Содом Капустин Содом Капустин (Поэма тождества)
– Я ненавижу тебя, читатель! Да, тебя, жирного самодовольного тупицу, что развалился в кресле с моей книгой! Да, тебя, похотливую самку, что раз в неделю выезжает в супермаркет и кичится тремя прочитанными в год страницами. Ты читаешь мои слова, но смысл их никогда не дойдет до твоего зомбированного комиксами и сериалами мозга. Ты платишь мне за то, что я пытаюсь дать тебе мудрость, а то, что ее можно взять здесь и сейчас и совершенно бесплатно – не может прийти в твою бестолковую голову.
Павло Кюэльц «Как я писал „Елхимика“.«Намыть золотой песок чистоты можно, лишь опустив руки в ледяную темноту грязи…»
«Ищущим»
Ты помнишь, как это было в первый раз?
Толстые тюремные стены, шарообразные кирпичи которых скрепляет раствор, замешанный на яйцах и сперме. Побелка на потолке, пористая и местами прогнившая от пропитавших ее ночных кошмаров. Пожухшая зелень стен, истлевшая снизу и махровая, словно листья мимозы или бахрома дендритов, сверху. И тебе, с первых минут пребывания в этом узилище, казалось, что камера по колено наполнена застоявшейся водой, состоящей из кишечных газов, стразов, страха и неудовлетворенной похоти многих десятков поколений арестантов. И вода эта, и ее испарения, что были плотнее самой лихо воняющей жидкости, тормозили не только движения и мысли, но и, просачиваясь наружу, ускоряли все коловращение окружающего камеру пространства.
В то утро ты уже знал, что это произойдет. Ты искал в себе крупицы внутреннего протеста, зерна нежелания, но не находил их. Ты пытался ощутить радость дихотомии, блаженство, испытываемое идущим впервые, но за многими, однако и их не оказывалось на привычных местах. Даже равнодушие с безразличием удалились прочь, оставив тебя наедине с принятым тобой будущим.
Часы на тюремной башне после полуночи вдруг пошли дальше, накручивая недоумевающее время на ось стрелок. И те три часа, которые они доселе всегда тебе дарили, рассыпались мелкими и печальными осколками, разбитые молчанием, наступившим после двенадцатого удара мышьяковых колоколов.
Унитаз пересох, и по его стоку катились лишь скупые, черствые и беззвучные слезы. Даже птицы не решались в эту ночь пролетать мимо окна твоей камеры и заслонять своими крыльями твое последнее небо.
А утром, после восхода, воздух превратился в творог и зеки жадно, горстями, половниками и ложками запихивая в рот дробящиеся куски, ели его мягкую синеву. Шестерки суетливо наполняли целлофановые пакеты и волокли их своим паханам, украдкой отъедая вываливающиеся и сочащиеся утренней свежестью куски. Паханы же невозмутимо принимали эти дары и складывали в тумбочки, чтобы потом, когда все кончится, наслаждаться нежданным подарком природы и вызывать зависть, озабоченность и злость своих сокамерников.
– Не переживай.
Твой сосед по нарам, с которым ты делил махорку, резал часы и процеживал утлые глотки ночного воздуха, заговорил, глядя в потолок, и концы его слов утопали в прошлом, а начала едва проглядывали из грядущего.
– Ты еще напишешь об этом книгу. Знаешь, некоторые книги похожи на самогон. Они медленно капают из змеевика и неторопливо убивают читателя. Другие – похожи на подземные цветы. До них надо долго докапываться, чтобы металл разбудил их цвет, а камень – запах, и тогда Луна и Лилит соединятся в надире, и книга, как цветок, поглотит читателя целиком, не оставив и следа от его путешествий и изысканий.
Нет. Твоя книга будет другой. Ты будешь долго натягивать тетиву. Так долго, что ее шелк прорежет до ногтей твои пальцы, а выступившая кровь загустеет и покроется плесенью. А потом, когда текст созреет, ты выпустишь его, и он будет убивать, моментально разя наповал всех, кто всего лишь осмелится прикоснуться к твоей книге.
Ты попытался возразить, но как только твой язык сформировал фразу и готов был выпустить ее, как воробья, сосед заговорил опять.
– Иначе – книга убьет тебя.
Твои ладони, в поисках поддержки и опровержения его слов накрыли твое сердце. Но и оно, барахтаясь под ребрами, признавало правоту сказанного.
Капли пота, покрывшие твой лоб, уже не могли удержаться на месте и, используя брови как воронку, стали одна за другой скатываться по носу. Тело, еще не смирившись с происходящим, слушало их звон, но звук этот не приносил облегчения. Ты жаждал ветра, но, посмотрев по сторонам, ты заметил, что все ветры уже разобраны более расторопными зеками. И они глазели на тебя, даже не пытаясь выскользнуть из татуированных ладоней.
Вся камера, все арестанты, сидя на матрасах, в которые сливали свое безродное семя, рассматривали тебя как путешественника в другой мир. В их взглядах не было никаких вопросов, они были приобщены к истине, пока недоступной тебе, но которую любой из сокамерников с удовольствием и отвращением тебе бы открыл.
Ты прикрыл глаза, чтобы спрятаться от этих взглядов. Но они находили тебя и в темноте и ощупывали липкими от непересыхающей спермы пальцами, проникающими сквозь одежду, сквозь кожу, куда-то туда, в какие-то такие твои глубины, куда ты сам еще не отваживался заглянуть.
– Проверка!!
Удар резиновой дубинки по двери заставил вибрировать все пространство камеры. Арестанты, словно забытая в лесу елочная мишура или высохшие за время отлива водоросли, затрепетали на своих нарах и начали медленно сползать на шаткий пол. Ты тоже спустился, встал во второй ряд образовавшейся колонны и только тут заметил, что твои ноги по колено завязли в мокром песке. Том самом, что остался от неизрасходованных ночных часов.
Дверь в камеру раскрылась со звуком, заставившим вздрогнуть нечетные зубы и вспомнить ласковые домашние двери, провожавшие и встречавшие тебя несколько раз в году. Прапорщик, пробежавший мимо выстроившихся зеков, прикоснулся пальцем к макушке каждого, другой рукой разбрасывая коричневые конфетти. Бумажные кружочки веснушками оседали на лицах зеков, и это значило, что сегодня четверг – день дополнительных лишений и неудач. А для тебя это был еще один знак.
– Пойдем.
Личный шестерка пахана камеры, парень, лишенный возраста и стремительности, свойственной людям, родившимся в час собаки, поманил тебя пальцем. Ты, даже не допуская мысли о неповиновении, поплелся за ним.
– Присаживайся.
Голос пахана был сух и элегантен. Он напоминал коллекцию ночных бабочек, старую, но еще непопорченную жучками и молью.
– Не мы тебя выбрали. И не судьба.
Пахан посмотрел на твои руки и один глаз его был направлен на воду, а другой искал порнографические фигуры в линиях твоей ладони.
– Философия – это построение картины мироздания на дуалистической основе. Хорошо и плохо. Правда и ложь. Он и она. Но что хорошо рыбе, для человека может быть смертельно. Что правда для дерева – ложь для топора.
То же самое и с полами. Нет чистого мужского и чистого женского. Все они перемешаны и перепутаны как волосы в колтуне. Есть люди, у которых верхняя половина женская, а нижняя мужская. И наоборот. А есть и такие, у которых мужчина лишь спереди, а спина у них женская…
От этой фразы твое тело неожиданно вздрогнуло всей спиной.
– Есть много способов изменить это. Но они лишь косметические. Лучше уж иметь красивую женскую спину, чем быть женщиной внутри.
И поэтому, раз уж так случилось…
Пахан пожал плечами и с них посыпались ручьи застоявшейся перхоти. Его шея освободилась, она оказалась алой, и на ней стали видны синие вены и широкие белые шрамы от тех ядов, которые довелось пахану выпить за несколько тюремных жизней.
В твоем кулаке вдруг оказался его указательный палец. Ты распрямил ладонь и расщепленный на три части ноготь прочертил на ней несколько линий.
– Смотри. Это складка нетопыря. Ее обладатели живут лишь между ночью и днем. Здесь – помет собаки. Он говорит, что твоя верность будет обоюдной обузой. Тут – ведьмин круг. Он замкнут дважды. Даже если ты сумеешь вырваться раз – при счете «два», тебе все равно придется уступить.
Ты не понимал тогда очень многого. Ты не знал, что не стоит верить людям с красными шеями, особенно, если у них несколько ногтей на одном пальце. Но чувства твои говорили, что пахан лжет лишь тебе и говорит правду всем остальным заключенным. И его плющевая ложь должна была заткнуть тебе рот, чтобы ты не смог возразить, закричать и выбиться из объятий преступной похоти.
– Я вижу, ты готов.
Пахан встал. Мушиный нимб, кружащийся вокруг его головы, разлетелся. Умирая, насекомые усеяли его путь к тебе своими крыльями. Подойдя вплотную, он водрузил ладони тебе на плечи и, без видимого усилия, приподнял тебя.
Затем, опустившись на колени, он припал зубами к единственной пуговице на твоих брюках. Не скривившись от ее пронзительной горечи, настоянной на можжевельнике и бесплодных мечтах о свободе, пахан откусил ее. Ты слышал, как она хрустнула, выплеснув ему в рот свой яд и тут же на шее пахана появился еще один рубец. Свежий, он сочился кровью пополам с ненавистью, и ты отвернулся.
Жители камеры, все, смотрели на вас. Они уже сжимали в кулаках свои гениталии и по твоей спине неспешно поползли мурашки. Даже в бане ты не видел одновременно такого количества пенисов. Розовые, фиолетовые, бордовые головки их оказались направлены на тебя. Зеки расцвели, ощетинившись своими интимными цветами. Пенисы отражались в глазах и белки их уже приняли окраску разномастных головок.
Спрятав побагровевшие уши под ладонями, чтобы показать свое смущение, ты все же услышал скрежет молнии на брюках. Он доносился издалека, будто кто-то плыл по молоку в лодке со скрипящими уключинами.
– Чтобы услышать звук твоей женской половины, тебе надо нагнуться.
Одним махом пахан сдернул с твоих чересел брюки с трусами и повалил лицом вниз на свои нары.
– Я буду в меру нежен и в меру груб. Женская спина – это прекрасное произведение природы. Ее нельзя спугнуть, иначе она может спрятаться в позвоночник, как в раковину. Ее нельзя слишком сильно приманивать, ибо она может превратиться в ртуть и стать ничьей.
Ты смотрел на пол, но видел лишь там, по другую сторону нар, свои стоящие на полу колени, стреноженные тканью брюк, между которыми уже пристроились колени пахана.
Ягодицы ощутили прикосновение его пальцев задолго до того, как те тронули кожу. Ногти пахана вонзились в твою плоть, но ты ощущал эту боль так, словно она тебя не касалась.
Обеими руками он развел твои ягодицы и плюнул тебе на анус. Все в тюрьме замерло. Время, нелепое, дало тебе последний шанс, продолжая нести тебя в своих объятьях, лишив своего присутствия всех прочих тварей. Но ты, уже принявший роковое решение, гордо отринул подарок, сделав вид, что поверил шрамам и ногтям, будто находясь под гипнозом стекающей крови, вверив себя тому, кто был на самом деле врагом и себе, и всем остальным.
С первым мгновением начавшейся эпохи, пенис пахана вонзился в твой анус. Зеки, выпустив проклятия и вздохи, камнями попадавшие на пол, принялись сосредоточенно мастурбировать. Один лишь шестерка пахана не отдался охватившему всех голоду самоудовлетворения. Схватив бубен, на который пошла кожа с левой ягодицы негритянки и с правой лопатки небожительницы Якутии, и бубенцы прикрепленные к берцовым костям этих двух псевдоженщин, он, словно спесивая гуппи, удирающая от сачка кохинолога или блеклый отблеск Юпитера в бельмах волхва, заметался по камере, перепрыгивая с голов на руки, с рук – на головки пенисов. И так, прыгая с места на разные точки, он начал отбивать бессистемный, из-за его бесконечной протяженности, ритм.
Чужая плоть, ведомая звуками ударов по женской коже, ринулась в твой кишечник, страстная, суровая, признающая лишь один исход на десятки упорных поползновений. Дерево пола и камень потолка скрестились вокруг твоих глаз, силясь догнать один другого и перемешаться, став щепой и щебнем. Воздух и вода расстались, непонятые тобой. А четверг, день лишних утрат, стоял довольный, получив причитающуюся ему жертву, и больше не собирался никого тревожить.
Завтрак и обед, незамеченные, покинули тюремные стены, и их никто не окликнул. Мастурбирующие зеки орошали семенем матрасы, и когда оно кончалось в одном пенисе, тут же принимались за другой.
Ты, подчиняясь ритму движений пахана, неумолимо превосходил его ложь, и твоя спина уже жила своей жизнью, а ты не мог даже посмотреть, что же там, за ней, потому что, это было уже чужим тебе.
Вдруг пахан замер. Его пенис, содрогнувшись, изверг обжигающую сперму, и в тот же миг завершившейся безмерности ты понял, как женщина понимает, что беременна, что в тебе начал зреть плод: Книга, умерщвляющая своего читателя.
Ты помнишь, что было дальше?
В сияющих гранях спермы, зависшей на мгновение в остолбенелом от ненависти и восторга воздухе, ты видел, как пахан сзади тебя воздел руки. Его сжатые кулаки брызнули застоявшимся гноем, и в предыдущий миг вся камера, словно единое многоспинное животное, испустила тяжелый вздох. Этот звук распластал тебя, превратил в безмолвный гель, который просачивался между корявыми зековскими пальцами, не даваясь им не по желанию своему, а лишь по свойствам.
Зеки смотрели в твои глаза. Они ждали твоих слез. Они жаждали их, задумчиво, неторопливо, как кружащие над ничего не понимающей жертвой дневные вампиры, как готовые стать болидами низкоорбитные астероиды. И им было бы все равно, что за слезы они увидели. Были бы то слезы радостного предательства или горестного избавления, они бы накинулись на них, поглощая вместе с ними все соки и силы твоего только становящегося новым и чужим тела. Но глаза твои оставались сухими, они ничего не отражали, и зеки, глядя в них, видели лишь мутную пелену мелких кристаллов десертной соли.
Ты прошел сквозь ряды арестантов, как пузырь воздуха протекает через мягкую магму. Лишь там, где твои одежды случайно соприкасались с плотью заключенных, ткань начинала гнить, опадая длинными витыми стружками потерявшего вкус праха.
Твой матрац неведомые тебе брезгливые руки уже скинули с верхнего яруса нар в терпкое зловоние истертого кафеля. Другие ноги запинали матрас под нары, в первородный мрак, который редко когда касался человеческого глаза. И там, в этой исходной тьме, тебе теперь предстояло жить весь отпущенный тебе срок.
Теперь у тебя была новая посуда. Мельхиоровый черпак с тремя дырками, алюминиевая тарелка с тремя дырками и титановая кружка с тремя дырками. Для любого эти отверстия, расположенные на днищах ровными треугольниками, являлись бы символами или Святого Грааля, или следами когтей скопы. Но только не для тебя.
Ты знал, что вся эта символика уже не работает. Она стала перемороженной оловянной пылью, лишенной совести и назначения. И из-за этого тебе надо будет заново связывать все разрозненные нити несуществующих пока смыслов. Плести из них макраме и гобелены. А до того эти нити следовало создать. И ты знал, что никому из бессмертных не можешь поручить эту работу, а должен сделать ее только сам, редко когда прибегая к помощи незваных помоечников.
Но едва ты устроился на своем месте, дверь в камеру разодрали рога и когти. Висмут, ванадий и хром скрипели, орали святым матом, плакали, но никого, кроме себя самих не могли противопоставить плотоядному напору и вскоре пали, распростертые, перемолотые на гравий и опилки. Три прапорщика-проверяющих въехали в камеру. Один на морже, двое на гигантских ленивцах. Звери испуганно всхрапывали, роняли куски своего и чужого, оставленного на красный день, кала, их ноздри издавали незнакомые запахи.
Прапорщики ударили друг о друга сверочные доски и те зазвенели, заставив вращаться все ресницы обитателей камеры. Зеки затерли обожженные веки и пробуравленные ладони, а проверяющие, подхватили случайно выпавшие вареные глаза и, невнятно бормоча, украсили ими седла своих ездовых тварей.
Едва прапорщики удалились, унося незаконные трофеи, как появились зеки из хозобоза. Они заиграли в дудки и кимвалы, забили в барабаны и гитары. Подчиняясь этим звукам, растерзанные клочки двери начали занимать новые места и, по прошествии нескольких секунд, вход в камеру опять оказался надежно запечатан. Лишь какой-то торопливый зек, не успев прошмыгнуть в засасывающиеся дверные щели, остался наполовину внутри, наполовину вне камеры и к нему уже начали подбираться хищные ногти менее проворных тюремных жителей.
– Непонятого в мире гораздо больше, чем непонятного.
Голос твоего бывшего соседа, что учил тебя дышать, слушать и не шевелиться звучал прямо за твоими глазами. Звук этот проходил по металлической арматуре, соединявшей все зековские кровати, неощутимой вибрацией он входил в твои сомкнутые до предела зубы и превращался в понятные только тебе слова.
– Устремленная ввысь гора не будет кичиться своими целебными источниками, облысевшая канарейка не станет бахвалиться своими выпавшими перьями. Так почему же ты, погрузившись на самое дно, мечтаешь всплыть обратно?
Ты не ответил.
Ты видел, что фразы твоего бывшего соседа исходят из того грядущего, которое для тебя никогда уже не наступит, и входят в то будущее, что отдаляется от тебя с таким проворством, что ты, начинающий привыкать к пребыванию в сейчас, никогда его не настигнешь, ведь каждый миг оно оказывалось от тебя на два мига дальше. Лишь средины словесных мостов провисали в настоящее, как оборванные низковольтные провода, или порожние коконы шелкопрядов, такие же бесполезные и дырявые.
– Нам позволено только номинально строить догадки о структуре природы. – Голос звенел и распадался на желатиновые шарики с разноцветными блохами внутри. – И совершенно не обязательно испытывать на прочность все ее загадки. Достаточно посмотреть на почву, чтобы иметь о ней представление. Но если ты сам захочешь стать почвой – тебе придется умереть.
Пронырливые насекомые прогрызали оболочки, органично ограничивающие их свободу, и распрыгивались по камере, стремясь забраться в нежные уши зеков. Но те не обращали на них внимания. И только иногда кто-то из арестантов, случайно раздавив кровопийцу, слышал вибрировавший в далеком пространстве звук.
И лишь шестерка пахана не был подвержен общей апатии. Он бесшабашно собирал насекомых и размещал их на своей руке в трогательном и строгом соответствии с размерами и цветом.
Но тебе не было дела до мелких тварей. И ты не тщился понять, зачем твой бывший сосед по нарам говорит. Ведь его слова испускали только один аромат – аромат его собственного пота из подмышек. И он не мог смешаться с твоим новым запахом потеющей спины, недостижимым до времени, но ставшим теперь излишне близким.
Речи твоего бывшего соседа походили на лабиринт, где невозможно заплутать. Но отчего-то он, не желая тебе, ни доли, ни отчаяния, ни удачи, пытался заманить тебя в этот продранный бредень, не замечая, что сам отметил яркими светодиодами все дыры, огрехи и выходы.
– Мы взяли на себя обеты участия и разложения, но только нам самим выбирать способ нашего гниения. Глупцы убегают моментально, середняки удаляются, расписав несколько маршрутов, но лишь мудрые уходят так долго, что кажется, будто они существуют всегда. Но все они благоговеют перед своей бренностью. И мы, могущие отведать лишь персональную сердцевину, имеем право единственно взывать к ней, умолять её, и упрашивать, прижимая колени к груди, полу и носу, дабы проявились в ней тезисы катехизисов, и зазвучала она слышимо, мощно и индивидуально…
Кожей ты чувствовал мысли своего бывшего соседа. Они, словно перекормленные опарыши, или взбухшие глицериновые пузыри, не перемешиваясь, стойко копошились в его черепной коробке, не стремясь найти выход наружу. И лишь когда этот выход оказывался совсем рядом, они, нехотя, высовывались, подпираемые другими мыслями. Воздух моментально растворял их оболочки и тогда небольшие куски мыслей распылялись как слова, а затем, в испуге, раздумья, боясь потерять свою цельность, резво убирались обратно, такие же чуждые тебе, как и раньше.
Но эти впрыскивания слов ничего не значили для тебя. Они со свистом проскакивали в прошлое и не могли повлиять на твои, углубляющиеся сами в себя, в тебя и в твой рассудок думы. И как не старался твой бывший сосед навязать тебе прежний образ компоновки своих идей, все усилия его пропадали вотще.
– Дельфинам нельзя помочь.
После этих слов сапог твоего бывшего соседа прикоснулся сперва к правой, затем дважды к левой твоим пяткам, призывая тебя во внешние грязные пространства. И едва ты показался из-под нар, твой бывший сосед, косясь на прикидывающегося спящим пахана, полугромким шепотом приказал:
– Возьми!
Его пенис, разрисованный совокупляющимися спиралями, качался около твоих глаз.
– Возьми.
Умаляя себя и, одновременно, нагнетая в член густую жижу перекрученной крови, твой бывший сосед вложил его в твой рот.
– Возьми.
Каждый его палец трижды причинил боль твоим ушам. И тебе уже не надо было смотреть вверх, чтобы увидеть красно-синюю шею в рубцах и мушиный нимб. Пахан, беззастенчиво и ультимативно вселившись в твоего бывшего соседа, ввел его пенис в твою глотку. Ты поперхнулся, что-то внутри твоего кадыка хрустнуло. Этот скрежещущий звук наполнил довольством пенис твоего бывшего соседа. Когда пахан его вытащил, на теле фаллоса, словно незакаленный капкан на медведя-шатуна или прокуренные створки моллюска-мидии остались твои голосовые связки. И теперь, даже если бы ты не дал птицам обет безбрачия, а совам клятву молчания, ты все равно не смог бы их нарушить.
Пахан смахнул с члена остатки твоего неизрасходованного голоса и вновь погрузил в твое горло свой телескопический енг. Головка его проникла в твои бронхи, и как только она вновь показалась на свет, с нее в разные стороны брызнули куски твоих застарелых и не наступивших кашлей.
– Да, ты полон сюрпризов и соблазнов! – прорычал пахан, в третий раз окуная в твой рот не устающий лингам. На сей раз он ушел слишком глубоко. Ты чувствовал, как тело члена ползет по пищеводу, раздвигая попадающиеся на пути лепестки сфинктеров. Предупреждать пахана не было ни смысла, ни настроения. Люди, разводящие мух на своей перхоти, не склонны верить и употреблять для себя чьи-то советы.
Головка фаллоса вошла в твой желудок.
– В тебе больше женского, чем можно было представить! – Пахан прищурил один глаз. Второй зрачок расширился до пределов глазницы и уставился на твою вибрирующую в ритме вальса спину. И в этот момент пахан эякулировал.
Несколько смерчей прокатились по его внутренностям, исказив на мгновение его давно уже перекошенные черты лица, тела и памяти.
– Ты великолепен!
Закрученный на несколько оборотов торс пахана начал медленно раскручиваться в новую сторону. Это движение создало в его внутренностях вакуум, куда и ринулась выпущенная сперма, сдобренная твоим желудочным соком и желчью.
– Отныне ты будешь зваться – Содом Капустин! – Взревел пахан.
Несколько мгновений вспять бурлящая кислота уже достигла его простаты. В прошлое мгновение сияющая желчь уже заполнила емкости его тестикул. А когда на свет родилось твое имя, лопающиеся от напряжения, ужасающиеся от силы передаваемого ими потрясения, нервные волокна пахана передали в его мозг сигнал о боли.
Пахан затих. Пахан замер. Вместе с ним обмерла и вся камера, и все зеки, и все, кто не мог ничего видеть и чувствовать.
И ты снова увидел, что время повернулось к тебе боком. Но ты расслабленно отверг такой знак дружеского расположения.
А в следующий момент пахана, он плашмя рухнул на бубен своего шестерки. Его енг, выскочив из твоей глотки, принялся хлестать вокруг, словно обезумевший от интоксикации удав, или упущенный пожарным брандспойт, орошая всех не умудрившихся заснуть или спрятаться ядом полупереваренных спермиев.
Ты помнишь, что случилось потом?
Растроённые ногти твоего бывшего соседа, окрашенные ляписом, хной и пурпуром, отполированные шестеркой пахана до тусклого свечения черного булата и матовой остроты белого жемчуга, отторгли свои цвета, и те скатились каплями и кубиками на твои стопы. Следом свершилась противозаконная трансформация: три ногтевые пластины на каждом из его пальцев под твоим взором сливались в одну. Но тело пахана так спешило иссечь память о своем проникновении в плоть твоего бывшего соседа, что ногти, обязанные быть порознь, тоже срастались, корежа натравленные один на другой пальцы…
Чьи-то руки, скорее всего, именно твои, ибо не было поблизости иных рук, стерли с твоего лица смертоносные снежинки желудочного сока пополам с беспечно живой спермой. Кровь твоего бывшего соседа, не могущая остановить свое вращение даже вне его тела, заставляла эти две жидкости собираться во фрактальные многолучевые звезды, острые шипы которых без труда раздирали ткани одеял и тел.
Пахан открыл глаза своего тела и посмотрел на тебя. Ты же, словно в ответ, слизнул со своих ладоней уже начавшие забираться под кожу снежинки. Некоторые тут же впились в твой язык, другие, стремясь как можно скорее прильнуть к зародышу твоей книги, уже накрепко вросли в тебя, образовав между дерматоглифами новые письмена.
Ты без движения, страсти и удивления наблюдал за тем, как эти новые знаки изничтожают все былое и все будущее, что несли твои ладони. Смотря на это, ты в те же мгновения видел, как эбеновый уд твоего бывшего соседа растекается между его ног, оставляя хозяину лишь порожнюю, словно кожа змеи или мебельный чехол, шкурку. Изливающиеся жизненные силы и соки не задерживались на стремящемся их удержать кафеле, формируясь в узкую веревку смерча. А на втором ярусе нар уже извивался, кочевряжился и скакал по занавескам, подушкам и ногам зеков шестерка пахана, пытаясь надеть на стремящуюся в окно верхушку смерча огромный молочный бидон.
Бубен, уже прицепленный к шее шестерки пахана лентой, сплетенной из паутины каракуртов, испрямлённых гипербол и следов водомерок, возвышался над его макушкой, на манер нимба или опахала, и при любом движении ударялся о гладко выбритую голову зека, издавая каждый раз новый по высоте и длительности звук.
А ты стоял, безучастный, бездеятельный и безалаберный, и ноздри твои не могли уловить ни единого флюида справедливости. И твое тело даже не пыталось реагировать на гипнотический ритм бубенных ударов, уже подчинивший себе и население камеры и ставший уже покорным и понурым смерчик, который только и мог, словно повешенный констриктор или швартовочный канат, вяло трепыхаться в воздухе, а шестерка пахана уже запихивал его в хозяйскую бездонную емкость.
И, едва за последней каплей жизни твоего бывшего соседа захлопнулась бидонная крышка, а его иссохшееся и ломкое, словно слюда или панцирь виноградной улитки, тело начали поглощать и растаскивать приглашенные термиты, циклопическая шестерня, ранее сливавшаяся с дверью камеры, вышла из пазов, заскрипела и начала неудержимое вращение. Из щелей, куда зеки набивали паклю, обрезки ногтей и любопытных носов, обильно посыпались синие искры.
Шестерка пахана засуетился, запихивая во мрак под нарами трофей своего сюзерена, а все прочие зеки, выскользнув из одного транса и тут же погрузившись в новый, поступили к любимому занятию: они ловили искры ладонями и чертили ими на своих базальтовых телах светящиеся полосы. Некоторые засовывали искры в свои плоские носы и дышали ими, при каждом выдохе изображая драконов, а при вдохе трупы саламандр.
Сделав несколько оборотов, шестерня раскололась на две неровные части. Они с грохотом обрушились на потолок камеры, прихватив с собой нескольких нерасторопных и неказистых зеков. Открывшаяся за ними плита из сплетенных между собой семисвечников и пантаклей тоже удалилась в движение. Ее разборные детали стали терять связи между собой, с каждой новой обретенной степенью свободы их вращение убыстрялось и усложнялось, пока между элементами двери не начала образовываться щель в форме трехлучевой циклоиды. Едва она стала настолько велика, чтобы в нее смог пройти взрослый обитатель тюрьмы, как из образовавшегося просвета в камеру полились звуки. Это пел гондурасский ментовский рожок.
Зеки построились в треугольники по шесть и, возглавляемые паханом, под царапание когтей сторожевых манулов, рвущихся с поводков и провожавших арестантов сытыми глазами, направились в баню. В последнем треугольнике оставалось два места для тебя, но ты не мог занять ни одного из них и шел отдельно, топча чужие следы, неожиданности и тени.
В помывочной тебе отвели худшее, по суждению большинства и понятию меньшей части, место. Зеки и пахан, облачившись в шкуры окапи, натирали друг друга бамбуковым щелоком. Волокна меха проникали в поры жителей тюрьмы, выковыривая из них накопившиеся за неделю споры, склоки и ороговевшие куски пота. Ты же довольствовался душем, из которого попеременно капали лишь то холодные, то кипящие, то соленые крошки.
– Ты даже не догадываешься, кто и как тебя обманул. – Цирюльник, косоглазый парень с тщательно отращенным бельмом на третьем глазу, и кожаным ошейником с разномастными шипами, срезал твои дреды десантным тесаком, не забывая заученно хихикать после каждого убитого волоса.
– Женская спина! Хи! Это местное изобретение. У кого угодно может быть женская спина. Хи! А спустя полмига, глядь, а она уже и мужская! А женские теперь живот или лингам! Хи!..
Ты даже внутренне не улыбнулся наивности стригаля. Его речь даже не подпитывалась мыслями.
– Вот тебя и подловили, а ты и поверил! И как, несладко тебе сейчас приходится? Хи? А станет еще неслаще! Уж поверь мне. Хи! Я много таких, как ты, повидал. Некоторые сначала бодрились. Хи… Другие – ходили как в мазут опущенные. Третьи – строили планы, как и первые два. Хи. Думаешь, у кого-нибудь хоть что-нибудь получилось? Дудки! Хи!
