Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России.
Ouvrage réalisé dans le cadre du programme d'aide à la publication Pouchkine avec le soutien du Ministère des Affaires Etrangères Français et de l'Ambassade de France en Russie.
Эмманюэль Каррер Зимний лагерь
1
Еще долго потом, до самого сегодняшнего дня, Николя старался вспомнить последние слова, которые сказал ему отец. Он попрощался с Николя в дверях шале[1], повторив указание быть благоразумным, но Николя так стеснялся присутствия отца и с таким нетерпением ждал его ухода, что не слышал этих слов. Он сердился на отца за приезд сюда, за то, что тот притягивал к себе взгляды, которые казались Николя насмешливыми, и, наклонив голову, увернулся от прощального поцелуя. В домашней обстановке после подобной выходки не обошлось бы без упреков, но Николя знал, что здесь, на людях, отец на это не пойдет.
Немного раньше, в машине, они, конечно, разговаривали. Николя, сидевший сзади, думал, что отец плохо слышит его из-за шума вентилятора, включенного до отказа, чтобы высохли запотевшие стекла. Его беспокоило, попадется ли им по дороге бензоколонка компании Шелл. В ту зиму он ни за что на свете не согласился бы на заправку в другом месте, потому что на станциях Шелл давали купоны, в обмен на которые можно было получить пластмассового человечка, его верхняя часть открывалась, как крышка коробки, и тогда был виден скелет и внутренние органы: их можно было вытаскивить, снова вставлять на место, изучая таким образом анатомию человеческого тела. Прошлым летом на автостанциях компании «Фина» давали надувные матрасы и лодки. Другие компании предлагали иллюстрированные журналы, у Николя был их полный комплект. По крайней мере с этим ему повезло, и все благодаря профессии отца, который постоянно был в разъездах и заправлял машину один раз в два-три дня. Перед каждой поездкой Николя просил показать на карте маршрут, высчитывал километры и переводил их в количество купонов, которые потом складывал в сейф, величиной с коробку из-под сигар; шифр сейфа знал только он один. Этот сейф ему подарили на Рождество родители («Для твоих личных секретов», — сказал тогда отец), и Николя непременно захотел взять его с собой. В дороге ему хотелось пересчитать свои купоны и вычислить, сколько их еще не хватает, но сумка была в багажнике, а отец не хотел останавливаться, чтобы достать ее: надо было набраться терпения и ждать. Дело кончилось тем, что до самого шале они так и не встретили ни одной бензоколонки Шелл и так ни разу и не остановились. Видя разочарование Николя, отец пообещал, что до конца зимнего лагеря будет ездить столько, сколько нужно, чтобы заполучить анатомический муляж. И если Николя доверит ему купоны, то, вернувшись из лагеря, увидит, что человечек уже дожидается его дома.
Последнюю часть пути они ехали проселочной дорогой, снега там выпало слишком мало для того, чтобы надевать на колеса цепи, и Николя был опять разочарован. А до этого они проезжали по автостраде. В какой-то момент движение замедлилось, потом на несколько минут совсем прекратилось. В раздражении отец хлопнул ладонью по рулю и проворчал, что для буднего февральского дня это уж совсем ни на что не похоже. С заднего сиденья Николя мог видеть только его растерянный профиль и толстую, увязшую в воротнике пальто шею. Профиль и шея выражали озабоченность, досаду и упрямое раздражение. Наконец, машины снова тронулись. Отец вздохнул, немного расслабился: «Наверное, это была всего лишь авария», — сказал он. Николя поразило то, что отец произнес это с облегчением — как будто можно радоваться аварии только потому, что вызванный ею затор длился недолго и рассосался с прибытием службы спасения. Он был поражен, но в то же время его раздирало любопытство. Прижавшись носом к стеклу, он надеялся увидеть смятые в гармошку автомобили, окровавленные тела, которые при свете мигалок увозят на носилках, но абсолютно ничего не увидел, а отец с удивлением заметил: «Нет, значит, это не авария». Затор рассосался, но причина его так и осталась неизвестной.
2
Автобус отправился в зимний лагерь накануне. А десятью днями ранее произошла трагедия, репортаж о которой показывали в информационном выпуске по телевизору: в результате столкновения грузовика со школьным автобусом от тяжелейших ожогов погибло несколько детей. На следующий день в школе проводилось собрание по подготовке к отъезду детей. Родители получили последние инструкции о наборе вещей, необходимых в лагере, об одежде, которую нужно пометить, о конвертах с марками, которыми нужно снабдить детей, чтобы они могли писать домой, а вот по телефону, как было сказано, лучше не звонить, разве только при чрезвычайных обстоятельствах: пусть дети почувствуют, что они действительно в зимнем лагере, а не привязаны, словно нитью, к семейной среде. Эта последняя рекомендация не понравилась некоторым мамам: дети все-таки были еще маленькие… Учительница терпеливо повторила, что все это для их блага. Ведь главная цель организации подобных лагерей — приучить детей к самостоятельности.
Тогда отец Николя довольно резко сказал, что, по его мнению, отрывать детей от семьи не входит в основные задачи школы и что он не будет церемониться и позвонит, если ему того захочется. Учительница открыла было рот, чтобы ответить, но он перебил ее. Он пришел на собрание, чтобы поднять гораздо более серьезную проблему — проблему безопасности поездки на автобусе. Как быть уверенным в том, что не произойдет катастрофы, подобной той, кадры которой все видели по телевизору накануне? «Вот именно, как быть уверенным в этом?» — повторяли другие родители, не осмелившиеся задать этот вопрос раньше, но, конечно, думавшие о том же. Учительница признала, что, к сожалению, уверенным в этом быть нельзя. Она могла только заверить, что к проблеме безопасности все учителя относятся очень серьезно, что шофер водит автобус осторожно, но все-таки умеренный риск является одной из неизбежных составляющих жизни. Чтобы быть абсолютно уверенными в том, что дети не попадут под машину, родители вообще должны запереть их дома, но и там дети могут стать жертвой несчастного случая с электроприборами или просто болезни. Некоторые родители согласились со справедливостью аргумента, но многие были шокированы фатализмом, с которым учительница его привела. При этом она даже улыбалась.
«Понятно, ведь это не ваши дети!» — бросил отец Николя. Перестав улыбаться, учительница ответила, что у нее тоже есть ребенок и в прошлом году он тоже ездил в зимний лагерь на автобусе. Тогда отец Николя заявил, что предпочитает сам отвезти сына до шале на автомобиле: так он, по крайней мере, будет знать, кто за рулем.
Учительница заметила, что до лагеря более четырехсот километров.
А хоть бы и так, он уже решил.
— Но это не принесет никакой пользы Николя, — продолжала уговаривать она, — для его сближения с коллективом.
— Он прекрасно вольется в класс, — сказал отец Николя и усмехнулся. — Вам не удастся внушить мне, что от него все отвернутся, если он приедет в лагерь на машине со своим папой.
Учительница попросила его серьезно подумать, предложила посоветоваться с психологом, который разделяет ее мнение, но признала, что в конечном счете решать ему.
На следующий день в школе она подошла к Николя, чтобы разобраться, чья это была идея. С огромными предосторожностями, как всегда, когда говорила с ним, она спросила, какое решение ему больше по вкусу. От этого вопроса Николя стало не по себе. В глубине души он, конечно, знал, что предпочитал ехать на автобусе, как все остальные. Но отец принял решение и не изменит его, а Николя не хотел, чтобы учительница и другие ученики подумали, что его заставляют родители. Он пожал плечами, сказал, что ему все равно и вообще все нормально. Учительница не стала настаивать — она сделала все, что могла, но поскольку было ясно, что ничего изменить нельзя, то не стоило драматизировать ситуацию.
3
Николя с отцом приехали в шале незадолго до того, как стемнело. Все остальные дети прибыли накануне вечером; утром с ними уже провели урок катания на лыжах, а теперь они сидели в большом зале на первом этаже и смотрели фильм об альпийской флоре и фауне. Показ фильма приостановили, чтобы встретить вновь прибывших. Пока учительница разговаривала в холле с отцом Николя и знакомила его с двумя тренерами, дети в зале расшумелись. Не решаясь пойти к ним, Николя остановился на пороге. Он слышал, что отец спросил о том, как прошел урок лыжного спорта, а тренер смеясь ответил, что снега было мало и дети учились кататься на лыжах скорее по траве, чем по снегу, но это только начало. Отец хотел еще узнать, дадут ли детям в конце пребывания какой-нибудь диплом. Диплом серны, например? Тренер опять рассмеялся и сказал: «Диплом снежинки, может быть». Насупившись, Николя переминался с ноги на ногу. Он неохотно позволил поцеловать себя, когда отец наконец-то собрался уходить, и не вышел на улицу, чтобы попрощаться. Оставшись в холле, он с облегчением слушал, как заводится на площадке мотор и как потом шум затихает, удаляясь.
Учительница велела тренерам восстановить порядок и продолжить показ фильма, пока она поможет Николя устроиться. Она спросила, где его сумка: ее нужно отнести на второй этаж, в спальню. Николя посмотрел вокруг себя и увидел, что сумки нет. Он не понимал, что случилось.
— Я думал, она здесь, — прошептал он.
— А ты уверен, что не забыл ее дома? — спросила учительница.
Да, Николя хорошо помнил, как сумку положили в багажник между цепями для колес и дорожными сундуками отца, предназначенными для образцов.
— А когда приехали, вы взяли ее из багажника?
Николя покачал головой, кусая губы. Он не был уверен в этом. Даже наоборот: теперь он был уверен, что они забыли взять сумку из багажника. Они вышли из машины, потом отец снова сел в нее, и ни разу никто не открывал багажника.
— Вот досада, — недовольно сказала учительница.
Машина уехала пять минут назад, но догнать ее было уже невозможно. Николя чуть было не заплакал. Он пробормотал что-то в свое оправдание.
— Все-таки мог бы и сам позаботиться о своей сумке, — вздохнула учительница.
Однако увидев, в какое уныние впал Николя, она потеплела, пожала плечами и сказала, что это досадно, но не так уж и страшно. Как-нибудь все обойдется. В любом случае его отец быстро заметит забытую сумку.
— Да, — согласился Николя, — когда откроет багажник, чтобы достать свои образцы.
Из этого замечания учительница сделала вывод, что отец скоро вернется с сумкой.
— Да, да, — подтвердил Николя, надеясь, что отец привезет его вещи и в то же время опасаясь его возвращения.
— А ты знаешь, — спросила учительница, — где он собирался остановиться на ночь?
Николя не знал.
Уже стемнело, и теперь было маловероятно, что отец Николя привезет сумку до завтрашнего утра. Значит, на эту ночь нужно было что-то придумать. Учительница повела Николя в большой зал, где уже закончился показ фильма и собирались накрывать на стол к ужину. Николя шел за ней, и, когда он переступил через порог, то почувствовал себя новеньким, которому все здесь незнакомо и над которым все, конечно же, будут смеяться. Он понимал, что учительница делает все, что в ее силах, чтобы оградить его от враждебного отношения и насмешек. Похлопав в ладоши, чтобы привлечь внимание, она шутливым тоном сообщила, что Николя как всегда ловил ворон и поэтому забыл свою сумку. Кто согласен одолжить ему пижаму?
В списке предусматривалось, что у каждого ученика должно быть три пижамы, любой из них вполне мог выручить его, но никто не вызвался. Николя, стоя рядом с учительницей, еще раз немного нервно повторившей просьбу, не осмеливался посмотреть на стоявших вокруг детей. Он услышал хихиканье, потом кто-то, он не понял кто, сказал фразу, вызвавшую всеобщий взрыв хохота: «А он ее описает!»
Эту злую фразочку бросили, конечно, просто так, наугад, но попали точно в цель. Николя все еще случалось мочиться в постели, это бывало редко, но он опасался спать не у себя дома. Как только в школе заговорили о зимнем лагере, это стало у него одним из самых главных поводов для сильного беспокойства. Вначале Николя заявил, что не хочет туда ехать. Его мать пошла поговорить с учительницей, и та ее успокоила: разумеется, не он один был в таком положении, и к тому же подобные расстройства, как правило, не проявляются в коллективе; в любом случае, достаточно взять с собой еще одну запасную пижаму и клеенку, чтобы не замочить матрас. Несмотря на эти ободряющие слова, Николя с тревогой следил за тем, как мать укладывала его сумку: если они будут спать в дортуарах, как же он сможет незаметно подложить клеенку под простынь? Подобные переживания мучали его до самого отъезда, но даже в самом ужасном кошмаре он не смог бы представить себе того, что случилось с ним в действительности: остаться без сумки, без клеенки, без пижамы, быть вынужденным клянчить пижаму у других, получить насмешливый отказ и уже в день приезда оказаться разоблаченным, словно его позор был написан у него на лбу.
В конце концов, один из учеников сказал, что может одолжить ему пижаму. Это был Одканн. Его предложение вызвало новый взрыв смеха, потому что он был самым высоким мальчиком в классе, а Николя одним их самых маленьких, так что впору было задуматься, не сделал ли он это для того, чтобы выставить Николя еще более смешным. Однако Одканн резко прервал насмешки, сказав, что тот, кто будет приставать к Николя, будет иметь дело с ним, и все сразу это поняли. Николя посмотрел на него с благодарностью и тревогой. Учительница, казалось, испытала облегчение, но была озадачена, как будто ждала подвоха. Одканн имел большой авторитет у всех мальчиков и своенравно им пользовался. Например, в любой игре роли распределялись так, как решит он, и никто не мог знать заранее, кем будет — судьей или главарем банды, что будет делать — вершить правосудие или цинично нарушать его. Он мог быть необыкновенно добрым, а через несколько секунд невероятно жестоким. Он защищал и награждал своих вассалов, но потом так же неожиданно, без всякой причины лишал их своего расположения, заменяя на других, на тех, кого ранее презирал и с кем обходился сурово. Никто не знал, как вести себя с Одканном. Им восхищались и его боялись. Казалось, даже взрослые относились к нему с опаской: он ведь и ростом был почти, как взрослый, и голос имел, как у взрослого, и не было в нем ничего неловкого, как это бывает у слишком быстро выросших детей. Двигался и говорил он с почти неуместной непринужденностью. Мог быть грубым, но мог изъясняться с поразительными для его возраста изысканностью, богатством языка и точностью слов. У него были или отличные, или очень плохие отметки, и, казалось, это его не заботило. В анкете, которая заполнялась в начале учебного года, он написал: «Отец скончался». Было известно, что жили они вдвоем с матерью. Раз в неделю, по субботам, она приезжала за ним около полудня в школу на небольшой красной спортивной машине. Она не выходила из машины, но все-таки сразу было видно, что сильно накрашенная, с впалыми щеками и рыжей, казавшейся безнадежно запутанной шевелюрой она отличалась своей агрессивной красотой от матерей других учеников. В остальные дни недели Одканн ездил в школу на трамвае один. Он жил далеко, и было непонятно, почему он не ходил в другую школу, поближе к дому, но подобные простые вопросы, с какими легко можно обратиться к кому-то другому, невозможно было задать Одканну. Глядя, как он с сумкой на плече идет к трамвайной остановке, — а он был единственным, кто не носил ранца, — все старались в его отсутствие (ведь при нем никто не осмеливался обсуждать его дела) представить себе, как он добирался до дома, вообразить себе квартал, в котором он жил с матерью, их квартиру, его комнату. В самой мысли о том, что где-то в городе есть такое место — комната Одканна, — содержалось что-то одновременно и невероятное, и таинственно притягательное. Никто никогда не бывал у него дома, и он ни к кому не ходил. То же можно было сказать и о Николя, но это оставалось никем не замеченным, и никто, надеялся он, и впредь не обратит на это внимания. Никому не приходило в голову пригласить Николя к себе в гости, как никто и от него не ждал приглашения. Он был настолько же тих и боязлив, насколько Одканн смел и властолюбив. С самого начала учебного года он панически боялся, что Одканн заметит его, спросит у него что-нибудь, и не раз ему снились кошмары, в которых Одканн делал его козлом отпущения. Поэтому он очень сильно встревожился, когда Одканн, подобно римскому императору в цирке, охваченному порывом благодушия, положил конец пытке с пижамой. Если он сейчас и взял его под свою защиту, то потом был вполне способен так же легко бросить или отдать на растерзание другим, натравив их на него. Многие искали благосклонности Одканна, но знали, что это небезопасно, Николя же до сих пор удавалось не привлекать к себе его внимания. И вот теперь все кончено, из-за отца внимание всего класса приковано к нему, Николя, и он догадывался, что предчувствие начинает сбываться: зимний лагерь для него будет страшным испытанием.
4
Большинство учеников обычно обедало в столовой, а Николя — дома. Мама забирала их с младшим братом, который ходил еще в детский сад, и они обедали дома втроем. Отец говорил, что им очень повезло, а их товарищам можно только посочувствовать, потому что они обедают в столовой, а там плохо кормят, да к тому же часто случаются драки. Николя был согласен с отцом и, если его спрашивали об этом, отвечал, что рад возможности избежать плохих обедов и драк. Но все-таки он отдавал себе отчет в том, что самые крепкие дружеские отношения между учениками завязывались именно с двенадцати до двух — в столовой и во дворе, где можно было гулять после обеда. Пока он отсутствовал, ученики бросались сырками, воспитатели их наказывали, а они заключали союзы, и каждый раз, когда мама снова приводила его в школу, он чувствовал себя новеньким и должен был восстанавливать налаженные утром отношения. Никто, кроме Николя, об этих отношениях и не помнил: слишком много разных событий успевало произойти за два часа в столовой и во дворе.
Николя знал, что в шале все будет, как в столовой, но только это продлится две недели, без перерывов, и тут уж не уйдешь домой, если станет совсем тяжело. Он боялся этого, его родители — тоже и до такой степени, что даже обратились к врачу с просьбой дать медицинскую справку, освобождающую Николя от поездки. Но врач отказался, заявив, что пребывание в лагере пойдет мальчику на пользу.
Кроме учительницы и водителя автобуса, одновременно ответственного за кухню, в шале было два тренера, Патрик и Мари-Анж; в момент приезда Николя они распределяли обязанности между группами дежурных по столовой: одни должны будут заниматься столовыми приборами, другие — тарелками и так далее. Патрик — тот самый тренер, который смеясь говорил отцу Николя о катании на лыжах по траве. Высокий, широкоплечий человек, с угловатым и загорелым лицом, с очень голубыми глазами и длинными волосами, собранными в хвост. У толстушки Мари-Анж, когда она улыбалась, виднелся сломанный передний зуб. Оба были одеты в зелено-сиреневые тренировочные костюмы, оба на запястье носили бразильские браслеты, сплетенные из разноцветных ниток; когда такой браслет завязывают, то загадывают желание и не снимают его до тех пор, пока он сам не развяжется — в принципе, это означает, что желание исполнилось. Патрик имел в запасе, казалось, целый склад таких браслетов, он раздавал их в качестве поощрения тем ребятам, которыми был доволен. Николя он дал такой браслет сразу после приезда, и это вывело из себя некоторых мальчиков, которые надеялись его получить: Николя, ведь, ничем браслета не заслужил! Узнав об этом, Патрик рассмеялся и вместо того, чтобы объяснить, что Николя нужно утешить, поскольку он остался без вещей, рассказал про своего отца, который, когда они с сестрой были маленькими, наказывал всегда одного из них, в то время как глупость сделал другой, и наоборот, и делал так только для того, чтобы с детства приучить их к мысли, что в жизни существует несправедливость. Николя в душе был благодарен Патрику за то, что тот не выставил его нытиком и своим любимчиком, и, раскладывая на столы ложки для супа, доверенные ему Патриком, думал о желании, которое загадает. Сначала он хотел загадать, чтобы не описаться в постели этой ночью, затем, чтобы не писаться в постели во время всего сезона, наконец спохватился: раз уж так выходит, то можно загадать, чтобы все пребывание в лагере прошло благополучно. А почему бы не загадать, чтобы удалась вся его жизнь? Почему бы не загадать, чтобы все его желания всегда исполнялись? Преимущество такого самого общего пожелания, вбирающего в себя все отдельные желания, казалось на первый взгляд настолько очевидным, что он заподозрил в нем ловушку, вроде как в той истории с тремя желаниями, которую он знал не только в милом детском варианте — про крестьянина, у которого нос превращается в сосиску, — но и в другой, гораздо более страшной версии.
Дома, над кроватью родителей Николя, висела полка, на которой стояли куклы в национальных костюмах и книги. В большинстве книг рассказывалось, как мастерить самому дома или как лечиться растениями, но две из них Николя заинтересовали. Одну, толстый зеленый том, оказавшийся медицинским словарем, он не решался уносить в свою комнату, боясь, что отсутствие на полке такой большой книги будет замечено, и поэтому был вынужден читать его урывками, с сильно бьющимся сердцем, косясь на приоткрытую дверь. Другая книга называлась «Ужасные истории». На ее обложке была нарисована стоящая спиной женщина, она смотрела в зеркало, а там отражался строивший гримасы скелет. Эта книга была карманного формата, и с ней все получалось проще, чем со словарем. Тайком, догадываясь, что книгу у него отберут под предлогом того, что он слишком мал для таких историй, Николя взял ее и спрятал в своей комнате позади собственных книг. Когда, лежа поперек кровати, он погружался в чтение, то рядом держал наготове, чтобы положить сверху в случае опасности, том «Сказок и легенд древнего Египта», в котором уже раз десять читал историю Исиды и Осириса. Один из «ужастиков» был о том, как пожилая супружеская пара узнает, что некий амулет — отрезанная обезьянья лапка, почерневшая и совершенно засохшая, — может исполнить три желания, произнесенные ее владельцем. Не очень-то веря всему этому, муж не долго думая называет некоторую сумму денег, необходимую для починки крыши. Жена сразу же упрекает его: надо было попросить гораздо больше, он напрасно истратил первое желание! А через несколько часов раздается стук в дверь. Это пришли с завода, где работал их сын. Посланнику не по себе, он должен сообщить им ужасную новость. Несчастный случай. Их сына затянуло в станок и разорвало на части. Он умер. Директор завода просит их принять для похорон определенную сумму денег — как раз ту, которую просил отец! Мать кричит от горя, а потом загадывает свое желание: пусть им вернут сына! И вот, когда наступает ночь, к двери их дома со всех сторон волочатся куски разорванного тела ее сына, маленькие свертки с окровавленной плотью толпятся на крыльце, оторванная рука старается проникнуть в дом, в котором забаррикадировались остолбеневшие от ужаса родители. У них осталось право только на одно желание: пусть это создание, не имеющее название, исчезнет! Пусть оно умрет по-настоящему!
5
В каждом дортуаре разместилось по шесть человек, а в спальне Одканна оставалось одно свободное место; не спрашивая ни у кого разрешения, он заявил, что это место займет Николя. Учительница согласилась, потому что, хотя и опасалась неожиданных перемен в настроении Одканна, все же считала правильным, если самый сильный мальчик в классе берет под свою защиту самого слабого, этого боязливого и изнеженного Николя, которого ей было немного жаль. В дортуарах стояли двухэтажные кровати. Поскольку Одканн решил, что Николя будет спать наверху, над ним, тому пришлось по лесенке забираться наверх и там, изворачиваясь, засучивая рукава и подбирая штанины, надевать одолженную пижаму. Куртка доходила ему до колен и была широка в талии. Когда он пошел в туалет, то обеими руками поддерживал штаны. Кроме того, у него не было ни тапочек, ни полотенца, ни махровой рукавицы для умывания, ни зубной щетки — всех тех туалетных принадлежностей, которые никто не мог ему предложить, потому что у всех они были в единственном экземпляре. К счастью, никто об этом не вспомнил, и в суматохе вечернего умывания ему удалось проскользнуть незамеченным и очутиться в постели одним из первых. Патрик был ответственным за этот дортуар, он подошел к Николя, взъерошил ему волосы и велел не беспокоиться: все будет хорошо. А если что-то будет не так, то он ему, Патрику, скажет об этом, договорились? Николя пообещал, однако испытывал противоречивые чувства: эти заверения действительно успокоили его, но в то же время он испытывал тягостное ощущение — все вокруг словно приготовились к тому, что с ним будет что-то не так.
