«Возвращение клипера «Кречет». Повести»

1028

Описание

В книгу вошли три повести: «Сказки Севки Глущенко», «Возвращение клипера «Кречет» и «Оранжевый портрет с крапинками». Действие первой повести происходит после войны. Сюжет двух других повестей основывается на жизни современных ребят. Герои всех трех произведений-дети, познающие сложность окружающего мира. Художник Евгений Алексеевич Медведев.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Возвращение клипера «Кречет». Повести (fb2) - Возвращение клипера «Кречет». Повести (Крапивин, Владислав. Сборники) 2220K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владислав Крапивин

Владислав Петрович Крапивин Возвращение клипера «Кречет». Повести

СКАЗКИ СЕВКИ ГЛУЩЕНКО ЧТО ТАКОЕ СТИХИЯ

На дальнем-дальнем Севере, где круглое лето днем и ночью светит солнце, а всю зиму — полярное сияние, жители строят дома из оленьих шкур. Очень просто. Берут они длинные шесты, втыкают их по кругу в землю или в снег, а вверху связывают вместе. Получается как бы скелет шалаша, но называется он не «скелет», а «каркас». На каркас набрасывают шкуры. Вот и готов дом.

За меховыми стенами крякает мороз и топчутся олени — роют снег, чтобы добыть на ужин мох; вверху через круглое отверстие заглядывают озябшие звезды, а холод не попадает: его прогоняет горячий дым от костра, который горит посреди шалаша.

Наверно, в таком доме тепло и уютно, и всё это напоминает сказку про Снежную королеву.

Одно непонятно: откуда северные жители берут шесты? В тундре только ползучие кустарники растут. Видимо, приходится запрягать в нарты оленей или собак и ездить за жердинами в тайгу…

Севке проще. Ему для шалаша нужен всего один шест, и ездить за ним никуда не надо. Еще в сентябре его подарил Севке Гришун.

Гришун учится в ремесленном училище и держит голубей. У него несколько шестов, которыми он этих голубей гоняет. Гришун совсем большой, он курит и ругается иногда совершенно жуткими словами. Но когда Севка подошел и спросил, можно ли взять один шест для важного дела, Гришун не пригрозил надавать по шее и никак не обозвал. Он сказал:

— Бери и уматывай на фиг, не путайся под сапогами…

Счастливый Севка втащил тонкую жердь в свое окно и уложил за кроватью вдоль плинтуса.

С тех пор Севка часто строил шалаш. Конечно, не в далекой тундре, а прямо в комнате, на кровати. Когда мамы не было дома.

В деревянном старом доме стояла тишина. Но не сильная, не до звона в ушах. За дощатой стенкой бубнила еле слышно Севкина соседка — четвероклассница Римка Романевская. Она учила правила по русскому языку. Эти правила она целыми днями долбила. Один раз Севка пошел в уборную в конце двора и слышит из-за дверцы:

«Мягкий знак после шипящих согласных в конце слова ставится у существительных женского рода… Мягкий знак после…» Севка стоял, стоял, переминаясь с ноги на ногу, а потом не выдержал:

— Эй ты, существительное женского рода! Скоро вылезешь? Мне тоже надо!

Но нахальная Римка сказала, что не скоро, и Севке пришлось идти за угол…

Кроме Римкиного бормотанья слышался очень далекий и приглушенный голос тети Даши Логиновой. Это уже не в доме, а на дворе. Тетя Даша ругала сына, первоклассника Гарика, и, конечно, грозила выпороть. Но это не страшно. Пока тетя Даша кричит, от беды далеко. А вот когда она становится молчаливой и решительной — держись, Гарик.

Отчетливо щелкали ходики, а в комнате Ивана Константиновича еле слышно играло радио. Эти звуки не прогоняли вечернюю тишину, а вплетались в нее, и тишина делалась спокойной и доброй.

И всё было хорошо. Жаль только, что мама придет еще не скоро.

Севка вытащил шест и положил его концами на спинки широкой маминой кровати. Потом накинул на него старый полушубок и свое одеяло. Подоткнул края под матрац.

В таком шалаше хорошо придумываются всякие приключения. Но сейчас придумывать не хотелось. Не такое было настроение. Севка достал из «Пушкинского календаря» маленькую мамину фотографию и с ней забрался в свое укрытие.

В той части шалаша, где крышей служил полушубок, стояла теплая мохнатая темнота. А вытертое одеяло просвечивало, и мелкие дырки сверкали, как электрические звездочки. Севка пристроил фотографию во вмятине подушки и сделал в шалаше щелку, чтобы луч от лампочки падал на мамино лицо.

И получилось, что он вдвоем с мамой.

Было немножко грустно и все-таки хорошо. Севка будто даже мамин голос услышал. Как она поет песню о тонкой рябине.

Севкина мама часто пела, когда что-нибудь делала дома. Чистит картошку, или зашивает продранные Севкины штаны, или белит известкой печку-плиту — и поет. Но это негромко, для себя. А иногда (правда, это нечасто бывало), если приходили гости, мама пела для всех, и все ее хвалили. А в давние времена, еще до войны, когда Севка был крошечным и они жили в Ростове, мама пела на концертах. За это ей однажды подарили книгу «Пушкинский календарь». Там на гладком листе было написано черными чернилами: «Татьяне Федоровне Глущенко за активное участие в художественной самодеятельности. Нач. кл. Сергиенко». «Нач. кл.» — значит начальник клуба моряков.

В сорок первом году, когда эвакуировались из Ростова, мама взяла «Пушкинский календарь» с собой. Потому что Севка очень любил эту книгу. Гладкие белые листы в начале и в конце книги он изрисовал разными картинками (очень уж хорошая была бумага!), с удовольствием разглядывал портреты и рисунки, узнавал на страницах знакомые буквы и цифры. А потом по стихам Пушкина мама учила его читать.

Тяжелый календарь в твердых коричневых корках был самой давней семейной вещью у Севки и мамы. Самой своей. Да еще большой потрепанный чемодан, с которым Севка и мама приехали в сибирские края. Все остальные вещи появились потом, постепенно: кровать, старый сундук, стол, две табуретки, рассохшийся фанерный шкаф, зеркало, посуда и всё другое, что необходимо людям, когда они живут на одном месте.

Появились и кое-какие книги, но всё равно «Пушкинский календарь» был самый любимый. Иногда Севка читал его один, а иногда с мамой. Благода-ря календарю и маме он узнал еще до школы очень важные вещи. Не только про Пушкина, но и про многое другое. Оказывается, цари были очень плохие люди. Они грабили и угнетали народ. Цари защищали помещиков, которые издевались над бедняками. Эти помещики били крестьян кнутами и прутьями и продавали их, будто коров или лошадей. Наконец народ не выдержал, и случилась революция. Царя, помещиков и всяких буржуев свергли. Пушкин тоже был за революцию, но он до нее не дожил, потому что один гад по имени Дантес смертельно ранил его на дуэли.

Пушкин умер десятого февраля 1837 года… А ровно через сто лет и один день родился на белый свет Севка Глущенко.

Это число в «Пушкинском календаре» мама обвела красным кружочком. Но Севка не любил стра-ницу со своим днем рождения. Там была напечатана маска Пушкина. Маску сделали, когда Пушкин умер, и она была с закрытыми глазами. И еще одну страницу — где Пушкин в гробу — Севка не любил. Страшновато было смотреть, а самое главное — очень жаль Пушкина. Ну почему, почему он не успел выстрелить первым?

Севка, уже который раз в жизни, пожалел Пушкина, разозлился на подлого буржуя Дантеса и по-двинул к себе «Календарь». Стал его листать. Свет из щели упал на восемьдесят третью страницу. Там была похожая на фотокарточку картинка: Пушкин стоял на скалистом берегу, плащ у него развевался, а перед ним кипели волны. Под картинкой были стихи, которые Севка очень любил. Вернее, любил их начало. Стихотворение было большое и не совсем понятное, но первые строчки — печальные и гор-дые — Севке нравились так, что каждый раз щипало в глазах.

Прощай, свободная стихия! Последний раз передо мной Ты катишь волны голубые И блещешь гордою красой.

Мама объяснила, что Пушкин это написал, когда уезжал от моря и прощался с ним.

Севка тоже однажды уехал от моря. Но это было очень давно, и море Севке запомнилось плохо. Что-то серовато-синее, встающее неоглядной стеной. Но всё равно Севка его любил. Море — это была стихия. Севка однажды спросил у мамы, что такое стихия, и она объяснила. Стихия — это что-то громадное и сильное: бушующий ветер, гроза, землетрясение. И море…

И стихи Пушкина — тоже стихия:

«Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»

«Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна осве-щает снег летучий…»

«Ужасный день! Нева всю ночь рвалася к морю против бури…»

И если даже стихи не про бурю, не про ветер и море, стихия в них всё равно чувствуется, только она спокойная. Море ведь тоже бывает спокойным, но оно и тогда могучее…

Севка пошептал про себя четыре строчки про стихию, хотел еще полистать «Календарь» и услышал, что на улице, за двойными рамами с треснувшим стеклом, тоже просыпается стихия. Нарастал резкий ветер. Стекло начало потихоньку дребезжать, быстрый воздух свистел в сучьях тополей, которые росли у кирпичной стены пекарни.

Сразу было понятно, что ветер этот пронзительный и, наверно, завтра он принесет снег. Снег — это здорово, это веселая зима, санки, близкий Новый год. Он, этот сорок шестой год, будет очень хороший, потому что первый год без войны, так все говорили. Но пока от ветра делалось неуютно. Тоск-ливо даже. И мама не скоро придет, у нее в Заготживсырье опять собрание, и она должна печатать протокол. Она часто задерживается — то на этих дурацких собраниях, то на сверхурочной работе, на которую все должны ходить, хотя «сидишь в конторе как пень и делать абсолютно нечего».

Севка тревожился. Ходить поздно вечером по улицам опасно. Бывает, что нападают бандиты с финками, отбирают у прохожих деньги, продовольственные карточки и одежду. Иногда маму провожает с работы капитан Иван Константинович Кан, который живет в комнате за левой стенкой, — он возвращается домой из пехотного училища и заходит за мамой в Заготживсырье. Но сегодня он до утра на дежурстве.

Севка поворочался в своем шалаше, чтобы прогнать неспокойные мысли. Они, конечно, не про-гнались, они любят привязываться, когда человек один-одинешенек. Может, пойти к Романев-ским? Иногда там весело и даже покормить могут (а то свою порцию пшенной каши Севка слизнул сразу после школы, и в животе опять пусто). Но кажется, Соня еще не пришла, у нее шесть уроков во вторую смену, а бестолковая Римка всё долбит свои правила…

Севка выбрался из-под полушубка и подошел к окну.

Бумага, которая закрывала щель в стекле, оторвалась, от окна дуло. Пробившийся с улицы воздух стекал с подоконника, льдисто холодил сквозь чулки Севкины ноги. Но Севка не ушел. Сел на табурет, попытался натянуть на коленки штаны из гимнастерочной ткани, сунул ладони под мышки, спрятал подбородок в растянутый воротник тонкого хлопчатобумажного свитера и стал смотреть, какая за окнами ночь.

Ночь была с луной. Минуты две Севка размышлял, почему луна бывает разная: иногда громадная, будто стол в комнате Романевских, а порой — малюсенькая, с пятак. Сейчас луна была величиной с мячик. И очень яркая. Она висела неподвижно, потому что не было ни облачка. Если есть облака, луна всегда катится им навстречу — словно колобок, за которым гонится волк. Но сейчас резкий ветер выскреб небо — как метлой из жестких прутьев (такой метлой тетя Лиза в школе чистит крыльцо от слежавшегося снега и ледяных крошек; этой же метлой иногда награждает по спинам тех, кто носится сломя голову и мешает работать). Ветер этот дергал и мотал корявые черные ветки тополей.

Если долго смотреть, может показаться, что кто-то в ветках суетится, вертится. Может быть, разбойники или даже какие-нибудь страхилатины — например Баба Яга. В прошлом году Севка, если был вечером один, побаивался смотреть в чащу веток. А сейчас не боится, потому что никаких Баб Яг (или как — «Бабов Ягов»?) на свете совершенно не бывает. Поэтому сейчас и сказка начала придумываться не страшная. Будто в тополиных ветках поселились обезьяны. Не такие, как в Африке, а специальные — северные. У них густой мех, добрые желтые глаза, и сами они добродушные и дружелюбные. И у них есть детеныш — маленький обезьянчик (или обезьяненок? или обезьяныш?). Когда выпадет снег, он прыгнет сверху в мягкий сугроб и приковыляет к Севке в гости. Он пушистый, ласковый и веселый. И они с Севкой…

Что они будут делать, Севка не придумал. Что-то случилось. Всё осталось прежним — луна, ветки, скрежет и подвывание ветра, но Севка напрягся — с радостным ожиданием. Будто уловил еле слышный сигнал. Нет, это был совсем неслышный сигнал, даже непонятно что. Но Севка уже знал: идет мама.

С минуту он сидел с радостью и беспокойством — не ошибся ли? Но потом уже явно уловил мамины шаги на лестнице. Захлопали двери — в сенях, в коридоре. Вот мамин голос — она весело поздоро-валась с тетей Аней Романевской. И теперь уже у двери…

Севка дернулся, чтобы кинуться к порогу… и остался на табурете. Он был сдержанный человек, Севка. По крайней мере, старался быть сдержанным. И когда мама вошла, он только улыбнулся ей навстречу.

— Севёныш! Ты зачем у окна? Тебя всего просквозит!

— Не просквозит, я тут недолго… — Севка неторопливо встал, подошел, тронул щекой мамин рукав.

На улице еще не было снега, но северный ветер пропитал жесткое сукно льдистым воздухом, и от мамы пахло веселой зимой.

Мама торопливо разматывала пушистый платок. Севка поднял на нее глаза:

— А ты почему так рано? Говорила — собрание…

— Собрание получилось короткое… А ты что, не рад, что я пришла?

— Наоборот, — солидно сказал Севка. — Просто удивился.

Мама оглядела комнату:

— Я смотрю, ты тут поработал. Опять на кровати сооружение.

— Сейчас уберу.

— Вот-вот, убирай… А я печку растоплю, сварю макароны на молоке…

— И с сахаром, — облизнулся Севка.

Скоро печка гудела, стреляла, потрескивала и свистела, будто она топка скоростного паровоза. А кастрюля на плите пфыкала, как паровой котел. Мама кинула в нее целую охапку сухих трескучих макаронин (Севка ухватил одну и сунул в рот, как папиросу).

Печная дверца была приоткрыта, чтобы усилить тягу. Севка присел перед ней, стал смотреть на огонь и толкать в щель кусочки коры и щепочки. Вечер обещал быть прекрасным.

Но мама разбила Севкины мечты. Она со вздохом проговорила:

— За уроки ты, конечно, не брался…

— Ну, мама… — осторожно сказал Севка. — Ну можно же завтра.

— Знаю я это «завтра». Будут сплошные кляксы… Пока варятся макароны, садись и сделай хотя бы упражнение по письму.

— О Господи, ну что это за жизнь такая, — сокрушенно произнес Севка, надеясь разжалобить маму. — Только сел человек погреться…

— Если человек будет канючить, он не получит подарок…

— Какой? — Севка пружинисто встал.

— Какой просил.

— Ручку? — осторожно спросил Севка.

— Ручку, ручку…

Севка забыл, что надо всегда быть сдержанным. Он затанцевал вокруг мамы, как вылеченные обезьяны вокруг доктора Айболита. И мама, смеясь, достала из сумки подарок.

Это была металлическая коричневая трубка. С двух сторон из нее торчали, как тупые пистолетные пули из гильзы, блестящие колпачки. Вытащишь один — там перо. Переверни колпачок, вставь тупым концом в трубку и пиши. А во втором — карандашный огрызок. Если писать таким коротышкой, его и в пальцах не удержишь, а в трубке он — как настоящий большой карандаш.

Но главное — сама трубка. Это было оружие. Из нее отлично можно стрелять картофельными проб-ками. Надо зарядить трубку с двух сторон, крепко надавить сзади карандашом, и передняя пробка — чпок! — вылетает как пуля. В последние дни такое чпоканье то и дело слышалось в Севкином классе. Особенно на уроках чтения, пения и рисования, когда не надо писать и решать. Стреляли счастливчики, у которых были трубки. У Севки не было. Вот он и просил у мамы несколько дней подряд.

Мама, судя по всему, не догадывалась, зачем Севке эта ручка. Думала, что просто ему нравится такая: блестящая, с карандашиком. А сам Севка насчет стрельбы не объяснял. Не то чтобы скрывал специально, а зачем лишние подробности…

Попрыгав, Севка опять стал сдержанным и потащил к столу противогазную сумку, которая была у него вместо портфеля. Достал тетрадь по письму. Она была в самодельной газетной корочке: тетради в школе выдавали без обложек, говорили, что на фабрике не хватает плотной бумаги.

Взглянув на замусоленную тетрадь, мама опять вздохнула:

— Сядь как следует… Подстели газету, стол закапаешь чернилами… Покажи, какое упражнение задали?

Упражнение было небольшое, всего три строчки. Списать предложения, вставить в словах пропущенные буквы. Подумаешь!

Наверно оттого, что новая ручка помогала, Севка писал быстро и довольно аккуратно. И даже ни одной кляксочки не уронил: ни в тетрадь, ни на газету, ни на клеенку. Но мама всё беспокоилась: ей казалось, что Севка опрокинет пузырек с чернилами («макай аккуратней!»), помнет и без того жеваную тетрадку («не ставь на нее локоть»), искривит себе позвоночник («ну почему ты кособочишься за столом?»).

— И не торопись, никто за тобой не гонится. А то опять напишешь как курица лапой…

Севка хихикнул. Он тут же представил, как тощая грязная курица, одна из тех, что у Гарькиной матери, тети Даши, прыгнула на стол, сшибла крылом пузырек, ступила в чернильную лужу когтистой лапой и начала царапать на листе в косую линейку: «На поле растут рожь и пшеница…»

— Ну что ты веселишься? Вот увидит завтра Елена Дмитриевна твои каракули, опять расстроится.

— А у нас теперь по письму… то есть по русскому языку… теперь не Елена Дмитриевна, а Гета Ивановна. Она теперь часто нас учит, потому что у Елены Дмитриевны совсем глаза испортились.

— Ну и пусть Гета Ивановна. Думаешь, за такую писанину она тебе спасибо скажет?

— А она ничего не скажет, — деловито разъяснил Севка. — Она, если ей не нравится, ка-ак дернет листок из тетрадки… И — трах-трах его — на клочки. «Будешь переписывать после уроков!» Психопатка настоящая…

— Всеволод! Ты с ума сошел?

— А чего? Если она глупая…

— Учительница не бывает глупая! Заруби на носу. И чтобы больше я…

— Ага! А зачем она говорит «п ольта»?

— Что-что?

— «П ольта»! «Кто не решил все примеры, по?льта не получат и домой не пойдут!»

— Ну… мало ли что. Она просто ошиблась.

— Да, «ошиблась». Она всегда так говорит. Я один раз встал и сказал ей: «Гета Ивановна, надо говорить не «п ольта», а «пальто», если их даже много, мне мама объясняла…»

— Д-да? — с интересом спросила мама. — И как же отнеслась к этому Гета Ивановна?

— Нормально отнеслась,- вздохнул Севка. — Даже не заругалась. Только сказала: «Если ты такой умный, иди учиться к своей маме».

— Вот видишь! Разве можно делать замечания учительнице! Да еще при всем классе.

— А как же быть? — удивился Севка. — Раз она неправильно…

— Ну… в крайнем случае, подошел бы, когда она одна, вежливо сказал ей: «Гета Ивановна, вам не кажется, что вы немножко ошибаетесь?»

— Да подходил я к ней и так… вежливо, — отмахнулся Севка. — Она недавно нам рассказывала про битву под Москвой и говорит: «Немецкие «мессер-шмитты» изо всех сил бомбили наши позиции, но ничего у них не получилось…» Я на перемене ей сказал тихонечко: «Гета Ивановна, «мессершмитты» не могут бомбить, это же истребители…» А она как заорет: «Надоел ты мне, как зубная боль! Вон отсюда!» Схватила меня за лямки и как потащит в коридор… — Севка пошевелил спиной. — У меня даже в пузе забулькало с перепугу…

— Ох уж какой боязливый! Подумаешь, из класса выставила. Не укусила ведь…

— Я не про то, что укусила… Я подумал: вдруг Елена Дмитриевна совсем от нас уйдет, а Гетушка вместо нее навсегда сделается.

— Не Гетушка, а Гета Ивановна, — не очень уверенно сказала мама. — Что это мы с тобой разболтались! Ну-ка, пиши, а то до ночи не кончишь.

— Уже кончил. Вот, словечко последнее осталось…

Севка дописал, закрыл ручку, и она опять стала похожа на удивительный патрон, у которого с двух сторон торчат пули. Севка подкинул ее на ладони.

— Эх, картошечку бы мне, — мечтательно сказал он. — Хотя бы одну…

С картофелиной можно было бы пробраться на кухню — там сейчас никого нет — и разок попробовать, как действует новое оружие. Но мама о Севкиных планах не догадывалась. Она решила, что Севка просто соскучился по жареной картошке — золотистой, хрустящей, на подсолнечном масле. И утешила:

— Скоро привезут. Иван Константинович обещал помочь с машиной.

Картошку, которую мама весной сажала, а летом окучивала (Севка помогал), давно выкопали, но огород был далеко за городом, а машину в маминой конторе вредный начальник Панчухов почему-то всё не давал. Мешки стояли в сарае у знакомого колхозника. Сарай назывался «стайка», в нем жила добрая корова Зорька с теленком Васькой. Васька Севке очень нравился, корова тоже, а хозяин был сумрачный и молчаливый.

— Не померзла бы картошечка-то, — озабоченно сказал Севка, слушая ледяной ветер. — Вот как выставит дядька мешки на двор, чё с него возьмешь…

Мама засмеялась:

— «Чё возьмешь». Сибирячок ты мой… Не выставит. Может быть, завтра уже привезем. Вот тогда нажарим, наварим. А пока давай макаронами ужинать.

Макароны, сваренные на молоке, посыпанные сахарным песком, были восхитительны. И главное, мама сварила их сегодня много. Севка наелся так, что сразу осоловел и начал засыпать прямо на табурете. Мама постелила ему, как всегда, на длинном сундуке, который остался от прежних жильцов, кинула поверх одеяла старый полушубок — чтобы не продуло хитрым, как вражеский разведчик, сквозняком от окна — и велела:

— Брысь в постель.

Севка послушно улегся. Но не уснул. Когда мама выключила свет и тоже легла, он пробрался к ней.

— Здрасте, это что за гость? — сказала мама.

— Я немножко с тобой полежу, я спросить хочу…

— Ой, а почему у тебя ноги как ледышки? Холодно там?

— Да не холодно, не холодно… Мама, а «стихи» и «стихия» — это родные слова?

— Как — родные?

— Ты же сама рассказывала, что некоторые слова от одного корня выросли, как ветки дерева. Ну, «самолет» и «летчик». «Наушник» и «подушка»… А «стихи» и «стихия»?

— Я… ой, Севка, я даже не знаю. Как-то не думала… Может быть… А сам ты как думаешь?

— Тоже не знаю. Если Пушкина стихи, то, конечно, это родные со стихией. Но ведь всякие бывают…

Они помолчали, и мама осторожно спросила:

— А ты больше никаких стихов не написал?

— Да ну… вот еще…

Дело в том, что перед Октябрьским праздником у Севки сами собой сочинились четыре строчки:

Свергнут царь, и свергнута вся свита. Не владеть землею паразитам. Знамя красное ярко горит — Власть Советов всегда победит!

Маме эти стихи очень понравились, и она рассказала про них Елене Дмитриевне. Ну и началось! Сначала Севку упросили прочитать это «стихотворение» на утреннике, а потом еще поместили в стенгазете «За учебу», которая висела в деревянной рамке рядом с учительской. На утреннике Севке вежливо похлопали, в стенгазете стихи его, конечно, прочитали, и Севка, по правде говоря, даже слегка гордился. Поэтическая слава — штука приятная. Но после праздника Людка Чернецова, с которой он поругался из-за промокашки, сказала: «Дурак ты, хоть и Пушкин». Громко сказала, прямо на уроке. Елена Дмитриевна сделала ей справедливое замечание, но поздно — прозвище приклеилось к Севке. А через пару дней оно из «Пушкина» превратилось в «Пусю».

Раньше у Севки было обыкновенное прозвище — по фамилии, как у всех: Глуща, или Гуща, или, чаще всего, Гущик. А теперь какая-то Пуся…

Севка обиженно пошмыгал носом. Потом пробормотал, притворяясь, что засыпает:

— Чё писать-то… Разве я поэт?

— Кто тебя знает, — серьезно сказала мама. И добавила: — А ну-ка, беги к себе, а то уснешь.

— Я еще маленько полежу. Ну, самую чуточку…

Севка повернулся на спину и стал смотреть «кино». Над печкой высоко в углу была щель в дощатой стене. В нее падал свет из комнаты Романевских, и на другой стенке выступал из темноты желтоватый неровный квадрат с размытыми краями. Качалась в углу паутина, шевелился клочок оторванных обоев, суетились мелкие тени. И всё это складывалось в подвижные рисунки. Если приглядеться — очень интересные.

…Вот идет по пустыне медленный верблюд, вот летит над башнями старинного города большущая птица, а на спине у нее мальчишка. А вот спешит куда-то скособоченный человечек в остроконечной шляпе. Он тащит тяжелый ящик — наверно, шарманку. За ним увязалась добродушная лопоухая собачонка. Вернее, щенок… Щенка зовут Буль, он сперва был беспризорный, а потом подружился с кривобоким шарманщиком, и они вместе ходили по разным городам. Шарманщик играл всякую музыку, а Буль танцевал и кувыркался, и все их любили, но однажды…

— Севка, ты же совсем спишь.

— Нет, я еще маленько посмотрю.

— Что посмотришь, чудо ты заморское? Сон?

— Кино…

Шарманщик и Буль куда-то пропали, придется досматривать про них завтра…

А что, если бы по правде в углу над печкой было кино! Ложишься спать, а там включается маленький экранчик и начинается какой-нибудь фильм — не отрывочный и сбивчивый, а настоящий! Вот было бы счастье!

…Прошли годы. Севка сделался взрослым и даже пожилым Всеволодом Сергеевичем. Однажды он купил себе маленький транзисторный телевизор — похожий на игрушку, но совсем настоящий. Ночью, укладываясь в постель, он ставит иногда телевизор на стул и смотрит какую-нибудь кинокартину. Это ему нравится. Но особого счастья Всеволод Сергеевич не чувствует. Гораздо счастливее он был, когда смотрел в углу над печкой неясные коротенькие сказки, сотканные из желтых лучей и паутинок. Может быть, потому, что эти сказки сочинял он сам. А может быть, потому, что было ему всего восемь лет…

ШКОЛЬНЫЕ ЗАБОТЫ

Севка отодвинул черную от старости доску, и в заборе появилась щель. Севка бросил в нее сумку. Потом протиснулся сам. И оказался в Летнем саду. Сад, конечно, только назывался так — Летний. Теперь он был совершенно осенний. Севка пошел среди голых высоких берез. Он весело раскидывал ногами жухлые листья. На листьях блестела тонкая пыльца изморози. Новая кожа ботинок покрывалась от нее тонкими, как волоски, влажными полосками.

Севка шел в ботинках, а не в старых кирзовых бахилах, потому что в этот ярко-синий безоблачный день уличная грязь окаменела от холода.

Ботинки мама недавно получила по ордеру на товарном складе Облрыбкоопа. Но отпускать Севку в них в школу она сегодня боялась: говорила, что холодно. Тогда Севка сказал:

— Они и так мне жмут… самую чуточку. А к весне я вырасту, и они совсем не полезут, пропадут.

Мама засмеялась и сказала, что Севка слишком хитер для своих лет. И разрешила. Только велела вместо старого легкого ватничка надеть зимнее пальто.

— У-у… — сказал Севка.

— Ничего не «у». Зря я, что ли, шила его из своей почти новой тужурки?

Севка полагал, что зря. В телогрейке было ничуть не хуже. А пальто получилось длиннополое, и Севка считал, что в этой обновке он похож на тонконогую девчонку.

Но говорить этого Севка не стал. Ни к чему портить настроение, когда день такой солнечный, когда в сумке новая трубчатая ручка, когда уроки все (честное-пречестное, все!) сделаны, а завтра уже суббота, за которой придет счастливое долгожданное воскресенье…

Севка прошел мимо заколоченного летнего театра, где в мае они с классом смотрели кукольную пьесу «Веселый праздник», мимо заваленной листьями танцплощадки и через другую щель выбрался на деревянный, покрытый стылыми комками грязи тротуар. В квартале от школы. По обеим сторонам улицы шагали ребята: кто в школу, кто в другую сторону. Первая смена кончилась, вторая начнется через полчаса. Севка кинул на плечо брезентовый ремень сумки, расстегнул пальто — чтобы видно было, что под ним свитер и штаны, а не платьице — и двинулся вдоль забора, поглядывая по сторонам: нет ли знакомых?

Знакомых пока не было. Севка хотел перейти улицу, но из-за угла выскочила лихая полуторка. Ее встряхивало на булыжниках и выбоинах мостовой. В кузове, как живые, подпрыгивали мешки с картошкой. Один, видимо, лопнул — из кузова, когда тряхнуло особенно крепко, выскочили три картофелины. Несколько секунд они, кувыркаясь, мчались за машиной, будто надеялись догнать ее и прыгнуть в кузов. Но быстро устали и скатились в канаву на другой стороне улицы.

Вот это удача! Недаром Севка еще утром понял, что день будет счастливый. Лишь бы никто не опередил! Севка прыгнул через штакетник, продрался через сухие сорняки, которыми к осени заросли газоны (мертвые головки репейника вцепились в чулки и пальто), и выскочил на мостовую. Кинулся поперек улицы.

Твердый носок нового, еще не очень послушного ботинка зацепился за камень. И Севка, взмахнув, будто крыльями, полами пальто, распластался на булыжниках и замерзшей грязи.

Он поднялся почти сразу. Конечно, искры из глаз, а в колено словно гвоздь забили, но посреди дороги пусть лежат дураки и покойники. Машины-то всё время туда-сюда проносятся. Да и картошку может кто-нибудь схватить…

Хромая, Севка подбежал к канаве. Картофелины лежали в бурой траве. Две небольшие, ровные, а одна — крупная, вся в шишковатых наростах. Севка поморгал, чтобы стряхнуть с ресниц слезинки, и спрятал три клубня в сумку. И наконец посмотрел на правое колено, которое болело изо всех сил.

Чулок был порван. Дырка оказалась небольшая, но Севка знал, что скоро она поползет и к вечеру будет величиной с картошку, тут уж ничего не поделаешь. Постанывая (не вслух, а про себя), Севка опять перешел улицу. Через дыру в заборе снова пробрался в сад, подальше от посторонних глаз: ему не хотелось, чтобы кто-то видел его мокрые ресницы.

Края у дырки на чулке уже промокли от крови. Если так и оставить, они присохнут к коже и потом будет больно отдирать. Севка это знал по опыту. Морщась, он спустил чулок, отыскал в сумке са-мую свежую промокашку, свернул ее в четыре слоя, наложил на разбитую коленку. Снова натянул чулок. Промокашка сперва ярко заголубела среди коричневой рубчатой ткани, но почти сразу потемнела от крови. Стала почти незаметной. Севка решил, что всё в порядке. Боль ослабла. Теперь можно было заняться трофеями.

Севка вынул картофелины. Две были самые обыкновенные, а одна — большая — походила на забавную куклу. С круглой глазастой головкой, с пухлыми ручками-ножками (только ног было не две, а три), с хвостом-шариком. И рот был — широкий, улыбчивый: длинная складка на кожуре картофельной головки. Круглые ручки весело торчали по сторонам, а посреди выпуклого гладкого живота дерзко темнел большой пуп. Севка засмеялся и сразу решил, что картофельного кукленка зовут Кашарик. То есть картошка-шарик. И конечно, Кашарик не случайно выпал из кузова. Он просто-напросто удрал, чтобы отправиться в путешествие и поглядеть на белый свет. Ему, веселому и храброму, хотелось приключений и совсем не хотелось, чтобы его съели.

Севка решил, что варить или жарить Кашарика никому не даст. И резать из него пули не будет, на это хватит маленьких картошек. Он поселит Кашарика на подоконнике, сделает ему шалаш, и по вечерам они вдвоем будут смотреть на круглую Луну и наконец придумают, как до нее долететь. Может быть, на Луне живут человечки, похожие на Кашарика… А может быть, Кашарик и сам — такой человечек? Он прилетел с Луны, оказался на картофельном поле и случайно попал в мешок…

С той стороны забора протопало по тротуару множество быстрых ног. Севка сообразил, что это ребята бегут, боясь опоздать к звонку.

Сказки сказками, а в школу (куда деваться-то!) всё равно пора.

Начальная школа номер девятнадцать была маленькая, одноэтажная. Вернее, полутораэтажная, потому что под классами находился еще подвал — с пустыми гулкими комнатами и низким вестибюлем. Но в подвале всегда стоял промозглый холод, и там не занимались. Одно время внизу устроили просторную и удобную раздевалку, но ребячьи пальто и ватники за полдня успевали так отсыреть и промерзнуть, что директор Нина Васильевна распорядилась прибить вешалки прямо в классах. Потому что больше негде. Наверху всего четыре комнаты — с утра в них учатся два первых и два четвертых класса, а после обеда — два вторых и два третьих. Даже для учительской не нашлось отдельного помещения, и ее отгородили от вестибюля фанерной стенкой. На переменах в стенку ударяются с разбегу те, кто пробует играть в догонялки. Тогда из-за хлипкой фанеры слышится голос Нины Васильевны:

— Вы у меня побегайте, побегайте! Я вот сейчас выйду…

Но маленькую, седую Нину Васильевну никто не боится, она добрая. Другое дело, когда заорет Гета. Однако Гета Ивановна в школе бывает не всегда. Она не то студентка, не то практикантка какая-то. За-меняет Елену Дмитриевну, если та заболеет. Жаль только, что болезни эти случаются всё чаще…

Севка прихромал к школьным дверям, когда в руках у тети Лизы жидко дзенькал колокольчик. На ходу Севка стянул пальто, сунул в рукав свою мятую шапку со звездочкой. В классе отыскал на деревянной вешалке свободный колышек. Пальто — на вешалку, сумку — с плеча, сам — бух на скамейку за партой. Всё. Успел.

Севкина парта стояла в самой середине класса — во втором ряду четвертая по счету. Севка огляделся. Всё вокруг было привычно. И гомон стоял привычный: кто-то жалобно просил списать, кто-то кукарекал, кто-то дразнил толстого Насонова: «Насончик, дай халвы кусочек…» В воздухе, как обычно, реяли два или три бумажных самолетика, по ним стреляли шариками из жеваной промокашки. Запах тоже был привычный: пахло едкой меловой пылью от доски, березовым дымком от печки, пересохшей краской от парт.

А рядом сидела привычная соседка Алька Фалеева — белобрысая, с коротким прямым носиком и заботливыми глазами.

— Я уж боялась, что опоздаешь, — тихонько сказала она.

— Вот еще, — буркнул Севка.

Шум поулегся, самолетики сели на парты. Все встали. Это вошла Елена Дмитриевна. Потом стало еще спокойнее. Это Елена Дмитриевна сказала:

— Тихо, тихо, ребятки. Садитесь.

И начался урок чтения.

Чтение — это в общем-то и не урок. По крайней мере, для Севки. Не надо ни писать, ни решать примеры, а читает Севка так, что его почти никогда и не вызывают: ставят пятерку за четверть, вот и всё.

Короче говоря, пришло самое время, чтобы испытать трубчатое оружие. Севка выкатил из сумки на скамью мелкую картофелину. Алька скосила на нее глаза, но спросила про другое:

— Чулок-то где порвал?

— Запнулся, — недовольным шепотом отозвался Севка.

— Болит, наверно… — посочувствовала она.

— Пфы… — пренебрежительно сказал Севка. И незаметно поморщился: колено всё еще болело.

— И дыра такая… Попадет дома?

— Пфы, — опять сказал Севка сердито. И вздохнул.

Он знал, что не попадет. Но мама расстроится: вчера свитер порвал у ворота, сегодня опять «подарочек». Она сделается молчаливой, а на Севкины вопросы станет отвечать коротко и односложно. А наказания никакого не будет.

Мама только один раз в жизни отлупила Севку, да и то всё кончилось смехом. Это было в первом классе, тоже осенью. Мама побывала в школе и узнала от Елены Дмитриевны про Севкину двойку по письму, про драку с тогдашней соседкой по парте и про «слишком самостоятельные разговоры с учительницей». Вернулась мама сердитая и решительная. Спросила Севку, почему он заставляет ее краснеть.

Севка сказал, что ничуть не заставлял.

Мама сказала, что до сих пор неправильно его воспитывала. А теперь будет правильно.

Севка сказал, что пожалуйста.

— Ах, пожалуйста? — сказала мама. И достала из сундука старый брючный ремешок (он там валялся с давних времен, неизвестно откуда взявшийся). — Иди-ка сюда, — сказала мама.

Севка, разумеется, не пошел.

Мама потянула его за руку, села на стул, положила строптивого сына на колени и принялась деловито хлопать ремешком.

Ремешок был плоский и легкий. Сложенный вдвое, он громко щелкал, но плотные штаны из плащ-палатки не прошибал. Севка слушал эти щелчки и удивленно молчал. В такую передрягу он попал впервые и не знал, как себя вести.

Потом вдруг Севка сообразил, как это обидно и унизительно. Что он, крепостной крестьянин, что ли?

— Ты чё? — заорал он. — Чего дерешься! На маленького, да? Если сильнее, значит, можно, да?!

Раньше он так грубо никогда с мамой не разговаривал. Но ведь и она раньше так никогда…

Севка так возмущенно задрыгал ногами, что просторные валенки сорвались и улетели в разные углы. Один попал в кадку с фикусом, который им подарила соседка, глухая Елена Сидоровна.

Мама отпустила Севку и уронила ремень:

— Тьфу на тебя, ненормальный какой-то…

Севка отскочил за фикус и оттуда оскорбленно сверкал очами. Потом сердито спросил:

— Почему ненормальный?

— Конечно, — сказала мама. — Нормальные дети, когда их лупят, что вопят? «Ой, больше не буду!» А ты и тут про свои права…

Она махнула рукой и вдруг засмеялась. Сперва понемножку, а потом как следует. Севка подобрал из кадки с фикусом валенок, и ему тоже стало смешно. Они целую минуту смеялись вдвоем. Наконец мама сказала:

— Ну что с тобой делать? Даже драть бесполезно…

Севке показалось, что мама чувствует себя виноватой. Чтобы утешить ее, он сказал:

— Ты не расстраивайся, мне не больно… Вот когда тетя Даша летом Гарьку драла, он всё в точности орал, как ты говорила. Потому что крапивой…

— Хорошо, что надоумил, — усмехнулась мама. — В следующий раз я сделаю так же.

— Где же ты сейчас возьмешь крапиву? — снисходительно сказал Севка.

И они опять засмеялись.

Другое наказание было в тысячу раз страшнее.

Севка лежал на кровати и с холодной безнадеж-ностью смотрел, как мама укладывает его вещи. Он уже выревел все слезы и растратил все обещания, что «больше не будет». Ничто не помогло. Мама спокойно и деловито перебирала и прятала в чемодан его рубашки, майки, свитер, штопаный матросский костюм и стоптанные за лето сандалии.

— Игрушки возьмешь? — спросила мама. — Говори, какие, думай скорее. Много не надо, в детском доме игрушек достаточно…

Севка не ответил, потому что было всё равно. Он ощущал черное спокойствие человека, который приговорен к смерти и оставил надежду. Мама собирала его так тщательно, что было ясно: она и в самом деле твердо решила отправить сына в детский дом.

Какие игрушки, зачем они? Он всё равно умрет раньше, чем его туда отдадут. Разве сможет он без мамы и своего дома?

И хорошо, что умрет. Это теперь не страшно. По крайней мере, мама до конца будет рядом. Севка внимательно посмотрел на маму: на ее спину в пестрой кофточке, на острые локти, на темный узел волос, под которым дрожали на тонкой шее мелкие, не попавшие в прическу завитки. Глотнул и закрыл глаза. Сердце, кажется, уже не стучало, сильно за-кружилась голова, и свет, который пробивался даже сквозь закрытые веки, исчез. Всё сделалось тихое и черное…

Потом Севка узнал, что был без сознания минут пятнадцать и мама пролила над ним реки слез. После этого Севка лежал слабый, беспомощный и время от времени шепотом спрашивал, правда ли, что мама передумала и отправлять в детдом его не станет? Мама клялась, что никогда этого не хотела, и опять начинала плакать. Пришел знакомый врач Федор Евгеньевич, погрел над плитой пальцы, прощупал Севкины тощие ребра и сказал, что у Севки не столько нервное потрясение, сколько голодный обморок. Видимо, это была правда. У Севки и раньше часто кружилась голова, и всегда хотелось есть. А в этот раз он ничего не ел с прошлого вечера… По причине переживаний.

Теперь-то Севка большой, второклассник, и знает, что никогда ни в какой детский дом его не отправят. Мама тогда просто решила Севку попугать, а на самом деле никому его не отдаст. Да и не так-то легко устроить человека в детдом: еще набегаешься за всякими справками и путевками. И кто же даст Севке такую путевку, если он не круглый сирота?

Нет, они с мамой никогда не расстанутся. И поэтому стараются жить так, чтобы друг друга не огорчать. Правда, если честно говорить, Севка не всегда старается, иногда забывает, но это не нарочно…

Но Алька Фалеева про всё это не знала. И беспокоилась за Севку. И жалела его. Она сказала:

— Давай зашью.

— Как? Прямо на ноге?

— Ага. Я умею. Только нитки черные…

— Да это ладно. А не воткнешь?

— Я осторожненько.

Фалеева всегда тихо и ненадоедливо заботилась о Севке. Оборачивала газетами его учебники и тетрадки, давала новые перышки для ручки, умело подсказывала, если Севка не мог решить пример. Один раз подарила блестящую открытку со смешным лягушонком в шляпе, который куда-то плыл на кораблике с пузатым парусом. Такие открытки присылал Фалеевой из Германии ее отец. Он был майор и со своей частью стоял в каком-то немецком городке. Война кончилась, но домой его еще не отпускали — так же как Севкиного соседа Ивана Константиновича. Открытка Севке понравилась, и он тут же придумал про лягушонка сказку.

Благодаря Альке Севка не таскал в школу пузырек с чернилами. Он знал, что перед уроком Алька достанет из аккуратного мешочка фаянсовую непроливашку с голубым петушком на боку и поставит не перед собой, а в среднее гнездо на парте — на двоих.

Но не следует думать, что Севка с Алькой были друзья. Просто Фалеева была добрая (не то что невозможная злюка и ябеда Людка Чернецова, с которой он сидел в первом классе и наконец разодрался, и Елена Дмитриевна их рассадила). Добрые люди всегда заботятся о других, и Севка принимал Алькины заботы как обычное дело. Впрочем, сам он Альку не обижал и, если требовалось, даже заступался, хотя драться не очень-то умел…

Алька из-под воротника своей бумазейной курточки достала иголку с намотанной ниткой. Севка придвинул колено.

Сначала он опасливо ждал, что иголка возьмет да и воткнется в кожу. Но она только чиркала по твердой от высохшей крови промокашке. Алька штопала умело. Севка перестал бояться и стал готовиться к стрельбе.

Острые края трубки сочно врезались в картофелину. Севка покачал трубку и резко дернул. Она с чмоканьем выскочила, в картошке осталось очень круглое черное отверстие. А в трубке — белая пробка. Так же Севка зарядил трубку с другого конца. Длинным карандашом он слегка вдавил заднюю пробку — воздух в трубке сжался. Теперь нажать чуть сильнее — и будет выстрел.

Севка оглядел класс. Елена Дмитриевна сидела за столом и печально слушала, как двоечник Филю-тин у доски выдавливает из себя слова. Он читал по слогам, будто первоклассник с букварем. Круглая голова его дергалась на тонкой шее, как у петуха, который старается проглотить слишком крупное зерно. Севка в душе пренебрежительно пожалел Филютина и стал искать цель — среди стриженных «под ноль» мальчишечьих затылков. Целиться в девчонок бесполезно: пулька всё равно запутается в волосах.

Впереди, через парту от Севки, белел гладким теменем отличник Толик Приказчиков. Севка навел трубку и надавил карандаш. Пробка отчетливо чпокнула. И пролетела мимо оттопыренного Толькиного уха. И тюкнула в макушку второгодника Серегу Тощеева, которого Елена Дмитриевна недавно пересадила с «Камчатки» на первую парту.

Севка сложил руки и замер. Алька, не переставая шить, покачала головой: что, мол, с вами, мальчишками, поделаешь.

Тощеев оглянулся и показал кулак — не кому-то одному, а так, в пространство. На грязном кулаке чернилами был нарисован кривой якорь.

Елена Дмитриевна плохо видела, но слышала отлично. Она сказала:

— Кто это опять стреляет? Вот поотбираю все железные ручки, будете знать… Иди, Филютин, на место, слушать тебя тошно… Три с минусом… А к доске пойдет Сева Глущенко.

Вот это новость! Зачем он понадобился? Севка испуганно взглянул на Альку.

— Сейчас, сейчас… — шевельнула Алька губами, и пальцы ее с иголкой забегали очень быстро.

— Ну что же ты, Сева?

— Сейчас, сейчас, — пробормотал Севка и сделал вид, что хочет вылезти из-за парты. — У меня нога застряла…

Людка Чернецова сзади хихикнула. Алька наконец оторвала нитку и независимо сложила на парте руки. Севка встал, украдкой показал Людке кулак и пошел к доске.

— Почитай вот этот рассказ. Громко, для всех.

А, вот в чем дело! У Елены Дмитриевны болят глаза, и она решила, чтобы за нее почитал Глущенко. Что ж, пожалуйста…

Рассказ был давно знаком Севке. Назывался «Акула». Про то, как в море, недалеко от корабля, купались два мальчика — сын моряка-артиллериста и его товарищ, а хищная акула погналась за ними. И как все перепугались, а отец мальчика грохнул по акуле из пушки и застрелил ее. Севке рассказ нравился, потому что было интересно: про море, про корабль, про приключение. Сначала жутковато, а потом всё кончается хорошо.

Он читал неторопливо, громко. Без особого выражения, чтобы не подумали, будто воображает. Но и не очень монотонно. Ребята слушали. Елена Дмитриевна довольно кивала. А Севка иногда поглядывал из-за книжки на коленку. Зашито было прекрасно. Будто мамина работа. Только длинный обрывок нитки говорил о недавней торопливости…

Рассказ кончился. Севка получил очередную пятерку и вернулся на место. Алька спросила:

— Хочешь? — и показала коричневый стаканчик. Такие стаканчики — упругие, с рубчиками по краям — начал выпускать недавно местный завод пластмасс, и они были теперь в каждом доме.

В стакане оказался овсяный кисель. Загустевший, плотный. Такой вкусный даже издали! Севка вздохнул. Алька подцепила кисель чайной ложкой и поднесла к Севкиному рту. Севка слизнул. Кусочек упругого киселя сохранил форму ложки и лежал на языке, будто гладкая конфетка. Только гораздо вкуснее конфетки, хотя и не сладкий. Севка подержал его так, потом с сожалением разжевал и глотнул. Алька поднесла вторую ложку…

Отказываться было очень трудно. И всё же, когда в стаканчике осталась половина, Севка сказал с сожалением:

— Хватит. Себе оставь.

Алька не ответила, потому что затренькал звонок.

Сразу все зашумели, завертелись, хотя Елена Дмитриевна говорила, что урок не кончен. Все-таки урок был кончен. Алька сунула стаканчик в парту и пошла из класса. Севка смотрел ей вслед. Тонкие белобрысые косички Альки вздрагивали над воротником бумазейной лыжной курточки. Такие же, как курточка, лыжные штаны были заправлены в залатанные резиновые сапожки. Вокруг пояса моталась короткая юбочка — розовая в черную полоску. В проходе между партами закипала возня и легкие перепалки, но Алька шла спокойно. Ее никто не задевал, и она никого не задевала.

Алька была хорошая. Севка это понимал. Жаль, что она ничуть не походила на Инну Кузнецову из четвертого «Б», в которую Севка давно уже тайно влюбился.

Инна была красивая и всегда загадочно неулыбчивая. Тонкая, с темными глазами, с черной мальчишечьей челкой над бровями. И одетая всегда в черное. «В черный рубчик», — думал Севка. Инна носила хлопчатобумажный свитер с воротником до подбородка, вельветовую юбочку, всегда новенькие чулки в резинку. Она казалась нарисованной черным тонким карандашом. Только отглаженный сатиновый галстук ярким огоньком прорезал эту неприступную траурность. Инна была в школе каким-то пионерским командиром. Чуть ли не командиром над всеми пионерами. Вторым после вожатой Светы. Но Света появлялась в школе не каждый день, она была студентка, а Инна всегда находилась на своем посту.

Инна не догадывалась о Севкиной любви. Вряд ли она вообще замечала его среди стриженой одинаковой малышни — в этом Севка самокритично отдавал себе отчет. Да он и не рассчитывал на взаимность. Просто на переменах он смотрел на Кузнецову и придумывал сказку.

Однажды он сделает из медных трубок двуствольный пистолет-поджиг (как у Гришуна) и поздно вечером выйдет на улицу. А Инна будет возвращаться домой после очень долгого пионерского сбора. И тут из лога, в котором журчит речка Тюменка, вылезут в масках бандиты из шайки «Черная кошка». Чтобы ограбить Инну, исцарапать лицо железными когтями и скинуть ее с земляного моста. Вот тогда-то Севка спокойно поднимет пистолет и чиркнет по запалу спичечным коробком. Один раз — бах! Второй раз — бах! Два бандита — наповал, остальные — драпать. А Севка скажет со снисходительным упреком:

— Женщинам не полагается так поздно ходить одним. Время неспокойное.

— Что же делать? — жалобно спросит дрожащая Инна. — В школе столько дел…

— Разве твои пионеры не могут тебя проводить?

— Они все домой торопятся, боятся, что их мамы заругают… Вот если бы все были такие, как ты!

— Я-то как раз не такой, — сдержанно вздохнет Севка. — Я не пионер…

— Как — не пионер?! — изумится Инна. — Куда же мы до сих пор смотрели? Мы завтра же… Нет, сегодня же! Сейчас!

Она снимет свой галстук и всё еще дрожащими пальцами завяжет его на Севкиной шее. И Севка переложит дымящийся пистолет в левую руку, а правой отдаст салют, как отдают его ребята при встрече с вожатой Светой…

Так Севка мечтал в течение многих перемен, когда тайком наблюдал за Инной Кузнецовой.

Наблюдать и мечтать не трудно. В широком квадратном вестибюле на переменах не было большой беготни и возни (разве что в самом начале, когда выска-кивали из классов). Если хочешь орать и носиться, пробирайся в подвал или иди на двор играть в догонялки или в буру (это когда гоняют валенками застывшее яблоко конского помета и стараются попасть друг другу по ногам). А в полутемном вестибюле под желтыми лампочками водили хороводы. Девчонки — и среди них обязательно Инна Кузнецова — брались за руки, вставали в круг и с песней шагали в затылок друг другу.

Иногда шагали резво, потому что песни были бодрые: «Эх, хорошо в стране советской жить», «Есть на севере хороший городок», «Клен кудрявый». Иногда шагали помедленнее: «Хороша страна Болгария», «В далекий край товарищ улетает», «С берез неслышен, невесом спадает желтый лист». Порой шаг делался еще тише: «Жил в Ростове Витя Черевичкин», «Там вдали за рекой», «Таня, Таня»…

Случалось, что мальчишки лихой атакой (если не видела дежурная учительница) разрубали девичий круг и внутри его устраивали свой хоровод, поменьше. Он двигался в другую сторону, но пели вместе с девочками. И очень слаженно. А почему бы и не петь мальчишкам? Среди песен были очень боевые: «Мы не дрогнем в бою за столицу свою», «Артиллеристы, Сталин дал приказ», «Кони сытые бьют копытами»…

Песен знали множество и пели каждый день на каждой перемене. Все, кто хотел. И никого не надо было загонять в школьный хор, грозя двойками, как это стали делать потом — когда Севка вырос и у него появились свои дети…

Севка тоже часто пел в мальчишечьем хороводе. Не только потому, что любил песни. Еще и потому, что когда двигался в кругу, то и дело встречал Инну. И мог смотреть на нее совсем вблизи. И Севка смотрел. Душа его при этом сладко замирала. Но лицо он делал равнодушное и не сбивал ни шаг, ни песню…

В этот раз петь Севка не стал. Он прислонился к стене рядом с фанерной рамкой газеты «За учебу» (здесь еще недавно висели Севкины стихи, на которые, судя по всему, Инна Кузнецова не обратила внимания). Инна уже прошла мимо Севки в хороводе, но посмотреть на нее и помечтать ему не дали. Рядом появился Тощеев:

— Пуся, это ты пульнул в меня на уроке?

В Севке шевельнулся боязливый червячок. С Тощеевым связываться — ой-ёй-ёй. Но всё же он отозвался достойно:

— Сам ты «Пуся».

— Ну ладно, — примирительно сказал Серега. — Я же тебя, Гущик, по делу спрашиваю. Правда ты?

Имело смысл отпереться. Свидетелей не было. Но желание похвастаться оказалось крепче страха.

— Ага, — небрежно кивнул Севка. — С первого раза. Прицелился и — чпок… А чё такого? Больно, что ли?

— Да не больно… Тоже пострелять охота, а картохи нету. Дашь?

— Айда, — сказал Севка. Серегино миролюбие заслуживало награды.

Они пробились в класс мимо негодующих дежурных Гальки Рашидовой и Мишки Кальмана. Севка достал для Тощеева картофелину с дыркой (целую приберег для себя). Серега был рад и такой:

— Во, законная картошечка! Популяем на арифметике. Всё равно я ни фига не понимаю, как решать. Гета как заорет, у меня всё из головы выскакивает.

— А почему Гета? — испуганно спросил Севка. — Сегодня же Елена Дмитриевна…

— Ленушка в больницу идет, не слышал, что ли?

Севка расстроенно покачал головой: ничего он не слышал.

С Гетой Ивановной на уроке не порезвишься. Это лишь Тощеев такой бесстрашный… Серега сказал:

— После звонка все про это говорили… Ты бы меньше таращился кое на кого, а больше бы слушал…

— На кого… таращился? — в тихой панике спросил Севка, и уши у него стали горячими. — Ни на кого я… Дурак ты…

— Да ладно, — усмехнулся Тощеев. — Я не понимаю, что ли? — И отошел.

Севка плюхнулся на скамейку, охватил колючий затылок ладонями и сидел, пока не вошла в класс Гета Ивановна.

Гета Ивановна была высокая, молодая и очень решительная. И сильная: каждой рукой она могла поднять за воротник по второкласснику и донести до дверей, чтобы выставить за порог. Севке она казалась похожей на старинного солдата. Он видел таких на картинках в книжке про Петра Первого. Сперва эти солдаты насмешили его — они были похожи на женщин: в длинных, как платье, мундирах, в чулках и туфлях с пряжками. С дамскими волосами под шляпами. А теперь наоборот — Гета напоминала Севке пехотинца из какого-нибудь Преображенского или Семеновского полка. Ее зеленое платье с блестящими пуговицами было похоже на форменный камзол. Светлые волосы валиками лежали на ушах. Квадратные пряжки на тяжелых туфлях грозно блестели. Острую указку Гета Ивановна всегда держала как шпагу.

Тощеев рассказывал, что недавно Гета прогнала от себя мужа — молодого однорукого военрука из соседней школы-десятилетки. Севка не верил. Скорее всего, муж сбежал от такой ведьмы сам.

— Ну-ка, встали как полагается! — потребовала Гета Ивановна (хотя и так все стояли как надо). — Теперь сели. Руки на парты. Сегодня уроки буду вести я, Елену Дмитриевну вы совсем довели до глазной болезни. Вместо рисования на четвертом уроке будет чистописание.

— У-у… — горестно пронеслось по классу.

— Нечего подвывать! Писать совсем разучилися, хуже, чем в первом классе… Ну-ка, положьте раскрытые тетради на парты, я проверю домашние задания.

«БЕЛАЯ ЛОШАДЬ — ГОРЕ НЕ МОЕ»

На четвертом уроке дежурные раздали тетради по чистописанию. Гета Ивановна стала с указкой у доски — как полковой командир.

— Всем закрыть рты! Кальман, перестань жевать! Руки на парты! Сейчас будем писать. Не так, как вы пишете обычно, царап-царап, а чисто и красиво, чтобы потом всегда так писать… Кальман, я кому сказала, руки на парту, ты чего руку тянешь? Чернил у него нет! У тебя никогда нет чернил! У кого нет чернил, мочите взади… Все сложили руки, я еще не сказала — писать!.. Взяли ручки! Пишем!.. Кто будет торопиться и корябать, будет переписывать после уроков…

Севка открыл свою тетрадь с двумя кляксами на газетной обложке. Тетрадка была в «одноэтажную» косую линейку. Еще недавно они писали большими буквами, высотой в две строчки — как в первом классе. Но наконец это унижение кончилось, в начале второй четверти выдали тетрадки в одну косую линию — специально для второклассников. Елена Дмитриевна всех поздравила, а Гета Ивановна была недовольна. Она говорила, что мелкие буквы уродуют и без того скверный почерк учеников. И чтобы почерк совсем не испортился, она заставляла на чистописании вырисовывать каждую буковку.

Сегодня пришла очередь буквы «Ю». Две заглавные и две маленькие «Ю» были выведены твердой Гетиной рукой в начале строк. «Ох, мама…» — простонал про себя Севка. Придется писать целых четыре строчки.

«Ю» — сложная буква. Будто даже не одна, а две. Это слились «Н» и «О». Севка вздохнул, высунул кончик языка, макнул ручку и взялся за работу.

А работа была нелегкая. Надо следить за нажимом пера, надо выводить дурацкие завитушки у «палочки», надо выписывать «овал», который должен красиво смыкаться в левой верхней части. Потом «палочку» и «овал» необходимо соединить вол-нистой «перекладинкой»… Промучился, кажется, целых пять минут, а готова всего одна буква. Да и та почему-то с кривулиной…

Когда Севка вырастет и никто уже не станет ругать его за почерк, он будет писать букву «Ю» совсем не так. Он будет проводить прямую палочку, ставить рядом ровный кружок и соединять их резкой чертой — так, что палочка и левый край кружка окажутся перечеркнутыми. Такая буква написана в слове «Юрик» на корочке книжки «Доктор Айболит». Это буква Юрика. Настоящая буква «Ю». Не то что эта, с загогулинами, унылая и бесцветная.

Да, именно бесцветная.

Вообще-то у каждой буквы свой цвет. По крайней мере, так всегда казалось Севке. Букву «О», например, представлял он густо-коричневой, как шоколад, которым угощал его Иван Константинович. Буква «И» была пронзительно-синей, «Ш» — черной, «Э» — табачного цвета, «Е» — золотисто-желтая, «А» — белая.

Цвет настоящей буквы «Ю» был ярко-вишневый — как матроска Юрика, когда ее только сшили и она не успела выцвести.

Впрочем, когда Севка и Юрик познакомились, матроска была совсем старенькая и потеряла свой цвет.

Они встретились в хороший майский день, перед самыми каникулами. Было тепло. Счастливый пер-воклассник Сева Глущенко шагал домой из школы. Вернее, не шагал, а прыгал. Потому что земля и тротуары будто сами поддавали его в пятки. Севка радовался всему на свете. Тому, что кончилась война; тому, что цветут яблони; тому, что скоро переведут его во второй класс, а впереди — бесконечное лето. И тому, как хорошо прыгается и шагается. Он был в стареньких, но еще прочных сандалиях на босу ногу (с протертыми насквозь и потому почти невесомыми подошвами), в матросском костюме — тоже стареньком, еще в детский сад в нем ходил, но зато легком и таком привычном, будто это не костюм, а собственная кожа. И даже противогазная сумка с учебниками казалась удивительно легкой. Подбрось — и улетит за крыши.

Севке не хотелось домой, и он свернул на улицу Челюскинцев. Эта дорога была подлиннее, и, кроме того, здесь особенно густо цвели над заборами яб-лони.

В середине квартала стоял длинный коричневый дом с деревянными узорами вокруг окон. Узоры были красивые, но дом старый и покосившийся. На одном конце нижние края окон вросли в землю. Дом был грустный, заброшенный какой-то, и казалось удивительным, что перед ним скачет, как воробышек, мальчик. Такого роста, как Севка.

Тротуара рядом с домом не было, но просохшую землю пешеходы утрамбовали до каменной плотности. На земле белели начерченные мелом «классики», и мальчик прыгал по клеткам, гонял носком сапога баночку из-под крема. Севка сразу посочувствовал: «Такое тепло, а он в сапожищах». Пыльные кирзовые сапожки были небольшие, но очень широкие и сильно болтались. Мальчишкины ноги в полинялых коричневых чулках казались от этого слишком тонкими. Но всё это Севка отметил мельком. Главное было в другом. Главное — мат-роска.

Правда, матроска была не такая, как у Севки. Не синяя, а коричневато-бурая. Но тоже с якорем на рукаве, с полосками на широком воротнике. И Севка сразу почувствовал симпатию к мальчику. Будто они матросы с одного корабля.

Да и не только в матроске дело. Просто мальчик был славный. Прыгал так ловко, несмотря на сапоги. И при каждом прыжке у него вставал торчком светлый мягкий чубчик. У Севки тоже был чубчик, только темный и жесткий. Стричься полагалось наголо, но мама всегда просила знакомую парикмахершу Катю оставить Севке хоть какой-то намек на прическу: чтобы голова была не совсем как картошка. Гета много раз требовала «остричь эту безобразию на-чисто», но потом забывала.

Севка сам не заметил, как остановился.

Мальчик допрыгал до конца «классов» и поднял голову. И увидел Севку. И они встретились глазами. Глаза у мальчишки были синие, веселые и добрые. Не было в них никакой ощетиненности. Раньше, если Севка встречал незнакомых мальчишек, они смотрели задиристо и даже с насмешкой, будто говорили: «Откуда ты такой взялся? Наверно, слабачок». Потому что каждый хотел показать свою силу. А этот не хотел. Он улыбнулся.

Севка засмущался и тоже улыбнулся.

Мальчик сказал, словно они из одного класса:

— Давай поиграем вместе.

У Севки внутри сделалось тепло, будто солнце прогрело его насквозь. Он кинул сумку в пыльную траву у края земляной площадки. Сказал неловко и обрадованно:

— Ну… ладно. — Потом добавил посмелее: — А я тебя раньше никогда не видел. Я тут часто хожу…

Мальчик охотно объяснил:

— Мы здесь недавно живем. А раньше жили во-он там… — Он махнул куда-то за дома. — Далеко. За рекой. Только там хозяйка начала нас выживать, вот мы сюда и переехали…

Потом они сыграли в «классики» полный кон — с первого по десятый класс. И мальчик выиграл. И Севка ничуть не огорчился. Ему было так хорошо с новым знакомым. И тому, видимо, тоже было хорошо с Севкой. Мальчик прыгал по начерченным клеткам и, улыбаясь, поглядывал на Севку из-за плеча. Воротник матроски хлопал его по спине. Иногда прилетал ветерок, и воротник вскидывался и трепетал. Ткань матроски под ним не выгорела, она сохранила свой настоящий цвет — ярко-вишневый. Севку почему-то очень радовала мысль, что в прежние времена матроска мальчика была такого прекрасного цвета. Он вспомнил, что и его собственная матроска была раньше очень красивая — темно-голубая, — и обрадовался еще больше.

Когда игра кончилась, мальчик остановился, выдернул левую ногу из сапога, поджал ее, будто цапля, наклонил голову набок и посмотрел на Севку виновато. Кажется, ему было неловко за свой выигрыш. Потом он нерешительно сказал:

— Можно еще как-нибудь поиграть…

— Как? — обрадовался Севка.

— Можно в «бурное море»! — оживился мальчик.

Севка растерянно заморгал.

— Это надо забраться на сеновал, — объяснил мальчик. — У нас во дворе. Можно там кувыркаться в сене и нырять в него. Будто в волнах плывем. Хочешь?

Еще бы не хотеть! Севка ни разу в жизни не был на сеновале. И к тому же игра такая — в море! В стихию…

Двор оказался очень большой, с огородом, с яблонями за специальным палисадником. В конце двора стоял двухэтажный сарай — такой же старый и покосившийся, как дом. Мальчик привел Севку под навес. Оттуда по визгливо скрипящим ступенькам, через люк, они забрались на второй этаж. Окон там не было, но солнце свободно лилось в широкие щели рассохшихся дощатых стен.

Сено лежало за низкой перегородкой. Его оказалось немного, было оно старое, почти труха. Пахло не травой, а пылью. Да и откуда быть сену весной? Старые запасы корова слопала, новых не накосили. Севка, хоть и городской житель, сразу это понял.

Мальчик, однако, смело забрался на перегородку и лихо прыгнул в труху — только воротник взлетел за плечами. И Севка тоже забрался и тоже смело бухнулся вниз. Половицы крепко стукнули его по коленкам сквозь тонкий слой сена. Он сел, отплевываясь от пыльных соломин.

Мальчик сидел перед Севкой и держался за локоть. Сено запуталось в растрепанном чубчике. Синие глаза были виноватыми.

— Кажется, не получилось море, — со вздохом сказал он.

Да, это было не похоже на морскую стихию. Но Севку уже захлестывала другая стихия: теплые волны счастья оттого, что рядом этот неожиданный друг.

— Получится! — крикнул он. — Поплыли к тому берегу!

Плюхнулся на живот и, разгребая пыльные остатки сена руками и ногами, пополз к стене.

У стены они вскочили.

— Мы спаслись, как моряки Робинзоны! — воскликнул мальчик.

— Ура! — возликовал Севка и подкинул над головой ворох сенной трухи. — Салют! — Он чихнул от пыли и радостно посмотрел на мальчика.

Но тот на Севку не глядел. Прижался лицом к щели и что-то высматривал во дворе. Потом поднял палец — тише, мол, — и этим же пальцем поманил Севку. Севка тоже глянул в щель.

Посреди двора стояла высокая старуха с измя-тым сердитыми складками лицом. Севка ее узнал. Когда он бывал с мамой на рынке, он обязательно видел эту бабку за прилавком в молочном па-вильоне. Летом перед ней, как воины в шлемах, стояли зеленоватые бутыли-четверти, зимой громоздились белые круги замороженного молока. Старуха смотрела из-за них, неприветливо сжимая губы. Мама с Севкой никогда у нее ничего не покупали.

Сейчас старуха смотрела вверх, на сеновал.

— Услыхала, — прошептал мальчик. — Сейчас полезет сюда.

У Севки захолодела спина. Старуха вдруг спросила гулким голосом:

— Есть там кто али нету?

Потом не спеша двинулась к сараю.

Севка обмяк от страха. Но мальчик взглянул на него глазами смелыми и озорными:

— Пошли! Спасаемся от погони…

Севка напружинил мускулы. К страху примешалось веселье. Ожидалось какое-то жутковатое приключение. Мальчик бросился к другой стене, оттянул на себя и опустил конец тяжелой горизонтальной доски. Открылся широкий просвет.

— Лезь, — веселым шепотом сказал мальчик.

Севка очень боялся старухи. Но не совсем же он трус был! Он сказал:

— А ты?

— Я сразу за тобой.

Севка вывалился из дыры и повис на руках. До земли было метра четыре. Цепляясь за щели в досках и бревнах, срываясь и царапаясь, он спустился в сухой репейник и свежие лопухи (они были уже большие). Следом упала сумка. А Севка-то про нее совсем забыл! Из дыры ловко выбрался мальчик и тоже повис на секунду. Потом, по-обезьяньи работая руками и ногами, полез вниз. На полпути ноги сорвались, он замер, еле держась скрюченными пальцами за выступ доски. А штаны зацепились краешком за длинный гвоздь, натянулись и затрещали.

— Ой-ёй-ёй… — сдержанно сказал мальчик. — Ловушка… — Он зашевелил ногами, но не смог найти опору. И стал висеть неподвижно.

А что ему было делать? Дернешься — сорвешься. И штанам конец, и ржавый гвоздь бок раздерет. Севка молча кинулся на помощь. Кое-как вскарабкался по стене и, держась одной рукой, другой отчаянно потянул гвоздь вниз. Гвоздь согнулся. Слегка порвавшаяся материя соскользнула с него. Мальчик оттолкнулся ногами и прыгнул. Севка тоже.

Хорошо, что в лопухи. Но всё равно пятки отшибло крепко. Севка охнул и остался на четвереньках. Мальчик сидел перед ним на корточках. И глаза его были по-прежнему веселые.

— Вот это да… — сказал он.

— Вот это да… — согласился Севка.

— Ты меня спас, — сказал мальчик.

Севка скромно опустил глаза.

Мальчик взял его за руку, и они, прихватив сумку, уползли за большую бочку, что рассыхалась посреди лопухов.

— Чтобы хозяйка не заметила, если сюда при-дет, — весело прошептал мальчик.

— А она не догадается, кто там был? — Севка кивнул в сторону сеновала.

— Нет… если сапоги мои не найдет. Да она не заметит в сене.

Только сейчас понял Севка, что мальчик без обуви. К чулкам густо прилипло сено и прошлогодние репьи, ноги казались обросшими клочкастой шерстью. Как у чертенка или какого-то зверька. Севка засмеялся, но тут же встревожился:

— Как же ты теперь? Без сапогов-то…

— А… — беспечно сказал мальчик. — Потом раскопаю. А сейчас можно босиком, лето уже. — Он стянул чулки, похлестал ими о бочку, чтобы стряхнуть мусор. — Затолкай пока в сумку.

Севка затолкал. А заодно и свои сандалии. Босиком так босиком. Вместе. Одинаково.

— Надо выбираться отсюда, — обеспокоенно сказал мальчик и посмотрел вокруг, как разведчик.

Они были уже не в старухином дворе, а в соседнем. В дальнем, заросшем сорняками углу. Посреди двора сохло на длинных веревках белье.

— Мы выскочим через калитку, — сказал мальчик. — Там, у калитки, тоже есть опасность, но она привязанная…

Однако «опасность» оказалась не привязанной. Когда Севка с мальчиком, пригибаясь под мокрыми простынями, выбрались к воротам, навстречу бросился большой кудлатый пес. И оглушительно загавкал!

— Стой, — быстро сказал мальчик. — Нельзя бежать.

Какое там «бежать»! У Севки онемели ноги. Он замер, зажмурился и понял, что сию секунду с ним от ужаса случится кошмарная постыдная беда. Еле-еле сдержался.

Пес гавкал громко и равномерно. Севка приоткрыл один глаз. Клочкастое чудовище стояло в трех шагах и не приближалось. И… хвост у него мотался из стороны в сторону. И… в глазах не было злости, а блестели веселые точки. Севка перестал жмуриться.

— Ну что ты? — вдруг тонким голосом загово-рил мальчик. — Ты зачем лаешь, собака? Мы же не воры… Ты хороший. Ты Полкан. Я знаю, тебя зовут Полкан.

Клочкастый Полкан перестал гавкать. Растерянно мигнул. Потом хвост его заметался быстрее, а собачья пасть заулыбалась. Он сделал шаг к мальчишкам.

— Вот какой ты хороший… — осторожно сказал мальчик. Медленно запустил руку в треугольный вырез матроски и достал плоский газетный сверточек.

Свистя хвостом по траве, пес уселся и заинтересованно склонил набок голову. Мальчик развернул газету. В ней оказался ломоть хлеба. Пес облизнулся. Мальчик отломил краешек. Сел на корточки. На прямой, немного дрожащей ладошке протянул Полкану угощение. Тот деликатно слизнул его и глазами спросил: еще дашь? Мальчик дал еще. И сказал:

— А теперь хватит. Это нам. Мы пойдем, ладно?

Он взял Севку за руку, и они робко пошли к выходу со двора. Пес двинулся за ними, всё еще на что-то надеясь. Мальчик поднял тяжелую щеколду, отвел калитку. Подтолкнул в проход Севку, шагнул на улицу сам. А Полкану сказал, обернувшись:

— Тебе с нами нельзя. Тебе надо от воров белье караулить.

Калитка с лязгом закрылась. Полкан за ней обиженно взвыл. И тут же раздался сердитый женский вопль:

— Это там кто?! Кого это носит по двору?! Вот я вас!

Севка с мальчиком рванули вдоль улицы и остановились только в сквере у деревянного цирка, который ремонтировали пленные немцы.

Там они забрались в чащу желтой акации у деревянной решетчатой изгороди. Отдышались. Мальчик вытащил из пятки занозу, которая воткнулась на дощатом тротуаре. Заулыбался и сказал:

— Вот такие дела, братья-матросики…

Севке это очень понравилось — «братья-матросики»! Он тоже заулыбался и признался, ничуть не стесняясь:

— Я от страха чуть лужу не наделал, когда эта псина загавкала… А ты смелый.

— Ты тоже смелый. Вон как меня с гвоздя снял… А собака эта немножко знакомая. Я ей иногда с сеновала кусочки кидал. Она не злая.

— И хорошо еще, что она не ученая, — авторитетно заметил Севка. — Ученые собаки, если даже не злые, у чужих ничего не берут… А зачем ты хлеб с собой носишь?

— Это мой «сухой паек». Я когда гуляю, всегда хлебную норму беру. Захотел — поел, домой не надо идти… Давай поедим.

Мальчик разломил кусок и половинку протянул Севке. Они сжевали хлеб, слизнули с ладоней крошки. Выбрались из кустов. Снисходительно понаб-людали, как немцы неторопливо и очень аккуратно складывают в штабель золотисто-желтые доски. Злиться на немцев не имело смысла: война кончилась, это были уже не враги, а так…

— О, киндер… — обрадованно заговорил тощий фриц в глубокой пилотке. — Алле киндер это есть кха-рашоу.

— Сам ты киндер, — независимо отозвался Севка. — Навоевались вместе со своим вшивым фюрером, вот теперь работайте.

— Правильно. Это вам не бомбы кидать, — поддержал его мальчик. — Айн-цвай-драй, млеко, яйки, хенде хох, Гитлер — капут.

И они с Севкой пошли из этого сквера. Просто так, неизвестно куда.

Мальчик сказал, глядя, как ступают по занозистому тротуару его босые ноги:

— Когда мы ехали из Ленинграда, еще давно-давно, они наш поезд бомбили, гады. А мы с мамой в яме лежали. Меня всего оглушило. Мама меня за-крывала, а меня всё равно осколком царапнуло. Вот здесь… Хочешь, покажу?

Мальчик сильно оттянул назад ворот матроски, и Севка увидел повыше лопатки, у плеча, прямой белый рубчик.

Мальчик вздохнул:

— Только мама не велит мне показывать. Говорит, что нечем хвастаться: это же не в бою рана получена.

В бою не в бою, а всё равно мальчишка ранен на войне! Повезло человеку! Севка ощутил горячую зависть. И чтобы скрыть ее, небрежно сообщил:

— Нас когда эвакуировали из Ростова, тоже «юнкерсы» налетели. Но меня вот не задело.

Тогда и правда был налет, мама рассказывала. Но Севка ничего не помнил. Наревевшись от голода, он спал и не проснулся, когда ухнули три бомбы. Немцы промазали и улетели.

— У тебя сумка не тяжелая? Если устал, давай я понесу, — сказал мальчик.

— Да нисколько не тяжелая! — радостно откликнулся Севка.

В эту минуту из-за угла выползла тряская телега с длинной лежачей бочкой. Над горловиной бочки плескалась вода, а впереди сидел старый дядька с небритым веселым лицом. Как раз такой, про которого есть песня:

Удивительный вопрос: Почему я водовоз? Потому что без воды И ни туды и ни сюды!

Севка остановился. Дело не в дядьке и не в песне было. Телегу тащила ленивая грязно-белая кобыла. Белая лошадь!

Это была примета.

Сейчас, когда лошади в городах повывелись, примету забыли. Но во времена Севкиного детства мальчишки и девчонки знали: увидеть белую лошадь — это не к добру. Севка торопливо сложил пальцы в за-мочек.

Но замочек помогает лишь от пустяков: если за-пнешься левой ногой, или сядет на тебя белая бабочка-капустница (коричневые крапивницы пусть садятся, они добрые), или зачешется левый глаз (что, как известно, обещает слезы). А от белой лошади была лишь одна защита: кому-то передать свое «горе». Полагалось поскорее хлопнуть ладонью того, кто оказался рядом, и сказать: «Белая лошадь — горе не мое».

Но кого хлопнешь? Мальчик с растерянной улыбкой смотрел на Севку. «Замочки» у него были на обеих руках. И даже на ногах он беспомощно пытался сдвинуть пальцы крест-накрест.

Севка ощутил прилив геройства и великодушия. Он протянул мальчику ладонь:

— Передавай.

Синие глаза мальчишки вмиг потемнели. В них появился не то испуг, не то упрек. Он сказал тихо и очень серьезно:

— Что ты. На друга разве передают?

«На друга»! Севку окутало счастьем, как горячим воздухом.

— Тогда… давай, — сбивчиво проговорил он и протянул руку со скрюченным мизинцем. — Давай тогда всё горе пополам.

— Давай!

Они сцепились мизинцами и весело рванули руки на себя. И стало сразу ничего не страшно. Подумаешь, лошадь! Да хоть белый медведь!

Они зашагали рядом — два друга, два первоклассника, два человека, побывавших под бомбами, два таких похожих друг на друга мальчишки!

Они познакомились каких-то два часа назад, но за это время в их жизни случилось всё, что нужно для настоящей дружбы. Они научились понимать друг друга по глазам и улыбкам. Они выручали друг друга во время опасности. Они пополам ломали кусок хлеба. И пополам решили делить любое горе.

Только одного они еще не знали: как зовут друг друга. Они могли вместе играть, вместе спасаться от беды, могли доверять друг другу тайны, а спросить «как тебя зовут?» было неловко. Это лишь девчонки так вежливо знакомятся. А мальчишки узнают имена между прочим, при случае. Но пришел и такой случай.

Заговорили про книжки, Севка рассказал про «Пушкинский календарь», а мальчик про свою любимую сказку «Доктор Айболит».

— Потому что там про зверей, про пиратов и вообще про приключения…

— Я знаю! — вспомнил Севка. — Нам зимой в школе эту книжку читали. Только я потом заболел и не знаю, как она кончилась… Жалко…

— А возьми у меня и почитай, — сразу предложил мальчик. — Хочешь?

Когда пришли к дому, где они познакомились, мальчик вынес большую потрепанную книгу. На треснувшей обложке был корабль, а на палубе у него сам доктор Айболит и множество зверей. В том числе и замечательный Тянитолкай. Такая прекрасная книга!

— Тебе не попадет за то, что ты ее дал мне? — осторожно спросил Севка.

— Почему же попадет? — удивился мальчик. — Я маме про тебя расскажу… Да я эту книжку могу без спросу давать, это же не мамина, а моя. Вот, даже подписано.

Он откинул корку. На ее внутренней стороне были крупные буквы:

Юрик Кошельков

Севка почему-то застеснялся, кивнул, открыл сумку, чтобы затолкать книгу… И выдернул свою тетрадку по арифметике. Неловко сказал:

— А у меня вот такая подпись.

Мальчик внимательно прочитал, что было на обложке. Серьезно проговорил:

— У нас в классе, где я раньше учился, тоже был Глущенко. Тоже хороший человек, только все-таки не такой… Рыжий и большой. И звали его Вовка.

— …Так! А это что такое?

Севка вздрогнул. Севка съежил плечи и поднял глаза. Высоко-высоко над собой он увидел голову Геты Ивановны с буклями военно-старинной прически. И плечи с частыми сборками, похожими на эполеты. Оттуда протянулась рука с наманикюренными пальцами. Взяла тетрадь, поднесла к Гетиным глазам и опять кинула на парту. Красный ноготь уперся в строчку.

— Это что? Это буква «Ю»? И это! И это? Они что у тебя, дистрофией больны? Или ты решил надо мной поиздеваться?

Севка не думал издеваться. Он вообще не думал о Гете, он думал о Юрике. А рука его сама выводила буквы. Как умела, как привыкла. Севкины плечи съежились еще сильнее. Рядом притихла Алька.

— Останешься после уроков и перепишешь все строчки! Нацарапал своей железякой кое-как… Завтра чтоб я ни у кого железных ручек не видела! Разболтались у Елены Дмитриевны, добротой ее пользуетесь…

Стуча каблуками, Гета Ивановна отошла. Строчки букв расплывались в глазах, превращались в размытые лиловые полоски, как на старой тельняшке. На последнюю букву упала большая прозрачная капля. Буква растеклась жидкой кляксой. Севка торопливо накрыл ее промокашкой.

ДВА ПОЭТА

После урока Гета Ивановна велела Севке (а еще Борьке Левину и Витьке Каранкевичу, которых то-же заставила переписывать буквы) сесть на задние парты. «Чтобы не торчали на глазах». А остальным тоже приказала не расходиться. Сообщила, что сейчас во второй «Б» придет гость. Это фронтовик, офицер-артиллерист и настоящий поэт. Он пишет стихи и даже печатает их в журналах. Стихи для взрослых и для ребят. Поэт может их почитать, если его попросят. И может рассказать про всякие военные дела. Только «все должны сидеть тихо, положить руки на парты, а если будут вопросы, поднять правую руку и ждать, когда вызовут, а не махать ей и не кривляться, как Тощеев и Кальман».

Севка очень обрадовался: значит, сидеть придется вместе со всеми — это в сто раз веселее, чем в пустом классе. И к тому же первый раз в жизни он увидит поэта. Конечно, не Пушкина, но всё равно настоящего. А буквы он перепишет аккуратненько, будут стоять, как гвардейцы на параде.

Поэт оказался молодым остроплечим человеком в суконной гимнастерке — с портупеей, но без погон. Одно плечо у него было повыше другого — будто поэт удивился чему-то, приподнял его и забыл опустить. Севка знал, что так бывает от контузии. На щеке поэта был небольшой коричневый шрам. «Зацепило осколком, — подумал Севка. — Повезло еще. Могло и голову пробить, а тут все-таки живой вернулся…»

У папы тоже был шрам. На подбородке, маленький, похожий на букву «С». Папа его получил не на войне, а гораздо раньше, когда Севки еще не было на свете, а сам он был молодым матросом. Зацепило крюком лебедки. Севка плохо помнил папино лицо, а эту маленькую букву «С» на узком, всегда гладко выбритом, чуть раздвоенном подбородке запомнил с младенчества… Поэту повезло, он вернулся. А Севкин папа уже не вернется…

Или все-таки вернется когда-нибудь? Ведь никто-никто не видел, как он погиб. Транспорт горел, команду с него снял английский эсминец, капитан и еще несколько моряков были убиты, а старпома Сергея Григорьевича Глущенко не оказалось ни среди живых, ни среди мертвых. Скорее всего, он был среди тех, кого первым взрывом сбросило в воду, и они погибли среди зимних волн от холода или от немецких пуль… Все решили, что было именно так… Но может быть, и не так? Севка знал, что на войне бывало всякое.

Может быть, и этот поэт не раз чудом спасался от смерти…

Поэт стеснялся. Немного заикаясь, он объяснил «товарищам второклассникам», что еще до войны, в школе, очень любил писать стихи. И даже на фронте, когда вроде бы уж совсем не до этого, он всё равно их писал. Для армейской газеты и просто так, для товарищей. Как-то само это получалось. И даже воевать от этого было чуточку легче.

— Вот до смешного доходило, ей-богу: недалеко снаряды грохают, может накрыть в любой момент, а в голове строчка вертится. Думаешь, как бы ее в стихи загнать… — Он виновато улыбнулся, дернул приподнятым плечом. — Ребята наши… ну, товарищи, с которыми в батарее был, меня дразнили: «Сашка, тебе бояться некогда, ты во время обстрела поэмы складываешь…»

— А вы правда не боялись? — спросила вредным голосом Людка Чернецова.

— Чернецова! Когда спрашиваешь, надо руку поднимать!

— Да не надо, — торопливо сказал поэт. — Почему не боялся? На войне все боятся, жизнь-то одна.

— Это трусы боятся, а смелые — нет, — заспорил Витька Каранкевич. Он был не очень умный.

— Каранкевич!

— Нет, — сказал поэт, — все боятся. Только трусы бегут, а обыкновенные люди воюют.

— А вы не бегали? — без насмешки, а скорее с опаской спросил Владик Сапожков.

— Сапожков! Сейчас вылетишь из класса!

Поэт сказал, будто извиняясь:

— Куда побежишь, если ты командир орудия, а потом командир взвода… Ты побежал — за тобой взвод, потом батарея, потом вся позиция начнет откатываться. А кто воевать будет? Конечно, если дают приказ отходить — это другое дело. А без приказа не положено…

— Значит, вы смелый, — с удовольствием сказал Сапожков. Он выяснил для себя всё, что хотел.

— На войне смелых солдат столько, что не сосчитать. Им и полагается быть смелыми… Я про другое хочу сказать. Я ребятишек видел таких, как вы… Ну или чуть побольше. Им тоже воевать пришлось. Вот это герои, честное слово. У меня про одного стихо-творение есть. Если хотите, я могу…

Все, не слушая Гету, закричали, что, конечно, хотят! И Севка закричал. Поэт ему нравился. Он был, разумеется, герой, только очень скромный. И про трусость и смелость говорил то же самое, что Севкин сосед Иван Константинович, значит, всё правильно.

Севка слушал поэта, машинально макая перо в непроливашку (он забрал ее у Альки). Так же машинально выводил злосчастную букву «Ю». Потому что это было не главное. Главное — стихи живого поэта, который читал их негромко, без особого выражения, но очень понятно.

В стихах рассказывалось, как наши освобождали от немцев маленький город.

Горели дома от воздушной атаки. Враги огрызались всё реже и реже… По мерзлой дороге с гуденьем и скрежетом К окраине шли краснозвездные танки…

Но на пути у танков оказалась немецкая батарея. Она открыла такой огонь, что не пробиться. И тогда к танкистам — сквозь разрывы — пробрался с окраины мальчишка. В рваных сапогах и, несмотря на холод, в одной рубашке. Думать было некогда, мальчишку посадили на броню к автоматчикам: он обещал показать безопасный путь.

Рубашка рвалась наподобие флага. И сам он вперед рвался — зло и отточенно… И танки ударили с тыла и с фланга. И сбили фашистов. И бой был окончен.

Севка видел всё это будто на самом деле. Или по крайней мере, как на экране кино. Мальчишка был похож на Юрика. И Севка отчаянно боялся, что его убьют. Нет, не убили.

Его, говорят, наградили медалью, Но это уж после, и там меня не было. А тут он шепнул: «Дайте, дяденька, хлеба. Немножко… Мы с мамой три дня голодали…»

Сначала все сидели тихо. Потому что это такие стихи, что после них как-то не хочется шуметь и хлопать. Но потом всё же захлопали — сильнее и сильнее. Гета Ивановна что-то говорила поэту и медово улыбалась, а он переминался у стола.

Севка не хлопал: неудобно, ручка зажата в пальцах. Он проглотил застрявший в горле комок и стал писать дальше. Выстрелов и разрывов Севка не помнил, танки в тыл немцам не водил, но голодать вместе с мамой — это приходилось. Это он всё прекрасно понимал…

Поэт читал еще стихи: про бой с немецкими танками, про салют Победы. Потом рассказывал, как с товарищами брал «языка», когда служил в артиллерийской разведке. И всё было так здорово! Гета Ивановна уже ни на кого не кричала, когда шумели и спрашивали наперебой…

И вдруг всё кончилось! Раздался звонок с пятого урока, и оказалось, что поэту пора уходить. Ребята кричали: «Еще расскажите», но Гета Ивановна цыкнула. Поэт сказал «до свидания», Гета Ивановна увела его из класса, а все бросились к вешалке. Кроме Левина, Каранкевича и Севки.

Алька подошла и тихонько сказала:

— Чернилку завтра принесешь, ладно?

Севка сумрачно кивнул.

Когда класс почти опустел, Гета Ивановна вернулась. Посмотрела тетради у Борьки и Витьки, сказала, что всё равно каракули, но уж ладно на этот раз, пускай убираются домой. Подошла к Севке. Глянула с высоты:

— Ты, Глущенко, наверно, назло учительнице так царапаешь, да?

— Не… — шепотом сказал Севка.

— Напишешь еще строчку, потом пойдешь.

Она опять удалилась из класса. Свободные Каранкевич и Левин тоже выскочили за дверь. Стало тихо и тоскливо до жути. Даже накал в лампочках будто ослабел. Еле слышно, жалобно звенели в них волоски.

Севка опять начал глотать слезы. Написать еще строчку — дело не хитрое, но ведь Гета снова заявит, что не так. И до каких же пор он будет сидеть? Уморит Гетушка Севку. Это она ему мстит за разговор про «польта». А какое она имеет право? Она еще даже не настоящая учительница! Вот сейчас она придет, и он ей скажет…

Но Севка знал, что ничего не скажет. Во-первых, потому, что страшно. Во-вторых, Гета всё равно не возвращалась. Севка всхлипнул и взялся за ручку.

Открылась дверь… но вошла не Гета. Это вернулся поэт! Севка удивленно смотрел на него мокрыми глазами.

Поэт быстрым взглядом окинул класс, увидел на задней парте Севку, неловко улыбнулся. Сказал с запинкой:

— В-вот, имущество свое забыл…

Он взял со стула полевую сумку (такую же, как у Ивана Константиновича), шагнул к двери… и там огля-нулся. Посмотрел на Севку повнимательнее:

— А почему ты сидишь тут один?

Севка втянул разбухшим носом воздух и опустил голову: чтобы не видно было мокрых глаз.

Поэт постоял у двери и зашагал к Севке. Неуклюже присел рядышком (ноги, конечно, не влезли под парту и остались в проходе).

— Неприятности? — негромко спросил поэт.

У Севки не было сил гордо отпираться. Он кивнул.

— А что за беда случилась?

— Да вот… — сипло сказал Севка. — Буква эта проклятая. Никак не получается ровная, а она… Гета Ивановна… всё «пиши» да «пиши»…

Поэт понял всё моментально. Он же был военный человек.

— Дай-ка ручку, — сказал он. И придвинул Севкину тетрадку. — Левая рука у меня так себе, а правая пока работает как надо… Здесь писать?

И на строчке, где одиноко торчала косая Севкина буква, он вывел свою. Потом еще.

Севка с нарастающим восторгом следил, как послушные, подтянутые, со всеми положенными по уставу завитушками и перекладинками «Ю» выстраиваются в шеренгу. Поэт писал быстро. Рукав его гимнастерки двигался рядом с поджатым Севкиным плечом. От поэта пахло немножко одеколоном, немножко табаком, немножко старой кожей портупеи. И может быть (чуть-чуть!), порохом, запах которого въелся в ткань военной одежды со времени боев. Так же пахло от Ивана Константиновича, когда он подбрасывал хохочущего Севку к потолку или сажал рядом с собой на жесткую узкую кровать и давал пощелкать курком незаряженного браунинга — маленького и очень тяжелого. Так же, наверно, пахло от папы (только примешивался еще запах морской соли)…

Поэт закончил строчку и вопросительно взглянул на Севку:

— Еще?

— Ой, нет. Спасибо, она мне только одну велела…

Севка вздохнул. Строчка выглядела отлично, только поверит ли Гета? И как быть дальше? Ведь всё остальные в жизни буквы все равно придется писать самому.

Поэт понял Севку. И утешил:

— Ты не горюй. Красивый почерк — в жизни не главное. У многих великих людей почерк был такой, что ученые до сих пор не всё разобрали, что в их бумагах написано. Вот у Пушкина, например…

— Ой, правильно! — обрадовался Севка. Он вспомнил: — У меня есть книга «Пушкинский календарь», там на картинках рукописи Пушкина отпечатаны… — Севка засмеялся. — Гета Ивановна ему показала бы…

Засмеялся и поэт:

— Вот видишь. А ведь это Пушкин… Ты стихи Пушкина читал?

— Конечно, — сказал Севка ласково, будто взял в руки котенка. — Я его люблю. Я его часто читаю.

— И я люблю. На фронт из дому его книжку взял и всё время с собой возил, пока не сгорела…

— А вы знаете его стихи «Прощай, свободная стихия…»? — робко спросил Севка.

— Еще бы. Знаю, друг, — сказал поэт и положил на Севкино плечо ладонь.

Ладонь была твердая и очень теплая. Это чувствовалось через рубашку. Севка начал таять от этого тепла, от слова «друг», от радостного доверия к доброму и сильному человеку.

— А я… тоже стихи… иногда сочиняю, — задохнувшись от смущения, признался он. — Один раз… про революцию… Только они короткие. Хотите, я расскажу?

— Очень хочу, — серьезно сказал поэт.

Севка тут же раскаялся в своих словах. Он понял, какие неуклюжие у него стихи по сравнению с теми, что читал поэт.

— Да нет, — промямлил он. — Они плохие…

— Может быть, и не плохие. Ты уж прочитай, раз обещал.

Делать нечего. Севка обреченно продекламировал свое четверостишие. Уши Севкины словно варились в кипятке.

— Хорошие стихи, — сказал поэт. — Молодец… Удачно вышло, что мы с тобой встретились, верно? Мы с тобой похожие люди: Пушкина оба любим, стихи пишем…

Он хотел еще что-то сказать, но тут нечистая сила принесла Гету Ивановну.

— О-о… — приятным голосом сказала Гета. — Вы здесь! А я вас жду в учительской. О чем это вы беседуете, если не секрет?

— Да вот родственную душу встретил, — проговорил поэт и нехотя поднялся. — Человек тоже стихи пишет.

— Да, это за ним водится, — согласилась Гета. — Но только, чтобы писать стихи, надо сначала вообще научиться писать как следует. Приличный почерк отработать. Не правда ли? Вот вы скажите ему это.

— Да мы как раз насчет почерка и говорили, — сказал поэт и еле заметно подмигнул Севке.

Гета Ивановна глянула в тетрадь:

— Ну что же, Глущенко, иди… Оказывается, можешь писать, если постараешься.

— До свидания, — сказал Севка. Будто обоим сказал, но на самом деле — поэту.

— До свидания, — отозвался поэт и на прощанье легонько сжал Севкино плечо.

Когда Севка подходил к дому, почти совсем стемнело. Только в конце улицы светилась под черными облаками багровая щель. Будто в темной комнате приоткрыли дверцу горящей печки.

Дома, наверно, и в самом деле топится печка, потому что мама обещала прийти с работы пораньше. И может быть, привезла картошку. Тогда мама нажарит полную сковородку. Картошка будет до обалдения вкусная, чуть хрустящая, с золотистыми корочками от подсолнечного масла, которое позавчера получили по талону «жиры» — две бутылки. А еще можно будет напечь прямо на плите картофельные ломтики, посыпанные солью. Крупинки соли стреляют, а ломтики покрываются аппетитной коричневой пленкой с пузырьками.

От этих мыслей Севке было радостно. Но не только от них. Еще больше от встречи с поэтом.

Севка не запомнил его имени. И никогда в жизни больше его не встречал. Он не знал, стал ли этот поэт знаменитым или, наоборот, перестал писать стихи и выбрал другую работу. Но одно Севка знал всегда: это был очень хороший человек.

Впрочем, эти мысли появились у Севки потом. А пока, по дороге домой, занимала его одна подсказанная поэтом мысль: оказывается, можно стать хорошим человеком, если даже не научишься писать красиво.

А о том, что наоборот — не все люди с красивым почерком хорошие, Севка сам догадался, когда стал постарше.

Печка и в самом деле топилась — мама оказалась дома. И картошку привезли! Она была рассыпана по всей комнате — чтобы просохла. На полу остались только узкие проходы — как на минном поле.

Севка вспомнил про свои картофелины. Маленькую выложил на подоконник, для стрельбы (хотя стрелять уже не очень хотелось), а Кашарика показал маме.

Мама была в очень хорошем настроении. Она согласилась, что жарить или варить замечательного Кашарика с Луны ни в коем случае нельзя, пусть он живет у Севки на подоконнике.

Севка вздохнул:

— Только потом он станет старый и дряблый.

— Ничего. Весной из него проклюнутся ростки, мы их вырежем и посадим на огороде. И вырастет у Кашарика целая семья.

Севка обрадовался. И стал рассказывать про поэта. Но тут постучал и заглянул в комнату Иван Константинович:

— Татьяна Федоровна, можно Севу на минуточку? Сева, иди-ка сюда…

Севка выскочил в коридор, где высоко горела пыльная лампочка.

