляд.

— Где-то я вас встречал? — вдруг спросил секретарь горкома.

Профессиональная привычка к самообладанию пришла на выручку Нооно.

— А как же, товарищ Кедров. Я работал в порту до революции, — спокойно ответил он. — Вас я знаю хорошо.

— Грузчик?

— Да!

— В забастовке четырнадцатого года принимали участие?

— Нес охрану от штрейкбрехеров в доме подрядчика Меркурьева.

Лаконичные ответы Нооно понравились. Бывший грузчик Кедров не мог знать, что во время забастовки портовых рабочих не кто другой, как Нооно, втесался в ряды забастовщиков и предал забастовочный комитет. Но Костров не спускал настороженного взгляда с этого человека.

— Вы хорошо говорите по-русски, — заметил Костров.

— Да, конечно! Почти всю жизнь в России, отец мой из Мукдена, убит во время боксерского восстания. Мы с братом бежали в Благовещенск.

Секретарь горкома вынул из сейфа списки членов партии, оставленных во Владивостоке на подпольной работе. Нооно следил за ним напряженным взглядом.

— Принять вас, товарищ, на учет мы не сможем, — сухо подвел итоги беседы Кедров, замыкая партбилет Нооно в ящик стола.

Нооно опустил голову.

— Почему?

— Потому, что вы не прошли последнего переучета, когда владивостокская организация переходила на подпольное положение. Вас нет в списках законспирированных большевиков, — более приветливо сказал секретарь горкома. Ему стало жаль Нооно.

— Я был в отъезде… я не знал… — невнятно проговорил Нооно, все ниже опуская голову. — Могу быть полезен… все-таки я сохранил партбилет… знаю коммунистов в Харбине, могу выполнять задания…

Секретарь горкома посмотрел на Кострова, но тот отвернулся.

— Не унывай, парень! — тяжелая рука Кедрова коснулась сухого плеча Нооно. — Сам знаешь, сколько контрразведчики шлют сюда разной сволочи. Хочешь быть полезен? Мы комплектуем кавдивизию, там дадут коня, шашку и винтовку. Хорошо будешь бить интервентов, наведем справки и восстановим в партии.

Нооно хмуро пожал руку секретарю горкома.

— Я согласен, товарищ Кедров.

— Знаешь военное дело? — спросил Костров.

— Артиллерийское — хорошо. Был в Красной гвардии в Шкотове. А кавалерийского строя не знаю, конем и шашкой плохо владею.

После ухода Кострова Нооно вновь зашел к секретарю горкома.

— Я бы у вас, товарищ Кедров, просил дней пять для отдыха, устал после тюрьмы.

— Что же вы меня спрашиваете, ведь вы беспартийный человек.

— Я коммунист, — твердо сказал Нооно, — и не привык решать свои личные вопросы без согласия партийного комитета.

Секретарь горкома еще раз прочитал протокол заставы о бегстве Нооно из-под расстрела.

— Не знаю, что тебе и сказать…

— Я бы мог помочь на артиллерийском складе, пока спина подживет… Вот глядите, какой же я кавалерист…

Нооно сдернул рубаху, спина была вся в кровоподтеках.

— Что же молчал? Конечно, в таком виде тебе на коня нельзя. Здорово они тебя!

Кедров вырвал из блокнота лист бумаги и написал начальнику артсклада.

На работу Нооно приняли.

ГЛАВА 17

Был праздничный день. В воздухе протяжно плыл колокольный звон.

Проснувшись, Вера с удовольствием подумала, что весь этот день она будет дома. Не надо притворяться, не надо контролировать каждое свое движение, каждый взгляд.

Но когда девушка захотела встать, то ощутила, как что-то тяжелое навалилось на грудь, сжало сердце. Покачнулся пол, и кровать куда-то стала проваливаться.

Вера застонала. Агния Ильинична засуетилась. Она намочила полотенце, положила на голову дочери компресс.

— Что с тобой?

— Как-то страшно стало… устала я…

— Вызвать врача?

— Пройдет….

Вера откинулась на подушку, рассказала матери, как, не приходя в себя после обморока, в тюрьме скончался старый мастер Фрол Гордеевич. Об этом человеке обе они слышали много хорошего.

— И Леньку с Сухановым арестовали… Ленька опять ранен, бьют его при допросах.

В последнее время контрразведчики хватали всех по малейшему подозрению. В донесениях, с которыми удавалось Вере познакомиться, сообщалось о разгроме подпольных организаций Сучана, Угольной, Спасска и Шкотова. В селах Ольгинского и Никольско-Уссурийского уездов кем-то были преданы организации революционной молодежи. Много людей погибло в застенках Михельсона.

Все, что доходило до зрения и слуха Веры, становилось достоянием подпольного штаба. Но многое ей не было известно. Где-то существовали тайные квартиры. В них Михельсон и его подручные Жуков и Мак Кэлоу принимали провокаторов и предателей. В сводках и донесениях, которые она печатала, сообщались только их клички — Мотька Шимпанзе, Кучум, Глотов. Оставалось надеяться, что их настоящие имена станут известны народу. Впрочем, некоторые из них уже поплатились за свои услуги: Тимка Щеголь, Илья Наливайко, Петька Кит.

После завтрака Вера, несмотря на недомогание, вышла в сад. Здесь она должна была встретиться с Андреем Ковалем, передать ему очередное донесение.

Встречи эти волновали девушку. За короткие минуты свиданий они успевали поговорить о многом. Главное же — они понимали друг друга с полуслова.

Андрей был хорошо законспирирован: теперь он числился на службе в союзе христианской молодежи. Фельт относился к нему без особой подозрительности, даже, кажется, ценил молодого парня, вышедшего из рабочей семьи и умеющего находить общий язык с простыми людьми. Тем не менее Коваль постоянно подвергался не меньшей, чем Вера, опасности. Совсем недавно в их управление пришел какой-то моряк и заявил, что встретил в Океанской бывшего военкома Коваля и готов за приличное вознаграждение разыскать его. Только смелость и решительность спасли Андрея.

Андрей был немного резковат, но заботлив и чуток. Совсем недавно он принес Вере букет простых полевых цветов. Они уже увяли, но девушке было приятно смотреть на них и думать, что, несмотря на ожесточенную борьбу, в которую оба они оказались втянутыми, что-то сохранилось в них от прежних времен.

Появился Андрей только вечером. Вместе с ним пришла незнакомая Вере девушка. Это была Наташа Кострова.

Все трое присели на одну из скамеек.

Андрей бережно коснулся плеча Веры, сказал:

— Наташе нужно уехать. Надо что-то придумать.

— Я все сделаю, не беспокойся. — Вера проводила девушку домой, познакомила с матерью, потом вернулась в сад, к Андрею.

Увидев подходившую Веру, Андрей улыбнулся. Вере нравилась его сдержанная ласковая улыбка. Стало теплее на душе, когда она подумала, что этот отважный, дерзкий юноша с ней всегда робок, услужлив, по-особому сдержан.

Андрей явно волновался. Он зачем-то встал со своего места и тут же снова сел.

Глядя куда-то в сторону, Коваль сказал:

— На днях я уезжаю в Хабаровск… Настаивает Фельт. — Андрей усмехнулся. — Поеду агитировать за американский порядок… Мы не скоро увидимся… Ведь ты же видишь, что я…

Андрей замолчал. Подходящие слова не находились — слишком сложным, запутанным было их положение. Всякие слова прозвучали бы фальшиво и напыщенно.

Вера присела рядом, сказала очень тихо, одними губами:

— Не хочу расставаться… не хочу…

Андрей отозвался так же тихо:

— Надо, Вера.

Посмотрел на часы, встал.

— Пора…

— Береги себя. Они не знают пощады.

— И я с ними не миндальничаю… Если бы ты знала, как я буду ждать новой встречи…

У калитки они остановились. Вера вдруг обняла его, прижалась губами к горячим губам.

Андрей ушел.

Вера шла к дому, чувствуя себя легкой и сильной. Ни Мицубиси, ни Михельсон не в силах запугать ее, любовь придала ей новые силы.

ГЛАВА 18

Лазарет разместился в небольшой деревушке Соколинке, верстах в десяти от передовых позиций.

Галина Шкаева стала правой рукой начальника лазарета — деда Михея. Она быстро прибрала к рукам все хозяйство, окружила себя бойкими, любящими дело девушками.

Как-то утром к ней прибежала дежурная санитарка.

— Беги скорей. Твоего Илью привезли, — сказала она.

Илья лежал на столе, вытянувшись, с запрокинутой головой.

Михей осмотрел его и, пряча глаза от молодой женщины, приказал отнести в третью палату, где лежали умирающие.

Галя на цыпочках подошла к мужу, склонилась над ним. Илья вскинул глаза. Узнал жену, тихо сказал: «Прости… Егорку побереги»… — и затих.

В тот же день его похоронили. Галина уехала в Раздолье. Из родного села она вернулась через неделю на фургоне, запряженном парой резвых коней. Лежала на ворохе свежескошенной травы и, подперев голову загоревшими руками, уныло глядела вдаль. Прижавшись к ней, дремал малыш, очень похожий на нее.

Дорога вилась между высоченными кедрами, источающими запах смолы. Смола плавилась, янтарными каплями ползла по нагретым стволам.

Вернувшись в лазарет, Галя уложила Егорку, подождала, пока он заснул, а потом отправилась к деду Михею. Тот обрадовался, увидев помощницу, принялся расспрашивать о поездке.

Утром Галина накрыла на стол, зачем-то вышла. Вернувшись в избу, увидела: Егорка сидит на полу, макает в блюдце со сметаной блин, а рядом с ним рыжий кот лакает из того же блюдца.

После завтрака она свела сына к могиле отца, присела на траву.

— Сиротинушка ты моя, безотцовщина, — прошептала Галина, прижимая к себе сына.

Непрошеная слеза повисла на ресницах. Как в тумане, промелькнула перед ней безрадостная молодость. Безвозвратно ушли годы, и никого у нее не осталось, кроме малыша.

Когда они вернулись, дед Михей отвел ее в сторону.

— Зачем ты, красавица, убиваешься? Извелась, неутешная.

Галя задумчиво погладила головку малыша.

— Разве я о нем?.. Егорка вот…

— Егорка, доченька, сиротинушкой не будет. Отец найдется.

Старик взял Галю за руку, повел ее в избу. Малыш уцепился ручонкой за юбку матери. Нетвердо ступая босыми ножками, шел за ней.

Галя подхватила малыша на руки, прижала к груди.

— Нет, дедушка, никого у меня не будет, кроме Егорки. Сожгли мое сердце, один пепел остался. — Она зарыдала.

Михей качнул головой.

— Сердце, как и землю, сжечь нельзя. Нива-то солнцем бывает опалена, а после дождичка от солнца же и расцветает. Не так ли?

…С той поры прошло много дней. Всю свою нерастраченную любовь Галя отдавала сыну и раненым.

Как-то ночью ее вызвали к деду Михею. Она быстро оделась и пошла в перевязочную. На скамье, привалившись к стене, лежал Тихон с забинтованной головой.

Рана была серьезной, но опасности для жизни не представляла. Тихон мужественно переносил боль — без стонов и жалоб.

Галя ухаживала за ним так же, как и за всеми. А Тихон наблюдал за каждым ее движением и думал, что ничего не произошло. Ровно ничего. Галя все такая же желанная, близкая, как в далекие годы юности. Пусть думает, что хочет, а он ей все равно скажет это, как только представится случай.

Дед Михей все видел, все примечал.

— Не говори, Тихон, лишнего, — как-то раз на перевязке предупредил он и без того молчаливого комбрига. — Облаку да ветру свое горе поведай, а у ней и своего хватает.

— Не могу я без нее…

— Не время! — строго прикрикнул на него Михей. — Мать она, безотцовщины боится, другой вотчим злее волка бывает. Думать надо, чтоб ни себе, ни ей жизнь не травить.

— Да я, дедушка, со всей душой…

— Не торопись, сокол! Век прожить — не поле за сохою пройти. Галя тонкой души человек: разобьешь хрусталь, не склеишь. Сердце матери понимаешь или нет?

— Нет моей силушки глядеть на нее, лучше бы уж меня вместо Ильи порубали…

Недолго пролежал Тихон в госпитале. Молодость брала свое. Не дожидаясь, пока Михей разрешит вернуться в бригаду, как-то вечером почистил коня, расчесал гриву. Мимо коновязи проходила Галина. Тихон посветлел.

— Куда собрался? — спросила она.