Когда все улеглись, Патрик погасил свет, пожелал всем спокойной ночи и закрыл дверь. Стало темно. Николя думал, что сразу начнется галдеж, битва подушками, а он в подобных баталиях не был на высоте, но ничего такого не произошло. Он понял, что каждый ждет разрешения Одканна, чтобы заговорить. А тот довольно долго не нарушал тишину. Глаза привыкали к темноте. Дыхание становилось ровнее, но чувствовалось, что все ждут.
— Николя, — сказал наконец Одканн, как будто они были одни в дортуаре, как будто не было других.
— Что? — прошептал Николя в ответ.
— А твой отец, чем он занимается?
Николя ответил, что он работает торговым представителем. Он весьма гордился профессией отца, казавшейся ему престижной, даже немного загадочной.
— Значит, он много ездит? — спросил Одканн.
— Да, — сказал Николя и повторил слова, которые часто слышал от матери, — он все время в дороге.
Он немного осмелел и хотел уже сказать, какие преимущества это давало для того, чтобы получать подарки на автозаправочных станциях, но не успел: Одканн с интересом спросил, что продает его отец, какого рода товар. К огромному удивлению Николя, казалось, что Одканн расспрашивает его не смеха ради, а потому что действительно заинтересовался профессией его отца. Николя сказал, что отец — представитель по продаже хирургических инструментов.
— Щипцов? Скальпелей?
— Да, и протезов тоже.
— Деревянных ног? — уточнил Одканн, развеселившись, и Николя где-то в глубине души услышал тревожный сигнал и почувствовал, что угроза насмешки совсем рядом.
— Нет, — сказал он, — не деревянных, а пластмассовых.
— Он ездит с пластмассовыми ногами в багажнике?
— Да, и с руками, с кистями…
— С головами? — прыснул вдруг Люка, рыжий мальчик в очках, который, вообще-то, как и все остальные, должен был спать.
— Нет, — ответил Николя, — не с головами! Он представитель по продаже хирургических инструментов, а не фокусник!
Одканн приветствовал этот ответ снисходительным смешком, и Николя вдруг почувствовал себя отважным и независимым — под защитой Одканна он тоже мог позволить себе шутить и смешить других.
— А он тебе показывал их, все эти протезы? — спросил опять Одканн.
— Конечно, — твердо ответил Николя, которому первый успех придал уверенности в себе.
— И ты уже их мерил?
— Да нет, нельзя. Ведь их же надевают вместо ноги или руки, а если у тебя есть настоящие нога или рука, то их никак нельзя ни к чему прицепить.
— А я бы, — сказал Одканн спокойным тоном, — если бы я был твоим отцом, то для демонстрации товара использовал бы тебя. Отрезал бы тебе руки и ноги, приделал бы на их место протезы и показывал тебя своим клиентам. Это была бы отличная реклама.
С соседних кроватей раздался взрыв хохота, Люка что-то добавил по поводу капитана Крюка из «Питера Пэна», и Николя вдруг испугался, как будто увидел наконец настоящее лицо Одканна, еще более опасное, чем то, которого он страшился. Подобострастные прислужники уже начинали веселиться, пока властелин, не торопясь, подыскивал в своем воображении самое изощренное из мучений. Но Одканн, почувствовал, что в его фразе содержалась тайная угроза, и смягчил ее, сказав с удивительной добротой, на какую бывал способен: «Да я пошутил, Николя. Не бойся». Потом он спросил, можно ли будет завтра, когда отец Николя привезет сумку, посмотреть на эти самые протезы и сумки с хирургическими инструментами. От его идеи Николя стало не по себе.
— Знаешь, это ведь не игрушки. Он их показывает только своим клиентам…
— А если мы попросим, он покажет? — настаивал Одканн. — Если ты его попросишь?
— Не думаю, — тихим голосом ответил Николя.
— Если ты ему скажешь, что в обмен на это никто в лагере не станет тебя бить?
Николя ничего не ответил, его снова охватил страх.
— Ладно, — сказал Одканн, — раз так, я придумаю что-нибудь другое.
Прошла минута, потом он сказал, ни к кому не обращаясь: «Теперь спать». Было слышно, как заворочалось в кровати его большое тело, устраиваясь поудобнее, и все поняли, что и речи не может быть о том, чтобы вымолвить еще хотя бы одно слово.
6
Стало тихо, но Николя не знал, спали другие или нет. Может быть, они притворялись, боясь вызвать гнев Одканна, а может, Одканн и сам притворялся, чтобы застать врасплох того, кто осмелится нарушить его приказ. А ему, Николя, не спалось. Он боялся описаться в постели и замочить пижаму Одканна. Или, что еще хуже, замочить внизу, сквозь матрац, самого Одканна, ведь клеенки-то не было. Дурно пахнущие капли станут падать на лицо этого тигра, он поморщится, проснется, и тогда произойдет ужасное. Единственная возможность избежать этой катастрофы — не спать. Судя по светящимся стрелкам часов, было двадцать минут десятого, подъем — в половине восьмого, придется терпеть всю ночь напролет. Но с Николя такое уже бывало, опыт у него имелся.
В прошлом году отец водил Николя и его младшего брата в парк аттракционов. Из-за разницы в возрасте каждого из детей интересовало свое. Николя больше тянуло к дому с привидениями, к комнате страха, а его брата — к каруселям для малышей. Отец старался найти компромиссные решения и нервничал, когда они на них не соглашались. В какой-то момент они проходили мимо колеса, раскрашенного под гусеницу, которое на предельной скорости описывало вертикальный круг. Пассажиры, снова и снова оказывавшиеся вниз головой, вцепились в перила ограждений своих маленьких кабинок, чтобы центробежная сила не выбросила их прямо в небо. Колесо вращалось все быстрее и быстрее, были слышны крики, люди выходили с аттракциона бледные, с подгибающимися ногами, но довольные пережитым. Какой-то мальчик одного возраста с Николя сказал ему на ходу, что это было гениально, а отец мальчика, катавшийся вместе с ним, многозначительно посмотрел на отца Николя и слегка улыбнулся, давая понять, что это было не столько гениально, сколько невыносимо. Николя тоже хотел прокатиться на этом аттракционе, но отец показал на табличку в билетной кассе, предупреждавшую, что дети до двенадцати лет допускались только в сопровождении взрослых. «Хорошо, тогда пойдем со мной, — сказал Николя. — Я тебя очень прошу, пойдем со мной!» Отец не горел желанием кувыркаться вниз головой и отказал Николя под предлогом того, что некуда девать младшего брата: они не могут его ни взять с собой, потому что он испугается, ни оставить одного без присмотра. Тогда те три минуты, которые длился аттракцион, любезно предложил посмотреть за братиком отец только что катавшегося мальчика. Внешне он напоминал Патрика, инструктора по лыжам, только возрастом был постарше и одет в джинсовую куртку, а не в тяжелое шерстяное пальто, как у отца Николя; и лицо было веселым. Николя сначала посмотрел на него — с благодарностью, потом на отца — с надеждой. Но тот сухо ответил отцу мальчика, что в этом нет необходимости. А когда Николя открыл рот, чтобы попытаться уговорить его, он грозно посмотрел на него, крепко обхватил ладонью шею и подтолкнул вперед. Они молча уходили от гусеницы, и пока мальчик со своим отцом были в их поле зрения, Николя не осмеливался выразить свое возмущение. Он представлял себе, как они удивленно смотрят им вслед: почему в ответ на столь любезное предложение они так внезапно ушли? Немного погодя, решив, что они уже достаточно далеко, отец Николя остановился и строго сказал, что если он говорит «нет», значит — нет, и на людях устраивать скандал совсем ни к чему.
— Но почему? — возмутился Николя, сдерживая слезы. — Что тебе стоило?
— Хочешь, я скажу тебе почему? — спросил отец, нахмурив брови. — Ты хочешь, чтобы я тебе сказал? Отлично, ты уже достаточно большой, чтобы тебе можно было это объяснить. Только ты не должен рассказывать об этом ни друзьям, ни кому-либо другому. Я узнал это от директора клиники, все врачи в курсе, но об этом нельзя никому говорить, чтобы не пугать народ. Недавно в парке аттракционов, в таком же, как этот, исчез маленький мальчик. Родители отвлеклись на несколько секунд — и все. Случилось это очень быстро: исчезнуть, знаешь ли, так просто. Мальчика искали весь день, а вечером в конце концов нашли, он без сознания лежал за каким-то забором. Отвезли в больницу, врачи увидели у него на спине толстую повязку, из-под которой текла кровь, и сразу все поняли, они заранее знали, что увидят на рентгеновских снимках: маленькому мальчику сделали операцию, у него вырезали почку. Представь себе, бывают люди, которые этим занимаются. Нехорошие люди. Это называется торговля человеческими органами. У них есть полностью оборудованные для операций фургоны, они крутятся вокруг парков с аттракционами, около школ и крадут детей. Директор клиники сказал мне, что врачи предпочитают не разглашать это, но подобные истории случаются все чаще и чаще. Только в этой клинике находилось два мальчика: один — с отрезанной рукой, а другой — с вырванными глазами. Теперь ты понимаешь, почему я не хотел оставить твоего младшего брата с незнакомым человеком?
После этого рассказа Николя несколько раз снился кошмар, действие которого разворачивалось в парке аттракционов. Утром он не мог вспомнить подробности, но догадывался, что кошмар неумолимо затягивал его в непередаваемый словами ужас, от которого можно было и не проснуться. Над балаганчиками парка возвышался металлический каркас гусеницы, и во сне Николя непреодолимо тянуло к нему. Там затаилось нечто ужасное. Оно поджидало Николя, чтобы проглотить его. Когда кошмар приснился во второй раз, он понял, что был уже совсем близко от каркаса и что третий раз будет для него, конечно же, роковым. Его найдут мертвым в постели, и никто не поймет, что с ним случилось. Тогда он решил, что спать больше не будет. Естественно, у него это не всегда получалось, в беспокойном сне его мучали другие кошмары, и он боялся, что за ними скрывается первый — с парком и гусеницей. В тот год Николя понял, что боится спать.
7
Дома, впрочем, говорили, что он весь в отца, тот тоже спал плохо, хотя и много, с какой-то жадностью. Когда после объезда клиентов отец несколько дней к ряду оставался дома, то почти все время проводил в постели. Николя возвращался из школы, делал уроки или играл с братом, стараясь не шуметь. Они ходили по коридору на цыпочках, а мама постоянно подносила палец к губам. С наступлением темноты отец появлялся из спальни — небритый, хмурый, с отекшим от сна лицом, карманы его пижамы топорщились, набитые скомканными носовыми платками и разодранными упаковками от лекарств. У него был удивленный вид, и казалось, ему противно оттого, что он проснулся здесь и двигается в этих слишком тесных стенах, что открывает наугад какую-то дверь и попадает в детскую, где два маленьких мальчика сидят на полу и тревожно смотрят на него, оторвавшись от книги или от игры. Он вымученно улыбался и бормотал обрывки фраз об усталости, о вреде скверного графика работы, о лекарствах, которые расшатывают здоровье. Иногда он садился на край кровати Николя и сидел так некоторое время, глядя в пустоту, проводя рукой по своей колючей щетине, по нечесаным волосам, примятым от лежания на подушке. Он вздыхал. Задавал странные вопросы, спрашивая у Николя, например, в каком классе он учится. Николя послушно отвечал, и отец качал головой, говорил, что учеба становится серьезной и нужно хорошо заниматься, чтобы не стать второгодником. Он, казалось, забыл, что Николя уже один раз оставался на второй год, это было, когда они переезжали на новую квартиру. Однажды он подозвал Николя и усадил рядом с собой на кровать. Обхватив рукой его шею, он немного сжал ее. Он сделал это для того, чтобы выразить свою привязанность, но от его жеста было больно, и Николя слегка повернул голову, чтобы высвободиться. Тихим, глухим голосом отец сказал: «Я люблю тебя, Николя», — что произвело на сына сильное впечатление, но не потому что он сомневался в этом, а потому что сказано это было как-то странно. Как будто отец произнес эти слова в последний раз перед долгой разлукой, может быть, разлукой навсегда, как будто он хотел, чтобы Николя помнил их всю свою жизнь. Через несколько мгновений однако, казалось, он и сам все забыл. Взгляд его помутнел, руки задрожали. Он со вздохом встал, его темно-красная, сильно помятая пижама была расстегнута, он вышел на ощупь, как будто не знал, какую надо открывать дверь, чтобы выйти в коридор, дойти до своей спальни и снова улечься в кровать.
8
Теперь, и это было хорошо, поскольку мешало заснуть, Николя погрузился в размышления о намерении Одканна собственными глазами увидеть образцы, которые лежали в багажнике. А какой возьмется за осуществление этого намерения? Возможно, ему удастся остаться в шале, когда все отправятся в деревню на занятия лыжным спортом. Спрятавшись за каким-нибудь деревом, он станет поджидать отца Николя. Вот отец выходит из машины, открывает багажник, чтобы взять сумку и отнести ее в шале. Как только он поворачивается, чтобы уйти, Одканн бросается к машине, в свою очередь открывает багажник, а потом — и черные пластмассовые чемоданчики с протезами и хирургическими инструментами. Таким, наверное, был его расчет, но он не знал, что отец Николя, взяв что-нибудь в багажнике, всегда сразу закрывает его на ключ, даже если собирается снова открыть его через несколько минут. Одканн, впрочем, настолько дерзок, что вполне можно представить себе, как он идет за отцом Николя в шале и, пока тот разговаривает с учительницей, вытаскивает из его кармана связку ключей. Николя представил себе, как Одканн, склонившись над открытым багажником, взламывает замки чемоданчиков, пробует на подушечке указательного пальца, хорошо ли наточен скальпель, двигает суставами пластмассовой ноги, и это занятие настолько поглощает его, что он забывает об опасности. Вот отец Николя выходит из шале, идет к машине. Еще мгновение, и он захватит Одканна врасплох. Сейчас его рука опустится мальчику на плечо… И что же будет потом? Николя даже не мог себе этого вообразить. На самом деле отец никогда не грозил никакими ужасными мерами на тот случай, если кто-нибудь станет трогать его образцы. Однако Николя был уверен, что даже для Одканна подобная ситуация оказалась бы весьма щекотливой. В голове у него вертелось выражение «худо придется». Вот именно, если Одканн попадется на том, что роется в багажнике отца Николя, то ему придется худо.
Николя беспокоил интерес Одканна к работе его отца. Ему даже пришла в голову мысль, что Одканн взял его под защиту, чтобы приблизиться к его отцу, завоевать его доверие. Он вспомнил, что у Одканна не было отца. А когда он был еще жив, этот отец, то кем он работал? В тот вечер Николя не спросил об этом, да и вообще он не осмелился бы задать подобный вопрос. У нет не выходило из головы, что отец Одканна умер насильственной смертью при подозрительных трагических обстоятельствах и что к такому концу его привела логика всей его жизни. Он рисовал в своем воображении этакого человека вне закона, опасного, как и его сын, и вполне возможно, что Одканн стал таким только потому, что не хотел пасовать перед опасностями, которые грозили ему именно как сыну своего отца. Теперь Николя захотелось спросить об этом Одканна. Ночью, наедине это казалось вполне возможным.
Думать о таком ночном разговоре с Одканном было приятно, и Николя долго перебирал в мыслях все его возможные подробности. Вот мальчики, стараясь никого не разбудить, выходят вдвоем из дортуара. Вот они идут в коридор или в туалет, чтобы там посекретничать. Он представил себе их шушуканье, близость большого теплого тела Одканна и с удовлетворением подумал, что за этим исходившим от Одканна сильным властным влиянием таились печаль и слабость, и Одканн их от него не скрывал. В ушах звучало признание, сделанное единственному другу, единственному человеку, которому Одканн мог сказать о своих несчастьях, что его отец, которого разрезали на кусочки или бросили в колодец, погиб ужасной смертью, а мать живет в страхе, ожидая возвращения в один прекрасный день сообщников отца, жаждущих отыграться на ней и на ее сыне. Одканн, такой властный, такой насмешливый, признался Николя, что он тоже боится, что он тоже потерянный маленький мальчик. Слезы текли по его щекам, он положил свою гордую голову на колени Николя, и тот гладил его по волосам, говорил ему ласковые слова, утешая его, унимая эту огромную и вечно скрываемую печаль, которая вдруг приоткрылась для него, для него одного, потому что он, он один, был этого достоин. Всхлипывая, Одканн говорил, что злодеи, которые убили его отца и которых так сильно боится его мать, вполне могут явиться в шале, чтобы увести его, Одканна. Взять в заложники или вообще убить и бросить тело куда-нибудь в кусты, в снег. И Николя понимал, что именно он должен защитить Одканна, найти для него верное, потайное место, чтобы спрятаться, когда эти злые люди в темных блестящих пальто окружат шале и молча войдут в дом во все двери одновременно, чтобы никто не смог спастись. Они вытащат ножи и станут холодно методически убивать, решив не оставить в живых ни одного свидетеля. Полуобнаженные тела зарезанных во сне детей будут грудой лежать около двухэтажных кроватей. По полу рекой будет литься кровь. Но Николя и Одканн спрячутся позади кровати в углублении стены. В тесном, темном месте — настоящей крысиной норе. С расширенными от страха и блестевшими в темноте глазами они прижмутся друг к другу. Вместе с их собственным дыханием до них будут доноситься страшные звуки резни, крики ужаса, предсмертные хрипы, глухой шум падающих тел, звон разбитых стекол, осколки которых ранят и так уже измученную плоть, короткие и сухие смешки палачей. Отрезанная голова Люка, рыжего мальчика в очках, покатится под кровать и остановится у самого их тайника, у самых их ног, глядя на них ничего не понимающими глазами. Потом станет тихо. Пройдут часы. Убийцы уйдут с пустыми руками, удовлетворенные бойней и разочарованные тем, что упустили свою добычу. В шале останутся лежать только убитые, горы убитых детей. А они с Одканном не выйдут из своего закутка. Они затаятся среди груды трупов и просидят в этой дыре всю ночь, прижавшись друг к другу и чувствуя, как по щекам струится теплая жидкость, может быть, текущая из ран кровь, а может быть, и слезы. Дрожа, они так и будут сидеть там. Может быть, они никогда оттуда и не выйдут.
9
На следующее утро после завтрака отец Николя так и не появился. Учительница смотрела на часы: в самом деле, не задерживаться же из-за этого, не пропускать же урок катания на лыжах. Чувствуя на себе тяжесть ее взгляда, лишенного на этот раз какой бы то ни было снисходительности, Николя тихо сказал, что лучше всего будет, если он останется в шале один. Он надеялся, что Одканн тоже вызовется остаться с ним. «Нельзя позволить тебе быть здесь одному», — возразила учительница. Патрик заметил, что особого риска в этом нет, но учительница сказала «нельзя», и здесь уже было дело принципа. А пока она попросила Николя подняться с ней наверх, она хотела позвонить его маме, чтобы оповестить ее о сложившейся ситуации и узнать, есть ли у нее новости от мужа. На втором этаже они вошли в маленький кабинет со стенами, обитыми деревом, там стоял телефон. Из окна открывался красивый вид на долину. Набрав номер, учительница подождала некоторое время и раздраженно спросила у Николя, рано ли уходит из дома его мать. Николя виновато ответил, что нет, не очень рано. Вообще-то, он был доволен, что мама не брала трубку. Ему было не по себе из-за этого телефонного звонка. Домой им звонили нечасто, и в тех редких случаях, когда звонил телефон, мама подходила к нему с явной тревогой, особенно, когда отца не было дома. Если Николя был дома, она закрывала дверь, чтобы он ничего не слышал, как будто боялась плохой новости и хотела уберечь его от нее как можно дольше. Учительница вздохнула, потом, на случай ошибки, еще раз набрала номер. Ей сразу же ответили, и Николя подумал, почему же никто не взял трубку, когда она набрала номер в первый раз. Он представил себе маму в той позе, в которой заставал ее не один раз — с напряженным лицом она стояла рядом с надрывающимся аппаратом и не решалась поднять трубку. Когда телефон затихал, она, казалось, испытывала мимолетное облегчение, но если он начинал звонить снова, то сразу отвечала, хватая трубку так же поспешно, как бросаются в воду, спасаясь от пожара.
Пока учительница объясняла, кто она и зачем звонит, Николя с тревожным интересом вглядывался в ее лицо. Продолжая говорить, она жестом велела ему взять наушник. Он взял.
— Нет, мадам, — терпеливо объясняла учительница, — ничего страшного не случилось. Просто положение затруднительное. Понимаете, у него нет сумки, нет ни смены одежды, ни лыжного костюма, только то, что на нем надето, и мы не знаем, что нам с ним делать.
Она улыбнулась Николя, стараясь смягчить резкость своих слов, которой хотела, прежде всего, вызвать реакцию со стороны его матери.
— Муж, — ответила мать, — обязательно привезет сумку.
— Я очень на это рассчитываю, мадам, но поскольку он еще не приехал, мне хотелось бы знать, где его можно найти.
— Когда он объезжает своих клиентов, его найти не возможно.
— Он что же, в самом деле, не знает заранее, в каких гостиницах будет останавливаться? А если вам необходимо срочно поговорить с ним?
— Я искренне сожалею. Но это так, — сухо ответила мать Николя.
— Но он вам звонит, хоть иногда?
— Да, иногда.
— Тогда если он будет звонить, будьте добры предупредить его… Проблема заключается в том, что если сегодня он сюда не вернется, то будет все больше и больше удаляться… Вы совсем не знаете, какой у него маршрут?
— К сожалению, нет.
— Ладно, — сказала учительница, — хорошо… Хотите поговорить с Николя?
— Да, спасибо.
Учительница протянула трубку Николя и вышла в коридор, чтобы не смущать его. Ни Николя, ни его мать не знали, о чем говорить. Что касается сумки, то добавить к словам учительницы было нечего: оставалось только ждать, когда отец привезет ее в шале. Николя не хотел жаловаться и еще больше волновать маму, она же не хотела задавать вопросов, которые могли совсем растревожить его — ведь у нее не было никакой возможности ему помочь. Поэтому она ограничилась тем, что посоветовала ему быть благоразумным и послушным, точно так же, как она это посоветовала бы ему всегда. У Николя осталось горькое ощущение, что, даже увидев его в пасти крокодила уже наполовину проглоченным, она продолжала бы повторять: «Не скучай, будь умником, не забудь тепло одеваться», — впрочем, что касается пожелания тепло одеваться, то на этот счет она ничего не могла ему сейчас сказать и, наверное, выбирала слова, чтобы не упомянуть о толстом свитере с оленями, который связала для него.
Спускаясь с учительницей в столовую, где в это время убирали после завтрака грязную посуду Николя думал о том, что так и осталось для него совершенно непонятным: он-то знал, что его сумка была в багажнике, они засунули ее между цепями и чемоданчиками с образцами, и, открыв багажник, отец не мог не увидеть ее, а объезжая клиентов, разве он мог не открыть багажник вчера вечером или, в крайнем случае, сегодня утром. Тогда почему же он не позвонил? Почему не приехал? Должен же он понимать в каком щекотливом положении оказался Николя. Может быть, он потерял номер телефона шале? Или ключи от багажника? Может быть, их у него украли? А может быть, у него украли машину? Или он попал в аварию? Такое предположение, до сих пор не приходившее ему в голову, показалось вдруг Николя самым правдоподобным. Чтобы пренебречь сыном до такой степени, отец Николя должен был находиться в состоянии, не позволявшем ему ни приехать, ни позвонить. Может быть, из-за гололеда машину занесло, она врезалась в дерево, и его отца нашли в агонии с продавленной рулем грудью. Его последняя сознательная мысль, слова, которые он пробормотал перед смертью и которые остались непонятными для спасателей, конечно же: «Сумку Николя! Отвезите Николя его сумку!»