Поглощенный стрижкой, разговором и исключительностью своей миссии, парикмахер не замечал, как твои срезанные волосы постепенно оплетали его ноги. Даже то, что ступни цирюльника постоянно отбивали чечетку, икры танцевали рэп, а чресла ламбаду, не мешало твоим обрубленным волосам стремиться обратно к своим корням.
– А все почему? А все потому, что каждый из вас стремился действовать в одиночку! Хи! Нет, чтоб собраться вместе, выработать стратегию и тактику, определить приоритеты, назначить ответственных и спрашивать с них. Но вы же на это не способны! Хи! Вам легче страдать по своим углам, забившись в щели и каверны, откуда вас все равно извлекают при первой в вас надобности. Но, поверь мне, настанет, настанет час, когда вас станет так много, что не хватит никаких мест для пряток! Хи!
Откромсав последнюю прядь, цирюльник почесал вспотевшую кожу под ошейником и небрежно отбросил нож. Тот, пронзив несколько слоев разноцветного воздуха, застрял в самом плотном из них и медленно спланировал в емкость для стерилизации. Твои дреды в своем неукротимом винтовом движении уже достигли паха стригаля и начали врастать в его кожу, ища волосяные луковицы, фолликулы и чесноки. Это шевеление в промежности возбудило гениталии и тестикулы зека, его пенис стремглав эрегировал, а набившиеся в его промежность твои волосы, умножив волосы стригаля, прорвали кожаные фартук, трусы и брюки парня и расчистили путь для его оживленного енга. Сияющий фаллос цирюльника торжественно показался из прорехи, сопровождаемый эскортом из поддерживающих и щекочущих его дредов.
– Я хочу дать тебе очень ценный совет.
Парень положил обе ладони на твою голову и погладил тебя по шишкам твоего депилированного еще при рождении черепа. Схватившись за две самые большие из них, он поднял и повернул тебя, робко, но безжалостно. Затем он нагнул тебя так, что ты сложился пополам, словно распаренная ладонь или скрипучая дверная петля.
Твои волосы, уже укоренившиеся в коже цирюльника устремились к исходным местам своего произрастания, выстроив из себя мост и рельсы для лингама парня. Обретя путь, член парикмахера, разнузданный и расхристанный, не медля, но и не торопясь, вкрутился в твой анус.
– Совет мой прост и неизыскан.
Парень совершал коитуальные движения, так, словно качал тугой эспандер или пытался освободиться от хватки синепёрой щуки.
– Ты знаешь, что волосы цепляют на себя все былое. Мало того, они притягивают к себе и предстоящее!
Когда ты лишаешься волос – ты очищаешься от того и другого. Законы причин, законы следствий и законы последствий на этот краткий миг перестают для тебя действовать.
Амплитуда движений цирюльника становилась все меньше и тише. Волосы, сплачивающие тебя и стригаля, находя новые, старые и несуществующие места для роста укорачивались и дробились, уже бессчетными спиральками сцементировав тебя и парня в почти что единое целое и разное.
– Сохрани же это состояние! Сохрани и найди тех, кто, как и ты, смог его удержать. И только тогда ты выйдешь на свободу, которая тебе будет не нужна, если ты ее достигнешь! Тогда ты сможешь преодолеть нежелание всех остальных и дать им ее, как дают павлинье перо объевшимся, ночную вазу тем, кто выпил слишком много или словарь звукоподражаний элитарному критику.
Закончив говорить слово «критику», стригаль эякулировал. Реактивная сила струи его спермы, преодолела сопротивление твоей кожи. Твои волосы, вылезшие из нее и впившиеся в цирюльника, не смогли удержаться, и стригаль отпрянул, неся на себе все твои мечты и чаяния, твои ошибки и надежды на любое из завтра.
Теперь ему предстояло стать тем, кем ты никогда не стал бы и мучаться этим. Но этот груз оказался неподъемным для цирюльника и слишком легким для его тела. Исходя паром, парень топтался на месте. Черты и резы его тела стали смещаться, смешиваться и, не выдюжив такого размножения и разнообразия, стригаль рассыпался, успев лишь сказать:
– Видал я и тех, кто питался только той спермой, что попадала в их прямые, косые и извилистые кишки!
Ты запомнил, что потом пришлось тебе пережить?
Голос рассыпавшегося стригаля отторгли и стены, и уши зеков, и воздух. Слова цирюльника, не находя последних пристанищ, вернулись к пыли, оставшейся от их бывшего хозяина и укрылись в ней, подарив праху видимость жизни.
Шестерка пахана, смущенный и смятенный от своей излишней торопливости, подскочил к праху цирюльника, набрал его в горсти и принялся просеивать, пропуская сквозь щели между истонченными пальцами, как пропускают неисполненные обещания, докучливые взгляды или время, за миг до его смерти. Но пыль продолжала оставаться бездыханной, даже спрятавшиеся в ней слова уже утратили свою мизерную силу и смешались с прахом, неотличимые и неотделимые от него.
Пахан перехватил опустошенный взгляд своего замешкавшегося шестерки и отвернулся, пытаясь сохранить видимость беспечности. Но ты видел, насколько раздосадован пахан. Его гнев вырывался наружу через шрамы на шее, растроенные ногти и вставшие дыбом спинные позвонки. Этот гнев разрывал ткань пространства и набедренных повязок других зеков, и из этих дыр сыпались комья неудовлетворенной похоти, горькие, как листья алоэ или дым сгоревшего отечества, и бесформенные, словно полуобъеденные медузы или марганцевые конкреции.
Тебя не трогали эти спонтанные извержения прячущихся под кожей пахана эмоций. Ты чувствовал, как шевелится и растет укрытая внутри тебя книга. Растет, накапливая свой мортальный потенциал, сродство к окружавшим тебя зекам и свое, ставшее уже отчетливым, стремление погубить их всех, одного за третьим, чтобы лишь в качестве кинжала милосердия вернуться к обнадеженным на миг вторым.
Не получив ни двух, ни трехсмысленного приказа, шестерка пахана подпрыгивал на месте, уворачиваясь от ягод, выпадающих из покрывших эбеновое тело его владельца корзинок гнева. Так и не определившись, шестерка поднял опустевший костюм стригаля и несколько раз встряхнул его. Штанины и фартук, выпуская накопившиеся в них воздух и опорожненные склянки из-под высосанной досуха надежды, ударяясь друг о друга, внезапно издали изумительную музыку. Раньше, возможно, ты бы покорился ей, и, упиваясь до отрыжки ее волнами, позволил бы им унести себя в сияющие бездны или зияющие горние чертоги. Но сейчас ты стоял безучастно и эта музыка могла лишь проноситься сквозь тебя, не находя там ни созвучия, ни контрапункта.
Шестерка пахана замер, прислушиваясь к порожденным им звукам, которые проникли в его кости и фасции, но не затронули суставов. Ты видел, как завибрировал его скелет, готовый по первому твоему сигналу покинуть плоть и врасти в кафель пола и стен ажурными пучками костяных молний. Ты видел мольбу не делать этого, стекающую из глаз, рта и ушей шестёрки пахана мутными перламутровыми лентами. И ты не дал сигнала. Не потому, что хотел шестёрке жизни или смерти, а потому что утратил ты все сигналы, равно как и способность давать их.
Едва дребезжание костей успокоилось, ленты мольбы отпали и, невесомые, робко кружились в воздухе, пока не попадали в ручейки, которые и понесли их в сток, вместе с пылью, червями и мушиными коконами, смытыми с зековских тел. Лишь несколько блесток на ланитах шестерки пахана выдавали закрепленную в нем слабость, да и те через мгновение слизнул его пупырчатый язык. Тут в его лобные доли, видимо, пришла некая мысль и он, заглядывая тебе в глаза, широко улыбнулся одними ушами.
Но ты не обращал внимания на ужимки шестерки. Глаза твои провожали в последний путь муаровые ленты мольбы, бездарно отпущенные им на свободу. Но другие зеки не позволили им ускользнуть. Они выхватывали ленты из воды, размахивали ими, словно флагами временной победы или билетами на отходящий поезд. Зеки, кривляясь, пританцовывая и показывая друг другу гримасы из-за спин соседей, сооружали из этих лент тюрбаны для головок своих многочисленных пенисов, подвешивали к членам мочалки, словно ордена за не начавшееся сражение или медали за спасение цепеллинов, обвязывались ими, как драгоценной портупеей. Нежная ткань не выдерживала такого обращения и сгорала от совести, оставляя после себя лишь облачка, с восседавшими на них клопами-пожарниками.
Пока ты наблюдал за этими метаморфозами, шестерка пахана успел обрядить тебя в вывернутые наизнанку штаны стригаля и теперь кривой медицинской иглой методично, где крест на квадрат, где крест на треугольник, и, очень редко, крест на круг, пришивал их кожу к твоей. При этом он напрягал то правую, то левую, то снова левую ягодицы, и бубен, привязанный к чреслам шестерки, вибрировал от этих ударов, испуская то медленные, то протяжные звуки.
Твоя черная кожа, оскорбленная искусственным соседством, сперва затрепетала, словно попавший под обстрел снайперов парус флибустьеров или как застрявший в саксауле выползок древесного варана, затем она пошла волнами, на ней появились буруны. Брызги от пенных барашков летели в лицо шестерки пахана, но тот жадно поедал их глазами, не оставляя твоей коже ни шанса, ни простора. Ей оставалось лишь роптать в местах проколов и, чтобы никто не смог воспользоваться ее девственностью и поражением, плакать кровью и бессилием под своим новым покровом и тут же вбирать эти слезы обратно.
Завершив шитейные работы и отступив одной ногой на шаг а второй на прах цирюльника, чтобы оценить эстетизм и качество своей работы, шестерка вдруг взмыл в воздух. Зацепившись своими дредами за трубы и неровности потолка, он отковырял от своей ступни ошейник парикмахера. Довольно и подозрительно взвизгнув, шестерка пахана спикировал на тебя и, уцепившись ногтями мизинцев на ногах за твои тестикулы, вонзил острые, затупленные и зазубренные о множество бритв шипы ошейника в твое горло. Не удовлетворившись и не примериваясь, он приник к тебе объятием Иуды и завязал тесемки ошейника сначала воровским, потом полицейским узлом и завершил многоярусным бантом так, что ты теперь не мог дышать.
После этого, расслабленный и несколько смущенный своей смелостью и усердием, шестерка пахана испустил струю усталой лиловой мочи на прах стригаля, собрал получившиеся комки в цирюльничий фартук и понес пахану, дабы тот мог намазать получившейся смесью волосы и те бы заторчали как объевшиеся рыбами-иглами коралловые змейки или пучки прямых, проходящих через координатный ноль.
Но в тебе не было ни любопытства, ни безумия, чтобы наблюдать за этой процедурой. Ты без страсти и бесстрастности лишь принимал проистекшие с тобой изменения. Твой уд и мошонка теперь были открыты всем, даже самым скромным взорам, твои ягодицы стали видимы всем тем, кто хотел проникнуть меж ними и тем, кто намеревался познать тебя с любой иной стороны. Но это не зародило в тебе даже подобия тени мысли. Будь на то твоя воля, ты бы исторг все нити, скреплявшие твою и искусственную кожу, и она бы свалилась, как валится молния в аккумулятор или как падает стонущая в предвкушении забвения устрица в пищевод. Но тебе не было до этого дела и события. Даже то, что ты теперь не мог вдыхать нашпигованный праздностью и испарениями гниющих мощей воздух, не вызывало твоего недовольства. Тебе не требовалось знать, что ты сможешь существовать без воздуха, ты и так уже не использовал его ни для наполнения легких, ни для постройки на нем башен из слоновьих кишок и бивней.
И, если бы демоны анализа не были отвергнуты тобой, они подсказали бы, что все это – еще один шаг к рождению книги, равно умерщвляющей как понявших ее, так и тех, кто не мог понять в ней смысла месторасположения любой из точек.
Внезапно в бане исчез свет и, под звуки мантр и причитаний, на стене высветилось табло с вопросом «Все помылись?» Пахан, уже облаченный в лиловый, под цвет дредов, фрак и бабочку подалирий, лениво повел извилистой сигарой. Его шестерка, бросив куски оставшихся дел и фантазий, приник к крану с табличкой «Все» и накрепко прикрутил его. Невидимые насосы тут же прекратили давать воду в рожки душей и принялись нагнетать воздух в воздушную подушку, по которой начала скользить бронзовая дверь в баню, инкрустированная бездомным жемчугом и царапинами от былых потасовок. За ней зеков уже ждали вертухаи, едва удерживая на витых резиновых поводках сторожевых дикобразов, добродушных в бою и яростных в ночь, когда не спят все подсолнухи.
– В кумирню построились!
Седой прапорщик, с глазами, слезящимися от детских обид и протекших баллончиков с «сиренью», «черемухой» и «ландышем золотистым», лихо орудуя семихвостой плеткой, выстроил выбравшихся из помывочной зеков в длинную колонну.
– Запевай!
Пахан камеры подтолкнул торчащими дредами своего шестерку и тот, с искренним подобострастием и умилением принялся петь забытый всеми гавот в ритме марша.
– Мы длинной вереницей идем дорогой длинной,
Идем дорогой длинной мы в город золотой!
За ним подхватили и понесли в разные стороны и тональности и прочие зеки.
– И нас там встретит евнух, с коростой разномастной,
И аист шизокрылый над темною водой!
Ты плелся сзади, безучастный к общему веселью. Мокрые и шершавые носы дикобразов тыкались тебе в пятки, но ты не обращал на них внимания, и озадаченные животные молча проглатывали эту обиду и панибратство, хотя любому другому зеку они бы без долгих предисловий отгрызли бы и пятки, и голени, и ступни со всеми прилипшими к ним следами заблуждений.
Вскоре зеленые стены сменились стенами, покрытыми резными панелями из сандала и бальза. Безвестные и знаменитые зеки-резчики украсили их сурами и янтрами, танками и хокку. Безымянные, поименованные и никому не известные божества, демоны и те, кого можно было принять за людей, показывали на них свои гениталии и иные органы размножения, оплодотворения и испускания жизненных смол и электричеств. Кто делал это со всей ответственностью, кто украдкой, но все они, понимая важность сравнительного анализа и антропного принципа, сопровождающего их небытие, изъявили согласие своего присутствия на этих панно. Но все это было лишь обрамлением и подступами к кумирне, вход в которую пока прикрывала дверь из теплого и жидкого галлия, на которой любой мог начертать свои мечты, чаяния или выплеснуть на нее чашку кофе из гороховых зерен пополам с фасолью.
Просунув руку с плеткой сквозь расплавленный металл двери, седой прапорщик, косясь одной ноздрей на раздухарившихся зеков, а другой на семена злобы, которые они в избытке рассеивали вокруг себя, роняя вчерашние, чужие и лягушачьи слезы, помахал там тремя плеточными хвостами из семи, привлекая внимание и долг прислужника культов. Тут же дверь стекла на пол блестящей лужей, отражавшей лишь тех, кто был готов покрыть себя и соседа бесчестием и украденными одеждами.
– Заходим!
Вертухаи остались снаружи, а ты оказался в просторном зале. С когда-то синего потолка, свисали лохмотья штукатурки, символизирующие и исполняющие функции и обязанности облаков, туч и престолов. По стенам змеились ручейки, не похожие ни на мирру, ни на ладан.
– Проклинаю вас, пасынки бесовские до той секунды пока не удалитесь вы из пределов кумирни сей! Кто ведал меня, окликайте меня, как знаете, кто ж не посещал меня доселе, для вас я Отчим рода Вашего.
Ослушник культа, чьи морщины на щеках выдавали его невежество в делах, ускользающих от внимания, а бородавки на плечах, коленях и солнечном расплетении – его приверженность к лести и голословности, воздел руки холму. Зеки, преисполненные восторгом и наличием пустого места, тут же принялись изображать салочки с невидимками, футбол с иблисами и бейсбол с джиннами.
– В миг сей забудьте мою отповедь! Все вы суть отвар греха и плод инистой динго! Труды ваши – плен ваш! Сила ваша – смрад ваш! Гимны ваши – алкание грязи небесной! Кто встанет на пути вашем – забудет и соль земли, и горечь звезд и муку солнца! Кто повернется лицом к вам – станет бешенством и гноем. Кто повернется спиной к вам – станет мразью и падет!
Беспредельно нежелание ваше, кое простирается вне альфы и омеги. Нет границ бессилию вашему, кое взрастили вы меж чресл своих. Безумна жадность ваша, коя злато топит в омуте выгребном, а серебром накрывается. Воля ж беглая ваша сокрылась в хлябях топких и тиной измученных, и нет ей ни тропы, ни направления, ни компаса, ни радиомаяка!
Нет у вас лика и оправдания тому. Не бывать вам вне могилы и власяницы, коие принайтованы к вам вечным грехом третьего сорта и рода. И нет для вас отличий между печалью и радостью, скорбью и пляской!
И попросите меня: «Отчим рода нашего, сделай нам красиво!» И получите кукиш с маргарином! И попросите меня: «Отчим рода чужого, сделай нам вкусно!» И получите цвет терновый с икрой кабачковой! И попросите меня: «Отчим дедов повивальных, сделай нам ласково!» И получите розог мореных в мокроте чумной!..
Ты видел, как звуки этой отповеди поражают зеков в место, где должно было быть у них сердце. Но зеки продолжали бегать и веселиться, как будто выпали их сердца, словно поклеванные курами вишни и оливки из дырявой авоськи, и не осталось в том месте ни прорехи, ни желания. Лишь пахан камеры, грозно и сумрачно выпятив обнаженную грудь навстречу мыслепостроениям Отчима рода Его, отражал упреки отповеди прокуренными альвеолами. Обвинения, словно куча ослепленных бромистой солью сперматозоидов или стая неуправляемых кордовых моделей махолетов, носились по кумирне меж зеков, пока хватало залежей движения. Когда же кончался их заряд и осознание цели, они валились под ноги неуемных арестантов, где и хрустели как надкрылья жужелиц или зерна кофе под жерновами меланхоличного циклопа.
Единственный, кого не трогала эта сумятица и свистопляска, был ты. Ты стоял, прижатый броуновскими перемещениями зеков к стенной панели, на которой презираемые божества, засвеченные Бодхисаттвы и возвышенные самими собой демоны, восседая на шелковичном дереве, его плодах и скрошившейся коре, закрывали ладонями свои соски и пупки, дабы не быть приобщенными к возвестиям ослушника культа. Его речи проносились сквозь тебя, недоступные боле для твоего приятия и презрения.
– Эй, вон ты там, где тут и его листья!
Культовик-затейник внезапно порвал свои обличения и их остатки, словно препарированные усердными родственниками трупы или насильно распахнутые бутоны ирисов, вальяжно улеглись на кафедру амвона, бесстыже выпятив свои незаслуженно неинтересные внутренности. Его длань простерлась в направлении тебя.
– Я вызываю его – Содом Капустин. – Ответил за тебя пахан камеры, и его ногти завибрировали от грядущего возбуждения, а шея позеленела, не в силах удержать вожделение и страсть к насилию.
– Приблизься ко мне, Содом Капустин!
Профанатор культа поманил тебя двумя фалангами среднего пальца. И ты мог бы заметить, что ногти у греховнослужителя растроены теми же способом и причиной, что у пахана, но не сделал этого.
Непросохшие от пота, негодования и лампадного масла бедра и предплечья зеков вытолкнули тебя к алтарю. Там ослушник культа, расстрига в седьмом колене и запястье, возложил тебя на пахнущий просроченными зельями и гниющей тиной алтарь. И, умывая плечи и затылок, обратился к тебе.
– Ты – скверна греха! Ты – сублимация возгонки! Ты – дробь неделимого! Ты – падаль бессмертия!
Без этих слов он, не присматриваясь и не приноравливаясь, сорвал со стенного крюка платиновое, но покрытое медью и патиной, Ж-образное расшестерение, с барельефом прикрученного к нему гимнаста в прыжке через козла или улей, и затщился вонзить его в твой анус. Арестанты, с ожиданием и предвкушением серы и уксуса, открыли рты и схватились всеми руками за пенисы. Но расшестерение гимнаста, на немного проникнув внутрь тебя, вдруг остановилось.
Поливая позором всех отцов и прадедов, Отчим рода Их выдернул металл из твоего сфинктера. Член у барельефа атлета восстал, словно обнажившийся после самума зиккурат или политая гиберелинами секвойя, порвав и разметав по кумирне свои путы и вязы, большая часть которых вошла драгоценными скобами в твои ягодицы и мошонку, а меньшая скрепила вместе и врозь ногтевые пластины твоего насильника. И теперь, напряженный и грозный, енг спортсмена не давал ослушнику культа воплотить и восполнить его эротические притязания.
– Кто же ты, не давший мне вызова и поразивший меня в самую суть мою? Кто ты, что без сопротивления и тревоги убил мои притязания и смелость? Кто ты, что без отпора и караула уничтожил мою верность и принципы?
Пав на спину и устремив к потолку свои подошвы, профанатор культа завывал и извивался, ломая руки и завязывая их в узлы и узы, но никак не мог избавиться от пронзивших его ногти скоб гимнаста. Ты встал, и не было в тебе ни отклика, ни поползновения на него. Зеки же, упустившие развлечение, поймали прежнее веселье и начали им забавляться, отрывая ему, то по одному, а то по несколько, его лапки, усики и жужжальца. Лишь пахан, понимая ненужность и безысходность момента, супил брови. И одна бровь его горела укоризной, а вторая уже истлела в морозе негодования.
– Содом Зелёнка!
Охранник, появившийся внезапно и вне прогнозируемого паханом сюжета, выплюнул твое настоящее и будущее имя с таким презрением и скоростью, что оно ударило тебя в грудь и, потеряв сознание, безвольно скатилось под спину культовика-затейника. Но тот, изнывая от боли и самосожаления, не воспользовался шансом, и твое имя упорхнуло прочь, унося на своих перепонках, чешуйках и хвостах вкус частичного спасения и искупления.
Тебе надо напоминать, последовавшие события?
Ты плелся по шатким тюремным коридорам, поминутно спотыкаясь то о растоптанные кованными сапогами судьбы, сердца и чаяния, то о выброшенные или отобранные объедки жалости, то об как неуместный, там и издохший помет тварей из тюремного бестиария. За тобой, печатая и ксерокопируя каждый шаг, вальяжно и беспокойно вышагивал охранник.
Мимо вас, ледяные и стеклянные, стальные и свинцовые, лоскутные и цельнолитые проплывали бессчетные двери камер и окна, ведущие то в тюремный двор, то в беспутное небо, то в непутевую землю. Зеки, обнаруживая ваше присутствие, прекращали заниматься мастурбацией и одаривали вас то тяжелыми, дробящими кости и внутренности, бранными словами, то благостными пожеланиями скорейшей кончины, едкими, как спелый сок раздавленных шелкопрядов или вяжущие испарения грязевых вулканов. Но ты не слушал эти завистливые речи и отчеты о завоеваниях отпущенной ненависти. Все ядра слов, картечь междометий и шрапнель знаков препинания, препирательств и логотипов лишь добавляла грязи и оставляла недолговечные следы на песке пропавшего времени.
Путь ваш пересекал параллели, аллели и перпендикуляры, вы срезали углы, градусы и сектора, вы миновали множество топографических линий, типологических принципов и типографических пометок, оставленных дюжими корректорами. Часто, когда вы приближались к орлам или решеткам, преграждавшим дорогу, охранник заставлял тебя или лечь на пол, прикрыв кровоточащие ягодицы и затылок руками, или встать к стене, прислонив лоб, живот и ладони к нарисованным не ней оранжевым кругам. Сам он в это время бросал птицам висевшие на портупее куски сочащегося прогоркшим жиром мяса самоедов или перебирал связки висящих на нескольких поясах ключей. И, пока пернатые были заняты трапезой, выискивая в подачке свежих мышей или заплутавшие во временах века кубики и тетраэдры соли, а двери в решетках не успели захлопнуться, увлекаемые медлительными пружинами, он проводил тебя, где мимо, где сквозь, а где и за встреченную преграду.
Комната, где тебя ждали, надвинулась на тебя без предупреждения, словно притаившийся в засаде егерь или осенний листопад, она выскользнула из-за угла, и, как модный деревянный сюртук с полупрозрачными окошками или устремившийся на дно молчаливый пятиглазый палтус, накрыла тебя собой, и поглотила тебя сразу, целиком полностью и без маслянистого остатка. С ее стен таращились плакаты с изображениями арестантов всех рас и расцветок кожи, волос и ногтей, листьев и соцветий. Роднили их всех между собой и хозяином кабинета лишь огромные, в половину лица лунозащитные очки. Рисованные арестанты направляли на тебя свои и соседские пальцы, из их ртов вырывались выцветшие за столетия облачка с хвостами и копытами, на которых ты, если бы хотел, мог прочитать вершины тюремного словотворчества: «Подумай сам, и передай другому: здоровый стук – дорога в кому!» «А ты стукнул на товарища?» «Стучащему да отворится!» «Ты записался в стукачи?»
За столом, с которого непрерывно лилась зеленая водяная пленка, сидел владелец тайного знания, звания и наказания, явного неведения и этих апартаментов. Одна из рук его, ссохшаяся, шершавая, словно кремнистый тракт под светом Фаэтона, держала вилку, которой чертила на поверхности стола половины загадочных фигур. Другая рука, перекачанная, будто напичканный нитратами, фосфатами и силикатами арбуз в решеточку, выжимала последние капли лимфы из проштрафившегося своей податливостью эспандера.
– Привет, тебе, Содом Зеленка, простой тюремный обитатель! Известны мне твои невзгоды, как лоцману дорога в дюны.
Кабинетчик крутанулся на своем стуле и резьба на винте, над шлифовкой и орнаментом которой бессчетные секунды своей жизни трудились самые доверенные из арестантов, подняла его глаза на ту же высоту, где могли бы быть и твои глаза, если бы ты не стоял, обнажив перед ним свои лопатки.
– Невероятно, сколько пыток здесь претерпел твой скорбный анус! Поползновения в него смогу я выследить попарно!
С этими словами владелец кабинета ввел крайние зубцы вилки под кожу твоего затылка, а центральные от этого сами завибрировали, прочерчивая на твоей коже эксцентричные зубчатые окружности. Держа своё орудие за рукоятку, он четыре раза обвел тебя вокруг стола, пока не положил тебя на него так, что ты согнулся, словно сломанный варварами-герметиками торшер или берестяной лук в умелых ногах натягивателей тетивы и презервативов. Столешница уперлась многочисленными рогами и клыками в твой лобок, а твой торс и лицо погрузились в непрозрачную бездонную воду колодца, что заменял жителю этих апартаментов и письменные принадлежности, и писательную поверхность.
Если бы ты спросил свои мысли, то они бы с ревностью и приватностью рассказали бы тебе, что не зря тебя привели именно в это место, что нет такого желания, которое бы не было подвластно хозяину этого кабинета, что все, кто здесь побывал хотя бы четверть раза, возвращаются сюда как постоянно, так и порознь. Но ты не собирался слушать ту чушь, что несли, сменяя друг друга, потея от напряжения и подъёма, перхая и отплевываясь, твои недосужие мысли. Ты прислушивался лишь к своему тазу, между крыльями и стенками которого обрастала страницами твоя книга, книга, начинающая убивать с первого и добивающая у последнего своего знака.
– Негоже скорби предаваться, хотя лицо от власяницы сочит напластованья гноя. Плыть поперек порокам доблесть для тех, кого несёт цунами.
Пока жирные, незримые и костлявые пальцы властителя кабинета, вперемешку, попарно и тройками, крутили вросшие в твои ягодицы кольца, тщась нащупать на них места спайки, сочленения или разрыва, другие ладони занимались твоим пенисом. Два охранника, спрятавшись под текучей завесой, столешницей и твоим торсом, словно полуденные тати, решившие обнести частности из казенного замка или куски обсидиана, сокрытые в глиняной толще и ждущие пляски гончара, натягивали, оттягивали и накручивали кожу твоего лингама на его головку. Их носы, сопливые и жесткие от неудовлетворенного любомудрия и гейзерных прыщей, упирались в твой пах. Их рты, знающие сладость игл обрезанных мечтаний, горечь тины случайных возражений и терпкость смокв, выброшенных усталыми путниками на подъемах американских горок, всосали в себя твои яички и теперь, своими топологическими языками, свёрнутыми в бутылки Клейна, бочки и штопоры, заставляли их кружиться в одиноком вальсе и парном акселе так, чтобы они повторяли даже незаметные движения щек вертухаев.
– Когда вернешься с поля тризны, не пропусти страстей высоких. Их неустойчивость заметишь, лишь подберешься ближе к ним.
Раньше такие намёки повергли бы тебя в трепет безысходности или мандраж неизвестности выхода. Но сейчас эти слова падали сквозь тебя порожним козьим горохом или невылупившимися имаго пядениц и оставались на щеках тайно баловавшихся твоим удом охранников, словно присоски спрута, омелы или резиновых стрел.
– Донос – синоним истин резвых, что колупаются игриво в грехе, что озабочен совершенством. Чужой донос противен всей природе, и дан на откуп церберам и волку.
Эти, слепые на оба глаза предложения, заставили вздрогнуть твою простату. Вертухаи, как застигнутые на месте испражнения мыши или падающие в свет охранного маяка снежинки, начали терять смысл, форму и содержание, приготовившись разодрать твою ожидаемую сперму на части и производные. Но твое тело переступило с ноги на ту же ногу, а кожа мошонки, смоченная слюной и зубовными скрежетами и гноем охранников, начала осторожно, шаг за бегом, впитывать в себя сперва, их носоглотки, затем мозги.
Пока твое тело поглощало твоих сосильников, владыка кабинета, приложив к одной твоей ягодице лист кальки, к другой свиток пергамента и прикрыв твой анус слоем мягкого папируса, теперь штриховал их, чередуя серебряный, угольный и кварцевый карандаши, чтобы те оставили на поверхности бумаг карты твоих жизней, смертей и иных несуществований.
– Покой, как сон наук сердечных, всего лишь истина во мраке: он не сочится неумело через решетку покаянья. Лишь совершенномудрый отрок, чьи лысины объяты сединою, спешит к наставнику по жизни отдать донос свой на себя!
