Международный конкурс имени Сергея Михалкова, учрежденный в 2008 году, призван содействовать росту популярности современной русскоязычной литературы для подростков. На сегодняшний день это единственная профессиональная премия в области детской литературы на русском языке. Конкурс проводится один раз в два года. Его география чрезвычайно обширна. Рукописи на конкурс приходят со всего мира: из Канады, США, Израиля, Германии, Польши, Латвии, Финляндии, стран СНГ, Российской Федерации.
Предисловие к серии
Дорогие читатели!
Вы держите в руках только что вышедшие в свет книги молодых авторов — победителей конкурса имени Сергея Владимировича Михалкова.
Сергей Владимирович мечтал о том, чтобы этот конкурс стал взлётной полосой для молодых писателей, полосой разбега в их литературное будущее.
Однако наш конкурс существует не просто для продвижения новых имён в литературе для подростков. Эти книги — замечательный подарок для подростков, которые, несомненно, оценят и полюбят произведения из библиотеки Международного конкурса имени Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков.
В этом году конкурс получил международный статус и значительно расширил свою географию. Но этого мало — сегодня я мечтаю о дальнейшем расширении, имея в виду учреждение конкурса молодых иллюстраторов, ведь Сергей Владимирович придавал огромное значение роли художника в книге для детей и юношества.
Хочется, чтобы спонсоры и организаторы и в дальнейшем поддерживали наш литературный проект, ибо не может русская словесность существовать без подростковой книги.
Желаю всем конкурсантам — нынешним и будущим — творческого счастья и успехов.
В. ЧижиковМоему брату Андрею посвящается
Предисловие
Вы, наверное, видели, как цветёт репейник? Он зацветает только на второй год жизни. Бледно-фиолетовые шарики очень быстро и незаметно превращаются в колючие коробочки семян, которые норовят прицепиться к одежде, к шерсти животных. Репейники живучие, стойкие, назойливые, липучие и всеми нелюбимые. А ведь в первый год жизни растение репейник — это мягкие большие листья — лопухи. Их считают полезными, красивыми, немного загадочными до той поры, пока репейник не зацветёт.
Так и дети. Маленькие они мягкие, покладистые, немного загадочные, а в общем, понятые и предсказуемые. Но дети подрастают, зацветают блёкло и неярко. Подростки становятся нелепыми: то ноги и руки вырастут длинные, а туловище отстанет, то наоборот. Заметно меняются черты лица, характер, привычки, представления о жизни, которые вертятся, как флюгер, на ветру чужих мнений, книг, фильмов, музыки. После короткого цветения они обрастают колючками нигилизма, цинизма, становятся спорщиками, нервными, эгоистичными, но лишь потому, что очень трудно искать свой путь в жизни, формировать своё мнение обо всём. Им тяжело. Тем, кто рядом с ними, тяжелее вдвойне, ведь родители и близкие, уже сформировавшиеся люди, не хотят и не могут понять, что рядом с ними цветёт другая жизнь, не похожая на эту.
Сложное это время — робкого цветения, возмужания, взросления. Взрослые могут не заметить бледно-фиолетовый цветок в зарослях других трав и сломать. И только сильные, цепкие, упрямые и задиристые ребята пробьются в жизни, так же как сотни коробочек репейников с семенами. Они цепляются и надоедают с одной целью: бросить семена, заложенные в них природой, выжить, попасть в другие места — на поля, на опушку леса, в палисадник у подъезда, у автобусной остановки — там, где человек отцепит репейник от юбки, брюк, туристического рюкзака.
В жизни такими «проводниками» для ребят становятся учителя, родители, друзья, а иногда и враги. Чем дольше они сопровождают по жизни своих «воспитанников», чем полнее и чаще отвечают на их вопросы, тем дальше и на более плодородную почву бросит семена своего таланта ребёнок. Но и «отцепить» от себя, дать прорасти самостоятельно тоже нужно вовремя.
Выживут и прорастут самые колючие, с характером, за который они часто получают по первое число от учителей и родителей. Странный парадокс: из колючек репейника возникает растение крепкое, красивое, которое неизменно зацветает бледно-фиолетовым цветком, невзрачным, но мужественным и строгим.
Одуванчиковый цвет на асфальтовом поле.
Он мерцает в глубине памяти о детстве.
Летний день. Пустынный двор. Мальчик.
И взгляд в упор. Сонный воздух и кефир в стеклянной бутылке.
Сухая тропа за домом в сквер. Тёплый ветер порывом в лицо. И кто-то смотрит вслед в одуванчиковом венке, как из прошлой жизни.
А может, это и был сон в тихом мирке детства?
Тёплый мираж, один из тех, что снятся нам и проливаются горячими слезами старости и одиночества на подушку.
Пламя на снегу
Скрипичный голос тонкий. Под давлением неумелой руки, зажавшей смычок, этот голос становится писклявым, по-стариковски дребезжащим, ворчливым. Вибрирует, прорастает кошачьим мяуканьем сквозь стены к соседям, сквозь оконные стёкла на осеннюю улицу. Он сливается с монотонностью дождя и осенней скукой. Соседи, измученные затяжной осенью и скрипкой, выстукивают аккомпанемент по батареям, но Гешка только сильнее стискивает смычок так, что пальцы сводит от напряжения, и пилит, пилит… Ведь музыка, как и труд, облагораживает человека. Гешке это известно.
Ему неизвестно, за что на него свалилось такое несчастье — старинное, солнечно-коричнево-лакированное — и как от него избавиться.
Гешкиному отцу, машинисту электрички в метро, приобретение скрипки, конечно, было не по карману. Но тут, на Гешкину беду, в процесс культурного воспитания вмешался дед.
Дед — высокий, сутулый старик — отставной морской офицер. Он носил шёлковые шейные платки и перстни. Пальцы у него такие белые и сухие, будто их присыпали тальком. Дед женился на молодой, деловой и богатой женщине. После этого перстней на пальцах прибавилось, шейные платки стали ещё разнообразнее.
Гешка четыре года назад стал обладателем скрипки, десятки раз ломанной и чиненной, зато старинной. В восемь лет начинать учиться играть на скрипке уже поздно, но Гешку впрягли в узду, свитую из скрипичных струн, оплели, как паутиной, конским волосом смычка и бесконечным стоянием перед металлическим складным пюпитром — подставкой для нотных альбомов.
Четыре года Гешка ждал, что его «музицирование» надоест отцу и всей семье. Но семейка подобралась такая, что надежды Гешки таяли день ото дня. Кроме отца и Гешки в трёхкомнатной жили три холостых отцовых брата — Гешкины дядьки. Один — милиционер, гаишник, другой — таксист, третий — художник.
Таксист, дядя Саша, возвращаясь с работы, либо ругался с гаишником — дядей Женей, если тот оказывался дома, либо лежал в своей комнате, включив магнитофон с блатными тюремными песнями. Художник, дядя Федя, почти всё время уезжал на этюды и в редкие приезды, опухший и красный, наверное от долгого стояния у этюдника на свежем воздухе, ложился спать и храпел с утра до вечера, не прислушиваясь к Гешкиному скрипичному концерту. Через несколько дней он снова укатывал «созерцать и творить», как он сам часто любил повторять.
В его отсутствие дядя Женя, если не ругался с дядей Сашей, приводил в свою комнату девушек. Тогда он вручал Гешке двадцать рублей и выпроваживал его из квартиры. С этими «командировочными» Гешка улепётывал от скрипки, и начиналась настоящая жизнь с тайнами и головокружительной самостоятельностью, которая принадлежала лишь ему. Не той самостоятельностью, когда приходишь в пустой дом, разогреваешь обед, ешь его в одиночестве, идёшь в магазин за хлебом и молоком, хотя тебя никто не понукает. А вернувшись, также без понуканий подступаешься к ненавистной скрипке. Эти обязанности не давали ни свободы, ни самостоятельности. Гешка знал, что он будет в следующий момент делать, и тосковал каждый такой момент.
Он выходил на улицу, проходил под горбатым мостом через деревянные выщербленные щиты, проложенные между рельсами у депо, огибал стаю патлатых одичавших собак с усталыми, злыми и умными глазами. И только когда Гешка видел ветки уже близкого леса за обшарпанным, уныло длинным зданием депо, он чувствовал запах мазута, леса и свежести — запах путешествий, неизвестности и свободы.
Но сегодня дядя Саша дежурил и никто Гешку не отпускал гулять, а значит, после посещения музыкальной школы надо было пилить и пилить кубометры соседских нервов и собственного терпения. И Гешка успешно справлялся с задачей, вперившись в телевизор поверх грифовой фиги, которую ему тыкала в нос неподатливая скрипка. В телевизоре потные азартные хоккеисты носились за шайбой и не засоряли свои головы под блестящими шлемами ни скрипками, ни уроками.
Гешка засмотрелся на особенно агрессивную атаку канадцев и даже отложил скрипку на кресло. Замер с приоткрытым ртом. Лицо у Гешки почти что квадратное, угловато-скуластое, под глазами полукружьями присыпано коричневыми веснушками, которые оттеняли бежевые, чуть раскосые, сердитые глаза. Фигура Гешки была угловатая и нелепая.
— Ну! Ну! — закричал Гешка, потрясая сжатыми кулаками. — Держи! Ну! Ах ты… Дырка, — обозвал вратаря Гешка и плюхнулся в кресло.
* * *
Гешка проверил задвижку на двери кладовки и забрался с ногами на старую галошницу. В пыльной темноте маленького помещения Гешка чувствовал себя защищёно. Что бы или кто бы ни бушевал там, за дверью, крошечный мирок кладовой в очередной раз укрывал Гешку. Делал незаметным, микроскопическим, как тысячи пылинок, летавших вокруг и оседавших на старые пальто на вешалке, на дяди Женины форменные запасы — огромные сапоги, валенки, ботинки, толстые комбинезоны, куртки и бушлаты для стояния на морозном посту. На гвоздике даже висел полосатый жезл гаишника и тяжёлая, внушительная резиновая дубинка из тугой монолитной резины. На верхней полке, над вешалкой, в картонной коробке лежат стеклянные лампочки, а среди них затерялась пара свистков, тоже дяди Жениных. Они старые, пластмассовые и словно живые. Если в такой свисток дунуть, то пальцами ощутишь вибрацию маленького шарика внутри, который начинает бешено метаться от стенки к стенке, как живое существо, с писком и визгом, из-за боязни, что его выпихнут сильным дуновением из его пластмассовой каморки. Теперь у дяди Жени свисток большой, металлический, как у футбольных судей, блестящий, но не живой.
Почти что все вещи в кладовке лежали и стояли здесь многие годы без дела, в пыли и тишине. Их не выбрасывали, потому что некоторые были даже совсем новые, но их не носили, не использовали.
Гешка поёрзал. Вот его скрипка была старая-престарая. Её бы надо в кладовку. А сейчас и вовсе не свалку. Гешка снова поёрзал. Сидеть было больно. Скрипка ведь сопротивлялась, когда он на неё сел, вонзалась в Гешкино мягкое место струнами, а потом и острым обломком деки — фигурно вырезанной дощечки, поддерживающей струны. Гешка уселся в кресло, как будто забывшись, но сам-то в глубине сознания он прекрасно понимал, что лежит в кресле.
Гешка и не встал с неё сразу. Вроде бы и ноги ослабли от ватного ужаса содеянного, но придавить скрипку ещё пару раз костлявым задом он смог — и услышал немелодичный хруст грифа и скрипичного тела, такой пронзительный, что мурашки побежали за ушами.
— Что же ты наделал, дрянь ты эдакая?! — раздался за дверью кладовки ожидаемый Гешкой вопль отца. — Выходи сейчас же, слышишь?
— Я на неё случайно сел. Что я, виноват?
— Случайно сел! Да ты у меня теперь месяц не сядешь. Выходи! Или я не знаю, что с тобой сделаю! — Отец подергал дверь.
Гешка зарылся в душные пальто и молча ждал.
— Ты хоть знаешь, сколько эта скрипка стоит, болван? Дед же меня за неё съест! — отец кричал уже не яростно, а в порядке размышления о своей и Гешкиной судьбе.
— А я не просил его скрипку покупать!
— Значит, ты нарочно на неё сел?! — обличительно возопил отец.
— Да чего ты прицепился к парню?
Гешка узнал голос дяди Саши и даже как будто почувствовал запах бензина, кожаной куртки и табака, который всегда сопровождал его. Гешка представил, как дядя, невысокий, сутуловатый, тщедушный и чуток пучеглазый, смотрит снизу вверх на высокого Гешкиного отца.
— Ну какой из Гешки скрипач? Ты можешь представить себе его во фраке? Лучше бы на баяне играть учился.
Гешка прильнул к двери, чтобы услышать отцовскую реакцию.
— А ты хочешь, чтобы он блатные песни в подворотне орал? Это, по-твоему, ему больше подходит? Ты мне его с пути не сбивай!
— Ну чего теперь его убить за эту скрипку? — Гешка живо представил, как дядя Саша развёл руками — ладони у дяди Саши были серые от въевшейся машинной грязи.
— Убивать его никто не будет, — отец явно повернулся к двери кладовки, чтобы Гешка лучше слышал. — Но хорошего ремня он у меня получит. Геннадий, выходи немедленно!
Гешка промолчал. Подложил под спину бушлат дяди Жени и капитально устроился для долгого сидения.
* * *
Проснулся Гешка в темноте. Света под дверью кладовки он не увидел.
— Главное — не выйти раньше времени, — прошептал Гешка и приоткрыл дверь.
Громко в ночной тишине тикали часы на кухне. Дядя Женя сопел из своей комнаты сочно и умиротворённо. В комнате дяди Саши ещё горел свет и слышалось «бум-ца-ца» очередной блатной песни, но дядя Саша наверняка уже спал, усыплённый однообразными ритмами.
Гешка прокрался на кухню. В лунном свете нашёл кусок хлеба, налил в стакан воды и уселся на скамейку под окном. Воду в стакане луна окрасила в фосфорно-лимонный цвет. Хлеб только на вкус и запах оставался хлебом, а на вид напоминал обрывок мочалки, висевший на крючке в ванной комнате.
Гешка жевал мочалкообразный хлеб, запивал лунным соком и заворожённо смотрел в окно на красно-жёлтые огни железной дороги. Там ревели сирены электровозов, как стадо слонов трубит в джунглях, призывно, раздражённо. Там же, за ангарами и путаницей рельсов, Гешкина тайна тоже всё слышала и настороженно-пристально смотрела в темноту.
В кухне вспыхнул свет и ослепил Гешку своим отражением в оконном стекле. Гешка даже закрылся рукой.
— Ты ел?
Отец был заспанный. Но его усы, напоминавшие медную проволоку и по цвету, и по жёсткости, сейчас топорщились, и казалось, что отец вот-вот зашипит и фыркнет, как рассерженный кот.
Гешка показал зажатый в кулаке кусок хлеба.
— Я разговаривал с дедом, — отец зевнул. — Он дал адрес мастера. Завтра с утра поедешь чинить скрипку.
— А школа?
— Вместо школы. Иди спать. Чего ты здесь высиживаешь? Сам не спишь и другим не даёшь.
Отец подошёл и с досадой ткнул кончиками пальцев Гешку в лоб.
— Скрипач!
* * *
Дождь начался на рассвете, нагнал сумерки, залив луну и расплавив её в блёклый мутный свет, замаравший небо. Дождь всё ещё накрапывал, когда Гешка вышел из дома, сложив сломанную скрипку в футляр.
Свежая морось облепила лицо, и Гешка улыбался унылому дождю, ведь он проявит Гешкину тайну.
Горбатый мост и размокший настил перехода через рельсы — здесь всегда порывистый, пронизывающий ветер, стая собак, мокрых, дрожащих, прижавшихся друг к другу и сгрудившихся вокруг тёплого канализационного люка. За ангаром и за дырявым бетонным забором дорожный тупик, где плотно стоят фуры дальнобойщиков. Дымил сырой костёр под закопчённым котелком. За ним никто не присматривал. Дальнобойщики попрятались в кабинах облепленных грязью фур. Оконные стёкла в кабинах запотели, и Гешка никого не мог разглядеть внутри. Да ему и не хотелось видеть эти обросшие щетиной, угрюмые, диковатые лица. Он боялся этих людей и норовил проскользнуть в лес мимо машин незамеченным.
Опушку леса эти дальнобойщики изрядно замусорили. Под деревьями валялись банки — стеклянные, консервные, пластиковые, пакеты, бумажки, тряпки, автомобильные шины и ржавые машинные детали. Полиэтиленовые пакеты висели на ветках и хлопали, шуршали, надувались на ветру, издали напоминая бледные шляпки поганок.
Зато дальше лес грузнел, мрачнел и вытеснял мусор своей суровой непролазностью, небывалой, удивительной, учитывая соседство и с депо, и с городом. Он не пускал дальше десятиметрового предлесья ни дальнобойщиков, ни случайных бомжей. И только Гешка безбоязненно ввёртывался в лесную глубину и мог оставаться там сколько угодно.
Гешка сунул скрипичный футляр под мышку и сел на корточки. В размягчённой дождём земле отпечатался след. Такой свежий и чёткий, что можно было различить кожисто-капиллярный рисунок каждого круглого пальчика. След напоминал отпечаток собачьей лапы, но Гешка знал, чей это след.
Гешка проворно огибал деревья и уворачивался от еловых веток, норовивших усыпать Гешку градом дождевых капель. Наконец лес стал таким дремучим и густым, что и почва в этой глухомани была почти сухой. За грудой поваленных деревьев земля резко скатывалась в обрыв, и кто не знал об этом, мог переломать тут себе все кости. Гешка же, потихоньку забирая влево, по корням, как по ступеням, спустился в овраг.
На противоположном склоне, нависавшем грозно, как нахмуренная бровь великана, над дном оврага, торчали два замшелых еловых ствола, и их узловатые корни создали арку — вход в нору. Туда Гешка юркнул, вначале пошумев перед входом — покашляв и похлопав в ладоши. Зажжённая Гешкой свеча задрожала тёплым жёлтым пламенем. Осветила сухие стены норы, в которых были вырезаны ниши, устланные мхом. В них лежали фонарь, связка свечей, завёрнутых в тетрадный листок, толстая тетрадь в полиэтиленовой обложке, растрёпанная и до половины исписанная, тут же были эмалированная оранжевая кружка, бинокль, нож в кожаном чехле, спички в непромокаемом пакете, кастрюлька и закопчённый чайник с погнутым носиком. Здесь у Гешки находилось всё, что бывает в охотничьих домиках, всё необходимое, чем действительно Гешка пользовался. Здесь не хранились мёртвые вещи, как дома в кладовке.
В глубине норы Гешка соорудил топчан из брёвен, мха и сена. Миска, которую он оставлял у входа, блестела вылизанной чистотой.
В этом лесу жил лис. Он появился две недели назад. Гешка как раз пришёл в свою нору и разлёгся на деревянном топчане с мечтами о том, как избавиться от скрипичной нагрузки. В землянке горела свечка, и в её поверхностном свете, который не пронизывал темноту насквозь, а только чуть рассеивал сумрак, Гешка увидел у входа животное.
Сперва он принял его за бродячую собаку. Но тут же понял, что это другое, совсем другое. То, чего он раньше не видел вот так близко, в трёх метрах от себя.
Лис с седыми пятнами вокруг острых ушей, с поджатой левой передней лапой, с острой крупной мордой стоял неподвижно и пристально смотрел на Гешку. Мальчик совсем не боялся. Он ничего не боялся в своём лесу. Гешка лежал и так же пристально смотрел на старого лиса, и чувства лиса как будто перетекали в него, передаваясь с волнами тёплого рассеянного свечного света. Усталость и боль в изломанной лапе, голод, и желание остаться в тёплой норе, и досада оттого, что тут уже занято. Лис повернулся, припрыгивая на трёх лапах, и исчез.
Гешка не вскочил, не побежал за ним. Лису не понравилась бы такая слежка. Но с этого дня Гешка стал оставлять в миске у входа в нору то котлету, то сосиску, то кусок колбасы. И все эти подношения пропадали до его следующего посещения норы. Лис принимал дары, оставляя следы, которые Гешка с лёгкостью отличил бы от любых других. И не только потому, что на влажной земле отпечатывались лишь три лапы, но и потому, что один из пальцев здоровой передней лапы был когда-то рассечён пополам то ли острым сучком, то ли осколком бутылки.
* * *
Серый пятиэтажный дом с аркой наводил тоску. Здесь Гешке должны были вернуть скрипичную повинность. Уже на лестничной клетке он почувствовал сладковатый запах лака и услышал звуки скрипки и собачье тявканье. Гешка развеселился, представив себе, что мастер играет на скрипке и тявкает. Наверное, ему тоже ужасно надоела игра на скрипке.
Мастер открыл дверь, и Гешка увидел, что лицо у того вполне человеческое, румяное, с клокастой белоснежной шевелюрой, напомнившей Гешке портрет Эйнштейна из кабинета физики. Нечеловеческое лицо было у лохматого пекинеса, который носился по узкому коридору и весело гавкал.
— Проходи, — мастер пропустил Гешку в квартиру. — Ты Гена? А я Мефодий Кузьмич. Где пострадавшая?
— Кто? — Гешка с испугом огляделся. — Я один.
— Скрипка твоя пострадавшая, — улыбнулся мастер, глядя на Гешку поверх узких, длинных стёклышек очков.
Он осмотрел раздавленный инструмент и покачал головой.
— Мог просто отказаться от занятий музыкой. Скрипку-то зачем калечить, тем более такую. Эх ты!
— Я случайно, — пробормотал Гешка. — Вы её почините?
— А ты, небось, надеешься, что я не справлюсь? Нет, голубчик, я почти пятьдесят лет скрипки чиню. Не могу видеть, как работу мастера приводят в такое состояние.
Мефодий Кузьмич положил Гешкину скрипку на верстак. Она легла, сиротливо поджав изломанный гриф, на пружинки и завитки стружек, среди стамесок, молоточков, жутковатого вида крючков и других инструментов.
Гешке вдруг стало страшно. Невыносимо захотелось забрать отсюда скрипку.
— Через две недели придёшь, — мастер сунул Гешке в руку какую-то квитанцию и выпроводил. — Мне работать надо.
* * *
Гешка стоял с пустым футляром от скрипки на автобусной остановке в плотной молчаливо-мрачной толпе, ждущей, жаждущей автобуса.
В городе Гешка всегда остро чувствовал одиночество. Он любил быть один, но в городе, среди людей, накатывала тоска, от которой хотелось бежать под горбатый мост, мимо депо и собачьей стаи, в лес, притулившийся к городу. Городу, где среди множества людей жило одиночество.
Гешка не пошёл домой, а опять очутился в лесу в своей землянке-норе, отделённой от всего мира толщей земли, прошитой и укреплённой корнями двух ёлок.
От толстых корней внутрь землянки свешивались тонкие белые корешки в поисках воды и нового места для существования, где они могли толстеть и крепнуть, превращаться в подземные деревья, сравнимые с наземными по толщине и мощи.
Эти бледные нити корней, обросшие корешками, как щупальцами, Гешка любил трогать. Вот уж чего суровые ели не ожидали — того, что под землёй сидит кто-то и щекочет их корни. Поэтому деревья и содрогались от смеха и роняли шишки.
Гешка вытянулся на топчане. От сена и мха пахло солнечной поляной и мёдом. Гешка улыбался. Мысли в подземной тишине текли неторопливо. Гешка оглядел свою нору и пожал плечами.
«Как может существовать одиночество? Особенно здесь, в лесу. Где всё само по себе, отдельно друг от друга и не страдает от этого», — думал Гешка.
А отец твердил ему, что надо дружить с ребятами, что у Гешки совсем нет друзей и оттого он хмурый и нелюдимый.
«Почему деревья не называют нелюдимыми? То есть они, конечно, не люди и не дружат они так, как люди себе это представляют. Если думать как отец, то все должны быть в группах. А как же Земля? Луна? Другие звёзды и планеты? Они ведь все живые, но находятся друг от друга далеко. На расстоянии тысячи световых лет. Значит, все в мире и даже во Вселенной одиноки. Или, наоборот, не бывает одиночества, а его придумали люди? Зачем? Может, потому, что они такие существа, которые не могут жить поодиночке? Но я могу! Ведь мне лучше, когда я один, вот так, как теперь. — Гешка снова оглядел с улыбкой свою нору. — Но у меня всё-таки есть отец, дядьки… Я не совсем один. Хотя они со мной редко бывают рядом и мы почти не общаемся. То они на работе, то очень устали, то сердятся. Раньше мне хотелось, чтобы они всё время были со мной, играли, разговаривали. А сейчас я уже этого не хочу. Наверное, раньше я был слишком маленький, слабый и беспомощный и мне нужна была их компания, а теперь я вырос и хочу быть один… Как человеку может быть скучно с самим собой? Ведь в голове всё время есть мысли, которые можно обдумывать, есть воспоминания и мечты. А как сидели узники в одиночных камерах тюрем? Совсем одни. Правда, некоторые сходили с ума, может потому, что слишком много думали и терялись в путанице своих мыслей… Зиму обещают снежную. Как бы вовсе не засыпало овраг и мою нору».
В прошлом году снега почти не было и Гешке удавалось пробраться в нору. Он не мог попасть сюда только в начале весны, когда по склонам и дну оврага текла мутная талая вода, подкрашенная рыжеватой овражной глиной.
Зимой Гешка разжигал у входа костерок из сухих веток, запасённых с лета и сложенных в нише под потолком. Снег вокруг костра таял, плыл в сторону и намерзал пористой слоистой коркой там, куда не доставал жар.
От костра странно пахло илом и грибами. Зимний костёр жадно поглощал дрова — бесценный небольшой летний запас, хрустел еловыми шишками, глотал целиком тонкие веточки и дольше, с наслаждением, как карамельку, облизывал и смаковал толстые сучья.
Гешка тосковал по зимнему костру — слиянию холода и огня, столкновению противоположностей, которое не вызывало взрыва, но возникала вода… или слёзы.
* * *
В коридоре Гешка наткнулся на потрёпанный туристический рюкзак и заляпанный масляной краской этюдник. Дядя Федя приехал. С кухни плыли табачные облака и пар от варившейся картошки. Пахло селёдкой и луком. Отец зажёг свет в коридоре и осветил Гешку, стоящего во всей красе землепроходца.
— Да где же ты опять так вывалялся? — отец хмурился, и такие же бежевые, как у Гешки, глаза сузились, и веснушки на щеках утонули в сердитых морщинках. — Ты мне назло это делаешь? Ну что молчишь? Скрипку отнёс?
Гешка кивнул.
— Ремонт в копеечку влетит.
— Не надо её чинить. Я всё равно не буду больше заниматься, — наклонив голову, негромко сказал Гешка.
Но отец и не слышал его.
— Я сегодня заехал в твою музыкальную школу, и Клавдия Сергеевна дала тебе скрипку из фондов школы, пока нашу не починят. Так что тебе будет чем сегодня заняться. Приведи себя в порядок, — отец брезгливо, двумя пальцами, взялся за испачканный край Гешкиной куртки. — Поешь и иди заниматься. Тебе, кстати, ещё и уроки делать. Шляешься неизвестно где целый день. Вот скажи, где ты был?
— Гулял.
— Где, интересно, можно так изгваздаться гуляючи? Опять один бродил? Ты найдёшь на свою голову приключений, — отец сам снял с Гешки куртку. — Небось, снова около депо ошивался?
— Я никогда там не ошиваюсь! — вдруг вспыхнул Гешка.
— Не кричи! Тебя там видели, и не один раз. Кончится тем, что под поезд попадёшь. Не смей туда ходить! Слышишь?
— Не глухой, — ещё более распалился Гешка.
— Ты что-то совсем распустился, — скорее удивлённо, чем возмущённо заметил отец.
— Хватит ворчать, — из кухни выглянул краснощёкий дядя Федя. — Дай мальчишке хоть дух перевести, а то накинулся с порога. Племяш, пошли картошку лопать, потом мои новые картинки посмотришь. А то я завтра часть на Арбат отнесу и часть — в галерею.
Гешка пилил на новой скрипке, и голос её по-другому был скрипуч и протяжен. Он ныл, отдаваясь в висках, из-за нарочито грубых движений смычка, поскуливал, как соседская такса. Дядя Федя заглянул в комнату с обиженным выражением лица.
— Генка, ну ты что? Я жду-жду, а он тут на скрипочке пиликает. Не будешь мои картинки смотреть, так и скажи.
— Буду.
Дядя Федя тут же проскользнул в комнату с большой чёрной папкой под мышкой. Гешка с улыбкой отложил скрипку и приготовился смотреть на почти одинаковые пейзажи: горы, закат, розовый или фиолетовый снег, занесённую снегом охотничью избушку. Такие картины хорошо покупались в слякотной Москве, и, чтобы писать их с натуры, дядя круглый год ездил туда, где снег.
Гешка, скучая, рассматривал картины с однотипным сюжетом. Картины для заработка.
— Вот ещё эту посмотри, — дядя Федя протянул Гешке небольшую картину.
Гешка опешил. На картине были крупные стволы берёз с разлохматившейся корой. Так близко, что, казалось, протяни руку — и ощутишь шероховатость этих стволов, зашуршат под пальцами телесного цвета плёночки бересты. И не сразу на оранжеватом фоне осеннего леса, в тени между берёзами, Гешка различил лисью морду. Лис смотрел из полутени пристально, устало. Картина дышала одиночеством и загнанностью, будто и не на Гешку лис глядел, а на охотника перед метким последним выстрелом. А потом только кислый пороховой дымок рассеется в воздухе и ничего не будет. Пустота.
Гешка сел, продолжая неотрывно глядеть на картинку. И только когда под ним что-то мелодично и уже знакомо хрустнуло, Гешка опомнился. Вскочил. Нелепо взмахнул руками и уставился на раздавленную скрипку.
Дядя Федя нервно и растерянно усмехнулся.
— Ну ты, брат, даёшь!
Гешка метнулся в коридор к двери спасительной кладовки. Картину с лисом он так и не выпустил из рук. Вбежал в кладовку. Привычным движением пошарил в темноте, но задвижку не нашёл. Отец её просто-напросто отвинтил. Гешка безмолвный, с каменным лицом вышел из кладовки и заплакал. Тихо и беспомощно.
Из своей комнаты на шум выглянул дядя Саша, с кухни прибежали отец и дядя Женя. Дядя Федя стоял рядом с Гешкой, пожимая плечами в недоумении. Он шепнул отцу о том, что случилось.
— Что же это такое? — возмутился отец. — Он же ещё рыдает. Впору мне и деду рыдать.
— Он случайно. Я видел, — вмешался дядя Федя.
— А колбасу он тоже случайно украл? — возмутился дядя Женя.
Он был самым полным в семье, краснощёким, пухлогубым. Он становился ещё круглее в форменной куртке гаишника и толстых тёплых штанах. Сейчас он был помидорно-красным и продолжал багроветь в свекольный оттенок.
— Какую колбасу? — отец покрутил головой, будто пытался стряхнуть наваждение. — То скрипка, то колбаса… Может, кто её съел?
— Ага, почти два кило, — у дяди Жени сделались круглые глаза от злого возмущения. — Там два батончика в пакете лежали.
Гешка добавил в плач поскуливание человека, загнанного в угол несправедливыми обвинениями.
— Что тебе, колбасы для парня жалко? — маленький дядя Саша пошёл в наступление на дядю Женю. — Куплю я тебе колбасы сколько хочешь. Скупердяй! Взяточник! Шофёров грабишь.
— А ты хоть раз видел, чтобы я взятки брал? — У дяди Жени на щеках появился даже синюшный баклажанный оттенок.
— Опять двадцать пять, — выдохнул дядя Федя. — Сколько можно ругаться? Вы ещё подеритесь, непримиримые. Ребёнок плачет, а вы за своё.
— Этого ребёнка давно приструнить пора, — подвёл итог дядя Женя. — Хулиган растёт. Сейчас он скрипки ломает, колбасу ворует, а завтра что?
Гешка сквозь слёзы заметил, что отец сдерживает улыбку, дядя Саша откровенно фыркнул, а дядя Федя с непроницаемым лицом ответил:
— А завтра он раздавит виолончель и украдёт окорок.
Гешка улыбнулся, потирая кулаками глаза.
— Давайте-ка все спать, — решил отец. — Половина одиннадцатого. Всем завтра рано вставать.
На Гешку отец не смотрел, но мимоходом потрогал Гешкин лоб.
* * *
Миска была пуста. И свежие следы лиса Гешка углядел на спуске в овраг. Ему сразу стало легче и теплее на душе. Лис не ушёл, значит, он, Гешка, ему нужен.
Гешка не пошёл в школу. А прямо из дома помчался к себе в нору. Бросил в миску котлету, оставшуюся от завтрака, улёгся на топчан и снова заплакал. Гешка не знал, почему текут слёзы. Он никогда не плакал в своём подземном мирке.
Утром дядя Федя пошёл продавать картины. И хотя Гешка просил оставить ему картину с берёзками и лисом, дядя Федя и её спрятал в папку, нахмурился и в сердцах даже хлопнул дверью…
Гешка вытер глаза и сел. Сейчас в школе информатика. В компьютерном классе всегда холодно и пахнет озоном. Салатовые шторы изворачиваются спиралями от сквозняка и скребут металлическими кольцами по проволоке, на которой висят. Гешка сегодня бы начал новую тетрадь с синей обложкой. Он всегда любил начинать тетрадку. На первой странице ручка писала мягко и аккуратно, потому что под первой страницей покоилась вся тетрадь целиком. А потом лист приходилось переворачивать, и ручка начинала выводить твёрдые дрожащие каракули, ведь под листом и тонкой обложкой оказывалась выщербленная школьная парта.
«В начале тетради, как и в жизни, один день, как новый лист, — удобный, счастливый, а следующий день, перевёрнутый лист, — всё пасмурно, такое же шершавое, как старая школьная парта. В середине тетради писать одно удовольствие: того, что исписано, и того, что ещё не тронуто, — поровну. А в конце снова удобно писать через раз, через страницу, — раздумался Гешка. — Потом тетрадка заканчивается, хотя казалось, что она такая толстая, что её не испишешь никогда. Так и жизнь: кончится внезапно, хотя думаешь, что она бесконечная, что кто-то вот-вот придумает таблетки от бессмертия. Мама, наверное, тоже так думала и всё равно умерла».
Гешка вышел из норы, присел на бревно. Слабой холодной пылью оседал на землю дождь. Склоны оврага блестели, как лакированные бока скрипки, на которой Гешка никогда больше не будет играть.
«Пусть хоть на куски режут, — подумал он. — Лучше она у Мефодия Кузьмича останется. Он её не обидит. А я здесь насовсем останусь».
Гешка стал смотреть на небо молочно-белое, предснеговое. Изо рта уже шёл морозный пар, и пальцы покраснели и застыли.
«Зима будет долгой, — размышлял Гешка. — Есть мне станет нечего. Запасов надолго не хватит. И на одних сухарях ноги протянешь. Значит, я не могу жить один, без отца, без дядек? Но если бы хватало еды, я бы остался один? Как же выживает лис? Ведь я недавно начал его подкармливать. Наверное, он находит объедки на городских помойках. Но я не смогу брать еду из помоек. Выходит, я должен жить с людьми, как те собаки в стае, чтобы выжить. И зачем такая жизнь, раз я не свободен? А свободен ли отец, дядя Федя? Они зарабатывают, могли бы жить одни. Но живут все вместе. Почему? Любят друг друга? Дядя Саша с дядей Женей, похоже, ненавидят друг друга. Ругаются бесконечно. А дядя Федя со своих пленэров всё-таки возвращается домой, ему надо зачем-то услышать моё мнение о его картинах. Отец должен жить со мной, раз я его сын. А он ответственный. Да и не бьёт меня, только грозится. Как же странно устроена жизнь!»
Гешка поёжился. Дождевые пылинки слились в капли. Они падали за шиворот, холодили лицо. Мальчик хотел было забраться в нору, когда услышал шорох. Наверху над оврагом стоял лис. Мокрый, худой.
— Лис, иди, там котлета, — позвал Гешка.
Лис стоял не шелохнувшись, но и Гешка не двигался. Окаменел. Такой же мокрый и тощий, как лис.
Долго лис не выстоял, видно почувствовал запах котлеты. Похромал вниз, неловко приседая на зад и подметая скользкую тропу пушистым хвостом. Он обошёл Гешку стороной и шмыгнул в нору. Звякнула миска, и лис прохромал мимо Гешки обратно.
На Гешку пахнуло лисьим духом: мокрой шерстью, котлетой, которую лис дожёвывал, и запахом леса: смесь порыжевшей прелой хвои, грибов, земляники, перегнивших листьев и сырости, какой тянет от маленького ручья, с журчанием крадущегося между корней деревьев в тени и сумраке лесной глухомани. Лис вскарабкался наверх и скрылся в еловой гуще.
Гешка окончательно замёрз. Капли дождя от холода в воздухе превращались в кристаллы снега. Снежинки плыли, планировали, оседали на крупные еловые ветви паутиной инея. Мальчик забрался в нору, улёгся на топчан. Он укрылся старым дядькиным бушлатом, который удалось перетащить в нору, когда никого не было дома. Гешка повернулся носом к сырой глинистой стене и незаметно для себя уснул.
А проснулся он в темноте. Свечка, горевшая в норе, потухла. В глухой тишине Гешка впервые испугался и темноты, и того, что он совершенно один. Выход из норы был почти не виден.
Гешка скатился с топчана и на четвереньках бросился наружу. А там уже в снегопадение вплелись глубокие осенние сумерки — короткое предисловие к долговязой, сырой ночи, которая вот-вот растянется по всему городу и лесу на долгие часы.
Снег застелил дно оврага и сделал склон скользким. Гешка падал и скатывался на дно несколько раз, но с упорством карабкался. Он бежал по лесу, вдруг ставшему враждебным и страшным. Домой.
* * *
Дядя Федя сунул Гешку в ванну с зеленоватой водой. Но Гешка и в ней продолжал дрожать, обхватив руками согнутые в коленях ноги. Дядя Федя присел на край ванны.
— Где ты был? Все с ума сходят. Отец в милицию побежал. Сашка по окрестным закоулкам ездит, тебя высматривает. Женька только не в курсе — на дежурстве сегодня. Что же ты?
Гешка молчал. Он не знал, как и что говорить. И стоит ли?
Отец увидел, наверное, Гешкины вещи, сброшенные в коридоре. Он распахнул дверь в ванную и остановился, обессиленный, вспотевший, в расстёгнутой куртке. Прислонился спиной к косяку. Измученно поглядел на дрожащего в ванне Гешку, резко оттолкнулся от дверного косяка и ушёл в глубину квартиры.
Гешка сидел в ванне, упёршись подбородком в свои острые коленки, и смотрел, как по воде расходятся круги от его слёз. Мальчик поглядел на тонкий белый шрамик над коленкой. Вспышкой в память вкатилось солнце…
Оно раскалило камни вдоль тропы с камнеломкой, выросшей в щелях между камней. Мелкие белые цветочки на сухощавых тонких стебельках покачивал солёный ровный ветер. Он катил по тропе опавшие лепестки и стебли, свившиеся в объёмные шары.
Пахло йодом, пирожками и горьковатым дымком из близкой шашлычной. Мама бежала впереди. Вон её белый сарафан в красный крупный горошек. Круглые загорелые плечи и такие же круглые локти с ямочками. Она спешила по серой пыльной тропинке вниз, вниз, где у моря её ждал отец. А четырёхлетний Гешка капризничал в тот день, не хотел никуда идти, садился на землю и ревел.
Матери надоело с ним сражаться, и, оставив его одного на дорожке, она быстро пошла вперёд, не оглядываясь. Гешка смотрел вслед уходившей матери, она вот-вот должна была скрыться за поворотом тропы и исчезнуть… навсегда. Гешка рванулся за ней на коротких пухлых ножках в синих лаковых сандалиях. На повороте, уже видя мамин сарафан, успокоившись, что она не исчезла, он запнулся, упал и рассёк коленку о камень. Мать тогда, конечно, вернулась, завязала ему рану носовым платком и дальше понесла его на руках. Однако Гешке потом часто снилось, что за поворотом матери уже не оказалось. Особенно часто стал сниться этот сон, когда через год мать умерла, внезапно, пролежав в больнице всего три дня.
И солнце разбилось, расплющилось о камни того поворота, и круги по воде в остывающей ванне пошли сильнее.
Отец, видно, никак не мог успокоиться и к Гешке даже не подошёл. Вялого, зарёванного Гешку дядя Федя выудил из ванны, обернув в большое мягкое полотенце. Потом он накормил племянника и уложил в постель. Принёс что-то в белом конверте и положил поверх одеяла.
— Вот. Оставь себе. Захочешь — я потом и рамку для неё сделаю.
Тоскливая лисья морда глянула на Гешку с картины.
Отец пришёл в их комнату только глубокой ночью, когда Гешка должен был уже спать. Но Гешка не спал. Молча таращил глаза в темноту, которую изредка пронзали прожектора электровозов с железной дороги.
* * *
Гешка брёл по знакомой дорожке с неохотой, запинаясь, останавливаясь. Надолго замер под старым горбатым мостом. Его щербатые тёмно-серые камни, будто в испарине, поблёскивали от скудного света, всё-таки проникавшего под мрачные своды.
На деревянных мостках, проложенных через рельсы, Гешка снова надолго остановился. Пока маневровый с грохотом и лязгом катался взад-вперёд, как старый пёс, который никак не найдёт себе уютное тёплое местечко и крутится, обнюхивает, думает.
Лес окутал Гешку стылостью, усыпал судорожным последним листопадом. Летели седые от инея, будто подсахаренные листья, а на земле они лежали, щедро подсоленные пресным снегом. Первый снег в лесу редко таял так, как в городе.
Гешка почти дошёл до норы, когда услышал шаги позади себя. Резко обернулся — метрах в двадцати от него стоял отец в своей синей форменной куртке, хмурый, сосредоточенный.
— Я отпуск взял, — сообщил он. — С тобой побудем. Мы ведь совсем не бываем вместе. Хочешь, поедем куда-нибудь?
Гешка шагнул к отцу. Неуверенно махнул рукой себе за спину и вдруг признался:
— А у меня тут тайник. Нора. И ещё здесь лис живёт. Настоящий, как с картинки дяди Феди.
— Это для него колбаса? — догадался отец.
Гешка кивнул и пошёл к норе. Отец с трудом, но спустился за ним следом. Наклонившись, пролез в землянку, где Гешка уже зажёг свечу.
Отец мог стоять здесь только пригнувшись.
— Мрачноватое местечко, — после затянувшейся паузы сказал отец. — Здесь же может землёй завалить. Опасно… — он осёкся, посмотрев на Гешку. — Но ты неплохо тут всё оборудовал.
— Я не хочу сюда больше приходить, — Гешка смотрел под ноги.
— Тогда забери свои вещи.
— Пусть тут всё так останется.
Гешка потоптался, оглядел последний раз своё убежище и погасил свечу.
Над оврагом дул сухой морозный ветер. Странно, как он проникал в эти лесные заросли. Он щипал щёки, сушил губы и выбивал слезу из глаз.
За опустошенными, безлистными деревьями стала заметна небольшая просека в низине. Гешка никогда раньше не обращал на неё внимания, а теперь увидел в просвете, между оголённых ветвей рыжее пятно. Яркое, а потому заметное на свежем снегу.
Гешка с треском продрался к началу спуска в низину. Отсюда просека хорошо просматривалась. Лис уходил. Чуть заметно прихрамывая, но уже не поджимая лапу. Лис, видно, почувствовал на себе взгляд, остановился и снова поглядел на Гешку тем пристальным, усталым взглядом, долгим и прощальным, а потом побежал прочь не оборачиваясь.
«Вот так, наверное, уходит одиночество, в которое я не верил, — пришло Гешке на ум. — Уходит, оставляя след с раздвоенным пальчиком лисьей лапы».
— Пап, а если поехать к морю, туда, где мы были с мамой, где камни, тропинка. Там я коленку разбил. Помнишь?
Отец с неохотой оторвал взгляд от убегавшего лиса и с удивлением посмотрел на Гешку.
— Мы с тобой и мамой никогда не были на море. А коленку ты рассёк, когда с велосипеда упал.
— Как же? Но я ведь помню.
Отец положил руку ему на плечо.
— Память иногда подкидывает странные вещи, как будто воспоминание. А на самом деле это то ли мечты, то ли сны… А мы с тобой поедем, куда ты захочешь. И море сейчас ещё тёплое, доброе.
* * *
Вместо измученной, раздавленной скрипки перед Гешкой на диване лежала преобразившаяся, блестящая. Но и под новым лаком виднелись следы от заросших трещин, как морщинки.
Гешка провёл ладонью по шершавым струнам, по изогнутой шее грифа. Ему показалось, что струны вибрируют, дрожат под рукой. То ли от страха, то ли от нетерпения. Гешка положил скрипку на плечо, прижался щекой к твёрдому прохладному телу скрипки. И скрипка от его тепла почти мгновенно нагрелась, оттаяла, ожила, и, когда смычок коснулся струн, раздался вдруг не тот скрипучий, неровный звук, а другой, от которого сводило челюсть не только у соседей, но и у самого Гешки. Тёплый, густой, глубокий, исстрадавшийся, настоящий. От него мурашки пошли по коже. И мелодия не звучала рывками, по нотам, по строчкам, — она лилась монолитно, солнечно-грустно. Как ровный ветер, робко трогающий верхушки старых седых елей.
Отец остановился в коридоре, заслушавшись. Дядя Саша выключил в своей комнате магнитофон, дядя Женя отложил газету, которую читал, а дядя Федя, мастеривший рамку для полюбившейся Гешке картины, чуть не порезался ножом.
Картина стояла у Гешки за спиной на книжной полке, и в спину ему смотрели тоска и одиночество. Они ушли с хромым старым лисом в далёкие чужие места. Навсегда ли?
Вечный дождь
Земля под ладонью была тёплая и податливо-мягкая, густо-чёрная. Цветки с тёмно-зелёными, а некоторые с желтоватыми листьями казались на её фоне нанесёнными тонким пером по чёрному бархату. Таких цветов Гурька в своём шахтёрском посёлке никогда не видел. Там в изобилии росли только «космические» цветы, как называла их мама. Они рассыпались в палисадниках розовыми, красными, белыми, оранжевыми и бордовыми трубчато-лепестковыми цветками на укропистых безалаберных стеблях. «Космические» не требовали особого ухода, так же как «золотые шары», охапками дарившие себя в предосеннее лето, вальяжно облокотившись о заборы посёлка. Благодаря неприхотливости они находили место и на поселковом кладбище вместе со свечками розово-фиолетовых мясистых люпинов, отцветавших в начале лета, а в остальное время выстукивающих семенами в чёрных стручках песню жизни и смерти. В печальной черноте обугленных стручков содержалась жизнь, и она разрывала закаменевшие оковы смерти: стручки разлетались, выпускали шарики семян, которые закатывались в земляные щели и ямки. И ещё лето не успевало кончиться, а уже из земли начинали пробиваться ростки.
А тут в огороде у тёти Нади Гурька увидел совсем другие цветы. Он сразу стал про себя называть их «цветочными баронами».
На высоких толстых ножках шестилепестковыми коронами, то остроконечными, то мягко закруглёнными, то даже лохматыми, возвышались тюльпаны. Набрав прозрачной росы и дождя в свои короны-бокальчики, тюльпаны выставляли мохнатые рыже-коричневые тычинки над поверхностью воды, где отражалось голубое небо с бледными облаками, такими блёклыми, будто голубизну кто-то немного затёр ученической резинкой.
Красные, жёлтые, с вкраплениями и прожилками на лепестках, тюльпаны практически доходили до контраста. Гурька долго смотрел на чёрный тюльпан — такой тёмно-бордовый, что тот почти сливался по цвету с землёй. Отчего-то это растение вызвало у Гурьки замирание сердца, восхищение и страх. Может, потому что цветы не должны быть чёрными?
Белые и кремовые нарциссы с жёлтыми и оранжевыми рельефными трубочками, на таких же крепких ножках, как и тюльпаны, одурманили сладковато-горьким ароматом.
Весна для Гурьки теперь пахла нарциссами, а не привычным едким дымом, который каждый год весенним ветром наносило с горящей свалки на посёлок. А если вдруг вспыхивал отвал неподалёку от шахты, к дыму примешивался страх огромного пожара, когда дым до неба и ни просвета, ни роздыха. Снег в посёлке, где живёт Гурька, почти всегда серый, присыпанный угольной пылью.
…Вдоль дорожки росли примулы. Они встретили Гурьку своими яркими махровыми и даже многоярусными россыпями цветов. Словно маляр прошёл с вёдрами разноцветной краски и она расплескалась справа и слева от дорожки, смешалась, создавая новые сочетания красок. Или просто отдельные капли падали на лепестки, отчего цветки получались пёстрыми.
Гурька сидел на корточках и рассматривал примулы в обрамлении волнистых розеток упругих листьев, когда сзади подкрался Юрка, двоюродный брат.
— Ага, Гурий Иванович! — ломающимся скрипучим голоском протянул он. — Цветочки нюхаем? Что, в садоводы-любители заделался? Изволите секатор подать или этот, как его, распылитель? — Юрка шаркнул ногой по дорожке, поклонился, нагнув лобастую голову, прищурив синие пронзительные и насмешливые глаза.
Гурька повернулся, глянул снизу вверх на долговязого братца, и без замаха, одним ударом кулака, отправил Юрку на землю, и с сожалением покачал головой оттого, что Юрка угодил ногой в примулы.
Тут же из дома выбежала тётя Надя. Она всё видела в окно и отвесила Гурьке два, как ей казалось, крепких шлепка. Гурька снисходительно поморщился. Мать вот тоже так, накричит, огреет полотенцем или шлепков закатит. Совсем не больно. Но чтобы поддержать в ней самодовольство воспитателя, Гурька гримасничает, хлюпает носом, иногда артистично выдавит слезу, а самого душит смех.
— Смотри у меня, — погрозила пальцем тётя Надя и ушла.
Юрка выбрался из грядки, отряхнулся, потёр подбородок, на котором зрел синяк.