— Ой… — восхищенно сказал Севка. Несмотря на тусклый свет, он сразу разглядел на Иване Константиновиче новые погоны. — Вы теперь майор!

— Да, — улыбнулся Иван Константинович. — Видишь, присвоили. Я насчет демобилизации хло-почу, домой собираюсь, а мне — пожалуйста. Ну да ничего, всему свое время… А это тебе. На память, что был такой капитан Иван Константинович Кан.

Он протянул Севке свои старые капитанские погоны.

— Ой-й… — опять сказал Севка. И глупо спросил: — Насовсем?

— Конечно… Вот только если разжалуют, тогда попрошу назад.

Севка засмеялся: это Ивана-то Константиновича разжалуют?! Да его полковником надо сделать!

В комнате Севка с полчаса любовался сокровищем. Погоны были из золотистой, узорчато вытканной материи с малиновыми кантами по краям и такой же малиновой ленточкой посредине — просветом. На каждом блестели потертой латунью четыре выпуклые звездочки. Всё это было настоящее — военное, офицерское.

Севка выпросил у мамы две безопасные булавки и закрепил погоны на плечах — булавками у воротника, хлястиками на лямках штанов. Погоны оказались, конечно, велики, но это не убавило Севкиной радости. Он вертелся перед висячим зеркалом, пока опять не постучал Иван Константинович:

— Татьяна Федоровна, ко мне тут приятели сейчас заглянут. Говорят, что отметить полагается новое звание. Может быть, вы тоже зайдете, а?

Мама смутилась и заволновалась. Куда же она пойдет? В таком виде, растрепанная… И ужин готовить надо, Севку кормить…

Иван Константинович сказал, что приглашает маму вместе с Севкой и ужин готовить не надо, потому что у него есть консервы и еще кое-какие закуски. Вот если бы мама только сделала милость — помогла ему приготовить винегрет…

Через час мама и Севка сидели за столом в комнате Ивана Константиновича. Было еще трое гостей: пожилой веселый майор, черноусый капитан и круглолицая женщина с очень яркими губами — жена капитана. Все шумно разговаривали, пили красное вино из бутылки с пестрой наклейкой, ели консервы с жареной картошкой, винегрет и бутерброды с крупной оранжевой икрой. Ее шарики лопались на зубах и растекались во рту восхитительным солоноватым соком.

Севке вина, конечно, не давали, но на закуски он налегал вовсю. Мама даже сказала шепотом:

— Не старайся через силу. Помнишь, как объелся пряниками?

Севка помнил. Но всё равно старался. Не каждый день случается поесть до отвала и так вкусно.

Иван Константинович пошептался с друзьями, и они наперебой стали просить маму спеть. Мама стала отказываться, но Севка знал, что она всё равно согласится. И мама наконец сказала:

— Ну хорошо, только вы все подпевайте.

И запела замечательную песню, от которой у Севки всегда щипало в глазах:

Что стоишь, качаясь, Тонкая рябина…

Все стали подпевать. Даже Севка — тихонько. Потом еще спели «Ночь коротка, спят облака» и «На позицию девушка провожала бойца»… А когда спели, услышали, что с суточного дежурства вернулась тетя Аня Романевская. Она ругала за невымытый пол Римку. Расхрабрившийся Иван Константинович встал и сказал:

— Сейчас я ее приведу сюда. Вместе с патефоном.

И правда, привел тетю Аню — слегка упирающуюся, но довольную. И патефон принесли.

Сначала поставили «Рио-Риту», потом быструю музыку, которую очень любила мама, — «Король джаза». Красногубая жена капитана оказалась ужасно веселой. Она подхватила со стула Севку и пустилась танцевать с ним. Она громко смеялась и говорила Севке «товарищ капитан». От нее пахло шелком, помадой и было горячо, как от печки. А настоящий капитан танцевал с Романевской.

Наконец все опять сели за стол. Севка слегка опьянел от сытости, шума и тепла. Все говорили наперебой, и он тоже пытался рассказать о своих делах: о том, что сегодня у них в классе был на-стоящий поэт и они познакомились. Но мама ска-зала:

— Подожди, не перебивай, потом расскажешь.

Севка слегка надулся. Иван Константинович заметил это, подмигнул Севке, сходил куда-то и дал ему большую шоколадную конфету в лаковой красной бумажке. Севка сроду таких не видел!

— Ну, Иван Константинович, — сказала мама. — Вы его всё время балуете.

— Н-ничуть, — очень твердо ответил Иван Константинович и опять подмигнул Севке.

Севка снова подумал, что поэт и майор Кан похожи друг на друга. И тоже подмигнул Ивану Константиновичу.

Разве мог он подумать, что через несколько дней сойдется с этим человеком в смертоубийственном поединке?

СУРОВОЕ РЕШЕНИЕ

Пришло время рассказать о доме, в котором жил Севка.

Дом был двухэтажный. Первый этаж из кирпича, второй деревянный. Говорили, что до революции в доме обитал владелец городских мельниц Малкин. Он сам, его жена и две дочери-гимназистки. Ну и прислуга, конечно, всякая: кухарки, кучер, дворник. Прислуга жила в кирпичном этаже и маленьком доме, который стоял в глубине двора. А семейство Малкиных располагалось в комнатах наверху. Четыре человека на целый этаж!

Сейчас там было, конечно, гораздо больше жильцов.

На второй этаж прямо от широкого трехступенчатого крыльца поднималась лестница. Почти такая же, как в школе. В давние времена ступени были покрыты желтой краской, но она стерлась, и остатки ее были заметны лишь по краям, у перил. Перила тоже когда-то покрасили — в зеленый цвет. Теперь краска потрескалась и местами осыпалась. Ее квадратные чешуйки легко отколупывались ногтем. В точеных балясинах чернели трещины. Летом из них то и дело выбегали муравьи. Может быть, они там жили, а может быть, что-то искали — Севка не знал.

Лестница кончалась на площадке, тоже окруженной перилами. Там были две разные двери. Шаткая дощатая дверь вела в холодный пристрой, где находились кладовки. А за другой, обитой клочкастым войлоком и старой клеенкой, начинался коридор.

В коридоре всегда стоял полумрак, потому что не было окон. У потолка висела сорокаваттная лампочка, покрытая пылью и мелкими пятнышками. Когда лампочка перегорала, жильцы начинали спорить, чья очередь идти на толкучку и покупать новую. Спорили иногда несколько вечеров. И всё это время в коридоре стояла тьма. Лишь в одном углу прошивали ее игольчатые лучики — они выбивались из комнаты слесаря дяди Шуры, который жил там с глухой тетушкой Еленой Сидоровной. Дяди Шу-рина дверь была стеклянная, замазанная масляной краской. Свет пробивался там, где краска треснула или отскочила.

Когда лампочку наконец покупали, дядя Шура зажигал свечку, отодвигал от стены старый комод Романевских (который стоял здесь, потому что в комнате места не хватало), ставил на него табурет и налаживал освещение. И все делались довольные. И несколько дней даже забывали ворчать на Романевских за то, что комод в коридоре всем мешает.

Комната дяди Шуры была первая от входа, с левой стороны. За ней располагалась каморка, в которой жила бабушка Евдокия Климентьевна. Она где-то работала сторожихой. Недавно к ней вернулся из армии ее внук Володя. Поступил на завод «Механик» и сразу женился. Теперь они ютились в комнатушке втроем. Римка Романевская сперва говорила: «Вот подождите, молодая-то покажет бабке…» Но Володина жена ничего не «показывала», жили они с Евдокией Климентьевной душа в душу.

Дальше была комната Романевских. Напротив них обитал Иван Константинович. А в конце коридора находилась дверь, которая вела в длинную узкую комнату Севки и мамы.

Была еще на этаже большая общая кухня. В ней пахло подгорелым луком, квашеной капустой и керосином от примусов…

Севке дом нравился. Севка знал, что есть дома, которые в сто раз больше, красивее и удобнее, но это его не касалось, он в них никогда не жил. А в этом доме провел три года своей жизни и полюбил его. Ему нравилась лестница и площадка над ней (немножко похожая на капитанский мостик). Нравилось, что с площадки можно через оконце вы-браться на широкий навес над крыльцом, — сиди там сколько хочешь, загорай, и никто не ругается. Нравилось, что в коридоре можно потихоньку отодрать верхние обои и под ними открываются наклеенные листы очень старых газет и журналов — с буквами «ять», с объявлениями о пианино «Юлий Генрихъ Циммерманъ», пишущих машинках «Эдуардъ Керберъ» и «знаменитейшихъ, новейшихъ граммофонахъ марки «Монархъ» с цветнымъ рупоромъ «Лотосъ».

По вечерам дом был полон звуков и голосов. Это делалось особенно заметным, когда Севка ложился спать.

Севка сворачивался калачиком на своем сундуке, закрывал глаза и превращался в радиостанцию, которая принимает разные сигналы.

За стеной спорили о книжках Римка и ее сестра семиклассница Соня. Дребезжаще пел репродуктор у Ивана Константиновича. Кашляли в своей комнате дядя Шура и его тетушка: они оба курили махорку. Стреляли дрова в крошечной печке у Евдокии Климентьевны. Потрескивали стены, и где-то тихонько звенело расшатавшееся в форточке стекло… А может быть, это звенел мотор маленького серебряного самолета, который летал над густым вечерним лесом. В лесу стреляли друг в друга путешественники и разбойники, а в темных болотах пел лягушачий хор. В чаще кашляли косматые великаны. Шумели деревья, бормотали ручьи…

Но были звуки, которые никак не вплетались в сказку. Они проникали с первого этажа, сквозь плотную, спрессованную Севкиной щекой подушку. Это был сердитый голос тети Даши, которая ругала Га-рика. Потом наступала тишина. Иногда она означала, что тетя Даша успокоилась. А иногда наоборот — что словесное воспитание кончилось и Гарькина мать ищет ремень. В этом случае вскоре слышалось жалобное хныканье, а потом громкий рев.

Порой оттуда же, из-под пола, доносились муж-ские крики и пронзительные вопли тети Даши. Гарькин отец был пьяница. Гарьку он никогда не лупил, но зато, вернувшись после выпивки с приятелями, колотил жену — чтобы не ругалась. Тетя Даша хватала сына и убегала из дому. Сама она шла ночевать к подруге, а Гарика приводила наверх, «к Глущенкам».

Мама устраивала Гарика на самодельной кровати из доски и стульев.

Гарик был маленький боязливый первоклассник. Тощий и какой-то всегда несчастный. Мама с жалостью говорила: «Золотушный ребенок». Севка не понимал, что значит «золотушный». Может быть, то, что на остреньком Гарькином лице были рассыпаны редкие веснушки — большие и золотистые? Севка иногда играл с Гариком, но дружить с ним по-настоящему не мог: очень уж тот тихий и затюканный. Севка и сам-то не слишком бойкий, но Гарька по сравнению с ним настоящий мышонок…

Когда Гарька начинал реветь от ремня, Севка отчаянно морщился и отрывал голову от подушки. Краснолицую горластую тетю Дашу он ненавидел, а Гарика жалел. Но что он мог сделать? Севка беспомощно смотрел в окно. Там глухо темнела стена пекарни.

Эта стена выходила в Севкин двор. А большую территорию, которая примыкала к пекарне, отгораживал от двора щелястый забор из досок. Из-за этого забора прилетал иногда такой вкусный запах, что у Севки до судорог сводило желудок и кружилась голова.

Со стороны пекарни к доскам были грудой навалены железные коробки разной величины — хлебные формы довоенного времени. Широкие и узкие, высокие и плоские. Иногда двойные и тройные — скрепленные ржавыми планками. Севка, глядя на них, поражался: сколько разного хлеба пекли в прежние времена! Теперь-то хлеб, который выдавали по карточкам, был всегда одинаковый — большие пря-моугольные буханки. Половина такой буханки в день приходилась на маму и Севку.

Однажды Гришун отодрал в заборе доску, и железные формы посыпались во двор. Ребята набрали целую груду. Несколько дней они играли грохочущими коробками — строили из них города и бронепоезда, делали пароходы и пускали в лужах. Потом эта игра надоела. Всем, кроме Гарика. Гарик утащил десяток форм домой и спрятал под кроватью. Когда отца с матерью не было, он играл в поезд: сцеплял коробки, как вагоны, ставил на переднюю пластмассовый стакан, будто трубу, и возил такой состав по половицам. Что же, игра была не хуже других.

Три железные коробки унесла к себе Римка Романевская. Теперь они стояли на подоконниках, и зимой в них зеленели проросший горох и овес. Просто так, на память о лете.

Романевских было четверо: две дочери, их мама — тетя Аня и отец — дядя Стас. В сорок первом году дяде Стасу отрезали отмороженную на фронте ступню. С тех пор он работал жестянщиком в артели инвалидов. Дядя Стас тоже был пьяница, но не скандальный. Когда он выпивший приходил домой, то сразу отстегивал протез, ложился на кровать, натягивал на голову старую шинель и засыпал. На него не обращали внимания. Или просто так стоит кровать, или с дядей Стасом — всё равно.

Старшая сестра — семиклассница Соня — была спокойная отличница с красивыми косами. А четвероклассница Римка — довольно вредная, с задранным, похожим на растоптанный валенок носом. Она считала, что знает всё на свете. А если с ней не соглашались, отчаянно спорила и могла стукнуть. Не всех, конечно, а Севку. Но, несмотря на это, Севка любил бывать у Романевских. Севку не прогоняли и ничего от него не скрывали, будто он свой. И если тетя Аня добывала где-то муку и пекла на кухне в духовке ватрушки с картошкой, Севке тоже давали. Но главное даже не в этом. Главное, что у Романевских всё время читали вслух.

Соня читала. Всякие рассказы. То, что задавали по литературе, и просто так. «Дубровского», «Гулливера», «Бежин луг», «Ночь перед Рождеством», «Принца и нищего»…

Это было так замечательно! Сядешь на стул верхом, положишь подбородок на спинку, привалишься плечом к теплой печке-голландке и слушаешь, слушаешь… Римка слушает, ни о чем не спорит, тетя Аня слушает. Гарька иногда зайдет и приткнется в уголке… И даже дядя Стас на кровати, кажется, не просто посапывает, а тоже прислушивается к выразительному чтению дочери-отличницы…

А когда не читали, то просто разговаривали обо всем на свете. Тут уж Римка была впереди всех. Только и слышно: «Вы давайте не спорьте, я же знаю!.. Не знаешь, дак помолчи и послушай!»

— Не знаешь, дак помолчи и не спорь, — заявила Римка. — Поэт — это если он только стихи пишет. А если всякие повести и романы, значит, он не поэт, а писатель. Значит, Лермонтов — писатель!

Перед этим Соня читала, как офицер по фамилии Печорин застрелил на дуэли другого офицера — Грушницкого. Севка опоздал к началу чтения. Когда оно кончилось, он стал расспрашивать, что за книжка. Соня сказала:

— Это роман Лермонтова «Герой нашего времени». Слышал про Лермонтова?

Севка даже глаза вытаращил: что за идиотский вопрос! У него в «Пушкинском календаре» напечатано стихотворение Лермонтова «Смерть поэта». И другие стихи его Севка знал давным-давно: «Парус», «Бородино», «Три пальмы» и еще много. Он брал книжку Лермонтова в детском отделе городской библиотеки, которая рядом со школой, в старинной белой церкви.

— Кто же его не знает? Это же великий знаменитый поэт!

Вот тут-то Римка и заявила: не поэт, мол, а писатель. Соня с ней заспорила. Севка тоже, а толку никакого.

Наконец Севка догадался, чем Римку победить:

— Пушкин тоже не только стихи писал! У него и «Дубровский» есть, и «Капитанская дочка», и еще много… не стихов. Значит, он тоже не поэт?

Римка хлопнула губами. Про то, что Пушкин — поэт, еще в детском саду говорят. Кажется, ее впервые в жизни переспорили. Она сердито хмыкнула и сказала:

— Сравнил тоже! Пушкин — это другое дело.

— Ничего не другое. Они похожие. Они даже погибли одинаково, их обоих на дуэли убили. Потому что их царь не любил. Он боялся, что они за революцию.

Римка опять зацепилась:

— Пушкина вовсе не поэтому убили! Просто царю хотелось за его женой ухаживать, а Пушкин не разрешал.

— Это совсем даже не главная причина!

— Нет, главная, — авторитетно возразила Рим-ка. — Царь за ней увивался, да еще этот Дантес. Все смеялись, а Пушкин злился. Вот и получилась дуэль. Если бы его жена поменьше по балам бегала, ничего бы и не было.

— Значит, жена виновата? — насмешливо спросил Севка.

Римка вздохнула и подперла щеку ладошкой. Проговорила с мечтательной ноткой:

— Может, и не виновата. Кто виноват, если любовь?

— Всё-то ты знаешь, — сказала Соня.

— А что такого? Любой женщине приятно, когда в любви объясняются. Особенно если сам царь.

Севка даже забулькал от возмущения: значит, какой-то паршивый буржуйский царь, который угнетал народ, лучше Пушкина?

— Царь по сравнению с Пушкиным — тьфу!

Но Римка, которая всё знала про любовь, опять мудро вздохнула:

— Эх, вы… Пушкин с утра до вечера только стихи писал, а жене хотелось, чтобы за ней ухаживали. Это всем приятно… Думаешь, твоей маме не приятно, когда Иван Константинович ее в кино водит?

Севка остолбенел. Потом он выдохнул:

— Что-о? Значит, по-твоему, он за ней ухаживает?

— А нет, что ли? — удивилась Римка.

— Ну-ка, придержи язык свой бессовестный! — прикрикнула тетя Аня. — Тебя тут спросили, да?

— А что такого? — обиделась Римка. — Они же по-хорошему. Может, даже поженятся.

— Дура ты окончательная! — тонким голосом сказал Севка. И хлопнул дверью.

Сперва Севка не чувствовал ничего, кроме злости на Римку. Вот ненормальная! Сказать такое про Ивана Константиновича!

Потом… потом как-то само собой подумалось, что ведь и правда: в кино Иван Константинович и мама ходят довольно часто…

«Перестань! — сурово сказал себе Севка. — Мало ли кто с кем ходит в кино? При чем здесь любовь?»

Да, но ведь не только в кино они ходят… Севке было известно из книжек такое выражение — «червь сомнения». Это когда что-то тревожит и не дают покоя мысли — тоскливые и неотвязные. Будто длинный тонкий червяк шевелится в человеке, противный и скользкий.

То, что в прежние дни Севке нравилось, теперь вспоминалось по-другому. Раньше он радовался, что Иван Константинович провожает маму домой, если та задерживается на работе. Но теперь он подумал: «А почему только маму? Романевскую ни разу не провожал или еще кого-нибудь…»

Конечно, замечательно, что Иван Константинович помог привезти дрова, а потом и картошку. Но… зачем он это делал? По доброте душевной или чтобы понравиться маме?

Угощал Севку конфетами, подарил карандаши, шоколадку, даже погоны… Тоже для того, чтобы мама видела, какой он хороший? Нет, не мог Севка поверить. Не мог расстаться так просто с прежним Иваном Константиновичем — добрым, храбрым человеком, который показывал Севке пистолет, сделал однажды из белой блестящей бумаги тетрадку для рисования, рассказывал про войну и лихо подбрасывал к самой потолочной балке. И главное — никогда не разговаривал с Севкой насмешливо и торопливо, как взрослые часто разговаривают с маленькими.

Но… что было, то было. Если вспомнить всё по порядку, то ясно — ухаживает. Духи однажды подарил маме: не на день рождения, а просто так. Иногда зайдет будто на минутку и сидит целый час. И чего-то вздыхает непонятно. И на недавней вечеринке танцевал только с мамой…

— Севка, ты что такой скучный, будто у тебя живот болит? — спросила мама.

— А? — растерянно вскинулся Севка. — Нет… Ничего не болит ни капельки.

Не скажешь ведь, что болит душа, изъеденная тем противным червяком.

— Ложись-ка спать.

Севка послушался. Мама была, конечно, ни при чем. Просто она доверчиво попадалась в ловушки, которые расставлял ей коварный капитан (а потом майор) Кан.

Уже в постели Севка вспомнил, что у Ивана Константиновича в Пензе есть жена и дочка-третьеклассница. Ну и что? Севка был не маленький, слышал он не раз истории, когда после войны такие вот «ухаживальщики» не возвращались домой к женам и детям, а заводили себе новые семьи. Про это и мама с тетей Аней беседовали, и Римка любила про такие дела поболтать. Римку всегда волновали вопросы любви, измены и замужества.

Севка уснул, но и после этого не было ему покоя. Снилась нехорошая чушь: длинные червяки с маленькими человечьими головками, урок чистописания в какой-то пещере с керосиновыми лампами и бандиты из шайки «Черная кошка», которые гонялись за Севкой по громадным пыльным сеновалам. Но это были пустяки по сравнению с последним сном. Под утро приснился Иван Константинович в мундире, похожем на платье Геты Ивановны. Севка сообразил, что это форма, какую носил офицер Печорин. Иван Константинович сидел на лавочке в сквере у цирка и чистил старинный пистолет, похожий на клюку.

Севка сразу понял, что делать. Он подошел, сдвинул брови и потребовал:

— Вы больше не смейте подходить к моей маме!

Майор Кан не удивился. Он продул ствол пистолета и, не глядя на Севку, сказал в точности как Римка:

— А что такого? Мы, может, даже поженимся.

— Нет!

— А тебе не указать, к носу палку привязать, а у палки есть ответ: ты дубина, а я нет.

— Тогда… — отчаянно сказал Севка. — Тогда я вас вызываю на дуэль.

И они сразу оказались на крошечной каменной площадке, окруженной облаками. Иван Константинович неприятно улыбнулся и поднял пистолет-клюку. Прямо в Севку прицелился! А у Севки была только железная трубка с картофельными пробками. Ну ничего, сгодилась бы и трубка, но Севка никак не мог попасть в нее карандашом, чтобы нажать и вы-стрелить. А Иван Константинович целился, целился… Как тут было не проснуться?

В школе на всех уроках Севка думал, как поступить. Сказать Ивану Константиновичу: «Не смейте ухаживать за мамой»? Он ответит: «Да что ты, Севочка, разве я ухаживаю? Кто тебе такую чушь сказал. Ты не волнуйся». И всё пойдет по-старому, взрослые не очень-то слушают маленьких. Подложить в комнату Ивана Константиновича само-дельную гранату из карбида, чтобы он испугался и уехал? Он не испугается, на фронте он и не такое видел.

А что-то делать было необходимо, хочешь не хочешь.

Севка не был храбрым человеком. Он очень неохотно дрался. Он боялся после второй смены возвращаться домой по темным улицам. Боялся грозы и городского сумасшедшего дяди Дуси, который мычал и гонялся за мальчишками, когда его дразнили. Но случалось в жизни, когда бойся не бойся, а деваться некуда. Если, например, дал честное слово, что прыгнешь с трехметрового навеса в сугроб, — помирай, но прыгай. Потому что честное слово нарушить невозможно. Если обещал маме сперва сделать уроки, а потом гулять, приходится (хотя и быстро-быстро) делать. Потому что маму обманывать нельзя: во-первых, бесполезно, во-вторых, потом самому тошно. А когда один раз на Гарика налетел третьеклассник Валька Прыгун и отобрал сосновый кораблик, Севка догнал Прыгуна и огрел по спине самодельным автоматом. Потому что за маленьких из своего дома полагается заступаться.

И теперь, как ни вертись, а выход был один. Севка наконец это понял отчетливо.

Приняв твердое решение, Севка слегка успокоился. Конечно, он всё равно чувствовал тревогу, но это была не растерянность, не поиски выхода, а волнение перед боем.

Всё складывалось удачно. Когда Севка вернулся с уроков, мама еще не приходила, а майор Кан был дома: накануне он дежурил по училищу и сегодня отдыхал. Или поджидал маму, чтобы опять куда-нибудь пригласить?

Севка стал готовиться. Надел матроску — это была его парадная одежда. Натянул длинные зимние штаны. Вообще-то он их ненавидел всей душой и надевал только в самые лютые холода: штаны были из такого колючего сукна, что даже сквозь чулки кусались не хуже крапивы. Но сейчас приходилось терпеть, чтобы выглядеть взрослее и мужественнее.

Потом Севка подумал, что следует вернуть подарки. Тетрадь он давно изрисовал, карандаши источил, шоколад, естественно, съел. Оставались погоны. Севка прогнал сожаление, сжал погоны в кулаке, встал посреди комнаты и несколько раз глубоко вздохнул — чтобы набраться решимости. В горле что-то само собой глоталось. Севка глотнул посильнее — последний раз — и строевым шагом вышел в коридор. Решительно постучал в дверь майора Кана.

— Сева, это ты? Входи, входи!

Иван Константинович, нагнувшись над столом, за-правлял в машинку чистый лист. Машинка была трофейная, только буквы у нее сменили на русские. Она была казенная. Ивану Константиновичу дали ее в училище, чтобы печатать всякие планы для занятий с курсантами. Иногда Иван Константинович разрешал Севке попечатать. Севка мечтал, что когда-нибудь сочинит настоящее длинное стихотворение и полностью напечатает его на этой машинке.

Нет, никогда этого не будет…

Иван Константинович, видимо, удивился: почему Севка стоит у порога и каменно молчит? Он оглянулся. Выпрямился:

— Что с тобой, Сева?

Севка сделал несколько деревянных шагов и отчетливо сказал:

— Нате ваши погоны.

Он метнул их на стол. Один погон застрял под машинкой, другой лег на самый край стола и закачался: упасть или нет? Не упал.

Севка заставил себя посмотреть Ивану Константиновичу в глаза.

— Севушка, что случилось?

Он был такой знакомый, такой добрый и привычный… Но нет, это был враг. Севка опять крупно глотнул и проговорил, не опуская глаз:

— Я вызываю вас на дуэль.

ДУЭЛЬ

Иван Константинович приоткрыл рот, мигнул. Хотел что-то сказать, но только тихо кашлянул. Опустился на стул. Спросил:

— Ты не шутишь?

— Нет, — сказал Севка и ощутил внутри неприятное замирание.

Иван Константинович опустил голову. Мельком взглянул на Севку, забарабанил пальцами по краю стола. Рядом с погоном.

— За что же ты меня так?

— Потому что… — Севка неожиданно осип. — Вы ухаживаете за мамой. А я не хочу… Вы не имеете права!

Иван Константинович подскочил как на шиле:

— Севка, да ты что! — Лицо у него стало жа-лобным.

«Сейчас начнет отпираться», — подумал Севка.

— Ты с ума сошел, — печально сказал Иван Константинович.

— Нет, не сошел. Может, вы на ней еще жениться хотите?

— Кто тебе наговорил такую чушь?

— Никто. Сам вижу, — сурово сказал Севка.

— Да я… — начал Иван Константинович и замолчал. Что-то непонятное мелькнуло на его лице. Он стал другим. — Дуэль — вещь серьезная. Может быть, ты еще подумаешь? — строго спросил он.

Севка опять ощутил неприятное замирание. Тайная надежда, что Иван Константинович откажется стреляться и поклянется не подходить к маме, испарилась. Да и глупая это была надежда! Если человека вызывают на дуэль, тот не имеет права отказаться. Это может сделать лишь самый последний трус, и тогда над ним всю жизнь будет висеть черный позор. Иван Константинович ни в коем случае не трус. Значит…

Что же, когда идешь на поединок, на мирный исход рассчитывать не стоит. Севка сказал как можно решительнее:

— Я думал уже два дня.

— Тогда конечно… — Иван Константинович встал. — Ни в чем я не виноват. Ни перед тобой, ни перед мамой. Это всё твои выдумки или чьи-то глупые разговоры. И я не стал бы принимать вызов из-за этого. Но ты швырнул мне мои погоны — это оскорбление офицерской чести. Я теперь просто не имею права уклоняться от дуэли… Каким оружием будем драться?

— Пи… пистолетом, — одними губами сказал Севка.

— У тебя есть пистолет?

— У вас же… есть…

— А! Ты предлагаешь стрелять по очереди?

Севка кивнул.

— Что же, можно и так. Давай начнем.

Внутри у Севки что-то ухнуло и тяжело замерло. Будто он выпил полведра воды, и вода эта в желудке моментально превратилась в ледяной ком. Но Севка не шевельнулся, не дрогнул. Не сделал даже крошечного шажочка назад.

— Давайте, — сказал очень тихо, но упрямо. Потому что деваться было некуда. Пускай уж скорее все кончится.

Иван Константинович быстро взглянул на Севку и опять стал смотреть в сторону. Деловито проговорил:

— Один из нас, по всей вероятности, будет убит или ранен. Надо, чтобы тот, кто останется невредимым, не попал под суд. Поэтому придется подписать договор.

— Какой договор? — шепотом спросил Севка.

— Сейчас… — Иван Константинович повернулся к машинке и, не садясь, защелкал клавишами. Потом выдернул лист и протянул Севке. Вот что было там напечатано:

ДОГОВОР

МЫ, УЧЕНИК 2-ГО КЛАССА ВСЕВОЛОД ГЛУЩЕНКО И МАЙОР КАН И. К., ДОГОВОРИЛИСЬ О ЧЕСТНОЙ ДУЭЛИ. ОСТАВШЕГОСЯ В ЖИВЫХ ПРОСИМ НЕ ПРИВЛЕКАТЬ К СУДУ.

Подписи (Глущенко), (Кан)

— Прочитал? — спросил Иван Константинович, и Севка увидел его строгие серые глаза.

— Да… — прошептал Севка.

«Неужели это правда? А что скажет мама?»

— Согласен? — спросил Иван Константинович.

— Да…

— Тогда подписывай. Вот здесь.

Он дал Севке ручку-самописку. Севка начал выводить фамилию. Ручка была тяжелая, скользкая, она вырывалась из пальцев. Перо царапало бумагу. Буквы получались очень корявые. Севка вдруг подумал, что, может быть, он пишет последний раз в жизни. Ему стало ужасно жаль себя. Просто хоть плачь. Но он не заплакал все-таки. Не хватало еще такого позора!

Севка поставил большую точку, аккуратно положил самописку и отступил от стола. Медленно поднял на Ивана Константиновича печальные глаза. Но Иван Константинович на Севку опять не смотрел. Он быстрым взмахом подписал договор и вы-прямился.

— Стрелять будем по одному разу, — решительно сказал он. — Патроны у меня казенные, мне за них отчитываться придется, если жив буду… А где брать секундантов? У тебя есть?

— Нету… — прошептал Севка, ощущая слабость в ногах.

— И у меня нет. Обойдемся без секундантов?

Севка кивнул. Он опять часто переглатывал.

— Давай тянуть жребий, — предложил Иван Константинович.

Севка шевельнул губами:

— Как?

— Надо же знать, кто будет стрелять первым… Вот смотри, я на этих бумажках напишу цифры «один» и «два», а ты будешь выбирать. Если вытянешь единицу — твоя очередь первая. А если двойку — вторая.

Иван Константинович что-то черкнул на бумажных клочках, скатал их и бросил в свою фуражку. Севка следил за ним, как следит за хозяином умная собака, когда тот готовит веревку и камень. В ушах у Севки стоял тихий неприятный звон. Сквозь этот звон он услышал:

— Выбирай.

Перед Севкой оказалась фуражка, на донышке которой белели бумажные трубочки. Они лежали далеко друг от друга на серой шелковой подкладке. В подкладке темнела крошечная, словно прожженная искрой, дырка. Посредине был пришит клеенчатый четырехугольник с какими-то неразборчивыми буквами. Севка машинально постарался их прочитать и не смог. «Стерлись о волосы», — подумал он. И услышал:

— Что же ты? Бери.

Да, ведь надо тянуть жребий! Никуда не денешься — дуэль. Севка постарался ухватить бумажную трубочку — ту, что поближе к середине. Пальцы были какие-то странные, долго не могли подцепить. Наконец Севка взял и развернул бумажку. Там была большая единица.

— Повезло тебе, — со вздохом сказал Иван Константинович. — Будешь стрелять первым. Ну а если промахнешься, тогда — я.

И Севка увидел, как он достал из ящика кобуру, расстегнул ее и положил на ладонь знакомый браунинг.

Положил, задумчиво покачал на ладони. Потом вынул из рукоятки обойму, щелчком выбил из нее на стол два патрона.

— Обойму я уберу, — объяснил он. — Будем вставлять по одному патрону. Выбирай, какой тебе нравится.

Патроны были коротенькие, аккуратные. С круглыми, похожими на орешки пулями. Такие безобидные на вид.

— Какой тебе нравится?

Севке никакой не нравился. Он отчетливо чувствовал, что в этих блестящих штучках сидит смерть. Но пути назад не было, и Севка дрожащим пальцем ткнул наугад.

— Вот его и зарядим, — проговорил Иван Константинович. Взял патрон, оттянул затвор у браунинга. Как-то неловко дернул рукой, и второй патрон нечаянно смахнул со стола.

— Ох я, растяпа… Подними, пожалуйста.

Севка громко стукнул ослабевшими коленками о половицы и полез под стол. Патрон лежал у дальней ножки стола. Севка поднял его. Патрон был очень холодный.

Выбираться на свет не хотелось, но Севка выбрался. Осторожно положил патрон в фуражку.

— Разойдемся по углам, — деловито сказал Иван Константинович. — Это будет дистанция. Бери пистолет и вставай вон туда, к двери. Курок взведен, твое дело только прицелиться и нажать.

Севка ощутил в ладони ребристую рукоятку. «Маленький, а какой тяжелый», — снова подумал он про браунинг. И слабыми шагами отправился в угол. Там, рядом с дверью, висела шинель Ивана Константиновича.

Когда Севка повернулся, Иван Константинович уже стоял в другом углу — у спинки кровати. Лицо его было спокойным и суровым.

— Стреляй, — холодно сказал он.

Это что же? Значит, всё на самом деле? И сию минуту Севка должен выстрелить из настоящего пистолета в Ивана Константиновича? По правде? И Иван Константинович закачается и упадет рядом со своей железной солдатской кроватью и его уже не будет на свете?

Севка же не хотел этого! Он только маму хотел защитить! А стрелять в живого человека, да еще в такого знакомого, просто родного — это не игра в войну, когда «кых-кых, ты убит!».

— Ну, что же ты? — устало спросил Иван Константинович.

Самое время было бросить пистолет и зареветь. Но законы чести — они как стальные тиски. И Севка стал поднимать браунинг. Он не будет стрелять в Ивана Константиновича, он просто промахнется.

Нет, он выстрелит в воздух, как Лермонтов на дуэли с Мартыновым!

Севка вскинул руку над головой. И только в этот миг сообразил, что пистолет грохает очень сильно. Севка боялся выстрелов. Когда Гришун у себя в сарае стрелял из поджига, Севка старался стоять подальше и, если никто не видел, зажимал уши.

Но здесь уши не зажмешь.

Севка зажмурился и надавил на спуск.

Раздался негромкий щелчок.

Севка изумленно открыл глаза. Иван Константинович быстро подошел к нему. Взял браунинг.

— Осечка, — сказал он и вздохнул. — Что поделаешь, пистолет старенький, я с ним всю войну прошел… Ну а по правилам дуэли осечка считается за выстрел. Да это и не важно, ты всё равно вверх стрелял. А теперь моя очередь… Я сменю патрон.

Он подошел к столу и передернул затвор…

«Неужели правда? — подумал Севка. — Неужели он будет в меня целиться и стрелять?»

Нет, не будет, конечно. Он так же, как Севка, выстрелит вверх.

А если нет?

Ну и пусть. В конце концов, Севка сделал всё, что требовалось по закону поединка. Он не струсил. Теперь всё равно…

С каким-то сонливым равнодушием Севка смотрел, как шагает Иван Константинович в свой угол. Он шагал очень медленно. Будто плыл по воздуху. И Севка тоже поплыл куда-то, а воздух стал густой, мягкий, потемнел, почернел и окутал Севку со всех сторон…

Холодная вода текла Севке на грудь через вырез матроски. Севка поднял веки и увидел белое лицо Ивана Константиновича.

— Севушка, милый мой, я же пошутил! Я же не хотел…

Значит, он, Севка, грохнулся у двери в обморок? Ужас какой… Какой чудовищный позор!

Севка локтями оттолкнулся от подушки:

— Это не от страха! Это потому, что я не поел, у меня так и раньше бывало от голода! Я встану, стреляйте, пожалуйста!

— Да лежи ты, лежи…

— Я не боюсь!

— Да знаю я, что не боишься!.. Я же пошутил, я не вставлял патроны!

— Эх, вы! — сказал Севка. — А еще майор…

— Дурак я старый, а не майор! Пороть меня надо, мерзавца… Ты как себя чувствуешь?

— Прекрасно я себя чувствую, — сурово сказал Севка, хотя мягко кружилась голова. Он откинулся на подушку. Было ясно, что дуэль окончена.

— Севушка, ты только маме не говори, ладно?

— Ладно, — вздохнул Севка. Не хватало еще, чтобы мама узнала эту историю!

— И не ухаживал я за ней вовсе, — жалобно сказал Иван Константинович. — Ну… если в кино сходим или в гости к вам зайду, что такого? Тоскливо ведь одному-то. Я своих уж сколько времени не видел… Ты все-таки дурень, Севка, честное слово… «Поженитесь»… У меня такая прекрасная жена, и Леночка тоже замечательная. Как же я их брошу?.. Ты мне веришь?

Севка верил. И удивлялся, как безмозглая Римка могла заморочить ему голову. Иван Константинович снова был свой, добрый, замечательный. Как хорошо, что эта глупая дуэль кончилась благополучно. Только… стыдно все-таки, что он свалился без памяти.

— Я от голода упал, честное слово. Я не боялся.

— Я знаю, — очень серьезно сказал Иван Константинович. — Я это отлично понимаю. Ты очень смелый человек и вел себя просто героически. И благородно… А голод кого хочешь свалит. Почему же ты не поел? Нечего?

— Нет, я забыл…

— Знаешь что? Мы сейчас откроем тушенку и пожарим с картошкой! А ты пока лежи…

Севка лежал и смотрел на Ивана Константиновича, который вспарывал ножом консервную банку.

— Если бы у вас не было жены и дочери, — сказал Севка, — и если бы я точно знал, что папа не вернется, тогда пожалуйста, женитесь на маме… Но вдруг папа все-таки вернется?

О ЧУДЕСАХ, СКАЗКАХ И ЖИЗНИ ВСЕРЬЕЗ

Вдруг он все-таки вернется?

У Севки была такая надежда. Не очень сильная, но была.

Сначала-то она была сильная. Год назад Севка часто говорил про это с мамой. Раз никто не видел, как папу убили или как он утонул, значит, он, может быть, спасся.

— Нет, Севушка, — печально объясняла мама. — Я писала, наводила справки. Всех, кто спасся, подобрали англичане.

— Может, не только англичане! Может, там еще был какой-нибудь корабль!

— Не было…

«Не было»! Откуда мама знает? В конце концов, раненого и оглушенного папу могли подобрать немцы. Их подводная лодка. Может быть, они забрали папу в плен, хотели, чтобы он выдал им военно-морские тайны, а он ничего не выдал и убежал из плена. И организовал партизанский отряд…

Мама, когда слышала такие разговоры, только вздыхала. И кажется, даже сердилась.

— Ох, Севка, Севка. Опять ты со своими сказками… Ну подумай: разве папа не разыскал бы нас, если бы остался жив?

Севка думал. Папа мог и не разыскать. Не так-то это легко.

Весной сорок первого года папу перевели из Ростова в Мурманск, а мама решила пока не ехать с маленьким Севкой. Неясно, как там с квартирой, да и лето на юге для Севки полезнее. А осенью они приедут…

Кто же думал, что осенью они окажутся в Ишиме, а еще через год в этом городке на берегу реки Туры?

Из Ростова эвакуировали их спешно. В трясущейся, набитой людьми теплушке мама написала отцу, что их везут за Урал, и бросила бумажный треугольник в ящик на какой-то станции. Потом она посылала еще много писем, но ответа не было. Видимо, потому, что папа был уже не в Мурманске, а где-то в другом месте. Наконец, в начале сорок третьего года пришел по почте какой-то документ, и мама долго плакала. Запомнились только слова: «Пропал без вести…»

— Это сперва так написали, — объясняла Севке мама, когда он подрос и донимал ее своими разговорами. — А потом я опять запрашивала, и сообщили, что погиб.

Мама показала Севке серый, сложенный вчетверо лист. На нем был чернильный штамп со звездой и якорем. И напечатанные на машинке слова, что «старший помощник капитана Сергей Григорьевич Глущенко числится в списках погибших членов экипажа транспорта «Ямал», который в составе конвоя… следовал… был атакован… затонул на траверзе острова… широта… долгота…».

И стояла подпись капитана третьего ранга Есина.

Капитан третьего ранга — это всё равно что в сухопутной армии майор. Такой человек зря писать не будет. К тому же мама и Севка получали деньги как семья погибшего при исполнении служебных обязанностей моряка-командира.

Но все-таки… Бывают же иногда чудеса! Вдруг папа найдется сам и будет искать маму и Севку? А где? Запросы в штаб флота мама писала еще из Ишима, здешний адрес никто в Мурманске не знает.

Все это не раз обдумывал Севка по вечерам, свернувшись на своем сундуке под одеялом и маминым полушубком. Но с мамой говорил про отца всё реже. Потому что она опять скажет: «Сказки всё это, Севка…» И сделается печальной.

Но ведь и сказки иногда сбываются. Вернулся же отец у Юрика!

Здесь надо продолжить рассказ о Юрике. О том дне, когда Севка и Юрик стремительно и радостно подружились.

Это был такой счастливый день.

Севка прибежал домой и сразу сел читать «Доктора Айболита». Замечательная такая книга! Севка решил, что обязательно прочитает ее до вечера. А завтра после уроков опять помчится к Юрику.

Но книжка была большая, и к маминому приходу Севка не осилил и половины. А когда пришла мама, стало не до чтения.

Мама принесла полную сумку соевых пряников. Их выдали в магазине по карточкам взамен жиров. В шестикратном размере. Вместо килограмма масла шесть килограммов пряников!

Мама высыпала их на стол и сказала, что Севка может лопать сколько хочет.

Вот это был пир! Севка ел пряники с чаем и просто так. И когда делал уроки. И когда рассказывал про Юрика. И когда опять читал «Айболита». Мама наконец испугалась:

— Ты ведь уже через силу жуешь. Заболеешь.

Севка засмеялся: кто же болеет от сладких замечательных пряников?

Но мама оказалась права. Ночью Севку затошнило, заболел живот. Севка стонал, крутился и один раз от сильной боли решил, что совсем пришел конец. Мама с ним намучилась.

Утром стало легче, но сильно кружилась голова, и Севка не мог подняться. И есть ничего не мог. Хорошо, что был выходной и мама не пошла на работу.

В понедельник Севка встал, но в школу и на улицу мама его не пустила. Ноги у него еще были жиденькие, а порой подкатывала тошнота. Особенно когда он смотрел на пряники.

Зато в этот день Севка дочитал «Айболита».

Во вторник утром он затолкал книгу в сумку, а после уроков (их было всего два!) побежал к дому Юрика.

Он был уверен, что Юрик так же, как в прошлый раз, прыгает на расчерченной мелом площадке. И ждет его, Севку.

Но Юрика не было. А стояла у калитки бабка, хозяйка дома.

Севка очень оробел. Даже подумал: «Может, потом прийти?» Но очень уж хотелось поскорее увидеть Юрика. Севка собрался с духом, подошел и пролепетал:

— Здрасьте… А Юрик дома?

Бабка не удивилась.

— Юрка-то? — неласково сказала она. — Уехали они вчерась.

— Как? — прошептал Севка. Он сразу понял, что больше Юрика не увидит.

— Так и уехали, раз отец за ними прикатил. Они и не ждали. А он как сумасшедший: поехали, скорей, скорей! Будто на пожар. Вот и собрались в один день.

— А куда? — беспомощно спросил Севка.

— В Ленинград свой, известное дело. Им в нашей берлоге, конечно, не житье…

«У, дура», — с ненавистью подумал Севка. Но сказал другое:

— Как же теперь быть?

— А чего тебе… — сумрачно отозвалась старуха. — Так и будешь.

— А у меня книжка его, — пробормотал Севка, хотя дело было совсем не в книжке.

Старуха нехотя сказала:

— Он тут вроде адрес какой-то писал на бумажке. Если, говорит, какой парнишка придет, то отдайте, мол. Да я мусор жгла на огороде и ее, видать, тоже замела…

На миг в ее глазах мелькнула виноватость.

Севка обмер: значит, был адрес, была надежда, значит, Юрик Севку не забыл, а эта старуха… Он сдержался. Он вежливо спросил:

— А может быть, не замели? Может быть, найдется? Поищите, пожалуйста.

— Да говорю, сожгла. Сама вот искала, чтоб написать, они у меня чугунок треснули, а деньги так и не отдали, я уж потом трещину-то увидела…

Севка повернулся и пошел. Но через несколько шагов обернулся.

— У, ведьма, — сказал он с задавленными слезами. И побежал.

Дома Севка разревелся. Он долго всхлипывал и гладил растрепанного «Айболита» — единственную память о Юрике. Но когда пришла мама, он уже успокоился, хотя всё равно был печальный.

— Ты что нос повесил? Уж не хотят ли тебя оставить на второй год?

Севка ответил, что не хотят. Зато Юрик уехал навсегда. Мама Севке посочувствовала. Но сказала, что унывать не надо. Может быть, Севка и Юрик еще встретятся в жизни, отыщут друг друга.

— Ага, «отыщут». Адреса-то нет… Может, папа тоже нас так ищет…

— Ох, Севка… Ну сколько можно про это?

— Но ведь у Юрика же папа вернулся!

— Да откуда ты взял, что он пропадал? Наверно, он просто был в другом городе, а потом приехал за семьей.

Но Севка знал, что всё не так. Папа у Юрика, наверно, тоже пропал во время войны, а потом нашелся. Ведь недаром Юрик ни слова не говорил про отца. Он просто ничего еще про него не знал…

Севка так и сказал маме. А мама грустно ответила, что верить в чудеса можно, пока ходишь в детский сад. А в школьном возрасте это уже несерьезно.

Севка, однако, верил в чудеса. Во всякие. И в большие, и в маленькие. И в некоторые приметы верил (например, в белую лошадь). Мало того, Севка верил в Бога.

До первого класса Севка никогда не думал о Боге всерьез. Что о нем думать, если его нет? Еще в детском садике объясняли, что Бога придумали в старину неграмотные люди, которые не знали, что гроза — это электричество. Но однажды зимой первоклассник Севка сидел у Романевских, и Римка вдруг сказала капризным голосом:

— Ох, опять ничего не успею выучить. Помолиться, что ли, чтоб не вызвали?

— Как помолиться? — изумился Севка.

— Очень просто. Попросить Бога, чтобы спас от двойки.

— Ты ненормальная? — спросил Севка.

— Сам ты ненормальный! Не знаешь, дак помолчи! У нас в классе одна девочка всё время Богу молится, и у нее одни пятерки, она сама говорила.

— Наверно, она уроки учит как следует, — заметила отличница Соня.

— Не знаешь, дак не спорь! Ничего она не учит, ей Бог помогает.

Соня только рукой махнула: с Римкой спорить — всё равно что головой о печку. Удивительно было другое: тетя Аня, которая всегда покрикивала на Римку, чтобы та придержала язык, на этот раз промолчала.

И Севке пришлось продолжать спор одному.

Он сказал, что в Бога верили только крепостные крестьяне, потому что их угнетали помещики. Они, эти крестьяне, в школах не учились. А Римка хоть и дотянула до третьего класса, а хуже, чем крепостная крестьянша… то есть крестьянка. Совсем бестолковая.

— Сам ты дубина, — ответила Римка. — Евдокия Климентьевна, что ли, тоже крепостная? А она недавно в церковь ходила.

Тогда Севка выдал самое крепкое доказательство:

— Если Бог есть, зачем он разрешил немцам войну устроить? Сколько хороших людей поубивали!

— Зато они попали в небесное царство, — невозмутимо возразила Римка.

Севка даже задохнулся от злости на такую беспросветную тупость! «Небесное царство»! Легче разве было бы папе, если бы он туда попал? Он домой хотел вернуться, к Севке, к маме…

Тетя Аня то ли шутя, то ли по правде сказала:

— Коли уж такая заваруха началась на земле, война эта проклятая, Богу за всеми не усмотреть. Кому поможет, а кому и не успеет…

С тетей Аней Севка спорить не решился. Да и к чему? Пускай Римка молится, если ей охота… Кстати, двойку она всё равно получила и ревела, потому что тетя Аня огрела ее самодельной калошей дяди Стаса…

Но случилось так, что через день Римка принесла чудовищную новость: прямо на Землю из мирового безвоздушного пространства летит не то комета, не то планета, не то просто кусок, отколовшийся от Солнца. В общем, какой-то громадный метеор. Грохнется он очень скоро и срединой своей как раз накроет несчастный городок Т. И всю близлежащую местность.

Севка сперва ничуточки не поверил: мало ли что Римка намелет. Но Соня сказала, что и правда говорят про какой-то метеор. Наверно, это ненаучные выдумки, но интересно, откуда они взялись?

Потом оказалось, что у тети Ани на работе тоже обсуждали эти слухи. И все знают: метеор этот или комета брякнется на Землю не позже чем через три дня.

— Врут небось, — сказала тетя Аня. — Ну а свалится на нашу голову, дак и ладно, забот меньше. Всё равно жизнь собачья, опять лежит и дрыхнет после водки, лодырь окаянный…

Дядя Стас посапывал: ему было наплевать на все метеоры и на сердитую тетю Аню.

А Севке было не наплевать. Он здорово перепугался. Он представил, какой это будет ужас, навалится сверху что-то огненное, расплавленное, громадное. Вот всё на миг вспыхнуло — и ничего нет… Это, наверно, пострашнее войны. Тем более, что война теперь далеко, в Германии, и должна скоро кончиться.

Подавленный и притихший, Севка ушел от Романевских к себе.

— Ты что? С Римкой опять поругался? — поинтересовалась мама.

— Ага, — соврал Севка. Признаться в своих страхах было стыдно. Он сказал небрежно: — Болтает всякую ерунду. Будто на Землю какая-то штука летит раскаленная…

— Ой, да все болтают, — неосторожно отозвалась мама, — даже взрослые. А с девочки что взять? Повторяет глупости…

Севка совсем упал духом. Если даже взрослые про это говорят, значит, что-то и вправду летит.

Он приткнулся у подоконника. Среди тополиных веток висела недозревшая луна. Одна щека у нее была круглее другой — раздутая, будто недавний флюс у соседки Елены Сидоровны. Луна светила непривычно, тревожным розоватым светом, и в самом лунном «лице» таилась зловещая тайна. Соседка Земли явно знала что-то о скорой катастрофе.

На следующий день в школе ребята всё время болтали о комете. Впрочем, без особого страха, даже со смехом. Не понимали, глупые, какая нависла опасность.

Владик Сапожков на уроке арифметики спросил у Елены Дмитриевны, правда ли, что на Землю скоро свалится кусок от Солнца. Елена Дмитриевна сказала, что не знает точно, свалится ли что-нибудь на Землю. Но она точно знает, что, если Сапожков не будет переписывать с доски примеры, а станет болтать чепуху, двойка ему в тетрадь свалится обязательно.

Севку опять обдало страхом. Ведь Елена Дмитриевна не сказала, что кометы нет. Она только ответила, что «не знает точно».

Какие уж тут примеры! Севка отложил ручку и тоскливо посмотрел в окно. Там было хорошо, светло. Солнце заливало белую стену церкви, где нахо-дилась библиотека. Это была старинная, очень красивая церковь. Ее башни, похожие на точеные шахматные фигуры, высоко поднимались над крышами городка. Когда-то люди ходили сюда молиться Богу. Специально для этого церковь и построили…

Вот такую громадную, красивую, высоченную. Ведь не безграмотные люди строили ее. Для такой работы нужны инженеры и эти… как их… ар-хи-текторы. Они-то были образованные. И всё равно в Бога верили? Если строили, значит, верили…

«Тогда… — подумал Севка. — Тогда… может, он и вправду есть?»

Севке нужна была защита от страха. От нависшей над всем белым светом беды. Севка не мог долго жить под тяжестью такой громадной угрозы…

Потом он этому научится. И все люди научатся. Привыкнут жить и даже смеяться и радоваться, хотя будут знать, что каждый миг может вспыхнуть огонь всеобщего уничтожения. И не из-за какой-то космической причины, а из-за собственного человеческого идиотизма, породившего термоядерную смерть.

Но в тот февральский день сорок пятого года Севка ничего этого не знал. Взрывы над Хиросимой и Нагасаки еще не встряхнули планету, и никто не верил, что бомба может быть страшнее самого громадного огненного метеора…

Итак, Севке нужен был щит от беды, летящей из черного безвоздушного пространства. Никто из людей не мог дать такую защиту. Даже Елена Дмитриевна не могла. Даже мама. И тогда Севка подумал: «Может, попросить Бога?»

В конце концов, что Севка терял? Если Бога нет — значит, нет. А если он вдруг все-таки где-то есть, что ему стоит помочь Севке? Самую чуточку отодвинет с пути эту комету — и дело с концом. Это же совсем не трудно, если заранее. Другое дело, если комета подлетит вплотную. Тогда ничего не поделаешь. Это как тяжелый грузовик: если он мчится с полной скоростью на телеграфный столб, то в метре от столба ему не свернуть. А если далеко — чуть шевельнул рулем — и мимо…

«Бог… — мысленно сказал Севка. — Ты, если есть на свете, помоги, ладно? Тебе же это совсем легко… Ну, пожалуйста! Я тебя очень-очень прошу!»

Севка поднял глаза к потолку. Какой из себя Бог, он понятия не имел. Скорее всего, он старый, большой и очень умный.

Севке придумался могучий седой старик, сидящий среди облаков на каменной глыбе… нет, не на глыбе, а на каменном крыльце перед высокой башней. Башня похожа на высоченный маяк, от ее верхушки разлетаются лучи света. Вокруг башни клубятся разноцветные тучи, а между ними плавают похожие на елочные шарики планеты. Каменная лестница обвивает башню, как змея, и уходит вверх.

На старике шерстяная морская тельняшка. У него разлохмаченная ветром борода и белые густые брови. И синие глаза…

Услышав Севку, старик слегка насупился: тебя, мол, мне еще не хватало. Но потом вроде бы усмехнулся и кивнул.

Так или иначе, а на Землю ничего не грохнулось, разговоры через день стали стихать. И к Севке вернулось спокойствие.

Но не надолго.

Прежний страх не прошел бесследно. Из-за него начали мучить Севку жуткие сны. Севке каждую ночь стал сниться город под черным небом. Красивый город, белые дома, яркое солнце, а небо абсолютно черное. В этой черноте назревала угроза. Люди ее чувствовали. Они собирались бежать, прятаться в какие-то пещеры. Севка тоже хотел бежать, но не мог, потому что куда-то подевалась мама. А на улицы вкатывались странные автомобили — медные, блестящие, похожие на громадные шахматные фигуры, которые положили на тележки с надутыми колесами. Верхом на этих фигурах сидели молчаливые человечки в черных касках и пилотских очках. Человечки были людоеды. Они чего-то ждали… А солнце в густой саже неба разгоралось, росло, хотело взорваться…

Каждый вечер Севка отчаянно боялся этого сна. И наконец догадался попросить Бога: пусть отметет от него, от Севки, черное небо, страшное солнце и людоедиков.

Жуткий сон больше не приходил.

Но скоро Севке приснилось, будто он умер. Неизвестно от чего. Лежит и двинуться не может. Ничего не видит, но всё слышит. Было не страшно, только очень жаль маму, которая сильно плакала.

Утром Севка задумался о жизни и смерти. Умирать не хотелось. Ни сейчас, ни потом. И Севка завел с мамой разговор: почему так по-дурацки устроено, что люди должны когда-нибудь умирать. Ну на войне это понятно: там пули, бомбы, сражения. А если в обыкновенной жизни, то зачем?

Мама погладила Севку по голове-ежику и сказала, что ему про это думать рано. Ему еще жить да жить.

— Всё равно думается, — возразил Севка.

— Ты не переживай — сказала мама. — Вот кончится война, все займутся мирными делами, и ученые придумают лекарство, чтобы люди не умирали. Когда-нибудь наука до этого всё равно дойдет.

— А когда?

— Ну… я думаю, ты доживешь.

Это обрадовало Севку. Но скоро появилась тревога: а доживет ли? Вдруг ученые провозятся еще сто лет? Это ведь не касторку придумать и не йод для смазки царапин.

«Знаешь что? — снова обратился Севка к Богу. — Не мог бы ты сделать, чтобы я жил подольше? Пока не придумают бессмертное лекарство? Постарайся, пожалуйста, если тебе не трудно. Ладно?»

Бог поразмышлял, подымил большой боцманской трубкой и кивнул. Сделать Севку бессмертным он не мог, он же не ученый, но помочь ему протянуть подольше на белом свете — почему бы и нет? До той поры, когда Севка проглотит нужные таблетки.

Так Севка договорился с Богом о бессмертии.

Но почти сразу Севку встревожила другая мысль: а мама? Севка-то, может, протянет лет сто, если будет делать зарядку и хорошо питаться. А мама-то уже… ну не то чтобы старая, но достаточно пожилая: три-дцать два года. И насчет нее Бог не мог дать никаких гарантий.

Севка отправился с этим вопросом непосредственно к маме.

— Мама, а у тебя какое здоровье?

— Здоровье? Да ничего… Голова иногда болит на работе, но это не так уж страшно. Ты с чего забеспокоился?

— Да так, — смущенно сказал Севка. — Ты ведь… еще не скоро умрешь?

Мама засмеялась. Она поняла Севку. Она прижала его к себе и дала честное слово, что умрет еще очень не скоро.

…Мама сдержала слово. Она умерла, когда Севка стал совсем взрослым, даже пожилым, и у него самого были дети.

Но в тот горький день, когда у мамы разорвалось сердце, Севка опять почувствовал себя маленьким. Потерявшимся в страшном городе под черным небом.

Взрослый Севка давно научил себя не плакать. Он не плакал, когда про стихи, над которыми он мучился долгими днями и ночами, говорили, что это скучная чепуха. Не плакал, когда в него стреляли. Не плакал, когда его предавали друзья. Не плакал в самолете, который, теряя управление, падал в море. Не плакал, когда ему в лицо швыряли несправедливые слова (и это было труднее всего). Он знал, что напишет другие стихи; понимал, что предатели были не друзья, а просто ошибка; надеялся, что стрелявшие промахнутся, а самолет выровняется в полете. А с несправедливостью он научился драться.

Но сейчас драться было не с кем и надеяться не на что. Мамы не будет никогда. И Севку (вернее, Всеволода Сергеевича) давили слезы. Как тяжелая рука на горле. Но он не плакал. Потому что приходили люди, о чем-то говорили, выражали сочувствие, надо было держаться. И наваливалась масса забот, с которыми связано грустное дело — похороны. Днем Севка ходил, зажав слезы в груди и в горле, и ждал ночи. И думал, что останется один и даст слезам волю. И станет капельку легче.

Но приходила ночь, и слезы застывали. Севка лежал с твердым комом под сердцем и вспоминал. Вспоминал мамин голос, мамины руки, мамины волосы. И как она ему, уже большому, говорила: «Осторожнее переходи улицу…» И как она пела:

Что стоишь, качаясь, Тонкая рябина…

Потом, когда всё кончилось и над глиняным холмиком поставили решетчатый обелиск, Севка понял, что всё равно надо жить и заниматься обычными делами. И завтра придется идти в редакцию журнала и спорить из-за своей поэмы о мореплавателе Крузенштерне. И надо срочно перепечатывать на машинке статью. А потом отправляться в домоуправление и договариваться о ремонте квартиры.

И утром Севка стал собираться в редакцию.

Надо было побриться. Он включил электробритву, а у нее внутри вспыхнуло, дернулся и замер мотор, запахло горелым. Почему-то оказался сдвинутым переключатель напряжения.

Это разозлило Севку. Ужасно разозлило, до ярости! Он размахнулся, чтобы запустить проклятой бритвой в стекло книжного шкафа. К черту! Вдребезги!

И остановил руку.

Бритва была беспомощно-теплая. Как только что остановившееся сердце. Она, коричневато-красная, круглая, и формой походила на сердце.

Севка осторожно положил ее на диванную по-душку.

В ванной он достал старенькую безопасную бритву, которую брал с собой в экспедиции и походы. Намылил перед зеркалом лицо, провел по щеке лезвием и сразу порезался.

И заплакал.

Не от боли, конечно, не от крови, а потому что вспомнил: «Осторожно, не порежься с непривычки». Это мама говорила, когда ему было шестнадцать и он только учился пользоваться папиной бритвой.

Севка заплакал сразу, громко, уронив голову на край холодной раковины. Хорошо, что никого не было дома. Он глотал розовый от крови и соленый от слез мыльный крем и колотил кулаком о ванну.

Он плакал, видимо, долго. Наконец слезы кончились и стало тихо-тихо.

«Ну что ты, Севушка, ну перестань, маленький», — сказала мама. Севка всхлипнул.

Звенели капли.

Что стоишь, качаясь, Тонкая рябина…

Но всё это будет потом, в далекой взрослой жизни, о которой Севка почти не думал ноябрьским вечером сорок пятого года.

Он лежал на своем сундуке и размышлял: а вдруг папа все-таки вернется? Бывают же чудеса.

Конечно, просить о таком чуде Бога нельзя. Не имеет смысла.

К Богу можно было обращаться за обычной, реальной помощью. Например, чтобы не очень задерживалась на собрании мама. Или чтобы не напали бандиты, когда возвращаешься из школы. Или чтобы не вызвали, когда не выучил правила. Но уж если вызовут, глупо упрашивать Бога, чтобы Елена Дмитриевна или Гетушка не ставили двойку.

И насчет папы беседовать с Богом было бесполезно. Если папа погиб, что может сделать Бог? А если папа все-таки жив, он и так разыщет Севку и маму.

Вдруг все-таки разыщет?

Вся жизнь тогда пойдет по-другому. Они с папой будут ходить на реку, и папа научит Севку плавать. Они вместе будут читать книги про морские путе-шествия (даже такую толстую, как «Дети капитана Гранта»). Папа привезет Севку и маму к морю и прокатит на своем пароходе (у него обязательно будет пароход). И еще случится много замечательного, потому что папа такой же родной, как мама, и очень добрый. И красивый.

Севка не помнил папиного лица, а ни одной фотографии не сохранилось, потому что во время эвакуации у мамы украли сумочку (думали, что там деньги и хлебные карточки, а были в ней только документы и снимки). Мама рассказывала, что папа светловолосый и высокий. Севка похож на маму — такой же темный и кареглазый. «Но улыбка у тебя папина», — говорила мама.

Папину улыбку Севка чуть-чуть помнил: как весело раздвигались большие губы с трещинками и при этом на выбритом, чуть раздвоенном подбородке шевелился маленький шрам, похожий на букву «С»…

Папа приедет, стукнет в дверь, шагнет через порог — большой, в морской фуражке, в черной шинели. Улыбнется знакомо…

И тогда Севка закричит от счастья! Так, что крик его разнесется по всей Земле. Даже над полярными островами поднимутся от этого крика птичьи стаи… Мама рассказывала, что на Севере есть такие острова, там на скалах гнездятся миллионы птиц. В далеких и холодных морях, где плавал папа…

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Только в конце ноября на мерзлую землю стал падать настоящий густой снег. Севка сидел у окна и смотрел на эту удивительную сказку. Не так уж часто он видел первый в году снегопад. Сегодня — девятый раз в жизни. К тому же раньше он был маленький и не понимал такой красоты. А сейчас понимал и радовался.

Уже вся земля, крыши, поленницы были укрыты нетронутой белизной. Обросли мягким пухом тополиные ветки. А с пепельного неба все сыпались и сыпались хлопья.

Было воскресенье, никто никуда не спешил. Потрескивала печка. Но сквозь это потрескивание, сквозь голоса и шаги, которые слышались в доме, проступала уличная тишина. Она была там, за стеклами, висела над заснеженным городом. Она была похожа на спокойный праздник. Севка слышал ее сильнее всех звуков.

«Тихо, как во сне», — подумал Севка.

И к этой мысли сразу пристроились три слова: «Белый-белый снег».

Тихо, как во сне… Белый-белый снег.

Это были уже почти стихи.

От ощущения тихого праздника Севке и вправду захотелось придумать стихи. Настоящие. И он стал сочинять:

«Вот зима пришла к нам в гости…» Ничего себе «в гости»! Она теперь надолго пришла. На целую зиму. Лучше вот так:

Вот зима пришла с морозом, Тихо, как во сне…

А дальше что? Надо было приставить «белый-белый снег». И Севка пристроил:

И на землю к нам ложится Белый-белый снег!

Ура, получилось! Он обрадовался, написал четыре строчки на краешке газеты и, смущаясь, показал маме. Мама похвалила. А потом сказала:

— Знаешь что? По-моему, ты немного поспешил. Можно сделать стихи еще лучше.

— Как? — ревниво спросил Севка. Он считал, что и так всё прекрасно.

— Вот, смотри… «Зима пришла с морозом». А сейчас разве мороз? Денек пушистый и совсем не холодный. И не очень ладно получилось: «…на землю к нам ложится». Понятно, что на землю. А вот ты придумай, куда еще. Чтобы сразу было видно. Чтобы кто стихи услышит, сразу запомнил. А то непонятно, про какую зиму написано: в поле, в городе или в лесу?

Севка слегка насупился. Но подумал, подумал и почувствовал, что мама правду сказала. «На землю» — это непонятно. Вернее, неточно. И зима не морозная…

А какая сегодня зима?

Севка опять устроился у окна. Вдоль стены пекарни брела по щиколотку в снегу соседка Евдокия Климентьевна. Протаптывала валенками тропинку к дровянику. Севке вдруг показалось, что своей походкой и немного сгорбленной спиной она похожа на школьную директоршу Нину Васильевну. Только Нина Васильевна еще старше, чем соседка, и со-всем седая. Волосы у нее совсем белые…

…Как снег…

…Как зима…

Значит, зима — седая? Конечно. Она тихая и добрая, как старушка, которая пришла рассказать сказку…

К нам пришла зима седая. Тихо, как во сне. И на землю…

Нет, не на землю! На самого Севку (когда он пойдет гулять). И на всех людей, которые на улице.

И на шапки нам ложится…

Нет, не ложится. Садится, мягко опускается. Оседает, как тополиный пух в безветренный день… Да, оседает! «Седая — оседает»! Вот здорово-то! Ура!

К нам зима пришла седая. Тихо, как во сне. И на шапки оседает Белый-белый снег…

— Мама! Послушай…

Мама сказала, что теперь совсем хорошо. Просто за-мечательно. А может быть, Севка придумает продолжение? Севка вздохнул. Он знал, что дальше будет го-раздо труднее. У него всегда так: четыре строчки сочиняются просто, а потом — будто включаются тормоза.

И всё же Севка придумал продолжение. Только не в этот день, а гораздо позже. Перед зимними каникулами.

А в лесу озябли елки, Просятся к нам в дом, Потому что очень скоро Праздник Новый год.

Конечно, эти строчки были не такие удачные, как первые. Но зато стихотворение стало в два раза длиннее. Как настоящее. Мама даже сказала: пусть Севка прочитает его на новогоднем утреннике. Но Севка ответил, что ни в коем случае. Хватит с него! До сих пор обзывают Пусей.

И на утреннике Севка ничего не читал, а только смотрел, как выступают другие. Ребята рассказывали стихи про Деда Мороза (не свои, конечно) и пели песни про елку. И танцевали. Сначала зайчата в бумажных масках, потом снежинки.

Главной у снежинок была Инна Кузнецова. Севка впервые видел ее не в черной одежде. Но и сейчас, в белой балетной юбочке, она была строгая и красивая. Даже красивее, чем раньше.

Алька тоже танцевала среди снежинок. Без привычного лыжного костюма она казалась очень худой и маленькой. Севка жалел ее: он был уверен, что Алька мерзнет в марлевом наряде снежинки. По крайней мере, сам он поеживался в своем тоненьком матросском костюме. В классе, где стояла елка, печь не протопили: видимо, боялись пожара.

В конце утренника завхоз дядя Андрей, наряженный Дедом Морозом, всем раздал склеенные из газет кульки с печеньем и слипшимися леденцами.

И начались каникулы…

В комнате у Севки и мамы в углу на табурете стояла аккуратная елочка. Весь декабрь Севка клеил для нее игрушки, флажки и цепи. Висели на елке и несколько блестящих шариков — мама купила их на толкучке.

А на подоконнике Севка устроил еще одну елочку — совсем крошечную, из ветки. Для Кашарика, лягушонка с Алькиной открытки, мраморного кролика, которого кто-то подарил маме (а мама Севке), старого тряпичного кота Матвея и красноармейца из папье-маше. Это были постоянные жители подоконника, Севкины друзья. Они всегда слушали Севкины сказки.

На этот раз Севка придумал для них кукольный спектакль «Доктор Айболит». Кукол он вырезал из бумаги, а ширму сделал из стульев и маминого платка.

Кроме жителей подоконника, представление смотрел Гарик. Очень внимательно, даже затаив дыхание…

Дни стояли мягкие, снежные. Во дворе, у стены пекарни, ребята решили сделать горку. Начали работать Севка, Гарик, Римка и даже Соня. А из соседнего двора пришли третьеклассник Вовка Неверов и пятиклассник Сашка Мурзинцев, по прозвищу Клоун. Потом подошел Гришун с большущей лопатой и здорово помог. И еще он помог возить на санях бочку с водой. На водокачку ездили несколько раз. Покрыли льдом всю гору и залили дорожку до самого Гришуновского дровяника.

Так замечательно было кататься с горы в своем дворе! Гораздо лучше, чем с гор на площади за рынком, где поставили елку с лампочками и вылепили из снега Деда Мороза и всяких зверей. Там было тесно, большие мальчишки отбирали фанерки для катания, устраивали кучу малу. А здесь все свои, никто не мешал и не толкался, только иногда боролись в шутку. А если кто озяб и обледенел, можно было погреться в блиндаже.

Блиндаж сделали внутри горки, вырыли в ней пещеру. В окошко вставили плоскую льдину, вход завесили старым мешком. Гришун принес из сарая мятую жестяную печурку и дал кучу щепок. Протянул наружу коленчатую трубу. Когда печку разжигали, она принималась гудеть, как самолетный мотор, и сразу становилось тепло, хотя стенки блиндажа были снежные. Все смотрели на огонь и делались притихшие и очень добрые. Даже Римка ни с кем не спорила. А у Севки придумывались зимние сказки, будто они плывут на льдине по холодному Северному океану, чтобы отыскать затерянный где-то у самого полюса корабль. Старинный корабль с елочными игрушками, который заколдовала Снежная королева… Она бы и Севку с ребятами заколдовала, но у них в печке горячее пламя.

Как в хорошей песне, которую любит мама:

Бьется в тесной печурке огонь…

Каникулы кончились, елку убрали, это было грустно. Однако горка с блиндажом во дворе осталась, и это было хорошо.

Вообще хорошее и плохое в жизни перемешивалось всё время. Мама выписала Севке «Пионерскую правду», и он со жгучим нетерпением ждал, когда придет очередной номер. Он прочитывал ее всю — от названия, над которым нарисованные девочка и мальчик в галстуках вскидывали в салюте руки, до адреса редакции. Но больше всего Севке нравились приключения в картинках: например, смешные истории про Федю Печкина.

Однако случалось, что Римка раньше Севки вытаскивала «Пионерку» из общего почтового ящика и уносила к себе. Тогда приходилось добывать газету со скандалом:

— Опять сперла, ведьма! Отдавай сейчас же!

— У, жадюга! Прочитаю и отдам!

— Я первый должен читать! Не твоя газета!

Но зловредная Римка запиралась и хихикала…

В школе тоже хватало плохого и хорошего. Хорошо, что учиться стали в первую смену. Плохо, что совсем ушла Елена Дмитриевна и Гета стала полноправной учительницей. Зато хорошо, что в школе кончились дрова и в классах стоял холод почти как на улице. Правда, приходилось сидеть в пальто и мерзли руки, но зато не надо было писать, потому что застывали чернила.

Занимались только чтением и устным счетом, а после второго урока всех отпускали домой.

Дома надо было решать задачи, кучу примеров и писать по два упражнения каждый день — Гета Ивановна была щедра на домашние задания. «Покуда в школе приходится бездельничать, занимайтеся дома, а то и половина из вас в третий класс не переползет». Но вечером, когда уроки готовы, можно было пойти к Романевским, где читали удивительно интересную книжку про Тома Сойера…

В таких вот делах и заботах прошел январь, и совсем близким сделался Севкин день рождения.

Мама сказала, что надо отметить Севкины именины по-настоящему.

— Как? — обрадовался Севка.

— Испечем торт, позовем гостей. Согласен?

Севка был, конечно, согласен. Насчет торта. А насчет гостей…

— Кого звать-то?

— Как — кого? Ребят позови, с которыми играешь. Римму, Гарика, Алю Фалееву.

— Альку? — удивился Севка.

Ну, Римку и Гарика — это понятно. Всё же соседи, играют вместе. Можно сказать, приятели, хотя Римка и язва. А при чем здесь Фалеева?

— Разве вы не товарищи? Вы же полгода за одной партой сидите.

Севка почему-то смутился и пожал плечами. Мало ли кто с кем сидит за одной партой. Конечно, Алька добрая, помогает ему, но это же обычные школьные дела. А нигде, кроме школы, Севка с Алькой никогда не встречались и вместе не играли.

Мама даже слегка расстроилась:

— Ну почему ты такой равнодушный? Аля так к тебе… так хорошо всегда про тебя рассказывает, а ты…

— Алька? Кому рассказывает?

— Маме своей, Раисе Петровне.

— А ты откуда знаешь?

— Мы же вместе с ней работаем. Ты не знал?

«Вот так фокус», — подумал Севка. Ничего такого он не знал. Впрочем, это было не важно. Важно было другое.

— А что мы будем делать? Ну, я и гости…

— Чаю попьете, поиграете…

Севка задумался. Приглашать Альку он почему-то стеснялся. Но не пригласить — тоже нехорошо. Мама, наверно, уже договорилась про это с Раисой Петровной, Алькиной мамой. Да и вообще… Почему бы не позвать? Чем больше гостей, тем веселее…

Утром, на первом уроке, Севка помялся и неловко прошептал:

— Приходи на день рождения ко мне, ладно?

Алька не удивилась. Тихонько спросила:

— Одиннадцатого числа?

— Нет, десятого. Мы так решили, потому что воскресенье и праздник.

— Ага… Я приду…

— Ты знаешь, где я живу?

Алька чуть-чуть смутилась:

— Я найду… Я знаю.

— Кто будет болтать языком, сразу отправится за дверь, — сообщила Гета Ивановна и посмотрела на Севку и Альку.

Вообще-то десятое февраля — грустное число. День смерти Пушкина. Но в сорок шестом году это давнее событие отодвинулось и почти забылось. Потому что был всенародный праздник — выборы в Верховный Совет СССР. Во время войны выборы не устраивались, но теперь вернулась мирная жизнь, значит, всё должно быть как в прежние счастливые времена.

Еще в декабре по всему городу развесили фанерные плакаты в виде громадных календарей. На них ярко алело число «10 февраля», а сверху слова: «Все на выборы!» По домам ходили специальные люди — агитаторы — и рассказывали про тех, кого будут выбирать, про кандидатов в депутаты.

В том районе, где жил Севка, была кандидатом Фомина. Екатерина Андреевна. Учительница из ближней школы-десятилетки. Наверно, очень хорошая учительница, не то что Гетушка. Плохую не сделали бы кандидатом. И лицо ее на портретах было доброе. Вот повезло ребятам в ее классе!

Рано утром Севка и мама пошли на избирательный участок. Было темно и морозно, а всё равно весело. Много людей шло к участку, и где-то играл оркестр. В зале клуба железнодорожников среди знамен и плакатов стояли красные ящики с прорезями — урны. Над урнами висел портрет Сталина. Сталин был в фуражке и маршальских погонах. Он усмехался в усы и смотрел на Севку. Севка знал, что Сталин — это вождь. Самый добрый и самый мудрый. Про него на уроках пения разучивали песни, а на утренниках рассказывали стихи. А Гета недавно поведала об удивительном случае: в одном глухом городке заболел мальчик и врачи ничего не могли сделать, тогда мама этого мальчика послала товарищу Сталину телеграмму. Сталин велел прислать самое лучшее лекарство, и мальчик выздоровел.

Севке очень понравился рассказ. У него даже в горле защекотало, когда он услышал про счастливый конец. Но тут поднялся Владик Сапожков и осторожно спросил: не получится ли так, что все мамы заболевших мальчиков начнут посылать товарищу Сталину телеграммы? Тогда у него времени не останется ни на что другое, только ходи на почту и отправляй лекарства.

Гета Ивановна ужасно рассердилась. Прогнала Владика в коридор и сказала, что целую неделю будет оставлять его в школе «аж до ночи». Но потом, кажется, забыла…

Мама получила у длинного стола бюллетень. Севка раньше думал, что бюллетень — это справка, которую дают взрослым, когда они болеют. Но оказалось, что здесь это бумага, на которой напечатана фамилия кандидата. Чтобы голосовать.

Маленьким голосовать, конечно, не разрешалось, но мама дала Севке свой бюллетень. Севка встал на цыпочки и опустил его в щель. Получилось, что он тоже проголосовал за учительницу Фомину.

Домой Севка возвращался радостный. И вспоминал всё, что недавно было. И длинный стол, за которым тетеньки выдавали бюллетени, и красные урны, и веселых людей, и портрет на стене. У Сталина были пушистые усы и добродушно прищуренные глаза. И в то же время строгие… Чудак-человек этот Владик Сапожков! Разве Сталин сам стал бы бегать на почту? У него тыща важных дел каждый день. И конечно, тыща помощников-адъютантов. Он только глазом мигнет, и сразу кому положено помчатся отправлять посылки… Но вообще-то Владик правильно засомневался: если каждый будет Сталину писать, у того не останется времени, чтобы страной управлять.

Но тут Севку зацепила одна мысль, которая появлялась и раньше, только он с ней ни к кому не приставал (он хотя и всего-навсего второклассник, но кое-что соображает).

— Мама… А ведь Сталин — самый лучший, правда? Ну, самый хороший среди людей, да?

— Конечно, — сказала мама. И посмотрела по сторонам.

— Но ведь хороший — это значит и самый скромный, да?

— Ну… разумеется…

— Ты ведь сама говорила.

— Да. А с чего ты вдруг об этом…

— Ну, если он скромный, почему он разрешает, чтобы его так хвалили: «самый умный», «самый великий», «самый-самый»? Это ведь…

— Сева… — сказала мама деревянным голосом и пошла быстрее. — Надо понимать. Народ его очень любит. Такую любовь трудно сдержать…

— Ну уж трудно! Да он бы только словечко сказал — все сразу бы рты прихлопнули! Его же все слушаются.

— Всеволод! — Мама опять оглянулась и крепко взяла его за руку. — Давай не болтать на улице. Ты говоришь, не думаешь, а люди услышат — мало ли что будет… За длинный язык никого не хвалят.

— А никого близко нет, — понимающе отозвался Севка. — Я же соображаю.

— А раз соображаешь, то давай договоримся: такие вопросы ты пока никому задавать не будешь. И особенно посторонним.

— Ты же не посторонняя…

— И всё равно пока помолчи.

— А «пока» — это сколько?

— Пока не подрастешь.

Так строго сказала мама, что Севка покладисто кивнул:

— Ладно…

— Потому что Сталин хороший и мудрый… — Мама опять оглянулась. — Но дураков и мерзавцев на свете много. Они услышат и скажут, что это я тебя таким разговорам научила. И сообщат куда надо…

— В НКВД?

Мама не стала говорить «помолчи» или «не твое дело».

— Именно, — тихо сказала она.

— Да, там уж разбираться не будут: попал — и крышка… — вздохнул Севка.

— Господи! Ты чьи это слова повторяешь?

Севка повторял слова старой соседки Евдокии Климентьевны. Историю о том, как попал в НКВД и сгинул задолго до войны ее муж, он слышал не раз. А попал за то, что на демонстрации нечаянно уронил в лужу портрет Ворошилова, и по этому портрету прошлись по инерции несколько человек…

Севка так маме и объяснил.

— Всё, — сказала мама. — Ни слова об этом.

И Севка опять кивнул. Хотя еще один вопрос вертелся на языке: «Если Сталин такой умный и добрый, почему он не разгонит дураков и мерзавцев? Он же всё видит и понимает!»

Этот вопрос он задал маме позже, года через три, когда они говорили друг с другом совсем по-взрослому и Севка умел о многих вещах молчать каменно. И мама, зная про это его умение, рассказала ему о многом. О том, что знала, и о том, про что догадывалась… В самом деле, как могли стать иностранными шпионами столько людей с тихой улицы сибирского городка, где жил Севка. А ведь из каждого двора — это все знали — перед войной взяли по мужчине. Не в армию… И зачем героям-маршалам, которые в гражданскую войну лупили беляков, пришла бы в голову мысль делаться агентами гестапо?

В пятьдесят первом году семиклассник Сева Глущенко на уроке истории слушал рассказ учителя о неудачном походе Красной Армии против белополяков, на Варшаву. Иван Герасимович — не старый еще, но с сединой, со скрипучим протезом — сказал, что в неудаче виноват изменник Тухачевский, оторвавший армию от обозов. И тут Севкины глаза и глаза Ивана Герасимовича встретились. На миг. И оба они сразу же развели взгляды, почуяв мгновенную ниточку понимания. Севка увидел, что Иван Герасимович н е в е р и т. А тот понял, что не верит и Севка.

Старый друг отца, отыскавший семью Глущенко в том же пятьдесят первом году, после нескольких рюмок горько и трезво сказал вдруг, вспоминая свою последнюю атаку:

— Да чушь это, что кричали «За Сталина!». Когда подымались, такое кричали… что при Севке и не сказать…

Наверно, этот человек был не прав. Кто-то, наверно, кричал и про Сталина. Может быть, кричал даже и отец Витьки Быховского, большеглазого доверчивого пацана, с которым Севка подружился в шестом классе. Витькиному отцу повезло: из лагеря он был отправлен на фронт, в штрафбат, и чудом остался жив… А в лагерь он попал за любовь к старинным монетам. Выменивая тяжелый екатерининский пятак на полтинник двадцать четвертого года, он легкомысленно сказал: «Медная Катька тянет поболе нынешнего серебра». Через день Витькиного папу взяли за сочувствие самодержавному строю. А следом приписали и вредительство. Он во всем признался. Витька, у которого от Севки не было никаких секретов, шепотом рассказывал, к а к добивались от его отца признаний…

Поэтому Севка понял маму, когда она в начале пятьдесят третьего года не сдержалась, заплакала, услышав об аресте многих врачей: «Господи, что им там теперь придется вынести…» Сумрак снова навис над людьми…

Плакала мама и пятого марта, когда слушала сообщение о смерти того, кто правил страной три-дцать лет.

— Ты что, о н е м? — тихо спросил Севка.

— Вообще… обо всем, — так же тихо сказала мама.

Через много лет, когда Всеволод Сергеевич слышал, что «мы все верили, мы ничего не знали», он сжимал губы и вспоминал маму. И Витькиного отца, и самого Витьку, и учителя Ивана Герасимовича. И себя — мальчишку…

— Бросьте, — говорил он. — Молчали, это верно. Потому что лишнее слово было равно самоубийству. А насчет всеобщей веры…

Кое-кто с ним соглашался. А многие ругали и дразнили: «Какой провидец». Они были убеждены, что вера — это оправдание…

Но так было уже в другой, взрослой жизни, а пока Севка, прогнав тревожные мысли, шагал с мамой на свой именинный праздник.

Когда вернулись домой, мама стала делать именинный торт. Слоеный. Еще накануне она испекла для него сочни — такие твердые хрустящие блины из ржаной муки. Заранее была припасена банка сгущенного молока, и теперь мама принялась готовить из него крем. Севка стоял рядом и слизывал капли, которые падали с ложки на стол.

Мама смазала кремом сочни, сложила их в стопку, сверху положила фанерку и поставила чугунный утюг. На два часа.

Когда торт спрессовался, мама стала обрезать и выравнивать у него края. Севка подхватывал и жевал сладкие обрезки. Это было просто объедение. Сверху торт мама тоже облила кремом и украсила цифрами и буквами из разноцветных леденцов, которые приберегла с Нового года:

9 лет

— Даже жалко разрезать такое чудо, — вздохнул Севка.

— Это тебе жалко, потому что налопался обрезков. А придут гости и вмиг это чудо уничтожат.

Гости собрались к двенадцати часам.

Первой пришла Римка. Она была серьезная и совсем не вредная. Подарила Севке две книжечки «Новые приключения солдата Швейка» — приложение к журналу «Красноармеец». Севка не читал и старых приключений, но кто такой Швейк, знал. Он заглянул в книжки и понял сразу, что в них сплошной хохот. На каждой странице. Замечательный подарок!

За Римкой появился Гарик и принес для Севки черный резиновый мячик. У Севки был свой мячик, но большой, красно-синий. А этим можно играть летом в лунки, в штандер, в лапту, в стенку-стукалку. Ай да Гарик!

И наконец пришла Алька.

Севка услышал ее голос в коридоре и как-то напружинился. Мама торопливо открыла дверь. Алька возникла на пороге — румяная от мороза, но без улыбки. Очень серьезная. Тихо поздоровалась.

— Сева, ну что же ты! Помоги Але раздеться, — сказала мама.

— Чё, она сама не умеет, что ли? — буркнул Севка и зашмыгал носом.

— Я умею, — спокойно сказала Алька. — Я тебя поздравляю. Вот тебе подарок.

Она подала Севке плоский газетный сверток и стала разматывать шарф.

Мама сделала страшные глаза: «Спасибо кто будет говорить?»

— Спасибо, — выдохнул Севка. И разозлился на себя. Что он за балбес? Ведет себя так, будто к нему Гета Ивановна пришла, а не обыкновенная Алька Фалеева! — Ну-ка, давай!..

Он размотал на Альке шарф, вытряхнул ее из пальтишка, уволок одежду на вешалку. Ему стало просто и весело. Он вернулся, сказал Римке и Гарику:

— Это Алька Фалеева, мы на одной парте сидим. Да вы ее знаете, в одной же школе учимся.

Альку знали. И никто не удивился, что она пришла. Севкин день рождения — кого хочет, того и зовет.

— Сейчас будем чай с тортом пить, — распорядился Севка. — Давайте садитесь.

— Так сразу? — удивилась мама. — Ладно, желание именинника — закон.

Гости начали устраиваться за столом, а Севка развернул Алькин подарок.

В свертке была тетрадь. Толстая, в глянцевой зеленовато-голубой обложке. С блестящей бумагой в линейку. Видимо, трофейная. В нее оказался вложен карандаш — темно-красный, с нерусскими буквами. Значит, тоже иностранный. А еще была там лакированная открытка с двумя веселыми обезьянами, которые играли на трубе и бара-бане.

Севка чуть не растаял от радости. Из-за тетрадки. Он сразу понял, для чего она пригодится. Он запишет в нее все свои стихи: и про революцию, и про зиму, и еще несколько маленьких двустиший, которые сочинил в первом классе. Это будет начало. А потом он придумает много новых стихотворений, они займут всю тетрадку. Это будут хорошие стихи, потому что писать плохие в такой тетради просто не получится…

Севка не расстался с тетрадкой даже за столом, когда пили чай. Держал ее на коленях и гладил потихоньку.

Торта досталось каждому по два больших куска, а конфет-подушечек с начинкой мама каждому насыпала полное блюдце. Так что пир получился на славу. Правда, сперва все молчали, но потом Римка стала рассказывать про книжки, которые подарила Севке: как Швейк вредил фрицам, устраивал им всякие каверзы. И все развеселились. Даже мама хохотала.

Но скоро мама сказала, что должна уйти. В два часа на избирательном участке концерт самодеятельности, она там должна петь.

— А ты, Сева, будь хозяином, не давай гостям скучать… Но и не переверните комнату вверх дном, ладно?

— Ладно. Я кукольный театр про Айболита буду показывать.

«Приключение Айболита» все посмотрели с удовольствием. Даже Гарик, хотя видел спектакль второй раз. Севка расхрабрился: рычал, как настоящий Бармалей, верещал, как обезьяна Чичи, блеял, как Тянитолкай. Даже охрип слегка…

Потом стали играть в «собачку»: перекидывали друг другу мячик, а кто-то один ловил. Играли, пока мячик не брякнулся о раму. Хорошо, что не в стекло. Тогда пошли в коридор и устроили игру в пряталки.

Однако скоро игра кончилась, потому что на Севку, который спрятался за комодом Романевских, упал со стены велосипед дяди Шуры. На звон и грохот выскочили Евдокия Климентьевна и ее внук Володя. Севка, потирая спину, сказал про свой день рождения. Володя и Евдокия Климентьевна не стали ругаться. Поздравили Севку и помогли водрузить велосипед на место. Но когда они ушли, возникла в коридоре тетушка дяди Шуры Елена Сидоровна и стала кричать: почему хулиганят? Она была глухая, и объясняться с ней не имело смысла. Севка и гости вернулись в комнату.

Посмотрели по очереди калейдоскоп, который утром подарила Севке мама. Потом Гарик сбегал домой и приволок свои железные коробки. Из них составили поезд. Началась игра в партизан. Правда, Римка играть не стала: что она, маленькая? Больно надо ползать по полу, вскакивать и орать «ура!». Она ушла читать какую-то книжку про любовь. А Севка, Алька и Гарик стали готовиться к взрыву фашистского эшелона.

Гарику пришлось сделаться немецким машини-стом. Но он сказал, что станет машинистом не по правде, а «как будто», пока надо толкать поезд. А после взрыва он тоже станет партизаном, чтобы напасть на немцев, которые повыскакивают из горящих вагонов.

Эшелон с железным скрежетом выполз из-под стола и стал двигаться к мосту, сделанному из стиральной доски и учебников.

— Пора, — шепотом сказал Севка и прижался животом к половицам. — Лишь бы часовые не заметили.

— Если тебя заметят, я отвлеку огонь на себя, — очень серьезно пообещала Алька.

Севка посмотрел на Альку через плечо. Она была не очень похожа на партизана. Даже меньше, чем раньше, похожа, потому что не в обычном своем лыжном костюме, а в синем платьице с белым воротничком. Но лицо у нее было решительное. Севка благодарно кивнул.

Потом он пополз к железнодорожному мосту, вы-ждал момент и трахнул кулаками по концу дощечки, под которую был подложен кубик.

Дощечка другим концом вздыбила стиральную доску. Вагоны взлетели в воздух.

Дзынь! Трах! Ба-бам!

— Ура! Огонь!!

— Tax! Tax! Tax!

— Ды-ды-ды-ды…

Больше всех старался Гарик. Он мстил судьбе за свою недавнюю роль немецкого машиниста. Теперь он был партизан и палил из воображаемого пулемета так, будто лента с патронами была длиной в километр…

В разгар стрельбы пришла веселая мама. И ничуть не рассердилась, увидев подорванный поезд и всю картину боя. Дождалась, когда с противником будет покончено, и усадила снова всех пить чай. С остатками торта.

Алька и Гарик ушли, когда за окнами начал синеть вечер. А когда совсем стемнело, пришли взрослые гости: Алькина мама, тетя Аня Романевская с патефоном и Иван Константинович.

Иван Константинович подарил Севке суконную пилотку и новенькую, пахнущую кожей офицерскую сумку. С разными клапанами и гнездами для карандашей, с целлулоидным планшетом для карты. Севка обнял сумку и обалдел от счастья.

— Мне ее только что в училище выдали, — объяснил Иван Константинович. — А я решил, что дослужу со старой, я к ней привык.

— А вам не попадет? — опасливо поинтересовался Севка. — Сумка-то казенная.

Иван Константинович засмеялся:

— Как-нибудь выкручусь. Всё равно мне скоро уезжать. Насовсем.

Сразу всё сделалось другим. Не праздничным.

— Насовсем? — прошептал Севка.

— Да, к своим, Севушка. В Пензу.

— Демобилизовали? — упавшим голосом спросил Севка.

— Нет, пока переводят туда на службу. Но, думаю, скоро совсем уволят.

Ну и хорошо. Чего расстраиваться? Иван Константинович поедет к жене и дочке, он так давно этого ждал. Радоваться надо… Севка вздохнул. Не получалось радоваться.

Взрослые сели за стол. Поставили закуски. Усадили и Севку — все-таки именно он сегодня главный. Но у Севки уже не было именинного настроения. Видимо, он слишком долго и бурно веселился сегодня. Завод праздничной пружины кончился. А тут еще Иван Константинович со своей новостью про отъезд…

Севка тихо спросил:

— Иван Константинович, можно я посижу в вашей комнате?

Тот сразу понял Севку. Кивнул:

— Посиди. Конечно…

Севка забрал с собой сумку, Алькину тетрадь и карандаш. Он решил, что самое время записать все свои стихи. Это гораздо лучше, чем сидеть и слушать взрослые разговоры.

В комнате Ивана Константиновича всё было так знакомо… Койка под солдатским одеялом, покрытый газетами стол, машинка, на которой печатали договор о дуэли (ох, стыдно вспоминать). Шинель в углу. Полки из некрашеных досок, а на них военные непонятные учебники… Скоро ничего этого не будет, в комнату въедут незнакомые жильцы. А Иван Константинович окажется далеко-далеко, и, наверно, они с Севкой никогда не встретятся.

Где-то в Пензе есть счастливая девчонка, она будет говорить Ивану Константиновичу «папа».

А Севка никому говорить так не будет. Что поделаешь, война. У кого-то папы вернулись, у кого-то нет.

«Мой папа не вернулся с моря, — грустно и спокойно подумал Севка. — Наверно, он все-таки не спасся. Как спасешься, когда кругом волны? Стихия…»

«Прощай, свободная стихия… Мой папа не вернулся с моря…»

Севка достал из сумки тетрадь и карандаш.

В открытую дверь через коридор долетали веселые голоса. Потом заиграл патефон. «Рио-Рита»…

Севка притворил дверь.

Мой папа не вернулся с моря, Он навсегда погиб в воде…

Нет, немного не так надо сказать. Надо, что он на войне был. А то получается, что просто купался…

Мой папа не вернулся с моря, Он на войне погиб в воде. Прощай, свободная стихия, Ему не плавать уж нигде…

Севка перебрался со стула на койку Ивана Константиновича. Устроил тетрадку на подушке…

Мама несколько раз приоткрывала дверь, но, увидев, что Севка занят делом, не тревожила его. А когда гости разошлись и мама с Иваном Константиновичем пришли за Севкой, он спал. Скинул валенки и свернулся калачиком на одеяле, подложив под себя раскрытую тетрадку.

Иван Константинович осторожно взял Севку на руки. Тот не проснулся. Мама подняла тетрадь. На первой странице она увидела восемь строчек. По-следние четыре были такие:

Но я всё жду, что он вернется И постучит тихонько в дом. Он мне и маме улыбнется, И мы с ним в море поплывем.

Мама вздохнула и показала стихи Ивану Константиновичу.

Тихо и почему-то виновато Иван Константинович сказал:

— Всё ждет…

Но он ошибался. Севка не ждал. Уже не ждал. И стихи он написал без надежды. Просто как печальную сказку. Он этими стихами попрощался с папой. Навсегда. Не поплывет он с папой в море. В самом деле пора понять, что таких чудес не бывает. Не маленький, девять лет уже, а не восемь. Вернее, девять будет завтра, но какое значение имеет один день…

БРЕМЯ СЛАВЫ

В конце февраля подули теплые пасмурные ветры. С крыш закапало, хотя солнце укрывалось за косматыми облаками. Взрослые говорили:

— Еще не весна, это оттепель.

Но в первые дни марта облака убежали куда-то, солнце засверкало изо всех сил, и стало еще теплее. Это была уже, без сомнения, настоящая весна.

Севка шел из школы и сочинял стихи, чтобы подарить их маме к празднику «Женский день».

У заборов снег растаял, Нам уж лень сидеть за партой, Прилетели птичьи стаи В мамин день Восьмого марта.

Птицы еще не прилетели — ни скворцы, ни грачи. Снег лежал еще всюду, хотя и стал ноздреватым и грязным. Только на дороге машины и лошади размесили его и смешали с грязью. Поэтому в стихах правильной была лишь одна строчка: «Лень сидеть за партой». Однако Севка подозревал, что именно она меньше всего понравится маме.

Но у поэзии свои законы, ей нужны рифмы. «Восьмое марта» и «за партой» так хорошо складывались. А лень у Севки не потому, что он такой уж лодырь, а потому, что скоро весенние каникулы.

При мысли о каникулах Севка зашагал еще веселее.