— На свадьбу!.. «Пуля меткая мне свахою была, с саблей острою обвенчала меня…» — пропел Тихон слова старинной казачьей песни.

Галя укоризненно качнула готовой.

Тихон стремительно обнял женщину. Галя оттолкнула его.

— Не балуй, Тихон!

Смутившись, Тихон отошел к коню. Подтянул подпруги, взял стремя. Вышедший из дома Михей схватил его за рукав.

— Кто же за тебя, комбриг, на перевязку пойдет? Куда это пала твоя думушка?

Тихон опустил стремя.

— У кого думы нет, тому и забота-кручина плеч не давит. Бои вон идут, а я разлеживаю.

— Ты это всерьез?

— Да.

Михей рассвирепел.

— Ты, что же, в чужом монастыре со своим уставом жить хочешь? А ну, марш на перевязку. Здесь комбригов нет.

Галя засмеялась. Весело стало на сердце оттого, что такой громадный детина от крика щупленького деда виновато опустил голову и, тихонько ступая, удалился.

Михей собственноручно расседлал комбриговского коня.

Ночь. Госпиталь погрузился в сон. Горсть песка ударила в оконное стекло. Галя выглянула наружу.

Тихон подседлал коня: не привык он менять своих решений. Увидев Галю, обрадовался. Обняв ее, притянул к себе, поцеловал.

— Уезжай! С глаз долой! — оттолкнув его, зло кинула Галя.

Тихон прикусил губу. Кровь ударила в голову. Припомнились слова матери: «Бедность да нужда какой женщине не в тягость?» Хоть и говорят, что насильно ее выдали замуж, но все-таки сумели выдать, смогли заставить.

— Или негож я тебе? Как и тот раз, богатства ищешь?

Галя отшатнулась от Тихона, прикрыв пылающее лицо полушалком, побрела в избу, приникла к разметавшемуся во сне сынишке, заплакала.

— Горе ты мое горькое, радость ты моя светлая, — шептала она.

ГЛАВА 19

Во втором часу ночи Костров возвращался с партийного собрания. Настроение у него было хорошее, приподнятое. Неплохой доклад сделал Шадрин, уверенно говоривший о скорой победе. Коммунисты хабаровской организации объявили себя мобилизованными на борьбу с контрреволюцией и, не расходясь по домам, двинулись на вокзал.

Пришлось выдержать напряженную борьбу с оппозиционерами. Перед глазами Кострова мелькало перекошенное лицо уполномоченного реввоенсовета Розова. Тот нагло требовал предания суду командования фронтом, обвинял Дальбюро ЦК РКП(б) в напрасном кровопролитии и призывал к переговорам с Грэвсом и Найтом.

Тяжелые времена… Многие коммунисты и члены организации революционной молодежи погибли в жестоких боях с интервентами. Осмелела, подняла голову троцкистская оппозиция. Троцкисты требовали прекращения вооруженного сопротивления до подхода из-за Урала частей Красной Армии. Отступление Уссурийского фронта, которое совершалось в кровопролитных боях и вносило растерянность в ряды интервентов, а также потери неизбежные, как и во всякой войне, истолковывались оппозицией как доказательства бессмысленности борьбы. Не сумев навязать своих антипартийных взглядов в рабочих ячейках РКП(б), лидеры оппозиции попытались вести за собой крестьян.

Подавляя сопротивление оппозиции, Дальбюро ЦК РКП(б) объединило вокруг себя рабочих и беднейших крестьян. В этой борьбе партийные ячейки окрепли и решительно очищались от мелкобуржуазных попутчиков. Сегодняшнее городское собрание осудило действия Розова, потребовало рассмотрения вопроса о принадлежности его к партии. Хабаровчане одобрили деятельность Дальбюро ЦК РКП(б).

Шофер остановил машину. Костров устало протер глаза, вышел из машины. Его опередил Ким. Он был ранен и после выздоровления послан Дубровиным для охраны секретаря Дальбюро.

— Измотал я тебя. Иди отоспись, — сказал Костров.

— Пока вы свои дела решаете, я в машине дрыхну как убитый.

В палисаднике, около подъезда, стоял Кикио. Приказ Нооно был категоричен, не выполнить его нельзя. Когда Костров подходил к подъезду, Кикио выхватил маузер. Ким заметил мелькнувшую из палисадника тень, заслонил собой Кострова. Ночь прорезала вспышка выстрела. Ким вскинул кольт. Кикио упал. На руке Кострова повисло мягкое, податливое тело бойца. Шагая через три ступеньки, он внес раненого в переднюю.

Ким облизнул пересыхающие губы, схватил Кострова за руку.

— Живой, хорошо… — Он не договорил, затих. Костров опустился на колени, прижался ухом к его груди. Все было кончено.

В кабинет вслед за Костровым вошел расстроенный Бубенчик. Он тоже сопровождал Кострова и задержался после выстрела у подъезда.

— Убили ту сволочь, Кикио его зовут, — быстро заговорил Бубенчик на ломаном русском языке. — Моя видел Кикио во Владивостоке. Это японский контрабандист. Молодец Ким, раздавил змею.

— Змею-то раздавил, а сам…

Костров опустился на диван, поник головой.

На ходу вытирая слезы, Бубенчик внес ведро холодной воды и таз.

— Не надо.

— Надо! — твердо возразил Бубенчик. — Вода надо, легко будет. Ким умер, не нарушил присяги. Мне тоже тяжело. Ким мой друг.

Костров промолчал. Бубенчик заглянул ему в глаза, сказал:

— Есть в китайской земле камень, на нем написано: «Не предавайся горю, ты человек, твое сердце должно хранить мужество».

Костров встал, обнажился до пояса. Бубенчик поливал его спину холодной водой.

Кончалась ночь, а сна не было. В глубокой задумчивости Костров смотрел на снопик тусклого света, льющийся из окна.

Голубоватая змейка зарницы на мгновенье осветила заваленный бумагами стол.

Костров нащупал выключатель, взял газету.

Сжав голову руками, у тела друга сидел безмолвный Бубенчик. Наконец он очнулся, осторожно ступая, вошел в кабинет секретаря Дальбюро.

— Твоя не спи? Не хорошо! Чай надо?

— Спасибо, Цин Бен-ли.

Бубенчик покачал головой.

— Не хорошо, твоя сердце скучает. Спи хорошо, чай хорошо, лимон хорошо. Знаешь ли-мон?

— Знаю, Цин Бен-ли. Ли-мон: вечно жить?

— Твоя все знает.

Бубенчик вынул из кармана лимон, протянул Кострову.

— Кушай.

Потом он втащил медный самовар, загремел чашками. Поставил на стол тарелку с блинами.

— Моя ходила к китайская купеза: лимон, чай, мука покупала… Моя не воровала, моя царская деньги платила. Дурак купеза, думает, царская деньги жизнь имеют, а мой папа их в печке сжигал…

Бубенчик, глядевший все время печальными глазами на Кострова, подумал и добавил:

— Мне идти надо, готовить Кима…

— Иди, Цин Бен-ли. Нужна моя помощь?

— Спасибо. Пока обойдемся…

Утром в кабинете Кострова собрались члены Военного совета фронта. Рассматривалось предложение Кожова об организации боевого подразделения пулеметных тачанок. Кожов вошел, точным движением кадрового кавалериста отдал честь.

— По вашему приказанию командир эскадрона Кожов явился.

Костров окинул казака оценивающим взглядом, остался доволен.

Докладывал Радыгин.

— Предложение Кожова рассмотрено, исполнение считаю нецелесообразным. Опасное предприятие, не рекомендую.

Кожов скосил глаза в сторону начальника штаба.

— Разъезжать на пролетке с денщиком безопаснее.

Радыгин побагровел.

— Не забывайтесь!

— Не кричите. Я действую, как мне подсказывает совесть.

Сдерживая гнев, Радыгин спросил:

— Вы что — имеете опыт? Командовали подразделениями тачанок?

— Не приходилось.

— Вот видите. Дерзости легче говорить, чем командовать. Как же вы думаете создавать отряд?

Костров не спускал с Кожова строгих глаз, требовал выдержки.

Радыгина поддержал Розов. Грузно поднявшись, он сказал:

— Молчите? Большая маневренность требует предельной оперативности в командовании, иначе будет нарушен концентрированный удар всего подразделения. Надо понимать разницу между обычным кавалерийским строем и пулеметными тачанками.

— А ты кто такой? Чего вмешиваешься?! — обрезал Кожов.

— Я протестую. Здесь заседание Военного совета, — резко бросил Радыгин.

Шадрин с удовольствием слушал этот горячий спор. Нет, дерзкий казак ему определенно нравился. Такого следует поддержать, но поддержать умело.

— Возражения начальника штаба обоснованны. А вы, Кожов, горячитесь… Выкладывайте ваши обоснования, — заметил он.

Кожов взял себя в руки. Чувствуя подбадривающий взгляд командующего, четко ответил:

— Война, товарищ командующий, без риска не бывает. Я не писарь, а казак. Хороший ездовой всегда сумеет заставить скакать упряжку коней, куда приказано. Весь вопрос в правильном подборе бойцов…

— Конкретнее! — перебил его Розов.

Кожов перевел дыхание, насмешливыми глазами впился в холеное лицо уполномоченного реввоенсовета.

— Пулеметы на тачанке — это орлы в полете. От них не скроешься. Скоротечная атака с флангов на скопления пехоты дает большие преимущества в использовании станковых пулеметов.

— Много разговоров, мало доказательств, — бросил Радыгин.

Кожову показалось, что начальник штаба обвиняет его в трусости. Неожиданно для всех он подошел к Радыгину, вытащил из кармана малиновых галифе свои георгиевские кресты и кинул их на стол.

— Я не болтун, как вы думаете. Штанов в штабе не просиживал, мозоли в седле набил.

Костров постучал карандашом.

— Спокойнее, Кожов.

Кожов подтянулся, продолжал сдержанно:

— Вы требовали доказательств, товарищ начальник штаба? Они перед вами. Один из четырех георгиевских крестов вручен мне генералом Брусиловым за участие в прорыве фронта. А он, как вам известно, осуществлен казачьими тачанками. Забыли, как это случилось? Немцы шли в атаку, наша пехота дрогнула, побежала. Мы поставили пулеметы на тачанки, на карьере врезались во фланги немцев. Чесали из пулеметов в упор, прорвали фронт на четырнадцать верст. Разве вы, товарищ начальник штаба фронда, бывший полковник генерального штаба, об этом забыли?

Настала тишина. Военные специалисты испытующе глядели на Радыгина. То, о чем так просто рассказывал казак, им было хорошо знакомо. Но Радыгин упорствовал.

— Какая все-таки цель создавать в конкретных условиях постоянно действующее подразделение тачанок? — спросил он.

Кожов ответил с чуть заметной иронией:

— В бою нужна не только стратегическая зрелость, которой вы, товарищ начальник штаба, располагаете в достаточной степени, но еще и стремительность, азарт, боевой задор. Маневренность, быстрота передвижения, насыщенность огнем, внезапность удара — вот что такое тачанка с пулеметом.

Встал толстый краснолицый штабист, недавно прибывший на фронт.

— Хороший ответ. Мне кажется, что предложение товарища Кожова заслуживает поддержки.

Костров переглянулся с Шадриным. Тот вышел из-за стола, подошел к Кожову.

— Ваше предложение принимаем. Приступайте к формированию особого резерва командующего фронтом. Пулеметные тачанки подчиним вам на правах отдельного дивизиона. Как, товарищи?

И снова встал толстый штабист.

— Я думаю, что у товарища Кожова все задатки хорошего командира. Справится.

— Десять дней, Кожов, хватит? — спросил Костров.

— Так точно.

— Я возражаю, прошу это учесть, — резко сказал Розов.

— Идите. Докладывайте лично мне о ходе формирования, — не слушая Розова, закончил Костров.

Кожов отдал честь, ушел.

Толстый штабист вдогонку ему уверенно сказал:

— Казак большого полета, генералом будет. На мысль смел, на удар дерзок, ценит натиск и быстроту. Хорошая школа. Удачный выбор. Задатки у Кожова отличные, рожден командиром.

— Не перехвалите, — буркнул Радыгин.

— Трудно перехвалить подходящего человека.

Совещание закончилось. Костров остался с Шадриным и Дубровиным. Они углубились в просмотр сводок с Забайкальского фронта. Вести были неутешительные. Заняв Карымскую, интервенты овладели крупным железнодорожным узлом, перерезали магистраль и вели наступление в двух направлениях: через Читу к Байкалу и через Зилово на Хабаровск.