Получив вожделенные кроки с твоей задницы, безвольный архитектор своего кабинета извлёк твою голову из-под покрова вод и трижды щелкнул пальцами сперва сухой, затем накачанной и, под своим пахом, своей невидимой руки, призывая вертухаев. Но те, уже поглощенные тобой до костей, мозга костей и пяток, не могли откликнуться на призыв. Твое тело вобрало в тебя даже их портупеи, ножи, дубинки и сапоги, оставив под столом изъеденные молью и клопами жилетки и форменные бурнусы падких до удовольствий, удавлений и рыбалки охранников.
Ты не забыл, что стало делаться потом?
Напрасно волевой каменщик своего кабинета хлопал одной, двумя и всеми тремя ладонями. Эти звуки заставили лишь покоситься окна в рамах и рамках, попросили осыпаться картонные улыбки с плакатов и вынудили водную поверхность стола-колодца отразить зависшие в воздухе знаки рунических, ангельских и демонических алфавитов, закрученные в едином вихре молитв и проклятий. Буквы перетекали одна в иную и другая в предыдущую, не давая себе ни паузы, ни послабления, надеясь на то, что взор твой уловит их коловращение и поможет тебя выпасть из смертельной ловушки, в которую ты сам поместил себя как приманку для хищника внутри тебя. Но тебе не было ни дела, ни занятия до кордебалета ажурных и тяжеловесных литер, отягощенных крюками, ломами и страховочными талями. Они, словно стая пернатых китов или клин бороздящего дюну камня, показывали лишь доступное для них, не способные углубиться в тайны исподнего небытия или обратную сторону недосуществования. Ты видел, что путь их пролегает лишь в пределах тонкой плёнки их собственного сонезнания, без возможности и не в силах ни свернуть, ни остановиться, ни заложить петлю или вираж, чтобы уйти от многозначной предопределённости.
Устав от своего нелепого и безответного занятия, магистр 34-го градуса и своего кабинета опустил руки и те, униженные и скорбящие, едва не покинули своего владетеля, если бы тот не призвал их, не выполнивших простейшее задание с уже заручённым финалом. Буквы и знаки, лишенные силовой поддержки и подкормки, рухнули: какие на пол, какие на потолок или в окна. Символы дробились, делились и членились на усложненные составляющие, некоторые из них пропали бы под пологом стола и ушли бы в неизобразимые глубины мистерии материй и карнавала эволюций, если бы усохшая рука преобразователя своего кабинета не схватила их уже под водными гладями, крестами и вышивками, и не извлекла обратно, словно сеть, прерывающая любовную кадриль лангустов и палтусов или клюв ибиса, выхватывающий из грязи тин неграненый рубин вместо глаза сомика-альбиноса. Испуская капли черного и белого свинца, красной и фиолетовой ртути и синего и желтого таллия, клочки знаков и буквиц сочлись в истрепанную тысячами любопытных глаз, носов и языков папку твоего запретительного приговора.
Не говоря, не смотря и не шевелясь, верховный жрец, певец и игрец своего кабинета переместился за твою спину и схватил своей мускулистой шуйцей торчащую из твоего затылка вилку. Расслабив мышцы, он приподнял тебя над паркетными разводами пола и, в несоответствующий этому движению миг, стены и пространство вокруг тебя пронизали радужные шары, поглотившие всё и, в том числе, доле и судьбине, тебя со слугой собственного кабинета. В преследующий момент стены и пространства встали на свои места, но они были уже из иного места бесконечного узилища. Несколько раз, три и семь повторялись болеро и па-де-де измерений, интерференций и дефиниций, вызванные неволей недруга своего кабинета.
Если бы ты захотел, то ты бы сразу вычислил, куда, с помехами и почестями пространственных итераций перемещает тебя безмудрый вассал сюзерена собственного кабинета. Но твой взор, поглощенный созерцанием твоего же иссекающегося тела, был привязан, привинчен и прикован к единственному стоящему твоего внимания субъекту: к книге, что с гордостью убьёт любого своего читателя. И поэтому ты не видел множества перманентно мастурбирующих и совокупляющихся зеков, чьи испуганные рты и чресла содрогались от внутризапного появления давящей дуальность парочки, пересекающей их тела и ошмётки радостных иллюзий и колебаний. Ты не видел паханов, провожающих твой полёт по точкам, линиям и гибридным поверхностям чужими глазами и выдыхающих свою вонь посредством посторонних ртов и кишок. Ты не видел вертухаев, задорно и покорно резвящихся в разведенных для них уделах.
В последнем параграфе твоего перешествия владелец кабинета извлек зубцы вилки из твоего затылка и они, прочертив извилистый, изложистый и изножный следы до твоего копчика, вобрались внутрь прибора, как прячутся от сладострастия глаза поедаемой циничным гурманом улитки или истаивают в морозном воздухе сосульки, свисающие с поводьев квадриги оленей.
– Ну вот, Содом Зеленка, по прозвищу Содом Капустин, ты и попал из одной оперативной части в другую. Разница их лишь в том, что там делают операции на невидимых частях тела, а здесь – на доступных обозрению. При известных, конечно, условиях.
Тюремный врач, протирая руки и локти тремя видами спирта, обошел вокруг тебя, всё еще висящего над полом. Его брови скакали по лбу, как перевернутые на спины кивсяки или игольчатые сростки кристаллов бертолетовой соли, помещенные на жаркий противень. Правая ноздря медика источала гарь, левая – вбирала ее в себя, обеспечивая вечный процесс восстановления и смерти. Помощник доктора, дюжий медбрат из зеков, ловил на лету выпускаемые лекарем ватки и запахи, и засовывал их себе поочередно в ноздри, рот и уши.
– Насколько я могу судить, все твои травмы есть источник эндогенных антиоксидантов, анальгетиков и антибиотиков. Оно и понятно, если ты лишен дыхания и речи, компенсаторный механизм обязан возместить такую дерзкую утрату.
Опустившись на корточки около твоей задницы, врач попытался перекусить бокорезами одно из колец, пронзивших кожу твоих ягодиц. Но мягкий металл лишь растёкся под лезвиями и вновь соединился, неизменный, с их другой стороны. Лекарь попробовал продеть в кольцо марлевый жгут, но оно съежилось, будто готовясь надеться на палец эльфа-лилипута или хоббита-великана, или раздавить каждое и некоторые из волокон пучка по отдельности и сразу. Потомок Асклепия решил покрутить кольцо пальцами, и оно празднично завращалось, испуская огненные искры и миниатюрных жидких драконов.
Медбрат, рассыпая высосанные до потери запаха, содержимого и структуры ватки, не медля и не целясь, принялся ловить ускользающих саламандр и духов воды силиконовой кружкой эсмарха. Животные, оказавшись в замкнутом на себя и других пространстве, продолжали беззаботный хоровод, чертя в затхлом воздухе линии побежалости, гравибары и политермы.
– Пожалуй, наш операционист по доносам не зря привел тебя ко мне, мой вечный незнакомец. Я не смогу помочь ему в его вопросах, не входящих в мою компетенцию, зато я компетентен в ответах, не пересекающихся с его сферой интересов.
Наследник Эскулапа отобрал у медбрата его новую забаву и принялся мять клизму продезинфицированными локтями.
– Наверное, есть какая-то весьма веская причина по которой ты, Содом Капустин, решил попустительствовать лжи, примененной к тебе, и обману, примененному к другим. Вполне вероятно есть повод, по которому ты решил дать прочим волю над собой и твоим телом. Не удивлюсь, если имеется предлог, из-за которого ты согласен лишиться своего тела постепенно и по частям.
Постепенно под локтями последователя Парацельса кружка эсмарха приобретала очертания сердца. В его глубинах тлели и светились огоньки ароматов, запахов и духов всех стихий и элементов, от водорода до металла, от серы до воздуха, от эфира до информации.
– Похоже, даже, что в итоге твоих странствий ты, неузнанный никем ни целиком, ни полностью, ни частично, ни им, ни мною, Содом Капустин, примирился с совершенным небытиём. Но я, продавший клятву Гиппократа, стон Левиафана и волос Бегемота за муку, пробой и опару в этих стенах, собираюсь навредить тебе, как только смогу!
Словно кулинар, победивший в конкурсе кондитеров, вонзает нож в свой неповторимый многоярусный торт, детище света звезд и вдохновения, или луч гамма-пульсара рассекает планетарную систему, случайно целиком накрывая в своём неугомонном движении планету с разумной жизнью, тюремный врач повернулся к тебе и резким взмахом двуручного двузубого скальпеля раскроил твою грудь. Удар пришелся ровно по линии, по которой к тебе были пришиты лямки штанов рассыпавшегося цирюльника. После второго взмаха квадрат кожи и ребер, содержащий в тайне твое нетрепещущее сердце, вывалился на пол, предав попранию видимости твои сакральные внутренности.
Время, твой безмолвный собеседник в редкие мгновения безумств и стенаний, попыталось проявить свою волю, отвернувшись от тебя. Ты оказался погружен в неизменяемый кипящий кисель, что был до начала времен, есть вне хода дней и будет, когда забудется что были где-то они, дни. Но время не обладало властью над единожды проявленной тобой волей и, едва очутившись вне его пределов и забот, ты снова вывалился на его шею, и теперь лишь неизвестное чудо могло изменить намерение, которому ты не собирался противиться.
Возвышенно хрипя, духовный преследователь Авиценны извлек рукой в замшевой перчатке твое недрожащее и недрогнувшее сердце и тут же кинул его на терзания медбрату. Тот услужливо прихватил предсердия клыками, желудочки молярами, а вены и артерии резцами и приступил к методичному, мелодичному и мозаичному пережевывания извлеченного из твоего тела и ставшего уже бесполезным как для тебя, так и для твоей истории куска не точащего ничего мяса. На опустевшее место, рукой в лаковой перчатке, заимствователь идей Калиостро воздвиг синтетический сердцезаменитель.
– Теперь у меня есть весьма обоснованные сомнения в том, что ты, когда бы то ни было, сможешь покинуть этот мир. Отныне, мне представляется, всё, что с тобой будет происходить, найдет свое отражение в этом новом сердце. Оно обрастёт связями и тяжами, тяжбами и смутами, процессами и апелляциями, заседаниями и перекурами, волокнами и нитями, каждая из которых будет привязывать тебя к этой неизбывной в век тюрьме!
Градусник!
Повинуясь, медбрат, все еще пережевывая отделенную от тебя плоть, встал сзади тебя на табурет и просунул в твою подмышку эрегированный член. Его головка, периодически высовываясь из подмышечной впадины, постепенно изменяла цвет с ярко-бордового на телесно-розовый. Калекарь, следуя этим подсказкам, подхватил отпавший от тебя кусок грудины и принялся приделывать его обратно, бессистемно и наобум ставя скобы медицинским степлером, прихватывая и твою, и чужую кожу.
Твои ребра постепенно вставали на место, а медбрат, уже исходя парами, четверками и шестёрками от натуги и натяжения все водил уже багровеющим, как предвечерние небеса на широкой реке или креветке, попавшей в кляр для гамбургеров, пенисом. Едва восстановление твоей былой целостности было завершено, медбрат эякулировал, обдав волной бурлящей и клокочущей спермы своего начальника. Твоё тело, уже натренировавшееся на предыдущих подобных извержениях, отреагировало без твоего согласия и подтверждения. Летящие дробящиеся капли семенной жидкости, призываемые твоим телом, повернули вспять, неистовствующий поток спермы охватил твои незажившие шрамы на груди и протиснулся мимо них внутрь. Инерция потока оказалась настолько сильна, что и сам медбрат, вывернувшись наизнанку, влетел в тебя, оставив на память о произошедшем табурет, на котором он стоял, индиевый термометр, и карман бывшего белого халата, в котором тот обретался.
Есть в твоих воспоминаниях следующая картина?
Словно не заметив исчезновения своего помощника, тюремный прозектор отвернулся от твоего тела. Он расположил прибывшую как твое дополнение папку на своём столе между пробами реберного мозга, образцами фолликул ленточных, кольчатых и односторонних червей, раскрыл ее на третьем попавшемся месте, куда и принялся вычерчивать графики твоего нынешнего и последующих состояний, планы твоего возможного и невозможного служения и таблицы изменений свойств твоего тела. Поглощенный своей непризнаваемой и неприметной работой, расчленитель живых, мертвых и иных трупов не обращал ни одного из своих вниманий на тебя, бесшумно и недвижно стоявшего посреди операционной. Впрочем, даже если бы он и посмотрел на тебя из одной из своих многочисленных глазниц, его взор не обнаружил бы ничего подозрительного.
Всё, недоступное зрению, провидению и провидению происходило внутри тебя. Там, за искореженной грудиной, поглощенный тобой клубок лесок, струн и нитей, что еще несколько веков назад был зеком, несколько дней назад оказался выделен из чужой толпы, а несколько часов назад стал медбратом, ассимилировался твоим телом. Бывшие им нити обвивали твои сосуды и кости, давая им дополнительную упругость и белизну, его струны проникали в твои органы, армируя и пацифируя их, а лески исполняли свой особый танец, позволяя твоим мышцам бездействовать так, чтобы это не наносило вреда тем, кому этот вред предназначен и не давало пользы тем, кто эту пользу будет измерять, взвешивать и оценивать на зуб, на глаз и на ноготь.
Эти же волокна поглощенного тобой медбрата, уже повинуясь и поправуясь директивам твоего тела, разорвали в клочки твоё лишнее сердце. Его прозрачные обрывки они выдавливали прочь из твоего тела, и они мягко парили в воздухе, словно пушки тополя и чертополоха, отправившиеся в далёкое свадебное путешествие или облачка далёких взаимодействующих галактик, готовые разойтись, но не могущие покинуть одна другую. Лоскутки твоего чужого сердца, увлекаемые сквозняком, вентиляцией и дыханием множества арестантов, разлетелись по всему узилищу и каждый, кто имел желание, возможность и настроение посмотреть в воздух, мог обнаружить его там. Зеки, мимо которых, задевая их пенисы, ресницы и ушные волосы проносились клоки чуждого природе, естеству и техносфере силиконового сердца на мгновение прекращали мастурбировать и совокупляться с кем-то себе подобным. Но наваждение улетало прочь и они с постыдным неистовством предавались прежним занятиям.
Элементы, элементали и элементарные частицы, бывшие в плену твоего вставленного сердца, напротив, не спешили наружу. Они, удобно устроившись на твоих артериях, хрящах и костях, образовали внутри тебя невидимое пламя, лепестки которого лизали центры граней воображаемого додекаэдра, вершины проявленного икосаэдра и ребра сочетания 6-го и 7-го тел Параплатона. Этот огонь не жег твою плоть: она бы не позволила такого. Твое тело лишь следило, чтобы в своем кружении вокруг места, где теперь пульсировал пламенный сгусток, заменивший бестактное и беспрекословное для всех сердце, острые, тупые и прямые грани не нарушили бы границу поверхности твоего тела, высунувшись, словно сросшиеся желуди из палой листвы приютившего их клена или любопытствующие летучие рыбы при приближении грозового фронта, и не стали бы объектами удивления, позора и негодования.
Но все эти преобразования не касались тебя, как могли бы коснуться, взволновать и возмутить раньше. Теперь для тебя забрезжила уже избранная тобой цель. Она принимала форму и обличие, поглощала бессмыслие и невнятицу, перерабатывала чуждое в родное, чужое в своё и песок в кристалл. Ты мог смотреть на процесс преобразования одного внутреннего в другое. И это новое другое неуклонно увеличивалось, обретая вид и тяжесть книги, что гарантированно убьёт закрывшего ее.
Тюремный врач, привыкший воскрешать из живых и бить, резать и водить по ним, прервал свой скорбный, нудный и безобразный труд на нескольких местах сразу. Раскусив вдоль ручку, которой были вписаны отвратные страницы, диаграммы и примечания в то, что могло считаться твоей историей, географией и партитурой, он с видимым для всех, кроме тебя, наслаждением и упорством, высосал из нее последние капли крови, лимфы и черепномозговой жидкости.
– Вот теперь я могу похвалить тебя. Ты стоически перенес свое приближение к клану избранных администрацией. Отныне твоя судьба в ее ногах. А сейчас забирай свои вещи, если их тебе еще оставили твои безрассудные сокамерники и переезжай на новое место жительства!
Мой помощник тебя проводит.
Новый медбрат, такой же дородный, как и предыдущий, покрытый снегом, разломами и ледяными, осыпающимися при каждом движении и остановках, полипами, вел тебя тюремными коридорами к твоей камере. Теперь, когда все знали, и всем казалось, что тебя сломали, раздавили и размазали по парапетам и пандусам куба тюремной иерархии, вертухаи перестали сопровождать тебя назойливыми взглядами, их звери прекратили загораживать тебе дорогу и гадить в твои следы, а бесчисленные мастурбирующие и совокупляющиеся зеки даже не замедляли своих привычных занятий, и их ладони скользили по членам, не находя в этих движениях ни удовлетворения, ни радости, ни ласки.
Ты встал перед дверью своей камеры. Удар медбрата по стене вызвал внутри нее движение, скрипы и страсть расплавленного металла. Ацетиленовые, пропиленовые и бутановые горелки вспыхнули разноцветными огнями, как загорается приманку глубоководного удильщика, почуявшего добычу, которая сможет войти в проём его телескопических челюстей или огни святого Эльма на верхушках мачт обреченного на столетия призрачного странствия судна. Огни горелок сперва расплавили тугоплавкие внутренности двери, затем пришла очередь внешних оболочек и, на закуску, десерт и мороженое с лимоном, растеклись ячеистыми лужами легкие кремниевые пластины.
– Проходи.
Слово пахана камеры должно было обращаться к тебе, но ты проигнорировал его, безинерционное, лишенное правды и ненависти.
– Теперь тебя выбрали и другие. Но они теперь наши с тобой друзья, а друзьям не принято отказывать.
Возникший за твоей женской спиной шестерка пахана что было мочи, испражнений и спермы во всей камере ударил в свой бубен. Стены завибрировали, но устояли. С них посыпалась отмершая штукатурка и выжившие из умов крошки цемента. С потолка отвалились капли горького конденсата подспудных страхов, тщетных метаний и закоренелой в преступлениях совести. Они застучали по бубну и, вторя их вальсу, шестерка пахана завел свой член между твоих ягодиц.
– Если ты посмотришь на свои запястья, то найдешь там шрамы. Их сделали тебе в самый первый день, что ты попал сюда. В них зашифрована судьба твоя и всех, кто с тобой столкнется на свету в узких проходах между решетками и во тьме здешних залов.
Выполняя инструкции пахана, его проштрафившийся шестерка, упустивший из-за тебя силу, доверие и саморасположенность, ввел пенис в твой несопротивляющийся анальный сфинктер, подобно тому, как пропадает в жидкой глине упущенный пальцами незадачливого золотоискателя платиновый самородок или падает с высокого ледяного утёса королевский пингвин, завидев в глубинах опасность, самку или рыбу, и не медля и не торопясь, приступил к совокуплению.
– Мистики говорят о всеобщем единстве. Но, сам посуди, как мы можем быть едины, если мы противоположны?
Теперь голос пахана звучал изо рта шестерки. Сам же шестерка, готовый к участи и забвению, сидел в своём теле невидимо, неслышно даже для самого себя, угнетенный могучим присутствием безразличного разума и интеллекта.
– Противоположности не должны бороться. Они обязаны объединяться – и в этом коренная ошибка всех причисляющих себя к мудрецам. Право не существует без закона и левизны. Женское невообразимо без нежности и мужчины. Лишь духом можно измерить бездуховность и величие.
Движения шестерки с паханом становились всё яростнее и резче, их уд принялся совершать странные движения, так извивается гусеница капустницы, выделяя оранжевый сок и пытаясь укусить маломощными челюстями потревожившего ее трапезу, или скручивается, разделяясь на две рогообразных спирали созревший стручок душистой акации. Хождение их лингама в тебе уже походило на пляски святого Витта, безгрешного Пульпита и непорочного Простатита.
Если бы ты подвергся такому испытанному истязанию до того, как ты принял свой обет, решение и дал себе окончившее твой путь слово, ты бы в ужасе, панике и смятении кинулся бы куда глядели твои глаза. Но сейчас твой взор притягивала лишь она, твоя книга, что равно умертвит первого и последнего своего читателя. Но и о ней пеклось, парилось и варилось в соках разложения и полуправды лишь твое тело. Ты же сам оставался безучастен даже к этому, твоему первому и последнему здесь плоду.
– Я не в силах стать тобой, так стань же ты мною!
Признания пахана выжали сок спермы из простаты его шестёрки. Жидкость потекла в твой кишечник, сплавляя его стенки, словно магма, выжигающая виноградники и выравнивающая профиль оврага, по которому она проложила свою трассу или слюна водомерки, поймавшей комариную личинку, разлагающая всё на своем пути. Но твое тело было готово к любому повороту, углу, и градусу событий. Режущие грани огней твоего нового сердца сожгли проникший в тебя манящий яд и отсекли сперму шестерки от уретры пахана камеры. И когда пахан, считая, что дело завершено, и ты готов принять не только жидкость чужого тела, но и саму его плоть, ринулся внутрь тебя, он лишь сделал круг, овал и забился в эпилептическом припадке, поглощая доставшееся ему тело своего шестерки. Тот, с самого конца подозревая, что апофеоз его карьеры оборвется поглощением в небытие, последним усилием закатал рукав и раскидистым ударом о ближайшую шконку раздавил хранившихся на его коже радужных блох, так выпрастывает свои щупальца кракен, наказывая обидчиков, всадивших в него тупой китобойный гарпун или яростно выплёвывает солевой раствор пробужденный землетрясением гейзер. Блохи, оказавшись погребенные под массами мышц истаивающего шестерки, поочередно взрываясь, стали выпускать таившиеся в них звуки.
Если бы тебе было до этого дело, ты бы понял тайные мотивы и секретные резоны, из-за которых поглощаемый паханом шестерка расположил когда-то пойманные ноты так, а не иначе или в другой тональной последовательности и прогрессии. Но внешние звуки уже не имели для тебя ни смысла, ни утверждения.
Акустические колебания покидали кожные покровы своего носителя и сочетание их вызвало к звучанию восторженный гимн, прославляющий тепло в безысходности, доброту в запредельности и свет в непроглядности. Услышав эту песнь, пахан в изумлении, ступоре и недоумении замер. Он споро прибрал в себя оставшиеся от шестерки части и органы и, будто его член ни в ком не бывал, не оборачиваясь, не шурша шрамами на шее и растроёнными ногтями на каждом пальце, степенно прошествовал на свое незаконно захваченное место. А за ним, подобрав лишь на долю часа ставшие бесхозными одежды, причиндалы и атрибуты семенил и подпрыгивал уже новый шестерка.
Тебе доступна память о том, что было дальше?
Беспечные, бескаминные и беструбные зеки, не ощущая своей ущербности из-за отсутствия этих обходимых в хозяйстве приборов, убедившись, что представление завершилось, привычно достали члены, лингамы и пенисы и, несколькими синхронными и уверенными движениями приведя их в возбужденное состояние, предались мастурбации. Никто из них и не подумал возвращать оставленные тобой в камере вещи. Да и не было уже этих вещей, все их разобрали расторопные арестанты. И, чтобы не было зазорно пользоваться ими после того, кем стал ты, они, держа экспроприированные предметы твоего пользования стеклодувными щипцами, погружали их сперва в щёлок, затем в кислоты, соли ароматические и неароматические, ароматические и неароматические растворители и, под конец, промывали всеми семью кисельными водами. Лишь после этого вещи начинали считаться расшкваренными, расчуханенными, расфоршмаченными и ими могли пользоваться все не знающие их судьбы.
Новый медбрат, которому надоело дожидаться твоего возвращения из камеры, заглянул в нее, как высовывается вампир после векового сна в заросшей тенетами и корнями пещеры или как проглядывает из прошлогоднего перегноя и костей казненного первый зеленый росток бамбука. Увидев тебя недвижимо стоящего посреди каземата, окруженного безразлично онанирующими зеками, он подошел к тебе и, взяв за руку, повел прочь из узилища, которое никогда не было тебе ни домом, ни тюрьмой, ни шалашом, ни шельфом.
Вы вышагивали по вечерним тюремным коридорам. Уходящее на отдых солнце дарило тебе припасенные лишь для тебя лучи, яркие болиды осеняли тебя своими частыми вспышками, неторопливые кометы приветствовали тебя, еще сильнее распушая уже распущенные в полнеба хвосты. Но эти явления природы не отвлекали тебя от твоей незанятости. Они не могли вывести тебя из тюрьмы, непогруженности и безразличия. Раньше ты бы мог счесть все эти небесные и небожественные проявления сигналами и знаками, но ныне они потеряли для тебя свои сакральные и явные свойства, оставшись лишь отблесками далеких событий, не могущих ни повлиять, ни отменить твое решение, путь и неподвижность. Если бы ты захотел, ты бы, конечно, придал всему этому новые смыслы, семантику и стилистику. Но такое действие было бы для тебя полностью излишним. Ты отринул власть над семиотикой, семантрией и семимантией, ты отпустил их на вольные хлеба, овсы и орешники, где бы они могли, без чьего бы то ни было контроля, нагуливать полноту проникновения в реальность и обрастать разветвленными синонимизмами и омонимией, как прорастает из споры на коре древнего дуба разлапистая членистая омела, как высаживается из перенасыщенного раствора поликристалл, съедая не только доступный объем, но и часть пространства вокруг.
Прощальный взгляд светила озеленил твое чело, и ты вступил в пределы нового для тебя тюремного пространства. Это была вотчина особо придавленных администрацией тюрьмы зеков. Тех, кто оказался волей начальства лишен возможности страдать, тех, кто без удручения приобщался ко лжи и тех, кто любые угрызения воспринимал как ниспосланное сниже благо. Царствовал же здесь Пахан хозобоза по пятому чину табели о рангах Мельхиседека.
Когда медбрат, ёжась, дикообразясь и ехидно щерясь привел тебя пред замыленные очи Пахана хозобоза, тот не подал вида, рода и сорта, что заметил тебя. Но лишь медбрат отвел тебя на два и еще на пять шагов, Пахан хозобоза встал.
– Сегодня мы приветствуем в наших рядах нового мастера нашего братства. Имя ему – Содом Капустин!
Хозобозники, все как один в черных кожаных одеждах, с прямыми черными волосами, перехваченными тесемками, украшенными перьями грифов, страусов и буревестников, с вышитыми нагрудниками и луками из рогов непарнокопытных яков, чешуйчатых бизонов и панцирных оленей, начали выкрикивать здравствующие тебя проклятия.
– Властью взятой мною по пределу совести и естества, наделяю тебя, Содом Капустин, местом, где будешь ты почивать, местом, где будешь ты принимать пищи физические, телесные, душевные и духовные, а так же дарую тебе работу равную по тяжести, весу и наполнению, что и у любого их мастеров нашего единства!
Выражая своё недовольство неправедным и скоропалительным решением Пахана хозобоза, арестанты принялись стрелять из луков в потолок, стены и портреты. Стрелы, болты и гвозди пронзали кружащих вокруг жужжащих люминесцентных ламп аполлонов, монархов, скарабеев и прочую мошкару, пробивали крылья сильфам, амурам и купидонам, прокалывали брюшка грёзам, галлюцинациям и видениям, в изобилии роившимся над головами хозобозников, привлеченные испарениями из неглубоких хранилищ их мыслей. Внутренности этих, рожденных ползучими тварей, вываливались из них, словно алмазы пополам с пшеничными зернами из разрезанной придирчивым автоинспектором покрышки или как мальки морского конька, достигнув молочной зрелости, покидают живот своего долготерпеливого папаши. Долетев до пола, чешуйки, перья и обрывки кожи недолговечных существ слипались в шерстистых головастиков, сразу принявшихся поедать себе подобных, пока не осталась одна огромная волосатая жаба, царапавшая кафель пола острейшими клыками, когтями и шипами, росшими из кургузого хвоста пресмыкающегося.
Все зеки-хозобозники, проглоченные без приправ, соусов и уксуса своим яростным занятием, не замечали явления нового существа, и лишь один из них поднял клацающую челюстями и суставами рептилию и спрятал за следующую пазуху. И вовремя: стрелы, долетев до своего предела дальности, начали возвращаться, неся на своих перекладинах аппетитную добычу. Арестанты, с искренними смешками, поясными ремешками и аптечными ромашками в карманах стали уворачиваться от дарующих минутное забвение подарков, возвращенных требовательным к жертвам себе потолком. Самым неповоротливым стрелы вонзались в макушки и их соседи, празднуя пиршество, объедали до корок, хитиновых жвал и тазовых костей те подарки, что послали им божества воздуха и кинетического бессилия.
Ты не участвовал в этом празднестве кишечников даже мысленно. Если бы ты оставил себе способность размышлять, то ты бы узнал в безтипной лягушке свою старую знакомую Тлальтекутли и, проанализировав симптомы, знаки и анамнез ее появления, экстраполировав сопутствующую ее визиту атмосферу, ауру и носящиеся в воздухе запахи, понял бы, что вслед за ней стоит ожидать и новых гостей.
Пированье неслось вскачь, будто выпущенное по недосмотру из глубин вод цунами, одинаково пожирающее по своему ходу как холмистые острова, так и одинокие горные кручи, сравнивая с водой все, с чем оно столкнется, или как разбуженный в неурочный час рой шершней изжаливает как посягнувшего на их запасы, так и случайно оказавшихся непоодаль. Зеки, чья кожа раскраснелась больше, чем обычно, как от своей крови, так и от кровей ближнего и дальнего соседей, бросали объедки вверх, вниз, по сторонам света и по краям тьмы. И, если бы твое зрение не было всецело направлено на оформляющуюся в твоем животе книгу, что должна безоговорочно и безосновательно убивать всякого, кто сможет внести ее тяжесть в свой дом, удел и жребий, ты бы не мог не заметить, что зависающие между атомами кислорода и серы недожеванные куски зековской снеди, стали подниматься, преобразуясь в оперенного змея, чей хвост кушал другой, гладко выбритый змей, образованный крошками, попавшими в щели между стронцием и селеном.
Два змея, то ли борясь, то ли играя, то ли вынуждая друг у друга причинение блаженства, свивались, развивались, обмениваясь крыльями и плешивыми частями тел и кожи. Их хвосты то проникали в пасть супротивника, то высовывались наружу, то вдруг вылезали из своих, чужих и иных анальных отверстий, чтобы в следующий миг появиться на своем или любом ином месте. Так дурачились Тлауискальпантекутли и Тескатлипока, выступая в роли сношающихся Уроборосов, пока не пришел в грохоте и падении Пахан хозобоза и не вышвырнул прочь надоедливые творения корпоративного разума.