По слякотной дороге, не спеша, но сохраняя строй, двигалась колонна немцев. Они ходили теперь без конвоиров. Потому что война всё равно кончилась и убегать было глупо. Скоро немцев и так отпустят из плена домой. Видно, они сами это понимали, поэтому шагали бодро. Некоторые даже улыбались.

— Айн, цвай, драй, — сказал Севка без всякой злости, просто так.

Он не ждал никакого результата, но немец, который шел сбоку от колонны, — толстоватый, в очках и почти новом кителе, — оглянулся и хмуро бросил:

— Без тебя знаю.

Чисто, по-русски сказал.

Севка слегка оторопел. И тут же рассердился — на себя за растерянность и на немцев за нахальство.

Вояки! Теперь осмелели, улыбаются. А на фронте небось как их прижали — сразу лапы вверх.

Севка громко сказал вслед толстому:

Нас огнем «катюши» кормят, Мы бежим, не чуя ног. Наступали в полной форме, Отступаем без штанов.

Это были не Севкины стихи, а старая частушка про фрицев. Очень подходящая! Толстый не оглянулся, но спина его, кажется, поежилась. Видно, слово «катюши» было ему знакомо.

Эта стычка сделала Севку сердитым. Он вспомнил, как Гетушка его опять ругала за почерк (ей ведь не скажешь, что Пушкин тоже писал корявыми буквами). Подумал, что Борька Левин совсем обнаглел, запихал в его, Севкину, сумку дохлого воробья (придется, наверно, драться). Почувствовал, как сапог натирает пятку (в валенках теперь ходить сыро, в ботинках — еще холодно, вот и приходится хлюпать в маминых сапогах).

И уроков задали целую кучу!

Севка прогремел подошвами по лестнице, заглянул в почтовый ящик. Конечно, пусто! А сегодня точно должна быть «Пионерка»!

В коридоре Севка, не раздеваясь, заколотил в дверь Романевских:

— Римка, опять стырила газету?!

Было тихо. Севка снова шарахнул кулаком. Дверь открылась, и Римка встала на пороге — какая-то слишком смущенная. С газетой.

— Давай сюда, — булькая от праведной злости, потребовал Севка.

— Теперь зазна?ешься, да? — сказала Римка. Она пыталась говорить насмешливо, но получался нерешительный лепет. — Теперь ты, конечно…

— Чего?

Римка неуверенно хмыкнула:

— Будто не знаешь…

— Чё не знаю? Знаю, что ты головой о комод стукнутая…

— Ты, что ли, правда… не видел свои стихи?

— Какие еще стихи?

Тогда Римка заулыбалась и поднесла к его носу газету. Внизу страницы среди каких-то детских рисунков и стихотворных строчек Севку прямо ударили по глазам слова:

Мой папа не вернулся с моря…

Это что?

Это правда?!

Мой папа не вернулся с моря, Он на войне погиб в воде. Прощайте, дом родной и город, Ему не плавать уж нигде. Но я всё жду, что он вернется И постучит тихонько в дом. Он мне и маме улыбнется, И мы с ним в море поплывем.

А внизу стояло: «Сева Глущенко, 9 лет. Город Т., школа N 19, 2-й класс «А».

Не слушая Римку, Севка ушел к себе, скинул сапоги и бухнулся на кровать. Лежал, смотрел в потолок и глупо улыбался. В голове была карусель.

Как стихи попали в газету?

Что теперь будет, когда прочитают в школе? Смеяться станут? Или поздравлять? Или завидовать?

А зачем изменили строчку про стихию? Потому что не Севкина, а пушкинская? Зато самая хорошая была, а Пушкину разве жалко одной строчки? Или все-таки правильно, что изменили? А то опять скажут «Пуся»… Да всё равно скажут…

Ну и пусть хоть что говорят! Зато его, Севкины, стихи напечатали в настоящей газете! Как у настоящего поэта!

Ой, неужели это правда? Может, приснилось? Нет, вот они, стихи. Вместе со стихами и рисун-ками других ребят. Сверху общее название: «Наши читатели пишут и рисуют». Вот стихотворение какой-то Светы Колдобиной из Москвы, называется «Мой щенок». Вот еще: «Стихи про Победу», Лева Ткаченко, город Киев… И рисунок «Атака морской пехоты». Художник — Толя Плетнев из Новосибирска, пятиклассник. Наверно, это замечательный пятиклассник, потому что картинка такая боевая: матросы в тельняшках, с гранатами, с военно-морским флагом, среди взрывов. А немцы от них драпают.

Хорошо, что этот рисунок рядом с Севкиным стихотворением. Наверно, их специально рядом поставили, потому что про моряков…

У Севкиных стихов нет названия. Сверху три звездочки, и сразу: «Мой папа не вернулся с моря…»

Жаль, что он никогда не вернется. А то он обязательно порадовался бы вместе с Севкой…

Мама очень обрадовалась, когда увидела газету. И сразу всё стало понятно.

— Стихи послала в газету Елена Дмитриевна, это несомненно. Она в феврале заходила к нам, я ей показала твою тетрадку, а она переписала… Я тебе говорила, разве ты забыл?

Севка не забыл. Он знал, что вскоре после дня рождения Елена Дмитриевна была у них дома. Она скучала по своим прежним ученикам и навещала их иногда. Севка в тот вечер катался на горке, Елена Дмитриевна беседовала с мамой. Да и стихи Севкины читала. Кажется, даже сказала: «Надо их кому-нибудь знающему показать». Но разве Севке могло прийти в голову, что она пошлет их в «Пионерку»?

— И подумать только, как быстро напечатали! — радовалась мама. — Видимо, твои стихи пришли в самый нужный момент… Только, пожалуйста, не зазнавайся, ладно?

Да что это все об одном? «Зазна?ешься», «не зазнавайся»… Он и не думает нос задирать. Он понимает, что со стихами в газете ему просто повезло и никакой он еще не поэт. Но… все-таки напечатали. Плохие стихи печатать не стали бы. Все-таки… значит, немножко поэт…

В школу Севка шел с радостью, но и с опаской: вдруг задразнят?

Сперва в классе всё было как раньше: будто и не печатали Севкиного стихотворения. Но вот влетела в класс Людка Чернецова и запела ехидно:

— А Пуся опять стихи сочинил, в «Пионерской правде» напечатали! Ай да Пусенька! Ай какой умненький…

Севка замер. Стало хуже, чем если ты не выучил басню, а тебе говорят: «Глущенко, к доске».

— Чего? Какие стихи? — сразу понеслось отовсюду. — Чего врешь?

Подлая Людка достала из портфеля газету. Помахала. И улыбалась так отвратительно, крыса…

Людку обступили. Загалдели, затолкались…

Севка на своей парте начал краснеть и съеживаться. Он был один, Алька еще не пришла.

Газета оказалась у Кальмана. Он влез на парту прямо в сапогах и начал читать клоунским голосом…

Первые две строчки — клоунским голосом. Потом как-то сбился. Начал опять, но уже обыкновенно, негромко. Потом еще тише…

И вдруг все перестали шуметь. Кальман кончил, но тишина всё не кончалась. Наконец Владик Сапожков проговорил:

— А я еще вчера это читал… А у меня папа тоже моряк был.

Витька Игнатюк — чернявый, худой и всегда молчаливый — пожал острыми плечами и проворчал:

— Прибежала, разоралась, будто он чего глупое написал… А он наоборот…

— Правильно! Пуся складно всё сочинил и по правде, — поддержал кто-то в толпе.

— Кто еще скажет «Пуся» — будет во! — раздался авторитетный голос Сереги Тощеева. И над стрижеными головами возник его кулак с чернильным якорем.

— Это что такое? Что за базар? Встали все как следует у своих парт!

Оказывается, уже был звонок и появилась Гета Ивановна. И Алька уже сидела рядом с Севкой.

— Вы что, глухие? Не знаете, что звонок с урока — для учителя, а звонок на урок — для вас?

— А у Глущенко стихи в «Пионерской правде», — звонко сказал Сапожков.

— Ты сейчас за дверь вылетишь вместе с Глу… Что? Какие стихи? Ты о чем?

Людка Чернецова дала ей газету.

В классе повисло молчание. Севке опять стало нехорошо.

Гета Ивановна подняла от газеты голову. Она улыбалась. Это было редкое зрелище.

— Ну что же… — бархатно произнесла Гета Ивановна. — Это очень приятно. Да. Я тебя, Сева, поздравляю. Мы все… Это большая честь. Я надеюсь, что теперь, когда про Глущенко известно всей стране, он подтянет успеваемость. Ну, мы об этом еще поговорим. А теперь приготовьте тетради с домашним заданием.

На переменке Севку похлопывали по спине, и ни-кто не говорил «Пуся». Людка Чернецова ходила среди девчонок из других классов и показывала на Севку глазами. Девчонки смотрели с почтением и шептались.

Одна Алька смотрела на него как на прежнего Севку. Вначале первого урока она просто сказала:

— Ты молодец. Мне очень понравилось.

Севка был ей благодарен за такую спокойную и прочную похвалу. Он смущенно признался:

— Я это в твоей тетрадке написал. В тот день…

После уроков подошла Нина Васильевна, директор школы:

— Молодец, Сева Глущенко, хорошо написал.

И многие в коридоре слышали это. Начиналась поэтическая слава.

Домой Севка прилетел на крыльях радости и вдохновения. Он был поэт, и такое звание обязывало его работать. Севка был уверен, что сядет за стол и напишет новые стихи — лучше всех прежних.

И он сел. И открыл тетрадь. Он хотел сочинить что-то сильное, могучее, героическое. Например, про бурю на море. Про стихию. Он даже придумал первую строчку:

Над морем двигалась гремучая гроза…

Но дальше ничего придумать не успел. Постучала Римка и ласково предложила:

— Сева, пойдем в кино. На «Кощея Бессмерт-ного».

— Не хочу…

— Ну пойдем, а?

— Да отстань, видел я этого «Кощея»…

— Ну и что? Разве не интересно еще раз… Я тебе дам три рубля на билет. Взаймы…

Севка догадывался: в кино придут Римкины одноклассницы и ей приятно покрасоваться рядом со знаменитостью.

— Не пойду… Не видишь, человек работает?

Римка заводилась всегда с пол-оборота.

— Подумаешь, «работает»! Пушкин какой!

— Ты Пушкина не трогай, — сказал Севка и подумал: не пустить ли в гостью сапогом?

— Я не Пушкина, а тебя. Или ты считаешь, что между вами никакой разницы?

— А какая разница? — Севка повернулся вместе со стулом и в упор посмотрел на Римку. Он знал, что сбить ее с толку можно только самым неожиданным доказательством. — Ну скажи, какая? Пушкин писал стихи, и я пишу стихи. У Пушкина их печа-тали, и у меня печатают. Только у Пушкина бакенбарды были, а у меня нету. Дак еще вырастут. — Он покрутил у щек пальцами.

Римка обалдело замигала. Открыла рот… и тихо притворила дверь.

Севка посидел, съежившись: он переживал собственное чудовищное нахальство. А что, если Римка завтра про эти слова разболтает в школе? Впрочем, ничего особенного, наверно, не будет. Все помнят кулак Тощеева. Но самому как-то не по себе…

Но Севка же не по правде это сказал, а назло Римке.

Севка вздохнул и вернулся к поэтическим трудам. Они двигались туго. Разница между Севкой и Пушкиным определенно ощущалась. Выжать из себя хотя бы еще строчку Севка не мог. К слову «гроза» приклеивалась какая-то дурацкая «стрекоза», а что ей делать в штормовом океане?

Севка поерзал еще пять минут и вышел в коридор.

— Римка! Ладно, айда в кино.

Да, слава — вещь приятная, но стихи у Севки перестали получаться. Севка маялся три дня, потом со смущенными вздохами сказал про это маме.

— Ты, наверно, очень спешишь, — ответила ма-ма. — По-моему, тебе стало всё равно, про что писать, лишь бы новое стихотворение получилось поскорее. А так нельзя. Хорошие стихи поэты пишут только про то, что любят.

Севка задумался. Море он любил. Только совсем его не помнил. Может быть, поэтому и не пишется?

А что еще он любит? Больше всего — маму. Но про маму писать он почему-то стесняется. Тут какой-то закон природы. Наверно, из-за этого закона люди стесняются признаваться друг другу в любви (Севка читал об этом и кино смотрел). Другое дело — стихи д л я м а м ы. Но он уже написал восьмимартовские.

Еще Севка любит весну, кино, мороженое… Пушкина!

Любит ходить с мамой вечером через мост над Турой, когда под ним проплывают самоходные баржи с огоньками.

Любит свой подоконник со сказочными жителями.

Интересные книжки…

Пускать мыльные пузыри…

И про всё это писать? Тут никаких сил не хватит. Надо что-то выбирать.

Но ничего не выбиралось.

— Ты не спеши, — опять сказала мама. — Берись за стихи только тогда, когда очень захочется.

А Севке, по правде говоря, не хотелось. Весна манила на улицу. Горка с блиндажом осела и поте-ряла гладкость, но зато посреди двора Гришун построил новую голубятню. Севка и Гарик ему помогали — Гришун обещал им за это сделать тополиные свистки. Попозже, когда тополя набухнут соком.

Через несколько дней Гета Ивановна сказала в начале уроков:

— Ты, Глущенко, стал совсем знаменитый. Тебе уже письма приходят. — И отдала Севке четыре конверта.

На каждом был написан адрес с городом, номером школы, а дальше: «2-й класс «А», Глущенко Севе». Конверты оказались распечатанными: видать, Гета полюбопытствовала. Но Севка сообразил это после. А в первый момент просто удивился:

— Это от кого?

— От твоих читателей. Когда будешь писать ответы, постарайся не царапать, как в тетрадях. А то скажут: стихи сочиняет, а писать не умеет.

Севка только усмехнулся.

Все письма были от девчонок: из Свердловска, Кирова, какой-то деревни Одинцово и Казани. И почти все одинаковые, будто их диктовала одна учительница:

«Здравствуй, незнакомый друг Сева! Пишет тебе незнакомая девочка Таня (или Валя, или Света). Я прочитала в «Пионерской правде» твои стихи. Они мне очень понравились. Я хочу с тобой переписываться. Напиши, как ты учишься и что любишь делать. Я учусь хорошо. Что еще писать, не знаю. Жду ответа, как соловей лета».

Мама сказала, что надо ответить. Севка насупился. Во-первых, писать было лень. Во-вторых, девчонки эти наверняка были глупыми и вредными, вроде Людки Чернецовой. Севка написал только одной — Вере Беляевой из Кирова. Верино письмо было не по-хоже на другие. Она писала, что ее папа тоже погиб и что она любит собирать картинки с самолетами, а один раз сочинила сказку про медвежонка, только ее нигде не печатали. Еще она просила Севку послать ей какие-нибудь свои стихи. Севка послал: про революцию и про зиму.

Через день после уроков Гета отдала ему еще два девчоночьих письма.

Севка прочитал их в коридоре, в уголке, чтобы не мешали. И разочарованно сунул в сумку. Письма были похожи на первые три. Он пошел к лестнице и услышал звонкий и твердый голос:

— Сева Глущенко. Подожди.

К нему шла Инна Кузнецова…

Прямо к нему шла Инна Кузнецова! Вот это да! Зачем?..

— Здравствуй, Сева. Это твои стихи напечатаны в «Пионерской правде»?

У Севки шевельнулась слегка горделивая мысль: раньше и не глядела на него, а теперь, смотри-ка, сама подошла. Но сразу он ощутил волнение и робость — как и раньше, когда видел Инну.

— Ага… — сказал он и потупился.

— Ты молодец. — Инна смотрела прямо и строго. — Мы в совете дружины думаем, что тебе пора вступать в пионеры. Вообще-то мы принимаем только с третьего класса, но самых активных второклассников иногда принимаем тоже. Потому что дружина у нас маленькая. Тебе сколько лет?

— Девять, — прошептал Севка, не смея верить.

— Ну ничего… Ты согласен?

Севка глотнул пересохшим горлом. Согласен ли? Да он, как о самой громадной сказке, мечтал об этом. О том, чтобы маршировать в строю, где впереди знамя, блестящий горн и барабан. О том, чтобы лихо салютовать вожатой, когда встретишь ее в коридоре. О том, чтобы приходить на сбор в белой рубашке с красным галстуком. О том, что (это уж совсем невероятно, однако вдруг когда-нибудь случится?) ему дадут поучиться играть на горне и, может быть, сделают горнистом. Пускай хоть запасным.

— А как это… надо вступать? — сипло спросил Севка, глядя на рыжие свои сапоги.

— Сначала выучишь Торжественное обещание. Завтра я принесу, а ты перепишешь. До свидания.

Севка глупо заулыбался и закивал. Торжественное обещание он знал с первого класса.

— Мама! Меня скоро примут в пионеры!

— Ой, ты сумасшедший! Ты меня перепугал! Ворвался…

— Мне сама Кузнецова сказала! Председатель совета дружины!.. Ой, а у меня ведь нет белой рубашки!

— Разве обязательно? Можно в матроске…

— Ну что ты, мама! Ведь надо чтобы форма! Вдруг не примут?

— Из-за рубашки-то? Так не бывает… Ну, не волнуйся, что-нибудь придумаем. Попросим тетю Аню перешить из моей блузки.

— Правда? Ура!

— Пионеры, между прочим, не скачут по ком-нате в грязных сапогах. И не швыряют сумки в угол.

— Да знаю, знаю!

Он всё знал: и про поведение, и про режим дня, и про учебу. И что пионеры должны быть смелые, должны помогать старшим. Честные должны быть. Да… и еще…

Как же быть?

Севка притих в углу на стуле. Неожиданная мысль озадачила его. Помимо всего прочего Севка вспомнил, что пионеры не верят в Бога.

Он не на шутку растерялся.

Конечно, о Севкином Боге не знал ни один человек на свете. Но сам-то Севка знал. Выходит, он будет не настоящий пионер?

Все станут думать, что настоящий, а на самом деле нет…

Севка размышлял долго. Сначала мысли суетливо прыгали, потом стали спокойные и серьезные.

Севка принял решение.

«Бог, ты не обижайся, — сказал он чуточку виновато. — Я не буду больше в тебя верить. Ты ведь сам видишь, что нельзя… Ты только постарайся, чтобы я дожил до бессмертных таблеток, ладно? А больше я тебя ни о чем просить не буду и верить не буду, потому что вступаю в пионеры. Вот и всё, Бог. Прощай».

Старик на крыльце башни-маяка, видимо, не рассердился. Вздохнул только и пожал плечами: что, мол, поделаешь, нельзя так нельзя.

До самого вечера Севке было грустно. Он успел привыкнуть к старому Богу в тельняшке, а с теми, к кому привыкаешь, расставаться всегда печально. К тому же Севка подозревал, что и Бог будет скучать без него. Как дед без внука. Но договор был твердым, и Севка ни разу не поколебался…

А наутро, перед уроками, в Севкин класс пришла Инна.

— Глущенко! Вот тебе Торжественное обещание. Можешь не переписывать, это я сама специально для тебя переписала. Учи. Сбор будет девятого мая. Но к работе мы будем привлекать тебя раньше.

— Ага… — сказал Севка и неловко закивал.

Инна, прямая и строгая, пошла к двери. Севка взволнованно разглядывал листок с круглым ровным почерком.

Алька сбоку посмотрела на Севку и без улыбки спросила. Вернее, просто сказала:

— Она тебе нравится…

— М-м? — ненатурально удивился Севка, и щеки у него стали теплыми. И тогда он сердито сказал: — А вот ничуточки.

АЛЬКА

Кузнецова ему нравилась раньше. А теперь уже не очень. То есть он по-прежнему знал, что она красивая, но думал об этом спокойно. Севкина любовь перегорела и угасла. Да и вообще любовь — это чушь собачья, выдумки взрослых. Даже непонятно, как серьезный человек Пушкин клюнул на такой крючок и писал стихи о сердечных страданиях. Севка на эту тему никогда ничего писать не будет.

Другое дело — настоящая мужская дружба. Мужская не потому, что обязательно между мужчинами, а потому, что крепкая и верная, как на фронте. Холодная и строгая отличница для такой дружбы не годилась.

А вот Алька вроде бы годилась.

Первый раз Севка так подумал еще в свой день рождения, когда играли в партизан и Алька сказала: «Если тебя заметят, я отвлеку огонь на себя». Тогда он почти сразу об этом забыл. Но потом иногда вспоминал, и как-то тепло делалось в груди, хорошо так, будто под майку сунули свежую, только что из духовки, булочку.

Алька была такая же, как раньше, но Севка порой смотрел на нее по-иному. И несколько раз даже подумал, что хорошо бы как-нибудь спасти Альку, если она где-нибудь провалится под лед, или заступиться за нее перед обидчиками.

Но получилось наоборот. Вовка Нохрин и Петька Муромцев из второго «Б» привязались к Севке на улице. Петька по кличке Глиста сунул ему за шиворот сосульку, а Нохрин сдернул и пнул Севкину шапку — она улетела в канаву с грязным раскисшим снегом. Севка подобрал шапку и назвал Глисту Глистой, а Нохрина не совсем хорошим словом. Тогда они обрадовались, подскочили, пнули Севку и сказали:

— А ну, беги отсюда!

Бежать — это хуже всего. Лучше уж провалиться на месте. Севка прижался спиной к белой стене библиотеки и приготовился отмахиваться и отпинываться.

Тут-то и подошла Алька.

Она легонько пихнула плечом Муромцева, ладошкой отодвинула Нохрина и сказала обычным своим тихим голосом:

— Двое на одного, да? Как дам сейчас. Ну-ка, брысь…

И они пошли. Оглянулись, правда, и Глиста противно сказал:

— Хы! Жених и невеста…

Но это было так глупо, что ни Севка, ни Алька даже не смутились. Уж кто-кто, а они-то ни капельки не «жених и невеста». Севка поправил на плече сумку и деловито сказал Альке:

— Чего ты вмешалась? Я бы и сам отмахался. Боюсь я, что ли, всяких Глистов…

— Вдвоем-то всё же лучше, — разъяснила Алька. И взяла Севку за рукав: — Повернись-ка. Весь извозился.

И она принялась хлопать его по ватнику, счищать со спины известку. Севка мигал от каждого хлопка и от неловкости, что не он спас Альку, а она его. Но при этом опять подумал, что друг из Альки получился бы хороший.

Однако этого мало для настоящей дружбы. Надо, чтобы и Алька про Севку думала так же, а про ее мысли он ничего не знал. Она была такой, как раньше: тихой, заботливой и незаметной. И когда Севка стал знаменитым, она к нему не лезла с разговорами и не примазывалась.

И Севка нисколько не врал, когда сказал, что Инна ему не нравится «ничуточки». И Алька сразу поверила. Она спокойно кивнула и сказала:

— Доставай «Родную речь», сейчас будет чтение.

«Родная речь» на чтении не понадобилась. Гета Ивановна стала рассказывать, что такое былины и кто такие богатыри. Оказалось, что богатырь — это «такой сильный воин, который ходит одетый в железную кольчугу со щитом и ездит верхом на ло-шаде?».

Севка еле слышно хмыкнул и посмотрел на Альку. Алька тоже взглянула на него и чуть-чуть улыбнулась. Но вообще-то она была сегодня слишком уж задумчивая. Больше, чем всегда. Эта мысль на миг кольнула Севку легкой тревогой, но тут же он отвлекся. Гета Ивановна повесила на доску картонный лист с наклеенной картиной. На картине был могучий бородатый дядька в островерхом шлеме, с красным щитом и тяжелым копьем. Он сидел на косматом и толстоногом белом битюге.

Битюг хотя и был нарисованный, а не настоящий, но всё равно — белая лошадь. В разных концах класса послышались легкие хлопки и прошелестело: «…горе не мое…».

Севка машинально сложил в замочек пальцы. Опять взглянул на Альку. И снова они встретились глазами. Она всё понимала, Алька. И «замочек» его сразу же заметила. А сама пальцы не скрестила. Конечно, разве это защита от белой лошади? Вот если бы передать кому-нибудь горе… Но Алька не решится. Не потому, что боязливая, а постесняется.

Севка вздохнул и разжал «замочек». Протянул Альке ладошку:

— Передавай…

У нее приоткрылся рот, а глаза сделались ка-кими-то беспомощными. Потом сдвинулись светлые бровки, и Алька сказала со снисходительным упреком:

— Что ты. На друга разве передают?

И сразу Севка услышал запах клейких тополиных листьев. И близко увидел синие Юркины глаза. Прогромыхала телега, которую тащила белая кляча. Ударило теплом майское солнце, и прозвучал Юркин голос: «Что ты. На друга разве передают?»

И всё стало ясно до конца. И Севка, переглотнув, опустил глаза и сказал одними губами:

— Тогда давай всё горе пополам…

И догадался, что она тоже сказала еле слышно:

— Давай.

Они слепили под партой мизинцы левых рук и резко дернули их. В этот очень короткий миг Севка почувствовал, какая у Альки теплая рука. Даже горячая…

— …А Глущенко пускай перестанет болтать языком с соседкой и слушает учительницу! Ну-ка, повтори, что я сейчас сказала!

Нет, не удастся Гете испортить Севкину радость! Он весело отчеканил:

— Богатырь — это старинный воин.

— Полным ответом!

— Богатырь, — сказал Севка, — это старинный воин, который воюет с Соловьем-разбойником, ходит в кольчуге и сидит на богатырской лошаде?.

В классе хихикнули. Гета хлопнула о стол:

— Это я давно говорила! А еще что? Зовут как?

— Лошадь?

— Сам ты лошадь. Богатырей!

— А! Илья Муромец, Алеша Попович и Никита Горыныч… Ой, нет, Добрыня. А Горыныч — это змей. Змей Добрыныч…

— Сядь, — при общем веселье снисходительно произнесла Гета Ивановна. — Стихи сочиняешь, а на уроках слушать таланта не хватает…

Смеясь в душе, Севка опустился на скамью. Алькины глаза тоже смеялись. Кажется, она одна поняла, что Севка дразнил Гету. Как Иван-царевич Змея Горыныча.

Когда кончился урок и Гета разрешила одеваться, Алька сразу встала и пошла к вешалке. Севка хотел пойти с ней. Но оказалось, что Владька Сапожков, который сидел сзади, привязал его за лямку к спинке парты. Марлевой тесемкой. Он и раньше иногда так шутил, и Севка не сердился. Владька был веселый, маленький и безобидный. Но сейчас, ругаясь и обрывая тесемку, Севка пообещал:

— Обожди, Сапог, на улице получишь.

Сапожков испуганно заморгал, но Севка тут же забыл про него. Он побежал за Алькой.

Среди толкотни и гвалта у вешалки Алька стояла, не двигаясь. Держала за рукав свое висящее на крючке пальтишко и прислонялась к нему щекой. На секунду Севке даже показалось, что она плачет. Но нет, она просто так стояла. Усталая какая-то.

— Ты чего? — встревожился Севка.

— Да не знаю я, — виновато сказала Алька. — Голова что-то кружится.

Их толкали, задевали плечами, и Севка растопырил локти, чтобы защитить Альку. И постарался ее успокоить:

— Это ничего, что кружится, это не опасно. У меня тоже бывало с голоду. Ты сегодня ела?

— Ела, конечно… Это не с голоду. Она еще болит почему-то.

Севка вдруг вспомнил, какие горячие были недавно Алькины пальцы. И торопливо взял ее руку. Рука обжигала.

— Да ты вся горишь, — озабоченно сказал он, как говорила мама, когда Севка валился с простудой.

Он сдернул Алькино, а заодно и свое пальто, вывел послушную Альку в вестибюль, кинул одежду и сумку к стене. Страдая от смущения, тревоги и непонятной нежности, тронул Алькин лоб. Он тоже был горячий.

— Ну вот, — снова сказал Севка маминым голосом. — Наверно, выскакивала на улицу раздетая…

— Нет, что ты… — слабо отозвалась она.

— Давай-ка…

Не боясь ничьих дразнилок, он помог Альке натянуть пальтишко и застегнуться. Взял ее портфель:

— Я тебя доведу до дому.

— Да зачем? Я же не падаю, — нерешительно заговорила Алька.

— Всякое бывает, — сумрачно отозвался Севка. — Если голова кружится, можешь и брякнуться. Со мной случалось…

Они вышли на яркую от солнца улицу. Их обгоняли веселые второклассники и третьеклассники. И воробьи в тополях и на дороге веселились, как школьники.

Алька опять заспорила:

— Тебе же совсем в другую сторону…

— Подумаешь, — сказал Севка.

И они пошли рядом. Неторопливо, но и не очень тихо. На свежем воздухе Алька повеселела, но портфель ей Севка всё же не отдал. Свою сумку Севка нес на ремне через плечо, портфель держал в левой руке, а правая была свободна. Севка подумал, потом сердитым толчком прогнал от себя нерешительность и взял за руку Альку. А как иначе? Не под ручку же ее вести. И совсем не держать тоже нельзя: вдруг все-таки закачается.

Алькины пальцы были по-прежнему горячие, и Севка строго сказал:

— Как придешь, сразу градусник поставь. Мама у тебя дома?

Это был глупый вопрос. Алькина и Севкина мамы работали в одной конторе и приходили не раньше семи вечера.

Алька сказала:

— Бабушка дома.

— Вот пусть и поставит градусник.

— Она знает. Она умеет меня лечить…

— Вот и пускай лечит как следует, — наставительно сказал Севка, чтобы не оборвался разговор.

Но он всё равно оборвался. И когда пошли молча, к Севке опять подкралось непонятное чувство: смесь тревоги и ласковости. И какой-то щемящей гордости, будто он выносил с поля боя раненого товарища. Но никакого поля не было, а были просохшие дощатые тротуары и пласты ноздреватого, перемешанного с грязными крошками снега вдоль дороги. И блестящая от луж дорога, по которой везла телегу с мешками пожилая лошадь (не белая, а рыжая).

Севка рассердился на себя за то, что слишком расчувствовался. Но как-то не слишком рассердился: не всерьез, а для порядка.

В эту минуту Алька сказала:

— У тебя рука такая… хорошая. Холодящая…

— Потому что у тебя горячая.

— Наверно…

Алька жила в трех кварталах от школы, в кирпичном двухэтажном доме.

— Дойдешь теперь? — спросил Севка около высокого каменного крыльца.

— Конечно, — чуть улыбнулась Алька.

Назавтра Алька не пришла.

Случалось и прежде, что она болела и пропускала уроки. Но тогда Севка не испытывал беспокойства. Только неудобства испытывал: нужно было макать ручку в чернильницу на задней парте. И хорошо, ес-ли чернильница была Владика Сапожкова. А если отвратительной Людки Чернецовой, тогда приходилось туго.

Но сегодня Севка огорчился не из-за чернил. Скучно было одному на парте, неуютно. И что же это получается? Просто злая судьба какая-то: лишь появится друг и — трах! — исчезает куда-то.

Ну конечно, Алька надолго не исчезнет, но всё равно обидно. И даже тревожно.

Нельзя сказать, что на всех четырех уроках Севка только и думал об Альке. Но если и забывал, отвлекался, червячок беспокойства всё равно шевелился в нем и мешал быть веселым. Даже несколько новых писем, которые после уроков отдала Гета Ивановна, не обрадовали его. Тем более, что Гета при этом не забыла сказать гадость:

— Когда будешь отвечать, следи за почерком, а то ведь стыд. Спросят: кто его учил писать?

Севка молча взял конверты и треугольники. Больно ему надо отвечать на такие глупости.

А что все-таки с Алькой? Может, сходить к ней домой? Но Севка ни разу у нее не был, неловко. И где там Алькина квартира в большом доме? А спрашивать почему-то стыдно…

Вечером, когда пришла мама, Севка вздохнул и небрежно сказал:

— Фалеева что-то в школе не появилась. Видать, заболела…

— Заболела, — сразу откликнулась мама. — Раиса Петровна сегодня с работы отпросилась: говорит, что у Али очень высокая температура и какая-то сыпь. Хорошо, если обыкновенная корь, а если сыпной тиф?

«Ну вот, — подумал Севка, — теперь это надолго…» И вдруг стало горько-горько, даже колючки в горле зашевелились. Севка сел на подоконник, вцепился в ручку на раме и щекой прислонился к холодному стеклу.

Было еще светло, мокрые ветки тополей от закатных лучей золотились, а стена пекарни была оранжевой. Дым из тонкой трубы торчком поднимался в сиреневое небо — он был похож на хвост великанского черного кота, спрыгнувшего с далекого облака… Но всё это не нужно было Севке! Не до сказок ему!

Мама остановилась рядом.

— Ну, что ты расстроился… — осторожно сказала она.

— Ни капельки, — хмуро отозвался Севка.

— Она поправится, — сказала мама. — Или ты боишься, что заразился? Не бойся, корью ты уже болел, а сыпняк… он же передается только… с этими, с насекомыми… Слава Богу, у тебя их нет.

Ни о какой заразе Севка и не думал. Однако мама тут же нагрела воды и вымыла его в корыте едким жидким мылом, потому что кто знает: вдруг случайное «насекомое» перепрыгнуло на Севку в классе.

Однако волновалась мама зря. Оказалось, что у Альки не тиф. И не корь. У нее была скарлатина. Севка узнал об этом от мамы на следующий день. Мама сказала, что Альку увезли в больницу и Раиса Петровна очень расстроена, потому что состояние у дочери тяжелое.

— Как — тяжелое? — сумрачно спросил Севка.

— Плохое, — вздохнула мама. — Температура высокая, горло запухло. Она даже бредит иногда. И с ногами что-то. Мама ее говорит, что синие стали и кожа блестит, как стеклянная.

Севка подавленно молчал. Мама сказала:

— Ты скарлатиной совсем легко переболел, хоть и крохой был. А с ней вот как получилось…

Севка понял: мама его успокаивает. Ты, мол, уже перенес когда-то эту болезнь, и теперь она тебе не страшна. Но Севка и не думал про себя. Вернее, думал: какая он все-таки свинья. Вчера и сегодня он страдал оттого, что нет Альки. Ему без нее было тревожно, плохо. А дело-то не в этом. Дело в том, что е й о ч е н ь п л о х о. Севку эта мысль проколола стремительно и болезненно. Он даже зажмурился и переглотнул.

Но чем он мог помочь Альке?

Севка взял «Пушкинский календарь» и забрался на мамину кровать. Он раскрыл нарочно самые печальные страницы — про дуэль и смерть Пушкина. Потому что ни о чем веселом думать не хотелось.

Так и заснул — одетый, с головой на раскрытой книге.

Наутро в школе все узнали, что во втором «А» не будет уроков. Ни в этот день, ни в другие дни, до самых весенних каникул. Потому что Фалеева за-болела скарлатиной и в классе назначен карантин. Другие классы завидовали, а второй «А» ликовал. Правда, Гета Ивановна задала на дом целую кучу примеров и упражнений и долго грозила всякими ужасами тем, кто не решит хотя бы одну задачку. Но никто не пугался — впереди были две недели свободы!

Севка рассеянно смотрел на общее веселье. Он не злился на ребят, он их понимал. Если бы из-за кого-то другого случился карантин, не из-за Альки, он бы тоже радовался.

Впрочем, и теперь Севка не очень огорчался, что отменили уроки. Всё равно без Альки в школе было скучно.

Дома Севка от нечего делать полдня клеил вареной картошкой бумажный домик для Кашарика. Домик получился кособокий и хлипкий, Севка потерял к нему интерес, кликнул Гарика, и они пошли во двор.

Во дворе сверкали отраженным синим небом и солнцем просторные лужи. Целые океаны. Гарик притащил свои хлебные коробки. Некоторые были проржавевшие и быстро потонули, зато из других получились прекрасные тяжелые броненосцы. Севка с Гариком разделили их на две эскадры и устроили морской бой.

Броненосцы хитрыми маневрами старались обойти друг друга, потом сталкивались в грохочущих таранах, иногда черпали воду и героически шли ко дну под ударами береговой артиллерии. Артиллерия била по ним обломками кирпичей. От самых тяжелых снарядов столбы воды поднимались выше головы. И падала вода не только на броненосцы, но и на Севку, и на Гарьку. И скоро оба они были — хоть выжимай. Но никто нисколечко не озяб, наоборот, жарко сделалось. И весело.

Даже в самой горячке боя Севка не забывал про Альку. Но теперь ему казалось, что Альке наверняка стало легче. Потому что ничего плохого не могло случиться в такой солнечный день, когда такие теплые пушистые облака и когда уже совсем настоящая весна.

Впрочем, Гарька напомнил, что плохое случиться все-таки может. Его определенно выдерут, если он не высушит пальто и штаны до прихода матери. Севка подумал, что и его мама не похвалит за мокрую одежду. Пришлось вытаскивать на берег броненосцы и топать домой.

Печка была еле тепленькая, и развешанная у нее одежда высохнуть не успела. Поэтому Севка не удивился, когда мама пришла и посмотрела на него хмуро. Но дело было не в промокших штанах и ватнике. Мама тихо и как-то осторожно сказала:

— Вот так, Севушка… Совсем плохо твоей по-дружке.

Севка даже не обратил внимания на нелепое слово «подружка». Приутихшие днем страх и тревога опять выросли. Зажали Севку, накрыли с головой, будто упало на него холодное одеяло. Севка передернулся, как от озноба.

— Почему плохо? — сдавленно спросил он.

Мама виновато развела руками:

— Такая вот болезнь… Ох, Севка, а почему ты в матросский костюм вырядился? А-а, промочил всё на улице! Ну что это такое? Тоже захотел в больницу? Почему ты не можешь играть как нормальные дети? Вот подожди, я займусь твоим воспитанием! Что за человек, не может спокойно пройти мимо лужи…

Она еще что-то говорила, а к Севке подкрадывалась догадка. Он сник, сел на табурет у печки, потом поднялся, подошел на ослабевших ногах к маме. Шепотом спросил:

— Значит, она по правде может умереть?

— Ну что ты, Севка… — ненастоящим каким-то голосом сказала мама. — Зачем ты так сразу… Может быть, всё еще пройдет.

И она отвела глаза.

Севка снова сел на табурет. И больше ничего не спрашивал и вообще не говорил. Что говорить, если мама отводит глаза…

Оранжевая кирпичная стена за окном потускнела, стала размытой и серой, а вечер сделался как густые синие чернила. Мама щелкнула выключателем, и за окнами совсем почернело.

Глухой это был вечер. Безнадежный и пустой какой-то, хотя лампочка светила полным накалом, дрова в печке весело стреляли, а кастрюля на плите уютно булькала.

— Севушка, ну что ты совсем скис? — жалобно сказала мама.

Он потоптался перед ней, потом попросил:

— Давай сходим к ней домой, а? К Альке… К ее маме. Может, теперь уже… получше ей…

Мама растерянно мигнула. Почему-то нерешительно оглянулась на дверь, на окна.

— Ну что ты, Севушка… Неудобно это. Раисе Петровне и бабушке не до нас, им и так тяжело…

— Мы же только спросим…

— Н-нет… Нет, Сева, не надо. Подождем до завтра. Я всё узнаю на работе.

И она опять стала смотреть не на Севку, а по сторонам как-то.

Севка понял. Дело не в том, что неудобно. Просто мама боится. Боится, что… уже. Что Альки нет уже на свете? Да?

Севка тихо задохнулся. Стиснул себя за локти и так напружинил плечи, что старая матроска затрещала на спине. Отошел от мамы. Она беспомощно сказала ему вслед:

— Мы же всё равно ничем не можем помочь ей…

Никто не может помочь. Может, в Москву на-писать товарищу Сталину? Но Владька Сапожков правильно говорил: откуда у Сталина время заниматься всеми больными? А если даже он и займется, велит прислать лекарство, сколько пройдет времени…

Севка долго молчал, сидя за столом и подперев кулаками щеки. Потом сказал негромко и решительно:

— Я спать буду.

— Так рано?

— Да. Мне хочется.

— А ты не заболел? — конечно, испугалась мама.

— Нет. Просто хочу спать.

Он не хотел спать. Он хотел остаться один — укрыться с головой и оказаться в темноте и тишине.

Полной тишины всё равно не получилось. Сквозь одеяло и старое мамино пальто, которые Севка натянул на голову, доносилось потрескивание дров и даже бубнящий Римкин голос из-за стенки — она опять долбила правила. На первом этаже — через пол, сундук и подушку — тоже слышались голоса: грозный тети Даши и жалобный Гарькин. Видимо, Гарьке доставалось за мокрую одежду. «Могут и выпороть», — мельком подумал Севка, но тут же перестал слушать все звуки. Он остался один, чтобы поговорить с Богом.

Севка понимал, что это нечестно. Он же пообещал Богу, что верить в него больше не будет и просить никогда ни о чем не станет. Но сейчас не было выхода. И главное, времени не было. Алька могла умереть в любую секунду, и тогда проси не проси…

Севка так и сказал:

«Я знаю, что это нехорошо, но ты меня прости, ладно? Потому что надо же ей помочь. Помоги ей, если не поздно, очень тебя прошу. Очень-очень… Ну, пожалуйста! Сделай, чтоб она поправилась…»

Седой могучий старик сидел, как и раньше, на ступенях у своей башни. Синий дым из его трубки уходил к разноцветным облакам, в разрывах которых кружились у громадного флюгера звезды и шарики-планеты. Старик задумчиво, даже немного сердито смотрел мимо Севки, и непонятно было, слушает он или нет.

«Я тебя последний раз беспокою, честное слово, — сказал ему Севка. — Больше никогда-никогда не буду…»

Ему показалось, что старик шевельнул бровями и чуть усмехнулся.

«Правда! — отчаянно сказал Севка. — Только помоги ей выздороветь. Больше мне от тебя ничего не надо!.. Ну… — Севка помедлил и словно шагнул через глубокую страшную яму… — Ну… если хочешь, не надо мне никакого бессмертия. Никаких бессмертных лекарств не надо. Только пускай Алька не умирает, пока маленькая, ладно?»

Старик быстро глянул на Севку из-под кустистых бровей, и непонятный был у него взгляд: то ли с недоверием, то ли с усмешкой.

«Я самую полную правду говорю, — поклялся Севка. — Ничего мне от тебя не надо. Только Алька… Пускай она…»

Старик опять глянул на Севку.

«Ты думаешь: в пионеры собрался, а Богу молится, — с тоской сказал Севка. — Но я же последний раз. Я знаю, что тебя нет, но что мне делать-то? Ну… Если иначе нельзя, пускай… Пускай не принимают в пионеры. Только пусть поправится Алька!»

Старик несколько секунд сидел неподвижно. Потом выколотил о ступень трубку, медленно встал. Не глядя больше на Севку, он стал подниматься по лестнице. Большой, сутулый, усталый какой-то. Куда он пошел? Может быть, на верхнюю площадку башни колдовать среди звезд и облаков, чтобы болезнь оставила Альку? Или просто Севка надоел ему своим бормотаньем?

«Ну, пожалуйста…» — беспомощно сказал ему вслед Севка. Он, кажется, это громко сказал. Потому что к сундуку тут же подошла мама:

— Ты что, Севушка? Ты не спишь?

Он притворился, что спит. Стал дышать ровно и тихо. Мама постояла и отошла. Потом она подходила еще несколько раз, но Севка снова притворялся спящим. Притворялся так долго, что в самом деле уснул. Ему приснилось, что Алька выздоровела и веселая, нетерпеливая прибежала в школу. За открытыми окнами класса шумело листьями полное солнечное лето, Алька была в новенькой вишневой матроске, а тоненькие белобрысые косы у нее растрепались…

Вдруг Алька стала строгой и спросила у Севки:

— С тобой никто не сидел, пока я болела?

— Что ты! — сказал Севка. — Я бы никого не пустил!

Алька улыбалась…

Но это был сон, а наяву все оказалось не так. День Севка промаялся дома и во дворе, где было пусто и пасмурно — то снег, то дождик. А вечером узнал от мамы, что Альке пока ничуть не лучше.

— Но и не хуже? — с остатками надежды спросил он.

— Да, конечно, — сказала мама. И Севка понял, что Альке не хуже, потому что хуже быть просто не может.

Еще мама сказала, что днем Раиса Петровна два раза ходила в больницу и, наверно, будет дежурить там ночью…

Севка больше не обращался к Богу. Накануне он сказал ему всё, что хотел, а канючить и повторять одно и то же бесполезно.

Утром Севка проснулся поздно. Мама, не разбудив его, ушла на работу. Севка позавтракал холодными макаронами, полистал «Доктора Айболита», но само слово «доктор» напоминало о больнице, и он отложил книгу. Хотел раскрасить бумажную избушку, взял картонку с акварельками, и в эту секунду на него навалилось ощущение тяжелой, только что случившейся беды.

Всхлипывая, давясь тоской и страхом, Севка натянул ватник и шапку, сунул ноги в сапоги и побежал к маме на работу.

Контора Заготживсырье находилась далеко: за рынком и площадью с водокачкой. Бежать было тяжело. Твердые ссохшиеся сапоги болтались на ногах и жесткими краями голенищ царапали сквозь чулки ноги. К тому же эти сапоги были дырявые, Севка бежал по лужам, и ноги скоро промокли. Ветер кидал навстречу, как плевки, клочья мокрого снега. Это кружила на улицах сырая мартовская метель, сквозь которую пробивалось неяркое желтое солнце.

Сильно закололо в боках. Севка пошел, отплевываясь от снега и вытирая мокрым рукавом лицо. Потом опять побежал…

Он бывал и раньше у мамы на работе, знал, где ее искать. В деревянном доме конторы пахло едкой известковой пылью, чернилами и ветхим картоном. Севка, топоча сапогами, взбежал на второй этаж. Мама работала в комнате номер три, слева от лестницы. Но сейчас… сейчас он увидел маму сразу. В коридоре. Она стояла у бачка с водой (такого же, как в школе) вместе с Раисой Петровной. Они рядом стояли. Вплотную друг к другу. Раиса Петровна положила голову на мамино плечо, а мама ей что-то говорила…

Грохнув последний раз сапогами, Севка остановился. Мама услышала его всхлипывающий вздох. Посмотрела…

Нет, она смотрела не так, как смотрят, если горе. Она вдруг улыбнулась. Качнула за плечи Раису Петровну и сказала:

— Раечка, смотри, вот он. Прибежал наш рыцарь…

Севка не сразу поверил счастью.

— Что? — громко спросил он у мамы.

Мама улыбалась. Раиса Петровна тоже улыбнулась, хотя лицо ее было мокрое.

— Ну что?! — отчаянно спросил у них Севка.

— Ничего, ничего, Севушка. Получше ей, — сказала мама. — Теперь, говорят, не опасно…

В конце коридора было широкое окно, за ним вперемешку с солнцем неслась, будто взмахивая крыльями, сумасшедшая от радости весенняя вьюга.

ВОТ ТАКАЯ РАЗНАЯ ВЕСНА…

Как награда за недавние страхи и тоску, пришли к Севке счастливые дни каникул. Безоблачные. Очень теплые, хоть в одной рубашке бегай во дворе (только мама не разрешает). Севкина оттаявшая душа рвалась к радостям. Он с утра убегал во двор, где добрый и безотказный Гарик всех ребят оделял своими «броненосцами» и закипали морские бои. Оказывается, в тот день, когда был самый первый бой, Гарьку ругали вовсе не за одежду, а за то, что не выхлопал половик. А лупить вовсе и не собирались. Поэтому Гарька сейчас не боялся сражений. А если уж очень промокал, Севка вел его к себе и сушил у печки.

Иногда вместо морской войны играли в сухопутную. За большой поленницей устраивали крепость и лепили гранаты из мокрого снега, который еще грудами лежал в тех углах двора, где было много тени. Снежные снаряды посвистывали в воздухе, ударялись о забор и прилипали к доскам серыми бугорками. От них тянулись вниз темные полоски влаги, и забор становился полосатым. У Севки придумались строчки:

От весны сверкает город, Солнце съело тучи. Полосатятся заборы От снежков летучих.

Севку немножко беспокоило: есть ли такое слово — «полосатятся»? Но скоро он перестал об этом думать. Стихи сочинились легко и так же легко забылись. Даже в тетрадку Севка их не записал, не до того было. Он радовался вольной весенней жизни.

Альке становилось всё лучше, мама сообщала об этом каждый вечер. А в воскресенье она ска-зала:

— Можно сходить к Але в больницу.

— Как? — удивился Севка. — Это же заразная больница, в нее не пускают.

— А мы постоим под окнами. Согласен?

Севка почему-то смутился, засопел и кивнул. Оказалось, что больница совсем недалеко. Она была в доме, где раньше располагался детский сад. Тот самый, куда в давние времена ходил Севка.

Алькина палата была на втором этаже.

— Вон то окошко, — сказала мама. Она уже всё знала.

В окошке виден был большой круглоголовый мальчишка. Мама сложила у рта ладошки и крикнула:

— Женя, позови Алю Фалееву!

Мальчишка кивнул, исчез, и очень скоро в окне появился другой мальчик. Тощий, тоже остриженный наголо, с большими ушами. Он улыбался. Потом он встал на подоконник, открыл форточку и высунул свою большеухую голову.

Мама нетерпеливо посмотрела на Севку:

— Ну, что же ты? Поздоровайся с Алей.

Севка обалдело заморгал. Но тут же увидел: улыбается мальчишка знакомо, по-алькиному.

Севка опять смутился, зацарапал каблуком доску тротуара, потом сипло сказал:

— Здорово, Фалеева…

— Ох, Севка, Севка… — вздохнула мама и крикнула: — Аль, закрой форточку, простудишься!

— Не… здесь тепло.

— Закрой, закрой!

— А у нас из-за тебя карантин был, — сообщил Севка. Надо же было что-то сказать.

— Я знаю! — весело откликнулась Алька.

— Аля, закрой форточку!.. Что тебе принести?

— Книжку какую-нибудь! — обрадовалась Алька.

— Я принесу! — крикнул Севка.

Появилась девушка в белом халате, сняла Альку с подоконника, захлопнула форточку, погрозила маме и Севке пальцем. Алька прилипла носом к стеклу.

— Я принесу книжку! — опять крикнул Севка.

Алька закивала.

Севка и мама пошли, оборачиваясь и махая руками. И скоро Альку не стало видно, потому что в стекле отражалось очень синее небо и солнечный блеск.

— Какую же книжку ты ей отнесешь? — спросила мама.

— «Доктора Айболита», — решительно сказал Севка.

— Свою любимую? Тебе не жалко? Ее ведь не вернут из больницы.

— Пусть, — вздохнул Севка. Было, конечно, жаль, но что делать. Кроме того, Севка надеялся, что Алька прочитает, а потом бросит ему книжку в форточку.

На следующий день он пришел к больнице один. В окошке никого не было. Севка затоптался на тротуаре. Кричать он не решился. Кинуть снежком? А если не рассчитаешь и стекло высадишь? Вот скандал будет! И Альке влетит…

Пока он топтался, Алька сама появилась в окошке. Севка обрадованно замахал «Доктором Айболитом». Алька закивала, открыла форточку, спустила на длинной бечевке клеенчатую хозяйственную сумку. У них там, в больнице, видать, всё было продумано.

«Айболит» уехал в сумке наверх.

— Когда прочитаешь, спусти обратно!

— Конечно!

— Ладно, закрывай форточку, а то попадет!

— Ага… А ты еще придешь?

— Завтра!.. Тебя когда выпустят?

— К Первому мая!

До Первого мая было еще больше месяца. Севка вздохнул про себя и бодро сказал:

— Ничего. Это скоро.

Чтобы немножко поболтать с Алькой или просто помахать ей рукой, Севка стал прибегать каждый день.

Впрочем, дней в каникулах оказалось не так уж много, и пролетели они стремительно. И в самый последний из них Севка спохватился: «Батюшки, а уроки?!» Те самые упражнения и примеры, которые Гета Ивановна задала на дом из-за карантина.

Нет, Севка не стал надеяться на чудо: Гета, мол, забудет и не спросит. Севка проявил силу воли. С утра сел за стол и к середине дня сделал все задания. Примеры и задачки оказались нетрудные. С упражнениями было хуже — длиннющие такие. И нельзя сказать, что Севка очень следил за почерком, когда их дописывал. Но зато он сделал всё, что задали. И с облегчением запихал учебники и тетради в сумку. Впереди было еще полдня свободы…

А потом пришло первое апреля.

Считается, что это очень веселый день. Можно всех обманывать, устраивать всякие хитрости. Идешь, например, по улице и говоришь прохожему: «Дяденька, у вас шинель сзади в краске». Дяденька начинает вертеться, будто котенок, который ловит свой хвост. А потом всё понимает, но не сердится, только смеется и грозит пальцем. А еще можно придвинуть к дверям Романевских табуретку с пустым ведром, поколотить в стенку и заорать: «Римка, ты что?! Заснула? У тебя на кухне картошка подгорела!» — «Ой, мамочки!»

Дверь — трах, ведро — дзинь, бах! Римка: «А-а-а-а!»

Но омрачается этот день тем, что после веселых каникул надо топать в школу. И как назло — понедельник, до выходного целая вечность.

Погода была согласна с хмурым Севкой. Сеял дождик. Он съедал у заборов остатки снега и рябил в лужах воду. Лужи были серые, совсем не такие, как на каникулах. Мокрые сердитые воробьи не галдели и прятались под карнизами. У них словно тоже кончились каникулы.

Но… все-таки пахло весной. И все-таки до лета оставалось меньше двух месяцев. К тому же в кинотеатре имени 25-летия комсомола шел «Золотой ключик», и мама обещала дать три рубля на билет. Всё это слегка утешало Севку. А в школе стало совсем весело. Там бегали, хохотали, спорили и старались обманом отправить друг друга в учительскую: тебя, мол, директор вызывает. На эту хитрость попался только доверчивый Владик Сапожков…

Когда сели за парты, к Севке опять подкралась печаль. Потому что рядом не было Альки. Но тут Гета Ивановна сказала, чтобы дежурные собрали у всех тетрадки по русскому языку, велела всем решать примеры, а сама села проверять, как написаны домашние упражнения.

Когда кто-нибудь начинал шептаться, она поднимала голову и говорила:

— Опять болтовня!.. У Светухиной вместо четырех упражнений одно, а она языком болтает! Будешь писать после уроков! А у Иванникова где задание? Тоже посидишь… Я вам не Елена Дмитриевна. Ей вы на шею садилися, потому что очень добрая, а на мне много не покатаетесь…

Севка не болтал: не с кем было. И даже не оборачивался, чтобы обмакнуть ручку, потому что сам принес пузырек с чернилами. Он спокойно решал и ничего не боялся, поскольку все задания у него были сделаны. И он удивился, когда услышал:

— А это что такое?.. Глущенко!

— Что? — опасливо спросил Севка и встал.

— Вот это! — Гета Ивановна ткнула длинным ногтем в страницу. — Это что, буквы? Это бессовестные каракули! Елена Дмитриевна твое царапанье терпела, я тоже долго терпела, а теперь — хватит! Иди сюда!

С нехорошим холодком в животе Севка подошел к столу. И беспомощно затоптался перед Гетой.

Гета Ивановна торжественно поднесла к Севкиному носу тетрадь и медленно разорвала ее.

— Вот так! Перепишешь всё! От корочки до корочки!

Севка обалдел от ужаса. Всю тетрадку? Всё, что он писал целый месяц! Там же еще с февраля упражнения!

— Вы, наверно, сошли с ума, — сказал он тоненьким голосом.

Тут же Севка сообразил, какие ужасные слова он произнес. И понял, что сию минуту обрушатся на него страшные громы и молнии. Он сжался. Но грома не было.

— А-а… — почти ласково пропела Гета Ивановна. — Я сошла с ума… Я, конечно, слишком глупая, чтобы учить такого знаменитого гения. Нет, вы поглядите на него! Ему письма пишут со всего Советского Союза, он у нас лучше всех!.. А я вот возьму да напишу этим ребятам, какой ты на самом деле! Вот хотя бы этому Юре Кошелькову из Ленинграда, пускай он знает, какой тут у нас поэт…

Она достала из классного журнала белый конверт, и на нем — внизу, где обратный адрес, — Севка сразу увидел ровные крупные буквы: «Юре Кошелькову». И тут же всё сделалось неважным. Всё, кроме письма. Потому что буква «Ю» была знакомая-знакомая. С длинной перекладинкой, пересекающей палочку и колечко.

Севка, замерев от счастья, потянулся к конверту. Но Гета Ивановна живо отдернула письмо:

— Нет, голубчик! Хватит с тебя писем. Получишь, когда всё перепишешь и вести себя научишься. А пока оно у меня полежит. И другие тоже.

Севке не нужны были другие! Только это!

— Отдайте! Это от Юрика! — отчаянно сказал он.

— Ну-ка, помолчи! Он еще голос свой будет тут повышать!..

— Отдайте! Это же от Юрика!

— А хоть от Пушкина! Если будешь орать, я его вообще… — Она встала и взяла письмо так, будто хотела разорвать. Как тетрадку!

Севка прыгнул и вцепился ей в локоть:

— Не надо!

Она стряхнула Севку:

— Ах ты, негодяй!

Но он опять прыгнул и вцепился. Гета Ивановна за шиворот выволокла его в коридор и потащила к дверям учительской. Но Севке было уже всё равно. Пусть его хоть убивают, лишь бы отдали письмо Юрика!

— Отдавайте! — со слезами кричал он. — Отдавайте немедленно! Это мое! Это от Юрика! Не имеете права! Отдайте сейчас же!

Гета Ивановна рывком втащила его в учительскую, и он мельком увидел растерянное лицо Нины Васильевны. Гета Ивановна толкнула Севку на середину комнаты:

— Полюбуйтесь! Закатил истерику! Говорит, что я дура!

Севка тут же повернулся к ней:

— Отдайте письмо!

Он попытался схватить конверт, но Гетушка оттолкнула Севкины руки и выскочила за дверь. Дверь захлопнулась, она была с замком. Севка заколотил по ней кулаками, загудела фанерная перегородка. Страх, что письмо исчезнет, был сильнее всего. И еще была ненависть.

— Отдайте! Отдайте!! — рыдал он. — Вы в самом деле дура! Я маме скажу! Отдайте письмо!!

Нина Васильевна схватила его за плечи, оттащила. Он упал на пол.

— Пусть отдаст! Отдайте! Это же от Юрика!! Неужели они не понимают, что это от Юрика?! Почему они такие?

Нина Васильевна подтащила его к дивану, попыталась усадить. Он упал лицом на клеенчатый валик. Его опять усадили. В учительской, кроме Нины Васильевны, были теперь еще какие-то люди.

— Ну, по… жалуйста! — дергаясь от рыданий, кричал Севка. — Ну, пожалуйста! От… дай… те!..

— Да вот, вот твое письмо…

И конверт оказался у него в руках. Севка прижал его к промокшей от слез рубашке.

— Успокойся, Глущенко… Ну тише, тише…

Однако Севка не мог успокоиться. Рыдания встряхивали его, как взрывы. Ему дали воды в стакане, но вода выплеснулась на колени и на диван.

И только через много-много минут слезы стали отступать. Но еще долго Севка вздрагивал от всхлипов. Из учительской ушли все, кроме Нины Васильевны. Та опять дала Севке воды, и он сделал два глотка.

— Вот видишь, до чего ты себя довел, — сказала Нина Васильевна.

Он довел? Это его довели! Севка всхлипнул сильнее прежнего.

— Ну ладно, ладно, перестань, — торопливо заговорила Нина Васильевна. — Посиди вон там и успокойся.

Она взяла его за плечи, увела в угол, к вешалке, усадила там на стул. А сама вышла. И кажется, заперла дверь.

Севка повсхлипывал еще минут десять, потом совсем затих. И в школе было тихо. Уже отшумела перемена и шел второй урок. А может быть, и третий.

Севка не понимал, зачем его сюда посадили. В наказание или просто так? И что будет дальше? Но эти мысли проскакивали, не оставляя никакой тревоги. Севка ничего не боялся и никуда не спешил. Главное было у него в руках — его сокровище, письмо Юрика. Севка сначала прижимал конверт к животу, а потом затолкал под рубашку. Распечатывать и читать сейчас он не хотел. Вернее, просто об этом не думал. Самое важное, что Юрик нашелся…

А она хотела порвать письмо!

Севка опять шумно всхлипнул. Погладил письмо под рубашкой. Сел на стуле боком и привалился щекой к спинке.

Забрякал звонок, зашумела еще одна перемена. Севка напружинился. Сейчас придут сюда учительницы, будут разглядывать его и, может быть, ругать. Гета уж точно будет. А что, если спрятаться за пальто на вешалке?

Открылась дверь, и вместе с Ниной Васильевной вошла… мама.

Мама несла Севкин ватник, шапку и сумку.

— Одевайся, — сухо сказала она.

Севка, глядя в пол, засуетился, запутался в рукавах. Мама, не говоря ни слова, помогла ему. Потом подтолкнула к двери. У порога напомнила:

— Что надо сказать, когда уходишь?

— До свидания, — пробормотал Севка.

На улице и следа не осталось от утренней пасмурности. Ни одного облачка. День сиял, было тепло, как летом, и улица была разноцветная. Севка глубоко и прерывисто вздохнул, будто вырвался из жуткого плена.

Однако мама тут же поубавила его радость. Она проговорила ледяным голосом:

— Видимо, ты просто сошел с ума.

— Не сошел… — слабо огрызнулся Севка.

— Нет, сошел. Только сумасшедший может сказать учительнице такие слова.

— Какие?

— Ты что, не помнишь?

— Не помню, — искренне сказал Севка.

— По-твоему, можно говорить учительнице, что она дура?

Севка знал, что нельзя. Но злые слезы опять подкатили к горлу.

— А тетрадку рвать можно?! А письмо…

— Ну тише, тише, тише… Кстати, что за письмо? Раньше ты на эти письма внимания не обращал, а тут устроил такой бой…

— Ну от Юрика же!

Неужели и мама ничего не понимает?

— От какого Юрика?.. Постой, это от мальчика, который тебе книжку оставил? Наконец-то!

— Вот именно… — всхлипнул Севка.

— Но почему же ты ничего никому не объяснил?

Севка даже остановился.

— Я?! Не объяснил?! Да я только про это и твердил изо всех сил! А они… А она… порвать…

— Хватит, успокойся… Перестань. Ведь письмо-то теперь у тебя.

Да, это верно, письмо у него. И, оттеснив едкую обиду, к Севке вернулась радость…

Когда пришли домой, мама умыла Севку, велела зачем-то выпить крепкого и очень сладкого чая. И спросила:

— Ну а что он пишет, Юрик твой?

И Севка наконец распечатал письмо.

В последний момент он испугался: а вдруг это всё же не тот Юрик? Или вдруг письмо не такое, какое ждет Севка. Может, Юрик просто пишет: ты, мол, книжку не принес тогда, поэтому вышли теперь по почте…

Нет, письмо было самое такое, о каком Севка мечтал!

Крупными твердыми буквами далекий друг Юрик писал ему:

«Сева, здравствуй!

Я прочитал стихи в газете и сразу понял, что это ты. Я тогда очень жалел, что мы больше не увиделись. Мама говорила, что ты напишешь письмо, только письма всё нет и нет. Я понял, что бабка не дала тебе адрес. Она была такая вредная и всегда ругалась. Но теперь ты напишешь, ладно? Я тебе тоже еще напишу. А потом мы всё равно увидимся обязательно. Я недавно был на берегу Финского залива. Это часть настоящего Балтийского моря. Напиши мне обязательно. Твои стихи очень хорошие.

Твой друг Юрик».

Письмо занимало целую страницу и еще немного на другой стороне. А ниже подписи цветными карандашами была нарисована картинка: синее море, пароход с черными трубами и дымом и со звездой на борту, желтый берег, а на берегу мальчишка в красной матроске. Он стоял спиной к пароходу, лицом к Севке. И улыбался, подняв тонкую руку…

Мама тоже прочитала письмо и внимательно посмотрела на картинку.

— Видишь, какой хороший у тебя товарищ…

Она погладила Севку по колючей голове. Сейчас она была уже не сердитая и не строгая. Рассказала, что за ней на работу пришла школьная уборщица тетя Лиза: вас директор вызывает, ваш сын там школу разносит…

— «Разносит», — горько хмыкнул Севка.

— Придется тебе завтра как следует извиниться перед Гетой Ивановной, — сказала мама. — Если не хочешь, чтобы тебя исключили из школы…

Извиняться — это хуже всего. Это такая мука — краснеть и давить из себя: «Простите, я больше не буду…» Но Севка понимал, что никуда не денешься.

Ладно, в конце концов, это будет лишь завтра. А сегодня он целый день будет перечитывать письмо, разглядывать картинку и сочинять длинный-длинный ответ.

Мама велела Севке сидеть дома и ушла на работу. Он забрался на мамину кровать, разгладил письмо на подушке. Прилег на него щекой… и тут же уснул. И спал, вздрагивая во сне, пока не пришла мама.

Утром Севка и мама пошли в школу вместе. В шумном вестибюле Севка затравленно поглядывал на ребят. Но те пробегали мимо, веселые и равнодушные. Потом он увидел Гету Ивановну. Она шагнула из учительской — в своем «мундирном» платье с эполетами и с указкой-шпагой в руке. Прямая, твердая, как ручка от метлы, ненавистная.

— Иди, — тихо и сурово сказала мама. И подтолкнула Севку.

Он скрутил в себе отчаянный стыд и пошел. Пускай уж сразу…

— Гета Ивановна, — тонко и громко проговорил он, задрав голову. — Простите меня.

— Что-что?.. А, это Глущенко явился! Что ты сказал?

— Простите, я больше не буду, — сбивчиво и тихо повторил Севка и опустил голову.

Гетушка хмыкнула и посмотрела мимо Севки. И увидела маму.

— Здравствуйте! А вы что пришли? Вы не волнуйтесь, мы сами с этим героем разберемся, идите на работу.

Севка украдкой, из-за плеча, глянул на маму. Она вздохнула и стала спускаться по лестнице.

И остался Севка опять один, без всякой защиты.

— И-интересное дело, — слегка нараспев произнесла Гета Ивановна. — Обругал ты меня при всем классе, а извиняешься в уголочке, в коридорчике. Нет уж, ты это делай на уроке при всех ребятах… Иди в класс!

Севка пошел. Разделся. Сел. Владик Сапожков сочувственно спросил с задней парты:

— Досталось, да?

Севка шевельнул плечом. Серега Тощеев сказал издалека:

— Гетушка хоть кого доведет…

— А я скажу, что ты обзываешься! — злорадно сообщила Людка Чернецова.

— А я тебе косы выдеру и пришью… — серьезно пообещал Тощеев, тут же уточнив, к какому именно месту пришьет Людкины косы. И Севке стало немного легче.

Но в это время протренькал колокольчик и появилась Гета:

— Садитесь все… И ты, Иванников, сядь, не торчи… Ну, Глущенко, что ты хочешь нам сказать?

Севка поднялся и молчал, переглатывая новую порцию стыда.

— Ну-ка, выйди к доске.

Севка пошел, цепляясь ботинками за шероховатые половицы.

— Ну-ка, встань здесь и посмотри всем в глаза.

Севка встал, но в глаза, конечно, никому не смотрел.

— Дак что же ты собираешься сказать? — с некоторой торжественностью спросила Гета Ивановна.

Ладно, пусть. Всё равно сейчас пытка кончится. И всё равно есть на свете Юрик, эту радость у Севки никто не отберет. Севка зажмурился и, будто прыгая в крапиву, выпалил:

— Извините, я больше не буду!

— Что ты не будешь?

— Плохо себя вести, — механически сказал Севка.

— И не будешь больше называть свою учительницу дурой?

— Не буду, — пообещал Севка. И в глубине души у него шевельнулась смешинка. Очень тайная.

— Ну и на том спасибо, — скромно и с печалью отозвалась Гета. Потом щелкнула замком портфеля. — А это возьми.

Севка поднял глаза. Гета протягивала порванную тетрадь.

— К тому понедельнику всё перепишешь, как было сказано.

Что это? В самом деле? Она не забыла?

Целую тетрадь переписать! За шесть дней!

Холодное отчаяние накрыло Севку с головой.

— Не буду я ничего писать, — устало сказал он.

— Ты что?! Опять?! Будешь! Я своих слов назад не беру.

— А я беру, — сказал Севка. Ему было уже всё равно.

— Что ты берешь?

— Свои слова. Извинения, вот что! — крикнул Севка. — Не хочу я перед вами извиняться!

Потом его опять вели в учительскую и там что-то говорили и кричали. И опять Севка долго сидел в углу у вешалки, закостенев от тихой тоски. Он понимал, что теперь в его жизни всё хорошее кончилось навечно. И пусть кончилось…

Пришла мама. Вздыхая и покачивая седой головой, Нина Васильевна сказала, что ей очень жаль, но поведение Севы Глущенко стало совершенно ужасное. Такое ужасное, что учительница отказывается с ним заниматься. И ничего не поделаешь, Сева Глущенко заслужил суровое наказание. Придется его исключить из школы. На неделю…

ПОСЛЕДНЯЯ СКАЗКА

Мама не ругала Севку. Нисколько не ругала. По дороге из школы она молчала, но не сердито, а как-то задумчиво. А дома сказала:

— Ну вот, достукался… Будешь теперь заниматься сам. Каждый день будешь решать и писать то, что я задам. А то запустишь учебу и останешься на второй год.

— Ну и пускай останусь, — буркнул Севка. — Зато Гетушки там не будет.

Мама не стала спорить. Отметила для Севки в задачнике два столбика примеров, а в учебнике по русскому упражнение и ушла в свое Заготживсырье.

Уроки Севка сделал быстро. Даже удивительно быстро. И… затосковал. Непонятно отчего. Раньше, когда случалось одному сидеть дома, Севка и не думал скучать. Даже радовался: можно заняться чем пожелаешь. Хочешь — книжку читай, хочешь — стихи сочиняй или сказки придумывай, хочешь — строй самолет из стульев или кукольный театр устраивай… Но сейчас ничего не хотелось. И тишина в доме была не такой, как прежде, и комната не такая, как всегда. И день за окном светил как-то непривычно.

И Севка понял наконец, почему это. Потому что сам он был не такой. Он был и с к л ю ч е н н ы й.

В прошлом полугодии у них в классе на целых две недели исключили Борьку Левина — за то, что прогуливал уроки, дрался и шарил по карманам в чужих пальто. Севка тогда смеялся про себя: что за наказание! Две недели свободы подарили человеку.

Но оказывается, несладко от такой свободы.

Нет, Севка не стал раскисать. Все-таки он был не нытик, не клякса какая-нибудь. Тем более, что исключили его несправедливо, не виноват он ни в чем, а виновата одна лишь зловредная Гета. И не будет он ни капельки переживать и мучиться. А будет он писать Юрику ответ на письмо, вот!

Севка аккуратно вынул из тетрадки со стихами двойной чистый лист и опять сел к столу. И написал очень-очень аккуратно: «Здравствуй, Юрик».

А что писать дальше?

Два дня назад Севка написал бы, что собирается вступать в пионеры. Про весну написал бы, про морские бои во дворе и про скворечник — его повесил на шесте над забором Гришун, и там уже поселилось певучее скворчиное семейство.

А теперь что писать? «Здравствуй, Юрик, меня сегодня исключили из школы…»

Нет, можно, конечно, и про это. Можно рассказать Юрику про всё, что случилось. Юрик обязательно поймет. Он тоже возненавидит Гетушку, а Севку сдержанно, по-дружески пожалеет…

Но писать про вчерашний и сегодняшний случай было тошно. Опять всё переживать заново…

А если не про это, а только про весну? Но весна — это было сейчас не главное. При чем тут весна, когда на душе черным-черно?

Захлопали двери в коридоре, послышалось песенное мурлыканье:

Клен кудрявый, Клен зеленый, лист резной… Здравствуй, парень… трам-там-там…

Это вернулась из школы Римка. Через полминуты она стукнула в Севкину дверь.

— Чего тебе? — сумрачно отозвался он.

— Сев… А правда, что тебя из школы исключили?

— Иди к черту, дура! — гаркнул Севка.

Римка хихикнула и пошла к себе.

Клен кудрявый…

Севка беспомощно посмотрел на дверь. Зачем заорал на Римку? Может, лучше было бы впустить ее и рассказать всё по-хорошему? Римка в общем-то не злая и не такая уж глупая. Наверно, посочувствовала бы. А теперь всем разболтает… Хотя и так, наверно, все знают…

Ну и пусть! А чего ему стыдиться? Он по чужим карманам не лазал, стекла не бил, с уроков не бегал…

Севка решительно встал. Письмо он потом напишет. Может быть, не просто письмо, а стихи сочинит — про то, как он когда-нибудь приедет в Ленинград и они с Юриком обязательно встретятся. На берегу Финского залива…

Севка вышел во двор. Лужи обмелели, земля местами просохла. Было совсем тепло. Севка распахнул ватник и подумал, что можно ходить уже не в шапке, а в пилотке, которую подарил Иван Константинович. (Как он теперь живет, что с ним? В конце февраля было одно письмо, что доехал благополучно, встретился с женой и дочкой, а больше — ни гугу… А в его комнату въехал внук Евдокии Климентьевны Володя с женой, потому что у них скоро будет ребенок.)

У кирпичной стены пекарни на сухой и утрамбованной полоске земли играли в чику Гришун, Петька Дрын из соседнего двора и незнакомый мальчишка. Севка подошел и стал смотреть.

— Чё зыришь? — неласково сказал длинный Петька Дрын. — Хошь играть — играй… Или мотай отсюда.

— Денег нет, — вздохнул Севка.

— Ну и… — начал Петька, но Гришун сказал:

— Пускай глядит. Не кино ведь, билеты не берут. — Потом спросил у Севки: — Хочешь пятак в долг?

Севка помотал головой:

— Не… Я всё равно проиграю… — И самокритично добавил: — У меня меткость еще не развитая.

— Сам ты весь неразвитый, — заметил Дрын.

Севка снисходительно промолчал. Уж кто-кто, а Дрын бы не вякал. Он по два года сидел в каждом классе и к тринадцати годам еле дотянул до четвертого.

Третий мальчишка — верткий, чернявый, с длинными грязными пальцами, — не говоря ни слова, метал биток и аккуратно обыгрывал и Дрына, и Гришуна. Когда у тех кончились пятаки, он молча ссыпал мелочь в карман длиннополого пиджака и, не оглядываясь, пошел со двора.

— Фиговая жизнь, — задумчиво подвел итог Гришун. И тоже побрел куда-то.

Севка догнал его:

— Гришун… А помнишь, ты говорил, что, когда весна будет, свисток мне сделаешь из тополя.

— Не. Не помню… Да ладно, сделаю. Там работы — раз чихнуть. Только ветку добудь свежую.

— Я добуду.

Гришун шел к себе в стайку — сарайчик, в котором лежали дрова, хранилось разное барахло и стоял верстак. Севка не отставал, а Гришун не прогонял.

В стайке Гришун деловито оглядел стенку с развешанным инструментом и сообщил:

— Надо мамке полку для кухни сколотить, а то ругается: некуда кувшины ставить.

— А ты почему не в училище? — осторожно спросил Севка и подумал: «Может, тоже исключили?»

— Мы сейчас на заводе вкалываем, а нынче отгул.

— Прогул? — удивился Севка.

— От-гул. В воскресенье работали, а сегодня вместо него гуляем…

Гришун потянул с поленницы доску. Севка посмотрел на него и сказал неожиданно:

— А меня из школы исключили. На целую не-делю…

— Ух ты! — удивился Гришун. Даже доску оставил. — Правда, что ли?

— Ага.

Гришун подумал, сел на верстак, приподнял за локти и посадил рядом с собой Севку. Спросил с интересом и сочувствием:

— За что тебя так? Ты же еще маленький.

— А вот так… — Севка вздохнул и покачал ботинками. И начал рассказывать.

Гришун слушал со спокойным вниманием, иногда покачивал головой: понятное, мол, дело. И Севка рассказал всё как было. Даже не стал скрывать, что долго плакал в учительской.

Когда он кончил, Гришун задумчиво проговорил:

— Вот ведь какая она… — и добавил про Гетушку такие слова, что у Севки полыхнули уши. Но всё равно Севка был доволен.

Гришун сказал:

— А свисток я сделаю. Только ветку надо найти подходящую…

После разговора с Гришуном у Севки на душе полегчало. Вечером он до самого сна читал «Пушкинский календарь» и думал, сколько несправедливости испытал в жизни Пушкин. В ссылки его отправляли, травили по-всякому и убили, наконец. А ведь он был великий поэт, а не какой-то Севка Глущенко.

Спать Севка лег усталый и успокоенный.

Но наутро Севка опять почувствовал, какой он неприкаянный. Он скрыл от мамы тоску и беспомощную тревогу, но, когда мама ушла на работу, надел ватник и пилотку, взял сумку и пошел из дому. Будто в школу…

И так он стал делать каждое утро.

Близко к школе Севка не подходил — увидят, и шум поднимется: «Эй, глядите, Глущенко приплелся! Исключенный Пуся пришел!»

Иногда Севка прятался в Летнем саду под рассохшейся деревянной эстрадой и печально играл там, будто он Том Сойер, заблудившийся в темной пещере. Но долго в сумраке и застоявшемся холоде не поиграешь. И чаще всего Севка просто бродил по улицам и смотрел на весну.

Весне дела не было до Севкиной беды. Она хозяйничала в городе. Снег остался только в темных углах, а у заборов проклевывались травинки и похожие на сморщенную капусту пучки лопухов. Несколько раз Севка даже видел коричневых бабочек.

Севка старался уходить подальше от дома — на те улицы, где его не могли увидеть знакомые. И шагать старался не лениво, а озабоченно: я, мол, не болтаюсь просто так, а иду по своим делам.

Но если поблизости не было прохожих, Севка устало замедлял шаги. Иногда отдыхал на лавочке у чьих-нибудь ворот, а бывало, что садился на корточки и рассматривал гибкие травяные стрелки. Это были первые разведчики будущего лета. Лето всё равно придет. Придет несмотря ни на что на свете. Несмотря на Севкины несчастья. Мысли об этом слегка утешали Севку. Он трогал мизинцем щекочущие кончики травинок и при этом почему-то вспоминал Альку.

Все эти дни Севка не навещал Альку. Даже близко не подходил к больнице. Потому что думал: вдруг Алька от своей мамы знает, что его исключили? Вдруг начнет громко расспрашивать из окна, как это случилось? Хотя нет, расспрашивать не станет, она понятливая. Но всё равно стыдно будет: не потому, что он в чем-то виноват, а потому, что такой вот… несчастный какой-то, прибитый…

Иногда, шагая по просохшим деревянным тротуарам, Севка начинал сочинять письмо Юрику. То в стихах, то обыкновенное. Но мысли убегали, первые же строчки разваливались и забывались. И скоро Севка окончательно понял, что эти пустые несчастливые дни — не время для письма.

В середине дня Севка приходил домой — как все школьники. Прибегала на обед мама, торопливо кормила Севку. Про школу она не говорила и не упрекала его. Только была какая-то невеселая.

Кажется, мама догадывалась о Севкиных прогулках. Один раз она сказала с печальной усмешкой:

— Загорел-то как под весенним солнышком. Небось целыми днями на улице…

— Не целыми, — буркнул Севка. — Я уроки делаю.

Он в самом деле подолгу сидел за учебниками и тетрадками. Писал и решал гораздо больше, чем задавала мама. И это было совсем не трудно. И на душе легче делалось: все-таки не совсем разжалованный из учеников — хотя и дома, но занимается…

С Гариком Севка не играл, к Романевским не заходил. Во дворе Севка виделся только с Гришуном. Гришун сам нашел нужную ветку и сделал Севке громкий тополиный свисток. На следующее утро Севка развлекался свистком в Летнем саду. Свистеть он научился по-всякому: протяжно и с перерывами, ровно и переливчато. А потом Севка сделал открытие: когда мелко дрожит кончик языка (будто говоришь букву «Р»), получается милицейская трель. Как у постового на углу улиц Республики и Первомайской.

Севка решил испытать свисток: напугать кого-нибудь. Раздвинул в заборе доски и выглянул из сада на улицу. Севке «повезло». По другой стороне шагал не кто-нибудь, а железнодорожный милиционер — в черной шинели с серебряными пуговицами, в кубанке с малиновым верхом и с казацкой шашкой на ремне. Севка не удержался. Зажмурился от собственного нахальства и дунул: «Тр-р-р-р…»

Милиционер остановился и смешно заоглядывался. Севка отпрыгнул от забора, с колотящимся сердцем продрался в лазейку под эстрадой и притих. Было весело, но еще больше было жутко. Если поймают и отведут в школу, тогда уж исключат не на неделю, а насовсем. С милицией шуточки добром не кончаются.

Но никто не стал Севку разыскивать. Он понемногу успокоился, озяб и выбрался на солнышко. Ватник и штаны были в мусоре, оба чулка на коленях продрались. Так и придется ходить. Альки рядом нет, зашить некому… А ведь были когда-то хорошие времена: сядешь за парту, а рядышком Алька, и в классе не Гетушка, а нисколько не сердитая замечательная Елена Дмитриевна. Давно это было. А сейчас…

Но как бы плохо ни было сейчас, а Севка вдруг понял, что соскучился по школе. Не по Гетушке, конечно (чтоб она совсем провалилась куда-нибудь), а по классу, где пахнет чернилами и дымком от печки. По тренькающему колокольчику тети Лизы. По Владику Сапожкову, по Сереге Тощееву, даже по вредной Людке Чернецовой… Даже по тишине во время письменных заданий, когда только скрипят и царапают шероховатую бумагу перья и надо с замиранием стараться, чтобы получались буквы, а не каракули…

И Севка не выдержал.

Воровато вертя головой, он пробрался в школьный двор, залез на кирпичный выступ, что тянулся в полутора метрах от земли и отделял подвал от главного этажа. Царапая пуговицами кирпичи, Севка двинулся к окнам своего класса.

Подоконники были на уровне носа. Севка раскинул руки, встал на цыпочки и, чтобы не слететь с карниза, прижался к стене грудью, коленками и растопыренными ладошками. Зацепился подбородком за нижний край оконной ниши.

Он увидел головы и плечи ребят, увидел Гету Ивановну. Ребята, кажется, что-то списывали с доски. Гета, как всегда похожая на преображенского офицера, ходила между рядами.

Севка провел глазами по косичкам одноклассниц и стриженым макушкам одноклассников. Там, где стояла Севкина и Алькина парта, голов, конечно, не было. А дальше — Владик Сапожков и Людка Чернецова. Людка писала, сердито сжав губы, а Владик чему-то улыбался. Севка тоже тихонько улыбнулся. Оттого, что он видит ребят, в нем шевельнулась ласковая и грустная радость.

А вон Серега Тощеев. Он вовсе не пишет, а что-то мастерит из листка. Наверно, голубя. Хочет пустить его под потолок. Вот Гетушка завопит: «Кто?! Оставлю после уроков!» Но Серега не очень-то боится Гетушку.

Тощеев то ли ощутил Севкин взгляд, то ли просто решил поглядеть в окно. Повернулся… и встретился с Севкой глазами. Севку от затылка до пяток прошило игольчатым страхом. Сейчас Тощеев радостно заорет: «Гуща в окошко глядит!» И что поднимется в классе!

Серега не заорал. Он просто смотрел. Его глаза будто жалели Севку.

«Не шуми, ладно?» — молча и отчаянно попросил Севка. И Тощеев понял. Он опустил ресницы. И, будто ничего не было, стал опять мастерить голубя. Для будущей радости Гетушке!

А Севка наконец почувствовал, какая здесь холодная стена. Солнце никогда не согревало ее, и кирпичная кладка будто впитала в себя всю стужу недавней зимы. Стена даже сквозь ватник холодила грудь, а ладони и коленки совсем заледенели. Севка зябко передернулся, попрощался глазами с классом и прыгнул вниз.

Он упал на четвереньки, разбрызгав грязь и воду из мелких лужиц. Поднялся, вытер о ватник ладони, повернулся… и увидел Нину Васильевну.

Он ее не сразу узнал. Он привык видеть директоршу в строгом синем платье, а сейчас это была старушка в сером шерстяном платке и потертом пальтишке.

Сперва они смотрели друг на друга молча. Потом Севка стыдливо сказал:

— Здрасьте…

— Здравствуй, — вздохнула Нина Васильевна. — Здравствуй… И что же ты здесь делаешь, Глущенко Сева?

Севка опустил голову. Переступил в лужице грязными ботинками… Но он был не из тех, кто долго стоит с опущенной головой, если не виноват. Он посмотрел на Нину Васильевну и негромко сказал:

— Я смотрел. Я ведь не заходил в школу, я отсюда смотрел. И никому не мешал.

— Вот видишь… — с укоризной начала Нина Васильевна и вдруг замолчала. И Севка вдруг понял ее, будто между ними протянулся тонкий проводок, чтобы слышать мысли. Нина Васильевна хотела сказать: «Вот видишь, Глущенко, к чему привело твое нехорошее поведение». И подумала: «А зачем? Всё равно он не будет считать себя виноватым. Он поймет, что я говорю это просто так: потому что я директор, а он второклассник…»

И она спросила:

— Соскучился по школе?

Севка подумал.

— По ребятам соскучился, — уклончиво сказал он.

Нина Васильевна, совсем как обычная бабушка, покивала и повздыхала. Наклонилась, заглянула Севке в лицо:

— Вот что… Сева. Пойдем-ка со мной в класс. Извинишься перед Гетой Ивановной, и будем считать, что кончилось твое исключение.

Все жилки в Севке радостно рванулись и запели: в класс!

Но…

— Нет, — сказал Севка.

Нет. И не потому, что надо извиняться. Это Севка как-нибудь перетерпел бы. Он сказал «нет», потому что иначе всё опять станет неправдой: Гета решит, что он почувствовал себя виноватым.

А ребята скажут: «Директорша поймала Пусю во дворе и привела извиняться».

— Нет, — опять сказал Севка и даже замотал головой и зажмурился.

— Ну, что же ты такой… упрямый? Так и будешь болтаться по улицам, пока не кончится твой срок?

Севка опять поднял глаза:

— Я не болтаюсь. Я уроки учу каждый день. Сам…

Она опять вздохнула и вдруг сказала то, что, наверно, не должен говорить директор:

— Не знаю, как мне вас помирить… А давай переведем тебя во второй «Б». Согласен? К Ирине Петровне. И Бог с ней, с Гетой Ивановной… А? Прямо сейчас и пойдем.

Во втором «Б» Севка знал почти всех ребят. Классы-то рядышком. Нормальные были ребята. А Ирина Петровна в тысячу, нет, в миллион раз лучше Гетушки. Хоть и кричит иногда, но не сердито нисколько. И с ребятами даже в хороводе иногда поет.

Но тогда как же…

— А как же Алька? — растерянно спросил он.

— Какая Алька?

— Ну… Фалеева. Мы с ней рядом сидим.

— А, это та девочка, которая сейчас в больнице? Вы с ней дружите?

Севка потупился и кивнул.

Нина Васильевна озабоченно сморщила лоб:

— Но ведь она столько пропустила из-за болезни. И еще пропустит. Я боюсь, не останется ли она на второй год.

— Она же не виновата!

— Я понимаю, Сева. Но знаний-то у нее всё равно не будет.

— Будут! — испуганно пообещал Севка. — Она догонит, она старательная…

— Ну хорошо, хорошо… А с тобой-то что делать?

Севка тихонько пожал плечами. Что с ним делать? Сегодня пятница, а во вторник он пойдет в школу. Осталось потерпеть два дня, потому что воскресенье не считается.

— Можно я пойду домой? — спросил Севка.

— Что ж… Ступай… Ох, а забрызгался-то как. И чумазый. И дырки вон…

— Я почищусь дома. И зашью, — пообещал Севка. — До свидания.

И он пошел со школьного двора.

В школе еле слышно забренчал звонок, и это значило, что сейчас на улицу выскочат ребята. Но Севка не бросился бежать или прятаться. Что-то произошло с ним. Он теперь не стыдился и не боялся. Ему даже хотелось: пускай повстречаются одноклассники. Не будут они дразниться. Тощеев недавно вон как по-хорошему взглянул.

Но в эти минуты Севку ждало еще одно испытание — внезапное и тяжкое.

Он был уже на улице и остановился у парадного школьного крыльца, когда распахнулись двери и стали выходить ребята. Именно выходить, а не выскакивать. Это были четвероклассники. Они сразу становились по трое. Длинный, очень серьезный мальчишка в танкистском шлеме вынес на плече свернутое знамя и встал впереди. На остром наконечнике неудержимо засияло солнце. Рядом со знаменосцем встали трубач с помятой, но сверкающей трубой и барабанщица. У барабана были празднично-красные бока и блестящие обручи.

Севка задохнулся от безнадежной зависти и тоски.

Да, было время, когда он верил, что скоро станет таким же. Будет повязывать треугольный сатиновый галстук (вон как они алеют своими узелками из-под воротников!). Будет, замирая от счастья, шагать в строю под громкий рокот барабана и бодрые выкрики горна.

Не будет… После того, что случилось, кто его примет?

А ребята всё выходили и строились. Наверно, пойдут на сбор в Клуб железнодорожников. А может быть, даже на экскурсию в пехотное училище.

Севка не уходил. Смотрел. Понимал, что лучше уйти, не терзать себя, но стоял. Появилась вожатая Света. А следом за Светой вышла о н а… всё такая же строгая, красивая. В коротком аккуратном пальтишке, новых блестящих ботиках и синей вязаной шапочке. Галстук у нее был повязан поверх пальто.

Она прошла совсем рядом и заметила Севку. Он не шевельнулся, но сжался внутри. И она сказала то, что должна была сказать:

— А, это Глущенко… Эх ты, а еще собирался в пионеры.

Из последних сил Севка сделал спокойное лицо и стал смотреть поверх голов.

Загудел барабан, отрывисто засигналила труба, и шеренги, прогибая доски тротуара, двинулись от школы.

И Севка двинулся. Но не за ребятами, а в другую сторону…

Задавленный тоской, глотая застывшие комки слез, он побрел наугад и оказался в проулке позади библиотеки. Это был проход между высоким деревянным забором и глухой стеной какого-то длинного склада. Здесь редко кто появлялся. Неподалеку были удобные проходы с тротуарами, а этот пересекал пустырь, на котором сейчас от края до края разлилась лужа.

Севка постоял на берегу. Посмотрел на отраженные облака — желтые и пушистые, на радужные нефтяные разводы. Идти обратно не хотелось. К стене склада лепилась полоска просохшей земли, там бы-ла тропинка. Севка двинулся туда и наткнулся на три доски, сбитые крепкими перекладинами. Это был приплывший откуда-то мосток.

Севка с большим усилием спихнул доски на воду. Подобрал в прошлогоднем бурьяне длинную гнилую рейку. Встал на доски.

Плот опасно качался. Эта опасность приятно погладила Севку щекочущей ладошкой. Слезы уже не давили. Впереди было хотя и маленькое, но все-таки приключение.

Севка вышел на середину плота, постоял, проверяя равновесие. Оттолкнулся рейкой. Плот медленно пошел. Он раздвигал редкие верхушки торчащего из-под воды бурьяна. Вода разбегалась от досок солнечными зигзагами. Доски покачивались. И Севка впервые в жизни ощутил волнующую радость движения по воде. Чувство Плавания… Кончилось плавание не совсем хорошо. Лужа была глубокая, рейка уходила в воду больше чем на полметра. А в одном месте совсем не достала дна — угодила в яму. Севка потерял равновесие и, чтобы не свалиться, соскочил в воду.

В яму он не попал, воды оказалось по колено. И была она не такой уж холодной — видимо, апрельское солнце прогрело это «море» до дна. Крушение случилось недалеко от края лужи, к которому плыл Севка. Он выбрался на берег, потом вздохнул, вернулся в воду и выволок на землю свой «корабль».

Трехметровые доски перегородили тропинку. Одним концом плотик уперся в стену склада, а другой конец остался в воде.

Севка подумал, снял ватник, расстелил на досках у стены. Сел на него. Разулся. Вытряхнул из ботинок воду, расстелил на солнышке мокрые чулки. Привалился спиной к бугристой штукатурке и закрыл глаза. Стало спокойно. Штукатурка была нагретая. Лучи солнца были теплые. Совсем как летом они припекали сквозь рубашку плечи и грудь, ласковыми ладошками гладили ноги. И тихо было так, что чувствовался даже шелест крыльев бабочки, которая залетела в этот прогретый безветренный переулок.

Севка испытывал, видимо, то чувство, которое заменяет радость жизни очень старым и утомленным людям: можно тихонько радоваться солнцу и никуда не спешить.

Севка не спешил. Куда торопиться? Ничего хорошего в будущем его всё равно не ждало. В пионеры не примут. Гета не оставит в покое.

Алька выйдет из больницы еще очень не скоро. И наверно, останется на второй год. Нина Васильевна не стала бы зря говорить. А в другом классе Алька сядет с другим мальчишкой и подружится с ним. Потому что мальчишка этот не будет свиньей, как Севка, и сразу поймет, какая Алька хорошая… А он, конечно, свинья, целых пять дней не подходил к больнице.

Была, правда, у Севки последняя радость: Юрик. Но Юрик так далеко, а письмо написать Севка до сих пор не собрался. И стихи для Юрика сочинить не сумел…

И вообще он никогда не сможет сочинить никаких настоящих стихов и никогда не сделается поэтом и писателем. Одно только более или менее хорошее стихотворение придумал — про папу, — да и то самая лучшая строчка не его, а Пушкина. А другие стихи — совсем чушь. Если бы не было лень шевелиться, можно было бы прямо сейчас вырвать из тетрадки все листки и сделать из них кораблики. Легко и бездумно Севка пустил бы их на воду.

Но двигаться не хотелось. Севка не шевельнулся, а только открыл глаза.

Небо над ним было очень синим, а маленькие кудрявые облака веселыми и быстрыми. Что им до Севки и его горестей! Они бежали к солнцу. Башня библиотеки — светло-желтая от солнца и голубоватая от теней, легкая, кружевная — словно плыла навстречу облакам, надвигаясь на Севку. Глядя на эту вырастающую из-за серого забора церковь, Севка опять подумал о своем Боге. Может быть, все беды из-за того, что Бог рассердился за тот последний разговор? Ведь Севка сказал тогда: «Ну и пускай не принимают в пионеры…» Но эта мысль скользнула и ушла, не взволновав Севку. Понимал Севка, что Бог не стал бы ему мстить. Что он, такой мелочный, что ли? Не стал бы он придираться к словам несчастного второклассника, который плачет в подушку. А кроме того, Севка знал — не только сейчас, но всегда знал в глубине души, — что этот седой старик на крыльце заоблачной башни — сказка. Одна из тех сказок, что придумывал Севка, чтобы жизнь была интереснее и радостнее.

А теперь сказка кончилась. Какие тут сказки, когда не Змеи Горынычи, не Бабы Яги, не страшные сны и опасливые мысли, а настоящие злые люди принесли Севке настоящую беду.

Когда Севка стал большой, он много думал, почему зло часто бывает сильнее, чем добро. Почему нахальные, жадные, нахрапистые люди побеждают хороших и великодушных? Почему умные и добрые иногда боятся злобных, безграмотных, безжалостных, тупых? Ведь и Нина Васильевна почему-то боялась Гету. Он понял до конца это после, но смутно чувствовал и в тот горький день.

Когда Севка вырос, он научился отвечать на такие вопросы. Научился даже давать отпор тем, кто делает зло. Не всегда получалось, но он старался. Отвечал иногда словами, иногда делом, а если надо, то и проще — по зубам. Но всё это было потом, а пока он сидел и думал: «Почему же так?»

Почему Нина Васильевна не возьмется сама учить второй «А» и не велит, чтобы Гета убиралась работать сторожем дровяного склада или продавщицей в рыночном киоске, — там ори и ругайся сколько хочешь. Почему вожатая Света не подойдет и не скажет: «Сева Глущенко, мы во всем разобрались и считаем, что ты всё же должен стать пионером». Почему не придет поскорее май и не выйдет из больницы Алька и не скажет тихо, но решительно: «Не буду я оставаться на второй год. Ни за что на свете…»

Если бы всё это случилось, это было бы лучше всяких сказок. Севка не знал, что со временем так всё и случится. Кроме одного: Гета уйдет не в сторожа и не в продавцы, а в инспекторы гороно. Она слегка располнеет, заведет шляпу, не станет больше говорить «по?льта» и «на лошаде?» и научится мило улыбаться. Но это не важно. Главное, что она уже не бу-дет учить ребят…

Ничего этого Севка не знал. Он сидел, вытянув ноги, прижимаясь к штукатурке, и глядел на башню и облака.

Потом опять закрыл глаза. Смотреть не хотелось, шевелиться тоже. Хорошо, что сидеть так придется долго: чулки и ботинки высохнут не скоро…

Когда послышались шаги на тропинке, Севка глаз не открыл. Только подтянул ноги, чтобы дать человеку пройти. Пусть проходит и ни о чем Севку не спрашивает. Севка никому не мешает, пусть его не трогают.