Представляя себе все это, Николя едва сдерживал слезы, и от этого его захлестнула нежность. Конечно, он не желал, чтобы так случилось на самом деле, но в то же время ему хотелось выступить перед другими в роли сироты, героя трагедии. Все стали бы утешать его, и Одканн тоже, а он был бы безутешен. Он подумал о том, не пришла ли в голову учительнице такая же мысль, и не старалась ли она скрыть от него свою тревогу, пока оставалась надежда на лучшее. Наверно, нет. Пока еще нет. Николя заранее представил себе момент, когда телефон зазвонит снова. Ничуть не обеспокоившись, учительница поднимется на этаж, а дети в это время будут шумно играть в зале, громко кричать. Один он будет настороже, ожидая, когда она спустится вниз. И вот она возвращается, бледная, с напряженным лицом. Дети по-прежнему шумят, но она не приказывает им замолчать. Как будто ничего не слыша, ничего не замечая, устремив взгляд только на одного Николя, она подходит к нему, берет его за руку, уводит в кабинет. Закрывает за собой дверь, шума больше не слышно. Берет в свои ладони его лицо, тихонько сжимает ему щеки пальцами, губы у нее заметно дрожат, и она бормочет: «Николя… Послушай, Николя, ты должен быть очень сильным…». Тогда они вместе заплачут, она обнимет его, и в этом будет столько нежности, это будет так невероятно нежно, что у него возникает страстное желание, чтобы этот миг длился всю его жизнь, чтобы в его жизни не было больше ничего другого, никакого другого лица, никого другого запаха, никаких других слов, только его тихо повторяемое имя: Николя, Николя — и больше ничего.
10
Перед тем как уйти на урок, учительница и инструкторы стали обсуждать, что делать с Николя, и снова сварили кофе. Он сидел вместе с ними, отдельно от других детей и, казалось, окончательно утвердился в роли создающего проблемы ребенка.
— Слушайте, — сказал Патрик, — не возиться же с этим всю неделю. Очень даже может быть, что его отец совершенно забыл о сумке, уехал за двести километров отсюда, и если мы будем ждать, когда он вернется, то совсем испортим мальчишке жизнь в лагере, а заодно с ним и всем остальным. Я вот что предлагаю, возьмем деньги в общей кассе, купим ему самое необходимое, чтобы он мог участвовать во всем, как другие. Идет, малыш? — добавил он, поворачиваясь к Николя.
Николя был вполне согласен, учительница тоже одобрила это предложение.
После обеда, в часы, отведенные для чтения или отдыха, Патрик и Николя вышли из шале. Было тепло, солнце светило сквозь обнаженные ветви деревьев. Поскольку перед шале, на покрытой грязью площадке, Николя не увидел никакой другой машины, кроме автобуса, он подумал, что на нем они и поедут в деревню и что водителю будет, наверное, странно везти только двух пассажиров. Но Патрик прошел мимо автобуса, похожего на неподвижного дракона, а потом метров сто спускался вниз по дорожке. Чуть в стороне стояла желтая четверка «рено», Николя не заметил ее, когда приехал в шале. Патрик открыл дверцу со стороны водителя и сказал: «Карета подана!» Он сел, снял с шеи длинный кожаный шнурок, на котором были подвешены ключи. Николя хотел сесть на заднее сиденье, но Патрик наклонился, чтобы открыть вторую переднюю дверцу.
«Эй, ты что? Я тебе не персональный шофер!» Николя колебался: садиться на переднее сиденье ему было строго запрещено. «Давай, пошевеливайся!» Он послушался. «Сзади все равно такой бардак…» Николя робко посмотрел назад, словно опасался, что из-под рваного клетчатого одеяла ему в горло вцепится огромная собака. На заднем сиденье валялся спальный мешок, старые картонные коробки, чемоданчик с кассетами, моток веревки, металлические предметы, наверное, снаряжение для альпинистов.
«Ты все-таки пристегнись», — сказал Патрик, включая зажигание. Мотор заглох. Патрик попробовал еще раз, нажимая подольше на педаль: никакой реакции. Николя испугался, что Патрик выйдет из себя, но тот лишь скорчил рожу, скорее потешную, и, повернувшись к Николя, объяснил: «Терпение. Она у меня такая. Ее надо ласково попросить». Он опять повернул ключ, совсем тихонько нажал на педаль акселератора и, отпуская другую педаль, прошептал: «Вот так… Вот так… Славный зверь». Николя не смог удержаться и возбужденно хихикнул, когда автомобиль тронулся и начал спускаться по петляющей дороге.
«Ты музыку любишь?» — спросил Патрик.
Николя не нашелся, что ответить. Он никогда не задавал себе подобных вопросов. У него дома музыку никто не слушал, даже проигрывателя не было, а в школе все относились к урокам музыки как к мучению. Учитель, месье Риботтон, проводил музыкальные диктанты, то есть извлекал из пианино звуки, которые надо было записывать нотами в специальной тетради с нотными линейками. У Николя ничего не получалось. Ему больше нравилось под диктовку месье Риботтона писать краткие биографии великих композиторов: по крайней мере, это были слова, буквы — и он знал, как они пишутся. Месье Риботтон был очень маленького роста, с очень большой головой, и, несмотря на страшные приступы гнева — один раз он, согласно школьным легендам, разошелся до того, что швырнул табуреткой в голову одного ученика, — его считали довольно смешным. Чувствовалось, что другие преподаватели не очень-то уважают его, впрочем, в школе никто не относился к нему с особым почтением. Его сын, Максим Риботтон, такой же маленький и нескладный, как отец, учился в одном классе с Николя. Николя не испытывал симпатии к этому неискреннему, потному лентяю, мечтавшему стать в будущем инспектором полиции, однако не мог думать о нем без болезненного сочувствия. Как-то раз один мальчик, сидевший в первом ряду, протянул ноги на помост и нечаянно испачкал подошвами своих ботинок брюки месье Риботтона, который пришел от этого в ужасное бешенство. Но это не возбудило страха, не прибавило учителю уважения, а вызвало, скорее, презрительную жалость к нему. В горьком возмущении ноющим тоном он говорил, что ему надоело ходить в школу, где учителю пачкают брюки, которые он с таким трудом смог купить, что все дорожает, а он получает мизерную зарплату, что если родители ученика, испачкавшего ему брюки, имеют средства каждый день платить за химчистку, тем лучше для них, но у него таких средств нет. Голос его при этом дрожал, казалось, он вот-вот расплачется, и Николя тоже захотелось плакать из жалости к Максиму Риботтону, в сторону которого он даже не осмеливался взглянуть и который должен был терпеливо вынести эту сцену унижения своего отца перед учениками, во время которой тот с потрясающим бесстыдством выплескивал свою обиду на жизнь, так сильно его побившую. Поэтому, когда на перемене Максим Риботтон спокойным и даже шутливым тоном говорил о случившемся, уверяя, что, если его отец закусывает удила, беспокоиться не стоит, потому что он быстро отходит, Николя очень удивился. Он ожидал, что после этой сцены Максим Риботтон молча покинет класс и больше никогда не вернется в школу. А потом станет известно о том, что он заболел. Несколько детей по доброте душевной пойдут навестить его, и Николя представлял среди них себя, выбравшего из своих игрушек такой подарок, который не обидел бы Максима Риботтона. Он воображал себе его благодарный взгляд, измученное температурой осунувшееся лицо и похудевшее тело. Однако подарки и дружеские слова окажутся бесполезными — в один прекрасный день все в школе узнают о смерти Максима Риботтона; группа детей, имеющих доброе сердце, пойдет на его похороны, и, чтобы доказать, что у них действительно доброе сердце, они дадут обещание хорошо вести себя по отношению к его убитому горем отцу, месье Риботонну. Они не будут больше шуметь на его уроках, а к именам великих композиторов, которые он произносил с уважением, придумывать идиотские рифмы, вроде «Шуман — штурман» или «Адан — драбадан».
Кроме имен этих композиторов, Николя ничего не знал о музыке, но вместо того, чтобы сознаться в этом, решил уклончиво ответить, что, конечно, музыка ему нравится. Он уже с опасением ждал следующего вопроса, который тут же и был задан; «А какую музыку ты любишь?»
— Ну Шумана… — сказал он наугад.
Патрик с уважением и вместе с тем иронически хмыкнул и сказал, что такой музыки у него нет, а есть большей частью песни. Он попросил Николя помочь ему выбрать запись, а для этого взять на заднем сиденье маленький чемоданчик и зачитывать для него названия на кассетах. Николя так и сделал. Ему было трудно справляться с английскими словами, но когда он запинаясь осиливал первый слог, Патрик договаривал остальное и уже про третью кассету сказал, что эта подойдет. Он вставил ее в магнитофон, и с середины зазвучала песня. Голос был хриплый, насмешливый, струны гитары звенели резко, как удары хлыста. Это создавало ощущение силы и одновременно гибкости, напоминая прыжки хищного зверя. Когда подобную музыку передавали по телевизору, родители Николя недовольно убавляли звук. Если бы в обычной ситуации об этой музыке спросили мнение Николя, он сказал бы, что она ему не нравится, но в тот день его переполнял восторг. Сидя рядом с ним, Патрик отбивал ладонью лежавшей на руле руки ритм и время от времени подпевал певцу, вторя ему на высокой ноте. Машина ехала в абсолютной гармонии с музыкой: ускоряла движение, когда та была быстрой, плавно поворачивала, когда та замедлялась; все вибрировало в такт музыке — шины, льнувшие к шоссе, изгибы дороги, переключение скоростей и особенно тело Патрика, который, ведя машину, мягко покачивался с улыбкой на губах, с глазами, сощуренными от пронизывавших ветровое стекло солнечных лучей. Николя никогда не слышал ничего, лучше этой песни, все его существо слилось с нею, ему хотелось, чтобы это длилось всю его жизнь — ехать на переднем сиденье машины и слушать такую музыку, а позднее стать похожим на Патрика: так же хорошо водить машину и чувствовать себя так же свободно и независимо.
11
— Так, — сказал Патрик, отрывая дверь супермаркета, — а теперь займемся делом. Что нам нужно?
Только теперь, придя в себя от упоения после закончившейся езды, Николя вспомнил, зачем они сюда пришли: он вспомнил, что его сумка осталась в багажнике у отца, а отец, наверное, уже погиб.
— Ты помнишь, что было у тебя в сумке? — спросил Патрик.
— Ну, смена белья, — сказал Николя, которого этот вопрос привел в замешательство.
Конечно, Патрик и без него знал, что было в сумке, ведь всем сказали взять одни и те же вещи, список которых был вручен родителям. Правда, помимо обязательных вещей, можно было взять одну или две по своему выбору, книжку или какую-нибудь игру, а у Николя в сумке лежала еще и клеенка, которую учительница порекомендовала положить, чтобы он мог постелить ее под простыню на случай, если описается в постели. Сказать об этом Патрику Николя не решился.
— Еще был мой сейф, — подумав, добавил он.
— Твой сейф? — удивился Патрик.
— Да, небольшой такой сейф, мне его подарили, чтобы я мог прятать туда секреты. Чтобы его открыть, нужен шифр, и его знаю только я.
— А если ты его забудешь, то что будет?
— Не смогу открыть сейф. Но я знаю его наизусть.
— Ладно, а если тебя хорошенько стукнут по голове, и ты потеряешь память? Ты его хоть записал где-нибудь?
— Нет. Нельзя. Все равно, если я потеряю память, то забуду и место, где записал шифр.
— Верно, — согласился Патрик. — Видать, тебе палец в рот не клади.
Николя колебался, не зная, сказать Патрику или нет, что с этим сейфом дело обстоит, вообще-то, не так уж просто. Когда отец подарил ему сейф, в пакете вместе с ним был запечатанный конверт, в котором лежал листок бумаги с записанным шифром. Отец посоветовал шифр выучить наизусть, а листок уничтожить, Николя так и сделал. Но вскоре ему пришла в голову мысль, что, прежде чем отдать конверт, отец вскрыл его, потом, прочитав шифр, снова ловко заклеил его и теперь имел доступ к сейфу. Может быть, время от времени он заглядывал туда, желая узнать, что Николя прячет там от него. Может быть, он и подарил его только для этого. Не будучи уверенным в полной секретности, Николя вел себя очень осторожно и не клал в сейф ничего, кроме купонов, полученных на бензоколонках. Если отец и открывал его, то, наверное, был разочарован. Хотя, скорее всего, отец был теперь мертв. Николя удержался от искушения сказать об этом Патрику, поскольку это было еще неточно, и с нарочито безразличным видом ограничился тем, что предложил:
— Если хочешь, могу его тебе сказать, этот шифр.
Патрик покачал головой:
— Не надо. Ты же меня совсем не знаешь. А что если ты мне скажешь шифр, а я сразу же тебя пристукну и пойду украду твои секреты?
— Да ведь они же в папиной машине.
— Не хочу я знать твой шифр. Меня это не касается. Ни шифр, ни то, что лежит в твоем сейфе.
Он улыбнулся и, делая вид, что целится в Николя из пистолета, спросил:
— И что же лежит у тебя в сейфе?
— Ничего интересного, — ответил Николя, нахмурившись.
В секции детской одежды ему взяли рубашку из плотной шерсти и непромокаемые лыжные брюки, которые Николя стал мерить в кабине, пока Патрик ходил за всем остальным: двумя парами трусов, двумя майками, двумя парами теплых носков, шерстяным шлемом и зубной щеткой. Брюки по размеру подошли, но оказались длинноваты, и Патрик ловко закатал штанины, сказав, что все нормально, мама потом их подошьет, если сочтет нужным. Делать покупки в обществе Патрика Николя очень нравилось: они с ним не топтались часами на месте, не колебались, как его родители, между двумя фасонами, двумя цветами, размерами, не морщили озабоченно лоб перед необходимостью принимать решения. Николя хотелось, чтобы ему, кроме всего прочего, купили тренировочный костюм, зеленый с сиреневыми вставками, как у Патрика, но, ясное дело, попросить об этом у него не хватило смелости.
Расплачиваясь, Патрик обменялся несколькими фразами с кассиршей. Сразу было видно, что его волосы, затянутые в хвост, его удлиненное лицо с очень голубыми глазами, непринужденная манера двигаться и шутить нравились молодой, смешливой девушке. «Это ваш молодой человек?», — спросила она, показывая на Николя. Патрик ответил, что нет, но если никто не затребует его через год и один день[2], то он согласен оставить его себе. «Мы с ним вполне нашли общий язык», — добавил он, и Николя с гордостью повторил про себя эту фразу. Ему хотелось небрежно сказать и другим, что он нашел с Патриком общий язык. Николя посмотрел на полученный накануне в подарок бразильский браслет, завязанный вокруг запястья, и дал себе слово, что когда над ним не будет больше родительской власти, он отпустит волосы и будет носить хвост.
В машине Патрик снова включил музыку и, покачиваясь в такт мелодии, произнес другую знаменательную фразу: «Слушай, а тебе не кажется, что мы с тобой — нефтяные короли?» В течение нескольких мгновений до Николя не доходил смысл этих слов, означавших, что у них все хорошо, что они не скучают и на самом деле беспокоиться не о чем, но когда он понял это, то почувствовал веселое возбуждение, как будто речь шла о пароле, о котором они договорились друг с другом и который был предназначен исключительно для их личного пользования. Отвечая Патрику, он боялся, что его тонкий голос сорвется и прозвучит совсем по-детски, но справился со своим страхом и смог ответить так, словно не придавал этой фразе никакого значения: «Точно. Мы — нефтяные короли».
12
После полдника дети обычно играли: в «угадай профессию», подражая движениям, характерным для разных ремесел, в «холодно-горячо», отыскивая спрятанные предметы, или в театр. Но в тот день Патрик сказал, что они займутся кое-чем другим.
— Чем? — спросили его.
— Сейчас увидите.
Следуя его указаниям, дети сдвинули к стенам столы, скамейки и прочую мебель, которая находилась в зале. Потом он выключил свет, оставив его зажженным только в холле, но и этого хватало, чтобы в зале было достаточно светло. От таких таинственных приготовлений дети пришли в возбуждение, двигая мебель, они приглушенно смеялись, высказывали всякие предположения: в привидения будем играть или столы вертеть. Наконец Патрик хлопнул в ладоши и призвал всех к спокойствию. «Теперь, — сказал он, — ложитесь на пол. На спину». Пока все укладывались на пол, в зале продолжал царить легкий беспорядок и раздавался смех. Оставшись стоять один, Патрик терпеливо дожидался, пока каждый из детей уляжется на своем месте. Не спеша, спокойным тоном, он дал несколько советов, которые могли помочь найти наиболее удобную позу: сначала нужно потянуться, стараясь при этом не выгибаться; спина должна касаться пола; руки положить ладонями вверх; закрыть глаза. «Закрыть глаза…», — повторил он едва ли не мечтательно, как будто сам с наслаждением закрывал их, собираясь заснуть, и замолчал. Установившуюся тишину нарушил чей-то нетерпеливый голос:
— А теперь что надо делать?
— Ты что, не понимаешь? — ответил кто-то другой, — он же нас гипнотизирует!
Этот меткий ответ был встречен смешками, не вызвавшими со стороны Патрика никакой реакции. Чуть позже, через некоторое время, он ответил, как будто услышал только заданный кем-то вопрос: «Ничего не надо делать… Мы все время что-нибудь делаем, о чем-нибудь думаем. Сейчас ничего не делаем. Стараемся ни о чем не думать. Мы здесь, вот и все. Расслабляемся. Все внимание — в себя…». Его голос звучал все спокойнее и задумчивее. Патрик медленно ходил по комнате, между лежавшими на полу телами детей. Николя скорее почувствовал, чем услышал, как он прошел рядом с ним. Он приоткрыл глаза и тотчас снова закрыл, боясь, что попадется.
«Дышите медленно, — сказал Патрик. — Животом. Надувайте живот, как мяч, и сильно втягивайте его, дышите медленно и глубоко…». Несколько раз подряд он повторил: «Вдох, выдох…», — и Николя почувствовал, что все дети слушаются его, следуют этому ритму. Он подумал, что у него ничего не получится. Когда в школе проводился медицинский осмотр и приходилось дуть в трубку, жизненная емкость легких у него всегда оказывалась самой маленькой, и сейчас он чувствовал в груди что-то похожее на тиски, которые не давали циркулировать воздуху. Он вдыхал и выдыхал чаще, чем другие, прерывисто, хватая ртом воздух, как утопающий. Но Патрик продолжал говорить, голос его все более удалялся, странным образом оставаясь в то же время очень близким. «Вдох… выдох», — говорил он теперь, и Николя, сам не понимая как, почувствовал себя включенным в общее дыхание, ставшим частью этой волны, которая росла и спадала вокруг, обволакивая его. Он слышал дыхание других детей и сливавшееся с ним свое собственное. Повинуясь голосу Патрика, его живот медленно вздымался и опускался. В нем образовывалось пустое пространство, с каждым вдохом наполнявшееся воздухом, подобно тому, как вода во время прилива заполняет расщелину в скале.
«Вот и хорошо, — вскоре сказал Патрик. — Теперь думаем о своем языке». Где-то в зале раздался оставшийся безответным смешок. Николя мельком подумал, что если бы все засмеялись, то он тоже засмеялся бы, находя смешным думать о своем языке, но было тихо, и он, следуя за остальными, думал о своем языке, касающемся неба — Патрик сказал, что именно так язык должен лежать во рту, — он проверял его тяжесть, плотность, текстуру: гладкий и влажный в одних местах, он был шершавым в других. Ощущение становилось все более странным. Язык во рту разросся, стал огромным, как необъятная губка, которая могла задушить его, но в тот самый момент, когда он со страхом подумал об этом, Патрик рассеял его опасение, сказав: «Если язык слишком раздулся и мешает вам, то сглотните слюну». Николя, сглотнув, вернув ему нормальные размеры. Однако он по-прежнему чувствовал язык, словно впервые отдал себе отчет в его существовании. Потом Патрик велел им думать о носе, следить за движением воздуха в ноздрях. Затем — сосредоточить внимание на веках, между бровями, на затылке. Оттуда он перешел к рукам, и, начав с пальцев, которые заставил расслабить один за другим, поднялся до локтей, потом до плеч. «Ваши руки стали тяжелыми, — говорил он, — очень тяжелыми. Такими тяжелыми, что врастают в пол. Даже если захотите, вы не сможете их приподнять…», — и Николя действительно почувствовал, что не смог бы. Он растекся по полу, как лужа, мысленно витал над своим неподвижным телом и в то же время продолжал жить в нем, как в доме с глубоко заложенным фундаментом, обследуя проходящие по его членам коридоры, открывая двери темных и теплых комнат — теплых, в особенности. Ощущение тепла теперь преобладало, и Николя не удивился, когда Патрик стал рассказывать о нем, советовать поддаться ему, оценить его по достоинству, дать захватить себя этому глубокому, но ласковому теплу, которое текло по венам и выступало на поверхности кожи, вызывая легкое пощипывание и желание чесаться, которому лучше было не уступать: «Но если очень хочется, то ни чего страшного — можете почесаться». Как он догадывался обо всем этом? Откуда знал о тех необыкновенных ощущениях, которые испытывал Николя, и как мог описывать их в тот самый миг, когда они возникали? И то же самое происходило с другими детьми? Смешки больше не раздавались, слышалось только спокойное дыхание, повиновавшееся голосу Патрика. Все, подобно Николя, проникли на эту таинственную территорию, которая расстилалась внутри них самих, все с одинаковым доверием слушали гида. Пока Патрик говорил — а теперь дошла очередь до ног, до каждого пальца, одного за другим, до икр, коленей и бедер, — с ними ничего не могло случиться. Внутри своих тел они находились в безопасности. Время шло. Как долго это продолжалось?
Николя вдруг почувствовал, что Патрик склонился над ним. Тихонько хрустнуло его колено. Он присел на корточки, его руки плашмя легли на верхнюю часть груди Николя, сразу под ключицами. Руки лежали неподвижно. Сердце Николя выскакивало из груди, а успокоившееся на какое-то время дыхание снова участилось. Он не решался открыть глаза, боясь встретиться взглядом с наклонившимся над ним Патриком. Очень тихо, как будто усмиряя беспокойного зверя, Патрик сказал: «Ш-ш-ш…». Его ладони все тяжелее давили на грудь Николя, кончики его вытянутых пальцев, еще сильнее вдавливаясь в тело Николя, прижимая его плечи к полу. Николя казалось, что он прерывисто дышит, мечется во все стороны внутри собственного тела, стукаясь о перегородки, и в то же время он знал, что ничего подобного снаружи не видно. Николя понял, что Патрик старался помочь ему лучше расслабиться, но, несмотря на эти усилия, его тело было по-прежнему каким-то оцепенелым, напряженным. Он слышал над собой спокойное дыхание. Вспомнил об анатомическом муляже компании Шелл — с крышкой на груди, которую можно было открыть, чтобы рассматривать внутренности. Патрик давил на эту крышку, он хотел приручить то, что было под ней, но там царил ужасный беспорядок, как будто все органы Николя, обезумевшие от страха, старались спрятаться как можно дальше от крышки, которую ощупывали эти решительные теплые руки, и в то же время Николя хотелось, чтобы они остались лежать у него на груди. Он с трудом удержался от стона, когда руки ослабили давление, потом медленно оторвались от него. Дыхание Патрика отдалилось, когда он вставал, колено опять хрустнуло. Николя приоткрыл глаза, слегка повернул голову и увидел, как он наклонился над другим мальчиком, стал расслаблять его. Он снова закрыл глаза, по телу вдруг пробежала судорога. Взял ли отец купоны из сейфа? Успел ли он получить муляж до того, как с ним произошла авария? Чтобы успокоиться, он опять стал представлять себе, что будет, когда зазвонит телефон (может быть, прямо сейчас, пока Патрик молча нажимает на грудь другого мальчика), как после этого пройдет вечер, обычный порядок которого будет нарушен ужасной новостью, как потом наступит ночь, завтрашний день, как начнется его сиротская жизнь. В то же время он думал, что нехорошо поддаваться таким плохим мыслям, так можно все сглазить. Что он сказал бы, если бы телефон зазвонил и в самом деле, если бы все, что он придумал, чтобы погрустить и пожалеть самого себя, действительно произошло? Это было бы ужасно. Он стал бы не просто сиротой, он чувствовал бы себя виноватым, страшно виноватым. Как если бы он убил своего отца. Однажды, уже в который раз призывая Николя быть благоразумным, отец для примера рассказал историю одного своего бывшего школьного товарища, который угрожал младшему брату ружьем, в шутку, конечно, не подозревая, что ружье заряжено. Он нажал на спусковой крючок, и младший брат получил пулю прямо в сердце. А что было потом? — мучался Николя. Что с ним сделали, с этим ребенком-убийцей? Что нужно было с ним сделать? Наказать его было нельзя, он был не виноват, к тому же, и наказан уже. Тогда пожалеть? Но как можно пожалеть ребенка, совершившего подобное? Что ему при этом говорить? Разве возможно представить себе, что родители смогут ласково обнять его и сказать, что все прошло, все забыто и теперь все будет хорошо? Нет. Что же тогда делать? Попытаться солгать, чтобы не сломать ему жизнь, придумать не столь ужасную версию: сказать, что это был несчастный случай, и постепенно убедить его в том, что это правда? Ружье выстрелило само, он и в руки его не брал, он здесь ни при чем…
— Очень медленно, — сказал Патрик, — начинаем двигаться… Сначала ноги. Повращайте ступнями… Вот так… Не спеша. Теперь можно открыть глаза.