И все-таки назревали условия для перехода в наступление. Командование фронтом сумело сколотить необходимые резервы, накопить боеприпасы и продовольствие. Моральный дух личного состава был хорошим. Красногвардейцы горели желанием сразиться с оккупантами.

ГЛАВА 20

На театр военных действий прибыл командующий войсками интервентов генерал-лейтенант Отани, сопровождаемый английским генералом Ноксом, французским — Жаненом, военным министром Чехословакии Стефансоном и генерал-майором Грэвсом.

Командующий был раздражен. Еще не подошли все эшелоны с солдатами, где-то задержались аннамиты, канадцы, шотландские стрелки. На чехов и белогвардейцев князь уже почти не надеялся. Правда, дорога от Мучной до Свиягина была забита солдатами, бронепоездами, автомашинами, но на фронт они еще не прибыли. Вопреки ожиданиям командование Красной гвардии вновь дало основательный бой под Успенской. В этом бою, правда, уничтожен полк латышских стрелков, с удивительным упорством оборонявший первую линию Успенского укрепленного района, но то, что командующий видел и слышал здесь, под Шмаковом, не могло рассеять его дурного настроения.

— Откуда такое ожесточение, такая сила сопротивления? — говорил Отани сопровождающим его генералам. — Это не вполне вяжется с железной логикой стратегии. Отступающий противник неизбежно слабеет, деморализуется, разлагается.

— О каких законах стратегии можно говорить, когда противник игнорирует элементарные правила ведения войн, — возразил Грэвс. — Топоры, вилы, рогатины… Разве можно учесть оперативную сопротивляемость при таком вооружении?

— Не в этом дело. Я имею в виду резервы, которые мы не сумели уничтожить. В этом ошибка.

— Не надо, князь, говорить об ошибках. Мы, несмотря ни на что, скоро будем на Байкале…

— Это, разумеется, так. Но надо быть готовыми к тому, что они перейдут к партизанским действиям, как в войне с Наполеоном.

— Дальний Восток мало заселен. Захват железной дороги лишит противника баз снабжения. Тайга, как здесь называют лесные дебри, станет могилой нашего противника. Наша армия же будет продвигаться к Уралу.

Грэвс развел руками, воскликнул:

— Дальний Восток! Сколько экзотики и поэзии в этих словах!

Отани рассмеялся. Исполнители его воли не должны видеть угнетенное состояние командующего.

С объезда позиций Отани вернулся поздно. В салон-вагоне он принялся уточнять детали прорыва фронта и окружения частей противника. Он должен сбросить моряков с железнодорожного полотна, занять мост через реку Каул, чтобы бронепоезда устремились к незащищенному Хабаровску. Против моряков, которых главнокомандующий только и признавал за воинскую часть, он приказал двинуть отборные части…

Вошел адъютант, доложил о перегруппировке отрядов Сафрона Ожогина, которые заняли оборону против фронта 12-й дивизии генерала Оои.

— Стыдитесь! Мужики с палками, а вы о какой-то перегруппировке докладываете: вилы, топоры, лопаты…

Откинувшись на спинку кресла, главнокомандующий долго смеялся.

— Ох-хо-хо! — вытирая платком слезы, выкрикивал Отани. — Против кавалерии сиволапые мужики с палками! Где вас, капитан, обучали? Перегруппировка? Ох-хо-хо-хо! Займитесь делом, капитан!

Сконфуженный капитан поспешно удалился, проклиная себя за оплошность.

К вагону подъехали трое мотоциклистов. Офицер связи козырнул дежурному адъютанту.

— Генерал-майор Оои приказал лично…

Адъютант почтительно проводил офицера связи к князю. Получив донесение, что 12-я дивизия благополучно подошла к Каулу, главнокомандующий повеселел. Он послал связного к полковнику Смутне с приказом уничтожить бригаду Тихона Ожогина, занять монастырь и соединиться с генералом Оои. Не раздеваясь, прилег на походную кровать и тотчас же заснул.

…Эту ненастную ночь и выбрал Шадрин для первого броска вперед. На рассвете советская артиллерия обрушила огонь на передовую линию противника. Моряки под командованием Коренного вклинились в расположение противника. Первая задача, поставленная командованием фронтом, была выполнена.

Поднялось солнце. Разгоряченные ночным боем моряки отдыхали. Подъехали походные кухни, загремели котелки.

Коренной сидел в сторонке с иголкой в руке. В ночной атаке он зацепился за куст, разодрал старенькую тельняшку. Бормоча замысловатые ругательства, боцман осматривал тельняшку. Совсем износилась, вылиняли бело-синие полосы. А без тельняшки моряку нельзя. Сколько он их переносил за сорок лет службы на флоте! Вон лежит солдатская рубаха, попробовал надел, не годится.

Коренной снял бескозырку и принялся за дело. Штопал долго, терпеливо. Но не успел напялить, проклятущая тельняшка лопнула в новом месте. Забористая брань разнеслась по окопам.

Подошел матрос Алеха Жаркий.

— Ты чего, боцман, расклепался? Не приболел ли?

— Да вот робу разнесло, — указал на дырки боцман.

— Понятно. Завей горе веревочкой!

Алеха сбегал в свой окоп, принес новенькую тельняшку.

— Держи, боцман, у меня две.

Коренной обеими руками осторожно принял тельняшку, будто хрупкую вазу. Словно не веря себе, внимательно осмотрел, на ощупь определил прочность ткани.

— Вот спасибо, не забуду.

Одевшись, Коренной приосанился, расчесал бакенбарды. Присел к котелку с кашей и вмиг его опорожнил. Облизал ложку, сунул ее за ремень.

Глядя на боцмана, моряки перемигивались, вполголоса обменивались шутками.

О ночном бое никто не вспоминал, словно его и не было.

К морякам на сером коне подъехал командующий фронтом Шадрин. Приказав подбежавшему к нему боцману Коренному построить моряков, рассказал им о том, что князь Отани вручил ультиматум с требованием открыть путь на Хабаровск и пропустить воинские эшелоны и бронепоезда. В случае отказа выполнить это требование Отани грозил суровыми карами.

— Как поступим, товарищи? — сдержанно спросил Шадрин.

Моряки после короткой паузы заговорили:

— Не робей, братцы! Под тропиками не такое видели.

— Оробеешь — курица и та долбанет.

Коренной встал, подошел к стоящему перед строем командующему.

— Значит, решено. Так и отвечайте князю; если, мол, ваше сиятельство, притомились, моряки могут вас в катафалке отправить на Фудзи-сан, а ежели нет охоты, то колосничок к ногам — и на дно морское.

С особой значительностью в голосе Шадрин объявил:

— Если не сдержите — трудно будет, очень трудно. Бронепоезда прорвутся к Хабаровску.

— Стоять будем, как в шторм, — под одобрительные возгласы моряков ответил Коренной.

Шадрин обнял боцмана.

— Будь здоров, Гаврило Тимофеевич.

…На рассвете загудели рельсы. Прогремел одинокий пушечный выстрел.

Матросы повскакивали со своих мест, торопливо переговариваясь:

— Прут, как мураши. Страховато, братцы!

— Эх ты, заяц!

— Ложись, Алеха! Стоишь, как верстовой столб, ударит по тельняшке.

— Не ударит, а ударит — так отскочит. Я стрижено-палено, завороженный.

— Гляди, кореш, кабы слезу не пустил в клеш.

— Хо-хо-хо! От той слезы море из берегов выйдет, захлебнутся.

Пуля сорвала с Алехи Жаркого бескозырку. Коренной свирепо закричал:

— Укройся, шальной!

Алеха спрыгнул в окоп.

— Жаль линька нет, я б тебе надраил спину, — погрозил ему боцман.

С гулом и треском среди окопов стали рваться снаряды. Над перелеском повисло облако дыма и пыли. Кто-то застонал, кто-то закричал обезумевшим голосом, прощаясь с жизнью.

Первый бронепоезд приближался. Матросские цепи редели. Еще чей-то стон прокатился, кто-то крикнул. И тотчас раздался непреклонный наказ Коренного:

— Умирать молча!

Неожиданно грохот орудий смолк. Над землей повисла звенящая тишина.

— Банзай!

Японская пехота показалась на железнодорожных путях.

Обгоняя японцев, беглым шагом наступал белогвардейский офицерский батальон. Противник рвался к завалу, преграждавшему путь бронепоездам. За ними спешили саперы — ремонтировать испорченный моряками рельсовый путь.

— Изготовьсь! — покатилось от матроса к матросу приказание Коренного.

Затарахтели пулеметы. Моряки ринулись в контратаку. На железнодорожных путях закипела рукопашная схватка.

Противник не выдержал удара, скатился с насыпи. И снова открыла огонь неприятельская артиллерия. Прижатые к земле огненным шквалом, моряки не могли поднять головы.

Бронепоезд медленно двигался к окопам моряков.

Коренной приподнялся на локтях, поискал глазами Алеху Жаркого. Тот подполз к нему.

— Понимаешь, что замышляют? — Коренной передал бинокль Жаркому.

— Ясно, боцман! Я их шарахну торпедой.

…Под градом шрапнели Алеха Жаркий с десятком матросов пополз к мосту. Работали молча, споро, казалось, дело имеют не с пироксилиновыми шашками, а с деревяшками. Ножами копали лунки под рельсами, закладывали пироксилиновые шашки, в пролетах моста соединяли их шнурами с фитилями.

— Все готово. Сорок два фунта пироксилина под рельсами и фермой моста, — доложили Алехе Жаркому.

Моряки скатились с полотна. Бронепоезд приблизился к мосту, остановился.

Раздался взрыв. Ферма моста осела.

Бронепоезд медленно тронулся в обратный путь.

— Уйдет, проклятущий! — закричал Алеха Жаркий и снова пополз к насыпи. Приблизившись, он упругим прыжком вскочил на штабель шпал и одну за другой бросил под колеса паровоза три гранаты.

На паровозе что-то ухнуло. В лицо Алехи ударила струя пара. Запрокидываясь навзничь, он нашел в себе силы крикнуть:

— Прощайте, товарищи!

Моряки ринулись на насыпь, в рукопашной схватке выбили легионеров из бронированных вагонов.

Над землей нависла звездная ночь.

Темная громада бронепоезда неотчетливо вырисовывалась перед осыпавшимися окопами.

ГЛАВА 21

За окном накрапывал дождь. Набрякшие тучи низко плыли над Амуром.

Вернувшись с фронта, Костров стоял у раскрытого окна, курил. Он размышлял о новостях из Владивостока, которые привез перешедший линию фронта Андрей Коваль. Оккупанты свирепствовали. В городе продолжались аресты. Среди рабочих и городских обывателей шныряли многочисленные шпики. Затерялась где-то Наташа. Из нее, по словам Коваля, выковалась отличная подпольщица. Ей грозило разоблачение, и временно она ютилась у Веры Власовой. Сообщил Андрей о том, что Наташа должна поехать в Харбин, установить связь с китайскими коммунистами, а затем перебраться через фронт и доставить новые сведения от Веры.

Вошел Коваль.

— Как идет съезд? — спросил Костров.

Андрей, засунув руки в карманы брюк, размашисто зашагал по кабинету, рассказывая о Хабаровском съезде революционной молодежи.

— Делегаты сформировались в отдельный батальон, хотят на фронт.

— Делегаты должны разъехаться на места, рассказать о съезде, о нашей борьбе, поднять молодежь на фронт, — ответил Костров.

— В бой рвутся…

— Не лукавь, Андрей! Давно вижу, что и тебе хочется стариной тряхнуть.

В дверь постучали. Вошли Кожов и командир подразделения чешских добровольцев Янди.

— Ну, как дела, молодежь?

— Тридцать две тачанки, сто двадцать восемь лошадей, тридцать два пулемета и сто пятьдесят один боец особого резерва командующего фронтом приведены к присяге, — доложил Кожов.

Костров сдернул с вешалки шинель.

— Ты, Янди, здесь поскучай. А мы с Кожовым скатаем. Хочу посмотреть пролетарские тачанки.

В кабинет, нарушая обычный порядок, вбежал следователь Чека.

Костров нахмурился.

— Ты что, Рубцов? Я занят!

Молодой чекист смешался, торопливо забормотал:

— Я ей тоже толкую, где там, слушать не хочет. «Подай, — говорит, — самого секретаря Дальбюро», — и весь сказ.

— Что случилось?

Следователь положил на стол несколько бумажек и том стихов Байрона.

— Товарищ секретарь, она себя за вашу дочь выдает…

У Кострова перехватило дыхание. На виске вздулась синяя жилка.

— Что же вы, Рубцов, стоите? Скорее ведите!