Но человек не прошел. Он сделал последний шаг — тяжелый и твердый — и остановился над Севкой.

— Мальчик, где школа номер девятнадцать? — негромко и как-то даже робко спросил мужчина. — Я тут совсем заблудился…

Севка и сейчас не открыл глаз, только махнул вдоль переулка рукой.

— А ты не из этой школы?

— Из этой, — сказал Севка. Ему было всё равно.

— А может быть, ты знаешь одного мальчика… из второго класса?..

Севка ощутил некоторый интерес. Правда, не настолько сильный, чтобы шевелиться. Но спросил всё же:

— Из «А» или из «Б»?

— Кажется, из «А». Да, из «А». Его зовут Сева Глущенко.

Севка насторожился, но тут же опять ослаб. Пусть. Одной бедой больше или меньше — какая разница. Он сразу понял, в чем дело: это железнодорожный милиционер, которого Севка подразнил свистком. Значит, заметил, запомнил, расспросил ребят, узнал имя… Не шевельнув головой, Севка поднял веки и скосил глаза на ноги мужчины.

Милиционеры ходят в сапогах, а Севка увидел начищенные ботинки. Забрызганные, но всё равно блестящие. Солнце горело на них желтыми искрами. Над ботинками нависали края черных суконных брюк с очень острыми складками.

По лезвиям складок Севкины глаза сами плавно заскользили вверх и зацепились за край черной шинели. С этого края, как с трамплина, они прыгнули выше и увидели опущенную руку в черной перчатке. Тугая, по неживому скрюченная перчатка прижимала к шинели знакомый до буковки номер «Пионерской правды».

Севкины глаза опять метнулись — вверх и наискосок. И по ним ударили медной вспышкой две пуговицы с якорями. Это был не только блеск. Это был как бы двойной удар колокола, которым на кораблях отбивают склянки: ди-донн…

И еще две пуговицы. Колокол — уже не корабельный, а громадный — ахнул над головой: бам-бах!..

И еще — во всё небо: тах! тамм!..

Над двойным рядом пуговиц, над черным ворот-ником и белым шелковым шарфом Севка увидел лицо с бритым, чуть раздвоенным подбородком. Лицо расплывалось, но четко-четко был виден маленький шрам, похожий на букву «С»…

Высоко-высоко над собой видел это Севка…

Он сидел еще очень долго. Миллионы отчаянных мгновений, которые слились в неслыханно долгую секунду. Потом тысячи пружин рванули Севкино тело вверх. Он ударился лицом о шинель и сразу утонул в ее спасительной, колючей, пахнувшей сукном черноте.

…И над полярными островами, над зубьями изъеденных снежным ветром скал тучи и тучи птиц поднялись от неистового Севкиного крика.

ВОЗВРАЩЕНИЕ КЛИПЕРА «КРЕЧЕТ» Первая часть Дождь в приморском городе 1

Корабельный гном Гоша проснулся от шума. От плеска и визга. Словно снаружи, за бортами, разгулялось море, хлещет в пробоину вода и перепуганно визжат в трюме судовые крысы.

Но качки не ощущалось. Никакой. Гоша открыл глаза и вздохнул.

Над головой был потолок с облупившейся штукатуркой. Пасмурно светилась застекленная дверца балкона. За стеклом, исхлестанным струями дождя, проносились тени. Гоша знал, что это летят низкие штормовые облака, похожие на клочья пакли, которой конопатят щели в корабельной обшивке.

Дверца дрожала от ударов ветра, стекло дзенькало, дождь плескался на балконе. Флюгер будто взбесился. Его; ржавый визг был слышен не только в башенке, но, наверно, на всех трех этажах старинного здания библиотеки. А может быть, и в подвальном книгохранилище, где жил библиотечный гном Рептилий.

«Не снесло бы мою квартиру…» — лениво подумал Гоша. Зевнул и потянулся.

…В башенке, на библиотеке, Гоша поселился весной. Неожиданно для самого себя. До этого он много лет обитал в трюме шхуны «Кефаль». Шхуна была одряхлевшая, списанная. Около четверти века она стояла в Мелкой гавани, у дальнего причала, рядом со складом корабельных фонарей и канатов.

Портовое начальство не знало, что с «Кефалью» делать. Деревянную шхуну на металл не разрежешь. Ломать на дрова? Работы много, а кому нужны гнилые обломки?

Но вот появились на шхуне плотники.

Ломать и разбирать «Кефаль» они не стали. Наоборот, начали приводить ее в порядок. Поставили новый двойной штурвал, украсили корму накладным узором, укрепили на верхней палубе точеные перильца.

Снова в плавание? Гоша засомневался. Чтобы выяснить обстановку, он выбрался на берег и навестил сторожа Никодимыча, который всегда все знал.

— Так что меняй квартиру, Гоша, — сказал Никодимыч. — «Кефаль» твою в кино снимать готовят. Отведут ее в Песчаную бухту, и будет она там изображать пиратское судно в абордажном бою. По всем правилам. А в конце картины загорится она и взорвется на воздух… Такая наша жизнь морская-отставная…

Гоша обиженно заковылял в Отдел корабельных гномов, который помещался в подвале Главной Пароходной Конторы. Там Гоше предложили на выбор несколько мест: буксирный катер «Норд-ост», рейдовый танкер «Отважный» и даже большой рудовоз «Калуга», который ходил за границу.

Гоша отказался. Он привык жить на парусниках и не любил запахи нефти и железа. Гоше объяснили, что парусных судов сейчас мало, да и те почти все железные. Из деревянных осталась только баркентина «Омар», но там, конечно, место занято.

Гоша сердито засопел: мало того, что его чуть не поджарили на «Кефали», так еще и волокиту устраивают!

Тогда Гоше вежливо намекнули, что возраст у него преклонный. Может, пора оформить пенсию и начать береговую жизнь?

Ну что же! Раз он никому не нужен — пожалуйста!

С пенсионным удостоверением Гоша отправился в сухопутную контору «Домгном» (в котельной на углу Таганрогской и Якорной). Моложавая гномиха с подкрашенными губами и веками стала недовольно листать пыльные конторские книги, чтобы подыскать новому пенсионеру береговое жилье. Ничего подходящего не было. В старые котельные Гоша не хотел, боялся, что в них пахнет ржавыми трубами и угольной пылью. В подвал под кирпичным кинотеатром «Парус» он тоже не пошел: туда наверняка просачивалась вода, а от пресной влаги у корабельных гномов бывает жестокий ревматизм.

Гномиха сказала:

— Вам не угодишь! Что же мне, на крыше вас поселить?

— Почему бы и нет? — раздраженно отозвался Гоша.

— Вы что, серьезно? Вы же не чердачный гном!

— Это уж мое дело, — хмуро сказал Гоша.

Гномиха пожала плечами. Она не знала, что у Гоши возвышенная душа. А он еще в давние времена любил простор и звезды. По ночам в открытом океане Гоша украдкой от вахтенных забирался на верхнюю площадку мачты — салинг — и смотрел на созвездия. Они медленно качались над клотиком. А парусник мчался среди темных шипучих волн. Далеко внизу смутно светились пенные гребешки, а за кормой — как отражение Млечного Пути — вспыхивал фосфором бурунный след…

Давно это было… Но это было! Сохранилось в Гошиной душе. И теперь он решил: уж коли стал береговым жителем, то почему бы не поселиться поближе к облакам и звездам?

Гоша получил ордер на новую жилплощадь, но в город сразу не пошел. Он робел. Гномы по своей натуре большие нелюдимы. Гоша знал, что на него будут оглядываться, и заранее ужасно стеснялся. Глухими переулками он опять побрел к Мелкой гавани.

— Надо же попрощаться со старыми местами, — пробормотал он, чтобы оправдаться перед самим собой,

«Кефали» у пирса уже не было. Гоша присел на свой матросский сундучок, в котором таскал нехитрые пожитки. В заброшенной гавани стояла тишина, по опустевшему причалу прыгали деловитые воробьи. На глухой воде плавали апельсиновые корки и обрывки газет. Припекало майское солнышко. Гоша подпер могучими ладонями растрепанную бороду и пробормотал:

На берегу затихшей бухты Сидишь ты, дом свой потеряв…

Гоша любил сочинять стихи. В хорошие минуты стихи прибавляли ему радости, а в грустные — утешали. Сейчас была, безусловно, грустная минута. Нельзя сказать, что Гоша очень печалился о «Кефали», были в его жизни корабли в тысячу раз лучше. А эта шхуна, гнилая и лишенная парусов, столько времени торчала на одном месте, у расшатанного причала! Но все же здесь Гоша был при деле: следил, чтобы не очень дырявилась обшивка, чтобы не набиралась в трюм вода, с крысами воевал. А теперь он кто? Сухопутный пенсионер…

— Уже не выйдешь ты в моря… — пробормотал Гоша новую стихотворную строчку. Он и так давным-давно не ходил в моря, но строчка показалась ему удачной. Она годилась для конца четверостишия. Однако необходимо было придумать еще одну — с рифмой для слова «бухты».

На этой рифме Гоша застрял. Он дергал бороду, колотил себя мясистой ладонью по загривку (так, что вязаный колпачок съехал на нос), однако ничего подходящего выколотить не мог.

Наконец он решил передохнуть и огляделся.

И очень смутился.

Потому что в пяти шагах стоял незнакомый человек.

Гоша растерялся и съежился на сундучке. Но спрятаться было негде. Тогда Гоша решил рассердиться на себя: почему он должен прятаться? Это его, можно сказать, родная гавань, он столько лет здесь прожил!

Да и человек был, кажется, безобидный. Ростом чуть

побольше Гоши.

Гоша знал, что люди не сразу становятся большими, они растут постепенно. И этот неожиданный гость был явно человечий детеныш. Из тех, кого называют мальчиками. Гоша видел таких и раньше. Иногда они пробирались на «Кефаль», бегали по палубе и даже лазили на мачты. Гоша следил за ними сквозь щели в палубных досках.

Опасливо, но с любопытством. И бывал даже раздосадован, когда Никодимыч кричал из дверей склада:

— Опять вы тута! Я вот отрежу от каната линек да энтим линьком вас! А ну брысь, штрафная команда!

Гоша не понимал, зачем их прогонять. Они были немного шумные, но забавные и ловкие. Интересно смотреть. Правда, иногда Гоша боялся: не случилось бы чего с человечьими малышами. Очень уж они беззащитные какие-то- щуплые, с тонкими шеями, совсем непохожие на матросов и боцманов, с которыми Гоша был когда-то знаком…

Неожиданный гость казался похожим на всех других мальчиков. Было у него только одно отличие: на лице перед глазами блестели круглые стекла (причем одно треснувшее). Гоша знал, что это такое: некоторые гномы к старости обзаводились очками. Но на мальчике очки Гоша видел впервые.

Светло-коричневые мальчишкины глаза смотрели через стекла удивленно и вопросительно.

— Дяденька! — сказал мальчик звонким, как у всех невыросших людей, голосом. — Вы не знаете, куда подевалась шхуна «Кефаль»?

Гоша заерзал от смущения. Не привык он разговаривать с людьми. Даже с моряками на кораблях, где он раньше жил, Гоша беседовал редко. А в последние годы он лишь изредка обменивался парой слов с Никодимычем.

Но мальчик ждал ответа, не уходил. Гоша еще поерзал и сипло сказал:

— Это самое… увели ее. Для кино… Чтобы сгорела. Потом он вздохнул, не столько жалея «Кефаль», сколько радуясь, что кончил длинную речь.

Мальчик тоже вздохнул:

— Жалко… Она так хорошо в воде отражалась, я хотел сфотографировать.

На плече у мальчика висел на тонком ремешке кожаный футляр. Мальчик вдруг шагнул поближе, посмотрел внимательно. Гоша стеснительно засопел круглым и пористым, как апельсин, носом. Потупился.

Мальчик сочувственно спросил:

— А вы с этой шхуны, да?

— Угу, — выдавил Гоша и зашевелил пальцами на громадных босых ступнях.

Мальчик сказал уважительно:

— Значит, вы старый моряк с парусного судна. Правда?

Гномы не любят врать. А молчать было невежливо. И Гоша выдавил еще одну длинную фразу:

— В некотором смысле… Это самое… Я корабельный гном.

— Уй-я! — радостно сказал мальчик. Очки его, перемотанные синей изолентой, перекосились. В глазах за стеклами засияли восторг и праздничное удивление. И не было ни капельки недоверия.

Теперь пора объяснить, кто же такие корабельные гномы.

Про обычных гномов знают все. О них написаны сказки и даже есть кино. Эти гномы обитают в лесах и пещерах, они ведают подземными чудесами. Многие слышали про домашних гномов. Их называют попросту домовыми. Домовые живут в старых избах и зданиях, следят за уютом, дружат с мышами, иногда заводят вместо забывчивых хозяев часы, кормят в аквариумах рыбок и в клетках щеглов и канареек. Порой они любят попугать жильцов, но делают это шутя, потому что характеры у них добродушные.

Бывают и другие гномы: мельничные, вагонные, водопроводные (на старых водокачках) и даже стадионные — они водятся под трибунами.

Но нас интересуют корабельные гномы.

Их племя появилось, как только люди стали строить корабли. Эти гномы селились в трюмах. Они следили, чтобы в кораблях не было гнили и течи, чтобы крысы не портили грузы, чтобы не случилось внутри судна пожара. Очень часто гномы спасали корабли от неминуемой гибели, когда люди и не догадывались об опасности.

Но постепенно парусники и уютные колесные пароходы исчезли с морей. На новых лайнерах, танкерах и сухогрузах гномы приживались с трудом. Там, среди всякой техники, электроники и сигнальных систем, нечего им было делать. Кое-кто, правда, приспособился, но большинство осело на берегу. А некоторые доживали век на последних парусниках и стареньких портовых буксирах.

Несколько лет назад в журнале «Морская жизнь» была напечатана статья «История корабельных гномов — легенды и действительность». Судя по всему, автор статьи сам был корабельным гномом. Довольно образованным. Но точно это не известно: вместо подписи стояли буквы А. А.

Статья вызвала большой интерес, ее перепечатали в нескольких газетах, в том числе и в «Вечерних Приморских новостях». Однако вскоре в газете «Наука и быт» появилась другая статья. Житель Приморского города профессор Чайнозаварский утверждал, что ни корабельных, ни других гномов на свете быть не может, потому что так не бывает. Это во-первых. Во-вторых, их не может быть потому, что про них никогда не упоминалось в его, профессора Чайнозаварского, книгах. В-третьих, если бы гномы и были, их следовало бы немедленно запретить, потому что они противоречат школьным программам по природоведению и физике.

Гномов, конечно, не запретили. Но пенсию после этой статьи на всякий случай убавили, а контору «Гномдом» перевели из просторного подвала в старую котельную…

Но мальчик наверняка не читал статью профессора Чайнозаварского. Поэтому он поверил Гоше немедленно. И обрадовался:

— Как замечательно…

Сияя глазами, он обошел вокруг Гоши. Потом, кажется, понял, что это невежливо, и торопливо сказал:

— Ой, простите, пожалуйста…

— Ничего, ничего, -пробормотал Гоша. — Вы мне совсем не мешаете. — Он уже не так сильно стеснялся.

— А можно, я вас сниму?

— Откуда? — испугался Гоша.

.- Да ниоткуда! Просто сфотографирую аппаратом.

— Я… это самое… не знаю. — Гошу никогда раньше не снимали аппаратом. — А что со мной будет?

— Да ничего! Сидите как сидели, я быстро.

Он откинул на коричневом футляре крышку, нацелился на Гошу выпуклым, словно у подзорной трубы, стеклом. Щелкнул кнопкой. Весело объяснил:

— Мне этот аппарат вчера подарили, в день рождения. «Зенит-три М». Мне вчера десять лет как раз было… А вам сколько лет?

— А… это самое… По одним документам — триста четырнадцать, а по другим — триста шестнадцать…

— Уй-я! — опять обрадовался мальчик. — Тогда я вас еще раз сниму, ладно?

— Если вам нравится…

— Конечно, нравится! Я хочу альбом с морскими снимками сделать… Ой, а пленка-то кончилась! Я сейчас перезаряжу.

Мальчик сел спиной к Гоше, свесил с пирса ноги, положил на колени аппарат. Что-то начал делать с ним, быстро двигая поцарапанными локтями. Он был в тельняшке с подвернутыми рукавами, такой же, как у Гоши, — полинялой и заштопанной. Только у Гоши она широченная и до пят, а у мальчика — тесная и коротенькая: сзади выбилась из-под ремешка и видно тощенькую спину с острым бугорком позвонка.

Гоша вздохнул: какие они все-таки хрупкие, эти еще не выросшие человеки…

Голова у мальчика была пушистая, как осенняя маковка белоцвета с летучими семенами. И на тоненькой шее тоже был пух — как на птенце чайки.

Мальчик весело оглянулся на Гошу. Гоша смущенно закашлялся. Но… мальчик был славный и теперь уже немножко знакомый, и Гоша так осмелел, что подумал: «А может, попросить его о помощи?» Помощь была нужна. Иначе незаконченные стихи не дадут покоя, Гоша знал это по долгому опыту.

— Это самое… Я хочу спросить… — начал Гоша и опять зашевелил пальцами на ступнях. — Не знаете ли вы случайно рифму к слову «бухты»?

— Ух ты! — весело сказал мальчик.

— Что? Простите…

— Рифма такая. «Бухты — ух ты!»

— А… да… — Гоша взволнованно поднялся и зашлепал вокруг сундучка, вцепившись в клочковатую бороду.- Да… но… Видите ли, стихи у меня сочиняются печальные, а эта рифма… Она, понимаете ли, слишком такая… бодрая. Извините…

Мальчик отложил аппарат, вскинул ноги и повернулся к Гоше, крутнувшись на месте. Помолчал, потерся подбородком о коленку и сказал виновато:

— Не знаю тогда… Какая-то чепуха в голову лезет.

«Лопух ты… петух ты…»

— В самом деле… Хотя… — Гоша сунул в рот левый мизинец и начал его сосредоточенно обсасывать. Минуточку… А если…

На берегу затихшей бухты Сидишь ты, дом свой потеряв, Не пыжься, как младой петух, ты; Тебе не выйти уж в моря…

Гоша сообразил, что прочитал стихи вслух. Это с ним произошло впервые в жизни. Гоша испуганно посмотрел на мальчика.

— Ничего. Складно получилось, — сказал мальчик.- Только вот это слово «младой»… Какое-то старинное.

— Д-да? — отозвался Гоша и замигал длинными, как растопыренные пальцы, ресницами. — Но… мне кажется, это делает стихи более поэтичными… Нет?

— Может быть, — поспешно согласился мальчик. Он, видимо, понял, что Гоша болезненно воспринимает критику. И сменил разговор: — А вы, значит, по правде остались без жилья? Как же теперь быть?

— Да вот… дали какую-то бумажку с адресом… — Гоша, кряхтя, вытащил из сундучка ордер. Мальчик вытянул к ордеру тоненькую шею.

— Ой, да это же на библиотеке, я знаю!.. Хотите, я вас провожу? Только еще один снимок сделаю, ладно?

Сейчас тот майский снимок висел у Гоши над столом. Рядом с потертой штурманской картой Средиземного моря, под старыми корабельными часами (часы не шли, но придавали комнате в башне морской вид). Гоша с удовольствием посмотрел на свой портрет и с неудовольствием в окошко. Потом плюхнулся с койки на пол и стал делать зарядку.

Наклон вперед, приседание, руки над головой. Еще выше! От усердия Гошины ладони поднимались почти к потолку. Такое у гномов свойство: руки у них длиннющие, свисают почти до пола, а при желании можно их вытянуть еще вдвое.

С ногами у гномов обстоит хуже. Туловище Гоши напоминало метровый обрубок мачты, к нижней части которого были пришлепнуты большущие ступни, вот и все. С людской точки зрения, Гоша выглядел, мягко говоря, странно. Однако среди гномов он считался в молодости симпатичным. Да и сейчас был недурен. Глаза у него остались молодыми. А точнее, даже младенческими — чистыми и добрыми. Правда, кое-кто мог бы их сравнить с глазами теленка, но что из того? Приглядитесь, и вы увидите, какие красивые бывают у телят глаза.

Гоша еще раз посмотрел на свою фотографию, намотал на себя кусок полиэтиленовой пленки и выбрался на балкон. Бр-р-р, эта пресная вода! Дождь хлестал по балкону, по соседним крышам, по всему городу. По каменным плитам тротуаров, по асфальту дороги неслись ручьи. В них, как лодочки, мчались сорванные с веток листья. Ветер гнул акации и платаны и мешал прохожим: одних слишком торопил, другим не давал идти.. Задирал на них блестящие разноцветные плащи, вырывал зонтики…

Из-за угла показался большой красно-желтый зонт. Будто ветер унес, из ближнего сквера клумбу и тащил ее вдоль улицы. Кто-то не давал тащить клумбу, упирался. Сверху видны были только загорелые ноги в синих носочках и раскисших сандалетах. Дождь косо лупил по ногам, и они блестели, будто покрытые свежим мебельным лаком.

Гоша перегнулся через перила (дождь звонко захлестал по пленке). Зонт был незнакомый, сандалеты — не разберешь какие. Но было что-то знакомое в том, как они упирались, как упрямо цеплялись за щели в каменных плитах.

— Эй, Владик!

2

У четвероклассника Владика Арешкина было прекрасное настроение. По шаткой деревянной лесенке внутри дома (не по парадной, конечно, а по запасной) Владик весело допрыгал до башенки. Свернутый зонт он отряхнул еще внизу — помнил, что Гоша не любит пресную воду (даже умывается соленой, специально разбалтывает соль в ведерке).

Когда Владик показался в дверях, Гоша заохал:

— Это что же делается! Кто это отпускает ребенка совсем раздетого по такой погоде! Ты же схватишь ревматизм и пневмонию! Осень на дворе!

Владик снисходительно улыбнулся. У южного моря осени в сентябре не бывает. Юго-западные ветры не приносят холодов. Они бывают плотные, сильные и хлещут, будто мокрыми полотенцами. Но вода, в которую обмакнули эти полотенца, вовсе не холодная. Ветер такой, будто распахнули дверь из ванной комнаты. И струи дождя совсем теплые -недаром на пустырях выбираются под эти струи серые маленькие лягушки (они живут на суше под прохладными ноздреватыми камнями)…

Все это Владик и объяснил Гоше.

Но Гоша ворчливо сказал:

— Ты же не пресноводная лягушка. Для мальчика вредно столько несоленой сырости.

— У меня зонт!

— Зонт! А рубашка вся мокрая. А ноги-то… Ай-яй-яй! Гоша единым махом усадил Владика на постель. Сдернул с него сандалии и носки, жарко дыхнул ему на ноги — будто открыли газовую духовку. Потом стал отогревать Владькины ступни в ладонях — громадных и мягких.

Владик хихикал от щекотки, но не спорил. Он протирал подолом рубашки очки.

Гоша накинул Владику на ноги край колючего флотского одеяла, включил на тумбочке электроплитку, пристроил над ней в сушилке для посуды его носки и сандалетки.

— Все равно не успеют высохнуть, — сказал Владик. — Мне скоро в школу.

— До школы еще целый час… Ты почему так рано из дому отправился?

— Как почему? Чтобы к тебе забежать. Я же знал, что флюгер тебя рано разбудит.

Гоша вздохнул и поднял глаза к потолку.

— Чертова скрипучка… Сколько раз писал заявления домоуправу, чтобы смазал, а он отвечает: масла нет и лезть на верхотуру некому… Бюрократ сухопутный.

— Гоша… А у меня в газете снимок напечатали,- тихо сказал Владик.

— Что-о?

— Правда! — Владик прыгнул с койки, достал из сумки и развернул перед Гошиным носом «Пионерскую правду».

Снимок назывался «Опять не взяли». На нем были мальчик-дошкольник и лопоухий щенок. Они сидели на бетонном пирсе, прижимаясь друг к другу. Видно было их со спины, но всякий мог понять, что и малышу, и щенку очень грустно. А от берега уходила парусная шлюпка с мальчишками.

Гоша смотрел на снимок долго и внимательно.

— Да-а… — наконец сказал он. — Художественная фотография. Такая… чувствительная. Ты молодец. Ты теперь знаменитость на весь Советский Союз…

— Ну что ты, Гоша… — пробормотал Владик, и уши у него потеплели от удовольствия.

— Конечно… А я вот посылаю, посылаю свои стихи в журналы, а никто не печатает. Отвечают, что надо еще учиться и больше читать известных поэтов. А я, между прочим, уже сто семьдесят лет стихи сочиняю…

— Хорошие у тебя стихи, — утешил Владик.- А там, в журналах, сидят, наверно, бюрократы вроде здешнего домоуправа.

— Да нет, я сам виноват, — горестно сказал Гоша и дернул себя за бороду.

— Ты, главное, не унывай, ты работай. Вот напишешь поэму о «Кречете», ее-то уж обязательно напечатают.

— Да, «Кречет» — моя последняя надежда, — оживился Гоша. — Я стараюсь… А если не получится?

— У тебя получится, — бодро перебил Владик. — Вон как у тебя здорово:

…И южные звезды пылали, как свечи, И дул равномерный пассат. Летел по волнам замечательный «Кречет», Расправивши все паруса!

— Да, это у меня ничего, — скромно согласился Гоша и слегка порозовел. И взволнованно зашлепал из угла в угол. А вчера я еще придумал. Послушай…

На старости лет мне утешиться нечем: Живу я на твердой земле. Но только я вспомню свой клипер, свой «Кречет», И сразу же жить веселей…

Ну как, а?

— Вроде неплохо, — сказал Владик. — По-моему, удачно получилось. Только…

— Что? — ревниво спросил Гоша.

— Вот это… «Сразу ж-же ж-жить…» Слишком много жужжанья в строчке.

— А! Ну, это я переделаю, это пустяки… Владик… Ты придумал бы мне еще парочку рифм для «Кречета», а? Я уже все израсходовал. Понимаешь, мне надо для последних строчек. Такое что-то неожиданное и… прочувствованное. И чтобы смысл… Ну, ты понимаешь…

Владик вздохнул украдкой и сказал:

— Ладно, постараюсь. — Он опять устроился на Гошиной койке.

Гоша почтительно притих. Ветер и дождь шумели за

окном, флюгер все визжал. Минуты шли. Рифма не придумывалась. На старинный корабельный фонарь, висевший рядом с балконной дверцей, села муха. Владик отклеил от колена квадратик размокшего пластыря, скатал в шарик, бросил в муху. Она перелетела на обшарпанный штурвал, который стоял в углу. Потом села на спасательный круг с надписью: «ПБ-29».

Следя за мухой, Владик оглядел всю Гошину комнату. Она ему очень нравилась. Гоша с помощью Никодимыча набрал в старой гавани и притащил сюда много всякого корабельного имущества. Комната была похожа то ли на каюту, то ли на крошечный морской музей.

В эту комнатку Владик прибегал очень часто. С Гошей было интересно. Особенно по вечерам, когда на плитке булькал чайник, за окошком висел уютный месяц, а Гоша рассказывал про плавания и приключения.

Больше всего он рассказывал про трехмачтовый клипер «Кречет», на котором дважды ходил в кругосветное плавание. Это было учебное судно, на нем курсанты проходили долгую практику. Курсанты назывались «гардемарины». А командовал клипером «Флота Капитан Аполлон Филиппович Гущин-Безбородько».

— Мы с ним… это самое… друзья были, — вздыхал Гоша. — Помер он, потом уже, на пенсии, когда «Кречет» на дрова разобрали по старости… Я и до «Кречета», и после него на всяких парусниках жил, но лучше клипера ничего не было…

Кроме разговоров о кораблях Гоша любил шахматы. Любить-то любил, но играл так себе, хуже Владика. Проигрыши Гоша переживал в суровом и мужественном молчании. Владик жалел его, поэтому иногда поддавался. И Гоша очень радовался…

Владик не знал, что Гоша радуется не шахматным победам. Гоша замечал, что Владик ему поддается, и радовался именно этому: так прекрасно, когда у тебя добрый и великодушный друг.

Кроме Владика, друзей у Гоши не было. Правда, иногда заходил на чаек библиотечный гном Рептилий Казимирович, но ни дружбы, ни просто приятельских отношений у них не получилось. Очень уж разные они были гномы. Гоша робел перед образованным Рептилием и ни разу не решился прочитать ему свои стихи.

А Владика Гоша не стеснялся. Тем более что Владик его стихи всегда хвалил, а если и делал замечания, то очень осторожно.

В общем, Владик был замечательный. Гошина отрада. Оттого, что Владик есть, в Гоше сидело счастье — постоянное, как магнитное поле в судовом компасе. Но к этому счастью иногда примешивался страх: не случилось бы чего-нибудь. Очень уж хрупкий, беззащитный какой-то этот человечий ребенок.

При таких мыслях Гоша нервно открывал табакерку и нюхал ядовитый табак — смесь тертого манильского троса и листьев южноазиатской травы, которая называется «папоротник ада».

…Сейчас Гоша опять поглядывал на Владика с тревогой. Сидит такое существо: голова — одуванчик с очками, шея — как у птенца, а весу в нем — как в летучей рыбке; Много ли такому надо, чтобы заболеть от пресной воды?

Гоша покачал колпачком с кисточкой и взял с полки табакерку. Владик знал, что табакерка выточена из куска бимса — палубной балки от «Кречета». Гоша насыпал на сустав указательного пальца щепотку желтой пыли и втянул ее поочередно обеими ноздрями. Потом начал краснеть и раздуваться.

Владик зажмурился и заткнул уши. От Гошиного чиха всегда выгибались наружу стены башенки, а флюгер начинал вертеться и визжать даже при полном штиле…

— А-а-а… а-апчхи — бум — трах!!

Воздушной волной Владика передвинуло на койке. Сушилка с сандалетами улетела к двери. Сломанные часы задребезжали и целую минуту тикали, как новые.

— Ну вот, теперь все рифмы из головы совсем повылетали, — со скрытым облегчением сказал Владик. — Теперь ничего не получится. Не раньше чем к вечеру что-нибудь придумаю…

— Ну, можно и к вечеру, — согласился Гоша. — Только, Владик… ты, это самое… когда придумаешь, другим ее не говори, ладно? А то поэты всякие бывают, услышат и сунут мою рифму в свои стихи. А я опять ни с чем…

— Ни единому человеку не скажу, — пообещал Владик. Гоша снова посмотрел на него как на летучую рыбку.

И улыбнулся:

— Ну, почему ни единому. Надежному-то можно. Если он… это самое… скажем, твой хороший друг.- Гоша был не ревнив. Он понимал, что кроме него у Владика могут быть друзья.

Владик вздохнул:

— А у меня таких хороших, как ты, больше нет.

— Да ну уж, — пробормотал Гоша и начал внутри таять, как медуза на солнышке.- Как это нет? А ребята?

— Ребята… — печально сказал Владик. — С Витькой я за партой за одной целых два года сидел, а недавно он меня предал.

— Как это? — ахнул Гоша.

— Я с физкультуры сбежал, пошел на берег дырчатый камень «куриный бог» поискать да на крабов посмотреть. А этот… бывший друг… потом на классном часе взял да про меня выступил. Я, говорит, не хочу, чтоб Арешкин стал прогульщиком, и обязан принципиально сказать всю правду, потому что это и есть настоящая дружба… Я теперь со Светкой Матюхиной сижу.

— Ай-яй-яй, — сказал Гоша н дернул бороду. — Как это грустно. Я тебя понимаю.

— Хорошо, что понимаешь! — обрадовался Владик.- А то даже мама не понимает. Говорит, что этот Витька принципиальный, а я ужасно несерьезный.

— Но ты же очень серьезный!

— Не знаю… Мама считает, что нет. В кружок рисования ходить не стал, в музыкальной школе год проучился — бросил… Мама говорит: «Я тебе все прощу, но музыкальную школу — никогда».

— Ай-яй-яй… Но ведь простила?

— Не совсем… И аппарат не хотела дарить. Сказала папе: «Он и это дело через неделю забросит».

— Но ведь ты не забросил!

— А мама не верила, пока снимок в газете не увидела… Хорошо, что напечатали. И даже фамилию в подписи не перепутали. А то многие думают, что «Орешкин», с буквой О… Ой, Гоша, я побегу, в школу пора!

— Бр-р… Опять под эту пресную воду, Владик засмеялся:

— А мне нравится.

3

Конечно, как все люди, Владик любил солнечную погоду. Но такие вот шумные дожди (если они нечасто) он тоже любил.

Прилетающий со штормом дождь промывает город. Улицы делаются гулкими, просторными и блестящими. Пасмурное небо только на первый взгляд серое и скучное, а на самом деле у клочковатых облаков разные краски: то пепельные, то синеватые, то с желтоватым проблеском далекого солнца. То бархатисто-лиловые. И мчатся, мчатся эти облака, смешиваются…

Вода струится по тротуарам и ступеням лестниц. Ступени и тротуары из крупной, смешанной с цементом гальки. Ливень смыл с неё серую пыль и как бы заново отшлифовал камешки. Они снова стали разноцветными — как на морском берегу, который заливает волна. Зеленоватые с прожилками, светло-серые, коричневые с пятнышками. А больше всего розовых. Поэтому у ступеней и тротуаров розоватый цвет.

Деревья сверкают чистым зеленым блеском и отражаются в мокрых тротуарных плитах. Белые дома и синие вывески тоже отражаются. И разноцветные плащи прохожих.

Людей на улицах немного. Всяких курортников и отдыхающих, которые ловят у моря бархатный сезон, дождь загнал под крышу. Идут по улицам лишь те, кто по делу. Торопятся на Морской завод рабочие, шагают в порт моряки в черных накидках. Храбро спешат бабушки в блестящих полиэтиленовых капюшонах — им, бабушкам, хоть какая погода, а надо на рынок и в магазины, чтобы в обед накормить внуков.

Бегут и школьники. Кое-кого дома «запечатали» в плотную осеннюю одежду. На таких бедняг Владик смотрит с усмешкой: замучаются от духоты. Но многие, как и он, налегке, с зонтами или накидками. Вон несколько удалых второклассников растянули над собой квадрат красной пленки и топают по лужам — четко, как на параде. Ветер, конечно, рвет из рук пленку, но они держат крепко.

Один второклассник, Андрюшка Лопушков, был знакомый, из Владькиного двора. Он крикнул:

— Владик, привет! Ух какой у тебя зонтик! Тебя унесет!

— Нет! — откликнулся Владик. Но тут же чуть не полетел с ног. Ветер поднажал крепче прежнего и дернул зонт с такой упругой силой, что взметнул его вместе с хозяином на полметра. И потянул вдоль каменного забора.

— Тпр-ру! — закричал Владик, будто лошади. — Куда понесло!

Чтобы справиться с зонтом, он свернул в узкий переулок. Ветер свистел над крышами и заборами, но сюда, в переулок, не залетал.

Здесь стоял звонкий, переливчатый шум. Это лилась из водосточных труб вода, от нее разлетались из луж веселые брызги. Владик пригляделся, а потом присел у одной из луж на корточки. Так и есть! Там, на сверкающей гальке, среди летящих капель и струй, приплясывали крошечные стеклянные музыканты.

Они были ростом с Владькин мизинец…

Многие ничего не знают про стеклянных музыкантов. Потому что не приглядываются к дождю и не слушают его. Но прислушайтесь однажды. У дождей есть своя музыка. Присмотритесь. Может быть, вам повезет и вы заметите среди струй маленьких прозрачных человечков с флейтами, скрипками и барабанами. Это они не дают дождю сделаться грустным и монотонным…

— Эй, Тилька! — Владик протянул руку.

Крошечный хрустальный барабанщик с головой-капелькой прыгнул ему на ладонь. На плече у барабанщика блестела серебряная искорка. По ней Владик и узнавал всегда Тильку.

…Они познакомились в июле, когда Владик разбил новые очки.

Чаще всего мальчишки разбивают колени, локти и нос. Но если на носу сидят очки, то при авариях прежде всего страдают они.

Кое-кто считает, что мальчики в очках — это обязательно примерные отличники, утеха родителей и радость учителей. По крайней мере, именно так утверждал в одной педагогической статье профессор Чайнозаварский. Он даже предлагал сделать очки частью школьной формы — тогда, мол, сразу будут решены все проблемы с дисциплиной и успеваемостью. Но жизнь доказывает, что все гораздо сложнее. Мальчики в очках, так же как и другие, любят скакать, возиться на переменах, играть в индейцев и мушкетеров. Они лазят по деревьям и даже иногда дерутся (и бывают случаи, что при этом колотят мальчиков без очков).

Владик не был отчаянным и задиристым. Но он был мальчиком. И, кроме того, он жил в Приморском городе, где на берегах много скал и крутых тропинок. К середине лета у Владика пострадали уже две пары очков. Пришлось заказать третью.

Эти очки разбились при игре в футбол.

Точнее говоря, Владик увидел, что разбилось одно очко, а второе оказалось залепленным грязью. Играли-то сразу после дождика, от которого раскисла площадка. Чтобы промыть стекло, Владик побрел к водосточной трубе, нагнулся над лужицей. И услыхал:

— Что? Динь-дон — и на осколочки?

Владик торопливо прочистил уцелевшее стекло, глянул сквозь него. На половинке кирпича, свесив ножки, сидел прозрачный человечек.

Сперва Владик решил, что это от крепкого удара мячом по голове. Поморгал. Нет, человечек был, вот он. Маленький и стеклянный. И голосок у него был стеклянный, как звон крошечных сосулек. Человечек встал, поправил на боку хрустальный барабанчик и деловито прозвенел:

— Беги на Таганрогскую улицу, дом пять. В мастерскую, к стекольному мастеру, скорее! Он тебе очки вмиг починит.

— Ты кто? — изумленно выдохнул Владик.

— Беги, беги! Одна нога — динь, другая — длинь! Владик подумал, что за третьи разбитые очки будет от мамы такое динь-длинь, что хоть домой не являйся.

— Только ты меня дождись! — крикнул он малютке барабанщику и припустил на Таганрогскую.

Мастерская оказалась в длинном полуподвале, заставленном бутылями и ящиками со стеклом. Стекольный мастер был похож на старую, растрепанную ворону. С минуту он кричал тонким голосом, какие ужасные пошли дети: только и знают носиться сломя очки. Потом он стремительно вставил в оправу новое стекло.

— А сколько стоит? — осторожно спросил Владик и вспомнил, что у него с собой ни копейки.

— Брысь! — гаркнул мастер. — И скажи этому шалопаю Тильке, что я. из-за него не хочу иметь инфаркты. Если он где-нибудь дзинькнется о камни, чинить я его не буду!

Владик помчался назад, к барабанщику Тильке, и они стали приятелями.

В сухие, жаркие дни Тилька пропадал неизвестно где. Но во время теплых дождиков они с Владиком часто встречались. Тилька со своим оркестром играл на уличных перекрестках, среди веселых брызг и сверкающих струй.

— Тиль-длинь-привет! — прозвенел Тилька. — Как дела?

Владик похвалился фотографией в газете.

— 3-замечательно, — сказал Тилька со струнным звоном, — А меня ты когда-нибудь дзинькнешь из аппарата?

— Тебя трудно снимать, — объяснил Владик. — Ты совсем прозрачный и незаметный.

— Прозрачный — это конечно, — гордо сказал Тилька.- Но почему же незаметный? Во мне столько всего отражается.

В самом деле! В Тильке, как в чистой капле, отражались деревья, Владик, дом, кусочек неба с облаками. А главное — зонт. От него по Тильке разбегались красные и желтые блики.

— Пожалуй, надо попробовать, — задумчиво сказал Владик. — Когда научусь делать цветные снимки…

Тилька радостно подпрыгнул на ладошке. Желтые и красные огоньки метнулись в нем.

— Вот под этим зонтом и сниму, — решил Владик.

— 3-з-замечательный зонт! — прозвенел Тилька. — Как раз-з-ноцветное небо! Где вз-зял?

— Это мамин. Сперва не хотела давать, говорит: «Иди в плаще. Ты этот зонт поломаешь на ветру, а я его очень люблю». А я говорю: «Но меня-то ведь ты больше любишь. А в плаще я задохнусь, как муха в полиэтиленовом кульке, до школы не дойду…»

— Ты в школу идешь?

— А куда же еще!

— Это, наверно, з-здорово — каждый день ходить в школу,- заметил Тилька.

— Ну… когда как.

— Я ни разу не был…

— А хочешь?

— Там, наверно, из-зумительно интересно.

— Ну, пойдем со мной, если тебе хочется.

— Да-а… — опасливо сказал маленький Тиль. — А там все начнут меня разглядывать и трогать. И я — дзинь — на звонкие осколочки…

— Я тебя никому не покажу, — пообещал Владик.-

Будешь сидеть в кармашке, потихоньку глядеть на все и слушать… А тебе не попадет, что ты сбежал из оркестра?

У меня папа тоже в оркестре, играет на трубе. Там такая дисциплина…

— Мне нисколечко не попадет! — Тилька подпрыгнул на ладошке. — Мы вольные музыканты! Хотим — играем, хотим — гуляем!

— Тогда пошли…

С Тилькой в нагрудном кармане Владик вышел из переулка на широкий тротуар. Дождь ослабел, в пепельных и сизых облаках появились солнечные разрывы. Зато ветер сделался еще сильнее. Он гнул акации, старался сорвать полотняные тенты над фруктовыми ларьками и мотал железную вывеску часового мастера, на которой был изображен золотой петух.

Владик захлебнулся влажным воздухом. И засмеялся. Ветер волок вдоль улицы груды запахов. Если бы запахи можно было раскрасить, это получился бы удивительно разноцветный ветер. Струи воздуха пахли мокрыми желтыми скалами, коричневым кофе из раскрытых дверей магазинчиков и кафе, золотистыми цветами сурепки, серебряной пылью прибоя, оранжевыми апельсинами с лотков, но больше всего темно-зелеными и бурыми водорослями. Теми, что остаются на набережных после набега штормовых валов. Владик зажмурился, будто охапку таких водорослей кинули ему в лицо… И опять чуть не полетел с ног. Это ветер дернул зонт с удивительной силой.

Владик не упал. Но и на месте удержаться не смог. Он. вцепился в изогнутую рукоятку, а зонт поволок его вдоль улицы. Владик не успевал переставлять ноги. Он выгнулся назад, уперся в тротуар сандалиями, но кожаные подошвы заскользили по мокрым плитам. Пятки вспарывали мелкие лужи. Прохожие шарахались и смотрели вслед мальчишке, который мчится под разноцветным парусом, будто на водных лыжах.

Сердитая старушка отпрыгнула в сторону и громко сказала:

— Этому вас учат в школе? А еще пионер!

Вовка Соколин и Димка Колобков — Владькины одноклассники — крикнули: — Ну, Арешкин, ты даешь! — Они побежали следом, но отстали.

Сначала Владик слегка испугался. Но скоро понял, что ничего страшного. Наоборот! Так здорово, когда тебя несет попавший в упряжку ветер!

Потоки воздуха ударялись о тротуар, о мостовую и рикошетом уходили в небо. Они тянули зонт не только вперед, но и вверх. Несколько раз Владик пробовал подпрыгнуть. И что же? Он проносился по воздуху четыре или пять метров. А то и больше. Так он пролетел над несколькими широкими лужами.

Потом улица кончилась. Впереди был большой пустырь. Тротуар терялся в серой высокой траве. Трава эта высыхает в начале августа и делается жесткой, как проволока. На ее скрученных листьях торчат иглы прямых колючек. Такие твердые, что из них можно делать булавки.

Владик не мог остановиться, ветер не слабел ни на секунду. Выпустить зонт? Он улетит за тридевять земель. А въехать ногами в колючки — уй-я-я!..

И у самой травы Владик подпрыгнул! Гораздо сильнее и выше, чем перед лужами.

Конечно, он сделал это просто с перепугу. Потому что какой прок? Несколько метров пролетишь, а потом врежешься в колючую чащу. Владик отчаянно поджал ноги. Его несло над жесткой травой, которая скрежетала и скрипела под ветром. Твердые верхушки щелкали Владика по сандалиям. Потом… Потом они перестали щелкать.

Они остались внизу!

Ветер поднимал зонт и Владика выше и выше!

Владик летел.

Что он думал и что чувствовал? Сразу трудно разобраться. Под зонтом, будто оказалось сразу несколько Владиков.

Один мертво вцепился в гнутую ручку и стонал от страха: «Ой, а если вывернутся прутья? Ой, а если спикирую?»

Второй весело вопил и дрыгал ногами от счастья. Третий озабоченно думал: «Лишь бы не слетели очки».

Четвертый зорко оглядывал горизонт и с тревогой размышлял: «А можно ли управлять полетом? И куда меня принесет?»

В самом деле куда?

Ой, как брякнусь сейчас!

Опять очки чинить…

А лететь-то как здорово! Ура-а-а!!

Ура-то ура, но пустырь уже кончился. И не где-нибудь, а на обрывистом берегу. Дальше было море…

Нет, все-таки «спасите наши души», а не «ура!»…

4

К счастью, это было пока не открытое море, а маленькая бухта. Называется она Крепостная. Потому что на правом берегу ее стоит старинный полукруглый форт — береговая крепость. Приземистая, сложенная из прочного желтоватого известняка. С двумя рядами квадратных амбразур и решетчатой башенкой маяка наверху.

Когда-то здесь жили морские артиллеристы, а в амбразуры выглядывали чугунные пушки. Это было во времена клипера «Кречет». А теперь здесь располагался клуб яхтсменов.

Владик разглядел с высоты причалы и яхты. Маленькие яхты стояли на берегу, и ветер сдирал с них брезентовые чехлы. Большие были ошвартованы у белых плавучих бочек. Их мотало на короткой крутой волне.

Владик все это увидел мельком. Его сейчас волновало другое: перелетит он на дальний берег или плюхнется посреди бухты?

Ой, кажется, плюхнется! Его пронесло над фортом, рядом с маячным фонарем, и стало плавно опускать к верхушкам волн.

— Ой, мама… — печально сказал Владик. И опять поджал ноги.

Но маму звать и поджимать пятки было бесполезно. Владик не отличался особой храбростью, но трусом и нытиком его тоже никто не считал. Он сердито запретил себе ударяться в панику и стал искать спасенья. Глянул вниз.

Там, прямо под Владиком, плясала среди гребней белая яхта с желтой палубой. Владика несло над ней по кругу. Все ниже и ниже.

«Лишь бы не отнесло», — подумал он. И попробовал управлять зонтом: качнул его, нагнул край — так, чтобы купол заскользил к палубе.

Зонт, кажется, послушался. Или ветер пожалел мальчишку. Так или иначе, Владик через полминуты спланировал на яхту и крепко стукнулся коленками о доски. Рядом с двумя озабоченными мужчинами и девушкой в штормовке. Владик сел.

— Ты откуда? — хмуро и без особого удивления спросил высокий мужчина. У него было худое коричневое лицо и светлая бородка — она опоясывала щеки и подбородок от уха до уха.

— Оттуда, — сказал Владик и мотнул головой вверх.

— Я серьезно… — начал мужчина. Но Владика поволокло с зонтом по скользкой палубе.

— Да помогите же! — крикнул Владик. Он брякнулся так сильно, что было не до смущенья. — Мне же не закрыть его одному!

Мужчины и девушка подскочили. Подняли Владика. Ухватили зонт. Он щелкнул, сморщился, сложился.

— Ух, — тихонько выдохнул Владик.

— Откуда ты свалился?

— Я же говорю: ветром принесло, — объяснил Владик и, постанывая, сел на мокрую крышу низенькой рубки. Яхту швыряло вверх-вниз, и сидеть было неудобно. Владик очень устал. Весь. Больше всего устали руки: попробуйте-ка столько времени держаться за летящий зонтик. Ноги тоже почему-то гудели. Наверно, от бесполезного болтанья в воздухе. И, конечно, от удара о палубу.

Владика не стали подробно расспрашивать. Прилетел и прилетел. Видимо, здесь у моряков была своя забота. Человек с бородкой только сказал:

— Выбрал место — куда прилететь…

А маленький смуглый мужчина вдруг спросил:

— Слушай, дорогой, а снова полететь можешь?

— Я? Не… не знаю, — опасливо сказал Владик. — У меня и так все суставы, кажется, вдребезги. И руки не держат.

— Руки, суставы… — быстро заговорил смуглый. — Это что! Это мелочи! Мы скоро все вдребезги…

— Оставь ребенка, Зуриф,- сказала девушка. У нее были длинные желтые волосы, они мотались по ветру.

Бородатый тоже сказал:

— Оставь.

— Ах, «оставь»! Ну, оставлю… А что делать?

— А что случилось? — морщась, проговорил Владик.

— Что… — сумрачно сказал бородатый мужчина.- Не видел, что ли? Вон… — Задрав бороду, он показал на верхушку мачты.

Верхушка — очень белая на фоне облаков — летала туда-сюда. Словно кто-то писал в небе тонкой пластмассовой авторучкой. Там, у самого клотика, на ветру бился флажок. Желто-красный, как зонт Владика. Только на нем были не зубцы, а косые полосы.

Владик смущенно засопел: он ничего не понял.

— Эх ты, — вздохнул бородатый. — Живешь у моря, а сигналов не знаешь.

— Я же не моряк, — пробормотал Владик. И в этот момент так швырнуло и дунуло, что пена пронеслась над палубой и застряла у всех в волосах, а яхта провалилась между волнами чуть не на самое дно бухты. Владик одной рукой вцепился в зонт, а другой — в узенький латунный поручень на рубке.

Так он и сидел — цепляясь и морщась. А трое стояли перед ним на летающей палубе, расставив ноги и глядя сверху вниз. Ветер бешено трепал штормовки.

Девушка сказала:

— Этот сигнал означает: «Нас дрейфует на якоре». Якорь не держит на песке, и нас тащит на тот берег…

— Минут через пятнадцать брякнет о камни, и будет не яхта, а воспоминание, — объяснил смуглый Зуриф.

Все посмотрели на берег, куда не долетел Владик. Там у желтых угловатых глыб вставали белые взрывы прибоя.

— Мы вчера пришли из похода, а свободных бочек нет. Встали на якорь, тихо было, — объяснила девушка. — А с ночи вон что поднялось…

Якорь не держит! Владик знал, чем это кончается. Гоша рассказывал про такие случаи. Именно так погибла шхуна «Предприятие», на которой он плавал после «Кречета». Разбилась о скалы у норвежского берега.

Владик сел прямее и посмотрел на бородатого. Тот, судя по всему, был капитаном. Владик сказал:

— Я, конечно, не моряк. Но, по-моему, в таких случаях ставят паруса и уходят подальше от берега. Или что? Слишком сильно дует?

Это была его маленькая месть за упрек насчет сигнала.

Капитан не рассердился. Только глянул на Владика повнимательней и ответил с короткой усмешкой:

— Паруса на берег свезли для ремонта. И двигатель разобран…

— Может, зацепились? — с надеждой спросила девушка и глянула на нос яхты. Оттуда уходил в пляшущие волны тонкий белый трос.

— Ползем, — сказал Зуриф.

— А почему никого на берегу нет? — спросил Владик.

— Сегодня в клубе выходной, — сказал Зуриф. — Там один вахтенный. Он дует в кубрике вкусный чай или читает толстый роман «Король и Анжелика». Или дрыхнет… И не видит сигнала, что героические мореходы медленно, но неотвратимо движутся к трагической гибели…

— Хватит трепаться, — сказал капитан.

— Я ведь к чему это, — негромко разъяснил Зуриф.- Если бы надеть на мальчика спасательный жилет да если бы он опять на своем парашюте…

— Я запрещаю, — сказал капитан.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — уныло сказал Зуриф.

«Правильно запрещает, — подумал Владик. — Если со мной что случится, ему отвечать… А Зуриф — совсем глупый. Жилет! Это же лишняя тяжесть. А если упадешь и вынесет на те камни, жилет не помешает волнам сделать из человека котлету… А если туда вынесет яхту?»

Скоро ее вынесет.

Движение яхты не было заметным, но берег с камнями и большими фонтанами пены стал гораздо ближе. До него оставалось метров семьдесят. Прибой грохотал.

— Скоро тюкнемся фальшкилем о дно, — ровным голосом сказала девушка. — Держитесь, мальчики.

Владик встал, снял с плеча широкий ремень и протянул ей сумку.

— Зачем? — не поняла она.

«Затем, что без сумки легче», — мысленно ответил Владик. И двинулся по метавшейся палубе на нос. Ветер нес навстречу охапки соленых брызг. Они совсем промочили рубашку.

— Эй, ты что? — сказал капитан.

Владик встал на ныряющем носу. Спиной к ветру. Мокрая рубашка вырвалась из-под ремешка, облепила спину, а впереди затрепетала. Владик вспомнил недавний полет.

Теперь он ощущал его даже сильнее, чем тогда, в воздухе. Как его крутило и носило по спирали в воздушном вихре! Как мотало под зонтом, будто легкий маятник под взбесившимися часами! Как шквалистые удары дергали зонт, как немели на рукояти пальцы и ныли суставы в плечах…

И сейчас ноют…

Но он все равно может!

Такие отчаянные струнки запели во Владике! Так бывало с ним иногда, в самые решительные минуты. Например, когда приказал себе прыгнуть в море с трехметровой скалы (все мальчишки смотрели и ждали). Или когда набрался храбрости и сказал маме и папе, что пускай хоть режут, а в музыкальную школу больше не пойдет. Или когда племянник Игнатии Львовны балбес Борька Понтон запрягал в детскую коляску ничейного голодного щенка и пришлось заорать прямо в круглую Борькину рожу: «Ты что делаешь, живодер!» (В тот раз пострадали вторые за лето очки.)

И вот сейчас!.. Если такие струнки звенят, значит, пора решаться!

Владик поймал миг, когда палуба замерла между двумя волнами, и нажал запор зонта. Зонт как бы взорвался желто-красным огнем. Ветер обрадованно рванул вспухший купол. Владик стремительно заскользил на сандалиях вдоль правого борта и на корме резким толчком швырнул себя вверх.

5

Амбразура была заделана досками. В них прорезали и застеклили небольшое окно — как в кубрике. Под сводчатым потолком каземата горела яркая лампа. На каменных стенах висели судовые фонари, мотки тросов, связки блоков, штурманские карты. А еще — большая фотография той самой яхты, которая чуть не разбилась на камнях. На фотографии она была со всеми парусами: гротом, стакселем и похожим на полосатый парашют спинакером. На белом борту чернело крупное название: «Таврида».

Владик сидел на дощатом рундуке. Капитан дядя Миша налил ему из термоса в глиняную кружку горячего какао. Владик, обжигаясь, прихлебывал. Кружка грела руки, будто маленькая печка.

Звонко тикали круглые корабельные часы. Они показывали половину десятого.

— В школу, я совершенно опоздал, — слегка виновато сказал Владик.

— Мы тебе справку выпишем: так и так, задержался ввиду геройского поступка, — пообещал Зуриф.

— Не надо такую справку, — вздохнул Владик. — Мама перепугается. А потом еще мне же и влетит.

— Может быть, и правильно влетит, — заметил капитан дядя Миша. — Когда такое геройство видишь, не знаешь, как и быть. То ли о награде хлопотать, то ли надрать уши. Вот грохнулся бы о камни…

— Победителей не судят, — сказал Зуриф.

— Молчи уж… — хмыкнула девушка, которую звали Лариса. А Владику сказала:- Рубашка вся мокрая. Сейчас я тебе свитер принесу. — И ушла. Зуриф пошел за ней.

Дядя Миша сел напротив Владика. На шлюпочный бочонок — анкерок. Подпер кулаками бородку. Посмотрел в упор. У него были очень голубые глаза на строгом, озабоченном лице. Будто клочки чистого неба среди сумрачных облаков. Он хорошо так смотрел, но Владик все равно засмущался и уткнулся в кружку.

— Насчет того, что уши драть, это я для порядка,- сказал дядя Миша.

— Я понял, — прошептал Владик.

— А не страшно было лететь?

— Когда у камней, здорово страшно, — признался Владик.

…Его пронесло над гребнями, которые захлестывали ноги. Потом стремительно надвинулась грязно-желтая скала, и Владик зажмурился: «Все!»

Но ветер взметнул его вместе с языками прибоя, перебросил через каменный барьер, закрутил над кустами дрока. Владик рывком нагнул зонт и упал с ним на упругую подушку жестких мелких листьев.

Потом он отчаянно боролся с зонтом и наконец закрыл его, повернув макушкой к ветру. Потом бежал вокруг бухты, через колючую траву, которой уже не боялся, мимо старых, вытащенных на берег катеров и шлюпок, мимо каких-то красных бочек и полосатых деревянных домиков…

Даже не бежал, а ломился сквозь встречный ветер.

Потом — гулкие крепостные коридоры, лампочка над дверью, пожилой помятый дядька в старой морской фуражке.

— Вы что, спите?! Там яхту несет на камни! Скорее! Дядька осоловело мигал и топтался. Затем глянул в окно, охнул.

— Конец надо завести… Ах, черт, ялик зальет сразу… Катер? — Он потянулся к телефону.

Какой катер? Смеется он, что ли? Когда этот катер доберется до бухты? Да и сунется ли он в море при такой волне?

— Фал давайте!..

Один конец тонкого фала — на берегу. Обмотать его вокруг старинной пушки, которая впаяна в бетонный пирс и служит причальной тумбой. Хорошо, что стены форта закрывают пирс от ветра, — можно раскинуть шнур свободными кольцами на причале.

Метров двести… Хватит? Второй конец — вокруг пояса!

И разбег!

Ух как высоко сразу кинуло! Не промазать бы мимо палубы…

Владика поймали сразу в три охапки…

Тонким фалом притянули с берега прочный капроновый трос. На якорную лебедку его!

И через полчаса «Таврида» стояла у пирса под защитой крепостной стены.

…Неужели это было? Неужели это сделал он, Владик Арешкин из четвертого «А» восьмой средней школы? Вот будет о чем рассказать Гоше. Раньше Владик только слушал про морские приключения, а сегодня сам испытал такое… И не струсил…

Здесь тихо, только поет за прочной каменной кладкой безопасный шторм да тикают часы…

В дверь заглянул смущенный дядька в мятой морской фуражке. Тот, что был на вахте.

— Михаил Сергеевич… Я… Можно вас на минуточку? Дядя Миша сердито хмыкнул и кивнул Владику: подожди, мол. Вышел.

«Что же сказать в школе?» — с беспокойством подумал Владик. И вздрогнул от легкой щекотки: у него зашевелился нагрудный кармашек.

— 3-значит, это наз-зывается школа?

— Тилька-а… — ахнул Владик, Он же совсем-совсем про него забыл.

— Это из-зумительное из-здевательство! — возмущенно звенел Тилька.

— Тиль, прости! — Владик чуть не заплакал.

— Мне совершенно наплевать на твое «прости»,- беспощадно отчеканил стеклянный барабанщик. Он держался прозрачными лапками за край кармашка и возмущенно вертел капельной головкой. — Это такое без-законие! Сию же минуту отнеси меня в первую же лужу! И больше мы нез-знакомы!

— Тилька…

— Никаких Тилек! А если бы я вдребез-зги?!

— Конечно, я ужасная свинья, — искренне сказал Владик. — Но… Тилька! Неужели ты совсем-совсем со мной поссорился?

— Динь-да! — отрезал Тилька.

— Тиль…

— Никаких Тиль… Ну, что?

— Мы же все могли вдребезги, не только ты… — тихо сказал Владик.

— Мог бы меня высадить сперва… Я такой хрупкий.

— Не было же времени… Я забыл.

— 3-забыл;.. Думаешь, если стеклянный, значит, не человек?

— Да что ты! Ты замечательный человек!..

— Динь-да? — осторожно спросил Тилька.

— Честное пионерское!

Тилька пошевелился и, кажется, вздохнул (если только стеклянные человечки могут вздыхать).

— Длинь-ладно… Только ты никому меня не показывай, возьми в ладошку.

Владик спрятал Тильку в полусжатом кулаке. И вовремя. Появилась Лариса. Велела снять промокшую одежду и натянуть свитер.

У серого свитера была очень крупная вязка. Владик стал в нем похож на большую варежку с тощими ножками и разлохмаченной головой. Варежка с очками… И как они уцелели в этой переделке?

Но главное, что уцелел Тилька (он уже успокоился и, кажется, дремлет в кулаке у Владика).

Лариса пообещала высушить одежду утюгом («У нас тут все удобства»). Владик пошел за ней в соседний каземат. Там все оказалось как и в первом, только был еще некрашеный стол — на площадке, где раньше располагалось орудие. А в углу Владик заметил низкую дверцу из толстого железа. Она была приоткрыта и так осела, что, кажется, намертво вросла в цементный пол. Не шевельнуть. За дверцей чернела пустота, и веяло оттуда холодом.

— Там что? — спросил Владик у Ларисы.

— Старинный пороховой погреб. Но сейчас туда не попадешь,

— А кто-нибудь пробовал?

— Кто же станет пробовать? Щелка-то вон какая. Кошка и та не пролезет.

— Интересно у вас тут.

— А раньше ты здесь не бывал?

— Не… Мы хотели с ребятами пробраться, да там сторож у проходной…

— Теперь ты, можно сказать, член нашей команды,- проговорил дядя Миша. Он только что вошел. — Я скажу сторожам, чтобы тебя пускали. Идет?

— Еще бы! — просиял Владик.

…Рубашка была горячая от утюга. Владик улыбался от тепла и от счастья. Дядя Миша сказал ему:

— Приходи, под парусом пойдем… — И протянул крепкую ладонь.

Владик незаметно пересадил Тильку из правой ладошки в левую и тоже протянул руку.

Вошел Зуриф. Сказал:

— Дует здорово, но дождь кончился. Так что зонтик не раскрывай. А то опять улетишь, как одуванчик.

6

Владик не пошел в школу. На первые два урока он опоздал, на остальные какой смысл идти? Все равно попадет — что за два пропущенных урока, что за четыре. Но за четыре попадет лишь в понедельник (а может быть, и забудут).

А сейчас так хотелось еще полетать!

Владик спрятал сумку в камнях в глухом уголке сквера на Бастионной улице. Но сначала он отстегнул от сумки, длинный и широкий ремень. На концах ремня были прочные кольца, они хорошо надевались на изогнутую ручку зонта. Получилась удобная петля для сиденья. После этого Владик решил поехать на троллейбусе на край города, к Скалистому мысу…

Город стоит на полуострове. Юго-западный шторм мчался с моря, пересекал этот громадный выступ суши и терялся где-то в мелководных лиманах на северо-востоке. Владик подумал, что если постараться, то можно пролететь над всем городом от Скалистого мыса до нового стадиона…

Только сначала надо было высадить Тильку.

— Как с тобой быть? Отнести в ту лужу, где ты играл сегодня? — спросил Владик.

Тилька молчал. Голова-капелька поблескивала над краем кармашка.

— Ну, ты чего… — виновато сказал Владик. — Все еще сердишься? Мы же помирились.

— Никуда меня не относи, — тихонько подал голос Тилька. — Я хочу с тобой.

— Но я же снова буду летать!

— Какой ты без-динь-толковый! Я тоже хочу!

— Ты же боялся. Говорил: длинь — и на осколочки. А если в самом деле?

— Ну… тогда тащи осколочки стекольному мастеру,- храбро сказал Тилька. — Пускай чинит.

— А он говорил, что не будет…

— Мало ли что он говорил!

— Ладно. Тогда держись крепче…

В районе Скалистого мыса берег был пустынен. Говорили, что скоро здесь разобьют парк и поставят памятник Парусной Эскадре — с пушками, якорями и бронзовой моделью трехдечного линейного корабля. Но пока на мысу раскинулись выровненные грейдерами площадки, а между ними торчали редкие шеренги маленьких кипарисов. И никого не было…

Владик потренировался на этих площадках. Он разбегался, взмывал над кипарисами, пролетал сотню шагов и опускался на один из квадратов твердой, кремнистой земли. Разбегаться, сидя в кожаной петле, было не так-то просто. Но самое сложное — это посадка. Надо было приземляться аккуратно, чтобы шишек не набить, очки не раскокать и чтобы Тилька не пострадал. Владик хотел на время тренировки высадить его из кармана, но в ответ услышал:

— Не хочу. Со мной ты будешь осторожнее. Не станешь длинь-лихачить…

Вот и приходилось быть осторожным. Зато Владик научился опускаться на землю, как семя одуванчика на бархат.

Наконец он решился на большой полет. Разбежался изо всех сил, поймал тугим дрожащим зонтом восходящую струю ветра и сильно оттолкнулся. Красно-желтый купол одним махом вознес легонького пилота на высоту трехэтажного дома. А потом еще, еще… Скалистый мыс быстро остался позади, внизу поплыли сады, крыши и дворики окраины. Все крыши были черепичные, и от этого улицы сверху казались оранжевыми.

Владик смеялся и болтал ногами. Сидеть в беседке из широкого ремня было удобно, не то что висеть, цепляясь за тонкую ручку. За надежность зонта Владик не опасался. Это был замечательный, очень прочный зонт. Возможно, даже волшебный.

Вокруг Владика лихо шумел ветер.

Когда-то Владик читал в книге Жюля Верна, что пассажиры воздушного шара не чувствуют ветра: аэростат мчится с той же скоростью, что потоки воздуха, — как легкий мячик в течении ручья. Но зонт с Владиком летел не так. Ветер обгонял Владика, раскачивал, бил по лицу и по ногам лохматыми мягкими лапами, раздувал волосы. Тугой воздух ударял снизу в натянутый купол, зонт мелко дрожал, и это дрожание передавалось через ручку и ремень Владькиным ладоням.

Иногда ветер делал плавный поворот и нес Владика по кругу. Словно хотел, чтобы Владик хорошенько разглядел дворы и улицы, по которым неслись вперемешку пятна от облаков и солнца…

Прохожих было мало, и никто не смотрел вверх. Никто не видел, как мчится в беспокойном ветреном небе четвероклассник Владик Арешкин. А наверно, это было красиво и немножко страшно. Наверно, с земли Владик казался крошечным, как Тилька. Будто он уцепился за пышный красно-желтый георгин, который ветер вырвал с клумбы и несет высоко над крышами, чтобы посадить на другом краю города…

Потянулись большие дома и квадратные дворы, улицы с разноцветными автомобилями. Слева проплыла башня Корабельного клуба с часами. Потом внизу оказались шумящие кроны Исторического парка. Там, под деревьями, прятались памятники и старинные бастионы с чугунными карронадами. Мягким ударом воздуха Владика развернуло, он летел теперь спиной вперед, а за деревьями и крышами опять видел море. Оно было темно-зеленым у берегов и туманно-сизым вдали. И вся его громада, словно белым пухом, была усыпана пенными гребешками. Горизонт сливался с облачным небом.

…Что-то больно чиркнуло Владика по локтю и щелкнуло по зонту. Владик посмотрел вниз. Он летел над Боцманской слободкой. Раньше тут селились отставные матросы и боцманы с парусных кораблей, поэтому и получилось такое название. Домики в слободке, как и в старину, были маленькие, переулки узкие. С горки на горку перебегали каменные лесенки — трапы. На крышах сарайчиков лежали лодки. Белые улочки сходились на крошечных площадях, посреди которых стояли столбы с фонарями или водонапорные колонки. Владик пролетал как раз над такой площадью. Он увидел, что внизу бегут двое мальчишек и один из них на полной скорости целится из рогатки.

Щелк — снова ударил по зонту камешек.

А если пробьет?

Нет, не пробьет. Через несколько секунд Владик будет уже далеко. Пускай стреляют в пустое небо!

Да, но зачем они стреляют? Что он им сделал? Летит человек, никого не трогает, а по нему — трах, трах! — как по вражескому самолету. Бывают же такие люди! Если кому-то хорошо, они обязательно стараются навредить, испортить!.. Летом ребята на площадке сделали теннисный стол, а в соседнем дворе нашлись два типа — ночью подобрались и разломали. Их спрашивают: «Зачем?» А они:

«А чё… Так просто…»

Вот и сейчас… Так просто? Чем Владик им помешал?

Ладно, он уже пролетел…

Но он-то пролетел, а они там ходят как победители: постреляли, даже попали два раза!

У Владика мурашки пошли по спине от обиды. Нет, если он пролетит мимо, значит, он трус.

Владик резко нагнул зонт и спикировал в переулок с низкими белыми домиками, которые до половины терялись в цветущих мальвах.

«Я драться первый не начну, — успокоил он себя.- Я просто скажу этому стрелку: «Что ты за человек такой? Что я тебе сделал плохого?»

Владик свернул зонт, поправил очки и шагнул из переулка на заросшую сурепкой площадь. Двое мальчишек мчались к нему. Они оказались маленькими — класса из второго. Это добавило Владику храбрости. А мальчишкам-наоборот. Но они разогнались и остановиться сразу не могли.

Один — белобрысый, тощенький и ловкий — вильнул в сторону и сразу умчался в переулок. Второй — тот, что с рогаткой, — оказался не таким юрким. Он был в длинных, похожих на мешок с лямками штанах и путался в них на бегу. Он почти налетел на Владика, и тот ухватил его за лямку. Притянул к себе, потом отодвинул на расстояние прямой руки. И, не отпуская, сказал:

— Пострелял? Или еще будешь?

Мальчишка был курчавый, темно-рыжий и большеухий. Он смотрел испуганно и сумрачно.

— Ну чё… пусти, — хныкнул он.

— Дай сюда рогатку, — сурово сказал Владик.

— Ну чё…

— Кому говорят!

Рыжий стрелок бросил рогатку Владику на сандалии. Тот наступил на нее. Полюбовался насупленным пленником и неторопливо начал:

— А теперь скажи…

Глаза у мальчишки вдруг изменились. Они стали радостными. И смотрели мимо Владика. Владик оглянулся.

В двух шагах ухмылялся второй мальчишка — тот самый белобрысый беглец. А рядом с ним стояла девчонка ростом с Владика. Хмурая и решительная. С короткими темными волосами и цыганистыми глазами. Ветер трепал на ней бело-синий клетчатый сарафанчик, подпоясанный флотским ремнем. Ремень висел на девчонке косо, по-ковбойски. На нем болталась обшарпанная пистолетная кобура без крышки. Из кобуры торчала рогатка.

Девчонка расставила крепкие коричневые ноги и сказала Владику:

— А ну, отпусти ребенка.

Владик отпустил. Дело принимало нехороший оборот.

— Чего привязался к маленькому? — поинтересовалась девчонка и наклонила к плечу голову.

— Я привязался?! — воскликнул Владик и удивился, какой тонкий у него голос. — Он же сам первый! Кто его просил стрелять?

— А зачем летел? — дерзко отозвался рыжий стрелок.

— Как это летел? — строго спросила девчонка.

— Очень просто: зонтик раскрыл и летит! Да еще ногами болтает!

— Я тебе мешал, да? — сказал Владик. — Летел, никого не задевал.

— Нечего летать над нашей улицей, — сказала девчонка.- Если каждый будет здесь летать, тогда что?

— Над вашей! — возмутился Владик. — Вы ее купили, да?

— Он летел и все высматривал, — подал голос белобрысый. — Ника, он шпион.

— Дурак ты, — сказал Владик. Девчонка Ника прищурилась.

— Ты поругайся, поругайся еще при детях… Матвейка, возьми.

Она зачем-то сняла ремень с кобурой и протянула белобрысому. А Владику сказала:

— Зонтик-то отдай вон ему, — и показала на стрелка.

— Зачем это? — опасливо спросил Владик.

— А ты что, зонтиком драться будешь?

— Я с тобой драться вообще не буду, — торопливо сказал Владик. — Не хватало еще… С девчонкой.

Ника опять прищурилась.

— А девчонки кто? Не люди?

— С вами драться — никакой пользы, — хмуро объяснил Владик. — Если такую, как ты, отлупишь немного, все кричат: ах, девочку обижает! А если от девчонки случайно синяк заработаешь, сразу: ха-ха-ха, его девочка отлупила!

— Меня ты не отлупишь, — деловито разъяснила Ника.- А про синяки можешь рассказать, что геройски дрался с кучей хулиганов. Их у тебя много будет, синяков-то… Костя, возьми у мальчика зонтик. Да не сломай, чужая вещь…

Владик ощутил в суставах противную слабость и почти без сопротивления отдал зонт рыжему Косте. Но Нике жидким голосом сказал:

— Ненормальная. Не буду я драться.

— Куда ты денешься? Сними очки.

— Зачем?

— Я же тебе их раскокаю! Владик слегка разозлился:

— Какая храбрая! Без очков я тебя и не увижу!

— А! Ну ладно. Я тебя по ним стукать не буду.

С этими словами Ника коротко, размахнулась и крепко тюкнула Владика острым кулачком в грудь.

В кармане что-то хрустнуло. В кожу на груди впились иголки.

Владик вскрикнул, зажал карман ладонью и, роняя слезы, кинулся в переулок.

Скорее, скорее!

Дурацкие запутанные улицы, не поймешь, куда бежать!

А, вот знакомая лестница!

Иголки колют не только грудь, но и бока. Это от быстрого бега, от скорости, при которой трудно дышать…

Еще поворот — и Таганрогская улица. Узкая, старая, с потрескавшимися плитами тротуаров. Сандалии по ним лупят, как пулемет!

Наконец дверь под вывеской «Стеклодувная мастерская N 2». Ступеньки в полуподвал. Растрепанный мастер с клочками волос на висках и вороньим носом сердито встает из-за стола со склянками.

Воздуха уже совсем нет, сердце прыгает где-то в горле, и нельзя ни дохнуть, ни крикнуть. Можно только сипло выдавить:

— Тилька разбился.

7

Стекольный мастер ухватил Владика за воротник и молча повел к столу. Включил на столе яркую лампу. Взял длинный пинцет и начал доставать из Владькиного кармана стеклянные крошки. Он складывал их в белое фаянсовое блюдце. Потом он расстегнул на Владике рубашку и тем же пинцетом вынул из порезов мелкие осколки — те, что прошли сквозь ткань и воткнулись в кожу. Порезы мастер смазал ваткой, смоченной в какой-то бесцветной жидкости. Сильно защипало.

— Уй-я…- тихонько сказал Владик.

— Нет, вы его послушайте!- тонким голосом закричал мастер. — Он говорит «уй-я»! Это я должен говорить «уй-я», когда я вижу, какие мелкие осколки приносят мне вместо стеклянного мальчика!

Он взял пинцетом осколок покрупнее, а остальные стряхнул с блюдца в мусорное ведро.

— Ой, что вы наделали! — крикнул Владик.

— Может быть, молодой человек объяснит мне, что именно я наделал? — ядовито отозвался мастер.

— Как же вы его почините?

— Это надо слышать, что он говорит! «Почините»! Как будто здесь есть что чинить!

Владик всхлипнул.

— Перестань хныкать, или я превращу тебя в бутылку для уксуса, — хмуро сказал мастер. Он сел и придвинул к себе старенький микроскоп, стоявший среди склянок и стеклянных кубиков. Положил осколок под объектив. По-петушиному наклонил голову и левым глазом глянул в микроскоп. А правым на Владика. И сказал:

— Дай мне с подоконника алмазный резец.

Владик бросился к подоконнику, там лежали инструменты, похожие на стамески и резаки для оконного стекла. Владик схватил один наугад.

— Не этот! — гаркнул мастер, — С белой ручкой!

Потом он опять согнулся над микроскопом и начал что-то осторожно делать с осколочком резцом и пинцетом.

Владик стоял рядом. Он дышал очень осторожно, однако мастер сказал:

— Сделай одолжение, не сопи над ухом.

Владик отскочил на два шага и стал смотреть, вытянув шею. Но, конечно, ничего не видел.

Мастер корпел над крошечным Тилькиным осколком довольно долго. У Владика устала шея, он переступил с ноги на ногу и оглянулся.

Из низкой приоткрытой дверцы пахло дымом и горячими кирпичами. Что-то ровно гудело там и слышались голоса. На косяке дрожал отблеск огня. А в комнате, где работал мастер, стояли всюду бутыли, банки и шкафы с выдвижными ящиками. На ящиках белели таблички с номерами и названиями: «Стекло для очков», «Музыкальное стекло», «Ламповое стекло», «Стеклянные пробки»… Под низким потолком висел шар из зеленого стекла размером с большой школьный глобус. В шаре отражались лампа, Владик, мастер и все, что было вокруг.

Владик опять посмотрел на мастера. Тот сказал, не оглядываясь:

— Подойди.

Владик на цыпочках подошел.

— Посмотри… — Мастер подтолкнул его к микроскопу.

Владик глянул в окуляр.

В середине серебристого круга он увидел стеклянного человечка. Но не гладкого и прозрачного, а такого, будто его вырубили из кусочка мутного льда.

— Похож? — спросил мастер.

— М-м… маленько, — неуверенно сказал Владик.

— Ну и ладно, что маленько, — проворчал мастер.- Программа задана, это главное…

Он дотянулся до ящика с табличкой «Увеличительное стекло», выдвинул. Владик опять вытянул шею. Он ожидал увидеть множество всяких линз, но ящик оказался пуст. Если не считать пузатой, очень прозрачной бутылки — она выкатилась из угла на середину ящика.

Мастер пинцетом опустил в бутылку микроскопического стеклянного человечка. Потом проворчал под нос:

— Хорошо, что хоть прибежал-то вовремя…

Он посмотрел на свои часы, поднес их к уху, потом взял со стола и тряхнул пыльный транзисторный приемник. Приемник женским голосом сказал:

— …следний, шестой, сигнал дается в двенадцать часов по московскому времени.

Мастер быстро встал и строго поднял указательный палец. На пальце блестели рыжие волоски.

— Пи-ик, — донеслось из приемника. — Пи-ик, пи-ик…

И когда приемник пикнул шестой раз, мастер с размаха грохнул бутылку о цементный пол. Осколки царапнули Владика по ногам.

— Ай! — сказал Владик. Но не из-за осколков. Он решил, что мастер спятил.

Но тут же Владик услышал звук, будто на дно стеклянного стакана сыплют звонкие дробинки. Это на полу, среди стеклянных крошек, бил в хрустальный барабанчик невредимый Тилька.

Тилька поднял головку-капельку и с горделивой ноткой сказал:

— Здорово я получился? Как новенький!

Мастер ухватил его двумя пальцами и поставил на стол. И жалобно закричал:

— Это что за ребенок! Почему все дети как дети, а этот. — сплошное наказание!

— А что я с-с-сделал? — обиженно откликнулся Тилька.

— Посмотрите на него и послушайте! Он спрашивает, что он сделал! Он целыми днями шастает неизвестно где, а потом его приносят в виде стеклянного порошка, и мастер должен заниматься ремонтом этого хулигана! В рабочее время!..

Владик виновато переступил сандалиями среди осколков. Мастер покосился на него и сказал Тильке:

— С твоим приятелем все ясно. Он просто уличный шалопай, хотя и носит очки, как порядочный человек. Но тебя-то я изготовил из лучшего стекла! У тебя должна быть хрустальная душа!

— У меня з-замечательная душа, — осторожно сказал Тилька. — Длинь-дзынь-музыкальная…

— Длинь-дзынь, балда ты, — печально сказал мастер.- Почему я стекольный специалист, а не столяр? Я бы сделал, как папа Карло, деревянного мальчика. Почему я не портной? Я сшил бы мальчика из мягких тряпок. Он был бы шелковый во всех отношениях. А вместо этого — стеклянный бродяга! И как его воспитывать? Он, видите ли, хрупкий, его нельзя даже выдрать!

— Это же удивительно чудесно! — подал голосок Тилька.

— Это очень грустно… Ты где-то пропадаешь, а старый человек не имеет ни минуты покоя… Но я найду управу! Теперь ты будешь у меня жить в коробке с ватой и крепкой стеклянной крышкой.

— Что ты! — испуганно сказал Тилька. — Я же сразу динь — и помру. Мне нужна свобода и дождики.

— Никаких дождиков!

— Я хочу с Владиком!

— Я тебе покажу Владика!

— Тогда я опять разобьюсь!

— И на здоровье…

— Ну-ка, наклонись, — попросил мастера Тилька. Мастер нехотя нагнул голову к столу. Тилька ухватил его за седые кольца на виске, повис на них и что-то начал тихо говорить мастеру в ухо.

— Подлиза… — проворчал мастер. — Имей в виду, если динькнешься еще раз, чинить не буду ни за что на свете.

— Ура! — крикнул Тилька. — Владик, посади меня в карман!

Владик робко посмотрел на мастера.

— Можно?

— Убирайтесь, — ответил мастер. — Вы не дети, а крокодилы.

Владик осторожно усадил Тильку в кармашек, на котором темнели засохшие пятнышки крови. А мастеру сказал:

— Большое спасибо.

— Убирайтесь, — повторил мастер. — Или я превращу вас в пробки для графинов.

8

Владик и Тилька долго бродили по лестницам и переулкам Боцманской слободки, искали заросшую сурепкой маленькую площадь. Владик не запомнил дорогу, когда мчался отсюда с разбитым Тилькой.

А Тилька тем более ничего не помнил.

И все-таки он все время звенел у Владькиного уха:

— По-моему, это з-здесь… По моему, динь-там…

Он сидел теперь не в кармашке, а на левой дужке Владькиных очков и держался за его волосы…

— По-моему, з-за теми динь-деревьями…

— Вон там — сказал наконец Владик. Он увидел знакомые домики, белую будку-водокачку посреди площади, а главное — Нику и мальчишек. Они укрылись от ветра за водокачкой, сидели на корточках и разглядывали зонт. Он был открыт, но край купола у него оказался смят и надломлен.

Владик подошел и печально проговорил:

— Так и знал, что сломаете…

Ребята оглянулись на него. Ника встала и виновато засопела.

— Летать пробовала… — пренебрежительно сказал Владик.

Мальчишки присели еще ниже, а Ника вздохнула.

— Не умеете, дак нечего и соваться, — сказал Владик.- А еще говорила: «Не сломаем, вещь чужая…»

— Чужая, когда хозяин есть, — огрызнулась Ника. — А тебя будто сдуло. Улепетнул, одного ударчика испугался.

Владик даже задохнулся от негодования. И пока хлопал губами, пока думал, как ей ответить покрепче, возмущенно зазвенел Тилька:

— Бестолочь ты непроз-зрачная! Он меня спасать побежал! Потому что я раз-збился из-з-за тебя, динь-дура!

У Ники кругло открылся рот. У рыжего стрелка Кости и у белобрысого Матвейки тоже. Ника шепотом сказала:

— Ох… это кто?

— Не твое дело, — буркнул Владик.

— А он… какой? Заводной, да?

— Сама ты з-заводная! Я настоящий!

— Ой… — опять сказала Ника.

— Вот тебе и ой, — хмуро отозвался Владик. — Давайте зонт… авиаторы бестолковые.

Кое-как он расправил сломанные и погнутые прутья. Свернул зонт, обмотал его ремнем от сумки. Ника молча смотрела на него. Потом нерешительно сказала:

— Ты просто волшебник какой-то. Летать умеешь. И такой у тебя этот… Стекляшкин.

Владик сердито хмыкнул. Потому что никакой он был не волшебник. То, что он полетел, получилось само собой. Ветер подходящий и зонт… А «стекляшкин» Тилька если и волшебный, то сам по себе. Не Владик же его сделал…

— Грохнула зонтик да еще ерунду мелет. А «волшебнику» теперь дома будет нахлобучка.

Сказав эти сумрачные слова, Владик зашагал прочь. Не оглянулся. Вернее, оглянулся, но не сразу. Только на краю площади. Мальчишки остались у водокачки, а Ника шла за ним.

— Ты чего… — сказал Владик.

— А тебе здорово попадет? — виновато спросила Ника.

Владик не знал. Это будет зависеть от маминого настроения. Но ответил громко и сурово:

— Еще бы!

Если у этой вредной девчонки с рогаткой проснулась совесть, то пусть помучает ее посильнее.

Ника догнала Владика и тихо объяснила:

— Мы ведь не нарочно…

— Ха! Сперва пуляют по человеку из рогаток, а потом — «не нарочно»!

— Костик же не просто так пулял…

— Ну да! Он готовился к международным соревнованиям. Турнир стрелков по летающим зонтикам!

— Он думал, что ты шпион,- сказала Ника.

Владик обалдело поморгал, потом вздохнул:

— Тогда он такой же глупый, как ты… Где это видано, чтобы шпионы летали на зонтиках?

— Ну… он же думал, что не настоящий шпион, а веревочный.

— Что-о?

— Ты разве никогда не слышал про веревочниц? Это тетки такие, они везде стараются занять ребячьи площадки и натягивают там веревки. Будто бы для белья. А на самом деле чтобы нам негде было играть. У них тайное общество против ребят…

— Такую тетку я тоже знаю, — сказал Владик. — Но я-то здесь при чем?

— Мы думали, что ты летаешь и высматриваешь для них площадки.

— У-динь-дивительно бестолкова… — звякнул Тилька.

А Владик возмутился:

— По-вашему, я похож на шпиона?

— Теперь-то видно, что нисколечко не похож, — примирительно сказала Ника. — Но на высоте трудно разглядеть…

— Зачем ты так длинь-длинно с ней разговариваешь?

Прогони ее, — посоветовал Тилька.

— А ты помолчи, сосулька, — насупленно отозвалась Ника.

От оскорбления Тилька чуть не свалился с дужки очков.

— Я?! Сосулька?! А ты… кроко-длинь-дилиха безобразная!..

— Сперва разбила маленького, а потом еще обзывает! — сказал Владик. — Чего ты за нами увязалась? Иди к своим рогаточникам…

— Ну и пожалуйста… А я хотела с тобой пойти, чтобы сказать твоим родителям, что зонтик сломала я, а ты не виноват.

— Очень благородно, — ехидно отозвался Владик.- Только родители приходят вечером. Ты что, ждать их собираешься? Шагай-ка ты домой.

Они в это время уже спустились по ракушечному трапу на широкую улицу Трех Адмиралов. Здесь была троллейбусная линия. Не глядя больше на Нику, Владик подошел к остановке и прыгнул в троллейбус номер два. Надо было забрать в сквере сумку и отправляться домой.

9

Владик совсем забыл, что день субботний и мама не на работе. Она встретила Владика на пороге и неласково сказала:

— Явился наконец… Будешь сразу во всем признаваться или станешь сперва городить небылицы?

— Буду признаваться, — вздохнул Владик.

— Давай-давай…

— Зонтик сломался.

— Миленькое дело! Я же говорила! А ты что? «Ах, он крепкий, ах, я осторожный!..» Ладно, зонтик — это раз! А дальше?

— Что? — робко спросил Владик.

— Ах, «что»? Может быть, ты хочешь рассказать что сидел сегодня на уроках и даже получил кучу пятерок? Прогульщик несчастный! Из школы прибегают одноклассники: «Почему вашего Владика нет на занятиях?» А я откуда знаю почему? Я схожу с ума, товарищи тоже переживают…

— Товарищи! — сказал Владик. — Наверняка Витька Руконогов, этот ябеда и предатель.

— Не смей так про него говорить! Он замечательный мальчик!

— Ну конечно! Он замечательный, а я…

— Где ты был?!

— Я нечаянно… Меня унесло. Ветер такой могучий, а зонтик такой… как парус, меня как дернет, как понесет, а там колючки, и я вверх, по воздуху…

Мама села на стул, задумчиво взялась за подбородок и стала смотреть на Владика очень внимательно. На лице ее читалось, как буквы на бумаге: «Ну-ну, давай. Послушаем, что еще сочинишь…»

— Вот ты не веришь, а я правда по воздуху. А там яхта, ее на камни несло, надо было протянуть канат, а лететь, кроме меня, некому, а она бы разбилась… Ну, ты не веришь, а я не могу, когда ты не веришь! А если поверишь, то испугаешься и опять меня наругаешь, ты скажи сперва, что ругаться не будешь, и я расскажу, чтобы ты поверила, а то…

Мама встала и деловито потрогала Владькин лоб.

— Конечно. Бегаешь по такой погоде раздетый, а потом грипп или ангина. Голова болит?

Владик ухватился за спасительную ниточку.

— Не болит, — сказал он слабым голосом. — Только гудит немного. И какая-то слабость…

— Я так и знала! Немедленно в постель!

Владик послушно побрел в комнатку, где стояла его кровать. Начал расстегивать рубашку. Тилька, который опять сидел в кармане, шевельнулся: «Не забудь про меня».

— Мамочка, принеси, пожалуйста, стакан воды, — попросил Владик. — Что-то немножко в горле пересохло.

Мама торопливо принесла воду. Владик отхлебнул и поставил стакана на столик с учебниками. Глаза у мамы были испуганные, но она сказала:

— Раздевайся и ложись, но имей в виду, что разговор наш не закончен.

— Ладно, — покорно согласился Владик. Мама вышла, а он высадил Тильку в стакан. Стеклянный барабанщик будто растворился в воде, — если не приглядеться, то и не заметишь.

Владик заполз под одеяло.

Ему было немножко не по себе. Не очень-то честное дело притворяться больным, чтобы спастись от неприятностей. Будто дезертир какой-то. Мама, конечно, переволновалась, когда подлый Витька Руконогов прибежал и наябедничал про его прогул. А сейчас опять волнуется из-за его фальшивой болезни. Пускай уж лучше отругает сразу…

Но тут Владик почувствовал, будто он и в самом деле больной. Усталый и разбитый. Снова заболели ушибленные на палубе ноги, загудели плечи, застонали жилки в руках. Мягко закружилась голова. А в закрытых глазах поплыли клочковатые облака, волны, скалистый берег, желтые цветы сурепки. Владика куда-то плавно понесло. Будто он снова полетел. «Ну и ладно», — подумал Владик и приготовился сладко задремать. Но в это время затренькал звонок. Это пришла к маме соседка Игнатия Львовна — грузная медовоголосая дама.

Игнатия Львовна только что вернулась с заседания Тайного Клуба Веревочниц (сокращенно ТКВ).

Про этот клуб знают немногие. Для посторонних он называется «Кружок макраме». Женщины там плетут из веревок и шпагатов разные узорчатые изделия. Но это для отвода глаз. А на самом деле в этом клубе они учатся плести интриги и разрабатывают планы, как опутать бельевыми веревками все детские площадки. Чтобы мальчишки и девчонки не бегали и не прыгали там, не гоняли мячи и не мешали своим шумом почтенным людям.

На волейбольной площадке в своем дворе Игнатия Львовна вывешивала веревки много раз, но эти отвратительные дети поднимали такой крик, что приходилось в буквальном смысле сматываться. Теперь в клубе пытались изобрести невидимую веревку, которая будет цеплять ребят скрытно. Однако дело шло туго, и все члены клуба получили задание продолжить тайные опыты дома.

— Здравствуйте, моя милая, — пропела Игнатия Львовна маме Владика. — Нет ли у вас, голубушка, моточка бельевого шнура? Нам в кружке поручили сплести очень хитрые узоры, а у меня кончилась вся веревка. В понедельник я куплю и верну вам.

Шнур у мамы был, и она с удовольствием дала моток Игнатии Львовне. Мама считала соседку доброй и солидной женщиной, любила с ней беседовать. Сейчас она пожаловалась на Владика. Подумать только, не пошел в школу, где-то гулял полдня под дождем и ветром, потом начал сочинять всякую чушь и теперь лежит с простудой.

Соседка сдержанно охала и кивала.

— А что я могу сделать? — сказала мама. — Тут нужна сильная мужская воля, но отцу всегда некогда, он с утра до вечера на репетициях и смотрах.

Это была правда. Папа служил первым трубачом в оркестре, а оркестр-то не простой. Морской и показательный. И папа — не просто музыкант, а человек военный, с погонами главного корабельного старшины. А у военного оркестра полно работы: то приезжает комиссия адмиралов, то надо готовиться к параду, то ехать на гастроли…

— А когда приходит с работы, вместо того чтобы побеседовать об отметках и дисциплине, начинает с сыном дурачиться и барахтаться на ковре. Будто два четвероклассника!

— Да, это очень печально, — посочувствовала Игнатия Львовна и посоветовала маме почитать в журнале «Семейное здоровье» статью профессора Чайнозаварского.

Статья называлась «Народная медицина и народная педагогика». Профессор писал, что в наше время многие врачи стали вновь прибегать к старинным способам лечения: к разным травам, снадобьям и припаркам, которыми исцеляли больных в народе много сотен лет назад. Почему бы и в педагогике не вспомнить старые способы? Много веков подряд самым надежным средством воспитания был березовый прут. А сейчас этот метод незаслуженно забыт…

— Правда, у нас на юге березы — редкость, — вздохнула Игнатия Львовна. — Но при желании можно подобрать другую древесину.

С этими словами Игнатия Львовна попрощалась.

— Сама ты древесина. Бестолочь непрозрачная, — отчетливо сказал ей вслед Владик.

Мама влетела в комнату.

— Ты сошел с ума!

— А чего она…

— Я скажу отцу, чтобы поговорил с тобой как следует.

Пусть только придет.

— Ну и придет… Я ему все объясню. Он все до конца выслушает, он терпеливый.

— Слишком терпеливый, ни разу не взялся за тебя… Боюсь, что мне самой придется поступить, как советует профессор…

— Я болею, — быстро сказал Владик.

— Ничего, я подожду. Имей в виду, сегодняшние фокусы я тебе не прощу.

— Простишь, простишь, — сказал Владик.

— Это еще почему?

— Ты сама говорила, что все мне простишь, кроме музыкальной школы. А теперь ведь не музыкальная…

— Болтун несчастный, — сказала мама и ушла из комнаты, чтобы нечаянно не засмеяться.

А Владик уснул. Он спал до самого вечера, потом поужинал, потом снова улегся. Он не слышал, как вернулся папа и о чем они с мамой говорили. Ему снилось, что они вдвоем с Никой летят на зонтиках, а внизу бегут рыжий Костя и белобрысый Матвейка. И кричат:

Ветер с зюйд-веста, Жених и невеста! Летят без оглядки, Сшибем из рогатки!

Это был, конечно, глупый сон, следовало бы проснуться, но Владик не сумел.

…А в стакане спал стеклянный барабанщик Тилька. Спал беспокойно, иногда вздрагивал, и вода плескалась. Тильке тоже снились недавние приключения…

10

Утром дождя не было. Владик проснулся и увидел проблески солнца. Ночью во сне он летал среди разноцветных облаков и теперь старался вспомнить про это. В памяти остались только обрывки, но все равно было хорошо.

— Тилька, — шепотом позвал Владик.

Тилька не отозвался. Владик скосил глаза на стакан. В стакане было пусто: ни воды, ни Тильки.

— Ма-ма-а! — перепуганно завопил Владик. Мама примчалась.

— Что с тобой?

— Где вода из стакана?

— Вода? Я выплеснула. В нее попала муха…

— Что ты наделала! — отчаянно сказал Владик… и увидел, что над краем учебника истории блестит капелька — Тилькина голова. Тилька прижимал к стеклянным губам крошечный палец.

Владик шумно передохнул и откинулся на подушку.

— Что с тобой? Ты еще болеешь, тебе плохо? — перепугалась мама.

Владик захохотал и вскочил.

— Я здоров, как сто слонов!

— Ну разумеется, — сразу успокоилась мама. — По выходным ты всегда здоров, потому что не надо идти в школу… В таком случае отправляйся на рынок за помидорами.

— Сию минуту!

Но «сию минуту» не получилось. Пока Владик умылся, пока позавтракал, пока выслушал мамины наставления, прошел, наверно, час. Когда Владик, махая сумкой, топал к рынку, солнце стояло уже высоко. То есть это принято говорить, что стояло. А Владику казалось, что оно мчится среди быстрых клочкастых облаков, как оранжевый мяч.

Оно часто пряталось в эти облака, но так же часто выскакивало из них, и тогда становилось жарко, будто рядом распахнули печную дверцу.

На каменных плитах тротуара стояли лужи. Ветер был сильный, как вчера, он срывал и сыпал в лужи капли с каштанов и акаций. И листья тоже срывал, и колючие шарики каштанов. А лужи морщил и делал их похожими на стиральные доски. Искры солнца вспыхивали на них, как бенгальские огни…

Тилька сидел на дужке очков и болтал стеклянными ножками. Владик сказал ему:

— Хорошо, что ты ночью выбрался из стакана.

— Я пре-длинь-смотрительный, — прозвенел Тилька Владику в ухо. — Мне совсем не хотелось отправляться в канализацию.

— А по-моему, ты просто испугался мухи, — поддразнил его Владик.

— Я?! Какая дринь-бень-день! — возмутился Тилька. И вдруг сказал очень серьезно: — Я испугался, что в стакане я заметный. Не такого цвета, как вода.

Владик удивился:

— А какого же ты цвета?

— Посмотри сам. Клюквенного… Владик взял Тильку на ладонь.

— Ты что выдумал!

Тилька был такой же, как всегда: бесцветное стекло, искорка на плече. Но он сказал:

— Смотри, смотри как следует.

