Надежда Тюленева Тайка
Глава первая. На улице Верховке
Тайка пробиралась к реке, по колено вязла в буром парном черноземе. За пазухой — старая материна шаль. Не шаль — невод, одни дыры. Тайка наладилась рыбачить. Соседские парнишки когда еще уговаривались: лед, мол, пройдет и можно начинать. Вот утрет она им носы.
С веселой ворчливостью гнала река свои неглубокие взбаламученные воды.
По ним кой-где скользили еще белесые, будто иссосанные льдины. В кустах застряли лохмотья прошлогодней травы. Любимая Тайкина ветла, самая большая и развесистая, стояла неряха неряхой! Залезла по колено в речку, космы по воде распустила, чистая ведьма, а в космах чего только нет, какого мусору! Даже дохлая кошка запуталась. Тайка брезгливо плюнула и пошла вверх по речке.
Здесь, пожалуй, ладно будет. Девчонка строго оглядела небольшой омуток. «Вот рыбы-то, поди! — В раздумье она прошлась по берегу. — Эх, была бы шаль широкая-преширокая, чтобы от берега до берега! И вся бы рыба — как в сети! И щуки бы наловились, и другая какая рыба. Караси, к примеру. А запечь их если с молоком да яйцом… Это же чудо!»
«Чудо!» — так говорила Наташа Калинкина, когда ей очень что-нибудь нравилось. Самую большую щуку Тайка отнесет Евгении Ивановне, Наташиной матери, учительнице, потому что она им с Наташей по вечерам книжки читает.
«Как же приспособить эту шаль?» Серые Тайкины глаза старательно обшаривали кусты.
Ничего подходящего не найдя, Тайка двинулась дальше.
— Чтоб тебя! — ругнулась девчонка на вывернувшуюся из-под ноги корягу. — А ну его, омут этот дурацкий! Дойду до старой мельницы, а там рыбы-то, поди, ковшом черпай!
Пока добралась до плотины, вся измазалась в иле, исцарапалась о кусты и сухую прошлогоднюю крапиву.
Шуму-то сколько здесь! Вода, падая с лотка, клокотала, взбивала пену. Солнце в брызгах оживало радугой. Гаркали на ветлах грачи.
— Баско-то как! — восхитилась Тайка. Постояла немного в раздумье и по лесенке стала спускаться в лоток. Было скользко, сильно пахло гнилым деревом. Из-за пазухи норовила выскользнуть шаль, не давая как следует распрямить руки.
Вот и пол. По нему ровным неглубоким потоком неслась вода. Но едва девчонка коснулась настила ногой, как почувствовала, что течение хоть ровное, но очень сильное и она едва ли устоит в нем. Все же, не отнимая рук от последней лестничной перекладины, она постаралась хорошенько упереться ногами в доски. Это ей удалось. Так она постояла недолго и рискнула освободить одну руку. Нет, ничего, стоять можно. Только вода, того и гляди, в сапоги зальется. Сапоги старые, браткины. Голенища выше Тайкиных колен. И ее ноги в них как мешалки в ведрах.
Тайка вцепилась глазами в то место, где начинался лоток. Среди мусора и щепок не пропустить бы рыбы!
— Кажись, щука блеснула! — обрадовалась она.
Свободной рукой вытащила из-под фуфайки шаль, придавила один конец ее левой ногой. Подумала, широко шагнула и встала правой на другой конец. Верхние углы были в руках. Сейчас забьется в ее сетях толстая серебристая рыбина.
— Тьфу! Опять щепка! Да ну, чего раньше времени горевать, до вечера-то неужто по моему краю ни одна не проплывет! Проплывет! И не одна еще!
Тайка поискала глазами солнце. Из глубокого лотка его не было видно. Но оно сияло кругом: в воде, облаках, брызгах. «До заката-то далеко!» — порадовалась Тайка и тут почувствовала под ногой какое-то шевеление. Вода вырывала шаль, просачивалась в сапоги. Судорожно скрючились пальцы. Девчонка пошевелила ими и с ужасом увидела, что ноги разъезжаются по скользким доскам в разные стороны все шире и шире и нет никаких сил остановиться. «Разорвуся!» — ахнула она и бухнулась на четвереньки. Река вырвала у нее шаль и умчала в омут. Мокрая, грязная, едва выкарабкалась Тайка из лотка.
— Да чтоб ты пересохла, проклятая! Да чтоб в тебе вовеки единой рыбины не водилось! Да чтоб тебя черти выхлебали! — выговаривала она, лязгая зубами и отжимая юбчонку.
О своей неудачной рыбалке Тайка решила никому не рассказывать. «Вот, позориться-то!» А на другой день с утра отправилась с мальчишками в колхозный сад прибивать птичьи домики. Вернулась только к обеду.
Дома никого не было. Чистили колодец на огороде. Тайка достала из загнетки горшок оставшейся с утра горошницы, похлебала всласть и побежала посмотреть, как там без нее управляются.
Колодец был общий с учительницей, и чистили его сообща. Тайкина бабушка и Евгения Ивановна стояли наверху и принимали бадью с глиной. А Тайкина мать в мужниных охотничьих сапогах залезла в колодец и наполняла ведра жижей.
— Бог помочь! — пропела Тайка и свесила лохматую голову в колодец. — У-у! Уж скоро кончите!
— Нет, поди, тебя дожидаться будем! — проворчала бабушка.
— Мамка! Какая ты грязная! — радостно захохотала Тайка.
— Отойди-ко, молодица, — отстранила ее бабушка. — Где ты моталась? Вся в репьях, как худая собака!
Мать, будто не видела Тайку, закричала свекрови:
— Мамонька, ты белу-то шалюшку на ремки изорвала?
— Шалюшку-то? Да ну, она же еще добрая.
— Она у нас в амбаре ли где?
— Ну, в амбаре. Ремки-то, на половики приготовленные, я в нее сложила. Картошку посадим, дак ткать начну помаленьку.
— Холодно здеся. Я ее, пожалуй, надену. В грязи-то возиться ладно.
— Таиска, сбегай-ка за шалюшкой.
А Тайка будто и не слышит, пристроилась к Евгении Ивановне бадью чистить. Старательно наморщила лоб, будто что-то соображает.
— Чего замешкалась? — осерчала мать.
Тайка бестолково затопталась у сруба, разминая в руках кусочек подсохшей глины.
— Да ну, мамка, она вся худая уж такая. Давай лучше подшалок принесу?
— Вот! Рядиться с ней надо! Не рассусоливай!
— Господи, — вспыхнула Тайка, — да, может, ее мыши съели!
— Мыши съели! — всплеснула руками бабушка. — Придумает же! Беги, варначка!
— Да нет ее там, бабушка! Я уж смотрела.
— Как так нет! — закричала снизу мать. И голос у нее стал трубный и грозный.
Тайка подальше отодвинулась от колодца, набралась духу, выпалила:
— Да утопила я ее! Рыбачить ходила! — отвернулась от бабушки, заглядела вдруг на огороды, на реку.
— Когда же это ты управилась? — не сразу отозвалась мать, и было непонятно, то ли сердится она, то ли давится смехом.
— Вчерася, — ответила Тайка, покручиваясь на сбитом каблуке.
— Вчера… — машинально поправила ее учительница, занятая своими неотступными мыслями.
— Ну, вчера, — согласилась Тайка.
— Пошто сразу-то не сказала? — укорила бабушка.
— Бить, думала, мамка будет. А теперь она в колодце… Дак я ее не боюся, вот…
Из глубины колодца послышались чавкающие шаги, задрожала, заскрипела старая лестница, и голос матери приблизился:
— Ну-ко, я погляжу на эту рыбачку. Ну и девка! Ну и удумала!
Бабушка подтолкнула Тайку к тропинке: мол, спасайся. Тайка с хохотом понеслась к дому.
Когда голова матери показалась над срубом, девчонка уже сидела на прясле и кричала заискивающим голосом:
— Мамка! Я те подшалок притащу, ладно? А?
На лице матери, избрызганном глиной, грозно блестели глаза и зубы. Она показала Тайке кулак, взглянула на улыбавшуюся Евгению Ивановну и фыркнула сама.
Спрыгивая с прясла, Тайка на миг зацепилась взглядом за Евгению Ивановну. Вольные золотистые волосы учительницы вырвались из-под платка. На бледных, худых щеках располыхался румянец. От белого батиста, от ослепительного апрельского солнца лицо ее казалось светлым, почти сияющим. А синие глаза (в такой-то яркий день!) оставались грустными.
— Какая она, Евгень-Ванна! Чистая королева! — от полноты чувств вздохнула Тайка и, поправив платье, удивилась: подол-то опять порван. — Надо же, когда это я!
За ужином бабушка объявила:
— Надо, робята, к празднику яичек поднакопить. Так что теперь не шибко просите!
Тайка поперхнулась, такая ей хорошая мысль пришла в голову.
— Мамка, наелась я. Спасибо всем по семь, а бабе — восемь, — скороговоркой бормотнула она и вылетела за дверь к Калинкиным — они через дорогу жили.
С порога закричала:
— Натка! Знашь, я тоже секрет выдумала!
— Во-первых, не «знашь», а «знаешь», а во-вторых, не кричи, Тая, — взяла Тайку за руку тонкая беловолосая девочка.
Тут Тайка заметила, что Евгения Ивановна лежит в постели.
— Ой, здрасте! — Тайка смущенно завозила ногами по коврику. — Захворали? Не надо было вам колодец-то чистить.
— Да нет, Таюша, я просто так с книжкой прилегла. Отдохнуть.
— Тогда Наташе можно на улку?
— На улицу, Тая? Отчего же… Идите.
— Я сейчас. Посмотри, Тая, какое солнце получается!
Тайка нехотя приблизилась к подоконнику.
— Опять солнце, — скучно протянула она, — да брось ты это добро!.. Пошли на улицу, у меня секрет.
— Какая же ты! Если ты позвала, так тотчас все и бросать? Подожди, мне немного осталось.
«Подумаешь, — хотелось сказать Тайке, — великое дело — солнышко на бумаге, когда за окошком живое светит!» Но ей было жаль подружку, да и Евгения Ивановна опять занемогла вот. А кто знает, может, ей Наташкины солнышки помогают. И в мудрой Тайкиной голове родилось что-то вроде бабушкиного «чем бы дитя ни тешилось».
Но ожидание затягивалось, и Тайка серчала все больше: «Вот кисточки свои полощет, стакан размывает! Оставила бы, все одно завтра свое солнце рисовать будет! Чистюля!»
На улице девочки уселись на завалинку, неумело обшитую тонкими дощечками. Без мужа Евгения Ивановна научилась всяким работам. Вот и завалинку сама с девочками сколотила. Муж Евгении Ивановны до войны механиком в МТС работал. Это он заставил Тайкиного отца на тракториста выучиться. На фронт вместе уходили. Только один из друзей не вернулся. С тех пор, кажется, и появилась у Евгении Ивановны поговорка: «Мы и сами с усами. Как-нибудь управимся сами». Любит эти слова повторять Наташа.
Обиженная тем, что ждать пришлось долго, Тайка молчала.
— Ну, какой у тебя секрет? — спросила Наташа.
— Да так, — закуражилась было Тайка и тут же спохватилась: уйдет ведь Наталка-то, скажет, мол, сами с усами, и уйдет. — Знаешь, — оживилась Тайка, — давай готовиться к кругоземному путешествию. Помнишь, Евгени-Ванна читала нам про Кукурузо?
— Крузо! Ну? — торопила ее Наташа.
— Будем копить еду, деньги. Все-все приготовим. До Первого мая! И уйдем. В праздник-то лучше. Не сразу хватятся и денег дадут больше.
А уж какие там деньги! Самое большое два рубля — на билет в кино и десяток карамельных подушечек.
Тайка, захлебываясь от восторга, продолжала:
— Пойдем пешком. Летом-то нам чего, каждый кустик ночевать пустит. Пропитание будет. Деньги на корабль понадобятся, через окиян переплыть. А зимой по жарким странам путешествовать будем.
У Наташи весело взблеснули глаза, она хотела что-то сказать и померкла: «Да, вот если бы мама не болела!..»
— Складывать в нашем амбаре, — разошлась Тайка. — Он закрывается. Начнем с яичек.
— А у нас кур нет, — огорчилась Наташа. — Все равно их кормить нечем! — Но тут же нашлась: — Слушай, Тайка! Зато моя мама знаешь, как стряпает! Из маминого хлеба знаешь какие сухарики рассыпчатые получаются! Чу-до!
— Уж хлеб там у вас из вашего пайка! Ну ладно, скопишь чего — хорошо, нет — тоже обойдемся. Я натаскаю. Мы получше вас все же живем, — снисходительно сказала Тайка. — Только, чур-чура, никому ни слова. Даже Евгени-Ванне.
Наташа долго молчала, словно позабыв о Тайкином вопросе, потом, тяжело вздохнув, пообещала:
— Ну хорошо, ни слова.
Тайка осторожно дернула подружку за руку:
— Ты не это, не шибко… Она поправится, Евгенья-то Ивановна! У нас Зорька скоро молока больше давать станет. Не бойся, отпоим твою мамочку!
* * *
Через неделю в их сундучке — в сундучке этом Тайкин двоюродный брат хранил столярный инструмент, теперь брат на флоте, подаренный братом инструмент отец снес в бригаду, там он ему нужнее, а сундучок достался девчонкам, — так вот, через неделю в их нехитрой кладовой скопилось восемь закаменевших, чуть ли не довоенной поры мятных пряников, да десять яиц, да тринадцать конфет — свежайших киевских помадок, да маленький, с ладошку, мешочек овсяных сухарей (только учителям выдавали овсяную муку).
Приближалось Первое мая. К празднику Евгения Ивановна и Наташа получили от бабушки маленькую посылку. И в склад перекочевала длинная пачка галет «Красная Москва».
— К чему бы это, Таисья, вы в амбар зашастали? — спросила за ужином мать.
Тайка деловито грызла баранье ребро и не спешила с ответом.
— Но, с кем я разговариваю! — прикрикнула мать. В это время она доставала из печки тыквенную кашу, и казалось, будто спрашивает кто-то из трубы.
Тайка лихо заурчала над костью.
— Фрр! Мы там в клетку игррам! Пррав-ав!
Бабушка легонько шлепнула внучку по затылку:
— За столом-то!
За дочь вступился отец:
— Ладно вам, навалились на девку! Подлей-ко щей, мать! Только вы, слышь, Тайка, огня там не разведите!
Тайка закивала лохматыми, с рыжим отливом косицами.
— Ага, папка, они, пока ты в город за техникой ездил, совсем меня тут заклевали! Ох и копченку ты привез вкусную! Можно, я Натке ребрышко утащу, а?
— Давно утащить надо было! — сказал отец.
Тайкина мать покраснела от злости. Делиться дарами города она ни с кем не собиралась. Еще миг — и поднялась бы буча из-за этих несчастных костей. Бабушка давай скорее отводить грозу:
— Заклюешь твою дочь, как же! Она такое тут вытворяла без тебя!
Неужели выдаст бабушка, неужели расскажет про рыбалку? Тайка метнула из-под ресниц в бабушку гневный взор.
— Мамка, наелась я копченки. Дай мне каши!
Мать переглянулась с бабушкой, ничего не сказала и поставила на угол стола большое эмалированное блюдо. Заметив это переглядывание, Тайка заерзала (нет, видно, собираются они доложить отцу про ее рыбалку) и решила: надо им показать, что она вовсе ничего этого не боится, пусть рассказывают ябеды-докладчицы! А может, отец им еще и не поверит… Она круто нагнулась над широким кухонным столом и схватилась за блюдо, полное пышущей жаром янтарной тыквенной каши.
— А каша-то, каша! Тц! — прищелкнул языком отец. — Царская! Ну, мама, вы искусница! На каждый день у вас — чудинка. У других послушаешь: квас да картошка, картошка да квас…
Тайка выпрямилась, понесла кашу через весь стол, к своему краю. Пальцы жгло невыносимо. Уж нет никакой мочи терпеть. Девчонка ойкнула. Блюдо выскользнуло из ее рук. Мать едва поймала его. Половина вывалилась ей в колени. Хорошо, что на матери был плотный холщовый фартук. В кухне разразилась тишина. Тайка согнулась над столом в три погибели, ожидая расправы.
Бабушка бросилась к матери:
— Ох ты, батюшки! Обожглась, Устинька? Дай-кося сыму с тебя запон-от.
Мать не отвечала. Тщательно вытерла ладони, облепленные кашей, и накинулась на Тайку:
— Черт — не девка! Вот тебе и царская каша! Лопай теперь с полу.
Отец высадил Тайку из-за стола. Убитая очередным своим промахом, она остановилась у порога, не зная, вставать ли ей в угол или определят другое какое наказание. Матери хотелось, чтоб она заголосила и стала просить прощения. Но девчонка молчала, и это раздражало мать.
— Пыхтишь, а прощенья просить не хошь! Убирайся из дому!.. Глазоньки бы мои на тебя не глядели! Шпана какая растет!
Тайка в нерешительности обернулась… Может, вступятся отец или бабушка. Нет, заступничеством не пахло, и ока тихонько вышла на улицу.
Было темно. От реки наплывала прохлада. Над огородами стлался горький дым. Суббота. Топили бани. За речкой в Пеньковке залаяла собака. Деревня вытянулась в две улицы вдоль берегов. На левом, высоком, где Тайка с Наташей жили, — Верховка. На правом, где виднелись огни и лаяла собака, — Пеньковка. За Пеньковкой, на опушке леса, — кладбище. Тайка вспомнила стишок про вурдалака и подумала: «На могилки бы ночью сходить!»
Ей почудилось, что по спине ее прокатился холодный колючий ежик. Бр-р! Страшно!
А в доме сейчас зажгли семилинейную лампу, и отец засел писать в своей тетрадке. Бригадир тракторной бригады, он каждый вечер подводит итоги дневной работы, намечает трактористам уроки на завтра. А касается дело посевной — до жестокости строг. Этому всему научил его Наткин отец. Эх, невесело, поди, Натке таким вот темным весенним вечером в комнате, где пахнет лекарством, приготовленным из тополиных почек и зверобоя, где тяжело кашляет Евгения Ивановна, куда никогда не войдет Наткин отец, не войдет, не приласкает их, не поднимет дочь к потолку, не принесет гостинца.
Тайке захотелось сделать для подружки что-то очень-очень хорошее. Она вспомнила про путешествие и со страхом подумала: а что, если мыши съели их провиант. Ведь печенье и конфеты так вкусно пахнут, что даже им с Наташей страшно хочется иногда съесть хоть кусочек из своего богатства. А уж про мышей и говорить нечего… Небось сундучок-то давным-давно пуст!..
Через минуту Тайка открывала тяжелую дверь амбара. Затхлый запах тряпья, сухой травы и старых веников заставил ее чихнуть. Их склад находился в сусеке под пустыми мешками. В луче фонарика (фонарик прихватила девчонка из кармана отцовского пиджака, пробираясь через сени) аппетитно поблескивали крупинки сахара на помадках, огненной казалась этикетка «Красной Москвы». Тайка сглотнула слюну. Нет, мыши ничего не трогали. Сундучок закрывался плотно, а стенки его были из толстых деревянных брусков — никакой мыши не прогрызть.
Что, ежели съесть одну конфету? Тайка взяла на ладонь красную и белую помадки. На красной была еле заметная трещинка. Завтра конфета могла сломаться. А кусочек-то все равно затерялся бы! Тайка отломила его и положила в рот. О-о! Как он тает! Девчонка блаженно зажмурила глаза. А, была не была — и съела всю помадку. Осталось двенадцать. Завтра, когда они с Наташей будут пересчитывать свое богатство, Тайка скажет, что одну конфету съели мыши. Но почему одну? Доберись эти серые лакомки до сладостей, что ж, стали бы они раздумывать, сколько им съесть, не поделиться ли по-братски с хозяевами?
От съеденных в присест помадок Тайку затошнило, за-покачивало, она вышла на улицу, села на лавку и стала думать, позовут ее в дом или нет. Потом решила, что досчитает до ста, и, если не позовут, вернется и ляжет спать в сусеке на мешках. А для компании возьмет кота Тришку. За ужином его в избе не было, значит, он где-то в ограде. Тайку тошнило все сильнее, она с отвращением ворчала:
— И зачем я только их слопала! Вот окаянный продукт!
Так бабушка говорила о конфетах, когда приходила с Тайкой в сельмаг. Тайке стало стыдно. Собирались, готовились, а она!.. Тут ее осенило. Можно же исправить дело! Она выпросит у бабушки на праздник два рубля и купит на них эти поганые помадки. А пока закроет амбар на замок и скажет Наташе, что потеряла ключ. Только бы бабушка дала денег. А в этом уверенности не было.