Он сбросил прямо на пол шинель, расстегнул френч. Следователь юркнул за дверь.

Оттолкнув конвоиров, Наташа с криком «Папка, милый!» повисла на шее Кострова. Он подхватил ее на руки, осыпал поцелуями. Наташа вздрагивала от рыданий.

Янди направился к двери. Кожов задержался, удивленно поглядывая на девушку, потом пошел за Янди.

— Я ему говорила, а он не верит… Папка, родной, как хорошо!

— Ну как добралась, Натаха-птаха? Заждался я тебя.

— Всю ночь бродила, не знала, куда идти. А ветер воет, гудит, — рассказывала Наташа.

Костров понимающе кивал головой: он хорошо себе представлял, что значит перейти линию фронта.

— Струсила?

— Еще как: нашла какую-то ямку и заснула, а утром… У самых ног змея шипит. Я — бежать… Чуть на казаков не нарвалась…

— Устала? Сейчас перекусим, и ложись отдыхать, — заботливо оглядывая дочь, прервал ее Костров.

— Нет, нет! — запротестовала Наташа. — Я хочу видеть Андрея. Я ни капельки… А это вот от Веры, вели расшифровать, — Наташа указала отцу на томик Байрона, где между строк было специальным составом изложено донесение Веры.

Костров вызвал адъютанта, велел ему отнести Байрона в шифровальный отдел.

— Ну, а теперь попируем. Я кое-что припас, ожидая тебя.

Расторопный Бубенчик поставил на стол самовар, блюдо с хлебом. На тарелках лежали тоненькие ломти колбасы, леденцы и жареная рыба.

Оглядев все это, Костров достал из шкафа бутылку вина, два яблока и плитку шоколада.

— На, держи! — сказал он, протягивая дочери шоколад. — Знаю, что ты у меня сластеныш, вот и приготовил.

— Еще какой! — подтвердила, зажмурившись, счастливая Наташа. — Ух, и вкусно!

— Приведи себя в порядок, сейчас гости придут.

Наташа подошла к зеркалу.

Костров кивнул Бубенчику, чтобы звал ожидавших его Кожова и Янди. Вслед за ними вошел и Андрей Коваль, разузнавший о появлении Наташи. Наташа обрадовалась, бросилась к нему, шепнула:

— Вера скучает, ждет.

Костров услышал слова дочери, улыбался. Весь этот день волшебно озарился для него с появлением дочери. После смерти Ольги он никогда и не предполагал, что может быть так счастлив.

Янди и Кожов смущенно переглядывались, не зная, как вести себя при этой радостной встрече.

— Это вы?! — удивленно сказала Наташа, подняв глаза на Кожова.

— Я, — скромно ответил Кожов.

Они несколько секунд смотрели друг на друга, вспоминая обстоятельства встречи в саду Невельского. Потом, неизвестно почему, Наташа смутилась, опустила глаза.

Радушным жестом Костров указал на стулья. Когда все расселись, он разлил по стаканам вино, поглядывая на дочь, на молодых людей, провозгласил тост:

— Давайте выпьем за молодость, за радости жизни, за ту жизнь, которая наступит, когда уйдет с нашей земли последний чужой солдат.

Мужчины выпили. Наташа подняла чашку к губам, стала мелкими глотками отпивать вино. Бубенчик легонько подтолкнул ее руку.

— Ганьбэй![37] — сказал он по-китайски и пояснил: — Ганьбэй, Наташа, дружбу делает; от него любовь сильнее горит; ненависть становится тверже черного дерева.

— Ты поэт, Бубенчик!

— Ты знаешь, что такое цзинь?

— Золотой цветок, — подсказал Костров.

— Так, — подтвердил Бубенчик. — Русский народ похож на цзинь, который вырос и расцвел на камне, брошенном в знойную пустыню. Его ломал ветер — не сломал, смывал ливень — не смыл, солнце жгло — не пожгло, страшный тайфун наседал, он и ему не покорился.

Кожов, внимательно выслушавший Бубенчика, неожиданно для всех выпалил:

— Наташа и есть цзинь!

Девушка смутилась, укоризненно глянула на бравого казака.

После завтрака Костров уехал в только что сформированное подразделение боевых тачанок.

Долго в эту ночь не могла уснуть Наташа. В голове у нее все перемешалось: только что пережитые опасности, встреча с отцом, приветливые люди, которые рады за ее отца и за нее.

Не спал и Костров. Он то расспрашивал дочь, то горевал о смерти Фрола Гордеевича, то рассказывал о людях, которых знала Наташа, то вспоминал Суханова.

В полночь из шифровального отдела принесли донесение Веры. Откладывая страничку за страничкой, Костров читал летопись подпольных дней оккупированного Приморья. Вера подробно день за днем описывала деятельность интервентов. Много ценных сведений сообщала девушка о замыслах интервентов, об их агентурной сети в Чите и Хабаровске.

Наташа проснулась поздно. Уже солнце заливало комнату, из раскрытого окна тянуло полдневным зноем.

— Да-а, — целуя дочь, озабоченно произнес Костров. — Нерадостные вести ты, Натаха-птаха, привезла.

За завтраком Наташа сказала:

— Андрей предлагает мне поступить в депо. Буду на фрезере работать и с молодежью заниматься. Ты как?

— Тяжеловато будет… Впрочем, решай сама, тебе виднее.

Приоткрылась дверь. Бубенчик с таинственным видом поманил Наташу во двор. Здесь, под тополем, был привязан олененок. Словно вытканная золотом попона с белыми цветами, блестела его шерсть.

— Хуа-ла по-китайски, — пояснил Бубенчик. — Олень-цветок.

Олененок, глядя на подходивших к нему людей, вытянул шею, потянулся к ним, ожидая подачки. Наташа вернулась в дом, взяла кусок хлеба, стала кормить олененка.

В распахнутые настежь ворота въехал Кожов. Заметив Наташу и Бубенчика, направился к ним.

— Иди-ка, тебя там ищут, — бесцеремонно распорядился Кожов, требовательно глядя на Бубенчика.

— Кто ищет? Зачем ищет? — удивился Бубенчик.

— Не знаю, какой-то командир.

Наташа обхватила нежную шею олененка, прижалась к ней пылающей щекой.

Бубенчик, глянув на нее и переведя взгляд на Кожова, тотчас сообразил, в чем дело.

— Твоя, Бориска, не сердись. Наташа — моя товариса, я люблю ее…

— Думай, что говоришь, — резко оборвал Кожов, сжимая рукоять нагайки.

Бубенчик, ухмыляясь, ответил:

— Умная человека доказывай словом, глупая — нагайкой…

Когда он ушел, Наташа отстранила олененка, сказала:

— Не надо быть таким… грубым. Бубенчик хороший товарищ…

— Я ничего… — отозвался Кожов.

— Спасибо тебе, что ты меня выручил там, в городском саду…

Кожов ничего не ответил, слез с лошади, стал гладить олененка. Тот облизал его руку, потянулся к лицу. Кожов прижался губами к мягкой шерстке.

— Ехать надо, ждут меня, — неожиданно проговорил он.

Наташа, видимо, хорошо поняла его. Вынув из кармана алую ленточку, она вплела ее в конскую гриву.

Они постояли еще рядом, не глядя друг на друга. Потом Кожов вспрыгнул в седло.

— Прощай, Наташа!

— Прощай, Борис!

Давно уже стих стук подков, а взволнованная девушка все вслушивалась, словно ожидая, что казак повернет коня, вернется.

А над Амуром все плыли и плыли лохматые облака.

ГЛАВА 22

Как-то ночью на привале Тихон Ожогин невзначай услышал разговор сидящих вокруг костра бойцов.

— Если бы не она, не Галя, — говорил костлявый боец с сабельным шрамом через все лицо, — не жить бы нашему комбригу.

— Многих она выходила. Не она — и надо мною шумел бы дубок, — подтвердил и другой боец.

— Скажу вам, други, по секрету: любит комбрига Галя, — вмешался еще один из сидящих у костра.

— Хорошая пара, дай бог им счастья, — прогудел Волочай. Тихон узнал его по голосу.

Тихон отошел в сторонку в глубоком раздумье. Вот она, какова жизнь, от человеческих глаз ничто не укроется — молва, как морская волна.

После этого он остро почувствовал, как дорога ему Галя. Захотелось увидеть ее.

…А для Гали это была особенно трудная ночь. Одного за другим привозили тяжелораненых. Хирург, прибывший в полевой лазарет из Хабаровска, оперировал их. За короткое время он многому научил Галю — она стала неплохой операционной сестрой.

Освободилась она только на рассвете. Перед тем как идти отдыхать, решила посидеть немного у опушки леса на поваленной сосне.

Стояли солнечные дни. По берегу речушек, по увалам, по еланям лиловым огнищем расплескался цветущий багульник. Цепкие стебли хмеля и вьюнков вились вокруг стволов вековых лип.

Казалось Гале, что все это море лесного огня вот-вот охватит зеленую стену ельника, разольется пожаром по тайге и вместе с ним сгорят навсегда ее невеселые думы, засохнут так не ко времени распустившиеся в ее душе весенние цветы.

Бесшумно подошел Тихон Ожогин. Галя вздрогнула от его голоса:

— Я пришел к тебе…

Галя подняла взгляд и тут же опустила его: столько любви и ласки было в глазах Тихона.

— Как твоя рана?

Тихон беспечно махнул рукой.

— Прости меня, со зла я в тот раз…

— Хороший ты, Тихон…

— Галя, родная, не могу я…

— Обожди, Тихон… В жизни не все просто…

Галя поднялась на ноги.

На сердце у Тихона было тревожно, беспокойно, что-то от прежних лет уловил он в голосе любимой женщины.

— Сегодня двое парней умерло… Хороших парней… Матери плакать будут, сердце у них кровью обольется… — сказала Галя.

— Многих из нас, Галя, ждет такой удел… Никто не знает, что через минуту будет… Война…

— Война-а! — как эхо, повторила Галя, и пальцы ее задрожали.

— Не могу я без тебя… — повторил Тихон.

— Люди, ты понимаешь, люди гибнут… — жестом остановив его, продолжала Галя.

— А я не человек?

— Я о раненых говорю.

— Эх, Галя, Галя!

Тихон сделал было шаг в сторону молодой женщины, резко остановился, сорвал с дерева ветку, стал хлестать себя по ноге.

Вверху, по поднебесью, перламутровой цепкой вились лебеди. Они кричали бодро, радостно. Галя проводила их взглядом. Поднял голову и Тихон.

— Что же ты молчишь, бирюк? — скупо улыбнувшись, спросила Галя.

— Эх, Галя, Галя! — снова прозвучал его глухой голос. — Вырвешь из земли дерево — засохнет оно. Так вот и я… Без теплого дождя, Галя, не лопаются почки. Без солнечных лучей не раскрываются цветы… Так и мое сердце… Да что говорить, неужели сама не видишь?

Подул ветерок. Стало зябко.

Тихон сбросил с плеча шинель, накинул на плечи Гале, осторожно взял ее за руку. Она отстранилась. Шинель упала на траву.

— Не надо, Тихон! Один раз душу опалило мне… Не тревожь. Тяжело мне…

— Об Егорке не беспокойся… отцом буду…

Галя глянула в застывшее, будто отлитое из бронзы лицо Тихона, обломила куст багульника и стала обрывать лепестки.

Тихон стоял, понурив голову. Подозрения захлестнули сердце.

— Потерять друга легко — найти тяжело. Или другой кто на примете?

Галя отвернулась.

— Смотри, Тихон: счастье — что птица, не удержишь — улетит.

— Галя, горит сердце…

— Зайди… гимнастерку постираю, загрязнилась совсем… Некому доглядеть… — сказала и тихо пошла в сторону лазарета. Мелькнуло среди деревьев ее платье — и исчезло.

Тихон бережно собрал оборванные Галей лепестки багульника, перекидывая их с руки на руку, побрел следом.

Он снова видел себя в госпитале. У кровати сидит Галя, перебирает его волосы. «Счастье — что птица, не удержишь — улетит», — сказала она. Кто знает женское сердце! Иногда, видимо, и женская жалость, молчаливое сочувствие кажутся страстью.

— Нет, не уступлю, — вслух сказал он, выходя из леса. — Не уступлю никому.

ГЛАВА 23

На фронте стало сравнительно тихо. По ночам все подходили свежие резервы советских войск. Шли почти бесшумно. Разве только брякнет винтовка, загремит котелок, донесется приглушенный голос или беспокойное ржание коня. Когда поднималось солнце, все затихало. Войска останавливались на дневку, укрывались в лесной чаще.