— А ты, брательник, хоть и Гурий Иванович, да к тому же садовод, парень всё-таки что надо. Консенсуса достигнем.
— Чего? — удивился Гурька.
— Иначе говоря, согласия. Москву тебе покажу. Правда, до неё ещё на автобусе тарахтеть и тарахтеть, но всё ближе, чем до твоего Сорок Седьмого.
Гурькиному шахтёрскому посёлку даже названия собственного не дали, только номер — Сорок Седьмой. Там и домов-то настоящих не было, только длинные амбары-бараки.
Счастливчиков отселили в отдельные домики, которые построили на окраине Сорок Седьмого, а остальным расширили жилплощадь, и каждый обзавёлся своим выходом, крыльцом и палисадником с гулькин нос. Вот там и густели, и «жирели» неприхотливые «космические» и «золотые шары».
В двух смежных комнатах окнами в палисад жили Гурька с матерью и дед с бабушкой — родители матери. Отец — шахтёр, снабдивший Гурьку чудаковато-старомодным именем, исчез через месяц после рождения сына. Мать отчего-то свято верила, что он подался на Крайний Север, дескать, всегда мечтал работать в Заполярье. Гурька не разубеждал её, хотя знал, что отец живёт с другой семьёй в Сорок Девятом, соседнем посёлке. И однажды Гурька рванул в Сорок Девятый на старом чихающем автобусе, который бороздил унылые, почти безлесные пространства между номерными шахтёрскими посёлками…
Подмосковье ослепило Гурьку солнцем, весенним, жарким, цветами в огородах, садиках, в вёдрах у дороги, разноцветными домиками с зелёными, красными и даже розовыми черепичными крышами. Это всё выглядело игрушечным, было похоже на картинку из книжки, особенно по сравнению с унылыми красками Сорок Седьмого, где крыши были серо-чёрные из толя и шифера.
Серый шифер лежал на крышах тех домов, что побогаче.
С чёрными крышами оставались бревенчатые бараки, где брёвна были почти чёрные от старости. Коротким летом бараки раскалялись, и казалось, вот-вот вспыхнут, как угольки.
У материной сестры — тёти Нади, к которой Гурька прибыл погостить на несколько дней и поглазеть на Москву, — домик был голубой, почти бирюзовый, с резными наличниками и фронтонами. Такой маленький, лёгкий и ажурный, словно сказочный, пряничный. Внутри и снаружи чистенький, с уютными закуточками, тюлем на окошках и геранью, махровой розовой и красной на белых подоконниках.
В Гурькиной комнате в Сорок Седьмом подоконник был пошире, серый, занозистый, устланный пожелтевшими газетами. Там у окна, между рамами которого торчали пучки рыжеватого мха и где стёкла промерзали насквозь, обрастая серебристой корочкой льда, у Гурьки процветало садовое царство.
И упорная герань выстукивала знобливую дробь по стеклу розовыми кулачками соцветий, и маленький фикус скручивал свои мясистые листья в трубочки от холода и недостатка света, и бледно-зелёный укроп на тонких ножках всё же бился за существование, оттеняемый мелкой темнолистой петрушкой в деревянном ящичке. Лук топорщил перья, а в особенно сильные ночные морозы, когда от стужи трещали даже стены барака, он сникал: перья мягчели и бледнели. Гурька страдал, гладил липкие, обмороженные стебельки и высаживал новый лук, ругаясь с дедом. Тот из соображений экономии запрещал внуку греть растения лампой.
У тёти Нади на окнах торчали увесистыми колючими дубинками экзотические кактусы, развалился на пол-окна остро-пушистый аспарагус, цвёл лимон, наполняя ароматом весь дом и выдавая на месте опавших белых лепестков зелёный пупырышек будущего плода. Были ещё «денежное дерево», «щучий хвост», бегонии, и даже хурма произрастала в маленьких глиняных горшках рядом с фиалками. Росло у тёти Нади всё дружно, весело — цветы она любила.
Гурьку она встретила без особой радости. Он всё время чувствовал на себе её настороженный взгляд. Для неё, выросшей в Сорок Седьмом, все, кто был оттуда, хулиганы, шпана и уголовники. Она была счастлива, что вырвалась из мрачного посёлка, когда вышла замуж за военного — дядю Митю.
Каждый пришелец из Сорок Седьмого становился для тёти Нади привидением из сумрачного, паутинно-серого прошлого, которое вдруг да потянет назад в топь, в затхлость и удушливую атмосферу шахтёрского посёлка.
Таким привидением стал для неё и Гурька, коренастый, слегка косолапый, с песочным ёжиком волос, с задумчивой улыбкой, со светло-серебристыми, как рыбья чешуя, глазами, рассеянными и ироничными. К тому же чумазый из-за въевшейся в кожу угольной пыли. Эта пыль витала в воздухе посёлка, да и печи топили всё тем же угольком — кормильцем всех жителей Сорок Седьмого.
— Деньги в трубу пускаешь, — сердился дед на Гурьку, когда тот норовил сунуть в печь лишнюю лопатку угля для «сугреву» своих подоконных цветов.
Дед и сам оставался чумазым, хотя после каждой своей шахтёрской смены парился в бане, не признавая мытья под душем.
Со всей своей мнительностью и подозрениями тётя Надя с порога стала выяснять у Гурьки, какие у него в школе оценки, и допытывалась о его поведении. Племянник утешил её тем, что он отличник и примерный мальчик.
Хотя тётя Надя смутно помнила из писем сестры, которые она читала с пятого на десятое, что Гурька шалопай, каких поискать, и, если бы не его тихое мирное увлечение цветочками, он бы уже скатился на дно и «пошёл бы по воле», как выразилась сестра в одном из писем.
Тётя Надя долго ещё расспрашивала бы мальчика о тёмной стороне его жизни, если бы не дядя Митя. Он вернулся из командировки на следующий день после Гурькиного приезда. Долговязый Юрка тут же вспрыгнул отцу на шею. А Гурька стоял в сторонке с рассеянной улыбкой и теребил штору на окне. Он с опаской смотрел на громоздкую фигуру дядьки, выглядевшую ещё более объёмной в камуфляжной форме. Дядя Митя вместе с большим рюкзаком заполнил всю террасу.
— А кто это там стеснительно делает бахрому на шторе? — забасил дядя Митя. — Никак Гурий Иванович к нам пожаловал? — он шутил так же, как Юрка, но нисколько не ядовито.
Он подошёл, протянул Гурьке ладонь размером с добрую сапёрную лопатку, и, когда племянник, расслабившись, протянул свою руку в ответ, дядя Митя ухватил его под мышки и легонько подбросил, приложив макушкой о потолок.
Когда сели за стол ужинать, Гурька всё поглядывал на дядю Митю, на его плечи и руки.
«Мой папаша не смог бы меня так подкинуть», — подумал Гурька.
Фигура отца так и стояла перед глазами с тех пор, как мальчик спрыгнул с автобуса в Сорок Девятом, увидел его и сразу же узнал, почувствовал, что это он. Невысокий, коротконогий, чуть косолапый отец, как и Гурька, нервно потирал ладонью кулак и сутулился. В засаленных брезентовых куртке и штанах, заправленных в резиновые сапоги, большие, непропорциональные его росту, будто с чужой ноги. Отец ругался с каким-то пьяным тщедушным мужичком и матерился на всю улицу. Гурька вырос не в Институте благородных девиц, и вокруг него багрово-зелёным фоном роились ругательства, отборные, крепкие, шахтёрские, да и сам он мог дать матерную отповедь кому угодно. Но услышать это от отца…
Гурька тогда вскочил в автобус, который ещё не уехал, и долго глядел в забрызганное заднее стекло на удалявшуюся фигуру отца, уплывающую и расплывающуюся в мальчишеских бессильных слезах.
— Гурька! — вскрикнула тётя Надя. — Ты на скатерть накапал! Где ты витаешь?! Смотри в тарелку, а не на потолок.
Он мрачно уткнулся в тарелку.
— Что, трудно у вас там живётся? — спросил дядя Митя у Гурьки спокойно, так, словно не слышал замечания тёти Нади.
— Везде трудно, — тётя Надя раздражённо смяла салфетку. — А их хлебом не корми, дай поплакаться на свою судьбу. Как будто другим всё легко и просто.
— Надь, ты что-то ни к селу ни к городу. Гурька-то при чём?
— Мама подозревает его во всех смертных грехах, — встрял Юрка.
— Ты мать не критикуй, — урезонил его дядя Митя.
Разговор за столом затух, и стало слышно, как бьётся ещё сонная весенняя муха под стеклом плафона, висевшего над столом.
«И они тут ссорятся, — заскучал Гурька. — Солнце, цветы, свой дом, а люди ссорятся».
Розовый закат с оранжевыми прогалинами вкрался в дырочки тюлевых занавесок на террасу, и жёлтый тёплый свет рассеял напряжённость. Запахло свежезаваренным чаем, клубничным вареньем. Круглый стол, покрытый красно-зелёной клетчатой скатертью, с дымящимися чашками и сушками в глиняной миске, с прошлогодним клубничным вареньем в стеклянной вазочке и булочками в плетёной корзинке, закружился у Гурьки перед глазами. Всё это чудилось сном тёплым и сладким, как клубничное варенье. Жужжание мухи, кружившей над головой, было дремотным, словно и она проникла в сон, прельстившись его приторной сладостью.
Гурька спал, положив голову на руки. Но услышал, что сказал дядя Митя.
— Оставь ты мальчишку в покое. Он радуется жизни, цветами любуется… Дожил до двенадцати лет, а тюльпаны впервые увидел. А ты цепляешься. Между прочим, нашего Юрку, «правильно» воспитанного, ничего, кроме компьютера, не интересует.
Этот самый компьютер стоял у Юрки в комнате. Он совсем не походил на те ящички, что были в поселковой школе. Одна половина из них не работала, а другая мерцала и дрожала мутным изображением, выдавая непонятные колонки цифр и букв.
Юркин компьютер выглядел так, как, наверное, выглядит пульт управления на космическом корабле. Яркий, громкозвучный, с мягко щёлкающей под пальцами клавиатурой. Гурька осмотрительно не лез к этой космической штуке, опасаясь сломать.
Вчера он не один час простоял за спиной Юры, уставившись на экран. Юрка безжалостно расстреливал колченогих монстров и чудовищ-мутантов.
А Гурька думал, что будь у них в посёлке хоть один такой компьютер, то владелец его загордился бы, а то и брал бы с пацанов плату за разрешение поглазеть на чудо.
Но пока чудо в Сорок Седьмой не завезли, любимым развлечением пацанов весной и осенью на единственной центральной улице, которую прозвали «грязелечебницей», было швыряние друг в друга комков жирной липкой грязи. Не останавливали даже суровые родительские внушения за перепачканную одежду. На этой же улице зимой начиналась ещё одна забава.
Плотно слежавшийся снег так раскатывали грузовики и расшаркивали ногами прохожие, что дорога превращалась в каток. Грузовики двигались по ней медленно, и мальчишки, сидя на санках, успевали зацепиться железным крюком за кузов и ехали до окраины посёлка. Если взрослые заставали их за этим занятием, то драли немилосердно. И Гурьку дед пару раз взгрел, но отказаться от лихачеств мальчишка не мог.
Сердце замирало, а потом вместе со скрежетом цепляемого крюка оно срывалось в лихорадочный забег вслед за рифлёными колёсами грузовика, скакало сердце и трепыхалось. Полозья санок звенели по накатанной дороге, за спиной бежали и улюлюкали пацаны, в темноте раннего зимнего вечера уносился блестящий накатанный снег с отражёнными бликами редких фонарей и фар грузовика. Ветер ледяной волной обжигал щёки, окончательно сбивая дыхание. И когда дышать уже было нечем, а биение сердца сливалось в гудение крови в висках и в автомобильный гудок встречного грузовика, извещавшего водителя о незапланированном пассажире, Гурька отцеплялся. Он ещё некоторое время катился по инерции, сердце разлеталось на много маленьких сердец, которые бились в руках, ногах, голове, животе, становилось жарко. Вот тут расслабленного лихача можно было брать тёпленьким, пока он глупо улыбался, ткнув санки в сугроб на обочине.
* * *
Свет рассеянный, бледно-жёлтый. Солнце послало его разведчиком, своим глашатаем, чтобы возвестил о своём приходе. И этот свет всё вокруг тронул, растормошил ото сна. Тюльпаны робко приоткрылись, нарциссы повернули к свету венценосные головки на крепких шеях, завёрнутых в бежевые пергаментные и шуршащие воротники. Примула засуетилась, растопырила цветочки во все стороны, будто перешёптывалась: «Где? Где солнце?»
Гурька ёжился от весеннего ветерка тоже в ожидании солнца. Изо рта шёл парок: ночью заметно холодало. На огороде лежал клочками туман. Гурька стоял на крыльце в синих в цветочек сатиновых трусах почти до колен, в тёткиных галошах на босу ногу и в клетчатой рубашке на плечах.
«Мама, наверное, тоже сейчас вышла на крыльцо, — подумал Гурька. — Только у нас там ещё снег и солнце уже взошло. А улица почти пустая. Разве что шахтёры идут на смену и со смены».
И дед встаёт, чтобы идти на шахту. Скрипит его кровать, такая же железная, с чешуйчатой звенящей сеткой, как у Гурьки. Но у внука кровать на колёсиках, как больничная койка. Он видел такие в районной больнице, где лежал с подозрением на аппендицит. Потом, правда, врачи его с позором вытурили, каким-то образом прознав, что в больнице Гурька скрывался от районных контрольных по русскому языку и алгебре.
…Солнце выпрыгнуло из-за деревьев, выбило у мальчика из глаз сине-зелёные радужные круги. Он улыбнулся, чихнул и пошёл будить Юрку.
Тот обещал свозить брата в «Детский мир» — магазин, где продаются одни игрушки. Гурьке это было непонятно. В их маленький поселковый магазин тоже привозили игрушки. Они занимали там целую полку, обласканную детскими взглядами, политую ручьями слёз. Куклы, мишки, машинки, пистолеты — вот и весь немудрёный репертуар игрушек, чаще всего привозимых из Китая, который был от Сорок Седьмого ближе, чем Москва.
У мальчишек спросом пользовались водяные пистолеты. Они, правда, выходили из строя после двух-трёх уличных битв, но тогда их пускали в ход в качестве дубинок. Хватали за ствол и пластмассовым прикладом норовили угодить недругу по затылку, в лоб или глаз, огреть по спине или чуть ниже. К концу побоища на улице оставались лежать обломки ядовито-зелёной или оранжевой пластмассы, а героям доставалось дома за расточительство. Полку с игрушками в магазине вновь щедро поливали слезами и канючили, канючили, выпрашивая у родителей новый пистолет.
Поскольку китайская пластмасса стоила не слишком дорого, пистолет приобретался, и частенько родители сами становились объектом нападения, получив из-за угла ледяную струю в физиономию.
…Но такого магазина, как «Детский мир», Гурька и в самых сладких снах не видел.
Третьяковскую галерею променяли на магазин, и Гурька, открыв рот, вертел головой и плёлся в толпе, уцепившись за подол Юркиной куртки. Целый зал магазина был заполнен только мягкими игрушками — от страуса до крота, от верблюда до кролика, — пушистыми, самых причудливых цветов.
Юрка направился к отделу с радиоуправляемыми машинками, а Гурька вдруг замер у стенда. Там, затёртый между двумя пухлыми лупоглазыми мишками, сидел клоун. С тонкими тряпичными руками и ногами, с таким же мягким и, как показалось Гурьке, тёплым тряпичным телом. Ладошки, ступни с круглыми розовыми пяточками и лицо были из податливой резины. Гурька не мог оторвать взгляд от клоуна и, заворожённый, трогал его пальчики на ноге.
— Ну что ты тут? — Юрка вернулся к отставшему Гурьке и дёрнул его за рукав. — Смотри, потеряешься, — он заметил предмет Гурькиного вожделения и глянул на ценник. — Неслабо! Две тысячи.
— Сколько? — вздрогнул Гурька.
Мать ему в дорогу на всё про всё дала баснословные деньги — пятьсот рублей, красненькую бумажку. А зеленоватую, тысячную, Гурька видел только у матери в руках после получки. И очень скоро несколько зелёненьких краснели в пятисотки, таяли и желтели в сотенные, затем в синие пятидесятирублёвые, а потом мамин потёртый кошелёк, пухлый от времени, а не от обилия денег, распирали металлические кругляши монет. Возвращаясь из школы, Гурька всё чаще находил в кастрюльке на плите макароны, которые растягивались на несколько дней и в прямом, и в переносном смысле. Тянулись скукой и безнадёжностью. Но когда терпение было на исходе, мать снова приносила синенькие тысячные бумажки. Макароны не изгонялись из меню окончательно, зато у Гурьки могла появиться новая рубашка, книжка и очередная китайская пластмасска-пистолет.
Гурька помотал головой, уставившись на клоуна, стоившего аж две синеньких тысячных. Он считал себя «су-рьёзным» парнем и игрушками особо не интересовался. Правда, до сегодняшнего дня он настоящих игрушек и не видел. Клоун смотрел на него тоскливо: Гурька знал, что клоун в своей тряпичной душе мечтает поехать с ним в Сорок Седьмой.
— Гурий Иванович, пойдём, я тебе лучше мороженое куплю, — сочувственно предложил Юрка, оттягивая брата от полки.
Они вышли из магазина и побрели по солнечной улице, наполненной гулом машин и людским гомоном. Свернули в один переулок, в другой, стеснённые приземистыми, обновлёнными старинными домами и усадьбами. Гурька отгрызал куски от клубнично-бананового мороженого, глотал его ледяным, уже не чувствуя вкуса онемевшим от холода языком.
— А ты, небось, ботаником будешь? — Юрка ел мороженное не торопясь. — Всё цветочки разглядываешь.
— Может, и ботаником. Но уж точно не шахтёром. Один раз с дедом в шахту лазил. До сих пор внутри всё дрожит. Ты бы к нам приехал в Сорок Седьмой, дед бы и тебе экскурсию устроил. Воспоминаний на всю жизнь хватит.
— Куда там! Мать не отпустит. Она вашего Сорок Седьмого как чумы боится. В музей пойдём?
— В какой?
— Да всё равно. А то мать меня съест, если узнает, что мы некультурно шлялись по улицам и магазинам.
— Скажем, что были, — пожал плечами Гурька. — А сами ещё погуляем. У вас тут солнечно, народу много и одеты все разноцветно. У нас одежду потемнее носят, немаркую, боты резиновые. По нашей «грязелечебнице» чтобы пройти, ничего не сломать и не извозюкаться, надо скафандр надевать и амуницию, как у хоккеистов.
* * *
Фотографии в картонной коробке из-под конфет почти все были чёрно-белые. Память о Сорок Седьмом. Тётя Надя засунула их в самую глубь нижней полки шкафа, но, когда Гурька доставал книжку по цветоводству, коробка вывалилась и фотографии рассыпались. Мальчик уселся на полосатый половик и стал разглядывать карточки.
Узнал и свой барак, и маленькую мать с тётей Надей. Они стояли у барака. Здесь на фотографии ещё не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тёти Нади две бледные косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или валенки слишком высокие, наверное бабушкины.
Теперь у тёти Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове. Она стала румяной, круглолицей и полной, руки выглядели короткими и пухлыми.
«Почему она так не любит вспоминать Сорок Седьмой? — Гурька рассматривал фотографии и пожимал плечами. На чёрно-белых снимках посёлок казался даже красивым. — Она увидела другую жизнь и расстроилась, что столько лет — всё детство и юность — прожила по-другому. А я? Смогу я вернуться домой прежним?.. А клоуна наверняка уже купили. Здесь народ богатый. Откуда у них столько денег? У нас дед, мать, бабушка работают, и всё равно денег нет. Тут платят больше. Но ботаникам везде платят мало. Так Юрка говорил. Да и в Сорок Седьмом ботаники никому не нужны. Ну и наплевать! Значит, надо бежать оттуда и искать место, где нужен кто-то, кроме шахтёров».
Гурька сгрёб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донёсшийся с террасы:
— Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.
Тётя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.
— Ну знаешь! — сердито воскликнул дядя. — О чём тогда с тобой говорить?
* * *
Дождь шёл слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в посёлке. Может, прямо из Сорок Седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнурённый и ослабленный дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришёл за Гурькой.
Дядя Митя провожал племянника на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.
— Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда ещё часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжёлая? Что это?
— С этого вопроса и следовало начинать, — улыбнулся дядя Митя. — Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнёшь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька, — дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона, — ты парень взрослый, сообразительный. На тётку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.
Дядя отнёс коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая мальчика то локтем, то мягким бедром.
Гурька вдохнул сырой московский воздух и выдохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок Седьмой Москву не привезёшь.
Дядя Митя пожал ему руку.
— Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.
Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стёкла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стёклах. Стекло на двери в тамбуре взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.
Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и ещё что-то совсем незнакомое. Отделённые картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.
Гурька знал, что к тётке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по улице со смены и на смену шахтёров под тусклым светом редких фонарей, под унылым дождём, уставшим от векового падения.
Рокировка
Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.
Борька Алёшин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.
Постоянный гул создавало шоссе, которое лежало под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой поверхностью свет фонарей и автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев — синих, серебристых, фиолетовых, чёрных. Они свалились на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.
В темноте шкафа останавливалось время и всё казалось ничтожным, ненужным, растворялось в мелкие пылинки, повисавшие в узкой полоске света из-за дверцы.
И сегодня Борька, вернувшись из школы, уединился в шкафу. Он не собирался, как обычно, придумывать решение очередной шахматной партии. Борька уткнулся лбом в колени и замер, будто бы и не дышал. Глубоко провалился в собственные мысли. Потом вдруг вскочил, чуть не оборвал все платья с вешалок и побежал в коридор. Там в платяном шкафу висели старые родительские плащи и пальто. Их давным-давно не носили: они состарились, ткань скукожилась, сжалась, родители с возрастом утратили юношескую стройность, да и плащи просто вышли из моды — ждали теперь своей очереди к бедным родственникам. И бедные родственники ждали. А мама тем временем предавалась воспоминаниям о плаще, в котором она познакомилась с папой.
Борька безжалостно сдёрнул пресловутый плащик с плечиков, разложил его на кухонном столе. Он бы взял отцовский старый плащ, но тот не подходил по размеру.
Притащив с балкона кисточку и тёмно-зелёную краску, прямо по светло-зелёной ткани плаща Борька стал ляпать кисточкой причудливые кляксы, по форме напоминавшие острова в Тихом океане. После этого он ожесточённо защёлкал ножницами. Через полчаса просушки портняжного шедевра на балконе Борька нацепил его и предстал перед зеркалом. Обрезанный подол был теперь гораздо выше колен, рукава стали три четверти. На местах срезов осталась бахрома. Из плаща вышла длинная куртка, точнее даже балахон. Борька выглядел в нём то ли лесником, то ли лешим.
Он махнул рукой на отражение и полез в галошницу за своими старыми туристическими ботинками, в которых ездил с отцом в горы. Под плащ Борька нацепил растянутый мешковатый свитер, надел потёртые и прорванные в нескольких местах джинсы.
Раскрашенный плащ сильно пах краской, но Борька будто и не чувствовал. Он завязал свои длинные вьющиеся волосы в хвостик. Мама очень гордилась Борькиной пышной шевелюрой. Она даже сама мыла ему голову, и ей вряд ли бы понравился такой пренебрежительный хвостик. Да и одежду она подбирала сыну сама. Он носил брюки со стрелкой, выглаженные рубашки, джемпера, а иногда пиджак и галстук.
Теперь Борька пошёл гулять в самодельном костюме, ни на что не похожем. И сразу почувствовал на себе удивлённые, заинтересованные, возмущённые взгляды. Борька сутулился, но старался выглядеть независимым и спокойным, оттого он смотрелся ещё более загадочным и стал настолько таинственным, что казалось, вот-вот вытащит из-под полы своего балахона если не гранатомет или бластер, то уж наверняка пистолет.
Насмешек, которых Борька опасался, он не услышал: даже пальцем у виска никто не покрутил, разве что у Борьки за спиной.
Дома он свернул одежду в узелок и спрятал под кровать.
На шахматном столике у окна отбрасывали величественные тени шахматы в красном свете закатного солнца. Белый король в массивной шапке, увенчанной крестом, с трепетом замер, ожидая от Борьки мудрого решения своей судьбы. Чёрный король, напоминая тень белого короля, точил саблю и натравливал свою свиту на белых.
Борька подошёл к шахматам, подержал чёрного ферзя в руке и поставил на ту же клетку.
«Как странно, — Борька задумчиво потер нос. — Все думают, что чёрные и белые — враги. Может, чёрные — это просто тень белых? Ведь они совершенно одинаковые, отличаются лишь цветом. Чёрные побеждают, если ошибаются белые, и наоборот — тень исчезает, когда белые делают всё правильно. Солнце светит, оказывается прямо над ними, и теней больше нет. Но почему тогда чёрные — это тень, а не наоборот? Ведь и в жизни сразу сложно определить, кто белый, а кто чёрный. Белый снаружи — доброжелательный отзывчивый человек — вдруг совершает предательство, а другой — мрачный, грубый — на самом деле всем помогает. И вообще не бывает однозначно добрых и злых, белых и чёрных. А если смешать белое и чёрное, получится серый. Что же выходит? Все люди серые?.. И я? А серые, значит, безликие?»
Борька ладонями сгрёб шахматы, собрал их в кучку в центре доски и перемешал. Белое осталось белым, чёрное — чёрным. Не так просто их смешать. И чёрное неприступное, да и белое, несмотря на свою кажущуюся белоснежную беззащитность, умеет проявить твёрдость.
Шахматные фигуры Борька расставил по местам и вздохнул. Солнце окончательно исчезло за домами и потихоньку засасывало вслед за собой дневной свет: скоро он перестанет быть светом и превратится в ночь. Шоссейная река гудела надрывно перед коротким ночным затишьем.
Борька услышал, что пришли родители, но из своей комнаты не вышел. А они его и не тревожили. Не выходит, значит, занят. Уроки делает, шахматные партии решает.
Мать не вмешивалась в дела Борьки. Разве что занималась его внешностью, причёской и одеждой, да ещё правильным питанием — супы, каши, котлеты.
Сегодня вечером Борька сидел в комнате и прислушивался. Вдруг всё-таки позовут. Ужинать. Вместе. Но его не беспокоили…
Он рано лёг спать. Сон не шёл. Он, похоже, вырвался в открытое окно и растворился в автомобильном потоке. Сон уплыл вместе с инопланетными опавшими листьями.
«Благополучие. Благополучие, — Борька смаковал это слово. — Получить благо. Я родился в хорошей семье и получил это самое благо. Все вокруг считают меня благополучным. Ещё бы! Учусь хорошо. По шахматам уже соревнования выигрываю. Брючки и рубашка отглажены, пиджачок… Алгебра и геометрия всегда сделаны на пятёрку, вернее на шестёрку. Все в классе просят списать. И я даю! Это не проявление необыкновенной щедрости. Просто с детства учили не быть жадным, а иначе — „жадина-говядина, турецкий барабан“. А других, которым делиться нечем, учили брать у тех, у кого есть что взять, а если вдруг не дают, кричать громко и убедительно: „Жадина-говядина!..“ Теперь смешно обижаться на „турецкий барабан“, а привычка всё отдавать не пропала. Хотя так бывает жаль решения задачи, над которой просидел несколько часов. А самое неприятное, когда на уроке вызовут не меня, а того, кто списал. И для всех он станет автором оригинального решения. И если вдруг следом вызовут меня, то как я буду выглядеть с точно таким же решением? Сидишь нервничаешь: лишь бы не вызвали. Страдаешь за собственный ум. Вот уж где горе от ума, — Борька вздохнул и повернулся на другой бок, но и там сон не подстерегал, разве что подушка была прохладнее. — Отчего те, кто списывают, не волнуются, не комплексуют по этому поводу, не опасаются унизительного разоблачения? Может, когда нечего терять, то и переживать не о чем? Вот уж где серость так серость. Ни самолюбия, ни тщеславия, ни целей, ни надежд. Беспечность, безалаберность, лишь бы проскочить, лишь бы пронесло, а то, что будет потом, так ведь это будет потом. Наверное, из этих и вырастают такие, как дядя Слава».
Сослуживец отца дядя Слава поразил Борьку не внешним видом. Он был самым обычным: среднего роста, посредственной внешности, но всё же симпатичный, голубые глаза сияющие, правдивые. Дядя Слава считал, что все вокруг ему должны, и только об этом он и говорил. Николай Иванович должен был дать ему должность начальника отдела и почему-то не дал, Сергей обещал дать денег взаймы, но не дал, у него, видите ли, ребёнок родился и ему самому деньги нужны, а брат Иван обязан принимать его со всей семьёй на своей даче и кормить за свой счёт, но отчего-то не хочет. А у брата Ивана своих детей четверо.
Пока дядя Слава изливал душу, Борька наблюдал за реакцией отца. Тот к концу ужина был вишнёво-красный и больше дядю Славу дома не принимал. Борька знал, что и на работе, завидев дядю Славу, отец припускался по коридорам своего НИИ, скрываясь или в туалете, или в кабинете Николая Ивановича.
«Вот он, дядя Слава, наверняка из тех, кто в школе списывал, в институте сдувал, учился по шпаргалкам, даже в НИИ работает, но выше должности младшего научного сотрудника не поднимается и, как говорит отец, не поднимется. Он всю свою жизнь списал, а свою не прожил. Но вместо того, чтобы опомниться хоть сейчас, он всё ждёт, что кто-то придёт, поможет, даст, подарит.
В школе поощряют списывание, вернее, учителям это всё равно, безразлично. „Списываешь — списывай, тебе жить“. А потом удивляются, что у нас вырастает столько несамостоятельных, никчёмных людей. Работать толком не могут, знаний ведь никаких, да и жить не умеют. Помогите им, люди! Паразиты! — внутри Борьки всё клокотало, он сам себя продолжал накручивать. — А те, кто всё на своём горбу тащат, в конечном счёте окажутся в виноватых, если, став взрослыми, перестанут помогать паразитам. „Ах, богатенькие, безжалостные. Ну конечно, богатство глаза застит“. То, что деньги богатым дались не от рождения, а после долгих лет работы, — это никого не волнует. Отдавать кровно заработанное нельзя тем, кто не хочет и не привык трудиться. Однако если им денег не дать, начнут вопить: „Жадина-говядина!“ Только другими, „взрослыми“ словами, да ещё подстерегут в тёмном переулке, треснут по голове камнем и отберут деньги, а то и просто так треснут — не из-за денег, из принципа, чтобы „знал гад, что делиться надо“».
Борька снова вздохнул, и притихшая за окном шоссейная река наконец отпустила из своих вод его сон. И мальчик уснул.
* * *
Утром он дождался, чтобы родители ушли первыми, и нарядился в свою самодельную одёжку. Борька опоздал в школу впервые за всё время учёбы. А биологичка Лилия Сергеевна словно бы и не заметила.
— Алёшин, садись скорее на своё место.
Она только чуть приподняла брови, удивившись Борькиному облачению. Он ведь так в плаще и вошёл в класс. И удивила-то её не его одежда, а то, что именно он так вырядился.
— Опять твой брат приехал? — шепнул сосед по парте Гошка Кудрин.
Борькин брат приезжал в прошлом году и две недели учился в их школе. Он поразил всех своими экстравагантными нарядами, нелепыми по форме и вызывающей окраски. Борька догадался, что Гошка заподозрил влияние брата на сегодняшний костюм.
— Димка не приезжал.
Кроме Гошки, никто ничего не спросил. Поглядывали удивлённо, и только. На контрольной по алгебре к Борьке повернулись головы сразу нескольких списывальщиков. А он лишь отрицательно покачал головой и закрыл тетрадь ладонью от обладавших особенно острым зрением.
— Что, и ты не смог решить? — спросили они Борьку после контрольной в надежде, что это осечка, временный сбой, а завтра машинка для списывания вновь заработает бесперебойно.
— Нет, я всё решил, — не ожидая от себя такого равнодушного тона, ответил Борька.
— Ты чего, Алёшин? С дуба рухнул? — Гошка Кудрин, ещё ничего не понимая, панибратски толкнул его локтем в бок.
— Благотворительная контора закрыта, — непонятно для Гошки и троих страждущих одноклассников ответил Борька и тут же с усмешкой пояснил: — Списывать больше не дам.
— Почему? — искренне возмутился и поразился Костька Подставкин.
— Не хочу, — весело откликнулся Борька.
— Жаба душит? Жалко? — сжал кулаки Стасик Горовой.
— Просто не хочу.
— Жадина. А в глаз не хочешь? — Стасик сжал кулаки, но к Борьке не полез.
Ведь мальчик был не субтильным отличником, не очкариком с шахматной доской под мышкой, а вполне крепким, широкоплечим парнем, с обычно нахмуренными бровями, с гривой волнистых пшеничных волос, с твёрдым взглядом сочно-коричневых глаз, темнеющих в тени нахмуренных бровей. И не только взгляд у него твёрдый, но и кулаки. Мальчишки поняли это давно. Стали было приставать, когда он три года назад перевёлся к ним в школу, но получили отпор. Спустя три года Борька возмужал. Да ещё и эта странная его сегодняшняя одежда, что-то вроде боевой раскраски, настораживала. Мальчишки, перешёптываясь, отошли.
Борька забрался на подоконник в коридоре и задумался, глядя на весенний школьный двор. Под руководством Лилии Сергеевны пятиклассники подметали плиты двора, а ребята из других классов граблями прочёсывали землю под деревьями.
Скоро между плит пробьются одуванчики и подорожник. Они будут оберегать двор всё лето. Ни ботинки, ни сапоги не потревожат их. Разве что коснётся цветков одинокая пара лёгких босоножек, красных, застёгнутых высоко на щиколотке, как у Нее. Жёлтые головки одуванчика закачаются от этого прикосновения, но скоро опять замрут в безмолвии двора.
Она ведь сегодня не повернула голову в сторону Борьки. Он несколько раз глянул на её затылок в ореоле пушистых золотистых волос. Они выбивались из хвостика и колыхались над головой, подсвеченные весенним светом солнца, лившегося из окна, у которого Она сидела.
* * *
Борька открыл шкаф. Постоял, вдыхая знакомый запах — лимонные корочки, беломорины и мешочек с лавандой. Постоял и закрыл.
Шахматы со вчерашнего дня замерли в стройных неподвижных рядах в ожидании своего шахматного бога, который переставит белую пешку, и начнётся битва. Один ход повлечёт за собой следующий, и так до победного конца.
Борьке нравилось быть богом, пусть хоть шахматным. Решать и за белых, и за чёрных, кому побеждать и жить, а кому погибать во славу короля и во имя бога. Передвигая фигуры, каждая из которых была на мягкой скользящей подкладке, Борька иногда в задумчивости отрывал взгляд от шахматной доски и глядел в окно.
Вечная железная река так и текла.
«Она так и будет катить свои машинные волны, — подумал Борька. — И даже когда меня вдруг не станет, в этой комнате кто-то другой будет стоять у шахматного столика, переставляя фигуры этой вечной игры. А может, и дома нашего тогда не будет, а шоссе так запрудят машины, что выйдет вселенский железный потоп. И все машины во всём мире встанут, и наступит тишина», — Борька провёл ладонью по лицу и вернулся мыслями и взглядом к шахматам.
Король как будто напрашивался на рокировку. Борька всегда чувствовал желания фигур, это было больше чем логика игры — интуиция шахматиста. Сейчас белому королю хотелось спрятаться. Уединиться в углу доски за коренастыми пешками. Борька сделал рокировку. И когда проносил короля мимо ладьи, вдруг подумал:
«Я ведь тоже сделал рокировку. Только я не спрятался в углу поля, а как бы переселился в другое тело, принял другой образ и оказался в центре доски. Все думают, что моя одежда сделала меня иным, и воспринимают меня соответственно, вернее, не воспринимают всерьёз. А я из-под забрала новой одежды наблюдаю за всем прежним взглядом короля и оцениваю всё своим прежним разумом.
Они не поняли, да и Она никак ко мне не переменилась. А если снова стать самим собой, одеться как прежде, словно ничего не происходило? Только списывать всё равно никому не дам».
— Боря, ты дома? — мать постучалась к нему в комнату и вошла, не дожидаясь ответа.
Она была в бежевом брючном костюме и даже при галстуке рубинового цвета, с коротко стриженными волосами, окрашенными в разные цвета: были и совсем белые пряди, и медные, и словно мраморные. Мама работала в туристической фирме. Каждое утро она брала под мышку коричневый лакированный портфельчик и до позднего вечера пропадала на работе. Она была деловая от носков замшевых туфелек до разноцветных прядей на макушке.
— Мне звонила Лилия Сергеевна. Сказала, что ты поразил её до глубины души своим сегодняшним демаршем.
— Глубина души у неё, наверное, очень большая, — усмехнулся Борька. — Во всяком случае, по выражению её лица я особого удивления не заметил.
— И тем не менее. Что это ты так экстравагантно оделся? Испортил мой плащ. Проще было попросить, и я бы купила тебе одежду, какую бы ты захотел. Я считала, что в школу и вообще в присутственные места надо ходить в строгой классической одежде. Но если у тебя другая точка зрения… Я ведь никогда не навязывала тебе своё мнение.
— Мам, считай, что это был психологический опыт, тест. Завтра я оденусь как обычно, и все вернётся в привычное русло.
— А ты? — мать подошла, заглянула в глаза. — А ты как будто не в своей тарелке.
— Нет. Я остаюсь самим собой даже в необычной одежде.
— Всё шутишь. Но всё-таки, с тобой что-то не так?
— Ты спрашиваешь или констатируешь? — прищурился Борька.
— Борь, это всё игра слов!
Мать замолчала, прошлась по комнате. Тронула шапку белого короля с крестом.
— Борька, ты у нас самостоятельный и, как мне кажется, самодостаточный. Только смотри не заиграйся. Многие считают, что шахматы — это модель жизни, её отражение. Я не знаю, сколько существует вариантов шахматных партий. Допустим, миллион. Но в жизни, я знаю, всегда будет миллион первый вариант, которого ты не сможешь предусмотреть.
Мать положила короля на шахматную доску и ушла.
* * *
Борька рано вышел из дома. Сел на заборчик у дороги и смотрел, как русло шоссейной реки, освещённое будто пыльным рассеянным утренним светом, по цветной капле наполняется железным потоком. И когда поток уже бурлил вовсю, Борька побрёл в школу, одетый в отглаженные брюки и рубашку.
Она подошла к нему до урока в коридоре и впервые заговорила с ним.
— Ты вчера забавный маскарад устроил. Не ожидала от тебя.
Борька улыбнулся, воспринимая это как комплимент. Вот Она, рядом. И говорит с ним. Значит, удалось и всё было так просто?
— Я хотела тебя попросить, — она замялась. — Ты дашь мне алгебру списать?
Борька помолчал, вглядываясь в её такое изученное им лицо.
— Я не даю списывать, — и добавил через мгновение: — Никому.
…Острые сухие лимонные корочки кололи ладонь, которой Борька опирался о дно шкафа. От табачного запаха и аромата духов щекотало в носу.
В тишине шкафа Борька был спокоен, почти равнодушен. Белые и чёрные — они все были в его голове, в его воображении и двигались в соответствии с его желанием и логикой, твёрдой и неумолимой.
Вот только серый цвет не был в его власти и Она тоже. Борька на мгновение задумался не о шахматах, но очень быстро в его мозгу снова привычно, успокаивающе стали роиться беспроигрышные варианты шахматных партий.
Отзвук в пустоте
Небо упало на землю и полоскало своё отражение в разливе. Чёрные голые деревья топорщили из воды корявые ветви. Измученные долгой зимой, а теперь и половодьем деревья замерли в безветрии, застыли в этих свои корявых позах.
Резиновая лодка скользила по воде бесшумно, но Петьке Самычеву, который сидел в ней, упёршись озябшими руками в бархатисто-тёплые резиновые борта, казалось, что лодка недвижима. Она никогда никуда не доплывёт, загипнотизированная темнотой и парализованная Петькиным страхом. Так и проторчит посреди разлива до рассвета, хотя и в том, что рассвет когда-нибудь придёт в сгустке ночи, мальчик уже сомневался. А если всё-таки солнце выскочит, то оно высветит и лодку, и всех, кто в ней, и их тёмные намерения. Тогда Петька пропадёт. Уж лучше увязнуть, сгинуть в темноте, чем дождаться такого разоблачительного рассвета.
Чужой, пришлый человек сидел в лодке перед Петькой, подгребая маленьким веслом. Он правил в темноте одному ему известным путём, если на воде бывают пути. След от лодки, невидимый ночью, стягивался быстро, и вода скрывала всё.
С правого борта надвинулось что-то высокое с зубьями, как будто гребень огромной ящерицы. Лодка соприкоснулась с этой махиной, зашуршала, и Петька чуть не вскрикнул. Гребень ящерицы оказался обыкновенным забором-штакетником.
Лодка протиснулась в заполненный водой двор. Тёмная кромка воды рассекала окна первого этажа пополам. Двухэтажные дома в посёлке были редкостью и принадлежали богатым. Окна второго этажа чернели отражённым в стёклах небом и водой, пустотой покинутого дома.
Сердце клокотало у Петьки в горле и в ушах, словно разорвалось уже от страха и любопытства и залило мальчика своим тикающим содержимым от пяток до затылка.
— Чего окаменел? Дай лом! Живо!
Петька вздрогнул и стал шарить по дну лодки. Подвернувшийся под руку лом показался холодным ужом.
Рамы, хоть и не были под водой, разбухли, дерево стало рыхлым и неподатливым. Из-под лома вылетали мокрые волокна, и некоторые из них шмякнули Петьку по щекам и по лбу. Звякнуло стекло, бесшумно скользнуло вниз в воду. С всхлипом распахнулись рамы.
Стоя в лодке, Петька едва мог заглянуть в открытое окно. Он посмотрел в темноту, коснулся пальцами влажного подоконника и отчётливо понял: ещё один шаг — его подсадят две крепкие руки и пути назад уже не будет.
Но темнота за этим одним шагом манила, протягивала мягкие серые ладони, щекотала Петькино любопытство паутинными пальцами, прохладой и пустотой комнат чужого дома.
И почему так заманчивы тайны чужих домов? Наверное, так же, как тайны человеческих мыслей и душ. Если и попытаешься заглянуть в чужое окно, в лучшем случае шторы задёрнут, в худшем — помоями обольют. Так и с человеком. Хлопает ресницами, а в душу через блестящую оболочку глаз, синих, серых, чёрных, зелёных, не заглянешь, как ни старайся. Разве что своё отражение увидишь в чужих глазах.
Петька не успел опомниться, как оказался сидящим верхом на подоконнике, а затем и стоящим в комнате на половике, влажном от сырости. На ватных ногах он сделал несколько шажков внутрь комнаты.
— Руку дай! — разгневанно зашипели снаружи.
Петька упёрся ногами в стенку под окном и помог взобраться напарнику. И тут же получил от него звонкую затрещину.
— Ай, Колька, ты что?!
— Быстрей соображай, — гаркнул напарник.
— Не имеешь права драться. Вот возьму и заложу тебя.
— Тогда и твой отец обо всём узнает. Интересно, что он с тобой сделает?
Петька закусил губу и смолчал.
Николай прикрыл ладонью фонарик и быстро огляделся. Велел:
— Оставайся тут, — и ушел в глубь дома.
Влага, пропитавшая дом, скрадывала шаги, и Петьке казалось, что он совсем один и в комнате, и во всём доме.
В углу что-то белело. Петька поднял с пола шарик для игры в настольный теннис. Единственный в посёлке стол для пинг-понга был у Юрки Кречетова. Ему отец из города привёз.
Петька понял, что это Юркин дом. Наверное, Юркина комната, раз здесь отыскался белый шарик. И Петька сейчас может делать тут всё, что захочет. Перевернуть всё вверх дном, взять любую вещь, и никто об этом не узнает. Вернувшись в разгромленный дом, Юрка со своими родителями скажет, что тут хозяйничали мародёры.
Петька ещё раз оглянулся и ничего не стал в комнате трогать. Он несколько раз прошептал:
— Мародёры, мародёры… — осознавая это слово, примеряя на себя.
Свет прожектора внезапно шмыгнул по стене комнаты, рассёк Петьку пополам на свет и тень. Свет застал его с выпученными от страха глазами и раскрытым ртом. Петька бы и закричал, но онемел от испуга, только засипел.
— Быстро! — Николай толкнул его в спину. — Да что ты как столб?! Они ещё далеко. Это только их прожектор.
Николай змеёй сполз по стене в лодку. Петька заторможенными от страха движениями передал ему увесистые тюки и вылез из окна, подхваченный крепкими руками Николая.
«Всё. Больше никогда!» — твердил Петька, трясясь мелкой дрожью, скрючившись на дне лодки между тюками с ворованным. Шарик от пинг-понга лежал в кармане и своим круглым боком отдавил Петьке бедро.
Их резиновая лодка бесконечно скользила вдоль заборов по бывшим улицам, надолго затаиваясь в тупиках и переулках затонувшего Нижнего посёлка, ничуть не приближаясь к Петькиному дому в Верхнем посёлке.
Верхний посёлок, сухой, тёплый, освещённый, виднелся издалека маячками фонарей, как будто в поднебесье. Петька глядел на него из преисподней, прощаясь с прошлой тихой детской жизнью, с легкомысленными проделками, с мамиными пирожками и блинчиками, с маминым красным кружевным передником, в который было выплакано много слёз, в котором было уютно, спокойно и безопасно.
— Хватит скулить! — зашипел на него Николай. — Твой скулёж за километр слышно.
Петька притих и даже задремал в темноте, обессиленный страхом и неизвестностью. Проснулся от резкого толчка. Вскочил на ноги, готовый поднять руки и идти сдаваться. Но сквозь слёзы, вмиг застившие глаза, он всё же углядел родной берег и трухлявые деревянные ступени наверх, в то самое поднебесье, которое казалось недосягаемым, далёким, несбыточным.
— Помоги, — Николай закинул Петьке на спину один из тюков.
Окрылённый чудесным избавлением от патруля преследователей, Петька легко взлетел на склон с увесистым тюком. Страхи, обуявшие его там, внизу, в затопленном Нижнем посёлке, представились теперь неправдоподобными, сновидением или однажды увиденным фантастическим фильмом с привкусом ужаса.
«Всё, больше никогда», — счастливо бормотал Петька, протискиваясь в щель между штакетником и лодочным сараем.
Дома все окна сонно темнели. Время было что-то около трёх часов ночи. Петька ещё во дворе снял ботинки и влез через окно на террасу. За дверью был узкий коридор, в который выходили двери комнат. В коридоре мальчик наткнулся на отца.
— Ты что тут, почему в одежде? Куда собрался? Опять с мальчишками что-то затеял? Ну-ка марш в постель! Завтра поговорим.
Петька получил твёрдой отцовской ладонью по заду и с этим ускорением влетел в свою комнату, радуясь, что легко отделался.
* * *
Петька разгладил край голубого атласного одеяла у себя на груди. Солнце уже облизало жарким языком всю комнату, и одеяло стало привычно и ненавистно душным. Всё ночное под огнём утреннего солнца сгорело, растворилось в дымке паркого весеннего марева.
И вдруг Петька услышал лёгкий звонкий стук о деревянные половицы. Белый шарик выскользнул из кармана Петькиных штанов, висевших на стуле. Шарик — доказательство ночного преступления — простучал, попадая в такт с Петькиным лихорадочным сердцебиением, и остановился около ножки стола.
Петька выпрыгнул из кровати, накрыл улику ладонями и огляделся. Куда его спрятать так, чтобы никто никогда его не нашел? Но и выбросить его Петька не решился бы. Куда? В компостной куче во дворе шарик не растворится, и отец найдёт, когда будет разносить компост по грядкам. А сухой мусор тоже отец вывозит с участка на поселковую помойку. Сжечь?!
Шарик в ладони нагрелся и был как живой. Петька разжал пальцы и посмотрел на свою добычу. Шарик оказался не совсем белым, а чуть желтоватым с чёрным штампиком на круглом боку. Буквы на штампике были неразборчивыми, и оттого загадочные, расплывчатые буквы напоминали звериную мордочку. Как её можно сжечь? Да и такого шарика, звонкого, прыгучего, у Петьки никогда не было и вряд ли будет. Зачем покупать шарик для пинг-понга, если нет самого пинг-понга?
В течение дня Петька раз десять перепрятывал его, пока не потерял. Лихорадочно искал полчаса, а обнаружил у себя под подушкой. Он трясся от мысли, что его разоблачат. Петька делал суетливо-весёлое лицо. Он думал, что ведёт себя непринуждённо, и очень удивлялся, когда мать снова и снова спрашивала:
— Нет, ты всё-таки признайся, что ты спроворил?
— Ма, ну что ты? Чего я мог сделать? — почти искренне возмущался Петька, что вызывало ещё большие подозрения у матери.
В конце концов Петька не выдержал маминого настороженного взгляда и скрылся на крыше лодочного сарая.
Отсюда с чёрной толевой жаркой крыши хорошо просматривался Нижний и Верхний посёлки и река.
Петька скинул рубашку и улёгся на живот. На краю крыши в давно не чищенном жестяном водостоке колыхалась сухая прошлогодняя трава и рыжел мох. Спину обжигало солнце, в нос тошнотворной волной катил запах раскалённого рубероида. Эту волну слабым ветерком с реки то и дело сносило в сторону, но ветер ослабевал, и запах поднимался от крыши с удвоенной силой.
Но Петька упорно лежал. Глаза слезились от слепящей солнечной ряби на реке. Наводнение выглядело неправдоподобным.
Половина посёлка была вынуждена уехать, эвакуироваться. Одни переехали к родственникам в Верхний посёлок, а других расселили в спортзале школы. Все переехавшие по очереди патрулировали Нижний посёлок вместе с участковым. Именно на этот патруль едва не наскочили Николай и Петька.
Шарик теперь лежал у Петьки в кармане. Этот «тайник» оказался самым надёжным.