Владик повертел Тильку так и сяк. И при одном из поворотов заметил, что в стекле и правда мелькнул красноватый отсвет.

— Ну… самую чуточку. Совсем незаметно. Тилька, а отчего это с тобой?

Тилька сказал с гордой ноткой:

— Потому что, когда я разбился, на стекло попала капелька крови. Твоей… Теперь во мне тоже человечья кровь.

— Это же хорошо, Тиль!

— Неплохо, — снисходительно согласился он. — Только есть свои неудобства… Когда будешь высаживать меня, выбери лужу у кирпичной стены. В красном отражении я буду не так заметен.

В городе, сложенном из мелового камня и серого ракушечника, не так-то легко найти здание или забор из кирпичей. Наконец Владик оставил Тильку в луже у красной трансформаторной будки. Они договорились встретиться через пару дней, и Владик, махая сумкой, поскакал на рынок.

Но путь лежал мимо библиотеки, и, конечно же, Владик подумал: «А почему бы не заглянуть к Гоше?»

Гоша сидел над тетрадкой и грыз карандаш. Владику он обрадовался.

— Послушай, что я сочинил!

Над морем взволнованным ветреный вечер Луну запалил, как большую свечу, Летел в океане прославленный «Кречет», И мне показалось: я в небе лечу.

— Молодец! — сказал Владик. — Гоша, а я вчера тоже летал! Правда! С зонтиком…

И он стал рассказывать Гоше про вчерашние приключения.

Гоша охал, удивлялся, махал растопыренными ресницами, дергал себя за бороду, качал головой и, когда слышал про опасности, озабоченно говорил: «Ай-яй-яй». А если человека так замечательно слушают, ему хочется говорить еще и еще. Поэтому рассказ у Владика продолжался почти полчаса. Наконец Владик выдохся и обессиленно бухнулся на Гошину корабельную койку.

— Ай-яй-яй, — последний раз проговорил Гоша. — А если бы ты где-нибудь грохнулся?

— Ну, вот еще! — откликнулся Владик, болтая в воздухе ногами. — Полеты я вполне освоил, зонтик надежный… Жаль только, что теперь надо нести в мастерскую.

Гоша быстро отвел глаза, чтобы Владик не прочитал в них такую мысль: «Ну и слава богу, что в мастерскую. А то еще брякнешься…»

— Сейчас чайку заварю, — бодро сказал Гоша. — Тебе с сахаром? — Сам-то он пил соленый чай.

— Ага… Вообще-то я завтракал…

— А у меня апельсиновое варенье припасено. Специально для тебя.

— Тогда конечно! — обрадовался Владик. Гоша завозился у плитки, приговаривая:

— Заварим покрепче, попьем побольше… Чаек с утра — дело полезное, мозги прочищает… Я полночи не спал, теперь надо освежиться.

— Почему не спал? — спросил Владик, валяясь на койке. — Разве у гномов бывает бессонница?

— Не бессонница! Все над поэмой сидел. Думал, как ее закончить. Главную рифму искал… — Гоша оглянулся на Владика.

Владик перестал дрыгать ногами и сел. Он вспомнил, что обещал Гоше помочь с этой рифмой.

— Я тоже искал, — сказал Владик и слегка покраснел.- Пока что ничего в голову не идет… Гоша, я буду еще думать…

Он встал и осторожно вышел на балкон. Солнце по-прежнему летело среди косматых облаков. Шумели деревья, и внизу, на тротуарах, вспыхивали лужи. Влажный ветер был теплым и сильным. Он толкал Владика в грудь упругими ладонями. Владик наклонился ему навстречу, перегнулся через перильца.

— Владик, не упади, — сказал из комнаты Гоша.

— Зачем это мне падать?

— Смотри, слетишь с балкона, а зонтика-то сейчас нет…

Владику показалось, что при таком ветре и при таком хорошем настроении можно полететь и без зонта. Раскинуть руки, грудью лечь на тугие потоки воздуха — и они тебя подхватят, и ты заскользишь среди них, как легонькая модель планера.

От карниза крыши на башенке тянулась к балкону обвитая плющом веревка. Владик ухватился за нее, встал на перильца. Они задрожали под ногами, на секунду сделалось жутковато. Но ветер тут же развеял страх. Он был плотным и надежным, этот ветер. Владик наклонился ему навстречу. Ветер держал его. Еще немного — и в самом деле подхватит, понесет, как сдутое с крыши голубиное перо. Летело солнце, летели облака, летел ветер! Почему бы не полететь и Владику? Он улыбнулся и, качаясь на перильцах, отпустил веревку…

— Владик! — ахнул за спиной Гоша. Что-то загремело в комнатке, сильная рука рванула Владика за рубашку.- Назад!..

Но сам Гоша не удержался. Тяжелым своим телом он пробил перильца и ухнул в пустоту.

Как быстро и страшно может измениться жизнь. В один миг! Только что было чудесное утро, блеск веселого солнца, летящая радость. И вдруг… распластанный на тротуаре Гоша.

Когда Владик скатился по лесенке и выскочил на улицу, Гоша уже не лежал. Он сидел у стены под окнами библиотеки, раскинув громадные ступни и упираясь ладонями в мелкие лужицы. Глаза его были закрыты.

— Гошенька! — заплакал Владик.- Что с тобой? Гоша!

Гошины торчащие ресницы поднялись. Он даже слегка улыбнулся. В его синих ребячьих глазах была растерянность и виноватость.

— Ах ты какая неприятность… Как же это получилось…- тихонько простонал он.

Владик сел перед ним на корточки.

— Гоша! Ты зачем так? Гоша, я же не падал… Гоша, ты сильно ушибся?

— Да ничего, ничего… Только что-то внутри… Пойдем-ка, Владик, а то нехорошо. Прохожие увидят, скажут: что такое?

Он вдруг довольно быстро встал. Пошатался и выпрямился. Ухватил Владика за плечо. Владик обрадовался: раз Гоша может идти, значит, не так уж все страшно.

— Гоша, тебе очень больно?

— Ничего, ничего, Владик. Не очень…

Они осторожно прошли под арку в библиотечный двор — там была дверь, ведущая на лесенку, в башню. Но в пяти шагах от двери Гоша вдруг опустился на четвереньки. Дополз до ствола платана, привалился к нему спиной. Владик бухнулся перед ним на коленки — в ломкую сухую траву.

— Гоша! Ты что? Плохо, да? Гоша, скажи… Я сейчас «скорую помощь» вызову! — Он вскочил.

— Постой, Владик, постой… У гномов «скорой помощи» не бывает. Я так посижу…

Владик беспомощно затоптался и снова заплакал.

— Это из-за меня… Гоша, ты когда поправишься, отлупи меня как следует, ладно?

— Вот еще глупости, — проворчал Гоша и опять немножко постонал. — Это я сам виноват, такой дурак неуклюжий. Старый потому что… Вот и значит, что помирать пора.

— Гоша, не выдумывай! — отчаянно сказал Владик.

— Ничего, ничего… Жалко, что про «Кречета» не успел дописать. Ах ты беда какая…

— Гоша…

— Ты, Владик, это самое… — пробормотал Гоша. — Ты на меня сейчас не смотри. Не надо на это смотреть…

Но Владик смотрел. Он даже хотел опять опуститься перед Гошей на колени, взять его за плечи, уговорить, чтобы Гоша поднялся, чтобы стал такой, как раньше. Только не мог, не смел. Потому что Гоша… потому что с ним делалось что-то пугающее, непонятное. Сквозь грузное, обтянутое тельняшкой тело стали видны камешки, трава и серый ствол платана. Как на экране кино, когда одно изображение проступает через другое. Гоша делался прозрачным, исчезал, и замерший Владик не мог даже вскрикнуть…

Когда примятая Гошей трава стала видна яснее, чем он сам, Гошино очертание колыхнулось, будто под слоем взволнованной воды. Резкий, с холодными брызгами, воздух ударил Владика по ногам и рванулся вверх сквозь ветки платана. Оттуда упал Владику на сандалии желтый зубчатый лист. На нем блестели большие капли.

А Гоши уже не было. Совсем…

Владик долго смотрел на упавший лист не сгибаясь. Потом поднял его, машинально покачал на ладони. Зачем-то тронул языком самую крупную каплю.

Капля была очень соленая…

Вторая часть Синекаменная бухта 1

Владик долго стоял у платана. Было пусто и тихо. Ветер не залетал во двор, только по траве неслись тени облаков. Капли на листе высохли. Владик уронил его.

«Вот как умирают гномы, — думал Владик. — Раз — и растаял… Наверно, поэтому ученые ничего не знают про гномов. Живые они скрываются, а мертвые исчезают. Как их изучишь?»

Он думал об этом как бы со стороны. Будто не он, не Владик, а кто-то другой. А в нем, во Владике, застывшим ледяным комом сидело горе. Такое, что ни заплакать, ни закричать.

Потому что зачем кричать? Гоши все равно нет и не будет…

…А почему нет?

…А почему не будет?

Ведь он исчез так невероятно, так необъяснимо. Вдруг он просто сделался невидимкой? Или растаял, а потом появится вновь! Может быть, он уже в башне, возится с чайником и поглядывает на дверь: скоро ли прибежит Владик?

Нет, наверно, он лежит на койке. Все-таки он здорово расшибся. И чайником займется Владик. А потом сделает Гоше компресс, побежит в аптеку, в поликлинику, узнает, нет ли специального врача для гномов.

А когда Гоша поправится, пусть он в самом деле налупит его, Владьку, или оттаскает за уши как следует! За этот дурацкий фокус на балконе… Нет, Гоша не будет. Но тогда Владик станет приходить к нему и стоять носом в углу, как глупый, напроказивший дошкольник. Каждый день по два часа целый месяц подряд. Или больше. Пока Гоша не простит его до конца…

Лишь бы Гоша поправился!

Владик помчался наверх, в башенку. Дверь толкнул…

— Гоша!

Нет Гоши. Распахнута балконная дверца, выбито стекло, сломаны перила. Ветер гуляет в Гошиной каюте, листает раскрытую тетрадь. На включенной плитке сипит выкипевший чайник…

Владик рванул электрошнур и сел на койку.

Ждать Гошу.

Потому что Гоша все равно придет. Потому что, если он не придет, как тогда жить? Не бывает так…

Владик очень долго сидел. Хотя кто знает? Время застыло, как на сломанных корабельных часах, — они висели над столом и всегда показывали без пяти минут шесть. Владик ждал. И знал, что будет сидеть так и ждать хоть тысячу лет. Ему просто ничего другого не оставалось.

…И вот заскрипела лестница под тяжелыми, под такими знакомыми шагами, когда со ступеньки на ступеньку топают коротенькие толстые ноги. Вот приоткрылась дверь…

Владик не вскочил, не дрогнул. Он только медленно повернул голову. «Ну, входи же, скорее…»

В приоткрывшейся двери показалась борода.

— Гоша!

Это был не Гоша. Это был совсем другой гном. В клетчатом пиджаке до пят, в черной шапочке вроде тех, что носят академики. И борода его, в отличие от Гошиной, была аккуратно расчесана. А нос прямой, тонкий, и на носу маленькое блестящее пенсне.

— Я прошу прощения, — сказал гном. — Я хотел узнать, дома ли Георгий Лангустович?

— Кто? — прошептал Владик. Теперь он стоял и растерянно смотрел на гостя.

— Хозяин этой квартиры. Я, собственно, по делу. Думал занять щепотку чая для заварки… А вы, как я понимаю, его приятель? Позвольте представиться: доктор книговедческих наук, здешний гном из книгохранилища, да-с. Рептилий Казимирович.

Владик молчал.

Гном деликатно переступил громадными вязаными шлепанцами и поинтересовался:

— Георгий Лангустович скоро придут-с?

— Он не придет… — сказал Владик.

Он вдруг с жуткой ясностью понял, что Гоша и правда не придет. Совсем. И он бросился на койку лицом в колючее одеяло. Очки слетели.

Вместе с отчаянным плачем рванулись из Владика слова, крик о том, что Гоши больше, нет. Потому что Гоша сорвался с балкона. Из-за него, из-за Владьки! Упал! Разбился и растаял! И теперь как же быть?!

Когда Владик немного затих, он заметил, что Рептилий Казимирович сидит рядышком на койке. Он положил Владику на спину ладонь. Такую же широкую и мягкую, как у Гоши. И сказал голосом, похожим на Гошин:

— Ай-яй-яй…

Потом он еще сказал:

— Выходит, Георгий Лангустович в какой-то степени… как говорится, помер.

— Из-за меня! — опять вздрогнул от рыдания Владик.

— Ну, что вы, что вы… Здесь просто стечение обстоятельств. Гномам не следует жить так высоко. Особенно если они не чердачные гномы… Я ему говорил…

— Что же теперь делать? — всхлипнул Владик. Рептилий Казимирович вздохнул и развел руками:

— Делать нечего, раз уж так вышло. Мы, гномы, конечно, долгожители, но и нам приходится когда-нибудь покидать грешную землю… Хотя…

— Что?! — Владик стремительно сел.

— Хотя… — Рептилий Казимирович согнутым пальцем поскреб темя под шапочкой. — Если разбираться строго, по науке, мы, гномы, не умираем, как люди. Гном — это ведь что? Это часть окружающей вас, людей, природы. Поэтому, когда жизнь у гнома кончается, он просто растворяется в природе. Словно капелька воды превращается в туман. По крайней мере, так утверждает специалист по гномоведению профессор Корневищев-Перебродский. У него есть на эту тему капитальный труд… Да-с. И при определенных условиях…

— Что? — опять спросил Владик. Теперь очень тихо, с замиранием.

— При определенных условиях гном, который растаял, может появиться опять. Как снежинка, которая кристаллизуется из тумана. Это, разумеется, грубое сравнение, но…

— А что за условия?! — быстро прошептал Владик.- Вы знаете, да? Пожалуйста…

— Видите ли… Были случаи, когда библиотечные гномы возникали повторно, если на одной полке выстраивались их любимые книги. А что касается гномов корабельных, то я, право же… Логично было бы спросить у них самих. Во избежание неточностей.

— Но я же никого из корабельных гномов не знаю! — отчаянно сказал Владик. — Где же их искать!

— Право, не могу придумать, как вам помочь… Хотя… Георгий Лангустович как-то упоминал в беседе про Синекаменную бухту. Да, совершенно верно! В этой бухте стоит старый пароход, который служит корабельным гномам гостиницей. Тем, кто уже на пенсии… Георгия Лангустовича тоже хотели там поселить, но он, как вы знаете, пароходы не жаловал…

— А эта бухта где? — У Владика все жилки стонали от горестного нетерпения. И от надежды. Скорее бежать, скорее что-то делать, чтобы спасти Гошу!

Доктор книговедческих наук опять развел большущими ладонями:

— Здесь я, к моему глубочайшему сожалению, бессилен вам помочь. Надо спрашивать моряков, а я, сами видите, житель сухопутный. Да-с… Так я, с вашего позволения, возьму щепоточку чая? Георгию Лангустовичу он теперь… гм… все равно ни к чему…

Полдня Владик искал Синекаменную бухту…

Полуостров, на котором лежит город, сильно вытянут к западу. Его северный берёг, если посмотреть на карту, напоминает пилу с неровными зубьями. Это врезаются в каменную сушу большие и маленькие бухты: Песчаная, Крабья, Пушечная, Фрегатная, Крепостная, Рыбачья… Все и не вспомнить сразу, особенно те, что поменьше. Про Синекаменную бухту Владик раньше не слыхал…

Вдоль берега, огибая оконечности бухт, идет шоссейная дорога. От города до Острого мыса, на котором стоит высокий маяк. По дороге ходят автобусы и троллейбусы. Владик выскакивал из них на каждой остановке, продирался через заросли дрока, лазил по обрывам и остаткам старинных бастионов. Он проникал через колючую проволоку и заборы на территории канатных мастерских, катерных стоянок и рыбозавода, бродил в узких белых переулках Якорной слободы, где звонко кричали петухи, а над черепичными крышами захлебывались от ветра пестрые деревянные вертушки…

Он спрашивал мальчишек и взрослых: где Синекаменная бухта?

Никто не знал. И про старый пароход никто не слыхал.

«Может, совсем незаметная, маленькая бухточка? — думал Владик. — Поэтому и название никто не помнит… Может, и пароход совсем небольшой, похожий на старую баржу, которых немало на здешних берегах?» И опять он ехал, бежал, продирался, карабкался. Останавливал ребят, рыбаков, матросов, спрашивал…

Не отыскал он Синекаменную бухту. И на троллейбусе номер пять вернулся в город.

Когда Владик сошел на своей остановке (а вернее, измученно вывалился из троллейбусной двери), он сразу увидел маму. И мама сразу увидела Владика. Она схватила его за плечи.

— Где ты был? Ты сведешь меня в гроб! Я обегала весь город…

Но тут она разглядела, какой он исцарапанный, растерзанный и какие у него несчастные, мокрые от слез глаза. И молча быстрым шагом повела его домой. Там она умыла его, уложила в постель, накрыла ему лоб мокрым полотенцем.

— Я же говорила, что ты еще болен! Теперь будешь лежать в кровати несколько дней! Господи, и врача-то в поликлинике в воскресенье не вызвать…

Владик не спорил. Постель была прохладная, полотенце тоже. Колючий жар в голове угас, боль в разбитых ногах приутихла. Усталость уже не ломала кости, а растекалась по телу мягко и спокойно. Владик закрыл глаза. С минуту еще мелькали перед ним ноздреватые камни обрывов, колючки татарника и заросли дрока, белые забору, чьи-то лица, синие вспышки волн. Потом потемнело все и навалился сон — совершенно глухой и черный.

2

Проснулся Владик, когда за окном было совсем темно. Он услышал, как мама в коридоре говорит Игнатии Львовне:

— Ума не приложу, что делать. Он какой-то шальной стал — то ли от простуды, то ли от чего-то еще. Убегает куда-то, глаза сумасшедшие… Хотела с отцом посоветоваться, а он прислал с матросом записку, что будет ночевать в части: допоздна репетиция, а завтра с утра смотр… Владик приподнялся в постели. Он четко помнил все, что случилось. Но теперь казалось, что было это давно: и Гошина гибель, и поиски Синекаменной бухты. Может быть, поэтому Владик теперь не чувствовал ни отчаяния, ни беспомощности. Правда, слегка болели ноги, но усталости не было. И Владик четко знал, что делать: ни минуты не ждать, а продолжать поиски парохода, в котором живут гномы.

Как? Очень просто. Разыскать дядю Мишу, капитана «Тавриды». У них в клубе наверняка есть самые подробные морские карты. Уж на таких-то картах обозначена каждая бухточка!

Любой здравомыслящий человек сказал бы Владику, что надо отложить дело до утра. Но Владик не мог ждать. Все равно спать ночью он не будет, а будет мучиться мыслями о Гоше.

Владик понимал, что без хитрости из дому не выбраться. Ладно! Хитрости так хитрости! Чтобы вернуть Гошу, он будет, если надо, притворяться здоровым, когда болеет, и больным, когда здоров. Будет, если придется, прогуливать школу, выпрыгивать из окон, рассказывать небылицы. Пусть! Потом он за все ответит, пожалуйста! А сейчас надо думать не о себе, а о Гоше. Только о Гоше.

Владик вышел в коридор и рассеянно пошел на кухню мимо мамы и соседки.

— Ты куда? — нервно спросила мама.

— Водички попить…

— А как ты себя чувствуешь?

— Ничего… Только слабость какая-то и спать очень хочется.

— Немедленно ложись и спи!

— Угу…

Владик глотнул воды и побрел к себе с видом человека, который думает только о постели.

Потом он, опасливо оглядываясь на дверь, оделся. Запихал под одеяло кучу книг, школьную сумку и волейбольный мяч. На подушку уложил игрушечного пса Бимса. У Бимса была светлая длинная шерсть. Очень похожая на Владькины волосы. Теперь, если глянуть от двери, сразу было видно: спит человек, уткнувшись носом в подушку, а из-под одеяла торчит его затылок с разлохмаченными прядками.

Владик бесшумно отворил окно. Он жил на втором этаже, но путь из окна во двор был простым: сперва на карниз, потом на толстую ветку кизилового дерева и по стволу вниз.

Обратно — тоже раз чихнуть. Только бы мама не узнала…

Ровно шумели под теплым ветром акации и каштаны, иногда летели с них листья. На протянутых поперек улиц проволоках качались разноцветные фонарики. На площадке Приморского бульвара играл оркестр. По крутым ракушечным лестницам к бульвару спускались отпущенные в увольнение матросы. Воротники у них за плечами хлопали, как сигнальные флаги.

Сквозь музыку оркестра доносилось тяжелое уханье волн — они били о скалы под парапетом набережной.

В темной, неразличимой дали моря переливались красные и белые огоньки. Над крепостью, где был яхт-клуб, загорался и угасал зеленый маячок.

К яхт-клубу вел с горки переулок, спрятанный между высоких каменных заборов. Ветер сюда не залетал, было тихо, только заливисто стрекотали цикады. Владик прыгал по неровным ступенькам и думал, что, наверно, все зря. Едва ли дядя Миша и его друзья сидят в яхт-клубе допоздна. Но попытаться все равно необходимо. Ждать до завтра нет сил.

Переулок привел к стене с бойницами. В ней были полукруглые ворота. У ворот светилась окошечком и открытой дверью фанерная будка. На пороге сидел вахтенный. Владик узнал вчерашнего усатого дядьку, которому попало от дяди Миши за ротозейство.

— Здрасте,- нерешительно сказал Владик. Дядька встал. Он, кажется, обрадовался.

— Здравствуй, летун! Владик Арешкин, да? Проходи. Велено пускать в любое время дня и ночи.

— А дядя Миша… он еще здесь?

— А куда он денется? Он со своим экипажем в клубе днюет и ночует!

В каземате с корабельным имуществом были все трое. Дядя Миша у столика под ярким фонарем листал большую книгу (наверно, вахтенный журнал). Зуриф сидел на ящике и заплетал конец толстого троса. Лариса чистила подвешенный к ржавому крюку небольшой корабельный колокол. И напевала:

Ночь туманная, Окаянная, И тоска берет моряка…

Но видно было, что никакая тоска ее не берет, а наоборот, настроение прекрасное.

— А, птичка вечерняя! — сказала она.

Зуриф сказал:

— Привет, дорогой! Привет, спаситель! Дядя Миша поднял голову от журнала.

— Владик? Здравствуй… Ты с зонтиком или без? Как жизнь?

— Здравствуйте. Зонтик в мастерской, поэтому я без… — ответил Владик. — А так… жизнь ничего.

Это были хорошие люди, добрые люди, но рассказывать им печальную историю Владик не хотел. Во-первых, он боялся опять расплакаться. Во-вторых… по правде говоря, было стыдно. Ведь Гоша погиб из-за него. Из-за его легкомыслия и глупости. Признаваться в этом было мучительно… Да и разговор мог затянуться, а Владик хотел только одного: скорее узнать про таинственную бухту.

— Я по делу, — сказал он. — Мы с ребятами поспорили: есть на нашем берегу бухта Синекаменная или нет? Один… мальчишка говорит, что есть, а больше никто не слыхал. А вы про нее случайно не знаете?

Дядя Миша улыбнулся:

— Случайно знаем. Слышали… Лариса, приготовь гостю чайку, да и нам заодно… Слышать-то слышали, да только ведь это легенда… Ты садись.

Владик послушно сел на стопку спасательных кругов, провалился в нее, как в большой бублик, выбрался, сел на край и встревоженно спросил:

— Какая легенда? Почему?

— Да вот так… Она пошла еще со времен знаменитых Парусных Адмиралов. Говорят, эту бухту нельзя увидеть ни с суши, ни с моря… А попасть к ней можно только по старинным подземным ходам…

— Но все-таки можно? — с надеждой перебил Владик.

— Это же сказка… Говорят, что давным-давно, когда город осаждали англичане и французы, наши солдаты пробирались по этим ходам в тыл противнику. А в бухте прятался парусный тендер лейтенанта Новосильцева. Он по ночам подкрадывался к вражеским транспортам и стреляя по ним в упор. Его звали «Невидимый тендер»…

— Про Новосильцева я не слыхал, а насчет ходов точно, — заговорил Зуриф, любуясь заплетенным тросом. — Мы, когда пацанами были, эти ходы много раз искали! только они все засыпанные или ведут не туда, не к бухте… А между прочим, имеются сведения, что из нашего порохового погреба тоже ход есть. Как раз до Синекаменной…

Владик вздрогнул и опять провалился в круги. И замер так, с коленками выше головы. И услышал голос Ларисы:

— Ты, Зуриф, не дури мальчику голову.

— Ай, разве я что говорю? В погреб все равно не попасть.

— Да не погреб там, а просто кладовка, — сказал Владик из кругов. С хитрой мыслью сказал, нарочно. Потому что был он сейчас как разведчик.

— Ну почему же? Самый настоящий пороховой погреб там был, — подал голос дядя Миша. — В старину, конечно. Там и дверь старинная, кованая.

— Разве? — будто бы удивился Владик. — Я и не заметил… А можно посмотреть?

Дядя Миша покряхтел и поднялся из-за стола.

— Ну, уж если так хочется… Зуриф, дай фонарик. — Он вынул Владика из кругов, и они пошли в соседний каземат.

Дядя Миша включил свет. Владик опять увидел железную дверцу, вросшую нижним краем в бетон. На двери были кованые петли, могучие заклепки и тяжелое кольцо.

— Видишь? — сказал дядя Миша. — Это же старина. И мощь какая… Там раньше хранились заряды и ядра.

— Ага… — прошептал Владик. — А можно, я туда загляну?

— Попробуй. Только все равно ничего не разглядишь.

— Попробую…

Владик взял фонарик. Щель между дверью и железным косяком была большая. Даже не щель, а промежуток шириною в две ладони. Владик просунул в него руку фонариком. Луч забегал по замшелым, грубо отесанным камням, по ступенькам и плитам… Владик толкнулся глубже. Продвинул плечо.

— Не застрянь, — сказал дядя Миша.

— Не-е…

Владик толкнул в щель голову. Железо сильно ободрало уши, но голова пролезла. Владик не хуже других мальчишек знал: если в лазейку прошла голова, пройдет и все тело. Он выдохнул воздух и рванулся.

И оказался на крутых, убегающих вниз ступеньках.

— Эй, Владик! — встревоженно крикнул дядя, Миша.

— Ничего, ничего… Все в порядке.

И правда, все было в порядке, только рубашка порвалась на спине и на груди.

— Как ты туда просочился? Вылазь немедленно!

— Сейчас, сейчас! Я только посмотрю!

Владик сбежал на бугристые плиты пола. Опять зашарил фонариком по стенам. Камни, паутина, обрывок ржавой цепи, разбитый бочонок…

— Вла-дик!!

— Да-да, сейчас!

…Рядом с бочонком луч провалился в темный узкий четырехугольник. Проход? Куда?

— Я сейчас! Я только посмотрю!

Это коридор. Сандалии застучали по плитам. Коридор круто повернул, превратился в тесный сводчатый туннель и полого повел под уклон. Сзади искаженно и глухо опять прозвучал голос дяди Миши.

— Не бойтесь, я скоро! — крикнул Владик. Крикнул так, для очистки совести. Он не знал, скоро ли вернется. Знал только, что подземный ход есть.

Значит, и Синекаменная бухта есть! Значит, вперед!

Скоро туннель стал тесным и низким до жути. Свод царапает макушку, стены почти касаются локтей. Из грубых, неодинаковых камней стены. Между ними корни торчат, сверху тоже — как голые хвосты каких-то отвратительных зверей…

Опять поворот и… решетка! Сверху донизу! Но прутья

тонкие и, кажется, совсем проржавевшие. Владик ударил по ним ногой — прогнулись. Еще раз! Еще! Проломились. Владик раскачал и выломал два прута. И дальше!

Ход сделался пошире, но дышать стало труднее. Воздух сырой и холодный, как в остывшей бане. Зябко, а все равно весь в поту. Бежать уже нет сил, можно только еле-еле шагать. Кажется, что к лицу липнет мокрая густая паутина. Забивает рот. И усталость липкая тоже… И страх липкий…

Он подкрался неизвестно откуда, этот противный, унизительный страх. Кажется, что кто-то сзади догоняет. Кажется, что кто-то впереди караулит. Выключить фонарик? Л как идти в темноте?.. Ой, кто это? Чудовище?.. Нет, фонарик высветил под сводом светлый корявый камень, похожий на лошадиный череп. Таких камней много наверху, на диких пляжах под скалами…

…Наверху — это где? Сколько метров земляной и каменной толщи до верха? До травы? До простора, над которым видно небо? А если толща эта осядет, надавит, сожмет? Вот она ниже, ниже, нельзя идти даже согнувшись…

Владик, сдавленно дыша, встал на четвереньки. Все равно надо вперед. Хоть на коленках. Хоть ползком, по-змеиному. Трудно? Так и должно быть. «А ты что думал?- сказал он себе. — Что Гошу так легко вернуть? Что он придет, снимет колпачок: здрасте, вот он я? Сам собой? Ишь чего захотел!..»

На животе так на животе. Зато легче дышать: потянуло навстречу свежестью, запахом травы и моря. Засветилась впереди зеленая лунная щель. Уже слышно, как шумят волны. Ну, давай, Владька! Еще рывок!

…Он выкатился в заросли татарника и белоцвета из расщелины среди приземистых глыб.

3

Несколько минут Владик лежал и ни о чем не думал. Просто он был счастлив, что выбрался из-под каменной толщи на волю, под открытое небо.

Небо это было по-прежнему в мелких, клочковатых облаках. Между облаками мчалась луна, похожая на котенка, за которым гонятся мохнатые собаки. Иногда она с размаху прыгала за облако, но тут же выскакивала и мчалась дальше…

Владик встал. Он увидел небольшую полукруглую бухту с плоским берегом. Волны в бухте были небольшие, и на них прыгали лунные блики, словно кто-то просыпал над водой сто мешков золотистой стружки.

На мерцающей воде Владик увидел силуэт большого парохода.

Пароход был старинный, похожий на парусник — с высокими мачтами, опутанными густым такелажем. Над бортами горбились кожухи громадных гребных колес, а между мачтами торчали высоченные наклонные трубы.

Владик обрадовался, но не удивился. Все шло как полагается. Иначе и быть не могло! Зря он разве столько времени пробирался по жуткому ходу?

Пароход стоял у самого берега: видимо, он давным-давно врос днищем в отмель. Владик стряхнул с рубашки и волос мусор, помотал головой, чтобы прогнать усталость и страхи, и пошел к черному пароходу.

С борта на песок был перекинут узенький трап — две доски, сбитые поперечинками. Доски закачались, когда Владик ступил на них. Он пошел осторожно. С парохода навстречу Владику вышел большой пес. Владик остановился на середине трапа. Кто его, этого пса, знает? Вон какой громадный. Пес подошел и внимательно посмотрел на Владика. В собачьих глазах отражалась двумя кружочками луна. Пес обнюхал Владику сандалии и колени. Владик зажмурился. И услышал:

— Пилерс, иди сюда… А там кто еще такой? Тут посторонним не положено.

Владик открыл глаза. На борту, у фонаря, стоял высокий сгорбленный дядька в зимней шапке. Наверно, сторож.

— Я по делу, — сказал Владик.

— Какое такое дело среди ночи?.. Ладно, ступай сюда… Пилерс!

Лохматый Пилерс осторожно повернулся и пошел на пароход. Оглянулся на Владика, махнул хвостом: не бойся, мол. Владик пошел следом.

У дядьки под щетинистыми усами горел огонек сигареты. Как маленький стоп-сигнал. Владик остановился на палубе.

— Ну, что за дело-то? — хрипло поинтересовался сторож. — Если опять корабельное имущество растаскивать для всяких своих школьных музеев, дак я не дам. Пока судно на слом не пошло, я за него отвечаю, вот так…

— Нет, я не за имуществом, — робко объяснил Владик.- Тут у вас, говорят, гномы живут.

— Чего-чего?

— Ну, гномы корабельные… Разве нет?

— Да есть, есть, — с досадой сказал сторож и бросил за борт цигарку. — Одна морока с ними… Появились неизвестно откудова, а как я могу охранять плавсредство, если на ём неизвестно кто и неизвестно сколько? Ходят, шебуршатся в трюмах. Не то люди, не то нечистая сила какая-то!.. А гнать их начальство не велит…

«Значит, есть!» — возликовал в душе Владик. Но открыто обрадоваться не посмел. Тихо спросил:

— А где они?

— А я знаю?.. Вон один с берега ковыляет, с самоволки возвращается.

Бородатый коротышка в джемпере до пят поднялся по прогнувшемуся трапу. Луна отражалась в его обширной лысине. Гном покладисто сказал сторожу:

— Ты, Федор Иннокентьич, посуди: какая самоволка? Я тебе не юнга, не матрос срочной службы, а уволенный пенсионер…

— А я, по-твоему, знать не должон, кто на берег сходит, кто обратно идет? Выходит, я тут вроде кофель-нагеля безмозглого торчу? А у меня тут должность уставом определенная, за которую мне зарплата идет…

— Никак, тебе старуха с утра похмелиться не дала…- заметил лысый гном.

— Ты мою старуху не трожь! — тонким голосом сказал Федор Иннокентьевич. — Мне она не капитан, не боцман! Похмелиться… Да я которую неделю капли в рот не беру. А у тебя, промежду прочим, бутылка за пазухой, у меня на их глаз точный. А проносить напитки на судно…

— Чего говоришь-то! — возвысил голос гном. — Напитки! Да корабельные гномы, кроме соленой воды, сроду ничего не употребляли! А это вот, гляди!

Он вытащил из-за пазухи пузатую бутылку. На ней заиграли зеленые лунные искры. Гном поднял бутылку над головой. На фоне светлого неба сквозь стекло Владик разглядел силуэт кораблика с тремя мачтами…

— Ух ты… — машинально сказал Владик. Он и раньше видел такие бутылки — с моделями внутри. В Корабельном музее. Он знал, что такие хитрые сувениры любят мастерить старые моряки.

— С выставки несу, — сказал гном. — Эта вещь там три недели… как это говорят… экс-по-нировалась. Между прочим, премию обещают. А ты — «напитки»…

— Дак я чего… Если премия, это конечно…

— Внука бы постыдился, — сурово добавил гном.

— А кабы это внук… — сердито возразил Федор Иннокентьевич (обрадовался, что можно о другом, но виду не подал). -Сроду у меня таких внуков, которые по ночам гуляют, не было. Это вроде к тебе…

— Да?.. А… — Лысый гном сразу засмущался. Лысина потемнела (видимо, покраснела, но под луной и фонарем не разобрать).- Вы в самом деле ко мне? Я как-то… не очень…

— Нам бы поговорить, — тихо сказал Владик. — Один на один…

— А… ну, если вы настаиваете… А вот, давайте туда… Гном засеменил от фонаря на носовую палубу. Там он присел на высокую крышку грузового люка, покрытую истлевшим брезентом.

Владик нерешительно сел рядом.

Один на один не получилось. Пришел следом пес Пилерс, положил на колени Владику добрую морду. Владик погладил его по лохматым ушам.

— Хорошая, знаете ли, собака, — деликатно начал разговор лысый гном. — Удивительно благородный характер. Не то что у хозяина… А если не секрет, какое же у вас дело? Видите ли, в человеческих делах я разбираюсь крайне слабо и боюсь, что…

— у меня не человеческое, — прошептал Владик, и ему захотелось заплакать, — У меня гномье… то есть гномовое… Вы корабельного гнома Гошу знали? То есть Георгия Лангустовича…

— Гошу? С «Кефали»? Ну как же! Правда, не очень близко, но… А… простите… Почему вы говорите «знали»?

Разве он…

Владик всхлипнул и все рассказал. Лысый гном слушал молча и, совсем как Гоша, дергал бороду. И Пилерс слушал. И черные мачты, которые поднимались в высокое небо среди путаницы тросов и канатов. И луна…

И перед всеми Владик чувствовал себя виноватым.

Но лысый гном, которого звали Митя, повздыхал и сказал:

— Ну, при чем здесь вы… Эх, Гоша, Гоша. Знаете, его погубила страсть к стихам. Все к звездам стремился, повыше… Вот и… Нет, я его не осуждаю, что вы! У каждого свой характер. Но, когда гномы начинают мечтать о заоблачных сферах, это чаще всего кончается печально. Такое уже не раз бывало…

— Но Рептилий Казимирович говорил, что Гоша может вернуться!

Митя покивал блестящей лысиной.

— Это конечно… Только ведь нужно это… Как говорится, благоприятные условия.

— Какие?

— Надо ведь чтоб… Чтобы построили корабль с тем же названием, как у того, на котором этот гном раньше плавал…

— Он на многих плавал…

— Тогда с названием самого любимого его корабля… Я знаю, он все про «Кречет» свой вспоминал. Только теперь таких названий и не дают. Все больше «Иртышлес» какой-нибудь, или, скажем, «Пионер Ашхабада», или знаменитое имя чье-нибудь. Это, конечно, хорошо, да только Гоше-то не легче. Да и не пойдет он на судно, если оно без парусов, он ведь романтик был…

— А если с парусами — пойдет? — с непонятной надеждой спросил Владик.

— Ну, тогда… отчего же не пойти?

— Спасибо! — сказал Владик. Он понятия не имел, где можно взять парусник с названием «Кречет». Но все-таки стало легче: значит, Гоша и правда не совсем умер.

Возвращаться через подземелье очень не хотелось. Владик спросил у Мити, нельзя ли добраться до города по берегу. Оказалось, что очень просто. Надо пройти по тропинке через поросший белоцветом пустырь, вон за те старые дома. А там по шоссе ходит автобус номер восемь.

Пилерс проводил Владика до остановки…

4

Ночные похождения Владика кончились благополучно. Мама дремала в своей комнате и ничего не заметила. Через окно Владик пробрался к себе.

Понедельник ему пришлось провести в постели. Мама решила, что сын еще не совсем здоров, отпросилась на работе и целый день поила Владика отвратительной настойкой, которую ей дала Игнатия Львовна. Владик послушно глотал эту гадость и думал: «Что же делать дальше? Где взять новое судно с именем «Кречет»?»

Во вторник, после школы, Владик прибежал к воротам яхт-клуба. Стоял безоблачный день, и желтые стены форта отражали солнечное тепло. Шторм утих, и только слабый ветерок полоскал на сигнальной вышке пестрые флаги.

— Здрасте, — бодро сказал Владик знакомому сторожу в морской фуражке. И хотел проскользнуть в ворота. Но сторож глянул неласково.

— Куда? Нечего делать.

— Вы меня, наверно, забыли, -сказал Владик. — Я…

— Никого я не забыл. А делать нечего. Так и приказано: Арешкина не пускать.

— Почему? — испугался и расстроился Владик.- Я к дяде Мише…

— А хоть к кому… Вон твой дядя Миша идет, спроси сам.

Бородатый капитан «Тавриды» шагал через мощеный двор недалеко от ворот.

— Дядя Миша! — отчаянно крикнул Владик.

Тот оглянулся. Насупился. Медленно подошел.

— Почему меня не пускают? — чуть не со слезами спросил Владик.

Дядя Миша хмуро усмехнулся:

— А ты не знаешь?

— Откуда же я знаю?

— Тогда извини, но ты… голова твоя совсем пустая! Тебя что, гладить по этой голове за тот фокус с подземным ходом? Нырнул за дверь — и концы в воду!

Владькина голова повисла будто не на шее, а на шнурке. В самом деле — пустая башка. Почему сама про все это не сообразила?

Чтобы хоть как-то оправдаться, Владик прошептал:

— Но со мной же ничего не случилось…

— С тобой ничего. Но мы-то откуда это знали? Герой… Мы подняли на ноги массу народа. Зуриф искал среди ночи знакомых газорезчиков, чтобы расширили дверь! Потом он целый час лез по этому дурацкому ходу и лишь под утро узнал у сторожа на каком-то ржавом корыте, что был там мальчик в очках и уехал домой… Целая ночь нервотрепки из-за того, что мальчику Владику захотелось приключений!

Владик сдернул очки, вытер глаза рукавом, надел очки снова и посмотрел на дядю Мишу.

— Я не хотел приключений! Вы же не знаете… Там совсем другое дело. Потому что Гоша погиб… — Владик в одну секунду ослеп от новых слез.

Дядя Миша чуть нагнулся.

— Кто погиб?

— Я расскажу, — прошептал Владик. — Только вы, наверно, не поверите… Но я правду расскажу, честное пионерское… Если хотите…

Дядя Миша оглянулся на сторожа, взял Владика за плечи и повел вдоль крепостной стены. Недалеко от ворот лежал в зарослях сурепки ствол старинной корабельной пушки. Дядя Миша сел на него и кивнул Владику: садись рядом. Потом потребовал:

— Ну, говори.

И Владик стал говорить. Про все по порядку. Сначала сквозь слезы и сбивчиво, потом поспокойнее. А когда рассказывал про сторожа Федора Иннокентьевича и гнома Митю, даже чуточку улыбнулся. Но сразу опять насупился.

Дядя Миша сказал:

— История странная, конечно, но я верю. Про корабельных гномов я слыхал, тут все понятно. Не пойму другое…

— Что?

— Почему ты из Синекаменной бухты не вернулся в яхт-клуб? Если не подземным ходом, так на автобусе. Хотя бы на минутку! Мы же там с ума сходили от беспокойства.

— Я не подумал, — прошептал Владик.

— Вот именно!

— Я боялся, что мама увидит, что меня нет. И будет волноваться…

— А по-моему, ты боялся другого, — усмехнулся дядя Миша. — Что тебе крепко достанется от мамы… Хотя, может быть, и не боялся. Человек ты храбрый. Но легкомысленный. Много думаешь о себе и мало о других. Поэтому и храбрость твоя глупая. Начал фокусничать на балконе, а кончилось вон чем… Потом полез в подземный ход, а в клубе — ЧП.

Владик опять опустил голову до самых колен. Дядя Миша продолжал:

— Теперь я думаю: наверно, ты и «Тавриду» спасал, только чтобы показать, какой ты герой…

Владик быстро встал. Потому что эти слова были совершенно несправедливые.

— Никакой я не герой! — со звоном сказал он. — Я боялся! А спасал, потому что надо было спасать! А вы… Если бы я от вас награду просил, а я же не за этим пришел. Я думал, что вы мне поможете. То есть не мне, а Гоше…

Дядя Миша смотрел своими синими глазами внимательно и несердито.

— Чем же теперь Гоше поможешь? — тихо спросил он.

— Но ведь можно построить новый «Кречет»! Пускай не клипер, а просто яхту большую. Только чтобы трюм был для Гоши.

Дядя Миша покачал головой.

— Что ты, мальчик. У нас тут спортивная организация, а не судоверфь…

— Но бывает же, что яхтсмены строят парусники!

— Бывает… Но тогда название готово гораздо раньше яхты. Потому что такая яхта — мечта. У каждого своя. Никто не захочет менять свое название на чужое.

— А если очень попросить… Дядя Миша поднялся с пушки.

— Бесполезно просить. Если кто и согласится, не разрешит начальство.

— Почему? — удивился Владик. — Хорошее название!

— Хорошее, да не то, что нужно. Получится нарушение грамматических правил. Клипер плавал давным-давно, тогда все слова, которые кончаются на согласные, писали с твердым знаком на конце. Наверно, сам видел в старых книжках. А сейчас так не пишут, правила не те… Без твердого знака название будет выглядеть уже по-другому. Гоша его не узнает и на это судно не пойдет…

Дядя Миша замолчал. Владик тоже молчал. То, что он услышал, понять было нелегко. Он помусолил палец и на пыльной крышке своей коричневой сумки медленно вывел:

КРЕЧЕТЪ

Потом сердито стер надпись и сказал:

— Чепуха какая! Из-за одной буковки…

— Буковка не чепуха, — возразил дядя Миша. — Их в русском языке всего-то тридцать три. Ни одну из слова не выкинешь и зря не вставишь. Правила — штука серьезная.

Владик думал минуты две. Мысли его были грустные, но не беспомощные. Не глядя больше на дядю Мишу, он медленно и упрямо сказал:

— Ладно. Тогда я сам построю корабль. И напишу название так, чтобы узнал Гоша.

Дядя Миша вздохнул:

— Зря ты обиделся. Я ведь в самом деле не знаю, как помочь.

— Я не обиделся. Просто…

Просто не о чем было больше говорить. Не имело смысла. Владик рассеянно сказал «до свидания» и пошел от форта.

Он шел и думал, что для постройки корабля нужно время и нужны помощники. А откуда эти помощники возьмутся?

Конечно, проще всего рассказать о «Кречете» ребятам в классе.

Проще-то проще, а что получится?

Сегодня на классном часе, когда его ругали за субботний прогул, Владик пытался рассказать, что его унесло штормом. Кое-кто сперва поверил, но звеньевая Люська Башбицкая сморщилась и сказала:

— У Арешкина всегда фантазии. И все захихикали.

Расскажешь про Гошу, а они опять захихикают. Да и легко ли рассказывать четырем десяткам человек, как из-за твоей глупости сгинул корабельный гном?

А кроме того, корабль строить — не металлолом собирать. Нужна не толпа, а несколько надежных и упорных людей. Для начала хотя бы один верный друг. Тот, кто все поймет, поможет советом и делами.

Но бывший друг Витька — он и есть бывший. Сегодня на классном часе встал и высказался:

— Хоть Арешкин и не считает меня другом, но я его считаю и потому скажу правду в глаза: ты нам городишь всякие небылицы, потому что не уважаешь товарищей. Ты зазнался. А зазнался ты потому, что у тебя в «Пионерской правде» напечатали фотографию…

А Владик и думать-то забыл про эту фотографию! Разве теперь до нее?..

Витька просто бестолочь непрозрачная… Это Тилька так ругается. Кого это он так назвал? А, ту девчонку с рогаткой, Нику. Такая вредная девчонка… В драку полезла ни с того ни с сего… Хотя потом вроде бы сама пожалела…

И пошла с Владькой.

И говорит: «Скажу родителям, что зонтик сломала я. Чтобы тебе не влетело…» Значит, честная.

И смелая. Глаза у нее решительные.

Раз пошла заступаться, значит, не такая уж вредная.

Может быть, даже добрая?

Зачем-то приснилась в позапрошлую ночь. Ха, жених и невеста! Невеста ни при чем, а помочь ему в деле она, пожалуй, смогла бы. По крайней мере, толку от нее было бы в тыщу раз больше, чем от Витьки Руконогова.

На этот раз Владик отыскал площадь с водокачкой быстро. И сразу увидел знакомых — рыжего Костика в мешковатых штанах и юркого белобрысого Матвейку. И еще нескольких мальчишек. И сердитых женщин, которые за мальчишками гонялись.

Короче говоря, на маленькой заросшей площади разгорался скандал. Женщины отчаянно кричали и пытались помешать ребятам, которые отвязывали от врытых столбов бельевые веревки.

— Хулиганы! — голосили женщины.

— Не ваша площадка! Мы тут играем! — вопили в ответ мальчишки. Справиться с ними было трудно. Их было больше. Пока грузные тетушки бежали к одному столбу, мальчишки успевали сбросить веревки с двух других.

Наконец могучая тетя в клеенчатом переднике ухватила рыжего Костика за лямку. И обрадованно поволокла на расправу.

— Не уйдешь, паршивец!

Но Костик ушел. Скинул лямку с плеча и выскочил из штанов, как заяц из мешка. И помчался по цветам сурепки. В красной просторной футболке и красных трусиках он был похож на летящий флажок для морской семафорной азбуки.

— Эй! -окликнул Владик. «Флажок» подлетел.

— Что тут у вас? — озадаченно спросил Владик.

— Бой с веревочницами! — В глазах у Костика сверкали отблески битвы.

Тетка в клеенчатом переднике бежать не могла — запыхалась. Она только сипло вскрикивала и размахивала взятыми в плен штанами. Потом швырнула их и принялась яростно топтать.

— Она же их в клочья раздерет! — воскликнул Владик.

— Ага, — злорадно сказал Костик.- У меня там в кармане разрывные снаряды. Смотри сейчас…

Он не договорил. Из-под тетки рванулся клуб зеленого дыма. Ее отнесло в сторону. Мальчишки захохотали. Веревочницы гневно заголосили и начали сами срывать веревки. Видно, поняли, что пора отступать. Веревки со столбов слетали с такой скоростью, что длинные тени не успевали за ними и оставались качаться на цветах и листьях сурепки. Но на это никто пока не обращал внимания.

— Ура! Наша победа! — орали мальчишки. Похожий на флажок рыжий Костик тоже орал и прыгал.

— А где Ника? — спросил Владик.

— Она в Канатном переулке, в засаде. Но теперь засада не нужна. Позвать?

— Ага… — сказал Владик.

Костик опять кинулся через площадь. За что-то запнулся, полетел в траву, но тут же вскочил и помчался дальше.

Веревочницы исчезли. Взъерошенные мальчишки-победители обступили Владика и с молчаливым любопытством поглядывали на него. Они были маленькие, но их было много.

— Я Нику жду,- на всякий случай сказал Владик.

— Вон она идет, — сказал Матвейка.

Ника подошла вместе с Костиком. Наклонила голову. Хлестнула по траве распущенной рогаткой. Спросила не очень приветливо, но и не сердито:

— Чего надо-то?

— Дело есть, — сказал Владик. — Долгий разговор…- Он глянул на мальчишек. — Отойдем в сторонку.

— Секрет, что ли?

— Вроде…

Ника подумала. Мальчишки открыли рты и развесили уши — ждали секрета. Ника вздохнула:

— Здесь не поговорить. Подожди меня две минуты. Она скрылась за ближней калиткой и скоро появилась совсем другая. Не в наряде маленькой разбойницы, а в белом платьице и новых туфельках из серебристых ремешков. И даже с крошечными голубыми сережками в ушах. Только свежая ссадина у левого локтя говорила о недавнем боевом прошлом.

Мальчишки примолкли. Ника прикусила губу, мельком глянула на Владика и быстро сказала:

— Пошли куда-нибудь.

— Куда?

— Ну хотя бы на Приморский бульвар… — Потом она хмуро посмотрела на своих подчиненных: — А вы оставайтесь в карауле. А то веревочницы опять захватят территорию.

Мальчишки недовольно зашептались, но следом за Никой и Владнком не пошли.

5

Печальную историю Ника выслушала серьезно. Не перебила ни словечком. Они сидели на бульваре, на скамейке позади киоска с мороженым, и Владик говорил, а Ника медленно кивала и осторожно трогала свои сережки. Над скамейкой рос большой каштан. С него иногда падали и лопались колючие шарики. Ника не обращала внимания.

Владик тоже.

Когда Владик закончил рассказ, Ника покачала головой и проговорила:

— Дядя Миша правду тебе сказал: ты очень легкомысленный.

— Хватит уж об этом, — насупился Владик.

— Ничего не хватит. Ну, полез на балкон, потому что не подумал. А почему ничего не сделал, когда Гоша упал?

— А что я мог сделать? Я же не знал, как помочь!.. Разве я виноват? Вот когда Тилька разбился, я сразу побежал! Потому что знал, как его спасать…

— А как? — спросила Ника.

Владик рассказал про стекольного мастера.

— Сплошные сказки, — задумчиво сказала Ника.

— Значит, не веришь… — вздохнул Владик.

— Почему? Я верю. Честное железное-якорное слово. Я сказки люблю… Только я не могу тебе помочь.

— Не хочешь?

— Хочу, но как? Я не знаю. Корабль нам ни за что не построить.

— А если совсем небольшой? Только чтобы трюм для Гоши был… А?

— Небольшой — это все равно настоящий. Мастера даже маленькие модели годами делают.

— Ну уж… — сказал Владик.

— Вот тебе и «ну уж». Спроси своего знакомого.

— Какого?

— Ну, того гнома на пароходе. С моделью в бутылке…

— Так мы же не в бутылке будем строить!

— Да! И не модель, а громадину! А мы умеем? А из чего строить? А где чертежи?.. А… почему не в бутылке?

— Что? — сказал Владик.

— Сейчас, — сказала Ника, морща лоб. — У меня мысль…

— У меня тоже… — прошептал Владик.

— Если в бутылке… кораблик…

— Маленький «Кречет»…

— А бутылку попросить у стекольного мастера… Да, Владик?

— Да! Как ту, в которой Тилька… Ника!

— Что?

— Как здорово, что я догадался тебя разыскать! — восторженно сказал Владик.

Она улыбнулась и опять потрогала свои сережки. Но тут же сказала:

— Подожди, подожди. Здесь еще столько непонятного…

— Чего?

— А вдруг эти бутылки корабли не увеличивают? Может, они только для стеклянных человечков.

Владик приуныл:

— Тогда все пропало…

— Да подожди… Что ты за нытик, честное слово! Надо все выяснить. Надо пойти к стекольному мастеру и про все расспросить.

— Так он тебе и скажет, — вздохнул Владик. — Начнет кричать, какие мы ужасные дети…

— Все равно без мастера не обойтись.

— Конечно. Только зачем лишний раз рисковать? Давай лучше спросим Тильку! Он про эти волшебные бутылки, наверно, тоже знает.

Но Тильку надо было еще найти!

День стоял сухой, луж не было, и где могли прятаться стеклянные музыканты, Владик и Ника понятия не имели. Они обошли полгорода и успели два раза поругаться. Потому что один раз Владик сказал, что все бесполезно, а Ника снова назвала его нытиком. А второй раз у Ники выпала из уха сережка, и ее долго пришлось искать в траве в Историческом парке, и Владик говорил, что все девчонки воображалы и модницы. Приходится терять столько времени из-за ерунды!

Но зато здесь же, в Историческом парке, где плескался фонтан с маленькими водопадами на зеленых ступенях, Владик заметил среди струй крошечных прозрачных плясунов со скрипками и флейтами.

Конечно, это мог быть совсем другой оркестр. Но Владик пригляделся и позвал:

— Тиль!

И стеклянный барабанщик прыгнул ему на ладонь.

Увидев Нику, Тилька сердито прозвенел:

— А з-зачем она здесь? Прогони!

— Подожди, Тилька…

— Не хочу ждать. Она сказала, что я сосулька!

— Я больше не буду, — торопливо пообещала Ника.

— Мало ли что «не буду»! Ты уже сказала!

— Я не подумала… Разве «сосулька» — это обидно? Сосульки такие прозрачные и красивые, в них солнышко блестит.

— Но они ледяные, а я живой!

Ника вздохнула и поджала губы. Целую минуту она усмиряла свою гордость. Потом сказала:

— Ты меня прости. Я очень виновата.

— Динь-да? Тогда ладно, — согласился Тилька. — Только больше не дразнись.

— Ни в коем случае не буду! — поклялась Ника и глазами напомнила Владику: «Спрашивай».

— Тилька! У стекольного мастера есть еще такие бутылки, в какой он тебя отремонтировал?

Тилька гордо сказал:

— У него тыщи всяких бутылок. А если нет, он — Динь и сделал. Он же волшебный мастер.

— А если мы очень попросим, нам он сделает?

— Зачем?

Владик вздохнул и опять рассказал историю про Гошу. За сегодняшний день — третий раз. Тилька слушал, и капельки стекали с него Владику на ладонь.

— Тилька! Если сделать в бутылке кораблик, а потом бутылку об пол?! Что будет? — Владик смотрел жалобно и нетерпеливо.

Тилька важно подумал. Потом спросил:

— А из чего кораблик?

— Ну… из бумаги, из лучинок. Из картона…

— Будет куча дров, — уверенно сказал Тилька.

— Почему? — разом спросили Владик и Ника.

— Какие динь-бестолковые! Бутылка увеличивает только настоящее! От меня, от настоящего, был кусочек, из него мастер сделал человечка. И я снова вырос — как из семечка! У вас есть кусочек от настоящего «Кречета»?

Ника посмотрела на Владика испуганно и беспомощно. Владик тоже растерялся. Но только на несколько секунд. Потом сразу сказал:

— Есть!

Дверь в башенку была не заперта. И все в Гошиной комнатке оказалось как прежде. Видимо, никто в домоуправлении не знал еще, что Гоши уже нет. Даже на сломанные перила никто не обратил внимания.

В открытую балконную дверцу влетал ветерок. Переворачивал листы тетради с Гошиными стихами. Владик подумал и положил тетрадку в сумку.

Владик был здесь один: Ника с Тилькой ждали на улице. Он посидел на Гошиной койке, погладил колючее одеяло. Поправил на гвозде потертый Гошин бушлат. Потом взял с полки гладкую коричневую табакерку.

Крышка табакерки открывалась легко. Чтобы она не отскакивала сама собой, на табакерку было надето резиновое колечко. Владик спрятал его в карман. Затем он вышел на балкон, открыл табакерку, зажмурился и сильно дунул, чтобы улетел табак.

Табачная пыль взвилась желтым облачком. И облачко полетело вместе с легким ветром. Через полчаса оно оказалось у окна старого дома с облезлой штукатуркой. За окном, в неуютной комнате третьего этажа, шло экстренное заседание ТКВ. Веревочницы обсуждали сегодняшний бой на площади в Боцманской слободке.

Окно было плотно закрыто, но мелкая табачная пыль проникла в незаметные щели.

Председательница клуба веревочниц говорила:

— Эти события — крупное поражение для нас. Если дальше так пойдет дело, нам, уважаемые дамы, придется закрыть клуб… — Она вдруг сморщила нос и закатила глаза.- А-а… а-а-апчхи!

— Будьте здоровы… По-моему, у нас есть еще надежда,- сказала ее заместительница. — Ведь от веревок остаются на земле… А-а-апчхи! Ой…

— Будьте здор… а-апчхи! — разом сказали две дамы.

И члены клуба веревочниц стали чихать без перерыва. Это продолжалось около часа и было признано дурной приметой.

6

— Нет, вы посмотрите на этого ребенка! — кричал стекольный мастер. — Мальчику нужна волшебная бутылка, ни больше ни меньше! Может быть, мальчик думает, что сделать такую бутылку — это все равно что выдуть склянку для рыбьего жира?!

— Нет, я так не думаю, — робко подал голос Владик, а Ника вообще молчала и старалась держаться поближе к наружным дверям мастерской.

Мастер сел на скрипучий стул и печально подпер кулаками щетинистый подбородок.

— Но ведь, если не будет бутылки, Гоша никогда не вернется, — тихо сказал Владик.

— Но при чем здесь я?! — опять закричал мастер.- Гоша — корабельный гном, а я — специалист по неразгаданным свойствам стекла! Это совсем другой отдел волшебного ведомства: не морской, а стекольный!

— Вот поэтому мы к вам и пришли, — сказала от дверей Ника. — Кроме вас, никто-никто не сделает эту работу.

— Да? — грустно спросил мастер. — А что я получаю с такой работы? Одни несправедливости да еще всякие болезни и нервные переживания. Мне говорят: ах, вы артист в своем деле, вы имеете в вашей работе радость творчества. А что мне с той радости, когда начальство топает на меня ногами и кричит, что лишит меня премии, потому что мастерская не выполняет план по выпуску аптечных пузырьков!

— Мы вам соберем целую тысячу пузырьков! — пообещала Ника. — Я всех знакомых ребят на это дело подниму, мы все свалки облазим.

— Ну, конечно! — воскликнул мастер. — Лазить по свалкам — это они могут! По помойкам, по пустырям, по лужам! Там не надо думать про уроки или чтобы помочь бедным родителям, которые из-за таких детей раньше срока начинают глотать сердечные капли!..

Тилька сидел среди склянок, на краю фаянсового блюдца. Он поманил мастера прозрачной ручкой. Но тот опять закричал:

— Не буду я тебя слушать, не подлизывайся!.. Детям нужна бутылка! Ха! А дети спросили, из какого стекла делаются такие бутылки? Они делаются из чистейшего хрусталя, который у меня кончился еще до летнего солнцестояния! А к тому же надо увеличивать не стеклянного шалопая, а корабль! Значит, в хрусталь необходимо добавить оптическое стекло от подзорных труб и биноклей, в которых отражались морские просторы и волны! Может быть, у вас есть такие бинокли? Может быть, у детей хранятся дома трубы капитанов Крузенштерна и Лаперуза? У меня — нет! У меня не хранятся!

Владик и Ника беспомощно переглянулись.

Мастер нервно стучал волосатыми пальцами по столу.

— А может быть… — начал Владик.

— Что? — сердито спросил мастер.

— У меня есть аппарат «Зенит», а в нем хороший объектив. Тоже оптическое стекло. В нем тоже отражались волны и просторы, потому что я делал альбом с морскими снимками.

— Ну… допустим, — недовольно сказал стекольный мастер. — А хрусталь?

— Мы подумаем… — сказал Владик.

— Мы поищем, — сказала Ника. — Владька, пошли.

— Я с вами! — крикнул Тилька.

— Имейте в виду, что стеклянное волшебство действует лишь в теплую половину года, — ворчливо предупредил мастер. — Этот срок заканчивается в день осеннего равноденствия, двадцать первого сентября. У вас осталась неделя.

На улице Ника сказала:

— А где возьмем хрусталь?

— Понятия не имею, — отозвался Владик. — У бабушки есть люстра с хрустальными подвесками, но бабушка в Калуге. И люстра тоже.

— За подвески тебе оторвали бы голову.

— Какая разница? Мне все равно оторвут ее за объектив.

Ника задумчиво проговорила:

— У детей ужасно несправедливая жизнь. Все время за что-нибудь попадает.

— А тебе-то за что? — поинтересовался Владик.

— Мало ли… Например, за рогатку.

— Ну… а зачем тебе рогатка… — неуверенно сказал Владик. — Ты все же девочка. Да и вообще это свинство — по птицам стрелять. Сейчас везде борьба за охрану природы.

— А кто стреляет по птицам?! — взвинтилась Ника.- Балда ты! Не знаешь, а говоришь!

— Опять ругаются… — подал голос Тилька. Он сидел на ухе у Ники и держался за прядку волос.

— А чего он зря болтает! — сказала Ника. — Мы не с птицами воюем, а с веревочницами. Рогатки — это чтобы веревки перешибать!

— Из рогатки веревку не. перешибешь, — сказал Владик.

— Если камушком, то не перешибешь. А если специальным разрывным снарядом…

— А! Как у Костика? — вспомнил Владик. — Когда тетка на его штанах взорвалась?

— Ага… Только мы их еще не до конца изобрели, они не всегда срабатывают, — призналась Ника.

Владику захотелось узнать, какой в этих снарядах состав.

— Вообще-то это военная тайна, — сказала Ника. — Ну ладно, ты ведь тоже против веревочниц… Там сера от спичек, ржавчина от старинной пушки и семена белоцвета.

— А при чем здесь белоцвет?

— Разве ты не видел, как у него головки лопаются? В них очень сильная взрывчатая сила. Качается, качается такая головка, а потом — пух! — распушилась белыми семенами. И полетели они…

— Все равно… — с сомнением проговорил Владик.- Что камень, что снаряд, из рогатки им трудно попасть по веревке.

— Пфы! «Трудно»!.. На Боцманке любой первоклассник это может. Мы знаешь как тренируемся? Перегоревшие лампочки подбрасываем и на лету их — дзынь!

Тилька перебрался к Владику. Ника с ними попрощалась и отправилась домой. С Владиком договорилась, что они встретятся завтра, а сегодня будут думать, где добыть хрусталь.

Владик озабоченно сказал Тильке:

— Хрусталь хрусталем, а у меня еще одна задача. Надо искать дорогу в Синекаменную бухту.

— Ты же говорил: на автобусе номер восемь.

— Это оттуда на автобусе. А туда никакие автобусы не ходят. А через подземный ход нельзя, меня теперь к яхт-клубу и близко не пустят… Да и ход, наверно, замуровали.

— Одного не пойму, — сказал Тилька. — Зачем тебе эта бухта?

— А кто будет делать кораблик в бутылке? Я хотел попросить гнома Митю. Это же такая работа…

— Подумаешь, динь-работа! Вы с Никой сделайте отдельные детальки, а я залезу в бутылку и там их соберу!

— Ой, Тиль… А у тебя получится?

— Думаешь, если я стеклянный, значит, совсем неумелый?

— Нет, что ты! Ты умелый…

— Главное — достать хрусталь, — сказал Тилька.

— Будем думать, — сказал Владик.

Но за целые сутки он ничего не придумал. Может быть, Ника нашла выход?

После обеда Владик поспешил в Исторический парк — там они с Никой договорились встретиться. Но Ника не пришла. Владик подождал полчаса, оставил Тильку в фонтане, а сам побежал в Боцманскую слободку.

По площади бродили мальчишки. Они шарили в траве какими-то приспособлениями на палках — будто самодельными миноискателями.

— Костик! Матвейка!

Те бросили палки и подбежали.

— Что делаете? — спросил Владик.

— Тени от веревок убираем, — разъяснил Костик.- Тетки их тут наоставляли, все запинаются…

На прожженных штанах Костика пестрела громадная заплата из клетчатого ситца.

— А Нику дома засадили, — сказал Матвейка.

— За что? За рогатку?-с пониманием спросил Владик.

— Нет. Она стеклянное блюдо грохнула. Бабушкино. Из хрусталя. Ну вот…

— Понятно, — сказал Владик и обрадованно подумал, что Ника, несмотря на вредность, человек деловой, и надежный. Потом спросил: — А скоро ее отпустят?

— Кто знает, — серьезно сказал Костик. — За само блюдо ей не очень попало, только от бабушки веником по шее. Потому что, если разбито, все равно не вернешь. Только Ника еще скандал устроила. Бабушка все осколки в мусорный бак выбросила, а бак машина увезла. Ника пришла из школы и давай кричать: «Что вы наделали! С ума сошли, что ли?!» Вот за это ее… Мы ей скоро передачу понесем. От тебя что передать?

— Горячий привет, — печально сказал Владик. А что еще было говорить? Последняя надежда лопнула.

Владик брел к дому и думал: что еще можно сделать? Накопить денег и купить хрустальную вазу в магазине? Сколько времени пройдет, пока накопишь! Продать фотоаппарат? Но кто его купит у мальчишки? И к тому же без объектива… Рассказать все маме и папе? Но мама в сказки не верит, а папа на репетициях. Да и все равно денег дома совсем мало, а зарплата у родителей не скоро…

Владик шел повесив голову и наткнулся на прохожего. Не глядя сказал «простите» и хотел обойти. Но тот взял его за плечо. Оказалось — дядя Миша.

— Опять встретились, — задумчиво сказал дядя Миша.- Почему ты такой угрюмый, Владик Арешкин?

Владик шевельнул плечом и промолчал. Зашагал дальше. Дядя Миша пошел рядом.

— Ты все еще сердишься, что тебя не пустили в клуб? Я тут ни при чем, это распорядился главный начальник… Да, в конце концов, ты же сам виноват.

— Я про клуб и не думаю, — отозвался Владик.

— А! Не думаешь, — слегка обиделся дядя Миша.- И совесть тебя не мучает. Она у тебя чистая, прозрачная, хрустальная…

Владик сердито сказал:

— Если бы она была хрустальная, я бы ее вынул и отдал на переплавку.

— Даже так?

— Потому что выхода нет, — сумрачно ответил Владик.

— А что опять случилось?

— Это не опять. Это все та же история про Гошу,- вздохнул Владик.

— Ну-ка объясни.

Владик нехотя объяснил про бутылку. Он ни на что не надеялся, просто неловко было отмалчиваться.

— Ну-ка пойдем, — сказал дядя Миша.

— Куда?

— Ко мне.

Дядя Миша жил недалеко, почти напротив библиотеки с Гошиной башенкой. Владик оказался в комнате, где на полках стояли модели яхт и разноцветные кубки, а на стенах, на ярких сигнальных флагах, блестели спортивные медали.

Дядя Миша вынул из шкафа граненый сверкающий' кубок, от которого сразу разлетелись радужные зайчики. На кубке была крышка с прозрачным корабликом.

— Я выиграл его в гонках одиночек по Южному заливу,- сказал дядя Миша. -Штормовое было дело… Хрусталь чистейший. Возьми.

Владик, еще не веря в такое чудо, принял в ладони холодный кубок. Он был очень тяжелый. Владик поднял на дядю Мишу глаза.

— Ну-ну…- проворчал дядя Миша. — Отказываться не смей, это не для тебя, а для Гоши. Моряки должны помогать друг другу. И благодарить много не надо. Хватит, если один раз скажешь «спасибо».

— Спасибо, — прошептал Владик. — Знаете что… Вы крышку с корабликом оставьте себе. Все-таки память…

7

Бутылка была готова вечером в пятницу. Пузатая, с широким горлышком, очень прозрачная, из тонкого звенящего стекла. Когда мастер хмуро вручил ее Владику, она была еще теплая.

— Имей в виду: разбивать надо в полдень, — предупредил стекольный мастер. — Если опоздаешь хотя бы на минуту, никакого толку не будет, а будут неприятности.

— А если на полминуты? — осторожно спросил Владик.

— Можно. Только не больше… И еще имейте в виду: я тут совершенно ни при чем. О том, где взяли бутылку, никому ни слова! У меня и так два выговора за внеплановое волшебство.

— Честное железное-якорное слово! — поклялся Владик. — Никому!.. Большущее вам спасибо.

— Не смей говорить мне «спасибо»! Узнает начальство — меня лишат премии!.. И не забудь, что послезавтра последний срок. Двадцать первое сентября, день осеннего равноденствия.

— Мы успеем! Спа… До свидания.

Дома Владика ждала Ника: ее наконец выпустили из заточения.

— Привет, узница, — сказал Владик и гордо поставил перед ней бутылку. Ника вздохнула:

— Зря я только блюдо грохнула. Такое было красивое…

— Все равно ты молодец, — утешил Владик.

Ника не оценила этой похвалы. Она сварливо заметила: — Теперь-то я «молодец». А пока меня дома держали три дня, даже носу не казал.

— Откуда я знал, где ты там сидишь? Может, в темном чулане. Твоя бабушка даже Костика с передачей прогнала. Мне бы тоже влетело…

— Тебе-то за что? Это мне веником влетело…

— Веник — он мягкий, — примирительно сказал Владик.

— Балда! Рукояткой же! По шее… Тебе бы так…

— У меня все впереди, — печально сообщил Владик.- Вот узнают мама с папой про объектив…

— А ты уже заранее от страха синеешь,- буркнула Ника.

— Вы ругаться собрались или дело делать? — строго спросил Тилька. — Что за люди…

Стали делать дело. За те дни, пока мастер колдовал над бутылкой, Владик позаботился о деталях для сборки. Вырезал из табакерки корпус кораблика — остроносый и узкий, — чтобы влез в горлышко. Выстрогал лучинки-мачты, приготовил тоненькие реи и нитки для снастей. К реям заранее привязал свернутые паруса из мягкого батиста (выпросил для них у мамы платочек). Посоветовался с Тилькой:

— Ничего, что парусина не настоящая?

— Ничего, — сказал Тилька. — Главное, что корпус из корабельного дерева. Программа задана. Остальное получится само собой.

Теперь Тилька залез в бутылку и там начал собирать маленький клипер.

Корпус кораблика он прикрепил к стеклу пластилином. Работа была нелегкая. Тилька — крошечный, корпус для него — тяжелый. Это все равно что настоящему мальчишке ворочать в одиночку грузную лодку. Когда наконец «Кречет» — еще без мачт и снастей — прочно стал на место, за окнами стемнело.

— Остальное завтра доделаем,- решил Тилька. — А то я уже не длинь и не дзынь…- И он уснул прямо в бутылке.

В субботу после школы Владик, Ника и Тилька опять взялись за работу. Собственно говоря, работать мог только Тилька. Он устанавливал мачты, прицеплял к ним реи, натягивал ванты и штаги. Владику и Нике оставалось просовывать в бутылку деталь за деталью. Дело было нехитрое, поэтому им хватало времени для споров.

Владик сказал:

— Без чертежа делаем. Вдруг что-нибудь не так? Ника фыркнула:

— Тебе же объяснили: главное, чтобы хоть немного было похоже. Задать программу, что это кораблик. Остальное само собой…

— Все равно страшно немного…

— Тебе все время страшно.

— Почему это все время?

— Потому что всегда канючишь и жалуешься…

— Я?! — возмутился Владик. — У тебя не язык, а швабра!

— А ты язва.

Тилька высунулся наружу.

— Опять ругаетесь? Если не перестанете, не буду работать! Лезьте в бутылку сами.

— Она и так все время лезет в бутылку, — сказал Владик. — В переносном смысле.

— Я что сказ-зал! — сердито зазвенел Тилька. Он был сейчас командир.

— Не будем, не будем, — поспешно пообещала Ника. И украдкой показала Владику маленький исцарапанный кулак.

Владик показал ей язык… Ника двинула Владика ногой. Владик шепотом сказал:

— Навязалась ты на нашу голову.

— Я? Навязалась? А кто меня позвал?

— А кто охал: «Я так люблю сказки»?

— Если бы в этой сказке не было нытиков…

— Если бы не было таких ядовитых медуз…

— Вот как тресну по загривку. И уйду.

— Ну и без тебя справимся, — сказал Владик, хотя в душе забеспокоился.

— Интересно, как это ты справишься? — язвительно спросила Ника. — Может быть, ты умеешь стрелять из рогатки?

— На кой шут мне рогатка?

— А как ты разобьешь бутылку? Да еще точно в полдень!

— Очень просто, О камни…

— Бедный ребенок повредился в уме, — печально сказала Ника. — Ты хочешь, чтобы клипер засел на камнях?

— Ой… — прошептал Владик. Он до сих пор об этом не думал.

— А кроме того,- продолжала Ника, — ты вообще-то представляешь, как это будет? Бутылка — трах! А на ее месте громадный кораблище. Мачты по пятьдесят метров. Тебя же пришибет или придавит, как глупую лягушку, если будешь рядом.

— Ой… — опять сказал Владик. — А как быть?

— Наконец-то головушка твоя заработала! «Как быть»… Бутылку придется забросить подальше на глубину, чтобы «Кречет» не сел на мель. А потом по ней трахнуть с берега из рогатки.

— А если промажешь? Бутылка будет на волнах прыгать…

— Не твоя забота. Я за полминуты успею пятнадцать раз выстрелить. И все разрывными… Они теперь безотказные…

— Это ты хорошо придумала, — признался Владик.

— Еще бы! Так что придется тебе, Владичек, меня терпеть. Пока не сделаешь корабль и пока не вернется Гоша… А уж потом…

— Что?

— Потом сказке конец, и ты от меня избавишься.

— Да не хочу я избавляться, — пробормотал Владик.- Просто хочу, чтобы ты не вредничала.

— А я хочу, чтобы ты не хныкал.

— А я хочу, чтобы ты…

— Опять?! — грозно спросил из бутылки Тилька.

— Нет, что ты! — хором сказали Владик и Ника. Мама иногда заглядывала в комнату и улыбалась. Она была очень довольна, что Владик познакомился с такой славной девочкой и что они так дружно мастерят кораблик. Мама была уверена, что Владик и Ника готовят экспонат для осенней выставки во Дворце пионеров.

Тильку мама не замечала: стеклянный барабанщик сливался со стеклом бутылочных стенок.

— Это такие динь-законы преломления света,- важно разъяснил он.

До вечера Владик и Ника успели поругаться еще несколько раз. Тилька наконец разозлился всерьез и зазвенел в бутылке, как сто сердитых колокольчиков. О том, что зря он связался с такими скан-динь-далистами и без-динь-дельниками. У него и так нет времени, скоро дождики — предвестники равноденственных бурь, все стеклянные музыканты готовятся к большим концертам, и только он торчит в этой бутылке, как горошина в глупой погремушке… Если завтра начнется дождик, пусть Владик и Ника на него, на Тильку, больше не рассчитывают!

8

Утром погода была ясная. Летняя. Никаких намеков на дождик и тем более на равноденственные бури.

Ника прибежала к Владику очень рано. Она была в школьной форме с белым фартуком. Владик удивился:

— Ты чего это как на праздник?

Ника объяснила, что, во-первых, и так праздник: не каждый день спускают на воду клипер. А во-вторых, под фартуком удобно прятать рогатку.

Они разбудили Тильку. Тот, сердито звякая, начал завязывать на снастях клипера последние узелки. Потом сказал из бутылки:

— Все динь-дон. Готово.

— Ой… — сказал Владик.

— Опять «ой»… Что? — поморщилась Ника.

— А название?

— Зачем? И так ясно, что это «Кречет».

— Все равно надо. На всякий случай, — настаивал Владик.

— Почему же заранее не написал?

— А почему ты не напомнила?

— А почему…

— Опять? — подал голос Тилька. — До чего несносные люди! Давайте я напишу!

— А ты умеешь? — удивилась Ника.

— Думаешь, если в школу не ходил, значит, совсем безграмотный?

Конечно, орудовать карандашом Тилька не мог. Это все равно, что Владик взялся бы писать телеграфным столбом. Ника расщепила химический карандаш, отломила от грифеля кусочек и просунула в бутылку. Тилька начал выводить на коричневом дереве лиловые буквы.

— Кы… Ры… Че…

— Твердый знак не забудь, — сказал Владик.

— Чего ты лезешь к нему под руку, — сказала Ника.

— Это ты лезешь в разговор, когда не просят!

— Ну-ка прекратите! — велел Тилька. И протянул грифель:- Послюнявьте его как следует.

— Дай я, — предложил Владик. — У нее слюна ядовитая.

— А у тебя слюны вообще кет. Только слезы горючие.

— Скорпион с сережками, — вздохнул Владик.

— Рыданье в очках…

— Сейчас ка-ак…

— Всё! — сказал Тилька. Крупно и криво, но зато очень заметно на обоих бортах было выведено:

КРЕЧЕТЪ

Бутылка лежала на залитом солнцем подоконнике. Тилька, блестя розовой искоркой, выбрался из нее и сладко потянулся, раскинув прозрачные ручки.

— Длинь-дело сделано. Теперь только пробка нужна. Владик и Ника переглянулись.

— А… мастер не дал, — сказал Владик.

— А он и не должен. Пробку надо не стеклянную, а простую. Из пробкового дерева.

— Где же ее взять? — забеспокоилась Ника.

— Где-где! — рассердился Тилька. — Откуда я знаю? Идите во двор, поищите! Этого добра на мусорных кучах полным-полно!

Ника и Владик помчались во двор. Никаких куч там, конечно, не было, мусор сваливали в контейнеры, а их увозила машина. Ника язвительно глянула на Владика: «Сейчас начнешь ныть?» Но Владик не начал. Он набрал воздуху и закричал:

— Андрюшка-а!!

Во двор выскочил второклассник Андрюшка Лопушков — известный всей улице рыбак-любитель и добрый человек.

— Ты вроде бы собирал пробки для поплавков… — сказал Владик.

Андрюшка сбегал домой и подарил Владику и Нике прекрасную пробку — тугую и скрипучую.

— Тилька! Во какая! — похвастался Владик, вернувшись в комнату.

Но Тильки не было. К шпингалету была привязана суровая нитка. Она уходила из окна вниз и терялась в траве. На подоконнике химическим карандашом было нацарапано:

Миня вызвали на рипитицыю

— Просто мы ему надоели, — вздохнул Владик.

— Кто это «мы»? У меня с ним были прекрасные отношения.

Владик промолчал и вставил пробку в бутылку.

За белым, похожим на пароход стадионом «Юный моряк» лежал пустырь. Он зарос вперемешку сурепкой и белоцветом — пыльной высокой травой с пушистыми головками. В траве кое-где виднелись желто-серые глыбы песчаника. Торчало несколько столбов для веревок: тетушки из тайного клуба недавно пытались захватить эту территорию, но им оказали сопротивление ребята с улицы Матроса Кошки — те, что играли здесь в разведчиков и в пряталки.

Одним краем пустырь выходил на береговой обрыв — между оконечностью Приморского бульвара и яхт-клубом. Под обрывом громоздились обломки скал, за ними, у самой воды, тянулась узкая полоса галечника. Дно здесь круто убегало на глубину. Ника и Владик решили, что это место — самое подходящее для спуска «Кречета», если ветер будет дуть от берега.

Ветер дул от берега. Мягкий и теплый. Владик отбросил газету, в которую была завернута бутылка. Газетный лист поплыл по ветру к обрыву. Он задевал головки белоцвета, и похожие на шелковистых пауков семена летели за ним.

На пустыре сейчас никого не было. Только трещали кузнечики. Их звон был похож на звук Тилькиного барабана.

«Жалко все-таки, что Тилька убежал», — подумал Владик. Но вслух не сказал: Ника опять заявит, что он хнычет.

Владик положил бутылку на плоский камень. Потом они с Никой вышли на обрыв. Море было спокойное. У берега — темно-зеленое, дальше — очень синее. У скал плавали медузы, похожие на громадные белые пуговицы. До воды было метров пятнадцать.

— Добросишь? — строго спросила Ника. — Не грохнешь о камни?

— Не грохну, — серьезно сказал Владик. — Но я боюсь: бутылка упадет слишком близко от берега.

— А что делать?

— Давай спустимся, я отплыву с бутылкой метров на тридцать и сразу вернусь… Ты попадешь с тридцати метров?

— Не волнуйся…

Ника посмотрела на часики.

— Поторапливайся, — велела она. — Пять минут осталось.

Прозевать точное время они не боялись: ровно в полдень на бастионе, у выхода из бухты, грохала старинная пушка. Но к этому моменту бутылка должна плавать в нужном месте, а Ника — стоять с рогаткой наготове.

Владик повернулся, чтобы бежать за бутылкой.

На камне бутылки не было.

Она была в руках у волосатого парня. Он сидел на велосипеде и, опираясь ногой о камень, вертел бутылку перед носом. Два других парня — тоже на велосипедах — тянули к бутылке руки.

Владик и Ника подбежали.

— Дайте, пожалуйста, это наша, — быстро и осторожно сказал Владик.

Парень приподнял над седлом обтянутый джинсами зад и обернулся. У него было круглое мясистое лицо, очень похожее на лицо Игнатии Львовны.

— Что за писк? — спросил парень и осклабился.

— Это наша, — повторил Владик.

— Кыш, мотыльки, — сказал другой парень и перехватил бутылку. — Ну-ка, ну-ка? Чегой-то в ней такое? Братцы, музейная вещь! — Он приподнял черную, будто нарисованную бровь. — А что нам дадут на рынке за этот экспонат?

Он подбросил и ловко поймал бутылку за горлышко.

У Владика подскочило и упало сердце.

— Это наша! — отчаянно сказал Владик.

— А доказательства? — вкрадчиво сказал третий парень — длиннолицый и белобрысый.

Ника решительно протянула руку:

— Дайте сюда!

— Цыц, сявка-малявка, а то отшлепаю, — добродушно сказал парень с мясистой рожей. И отодвинул Нику. Ника отлетела в стебли белоцвета и заорала:

— Отдай сейчас же, шпана проклятая!

— Такие маленькие и так ругаются, — укоризненно сказал парень с нарисованными бровями. И опять кинул бутылку. Владик бросился к нему и отлетел от встречного толчка.

Парни оттолкнулись от камня и поехали, перебрасываясь бутылкой, как мячиком.

…Владику казалось, что это было очень долго. Что он несколько часов гонялся за парнями, то умоляя отдать бутылку, то ругаясь, то угрожая милицией. Он не стеснялся ни слез, ни своего крика. Главное — успеть. Потому что — последний день, последний срок! Неужели все погибнет из-за глупой случайности? Из-за каких-то гадов, которые захотели погоготать и поиздеваться…

Они носились между камней, терзая колесами траву и кидая бутылку из рук в руки. И каждый раз она могла, грохнуться! И минуты бежали!..

Владик выдохся и встал, опустив руки. И увидел рядом Нику.

— Осталась минута, — как-то очень спокойно сказала

Ника.

— Не успеть.

— Если бросить с обрыва, успеем.

— Они не отдадут…

Ника, сжав губы, размотала рогатку и взяла из кармашка сухой глиняный шарик.

— Беги к ним. Как поедут, я грохну по колесу. Из колеса будет дым.

— Нельзя. Они уронят бутылку, она разобьется.

— В траве, может, не разобьется.

Владик опять бросился к велосипедистам. Они заржали, им нравилась такая игра.

И в этот миг, растолкав теплые пласты воздуха, мягко ухнула на бастионе пушка.

— Ура-а-а! Салют! — заорал парень с мясистой рожей и швырнул бутылку высоко-высоко.

Владик видел, как она вертится в воздухе, разбрасывая искры. Потом, достигнув самой верхней точки полета, она замерла на миг…

И взорвалась!

Воздух туго ударил Владика и опрокинул в траву.

Мгновенная тень накрыла пустырь. Узкое темное тело повисло над землей на высоте трехэтажного дома.

И Владик увидел, что это корабельный корпус.

В те секунды, лежа в стеблях белоцвета, Владик увидел сразу очень многое. Как вскакивают на велосипеды и, пригибаясь, мчатся прочь похитители бутылки. Как Ника со сжатыми губами медленно опускает рогатку. Как длинное тело корабля, обросшее снизу слоем серых ракушек, плавно передвигается в сторону обрыва…

Владик вскочил.

Возникший в воздухе клипер не падал, не снижался.

Он плыл к морю, словно понимал, что именно там его место, его жизнь.

Владик задохнулся от восторга. С полминуты он молча смотрел на это радостное чудо. С желтых реев клипера сами собой скользили, расправляясь на ветру и округло надуваясь, снежные паруса.

— Это ты выстрелила?! — крикнул Владик Нике. У Ники были широко открыты глаза, и клипер отражался в них белыми огоньками.

— Да! — крикнула она. — Я решила: пускай лучше на земле останется, чем совсем пропадет! Пускай даже разобьется! Как-нибудь починим и спустим!

— Он не разобьется! — ликовал Владик. — Он понимает!

— Ты думаешь? — сказала Ника.

9

Клипер был уже над морем.

— Сейчас, сейчас,- прошептал Владик. — Смотри, он ищет место, где опуститься.

Но клипер не снижался. Неторопливо и ровно уходил он от берега на прежней высоте.

— Стой! Ты куда? — закричал Владик и бросился за кораблем. — Опускайся! Опускайся, «Кречет»!

Клипер не слышал. Или не понимал. Или не хотел спускаться. Он уплывал и был уже в сотне метров от кромки обрыва. И Владик понял, что скоро Гошин клипер уйдет далеко-далеко. Дальше желтого обрывистого мыса с похожим на белый карандаш маяком, дальше синих сторожевиков, которые маячат у горизонта. И растает, как тают маленькие светлые облака.

— Не надо! Подожди!! — крикнул Владик. Но «Кречет» продолжал свой бесшумный, ровный путь.

Больше Владик не кричал. Он почувствовал, что громадному, окрыленному солнечными парусами кораблю нет никакого дела до мальчишки, который мчится где-то далеко позади и внизу. С высоты он похож на букашку.

Но Владик бежал — молчаливо и отчаянно. Потому что улетала надежда увидеть Гошу. Бежал, хотя знал, что это бесполезно. Скоро обрыв…

Если бы оказаться там, на палубе! Владик ухватился бы за штурвал… Нет, не за штурвал. Там на брашпилях есть стопора. Владик знает, надо их выбить, и тогда с грохотом ринутся вниз на цепях якоря…

Он бежал, бежал, мчался и ни на что не надеялся, но каждой клеточкой тела стремился хоть на чуточку приблизиться к кораблю!.. Если бы полететь! Рвануться вверх, ввинтиться в воздух, который упругими волнами бьет навстречу! Это же можно, если еще быстрей, если еще отчаянней вперед!.. И Владик полетел.

Он летел очень низко, издали казалось, что он все еще бежит. Но сандалии не касались земли, они чиркали по головкам белоцвета и желтым цветам сурепки.

Владик протянул руки к улетающему клиперу. Воздух рвал его рубашку, оттягивал назад волосы, остро прижимал к переносице очки. Трава хлестала по сандалиям все быстрее и жестче. Владик рванулся вверх и…

Что-то похожее на тугой резиновый шнур зацепило ему ноги.

Инерция бросила Владика вперед, в ломкие стебли, швырнула через голову, протащила плашмя по мелким камням. Владик затих в траве и сначала ничего не чувствовал. Только давила темнота и тишина, будто его завалили тяжелыми кожаными подушками. «Вот так и разбиваются насмерть», — подумал Владик. Но тут в него десятками ржавых гвоздей воткнулась боль.

Он застонал и поднялся, опираясь на руки.

— Владька, ты где? Ты что? Живой?

— Нет, — сказал он разбитыми губами. И поморгал. Залитые слезами глаза видели только размытые пятна света.

— Где очки? — простонал он.

— Очки? Не знаю… ой, вот они, Только одно растрескалось…

— Дай…

Ника нацепила на него очки и сказала:

— Вставай.

— Ага, «вставай». Тебе бы так… Где «Кречет»?

— Вон, у мыса.

Владик снова поморгал. И различил наконец правее мыса улетающий клипер. Он казался теперь совсем небольшим — как модель в Корабельном музее.

— Ушел, — сказал Владик. И заплакал от боли и от горечи.

— Наверно, он не смог опуститься, — вздохнула Ника.- Он ведь родился в воздухе, значит, и будет навсегда воздушный корабль. Волшебный.

Владик продолжал плакать.

— Ну-ка встань, — сказала Ника. Всхлипывая, он встал.

— Здорово ты треснулся, — заметила Ника. — Ладно, перестань. Пройдет.

— Дура ты, — всхлипнул Владик. — Что пройдет? Мастер не будет делать новую бутылку. И Гоша не вернется…

— Ну… почему не вернется? — неуверенно сказала Ника. — Корабль-то есть. По-моему, Гоша уже там,

Владик забыл про боль.

— Откуда ты знаешь?

— По-моему, я видела… На корме…

— Гошу?

— Я же не знаю: Гоша там или кто. Но кто-то был…

— Врешь, — сквозь слезы сказал Владик.

Ника вскинула в салюте руку с зажатой рогаткой.

— Честное железное, надежное-якорное: видела, как мелькала на корме тельняшка.

Владик опять всхлипнул, но уже обрадованно.

— Перестань реветь, — сказала Ника. — Ох и нытик ты, честное слово…

— А ты.. — сказал Владик. — А ты…

— Давай-ка спустимся к воде, — усмехнулась она.- Промоешь боевые раны.

Владик облизнул распухшие губы, потрогал ушибленное плечо, осторожно переступил побитыми ногами. Царапины набухали темной кровью. Ника взяла его за локоть. Хромая и постанывая, Владик пошел с ней к обрыву.

Медленно и осторожно они спустились по изломанной тропинке среди нависающих глыб. На узком галечном пляже Владик начал расстегивать сандалии, чтобы войти в воду.

— Не разувайся, иди так, — сказала Ника. — Здесь дракончики водятся. Наступишь на плавник — вот тогда повизжишь.

Владик сердито хмыкнул, но послушался. Прямо в сандалиях забрел по скользкой гальке в воду. Выше колен. Плеснул пригоршней в лицо, потом окунул руки до локтей. Ссадины сильно защипало, но это была уже не страшная боль: в морской воде много йода, от нее ничего, кроме пользы. Владик выпрямился. С пальцев, с подбородка и с ушей капало. Очки были в брызгах, но все-таки Владик снова разглядел в небе клипер. Тот был уже далеко и казался светлым пятнышком. На мысу, у подножия маяка, бегали и махали руками люди. Маяк вдруг замигал красными вспышками. При свете дня это было удивительно…

Когда поднялись по тропинке, Владик опять охнул и присел на плоский камень.

— Подожди, передохну. Кости трещат.

— Только не строй из себя инвалида, — сурово сказала Ника.

— Как ты мне надоела, — вздохнул Владик. — Только и знаешь воспитывать…

Он опять отыскал глазами «Кречет». Тот был еле виден — тающая белая звездочка.

— Пора домой, — тихо сказала Ника. — Сказка про воздушный корабль кончилась. Все хорошо.

— Что хорошего? — отозвался Владик. — Гоша-то не вернулся.

— Да, — кивнула Ника. — Но главное не в этом.

— А в чем?

— В том, что он все-таки ожил.

— Если бы это знать точно, — печально проговорил Владик.

Ника серьезно сказала:

— Посуди сам. Все вышло, как было задумано: бутылку сделали, деревяшку от «Кречета» нашли, корабль появился. Значит, и последнее чудо обязательно получилось, только мы не видели. Гоша наверняка на «Кречете».

— Правильно! — обрадовался Владик и вскочил. Сморщился от боли и снова сел. — Да… Но тогда, я думаю, Гоша еще прилетит.

Ника смотрела внимательно и немножко грустно.

— Может быть… — сказала она. — Только ни в одной сказке я не читала, чтобы летучие волшебные корабли возвращались.

— Потому что им незачем было возвращаться, — возразил Владик. — А на этот раз есть зачем… Гоша вернется. Спорим?

— Не буду я спорить, — вздохнула Ника. — Пусть вернется… Все равно это будет совсем другая сказка…

— Почему? Какая еще другая?

Ника сорвала головку белоцвета, дунула и, глядя, как улетают семена, сказала:

— Другая. Твоя… А до сих пор была наша с тобой, общая…

Владик моргнул. Поправил треснувшие очки, чтобы внимательней взглянуть на Нику. Но почему-то смутился и стал смотреть на прилипшую к разбитому колену паутинку. Один ее конец дрожал на ветерке. В паутинке играла крошечная искорка. Будто на плече у Тильки.

Владик сипловато спросил:

— А теперь?

— Что? — тихо отозвалась Ника.

— Сказка… Теперь уже, что ли, не общая? Ника усмехнулась.

— Ты забыл, — сказала она снисходительно, как маленькому. — Я же обещала: кончим возню с твоим «Кречетом» и я больше не буду надоедать. Ну, пока…

Она медленно шагнула от камня. Остановилась. Сделала еще шаг. Владик вскочил. Ойкнул от боли в колене и все же прыгнул за Никой. И крепко схватил ее за руку.

— Ты куда?

— Домой, — сказала Ника насупленно и не очень уверенно. — Ты чего? Пусти…

Владик сказал:

— Но это же… Ника! Просто свинство непрозрачное!

— Почему? — Она отвернулась.

— Конечно, — пробормотал Владик. — Тут человек весь ободранный, искалеченный… а она домой.

— Ах ты несчастненький! — воскликнула Ника. — Ладно уж, провожу. А может, на ручках отнести?

— Обойдусь, — буркнул Владик и, морщась, пошел по тропинке к шоссе.

На шоссе мелькали разноцветные машины, их было гораздо больше, чем всегда. Среди этих машин мчались лиловые «Жигули». Конечно, Владик и Ника не знали, что это едет профессор Чайнозаварский. Он спешил в редакцию со срочной статьей, в которой говорилось, что никакого летучего корабля над городом не было. Потому что, если он был, его следует отнести к неопознанным летающим объектам (НЛО), а таких объектов не бывает. Это знают все, кто читал его книгу «Небесный бред — опасный вред»…

Ника шла рядом с Владиком. Тропинка была очень узкая, и Нике пришлось шагать по траве. Они с Владиком быстро посмотрели друг на друга. Отвернулись и прикусили губы, потому что у обоих поползли улыбки. Владик споткнулся, опять охнул и захромал сильнее.

— Может, палочку найти? — торопливо спросила Ника. То ли всерьез, то ли с подковыркой.

— Все-таки ты ужасная вредина, — вздохнул Владик.

— А ты кошмарный нытик.

— Ах ты… Ох… Наверно, у меня трещина в коленной чашечке.

— В языке у тебя трещина! — рассердилась Ника.- Давай держись за меня, мученик…

Владик подумал и легонько оперся о ее плечо. Потом вдруг взял покрепче. И сказал:

— Теперь не убежишь.

Ника растерянно мигнула. Отвернулась и хмыкнула:

— Хитрюга.

Они прошли еще с десяток метров и увидели, что из-за камня шагнул им навстречу мальчишка.

10

Мальчишке было лет семь.

У него были волосы, как стеклянное волокно, и дерзкие голубые глаза.

Он был худой, незагорелый и голый.

Ника смущенно замигала, но тут же строго сказала:

— Ты чего это так гуляешь!

— Я не гуляю, а вас жду, — сказал мальчишка звонким и немного капризным голоском.

— Ну, все равно… в таком виде.

— А в каком же мне быть виде, если я такой появился?

— Откуда ты появился? — удивилась Ника.

— Из бутылки, конечно!

Владик обалдело заморгал.

— Из какой бутылки?

— Да вы что! — закричал мальчишка. — Совсем не видите, что ли? Совсем не понимаете?

Он выхватил из высокой травы и надел через плечо большущий сверкающий барабан.

— Тилька-а…- ахнул Владик.

— А кто же еще!

— Как это ты… получился?

— Потому что я хотел стать настоящим! Я в бутылке спрятался под корабликом и ногами за руль зацепился, чтобы о стенку не длинькнуться. А когда бутылка лопнула, меня ка-ак кинет! Вон туда, в траву! Воздушной волной! Я же не знал, что бутылка в воздухе разорвется. Думал, что мне совсем длинь…

— Тут такая заваруха была… — сказал Владик.