Решив так, Тайка немного успокоилась. Тошнота вроде бы прошла. «Ой, считать-то забыла!» И принялась бубнить сначала: «Один, два, три…»
На «двадцать семь» из дому вышла бабушка.
— Тайка! Где ты, варначка? Ступай ужо домой, зовет мать-то.
С утра Тайка взялась усердно помогать бабушке: разбирала семена, ладила луны для огурцов, поливала лук и редиску. В другое время позвала бы Тайка и свою дорогую подружку, но сегодня не смела об этом думать. Не явилась бы только сама Наташа.
— Баба! А если я тебе целых два дня, с раннего утра до позднего вечера, буду помогать-помогать, ты дашь мне два рубля, а?
— Три не хошь? На что тебе?
— А я куплю чего-нибудь, у Наталки скоро день рожденья.
— Дак я ей носки вон связала и варежки к зиме.
— Бабк! Это же ты!
— Отвяжись, худая жисть! Дам!
— А когда?
— Ну в воскресенье, может быть.
Тайка охнула. До следующего воскресенья еще, почитай, неделя.
Не пришла Наташа и на другой день. Тайке было беспокойно, тоскливо, но пойти к подружке она боялась. Опять Наташа будет показывать нарисованные солнышки, мерцать кубовыми своими глазами и рассказывать из какой-нибудь новой книжки. Потом достанет из духовки противень с пятком сухарей и скажет: «Принимай пополнение нашим запасам».
Нет-нет, ни за что! Хотя бы до воскресенья. А как только в воскресенье утром откроется сельмаг, Тайка побежит и купит двадцать или даже тридцать киевских помадок. Половину они положат в запас, а остальные съедят на радостях, и Тайка все-все расскажет Наталке. Но до этого прекрасного дня было так далеко!
В среду и четверг бабушка работала в саду. Тайка не отставала от нее ни на шаг. Разгребала луны вокруг яблонь, таскала навоз, разводила в бочке жижу для подкормки деревьев.
На яблонях засветились тугие пунцовые бутоны. Весна нынче была ранняя. Бабушка говорила, что сроду такой не видала и не было бы беды. Бедой она называла заморозки. И потому надо было запасти побольше кизяков. Притащив тридцатую корзину коровьих лепёх, бабушка, отирая фартуком потное лицо, сказала:
— Ухайдакалась старая! Теперь и поись не грех!
Обедать сели в саду. Бабушка сделала первую окрошку.
Подвигая внучке тарелку, внимательно заглянула в лицо. У Тайки дрожали губы.
— Чой-то ты, девка, куксишься! С товаркой поссорилася?
— Чо мы, с ума сошли ссориться! — пробормотала Тайка, отщипывая от горбушки кусочек хлеба. — Не хочу окрошки.
— Губа толще — брюхо тоньше. Снеси-ка Евгенье Ивановне первой редисочки. Шибко она расхворалася, гляди, и не подымется вовсе. Сердце у меня не на месте: чую, колодец этот виноват. Отсылали ведь мы ее с матерью-то. Да где там! Меня, говорит, свежий воздух пользует. А может, и не от колодцу ей хуже сделалося? Да все одно нечисто на душе-то…
Бабушка тягостно вздохнула и отложила ложку.
— Слышь-ко, даже ись не могу… Фершалица сказывала: чахотка у ей. А ты, девка, «не хочу, не хочу», а целу миску оплела! Может, ишшо налить?
— Не, не надо!
Тайка нерешительно вертела в руках пучок малиновых редисок с колючими веселыми хвостиками. Ведь только-то и дела — перебежать дорогу… Ой, нет! Два дня, только два дня, и она сможет пойти к Наташе с легким сердцем.
Однако вечером Тайка не утерпела и подошла к дому Калинкиных. В окнах не было света. Закрыты ставни? Нет, в стеклах отразились всплески тающего в Таискином саду костра. Дед Егор Сорокин, по прозванию Прогноз, наворожил заморозки, и бабушка ближе к ночи запалила кучи натасканного днем кизяка, чтобы до самого утра купались деревья в сизом теплом дыму.
Спят? Но еще рано. Тайка легонько толкнула калитку. Подошла к крылечку. Замок?! У Тайки неровно что-то толкнулось в груди. Что у них случилось? Бабушка, наверное, знает. Тайка потрусила домой.
— Баба! — с криком вбежала она в избу.
Мать, разливавшая по кринкам молоко, от истошного Тайкиного крика едва не выронила подойник.
— Тьфу ты, дурак! Что же ты горло-то дерешь?
— Мамк! У Евгени-Ванны замок!
— У Евгеньи Ивановны? Замок? Верно, неладно. Бабушка-то вечорась им молоко относила, дак сказывала, Евгенья-то Ивановна шибко плохая сделалась. Кашель у ей с кровью открылся. И вправду, как бы чего не случилось!
Тут распахнулась дверь. Вошла бабушка. Темная, простоволосая. Сразу заняла всю избу.
— Господи, Устинья! В райбольницу ее повезли! Ходила я провожать…, Наталья в ходок влезла, в мать вцепилась, так и не оторвали. Кричит, как диконькая. Вчуже и то сердце заходится.
* * *
В воскресенье Тайка с утра сидела возле дома на лавочке, тихая и нарядная. Конфеты были приготовлены накануне. Свежие, яркие помадки. Тайка сложила их в новый мешочек для чернильницы и теперь глядела на него с ненавистью.
Дом учительницы ослеп и оглох. Тайке было тревожно, сиротливо. Она то и дело выбегала на дорогу. Не едут ли? Но дорога оставалась пустынной. И когда приедут, никто в деревне не знал. Только хором жалели Евгению Ивановну. «Золота-а! Труженица! Пошли ей бог выздоровленье!»
Праздник прошел для Тайки скучно и незаметно. Только и было радости, что в лес за подснежниками сбегала. Выпросила у бабушки кринку и большущий букет на крыльцо Евгении Ивановне поставила. Вообразила: подойдут они к дому, а их подснежники встречают. Улыбнется Евгения Ивановна и скажет: «А ведь волшебник у нас гостил!» А Наталка будет смеяться и приговаривать: «И пра-авда! И правда, чудо!»
— Шпа-арит, надсаждается! — Тайка досадливо прищурилась на солнце. — Усищи-то рыжие распустило!
Отвернувшись от светила, она увидела, как из ограды Калинкиных с пучком цветов, по сторонам поглядывая, вышел Петька Сорокин. Разъяренной кошкой вынеслась Тайка за ворота и вцепилась в мальчишку.
— Ах ты, Сорочонок! Да я тя изметелю! Тебе в лесу цветков мало?
— Ну ты чо, ты чо? — отбивался перепуганный Петька. — Это у меня осталися, не вошли в банку. Ты посмотри, у меня же ветренка, а там подснежники стоят.
Тайка взглянула на пучок, которым прикрывался Петька, сконфузилась и потащилась обратно. Безвинно побитый Сорочонок смотрел-смотрел ей вслед, потом позвал:
— Тайка, пойдем лучше за деревню, на поляну. В «бить-бежать» играть, а?
Но сегодня все мальчишки ей казались дураками, а игра не нравилась, и била Тайка по мячу как попало. Часто «мазала».
— Ох и матка у нас сегодня-а! — несмело сердились мальчишки. — Ты что, Тайка, лупнуть не можешь как следовает!
Едва закончился первый кон, Тайка потребовала замены и помчалась в деревню.
На улице пахло рыбными пирогами. Правда, мать говорила, до довоенных пирогов этим — из серой, ручного помола, вперемешку с картошкой, муки — было далеко. Да для Тайки главное было — рыба. А рыбы той (про желтых жирных карасей и говорить пустое) в зауральских озерах хватало! Вот и плыл по улицам этот запах рыбы — жареной, вареной и печеной, — слышались песни, играли гармошки. Народ гулял. И было гулянье то людям, как обновка бедной вдове. И радостно, и горько. Что за праздник, что за обновка, что за гульба без мужа, без брата, без отца? Да кто на гармошке-то наяривает? Школьная техничка Матрена Небогатова — вдова, потерявшая на фронте сына мать! Может, из последнего испекла этот пирог с рипусом. Ишь зазывает к столу, говорит, не побрезгуйте угощением, спойте со мной частушку под мою гармошку. Мне, мол, легче станет.
Эх, топну я, топну я, топну ногой! Поведу по воздуху да белой рукой. С крутого пригорка платочком махну. Горькою песней в сердце плесну.— Эх, тетка Матрена! Опять напилася! — пожалела Тайка техничку, пробегая мимо ее крылечка. Вспомнила, как честила ее «шпионкой», запоздало устыдилась.
Вот и ограда. Воротца притворены, значит, никого дома. Отец с матерью, должно, ушли к родне в Пеньковку. Замирая, вошла Тайка в избу. На лавке в переднем углу стояла икона, перед иконой мигала лампада.
Бабушка стояла на коленях и кланялась, кланялась до самого полу. Крупные слезы бежали по морщинам, как по знакомым тропинкам. Давно уже отец велел бабушке выбросить иконы. Но она таки спрятала одну маленькую — богородицы — и доставала ее по престольным праздникам. Только ведь сегодня не святки, не троица.
— Баба! Ты чего? — вся замирая, подошла Тайка к бабушке.
— Ой, Тайка-Тайка, скончалася Евгения-то Ивановна, вечная ей память, вечный покой… — Бабушка тяжело осела на пол и заголосила: — Скончалася наша голубушка, золотистая-а!
Тайка, словно среди ночи молнией высвеченную, увидела Евгению Ивановну в тот ослепительный день у колодца. В белом батистовом платке, с выбивающимися из-под него упругими солнечными завитками. Потом, как сидели они втроем в тягучие зимние вечера у огня, расстелив подле плиты веселое клетчатое одеяло, и Евгения Ивановна читала им с Наташей про смешных парнишек Чука и Гека, и про голубую чашку, и про дальние страны… Потом пили мятносмородиновый чай с оранжевыми картофельными кренделями прямо на полу, у огня. И вспомнилось Тайке почему-то, как старательно мыла Евгения Ивановна свою голубую чашку и ставила ее отдельно от всей посуды. И вообще в доме Калинкиных любили голубой цвет, и еще белый… А совсем недавно учительница говорила бабушке: «Мне бы самое главное, Пантелеевна, весну перевесновать, такое это мучительное для меня время!» Значит, не перевесновала…
* * *
В ночь накануне похорон выпал снег. Буйный, отчаянный, он обрушился на зеленую землю и белые сады. В беду не верилось. Так все было диковинно. Утром выглянуло солнце. Из-под снега ослепительным зеленым водопадом вырвалась листва. В каждом яблоневом цветке прерывисто дышал крошечный огонек. И сад, казалось, осыпал не капли, а искры. В воздухе стоял птичий взволнованный благовест. Над белой землей плавал угасающий аромат яблоневого цвета.
Дорожка от ворот до крыльца Наташиного дома становилась все шире и грязнее и наконец превратилась в черную слякотную полосу.
Тайка держала Наташу за тонкую холодную руку и с недобрым любопытством разглядывала толпящихся во дворе сельчан. Приходили, кланялись, прощались, негромко переговаривались.
— Хорошо, что гроб-то во дворе поставили. Сколь народу-то пришло проститься!
Тайка волчонком зыркнула на выговаривавшую это Капку-молоканку: «Нашла о чем сказать «хорошо»!»
— Федька! Ну-кося побалуй у меня!
— Наташу-то, видно, мать Евгеньи Ивановны заберет.
— Это котора же?
— Да вон, в кружевной-то черной косынке стоит. Не узнаешь разве? Фершалицой когда-то у нас работала. Полина Яковлевна. Да и супруг-то ихний у нас же доктуром был. Потом он назначение в Белое Крыло получил, там, должно, и по сю пору живут. Не знаю только, Иван-то Михалыч жив ли, нет ли.
— А не возьмут, дак мы и колхозом воспитаем не хуже.
— Не грех колхозу и помочь сироте. Мать-то сколько трудов на наших дуботолков положила!
— Свекровушка моя говорила: не к добру нонче весна ранняя. Так и вышло, — различила Тайка у себя за спиной голос матери.
Наташа вдруг, как бы очнувшись, горячо зашептала:
— Тая, а может быть, мама и не умерла вовсе. А? А заснула. Я все смотрю-смотрю на нее и думаю, что, может, она еще проснется? А? Мне бы только ее глаза увидеть. Я бы сразу все узнала, все поняла… Ты загороди меня, Тая. А?..
Тайка никак не могла взять в толк, чего от нее хочет Наташа. Но когда та протянула руку к лицу матери, послушно заслонила подружку от людей букетом цветов.
«Ой, чего это она!» — Тайка испуганно следила за Наташиными пальцами. Тонкие, почти прозрачные, они легко легли на лицо Евгении Ивановны, коснулись длинных густых ресниц, приподняли веко, открыли глаз.
Он был черно-синий. Тусклый. Влажный. Тайка зажала рот ладонью. Наташа отшатнулась. Глаз прищурился на толпу неподвижным хитрым зрачком. Наташа как-то медленно очень стала падать. Едва успели подхватить ее.
В тот же день девочку увезли в Белое Крыло.
Глава вторая. В ожидании праздника
Не написавшая за всю свою жизнь по доброй воле и двух строчек (даже письма Николаю на фронт за нее писала Евгения Ивановна, хотя Устинья и сама грамоту кой-как знала), Тайкина мать бранилась:
— Бумагу только переводишь! Нет, чтобы сесть за пяльцы, как девушке следно быть, или взять спицы, так она какие-то дурацкие письма пишет!
А Тайке очень уж хотелось рассказать подружке о чрезвычайном событии, случившемся в деревне. Да беда, нет Наташи рядом, вот хочешь не хочешь — пиши. А тут еще мать… Тайка, умудренная опытом прежних откровений с нею, соврала:
— Я, мамка, не письмо, а сочинение. Задали нам на вольную тему. Видишь, уже сколько написала! — и важно пошуршала страницами.
Не потрудившись проверить, правда ли делом занимается дочь, Устинья протопала в горницу. Заваливаясь в постель, наказывала:
— Да не жги керосин-то зря. Какую вам норму задали? Поди, уж хватит писать-то? Тайка, дак заодно и отца накорми. Да смотри у меня без фокусов!
Бабушка отозвалась с печи:
— Не заботься ты, Устинька, я ведь не сплю. Мне так и так сусло караулить надо.
— Ой, бабуня, кулага будет! — Тайка обрадовалась и посадила в тетрадь кляксу.
Да, если бы вы знали, что за блаженство эта кулага, вы бы посадили кляксу, может быть, даже побольше Тайкиной. А между тем кулагу делать очень просто. Хоть попробуйте сами. Испарьте в глиняном горшке в русской печи на вольном духу сахарную свеклу да заквасьте потом сладкий тягучий сироп солодом, а потом заправьте хмельную коричневую массу ржаной мукой да дайте ей попариться в печи, а как остынет, вот вам и кулага. Лучше и духовитей всякого магазинного повидла. И сытная — потому что хлебная.
Поскольку муки надо на кулагу разве что чуть поменьше, чем на квашню, то было сие лакомство в ту пору, о которой рассказывается, еще большей редкостью, чем чистый, из гольной муки хлеб. Ясное дело, дрогнула Тайкина рука от радости. Клякса девчонку расстроила. Хотела Тайка вырвать испорченный листок, но сообразила, что мать еще не уснула и, если услышит треск раздираемой бумаги, непременно задаст трепку. Поэтому Тайка просто перевернула страницу. На чистой начала сызнова:
«Наташа! Пропишу я тебе про ваш дом…»
И остановилась. Вот ведь какое дело… Поселилось недавно в доме Калинкиных одно… чучело. Не чучело, конечно, человек, художник. Но иначе, как чучело, его и не назовешь. Дед, сказывают, у него когда-то здесь жил. Плотничал на три деревни. Дом после него оставался, да сгорел дом-то. А художник не знал про то, пожить приехал. Какую-то картину рисовать. Хотел уж было уезжать, раз сгорел дедов дом, да узнал, что есть другой, пустой, Калинкиных. Вот и поселился там. Съездил в Белое Крыло, испросил у Наташиной бабушки позволения и поселился. Расколотил первым делом ставни, двери, разрисовал их всякими узорами. Теперь на этот дом со всей деревни бегают смотреть. И хохочут. Он, поди бы, и стены измазал, да, видать, краски не хватило. Ходит Чучело в шапке. А у шапки той длинные-предлинные, до пояса, уши. Носит железные очки и летчицкие мохнатки. Говорят, в экспедиции какой-то на Севере участвовал… Долговязое Чучело, как коломенская верста. Звать — выговаривать надорвешься. Как-то там Рюрикович? Аристрах, кажись. Аристарх ли, Аристрах ли, просто Страх ли, все равно страшило — Чучело! Надо же, Аристарх Рюрикович! В деревне решили просто по батюшке величать — Рюриком. А Тайкина бабушка и того проще — Юриком. Попросил художник бабушку молоко ему носить. А вчера она хворала и велела Таиске заменить ее.
Тайку отвлек от размышлений стук в окно. К стеклу прижалось улыбающееся красное лицо с заиндевелыми бровями.
— Папка! — взвизгнула Тайка, будто не виделась с отцом целый год, и бросилась отпирать двери.
Отец сунул ей за шиворот комочек снега. Тайка вереща вкатилась в избу. Мать спросонья сказала:
— Давно драли тебя!
Бабушка хотела слезть с печи, но Тайка замахала на нее руками:
— Я сама, сама! Лежи, баба! Папка, сейчас я в рукомойник горячей воды налью.
Отец умывался. Тайка, сдвинув на край стола свои тетрадки, резала хлеб. Правда, темного, поколовшегося, иногда с блестками соломки, все же вдосталь было в Тайкином доме хлеба. Потом вытащила из печки картовницу — наструганную узкими столбиками и запеченную в молоке с яйцом картошку. А к картошке подала соленый арбуз и свекольник — густой пахучий свекольный квас. Поставила все это, и вроде не видна стала крестьянская послевоенная скудость. Отец вытереться не успел, а уж у Тайки все готово. И сама она возле лампы сидит и рукой щеку подперла. В платочке своем, до ветхости застиранном, ни дать ни взять бабушка Пантелеевна. Отец с удовольствием расчесал влажные кудри и сел напротив.
— Быстро работаешь! Молодец! — похвалил он дочь. Потянулся погладить по голове, но Тайка увернулась. — Постой, постой, — присвистнул отец. — Чего это ты в платок закуталася? И голова у тебя с кукишку стала вдруг! Остриглась?
Тайка сдержанно зафыркала.
— Ну-ка, сымай тряпку!
Тайка повиновалась.
Голова была страшная, в неровных длинных ступеньках, над ухом влажный еще порез. Отец озадаченно почесал правую бровь. Тайка глядела из-под косой челки с судорожной улыбкой. Отец взял девочку за подбородок, повернул к свету. Тайка, закусив нижнюю губу, смотрела на отца не мигая. Вдруг по левой ее щеке пробежала крупная капля. Тайка вырвалась, убежала на голбец[1], зарылась в отцовский рабочий полушубок.
— Ага, мать уже всыпала, — догадался отец.
Ничего говорить дочери он не стал, а, отодвинув ужин, не поленился сходить к соседям за машинкой, пока спать не легли. Принес и несердито сказал Тайке:
— Теперь проведем чистовую обработку твоей бедовой головушки. Садись-ко, красавица! — махнул полотенцем по табуретке, прибавил в лампе огня.
Тайка села, все еще шмыгая носом. Отец заклацал машинкой.
— Механизм тупой, — предупредил он, — если где щипнет, не реви.
Тайка следила за отцом влюбленными глазами.
— Дери, дери ладом, — посоветовала из горницы мать, — чтоб в другой раз неповадно было.
Отец не отвечал, знай делал свое дело. Закончил и стал придирчиво рассматривать этот голый шарик на тонкой шее. Вспомнилось, шел как-то летом в бригаду. Показалось, будто кто-то шлепает сзади. Повернулся круто — и правда: тащится за ним тощий круглоголовый пацан. Старые штаны на одной лямке. Ноги в цыпках. Глаза — по плошке. Так и едят. Спросил подавленно Николай:
«Чего тебе?»
Мальчик пожал худым плечом: мол, чудной какой, ничего, конечно.
«В магазин мамка послала. Дядя Степан в гости опять пришел…»
Сунул Николай пацану в карман рубашонки десятирублевую бумажку, все что с собой было.
«Возьми, Петька, малым конфет купишь или книжку какую…» Зашагал прочь, свернул в первый проулок.