Петька перевернулся на спину, раскинул руки, проводя ладонями по шероховатому горячему рубероиду. Высоко-высоко летел реактивный самолёт, оставляя пушистый след. Петька не смог долго смотреть на пронзительно солнечное небо и закрыл глаза.
Над посёлком часто летали самолёты. Ночью с востока на запад ползли по чёрному небосводу красные мигающие точки. Там, высоко, близко к космосу, в освещённом салоне летела другая жизнь. О ней рассказывал Петьке старший брат Кирилл, который летал за штурвалом таких самолётов.
Из своей другой жизни он присылал родителям письма и деньги, и, когда мать очень жаловалась ему на Петькино поведение, Кирилл грозился забрать брата к себе в Москву на перевоспитание. Но, пока он жил в общежитии, мать не решалась отпускать к нему Петьку.
Другая жизнь летела в мягких креслах, ей подавали еду в пластиковых лоточках, сок и вино в пластмассовых стаканчиках, а куда прилетят — море, песок, пальмы, пахнет булочками и пирожными из кондитерской и шашлычным дымком с набережной. Эта другая жизнь никогда не прилетела бы сюда, в затопленный Нижний посёлок, да и в залитый солнцем, пыльный Верхний тоже она не заглянет. Тут воруют друг у друга, считают деньги от получки до получки и ругаются из-за нехватки денег, дерутся жёны с мужьями, мужья с жёнами и детьми, и не всегда потому, что пьяные, чаще просто так, потому что никогда не придёт сюда другая жизнь.
Петька всхлипнул, провожая взглядом тающий самолётный след.
Ему не нужно было чужое барахло, впопыхах брошенное бегущими от наводнения людьми. Хотелось увидеть другую жизнь.
— Петька, — позвал отец.
Петька свесился с края крыши и не торопился слезать.
— Ты куда это ночью собирался? — отец стоял у сарая, опираясь на вилы и привычно хмурясь. Он даже не поднимал головы. Чтобы навести на Петьку страху, ему и смотреть на сына не надо было. Хватало мрачно-угрожающих ноток в голосе.
Петька молчал. Что ни скажи сейчас, отец не поверит. Да и никакая правдоподобная ложь в голову не приходила.
— Пакость какую задумал? Смотри у меня! — всё так же набычившись, монотонно продолжал говорить отец. — Живо шкуру спущу. Ты меня знаешь.
Прижавшись к крыше, Петька втянул в себя голову.
— Слазь оттуда, бездельник! Помоги сено перекидать. Хватит хныкать. А ночью нечего колобродить! По ночам мародёры по посёлку ползают. Увидишь их случайно, так прибьют и фамилию не спросят. Слышишь?
— Я никого не боюсь, — пробурчал Петька с крыши.
— Смельчак, — хмыкнул отец. — Увидишь мародёра, так в штаны напрудишь. Слезай быстрей! Дождь собирается. Сено только подсохло, сейчас снова вымокнет.
* * *
Вечер приплыл раньше обычного вместе с проливным дождём. Петька сидел в своей комнате в темноте, облокотившись о подоконник, воткнув локоть между горшками с геранью. От неё горько пахло. Петька вздыхал, сжимая в кармане белый шарик и вспоминая, с какой ненавистью отец говорил о мародёрах.
Петька слез с табурета, включил настольную лампу, поискал на полке корешок энциклопедии.
— Мародёр, — зашептал он, водя пальцем по строчкам. — Тот, кто грабит население в районах военных действий, а также убитых и раненых на поле сражения, грабитель… Ой! Ничего себе. Да я же ничего не брал. Только посмотреть хотел.
Насупившись, Петька вернулся к окну. Дождь ещё усилился. В луже на дороге отражался золотистый свет фонаря, а в этом отражении было видно, как падают дождинки. Они пускали по поверхности рябь, и лужа сияла, как расплавленное золото. Пиратское золото.
«Пиратов ведь не называли мародёрами, — подумал Петька, глядя на золотую лужу. — А ведь они грабили и убивали. Их называли романтиками морей. Это ведь неплохо».
Петька вздрогнул и отшатнулся от окна. За мокрым стеклом возникла физиономия Николая, который знаками показал, чтобы Петька вышел на улицу.
Замешкался Петька только лишь на мгновение. Потом осторожно выглянул в коридор, прислушался. Схватил с вешалки свою куртку и выдернул из галошницы резиновые сапоги. Через минуту Петька уже стоял рядом с Николаем у лодочного сарая.
Петька дрожал под непромокаемой курткой. Николай, надвинув капюшон на глаза, курил, скрыв в кулаке от дождя сигаретный огонёк.
— Пойдём? — спросил он, дохнув на Петьку терпким табачным дымом. — Я ещё вчера один домишко приметил… Что пыхтишь? Мы теперь напарники. Повязаны. Как ниточка с иголочкой. Хочешь не хочешь, голубок… Всё как вчера. Залезешь, руку подашь — и делов-то. Небось, и себе что утащишь. Вчера что умыкнул?
— Ничего, — прошептал Петька.
Он дрожал и оглядывался на дом. Свет там не горел. Мама и отец спали под большим ватным одеялом. В бабушкиной комнате сопела в кроватке младшая сестра Катька. Все спали. Смотрели сны, добрые и честные.
А Петька снова сидел в резиновой лодке за спиной Николая, который грёб в темноту и неизвестность.
С детства знакомый Нижний посёлок, наводнённый разлившейся рекой, ночной, без света фонарей, казался загадочным, страшным, чужим. Здесь воцарилась другая жизнь, которую создала стихия. Она же создала «промысел», на который вот уже вторую ночь выходил Петька.
— Я ничего не возьму, ничего не возьму, — бубнил он себе под нос. — Только посмотрю. Снова нервишки будет щекотать от опасности.
Петька стал прислушиваться, но дождь барабанил по резиновым лодочным бортам и заглушал всё вокруг. От этого перестука становилось ещё тревожнее. В такт дождевому перестуку у мальчика стучали зубы.
В чужой прихожей на полу в речной воде плавали половики. Дверь разбухла. Её пришлось поддеть ломом и с оглушительным треском выломать.
В прихожей на стене висели оленьи рога, увенчанные кепками и ушанками, на один рог был нанизан одинокий валенок. Петька нервно усмехнулся, поведя лучом фонарика по стенам. Николай стремительно переходил из комнаты в комнату, пока Петька ошалело созерцал диковинные рога.
Дальше в комнате стоял большой круглый стол. Шкаф с распахнутыми дверцами зиял пустыми полками. Николая тут ещё не было. Это остались следы хозяйских сборов. Небось, всё самое ценное с собой прихватили.
На большом комоде, где в открытых ящиках лежали пуговицы и кусок белой резинки, стояла пустая шкатулка с рельефным изображением парусного корабля на крышке. В свете фонарика кораблик казался объёмным, паруса будто ветер надул. Эта шкатулка была из той, другой жизни, где солнце, море, пальмы, паруса яхт в заливе и запах шашлыка вперемешку с йодистым морским духом. Шкатулка попала в карман Петькиной куртки.
Осмелев, Петька прошёлся по всем комнатам и даже перестал дрожать. А ведь все считали его трусоватым. Особенно отец.
— Видел бы он… — прошептал Петька и тут же ссутулился и задрожал снова.
«Если бы отец и в самом деле видел…» — подумал Петька и задрожал ещё сильнее.
Едва они с тюками влезли в лодку, промочив ноги, по улице между струями дождя прополз влажный прожекторный свет. Снова, несмотря на дождь, патруль был настороже. Свет мазнул по лодке, и началась погоня, как и вчера.
Петька уже не вжимался в дно лодки, а вовсю таращил глаза в темноту с испугом и любопытством. Несколько раз свет прожектора ослепил его и почти осязаемо скользнул по лицу. Теперь уж Петька повалился на мокрое от дождя дно лодки и трясся от мысли, что его могли узнать преследователи. На дне лодки воняло рыбой. Петька чихал от этого резкого духа, перемазался в чешуе, но высовываться больше не стал.
* * *
Вернувшись домой, он спрятал под кровать куртку и ботинки. Укрылся одеялом и тут же уснул. Проснулся он с тяжёлой головой, свесил босые ноги с кровати, пошевелил пальцами на ногах и обречённо подумал, что его обязательно поймают и разоблачат. Ночью в свете прожектора его физиономию наверняка приметили.
Петька с неохотой оделся и слонялся по дому скучный, неприкаянный. Потом снова полез на крышу. Там в лужицах отражалось небо. Сегодня холодно-голубое, отрешённое. Петька измочил штаны, замёрз и слез.
— Что ты бродишь? Всё бездельничаешь! — прикрикнула мать, когда он опять попался ей на глаза. — А уроки на завтра, небось, не сделаны? Все выходные ветер гоняешь. Двоек в конце года нахватаешь. Я не стану перед отцом заступаться. И Кириллу напишу. Он приедет в отпуск, и тогда…
— Мам, я как раз собирался уроки делать.
Но ни задачи, ни примеры в голову не лезли. Петька то и дело украдкой доставал из-под стола шкатулку и шарик. Рассматривал и снова прятал, оглядываясь на дверь.
Он вздрагивал от каждого стука и хлопка. А потом вдруг заснул, улёгшись на тетрадки. От них пахло чернилами и скучными уроками, что ещё больше вгоняло в сон.
Проснувшись, Петька увидел, что шкатулка и шарик лежат на столе, открытые случайным взглядам. Если бы в комнату вошла мама или Катька… Обливаясь нервным потом, Петька снова бросился прятать вещи и снова не мог найти надёжного места.
Уже вернулся со смены отец, уже запахло в доме жареной рыбой и картошкой, Катька бегала по комнатам в белой ночной рубашке и не хотела ложиться спать. Всё было как всегда. Ещё позавчера Петька бы носился вместе с Катькой, пугал бы её, выскакивая из-за печки. Мать бы ворчала на них, отец дремал бы в кресле под включённый телевизор.
Теперь Петька сидел у себя в комнате и не сходил с места, потому что сидел он на шкатулке, в которой лежал шарик.
Когда заскрипели ступеньки крыльца и кто-то постучал в дверь, Петька окаменел от страха. Мышцы во всём теле сжались, ему захотелось стать крошечным и забиться в какую-нибудь щель. Он механически встал и вышел из своей комнаты. Из коридора, оглядываясь на отца, шедшего следом, входил участковый Игорь Иванович, в форме, в фуражке. Петька и кобуру углядел, блестящую, новенькую, — она выглядывала из-под форменной куртки участкового.
Мальчик живо представил себе, как на него, Петьку Самычева, наденут наручники и под прицелом пистолета поведут через всю деревню в голубое каменное здание поселковой милиции, где на заднем дворе на верёвке всегда сушатся штаны, рубахи и застиранное бельишко Игоря Ивановича. Посадят Петьку в камеру, из зарешечённого окна будет видно реку, дом, выцветший флаг над школой…
— Это не я! — закрываясь рукой от пристального взгляда участкового, крикнул Петька. — Это не я! Это всё Колька!..
И участковый, и отец с недоумением глянули на Петьку. Отец нахмурился.
— Ты что? — сердито спросил он. — Чего раскричался? Иди к себе. Я с тобой потом разберусь, — и снова повернулся к участковому. — Так что, Игорь Иваныч, вы хотели проверить, как я ружьишко храню? Проходите, у меня в кладовке железный ящик.
Петька так и остался стоять в комнате, бледный, в ожидании разговора с отцом. Он уже знал, что всё отцу расскажет и что попадёт ему за это крепко. Но облегчения Петька так и не испытал. Опустошение. Пусто и гулко было внутри, как ни прислушивался к себе Петька. Так же пусто и гулко, как в пластмассовом украденном шарике. Ни угрызений совести, ни сожаления, ни жалости к себе, даже страх перед грядущей выволочкой ушёл на задний план, растёкся слезами по щекам и быстро высох.
Наказание будет, а потом забудется. Но в душе всё равно тягостная пустота, будто, пока Петька ночью плавал на лодке, бродил по чужим домам, он не заметил, как к нему в душу тоже прокрались мародёры и всё там опустошили и испоганили… Слёзы потекли у Петьки из глаз, и уже не от страха перед наказанием.
Пушечный гном
Пёстрые бусинки разноцветных машинок. Их яркость приглушена летней пылью. Это с десятого этажа они выглядят рассыпанными бусинками, а внизу они тяжеловесные пыльные бензиновые громады, уставшие, раскалённые утренним солнечным жаром, брошенные хозяевами на лето.
Поглядывая в окно, Милан заглатывал остатки сдобной булки, слизывал с пухлых губ сладкие крошки и молочные усы. Мысленно он уже топал по тропинке между машин вниз, к набережной, к тёплой чугунной старинной пушке. Внутри пушечного ствола холодно и будто бы дует подземным сквозняком. Там в маленьком углублении, неизвестно откуда появившемся в стволе, лежала…
Милан запыхтел от нетерпения и чуть не подавился булкой. Он заглянул в холодильник и достал оттуда оранжевую миску с котлетами. Мать велела их съесть на завтрак. Упрямый Милан никогда не делал того, что ему велели, а чтобы не попало, он завернул две пышные котлетины в газету и сунул в карман ветровки.
Телефонный звонок остановил Милана в дверях.
— Милечка, — проворковал в трубке бабушкин голос. — Мама уже ушла? Ну что ты молчишь?
— Кого вам надо? — грубоватым баском спросил Милан.
— Миля, ну что ты паясничаешь?
— Меня зовут Милан, — процедил он сквозь зубы, — а не Милечка и даже не Миля, тем более не морская миля и не итальянский город Милан. У меня ударение в другом месте.
— Я вот папе скажу, как ты разговариваешь, — заворчала бабушка. — Ударение у тебя будет как раз в том самом месте.
— Когда будешь разговаривать с папой, скажи ему, что тебя не устраивает моё имя, — угрозы Милана всегда раззадоривали. — Кстати, моего сербского папу зовут не Слодя, не Бодя, а Слободан.
Милан повесил трубку и сердито выдохнул. Вечно бабушка что-нибудь такое придумает, противно-слащавое, будто манную кашу по щекам размазали.
— Милечка! — кривляясь, передразнил её Милан и скорчил рожу в зеркало. При этом его физиономия не утратила симпатичности и некоторой надменности одного из тех смазливых мальчишек, какие красуются на обложках модных журналов. Он был голубоглазым, с белыми, чуть волнистыми волосами, упрямым вздёрнутым носом и пухлыми губами плаксивого ребёнка.
Милан глянул на часы и заторопился. Ему надо появиться на набережной после десяти часов, не раньше. А уже без пятнадцати одиннадцать. И нетерпение подгоняет.
Тропа вела через лесок, где можно было споткнуться об остатки каменного фундамента старинного амбара. Оплетённые травой, они попадались в самых неожиданных местах. Милан сбился со счёта, сколько раз он попадался в эти каменные силки. Но тут пролегал короткий путь, и тут жил серый котяра с коричневыми клочками шерсти, торчащими из боков, как кочки на болоте. У кота из пасти торчали здоровые клыки, почти как у саблезубого тигра. Крупная голова с порванным в драке ухом сидела на тонкой взлохмаченной шее.
Когда кот жрал подношения Милана, у животного оглушительно урчало в животе и глотал он громко и судорожно.
— Приятно аппетита, кошак, — усмехнулся Милан. — Хоть ты мою маму слушаешься. Позавтракал котлетками. От молока тоже, небось, не отказался бы?
Кот пророкотал что-то невнятное и серой тенью скользнул в травяные заросли, в которых наверняка сладко пахло мышами и кротами.
Тропа из леса выныривала в дворики пустынные, огороженные каменными стенами старинных домов и чугунными решётками с изображением якорей и кораблей. Решётки были обвиты сухими стеблями серо-коричневого плюща, который то ли вымерз за зиму, суровую и ветреную, то ли ещё не пустился в рост, по-стариковски размышляя, достаточно ли тёплая для него погода.
В таких двориках глянцевые, свежеокрашенные детские качели, лесенки, лабиринты, опутанные у основания клубками пыли и тополиного пуха, поблёскивали на солнце.
Город стал для Милана пустым, когда все ровесники разъехались по лагерям, дачам и санаториям, измученные школой, долгой стылой зимой и переменчивым климатом. Город стал пустым, но не скучным.
Мальчику наскучил компьютер, тем более что отец не покупал к нему новых игр. Наскучило кутаться в шарф и мазать маминым цветочным кремом обмороженные, исхлёстанные ветром щёки. Но в начале каникул, когда впереди ещё целый летний век, кажущийся взрослым таким коротким, город не был скучным.
Несмотря на шум множества машин и туристических автобусов, нагонявших запах гари бензиновыми выхлопами, всё-таки пробивался запах травы, листвы, земли, разогретой на солнце. Жизнью пахло и морем, хоть и с примесью мазута.
Милан шёл всё вниз по тропинке. Вот уже и знакомое дерево. Оно на полпути. Его шишковатый ствол был надут эдакими волдырями или от важности, или от старости, или от того и другого вместе.
За деревом несколько южных каштанов в ряд. Жалкое, обмороженное зрелище: их почки и почками-то сложно назвать: бежево-белые шишки, которые вдруг прорывает стебель цветоноса, жирный, мощный. Он в своё время вдруг распухнет неожиданно пышной, легковесно-ажурной этажеркой белого цветка.
После каштановой аллейки Милан увидел первых сегодня горожан. Женщину и двухлетнюю девочку. Пластмассовая стрекоза катилась за девчонкой и хлопала прозрачными крыльями, блестевшими на солнце.
Через дорогу на углу торчало огромное старое здание. Мрачное, тянувшееся до самой набережной. Кирпичи в здании были от старости бордово-чёрными, а в некоторых местах поседели, наверное, от соли. Перед зданием стояло несколько старинных здоровенных пушек на деревянных лафетах. И вот в одной из них…
Почему Милану взбрело в голову сунуть руку в ствол одной из пушек? Той, что на углу.
Вчера он сидел на лафете этой пушки, продрогший от ветра и колючего дождика, то и дело принимавшегося моросить. Милан злился, мёрз, но сидел. Они с отцом договорились тут встретиться.
Отец должен был вернуться с испытаний, проходивших в заливе. Инженер-кораблестроитель — работа совсем не пыльно-чертёжная, надо же иногда смотреть, как работают твои чертежи на практике. Вот отец и смотрел. И задерживался на полтора часа. Или в испытаниях что-то не заладилось, или возвращению мешала погода. Ветер и волны оттаскивали корабль в море с упорством и жестокостью так, что движки работали на пределе и корабль лихорадочно дрожал.
Милан поёжился, представив себе дрожащий корабль, и перестал злиться на отца. Встал, походил вокруг пушки, попрыгал, чтобы согреться. В пасмурный день поверхность пушки была ледяная, а в жаркий раскалялась и обжигала ладони любопытных. Милан в поисках тепла решил попробовать, не сохраняется ли тепло в стволе пушки. Он сунул руку по локоть, и тут же в ладонь ему скользнула бумажка. Милан выдернул руку (в стволе было ещё холоднее, чем на улице), а бумажку он швырнул на землю. Он решил, что какой-то невежа засунул обёртку из-под мороженого в ствол.
— Очень смешно, — Милан брезгливо отряхнул ладони.
Но бумажка, валявшаяся на земле, не была похожа на обёртку, а скорее на записку. Сложенный вдвое тетрадный лист в клеточку.
Милан аккуратно, кончиками пальцев, развернул его. Он ожидал увидеть нарисованный кукиш или ещё что-нибудь в этом роде. Но увидел ровные строчки острого порывистого почерка. Милан сначала не разобрал ни слова и решил, что написано по-иностранному. Потом пригляделся.
«Привет! Наконец ты заглянул в пушку…» — по слогам прочёл Милан и оглянулся.
Казалось, что за ним следят и обращаются не с листа бумаги, а подошли и шепчут в ухо. Но в нахмуренности и дождливой хмари дня нормальные люди не торчали на улице, и Милан никого не увидел. Только отец, сухощавый и долговязый, в мокром дождевике вышагивал по дорожке парка. Парк начинался через дорогу от того места, где стояли пушки.
Милан торопливо сложил записку и сунул в карман.
— Привет, — отец подмигнул. Веселый, свежий, будто и не болтался в море несколько суток. — Чего прячешь? Тайны мадридского двора?
— Тайны Арсенального переулка, — огрызнулся Милан, исподлобья глянув на отца. Тот улыбался, зажав в крупных белых зубах маленькую курительную трубочку. Из нее струился табачный дымок, прибитый влажным от дождя воздухом. — Я тут торчу, мёрзну, — ворчал Милан, — а ты сияющий… Дождь ведь всё-таки.
— Ворчуну я тут кое-что купил, — не переставая улыбаться, отец расстегнул плащ и достал из кителя плитку шоколада. — Но вот думаю, раз ты всё время ворчишь, так и шоколад тебе невкусным покажется… Эй!
Отец не договорил, а Милан уже выхватил у него шоколадку и сунул в карман.
— Вот так, — Милан удовлетворённо похлопал себя по карману и тут же вспомнил о записке. Что же там дальше?
Дождь с ветром ударил со стороны залива с такой силой, что Милан с отцом поехали домой на автобусе.
У себя в комнате, дожёвывая шоколадку, Милан прочёл записку до конца.
«…Таких пушек по всей стране, в каждом городе тысячи. Представляешь, если бы они все разом выстрелили? Наверное, от такого залпа вздрогнула бы земля. Представляешь, если в другом городе кто-то подойдёт к пушке, опустит туда записку, а в нашем городе, в нашей пушке эту записку найдём мы. Пушечная почта. Неслабо! Если захочешь написать мне, можешь принести записку в любой день на то же место, но не раньше десяти часов утра. Иначе не сработает».
Милан ещё раз перечитал записку, пожал плечами и облизал пересохшие губы.
— Милан, — отец заглянул в комнату, и Милан тут же спрятал записку. — Нет, всё-таки тайны мадридского двора… — отец улыбнулся. — Мама когда придёт?
— У неё в ресторане свадьба. Это допоздна. Но она оставила тебе в холодильнике гору плошек и судочков со всякими вкусностями. Пап, я уйду ненадолго?
— Куртку надень, дождь ещё идёт. И свитер, — отец никогда не приставал к нему с вопросами, куда и зачем он идёт.
…Сегодня Милан хотел проверить, забрали его вчерашнюю записку или нет. А вдруг и ответ уже пришёл?
Больше всего Милан боялся разочарования. И не того даже, что в ответ придёт оскорбительная и насмешливая записка. А того, что никакого ответа не будет вовсе. Ведь бумага, на которой было написано послание, показалась Милану желтоватой, старой. Что, если записку писали лет десять назад и тот, кто писал, уже взрослый дядька? Такое вполне может быть, ведь даты на записке нет. Да и стволы пушек никто никогда не чистил. В стволы пушек, которые стоят у маяка, и вовсе вбиты деревянные пробки. В Арсенальном переулке такие же пробки, наверное, были. Кто-нибудь выдернул…
Милан не любил и не умел разочаровываться. Он считал, что в жизни всегда всё можно делать набело, без черновиков и уж конечно ничего не переписывать. Чтобы не делать ошибок, надо быть осторожным и всё всегда продумывать. Он и записку осторожную написал: «Привет! Если не шутишь, можем дружить и писать записки. Буду ждать твоего следующего послания. Может, ты признаешься, кто ты?»
Вчера Милан сунул эту записку в ствол пушки, перебежал через дорогу в парк и долго ещё сидел под дождём на мокром железном заборчике. Подстерегал таинственного незнакомца. Весь вымок. Дома ему попало за это от матери, да и отец, который редко вмешивался в вопросы воспитания, погрозил Милану пальцем.
Но сегодня солнце сияло сердито, душило всех: и людей, и растения. Даже перед ветерком с залива солнце встало полупрозрачным заслоном марева, изменчивого, сотканного из миллиона пылинок.
Чтобы не обжечься о край пушечного ствола, Милан не стал закатывать рукав ветровки. Записка лежала в углублении. Милан вытащил её и улыбнулся: это была не его записка. Уже пришёл ответ. Читать на ходу он не стал. Перебежал дорогу и, как и вчера, оседлал чугунный заборчик.
«Не пытайся меня выследить. Ничего не выйдет и станет неинтересно. Разве нет? — Милан машинально кивнул и, кусая губы, начал читать дальше. — Ты вымок под дождём, а что толку?» — Милан поднял голову.
Двое кадетов из морского корпуса стояли у пушки. Ребятам было лет по тринадцать, на год больше, чем Милану. Один из кадетов весело похлопал по стволу пушки и рассмеялся. У него из-под бескозырки топорщился чёрный ёжик волос, скуластое лицо было загорелое и дерзкое.
«Драчливый, наверное, — подумал Милан. — Но хорошо бы с таким дружить, и приятель у него вроде весёлый. Вдруг этот чернявый и написал записку? Кадетский корпус тут ведь совсем рядом». Мальчик даже привстал с ограды, разглядывая кадетов.
На их тощих фигурах форма висела свободно, но в то же время лихо, по-настоящему, по-моряцки. Правда, мама Милана — шеф-повар дорогого ресторана — утверждала, что ничего лихого в кадетах нет. Это просто недокормленные худосочные пацаны, которым необходимо усиленное питание. Летом им надо не практиковаться в хождении по заливу на шлюпках, ведь они могут поехать домой, где мамины пирожки, супы и каши.
Милан проводил внимательным взглядом кадетов, чтобы получше запомнить. Ему всегда казалось, что в этой форме они все на одно лицо. Ему не хотелось становиться таким, как они. Ни о морской форме, ни о морской службе он не мечтал. Ему нравилась работа экскурсовода или лектора, когда говоришь о чём-нибудь, как правило непонятном для других, все тебя слушают, открыв рот, и поражаются твоему уму и красноречию. Милан очень ловко передразнивал противные монотонные голоса множества экскурсоводов, барражировавших по городу.
Экскурсоводы несколько раз пытались его поймать, но кроме умения пародировать, мальчишка ещё и бегал хорошо. Туристы смеялись, Милан купался в лучах славы. Но однажды за этим занятием его застал отец. Под смешки туристов Милан за ухо был отведён домой, поставлен в угол и уже в свою очередь выслушал монотонную лекцию о том, что бывает с хулиганами, дрянными мальчишками, которые хотят быстрой, сиюминутной славы, вместо того чтобы корпеть над уроками и книгами. Милана обозвали демагогом и обещали взгреть как следует, если снова застанут за этим злокозненным занятием. Теперь, когда в игривом настроении Милан подкрадывался к группе туристов, он десять раз оглядывался и ни на минуту не терял бдительности в порыве ораторского вдохновения…
Он снова уткнулся в записку.
«В своё время мы сможем увидеться, а пока будет пушечная почта… Вчера шёл дождь. А когда идёт дождь, приходят самые интересные мысли. Вот почему, например, люди любят путешествия? Особенно рвутся на Северный и Южный полюсы. Сколько путешественников погибло, прорываясь на Север и Юг. Это, по-моему, оттого, что, где бы мы ни находились на земном шарике, мы всегда будем на перепутье между Востоком и Западом, между Севером и Югом».
Милан опустил записку, осмысливая прочитанное, удивляясь и соглашаясь. Невидящим взглядом он смотрел на поблёскивающий за деревьями залив. И его тоже тянуло в дальние путешествия, манила неизвестность и возможность открытий. Пусть не открытие Америки или неизведанных земель, а открытие того, что он сам ещё никогда не видел, например джунглей, океана, огромных тропических бабочек и много чего ещё. Увиденное по телевизору не вызывало ощущения новизны.
«И оттого, что мы всё время на перепутье, появляется беспокойство и стремление к путешествиям, — читал дальше Милан. — Где бы мы ни были, мы как бы не у места, поэтому путешественники хотят достичь абсолюта — Северного или Южного полюса. Чтобы хоть там ощутить себя на конкретном месте. С Востоком и Западом это невозможно, шарик-то круглый, он приплюснут только на полюсах. Ни Восток, ни Запад по-настоящему недостижимы. Хотя и это условно».
На этом записка обрывалась. Милан покрутил её в руках, выискивая продолжение. Но продолжение мысли ожидалось, по-видимому, от него. Судя по рассуждению, человек бредил путешествиями, морем, приключениями. Как раз такие желания подобают кадету морского корпуса.
Милан почесал лохматый затылок, достал карандаш и запасённый тетрадный лист. Он попытался сосредоточиться, но мимо по тропинке то и дело проходили туристы и гуляющие в солнечный день горожане. Скрипел мелкий гравий под их ботинками, доносилась музыка из радиоприёмника и смех.
Проходившей мимо девчонке лет пяти Милан скривил жуткую рожу. Девчонка заревела, её мамаша ринулась к обидчику выяснять отношения, а он дал дёру. Протиснулся через прутья забора и вылез на набережную. Тут рядом был причал военных кораблей. Стальные махины, они виднелись из-за деревьев решётчатыми антеннами локаторов. Сюда, за ограду, лазить запрещалось. Матросы, охранявшие военный объект, стояли на контрольно-пропускном пункте метрах в пятистах от заборной лазейки и редко успевали догнать нарушителя. Правда, иногда их погоня завершалась успехом, обычно это случалось, когда матросы устраивали засады. Жертвы уныло отшучивались на вопросы мальчишек о неудаче. А свидетели взахлёб, с холодком в животе повествовали, что пойманных нарушителей матросы не водили к родителям, а на месте с наслаждением удачливого охотника лупили ремнём с блестящей пряжкой.
Милан нервозно повёл плечами, осмотрелся, нет ли матросской засады, и спустился к воде. Под каменным причалом его не должно было быть видно.
Разноцветные гранитные камешки, застывшие в бетонной стене, нагревались на солнце, их шероховатые бока было приятно трогать руками. Вода залива с мазутными разводами слабо плескалась о камни.
Покусав кончик карандаша, Милан почувствовал знакомый школьный вкус дерева и графита. Свежих мыслей это не прибавило, наоборот, навеяло сон. Мальчик сердито встрепенулся.
«Вот как можно писать незнакомому человеку? — подумал он. — Может, ему вовсе не интересны мои мысли. Может, он станет надо мной смеяться?»
Милан посмотрел на залив, на маленький туристический пароходик. Он то появлялся, то исчезал, теряясь в ярком свете.
«Я не знаю, кто ты, поэтому мне тяжело писать, — в памяти Милана возник чернявый кадет. — Но я догадываюсь. Тебе ведь скучно одному? У тебя нет друзей? Или они все надоели? У меня тоже так бывает. Лучше одному, чем с теми, кто раздражает. Кстати, и путешествовать интереснее одному. Многие великие путешественники совершали кругосветки в одиночку. Но мы могли бы путешествовать вдвоём. Взять лодку — и на ближайшие форты. Там, правда, говорят, гадюки водятся, но…»
— Ага! Попался! — раздался над его головой простуженный хрипатый голос.
Милан вскинулся и увидел над собой две румяные физиономии морячков, самодовольно-ликующие. Один из них уже снял тот самый легендарный матросский ремень и призывно покачивал им.
Не торопясь, спрятав записку поглубже в карман, Милан приветливо улыбнулся матросам, помахал им рукой и, недолго думая, сиганул в воду в одежде.
— Куда! — испуганно заорали матросы. — Утонешь! Вернись! Мы не тронем!
Надув щёки, напрягаясь под тяжестью намокшей одежды, Милан помотал головой и поплыл вдоль берега, чтобы выбраться там, где кончается забор. Плавал Милан хорошо, только холод сдавил тело и мазутный дух шибал в нос.
Выбрался Милан на каменистый берег далеко за забором. Несколько минут он лежал неподвижно, согреваясь под жарким солнечным потоком, лившимся будто бы и не только с неба, но и с залива, от береговых камней. Потом он вытащил из кармана записку незнакомца и своё незаконченное послание, разложил их сушиться на горячих камнях. Уселся рядом, упёрся руками в землю за спиной, откинул голову с налипшими на лоб волосами и рассмеялся.
Через полчаса солнечной просушки Милан поплёлся домой, размышляя, как отстирать от мазутных пятен новенькую ветровку и где её потом сушить.
Милан открыл своими ключами и наткнулся на изумлённый взгляд отца.
— Па? А ты чего дома?
— Отгул взял. А вот ты чего?
— В залив упал, — ворчливо и, как всегда, независимо ответил Милан. Независимым, чуть раздражённым тоном удавалось врать почти правдоподобно.
— У корабельного пирса? В запретной зоне? — настороженно спросил отец.
— С чего ты взял?
— От тебя же мазутом пахнет. Зачем ты врёшь? Если тебя там поймают, неприятности ведь у меня будут. Ты хотя бы об этом подумай. А про испорченную одежду я и не говорю. Это мама с тобой разъяснительную работу проведёт, — отец покачал головой. — Как ты будешь жить, такой упрямый и скрытный?
— Просто я самостоятельный, а вам с мамой это, конечно, не нравится, — пожал плечами Милан, отлепляя от себя ветровку и футболку.
Отец снова покачал головой, но ничего не сказал и ушёл к себе в кабинет. Он был уставлен книгами, завален чертежами, свёрнутыми в трубки, прокурен, а пол его был усеян огрызками искусанных карандашей.
Милан переоделся и с хмурым лицом уселся за стол дописывать послание. С отцом он не любил ссориться. Отец был ему интересен, говорил всегда неожиданные вещи и не сердился по мелочам, как мама или бабушка.
С таким настроением писать записочки, пусть и загадочному незнакомцу, мальчику не хотелось. Он лёг животом на стол и высунул голову в открытое окно, у которого стоял письменный стол.
Вдали за деревьями виднелся залив. Облака были разодраны на пушистые полосы ветром, задувшим с моря к вечеру. Милан опустил голову. Во дворе со своей собачкой пекинесом прогуливались бабушка с дедушкой из соседней квартиры. На бабушке ветер раздувал синий плащ. Дедушка был весь в белом: ветровка, брюки и даже ботинки. Бывший капитан дальнего плавания, он старался всегда выглядеть франтовато.
Шли они неторопливо, как и подобает их почтенному возрасту. Но и собачка шла не менее почтенно. По-старчески переваливаясь с рыжеватого бока на не менее рыжеватый, она замыкала процессию. Когда дедушка и бабушка остановились, чтобы посмотреть, где там их собачка, пекинес тоже остановился с видом: «Кого ждём?» Потом он и вовсе сел на тротуар, вывесив язык, а затем лёг. Бабушка с дедушкой стояли и разговаривали. Выглянуло солнце из-за переменчивых облаков. Пекинес медленно встал и, не теряя достоинства, переместился в тень, которую отбрасывала бабушка. И там он несколько фривольно разлёгся.
Милан рассмеялся, сполз со стола и начал писать. Он описал сегодняшнее приключение в запретной зоне, хвастаясь, совсем чуть-чуть, своей ловкостью и смелостью.
«Вообще, вдвоём было бы веселее. Может, тебе пора объявиться? А может, ты и не человек, — Милан отгрыз порядочный кусочек карандаша и начал фантазировать. — Вдруг в пушках живут человечки, вроде гномов или домовых? Тогда, конечно, ты не можешь вылезти и познакомиться со мной. Такие гномы живут только в старых пушках и видят мир через круглое окошко ствола, как через иллюминатор. Скучно. Наверное, поэтому и письма пишут».
Милан перечитал написанное, поморщился и хотел зачеркнуть, представив, как будет веселиться над его фантазиями тот чернявый кадет. Перечитал снова.
— Ну и что? — он хлопнул ладонью по столу. — Если он дурак, то пожалуйста.
Милан решительно сложил записку и воткнул в карман джинсов. Он выскочил в коридор, стал искать другие кроссовки, когда услышал из кабинета:
— Милан, ты куда?
— Я ненадолго.
— Нет уж, — отец вышел с трубкой в зубах и пачкой документов в руке. — На сегодня водных процедур достаточно.
— Так я…
— Посиди дома, подумай, к чему может привести разгильдяйство и необдуманность поступков.
— Пап, но я по делу, — взмолился Милан.
— Я раньше не замечал за тобой глухоты, — отец пожал плечами, скрылся в кабинете и оттуда добавил: — Надо показать тебя врачу.
Милан остался стоять в коридоре с кроссовками в руках.
Он мог уйти. Отец его не удерживал силой. Но что будет потом? Вдруг отец решит тогда, что сыну надо подумать о своём поведении неделю-две, сидя дома, а то и всё лето? Милан передёрнул плечами, с тревогой подумав, как же тогда пушечная почта. Если не отвечать день, ещё куда ни шло. Но неделя-две… Незнакомец обидится, и начавшей было завязываться дружбе придёт конец.
* * *
Рассвет ударил в окно комнаты Милана. Удар был такой сильный, что комната вмиг наполнилась светом, жаром и пыльными вихрями. Будто солнце раздавило оконное стекло, раздвинуло молекулы стекла, как лёгкий туман.
Сон Милана точно таким же солнечным нокаутом выбило из головы и перекинуло в следующую ночь, где снова будет поджидать сон.
Вскочив и одевшись, Милан сунул в рот булку и, дожёвывая по привычке на ходу, понёсся знакомой тропинкой, блестящей в обрамлении росы. Тропа выскальзывала из-под ног, и Милан, сосредоточившись на том, чтобы не поскользнуться, не заметил злополучного обрывка фундаментной кладки.
Серый кот, выглянув из травяных дебрей, проводил удивлённым взглядом пролетающего над землёй мальчугана.
Лоб и переносица пострадали больше всего. Пошла кровь из ссадин, из носа. Милан с пухлыми губами плаксивого ребёнка не плакал даже наедине с самим собой. Он покрутил головой и как мальчик из интеллигентной семьи, имевший в кармане чистый носовой платок, стал, однако, вытирать кровь пыльными листьями подорожника. Кровь остановилась, а остатки он смыл в ближайшем ручейке. В голове гудело. Ссадины жгло и дёргало. Милан прохромал дальше, хватаясь то за бок, то за локоть.
В пушечном стволе было тепло, чуть влажно от росы. И пусто. Не получив ответ, незнакомец не торопился писать новое послание. Милан опустил в углубление записку.
По улице проехал ранний жёлтый автобус, потянуло ветерком с залива. Чайка залетела в парк и с энтузиазмом тянула из мусорной урны что-то белое.
Милан уселся на скамейку. Он не собирался выслеживать «пушечного гнома». У него просто болела ушибленная нога и звенело в голове. Да и просьбу гнома о том, что приходить к пушке надо только после десяти часов утра, Милан не выполнил.
На улице появились первые проснувшиеся. Прошли несколько моряков. Один очкарик с папкой под мышкой, пытаясь закурить, несколько раз уронил папку. Развеселившийся Милан узнал в нём одного из экскурсоводов. Заслышав смех и увидев за парковыми деревьями физиономию своего малолетнего недруга, очкарик снова уронил папку и прибавил шагу.
«Интересно, — Милан разлёгся на скамейке, закинув ногу на ногу. — Кому нужен этот очкарик? Экскурсии он проводит скучно. Читает по бумажке. Девушки у него наверняка нет. Кому понадобится такой нескладный? Наверное, только родителям он и нужен. Да и то неизвестно, какие у него отношения с родителями. А я? Я кому-нибудь нужен, кроме родителей? Да и им… У них свои дела, своя жизнь, а я так, с боку припёка. Друзья? Они зовут меня гулять, потому что у меня хороший футбольный мяч, — он потёр лоб и зашипел, случайно коснувшись ссадины. — А мне кто-нибудь по-настоящему нужен?»
Милан несколько раз пожал плечами, окончательно заплутав в собственных рассуждениях. Он сел на скамейке, поглядел в сторону пушки и подскочил. Те два кадета опять стояли у пушки. Чернявый курил и воровато поглядывал по сторонам. Он облокотился о пушку, а ствол от взгляда Милана закрывала фигура второго кадета.
— Как нарочно, — прищурился Милан и помчался к пушке с весёлым криком. — Попались!
Чернявый поперхнулся дымом, выбросил сигарету и от кашля покраснел.
— Ты чего? Офонарел?
— Это ведь ты записку писал? — наступал на него Милан.
— Пацан, иди отсюда, пока цел, — вмешался другой, тоже коротко стриженный, только рыжеватый. — Ничего мы не писали. Отвали.
Милан сунул руку в пушечный ствол. Записки не было.
— Отдай, — набычился Милан. — Это ведь ты её взял. Если не ты писал, то она не для тебя. Отдай!
— Слушай, тебе же сказали, отвали, — разозлился чернявый. — Тебе уже накостыляли, ещё хочешь?
Он принял ссадины на лбу у Милана за следы недавней драки.
— Отдай по-хорошему! — тихо сказал Милан.
Чернявый сильно толкнул его в грудь. Милан упал, ссадив до крови ладони. Он демонстративно и угрожающе слизнул кровь с пальцев и, скривив свою смазливую обманчиво-наивную физиономию, ринулся в атаку. Такую самоотверженную и агрессивную, что кадеты отступили. Рыжий уронил бескозырку от неожиданности и, подняв её, отскочил на несколько метров.
— Славка, ну его, брось! — крикнул он другу издалека. — Оставь его! Видишь, ненормальный.
А Славка и не нападал, он пятился под градом ударов Милана, пытался закрыть грудь и живот от крепких кулаков. Дошёл до края тротуара, оступился и упал прямо на дорогу, едва не угодив под машину. Он точно так же, как Милан, ссадил кожу на ладонях, порвал форменные штаны на заду, и, когда увидел это, у него из глаз вдруг брызнули мелкие злые и отчаянные слёзы. Милан понял, что за порванные штаны в морском корпусе Славке влетит. Милан перестал махать кулаками и пропыхтел:
— Отдай записку!
— Да нет у меня никакой записки! — вытирая слёзы рукавом, крикнул Славка. — Ты что, правда ненормальный? — он покрутил пальцем у виска. — Тогда лечись!
Милан ему поверил.
— Чего ж ты сразу не мог нормально сказать? Заладил: «Отвали, отвали!» Как будто по-человечески нельзя было ответить.
— Что за записки? Любовные, что ли? — слёзы у Славки высохли, а любопытство взяло верх.
— Нет. Это тайна.
Милан развернулся и пошёл домой, оставив кадетов в изумлении стоять у загадочной пушки.
Дома его поджидал отец.
— У тебя что, снова отгул? — обречённо спросил Милан.
— А у тебя, судя по лицу, крушение «Титаника»?
Отец взял его за плечи и подвёл к зеркалу. Переносица распухла и посинела, а вдоль носа остались неотмытые кровавые полосы.
— Я упал в лесу. За фундамент запнулся, — честно признался Милан, умолчав о драке.
— Что же ты всё время врёшь? — вздохнул отец.
— Почему, когда я не вру, ты не веришь?
— Значит, вчера ты врал?
— Вчера врал, — покорно согласился Милан. — Так ведь в наказание я вчера и гулять не ходил. А?
— Хитёр ты, братец, — рассмеялся отец. — А зачем ты через лес ходишь? Там не то что за фундамент можно запнуться, там и в подвалы провалишься, опомниться не успеешь. Никто не найдёт, а сам не выберешься. Умрёшь от голода и жажды. Не смей туда ходить!
— Это что же, — у Милана загорелись глаза. — Там остались старинные подвалы?
— Если ты мне сейчас не пообещаешь, что никогда туда не полезешь, ты из дома у меня всё лето не выйдешь, — спохватился отец. — Слышишь?
— Знаешь, я что-то глуховат стал. Может, мне и правда к врачу сходить?
— Милан, я не шучу, — в голосе отца появились железобетонные нотки, которых Милан справедливо опасался.
— Конечно, никуда я не полезу, и вовсе не потому, что испугался какого-то там наказания, — Милан напустил в голос пренебрежения. — Я что же, по-твоему, сумасшедший в неизвестные подвалы соваться? Вот если бы с тобой вместе…
— Ты не перестаёшь меня удивлять. Как ты себе представляешь меня — почтенного мужа, отца семейства — в грязных замшелых катакомбах, где бегают крысы и всякие другие существа?
— Само собой, в парадной форме и с твоей любимой трубочкой ты там не будешь смотреться. А вот в спортивном костюме очень даже.
Отец растерянно развёл руками.
— Ну, я не знаю. Это безумие, — отец прошёлся по комнате. — Разве что в выходные…
Милан подскочил, захлопал в ладоши и тут же застонал, ударив ссадины на ладонях.
— Ой, ой! — запричитал он.
— Вот тебе и «ой». Идём мазать твои раны.
— Па, а что это твоё начальство так расщедрилось? Два отгула? — Милан стоически терпел промывание ссадин перекисью водорода и даже ухитрялся разговаривать.
— Ты помнишь, я позавчера задержался? На входе в залив мы чуть не потонули. С грехом пополам до берега дотарахтели. А чтобы перепуганные инженера пришли в себя, им дали по два отгула, — отец подмигнул. — Ты только маме не говори.
— Это из-за твоих испытаний?
— Тонули? Нет. У нас-то всё хорошо прошло. А вот разгильдяйский экипаж чуть не утопил ценное оборудование и важных, но не отважных специалистов.
— А ты не отважный? — Милан морщился, но терпел.
Отец вздохнул.
— Кто его знает? Наверное, не слишком.
— Но когда вы начали тонуть, ты ведь не кричал, не плакал, не звал маму.
— Нет. Я был хмурым, сосредоточенным и так изгрыз трубку, что чуть не съел её всю. Внешне я был, как… — отец задумался. — Как наш сосед, капитан дальнего плавания, тот, что ходит весь в белом и выгуливает собачонку. Он всегда невозмутим, даже когда его собачка поднимает ножку на колесо чьей-нибудь машины. Зато я внутренне плакал и звал маму.
— Всё шутишь, — отмахнулся Милан.
Отец рассмеялся и побежал раскуривать свою любимую трубочку и возиться с чертежами и цифрами, без которых он не мог прожить даже во время отпуска.
Милан похватал из холодильника маминых заготовок «для двух вечно голодающих мужчин», как их с отцом называла мама. Салат, рыбу и котлеты Милан впихнул в себя в два счёта и, дожёвывая, помчался к пушке.
Он выскочил на улицу без ветровки. Студёный ветер подхватил его под локти, оставив на коже следы от своих ледяных пальцев — пупырышки и синеватый оттенок.
Ругая переменчивую погоду и спасаясь от холода, Милан с быстрого шага перешёл на бег. И вот он уже привычно нёсся по лесу, отмахиваясь от веток и поглядывая под ноги.
От этого бега — вниз, по утоптанной земляной тропе, а потом и по бездорожью, в густоте переплетённых трав — захватывало дух и чудилось, что летишь, уже не касаясь земли, в аромате цветения и весны. И кажется старым, пыльным сном бесконечная зима, белизна снега и льда на земле и в заливе, бескрайняя, слепящая и унылая, и только яркий парус буера на льду вдруг напомнит крыло августовской бабочки, тёплое, с ароматом цветочной пыльцы.
Но буер исчезнет в ранне-зимних сумерках, и лето отойдёт за горизонт вместе с ярким парусом.
Милан тряхнул головой на бегу, избавляясь от зимнего наваждения. Тучи скомкались в ватные клубы, и вдруг ударил гром. Земля вздрогнула, будто не гром, а все старинные пушки во всех уголках России ударили дружным залпом.
Прежде чем перейти дорогу к пушке, Милан присел на корточки, завязать шнурок. В высокой траве и за каменным фундаментом ограды его не было видно с улицы.
Зато он увидел. К пушке подошла девчонка лет десяти в тёмных колготках и ярко-жёлтых ботинках. Низенькая, неуклюже-толстенькая, по форме напоминавшая шар на тонких ножках. Она поправила очки в круглой оправе и сунула записку в ствол пушки. Оглядываясь, пошла к ближайшему жилому двору, через который Милан сотни раз пробегал.
— Девчонка, — прошептал он разозлёно. — Да ещё такая… Какие путешествия этой толстухе? И правда на гнома похожа. Интересно, что она там написала?
Милан выбежал на дорогу одновременно с ударившим по асфальту дождём. Ливень был тёплый и мгновенно измочил Милана с головы до ног. Из пушечного ствола будто бы шёл пороховой дымок. Это раскалённый с утра чугун исходил паром, остуженный ливнем. Записка, как и в первый раз, будто сама скользнула в ладонь.
Читать под дождём Милан не мог, зашёл за угол и под выступающим из стены куском железа прочел: «Ты смелый, отчаянный парень. Я видел, как ты утром дрался. Мне такой смелости не хватает. Вот бы научиться, если этому можно научиться». Милан опустил записку и подумал: «Нарочно пишет от мужского лица, чтобы я не догадался, что это девчонка».
«Я думаю, что пушечные гномы существуют, — было написано дальше в записке. — Я, наверное, немного похож на такого гнома».
«Это точно! — усмехнулся Милан, слизывая дождевые капли. — Хорошо я бы смотрелся с ней рядом».
«Как бы мне хотелось на лодке по заливу. И пусть там в фортах гадюки, зато там можно найти старинное пушечное ядро, древние монеты и ещё кучу всяких интересных вещей. Напишем несколько записок. Две или три. И можно будет встретиться. Боюсь только, что, когда мы увидимся, ты не захочешь со мной дружить. Так часто случается. Ну что же, мне не привыкать. А на лодке было бы здорово».
— Гадюк она не боится, но говорит, что трусиха. А я, «отчаянный парень», как раз очень даже боюсь гадюк.
Бр-р… — Милана передёрнуло от брезгливого страха.
— Эй, как там тебя? — натянув до плеч на голову разорванный целлофановый пакет, перед Миланом из дождя возник кадет Славка. На этот раз он был один. Промокший, дрожащий. Целлофановый пакет хлопал Славку по физиономии и норовил прилипнуть к щекам.
— Чего? — Милан напрягся, ожидая, что сейчас из-за угла выскочат ещё десяток кадетов и отомстят за утреннюю потасовку.
— Я нарочно тебя тут ждал, — Славка шмыгнул носом. — Ты зря утром обиделся. Я твоих записок не брал. Просто испугался, когда ты закричал: «Попались!» Нам ведь без разрешения выходить нельзя. Я и сейчас без разрешения… А что у тебя за тайна?
— Так я тебе и сказал! Деловой какой. А ты всем своим кадетам разболтаешь. Смеяться надо мной будете… и над гномом, — вдруг добавил Милан.