— Я все видел, — отозвался Тилька. — И как ты о тень дзынькнулся. Думал сперва, ты совсем вдребез-з-зги.

— О какую тень? — удивился Владик.

— Ты разве ничего не понял? Тень от веревки. Она качалась на траве. А когда ты зацепился, она — динь! — и пропала.

— Чертовы веревочницы! — сказала Ника. — Завтра я объявлю им решительную войну. А пока пора домой… Владик, дай Тильке рубашку, она ему до колен будет, сойдет за весь костюм.

Владик остался в майке. Тильку обрядили. Он сказал капризно:

— Как платье. Все смотреть будут.

— Смотреть будут на твой барабан. А тебя из-за него и не видать почти, ты еще маленький, — разъяснила Ника.

— Не такой уж я маленький. Я в первый класс пойду. Должны принять, сейчас еще самое начало учебного года.

— А жить-то где будешь? — спохватился Владик.

— Как где? У стекольного мастера. Я же все-таки его ребенок!

Ника ехидно сказала:

— Теперь-то он тебя сможет воспитывать как надо.

— Динь-да? — опасливо отозвался Тилька. — Ну уж фигушки вам стеклянные…

— Пошли! — скомандовала Ника.

И они опять двинулись через пустырь. Впереди — веселый барабанщик в длинной голубой рубашке и с белым барабаном, на котором сияли хрустальные обручи. Шагах в пяти от барабанщика — Владик и Ника. Владик уже не держался за Нику, но все еще прихрамывал и морщился.

Один раз охнул.

— Не стони, не стони, — сказала Ника. — Кости целы, остальное заживет.

— Ох и зануда, — сказал Владик. Тилька оглянулся на них:

— Опять ругаетесь?

— Да нет, что ты! — по привычке сказали Ника и Владик. Посмотрели друг на друга и засмеялись. Но потом все-таки показали друг другу языки.

— Что это у тебя с языком? — удивился Владик. — Совершенно синий!

— Я же грифель мусолила. Забыл?

— Да? А я думал…

— Что ты думал? Владик усмехнулся:

— Когда я маленький был, меня пугали: если буду ругаться или что-нибудь нехорошее говорить, язык посинеет и отвалится…

— А что я такое нехорошее сказала?

— То, что Гоша не вернется! Разве не говорила?

— Я же не точно. Просто я сомневалась, — примирительно сказала Ника.

— А теперь? — быстро спросил Владик. — Сомневаешься?

Ника подумала и осторожно призналась:

— Немножко…

— Он вернется, — тихо сказал Владик.

— Обяз-зательно, — подал голос Тилька и стукнул в барабан.

— Ну и хорошо, — отозвалась Ника.

— По-моему, он вернется… — Владик остановился.- А как же иначе? Я же ему рифму придумал.

Ника молчала, будто не решалась спросить. Но через минуту все же спросила:

— А… что за рифма?

Потом отвернулась и стала щелкать рогаткой по головкам белоцвета.

«Ни единому человеку не скажу», — вспомнил Владик разговор с Гошей.

«Ну, почему ни единому. Надежному-то можно. Если он… это самое… скажем, твой хороший друг».

Владик опять взялся за Никино плечо. И сказал:

…«Кречет»! Лети мне навстречу..»

И тогда он, и Ника, и Тилька услышали сперва летящий шелест, потом шум рвущегося воздуха и голос ветра среди надутого полотна и натянутых тросов.

И солнце закрыли вырастающие паруса.

ОРАНЖЕВЫЙ ПОРТРЕТ С КРАПИНКАМИ ПОТОМОК МОРЕПЛАВАТЕЛЯ

Ох как ругала она себя за эту фантазию — за то, что решила сойти с поезда в Каменке и добраться до Верхоталья катером. Наслушалась о красоте здешних берегов, вздумала полюбоваться!

Берега в самом деле были красивые — заросшие лесом, где перемешались ели, сосны и березы. Иногда из воды подымались отвесные ребристые скалы… Но катер оказался калошей, он еле полз против течения. Двигатель чадил, будто испорченная керосинка, на которой жарят протухшую рыбу.

Командовал катером парень чуть постарше Юли. Сперва он Юле даже понравился за свою тельняшку и за фуражку с «крабом», почти такую же, как у Юрки. Но парень оказался нахальный. Сердито выкатывал белесые глаза и орал на пассажиров, чтобы не толпились на сходнях. У чахлой деревенской пристани с фанерной вывеской «Петухи» этот капитан заявил, что «Верхотальская станция забрала воду и дальше судно не пойдет, потому что у него осадка». На катере к тому времени из пассажиров остались, кроме Юли, две бодрые бабки да подвыпивший небритый дядя с кошелкой и завернутыми в рогожу граблями. Дядя послушно выкатился на берег, а бабки заругались и проницательно высказали мнение, что не в станции и не в осадке дело, а в самом капитане, который хочет вернуться в Каменку к началу телефильма про Штирлица. А им теперь на старости лет восемь километров топать на своих двоих.

Юля тоже сказала, что это свинство.

Парень, однако, не смутился. Бабкам он сообщил, что спешить им некуда, потому что крематорий в Верхоталье еще не построен, а Юле сказал, что пускай лучше возвращается в Каменку и они вдвоем пойдут на танцы. Только пусть она во время танца нагибается получше, а то потолки в клубе низковатые. В ответ он услыхал насчет сопливых паромщиков, которые воображают себя магелланами. Но делать было нечего, пришлось высаживаться.

Бодрые бабки убежали вперед и проголосовали автофургону, который пылил на проселочной дороге. Дядька с граблями куда-то исчез. Юля без попутчиков зашагала по укатанной, но не пыльной колее. Ну и ладно!

Дорога то ныряла в лес, то выбегала к самому берегу, места оказались интересные, чемоданчик был легкий, сумка на плече висела удобно, и шагалось хорошо. По сторонам краснели кисти рябины. День стоял нежаркий, хотя и солнечный. И одно было плохо — день этот клонился к вечеру, и Юля боялась, что не успеет до закрытия библиотеки.

Так и вышло. Когда она дотопала до города, расспросила, где библиотека, и выбралась к одноэтажному кирпичному дому, на старинной резной двери висел ржавый замок (наверно, тоже старинный, от купеческого лабаза). Юля потопталась на высоком гранитном крыльце, обозрела с него заречные окрестности с деревянными кварталами и лесом у горизонта, а потом через сад вышла на центральную улицу.

— Люди, где тут у вас гостиница? — спросила она двух пацанят с удочками.

Мальчишки глянули снизу вверх, пощупали глазами нашивки на ее стройотрядовской курточке, и старший толково разъяснил, что гостиница на другом конце Верхоталья.

Все выходило одно к одному, и Юля начала злиться. На судьбу и на себя. А мальчишки смотрели ей вслед, и она услышала за спиной:

— Во, жердина…

В ребячьих словах было больше восхищения, чем насмешки, однако настроение испортилось еще больше.

В двухэтажной гостинице на подоконниках цвела густая герань. Дежурная администраторша — рыхлая тетка в шлепанцах — жарила на плитке грибы. Она показалась Юле добродушной. Но в ответ на Юлины слова о жилье тетка непреклонно сказала:

— Ты что, голубушка! Тут строители нефтенасосной станции поселилися, не продохнуть. По двое на одной кровати… Это сейчас тихо, а чуть позже знаешь как оно будет!

Юля устало брякнула на пол чемодан. Села на табурет. Тетка смягчилась:

— Ты, видать, на работу сюда?

— Почти, — вздохнула Юля. И, надеясь разжалобить администраторшу, подробно объяснила, что закончила второй курс культпросветучилища, в июле была со стройотрядом в Артемовском овощесовхозе, а сейчас приехала на двухмесячную практику в детскую библиотеку. Приехать-то приехала, а куда деваться?

— Ну дак заведующая ихняя, Нина Федосьевна, пущай тебя и устраивает, — рассудила администраторша. — Она женщина строгая, образованная, но справедливая. При библиотеке али у себя в квартире и поселит, дом у нее большой. На улице Пионерской, бывшей Гимназической, напротив магазина «Фрукты — овощи». Там спросишь… Грибочков хочешь?

— Хочу, — опять вздохнула Юля.

— Вот и умница. Ты давай прямо со сковороды…

После неожиданного ужина стало веселее. Юля отправилась искать дом Нины Федосьевны. Снова через весь город. Впрочем, «город» — это было одно название. Кое-где встречались двухэтажные кирпичные дома явно девятнадцатого столетия — с полукруглыми окнами на верхних этажах и чугунным узором парадных крылечек. Попадались древние купеческие лавки с современными вывесками «Промтовары» и «Керосин». На запертых дверях ржавели могучие кованые петли. А в основном дома были деревянные, с палисадниками и лавочками у калиток.

Над крышами с затейливыми дымниками печных труб, над воротами с рассохшейся резьбой, над косыми заборами и тополями возвышался, будто горный массив, полуразрушенный серовато-желтый собор. Провалы его окон темнели, как пещеры, а купола и башни были похожи на облизанные ветрами вершины.

Юля догадалась, что это храм знаменитой в прежние времена Верхотальской обители. Когда-то сюда стекались паломники из многих городов. А сейчас в монастырских кельях и трапезных работал механический завод — самое крупное здешнее предприятие. Про завод Юля тоже знала: у них в канцелярии училища стоял сейф с большим клеймом «Верхотальский МЗ».

Дом заведующей Нины Федосьевны Юля отыскала легко. У калитки копошились куры: в подорожниках и жесткой траве «пастушья сумка» вылавливали букашек. Юля побрякала железным кольцом щеколды. Вышла девица лет пятнадцати, вполне столичного вида, в новеньких джинсах и майке с ковбоем и надписью «Rodeo». Естественно, сперва воззрилась на Юлю, потом сообщила, что «тетя Нина уехала в Каменку и вернется завтра прямо на работу».

«Вот и все, — подумала Юля даже с некоторым удовольствием. — Дальше ехать некуда…»

Оставалось топать на станцию и коротать ночь в зале ожидания. Вообще-то было не привыкать: в турпоходах и в стройотряде случалось всякое. Но, во-первых, там она была не одна. Во-вторых, здесь неудачи сыпались одна за другой. И главное, сама виновата!

Где Верхотальский вокзал, Юля понятия не имела и побрела наугад. А вернее — так, чтобы солнце светило не в глаза, а в спину. Через квартал она увидела зеленый домик с вывеской «Почта». Как ни странно, почта еще работала.

«Не заходи, — сердито сказала себе Юля. Окажется, что письма нет, и тогда будет совсем скверно». И конечно, пошла. И дала пожилой симпатичной женщине за стеклянной загородкой студенческий билет. Женщина полистала тощую пачку писем и сказала слегка виновато:

— Ничего пока нет. Заходите еще… — И улыбнулась.

Эта улыбка Юлю не утешила. Теперь и в самом деле все было так, что хуже некуда. К тому же снова захотелось есть. С самыми досадливыми мыслями Юля снова побрела по улице Пионерской, бывшей Гимназической. Но к досаде и унынию чуть-чуть, крадучись, уже примешивалось любопытство. По некоторому опыту жизни Юля знала, что жизнь эта изменчива. И если все абсолютно плохо, измениться может только к лучшему.

Через тополиный сквер Юля снова вышла на речной обрыв — недалеко от знакомой библиотеки и обшарпанной, но все равно красивой церкви. Легкая шатровая колокольня была похожа на ракету. Она возносилась над куполами, над деревьями, и под кружевным покосившимся крестом, на круглой, как мячик, маковке, горел в остатках позолоты солнечный огонек.

Щурясь на этот огонек, Юля пошла вдоль остатков кирпичной стены с бойницами. Стена упиралась в полуразрушенную башню с островерхой крышей и флюгером. На флюгере светились сквозные цифры: 1711. Фундамент башни был сложен из неотесанных гранитных глыб. Из щелей росли березки.

Юля по тропинке обошла башню и увидела, что из фундамента в метре от земли торчит короткая деревянная балка.

Верхом на балке сидел растрепанный мальчишка.

Он смотрел куда-то через реку, посвистывал и качал ногами в незашнурованных кедах и пыльных сбившихся гольфах морковного цвета. На нем была майка с короткими рукавами — тоже неопределенно-морковная — и шорты кирпичного оттенка с оттопыренными карманами и в темных пятнах какой-то смазки. И весь мальчишка, облитый вечерними лучами, казался нарисованным оранжевыми и красными мазками. Даже загар был розоватый. Впрочем, слабенький был загар, это и понятно: к рыжим солнце прилипает неохотно. А мальчишка, безусловно, относился к племени рыжих. Но он был не просто рыж — в его нестриженных космах смешались оттенки апельсинов, томатного сока, терракоты и угасающих закатных облаков… Мальчишка услышал шаги и обернулся.

И Юля заулыбалась.

Было невозможно не заулыбаться, увидев мальчишкино лицо. Он смотрел, как смотрит с детских книжек сказочное солнышко. Весело сощурился и растянул до ушей потрескавшиеся губы. Маленький нос и щеки словно маковым зерном усыпали мелкие, почти черные веснушки. Причем одну щеку гуще, чем другую. На подбородке тоже сидело несколько веснушек, покрупнее.

— Привет, — сказала Юля.

Он мельком, без особого любопытства, оглядел ее и сказал:

— Ага… здрасте. — И заулыбался еще шире. У него были крупные желтоватые зубы, и один рос криво, но это ничуть не портило улыбку.

Секунды три они выжидательно смотрели друг на друга. Мальчик пригасил улыбку, перекинул ногу и соскочил в лопухи. Деловито спросил:

— Ну что, пойдем?

Следовало, конечно, узнать, куда «пойдем». Но мальчик вел себя так; будто они про все договорились. Юле стало интересно. Кроме того, «все к лучшему». И она кивнула.

Он зашагал впереди, по тропке среди репейников. Лопухи сердито чиркали по его ногам, а репьи хватали за майку, и он отрывал их на ходу. Несколько раз оглянулся: не отстает ли спутница?

В стене открылся круглый пролом.

— Сюда, — сказал мальчик. — Давайте чемодан.

— Ничего, я сама… — Юля пролезла вслед за проводником. С внутренней стороны стену украшали глубокие полукруглые ниши. Как в больших крепостях.

— Что здесь было? — спросила Юля. — Монастырь или кремль?

— Воеводство, — охотно откликнулся мальчик. — При Петре Первом. Вон в тех длинных домах солдаты жили, а там, где библиотека, офицеры… Такие, в треугольных шляпах, со шпагами… — Он опять весело оглянулся. — Интересно, да?

— Еще бы, — сказала Юля.

— А воеводский дом не сохранился, сгорел. Он недалеко от церкви стоял, вон там… Юлин проводник мотнул красными вихрами в сторону колокольни, потом остановился, задрал голову. — Красивая, да?

Они стояли уже рядом с церковью, и она нависала над головами. Настоящая русская сказка раскинулась в вечернем небе с позолоченным облаком: узорчатые кирпичные башни с куполами в виде громадных луковиц, маковки, узкие проемы окон, карнизы и витые столбики, как в древних теремах. И над всем этим ракетное тело колокольни, строго нацеленной в зенит.

— Ее все время художники рисуют, из разных городов приезжают, — сказал мальчик. — Она называется Покровская. Знаете, почему? Бабки говорят, что праздник Покров раньше был, когда первый снег выпадал. А вы не художница?

— Нет, — откликнулась Юля. — Правда, немножко пробовала рисовать, для себя…

— Это хорошо, — негромко заметил мальчик и быстро спросил: — Ну, полезем?

— Куда?

Он слегка удивился и кивнул на колокольню.

У Юли чуть захолодело под сердцем.

— А… нам не влетит?

Рыжий проводник снисходительно сказал:

— Туда все лазят, кто хочет. От кого влетит-то?

Над крутым церковным крыльцом блестела черным стеклом вывеска, на которой значилось, что здесь находится Верхотальский городской архив. Замок на двери (такой же большущий, как на библиотеке) убедительно доказывал, что в архиве никого нет. И кругом никого не было, только воробьи шуршали в темных кленах.

Мальчик решительно взял Юлин чемоданчик и сунул под гранитные ступени крыльца.

— Там никто не найдет, не бойтесь… Ну, пошли.

— Ох… пошли, — сказала Юля. И подумала, что ночевать не на вокзале, а в милиции — это еще хуже. Но признаться в таких страхах постеснялась. Да и любопытно было забраться на колокольню. И обижать мальчишку не хотелось, новый знакомый ей нравился. К тому же остаться опять одной — чего хорошего?

Они обошли церковь, и за березовыми кустиками, в кирпичной кладке алтарного закругления, Юля увидела узкий вход без двери — просто щель с полукруглым верхом. На миг Юле стало жутковато. Даже шевельнулось глупое подозрение: нет ли здесь какой-нибудь ловушки? Но мальчишка смотрел ясно и доверчиво. Раздвинул ветки:

— Вы идите вперед, только осторожно. Там винтовая лестница, ступеньки крутые. Если что, я вас сзади подхвачу.

Она глянула на него — маленького, тонкоплечего.

— Если случится «что», я тебя, пожалуй, раздавлю…

— Не, я жилистый.

Юля оказалась как бы в круглом колодце. Каменные стертые ступени уходили вверх туго завинченной спиралью. С высоты сочился неясный свет. Юля стала подниматься, то и дело хватаясь за верхние ступени, — почти на четвереньках. Мальчик неотрывно лез за ней. Дышал он с шумным сопеньем. «Наверно, простужен», — подумала Юля.

Висевшая через плечо сумка цеплялась за камни. Юля пожалела, что не оставила ее внизу. И тут же мальчик сказал:

— Вам сумка мешает. Давайте ее мне, здесь углубление, вроде полочки. Оставим, а обратно пойдем и заберем.

Юля с облегчением сбросила с плеча ремень.

Ох и высоченная была лестница! Гудели ноги, от бесконечного спирального верчения кружилась голова. Наконец в полукруглый проем ударили оранжевые лучи, и Юля выкарабкалась в круглую каморку. Мальчик — за ней. Он сопел и улыбался.

— Устали? Это почти полпути…

— Ничего я не устала, — с фальшивой бодростью сказала Юля.

Мальчик понимающе кивнул и полез в окно.

— Выбирайтесь сюда. Только потихоньку, тут карниз узкий. Вниз лучше не глядите…

Юля все-таки глянула вниз, когда из окна ступила на покрытую железом кромку. И тут же отвернулась (она и в походах, на скалах и обрывах, побаивалась высоты). Старые клены шелестели внизу. Видимо, здесь был край церковной крыши. Юля вцепилась в кирпичи. А мальчишка стоял в двух шагах, у темной кирпичной арки, протягивал руку и улыбался. И Юля вдруг заметила, что глаза у него разные: правый — просто серый, а левый — серовато-карий, с золотыми прожилками. В этом золотистом глазу на краю большого зрачка стреляла крошечными лучами искорка.

«Чертенок», — усмехнулась Юля. Сжала губы, шагнула по кромке и тоже оказалась в арке.

Теперь они поднимались уже внутри колокольни.

С этажа на этаж вели шаткие лестничные марши. Пересохшие доски ступеней пощелкивали под ногами, от них взлетала тонкая пыль. Запах этой пыли смешивался с запахом старых кирпичей. Колокольня была восьмигранная. На трех ярусах в каждой из восьми стен зиял громадный оконный проем с полукруглым верхом и перекладиной (на этих перекладинах, видимо, висели когда-то колокола). За пустыми проемами вырастал и словно подымался следом за Юлей темный лесной горизонт. Было жутковато и легко, как во сне. И только одно мешало впечатлению хорошего приключенческого сна: там и тут на кирпичах виднелись надписи. Всякие «Толи», «Васи», «Степы», и «Мы здесь были…», и названия городов. Юля заметила даже Читу и Владивосток.

— Ничего себе… — выдохнула она. — В какую даль едут, чтобы расписаться на здешних камнях.

— Идиоты, — отозвался мальчик (он по-прежнему карабкался следом за Юлей). — Думают, что, если распишутся на знаменитом месте, сами сделаются знаменитые…

— Значит, эта церковь очень знаменитая? — осторожно поинтересовалась Юля.

— Вы разве не знали? Она даже под охраной ЮНЕСКО.

Юля мельком удивилась, что этот пацан знает про ЮНЕСКО, и неуверенно сказала:

— Кажется, я слышала… А если она такая известная, то чего же такая… обшарпанная?

— Ее хотели реставрировать, — посапывая, ответил мальчик и хихикнул. — Каких-то дядек наняли кресты и маковки золотить, золото им выдали. А они его — себе. А маковки бронзовой краской помазали. Ну, их посадили, конечно, а здесь все так и осталось… Вот, все. Пришли.

Они оказались на верхней площадке. Над головами уходил в сумрачную высоту конус шатровой крыши. В нем темнели переплетения балок и железных брусьев. Юля только мельком глянула вверх и сразу шагнула к окну.

За высокими арками окон распахнулся золотисто-зеленый вечерний мир. Облака лежали над землей, как плавучие острова в прозрачной воде над морским дном. Невысокое, но яркое еще солнце висело над кромкой леса. Городок раскинулся внизу кучками затерянных среди деревьев крыш. Даже монастырский храм казался отсюда не очень большим. За домами одиноко дымила черная труба — наверно, это была электростанция, которая «забрала воду». Но воды еще хватало. Талья в своих верховьях была довольно широка. От края до края земли она легла, как розовато-ребристая просторная дорога. Лишь кое-где чернели на воде коварные пятнышки: там торчали со дна валуны, выдавая мелководье.

Земля была удивительно большая, но уютная и ласковая. Над городком, над рекой, над лесами лежало спокойное молчание. И Юля, переходя от арки к арке, забыла про усталость и огорчения. Она будто растворилась в этом покое.

— Любуетесь? — сказал позади нее мальчишка. — Хорошо, да?

— Угу… — медленно ответила Юля и оглянулась.

Мальчик стоял к ней спиной в светлом проеме, прямо против солнца. Расставил ноги и ладонями уперся в боковые края арки. Он казался вырезанным из черной бумаги, только в волосах вспыхивали огоньки да круглые оттопыренные уши просвечивали, как лепестки шиповника. Юля усмехнулась этим ушам, но тут же опасливо сказала:

— Смотри не слети вниз.

— Не, я здесь привык… — Он крутнулся на пятке и прыгнул к Юле. — Я сюда сто раз лазил. А вам здесь нравится?

— Еще бы!.. И не говори мне, пожалуйста, «вы». Я еще не такая уж… пожилая.

Он по-птичьи наклонил к плечу голову и глянул снизу вверх.

— А вам… тебе сколько?

— Девятнадцать.

— У-у… — сказал он вроде бы с уважением, а в золотистом глазу опять метнулась искорка. — А мне одиннадцать. Через месяц будет, в сентябре.

— Ясно. Меня зовут Юля…

— А меня… — Мальчик перекинул голову на другое плечо. — У меня имя старинное. Даже не угадаете… не угадаешь какое.

— И не буду, — улыбнулась Юля. — Говори уж сам.

Он выпрямил голову, подтянул съехавшие шорты и веско произнес:

— Меня зовут Фаддей.

— Ух ты! — сказала Юля.

— Это не просто так. Это в честь одного знаменитого предка. Угадай какого?

Юля наморщила лоб и поморгала. Никто, кроме Фаддея Булгарина, жандармского агента и недруга Пушкина, в голову не приходил.

Маленький Фаддей опять брызнул искоркой левого глаза:

— Антарктиду кто открыл?

— Антарктиду? Сейчас… ага! Беллинсгаузен и Лазарев!

— Вот! А Беллинсгаузена как звали?

— М-м…

— Фаддей Фаддеевич, — со скромным торжеством сказал мальчишка. — У меня про него книга есть и там портрет. Он даже похож на меня немножко, и волосы такие же… Ну, там не цветной портрет, но я же все равно знаю.

— И что же, он правда твой родственник? — со смесью недоверия и уважения поинтересовалась Юля.

— Ну да, — небрежно откликнулся Фаддей. — Он мамин какой-то пра-пра-пра-… двоюродный дедушка.

— Разве Беллинсгаузен из этих мест?

— Так и я не из этих! Я сюда просто каждое лето приезжаю, к тете Кире!

Юля удивилась. Она была уверена, что мальчишка — местный житель. Он так подходил к здешним улицам и заросшим берегам.

— А откуда ты?

— Из Среднекамска, — сказал он и почему-то вздохнул.

Юля понимала, что и Среднекамск — едва ли родина знаменитого мореплавателя. Но все равно обрадовалась:

— Мы почти земляки! У меня там дядя живет, мамин брат. Он мастер цеха на авторемонтном заводе.

— Я даже не знаю, где там такой завод, — опять вздохнул Фаддей. — Город-то большущий, заводищев всяких полным-полно… И школ почти двести… А здесь всего три… — Он вдруг поднял веснушчатое лицо и сказал совсем о другом: — Ты вон до той балки дотянешься?

Невысоко над головой проходил ржавый брус. Толщиной с хорошее полено. Юля встала на цыпочки и кончиками пальцев тронула холодное железо.

— А я ни разу допрыгнуть не смог, — печально признался Фаддей. — Подсади меня, пожалуйста.

Юля усмехнулась и подхватила мальчишку за бока, ощутив сквозь майку птичьи ребрышки. Потомок адмирала был легонький, и она шутя вскинула его над головой. Фаддей вцепился в брус и повис, покачивая ногами. Морковные гольфы сбились в гармошку, а один кед шлепнулся на пол.

— Здесь висел главный колокол, — сообщил из-под балки Фаддей. — Думаешь, зачем висел? Чтобы в праздники звонить? Вовсе даже нет, это тревожный колокол был. Здесь часовые дежурили. Если враги подкрадутся, они сразу — бамм! — Он качнулся сильнее и повторил громким голосом: — Бамм, бамм!

На нем горели рыжие солнечные пятна.

Юля снова оглядела горизонт. Солнце уже почти касалось леса.

— Надо спускаться, — нехотя проговорила Юля.

— Подожди, — отозвался Фаддей. — Я колокол. Бамм!

Юля засмеялась и дернула его за ногу:

— Ну, колокол-бубенчик, пора…

Он прыгнул на пол и заскакал на одной ноге, натягивая кед.

— Фаддей… — сказала Юля. — Тебя так и звать «Фаддей» или можно поуменьшительнее?

— Можно Фаддейка… — Он стрельнул исподлобья золотой искоркой. — Я же еще не Беллинсгаузен.

«Фаддейка — это хорошо! — подумала Юля. — Это в самый раз. Фаддейка он и больше никто».

— А ты можешь ответить на один вопрос, Фаддейка?

Он весело распрямился:

— Хоть на тыщу.

— На один… Это здорово, что ты меня сюда привел. Но почему? Ни с того ни с сего, незнакомого человека…

— А… разве… — Он как-то старательно заморгал. — Ой-ей-ей… Разве вас не тетя Кира послала?

Юля молчала.

— Ой-ей-ей… — Фаддейка запустил пятерню в свои космы. — Она сказала: посиди на берегу у башни, придет одна тетенька… то есть молодая женщина, приезжая. Я, говорит, обещала, что ты ее на колокольню сводишь. Она, говорит, стариной интересуется…

Юлю кольнула ревнивая досада: не ее, значит, ждал Фаддейка. Но сразу она встревожилась:

— А где же та женщина? А тебе не влетит теперь?

— Ой, влетит, — охотно откликнулся Фаддейка. И решительно взял Юлю за рукав: — Пошли!

— Куда?

— К тете Кире. Ну, к нам домой. Скажешь, что я не виноват. А то мне знаешь как… Пошли!

— Но я же… Я не знаю… А это куда? Далеко?

— Не далеко. Средне. Вон там, за рекой, видишь красную крышу с двумя антеннами? Вот за тем домом еще квартал. Идем. Ну… Юля…

Не пойти — было бы все равно, что оставить Фаддейку в беде. Да и… не все ли равно, куда идти, если идти некуда?

— А это по пути на вокзал?

Фаддейка сразу как-то потускнел.

— Зачем тебе на вокзал? Ты разве уезжаешь?

— Наоборот, приехала. А на вокзале буду ночевать, больше негде.

— Ночевать — это ночью. А пока еще не ночь, — рассудил Фаддейка. — Пошли!

Внизу солнца уже не было видно, а закат светился ровный и широкий. И река от него светилась. Юля и Фаддейка прошли над плавной водой по зыбкому мосту. Он был подвесной, на тросах, и дощатый настил качался между быками-ледорезами.

Фаддейка шагал сбоку от Юли и поглядывал чуть виновато. Посапывал. Потом спросил:

— Не боишься? На этом мосту многие боятся с непривычки.

— У меня, между прочим, первый разряд по туризму… А ты сам то не боишься?

— Вот еще!

— Ну да! Правнуку знаменитого моряка не полагается…

Он, кажется, слегка надулся. Заподозрил насмешку, что ли?

Юля примирительно сказала:

— А у меня один знакомый моряк есть. Курсант. Он сейчас на парусном корабле плавает, почти как Беллинсгаузен. У них практика.

— Ух ты! А он на чем? На «Товарище» или на «Седове»?

— На «Крузенштерне»… Не скачи, свалишься.

— Не свалюсь. Хочешь, понесу твой чемодан?

— Да уж сама дотащу…

— А ты мне потом про него расскажешь?

— Про чемодан?

— Про моряка!

— Когда «потом»? — грустно спросила Юля и подумала про вокзал.

— Ну… после разговора с тетей Кирой.

— Ох, Фаддейка, я ее боюсь. И тебе попадет, и мне…

— Что ты! Она посторонних не воспитывает… Ты ей сперва ничего не говори, может, той женщины и не было. Тогда все обойдется.

— А что я скажу? Зачем пришла?

— Поглядим, — деловито успокоил он. — По обстоятельствам.

Дом тети Киры был старый. Старинный даже. С жестяными флюгерами на башенках покосившихся ворот, с черным от древности страховым знаком и с рассохшимся кружевом наличников.

Фаддейка бодро толкнул тяжелую калитку. В заросшем дворе красновато темнели громадные гроздья рябины и светились несколько березовых стволов. Было пусто. Фаддейка кивнул на скамейку у крыльца:

— Ты посиди минутку, я сейчас. — Поддернул гольфы, заправил майку и нырнул в дом.

Юля поставила на лавку чемодан. С высокой березы упал на него желтый листок. Август…

Прошла минута. Оглядываясь, возник на крыльце Фаддейка. За ним — тетя Кира. Она оказалась очень пожилая, сухощавая, с седым валиком волос.

— Здрасте, — совсем по-школьному, поспешно сказала Юля. Тетя Кира показалась ей похожей на старую учительницу.

— Добрый вечер, — улыбнулась тетя Кира и легко шугнула Фаддейку со ступенек. — Это вас он, значит, привел? Я, говорит, квартирантку тебе отыскал… Я уж и не знаю. В пристройке у меня жили в июне двое отдыхающих, молодожены, но тогда тепло было, а сейчас-то осень на носу. Продрогнете там ночью…

— Она закаленная, — подал голос Фаддейка. — У нее первый разряд по туризму.

— Брысь ты, нечистая сила, — засмеялась тетя Кира. И Юля засмеялась: так все хорошо складывалось.

— Я правда закаленная. В одеяло завернусь — и хоть в открытом поле…

— Ну, смотрите, если понравится… Вы, наверно, на практику в школу приехали?

— В библиотеку. В детскую…

— К Нине Федосьевне, значит! Вот она обрадуется! А то все одна да одна… А если холодно будет в пристройке, там печурка есть на крайний случай. Завтра дрова привезут…

И Юля почувствовала, что она любит затерянный в северных лесах городок Верхоталье.

Вот только пришло бы сюда письмо.

НОЧНЫЕ СТРАХИ

Как это чудесно — вытянуться среди прохладных простыней, чтобы усталость сладко разбежалась по жилкам, и лежать с ощущением полного уюта и с мыслями о счастливом окончании неудачного дня.

Стоячая лампа с белым фаянсовым абажуром неярко и ровно светила на желтоватые доски стен и потолка, на большой табель-календарь за прошлый год, на ошкуренные чурбаки (они были вместо табуреток) и застеленный зеленой полинялой клеенкой стол. На столе празднично сияла алая с белыми горошинами кружка. Будто сказочный мухомор на лужайке. Юля безотчетно радовалась этому яркому пятнышку — оно украшало комнату и придавало ей обжитой вид. Юля вздрогнула от неласковой мысли, что сейчас могла бы ютиться на вокзальной лавке.

…Тетя Кира (то есть Кира Сергеевна) принесла матрац, положила его на широкий топчан и сама постелила для Юли простыни.

— На сегодня так. А если покажется жестко, завтра достанем из кладовки кровать, у нее сетка панцирная.

— Не будет жестко, — заверила Юля, оглядываясь. Пристройка была небольшая, вроде верандочки — с окном во всю стену. По стеклам скребла тяжелыми кистями рябина. В углу белела кирпичная печка.

Кира Сергеевна рассказала, что пристройку ставил ее муж, хотел оборудовать здесь мастерскую, да вот… Говорят, от первого инфаркта не умирают, а он сразу. Три года уж прошло… Директором восьмилетки был. А она до пенсии работала смотрителем здешнего музея. Сын в армии после института, на Дальнем Востоке, младшая дочь в Челябинске учится, а старшая недавно замуж вышла, живет неподалеку, в Ново-Северке, да все же не рядом, не под одной крышей.

— Вот и осталась одна в «родовом поместье». Дом-то еще дед строил… Так и живу. То сама по себе, то вдвоем с племянником. Он второй год уже подряд на каждые каникулы приезжает. Заботы с ним, конечно, всякие, да все равно веселее.

— Он славный у вас. Добрый такой, — сказала Юля.

— Добрый-то добрый, а всякое бывает. Когда парень без отца растет, воспитанье какое-то случайное получается. Дерганое…

Юля вежливо помолчала. Потом неловко спросила насчет платы за квартиру. Кира Сергеевна отмахнулась:

— Да сколько не жалко. Какая здесь квартира-то…

— Но все-таки.

— В гостинице пятьдесят копеек в день за место берут, давайте и вы так.

— Ой… Даже слишком как-то дешево.

Кира Сергеевна засмеялась:

— А у нас ведь не Сочи и не Крым. Да и вы не на отдыхе. А стипендия-то, наверно, так себе…

— Я в стройотряде работала.

— Давайте так, Юля. Если будете с нами завтракать и ужинать, тогда — рубль. А обедать вам лучше в столовой «Радуга», она рядом с библиотекой.

На том и договорились.

— Только еда у нас не ресторанная, — предупредила Кира Сергеевна. — Не обидитесь?

— Да что вы!

— Я себе по-простому готовлю. А Фаддейка, душа окаянная, вообще ничего не ест, мученье одно. Кожа да кости, избегался. Мать приедет, опять недовольна будет — немытый да тощий. А что я сделаю? Вот объявится — пускай сама чистит, причесывает и откармливает.

— А что, он один у матери? — деликатно поинтересовалась Юля.

— Один, слава богу. Куда еще-то при ее жизни? Только и мотается то по стране, то по заграницам. Как это фирма-то у них называется? «Станкоэкспорт» или что-то похожее…

Юля распаковывала чемодан, вешала одежду на спинку единственного стула, а Кира Сергеевна негромко и ненавязчиво рассказывала:

— Я ей говорю: «Сколько можно так жить, не девочка уже, четвертый десяток идет». А она: «Это ритм времени, Кирочка, мы с тобой в разные эпохи живем»… Может, и правда? Я ее на двадцать семь лет старше, нас шестеро было в семье, она младшая. Вот и попала под эти ритмы… Мы с мужем почти три десятка без всяких современных ритмов прожили, а она вот… Ох и заболтала я вас, Юля. Смотрите, вон вешалка у двери. А утюг Фаддейка принесет. Вы только не церемоньтесь с ним, с племянничком моим, он такой прилипчивый. Если будет надоедать, шуганите его…

Фаддейка не стал надоедать. Притащил утюг, шепнул, что «все обошлось», и умчался. Не было его и за ужином.

— Свищет где-то, — вздохнула Кира Сергеевна. — Небось опять с мальчишками костер жгут в овраге, картошку пекут…

…Юля нажала кнопку лампы. Упала темнота, и в ней синевато засветилось окно: полная ночь на дворе еще не наступила. В сумерках прорезались черные листья рябины, смутно забелел березовый ствол. В широком просвете стала видна верхушка ели — острая, будто шатер колокольни.

Вспомнив про колокольню, Юля подумала и о Фаддейке: где его носит нелегкая на ночь глядя? Видать, вольная птичка…

И словно в ответ она услышала негромкий выдох:

— Ю-ля-а…

Это было чуть погромче шелеста рябины. И там же, за окном. Юля опять включила свет. В неярких лучах за стеклом, как на глянцевой фотобумаге, проявился знакомый веснушчатый портрет с расплющенным носом.

— Ты что, Фаддейка? — громко сказала Юля.

Он отодвинул оконную створку. Спросил шумным шепотом:

— Можно к тебе?

— Можно. А почему не через дверь?

— С той стороны тети Кирино окно… — Он ловко сел верхом на подоконник одна нога снаружи, другая в комнате. — Ты не испугалась?

— Чего?

— Ну… женщины часто пугаются, если под окном мужчины…

Юля развеселилась:

— Иди сюда, мужчина. Ты зачем пришел? Просто так поболтать или по делу?

— По делу… — Он скакнул с подоконника, сел на чурбак посреди комнаты, положил на коленки ладони. Повертел головой, будто первый раз видел эти стены. Посопел.

— Ну, а что за дело-то? — напомнила Юля. И опять улыбнулась из-за кромки одеяла. — Может, еще на какую-нибудь башню поведешь?

— Нет… — Он старательно вздохнул, потерся оттопыренным ухом о плечо и сообщил, глядя в потолок: — Я признаться пришел. Что наврал.

— Да?.. А что ты наврал?

— Про ту женщину. Про тети Кирину знакомую. Я ее придумал…

— Да? — опять сказала Юля. И замолчала, размышляя, как отнестись к такому признанию. Интересно, что она почти не удивилась. — Ну, придумал так придумал. А зачем все это? А, Фаддейка?

— Непонятно разве? — Он взглянул на Юлю прямо и чуть насупленно. — Захотел познакомиться с тобой, вот и все.

— Это я понимаю. А зачем?

— Ну вот… — Фаддейка забавно развел руками. — Зачем! Потому что я такой уродился. Потому что мне всегда интересно про нового человека: что в нем хорошего?

— И ты решил, что во мне что-то хорошее?

— Решил. Ты же полезла на колокольню!

— Ну… да, это доказательство. А откуда ты узнал, что я здесь новенькая?

— Сразу же видно! Идешь, на все смотришь, как первый раз. И чемодан. И сумок таких, как у тебя, здесь ни у кого нет… Ой…

— Ой, — сказала и Юля.

— А где сумка? — шепотом сказал Фаддейка и замигал желтыми коротенькими ресницами.

— Вот именно, где?

— Там осталась?

— Конечно! Ты же не достал из ниши.

— А ты не вспомнила.

А Юля не вспомнила. Ей хватало и чемодана. Ослепительно желтую сумку с черным старинным самолетом на боку и надписью «AIRLINE» она купила перед самым отъездом в Верхоталье и не успела к ней привыкнуть.

— У тебя в ней что было? — подавленно спросил Фаддейка.

— Практикантский дневник и направление. И всякое…

Было еще старое Юркино письмо с фотографией. И тетрадка с отрывочными дневниковыми записями, которые она делала в стройотряде…

— Пошел я, — вздохнул Фаддейка и встал.

— Куда?

— Как куда? За сумкой.

— Подожди! — испугалась Юля. Она представила, как Фаддейка лезет там по лестнице в кромешной темноте, в глухоте.

— Утром сбегаешь и заберешь, — нерешительно сказала она.

— Ага, «утром»! А если на рассвете туристы туда потащатся? У них теперь такая мода появилась: рассвет на верхотуре встречать.

— Думаешь, сопрут?

— А думаешь, оставят? Я пошел.

— Там же темнотища сейчас и страх…

— Фонарик возьму.

— Я с тобой, — тоскливо и решительно сказала Юля, ощущая, как замечательно в постели и как жутко не хочется туда. Ох, рано она порадовалась, что кончились неудачи…

А Фаддейка… хоть бы сказал: не надо, не ходи! Нет, он сказал другое:

— Выбирайся через окно. Я подожду у калитки.

Быстро темнело. Река еще отражала остатки заката, а крутой дальний берег чернел непроницаемо. За кромкой обрыва не видно было огоньков, смутной тучей клубился старый прибрежный сад. Колокольня была еле различима.

Юля мысленно простонала, когда представила, сколько опять шагать: через мост, потом по высоченной лестнице, затем по темному саду… Фаддейка бодро топал рядом и мигал фонариком. Юля печально сказала:

— Вот узнает Кира Сергеевна про наши похождения, будет нам…

— А как она узнает? Тебя она не караулит, а про меня привыкла, что поздно бегаю.

— С тобой не соскучишься, — вздохнула Юля.

— Ага.

Перешли мост (он был бесконечный, и под ним журчала и хлюпала вода). Совсем стемнело. Ступеней лестницы было не разглядеть. А они — кривые и старые, ноги поломаешь.

— Посвети, — попросила Юля.

Фаддейка опять мигнул фонариком и сказал:

— Я батарейку берегу, она старая.

— А на мосту включал да включал, когда не надо…

— Я проверял… Держись за меня.

Кончилась и лестница с бесконечным поскрипыванием ступенек и хлябаньем брусчатых перил. Черный густой сад надвинулся на Юлю и Фаддейку, окружил мохнатой темнотой, запахом увядающих листьев.

— Держись за меня, — опять сказал Фаддейка и сам взял Юлю за руку. Рыжий свет фонарика метнулся по высоким сорнякам и беспомощно в них запутался. Фаддейка бесстрашно устремился в чащу, и Юля тянулась, как на буксире. Жесткие стебли скребли по джинсовым штанинам. Было жутковато, но как-то не по-настоящему. Будто во сне.

За рукав зацепилось какое-то острие, вроде наконечника пики. Юля повела рукой и нащупала частую решетку.

— Постой. Здесь что-то непонятное…

— Все понятное, — шепотом сказал Фаддейка. — Могилки старые, тут раньше кладбище было…

— Ты нарочно меня здесь потащил? — слабым голосом спросила Юля. Ей хотелось тихонько завыть с перепугу.

— Конечно. Здесь короткая дорога… Ты не боишься?

Тогда она рассердилась. На себя и на этого обормота:

— Я за тебя боюсь, дурень. Обдерешься или глаз выколешь…

— Не-е… Пришли уже.

Они уперлись в решетчатую загородку церковного двора. Многих прутьев не было, везде лазейки. Когда пробрались, Юля, опасливо озираясь, прошептала:

— А ночного сторожа здесь нет?

Фаддейка хихикнул:

— Только привидения. Бывший воевода и его солдаты.

— Да ну тебя…

Подошли к черному входу на колокольню, и Фаддейка строго сказал:

— Стой здесь. Я сейчас…

Юля не успела заспорить, он ускользнул в черноту, там желтой бабочкой пометался и пропал свет фонарика. «Полезу следом», отчаянно решила Юля. Но не успела. Фаддейка выкатился назад, невредимый и веселый.

— Вот твоя сумка.

— Ой… вот хорошо. Спасибо, Фаддейка.

— За что? — хмыкнул он. И спросил: — Пошли обратно?

— Только не через могилки, ладно?

— Сейчас можно по берегу.

От церкви на обрыв их привела невидимая в траве, но ощутимая своей твердостью дорожка (видимо, мощенная кирпичом). Ночь совсем почернела, даже на западе исчез белесоватый полусвет. Река была почти неразличима. На том берегу уютно горели окошки. Но ярче этих огоньков сияли белые большие звезды, а между ними светилась звездная пыль. Кроме белых звезд были переливчато-голубые и желтые.

Фаддейка показал на одну, голубоватую:

— Вот это Юпитер. В хороший бинокль у него спутники видно. Мне наш сосед, студент Вася, бинокль давал… А Марса сейчас не видать… — Он помолчал и добавил другим голосом, снисходительным: — А ты ничего, не боязливая.

— Ты тоже ничего…

Фаддейка посопел и вдруг признался:

— Нет, я часто боюсь. Только я себя… ну… перегибаю. Я первый раз на колокольню знаешь как боялся лезть! Прямо все внутри дрожало. А я потом еще раз, еще…

— Когда страх пересиливаешь, это и есть смелость, — сказала Юля.

— Наверно… — шепотом ответил Фаддейка.

Они вышли на верхнюю площадку лестницы, и Юля остановилась. «Какой длинный день получился», — подумала она.

Хорошо было под звездами. Только слишком прохладно. Юле показалось, что Фаддейка вздрогнул.

— Зябнешь, — обеспокоилась она. — Куртку дать?

— Нет, нисколько не холодно… А знаешь, почему я стараюсь страх перегибать? Потому что от него всякие предательства бывают.

— Это верно, — вздохнула Юля.

— А когда человек изменником делается, это хуже всего в жизни, — тихо сказал Фаддейка. — Я этого больше всего на свете боюсь.

В печальном его полушепоте ощутилась вдруг такая тревога, что Юля поежилась и ладонями сжала Фаддейкины плечи — тонкие и теплые.

— Да ты что! Чего ты боишься? Никогда с тобой такого не случится…

— А если вдруг нечаянно… — еще тише сказал он.

— Разве это бывает нечаянно?

Фаддейка шевельнул плечами под Юлиными ладонями. Сумрачно шмыгнул носом и прошептал:

— Иногда такой дурацкий сон снится, будто я кого-то предал случайно и тут уж ничего нельзя сделать, хоть убейся. Если даже убьешься, это ведь все равно не исправишь…

— Какие-то у тебя сны неуютные… — опять поежилась Юля.

— Ну нет, мне и хорошие снятся. Но такой — тоже… — Фаддейка ускользнул из-под Юлиных рук и спросил уже другим голосом, побойчее: — А если у тебя два друга и так получается: если спасти одного — значит, изменить другому? Как тут быть?

— Ну… по-моему, так не бывает.

— Это вообще-то не бывает, но вдруг один раз случится?

— Тогда… я даже не знаю.

Фаддейка молчал с полминуты. Потом решительно сказал:

— А чего тут не знать? Надо помогать тому, у кого беда сильнее.

— Да… наверно. А с чего у тебя, Фаддейка, такие мысли? Грустные какие-то.

— У меня всякие мысли. Потому что думаются. А с чего трудно сказать. — Он по-взрослому усмехнулся. — Люди про все на свете спрашивают: с чего да почему. И хотят, чтобы одна простая причина была. А причин всегда целая куча, и они перепутываются.

— Это верно… Пойдем домой, Фаддейка.

Он вдруг взял ее за руку — быстро и привычно, как братишка.

— Пойдем, Юля.

КИНО ВНИЗ ГОЛОВОЙ

Утром Фаддейка стукнул в окно и позвал Юлю завтракать.

В кухне стояла на столе вареная свежая картошка с тонкими кожурками, лук, помидоры и молоко. Кира Сергеевна сказала, чтобы Юля садилась, не церемонилась, а Фаддейку спросила:

— Руки-то вымыл?

— И лицо! Честное слово! Даже чуть веснушки не соскоблил.

— Чучело, — вздохнула Кира Сергеевна. — Юленька, он вам вечером не надоел? Это такой болтун и липучка…

Фаддейка незаметно мигнул Юле: не проболтайся о ночных похождениях. Юля тоже подмигнула и сказала, что нисколько не надоел, поговорили про то, про се, самую чуточку.

Фаддейка, кусая картофелину, вдруг высказался:

— Когда пойдешь на практику, надень какое-нибудь платье. А то Нина Федосьевна скажет: «Ах-ах, работница библиотеки в штанах!» У здешних женщин не современные взгляды.

— Фаддей! — сказала Кира Сергеевна и со стуком положила вилку.

Но Юля понимала, что Фаддейка прав.

Самой ей казалось, что стройотрядовское обмундирование для ее внешности в самый раз, а в «девичьем наряде» она похожа на украшенную бантиками оглоблю. Но библиотека не строительство коровника и не турбаза. Юля надела босоножки и серое платье — мамин подарок: в этом платье все-таки похожа на человека. Настолько, насколько может походить на человека девица баскетбольного роста, с длинноносым лицом, вечными прыщиками на подбородке и жиденьким хвостом пегих волос.

Юля припудрила подбородок перед карманным зеркальцем, подхватила сумку и шагнула на крыльцо.

Там ее караулил Фаддейка.

— Я тебя до библиотеки провожу. Можно?

— Конечно! — обрадовалась она.

И Фаддейка стрельнул золотой искоркой из глаза.

Когда шли Береговой улицей к мосту, Юля спросила:

— А что, эта Нина Федосьевна очень строгая?

— Еще бы! А с теми, кто книжки портят, вообще ужас…

— Кажется, ее все здесь знают…

Фаддейка с удовольствием сказал:

— Здесь вообще каждый каждого знает. Это ведь не Москва. И не Среднекамск.

— Я смотрю, тебе здесь больше нравится, чем в Среднекамске…

— Как когда… Здесь интересно, старины много всякой. И ребята не деручие и не дразнючие.

Юля очень осторожно и ласково спросила:

— А что, Фаддейка, разве в школе тебя дразнят?

Он шевельнул плечами:

— Да вот еще! Откуда ты взяла?

— А я думала, что… ну, из-за волос.

Он удивился:

— Потому что рыжий? Да нисколечко! За это в старые времена дразнили, а сейчас наоборот! Рыжий — даже модно! У нас в классе трое таких, как я… Не в этом дело.

— А в чем?

— Ну… да ты не думай, что у нас плохие ребята! Только у них всегда нет времени. Кто на музыку бежит, кто в олимпийскую секцию, кто еще куда… Получается, что людям просто некогда дружить.

— А здесь?

Фаддейка рассудительно сказал:

— Одноклассников-то не выбирают, а здесь играй, с кем нравится.

Юля хотела деликатно возразить: мол, и в Среднекамске не обязательно друзей только в классе искать. Но Фаддейка заговорил опять. Уже по-другому, весело:

— Тут знаешь какие придумывальщики есть! Мы на той неделе воздушный шар из бумаги сделали, с дымом. И он по правде полетел! Красный, как марсианский глобус.

— А разве бывают марсианские глобусы?

— Конечно… Юль, а хочешь, я короткую дорогу покажу, не через мост? Я брод знаю, глубина не больше, чем тебе до колена. Хочешь?

Юля зябко поежилась.

— Я… наверно, хочу, но не сейчас. Мне за прошлые сутки хватило приключений.

Нина Федосьевна оказалась вовсе не строгой. Наоборот, была она очень милая и приветливая. Чем-то походила на Киру Сергеевну. Так похожи друг на друга бывают пожилые женщины, всю жизнь проработавшие в библиотеках, театрах или музеях.

Юле Нина Федосьевна очень обрадовалась. Во-первых, по доброте душевной, во-вторых, потому что «видите ли, как получилось, Юленька, одна наша сотрудница вышла на пенсию и уехала к сыну, а вторая в декретном отпуске. И я кручусь, кручусь и ежедневно прихожу в отчаяние…».

Она мелко засмеялась, прижимая кончики пальцев к седым вискам. Юля тоже улыбнулась и подумала, что здесь ее то и дело называют Юленькой. Версту коломенскую…

— Только работа, Юленька, будет для вас, наверно, скучноватая: читателей сейчас мало, а дело такое: надо перебрать и сверить каталоги, переписать некоторые карточки абонемента. В них полный хаос.

Юля сказала, что работу она видела всякую, скучать не станет, а веселиться, если придет такое настроение, будет после рабочего дня. При этом почему-то вспомнила Фаддейку. И не откладывая взялась за дело.

Сначала она принялась разбирать по алфавиту читательские карточки, которые молодая работница абонемента (ныне пребывающая в декрете) действительно держала в «порядочном беспорядке». Неожиданно дело оказалось совсем не скучным. За каждым именем Юле представлялись живые мальчишки и девчонки: аккуратные отличницы, берущие книжки по программе; растрепанные троечники, которые читают в основном про шпионов и про космос; юные изобретатели те, что глотают, как «Трех мушкетеров», «Занимательную физику», «Теорию относительности для всех» и свежие номера «Техники молодежи», шумливых октябрят, спорящих из-за очереди на «Буратино» и «Волшебника Изумрудного города», озабоченных десятиклассников, которые перед экзаменами выпрашивают на лишний денек Белинского и Добролюбова…

Некоторые карточки были просто готовые портреты и характеры. Трудно разве представить, например, второклассника Николая Вертишеева, дважды бравшего «Приключения Незнайки», или Эллу Лебедушкину, читающую биографию Рахманинова из серии ЖЗЛ?

Могли, конечно, быть ошибки. Вертишеев мог оказаться тихим мальчонкой, который никогда не вертится на уроках, а Лебедушкина — неуклюжей девицей, не умеющей сыграть гаммы… Но вот попался портрет знакомый и точный! «Фаддей Сеткин»…

— Ой, Нина Федосьевна! Это же Фаддейка, да? Племянник Киры Сергеевны?

Нина Федосьевна охотно оторвалась от ящика с каталогом.

— Ну разумеется! Вы уже познакомились? Ах да, вполне понятно…

— Ох, познакомились, — сказала Юля. — Весьма даже…

Нина Федосьевна покивала и поулыбалась:

— А знаете ли, Юленька, он славный мальчик. Правда, слишком замурзанный и немного шумный…

(Юля уже поняла, что больше всего Нина Федосьевна боится шума, и это казалось непонятным у заведующей детской библиотекой; но зато других недостатков у Нины Федосьевны, кажется, больше вообще не было.)

Юля охотно согласилась с краткой Фаддейкиной характеристикой и заглянула в карточку.

Читательские интересы Фаддея Сеткина были крайне разнообразны. Если не сказать — беспорядочны. «Приключения Электроника» и «Оливер Твист», «Словарь юного астронома» и «Воспоминания о сынах полков», «Сказки народов Севера» и «В плену у японцев» капитана Головнина. А еще — «Казаки» Толстого, «Малыш и Карлсон» и «Мифы Востока»…

— Ну и ну, — сказала Юля.

Нина Федосьевна опять покивала:

— Бессистемное чтение, но что поделаешь… И ходит нерегулярно. То глотает семь книжек за неделю, а то не показывается полмесяца. Но с книжками очень аккуратен! Новые даже обертывает… Правда, один раз мы с ним поссорились.

Юля вопросительно подняла глаза.

— Нет-нет, не из-за неряшества. Мы крупно поспорили из-за «Аэлиты». Вы же знаете, Юленька, детям эта книга всегда нравится, а наш милый товарищ Сеткин прочел и заявил категорически: «Чушь!..» Я даже очки уронила. «Как, — говорю, — ты можешь так об Алексее Николаевиче?..» А он знаете что? «Если Алексей Николаевич, значит, врать можно?» — «Что значит, — возмутилась я, — врать? Это же фантастика! Писательское воображение! Ты же сам столько фантастики перечитал и всегда хвалил!» И что же отвечает мне этот юный ниспровергатель классиков? «Фантазировать надо тоже с умом! На Марсе все не так. «Марсианские хроники» Брэдбери и то лучше»… Я, конечно, и сама неравнодушна к Брэдбери, это, безусловно, талант, но… В общем, я не выдержала и сказала, что таких критиков следует ставить носом в угол. И расстались мы сухо.

— А потом? — смеясь, спросила Юля.

— Он не появлялся неделю. А затем откуда-то узнал про мой день рождения и притащил целый сноп васильков. При этом был в новой рубашке и сиял, как начищенный колокольчик.

— Он и сегодня хотел прискакать, — вспомнила Юля. — Обещал в обед меня навестить.

Но Фаддейка пришел только в конце дня. Встрепан и помят он был больше обычного, к оранжевой майке прилипли золотистые чешуйки сосновой коры. Он сообщил, что тете Кире привезли дрова и пришлось их укладывать на дворе в поленницу.

— Таскал, таскал, чуть пуп не сорвал, — он стрельнул искристым глазом в сторону Нины Федосьевны.

— Фаддей… — страдальчески сказала она.

— Ой, простите, Нина Федосьевна! Я нелитературно выразился, да?

— Юля, может быть, хотя бы вы займетесь воспитанием этого гамена? — простонала Нина Федосьевна. Кира Сергеевна, видимо, уже отчаялась.

— Займусь, — пообещала Юля и показала Фаддейке кулак. Он потупил глазки, но тут же дурашливо сказал:

— Гамен — это парижский беспризорник? Вроде Гавроша? Значит, здесь у нас Париж, ура! Да здравствует баррикада на улице Шанвр ери!

— Не Шанвр ери, а Шанврер и, — подцепила его Юля.

А Нина Федосьевна скептически произнесла:

— Можно подумать, ты читал «Отверженных»…

— Можно подумать, нет! — возмутился Фаддейка.

— Он читал детское издание про Гавроша, — снисходительно разъяснила Юля.

— Фиг тебе! Я все читал.

— Фаддей… — опять простонала Нина Федосьевна.

— А чего она… У нас дома десять томов Гюго, подписное издание.

Юля хмыкнула:

— И ты осилил?

— «Отверженных» осилил. И «Собор Парижской богоматери». Только маленько пропускал, всякие длинные описания. Нина Федосьевна, Юле уже можно домой? Она будет воспитывать меня по дороге.

Когда шли к дому, Юля сказала:

— И чего это утром ты наплел, что Нина Федосьевна строгая? Она добрейшая душа… На тетю Киру похожа.

— Ну и что же, что похожа? Тетя Кира тоже всякая бывает. Когда добрейшая, а когда ой-ей-ей.

— Ну, ты, наверно, и ангела небесного можешь до «ой-ей-ей» довести…

Фаддейка хихикнул:

— Не, я хороший… — И сказал серьезно: — В этом году у нас с тетей Кирой контакт. А в прошлом году мы еще по-всякому… Притирались друг к другу.

— Притиралась терка к луковице. Сплошные слезы…

— Ага… Мне от нее один раз тогда знаешь как влетело…

Фаддейка сказал это со странной мечтательной ноткой.

— За что?

— В том-то и дело, что ни за что… Я сижу, молоко пью, а она вдруг говорит: «А ну-ка дыхни». А потом: «Покажи-ка, голубчик, карманы». А там окурок и крошки табачные… Ой, что было!

— Всыпала небось? — пряча за усмешкой сочувствие, спросила Юля.

— Да не-е… На губу посадила.

— Куда?

— На гауптвахту. Говорит, выбирай: немедленно едешь домой или будешь сидеть до ночи под арестом. В сарае.

— И выбрал сарай?

— А что я, ненормальный домой ехать? Здесь вон как здорово, а там в лагерь отправят.

— Да еще и досталось бы от мамы за курение, — с пониманием заметила Юля.

Он вскинул возмущенные глаза:

— Да ты что? Думаешь, я по правде курил, что ли? Мы с ребятами мыльные пузыри с дымом пускали! Дым в рот наберем, пузырь надуем, он и летит вверх. А потом лопается, как бомба…

— Все равно дым во рту — это гадость.

— Ну, пускай гадость. Но не курил же!

— А тете Кире ты это объяснил?

— Думаешь, она слушала? Как разошлась… Ну, я решил: пусть ее потом совесть мучает. Целых три часа сидел, почти дотемна.

— Потом выпустила?

— Уже собиралась, да я раньше забарабанил.

— А чего? В темноте неуютно стало?

— Да при чем «неуютно»? Гауптвахта-то была ведь… без этого. Без удобств. Сколько вытерпишь?

Юля засмеялась. Фаддейка весело посопел и сказал:

— Тут я ей все и объяснил. Она сперва, как ты, говорит: «Все равно это гадость!» А я ей доказал, что это научный эксперимент был, а люди из-за науки еще не такие гадости терпели. Она засмеялась: «Вот и пострадал за науку, как Галилей». А потом говорит: «Ладно, помиримся, не сердись на старую тетку…» А я и не сердился.

— А не обидно было невиноватому сидеть?

— Обидно немного. Зато интересно. Я до тех пор ни разу арестантом не был! А тут почти как по правде… Всякие мысли думаются, когда сидишь. Воспоминания всякие…

— Какие?

— Ну, разные! Про Буратино, как его Мальвина тоже ни за что в чулан посадила. Про Железную Маску… А то вдруг показалось, что я к врагам в плен попал и меня завтра расстрелять должны. Даже хотел подземный ход рыть, да тут кино началось…

— Что?! Ты с телевизором сидел?

Он засмеялся и замотал головой так, что рыжие космы разлетелись пламенными языками.

— Там свое кино получилось! Тайное… Вот придем, покажу.

Во дворе Фаддейка повел Юлю в угловой сарайчик. Там стоял верстак с тисками, лежали обрезки досок.

— Смотри, — прошептал Фаддейка и плотно прикрыл дверь.

Над верстаком, на стене, обитой довольно чистой фанерой, выступило яркое пятно. На нем ясно обозначились качающиеся ветки рябины с оранжево-красными гроздьями, край крыльца, забор, желтые облака над забором. Точнее — под забором, потому что все было перевернуто… Вниз головой сошла с крыльца маленькая тетя Кира в ярко-синей кофточке. Она, кажется, созывала кур.

— Как интересно! — восхитилась Юля.

Но не удивилась. Такой фокус ей был известен еще с уроков физики: маленькое отверстие может служить объективом, как увеличительное стекло, и давать четкое изображение. Темный сарайчик превратился как бы во внутренность громадной кинокамеры, а объективом была дырка от сучка — она светилась в двери.

— И правда кино, — сказала Юля.

— Сейчас еще не очень интересно. А позже, когда закат, тут знаешь какие сказки получаются! Можно что хочешь увидать, особенно когда облака горят… Все такое красное и золотистое, и будто… Ну, как на другой планете.

— Фаддейка, но ты же не любишь выдумки, — осторожно поддразнила Юля.

Он настороженно огрызнулся:

— Кто тебе сказал?

— Нина Федосьевна. Как ты разругал «Аэлиту».

— «Аэлита» — другое дело. Потому что все там не так. А тут наоборот, так.

Юля почуяла его ощетиненность и примирительно сказала:

— Хорошее кино. Только жаль, что вниз головой.

— Ничего не жаль, даже интереснее!.. А если надо, я могу и так! — Фаддейка вскочил на чурбак, подпрыгнул и повис на турнике — это была тонкая труба, вделанная между стенкой и столбом, подпирающим крышу.

Фаддейка покачался, роняя незашнурованные кеды, крутнулся, закинул ноги на трубу и повис вниз головой. Столб качнулся. Толчок передался всему сарайчику, дверь с тонким пением отошла, и в открывшемся свете перевернутый Фаддейка возник во всей красе. Красно-апельсиновые клочья волос разметались, как борода Барбароссы. Широкие губы расползлись улыбкой-полумесяцем. Майка съехала до подмышек. На уровне Юлиных глаз горели на тощем Фаддейкином животе свежие царапины — следы недавней возни с поленьями, и темнел аккуратный, как электрическая кнопка, пуп.

Юля засмеялась, хлопнула Фаддейку по пузу и сказала, что он свихнет шею.

— Не-а! Я могу так хоть сколько висеть. Хоть две серии настоящего кино…

Он закачался, устраиваясь поудобнее, как летучая мышь, которая отдыхает вниз головой. Из карманов посыпались пятаки, карандашики, мелкие гайки и стеклышки. Следом за ними на дощатом полу звякнула плоская медяшка. Фаддейка разогнул колени, мягко упал на руки и быстро накрыл ее ладонью.

Но Юля уже спросила:

— Ой, что это?

Фаддейка подумал немного, не подымаясь с корточек. Потом встал и протянул непонятную штучку Юле.

Это была бляшка из красноватой меди или бронзы. С неровно обрубленными краями, с коротким обрывком цепочки. Размером с очень крупную монету. Красиво и точно был отчеканен на металле вздыбившийся жеребец — каждый волосок можно разглядеть. Крошечный выпуклый глаз жеребца горел живой красной искоркой. Над конем разбрасывало колючие лучи маленькое солнце. По краю этой медали (или талисмана, или еще чего-то) шли непонятные значки. А может, буквы, только совсем незнакомые.

Обратная сторона медяшки была гладкая.

Юля подержала странную медаль на ладони — тяжелую и удивительно холодную, словно с зимней улицы принесли.

— Что это, Фаддейка?

Он сказал не очень охотно, однако без промедления:

— Это т арга.

— Что?

— Ну… такое старинное украшение одного племени.

— А откуда оно?

— Ну… тут ведь много всяких старых редкостей находят. Потому что исторические места.

Юля покачала таргу на цепочке.

— Интересная вещь… Только не похожа на старинную.

— Почему? — спросил Фаддейка почти испуганно.

— Смотри, она совсем не потемневшая. Даже обычная, не старинная медь быстро темнеет, а эта будто только что из-под штампа.

Фаддейка взял таргу, тоже подержал на цепочке и сказал непонятно:

— Это особая бронза. Когда воздух очень редкий и холодный, она в нем будто заколдованная делается… И потом уже никогда не темнеет.

* * *

…В редком холодном воздухе медный сплав не темнел. Ветер и время изглодали, изрыли камни сигнальных арок и башен, которые там и тут поднимались над красными дюнами в лиловом небе, а колокола блестели на них, как новые. Маленькое, почти не греющее солнце отражалось в полированных боках колоколов колючими звездами.

Эти слепящие вспышки сердили коня. Он мотал головой, фыркал, рывками выдирал из песка увязающие копыта и выгибал длинную шею, оглядываясь на всадника. Но закутанный в плащ всадник был неподвижен. Он знал, что конь помнит дорогу и сам отыщет ее в песках.

Второй конь, без седока, был спокоен и шел позади, не натягивая повода. Это был длинногривый смирный конек из породы низкорослых песчаных лошадок.

Скоро подковы стукнули по разломанным полузасыпанным плитам — лошади ступили на остатки древнего тракта, когда-то тянувшегося по границе пустыни и леса. Лес давно отступил к северу, кругом лежали только вылизанные ветром плоские красные холмы. Ветер, постоянный и бесконечный, прижимал к холмам черные стебли стрелоцвета и нес тонкую песчаную пыль. Этот невидимый песок еле слышно звенел вокруг колоколов, начищая их и без того сверкающие бока…

Безлюдье оказалось обманчивым. Из-за ближнего холма метнулись к дороге три всадника. Встали на пути. Тот, что был впереди, поднял над кожаным шлемом руку в боевой перчатке. Громко сказал:

— Кто ты? Остановись и ответь!

Но одинокий всадник не задержал коня. Он подъехал к начальнику патруля вплотную и лишь тогда поднял медный козырек глухого шлема.

— Простите меня, Фа-Тамир, — вполголоса проговорил начальник. — Я не узнал. Как я мог думать, что вы здесь…

— Это ты, Дах? Здравствуй, старый дружище… Сколько же мы не виделись?

Дах наклонил украшенный командирской цепочкой шлем.

— Одному Владыке времени ведомо сколько… По-моему, с похода через Черные Льды… С тех пор вы стали знамениты.

— Ты по-прежнему начальник сторожевой сотни, Дах?

— По-прежнему, Фа-Тамир.

— Зря ты не поехал тогда со мной в королевский стан.

— Я не жалею, Фа-Тамир. У каждого свой путь по Кругу времени. И моя судьба легче вашей…

— Наверно, ты прав, Дах! Но разве мы искали легкой судьбы!

— Не искали, Фа-Тамир. Судьба решает сама.

— Ты думаешь? — Фа-Тамир внимательно глянул в лицо давнего товарища по боям и походам. Это было лицо старого бойца — коричневое, с похожими на шрамы морщинами и черными точками въевшихся песчинок. Ветер шевелил седую бороду. Широкие глаза с пожелтевшей, не боящейся песка роговицей смотрели устало и спокойно.

«Мы все такие, — подумал Фа-Тамир. — Мы все устали…»

— Как служба? Спокойно ли вокруг?

— Пустынный край, Фа-Тамир. За сорок дней вы первый на этой дороге… Можно ли спросить, куда ваш путь?

— Наклонись.

Дах нагнулся в седле и снял шлем. Фа-Тамир сказал ему тихо несколько фраз.

— Вот как… — Дах удивленно шевельнул рыжими бровями. Но разве не могли послать гонцом простого воина?

— Рядового гонца к сету? Что ты, Дах! Король не нарушит обычая… Да и откуда простому воину знать этот путь?

— Вы правы… Король мудр, и мудрость его велика так же, как загадки Круга времени… — Дах не договорил, и в наступившем молчании Фа-Тамир уловил вопрос. Он оглянулся. Двое всадников почтительно держались поодаль.

— Говори, Дах, что думаешь. Мы давно знаем друг друга.

— Простите, Фа-Тамир, не мне судить о решениях повелителя иттов… Но почему он дал титул сета безродному найденышу? Ведь сеты равны воинам с королевской кровью.

— В нас одна кровь, Дах… А мальчик оказался храбр, ему сразу покорился самый огненный конь… К тому же мальчик знал то, чего не знали итты. Он сказал, что ветер — вечный враг наш — может стать помощником. Научил натянуть над колесницами похожие на крылья шкуры и ткани, и колесницы сами побежали по пескам…

— Разве у иттов нет лошадей?

— Лошадям нужен корм, а его все меньше среди песков, ты знаешь это сам. Ветер же неутомим и не требует ничего… А еще мальчик рассказал, как разжигать огонь с помощью льда.

— Не может быть!.. О, простите, Фа-Тамир.

— Он научил нас вырубать из ледяных глыб ровные круги с выпуклыми, как щиты тауринов, поверхностями. Эти поверхности женщины заглаживали мягкой кожей и теплыми ладонями до блеска. И поверь мне, Дах, я видел это сам — такой прозрачный круг собирает лучи солнца в жгучую точку, и она зажигает сухую траву…

— Это немыслимо, Фа-Тамир…

— Но это так. Теперь наши мастера научились делать такие круги из ясных горных кристаллов и отливать из расплавленного песка. У этих нетающих льдинок есть еще одно непостижимое свойство. Когда смотришь сквозь них на мелкий предмет, он видится во много раз крупнее. Благодаря этому чуду наши собиратели знаний открыли множество тайн, которые раньше были скрыты от человеческого взгляда.

— Откуда такая мудрость в ребенке?

— Здесь много непонятного, Дах… Когда мальчик ушел, король долго печалился. А теперь… — Фа-Тамир снова склонился к начальнику патруля. Услышав тихие слова, Дах долго молчал.

— Печальная весть, — наконец сказал он.

— Да. И потому я спешу. Спокойной стражи, Дах.

— Прощайте, маршал. Счастливого пути по Кругу…

* * *

…Фаддейка опустил таргу в карман. Он пятерней причесал вихры, заправил майку, натянул кеды. На Юлю не смотрел. Было заметно, что ему больше не хочется говорить о тарге. А Юле хотелось расспросить подробнее. Но она взглянула на часики и спохватилась: уже начало седьмого, а почта закрывается в семь.

Письма для нее на почте (конечно же!) не было. Просто свинство какое-то! По всем срокам ему полагалось прийти. Юрка должен был вернуться из плавания в середине июля и обещал написать немедленно. Ну ладно, знаем мы эти «немедленно»! Три дня на раскачку. Пускай еще задержка какая-то. Но все равно пора…

Вернулась Юля в унынии, за ужином была хмурая. Фаддейка куда-то умчался, и Юля была даже рада: не хотелось разговаривать.

Но когда она пришла к себе, легла не раздеваясь и начала грустно размышлять, что же с Юркой и с письмом, а Фаддейка возник в окошке, она обрадовалась. Потому что письмо, наверно, завтра придет, и сидеть одной весь вечер в тоске и печали — это уж чересчур.

Фаддейка высунул из-за подоконника голову и вопросительно кукарекнул.

Юля улыбнулась ему.

Фаддейка обрадованно взгромоздился в оконный проем и вдруг встал на подоконнике на голову, а прямыми, как трости, ногами в «языкастых» кедах лихо уперся в верхний карниз. Майка опять съехала на грудь.

— Откуда вы, сударь? — поинтересовалась Юля.

— «Сударь» опять смотрел кино вниз головой, — сообщил он, пребывая в перевернутом состоянии.

— Падай сюда, — пригласила Юля.

И Фаддейка со стуком рухнувшей поленницы свалился на пол.

ЮРКА

Деловито поплевывая на ладонь, Фаддейка потер ушибленный локоть, уселся на подоконнике, свесил ноги, покачал ими. Проницательно глянул на Юлю.

— Почему ты кисло-вареная?

Юля не стала хитрить и отпираться:

— Письмо жду, а его нет.

— От кого письмо-то?

— Все тебе надо знать… От одного знакомого.

— От того моряка, да?

— Фаддей… — вздохнула Юля. — У тебя ногти не стрижены и пальцы в цыпках. Не лезь ими в мою страдающую душу.

Но Фаддейка полез:

— Он твой жених, что ли?

Юля скорбно сказала:

— Нахал. Иди, я тебе ухи надеру.

— Пожалуйста… — Фаддейка хихикнул. — Если твоей страдающей душе будет легче от этого…

Он подошел, сел на край топчана, подставил тонкое розовое ухо с чешуйками облезающей кожи.

Юля засмеялась:

— Сперва пыль с них отряхни… Ох и дурень ты, Фаддейка.

— Я же еще и дурень!

— А кто? Я!

— А может, я?.. У всех девушек бывают женихи, и все почему-то делают из этого секрет. Смех, да и только.

Юля вдруг сказала с перепадом в голосе и настроении:

— Ох, Фаддейка, я секрета не делаю, просто это для меня самой секрет. Мы про такое с ним никогда не говорили.

Но она сказала неправду. Про такое говорили. Юрка говорил. Еще в девятом классе, весной. Он пришел к ней после футбольной свалки, которую сам деловито организовал с пятиклассниками на покрытом грязью и талым снегом пустыре. Штаны его были мятые и перемазанные, а старый школьный пиджак лопнул под мышкой.

— Зашей, — сказал Юрка.

Юля зашивала и пилила его за то, что такая верзила, а все как маленький. Он и в самом деле вел себя иногда, как первоклассник: прорезалась в нем этакая октябрятская дурашливость. Но чаще было наоборот — рассуждал Юрка обстоятельно и умудренно. Тоже сверх меры.

Сейчас, из коридора, где Юрка чистил штаны, донеслось:

— Не скрипи, не жена еще.

— Че-го? — изумилась Юля. — Что значит «еще»?

— То и значит. Вот выйдешь замуж, тогда и ворчи.

— Это за кого я выйду? За тебя, что ли?

— А за кого же? — отозвался он хладнокровно.

Юля так и не поняла: настоящая это серьезность или скрытое издевательство. Он умел, Юрочка, под наивной невозмутимостью спрятать жало.

В любом случае Юркины слова были достойны всяческого негодования, и это негодование Юля бурно излила на нечесаную голову самозваного жениха и даже бросила в него через дверь тапочкой. Юрка снисходительно увернулся и проговорил, отряхивая брюки:

— Дак я не понимаю: чего ты бесишься-то? Я думал, это дело решенное.

— Что решенное, идиот?!

— Что мы в конце концов распишемся. — Он нагнул голову под второй свистнувшей тапочкой и пожал плечами: — Ты же сама никогда не спорила, если говорили «жених и невеста».

— Кто нам говорил такое?! Когда?!

— В седьмом классе еще…

— Не было такого ни разу!

— Было. За что я, по-твоему, Андрюхе Пылину шею мылил?

— Ты? Мылил? О, господи…

— Ну, значит, ты не помнишь, — миролюбиво разъяснил Юрка. — Было такое один раз… А может, ты и не знала.

— Дурень. Это же еще детство было. Мы тогда только познакомились.

…«Познакомились» — это неточное слово. Учились вместе они с четвертого класса. Но были друг для друга — что есть, что нет. Чем он мог быть интересен девчонке, этот неразговорчивый тощий мальчишка — нестриженый, в потертых на коленях штанах, с исцарапанными и перемазанными краской запястьями, которые торчали из слишком коротких рукавов?

Впрочем, и Юля большой популярностью в классе не пользовалась. Тем более что в замшевых курточках в школу не ходила, в музыкальных записях не разбиралась, хотя отец и подарил ей на день рождения японскую «коробочку» знаменитой фирмы «Сони». Прозвище Спица в глаза Юле никто не говорил (за это можно было и плюху схлопотать), но за спиной кличка порой шелестела и не отлипала от Юли все годы.

Однажды в октябре, в седьмом классе это было, Юля дежурила в кабинете литературы. Она вытирала пыль на книжных полках и услышала разговор, который вела с несколькими девчонками первая красавица класса Настенька Прокушина. Речь шла о ее, Настином, дне рождения, обсуждался список гостей.

— Надо и Спицу позвать, — предложила Настенькина адъютантша Светка Терещенко. Юлю девчонки не видели, ее закрывал стеллаж.

Анастасия Прокушина томно сказала:

— Девочки, мне не жалко, но она танцует, как отравленный страус. Что она будет у нас делать?

— На кухне поможет, — ехидно предложил кто-то. — А не позвать все-таки неудобно.

Светка добавила:

— У нее папа сама знаешь кто. Небось раскошелится на такой подарочек, что ахнешь…

Юля, помахивая тряпкой, вышла из-за стеллажа.

— Можно просчитаться, — сообщила она обалдевшим девчонкам. — У папы служебные неприятности, его могут понизить в должности, тут уж будет не до подарочка… Так что я лучше в кино завтра схожу. Расходов всего полтинник на две серии, а смотреть на Клаудию Кардинале все-таки приятнее, чем на вас.

Анастасия обрела самообладание быстро. Ласково пропела:

— Юлечке хорошо. На любое кино «детям до шестнадцати» можно без паспорта.

— На «Мушкетеров» всех пускают, — хладнокровно отозвалась Юля. — Не всем, правда, это понятно: ни машин, ни красавцев в джинсах…

— И с кем это ты пойдешь? — ехидно поинтересовалась Светка.

— Да уж не с твоим Коленькой Каплуновым из восьмого «В».

— Он с тобой и сам не пойдет. У него каблуков таких не найдется, чтобы тебе хоть до плеча достать…

— Вот именно, — отрезала Юля и неожиданно сказала: — Шумов, пошли завтра на «Мушкетеров».

Юрка вытирал доску. Он был настолько «из других сфер», что девчонки при нем обсуждали свои дела не стесняясь.

Интересно, что Юрка не удивился. Согласился неторопливо и спокойно:

— Завтра? Ну, давай…

— Два сапога — пара, — хмыкнула Светка.

— Две оглобли — упряжка, — со вздохом уточнила Анастасия.

А юркая и ехидная Танька Бортник довела характеристику до точки:

— Два столба — виселица.

— Пять куриц — суп с потрохами, — сообщила в ответ Юля и секунду размышляла, не пустить ли в Таньку тряпкой, но решила быть выше мелочей и гордо ушла из класса.

О разговоре с Юркой Юля забыла, тем более что завтра ей полагалось идти на занятия в турсекцию Дворца пионеров. И она удивилась, когда Юрка подошел на следующей перемене и деловито спросил:

— Дак насчет кино-то как?

Ей сказать бы сразу: ерунда, мол, это я пошутила. А она с чего-то растерялась и хмуро брякнула:

— Договорились же. Давай на четыре часа.

— Давай. Только ты билеты возьми сама, заранее. А то я смогу лишь к самому началу прийти, не раньше.

Тогда Юля рассердилась. То есть не очень даже рассердилась, а удивилась такому нахальству. И оскорбленно сказала:

— Балда! Его девочка в кино приглашает, а он: купи билеты!

С Юрки ее оскорбленность — как с гуся вода. Он объяснил вразумительно:

— Девочка должна понимать, что у меня завтра дел дома вот столько, — он чиркнул ладонью по тощему длинному горлу.

И Юля, вместо того чтобы оскорбиться снова, вдруг согласилась:

— Ладно уж, раз ты такой занятой…

…Если бы она знала! Он появился у кино «Якорь», где шли старые «Мушкетеры», за две минуты до начала. И не один, а с двухлетней закутанной девчонкой, которая цеплялась за его штанину и смотрела снизу вверх преданными глазами-пуговками.

— Это что? — изумленно выдохнула Юля.

— Не что, а кто, — уточнил Юрка. — Маргарита.

— Зачем?

— А с кем я ее оставлю? Ясли на карантине, Ксенька вторую неделю в больнице с воспалением, мать мотается между больницей и работой…

Дребезжал уже второй звонок.

— Идем, — ледяным тоном произнесла Юля.

Маргариту пустили, конечно, без билета. Места были недалеко от края, Юрка сказал:

— Давай я ближе к проходу сяду. Две серии без перерыва, она все равно запросится…

Юля мысленно застонала и уставилась на экран, где еще ничего не было.

Маргарита оказалась покладистой девчонкой, не возилась и не хныкала, добросовестно таращилась на машущих шпагами мушкетеров и гвардейцев. Но в начале второй серии она в самом деле беспокойно забормотала Юрке в ухо. Что-то шепотом объясняя соседям-зрителям, Юрка выбрался из ряда, а через пять минут так же вернулся. Грузной тете, которая сердито шипела и не хотела подобрать ноги, Юрка внушительно сказал:

— У самой, видать, маленьких не было. Ребенок разве виноват?

Тетя задышала, как перегретая кастрюля-скороварка. Она была жутко противная, и Юркино поведение Юле понравилось. И слова его показались справедливыми. В самом деле, ребенок разве виноват? Досада на Юрку еще сидела в Юле, но к досаде примешалась непонятная виноватость. Юля оторвалась от кино и покосилась вбок. Освещенное экраном Юркино лицо — худое, с торчащими скулами — казалось бледным и даже чуточку красивым. Почти как у Атоса. А смирная Маргарита ласково посапывала, прижавшись щекой к Юркиной куртке.

И Юля прошептала:

— Давай, я ее подержу. У тебя, наверно, уже колени онемели.

И Юрка согласился:

— Подержи. — А обеспокоенной Маргарите сказал: — Не бойся, это Юля. А я тут, рядышком…

После кино, несмотря на Юлины возражения, Юрка с Маргаритой на плечах проводил Юлю до подъезда. Тогда она завела их к себе (тем более что Маргарита опять шептала Юрке на ухо), напоила чаем и сама проводила их до дома. Тогда Юрка оставил Маргариту с вернувшейся матерью и опять довел Юлю до ее подъезда…

Через месяц они как-то просто, ни у кого не вызвав удивления, стали для всех в классе «Ю в квадрате». Чаще всего это говорилось по-хорошему, без ехидства. Не все ведь были такие, как Анастасия Прокушина или глупый Андрюха Пылин…

…Но при чем тут женитьба?

Отношения их с самого начала были… ну, такие, которые старшеклассники с усмешкой называют «пионерскими». Так, по крайней мере, казалось Юле.

— Пень ты, Юрка, и чучело, — сказала Юля и швырнула ему зашитую куртку. — За будущими невестами ухаживают, их на руках носят и вообще…

— Тебя поносишь, — хмыкнул он. — А что «вообще»?

— Я же сказала… ухаживают…

— А я разве не ухаживал?

— Ты-то? Вот балда! Ухаживальщик! Мы даже…

— Что?

Ее будто за язык дернули:

— Даже не целовались ни разу.

Она тут же перепугалась, а он сохранил спокойствие:

— За этим все дело стало? Вообще-то, по-моему, это предрассудок, но если тебе очень хочется…

— Больно надо… Юрка, ты чего? Уйди, балбес! Я кому говорю! Юрка, я стукну!.. Ну, ты с ума сошел?! Ма-ма-а!!

— Мамы же нет дома, — хладнокровно напомнил Юрка.

— Уйди, говорю! Ай!! Вон папа приехал!

За окном правда прошуршала отцовская «Волга».

— Пап всегда приносит не вовремя, — заметил Юрка, вытирая губы.

— Пошел вон, дубина! Видеть тебя не хочу!

— Ты же хотела мне еще штаны погладить, — напомнил он.

— Нахал!.. Поглажу, и убирайся…

…В восьмом классе все думали, что Юрка после экзаменов пойдет в ПТУ. Но он весной заявил, что останется в девятом. Это, конечно, всполошило и классную, и завуча — не подарок, мол. Но Юрка деловито сдал экзамены без троек и забирать из школы документы отказался. Попробовали вручить их почти насильно — тогда Юрка сказал, что не имеют права, и пообещал сходить к собкору «Комсомолки». Газет завуч и директор боялись как чумы: недавно в «Молодом ленинце» была напечатана про школу статья: как «оптом» принимали здесь в комсомол сразу два седьмых класса и не приняли — по указанию завуча — лишь одного мальчишку. Речь шла о младшем брате Анастасии Прокушиной. В отличие от сестрицы, он был парнишка что надо и заступился за перепуганного первоклассника, которому громогласная тетушка-завхоз грозила за что-то немедленным изгнанием из школы, колонией и отрыванием головы. Это «вмешательство в воспитательный процесс» и разгневало завуча…

Услышав о собкоре, от Юрки отступились. Но классная, которая считала откровенность своим большим достоинством, Юрке сказала при всех:

— Ты что, после школы в университет собрался? Из тебя студент, как из снежной бабы кочегар.

Юрка поблагодарил за остроумное сравнение и ответил, что куда он собрался, это его собственное, сугубо личное и никого других вот ни на столечко не касающееся дело.

Классная тогда выдала, уже не сдерживаясь:

— О матери бы подумал! В училище же стипендия, потом зарплата, стал бы помогать.

— Ничего, мы пока не голодаем, — хладнокровно сказал Юрка.

…Конечно, они не голодали. Но сказать, что у Юрки дома все благополучно, тоже было нельзя. Еще в седьмом классе, перед Новым годом, он зашел за Юлей, чтобы пойти в парк на лыжах, и вдруг вынул из оттопыренного кармана пачку трешек и пятерок.

— Спрячь куда-нибудь пока, а то потеряю.

Юля вытаращила глаза:

— У тебя откуда столько?

— У папаши получку забрал. — Юрка сказал это, как всегда, спокойно, только острые скулы его слегка затвердели. На секунду. Потом Юрка объяснил: — Он пришел и сразу — брык отсыпаться. Я и вынул. У него если деньги не забрать, может закеросинить с друзьями. А так проспится — и все в норме… Ты не думай, он не так уж часто этим балуется, только с получки. Его приятели подбивают. Понимаешь, он хороший мужик, но бесхарактерный.

Юля слушала, мигая от удивления и неловкости. До сих пор она с такими жизненными драмами не сталкивалась. Немыслимо было, чтобы ее папа вернулся домой пьяным.

Отец командовал большим строительным управлением, пропадал на своих «объектах», «мотал нервы» на работе и совершенно «не умел жить». Жить умела мама. Благодаря маме у них был «дом, как у приличных людей». Именно она вовремя давала умные советы отцу: с кем знакомиться, где что говорить, что когда покупать и какие куда брать путевки. Отец отмахивался, но потом как-то незаметно соглашался. Это было проще, чем тратить время на споры. Несмотря на все различия с Юркиным отцом, папа тоже был «хороший, но бесхарактерный». На нем, по словам мамы, «ездили, как хотели».

Но однажды Юля услышала, как отец взорвался. Во время телефонного разговора. Он кричал сбивчиво, хрипло, безудержно швыряя слова. Словно все вокруг рубил шашкой:

— …Но, черт возьми, почему я в мирное время должен постоянно «бороться»?! Не выполнять план, а «бороться» за него! Бороться с бетонщиками из-за их бракованных плит, которые пускать в дело не имею права, а вы заставляете! Бороться с Петряковым, который забрал у меня два крана, а требует сдачи корпуса к декабрю! Бороться с этим жуликом Сочневым, которого вы навязали мне в замы, а он крадет плитку для дач!.. Вы прекрасно знаете чьих!.. Нет, именно крадет!.. И с вашим собственным идиотизмом бороться надоело, потому что план планом, но в домах-то этих люди жить должны!..

Он швырнул трубку, прошел мимо бледной мамы и очень спокойно сел смотреть телевизор.

— Все, — в тихой панике сказала мама. — Это конец. Завтра он пойдет в дворники.

Но отец не пошел в дворники ни завтра, ни в следующие дни, хотя все знали, что говорил он так с человеком, чье имя в городе произносили с почтительным придыханием. Ничего плохого не случилось, даже «зама» Сочнева куда-то перевели…

Но через месяц отца увезли на «скорой» со вторым инфарктом. И не спасли…

Это случилось в сентябре, когда Юля и Юрка начинали учиться в десятом.

Все переменилось. Постарела и сникла мама. Пустой и чужой какой-то сделалась квартира с холодными, как льдинки, люстрами и громоздким югославским гарнитуром. Пропали куда-то знакомые.

Одно только изменилось к лучшему, если можно говорить так после всего, что случилось: мама, которая раньше Юрку едва терпела, сейчас встречала его доброй и немного виноватой улыбкой.

Юрка в те дни все время был рядом — молчаливый, мягко-деловитый и ненавязчиво ласковый…

Той осенью Юля навсегда перестала писать стихи. Здесь не было прямой связи со смертью отца. Просто она стала гораздо взрослее и серьезнее, однажды перечитала все свои сонеты и баллады о дальних островах и влюбленных флибустьерах и поняла, какая это чушь. На свете и так полным-полно скверных стихов (даже напечатанных), зачем же еще увеличивать и без того несметное их количество? Зачем маяться над глупо-напыщенными своими строчками, когда другие люди написали столько замечательных стихотворений и поэм?!

И романов!

И рассказов!

И вообще всяких удивительных книжек!

Книги Юля полюбила в те дни еще больше. И теперь в споре с самой собою все сильнее склонялась к решению, что быть ей не географом, не бродягой-геологом, а тихим и усидчивым работником библиотеки (а потом, может, и ученым-библиографом). Потому что в походах любила она не открытия, не находки всякие, не выкапывания минералов, а просто пути-дороги. И красоту этих дорог, лесов, озер и скал. Костры на привалах. Чуткие переборы ночных гитар среди дремлющих палаток. Утреннее солнце над росами и хитроватую желтую луну, что сквозь черные ветки поглядывает на притихших у огонька ребят… Но ведь такое любованье и бродяжничанье не сделаешь своей работой. А книги — это была целая жизнь. Надолго, навсегда. До самой старости. Потому что, когда ты с книгами, ты сразу с тысячами разных людей. А Юле были интересны все человеческие жизни, во все времена, хотя со стороны она казалась сдержанной и даже замкнутой. Не только с посторонними, а даже и с друзьями. В туристской секции Юлю Молчанову звали Молчулия, ловко соединив имя, фамилию и характер. А иногда и Гран-Молчулия — имея в виду ее рост и отличие от Пти-Молчулии — тоже очень сдержанной, но маленькой Юльки Карпенко…

Впрочем, сдержанность Юлина не была сумрачной. Иногда Гран-Молчулия на привалах дурачилась не хуже мальчишек-пятиклассников. И песни у костра пела вместе со всеми…

Библиотечную работу Юля не считала ни однообразной, ни «малопрестижной». На чужие суждения о «книжных червях» и «библиотечных крысах» плевать она хотела. А что зарплата будет так себе, то здесь причин для тревоги она не видела. Проживет! Во-первых, при ее внешности лишние наряды все равно ни к чему. Во-вторых… несмотря на внешность, не будет же она до конца дней жить только с мамой…

А как она будет жить? Где?

Скорее всего, в каком-нибудь приморском городе. Лучше всего на Дальнем Востоке. Светлая библиотека с застекленным фасадом будет стоять на склоне сопки — оттуда, с высоты, открывается вид на синюю бухту с белыми теплоходами, деловитыми буксирами и портовыми кранами… Конечно, среди множества судов Юля будет легко узнавать его корабль, когда он станет возвращаться из дальних рейсов… А пока он в рейсе, она будет ждать, грустить по вечерам, а днем выдавать неугомонным ребятишкам из соседних школ самые лучшие книги,

проводить читательские конференции и… по выходным и во время отпуска опять же отправляться в походы по тамошним заповедным местам…

Помечтав так минут пять, Юля беспощадно обсмеивала себя за бестолково-детскую наивность, по-взрослому напоминала себе, что жизнь, скорее всего, окажется совершенно не такая: никаких библиотек над морем нет, мальчишки будут терять и рвать книги и курить потихоньку в библиотечном коридоре, времени на туристские развлечения не останется, а он …

Он между тем, как и хотел, поступил в Калининградское высшее морское училище рыболовного флота. И приезжал на каникулы, сверкая шевронами и якорями (от блеска которых растопыривали глаза и распускали губы все знакомые и незнакомые девицы). Приезжал он нечасто и ненадолго — осенью и зимой отпуска короткие, летом — практика. Переписывались они аккуратно, однако письма получались суховатые и все как-то о делах, а вовсе не о каких-то там чувствах. У нее — про училище и про то, где теперь бывшие одноклассники. У него — про занятия штурманскими науками и плавания. Но если в Юлиных письмах была скрытая неловкость и скомканность, то в Юркиных — спокойствие и краткая деловитость.

Ни о каких семейных планах Юрка не писал и не говорил. Даже в шутку. То ли считал прежние разговоры дурашливой болтовней (и думал, что Юля так же считает), то ли, наоборот, полагал, что все решено и нечего зря тратить слова. А может быть (Юля догадывалась об этом, все-таки она его характер-то изучила), он отчаянно стеснялся писать о главном. Несмотря на всю свою решительность, в каких-то вопросах он был до безобразия деликатен. Целоваться тогда полез, дубина такая, потому что вроде бы игра была, а потом, когда принес букет на день рождения, краснел, как эти самые розы…

В общем, поди разберись! Да и в чем разбираться? Откуда она взяла, что у Юрки есть к ней что-то, кроме обычного приятельского отношения? Если есть, мог бы сказать, в конце концов, а то чурка какая-то… И Юля прошлой осенью назло ему (а также потому, что любопытно и приятно) поддалась ухаживаниям длинного изящного «политехника» Бори Шуйского, знакомого по туристскому клубу «Азимут». Значит, не такая уж она уродина, если Боря что-то в ней нашел!

Они ходили в кино, на выставку местной живописи и в кафе-дискотеку. И завистливые бывшие одноклассницы шепотом удивлялись им вслед.

А Юрка, прилетев на Октябрьский праздник, два дня спокойно и снисходительно смотрел на это безобразие. На третий день он встретил Юлю и Бориса в скверике у городского театра, и в руке у него был прямой железный стержень.

Юля обомлела от страха и за Бориса, и, главное, за Юрку: попадет балда в милицию и прощай училище. Но все кончилось очень деликатно. Юрка улыбнулся, взял под козырек, потом под носом у слегка побелевшего Бори крепкими пальцами завязал на восьмимиллиметровой проволоке изящный узел, который на флоте называется «беседочный», а у туристов и альпинистов — «булинь». Затем он подарил стержень с железным узлом Боре на память, а Юлю взял под локоть и сказал:

— Извините, у нас дела.

Обмякшая от переживаний Юля покорилась молча и только через сотню шагов жалобно сказала:

— Ох и нахал…

— Я понимаю, — сочувственно отозвался Юрка. — Нахал и хлыщ. Конечно, ты стеснялась ему это сказать, вот я и решил помочь.

— Ты нахал! — уже решительно уточнила Юля.

Юрка остался невозмутимым:

— Да? А я думал, что нахальство — когда человек приезжает на несколько дней, а у него под носом такой спектакль.

— Тебе не кажется, что это мое личное дело?

— Кажется. Вот я и не вмешивался в него целых два дня.

— А зачем вмешался?

— Ну… — Он еле заметно усмехнулся. — Я же понимал, что тебе это будет приятно.

— Нахал, — сказала Юля третий раз, потому что ей на самом деле было приятно (хотя и жаль чуточку Борю Шуйского).

Юрка снисходительно разъяснил:

— Я же понимаю: бывает скучно одной, поразвлекаться хочется. Я ничего, не против. Только знай меру.

Это было уж совсем чересчур! И Юля собралась выпалить Юрке все свои мысли о его бессовестной наглости. Но одумалась и только ехидно спросила:

— А ты там тоже «развлекаешься»?

— Там некогда, — вздохнул он.

— Ах, только поэтому.

Он не обратил внимания на издевательскую нотку. Серьезно спросил:

— Как ты думаешь, куда распределение просить? Можно остаться в «Запрыбхолоде» на Балтике, можно на Тихий океан.

— А я почем знаю?

— На Восток лучше. Но больше хлопот, конечно. Стариков придется перевозить и девчонок… А твоя мама согласится?

— А… моя-то мама при чем?

— А ты что, одну ее тут оставишь?

— Нет, ты в самом деле чудовищный и безграничный нахал. Ты меня-то спросил?

Он посмотрел на нее, пожал плечами:

— Все-таки женская психика — загадка… Ладно, получу диплом, тогда уточним.