Кто его знает! Есть, наверное, эта судьба все-таки! И по сю пору не поймет Николай, отчего тогда Елизавета, Петькина мать, прогнала его, отчего утаила, что должен был народиться ребенок. Работали они тогда, Николай и Елизавета, вместе: он трактористом, она у него прицепщицей. Вдруг, не дождавшись конца уборочной, Елизавета ушла с его трактора и заявила, что никакой свадьбы осенью не будет, что пусть женится на этой купчихе — Устьке. Устинья, единственная дочь у отца, заведующего складами, уж лет пять по нему сохла. До смерти обрадовалась она ссоре Елизаветы и Николая. Николай и сам не знал, почему предложил тогда Устинье выйти за него. От великой обиды на Лизку, должно быть.
Не прогадала Устинья. Заботливым и работящим оказался муж. Только не было в доме особой радости. Николай с соседкой, учительницей Евгенией Ивановной, и то вроде бы охотнее разговаривал. Может, не случись война, потихоньку-помаленьку Николай бы уж давно привязался к Устинье. Только вернувшись с фронта, почувствовал он себя семьянином, главой в доме. Устинья встретила его бела, как ромашка. Ни единым словом не очернила ее молва. Про Лизавету же говорили, что она будто береза в поле. Кто мимо идет, тот и заломает. И бог с ней, с Лизаветой. Да вот первенец ее, Петька, сидит занозой в сердце Николая. И с каждым годом ноет она больше и больше. Очень хотелось Николаю сына. Устинья, не уверенная в том, что крепко держит сокола, не хотела больше иметь детей. Да, а между Тайкой и Петькой разница в целый год. И Петька вполне мог бы быть его сыном. Лизавета отпиралась наотрез. Николай не мог в это поверить. Просил ее отдать мальчика, вон ведь ей как трудно с пятерыми. Петька даже год пропустил в школе, обуть нечего было. Лизавета насмехалась: «Ишь чего! Мою-то опору! Не-ет, не видать вам моего Петечки».
Стриженая Тайка большое сходство имела с Петькой.
Как будто близнецами были. Отец подергал себя за бровь. Под веками вскипело.
Тайка, счастливая участием отца, вилась возле него:
— Садись, папка, ужинай. Простыло все, поди?
Отец нехотя принялся за картошку.
— Холодно тебе теперь, Таисья, будет в шалюшке. Носи-ко ты мою старую ушанку. Великовата, правда, да из большого не выпадешь.
— Не выпаду, — улыбалась Тайка.
— Ты бы мать-то не дразнила. Мать ведь… — устало сказал Николай.
— Я и не дразню, — сразу впала в уныние девчонка. — Это учительница нажаловалась? Рассказать, как дело было?
Отец кивнул.
— Послала давеча меня бабушка Чучелу молоко снести…
— Не смей так говорить. У человека имя есть!
— Да не выговоришь имя это! Ну пусть, Рюрику! А я позвала с собой Петьку Сорокина — одной неловко идти. За ним, ясно, его братья увязались. Рюрик молоко у нас взял, меня по голове погладил: «Какие хорошие у тебя, говорит, косички». (Я без платка бегала.) Парнишки захихикали. А как на улку вышли, Петька прямо как банный лист пристал: «Влюбился он в тебя, что ли, Тайка?» И стали они меня дразнить: «Чучелова невеста!» Ну не дураки, скажи? Я говорю, да если надо, я могу вообще без волосов ходить! И шаровары так же, как вы, носить буду. Потому что не очень-то это интересно — девчонкой быть. Не поверили. Рассказывай, говорят, сказки. Айдате тогда, зову, к нам. (Дома-то уж никого не было. Вы с мамкой на работу ушли, а бабушка тоже куда-то уплелась.) Нашла я овечьи ножницы да и выкромсала себе дорогу поперек головы. А потом уж они меня достригали. Хохоту было. А как достригли, напужалися и бежать. Ну, на уроки я вот такой и пришла, да еще в шароварах… Егоровна как увидала… ну ладно-ладно, Марфа Егоровна как увидала, сразу техничку за матерью посылать! А чего я такого сделала? Мальчишки вон каждый день в штанах ходят, она же на них не жалуется!
— Вот хватила! Да если ты девчонкой родилась!
— Дак я виновата, значит? «Родилась»! Кто меня спросил. Я, может, вовсе и не хотела девчонкой! Не залезь никуда, не прыгай! Вот смотри, подол всегда рваный! И мать мне за него все уши вытянула — скоро как у осла станут.
Отец засмеялся:
— А шут с тобой! Ходи в пацанах! Да не смей учительницу обижать. Так уж и быть, разобъясню я ей завтра все про тебя.
Отец закурил козью ножку, а Тайка стала мыть посуду.
— Все поважаешь[2] ее, — окончательно засыпая, пробормотала мать. — Исповадил, совсем исповадил девчонку.
В избе было тепло и покойно. Посапывала на печи бабушка. Ветер наваливался на окна, и в такт его накатам качалось в лампе пламя. Тень отца маялась, будто что-то искала на стене. Дым махорки мешался с керосинным угаром и кислым запахом свекольника. Тайка успокоилась, и улыбка не сходила с ее довольной рожицы.
«Письмо допишу завтра», — решила она. Кое-как затолкала в сумку книжки и тетради и полезла к бабушке на печку. Отец сидел у стола, обхватив голову руками.
* * *
Недели через две как-то пришла с улицы мать и сказала, что только что разговаривала с Чучелом, и он просил зайти получить деньги за молоко, творог и сметану, которые он выбрал за месяц. Так пусть Тайка пойдет сейчас и заберет эти деньги.
— Чего сама-то не зашла! — насупилась Тайка. — Не пойду я деньги выпрашивать! И чего ты его Чучелом зовешь? У человека имя есть!
— Н-но! За свое, кровное, получить ей стыдно! Да некогда мне! Вишь, бабы ждут с подводой, на дойку ехать надо.
Тайка поплелась.
— Гляди-кося, мать учить вздумала. «Имя есть»! Да уж хотя бы имя — надсмешка одна! — ворчала Устинья ей вслед.
— За деньгами я! — отпыхиваясь и краснея, объявила художнику Тайка. — Мать велела…
— Прекрасно. Как же тебя звать, малыш?
— Я не малыш! — И тут Тайку осенило: — Андрей я! — с ходу назвалась она именем старшего двоюродного брата.
— Вот, Андрюша, держи денежки. Скажи низкое спасибо бабушке Пантелеевне. Восхитительный творог у нее получается. Я такой только в детстве, у своего деда едал. А ты рисовать любишь? Вот и приходи ко мне, Андрюша, я тебя учить буду.
— Я и так умею, — старалась говорить погрубее Тайка.
— Ты покажешь мне свои рисунки?
Такого поворота Тайка не ожидала. Хотя по рисованию у нее стояли пятерки, но она знала, что цена им невысока. Марфа Егоровна, умевшая рисовать только лютики-цветочки, не скупилась на баллы. Не то что Евгения Ивановна, у той пятерочку-то потянись, заработай! Тайка вспомнила, что на тумбочке прибрана целая кипа подобранных ею в брошеном доме Калинкиных рисунков. Наташиных, наверное? Может выручить любой из них, и согласилась:
— Ладно! Завтра принесу!
А сама залилась маковым цветом и, боясь новых вопросов и удивляясь, как это получается: вроде и врать-то не собираешься, а один раз скажешь неправду, а потом она сама так и прет, словно грибы-поганки из-под земли, насупилась, и, «до свидания» даже не сказавши, скомкала деньги в кулаке и поскорее выскочила за дверь.
Дома Тайка и не подумала искать Наташины рисунки. Может, он еще забудет, художник-то, про ее басни. А когда вечером следующего дня снова пришла пора нести для художника молоко, Тайка переполошилась. Самой нести — вдруг опять про рисунки спрашивать станет, если бабушка пойдет — вообще весь обман может раскрыться. Тогда Тайка, неизвестно на что надеясь, удрала к матери на ферму. Мать вовсе не обрадовалась девчонке.
— Во! Явилась! А бабушке кто помогать будет управляться? Все уж на нее свалили: и дойку, и мойку, и квашню, и стряпню. Иди хоть телушке пойло приготовь да корове сена дай.
Тайка нехотя выкатилась в обратную дорогу. По пути не утерпела, поиграла с подружками на горе. А потом забежала к Петру Сорокину посмотреть на щенят. Кто-то из девчонок сказал, что у Сорочонка Пальма ощенилась. Один из щенков, самый рыжий с черным пятном на глазу, Тайке особенным показался.
— Петро! Этого я заберу! — заявила Тайка.
— А чего взамен дашь? — несмело попробовал торговаться Сорочонок.
— Гляди-кося! Взамен! Да ведь вы все равно небось их утоплять будете!
— Не, у нас мать никогда никого не утопляет: ни собачек маленьких, ни котятков.
— Да вам же самим лопать нечего! — глумливо сказала Тайка.
— «Нечего»! — оскорбился Петька. — К вам есть-пить не ходим! Пусть и нечего, да мы не жадные. Я ведь так про взамен-то, как все ребята, по привычке. А ты уж испугалась! Бери ты этого рыжего задаром. Это у твоей матери в феврале снегу со двора не выпросишь.
— Да, да?.. — задохнулась Тайка. — Да если хошь знать, дак она… Она сама мне велела принести вам полведра пшеницы! И масло мы вчера пахтали, дак и масла! Ком цельный, во какой!
Тайка врала с жаром, на ресницах у нее блестели слезы, и Петька поверил ей.
— Я откуда знал! Все ж в деревне говорят про тетку Устинью, что она жадина, — сказал он примирительно.
— Вот как дам по башке, узнаешь, какая жадина! — закричала Тайка. Хлопнула изо всей мочи дверью, рысцой припустила в свою Верховку.
Домой явилась — вся семья уже в сборе была, за столом сидела. Тайку будто не заметили. Мать так нарочно еще и щами пришвыркнула, будто уж, кроме щей, для нее в этот час ничего на свете и не было. Так и знай, отец настропалил их не замечать ее, Тайку. И то ладно, хоть не ругают. Тайка повесила пальтишко на гвоздик, ушанку в рукав сунула, скинула пимы и положила их на лавку подошвами к печке, а сама мигом вскарабкалась на полати, свернувшись в клубок в дальнем углу.
За столом растерялись, переглянулись.
Мать не выдержала урока, который хотел, по всей вероятности, преподать всем отец.
— Не отощает! — сердито сказала она. — Утром больше съест!
Тетка Устинья испытывала великую досаду, оттого что не могла понять Тайкиных «выкрутасов», как-либо разумно объяснить их для себя, чувствовала свою беспомощность перед замкнутостью и упрямством дочери. А жалость к ней, голодной, застывшей, еще более разжигала досаду.
Отец посмотрел на бабушку:
— Мама, вы уберете со стола?
— Идите, идите на покой, робята! Здесь и уборки-то — говорить не об чем! Идите! — И сама прикрыла дверь в горницу за Устинькой и Николаем. А потом повозилась в кути[3] с берестяным туеском, погремела ложкой, пошуршала бумагой и вот уж полезла к Тайке с чашкой и кулечком. — Таюшка-горностаюшка! Чего я оставила-то тебе! Ha-кося покушай, дитятко, пахты с пряничками. Свежие прянички, мятные. Сватьюшка из города в гостинец выслала. Куль цельный, а я вот тебе кулечек отсыпала.
— Баб! Ложися со мной нынче, а? — попросила Тайка, принимая от бабушки еду.
— Сейчас, милок, поставушки-то мало-мало разбросаю! За вечер-то черепков да мисок наставили гору великую — убраться надо.
Еле дождалась Тайка, пока бабушка освободится. Но наконец вымыта и перевернута на чистую тряпку последняя ладка, и молочные ополоски вылиты в телячье пойло, и пол подметен, и изба проветрена на ночь. Бабушка аккуратно развесила на матицу полатей свою юбку, кофту, платок, сверху положила вынутые из волос гребенку и шпильки, и с блаженным стоном вытянулась возле внучки.
— Ох, погоди, Таюшка, с разговором, дай косточки расправить. Ба-атюшки, какие у старых-то людей дни долгие! Кажный — в год, ей-богу. Ну, чего там у тебя стряслося, милок? — Бабушка повернулась на бок и погладила Тайку по стриженой голове. — Вот сейчас бы косоньки на ночь распускала! А то! Ох ты, мое горюшко!..
— Баб! А мамку в деревне жадиной дразнят.
Бабушка тяжело вздохнула.
— Кто это тебе наболтал такое?
— Нет, ты говори, за что?
— Кажному-то слову не верь, может, кто и со зла сказал. Верно, она хозяйственная, экономистка твоя мать. Строгая, одним словом. Может, кому из соседок в долг чего не дала — не угодила, дак обиделись!
— Обязательно ждать, чтобы попросили в долг? А если есть, дак и так бы отдала, без отдачи. Жалко, значит? Вот потому и зовут — жадина! Сорочата вон, мал мала меньше, полуголодные всегда и одеты — ремок за ремок! А у нас белье старое скорее на тряпки рвать да половики ткать. Отдали бы людям одежей. А когда к нам заходят ребятишки на Новый год или другой какой праздник — никогда не угостите! Добро бы нечем было! Сорокиных вот голодранцами называете, а зайди к ним — картошку на плите пласточками пекут и то всегда скажут «садися с нами». А Евгень-Ванна с Наткой вообще на одном пайке жили, да не бывало такого, чтобы к ним зашел, а они едят да за стол бы не посадили! А мамка нищенке кусок хлеба не подаст!
— Что говорить, Таиска, люди — разные. А другой такой, как Евгенья Ивановна, уж не будет.
— А я не хочу, не хочу, чтобы мамку дразнили.
— Ты зато сама добрее к людям будь, внученька. За двоих: за себя и за мамку. Только ты не приметила, должно быть, Таиска, что в твоей мамке свое хорошее есть: работящая она у нас, честная…
— Да? Работящая? А может, жадная. Все больше, больше ей трудодней надо. Больше! А честная? Дак не хватало бы, чтобы она еще чужое брала. Велика честь, что не ворует!
— Таисья! Ладно ли с тобой? Чего это ты озлилася? Честная — это прямая, значит. В глаза другим правду говорит. А правду немногие любят.
— А она сама любит, когда ей правду говорят? И не честная она, а грубая, вот! Не люблю я ее. Папку люблю, тебя! А ее не люблю.
— Тише ты, тише, горюшко! — Бабушка пригнула Тайкину голову к себе.
— Пусть слышит, пусть! — заплакала Тайка. — Вечно ее защищаешь. Меня за то, что остриглась (подумаешь, великое горе!), вон как отхлестала! Дак ведь оттого, что я лысая, никому ни жарко ни холодно, Куском хлеба с голодным не поделиться — вот чего стыдно-то! А она на ферме еще хвастается перед бабами: «У-у, нищие и цыгане мой дом за семь верст обегают!»
Скрипнула комнатная дверь. Пантелеевна испуганно прижала внучку к себе. Но никто не вышел в кухню. Постоял только у двери и вернулся обратно.
Бабушка вздохнула. А Тайка похлюпала-похлюпала носом да и заснула крепко. Легко спится, когда на родном плече выплачешься.
«Ладно, бог уж с ней, не стану бранить ее за Рюрика. Чего это она ему нагородила. Ничего не поймешь… Прости ее, господи! Маленькая ишшо, вырастет — поумнеет», — подумала бабушка.
Утром за завтраком мать молча, без единого словечушка, поставила перед Тайкой кружку простокваши и миску мятого со сливками картофеля. Тайка исподлобья взглянула на мать. Лицо у матери было желтое, в красных пятнах, а верхние веки и под глазами — набухло.
«Подслушивала? Ну и пусть, пусть знает!» — не раскаивалась Тайка. Но есть завтрак, приготовленный руками матери, о которой она вчера говорила так плохо, было как-то совестно.
Таиска боком вылезла из-за стола, цапнула тайком ломтик хлеба, выхватила из чугунка, приготовленного для кур, пару картофелин в мундирах, кой-как набросила на себя пальтишко, шапку в охапку и — за порог.
В школе на стене, прямо возле своего класса, Тайка увидела аршинные буквы какого-то лозунга: «Ребята! Участвуйте в конкурсе на лучший рисунок о своей деревне». Она подумала, что это как-то связано с ее вчерашним приходом к Рюрику. Тайке стало не по себе. Она поежилась в неприятном предчувствии. А тут еще Сорочонок этот навстречу. Идет, смотрит вопросительно: мол, где же ваша пшеница и масло, или раздумали? А может, он вовсе и не думал так. Просто у него глаза такие круглые, как у тюлененка, будто спрашивают всегда.
«Уйду с четвертого урока, — решилась Тайка, — и пока бабушка не вернулась от своей подружки (пока она с другого конца деревни доберется до дому) отгребу пшеницы, отколупну масла ком и снесу Сорокиным. Заодно рисунок поищу подходящий».
Четвертый урок был география. Просить кого-то о чем-то, спрашивать разрешения Тайка не умела. Она просто подхватила сумочку, спрятала у выхода за бачок с водой возле раздевалки и потихоньку сообщила техничке:
— Тетка Матрена, меня Егоровна с уроков выгнала — за матерью, я пальтушку свою возьму!
Это было похоже на правду.
— Что за матерью-то, какой толк, — шмыгнула Матрена носом, — отца вызывать надо, Миколая!
Дома едва Тайка вошла в калитку, как столкнулась с матерью. Вот те на! Она ж должна была быть на дневной дойке! Мать шла с маленькой бадейкой, обвязанной ситцевой в горошек тряпицей и таким же узелком. И Тайка и мать смутились, отвели глаза друг от друга.
— У-у нас геор-географии сегодня нет, от-отпустили, — разволновалась Тайка и затосковала: вот опять, опять приходится врать!
Мать нерешительно посмотрела Тайке в глаза, не замечая, что та явилась из школы без сумки.
— Я сегодня пришла на ферму, а Лизавета Сорокина с благодарностями ко мне да с расспросами: «Что, ты правда, говорит, Таиску присылала сказать, чтобы я за пшеницей да за маслом к вам зашла?» Дак уж снеси им тогда сама. Только надолго им этого хлеба! Они враз блины затеют, пироги. Мы с отцом нынешним летом побольше заробили, да не роскошествуем. То картошки в квашню подсочишь, то отрубей подсыпешь, а то и половушки. Так вот и дотягиваем до нового хлеба…
От виноватого материнского голоса на Тайку словно нахлынуло.
— Мамка! А я соврала про геор-географию-то. Сбежала я! Хотела сама зерно это и масло снести, пока дома никого нет. Я не знала, что ты дома. — Тайка изо всех сил старалась не отвести от матери глаз. Тайка смотрела на мать, а за спиной Устиньи стояло солнце, и светлый нимб окружал ее лицо.
Платок сбился у Устиньи. Блеснули в мочках ушей бесцветные стеклышки дешевых сережек. Они горели на солнце, стекляшки эти, и казались Тайке бриллиантами. И глаза матери были не злые нисколько и с такими голубыми белками, что стало Тайке больно смотреть в это вдруг незнакомое и прекрасное лицо. И оттого, наверное, потекли у девчонки слезы.
Вечером, когда были выучены уроки, когда закончены были все домашние дела, Тайка, полная решимости и готовности к подвигу, уселась за стол, поближе к лампе. Привернула фитилек, подложила под локти лист картона, на него неначатую новенькую тетрадку с колорадским жуком на обложке, на том месте, где бывает обычно таблица умножения, железную коробочку с красками. Краски были Наташины: она забыла их, уезжая. Тайка раскрыла коробочку с занявшимся почему-то дыханием, и кисточка в ее руках задрожала. Тайка собиралась рисовать. Вовсе не потому, что не нашла Наташиных солнышек. Нет, целая стопка старых Наташиных рисунков лежала на углу стола. Может быть, никто и не догадался бы о подлоге, о Тайкиной хитрости, но было как-то не по себе, было тошно даже от одного этого замысла. «Ладно уж, как умею, сама нарисую. А вдруг да и нехудо выйдет» — так решив, Тайка набрала в легкие побольше воздуха, разом выдохнула его и смело, наискось немного перечеркнула лист прямой линией. Она означала горизонт. Над нею поместился край солнца. Оно всходило. Навстречу ему летела какая-то птица. За птицей, тоже будто к солнышку, а на самом деле к реке, бежали две девочки. Девчонки держались за руки и смеялись. Так получалось на рисунке у Тайки. Ей, прямо сказать, нравился свой рисунок. Она догадывалась, конечно, что таких птиц не бывает на свете, что девчонки получились слишком головастые и тонконогие, а солнышко — не поймешь, то ли зимнее, то ли вешнее, то ли подымается, то ли садится. Но все равно ей нравился этот рисунок. А особенно — изумрудно-зеленый луг с беложелтыми ромашками, по которому бежали девчонки. По одной ромашке девчонки даже сорвали.