— Не буду! Не скажу никому, — Славка вытянулся в струнку от любопытства и правдивости, даже перестал бороться с целлофановым пакетом, хлещущим по щекам.
— Особенно если твой дружок узнает. Его сразу видно — наглый проныра.
— Он не дружок, так… — Славка обмяк и махнул рукой. — Нет у меня там настоящих друзей.
— С лодкой хорошо управляешься? — Милан понизил голос.
— Спрашиваешь! Само собой. А куда пойдём?
— Поплывём, — хихикнул Милан. — Мы люди сугубо гражданские. Мы не ходим, мы плаваем, — это была любимая отцовская присказка. — А ты не думай, что я про тебя всё решил, у тебя и испытания, и клятва будут. И учти, пушечный гном не любит трепачей и зазнаек… и трусов, — решительно добавил Милан. — Завтра. В это же время в стволе пушки найдёшь записку с инструкциями. Приходи один. А сейчас мне некогда.
Милан припустился по улице. Дождь стих, но асфальт был залит блестящими потоками, которые потихоньку сочились по желобам к заливу.
Девчонка, видимо, пережидала дождь под сводами массивного каменного забора. Она вынырнула оттуда как раз у Милана перед носом, разбрызгивая лужи своими лакированными, ослепительно-жёлтыми ботинками, смешно переваливаясь с ноги на ногу.
— Эй, постой! Пушечный гном! — крикнул Милан.
Она обернулась, настороженно глядя из-под очков, но когда Милан весело махнул ей рукой, она улыбнулась и пошла навстречу.
Гвоздь
Наледь на стекле маленького оконца оттаивала неохотно. Но Стёпка, подышав на замерзающий палец, снова и снова прикладывал его к стеклу. Во льду на фоне черноты за окном вызревала надпись: «Я хочу домой!!!» На третьем восклицательном знаке Стёпка тихонько заскулил и ткнулся заплаканным лицом в ладони. Из-под окна в Стёпкину макушку сквозило сухим морозным ветерком, но лицу стало жарко от колючих рукавов шерстяного свитера.
За деревянной, не доходившей до потолка занозистой перегородкой сидел отец. В дырочку от сучка можно было видеть письменный стол, заваленный бумагами, графиками, таблицами, серый край радиостанции и отцовы руки. Красно-коричневые от северного солнца и холода. В левой руке зажата истлевающая сигарета, осыпающаяся пеплом на бумаги, в правой — шариковая ручка, занесённая над сложной таблицей в нерешительности или задумчивости. А может, отец просто задремал под завывания ветра.
Но отец не спал, и Стёпка услышал его хрипловатый бас из-за перегородки:
— Слёзы и скулёж тоже не помогут. Ехать тебе некуда. Так что смирись… Или ты желаешь пожить в интернате? — над перегородкой появилась лохмато-бородатая с проседью отцова голова. Очки сползли на слегка обмороженный и бледный кончик носа, и отец напоминал безумного профессора из какого-то фильма, который Стёпка однажды смотрел.
В ответ на отцовский вопрос он всхлипнул и помотал головой. Тогда голова отца, удовлетворённо кивнув, исчезла за перегородкой.
— A то смотри, я тебя туда быстро устрою. Это легче, чем каждый день слушать твои жалобы и стенания. Что, на Москве свет клином сошёлся? Ты как с луны свалился. Если тебя в школе плохо учили, сообщаю: в России люди живут не только в Москве, но и на Кавказе, в Сибири, на Дальнем Востоке, в Поволжье и в самых разных уголках нашей необъятной Родины.
— Я не против Кавказа или юга, — Стёпка говорил в нос, опухший от слёз, от этого голос стал больным и жалким. — Там тепло.
— Я бы тоже не отказался погреть старые кости на солнышке. Но что поделаешь, если метеостанция в Дальнем несколько севернее, чем Кавказ? Если бы не такие метеостанции, как эта, — отец постучал ладонью по столу, — то не видать никому прогноза погоды.
— Кому он нужен? — от злости у Стёпки высохли слёзы. — Всё равно всегда неправильный.
— Он бывает неправильный потому, — терпеливо и устало объяснил отец, — что такие разгильдяи, вроде тебя, не хотят жить в таких условиях, как здесь, а хотят греться на солнышке, получать много денег неизвестно за что и бездельничать. Да и аппаратуры нормальной, современной, нет. А если позакрывали метеостанции, нет аппаратуры, денег и людей, то откуда будет точный прогноз погоды? Хотя крупные катаклизмы нам прогнозировать удаётся даже в таких условиях.
— Что ты мне лекции читаешь? — крикнул Стёпка. — Я домой хочу, домой, домой!
Отец решительно вышел из-за перегородки, отчего-то держа в руке свёрнутый в трубку график.
— Если ты сейчас же не прекратишь крик, то я тебя взгрею, как давно уже следовало. Слышишь?
Стёпка плюхнулся на табурет у окна, снова уткнулся заплаканным лицом в колючие рукава свитера и затих. Заканчивался третий день Стёпкиной «зимовки». Когда из двух зол выбирают меньшее, кто-нибудь обязательно окажется крайним. Стёпкины родители выбирали из худшего: дикие районы Африки, куда мать оправлялась бороться с одной из множества разновидностей коварной тропической лихорадки, или не менее дикий российский Север, где отец с альтруистским энтузиазмом предавался метеорологическим наблюдениям в избушке.
В этой избушке была всего одна комната, пара маленьких окон, огромная печь, закопчённая от топки углём. Если у этой избушки и были курьи ножки, то они давным-давно вросли в вечную мерзлоту, скрылись под снегом и скорее напоминали окорочка из холодильника, чем те сказочные коричневые и упитанные когтистые лапы.
На нейтральной территории между Африкой и Русским Севером, в Москве, находилась двухкомнатная квартирка в пятиэтажке. С большими окнами, балкончиком, утопавшим в ветках клёна и сирени. Но остаться в этой квартирке Стёпке было не с кем.
В маминой Африке не было русской школы и не было гарантии, что Стёпка не подцепит одну из сотен тропических болячек и не станет маминым подопытным. Оставалось одно — на Север! На Север! На санях, на оленях, в собачьей упряжке. Так это виделось Стёпке. Однако на деле всё оказалось прозаичнее. Несколько тряских суток поездом, потом по ухабам на «газике» и на вертолёте до Дальнего. Вертолёт был самым романтичным из всего путешествия. А всё остальное — холод, снег, холод и снова снег, буран, вьюга, метель…
Как мать с отцом жили подолгу вдали друг от друга и до сих пор не развелись, Стёпка не понимал, да особо и не интересовался их отношениями. Лишь бы его не трогали.
То мать, то отец жили с ним в Москве, и ему никогда не приходилось уезжать из столицы. У Стёпки, человека вполне самостоятельного, сложился свой уклад жизни. До глубокой осени и с ранней весны, прибежав из школы, он брал скейтборд и мчался на улицу кататься на доске с ребятами. Как почти все скейтбордисты, он проколол мочку левого уха и носил золотую серёжку в форме колечка.
Накатавшись до одури, мальчишки трепались о пустяках с важным видом и курили, то и дело оглядываясь по сторонам: вдруг кто увидит и нажалуется родителям. Стёпка тоже покуривал, хотя это ему и не нравилось.
Зимой катались на снегокатах. Уроками Стёпка себя не утруждал и, несмотря на это, учился неплохо. В его комнате в московской квартире всё было оборудовано так, как ему хотелось. В кладовке в конце комнаты он устроил себе компьютерный салон. Оклеил стены чёрными обоями, на них налепил золотые звёзды, изображения планет, космических кораблей. С потолка на леске свешивались модели самолётов и космических спутников. Кладовка напоминала кабину звездолёта.
В комнате на полках вперемешку с книгами валялись дискеты, коробки с коллекцией монет, раковины с разных морей, привезённые родителями. На стенах висели яркие географические карты, испещрённые пометками отцовских и маминых передвижений по миру и по России.
Но дома сидеть Стёпка не любил. Улица притягивала магнитом свободы, приключений и почти вседозволенностью. Но это ведь московская городская улица! В Дальнем если и были улицы, то их контуры вылезали из-под снега не часто, только во время прохладных летних недель. Стёпка-то притащил с собой скейтборд. Отец посмеялся, но ничего не сказал.
Наутро после приезда Стёпка вышел из дома, отошёл метра на два от крыльца и по грудь провалился в сугроб. Он барахтался и вопил минут двадцать, прежде чем отец услышал и пришёл на помощь. Выдернул его, как морковку, из снега и усадил отогреваться у печки.
Отец отлепил от свитера снег, пробравшийся к нему под рукава, и бросил его в открытую дверцу печки. Снег испарился ещё на подлёте к оранжево-красному печному чреву и улизнул лёгким паром к низкому потолку комнаты. Отец посмотрел на огонь.
— Да, дорогой мой, тут тебе не Москва.
— А я и не догадался, — пробурчал себе под нос дрожащий Стёпка.
В этот день он больше никуда не пошёл. Да и день здесь, как всё в глазах Стёпки, был неполноценный. Четыре часа света, а потом тьма, бледно мерцающая снегом в свете тусклых льдинок звёзд. Стены трещали от мороза, стёкла стали мутным льдом. Казалось, наступил ледниковый период. Вымерли мамонты, всё живое и сущее, и только в их с отцом избушке теплился свет и жар, пока есть дрова и уголь.
— Всё на земле вымерзло, — вслух сказал Стёпка. — Никому не нужен твой прогноз погоды.
Отец услышал и отреагировал:
— Камень в мой огород? Только ты ведь не пуп земли. Думаешь, если ты находишься на Севере и замерзаешь, то вся планета покрылась льдом из солидарности с тобой, несчастным узником льдов? Нет. В Африке сейчас около сорока, солнце жарит, народ купается и загорает, нравится тебе это или нет. В Москве тоже светит солнышко, может, дождик брызнет небольшой. Сегодня вечером, сидя у телевизоров в своих квартирках, москвичи прослушают прогноз погоды. И наверняка будут сокрушаться, что погода их не балует. Всё как всегда. А твоя персона и твои настроения на изменение погоды не влияют.
— А тут в Дальнем будет снег, снег, снег?
— И мороз, — добавил отец. — В Дальнем несложно прогнозировать погоду. Ты уже за один день в этом поднаторел, — отец подёргал себя за бороду. — Не понимаешь своего счастья. У тебя Гидрометцентр на дому. И телевизор смотреть не надо.
— А я бы с удовольствием его посмотрел, — Стёпка демонстративно обвёл взглядом комнату, где не было никакой техники, кроме отцовской радиостанции.
— Телевизор тебе как раз ни к чему. Вон учебники на тумбочке. Садись и занимайся. Мать говорила, что ты себя учёбой не утруждал. Пора бы уже за ум взяться. Тем более завтра в школу. Так что освежи знания.
— В этом Дальнем школа есть? — презрительно поинтересовался Стёпка.
— Представь себе, — холодно ответил отец. — Местные ребята — сыновья оленеводов, полярников, лётчиков, моряков, рабочих. Они, конечно, уши не прокалывают и серёжки не носят, на досках не катаются. Хотя, само собой, покуривают втихаря, как некоторые, — отец с прищуром глянул на Стёпку, оторвавшись от своих бумаг. Всё это время он говорил, продолжая чертить таблицы и графики. — Нормальные ребята, нормальная школа, даже для вашего величества подходящая. Кстати, — отец повернулся на табурете, — про курение я с тобой разговариваю первый и последний раз. Уяснил?
— Есть такие люди — зануды, — Стёпка отвернулся от отца и разговаривал будто бы сам с собой. — Они читают другим нотации и обижают честных, хороших людей.
— А есть такие мальчишки, — довольно сердитым голосом подхватил отец, — которые думают, что можно безнаказанно хамить взрослым. Но эти мальчишки забывают, что у взрослых периодически заканчивается терпение, и зловредные мальчишки получают хорошенькую взбучку.
— Про каких это мальчишек ты говоришь? — Стёпка пожал плечами и пошёл к тумбочке, где лежали учебники. Нехотя полистал их и с удивлением отметил, что учебники хоть и старенькие, но аккуратно подклеены, все листы на месте и обидных, неприличных картинок и подписей к ним на полях нет. Учебники московской, Стёпкиной, школы пестрели такой оскорбительной живописью. Стёпка и сам частенько грешил этим на скучных уроках. То чёртика, то робота, то самолётик, то силуэты одноклассников возникали из-под его карандаша.
— Чистюли! — с презрением пробормотал Стёпка и тут же нарисовал в учебнике алгебры карикатуру на отца. Очень похожую бородатую физиономию с всклокоченной шевелюрой, а вокруг пририсовал значки, какие бывают в телепередачах о погоде. Тучку, солнышко, молнию и капли дождя — всё это клубилось вокруг отцовой головы.
Стёпка с довольной ухмылкой захлопнул учебник и пошёл спать. В этой убогой лачуге, как прозвал про себя избушку метеоролога Стёпка, кровать была одна. Старая, скрипучая, вонзавшаяся в бока пружинами. На исцарапанной спинке с отколупнувшимся во многих местах лаком было нацарапано: «Воронеж — Москва — Дальний, 80-й год. Хорошее лето тут, тёплое», а ниже ещё надпись: «Сам дурак!» Стёпка прочёл это с улыбкой.
Больше двадцати лет здесь было всё то же: снег, мороз, сменяющие один другого метеорологи, «хорошее» лето, а всё остальное — зима.
Стёпка вздохнул и отвернулся к бревенчатой стене. От неё пахло пылью и травой — это от мха, который был заткнут в щели между брёвен. Накануне после утомительной дороги Стёпка спал крепко, несмотря на то, что рядом сопел и ворочался отец, крупногабаритный и прокуренный.
Сегодня Стёпка злился, его раздражали колючие пружины, душный жар печи, тяжёлое ватное одеяло, отцовский храп и въевшийся во всё вокруг застарелый запах табака. Несколько раз на Стёпкину подушку капали слезинки тоски.
В обрывке короткого и беспокойного сна был снег, белизна и подвывания неутомимого ветра. Он задувал, заносил, стремился разнести избушку, смести её с земли, раскатать с грохотом тяжёлые старые брёвна, которые перемелют всё и всех внутри избы.
В белой предрассветной туманности, среди светло-серых столбиков дыма из печных труб, окошки лежали в снегу опавшими звёздами. Домики в посёлке были беспорядочно разбросаны, будто посёлок планировал либо разгильдяй, либо шутник. Дорога тянулась по Дальнему, но одни домики стояли вдоль неё, другие будто прятались от взглядов проезжих и прохожих, выглядывали окнами из-за плеч соседских домов.
Шарф, натянутый до носа, оброс белым мхом инея, пальцы в варежках одеревенели и болезненно ныли, пока Стёпка плёлся к школе, загребая снег слишком большими валенками.
Школа находилась в одной из поселковых избушек. Стёпка еле оторвал разбухшую дверь от косяка. Изнутри пахнуло дымком топившейся недавно печи, пылью и жаром.
Мальчик заглянул в первую комнату. У старой истёртой доски с указкой стояла полненькая невысокая учительница в меховом жилете, обширных ватных штанах и валенках. Здесь в Дальнем почти все придерживались такой моды.
— Ты сын Григория Ивановича? — учительница заметила Стёпку. Он кивнул, быстро оглядев класс. Десять парт, семь или восемь учеников, и все они показались Стёпке блёклыми, плесеневело-провинциальными в своих толстых свитерах и валенках, выглядывающих из-под парт. — Садись на свободное место. Сейчас у нас алгебра.
Стёпка ухмыльнулся, хлопнул учебник алгебры на стол и уселся за пустую парту. Когда прошло несколько уроков, он понял, что учительница Людмила Алексеевна ведёт в школе все предметы сама. Понял он ещё и то, что ему повезло: в Дальнем собралось восемь его ровесников, и их хотя бы более-менее учат. Ребят из трёх младших классов обучали вообще скопом, всех вместе. Старшеклассников в Дальнем не водилось. «Вымерли, как мамонты», — думал Стёпка, скучая под монотонный голос Людмилы Алексеевны. Он ловил недоброжелательные взгляды местных ребят и каждый раз с независимым и брезгливым видом не замечал этого. По сравнению с московской школой здешняя школьная программа отстала, и всё, о чём талдычила Людмила Алексеевна, Стёпка давным-давно знал — выучил и забыл. Его раздражало то, что приходится вспоминать это давно пройденное.
Стёпка с трудом дождался конца уроков. Скучная избушка метеоролога теперь казалась ему райским уголком. Но едва он вышел из школы, несколько пар цепких рук схватили его сзади и, не давая опомниться, ткнули головой в сугроб, потом подняли и снова припечатали его лицом в колючий снег с осколками льдинок, сильно оцарапавших щёки. Потом, оставив Стёпку в таком положении, недоброжелатели пнули его по заду. Сквозь забившийся в уши снег он различил:
— Серёжку нацепил! Москвич недоделанный! Ещё корёжит из себя. Будешь выпендриваться, не просто в снег, под лёд тебя засунем.
Пока Стёпка выползал из сугроба, новые одноклассники не торопясь ушли, и в предвечерних сумерках Стёпка увидел лишь их спины. Отёр кровь со щёк и с мрачным лицом пошёл домой. Он скрипел зубами, но расплакался, только когда оказался в комнате перед удивлённым отцом.
— Что это с тобой? — отец за подбородок приподнял Стёпкину голову, разглядывая царапины. — Подрался, что ли?
— Твои любимые провинциалы меня побили. А тебе, конечно, всё равно?!
Отцовское спокойствие разозлило. Руки сами сжались в кулаки.
— За что били? — отец снял со Стёпки шапку и куртку. — Небось, сам задирался? Что молчишь?
— Что говорить? Будто не понимаешь. Москвичи им не угодили. Серёжка моя поперёк горла. Им надо, чтобы все были серые, однотипные, на одно лицо. Такие, как они сами, в этих дрянных свитерах и валенках.
Отец легонько, кончиками пальцев мазнул Стёпку по щеке, обозначив пощёчину.
— Кончай ерунду молоть! Умойся, царапины смажь йодом и садись обедать.
— Не хочу, — сын понуро зашёл за перегородку и уселся на табурету окна.
— Сейчас не поешь, до ужина ничего не получишь, — спокойно заметил отец.
Стёпка, скорчив траурную рожу, пошёл обратно и плюхнулся за стол.
— С грязными руками обед не получишь, — отец тем не менее накрывал на стол.
Только две секунды Стёпка смог продержать руки под ледяной струёй воды из железного рукомойника, что висел в коридоре. Когда Стёпка вернулся в комнату, на столе стоял пузырёк с йодом. Мальчик обречённо подставил лицо для обработки.
Макароны с тушёнкой в алюминиевой миске наводили на него тоску.
— Здесь и посуды человеческой нет, — он не доел и с досадой бросил ложку в тарелку.
— Садись за уроки.
— Ты как будто запрограммирован, — Стёпка не торопился браться за учебники, подпёр ладонями подбородок и приготовился хотя бы словесно ответить на обидную оплеуху и отношение как к маленькому и неразумному. — Пришёл из школы, помыл руки, пообедал, сделал уроки. По расписанию погулял полтора часа, поужинал и баиньки. А завтра всё тоже, всё так же. И так каждый день. Ты думаешь, что расписание может скрасить здешнюю чудовищную скукотищу и убогость жизни? Тебе не кажется, что после нескольких дней такой упорядоченной жизни захочется головой в прорубь? Хорошо, что в этом убогом Дальнем хватает прорубей. На всех хватит.
Отец долгим тяжёлым взглядом посмотрел на Стёпку, молча собрал посуду со стола, расстелил перед Стёпкой газету и, принеся из-за перегородки учебники, положил их на газету.
— Не умничай. Тебе давно пора жить по расписанию. Это упорядочит твои бессистемные мысли. Да и серёжку я бы на твоём месте снял. А то народ здесь, дисциплинированный расписанием и грубой, не московской жизнью, поколотит тебя нешуточно. Маканием в колючий снег дело не ограничится.
Стёпка покраснел оттого, что отец, оказывается, прекрасно понял, откуда могли взяться мелкие царапины на лице у сына.
* * *
«Воронеж — Москва — Дальний…» В этой надписи Стёпка уже не находил ничего забавного. Она навевала чувство тоскливой безнадёжности. Почему не «Дальний — Москва»? Этот Дальний — край света. Те, кто сюда попал, никогда не уедут отсюда.
Утром Стёпка, ещё лёжа под одеялом, глянул в окно. За обмороженными стёклами клубилась темнота и морозный туман. Беспросветный, предвьюжный. Отец вошёл с улицы весь заснеженный и тут же, спохватившись, вышел в коридор отряхиваться.
— Пурга будет, — он вернулся в комнату и грел руки у открытой дверцы топившейся печи.
— Почему «будет»? А что же это за окном? Дождь? Солнце? Ты ведь весь в снегу, — Стёпка сидел на кровати, завернувшись в одеяло и поджимая ноги в шерстяных носках.
— Просто ты пурги настоящей не видел, — отец пошуршал бумагами на столе, что-то приписал в таблицу. — Судя по всему, раньше трёх часов она серьёзно не разыграется, но после уроков из школы не выходи. Я за тобой зайду.
— Я уже вырос из того возраста, когда меня надо встречать, — Стёпка, морщась, ступил на ледяные доски пола.
— При чём здесь твой возраст? — нахмурился отец. — В пургу взрослый заблудиться может. Или ты хочешь, чтобы твоё окоченевшее тело нашли через несколько суток в сугробе в двух метрах от крыльца школы?
— Это у вас тут такой чёрный юмор? — мрачно усмехнулся Стёпка.
— В общем, после уроков из школы ни ногой, — сердито велел отец.
— Так, может, мне и вовсе не ходить? — он поджал ноги и поёжился.
— Поторапливайся, а то опоздаешь.
Стёпка вышел из дома и тут же увидел утренние звёзды, хлопнувшись о ступеньки и расшибив локоть. Звёзды выскочили и из глаз от боли и обиды. Всё здесь не так, как надо. Даже ловкость Стёпки, лихого скейтбордиста, растворилась в здешней белизне и морозности.
Снег косо и колюче сыпался с неба, изредка завихряясь, вкручиваясь в ветряные водовороты. Стёпка прошёл полпути, наклоняясь вперёд, ложась на ветер всем телом. Вдруг он остановился, прислонился к бревенчатой стене чьего-то дома. Брёвна сруба были, словно манной кашей, заляпаны снегом.
Бесконечная ночь и снег. Стёпка вдруг сильно устал. А снег вдруг перестал быть снегом, а превратился в тополиный пух, которым в начале лета всегда был заполнен каждый закуток дворика. Пух висел в металлических, рыжих от ржавчины ячейках сетки, огораживающей маленькое хоккейно-футбольное поле — «коробочку» с деревянными бортиками. Проломы в этих бортах все знакомы до щепочки памятью заноз в ладонях. Горьковатый запах цветущего тополя и аромат ландышей в глухом уголке двора. Поскрипывание скейтборда под ногами, стук доски об асфальт, когда она вылетает из-под ног во время трюка. А потом горящие от жара в защитных перчатках ладони сунуть под прохладную струю воды, бьющую в белую фарфоровую раковину. Губами затем ловить эту струю и пить, пить, хоть и будут ругать, чтобы не пил из-под крана.
— Стёпка, ты что тут? — отец тормошил его за плечо. — Ты что, замёрз? Я решил тебя догнать и вернуть. Пошли-ка домой. По такой погоде и вовсе из школы не вернёшься, ночевать там придётся. Сиди уж дома.
Отец глядел из-под лохматой шапки виновато. В его бороду забился снег, отец тяжело дышал, видно бежал всю дорогу.
…Наледь на стекле оттаивала неохотно. «Я хочу домой» — вырисовывалось ночным узором на окне. Третий день Стёпкиной «зимовки» в Дальнем подходил к концу. Слёзы у него высохли. Но вдруг сильно заболела нога, запульсировало над коленкой. Стёпка отчего-то этому обрадовался и ничего не сказал отцу.
— Тук-тук, — раздался весёлый голос от входной двери. — Кто в тереме живёт?
Стёпка прильнул к дырочке в перегородке. У двери стоял высокий парень в унтах, в кожаной куртке с меховым заснеженным воротником и с такой же облепленной снегом шапкой, которую держал в руке. Его краснощёкое, исхлёстанное снежными ладонями метели лицо показалось Стёпке знакомым.
— Вертолётчиков здесь приютят? — засмеялся пришелец, пожимая отцу руку. — Может, и для прогрева что-нибудь нальют. У меня-то вынужденная посадка благодаря твоему прогнозу. Привёз твои мензурки и ящик с аппаратурой. Оцени, вёз бережно, как хрустальную вазу.
— А это у тебя что?
Стёпка ещё крепче прижался к дырочке, но отец закрывал от него вертолётчика. Стёпка вспомнил, что именно этот пилот привёз его в Дальний.
— Да так. Для твоего сына. Мне показалось, что ехал он сюда без особой радости, даром что к отцу. Вот я и решил ему настроение поднять. Это способствует положительным эмоциям.
— Больно нужен ему отец, — проворчал отец. — И это всё баловство. Поиграет и бросит, а мне ухаживать.
Сгорая от любопытства, Стёпка, прихрамывая, вышел из-за перегородки. За пазухой у пилота сидело лохматое дрожащее серое с рыжими подпалинами существо, с круглыми зелёными глазами, расширенными от страха.
Пилот двумя пальцами вытащил за шкирку запищавшего котёнка.
— Вот, держи. У нас кошка на базе окотилась. Обзаводись хозяйством.
Котёнок прижался к мальчику и перестал дрожать. Пушистый, горячий, трепетный, с крохотным тельцем под почти львиной гривой. Стёпка улыбнулся, сделал шаг к столу и пошатнулся.
— Эй! Что с тобой? — пилот придержал его за плечо. — Да ты горячий. Григорий Иваныч, сын-то у тебя заболел…
Стёпку вместе с котёнком уложили в постель. Отец посмотрел Стёпкино горло, приложил прохладное ухо к спине и долго вслушивался.
— Ничего не понимаю, — он досадливо пожал плечами. — Что у тебя болит? Живот?
— Нога, — с неохотой признался Стёпка. Отец откинул одеяло и увидел чуть повыше колена рану, круглую дырочку с большим кругом красноты вокруг. Краснота расползалась, как вода по клеёнке из опрокинутого стакана. Неумолимо от розового переходя в багровый оттенок.
— Что ещё за ерунда? — недоумевал отец. — Чем это ты поранился?
— Да это там, в школе. Гвоздь в ножке парты торчал, я и наткнулся.
— Почему же ты сразу не сказал? Довёл до температуры. Наверное, инфекция в кровь попала.
— Я домой хочу, — у Стёпки скривилось лицо от боли и слёз. — Домой хочу.
— Опять двадцать пять. Из-за твоих капризов я не собираюсь разрывать контракт. Ты хочешь, чтобы после этого меня никуда не взяли на работу?
— Я домой хочу, — твердил своё Стёпка.
Нога болела всё сильнее. Температура давила на затылок, расслабила мышцы на шее, и голова стала неподъёмной, огромной, раскалённой. Она всё время скатывалась с подушки, а потом оторвалась, покатилась по полу, подпрыгивая и постукивая.
— Голова катится, — прошептал сквозь слёзы Стёпка.
— Бредит, — озабоченно сказал пилот. — Пойду за доктором.
— В такую пургу? Если дойдёшь туда, обратно заплутаешь. Может, до утра дотянем?
— Не факт, что утром снег кончится.
* * *
Череда уколов, капельниц… Ногу рассекли скальпелем, потом она снова принялась нарывать. Температура редко опускалась, и Стёпка часто бредил. Если температура спадала, он лежал неподвижный, бледный, похудевший и обессиленный и изредка затухающим голосом просился домой.
Через несколько дней Стёпке стало лучше. Отец ликовал и потирал ладони.
— Ну вот, дело на поправку. А ты заладил: «Домой, домой». Тут тоже врачи есть.
Стёпка мрачнел, утыкался носом в холодные брёвна стены и плакал. Он очень боялся уколов и капельниц… Но на следующий день на его ноге появился новый нарыв, чуть пониже первого. Отец недоумевал, где это Стёпка поранился, ведь почти не вставал с постели. А доктор предположил, что эта рана образовалась сама из-за неутихающей инфекции в крови. Доктор вывел отца за перегородку и стал ему объяснять что-то вполголоса. Стёпка прислушался.
— Я, конечно, понимаю, что вы не должны прерывать контракт, — говорил доктор. — Но больной сын — это уважительная причина. В конце концов, вызовите мать. Ему надо всё-таки в Москву. Эти странные язвы нельзя пускать на самотёк. Нужно серьёзное обследование, возможно, переливание крови. У меня тут нет таких условий и возможностей.
— Так вы советуете… — озадаченно и расстроенно начал отец.
— Я советую везти его в Москву.
Стёпка закрылся одеялом до глаз, но синие глаза в обрамлении тёмных кругов, припухшие от слёз, сверкали ярко и радостно, совсем не как у тяжелобольного.
Через два дня сборов укутанный и оттого толстый и неповоротливый Стёпка с котёнком, прозванным Табачком, сидел в вертолёте. Отец, не спавший перед этим несколько ночей, дремал, полусидя у противоположного борта вертолёта. Сменщик для отца нашёлся на удивление быстро. Ждать его уже не стали, отец торопился вывезти Стёпку к столичным врачам. Но всё равно, мысль, что метеостанция не останется надолго без присмотра, успокаивала его. К тому же он всё ещё надеялся, что Стёпкино лечение не затянется и удастся вернуться в Дальний.
Глядя в иллюминатор на снег и одинокие островки леса, на редкие домики, серо-чёрные, закопчённые от старости и вечно дымивших печных труб, на небо, уже темневшее, которое скоро на много дней совсем почернеет в полярную ночь, Стёпка наверняка знал, что никогда сюда не вернётся. Чего бы это ему ни стоило, какие бы уловки и хитрости ни пришлось применять.
По мере приближения к Москве Стёпка чувствовал себя лучше. Почти не поднималась температура, надетые одёжки потихоньку таяли. Скоро остался один свитер, валенки сменили ботинки. Дома в пустоте и клубках пыли по углам было тепло. Только включили батареи отопления. Осень ранила клён за окном: он стал свекольный и норовил запятнать балкон кровавыми гусиным лапками листьев.
Стёпка улёгся в свою постель, застеленную отцом, обложился любимыми книжками и дисками с музыкой, которые забыл взять в Дальний. Табачок улёгся у него на груди и мурлыкал. Температуры совсем не было, краснота на ноге почти прошла. Московские светила медицины уже не нависали угрозой обследования в воображении Стёпки. Но отец всё равно заставил лежать.
За окном постукивали об асфальт скейтборды друзей, которые ещё не знали, что Стёпка приехал. Зато он знал, что в любой момент может выйти на балкон и помахать им рукой, он откладывал это, растягивая удовольствие от предвкушения радости. Телевизор Стёпка не торопился включать по этой же причине, и компьютер, чуть запылённый, ожидал своего часа.
Отец в соседней комнате разбирал вещи и вдруг притих, а потом сказал вслух:
— Эт-то что такое?
Стёпка отложил книгу и приподнялся на локте, пытаясь через открытую дверь заглянуть в соседнюю комнату. Но отец сам пришёл, неся на ладони большой кривоватый ржавый гвоздь. На кончике гвоздя были следы запёкшейся крови.
— Вот, нашёл в твоем кармане, — металлическим голосом, звенящим от ярости, сказал отец.
Стёпка медленно натянул одеяло на голову и заскулил не от близости наказания, а от неминуемо надвигавшихся снегов Дальнего.
Крысиная нора
Доски забора нагрелись на солнце. На ощупь они были тёплые и занозисто-шершавые. Под штакетинами не торчали крапива и осот: травку ровно и часто подстригали газонокосилкой. Севка вздохнул. В этом доме ему ничего не светит. Раз тут косят траву даже за забором, значит, есть садовник или постоянный прикормленный работник.
В штакетнике, окрашенном в красный цвет, была вся ажурная от резьбы калитка. Севка остановился и заворожённо глядел на почтовый ящик, висевший около калитки. Жестяной ящик скорее напоминал игрушечный дом, чем ящик для почты. Крышка — коричневая кровля дома, спереди — дверь, два окошка справа и слева от двери, сквозь прорези которых виднелся край конверта, который принёс почтальон. Всё было окрашено в яркие цвета, а под окошками и около двери стояли нарисованные горшки с цветами.
«Такой ящик надо в доме вешать, а не на улице, — Севка почесал колючий бритый затылок. — Его и свинтить не грех. Руки чешутся. Это надо, такой соблазн на заборе вывешивать».
Тощий Севка в заштопанных тренировочных штанах, в расхристанной клетчатой рубахе с плеча старшего брата, из-под которой выглядывала голубая замызганная майка, длиннорукий и длинноногий, в потёртых кедах, как загипнотизированный, замер у волшебно-красивого и, наверное, так же волшебно-дорогого почтового ящика.
— Мальчик, тебе чего?
Севка присмотрелся и разглядел за резными сердечками, кружочками и ромбиками калитки оранжевый сарафан в белый цветочек, загорелый локоть и облупившийся носик хозяйской дочки.
— Вам работник нужен? — Севка хрипловатым от смущения голосом уточнил: — Копать, пропалывать.
— Сейчас у мамы спрошу, — девчонка повернулась и побежала по дорожке.
Севка прильнул к калитке, глядя вслед. Мелькали загорелые икры, по розовым пяткам звонко хлопали оранжевые шлёпанцы, и подол сарафана лисьим рыжим хвостом мотался из стороны в сторону.
«Ох уж эти дачники, — Севка достал сигарету из кармана, а через секунду, морщась, скосил глаза на её дымившийся кончик. — Едкие же у папани сигареты… — он вернулся к мыслям о дачниках. — На огороде вырядятся так, будто в город собрались. Перед кем красоваться? Их же за забором никому не видно».
— Что это ты с таких лет табаком травишься?
Он не заметил, что к калитке подошла хозяйка, и вздрогнул. Торопливо отбросил сигарету, но, увидев, что женщина проследила взглядом за упавшим окурком, поднял его, обжигая пальцы, затушил и сунул в карман.
— Ты хотел поработать? — хозяйка открыла калитку. — Проходи, работник.
На этой дачнице было шелковистое платье почти до земли, кремовое, с алыми ромбами и кругами. Севка приуныл. «Эдакое платье мне точно будет не по карману. Если она на даче такие шмотки носит, какие же у неё в городском шкафу висят?»
Через полчаса Севка уже скинул рубашку и остался в тёмной от пота майке. Он таскал к сараю брёвна, брошенные после стройки посреди двора. Прикормленный рабочий загулял, и Севка получил работу.
Поверхность брёвен выглядела трухлявой, а внутри они оказались вполне целыми и оттого тяжеленными. Севка изгибался, пыхтел, но тащил. Насажал заноз и набил новых мозолей вдобавок к старым. В одном из брёвен устроила засаду орава рыжих муравьёв. Они заползли по рукам под майку работнику и отчаянно его покусали. Севка сдёрнул майку и вытряхнул налётчиков. Присел на бревно отдохнуть и закурил.
— Опять куришь? — девчонка выглянула из-за стены сарая. Она, видно, всё время там стояла, приглядывая за Севкой. — А что у тебя за татуировка? Наклейка?
— Вот ещё! Попробуй сотри! — Севка дёрнул плечом с наколкой в виде орлиного профиля с острым крючковатым клювом и растрёпанными перьями.
Это сейчас Севка хорохорился. А когда дома у него увидели на плече орла, Севка был похож на испуганного и потрёпанного кошкой гусёнка. Сначала мать прошлась полотенцем по его спине. Затем брат влепил затрещину, а потом и отец, вдруг вернувшись трезвым с работы, взгрел Севку за дурь по первое число. Так что орлиный профиль Севке в любом случае вышел боком.
Хозяйская девчонка послюнила палец и потёрла изображение орла. Севка усмехнулся. Тонкие насмешливые губы делали его лицо несколько надменным и независимым. Оттого что его частенько поколачивали дома, ему и оставалось только корчить независимый вид и обливать всех презрением.
— На велосипед копишь? — девчонка отступила на пару шагов, она будто бы побаивалась Севки.
— Вот ещё! — он досадливо дёрнул плечом. — Есть дела и поважнее. Я же не детсадовец. И не маменькин сынок. На меня с неба деньги не валятся, — Севка выразительно посмотрел на кирпичный особнячок хозяев.
— Важное дело! — передразнила его девчонка. — Небось, на сигареты?
Севка не удостоил её ответа, только острые лопатки дёрнулись и почти сошлись у позвоночника.
— Строит из себя! — девчонка закатила глаза, или кокетничая, или искренне возмущаясь.
— Мне работать надо, — он натянул майку и повернулся к девчонке спиной. Тренировочные штаны у него сползли, оголяя незагорелую полоску кожи. Хозяйская дочка фыркнула и ушла.
Загар у Севки на костлявых плечах забронзовел и отлакировался блестящим на солнце потом. Бритую голову крепко напекло. Короткая светло-каштановая щетина на шишковатой голове не скрывала нескольких шрамов. Они выдавали в Севке драчуна и его бурную тайную жизнь в глухих переулках посёлка.
Когда Севка работал, он всегда шевелил губами то сердито, то с улыбкой. Он вёл разговоры сам с собой и то и дело обращался к невидимому собеседнику.
— Сколько же можно пить? — Севка с кряхтением опустил очередное полено у сарая, потёр поясницу. — Ведь человек ты неплохой, — он поморщился, вспомнив, как «неплохой» человек вчера не смог догнать Севку на пьяно заплетавшихся ногах и швырнул ему вдогонку полено. На удивление метко. Угодил прямо между лопаток. И до ночи, пока отец не захрапел на терраске, сын выжидал в бане. Там он подпёр дверь кадушкой и вздрагивал от каждого шороха. Отец, хоть и пьяный, мог доковылять до бани и вломиться, сдвинув кадку, как детское ведёрко из песочницы.
— Нет, оно, конечно, — Севка развёл руками, — выпить можно, иногда. А так, чтобы… Интересно, сколько бабок дачница мне отвалит? Если мало даст, так свистну у них почтовый ящик, будут знать.
Дачница вынесла Севке аж пятьсот рублей. Он торопливо сунул их в карман, удивляясь беспечности и непрактичности хозяйки, и суетливо выскочил за калитку.
Вдруг передумает. Несколько раз проверив, нет ли дырки в кармане штанов, Севка развеселился.
— Муж её вечером приедет на своей крутой тачке, — бормотал он, весело пиная обломок кирпича по дороге, — плешь ей проест за эту пятисотку. Только пятисотка тю-тю, — он похлопал себя по карману. — Денёк обещает быть прелестным.
У Севки заурчало в животе. И денёк перестал быть прелестным. Пятьсот рублей таяли в Севкином воображении, и он боролся с этим феноменом. Пожалел, что на штанах нет ремня. Его бы затянуть посильнее — и до ужина можно прожить. Но подручных средств для утоления голода не оказалось.
Ноги сами понесли Севку к узкой, заросшей лопухами и крапивой тропинке. Она вела к станции, и тут надо было смотреть в оба. Того и гляди, осколок бутылки подвернётся, распорет кроссовку вместе с пяткой или вступишь во что-нибудь… Общественный туалет у станции — коричневое деревянное сооружение на две персоны — стоял под критическим углом к земле, и войти в него отважился бы не каждый, не говоря уже о том, что внутри и ступить было некуда от поразительной российской «чистоты», свойственной общественным уборным.
Поэтому несчастные пассажиры в ожидании электрички испещрили близрастущие кустики следами своей жизнедеятельности. Кроме того, среди этого пристанционного великолепия в зарослях крапивы и лопухов мог отдыхать кто-то не дошедший до магазина или, наоборот, до дома.
— A-а, Се-евка! — из кустов акации прямо перед мальчишкой вывалился отцовский дружок и напарник, тоже рабочий-путеец. В своём оранжевом жилете он, похоже, ушёл с объекта в поход за бутылкой. А обратно не мог вернуться, потому что бутылку водки, на которую они наверняка скидывались вместе с отцом, дядя Вася располовинил и забыл, в каком направлении железная дорога вообще находится. — Севка, где тут выход? — дядя Вася окинул широким жестом кусты. Узкие глаза на его опухшей сизо-коричневой физиономии глядели на Севку мутно и непонимающе. — Иди ко мне, — дядя Вася растопырил грязные лапищи, пытаясь схватить Севку. — Отведи меня на третий километр. Там твой батя ждёт.
Севка увернулся. Дядя Вася ухнул в овраг за кустами и застонал снизу.
— Что же ты?.. Своего крёстного… Я же тебя нянчил… — он всхлипнул.
— Пошёл ты! — яростно крикнул Севка. — Козёл вонючий.
Севка побежал по тропке, на бегу откидывая и ломая ветки. Лицо горело. Он бы заплакал от невнятной обиды и раздражения, но не признавал слёз. Он не боялся, что крёстный нажалуется отцу, слишком пьяным был дядя Вася, чтобы что-то как следует расслышать и запомнить.
В полумраке магазина было чуть прохладнее, чем на улице. Вяло колыхались лопасти вентилятора под потолком, разгоняя вялых и инертных мух, которых не привлекали даже хлеб и развесное печенье в деревянных лотках.
Севка сморщил тонкие губы в брезгливой гримасе.
— Что ты такой взъерошенный? — продавщица тётя Зина вечно что-то жевала и посверкивала золотым зубом. Белая заколка на волосах и грязно-белый передник поверх цветастого халата, стоптанные доисторические шлёпанцы, и при этом ярко накрашенные ногти на руках, в которые въелись огородная земля и сок одуванчика. Вечером-то после работы тётя Зина возилась в огороде, и Севка то и дело натыкался взглядом на её обтянутый цветастым халатиком зад, вздымавшийся над грядками на соседском участке.
— Ну что остолбенел? Мать за хлебом, что ли, послала?
— Запакованную булочку и пакет молока.
Севка выложил на прилавок пятисотрублёвую бумажку.
Тётя Зина перестала жевать. У неё приподнялась в удивлении выщипанная бровь.
— Откуда у тебя такие деньги? Это тебе мать дала?
— А вам что? Ваше дело продавать — вот и продавайте.
— Ах так! — тётя Зина прищурилась, подбоченилась, и вдруг её осенило. — Да ты украл эти деньги. Ну-ка стой!
Севка оказался ловчее. Он сгрёб с прилавка пятисотку и в один прыжок выскочил на улицу. Солнце ослепило, но он слышал сзади топот тёти Зины и побежал наугад. Затаившись в кустах, тяжело дыша, Севка пробормотал любимое отцовское выражение:
— Чёртова кукла! Вот прицепилась. Ещё матери донесёт. А как я ей объясню?
С перепугу Севка расхотел есть и обрадовался этому. Обошёл магазин окольным путём через платформу, подальше от косолапой преследовательницы.
Выщербленный бетон платформы был раскалён на солнце, заплёван и щедро присыпан окурками. Со скрежетом остановилась электричка. Севка тоже притормозил, чтобы переждать, когда схлынет толпа приезжих.
Дачники с корзинками, баулами, тюками и тележками на колёсах. В шляпах, панамах, разноцветных футболках, шортах и платьях, от которых рябило в глазах.
«Никаких у них проблем, — Севка склонил голову на плечо, — загорать приехали. Единственная забота, что лучше на обед — жареную картошку с мясом или вареную, но с селёдкой. Об этом полдня будут думать, а потом вместо всего съедят бутерброды, запьют консервированным компотом и завалятся обратно на раскладушку под яблоней с книжицей в руках… Что-то у меня все мысли о еде», — Севка сглотнул и заспешил.
Он вернулся в дачный посёлок и остановился у решётчатого забора. На калитке висел дверной молоток — львиная морда с большим кольцом, зажатым в львиной пасти. Севка осторожно взялся за кольцо и постучал.
— Чего тебе? — между прутьев решётки показалась красная влажная рожа хозяина, а может, хозяйского охранника. — Язык проглотил?
— Вам работник не нужен?
— Какой ещё работник? Нам здесь сопляки не требуются!
— Прополоть клумбы, огород полить, дрова наколоть, — едва сдержавшись от грубости, монотонно перечислил Севка.
— В этом смысле, — протянул красномордый. — Это можно. Валяй. Пропалывай. Только если какой цветок по ошибке дёрнешь, гляди у меня, — он сунул Севке под нос такой же красный, как его рожа, кулак.
Чуть порыжевший и плохо прижившийся газон был раскатан почти по всему участку. Под кустом жасмина на диванчике-качелях под балдахином раскачивались чьи-то тонкие красивые и смуглые ноги. Лицо скрывала широкополая соломенная шляпа с розовой ленточкой. В глаза бросались только ноги, на одной из которых на щиколотке поблёскивала золотая цепочка.
Севка дёрнул плечом. «С жиру бесятся, — подумал он. — Не знают, на какое место золото привесить».
— Вот клумба. Пропалывай, — охранник остановился возле круглой клумбы с флоксами. В том, что он не хозяин, а охранник, Севка не сомневался.
Цветы были ухоженные. Сорняки не успели взять силу после недавней прополки. Севка подёргал зубчатые листья одуванчиков, въедливый осот и клевер. Отнёс сорняки на мусорную кучу и жестом позвал охранника, который устроился в тени на крыльце.
Тот равнодушно глянул, кивнул и пошёл к калитке. Севка поплёлся за ним с нехорошим предчувствием. У калитки он не выдержал.
— А деньги?
— Какие тебе деньги, сопляк? — охранник взял его за плечо, развернул и увесистым пинком отправил на улицу. Севка пропахал коленками и ладонями каменистую дорогу. Штаны порвались, а на пыльных ладонях выступила кровь.
— Ах ты!.. — Севка аж задохнулся.
Охранник бросил на дорогу две смятые десятки.
Севка к ним не приблизился.
— Подотри ими… — он выкрикнул вслед за этим пожеланием богатый словарный запас дяди Васи и отца, который они использовали, выясняя отношения после выпитой бутылки водки.
Выпучив глаза, охранник собрался схватить Севку, но тот бегал быстро. В конце переулка он остановился и выкрикнул ещё несколько слов, поносивших мужское достоинство красномордого охранника. Тот покраснел ещё сильнее и пообещал в ответ:
— Поймаю — ноги повыдёргиваю!
Севка вышел на дорогу и огляделся. Запомнил название улицы и номер дома и мысленно занёс их в чёрный список. Свои ноги Севка берёг и не собирался давать их на откуп обнаглевшему охраннику.
— Столько времени потратил на этого придурка, — пробормотал Севка. Он глянул на солнце. — К вечеру уже.
Напоследок решил зайти к знакомой старушенции.
Лариса Петровна торговала на базаре клубникой и другой ягодой с собственного участка. У них с Севкой был уговор: он пропалывает, ухаживает за кустарниками, а она ему платит процент с проданного урожая. Она, конечно, платила не всегда хорошо, но зато разрешала Севке есть ягоды сколько влезет и давала одежду своего городского внука, который был старше Севки года на два.
Одежда Севке попадалась модная, чистая. Носил её внучек аккуратно, и Севка от даров не отказывался. Тем более что отец охотнее тратил деньги на выпивку, чем на экипировку сына. А у матери и без того хлопот хватало, чтобы ещё и наряды покупать. Есть штаны, лето в них проходит — ну и ладно. За старшим братом вещички доносит.
А то и брат что-нибудь из одежды для Севки купит.
Парень наклонился, осмотрел порванные на коленях штаны и расстроенно помотал головой.
— Вот ведь ерунда какая. А мне за что попадёт? Сам, главное, шмотки мне не покупает и сам же орёт. Порвал, видите ли! Прям нарочно я их рвал!
— Ты с кем разговариваешь? Ты ко мне?
Из открытой скрипучей калитки боком выскочил белый пёсик, виляя хвостом, а следом вышла Лариса Петровна. Поджарая бабулька в таких же, как у Севки, тренировочных штанах, в футболке с надписью «Динамо», с реденькими, окрашенными в рыжий цвет кудряшками.
— Баб Лариса, — Севка поморщился, руки саднило, и они все были липкие от крови. — Я к вам.
— Здрасьте! Что это у тебя с руками? А ноги-то, коленки!.. — Лариса Петровна прикрыла рот ладошкой. — Это кто же тебя так? Отец, что ль, извалял?
— При чём тут отец? Один хмырь толкнул и вот… — Севка растопырил пальцы и выставил ладони.
— Ну и как же ты с такими руками пропалывать собрался? Пойдём, я тебе их промою и смажу.
— Я у вас в сарае, — Севка семенил за Ларисой Петровной, едва поспевая за её туристической походкой, — видел резиновые перчатки, так я в них и нормально…
Лариса Петровна завела его на террасу и из белого садового шкафчика вынула картонную коробку из-под лото. Из неё торчали крышечками всякие лекарственные склянки.
Севка снова поморщился и отвернулся, бочком двинулся к двери.
— Куда? — Лариса Петровна проворно преградила ему дорогу. — Здоровый ведь парень. Куришь, я видела, не отпирайся. А зелёнки боишься. Или заражение крови хочешь?
Севка переминался с ноги на ногу тоскливо и трусливо. А потом зашипел, как придушенный дверью кот, когда Лариса Петровна приложила обильно смоченный зелёнкой ватный тампон к его коленям и ладоням.
— Сиди теперь, сушись, — велела она.
Севка присел на табурет, обтянутый связанным хозяйкой ковриком, положил руки на колени ладонями кверху и замер. Жжение потихоньку стихало. В террасе на газовой плитке в кастрюльке что-то побулькивало. Пахло клубникой и вымытыми полами. Стукалась полосатым тельцем оса о стекло. Севка вздохнул. Здесь ему нравилось. Почти по-домашнему, только тихо. Так бывает у них, когда отца нет. Севка задремал.
— На вот, поешь, небось целый день голодный бегаешь.
Севка открыл глаза. Перед ним на столе стояла глубокая розетка с ещё тёплым клубничным вареньем, кусок белого хлеба и запотевший стакан молока.
— Волка ноги кормят, — уже с набитым ртом откликнулся Севка.
Излишними комплексами он не страдал, жил по принципу: дают — бери, бьют — беги.