По плану, разработанному Шадриным и одобренному Дальбюро, предполагалось главные удары нанести: на севере — дружинами крестьянского ополчения Сафрона Ожогина, на юге — отрядами Коренного и Тихона Ожогина. Конники во взаимодействии с пулеметными тачанками должны были врезаться в центр и ударом на Лутковку прорваться к разъезду Краевскому.

Командующий несколько раз перечитал боевой приказ, набросил на плечи шинель, пошел в конюшню. Там задавали вечерний корм, чистили лошадей. Белоснежный аргамак, отбитый в одном из боев, повернул к Шадрину сухую голову, заржал.

Дневальный бросил в ясли сена. Аргамак подсунул морду под сено, пофыркивая, вывернул охапку на пол. Переступил ногами и, захватив несколько стебельков клевера, нехотя захрустел.

— Шайтан, а не конь, — заворчал дневальный. — Нет хуже этих чистых кровей — бегунков. Наш крестьянский конь ни одной сенинки не уронит, а этот сорит и сорит.

Боец погрозил жеребцу нагайкой.

— Балуй, дьявол! Ошарашу раз, не возрадуешься. Ишь, волю взял.

Скрутили цигарки, закурили. Аргамак ударил копытом, похрапывая и выгибая шею, косил на людей наливающимся кровью глазом.

— Сердится, — забубнил дневальный, — не любит дыма. Княжий жеребец, чистоплюй. В реке воды не пьет, с ключа возим; отборное, луговое сено подавай. Известно, господских кровей, благороден, дьявол. Волочаевскую кобылу никак не хотел принять, храпит, зубы скалит.

— Принял?

— Как же такую красавицу не принять? Она, товарищ, командующий, хоть и крестьянская кровь, а самородковая, таланная. Ох, и потомство будет: крепкое, выносливое!

Дневальный от радости чуть не прыгал.

— Ишь ты, — удивился Шадрин.

— А как же не радоваться? Крестьянину лошадь дороже жизни. Такую запряжешь — картина! Шея лебединая, идет — копытом землю не тронет, заснешь — в седле не разбудит.

— Вот кончим войну, сдам Араба для воспроизводства табунов. Как думаешь?

Дневальный долго с недоумением смотрел на командующего.

— Не пойму, — наконец отозвался он. — Такого коня — и продать?..

— Я не сказал: продам, сказал — сдам.

— Не говоря худого слова, не очумел ли? Что ж, у тебя куры золотые яйца несут?

— При новой жизни все общественное будет. На кой ляд мне такой жеребец?

Дневальный недоверчиво хохотнул.

Шадрин пошлепал коня по крупу.

— Пойдем, Араб, разгоним кровь, промнемся.

Но не успел командующий взять стремя, как к конюшне крупной рысью подъехал Коваль. Лицо у него было мрачноватым.

— Андрей? — весело приветствовал его Шадрин. — Ты что?

Привычным движением Коваль осадил коня, отдал честь.

— Веселиться нечему, Родион Михайлович!

— Почему?

Коваль рассказал о поступивших из Владивостока сведениях, об аресте Суханова и гибели Фрола Гордеевича.

— За все разочтемся, — задумчиво произнес Шадрин. — Ты езжай, Андрей, а я посижу.

Печаль легла на сердце Шадрина. Он думал о Суханове. Исчез, а может быть, и погиб человек, который для него был и братом и другом. Не дрогнул в час поражения, не отступил, остался на боевом посту.

— Эх, Костя, Костя! — вздохнул Шадрин.

Горе, охватившее его, сменилось упорным желанием во что бы то ни стало разыскать Суханова. Ведь еще не все потеряно, можно предложить обмен.

В штабе Шадрин с согласия Дубровина и Кострова составил Отани и Мицубиси письмо, в котором предлагал за одного Суханова передать всех пленных офицеров японской армии. Их в Хабаровске было свыше сорока человек. Отправив с парламентером письмо, он вернулся на конюшню, подседлал коня.

Часто постукивая клюшкой, навстречу шел Михей. Шадрин придержал коня, поздоровался. Тощий, высохший от бессонных ночей, дед скинул рваную, засаленную фуражку, стряхнул с нее пыль.

— А я, сударь, до твоей милости. Пора, думаю, рассказать о своих печалях.

Шадрин сошел с коня, забросил поводья на переднюю луку. Араб пошел за ним следом.

— Слушаю, Михей Кириллович.

Дед Михей стал рассказывать о лазаретных делах, о нуждах, о раненых. Он семенил мелкими шажками, подстраиваясь под крупный, размашистый шаг Шадрина.

— Пчелок вот маловато, сладкого к чаю нечего давать. Молока, спиртишку и всяких там лекарственных снадобиев, мы, сударь, расстарались, а вот пчелок нет. Ведь ульи воровать не будешь, они трудовые, крестьянские…

Шадрин побарабанил пальцами по футляру бинокля:

— Монетный двор, Михей Кириллович, во Владивостоке. Как дойдем, так начнем червонцы ковать.

— Во-во, так я и думал, в бедности, значит, сударь, пребываете, — согласился Михей. — Ну что ж, с нищего, говорят, взятки гладки. Наше-то дело плакаться, а ваше — беречь, чтоб ни одной палки в хозяйстве не пропало. Береженая копейка патрон родит.

Михей, ступая по пыльной дороге босыми ногами, продолжал свое:

— Без пчелок зарез. И к чаю ранний медок хорош, да и в жале пчелы, сударь, яд не простой, сила в ём страшенная, ни один микроб не выдерживает. Вот оно, какое есть народное средство.

Забрав в горсть бороду, Михей торопливо досказывал:

— В древние времена, сударь, солдаты брали с собой мазь из пчелиного яда. В летописях вычитал: помажет той мазью рану, рана-то, глядишь, и зарубцуется.

Шадрин вынул из полевой сумки клочок бумаги, что-то написал огрызком карандаша.

— На вот, Михей Кириллович, начальник обозной службы выдаст тебе два куска ситцу. Сменяешь на пчел.

— О! — обрадовался Михей. — Это нам сгодится.

У развилки дорог они попрощались. Шадрин миновал овраг, на дне которого вилась небольшая речушка, въехал в густой низкорослый лесок.

Здесь его поджидал Кожов.

Вид у молодого командира был серьезный, торжественный. Он четко отвечал на вопросы командующего, в резерве которого состоял дивизион.

Горе, плескавшееся в груди Шадрина, чуть унялось. Он оглядывал тачанки и отлично подобранных коней, нетерпеливо роющих землю подковами на острых шипах.

— От таких Антанте не поздоровится! — восклицал Шадрин, переходя от тачанки к тачанке.

Храня на энергичном лице суровую почтительность, Кожов неотступно следовал за ним.

У коновязи под раскидистым дубом Кожов остановился.

— Я приказал не брать этого коня.

Ездовой, молодой парень из хабаровских пожарных, недоверчиво поглядел на Кожова.

— Хороший конь…

— Я не спрашиваю какой…

— Слушаюсь, — отозвался ездовой. — Найдем другого из заводных. Только прошу объяснить мне, я не понимаю, товарищ командир, вашего приказания.

Кожов подошел к коню, поднял ногу.

— Гляди на копыто. Копыто у этого коня светлое, непрочное, легко ломается, — чеканно роняя слова, объяснил Кожов, — а наш путь до Владивостока тяжел, не всегда перековать можно будет. Твердое темное копыто нужно нашей коннице.

У одной из тачанок они снова задержались. Кожов вызвал ездового Афоню Байбора, только что прибывшего с передовой.

— Ты куда собрался? К теще?

Байбор переминался с ноги на ногу под суровым взглядом командира.

— Воевать приказано…

— Тогда смени чеку и колесо, на острый шип перекуй коня.

Кожов проверил крепления дышла, обстукал ободья колес, укоризненно качнул головой. Байбор пренебрежительно дернул плечом.

— Всю жизнь на конях…

— Знаю. Поэтому тебе и твоим товарищам такое доверие, — требовательно заметил Кожов. — Скорость тачанки в атаке будет поболе скорости курьерского поезда.

Подошедшие пулеметчик Вася Шило и его помощник Данило Чуль недоверчиво усмехнулись.

— Вы крестьяне, — продолжал Кожов, — и понимаете, что будет с возом, если лопнет чека или посыпятся спицы. — Он выдернул деревянную чеку, бросил под ноги ездовому. — А плохо кованный конь на скаку оскользнет — погибла и упряжка и пулемет.

— Оно, пожалуй, того, — мрачновато согласился медлительный Афоня Байбор.

Шадрин отошел к шалашу командира.

— Садись, Кожов! — сказал он, раскидывая карту. — Отани хочет разрезать линию фронта вот здесь. Рассчитывает бить нас по частям…

— Опоздал князь.

— Немного опоздал, но не забывай, что у него большой перевес в силах… В ночь выйдешь по оврагу и расположишься в Кизяевской балке.

— Дорога плохая, выдохнутся кони.

— В овраге — плохая, а дальше елани.

— Овраг-то и гибель моя. Грязища по брюхо.

— Что ж предлагаешь?

— Предлагаю в обход, через перевал.

Кожов смотрел на командующего такими глазами, словно речь шла о его жизни — эти глаза требовали и ждали ответа.

Шадрин понял: бережет коней молодой командир.

— Действуй. Сейчас вышли разведку, постарайся узнать, где находится дивизия генерала Оои… Вот боевой приказ.

— Слушаюсь.

Шадринский аргамак скрылся за лесом. Горнист проиграл поход. Дивизион тачанок выступил на позицию.

ГЛАВА 24

Вместе с донесением на страницах тома Байрона содержалось письмо Дубровину от дочери Веры.

Дубровин часто отрывался от деловых бумаг, вытаскивал расшифрованный текст письма, с тревогой перечитывал скупые строчки. Конечно, не все так хорошо, как пишет Вера. Между строк он читал грусть и томительное ожидание, но радовало, что дочь и жена выстояли, сохранили присутствие духа.

Не в силах сдержаться, он вышел из штаба.

Утро разгоралось. Багряная заря окрашивала небо. Ветерок колыхал густые шапки кедров и, словно запутавшись в их густой хвое, притихал.

Война, смерть многих испытанных друзей, великий гнев — все отошло в эти минуты на задний план. Дубровин вышел на проселочную дорогу, несмотря на ранний час запруженную обозами, людьми, орудиями. Навстречу попался белобрысый мальчишка. Военком подхватил его на руки, посадил на плечо.

— Дядь, а дядь, на коне прокатишь? — спросил мальчуган.

— Не струсишь?

— Не, — солидно отозвался мальчишка.

Дубровин свернул к коновязи.

— А ну, кто там, седлайте Черта.

Выгибая тонкую шею, зло ударив копытом о землю, жеребец взвился на дыбы.

— Застоялся, Чертушка! — подбирая повод, сказал Дубровин, усаживаясь в седло.

Мальчишка с восторгом следил за танцующим конем. Глаза его сияли, как смоченные дождем вишенки. Перегнувшись с седла, Дубровин подхватил мальчишку.

Мальчуган дрыгал ножками, смеялся, что-то кричал.

— Не боишься? — спрашивает Дубровин.

— Не…

— А где тятька?

— Вона, за тем леском.

Свистит ветер в ушах, полощет конскую гриву. Дубровин припускает повод, ударяет коня шпорами. Черт стелется над землей, как стрепет в полете. Упругой волной с головы сносит морскую фуражку, она виснет на ремешке, и седые волосы военкома развеваются по воздуху.

У лесной опушки топчутся красногвардейцы, встревоженно следят за бешено мчащимся всадником. Впереди чернеет неширокая, но довольно глубокая балка. Красногвардейцы машут руками, жестами показывая: надо объехать стороной.

— Видать, с приказом, если не разбирает дороги.

— Шальной казак, жизни не жалеет.

Зоркие глаза Игната Волочая разглядели Дубровина.

— Орлу везде простор. Глаз у вас, братцы, притупился, военкома от зайца не отличите. Где другой не проскочит, а батя пролетит. Не зря в комиссарах ходит.

Вихрем мелькнула под распластавшимся Чертом балка.

Мальчуган протянул в сторону Игната Волочая ручонки.

— Тятя, тятя!

— Твой? — удивился Дубровин, спрыгивая с седла.

— Мой! — подтвердил Игнат. — Иннокентий Игнатьевич Волочай — тигролов и медвежатник.

— Хорош казак, крепок сердцем.

— На тигра без сердца-кремня ходить нельзя.

Игнат присел на корточки, приласкал Кешу.