Когда дело было кончено, Тайка убрала все со стола, оставив возле лампы только свое творение. Чтобы подсохло.
Утром при дневном свете высохший рисунок уже не казался таким нарядным. Он потускнел, стал матовым. А ночью влажный при свете лампы луг казался словно росой умытым. Тайка огорченно вздохнула, сунула свое произведение в какую-то тетрадку, в другую положила одно из Наташиных солнышек. Так просто, без всякой мысли.
* * *
На следующий день, когда закончились уроки, Марфа Егоровна не отпустила ребят. Она спросила суровым голосом:
— Объявление все читали?
— Все-е! — хором ответил класс.
— А рисунки все принесли?
— Все-е!
— Нет! — неожиданно для себя самой выкрикнула Тайка.
— Это почему? — покраснела учительница. Сквозь негустые белесые волосы видно стало, как покраснела даже кожа на ее голове: «Опять, опять эта Туголукова! Ну подожди, дождешься ты у меня, противная девчонка!»
— А совсем и не обязательно, чтобы все приносили. Конкурс — не урок. Хочу — участвую, не хочу — не участвую. А к примеру, если я не умею рисовать, дак мне и вовсе незачем участвовать!
— Вот что, — вскричала Марфа Егоровна, — хватит! Надоело! Мы с тобой еще за вчерашнее разберемся. Совет отряда, остаться! Разобрать поведение Туголуковой! Остальные по одному подходите ко мне, выкладывайте рисунки на стол и можете отправляться по домам.
— Кто проводит конкурс, тому и будем сдавать.
— Замолчи, замолчи, я тебе говорю! — хлопнула линейкой по своей ладони Марфа Егоровна: ее подмывало щелкнуть этой линейкой Тайку по макушке.
Тайкины одноклассники, притихшие, мышариками выскальзывали за дверь. Осталась пятерка: председатель, староста и три звеньевых. Они стайкой сбились у выхода.
— Садитесь за первые парты, — пытаясь успокоиться, сказала Марфа Егоровна. — Туголукова, ну-ко, шагай к доске.
Тайка сидела, уронив голову на руки. Она не плакала. Ей просто глядеть ни на что не хотелось.
Учительница подошла к Тайке.
— Туголукова! Подыми голову! Я кому говорю! Ну хорошо, не подымай! Ты почему вчера с географии ушла? Почему сказала тетке Матрене, что я выгнала тебя? Молчишь? Ну хорошо, молчи! А может, отдашь рисунок? Ты нарисовала рисунок? Ну хорошо, не отдавай!
Тайка, по-прежнему не подымая головы, освободила руки, залезла в парту, нащупала в сумке тетрадь с рисунком, не глядя вынула, не глядя подала.
— Сразу бы так! — С плохо скрываемым злорадством Марфа Егоровна добавила: — А отцу я все же расскажу о твоем поведении. Совет отряда, можете расходиться!
Когда класс опустел, Тайка запрокинула назад голову и тоскливо-тоскливо прогудела: «У-у». Еще посидела немного и пошла в раздевалку.
— Чо это, как мокрая курица? — спросила Матрена.
— «Чо-чо»! А ничо! Шпионишь бегаешь, а потом расспросы тут разводишь. Давай одежу скорее!
— Ты чо, ты чо, чо это ты грубишь, грубиянка! — испуганно выкатила глаза Матрена. — Ну и грубиянка! Кто тебя научил этому, кто говорил, что я шпиенка-то? А?
— Отстаньте от меня. Надоели! — махнула рукой Тайка и, едва не волоча свою полевую сумку по полу, подалась к выходу.
Идти домой, учить уроки? Ждать, пока явится ябедничать Егоровна? Да ну их всех! Пойду лучше Рыжего посмотрю, может, уж глазки прорезались, — не мучилась сомнениями Тайка.
Петька Сорокин встретил ее виновато.
— Айда-айда, гляди! Он самый сильный! И глаза у него у первого прорезались. Как Пальма начинает их кормить, так он всех растолкает, первый подвалится, повиснет и, пока не насосется, никого не подпустит.
— Не подсевай — не подлизывайся! Трус! — лениво как-то сказала Тайка. — Им уже не хватает, поди, Пальминого-то молока? Уж, поди, можно забрать Рыжего?
— Не-е! Рановато покамест. А чего ты «трус»! Чо мне с ней драться, что ли, было! Она же учительница все же.
— Не драться, а все равно трус! — твердила Тайка. — Эх, нет у меня друзей! Была Натка и больше не будет никого.
— Подумаешь! Да девчонки и дружить-то не могут!
— Еще покрепче вашего, было бы тебе известно! Уж Натка придумала бы, как быть. Ладно, приходи вечером за обратом для Пальмы. Вон как щенки ее вытянули, какая тощая стала. Ай! Смотри, какие маленькие, а уж блохастые! Во, не следишь совсем, давай вымоем их? Есть горячая вода?
— Есть, да я боюсь, их не моют, наверное.
— Я и говорю, что ты трус. Всего боишься. Очень даже хорошо вымыли бы. А потом высушили как следовает, не бойся, не простынут.
— В чем мыть-то? В чем их моют?
— Ну в тазу, шайке, корыте, да не все ли равно… Тащи чего-нибудь.
— Не знаю я чего. В тазике мы голову моем. В шайке мамка пойло готовит. В корыте — стираем.
— Тащи шайку. Мыло у вас есть? Ну давай золы. Просей ее через шабалу, чтобы уголья отсеялись. Щелок заварим.
Потом одного за другим купала Тайка щенков и складывала их в тряпицу, которую Петька положил в подол своей рубахи.
Щенки жалобно скулили и жались друг к дружке. Рубаха у Петьки промокла. Промокли и штаны спереди, начиная от опушки до самых почти колен.
— Таиска, дальше-то чо делать? — сам начиная трястись, спросил Петька.
— Чо-чо! Мужик! Тулуп-то у вас есть?
— Нету.
— А шуба?
— Тоже нету. Вот разве овчины. Мать приготовила сдавать их.
— Во, самое дело! Где они у вас?
— На полатцах.
— Держи последнего, а я сейчас достану.
Тайка залезла на полатцы и скинула оттуда рулон. В нем оказалось четыре овчины. Тайка выбрала самую красивую, белую с золотистыми подпалинами по хребту.
— Сыпь их сюда!
Петька помялся:
— Испортится овчина-то, поди?
— Прямо! Испортилась! Дед Нинки Крутогорихи в прошлом годе в тулупе-то под лед угодил, и ничегошеньки тулупу не сделалось. А он сколько в воде-то был, пока его отыскали да вытащили.
В это время в избу набежали меньшие Сорочата. Увидев овчины на полу, они обрадовались. Расстелили их и стали кататься, кувыркаться, заворачиваться в них, играть в серого волка и семеро козлят. Поднялся визг, хохот, дрожал пол от прыжков и беготни. Кто-то перевернул табуретку с неубранной еще шайкой грязной воды. Целиком окатило две ближние овчины. Все замерли, кто где был: Анка, приготовившаяся к кувырку, на корточках посреди пола; Степка, изображавший козу, одна нога на лавке, другая на полу; Федька под порогом на спине, с задранными в приступе хохота ногами; самая маленькая Ариша, представлявшая злого волка и закутанная в шкуру, возле сваленной ею табуретки; Петька на кровати с досыхающими собачатами — он бил у них блох; наконец, у шестка Тайка, чистившая картошку, осененная новой идеей — накормить Сорочат полевой похлебкой. Идею эту подсказало Тайке, конечно, собственное голодное брюхо.
Да, так все и замерли: близнецы Анка и Степка, Федька, Ариша, Петька и Тайка — в ужасе от содеянного.
И было в головах у всех: только бы никто не пришел. Именно в этот миг отворилась в избу дверь. Вошли Тайкин отец с Марфой Егоровной. Тайка упустила из рук чугунок с начищенной и вымытой картошкой, прибив при этом себе ногу, но даже не ойкнула. На полу растекалось еще одно озеро.
— А, вашу качель! — выругался Николай. — Петька, Анка, Степка, с овчинами — за мной, на улицу! Таисья, Федор, вехти в руки — и мыть пол! Аришка, подбери картошку и марш на печку! А вам уж, Марфа Егоровна, придется посидеть пока на лавочке. Сейчас наведем порядок и побеседуем. Ах, качель вашу! Детушки!
Уже через полчаса в избе был полный порядок. Пол высыхал и проступала на нем желтизна. Булькал в печи чугунок с картошкой. Под шестком выросла пирамидка березовых поленьев. Окна запотели, и, как сквозь туман, пробивались через них лиловые лучи почти догоревшего солнца.
Пока ребята с Николаем приводили все в порядок, учительница, сидя в переднем углу под киотом, превращенным в полочку для книг, обдумывала, как поведет разговор с Тайкой при ее отце. «Я тебя искала, Туголукова, по всей деревне! — скажет она строго. — Я тебя, с ног сбилась, искала, в то время как ты должна бы сидеть дома за уроками! Я тебя искала, а ты, пионерка, безобразничала в это время в чужом доме, в то время как должна бы вести себя примерно!» Так скажет она Тайке. И отцу Тайкиному скажет: «Ну вот, а вы защищаете ее. Защищаете в то время, как она творит безобразия. И вы сами это только что видели. А ведь вы — партийный человек, бригадир!» Так упрекнет Тайкиного отца Марфа Егоровна интеллигентно и в то же время политически грамотно.
— Мир-ровые р-ребята, Мар-рфа Егор-ровна! — весело напирая на «р», прервал внутренний монолог учительницы Николай.
— А? — вздрогнула она и сбилась. — Да, да…
— Ну-ка, народец, сыпь к столу поближе! — сзывал Николай детвору, когда тишина и порядок водворились в избушке. — Поговорим.
— Не собираюсь я с ними разговаривать, — строптиво отмежевалась Марфа Егоровна, — у меня свои педагогические приемы.
— Давайте вместе поищем какой-нибудь подходящий, — предложил Тайкин отец вполголоса. — Не дело нам, взрослым, отчитывать девчонку на глазах у всех ее товарищей. Пусть они ее сами рассудят и накажут, а? — И уже громко: — Ребята, друзья вы Таиске или нет?
— Друзья, друзья! — согласно отвечали Сорочата.
— Вот вам и судить по совести.
Дверь отворилась. Вошли две женщины, две матери. Тайкина и Петькина. Николай немного побледнел, как бы спал с лица.
Слух о случившемся уже дошел до фермы: что Тайка напрокудила, что Марфа Егоровна ищет ее по всей деревне и что туголуковская упрямица у Сорокиных укрылась, а сейчас добрались туда учительница и Тайкин отец.
Устинья переборола себя, подошла к Лизавете: «Ты не супротив, я зайду к вам. Если Таиска на самом деле шибко напакостила, боюсь, прибьет ее Коля. Он терпелив-терпелив, а уж если вывести, лучше убегай сразу!»
«Айда, чего там! — весело сказала Лизавета. — Наш терем-теремок ни для кого не закрыт!» И когда вошли, сама помогла Устинье снять фуфайку и подтолкнула к переднему углу.
Дверь еще раз раскрылась, впуская ватажку Петькиных и Тайкиных приятелей, завернувших к Сорокиным с пруда, прямо с коньками через плечо.
С приходом ребятни Николай расслабился и продолжал разговор как ни в чем не бывало.
— Поближе, поближе, друзья-товарищи, к столу подсаживайтесь. А ты, Петро, докладывай, что произошло, только чистую правду. Ясно?
— Ага, дядя Николай, ясно! — празднично сиял глазами Петька. — Не виновата Тайка.
— Не-ет, ты по порядочку давай. И без оценок: виновата — не виновата. Это народ решит.
Марфа Егоровна, восседавшая за «судейским» столом, тайно завидовала тому, как обращается Николай Туголуков с ребятами, как слушаются они его и рады угадывать любое его, малое самое, желание. Явились Марфа Егоровна и Николай в сплошную кутерьму, ничего понять нельзя было, а Тайкин отец вмиг во все вошел и все уладил. Удивляясь, замечала Марфа Егоровна, что уж не хочется ей наказывать Тайку, что уж вроде и не помнит, за что взъелась на девчонку.
Из-за какой-то малости, кажется. И если честно, сама-то она во всей этой канители выглядит неказисто. Прекратить бы все поскорее. Но уж и придумать не могла Марфа Егоровна, как выкрутиться из собственноручно заваренной каши. Вот всполошила всех, застращала, как коза рогами, а из-за чего, спрашивается!
— Ну-у, — начал сызнова Петька, — повесили в школе объявление, что это, как его, кос-кок-коркунс… по рисунку. Ну-у, кто лучше свою деревню, речку, место любимое в лесу или у речки… Это, как его… ну-у… изобразит. Ну-у, учительница сказала — сдавайте, а Тайка — что необязательно всем… И все!
— Нагрубила, значит! — хмуро уточнил Николай. — Так, раз! А ты сознаешь, жалеешь, Таисья, что нагрубила? Жалеешь — очень хорошо. А кто объявление-то написал? А, Петя?
— Ну-у, это, как его… значит, не знаю…
— Художник. Аристарх Рюрикович, — не дыша сказала Марфа Егоровна. Ей было почему-то совестно и страшно. Вдруг догадаются, что никто не просил ее собирать ребячьи рисунки, что ей самой хотелось принести их художнику, сделать приятное ему, ну, может, познакомиться с ним, в гости пригласить, представить мамаше.
— А кто же судить-то будет, разбираться, стало быть, чья картинка самая лучшая? — спросила Лизавета, подмигнув Устинье.
— Ну-у, это, как его, не знаю… Учителя, наверное, — совсем смешался Петька.
— Да ведь вы, выбрав совет, что ли, какой-нибудь или коллегию да со старшими посоветовавшись, и сами могли бы отличить лучшие, — укорил ребят Николай. — А, так я говорю, Марфа Егоровна? Что ж вы, ребятки, все на своих учителей валите? Им работы и так хватает! Вот, Таисья, стало быть, вторая твоя вина. Вместо того чтобы помочь Марфе Егоровне, ты бузить стала. Это ты сознаешь? То-то. Раньше это надо сознавать было. Далее, Петро.
— А остальное вы сами все видели, дядя Николай.
— Нет, Петро, далее есть третья, четвертая и пятая провинности у Таисьи Туголуковой: домой не пошла после уроков, заданий не выполнила, бабушке по хозяйству не помогала да еще и здесь надебошила. С этим ты согласна, моя красавица? Отлично. Чего, судьи, решать будем, а?
В избе тихо было. Тайка стояла у стола сама не своя. Лампа, висевшая в простенке меж окон, уже зажженная, ярко освещала ее бледную, плоскую, с блестящими глазами мордашку. Все смотрели на Тайку. Но все же не тяжело ей было, не тоскливо, как днем, когда ругала ее Егоровна. А просто неловко. И еще где-то в самой-самой серединке, в глубине себя — смешно. Самую чуточку смешно.
— Так чего же мы с ней будем делать? — повысил голос Николай.
— Простим и отпустим на волю! Она же сознает все, — поднял руку Петька.
— Отпустим на волю. Раз сознает все, — тихо повторила под Лизаветиной рукой Аришка. Кто-то из мальчиков засмеялся.
Тайка заплакала. Устинья сердито посмотрела на учительницу и тоже вытерла глаза.
— Э-э, на Руси слезам не верят. Будет же тебе наказание, — грозно сказал Николай, да глаза у него смеялись. — На пруд народ собрать в воскресенье — кар-русель делать! Яс-но? Это, красавица, моя, потруднее, чем учительнице мешать. Ну как, можно надеяться, что новых промашек Таисья Туголукова впредь постарается не допускать?
— Можно! — заорала детвора, окружая Тайкиного отца.
— А правильное ли наказание?
— Пр-равильное! И нам какое-нибудь придумайте! А, дядя Коля?
— Что? И вы рисунков не сдали и уроков не учили?
— И сдали, и учили, но просто так! Придумайте наказание и для нас, пожалуйста.
— Дядя Коля, и вы с нами на пруду будете?
— А вы как думали? Без меня обойтись?
Лизавета отвела Устинью в куть, показала на огонь, на чугунок, поплевывающий кипящей похлебкой:
— Тайка-то у тебя хозяйка растет. Ишь, ужин наладила!
Устинья, довольнешенькая, не подала, однако, виду:
— Не в кого ей вроде лентяйкой-то быть.
В это время Николай, пропуская в дверях Марфу Егоровну, негромко, почти на ухо говорил ей, на правах однокашника:
— Не понимаю я ничего, Марфушенька, в твоих педагогических приемах, только когда мы здесь все суетились — с овчинами, с дровами, с мытьем, — напрасно ты сидела икона иконой, подмогнула бы нам, ведь не переломилась бы, а? А то вон Степка дрова в избу тащил, о порог споткнулся да потом и говорит: «Она как на меня заглядит, я спотыкаюся!»
— Твоя дочь напакостила, а я бы за ней подбирать стала! — не придумала что возразить Марфа Егоровна.
Будто после праздника, разбегались ребятишки из теремка Сорокиных. Неприютно было только Марфе Егоровне. С закипающими на глазах слезами почти бежала она к своему дому. «Неблагодарный, грубый народ, правильно мамаша говорит, нечего для них убиваться, все равно не оценят» — так думала Марфа, а кто-то ядовитый подтачивал ее гордость, ее неподсудность из глубины, изнутри. Эх, не за свое дело взялась ты, кажется, Марфа свет Егоровна. Не за свое! И признаться, худо его справляешь? А?
По той же самой тропинке, только в другую сторону шагала счастливая Тайка. Цепляясь за локоть отца, она старалась идти с ним в ногу. Он уступил ей тропку и сам пошел рядом. Тайка все равно не поспевала. Хромала.
— Ты чего? — спросил отец.
— Да чугунком-то, — конфузясь, объяснила Тайка, — больно шибко.
Николай взял дочь на руки. Велик ли в ней вес был, десятилетней девчонке! А вскоре вышли на укатанную санную дорогу. Уже луна вовсю светила. Навстречу валил народ. Все в клуб, посмотреть «Тигр Акбар», новую кинокартину. Тайка поспешно сползла на землю. Еще засмеют. Устинья пристроилась к мужу, взяла его под руку. Пошли втроем. Посреди улицы, дружно, мирно. Прохожие уважительно кланялись Николаю. И Тайкина мать почувствовала себя в тот вечер молодой, и доброй, и красивой.
Дома, когда садились ужинать, мать внимательно посмотрела на Тайку и сказала:
— Клюешь носом-то, спать хочешь. Вот что, ужинай и спать ложися, а завтра корову пойду доить и тебя подыму уроки делать. Ладно?
— Ладно, — совсем сонная сказала Тайка. — Только я еще Наташе письмо напишу. — И опасливо взглянула на мать.
Хотела было заворчать Устинья, да раздумала. Надоело ей ворчать.
А Тайка, зачеркнув в письме написанную давным-давно единственную строчку: «Пропишу я тебе про ваш дом», круто нацарапала: «Скорее приезжай! Я тебя заждалася!» Потом лизнула клапан конверта, заклеила письмо, положила на столе на видное место, чтобы не забыть снести на почту утром, и с легким сердцем полезла к бабушке на печку.
И невдомек было утром ни Тайке, ни Устинье, ни бабушке, что единственный их мужчина, поднявшийся и уехавший до света за сеном, глаз не сомкнул всю ночь.
Сначала вспоминался сегодняшний вечер.
Скрип двери. Клубы морозного воздуха. И словно сквозь белые облака выплывают Николаю навстречу два лица. Острое, треугольное — Лизаветы; круглое, смуглое — Устиньи. Глаза ореховые, косого, как у козочки, разреза — Лизаветины. Широкие серые — Устиньины. И вдруг — океан полыхающего льна — глаза Евгении Ивановны и бледный овал лица. И нежная детская улыбка. И словно плач чайки, от которого под ложечкой холодеет, смех.
Три женщины. С озорной, взбалмошной немного Елизаветы начиналась юность. Молодости не было. Она осталась там, в пороховом дыму, за Одером, охраняет спящего под курганом Виктора Калинкина, друга и побратима. С Устиньей суждено перейти поле жизни. Евгения Ивановна навсегда осталась сказкой, сон-травой, Каменным цветком. Если бы могла Устинья взять, вобрать в себя хоть каплю малую от Елизаветиной открытости, от красоты душевной и мягкости Евгении Ивановны!..