Насытившись, Севка приуныл. Хотелось спать, а не работать.
— Домой пойдёшь? — уловила его настроение Лариса Петровна.
— Да нет, — выдержал искушение Севка. — Я поработаю.
Отдуваясь, он ползал в огороде. Собирал сорняки в зелёное пластмассовое ведро. Спина ныла, в глазах темнело и мелькала трава, даже перед закрытыми глазами.
Саднило ладони под резиновыми перчатками, на коленки налипла земля.
Когда Севка закончил пропалывать длинную грядку, он выпрямился и увидел, что верхушка берёзы в углу участка порозовела от закатного солнца. Потянуло дымком вечернего костра, который жгли, дождавшись прохлады и росы.
Севка получил свои сто рублей и вышел за калитку.
Вид у него после рабочего дня был такой, словно с утра до вечера он валялся в овраге вместе с дядей Васей. Перемазанный, в рваных штанах. А до посёлка, который за станцией, ещё топать и топать.
Уже на подходе к дому в переулке усталая походка Севки изменилась. Он крался, держась в тени заборов. Он не хотел столкнуться с отцом.
Парень подошёл к пролому в заборе. Здесь он обычно пролезал на участок незамеченным. Но тут его и схватили сзади за локти, крепко, как бабочку за крылья. Трепыхайся, не трепыхайся — всё равно не убежишь.
— Попался!
Отец был почти трезвый. Севка, изогнувшись, успел это заметить. Отец перехватил его за запястья и держал их одной рукой железобетонной хваткой. Руки у него — как совковые лопаты, такие же широкие и чёрные от въевшейся грязи и загара.
— Папка, ну чего? Я есть хочу и спать. Пусти. Больно.
— Ага, — непонятно хмыкнул отец. — Сейчас я тебя досыта накормлю! Ты что же это моего другана обидел? Что же это ты, сопля беспорточная, на своего крёстного варежку разинул? — свободной рукой отец крутанул сына за ухо, а потом хлопнул его по губам так, что у Севки заныли зубы.
Севка заскулил. Хотел этим отца разжалобить. А сам придумывал месть для дяди Васи. Ещё крёстный называется, заложил с потрохами. Севка не успел испугаться, когда отцова рука скользнула к нему в карман. Этого Севка не ожидал. Отец нашёл сперва сигарету, а потом шестьсот рублей.
Круглое отцовское лицо вытянулось и побагровело.
— Ах, воровать взялся?! Курить? Ну ничего, я из тебя дурь выбью.
— Я заработал! — у Севки задрожали губы. Хоть и не любитель слёз, он заревел.
— Ага, знает кошка, чьё мясо съела! — обрадовался отец. — А мне говорили, говорили добрые люди, что ты воровством промышляешь. Я, дурак, не верил. Смотри-ка, ещё и штаны порвал!
Севка попытался вырваться, но едва не вывихнул оба плеча, так цепко держал отец. Он поволок сына к дому, по дороге вытягивая ремень из брючных петель.
…Через час, оглохнув от собственного крика и боли, охрипнув, Севка выскочил из дома. Забежал в баню и захлопнул дверь. Прислонился к ней спиной и зарыдал, завсхлипывал, сердито вытирая кулаком слёзы.
Он лёг на пол в предбаннике, сунул руку под тяжёлую лавку. Там в старой крысиной норе у него был тайник.
Крысу давно вытравили, а в её норе лежала маленькая жестяная коробочка из-под чая.
Севка открыл её, всё ещё всхлипывая и утирая то нос, то глаза, и начал считать деньги. Набралось всего полторы тысячи. Севка судорожно вздохнул и убрал коробку на место. Из этой же норы он достал свёрнутую в трубочку страницу из женского журнала мод. На фотографии красовалась пучеглазая красотка в шёлковом изумрудном платье с немыслимыми оборками и кружевами. Севка долго разглядывал картинку, прикидывая, пойдёт такое платье маме или нужно ещё красивее.
Подарить ей на день рождения такое платье, купленное на свои деньги, он решил давно. Севка снова вздохнул сонно и устало.
Залез на чердак по приставной лестнице и улёгся на ватный матрасик. Со стонами и кряхтением он наконец нашёл безболезненную позу и засопел. Завтра рано вставать, идти по участкам, спрашивать, просить, получать пинки вместо денег.
— Завтра я уж не попадусь, — прошептал Севка. — Держи карман шире. Пополнится моя крысиная норка.
А там, глядишь, зелёное или лучше розовое куплю…
Золотой бегун
Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, а бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади препятствия и соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.
Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…
Лёвка проснулся с улыбкой, слизнул солёный пот с губ. Но в ту же секунду железный штырь напомнил о себе яркой вспышкой боли и воспоминанием. Лёвка закричал протяжно, затравленно, безнадёжно.
Тут же прибежали родители, вспыхнул свет, проснулась сиделка. Раздался противный стук ногтя по ампуле. Мальчик смолк, увидев белое мамино лицо. Отец на ходу натягивал свой любимый полосато-синий халат. Он смущался сиделки и своих синих трусов с тигрятами, которые Лёвка с мамой ему купили.
Лёвка улыбнулся. Мать облегчённо вздохнула. Контуженная обезболивающим боль в ноге заглохла. Все пошли досматривать сны, и он остался один в темноте.
Напротив его кровати на стене поблёскивали медали и кубки. Лунный свет их касался чуть, но они сияли и слепили глаза.
Лёвка отвернулся к стене.
Он разметал все медали и кубки, когда вернулся из больницы с железными штырями, которыми было нашпиговано колено. Лёвка кричал от боли, прыгал на одной ноге и бил, крушил, валил на пол, а потом и сам повалился без сознания. Когда пришёл в себя, увидел, что все грамоты и медали висят на прежних местах. Мать хотела убрать, а отец велел оставить. Даже фигурка золотого мальчика не отломилась от крышки одного из кубков и всё так же парила в воздухе, преодолевая все препятствия.
В голове Лёвки всё прокручивался и прокручивался, как в замедленной съёмке, тот старт. Он и был записан на кассету, но ни сейчас, ни после ему кассету, скорее всего, не покажут, и всё останется только в его памяти обрывками, картинками.
Перед стартом был сильный дождь. Тренер Иван Иванович прошёл по беговым дорожкам, всё глубже надвигая кепку на глаза, и, вернувшись к Лёвке под навес, сказал:
— Лёва, никуда не годится. Надо сниматься.
— Ван Ваныч, я побегу, — парень завязывал и развязывал шнурки на шиповках. Перед стартом он всегда говорил мало, прерывисто.
Он собирал длинные, до плеч, чёрные волосы в хвостик, туго завязывал его резинкой. Потом долго и пристально разглядывал носки шиповок с глуповатым, расслабленным выражением красивого смуглого лица, узкого, с тонким носом и тонкими губами, впалыми щеками, обтягивающими скулы, с высоким лбом и умными, печальными и всегда будто немного усталыми глазами.
Лёвка никому не собирался дарить золотую медаль. Он приходил на любое соревнование и брал своё «золото», как всем казалось, без усилий и надутых на шее жил. Лёвку прозвали «золотым мальчиком» и поговаривали, что такие бегуны рождаются раз в сто лет.
К этим разговорам вокруг Лёвка не прислушивался. Он тренировался, приходил на соревнования и снова и снова брал «золото». Всегда.
Он и в тот дождливый день собирался его взять.
— Лёва, я категорически против, — Иван Иванович навис над своим подопечным. — Я пойду и сниму тебя по техническим причинам.
— Я всё равно побегу, — услышал тренер в ответ. Лёвка готов был уйти от пухлого Ван Ваныча в огромной серой грузинской кепке только из-за того, что тот мешал ему бежать.
Иван Иванович пожал плечами и махнул рукой. Он единственный, кто знал, что его подопечному не нужны медали, ему нужен только бег и только самый красивый и быстрый бег.
Во влажном воздухе стартовый пистолет выстрелил глухо, и побежали все вяло, боясь поскользнуться. И только Лёвка, мелькая красными шиповками, помчался, разрывая сырой тяжёлый воздух, взрывая им измученные лёгкие.
Иван Иванович приподнял кепку и глядел жадно за Лёвкиным бегом. Он шевелил пухлыми губами, чесал небритые ради приметы щёки и смотрел, смотрел… И он первым бросился к упавшему Лёвке.
Его любимец, только что летевший, бежавший, вдруг оказался лежащим на дорожке. Барьер, который оставался всегда внизу, позади, сейчас был над Лёвкиной головой. На нижней части барьера висели в ряд прозрачные дождевые капли. Дорожку заливало кровью. Уже целая лужа натекла из изломанной Лёвкиной ноги.
В шоке он не чувствовал боли, только с недоумением на лице пытался вытереть кровь подолом футболки, чтобы бегущие следом не поскользнулись.
— Скользко, — твердил он. — Скользко.
Иван Иванович уже подхватил его на руки, кто-то поддерживал почти оторванную ниже колена ногу, и бежали, несли его в «скорую», дежурившую на стадионе. Лёвка всё повторял:
— Скользко. Там скользко…
Ещё в машине «скорой помощи» ему поставили капельницу, сделали уколы, и Лёвка поплыл в море забвения, пустоты и темноты. Он потом долго не приходил в себя, и врачи ничего с этим не могли поделать. Они говорили родителям и Ван Ванычу, что с Лёвкой всё в порядке и такое впечатление, что он просто сам не хочет приходить в себя. Ван Ваныч с этим соглашался и утирал глаза подкладкой своей знаменитой кепки. Он знал, что парень не сможет жить без бега. Врачи сказали, что о спорте надо забыть, только не сказали, как это сделать.
…Лёвка лежал на кровати в своей комнате и таращил глаза на луну за окном. Обезболивающее не усыпило его, как обычно, и он остался без сна, без сил с одним лишь желанием — не жить.
Он уже несколько дней ходил в школу, и уроки, которые он раньше делал за полчаса в перерывах между тренировками, давались ему теперь тяжело, по нескольку часов он сидел за учебниками, тупел и приходил в ярость.
Из спортшколы его не выгоняли, наверное, за былые заслуги. На уроках Лёвка сидел один. Почти все ребята разъехались: кто на сборы, кто на соревнования. И только он один на костылях ковылял по полупустым коридорам к своему классу. Малышня показывала на легендарного Лёвку пальцем и шушукалась по углам. «Львиную гриву», как в школе прозвали его копну волос, пришлось остричь ещё в больнице. Пока лежал в реанимации, волосы свалялись, а потом вдруг начали выпадать. Лёвку остригла мама. Вместе с волосами он как будто потерял былую уверенность, начал сутулиться, взгляд стал тусклым и равнодушным.
Учителя пытались разговаривать с Лёвкой бодрыми голосами, что его ещё больше раздражало.
…К утру, так и не заснув, он почувствовал, что колено превратилось в огненный шар. Сиделка потрогала Лёвкин лоб и что-то шепнула матери.
Через два часа он ёжился на клеёнчатом столе в больнице, в перевязочной. Молодой, проворный, улыбчивый хирург, который оперировал Лёвку, быстрыми смуглыми пальцами снимал повязку. Она присохла, и боль обжигала. Лёвка молчал, но его рука, вцепившаяся в кушетку, побелела. Лёвка молчал. Эта боль заглушала другую боль, внутреннюю, и ему становилось легче. Его терпение и покорность во время перевязок после операции пугали родителей и настораживали врачей.
— Тебе не больно? — доктор заглянул Лёвке в лицо. — Сейчас я перекисью размочу. Потерпи.
Он наконец отлепил повязку и покачал головой, но улыбнулся:
— А шовчик у нас воспалился. Да?
«Он, наверное, если ногу отрезать начнёт, всё равно улыбаться будет», — подумал Лёвка с раздражением и кисло улыбнулся в ответ.
— И что теперь? — выдавил Лёвка. — Чик-чик?
— Что «чик-чик»? — опешил доктор.
— Ампутируете?
Доктор рассмеялся:
— Ну ты мнительный! Готовь попу для уколов антибиотика. Плохо, что новокаин тебе нельзя, так что не обессудь, уколы на воде. Придётся потерпеть.
Лёвка пожал плечами:
— Мне всё равно.
— Мама пусть выйдет, подождёт в коридорчике на кушетке, — вдруг, не переставая улыбаться, сказал доктор. — Мы как раз первый укольчик сделаем. Зачем откладывать в долгий ящик?
Мама, испуганная, вышла. Лёвка увидел, как впервые с лица доктора сползла улыбка.
— Ты брось это «всё равно». Что ты как старик? Жизнь впереди. На твоём беге свет клином сошёлся? Будешь бегать.
Лёвка вскинулся с безумной надеждой в глазах. Доктор смешался:
— Ну не так, конечно, как раньше, но всё-таки… Что ты скис? — доктор вдруг порывисто погладил Лёвку по голове. — Не кисни. Давай и правда укольчик сделаю. Поворачивайся…
Когда Лёвка вышел в коридор, где нервничала на кушетке мама, он увидел рядом с ней Ван Ваныча.
Тренер сидел, низко опустив лысоватую голову, опершись локтями о колени и теребя свою кепочку. Он вскочил, увидев бывшего подопечного, а наткнувшись на его удивлённый и настороженный взгляд, засмущался:
— Мама твоя позвонила, сказала, что у тебя с ногой неладно. И я вот… — Ван Ваныч чувствовал себя виноватым, особенно перед родителями.
— Ван Ваныч, не оправдывайтесь, — устало поморщился парень. — Мама знает, что я всё сам тогда решил.
Мать пошла к доктору за рекомендациями. А бледный и унылый Лёвка прислонился к стене. Ван Ваныч встал рядом.
— Ты как? — тихо спросил он.
Лёва долго молчал, покусывая губы.
— Плохо, — наконец сдавленно ответил он, уставившись в пол. Медленно повернулся и, хромая, пошёл по коридору к выходу.
* * *
Круглая жестяная коробка из-под печенья. На ней были нарисованы заснеженные домики в предгорьях Альп, новогодняя ёлка и Дед Мороз, вернее, Санта-Клаус в санях, запряжённых оленями. В этой коробке хранились лекарства. Но на обычном месте в шкафу Лёвка её не нашел.
Он замер у открытого шкафа, и взгляд у него стал опустошённым, загнанным. Лёвка усмехнулся.
«Улыбчивый доктор оказался не дурак, — со злой безнадёжностью подумал он и захлопнул шкаф. — Успел шепнуть маме, что от меня лучше подальше убрать пилюли. Убрала! Не доверяет… И правильно. Только не поможет. А пилюли и правда ерунда. Надо же знать, что пить. А то выпьешь слабительное…» — Лёвка снова невесело усмехнулся. Нога ныла. Мышцы требовали прежних нагрузок, они невыносимо болели от бездействия. В голове засело только одно: «Не смогу бегать, не смогу, не смогу». Эта мысль заводила его в чёрный угол уныния. И выхода из угла невозможно было увидеть.
Лёвка перестал делать уроки и не ходил больше в школу. Он почти всё время лежал, устроив изуродованную ногу на подушках, и смотрел в потолок, неотрывно, как будто вчитывался в таинственные письмена.
Пока ему кололи антибиотики, родители даже и не думали отправить его в школу. Но уколы уже перестали делать, а Лёвка всё так же лежал на кровати и всё так же смотрел в потолок. Через три дня такого лежания отец не выдержал. Зашёл к Лёвке в комнату, сел в кресло у окна, провёл рукой по медалям, висевшим на стене. Они тонко звякнули. Сын поморщился.
— Лёв, нога болит? Ведь уже не так сильно? Завтра ещё можешь полежать. А послезавтра пора в школу. Что молчишь?
— Я не пойду, — Лёвка продолжал глядеть в потолок.
— Что значит «не пойду»? — отец встал, прошёлся по комнате. — Что ещё за новости? Тебе теперь как раз надо на учёбу налечь. Ты ведь знаешь, мы с мамой никогда не были против твоих занятий спортом. Наоборот, покупали тебе дорогие… Как их? — отец щёлкнул пальцами. — Шиповки. Спортивную одежду. Мы гордились всеми твоими победами. Но случилось то, что случилось, — отец развёл руками. — И это не конец жизни. Нога у тебя на месте. Слава богу. Ходить и даже бегать сможешь. Ну не будешь профессиональным спортсменом, ну и что? Мне всегда казалось, что это не профессия. Не на всю жизнь. Будешь бизнесменом, как мы с мамой, — отец улыбнулся. — Разве плохо? А не захочешь… Ну станешь кем хочешь. Что же ты молчишь? Ты на меня обиделся?
Лёвка созерцал потолок. А в голове было только одно: «Не буду бегать. Не смогу, не смогу».
Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Лёвка услышал, как он говорит матери:
— Ничего. Это пройдёт. Конечно, шок. Столько лет тренировок, нагрузок, усталости, соревнований — и всё коту под хвост. А школа… Через неделю каникулы. За лето всё уляжется, привыкнет. Съездим отдохнуть с ним на море.
Мать что-то негромко сказала.
— Ну разумеется, после операции, — согласился отец. — Вытащат же когда-нибудь эти железки из ноги?.. Что?.. Ещё полгода? Или даже год?… Нет, ну я понимаю.
— Зато я ничего не понимаю, — прошептал Лёвка и провалился в горячий сон.
И в который раз видел беговую дорожку, эту проклятую и благословенную. Она всегда приводила к финишу и только однажды подвела его. Она выматывала, рвала душу, нервы и лёгкие, дарила счастье и боль.
Лёвка рвался к ней, бежал, летел, барьеры оставались далеко позади. Но финиш не приближался, он был недосягаем… Лёвка проснулся с криком боли и ужаса. Он теперь просыпался так. Отмахнулся от сиделки, которая уже подскочила, готовая сделать обезболивающий укол.
* * *
В школу до каникул Лёвка так и не пошёл, зато стал выходить гулять, чему обрадовались родители. Они хотели, чтобы он гулял в сопровождении сиделки, но Лёвка отверг это предложение.
А маршрут у него был всегда один и тот же. До ближайшего старого заброшенного стадиончика в пятнадцати минутах ходьбы от дома.
Футбольное поле, поросшее рыжим бурьяном; беговые дорожки из растрескавшегося бетона, грубые, тяжёлые; ржавые футбольные ворота без сеток; полусгнившие скамьи на невысоких трибунах, расположенных лишь с одной стороны стадиона. Трибуны в тени разросшихся лиственниц, тополей и берёз. Между скамьями лежали прошлогодние листья, их полуистлевшие скелеты навевали тоску.
Лёвка садился в центре трибун и часами сидел, глядя на беговые дорожки, провожая взглядом невидимого бегуна, себя.
На обратном пути Лёвке приходилось подолгу стоять на переходе через дорогу в ожидании зелёного света. Рядом, лишь руку протяни, мчались машины, поворачивая на шоссе. И каждый раз, когда Лёвка стоял на этом переходе, он думал: «Всего один шаг. И всё… Не успеет затормозить… А если только сильнее покалечит? Теперь не всё ли равно? Ну и пусть будет хуже».
Ему хотелось сильной, оглушающей боли, ему не хотелось, чтобы жалели и сочувствовали. Как они могут сочувствовать, то есть чувствовать так же, как он? Ведь они не бежали так, как он, на пределе сил и возможностей, они не переступали финишную линию, после которой ноги подгибались от полного опустошения, и всё же снова откуда-то брались силы, и он мог пробежать круг почёта даже несколько раз. Сочувствовать мог только тот, кто лишился всего этого в миг, в секунду, да ещё и по своей вине. За что же жалеть, если виноват во всём только сам, только сам…
Лёвка изучил до мельчайшей трещинки бордюр тротуара на этом переходе. В одной из таких трещин вырос чахлый и пыльный подорожник.
Один день, второй, третий так ходил Лёвка. И каждый раз пыльные ладошки подорожника вселяли слабенькую, призрачную надежду. Вот и он, грязный, чахлый, жалкий, а живёт, растёт, карабкается к свету, цепляется корнями за пыль, набившуюся в щели тротуара.
На четвёртый день Лёвка просидел на стадиончике три часа и, возвращаясь домой, остановился на переходе.
Глянул под ноги. Подорожника не было. Его задело колесом машины и вырвало с корнем.
Уже три раза красный человечек на светофоре сменился зелёным. Но Лёвка так и стоял на обочине, тяжело опершись о костыли и глядя себе под ноги.
Ему всегда было тяжело стартовать, раньше он часто делал фальстарт, так ему не терпелось бежать. Потом он стал, наоборот, засиживаться на старте. Теперь Лёвка толкнулся здоровой ногой от тротуара прямо под проезжающую машину. Костыль хрустнул под колесом, во все стороны брызнули острые щепки. А Лёвка не упал, его крепко схватили сзади за плечи.
Он обернулся вне себя от злости, совершенно обезумевший от страха и неудачи. У Ван Ваныча, который стоял позади Лёвки, глаза были не менее испуганными и сердитыми. Он хотел было что-то сказать, даже открыл рот, но только похлопал губами.
— Ван Ваныч, — сказал Лёвка и вдруг ещё раз попытался шагнуть на дорогу. Но Ван Ваныч держал крепко.
И пощёчину он влепил Лёвке тоже крепкую и звонкую. Подошедшие к переходу люди стали смотреть с подозрением на коренастого немолодого мужчину в старой приплюснутой кепке и на мальчишку, бледного, опирающегося на костыль.
— Пошли, — с красным лицом в бисере пота, Ван Ваныч подхватил Лёвку за пояс и почти понёс к своей машине.
Через двадцать минут Лёвка сидел на краешке дивана у тренера на кухне. Он никогда не был у него дома, но теперь его трясло, колотило крупной дрожью, и Лёвка ни на чём не мог сосредоточиться, пытаясь унять противную дрожь.
— На, пей! — строго велел Ван Ваныч, поднося к Лёвкиным губам рюмку с коричневой травянисто пахнущей жидкостью.
— Не-а, — мотнул головой Лёвка и плотнее сжал губы.
Тихий, мягкий Ван Ваныч за короткие теперь волосы на затылке оттянул Лёвкину голову назад и насильно влил ему в рот горькое успокоительное.
Бывший подопечный сжался, скривился от горечи и бессилия. Тяжело облокотился о стол. Ван Ваныч вёл себя так, словно за спиной у него не сидел обречённый Лёвка. Тренер готовил обед, звякал посудой и крышками кастрюль, включал и выключал шумную воду.
И это привычное будничное бряканье-звяканье вместе с успокоительным сделало своё дело. Лёвка вдруг начал замечать, что вокруг. Перед ним стол, а на нём зелёная скатерть в ярко-жёлтых подсолнухах. На стене полка, уставленная кубками, с россыпью медалей и пожелтевших грамот. Это всё заработал Ван Ваныч, когда сам был бегуном. Лёвка слышал, что его тренер тоже был «золотым бегуном», но эти слухи никак не вязались с нынешним располневшим, даже неуклюжим Ван Ванычем.
Лёвкин взгляд остановился на стуле, стоящем у окна. Там лежали шиповки, очень старые, истёртые едва не до дыр, знакомые, родные, первые его, Лёвкины.
— Помнишь, когда мы купили тебе эти шиповки? — Ван Ваныч обернулся. — Ты первые дни укладывал их рядом с собой в постель и целовал украдкой. Об этом мне твоя мама рассказывала. Ты бегал всегда и везде, бег для тебя — то же самое, что кислород. Неужели ты решил, что теперь сможешь не дышать?
— Я решил, что не смогу и…
— И принял неправильно решение.
— Не понимаю, — раздражённо пожал плечами Лёвка. — Ты хочешь сказать, что я смогу жить без бега?! Ты такой же, как все! Они твердят, что это не конец жизни, а я…
— Я хочу сказать, — перебил Ван Ваныч, — что ты слабак и рохля. Боли боишься?
Лёвка совсем растерялся. Он не понимал, что от него хочет Ван Ваныч, да и тренера никогда не видел таким взъерошенным и раздражённым.
— Какой боли?! — задохнулся от возмущения Лёвка. — Да я ни разу не пикнул, не заплакал за всё время. Мне безразлична боль.
— По-настоящему больно будет, когда штыри вытащат из ноги. Колено придётся разрабатывать, начинать всё сначала. Учиться ходить, а потом бегать, а потом бегать очень хорошо, как раньше и даже лучше.
— Но врач ведь сказал…
— Врач тебя не знает, а я знаю. И что может знать врач? — Ван Ваныч развёл руками. — Он не Господь Бог. Он не выносит приговор. Ты сам его вынесешь, когда сделаешь всё возможное и невозможное и у тебя ничего не получится. А ты даже ничего не пробовал, сложил лапки и сдался. Ещё спортсменом называешься!
Лёвка помотал головой. У него сосало под ложечкой от захватывающей дух надежды.
…Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, и бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.
Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. И Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…
Но теперь всё это не снилось Лёвке, а было наяву. И на столике с грамотами и кубками Лёвку ждал и его кубок, и золотая медаль. А на трибуне в первом ряду стоял Ван Ваныч, сняв свою знаменитую кепку, и вытирал ею лицо, вспотевшее и заплаканное.
Украденная книга
Раздвинув камыши, к воде протянулась смуглая тонкая рука с грязными пальцами и розовой болячкой на локте. Рука опустилась в воду и, пошарив, вытащила из-под воды рыбину — крепкого, толстого чебака. Тут же воровская рука бесшумно исчезла в камышах.
Через секунду рука вытянула ещё одну рыбину, потом ещё две. Так садок опустел и болтался в воде, как пучок водорослей. Из камышиных зарослей раздалось сдавленное хихиканье.
Метрах в двух от садка, опущенного в воду, клевал носом дядя Миня. Бородатый, в красной бейсболке, в высоких рыбацких сапогах, в потрёпанных джинсах и в футболке с надписью «Ловись, рыбка, большая и маленькая». Лицо у дяди Мини было свекольное от загара и от живительной жидкости из бутылки, горлышко которой поблёскивало на солнце, выглядывая из травы. Но, несмотря на повышенный градус в организме, когда оранжевый поплавок начинал заныривать под воду, дядя Миня разлеплял красные глаза, зевал, без суеты неуловимым движением кисти подсекал, и очередная рыба оказывалась в садке. И дядя Миня снова засыпал. Тем временем из камышей высовывалась рука и опустошала садок.
Солнце давило на землю и реку, на толстогубых рыб в воде, загоняя их в тень камышей и береговых ив. Но для дяди Миши рыбы словно делали исключение и сами насаживались на крючок.
Наконец дядя Миня окончательно проснулся, потянул садок из воды и раскрыл рот, как рыба. Хлопнул себя ладонями по бёдрам.
— Ах ты, горе горькое, — покачиваясь, дядя Миня попытался найти прореху в садке, но не отыскал. Глянул на небо, будто рыбы могли улететь. Это его движение вызывало очередной приступ хихиканья в камышах.
Дядя Миня забрал садок и удочку и, покряхтывая, заковылял вверх по тропинке к посёлку. В камышах мелькнул розовый трикотажный костюмчик — майка и юбочка на загорелом гибком девчоночьем теле.
Хозяин смуглой чумазой руки, Витёк, к сожалению, не видел розового костюмчика и беспечно отправился выше по берегу, где на костре дымил котелок с ухой. Лёнька стоял на одной ноге и, высунув язык от усердия, алюминиевой ложкой с погнутой ручкой помешивал в котелке.
Горячая уха обожгла язык и нёбо и разморила сытным жаром. Так что и Лёнька, и Витёк спустя полчаса уже спали голова к голове в тени корявой дуплистой ивы.
Вздремнув часика два, Витёк потянулся и решил, что к ухе пора добавить домашний мамин обед. Представив жареную курицу с хрустящей корочкой, Витька прибавил шаг. Лёньку он не будил. Тот наверняка напросится на обед, а матери это не нравится.
Уже показался синий забор дома, когда из кустов сирени выпрыгнула девчонка в розовом костюмчике и с криком: «Мама, он идёт!» — припустилась к дому.
Витёк остановился и почесал в лохматом затылке.
Светку он сегодня за косички не дёргал, пинка ей не давал. С чего бы эти зловредные выкрики? Витёк пожал плечами, снова подумал о жареной курице и даже почувствовал её запах, струившийся из приоткрытого кухонного окна.
Он вбежал по ступеням на крыльцо, сбросил кеды на террасе и шмыгнул на кухню. Тут мышеловка и захлопнулась. Мать шагнула из-за двери и встала в дверном проёме, зажав в кулаке кухонное полотенце.
— Ну, как ворованная рыбка? — с ласковой яростью спросила она. — Вкусно?
В следующее мгновение Витёк, увернувшись от удара полотенцем, обежал вокруг стола и выпрыгнул в открытое окно.
«Мама отходчива, — запыхавшись, Витёк поерзал на корточках за поленницей. — А Светка получит, пожалеет, что ябедой уродилась».
Мама крикнула в окно:
— Прячься, прячься! Отец скоро придёт, он тебе покажет! И не вздумай Свету обижать! Слышишь?
— Ага, — шепнул Витёк. — Я её в землю закопаю, только пусть коса наружу торчит, как у морковки.
Полчаса Витёк наблюдал за жизнью рыжих муравьёв, оккупировавших поленницу. А потом решился выйти.
У крыльца на лавочке сидел и дымил сигареткой отец.
Он уже умылся, вернувшись с работы, и был без рубашки, немного сонный, огромный, чёрный от загара. Он работал в порту грузчиком. За несколько дней с начала лета он совсем обугливался на солнце. Разрез глаз у отца был странный, почти прямоугольный, как у суперменов, нарисованных в комиксах, которые любил разглядывать Витька. От этого отец выглядел суровым, но справедливым.
Витёк решил, что мать ещё не успела пожаловаться и, пока она накрывает на стол, можно подластиться к отцу. Витька привычно взобрался к нему на колени. Отец усмехнулся и, не вынимая сигареты изо рта, сказал:
— По-моему, кто-то должен сегодня получить порцию кренделей с перцем.
Сын глянул на него ошарашенно, хотел было удрать, но отец придержал его за локоть.
— Сиди уж! Зачем дядю Миню ограбил? Он уже сколько времени ни одной рыбины до дома донести не может.
— Пап, а у тебя татуировка, — Витёк сделал отвлекающий манёвр, стал разглядывать отцовское плечо, на котором было синее изображение кошачьей мордочки. — Это ведь ты для мамы? Ты же её Кошечкой называл?
— Всё-то тебе надо знать, бездельник! — беззлобно заворчал отец и спихнул Витьку с колен.
Он не любил рассказывать о том, как влюбился в маму, как ухаживал и как сделал татуировку ради неё, а потом чуть не умер от заражения крови. Об этом с большим удовольствием рассказывала мама и каждый раз утирала глаза.
— Завтра к тёте Вале со мной поедешь, и не криви рожу. Это твоя родная тётка и моя сестра! — нахмурился отец.
— Может, я дома останусь?
— Я сказал, поедешь со мной. Мать от тебя уже стонет, пускай хоть денёк отдохнёт. А послезавтра с утра на рыбалку.
— Браконьерством заниматься я не буду, — Витёк отошёл на безопасное расстояние.
— Опять за старое?! Велосипед хочешь — поедешь. А не поедешь… схлопочешь. Это надо чем в школе занимаются! Детей против родителей восстанавливают.
Весной в Витькиной школе появился новый преподаватель по экологии, и первая же тема, которую он стал объяснять, была тема о браконьерстве и его последствиях для природы. Витёк знал, что папаши всех ребят в классе, без исключения, брали рыбу сетями и браконьерами считали только тех, кто глушил рыбу взрывчаткой.
Дерзкий Витёк, даром что не вышел ростом, выскочил из-за свой парты, последней в ряду у окна, и выпалил:
— Мы всегда рыбу сетями брали, и мой дед, и папка. Что тут такого? А вот если рыбу глушить — так совсем дикие делают. Мы что, не понимаем, кто на самом деле браконьер?! — Витька знал, что учитель не местный, городской, и в заключение своей пламенной речи предположил крамольную мысль: — Вы, небось, и рыбу никогда не удили!
В классе зашушукались, захихикали. Учитель поставил дерзкому Витьке сразу две двойки — за поведение и по предмету. Дома Витьку выпорол отец, угостил «кренделями с перцем», как он любил выражаться. Не за двойки, за болтливость.
Озлобившись и на учителя, и на отца, Витька с тупым упрямством в школе спорил с учителем, а дома донимал отца лекциями о вреде браконьерства. Срывал уроки по экологии, и дома ему попадало вдвойне — за плохие оценки и за пререкания с отцом.
Когда кренделя с перцем встали поперёк горла, Витька притих ненадолго. Но, злопамятный, он затаил обиду.
* * *
У тёти Вали была квартира в старинном дореволюционном доме с облупившейся лепниной на четырёхметровых потолках, с загадочными нишами неизвестного назначения, с закутками, оставшимися от столкновения дворянских залов с коммунальными квартирами, и с большой библиотекой. Тётя Валя, сводная сестра отца, была его старше, с высшим образованием, работала заместителем главного редактора крупного журнала. Сама она была женщиной крупной, громогласной, курила сигареты и всегда безапелляционно поучала отца. Подавленный её интеллектом, тот вжимал голову в могучие плечи и внимал, пытаясь хоть что-то запомнить.
Из посёлка отец вёз ей сумки с продуктами и нагружал ими Витьку. «Науку надо кормить», — говорила мама, набивая сумки помидорами и огурцами со своего огорода, стеклянной банкой с жирной сметаной, абрикосами и персиками, пучками зелени и даже специально испечёнными для тёти Вали пирожками.
Витька со Светкой ходили вокруг гостинцев облизываясь, но получали по рукам, когда пытались умыкнуть что-нибудь вкусное. Ещё причёсанному и умытому Витьке полагалось нести букет выращенных мамой роз и вручать любимой тётке.
На кухне её квартиры отец садился на табурет, поджимал ноги сорок шестого размера, укладывал огромные смуглые лапищи на колени и, вздыхая, слушал рассказы тётки о том, как Иван Сергеевич, бездарь и лоботряс, норовит принести текст в рукописном виде, а ведь на дворе двадцать первый век, и всё делается только на компьютере. Отец, который отродясь не работал за компьютером, сочувственно кивал головой.
Витька сидел на соседнем табурете в похожей позе и тосковал. Он водил взглядом по стенам, рассматривая сувенирные тарелки, висевшие на стене. Венеция, Милан, Афины, Лондон, Лиссабон, Марсель… Некоторые тётка покупала сама, что-то привозили друзья для коллекции.
— Тётя Валя, а эту из Афин вы сами привезли? — поинтересовался Витёк.
Тут же получил от отца шлепок по губам.
— Старшие разговаривают, ты помалкивай! — он посмотрел на сына не сердито, а скорее испуганно.
У Витьки скривились губы от незаслуженной обиды.
Но ничего не сказал, вскочил и выбежал в соседнюю комнату.
— Вы со мной так! — зашептал он, пробегая глазами по корешкам тёткиных книг. — Ну и сидите там, а я книжку поддедюлю. Будете знать!
Витёк и без того собирался умыкнуть книжку, как он делал это каждый раз, когда навещал тётку. Он прятал добычу дома, на чердаке сарая. Коллекция трофеев то и дело пополнялась. Витёк забирался в чердачную каморку и, устроившись на охапке сена, читал про пиратов, привидения и клады. Он и брал-то их, уверенный, что такие книги тётка не читает и вряд ли их хватится. Сегодня Витёк сунул под рубашку, за пояс штанов, книгу «Дворцы и их тайная жизнь».
— Сидите, сидите, болтайте о всякой ерунде, — Витёк удовлетворённо похлопал себя по животу.
Витёк не считал себя вороватым, но не мог пройти мимо того, что плохо лежит. Рыба в садке дяди Миши всегда была для него лакомым куском, так же как тёткины книжки. Витька воспринимал это как забавную и рискованную игру и считал, что всегда из неё выйдет хитрым и ловким победителем.
…В электричке Витёк сидел у окна насупленный. Только уши, торчащие в стороны, как ручки у кастрюли, напряжённо вслушивались в тональность отцовских вздохов и кряхтений. Отец не выдержал:
— Витёк, я тебя не зашиб? Ты же знаешь, Валентина не любит детей, а уж невоспитанных… Вить, а Вить… Ну ты чего? — отец тронул его за плечо.
Сын согнал с лица улыбку и повернулся:
— А ты знаешь, что нет ничего хуже несправедливого наказания?
— Да ладно тебе! Хватит умничать! — отец повеселел, наклонился и прошептал: — Завтра рано вставать. Усёк?
Витька с усмешкой оглядел сидящих рядом пассажиров и громко спросил:
— Пап, а ты знаешь, какой вред экологии наносят браконьеры? Они просто чудовища!
— Кто? — сдавленным и испуганным голосом уточнил отец.
— Как кто? Браконьеры! Они рыбу у государства и природы воруют.
— Опять за своё? — горячо зашептал отец в Витькино ухо. — Гляди, я не посмотрю, что ты взрослый парень, при всех кренделей с перцем навешаю.
Витёк с превосходством улыбнулся, но рот закрыл. И на платформу он соскочил из электрички резво, удалившись от отца на безопасное расстояние.
— Пойдём домой ужинать. Завтра рано вставать, — примирительно сказал отец.
Но когда Витёк к нему подошёл, он больно дёрнул сына за ухо и взял за руку.
— Всё, Виктор, шутки кончились. Ты что, в Павлика Морозова захотел поиграть, отца в тюрьму засадить? Гляди у меня!.. Ещё раз услышу про браконьерство, отлуплю ремнём как следует. Уяснил?
Витёк, слизывая слёзы со щёк, кивнул. Если отец уже и про «кренделя с перцем» не вспоминает, значит, дело плохо.
Отец пошёл по тропинке к дому, не выпуская Витькиной руки. Витёк почти бежал, едва поспевая за его быстрыми шагами. Предательские слёзы лились самопроизвольно из глаз. Витёк хлюпал носом и утирался рукавом парадной рубашки.
Светка выбежала навстречу и тут же убежала обратно с криком:
— Мама, Витька плачет! Папка его, наверное, налупил.
— Помолчи! — одёрнула Светку мать и вышла на крыльцо. — Саш, что у вас стряслось?
— Потом поговорим. Давай ужинать.
— Мойте руки, — мама пожала плечами.
Витькино лицо она отёрла ладонью, и слёзы тут же перестали течь. Он прижался к маминому локтю.
— Мам, папа у нас такой злой. Ты скажи ему, чтобы меня не бил.
— А он что, собирался тебя бить? За что? — у мамы лицо круглое, в веснушках, волосы короткие, жёлтые, как спелая кукуруза, и топорщатся, как у вздорного мальчишки. В ушах серёжки, как две клюквины, круглые и красные. И глаза желтоватые, почти кошачьи, не зря отец на плечо татуировку в виде кошачьей мордочки сделал. Глаза обычно смешливые, но теперь озабоченные, усталые.
— Да нет. Он только грозился, — Витька опустил голову.
— Ты опять его про браконьерство донимал? Я же тебя просила. Папа не от хорошей жизни этим занимается. Ты почти взрослый, пора бы уже понимать. Ведь знаешь, я не работаю. Светка часто болеет. А папиной зарплаты не хватает… Он же не глушит рыбу, он только сетью. Витя…
— Мам, да я разве что говорю? Я сам с ним завтра пойду. Но вокруг все говорят, что это вроде воровства.
— Кто тебе это сказал? Глупости! Испокон веков здесь рыбу сетями брали. Рыба не переводилась, и люди сыты были. А теперь придумали! Лучше бы ловили тех, кто динамитом рыбу изводит.
— А если нас поймают?
— Это отцовы заботы. Штраф заплатит или договорится, если знакомый рыбинспектор попадётся.
— Что вы там шушукаетесь? — отец высунулся в окно. — Я есть хочу.
— Иду, иду, — мать погладила Витьку по голове. — Папка уже остыл, так же, наверное, как ваш ужин, — она улыбнулась и подмигнула.
* * *
На чердаке от одного слухового окна к другому протянулся столб пыльного света. Пылинки вкручивались в воздушный поток, влетали и вылетали, замыкаясь где-то в бесконечный круг.
Лёжа на старой раскладушке, Витёк подолгу мог смотреть за этим пыльным круговоротом.
Витька и книжки читал тут же в свете, проникавшем на чердак из квадратного оконца. Похищенные книжки читались легко, но слишком быстро. Так хотелось, чтобы они никогда не заканчивались. За последней страницей следовало бы ещё десять, а потом ещё и ещё…
Витёк выложил сегодняшнюю добычу и, как всегда, пожалел, что взял только одну книгу. Две книги, заткнутые за пояс, были бы слишком заметны. Книг, кроме учебников, отец Витьке принципиально не покупал. Он считал, что от них только дурь в голову лезет и в книгах этих учат пререкаться со старшими. А чтобы на них ещё деньги тратить! В библиотеке всё можно взять, и, кроме классических Толстого, Гоголя и Тургенева, там ничего запретного или засоряющего мозги ребёнку не выдадут.
Витёк считал иначе. Его чердачную библиотеку составляли неизвестно как оказавшиеся в библиотеке чопорной тёти Вали «Пиратские байки», «Вокруг света под парусами», «Привидения в Англии», «Тайна лунных кратеров» и тому подобное. «Дворцы и их тайная жизнь» вполне вписывались в этот ряд.
Плюхнувшись на раскладушку, Витька раскрыл книгу, и вдруг ему на грудь выпала пачка денег, в толще страниц оказалась вырезанная бритвой по форме пачки выемка. У Витьки зазвенело в голове от пустоты, ни единой мысли на ум не приходило. Лишь страх и отчаяние ворвались в душу. Ноги и руки ослабли, лицо бросило в жар. «Вернуть! — молотком ударила в висок первая мысль. — Прокрасться к тётке в её отсутствие, ключ от квартиры хранится у мамы, и поставить книгу на место».
Он взвесил на ладони пачку денег, тысячные купюры, новенькие, хрустящие особым заманчивым денежным хрустом, сулящим покупки и удовольствия. Тысячу рублей и у родителей Витька видел редко, а тут в руках у него оказалась целая пачка.
«Неплохо тётя Валя живёт», — подумал Витёк, похлопав себя по кончику носа пачкой денег. Деньги пахли краской и большим соблазном.
— Ма-ши-на, — по слогам произнёс Витька.
В этой пачке и на полмашины бы не набралось, и машина Витьке была нужна, как банщику пуанты, однако само по себе это слово, обозначающее достаток, уважение, престиж, как нельзя лучше определяло теперешнее Витькино положение — обладателя кругленькой суммы. Рядом с машиной в его фантазиях возник мотоцикл, моторная лодка и ещё что-то огромное, сверкающее и переливающееся всеми цветами радуги, наверное, так выглядело воплощение Витькиного счастья — смутно и в то же время ярко.
Машина и мотоцикл умещались в лохматой Витькиной голове, но не влезли бы во двор их дома и вызвали бы массу вопросов у соседей и родителей.
Когда вопросы задают взрослые, Витёк не любил. Да и без мотоцикла и машины в свои двенадцать лет он мог прожить. А вот без нового перочинного ножика, бинокля, складного спиннинга — с трудом. Этими вещами удалось бы пользоваться тайно. Если бы родители их всё-таки увидели, то можно было сочинить, что ножик или бинокль дали на время или они достались после удачного обмена: «Махнёмся не глядя!»
Образ новых вещей так же, как и план по их утаиванию, возник у Витьки мгновенно, объёмно. Кожаный чехол, в котором бугрился окулярами бинокль, Витёк видел в магазине «Спорттовары» в городе. И от этого чехла, коричневого, в сети морщинок, сильно пахло кожей на весь магазин. А теперь этот воображаемый запах заполнил весь чердак.
Витёк был готов хоть сейчас бежать за покупками. «Зачем хранить дома столько денег, если на них можно купить уйму полезных вещей? — думал он, обмахиваясь, как веером, пачкой денег. — Тётка просто страсть какая жадная. Замуж не выходит, детей у неё нет, сердитая, строгая, все обо всём и обо всех знает, прочла сотни книг, целыми днями пропадает в своём журнале, а бинокля у неё нет. Она, небось, и в спортивном магазине никогда не была. А там так здорово пахнет резиной. Палатки, спальные мешки, удочки, мячи — всё новое, блестящее… Эх… Почему одни могут прийти и купить всё, что захотят, а другие только стоят у витрины и вдыхают ароматы этих чудесных вещей?»
Но тут же Витька с радостью спохватился. Теперь он не будет бесцельно топтаться перед витриной. Он вскочил с раскладушки и заметался. Куда спрятать?
На чердак никто не лазил. Светка боялась темноты, мать… её смешно было представить карабкающейся по хлипкой, подгнившей приставной лестнице. Отец и без лестницы забрался бы на чердак. Стоило ему подтянуться на руках, и он уже тут. Но чердачный пол, не менее хлипкий, чем лестница, вряд ли выдержал бы его солидный вес.
Прятать надо было от случайных посетителей. Бесцеремонный Лёнька мог влезть сюда в Витькино отсутствие, поваляться на раскладушке, слопать неприкосновенный запас, который Витька держал на чердаке на случай домашних бурь. Прячась от гнева родителя, Витёк мог сидеть в своём логове сколько угодно, не опасаясь умереть с голоду.
Конечно, Витёк потом за эти вторжения наподдавал Лёньке, но тот лишь встряхивался, как уличный воробей, после тумаков, а через несколько дней снова лез в его логово и, если бы нашёл деньги, стянул бы их не задумываясь. Отец у Лёньки пил, и мать в последние два года стала выпивать с ним за компанию. Лёнька ходил вечно голодный, в обтрёпанной грязноватой одежде. Школу он ещё пока посещал, но только потому, что там его бесплатно кормили обедом как ребёнка из многодетной и неблагополучной семьи.
Наконец Витька перестал метаться. Он сообразил, что не читающий книг Лёнька вряд ли найдёт тайник в книге, там, где он был у тётки. Витька радостно похлопал ладонью о ладонь и, пригнувшись, полез через чердачную дверку наружу. Но привычной ступени под ногой не нащупал и полетел кубарем на землю. Во время короткого полёта он вспомнил, что, когда влезал сегодня на чердак, втянул лестницу наверх, чтобы никто внезапно не подкрался. Но падение получилось внезапным и к тому же очень болезненным. Витёк так завыл и заревел, что отец выскочил из дома как ошпаренный.
— Убился! — взвизгнула мать, высунувшись из окна.
— У тебя варенье убежит, — махнул на неё рукой отец. — Сами разберёмся.
Он подхватил воющего Витьку под мышки и поставил на ноги.
— С чердака сверзился? Я снесу этот чердак вместе с сараем! Давно пора с этой рухлядью расправиться.
— Не надо, — подвывая, попросил Витька. — Локоть болит!
Отец взял сына на руки и понёс к бане. Сел на завалинку у стены, и Витька оказался у него на коленях.
Он больно ощупывал, сгибал и разгибал Витькину руку.
— Мать напугаешь — она тебя живо в больницу отправит. Хочешь в больницу? Тогда кричи громче.
Витька перестал реветь и только кусал губы.
— Ни вывиха, ни перелома нет, кажется, — отец погладил притихшего сына по спине. — До свадьбы заживёт. Но на рыбалку не поедешь. Радуйся. Какой из тебя теперь помощник!
Витька посопел, как будто ему было стыдно не помогать. Он спрятал лицо на груди отца и так скрыл ликующую улыбку.
* * *
Утром Витёк, не теряя времени, не обращая внимания на болевший и припухший локоть, помчался в город. Взял он с собой немного денег, чтобы не потерять и чтобы никто ничего не заподозрил. Он и покупки делал в разных магазинах. Иначе у продавщиц бы возник справедливый вопрос, откуда у мальчишки такие деньги. Витька чувствовал себя опытным, хитрым и смелым. Он прятал покупки в школьный рюкзак и прикрывал их сверху своей рубашкой, свёрнутой комом.
Он пошёл кататься на каруселях в парк. Раньше запретные для Витьки развлечения вдруг разверзлись перед ним с пугающей яркостью красок и широтой возможностей. Витька переполнился сознанием этого, но только один раз прокатился, решив, что найденная пачка денег не резиновая и незачем тратить её на пустяки.
Ещё совсем недавно Витька мечтал об этих пустяках, безуспешно выпрашивал деньги у матери. Захватывающее дух кружение, ощущение падения, когда наверняка знаешь, что в последний миг у самой земли железная кабина, в которой ты сидишь, снова взмоет вверх с чудесной лёгкостью, оставляющей щекочущее чувство в животе, приятное и страшное.
А теперь Витёк осознанно хотел экономить. Ему нравилось быть рассудительным. Он даже грешным делом подумал, не положить ли ему деньги в банк, чтобы получать проценты, но вовремя спохватился. Как же он придёт в банк без паспорта?
Витёк хотел было купить мороженое, но не стал. «Так и становятся жадинами», — подумал он и тут же купил себе бессмысленный детский воздушный шарик, красный, в форме заячьей головы. «Вот бы этого красного зайца Светке, она бы подпрыгнула выше маминых флоксов, растущих на клумбе. Но мама спросит, откуда деньги на шарик».
Шарик натягивал нитку. Петелька, надетая на палец, чуть резала кожу. Шарик дрожал и вырывался на свободу. Мальчик сообразил, что шарик мог улететь у богатенького ребёнка, а бедный, то есть Витька, мог его поймать, снять с дерева или с проводов.
Сначала на автобусе, потом на электричке он ехал и тащил с собой шарик, стыдный детский шарик, который никак не монтировался с его сурово сдвинутыми, выцветшими на южном солнце бровями и торчащими в стороны обгоревшими ушами с плёночками слезающей от загара кожи.
Светка не подпрыгнула выше флоксов, но завизжала, захлопала в ладоши. Схватила шарик, но тут же сникла и зашептала:
— Папку в руку ранили. За ним гнались на лодках и стреляли. А он убежал.
Витёк влетел в комнату к родителям. Отец полулежал на кровати, чуть бледный, виновато и смущённо улыбался.
На руке, там, где у него была татуировка, белел бинт. На бинте расплылось розоватое пятно. Из-под локтя торчала подушка, на фоне белоснежной наволочки загорелая рука казалось совсем чёрной, будто обугленной. Витьке стало совсем страшно. Он прислонился к дверному косяку, почувствовав, что сейчас упадёт.