– Накормил ли я вас?
Арестанты вразнобой закивали. Те, из макушек которых еще торчали снаряды, щепки и перья, принялись выковыривать их с помощью пинцетов, ланцетов и засыпать белым, красным и синим стрептоцидами.
– Напоил ли я вас?
Зеки стали подпрыгивать, бросать друг в друга волосяные и каучуковые мячи и кольца.
– Развеселил ли я вас?
Хозобозники, разгоряченные, алые, становились в воздухе на шпагаты, бегали по ним, пока не сваливались на тела своих сокамерников.
– А теперь – совокупляйтесь со мной, ибо я есть плоть ягодиц и членов ваших!
Пахан хозобоза развернулся и вышел в невидимые пространства и формирования, а заключенные начали всеобщую оргию, так бросается в бурлящий поток рысь, неся в клыках уставшего от крика и одиночества котенка из последнего выводка, так рушатся от подземных толчков построенные на песке и плавунах небоскрёбы, погребая под развалинами забытые на подоконниках горшки с геранями и цветущие фикусы. Каждый из зеков считал своим долгом, правом и уделением внимания вонзить свой возбужденный пенис в твою прямую кишку. Каждый из осужденных считал твоим везением, обязанностью и участием насадить свой анус на твой уд. Ты не считал минуты, часы и дни, пока продолжался этот бедлам. Никто из арестантов не стал доводить твой член до оргазма, никто из них не удосужился излить в тебя свое семя и эти два совпадения, наложившись и пересекшись одно с другим, не позволили твоему телу вобрать в себя новую жертву, силу и состояние.
Плавающие под кроватями светильники начали мигать, подавая сигнал, что пора начинать вечернюю медитацию и все, оставив в покое и тебя, и твои гениталии, попрыгали в койки. Давешний медбрат, привычно взяв тебя за руку, отвел тебя к подаренному тебе месту. «Содом Капустин» – гласила надпись на твоей кровати. И, если бы тебе это было интересно, то на месте справа ты мог бы прочесть «сосед справа», а на левой табличке переливалось радужными извивами слово «Золотарь».
Будет очень странно, если ты не вспомнишь дальнейших событий.
Едва герольды на тюремных часах протрубили в свои гетеродины, альпийские рожки и терменвоксы полночь, время, ласковым и мягким ягуаром, свернулось у тебя в ногах, горизонты пространства, свершений и событий обступили тебя, приглашая заглянуть за них. Кванты поля, информации и эволюции распахнули перед тобой свои глубины, как поджидавшие в засаде эксгибиционисты раскрывают длиннополые плащи, вычленив из проходящих мимо толп подходящую невинную жертву, или проваливается промытая подземной рекой земля, унося в глубины и недра камни, плесень и золу. Тайны бытия, небытия и иллюзии скинули перед тобой свои покровы и остались обнаженные, не реагируя на холод, сквозняк и газы, выбрасываемые мириадами зековских ртов, носов, носок и подштанников. Любой другой на твоем месте не смог бы преодолеть искушения и очертя голову, периметр и магический круг ринулся бы постигать новые знания, сведения и истины. Но ты постиг эту ловушку в далёких прошлых жизнях, воплощениях и аватарах. Ты всем своим телом знал, что нет резона идти за истиной: она заведет в непролазные дебри, джунгли и чащобы; что нет оснований идти от истины: она нагонит тебя на любых тропках, склонах и пустынях; что нет причин стоять на месте: любое место пожрёт тебя. Твое тело изначально впитало, что истина обязана быть там, где находишься ты, и, раз уж ты стал таким, какой ты есть, то это шевеление вокруг тебя не находило ни в тебе, ни в твоём теле отзвука, сопричастности и приближения.
Ветер, поднявшийся от того, что кто-то тихо приоткрыл дверь в камеру, снёс роившихся вокруг тебя соблазнителей в их родины, пеналы и пенаты. Тихая и уверенная поступь, наступь и выступь выдавала арестанта, знающего себя лучше, чем большинство прочих зеков. Шаги стихли у кровати твоего соседа справа. Черное одеяло в алом пододеяльнике было скинуто единым неповторяющимся и неповторимым движением. Алая подушка в черной наволочке, на которой вольно, игриво и нескромно разметались, сливаясь с фоном, волосы твоего соседа справа, отправилась в далёкое космическое путешествие, чтобы пролетев парсеки, галактики и сингулярности вернуться с другой стороны, когда уже не будет никого, кто бы оценил ее функциональность и наградил бы эпитетами.
– Я пришел к тебе.
Голос Пахана хозобоза звучал на соседней с тобой койке, и половина его слов была предназначена для ушей твоего соседа справа, другая половина для твоих ушей, а оставшаяся часть выглядела как моление о ниспослании покоя и отдельной светлицы во тьме недоразумений.
– Я мог бы тебя привести к самому краю неизученной Вселенной.
Уд Пахана хозобоза, чья головка, трудами неизвестных резчиков по мясу, в спокойном состоянии выглядела как бутон лилии, а в возбужденном превращалась в разверстый зев Кецалькоатля, спокойно вошел в тело твоего соседа справа.
– Мы с тобой могли бы взойти на Куньлунь, чтобы познакомиться с седыми слоном, лунем и линем, воплощающих три источника и три составных части маразма, романтизма и метеоризма. Мы могли бы залезть на Меру, и представиться Шеше, Авеше и Ганеше, что не могут спуститься оттуда с самого пахтания ассами и асурами, вассами и ванами, мировых небес, океанов и судей. Мы могли бы влезть на Иггдрасиль и кидаться шишками, пышками и коврижками с руническими предсказаниями в пучеглазого Одина, трехглавого Фенрира и семихвостого Мосыка.
Лёжа на твоём соседе справа Пахан хозобоза оставался недвижим. Лишь хруст, скрежет и чавканье выдавали, что идёт совокупление. То головка лингама Пахана хозобоза вгрызалась во внутренности заключенного, перемалывая его кишечник, содержимое кишечника, тех, кто питался этим содержимым, и паразитов тех, кто поедал содержимое кишечника твоего соседа справа.
– Мы бы могли совершить паломничество в Кансай, побродить по улицам, которых нет, пообщаться с монахами, которых не было, приобщиться к ритуалам синто, которые никто там не проводит. Мы могли бы заглянуть в Ушмаль и подняться по ступеням лестниц, одна из которых ведет на небо, другая на набо, а третья на нибо. Мы могли бы посетить пирамиды Лубаантуны, где бы ты смог посмотреть в глазницы хрустальных, аметистовых и алмазных черепов, проникнуть в секреты Каши, Акаши и Простокваши. А, если бы тебе повезло, то твой череп стал бы украшением раскраденной коллекции.
Тело Пахана хозобоза, предчувствуя надвигающуюся кульминацию сношения, тонко, толсто и страстно затрепетало. Между этих вибраций внимательный взгляд мог бы различить промежутки между давешними двумя змеями, братьями, врагами и соперниками, теми самыми, с чьими эфирными проекциями так амикошонски обошелся Пахан хозобоза.
– Мы могли бы раскрутить аджну, ваджру и меркабу. Мы могли бы поливать древо Сефир, Секир и Порфир. Мы могли бы кататься на мажорных и минорных арканах, на быстрых и медленных лассо и на стремительных и тихих болло. Но не будем!..
Эти недозволенные речи, вырвавшись из глотки Пахана хозобоза стимулировали два иных извержения: с одной стороны, пламенных болидов, горелых метеоритов и газовых астероидов, что единым махом вырвались из-под прикрывавшего промежуток между ягодицами Пахана хозобоза пояса Койпера, разодравшие его в мелкие обрывки, отрывки и нарывки и умчавшихся в родственное им ортогональное облако Оорта и, с другой стороны, горло оперенного гада исторгло смесь из поглощенных им кишок твоего соседа справа и смердящего семени Пахана хозобоза.
Все было бы как всегда: кишечник встал бы на отведенное ему место, его содержимое равномерно или порционно распределилось бы по нему и все прихлебатели снова бы зажили, заживив раны, порезы и случайно откушенные головы, головоноги и головогруди, долго и счастливо, если бы не твоё тело. С самого начала совокупления оно на себе ощущало каждое поползновение Пахана хозобоза, каждый отзыв, отклик и проверку пароля твоего соседа справа, каждый нюанс, полный декаданс и скучный контрданс их коитуса. И, уловив вибрации эякуляции, как узнает юркая форель по дрожанию воды, что поблизости есть подходящая на данный час добыча, или микроскопическая трещина в капле резко охлажденного стекла вызывает её моментальный взрыв, оно, вне твоего контроля, желания и намерения, пока чрево соседа справа не восстановилось, а пребывало в промежуточном между холодной, горячей и ультрагорячими плазмами состоянии, всосало в их себя, оставив на кровати лишь обескураженного Пахана хозобоза, да конечности твоего соседа справа.
Скинув нетленные останки на пол, где им будет суждено пролежать неразгрызенными крысами, мантиссами и чибисами пока не наступит последний День без времени, Рагнарёк и Апокалипсис, Пахан хозобоза расположился на бывшей койке твоего бывшего соседа справа. Он протянул руку и извлек из межзвёздных далей окончившую своё многострадальное путешествие подушку. Поместив ее под голову, Пахан хозобоза, раскинул ноги и скрестил на груди руки, как услышав раскат грома складывает ноги жук-щелкун, притворяясь мертвым, но готовый в любой момент резко распрямиться и унестись прочь от надвигающейся капели или перекрещиваются падающие столбы сталагмитов, потревоженные грозным гулом надвигающегося подземного катаклизма. Если бы ты оторвал свой взгляд от растущей между твоих тканей, надкостниц и лимфатических сосудов книги, что призвана неслышно и неотвратимо убивать своего читателя, ты бы увидел в сочащемся из тюремного коридора свете гордый ястребиный профиль Пахана хозобоза.
– Твоя простота из тех, что лучше воровства, но хуже грабежа. Ты омерзительно болтлив, нечист на ногу и похотлив на спину. Впрочем, иначе бы ты не обратил на себя гнев вышестоящих и негодование равных.
Умолкнув, Пахан хозобоза то ли придумывал твой ответ на свои обвинения, то ли ему казалось, что он слушал их, то ли некие тихие, буйные и свихнувшиеся ангелы, серафимы и престолы нашептывали ему сумбурные хулы, посулы и превращающие формулы.
– Ты не справедлив, если считаешь, что ты один здесь имеешь право заниматься тайными искусствами магии, борьбы и целительства. Но ты лишь портишь воздух своими словами, не показывая, не доказывая и не подтверждая примерами, практикой и показателями уровень своего мастерства. Знающий не хранит своё знание под спудом. Умеющий не закапывает своё умение. Говорящий же не отвечает за свои слова!
Если бы ты не отказался от аппарата, автомата и устройства логики, ты бы с лёгкостью указал Пахану хозобоза все его ошибки, пробелы и дыры в том, что он считал своим разумом, индивидуальностью, идом, идой и пингалой. Но все беспричинные суждения мнящего себе, мнущего других и сминающего незнакомых арестанта проносились мимо тебя словно колибри, пикирующие на пахнущий гнилой вырезкой цветок мухоловки или сошедшая с гор масса снега, воды и камней, попавшая в загодя построенный сельдук, не оставляя на тебе ни царапин, ни ушибов, ни гематом.
– Ты подобен гиене, пожирающей во время изобилия падали своих детенышей. Ты похож на термита, выгрызающего стены приютившего его жилища. Ты напоминаешь трусливого большого брата, бдящего из-за бздения за то, что кто-то услышит, учует или узреет его бздёхи и тем подорвет его авторитет, репутацию и сатисфакцию собственной неполноценности, неполнозубости и кривоносости.
Паутинки, снующие по воздуху камеры в разных направлениях, склонениях и преклонениях вспыхнули утренним пожаром. Для всех, кроме тебя, это означало, что близится проверка и подъем.
– Пожалуй, надо тебе повидать тюремного Папу.
С этими словами Пахан хозобоза переметнулся в тень, ушел в сумрак и начал своё, непостижимое для самого себя, странствие по отражениям собственной внутренней реальности.
Сразу после этого розовые нефритовые пластины полуоткрытой двери в хату рассыпались под ударами обсидиановых томагавков, бумерангов, изготовленных из ископаемых баобабов и выстрелами из пневматических подземных винтовок. Вслед за грохотом и разрушениями в камеру влетели три вертухая. Один проверяющий, на грифоне, а два его помощника на неповоротливых гиппогрифах. Помощники раскидывали ленты лилового серпантина, что означало наступление субботы, дня наладок и чрезмерных приобретений.
Притворявшиеся спящими зеки-хозобозники повыскакивали из кроватей и, привычным взмахом мачете превратив одеяла в пончо, прикрыли ими свою наготу, полноту и суету.
Медбрат, не испытывающий ни смятения, ни потребности угождать, поднял тебя с постели и поставил в общий ряд осужденных. Он же, по приказу вертухаев, поднял в приветствии свою и твою правую руку. Проверяющий поставил тебе и остальным зекам счетный штамп коричневой флуоресцентной краской и, сравнив результат с показаниями, записанными на его предплечье, остался доволен. Все вертухаи тщательно делали вид, что не замечают отсутствия твоего соседа справа, что его руку держит Пахан хозобоза, как не замечали и самого Пахана хозобоза который, едва проверка завершилась, шмыгнул к раскуроченной двери и притворился, что только что вошел.
Думается, ты надолго запомнил события этого дня?
Пахан хозобоза гоголем, чомгой и цаплей прошелся между рядами зеков, наматывая на себя мишуру субботнего утра. У окна он остановился, и одно его плечо несло на себе выдранный с корнями знак коварства, а на другом сидел черный попугай, путешествующий между желтыми, бирюзовыми и зелеными лучами свойств, пространств и характеристик.
– Общение – важнейшая из физиологических функций, что нам дана! Именно общение делает из нас не лысых петухов, василисков или стегозавров, а общественных животных!
Арестанты были уже готовы приняться за привычную вакханалию, но Пахан хозобоза властным жестом, свистом и топотом пресек эти поползновения, как внезапно упавшее дерево перекрывает бурный водопад, заставляя протоку искать обходные пути или так обрушивается поколебленная взрывом горнодобытчиков скала, преграждая единственный выход из пещеры, где располагался склад динамита. Зеки были вынуждены ограничиться привычным онанизмом своих, подставляемых и представляемых членов.
– Многие из наших братьев, не удостоенных столь пристального внимания горячо любимой администрации, райминистрации и владык очистилища, проводят дни свои в невозмутимом невежестве относительно своей судьбы, судеб соседей по камерам и подельников. Мало того, практически все они не знают за какие прегрешения, преступления и наказания оказались в этих добросчастных стенах!
Если бы ты был таким же, как окружавшие тебя зеки, ты бы тоже, наверное, загалдел, забил в ладоши и замотал головами. Но ты лишил себя этой возможности и постоянно стоял безличным памятником не самому себе, а кому-то, кто мог бы попасть в твоё тело, но не успел во время оказаться в нужном месте. Но он бы не смог разобрать слова Пахана хозобоза на составляющие, производные и логарифмы по натуральному, трансцендентному и мнимому основанию. Он бы принял выступление Пахана за чистую монету, новенькую купюру и негашеную марку, не усомнившись в подлинности такого знака расплаты, заплаты и кары. Ты же, стоя промеж беснующихся от восторга, упоения и восхищения осужденных, не принимал этих речей вовсе.
– Наша почетная обязанность, священный долг и возвышенная необходимость дать нашим страдающим от неведения, преследований и недоедания братьям еще больше правды, сведений и связей!
Ведомые Паханом хозобоза арестанты, в сопровождении нескольких охранников, по случаю субботы ряженых в шутовские костюмы, венецианские маски и ковбойские сапоги из кожи макроцыплинариев, инкрустированных, костями, зубами и амулетами, чинно потянулись на тюремный двор. На свежем воздухе сразу закипела работа, пуская пузыри, брызги и распространяя выносимое зловоние. Одни арестанты приспособились распускать одеяла, одеяния и наряды на нити, бахрому и очереди. Третьи, словно усердные ткачики, нашедшие залежи конского волоса или программируемые крутильные станки на гусеничном ходу, плели из них канаты, не забывая пропускать по центру, краям и боковинам красные, синие и черные нити. Пятые и седьмые, попеременно залезая один другому на плечи, головы и спины, строили из себя живые лестницы, по которым карабкались девятые, прикрепляющие канаты так, чтобы каждое окно каждой камеры оказалось привязано ко всем оставшимся окнам. Некоторые, то ли особо усердные, то ли особо уставшие, то ли особо отставшие в умственном, физическом и метафизическом развитии индивиды, делали по привязи на разных концах одного и того же окна.
Пока шло преобразование двора в путаницу канатов, нарядные вертухаи, размахивая харалужными, савроматскими и пламенеющими мечами, с протазанами, гвизармами и бердышами на перевесах, на перевязях и в голых руках, бегали между зеками, играя в прятки, используя арестантов как прикрытия. Некоторым осужденным в процессе игрищ снесли головы, плечи и лопатки, но тут же находился сосед, который чиркал огненным, ледяным или терракотовым пальцем по остаткам одеяла, затем по линии разреза и невзначай порубленные хозобозники обретали прежние цвет, форму и размеры. Устав, вертухаи побросали амуницию, реквизит и бутафорию прямо на чертополох, репей и верблюжью колючку, в изобилии, в клумбах и в фонтанах росшие по всему двору, и задумались над новым развлечением, как философичный осел, не видя разницы между охапкой сена и ее отражением в зеркале выбирает с какой из них начать свой ужин, или поляризованный фотон, встретив потенциальную яму, высчитывает вероятность туннелирования сквозь, возвращения назад или попадания в нее. Их новым развлечением оказался ты.
Ты недвижимо стоял там, где тебя оставил медбрат, уже резво карабкающийся по оконным решеткам и передающий за мзду сообщения из одной хаты в другую. Ты бы не удивился, если бы узнал, что платой за транспортировку информации медбрат выбрал слова, вырезая каждое четвертое, кастрируя каждое третье и цензурируя каждое второе.
Охранники, потрясая полотнами двуручных пил, шелка и электрических железных, стальных и медных дорог, обступили тебя, преследуя свои бесстыжие, фривольные и неконтролируемые желания, как волшебный коршун, залетев слишком далеко в открытый океан, на пределе сил гонится за лебедью-оборотнем или зайчик от часов монотонно вяжущей многометровый шарф бабушки ищет глаза читающего напротив неё пассажира. Без лишних рассусоливаний, заминок и разминки они повалили тебя на мураву и, расстегнув ширинки, распустив мотни и приподняв килты, вывалили на тебя все шесть своих щетинистых, морщинистых и узловатых пенисов.
Ты покоился на спине, как павший от паразониума неграмотного сотника Архимед, как Боромир, утыканный стрелами орков, как раненый при Аустерлице молодой русский граф, и в глазах твоих отражались, вместо великих полководцев, исполненного долга или гениальных геометрических прозрений, лишь приниженные своей легкодоступностью члены вертухаев. Если бы ты обращал внимание на происходящее с тобой, то ты бы, наверное, принялся вырываться из рук, что не держали тебя, из стен, что не ограничивали твоей свободы и из мира, который хотел, но не мог стать для тебя ареной битвы. Но ты лежал смиренно, расслабленно и бездыханно, а очи твои, не отрываясь, созерцали лишь твой гибельный плод – твою грядущую в вечность книгу, что изничтожит лживые тела своих прочитателей.
Призывно, противно и похотливо хохоча, вертухаи водили своими срамными удами по твоему лицу, тыкаясь, словно стволами аркебуз, кулеврин или пищалей в твои губы, щеки и подбородок, а их отверстые жерла мочеиспускательных каналов, проток и рукавов точили, резали и фрезеровали слизь, хламидий и бледные, загорелые и обгоревшие спирохеты. Предварительные ласки завершились очень быстро, едва лингамы набухли, ощерив доселе скрытые в складках кожи, корост и бородавок прободные язвы, откуда столетия назад вывалились вживлённые под кожу шары из гранита, базальта и асбеста, в которые вставлялись фигурные, атлетические и декоративные штанги, гантели и гири, куда продевались сделанные из козьего пуха, свиных хвостов и колонковых вибриссов усики, бакенбарды и бородки клинышком, призванные возбуждать простаты, сложнаты и клатраты насилуемых ими врагов, зеков и прочих захваченных в заведомо неравных схватках контрибуций. Декларируя, делегируя и профанируя искусства камасутры, домостроя и Книги перемен, уроков и ответов, вертухаи приблизили к твоим ресницам на верхнем, нижнем и третьем веке уздечки, попоны и сёдла своих возбуждённых членов так, чтобы те щекоча, доставляли владельцам гениталий наивысшее наслаждение, усладу и помутнение рассудка.
Вскоре, не выдержав сладостной пытки, прекрасного терзания и безбожного страдания, выпавшего их членам, закаленные в сечах со слабейшими, в избиениях младенцев и битвах с тростником воины одновременно эякулировали, покрыв маской из комковатой, с синими кровяными прожилками и красными антителами спермы твоё лицо. Твоё тело, уже съевшее собаку, тапира и мангуста на таких экзекуциях, отреагировало сразу, автоматически и без излишней в данной ситуации рефлексии. Пока твоя кожа на лице, теле и ступнях лихорадочно впитывала соки тестикул вертухаев, как, давясь и кашляя, поедает содержимое третьей миски вечно голодный кокер, или как впитывает последние капли вина из бурдюка заплутавшего бедуина песок миража, казавшийся заветным оазисом, внимание твоей печени, сила твоих почек и воля твоего желудка принудили охранников изливать на тебя непрекращающиеся потоки спермы. Их яички, звеня, словно рождественские колокольчики на дуге первого утреннего трамвая или спрятавшиеся в трещинах коры бадьяна звонкокрылые цикады, перерабатывали белки, жиры и аминокислоты тел, одежд и атрибутов служения вертухаев в льющееся стеной семя. Твое тело кушало его всеми своими порами, дырками и ответвлениями, а сперма, иссушая своих производителей, прибывала, накрывая твоё тело с ногами, грудью и головой, так, что вскоре ты оказался в постоянно мелеющем бассейне, наполненном молочно-белой жидкостью, а от охранников не осталось ничего, даже головок их пенисов, даже сапог, даже травы, личинок и перегноя, на которых стояли их титановые подошвы.
Хозобозники, всецело поглощенные курированием, гусированием и индюшированием межкамерной торговли, наваривая, напаривая и нажаривая на ней огромные, не помещающиеся в наплечные торбы, горбы и сумы суммы, проценты и дивиденды, проигнорировали инцидент с вертухаями. И лишь слуга своего кабинета, словно хищный крот из засады бдит за перемещениями бидона бортника, чтобы, улучив момент прогрызть днище и полакомиться запретной сладостью или снежный козырек на гребне горы прислушивается к самым тихим звукам, чтобы уничтожить их источник, кинувшись на него неуправляемой лавиной, наблюдая в окуляры перископа, телескопа и монокль за происходившим на тюремном дворе, нажал на кнопку, повернул ручку и перещелкнул тумблер. В следующее мгновение во дворе появилась рота вертухаев специального обозначения, назначения и применения, вооруженная четырехствольными парабеллумами, шестиствольными автоматами Калашникова-Браунинга-Кольта и восьмиствольными пулеметами с разрывными, трассирующими и безоболочечными серебряными пулями. Специально обученные, наученные и науськанные охранники сразу же открыли шквальный, грозовой и буранный огонь по тюремным окнам. Раскаленные от трения о воздух, эфир и физический, химический и термодинамический вакуумы снаряды разрывали столь долго и тщательно культивируемые канаты, рикошетировали от стен, решеток и затылков бегущих в панике, мешках и пакетах на головах осужденных. Спустя мгновение, второе и третье нити, лишенные привязок, связок и развязок спланировали на хозобозников, спутав их, как стреноживают коня-производителя, чтобы он не ускакал в соседний штат улучшать племя соседнего табуна или как падает манна небесная, покрывая все несъедобным тающим под лучами военных прожекторов ковром.
Копошащиеся, ворочающиеся и ёрзающие в хитросплетениях канатиков зеки вместе с тобой образовали гигантский клубок, из которого торчали, выпрастывались и выпирали выступающие, декларирующие и читающие стихи части тел арестантов, а вертухаи, завершив стрельбу, демонстрацию силы, умения и подчинения, и выполнив высокопоставленную миссию, ухватились за концы веревок и, не разбирая, кто виноват, что делать и куда идти, потащили зеков на обед, будто косяк костлявых рыб, попавших в сети утонувшего из-за алкоголизма браконьера или как разрозненные и расколотые детали от конструктора Лего, оказавшиеся в пылесборнике при генеральной уборке.
Похоже, у тебя не было причин, чтобы запамятовать то, что случилось после?
Едва колтун с зеками, что тащили вертухаи на мхорагах и десятиплавниковых электрических, магнитных и гравитационных угрях пересек порог трапезного зала, канатики, опутавшие арестантов, под воздействием атмосферы, гипносферы и Агасфера стали превращаться в пасту, спагетти и макароны с дырками, корками и колобками. Осужденные, радостно, ослепленно и оскопленно барахтаясь в завалах свалившейся, свалявшейся и сварившейся пищи, как пронырливые жуки-навозники на дымящейся коровьей лепешке, торопящиеся отхватить лучший кусок из заведомо равных, или мятущиеся пылинки в набрякшем облаке, сталкиваясь и расставаясь, образуют зародыши острошипых градин, принялись поедать то, что несколько метров назад было их путами, веригами и колодками. Раскачиваясь в гамаках, шезлонгах и креслах-качалках, стучалках и визжалках, хозобозники обирали с себя, соседей ближних, дальних и едва знакомых, с живых, живых не полностью и тех, кого называли «тот парень», витушки, вертушки и побрякушки, нашпигованные кетчупом, майонезом, соевым, джутовым и кунжутовым соусами, и запихивали их в свои рты, ноздри и уши, успевая всеми своими шестью руками наполнять ендовы, братины и макитры пивом, квасом и квамом и одним глотком опустошать их.
Один ты не участвовал в фуршете, позволяя хозобозникам снимать с тебя урожай вермишели, корнишонов и ванили. Даже если бы твое тело и захотело приобщиться к банкету, ошейник цирюльника, проросший своими ветвящимися остриями в твою шею, отделившими глотку от горла, спинной мозг от головного и сушунму от вишуддхи не позволил бы ему этого сделать. Поэтому ты лежал на столе, как шевелящая суставчатыми плавниками, хвостами и жабрами латимерия, ожидающая вскрытия, что опрокинет надуманные законы эволюции, или как кусок каррарского мрамора, подготовленного для того, чтобы к нему приделали лишние куски, и появилась очередная бездарная опора для фуникулёра, ощущая лишь то, как множатся коннотации, обрастают смежными смыслами лексикоды и нарастает синтагматическая кольчуга в твоей книге, предназначенной для смертоубийства тех, кто отринет ее ради спасения в сытости, праздности и бездеятельности.
– Кто же он, Содом Зеленка, по прозвищу Содом Капустин, с которым сам Папа запретил не только говорить, но и общаться?
Медбрат, выбирая из складок твоей одежды артишоки, опресноки и воки-токи, обращался с этим вопросом к какому-то всецело увлеченному поеданием жареной саранчи, маринованных петушиных гребешков и языков неоперившихся птенцов певчего дрозда в кляре, клире и клистире хозобознику. Тот, думая что-то своё, лишь мычал в ответ мелодии из «Волшебной флейты», «Аиды» и «Энеиды».
– Забавный мужик, этот Содом Капустин: болтает языком, а разговаривает телом. Он движется не перемещаясь, а стоит сразу в нескольких местах и огромных затрат. Он возвышается, прилагая усилия, чтобы пасть забвения укрыла его за своими зубьями. Его колени гнутся лишь когда он делает шаг назад. Его глаза бесчувственны к свету, но он ориентируется только по нему. Кто же он?
Когда бы ты пришел в тюремные залы по другой своей воле, ты бы, возможно, и оценил наблюдательность медбрата, как коновал рассматривая сломанную бабку призового скакуна, решает, достоин тот лечения, скотобойни или и так похромает, таская повозки с сеном для более фартовых рысаков или легкоплавкий проводок в предохранителе, уже подточенный избыточной силой тока, выбирает между дальнейшей работой или отправкой на помойку. Но на гребне этого пузыря интерферирующего времени тебе не было, ни дела, ни пробела, ни пробоя до прозрений, подозрений и воззрений одного из бесчисленных медбратьев, одинаковых, как самые мелкие горошины из последнего мешка горохосортировочного агрегата или охлажденные до комнатной температуры нейтроны, в облаке самопроизвольно уплотняющегося нейтронного газа.
– Удивительный дед, этот Содом Капустин: волосы его бороды кончаются во всех камерах, а борода у него не растёт. Он никогда не открывал рта, но его клыки вгрызаются в кадыки всех, кто умеет его различать. Он находится теми, кто прекратил поиск и так далеко, что его не могут увидеть фотоэлектронные мегаусилители орбитальных станций. Его клетки – как квазары нашего детства, делятся только в уме, не признавая цифр и бумаги, и их сияние делает черное белым, а белое просто перестаёт быть. Его страдания неисчислимы даже с помощью интегрирования образных приближений к асимптотической кривой к трехзубчатой циклоиде, но он выносит их, как сор из избы-читальни. Кто же он?
Наевшиеся хозобозники, ковыряя в зубах вилками для рыбы, устриц и медвежатины, отрыгивая воздух, лишнее и кислые, щелочные и прокисшие желудочные соки, начали собираться на послеобеденный отдых. Они складывали мебель, скручивали ковры, разбирали светильники, выпивая по мере, которую представляли лишь приблизительно, ориентировочно на вчерашнее состояние курса валют, и с горем, ненастьем и вилами, которыми Сивилла писала на полях доказательства теоремы Ферма, содержавшееся в них оливковое, просяное и солнечное масла, уксус и эссенции с запахами имбиря, муската и эстрагона. Медбрат, вынуждено принимающий позицию едока, поторопился завершить, занавесить и захватить в плен уходящие от него мысли.