— Экая глупость! Ребячество, ей-богу, какое-то! — ругал себя Николай, сидя с цигаркой в темной кухне у поддувала. — Старичина, иди спи. Есть у тебя верная, здоровая жена! Семья, дом с хозяйством! Дочка — хороший человек растет. Чего тебе еще надо? Иди спи!
Но идти не хотелось. И сидел курил Николай. Тосковал о несбывшемся. И ждал, как спасенья, рассвета.
Глава третья. Под белым небом
— Ух ты, ну и пуржит! Вот наяривает! — Тайка влетела в избу. А за ней прямо к печи покатило стадо белых холодных барашков. Оно быстро таяло и оседало на стеклах бисеринками пота.
— Но-о, не весь снег-от принесла? — взглянула на Тайку мать. — Иди-ко обмети пимы-то. Да ладом! — и швырнула ей под ноги голик, которым только что подчищала печной под.
Тайка, уже успевшая закинуть под лавку полевую сумку с учебниками и повесить на гвоздик неуклюжее свое, сшитое бабушкой и уже дважды надставленное и расставленное пальтишко, охотно схватила этот голик и выбежала в сени. Потопталась, постучала там погромче подшитыми пимишками, поскребла их голиком и, вернувшись в избу, снова потянулась к матери шершавыми красными ладошками.
— Погрей, мамка!
— A-а, застыла, малявка! — Мать сунула Тайкины руки себе под мышки, притянула дочь за тонкие костлявые плечи, погладила по жесткому короткому чубчику, ласково спросила: — Ну, как училась сегодня, обормотушка? Новый год чем встречать будем? Не за горами ведь уж!
— Да чего, не хуже других училась. Одна тройка — по грамматике да одна пятерка — по рисованию. Остальные четверки.
— Уж по рисованию-то пятерка — особая гордость! — насмешливо улыбнулась мать.
Бабушка, сбивавшая в углу под божничкой масло, тоже подала голос:
— А что, художество — тоже ремесло. Раньше вот богомазы были — очень почетное дело считалось. Не-ет, хорошему учиться — никогда не лишне. Ремесло не коромысло и плеч не тянет, а в беде выручит. Да и как ты говоришь, Устинька, невелики успехи? Она ведь у нас вовсе рисовать не умела.
— Бабухастик! Ведь я тебя не заметила! Чего ты делаешь? Ой, масличко! Чур, мне пахточки! — кинулась было Тайка к бабушке.
Мать, как бы и не слыша Тайкиных восторгов, снова подала дочери пальтишко:
— Ha-ко свою лопатинку да пойдешь со мной управляться!
— Ага, управляться тебе! Я кушать хочу!
— Оголодала, бедная! Накушаешься, успеешь! Пока управляемся, бабушка суп заправит. Вон шаньги в печь посадила. Скоро поспеют. Придет папка из бригады, и ужинать будем.
Тайка, лицемерно хлюпая носом, полезла на печку за подойником.
Бабушке было жаль внучку, но в семье жалеть не принято, и она в тон матери сказала:
— Тамо возле трубы-то мои шубенки[4] лежат, дак возьми их, Тайка. Они нагрелися, теплые.
— Бга-а! Нужны мне твои шубенки! — нахально завыла Тайка. — Обойдуся! Ничего мне от вас не надо!
— Была бы честь предложена! И скоро ли ты там? — начала распаляться мать. — Еле шевелишься!
На улице она подобрела и уже мирно попросила:
— Таиска! Может, ты сегодня Зорьку доить будешь? А я управляться. Вон ветрище-то какой! Ты и навильника не подымешь.
— Сама дои свою Зорьку! — фыркнула Тайка и, схватив вилы, побежала в денник. — Иди, Зорька, в стаю, иди давай! Мамка тебе картошки вареной даст, иди! У-у, коровятина, да живей поворачивайся! — Она хлопнула корову кулаком, попала по крестцу, отбила руку и зашипела: — Ф-фу! Чтоб тебя, комолую! Навалила тут — трем мужикам не управиться, а я одна ворочай!
Тайка яростно выбрасывала из загона тяжелые стылые глызы и думала о том, что уж она-то никогда, видно, не найдет ни ковра-самолета, ни сапожков-скороходов. А ведь есть же на свете эти штуки. Не зря небось про них в сказках сказывается! Ах, будь у нее пусть не ковер, хотя бы сапоги эти, убежала бы она в Белое Крыло к Наталке сегодня же, сей же час!
— Во! Все. — Тайка довольно оглядела денник.
Из теплой темноты коровника послышался глухой материн голос:
— Таиска, ладно, не ходи сегодня к зароду[5], возьми с крыши сена-то. Сбрось пару охапок, да и хватит ей. Все равно отдаивает. Что же ее попусту потчевать!
Тайка обрадовалась, что не надо идти в огород, выдергивать вилами из плотного стога клочья сена, не надо тащиться с ним по длинной и узкой тропинке, вырубленной в сугробах, не надо хитрить с этим злющим упрямым ветром, чтобы он не вырвал ее ношу. Обрадовалась, но промолчала.
— Чего молчишь? Закоченела небось? — ласково спросила мать, и Тайка вся захолонула: так красиво просвечивал материн голос сквозь тонкое диньканье молочных струй, а вслух грубо сказала:
— Подумаешь, пожалела! И из зарода притащила бы, ничего бы со мной не сделалось!
А сама с удовольствием вскарабкалась на крышу коровника и стала сбрасывать в денник охапки зеленого духмяного сена. Тыкалась в него лицом, вздыхала, жмурилась и все не могла остановиться, бросала охапку за охапкой.
— Да хватит, хватит тебе! — закричала снизу мать.
Тайка распрямилась, огляделась кругом. С крыши хорошо было видно, как скользили по ветру к реке бело-розовые полушалки огородов, как взвивались тут и там над избами и припадали к самой земле дымки, как билось и не могло вырваться из черных корявых верб за околицей плоское багровое солнце.
Руки у Тайки совсем заледенели. Несгибающимися пальцами она вытащила из стожка пучок сена, поискала в нем что-то, не нашла и, присев на корточки, стала внимательнее вглядываться в сухие стебли. А руки запихнула в валенки за голенища — пусть погреются.
— Таисья, где ты там? — позвала мать. — Айда домой.
— Мамка, погляди-ко! — Тайка прыгнула вниз, едва не выбив у матери подойник.
— Тьфу ты! Скачет как оглашенная! В молоко сена натрусила!
— Да ты погляди, мамка! Как из какого царства цветки-то!
— A-а, иди ты! — отмахнулась мать и широко пошагала к дому.
Тайка поднесла травинки к лицу. У колокольчика бутон был густой лиловой синевы, а шапочка клевера казалась обрызганной свекольным соком. Верно. Цветы были из Царства Вечерних Теней.
— От солнышка, наверное, — прошептала девочка и еще раз взглянула в конец улицы. От солнца осталась только одна горящая скобочка, как раскаленная подкова. — Утонуло красное в снегах рассыпчатых, — таинственно пропела Тайка, — и никто-никто-о этого не заметил! Только я-а-а! — Теперь голос ее звучал громко и торжественно.
Из стайки[6] испуганно выглянула Зорька. Тайка счастливо засмеялась:
— А ты одно знаешь — вздыхать. О-хо-хо! — передразнила она корову. Потом Тайка воткнула цветы в паз между бревен, скорехонько перебросала сено в коровник и вприпрыжку побежала домой.
* * *
— Не могу я, дочь, этого! — виновато говорил отец, подсаживая Тайку на полати. — Ты сама большая, рассуди. Полина Яковлевна ей заместо отца-матери, и если она не велит ехать, как же твоя подружка бабушке родной-единственной не подчинится. И как мне тут быть, ума не приложу!
— «Как, как»! Ехать, уговаривать, упрашивать бабушку Полину Яковлевну! Какой из тебя бригадир, если ты с человеком договориться не можешь! — с добродушным презрением проворчала Тайка.
Она улеглась на живот и стала смотреть на лампу. Рыжий круглый огонь напомнил ей то, запутавшееся в ветлах солнце.
— Ну вот, — улыбнулся отец, — а может, мне просто украсть для тебя твою подружку?
— А и укради, укради! — обрадовалась Тайка. — Папк, дай-ко мне морковную шанежку.
Шаньга была теплая. Ее рыжий глазок — это тоже маленькое солнце. Тайка задумчиво прищурилась на шаньгу.
— Ну, чего не ешь! А просила… — Отец погладил девочку по щеке.
У самого своего лица Тайка увидела его добрые, виноватые, совсем такие, как у… Петьки Сорочонка, глаза. Тайку удивило это открытие, но не огорчило и не пробудило в ней ревнивого чувства.
И пусть, и пусть говорят, будто Петька — брательник, что ж мамка серчает-то, жалко ей, что ли? Хлеб-то он ест Лизаветин. Да если бы и ее, Тайкин, каждый кусок пришлось бы пополам делить — она бы с радостью. Хороший бы был брат Петька! Надежный.
Вслух она сказала:
— Жалко шанежку есть. Красивая.
— Ну ладно, спи, Таиска. Уж много времени. — И было что-то такое в голосе отца обещающее, что Тайка подумала: а ведь привезет Наталью-то, пожалуй. Привезет обязательно.
* * *
Сколько раз изводила Тайка свою мать словами, такими обидными для материнского самолюбия: «Сделай, как Евгень-Ванна», «У Евгень-Ванны лучше выходило», «Евгень-Ванна так-то бы не сказала», «А Евгень-Ванна!..» Однажды мать не выдержала и сорвалась. Да и кто снесет это постоянное сравнение с достоинствами другой женщины-матери.
— Что же, господи, она и из-под земли меня допекает! Мало, что при жизни Николай глаза на нее пялил и Таисья дневала-ночевала у них… Да перевернись она под землей десять раз! — сквозь слезы кричала мать.
Тайка и не подозревала, что так ранила мать своими словами. Более того, она не сомневалась, что сказать матери: «У тебя сегодня суп получился, ну прямо как у Евгени-Ванны» — значит похвалить, оказать великую честь. А выходит, совсем наоборот?.. Тайка испугалась материных слез, гнева, забилась на полати. А бабушка, горбившаяся над вязанием, негромко укорила сноху:
— И что же ты, Устинька, за бабочка! Тебе бы учиться у нашей соседушки было, а ты богохульствуешь! Вот бы нас после смерти так-то поминали, как об ней в деревне говорят.
С тех пор Тайка перешла на формулу: «Хочу, как Наташа…» Школьный уголок, как у Наташи. Фартук, как у Наташи. Новый год тоже — «чтобы парнишек в гости позвали».
Между прочим, к нынешнему Новому году готовились в каждой семье как-то особенно. Дед Прогноз вещал:
— По всем приметам богатое лето ожидается. Отблагодарить бы зимушку надо..
Уж не поэтому ли хозяйки, казалось, последнее из сусеков и кладовок повытряхнули. Опротивело им, что ли, экономить, мудрить, выгадывать. Дым коромыслом стоял в доме Туголуковых. Пекли и жарили, стряпали хворост и сочни, морозили сырчики[7], варили кулагу. Тайка с приятелями наряжала елку. Не елку, сосну, конечно. Сосновые боры украшают этот край.
— Вот вам, ребяты, бумага, иголки, нитки… Сшивайте игрушки. Крахмал на клейстер я переводить для вас не собираюсь — лучше по стакану киселя вам же сварю, — говорила Тайкина мать, и можно было угадать в ее голосе нотки Евгении Ивановны.
Мальчишки с удовольствием сшивали цветные цепочки, фонарики, корзиночки, гармошки, выстругивали разные фигурки из дерева, из бумаги делали лодки, чертей и самолетики, из пустых яиц — головки клоунов, из сосновых шишек — ежиков… Елка выходила что надо! Тайка пыжилась от гордости. Петька Сорокин не вытерпел:
— Ты так важничаешь, будто все это одна сделала! Скучно! Бросить все охота, на тебя глядючи!
Тайка покраснела, осерчала, хотела разогнать компанию, но только разинула рот пошире, чтоб рявкнуть на своих приятелей хорошенько, увидела в руках Сорочонка игрушечного деда-мороза — давнишний-давнишний, еще военных лет подарок Евгении Ивановны (Тайка корью тогда болела, и учительница ей — развеселить чтобы — этого Морозку и принесла), и так, не выругавшись, закрыла рот, словно рядом увидела Евгению Ивановну.
— Чего я одна! Ничего я не одна! — угрюмо возразила Тайка. Не очень-то это приятно, когда тебя твои приятели воображулей считают. — Все вместе делаем.
И Петька с некоторой гордостью посмотрел на ребят.
* * *
Шел второй день Нового года. Возвращаясь с горки домой, Тайка решила: если и сегодня отец не привезет Наташу, надо будет разграбить эту елку.
На темном крашеном крыльце Тайка увидела клетчатые отпечатки двух пар детских галош. Сердчишко у девчонки екнуло в праздничном ожидании, но, боясь ошибиться, она усмирила себя и принялась обстоятельно обметать пимы, а сама все поглядывала с волнением на эти маленькие резные следы, даже погладила их ладонью. Играть в спокойствие дальше было свыше Тайкиных сил. Вихрем она ворвалась в избу.
— Приехали!
А никого не было. Как есть никого. Тайка с тоской огляделась и увидела у порога те самые галошки с яркой малиновой подкладкой, которые натопали на крыльце. Резко отдернула занавеску и с восторженным воплем: «Ага, вот где они!» — кинулась на печку. Там, тесно прижавшись к сияющей обновками бабушке, сидела Наташа и рыжий взъерошенный карапуз. Они хитренько улыбались. Отбиваясь от Тайкиного тисканья, рыжик пыхтел:
— Мы тебя из окошка увидели и спрятались. А как ты догадалась?
Тайка со смехом ткнула ему пальцем в живот.
— Ты чей такой груздь?
— Я не груздь! Я твой сродный брат, Митя! — обиделся мальчишка.
— А я, стало быть, твоя сродная сестра, Тайка. Ну-ко айдате на пол, хоть разглядеть вас ладом!
— Пусть отогреются, — вступилась бабушка. — Едва в дом-то вошли. Эстолько верст на лошадях отмахали!..
— Слазьте, слазьте, тараканы запечные! — не отставала Тайка.
Сошла с печи и бабушка.
— Тогда давайте есть, робяты.
— А где мамка с отцом? — равнодушно полюбопытствовала Тайка, подталкивая Наташу и Митю к столу.
— А вот отец робяток завез да на правленье пошел. А мать-то нарядили на зерносушилку, дак ушла во вторую смену.
— И как это вас отпустили? — в какой уж раз изумлялась Тайка.
— Это я выревел, даже на полу кататься пришлось, — победно огляделся Митя.
— За это срезай с елки любую игрушку, — хохотала Тайка.
— Вон того медведя с гармоньей! — кивнул Митя на самую макушку. — Я его сразу приметил.
— У тебя не дура губка, самую хорошую игрушку выбрал. Это Сорочонок вырезал. Бери уж.
— Сорочонок — птичка, и на тебе — вырезал! — вскричал пораженный Митя.
— Да нет, не птичка это, а парнишко, — объяснила Тайка, — со мной в одном классе учится.
Между тем бабушка поставила на стол горшок тушеной с зайчатиной картошки, кринку топленого молока и блюдо картофельных кренделей. Ее королевское величество — картошка процветала и представала у бабушки Пантелеевны во всевозможных видах.
— Ну садитеся поскорее, накладывать вам буду! — торопила бабушка. — А то остынет.
Митяйка зашипел, сглатывая слюнки.
— У-уюй, как вкусно нюхает! А какая она румянистенькая, картошечка! Мне отдельно! И вилку!
Бабушка в замешательстве остановилась.
— Дак у нас все из одной миски едят, мил человек. А вилку сейчас поищу, имелася где-то одна у нас.
Тайка сердито взглянула на бабушку. Та не обратила на ее пыхтение никакого внимания.
— Я тебе скажу вот что, голубок: в чужой-то монастырь со своим уставом не ходят. Положу я тебе, конечно, в отдельную чашку, только ведь из обчей-то оно вкуснее. Даже дух другой у еды-то!
И правда, увидев, как девчонки дружно уплетают из одной чашки, мальчишка сник и, подвинув к ним свою, жалобно попросил:
— Можно, и я с вами? И не надо мне вилку, заберите ее!
Девчонки милостиво согласились, быстренько переложили все в одну миску, и ложки замелькали.
Молоко Мите тоже понравилось. Особенно же палевая толстая пенка и хрустящие с пузырьками крахмальные сочни. Вообще-то приготовлены были они на лапшу, но Митя так выразительно на них облизывался, что бабушка смилостивилась, выделила на всех пару сочешков. А сырчики, студеные сладкие сырчики с клубникой, совсем покорили Митино сердце.
— Слушай, Наташа, я здесь останусь, — заявил он, катая во рту кусочек воздушного застывшего творога.
Этой фразой Митя заканчивал каждый проведенный в гостях день.
* * *
В первое же утро случилось чудо. Сквозь сон Митя слышал ночью, как чиркали спички, часто хлопали двери, кто-то искал фонарь. Потом все стихло. Горел неяркий огонек в зеленой лампаде на пустой божнице, и шуршали по избе сонные тени. Мальчик снова было уснул, как послышались голоса, тяжелый быстрый топот. Мите не хотелось открывать глаза, но уж очень было интересно, что там такое тоненько и несмело застучало по полу, потом, кажется, поскользнулось, упало и закричало жалобно «ме-эк». Он свесил голову с полатей.
Внизу в полумраке возились какие-то люди. Едва различить можно было их согнутые спины. Люди шелестели соломой и что-то говорили негромко. А что — никак не разобрать. Потом один из них выпрямился, заслонил собою свет — и тьма затопила избу, но стал виден профиль человека.
— Дядя Коля! — позвал Митя.
Тот его не услышал, потому что сам заговорил громко и весело:
— Теперь, поди, и без меня управитесь, хозяйки?
Сняв телогрейку, дядя Коля протопал в горницу. За ним уплыла его огромная кудлатая тень. И тут Митя разглядел наконец белого теленка, который все пытался подняться, а тетка Устинья его не пускала, совала ему в мордочку ладонь с чем-то белым. А бабушка Пантелеевна насухо вытирала его бока и спину жгутом соломы.
— Слава тебе, с коровушкой теперь будем.
— Давайте назовем теленочка Зимкой, — предложил робко Митя. — А что, ведь зима же сейчас.
— Раскаркался, как вещий ворон, среди ночи! — не поднимая головы, буркнула тетка Устинья.
— На ребенка — «ворон»! А-а!.. — Бабушка со стоном разогнула спину. — Да ты не спишь, востроглазый! Можно и Зимкой. Вон она какая беляна — телочка-то, как в сумете[8] родилась.
— Да, да, ее, наверное, корова из лесных сугробов на рогах принесла, — осмелился пошутить Митя.
— Спи-ко, нечего глазеть! — одернула его тетка Устинья.
И женщины начали говорить про свои дела и про то, какая редкая корова Зорька, доилась до нового молока. Митяйке очень хотелось разбудить девчонок и рассказать им про Зимку. Но он решил потерпеть до утра. Ведь как здорово будет сказать: «Что, теленочек? Я его еще ночью видел! И имя ему я придумал».
Но когда он проснулся, девчонок уже не было.
— На лыжах в березнячок убежали, — сказала бабушка и, увидев, что этот рыжий козленок сейчас зальется слезами, утешила: — И тебя товарищ дожидается. Петро Сорокин.
— A-а, знаю-знаю, который медведя с гармошкой сделал! — сразу повеселел Митяйка.
— Во-во, он самый. Завтракай скорее, да он тебя сводит жеребяток маленьких поглядеть.
— А откуда он меня знает? — допрашивал Митя бабушку. — А это как называется, что я ем?
— Он тебя не знает, это Таиска его привела. А ешь ты запеканку из молозива. По ранешним-то временам его бы, конечно, вылили или телятам отдали, а нынче вот запекать приспособились.
— И очень даже вкусно получается. Совсем как яичница, — солидно сказал Митя. — А у нас коровы нет, дак зато гуси имеются.
— Гуси — хорошая птица, да капризная. Чем попало не накормишь. Зерна надо. Хоть немного, да надо. А ты давай поскорее жуй, а то застыл уж, поди, парень-то.
— А Петро Сорокин мне еще какую-нибудь игрушку сделает?
— Что ж, и сделает, если попросишь. Да ешь ты, Митюша, поживей. Ждет же тебя человек.
— Чего ж он тогда не зайдет?
— Его к нам без Тайки калачом не заманишь, тетки Устиньи, знать, побаивается.
— Он что, нагрубил ей, да? — посочувствовал Митя.
— Да зачем же, он смирёный парнишко.