— Ты что? — отец привстал. — Испугался? Да если бы я с тобой был, я бы не стал удирать. Сбросил бы рыбу, а за сети штраф заплатил. Это потому что один был и мотор у меня новенький. Они потому и стрельнули — видели, что им меня не догнать. Со злости и стрельнули, по руке только чиркнули. Пустяк.
Отец лёг обратно на подушку, закинул здоровую руку за голову и самодовольно проговорил:
— Зато улов, я тебе скажу, знатный. Велосипед получишь, матери и Светке нарядов накупим. Они любят тряпки. Ты же мечтал о велике. Чего не рад?
— А если бы тебя убили? — Витька так и стоял у двери окаменевший.
— Типун тебе на язык! Ерунду говоришь! Если бы рыбинспектора стреляли на поражение, вдоль реки в посёлках ни одного мужика бы не осталось. Жить-то на что? Все этим промышляют.
— Но они же стреляли. А если бы случайно?
— Они и попали случайно. Обычно поверх головы стреляют.
— Обычно? — Витька побелел. — Значит…
— Витька, иди сюда, — отец крепко схватил его за запястье. — Ты со своими вопросами лучше бы не лез. Мать и так меня поедом ест. Ты туда же!
— Мне не нужен велосипед, если тебя убьют!
— Тьфу ты! Глупый мальчишка. Меня же не убили, — он оттолкнул Витьку от себя.
— А если они тебя запомнили, узнали, придут сейчас и в тюрьму посадят.
— Витька, ну мне же не пять лет, — отец усмехнулся. — Я научился следы заметать. Лодка у меня самая обычная, одежда тоже. Таких, как я, по реке знаешь сколько мотается. Ого сколько!
Витёк вздохнул, покачал головой, осторожно пальцами коснулся бинта.
— Больно?
— Говорю же, пустяки! Царапина. Чуть по коже пуля прошла. Бывало хуже.
Витька кивнул. Отец солдатом воевал в Афганистане, был ранен и контужен. Пуля, которую в госпитале хирург вытащил из отцовской груди, хранилась вместе с медалями «За отвагу» и «От благодарного афганского народа» в маминой шкатулке, чёрной, деревянной, с красными геометрическими узорами на крышке. Там же лежали нитки и иголки, и каждый раз, когда Витьке надо было достать иголку, чтобы вытащить занозу из пальца, он видел отцовские награды, сплющенную пулю, которая могла убить отца, тогда бы не появились на свет ни он — Витька, ни сестра. Ведь отец женился на маме после возвращения из Афганистана.
У себя в комнате, закрывшись на крючок, Витька стал раскладывать покупки на полу и любоваться ими. Больше всего хотелось посмотреть в бинокль, но в комнате разглядывать было нечего, а через оконное стекло трудно было что-то увидеть, да и Светка, которая вечно шпионила, могла увидеть его с биноклем со двора.
Через пятнадцать минут созерцания сокровищ Витьке стало скучно. Он сидел на полу, подперев щёку ладонью, и вдруг поймал себя на том, что смотрит не на желанный бинокль, а в окно, в сторону Лёнькиного дома. Вот уж он-то бы оценил по достоинству Витькины приобретения, но и тут же раззвонил бы о них по посёлку, так что слухи быстро бы дошли до ушей родителей. Да и у Лёньки бы возник вопрос, на какие деньги куплено, а там Витька бы и проговорился про тёткины тысячи. Лёнька не постеснялся бы попросить половину, угрожая раскрыть секрет.
Витьку аж передёрнуло от того, что он себе представил, и с удовольствием отвернулся от окна, где виднелся край шиферной крыши Лёнькиного дома.
С Лёнькой бывает весело. Он умеет ходить на руках, таскает сигареты у отца и даёт покурить Витьке. Однажды Лёнька отбил Витьку у цепного пса. Этот пёс жил у лодочного сторожа во дворе. Собака была облезлая, с клочками пыльной шерсти на морде, она лаяла сипло, удушенно от тугого ошейника, вонзавшегося в шею, когда собака натягивала цепь, как струну. Однажды цепь порвалась, и именно в этот момент Витька проходил мимо. Пёс кинулся, повалил его, разорвал зубами руку и хотел было взять Витьку за горло, но тут подоспел Лёнька и огрел пса палкой по спине несколько раз, правда, случайно попал и по Витьке. А пёс заскулил и убежал. У Лёньки было в тот момент зверское лицо: приоткрытый рот, сощуренные коричневые глаза, прядь каштановых волос прилипла к потному лбу. Витька почувствовал, что, если бы пёс не убежал, Лёнька забил бы его палкой до смерти. Витёк испугался такого Лёньки.
После этого случая он стал замечать, что Лёнька часто из тихого и забитого превращается в яростного, свирепого, непримиримого, страшного. Они дрались частенько, и Лёнькина ярость пугала Витьку.
Лёнькина мать хоть и выпивала, а выходила на улицу прилично одетая, разговаривала с соседками чинно, подолгу. А через щели в заборе Витька видел, как в драном оранжевом халатике, сверкая бледными пухлыми коленями, она гонялась за Лёнькой по огороду с поленом в руках. Лёнька улепётывал босой, в трусах и майке. Мать бегала с удивительным для её веса проворством, нагоняла Лёньку и огревала-таки поленом несколько раз по спине и чуть ниже. Лёнька только взвизгивал, но не сопротивлялся. Лёнька рассказывал Витьке, что мать колотит его всем, что попадается под руку. Витёк не верил его словам, пока не увидел, как Лёньку пользуют поленом.
«Нет, лучше мне ему ничего не показывать, — покачал головой Витёк. — Он изменчивый и ненадёжный».
Пока Витёк мучился сомнениями, раза три звонил телефон. Звонок, видимо, срывался, как бывало часто, когда звонили из города. Витёк невольно прислушивался, а как только трубку взял отец, Витьку как сквозняком сдуло и прижало ухом к двери. Но дед строил дом на совесть, и Витька, как ни прислушивался, ничего не услышал. Настроение словно с горы скатилось. Предчувствие не обмануло. Отец его позвал через несколько минут громким сердитым голосом:
— Виктор, иди сюда! Живо!
Отец сидел за столом и ладонью поглаживал скатерть, будто крошки сметал. Но тут пришла мать:
— Что ты сразу на Витьку, она же сказала, что у неё и после вас люди были. Валя ведь его не подозревает.
— Валя, может, и нет, — набычился отец. — А я его, этого брандахлыста, вполне изучил. Ну-ка, Виктор, скажи, ты книжку у тёти Вали не прихватил? Ну когда мы были у неё позавчера?
— Ничего я у неё не брал, — как можно увереннее и с достаточной обидой, звенящей в голосе, ответил Витька. — Что я, вор какой? Да и книжки мне сто лет не нужны. Я же не профессор какой-нибудь. Мне учебников во как хватает! — Витька так дёрнул ладонью себя по горлу, что даже закашлялся.
Мать с отцом переглянулись. Мать торжествующе развела руками.
— Здоров ты врать! — прищурился отец. — А если возьму тебя сейчас за ушко и тряхну как следует, глядишь, и правда из тебя выскочит?
— Пожалуйста! — дрогнувшим голосом разрешил Витёк, у него и так внутри все тряслось. Он чувствовал, что отец не злится по-настоящему, а просто берёт Витьку на испуг. Но если отец и в самом деле разъярится, узнав правду, то камня на камне не оставит. Когда он кричит, то в старом буфете звенит посуда, а у Витьки — поджилки. И тут уж без всяких кренделей, одного перца на хвост отец насыплет от души.
— Давайте ужинать, — мать отмахнулась от отца. — Света, иди есть.
Уже за столом Витька не удержался:
— Мам, а что за книжка пропала? Ценная, что ли, раз такой шум из-за неё поднялся? Тётя вечно на всех злится без дела.
— Ничего себе без дела! — отец покрутил головой, опрокинул в себя рюмку водки, смущённо глянул на сердитую маму. — За удачный улов… У Вальки в этой книжице деньги хранились, несколько тысяч. Нашла где прятать!.. Кто-то из гостей книжку свистнул. Толи случайно, то ли… Скорее всего, нарочно. Знал, наверное, о её тайнике.
— Вот уж не думал, что у нашей тёти Вали много денег. Я думал, она все деньги на книги тратит. Покупает и покупает, — Витька увлечённо поедал жареную картошку и рыбу и говорил как бы между делом. — Зачем ей столько денег?
* * *
Витёк сел на кровати, потянулся, зевнул, потёр пятку о пятку. День он собирался провести рискованно, остросюжетно. Чувство опасности его холодило и бодрило. Ещё вчера, когда Витёк ездил в город, он зашел в интернет-кафе. У него в кармане лежали деньги, и он теперь мог играть на компьютере сколько влезет. Но играть ему быстро наскучило. И он вдруг наткнулся на интернет-магазин. Там продавалось всё, что угодно, вплоть до моторных лодок.
Сразу же Витёк увидел на фотографии свою мечту: красно-чёрную, небольшую, с мощным мотором, с удобными ящичками под сиденьями — банками, если выражаться по-морскому. Лодочка прямо просилась к Витьке — новому хозяину. Витёк долго ждал, что отец отдаст ему старую лодку, когда купит новую. Но у отца хватало денег только на то, чтобы ставить новый мотор.
Витёк облизнулся. Лодочка что надо. Да ведь у него был и потайной эллинг — лодочный сарай. Витька случайно на него наткнулся год назад. В поисках уединённого места для рыбалки ушёл вверх по течению километров на пять. Там оказался овраг, болотистый и комариный. Витька вдруг со злым упрямством решил через него перебраться во что бы то ни стало. Промокший, искусанный, изорвавший о колючки рубашку и штаны, он был вознаграждён сполна.
Едва Витёк выбрался из колючих зарослей, опасливо глядя под ноги — тут могли быть ядовитые гадюки, — он ощутил на лице свежий ветерок, пропитанный запахом цветов. Вышел на песчаный берег. В этой тихой бухточке песок не смывало быстрым течением, и тут стоял эллинг, покосившийся, с недостающими в стенах досками. Видно, их кто-то пустил в костёр. Он был давно заброшен, завален сухим камышом. Но крыша не текла. Были и мостки, уходившие в воду, обросшие водорослями. С них Витёк наловил полное ведро рыбы.
Обратно с тяжёлым ведром он лез по оврагу, ругаясь во весь голос, но всё же с радостью вспоминал свой эллинг — свой!
Он скрывал его от всех и особенно от Лёньки. Повесил замок, утащил из домашнего сарая несколько досок, забил ими щели, выбросил камыши. У Витьки возникло своё пространство, которым он ни с кем не собирался делиться. В этом пространстве пахло рекой, рыбой, нагретыми досками и цветами душно и головокружительно. Тишина тут тоже была заброшенной, как эллинг, обособленной, как большой пушистый зверь в своей берлоге. Он вроде бы бесшумный и осторожный, но Витька всегда ощущал его присутствие и слышал его дыхание.
В дни, когда у мальчика и в школе, и дома не ладилось, он любил приходить сюда и слушать это дыхание тишины.
Оно успокаивало и умиротворяло…
Но лодки в эллинге не хватало. Эллинг был сиротливо пуст.
Витёк уставился на фотографию в компьютере с нерешительностью. Но потом его лицо вдруг прояснилось. Он сообразил, что приобрести лодку можно без взрослых, не вызывая подозрений.
Он уже сделал заказ, и сегодня должен был приехать в городской порт, куда попросил доставить лодку. Он собирался сказать, что его отец — занятой человек — попросил его оплатить и забрать лодку.
И Витька разыграл свою роль. Двух молодцов в синих фирменных комбинезонах не смутил двенадцатилетний покупатель. Главное, что он деньги отдал. Они помогли спустить лодку на воду, закрепить мотор. Витёк по-хозяйски им приплатил за это. Тут же в порту раздобыл две канистры бензина и чувствовал себя взрослым, хитрым, рассудительным.
Он сел в лодку, когда грузчики из магазина уехали. Завёл мотор, и тот заурчал так мягко, почти неслышно, будто и не заводили его вовсе. Чёрный острый нос лодки пластал жёлто-зелёную воду, вспенивая заострённые срезы, бросая пригоршни брызг счастливому Витьке в лицо.
В черте города мальчик сдерживал могучий мотор, стараясь не привлекать ничьё внимание. Несмотря на жару, он нацепил штормовку и надел капюшон, чтобы со стороны казаться взрослым. Иначе инспектора по маломерным судам живо бы заметили, остановили. А какие могут быть права на управление лодкой у мальчишки?
За городом скорость Витёк прибавил, но опять же не слишком. Он, обмирая от восторга, счастья и гордости, оставался благоразумным и осмотрительным. Мимо своего посёлка он промчался, всем сердцем желая, чтобы его никто не увидел, и всем самолюбием мечтая, чтобы его увидели все. В том числе и отец. Уж он бы оценил по достоинству и мотор, и внешний вид лодки. Он бы наверняка гордился тем, что Витёк на «отлично» усвоил его уроки по управлению моторкой, осилил далёкий путь от города до посёлка и вообще выбрал такую практичную и быструю посудину, как эта.
Витёк поёжился. Отец бы, конечно, всё это по достоинству оценил и сделал выводы, которые Витьке вряд ли бы пришлись по душе.
Наконец лодка заняла своё место, покачиваясь чуть заметно на тёмной воде в эллинге. На стеллаже, который сколотил Витёк, заняла своё место канистра с бензином. Запас бензина Витька собирался ещё пополнить в ближайшее время, а пока любовался тем, что есть.
Он приковал лодку к железному кольцу в стене заранее припасённой цепью, эллинг запер на висячий замок.
Даже случайный прохожий не смог бы угнать моторку.
Сегодня Витёк пожалел только об одном — эллинг был слишком далеко от дома и уже темнело. Домой Витька добрался в начале десятого. Уже свернув на свою улицу, он увидел огонёк сигареты у калитки. Отец его поджидал.
Витёк невольно сбавил шаг.
«А вдруг уже знают? Или просто волнуется из-за того, что поздно. Ох, попадёт!»
— И где ты шляешься целый день? — скорее для проформы спросил отец.
Он сутулился, и, хоть не видно было в сумерках его лица, Витьке почудилось, что отец очень грустный и усталый. Белел бинт на его плече, и Витёк, отмахиваясь от комаров, недоумевал, как отец без рубашки так спокойно сидит и комары его не кусают. Наверное, сигаретный дым их отпугивал.
— Ты знаешь, — отец вздохнул, — Валя, оказывается, собиралась усыновить ребёнка и для этого копила деньги.
— А что она, ребёнка покупать собиралась? — хихикнул Витька. Он, конечно, не поверил в благие намерения тётки, которая всегда отмахивалась от него и от Светки, как от назойливых мух. Не любила она детей.
— Ты, Витька, совсем ещё глупый, — отец снова вздохнул в темноте. — Чтобы усыновить ребёнка, надо брать кучу разных справок, проходить медкомиссию. Везде за всё надо платить или официально, или взятки давать. Уйму деньжищ только на оформление ухлопаешь. А ведь ещё одежду, игрушки для ребёнка пришлось бы покупать. Кровать, коляску, пелёнки, распашонки. Ну да для тебя это пока тёмный лес… Она давным-давно хотела ребёнка, и ничего у неё не получалось. А недавно наконец нашла в Доме малютки мальчика, который ей понравился, которого можно усыновить. И она собиралась начать оформление, а тут эта дурацкая кража. Все её надежды рухнули в один момент. Вот так бывает в жизни, — отец закашлялся от едкого дыма сигареты, положил Витьке ладонь на плечо, горячую, тяжёлую. — Иди спать. Поздно уже. Тебя нет, мать с ума сходит. Ни о ком ты не беспокоишься, не заботишься. Живёшь как птичка. Что из тебя вырастет?
— Дерево, — мрачно пошутил сын.
Он зашёл на террасу. Шарик, который вчера он принёс Светке, почти сдулся и висел не под потолком, как раньше, а у самого пола. Так и Витькино настроение: сдулось, как Светкин воздушный шарик.
Тётя Валя, как выяснилось, не железный заместитель главного редактора, не олицетворение тяжёлой механической пишущей машинки, стоявшей у неё на столе в качестве антиквариата, а обычная женщина, которая мечтает о ребёнке, но как деловой и хваткий человек, собирается практически купить себе этого самого ребёнка.
«Всё можно купить, — подумал Витька, ворочаясь на кровати. — И даже человека, хоть и нет у нас рабства. Странно…»
Сон улетучился, сполз с кровати, где лежал мальчик, и заполз в самый дальний угол, наверное, в мышиную норку. Мышь уснула, перестала шуршать, подложив под усатую морду украденный Витькин сон.
Он поворочался и сел.
«Есть же у неё племянники, брат. Знает ведь, что у нас с деньгами плохо. Могла бы нам помогать. Со Светкой нянчиться — Светка для этого вполне подходящая личность… Сидит теперь одна, в пустой квартире, смотрит на пустую полку, где в книге „Дворцы и их тайная жизнь“ пряталось её счастье… Плохо, когда такое богатое воображение», — поджал губы Витёк.
Это воображение выручало его лишь в школе, когда писал сочинения, причём не только для себя, но и для всех разгильдяев в классе. Делал он это так ловко, что учительница никого не подозревала в списывании.
Витька плюхнулся головой на подушку. Он уже решил, что будет делать завтра. Почесал затылок и, вздыхая, потёр поясницу и чуть ниже.
* * *
Тётка встала на порог и, придерживая дверь, с недоумением смотрела на Витьку. На ней был голубой халат в розовый цветочек, что показалось Витьке признаком тёткиного горя. Она никогда не носила халатов, всегда облачалась в широкие блузки и просторные юбки.
Витька шмыгнул мимо неё в коридор, скинул кеды, положил рюкзак на галошницу.
— Что тебе? Дома что-нибудь?
— Я просто так приехал! — с вызовом ответил Витька. — Что, нельзя?
— Пожалуйста. Только мне некогда с тобой заниматься, — тётка показала на письменный стол, где её ждали аккуратные стопки рукописей. — Работы — только начать и кончить.
— Я посижу, — Витька оседлал верхом старинный венский стул, стоявший у окна.
Тётка пожала плечами и села за стол. Но пошуршала бумагами всего минуты две, обернулась к Витьке. Глаз прищурила, в углу рта сигарету зажала:
— Что ты хотел? Сидишь, пыхтишь…
— Вы правда хотели взять ребёнка?
— Не понимаю, какое тебе до этого дело, но да, я хотела.
— Теперь не сможете? — хмуро уточнил Витёк.
— Ты имеешь в виду пропавшие деньги? Конечно, я не смогу в ближайшее время усыновить ребёнка, — тётка вздохнула. — Значит, не судьба.
— Вы же выбрали ребёнка? Его другие заберут?
— Боюсь, что да… — тётка с хрустом раздавила недокуренную сигарету в железной пепельнице в форме листа кувшинки. — А что, собственно, тебя так волнует? Раньше я не замечала за тобой такой отзывчивости.
— По-вашему, я никого пожалеть не могу? — Витёк слез со стула.
— Можешь, можешь, — нетерпеливо согласилась тётка. — Вот и пожалей меня — мне к завтрашнему все эти тексты прочесть надо.
— Книжку у вас я взял. Хотел просто почитать, а там деньги. Деньги я потратил. Немного осталось, — Витёк перевёл дыхание, открыл зажмуренные глаза. — Можно попробовать сдать в магазин, деньги обратно… получить. Лодку… лодку я купил, с мотором. Её я не смог привезти. Но и её можно обратно продать.
Витька сел на стул, ссутулился в ожидании бури, тем более что тётка начала краснеть. Она молчала долго, перекладывая бумаги по столу с места на место. Витёк успел представить, что его ждёт. Тётка наверняка наорёт, запрёт в кладовке и отца вызовет. Отец вышел сегодня на работу и приедет быстро: порт от тёткиного дома находится неподалёку. Витёк зажмурился снова. Отец не спустит с рук этой выходки. Угостит нелюбимыми кренделями с перцем.
Тётка покивала каким-то своим мыслям.
— Ладно, Витька. Правильно говорят: что ни делается, всё к лучшему. Может, и ни к чему мне была эта затея с ребёнком?
— То есть как? — Витёк почувствовал, что забрезжил шанс выйти сухим из воды.
— Деньги что… Дело наживное, — тётка потёрла ладонями щёки, то ли взбодрить себя хотела, то ли освобождаясь от заблуждения. — Лодку, говоришь… Саша всё хотел моторку новую. Вам-то это нужно, живёте небогато, я же понимаю. Хотя… — тётка замялась. — Как мы Саше об этой лодке скажем? Он ведь суровый у нас мужчина, влепит тебе пару горячих.
Витька судорожно кивнул.
— Тогда так, — тётка опять закурила, щурясь от дыма. — Скажем, что деньги мне вернули. Книгу знакомый по ошибке взял. А лодку… я купила Саше в подарок. У него ведь день рождения скоро. Не продавать же её, в самом деле! А я к вам в отпуск приеду, покатаешь?
— Тётя Валя, — вскочил Витька. — Конечно! А папке не скажете, правда?
— Не скажу. Но воровать, Витя, больше не надо. Ты ведь и сам теперь не рад, что так вышло.
Витёк неуверенно кивнул. Он прикидывал, что если отдаст отцу новую лодку, то уж старую точно получит в своё распоряжение. Смекнул, что и тётка не совсем уж канцелярский сухарь и в случае чего с неё можно ещё что-нибудь выклянчить, раз так легко с пачкой денег рассталась.
Тётка посмотрела на лохматого, лопоухого племянника и скептически покачала головой:
— Что, Витька, из тебя вырастет?
— Дерево, — по привычке ответил он.
* * *
Так и вышло, как спланировал хитрый Витёк. Обрадованный, ошарашенный отец получил новенькую лодку. Мама целыми днями хлопотала вокруг приехавшей в отпуск тёти Вали, обкармливая её борщами, оладьями, фруктами, молоком, сметаной. Витька стал обладателем старой отцовской лодки, которую спрятал в свой потайной эллинг, пока отец не передумал.
И только тётка в длинном бежевом льняном сарафане, оттенявшем её смуглые руки и ноги, бродила по окрестностям с сигаретой, дым которой заставлял её щуриться. Подолгу стояла у плетня на окраине посёлка и смотрела оттуда с холма, как купается на тёплой отмели поселковая малышня.
Чтобы не видеть её одинокую фигуру и скучающий взгляд, Витёк всё чаще уходил к далёкому эллингу. Катался на лодке, не заводя мотор, лишь на вёслах. Он экономил бензин, который не выдал отцу вместе с лодкой. А потом и кататься наскучило. Витёк садился на шероховатый валун, что лежал на берегу, и, обхватив колени, до пятен перед глазами смотрел и смотрел на рябившую солнечными бликами воду.
Рюкзак с ценностями, о которых всегда мечтал, Витёк закинул на чердак и больше не прикасался к нему. Оставшиеся деньги, несколько сотен, Витька не вернул тётке и всё время таскал в кармане, опасаясь где-нибудь потерять. Они жгли карман и вызывали ещё более тяжёлые мысли, чем вид грустившей тёти Вали.
Казалось, так всё ловко вышло, что же унывать, но Витёк совсем скис. Даже рыбу у дяди Мини перестал таскать. В таком миноре Витёк смог просуществовать всего четыре дня.
Встав утром на пятый день, он сбегал к Лёньке и отдал ему все оставшиеся деньги. Очумелый Лёнька держал в давно не мытых руках деньги и круглыми глазами глядел на друга.
— Витёк, ты чего, у своих спёр?!
— Бери, не думай ни о чём. Тебе нужнее.
Лёнька спрятал деньги в карман драных штанов, шмыгнул носом и полез в заборную щель, так и не сказав «спасибо». Но Витька только рассмеялся на Лёнькину неблагодарность.
После своей щедрости Витёк пошел к родителям в комнату. Мама давно встала и заняла привычное место у плиты. Отец ещё спал. Поверх одеяла лежала его рука, мускулистая и забинтованная. Кисть руки, широкая, с голубой выпуклой веной, с короткими крепкими пальцами и обломанными тёмными ногтями, была тяжёлой даже по виду.
— Пап, — ёжась, позвал Витёк. — Пап!
Отец приоткрыл глаза, сонные и усталые.
Витёк сделал шаг к отцовской кровати и выдавил хриплым шепотом:
— Это я украл у тёти деньги…
Острые края
Стол был застелен бабушкиной льняной серой скатертью, расшитой по углам красными петухами. В блеске круглобокого самовара на столе теснились плошки, розетки и вазочки. В них сосредоточились все мечты любителя сладостей. Вафли, конфеты, цветной горошек, халва, печенье, постный разноцветный сахар. Этот сахар тает в руке, пальцы липнут один к другому, зато во рту разливается такая приторная сладость, что неудобство и потерпеть можно. Санька терпел, зажав розовый и голубой липкие кусочки. Он успел схватить сахар со стола, пока мать выходила за чашками, но съесть не успел. Мама вернулась. Санька пыхтел, переминался с ноги на ногу и сглатывал слюну.
— Мам, а что это Пашке столько сладостей? Я тоже люблю.
— Я вижу, — мама подошла к нему и отобрала сахар. — Иди вымой руки. Сядем за стол, тогда и поешь. Что за дикарь!
Она отодвинула кружевную занавеску всё с теми же бабушкиными вышитыми петухами и выглянула в окно. От кухонного жара и беготни у мамы на лбу выступили бисеринки пота. Круглое лицо раскраснелось.
— Идёт! — мать торопливо сдёрнула с себя передник.
Санька, облизывая пальцы, тоже сунулся в окно.
По тропинке между плетнями пылил ботинками Павел — старший брат. Майорские звёздочки на его погонах блестели ослепляюще-заманчиво — взгляд не отвести. Форма сидела ловко, аккуратно и в то же время по-хулигански. Ворот был расстёгнут, рукава закатаны. Орденская планка на кителе с не разгаданными Санькой разноцветными полосками чуть скособочилась. Домой награды Павел никогда не привозил, хранил в отряде, в сейфе. На плече у Павла висела сумка, камуфлированная, как и форма.
Саня завистливо поглядел на крепкую плечистую фигуру брата. От природы он, что ли, такой мускулистый?
Вроде бы, приезжая в отпуск, не таскал гири по утрам и не бегал кроссы. Целыми днями валялся на диване перед телевизором с книжкой, похрустывая орешками в сахаре, от которых вовсе не худеют. И всё равно оставался поджарым и могучим на зависть тщедушному, тонконогому и тонкорукому Сане.
Уж Саня и бегал, и прыгал целыми днями. А всё равно оставался хрупким и звонким, как кузнечик.
Павел вошёл в дом. Санька всё ещё стоял у окна, мечтая о фигуре супермена, и неожиданно получил щелчок по затылку.
— Шнурок, чего зеваешь? — насмешливо спросил Павел.
— Меня Шурка зовут, а не Шнурок. А ещё лучше — Саня. Что ты дразнишься?
— Нет, на Шурку, а уж тем более на Александра, ты не тянешь. Пока — Шнурок.
Саня надул губы и отвернулся.
«Вечно Пашка подтрунивает. Взрослый же мужик, — Саня покраснел от возмущения. — Тридцать пять лет, а ума нет. Как его в армии держат? Лучше бы таких, как я, брали, рассудительных, серьёзных».
Он давно мысленно примерял на себя военную форму. Завидовал брату так, что челюсть сводило. И эти майорские погоны, и форма, и высокие ботинки на шнуровке, и орденская планка, жёлтая и красная полоски — отметки о ранениях, и островок седины над левым ухом, проросший в ёжике коротко стриженных волос, — всё это будоражило Санькино воображение, казалось единственно мужским и настоящим.
Пашка бросил сумку у двери и плюхнулся на диван. Руки на спинку положил, запрокинул голову, и на всём его лице, кругловатом, как у матери, появилось выражение блаженства.
— Взболтало в автобусе, как гоголь-моголь, — ни к кому не обращаясь, глядя на сучковатый, жёлто-янтарный от старости потолок, пожаловался Павел.
— Зачем форму портить? — Санька тоже не смотрел на брата, теребил край петушиной льняной скатерти. — Рукава завернул, измял, воротник расхристанный. Офицер должен быть подтянутым!
— Поучи меня, поучи, — ласково попросил Павел. — Ехал домой и мечтал, что сопливый Шнурок будет меня учить жизни.
— Я не Шнурок, я Шурка, — дрожащим от обиды и подступивших слёз голоском выдавил Саня.
— На минуту вас оставить нельзя, — мать вернулась в комнату с дымящимся пирогом на синем фарфоровом блюде. — Уже поцапались. Паш, ты же взрослый, что ты его дразнишь? Садитесь к столу. Шурка, ты ведь хотел сладкого?
— Теперь не хочу, — Санька мужественно отвернулся. — За один стол с ним не сяду, — пробормотал он еле слышно.
— Тем лучше, — потёр руки Павел. — Мне больше достанется.
Санька сел на диван, где только что восседал Павел, подобрал ноги, опёрся подбородком о колени. То и дело ему приходилось сглатывать слюну. Брат нарочно пил чай, громко прихлёбывая, оглушительно грыз сахар и нахваливал зефир и вафли.
— Ты хоть дома побудешь? — мать ничего не ела, разглядывала Павла.
— Мам, два дня, — Павел говорил неохотно, раздражённо. — Скажи спасибо, что хоть на столько вырвался. Дом покрашу, картошку выкопаю. Хотя этого бездельника, — Павел кивнул в сторону Сани, — надо бы тоже к сельхозработам привлечь.
— Нет уж. Пусть занимается… — мать осеклась. — Да и ты бы, Паша, отдыхал. С домом и огородом дядя Коля поможет.
— Погоди, — нахмурился Павел. — А чем это там нашему профессору надо заниматься?
— Не хотела говорить, Пашенька. У тебя и без того на службе голова кругом… — мать замялась. — Саньку по географии на осень оставили. Если в сентябре не пересдаст, будет второгодником.
— Та-ак, — опять ласковым, чуть скрипучим голосом протянул Павел. Когда Санька был совсем маленьким, таким голосом Павел пугал его, изображая Бабу-ягу. — Почему ты раньше мне не сказала? Его не сладостями надо кормить, а ремешком потчевать. Выпороть его соответственно возрасту и поведению.
— Паш, ты в детстве тоже мало походил на ангела! Но никто тебя наказаниями особо не третировал. А Шурка хоть и проштрафился, летом всё-таки занимался, готовился…
— Я вижу. Судя по его загорелой физиономии, он много времени проводил за книгами.
Саня почувствовал, как покраснело лицо. Заныло в животе. С Павла станется. Пару раз Санька крепко получал от брата и хорошо помнил эти оба раза. Здоровый, взрослый мужик. Что ему стоит взгреть Саньку по первое число. Саня покосился на приоткрытую дверь в коридор. Но пути отступления пролегали мимо стола, за которым царил брат.
— Бегаю я быстрее, — заметил Павел. — Так что не вздумай! — он пристально посмотрел на Саню.
Глаза у Павла цвета осенней полыни, чуть с рыжиной, с тонкими морщинками в углах глаз. Такие морщинки появляются, когда люди много улыбаются, да к тому же большую часть жизни проводят на открытом воздухе, где солнце и ветер заставляют постоянно щуриться. К Павлу относилось и то и другое, он и сейчас вдруг заулыбался.
— Мать, а с чего ты решила, что он будет эти дни усиленно заниматься? Ведь всё лето гонял лодыря. Даже если я ему сейчас всыплю, то через два дня уеду, и он снова загуляет. А?
— Не понимаю, что ты предлагаешь? — растерянно и вкрадчиво спросила мать. Она-то уже смирилась с тем, что Санька останется на второй год, и боялась, что Павел, скорый на расправу, всё-таки отлупит Саньку сгоряча.
— Наш профессор мечтает стать полководцем. Можно совместить приятное с полезным. Он поедет со мной в отряд и поживёт там немного. Валять дурака будет не с кем, тем более под моим присмотром.
— Ну, я не знаю, — мать оглянулась на Саню. — Ты как?
— Мам, конечно, я поеду, — он вскочил, в мгновение простив все нападки брата. — Только если Пашка драться не будет. А то заберёт меня к себе, и начнётся…
— Не боись, Шнурок, бить буду вполсилы.
Санька пренебрежительно отмахнулся, почувствовав, что опасность миновала и сейчас неприступного, строгого Пашку можно ткнуть кулаком в плечо и даже затеять шуточную возню, едва не опрокинув стол с любимыми сладостями.
* * *
С приоткрытым ртом Саня глазел сквозь пыльное стекло автобуса. В Москве он оказался впервые. Вдруг увидел, что москвичи, особенно москвички, ходят по улицам в таких одеждах, в каких щеголяют только телеведущие и артисты.
— Прям из телика вылезли, — прошептал Саня, прильнув к окну.
— Ты что бормочешь? Сейчас зайдём в общагу на минутку. Я только вещички оставлю. И в отряд. У меня свой кабинет, там и поживём, пока ты у меня гостишь. А в общаге сосед по комнате. Отношения у меня с ним не очень.
Увлечённый созерцанием московской жизни, Санька машинально кивнул. Иномарки обгоняли автобус, запрудили шоссе, блестели на солнце, суетились, воображали вместо своих хозяев, прятавшихся за тонированными стёклами…
Первым признаком военной жизни для Сани стал постовой на контрольно-пропускном пункте у ворот общежития. Санька ожидал, что у брата, одетого в гражданское, постовой потребует удостоверение. Но солдат, затянутый ремнём поверх мешковато сидевшей формы, беспечно отвернулся от проходивших.
— Он тебя знает? — расстроенно спросил Саня.
— Навряд ли. Здесь живёт туча народа, жильцы то и дело меняются, многие пропадают в командировках месяцами. Разве всех упомнишь, — Павел усмехнулся. — А ты думал, он мне честь отдавать будет?
— Ничего я не думал, — надул губы Саня.
В просторном вестибюле общежития за высокой стойкой сидел офицер. Судя по важному виду, не иначе как комендант, в крайнем случае дежурный. За его спиной во всю стену была панель с разноцветными рубильниками, рычажками и кнопками.
На лифте поднялись на одиннадцатый этаж. У Сани захватило дух от подъёма. В посёлке какие лифты?
В длинный тёмный коридор выходило множество дверей. От мусоропровода в конце коридора невыносимо воняло. Этот запах чуть снизил градус Санькиной восторженности от военного быта. И комната, в которой Павел жил с соседом, оптимизма тоже не прибавила.
Оторванный клок обоев был подклеен скотчем и поблёскивал на свету. На окне не было штор, и это выглядело, как глаз без ресниц, скучный и больной. Поперёк форточного стекла пролегала трещина. Над кроватью Пашкиного соседа красовались вырезки из журналов с полуобнажёнными девицами. Санька фыркнул и покраснел.
Павел присел на корточки у шкафа. Бросил внутрь свитер, рубашки и футболки, а в сумку переложил выглаженную форму в прозрачном пакете.
Над его кроватью, застеленной синим одеялом с белой полосой, ничего не висело. Голая уныло-желтоватая стена навевала тоску.
— Паш, долго ещё? Поехали в отряд, — плаксиво попросил Саня.
— Чего ты торопишься? Тебе там успеет наскучить.
Трясучий трамвай привёз Саню и Павла в странный район Москвы. Справа и слева от дороги тянулись массивные двух- и трёхэтажные старинные здания. Мрачноватые, с узкими редкими высокими окнами, здания напоминали амбары.
— Ещё при царе здесь были казармы, — пояснил Павел. Он искоса и с привычной усмешкой поглядывал на Саню, ёрзавшего на пружинистом трамвайном сиденье.
Столько людей в форме на квадратный метр улицы Саня никогда не видел. Шагали солдаты небольшими группами, человек по двенадцать, в колонне по двое. Их сопровождал офицер. Военные — в пилотках, фуражках, в парадной форме и в камуфлированной — стояли на трамвайных остановках и перебегали дорогу.
— Почему ты в гражданке? — с досадой спросил Саня.
— Тебе, Шнурок, лишь бы выпендриться. Я столько времени хожу в форме, что в обычное время влезать в мундир желания нет.
— Домой-то ты в форме приехал, — язвительно заметил Санька. — Тоже, небось, воображал.
— Пиявка! — Павел щёлкнул его по носу. — Наша остановка.
Ворота железные, серые. В центре изображён российский флаг, а справа и слева от него двуглавые орлы. Рядом с воротами железная дверь с табличкой — контрольно-пропускной пункт. Павел нажал кнопку звонка справа от двери. Открыл солдат.
— Здравия желаю, товарищ майор, — приветствовал он.
Санька расплылся в глуповатой и счастливой улыбке.
Вот какой у него брат! Хоть и противный, а всё же майор.
Слева за стеклянной перегородкой находился дежурный по КПП. Справа, тоже за стеклом, виднелась комната со столами и стульями с красной обивкой. В той же комнате было несколько женщин с сумками. Они встревоженно вскидывали головы каждый раз, когда хлопала внутренняя дверь КПП.
Рядом с одной из женщин сидел солдатик. Раскрасневшийся, он смущённо поглядывал на стеклянную перегородку, за которой торчала голова дежурного. Краснощёкий солдат жевал пирожок. Давился от стеснения, двигал острым кадыком на тощей шее, но пирожок был, вероятно, очень вкусным, и солдат вытащил из пакета ещё один. Сидевшая рядом женщина вдруг вытерла солдату губы носовым платком. Парень побагровел.
— Комната для свиданий, — пояснил Павел, перехватив Санькин заинтересованный взгляд. — Мамки, девчонки к нашим срочникам приезжают. Пирожками и поцелуями пичкают.
— Что это, как в тюрьме, свидания? — опешил Санька. — Почему их внутрь не пускают?
— Объект секретный. Всех пускать нельзя. Потому и комната такая, — Павел толкнул дверь, и братья оказались во дворе отряда. По верху высокого бетонного забора крупными кольцами вилась колючая проволока. У забора в ряд стояло штук восемь огромных бронемашин и бэтээров.
— И потом, — добавил Павел, быстро шагая вдоль четырёхэтажного здания, загибавшегося по двору буквой «г», — они сюда служить приехали, а не с мамками-няньками время проводить.
Братья прошли по кромке плаца. На асфальте были начерчены белой краской полосы и метки. «Чтобы знать, где останавливаться и поворачиваться, когда солдаты учатся маршировать», — догадался Саня.
Почти в самом углу двора стоял чёрный мраморный камень с золотыми надписями.
— Что это? — остановился Саня.
— Памятник нашим погибшим ребятам.
Павел не сбавил шаг и ответил привычно ровным голосом. Но Саню будто обожгло морозом…
Лестница, холодная, чистая, но мрачноватая, со второго этажа раздваивалась и шла наверх справа и слева. Каменные ступени рядом с перилами были истёрты миллионами прикосновений ботинок и сапог почти до основания. Того и гляди оступишься, скатишься и костей не соберёшь.
Саня еле поспевал за длинноногим Павлом. Задыхаясь, он всё-таки спросил:
— Интересно, а что плохого, если к солдатам родители приедут?
— Отвяжись! — огрызнулся Павел на ходу. — Я потом с тобой проведу разъяснительную работу.
На третьем этаже — двери направо и налево, а между ними на стене фотографии молодых ребят с траурной лентой. В уголке каждой фотографии искусственные цветы в плетёной корзине, выцветшие, грустные. Санька ничего не стал спрашивать. Только поскучнел и понурился.
Павел открыл левую дверь. Стоявший на странном постаменте солдатик вытянулся в струнку и подался вперёд в таком вытянутом положении, на носочках. Казалось, что он вот-вот свалится с постамента, как срубленное дерево, но он замер в критической точке этого мнимого падения и так держался, пока Павел не прошёл мимо. Санька оглянулся. Солдатик принял прежнее положение и расслабился.
В короткий коридорчик выходило несколько дверей. Санька успел прочесть только «Канцелярия» и «2ГСН». Слева увидел массивную решётку, за которой на стеллажах было разложено самое разнообразное оружие. Его было столько, что у Сани перехватило дыхание от предвкушения — потрогать, рассмотреть. А вдруг и пострелять дадут?
— Смирно! — звонкий раскатистый крик заставил Саньку вздрогнуть.
Они с братом вышли из коридора в большое помещение, напоминавшее школьный спортзал. Только этот зал был заставлен двухъярусными койкам в три ряда, от прохода до высоких окон, без штор, как и в общежитии. Без занавесок помещение казалось холодным и голым. У коек, застигнутые за разными занятиями и в разной степени одетости, замерли солдаты по стойке «смирно», приветствуя Павла, своего командира. Санька невольно подтянулся. Его так и подмывало начать чеканить шаг.
Зал с койками утекал в узкий коридор с дверями. Одну из них Павел открыл ключом.
Пеналообразный кабинет заканчивался высоким окном с широким подоконником, заваленным множеством интересных вещей. Там стояла деревянная скульптура медведя, поднявшегося на задние лапы; лежали клетчатая коробка шахмат, поверх неё мятая узбекская тюбетейка; стопки газет, журналов и документов; тарелки и фарфоровые кружки, заварка, кусковой сахар в нетерпеливо разорванной картонной коробке; пепельница-гильза, переполненная окурками, две пачки сигарет и ремень с пустой кобурой.
На стене были развешены вымпелы, грамоты, под ними стоял ряд стульев, у окна торчал колченогий, чиненый-перечиненый письменный стол. У противоположной стены — диван и кресло с обивкой, истёртой до жёлтого разрыхлившегося поролона.
С двух сторон от двери громоздились встроенные шкафы с открытой верхней полкой. На ней шеренгой выстроились спортивные кубки. В углу полки валялся сдутый футбольный мяч.
— Слушай, — зашептал Санька, — а где у вас тут туалет?
— Прямо по коридору и налево, — Павел уже увлечённо ворошил бумаги, усевшись на край стола.
В туалете с ног сшибал запах хлорки и сигаретного дыма. Саню затошнило. Он едва не поскользнулся на мокром выщербленном кафельном полу. Из кранов над рукомойниками оглушительно капало, журчало и булькало.
Но ещё больше Саньку поразил унитаз, вернее, его отсутствие. В полу кабинки лишь было отверстие, уходившее под углом в глубину канализационных труб, а вокруг отверстия в полу было металлическое рифлёное обрамление для ступней посетителя.
Санька, в общем, не был избалован благами цивилизации. Дома туалет находился на улице, но зато Павел обил его изнутри дерматином, навесил полочки, утеплил, оборудовал, как парадную комнату. Санька там частенько засиживался с книжкой или скрывался от праведного гнева матери или Пашки.
Пока Саня недоумевал у загадочного сооружения в туалете и блуждал по коридору в поисках кабинета брата, Павел успел переодеться в форму и уселся за документы и составление мудрёного графика на листе ватмана.
Саня упал в кресло, посидел минут десять со скучающим видом. Поглядел на брата, который старательно и с мукой на лице выводил цифры и буквы на графике.
— Мне скучно, — заявил Саня.
— Не понял?! — угрожающим голосом сказал Павел, поднимая голову, и даже прихлопнул ладонью по графику. — Достал учебники, приступил к занятиям! — приказал он сурово.
— Я есть хочу, — обиделся Саня.
— Через полчаса пойдём, — Павел глянул на часы. — Не вижу учебника в твоих руках! — снова прикрикнул он. — Я тебе не мамка, у меня не разгуляешься.
Санька со вздохом полез в сумку и углубился в географию. Через полчаса он с братом спустился в столовую. В большом зале за столами, как колючки чертополоха, топорщились макушки обедающих солдат.
На вкус Саньки, вкус человека, привыкшего к домашней маминой кухне — щавелевому супу, борщу, плову, кулебякам, пирожкам и тортам, — в столовой пахло неудобоваримо.
— Давай без капризов, — заметил его гримасу Павел. — Ешь что дают.
Окончательно испортив настроение столовским обедом, Саня взбунтовался, вернувшись в кабинет:
— Что я так и буду сидеть целый день за книгой? У меня уже башка трещит.
— О Господи! Иди куда хочешь, отстань только. Мне график надо закончить. Но через час чтобы сидел на этом месте, — Павел указал на потёртое кресло, — с книжкой в зубах. Задача ясна? Выполняй, Шнурок.
Справа от выхода во двор на скамейках, поставленных буквой «п», сидели и курили солдаты. Санька остановился в дверном проёме. За распахнутой наружу дверью Саньку солдаты не видели, зато он их и слышал, и видел в узкую щель между дверью и стеной.
Говорившего Саня видел со спины.
— Ты понимаешь, Серый, ре-а-би-ли-та-ция. Сначала мы «чехов» мочили, а теперь нас реабилитировать будут, — солдат хмыкнул и выдал тираду из таких слов, от которых Саня смущённо хихикнул.
Сидящие солдаты смотрели на рассказчика с жгучим любопытством. Судя по всему, говоривший недавно вернулся из командировки. Павел говорил Сане, что группа как раз на днях приехала из Чечни и потому Павлу прибавится хлопот. А бойцы, открывшие рты от любопытства, только через полгода собирались в военную командировку.
— Кино, театры, концерты — дело хорошее, — продолжал опытный солдат. — Только расслабиться фиг получится. Сейчас бы на море. Песочек, музыка, девочки, то-сё…
Раздался дружный гогот.
— А чего ж ты, Жека, контракт подписал? — спросил кто-то. — Дембельнулся бы и гуляй себе на море к девчонкам.
— Так я же тебе про то и твержу! Мстить вы, сопляки, что ли, будете?! Лёха у меня на руках умирал. Пузыри кровавые изо рта… — снова он разразился руганью, но с грустной, досадливой интонацией. — Снайпер, гнида, нам шагу ступить не давал по этой чёртовой сопке. Засели они наверху и лупили по нам из всего, что стреляет. Голову не поднять.
— Что штурмовали-то?
— Базу ихнюю, гнездо гадючье, на сопке. В общем, кувыркались там до темноты, потом отползли. Лёху с собой тащили и раненых Кирюху, Даньку, Миню. А утром после артподготовки снова полезли. И снова такая же долбёжка пошла. Мы, как вараны, там ползали и только к вечеру всунулись наконец на сопку. Добили тех, кто там ещё сидел, а другие всё-таки ушли и раненых утащили. Мы прошли немного по их кровавым дорожкам отхода.
— Надо было догнать и… — один из слушателей сочно хлопнул кулаком по ладони.
— Больно умный! В темноте… Они и заминировать дорожки могли. Там сломя голову нельзя. А то…
Санька увидел, как над головой говорившего поднялось густое облачко табачного дыма.
— Вот вас в морг водили уже? Ага. Только в жизни всё равно всё не так. Там ведь ты сам его, только что… — он опять выругался.
— Ты что тут затаился?
Саня подскочил от испуга. Он не заметил, как по лестнице спустился брат и остановился за его спиной. Павел зажал губами незажжённую сигарету и достал из кармана зажигалку.
— Шёл бы ты заниматься.
— Я гуляю, — Саня опустил голову и глядел исподлобья.
— В подъезде? Около курилки? Свежим воздухом дышишь? — Павел закурил, прищурился от дыма. — Бери ключ и марш заниматься!
Солдаты за дверью притихли, услышав голоса братьев. Догадались, что Санька подслушивал. С покрасневшими ушами Санька взлетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньку. На площадке второго этажа вдруг испуганно отшатнулся, показалось, что кто-то бежит навстречу. Но это висело зеркало, а под ним надпись красными буквами: «Воин, заправься».
Санька подошёл ближе, пригладил волосы, скорчил несколько рож, умильных, а потом злых и агрессивных, и, довольный собой, поскакал дальше. Заметил у двери на третьем этаже железное сооружение, отдалённо напоминавшее скамейку, но только с шипами. Сбоку стояли баночки и лежали тряпки. Саня почесал в затылке, но тут выскочил из двери солдат, водрузил ногу на шипы, а тряпкой стал начищать сапоги до блеска.
«Хитро придумано, — Саня пожал плечами. — Посмотришь на них, только им и надо — ботинки чистить, начищать пряжку ремня до блеска, брить головы и вытягиваться в струнку перед такими, как Пашка. А он не слишком похож на супермена. Супермен должен быть суровым, жёстким, справедливым, сильным, но чуточку добрым. Он должен быть аккуратным, собранным, но чуточку вольным, слегка безалаберным, как будто на самом деле не придаёт значения своей внешности. Нет, Пашка не такой!
Тогда зачем на него равняться и напрягать спинку, вытянувшись в стойку „смирно“? Скучно…»
Саня не торопился в кабинет. Его больше волновала география коридоров отряда и тайны не материков, а комнат. Особенно оружейка, забранная решёткой. Она притягивала Саньку. Он подошёл, обхватил холодные, чуть шероховатые прутья, отделявшие его от желанного оружия.
Дневальный косился на Саньку, но со своего возвышения не слезал, всё так же стоял неподвижно.
Из оружейки пахло смазкой, немного порохом, силой и смертью. От этих запахов у Сани бежали мурашки по коже. Автоматы стояли в ряду вверх стволами, на дальних полках лежало что-то огромное с таким длинным стволом, что, поставь его вертикально, он бы оказался размером с Саньку.
«Интересно, подниму я эту бандуру?» — Санька просунул голову между прутьев, чтобы лучше разглядеть, и голова вдруг с лёгкостью пролезла.
«Голова пролезет — всё остальное тоже», — вспомнил Саня неписаное правило. Украдкой глянул на дневального. Он, кажется, дремал стоя и забыл о Саньке. Плохо, что из коридора через решётку было видно, что делается в оружейке, но уже несколько минут по коридору никто не проходил. И Санька решился.
Тот, кто делал решётку, явно не рассчитывал, что в отряде объявится человек, который с лёгкостью протиснется между прутьев. Санька трогал холодные оружейные стволы. Вытащил один автомат из углубления.
«Тяжёлый», — запыхтел Саня.
Но эта тяжесть давала такую уверенность в себе, что Саня разулыбался от удовольствия и ощущения своего могущества. Нервно оглядываясь, он поставил на место автомат и ринулся к дальней полке.