— Что же я с тобой, березонька-свет, делать буду, спеленал ты меня по рукам и ногам.

— Скоро в бой, мешать будет, — подтвердил Дубровин.

— В том и загвоздка, — почесал львиную гриву Игнат. — Отправил было в лазарет, а воробышек опять прилетел.

Увидев вдали Андрея Коваля, Дубровин пошел навстречу. Он встречался с Верой, мог рассказать о ней такое, чего не было в письме.

Вместе они дошли до реки, искупались. Присели на берегу, спустили натруженные ноги в прохладную воду.

— Ты чем-то недоволен? — спросил Дубровин, когда Андрей внезапно оборвал рассказ, принялся досадливо покусывать травинку.

— Не вовремя отозвали. Там такой кострище раздули — небу жарко.

— Знаю… А помнишь?

Андрей тотчас же догадался, о чем хочет сказать Дубровин: на подпольную работу он уходил неохотно.

— В первое плавание, Владимир Николаевич, всегда с дрожью уходишь.

— Верно!

Андрей отвернулся, словно боялся, что Дубровин может прочесть в его глазах сокровенное. Неодолимо тянуло во Владивосток, хотелось знать, что Вера рядом, видеться с ней.

— Да, опасную жизнь ведут наши девушки, — сказал Дубровин, словно вызывая Андрея на большой, откровенный разговор.

Андрей опустил голову, не решаясь взглянуть в лицо Дубровина.

— Что же ты молчишь? Отец ведь я! Как она там?

Однако, пытливо глянув на смущенного собеседника, Дубровин догадливо усмехнулся, заговорил о другом.

Вернулись в штаб. Костров около штабной землянки, сидя на пне, что-то писал на клочке бумаги своим мелким почерком.

— Вот вернулся из Владивостока, с Верой встречался, но ни слова не добьешься, — шутливо пожаловался Дубровин, указывая на Коваля.

Оглянувшись по сторонам, Костров в тон ему отозвался:

— А что с ней может случиться? Хорошенькая девушка везде себя чувствует уверенно… тем более в таком почтенном учреждении…

Андрей закусил губу, покраснел:

— Не шутите так, Богдан Дмитриевич! Я… Я не могу так вот… Ведь и наши люди не знают… ненавидят ее… Вся свора вокруг нее вьется…

— А если дело идет о благе революции? — уже всерьез проговорил Костров.

— Все равно! Раньше чем посылать девушку в берлогу врага, надо подумать, какой опасности она подвергается.

Андрей откинул назад разметавшиеся волосы.

Дубровин вздрогнул. Острая тревога пронзила мозг.

— А что… Вера на подозрении?

Костров посмотрел на военкома, мягко улыбнулся:

— Об всем, Андрей, думаем, когда решаем такие сложные вопросы. Пусть жизнь ее не на виду, придет время, и мы о ней все расскажем. Народ поймет и оценит… У тебя тут что-нибудь личное примешивается?

Сощурившись от яркого солнца, Дубровин нетерпеливо ждал ответа. Но Коваль промолчал.

ГЛАВА 25

Основные силы крестьянского ополчения заняли оборону в узком ущелье Золотой ключ. По ущелью вился среди обрывистых утесов древний тракт на Хабаровск. На подступах к ущелью, по долине, стиснутой горными кряжами и сбегающей к реке, были разбросаны вверх зубьями бороны, забиты в землю колья, нарыты волчьи ямы. Узкую горловину ущелья ратники завалили камнями, из-за камней торчали стволы пулеметов.

Сафрон Ожогин возвращался с объезда дружин в свой штаб озабоченным. Все труднее становилось командовать крестьянской армией, насчитывающей свыше двадцати тысяч штыков. Почти на тридцать верст растянулись дружины.

Рядом с дедом на низкорослой монгольской лошадке гарцевал Дениска. Его синие глаза из-под сдвинутых бровей задорно поблескивали. Поперек седла он перекинул прадедовское шомпольное ружьишко — кремневку.

Сафрон Абакумович придержал коня, из-под ладони окинул колыхающиеся хлеба.

— Отбросим Оои, скосим хлеб, не погибать же пшенице.

А кругом трещало, ухало и выло. Неумолкаемо гремела канонада: генерал Оои готовился к штурму.

На опушке леса крестьянского командарма встретили Шадрин и Дубровин. Со взводом казаков они спешили к Золотому ключу.

Сафрон Абакумович сошел с седла, поздоровался.

— Страху нагоняют, — сказал Шадрин, вслушиваясь в грохот орудий.

— Третий день пуляют, не жалеют снарядов, — расстегивая ворот и почесывая волосатую грудь, ответил Ожогин.

Дениска принял вздрагивающих от выстрелов коней, ослабил подпруги.

— Запалили коней, за ушами и то мыло, — по-взрослому хмурясь, озабоченно бормотал он.

Шадрин узнал подростка.

— Хозяин растет. Не помешает?

— Пусть привыкает, за бабку посчитается.

Командующий взял его ружьишко.

— Стрелять умеешь?

— А как же? Белку, товарищ командующий, в глаз бью.

— Самурай не белка и даже не тигр. Не струсишь?

Дениска насупился, покосился на деда.

— Не струшу! С дедом эвон на промысел ходил. Раз как-то спервоначала-то струхнул, упустил из берлоги медведя, так дед меня ремнем отстегал.

Дениска привязал коней и, явно оправдывая деда, скупо сказал:

— Нашего брата, огольцов, не учить — так толку не будет, бестолочь вырастет.

Шадрин, сдерживая клокотавший в груди смех, сделал знак казаку. Тот подъехал, снял с седла запасной карабин.

— Вот держи, раз толковый вырос.

Сдерживая радость, Дениска взял карабин, приставил к ноге, подтянулся.

— Благодарствуем, товарищ командующий. Теперь-то я с ими за бабу Агашу посчитаюсь.

Сафрон Абакумович доложил, что дивизия генерала Оои переправилась через Каул и остановилась на дневку в двенадцати верстах.

— Прут, будто на своей земле.

— Наглеют, Сафрон Абакумович, плохо, видно, учим.

— Ничего, Родион Михайлович, русский мужик мозги им вправит.

— Лучшая дивизия, — коротко бросил Дубровин.

— Слыхал… В лоб не возьмем, а смекалкой доймем.

На взмыленном коне подскакал Федот Ковригин. Не сходя с седла, доложил:

— Мотоциклисты едут с белым флагом.

— Не хитрят ли японы, Родион Михайлович? — проговорил Сафрон Абакумович.

Шадрин пожал плечами.

— Парламентеры, Сафрон Абакумович. Придется тебе с белым флагом выезжать.

— Зачем это? Волку верю, когда он убит.

— Надо, надо… Война без этаких вот штучек не бывает…

Командиры тронули коней. Буян горячился, вскидывался на задние ноги, его беспокоил гул мотоциклетных моторов.

Японский майор с удивлением смотрел на русобородого богатыря с седеющей копной волос, которого сопровождали два всадника. Он подошел к ним, отдал честь, заглядывая в записную книжку, спросил:

— Кто есть генерал Ожогин Сафрон?

Сафрон Абакумович сошел с седла, Дениска взял за повод Буяна.

— Я. Чего хотите?

Майор потерял нужную запись в книжке и, близоруко щурясь, листал страницы, повторяя:

— Мне… надо…

Сафрон Абакумович усмехнулся.

— Я Токикума Мори, майор божественного императора.

— Слыхал, говори быстрее, мне суслы-муслы с тобой некогда разводить!

К парламентерам подошел Дубровин.

— Говорите по-японски. Доложите командующему народной армией, чего вы хотите? Генерал занят.

Майор Токикума Мори приосанился. Подкрутил редкие черные усики и, скрестив руки на груди, возгласил:

— Генерал-майор божественного императора господин Оои приказал вашей армии очистить путь к железной дороге. Генерал-майор человек гуманный, он не хочет кровопролития… Положение вашей армии безнадежное, надо уступить дорогу. Мы форсировали Каул.

— Если твой господин не хочет кровопролития или боится, пусть возвращается в Японию. Мои дружины готовы принять бой. Дальше ваша дивизия и шага не сделает, — объявил Сафрон Абакумович.

— Вот читайте сиятельное предписание генерал-майора Оои.

Токикума Мори вручил пакет Ожогину. Тот вскрыл его и вслух, слегка запинаясь, стал читать ультиматум, написанный по-русски неграмотным писарем. В тишине падали слова:

— «Многоуважаемый командующий революционного войска генерал из народа Сафрон Ожогин! По велению божественного императора великой континентальной Японии я иду для охраны японских подданных в Хабаровский город, который на реке Амуре. Я смею требовать вам следующее: во-первых, не позволю присутствия ваших вооруженных партизан в пределе, где японская армия действует, так как переговоры Японии с Россией остались несостоятельными. Во-вторых, вы повелевайте своим солдатам обезоружение, и я прошу на время отдать нам ружья, снаряды, коней и разные военные вещи. В-третьих, если ваши войска не выполнят наших требований или попробует убежать, то я решительно будут вступить в военное действие со всей силой оружия божественного императора и буду вас уничтожить…»

Сафрон Абакумович не дочитал, махнул рукой.

Дениска подвел Буяна. Ожогин вскочил в седло. Его спутники подобрали поводья.

— Передай генерал-майору Оои, что в России хозяева русские.

Мотоциклисты развернулись, и вскоре их покрыло плотное облако пыли.

На рассвете части генерала Оои открыли огонь. Три часа гремела артиллерийская канонада.

В полдень дивизия перешла в наступление, втянулась в ущелье. С горных вершин на солдат обрушилась лавина камней. Летели чугуны и котелки с горящей смолой, катились пылающие бочки. Японские солдаты отхлынули назад.

Сафрон Абакумович поднялся на стременах, взмахнул клинком.

— За Советскую Росси-ию!..

С разбойным посвистом, с самодельными пиками наперевес сорвались верховые ополченцы из засад, рассекли дивизию на несколько частей.

Теснимая со всех сторон, дивизия генерала Оои попятилась к Каулу. Солдаты начали переправляться через реку.

За Кутаисовской атака ополченцев захлебнулась. Не успевшая отойти за Каул пехота сгрудилась на берегу вокруг шести орудий, окопалась.

Никита Ожогин поднял раздолинскую дружину.

Над батареей взвился белый флаг. Ратники заспешили к смолкнувшим пушкам. И когда они были в сотне сажен от берега, по их плотно сомкнутым рядам в упор ударили все шесть пушек. Дружина залегла под этим предательским огнем.

Японцы снова выкинули белый флаг, но им не верили.

— Кровь за кровь! — набатным гулом неслось по распадку.

— Варэ-ици!.. Варэ-ици!..[38] — разбегаясь, кричали солдаты.

Наступающих ополченцев опередил на коне Дубровин.

— Стой!.. Безоружных бьете!..

Он вздыбил Черта перед Ожогиным.

Перегнувшись с седла, Ковригин схватил старика за руку.

— Опомнись, дядя Сафрон!..

Бой закончился.

Ополченцы собирали раненых. Принесли и Никиту Ожогина.

ГЛАВА 26

Ко всему безучастный сидел Сафрон Абакумович на земле. На его коленях лежала голова сына.

— Никита… Что же это с тобой? — шептал старик.

Голова Никиты запрокинулась. Сквозь гимнастерку сочилась кровь.

Дениска, прижав руки к груди, расширенными глазами смотрел на отца.

Сафрон Абакумович прижался воспаленными губами к лбу сына:

— Никита!

Никита открыл глаза.

— Прости, батя… О-ох, горит… В штыки!..

Застонав, бросился к отцу Дениска. Никита погладил слабеющими руками его по голове.

— Денис… живи честно… Простите, земляки…

Никита вытянулся и замолчал.. На губах выступила кровавая пена. Дениска склонился над ним, вскрикнул. Потом забился на траве в безутешных рыданиях.

Сафрон Абакумович поцеловал сына. Дубровин, охватив старика за плечи, отвел в сторону, расстегнул на нем ворот рубахи.

— Такая жизнь бессмертна, — тихо сказал старик расступившимся перед ним бойцам. — Пойдем, Денис, слезам не место.

Непреклонный долг требовал его присутствия в дружинах крестьянского ополчения. Разве у него одного горе? Много, очень много молодых жизней взяла эта первая значительная победа.

— Федот!

— Я слушаю, товарищ командир.

Ожогин потер переносицу, что-то вспоминая, потом сурово кинул:

— Крой за Каул, постегай самураев.

Ковригин поднял дружину. Держась за конские хвосты, ополченцы стали переплывать реку.