— Тогда, значит, тетя Устя злая, раз он ее боится. Спасибо, бабушка Пантелеевна! Я наелся.
— Нет у нас в деревне злых, милок. На здоровье кушал. Пимки твои на печке сохли, доставай их беги сам. Мне тяжело лезти. Да обедать пусть он тебя к нам домой приводит, за собой не таскает. У них орава такая, сами едва кормятся. Ну, ступай с богом. Ой, погоди-ко, Митюша, я тебе пару сырчиков дам, угости Петушка-то. Побалуй. Он старший, ему дома-то не шибко перепадает вкусненького.
* * *
Каждая былинка, каждый куст на кладбище отбрасывали резкую голубую тень. Летая меж крестов, вызывающе громко верещали синицы. У желтой тесовой оградки остановились две девочки на лыжах. Одна, высоконькая, походила в своей белой шубке на колокольчик. Другая серым снопиком застыла поодаль. Недвижно стояли они и глядели на засыпанный снегом холм.
Потом первая взялась за палки, сильно толкнулась ими и, не оглянувшись ни разу, заскользила прочь.
Ожил и серый снопик. На холме осталась зеленая сосновая ветка.
— Айда на трамплин? — робко спросила меньшая.
Та, что повыше, не ответила, но повернула к горе.
Трамплин было слыхать издалека. Визги, хохот, свист, гиканье. Весь склон усыпан ребятней. Лыжниц заметили сразу, едва те вышли из речного тальника.
— Э-эй! Тайка, Наталка! С нами с горы кататься!
От Наташи уже отвыкли, смотрели на нее, как на гостью, немного дичились. С завистью разглядывали ее лыжи с ботинками.
— Поди, там у вас таких высоких гор нет? Кишка тонка съехать-то, ага? — подстрекали мальчишки.
Наташа, не отвечая, поднималась выше по склону. Добралась до самого верха, и повернулась лицом к реке. Тайка осталась где-то посреди горы ругаться с мальчишками. Наташа хорошо видела ее, растрепанную, воинственно махавшую палкой.
Наташа оттолкнулась и белым комочком полетела вниз. Пронеслась мимо Тайки, взвилась над трамплином, исчезла под горой и вынырнула далеко на том берегу, отчеркнула по пяткам лыж линию и повернула обратно.
— Ага, съели! — торжествовала Тайка.
— Конечно, у нее же на ботинках! — огрызались мальчишки.
— Да вам хоть десять ботинков дай! — наступала Тайка.
Когда Наташа вернулась, Тайка командирским тоном предложила:
— Дай-кось этим хвастунам свои лыжи, посмотрим, что из них выйдет. Из хвастунов этих несчастных!
Наташа без особой радости обула чьи-то заткнутые соломой валенки и стала кататься с малышами на санках, незаметно следя синим неравнодушным глазом, кто же перекроет ее черту.
Черту перескочила Тайка. До нее Наташины лыжи дошли в последнюю очередь. Ликуя, подымалась Тайка в гору. Она искала Наташу и совсем не смотрела под ноги. Кто-то из малышей несся на санках и сбил ее. Тайка закувыркалась вниз. Падение кончилось, и, еще лежа в снегу, она взглянула себе на ноги. О-о-о! На правой — безобразный обломок! Девчонка тяжело вздохнула и пожалела, что с ней ничего не случилось. Хоть бы левая рука оторвалась, что ли! Или бы нога сломалась!.. И тогда бы все стали жалеть ее сломанную ногу, а про сломанную лыжу забыли.
Понурясь, заковыляла Тайка в гору. Даже мальчишки не злорадствовали.
— Вот, — уныло сказала Таиска Наташе, — всегда так. Со мной ничего не делается, а чужое имущество гроблю!
— Да ну что теперь горевать! И меня могли бы сбить тоже, — кусая губы, утешала ее Наташа. — Хоть цела осталась.
Наташе было обидно все же, как быстро не стало у нее новых красивых лыж. А бабушка с таким трудом их купила. Деньги откладывала со своей пенсии, в город заказывала с Митиной мамой.
Тайка сокрушенно сопела. Дошли до дому, и она выдавила:
— Может, папка и починит. Обломок-то я захватила.
К общему утешению, дядя Николай и впрямь очень ловко обошьет надлом жестью, куском из хорошо разглаженной консервной банки. На лыжах вполне можно будет кататься.
Вечером, перед самым ужином, зашла почтальонка и принесла письмо. Оно было от бабушки Полины Яковлевны. В нем сообщалось, что дня через два-три за Наташей и Митей приедут и чтобы Николай их больше ни в какие гости не увозил.
Девочки на письмо не обратили внимания. Три дня сегодня были огромным сроком. Тем более, что о них сегодня вовсе и не думалось, поскольку разворачивалось событие, значительное и прекрасное…
— Ну как, Таисья, думаешь или нет свою вину избывать? А? — загремел веселым голосом Тайкин отец, вручая девчонкам отремонтированную лыжину.
— Какую это? — испугалась Тайка, прикидывая в уме, какой из ее последних грехов стал известен отцу.
— Вот те на! Ну, красавица моя, у тебя, видно, что ни шаг, то провинка, выбор широкий! Али память коротка, а?
— А-а, — обрадовалась Тайка, — за Егоровну-то! Как же, как же, думаю! Уж со всей Верховки ребят созвали. А по Пеньковке завтра с утра пробежимся.
— То-то же! Ты небось не рассказала подружке, какая ты хорошая, как на тебя со всей деревни бегают жаловаться, а? Тут ведь у нас дело, Натальюшка, даже до суда дошло. Говорила она тебе?
— Говорила, дядя Коля. Только, по-моему, Тая в тот день не виновата была, — тихонько ответила Наташа, заглянув дяде Николаю, казалось, в самую душу. Посмотрела своими дивными, цвета полыхающего льна, глазами. И дядя Николай внутренне ахнул: учительница, живая Евгения Ивановна смотрела на него.
— Не виновата, ты считаешь… — протянул он, как бы размышляя. — Как же не виновата, когда вести себя не умеет…
— Да ведь этому учить надо, — опустила глаза Наташа.
— Погоди-ко, сколько же лет-то тебе, Натальюшка? Ты ведь на год всего и постарше Таиски, а? Когда мы на фронт с твоим отцом уходили, ты за мамкин подол цеплялась, только ходить начала, а моя красавица вот-вот народиться должна была. Ровесницы, считай, а ты судишь прямо как большая! Умно больно.
— Это не умно, не неумно. Никак.
— Что-то не пойму.
— Так это же не я изобрела и сделала так. Умно или неумно, а так уж есть на белом свете.
Наташа снова подняла глаза на Тайкиного отца. И хлынул на него океан цветущего льна. Окончательно потерялся Николай. «Как говорить с этой странной девочкой! Что возразить? Ведь в чем-то она неправа. Мы Таиску браним за то, что себя вести не умеет. А она, Наташа, говорит, что этому учить надо. Стало быть, мы (это я и Устинья) не учим, не умеем, не способны? Это она про Таискину мать, конечно. Мол, прежде чем дочь учить, самой поучиться надо. Ишь ведь какая девчонка. Одно только слово и сказала!» — с какой-то обидой за себя и особенно за Устинью подумал Николай.
— Но я хочу, чтобы она выросла лучше меня, лучше, чем мы с ее матерью. Чтобы стала хорошим человеком, понимаешь, Наташа? Не хуже, чем ты, которую воспитывала мама-учительница и воспитывает сейчас образованная бабушка-докторша.
— И потому наказываете впрок? — улыбнулась Наташа- А моя мама, например, всегда говорила, что мне еще надо многому учиться у вашей Таи…
— Чему же это? — прищурился Туголуков.
— Чему? Находчивости, смелости… А самое главное — доброте. — И потом — она же все умеет делать!
— Интересный ты человечек, Натальюшка. Кем же ты стать собираешься, на кого учиться? На адвоката, наверное?
— Нет, дядя Коля… — Наташа постаралась не заметить легкой насмешки в голосе Тайкиного отца и отвечала ему доверчиво, как и раньше: — Я еще не знаю. Я как обезьяна. Увижу, кто-то хорошее что-то делает: бабушка Пантелеевна платок пуховый узорчатый вяжет, Митина мама косоворотку расшивает, бабушка моя перевязку больному делает, вы на тракторе по деревне едете, в кабине какого-нибудь малыша везете, а за вами еще целый эскадрон пылит, как мне сразу же захочется всю жизнь платки вязать, или рубашки вышивать, или людей лечить, или на тракторе землю пахать. А еще больше — всякое дело знать, всего попробовать понемножку.
— Так слушай, Натальюшка! — Николай привлек Тайкину подружку за плечи. — Кем бы ты ни стала, куда бы ни уехала, дом у тебя есть. Как родной. Наш дом!
— Да, дядя Коля.
— Ну ладно-ладно, девочки. Бегите отдыхать. Завтра дел-то, дел-то у нас сколько! — поспешил закончить разговор Николай.
Он разволновался. Где-то близко были слезы. Вспомнились последние дни перед войной. Вечера июньские. Как решили тогда в клубе ставить «Грозу», чтобы как в настоящем театре. Отец и мать Наташины были заядлые драмкружковцы. В кружке этом и свела их судьба когда-то. Евгения Ивановна Катерину играла, а Виктор, отец Наташи, — купца Дикого. Николаю — Тихона дали. Устинье предложили роль Варвары. Но она, тогда уже совсем толстуха, только дважды участвовала в репетициях, а то приходила просто посмотреть и до чего же переживала, бедняжка, как бы Николай не влюбился в учительницу. А того страшнее Лизавета была, которой предложили играть за нее Варвару. Но Лизавета, смеясь, отнекивалась: «Что вы, что вы! Не хочу кровопролитиев! Еще с Устькой удар случится!» Здесь же во дворе Калинкиных, где репетировали, Евгения Ивановна писала декорации. Берег Волги. Бывало, еще задолго до премьеры вся деревня пересмотрит и переслушает пьесу, а когда начнутся спектакли, все равно каждый день будет полон клуб.
Николай ссутулился, вышел в кухню, задымил цыгаркой.
— Н-но, зачадил опять табачищем-то! — зашумела на него Устинья. — Шел бы в сени и курил там хоть до утра!
— Мамухастая! Опять ругаешься! Не ругайся ты на него, пожалуйста, будто он у нас хуже всех! — подошла к матери босая, в одной рубашонке Тайка (она ходила к кадушке кваску попить). — Вот если мы с тобой захотим напиться, что мы сделаем? Возьмем ковшик, зачерпнем воды и станем глотать эту воду, верно? Ну, а он покурить захотел. Ну и пусть покурит маленько. Жалко разве?
— У-у, защитница! — потянула мать Тайку за отросшую челочку. — Девчонки, семечки щелкать будете? Цельную сковороду нажарила. Айдате нагребайте. — Мать обращалась в комнату, явно к Наташе.
— Не-е, мам, спать охота. Мы завтра с собой нагребем, ладно? — ответила за двоих Таиска.
Наташа всегда чувствовала некоторую холодность в отношении тети Устиньи к их маленькой семье и ехала в родную деревню, в Тайкин дом, неуверенно, даже с опаской, и с матерью Тайкиной предпочитала разговаривать поменьше, чтобы не нарваться на грубость хотя бы.
— «Завтра»… А я старалась, — обиделась мать. — Ну ладно. Вы разве на пол сегодня перину стелете? Жарко на полатях-то? Ну да понятно, отец ныне печи топил, дак дров-то не пожалел, накалил, как в бане. В горнице тогда стелитеся, а то в избе-то по полу больно несет. Только чтобы не шушукаться мне, а то вот затеют: ха-ха да хи-хи.
— Ладно, не будем мы шушукаться! — пообещала Тайка и с задорным фырканьем нырнула под тулуп к свернувшейся клубочком Наташе. Митя уже давно спал у бабушки Пантелеевны под боком.
А вскоре и весь дом, мирный, тихий, немного грустный, погрузился в сон.
* * *
Не рассвело еще, а Тайка и Наташа обежали всю Пень-ковку, сзывая детвору на пруд делать карусель. Прилетели домой красные, гордые. Митяйка встретил их скандалом.
— Бессовестные! Жадючки! Самолюбки! Трудно было разбудить меня, да? Не пойду я с вами на ваш вонючий пруд!
Тетка Устинья посмеивалась:
— Крой их, Митюшка, крой!
Дядя Николай, занятый починкой бабушкиного валенка, тоже весело хмыкнул. Захохотала Тайка, и только Наташа расстроилась:
— Митя! Как можно! Ты никогда дома так не разговаривал!
Ее поддержала бабушка Пантелеевна.
— Что ты грубишь старшим, голубок? Знали бы мы, что ты такой гневливый гость окажешься, и не пригласили бы тебя ни в жисть.
Митя сразу притих, но смотрел на девочек по-прежнему косо.
Наложив на валенок заплатку, дядя Николай позвал Митю:
— Идем-ко сделаем чертежик. Подумаем, как мы нашу карусель будем строить.
Подошел Митя как бы нехотя, но вскоре забыл про свою обиду. Рисунок-чертежик ему очень понравился.
— Ну, пошли скорее! — схватился Митя за шапку.
— Подожди, сынок, пусть ободняет малость. Выйдет солнышко, обогреет воздух, чтобы веселей нам работалось.
Наконец, когда растворилась на снегу под окошком последняя, голубая тень, когда солнце, белое и пронзительное, выскочило из-за леса и покатилось, покатилось вдоль деревни, Николай и дети вышли на улицу.
— Держись, Таисья! Придем на пруд да не окажется там ни единой живой души — пропала твоя головушка! — подогревал настроение Николай.
— Окажется, окажется! — заверяла Тайка, а сама холодела от страха. А вдруг и правда не соберутся ребята, ведь сорвался же в прошлый раз субботник по вывозке золы. А может, и собирались, да уже разошлись, их не дождавшись.
Вот и гора. Выехали на взлобок. Весь склон, весь пруд усыпаны ребятней. Были кой-кто и из взрослых.
Наташа и Тайка толкнулись палками, понеслись вниз, к речке.
— Охо-хо! С дороги! — орала Тайка. — Здорово, Сорока! Айда за нами! Охо-хо!
Николай поставил Митяйку на свои лыжи впереди себя, взял его под мышки, и они покатили вслед за девчонками.
— Ай! Ой! Не надо! Боюсь! Пешком пойдем! — верещал Митя. Потом смолк. Покраснел как рак. Выкатил глаза. Ветер хлестал в лицо, и из глаз Мити лились слезы, а все внутри куда-то поднялось, и в животе образовалась холодная пустота. И тело потеряло вес.
— Здрась, дядя Коля!
— Дядя Коля приехал!
— Ур-ра! Пришел дядя Коля! — неслось слева и справа.
Какой-то карапуз под горой не успел посторониться, Николай приподнял Митяйку, переступил лыжами влево, и они оба полетели в снег. Когда выбирались из сугроба, кругом собралась куча народу.
— Ну, дядя Коля, давайте начинать!
— Здорово вы летели, дядя Николай!
— Давайте скорее строить карусель.
— Да вы хоть спросите сначала, целы ли у них руки-ноги, на плечах ли головы! — сказал кто-то из подошедших мужиков и стал помогать Николаю и Митяйке очиститься от снежной пыли. — Айда гляди, Николай, годится ли такой столб? Еле дотащили мы его с Ильей.
— Чей столб-то? На конеферме поживились?
— Почто на ферме? Мой столб, от моей стройки остался, — обиделся Илья, отец Тайкиной одноклассницы Нинки Крутогоровой.
— А если бы и с фермы взяли, что ж такого! Для детей ведь. Больно ты, Никола, честный!
— Ладно-ладно, «честный»! А колесо, пешня, топор, вожжи, сверло? Что там еще, лопаты? Все у нас есть?
— Все, все! — хором отвечали ему.
— Тогда айда строить! Старшие ребята! Рассчитайтесь по три. Первая группа во главе с Ильей отойдите к середке пруда! Вам долбить и сверлить прорубь для столба. Вторая группа — со мной. Где топор и колесо? Будем насаживать колесо на верхушку столба и устанавливать этот столб. Третья группа, разрубите вожжи на шесть частей и делайте из веревок и досточек сиденья для карусели. Петро Сорокин, сумеешь с этим справиться?
— Сумею, дядя Николай, — рассиялся Петька.
— А вы, Таисья и Наталья, забирайте остальных ребят и всех, кто подходить будет, и расчищайте крут. Центр его — прорубь, которую Илья с парнями сверлит. Чтобы блестел лед! Лопат не хватает? Отправьте ближних по домам. Ясно? Все три старшие группы, закончив свою основную часть работы, присоединяются к тем, кто готовит лед. Ясно?
— Ясно! — прокричала орава мальчишек и девчонок.
Почти за час было все готово. Подтащили столб с насаженным колесом к высверленной во льду дыре, опустили толстым концом в воду, до самого дна, выровняли, обложили у основания кусками льда, засыпали снегом, облили водой.
— Теперь вот что! — приказал Николай. — Не прикасаться к этому сооружению до сумерек. Пусть хорошенько залубенеет. А вечером торжественно откроем: и обновим, и обкатаем! Гармонистов, балалаечников приводите! Приносите паклю, банки консервные, солярку. С факелами кататься будем. Повеселимся! Все еще немного покатались с горы и стали расходиться по домам. Обедать.
Тут возникла на взгорке Марфа Егоровна.
— Здравствуйте! Что ж вы в школу-то не приходите? — обратилась она к Николаю, окруженному ватагой ребят. — Выставку ведь открыли.
— Открыли? Молодцы. Тогда объявления надо было у клуба и в правлении повесить, чтобы все знали. Да и вообще надо было дело это в клубе устроить — посвободнее, подоступнее… Так кто ж у вас там победителем вышел?
— Таисья! Таисья ваша. Первую премию ей присудили.
— Да ну!
— Во, гляди, а я и не думала! — Разрумянившаяся Тайка стала похожа на свеколку. Но покраснела она не от радости, а от какого-то страха. А может быть, от стыда. Вспомнила, как хотела присвоить Наташин рисунок.
Повернули к школе.
Когда обметали на крылечке ноги одним веником по очереди, Тайка замешкалась, отведя Петьку Сорокина за угол:
— Петька, у меня секрет! Есть у вас вострый-вострый топор?
— Есть, а чо? — с опаской спросил Петька.
— Ничо! Потом узнаешь, ишь какой любопытный! Собери-ко парней пять, шесть… восемь и заедете за мной после обеда… Да нет, отец догадается! Пусть у тебя соберутся. Надо до вечера одно дело провернуть! На лыжах только приходите. И с топорами, кому удастся захватить. Но на лыжах — обязательно. А сейчас айда посмотрим, что там деется.
На крыльце Петька и Тайка столкнулись с Наташей. Она уже уходила. Исподлобья, как никогда раньше не смотрела на Тайку, она взглянула на них, прошла мимо и стала надевать лыжи.
— Натал, ты чего? Подожди нас-то! Ну тогда и я с тобой, нужна мне эта выставка!
— Видимо, нужна была. Не ходи за мной, пожалуйста! — отрезала Наташа, так и не подняв глаз на подружку.
— Да ну ее! — оскорбился за Таиску Петька. — Еще нос задирает. Гостья — косоротая Федосья! — и подтолкнул Тайку к двери.
Девочка растерянно переступила порог. Ее тотчас окружили и потянули к самой середине выставки.
Там уже стояла Марфа Егоровна в любимом своем малинового цвета атласном платье. Мать из такого атласа Тайке одеяло в приданое сшила. Художник, чтобы разговаривать с учительницей, перегнулся почти вдвое. А она, как маленькая, засматривала ему в глаза и старательно кивала головой. И все ощипывала, одергивала свое сверкающее платье.
— Вот она, вот она Туголукова! — кричали ребята, подводя Тайку к Марфе Егоровне.
— Туголукова! Мы тебя ждем! — праздничным, на гостя настроенным голосом сказала учительница и вопросительно взглянула на художника.
А тот, внезапно чем-то заинтересованный, словно забыл обо всем, не видел ни Марфы Егоровны, ни окруживших его ребят.
— М-м… А разве этот рисунок не Андрюши Туголукова? Ведь это мальчишеский рисунок! Это явно мальчишеский рисунок. Правда, он был без подписи, когда я его смотрел впервые. Мне кажется, здесь что-то напутано… — Художник обращался теперь к Марфе Егоровне.
— Андрей Туголуков? — взбугрила она свои мощные надбровные дуги, розовые и блестящие, оттого что были недавно подбриты. — Он же давным-давно на флоте служит. Если вы о Таискином брате говорите?
— Ничего не понимаю, — пожал плечами художник.