– Потешный пацан, этот Содом Капустин: мы продаём его мочу как панацею, а ее никто не собирает. Его уши законопачены корками серы и сургучом с тринадцатью печатями Соломона, но он реагирует на любой шум, и слышит каждое столкновение фотонов. Его намерения – тайна, спрятанная в кевларовом сейфе под толщами вознесшейся Атлантиды, но все декламируют их наизусть. Его никто не боится и никто не уважает, его никто не хочет и никто не терпит, его никто не ждёт и никто не выпроваживает, но все боятся его ухода, поскольку он заберет с собой всех, кого нет, и оставит тех, кто был, но там, где их не будет, все боятся его прихода, поскольку он отнимет характер и отдаст его обратно тем, кто от него отрекся, все боятся его пребывания, поскольку он смешивает сон утренний и сон вечерний, а день привносит в сон ночной. Кто же он?
Пока медбрат дожевывал макароны, слова и язык, охранники, кривляясь, танцуя и выделывая коленца, локотки и раковые шейки, занавесили непроницаемыми гардинами, портьерами и жалюзи створчатые, сводчатые и витражные окна, эркеры и балконы трапезной. И в наступившей темноте в залу плавно, как богомол, схвативший стрекозу-стрелку и пожирающий ее в молитвенном экстазе, спускается к основанию куста таволги, дабы там завершить свой путь или смерч, размеренно крутящийся, казалось бы на месте, а на самом деле взрывающий пласты перегноя и асфальта и уносящий их в заоблачные выси, чтобы потом обрушить каменным дождем на немогущие убежать кораллы на атоллах, вкатилась тележка, доверху набитая разномастными телевизорами. Хозобозники, гикая, свистя и толкаясь, стали разбирать экзотические приспособления.
Когда бы ты пожелал посмотреть эти телевизоры, то ты бы обнаружил, что настроены они только на два канала: одни, формой, текстурой и размерами идентичные возбужденному пенису, показывали только возбужденный пенис, идеально вписывающийся в фаллообразный экран. Другие, созданные в виде прохода между двумя полушариями, показывали темноту в обрамлении выбритых ягодиц. Устройство тех и других не отличалось эргономичностью, стилем и дизайном: направляющая катушка, с торчащими во все и некоторые другие стороны проводками, ручка-держалка, провод, сочетавший в себе антенну, силовой кабель и подключение к спутниковым телеметрическим сигналам, и собственно, трубку, дырку и выпуклость.
Но тебя не касались эти игрища и ты, бездумный, бездомный и безудержный, стоял посреди этого Вавилона, не реагируя на то, что кто-то, скорее всего медбрат, надел тебе на пенис телезадницу, а кто-то другой, вряд ли то был медбрат, вставил в твой анус трубку телечлена.
Резвясь, смеясь и испражняясь, хозобозники забавлялись сверкающими в темноте электронными игрушками, обменивались сияющими членами, перекидывались звенящими друг о друга задницами. Зеки, как пугливые, но любознательные кенгуру, нашедшие полупорожнюю пластиковую бутылку с лимонадом или пинбольный шарик, попавший между двумя пружинящими пластинами, набирающий бонусные очки от каждого соударения, исследовали попавшими им в руки бытовыми приборами полифункционального применения все выпуклости, выступы и рельефности всех доступных тел, все впадины, вогнутости и провалы тел, доступных меньше.
Водящий тебя медбрат, употребляя три своих правых руки на ублажение себя, две своих левых руки на попытки удовлетворить безличного тебя, и третью левую руку для мастурбации случайного, ненамеренного и прохожего соседа, все больше распалялся, распадался и рассеивался в глубинах ставшего безбрежным космическим пространством с цефеидами, пульсарами и переменными звездами пенисов и задниц или недрами желудка аксолотля, в котором поселились колонии светящихся бактерий в форме тех же лингамов и жоп трапезного зала. Увлекаемые за пролетающей мимо них оболочкой мерного, многомерного и безмерного времени, зеки, постепенно доводя, доходя и доделывая себя до экстаза, эйфории и наинизшего восторга, стали эякулировать, извергая своё семя в подметные тележопы. В те же минуты индивидуальные каналы, транслировавшиеся на телепенисы, так же стали показывать исходящие спермой лингамы.
Если бы ты куда-то смотрел, то ты бы заметил, что находящиеся вне тел арестантов телевизионные приставные гениталии кончают не только текущими по внутренней их поверхности изображениями спермы, но и выбрасывают наружу их эктоплазменные двойники, тройники и разветвители. И, как только находящийся в твоём анусе телечлен исторг первые капли изображенной спермы, твоё тело принялось являть свой неподконтрольный, необузданный и неуловимый норов. Не со всем, со всеми и со сторонними сторонами, направлениями и тенденциями разобравшись в ситуации, оно захватило то, что было творением магнитных волн, бурунов и пены. Вместо привычной спермы оно завладело спермой электронной и, не понимая разницы, ризницы и тризны, привычно всосало в себя все, что могло проявлять электрическую активность. Твое тело проникло в провода, в распределительные подстанции, в дизельные, масляные, угольные, газовые генераторы, в генераторы на водной, воздушной и мышечной тяге, в ёмкости, заводи и затоны. Трансформируя электроны и позитроны в бозоны, пионы и розы с именем, без имени, анонимные, аномальные и состоящие из семи кварков, парков и подарков, твоё тело разом обесточило, обесправило и обездолило весь тюремный комплекс, погрузив его во мрак, боль и отчаяние всеведения.
Да, что творилось за этими событиями навек вошло в твои мозги!
Задиристые, надиристые и придиристые вертухаи, скинув шутовские колпаки, короны и лавровые венцы, как трудолюбивые муравьи-листорезы, обнаружившие в сельве цветущий рододендрон, лезут на самую его вершину, чтобы с нее начать опустошение дерева, или валун из пустыни Небраска, презирая силы тяготения, взбирается на крутой склон холма, принялись карабкаться по стенам, дабы сорвать занавеси, застящие дневное светило. Одно за вторым, второе за полуторным, а третье за три четверти пятым, прикрывающие окна гобелены, ковры и паласы валились вниз и зеки, кто ликуя, кто кручинясь, горюнясь и крутоярясь, кто беспокойно озираясь, складывали переставшие работать телевизоры в корзинки, кузовки и плетенки, и скидывали, не заботясь о цельности, работоспособности и функциональности этих приспособлений, в ванну, наполненную смесью жидких электролитов, диэлектриков и полупроводников.
В полголоса, в полжеста и в полвзгляда обвиняя всех окружающих, берущих в плен и выскакивающих из засады в срыве телесеанса, хозобозники плелись, вязались и сваливались в свою камеру. Медбрат, положивший тебя в предназначенную тебе койку, тут же куда-то недалеко как-то нелегко и с кем-то несладким удалился, а ты остался лежать, неприкрытый, неприкаянный и нераскаянный.
– Я – Золотарь.
Голос твоего соседа слева, которого ты никогда не видел, не увидишь и не захочешь знать, обращался к тебе с его места.
– Я знаю, что с тобой нельзя ни говорить, ни смотреть на тебя, ни слушать твои бессловесные пророчества, ни испытывать к тебе любые чувства. Но я – золотарь. Это моё имя, моя профессия, моё призвание и мой обман. Здесь только такие как я, находящиеся по горло, по подбородок, по уши и по макушку в дерьме, начинают ценить неизвестное, непопулярное, недоказуемое и непроизносимое здесь понятие – чистоту.
Ты, как тебе и было положено, поставлено и укладено, не вычленил эти признания из постоянного звона, пения и напевов, что лились тебе в уши из-за доступных, допестиковых и дотычиночных далей, высей и онисей. Зато твое тело нескромно встрепенулось, отреагировав на то, что было ему близко, далеко и недоступно.
– Я погружаюсь на дно выгребных ям, колодцев, рвов и канав. Я очищаю, санирую, протоколирую и апробирую отходы, приходы, доходы и уходы жизнедеятельности, жизнебездеятельности, смертеленности и смертенетленности здешних, пришлых, проходящих и незаходящих зеков, вольных, подневольных и не догадывающихся о своём статусе. Я презираем, ненавидим, невидим и свободен, как ты.
Хозобозники, ходящие, шаркающие и харкающие мимо вас, занимались своими делами, чужими проблемами и не касающимися их заботами. Они игнорировали тебя и Золотаря, будто вас и не было в границах их видимости, слышимости и обоняния. И только твоё тело, вдруг почувствовав в Золотаре кого-то, кто сможет беспристрастно, без опаски и непредвзято разделить, сложить и умножить его силы, возможности и претензии, согласно, гласно и открыто кивало фразам нового знакомца.
– Я знаю, что ты не можешь говорить так, как говорю я. Я знаю, что ты не хочешь знать то, что знаю я. Я знаю, что ты не желаешь делать то, что делают другие. Я знаю, что ты не можешь не делать то, что ты задумал там, куда не проник ни один из здешних жителей, долгожителей, вершителей и отверженных. Ты – воплощение тайны, ты – предел желаний, ты – отречение суеты сует, ты – квинтэссенция смерти, и поэтому я люблю тебя!
И твоё тело выгнулось дугой, сложилось зигзагом и пошло волнами. Но ты сам индифферентно относился к любым своим проявлениям, закреплениям и фиксациям: тебе до сей поры, поры уходящих пор, и поры последующей за ними было важно лишь то, как скрепляются лексемы, спаиваются эвфемизмы и слипаются метафоры в ожидаемой тобой книге. Той книге, что сможет подарить вечное забвение тому, что в неведении, гордыне и антропоцентризме называется «Я».
Солнце, мелькая за сетчатыми окнами, дарило тебе профиль тени. Время, баюкая тебя и твой плод в своих неощутимых ладонях отнимало у тебя себя. Пространство позволяло тебе обретаться в себе столько, сколько тебе будет необходимо для выполнения задуманного. А Золотарь говорил.
– Так стало, случилось, добилось и навалилось, что я хранитель, сторож, пользователь и растратчик того, что утеряно, забыто, съедено и исторгнуто прочь. Странствуя по очистным коллекторам, фекальным трубопроводам, отстойным бассейнам и полям аэрации я находил множество сокровищ, кладов, закладов и неоцененных драгоценностей. И теперь я, грязный, вонючий, непривлекательный на вид и дурной на ощупь, предлагаю тебе избавить меня от этого бремени.
Как гусеница гарпии, съеживается, выставляя для устрашения врага горящие ненавистью глаза, нарисованные на ее теле, как тектоническая плита раскалывается, не выдерживая напряжения и давления магмы, так и Золотарь распахнул свою робу. Если бы ты возжелал посмотреть в том направлении, ты бы увидел, что торс Золотаря увешан золотыми цепями с подвесками, олицетворяющими абсолютную власть, кольцами-печатками, перстнями и кастетами из палладия, на которых гравёры, ювелиры и кузнецы нанесли знаки принадлежности к императорским династиям, браслетами, запястьями и напульсниками из сплава самария, иттербия и гадолиния, которые несли на себе печати заклинающие духов, демонов и иггв, а венчало это нелепое великолепие, несуразное разнообразие и непростительное прекраснодушие диадема из чистейшего скандия, дарующая владельцу равенство с Элохимами, Творцами Вселенных и человеком. Но твоё тело, отвергая саму возможность получения подарков, презентов и иных материализаций благодарности, затряслось в конвульсиях, припадках и пароксизмах.
– Я боялся поверить тому, что говорят о тебе стены, потерявшие уши. Я страшился доверять тому, что гласят подметные не тобой письма, открытки и телеграммы, подписанные, подчеркнутые и поддержанные твоим именем. Я опасался поручать посредникам, почетверговикам, попятничникам и посубботникам депеши тебе с мольбами, просьбами, заклинаниями и заклятиями об аудиенции. Я не позволял себе мечтать, грезить, допытываться и добиваться нашей встречи. И здесь, сейчас, тут и так увидев тебя, я понял, что все, что мне ведомо о тебе, надо возвести в превосходную, превосходящую, невозможную и невероятную с любого из взглядов, степень.
Сказав это, Золотарь подхватил тебя на руки и понес, невесомого, неведомого и отведанного в свою каморку, где хранились его принадлежности, ненадлежности и незалежности. Там, подмыв твои анус с помощью кумгана, мошонку с помощью биде, и пенис, не используя лейку, шайку и трехлинейку, Золотарь обнажил свой эрегированный лингам.
– Я понимаю, что иду на риск, смерть, иссечение и гибель, но если ты дашь мне шанс, возможность, вероятность и прощение, то я, без ожидания отплаты, мести, вендетты и гаротты лишу тебя мест общего пользования, употребления, заточения и проникновения.
Уд Золотаря, орошенный всеми возможными, невозможными и доступными каловыми массами, толпами и народностями обитателей этих застенков, словно снежный барс, притаившийся в расселине, и до невидимости замаскированный своими пятнами, бросается на ждущую нападения кабаргу, или установленная в эпоху тотального контроля противотанковая мина, детонирует от веса выросшего на ней эвкалипта, ворвался в твой кишечник и разом, моментом и без промедления заполнил его целиком. Пенис Золотаря, аккуратно, следуя всем извивам, раздвоениям и неизмеренным срывам, повторяя все перистальтические, спазматические и эпизодические его движения, принялся воспроизводить его контуры, кантоны и бонтоны.
– Я никогда не был бонвиваном, донжуаном, сердцеедом и лесбияном. Я никому не делал признаний, не давал показаний, не подписывал протоколов и не участвовал в дознаниях. Но ты, Содом Капустин – то, чего я ждал, не надеясь дождаться, думал, не смея додуматься, верил, не решаясь увериться, и лелеял, не дерзая взлелеять. Ты – мечта моя. Ты – исчадие моё. Ты – душа моя. Ты – моя любовь!
Силы и бессилия, воли и безволия, чувства и бесчувствия размежеванные, слитные и дробные совокупляли тебя и Золотаря, помогая ему производить с тобой акт, параллельный неестественности, перпендикулярный добродетели и конгруэнтный недодеянию. Полосы торжествующего безвременья, ленты пространственных аберраций, кадры прояснительных катарсисов замельтешили перед, между и за вами, пересекаясь, переплетаясь и аннигилируя в бешеном краковяке, тарантелле и концертино. Старость и сострадание вылезли из своих нор, чтобы засвидетельствовать твоё с Золотарём совокупление. Преданность и призрение слетели со своих насестов, чтобы созерцать твой и Золотаря коитус. Ревность и равноденствие вылупились из своих скорлупок, чтобы удостоить себя свидетельством сочетания тебя и Золотаря.
Безутешная, бесшабашная и бескаючная дробь, соло и а капелла тестикул Золотаря по твоим тестикулам закончилась экстатическим семяисторжением. Золотарь завыл, запричитал, заголосил. Его сперма, распространившись, растёкшись и равномерно распределившись по твоему кишечнику, накрепко спаяла эти органы.
– Ты – финишная черта совершенства! Ты – гриб, сеющий споры незамечаемой мудрости! Ты – запасной факел в загашнике бегуна с Олимпийским огнём! Ты – сердце утраченных миров и любовь моя!
Когда бы ты отринул свои принципы, поступь и многосердие, и посмотрел, что вытворяет твоё неродное, но самое близкое, привычное и отвлеченное из твоих физических тел, ты бы, наверное, удивился. Вместо того, чтобы, как уже повелось, привилось и стало привычкой, вырывающей характеры, нравы и основания, как сорняки, выросшие на поле, предназначенном для игры в гольф или как река, столетия подмывающая песчаниковые напластования, вдруг проходит сквозь них и обретает новое русло, отвоёвывая его у затопляемой суши, выпалывает ютившуюся там траву, твоё тело, вместо того, чтобы поглотить без остатка, памяти и умысла своевольного Золотаря, посягнувшего на него, вдруг принялось отдавать ему свои запасы, схроны и сбережения. Векторы, направления и градиенты, отнятые твоим телом у потерявших бдительность, видимость и умозрительность зеков и охранников, теперь возвращались нижайшему из хозобозников, сумевшему чем-то доселе невероятным, расположить к себе твоё тело. Скопленная твоим телом энергия мысли, слова и тел перемещалась в Золотаря, делая его из неравного более равным, из недоумка более трезвым, а из презренного более зримым.
Не будучи готовым к такому развороту, пертурбации и ситуации, Золотарь отпрянул, как хитрый феникс отскакивает от капкана, запорошенного свежей золой и тлеющими углями или как разминаемая дрелью замазка выстреливает вдруг петлю, неся на своём пенисе весь приросший к нему твой порожний кишечник.
– Ты подобен бреду и исцелению! Ты аналогичен крову и бескрайности. Ты тождественен связи и освобождению. Ты идентичен мне и моей любви к тебе!
Сокрыв свой член и признаки своего преступления, Золотарь извлёк из своих запасов алмазную нить, эбонитовый наперсток и иглу из, с и от титана и рубчатым швом, пролегающим от твоего копчика до тестикул, зашил твой анус и облобызал получившееся творение своих рук, глаз и правды.
Тебе ведь будет даже сниться, то, что произошло после?
Как только Золотарь принес тебя в камеру, положил на отведенную тебе кровать, а сам улегся на свою, как из-под кровати твоего соседа справа, как неповоротливая и сонная шмелиха, покидающая зимнее убежище, чтобы найти подходящее место для нового улья, или как резиновый мячик выкатывается из-под софы, тронутый залезшей слишком далеко шваброй, показался прятавшийся там, в тени и незнании Пахан хозобоза. Вскочив на ноги, искренне считая, что он обряжен в тогу, дхоти и кимоно невидимости, Пахан хозобоза резвыми прыжками, шагами и итерациями помчался к выходу из хаты и, достигнув его, принялся махать руками, ногами и хвостом. В ответ на эти знаки, призывы и симптомы, немедленно появились три вертухая: один на ушастой шарообразной черепахе, два других на полосатых, как желтые киты-полосатики или срезы геологических напластований, четырёхбивневых слонах.
– Содом Зеленка, по прозвищу Содом Капустин! Тебя ожидает Папа!
Охранники подхватили тебя и стали запихивать в разверстую пасть черепахи, словно Иону в чрево Левиафана, барона Мюнхгаузена в живот кита или раненого констриктора в глотки пираний. Довольный, дебелый и дебильный Пахан хозобоза, смущенно жевал свои усы, волосы и кисточку хвоста, не забывая притворяться незримым, недовольным и непричастным. Ты же, покойно приемлющий любую уготованную тебе внутренними, внешними и сторонними условиями долю, часть и почесть, словно тропическая рыбка, плывущая на беспредельно притягательный для нее запах мочи, и без стеснения забирающаяся в уретру мочащегося в воду туриста или как кусочек кальки, летящий со своего места на столе к потертой шерстью янтарной палочке, проскользнул внутрь черепахи и замер там.
Если бы ты захотел того, то для тебя стали бы прозрачны любые стены, покровы и сечения и ты бы мог, как через смоченную маслом шкуру медведя-альбиноса, можно видеть работу его мышц, или сквозь вживленную в кожу андроида прозрачную пластину становится видима его панель управления, смотреть на то, как слоны, зажав между бивней черепаху, подняв ее и придавив хоботами, понесли свой груз, вес и бремя в сторону приёмных будуаров начальника всей тюрьмы, которого и зеки, и вертухаи, и администрация называли Папа. Но ты не оперировал понятиями, на которых зациклились, закрутились и занедужили все окружающие тебя безумные призраки чужих фантазий. Ты чувствовал только то, как внутри тебя входят в страницы алгоритмы, буравят абзацы анахронизмы и вонзаются в обложку алогизмы, что, сочетаясь, смыкаясь и совмещаясь, образуют книгу, что унесет в истину смерти даже тех, кто узнает о ней после собственной гибели.
Прибыв в расчетное, назначенное и запомненное место, слоны подбросили черепаху вверх. Ее панцирь раскололся в верхней части от удала о лепнину потолка. Упав на мрамор пола, ее панцирь треснул снизу. Дело довершили расторопные охранники, ударив черепаху с боков, и она раскрылась, как распускается бутон лотоса, несущий в своих недрах европейскую ипостась Авалокитешвары, или как разбивается ничем неприметный булыжник, но несущий в своей полости переливающиеся друзы кристаллов аквамарина.
Пошептавшись, посекретничав и посплетничав с привратником, преграждавшим дорогу за врата, на которых крылатые существа трубили в золотые, кузнечные и закупоренные горны, волынки и геликоны, вызывая из облаков диски Солнца, Цереры и Хирона, вертухаи, через запасной пролом в кладке, потащили тебя на бельэтаж тронного зала. Там, если бы ты возжелал этого, ты бы стал свидетелем, созерцателем и соглядатаем зрелища, не предназначенного ни для твоих глаз, ни для твоих мыслей, ни для твоих прозрений. Впрочем, ты и так пропустил его мимо, но вертухаи, вперились вниз, завороженные перспективой, антрепризой и постановкой.
Па постаменте, под балдахином, сотканным из коллизий, поллюций и фелляций возлежал Папа, так сытый тигр, лениво облизывая подушечки лап, располагается под двухобхватным кедром или усталый истрепанный выброшенный хозяевами веник валяется на куче собранного им мусора. Три его отполированных до зеркальной чистоты, гладкости и подлости енга возвышались над мошонкой, в которой обитали, обретались и колыхались четыре яичка. Его задница, состоящая, солежащая и сосидящая из четырёх ягодиц, открывала в своих промежутках три выпирающих геморройных ануса, блестящих от слюны, губ и слизи, сочащейся из его внутренностей. К Папе, гуськом, рядком и ладком тянулась очередь из паханов и администраторов тюрьмы. Каждый из них прикладывался сперва попеременно то к ягодицам, то к анусам Папы, затем то к яичкам, то к головкам удов Папы и, как апофеоз анализаторства, лингопочитательства и ненавистничества, в циклопическую волосатую бородавку с мигающим, подмигивающим и смаргивающим глазом, что росла, гнездилась и царствовала в промежности Папы.
Визитёры, парламентёры и зеваки с плеваками и сморкаками, приобщившись лобзанию Папы, вставали на зарезервированное, зафрахтованное и откупленное место, готовясь слушать папины наставления, установления и декларации.
Счастье и ужас не могли вынести этого зрелища и бросили его. Наслаждение с восторгом и трепетом уносили свои ноги прочь из этого паскудного места. И лишь твоё тело, не поддаваясь всеобщему чувственному ажиотажу, впитывало каждую деталь, винтик и гаечку, составлявшие картину, офорт и линогравюру папской аудиенции.
Как только, сразу и мгновенно после того, как последний из последних занял, одолжил и взял в прокат не представляющее ни для кого ценности место, головки удов Папы начали мерно, мирно и планомерно раскачиваться, как раскачивается морская капуста, увлекаемая переменным течением или уравновешенная на одной точке скала, готовая рухнуть, но не падающая, поддерживаемая законами симметрии и восходящими воздушными потоками, вводя, заводя в заводи, бочаги и омуты и погружая присутствовавших в гипнотический, симпатический и парасимпатический трансы. Паханы с растроёнными ногтями и синими шеями, рабы своих, чужих и начальственных кабинетов, с сухими, мощными и третьими руками, прозябатели культов с глазами серого, желтого и зеленого цветов, лекари-калекари, с газырями из скальпелей, все они, в едином порыве, отрыве и обрыве всяких личностных связей, жил и поджилок, закачались в такт, контрапункт и терцию с камертонами пенисов Папы. И тогда Папа заговорил.
– Слуги, рабы, повелители и наставники мои! Совестью будучи вашей подкупной, завистью будучи вашей звенящей, тоской будучи вашей слепящей и топью будучи вас выпирающей, скажу вам слова, фразы, обороты и ворота разящие вас в бездушие ваше, пригрезившиеся вам в безмыслии вашем, занозящие вас в бесконечности вашей и облапящие вас в бестелесности вашей! И станете вы рупорами моими, и понесете вы мегафоны мои, и речёте через уста свои устами моими, и не примете возражений, как не приемлют их уши мои.
Сказано мной: что снизу, то снизу быть должно, а что сверху, так сверху и останется. То, что снизу – равно себе и только себе. То, что сверху – вбирает в себя нижнее без робости. То, что снизу – авторитет имеет лишь наверху. То, что наверху – авторитет имеет в себе самом, а подчинение во мне! То, что снизу должно поддерживать то, что наверху. То, что сверху обязано опираться на то, что внизу!
Если сбоку кто-то стоящий сверху опирается на то, что снизу – неправильно это, и быть должно наоборот. Если там где ты, то, что сверху опирается на то, что снизу – это правильно и наоборот быть не должно. Но должно сказать то тем, кто сбоку. Но слушать тех, кто сбоку не должно!
Если то, что снизу, довольно – подними его. Но оставь внизу. Если то, что снизу недовольно, опусти его. Но не уничтожай. Если то, что снизу хулит тебя за спиной твоей, а пред ликом твоим выражает довольство – оставь его как есть. Но если то, что снизу не выказывает ни довольства, ни недовольства, ни хулы, ни похвалы – отправляйте его ко мне, ибо то не снизу и не сверху, не сбоку и не посредине и власть над ним только моя.
Если же то, что сверху ослушается повелений сих, то пусть само оно уйдет вниз и забудет о возврате!
С этими словами Папа встал, и члены его прекратили безостановочное, безоговорочное и безобразное качание. Администрация тюрьмы и паханы, нестройными толпами, ненастроенными группами и скученными ватагами, непомнящие, невидящие и не чувствующие под собой ног, сапог и ботинок, покинули тронный зал, а вертухаи, раскачав тебя, кинули вниз рыбкой, ласточкой и солдатиком.
Ты, приземлившись на колени, предстал пред Папой, облаченным в долгополый, до пола, постамента и позумента фрак с рыцарскими погонами, пажескими аксельбантами и орденскими бантами.
– Вот ты какой, смутьян, бунтовщик, баламут и балабол Содом Капустин! Отчего ты не трепещешь, дрожишь, робеешь и не ходишь ходуном перед Папой? Отчего ты недвижим, как овечий хвост, осиновый лист, удирающий трус и морской прибой? Или не чуешь ты за собой вины, прегрешения, греха и проступка?
Тебе недосуг было отвергать, опровергать и что-то доказывать Папе, а твоему телу и подавно, и ты стоял перед ним непосредственно, не шевелясь и не выказывая требуемого этикетом, ответом и промискуитетом уважения, как стоит ожидающий повешения смертник, не совершавший ничего, за что бы он мог подвергнуться такой участи или как стоят менгиры, наполовину ушедшие в почву, которые не поколеблют ни ветер, ни ураган, ни лопата грабителя гробниц. Разъярившись, разойдясь в разные стороны и размочалив свои траурные одежды, Папа привычно начал раскачивать головой, торсом и членами перед твоим лицом, носом и губами. Но гипнотические колыхания не возымели на тебя действия, как не получается у истощенного хамелеона добросить свой язык до оказавшейся поблизости вкусной мухи, как не выходит паста из порожнего тюбика, как бы не жал его измученный кариесом пациент.
– Ты не такой Содом Капустин, каким должен быть, стать, являться и повиноваться Содом Капустин. Но властью моей ты переродишься, перевернешься, перекувырнешься и перестанешь быть таким, каким быть не должен!
И Папа воткнул в твой рот все свои члены. Первый член принялся выдирать каждой своей фрикцией зубы твоей верхней челюсти. Третий член стал выдавливать каждым своим движением зубы твоей нижней челюсти. Второй член начал срезать зубы с твоего языка. Натруженные, натёртые и обцелованные тысячами подлиз, надлиз и пролиз, лингамы Папы хором, синхронно и одновременно кончили оранжевой застоявшейся за тысячелетия спермой. Мощный спермоворот в твоем рту отлакировал твои челюсти, как раковины, покрывающие слоями перламутра попавшую в их мантию песчинку, делают из нее голубоватую жемчужину, или лужа, жидкая на терминаторе, с наступлением ночи становится гладким катком, унося с собой стерню зубовного скрежета, основания языческой веры и сравнения с логическими неравенствами.
Твоё тело попыталось посвоевольничать, но желеобразная, густая, как кисель и плотная как ртуть сперма Папы вобрала в себя пучки намерений администрации узилища, корни подчинения Паханов, связки сосудов воинственности вертухаев и жилы упований арестантов и твое тело оказалось не в состоянии порвать сонмы, тьмы и уймы связей Папы со всеми тюремными жителями, и оно отступило, не дав при этом сперме Папы закабалить любую из своих частей, откромсать ни один из своих кусков и проникнуть в любое из мест себя.
Лингамы Папы, выхлёбывали из твоего рта, как муравьед всасывает своим червеобразным языком снующих в подземных проходах рыжих муравьёв или устремленный вниз один из сообщающихся сосудов принимает в себя всю бывшую во втором сосуде жидкость, литры спермы, растворившей твои зубы и язык, единственную доставшуюся Папе добычу. Но твоё тело сумело обмануть тело Папы, и тот представлял, став жертвой, подаянием и милостыней созданной твоим телом иллюзии, морока и бодяги, что высосал тебя почти полностью, оставив для видимости лишь порожнюю, не представляющую ни гастрономического, ни онтологического, ни когнитивного интереса оболочку.
Правда, что и дальнейшие события невозможно забыть?
Привязанный за ногу к ковшу шагающего на шести жестких, четырёх мягких и двух водянистых лапах красного экскаватора, в сопровождении двух, красных же, неуклюже переваливающихся с ноги на ногу тракторов, ты болтался вниз головой, как летучий заяц, готовый к прыжку на соседнее дерево, чтобы полакомиться оставшимися на нем после сезона туманов плодами, или одинокий плафон уличного фонаря с перегоревшей лампочкой, бесполезный для прохожих и опасный для птиц. Вертухаи, восседая на своих животных, резались, шинковались и панировались в карты, нарды и шахматы, не обращая внимания на то, что ты, при каждом повороте ступени и пандусе бился всем телом о стены, решетки и балюстрады. Но когда тебя, истерзанного железобетонными горгульями, гипсовыми атлантами и коваными криптограммами, положили отдыхать на твою койку, рядом с ней появился шестерка Пахана твоей предыдущей камеры.
Спальный зал хозобозников был пуст, и лишь медбрат одиноко мерил шагами пол, потолок и окна, да шестерка Пахана, бледный, словно деликатеснейшая поганка, коию позволено пробовать лишь грибным людям и императорам, или немочь, приходящая к финалу длиннющего недомогания, протягивавший тебе конверт с посланием, приглашением и визитной карточкой, открыткой и закрыткой.
Действуя без поручения, согласия и ведома от твоего имени, фамилии и рода, медбрат разломил сургучные печати, отковырнул пластилиновые штампы и разорвал секретные марки, метки и мерки.