На лугу, где заняли оборону ополченцы, старик сдержал Буяна. Устало сошел с коня и пошел, ведя его в поводу. Около своего шалаша он расседлал Буяна, растер лошадиную спину жгутом соломы и пустил пастись, а сам присел к костру.

Один за другим подходили командиры дружин. Они садились на корточки, протягивали натруженные руки к пламени.

— Да, жесток, супостат, — хмурясь, сказал Сафрон Абакумович, словно продолжая незаконченный разговор. — Драться и дальше надо не на живот, а на смерть.

Командиры дружин курили, тяжело вздыхали. Прикрытое кумачом тело Никиты лежало под кедром.

— Так как же, Сафрон? — робко спросил старый друг и односельчанин Сафрона Ожогина. — Без церковного пения, без ладана и земля жестка и могила не крепка. Попа бы из волости… Старшой он у тебя…

— Без попов обойдемся, — угрюмо бросил Сафрон. — Они Русь-матушку врагу запродали… Солнышко отогреет его, трава ложе мягким сделает.

— Как хочешь, Сафрон, мы от души.

— Под дубом, вон там, ройте, чтобы птахи лесные вили гнезда, песней поутру радовали.

Командиры дружин поднялись. На рассвете длинная тень скользнула около костра.

— Ты, Федот?

— Я, дядя Сафрон.

— Ну, как там?

— Расплатились сполна. За всех в этот раз отыгрались. Такие поминки устроили, что в Японии взвоют.

— Добро, сынок, добро! А наших-то много полегло?

— Троих привезли: Тимофея Горностаева, Спиридона Охлопина и Гордея Севастьянова.

— Жаль! Им бы жить да жить… Вот и думаю я теперь, что плох наш бог, если такое на земле терпит.

— Нет бога, дядя Сафрон, обман один.

— К этому и я прихожу. Запретил Никиту с попом хоронить.

— Не любил он их. Они во двор, он со двора.

— Ну, добро, отдыхай! Скоро выступаем.

ГЛАВА 27

Шестые сутки шло сражение на подступах к Владивостоку. Князь Отани напрягал все усилия, чтобы сдержать стремительно катившуюся лавину красных войск. Он бросил в бой все свои резервы. Вместо отброшенной ополченцами за Каул 12-й дивизии была введена свежая 9-я дивизия генерала Ямадо. В бой втянулись 27-й и 31-й полки из американского корпуса Грэвса и Мидльссекский полк английского полковника Уорди. Двинулись в контрнаступление аннамиты, зуавы, шотландцы… Белогвардейские и чешские дивизии вяло отражали все увеличивающийся натиск красногвардейцев.

Бригада Тихона Ожогина пробивалась к Каульским высотам. Их обороняла дивизия чешского полковника Смутны и белогвардейский полк.

Тихон сполз в воронку от разрыва тяжелого снаряда, расправил затекшие от долгого лежания плечи, добыл огнивом искру, закурил. Комбриг был мрачен, отец сообщил ему о смерти старшего брата.

К нему спустился Игнат Волочай. Обнял друга за плечи, шепнул:

— Не тужи, Тихон… Война…

Из перелеска, ошалело вертя мордой, выскочил медвежонок. Он сел на задние ноги, заскулил.

— Видать, оглушило, никак не опамятуется, — пробасил Игнат Волочай, с интересом рассматривая медвежонка и стараясь не двигаться, чтобы не спугнуть звереныша.

— Думает, что весь этот переполох затеян из-за него…

— Может, и так, — хмуро отозвался Тихон.

Шальная пуля ударила медвежонка. Пронзительно скуля, звереныш стал кататься по земле, стараясь ухватить когтистой лапой то место, где сочилась кровь.

Игнат рванулся вперед, но Тихон схватил его за руку.

— Лежи, удалая голова.

Игнат, подражая медведице, стал звать к себе медвежонка. Тот вытянул шею, прислушался, ответил ласковым урчанием, пополз на зов.

Игнат вцепился пальцами в густошерстный загривок, втащил медвежонка в окоп, прижал пушистое тело к своей широченной груди, ощущая под ладонью трепещущее от страха сердчишко.

— Не бойсь, не бойсь, вреда не будет, — добродушно усмехаясь, басил он.

Медвежонок поднял голову и, тоненько скуля, захватил Игнатов палец, стал сосать. Язык был жесткий, как наждачная бумага, он царапал кожу, а довольный Игнат широко улыбался.

…Легионеры Грэвса поднялись в атаку. Полк шел развернутым строем, на ходу ведя огонь.

Тихон припал за пулемет.

— Так их, елки-палки, крой под микитку! — возбужденно выкрикивал Волочай, передергивая затвор и коленкой легонько прижимая к стенке окопа дрожащего медвежонка.

Стрелял он спокойно, наверняка.

Легионеры залегли, приникли к перепаханной снарядами земле. И вдруг какой-то высоченный солдат поднялся из их рядов. Размахивая белым платком, он побежал к красногвардейцам, на ходу что-то крича.

Игнат удивленно смотрел на приближающегося легионера. Он никогда не видел людей ростом выше, чем он сам. Легионер же был явно выше. И это поразило его больше, чем то, что вражеский солдат решил перейти на сторону красногвардейцев.

— Ого! — пророкотал Игнат. — Этот парень мамке в свое время хлопот немало принес. Ишь, буйвол какой!

Перестрелка прекратилась. Легионеры приподнимались, кричали вслед великану:

— Келлер!.. Келлер!..

В спину солдату ударила пулеметная очередь. Он упал, зарылся головой в траву…

Ночью Игнат Волочай долго ползал по полю боя, отыскивая перебежчика. Нашел его в кустах, куда отполз великан. Сердце еще билось, но он был без сознания. Игнат взвалил легионера на спину и понес в свой окоп.

Санитары промыли ему раны, забинтовали.

Под утро, когда уже пришли санитары, чтобы доставить перебежчика в лазарет, Келлер открыл глаза. Он плохо помнил, что с ним случилось. Оглядев русских, забеспокоился.

— Лежи, лежи, — успокаивал его Волочай, подавая воды. — На, испей, внутре-то, поди, горит. Угостил тебя пулеметчик, долго будешь помнить.

Келлер застонал. Мутными глазами уставился на рыжебородого русского. Видимо, что-то подсказало ему, что это он его спас.

— Спасибо, — с трудом выговорил легионер неподатливое русское слово.

Его положили на носилки и понесли в лазарет. Келлер забеспокоился, потянулся, пытаясь что-то вынуть из кармана. Ему помогли. Он взял записную книжку, написал по-английски свой адрес и протянул листок Волочаю.

— Приезжай, когда не будет войны…

Волочай осторожно обнял Келлера.

— Прощай, брат, прощай! Жив буду, напишу.

Утром бой возобновился. Бригада Тихона Ожогина пошла на прорыв обороны противника.

Из-за скал стеганули пулеметы, загрохотали трехдюймовые орудия.

Тихон Ожогин поднялся во весь рост:

— Вперед, за Советскую Россию!

Не оглядываясь, Тихон побежал вперед, увлекая за собой красногвардейцев. Союзные войска отступили, окопались на новых позициях. Бой разгорелся с новой силой.

Начался штурм сопки Круглая, укрепленной скорострельными орудиями. За прицельными рамками стояли офицеры. Они заменили орудийную прислугу.

Под градом шрапнели и пулеметного свинца красногвардейцы всю ночь шаг за шагом продвигались вверх. Цепляясь за острые камни, в кровь раздирая руки, самоотверженно шли на приступ. Тихон Ожогин первый перескочил каменный бруствер. Гул выстрелов затих. Завязалась рукопашная.

Взошло солнце. Штурм Каульских высот закончился. Над трехглавой вершиной скальной сопки Круглая взвился советский стяг. Бригада Тихона Ожогина продолжала теснить противника в степь, под удар пулеметных тачанок.

В бой вступали все новые и новые резервы интервентов. Подразделения бронемашин и танкеток несколько раз бросались в атаку, чтобы прорваться на Хабаровск, но моряки Коренного бесстрашно отражали этот натиск. По обе стороны железнодорожного полотна догорали бронеавтомобили, танкетки, лежали исковерканные вагоны.

Кожов поднялся к Тихону Ожогину на наблюдательный пункт, устроенный на высокой сосне. Он был собран, предельно напряжен. И только пальцы, вздрагивающие на эфесе клинка, выдавали его нетерпение.

— Не пора ли, товарищ командир?

— Обождать надо. Пусть Отани все резервы втянет.

— Тяжело пехоте.

— Вижу.

Из перелеска вылетел белоказачий полк на вороных конях. Казаки в черных папахах, как на параде, картинно разворачивались в лаву. На черном знаменя горел двуглавый орел. Это был лейб-гвардейский Уссурийский полк. Четыре георгиевских креста сверкали на знамени. Полк в бой вел наказной атаман Калмыков.

— Вот они, соколы, казачья гордость! — воскликнул Кожов, невольно любуясь лейб-гвардейцами.

— Дождались, Борис! Самое время! Иди!

— Шашки во-о-он!.. — прокатился над лугом сочный тенор Калмыкова, подхваченный трубачами.

Клинки замерцали над желтоверхими косматыми папахами. Полк врезался в бригаду Тихона Ожогина, раскидал сучанских шахтеров. Сметая разрозненные роты и взводы, калмыковцы неслись по долине.

Охваченный пылом битвы, обогнав лаву, мчался атаман Калмыков. Западающие за вершины гор лучи солнца вспыхивали в золотой бахроме генеральских эполет. Бывший есаул был доволен. Вчера огласили приказ командующего войсками японского князя Отани о присвоении ему звания генерал-майора.

Белоказачья лава поравнялась с Кизяевской балкой.

Горнист проиграл атаку.

— По та-чан-ка-а-а-ам!..

Кожов закружил над головой молнией вспыхивающий клинок. Тоненько посвистывал разрезаемый сталью воздух. Рядом с Кожовым поскакал подоспевший к моменту нанесения удара военком Дубровин.

…Князь Отани со своего наблюдательного пункта в бинокль поймал лихо несущихся всадников с развевающимся красным знаменем. За ними ровным строем, растянувшись на целую версту, охватывая фланги, неслись какие-то двухколесные телеги, похожие на монгольские арбы.

— Что-то новое задумали русские! Ара!..[39]

— Орда Чингис-хана в двадцатом веке, — подтвердил, всматриваясь, Грэвс.

— Это, видимо, заменяет им бронемашины…

…Над головой Кожова просвистел рой пуль. Конь сделал свечу, шарахнулся в сторону, но удар нагайки заставил его идти вперед.

— Кондратьев, разворачивайся! Огонь!

Максимка, откинувшись назад, с трудом придержал одичавшую от скачки четверку, поворачивая ее вслед за командиром. Какое-то мгновение ему казалось, что тачанка вот-вот перевернется. Клонясь набок, он стегнул лошадей. Матиноко припал за щиток, пулемет застрекотал. Пулемету завторили другие — со всех тачанок.

Острыми клиньями врезались тачанки в ряды наступающих. Пулеметы смяли, перепутали белоказачью лаву. Все смешалось в одну кучу.

Глаза Кожова зажглись огнем. Он приметил Калмыкова. Обгоняя тачанки, вырвался вперед. Играя клинком, нагнетая руку для удара, с полного маха врезался в нагнавший атамана конвой.

— За Нинку!.. За сестренку!.. — шептали его губы.

Кожов приподнялся на стременах, задорно гаркнул:

— Схлестнемся, есаул!..

Калмыков вздыбил аргамака, дико гикнул. Скрестились лезвия шашек. Сталь высекала искры. Озверевшие жеребцы вскинулись на дыбы. Увертлив и крепок был молодой атаман. Зло распирало его: всадник искусно владел клинком. Атаман изловчился. Страшный удар настиг Кожова. Он прикрылся клинком. Рубанул атаман с плеча, пересек кожовский клинок, до кости достал. Покачнулся в седле казак, залило кровью глаза. Собрал последние силы, вскинул маузер и припал к конской шее. Скатился с аргамака и атаман.

Казаки из конвоя подхватили раненого атамана. Нахлестывая лошадей, стали уходить. За ними, бросая винтовки и амуницию, побежали зуавы, японские солдаты, американские легионеры, аннамиты и шотландцы.

Фронт был прорван. Тачанки вылетели на Хабаровское шоссе, устремились к Спасску.

Шадрин, обгоняя тачанки, приподнялся на стременах.

— Вперед, това-а-а-рищи!..

Всадники склонились к косматым гривам.