Он повернулся лицом к ребячьей ватаге, и Тайка оказалась перед ним глаза в глаза.
— Ага, попался! — громко сказал обрадованный художник. — Как же вы говорите, что его нет! Вот же он, Андрюшка-то!
Схватил Тайку за плечо и подтолкнул к стене, к отцу. Николай был поглощен разглядыванием рисунка, награжденного первой премией.
— А? Что? A-а, это ты, Таиска? Разве же это ты рисовала? — положил Николай тяжелую руку на другое Тайкино плечо. — Я помню, у тебя луг был, девчонки, ромашки. Видел утром на столе.
Тайка, и так уже вся замороженная, подняла глаза кверху.
— Тц! — в ужасе цокнула она языком.
И вдруг, опомниться никто не успел, вывернулась из-под рук отца и художника и мгновенно исчезла. В оставшуюся распахнутой дверь валили клубы морозного воздуха. Кто-то из последних в толпе ребятишек прикрыл ее, и все, теперь с обостренным любопытством, уставились на рисунок.
Глава четвертая. Солнышко за околицей
Под безглазым пустынным солнцем, ка раскаленной, в трещинах земле один-одинешенек, на всю Вселенную — один, стоял мальчик. Совсем маленький мальчик. Перед ним, выпрямившись на хвосте и глядя неотрывно в его глаза, замерла черно-золотая змея. Он смотрел в глаза змеи, как человек смотрит в глаза другому человеку, более того — другу. Доверчиво, внимательно, чуточку грустно. Смотрел, как бы ожидая помощи. Над пустыней, в глубине ее безоблачной синевы, проплывали неслышно странные планеты. В солнечной дымке едва намечались их очертания. На самой близкой вырисовывался силуэт розы, скрытой стеклянным колпаком. И горела звезда на курточке мальчика.
Лично Марфа Егоровна отказывалась понимать смысл признанного лучшим рисунка. Ребята нашли его смешным.
— Чего это он в пустыне забыл? — хихикнула Нинка Крутогорова. — Придумает же Тайка!
И только художник, председательствовавший в выставочном комитете, сиял, как новенький пятак. В глубине души Марфа Егоровна считала рисунок зряшным, с потолка, поскольку так не бывает в жизни. Не бывает, чтобы ребенок был забыт в пустыне, чтобы змея — на хвосте! И главное — смотрит и не жалит!
— Чудной рисунок, а интересный! Только не Таиска его рисовала, это уж точно! — заключил Николай и добавил решительно. — Евгении Ивановны это дочка рисовала — Наташа. Или, может, даже сама она, Евгения Ивановна, великая выдумщица.
…Кололо в боку, и было больно в горле, и нога, зашибленная недавно чугунком, не давала полностью наступать на нее, и сбивалась на глаза ушанка, и текла по виску струйка пота… Но Тайка бежала, бежала! Скорее! Не так просто взглянула на нее Наташа, когда уходила из школы, там на крылечке. Она что-то уже решила!..
Почти падая, рванула Тайка дверь избы. Шуба Наташи на лавке… Тайка подлетела к горнице. Торопливо укладывала Наташа в холщовый мешочек свое и Митино белье, полотенце, мыло, зубные щетки.
Тайка метнулась к этажерке и лихорадочно стала рыться в старых тетрадках на нижней полке. Выдернула из стопки пачку перевязанных крест-накрест листов и, уж не в силах подняться, хватаясь левой рукой то за бок, то за горло, правую — с пачкой листов — протянула Наташе.
— Вот… здесь нет… только одного… — задыхалась Тайка. — Что на выставке. Но я перепутала… ей-богу, честное слово… Честное пионерское под салютом… Видишь, за галстук держусь… Я не нарочно. Где моя сумка? А, вот она… — Тайка, не вставая с пола, дотянулась до полевой сумки, висевшей на этажерке, покопалась и вынула из отделения для тетрадей одну какую-то. В ней все еще лежал тот, ее собственный рисунок. Тайка победно подняла его. — Вот он, мой-то. И ничуть не хуже! Я перепутала просто.
Наташа нехотя, через плечо взглянула.
Тайкино лицо вспухло, покрылось красными крапивными пятнами, нос и треугольник вокруг губ побелели, а глаза смотрели замаянно.
— Как же это ты перепутала, когда они такие разные?
— Ты же помнишь, я тебе рассказывала, как у нас вышло с Егоровной-то?.. Только я сама не знала тогда, что перепутала… Они оба вместе через страничку лежали…
Тайка говорила совсем неубедительно, потому что вспомнила, как колебалась все же, не подменить ли рисунок-то.
— Если уж честно, — решилась Тайка, — то я вправду до самого конца не знала, твой или свой сдам. Может, потому и таскала их вместе?.. Только если бы я нарочно подложила, я никогда бы и не повела тебя на эту выставку.
— Ты такая растяпа, Тая, что просто забыть об этом могла. Кто часто говорит неправду, тот скоро сам забывает, когда и кому соврал. И еще увлекается, и сам начинает верить в свое вранье. Но… может быть, сейчас ты и в самом деле не сочиняешь… — снисходительно улыбнулась Наташа.
Тайка даже рот раскрыла. А потом очень обиделась и легла на живот, лицом к полу. Слезы часто и твердо забарабанили в желтую скобленую половицу. Наташа не верит! На-та-ша не верит!!! Никто не верит. Ну и пусть, пусть! И не нуждается она, Тайка, ни в чьей вере. Вот сейчас решили они с мальчишками идти в посадки, а она отстанет от них, заблудится в лесу и замерзнет или пусть съедят ее волки! Враз высохли у Тайки слезы. Она рывком приподнялась, потом вскочила — и долой с глаз Наташи, из сердца вон! На лыжи, через огороды, под гору! И вот она в Пеньковке, во дворе Сорокиных. Там возле порога уже стояло несколько пар лыж.
В избу Тайка заходить не стала. Стукнула кулаком в окошко. Выглянул Петька. Тайка махнула варежкой: «Айда те!» Мальчишки выскочили, как куклы-петрушки, безмолвно, покорно. Никто не заикнулся о происшедшем в школе.
— Где топоры-то ваши? О-о! Раззявы! Так и по деревне шли? Не могли спрятать? Да теперь уж поздно, что после драки-то кулаками намахивать! Петька, а спички взяли? Как же, на всякий случай всегда при себе надо иметь, если в лес идешь!
Когда Петька вернулся, Тайка скомандовала:
— Пойдешь вторым за мной! И без расспросов! Ясно?
А на нее и так взглянуть боялись.
Хотя к лесу была старая наезженная лыжня, Тайка повела свою под углом, словно ее ветром сносило к соседней деревне Межборке.
Отдохнувшим и успевшим перекусить пацанам было легко идти за Тайкой. Она же скоро устала. Петька сделал бросок и поравнялся с нею.
— Говори направление! Теперь я буду торить лыжню! — негромко, но твердо сказал он. Иногда это у Петьки получалось. Он единственный умел угадать изредка, как надо сказать атаманше, чтобы она послушалась.
— На посадки, — ответила Тайка, пропуская его вперед.
Петька мигом понял ее намерение и, конечно же, испугался. Перво-наперво у Петьки — напугаться. Потом ему очень понравилась Тайкина идея. Он живее замахал палками.
Обогнули кладбище. Оглянулись: мелькают на свеженькой лыжне три точки. Кто-то из своих, видно. Остановились. Так и есть. Наташа и двое Тайкиных одноклассников.
Тайка, у которой было железное намерение, закончив задуманную штуку, отстать в лесу и замерзнуть, замерзнуть назло всему белу свету, расстроилась. Наташа могла испортить все дело. Насупившись, наблюдала Тайка, как приближались эти трое. «Она-то чего увязалась! Никто не звал, а она увязалась! Выпытала, поди, уж все у этих балбесов!»
Едва подпустили догонявших к себе, Тайка двинулась вперед, приказав Петьке снова стать позади нее. Наташа начала обгонять по целине Тайкиных оруженосцев одного за другим. У нее занималось дыхание, деревенели ноги — и вот впереди только Тайкина спина. А догнать уже не хватает сил. Петька не уступает лыжни. Наташа стала часто-часто шагать по сугробу, с каждым шагом увязая все глубже.
— Тая! — кричала она.
Тайка не оглядывалась. Мальчишки, угнув головы в плечи, проходили мимо.
— Тая! Таечка! Нельзя этого делать! Слышишь, Тая! Верни ребят! Вер-ни-те-есь!
Последний оруженосец миновал Наташу.
* * *
Беспроволочный телеграф действовал безотказно. Едва стемнело, на пруд явилась добрая половина деревенских ребятишек. Было много и взрослых. Кто-то развел под берегом кострище. С хрустом, с воем, с присвистом выстреливали в небо пучки длинных, как стрелы, искр. Егор Прогноз взял на себя присмотр за костром. Расчетливо, скупенько он подбрасывал лютому обжоре моток-другой связанных восьмерками веток, подвигал помаленьку к центру березовый ствол, чтобы надольше хватило света и веселого тепла. Впрочем, костер был не единственным источником света в этот вечер на пруду. Вокруг ледяного пятачка по сугробам было установлено несколько шестов с факелами, да с факелами же носились по кругу еще около десятка парнишек. Но самым неожиданным украшением катка были сосенки. Темным хороводом окружили они пруд. И когда завертелась карусель, когда на каждой из шести веревок повисла гроздь детворы, сосенки эти не устояли и понеслись по кругу вместе с каруселью навстречу факелам, блеску глаз, костру. Во всяком случае, так казалось Тайке, которая в последний момент, когда сосенки были уже подрублены и зеленый обоз приготовился в обратный путь, раздумала замерзать или отдавать себя на съедение волкам. Раздумала помирать, не повидав факельного катания на карусели, не полюбовавшись людским удивлением на их подвиг. И в конце-то концов, замерзнуть никогда не поздно.
Вдруг из темноты вынырнул на лыжах Тайкин отец. Тайка видела, как круто свернул он с лыжни и чертом, красным чертом подрулил прямо к костру. Ветер, который прилетел за Николаем по следу, прижал пламя, взметнул тучу искр. Затем огонь выпрямился и заплясал с новой силой.
— Напужал-то! У-у, бес! — заухал кто-то из женщин.
— Ты гляди, Микола, да ты еще при всей силе! — насмешливо и не без зависти сказал кто-то из мужиков.
— Опоздал-опоздал, Миколаша! — подошел дед Прогноз. — У нас тут сыр-бор горит, пляска до самого небушка.
— Уж вижу, — довольно оглядывался Николай. И побелел вдруг и взбеленился. — А качель вашу, раскачель! Эт-то кто додумался?
— О чем ты, Миколашенька? — опасливо отступил к костру дед Прогноз, шваркнув шубенкой у себя под носом.
— Эт-то откудова! — крутанулся Николай, указывая на хоровод сосенок.
— Н-не знаю, так было… Когда мы пришли, так уже было… Мы думали, это ты распорядился, или председатель, или кто там, не знаю… Мы еще посумлевались с мужиками, ладно ли это… Ну да не убудет…
— Ага, «не убудет»! «Так было»! — свирепо сдвинул брови Николай и уставился на визжащую, сверкающую карусель. Поманил пальцем. Клубок сорвался и покатился к его ногам. Это отцепилась от веревки Тайка.
— Чего, папка? — спросила она, отряхиваясь и улыбаясь в робком ожидании похвалы.
— Ты давно здесь? Видела, кто эти сосенки притащил?
— A-а… Разве не глянется? — Тайка, как и дед Прогноз, тоже шваркнула рукавичкой у себя под носом, но не отступила, а, наоборот, шагнула к отцу поближе и недоверчиво заглянула ему в глаза. — Посмотри, хорошо-то как, папка! И ведь всем глянется!
— Ага, значит, ты все-таки! Опять ты! А я-то, глупец, надеялся, что, может, хоть один раз ошибаюсь. Где были? В лесополосе?
— Не в березнике же межборском! — дерзко ответила Тайка, она снова решила замерзнуть. И немедля же!
— Ты когда думать… ду-у-мать вот этой шишкой будешь, а?! — вскипел Николай и больно постучал казанком указательного пальца Тайке по лбу. — Сколько срубили?
— Двадцать шесть…
— Двадцать шесть?! Ну вот, весной одна, слышишь, одна сто пятьдесят шесть посадишь! По шесть взамен каждой срубленной. Поняла? И столько же каждый из твоих приятелей! Сколько вас там было. Сам в лесничество свезу. И сам прослежу, как работу справите. Поняла?
— Поняла.
— «Поняла»! — передразнил Николай. — Ничего ты не поняла. Ну ладно, — вдруг успокоился он и спросил с любопытством: — А Наташа? Она что, не сообразила, что вы на браконьерство ходили?
Тайка растерялась.
— Она… Она не ходила с нами…
— Ну ладно, не ходила, а знала, что идете? Ну-ко, где она? Позови-ко ее!
— А ее здесь почему-то нету… — У Тайки душа зашлась от страшного предчувствия.
— Как — нету? Где же она?
— Может, дома?
— Видели, что она следом за тобой побежала. Разве не догнала она вас, а? Разве не вместе ходили?
— М-м… — помотала головой Тайка. — Догнала. Да мы ее не взяли… Я думала, она вернулась…
— А чего же вы ее не взяли? — напирал Николай.
— Н-ну… это… она говорила… чтобы вернуться…
— И она вернулась одна?
— Не знаю. Мы не смотрели…
— «Не смотрели»! — горько усмехнулся Николай. — А как, интересно, ты чужой рисунок вместо своего сдала? Почему художнику мальчиком представлялась? Ладно, с этим после! А сейчас — марш домой! За Натальей. Приведешь ее сюда. Пусть вместе со всеми повеселится.
— Дядя Коля! — выступила из-за Тайкиной спины Нинка Крутогорова, эта проныра, эта к каждой дыре затычка! — А я шла через вашу ограду — у вас темно в окошках и двери снаружи заперты.
— Ах, качель вашу раскачель! — хлопнул Тайкин отец рукавицами об колено. — Что же делать-то будем? Не вернулась ведь она, видно, а?
Николай отбежал от костра и стал цепляться за пролетавших мимо на карусели. Притормозил одну гроздь, другую, третью… Карусель остановилась.
— Все сюда! — загремел Николай. — Все, все сюда!
Кто неохотно, кто со смехом, в ожидании новой выдумки стали собираться вокруг Тайкиного отца.
— Ти-хо! — скомандовал он. — Слушать внимательно. Кажется, пропала девочка! Все слышали? Похоже — заблудилась в лесу. Наташа это. Дочка Евгении Ивановны Калинкиной.
— Ага, видала я, как она через наш огород в Пеньковку уходила, дак то днем же было! А как возвращалась — не приметила. Хотя дотемна у окошка с прялкой просидела, — раздался из-за спин высокий женский голос.
— Надо искать. Надо искать, мужики! — твердо сказал Николай. — Кто пойдет-то?
Илья Крутогоров, конечно, вышел. Прогноз вообще первым выскочил. Еще четверо-пятеро нестройно сказали: «Я», «Что за разговор! Все пойдем».
— А вы, ребятки, давайте по домам. Скажите старшим: так, мол, и так. И кто может не может — пусть все немедля собираются на конеферме. С фонарями, с факелами. Дядя Илья их ждать будет. Илья! Соберутся — поведешь их к Межборке! У Федора-паромщика рупор возьмите. Пригодится. А я своих на Белое Крыло поведу. Не домой ли она подалась. Ружьишко попроси, Илья, у сторожа. Метель тут еще завивать стала! Мороз, правда, не велик, но метелища, лешак ее возьми, откуда только и взялась такая! Под Межборкой волков намедни видали! А-а! — застонал Николай. — А ну двинули, мужики! А ты, — сверкнул он глазами на Тайку, — дуй прямо домой, на печь, и чтобы с места не тронулась до моего прихода! Поняла? Найдут без тебя! И не смей ворохнуться!
* * *
Никто из мальчишек не уступил Наташе лыжни. Никто не пропустил вперед себя. И эти двое, что пришли вместе с нею, виновато оглянувшись, пристроились на лыжню последними. Наташа встала за ними, прошла немного. Остановилась. Глубоко вздохнула. Кольнуло где-то под лопаткой. Вздохнула еще раз, как бы проверяя свое ощущение. Кольнуло сильнее. Закашлялась. Когда кашель прошел, захотелось хоть на минуту присесть. Огляделась. Позади кладбище. Впереди лес. Да, а позади кладбище. Там есть куст рябины. Он сейчас пушистый весь, в длинных голубых иголочках инея. Там есть скамья. Удобная такая. Со спинкой. Можно посидеть, вытянуться. Наташа повернула назад.
Кладбище не было обнесено оградой. Неглубокий овражек окружал его. Зимой овражек заносило снегом, и казалось тогда, что кресты росли прямо во чистом поле, из белых снегов.
Наташа столкнула с лавочки снег, села бочком, облокотилась, положила голову на руку… Стала глядеть искоса вдаль. Слева, пониже кладбища, почти занесенные по крыши, клуни колхозного тока, а далее — вниз и вправо — белая равнина, плавно стекающая к реке. Где-то посередке этого разлива черными, серыми бусинками намечалась Пеньковка. Над некоторыми бусинками подымались косые хвостики дыма. Видимо, там, на равнине, дул ветер. А здесь, под защитой леса, — тишина. За речкой еще более мелкие бусинки Верховки. А дымы срываются и идут над ними, ныряя и припадая к самой земле. Верховка-то ведь и вовсе на гребне, всем ветрам открытая. Впрочем… Тут Наташа с удивлением обнаружила, что неровны оба берега. Волнами идут друг подле друга. Вот Тайкин дом — на самом юру, а напротив, в Пеньковке, — крутогоровская изба как бы во впадинке. Зато к середине Верховка западает, а Пеньковка взбирается на кручу. А далее — к магазину, к большой дороге, Верховка опять вскарабкается чуть ли не к небу, а Пеньковка скатится почти что в луговину… Потом оба берега выровняются понемногу, и Черная спокойно вольется в Тобол. У самого же истока — Верховка, это пашня, а у Пеньковки обрывистый, крутющий, как у оврага, склон. Здесь-то и стоит старая, развалившаяся мельница, на которой когда-то рыбачила Тайка.
Там, за Верховкой, так же, то взлетая, то опадая, тянулась темная полоса. Вдоль всего горизонта. Лес, березовые рощи, осиновые колки. Солнце садилось. Ветер вздувал порошу, и она розоватыми искристыми валами перекатывалась по холмам. С берега на берег. От леса до перелеска. Если долго смотреть на эти перекаты да переплески, то все начинает потихоньку покачиваться.
Наташа смежила веки, вздохнула глубоко — и опять кольнуло под лопаткой. Осторожно покашляла. Почувствовала, как зябнет спина. Надо бы подняться. А так не хочется! И не хочется открывать глаза!
Сквозь смеженные веки Наташа увидела, как качнулась и поплыла линия горизонта. Опустила глаза — и колыхнулась у ног земля. Словно вздохнули под землей. Испуганно прикрыла глаза. Говорят, есть такое состояние — летаргический сон. Говорят, бывали случаи, когда думали, что человек умер, а он спал. А вдруг все же спала мама, а сейчас проснулась? Если позвать ее тихонько, услышит? И надо, чтобы она не испугалась. Вот если она испугается, тогда она умрет во второй раз, и уже насовсем. Потому что от страха, говорят, разрывается сердце. А это тебе не сон, здесь уже ничем не поможешь. Наташа сидела с крепко зажмуренными глазами, пока не заломило в висках. Все не могла придумать, что же делать. А может, ей только показалось про это… А ничего такого на самом деле и не было? Стала медленно подымать веки — вздрогнул бугорок перед нею. Перевела взгляд на горизонт: нет, он неподвижен. К нему катится розовая волна пороши. Вот она докатилась до него, и он снова колыхнулся и стал как бы оплавляться. Опустила глаза Наташа — снова дрогнул снежный холмик под кустом рябины.
«Еще три раза закрою и открою глаза, — решительно сказала себе девочка, — и если ТАМ, под холмиком, дышат, значит, она… спит. Спит, а не умерла! Ра-аз! — дышит… Два-а! — дышит… Три-и… Если дышит, я сейчас умру. Три с половиной! Если дышит, что же мне делать? Три и три четверти — если дышит… никто мне не поверит! А одной никогда не раскопать эту кору, этот проклятый панцирь!.. А они не поверят! Тогда, в тот день, я же всех их спрашивала: а может быть так, чтобы не умерла, а уснула… А они все, в один голос: «Глупенькая!» Нет, не поверят! Ах, что же делать?! Ну все, открываю глаза в последний раз!»
— Прости! Я давно за тобой наблюдаю, уже беспокоиться стал: не замерз ли человек?