«В последующий нынешнему час, предписываю тебе, обладатель женской спины, порожнего желудка и папского проклятия, Содом Капустин, предстать передо мной, как куст перед овцой, как ров перед косой, как мрак перед грозой!»
Только медбрат огласил эти строки, как шестерка Пахана выхватил лист карамельной, белошоколадной и вафельной бумаги из его пальцев и, не комкая, не рвя и не мня, засунул его в рот и принялся с наслаждением, подобострастием и усердием пережевывать, как дуэлянт, знающий, что одно из блюд на столе содержит летальную капсулу, медленно, чтобы не опередить соперника, поглощает кулебяку со стерляжьей икрой, или трясина, пуская горючие пузыри, прогибается под случайно уроненным на нее рюкзаком с провиантом, и без надежды на его вызволение, задумчиво утаскивает на самое своё дно, глотая попеременно, то сладкую, то горькую, то отравленную слюну. При каждом движении челюстями бубен шестерки ударял того то по затылку, то по ключицам, то по тазу, а бубенчики на бубне, несмотря на перекатывающиеся в них шарики, горошины и караты, презрительно молчали, еще не привыкшие к новому своему владельцу, музыканту и гению.
Потирая, то голень, то шею, то ладони, сквозь кожу которых виднелись алые жилы артерий, синие жилы вен и желтые жилы лимфатических сосудов, шестерка Пахана, зыркая, вращая и стреляя лишенными меланина красными кроличьими, упырьими и мышиными глазами, вел тебя, прижимаясь к неровностям стен, выступам краски и неритмичностям повыпадавшего из пазов, лазов и проёмов кафеля. Едва в поле, луге и слепых пятнах его зрения появлялись шествующие с дозором, бестиями и педерастами вертухаи, шестерка прятал тебя в ближайшую нишу, колонну или закуток и, сев или по-турецки, или по-ненецки, или по-дурацки, начинал петь заунывные мантры, тантры и янтры, прося, якобы, на содержание бездомных арестантов. Вертухаи щедро делились с ним тумаками, батогами и шпицрутенами и уходили прочь. Тогда ваше движение продолжалось в прежнем направлении, состоянии и уверенности.
У нужной вам двери шестерка замер, и начал производить заученные, замученные и отточенные в бессмыслицу магические, медиумические и механические жесты, пассы и распасовки. Реагируя на эти манипуляции, овации и престидижитации, отверзлись сперва глаза двери, которыми она придирчиво осмотрела явившихся к ней, затем она выдвинула ноздри и пристально обнюхала визитёров, затем из полуоткрытого рта вылез язык, отведавший тебя и шестёрку на вкус и только после проведенной, пронесённой и приобретенной идентификации, пасть двери разомкнулась, и она пропустила вас в камеру.
Попав в привычные условия, состояния и атмосферу, шестёрка преобразился, переметнулся и перекинулся в удобного, угодливого и удойного фигляра, кривляку и зубоскала. Он колесом, квадратом и треугольником прошелся вокруг Пахана, щелкая пальцами, трещотками и кастаньетами, когда на бубне, словно диковинное блюдо, чудо и сюрприз преподнёс ему тебя.
– А ты не смог измениться со времени нашей последней встречи.
Пахан моргнул, и в его глазах погасли отсветы свечей, масляных светильников и менор, которые одной рукой держали вокруг него заискивающие арестанты, привычно мастурбирующие другой рукой. Пахан вздохнул, и осы, объедавшие мёд, ладан и мирт с его волос образовали над головой Пахана зудящий рой в форме трех перекрещенных восьмёрок. Пахан потянулся, и струпья серы, струившиеся из его ушей, пали на пол и обнажили скрываемые ими синие шрамы, жилы и тяжи на шее Пахана.
– Ты – обладатель неродного дара, женской спины. Я открыл ее в тебе, и никто более не может закрыть её!
Когда бы ты пожелал возразить, ты бы развернулся и ушел, чтобы не слушать тот вздор, галиматью и ахинею, что произносил Пахан. Но ты продолжал беспристрастно стоять, озабоченный лишь одним делом, выращиванием внутри себя книги, что вберет всю копоть, сажу и шлаки, сочтёт, сочетает и повяжет их браком, венчанием и свадьбой и, как итог этих махинаций, изысканий и трансформаций, убьёт как вдумчивого, так поверхностного, так и невнимательного своего читателя.
– Ты был у Папы, и Папа надоумил тебя. Не обольщайся своей самостью, ведь ты всего лишь часть всеобщего плана. Даже твоё сопротивление и неприятие моего дара было запланировано свыше и заранее.
Предвкушая твоё смятение, Пахан засмеялся, заклокотал и забулькал, но ни ты, ни твоё тело не соизволили хоть как-то отреагировать на выходку, вводку и проделку Пахана.
– Пришла пора продолжить наши игры! Теперь пришел срок и необходимость отворить в тебе женскую грудь!
И от этих слов твоё тело невольно вздрогнуло всей грудью.
Зеки, окружавшие вас, замастурбировали яростнее, мощнее и исступленнее. Головки пенисов, скрывавшиеся в кулаках арестантов, начали расплываться от частоты фрикций, вибраций и дрожи и вскоре казалось, что ладони узников онанируют одновременно несколькими членами. Испускаемый трясущимися язычками, лепестками и струями пламени свет поглощался невероятно рдяными глазами арестантов и, отображенный через них, рикошетировал в блестящих головках их многочисленных членов, и казалось, что головки эти смотрят на тебя мириадами пылающих подозрением, негодованием и дикостью глаз.
– Женская грудь противоположна спине. Она никогда не показывается по собственной воле и поэтому ее следует извлекать бестактно и нахрапом.
Присев перед тобой на корточки, Пахан возложил свои ладони на твою грудь. Его пальцы с растроёнными ногтями принялись мять и ощупывать тебя, выискивая под лямками пришитого к тебе костюма стригаля твои соски.
– Если будет больно – не говори ничего.
Предупредив так, Пахан вгрызся своими полыми, рандолевыми и полными горя, злосчастья и цианистого калия зубами в твой левый сосок. Режущие кромки зубьев Пахана завращались быстрее, чем мастурбировали обступившие вас заключенные. Пробуравив кожу твоих одежд, просверлив твою плоть, там, где был сосок, выпилив обломки твоих ребер, зубы Пахана высосали твоё легкое и убрались внутрь, принеся своему владельцу пищу, материал для поделок и лишние твои незапланированные, неуместные и неистраченные вдохи, вздохи и стенания. То же случилось и с твоим левым соском.
Стоя перед Паханом и осужденными с зияющими дырами в груди, словно суринамская пипа, из вросших в кожу которой икринок только что вылупилось молодое поколение лягушат, готовых пообедать вырастившим их батянькой, или как поясная мишень для стрельбы, пораженная лишь двумя бронебойными патронами, тогда как остальные ушли в молоко, ты не испытывал смущения, негодования и замешательства. Они давно расстались с тобой, не оставив после себя даже пустоты воспоминаний, хины утраты и испещренных пометками, отметками и оценками гримуаров.
– Женская грудь и женские груди – это слишком разные вещи, чтобы их сравнивать. Женскую грудь невозможно потрогать, ее можно лишь почувствовать, так чувствуй же!
Напряженные члены Пахана и суетившегося неподалеку шестерки вошли в предназначенные для них отверстия. Зеки, ожидавшие этого проникновения, принялись исходить спермой, что тягучими каплями разлеталась по камере, орошая всё, вся и всех вокруг. Пахан и его шестерка, в которого Пахан проник, завладев его телом в первый же миг коитуса, двигались все быстрее, то синхронно, то в разнобой, то резко меняя ритм, амплитуду и частоту движений.
– Даже если ты считаешь, что твоя грудь не достойна чести стать женской, то уже поздно!
Эту фразу произнес шестерка голосом овладевшего им Пахана и в полости, оставшиеся от твоих легких, прыснула закрученная в несколько оборотов семенная жидкость. Пахан и шестерка с разумом Пахана замерли, ожидая когда их эякулят достигнет стенок высосанных досуха пазух, чтобы, в своём неумолимом, неутомимом и управляемом вращении впиться в то, что осталось от твоих альвеол, бронхов и трахей и, расщепив их, принести, как трясогузка, обнаружившая гусеницу олеандрового бражника, большее ее самой, тащит ее своим изголодавшимся птенцам, или возмущения от пролетевшего поблизости куска протовещества выбивают скопившийся в точках либрации космический мусор, чтобы обрушить его на планету, своему двутельному хозяину. Но сперма летела и летела, не находя ни точек соприкосновения, ни места применения, ни опоры для действия, противодействия и рычага.
То твоё тело, почуяв пищу, одурачило, заманило и сыграло с Паханом злую шутку в напёрстки, шашки и рэндзю. Пока на искрасна-бледном лице Пахана проходила бесцветная радуга противоречащих одно другому, третьему и шестому чувств, твоё тело остановило гироскопы спермиев и заставило их вертеться в противоположную сторону, уже из Пахана и его шестерки высасывая жизненные соки, морсы и нектары. Попытавшись отпрянуть, Пахан обнаружил, что его енг накрепко защемлён твоими сошедшимися ребрами. Отпихнув своего шестерку, Пахан попытался отгрызть собственный член, но ускорение вращения вокруг оптической, физической и проекционной осей, попавшего в ловушку лингама, отбросило его голову, челюсти и зубы и те рассыпались, разлетелись и разнеслись, испещряя осколками, обломками и фрагментами тела, глаза и головки пенисов у стоявших слишком близко, далеко и вне пределов видимости, слышимости и обоняния зеков. В вихрь, бушующий в твоем соске засосало лежанку Пахана, непрочно прибитые обои, занавески и драпировки и несколько уставших от нескончаемого онанизма арестантов.
Когда же буря стихла, перед тобой встал шестерка Пахана. Его ногти уже растроились, шея покрылась следами бесчисленных шрамов, ожогов и проглоченных сюрикенов. Пахан, успевший полностью переместиться в своего шестерку, выглядел нелепо, недостойно и забито в клоунском наряде, шутовском колпаке и с шаманским бубном за поясом.
– Раньше ты не смог сделать дело, кажущееся твоим. Сейчас тебе тоже не удалось исполнить чужеродную для тебя миссию. А скоро эта задача станет твоей карой, лазерной тиарой и неподъемной ношей. Но если ты ее бросишь – ты обретешь себя снова.
Подчиняясь щелчкам ногтей Пахана, узники, получившие вместо одного зрелища, хлеба и вина, сразу два, принялись переодевать своего хозяина, обустраивать ему новое комфортное лежбище, стрельбище и гульбище, а другие отнесли тебя к двери и, пощекотав тобой ее принёбный язычок, заставили дверь выблевнуть тебя прочь из камеры.
Согласись, потом выдались совершенно незабываемые события!
Ты лежал, выкинутый, вытянутый и бесчувственный, а над тобой сгущались тучи, сумерки и хмарь. Опускающееся за стены узилища солнце превращало округу в выжженную пустыню. Деревья с наступлением темноты, сворачивали свои широкие, узкие и игольчатые листья, кусты прятали свои ветви, корни и колючки под раскаляющийся песок, а трава уползала глубоко под землю, чтобы там, поближе к артезианским пластам, пережить пики, бубню и трефы ночной жарыни.
Из дневных убежищ начали выбираться опаляющие призраки, пылающие духи бездомных очагов и обжигающие ночные кошмары. Приняв тебя за жертву, источник и тяжелую добычу, они стали обступать, окапывать и обтаптывать тебя, как прибрежные крабы, обследуя выброшенный на берег труп акулы, заводят свой хоровод, опасливо отщипывая клешнями куски кожи и пробуя их на вкус, или капли надвигающегося ливня утрамбовывают дорожную пыль, делая ее непролазной грязью.
Мимо тебя, осторожно опираясь на широкие когти, чтобы не прикоснуться к раскаленному до синего свечения кафелю, мрамору и гипсобетону, проползли два варана и гигантская сколопендра, запряженные в сани с громоздкой телекамерой наблюдения. Вскоре появились три вертухая, в термоизоляционных скафандрах пожарных, вооруженные огнеметами, фаустпатронами и дьюарами с жидкими аргоном, криптоном и фтором. Перевернув тебя на спину, они, сквозь зеркальные щитки своих шлемов, долго всматривались в твои немигающие глаза и, посовещавшись, понесли тебя, дымящего, парящего и испаряющегося испепеляющими коридорами, изжаривающими лестницами и обугливающими переходами. Но ты всего этого не замечал, как не заметил и того, как, когда и что оказался лицом к лицу с властителем своего кабинета.
– Наш Папа самых честных строил, изобличая гнусность фальши. Наш каземат – овеществленье его прозрений и метафор.
Изнемогая от жары, первооткрыватель своего кабинета своей могучей рукой постоянно подкидывал ледяные поленья в камин, где те, выделяли синее пламя, прохладу и вмерзших в них насекомых кайнозойского периода, усохшую руку периодически погружал под водную поверхность своего стола, а невидимой третьей, обмахивал себя опахалом из пуха не доживших до воплощения мечтаний, перьев, потерянных дивными воспоминаниями, и хвостами невыполненных клятв, векселей и авизо.
– Обман – не почва для доноса, на лжи не строят замков древних.
На профанации искусства нельзя достичь высот шедевров.
Дешевые, банальные и бездарные сентенции, максимы и афоризмы устроителя своего кабинета разили мимо тебя. Твоя индифферентность была абсолютной ко всему, кроме одного: создаваемой тобой, день за часом, час за минутой и минута за годом книги, что, наливаясь зрелостью, напитываясь возмужалостью и наполняясь неприкаянной информацией, вызревала в твоих чреслах, чтобы, однажды выйдя наружу, до смерти уморить всякого, кто дерзнет приобщиться к ее содержимому.
– На уличение в неправде преступно тратить время жизни, что нам дана для умилений. Цветок обмана своей мощью враз просочится сквозь препоны и на всеобщее вниманье явит уродливый свой облик!
Вертухаи, уже скинувшие изолирующие костюмы и амуницию, охлаждали руки, протягивая их к каминному пламени, потирая их одна о другую, соседскую и блуждающую. Кабинет ментальных операций уже достаточно выстыл, чтобы водяная пленка, покрывающая стол, перестала испаряться, пепел, в который выгорели обличающие плакаты на стенах, восстановился до прежней желтизны, изображений и лозунгов, а срисованные в прошлый раз картограммы, гистограммы и контуры твоих ягодиц и ануса стали доступными для использования.
– Возможно, впрочем, что погоня за качеством вредит работе. Но мы-то помним, что доносу нужны не полнота, а скорость.
Глаза перестраивателя своего кабинета, блестящие порицанием, отвергающие чужие мысли и скрадывающие свои, скрывающиеся под очками, у которых правое стекло отражало астрологические влияния Япета, Европы и Ганимеда, левое отфутболивало лунные, солнечные и кармические узлы, а вместе они отбивали, концентрировали и сводили в точку фокуса, мокуса и покуса лучи колец астероидов, Сатурна и Сириуса, приблизились к твоей заднице. Раздвинув твои ягодицы, запиратель своего кабинета, будто слюнявый ньюфаундленд, приведенный на случку, и увидевший вместо ожидаемой мохнатой подруги вертлявую таксу, или как одно, отдельно выбранное мгновение, недоумевая от несуразного повеления рогатого недотёпы, замирает, застыл в недоумении, недомогании и неприятии, созерцая идеально ровное алмазное веретено шва, рубца и холодца, оказавшееся вдруг, сразу и без предупреждения на месте твоего еще малострадального ануса.
– Не оправдать паскудством скудным с кудели краденую пряжу, окрашенную перламутром. Нож равно режет плоть и соты, но на орудии злодейском проступит имя негодяя.
Засунув руки под изливающуюся на пол, паркет и пикет водяную плёнку стола, аноним своего кабинета нащупал, проверил и вытащил оттуда фотоаппарат на треноге, снабженный объективом, субъективом и негативом с губной гармошкой, аккордеоном и баяном и полкой для магниевой, рубидиевой и циркониевой вспышки и вылетающим на звук «А» гибридом кукушки, канарейки и козодоя. Сфотографировав твой зад с девяти позиций, окопов и блиндажей, чтобы получилось качественное объемное его изображение, осваиватель своего кабинета, отдал фотопластины одному из вертухаев, а сам, прикрыв очки бархатной, со вставками из кашемира, замши и спаржи, повязкой для сна, дна и покрышки, захрапел, засипел и забулькал, раскинув ноги, руки и документы, покачиваясь в своем надутом, набитом и наполненном водой кресле с пластмассовыми, заводными и экзотическими водорослями.
Заметив, отследив и зафиксировав, что учредитель своего кабинета не подаёт признаков бодрствования, вертухаи, прекратив прохлаждаться, мягкими, словно колышущиеся среди криля ловчие щупальца анемонов или выпавший в середине августа рыхлый радиоактивный пепел, шагами, ногами и тапочками подкрались к тебе, выпятившему внутренние области своего зада на тотальное обозрение. Обследовав его и не обнаружив места имения, проникновения и сношения, охранники отколупнули вросшие в твою кожу кольца, оставшиеся от пут гимнаста и, размяв их, всунули в образовавшиеся промежутки свои возбужденные члены, не замечая пристального внимания, которым их орошал прикидывающийся спящим, храпящим и отсутствующим властитель своего кабинета.
Когда бы ты не был верен данному в прошлых инкарнациях обещанию, ты бы мог испугать, отговорить, заставить вертухаев отказаться от своего опрометчивого поступка, но сейчас тебя не волновали, не штормили и не будоражили чьи-то судьбы, действия и ошибки, и ты стоял, реагируя на происходящее лишь настолько дальней окраиной твоего разума, который являлся ответственным как раз, восемь и девять, за функционирование твоего тела, что можно было и не найти однозначной, прямой и активной связи между ним и тобой.
Енги охранников, до дыр, синевы и мозолей замастурбированные своими временными, несвоевременными и нерадивыми владельцами, тёрлись о твою кожу ягодиц, прижатые металлическими обручами, как ласкается желтохвостая пиявка, прежде чем впиться в тело жертвы сотнями острейших зубов и отпустить не раньше, чем начнет холодеть поглощаемая ею кровь, или как ветошь, сдобренная каплей масла, собирает на себя мелкую стружку с только что исполненной детали. Угрюмо, торопливо и набыченно добиваясь оргазма, вертухаи не придавали важности тому, что кольца с каждым движением охватывали их лингамы все крепче, сильнее и непреклоннее. И когда разбуженная фрикциями сперма охранников готова была выплеснуться, сметая вставшие на ее пути волосы, кости и засеки, кольца сжались так, что перекрыли выводящие ее каналы, тоннели и виадуки. Не находя выхода, выброса и применения, раскаленные массы ринулись вспять, в закрома и хранилища, вспучивая, вспенивая и разлагая на газы внутренности вертухаев. Переполненные спермой с водяными, серными и кислотными парами, охранники взмыли бы к потолку праздничными шарами, халявами и дирижаблями, если бы не зажатые в тиски, струбцины и хомутики их пенисы. Глаза вертухаев, не выдержав напора семенной влаги, вышли из орбит, вывалились из глазниц и, объятые облачками, оболочками и рубашками, взорвались каплями, брызгами и фейерверками проникших, завладевших и пропитавших их спермиев. Млечно-разноцветная жидкость вырывалась, визжала и плакала из ушей, ноздрей, пор, времен и дней охранников. Через миг, не выдержав нескончаемого, невероятного и непростительного давления, тела лопнули, как разрывается печень, переполненная сирыми и голодными от рождения аскаридами или как вскрывается асфальтовый пузырь, выпуская наружу листья мать-и-мачехи, одуванчиков и Иван-чая, выбросив два завихряющихся в разные стороны, слабо, сильно и полихарактерных, гриба.
Твоё тело, давно готовившееся к этому моменту, начало всасывать газообразные останки, разжиженные скелеты и плазменные органы вертухаев. Две питательные, питающие и пожирающие воронки, уходя в проделанные Паханом отверстия в твоей груди, затягивали не только бывших охранников, но и воздух, предметы и заметки.
Кресло с архивариусом своего кабинета поползло к тебе, влекомое ужасающей силой, массой и трением. А он сам, забыв, что притворяется спящим, всеми тремя руками, четырьмя ногами, пятью рогами, шестью струнами и семью подозрениями цеплялся за то, что можно и нельзя, безнадёжно и бессмысленно, противно и непрочно. Внезапное появление вертухая разрешило тому углядеть лишь то, как последний туманный хвостик его коллеги, который можно было бы принять за ускользающий хохолок лесной цапли, прячущейся от ястреба-цаплятника в дупле седого кедра или истаивающий под вытяжкой дым самопроизвольно погасшего окурка, исчезает в твоём теле.
– Закончив праведное бденье плодами тяжких размышлений, всем должно к отдыху пройти. Изливши горечь на погосте, о вервии ведите речь, пришедши в дом самоубийцы.
Партизан своего кабинета остался изучать проявленные, непроявленные и скрытые снимки твоей задницы, что принес ему третий вертухай, на просвет, на зуб и на копоть, а сам отправил оставшегося в его распоряжении, приказе и околотке охранника отвести тебя в новое, предопределенное тебе помещение, водворение и поселение.
Ты ведь прекрасно помнишь, что с тобой сталось потом!
Ни один из сопровождавших тебя вертухаев не позаботился о том, чтобы снабдить тебя аквалангом, колоколом, или дыхательной трубкой. Охранники, оседлав, один брыкающуюся белую акулу, двое других – блинообразных рыб-солнце, и нацепив на себя изолирующие противогазы, тащили тебя по затопленным галереям, музеям и вернисажам. Ты проплывал мимо покрытых песком, кораллами и морскими желудями парусников, фрегатов и галер, тебя царапали плавники ершей, крылаток и магнитных скатов, тебя стрекали португальские кораблики, лодки и танкеры, морские мужи, вдовцы и дядьки угрожали тебе трезубцами, черпаками и булавами, трепанги швыряли в тебя свои внутренности, обличения и компроматы. Ты же, величаво пропускал мимо себя всё творящееся вокруг. Тебя не тревожила жизнь обитателей тюремного дна, как их не волновало бытие вне водных толщ, замков и пляжей.
Завидев очередной затонувший пятитрубный линкор, охранники направили своих ездовых рыб к нему. Забравшись внутрь через пробоину в палубе, они запихнули тебя в торпедный аппарат, установили трубку, стержень и прицел и, булькая сжиженным, отверделым и загаженным воздухом, подожгли запал.
Ты, вытолкнув устроившие жилища в жерлах торпедных стволов терновые венцы, офиуры и колченогие моллюски, устремился куда-то, оставляя за собой инверсионный след из перекрещивающихся торов, усеченных, увечных и ступенчатых пирамид и эллипсоидов толчения. Если бы тебя спросили, сколько длилось твоё плавание, ты бы не смог ответить. Твоё тело пронзало водные уровни, ярусы и ватерпасы, разной толщины, плотности и цвета. В каждом тебя провожали кто выпученными, вогнутыми и стебельковыми глазами, кто боковым, тепловым и подкожным зрением, но ты, подобно спринтеру в пружинящих кроссовках и облегающем трико, оседлавшем попутный ветер или как титаническая струя протуберанца, выскочившая из одного черного пятна и возвращающаяся в другое, мчался, рассекая, режа и шпигуя воду, пока не пробил воздушную пленку и не оказался там, куда тебя назначил доставить деспот своего кабинета.
Тебя окружали стены с потеками опалесцирующих бугров плесени, неприличными надписями и глубокими пропилами между осклизлых каменных блоков. Те несчастные, счастливые и безумные узники, что побывали здесь до тебя, питались лишь цементом, случайно пробившими воздушный шлюз рыбами и досужими воспоминаниями, чьи раковины сплошь усеивали пол карцера, треть его стен и четверть потолка. Но тебя не прельщала пища физическая, равно как и духовная, душевная и задушевная. Ты не мог уже ни дышать, ни есть, ни пить, ни говорить, ни испражняться, ни быть усердным, сердечным и сердобольным, но ты стоял и оставшиеся у тебя пока чувства говорили тебе, что в тебе, как в колючем неказистом кактусе, что на несколько часов после векового покоя покрывается роскошной шапкой цветов, или спокойная долина в мановение ока вспучивается дыбом, потому что под ней создавались условия для кимберлитового взрыва, продолжает созревать, перелопачивая риторику, априорику и апореику, просеивая дидактику, диалектику и аподиктику, перевёртывая этику, эстетику и поэтику твоя бесценная книга, что без зазрения совести, ненависти и жалости убьёт любого своего читателя.
– В данный момент наш консилиум интересуют некоторые пока не поддающиеся строгому медицинскому анализу свойства твоей психики.
Тюремный врач, ставший на это время, камни и воду психологом, парапсихологом и метапсихологом, вместе с хозобозником-медбратом перебирали перед твоим карцером ластами, плавниками и жабрами.
– В нашем распоряжении имеются новейшие научно-технические разработки, проходящие апробацию в нашем пенитенциарном учреждении, способные создавать полный портрет личности по осциллограммам, кардиограммам и энцефалограммам.
Воздушная завеса твоего карцера раздалась, образовав в себе круглое отверстие, способное пропустить куриное яйцо или мячик для тенниса.
– Но с тобой, Содом Зеленка, поскольку ты представляешь неопознанную угрозу для нашего дружного сообщества, мы будем работать иначе. Специально для тебя нашими специалистами разработан аналогичный предыдущим прибор, но основанный на съеме одной лишь фаллограммы. Чтобы изучить любого нашего арестанта теперь нам достаточно поместить на его гениталии несколько датчиков. Нам даже не надо смотреть на него. Нам даже не надо прикасаться к нему, чтобы установить неопротестуемый диагноз, с которым он дальше гордо пойдет по жизни.
Медбрат, сносимый течением, работая гребными винтами, баллонами, испускающими струи тяжелой, легкой и невесомой воды и ракетницами с непромокаемыми, непререкаемыми и непотопляемыми зарядами, старался удержаться на месте, засовывая в воздушное отверстие пучок разномастных проводов, электродов и зажимов. Но ты отрешенно стоял, куда встали твои ноги, по колено в пустых ракушках, панцирях и кожах. С каждым мигом, часом и днем погружаясь все глубже в пучины медитации, ты уже не воспринимал, не отрицал и не игнорировал окружающее, которое постепенно переставало для тебя существовать, превращаясь в нагромождение эксцентрических шаров, овалов и параболоидов.
Не находя другого входа, лаза и выхода в твой карцер, соврач изловчился, извернулся и изголился, через едкий воздушный поток впихнув в камеру беспечного медбрата, моментально, фатально и мортально наглотавшегося паров желчи, мочи и немочи. Пока хозобозник не поник в кромешной бессознательности, как диплодок, попавший в асфальтовое озеро, вытягивает шею, чтобы напоить последним в его жизни воздухом скрывшееся в вязкой глубине огромное тело, или как окись углерода, сдавленная толстыми стенками сифона гонит к трубке последние миллиметры газировки с лимонным сиропом, он успел подвести тебя к дырке и просунуть в нее твой член, которым тут же завладел тюремный доктор, не имеющий на него никаких прав, удостоверений и паспортов.
– Твой опыт послужит на благо науки. Для арестантов он тоже станет наукой. А для тебя он станет ужесточением режима содержания.
Электротерапевт, нисколько не стесненный, не рассерженный и не раззуженный, потерей очередного кормильца, помощника и наставника, включил свой прибор. По проводам, присоединенным к свинцовому манжету, галлиевому планшету и сурьмяному берету, надетым на твой пенис, побежали разномастные токи, напряжения и расслабления. Под их силами металлы расплавились, спаявшись в единый чехол, испускающий длинные искры, короткие молнии и круглые пуговицы.
Все это время смотревший в мониторы тюремный косметолог, оторвал выползшую распечатку и с выражением приготовился, было, ее тебе зачитать, но вдруг, осерчав, замолчав и заскучав, принялся рвать, метать и швырять всё, что попадало в его поле, лес и горы зрения.
– Рад тебе сообщить, что твой психический портрет не соответствует ни одному из стандартных профилей наших осужденных подопечных. Нормальное мышление состоит из набора дискретных смысловых единиц, называемых словами. Твоё уродство в том, что для произведения мыслительных функций ты их не используешь. Любой обычный индивид не должен прекращать мыслить ни на секунду. Твоя патология в том, что ты не мыслишь. Каждый законопослушный заключенный из одного стимула закономерно извлекает один вывод. Твоё отклонение в том, что из недвусмысленной посылки ты производишь веер выводов. Мой диагноз таков: ты, Содом Зеленка аномален. Ты производишь фибрилляцию фибров, ригидирование ригоризма и нотирование нотаций и потому, из соображений гуманности, должен быть уничтожен всеми доступными методами.
С этим вердиктом, открытием и приговором парамедик попытался содрать с твоего члена присохший к нему металлический кожух, но ему удалось лишь слегка оттянуть твою кожу на пенисе. Вновь, снова и опять повторяя безоглядные, безынтересные и безысходные попытки выручить уникальные электроды, метаврач добился лишь того, что твоё тело, отреагировав на мастурбацию обхватившей лингам капсулой, сначала эрегировало твой енг а, затем, в итоге и в финале непредусмотренной процедуры, исторгло столб бордового семени, пробившего оболочку и вцепившегося в ладонь, живот и локоть калекаря, как английский бульдог, не разбирая, где тренировка, а где реальный противник, сжимает челюсти на ватном халате дрессировщика, или разошедшиеся края трещины, возникшей при первом толчке землетрясения, при следующем сходятся обратно, проглатывая автомобили, столбы и постройки.
Обогащенная опытом, силой и электричеством, твоя сперма не стала разрывать на составляющие, разбирающие и детали тюремного орто-, мета– и параларинголога, а сперва отъела, оборвала и обессилила недоступные восприятию, ясновидению и обрезанию волокна, сочетающие тюремных эскулапов друг с другом, врагом и Папой. И лишь после этого, когда заблудший живодёр остался без связи, поддержки и подмоги, твоя сперма разметала врача-убийцу на клетки, клетки на решетки, а решетки на прутья. Вода вокруг места, где только что был гуманист, его приборы и записи, забурлила, закипела, закрутилась в шумном беге, спринте и марафоне. Одновременно, умерщвленный медбрат, растаяв и переливаясь из одного панциря в другой, из другой ракушки в следующую, через вторую кожу в нижнюю, добрался до твоих ступней, и ступни впитали в тебя бренные, бедные и богатые витаминами, минералами и макроэлементами останки хозобозника.