— Даешь Владиво-о-о-сто-ок!..

Стремителен был бросок конницы. Промелькнули разрушенные канонадой здания железнодорожной станции, обуглившиеся деревья, горящие цейхгаузы, развороченная, в глубоких воронках дорога. С маху кони перелетели железнодорожное полотно. Всадники ворвались в горящий Спасск.

ГЛАВА 28

Части Красной гвардии продолжали теснить отступающего противника.

По дороге на Краевскую шла спешенная Тихоокеанская эскадра под командованием боцмана Коренного. Шагала бригада Тихона Ожогина. За ней двигались тачанки дивизиона Кожова. Отбивали шаг кадровые солдаты чехословацкой Красной гвардии. Устало переставляли ноги вернувшиеся из Маньчжурии бойцы Хан Чен-гера. По обочинам тянулись дружины крестьянского ополчения Сафрона Ожогина.

Над дорогой взвилась песня:

Русь и в песнях-то могуча, Широка, и глубока, И свободна, и гремуча, И привольна, и звонка!

Песня ширилась, звенела, неслась над полянами, над освобожденной землей.

Золотые, удалые — Не немецкие, Песни русские, живые — Молодецкие…

Максимка с забинтованной головой приподнялся на тачанке, с мальчишеским азартом подмигнул Матиноко: знай, мол, наших.

Не ходи, янки, на речку — Девки водят хоровод. Партизаны из-за печки Топором раскроят лоб…

В Краевской был объявлен отдых. Улицы запестрели цветистыми полушалками.

Сам собой возник митинг.

Костров поздравил народ с победой, с возвращением родной советской власти.

С запозданием появился и полевой лазарет. Для раненых освободили несколько домов и сараев. Когда их устроили, около окна в одном из домов появился дед Михей. Он с блюдца пил чай и наблюдал за весельем, кипевшим на улице. Рядом с ним сидел Кеша. Увидев проходящего улицей Игната Волочая, Михей поманил его.

— Тять, милай! — роняя блюдце, вскрикнул Кеша.

Игнат поднял Кешу, прижал к груди.

— Здравствуй, сынок. Я вот тебе орешек привез.

— Меня тетя Галя сахаром кормит.

— Садись, Игнат, чай пить, — угощал гостя дед Михей. — Тебя здесь мериканец вспоминает.

— Как здоровье его?

— Вынослив, а то б пиши поминальную. Позвать?

— Позови.

Вошел забинтованный Келлер, обнял Игната, похлопал по плечу. Они повели неторопливый разговор на смешанном англо-русском языке, дополняемом жестами.

— Война плохо, — задумчиво уронил Келлер.

— На кой ляд она нам с тобой нужна? Ты что, капиталист? — поддержал его Волочай.

— Ка-пи-та-лист? — протянул Келлер. — Нет, докер я. — И он ткнул себя пальцем в грудь.

Волочай покрутил головой. Келлер жестами показал, что означает это слово.

Глаза Волочая потеплели. Осторожно, чтобы не причинить боль, он положил на мускулистое колено Келлера свою крупную руку.

— Понятно… По-нашему, по-простецкому, грузчик. Вот видишь, оказия какая… И я ведь, выходит, по-вашему, докер, в порту работал.

Волочай поднялся. Взял из угла винтовку со штыком, с размаху вонзил в пол.

— Вот так надо поступить! — горячо выдохнул он. — Пусть чешет затылок тот, кому нужна война, а нам с тобой, друг, работать надо.

— Док… порт… работа, — закивал головой Келлер.

Дед Михей принес большую деревянную чашу, выдолбленную из березового нароста, — братину. В таких чашах пивали его предки — донские казаки.

— Пей! — сказал дед Михей, протягивая братину Келлеру. — Мой прародитель Остап Перстень из нее пивал.

Келлер залпом выпил.

— Силен человек. У такого работа в руках огнем горит, — отметил дед Михей.

Он подлил в братину браги. Не отстал от Келлера и Игнат Волочай.

Келлер потрепал Волочая по плечу.

— Спасибо, колоссаль спасибо!

Игнат, жестикулируя, стал объяснять:

— По нашему русскому обычаю, кто пьет из этой чаши, становятся побратимами. Братья, товарищи на всю жизнь…

Келлер догадался, о чем говорил русский великан, радостно закивал.

…Тем временем на другом конце Краевской в доме, занятом штабом фронта, Дубровин читал ноту правительства Японии, угрожающую РСФСР объявлением войны, и послание князя Отани, приглашающего представителя правительства РСФСР Кострова во Владивосток для ведения переговоров.

— Пусть они!.. — зло выкрикнул Дубровин, придерживая раненую руку.

— Не совсем так, — спокойно возразил Костров. — Ленин предупреждал нас об этом…

— Мы же на пороге Владивостока…

— Что поделаешь? Мы не должны давать повода для объявления войны!

— Но война идет! Они выигрывают время, чтобы оправиться от разгрома под Спасском.

— Война войне рознь… Надо ехать. Об этом есть решение Дальбюро.

На том же совещании было принято решение распустить крестьянское ополчение: надо было убрать хлеб, иначе всему Дальнему Востоку грозил бы голод.

— О Суханове узнай, — напомнил Кострову Шадрин.

Дубровин опустил голову. Там, во Владивостоке, Вера. Он надеялся на встречу, рвался в город. А теперь всякие попытки встретиться с ней были для нее смертельно опасны.

— Успокойся, Володя, все узнаю. Непременно узнаю, — сказал Костров.

Дубровин выехал в дружины крестьянского ополчения, чтобы объявить крестьянам решение об их роспуске. Надо было торопиться: хлеба созрели, промедление привело бы к гибели урожая. Но Ожогина он в штабе не застал.

— В поле дед бродит, — сказал Дениска. — Я его, товарищ военком, сейчас разыщу.

…Старик Ожогин шел через поле. Рябила, волновалась желтевшая рожь, клонила к земле тучный колос пшеница.

— Кто ж тебя, матушка, убирать будет? — шептал он.

Сафрона Абакумовича догнал Федот Ковригин.

— Бродишь? — спросил, оглянувшись, Ожогин.

— Брожу, дядя Сафрон.

— Хлеба перестаивают.

— Перестаивают, дядя Сафрон.

— Как-то там бабы?

— Вряд ли силенок у них хватит.

Разговор не клеился. Ковригин разжег трубку. Они растянулись на меже, у опушки леса.

Из леса выглянула седая волчица с оттянутыми черными сосками. Заворчала, почуяв людей.

Из-под раскоряченной сосны один за другим выкатились три шустрых волчонка.

— Тут их до черта расплодилось, — не поднимаясь с земли, шепнул Ожогин.

— Подожди, зима придет — начнут овечек шелудить.

Ковригин пронзительно свистнул. Волки скрылись в еловом подлеске.

Ожогин разыскал нору.

— Вот, смотри, — произнес он, тыкая клинком в землю. — Человечиной волки питаются.

Перед норой лежал офицерский сапог со шпорой с обглоданной человеческой ногой.

— Показать бы японскому солдату, что его ждет на нашей земле!

Примчался Дениска.

— Митинг военком собирает, а тебя, дед, с кобелями не сыщешь.

Командиры заспешили в лагерь. Военком сообщил о решении Дальбюро и приказе командования фронтом.

— Исполнили крестьяне свой долг, пока суть да дело, снимай дружины, Сафрон Абакумович, и в путь-дорогу. Косите, молотите, озимые сейте.

Старик радостно сжал руку военкома.

— Ох, и обрадовал, Николаич! Знаю, без нас тяжеловато будет. Уберем хлебушко — и на всю зиму в вашем распоряжении.

— Только, Сафрон Абакумович, уговор дороже денег: уходи с оружием, которое взял у японцев, надежно спрячь его. Война, думается мне, не закончилась. Как был воеводой, так и оставайся воеводой.

— Будь спокоен. Еще за Никиту, за Агашу полностью не рассчитался… Головастого комиссара мне б надо: тяжело без помощника.

Сафрон Абакумович вопросительно поглядел на сына.

Тихон отвел глаза, ответил:

— На меня не рассчитывай, батя. Будем переформировывать бригаду в кавалерийскую. С Амурского лимана на днях весть пришла, сказывают, что в Татарский пролив вошли транспорты с японскими солдатами, тысяч тридцать выгрузились. Готовиться надо к бою, пока японский тигр хвостом виляет…

— Ну что ж, сынок… Тигр хвостом виляет, значит прыгнет.

— Комиссар у тебя, Сафрон Абакумович, свой вырос. Разве лучше товарища Ковригина сыщем? И дело военное знает и коммунист отличный, — напомнил Дубровин.

Они пошли к дружинам.

Ополченцы уже знали о решении командования. Они смазывали дегтем конскую сбрую и колесные оси, осматривали тяжи, перековывали копыта: предстоял дальний путь.

На рассвете, напоив лошадей, запрягли их в повозки и тронулись в путь. Колонна растянулась по дороге на пять верст.

Сафрон Ожогин попрощался с сыном, с боевыми друзьями. Он знал, что война не закончена, предстояли еще тяжелые испытания. Но сердце его билось спокойно, уверенно.

Где-то там, впереди, за сопками и тайгою, над Тихим океаном, занималась заря. Алый отсвет ее угадывался в этой ранней дали, в погожем небе, на лицах, еще суровых, но уже просветлевших, как это утро.

Примечания

1

Нодья — особая укладка костра, раскладываемого охотниками в тайге зимой.

(обратно)

2

Айносы — жители Курильских островов.

(обратно)

3

Ниппон — Япония. Буквально — страна, где восходит солнце.

(обратно)

4

Чалдония — пренебрежительное название Сибири.

(обратно)

5

Сакэ — японская водка.

(обратно)

6

Форштевень — гребень носа.

(обратно)

7

Приватир — морской пират.

(обратно)

8

Брандер — плавучий зажигательный снаряд.

(обратно)

9

Кливер — косой парус.

(обратно)

10

Гюйс — носовой флаг.

(обратно)

11

Мейдо — загробный мир (япон.).

(обратно)

12

Час Свиньи — рассвет (япон.).

(обратно)

13

Тенжи Дайин — царица небесная (япон.).

(обратно)

14

Фрэнсис — посол США в Москве.

(обратно)

15

Карафуто — японское название Сахалина.

(обратно)

16

Ронин — бродячий самурай, преследуемый законом (япон.).

(обратно)

17

Тенжи — император (япон.).

(обратно)

18

О-Я-Сима — восемь островов, то есть Япония.

(обратно)

19

Пусть живет Красная Армия! (чешск.).

(обратно)

20

Сита-ни! — На колени! (япон.).

(обратно)

21

Фейерверкер — артиллерийский унтер-офицер, младший командир в царской армии.

(обратно)

22

Кабочный строп — веревочная петля (морск.).

(обратно)

23

Мы большевики!..

(обратно)

24

Сжатый кулак!..

(обратно)

25

Участники боксерского восстания.

(обратно)

26

БЮК — Владивостокское бюро юных коммунаров.

(обратно)

27

Ски-яки — мясное блюдо (япон.).

(обратно)

28

Темпура — блюдо из рыбы и печеных овощей (япон.).

(обратно)

29

Суси — блюдо из вареного риса с рыбой (япон.).

(обратно)

30

Стивенс — американец, председатель технического совета особого межсоюзнического комитета интервентов по контролю над железными дорогами Дальнего Востока РСФСР.

(обратно)

31

Даири — стремление к господству над миром (япон.).

(обратно)

32

Хэйкан — традиционная нерифмованная форма японской поэзии.

(обратно)

33

Аматерасу — богиня солнца (япон.).

(обратно)

34

Сеогун — полководец (япон.).

(обратно)

35

Метцуке — сыщик, разведчик (япон.).

(обратно)

36

Самусен — музыкальный инструмент (япон.).

(обратно)

37

Ганьбэй! — Пей до дна! (кит.).

(обратно)

38

Варэ-ици! — Красные дьяволы! (япон.).

(обратно)

39

Ара! — восклицание, выражающее удивление (япон.).

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ГЛАВА 24
  •   ГЛАВА 25
  •   ГЛАВА 26
  •   ГЛАВА 27
  •   ГЛАВА 28
  •   ГЛАВА 29
  •   ГЛАВА 30
  •   ГЛАВА 31
  •   ГЛАВА 32
  •   ГЛАВА 33
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ГЛАВА 24
  •   ГЛАВА 25
  •   ГЛАВА 26
  •   ГЛАВА 27
  •   ГЛАВА 28 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Таежный бурелом», Дмитрий Петрович Яблонский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!