13
В ту ночь Николя катался на гусенице.
Взрослый, сопровождавший его, был Патрик, а не отец. Они оставили младшего братика под присмотром отца того мальчика, которого встретили в парке аттракционов. Братик был одет в зеленую куртку, на голове — капюшон, хотя дождя не было, а на ногах — красные резиновые сапожки. Он махал им рукой. Другую руку он дал продолжавшему улыбаться отцу мальчика, лицо которого рассмотреть не удавалось. Патрик сел в глубине кабинки, а Николя устроился между его длинными ногами, коленями упиравшимися в металлические стенки. Контролер опустил перекладину и закрепил ее. Гусеница пришла в движение, медленно проехала перед братиком, по-прежнему махавшим рукой, потом оторвалась от земли, взлетела вверх. Они были в небе. Гусеница замерла, потом резко пошла на спуск. Николя почувствовал, как его затягивает в пропасть, и эта пропасть была в нем самом. Сердце полетело вниз, он испугался, но ему хотелось смеяться. Теперь они мчались. Гусеница пронеслась по земле с шипением летящего на всех парах поезда и тут же опять взвилась в небо. На этот раз едва Николя успел увидеть будку, братика и людей внизу, как их снова, но еще быстрее, еще сильнее подбросило к небу, и они снова замерли в том страшном месте, откуда резко начиналось движение вниз. Николя ногами упирался впадавший на них пол, вцепившись обеими руками в защитную перекладину, Патрик тоже крепко держался за нее по обе стороны от тонких запястий Николя. Из-под засученных рукавов свитера были видны натянутые, как канаты, вздувшиеся вены его больших загорелых рук. Спиной Николя чувствовал, как в одном ритме с ним напрягался от страха пустоты и твердый живот Патрика. В момент начала падения, стараясь противодействовать ему, он напружинивался еще сильнее, а потом, на спуске, немного расслаблялся, но гусеница уже снова шла на подъем, вот они опять на вершине, и чудесный ужас начинался снова. Напряженными ногами Патрик сжимал ноги Николя, а тот сидел зажмурившись. Но перед тем как они достигли самого верха, Николя вдруг открыл глаза и далеко внизу увидел сразу весь парк аттракционов. Крошечные фигурки людей, словно ползающие по земле муравьи, были недосягаемо далеко от них. Пока длилось это мимолетное видение, его взгляд выхватил из толпы две фигурки — удалявшегося мужчину и ребенка, которого он держал за руку. Гусеница уже снова летела вниз, и Николя больше ничего не видел, но понял, что произошло. На следующем обороте, помертвев от ужаса, он смотрел во все глаза, а человек, уводивший его братика, был уже далеко. Во время движения вниз Николя потеряет их из вида, а когда гусеница поднимется вновь, они скроются за деревьями, он был уверен в этом. Они исчезнут. Он видел своего братика в последний раз; целиком, во всяком случае: с глазами, со всеми членами и органами, принадлежавшими его телу. Только что в последний раз перед его беспомощным взглядом промелькнул образ, который навсегда останется в памяти: маленький нескладный силуэт в куртке и красных сапожках, держащийся за руку мужчины в джинсовой куртке, — а кричать было совершенно бесполезно. Даже Патрик, к которому он прижимался всем своим телом, не смог бы услышать его, а если бы и услышал, если бы даже увидел то, что увидел он, все равно кричать было бессмысленно. Катание на гусенице длилось три минуты, остановить ее было нельзя, слезть с нее во время движения — невозможно. Они еще будут кататься две минуты, полторы минуты, а в это время его младший брат исчезал за забором, человек в джинсовой куртке вел его к фургончику, в котором их ждут сообщники в белых халатах, и когда гусеница остановится, когда они с подкашивающимися ногами сойдут с нее, будет слишком поздно. Видел ли кто-нибудь еще, кроме него, то, что произошло, или никто ничего не видел? А Патрик видел? Нет, ничего он не видел, и даже лучше, что он ничего не видел. Когда гусеница остановится, он приподнимет Николя, поможет ему встать с того места, где он сидел между его ног, выйдет из кабинки, встряхнется, улыбнется и опять скажет, что они — нефтяные короли. Еще в течение нескольких секунд он ничего не будет знать о том, что случилось, и сможет улыбаться. Николя завидовал ему, он жизнь свою не пожалел бы отдать за то, чтобы не открывать глаз в тот момент, не смотреть тогда вниз, не видеть того, что он увидел, чтобы теперь разделить с Патриком его счастливое неведение, прожить вместе с ним еще одну минуту в том мире, где братик еще не исчез. Он отдал бы жизнь, только бы эта минута длилась вечно, только бы гусеница никогда не останавливалась. Чтобы то, что произошло всего лишь несколько секунд назад, то, что сейчас происходит внизу, просто не существовало бы. И они никогда ничего не узнали бы. Чтобы в жизни не было ничего другого, кроме все быстрее и быстрее несущейся гусеницы и центробежной силы, которая удерживает их высоко в небе, крепко прижавшихся друг к другу; и была бы лишь эта пропасть у него в животе, затягивающая его изнутри, потом исчезающая на мгновение и снова возникающая и становящаяся все глубже и глубже, и живот Патрика, прижимающийся к его спине, и его ноги, сжимающие ноги Николя, и дыхание Патрика на его шее, и вокруг этот шум, и пустота, и небо.
14
Он проснулся от ощущения влажности и мгновенно охватившей его уверенности в том, что произошла катастрофа. Простыня была насквозь мокрой, брюки и куртка пижамы тоже. Он заплакал и чуть было не позвал маму, думая, что он дома, но вовремя удержался от крика. Все спали. Ветер на улице шумел, раскачивая ветви елей. Лежа на животе, Николя боялся пошевелиться. Сначала он надеялся, что простыня и пижама, согретые его телом, высохнут до утра. А утром никто ничего не заметит, если, конечно, не заберется на кровать и не станет нюхать постель. Однако он не чувствовал характерного запаха мочи — тут был какой-то пресный, едва уловимый запах. На ощупь лужица тоже была другой, похожей на жидкий клей, расползшийся между телом и простыней. В беспокойстве он просунул руку под себя и почувствовал что-то слизистое. Он подумал, не порезал ли он себе живот, не из него ли вытекла эта липкая жидкость. Кровь? Проверить это в темноте было невозможно, и он представил себе огромное красное пятно, растекшееся по кровати, по синей пижаме Одканна. Малейшее движение, и вывалятся все его внутренности. Вообще-то рана должна была бы причинять ему боль, а ему нигде больно не было. Он боялся, не мог решиться поднести к лицу, ко рту, к носу, к глазам руку с этим вытекшим из него слизистым веществом. С застывшим от страха лицом, опасаясь, что с ним случилось что-то ужасное, единственное в своем роде, сверхъестественное, он смотрел в темноту широко раскрытыми глазами.
В книге, где был рассказ «Обезьянья лапка», он прочитал другую «ужасную историю» о молодом человеке, который выпил таинственный эликсир, и его тело стало понемногу разлагаться, растекаться, превращаться в черноватую слизистую кашицу. Впрочем, в рассказе за разложением наблюдает не сам молодой человек, а его мать, которая удивляется, что он не хочет выходить из своей комнаты и никого не впускает в нее, говорит все более тихим, прерывистым голосом, ставшим вскоре чем-то похожим на неразборчивое хлюпанье. Потом он вообще перестает говорить и общается при помощи записок, которые просовывает под дверь; почерк в них тоже становится непонятным, последние написаны какими-то безумными каракулями на бумаге, покрытой черными маслянистыми пятнами. А когда она приказывает взломать дверь, то на паркетном полу видит — о, ужас! — растекшуюся безобразную лужу, на поверхности которой плавают два пузыря, бывшие раньше его глазами.
Николя жадно проглотил эту историю, но не испугался по-настоящему, ведь то, о чем рассказывалось в ней, ему не угрожало, но вот теперь с ним случилось что-то подобное, теперь из его тела тек этот липкий гной. Это было хуже, чем рана, это сочилось из него. Скоро он весь станет этим.
А утром — что все увидят в его кровати?
Он боялся — боялся их, боялся самого себя. Он подумал, что надо бежать, спрятаться, превратиться в жижу в одиночестве, подальше от всех. Все кончено. Никто никогда его больше не увидит.
Опасаясь хлюпающих звуков и ухитрившись все-таки избежать их, он осторожно приподнялся на животе. Откинув простыню и одеяло, он дополз до лесенки, соскользнул вниз с кровати. Одканн лежал с закрытыми глазами. На цыпочках, чтобы никого не разбудить, Николя прошел через дортуар. В коридоре маленькая оранжевая лампочка указывала, где находится выключатель, но он не включил его: в конце коридора светлело окно без ставней и штор, обращенное к лесу; от света, идущего из окна, в коридоре все было видно. Он спустился по лестнице. Его босые ноги коченели на холодном кафеле. На втором этаже все двери были закрыты, кроме двери в маленький кабинет, откуда утром учительница звонила его матери. Он вошел туда, увидел телефон и подумал, что вполне мог бы им воспользоваться. Тихо говорить посреди ночи, тайком, чтобы никто ничего об этом не знал, но с кем? В этом же кабинете учительница и тренеры хранили тетради и документы, имевшие отношение к классу, которые он мог бы посмотреть в надежде прочитать что-нибудь о себе. В те редкие часы, когда его оставляли дома одного, он пользовался представившейся возможностью, чтобы покопаться в вещах родителей, в мамином туалетном столике, в ящиках письменного стола отца, сам не зная в точности, что ищет, какой секрет, однако занятие это вызывало в нем неясную уверенность, что найти секретную вещь — для него вопрос жизни или смерти, и чувствовал: если он ее найдет, родители не должны об этом знать. Все вещи он обязательно клал на прежние места, чтобы не возбудить подозрений. Он боялся, что его застанут врасплох, что родители войдут, бесшумно открыв дверь, и отец внезапно положит руку ему на плечо. Он боялся, и его сердце колотилось от возбуждения.
Николя немного постоял в кабинете, потом спустился на первый этаж. Пижама прилипла к животу и к бедрам. В полутьме холла таился призрачный класс — выстроившиеся вдоль стены дутики, висящий на вешалках ряд курток. Входная дверь была, конечно, закрыта, но только на засов, открыть его ничего не стоило. Он бесшумно потянул на себя тяжелую дверь и увидел, что на улице белым-бело.
15
Все вокруг покрыл снег. Хлопья продолжали падать, их тихонько кружил ветер. Николя впервые видел так много снега и, несмотря на полное отчаянье, не мог не прийти в восхищение. Пижама его распахнулась, и грудь охватил ночной воздух, показавшийся ему ледяным по контрасту с теплом заснувшего за спиной дома, похожего на огромного насытившегося зверя с теплым и ровным дыханием. На мгновенье он остановился на пороге, протянул руку, на которую мягко упала снежинка, потом вышел на улицу.
Николя пошел через двор, ступая босыми ногами по свежему нетронутому снегу. Автобус тоже был похож на заснувшего зверя — детеныша шале, который словно прижался к его боку и погрузился в сон, открыв большие глаза своих погашенных фар. Николя прошел мимо него, потом — по дорожке до заснеженного, как и все вокруг, шоссе. Несколько раз он оглядывался назад на свои следы, глубокие, но как-то очень уж одинокие, поразительно одинокие: один он этой ночью на улице, один идет по снегу босиком, в мокрой пижаме, и никто не знает об этом, никто никогда его больше не увидит. Через несколько минут его следы исчезнут.
Дойдя до первого поворота, у которого стояла машина Патрика, он остановился. Где-то вдали он заметил сквозь еловые ветки движущиеся внизу и вскоре пропавшие желтые огоньки — это были, наверное, фары машины, ехавшей в долине по большой дороге. Кто ехал так поздно? Кто, сам того не ведая, делил с ним тишину и одиночество этой ночи?
Выходя на улицу, Николя собирался идти прямо вперед до тех пор, пока силы не оставят его и он не упадет, но ему было так холодно, что он почти бессознательно, как к спасительному убежищу, приблизился к машине Патрика и прямо около нее провалился в снег по колено. Дверца была не заперта. Он взобрался на сиденье водителя, поджал ноги, стараясь свернуться калачиком под рулем. Сиденье сразу же промокло и стало ледяным. Его рука скользнула между телом и поясом пижамы, но слизистая мокрота превратилась в сухую корочку — теперь по телу тек только растаявший снег. Дрожащая от холода рука так и осталась лежать внизу живота, между пупком и тем местом, которое он не любил называть, потому что ни одно из названий не казалось ему подходящим: ни писюлька, как иногда говорили родители, ни член, ни пенис — вычитанный в медицинском словаре термин, ни х… — слово, которое употребляли в школе. Однажды на перемене, в укромном местечке школьного двора один мальчик вытащил его из штанов и для забавы стал показывать, что он ему повинуется. Он вставал, когда мальчик звал его, говоря: «Иди-ка сюда, Тото, ну-ка, вставай!» Он брал его между двух пальцев и, натягивая, как тетиву, заставлял отскакивать от живота. Все-таки, должно же быть у него какое-то название, настоящее, которое он когда-нибудь узнает.
Николя вспомнил историю маленькой русалки, эта история наряду с «Пиноккио» была одной из самых его любимых детских книжек. Он испытывал странное чувство каждый раз, когда читал, как русалка, влюбленная в случайно увиденного во время бури принца, мечтает стать настоящей девушкой и, чтобы он полюбил ее, прибегает к чарам колдуньи. Колдунья дает ей снадобье, от которого на месте рыбьего хвоста у русалки вырастут ноги, но за это она расплатится тем, что лишится голоса. Принц должен будет полюбить немую девушку, а если ей не удастся добиться его любви, если на исходе третьего дня принц не признается ей в своих чувствах, то она умрет. Больше всего в этой сказке Николя любил то место, где описывалось, как, выпив снадобье, русалка лежит одна ночью на пляже. Она лежит на песке, засыпав свой хвост листьями, и ждет на берегу моря под сверкающими далекими звездами, когда с ней произойдет метаморфоза. В книжке был рисунок, который изображал ее в тот момент с длинными белокурыми волосами, падавшими на грудь, и с чешуей, начинавшейся сразу под пупком. Рисунок был не очень красивым, но передавал невероятную нежность кожи живота, как раз над ее рыбьим хвостом. Ночью русалке было больно, она не решалась посмотреть под листья, где то, что еще было ею, боролось с тем, чем она должна была вскоре стать. Ей было больно, очень больно, она тихо стонала, боясь привлечь внимание рыбаков, которые, чиня свои сети, болтали неподалеку на пляже. Очень тихо, только для самой себя, она попробовала петь, чтобы в последний раз услышать свой голос. Светало, и она ясно чувствовала, что борьба окончена, что колдовство свершилось. Она чувствовала, что под листьями было что-то другое: то, чем она была раньше, уже стало другим. Ей было страшно, на душе — ужасно тоскливо, вот уже и голос затих в ее груди. Ее руки скользнули вдоль тела, и там, внизу живота, где с самого ее рождения начиналась чешуя, теперь была кожа — такая нежная на ощупь кожа. Ничто так не потрясало Николя, как это место, очень короткое в книге, но он часами мог представлять себе сцену, в которой руки маленькой русалки в первый раз дотрагивались до ее ног. Перед сном, свернувшись калачиком в постели и натянув одеяло до подбородка, он играл в маленькую русалку: руками скользил по своим бедрам, по нежной коже между ног, такой нежной, что иллюзия становилась почти реальностью, и тогда он воображал, что трогает бедра маленькой русалки, ее икры, лодыжки, тонкие и грациозные щиколотки, а потом его руки ползли, словно притягиваемые магнитом, вверх — туда, где было тепло, и это ощущение казалось таким нежным, таким грустным, что он хотел, чтобы оно длилось вечно, и начинал плакать.
А сейчас он не мог плакать, он слишком замерз, и вообще все было намного хуже, чем в сказке. Он не лежал в своей кровати, а находился один на улице под сверкающими и холодными звездами, окруженный блестящим и холодным снегом, так далеко от всех, далеко от какой бы то ни было помощи; он был как та маленькая русалка, которая понимала, что на рассвете она больше не будет принадлежать миру морских обитателей, но она никогда не будет принадлежать и миру человеческому. Она стала одинокой, совершенно одинокой, у нее не осталось ничего, кроме тепла и нежности собственного живота, к которому она прижималась, свернувшись клубочком; она стучала зубами от холода, рыдала от страха и тоски, уже зная, что потеряла все, а в обмен не получит ничего. Ей стало бы легче, если бы она услышала свой голос, но у нее больше не было голоса, с этим тоже было покончено, и Николя понял, что для него тоже всему пришел конец, что его ждет такая же судьба. Его голоса тоже больше никто не услышит. Ночью он умрет от холода. Утром найдут его тело, окоченелое, посиневшее, покрытое тонкой хрупкой корочкой льда. Конечно, его найдет Патрик. Он вытащит Николя из машины, понесет на руках, искусственным дыханием будет стараться вернуть его к жизни, но тщетно. Он же закроет и расширенные от страданий и ужаса глаза Николя. Сделать это будет трудно, застывшие веки не захотят опускаться, и все будут бояться встретить испуганный взгляд мертвого мальчика, но Патрик найдет выход из положения. Кончиками тонких загорелых пальцев он размягчит веки, тихонько опустит их, и его пальцы задержатся на отныне спокойном, лишенном взгляда лице.
Нужно будет оповестить родителей Николя, а на его похороны придет вся школа.
Когда Николя, слегка оживившись от этих мыслей, стал представлять, как будут проходить его похороны, по стеклу вдруг стукнула ветка дерева, и страх снова охватил его. Он опасался не столько дикого зверя, сколько рыскающего ночью вокруг шале убийцы, приготовившегося резать на кусочки детей, имевших неосторожность отойти от дома, покинуть доброе тепло спящего животного. Он снова вспомнил о машине, свет от фар которой заметил на большой дороге внизу, о бодрствующем в эту ночь, как и он, путнике и стал прислушиваться к шорохам, со страхом ожидая осторожного скрипа снега от чьих-то шагов. Его сжатые руки лежали между ног, дрожь которых он не мог сдержать, одна рука сжимала совсем маленький комочек, у которого не было названия. Он не плакал, но лицо его было искажено от страха, он открывал рот, чтобы закричать, но крика не получалось, широко распахивал глаза, придавая своему лицу отвратительное выражение ужаса, чтобы люди, которые найдут его, едва взглянув на него, сразу поняли, какие страдания он испытал перед смертью всего в нескольких метрах от них — в снегу, ночью, пока все они спали.
16
Он даже не замечал мелкой дрожи, которая пробегала по всему его телу. Сознания он не потерял, но мысли вязли в оцепеневшем от холода мозгу. Как будто вялая, отупевшая рыба временами всплывала на поверхность воды из черных и спокойных глубин; она приближалась к корочке льда, покрывшей поверхность воды, и, перед тем как исчезнуть в затягивающей тьме, оставляла легкий след, слабое мерцание, тотчас же тускневший отблеск удивления: вот, значит, как умирают. Снова медленное увязание в оцепенении, в холоде, погружение в ту черную спокойную глубину, где скоро не будет Николя, не будет дрожащего тела и где не надо будет ждать утешений, где ничего больше не будет. Он уже не знал, открыты его глаза или нет. Он чувствовал, что лоб касается руля, но не видел ничего: ни внутренней стороны дверцы машины, ни того, что было видно за окном на улице — участок заснеженной дороги и ели. В какое-то мгновение, однако, по глазам его ударил луч света, свет перемешался, менял направление. В голове Николя мелькнула мысль о ночном путнике, потом о гигантской рыбе из глубинных вод, которая плавала вокруг него и обволакивала своей светящейся аурой. Ему хотелось погружаться, погружаться вместе с рыбой как можно глубже, в самую пучину вод, чтобы ускользнуть от путника, не видеть его лица. Он чуть не закричал, когда дверца машины открылась, и луч фонарика ослепил его. Крик застрял у него в горле, когда над ним склонился темный силуэт. Чья-то рука коснулась его, и голос сказал: «Николя, ну Николя, что же происходит?» Он узнал этот голос, и тогда все его тело расслабилось: мускулы, нервы, кости, мысли — все потекло, потекло не останавливаясь, как слезы, пока Патрик брал его на руки.
Наверное, он открыл глаза, потому что помнил: когда Патрик понес его вверх по дороге, дверца машины осталась открытой. Патрик забыл захлопнуть ее, так как очень торопился, и образ этой дверцы, хлопающей о бок машины, как сломанное крыло, застыл в зрачках Николя. Позже, растирая его, Патрик с Мари-Анж, стараясь рассмешить его, сказали, что он все время твердил об этой дверце, о том, что надо ее закрыть. Они беспокоились, выживет ли он, а он беспокоился только об одном — о дверце машины, которую надо было закрыть на ночь.