Угомонившись, устаканившись и убутылившись, твоя семенная жидкость, неся в себе несколько кубометров добычи, как мудрый крот несет своей супруге украденную на сельском огороде репку, или как девятый вал, перевалив через пенопластовый плот, смывает с собой все запасы пресной воды и сам опреснитель, стала возвращаться к тебе, достраивая, дополняя, доделывая приобретенными материалами твои внутренности, среды и наружности.
Последующие твои приключения тоже ведь незабываемы?
Когда бы ты заботился не только о протекающем внутри тебя процессе созидания книги, убивающей читателей, чинетателей и даже безграмотных, ты бы, наверное, обеспокоился тем, что исчезновение такого заметного деятеля, как тюремный врач, может всполошить весь острог, околоток и его жителей. А то, что казематный потрошитель животин, животов и жизнелюбов узнал перед тем, как ты его поглотил вместе с прибором, перебором и взятками, должно было бы взбудоражить тебя еще сильнее. Теперь все камеры, все стены и в них, под ними и за ними обитающие арестанты, вся администрация знали, как, что и чем ты отличаешься ото всех остальных зеков. И, поскольку эти чужеродные девиации мыслей, деноминации идей и декапитации способа нельзя было от тебя отделить и подвергнуть остракизму, абстракции и кастрации, то всё это, больше, меньше и иначе теперь должны будут сделать с тобой.
Когда это произойдет, было лишь вопросом ко времени, но оно, отвергнутое тобой, молчало, пряталось и не выходило на контакт. Даже его представители, хранители и преследователи перестали являться тебе за помощью, утешением и советами. Раньше бы ты мог расспросить обо всём свою участь, но и она оскорбленная, взмыленная и непрозрачная, удалилась, оставив тебя, безучастного, без равнодушия, судьбы и удали.
– Я торопился, мчался, оступался и катился по скользким, мерзким, загаженным и оттёртым ступеням, полам, коридорам и канализациям, едва услышал, понял, осознал и прочувствовал, что с тобой случилось, стряслось, встряхнулось и произошло.
Золотарь, взмокший, усталый и оборванный, прислонился к раструбу валторны, перебирая, разбирая и протирая длинными пальцами вентили, пистоны и пиропатроны, перекрывающие тысячи медных трубочек, опутавших бронзовые тромбоны, тубы и тюбики, выраставшие из геликонов, гистрионов и басов, ощетинившиеся сурдинами, мундштуками и амбушюрами так, что переплетения, перекрестия и спирали их создавали беспросветные, безщелевые и надраенные блоки стен, покрытий и перекрытий тюрьмы. Бесчисленные зеки в своих камерах без устали, перерывов и перекуров, словно игроки на эоловых арфах, замаскированные в дуплах, землянках и кустах своим дыханием производят чудные мелодии, или как разность давлений воздуха между освещенной стороной холма и той, что находится в тени, заставляет бессчетные осиные норы звучать как соборный орган, дули в фаготы и контрафаготы, горны и флюгельгорны, тромбоны и цугтромбоны, фероче, глиссандо и каприччозо выдувая ноты и вольты, диезы и полонезы, бели и бемоли, не забывая при этом лихорадочно мастурбировать. Обитель поверженного, порабощенного и плененного порока ежесекундно сотрясалась от этой какофонии, дитонаций и детонаций.
– Я, как и все зеки, охранники, хозобозники и администрация, знаю, что тебя приговорили, осудили, обрекли и уготовили к гибели, смерти, концу и небытию. Все трясутся, топочут, верещат и галдят от негодования, непонимания, страха и беспомощности. Они думают, считают, верят и не надеются, что ты восстанешь, вырвешься, возмутишься и взбунтуешься и поведешь, позовешь, выгонишь и доставишь их в светлое, праздничное, феерическое и эйфорическое будущее, грядущее, завтрашнее и предстоящее царство, диктатуру, тиранию и деспотизм добра, света, свободы и равенства.
Если бы ты слушал наивные, ребяческие и безрассудные фразы Золотаря, ты бы не выдержал и рассмеялся в голос, песню и армию. Но тебя лишили возможности говорить, дышать и петь. Но ты сам себя обрёк на глухоту, бесчувствие и отстраненность, прекрасно зная, что это принесет твоему телу только хлопоты, потери и усекновения. Ты на несколько полных оборотов уже погрузился в самого себя и тебя не доставали, трогали и беспокоили какие-то мелкотравчатые, крохотные и микроскопические события, разбытия и витии тюремного мира, как не касаются трепыхания утопающего в луже клопа рассекающего волны нарвала или как не затрагивают брызги от слепого летнего дождя горную вершину, вздымающуюся выше любого из возможных облаков.
– Вся тюрьма ждет от тебя знака, решения, призыва и отсрочки.
Но Золотарь видел, трогал и совокуплялся с тобой таким, каким ты стал. Он не понимал, что твоё решение уже принято, осмыслено и непреклонно вне досягаемости местных воротил, олигархов и финансистов духа, вихря и дуновения, вне понимания здешних нищих, убогих и безбожников, вне извращения местными толкователями, перелицовщиками и интеллектуалами. Он, словно поросший мхом и травой, покрытый снегом и ледяной коркой пень, ждущий теплых дней, чтобы выбросить побеги, которые через годы станут растущими из одного корня березами, или соляная корка над промоиной высохшего озера, надеющаяся на то, что кто-нибудь проломит ее и провалится в вязкую убийственную грязь, стоял, уповая на твой правильный вывод, вводную и исходящую волю.
– Если тебе нужно время для оценок, размышлений, откровений и пробуждения – никто не будет возражать, противиться, ерепениться и винить тебя. А раз так, то позволь, разреши, посодействуй и сакнкционируй, чтобы я тебя осмотрел, разглядел, помог и полечил.
Не дожидаясь твоего согласия, на получение которого по меркам, рамкам и шкалам Золотаря прошла бы вечность, он, прильнув к оболочке, сплавленной с тканями, замшей и нубуком твоего члена, принялся слизывать, стачивать и сгрызать металлические наслоения, построения и надолбы. Золотарь, источая любовь, приязнь и благоговение перед тобой, твоим пенисом и твоей неизвестной, непонятной и устрашающей миссией, так аккуратно, дотошно и артистично очистил твой уд, как летучий пёс, надрезавший яременную вену буйвола своим бритвенным языком, потом схватывает на лету струящуюся из раны кровь, пока ничего не замечающий донор не уснет, повалившись на крутой бок, или как стремительная песчинка, подхваченная тайфуном на мелководье, пробивает насквозь хрупкий бокал, оставляя в нем лишь микронное отверстие, что тот не сделал никаких попыток возбудиться, эрегировать и поникнуть.
Осмотрев твою грудь со сквозными отверстиями на месте сосков, Золотарь запустил руку в переплетение трубок так далеко, что могло бы показаться, что он дотягивается до соседней тюрьмы, арестного дома и управления исправления рабов. Когда он вытащил руку обратно, на ладони Золотаря лежали, вынутые из запасника, загашника и сейфа два рубина, точно подходящие по диаметру к твоим грудным дырам. Но едва Золотарь вставил в тебя драгоценные затычки, как они выпали, словно детёныши живородящей ящерицы, покидающие ее лоно так, что она и не подозревает об этом, иначе бы она тут же и полакомилась беззащитными своими отпрысками, или как взвесь мельчайшей стеклянной пыли, оставшейся после падения на скальный выступ бутылки из-под шампанского, выброшенной с монгольфьера, постепенно оседает на близрастущих альпийских подснежниках, и, упав, разбившись, разлетевшись, тут же потерялись в паутинах заплетенных в косы, макраме и оригами меди, латуни и бронзы. Второй раз закинул, забросил и отбросил Золотарь свою руку в путешествие по хранилищам, святилищам и пещерам. Но и принесенные им изумруды постиг рок, блюз и свинг рубинов. Третий заход, закат и залёт дал черные алмазы, так же, как и предыдущие подарки, отвергнутые твоим телом, как крысы, посмотревшие на гибель одной из своих товарок, сожравшей отравленную приманку, мочатся всей стаей на опасную подачку, или как пашня, возделываемая на протяжении многих поколений каждую весну дарит земледельцам выдавленные из недр окатыши.
Заглянув в твой рот, Золотарь вынул из жилетного кармана три янтарные челюсти с передними змеиными, средними медвежьими и задними лошадиными зубами. Между ними, вихлялся, обретался и растраивался язык анаконды, сплетенный, выкованный и вышитый златошвеями, златокузнецами и златоплетельщиками из нитей белого, зеленого и синего золота. Но когда Золотарь попробовал вставить свой дар, талант и гостинец в твой рот, зуб попал на зуб, потом на другой и в промежуток между зубами, откусив ажурный, гибкий и плутоватый язык, раздробив янтарную основу, подложку и базу. Осколки выпадали из твоего вольного, смелого и свободного рта, усеивая полированные панели пола самовозгорающейся, самовзрывающейся и испаряющейся крошкой.
Лишь после этого, поняв, подняв и отряхнув тщетность своих попыток, пыток и наказаний, Золотарь опустил руки, нос и член, как уходит на глубину акула, схватившая своими многоярусными зубами кус тунца, насаженный на закаленный крюк, или как планирует из форточки школьного туалета правильно сделанный бумажный самолетик из выдранной страницы табеля с неудовлетворительной отметкой.
– Ты – Содом Капустин, и этим всё сказано, сделано, прочувствовано и ограничено. Ты отвергаешь все, что тебе принадлежит, всё, чем ты владеешь, всё, чего у тебя нет, и всё, чего тебе никто не предложит! Воистину, ты тот, чьё появление никто не предсказывал, ибо не осмеливался его предсказать. Ты тот, чьё появление никто не ожидал, ибо не было ждущих тебя. Ты тот, чей визит никому не интересен, ибо некому интересоваться тобой. Ты тот, чья мудрость никому не нужна, ибо никто не знает, куда избавиться от своей! И тебя, воплощение невоплотимого, допущение недопустимого, укрощение неукротимого и сознание несознаваемого, я люблю, люблю, люблю, люблю!
Произнеся это, Золотарь поставил тебя на колени перед собой, и, не стесняясь тысяч глаз, ртов и лбов, маячивших на других концах создающих плоть, твердь и стать острога флейт, гобоев и тромбонов, вошел своим лингамом в твою левую ноздрю, затем в правую, затем в среднюю и так, чередуя отверстия входа, выхода и эвакуации, принялся совокупляться с тобой на виду, беду и зависть всей тюрьмы, ее обитателей и прихлебателей.
Когда Золотарь кончил, витые пары, пары и тройки его спермы, опутали твое тело непроницаемым, непрошибаемым и неузнаваемым коконом, как скальная ласточка, обмазывая своей слюной пустоту, создает ценимую гурманами колыбельку для потомства, или как втулка, подчиняясь вращению вала и наматывая на себя нейлоновую нить, становится веретенообразным клубком, готовым для ткачества. И никто не видел как твоё тело, сокрытое, как тайна печати, прессы и компресса, вычленяет из себя корпускулы, вибрации и завихрения и напаивает, кормит и веселит ими сперму Золотаря.
Накрепко ли запечатлелись в тебе дальнейшие события?
Как только Золотарь, предчувствуя, сочувствуя и предвосхищая волну изменений, ушел по медным трубам, забрав с собой, в себе и на себе свою обогащенную микроэлементами, элементами и макрочастицами сперму, карцер, в котором ты находился, закрутился, повернулся и развернулся, словно избушка на индюшиных ногах, повинующаяся повелению доброго молодца в кольчуге и двуручным секачом посолонь седла, или как волчок, пущенный неумелой рукой, сделавший только несколько оборотов, валится на бок и начинает хаотически подпрыгивать, гася излишнюю инерцию, так и тебя выбросило прочь, сквозь опальный, израсходованный и тягучий воздух выходной двери. Ты полетел вниз, который не был низом, как не был и верхом, сгнившим востоком, заплесневелым западом или крайним во всех сношениях югом.
Твои сетчатые крылья расправились, выпустив маховые перья, твои фасеточные глаза переключились на видение синего, белого и ультрафиолетового, твои жужжальца принялись определять влажность, вязкость и давление. Вокруг тебя тут же закружили три вертухая, двое на кривошеих верблюдках, один на изысканной изогнутой скорпионнице, сопровождая твоё движение в им ведомое место, координаты и радиант. Мимо тебя проплывали камеры, поддерживаемые на весу совками, лютками и слепнями, в которых, стараясь не смотреть на тебя, своих паханов и дальше шелковых стен камер, сосредоточенно мастурбировали, роились и жужжали сонмы арестантов. Но охранники вели тебя дальше, пока не показались, причудились и пригрезились инкрустированные чешуйками сколий, стеклянниц и монархов паперти, за которыми утаивал себя от внешнего, внутреннего и поверхностного мира Собиратель фетишей.
– Лично проклинаю тебя, Содом Капустин, решившийся потревожить меня в сей неурочный и неслужебный час! Смачно плюю я броженой слюной в гнусную сторону твою! Грязными словами я поливаю тебя, смердящее отродье нечистот отхожего разума!
Рву я пакостные индульгенции, что ты похитил из рассадника скверны! Подтираюсь я подложными покаяниями твоими, чьи слова сочат гниль, а промежутки между ними вопиют о прелости пакостных обманов твоих! Вытаптываю я фиктивные каракули твои, что начертаны калом на пергаментах кож еретиков и мракобесов!
Заскорузлый в грехопадении, ты, Содом Капустин – дрянь и мерзость! Нет тебе прощения за крамольные злодеяния твои! Не будет тебе искупления за подлые предательства невинных! Не загладить тебе могил младенцев, что вырыл ты костьми отцов их и заживо закопал их туда, стенающих и молящих о милости!
И ты, гниющая гнида, погрузившаяся в скверну самовозвеличивания, дерзаешь просить меня, Отчима раздоров, о пресвятой исповеди? Да разложится твой бесстыжий язык! Да отложат могильные черви личинок в сердце твоё! Да высосут бесовские отродья дыхание твоё! Да вырвут смердящие демоны кишки твои, и намотав их на свои уды будут похваляться, один омерзительней другого!
Возвещаю тебе, Содом Капустин, что ты, замаравший себя скверной позора, не получишь от меня воздаяния за свои, противные самой сути, преступления! Мне претит прикасаться к тебе, нечистому! Мне зазорно слушать тебя, нечестивого! Мне отвратно видеть тебя, замаранного!
Произнеся эти заученные, забубенные и зараженные пасквилями, плагиатом и паркинсонизмом речи, Разоблачитель чудес распахнул твои ягодицы и отшатнулся, как библиофил, увидевший в вырезанной в страницах взятой с полки книги полости окровавленный кинжал, или как одинокий городок отлетает от метко брошенной биты за пределы площадки. Изобличитель богов заглянул в твой рот, потом пальпировал тебя с головы до кончиков крыльев, затем приложил ухо к твоей груди, помял твой живот, и, приняв, заглотив и высморкав свой вердикт, пригласил своих служек, весталов и проказников, выбранных, набранных и отнятых из зеков. Они, облизываясь, ругаясь и трезвоня, склонились перед твоим членом и начали окунать его в свои девственные, геморройные и разработанные бесконечными сношениями, подношениями и разглашениями анусы.
Ты, незамутненный пеной, прытью и пасконством случающегося с тобой, безответно, безотчетно и беззаветно расправив крылья, планировал, летел и валился в разверстую под тобой бездонную пропасть. Но всё твоё существо находилось внутри тебя, занимаясь лишь пестованием твоей книги, которой суждено распустить вышивку времени, разобрать ажурное вещество информации и распутать кружево пространства, чтобы затем, тут же и тогда же переплести их вместе, смешав одно с другим, прочим и оставшимся в неподдававшийся доселе никому континуальный, синкретический и экстатический монолит, мегалит и кристалл, который, смешав темы и ремы, индексы и яндексы, стоны и иконы, и, воплотив это в знаках, символах и тексте, наповал убить произвольного, конкретного и отвлеченного читателя.
– Знай, Содом Капустин, даже твоё сквернословящее имя ничто перед каверзностью твоего утопленного в тошнотворных миазмах сознания! Ты мнишь, что на трёх ногах ты не качаешься и не оступишься, но нет почвы, куда бы ты притулил ступни твои! Ты мнишь, что с тремя глазами ты видишь то, что другим непосильно узреть, но глаза твои застланы сукровицей! Ты мнишь, что своими тремя манускриптами ты раскрыл все вселенские загадки, но почерк твой – абракадабра для всех, включая и тебя самого!
Ты считаешь, что упадя можно возвыситься, но невозможно роясь в нечистотах найти там философский камень! Ведь до тебя там копались тьмы и тьмы алхимиков и выбрали оттуда всё, что можно выбрать, оставив пустую породу! Ты считаешь, что страдая можно очиститься, но невозможно терпя боль думать о возвышенном! Ведь до тебя тьмы и тьмы терпели пытки, но никто из них не стал бессмертным, утеряв жизненные силы в руках мастеров заплечных дел! Ты считаешь, что твёрдо решив что-то, нельзя даже на йоту отклониться от выбранного курса, но невозможно точно соблюсти курс в бушующем жизненном океане! Ведь до тебя тьмы и тьмы путешественников шли тем же самым маршрутом и все как один сгинули в пути, не добравшись до обманной своей цели!
Ты веришь, что мир дан тебе в безраздельное пользование? Ложь! Миром правим мы, и мы никогда не позволим, чтобы такой самозваный скоморох испортил так долго и тщательно культивируемый порядок! Ты веришь, что своим присутствием ты можешь изменить этот мир? Враньё! Мы знаем законы этого мира и видим, насколько он инертен, так что флаттер твоих крылышек может лишь разорвать их, но ткань мироздания от этого ничего не потеряет и не изменится! Ты веришь, что тебя поймут и пойдут за тобой? Обман! Мы познали тенденции этого мира и понимаем, что ни одна тварь не может единым усилием изменить его идеологию, и единственное, чего может добиться насаждающий новое миропонимание, так это оказаться раздавленным тем самым миром, который он хотел исковеркать!
Когда бы ты, пребывая вне здешних казематов, прочел эти, относящиеся к тебе строки, ты бы с лёгкостью разрешил все содержащиеся в них парадоксы, вызванные заменой реального на подманенное, действительного на комплексное и настоящего на криво отраженное. Но ты пребывал здесь, сейчас и не тут одновременно. И твоим членом овладели, как болотная мухоловка, сомкнув челюсти, тяжелые, как гранитные плиты, хоронит между ними неуклюжего напившегося нектара комара, или как опущенная в многокилометровую морскую впадину вакуумированная колба вбирает в себя образцы глубинной воды, сношаясь с ним, трое послушников, учеников и студентов Исказнителя веры.
Как только твоё тело достаточно возбудилось, чтобы эякулировать, оно, не подавая вида, обличия и готовности, исподтишка, втихомолку и втихоломку выпустило тончайшие паутинки спермы, которые, удлиняясь, запутываясь и прочнея, образовали вокруг тебя, зевающих, прозябающих и зябнущих вертухаев, Извращенца религий и его похотливых сподручных, нарочных и ненарочных ячеистую основу кокона. И, едва она оказалась готова, как твой енг, словно плод опутавшей забор лианы, похожий на покрытый колючками огурец, внезапно выбрасывает с шипением и свистом свои семена, или как внезапный паводок, перекатывает через уже подмытую дамбу плотины, несется, углубляя свое заросшее бурьяном русло, исторг шар лазуритовой спермы, капли, брызги и комки которой моментально закупорили все промежутки, отрезав, отхватив и ампутировав всех, кто находился внутри от их связей, привязок и привычек.
Ты, Содом Капустин – идольский басурман! Ты, Содом Капустин – кощунственная мразь! Ты, Содом Капустин – распутная касть!
Твоё тело постепенно сжимало шар, сотканный, созданный и совершенный твоей спермой, постепенно, исподволь и незаметно вжимая в себя костерящегося Архимандрита врак, размахивающих зюльфаками, скимитарами и адамашками охранников и ошалевших, приморившихся и оголодавших арестантов. Прижатые к твоей коже, как макака прикладывает к своим сосцам разлагающийся и теряющий уже лапки трупик своего погибшего детёныша, или как шнек-пресс вминает в фигурную подложку куски мягкой глины, чтобы получившаяся статуэтка не растрескалась при обжиге, жертвы твоего, твоему и отсутствующему телу, поедались им, превращаясь в запасы силы, залежи добра и питательный гумус. Но питающий тебя сперматический шар в то же время стреножил твои крылья и ты, и твое тело, и твоя книга, лишенные поддержки воздуха, сильфид и эфемерид, кушая, стремительно неслись в то место, где тебе предстояло появиться.
Тебе запомнились последовавшие за этой ситуации?
Рухнув с неподнебесных высот, длиннот и долгот на рахис, арахис и фундук мегафиллического, семиждыперистого и пятиждывильчатого археоптериса, ты оказался на гребне, разделявшем ареолы, ареалы и ложа, в которых тюремная администрация устроила прогулочные дворики, скверики и коврики. Твоё тело, приноравливаясь, подгоняясь и ускоряясь к правилам, заправилам и конформистам этой части острога, вошло своими корнями в рыхлую клетчатку папоротникового листа, повернуло свои сиреневые листья под необходимым углом к падающему, летящему и питающему свету, изогнуло свой стебель в узел, соответствующий твоему статусу, ститусу и гомеостазу. Тебя не касались эти телесные махинации, манипуляции и мошенничества. Ты, сочетая, расчетая и умножая в себе свойства всех тех, кто был тобою, кем был ты, и тех, кто стремился тобою стать, ментальным буром, эфирным долотом и каузальным сверлом буравил внутренние свои слои, оболочки и области, как мощнолапая медведка прорывает своё ход, чтобы, прогрызя сквозное отверстие в одном картофельном клубне, тут же начать поиск следующего, или как угледобывающий комбайн проделывает штреки в пластах окаменелой древесины, оставляя после себя непривычную пустоту, уходя в собственные недостижимые глубины, чтобы, достигнув их, совместить в одном себе раскиданные по временам, весям и ветвям твои части, компоненты и ингредиенты.
Усик, выброшенный шестеркой Пахана твоей бывшей камеры, снёс, скинул и приземлил тебя со склериды на жесткую эпидерму, по которой кругами, петлями и расширяющимися спиралями гуляли рассеянно мастурбирующие арестанты.
– Здравствуй!
Твой бывший Пахан, грузно вжимая свои корневые чехлики в палисадную, садовую и рыхлую хлоренхиму, три с половиной раза обошел вокруг тебя, и из его бутона, над которым порхали ручейники, выстраивая из своих тел многоярусные бублики, с продетыми сквозь них тройными гантелями, непрерывно струилась гладкая, ребристая и извивающаяся пыльца. Пахан покачал бутоном, как недопущенный до кухни с лежащими на столе сардельками габровский кот, выражает свою неудовлетворённость покачиванием обрубка, что оставлен ему вместо хвоста, или как колеблется под порывами ветерка радиоантенна расположенного на крыше небоскрёба пентхауса, и из-под завалов пыльцы освободилась его плодоножка, сплошь усеянная фиолетовыми шрамами, тлёй и клопами.
– Мы – двудомные протогиниты, гидрофильные виоленты и эутрофные эпифиты! Почему же ты, Содом Капустин, живешь так, будто у тебя не два дома, а целый посёлок? Зачем ты отверг апемофилию, предпочтя заскорузлую клейстогамию? Отчего ты поглощаешь соль, а листья твои сочат дистиллированную воду? К чему твои карпеллы срослись с андроцеем, и зациклили на себя полиплоидный эндосперм?
Новый шестерка Пахана, пригодный, пригожий и проинструктированный, стучал в свой бубен, иллюстрируя, комментируя и переводя на язык звуков испускаемые его Паханом запахи, формы и фигуры речи.
– Тебя считают и делят опасным. В твоих сорусах может жить вирус, в твоих хлоропластах вместо магния – стронций, в твоих эндомикроизах зреет мицелий неизвестных грибов. В стеблях твоих – страх! В черешках твоих – ужас. В нектарниках твоих – отрава.
Пахан присел перед тобой, скользя своими перистыми листьями с растроёнными концевыми пластинками по твоим стеблеродным, ростовым и сосущим корням, по корневым мочкам, почкам и надпочечникам, как белый медведь, забравшийся на склон ледяного тороса, ложится на пузо и, помогая себе лапами, несется вниз, в промоину с чистой водой, или как плоская галька, отскакивая от глади озера делает блинчики, на потеху разгоряченной детворе.
– Трепет пред тобою так велик, что наша администрация готова засушить тебя и отправить в гербарий или крематорий. Но так ли велика твоя опасность? Может, ты ксенобиот или мутаген? Может, ты сможешь послужить нашей популяции не в виде засушенного пособия, а как эволюцирующий фактор?
Зачуяв обещающий развлечение запах, арестанты, кто на контрактильных, кто на гаусториях, кто на ходульных корнях, начали приближаться к тебе и Пахану, на ходу распуская свои бутоны и выбрасывая оттуда пыльники, капюшоны и макинтоши, готовясь если не присоединиться, то хотя бы попринюхиваться, поароматизировать и попривоняться к празднеству нового оплодотворения.
– Теперь ты примешь мои филлокладии и кладодии, суккуленты и столоны, брантеопеталы и тычинки. Я сделал женскими твой стебель и твои черенки! Теперь я сделаю женским и твой бутон!
Стаминодии и микроспорофиллы пахана камеры приблизились к твоему пестику, и начали тереться о повлажневшие рыльца, словно новорожденный ягненок благородного марала тычется носом в свою мать, ища сосец с жирным и сладким молоком, или как язычок щеколды раз за разом проходя мимо неплотно вбитого гвоздя оставляет стружку на его шляпке, а на себе длинные царапины. Но ни Пахан, ни его шестерка, ни простые зеки не замечали, что твой пестик покрыт кольцами алмазных парафизов, которыми Золотарь прошил все твои семяродные, спорородящие и детородные органы, органеллы и завязи, которые наматывались на тычинки, лепестки и чашелистики Пахана, соединяя вашу совокупляющуюся пару в единое комбинированное соцветие.
Ты же, бессердечный, облетевший и по завязку наполненный всеми соками, водами и настоями, не замечал того, что творил с тобой Пахан, что вытворял, прыгая по стенам прогулочного дворика, его шестерка, чем занимались дорвавшиеся до сеансовой мастурбации прочие узники. Тебя занимало лишь то, как внутри твоего кочана набирает силу, свободу и прощение, впитывает влагу, жар и плазму, поглощает энергию, время и истину, твой, ждущий своего часа побег: книга, которой долженствует перемешать сушу и воду, землю и небо, свет и тьму и, вернув их в первичную квинтэссенцию бытия, исторгнуть из себя новые Песнь, Ноты и Музыку, что будут звучать впереди себя и этими вибрациями убивать всех, кто прочтет, услышит и увидит эту книгу.
Пахан, завороженный твоей доступностью, податливостью и сговорчивостью слишком поздно унюхал что твоё тело, выпустив присоски, плети и каудексы, начало проникать своими калиптрами в его сочления, сочленения и кору. Он встряхнулся, встрепенулся и затряс листьями, стеблями и корнями, как вожак козьего стада, встретивший на пути другого вожака, начинает подметать бородой опавшую листву, или как мечется из стороны в сторону указующая длань флюгера, под первыми порывами надвигающейся бури, но было уже поздно. Облако пыльцы, спор и дебатов, выброшенное твоими взорвавшимися спорогонами, сорусами и стробилами объяло вас, испуская такие, сякие и другие благовония, заставившие всех зеков забыть о своих забавах и вжаться в стены, полы и ребра прогулочного дворика. Тем временем твоё тело вгрызалось нитевидными корешками в луб, камбий и древесину мятущегося, возмущенного и негодующего Пахана, но твоё тело, уже приобретя опыт, пробу и сноровку, враз оборвало все событийные, самобытные и боковые корешки, привязывающие Пахана к Папе, другим Паханам и администрации исправительного древовидного папоротника, выедая всё, что можно выесть, высасывая всё, что можно выпить и впитывая всё, что можно поглотить. И, когда облако пыльцы рассеялось, будто стая гнуса, облепившая забредшую в лес бурёнку, рассыпается под взмахами ее хвоста, чтобы, не считаясь с потерями, вновь впиться в ее кожу, вымя и глаза, или как прах сожженного на костре тела усопшего святого отшельника его последователи везут к Гангу и открывают над водами урну, чтобы ее содержимое выдул влажный ветер, только небольшое углубление в эпидермисе напоминало о том, что там совсем недавно укоренялся Пахан камеры.
И когда в прогулочный дворик, двое на блохах и один на трипсе, въехали вертухаи, и сосчитали по бутонам, питавшихся там зеков – счет сошелся. Шестерка съеденного тобой Пахана, теперь прилип к тебе, готовый выполнить любой каприз, вопль и вычуру ассимилированного своего властелина, но ни он, ни ты не подавали признаков наличия желаний, хотений и прихотей. Так шестерка Пахана и нёс тебя до самой камеры, устроенной в толстостенной вакуоли одного из извилистых досковидных корней папоротника.
Ты не замечал, как парящие в воздухе связи, знакомства и отношения поглощенного тобой Пахана, неотступно следуют за арестантами, пытаясь приладиться, присосаться и проникнуть, то в одного, то в соседнего, то в первого. Но твоё тело отмечало про тебя, себя и окружающее все диапазоны волн, поляризаций и интерференций. Оно видело, как постепенно входя в шестёрку пахана, эти тонкие курьерские, правительственные и засекреченные линии связи преображали шестёрку в Пахана. И когда шестерка поставил тебя в одно из устьиц камеры, он уже полностью переродился, а один из десятков арестантов стал уже шестеркой.
– Здравствуй вновь.
Пахан камеры, возрожденный, старый и реструктуризированный расправил свои листья, усики и корни.
– Невозможно уничтожить систему, подрывая лишь ее представителей. Это – философия. А философии я тебя учил. Что ж забыл ты недавние уроки?
Пыльца Пахана сыпалась тебе в лепестки, оттуда на пол, где и пожиралась упрямыми, свербящими и назойливыми пыльцеедами, которых очередной новый шестёрка пахана собирал горстями и укладывал в соответствии с возрастом, запахом и количеством съеденного, лапок и щетинок под брюшком в полые, отпавшие от зеков черенки их бывших листьев.