— О, — выдохнул он и погладил огромную винтовку. Саня вспомнил, что брат рассказывал о ней и что это антиснайперская винтовка, такая здоровенная и длинная: стрелять из неё можно было, только установив на сошки. Саня попытался её сдвинуть, но не смог. За ней лежала винтовка поменьше, снайперская, только без оптического прицела. Разные прицелы хранились на отдельной полке. Санька знал, во всяком случае, два прицела — ночной и дневной. Он с благоговением взял один из них в руки и приложил к глазу. Его охватило волнение от мысли о том, сколько снайперов смотрели в этот прицел и скольких из этой винтовки… Саня судорожно вздохнул и положил тяжёлый прицел обратно. Он потянулся к винтовке, когда за спиной раздалось:
— Эт-то что такое?! Откуда? Кто позволил? Ты кто? Дневальный!
Кричал и разорялся какой-то тонкошеий офицер. Санька бы удрал, но крикун не отходил от решётки, пока дневальный не принёс ключи. Решётку отодвинули и вытащили Саню, как мышонка из мышеловки. Офицер вцепился в его локоть и потряс:
— Ты кто такой? Как ты сюда попал? Я тебя спрашиваю!
Испуганный Саня молчал. Он увидел в конце коридора Павла. Тот стремительно приближался. Издалека крикнул успокаивающе:
— Коля, всё нормально! Это мой брат, — и напустился на дневального: — Сорокин, какого лешего? Ты же знаешь, что это мой брат.
Николай ослабил хватку. Саня вырвал руку и отскочил на безопасное расстояние.
— Хорошо, — сердито согласился Николай. — Пусть брат. Но зачем его было в оружейку пускать, да ещё там запирать?
— Я сам, я через прутья пролез, — признался Саня, видя, что на Павла нападают и у брата могут быть неприятности.
— Так что ты за ним не следишь? — снова возмутился Николай. — Вообще, детям тут не место. А если бы командир или проверяющий?
Павел решительно направился к Сане, а тот забежал за койку. Тогда Павел остановился и начал расстёгивать ремень, буднично, без суеты, словно собирался переодеться.
— Александр, ну-ка иди сюда!
— Не пойду, — уже сквозь слёзы сказал Саня, продолжая пятиться.
— Ты понимаешь, что ты натворил? — брат грозно надвигался. — А если бы там что-нибудь выстрелило? А если бы тебя ранило?
— Там оружие незаряженное, ты сам говорил, — Саня всхлипывал и вытирал слёзы, стыдясь взглядов столпившихся солдат.
Подошёл ещё один офицер. Он вдруг рассмеялся так весело и заразительно, что заулыбались все, кроме Павла и Сани.
— Брось, Паш! Нам хороший урок. Решётку надо переделать, а парню в награду за учение дать вдоволь рассмотреть и потрогать оружие. Будущий боец. Ты ведь говорил, что он мечтает в армии служить.
— С его-то дисциплинкой, — скептически покачал головой Павел, водружая ремень на место. — Пусть географию сперва выучит. Теперь его оружие — учебник и тетрадка. А к настоящему его лучше не подпускать. Иначе как в поговорке выйдет: «Пусти козла в огород». Пошли в кабинет, — Павел шагнул к брату.
— Ага, — Саня отступил, вытирая слёзы. Он понял, что Павел при посторонних не хочет выяснять отношения, а, уединившись с проштрафившимся братом в кабинете, навешает всего, чего можно навешать: и подзатыльников, и оплеух, и шлепков. Да и ремень сызнова снять дело нехитрое. — Нашёл дурака!
— Ты мне ещё погруби, — сквозь зубы процедил Павел. — Ключ от кабинета отдай и вали на все четыре стороны.
Саня положил ключ на пол и по гладкому линолеуму метнул его к ногам брата.
Павел подобрал ключ и ушёл, даже не глянув на брата. Тот повздыхал, побродил по коридору туда и обратно минут пятнадцать и зашёл в кабинет. Павел не отрывал взгляда от бумаг. Возился всё с тем же графиком.
— Паш, ну ты чего? — Саня остановился у входа. — Я, конечно, балда. Но случайно ведь вышло. Голова пролезла, я и сам не заметил, как внутри оказался. И ничего плохого не делал, только посмотрел. Я больше не буду. Что молчишь? У тебя неприятности будут? Ну прости, в конце концов… Паш! Хочешь, поколоти меня, душу отведи. А? Паш, а почему ваших бойцов в морг водят, что они там делают?
Павел впервые за всё время, что Санька лопотал невнятные извинения, поднял голову и посмотрел не зло, а с любопытством.
— Откуда ты взял про морг?
— Слышал, — Саня наклонил голову к плечу.
— Незачем тебе знать! — Павел стал что-то записывать, но его плечи были напряжены. Он хорошо знал младшего брата.
— Вы там на мёртвых смотрите, — заключил Санька, — чтобы убивать не страшно было.
Павел отбросил ручку. Но лицо у него было спокойное, не сердитое.
— Убивать страшно всегда. Хорошо бы ты этого никогда не испытал. И не узнал, что бывает потом, — Павел вздохнул. — А вообще, ни к чему тебе. Мал ещё.
— Как странно, — едва сдерживая раздражение, проговорил Саня. — Через шесть лет я узнаю всё так же, как они, — он показал большим пальцем в сторону двери за спиной. — Что за шесть лет изменится?
Павел усмехнулся. Встал из-за стола, подошёл к окну, потянулся, глядя на улицу, наконец обернулся и закурил.
— Психика твоя изменится. Тебе сейчас что-нибудь эдакое расскажи, ты по ночам спать перестанешь, мать перепугаешь.
— А ты хорошо спишь? Спокойно? — ядовито поинтересовался Саня.
Павел нервно потёр бок. Санька насторожился. Он знал, что у Павла там шрам от пулевого ранения.
— Ну что ты взъелся? — Павел поморщился. — Ни к чему этот разговор. Учи лучше географию. Тебе это как раз по возрасту.
— Паша, — Саня почувствовал, что вдруг слёзы подступили к глазам. — Ну почему ты так со мной? Я же серьёзно!
— Что ты хочешь услышать? — вздохнул Павел. Его глаза цвета осенней полыни как будто пожухли, стали совсем уж ржаво-коричнево-серыми.
— Ты мне так и не ответил. Почему к солдатам не должны приезжать родители, почему вообще надо жить в таких диких… У вас тут один туалет чего стоит.
— Это армия, а не курорт, — казённо-деревянным голосом ответил Павел. — Тебе что, золотой горшок нужен? Избаловала тебя мать.
— При чём тут мама? — поморщился Саня. — Я говорю о нормальных условиях. Здесь же люди.
— Ты разве не знал? В армии и на войне не люди.
— А кто же?
— Единицы живой силы и больше ничего, — Павел затушил сигарету и улыбнулся. — А ты думал, солдаты, офицеры преисполнены собственного достоинства. Да весь этот антураж — форма, ордена, медали, погоны, звёздочки, — чтобы не так обидно было умирать.
— Тьфу ты! — вспылил Саня. — Вечно ты что-нибудь такое. Зачем тогда в армию пошёл, да ещё столько лет служишь?
— Дурак был, не знал. А теперь привычка.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы я отказался служить, — догадался Саня.
— Вот балда! Говоришь тебе правду, ты опять недоволен. Хотя, если ты вдруг забудешь о военной службе и подумаешь о какой-нибудь другой профессии, было бы неплохо.
— Покажи мне свои награды. Ты обещал, — Санька пропустил мимо ушей насчёт другой профессии, хотя чувствовал себя уже не так уверенно.
Павел с неохотой полез в сейф, стоявший под столом.
В картонной коробке лежали медали и ордена россыпью, удостоверения к ним и ворох каких-то справок, рецептов и документов.
Саня с коробкой уселся на диван и стал разбирать награды. Две медали «За отвагу» — по серой поверхности медали ехал танк; орден Мужества — золотистый крест; медаль ордена «За заслуги перед Отечеством» I степени, а рядом II степени — над кругляшком медали скрещённые мечи. Медаль Суворова с сухим и жёстким профилем самого полководца на серебристом фоне. Знаки «За отличие в службе», тоже двух степеней.
Саня глянул на Павла, но тот опять что-то писал и вовсе не смотрел на младшего брата в ожидании реакции — восхищения и удивления.
— И что у вас тут у всех по столько?
Саня держал награды в двух горстях.
— По-разному, — коротко ответил Павел.
Покопавшись ещё в коробке, Санька обо что-то порезал палец. Зашипел, сунул палец в рот, а другой рукой достал из коробки кусочек металла, скрученный в причудливую спираль, маленький и острый как бритва. На дне коробки лежала кособоко сплющенная пуля. Ими Павла ранило — пулей в бок, осколком в ногу. Саня взял осколок и вдруг прижал его к ноге в том самом месте, где видел у Павла корявый розовый шрам. Зажмурился от боли, прорвал штанину, по ноге потекло тёплое, щекотное. Осколок вонзился до половины, а Саня всё давил на него так, что пальцы побелели. Ведь Пашке осколок прошил почти всю ногу насквозь, скользнул в нескольких миллиметрах от кости.
— Ты спятил?!
Санька получил по руке, в которой сжимал осколок. Осколок улетел к двери.
— Балда сумасшедшая! — продолжал ругаться Павел, пытаясь сквозь дырку в Санькиных штанах разглядеть порез. У него не получалось. — Снимай штаны, живо!
— Зачем? — Санька испуганно отшатнулся от брата.
— Бить буду! Ты пореви ещё, дурья башка. Я рану хочу осмотреть, — Павел сам сдёрнул с Сани брюки и оторопело замер, уставившись на ногу, залитую кровью до пятки. Голубой носок почернел от впитавшейся крови. Рассечённая кожа выше колена разошлась, и из неё струилась кровь.
— Идиот! — ровным голосом заключил Павел. — Ну-ка.
Он подхватил Саню под колени и под спину и побежал к двери.
— Пашка, дурак, я же голый, — завопил Саня.
— Ты не голый, а в трусах. За «дурака» получишь отдельно.
Коридоры были полупустые. Солдаты с топотом маршировали по плацу. Оттуда даже сквозь толстые старинные стены казарм долетало: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди. Солдат вернётся, ты только жди…»
Павел толкнул ногой дверь с табличкой «Санчасть».
В надетом поверх формы белом халате за столом сидела девушка. С белыми, наверное, крашеными кудряшками, торчащими из-под медицинской шапочки.
— Кать, посмотри. Наверное, зашивать надо.
— Чем это он? — её кукольно-накрашенное лицо оставалось невозмутимым. Саня ожидал, что она хотя бы ойкнет при виде такого количества крови. — Это и есть твой Санька?
— Он самый, собственной бестолковой персоной, — Павел опустил его на клеёнчатую кушетку.
Катя большим ватным тампоном быстрыми движениями стирала со всей ноги кровь. У Сани щипало в носу от спиртового запаха.
— Забавно, — заметила Катя. — У него рана там же, где у тебя.
Саня открыл было рот, чтобы спросить, но сейчас же закрыл, поглядев на хмурого Павла.
«Она его лечила, — подумал Саня. — Вот и знает, где у него на ноге шрам».
— Ой! — взвыл Саня. — Больно!
— Надо бы скобку поставить, но визгу будет, — Катино насмешливое лицо было совсем рядом, и от него пахло вишнёвыми карамельками, а водянисто-голубые глаза, опушённые длинными ресницами, глядели прямо в Санькины глаза.
— Ничего я не боюсь, — Санька отвернулся и затрясся от страха.
— Клизму ему надо поставить, а не скобку, чтобы мозги прочистить, — Павел сел на кушетку у другой стены, потянул было из кармана пачку сигарет, но, бросив взгляд на Катину спину, тут же спрятал обратно. — Ты, Кать, его не слушай, делай всё как надо.
— Какой ты, Паша, железобетонный, — Катя обвела вокруг раны тампоном, смоченным в зелёнке, и, стянув края раны, залепила пластырем. — Сверху бинтиком замотаем, — прокомментировала она свои действия. — И полный порядок. Может, чайком вас угостить?
— Нет уж, — Павел с кряхтением взял Саню на руки, ведь когда они бежали в санчасть, Саня был босиком. — Мы лучше пораньше спать ляжем. Рабочий день закончился, а мы устали. Утром с поезда, — он глянул на часы из-под Санькиного колена. — Восьмой час. Поужинаем и баиньки.
— Ты в отряде останешься? — удивилась Катя. — Ах, ну да, в общаге у тебя сосед. Ну, тогда завтра заходите ко мне в гости на чай.
* * *
Потёртое кресло оказалось кроватью. Павел раздвинул, его с лязгом и скрипом, застелил мятой простынёй, бросил в изголовье кожаную потёртую думочку-подушку, а сверху — колючий красно-чёрный плед. Сам улёгся на диван безо всякой постели.
Незашторенное окно белело в сумерках высоким прямоугольником. Медведь, стоявший на задних лапах на подоконнике, стал совсем чёрным на фоне молочных сумерек.
Саня повозился на твёрдой кровати. Рану под пластырем и бинтом дёргало.
— Почему тут нет штор? — Саня сел, опустил босые ноги на пол и поёжился.
— Зачем? Это же рабочий кабинет, — Павел пожал плечами так, что заскрипел диван.
— Для красоты хотя бы, — проворчал Саня. — А комаров таких крупных вы здесь нарочно разводите? — он хлопнул себя по плечу.
— Река рядом.
— Паш, так ты мне и не ответил. Что плохого, если бы у вас было уютно?
— Да пойми ты! На войне-то кто им условия создавать будет? Уют здесь ни к чему. Мамки, пирожки — это только расслабляет.
— Ну не знаю. Наоборот, солдатам веселее будет с домашними повидаться и поесть как следует, а не как в вашей столовке…
— Если они теперь не привыкнут к трудностям, — зевнул Павел, — то на войне раскиснут.
— Не факт.
— Спорщик! Я-то видел тех, кто рассыпался, лишь начинали пули свистеть.
— И все они были маменькины сынки?
— По-разному, — уклончиво ответил Павел.
— Вот именно! — торжествующе воскликнул Саня.
— Ты всё хочешь чётко разделить на чёрное и белое. Не получится, а шишек себе набьёшь и разочаруешься во многом.
Саня улёгся, натянул колючий плед до подбородка.
— Больно вот так, осколком…
— А ты как думал! — немного обиженно сказал Павел. — Я просил мать тебя в госпиталь не приводить.
— Может, зря?
— Что? — Павел приподнялся на локте.
— Зря меня оберегал. Ты плохо выглядел? Что бы я там такого страшного увидел? Ну раненый, ну бинты, кровь…
— Дело не во мне… — Павел дотянулся до стола, взял пепельницу, положил её к себе на грудь. Сигаретный огонёк подрагивал в темноте. — В палате лежали и другие ребята. Один… он уже поправлялся, но был обожжён. В бэтээре горел и руку потерял. И парень без двух ног. Короче… Ну не хотел я. Ты же мне не чужой, жалко тебя.
— Почему? — не понял Саня.
— Мне хотелось, чтобы ты подольше оставался ребёнком. Я-то после смерти отца рано повзрослел. Вас с матерью кормить надо было, — Павел вздохнул. — Ты не подумай, я не в упрёк. Просто так жизнь сложилась, и никто в этом не виноват. Я и не женился-то до сих пор, потому что своя семья — это… Расход, в общем, большой. Ну и бог с ним.
Павел закурил новую сигарету. В фонарном свете из окна сигаретный дым клубился загадочно и холодно, как морозный пар. Саня снова поёжился.
— Паш, а как же можно сгореть в бэтээре? Почему он не выскочил?
— Он не заметил, что горит. Стрелял из пулемёта, а когда понял, всё равно продолжал стрелять, потому что в шоке был и своих выручал. Вытащили его, бэтээр затушили. Еле от пулемёта оторвали. Одна рука так обгорела, что ампутировали… — Павел осёкся. — Тьфу ты, Санька. Спи давай. Что ты всё расспрашиваешь? Ни к чему тебе это! Спи.
Саня посопел и быстро уснул. Но и проснулся он, как ему показалось, сразу. Августовская ночь залепила даже фонари на улице. Света было чуть-чуть, мутного, противного. Тишина стояла ночная, мертвенная. Саня вытаращил глаза в эту темноту и задрожал.
— Паш, — шёпотом позвал он. — Паш! — сказал он громче. — Пашка! — закричал Саня отчаянно.
— Да что ты? — хриплым сонным голосом разбил тишину Павел. Голосом спокойным, будничным.
Но Санька всё равно не успокоился.
— Паша, Паша, — бормотал он как в бреду. — Пашка, я боюсь, я домой хочу.
— Что за новости? — Павел встал, подошёл к дрожащему брату. — То ты рвался ко мне на службу. То кричишь, что домой хочешь. Нет, всё-таки избаловала тебя мать. Что ты дрожишь?
— Паша, Пашка, — Саня вцепился в руку брата. — Я боюсь. Ты не уходи. Не бросай меня.
— Да не ухожу я никуда, — Павел присел на край кровати. — А я тебе пострелять завтра дам. Ты же хотел.
— Я ничего не хочу. Я домой хочу, — Саня спрятал лицо у брата на груди. Обхватил его мёртвой хваткой. — Ты никогда меня не бросай. Слышишь? Пашка, ты под пули не лезь, никуда не лезь, тебя же убьют.
— Не выдумывай. Что со мной случится? Я здоровый как бык.
— Не говори так, не смей! — Саня стукнул брата кулаком по спине. — Я домой хочу, к маме. Она одна там, в пустом доме.
— Я же не смогу тебя отвезти. Меня никто не отпустит, — озадаченный Павел гладил Саньку по затылку.
— Сам доеду. Я не хочу тут больше…
— Ох, Сашка, у тебя семь пятниц на неделе. Давай поспим. Мне завтра на совещание, — Павел зевнул. — Ну что ты вцепился? Выдумываешь что-нибудь и сам же пугаешься своих выдумок. Пусти.
— Нет. Не уходи.
— Да здесь же я, рядом, на диванчике.
После долгих споров, уговоров, препираний и угроз братья заснули в обнимку на узком диване.
* * *
Утром, уже проводив Саню на вокзал, Павел вернулся в отряд. В кабинете поднял с пола забытые братом шлёпки. Задумчиво постучал одной о другую. Шлёпка умещалась на ладони Павла.
Под графиком на столе, не убранные в сейф, лежали награды. Павел собрал их в горсть, зажал в кулаке, острые края слабо кольнули кожу. Павел взвесил награды на ладони и потёр бок.
— М-да, — он ссыпал их обратно в коробку и задвинул её в сейф. — М-да, — повторил Павел и сел за график.
Через два часа совещание в главке. Надо и график, и отчёт за командировку представить: сколько оружия изъяли, сколько схронов обнаружили, сколько бандитов задержали и скольких уничтожили. И свои потери — раненые и убитые — будут в этом отчёте.
Ужасы и боль войны, сосредоточенные в острых краях осколка, оказывается, тоже превращаются в сухие цифры статистики и кривые графиков. В отчётах, на бумаге, люди, как и на войне, вдруг перестают быть людьми, а становятся единицами живой силы.
Потаённый лик
Вниз, вверх, с холма на холм. Бугры корней змеями пересекали утоптанную грибниками тропу, опавшие листья лежали на земле хрустящим жёлтым старинным пергаментом. Седло скрипело и крякало под Васькой, когда велосипед подбрасывало на очередном бугре. Рюкзак с учебниками на багажнике немилосердно колотило и било. После такой гонки обложки книг раздёргивало, размягчало, обтрепывало, но Ваську это мало заботило.
Он подставлял лицо тёплому ветру, щурился от солнца и улыбался ему. Васькины рыжие, ярко-оранжевые волосы разлохматил ветер, чёрные, почти круглые большие глаза сияли.
Кататься он мог сколько угодно в любое время, особенно вместо уроков. Разбуди Ваську ночью, он тут же вскочит на велосипед и помчится, не страшась ни темноты, ни препятствий. Лишь бы педали крутить и ловить ветер в сети клетчатой рубашки, которая пузырилась, парусила за спиной, напоминая шляпку мухомора.
В один миг солнце перевернулось, лес опрокинулся… Скрежет, грохот. На очередном повороте Ваську выбросило с тропы. Кувыркаясь, он полетел в овраг, молча, сдержанно ойкая, если под бок подворачивалась острая ветка или камень. Велосипед со звяканьем и дребезгом летел следом и норовил педалью или колесом ударить хозяина по спине.
Падение было долгим и болезненным. Очутившись на дне оврага, сырого и мрачного, Васька бросился к велосипеду и только потом заметил, что весь правый бок исцарапан в кровь. Штаны и рубашка изорваны так, будто на Ваську сразу сотня котов напала за то, что он съел их любимую колбасу и пару мышей в придачу.
Васька влетел в церковь, велосипед, вернее его покорёженные останки, он бросил у входа.
В церкви служба шла к концу. Из прихожан были всего четыре старушки из соседнего посёлка. И всё равно душновато и чадно было от горящих свечей и лампад, но «благолепно», как любил повторять священник — отец Пётр, который проводил службу. Но благолепие разбилось вдребезги.
Священник как раз читал Библию громким, чётким баском. Высокий, массивный, с аккуратной русой бородкой, с волнистыми волосами до плеч, отец Пётр вдруг что-то услышал, и его широкая спина, обтянутая чёрной рясой, неуютно и настороженно сжалась. Предчувствия его не обманули. Раздался грохот и вопль:
— Па-апа!
Отец Пётр, обескураженный, покрасневший, повернулся. Старушек не потрясло такое появление Васьки. Они знали, что у священника младший сын шумный и безалаберный. Но старушки стали перешёптываться, сердито поглядывая на возмутителя спокойствия.
Отец Пётр развёл руками, извиняясь то ли перед старушками, то ли перед самим Богом за прерванную молитву.
— Идём, — он схватил Ваську за руку и потащил в комнату слева от алтаря.
Усадил на длинную полированную скамью под окном и стал искать аптечку в деревянном шкафчике.
— Велосипед, — Васька тёр колено. Саднило и колено, и локоть, и щёку, и глаза уже щипало. — Совсем, вдребезги. Я не могу без велосипеда! Купи мне новый!
— А ты почему не в школе? И не кричи в храме, — отец вовремя предупредил, прижимая к его локтю вату, пропитанную зелёнкой.
Только Васька редко слушался и заорал пронзительно, возмущённо, брыкнул отца в колено, скатился со скамьи на пол и забрался под стол.
— Паршивец, вылезай сейчас же! — зашептал страшным голосом отец. — Немедленно! Слышишь?
— Велосипед, велосипед хочу! — ревел Васька и бился затылком о фанерную изнанку столешницы. Удары звучали гулко, Васька слишком предавался горю, но не хотел набить шишку на затылке.
— Я кому говорю? Дрянь ты эдакая, — отец Пётр перекрестился. — Прости, Господи. В грех вводишь, Васька. Вылезай.
— Купишь велосипед?
— У меня денег нет.
— Ага! Все говорят, что у попов полно денег, — возмутился из-под стола Васька.
— Мы что, богато живём? — отец поднял тяжёлый край плюшевой скатерти и наклонился под стол вниз головой. Борода попала ему в нос, и он чихнул.
— Нет, но ты, наверное, прячешь деньги.
— Кот, вылезай. Поговорим по-человечески, — отец снова чихнул. Он частенько звал Ваську котом, как и все домашние, и приятели Васьки. Рыжий кот Васька — это про него. А он и не обижался на прозвище.
— Велосипед купишь? — раздался капризный голос из-под стола.
— Ну сколько можно? Нету денег. Будут — куплю. На следующий год. Осень скоро закончится. По снегу же всё равно не станешь кататься.
— Нет, мне сейчас надо! — закричал Васька и опять стал колотиться головой о стол.
— Моё терпение на исходе. Василий, я сейчас тебе наподдам!
— Бей меня, бей, — захныкал Васька. — Ты всегда надо мной издеваешься!
— Я же всего один раз… Но сейчас повторю, если не придёшь в себя. Распустился!
Отец Пётр и правда только однажды попотчевал нерадивого отпрыска ремешком по мягкому месту, когда Васька отказался исповедоваться и причащаться. «Что я, самодоносчик? На самого себя отцу жаловаться буду? Я лучше напрямую Богу сообщу о своих шалостях», — заявил он тогда. Отец вспылил, Ваське досталось. Но после этого, обозлённый, он начал войну против церкви, домашнего уклада и отца. Ни на какую исповедь он, конечно, не ходил, службы тоже не посещал. Это в семье-то священника, где все пятеро детей, кроме Васьки, были верующими, воцерковленными.
Отец смиренно принял позор. Но, не удержавшись, сказал: «В семье не без урода». Васька за словом в карман не полез: «Сами вы уроды! Я здесь один нормальный!» Отец тогда хотел добавить Ваське, стал поднимать рясу, под которой был брючный ремень на поясе. Но сын не стал дожидаться, удрал. Вернулся вечером. Отец несколько дней с ним не разговаривал. Потом решил, что худой мир лучше доброй ссоры, и наступило шаткое перемирие.
До сегодняшнего дня.
— Ты же взрослый парень! — увещевал он. — Противно смотреть, как ты хнычешь и капризничаешь.
Ваське стыдно не было. Велосипед — вот что его действительно волновало.
— Велосипед хочу!
— Тебе раны надо обработать. Ты заражение крови хочешь?
— Я велосипед хочу!
— О, Господи, дай мне сил.
— Не даст, — злорадно донеслось из-под стола. — Лучше пусть денег даст.
— Всё, — отец Пётр перенёс со стола стопки книг и церковную утварь на скамью, сдёрнул скатерть, взял огромный тяжёлый стол, поднял его высоко, чтобы не задеть Ваську, и перенёс на другое место. Васька сжался.
Он напоминал муравьишку, думавшего, что берёзовый листок, под которым затаился, — это надёжное укрытие.
А любопытный мальчишка с лёгкостью поднял листок, и вот он, муравьишка, как на ладони.
Отец взял Ваську за ухо и отвёл к скамье. Усадил и начал смазывать зелёнкой его ссадины. Отец молчал.
И Васька из упрямства не пикнул. Отец воспринял это как Васькину покорность и примирительно заворчал:
— Велосипед… Погляди, что ты с одеждой сотворил! Теперь придётся штаны и рубашку покупать, а не велосипед.
— Велосипед хочу, — сквозь зубы процедил Васька.
— Ну что ты будешь делать? — отец хлопнул себя ладонями по бёдрам. — Пошли домой обедать. Ольга Ивановна! — позвал он.
— Что, батюшка? — послышался в ответ скрипучий голос служки.
— Вы приберите там. Я со своим отпрыском домой пойду.
— Конечно, батюшка. Не волнуйся, — откликнулась старушка.
Отец взял Ваську под локоток и вывел через служебный вход.
— А велосипед? — оглянулся Васька.
— Кому он нужен? Он же разбит.
Насупленный Васька дошёл до дома, подкапливая сил для второго раунда поединка. Да и дом был недалеко от церкви, за деревянным забором в яблоневом саду. Краснобокие яблоки висели как снегири, случайно прилетевшие из зимы в осень и севшие всей стаей на сад священника. Скоро в доме будет пахнуть яблочным повидлом… Васька облизнулся.
Мать вышла им навстречу из комнаты.
— Что-то ты, батюшка, рано, — начала она было, но увидела Ваську.
Полная, в длинной широкой юбке, в косынке, съехавшей на затылок, она машинально тыльной стороной ладони поправила косынку и спросила:
— Тебя в школе побили?
— Как же! — ответил за Ваську отец. — Вместо школы гонял на велосипеде. Упал. Велосипед разбил, колени разбил. Мне нахамил, но это как раз не новость, это у нас обычное дело, — вздохнул он.
— Опять школу прогулял? — мать упёрла руки в бока, а на боку заправленное за передник висело кухонное полотенце. — Иди-ка сюда!
— Я велосипед хочу! — отчаянно выкрикнул Васька.
— Сейчас тебе будет велосипед, — мама уже вооружилась полотенцем.
Васька вдруг приспустил штаны, повернулся к родителям незагорелым тощим задом.
— Бейте, садисты, издевайтесь. Мне на вас наплевать!
Отец Пётр побагровел так, что мать с испуганным лицом даже шагнула к нему.
— Ну-ка, — он крепко взял Ваську за плечо и подвёл к кровати. — Ложись. Раз сам понимаешь, что заслужил.
Васька лёг, но, уже оробев, всё ещё надеясь, что отец попугает и не тронет. Но отец торопливо снял ремень.
— Папа, папочка! — взвизгнул Васька. — Я не буду больше!
— Что ты не будешь? — уточнил отец, не торопясь приложить вооружённую длань к неосмотрительно подставленному Васькой заду.
— Прогуливать не буду, — Васька всхлипывал. — Не бу-уду.
— Что ещё?
— Хамить не буду.
А отец ещё больше осерчал.
— Значит, ты прекрасно знаешь, что делаешь плохо, и продолжаешь делать. Паршивец!
Отец всё же несколько раз крепко хлопнул Ваську ремнём. Васька зашёлся в крике и плаче.
— Всё равно велосипед хочу! — прорыдал он. — Вы меня не запугаете.
— Нет, он неисправим, — вздохнул отец и ушёл к себе в соседнюю комнату.
Васька ещё немного поплакал и перестал, потому что больно уже не было. Чтобы получить велосипед, нужен был план, и слёзы надо использовать дозировано, в самые критические моменты упрашивания, особенно если родители снова начнут терять терпение.
Пришёл домой старший брат Илья. Он учился в духовной семинарии и старался быть похожим на отца. Носил такую же бородку и такие же длинные волнистые волосы, говорил с расстановкой, тихим голосом, с отцовскими мягкими интонациями. Васька его за это недолюбливал. Он не верил в Илюшкину доброту.
Заметив плачущего на кровати брата, Илья быстро смекнул, в чём дело, и, забыв о своём тихом, мягком голосе, вдруг зло сказал:
— Получил? Наконец-то! Давно пора было тебя налупить. Всех достал.
— Козёл противный!
Васька не боялся обзываться, потому что мог поколотить старшего брата, который в девятнадцать лет оставался тщедушным. Васька обычно кидался на брата, отчаянно колотил руками и ногами и подавлял Илью своей напористостью. Остальные четверо детей в семье были девочки, и все младшие. Они ходили хвостиком за мамой и сторонились драчуна и задиру Ваську.
— Нарвёшься, навешаю тебе сейчас, — зашипел Илья.
— Попробуй, — Васька мгновенно вскочил на ноги прямо на кровать и стал выше брата ростом. — Попробуй, — он выставил перед собой кулаки, усыпанные веснушками.
— Да ну тебя, чумовой! — Илья пошёл к отцу, наверное, ябедничать.
Васька скатился с родительской кровати, шмыгнул к себе в комнату, маленькую, похожую на кладовку, только с окошком. Васька ужом скользнул под кровать. В дальнем углу нащупал фонарик, включил его и в освещённом круге приоткрыл картонную коробку из-под обуви. В коробке стояла картонная иконка с ликом Николая Чудотворца, которую Ваське подарила мать несколько лет назад. Тут же лежал его крестильный крестик. В металлическом школьном пенале, на крышке которого был изображён замок в ночи, мрачно подсвеченный светом луны, хранились Васькины деньги. Смятые десятирублёвые бумажки, монеты по пять и по два рубля.
Мелочь обычно Васька оставлял себе со сдачи, если мать забывала о ней спросить, когда он возвращался из магазина. Десятки Васька копил, отказываясь от школьного обеда. А три десятки Васька в разное время стащил у матери и отца. Денег набралось двести сорок три рубля. Этого не хватило бы и на велосипедную цепь.
Васька потёр лик Николая Чудотворца пальцем и шепнул:
— Ну что же ты? Мне так нужен велосипед! У меня нет компьютера, но я и не прошу. А вот велосипед! У Шурки есть, даже у Вальки. Ты не обижайся, что я в церковь не хожу. Это неважно, ведь я и так в тебя верю. Я не люблю, когда на меня давят. Почему я должен делать, как они? А они ещё и дерутся!
Васька ещё раз пересчитал деньги, но их не прибавилось, пока Васька умолял о чуде святого Николая.
— Кот! Иди обедать! — позвал Илья.
За большим овальным столом собралась вся семья. И все, кроме, конечно, упрямого Васьки, прочли молитву перед едой, как делали всегда. Про Васькины сегодняшние приключения словно забыли.
Не успели они дообедать, как на улице раздался автомобильный сигнал. Отец вышел на крыльцо. Девчонки и Васька бросились к окну. Только Илья степенно продолжал обедать.
На большой ярко-красной машине приехал Иван Петрович. Он был хозяином конезавода, помогал с ремонтом церкви, жертвовал деньги на храм. Весёлый, лысоватый, кругленький, он ловко держался в седле, иногда пролетая на огромном чёрном коне по посёлку. Он любил пофорсить перед односельчанами.
Васька видел в окно, как, размахивая руками, Иван Петрович с улыбкой что-то объяснял отцу. Тот молча слушал, дёргал себя за бороду и отрицательно качал головой.
Васька знал, что, если отец так треплет собственную бороду, он очень сердит. К Ивану Петровичу он относился хорошо и вряд ли сердился сейчас из-за него.
Васька переминался с ноги на ногу, вспоминая все свои последние проказы, о которых отец ещё не знал. Так, на всякий случай, готовясь оправдываться.
— Нет, ты подумай! — ещё из коридора загремел своим сочным басом отец. — Васька, наверное, что-то спроворил, — он вошёл в комнату красный и возмущённый. — Не пойму, когда только он успел сказать про разбитый велосипед.
— Я ничего не говорил, — поспешил отказаться Васька.
— А в чём дело? — Илья вытер бороду полотенцем.
— Иван Петрович пытался дать мне денег, чтобы я купил Ваське велосипед. Маша, как тебе это нравится?
— И ты отказался?! — с ужасом спросил Васька.
— Разумеется. Василий, ты у него деньги выпрашивал?
— Петя, — вкрадчиво позвала мать. — На службе ведь была Клавдия Сергеевна, когда Васька прибежал с велосипедом?
— Ну и что? — отец спрашивал неохотно, уже догадываясь, к чему матушка ведёт.
— Клавдия Сергеевна пришла домой и, конечно, сказала сыну о безобразном поведении Васьки. А её сын Иван Петрович, естественно, захотел сделать тебе приятное. Думаю, унизить тебя или твой священнический сан он не хотел.
— Зачем же ты отказался? — Васька схватился за рыжую патлатую голову. Оглянулся на кровать, под которой таилась обувная коробка. Мысленно поблагодарил и снова напустился на отца: — Он же мне велосипед предлагал, а не тебе. Как ты мог отказаться? Ты не можешь мне купить, зачем ты ему помешал?
Васька расплакался. Да так отчаянно и горько, что самая младшая Полина, толстенькая, на кривеньких ножках, с кирпично-красным загаром на пухлых щеках, и Катька с двумя белыми жиденькими хвостиками на макушке, тоненькая, с цыплячей шейкой, — обе кинулись к Ваське, обхватили его за ноги. Полина стала подвывать в унисон, Катька с жалостью смотрела на брата и гладила его коленку. Илья пожал плечами и отвернулся.
Освободив ноги от объятий сестёр, Васька убежал страдать в свою комнату. Бросился на кровать, уткнулся в подушку, но одним ухом прислушивался к тому, что происходит в большой комнате.
Расстроенные и растерянные родители переглянулись.
— Ну я не знаю, — отец развёл руками. — Если уж такие страдания. Поеду завтра к Игорю. Может, в долг даст? Яблок ему наберу.
Васька вытер нос рукавом и улыбнулся. У дяди Игоря — брата отца — деньги водились. Правда, Ваську он считал избалованным, безалаберным и непутёвым. Даст ли денег на велосипед? Скатившись с кровати, Васька полежал на пёстром половике, связанном мамой из разноцветных тряпочек, теплом и шероховатом. И на пузе юркнул под кровать. Тут было особенно тихо, чуть пыльно и таинственно темно. Только в круглом пятне света от фонарика поблёскивал лик Николая Чудотворца.
— Спасибо, ты всегда мне помогаешь, — зашептал Васька. — Сначала немножко не очень хорошо пошло, а теперь нормально. Главное, чтобы дядя Игорь раскошелился. А то я пропал без велосипеда. Кого мне ещё просить, как не тебя? У них ведь вечно нет денег, а ты чудеса умеешь совершать.
Васька знал молитвы. Заучивал ещё, когда вместе со всеми ходил в храм. Он их не забыл, но обращался к Николаю Чудотворцу по-простому, по-человечески.
* * *
Утром Васька даже не прогулял школу, а домой спешил в предвкушении того, что отец уже вернулся, и не с пустыми руками. Может, он сразу же в городе и велосипед купил.
Издалека Васька увидел, что у дома стоит красная машина Ивана Петровича. Васька нервно передёрнул плечами, потёр лоб так сильно и озадаченно, будто хотел стереть со лба веснушки.
В доме отчего-то было прохладно и суетливо. Ваську никто не замечал. Зарёванные Катька и Полина сидели за столом и размазывали по щекам манную кашу, не попадая в рот из-за расстроенных чувств. Юлька убежала с полотенцем на кухню, следом за ней рыжая, как и Васька, семилетняя Дашка. Илья отчего-то оказался дома, а не в семинарии и тоже сидел за столом, приглядывая за младшими. На Ваську он глянул презрительно и отвернулся.
— Что случилось? — сорвавшись на шёпот, спросил Васька.
Его вряд ли кто-то услышал, но он и сам заметил, что отец лежит на кровати, рядом с ним сидит мать, а чуть в стороне, у окна стоит хмурый Иван Петрович.
У отца на ноге был белоснежный гипс до колена: массивный и оттого страшный и чуть-чуть смешной. Сам отец был бледный, только на щеках пятнышки румянца, наверное, от температуры.
— Отец с платформы упал, когда возвращался, чуть под поезд не угодил, — сказала мать, обернувшись к сыну.
Васька вжал голову в плечи, ожидая, что мать добавит:
«Всё из-за тебя и твоего велосипеда. Если бы отец не поехал, он был бы сейчас здоров».
Мать набрала воздуха, чтобы действительно что-то добавить, но, глянув на зажмурившегося Ваську, промолчала. Васька открыл глаза и заметил на краешке стола конверт, из которого выглядывали тысячные купюры.
— Хорошо, Иван Петрович у станции оказался, отвёз отца в травмпункт и домой. Теперь отец на месяц слёг, если не больше, — всё-таки договорила мать.
Бросившись к себе в комнату, Васька всунулся на животе под кровать. Ему не хотелось сейчас общаться с Николаем Чудотворцем, он даже фонарик не включил, только, вытирая слёзы, сказал в сторону картонной коробки:
— Ну что же ты? Что же?
Отец полулежал на кровати в байковой клетчатой рубашке и в спортивных штанах — таким Васька его редко видел. И теперь, затаившись в темноте, уткнувшись носом в обувную коробку, Васька вдруг подумал, что отец совсем не такой, каким всегда казался. Не строгий, важный и неприступный священник, а добрый, жалкий папка, пропахший яблоками и лампадным маслом, который из любви к противному Ваське рано утром поехал в город и мог оттуда уже никогда не вернуться. Никогда.
— Ни-ко-гда, — еле слышно повторил Васька и заревел в голос. Так, что все, кто был в доме, оглянулись на его комнату. Но никто не встал с места и не пошёл его утешать. А Васька и не напрашивался на утешение. Он рыдал в одиночестве для себя, о себе, непутёвом, об отце, от жалости к которому словно кроватью придавило, так тяжело и душно вдруг стало.
Ваську и не думали упрекать. С каждым может случиться — упасть, сломать ногу. Но конверт с деньгами так никто и не убрал со стола. Он лежал на краешке и когда обедали, и когда ужинали. Васька ел неохотно и всё поглядывал на злополучный конверт.
Можно было взять эти деньги и пойти купить велосипед. Но Ваське не хотелось уже кататься. Слабость и сонливость навалились: он даже не пошёл гулять. Всё молчал и хмурился. Сделал уроки и очень рано лёг спать. Он и встал раньше всех. Достал коробку из-под кровати. На свету она оказалась вовсе не таинственной, а пыльной, с крышкой потёртой и потемневшей от частых прикосновений руками.
Васька взял ключ от храма, висевший под иконами в большой комнате, и вышел на улицу. Солнце всходило, и яблоки стали рассветного розового цвета, нежного, дымчатого. Васька поёжился и припустился бегом к храму.
Внутри было тихо и пусто, всё расцветило розовым и чуть желтоватым, слегка пыльным, словно туман проник сквозь высокие окна.
Васька приблизился к иконостасу, к золотистым деревянным воротцам, ведущим в алтарь. Под иконой Иисуса была выпуклая планка, на которую Васька и пристроил икону Николая Чудотворца. Отёр его лик, долгое время бывший в темноте и заточении. Васькина икона оказалась самой яркой среди всех других.
Опустившись на колени, Васька терпел боль. Каменный пол был слишком жёстким.
— Миленький, пусть папа поправится. Не надо велосипеда. Ну его вовсе. Пусть быстрее поправится и не сердится на меня.
Сзади подошёл немного сонный и немного удивлённый Илья. Он смотрел на огненно-рыжую макушку брата, стоявшего на коленях перед алтарём, и не сразу заметил маленькую иконку. Она прибавилась к иконостасу маленьким листиком с дерева, оторванным бурей и снова чудом вернувшимся обратно и приросшим к родной ветке.
Илья приблизился, встал на колени рядом, положил руку на плечо брата.
— Отче наш, иже еси на небесех. Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на Небеси и на земли…
Васька шевелил губами, произнося молитву вместе с братом, глядя на свою крошечную иконку, такую яркую и значительную на фоне большого и красочного иконостаса.
Помолившись и покаявшись, Васька, вместо того чтобы пойти в школу, прихватил деньги со стола и уехал в город за велосипедом.
Вернувшись, он сошёл с платформы и на мгновение замешкался. Оглянулся на ступеньки, где отец вчера сломал ногу и вздохнул.
«Нога через месяц заживёт, — подумал он, поглаживая блестящий руль и красное кожаное седло. — Деньги могли и на хозяйские нужды пустить, а теперь всё. Велосипед-то уже у меня».
Свет зимнего солнца
Гора тряпья у почтовых ящиков лежала уже второй день. Олег глянул на неё, шагнул было к лифту, но вдруг под тряпьём повозились, покряхтели и замерли. Олег машинально положил руку на поясную кобуру. Раздражённый, он порывисто подошёл и пнул тряпичный хлам.
— Ну-ка, бомжара, вали отсюда!
Из-под воротника драного клетчатого пальто высунулась лохматая голова и чумазая мальчишечья физиономия. Она была курносая, сонная и, несмотря на сонливость, наглая, вызывающая, с тонкими злыми губами и глазами, кажется, чёрными, сузившимися от света и возмущения.
— Ты чего, мужик? — то ли простуженным, то ли прокуренным голосом спросил мальчишка. — А если я тебя пну?
Мальчишка и не пытался встать, свои угрозы он высказывал лёжа, что выдавало в нём человека опытного, битого людьми и жизнью, хоть и выглядело немного смешно.
Олега не удивило, если бы вдруг у оборвыша под тряпьём оказался нож. С любопытством он посмотрел на мальчишку.
— Холодно, небось, здесь спать? На улице минус двадцать, — Олегу было скучно, у него болела голова, и не хотелось идти домой.
— А как ты думаешь? — мальчишка поёжился, запахнув на груди куцее пальто. — Любопытный, блин, такой! Сам тут поваляйся на полу попробуй.
— Может, наоборот? — усмехнулся Олег.
— Что?
— Ты ко мне присоединишься?
Мальчишка окончательно проснулся. Откинул пальто, сел, покрутил головой. Снизу вверх изучил Олега. Достал из кармана очки с трещиной на стекле и дужкой, обмотанной красной изолентой. Надел очки и снова осмотрел Олега.
Чёрная кожаная куртка, как у лётчиков, с меховым воротником нараспашку, под ней свитер, край которого задрался над коричневой кожаной кобурой. Рукоять пистолета тускло поблёскивала при слабом освещении. Лёгкие ботиночки тоже поблёскивали, чёрные, отполированные.
— На маньяка ты вроде бы не похож. И на мента вроде бы тоже.
Олег закрыл кобуру свитером.
— Бандюган, — заключил мальчишка. — Решил облагодетельствовать? Дай денег и отвали.
— Деньги, наверное, на наркоту? — лениво поинтересовался Олег.
— Вот ещё! — фыркнул парень. — Я два дня ничего не лопал, а ты говоришь «наркоту».
— Пошли, — Олег приблизился к лифту и нажал кнопку вызова.
Мальчишка не сдвинулся с места.
— В ментовку сдать хочешь?
— Хотел бы, уже бы сдал, — не поворачиваясь, откликнулся Олег. — Я и сам милицию не жалую.
— Точно бандюган, — заключил мальчишка, неохотно вставая.
Он услышал, что лифт подъезжает, и хотел покапризничать ровно столько, чтобы не опоздать заскочить в лифт, уяснив, что такой, как Олег, второй раз приглашение повторять не станет. Ромка-беспризорник, тёртый калач, чувствовал дворняжьим нюхом, где и что перепадёт в карман, а что по шее. Уверенности в том, что шея останется в неприкосновенности, не было, но очень хотелось есть.
У двери в квартиру Олег достал внушительного объёма связку ключей, нащупывая замочную скважину в тёмном коридоре, заскрежетал по железу. За железной оказалась и деревянная дверь.
— Запоры как в тюрьме! — дрогнувшим голосом из-за спины Олега заметил Ромка.
— А ты там был?.. Проходи. Меня зовут Олег.
— Роман, — хрипло представился Ромка, окончательно оробев.
Он глянул на прихожую, где в блеске зеркал, вытянувшихся до потолка, отражались коричневые шелковистые обои и розовый кафельный пол.
— Нехило! — Ромка потоптался и чихнул. — Я тебе тут не напачкаю? Уж больно чистенько.
— Вот оттого и противно, — Олег бросил ключи на столик, щёлкнул немыслимым количеством замков и засовов на двери. Каждый щелчок отдавался у Ромки в затылке как выстрел.
— А твоих мы не испугаем? — Ромка вытянул шею, вглядываясь в сумрак коридора со множеством дверей.
— Я один живу. Да не трясись ты. Сам же сказал — на маньяка я не похож.
— Может, ты людоед? — не без дрожи в голосе предположил Ромка. Через дырявые стёртые подошвы кроссовок он почувствовал, что кафельный пол под ногами тёплый, почти горячий. Уютная сонливость поднималась от ступней к голове. Ромка почти готов был смириться с тем, что Олег садист, маньяк и страшный людоед, лишь бы остаться в этой светлой и тёплой квартирке.
— Ну не все же люди подонки и убийцы, — Олег скинул ботинки и повесил куртку на вешалку. — Или тебе только такие попадались? Как же ты, бедный, выжил? Разоблачайся. Оставь шмотки тут. Наверняка вшивое всё.
— В каком смысле «разоблачайся»? — Ромка оглянулся на входную дверь.
— Санобработка. Ванну примешь, как человек. Согреешься, потом перекусим.
— А может, просто перекусим и я пойду с миром? — Ромка ослабел от страха и сонливости.
— Живо раздевайся! — прикрикнул Олег и взялся за кобуру. Он хотел её снять и убрать в сейф, но Ромка воспринял это как угрозу.
Грязными пальцами с обломанными и обкусанными ногтями он стал лихорадочно расстёгивать, развязывать одежду. Под пальто оказалась лиловая болоньевая куртка, под ней синий узбекский ватный халат, засаленный до блеска.
Олег отодвинул дверь огромного шкафа, отомкнул маленькую серую дверцу сейфа и убрал пистолет. Он искоса с усмешкой поглядывал на Ромку.
Под халатом была ещё рубашка, футболка и тельняшка.
— Да, теперь я понимаю, что минус двадцать для твоего прикида — не предел, — рассмеялся Олег. — Иди в ванную, я тебе сейчас что-нибудь из одёжки подберу. Извини, детских вещичек нет. Был бы маньяком, приберёг бы что-нибудь трофейное, окровавленное.
— Иди ты! — беззлобно и расслабленно огрызнулся Ромка. — Где тут у тебя ванная?
Без особого смущения он скинул остатки одежды. Он был тонким, на удивление смуглым посреди зимы, ободранным, в синяках и старых шрамах. Животу него втянулся до позвоночника. Такое Олег видел лишь у бродячих собак, блуждавших в поисках добычи у молокозавода и греющих впалые бока на тёплых канализационных люках.
Ванная напоминала обычную комнату. Большая, с зеркальными дверцами на шкафу во всю стену, с огромной ванной, отгороженной полупрозрачными пластиковыми дверцами. На сушилке висели разноцветные махровые полотенца, мягкие и пушистые даже на вид. На полочке над раковиной выстроился батальон пузырьков: синих, розовых, зелёных, фиолетовых.
Пока Ромка разглядывал флакончики и баночки, Олег заметил в коридоре оставленные Ромкой на столике очки.
Он вдруг взял их и надел. Разболтанные дужки раздвинулись и пришлись впору. Стёкла были примерно на минус четыре. Олег глянул на себя в зеркало. Трещина пересекала глаз пополам. Если смотреть сквозь такие очки, то и мир казался надтреснутым, дребезжащим, зыбким.
— Слушай, как тут у тебя кран включить? Рычаги, блеск, ничего не поймёшь! — крикнул Ромка из ванной.
— Погоди мыться, — Олег зашёл в ванную, порылся в шкафчике под раковиной и достал электробритву. — Давай снимем твой вшивый домик.
Ромка пригладил чёрные, криво подстриженные волосы.
— Валяй, — он сел на подставленный табурет. — Вшей, правда, пока нет. Не обзавёлся после приёмника. Но когда ещё попаду к парикмахеру, да к тому же в такой цивильной хате, как у тебя.
— В детприёмнике давно был? Оброс здорово.
Волосы падали на оранжевые кафелины. Ромка сидел поджав ноги, слушал жужжание бритвы и смотрел в пол. Ему казалось, что такой оранжевый пол должен пахнуть апельсином.
— Зачем ты со мной возишься?
— Что? — Олег выключил бритву. — Мне скучно. Голова болит. И бессонница… Залезай в ванну. Мойся, а я что-нибудь поесть приготовлю. Чистые вещи на стиральной машине. Полотенце жёлтое возьми. Мыла не жалей.