Потом был свет, лица Патрика и Мари-Анж, их голоса, повторявшие его имя. Николя, Николя. Он был рядом с ними, их теплые руки гладили его тело, растирали, обнимали его, но все равно они звали Николя, как будто он заблудился в лесу, а они участвовали в его поисках. Он лежал в подлеске — раненый, истекающий кровью — и слышал издалека их встревоженные голоса: Николя, Николя, ты где, Николя? А он не мог им ответить. В какую-то минуту листья зашелестели под их шагами; они, не зная того, проходили совсем рядом с ним, а он не мог подать голоса, и вот они уже удалялись, продолжая разыскивать его в другой части леса. Позднее Патрик опять взял его на руки и отнес наверх. Его уложили, накрыли тяжелыми одеялами, приподняли голову, чтобы он смог выпить что-то очень горячее, он поморщился, а голос Мари-Анж сказал, что это очень полезно и выпить необходимо; стакан наклонили, и жгучая жидкость потекла ему в горло. Он снова стал ощущать свое тело, по которому пробегала дрожь, и волны озноба захлестывали его с головы до ног так долго, что он испытывал от этого наслаждение. Лежа под одеялом, он извивался, подобно большой рыбе, которая очень медленно бьет хвостом. Его глаза были по-прежнему закрыты, он не знал, куда его отнесли, но знал, что находится в надежном месте, что ему тепло и за ним ухаживают, что Патрик пришел спасти его от смерти и на руках принес в это теплое и безопасное место. Голоса вокруг него превратились в шепот; губами он ощущал прикосновение слегка шершавой ткани простыни. Тело продолжало двигаться, оно очень медленно изгибалось дугой, которая всякий раз заканчивалась в ступнях, застревала в них, будто стремилась прогнуться еще больше, будто хотела растянуть его тело. Он съежился в маленький комочек в уголке кровати, прячась под одеялом, как в пещере, а другая часть кровати, казалось, парила бесконечно далеко, бесконечно высоко. Она витала над ним, как гигантская дюна, гребнем поднявшаяся очень высоко в небо, а подножьем спускавшаяся к нему под голову. По огромному склону этой дюны катился черный шар. Вначале, еще у самой вершины, он выглядел маленьким пятнышком, но, спускаясь, увеличивался все больше и больше, становился громадным, и Николя догадывался, что это пятно займет все место, что не будет ничего, кроме него, и оно раздавит его. Приближаясь, черный шар гудел все сильнее, Николя было страшно, но потом он понял, что мог своей волей отгонять его, одним ударом снова отправляя на вершину, заставляя заново начинать спуск, который ему опять понадобится остановить, чтобы шар не раздавил его самого. Остановить всего за мгновение до развязки. В том-то и заключалось удовольствие: дать шару подкатиться как можно ближе, избежать столкновения как можно позже.
17
Он лежал, свернувшись калачиком, и ему было жарко, очень жарко. Проснувшись, он оттягивал тот момент, когда откроет глаза, ему хотелось продлить это теплое блаженство. Закрытые веки изнутри казались ему оранжевыми, в ушах стоял легкий, немного убаюкивающий гул, но, может быть, это где-то в шале шумела стиральная машина. За ее стеклянной дверцей вертелось белье, медленно извивающееся в очень горячей воде. Колени Николя касались подбородка, рука, державшая край одеяла, была прижата к губам — он чувствовал суставы пальцев, их сухое тепло. Другая рука была, наверное, под одеялом, там, где в спокойной теплой глубине съежилось его тело. Когда он, наконец, открыл глаза, свет тоже оказался горячим. Шторы были задернуты, но солнце просвечивало сквозь них с такой ослепительной силой, что комната была залита оранжевой полутьмой, испещренной светящимися точечками. Он узнал стол, абажур и понял, что его уложили в кабинете, где стоял телефон. Чтобы услышать звук своего голоса, он тихонько застонал, потом еще раз, еще, и с каждым разом все громче — теперь, чтобы узнать, был ли кто-нибудь поблизости. Из коридора приблизились шаги, на край кровати присела учительница. Положив ему руку на лоб, она спросила ласковым голосом, хорошо ли он себя чувствовует, не больно ли ему где-нибудь. Она предложила отдернуть шторы, и лучи солнца наполнили комнату веселым светом. Потом она пошла за градусником. Николя умеет сам мерить температуру? Он кивнул головой, взял градусник, и градусник исчез под одеялами. На ощупь, все также свернувшись в клубок, он стянул штаны от пижамы и сунул градусник между ягодицами. Термометр был холодным. Хотя и с трудом, Николя все-таки нашел задний проход и снова кивнул, когда учительница спросила, все ли в порядке. Они немного подождали, учительница продолжала гладить его по лбу, потом под одеялом раздался звоночек. Учительница сказала, что можно вытащить градусник, и градусник вернулся к ней из-под одеяла.
— Тридцать девять и четыре, — сказала она. — Тебе надо лежать.
Потом учительница спросила, не хочет ли он есть. «Нет», — ответил он. Тогда — пить, при температуре надо пить. Николя попил, затем снова ускользнул в тепло, в сладкое и насыщенное оцепенение жара. Он опять стал играть с черным шаром. Позже его разбудил телефонный звонок. Учительница пришла так быстро, как будто ждала этого звонка в коридоре. Она тихо поговорила несколько минут, глядя с улыбкой на Николя, потом положила трубку, опять села на край кровати, чтобы снова померить температуру и еще раз дать ему попить. Она тихо спросила, случалось ли ему раньше выходить на улицу ночью, не отдавая себе в этом отчета. Он ответил, что не знает, и она пожала ему руку, как бы давая понять, что такой ответ ее устраивает, что удивило Николя и в то же время вызвало у него чувство удовлетворения. Еще позднее он услышал шум автобусного мотора на площадке и веселый галдеж класса, вернувшегося с урока катания на лыжах. По лестнице забегали, были слышны крики и смех. Учительница попросила не шуметь, потому что Николя болен — он улыбнулся и закрыл глаза. Он любил болеть, быть в жару, отталкивать черный шар в тот самый момент, когда он накатывал на него, чтобы раздавить. Не зная, откуда долетали до него — извне или из его собственного тела — эти странные шумы, гул и потрескивания, он любил их. Ему нравилось, что о нем заботились, ничего не требуя взамен, кроме согласия принимать какие-нибудь лекарства. Он провел чудесный день, то соскальзывая в задурманенную жаром дрему, то радуясь, что не спит и лежит неподвижно, прислушиваясь к шуму в шале и чувствуя себя освобожденным от обязанности участвовать в нем. Во время обеда внизу раздавался шум столовых приборов, звон тарелок, которые ставили стопками, перекрывающие друг друга резкие голоса, взрывы смеха, несерьезные угрозы учительницы и инструкторов. Она приходила к нему наверх каждый час, и Патрик тоже пришел один раз. Как и учительница, он потрогал его лоб и сказал, что он действительно выкинул тот еще номер. Николя хотел, было, поблагодарить его за спасение своей жизни, но побоялся, что между нефтяными королями это прозвучит фальшиво, слишком сентиментально, и промолчал. Когда стемнело, учительница сказала, что должна позвонить его маме. Она уже звонила ей утром, пока он спал, и теперь надо позвонить еще раз, чтобы сообщить последние новости. Если он хочет, то может поговорить с ней. Николя устало вздохнул, это означало, что он чувствовал себя слишком слабым, и ограничился слушанием того, что говорила по телефону учительница. А она говорила, что у него высокая температура, что, конечно, досадно за него, но отсылать его домой не стоит. Впрочем, все равно ехать с ним некому. Наконец, она заговорила о сомнамбулизме. Она сказала, что подобные случаи у детей не редки, но странно, что за Николя этого до сих пор никто не замечал. По ее следующим репликам Николя понял, что мама возражала: он никогда не был лунатиком. Настойчивость, с которой она отвергала эту версию, как будто речь шла о постыдной болезни, в которой виноватой могли считать только ее, раздражала Николя. Он был вполне доволен, что учительница считала причиной всего случившегося прошлой ночью приступ сомнамбулизма — ведь так он мог не давать никаких объяснений. Он был не виноват, и, поскольку ничто не зависело от его воли, никто не нарушал его покой.
— Я хотела передать трубку Николя… — начала говорить учительница и тотчас поспешила добавить, увидев умоляющее выражение его лица, — … но он только что уснул.
Николя с благодарностью улыбнулся ей, прежде чем снова свернуться калачиком в постели, извиваясь всем телом, уткнуть лицо в подушку и улыбаться теперь уже только самому себе.
18
Николя хорошо выспался, и новый день начался с ощущения полного блаженства. Утром Патрик заглянул в кабинет и с заговорщической улыбкой нефтяного короля сказал, что пора бы и перестать монополизировать учительницу — выпало так много снега, что и речи не может быть о том, чтобы лишать ее удовольствия покататься на лыжах, а поскольку оставлять его одного в шале тоже нельзя, то он пойдет с ними. Испугавшись, что его заставят ходить на лыжах, Николя хотел сослаться на то, что плохо себя чувствует, но Патрик уже начал его одевать, то есть натягивать поверх пижамы несколько слоев теплой одежды, которые делали его похожим на бибендома[3]. После этого он объявил: «Последний слой!» — и, положив бибендома на кровать, накрыл его одеялом, завернул и поднял сверток, из которого выглядывали только глаза Николя. С этим грузом он спустился по лестнице и демонстративно вошел в большой зал, где ученики уже убрали после завтрака со столов и готовились уходить. «А вот мешок грязного белья!» — пошутил Патрик, и Мари-Анж рассмеялась. Все окружили их. На руках у Патрика Николя чувствовал себя так, будто залез на дерево, ища спасения от набежавшей стаи волков. Они могли сколько угодно рычать, царапать ствол, но он все равно был в безопасности, находясь на самой высокой ветке. Николя заметил, что Одканна не было в этой волчьей стае: он читал, держась поодаль и, казалось, не интересовался тем, что происходит. Прошло уже два дня, как они не сказали друг другу ни слова.
В автобусе Патрик из двух сидений и большой подушки устроил для Николя нечто вроде спального места. Мари-Анж сказала, что он просто настоящий паша и Патрик его окончательно избалует, если будет продолжать в том же духе. Сидевшие сзади ребята слегка подшучивали над ним, но Николя делал вид, что не слышит насмешек.
«А теперь в бистро!» — сказал Патрик, когда они приехали в деревню. Он опять взял его на руки вместе со всеми одеялами и отнес в таком виде в деревенское кафе, расположенное возле одного из концов лыжни. Болтая с хозяином кафе, усатым толстяком, он удобно устроил Николя на банкетке около окна. Оттуда сквозь деревянный балкон с резным узором из елочек был виден небольшой склон, на котором проходили уроки катания на лыжах для начинающих. Дети сразу же стали надевать лыжи, махали лыжными палками, Мари-Анж и учительница не поспевали следить за всеми, и Николя был доволен, что избежал этих занятий. Патрик принес ему стопку старых комиксов, не очень-то интересных, но за их чтением можно было провести время, и спросил, не желает ли месье что-нибудь заказать. «Дайте ему рюмочку горячего вина, — посоветовал, посмеиваясь, хозяин, — так он быстрее выздоровеет!» Патрик заказал для Николя какао, взъерошил ему волосы и ушел. Он прошел мимо окна и присоединился к группе учеников. Дети доверчиво повернулись к нему, как будто он один мог разрешить все проблемы — исправить сломанные крепления, найти потерянные перчатки, застегнуть тугие застежки ботинок — и сделать все это с улыбкой, шутя.
Николя просидел в кафе все три часа, которые продолжался урок лыжного катания. Кроме него, в кафе никого не было. Хозяин накрывал столы к обеду, не обращая на него ни малейшего внимания. Завернутый, как мумия, в одеяло, с подушкой под спиной, Николя чувствовал себя уютно. Никогда в жизни ему не было так хорошо. Он подумал с надеждой, что температура еще долго не спадет, что и завтра ничего не изменится, и послезавтра, и все дни, которые еще надо прожить в зимнем лагере. Сколько их еще оставалось? Он уже провел в шале три ночи, оставалось, должно быть, еще ночей десять. Проболеть десять дней и быть освобожденным от всего, а Патрик носил бы его на руках, завернув в одеяла, — как это было бы чудесно. Николя стал придумывать, как поддержать высокую температуру, которая, он это чувствовал, уже начинала спадать. В ушах больше не гудело, он нарочно вызывал дрожь в теле. Иногда он тихонько стонал, будто вот-вот лишится чувств, будто снова уже не осознает своих действий. Может быть, теперь, когда все поверили, что он лунатик, ему удастся еще раз выйти ночью на улицу, чтобы болезнь не проходила и вызванные ею заботы о нем тоже.
Эта история с сомнамбулизмом просто великолепна — ведь Николя боялся упреков, а тут, благодаря такому объяснению, его ни в чем не упрекали и ни о чем не спрашивали. Скорее, даже жалели. Он страдал от таинственного недуга, и никому не было известно, когда может начаться новый приступ и как его предотвратить, — действительно, это было отлично. Ничего, что его родители не верят этому, учительница их убедит. «Николя — лунатик», — станут шептать дома. При нем этого говорить, конечно, не будут — когда ребенок серьезно болен, при нем не говорят о его болезни. Интересно, насколько это серьезно — сомнамбулизм? Не считая тех преимуществ, которые в этом недуге Николя находил для себя сам, связаны ли с ним какие-то реальные неудобства? Ему доводилось слышать, что будить лунатика во время приступа очень опасно. Но почему опасно? Для кого? Что может произойти? Есть ли риск умереть, или сойти с ума, или существует вероятность, что он попытается задушить того, кто его разбудит? А если во время припадка он совершит что-то серьезное, страшное, признают ли его виновным? Безусловно, нет. Кроме того, есть еще одно преимущество сомнамбулизма, оно заключается в том, что симулянта трудно изобличить. Чтобы сойти за больного гриппом, нужно иметь температуру, а ее наличие легко проверить, а вот если начать ходить каждую ночь с вытянутыми перед собой руками, с пустым взглядом, то хотя и может возникнуть подозрение в симулянтстве ради привлечения к себе внимания или совершения, прикрываясь болезнью, какого-нибудь запрещенного поступка, однако никто не решится на обвинение лунатика в притворстве, не будучи в этом уверенным. Если только, конечно, не существует для выявления этой болезни специальных приборов. Немного встревожившись, Николя стал представлять себе, как отец вынимает из багажника машины аппарат с экранами и стрелками, надевает ему на голову обруч и с помощью этого аппарата неоспоримо доказывает, что, когда Николя вставал ночью, он был в ясном сознании, полностью отдавал себе отчет в своих поступках и пытался всех обмануть.
С тех пор, как Николя заболел, речь о его отце не заходила. В первый день ждали его возвращения или, по крайней мере, телефонного звонка. Это казалось само собой разумеющимся, поскольку все думали, что отец должен открыть багажник и увидеть там сумку. Но так как он не подавал признаков жизни, то на него просто больше не рассчитывали и перестали задаваться вопросом, когда же он приедет. Если бы, как пришло в голову Николя, это молчание означало, что с отцом произошел несчастный случай, то об этом уже стало бы известно — за истекшие три дня его нашли бы на краю дороги, предупредили бы маму Николя, а значит, и его тоже. Даже если бы было принято решение сразу не сообщать ему об этом, все равно по поведению окружающих он почувствовал бы, что случилось что-то серьезное. Но ничего такого не было. Все здесь казалось странным: и сама загадка, и тот факт, что все так быстро потеряли к ней интерес, похоже, даже перестали ее замечать. Да и сам Николя, не имея никаких новых гипотез, перестал думать об этом. Теперь он только надеялся, что отец не приедет, что жизнь в лагере так и будет продолжаться — каждый день, как сегодня, — и что температура у него не спадет. Он смотрел на улицу, сквозь запотевшие стекла и прорези елочек в деревянном ограждении балкона. На пологом склоне Патрик установил лыжные палки, между которыми должны были лавировать дети. Некоторые из них уже умели кататься на лыжах и подсмеивались над теми, кто не умел. Максим Риботтон спускался на заднице. Николя стало жарко. Он закрыл глаза. Ему было хорошо.
19
Жандармы были в темно-синих свитерах с кожаными вставками на плечах, но без курток и без шинелей, и первое, о чем подумал закутанный в одеяла Николя, что им, должно быть, ужасно холодно. Когда они открыли дверь, в кафе ворвался ледяной порыв ветра, еще чуть-чуть и за ними влетел бы снежный вихрь. Хозяин в тот момент был в погребе, куда спустился через люк, находящийся за стойкой, и прошла почти целая минута, прежде чем он поднялся на шум в зале, так что Николя решил, что принять вновь прибывших должен он. При других обстоятельствах эта роль его испугала бы, но температура и репутация лунатика придавали ему смелости, как человеку, заранее знающему, что за последствия своих поступков он не отвечает и все сойдет с рук. Со своего места он довольно громко сказал: «Здравствуйте!» Занятые стряхиванием снега с сапог, жандармы не заметили его, поэтому стали искать глазами того, кто их поприветствовал, как будто ожидали увидеть подвешенную где-нибудь клетку с попугаем. На мгновение Николя показалось, что он стал невидимкой. Чтобы облегчить им задачу, он шевельнулся, и одеяло соскользнуло с его плеч. Тогда оба жандарма одновременно увидели его, пристроившегося у запотевшего окна. Они обменялись быстрыми, почти тревожными взглядами и быстро подошли к нему. Несмотря на температуру и сомнамбулизм, Николя испугался, что сказал глупость, полез на рожон, а перед ним, может быть, фальшивые жандармы. Стоя совсем близко, они молча разглядывали его, потом снова посмотрели друг на друга. Более высокий из них покачал головой, а другой спросил наконец у Николя, что он тут делает. Николя все объяснил, но почувствовал, что после того, как прошла их тревога, причиной которой он стал на мгновение, его ответ больше не очень-то их интересовал.
«Так, значит, ты здесь не один», — с облегчением сказал высокий. В это время хозяин показался из погреба. Жандармы оставили Николя одного и подошли к хозяину у стойки. Они были озабочены — из деревеньки Паноссьер, в нескольких километрах отсюда, исчез ребенок, его тщетно искали уже два дня. Николя понял, надежда на что мелькнула у жандармов, когда они увидели его, и подумал, что в каком-то смысле это была не такая уж и большая ошибка — «два дня» означало, что ребенок исчез в тот момент, когда едва не пропал он сам.
Когда Николя был помладше, он читал приключения Клуба Пятерых и Клана Семерки и помнил некоторые из них, всегда начинавшиеся так: кто-нибудь из ребят-детективов подслушивал разговор между взрослыми, догадывался о существовании тайны, которую ребята потом и раскрывали. Он представил себе, как опережает следователей, находит потерявшегося ребенка и приводит его в жандармерию, скромно объясняя, что это было не так уж трудно — стоило лишь поработать мозгами, и потом, ему просто повезло. Повысив голос, чтобы его услышали, и стараясь не дать петуха, он спросил, сколько лет ребенку. Жандармы и хозяин кафе удивленно повернулись к нему.
— Девять, — ответил один из жандармов, — его зовут Рене. Ты, случайно, его не видел?
— Не знаю, — сказал Николя. — У вас есть его фотография?
Жандарм все больше удивлялся тому, что Николя берет расследование в свои руки, но послушно ответил, что у них как раз есть с собой объявления о розыске, которые они распечатали, чтобы развесить по округе. Он достал из сумки пачку листовок и показал Николя:
— Тебе это что-нибудь говорит?
Фотография была черно-белой и довольно плохого качества. Но на ней все-таки удавалось рассмотреть, что Рене был в очках, с постриженными под горшок белокурыми волосами; улыбка обнажала широко расставленные передние зубы, хотя, может быть, просто между ними выпал один зуб. В тексте сообщалось, что, когда его видели в последний раз, на нем была красная куртка, бежевые вельветовые брюки и новые дутики марки Йети. Николя довольно долго разглядывал объявление о розыске, чувствуя на себе тяжесть взглядов заинтригованных жандармов, у которых раздражение от выходок разважничавшегося мальчишки не могло, наверное, перебороть убеждение в том, что нельзя пренебрегать никакими гипотезами. Николя еще немного протянул удовольствие, потом покачал головой и сказал, что нет, он его не видел. Жандарм хотел было забрать свою листовку, но Николя предложил повесить ее в шале, где жили ученики из его класса. Жандарм пожал плечами. «Ну если такое дело, то почему бы и нет?», — сказал его коллега, прислонившийся к стойке, и Николя смог оставить свою добычу у себя.
Хозяин кафе, на которого вся эта возня явно навевала скуку, сказал, что мальчик просто сбежал из дому и в этом нет ничего серьезного.
— Будем надеяться, — ответил один из жандармов.
Другой, тот, что стоял у стойки, вздохнул:
— Я от таких объявлений просто заболеваю. Вот здесь перед вами только одна такая листовка, и к тому же есть шансы, что этого мальчишку найдут. А у нас в жандармерии таких фотографий целый стенд, и некоторые висят уже несколько лет. Три года. Пять лет. Десять лет. Этих детей искали, а со временем и искать перестали. Ничего о них неизвестно. Родители ничего не знают. Может быть, продолжают надеяться, а может, и нет, но уж, во всяком случае, они думают об этом не переставая. Вы представляете? О чем другом можно думать еще, когда случилось такое?
Последние слова жандарм сказал совсем глухим голосом, он пристально смотрел на фотографию и качал головой, как будто с минуты на минуту собирался биться ею о стойку. Его коллега и хозяин кафе были явно смущены подобным проявлением чувств.
— Да, тяжело… — согласился хозяин, надеясь переменить тему разговора.
Однако жандарм, не переставая качать головой, продолжал:
— О чем они могут говорить друг с другом, эти родители, а? Что их ребенок умер? Что лучше, если его нет в живых? Или что он жив и где-то вырос? Читаешь такие, вот, приметы: куртка, дутики, рост — метр двенадцать, вес — тридцать один кило, — а потом видишь дату: пропал семь лет назад. Семь лет у ребенка рост метр двенадцать и вес тридцать один кило! Как это понимать, а?
Жандарм готов был разрыдаться, но сдержался. Он тяжело вздохнул, будто хотел освободиться от всего этого, оправдываясь перед другими, а потом тоном, каким говорят «ничего, все прошло, не беспокойтесь…», тихо повторил:
— Черт возьми, как же это понимать?
20
Жар у Николя спал, и на самом деле он уже не был болен, однако по-прежнему все шло так, как ему того хотелось, словно он должен был болеть до конца пребывания в лагере, потому что всем было бы удобно, если бы он продолжил играть однажды выбранную роль. Его изоляцию даже не пытались оправдывать, следя за температурой и давая лекарства. Казалось, учительница и инструкторы забыли, что он тоже мог бы брать уроки катания на лыжах, как другие дети, есть за столом вместе со всеми и спать в дортуаре. Когда взрослые входили в маленький кабинет, который уже два дня служил ему спальней, они видели, что, завернувшись в одеяло, он лежит на диване, поглощенный чтением какой-нибудь книги или, еще чаще, просто задумавшись; они звонили по телефону или искали документы и улыбались ему, приветливо разговаривали с ним, как разговаривают с домашним зверьком или с совсем маленьким ребенком, намного младше, чем он. Дверь обычно оставляли полуоткрытой, и иногда кто-нибудь из учеников просовывал в нее голову и спрашивал, как дела, не нужно ли чего-нибудь. Эти посещения были краткими, и в них не было ни враждебности, ни искреннего интереса к нему. Одканн в кабинет не заглядывал.
На следующий день после прихода жандармов в кафе около полудня поздороваться с больным заглянул Люка, и Николя задержал его и попросил передать Одканну, чтобы тот зашел к нему — нужно поговорить. Люка пообещал выполнить эту просьбу и спустился на первый этаж, откуда доносились приглушенные звуки падающих тел: Патрик преподавал классу основы каратэ.
Николя напрасно ждал до вечера. То ли Одканн не хотел приходить, то ли Люка не передал просьбу. Настало время ужина, потом отбоя. Какое-то время был слышен шум обычной возни, потом все успокоилось. Только в большом зале раздавались голоса тренеров и учительницы, но, о чем они разговаривали, невозможно было разобрать; как всегда, прежде чем отправиться спать, они болтали за чашкой травяного чая и курили. И вот тогда в кабинет вошел Одканн.
Он появился бесшумно и застал Николя врасплох. Николя ничего не успел обдумать, чтобы все предусмотреть, а Одканн, одетый в пижаму, уже стоял перед ним и сурово смотрел. На его лице было написано, что он не привык являться по вызову какого-то сопляка и надеется, что его побеспокоили не попусту. Он не вымолвил ни слова, первым должен был заговорить Николя. Но Николя тоже решил молчать, он достал из-под подушки объявление о розыске, развернул его и показал Одканну. Комната была залита мягким золотистым светом, было слышно едва различимое жужжание, шедшее, наверное, от лампочки. Снизу все еще доносились спокойные голоса взрослых, иногда среди них выделялся теплый смех Патрика. Одканн долго смотрел на листовку. Между ними завязалось нечто вроде дуэли: проиграет тот, кто заговорит первым, и Николя понял, что будет лучше, если это сделает он.