…Летом он приехать не смог — курсанты сразу после сессии уходили в дальнее плавание — аж до самой Канады. Готовилась международная гонка больших учебных парусников. Так она и называлась операция «Парус». Юрка вызвал Юлю к телефону, слышимость была неважная, минут на разговор отводилось немного, и весь разговор этот свелся к тому, что Юля уедет в Верхоталье на практику, а он ей обязательно туда напишет. Потому что она ему писать не сможет: куда пошлешь письмо? «Атлантика, до востребования»?

— Ну и вот… — вздохнула Юля. — Было это в мае, а уже август к концу пошел. А писем нет ни одного… Я-то думала, их здесь целая пачка лежит… Может, случилось что в плавании? Ураган какой-нибудь…

— Если бы что случилось с «Крузенштерном», про это бы в газетах написали, — утешил Фаддейка. — Это же такой знаменитый корабль. Просто почта барахлит. Бывает… Юль, а у тебя его карточка есть?

Юля кивнула. Дотянулась до сумки, достала конверт, а из него — снимок.

Фаддейка разглядывал его недолго, но внимательно. Одобрительно сказал:

— Ничего он у тебя. Красивый.

Юрка не был красивый: скулы торчащие, нос сапогом, светлая клочкастая прическа. Но это был Юрка, и Юля не возразила. Кроме того, Фаддейка имел в виду, наверно, красоту курсантской формы.

— А это сестры его? — спросил он.

— Да… — Юрка был снят с обеими девчонками. — Они в нем души не чают. До десятого класса так и таскались за ним, как хвостики.

— Старшую как зовут? — деловито поинтересовался Фаддейка.

— Ксеня… Славная такая. Маргарита вредная стала, как подросла, а эта спокойная, умница. Твоя ровесница.

— Вижу, — коротко ответствовал Фаддейка. Повертел в пальцах конверт. — Говоришь, писем нет, а это что?

— Это же старое еще, весеннее. И даже не мне, а сестрам, посмотри внимательно! Я конверт у девчонок взяла, потому что индекс училища забыла…

— Юль, он напишет, ты про это не бойся, — сказал Фаддейка. — Ты на него посмотри: это человек надежный.

СТАРАЯ МОНЕТА

Утром Фаддейки дома не оказалось. Кира Сергеевна объяснила, что раным-рано за ним пришли двое мальчишек с соседней улицы. Там они строят не то плот, не то фрегат с громким названием «Беллинсгаузен», и Фаддейка у них главный советник.

— А правда, что Беллинсгаузен ваш предок? — поинтересовалась Юля.

Кира Сергеевна только рукой махнула. Она была не в духе. Юля знала почему: у старшей дочери начались нелады с мужем, а сын написал, что после армии хочет остаться во Владивостоке: влюбился и думает жениться…

Когда Юля шла Песчаным переулком к берегу, ей показалось, что за деревьями мелькнула морковная майка. Но далеко было, не разглядела. А на углу Песчаного и Береговой она услышала скандальный крик:

— Ну чего ты! Чего надо! Пусти, балда лысая, все равно ничего у меня нет!.. Пусти лучше, я укушу!

У забора, за пыльными кустами желтой акации опять мелькала знакомая майка, да и голос был Фаддейкин. Юля ринулась через кусты.

Длинный, стриженный наголо парень держал Фаддейку за штаны, обшаривал его карманы и равномерно отпускал ему аккуратные щелчки. Фаддейка извивался и подпрыгивал. Один кед его слетел и застрял среди веток.

Юля скачком преодолела три метра и ладонью длинно, с оттяжкой, вытянула хулигана по упругой шее. Тот икнул, завалился в кусты и завопил:

— Ты что, идиотка! С перепоя, что ли?! Глиста бешеная!

Юля шагнула к нему. Парень сделал кувырок назад, проломился сквозь ветки и скачками бросился вдоль берега. Оглядывался и орал:

— Психопатка! Оба вы! Фадька, я тебе припомню!

Юля мчалась за ним, и оба бежали очень быстро, но Фаддейка догнал ее и повис на локте.

— Да подожди ты! Ну, постой! Не надо, он же понарошке!

Юля остановилась, запальчиво дыша.

— Что понарошке?

Фаддейка хмыкнул:

— Успокойся…

И пошел обратно, к злополучной лужайке в кустах. Встрепанный, измятый, без одного башмака. Майка скособочилась, гольфы сползли, один съехал с ноги наполовину и волочился по доскам тротуара.

Юля мигала и шла следом.

Фаддейка отыскал в ветках кед и покосился на Юлю. Стрельнул искоркой.

— Похоже получилось, да? Я его нарочно подговорил, а вообще-то он никогда не дерется. Это Санькин брат…

Юля еще шумно подышала, почистила платье и сухо спросила:

— Зачем такой спектакль?

Фаддейка вытряс из кеда сухие стручки, крепко дунул в него, старательно натянул кед на ногу, потоптался и глянул на Юлю с виноватинкой, но и опять же с искоркой.

— Я посмотреть хотел, что ты будешь делать.

Юля представила, как она выглядела в этой дурацкой погоне, и застонала про себя. А отвратительному Фаддею сказала:

— Хотел узнать, что я буду делать? Иди сюда…

Он засопел и подошел с послушным лицом. Юля крепко взяла его двумя пальцами за круглое холодное ухо. Фаддейка покорно зажмурился, но из-под ресниц левого глаза опять скользнула искорка.

— Ладно… — выдохнул Фаддейка.

— Что «ладно»?

— Дергай…

— Авантюрист рыжий, — сказала Юля. Отпустила ухо, заправила на Фаддейке майку, отряхнула от мусора и сухих листьев пятнистые шорты и заодно хлопнула. — Нет, ты меня в гроб загонишь.

Он хихикнул, но тут же серьезно объяснил:

— Я хотел проверить, очень ли ты надежная…

Юля опять потянулась к облупленному уху. Фаддейка отскочил.

— Зачем тебе моя надежность? — сердитым голосом спросила Юля.

— На одно дело пойдем. Понимаешь, там риск.

— А ты меня спросил, пойду ли я «на дело»?

— Пойдешь, конечно.

— Фигушки. Опять на ночное кладбище или еще куда-нибудь. Или в плавание на вашем «Беллинсгаузене». Вместо мачты меня поставите… Нет уж, у меня морских предков не было.

— Это сухопутное дело, — успокоил Фаддейка. — Вечером узнаешь.

В конце рабочего дня он явился в библиотеку с мотком бельевого шнура на плече.

— Здрасте, Нина Федосьевна. Юля уже кончила работу?

— Забирай свою прекрасную даму, — улыбнулась Нина Федосьевна. — Юля, а говорят, что рыцари на свете повывелись.

— Это не рыцарь, а пират. Знаете, что он утром учудил? — Она увидела укоризненный Фаддейкин взгляд. — Ладно уж, молчу…

На улице Фаддейка зашагал впереди. Не к лестнице, а в другую сторону.

— Могу я хотя бы узнать, куда меня ведут? — хмуро спросила Юля.

Не оглядываясь, Фаддейка объяснил:

— Тут недалеко стена и остатки башни. От крепости остались… Недавно земля сползла, а в камнях щель открылась. То ли ход какой, то ли подземелье там. Надо же узнать! Щель узенькая, но я пролезу… Привяжусь веревкой, а ты меня вытащишь, если что случится…

— Еще чего! Никуда я не пойду! И тебя не пущу одного!

— Вместе мы все равно не сможем, ты не пролезешь.

— Не выдумывай! — с непритворным страхом сказала Юля. — А если там обвалится?

Фаддейка оглянулся и поддернул шорты — они сползали под тяжестью длинного фонарика, который торчал из кармана.

— Я мог бы ребят позвать, да не хочу раньше срока всем разбалтывать. Вдруг там открытие какое-нибудь…

Юля решительно заявила:

— Я сейчас утащу тебя к Кире Сергеевне и попрошу снова запереть в чулане, пока дурь из твоей головы не вылетит.

На ходу Фаддейка небрежно разъяснил:

— Я посижу и скажу, что она вылетела. А как выйду — сразу сюда, один-одинешенек. И если будет несчастное происшествие, тебя совесть замучает.

— Ну что ты за бессовестное созданье, — жалобно проговорила Юля…

Фундамент развалившейся башни уходил в толщу речного обрыва. Обвалившийся земляной пласт открыл его нижнюю часть. Среди гранитных валунов, переложенных кирпичами, в самом деле чернела щель — около метра в длину, а шириной как раз для тощего пацаненка. Увидеть ее можно было, если заглянешь с обрыва вниз. А чтобы попасть в нее, надо или спуститься метра на три от основания башни на веревке, или снизу, от воды, забраться метров на пятнадцать по отвесу.

Фаддейка деловито и неумело начал обвязывать себя под мышками.

— Дай-ка, — обреченно сказала Юля и сделала ему альпинистскую страховку. — Ох, в недоброе дело ты меня втягиваешь…

— Да не бойся! Если там узко, я далеко не полезу.

Юля с нехорошим чувством и со вздохами забралась на обломки башни. Земляная площадка среди камней поросла пыльной травой.

— Хотя бы дал сходить переодеться… — уныло проговорила Юля и легла в эту траву в своем сером платье.

— Ага. И дома ты проговорилась бы тете Кире, — проницательно заметил Фаддейка. — Держи веревку, я пошел…

Держать было нетрудно: весу в Фаддейке, как в котенке. Царапая о камни живот и колени, цепляясь за трещины в камнях, Фаддейка начал спускаться по кладке фундамента. Сразу же сорвался и повис на шнуре. Над пятнадцатиметровой пустотой. Не пикнул.

«Ох, что я, дура, делаю», — подумала Юля. Но спустила Фаддейку до щели. Потому что была уверена: иначе он полезет один, без страховки.

Фаддейка воткнулся в щель плечом, поелозил, влез в нее наполовину. Потом выбрался опять, глянул снизу на Юлю и пообещал:

— Я далеко не пойду!

— Если что дерни три раза, я потащу! А если я сама три раза дерну — значит, вылезай!

— Ага! Я пошел!

И он исчез. Двадцатиметровый капроновый шнур быстро заскользил у Юли в ладонях: видимо, проход был свободный, и Фаддейка лез по нему без остановки. В полминуты ушло на глубину больше половины веревки.

Потом она перестала скользить.

— Эй, Фаддейка! Как ты там?! — крикнула Юля со страхом и без особой надежды, что он услышит. Кажется, из земных недр донеслось что-то вроде «уор-мр-м…». «Нормально»? Или послышалось?

Юля сосчитала до десяти, натянула шнур и решительно дернула три раза. В ответ она ощутила слабые рывки. Но сколько? Три? Или просто беспорядочная возня? Она перепуганно дернула снова! И веревка заскользила назад без сопротивления.

Еще не понимая, что случилось, Юля с нарастающей паникой тянула, тянула ее, и вот из щели выскочил и закачался отвязавшийся конец. Юля уставилась на него, как на кобру.

Батюшки, что случилось? Веревка отвязалась, и Юля оставила Фаддейку без спасательного конца? Нет, страховка сама собой не развяжется. Значит, он нарочно освободился от нее? Зачем? И где он сейчас? Лезет в неизведанную глубину? Или придавлен осевшим камнем? Или задыхается под обвалом?

— Фаддейка-а! — отчаянно заголосила Юля.

И в ответ услышала удивительную тишину. Спокойную летнюю тишину, равнодушную такую… Только в бойницах развалившейся стены чирикали и копошились воробьи. Да на том берегу мычала корова.

И пусто кругом. Никогошеньки…

А если кто и будет? Чем поможет, как раскопает эту каменную толщу? Как пролезет в щель?

— Фаддейка!! Где ты?!!

Ох как тихо! До звона. Это так звенит ужас. До сих пор не знала она такого страха и отчаяния…

Зачем отпустила? Где он там? Живой еще? Или… Ой, мамочка! А что она скажет Кире Сергеевне? Позвать кого-нибудь? Саперов, пожарников, горных спасателей? Где их взять?

Хоть бы он выбрался обратно! Ничего ей больше не надо! Ни письма от Юрки, ни диплома в училище, никакой счастливой жизни! Лишь бы Фаддейка оказался невредимый! Почему его нет? Сколько времени прошло? Пять минут? Час?

— Фаддейка-а!!

— Ну чего ты так вопишь? — сказал он откуда-то сверху.

Юля дернулась и села в траве. Фаддейка стоял среди тонких березок на осыпавшемся гребне стены и смотрел оттуда, будто так и было задумано.

Миленький мой! Целехонек! Счастье-то какое! Скотина бессовестная! Чтобы я еще куда-нибудь с ним…

Юля быстро шла через сорняки прибрежного сада. Фаддейка — шагах в трех позади — еле поспевал за ней. И говорил:

— Ну чего ты… Ну, не хватило веревки, я и отвязал, а то ты сразу бы назад потянула. А там совсем свободно… Ну чего ты… Там сперва прямо, а потом вверх и вверх, а потом смотрю — светло… Ну, Юль…

Из-под глыбы гранита выбивался и бежал по бетонному желобку очень чистый ручеек. Юля перешагнула. Фаддейка проскочил вперед, остановился на пути и сказал решительно:

— Умойся хотя бы. Большая такая, а вся зареванная.

— Из-за тебя из-за дурака…

— Ну, из-за меня. Что теперь, так и будешь неумытая ходить?

— Дурак…

— Ну, пусть дурак. Все равно умойся.

— Не хочу с тобой разговаривать…

Юля вернулась к ручейку, присела, плеснула в лицо несколько пригоршней. Вода пахла вялыми тополиными листьями. Юля вздохнула и стала умываться как следует. Сквозь мокрые пальцы взглянула на Фаддейку. Он стоял в трех шагах и хлестал мотком веревки по кривой садовой скамейке. И смотрел куда-то в сторону. И был весь такой сердито-обиженный, шея тонкая, майка в пыли и глине, а в рыжих космах — земляные крошки и, кажется, сухие пауки. Щеки и руки-ноги тоже перемазаны землей.

Юля платком вытерла лицо и сказала мимо Фаддейки:

— Еще и дуется…

Он обрадованно стрельнул в нее глазами.

— Сама дуешься.

— Знаешь, что мне хочется с тобой сделать?

— Ага! — с готовностью отозвался он. — Опять за ухо!

— Нужны мне твои уши… Выстирать бы тебя, выжать и высушить на веревке. Чтобы и мозги заодно прополоскались и проветрились… Иди сюда.

Фаддейка подошел с дурашливо-покаянным лицом. Юля отряхнула его вихры и майку. Мокрым платком стала вытирать нос и конопатые щеки. Фаддейка фыркал и жмурился, но не спорил. Потом пробубнил в платок:

— Сама не знаешь, чего перепугалась.

— Тебя бы на мое место! Я такого натерпелась…

— Когда ты успела! Я там три минуты был!

— Балда, это для тебя три минуты. А для меня три часа… Брысь!

Она повернула его, хлопнула платком по шее, заросшей желтым пухом. Фаддейка потер шею и насупленно сказал, не обернувшись:

— Даже не спросила, что там такое, в этой дыре.

— Дыра — она и есть дыра. Насквозь. Чтоб такие шалопаи лазили.

— А вот и нет! — Он обернулся и прищурил правый глаз. — Там подземелье! Комнатка такая с кирпичным потолком. Там, наверно, раньше казна хранилась.

— Обормотов таких туда сажали… Пошли домой.

— Я хотел там все внимательно осмотреть, да подумал, что ты волнуешься…

— И на том спасибо…

— Хватит уж рычать-то, — сказал Фаддейка серьезно. — Смотри, что я там нашел.

Он запустил руку в отвисший карман и протянул Юле на растопыренных пальцах темный кружок. Неровный, шириной во всю его ладошку. Пряча любопытство и все еще с недовольным видом, Юля взяла находку. Это была монета. Тяжелая и такая большущая! К ней крепко присохли чешуйки сухой земли и кирпичной пыли, зеленели пятнышки медной окиси, но Юля сразу разглядела вензель Екатерины Великой: букву Е, перечеркнутую римской цифрой II, корону и всякие завитки по краям.

— Ух ты… — прошептала Юля и перевернула монету. Потерла платком. На другой стороне какие-то два зверя — не то лисы, не то куницы — стояли на задних лапах и держали свиток с мелкой надписью:

Де

сять

копh

екъ

А по кругу шли четкие большие буквы:

МОНЕТА СИБИРСКАЯ

Внизу были выбиты цифры: 1772.

— Вот это старина… — Юля с уважением покачала на ладони медную тяжесть. — И громадная. Ничего себе гривенничек, да, Фаддейка?

Он довольно хмыкнул.

— А что за звери здесь? — спросила Юля. Она радовалась и находке, и тому, что можно уже не сердиться.

Фаддейка снисходительно объяснил:

— Соболя. Потому что такие деньги специально для Сибири и для Урала делались… Это не такая уж редкость, здесь их часто находят…

— Все равно интересно…

— Ага… Я ее знаешь как нашел? Локтем зацепился, посветил, а она торчит между кирпичами. Если кирпичи разобрать, там, наверно, еще есть. Может, целый клад.

— Ты что, еще раз туда собираешься? — снова перепугалась Юля.

Он засмеялся:

— И не раз даже. Там от стены-то совсем свободный проход, только никто про него не знал… Да ты не бойся, это я потом, с ребятами… Ну, чего ты такая прямо вся осторожная! А еще первый разряд по туризму!

— Это же у меня разряд, а не у тебя…

Юля еще раз опасливо вздохнула и протянула Фаддейке монету. Он сказал:

— Возьми ее себе.

— Да что ты! Это же твоя находка… Такая интересная.

— Вот и возьми, раз интересная… Ну, чего ты? Если не возьмешь, я ее с берега кину. Честное пионерское! — Он решительно свел реденькие рыжие брови.

— Ну… тогда ладно, — смущенно сказала Юля. И усмехнулась: — На память… Как посмотрю на нее, так и вспомню про весь сегодняшний страх.

— Хватит уж об этом, — ворчливо отозвался Фаддейка. — Пошли домой.

— Сперва на почту зайдем.

— Не работает почта. Все в колхоз уехали морковку дергать.

— Откуда ты знаешь?

— Объявление висит. Я сегодня ходил туда, видел.

Юля про себя засомневалась: не сочиняет ли? Может, просто не хочет идти лишние три квартала? Или боится, что она опять не получит письма и расстроится?

— Что ты там делал, на почте-то?

— Письмо хотел отправить… Пошли! — Он зашагал впереди Юли, помахивая веревкой.

Юля недоверчиво сказала ему в спину:

— Кому это ты письма пишешь?

— Ну, кому… Маме. А что такого?

— Да нет, ничего, — смутилась Юля. — Просто я подумала, что на нашей улице тоже почтовый ящик есть.

— А я заказное решил послать, чтоб надежнее. А то она не пишет и не едет. Давно уже обещала приехать…

— Скучаешь? — осторожно спросила Юля.

Фаддейка сказал с усталой ноткой:

— А ты как думала…

Кира Сергеевна по-прежнему была не в духе. Увидев перемазанного Фаддейку, она обратила глаза к небесам и спросила, за что ей на старости лет такое наказанье. Небеса остались безмолвны. Тогда тетя Кира заявила:

— Бери таз, снимай все и стирай. Хватит с меня. И есть не проси, пока не выстираешь.

Это было не очень-то логично: есть он никогда не просил, приходилось загонять за стол силой.

— Подумаешь… — хмыкнул Фаддейка.

Через несколько минут он в одних плавках танцевал во дворе у табурета с большущим тазом. Разлеталась пена и снежными хлопьями садилась на листья рябин. А мыльные пузыри уплывали под ветви разлапистой ели — будто ель заранее примеряла новогодние украшения из прозрачных шариков. От вечернего солнца в них играли рыжие искры, словно там сидели крошечные Фаддейки.

Юля подошла:

— Давай помогу.

Фаддейка презрительно дернул худыми лопатками:

— Чего помогать? Первый раз, что ли…

Кира Сергеевна, проходя рядом, заметила:

— Никакой другой одежды не признает, все ему рыжее надо. Вредина…

Юля села на перевернутый ящик и полушутя заступилась за Фаддейку:

— Нет, он добрый. Он мне сегодня подарок сделал. Вот… — Она показала Кире Сергеевне монету. И сразу испугалась: чуть-чуть не проговорилась о сегодняшнем приключении.

Кира Сергеевна, однако, расспрашивать не стала. Покосилась на монету и заметила:

— И впрямь… Целый год с этим сокровищем носился, а тут взял да подарил.

Юля поглядела на замершую Фаддейкину спину, потом на Киру Сергеевну. Потом на монету. Затем снова на Фаддейку, который согнулся над тазом. По спине его шел большой муравей, но он не шевелился.

Надо было, конечно, деликатно промолчать, но Юля не сдержала удивления и досады:

— А говорил, что… говорил, что сегодня нашел на берегу.

Фаддейка деловито выкрутил майку, развесил на веревке и ушел в дом. Ни на кого не взглянул.

— Вы его слушайте больше, — сказала Кира Сергеевна. — Сочинитель… Эту деньгу ему в прошлом году Василий подарил, когда был на каникулах. Соседский сын, студент. Фаддейка тогда за ним по пятам таскался… — И она ушла.

Юля молча погладила монету мизинцем. Было и неловко, и Фаддейку жаль, и… приятно тоже: отдал свое сокровище ей, не пожалел… Но сейчас он, кажется, крепко обиделся.

Фаддейка вышел в накинутой на плечи старой школьной куртке: видно, зябко ему стало. Опять подошел к тазу. Юля тихо сказала:

— Ты не сердись. Я же не знала, что ты нарочно…

— Что нарочно? — спросил он, бултыхая в тазу штаны.

— Ну, вся эта история. С подземельем… Только непонятно, зачем ты мне голову морочил.

— Обиделась…

— Нисколько. Наоборот… Так даже интереснее. Только зачем было такой страх устраивать?

— Я же не знал, что не хватит веревки!

Юля с сомнением спросила:

— Ты что? Хочешь сказать, что в самом деле первый раз туда полез?

Он обернулся:

— Конечно! Там до меня никто не был! Не веришь?

— Наверно, не очень верю, — честно призналась Юля.

Фаддейка пожал плечами. Выжал шорты, аккуратно развесил рядом с майкой и гольфами. Сверху ему на волосы аккуратно опустился маленький мыльный пузырь. Посидел и лопнул. Фаддейка вытер о курточку ладони и проговорил с укоризной:

— Все-таки ты ужасно большая. Ну, то есть взрослая. Ничему не веришь… И что я на почту ходил сегодня, не поверила.

— Про почту поверила, — смутилась Юля.

— Не сразу… Все изводишься из-за письма от своего Юрочки…

— Фаддей!

— Что «Фаддей»? Я же сказал, что будет письмо, только потерпи, а ты опять не веришь.

Юля печально сказала:

— Если бы знать, когда тебе верить…

— Всегда, — решительно ответил Фаддейка.

— Ага! И насчет монеты? — не удержалась Юля.

«Ой, что меня за язык дергает? Ведь он же подарил, не пожалел, а я…»

Фаддейка неторопливо подошел к Юле. Еще раз вытер о курточку руки. Взял Юлины ладони, раскрыл их. На левой лежала монета, его подарок. Фаддейка запустил пальцы в нагрудный карман, вытащил другую монету, положил на правую ладонь. И молчал.

Монеты были очень похожи. Только вторая, Фаддейкина, — гораздо чище. Фаддейка колупнул ногтем грязную.

— Сравни. Не видишь разве: эта только что из земли.

Юля посидела, глядя на могучие медные гривенники. Прижала их ладонями к щекам тяжелые и холодные. Жалобно попросила:

— Фаддейка, ты меня прости.

Он засопел, отобрал у нее монету — свою, чистую — и приставил к правому глазу, как монокль. А левый глаз прищурил, стрельнул искоркой и показал Юле язык. Потом вдруг спросил, подбросив монету:

— А похожа она на таргу, верно?

КТО Я ТАКОЙ

Все-таки Фаддейка уговорил Юлю переправиться через Талью вброд. Вечером, когда шли из библиотеки. И они переправились — где прямо по твердому песчаному дну, где по камням, где по плоским островкам, вылизанным волнами. Лишь раз Юля соскользнула с валуна и макнула в реку подол. А Фаддейка ускакал вперед, оглядывался, постреливал золотой искоркой и подавал советы.

— Сам не бултыхнись, — отозвалась Юля.

— Со мной ничего не будет, — хвастливо заявил он. И судьба наказала его. На берегу, на деревянном тротуаре, он зацепился ногой за щепку, и острый конец воткнулся ему в большой палец.

Фаддейка зашипел и сел на корточки. Зажал ногу.

— Ну-ка, покажи. Допрыгался, — морщась, проговорила Юля. — Покажи, говорю… убери лапы! — Она выдернула занозу, выдавила побольше крови. Фаддейка страдальчески сопел. — Нечего пыхтеть, сам виноват… Перевязать надо.

— У меня платок есть… — Он выдернул из кармана мятую пятнистую тряпицу.

— Убери эту заразу… — Юля раскрыла сумку. По давней походной привычке она всегда носила с собой моток стерильного бинта. — Ну-ка, дай… Не дергайся…

Через минуту на месте пальца красовалась ярко-белая култышка. Фаддейка с удовольствием пошевелил ею и сказал:

— Годится… — И пошел впереди Юли, ступая на пятку. Снятыми морковными гольфами стегал по верхушкам сорняков.

— Прививку бы сделать, — нерешительно сказала Юля. — Щепка грязнущая.

Фаддейка пренебрежительно шевельнул спиной.

— В меня знаешь сколько уже всяких уколов навтыкано? И от столбняка, и от заражения. А в прошлом году даже от бешенства. Меня какая-то незнакомая псина тяпнула на рынке… Почему-то меня собаки не любят…

— Собаки, они знают, кого любить, а кого нет, — сумрачно объяснила Юля. — Иди осторожней, а то опять напорешься.

— Собаки не такие уж умные. Если хочешь знать, лошади в сто раз умнее. Вот смотри…

У кривых ворот стояла гнедая брюхатая кобылка — она привезла телегу с сеном. Фаддейка бросил в траву обувь, нашарил в кармане серый от пыли кусок сахара, подошел к лошади и протянул ей угощенье. Та нагнула голову, взяла губами сахар с ладони, захрумкала. Фаддейка бесстрашно обнял ее за шею, прижался веснушчатой щекой к лошадиной морде. Кобылка ласково косила глазом. Фаддейка сказал Юле:

— Видишь? Меня здесь каждая лошадь знает. — И погладил на кобылкиной морде белое пятнышко…

Когда пришли домой, Фаддейка без приглашения просочился в пристройку, сел на чурбак и глянул на Юлю внимательно.

— А ты чего надутая? Из-за пальца моего? Или потому, что опять письма нет?

— Потому что письма, — призналась Юля. — Каждый день хожу на почту, как дура. Даже стыдно. — Она с ногами села на постель и обняла колени.

— Будет письмо, вот увидишь…

— Откуда ты знаешь? — грустно усмехнулась Юля. — Ничего уже не будет.

— А ты откуда знаешь, что не будет?

Юля шмыгнула носом и сказала Фаддейке просто и честно то, что думала:

— Я далеко, а там красивых девушек много. А я некрасивая.

Фаддейка прошелся по ней деловитым взглядом, будто с кем-то сравнивал.

— Нет, ты это зря. Кто тебе сказал, что ты некрасивая?

— Эх ты, Фаддейка… — вздохнула Юля.

— Нет, в самом деле… — Он опять глянул деловито и оценивающе. — Конечно, ты не такая красавица, как в кино. Но у тебя глаза красивые. И рот…

— Я жердина…

— Не жердина, а просто большая. У таких крупных женщин бывают красивые дети.

— Чего-чего? — Юля спустила с постели ноги и заморгала. — Слушай, Фаддей, я тебя сейчас выдеру.

— Вот тебе и на!.. — Он блеснул золотистым глазом. — Я-то при чем? Это мама говорила. Не про тебя, а про нашу знакомую, про тетю Соню.

— Тете Соне и рассказывай такие вещи!

— А она и так знает… Она сама знаешь какая? Великанша кривоногая, а дочка у нее красавица. В музыкальной школе учится и на концертах выступает… Только ну ее…

— Почему?

— А она такая… — Фаддейка взял пальчиками края выпущенной майки, как подол платьица, и повертел талией. — Вся из себя модная. Я таких не люблю.

Юля загнала внутрь усмешку.

— А каких любишь?

Фаддейка опять глянул на нее, будто с кем-то сравнивал, но тут же отвел глаза и сказал серьезно:

— Ну… таких, как мама. Она у меня по правде красавица… — Он снова пустил глазом насмешливую искорку и сморщил нос. — А я вот уродился такое чучело.

Юля засмеялась:

— Ты не чучело, ты хороший…

— Конечно, хороший, — согласился он без лишней скромности. — Хорошее чучело.

— Просто ты Фаддейка, — сказала Юля уже без смеха. — Такой как есть. Единственный и неповторимый.

— Да… — Он кивнул, сел рядом с Юлей, покачал ногой с забинтованным пальцем. Повернул к Юле лицо, и оба глаза были теперь темные и беспокойные. — А почему я Фаддейка?

Юля удивилась его неожиданной тревоге.

— А что здесь плохого? Ты же сам говорил, что это имя тебе нравится.

— Да я не про имя… Почему я — это я?

Юля непонимающе вздохнула.

— Ты про такое никогда не думала? — требовательно спросил Фаддейка. — Я про это первый раз на колокольне подумал. Не тогда, когда с тобой, а раньше…

— Объясни-ка получше… — Юля сморщила лоб.

— Про это трудно объяснить… Я многих спрашивал, а они не понимают.

— Я попробую понять.

— Ну вот, слушай. Я — это я. Внутри себя. На свете очень много людей, разных. Но они вокруг, а не во мне. А тот, который во мне… тот, который все видит и понимает… и все чувствует, почему он — Фаддейка, а не кто-то другой? Почему так случилось, что я — это именно я? Понимаешь!

— Кажется, да… — тихо сказала Юля. — Но так про себя, наверно, каждый думает. И я думала. Но уже давно… И немножко не так, по-своему…

— Но все-таки ты меня понимаешь? — спросил он с нажимом.

— Угу… — осторожно отозвалась Юля.

Фаддейка облегченно откинулся к дощатой стене и растянул в улыбке рот.

— Вот и хорошо. А то кроме тебя только один человек понимал. Художник…

— Какой еще художник? — сказала она ревниво.

— А приезжал сюда в прошлом месяце. Старинные места рисовал. Молодой и бородатый. Хороший такой, из Новосибирска, Володя… Я ему помогал этюдник таскать, вот мы и разговаривали.

— Про что же вы разговаривали? — спросила Юля, думая о бородатом Володе со странной досадой.

— Ну, про такое же… как с тобой. Он мне знаешь как объяснил про людей? Что это нервы вселенной.

— Что-что?

— Ну, вот так… Наша Земля и все планеты, и все-все звезды, и галактики — это все будто живое. Только оно само это сперва не знало. Потому что, чтобы знать, надо ведь видеть и слышать, а для этого глаза и уши нужны. И мозги, чтобы понимать. И нервы, чтобы чувствовать. Вот и появились у вселенной такие нервы. Люди.

— Надо же… — сказала Юля непонятным для себя самой тоном.

Но Фаддейке, видно, послышалось, одобрение.

— Ага… И я тогда подумал, что, если человек умирает, это не так уж страшно. Для других, конечно, печально, а самому бояться не надо. Ну, подумаешь, один маленький нервик отомрет! Все равно вселенная останется живая…

Юля быстро придвинулась к Фаддейке и, будто защищая его, сказала:

— Нечего тебе про умирание думать. Рано еще.

— Да это я так. Ну, попутно… А главное, я все про то же думал. Пускай я нерв. Но почему именно этот? Тот, которого зовут Фаддейка? Как-то непонятно… Юль! А может, я по очереди буду всеми? Каждым человеком… Вселенная ведь бесконечная, у нее времени сколько хочешь, я успею. И может, каждый человек так? А?

— Ой, — сказала Юля искренне. — Я не знаю… А что хорошего быть каждым подряд?

— Интересно же.

— А сколько всяких злодеев на свете было и сейчас есть. Например, Гитлером разве интересно быть?

Фаддейка снова покачал ногами. Потерся ухом о поднятое плечо.

— Я про это тоже думал… А Володя говорит, что люди, как нервы, бывают всякие. И больные бывают. Всякие плохие люди это больные нервы вселенной. А я ведь… не больной же…

— Нет, конечно, — успокоила Юля. — Фаддейка… А с кем ты еще про такие вещи рассуждал? Или только со мной и с этим Володей?

— С мамой еще…

— А она что?

— А она все объяснила… — Левый глаз Фаддейки опять заискрился. — Она говорит: «Сперва тебе не кем-то другим надо делаться, а самим собой. А то сейчас ты — даже и не ты, а растрепа. Причешись, отмой уши и колени, и пойдем твое дупло в зубе лечить…» Ой-ей-ей.

Юля засмеялась:

— Видишь, как все просто. Не то что у твоего бородатого философа.

— Он не философ, а художник… Он мой портрет нарисовал. Почти одними рыжими красками… — Золотистый глаз Фаддейки засиял.

— А где этот портрет?

— Он с собой увез. Говорит, на выставку.

Юля разочарованно вздохнула.

— А мне он тоже оставил, — утешил Фаддейка. — Только другой, поменьше. Карандашиком нарисован. Хочешь, покажу?

— Покажи… — Юля была уверена, что портрет непохожий. Как можно изобразить на листе живое Фаддейкино лицо? Если бы еще знаменитый художник, а то какой-то неизвестный Володя.

Фаддейка, прихрамывая, убежал.

Юля встала и подошла к зеркалу. Опять толкнулось в сердце прежнее беспокойство.

«Почему я — это я?» — спросила Юля у себя в зеркале. Правда, почему она — это она? Была бы она не Юля, а курсант Юрий Шумов! Тогда она (то есть он) взяла бы и не мешкая написала письмо с адресом: «Верхоталье, до востребования, Молчановой Юлии». И все в этом письме объяснила бы честно. Если уж конец всему, то конец. Это лучше, чем так вот маяться…

«Да не очень-то я и маюсь, — сказала она себе. — Что я ему не нужна, это и так понятно, чего уж тут… Просто окончательной ясности нет, оттого и настроение кислое…»

Весело прихромал Фаддейка с альбомным листком.

Юля снисходительно взяла бумагу. И не удержалась — расплылась в улыбке.

Это был хороший портрет. Чего зря придираться, замечательный был портрет. Фаддейка, нарисованный густыми карандашными штрихами, смеялся как живой. И даже искорка в глазу блестела.

— А ты не верила, — усмехнулся Фаддейка.

— Да, хороший он художник, — со вздохом сдалась Юля.

— Это мне на память о нем, — сообщил Фаддейка и потянул листок. Кажется, он догадался, что Юля готова попросить портрет в подарок.

Она смутилась, почуяв его догадку. И недовольно сказала:

— Смотри, повязка на пальце съехала. Правильно мама говорит: растрепа…

РЫЖИЕ КОНИ

Утром, выйдя на крыльцо, Юля услышала небывалое: Фаддейка ревел. Из открытого кухонного окошка доносились всхлипы и канючащий, противный (но, безусловно, Фаддейкин) голос:

— Ну, чего ты сочиняешь, что нету?! Сама говорила вчера, что пенсию получила, а теперь — нету!

Кира Сергеевна отвечала что-то негромко и наставительно.

Фаддейка плаксиво взвизгнул:

— И ничего не дурь! Не понимаешь, а говоришь! Раз я говорю, значит, мне ее надо!

Кира Сергеевна опять сказала что-то ровно и непреклонно. Фаддейка, перебивая себя всхлипами, заголосил:

— Ну, какая еще рубашка! У меня их куча, я их все равно не ношу-у… Ну, чего ты вы-ду-мы-ваешь!..

Юле стало неловко за Фаддейку, и жаль его, и встревожилась она. И подумала, что лучше бы не соваться в чужие семейные дела.

Но не выдержала, шагнула в кухню. Увидала мельком зареванное веснушчатое лицо и стесненно сказала:

— Здрасте, Кира Сергеевна… Фаддей, ты это что?

Он дернулся, отвернулся к окну и, растопырив острые локти, начал мазать ладонями по щекам.

Кира Сергеевна, не повышая голоса, объяснила:

— Новая блажь засела в голове. Увидел вчера в «Детском мире» губную гармошку, гэдээровскую. И вот: тетя Кира, купи! А зачем?

Фаддейка дернул спиной.

— «Зачем, зачем»! Сама, что ли, не знаешь, для чего гармошки делаются?

— Ты погруби мне еще…

Фаддейка опять шумно всхлипнул. Юля посмотрела на его спину с невольным сочувствием. Кира Сергеевна это сочувствие тут же заметила.

— Юленька, да вы не подумайте, что мне жаль, если для дела. Но он же подует в нее полчаса и забросит или отдаст кому-нибудь… У него же ни капли музыкальных данных.

— Ох уж, «ни капли»! — вредным голосом сказал Фаддейка и длинно засопел.

— Ни единой капельки, — решительно повторила Кира Сергеевна. — Юля, вы не слышали еще, как он песни поет? В соседних дворах куры дохнут!

— Тебе чужие куры дороже, чем родной племянник! — с отчаяньем произнес Фаддейка и тихонько завыл. Видимо, его самого потрясла такая мысль.

Но Кира Сергеевна не дрогнула.

— Не куры и не племянник, а семь рублей. Они на дороге не валяются.

— Ну чего ты, «семь рублей» да «семь рублей»! Мама приедет и отдаст!

— Мне отдаст, а тебе задаст. Чтобы не выдумывал. Она сама от твоих песен мигренью страдала.

— Это потому, что у меня голоса нет. А играть я научусь…

— При чем тут голос, у тебя слуха нет!.. Юля, ну как ему объяснить?

— Ох, не знаю, — жалобно сказала Юля. — Фаддейка…

Он обернулся, зыркнул на нее мокрыми глазами и выскочил из кухни.

— Ничего. Развеет дурь и придет, — пообещала Кира Сергеевна. Без особой, впрочем, уверенности.

Позавтракали в неловком молчании. Юля чувствовала себя невольной изменницей перед Фаддейкой, хотя вроде бы причины не было. Наконец она с облегчением ушла из-за стола и отыскала Фаддейку во дворе за поленницей. Он сидел на бревнышке, все еще тихонько всхлипывал и сердито отдирал от колена корочки старых ссадин. Юлины шаги он услышал, но не обернулся, только настороженно шевельнул оттопыренным ухом.

Юля сказала его кудлатому затылку:

— Чего уж так расстраиваться… Ну, хочешь, подарю я тебе эту гармошку?

Фаддейка подскочил, повернул злое измазанное лицо:

— Еще чего! Не вмешивайся в это дело!

Он опять сел спиной. Юля постояла рядом и сказала:

— Ну и пожалуйста…

В библиотеку Юля пришла с нехорошим осадком на душе и работала вяло. Перед обедом дала себе слово не ходить сегодня на почту, а в перерыв, конечно, пошла. Привычно упала духом, узнав, что письма нет, лениво пообедала в «Радуге» и снова села разбирать бесконечный каталог.

В четыре часа с улицы донеслись протяжные звуки, будто на разные голоса сигналил десяток автомобилей. Нина Федосьевна, которая больше всего ценила тишину и порядок, судорожно дернулась к окну. Потом взялась за виски и скорбно сообщила, что «на нас движется Фаддей Сеткин с духовым инструментом».

Фаддейка возник на пороге, и гармошка в его пальцах сияла хромированными боками. Сам он тоже сдержанно сиял, только в глубине глаз угадывалось смущение.

— Выпросил все-таки, — укоризненно сказала Юля.

— Ага, — Фаддейка улыбнулся еще лучезарнее. — Только при одном твердом условии: во дворе и дома не играть. Тетя Кира сказала: «Иди на берег и там репетируй сколько хочешь». — Он задумчиво потянул гармошку к губам.

— Я вполне разделяю точку зрения тети Киры, — поспешно сообщила Нина Федосьевна. — Юленька, вы сегодня провернули такую гору всего! Забирайте музыканта и идите отдыхать.

— И это будет отдых? — Юля выразительно посмотрела на Фаддейку.

Он аккуратно вытер гармошку подолом майки и сунул ее за ремешок. Дурашливо вытянул руки по швам.

— Пошли, Святослав Рихтер, — сказала Юля. — До свидания, Нина Федосьевна. Я уведу его подальше…

Они зашагали по берегу к лестнице, и Фаддейка ворчливо проговорил:

— Между прочим, Рихтер играет на рояле, а не на гармошке.

— Между прочим, я это знаю… Ну, научился чему-нибудь?

Фаддейка уклончиво сказал:

— Не все сразу. Думаешь, это легко?

— По-моему, это ты думал, что легко, — поддела Юля.

— Не… Просто мне очень надо.

— А по-моему, это дурь…

— Не знаешь, так не говори, — огрызнулся он.

Юля примирительно сказала:

— Ну ладно, тебе виднее… Только знаешь что?

— Что? — буркнул он.

— Не обидишься, если скажу?

— Откуда я знаю заранее? Говори уж…

— Все-таки это было ужасно, — со вздохом призналась Юля. — Сегодня утром, когда ты ревел. Даже стыдно смотреть…

— Не смотрела бы, — огрызнулся Фаддейка. Но, кажется, без обиды, а так, для порядка.

И Юля попросила:

— Пожалуйста, не делай так больше, ладно? А то ты на себя становишься непохожий. Будто не Фаддейка, а… не знаю кто.

Он ответил очень неожиданным тоном. На ходу взял Юлю за руку, заглянул в лицо, сказал печально:

— А если нет никакого выхода… Если очень надо, а ничем больше не добьешься, только слезами?

Юля хотела ответить насмешливо, но смутилась. Потемневшие были у Фаддейки глаза, без искорки.

— Неужели уж так тебе «очень надо» было эту гармошку? — неловко сказала она.

— Ты же не знаешь… Мне ведь не просто играть на ней надо, а одну песню выучить. Чтобы запомнить.

— Что за песня?

Он глубоко вздохнул, и при этом вздохе гармошка вывалилась из-за пояска. Фаддейка опять сердито вытер ее о майку.

— Ты вот спрашиваешь… А как я объясню? Названия я не знаю, петь не умею. Вот и хочу научиться мотив играть.

— А слова знаешь? Про что песня-то? Откуда?

— Из телевизора. Я ее два раза слышал. Про рыжего коня…

Два дня Фаддейка не провожал Юлю утром и не заходил за ней вечером. А в открытые окна библиотеки иногда залетали с берега звуки, напоминающие скандальную перекличку катерных сирен. На третий день, собираясь домой, услышала Юля отчетливую и довольно правильную мелодию «Чижика-пыжика». Она обрадовалась: наконец-то Фаддейка достиг ощутимых успехов! И пошла на звуки гармошки через гущу берегового сада.

Фаддейка сидел на лавочке под старым кленом. А рядом с ним — темноволосый пацаненок лет восьми. Аккуратненький такой, красиво подстриженный, в рубашке с рисунком из разноцветных, бабочек. Он-то и наигрывал на Фаддейкиной гармошке.

— Здравствуйте, музыканты, — сказала Юля. Темноволосый музыкантик испуганно встал и протянул гармошку Фаддейке. Тот нахмурился, сунул ее в нагрудный карман на мальчишкиной рубашке с бабочками. Сказал мальчику:

— Договорились же. — И деловито кивнул Юле: — Пошли.

На лестнице Юля не выдержала, усмехнулась:

— Подарил?

— И не подарил вовсе, мы поменялись. Вот на значок… — Он ткнул пальцем в грудь. К оранжевой майке был прицеплен значок с парусным корабликом.

— Ну-ну… — сказала Юля.

— А чего… У него способности, а у меня все равно не получается.

— Тетя Кира задаст тебе за гармошку.

— Да она только рада будет!.. А значок-то смотри какой: шлюп «Восток».

Назавтра, в середине дня. Фаддейка ворвался в библиотеку:

— Юля, включи телевизор!.. Здрасте, Нина Федосьевна, можно включить?

Он кинулся к старенькому «Рекорду» в углу тесного читального зальчика и напугал двух первоклассниц, которые листали «Мурзилку». Прошелся вихрь. Юля грудью легла на разобранные карточки каталога, Нина Федосьевна подняла пальцы к вискам:

— Фаддей Сеткин…

Фаддейка лихо крутил регуляторы.

— Сейчас эта песня будет! Юля! Я дома смотрел, и как раз этот хор начался… Я скорей сюда! Мы успеем! Вот…

На старчески мигающем экране появилась шеренга ребят в белых рубашках и одинаковых жилетиках. Они пели знакомое:

От улыбки хмурый день светлей…

Фаддейка поморщился:

— Это пока не то. Другая песня будет…

Девочка с капроновыми бантами улыбнулась во весь телевизор и голосом отличницы объявила:

— Песня из школьного спектакля «Наш эскадрон». Музыка Володи Хлопьева, слова Игоря Конецкого. Солисты Слава Охотин и Юра Кленов.

Два мальчика Фаддейкиного возраста, переглядываясь и немного смущаясь, подошли к микрофону. Юля сразу решила, что беленький и глазастый — Слава, а растрепанный и большеротый — Юра. Она пожалела, что телевизор не цветной: Юра наверняка был рыжий, вроде Фаддейки.

Ударили аккорды пианино. Фаддейка напружинился, вцепился в спинку стула. Мальчишки разом вздохнули, и голоса их громкие и чистые начали песню, которую Юля никогда не слыхала:

Вновь тревожный сигнал Бьет, как выстрел, по нервам, В клочья рвут тишину на плацу трубачи.

Хор вступил незаметно, не заглушая солистов:

И над дымным закатом Планета Венера Парашютной ракетой повисает в ночи.

Беленький Слава посмотрел с экрана прямо Юле в глаза и запел очень высоко и звонко:

Рыжий конь у меня — Даже в сумерках рыжий, Опаленный боями недавнего дня…

Фаддейка коротко вздохнул. Юра Кленов тряхнул волосами и поддержал Славу:

Как ударит копытом — Искры гроздьями брызжут, И в суровую сказку он уносит меня.

Хор запел:

Эта сказка пришла Вслед за пыльными маршами — Колыбельная песня в ритме конных атак. Детям сказка нужна, Чтобы стали бесстрашными, Взрослым тоже нужна — просто так, просто так.

Совсем незнакомая и немножко странная была песня. И наверно, хорошая, раз у Юли пошел по спине холодок. Мальчишки-солисты переглянулись и запели одни: снова про рыжего коня… А потом опять хор:

И, как знамя, летят Крылья алого солнца, Кони в яростном беге рвут орбиты планет, И по звездным степям Мчится звездная конница… Почему же меня с вами нет, с вами нет…

Фаддейка опять коротко вздохнул и двинул стулом. Незнакомые Слава Охотин и Юра Кленов пели:

Рыжий конь у меня — Даже в сумерках рыжий…

…Когда песня кончилась, Фаддейка решительно щелкнул тумблером. Не хотел он других песен. Лицо его побледнело так, что веснушки казались черными.

— Ну? — требовательно сказал он Юле. — Что? — Он взял ее за руку и утянул к окну.

— Замечательная песня, — сказала Юля. — Что тут говорить…

— Вот видишь… А ты мотив запомнила?

— М-м… Немножко.

— Ты мне споешь потом?

— Ну… какая я певица? И слова я все не вспомню.

— Я их помню, я тебе напишу! Споешь? Мне эта песня знаешь как нужна!

Юля поняла, что не время спорить. Бывает в жизни, что человеку отчаянно нужна любимая песня.

— Я постараюсь, — сказала она.

Фаддейка облегченно вздохнул, как-то обмяк и стал прежним Фаддейкой. Брызнул искоркой из левого глаза и предупредил:

— Имей в виду, я слова тебе сегодня же напишу.

— Ладно… Там очень интересные строчки есть:

И над дымным закатом Планета Венера Парашютной ракетой повисает в ночи…

— Ага… А на Марсе нашу Землю видно, как у нас Венеру. Тоже в лучах солнца. Только Земля — голубая…

* * *

Солнце скатилось за плоские гребни дюн, и голубая звезда переливалась и разбрасывала игольчатые лучи. В сторону заката и звезды рысью шел табун рыжих коней. Вожак точно выбирал дорогу, и лошади, не замедляя бега, огибали песчаные заносы. Их копыта глухо гремели о закаменевшую потрескавшуюся землю. Несмотря на сумерки, гривы отливали оранжевым светом.

Три всадника смотрели вслед табуну.

— И где они берут пищу в этих мертвых местах? — тоскливо спросил молодой воин. Он был из Лесной стороны и не мог привыкнуть к пескам и камню.

— Находят, — отозвался старый Дах. — Есть трава среди песков. Можно прокормиться, если все время быть на ходу, искать.

— Они дикие, у них чутье, — сказал второй воин.

— Не дикие, а одичавшие, — хмуро поправил Дах. — Когда-то у них были хозяева.

— Может быть, скоро во всех краях останутся только одичавшие кони да песчаные кроты, — тихо проговорил тот, что из Лесной стороны.

— Может быть. Если этого захотят Владыки Звездного Круга, — проговорил старый Дах и поплотнее закутался в плащ.

— Владыкам Звездного Круга не до нас, — возразил второй воин. — Он не должен был возражать командиру, но здесь, в глуши, не всегда помнили о дисциплине.

Дах не ответил. Опять приближался ровный гул. Это, обходя пески, шел по каменному плато еще один табун…

ИСПОРЧЕННЫЙ ТЕЛЕФОН

Небо утром оказалось очень синим, но в нем густо бежали маленькие пегие облака с серыми животами. Солнце то и дело выскакивало из облаков, и тогда на сморщенной ветром воде вспыхивали охапки искр. Но все равно было зябко. Ветер дул с севера. Он сгибал проросшие сквозь песок длинные травинки. Юля шла вдоль узкого пустого пляжа и поеживалась.

Песчаная полоса тянулась по плоскому берегу Заречья. Вдоль нее был проложен к мосту деревянный тротуар. На песке рядом с тротуаром сиротливо торчала телефонная будка. Юля каждое утро ходила мимо этой будки и всякий раз думала: «Кажется, это единственный в Верхоталье телефон-автомат, да и тот не работает…»

С металлических переплетов будки чешуей облезала желтая краска. Когда-то сверху донизу будка была застеклена или забрана листами пластика. Но теперь стекол и пластика почти не осталось, и стенки были заделаны кусками фанеры и жести. А внизу на дверце темнел пустой квадрат. Иногда в этом квадрате Юля видела бродячего белого кота со светящимися глазами. Но сегодня кота не было. Зато в темном квадрате переступали и терлись друг о друга ноги в незашнурованных кедах и съехавших морковных гольфах (видимо, эти ноги неласково обдувал залетевший в будку ветер).

Юля удивилась и даже встревожилась: «Что он там делает?» Она чуть не остановилась, но потом быстро прошла мимо и только шагов через десять оглянулась. В боковой стенке был выбит верхний квадрат. В нем Юля увидела Фаддейкин разлохмаченный затылок и плечи. Фаддейка делал то, что и полагается делать в телефонных будках: прижимал к уху трубку и что-то говорил в прикрытый ладошкой микрофон. Долго говорил… Юля недоуменно пошарила глазами по воздуху. Нет, проводов у будки не было. Подземный кабель? Здесь о них, наверно, и не слыхали. Она отошла еще шагов на двадцать и за стволом векового тополя пять минут ждала, когда Фаддейка выйдет из будки.

Он зашагал к мосту, поддавая ногами большущую хозяйственную сумку. Юля подождала еще и заспешила к будке.

Конечно, телефон был дохлый. Снятая трубка ответила каменным молчанием, диск на ободранном кожухе поржавел и еле вращался. Юля пожала плечами, покачала головой. И пошла следом за Фаддейкой, который далеко впереди подпрыгивал, как тонкий оранжевый поплавок на речной ряби.

Она догнала его на мосту. Он не удивился, заулыбался, не сбавляя шага. Ветер трепал красно-апельсиновые вихры.

— Ты куда так рано? — спросила Юля.

Он опять пнул сумку в клеенчатый бок.

— На рынок за капустой. Скоро мама приедет, тетя Кира хочет пирожки с капустой нажарить. Мама их с детства любит. А ты любишь?

— Ага. С молоком… Я тебя в телефонной будке видела. Ты, наверно, на вокзал звонил? Насчет поезда?

Фаддейка перестал улыбаться. Стал смотреть перед собой и словно отгородился дверцей. Наконец сказал:

— Не… Не на вокзал.

— А куда? — рассеянным тоном спросила Юля. Но в душе уже выругала себя за это фальшивое равнодушие и дурацкое любопытство.

Фаддейка шел чуть впереди и будто не расслышал вопроса. Лишь через минуту он сказал сумрачно:

— Телефон же не работает…

Тут уж ничего не оставалось, как удивиться:

— А что же ты там делал?

Он быстро глянул на Юлю через плечо. И вдруг улыбнулся, но не как обычно, а легонько, уголком рта:

— Я так просто говорил. Ну, «как будто»… Играл.

— А! — обрадовалась Юля. Такому простому объяснению обрадовалась и Фаддейкиной доверчивости. — Тогда ясно. А я так удивилась.

Он посопел и сказал, будто оправдываясь:

— По-всякому ведь можно играть… Что такого…

— Конечно… А с кем ты разговариваешь, когда играешь? Или секрет?

— Иногда секрет. Иногда нет…

Юля выжидательно молчала.

Фаддейка пнул сумку усерднее, чем раньше, и тихо сказал:

— Несколько раз с мамой разговаривал… если долго писем нет…

— Это уже не игра, — вздохнула Юля и осторожно взяла его за плечо. — Если нет писем…

— А бывает, что поговоришь, а назавтра письмо.

— Правда?

— Ага! — откликнулся он. И добавил тише: — А еще с Володей иногда разговаривал. Ну, с тем художником. Потому что мы про многое не успели поговорить… И еще с разными людьми…

— Фаддейка… — сказала Юля.

— Что?

— А со мной… когда я уеду, будешь разговаривать?

Он замедлил шаги и опустил голову. Пнул попавшую под кеды арбузную корку. «И кто это ел арбуз прямо на мосту?» — подумала Юля.) Мост пружинил, ветер летел вдоль реки и покачивал его. И хватал за ноги зябкими мохнатыми лапами.

Фаддейка сказал виновато:

— Я же раньше тебя уеду…

— Ой, правда, — опечалилась Юля.

Они перешли мост и по ветхим дощатым ступенькам стали подниматься к воеводскому саду. Из гущи деревьев торчали каменные шатры башен, и вставала над берегом острая Покровская колокольня. Облака летели, и остатки позолоты на маковке загорались короткими вспышками. Фаддейка обогнал Юлю, оглянулся, покачался на шаткой дощечке и сказал:

— Вообще-то мне не хочется уезжать. Тетя Кира могла бы записать меня в здешнюю школу…

— Так оставайся!

— Мама не даст. Боится, что здесь хуже учат, чем в больших городах.

— Наверно, она просто соскучилась по тебе, — заметила Юля.

— В сентябре она все равно на семинар в Москву уедет… А я ведь не все время здесь хотел учиться, а только первую четверть. Здесь осень знаешь какая красивая! Все сады рыжие и красные…

«Как ты», — мысленно улыбнулась Юля.

— Как я, — весело сказал Фаддейка. И добавил уже другим голосом, серьезным: — И как леса на Марсе.

— Какие леса? — удивилась Юля. — На каком Марсе?

— Обыкновенные леса на обыкновенной планете Марс, — проговорил Фаддейка слегка отчужденно.

— Откуда они там взялись? Ученые доказали, что там одна пустыня. Красные пески и камни.

— Да, — сказал он. — А леса где-то тоже еще есть. К северу от пустынь. Тоже красные. Вот такие, — он дернул себя за майку.

— Ох и фантазер ты…

Он снисходительно усмехнулся и не ответил.

На верхней площадке лестницы они остановились передохнуть. Шумели старые березы и клены. Острая колокольня возносилась прямо над головами. По ее шатру пролетали тени быстрых облаков. И по Фаддейкиному лицу, когда он глянул вверх, тоже летели тени и солнечные зайчики.

Глянула на колокольню и Юля.

— А хорошо мы туда слазили, да, Фаддейка?

Он серьезно кивнул. И вдруг сказал:

— Я там ночевал один раз. Год назад.

— Да? А… зачем, Фаддейка?

Он досадливо пошевелил плечами:

— Не знаю я. Чего спрашивать…

— Ну, не сердись. Ты же сам сказал.

— Я не сержусь. Просто я не знаю… Легко объяснять, если одна причина, а если они все вместе, если много их… Ну, во-первых, человек знакомый уехал…

Фаддейка с опущенной головой медленно пошел по садовой тропинке. Юля пошла следом, ни о чем не спрашивая. Оранжевые завитки волос вздрагивали над облупленными Фаддейкиными ушами и на тоненькой шее, покрытой желтым пухом.

— Жил тут мальчишка на каникулах, — сказал Фаддейка, не обернувшись. — То есть не мальчишка, большой уже, из техникума… Мы подружились тогда. Вместе в подземный ход лазили под стеной. Не тот, в который я недавно, а в другой… Потом он уехал, а я… Ну, я же не уехал, остался… У тебя так бывает: когда печально, хочется забраться куда-нибудь?

— Сколько угодно, — торопливо отозвалась Юля. Она обрадовалась, что Фаддейка так ее спрашивает, хотя незнакомый мальчишка из техникума вызвал у нее ревнивую досаду — как художник Володя.

— Вот я и полез… Но это лишь одна причина. А еще много всего было. Хотелось узнать: как это — ночь и высота?

— Поближе к звездам побыть, — понимающе сказала Юля.

— Да нет… До звезд — это разве ближе? Каких-то сорок метров. Просто интересно: что думается, когда весь город спит, а ты выше всех над землей?

— Совсем один, да?

Он опять не согласился:

— Наоборот. Будто вместе со всеми. Внизу-то всех не видать, а тут сразу целый город перед глазами. И огоньки… И поезда бегут… Везде люди. И будто я их всех охраняю, как старинный часовой на башне… А потом еще месяц в небо вылез. Будто мы с ним вдвоем всю землю сторожим…

— А не страшно там одному ночью? Я бы померла от ужаса.

Он помотал рыжими космами:

— Не-а… Я сперва тоже думал, что страшно будет. Вот поэтому еще и полез. Когда страшно, это ведь тоже интересно… Но я забрался, когда еще светло было. Темнеет-то не сразу, и я помаленьку привык.

— Я бы ни за что не привыкла, — искренне сказала Юля.

— Может, привыкла бы… А среди ночи почти все огоньки погасли и месяц куда-то пропал. Я думал: ну, вот теперь будет страшно. А все равно ничего. Потому что звезды сделались яркие-яркие… Вот тогда они в самом деле будто ближе… И тут всякие мысли полезли. Но тоже не страшные…

— А какие?

— Всякие. И тогда та самая мысль первый раз появилась: почему я — это я? Помнишь?

— Помню… Тут уж, конечно, бояться некогда…

Он быстро оглянулся на нее:

— Ага… А потом я Марс отыскал. Сперва думал, что это сигнальный огонек на трубе, на электростанции. А потом смотрю он плывет. Красная такая звезда. Вот жалко было, что бинокль не взял с собой.

— Разве в бинокль планету можно разглядеть?

— Все-таки лучше, чем просто так. Видно, что кружок. На копейку похожий…

Юля вспомнила:

— Когда я маленькая была, у нас дома был альбом про космос. И там цветные снимки планет, и Марс тоже есть. Размером с яблоко. И на нем разные пятна видны, полярные шапки и каналы. Только сейчас ученые доказали, что это обман зрения: на самом деле никаких каналов нет.

Фаддейка сказал спокойно:

— Конечно, нет. Это остатки стен.

— Каких стен? Фаддейка, что ты опять сочиняешь?

— Не сочиняю. Это защитные стены, чтобы удерживать песок, не пускать его на леса и поля. Про Великую Китайскую стену слышала? Вот на Марсе такие же, только еще больше… Но они уже разрушены, потому что люди там тыщу лет воюют и воюют, строить им некогда… Не хочешь — не верь…

Юля чуть не ответила, что она, может, и поверит, если Фаддейка объяснит, откуда он все это взял. Но поняла, что объяснять он не станет. Фаддейке уже хотелось рассказать о другом. Его лицо засветилось.

— А утром такая заря была! И солнце такое… Громадное! И свет по земле, по деревьям как волны. И петухи во всем городе заорали. Целая петушиная симфония… — Фаддейкины глаза сияли, и золотая искра озорно дрожала рядом с янтарным зрачком. — Я тогда знаешь что сделал? Высунулся и тоже как заору по-петушиному! Над всей землей!

Юля засмеялась, представив, как Фаддейка разносит с колокольни бесстрашное «ку-ка-ре-ку!» и волосы пламенеют, будто петушиный гребень.

Он тоже засмеялся:

— Мне даже спать расхотелось…

— А ты что, всю ночь не спал?

Фаддейка поежился:

— Уснешь там… Среди ночи такой кусачий холод сделался…

— А ты не взял ни одеяла, ничего теплого?

— Я телогрейку взял тети Кирину. Да сразу-то не подумал, что она короткая. Закутаешься — ноги торчат, ноги завернешь — спине холодно. Знаешь, как зубами стукал под утро… — Он опять зябко дернул спиной.

— Ты и сейчас зубами стукаешь, — строго сказала Юля. — Почему ты раздетый? У тебя что, кроме этой майки и штанов надеть нечего?

— Просто мне такой цвет нравится.

— Зачем тебе обязательно этот цвет?

— Надо, — строго сказал Фаддейка.

— Надо — не надо, а мерзнуть не годится.

— Да я и не мерзну. Я это… как его… холодоустойчивая порода.

— Ох уж! А сам то и дело сопишь… Вот что, возьми-ка мою ветровку. Это ничего, что длинновата, рукава подогнем.

Юля была уверена, что Фаддейка возмутится: ходить в таком балахоне! Но он только спросил:

— А как же ты?

— У меня в библиотеке куртка есть! — обрадовалась Юля. — Стройотрядовская. Ты за меня не волнуйся.

Просторная коричневая ветровка оказалась Фаддейке до колен.

Он послушно ждал, пока Юля подворачивала рукава. Ветер дергал подол ветровки. Фаддейка запахнул ее на груди, покрутил головой и плечами и сказал со странным удовольствием:

— Как боевой бушлат песчаных пехотинцев Лала.

— Каких пехотинцев?

— Да так. Ты не знаешь, — чуть насупился он. Но тут же улыбнулся. То ли Юле, то ли себе.

Вместе они подошли к библиотеке. С высокого крыльца было видно все Заречье. На плоском берегу, почти у самой воды, Юля разглядела телефонную будку. Отсюда она казалась крошечной.

— Я пошел, — вздохнул Фаддейка. — Тетя Кира капусту ждет… Хочешь, я вечером зайду за тобой?

— Хочу, конечно… Фаддейка, послушай…

— Что?

Не надо было спрашивать, но у Юли как-то вырвалось:

— А с кем ты сегодня разговаривал там, в будке? Если, конечно, не секрет…

Она тут же испугалась, что Фаддейка рассердится на такую назойливость. И решит, чего доброго, что Юля требует откровенности в обмен на куртку.

Но Фаддейка не рассердился. Он только опять пнул сумку и сказал очень серьезно:

— Вот это как раз секрет.

* * *

…Узловатый высохший ствол был добела выскоблен летучим песком. Кора с него давно облезла, ветки осыпались, и лишь пара крепких сучьев торчала, напоминая скрюченные руки. На высоте плеча темнело дупло — будто разинутый рот древнего идола, каких находят иногда в песках Бурого Залесья.

Старый маршал подержал у щеки витую раковину песчаного моллюска и опустил ее в дупло. Сел на коня. Заправил под кожаный нагрудник бороду, чтобы не трепало ветром. Дах молча наблюдал за ним. Он и маршал понимали друг друга без слов. С того дня, как Фа-Тамир взял начальника патрульной сотни в помощники, они не сказали друг другу и сотни фраз. Но сейчас Дах не выдержал. В его широких, не боящихся песка глазах светилось мальчишечье любопытство.

— Вы и правда говорили с ним, Фа-Тамир?

— Да. И не первый раз…

— Сколько чудес в нашем старом мире…

— Он, оказывается, не так уж стар…

Дах молчал, но смотрел вопросительно.

Маршал сказал:

— Сет недоволен, что мы упустили бывшего командира песчаных волков. Это грозит бедами, потому что волк Уна-Тур растоптал обычаи.

— Он не уйдет далеко.

— Может уйти. Он разведчик и знает дороги.

— Мои всадники тоже знают дороги… Сет не вернется?

Маршал не ответил.

Маленькое колючее солнце уже коснулось песков. Дрожали в лиловом небе редкие звезды. В поредевшем лагере и на башнях крепости зажигались огни.

СЕТ

— Ты все-таки ужасно примитивно мыслишь, — заявил Фаддейка. Выдав такую неожиданно солидную фразу, он съежился на подоконнике, подтянув колени к самым ушам, и стал смотреть в окутанный сумерками двор.

Юля фыркнула насмешливо и с обидой. Фаддейка опять повернулся к ней.

— Ну, посуди сама… Я же не утверждаю, что я настоящий марсианин. Просто я говорю, что у меня, наверно, что-то есть… ну, такое, марсианское, в крови. Может, кто-то из предков был марсианин. Прилетел, а вернуться к себе не смог. Еще в прошлые века. Ну, женился тут на ком-нибудь, вот и пошло…

— То Беллинсгаузен, то марсианин, — язвительно сказала Юля. От того, что за окном хмурый вечер, и оттого, что нет письма, было ей грустно, и в грусти этой проклевывалась какая-то ядовитая нотка. И Юля, сама того не желая, подъедала Фаддейку.

У него-то, у Фаддейки, было нормальное настроение, доверчивое. Он пришел, завел задумчивый разговор о том о сем и наконец признался Юле, что он марсианин. Ей бы, дуре, обрадоваться, что он доверил такую тайну, а она хмыкать начала. Будто это даже не она, а кто-то другой в ней сидит. Ну, Фаддейка наконец тоже выпустил колючки. Однако разговор не прекратил, сказал сердито:

— Не хочешь не верь. Только я тебе по правде, а ты…

— Но как ты докажешь, что это правда?

— Потому что я много раз там все видел!

— Ты что, летал туда? Или там родился?

Вот тогда он и выдал ей про примитивное мышление.

Потом, когда еще поспорили и скучная ядовитость у Юли незаметно растаяла, Фаддейка проговорил миролюбиво:

— Может, это по-научному все можно объяснить. Может, это у меня память такая… по наследству… Или как она еще называется, если от предков?

— Генетическая?

— Ага! Как у Аэлиты! Помнишь, она на Марсе сны видела про голубое небо и про земные облака? Потому что ее предки были с Земли. А я, может, наоборот… Конечно, про Аэлиту — это придумано, а со мной по-настоящему. Наверно, с моими предками это все было, а мне вспоминается… Разве так не бывает?

— Ох, Фаддейка… — вздохнула Юля, но уже не насмешливо, а удивленно. И даже чуточку испуганно: за него почему-то испугалась.

А он быстро повернулся, свесил с подоконника ноги, уперся ладонями в косяки и посмотрел Юле в лицо. Темновато так посмотрел, без искорки. И спросил медленно:

— А если это не с предками было, а со мной? А?

— Да ну тебя, — сказала Юля, по спине ее прошел холодок, как тогда, от песни…

А Фаддейка вдруг улыбнулся, постукал пятками по гулкой стене и проговорил уже слегка дурашливо:

— Спорим, что я по правде был на Марсе.

— Не буду я спорить. Если был — расскажи…

— «Расскажи»… Это трудно.

Юля прогнала непонятную зябкую боязливость и, подыгрывая Фаддейке, попросила:

— А ты начни по порядку. Как ты попал туда первый раз?

— Первый раз? Это странно получилось… В общем, я попал туда с марса.

— С Марса на Марс?!

— Ну да… Не с планеты же! Марс — это марсовая площадка на корабле. На мачте. Не знаешь, что ли? А еще жених — моряк на паруснике…

— Фаддей! Я правда за ухо…

— Сама просила — расскажи!

— Не про жениха ведь! Ты сам-то на корабле как оказался?

— Это когда я был юнгой у Беллинсгаузена на шлюпе «Восток».

— Тьфу… — в сердцах сказала Юля.

Фаддейка глянул удивленно. Потом сказал покладисто:

— Ну ладно, не верь. Мы ведь сейчас не про это… Считай, что я так играл… В общем, это было в Атлантическом океане, ночью, когда еще шли в тропиках… Тепло там и темно, и звезды большущие. Я забрался на марсовую площадку, чтобы… ну, короче говоря, так захотелось…

— Как на колокольню, — тихо и уже совсем серьезно подсказала Юля.

— Да! А там… ну, на высоте всегда как-то по-особенному, не то что внизу. И я стал глядеть на звезды, и Марс тоже увидел. Я долго смотрел… А он… Понимаешь, он начал приближаться, только не сразу, сперва незаметно. А потом все быстрее. И превратился в шар, будто красная луна… Знаешь, почему так вышло?

— Почему, Фаддейка?

Он опять поколотил пятками по стенке. Вздохнул:

— Я думаю, потому, что он — Марс, и площадка — тоже марс. Вот они и притягивают друг друга, ведь все родное друг к другу тянется.

— По-моему, это ты к нему тянулся.

— Ну, наверно… раз я марсианин… Потом от него по волнам дорожка побежала, светлая такая, как от луны, только оранжевая. Даже не по волнам, а будто по воздуху, прямо к марсовой площадке. И я уже сам не знаю, как на этой дорожке оказался и бегу по ней… Она твердая такая и звонкая, будто медными листиками посыпана… Сперва мне было хорошо, весело, ничуть не страшно. А потом как-то сразу — холод, небо такое… как паста в фиолетовом фломастере. И красные пески. И камни…

— А дальше?

— Потом много всего случилось… Там и хорошее было, но много печального. Вот ты, наверно, опять скажешь, что я придумываю. А если бы я придумывал, я бы уж что-нибудь повеселее сочинил, побольше интересных приключений и поменьше грустного…

— А что там грустного?

— Много. Потому что планета в то время уже совсем гибла от предательства.

— А кто ее предал?

— Сами люди, ее жители… Потому что воевали, воевали… Если война, это ведь всегда предательство для планеты.

— А почему они воевали?

— Ну, ты задаешь вопросики! Почему люди воюют? Ты у них спроси… Для этого и на Марс не надо летать… Хорошо еще, что там нет урановой руды и они до бомбы не додумались. Да и вообще до всякой взрывчатки не додумались, только луки и всякие метательные машины. Как у нас в древности… Но все равно знаешь сколько народу погибло! Почти вся планета опустела. И стены разрушились. И песок стал засыпать леса и озера… Юль…

— Что?

— А ты могла бы нажать кнопку?

— Какую кнопку?

— Будто не понимаешь.

— А при чем тут кнопка?.. Ты же сам сказал: там нет урановой руды.

— Юль, я ведь не про «там». Я про колокольню.

Юля смотрела встревоженно и вопросительно.

— Я тебе тогда не про все рассказал, как я на колокольне… Там ведь всякие мысли были. Даже дурацкие…

— Ну… какие? — осторожно спросила Юля.

Фаддейка неровно, толчками, сделал глубокий вдох, опять забросил ноги на подоконник и обнял колени. Сказал, уткнувшись в них носом:

— Вот ты представь хорошенько. Город весь спит, огоньков почти нету… И будто вся Земля спит. А я один не сплю, будто у ракетного пульта. И у меня приказ: через пять минут нажать кнопку. И вот уже совсем другая сделается Земля. Половины Земли вообще не будет, только огонь… Ты могла бы нажать?

— Фаддейка, ну ты чего это сегодня? — жалобно сказала Юля. — Зачем про такое?

Он тихо попросил:

— Ты не виляй, а скажи: смогла бы?

— Нет, конечно…

— А если бы тебе расстрел грозил за то, что приказ не выполнишь?

— Ну и… Нет, Фаддейка, все равно не смогла бы.

— По-моему, никто нормальный не смог бы… А ведь есть люди, которые могут. Даже без расстрела, а просто так.

— Это не люди, а психи.

— Я и говорю… Значит, все мы висим на ниточке из-за психов?

— Ну… не такая уж тонкая ниточка, — со старательной бодростью проговорила Юля.

— Юль, а ты согласилась бы умереть, если бы сказали: вот ты сейчас умрешь, а за это на Земле больше никогда не будет войны?

— Конечно, — искренне сказала Юля, хотя по спине опять прошел холодок.

— Я бы тоже. Даже и не испугался бы… Ну нет, испугался бы, но все равно… Юль…

— Фаддейка! Ты все-таки давай дорасскажи про Марс!

— Да что рассказывать. Ты все равно не веришь.

— Почему? Я верю… немножко. Интересно же.

Фаддейка повозился, устраиваясь в окне, как в раме картины. Хмуро усмехнулся:

— Там все таки проще, потому что без бомб. Но все равно обидно…

— Что обидно?

— Они там все такие… храбрые и гордые. Больше всего ненавидят предательство. А сами столько веков предавали всю планету…

— А сейчас? — осторожно спросила Юля. Она уже понимала, что эта сочиненная Фаддейкой сказка стала для него как самая настоящая правда.

Он сказал устало:

— Сейчас, наверно, нет. Они кончили воевать. Может, еще спасут Марс.

— А давно кончили?

— Откуда я знаю? Там другое время… Может, сто лет назад, а может, прошлой осенью…

* * *

Осень тянулась, как серая резина. Солнце не показывалось, и каждое утро было похоже на пасмурный вечер. Не случалось ничего плохого, но хорошего тоже не случалось, и все дни были одинаковы.

Одинаковые уроки, одинаковые разговоры, одинаковые телепередачи, одинаковые замечания в дневнике. И одинаковые мамины упреки крикливые, полные суровых обещаний, но торопливые и потому не страшные.

Во дворе было сумрачно и пусто, лишь одни и те же малыши деловито давили трехколесными велосипедами палые кленовые листья. Эти листья — желтые, как подсолнухи, — были единственными светлыми пятнами. Но их быстро затаптывали…

Самое унылое крылось в том, что все было известно заранее: что будет завтра, послезавтра, потом…

В праздники, а иногда и просто в выходные — если был «повод» — приходили одни и те же гости. Впрочем, иногда появлялся и новый — «интересный» — человек. Но и при новом человеке все шло по старому расписанию.

Нет, мама не требовала, чтобы сын шел спать или смотреть телевизор. Его сажали со всеми за стол, а телевизор выключали, чтобы это «современное бедствие» не мешало «общению».

Общение начиналось с тоста за хозяйку дома, скромного звяканья крошечными рюмками с коньяком («а юным товарищам нальем газировочку…»). После глотка гости с минуту молча брякали вилками о тарелки с закуской, а мама глазами показывала ему, что нельзя взваливать на стол локти и ронять на скатерть салат.

Затем лысоватый и очкастый Виктор Вениаминович, мамин сотрудник по отделу «Станкоэкспорта», хитровато спрашивал:

— А что, леди и джентльмены, пока вы ищете нить светской беседы, не подбросить ли анекдотик?

— Только приличный! — не переставая жевать, вставляла Лариса Германовна — пожилая дама с белой как вата (но не седой) прической, лучшая мамина знакомая.

Виктор Вениаминович воздевал пухлые ладони (мол, разве я способен на неприличие!) и предупреждал:

— Но если вы это уже слышали, останавливайте без церемоний.

Его не останавливали, хотя анекдоты повторялись по три раза. Все вежливо смеялись.

Разговор делался живее, однако новым не становился. Повторялись все те же имена и случаи, решались бесконечно все те же вопросы. И опять сорокалетняя красавица в парике Роза Анатольевна рассказывала историю, как она в Марселе «отстала от своих», не могла отыскать гостиницу, и ее проводил до отеля вежливый офицер с «американского парохода». «Представьте себе, весь в белом, а сам чернехонький! Негр! А говорят, что негров в Америке угнетают!»

Мама возражала, что негров действительно угнетают и что она, когда была в Нью-Йорке… и так далее. Разговор переходил на международные темы, и скоро все сходились на мысли, что «живем на ящике с динамитом, все посходили с ума, и неизвестно, чем все это кончится, но добром-то уж не кончится, это точно…».

Было в общем-то ясно, что насчет «ящика с динамитом» — это серьезно. И казалось глупым (и в то же время уныло привычным), когда Лариса Германовна разрушала светский разговор визгливым криком:

— Эх, да что там, все едино! Не такие мы, что ли, бабы, как все?! Давайте-ка споем лучше! И затягивала, как в фильме, где показывают деревенскую свадьбу:

Хаз-Булат удалой, Бедна сакля твоя!..

Она кричала песню старательно, жмурилась от усердия, и смотреть на ее блестящее красное лицо было мучительно неловко, но люди за столом делали вид, будто так и надо, и добросовестно подтягивали.

…И все это было знакомо и привычно, даже стыд за глупую Ларису Германовну.

И тогда он, чтобы спастись от тоски, начинал вспоминать, как прошлым летом у мамы случился неожиданный недельный отпуск, и они ездили на дачу к знакомым, и несколько дней подряд одни, без надоедливых знакомых бродили по лесу и берегам очень синего озера и катались на лодке. И даже открыли крошечный необитаемый остров с осокой и камышами… И мама наконец-то никуда не спешила… Но кончилось это быстро и как-то скомканно. Однажды утром мама сказала, что на соседнюю дачу приехал человек, который хочет познакомиться с ее сыном.

— Кто? — удивился он.

— Видишь ли… это твой отец.

Почему-то он не почувствовал ничего особенного. Наверно, от слишком большой неожиданности. Только спросил:

— Значит, это неправда, что он погиб?

— Да. Я говорила тебе так, пока ты был маленький.

— А где он был?

— Жил. В Москве… С другой семьей.

— А почему он от нас ушел?.. Или ты ушла? — сумрачно спросил он.

— Он… Когда тебе было полгода.

— Ладно. Я подумаю…

Он думал полдня, и мама не торопила. Наконец он спросил:

— А раньше он почему не хотел познакомиться? Или ты этого не хотела?

Мама сказала очень серьезно:

— По-моему, он не хотел. Я тебя не прятала. Но он ни разу про тебя не спросил, не написал… Хотя, конечно, он знал о тебе кое-что. От общих знакомых.

— А когда мне было пять лет и я лежал в больнице с воспалением, он тоже знал?

— Да… Тогда было очень тяжело, и я написала ему.

— Я подумаю еще часик, ладно?

— Как хочешь…

Через час он сказал:

— Нет, я не пойду. По-моему, он предатель…

— Как хочешь, — опять сказала мама.

— А мы поедем опять на тот островок?

— Обязательно…

Но назавтра маму срочно вызвали на работу.

Впрочем, потом тоже было неплохо, было Верхоталье… Но лето промелькнуло, а осень потянулась, потянулась. Одинаковые дни…

Так было и в тот осенний вечер. Все то же самое. Только, пожалуй, слишком уж то же самое, чересчур! Потому что посреди надоевшей до одурения песни вдруг толкнулась и застучала отчаянная мысль: «Хоть бы что-нибудь случилось! Пусть хоть что! Лишь бы не эта одинаковость… Ну, пожалуйста, пожалуйста, пусть случится!!!»

И грянул в прихожей звонок.

Он показался неожиданно громким. Наверно, потому, что прозвучал в секундной тишине между куплетами песни. И песня подавилась этим звонком. И встревоженная мама при общем молчании вышла из комнаты и уже не очень встревоженная, но удивленная вернулась через минуту. Сказала сыну:

— Там тебя спрашивают… Какой-то пожилой мужчина. А зайти не хочет… Может, ты что-то натворил во дворе?

— Нет, — сказал он спокойно. Очень спокойно. Чтобы отвести подозрения. Потому что сердце бухнуло от тревожной догадки. — Это, наверно, дед Светки Ковалевой. Она болеет, а он ходит по ребятам, домашние задания выспрашивает… Я сейчас…

— Не Светки, а Светы, — сказала мама…

В прихожей гостя не было, он стоял на лестнице у кабины лифта. Прямой, седой, знакомый. Слегка разошелся на груди плащ и приоткрыл панцирь — на нетускнеющей меди горела от лампочки искра.

— Фа-Тамир…

— Мой привет и привет всех иттов вам, сет…

— Привет, Фа-Тамир.

— Кони ждут, сет. Помните, вы обещали вернуться по первому зову?

— Я все помню, Фа-Т… — он вскинул голову и сказал суше: — Да, маршал.

— Значит, вы готовы ехать, сет?

— Я оденусь, ладно? Вечер холодный.

— Я дам вам плащ и шлем.

— Тогда… — Он прислушался. За дверью опять пели. — Идем, Фа-Тамир.

В старенькой школьной форме (в ней он уже не ходил на занятия, а носил ее просто так, дома), в легоньких кедах он с Фа-Тамиром, спустившись на лифте, вышел на холодный и очень темный двор. На детской площадке у спортивного бума, как у коновязи, стояли две лошади. Пофыркивали в сумраке.

Фа-Тамир снял с бревна поводья. Положил руку на седло того коня, что пониже.

— Садитесь, Фа-Дейк. Вам помочь?

Маленький сет народа иттов молча помотал головой.

Все отчетливее, все быстрее вспоминал он то, что было раньше: и густое фиолетово-чернильное небо, и топот конницы, и летящий навстречу красный песок. В теле, в ногах появилась привычная пружинистая сила. Сет Фа-Дейк легко прыгнул в седло.

Плащ и шлем сами собой оказались на нем. Прогудел под копытами асфальтовый двор, метнулись, размазались в желтые полосы огни в окнах, спутались, смешались в клубок и тут же развернулись в темную и широкую ленту-дорогу вечерние улицы. Понеслись совсем близко, у самых щек, звездная пыль, зазвенела от ударов подков невидимая медь.

Плащ вытянулся за плечами, затрепетал.

Фа-Дейк выпрямился в седле, ослабил повод. Конек был резвый, послушный. Но незнакомый.

— А где мой Тир?

— Тир ушел в табун к диким лошадям, сет, — суховато отозвался Фа-Тамир.

— Не уследили?

— Его и не держали, сет. Он тосковал по вам и никого не подпускал к себе.

— Жаль. Теперь его не найти…

— Боюсь, что да, сет.

— Фа-Тамир, — на лету сказал Фа-Дейк с упреком и даже с тревогой. — Зачем ты так? Все «сет» да «сет». Раньше ты называл меня Огонек.

— Да, с… да, мой мальчик. Но сейчас другое дело. Сейчас я посланец короля и должен держать себя, как велит это звание.

— Фа-Тамир! А зачем король зовет меня? Что-то случилось? — наконец не выдержал Фа-Дейк.

— Да… Да, сет. Он хочет попрощаться.

— Но… как попрощаться? Мы же попрощались в тот раз.

— Он хочет попрощаться совсем. Король умирает, Огонек, — сказал маршал.

КРАСНЫЕ ПЕСКИ

Темная дорога кончилась, и вместо звездной пыли понеслась навстречу песчаная пыль. В крошечных летящих крупинках кварца холодное солнце зажигало мгновенные колючие искры.

Копыта застучали по расколотым плитам древней дороги. Фа-Тамир придержал коня. Конь Фа-Дейка сам замедлил шаг. Всадники подъезжали к военному поселку иттов.

Беспорядочный, почти не укрытый от песчаных ветров городок вырос вокруг многобашенной гранитной крепости тауринов за долгие годы осады. Это было скопление потрепанных шатров, конных фургонов и кибиток, хижин, сложенных ив обветренных сланцевых плиток, и шалашей, сплетенных из стрелолиста. Многие шалаши и хижины были крыты трофейными щитами тауринов.

Навстречу Фа-Дейку и Фа-Тамиру, кренясь и поскрипывая, пробежали две песчаные лодки на широких, как бочки, колесах. Пятнистые кожаные паруса лодок округло надувались и гнули тонкие составные мачты…

Воины внешнего оцепления окликнули приехавших и тут же склонили шишковатые шлемы — узнали. Внутренняя охрана уже не окликала: весть о прибытии побежала впереди всадников, как шелестящая песчаная поземка: «Юный сет, избранник короля… Сет Фа-Дейк… Слава Звездному Кругу, он успел…»

Кони пошли неторопливым шагом среди фургонов и кибиток. Женщины устало, но ласково улыбались и кивали всадникам. Воины трогали огрубелыми пятернями медные края шлемов или приподнимали копья:

— Спасибо Кругу, вы вернулись, Фа-Тамир. С прибытием, сет, побед и теплого солнца вам… Привет вам, маршал. Здравствуйте, сет…

Голоса были негромкие и сдержанные. Фа-Дейк молча поднял руку к медному ободку шлема. Потом рука устала, он снял шлем и взял под мышку…

Королевский шатер стоял у подножья сланцевой скалы. Скала обглоданным гребнем торчала среди плоских дюн. Она была похожа на плавник засыпанного песком древнего рыбоящера. Плавник этот защищал шатер от юго-восточных, наиболее пронзительных, ветров.

— Мне идти прямо к королю? — нерешительно спросил Фа-Дейк.

— Конечно, сет, — полушепотом, но строго отозвался маршал.

Четыре воина в блестящих бронзовых панцирях одинаково вскинули копья — салют сету и маршалу. Один взял повод у коня Фа-Дейка. Другому Фа-Дейк отдал шлем.

Перед занавесью шатра он оробело задержал шаг. Нет, он не боялся короля. Здесь Фа-Дейк вообще ничего не боялся. Но он никогда раньше не видел умирающих и не знал, как себя держать.

Занавесь колыхнулась, вышли два бородача в чешуйчатых нагрудниках: сет Ха-Вир — командир королевской оборонной сотни, а с ним мудрый хранитель древностей, летописец и знаток обычаев Лал — старый воин, полковник песчаной пехоты.

Ха-Вир чуть улыбнулся, тронул огрубелой, как подошва, ладонью оранжевые космы Фа-Дейка:

— Приехал… Здравствуй, наш Огонек.

Лал без улыбки, но ласково сказал:

— Войдите, сет, король давно спрашивает о вас.

Рах — Крылатый Зверь Пустыни и Северного Леса, старый король иттов, готовился умереть. Фа-Дейк увидел, что это правда, как только вошел. Лицо короля, обычно бронзово-коричневое, теперь было бледно-желтым. Оно резко, тревожно как-то выделялось на потертой кожаной подушке.

По самую бороду король был укрыт ворсистым плащом с вытертым узором. У правого бока, под локтем, лежал длинный меч без ножен — знаменитый королевский «Носитель молний». Пламя дрожало и потрескивало в плошках с земляным маслом, отблески его горели на прямом отточенном лезвии. Желтый блик светился на неживом выпуклом лбу короля.

Фа-Дейк остановился у входа.

Король умирал, но глаза его были ясные. И глазами он приказал всем выйти, а Фа-Дейку приблизиться. Четыре телохранителя и незнакомый старик в сером балахоне, видимо врач, бесшумно ушли из шатра. Фа-Дейк сделал несколько шагов и встал на колено у королевского изголовья.

Король смотрел в потолок и молчал. Грудь под плащом поднималась, но дыхание было неслышным. Зато слышно было, как снаружи скребут по кожаным стенкам шатра летящие песчинки: ветер был западный, и скала от него не защищала.

Острая каменная крошка попала Фа-Дейку под колено и больно колола сквозь штанину. Однако Фа-Дейк не двигался. Он смотрел на крючковатые худые кисти рук, лежавшие поверх плаща. Маленькому сету было неловко и жутковато. Впервые в жизни он так близко видел умирающего человека, да к тому же оказался с ним один на один.

Долго ли продлится молчание? Или заговорить самому?

Сеты имеют право первыми начинать разговор с королем. Но Фа-Дейк не смел. Да и не знал, что сказать. И горькая тишина давила, давила…

Нет, особого горя Фа-Дейк не чувствовал. Короля он не любил. Уважал его — да. За храбрость и справедливость. Благодарен ему был — за то, что обогрел и приютил в своем стане заблудившегося в красных песках мальчишку. За то, что велел иттам беречь найденыша, учить его здешней жизни и самим учиться у него нездешним премудростям (столь неожиданным у слабого ребенка из неизвестного племени, который был похож на детей иттов лишь песчаным цветом волос). Но любить короля Фа-Дейк не научился. Слишком неприступным и суровым казался великий Рах, слишком озабочен был делами своего народа и бесконечной войной, которую итты вели с тауринами. Фа-Тамир был ближе и проще, хотя и он не отличался щедростью на ласки…

Но король-то любил маленького сета, это знали все.

Король перевел глаза на Фа-Дейка, под усами шевельнулась улыбка. Слабым, но чистым голосом Рах сказал:

— Приехал, мальчик. Хорошо… А я боялся…

— Я торопился, — пробормотал Фа-Дейк. — Фа-Тамир сказал, и я сразу…

— Хорошо, — повторил король. — Надо успеть поговорить. А то вот-вот умру… Время уже…

Фа-Дейк заставил себя посмотреть королю прямо в лицо. И сказал как можно тверже:

— Нет, время еще не пришло. Вы поправитесь.

— Не говори глупостей. Ты, хотя и найденыш, но жил среди нас, значит — итт. Итты не любят пустых слов…

Фа-Дейк виновато опустил глаза.

— Слушай меня, маленький сет…

— Да, великий Рах, — прошептал Фа-Дейк.

— Я помню, как тебя привели в мой шатер. Ты был замерзший, полуголый, иссеченный песком… Ты плакал…

— Да, король…

— Подожди… Ты плакал, и твое лицо было в пятнышках от песчинок. Они и сейчас… остались… Но… ты плакал, а стоять старался прямо. И отвечал на вопросы без страха. И я поверил тебе, хотя ты говорил много странного… Еще раз скажи, Фа-Дейк: в твоих рассказах ты ни в чем не обманывал меня?

Фа-Дейк опять посмотрел в глаза старого Раха.

— Никогда, король.

— Я так и думал… Ты знаешь многое, чего не знают здесь. Теперь это самое главное… Я решил…

Он надолго замолчал. Опять нависла тяжелая тишина, и Фа-Дейк наконец осмелился задать вопрос:

— Что вы решили, король?

— А?.. — старый Рах неловко шевельнулся. — Да… — Он слабым движением сдвинул на груди край плаща. На рубашке, тканной из шелковистого каменного волокна, лежала бронзовая бляшка с обрывками цепочки.

Король шевельнул губами:

— Возьми это.

Фа-Дейк взял. Бляшка напоминала тяжелую медаль с грубо обрубленными краями. Фа-Дейк увидел незнакомые письмена, вставшего на дыбы коня и маленькое лучистое солнце. Он вопросительно глянул на короля:

— Что это, государь?

Негромко, но твердо старый Рах произнес:

— Тарга. Знак верховной власти. Я отдаю эту власть тебе.

— Мне? — изумленно переспросил четвероклассник Фаддейка. — Зачем?

— Потому что я так решил. Не сейчас. Давно.

— Но я… как я буду? Я же… маленький, — шепотом сказал Фаддейка.

Король опять шевельнул под усами улыбку:

— Маленькие бывают порой разумнее взрослых. Я помню себя в десять лет. Я часто удивлялся, как безрассудны большие люди. Потом привык.

— Но меня никто не будет слушать, — чуть не плача сказал Фаддейка.

Король ответил сумрачно и жестко:

— Человека, у которого тарга, будут слушать все. Итты и таурины, и люди Лесного края, и дикие жители песков. Таков общий закон нашего мира.

Тогда юный сет Фа-Дейк осмелился не поверить королю:

— Но если это так… тогда почему вы не стали королем всех-всех? Даже не приказали тауринам сдать крепость!

— Потому что я не знал, что делать потом, — сказал король иттов.

Фа-Дейк удивленно и потерянно молчал. Он только шевельнул наконец ногой и почувствовал короткое, но сладкое облегчение от того, что ядовитая крошка больше не жалит колено.

Король тоже шевельнулся и проговорил теперь с трудом, хрипловато:

— Я мог приказать… А мог десять раз взять крепость приступом, без всякой тарги. А что дальше? Мы все привыкли жить этой войной. Ничего другого не знает никто. Сеты не знают, маршалы не знают. Мудрый Лал не знает…

— А я вообще ничего не знаю, — беспомощно сказал Фаддейка. — Я могу такого наворотить, что еще хуже…

С горькой и какой-то домашней улыбкой король ответил:

— Куда уж хуже-то, мальчик… Итты потеряли дорогу. У нас почти нет детей. Те, кто рождаются, — или не живут, или с пеленок думают о войне. Матери разучились кормить грудью… И не только у нас. Во всех землях…

— В крепости тауринов много детей, — возразил Фа-Дейк. — Помните, их князь Урата-Хал просил пропустить в крепость обоз с едой? Он поклялся, что эта еда только для маленьких.

— Да, я пропустил… Там много детей. Потому что люди живут в крепких домах и тепле. Это пока… Мы возьмем крепость, и воины перебьют всех.

— Воины не тронут мирных жителей! — опять возразил Фа-Дейк. — Итты знают законы войны.

— В крепости нет мирных жителей, — сказал король. Голос его осел и охрип еще больше. — Крепость всегда защищают все ее люди… А у войны нет законов, не надо обманывать себя. В бою кровь ударяет в голову, и мечи рубят всех…

«Я не хочу быть королем, я не могу», — снова хотел заспорить Фаддейка. Но что-то сдвинулось у него в душе, и сет Фа-Дейк тихо спросил:

— Что я должен делать, король?

— Все, что хочешь, мальчик, — выдохнул старый Рах. — Все… Я говорю: хуже не будет…

«А что я хочу?.. Я домой хочу…»

Но тут он вспомнил серые осенние дни, унылое вечернее застолье и собственный крик души: «Хоть бы что-нибудь случилось! Пусть хоть что!..» Круг замкнулся.

Тарга тяжело лежала у Фа-Дейка в ладони. Он опустил ее в нагрудный карман школьной курточки. Шевельнулся, собираясь встать.

— Подожди, — одними губами попросил король.

Фа-Дейк опять замер у королевского изголовья.

— Уже недолго, — прошептал старый Рах. — Побудь… пока я…

Фа-Дейк вздрогнул. За разговором он почти забыл, что время короля уже отмерено. Теперь же предчувствие, что с минуты на минуту сюда придет смерть, прокололо маленького сета тоскливым страхом.

— Не бойся… — через силу сказал король. — Я знаю, ты не видел вблизи, как умирают. Но это не так уж страшно, поверь мне последний раз…

Фа-Дейк мотнул головой и сердито сказал:

— Я не боюсь. — И заплакал.

Он заплакал сразу, взахлеб. Не от страха, а от жалости, которая неожиданно и резко воткнулась в сердце. И от мысли, что через несколько минут они уже ничего не смогут сказать друг другу. Заплакал от несправедливости смерти, которая делает большого, сильного и храброго человека самым беспомощным на свете. Делает его никем. Он не мог остановить слезы и боялся, что король узнает его горькие мысли.

Но Рах улыбнулся и сказал отчетливо:

— Спасибо, малыш… Это добрая примета. Мы разучились плакать, а если кто-то от души плачет над иттом, значит, путь его в другой мир будет легким… хотя какой там другой мир…

Он замолчал, и слышались только Фаддейкины всхлипы.

Король сказал непонятно:

— Не так уж я и виноват…

Потом сделался очень строгим, уперся взглядом в кожаный потолок шатра. Ветер стих, и песок уже не скреб стены. Король сомкнул губы, положил на глаза ладонь, отодвинул локоть. Фа-Дейк перестал всхлипывать и замер в тоскливом предчувствии. Прошла минута, локоть дрогнул и ослаб. Фа-Дейк всхлипнул опять, но тут же отчаянно сжал зубы, встал, краем плаща вытер лицо.

Снаружи раздались беспокойные голоса. Фа-Дейк еще раз посмотрел на короля и вышел.

— Король умер, — прошептал он.

Опять упала глухая тишина. Безмолвие легло на кибиточный город осаждавших, мертвой казалась и крепость, громоздившая в фиолетовом небе башни с неровными зубцами.

Кто-то сказал тихо и значительно:

— К нам идет великий вождь тауринов князь Урата-Хал.

Сдержанный шепот прошелестел в толпе.

Высокий, костлявый и безбородый Урата-Хал шел один, без оружия и доспехов. Крылатый шлем он держал под мышкой, седые пряди шевелились над костистым лбом. Узкое лицо было сумрачным и спокойным. Воины и начальники иттов молча расступились. Таурин остановился перед Фа-Тамиром. Отчетливо, но без надменности он проговорил:

— Здравствуй, маршал. Здравствуйте, итты. Я узнал, что король Рах умирает, и пришел проститься.

— Король иттов умер, — сказал Фа-Тамир. — Сет Фа-Дейк был последний, кто говорил с ним.

Урата-Хал нагнул голову:

— Привет тебе, сет. Примите мою печаль, итты… Я могу побыть с королем?

Итты переглянулись.