— A-а! — помертвев, вскочила Наташа, и тут же, облегченно вздохнув, снова опустилась на лавку: человек! На лыжах! Кажется, это художник, что в их доме живет. Тогда, когда он приезжал в Белое Крыло у бабушки разрешения спрашивать насчет дома, Наташа болела и толком не разглядела этого человека.
— Идем скорее домой. Подымается метель, — обеспокоенно сказал художник.
Наташа обрадовалась, стала застегивать крепления. Но выпрямилась:
— Вы идите, я вас догоню!
— Я пойду очень тихо и буду ждать тебя у тока, — сказал художник.
Когда он отвернулся, она быстро опустилась на колени и, еще раз оглянувшись, не следят ли за ней, припала ухом к выпиравшему из-под снега бугру земли. Тихо. Тихо. Ни хрипа, ни стона, ни вздоха. Стало как будто легче, вместе с тем еще более одиноко и безнадежно как-то!
Девочка поднялась и сразу же почувствовала, что погода быстро ухудшается. Холодок проскользнул в рукава, за шиворот, по спине. Поразмяв немного пальцы рук, попрыгав на носках, Наташа вышла на лыжню. Силуэт художника у клуни трудно различим был в сумерках.
— Ты же замерзла! — воскликнул Аристарх Рюрикович, вглядевшись в лицо девочки. — Ну-ка впереди меня и бегом!
— Н-не м-могу б-бег-гом! Я з-за в-вами! — прошептала Наташа.
Тогда художник расстегнул ей крепления и внес ее под крышу. В клуне было черно и тихо. И пахло мышами. Художник стал небольно постукивать Наташу кулаками по спине, по плечам, похлопывать, растирать ей грудь, ноги. Взял за локти, заставил крутить руками, прыгать на месте, приседать, пробежал вместе с нею два круга. Немножко страшно было бежать в глубину, хотелось схватить за руку этого большого сильного человека. Но Наташа преодолела страх.
— Молодчина! — похвалил ее художник. — А теперь на лыжи и бегом! Под гору. Ты по лыжне, я по целине. Кто вперед? Бежим?
— Бежим! — засмеялась Наташа.
Они вышли из клуни, и тут же порыв ветра ударил им в лица снежным крылом. Но ветер уже не казался таким холодным и резким.
Наташа бежала впереди метров на десять, и ей было приятно чувствовать, что между нею и кладбищем есть добрая и надежная живая стена, и все тревоги, все печали, казалось, оставили девочку. Наташа первой съехала к реке, первой стала подыматься в гору. Но вскоре выдохлась.
— Что такое? Что случилось? — догнал ее художник.
— Вот здесь, — показала варежкой на икры ног, — как камень, и не шагнуть.
Совсем стемнело. Метель лепила навстречу, как штукатурила. Взглянули вверх — подъем только начинался. Даже если ногу растереть, на что тоже уйдет время, Наташе все равно не подняться самой.
— Встань-ка пока на носки моих лыж, — сказал художник, — а свои подай мне.
Сидя на корточках, на широко разведенные руки он положил скользящими поверхностями вверх Наташины лыжи. Рядом с лыжами положил свои и Наташины палки. Получилось подобие скамейки.
— Живо! Садись на лавку! — приказал он Наташе.
И та послушно уселась бочком, вытянув ноги вдоль «скамейки».
Как ни легка была Наташа, все же ко времени, когда оказались на горе, в ограде Тайкиного дома, художник весь взмок. Оба они, Аристарх и Наташа, облепленные снегом, представляли собой какую-то странную белую скульптуру. Он опустил девочку на землю. Скульптура разбилась, рассыпалась, снег корками отвалился от одежды.
Наташа неохотно взяла свои лыжи и палки.
— А мы раньше жили в том доме, где сейчас живете вы…
— Я знаю, — ответил художник.
Наташа побрела к порогу.
— Между прочим, в доме нет света… Держу пари, тебя ищут. Знаешь, идем ко мне. И пока ты попьешь чайку, обогреешься, я предупрежу, чтобы прекратили или не начинали поисков.
— Хорошо, — обрадовалась Наташа. — Но записку я все же оставлю. — Она нашарила в углу, в пазу между бревен, ключ, щелкнула замком. — А вы подождете меня?
— Конечно, подожду, — кажется, улыбнулся художник.
Через несколько минут они сидели в старом Наташином доме. В плите ровно ревело пламя. Искры с треском выскакивали через решетку и гасли на железном листе. Закипал чайник. На столе ждали овсяные сухари (мамины овсяные сухари!), мед, сливки. Наташе подумалось, что этот человек мог бы оказаться ее отцом. Ведь в листочке-то, который остался у нее, не сказано, где он погиб. Ну и что ж, что дядя Коля видел, как папа упал. Упал — могли ранить, пусть тяжело ранить. И контузить могло. Мог потерять память. Вот умерла мама, ее, Наташу, отвезли к бабушке, а он вернулся. Без них. И ничего не помнит. Надо ему рассказать о том, кого они оставили сейчас там — в ночи, под метелью. Гнется, мечется, хватаясь ветвями за снег, рябина. Были бы у рябины ноженьки — убежала бы тоже. А так стоит невольная мамина подружка, Наташа глубоко-глубоко вздохнула, чтобы прошел комок в горле. Поглядела искоса на художника. То что он выбрал именно их дом, что приезжал в Белое Крыло, что нашел ее на кладбище и нес сейчас на руках — разве это случайно все? Наташа внимательно рассматривала худое смугло-бледное лицо художника с проступающей каштановой щетиной. Сравнила мысленно с изображением отца на фотографии. Вздохнула: нет, совсем, ну ничуть не похож на папу этот дяденька.
— Твоя мама тоже рисовала? — спросил Аристарх.
Наташа молча кивнула и, помедлив, добавила:
— Но она не была художницей. Просто бабушка и дедушка, когда она была девочкой, брали для нее учителя рисования. Они жили тогда во Владивостоке.
— А этот рисунок на выставке? Он чей?
Наташа повела плечом: откуда знать мне? Ведь не я же устраивала выставку.
— Мне сказали, что он мог бы принадлежать тебе или твоей маме.
— Нет, все, что мамочка когда-либо рисовала, я храню у себя.
— Хорошо, хорошо, — засмеялся художник, а в Наташином сердце опять поднялся переполох от тихого ласкового его смеха: а что если вправду это ее отец? Могла же похоронка оказаться ошибкой. Вот в Межборке, говорят, был случай… — Давай-ка садись за стол, пей чай… Или нет, оставайся у огня, я поставлю все на стул возле тебя. А потом, если есть желание, посмотри мою работу. В комнате, в раме под простыней. А я уйду ненадолго. Ну… не скучай…
Наташа осталась одна в своем старом доме.
* * *
«Хоть бы мамки не было!» — страстно желала Тайка, подходя к ограде, и обрадовалась, ощутив на болтике замок.
В избе — темнота. Поелозила рукой в печурке — спичек нет. Села у стола — наткнулась на коробок. А свет вроде зажигать неохота. Спать бы, на горячую печку! Да, ей спать, а Наташу привезут застывшую, голодную… Если найдут еще!.. А с морозу ноги в горячей воде с горчицей хорошо погреть. Пошла к плите, прилепившейся, как теленок к корове, к боку русской печи. Плиту сложил отец на случай, если что на скорую руку сварить надо будет. Костерок сухих коротеньких полешек был в плите всегда наготове. Только кинь завиток бересты — и займется. Да вот бересты сегодня не было подложено. Тайка вспомнила, что на столе, где она взяла спичку, у нее зашуршала давеча под рукой какая-то бумажонка. Тайка взяла ее, запалила, сунула под поленья. И когда уже охватило эту ленточку пламя, заметила, как проступают на сером пепле черные мураши-буковки. «Может, деловая какая бумага-то была? — подумала Тайка и отмахнулась. — Прямо, деловая!»
Поставила на плиту чугун воды, еще накинула несколько чурок, взяла кусок хлеба из-под полотенца, посыпала солью и вскарабкалась на печку. «Эх, так и не поверила, что не подставлялась я за ее имя! Чего ж она не вернулась-то? Если пошла по следу (а мы по одной лыжне шли, одной возвращались), уж давно бы дома была! Вот разве вообще на Белое Крыло повернула?.. Дак опять не могла она Митю бросить. Нет-нет, в деревне она у кого-то». И тут у Тайки просто зачесались пятки от нетерпения, захотелось промчаться по соседям, проверить свое предположение насчет Наташи, которая вернулась, но, обиженная, сидит у кого-либо из учительниц, подружек Евгении Ивановны. Да вспомнила Тайка строжайший наказ отца — из дому ни на шаг, а больше того, устыдилась, что это она себя просто заговаривает, отвлекает от несчастья, пытается замазать свою вину. Но куда же это, однако, бабушка с матерью делись… И Митяйки на катке не было. Ах, да они же на хутор к деду Филиппу собирались. Зайцы его пасеку одолели, так он еще зайчатины обещал. Митю сманили тем, что сулили показать, как зайцы мед воровать ходят. А они вовсе не за медом, а кору глодать на яблонях в дедовом саду прибегают. Вот тоже дед глупый какой! Взял бы лучше да кормушек им понаделал, они бы и не лезли… И пусть едят сами свою зайчатину!
За такими размышлениями Тайку и убил наповал сон. И то: долгий был нынче день. Сколько километров протопали бедовые ноженьки! Куда только не гоняет их хитроумная Тайкина голова!
* * *
Едва Наташа осталась одна, мир призраков и теней придвинулся и обступил ее. Она боялась обернуться. Боялась поднять глаза. Казалось, и сливки, и мед, и чай, и сухари — все это, аккуратно разложенное и расставленное справа от нее, на стуле, застеленном холстинковой салфеткой, все это подала мамина рука. И мамина рука накинула на ее плечи мохнатый клетчатый шарф, так напоминающий их плед, и мамина рука укутала ноги ее вязаной шерстяной фуфайкой… Сама мама там, за спиной, в другой комнате. Занята чем-то. Быть может, просматривает ребячьи рисунки. Сейчас она закончит с ними и выйдет. Да-да, скрипнула половица. Приоткрылась дверь, пахнуло холодком из комнаты… Идет! Сейчас положит руки на плечи Наташи, погладит по голове…
Наташа медленно, очень медленно встала. Не глядя сунула ноги в валенки, которые не успели не только просохнуть, но даже согреться. От них шел пар. Шубку одевать не стала, взяла под мышку, бесшумно переступила порог и притворила, прижала спиной дверь. Потом быстро, на цыпочках преодолела сени. И, не помня себя, перелетев дорогу, очутилась у крыльца Тайкиного дома. Вбежала в избу — та же темень. Позвала вдруг сломившимся голосом:
— Бабушка Пантелеевна! Вы здесь?
Тайка вскочила спросонья:
— Баб, это ты?
Наташа вмиг оказалась на печи, вцепилась в Тайку, уткнулась носом в се колени, заплакала обильными горячими слезами так безысходно, как не плакала и на похоронах матери.
Тайка, смешная и бедовая проказница Тайка, Тайка-мальчишка, преобразилась вдруг в маленькую мудрую женщину.
— Ну-ну, чего ты, — сначала испуганно, затем все более уверенно приговаривала она, — чего ты, Калиночка, испугалась? Ну чего ты? А тебя-то все ищут! А я воды греться поставила! Сейчас ножки парить в горчице будем. Да успокойся ты. Никому я тебя не отдам. Никто тебя здесь не обидит. Ну, Наталочка? — И Тайка, никогда, никого не допускавшая до себя с лаской, Тайка, позволявшая себе в виде исключения полизаться с рыжим Петькиным щенком, гладила Наташу по волосам, по лицу, целовала в мокрые соленые щеки. И все шептала что-то ласковое: — Спать, спать, мой котеночек! Спать, сестричка моя, моя доченька! Печка горячая, ложись, я тебя укрою, я с тобой! — и укладывала Наташу на свою руку, и натягивала на нее старое ватное одеяло.
Так они и уснули обе, не дождавшись, не услышав, как вернулся с художником отец. Отец, решив самолично убедиться, что Тайка тоже дома, полез с фонариком на печку и обнаружил, что и вторая девочка здесь же. Художник удивился и ушел. А ближе к полуночи заявились тетка Устинья, бабушка Пантелеевна, дед Филипп и Митяйка. Митяйка спал, разумеется. Сонного, его подложили девчонкам под бочок. Приехали гостеваны на ночь глядя потому, что боялись остаться на хуторе до утра. К утру дорогу могло перемести окончательно, и тогда бы сидеть им там еще неделю.
* * *
Тайка проснулась от громкого треска. Едва светало. На стеклах и по стенам играли теплые блики. Топилась печь. Стреляли сосновые чурки. Бабушка неслышно возилась в кути, раскатывая на залавке сочни. Мать, видно, доила корову. Из горницы доносился отцовский храп. Вдруг к нему присоединилось потешное тоненькое сопение. Рядом, почти под мышкой у Тайки. Митюшка! Значит, приехали! Да ведь им уже и уезжать сегодня! Тайка разглядывала спящих своих друзей. Митя спит, как маленький богатырь, маленький Илья Муромец, руки-ноги широко разбросал. У Наташи ресницы и во сне вздрагивают. А возле губ волосок прильнул. Тайка хотела убрать, а это морщинка. Протянула ладонь погладить подружку по голове — Наташа открыла глаза.
— Сама проснулась, а меня не будишь? — с шутливой обидой спросила она.
Внизу под полатями раздался стук, дробный топот, потом веселое журчание. Бабушка, выхватив из-под шестка пустую консервную банку, бросилась в этот полный звуков угол. Девчонки развеселились. Уж эта Зимка!
Вскоре пришла мать и принялась печь лепешки.
— Девчонки, айдате поешьте горяченьких с парным молоком, за вчерашнее. Вчерась, говорят, голодные уснули! — позвала она.
Едва те сели за стол, в сенях хлопнула дверь, прихлынули тонкие голоса, шаги. На пороге появилась ватага ребятишек. Еще за последним не затворилась дверь, а они уже бойко затянули колядку:
— …Сами, люди, знаете, зачем мы пришли. За копеечкой. Открывайте сундучки, доставайте пятачки. У кого нет пятака, то корову за рога — со двора!
Свесил голову Митя. Из горницы выглянула заспанная бородатая физиономия деда Филиппа.
— Что-о, за гостинцами, детвора, пришла? — Дед был в подштанниках и потому из дверей высунул только одну руку да голову. — Дай-ко, сестрима, мой шубник! — попросил он хриплым добрым голосом.
Бабушка подала ему полушубок. Дед Филипп выгреб из карманов мелочь и раздал ребятишкам. Тайкина мать притащила из кладовки сырчиков, оделила каждого. Подумала и достала с полки еще пакет с конфетами, привезенными Наташей в гостинец.
— Нате по конфетке. Поддуло вам нынче у меня. Бегите, бегите теперь…
Ватага с шумом высыпала на улицу, загомонила:
— Это у них гости, дак тетка Устинья раздобрилась. А то бы угостила она нас, как же! Ухватом!
— Теперь куда?
— К Молоховым. У них поминки по бабушке Ивановне.
— Айдате лучше к Крутогоровым! У этих опять сваты приезжают. Младшую, Танюху, сватают за Борьку-хорька из Межборки.
Митя заволновался:
— Пошли и мы! Бабушка Пантелеевна, дайте нам ту красивенькую вышитую торбочку, с которой мы вчера в магазин с вами ходили.
— Нам нельзя, Митя, — смеясь, остановила его Наташа. — Мы же пионерки с Таей.
— Тогда я один пойду, — не отступил Митя. — Научите меня колядовать.
— Вы, молодой человек, садитеся поскорее за стол, — вышел из горницы уже одетый по-дорожному дедушка Филипп, — да путь-дорожка нас ждет.
Митя засопел, надулся, стараясь не зареветь, слез с полатей. Зимка потянулась к нему оранжевыми теплыми губами. Мальчишка сунул ей один палец, та радостно ухватилась за него и аппетитно, со свистом зачмокала, блаженно закатив лиловые, в белых игольчатых ресницах глаза.
Едва не плача, Митя пошел умываться.
— Таиска, подлей-ко в рукомойник воды, — велела бабушка, — а то мужики неумытыми останутся. Сраму-то!
— Да с ледком, с ледком, хозяйка, — требовал дед Филипп у Таиски.
Последним поднялся отец. Позавчера они почти весь день — и ночи прихватили — возили на тракторах сено, вчера была карусель с этой каруселью, и он так упластался за всеми этими делами, что и сейчас чувствовал себя разбитым. Но жаловаться не любил. Черти на душе скребут, руки-ноги подламываются, а он все с усмешкой, с шуткой. Таискина мать так прямо из себя выходила от этой его привычки.
— Ну-ка беги сюда, Дмитрий! Я тебя бородой поколю. Как ты думаешь: бриться мне или бороду подрастить?
Митя дул губы.
— Ну, мужик, ты это зря. На сердитых воду возят. Вот мы с дедом Филиппом договоримся, он тебя на подледный лов возьмет. Знаешь, как волк в проруби рыбу ловил? Вот и мы с тобой так же.
Митя оттаял, ухмыльнулся:
— Да, а где же у нас хвосты?
— А мы бабушку Пантелеевну попросим к нашим шубам по коровьему хвосту присобачить.
— По коровьему — и присобачить? Тогда уж прикоровить?
— Да, ты в карман за словом не лазаешь, — рассмеялся дядя Николай.
Провожать гостей сбежались все Тайкины и Наташины приятели. Митяйка давно успокоился. В руках он держал плетенную из стружек пестерюшку, доверху наполненную самоделками Пети Сорокина. Наташа тихо плакала у бабушки на груди. Тайка хмурилась и досадливо морщила нос. А бабушка Пантелеевна все наговаривала:
— И ветры возвращаются на круга свои. Ты по своему кругу идешь, у Тайки свой круг. Где-то, даст бог, они и сойдутся. И встретитесь, может. А ты вот давай учись, да, как мамка, в деревню нашу учительствовать приезжай. Да будет слезы-то точить. Не то глазки выцветут.
— Приезжайте на лето, — говорил дядя Николай, закрывая Наташе ноги попонкой. — С бабушкой Полиной Яковлевной приезжайте. Ее ведь помнят тут, любят. И деда вашего помнят. Устинья, приглашай в гости, — повернулся он к жене. Потом обратился к деду Филиппу: — Дак от белого лица до самой сырой земли-матушки, — он сделал раздольный жест, — поклон Полине Яковлевне.
Тайкина мать смотрела вслед саням добро и растерянно. Будто все хорошее что-то хотела сказать и вот опоздала. И действительно, опоздала. Вдруг охнула:
— Матушки мои! Забыла! Для чего ты, мамонька, целое утро сочни раскатывала, для чего лапшу резала! В гостинчик ведь хотели, а?
— Ну ты, Устинья!.. И что тебе сказать! — сокрушенно покачал головой своей кудрявой Николай. — Сама теперь поедешь.
— Что ж, заодно и родственничков навещу твоих.
— Так ведь они и твои же.
— Ну, наших.
— То то же!
А Тайка стояла в стороне и словно видела все сразу и ничего не видела. Тихо пошла она за деревню. Туда, где вырывалось из за деревьев и никак не могло вырваться ленивое зимнее солнце.
Примечания
1
Голбец — есть такое уютное местечко в крестьянской зауральской избе. Лаз в подполье — голбец делают у самой печи под боком и надстраивают над ним невысокую, не выше колена, площадочку, которая тоже голбец называется. На ней играть очень хорошо. Тепло и укромно. В стенку над голбчиком два-три гвоздочка вбито — ребячью одежду вешать.
(обратно)2
Поважать — повадку давать; извадить, исповадить — баловать, нежить.
(обратно)3
Куть — небольшое пространство перед печкой в переднем углу. Здесь и залавок — недлинная на уровне шестка, даже примыкающая к нему полка, на которой раскатывают тесто, готовят еду, моют посуду, высаживают свежие хлебы. Под залавком за холстинковой занавеской — горкой домашняя утварь: чугуны, сковороды, горшки.
(обратно)4
Шубенки — рукавицы из овчины, собачьего или другого меха.
(обратно)5
Зарод — большой стог сена.
(обратно)6
Стайка, стая — зимний загон для скота.
(обратно)7
Сырчики — замороженные творожные шарики. Хозяйки добавляли в них немножко сметанки, кто желток яичный, кто сушеных ягод, кто моченого вишенья или костяники, у кого было — вареньица.
(обратно)8
Сумет — сугроб.
(обратно)
Комментарии к книге «Тайка», Надежда Константиновна Тюленева
Всего 0 комментариев