— Вчера утром в кафе были жандармы, — сказал он. — Они ищут его уже два дня.
— Знаю, — холодно ответил Одканн. — Мы видели эту листовку в деревне.
Николя растерялся. Он-то думал, что доверяет Одканну секрет, а его уже все знали, В дортуарах, конечно, только об этом и говорили. Ему хотелось, чтобы Одканн вернул объявление — это было все, что он имел, единственный козырь в этом деле, которого не было у других, а он по глупости с самого начала выпустил его из рук. Сейчас Одканн спросит, зачем он его позвал, что хотел сказать, а Николя уже все сказал. Его участью станут страшное презрение и гнев Одканна. А тот смотрел на Николя поверх объявления так же холодно и внимательно, как и в тот момент, когда только вошел. Казалось, он был способен часами держаться так, не пресыщаясь замешательством, в которое повергал свою жертву, и Николя почувствовал, что не вынесет такого напряжения.
Тогда Одканн нарушил молчание так же неожиданно, как и все, что делал раньше. Его лицо разгладилось, он запросто сел на край кровати рядом с Николя и спросил: «У тебя есть след?» Лед враждебности сразу же растаял, Николя больше не боялся, наоборот, он чувствовал, что с Одканном у него установилось такое тесное, доверительное содружество, о каком он всегда мечтал и какое объединяло членов Клуба Пятерки. Ночью, пока все спали, при свете походного фонаря совершались попытки разгадать страшную тайну.
— Жандармы думают, что это побег из дома, — начал он. — Надеются на это…
Одканн улыбнулся с ласковой иронией, как будто, слишком хорошо зная Николя, прекрасно понимал, куда тот клонит.
— Ну, а ты, — добавил он, — ты в это не веришь…
Он взглянул на объявление, все еще лежавшее у него на коленях:
— Считаешь, что он не похож на беглеца.
Николя подобный аргумент не приходил в голову, он прекрасно понимал его слабость, но не имея никакого иного, кивнул утвердительно. Одканн уже принял его предложение взяться за поиски Рене и пойти по дорогам тайны, поэтому Николя представлял себе, как они откроют секретные ходы, как будут исследовать сырые подземелья, усыпанные костями, и как трудно будет что-нибудь найти, не имея для начала вообще никакого следа. Вдруг у него возникла ослепительная идея. Конечно, отец настойчиво просил никому об этом не рассказывать, не предавать доверия, оказанного ему врачами клиники, но Николя это было безразлично: Одканн и Рене стоили того.
— Есть у меня кое-какие идеи, — решился он, наконец, сказать, — но…
— Говори, — приказал Одканн, и Николя, не заставляя больше уговаривать себя, поведал ему историю о торговцах человеческими органами, которые крали детей, чтобы увечить их. По его мнению, с Рене случилось именно это.
— А почему ты так думаешь? — спросил Одканн тоном, в котором слышалось вовсе не сомнение, а, напротив, живой интерес.
— Ты только никому не рассказывай, — объяснил Николя, — но в ту ночь, когда я вышел на улицу, никакой это не был припадок лунатизма. Мне не спалось, и тут в окно коридора я увидел свет на стоянке машин. Какой-то человек ходил там с карманным фонарем. Это показалось мне странным, и я спустился вниз. Прячась, я дошел за ним до фургончика, стоявшего на дороге. Это был белый фургон, точно такой, в каких они прячут свои операционные столы. Человек сел в него и поехал. Фары были погашены, он начал спускаться по дороге без педалей, чтобы не шуметь, даже не включив зажигание. Все это показалось мне подозрительным, сам понимаешь. Я вспомнил об истории с торговлей органами и подумал, что это они, наверное, крутились вокруг шале, на случай, если кто-нибудь вдруг выйдет на улицу один…
— Очень даже может быть, что ты вовремя унес ноги, — прошептал Одканн.
Чувствуя, что Одканн захвачен рассказом, Николя наслаждался своей новой ролью. Все это ему пришло на ум внезапно, он импровизировал, и перед ним уже возникала целая история, в которой все, что случилось за последние дни, находило свое оправдание, начиная с его собственной болезни. Он вспомнил одну книгу, в которой детектив притворился бредящим больным для того, чтобы усыпить недоверчивость преступников и наблюдать за ними краем глаза. А именно этим он и занимался последние два дня. В книге помощник детектива, хотя и способный, но все же не такой умный, как он, продолжал следствие один, старался, как мог, полагая, что его шеф вне игры. В конце книги шеф сбросил маску, признался в притворстве, и стало ясно, что, лежа в кровати, он намного ближе подошел к разгадке тайны, чем его помощник, лишь умножавший число слежек и допросов. Опьяненному своим рассказом Николя даже показалось, что такое разделение ролей вполне возможно между ним и Одканном, и самым удивительным было то, что и для Одканна оно, кажется, было тоже приемлемым. Вдвоем они воображали торговцев человеческими органами, следивших за шале, за этим огромным резервом печеней, почек, глаз, свежих тел, и в ожидании так и не представившегося им случая наверстывавших упущенное на ребенке из соседней деревни: на маленьком Рене, который на свою беду бродил неподалеку один. Это было вполне правдоподобно. Это было страшно правдоподобно.
— А почему об этом нельзя никому рассказывать? — забеспокоился вдруг Одканн. — Если это правда, то ведь это очень серьезно. Надо предупредить полицию.
Николя посмотрел на него свысока. Этой ночью вопросы, подсказанные здравым смыслом, робко задавал Одканн, а он, Николя, поражал его своими загадочными ответами.
— Нам не поверят, — начал он, потом добавил, еще больше понизив голос, — а если и поверят, то будет еще хуже. Потому что у торговцев органами есть сообщники в полиции.
— Откуда ты знаешь? — спросил Одканн.
— Отец сказал, — уверенно ответил Николя. — Благодаря профессии он знаком со многими врачами.
И пока он говорил, забывая, что все построено на его собственной выдумке, ему пришла в голову другая идея — а вдруг отсутствие отца каким-то образом связано с этой историей? А что если он застал подпольных торговцев врасплох, что если он попытался их выследить всерьез? Как знать, может быть, теперь он у них в руках или они уже убили его? Какой бы невероятной ни была эта гипотеза, он все-таки поделился ею с Одканном и, чтобы сделать ее более правдоподобной, добавил, что отец расследовал дело один, и в полиции ничего этого не знали; говорить же об этом тоже нельзя — никому и ни в коем случае. Под прикрытием профессии, пользуясь связями, которые у него были в медицинской среде, отец шел по следу торговцев. Вот почему он приехал в эти места, воспользовавшись тем, что надо было отвезти Николя в шале: осведомители оповестили его о прибытии сюда фургона, в котором делались подпольные операции. Это ужасно опасное преследование. Речь идет о мошной, действующей без зазрения совести организации, против которой он борется в одиночку.
— Постой, — спросил Одканн, — он что, сыщик, твой отец?
— Нет, — сказал Николя, — нет, но…
Он замолчал, теперь пришел его черед смотреть на Одканна с твердой решимостью, и он словно старался понять, хватит ли у его товарища сил, чтобы выдержать то, что ему еще предстояло узнать. Одканн ждал. Николя понял, что он поверил всему сказанному, и, сам немного пугаясь своих слов, продолжил:
— Он сводит с ними счеты. В прошлом году они украли моего младшего брата. Он пропал в парке аттракционов, и его нашли потом под забором. Ему вырезали почку. Теперь ты понимаешь?
Одканн понимал. Его лицо было серьезным.
— Никто об этом не знает, — еще раз повторил Николя. — Поклянись, что будешь молчать.
Одканн поклялся. Он был буквально поглощен рассказом, и Николя упивался этим. Раньше он завидовал Одканну, который пользовался авторитетом, потому что его отец умер (и даже не просто умер, а был убит), а теперь у самого Николя отец — искатель приключений, мститель, над которым нависли такие опасности, что у него едва ли есть шансы остаться в живых. Вместе с тем Николя беспокоила мысль о том, к чему приведут безумные фантазии этой ночи, неудержимый поток выдумок, от которых теперь нельзя отступиться. Если Одканн проговорится, будет ужасная катастрофа.
— Напрасно я тебе сказал все это, — прошептал он. — Потому что теперь ты тоже в опасности. Ты стал для них мишенью.
Одканн улыбнулся своей неотразимой улыбкой с примесью иронии и вызова и сказал:
— Мы одной веревочкой повязаны.
И в эту минуту все встало на свои места, они опять поменялись ролями: Одканн снова стал старшим, которому младший доверил свои страшные секреты. И правильно сделал — он же возьмет все на себя и не даст его в обиду. Снизу, из зала, послышался звук отодвигаемых кресел, потом раздались голоса учительницы и тренеров, поднимавшихся по лестнице к себе в комнаты. Одканн поднес палец ко рту и скользнул под кровать. Через мгновение учительница распахнула приоткрытую дверь:
— Надо спать, Николя, уже поздно.
Николя сказал заспанным голосом: «Да-да», — и протянул руку, чтобы нажать на выключатель.
— Все в порядке? — спросила учительница.
— Все в порядке, — ответил он.
— Тогда спокойной ночи, — она вышла в коридор и там тоже погасила свет. Ее шаги удалились, послышался скрип двери, шум текущей из крана воды.
— Все, — выдохнул Одканн, залезая снова на кровать возле Николя. — А теперь надо выработать план действий.
21
Как только автобус остановился на деревенской площади под склоном, на котором проходили уроки катания на лыжах, Николя сразу же понял, что случилось что-то серьезное. Человек десять, мужчины и женщины, стояли у кафе, и даже издалека на их лицах читалось выражение боли и гнева. Исполненные враждебности взгляды следили за тем, как парковался автобус. Нахмурившись, Патрик сказал, что пойдет выяснить, что происходит, учительница велела детям ждать в автобусе. Ребята, только что певшие начатую еще в шале смешную песенку о детских лагерях, смолкли. Патрик подошел к группе, толпившейся перед кафе. Его лица не было видно, он стоял спиной, и волосы, собранные в хвост, развевались над капюшоном его куртки, зато видно было лицо человека, к которому он обращался с вопросами и который гневно отвечал ему. Две женщины стали кричать, одна из них, рыдая, потрясала кулаком. Несколько минут Патрик не двигался с места, в автобусе все притихли. Стекла начали запотевать, потому что, когда выключили мотор, перестал работать вентилятор, и, чтобы видеть происходящее на улице, дети терли их рукавами или ладонями. При этом все, как обычно, рисовали какие-нибудь фигурки или выводили буквы, но Николя вдруг заметил, что сам он старается этого не делать, а изобразил ничего не означающий круг, как если бы любые другие рисунки могли оскорбить людей, собравшихся на улице. Чувствовалось, что при малейшем жесте, который мог показаться им вызывающим, они были способны опрокинуть автобус и сжечь его вместе со всеми пассажирами. Наконец Патрик оглянулся назад. Его лицо было растерянным — оно было не гневным, как у жителей деревни, а потрясенным. Учительница сразу же вышла ему навстречу, чтобы узнать то, чего он не должен был говорить в присутствии детей. Тогда Одканн прервал молчание, сказав тоном, выражавшим не предположение, а уверенность, которую в глубине души с ним разделяли все:
— Рене умер.
Он сказал «Рене», а не «мальчик, который пропал», как будто все его знали, как будто он был одним из них, и Николя почувствовал, как его охватывает ужас, который до сих пор сдерживало ожидание развязки. Патрик и учительница вошли в автобус. Учительница открыла было рот, но вместо того, чтобы заговорить, закрыла глаза, прикусила губы, потом повернулась к Патрику. Он бережно взял ее за руку и сказал детям, подтверждая их догадки:
— Нет смысла скрывать от вас, случилось что-то очень серьезное. Страшное. Нашли Рене, того самого мальчика из Паноссьера, который пропал; его нашли мертвым. Вот так.
Патрик тяжело вздохнул, и было видно, насколько трудно ему было произнести эти слова.
— Его убили, — сказал Одканн из глубины автобуса, и опять это был не столько вопрос, сколько утверждение.
— Да, — ответил Патрик коротко. — Его убили.
— А кто — неизвестно? — спросил Одканн.
— Нет, неизвестно.
Учительница отняла ото рта носовой платок, который судорожно прижимала к губам, и ценой огромных усилий заговорила. Голос ее дрожал.
— Думаю, — сказала она, — среди вас есть верующие. Так вот, мне кажется, что они должны помолиться. Это было бы хорошо.
Все надолго замолчали, никто не решался пошевельнуться. Стекла так сильно запотели, что улицу больше не было видно. Николя сложил руки и хотел про себя прочитать «Отче наш», но не мог вспомнить слова молитвы, даже самое ее начало. Ему чудилось, что где-то очень далеко раздается голос матери, произносящей обрывки молитвы, но ему не удавалось повторить их за ней. Когда-то давно она преподавала катехизис, но после их переезда на новую квартиру с этим было покончено, с тех пор она не заставляла их с младшим братом молиться по вечерам. Он представил себе — хотя это было абсолютно невозможно, невозможно даже вообразить себе эти жесты, приводившие его в ужас, — что он подносит руку к карману своей куртки, достает листовку, которую ему дал жандарм, разворачивает ее — о, шуршание бумаги! — и рассматривает фотографию Рене. Он задумался о том, что станет делать с этой листовкой через несколько часов, через несколько дней, осмелится ли он достать ее из кармана, не выбросит ли ее, куда положит. Если бы у него с собой был сейф, он смог бы спрятать ее туда, а потом закопать сейф и забыть его секретный шифр. А что если кто-нибудь найдет листовку у него в кармане или застанет его врасплох, когда он ее разглядывает, и догадается, в какие игры они с Одканном играли прошлой ночью?
Их ночной разговор, свои собственные вымыслы теперь казались ему преступлением — постыдным, ужасающим соучастием в том, что действительно произошло. В памяти всплывало кукольное лицо Рене, его стрижка под горшок, слишком широко расставленные передние зубы, а может быть, просто один молочный между ними выпал. Наверное, он спрятал зуб под подушку и ждал, когда мышка унесет его и положит вместо него подарок. Его глаза за стеклами очков наполнялись страхом маленького мальчика, над которым склоняется незнакомый человек для того, чтобы убить, и Николя чувствовал, как лицо Рене сливается с его собственным лицом, как его рот растягивается в беззвучном крике, которому никогда не будет конца. В эту минуту он, наверное, предпочел бы, чтобы ему на плечо опустилась рука жандарма, пусть бы тот обыскал его и нашел в кармане куртки главную улику — объявление о розыске. Пусть это был бы жандарм или отец Рене, обезумевший от горя и теперь тоже готовый пойти на убийство, и он, безусловно, убил бы Николя, если бы только знал, чем они с Одканном развлекались. Находятся ли родители Рене в собравшейся на площади толпе, от которой дети теперь отделены непроницаемым барьером запотевших стекол автобуса? Стоят ли все они там по-прежнему? Что делает Одканн? Молится? Молятся ли вокруг него все оказавшиеся вместе в этой запотевшей часовне? Кончится ли когда-нибудь эта тишина, этот охвативший всех ужас — ужас, к которому он причастен, хотя никто об этом не знает?
22
Урок катания на лыжах отменили. Все вернулись в шале и старались провести день, как могли. Наверное, еще наступит время, когда снова можно будет вести нормальный образ жизни, думать о чем-то другом, но сейчас каждый понимал, что это время придет не скоро и, пока они находятся здесь, в зимнем лагере, оно не наступит. Однако не оставалось ничего другого, кроме как ждать его прихода. Играть было невозможно, поэтому учительница решила провести уроки — сначала диктант, потом упражнения по арифметике. Но до обеда все равно было еще далеко, а так как за время пребывания в зимнем лагере каждый из детей должен был написать хотя бы одно письмо родителям, то этим она и предложила заняться. Однако, раздав несколько листочков почтовой бумаги, учительница передумала.
— Нет, — прошептала она, качая головой. — Момент явно не подходящий.
Она стояла посреди зала, с такой силой сжимая в руках пачку бумаги, что суставы ее пальцев побелели, она выглядела совершенно обессиленной.
Одканн зло хмыкнул и бросил:
— А может, сочинение напишем: ваше лучшее воспоминание о зимнем лагере.
— Прекрати, Одканн! — сказала она и повторила, почти сорвавшись на крик: — Прекрати!
«Только у него одного из всех детей хватает смелости так разговаривать с учительницей, — подумал Николя, — он может себе это позволить, потому что у него нет отца». Потом, во время обеда, когда даже звон столовых приборов казался приглушенным, словно они были обернуты ватой, он спросил у Патрика, близко ли от шале нашли Рене. Патрик ответил не сразу, потом сказал, что нет, в двухстах километрах, в другом департаменте.
— Это означает, по крайней мере, одну вещь, — добавил он, — что…
Он еще немного помолчал:
— …что убийцы в этих местах больше нет.
— И еще это означает, — подхватила учительница, — что вам не надо бояться. Это было ужасно, страшно, но теперь все позади. Здесь вам ничего не грозит.
В конце фразы ее голос надорвался, жилы на шее вздулись и задрожали. Она посмотрела на сидящих за столами детей так, будто бросала им вызов: попробуйте только опровергнуть эти ободряющие слова.
— Но убили-то его в любом случае здесь, — настойчиво продолжал Одканн, — не мог же он уйти за двести километров один.
— Послушай, Одканн, — сказала учительница тоном, в котором одновременно были и мольба, и какая-то ненависть, — я хочу, чтобы разговоров об этом больше не было. Это случилось, тут ничего не поделаешь, ничего изменить нельзя. Мне ужасно жаль, что в вашем возрасте вы столкнулись с подобной историей, но теперь надо прекратить говорить о ней. Прекратить. Понятно?
Одканн только кивнул головой, и обед продолжался в полном молчании. Потом некоторые дети занялись чтением или рисованием, другие — настольными играми. Тем, кто хотел играть в прятки, было велено остаться в доме и ни в коем случае не выходить на улицу.
— А я думал, — с издевкой сказал Одканн, — что нам ничего не грозит.
— Хватит, Одканн! — крикнула учительница. — Я же просила тебя замолчать, а если ты не можешь сдержаться, то сейчас же марш наверх, в спальню, и я не желаю видеть тебя до самого ужина.
Одканн без лишних споров ушел наверх. Николя хотелось пойти следом, поговорить с ним, но, кроме того, что учительница все равно не позволила бы этого сделать, он побоялся выдать их сообщничество. Теперь каждый должен был выкручиваться сам. Николя остался сидеть в уголке, делая вид, что читает иллюстрированный журнал. Но каждый раз, когда он переворачивал страницу, ему мерещилось шуршание листовки в кармане своей куртки, которую он так и не снял, прикинувшись, что ему холодно. Закутанный так, он словно ожидал, что его окликнут, позовут уйти отсюда, чтобы уже никогда не возвращаться. В глазах у него стояло расчлененное тело маленького мальчика, расплатанное на снегу. А может быть, там, где его нашли, не было снега? Его здесь убили или там? Даже если его заманили подарками или обещаниями, как это делали, по словам родителей, те плохие люди, не доверять которым его учили все детские годы, вряд ли все-таки Рене дал увезти себя так далеко без всякого сопротивления. Мертвого или живого, его бросили, наверное, в багажник, и думать о том, что всю дорогу его везли живым, было даже страшнее. Закрыли на ключ в темном багажнике и увезли неизвестно куда.
Однажды отец рассказал Николя одну из тех ужасных больничных историй, которые он привозил из своих объездов; это была история про маленького мальчика, ему должны были сделать легкую операцию, но анестезиолог ошибся, и ребенка сняли с операционного стола безвозвратно глухим, слепым, немым и парализованным. Мальчик пришел в себя в кромешной тьме. Он ничего не видел, ничего не слышал, не чувствовал ничего даже кончиками своих пальцев. Погребен в вечной темноте. Вокруг него толпились люди, а он этого не знал. В совсем близком, но навсегда отрезанном от него мире убитые горем родители и врачи вглядывались в его восковое лицо, в полузакрытые глаза, не зная, может ли хоть что-то он чувствовать и понимать. Сначала он, наверное, подумал, что ему завязали глаза, может быть, наложили на тело гипс, что он находится в темной, тихой комнате, но что кто-нибудь обязательно придет, включит свет и освободит его. Он, наверное, надеялся, что родители помогут ему выйти отсюда. Но время шло, измерить его не было никакой возможности — минуты, часы, дни, недели проходили в темноте и тишине. Ребенок кричал и не слышал даже собственного крика. Его медленно охватывало невыразимое отчаяние, но мозг его работал, искал объяснений происходящему. Заживо погребенный? Но он не владел даже собственными руками, чтобы напрячь их и коснуться нависшей над телом крышки гроба. Наступила ли минута, когда он, наконец, осознал правду? А Рене, связанный и брошенный в багажник, догадывался о том, что с ним случилось? Он чувствовал дорожную тряску, скатывался на бок, больно ударялся об угол чемодана, кончиками пальцев дотрагивался до старого одеяла. Старался ли он представить себе профиль водителя, напряженно склонившегося над рулем? Думал ли о той минуте, когда, остановив машину в каком-нибудь затерянном бог весть где перелеске, человек выйдет из нее, хлопнет дверцей, подойдет к багажнику и откроет его? И вот, сначала показывается луч света, потом луч становится шире, лицо человека приближается, и тогда Рене понимает, совершенно отчетливо понимает, что сейчас начнется самое страшное и ничто уже его не спасет. Он вспоминает свое счастливое детство, любящих родителей, друзей, подарок, который ему принесла мышка, когда выпал передний зуб, и вдруг его охватывает ощущение, что жизнь остановилась в эту минуту, в эту ужасную минуту, которая была гораздо реальнее всей той действительности, все того, что было до нее. Все, что было до этого, казалось теперь только сном, и только сейчас наступило пробуждение, а с ним это темное пространство, в котором он лежал связанный, скрежет ключа в замке багажника и луч света, высвечивающий лицо человека, который убьет его. Только это мгновение и было его жизнью, единственной реальностью его жизни, и остается только кричать, кричать изо всех сил, понимая, что этот крик никто никогда не услышит.