— Войди в шатер, князь, — негромко произнес Фа-Тамир.

Урата-Хал скрылся за кожаным пологом. Никто не пошел вслед.

…О чем будет думать вождь тауринов, оставшись наедине с мертвым королем иттов? С тем, кого долгие годы считал врагом и без кого не мыслил своей жизни? Не мыслил, потому что жизнь была постоянной войной, а в войне главным противником был король Рах. Их судьбы переплелись, вражда их давала смысл существованию… И может быть, старый князь будет печалиться об умершем враге, как печалятся о давнем товарище?

А может быть, подумает князь, что и он, Урата-Хал, не вечен в этом мире красных песков и не так уж много осталось дней? Не придет ли мысль: зачем они, эти дни, — те, что прошли, и те, что еще будут? Зачем эта война?

А может быть, он и не станет думать об этом, а будет просто отдыхать в тишине от вечных опасностей и забот. Здесь он в такой безопасности, какой никогда не ведает в крепости. Там в него может попасть пущенная из стана врагов стрела или камень метательной машины, может отыскаться изменник-убийца (хотя и редки такие люди среди тауринов и среди иттов), может рухнуть на голову разрушенный зубец башни… А здесь ничто не грозит старому вождю, появившемуся в стане врагов без меча и панциря. Ни один итт, пусть даже с самой коварной душой, не посмеет нарушить древнего обычая и тронуть безоружного противника, который пришел, чтобы разделить печаль о короле…

Никто из хмурых и опечаленных иттов, столпившихся у королевского шатра, не смотрел на Фа-Дейка. И друг на друга не смотрели. Сейчас каждый остался как бы сам с собой, чтобы в одиночестве пережить печальную весть. Итты переносят горе молча. Фа-Дейк взял у стражника шлем и медленно пошел среди кибиток и шалашей. Он не знал, что делать теперь и что будет дальше. Тоскливо было…

Изредка попадались навстречу молчаливые воины. Некоторые несли ветки стрелолиста и сучья высохших песчаных деревьев. Фа-Дейк понял, что это для погребального костра.

Несли сучья и женщины, но они встречались реже. Их вообще было мало в поселке иттов. А ребятишек не было видно совсем.

Кибиточный городок притих, но все-таки жизнь не замерла окончательно. На краю поселка, у кособокого кожаного фургона, дымили кухонные костры. Две костлявые старухи колдовали над котлом. Одна беззубо улыбнулась Фа-Дейку, спросила:

— Хочешь нашей похлебки, Огонек?

Он покачал головой. Спохватился и ответил, как подобает сету:

— Благодарю, добрая женщина. Мир твоей крыше…

Потом усмехнулся: «Мир…» — и подумал: «А куда это я иду?» Хотел повернуть назад, но услышал за палатками и хижинами слабый вскрик. Странный, вроде бы детский.

Сет Фа-Дейк постоял, нахмурился, надел шлем. Пошел на голос, перешагивая вытянутые по земле оглобли фургонов.

У крайнего шатра стояли воины из сотни конной разведки — песчаные волки. Беседовали, усмехались. Увидели юного сета, любимца короля, подтянулись:

— Привет вам, сет…

— Ходят слухи, что вы последний говорили с королем…

— Что сказал король на прощанье?

Фа-Дейк медленно обвел песчаных волков глазами. Взгляд этот напомнил им, что сету могут задавать вопросы только другие сеты, маршалы или король. Воины притихли. Один, в кожаном шлеме с золоченой стрелкой, видимо командир — неторопливо сказал:

— Примите нашу печаль, сет.

Но никакой печали не было на его широком, неприятно открытом лице с голым подбородком и выпуклыми глазами. И Фа-Дейк не ответил командиру волков. Он помолчал и спросил:

— Здесь кто-то кричал. Что случилось?

Выпуклые глаза сотника стали внимательными, но ответил он небрежно:

— Мальчишку поймали, разведчика из крепости.

Фа-Дейк не выдал интереса и неожиданной болезненной тревоги. Спросил так же небрежно:

— Разве сейчас не перемирие? Урата-Хал в нашем лагере…

Сотник сказал с коротким зевком:

— Еще до перемирия поймали. Да это и неважно.

— Почему неважно?

— Он шел не из крепости, а из песков. Видимо, оставлял там знаки для каравана…

Сотник держался чересчур независимо и не прибавлял в конце фразы слова «сет». Это была явная наглость, волки всегда позволяли себе лишнее. Фа-Дейк не стал делать замечаний, сет не должен опускаться до пререканий с каким-то предводителем дикой сотни. Он только сказал в отместку:

— Я думал, храбрые волки давно перекрыли все караванные пути тауринов…

Он знал, что это не так. Сколько бы ни рыскали в песках и скалах конные патрули иттов, перехватить все караваны они не могли. В непроницаемой тьме песчаные лодки под черными парусами бесшумно бежали по дюнам к крепости. Это посылал осажденным еду и оружие лесной народ, который был давним союзником тауринов. Люди леса научились пользоваться парусами не хуже иттов.

Лодки останавливались в неведомых иттам местах, а оттуда таурины несли груз в крепость тайными подземными ходами. Кое-какие ходы разведчики иттов отыскали и засыпали, но многие еще найти не могли. И крепость держалась долгие годы. И будет держаться бесконечно…

Сотник уязвленно сказал:

— Мы перекрыли почти все пути. Сегодня мальчишка скажет, где была стоянка недавнего каравана. Там у них последняя лазейка, засыплем и ее.

Фа-Дейка опять уколола тревога. Тоскливая, смешанная с неясным страхом. Но отозвался он с рассеянным видом:

— Думаете, он скажет?

Воины гоготнули. Командир тоже не сдержал усмешку:

— Волки умеют развязывать языки даже заржавелым от шрамов тауринским начальникам, которые не боятся ни ядовитых игл, ни раскаленного железа. А этот — сопливый мальчишка, даже меньше вас… О, простите, сет!

Сотник испуганно наклонил голову, но насмешливый огонек в похожих на коричневые лампочки глазах не погас. Фа-Дейк глянул в эти глаза и смотрел в них, пока не заставил сотника потупиться. Теперь Фа-Дейк был просто сет иттов, в нем не осталось ничего от четвероклассника Фаддейки.

Сет сказал:

— Может быть, волки и умеют развязывать чужие языки, но хорошо бы им научиться держать на привязи свои. Не правда ли, сотник?.. Я жду ответа.

— Да, сет, — сквозь зубы выдавил командир волков.

Фа-Дейк медленно пошел от сотника и его воинов, и длинный плащ тянулся за ним, шуршал по камням.

Недалеко от королевского шатра Фа-Дейк встретил Фа-Тамира.

— Отдохните в моей палатке, сет, — сказал маршал.

— Потом… А когда погребение, Фа-Тамир?

— Завтра после восхода…

— Фа-Тамир… Как зовут сотника песчаных волков? Он такой… глаза, как у жабы.

— У кого, сет?

— А, вы не знаете… Ну, такие нахальные глаза. И круглое лицо.

— Наверно, это Уна-Тур… А что случилось?

— Ничего. Он мне не нравится, ведет себя нагло.

— Да. Но он храбр…

— Подумаешь, заслуга, — усмехнулся Фа-Дейк. — Кто из иттов не храбр? Надо еще быть… человеком. Даже если называешься «волк».

— Сейчас жестокое время, Огонек, — вздохнул Фа-Тамир.

Фа-Дейк вздрогнул от неожиданной ласки, поднял глаза.

— Фа-Тамир, они поймали разведчика…

— Да, я слышал уже…

— Я подумал вот что. Когда печаль и погребение, обычай велит делать добрые дела… Может, отпустим его к своим?

— Доброе дело для врага — разве доброе дело? — хмуро сказал маршал.

— Он же еще не взрослый, — виновато проговорил Фа-Дейк. — Разве итты воюют с ребятами?

— Он разведчик. Значит, воин. Законы войны одинаковы для всех.

«У войны нет законов», — вспомнил Фа-Дейк. И тихо спросил:

— Правда, что его будут пытать?

Фа-Тамир отвел глаза. Пожал плечами:

— Если он сразу не скажет то, что знает. Но он ведь не скажет… пока не заставят.

— А что он знает-то? Ну, покажет стоянку и ход, который ему известен. А этих ходов десятки. Что толку?

— И все-таки… еще одну ниточку перережем,

Фа-Дейк угрюмо молчал. Потом спросил, глядя в землю:

— А если бы я попался тауринам, меня тоже пытали бы?

— Едва ли! За сета запросили бы выкуп. Обошлись бы с почетом.

— А если бы я знал тайну, которая важнее выкупа?

Маршал подумал и сказал неохотно:

— Итты не позволят, чтобы вы стали пленником тауринов. Не бойтесь, сет.

— Разве я боюсь? Я не об этом…

Фа-Тамир положил руку на шлем Фа-Дейка.

— Огонек… Волки все равно не отпустят его. Это их добыча, а добычу по закону не может отнять никто. Даже король.

Фа-Дейк вскинул глаза:

— Даже король?

— Да… Кстати, сет, что говорил вам король в последние минуты? Итты ждут, что вы передадите его слова всем.

— Что?.. Я передам, да. Чуть позже, Фа-Тамир.

Он мягко убрал голову из-под ладони маршала и пошел не оглядываясь. Через пять минут он опять был у крайнего шатра. Воины-волки все еще стояли там. Снова подтянулись, глянули на сета выжидательно и вроде бы почтительно.

Фа-Дейк лениво сказал:

— Я хочу посмотреть на пленника, Уна-Тур…

Сотник осклабился: любимец короля удостоил его обращения по имени.

— Как будет угодно сету. Идемте, сет…

Разведчика держали в хижине, сложенной из каменных плит. Уна-Тур отодвинул на щелястой двери бронзовый засов. Пропустил Фа-Дейка вперед.

В хижине было светло, колючее солнце било в широкие щели. Тощий темноволосый мальчишка, ровесник Фа-Дейка, сидел скорчившись в углу на камне. Он был босой, в узких кожаных штанах, стянутых на щиколотках ремешками, в мохнатой безрукавке. Тонкие голые руки в локтях и у кистей были перемотаны за спиной сыромятным ремнем.

Когда вошли, мальчик быстро повернул острое лицо с высохшими подтеками слез. В темных глазах мелькнули по очереди надежда на чудо, испуг, отчаяние. Он опять отвернулся, прижался плечом к стене. Но Фа-Дейк успел разглядеть его лицо. Мальчишка был, кажется, похож… Или показалось?

Или правда он похож на Вовку Зайцева из Фаддейкиного класса? На щуплого Вовку Зайцева, который боялся уколов, и над ним за это смеялись (и было время, Фаддейка смеялся. Сначала. А потом не стал… А потом Вовка уехал). Этот Зайцев боялся уколов и плакал от обид, но обидчиков никогда не называл, если его спрашивали взрослые…

Фа-Дейк оглянулся на Уна-Тура. Сказал, пряча свои мысли под насмешкой:

— Волки стали так осторожны, что одного мальчишку держат связанным…

— Просто забыли развязать, — буркнул сотник. Шагнул к мальчику, чиркнул кривым кинжалом по ремню у локтей. Ремень ослаб, опал. Мальчик пошевелил локтями, освободил кисти. Но на Фа-Дейка и Уна-Тура не смотрел. Коротко, со всхлипом, вздохнул.

— Оставьте нас, — приказал Фа-Дейк сотнику. — Может, я договорюсь с ним быстрее, чем вы… И закройте дверь.

Уна-Тур вышел. Дверь за ним бухнула излишне сердито.

Мальчик не двигался.

Фа-Дейк встал в двух шагах от него. Помолчал, томясь от неловкости, негромко спросил:

— Как тебя зовут?

Мальчик опять не шевельнулся, но ответил сразу:

— Кота…

Или «Хота»? У тауринов такой же язык, как у иттов, но говорят они мягче, с придыханием. Ладно, пусть Хота…

— Хота, ты проводник караванов?

Он медленно поднял лицо. Ну, в самом деле, так похож на Зайцева… Он сказал сипловато:

— Не проводник я… Просто ходил в песках, смотрел, где силки поставить на кротов. Мяса в крепости нет…

— Неправда, ты проводник и разведчик, — тихо сказал Фа-Дейк. — Ты ставил знаки для каравана. И ты знаешь, где подземный ход…

Хота опять опустил голову. Грязными худыми пальцами тер кисти со следами ремня. Зябко шевелил плечами.

«Тебя будут мучить», — хотел сказать Фа-Дейк, но не посмел. К тому же мальчишка это знал сам. Он вдруг проговорил еле слышно:

— Я знаю только один ход. А будут выпытывать про многие…

— Не будут. Всем известно, что каждый разведчик знает лишь один ход, свой… Если покажешь, тебя не будут… я попрошу, чтобы тебя отпустили.

Хота посмотрел прямо в лицо Фа-Дейку мокрыми блестящими глазами.

— Вы же понимаете, сет, что я не могу сказать…

— Ты меня знаешь?

— Да… Я видел вас со стены. Вы ехали на конях вместе с вашим королем… — Он со всхлипом переглотнул и сказал почти умоляюще: — Вы же понимаете, что я не могу сказать, где ход…

Фа-Дейк это понимал. Но понимал и другое: заставят.

Кажется, он не просто подумал, а сказал это. Хота помотал головой, как Вовка Зайцев, когда у него требовали назвать обидчиков. Ощетинился и отчаянно проговорил:

— Я умру, а не выдам. Все равно…

Фа-Дейк вспомнил сотника Уна-Тура и его ухмыляющихся волков. «Не дадут умереть, пока не выдашь», — подумал он. И маленький проводник уловил эту мысль. И съежился, стиснув себя за исцарапанные локти.

Фа-Дейк сам не знал, как не удержался, спросил шепотом:

— Боишься?

Хота сжался еще сильнее и ответил не как врагу и не как сету, а просто как мальчишке:

— А ты бы не боялся?

«Я и сейчас боюсь, — подумал Фа-Дейк. — А чего?»

Пленный проводник опять судорожно глотнул и сказал глухо:

— Мне за маму страшно. Я не выдержу, а она будет мать предателя… Ее будут гонять босиком по острым камням и уморят голодом…

— Разве так бывает? — испуганно спросил Фа-Дейк.

— А как же еще бывает! Только так…

Фа-Дейк сел на камень в трех шагах от пленника.

— Хота…

— Что? — вздрогнул мальчик.

— Не знаю, что… Мне тебя жалко.

Мальчик вскинул мокрые глаза:

— Да?

— Да… Только я не знаю, что делать. — Но он уже знал.

— Дай мне кинжал, — быстро прошептал Хота. — Я заколюсь и тогда ничего не скажу.

Фа-Дейк опять почему-то вспомнил Вовку.

— Ты думаешь, это легко! — сказал он. — Ты не сможешь…

— Я попробую.

— Не сможешь. Сил не хватит.

— Ну… тогда заколи меня ты. Я глаза закрою… А ты потом скажешь, что я на тебя напал, а ты защищался.

— Ты что, спятил? — сказал Фа-Дейк. — Да и нет у меня кинжала. Я… подожди.

Он встал, подошел к двери, притаился на миг и рванул ее. Но волков близко не было, никто не подслушивал. Фа-Дейк встал посреди хижины, скинул плащ, бросил на него шлем.

— Надевай. В этом тебя никто не остановит.

Хота кинулся к плащу. Но не взял его, медленно выпрямился. Покачал головой:

— Нельзя. Тебя убьют.

— Меня? — сказал Фа-Дейк. — Сета? — Он усмехнулся, хотя сердце у него холодело. — Надевай.

Они были одного роста. Шлем закрыл у Хоты волосы и лоб, медный козырек бросил тень на глаза. Плащ окутал мальчишку до пят.

«А ноги все же будут видны, когда пойдет», — подумал Фа-Дейк.

— Постой… — Он торопливо расшнуровал и сбросил кеды. Хота суетливо и неумело завозился со шнуровкой незнакомой обуви. Фа-Дейк помог ему и шепотом предупредил: — Не вздумай идти сразу в пески. Иди сначала через табор, мимо главных шатров. Если окликнут, опусти голову и не отвечай, тогда подумают, что ты… то есть я… очень печальный, и не подойдут. В пески уходи с западного края, там нет сейчас сторожевых волков. А в дюнах — там уж смотри сам.

— В песках меня не поймают, — жарко прошептал Хота. — Я попался тогда по глупости. А теперь — ни за что…

— Все, иди… Прощай…

— Прощай… А тебе ничего не будет?

— Иди, Хота, иди.

— Фа-Дейк, прощай, — с придыханием проговорил Хота. — Мама скажет теперь, что у нее два сына…

Одними губами Фа-Дейк повторил:

— Иди, Хота, иди…

КРАСНЫЕ ПЕСКИ. ПРОДОЛЖЕНИЕ

Со связанными за спиной руками, растрепанного и босого, будто пленного врага, его повели через онемевший от изумления стан. На площадку перед королевским шатром. По пути Уна-Тур несколько раз толкнул его тупым концом копья.

— Плешивый шакал, — сказал Фа-Дейк. — Ты поднял руку на сета.

— Ты не сет, а предатель, — злорадно отозвался из седла Уна-Тур.

— А ты не сотник, а покойник. Через час тебя будут жрать ящерицы-камнееды…

Уна-Тур толкнул его снова, и Фа-Дейк, чтобы не упасть, почти бегом выскочил на площадку — прямо перед Фа-Тамиром, Лалом, сетом Ха-Виром и другими командирами. И сразу вознесся гневный голос Фа-Тамира:

— Что творишь, сотник! Воины, взять изменника! Развяжите сета! Плащ сету!

Три королевских стражника метнулись к Уна-Туру. Тот вздыбил жеребца и яростно завопил:

— Я не изменник! Послушайте же меня, мой маршал!

Кто-то рассек отточенным концом меча ремень на запястьях Фа-Дейка. Фа-Дейк освободил руки, как недавно это делал Хота. Потом швырнул скомканный ремень в лицо Уна-Туру и сказал по-русски:

— Я покажу тебе предателя, паршивая волчья шкура. — Он был так зол, что уже ни капельки не боялся.

Воины окружили сотника, но теперь стояли в нерешительности, потому что он крикнул:

— Клянусь Звездным Кругом, я невиновен, мой маршал! А он — не сет, он предатель.

— Сет — всегда сет, — сказал мудрый Лал и кинул на плечи Фа-Дейка грубый военный плащ. — Лишить сета этого звания может только король. А короля… да будет ровен его путь в дальний мир… теперь у нас больше нет. Выслушаем всех в терпении. Сет Фа-Дейк, скажите нам, в чем обвиняет вас этот человек? Что произошло между вами?

— Да ничего особенного! Просто я отпустил пленного мальчишку!

— Разведчика? — быстро и насупленно спросил Фа-Тамир.

Все молчали. Только Уна-Тур дернулся в седле, хотел что-то крикнуть, но десятник королевской стражи с размаху положил на его плечо руку в боевой чешуйчатой рукавице.

Наконец старый сет Ха-Вир медленно спросил:

— Зачем вы это сделали, Фа-Дейк?

«Потому что мне его жалко!» — чуть не вырвалось у Фа-Дейка. Но он сказал иначе:

— Я не хотел, чтобы в дни печали в стане иттов была жестокость. Волки замучили бы мальчика.

— Это никого не касается! — вскинулся опять Уна-Тур. — Это была наша добыча! Добычу волков не может отобрать даже король!

— Короля нет, — снова напомнил Лал. — Помолчи, сотник.

«Короля нет…» — подумал Фа-Дейк и ощутил в нагрудном кармане тяжесть тарги. До сих пор он о ней почти не помнил, о другом были мысли. Но сейчас наконец пришло ясное понимание: что же случилось на самом деле. Если старый Рах сказал, если он отдал таргу… Значит, правда?

«Но не хочу я! — крикнул себе Фаддейка. — Я не знаю, что делать!»

«Делай что хочешь, хуже не будет…»

Сет Фа-Дейк медленно оглядел всех, кто обступил его. Голова кружилась от усталости и от голода. Честно говоря, хотелось даже заплакать. Но Фа-Дейк скривил губы и отчетливо сказал сотнику:

— Добычу король отобрать не может. Но может сделать голову твою добычей шакалов…

— Но короля нет! — дерзко хохотнул Уна-Тур. Десяток его всадников приближались к шатру.

— Король будет, — сказал мудрый Лал, летописец и полковник песчаной пехоты. — Сеты выберут короля сегодня же, раз великий Рах не оставил преемника.

Фа-Дейк вскинул голову, чтобы возразить, но медленно и тяжело заговорил Фа-Тамир:

— Сеты выберут короля. Но сету Фа-Дейку лучше не участвовать в этом. Пусть Фа-Дейк уходит, пока он сет и никто из иттов не может тронуть его. Выбранный король лишит его звания и защиты.

— Почему? — Фа-Дейк хотел спросить это гневно и громко, но получилось почти со слезами. Как в учительской, когда обвиняют напрасно.

Старый справедливый маршал Фа-Тамир заговорил опять, и слова его падали, как камни:

— Наверно, вы думали, что поступаете справедливо, сет. Но все равно: то, что вы сделали, — измена.

В ответ полагалось швырнуть в лицо обвинителю боевую рукавицу. Но не было рукавицы, да Фа-Дейк сейчас и не поднял бы ее — пудовую, из бронзовых пластин. И какой мог быть поединок у мальчишки с прошедшим через тысячу боев маршалом?

Фа-Дейк сипло от слез спросил:

— Кому я изменил?

— Вы предал и народ и армию иттов.

— Но итты… все люди, все войско, это же такое… громадное. А он был беззащитный. Если бы я не отпустил… я предал бы его…

— Но он враг! — воскликнул кто-то из воинов.

— Он мне не враг. Он… такой же, как я. Дети не воюют с детьми.

— Как же не воюют, — мягко, осторожно как-то возразил Лал. — У тауринов полно разведчиков. У нас… мальчишки тоже помогают воинам. Вы и сами, сет, в прошлом году были в конной стычке.

— Да… дети могут воевать со взрослыми. Взрослые тоже воюют с детьми, они одичали. Но дети не воюют с детьми ни на одной планете — они еще не посходили с ума!

— Вас никто не просил воевать с этим сопляком, — нагло подал голос Уна-Тур. — Ваше дело было не вмешиваться.

Тарга оттягивала карман. Фа-Дейк незаметно, под плащом, вынул ее и зажал в кулаке. И сказал:

— Что-то совсем непонятное происходит у иттов. Сеты стоят, а сотник говорит с ними, не сходя с коня. Уж не стал ли он королем?

— Сойди с коня, сотник! — грозно крикнул сет Ха-Вир.

— Слушаю, сет… — отозвался Уна-Тур. Кажется, с насмешкой. Сделал движение, будто хочет спешиться, но остался в седле. И никто не заметил этого, потому что маршал Фа-Тамир заговорил опять — печально и тяжело:

— Ваши слова, сет Фа-Дейк, говорят о вашем уме. Про ум ваш и доброту знают все итты. Но сейчас вы нанесли нам вред. Ход, о котором знает проводник, остался для нас тайной…

— Подумаешь, один ход! Их полным-полно!

— И все-таки он поможет тауринам продержаться лишние дни.

— Им не придется держаться… Фа-Тамир, я устал стоять босиком на холодном песке, коня мне… — Возникло торопливое движение, Фа-Дейк оставался сетом, и коня подвели немедленно. Того послушного конька, на котором он прискакал сюда. Фа-Дейк прыгнул в седло, и плащ свесился по бокам, закрыв стремена и босые ступни…

— Почему тауринам не придется держаться в крепости, сет? — вкрадчиво спросил мудрый Лал. — Вам известно что-то тайное!

— Ничего тайного. Мы сегодня снимем осаду.

— Великий Звездный Круг! Кто это решил? — воскликнул сет Ха-Вир, храбрый и простодушный воин.

— Я, — сказал Фа-Дейк.

Смеялись все. Сеты смеялись, и простые воины, и сотник Уна-Тур, который так и остался в седле. Один Фа-Тамир не смеялся, он смотрел на мальчишку с печалью. Он любил Фа-Дейка и теперь горько сожалел, что болезнь помутила разум юного сета… Впрочем, болезнь лучше, чем измена…

Тогда Фа-Дейк протянул Фа-Тамиру таргу. И проговорил совсем не по-королевски, а как смущенный четвероклассник, потому что решительность опять оставила его:

— Вот… Это дал король. Он сказал, что теперь я… Он сам сказал, честное слово…

Фа-Тамир стряхнул в песок боевую рукавицу и протянул руку. Но рука эта вдруг замерла, окаменела, не коснувшись бронзовой бляшки.

— Великие силы… — хрипло сказал маршал. — Смотрите, Лал… Точно ли это о н а?

Мудрый Лал встал рядом с маршалом, глянул. Побледнел — загар его стал бледно-желтым. Лал сказал, как и Фа-Тамир:

— Великие силы… — Потом спросил, забыв об этикете: — Откуда она, мальчик?

— Король дал, — пробормотал Фаддейка.

Маршал сурово проговорил:

— Итты! Наш великий король Рах владел таргой. Он передал таргу сету Фа-Дейку вместе с властью.

Сеты, командиры и простые воины сдвинулись молчаливым кругом.

— Тарга ли это? — спросил сет Ха-Вир. — Ведь она исчезла больше ста лет назад, когда правил великий Ду-Ул, разрушитель стен.

— Потому и исчезла, — прошептал Лал.

— Не подделка ли это? — осторожно проговорил молодой, незнакомый Фа-Дейку сет.

— Клянусь всем миром, нет, — тихо ответил Лал. — Эту работу древних чеканщиков подделать нельзя, утерян секрет…

Ха-Вир пробормотал:

— Но если она была у короля, то почему великий Рах…

Маршал Фа-Тамир сурово перебил его:

— Кто смеет задавать вопросы королю? Особенно когда он мертв!.. Сеты, смотрите и отвечайте: есть ли у вас сомнение, что это тарга, знак верховной власти над всеми обитаемыми землями?

Сеты молчали. Наверно, не потому, что было сомнение. Просто никто не решался признать таргу первым.

— Подождите! — вдруг воскликнул Лал. — Вот идет вождь тауринов Урата-Хал… Князь, окажите честь, подойдите к нам для беседы.

Урата-Хал, прямой и печальный, неспешно подошел. На острых красно-коричневых скулах горели блики от низкого вечернего солнца.

Тихо, но очень внушительно Лал произнес:

— Великий вождь, сет и князь тауринов, обращаюсь к вашей мудрости и заклинаю вас вашей честью. Посмотрите и, если можете, скажите нам: что в руке у юного сета Фа-Дейка?

Князь подошел к Фа-Дейку, тяжело загребая песок бронзовой чешуей оторочки плаща. Смотрел и молчал с полминуты. Лицо его не изменилось. Он сказал, кажется, без удивления и устало:

— Клянусь словом и честью, это тарга. Судьба ваша счастлива, итты… Кто же владетель знака верховной власти?

— Тот, кто держит. Иначе не может быть, князь, — отозвался Фа-Тамир.

Урата-Хал посмотрел Фа-Дейку в лицо. Вождь тауринов был так высок, что глаза его оказались вровень с глазами сидящего на коне юного сета. Твердые, но измученные были у князя глаза. И Фа-Дейк опустил свои, не выдержав прямого и печального взгляда.

Урата-Хал проговорил, опустив плечи:

— Ну что же… Ни итты, ни таурины, ни другие люди еще не стали бессмысленными кротами и шакалами, чтобы забыть великие законы предков. Какое будет твое слово, повелитель? Покорившись владетелю тарги, таурины не уронят чести… — Он горько улыбнулся. — Что я должен сделать? Впустить иттов в крепость? Отдать свой меч?.. Хотя сейчас у меня нет меча…

— Нам его и не надо, — давясь от непонятного смущения, пробормотал Фа-Дейк. Таргу сжал в потном кулаке, а кулак спрятал под плащ. И сказал решительней: — Итты не войдут в ваш город… То есть, может, войдут, но без оружия. Мы заключим равный и вечный мир. Больше никогда не будет войны.

Долго молчали изумленные итты, молчал и вождь тауринов. Потом он произнес негромко:

— Все матери тауринов назовут тебя своим сыном, мальчик… О прости, владыка земель.

А мудрый Лал, летописец иттов и полковник песчаной пехоты, спросил:

— Но что же будут делать люди, если война кончится, повелитель?

— Что?! — яростно вскинулся Фа-Дейк. И вскрик его разнесся в вечернем воздухе, который быстро остывал и холодил щеки. — Стены разрушены! Пески везде! Вы… вы же забыли вкус хлеба, едите только мясо кротов и конину, потому что негде сеять зерно! Вы что, сами не видите? Надо строить стены и дороги! Надо, чтобы снова росли леса! Везде, а не только на севере! Надо, чтобы никто не боялся! И чтобы с лесным народом тоже мир!.. Да вы что, сами не понимаете?..

— И что же? — раздался голос наглого сотника Уна-Тура, о котором все забыли. — Значит, воины-волки должны будут ковырять землю и таскать камни, как пленники или трусы, которые не умеют сражаться?

— Ир-Рух, — с облегчением сказал Фа-Дейк десятнику королевской стражи. — Лишите сотника коня и меча. Отправьте его под стражу. После погребения короля и заключения мира напомните мне о нем, я решу, что делать с этим человеком.

Уна-Тур вздыбил заржавшего жеребца и крикнул, оскалившись:

— Твоя тарга — жалкая медяшка! Ты сопливый самозванец! Волки, за мной! Пески не выдадут нас!

Сотник бросил коня прямо на пеших воинов, они отскочили. Всадники-волки поскакали вслед за своим командиром. Опомнившись, бросилась в погоню конная стража…

Ночь пришла звездная и холодная. Темная была ночь, хотя две маленькие луны быстро катились по черно-искристому своду. Фа-Дейк постоял у откинутой занавеси, посмотрел на эти светлые бегущие шарики, отыскал потом глазами знакомое созвездие Ориона, вздохнул и вернулся в теплоту шатра — в запахи земляного масла от светильников и старой меди от панцирей охраны. Лег на расшитые войлоки.

Шатер был Фа-Тамира. Маршал уступил его владетелю тарги, пока в королевском шатре лежит, дожидаясь погребения, великий Рах.

Десять ратников королевской стражи, не шевелясь и, кажется, не дыша, застыли вокруг широкого ложа. Фа-Дейк стеснялся их, но не решился приказать им выйти.

Он лег навзничь, вдавившись затылком в кожаный мешок, набитый шерстью. Тарга лежала в нагрудном кармане и плоской своей тяжестью напоминала о себе.

Фа-Дейк ужасно устал и ни о чем не думал связно…

Вошел Фа-Тамир, снял шлем, спросил:

— Я отошлю воинов, повелитель?

— Ага… — облегченно выдохнул Фа-Дейк.

Ратники неслышно вышли один за другим.

— Осмелюсь ли я просить владетеля тарги… — начал маршал.

Фа-Дейк устало сказал:

— Не надо, Фа-Тамир. Говори по-человечески.

— Хорошо… — Старый маршал сел в ногах у Фа-Дейка. — Ну что, Огонек? Как тебе сейчас?..

— Я не знаю, Фа-Тамир… Я не знаю: что делать дальше?

— А дальше ничего не надо, мальчик. Ты сделал самое главное: остановил войну.

— Но потом я тоже что-то должен делать!

Фа-Тамир покачал седой головой:

— Ничего. Завтра, после погребения Раха, мы объявим иттам и тауринам, что владетель тарги вернулся к себе, в свой далекий край.

Фа-Дейк помолчал. Затем спросил с облегчением, но и с обидой:

— Почему?

Фа-Тамир чуть улыбнулся:

— Ты хочешь найти одну причину? А их много…

— Ну, хоть одну… Скажи!

— Хорошо. Не обижайся, Фа-Дейк, но тебе иногда кажется, что нас нет и ты нас просто придумал…

— Ну и… Ну и какая разница? Вы же все равно есть!

— Конечно… Но вот еще причина: когда вы, сет… прости, Огонек… когда ты думаешь о наших заботах, ты думаешь о своей Земле. Я давно это понял.

— Ну и что? — неловко сказал Фа-Дейк.

— Нет, ничего. Иначе и быть не могло… Но ты еще многого не понял. Не знаешь даже, кто виноват в этих войнах: итты, таурины, лесные люди, жители южных скал? Вожди или простые люди?

— Это я как раз понял, — хмуро сказал Фа-Дейк. — Все хороши.

Раньше, когда жил он в королевском стане и в столице иттов, ему казалось, что итты — самые храбрые, самые честные, самые умные, а таурины виноваты во всем. Это они много лет назад начали войну и до сих пор не хотят признать справедливость иттов. И он радовался, когда случился пожар в крепости врага. И ликовал, когда, оказавшись в случайной схватке среди песков, увидел (правда, издалека), как воины иттов арканами свалили двух тауринских всадников…

А если бы в самом начале попал он не к иттам, а к тауринам?..

А маленький, похожий на Вовку Зайцева Хота разве в чем-то виноват?

Он учился у иттов скакать на коне, метать дротики и читать нацарапанные на тонких кожах старые карты пустынных земель. Но земли принадлежали не только иттам. И карты эти рисовали не итты, а древние художники — общие предки нынешних племен.

Среди песчаных равнин, среди холмов и дюн стояли высокие башни с колоколами, которые оставили нынешним людям неведомые, жившие в незапамятные времена народы — люди тех веков, когда на месте песков шумели кудрявые леса и плескались теплые озера… Ни итты, ни таурины, ни жители окраинных земель не трогали эти колокола даже тогда, когда не хватало меди для доспехов. На Марсе, несмотря ни на что, еще сохранялись давние обычаи: нельзя трогать колокола, нельзя убивать крылатых ящериц, нельзя не повиноваться тарге…

Был суров, сумрачен и дик этот пустынный фиолетово-красный мир, и все же он привязал к себе маленького Фа-Дейка.

Но через несколько месяцев Фаддейка затосковал по дому…

Сейчас Фа-Тамир словно угадал его мысли.

— Вы скоро затоскуете снова, — сказал он. — Вы все равно не сможете остаться.

— Когда затоскую, тогда и уйду, — неуверенно огрызнулся Фа-Дейк.

— Воля владетеля тарги бесспорна… Но лучше бы вам уйти сразу. Для всех людей лучше, Фа-Дейк…

Фа-Дейк опять почувствовал себя виноватым четвероклассником Сеткиным.

— Ну, хорошо, Фа-Тамир. Таргу я оставлю вам…

— Таргу вы возьмете с собой.

— Почему?!

— Фа-Дейк, мальчик мой, люди есть люди, они сильнее обычаев. Очень скоро те, кто поумнее, поймут, что войну остановила не тарга, а общая усталость… А те, кто злее и хитрее, подумают: как много власти может дать маленький кусочек меди! Появится множество подделок. Появятся и те, кто поклянутся, что подделка — настоящая тарга, а вас объявят самозванцем. Это будут люди вроде Уна-Тура и его волков, которые сегодня почти все ушли в пески. Их закон — сила и жестокость…

«Ты и сам не захотел спасти Хоту», — вдруг вспомнил Фа-Дейк.

И опять старый Фа-Тамир словно услышал его мысли.

— Думаете, маршал может все? — спросил он. — И маршалы, и сеты, и короли тоже бывают беспомощны. И вы быстро сделаетесь беспомощным, если останетесь здесь… А если уйдете, мы объявим, что вы унесли таргу и последний ваш закон был: покончить с враждой. Тогда не будет подделок тарги и никто не сможет заставить вас отменить свои слова.

— И получится, что я стал… каким-то священным духом, — невесело усмехнулся Фа-Дейк.

— Вы стане легендой и законом… Хотя бы на некоторое время. И люди отдохнут от вражды и, может быть… может быть, еще что-то смогут спасти…

— «Что-то» или планету? — тихо спросил Фа-Дейк. И представил опять: пески, пески и кое-где на скалистых буграх башни и арки с начищенными летучим песком колоколами.

Старый маршал молчал.

— Фа-Тамир, кто поставил в песках колокола?

Маршал не удивился вопросу. Но и ответа не дал.

— Ты же слышал, Огонек, что про зло никому не известно. Даже мудрый Лал не знает…

— Старые женщины, что готовят для воинов пищу, рассказывали, будто иногда колокола звонят сами собой…

— Это сказка. Про загадки песков много было сказок… Впрочем, кто знает, может быть, и звонят. Но, говорят, это бывает раз в сто лет, в самую холодную и черную ночь… Не знаю, мне слышать не приводилось.

— А как они звонят?

— Я же не слышал… Говорят, медленно, печально. Будто в память о ком-то.

— Похоже…

— Что похоже, Фа-Дейк?

— Видимо, на разных планетах одинаковый обычай — ставить башни с колоколами в память о ком-то… А может быть, это мы поставили их здесь?

— Мы? Итты?

— Да нет, Фа-Тамир, я не о том… Вы правы, маршал, надо ехать. Может быть, еще успею.

— Путь, конечно, тяжел, но не так уж далек. Вы успеете домой к рассвету.

— А вы проводите меня? Я один не найду дорогу.

— Тир знает дорогу…

Фа-Дейк быстро сел.

— Тир вернулся?

— Да, сет. Видимо, почуял, что вы здесь, и пришел в стан. Воины привязали его, он рядом…

Фа-Дейк прыгнул с постели и выскочил из шатра. Высокий конь мягко переступал на песке подковами. Он казался черным, но Фа-Дейк знал, что днем конь — огненно-оранжевый. Даже и сейчас от света крошечных бегущих лун по гриве проскакивали рыжие искорки.

Фа-Дейк протянул ладони, конь радостно фыркнул, потянулся к ним теплыми губами. Фа-Дейк обнял лошадиную морду, прижался к ней щекой.

— Пришел, мой хороший…

Тир постоял, замерев, потом осторожно освободил голову и тихонько заржал, радуясь встрече. Он не знал, что свидание будет коротким…

ВСЕ НЕ ТАК…

Фаддейкина мать приехала рано утром. Юля проснулась в полседьмого и услышала на дворе незнакомый громкий голос. Голоса Фаддейки и Киры Сергеевны она тоже услышала. Они перебивали друг друга. Разговор был шумный, суетливый и, видимо, веселый…

Юля почему-то вздохнула и стала торопливо одеваться.

Познакомились они во время завтрака. Когда Юля вошла в кухню, все уже были за столом, покрытым новой цветастой скатертью (подарок, что ли?). Фаддейкина мать сидела там, где обычно садилась Юля, а Фаддейка устроился рядом. Был он непривычно причесанный, в чистой белой маечке, сдержанный, но его веснушки так и сияли тихой радостью.

Все трое заулыбались навстречу Юле, а Фаддейкина мать сказала:

— Простите, кажется, я устроилась на вашем месте.

— Вот пустяки какие… — сбивчиво ответила Юля и потянула из-под стола четвертый табурет.

Фаддейка коротко засопел, и мать быстро и ласково посмотрела на него.

Она понравилась Юле. Она действительно была красива — той сдержанной красотой, которая не режет глаза, но такая законченная, «стопроцентная», что не к чему придраться. Каштановые волосы, мягкий взгляд, замечательно очерченный рот с крошечной родинкой над верхней губой (словно туда перескочила одна из Фаддейкиных веснушек). Юля всегда любовалась такими женщинами спокойно и без малейшей зависти. Зависть была бессмысленна.

Фаддейкина мать, ласково лучась глазами, сообщила Юле, что ее зовут Виктория Федоровна и что наконец-то она вырвалась из «суеты цивилизации» и несколько дней будет здесь, в тишине, спасаться от своей сумасшедшей работы.

Это известие почему-то слегка раздосадовало Юлю, и она старательно улыбнулась в ответ. Завтрак прошел с ощущением легкой неловкости, хотя улыбки продолжали цвести, а Виктория Федоровна шутливо ругала Фаддейку за сопенье и чавканье.

Из кухни Юля поспешно ушла к себе. Идти в библиотеку надо было только к десяти. Юля написала письмо домой, пришила пуговицы к ветровке, починила босоножку, у которой оторвался ремешок, минут пятнадцать почитала без интереса купленный накануне номер «Огонька» и отправилась на работу.

У калитки она увидела Фаддейку с матерью.

Фаддейка был еще больше непривычный и незнакомый.

Если бы Юля повстречала на улице такого мальчугана — с аккуратно расчесанными (и вроде бы даже подстриженными) оранжевыми локонами, старательно умытого, в отглаженных светлых брюках и голубой рубашке с погончиками, — она обязательно подумала бы: «Ишь какой славный…» Но прежний Фаддейка куда-то исчез. Лишь искорка в левом глазу напомнила о нем, когда ухоженный мальчик улыбнулся Юле.

Виктория Федоровна тоже улыбнулась. И сообщила:

— Мы отправились гулять. Это чудо-юдо обещает таскать меня целый день по каким-то «своим» местам… Имей в виду, дорогой мой, что на колокольню я все равно не полезу…

Фаддейка еще раз пустил привычную искорку и радостно сказал Юле:

— Пошли с нами!

Юля покачала головой и показала часы.

— Ну, тогда завтра! Юль! За грибами! В лесу знаешь сколько груздей!

Глядя на его причесанную макушку, мать плавно сказала:

— Ты, наверно, хочешь, чтобы Юле поставили двойку за практику. Не забывай, что у нее на первом месте должна быть учеба.

— В самом деле, — сдержанно согласилась Юля. Неловко подмигнула Фаддейке и пошла в библиотеку.

В этот день было неожиданно много читателей. То ли соскучились по книжкам за каникулы, то ли просто школьники разом съехались в родной городок из лагерей и гостей перед началом занятий. Кроме того, Юля ходила по двум адресам — искала «должников». Один был в отъезде еще, а второй — восьмилетний большеглазый пацаненок — с перепугу забрался в старый курятник: решил, что за утерянные на рыбалке «Приключения Травки» его сейчас поведут в милицию. Пришлось вместе с бабушкой извлекать ревущего читателя на свет и успокаивать…

В таких делах время летело незаметно. В середине дня Юля сумрачно поклялась себе, что на почту не пойдет. И не пошла. И даже не очень думала о письме, потому что царапала ее другая тревога: из-за Фаддейки. Хотя, казалось бы, что случилось? Мать приехала, отмыла, приласкала, радоваться надо.

«Увезет она его скоро», — печально сказала себе Юля. И сразу же сердито возразила:

«Ну и увезет! Что это, новость для тебя?»

«Не новость, но все равно грустно».

«Грустно не грустно, а все на свете когда-то кончается».

«Как-то не так кончается. Не по-хорошему…»

«Перестань!» — одернула она себя.

Но беспокойство не прошло. И Юля не удивилась, а только еще больше запечалилась, когда пришла домой и увидела на своем крылечке Фаддейкину мать. Не было сомнения, что она поджидала Юлю.

Виктория Федоровна ласково сказала:

— Вот вы и вернулись… Как дела, Юленька?

Юля аккуратно улыбнулась:

— Дела обычные — библиотека. Никакой романтики… Особенно, если смотреть со стороны.

— Вы, наверно, скучаете в здешнем захолустье?

— Некогда скучать-то. Работы невпроворот.

— А по вечерам? Тут и сходить некуда…

— Вы знаете, я домоседка.

— Так и сидите в этой конуре?.. Кстати, как вы там устроились? Можно взглянуть?

— Вполне уютно устроилась, — опять улыбнулась Юля. — Заходите…

В комнате она подвинула Виктории Федоровне единственный стул, сама присела на топчан. Фаддейкина мать со старательным любопытством оглядывала пустые углы и дощатые стены. Молчание затягивалось. Чтобы разбить его, Юля спросила:

— Как погуляли?

— Ох, он умучил меня! Таскал по каким-то развалинам, по зарослям… Брюки изорвал, погон отодрал на рубашке. Я еле дышала, когда вернулась… Представляю, как надоел он вам!

— Почему?

— Он мне только про вас и говорил. Наверно, целые дни от вас не отстает…

— Да что вы, Виктория Федоровна. Днем я на работе.

— Ну, утром и вечером… Вам и отдохнуть-то некогда.

— Он мне ни капельки не мешает.

— Юля… — мягко сказала Виктория Федоровна. — Дело не только в вас… дело в нем.

— А… что случилось? — с неприятным ожиданием спросила Юля.

— Не случилось, но… поймите меня правильно. Эта его привязанность к вам… Он непростой ребенок. Излишне впечатлительный, фантазер. И я, честно говоря, опасаюсь…

— Боюсь, что я все-таки не понимаю вас, — насупленно сказала Юля. На нее навалилась тяжелая неловкость.

— Сейчас я объясню… Думаете, он только с вами так? У него странный интерес к взрослым людям. Он прилипает к ним, морочит головы своими выдумками, мучает вопросами. А потом мучается сам: вспоминает, писем ждет. А какие письма? У взрослых людей свои дела, они забывают мальчишку через неделю после отъезда…

Юля могла сказать, что она Фаддейку не забудет и письма писать станет обязательно. Сама знает, как плохо без писем. Но она понимала, что эти слова Викторию Федоровну не обрадуют. Она только сказала:

— Что поделаешь, раз такой характер…

— Дурацкий характер! — с неожиданной плаксивой злостью отозвалась Фаддейкина мать. И сразу перестала быть красивой. — Я замучилась… Выдумал себе предка-адмирала, переделал нормальное имя Федор (в честь деда!) в какого-то Фаддея. И ведь заставил всех признать себя Фаддеем!.. А эти непонятные слезы по ночам! Спрашиваю: что случилось? Какой-то Вова Зайцев из их класса уехал в другой город. Но они с этим Зайцевым сроду не были приятелями! А он ревет: «Теперь уже никогда и не будем…»

— Выходит, не только среди взрослых он друзей ищет, — вставила реплику Юля.

Виктория Федоровна утомленно замолчала. Юля добавила:

— Бывает, что он целый день с мальчишками носится. Мяч гоняют, плот строят. Шар недавно запустили…

— Ну да, шар! Он писал мне. Марсианский глобус… Вы, наверно, не видели его «Марсианский дневник», он его ни единому человеку не показывает. Я однажды нашла и заглянула…

Юля пожала плечами:

— Чуть не все ребята фантастику сочиняют. Даже в здешней библиотеке куча рукописных журналов.

— Да, но какая фантастика! Знаете, как начинается его тетрадка? «Это самая настоящая правда! Это больше правда, чем наш город, наш дом и я сам. Потому что, если я даже умру, Планета останется. И лишь бы они больше не воевали…» Это в его-то годы! Умирать собрался.

— Это же просто сказка…

— Вот именно. И я очень боюсь, что он вырастет беглецом от действительности.

Юля спросила тихо и с неожиданной злостью:

— От какой действительности? От вашей?

Виктория Федоровна медленно посмотрела на нее и покивала:

— Вот-вот. И вы туда же… А действительность, Юленька, одна. И довольно суровая.

— Не в суровости дело. Тошно иногда от этой вашей действительности, — уже без оглядки сказала Юля. — Скучно среди импортных шмоток, служебной грызни и вечных стараний устроить свою жизнь на зависть другим. И вечного страха за это свое благополучие…

Виктория Федоровна не вспылила, не встала и не хлопнула дверью. Посмотрела с ироническим и грустным интересом.

— Вы, видимо, всерьез считаете меня модной, свободной от мужа дамочкой на престижной должности? Ведет, мол, светскую жизнь, разъезжает по заграницам… А я изматываюсь на работе, мне поперек горла эти поездки… Если бы не они, я бы ни за что сюда сына не отпустила.

— Это не спасло бы его от «ненужных» друзей, — поддела Юля. — Они везде найдутся.

— Вы правы, они везде есть… Я вот про письма говорила. Не все ведь забывают, кое-кто пишет. Видимо, такие же, как он сам. У моего сыночка на этих людей особое чутье. Которые не от мира сего…

— Ну, спасибо, — хмыкнула Юля.

— Ох, только не обижайтесь! Мы же говорим откровенно.

— Да уж куда откровеннее…

— Я мать. И я хочу, чтобы у меня был нормальный ребенок. А пока это какой-то… репейник. С ним даже в гости пойти страшно: или фокус выкинет, или не успеешь мигнуть, как в неряху превратится…

Глядя в потолок, Юля отчетливо проговорила:

— А вы заведите себе пуделя. Его можно причесывать и дрессировать. И модно, если породистый…

«Вот и все, — подумала она. — Придется переезжать в библиотеку. Из этого дома меня сегодня попрут».

Но Виктория Федоровна не рассердилась и сейчас.

— Юленька… Самое простое дело — быть жестокой, — печально сказала она.

Юля сникла. И огрызнулась:

— Вот и не будьте жестокой к Фаддейке, не бросайте на все лето. Он так по вам скучал, а вы…

— Кажется, не очень скучал. Ему было с кем время проводить.

Юля опять разозлилась. А Виктория Федоровна продолжала:

— Его я еще могу понять. Его причуды, фантазии, прилипчивость к чужим людям. В конце концов, он мой сын… Но вам-то зачем это? Что вам сопливый и бестолковый мальчишка с грязными коленками? Вам нужен взрослый и представительный кавалер в расцвете сил и лет…

У Юли от новой, холодной злости будто колючими снежинками зацарапало лицо. Она взяла себя за щеки и с резким смехом сказала:

— Ну, вы договорились! Какие кавалеры? Что, по-вашему, я женить его на себе собираюсь?

— Господи, да при чем здесь это? Опять вы не поняли… Я не умею объяснить, а вы не понимаете. Может быть, поймете потом, когда будут свои дети…

Юля встала.

— Я надеюсь. Надеюсь, что будут. А понять нетрудно и сейчас. Ладно… — И, старательно подбирая официальные слова, она выговорила фразу: — Я учту ваши пожелания и постараюсь свести общение с вашим сыном до минимума.

Виктория Федоровна тоже встала.

— Я только хотела, чтобы… — Она замолчала, махнула рукой и вышла.

Юля легла на постель, прижалась щекой к холодной подушке.

«Юрка… Ну что ты за свинья такая! Юрка, где ты наконец?»

Ночью шумел ветер, было холодно. Дзенькало в раме треснувшее стекло. Юля куталась в одеяло. По крыше стучали ягоды рябины.

ПОРТРЕТ

Утро пришло безоблачное. Оно обещало теплый день. Юля вышла из дома рано, чтобы успеть позавтракать в «Радуге». И еще чтобы не встретить Фаддейку.

Зачем теперь его встречать? Только душу бередить…

Но он сам догнал ее возле будки со сломанным телефоном. Пошел рядом. Такой же, как раньше (только майка выстирана да колючие локти отмыты докрасна). Глянул сбоку беспокойно и требовательно:

— Ты почему завтракать не пришла?

— Не хочется…

— Ты почему завтракать не пришла? — повторил он с той же интонацией, будто первый раз спросил.

Тогда Юля сказала прямо:

— Твоя мама на меня сердится.

Фаддейка фыркнул, будто в нос ему попало семя одуванчика:

— Подумаешь…

— Ничего не «подумаешь»… раз ей не нравится, что ты со мной подружился.

— Я с кем ни подружусь, ей никогда не нравится. Что ж тут делать?

Юля пожала плечами:

— Наверно, слушаться…

— Ага! А я ведь ей не указываю, где какого друга выбирать!

— Фаддейка, — со старательным укором сказала Юля. — Ты так скучал по маме, а теперь так про нее говоришь.

Он слегка сник, но ответил упрямо:

— Ну и буду скучать. А слушаться насчет этого не буду. Она не разбирается… А ты со мной не спорь!

— С тобой спорить, что носом гвозди вколачивать, — оттаивая, проговорила Юля. — Обормот рыжий…

Фаддейка запританцовывал рядом, растянул во всю ширь кривозубую улыбку, засверкал искоркой. Радостно сказал:

— А ты — колокольня!

Они вышли на мост.

— А все-таки тебе влетит от мамы, — с беспокойством проговорила Юля.

— Не-а! Она же добрая!

— Она-то добрая. А ты? Ты любого доброго в рычащего тигра превратишь. Ну посмотри, опять майка скособочилась и шнурки не завязаны!

Фаддейка прищурил правый глаз и по-птичьи наклонил голову: что, мол, еще скажешь новенького? Юля засмеялась. Прежние ниточки опять соединялись между ней и Фаддейкой — как в порванном телефонном кабеле сращиваются десятки жилок, одна к одной.

Фаддейка топал по самому краю моста. Настил покачивался.

— Ох, допрыгаешься, — привычно сказала Юля.

— Не-а… А помнишь, как вброд с тобой переправлялись? Можно еще.

— Вода уже холодная.

— Нисколечко. Я еще купаться сегодня буду.

— Ненормальный, да? И так сопишь без передышки.

— Ну ладно, не буду… Или буду знаешь где? В Березовом лягушатнике, такое озеро в лесу есть. Маленькое, там вода прогретая… В воскресенье пойдем за грибами, и я тебе его покажу.

— За какими еще грибами? — опять засомневалась и загрустила Юля.

Но Фаддейка весело сказал:

— Пойдем, пойдем!

Он проводил Юлю до «Радуги» и ускакал, хлюпая незашнурованными кедами. А у Юли до вечера было настроение, похожее на Фаддейкину улыбку. И чтобы не испортить его, она запретила себе идти на почту. Целый день возилась со стенгазетой «Здравствуй, День знаний!». Привлекла для этой работы двух послушных девочек-читательниц и «трудного пятиклассника» Валерку Лапина, который оказался прекрасным художником.

А вечером, когда Юля вернулась домой, стало известно, что Фаддейка уехал. С матерью.

— Ни с того ни с сего заторопилась, — сумрачно и как-то виновато объяснила Кира Сергеевна. — Фаддей, конечно, сперва ни в какую, да с Викторией много не поспоришь, она тоже упрямая. И билеты, оказывается, еще с утра купила. Куда тут денешься?

Юля потерянно стояла на крыльце. Было холодно. Она поежилась и тихо спросила:

— А он ничего не просил мне передать?

У нее вдруг появилась смешная надежда, что Фаддейка оставил ей на память портрет, нарисованный художником Володей.

— Ничего, — вздохнула Кира Сергеевна. — Он и со мной-то еле попрощался, уехал набыченный…

Юля пошла в свою пристройку.

«Ну, уехал и уехал, — думала она. — Что поделаешь. Может, и лучше так, без всякого прощания…» И было не очень даже грустно. Просто скучно как-то, пусто…

Нет, грустно все-таки. Плохо…

Следующий день Юля работала хмуро и ожесточенно — чтобы не думать ни о чем печальном. Снова поклялась себе не ходить на почту и не пошла. Не будет она больше изводиться. Увезла мать Фаддейку — ну и пусть! Не пишет бездельник Юрка — ну и наплевать, в конце концов! Скоро практике конец, а там новый семестр на носу. А в Октябрьские праздники — поход на Дедов Камень, там такие места…

Юля закончила с ребятами стенгазету, оформила стенд с рисунками, расставила книги на тематических витринах «Наши школьные ступеньки», перебрала картотеку младшего возраста, выдала книги десятку читателей и села заполнять дневник практики… И тут ее сердитая энергия угасла, навалилась печальная усталость. И нельзя уже было ничем занять себя, не было сил приказать себе ни о чем плохом не думать.

Нина Федосьевна приглядывалась, приглядывалась и наконец сказала:

— Юленька, я бессовестная старая карга, я вас замучила…

— Да что вы, Нина Федосьевна!

— Вы за две недели сделали здесь больше, чем все мы за полгода… Вот что, Юля: к Первому сентября почти все готово, и давайте договоримся — завтра у вас выходной.

— Да что я буду делать-то в этот выходной? — с искренним испугом спросила Юля.

— Читать, смотреть телевизор… Бродить по окрестностям с вашим верным оруженосцем.

«Уехал оруженосец», — хотела сказать Юля и перепуганно сжала губы: вдруг поняла, что сейчас разревется. Она торопливо залистала попавшийся под руку номер «Юного техника», и Нина Федосьевна, кажется, что-то поняла. Заговорила тоже торопливо и чуть виновато:

— Ну, а если не хотите выходного, отдохните хотя бы сегодня. В клубе завода очень смешное кино идет, старое. «В гостях у Макса Линдера»… Или сходите на выставку! Во Дворце культуры изумительная выставка. Традиционная, осенняя… Кстати, чуть не забыла! Есть там и портрет нашего милого товарища Сеткина.

— Фаддейкин? — изумилась Юля. — Откуда? — И тут же поняла, что это художник Володя послал или привез портрет, написанный в прошлом году. — Ой, а какой он, Нина Федосьевна?

Та улыбнулась:

— Идите, идите, сами увидите…

Уже у входа в городской Дворец культуры — современную коробку с застекленным фасадом — Юля увидела, что никакого Фаддейкиного портрета здесь быть не может. Потому что ежегодная осенняя выставка была выставкой цветов.

Пожав плечами и досадуя на странный розыгрыш (столь несвойственный Нине Федосьевне), Юля вошла все-таки в вестибюль.

Цветов было великое множество.

Наклонные, уже по-вечернему золотистые лучи вливались сквозь стеклянную стену, и сотни причудливых букетов — маленьких и громадных — светились и переливались оттенками всех красок, которые сотворила на Земле матушка-природа. Цветы были всюду — на полу, на длинных скамьях и столах, на полках вдоль стен. Это было Великое Собрание Цветов. Георгины и астры, нарциссы и гладиолусы, настурции и анютины глазки, роза и садовые ромашки и еще сотни разных представителей цветочного народа собрались, чтобы показать друг другу и всему свету: вот какими мы выросли за лето, вот что сумели!

Юлино настроение подчинилось этому празднику лучей и радужного сияния. Не то чтобы Юля стала совсем веселой, но успокоилась и грустные мысли загнала в дальние уголки памяти. Тихонько вздыхая и улыбаясь, пошла она вдоль рядов с букетами. И удивлялась искусству и хитроумности цветоводов. Хитроумности — потому, что надо было не только вырастить замечательные цветы, но и составить букеты — изобретательно и со смыслом. И придумать подходящие названия…

Сочетания букетов и названий в самом деле часто были неожиданными и точными. «Полет в стратосферу» — золотистый острый гладиолус пробил облако из пушистых белых цветов; «Кармен» — темно-пунцовая роза в окружении узких, похожих на перья листьев; «Салют» — ярко-желтые и красные звездочки в гуще темно-лиловых анютиных глазок… Были забавные названия. Например, «Сорванцы» — несколько растрепанных нарциссов, очень похожих на задиристых мальчишек. Или «Я больше не буду» — тонкий голубой цветок (вроде василька), как провинившийся пацаненок, склонил голову перед большими бело-лиловыми астрами, похожими на рассерженных тетушек.

Встречались букеты и с ласковыми именами: «Подарок маме», «Аленка»…

Посетителей было немного. Шорох подошв и негромкие разговоры не разбивали солнечной тишины. В этой тишине Юля не спешила и подолгу стояла перед каким-нибудь понравившимся букетом: например, перед «Мушкетерами» — четверкой гордых георгинов (у каждого свой характер), перед «Бабушкиным романсом» — большими бледновато-желтыми цветами, похожими на рупоры старинных граммофонов…

Несколько раз у Юли шевельнулась мысль, что если есть «Сорванцы» и «Аленка», то почему бы не оказаться здесь и «Фаддейке». Но странно — догадка эта скользнула по краешку сознания и тут же исчезла.

И Юля вздрогнула, когда с ватманской таблички на нее в упор глянули черные крупные буквы: «Фаддейка Сеткин».

Букет стоял на конце длинной низкой скамьи. Юля смотрела на него с недоумением и досадой. Это была небольшая охапка садовых оранжево-морковных лилий с длинными лепестками. Лепестки усеивала россыпь темно-коричневых крапинок.

Юля не любила эти цветы. Они казались ей нарочитыми, искусственными какими-то. Это была цветочная порода, выведенная не для красоты, а для причуды.

И здесь тоже — что за причуда! При чем тут Фаддейка? Только из-за окраски лепестков? Что за чушь… Кто это придумал?

Морщась, Юля прочитала мелкие буковки под названием: «Женя Зайцева, 5-й класс, школа N 2». «Глупая Женя Зайцева», — подумала Юля сердито и с неожиданной потаенной ревностью. И снова глянула на разлохмаченные рыжие лепестки. И… ничего не случилось (разве что неуловимый поворот головы или новое касание луней), но в тот же миг Юля поняла, что это именно Фаддейка. И никто иной. И ничто другое.

Не было лица, но Фаддейка, озорно, с золотой своей искоркой, глядел на Юлю из путаницы растрепанных вихров и россыпи веснушек.

Это случилось так неожиданно, что она не успела даже удивиться. Она просто засмеялась — тихонько, про себя — от ласковой радости. От такой, будто опять встретила Фаддейку наяву. От ясного сознания, что ничего не потеряно. Ну, пускай увезли Фаддейку, но все равно он есть на свете и все равно они друзья, и никто не отнимет у них этого недавнего августа с его приключениями, печалями и радостями. И встретятся они еще. Обязательно!

А кто эта девочка, эта умница, которая придумала такой замечательный портрет? Женя Зайцева, пятый класс… Наверно, хорошо знает Фаддейку, раз у нее получилось так весело и точно! Надо будет ее разыскать. Это совсем не трудно, в библиотечном абонементе наверняка есть карточка Жени Зайцевой, там все школьники записаны.

Можно будет встретиться и поговорить обо всем, что связано с Фаддейкой, о ребячьих играх, о плаваниях на плоту, о воздушном шаре, похожем на марсианский глобус… А может, Женя знает и о Фаддейкином Марсе?

Этот Марс представился Юле не холодным и покрытым красными песками, а добрым и теплым. Сплошь поросшим вот такими оранжевыми крапчатыми цветами. Над ковром этих цветов, над выпуклым красно-апельсиновым полем под лилово-синим густым небом расстилался в беге огненный конь. И стоял у него на спине Фаддейка — с разметавшимися волосами, в сбившейся рыжей майке, веселый и ловкий. Смеялся, качаясь и взмахивая тонкими руками…

Юля перестала дышать, чтобы удержать в себе это ощущение летящей радости. Украдкой дернула с букета длинный лепесток, спрятала в сумку и пошла из Дворца. И видение мчащегося на коне Фаддейки, чувство его полета несла в себе, как налитый до самых краешков стакан.

Потом это чувство стало, конечно, поменьше и поспокойнее, радость послабее. Но совсем радость не ушла и грела Юлю по дороге к дому…

Со сжатыми губами и независимым видом (хотя и с екнувшим сердцем) прошагала Юля без остановки мимо почты. Спустилась к реке, прошла через мост. Вдоль реки тянул холодный, осенний уже, ветерок, низкое солнце не грело, только рассыпало по воде медную чешую (и Юля вспомнила старые монеты и таргу). А потом, уже на берегу, вспомнила Фаддейкину игру с телефоном… Или не игру? Как он, зябко поджимая ноги и прикрывая ладошкой трубку, торопился сказать что-то в неработающий микрофон… Что он говорил? Кому звонил по лишенному проводов телефону?

А… если и ей попробовать? Поговорить с Фаддейкой?

«Фаддейка, слышишь меня, а? Где ты сейчас?.. А я твой портрет только что видела…»

Юля засмущалась сама перед собой, но удержать себя от странной и печальной этой игры не смогла. Да и не хотела. Боязливо оглянулась. Пусто было кругом. Она потянула ржаво запищавшую дверцу, шагнула в будку. Сняла тяжелую и холодную трубку…

РЫЖИЙ ВЕЧЕР

Она была уверена, что телефон, как и в прошлый раз, ответит каменным молчанием. Понимала, что придется самой представить Фаддейкин голос и все его слова — и тогда станет грустно и все-таки хорошо, придет ощущение ласковой сказки…

Но в наушнике послышался легкий гул, создавший впечатление далекого и громадного пространства. Это пространство было пересыпано легким потрескиванием помех. Юля судорожно вздохнула и придавила трубку к уху. В трубке неожиданно близкий и ясный мужской голос проговорил:

— Ну, кто там еще? Вам кого?

— Мне… Фаддейку, — перепуганно сказала Юля, поражаясь тому, что происходит.

— Деева? Он же уехал! Может быть, Кротова позвать?

— Нет… Сеткина, — пробормотала Юля, изумившись собственной глупости и понимая, что надо немедленно повесить трубку.

— Это кто? — Голос зазвенел раздражением. — Костя, кто там цепляется к линии? Работать не дают!

Голос неизвестного Кости откликнулся из глухой глубины:

— Это, наверно, заречная точка… Эй, отключитесь там, автомат на проверке…

И Юля опустила трубку на рычаг. И заметила в квадрате выбитого стекла, что от будки тянется к столбу черный провод.

Она постояла еще, сама не понимая: огорчается ли, что разговор с Фаддейкой не получился, или все-таки довольна, что в трубке не оказалось мертвой тишины? Потом вдруг вспомнила давнюю детскую книжку о телефонных гномах, усмехнулась и сказала довольно громко:

— Эх ты, Фаддейка-Фаддейка…

— Чего?

Он стоял в шаге от будки.

Это было настолько непостижимо, что Юля, как и там, на выставке, не сумела удивиться. И даже не обрадовалась. Только обмякла как-то и шепотом сказала:

— Батюшки, это ты?

И тут же поняла, что не он. Какой-то мальчишка. И вид-то даже непривычный для Фаддейки: новенькая школьная форма, вязаный красно-синий колпачок…

Но огненные-то клочья, рвущиеся из-под шапки, — чьи?

Взгляд-то с насмешливой искрой — чей? И улыбка-полумесяц! Ой ма-ма-а…

— Это ты?!

Он сказал с ехидцей:

— Это мой прадедушка Беллинсгаузен. Ты что, за сутки разучилась узнавать?

Юля ухватила его за плечи.

— Господи, откуда ты свалился?

— С Марса, — хихикнул он, но тут же заулыбался радостно и хорошо: — С вокзала, конечно! Час назад!

— Да как ты успел-то?

— Очень просто. Приехал в Среднекамск, а через три часа на обратный поезд…

— Один?

— Первый раз, что ли!

— Фаддейка… Ты сбежал?

— Вот еще! Мама сама на поезд проводила… Видишь, и форма на мне, учебники я привез. Первую четверть здесь проучусь…

«Хорошо-то до чего!» — подумала Юля, чувствуя, что все это — как бы продолжение сказки с цветочным портретом. Но тут же кольнула тревога:

— Фаддейка… А как же мама отпустила тебя? Она ведь… ну…

Он вскинул потемневшие глаза и сказал с сумрачной решительностью:

— Хочешь знать как? Очень просто. Полсуток ревел без передыха. — И замолчал, говоря глазами: «Теперь презирай, если хочешь».

— Какой же ты молодчина! — сказала Юля.

Тогда Фаддейка заулыбался опять:

— Ага!

— Нет, ну ты просто… ты волшебник какой-то.

И опять он сказал:

— Ага, конечно. — И добавил деловито: — Пошли домой, чего стоять. Есть хочется.

— Ой, и мне хочется, я сегодня не обедала… Фаддейка…

— Что? — сразу насторожился он.

«Не надо спрашивать», — подумала Юля и, конечно, не удержалась:

— А ты… все-таки почему ты так очень хотел вернуться?

Ой, хорошо, что он не набычился и не ощетинился насмешливыми шипами. Усмехнулся добродушно:

— Тебе опять одна причина нужна, да? А их много.

— Ну… а какие? — сказала Юля уже посмелее.

— Во-первых, из-за тебя… Помнишь, ты обещала мне мотив той песни про коня напеть? Так и не успела. Вот теперь никуда не денешься. — Он стрельнул золотистым глазом.

— Не денусь, — кивнула Юля.

— Во-вторых…!ну,!тут еще с ребятами дела всякие. В-третьих, тете Кире одной скучно. Она ведь не по правде ворчит, что намучилась со мной…

Они шли к дому, Фаддейка глянул на Юлю сбоку быстро и нерешительно. Словно было еще какое-то «в-четвертых», но он стеснялся. Юля терпеливо молчала.

— Боялся, что конь уйдет, — тихо сказал Фаддейка.

— Конь?

— Ага… — Он смотрел теперь на Юлю без всякой усмешки, смущенно даже, но глаза уже не отводил. — Юль… Понимаешь, мне показалось, что я тебя бросил, когда уехал. А если бросил — это все равно что предал…

— Но ты же не виноват был, — с прихлынувшей благодарностью отозвалась Юля. — Ты же не сам!

— Не виноват — это если совсем ничего не можешь сделать. А я все-таки ведь мог… Вот видишь, приехал.

«Умница ты моя», — чуть не сказала Юля, но не решилась и только спросила:

— Фаддейка, а конь-то при чем?

Он поддел новым ботинком валявшийся на досках яблочный огрызок и проговорил с запинкой:

— Ну… это на Марсе обычай такой. То есть примета… Если человек кого-то предал, от него уходит любимый конь… Не веришь?

— Верю, — поспешно сказала Юля и вдруг спросила, поддавшись новому толчку радости: — Фаддейка, а мы слазим еще на колокольню?

— Само собой! — сказал он, будто ждал такого вопроса. — Когда деревья золотые, знаешь какая красота с высоты видится? Я и для этого приехал тоже…

— Да, в самом деле много причин…

— Конечно… Письмо вот одно ждал, а его все не было. А сейчас прибежал с вокзала, заглянул в ящик, а оно есть!

— Важное письмо?

— Еще бы.

Юля вздохнула. Никогда в жизни не бывает, чтобы все хорошо. И несмотря на радость от встречи с Фаддейкой, где-то позади этой радости все равно сидела в Юлиной душе колючая тревога из-за Юрки, из-за непришедших писем. Теперь тревога ожила и, словно проснувшийся игольчатый еж, выбралась из норы на свет. И Юля не сумела загнать ее назад. Грустно (и все же с капелькой наивной надежды, что сказка продолжается) Юля проговорила:

— Фаддейка… Если ты сделал одно чудо, может, сделаешь и другое?

Он не спросил какое. Сразу согласился:

— Давай, попробую.

— Сделай, чтобы от Юрки было письмо, а?

— Не-е… — тут же отозвался он. Насмешливо и даже как-то обидно. — Это я не могу.

— Эх ты…

Он объяснил с непонятной веселостью:

— Если человек — растяпа, тут никакое чудо не поможет.

— Это кто растяпа? — взвинтилась Юля. С удивлением, с обидой и — опять с какой-то капелькой надежды.

— Да уж не я, — хмыкнул Фаддейка.

— А кто?

— А кто своему милому Юрочке вбил в голову, что будет работать в Верхне-Тальской библиотеке? А точного адреса не дал…

— Какой еще адрес, если до востребования! Область известна, индекса я сама не знала, он обещал его на почте спросить. Трудно, что ли?

— Индекс какого города? — сухо осведомился Фаддейка.

— Как какого? Если Верхотальская библиотека, то ой…

— Верхотальская или Верхне-Тальская? — тем же сухим тоном переспросил Фаддейка.

— Ой…

— Может, объяснить тебе, где Верхне-Тальск? На двести кэ-мэ выше по течению. Не слыхала?

— Ой… а… Да это он сам перепутал, дурак такой! Я говорила «Верхотальская»! Ой, Фаддейка, а откуда ты это…

— Кто перепутал, разберетесь сами, — уже с прежней ехидцей хмыкнул Фаддейка. — Он тебе пять писем на этот Верхне-Тальск отослал. Два — из-за границы… И теперь будет отрывать тебе голову.

— Ой, Фаддейка. Ой, миленький, откуда ты это знаешь?

Он пожал плечами:

— Очень просто. От Ксени.

— От… от кого?

— До чего ты бестолковая. От его сестры.

— Ты что… Ты с ней знаком?

— Вот еще! Просто взял и написал письмо. Адрес-то ты мне показывала. Помнишь, на конверте?

— Ох… И что? Что ты написал? — У Юли от радости и от какого-то детского стыда горячим воздухом обдувало лицо.

— Ну, что… Очень просто. — Фаддейка опять пожал плечами и на ходу будто прочитал по листу: — «Здравствуй, Ксеня. Тебе пишет один мальчик, Фаддей Сеткин из Верхоталья. У нас в библиотеке работает на практике студентка Юля Молчанова. Она ждет писем от твоего брата Юры, а их все нет. Она очень волнуется. Напиши, пожалуйста, что известно о Юре. Если он больше ей не хочет писать, лучше уж сразу ей сказать, чем она так мучается…» Вот и все…

— Ух ты, Фаддеище… И она ответила?

— Ох, ну до чего же ты тупая в голове. Я же говорю: сегодня пришло письмо!

— И что в нем?

— То, что Юрочка твой уже два раза звонил из Калининграда и спрашивал: куда ты провалилась? Ни ответа, ни привета…

Чтобы унять булькающую, пузырчатую, как кипящее молоко, радость, Юля поспешно рассердилась:

— Балда он путаная… А ты тоже! Вот натреплю твои ухи!

— За что?! — от души возмутился Фаддейка.

— За письмо!.. Нет, ты молодец, но зачем последние-то слова? Что я мучаюсь…

— Чтобы все было ясно… — и тут, как всегда, хихикнул и подставил оттопыренное ухо: — Дерни и успокой душу. В любовных делах всегда невиноватые страдают.

Юля засмеялась и щелкнула по уху ногтем:

— Пыль отряхни… Ох, какой ты все-таки молодчина, Фаддейка.

— Я-то молодчина. А ты? Почему ты сама не додумалась им домой написать? Или позвонила бы с почты! У них же телефон…

— Я… не знаю, — вздохнула Юля. — Это как-то… ну, не знаю я.

— Сказать тебе, кто ты? — сурово спросил Фаддейка. — Или сама понимаешь?

— Понимаю. Дура, — с радостной покорностью призналась Юля.

Он сказал снисходительно:

— Ладно уж. Во всех книжках написано, что влюбленные всегда глупеют.

Юлина радость быстро успокаивалась. Не то чтобы тускнела, но уже не пузырилась, не фыркала ликующими брызгами, как в первые минуты. В ней появились уже капельки печали. Наверное, оттого, что вспомнились все тревоги, тоскливые мысли… Но без них, без тревог-то, разве проживешь?

— Да не влюбленная я… — грустновато сказала Юля. — Влюбленность — это так… ну, легонькое что-то. А у нас как-то все по-другому. Мы даже на свидания толком не ходили.

— Ладно, сами разберетесь, что там у вас, — откликнулся Фаддейка. — Ты завтра позвони. Юрий уже, наверно, дома, на каникулах.

— Ой, конечно… Фаддейка, а ты покажешь Ксенино письмо?

— Ну… то, что про Юрочку твоего, покажу. Там ведь не только про него.

— На-адо же! — не удержалась она. — Про что же еще?

— Некоторые такие любопытные…

— Ах, простите, пожалуйста, сударь… И когда это у вас с ней успели тайны завестись?

— Да ладно, ладно, — усмехнулся он. — Все покажу, ничего там такого нет. Ты уж испугалась…

— Ох и нахал ты, Фаддей!

Он не стал насмешничать и огрызаться, а объяснил серьезно:

— Там еще про разные морские дела. Ксеня-то в парусной секции занимается… Юль, а Юрин «Крузенштерн» в операции «Парус» первое место занял. У Юры теперь золотая медаль есть победительская. Им всем дали, английская королева вручала.

— Ой, правда? До чего интересно…

— Ага… Только там и плохое было…

— Что? — сразу встревожилась она.

— Во время тех гонок одно судно погибло. Английская шхуна «Маркиза». Ее шквалом перевернуло. Семь человек спаслись, а двадцать погибли. И капитан погиб, и его жена, и сын…

Юля шла молча. В своей радости она не могла полностью ощутить горе из-за утонувшей «Маркизы». Умом понимала, что это ужасно и горько, но настоящей боли не было. Что поделаешь, так уж устроен человек. В мире каждый день гибнет множество людей, и страдать за каждого не хватит никаких душевных сил. И все же Юле было неловко — перед Фаддейкой. Он-то, кажется, печалился из-за погибшей шхуны всерьез. Может быть, потому, что был он потомком отважного моряка?

Или потому, что однажды с высоты взглянул на спящую землю и на миг ощутил тревогу за каждого человека? И сказал себе: может быть, я капелька каждого из них?

А может быть, его беспокоила и печалила не только горькая судьба незнакомой английской шхуны? Что-то еще?

Фаддейка — погрустневший, неулыбчивый — шел и будто прислушивался к дальним голосам и звукам — тем, которые он один различал в тишине окраинной улицы.

Так разведчик в пустом поле чутким ухом ловит шелест пролетевшей птицы или дальний-дальний топот коня…

* * *

…Стан, лежавший в песках вокруг крепости тауринов, поредел. Каменные хижины и шалаши остались, но кибиток и фургонов теперь почти не было. Многие воины вернулись в свои поселки и в столицу иттов, что стояла на границе Песков и Леса. Многие работали на починке Западной стены. Кое-кто ушел в крепость и поселился там. Таурины не спорили, у них в городе осталось мало мужчин.

…Маршал иттов Фа-Тамир, князь тауринов Урата-Хал и полковник легкой конницы Дах ехали по расчищенной от песка дороге, что широким кольцом опоясывала крепость. Подковы отчетливо стучали по плитам. Эхо разбивалось о серые стены и замирало над красными дюнами. Позванивала сбруя, фыркали кони. Потом в эти звуки вмешались другие — непривычные, незнакомые хмурому пустынному миру под фиолетовым небом: сверху, из-за гранитных оборонительных зубцов, долетели звонкие перекликающиеся голоса и смех. Над краем стены всплыли три воздушных шара — ярко-желтый, розовый и пестро-полосатый. Каждый в поперечнике не меньше воинской сажени, что равна древку тяжелого копья. Судя по блеску, шары были из шелковой бумаги, которой таурины оклеивают стены в богатых домах. Снизу качались на шнурах плошки с горящим маслом,

— Что это? — с удивлением и улыбкой спросил Фа-Тамир.

Улыбнулся и князь:

— Дети забавляются, маршал… Они привыкли к миру быстрее взрослых и радуются каждый день. Все улицы теперь в их власти… Дети вспомнили старые игры, устроили на площади театр из старых шатров, а к весеннему цветению каменного кактуса готовят праздник с масками и факелами…

Опять раздались веселые крики, и еще один шар — алый, с разноцветными звездами — пошел вверх, прямо к маленькому лучистому солнцу.

— Пусть играют, — сказал Урата-Хал. — Может, и мы, глядя на них, скорее привыкнем к тому, что жизнь теперь безопасна.

— Не совсем безопасна, князь, — вздохнул и нахмурился маршал. — Вы и сами знаете, что недавно дикие всадники опять напали на парусный караван…

— Да, знаю… Ваши песчаные волки никак не успокоятся.

— Они не наши, они вне закона, это вам известно, Урата-Хал, — резко ответил Фа-Тамир. И, почувствовав неловкость от этой резкости, перенес недовольство на полковника: — Я удивляюсь, Дах, что твои всадники до сих пор гоняются за Уна-Туром, как слепой шакал за юркими ящерицами. А ты говорил, что вы знаете в песках все дороги.

— Уна-Тур схвачен, маршал, — неохотно отозвался Дах.

— Да?! Когда же!

— Сегодня утром, маршал. Часть людей его ушла, но Уна-Тура и трех волков поймали.

— Где он? Я хочу поговорить с ним, прежде чем его вздернут на копья.

— Простите, маршал. Я готов к вашей немилости, но… мои люди изрубили пленников.

Фа-Тамир осадил коня и в упор посмотрел на старого полковника. Дах сидел в седле согнувшись и опустив голову.

Фа-Тамир медленно спросил:

— Я правильно понял? Сперва схватили, а потом… изрубили? Безоружных!

— Да, маршал. Я не смог удержать их…

Фа-Тамир сказал без гнева, скорее пренебрежительно:

— Зачем эта дикость? Особенно теперь, когда нет войны… Или твои всадники, Дах, превратились в таких же зверей, как волки Уна-Тура?

— Я… — начал Дах, но Фа-Тамир повысил голос:

— Или в сотнях легкой конницы уже нет повиновения и порядка?

— Есть повиновение и порядок, маршал… Но на этот раз я не успел… Воины кинулись на волков сразу, когда увидели, что они сделали с мальчиком…

— С мальчиком?

— Да… Волки поймали мальчика-таурина, который на рассвете пошел в пески ставить силки на кротов.

Князь Урата-Хал встревоженно поднял голову. Дах говорил, не решаясь взглянуть на него:

— Уна-Туру было известно, что мальчик знает подземный ход из песков в крепость. Они хотели, чтобы он показал… Думали во время праздника ворваться в город и устроить резню. Им ведь не откажешь в дикой дерзости, особенно сейчас.

— Мальчик не выдал? — тихо спросил Урата-Хал.

— Мальчик не выдал, князь.

С полминуты всадники ехали молча.

— Почему же в городе никто не знает об этом, даже я? — сумрачно спросил Урата-Хал.

— Утром мой гонец не нашел вас в крепости, князь. А без вашего позволения он не решился никому сообщить печальную весть. Хотел сказать только матери мальчика, но узнал, что две недели назад она умерла… Может быть, и к лучшему, князь. Ее горе было бы страшнее смерти.

— Значит, вам известно имя мальчика?

— На его маленьком кинжале было выбито тауринской клинописью: «Хота-Змейка».

— Ххотаа, — с акцентом повторил Урата-Хал. — Мальчика мы похороним в храме Звездного Круга, где лежат великие предки тауринов. Его именем матери будут называть своих первенцев.

— Простите, князь, — сумрачно проговорил Дах. — Мы не знали, что мать мальчика умерла, и боялись, что она увидит, как волки обошлись с ее сыном. Мы похоронили его в песках, у приметного камня, по тауринскому обычаю — в воинском плаще и с кинжалом.

— Ну что же… — Урата-Хал помолчал и снял шлем. То же сделали оба итта. Князь тауринов сказал им: — Наш обычай не велит беспокоить тех, кого уже приняли пески. Пусть мальчик лежит там. Каждый из тауринов принесет на его могилу большой камень, и вырастет курган выше самой высокой колокольной башни…

— Итты принесут тоже, — отозвался Фа-Тамир. — Прими нашу печаль, князь…

Урата-Хал медленно кивнул и вдруг сказал непонятно:

— Может быть, есть в этом знак судьбы.

— Какой знак, князь? В чем?

— В том, что прекратил эту войну ребенок и последней кровью этой войны была тоже кровь ребенка… Может быть, судьбе достаточно этой жертвы, и она будет милостива к людям?

— Люди сами делают свою судьбу, — возразил Фа-Тамир. — И люди есть всякие. Остатки сотни песчаных волков будут еще долго рыскать в дюнах, и кровь, наверно, не последняя… Это я не в упрек тебе, Дах. Просто хочу сказать, что рано закапывать все мечи… И послушайте мой совет, великий Урата-Хал…

— Слушаю, маршал.

— Не разрешайте детям выходить из города без охраны. Да и взрослые пусть не ходят в одиночку.

— Я уже понял это… но меня беспокоит вот что, Фа-Тамир. Почему вы позволили юному Фа-Дейку уехать так спешно и совсем одному?

— Как я мог что-то позволить или не позволить владетелю тарги? — улыбнулся Фа-Тамир. — Это была его воля.

— Да. Простите, я не так сказал… Но, говорят, путь его на дальнюю родину долог и труден, а с мальчиком не было даже самой малой охраны…

— Его конь знает короткий путь. На том пути нет врагов…

— А верно ли говорят, что юный Фа-Дейк больше не вернется к нам?

— Почему же… Он, может быть, вернется, но не скоро.

— А правдивы ли слухи, Фа-Тамир, что родом он с той голубой звезды, которая так ярко светит нам на заре?

— Это правда, Урата-Хал, хотя похоже на сказку.

— Жаль, — сказал великий вождь тауринов.

— Почему же, князь?

— Хотелось, чтобы он был кровным братом наших детей…

— Он и так брат, — непривычно мягко сказал старый маршал. — Все мы дети одного солнца.

— Это верно. И все-таки жаль.

Фа-Тамир медленно проговорил:

— Странную вещь сказал мне сет Фа-Дейк, когда мы прощались на краю Стана… Я был опечален разлукой и не задумался тогда над его словами…

— Что же он сказал, маршал?

— Я не точно запомнил, да и сам он говорил сбивчиво… По-моему, вот что: «Может быть, и нет разных планет, а есть только одна на разных оборотах Звездного Круга… Мне трудно это объяснить, Фа-Тамир, я ведь еще мальчик… Но, может быть, мы жители одной земли, только в разное время…»

— Что-то подобное слышал я от наших старцев, которые хранят в тайных подвалах древние книги. Но отчего такие мысли пришли в голову ребенку?

— Он говорил и дальше… «Я очень боюсь, Фа-Тамир, что это в недалекое от меня время люди превратили планету в пески. А потом поставили в память о всем, что было, колокола. Те, что стоят сейчас в песках. Их и при мне было на Земле уже немало… Я должен вернуться, должен успеть, Фа-Тамир».

— Что же хотел он успеть сделать?

— Я спросил его. Он сказал: «Хоть что-то». Но в большом жестоком мире что может сделать мальчик!

Они с минуту молчали, и было тихо, лишь стукали о камень копыта да в отдалении звучали над стенами ребячьи голоса.

Вождь тауринов Урата-Хал произнес наконец:

— Мальчики могут многое… Фа-Дейк сказал слово о мире, и стал мир.

— Фа-Дейку дала силу и власть тарга, — уклончиво заметил маршал. — Дело не в мальчике, а в законах и обычаях нашей планеты.

— Тарга до этого была у многих, а слово сказал мальчик…

— Это так…

— А иногда не надо и слова. Хота-Змейка лишь молчал, и потому жив целый город.

— Вы правы, князь. Но я говорил о другом. Что мог сделать Фа-Дейк там, у себя, если он действительно умчался на своем Тире в древние времена? Кого мог спасти? Кому помочь? Что изменить?

— Кто знает. Когда колеблются весы, один смелый шаг, одно хорошее дело может стать последней крупинкой на чаше добра…

— Боюсь, что он не сумел бросить эту крупинку…

— Почему же?

— А потому, князь, что если бы он успел, все было бы иначе. Не было бы этих песков. Не было бы мертвых лесов… И нас с вами не было бы тоже, вместо нас родились бы другие люди.

— Кто знает… — опять сказал Урата-Хал. — Может быть, мы есть как раз потому, что он успел. Иначе могло не остаться никого…

Фа-Тамир устало проговорил:

— Все осталось… И мы, и пески. И колокола…

* * *

Фаддейка тряхнул головой, глянул на Юлю и улыбнулся. Глаза его опять золотисто просветлели, но в глубине их еще пряталась печаль.

Чтобы прогнать эту печаль, Юля весело сказала:

— Ой, Фаддейка, а я только что твой портрет видела!

— Где?

— На выставке цветов.

Он непонимающе замигал.

Юля засмеялась:

— Оранжевый букет с крапинками, а называется «Фаддейка Сеткин». Очень похоже.

Он хмыкнул и спросил недовольно:

— Кто это придумал?

— Женя Зайцева. Ты ее знаешь?

Фаддейка сперва чуть вздрогнул, потом досадливо сказал:

— Понятия не имею. Какая Зайцева?

— Ну, тебе лучше знать.

— Не знаю… Ой, это, наверно, Жека-Артистка! Она у нас на плоту штурманом была!.. Я и не знал, что у нее такая хорошая фамилия.

— Хорошая? — удивилась Юля.

— Ну… знакомая. У нас в классе один Зайцев был. Уехал потом…

— Друг? — осторожно спросила Юля.

Фаддейка тихо помотал головой:

— Нет, просто… — Он улыбнулся: — Я один раз пошел за него, чтоб укол поставили, потому что он… ну, не хотел он. Сделал, а потом говорю: «Не ходи, я уже, вместо тебя». А он говорит: «А сам-то как пойдешь за себя? Тебя же сразу узнают, когда второй раз увидят!» И пошел тоже, с моей фамилией. Смешно так… А через два дня уехал, насовсем.

— Может быть, еще встретитесь, — сказала Юля.

— Может быть… Юль, ты про песню о рыжем коне смотри не забудь.

— Не забуду… А в этой истории с уколом ты не прав.

— Почему? — слегка ощетинился он.

— Подумай своей головой. Ты его спасал от пустяшной боли, а укол этот спасает человека от самых больших болезней. Что важнее? И если бы он без прививки остался, а потом заболел, тогда что? Из-за тебя…

— Ну… — Фаддейка посопел и вскинул веселые глаза. — Ничего же не случилось. Он оказался смелый в конце концов… А в уколы я не верю, глупости это.

— Почему же глупости!

— Конечно… Как получается! Чтобы спасти человека от большой болезни, надо загнать в него маленькую заразу. Разве так может быть?

— Может.

— Значит, чтобы человек не стал настоящим предателем, он должен сделать, что ли, маленькое предательство?

— Вот это рассуждение… — озадаченно сказала Юля. — Ты… что-то не так. Одно дело жизнь, а другое медицина. Ты не запутывай себя, Фаддейка. И других не запутывай.

Он молчал довольно долго. Потом, глядя под ноги, сказал:

— Себя я все-таки запутал…

И конечно, тревога за него опять ухватила Юлю неласковой лапой. И конечно, Юля сразу спросила:

— Фаддейка, что случилось?

— Я скажу… Я и приехал, чтобы сказать…

Он остановился. Быстро взглянул Юле в лицо и опять уставился на ботинки. Десятки разных догадок проскочили в голове у Юли, в том числе и довольно страшные.

Но все оказалось проще.

Проще ли?

— Юля, когда человек самое честное слово дал, а потом нарушил, он предатель?

— Опять ты про свое… — осторожно сказала Юля.

— Нет, ты ответь.

— Ну… вообще-то это нехорошо. Но как я могу сказать точно? Я же не знаю, в чем дело…

— Хоть в чем, — отрезал он. — Ты сама понимаешь, что это предательство.

— Фаддейка, — шепотом спросила она, — а как это с тобой получилось? Ты уж расскажи…

Она думала: ему надо рассказать, чтобы меньше мучиться. Но Фаддейка возмущенно фыркнул:

— Со мной! Со мной это не получилось. — И сказал тише: — Но я не знаю, как быть.

Юля молча ждала.

— Я слово дал, а теперь понимаю, что зря. А что делать? От него может кто-нибудь освободить?

— От слова? Тот, кому ты его дал.

— Да… а если сам себе! Разве сам себя могу?

«Нет, самому нельзя, — подумала Юля. — Это было бы слишком просто». И вздохнула.

— Но ведь кто-то может, — шепотом сказал Фаддейка. — Лучший друг может?

— Лучший друг… наверно, да.

Он взял ее за руку, как тогда на ночном берегу, в первый вечер знакомства. Как братишка. И сказал со спокойным вздохом:

— Тогда хорошо.

Теплея от благодарности к Фаддейке, и боясь за него, и радуясь, что есть он вот такой на свете, Юля проговорила:

— Но ведь я… но ведь друг, чтобы освободить от слова, должен знать, про что оно.

Он ковырнул ботинком нашлепку грязи на доске тротуара.

— Я дал слово, что не буду встречаться с одним человеком. Никогда в жизни. Потому что он меня бросил… когда я маленький был…

Обо всем догадавшись, Юля сказала негромко:

— Это бывает. Сперва решил что-нибудь, а потом понимаешь, что поспешил…

— Я не спешил. Я долго думал… Но сейчас опять думаю. Я ведь ничего про него не знаю. Может, он не виноват… Он теперь меня ищет. Вдруг ему плохо, а я… ну, я не знаю…

— Я понимаю, — сказала Юля.

Он глянул с сомненьем: понимает ли? И проговорил насупленно:

— На свете столько людей, которым плохо. А если еще одному… Сперва кажется, что пустяк. А потом — колокола…

«Какие колокола?» — хотела спросить Юля. Но смолчала. Ей вдруг показалось, что Фаддейка может заплакать. Она быстро сказала:

— Конечно, я освобождаю тебя от твоего честного слова.

Фаддейка глянул на нее хмуро и требовательно:

— Так быстро нельзя. Это надо серьезно. Ты должна подумать и все решить.

— Хорошо, я подумаю.

— Я тебе все расскажу, и ты решишь. Ладно? Можно ведь и не сегодня. У нас ведь еще будет время…

* * *

…Фа-Тамир устало проговорил:

— Все осталось… И мы, и пески. И колокола… Вы слышали, князь, старую сказку, что иногда они звонят сами собой? То ли в предвестии новых бед, то ли в память о ком-то…

Урата-Хал промолчал. Или не расслышал, или обдумывал ответ. Но полковник легкой конницы Дах, безмолвно слушавший беседу начальников, вдруг сказал:

— Простите меня, маршал, простите, князь, но я должен сообщить то, о чем не решался говорить раньше… Колоколов нет.

— Как нет? — Князь тауринов недоуменно вскинул голову. — Их сняли? Где и сколько? Кто?

— Неужели кто-то решился нарушить обычай? — сумрачно спросил Фа-Тамир. — Тогда и другие запреты будут развеяны, как песок…

— Их не сняли. Их нет вместе с башнями и арками…

— Говори яснее, Дах, — нахмурился Фа-Тамир. И ощутил, как сбилось с ритма сердце. Будто конь оступился.

— Мы хотели похоронить Хоту-Змейку у подножья двойной башни, прозванной «Брат и сестра». Ее колокол на рассвете всегда блестел, как звезда… Мы не увидели башни. Место, где она стояла раньше, нашли по трем высохшим деревьям, но от башни не было и следа. Ни фундамента, ни даже камня. Только песок.

— Вы ошиблись местом, полковник, — сказал Фа-Тамир.

— Когда возвращались к Стану, я приказал держать на холм с каменными столбами, где висели три колокола. Их тоже нет… Я бросил в пески полсотни всадников, они к середине дня вернулись в смущении. На всем пространстве, что успели они обскакать, не жалея коней, нет ни одного колокола. И словно не было никогда… То же говорят кормчие двух лодок. Не видя привычных знаков, они заплутали в песках…

Урата-Хал покачал головой, бросил повод и скрестил на груди руки.

Фа-Тамир сказал:

— Еще одна загадка нашего мира. Это смутит многие умы.

Вождь тауринов усмехнулся:

— Только не их… — Он показал на гребень стены, где четверо мальчишек весело спорили и смеялись, готовясь отпустить еще один шар.

Они отпустили его.

Шар — большой, ярко-оранжевый — проплыл над всадниками. На нем было нарисовано смеющееся лицо с прищуренным глазом и крупными темными веснушками.

Кони стали. Всадники, запрокинув коричневые лица, смотрели, как шар уходит в непривычно посветлевшее небо…

* * *

— У нас ведь еще будет время, — сказал Фаддейка.

«А правда, у нас еще будет время!» — радостно подумала Юля. Фаддейки дергал ее за левую руку, правой она сдернула с него вязаный колпачок и растрепала его апельсиново-морковные кудри. Тогда он заулыбался и сказал:

— А про песню не забудь. Сегодня же споешь.

— Ох, ну какая я певица?.. Да ладно, ладно, попробую.

Они зашагали к калитке, и почти сразу Юля услышала, что кто-то идет по пустой улице следом — большой и осторожный. Оглянулась.

Золотисто-оранжевый конь шел за ними в пяти шагах. Мягко ставил копыта на гибкие доски тротуара.

Оглавление

  • СКАЗКИ СЕВКИ ГЛУЩЕНКО ЧТО ТАКОЕ СТИХИЯ
  • ШКОЛЬНЫЕ ЗАБОТЫ
  • «БЕЛАЯ ЛОШАДЬ — ГОРЕ НЕ МОЕ»
  • ДВА ПОЭТА
  • СУРОВОЕ РЕШЕНИЕ
  • ДУЭЛЬ
  • О ЧУДЕСАХ, СКАЗКАХ И ЖИЗНИ ВСЕРЬЕЗ
  • ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
  • БРЕМЯ СЛАВЫ
  • АЛЬКА
  • ВОТ ТАКАЯ РАЗНАЯ ВЕСНА…
  • ПОСЛЕДНЯЯ СКАЗКА
  • ВОЗВРАЩЕНИЕ КЛИПЕРА «КРЕЧЕТ» Первая часть Дождь в приморском городе 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • Вторая часть Синекаменная бухта 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • ОРАНЖЕВЫЙ ПОРТРЕТ С КРАПИНКАМИ ПОТОМОК МОРЕПЛАВАТЕЛЯ
  • НОЧНЫЕ СТРАХИ
  • КИНО ВНИЗ ГОЛОВОЙ
  • ЮРКА
  • СТАРАЯ МОНЕТА
  • КТО Я ТАКОЙ
  • РЫЖИЕ КОНИ
  • ИСПОРЧЕННЫЙ ТЕЛЕФОН
  • СЕТ
  • КРАСНЫЕ ПЕСКИ
  • КРАСНЫЕ ПЕСКИ. ПРОДОЛЖЕНИЕ
  • ВСЕ НЕ ТАК…
  • ПОРТРЕТ
  • РЫЖИЙ ВЕЧЕР Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Возвращение клипера «Кречет». Повести», Владислав Крапивин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!