— На шампуне ты уже сэкономил, — Ромка кивнул на отрезанные волосы.
В бескорыстие Олега он не верил, но решил, раз уж к нему попал, хотя бы помоется от души. Он вышел из ванной только через час, розовый, благоухающий, в трусах до колен и Олеговой футболке.
В огромной кухне всё сверкало, сияло: лампочки, бра, кастрюли, стаканы и рюмки, плита с красными раскалёнными блинами. У Ромки даже глаза заслезились от блеска.
— Шикарно живёшь, — Ромка уселся на табуретку с металлическими ножками и мягким кожаным сиденьем.
— Много еды сразу не дам, — предупредил Олег. — Знал я одного мальчишку, который объелся и умер от заворота кишок.
— Я в курсе, — отмахнулся Ромка, наворачивая за обе щёки картошку с мясом. Немного насытившись, он решил завести светскую беседу. С осуждением глянув на Олега, лениво ковырявшего вилкой в тарелке, он поинтересовался:
— Детдомовец ты, что ли? Один живёшь? И бабы нет. Зачем тогда такие хоромы?
Олег улыбнулся:
— Я и сам иногда думаю: зачем? А детдомовцем быть не обязательно. Родных теряют и взрослые.
— Сколько же тебе лет, если ты всех пережил?
— Тридцать восемь.
— Уф! Какой старый, — Ромка покрутил головой. — По тебе не скажешь.
Он всмотрелся в бледное лицо Олега, худощавое, жестковатое: острые скулы, крепкий подбородок, чуть впалые щёки, глаза синие, глубокие, даже слишком.
«Наверное, как та самая Марианская впадина», — вспомнил Ромка, что когда-то учил в школе. Только глаза и вертикальные морщины у губ выдавали его возраст.
— Заведи бабу. Говорят, от них веселее.
Олег рассмеялся.
— Нет, не зря я тебя приволок. Развеселишь кого хочешь.
— Я, вообще-то, не клоун. Может, тебе сплясать вприсядку? — Ромка скривил губы.
— Так я и сам сплясать могу. Гопака. Только вряд ли станет легче. А жену… Был помоложе, служил в армии. Денег не было, общага. Жену привести некуда.
— Теперь есть куда, а уже в лом, — подсказал Ромка.
Олег снова рассмеялся, но вымученно.
— Я в некоторые комнаты, наверное, год уже не заходил. Домработница там убирается. А я как приду вечером, один маршрут: ванная, кухня, спальня. Вот и всё.
— Девку заведи, — Ромка нацепил очки. — А ещё лучше двух. Они и комнаты освоят, всё тут вверх дном перевернут.
— Что-то ты не по годам свёрнут на женском поле. Девка, конечно, хорошо, но меня одна такая обокрала и вообще. Из-за работы некогда романы крутить.
— Какая у бандитов работа? — прыснул в кулак Ромка.
— Да я в принципе не бандит, — пожал плечами Олег. Он достал из массивного холодильника бутылку водки, оглянулся на Ромку и захватил с полки ещё пакет молока.
— Ты всё-таки мент? — сник Ромка. — Что это менты разбогатели? Такая квартирка…
— Я охранник, — Олег налил в рюмку водки, в высокий стакан — молоко. — Водки тебе не даю, хотя, думаю, ты пробовал.
— Терпеть её не могу, — скривился Ромка и потянулся к стакану с молоком. Выпил залпом и облизнулся. — Интересно, кто твой шеф, если он за охрану такие бабки платит?
— Один чиновник… важный, — добавил Олег, опрокинул содержимое рюмки в рот, поморщился и пояснил: — Снотворное. Сплю, понимаешь, плохо. Нервы, как я не знаю что.
— Заметно, — сыто икнул Ромка. — Замков и засовов у тебя штук тридцать? Ты же охранник. Пушка настоящая есть.
— Как это ни странно, я только так могу расслабиться. Не боюсь никого, просто от людей устаю. Хочется от всех отгородиться, хотя бы дверями. Чего ухмыляешься? Ты, между прочим, тоже людей сторонишься. Обычно беспризорники в стайки сбиваются, на вокзалах пасутся и на рынках. А ты прям рак-отшельник.
— Тебе скучно и мне скучно. С ними. Воровать я не могу. Я бы и рад, но зрение плохое. Засыпался однажды, еле ноги унёс. Свои же отметелили, потому что в общий котёл ничего не принёс. Клей нюхать не люблю, у меня от него такие мерзкие глюки, а потом рвёт целый день. И мозги от него сами как клей становятся — вязкие, тупые. А мне мозги ещё нужны ясные.
— Зачем? Банк грабить собрался?
— Хе, — хихикнул Ромка. — Вот ещё! Так что я один. Таскаюсь по подъездам.
— Может, лучше в детдом? Там хоть кормят и спать будешь в тепле, — Олег в нерешительности посмотрел на бутылку водки и отодвинул её на край стола.
Ромка задрал футболку, показывая шрамы справа на рёбрах.
— Это в последнем детдоме. Там если не пацаны лупят, так воспитатели. Я одному нос сломал и сбежал, пока он кровью плевался.
— А ты зубастый, как я погляжу, — Олег встал и убрал бутылку в холодильник. — Неужели кулаком взрослому мужику нос сломал?
— Зачем кулаком? Табуреткой железной, — Ромка зевнул.
— Ты всегда так, табуреткой, если тебя бьют? Или иногда просто тихо плачешь в платочек? Я вот лично совсем не умею плакать, а иногда так хочется, — Олег смотрел в темное незашторенное окно. — Кажется, легче станет, но не умею. А ты?
— Последний раз ревел годика в четыре. Бабушка сдала меня в детдом. И я понял, что теперь жить надо своей головой. А голова ещё была маленькая и глупенькая — вот и рыдал.
— Ты считаешь, что плачут от глупости? — Олег с интересом посмотрел на Ромку, щуплого беспризорного очкарика, с которым ему было странно и интересно разговаривать в своей квартире поздним вечером.
— Плачут на публику, чтобы пожалели. А если ты один, пусть хоть и отколошматили тебя, и не ел ты дня три, плакать какой смысл? Надо идти и добывать жратву, а не сопли размазывать. Соплями и слезами сыт не будешь.
— Оно и понятно. Жизнь била. Но бывают слёзы, от которых становится легче, которые снимают напряжение.
— Напряжение снимать, — хихикнул гость. — Я же говорю, девку тебе надо. Говорят, помогает. А то слёзы. Эй! — он пригнулся. Олег запустил в него скомканной салфеткой.
— Ну а когда на похоронах люди плачут, что, тоже на публику?
— Некоторые на публику, — Ромка ожесточённо зевнул. — Я в прошлом году, летом, жил на кладбище. Там склеп был удобный, правда, гроб на соседней полке, зато все боялись и никто туда не лез. Так вот видел я разные похороны. Одни рыдали на публику, другие себя жалели.
— Может, умершего жалели? — хозяин сморщил губы в изумлении. — А ты-то сам не боялся спать рядом с гробом?
— Чего мёртвых бояться? Надо живых бояться. И жалеть мёртвых зачем? Они не воскреснут, да к тому же им, может, уже лучше, чем нам?
— Ну, ты, блин, философ. Ты в школе-то учился, профессор?
— Учился, и, между прочим, неплохо. Школа только была барахло, — Ромка откинулся на стену за спиной, вальяжно погладил округлившееся пузо.
— Тебе нравится учиться? В школу хочешь? — Олег стал убирать посуду в посудомоечную машину.
Ромка соскочил с табурета и с любопытством заглянул в нутро машины, освещённое и тоже блестящее, как всё здесь на кухне.
— Вот это агрегат!.. В школу? Вот если бы в какую-нибудь хорошую. Знаешь, говорят, в Англии классные школы.
— Да ну! — хмыкнул Олег. — У тебя губа не дура. Ты представляешь, сколько там обучение стоит?
— Чего мечтать о дешёвке? — Ромка подтянул трусы и поправил очки.
— Резонно, — теперь и Олег зевнул. — Ладно. Пошли спать. Ты меня уболтал.
Он постелил Ромке в одной комнате, а сам ушёл в другую.
— Если ты меня всё ещё боишься, можешь закрыться. Тут защёлка есть, — сказал он в дверях, когда Ромка уже укутался в объёмное чёрное шелковистое одеяло.
— А что завтра? — высунулся из-под одеяла Ромка.
— Ничего. Мне утром на работу.
* * *
Олег открыл глаза. Было совершенно темно, беспросветно и душно. Голову перемалывала боль, пульсировала и корёжила. Он наконец сообразил и откинул с лица шёлковую подушку. Солнце ударило в глаза, и последовала новая вспышка отчаянной головной боли. Олег глянул на часы и медленно, без резких движений стал вставать. Он подумал, что приснился странный сон, в котором он ни с того ни с сего привёл домой мальчишку-бомжа, и тот в разбитых очках и в трусах Олега сидел на кухне и вёл философские беседы.
— Что за бред! — Олег покрутил головой, отчего затошнило. Босиком он протопал до соседней комнаты. Диван был застелен, как всегда. Никого.
Он пожал плечами и побрёл на кухню. Глотнул анальгин, прижался к холодной поверхности холодильника. Постоял секунду и тут же бросился в коридор, забыв о головной боли.
— Ёлки-моталки!
На столике под зеркалом лежал распахнутый бумажник. Бумажник выглядел как рыба, выброшенная на берег, такой же растерянный, с распахнутой пастью. Все кредитки остались в своих кармашках. Олег вздохнул спокойнее. Ромка вытряхнул всю наличность. Олег с трудом припомнил, что там было тысячи три или четыре рублей.
— Ну это ладно, — сам себе сказал он. — Будем учёные.
Олег вспомнил, что примерно так же его обокрала одна премилая девица, и покраснел.
— Тьфу ты! Осёл!
Он хлопнул себя крепко полбу и проверил сейф. Пистолет лежал в целости и сохранности. И совсем успокоился. Для него ничего ценного в квартире больше не было.
— Как же это дитя помойки справилось с замками? — Олег осмотрел обе входные двери — они были аккуратно прикрыты, но не заперты. Олега бросило в жар и от анальгина, и от мысли, что ночью беспризорник мог привести старших напарников и те бы со спящим Олегом не церемонились.
У Олега даже задёргался глаз, напоминая о старой контузии. Он снова глянул на часы и поспешил на работу.
В тёплом джипе, где играла музыка, панель управления, почти как на космическом корабле, зеленовато светилась в сумраке зимнего утра. Олег совсем успокоился. Застряв в крепкой московской пробке, он подумал, что поймать пацана и отлупить как следует ему вполне по силам. Только времени жалко тратить на поиски.
Олег переключал радиостанции, музыка везде звучала похожая — любовь, страдания, девушки, дождь. Он выключил магнитолу.
Перед выездом на Садовое у светофора между машинами ходил одноногий попрошайка в камуфлированной куртке.
«Вряд ли он воевал, — глядя на калеку через тонированное стекло, подумал Олег. — Попрошайничает… Нет, не буду я искать Ромку. Всё правильно он сделал. Взял, что плохо лежало. Лишь бы его свои же не прибили, если увидят у него такие деньги».
…Возвращаясь вечером, Олег невольно приостановился у почтовых ящиков. Ромки там, конечно, не было. Почтовый ящик тоже пустовал, хотя Олег замер в невнятном ожидании, отпирая замок.
Привычная вечерняя скука навалилась с особенной настырностью. Олег прошёлся по пустой квартире. Ему и видеть никого не хотелось, и тоскливо было до одури. Он сбросил куртку, кобуру, из-под свитера вытащил тонкий и лёгкий бронежилет.
Включил воду. Ванна наполнялась, Олег плеснул в неё из синего флакончика, вода стала приятно бирюзового цвета, и поверхность обросла густой пеной. Опершись о край ванны, Олег смотрел на бурлящую воду — это успокаивало, усыпляло.
Он сел на край ванны, взял в руки бритву, раскрутил, достал лезвие, тронул подушечкой пальца острый край.
Едва различил сквозь шум воды звонок в дверь, глянул на часы — половина двенадцатого. Выключил кран и с сожалением глянул на остывающую воду.
В дверях стояла соседка Лидия Мироновна в заснеженной шубе и шапке.
— Олежек, вы извините за поздний визит. Там у нас в парадной какой-то странноватый мальчик, кажется больной. Он меня увидел и попросил вас позвать.
Она ещё не успела договорить, как Олег, накинув куртку, подбежал к лифту. Пока ехал, успел разозлиться. «Хороший малый. Обворовал и явился как ни в чём не бывало. Интересно, почему сам не поднялся в квартиру?»
Олег шагнул из лифта и понял, почему Ромка сам не пришел. Он сидел на ступенях лестницы бледный и держался за бок.
— Почему так долго? — слабым голосом, но сердито сказал Ромка, попытался встать, обессиленный, он плюхнулся на ступеньки. — Я несколько раз заходил днём, тебя не было. А теперь уже не смог наверх подняться.
— Я вообще-то работаю, — растерянный Олег всматривался в странно бледное лицо мальчишки. — Что ты за бок держишься? Говорил я тебе, не объедайся! Аппендицит? — Олег уже чувствовал, что это не животик болит. Дело посерьёзнее. Крупными неприятностями пахло на лестничной клетке.
— Сам ты аппендицит! Подрезали меня.
— Из-за денег? Погоди, как подрезали? Когда? Куда? — он говорил деловито, без паники.
— В живот, утром ещё.
— Как это? И ты до сих пор ходишь? — уточнил Олег.
— Как видишь, не сдох, — пропыхтел Ромка, снова пытаясь встать. — А ты, небось, денег пожалел? Жмот!
— Мне деньги не с неба валятся, — обозлился Олег, подхватывая Ромку на руки.
— Да я могу идти, — пробормотал мальчишка, а сам вцепился в Олега.
Ромка нащупал твердокаменные мышцы у него на руках и затрепыхался.
— Ты насчёт денег очень того?..
— Попался, который кусался? — Олег протиснулся в лифт. — Поздно спохватился, да и выбора у тебя, похоже, нет, раз добровольно мне сдался. Верно говорят: не плюй в колодец, пригодится воды напиться.
Самостоятельно мальчишке разоблачиться не удалось, пришлось Олегу помогать. Он встряхнул Ромкино пальто. На пол с оглушительным бряком выпал нож.
— Ещё и ножик против меня точишь? Ну-ну. Я к тебе присматриваюсь, Роман Батькович, не пойму, что ты за фрукт, — Олег заговаривал ему зубы, отлепляя окровавленную липкую рубашку и футболку от тела. Кровь продолжала сочиться из длинной глубокой раны по рёбрам над пупком. — Но когда присмотрюсь, думаю, тебе не поздоровится.
— Да мне и так нездоровится, — нервно сглотнув, Ромка покосился на свой живот.
Олег отнёс его на диван, где Ромка спал ночью. Уложил и озадаченно потёр затылок.
— Вляпался я с тобой по-крупному, — он глянул на часы и поморщился. — «Скорую» нельзя. Начнут выяснять, допытываться, в милицию сообщат. А что я им скажу?
— Не надо милицию, — простонал Ромка. Он вошёл в образ тяжелораненого и блаженствовал, лёжа на полюбившемся диване, мягком, тёплом. Но живот пекло и дёргало, а внутри засел холодок: как будут лечить?
— Понимаю. Мне тоже проблемы не нужны, — Олег вздохнул и стал звонить по телефону.
— Димка, выручай… Срочно, слышишь! — крикнул он и тут же сбавил тон. — Не со мной. Приезжай со своим прикладом. Зашивать, похоже, надо.
Неведомый Дима приехал минут через пятнадцать, будто только и ждал телефонного звонка и приглашения на помощь.
Толстый человек с большим кожаным саквояжем, растирая ладонями большие красные уши, щурясь, вошёл в комнату. Оглянулся в поисках больного и приоткрыл толстогубый рот, увидев Ромку в трусах, возлежащего на диване.
— Кто это, Олежка? — необыкновенно высоким, дамским голосом возопил толстяк, проворно повернувшись вправо, а затем влево в попытке заглянуть себе за спину, где стоял Олег. — Что у вас случилось?! Это ты его? Не замечал за тобой склонности… Любишь резать детишек? — Толстяк наконец развернулся и ущипнул Олега за бок.
— Димон, кончай прикалываться. Гляди, пацан уже в обморочном состоянии от испуга.
Дима расхохотался всё так же тонко и громко. Потёр руки. Достал из саквояжа упаковку с одноразовыми резиновыми перчатками. С противным хлопком натянул их и подступился к Ромке.
— Олег! — испуганно пискнул мальчишка.
— Не бойся. Это доктор. Хороший доктор. Давай без капризов! Не в нашем с тобой положении выкаблучиваться. Дим, ну что там?
— Ничего особенного, — Дмитрий ощупал живот вокруг раны. — Давно его полоснули?
— Утром, — морщась, пытаясь отвести руку доктора, ответил Ромка.
— Ну-ка, убери лапки, — доктор хлопнул мальчишку по руке. — Зашивать, Олег, не буду. Рана грязная. Нитки какие-то… Почищу, мазь положу. Антибиотики поколоть надо. Уколы делать не разучился?
— У тебя всё равно лучше получается, — просительно сказал Олег.
— Нет-нет, и не проси. Рану почищу, повязку наложу и даже перевязку сделаю. А ездить, делать уколы некогда. Всю неделю дежурю. Хоть и люблю тебя, дорогой Олежек, но не проси, — Дима вытянул пухлые губы и послал Олегу воздушный поцелуй.
Маленьким шприцем он обколол рану обезболивающим и начал ковыряться в ней. Ромка побледнел, закусил губу и молчал. Только один раз застонал глухо и мучительно.
— Полегче, ты, коновал, — Олег высунулся из-за Диминого плеча. — Ну я-то ладно, терпел твои экзекуции, но это же пацан!
— Я ничего, ничего, — не своим голосом прошептал Ромка.
— Да он же сознание потерял! — возмутился Олег.
— Нашатырь дай, — спокойно откликнулся Дмитрий. — Там, в саквояже.
— Ёлки-моталки! — вороша пузырьки, заорал Олег. — Да где же он у тебя?!
— Перед твоим носом, — Дмитрий протянул руку и забрал пузырёк. — Да он и без нашатыря уже глазками моргает. Крови, видимо, много потерял. Где его одежда?
— В коридоре. Вся в крови.
— Вот я и хочу посмотреть, сколько её вытекло. Капельницу поставлю, — Дмитрий впервые посерьёзнел. — В стационар бы его. Парень уж больно тщедушный. Почти дистрофия.
— Он беспризорник.
— Час от часу не легче! — из коридора крикнул Дима. — Что же ты сразу не сказал? Может, у него болезни нехорошие, а я с его кровью вожусь.
— Ничем я не болен, — Ромка сел на диване. — Если бездомный, это же не значит, что я наркоман или ещё что похуже…
— Дим, ты следи за языком! — заступился Олег. — А ты ляг! Нечего из себя дворянина корёжить.
— Не знал, что ты благотворительностью занимаешься, — вернулся в комнату Дмитрий. — Но раз уж занялся, корми его красной икрой и гранатовым соком. Это для восстановления крови.
Дмитрий вместо жгута обхватил руку Ромки выше локтя пальцами. Вена вздулась, и Дима ввёл в неё иглу капельницы. В рану на животе положил жирным слоем мазь, заклеил марлей и лейкопластырем.
— Я его уколю антибиотиком. Через четыре часа сам уколешь.
— Не надо, — вяло попросил Ромка, он засыпал. — Я не люблю уколы.
— Он ещё и сопротивляется. Скажи спасибо, что тебя вообще лечат, — вспылил Олег. — Валялся бы ты сейчас в подворотне, истекал бы остатками крови, а потом бы отдал Богу душу от заражения.
— Слушай доброго дядю, — усмехнулся Дима, выстреливая из длинной иглы шприца фонтанчик лекарственной жидкости. — Он говорит мудрые вещи. Целуй ему руки за своё спасение.
— Иди ты, Димка! Уймись!
— Ой, больно! — заныл Ромка, которого, уложив на бок, всё-таки укололи. — Что я вам, рождественская утка? Колют, щиплют, больно.
— Спи, — Дима укрыл его простынёй, принесённой Олегом, и обернулся к другу. — Через двадцать минут капельницу вытащишь. Смотри, чтобы он во сне её случайно не выдернул.
Уже в коридоре Дима пристально вгляделся в лицо Олега.
— Ты сдал, Олежка. Осунулся. Работа выматывает? А помнишь, как в 96-м?.. — Дима покачал головой. — Нет, всё-таки ты не такой. Пьёшь, что ли, много?.. А с этим мальчишкой что у тебя за свистопляска? Какая-то серьёзная история?
— Димка, ничего не знаю. У меня не с парнем этим, а в голове свистопляска. Тошнит от всего, от жизни этой скучной тошнит.
— Женись.
— Не далее как вчера мне уже советовали завести бабу. Советчик в соседней комнате спит.
— А что? Полезный совет, — Дима остановился в дверях.
— После этого совета он украл у меня тысячи три и слинял.
— Хороший мальчик. Далеко пойдёт. Так ты его ножичком за кражу? Новый метод воспитания? Макаренко отдыхает.
— Не устал хохмить? Его свои же беспризорники подрезали, деньги отобрали. Хорошо, что не насмерть.
Проводив Диму, он собрал окровавленную одежду в пакет, бросил его у двери. Зашёл в ванную помыть руки, с сожалением глянул на остывшую воду. Пена полопалась, разошлась, открыв бирюзовую поверхность воды.
Ромка спал, беспокойно сопел, дышал прерывисто. Олег вытащил из его вены иглу капельницы. Мальчишка завозился, открыл один глаз.
— Спи, спи, — шепнул Олег. Он выключил верхний свет, оставил торшер с розовым плафоном. От него шло тёплое свечение, мягко разливавшееся по всей комнате. Снег, падавший за окном, отражался на стене, сползал по светлым обоям мохнатыми тенями хлопьев.
Олег сел в большое глубокое кресло. Он хотел подремать, но заметил, что Ромка лежит с открытыми глазами.
— Не понимаю, — Олег подался в кресле вперёд, — зачем ты пошёл в компанию, да ещё и деньги показал?
— Не показывал. У нас на деньги особый нюх. Да и пришёл я чистенький, постриженный, сразу почуяли: что-то не так.
— А зачем пошёл? — повторил Олег.
— Мало ли какие дела…
— И сколько же ты у меня бабок украл?
Ромка сел на диване.
— Ну ты даёшь, фраер! Не знаешь, сколько денег в собственном кошельке?
— Выбирай выражения. Отвечай, когда спрашивают!
— Ого! Слышу металл в голосе, — Ромка плюхнулся обратно на подушку, — сейчас описаюсь от страха. Пять двести там было. И ещё…
— Что?
— Там у тебя пальто висело кожаное. Я его загнал. Тысячу рублей дали за него, представляешь? — Ромка говорил торжествующе. — Ну и эту тысячу у меня тоже вытрясли.
Олег выдал такую тираду ругательств, что даже у бывалого Ромки округлились глаза.
— И чего так убиваться из-за пальто? — пробормотал мальчуган, натянув простыню на нос.
— Болван! Тупица! Ты знаешь, сколько оно стоило?
Пять тысяч американских рублей. Я уж не говорю о том, что пальто жалко, но ведь тебя обвели вокруг пальца.
— Ну поколоти меня, если тебе от этого легче станет, — Ромка говорил уже из-под простыни.
— К колотушкам ты привык. Хотя выпороть тебя как следует не мешало бы.
— Ты лучше повтори то, что ты до этого выдал. Очень уж круто загнул. Если я скажу так среди своих, определённо заработаю авторитет. Это, наверное, из твоего военного прошлого?
— Грязными лапами в моё прошлое не лезь, — огрызнулся Олег. — Поворачивайся-ка лучше.
— Это зачем ещё?
— Укольчик, деточка, тебе всажу, — с недобрым выражением лица приблизился Олег.
— Может, не стоит?
— Думаешь, мне охота с тобой возиться? — разозлился Олег. — Но ещё меньше мне хочется возиться с твоим трупиком, когда ты дашь дуба от заражения крови.
— Нет, всё-таки у тебя садистские наклонности, — в подушку пролепетал Ромка. — Оё-ёй, больно же, больно!
— Очень хорошо, — злорадно сказал охранник, не удержался и крепко шлёпнул Ромку по заду ладонью.
— Ай! Ты чего руки распускаешь?! Я и сдачи дать могу.
— Ну-ну, попробуй, — усмехнулся Олег, бросив шприц в пепельницу. — Спи, задира.
Через четыре часа рваного сна он, невыспавшийся, разбитый, побрёл делать Ромке очередной укол. Мальчишки в постели не было. Он стоял у окна и смотрел на улицу.
— Ты вообще спишь когда-нибудь? — Олег с хрустом надломил ампулу и стал наполнять шприц лекарством.
— Иногда, — покосился на него Ромка. — Это что у тебя во дворе, школа?
— Зубы не заговаривай! Иди сюда.
Ромка на этот раз молча стерпел укол.
— Так это школа? — повторил он.
— Школа, школа. Но по твоим запросам она для тебя неподходящая. Ты же в английскую школу метил.
— Мне бы и такая сгодилась… Ой! — Ромка схватился за живот. — Кольнуло.
— Так что ты бегаешь? Тебе лежать надо, а он тут гуляет, — Олег взял его за локоть и подвёл к дивану. — Рана не смертельная, но болеть, конечно, будет. Дать таблетку?
— Да ну! На мне всё как на собаке заживает. Видал, сколько шрамов? Сами заживали. Безо всяких уколов, капельниц и без такого шикарного дивана, — Ромка поёрзал, устраиваясь поудобнее, хотя и так диван казался ему верхом уюта и комфорта.
— Ты будешь спать?
— Что-то не хочется.
Олег уселся в кресло, закинул ногу на ногу, смотрел в тёмное окно на падающий снег и молчал. Ромка сопел и с ожиданием поглядывал на спасителя.
— Интересно, — заговорил Олег. — Ты же не всегда шатался по улицам? Ты упоминал бабушку. Значит, жил дома, потом в детском доме. Как ты смог привыкнуть спать на улице, на земле, в подвале, голодать, мёрзнуть? Может, было лучше терпеть побои в детдоме, но хотя бы жить более-менее по-человечески.
— Ты воевал?
— При чём здесь?.. Ну воевал.
— Там ты ведь тоже голодал, мёрз, спал где придётся? И тоже для тебя это было непривычно.
— Сравнил! Я знал, что так будет, осознанно шёл на это. И я же взрослый человек…
— Я тоже осознанно. В детдоме кормили плохо, издевались. Так зачем терпеть? Лучше терпеть всё то же, но хотя бы знать, что ты свободен, никакой придурочный воспитатель не будет тобой командовать. Этот плюс всё перевешивает. Свобода для нашего брата — первейшее дело.
— А ты понимаешь, что за свободу жертвуешь всем остальным? Будущей профессией и работой, ведь ты не учишься в школе, будущим здоровьем, ведь ты всё успел попробовать, мог подцепить любую заразу. И даже жизнью ты можешь пожертвовать ради свободы, когда тебя, вольного и независимого, всё-таки прирежут дружки!
Или помрёшь от переохлаждения в сильный мороз, как сегодня ночью: минус тридцать.
— Есть такое заумное слово — демагогия. Удивляешься, что я знаю такие слова? И даже понимаю, что они означают?
— Демагогией будет и фраза, которая вертится у тебя на языке, — Олег закинул руки за голову и потянулся. — «Ты этого не проходил, живёшь себе в хоромах и радуешься жизни». Но то, что я проходил в жизни, тебе в самом страшном и невероятном сне не приснится. И слава богу.
— Воспитывай, воспитывай. Я разрешаю, — ленивым, но настороженным голосом подбодрил Ромка.
— Были в детдоме ребята, которые, ни на что не обращая внимания, жили там, не пытались убежать и учились?
— Ну, есть такие. Тихие, пришибленные, — неохотно признал Ромка. — Но их не много.
— Правильно, — обрадовался Олег. — Их действительно не много. Всем известно, что из детдома очень мало выходит дельных и порядочных людей. Я не беру детей пьяниц, наркоманов, которые не виноваты в этом, но практически не способны учиться и развиваться. Я говорю о таких, как ты. Волей случая лишившихся родителей.
— Нет, нет, — Ромка расхохотался и, застонав, схватился за живот. — Это надо запомнить: «Волей случая лишившийся родителей». Круто! С таким выражением можно в метро попрошайничать. Валяй дальше.
— Так вот, ты вполне мог бы оказаться среди этого небольшого процента правильных детдомовцев. Если бы чуть-чуть придавил свою гордыню.
— Правильные детдомовцы! Ха-ха! Ой, умру от смеха! — Ромка проворно вскочил с дивана. — А ты знаешь, что, как правило, нас выпихивают в ПТУ после девятого класса? Не дают доучиться, а уж в институт поступить!.. — Ромка подошёл к Олегу и рассмеялся ему в лицо, даже наклонился над ним. — Нет денег на репетитора, нет денег на обучение. На этом будущее, о котором ты мне тут рассказывал, перечёркнуто. Да я бы расплющил гордыню, если бы только был уверен, что это поможет, что будет хорошая школа, институт. «Перспектива» — ещё одно хорошее словечко. Так вот этой перспективы у меня нет и не предвидится. Как ты думаешь, весело жить, понимая это? Никакая свобода на фиг не нужна.
— Тяжело быть умным? — издевательски-сочувственно сказал Олег. — Проще подделываться под дурачка, прятать очки под драным пальто, воровать и попрошайничать.
— Теперь скажи, что при том, как я живу, мне две дороги, — Ромка, покачиваясь, вернулся на диван, у него, видно, кружилась голова. — В пьяницы или в бандиты, а потом в тюрьму. Кстати, подделываться под дурачка вовсе не так просто, как ты думаешь. Очки мне два раза разбили.
— Тебе плохо? — Олег, встревоженный, вылез из глубокого кресла.
— Спать очень хочу, — заплетающимся языком пробормотал Ромка и тут же уснул.
* * *
Ромка, вспотевший, испуганный, подскочил на диване. Заоглядывался и успокоенно опустился на подушку. Он проспал до двенадцати, но в квартире Олега было не страшно просыпаться. И бежать в поисках еды никуда не надо было. На журнальном столике стоял поднос — термос с горячим какао, хлеб с маслом, красная икра в розетке, гранатовый сок, яблоко и апельсин. Под термосом белел край записки: «Ромка! Встанешь, чтобы всё съел, особенно икру. И лежи. Днём я заеду сделать укол, а может, вытряхну толстого Димона с работы, и он к тебе заскочит. У него есть ключи от квартиры, не пугайся, если его крупногабаритная фигура вдруг появится в комнате.
Пока. Олег».
Незнакомый вкус солёной икры Ромке не понравился.
Рана на животе ныла и крепко чесалась, что вообще отбивало охоту есть. С шипением Ромка чесался, кряхтел и не услышал, как вошёл Дима.
— Что же ты творишь? По рукам надавать за такие вещи. Хватит чесаться!
Дмитрий резковато откинул Ромкины руки и пластырь отодрал больно, без церемоний.
— Смотри, какая краснота, — сердитый Дмитрий ощупал вокруг раны.
— Больно же! — испуганно вскрикнул Ромка.
— Потерпишь, — одёрнул его Дима. — Похоже, что это аллергия на мазь.
— Так что же ты меня ею намазал? Ещё врач называется.
— Во-первых, ты мне не «тыкай». Во-вторых, ты же не сказал, что у тебя аллергия.
— Так откуда мне знать? — разозлился Ромка. — Коновал.
— Ну наглец! — Дима мазнул ладонью в резиновой перчатке по Ромкиной щеке. — Мало того что втёрся в доверие к Олегу, обжился тут, понимаешь. Да ещё мне хамишь! Я не Олег, я тебя насквозь вижу. Нажиться хочешь? Признавайся, тебя кто-то подослал?
— Дурак, — Ромка с презрением глянул на него и попытался выбраться из-под локтя Димы и слезть с дивана. — Нужно мне всё это барахло! Я сейчас же уйду.
— Лежать! Смирно! — гаркнул вдруг басом Дмитрий. — Свои демарши ты перед Олегом устраивай. Он вернётся, тогда и скандаль. Что это у тебя с коленом?
Пока Ромка дрыгал ногами, пытаясь встать, он сбил простыню, и теперь Дмитрий, нахмурившись, склонился над его коленом, шишковатым и заметно припухшим по сравнению со второй коленкой.
— Давно оно у тебя такое? — Дмитрий ощупал колено, схватил за щиколотку и несколько раз согнул ногу в колене. — Больно? Что молчишь?
— Не хочу с тобой разговаривать.
— Расстроил меня до глубины души, — поцокал языком доктор. — Положу тебе другую мазь. — Он снова заклеил рану. — Поворачивайся. Тебе, кроме антибиотика, придётся колоть ещё и против аллергии, раз ты такой неженка. Хотя у тебя, как у всякой дворняжки, должен быть хороший иммунитет.
— Среди дворняжек иногда встречаются и дворяне, — не удержался от словесного выпада Ромка.
— Далеко пойдёшь, — Дима стянул перчатки. — Зря. Олегу будет тяжело от тебя отвыкать.
* * *
— Дим, что ты ему сказал? — Олег стоял в центре комнаты и растерянно смотрел на пустой диван.
— Когда я ушёл, он был здесь, — доктор и сам выглядел ошарашенным и смущённым. — Дался тебе этот мальчишка! Он бы всё равно ушел. Беспризорников не удержишь дома. У них тяга к побегам и путешествиям.
— Но у него же открытая рана. Не тебе мне говорить, чем это может кончиться.
Олег сел на край журнального столика и прикрыл глаза ладонью. Боль накатила и пульсировала в висках.
— Это кончится тем, чем и должно было, — Дима покачал головой. — Естественный отбор. К тому же он и без раны больной. У него, вероятнее всего, ревматизм.
Я видел его колени. Наверняка ещё куча болезней. Зачем он тебе? Ты женишься, заведёшь своих детей. А из-за него ты либо не сможешь жениться, либо потеряешь жену, ведь рано или поздно любая нормальная баба поставит тебя перед выбором. А ты не решишься выкинуть его на улицу. Лучше, что он ушёл сейчас сам.
— Умная не поставит перед выбором.
— Ты всегда был романтиком. Женщины не бывают умными. А ты вообще говоришь не об умной, а о святой, что ещё нереальнее, — Дима улыбнулся, хлопнул Олега по плечу, тот поморщился и побледнел. — Ты чего? — Дима схватил друга за запястье, посчитал пульс. — Ты когда последний раз в госпитале лежал?
Олег пожал плечами.
— Дурак, — констатировал доктор и стал рыться в своём докторском саквояже. — Тебе надо думать о себе, а не обо всех беспризорниках мира. Хочешь, я тебе с десяток таких, как Ромка, приведу. Ты всех облагодетельствуешь. Давай руку.
— Отстань, — слабо сопротивлялся Олег. — Тебе лишь бы резать, колоть, пилить. Пилюлькин. А в душу человеку и заглянуть некогда.
Дима сделал ему укол и сказал:
— А души нет. Сколько я человечков резал вдоль и поперёк, не находил я такой субстанции, как душа.
— Не там искал, — вздохнул Олег. Боль вяло и неохотно отпускала. — Где мои ключи?
— От квартиры? — обиженно вскинулся Дима. — Отдать тебе?
— Да при чём тут?.. — скривился Олег. — От машины ключи, от машины.
— Откуда я знаю, где ты их кинул? — Дима облегчённо улыбнулся. — Куда собрался на ночь глядя? Ах ты Господи! Как же я сразу не догадался? Беспризорника искать надумал? Да сам он придёт. Припрёт его, так прибежит. Кстати, он у тебя ничего не прихватил?
Олег подошёл к шкафу, где хранились деньги на домашние расходы.
— Ну? — нетерпеливо запыхтел за спиной Дима.
— Тысячи две унёс.
— Молодец! Ты его найди и облагодетельствуй ещё чем-нибудь. Денег много? Девать некуда? Это то же самое, что наркомана домой пустить: он всё ценное вынесет, да ещё и хозяина пристукнет. Он, небось, наркоман и есть.
— Он разве похож? — Олег уставился в пол. — Ты же врач, ты его смотрел. Только честно.
— Честно? Не похож. Но мало ли у него какие ещё пристрастия. Может, пьяница.
— В двенадцать лет?
— О Господи! — взвизгнул своим тонким голосом Дима. — Ты его уже в ангельский сан возвёл. Обычный беспризорник. А для них привычное дело — пить, курить, колоться. Беспризорник — это человек с привычками взрослого, но чувства ответственности и самосохранения детские. Неужели ты поедешь его искать?
— Мне завтра в командировку вместе с шефом. На целую неделю. А ведь Ромка наверняка придёт, когда ему станет совсем плохо. Если дойдёт, — глухим голосом добавил Олег.
— Зря ты к нему так привязался. Зря, — разочарованно протянул Дима.
* * *
За окнами машины расплывалось в морозном воздухе разноцветье вечерних огней. Олег медленно ехал вдоль тротуара, поглядывая на кучкующихся у переходов и станций метро бомжей и беспризорников. Через час такой езды он понял, что город кишит бездомными взрослыми и детьми.
Олег припарковался невдалеке от Курского вокзала.
Вылез из джипа, поправил кобуру на поясе.
Из музыкального ларька грохотала музыка. Позвякивая, остановился трамвай. Пахло водочным перегаром, жареными пирожками и мясом. Пешеходы спешили по узкому проходу между заборами и ларьками от трамвайной остановки к метро. Месили грязный снег, балансировали на ледяной корке, которой зарос асфальт.
В дублёнках, шубах, куртках, в шарфах, поднятых до носа, — тридцатиградусный мороз. Пар от дыхания вился клубами над проходившими мимо людьми.
На Олега в лёгкой кожаной куртке нараспашку оглядывались с недоумением. Цыганка в мохеровом серо-коричневом платке, наметив его, богато одетого, подошла было, но, увидев кобуру на поясе, тут же растворилась в толпе.
Из междуларёчного пространства высунулась голова с чумазым лицом, похожим на Ромку. Ушанка на голове чумазого создания была будто сначала намочена в воде, а затем просушена около огня. А то, что не просохло и не сгорело, смёрзлось в сосульки.
Олег сгрёб беспризорника за шкирку. Тот слабо пискнул и зажмурился. Но Олег не поддался на его жалостливые гримасы и выбил у беспризорника из рук какой-то странный предмет, напоминавший лезвие пилы. Во всяком случае, зубья у этой штуки были длинные и ржавые. Мальчишка прятал это в лохмотьях.
— Что тебе нужно? — зашепелявил мальчишка, теперь уже и вправду испуганно.
— Ромку знаешь? Невысокий, в чёрном пальто. Очки разбитые, изолентой обмотаны.
— Ну вроде видел такого. А ты что, мент?
— Если бы я из спецприёмника был, тебя бы первого загрёб.
— Тогда зачем он тебе? Может, ты этот… как его? — мальчишка поднял глаза к небу.
— Маньяк? — с улыбкой подсказал Олег. — За лишние вопросы и язык можно укоротить, имей в виду. Где Ромка?
— Откуда мне знать? Дня четыре назад видел его. И всё. Потом слыхал, что подрезали Ромку из-за бабок. Пусти, дяденька. Пусти!
— Где он бывает? — не отпускал его Олег.
— Здесь, ещё где-нибудь… Не знаю, ничего не знаю. Пусти.
Олег встряхнул мальчишку и легонько оттолкнул от себя. Но беспризорник сразу не удрал. Поднял своё грозное оружие с земли и, встав на безопасном расстоянии, подбоченился.
— А ты кто ему? Вроде не мент.
— Отец, — сказал Олег, всматриваясь в чумазое лицо.
— Да ну врать-то! — хихикнул мальчишка. — У Ромки никого нет.
— Думай что хочешь!
— Так, где же ты раньше был? Сын у него по помойкам шляется, а он руки в брюки. Куртец модный. Я вот Ромку увижу, обязательно ему скажу, чтобы к тебе не шёл жить. Все вы такие… Сначала лупите до полусмерти, а потом бегаете, ищете, уговариваете вернуться, а потом снова лупите. Думаешь, надо терпеть?
— Так ты знаешь, где он? — Олег шагнул к мальчишке.
Но тот проворно отскочил и побежал, проскальзывая по льду, балансируя и оглядываясь.
Олег понял, что так он Ромку не найдёт. Беспризорники его не выдадут, даже если Олег будет клясться в благородных намерениях.
Обратно он вдруг начал гнать машину. Два раза проскочил на красный, решив, что, пока он ищет Ромку, Ромка-то как раз, может быть, стоит под дверью его квартиры. Голодный и замёрзший.
Но Ромки ни под дверью, ни у почтовых ящиков не оказалось.
Олег зашёл в квартиру, не включая свет, долго стоял у окна, глядя на падавший снег, заснеженный двор и школу, где в нескольких окнах первого этажа уютно горел свет.
* * *
Олег вернулся через неделю. В Москве всё так же шёл снег и мороз скрежетал обледенелыми электрическими проводами, скрипел смёрзшимся снегом под ногами, накатанным, почти превратившимся в лёд.
В подъезд Олег забежал совсем замёрзшим. Остановился на пустой площадке у почтовых ящиков, поставил сумку на пол, подышал на руки. В коридоре перед дверью стал рыться в карманах в поисках ключей.
— Скверные дела, — пробормотал он. — Всё-таки Димкина работа. Из лучших побуждений болван что-то наплёл мальчишке.
— От меня так просто не отделаешься, — из темноты, откуда-то снизу, раздался слабый, сиплый голос Ромки.
Олег вздрогнул, опустил голову, вгляделся. Ромка лежал за пожарным шкафом у самой двери. Встать он, видимо, не мог. Даже сидеть был не в состоянии.
Когда Олег вошёл в квартиру, втащил Ромку и включил свет, он поискал рукой стену за спиной и прислонился. У Ромки лицо было сильно разбито — синяки, кровоподтёки, ссадины. За несколько дней, что Олег его не видел, мальчишка исхудал ещё больше, хотя, казалось бы, дальше некуда худеть. Ромка лежал на полу без сознания, закатив глаза, голубоватые веки чуть-чуть подрагивали.
Олег торопливо снял куртку, подхватил Ромку на руки, отнёс в комнату. Раздел, уложил в постель. Синяки у мальчишки были по всему телу. Левый бок на рёбрах, красно-чёрный, опухший, выдавал перелом ребра. Повязка, которую наложил ещё Дима, пропиталась кровью, посерела от грязи.
Ромка приоткрыл глаза, поморгал.
— Ага, очухался! — заметил Олег. — Очень хорошо. Я тебя убью!
— Сдаюсь, — Ромка с трудом поднял руки вверх. Но тут же тяжело уронил их.
— Зачем ты сбежал?
— Мало ли какие дела… — Ромка чихнул.
— Я тебе покажу дела! — Олег осёкся. — Впрочем, что я распинаюсь? Уйдёшь ещё раз, больше сюда не придёшь. Не пущу ни при каких обстоятельствах.
Ромка смотрел виновато, а через мгновение снова потерял сознание.
— Нет, я не поеду. Даже не проси, — самым строгим тонким голосом, на какой был способен, отказался Дима.
Олег стиснул телефонную трубку так, что она хрустнула.
— Он без сознания и, если ты не поторопишься…
— Вызови «скорую». И почему тебя черти крутят обязательно ночью?
— Ты не один? — догадался Олег. — Значит, тебя не ждать? Ну-ну, — он повесил трубку.
— Что, плохи мои дела? — подал голос с дивана очнувшийся Ромка. — Коновал встретил девушку своей мечты? Постоянных пациентов побоку? В следующий раз не заплачу ему чаевые.
— Ты ещё шутишь? Не всё так плохо, — рассмеялся Олег. — Лежи тихо. Коновал сейчас примчится. Куда он от нас денется?
— Безобразие! Всё очень, очень плохо, — Дмитрий зашёл внезапно, воспользовавшись своими ключами и потирая ладонями большие красные уши. — Этот мальчишка издевается над нами. Он устраивает мне проверки на профпригодность, экспериментируя со своим чахлым организмом.
— Пойду чайник поставлю, — Олег похлопал Диму по спине и вышел из комнаты.
Через несколько минут Дмитрий появился на кухне, непривычно мрачный.
— Олег, я считаю, надо вызвать «скорую», положить его в больницу. Скажем, что подобрали мальчишку на улице.
— Не знаю, ты подлец или трус? — Олег говорил спокойно, прихлёбывая чай.
— Я реалист. У парня два ребра сломаны, гематомы по всему телу, шишка на затылке, похоже, сотрясение мозга, температура, нарывает рана. Кстати, ранение ножевое и, возможно, уже начинается заражение крови. Да ещё, — Дима ткнул пальцем в пространство, длинным, на удивление тонким при его комплекции. — Уже теперь точно можно поставить дистрофию. Ты представляешь, что будет, если он тут помрёт, такой избитый, безо всяких документов?
— Димка, ты лучше вспомни, как на войне ухитрялся нас лечить, когда почти никаких лекарств не было. Давай попробуем до утра продержаться. Будет критическое состояние, вызовем «скорую», как ты предлагал.
— Ох уж это вечное авось, — Дима энергично потёр пухлые щёки. — Ты меня на преступление толкаешь. Бог с тобой. Вари мне кофе покрепче и побольше.
Дмитрий снова делал уколы, ставил капельницы, чистил рану. Олег дважды бегал в аптеку. «Скорую» они так и не вызвали ни ночью, ни утром.
Олег спал, запрокинув голову на спинку кресла, приоткрыв рот и похрапывая. Когда позднее зимнее солнце заглянуло в комнату, то высветило слабым промороженным светом беспорядок: упаковки шприцев на журнальном столике; сдутую опустевшую капельницу; комок окровавленных ватных тампонов на полу; обезглавленные ампулы, выставленные в ряд Олегом; мальчишку с худым лицом и влажными волосами, едва отросшими после стрижки, спящего крепко и спокойно; толстого мужчину в кресле, уложившего ноги в красных носках на край журнального столика.
Но только казалось, что Дима крепко спит. Едва Ромка разлепил тяжёлые веки, Дима тут же очутился у его постели.
— Ты как? Удушья больше нет? Ты меня так не пугай. Я ещё молодой, в самом соку, — Дима встряхнул своё пузико. — Мне под суд и в тюрьму идти неохота… Поесть тебе всё-таки надо. Хоть через силу. Я понимаю, не хочется, это из-за интоксикации. Но надо. Слышишь?
Олег тоже не спал, прислушивался к разговору.
— Апельсинов хочу, — простуженным и сиплым спросонья голосом попросил Ромка. — Сладких.
— Ёлки-палки! — Олег встал, с хрустом потянулся. — А вот апельсинов-то у меня как раз и нет. Сейчас сбегаю.
— Ещё упаковку шприцев купи, — не обошёлся без поручений Дима.
Олег вышел из подъезда, застегнул повыше куртку, остановился, сощурившись на скудно-бледное солнце. Поёжился от колючего и сухого морозного воздуха. Улыбнулся и быстрым шагом пошёл к магазину.
С большой сеткой полной крупных апельсинов, бледнооранжевых, как зимнее солнце, Олег замешкался у входа в аптеку. Достал только что купленную пачку сигарет и задумался. Он несколько лет не курил, а сейчас захотел, даже купил сигареты, но не решался закурить.
— Мужчина, мужчина, купи ёлочку! — Олег обернулся и только сейчас заметил, что у аптеки вырос ёлочный базар. За низенькой оградкой, летом огораживающей газон, лежали сваленные одна на другую, смёрзшиеся, плоские елки.
— Что, уже Новый год? — изумлённый, вспомнил Олег.
Он встречал Новый год последний раз двенадцать лет назад. Тогда, наверное, и Ромка ещё не родился или был грудным младенцем.
Ёлочка была маленькая, сантиметров пятьдесят, пластиковая, бледно-зелёная, выцветшая. Она была украшена полосками фольги, автоматными гильзами. Единственная настоящая игрушка висела на самой верхушке — красная птичка с отколотым хвостиком, но пузатая, нахохленная и по-домашнему уютная. Ёлочка стояла, вернее, была привязана внутри БМП. А когда бронемашина подорвалась на фугасе, красная птичка разлетелась на мелкие осколки, и некоторые из них вонзились Олегу в руку…
— Мужчина, купите елочку. Я вам пушистенькую выберу, — закутанная в пуховый платок поверх тулупа, в великанских валенках продавщица улыбалась всем румяным лицом и притоптывала на скрипучем снегу.
…Олег зашёл в квартиру, прислушался. Его удивили какие-то странные голоса. Не раздеваясь, он шагнул в комнату.
Ромка высоко лежал на подушке, держал обеими руками чашку с чаем. Дима сидел рядом, в кресле. Они оба смотрели мультфильмы по телевизору и оба веселились.
Олег опёрся плечом о дверной косяк.
— Привет честной компании, — он расстегнул куртку. — А я нам ёлку купил.
— У тебя разве ёлочные игрушки есть? — удивлённо спросил Дима.
— Нет, — Олег растерянно развёл руками. — Я как-то не подумал.
— Вот ты всегда так! — радостно изобличил его Дима. — Сперва делаешь, затем думаешь. Легкомысленный тип. Ну ладно, тащи сюда свою ёлку, и так уже пахнет на всю квартиру.
[II Международный конкурс имени Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков стал возможен благодаря поддержке Общероссийской общественной организации Российское Авторское Общество, двери которой всегда открыты для молодых и талантливых литераторов. Мы уверены, что этот благотворительный жест значительно приблизил момент возрождения подростковой книжной культуры на русском языке.
Российский Фонд Культуры благодарит Фонд подготовки кадрового резерва «Государственный клуб» за внимание ко II Международному конкурсу имени Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков. Поддержка нашего проекта по духовному просвещению, нравственному и патриотическому воспитанию подрастающего поколения — акция, прекрасно дополняющая собой программную деятельность «Государственного клуба».]
Комментарии к книге «Цветущий репейник», Ирина Владимировна Дегтярева
Всего 0 комментариев