23
После полдника Патрик решил организовать еще один сеанс расслабления. «Чтобы помочь вам забыться», — сказал он. Но Николя забыться не удавалось, и даже с закрытыми глазами он чувствовал, что у других детей это тоже плохо получается. Лежа на полу, раскинув руки и ноги в стороны, все они боялись быть похожими на мертвого ребенка. Как и в прошлый раз, Патрик говорил спокойным голосом, приказывал забыть обо всем, почувствовать себя тяжелыми-тяжелыми, врасти в пол, растечься по нему. Одну за другой он называл части тела, которые должны были отяжелеть, но на этот раз от одного только их перечисления детям становилось страшно, все они представляли себе, как увечат их органы. Когда Патрик говорил «рука», «икра», «позвоночник», «подошва», «ощущение тепла в кончиках пальцев», то произносил эти слова терпеливо и ласково, его голос обволакивал детей нежностью, тренер хотел ободрить их, убедить их в том, что все эти частички тела были их друзьями, способствовали их благу, но мускулы у ребят все-таки оставались по-прежнему напряженными, их тела были одеревенелыми, сжавшимися, съежившимися, такими, какими они бывают, когда опасность угрожает со всех сторон, даже изнутри тебя самого. Патрик велел дышать спокойно, глубоко, равномерно, дать волне воздуха наполнить живот, а потом выдохнуть его без остатка — вдох и выдох, — но Николя не хватало воздуха, потому что горло у него перехватило, как у задушенного ребенка. Кровь стучала в висках, пальцы впивались в пол. Странные, не совсем понятные звуки раздавались в ушах. Эти глухие удары и позвякиванья раздавались, наверное, в батарее, рядом с которой лежал Николя, но они были похожи, кроме всего прочего, на шум машины, проносившейся на слишком большой скорости по колдобинам или по «лежачему полицейскому». Отец Николя любил это выражение; его забавляла сама мысль о возможности переехать «лежачего полицейского», а рассмешить его удавалось не часто. Машина тряслась внутри Николя, продвигаясь сквозь этот темный, неровный ландшафт, полный подвохов и пропастей, в глубине которых плескались жидкости, выделенные мягкими железами, названий которых он не знал. Она прокладывала себе дорогу внутри его тела, резко поворачивала, словно неслась по извивающейся дороге между этими теплыми слизистыми органами, которые были в его животе, проезжала через перевал диафрагмы, которая почти невыносимой тяжестью приковывала его к полу, поднималась к горлу по глухим ущельям легких, должна была выскочить через рот, и он вот-вот должен был выплюнуть ее вместе с ужасным мотающимся из стороны в сторону грузом, брошенным в багажник. Лежа совсем рядом с окном, почти под раскаленной батареей, Николя слышал, как все громче и громче, все ближе и ближе раздается шум мотора. Он как бы видел приближение машины снизу, подобно тому, как это бывает на станции техобслуживания, когда автомобиль приподнимают на подъемном устройстве. Весь этот раскаленный от перегрева, побуревший металл должен проехать по нему, следы машинного масла и крови должны покрыть его тело, как те липкие выделения, которыми паук обволакивает свою еще живую жертву. И тут за окном раздался скрип снега под колесами, зажигание выключили, хлопнула одна дверца, потом другая. Патрик велел ни на что не обращать внимания, но никому это не удавалось, некоторые дети уже встали, терли глаза, как будто пробудились от кошмарного сна, и смотрели в окно на фургон, из которого только что вышли жандармы. А те уже стучали в дверь шале.
— Ну вот, подумал Николя, — это пришли за мной.
Он поискал глазами Одканна в безумной надежде убежать с ним вдвоем, пока их не поймали, но вспомнил, что тот наказан и сидит в дортуаре. А учительница уже идет навстречу жандармам, ведет их по лестнице в маленький кабинет, бывший во владении Николя до тех пор, пока его жизнь не разбилась на мелкие осколки. Оттуда она приглашает зайти Патрика и Мари-Анж, и Патрик берет с детей слово, что они будут хорошо себя вести в отсутствии взрослых. Никто и не думал о том, чтобы шуметь, каждый молча застыл на своем месте в той самой позе, в какой был, когда подъехал фургон. Все прислушивались, тщетно стараясь услышать то, что говорили в кабинете, дверь в который была закрыта — впервые после их приезда в шале.
— О чем они говорят, как ты думаешь? — спросил наконец кто-то неуверенным голосом.
Другой голос ответил с пренебрежением:
— Как о чем? Следствие ведут, а ты как думал?
После этого языки как-то сразу развязались. Максим Рибботон с важным видом сказал, что его отец — сторонник смертной казни для садистов. Один из ребят спросил, кто такие садисты, и Максим Рибботон объяснил, что так называют людей, которые насилуют и убивают детей. Это монстры. Николя не знал, что значит насиловать, наверное, не он один этого не знал; он не осмеливался спросить, но догадывался, что слово имеет отношение к тому, чему нет названия и что находится промеж ног, что речь идет о какой-то пытке — самой страшной из всех, заключавшейся, может быть, в том, чтобы отрезать это или оторвать. Он поражался той уверенности, с какой обычно вялый Максим Рибботон рассуждал обо всем, что связанно с этими вопросами. «Монстры!» — повторял он со злобной усмешкой, как будто один из монстров попался им с отцом и теперь наступила их очередь помучить его, прежде чем отрезать голову. В отсутствие Одканна и благодаря сложившимся обстоятельствам Максим Рибботон выставлял свою осведомленность напоказ, говорил громко, рассказывал разные истории об украденных, изнасилованных, убитых детях, которые он читал в газете своего отца, специальной, как было сказано, газете, в которой писали исключительно о подобных вещах. Дома у Николя об этих «злых людях» упорно говорили с тревогой, но уклончиво, никогда не уточняя, в чем проявлялась их злость; у Рибботонов же, казалось, это было главной темой разговоров, гораздо более частой, нежели Шуберт, Шуман или запятнанные брюки отца, и в тот день, когда эта тема, наконец, всплыла в разговорах учеников, Максим, лицемерный оболтус, торжествовал.
В течение всего разговора Николя держался в стороне, на пороге холла, и вдруг, к своему удивлению, он увидел Одканна, быстро сбежавшего по лестнице и устремившегося через холл к входной двери. Они встретились глазами, и Одканн посмотрел повелительным взглядом, как будто его жизнь и даже больше, чем жизнь, зависели от молчания Николя. Одканн выскользнул из шале бесшумно, так что, кроме Николя, этого никто не заметил. И как раз в тот же самый момент, когда вышел Одканн, дверь кабинета открылась и послышались голоса спускавшихся по лестнице жандармов, учительницы и инструкторов. Рибботон и все вокруг замолчали.
— Подобное следствие, — вздохнул один из жандармов, — требует кропотливой работы. А то ищут в неизвестно каком направлении, а находят чаще всего только потому, что преступник, потеряв голову от страха, делает какую-нибудь глупость.
У всех пятерых был подавленный вид. Проходя по холлу, они посмотрели на притихших детей, и тот самый жандарм, который в кафе не смог сдержать беспомощного гнева, когда говорил об исчезнувших детях, опять покачал головой и прошептал: «Такой маленький мальчик… Дева Святая, молись за нас». Учительница сочувственно кивнула головой, она стояла, закрыв глаза, плотно сомкнув веки — с сегодняшнего утра это вошло у нее в привычку. Потом жандармы ушли. Николя и все другие дети наблюдали в окно, как фургон разворачивается на заснеженной площадке и едет между соснами по дороге, ведущей к шоссе. Никто, кроме обитателей шале, по ней не ходил, но на повороте водитель все равно включил световой сигнал.
24
Отсутствия Одканна не заметил никто, кроме Николя, и он ужасно боялся, сам не зная чего. Ведь прошлой ночью, когда они с Одканном обсуждали то, что тот назвал планом действий, Одканн надеялся — или делал вид, что надеется, — отыскать какие-нибудь следы; он собирался прочесать окрестности шале — пусть даже после исчезновения Рене и занесло все почти метровым слоем снега — или хотел, не вызывая подозрения, расспросить жителей деревни, не замечали ли они в последнее время каких-нибудь чужих грузовичков. Николя беспокоили его намерения, и он советовал Одканну быть осторожным. Но еще было бы лучше, если бы Одканн вообще никого об этом не расспрашивал и если бы они ограничились тем, что под предлогом следствия каждую ночь шепотом вели тайный разговор, опьяняющий скрытой опасностью, которая будоражила его, хотя и существовала только в воображении. Что теперь придумает Одканн, после того как трагедия произошла? Что будет, если через час или даже к вечеру он не вернется? Если он тоже исчезнет? Если завтра в снегу найдут его расчлененный труп? Николя будет виноват в том, что промолчал. Но, если вовремя, то есть прямо сейчас, все рассказать, наверное, еще можно избежать худшего.
Стемнело, в шале зажгли свет. Николя крутился вокруг Патрика, ища возможность незаметно поговорить с ним, но каждый раз, когда такая возможность появлялась, он колебался и упускал подходящий момент. Он представил себе, как их будут выманивать из шале по очереди, одного за другим, и по глупости каждый следующий будет в одиночку выходить на поиски предыдущего, и в конце он, Николя, останется один, совсем один, и будет ждать, когда же тот, кто убил всех остальных, решится войти, чтобы довести свое дело до конца. Он будет смотреть, как медленно отодвинется засов входной двери, и тогда наступит момент, когда нужно будет встретиться лицом к лицу с этим ужасом — ужасом, у которого нет названия, но который он всегда чувствовал где-то поблизости и который теперь оказался совсем рядом.
Когда подошло время накрывать на стол к ужину, учительница вспомнила, что Одканн наказан и крикнула ему снизу, чтобы он шел в столовую. Николя задрожал от страха, но случилось то, чего он меньше всего ожидал — Одканн спокойно спустился и присоединился к другим, как будто ни разу за весь день не выходил из спальни. Когда и как он вернулся, Николя так и не узнал.
Ужин прошел в мрачной обстановке, с которой никто не пытался бороться, и все, раньше чем обычно, пошли спать. «Постарайтесь хорошо выспаться, ребята. Утро вечера мудренее», — сказал Патрик. Николя направился к кабинету, который стал его спальней, но учительница сказала, что он больше не болен и может спать в дортуаре.
Он зашел в кабинет за пижамой, которую, скомкав, оставил на диване под подушкой, и задержался на минуту там, где после посещения жандармов для него уже не было места. От мягкого света настольной лампы с оранжевым абажуром слезы навернулись ему на глаза. Чтобы сдержаться, он укусил себя за запястье, вокруг которого Патрик повязал ему теперь уже немного потрепанный бразильский браслет. Он вспомнил тот день, когда полтора года назад они переезжали на новую квартиру. Решение уехать из города, где он провел детство, было принято в спешке, причины которой он не понял. Мама со страстной настойчивостью повторяла, что там, куда они едут, ему будет намного лучше, что он заведет новых друзей, но из-за ее нервозности, приступов гнева и слез, жеста, которым она, будто с врагом, боролась с прядью блеклых волос, сразу же снова падающей ей на лицо, Николя было очень трудно поверить ее обнадеживающим словам. Они с младшим братом перестали ходить в школу, мама все время оставляла их дома. Ставни были закрыты даже днем. Было лето, они задыхались в этой катастрофической, секретной атмосфере осадного положения. Николя и его младший брат спрашивали об отце, но мама говорила, что он уехал в длительную командировку и приедет к ним в новую квартиру, когда они устроятся на новом месте. В последний день, когда уже упаковали ящики, за которыми после их отъезда должны были прийти грузчики, Николя сел посреди своей пустой комнаты и заплакал, как может плакать семилетний ребенок, если происходит что-то ужасное, а он не понимает что. Мама хотела обнять его, успокоить, она непрерывно повторяла: «Николя, Николя», — а он знал, что она что-то скрывала от него, и не мог довериться ей. Она тоже расплакалась, но поскольку она не сказала ему правду, то они не могли вместе даже плакать.
25
Возвращение в дортуар осложняло и секретные переговоры с Одканном. Куда и зачем он ходил? Учительница не спускала с него глаз, и он ни разу не нарушил царившее во время ужина тоскливое молчание, потом лег спать, даже не почистив зубы, ни с кем не разговаривая и повернувшись к стене в позе дикого зверя, которого лучше не беспокоить. Натянутый, как струна, Николя лежал на верхней полке кровати и не знал, спит Одканн или нет. Так прошел час. Наконец, Одканн прошептал: «Николя…», — и, бесшумно поднявшись с кровати, жестом позвал его за собой. Николя спустился со своего места по лесенке и на цыпочках пошел за ним в коридор. Когда он проходил мимо, Люка привстал на кровати и пробормотал: «Вы куда?» — но Одканн, ожидавший, просунув голову в дверь, ограничился тем, что сказал приглушенным голосом: «Заткнись!» — и этого было достаточно. Из предосторожности они отошли подальше от дортуара, к окну в конце коридора. Мягко подпрыгнув, Одканн сел на подоконник и прислонился к оконному переплету так, что его силуэт четко выделялся на фоне черно-белых елей с опущенными под тяжестью снега лапами, в то время как его лицо оставалось в тени. Николя боялся этой тени.
— Ну что? — прошептал он.
— У твоего отца марка машины «Рено-25», да? — спросил Одканн безразличным тоном.
Николя почувствовал, как его лоб покрылся тем, что в страшных историях, которые он читал тайком, называлось холодным потом или испариной. Он ничего не ответил.
Одканн заговорил снова:
— Конечно, это «Рено-25» серого цвета, я прекрасно помню. Когда пришли жандармы, я выбрался из дортуара и подслушал, о чем они говорили в кабинете. Они рассказывали о том, что сделали с Рене, но лучше я не буду тебе этого повторять. Меня самого до сих пор от всего этого воротит. А потом они спросили, не видел ли кто в окрестностях серый «Рено-25». Инструкторы сказали, что нет: наверное, они забыли или ничего не заметили, когда приезжал твой отец. И тогда поразмыслив, я быстро спустился вниз, когда они собрались уходить, и стал дожидаться их на дороге, — Одканн помолчал, а потом добавил. — Я им все рассказал.
Он снова замолчал. Николя не шевелился. Он смотрел на это лицо в тени. Тогда тон Одканна изменился. Он шептал по-прежнему убежденно, но старался теперь как бы оправдать свое поведение.
— Слушай, Николя, так надо было. Знаю, я обещал тебе ничего не говорить, но твоему отцу угрожает опасность. Они поэтому его и ищут, зачем же еще? Он сейчас, может быть, уже в плену у этих торговцев. Может, они его даже убили уже, — произнес он с неожиданной резкостью, как будто хотел встряхнуть Николя. — Но если не убили, то еще не поздно попробовать его разыскать, а уж мы-то этого сделать никак не сможем, даже если будем искать в снегу чьи-то следы. Это тебе не Клуб Пятерых, Николя, эти типы — монстры. Послушай меня, Николя, — настаивал он почти умоляющим тоном, — если есть надежда спасти твоего отца и ты упустишь эту возможность, ты же будешь жалеть об этом всю жизнь! Если он погибнет из-за тебя? Представь себе свою жизнь после этого.
Видя, что его слова не производят на застывшего от ужаса Николя никакого впечатления, Одканн замолчал. Устав от бесполезных усилий, он пожал плечами:
— Да теперь уж все равно я все рассказал.
Потом, соскользнув с подоконника, он протянул к Николя руку и с грустью в голосе тихо прошептал: «Николя…». Николя отошел на шаг, чтобы он не смог дотронуться до него. «Николя, я все понимаю…», — продолжал Одканн и погладил его по волосам, притянул его голову к своему плечу, и на этот раз Николя не сопротивлялся. Он стоял, приникнув к груди Одканна, который гладил его по голове и тихо повторял его имя; и он чувствовал тепло этого огромного тела, белого и мягкого, словно огромная подушка, в которой твердым было только то, что выступало и прижималось к его животу и чему не было названия. А у Николя, наоборот, все тело напряженно замерло, сжалось, будто скованное льдами, но между ногу него все было мягким и пустым. Ничего там не было, одна пустота, блистающая своим отсутствием территория. Широко раскрытыми глазами он смотрел через плечо Одканна в окно на темную массу елей с прогнувшимися под тяжестью снега лапами и дальше сквозь них, в темноту ночи.
26
Двадцать лет спустя, декабрьской ночью Николя шел по парку и не успел миновать пустынную эспланаду Трокадеро, как услышал, что кто-то окликнул его по имени. Николя обернулся и увидел очень высокого, очень толстого человека, настоящую гору человеческого мяса, который расположился на каменной скамье у подножия позолоченной статуи, изображавшей какого-то героя из греческой мифологии. На скамье возле него стояла бутылка красного вина и лежал кусок колбасы в смятой упаковке, из которой поблескивало лезвие ножа. У человека была бритая шишковатая голова и длинная черная борода. Одетый в бесформенную, выглядевшую неопрятно одежду, он казался бродягой или людоедом. Николя узнал Одканна с такой же молниеносной быстротой, с какой Одканн узнал его. Одканн снова окликнул Николя, произнося его имя с преувеличенной нежностью, хриплым голосом, одновременно насмешливо и исполненным угрозы. Николя замер в десяти шагах от него, судорожно вцепившись в ручку своего портфеля, не решаясь ни подойти к нему, ни убежать от него. Все эти годы он задавался вопросом, действительно ли Одканн поверил в байки про торговцев органами. Он часто видел Одканна во сне, и каждый раз это были кошмары. И тут Одканн вдруг схватил нож и с криком вскочил на ноги. Стоя, он казался еще выше, еще толще и, к тому же, хромал. Он приближался к Николя, протянув руки вперед, как бросившийся в атаку медведь. Николя подумал, что он хочет убить его, развернулся и побежал прочь, слыша за спиной его крики и прерывистое дыхание. Николя оставил его далеко позади и обернулся только тогда, когда добежал до площади Трокадеро, по которой ездили машины и ходили люди. Одканн прекратил преследовать его, он шел вразвалку по площади, один перед украшенной к рождественским праздникам и освещенной Эйфелевой башней. Запрокинув голову лицом к небу, он смеялся невероятно громоподобным смехом, которому не могли помешать ни сотрясавшие все его тело приступы кашля, ни прерывистое дыхание, и в этом смехе слышались невыразимое страдание и чудовищная ненависть, которые Одканн таил в себе все эти годы и которые на смерть схватились друг с другом в его груди. Полицейский, дежуривший на площади Трокадеро, услышал этот смех, от которого по спине ползли мурашки, посмотрел на жалкую человеческую развалину, передвигавшуюся, покачиваясь, по эспланаде, потом взглянул на запыхавшегося от бега прохожего. «Он к вам приставал?» — спросил полицейский, надеясь, что прохожий ответит «нет» и можно будет не вмешиваться. Николя ничего не сказал. Он постоял немного, глядя вслед Одканну, умирающему со смеху под светом ледяных звезд. Потом скрылся в ночной темноте со своим портфелем в руках.
27
Николя нашли утром; скрючившись, он лежал на полу в конце коридора возле окна, в которое, кружась, влетали снежинки. Он не спал, стучал зубами и ничего не говорил. Снова, как будто набор существующих жестов становился все более скудным, Патрик на руках отнес его на диван в кабинете. На этот раз учительница не стала его жалеть, а, скорее, пришла в раздражение. Пусть даже Николя страдает сомнамбулизмом и сердиться на него за то, что он в подобный день расстроен, конечно, нельзя, но ведь она тоже расстроена и измотана. Именно поэтому сегодня она и не собиралась участвовать в продолжительной прогулке, которую Патрик запланировал, чтобы занять ею детей на весь день: она надеялась воспользоваться их отсутствием, чтобы побыть одной в шале и отдохнуть, а тут — требующий внимания и забот больной и капризный ребенок. Только этого ей не хватало. И все же, поскольку было совершенно очевидно, что со всеми детьми Николя идти не может, ему позволили временно вернуться на свое прежнее место — на диван в кабинете, а учительница удалилась в свою комнату. Весь класс ушел с Патриком и Мари-Анж. В шале они остались одни.
Прошло несколько часов. Николя накрылся одеялом с головой и, не шевелясь, почти ничего не чувствуя, ждал. Он хотел, чтобы вернулось чудесное тепло температуры, защитная оболочка вызванного ею забытья, но температуры у него не было, был только холод и страх. Учительница не принесла ему воды, не зашла его проведать. Обеда тоже не было. Наверное, она спала. Он даже не знал, где расположена ее комната.
Он тоже, очевидно, задремал и проснулся от телефонного звонка. Уже стемнело, однако класс еще не вернулся с прогулки. Николя смотрел на трезвонящий перед ним телефон — трубка слегка подрагивала на аппарате. Это продолжалось довольно долго, телефон замолчал, потом зазвонил опять. Учительница вошла и сняла трубку, сказав Николя, что он все-таки мог бы ответить и сам. У нее было заспанное, опухшее лицо, спутанные волосы.
— Да, — сказала она, — это я… Да, он как раз здесь, рядом.
Она серьезно, без всякой улыбки, посмотрела на Николя, потом нахмурилась.
— Почему? Что-то случилось?… Хорошо…
Опустив трубку, она сказала Николя:
— Выйди, пожалуйста, на минутку…
Николя встал и медленно пошел к двери, не отрывая взгляда от учительницы.
— Спустись вниз, там тебе будет лучше, — добавила она, когда Николя был в коридоре, и закрыла дверь.
Николя дошел до лестницы и сел на верхние ступеньки, обхватив руками крепко сжатые колени. Он ничего не слышал из того, что говорилось в кабинете, но, может быть, учительница ничего и не говорила, а только слушала своего собеседника. В какой-то момент он хотел встать и подойти на цыпочках к двери, но побоялся. Тогда он прислонился плечом к деревянным перилам, они сухо скрипнули. В нескольких метрах от него виднелась полоска оранжевого света, который просачивался из-под двери кабинета. Ему показалось, что там, внутри, раздался приглушенный звук, похожий на сдержанное рыдание. Разговор продолжался довольно долго, но Николя ничего больше не услышал. Все погрузилось в тишину, он словно попал в колодец. И лишь в глубине, далеко-далеко, блестела черная вода.
Наконец, он услышал, как положили трубку, но учительница из кабинета не вышла. Наверное, она замерла в той же позе, в которой стояла, когда попросила его выйти, положив руку на трубку, крепко закрыв глаза и стараясь не закричать. Или же бросилась вниз лицом на диван и кусала подушку, на которой еще остался след от головы Николя. Несколько дней назад, когда он представлял себе, как по телефону она узнает о том, что его отец погиб от несчастного случая, она тоже сначала просила его выйти — точно так же, как это только что сделала, — но потом сама выходила из кабинета, шла к нему, обнимала его. Она обливала его слезами, снова и снова повторяла его имя. Это была ужасная и, вместе с тем, нежная, бесконечно нежная сцена, но теперь все это стало невозможным. Теперь учительница боялась выйти из кабинета, боялась увидеть его, боялась заговорить с ним. И все-таки ей придется выйти, не оставаться же там всю жизнь. Николя, наслаждаясь жестокостью сцены, воображал себе всю меру ее отчаяния, невыносимую тяжесть, которая свалилась на нее после того, как она положила телефонную трубку. Она затихла в кабинете, он тоже не шевелился на лестнице. Она не могла не догадываться, что он тут, совсем рядом, что он ждет ее. А если он постучит в дверь, она крикнет ему: «Не входить, нет, не сейчас, еще пока нельзя…» Может быть, она закроется на ключ. Да, лучше забаррикадироваться, но только не выходить к нему с таким лицом, только не видеть его лица. Если бы он захотел, то вполне мог бы напугать ее — достаточно сказать в тишине коридора одно только слово. Или запеть. Что-нибудь легкое, невинное, навязчивое, какую-нибудь считалочку. Она бы этого не вынесла, стала бы кричать за дверью. Но он не запел, не заговорил, не пошевельнулся. Не он, а она должна была взять на себя инициативу: коль скоро события должны развиваться, то и жесты должны быть сделаны и слова произнесены. Хотя бы какие-нибудь незначительные слова, сказанные только для того, чтобы притвориться, что никакого телефонного звонка не было, сделать вид, что жизнь продолжается. Может, она так и выйдет из положения, делая вид, что ни на какие звонки не отвечала. Будет ждать, когда телефон зазвонит снова, и кто-то другой, посмелее, возьмет трубку вместо нее. Это будет Патрик. Жандарм, звонивший до этого, перестанет что-либо понимать. Он скажет, что уже разговаривал с учительницей, поставил ее в известность, но она, закрыв глаза, будет качать головой и, несмотря на очевидность, клясться, что нет, она ничего не знает, что, наверное, кто-то другой ответил по телефону, выдавая себя за нее.
Наступила ночь. В окно, около которого они разговаривали с Одканном, было видно, как падает на ели снег. Внизу послышался шум — класс возвращался. Зажегся свет, раздались крики, шум. После такой продолжительной прогулки у всех, наверное, были румяные щеки, и, может быть, на какое-то время дети забыли о вчерашних ужасах. Для них это был вчерашний ужас, который с каждым днем будет казаться все более далеким, менее болезненным и вскоре станет воспоминанием, которое их родители постараются не будить. Их матери будут говорить между собой об этом вполголоса, с удрученными и все понимающими лицами. Но для Николя все останется по-прежнему — так же, как сейчас, когда он сидит на верхних ступеньках лестницы и ждет, что учительница соберет все свое мужество, чтобы выйти к нему из кабинета, и так будет всегда, всегда. Поднимаясь наверх, Патрик увидел Николя, сидящего на ступеньках, в темном коридоре, освещенном только доходящим снизу светом.
— Ты что здесь делаешь, малыш? — ласково спросил он. — Почему не в кабинете?
— Там учительница, — прошептал Николя.
— Да что ты? И она тебя не пускает?
Патрик рассмеялся и шепнул:
— Она, наверное, звонит своему приятелю.
Из вежливости он постучал в дверь, и учительница, как это предвидел Николя, спросила изменившимся голосом:
— Кто там?
Так как это был Патрик, она открыла, но сразу же закрыла за ним дверь. «Теперь они там оба забаррикадировались», — подумал Николя. Потом они все там соберутся, кроме него, и каждый из них будет стараться переложить на плечи другого тяжелую задачу пойти к нему, чтобы поговорить. Нет, они не смогут. Никто не сможет этого сделать: такую правду сказать маленькому мальчику. И все-таки кто-то должен же это сделать. Николя ждал, испытывая даже некоторое любопытство.
Патрик пробыл в кабинете некоторое время, но у него все-таки достало мужества выйти оттуда и сесть на ступеньки рядом с Николя. Когда он взял его за запястье, чтобы посмотреть, в каком состоянии был бразильский браслет, руки его дрожали.
— Вот это да, — сказал он, — это качество!
И тут же, словно испугавшись тишины, Патрик начал рассказывать какую-то историю о мексиканских генералах и о Панчо Вилья, в которой Николя ничего не понял и даже не пытался понять, но которая, очевидно, была смешной, поскольку, рассказывая ее, Патрик время от времени натянуто смеялся. Он говорил только для того, чтобы говорить, он делал все, что мог, и Николя подумал, как это хорошо с его стороны. Но если бы он мог, он остановил бы Патрика, посмотрел бы ему в глаза и сказал, что все это очень мило, но не надо сейчас рассказывать всякие истории о Панчо Вилья, потому что он хочет знать правду. Патрик почувствовал это и резко оборвал рассказ, до конца которого было еще довольно далеко. Не пытаясь скрыть своего провала, он шумно, как утопающий, вобрал в легкие воздух, и очень быстро проговорил:
— Слушай, Николя, у тебя дома случилось что-то серьезное… Жаль, конечно, прерывать твой отдых в зимнем лагере, но мы с учительницей полагаем, что будет лучше, если ты вернешься домой… Да-да, так будет лучше… — добавил он, стараясь заполнить молчание.
— Когда? — спросил Николя, как будто можно было спросить только это.
— Завтра утром.
— За мной приедут?
Николя не знал, хочется ему или нет, чтобы за ним приехали жандармы.
— Нет, я сам тебя отвезу. Ты согласен, чтобы тебя отвез я? Мы ведь с тобой неплохо ладим.
Стараясь улыбнуться, он взъерошил волосы Николя, а тот закусил губы, чтобы не расплакаться, потому что вспомнил о нефтяных королях. Патрику-то, наверное, стало легче оттого, что ему пришлось ответить только на организационные вопросы, касающиеся отъезда, а не о причине срочного возвращения домой. Может быть, ему показалось несколько странным, что Николя не выразил большого удивления, однако ребенок все же спросил почти неслышным голосом:
— Дома правда случилось что-то серьезное?
Патрик подумал и сказал:
— Да, думаю, это действительно серьезно. Мама тебе все объяснит.
Николя опустил глаза и стал спускаться по лестнице, но Патрик задержал его, крепко взял за плечо и, вымученно улыбаясь, сказал:
— Держись, Николя.
28
Учительница не вышла к ужину из своей комнаты, и Максим Рибботон, не желавший упустить новую тему для разговоров, снова заговорил о садистах, убивающих детей, и о том наказании, сторонниками которого были они с отцом. Патрик сухо велел ему замолчать. Уткнувшись носом в тарелку, Николя съел картофельную запеканку, которую повар приготовил, чтобы после прогулки дети могли восстановить свои силы. Когда ужин подходил к концу, Патрик предложил в качестве благодарности трижды прокричать «Гип, гип, ура!», и Николя прокричал вместе с другими три раза: «Гип, гип, ура!».
Потом он спросил Патрика, нельзя ли ему в последний раз переночевать в кабинете. Патрик согласился не сразу, поколебавшись, наверное, из-за телефона. Николя пошел спать раньше всех, ни с кем не попрощавшись, никем не замеченный, кроме разве что Одканна, который весь вечер не спускал с него глаз, но Николя избегал встретиться с ним взглядом.
По-видимому, никто не знал, что он уезжает.
Через четверть часа Патрик пришел к нему в кабинет и сказал, что они уезжают завтра рано утром. Нужно хорошо выспаться. Не хочет ли он выпить снотворного, чтобы легче было уснуть? Николя согласился, запил таблетку водой. Снотворное он пил в первый раз. Он знал, что если выпить сразу много таблеток, то от этого можно умереть. В тот период, когда они переезжали и когда отец долго отсутствовал, Николя по всему дому искал флакончик с таблетками, которыми пользовался отец, но тот, наверное, взял его с собой или мама убрала его в ящик, закрывавшийся на ключ.
Патрик присел к Николя на край постели, как будто хотел поговорить с ним, но не находил слов. Ни у кого больше не найдется слов, чтобы разговаривать с ним. У Патрика оставались только те же самые, что и накануне, жалкие жесты: сжать рукой плечо, грустно и ласково улыбнуться. Он даже не решился еще раз сказать «держись», чувствуя, наверное, насколько лицемерно это могло бы прозвучать. С минуту он посидел молча, потом встал. Он собрал и засунул в пластиковый пакет новую одежду Николя, купленную для него в супермаркете, и, перед тем как погасить свет и выйти, положил готовый к завтрашнему дню пакет на пол около кровати. Николя вспомнил о своей сумке, старательно приготовленной к отъезду в зимний лагерь неделю назад. Жандармы, вероятно, нашли ее в багажнике машины и, конечно же, обыскали. Он подумал о том, удалось ли им открыть его сейф и что они в нем нашли.
29
Николя не заметил, как уснул, а на рассвете проснувшись, не сразу понял, где находится — сначала ему показалось, что он был дома, у себя в комнате. Ему стало страшно, потому что пока он спал, дверь в комнату, видимо, закрыли и свет в коридоре погасили, нарушив данное ему обещание. Он позвал шепотом: «Мама», — чуть было не повторил это слово громче, едва не закричал, но сдержался и вдруг сразу все вспомнил. Некоторое время он лежал без движения, надеясь, что ночи не будет конца. На это, наверное, уповают приговоренные к смерти. Его глаза начали привыкать к темноте, и он подумал, не найдется ли чего-нибудь в комнате такого, что могло бы вызволить его из этой ситуации. Остановить течение времени, сделаться неуловимым, помочь ему исчезнуть. Но не увидел ничего. Прятаться под кроватью было бесполезно. Звонить, чтобы позвать на помощь, но кому? И что сказать по телефону?
Николя подошел к окну и увидел на нем решетку. Он провел в кабинете три ночи, но не заметил ее. Или, может быть, ее установили, пока он спал, для страховки, чтобы он не сбежал? Впрочем, она выглядела старой, была накрепко зацементирована, просто раньше он ее не заметил.
Другого выхода, кроме двери, не было. Николя покопался в пластиковом пакете и на ощупь оделся. Когда он надевал куртку, в кармане послышался привычный, мрачный шелест объявления о розыске, на котором была фотография Рене. Николя стал выдвигать ящики стола в поисках денег — побег с ними был бы легче, — но ничего не нашел, тогда он бесшумно открыл дверь и вышел.
Внизу, в зале, горела только одна лампа, слабо освещавшая лестницу, на верхних ступеньках которой он вновь остановился. Патрик и Мари-Анж уже встали, они сидели за столом и негромко разговаривали, но в шале царила такая тишина, что когда Николя наклонился, опираясь на перила лестницы, ему все было слышно.
— Один кусочек, — сказала Мари-Анж, и раздался звон ложечки в чашке.
— Как ни крути, — заговорил Патрик, — дети все узнают очень быстро. И потом, если жителям деревни станет известно, что он здесь, то, учитывая состояние, в котором они находятся, еще неизвестно, на что они будут способны.
— Но он-то ни в чем не виноват, — тихо возразила Мари-Анж, глубоко вздохнув. — Какой ужас! Господи, какой ужас…
Николя услышал, как она всхлипнула, потом Патрик сказал:
— Знаешь, то, что произошло с Рене, ужасно, но его мне еще больше жаль. Предстань себе, таскать за собой подобное… Что за жизнь у него будет?
Молчание, потом, продолжая плакать и мешать ложечкой в чашке, снова заговорила Мари-Анж:
— Хорошо, что его отвезешь ты. Ты ему скажешь?
— Нет, — глухо ответил Патрик, — не смогу.
— Тогда кто же скажет ему?
— Не знаю. Его мать. Что-нибудь в таком роде однажды должно было случиться, она не могла этого не знать. У его отца уже были неприятности два года назад, не такие серьезные, но все же довольно-таки грязная история.
Снова молчание, плач, потом:
— Пойду разбужу его. Пора ехать.
Наверху лестницы Патрик столкнулся с уже одетым для отъезда Николя и пристально посмотрел на него, стараясь по выражению лица понять, слышал ли он их разговор. Но на лице Николя нельзя было ничего прочесть, да и, к тому же, разве это могло что-нибудь изменить?
Когда они спустились вниз, Мари-Анж поставила чашку на стол, вытерла глаза смятым в комок бумажным носовым платком и молча, очень крепко прижала Николя к себе, поцеловала в щеку Патрика, а потом они вдвоем вышли на улицу. На улице было еще темно, в шале все спали. Опять выпал снег, и Патрик с Николя шли по нему, прокладывая себе дорогу. Изо рта шел густой пар, белые клубы которого выделялись на темном фоне елей. Когда они подошли к машине, Патрик попросил Николя подержать его небольшую дорожную сумку, пока он голыми руками очищал заснеженные окна и старался отодрать примерзшие к ветровому стеклу дворники. Покончив с этим, он открыл дверцы машины; Николя хотел сесть, как в прошлый раз, на переднее сиденье, но Патрик не разрешил — они поедут по большой дороге, а ее часто контролируют жандармы.
30
— Хочешь, включу музыку? — спросил Патрик. Николя ответил, что хочет. Держа руль одной рукой, Патрик рылся в коробке с кассетами. Николя размышлял о том, поставит ли Патрик ту кассету, которую они слушали, когда ездили в супермаркет, но тот выбрал другую, более тихую и медленную. Какой-то почти плачущий голос пел под гитару, и, даже не понимая английских слов, можно было догадаться, что поет он о зимней езде по заснеженной дороге, окутанной сном. Николя прилег, соорудив себе подушку из старого потрепанного одеяла, от которого пахло собакой. Он чуть было не спросил у Патрика, есть ли у него дома собака, где и как он живет, но ему не хотелось, чтобы Патрик заподозрил его в попытке завязать разговор, и он ничего не спросил. Наверное, Патрик боялся вопросов, и Николя дал себе слово их не задавать. Его голова лежала за передним сиденьем, и, подняв глаза, он мог видеть растерянный профиль Патрика, сосредоточенно смотрящего на дорогу. Он видел лежавшие на плече волосы, собранные в хвост, державшие руль руки, загорелые и мускулистые, с выступающими сухожилиями, именно такие руки Николя мечтал иметь, когда вырастет, однако теперь он знал, что это уже невозможно. Отопление в машине было включено на полную мощность, чтобы не запотевали стекла. Николя свернулся калачиком, засунул руки между ног и с удивлением заметил, что может дремать, что приятное тепло, плавная, жалобная музыка, успокаивающий шум мотора убаюкивают его, как это бывало при высокой температуре. Еще собираясь в зимний лагерь, он высчитал по карте, что до него четыреста тридцать километров, а сейчас они проехали всего двадцать. Пока Николя ехал в машине, он чувствовал себя в безопасности.
Проснувшись, он увидел, что едут уже по автостраде. Снега больше не было, а небо посветлело. Патрик выключил музыку, чтобы не мешать Николя спать, и отключил отопление. Он сидел очень прямо и смотрел перед собой на дорогу, его «конский хвост» по-прежнему лежал на плече, казалось, что с момента отъезда он ни разу не пошевельнулся. Он, конечно, заметил, что Николя проснулся и сел, но промолчал и лишь через несколько минут заставил себя сказать наигранно веселым тоном:
— Ну как, хорошо задал храпака?
Николя сказал «да», потом снова установилось молчание. Николя ждал появления дорожного указателя, чтобы узнать, какое расстояние отделяло их от города, в котором он жил. Двести десятый километр. Они проделали почти половину пути, и Николя упрекнул себя в том, что, уснув, пропустил эту так быстро промелькнувшую первую половину. Он догадался, что теперь все будет только ускоряться.
Патрик свернул направо, сбавил ход и переключил скорость, подъезжая к автозаправочной станции Эссо. Николя вспомнил о подарочных купонах Шелл и внезапно заплакал. Он плакал, а не рыдал, слезы бесшумно текли у него по щекам. Патрик ничего бы и не заметил, если бы в этот момент не остановился около бензоколонки и не повернулся к нему. Николя не мог остановить слезы, и только опустил глаза. Сидя вполуоборот, Патрик молча смотрел на него, потом прошептал: «Николя…». Только это и оставалось — нежно и отчаянно повторять его имя. И родители Рене станут делать тоже самое, лежа в кровати, где они никогда больше не смогут спокойно спать, и родители того ребенка, замурованного во тьме после неудавшегося наркоза. Другие, как жандарм и Мари-Анж, говорили еще: «Господи», «Пресвятая Дева», «Господи Иисусе». Люди не могли больше разговаривать с ним, и тогда, верующие или неверующие, они цеплялись за эту последнюю надежду — молиться за него, просить у Иисуса Христа, воскресшего или нет, сжалиться над ним.
— Пойдем, Николя, — сказал наконец Патрик, — немного перекусим. Ты же не завтракал, тебе, наверное, хочется есть.
Есть Николя не хотел и догадывался, что Патрик тоже не голоден, но, как только они заправили машину, пошел с ним в кафетерий автостанции.
Около входа в кафетерий находилась стойка с газетами, перед которой Патрика на секунду охватила паника. Он сделал все, что было в его силах, чтобы заслонить газеты от Николя, отвлечь его внимание; Николя подыграл ему, но все равно успел заметить фотографию и слово «МОНСТР» в заголовке, наполовину скрытом сгибом газеты. Патрик поторопился увести его к торговым автоматам, убедившись, что выйти оттуда можно через другую дверь. Он взял себе кофе, а для Николя купил шоколадную булочку и стакан апельсинового сока, потом они сели в уголке, возле туалета, где стояло три серых пластмассовых стола, залитых чем-то липким и заставленных пустыми бумажными стаканчиками. Патрик вежливо поздоровался с единственной посетительницей — блондинкой, которая пила кофе. Она поздоровалась в ответ, улыбнулась, и Николя поразила эта улыбка.
Женщина была одета в меховое пальто, блестящее, будто покрытое росой, из-под которого виднелось синее платье из шелковистой, дорогой ткани. Ее светлые волосы выбились на затылке из пушистого пучка, и их хотелось погладить. На фоне неопрятной серости этого места своим присутствием она создавала ощущение богатства и блеска, но, главное, от нее исходила нежность — обволакивающая нежность, волшебная, почти невыносимая. Она была прекрасна — утонченная, нежная и красивая. Ее спокойный взгляд медленно скользил по стоянке машин, по мрачной обстановке кафетерия и наконец достиг Николя, тогда она опять улыбнулась, и эта улыбка не была ни рассеянной, ни настойчивой, но была адресована ему, именно ему, и окутывала его всего этой исходившей от нее небесной нежностью. Синее шелковое платье с глубоким вырезом слегка приоткрывало ее грудь, и Николя пришла в голову странная мысль: все внутренности в ее теле — кишки, циркулирующая по венам кровь — должны быть такими же чистыми и светлыми, как эта улыбка. Она напоминала ему фею из «Пиноккио». Рядом с ней нечего было бояться. Стоило ей только захотеть, она могла прогнать страх, сделать так, чтобы не происходило того, что уже произошло; если бы она только знала все, то так бы и сделала, это уж точно.
Патрик встал со своего места и сказал, что пойдет на минутку в туалет. Николя понял, что в эту минуту решается его судьба. Он должен поговорить с волшебницей, попросить ее взять его с собой и тем самым спасти. Он не должен будет ничего объяснять, он был уверен, что она все поймет и так, что будет достаточно одной фразы: «Спасите меня, госпожа, возьмите меня с собой». Сначала она удивится, но потом посмотрит на него пристально — с тем вниманием, с той нежностью, которые пронзают сердце и вызывают слезы, — и поймет, что он говорит правду и только она одна может совершить это чудо. Она позовет его: «Пойдем», — и возьмет за руку. Они побегут к ее машине, сядут в нее и будут ехать долго-долго, свернув при первой же возможности с автострады, и он будет сидеть рядом с ней. Ведя машину, она будет улыбаться ему, шептать, что теперь все прошло. Они уедут далеко-далеко, туда, где его жизнь будет похожа на ее жизнь — нежную, утонченную и прекрасную, — и она позволит ему навсегда остаться рядом с ней, там, где не угрожают опасности и царит покой.
Николя открыл рот, но не смог издать ни единого звука. Нужно было привлечь ее внимание, передать послание хотя бы взглядом, чтобы она посмотрела на него, перехватила его молчаливую мольбу — даже этого было бы достаточно, она смогла бы понять. Она сумела бы догадаться об агонии, которую переживал этот маленький мальчик, случайно встреченный в кафетерии автостанции, и понять, что только она одна может его спасти. Но она уже не смотрела на него, она смотрела на улицу, следя глазами за одетым в черное мужчиной, который широкими шагами шел по стоянке, направляясь к ней. Со сдавленным горлом, изнемогающий от возникшей в животе пустоты, Николя увидел, как мужчина подошел, открыл стеклянную дверь, склонился над женщиной и влюбленно поцеловал ее в шею возле непослушных волос, выбившихся из пучка. Она улыбалась ему своей небесной улыбкой, теперь она видела только его. Никогда еще в своей жизни Николя ни к кому не испытывал такой сильной ненависти, даже к Одканну.
— Починили, — сказал мужчина, — теперь можно ехать.
Фея встала и вышла вместе с ним. Закрывая дверь, она помахала рукой Николя и повернулась к нему спиной. Мужчина обнял ее за плечи, стараясь согреть, и Николя увидел, как они пошли к машине, сели в нее и исчезли. Он сжимал под столом руки, его пальцы путались, безнадежно переплетались между собой, и тут он увидел, что на полу среди окурков и пакетиков из-под сахара валяются под ногами какие-то красные и синие нитки. Это упал разорванный бразильский браслет. Николя постарался вспомнить желание, которое загадал, когда Патрик завязывал ему браслет неделю назад, но так и не смог — может быть, он так долго колебался в поисках желания, которое лучше всего защитит его от всех опасностей жизни, что так ничего и не загадал.
31
Всю оставшуюся дорогу Николя старался вспомнить свои последние слова — скорее всего, он произнес их в машине, коротко отвечая на какой-то вопрос Патрика. Он решил, что больше никогда ничего не будет говорить. Это единственное, чем он может себя защитить. Им не удасться вытянуть из него ни единого слова. Он станет глыбой молчания, гладкой и скользкой поверхностью, от которой все беды будут отскакивать, не проникая вовнутрь. Люди, если, конечно, захотят, если наберутся смелости, будут разговаривать с ним, а он не станет им отвечать. Не услышит их. Он не услышит, что расскажет ему его мать, будь то правда или ложь, а скорее всего, это и будет ложь. Она расскажет, что во время объезда клиентов отец попал в аварию, но, по той или иной причине, они не смогут навестить его в больнице. Или более того — что он умер, но никак нельзя ни пойти на его похороны, ни поклониться его могиле. Они еще раз сменят город, может быть, сменят фамилию в надежде укрыться от опустошения и позора, ставших отныне их уделом, но все это его уже не коснется: он будет молчать, он замолчит навсегда.
Когда они подъехали к городу, Патрик еще раз проверил адрес, который ему написали на бумажке, и спросил у Николя, знает ли он, как ехать к нему домой. Николя не ответил. Патрик повторил вопрос, стараясь встретиться с мальчиком взглядом в салонном зеркале, но Николя опустил глаза, и он не стал настаивать. Он остановился около полицейского, и тот указал ему дорогу. Потом они ехали по пригороду под дождем. На улице, где жил Николя, было одностороннее движение, пришлось объехать вокруг домов, зато у самого подъезда было свободное место, и после двух попыток Патрик поставил машину. Он взял вышедшего из нее Николя за руку, как маленького ребенка, но ни слова не сказал, не произнес его имени — его уставшее лицо ничего не выражало.
В тесном подъезде Патрик пробежал глазами висевший над почтовыми ящиками список жильцов, он понял, что Николя не станет ему помогать. Они молча дождались лифта. Раздвижные двери шурша закрылись за ними, Патрик дольше обычного не нажимал на кнопку. Он продолжал держать Николя за руку, крепко сжимая ее. В темном зеркале на стене лифта Николя увидел плачущего себя. Ящик, в котором они были заперты, сначала словно осел, потом рывком стал подниматься вверх. Было слышно, как скрипит трос. У Николя блеснула надежда, что кабина лифта застрянет между двумя этажами, и они останутся там навсегда. Или же, поднявшись до самого верха, кабина сорвется с тросов и разогнавшись упадет в черноту шахты, где они и исчезнут.
Лестничная площадка представляла собой длинный коридор — без окон, но с чередой дверей, дверь квартиры Николя была в конце коридора. В полумраке слабо светилась кнопка выключателя, но Патрик не стал зажигать свет. Они очень медленно шли по коридору. Николя вспомнил фразу, которую Патрик сказал сегодня утром: «Что за жизнь у него будет?». Они дошли до двери, оттуда не доносилось ни шороха. Патрик поднял руку, поднес ее к звонку — и его рука снова замерла, как в лифте, но на этот раз еще дольше, — потом нажал на кнопку. Другую руку он осторожно высвободил из ладони ребенка. Больше он ничего не мог для него сделать. Ковровое покрытие в квартире скрадывало шум шагов, но Николя знал, что дверь сейчас откроется и с этого мгновения начнется жизнь, в которой ему не будет пощады.
Париж, 9 декабря 1994 года
Пор-Эвен, 2 февраля 1995 года
Эмманюэль Каррер (род. в 1958 г.) — автор следующих произведений:
«Вернер Эрцог» (1982)
«Подруга ягуара» (1983)
«Мужество» (1984, книга отмечена премией «Страсть» в 1984 и премией «Призвание» в 1985 г.)
«Усы» (1986)
«Берингов пролив» (1987, книга удостоена «Гран При за научную фантастику» и Премии Валери Ларбо)
«Вне досягаемости?» (1988, Премия Клебера Эдана)
«Я жив, а вы мертвы, Филипп К. Дик» (1993)
«Соперник» (2000)
Повесть Э. Каррера «Зимний лагерь» написана в 1995 г. и отмечена премией «Фемина», по ней снят художественный фильм (режиссер Клод Миллер).
«Николя догадывался, что предчувствие начинает сбываться: зимний лагерь для него будет страшным испытанием».
Эмманюэль Каррер
«Зимний лагерь», гл. 3
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Примечания
1
Шале — швейцарский сельский дом в горах.
(обратно)2
В соответствии с правилом для найденных предметов, сданных в полицию, потерянная вещь возвращается хозяину в течение года и одного дня; если по истечении этого срока вещь не востребована, то она признается собственностью того, кто ее нашел.
(обратно)3
Бибендом — товарный знак марки автошин «Мишлен», изображающий толстого человечка, сделанного из наложенных друг на друга автомобильных шин.
(обратно)
Комментарии к книге «Зимний лагерь», Эммануэль Каррер
Всего 0 комментариев