– Ты убедился, что зря лишь тратишь силы, борясь со мной? Подчинись – и я проведу тебя на вершину папоротника. Ты будешь восседать на его цветке, а рядом буду я – твой верный, проверенный и уверенный в тебе наставник. А пока, я спрячу тебя в надёжном месте, где ты сможешь предаться размышлениям и верно принять моё заманчивое для всех предложение.
Запахи, нежные, притягательные, еле уловимые, которыми Пахан убеждал тебя, возымели бы действие на любого, кто попал между пластинами его луковиц. Но ты не был подвержен чарам, кубкам и подносам Пахана и коренился не трепеща ни кончиками листьев, ни срединами стеблей, ни донцами лепестков.
Шестёрка Пахана, покоряясь трению его чашелистиков, заглотив тебя целиком в свой раздувшийся, раздавшийся и потускневший бутон, протиснулся между гудящими от напора воды сосудами, спящими трахеидами и медленно вздымающимися смоляными ходами. Используя тиллы, неровности коры и обнаженные сердцевидные лучи как ступени, шестерка стал опускаться все ниже и ниже к основанию папоротника.
Невозможно представить, что ты забудешь, что стало потом!
Достигнув поверхности земли, шестерка выпустил тебя из своего бутона и взял нержавеющими пальцами за локтевой шарнир. Перед вами простирался прямоугольник ровной земли, так свободной от растительности, будто некий чрезмерно добросовестный огородник просеял всю ее между пальцев, выбирая малейшие ростки и стерни, или словно на этом участке проводились эксперименты по воздействию на флору запрещенных фитоядов. С одной из сторон бесплодной зоны находился плоский полированный камень и твой проводник ступил на него и, увлекая тебя за собой, погрузил в землю вторую, затем третью ногу. Ты, равно принимающий добро, зло и неблагодарность, направляемый жестко фиксированным захватом шестерки Пахана, тоже начал спускаться по уходящим в недра ступеням, погружаясь в почву, как в плотную, непрозрачную и невзрачную жидкость.
Твои зрительные сенсоры были отключены, и ты не мог видеть, как шестёрка включил налобные прожекторы, чтобы освещать ваш путь в глубины, породу и по племени земли. Твой таймер давно лишился питающих элементов, и ты не мог вычислить, сколько длился ваш спуск. Твои слуховые рецепторы лохматились, выпрямлялись и всклокочивались выдранными, обрезанными и перебитыми проводами, и ты не мог слышать ни молчащего шестёрку Пахана, ни свист его, своих и сопровождающих вас шагов, ни смутный гул, доносившийся снизу камнями, песком и тектитами.
Вы миновали слои песчаника, с отпечатавшимися на них девонскими, кайнозойскими и мезозойскими трилобитами, наутилусами и динозаврами, вы прошли сквозь нефтеносные, газоносные и артезианские слои с белемнитами, аммонитами и аммоналами, вы пересекли базальт и туф, кварцит и сланцы, гранит и пикрит. Шестёрка, как слон, которого за хвост уцепил его малолетний отпрыск, ломая колючие заросли, продирается к сочной заливной долине, или как линия из мигающих миньонов, показывающая маршрут в аттракционе «комната страха», вел тебя через горячие, кипящие и стоящие магмы, вязкие, расплавленные и горностаевые мантии, собольи, норковые и пещерные шубы, пока внизу не запыхтели, забулькали и задымили котлы тюремной котельной.
Оставив тебя, шестерка подскочил к трехстворчатым воротам бойлерной, бройлерной и инкубаторной и застучал в них, в свой металлический бубен и в свою гулкую грудь с лампочками, тахометрами и трахометрами. Из-за створки с кованой надписью «никому – ничего!» высунулась кубическая голова, дверная панель с гравировкой «свобода не производит работы!» выпустила круглую голову, а центральная, с литыми буквами «Приобрети здесь отчаянье, всяк идущий прочь!» выдвинулась цилиндрическая голова. Суетясь, скача и лязгая, шестерка пахана наложил на линзы правой головы драхму, обол и копейку, на фоторецепторы левой головы цент, каури и лепту, а средней достались пенс, стотинка и пиастр. Лишь после этого врата распахнулись полностью, безоговорочно и бесповоротно, впустили вас и вы миновали трехглавого робота-стража, как мышь безбоязненно шмыгает у пасти удава, уже насытившегося кроликом и его хозяином, или как пневматическая пулька, невидимо проскакивает мимо восхваляющих меткость плакатов и ударяется в черный кружок, чтобы мельница закрутила крыльями, а жестяная Красная шапочка заголяет ноги перед жестяным серым волком.
Когда бы ты включил своё зрение, ты бы увидел, как знакомые тебе зеки из хозобоза, чьи хромированные детали были покрыты угольной пылью, чьи пневмоприводы брызгали глиняным нагнетателем, чьи сочленения хрустели от набивающейся в них пыли, лопатами, совками и кусками кидали поленицы дров, стволов и пней, вязанки хвороста, вереска и печений, шашки тротила, динамита и пороха, россыпи антрацита, графита и алмазов, брикеты, бруски и кюветы ядерного топлива в красные, желтые и черные дыры топок, буржуек и пролетарок.
Но тебе не было дела до снующих вокруг тебя хозобозников, грязных, чумазых и циничных. Твои чувствующие приборы были направлены только внутрь тебя, туда, где, проходя между валков, намазываясь красками и окунаясь в клей, множились, типографировались и печатались новые страницы твоей книги, предназначенной для замены линейных операторов на нелинейные процессы, ветвящихся блок-схем на многомерные матрицы с обратной связью, четких алгоритмов на плавающие процедуры, призванной унифицированные узлы переплавить в индивидуальные решения, стандартные проекты перерисовать в персональные коды, а сухой язык внутренней, внешней и межличностной коммуникации сделать радостным, текучим и многозначным и, тем самым, отправить в металлолом, на свалку и в переработку любого, кто прочтет этот программный продукт.
– Ты пришел ко мне!
Пахан хозобоза, настроив свои фотоэлектронные умножители на восприятие твоего тела, подступил к тебе, как морской гребешок, пустивший струю отфильтрованной воды, катится по песчаному дну на новое, более богатое живностью, место, или как радиоуправляемая модель джипа, несущая подслушивающее оборудование, подбирается к столику в кафе, где ведутся конспиративные беседы, на бесшумных колёсиках, спрятавшихся от суеты, смрада и суховея в блестящих лаком, шеллаком и шлаком ступнях привилегированного арестанта. Он оттеснил размахивающего руками, бубном и антеннами шестёрку другого Пахана и примкнул соединительным шнуром к разъему на твоей груди, как гусеница пяденицы накрепко присасывается задними ножками к веточке кустарника, и замирает, используя приёмы мимикрии, чтобы ее не смог заметить и склевать плотоядный поползень, или как столетиями капающий сталактит, в конце концов, образует единое целое с растущим ему навстречу сталагмитом.
– Мы бы могли совершить с тобой вояж по всем кругам, секторам и террасам. Мы могли бы заглянуть во все дома, жилища и бараки. Мы могли бы узнать много нового, интересного и захватывающего дух, стержни и ячейки. Но не будем.
Тебя избрали, чтобы ты помогал строить светлое будущее, прогрессивное настоящее и героическое прошлое, но вместо этого ты стал саботировать то, что можно, разрушать то, что нельзя, и проникать туда, где секретно.
Шестерка другого Пахана пришел в неистовство, безумие и исступление, его тормозные колодки перегрелись, задымились и зашипели, как спеленатый ловчей сетью выводок котят пумы, пойманный на глазах их родителя, припертого рогатиной к секвойе, или как струйка сжиженного водорода, найдя прободение в патрубке, вырывается из баллона, и ждущая искры, готовая поднять в воздух всё вокруг, его инжекторы забились, затряслись и расшатались, его поршни потеряли кольца, прокладки и центровку и он, вне себя, задания и расписания, налетел со всего размаха, разгона и инерции, пытаясь оторвать от твоих разъёмов, линий и полос Пахана хозобоза. Но тот, пошатнувшись, прогнувшись и проскрипев гофрированными боками, подал, выдал и издал сигнал, отмашку и сирену, на которые съехались то ли три, то ли шесть, то ли девять хозобозников, примагнитившие, наэлектризовавшие и нейтрализовавшие строптивого осужденного. В твоих зрительных окулярах отражалось, как шестерку другого Пахана тащили к домне, как его закидывали в бурлящий полиметаллический омут, вместе с бубном, скрежетом и трепыханиями, как он плавился там, отдавая тебе последний долг, усилие и почести.
– Ты призван для служения другим, а не своим испорченным многократными перезаписями идеям. Ты создан для подчинения вышестоящим, а не своим, проржавевшим от влаги, принципам. Ты обучен совершению определенных другими дел, а не для бесшабашного безответственного своеволия, истлевшего от перепадов температур.
Но твои перфокарты погрызены молью. Но твои лучевые трубки коротят на землю. Но твои контуры разомкнуты и не проводят тока.
Твои коды перепутаны. Твои программы выгружены. Твои лампы разбиты.
Говоря это твоему телу, Пахан хозобоза одновременно, вводил, разбалтывал и выводил из твоих розеток свои штекеры, доводя себя до буйства импульсов, бешенства потенциалов и неистовства вольтметров, амперметров и реостатов. Но, когда Пахан хозобоза довел себя до экстатического разряда, твоё тело уже подготовилось к этому излиянию свободных электронов, протонов и нейтронов, альфа, бета и гамма частиц, глюонов, гравитонов и эндорфинов. Построив полевые магнитодинамические ловушки, твоё тело пустило по ним источаемую Паханом хозобоза холодную, горячую и возбужденную плазмы. Накручиваясь вытянутыми спиралями один на другой, энергетические потоки распадались на нейтрино, антинейтрино и связывающие их силы, чтобы в следующее мгновение вступить в безъядерное взаимодействие и упрочить, легировать и делегировать твои композитные сплавы, кинематические тройки и силовые контуры, абрисы и очертания. Выделяющий оргиастическую энергию, Пахан хозобоза не мог сознательно управлять положением своих сенсоров, не мог получать информацию о своём состоянии, не мог контролировать параметры истечения своих сил. Твоё же тело, превращая материю в энергию, обратно и циклично, тем временем проследило коммуникационные магистрали, связи и провода, соединяющие Пахана хозобоза с окружающим миром, маревом и мерзостью, обвило, переплело и опутало их своими силовыми, информационными и дезинформационными полями, и в момент, когда последняя железка Пахана утекла в шнур, провод и тебя, потянуло, что было сил, мощи и упругости, выдёргивая с корнями гнёзд, проводников и полупроводников из всех остальных обитателей тюремных казематов, казалось, иссекая, искореняя и изничтожая даже память, записи и факты, о том, что у хозобоза когда-то был свой Пахан.
Хозобозники, не заметив потери начальника, бойца и управителя, продолжали следовать выверенным, проверенным и утверждённым инструкциям, позициям и расфасовкам. Они топили, расплавляли и пускали на дно котлы, выгребали, вычерпывали и собирали золу, огарки и шлам, формировали, образовывали и учили из этих отходов горения кубики, параллелепипеды и шары, одни из которых пойдут на строительство тюремных казематов, коттеджей начальства и башен выше неба, а другие и третьи, идентичные, направлялись на составление из этих фигур, форм и образцов новых зеков, оживляемых пинком под нижнюю часть, ударом по голове и тлеющим разрядом и те, впитав с электричеством родителей непререкаемые паттерны, графики и убеждения, принимались за работу, шли в бой и грызли, гранили и гробили доломит необразованности.
Если бы ты не изолировал в себе все области, отвечающие за чувства, экстраполяцию и прогнозирование, то ты бы, возможно, и порадовался тому, что застрял в этом месте, времени и ситуации, где тебя никто не сможет потревожить без дела, преклонения и докуки. Но, не обладая абсолютной полнотой сведений, интуитивными механизмами и внепространственным восприятием, ты бы неминуемо бы ошибся.
Правда, что дальнейшее пережитое тоже невозможно забыть?
Ты стоял, но не было расстояний для тебя. Пожелай ты, и ты бы оказался там, где захотел. Пожелай снова, и тебя бы там не стало. Пожелай еще раз – и ты был вы во всех местах разом, будучи в каждом из них самим собой, цельным и неделимым. Тебя пронизывали ветры частиц, полей и мыслей. Тебя колыхали волны земных, солнечных и галактических приливов, отливов и энерговоротов. Тебя освещали туманные блики, исходившие из призрачных тел копошащихся, мастурбирующих и дремлющих зеков, тебе светили искорки, которыми лучилась плоть общительных, трудолюбивых и беспринципных хозобозников, тебя озаряли ядрышки, что были сутью тел строгих, ответственных и бездумных вертухаев, тебе сияли мощные прожекторы, воплощенные в играющих в глубокомыслие, профанирующих мудрость и отступившихся от принципов Паханов и представителей администрации тюрьмы. Но самый броский, притягательный и мерзкий свет излучал Папа.
Но тебя, возложившего на себя обет, схиму и вериги за теми рамками, что являло собой это узилище, практически не тревожило, что творилось у него внутри, с тобой и его жителями. И лишь твоё тело, живущее в тебе, вне тебя и в дружбе с тобой, как-то поддерживало своё существование, откликалось лишь на то немногое, что могло его потревожить и, отражая, запечатлевая и архивируя все детали, нюансы и стансы, того, что случалось тут везде, всегда и повсеместно. Мимо его внимания, распределенного по всем закоулкам, камерам и дворам застенка, не проходило, не миновало и не скрывалось ничего: ни как бесконечно мастурбировали арестанты, сбрасывая своё семя в губчатые, лапчатые и крапчатые матрасы, как маршировали вертухаи, верхом на созданиях из тюремного зоопарка, как обслуживали всех арестантов хозобозники, как собирались на большой совет у Папы Паханы, решая вопрос первостепенной, важности, второстепенной роли и третьестепенной эпохальности: что делать вообще, в частностях и с тобой?
– Завистники, отщепенцы, недоброжелатели и помощники мои! Кто поможет мне понять, отчего, зачем, почему и как случилось, что нет среди вас, нас, их и здесь Пахана хозобоза?
Твоё тело воспринимало, впечатывало и запоминало, как на этот вопрос между Паханами начался лихорадочный обмен мыслями, словами и фразами, не имеющими ни отношения, ни уношения, ни касательства к поставленной Папой проблеме, как мечутся дрозофилы не знавшие вольного полета, если встряхнуть банку со слоем агара, в котором жили их личинки, или как хаотично падают, сгорая, метеоры из нескольких радиантов.
– Нет, и не было среди нас такого!
Так решили Паханы и Папа, недовольный, сердитый и потускневший встал.
– Тогда становитесь в круг, овал, эллипс и замкнутый контур!
Поспешая, толкаясь и недоумевая, Паханы исполнив приказ, просьбу и требование, возбудили свои гениталии и вставили их в задницы впередистоящих. Делая медленные шаги, акты и колебания, Паханы, сужая радиус образованной своими телами фигуры, всё глубже проникали своими пенисами в эфемерные тела друг друга. Вскоре головки членов Паханов, находившихся сзади, истончившись, изощрившись и удлинившись, вышли из мочеиспускательных каналов Паханов, что двигались спереди. Постепенно ускоряя шаг на галоп, рысь, и росомаху, Паханы закружились в хороводе, карусели и беге, испуская шумные, протяжные и блаженные вскрики, вздохи и дохи, словно гусеницы непарного шелкопряда, проходящие круг за кругом по шелковинкам, отмечающим их бездумный вояж, или как раскручиваются толстостенные пробирки в центрифуге, разделяя раствор и твёрдые фракции. Их лингамы, становясь вытянутей, тоньше и активнее, начали вращаться, проникая дальше, глубже и сильнее. И, когда енг каждого из Паханов трижды миновал собственный анус, и дошел до того, кто мчался на противоположной, противопоправдивой и противной стороне, по отмашке, свистку и выстрелу Папы, Паханы начали эякулировать. Их сумасшедше, бешено и олигофренично крутящаяся смешанная, перепутанная и ставшая единой семенная жидкость со скоростью света, позора и слуха неслась по каналу, образованному тысячами слоёв проникших один в другой вращающихся членов Паханов, сдерживаемая лишь шальной, буйной и неистовой пляской.
Потрясая членами, складками и ягодицами, будто увенчанный шрамами и достоинством морж-секач плюхает по берегу, чтобы настигнуть никуда не убегающего соперника, или как валятся мешки с песком из внезапно поднявшегося кузова грузовика, Папа приблизился к неистовому кругу Паханов и, соединив все три лингама в единый разящий, наточенный до бритвенной, сабельной и словесной остроты, блистающий слипшимися разноцветными головками енг, единым махом, взмахом и смаком рассёк совокупляющуюся вереницу. Истово, неистово и заискивающе крутящаяся сперма выплеснувшись из отрезанных, укороченных и инстинктивно сокращенных членов, присяжных и заседателей собралась в веретеновидный сгусток, комок и коржик. Нитки, проводки и сростки внимания, интереса и безучастия Паханов наматывались на их совместную эякуляцию, тормозили, замедляли и останавливали ее. И когда кружение остановилось, Перед Паханами и Папой оказался Пахан хозобоза, то же самый, что раньше, прежде и впредь, но не навсегда.
– Теперь, когда вы в полном составе, кворуме, форуме и единстве, вы вынесете вердикт, протокол, заключение и вывод. Осужденный нами Содом Капустин – постыдная клякса, помарка, опечатка и пятно на нашей репутации, славе, борьбе и победах. Он приговорён к страданию, но не страдает. Он принужден к немоте, но разговаривает. Его пытаются обмануть, но сами поддаются его надувательствам. Его пробуют повысить, но вместо этого унижаются сами. Он приспособился не приспосабливаясь. Он выжил, не цепляясь за жизнь. Его расплюснули, но он остался целым. Его пробуют на вкус, но оказываются его блюдами.
Вы считаете, что Содом Капустин твердый орешек, косточка, задачка и камушек. Но все, что его не уничтожит сразу, сделает его слабее. Все, что его не убьёт сейчас, убьёт его позже. Всё, что не расщепит его ныне, расколет его потом. Всё, что не выкорчует его разум, выжжет его постепенно!
Из-за софита, светившего Паханам из Папы, из-за складок кожи, жира и прозрачной плоти, из-за пустого несгораемого шкафа, он достал, как наездник выпрастывает трубчатый яйцеклад, чтобы поразить им личинку древоточца, скрывающуюся в толще древесины, или расщепленное от удара молнии дерево раскрывает свою сердцевину и из неё со звоном вываливаются сплавленные монеты, похороненные много лет назад в глубоком дупле, титанических размеров, обводов и бронебойности пенис. Твое тело сгруппировалось, не шевеля ни единым членом, конечностью и органом. Паханы, с недоверием, переверием и приветливостью смотрели, озирали и насаживались своими анусами на такое орудие, пешку и мортиру, пропуская его сквозь себя, создавая из себя щит, делая из своих тел ускоритель уничтожающего гнева, водобоязни и ксенофобии Папы.
Сосредоточившись, сконцентрировавшись и расслабившись, Папа выбросил из четвертого лингама бомбу бурой спермы, немедленно разлетевшийся по всем направлениям, которых не существовало, по всем уклонам, которых не было и по всем линиям, которые были замкнутыми на себя спиралями. Прожигая, плавя, поглощая всё, всех и всякого, встретившегося на ее пути, вопросе и задании, коричневая семенная жидкость искала тебя, мечтающая, призванная и созданная исключительно для твоего поражения.
Только твоего тела, с запертым внутри самого себя тобой уже не было нигде, кроме одного места – спермоиспускательного канала четвертого фаллоса Папы. И когда группирующиеся в шрапнель, пули и снаряды, капли, брызги и волны иссекающей все живое, мертвое и непонятное жидкости устремились обратно, как улетавший в далёкие страны на зимовку аист безошибочно находит своё прошлогоднее гнездовище, или как шарик на резинке, отлетев, насколько ему позволяло растяжение, опрометью летит к своей дощечке, твоё тело, впервопях, второпях и втретьепях отбросив как приманку свои пальцы, обнаружило себя там, где только что его не было, сперма Папы вернулась к нему и моментально до дыр, каверн и невосстановимой ржавчины источила погибельный его орган, взаимоуничтожаясь со всеми оставленными тобой следами, признаками и отметинами твоего пребывания.
– Терзайте его! Мстите ему! Топчите его! Рвите его!
Папа, тешился, нянчился и обнимался с выщербленным, откромсанным и истекающим эфиром четвертым своим пенисом, из которого постепенно, периодически и исподволь выпадали твои полые, порожние и загодя лишенные силы пальцы, изолированные спермой Папы от реальности, наблюдения и взаимодействия. Прижимая его к груди, животу и лбу, Папа носился со своим бывшим членом по стенам, колоннам и портьерам, как с писаной торбой, повапленным гробом и убитыми надеждами, целуя, лобзая и тщетно прикладывая его к месту произрастания.
Окруженный Паханами, ты и не собирался сопротивляться. Твоё тело сотрясаемое, но не сотрясенное, уничтожаемое, но неуничтожимое, терзаемое, но неуязвимое, спокойно впитывало силу ударов, энергию пинков и множество щипков. Самые наблюдательные Паханы, обнаружив в средине твоего лба приотверстую щель третьего глаза, рта и носа, немедленно погрузили туда свои члены и принялись водить ими, перемешивая, перемалывая и презирая твой мозг, чтобы, завершив, испоганив и кончив туда, всосать в себя то, чем, как им казалось, чудилось и мерещилось, ты думаешь, отличаешься и не походишь на остальных зеков.
Яростные, вопящие и раздухарённые Паханы не скоро заметили неладное, почувствовали неизбежное и сопоставили очевидное, что каждый, кто изливал в твой мозг своё семя тут же поедался тобой без шума и пыли, следа и памяти, жалости и возрождения, так пеликан, не задержав в подклювном мешке пойманную рыбу, глотает ее целиком, как бы велика она не была, или размягченное уксусом яйцо протискивается в узкое горлышко нагретого графина, чтобы вызывать растерянность и недоумение. Твое тело, беззастенчиво, играючи и непредвзято пользуясь непротяженностью, континуальностью и ажиотажем, теперь вместе с Паханом впитывало не только его тело, связи и работу, но и записи, описи и прописи, оставленные им во всех сознаниях, черновиках и копиях самого себя, оставленных в Папе, вертухаях и даже астральных двойниках оконных решеток.
Взвалив тебя на плечи, головы и локти, Паханы, завернув тебя в ковры, кофры и саквояжи, поволокли, потащили и понесли тебя к месту следующей пытки, попытки и аутодафе. Но ты, неприметный в своей заметности, неприкаянный в своём бездействии, апатичный в своих изъявлениях чувств, не тревожился о себе. Тебя занимало лишь то, как внутри тебя, прозрачная, но доступная всем взглядам, нечитаемая, но понятная всем и сразу, недопустимая, но доказавшая своё право быть, растет книга, способная отменить оружие всеобщего принуждения, сделать излишним право насильственно подчинять, открыть шлюзы между радостью и воплощением, творчеством и олицетворением, любовью и благодарностью и, тем самым, не самым и прочим убить своего потребителя чтением.
Впечатления от последовавших событий не могли не запомниться!
Тебя водрузили в центре арены Капитолия, цирка и Колизея, как крачка откладывает своё яйцо на вершину обнаженной и продуваемой арктическим ураганом скалы или как взгромождают кучу камней, чтобы отметить нехорошее место, где по ночам гуляют кремниевые мертвецы, а на зрительских, подглядывательских и подслушивательских местах бесновались, топотали и гикали, предвкушая своё зрелище, твою кровь и отобранный хлеб, обряженные в тоги, хламиды и монады наперечётные, считанные и приведенные к общему знаменателю, корню и котангенсу паханы. Между Паханами сновали, обосновывали и передавали бумажки, письма и посылки, раздавали попкорн, попкорж и попсласти деловитые, вороватые и простоватые хозобозники. По периметру арены толпились вертухаи, вызванные, призванные и попрошенные защищать в случае чего, того и всякого Паханов и их личных, безличных и беспрекословных шестёрок. Простых зеков не было видно, они, обслуживающие, оборудующие и усваивающие уроки, пороки и сроки представления, увеселения и истязания готовили, варили и клеймили животных, которые должны были уничтожить, сожрать и расчленить тебя. Папа же, покалеченный, усталый и безобразный, восседал на макушке, маковке и куполе императорской ложи, президентской трибуны и падишахской сакли, словно выползшая на прогретый солнцем камень юркая ящерка, у которой вместо одного потерянного хвоста выросли сразу три, или как покалеченный дождями, градом и камнями мальчишки флюгер в виде петушка, хвост которого, прежде единый, теперь расслоился на три дребезжащих пера, и украдкой, исподтишка и исподшишка глодая, жуя и глотая куски отсеченного члена, обвитого вокруг его шеи на манер палантина, шарфа и воротника.
Если бы ты заглянул за стены этого развлекательного, привлекательного и отвратительного комплекса, заведения и института, ты бы увидел ряды клеток, уходящие за пределы видимости, смысла и иллюзий, в которых содержались, раздаривались и сражались разного рода, племени и вида животные, грудные и головные твари, создания и произведения. Изрядная часть, треть и половина из них обозленная голодом, возбуждённая допингом и подогретая феромонами, лакриматорами и меркаптанами, стояла в очереди, уверенная, что именно ей достанется твоя лучшая часть, кусок и параграф. Но тебя не беспокоили какие-то звери, хищники и агрессоры. Ты, отказавшийся от сопротивления, насилия и действия, равно принял бы любой финал, пьедестал и кару.
Пришло твоё время, вальяжное, серьезное и сгорбленное ношей вариантов, примеров и событий. Оно предлагало тебе выбрать любое из времен, уйти туда и забыть об этой беспощадной тюрьме, но не дождалось ответа. Проходила твоя миссия, ясная, прямая и бескомпромиссная. Она лишь взглянула на то, что осталось от тебя, и проследовала мимо, гордая, зависимая и всё ещё неисполненная. Вернулись твои притязания, почины и побуждения, замечательные, осторожные и неминуемые. Но ты не принял их, оставаясь стоять посреди кругов, дольменов и ловчих ям острожного ристалища, побоища и капища.
Папа поднял перчатку, уронил платок и ударил молотком, как горилла, вставшая на задние лапы, по воле сценаристов, никогда не бывавших в джунглях, бьёт себя кулаком в грудь, или как попавшая в водоворот в ванной плавучая детская игрушка бьётся об эмалированное дно, не пролезая сквозь зарешеченный сток. По этим сигналам, хозобозники выпихнули, выпинали и втолкнули на сцену, мостки и подмостки трехглавого, шестиглавого и девятиглавого церберов, и, один из них был тот самый, с головами, глазами и веками, которого ты встречал в котельной. Собаки, брызжа слюной, поджимая хвосты и поднимая на тебя лапы, окатили тебя струями мочи и улеглись окрест, полумесяцем и полусолнцем. Вертухаи дразнили их копьями, палками и цепами, но псы лишь вяло, изредка и нехотя перекусывали орудия, оружия и руки охранников, не подпуская никого ни к тебе, ни к себе, ни к своим ошейникам, поводкам и поводырям. Их моча, застыв, заполимеризовавшись и затвердев, как, обнаружив скрытого под снежным настом тетерева замирает лайка, давая своему хозяину возможность прицелится, или как расплавленный силикагель, которым облили для сохранности уже начавшую трескаться античную статуэтку, одела, опоясала и изолировала тебя непробиваемым, невзрачным и неощутимым доспехом, бронёй и славой.
По новому знаку, символу и лабиринту Папы, зеки вывели индриков, баньши и горгулий. Церберы расступились, отступили и попятились, открывая к доступ, пароль и путь к твоему телу. Но ты не слышал ни звериных кинингов, ни беспрерывных атак, ни ударов когтей, зубов и рогов. Окаменевшая моча церберов сцементировала тебя с песчаной крошкой, основанием и подложкой арены и ты возвышался как непотопляемый, непоколебимый и недоверчивый монумент, монолит и манускрипт среди кишащего моря, океана и сети, полной лап и хвостов, голов и тел, чешуи и шерсти. Тебя царапали, грызли и лакали китоврасы и пегасы, симплициссимусы и алканосты, жар-птицы и птицы Рух. Злокозненные, зловредные и злоковарные порождения фантазий, выдумщиков и кошмаров, чудища, чудовища и химеры, все как один, стая и таксон, поднялись, легли и воспарили на твою защиту, сохранение и неприкосновенность. Раньше, ты бы, возможно удивился, испугался и напрягся от такого единодушия, согласованности и ненависти недрессированных, неприрученных и всеядных тварей, и тогда бы, учуяв твой страх, неуверенность и пот, они бы нашли, открыли и накинулись на тебя и разорвали, не оставив ни косточек, ни ребер, ни глазниц. Но сейчас ты был, пах и являлся таким же ущемленным в правах, ограниченным в передвижении и безответственно созданной тварью, с которой можно серьёзно поиграть, шутя придушить и невзначай поцарапать, но на которую нет возможности, причины и предпосылки для окончательного посягательства, гибели и покушения.
Когда гомонящим, голосящим и гламурным паханам и Папе надоело, опротивело и разочаровало такое, другое и непредсказуемое бессилие пленников, выкормышей и населенцев зверинца, зоосада и бестиария, они, оставив простых зеков следить, убирать и разбираться за, с и под животными, птицами и гадами, паханы с Папой во главе колонны, череды и строя, покинули, дезертировали и удалились с поля, пашни и пажити несостоявшейся драки, спарринга и брани. Едва за последним паханом захлопнулась калитка, люк и штора, поведение зверей, полулюдей и полунелюдей враз, вмиг и немедленно переменилось, как камбала из темной становится серой, попав на песчаный грунт или как теплый безоблачный пассат внезапно оборачивается муссоном с проливным дождём. Они, выпрастывая свои члены, гурьбой, толпой и всем, всеми и всякими скопом, скобами и скоростью подались к тебе. Церберы, бывшие, слывшие и настоящие ближе всего, всех и каждого к тебе, тут же положили тебе на плечи свои передние лапы, задышали тебе в лицо своими голодными, зловонными и горящими глотками, чашками и блюдцами, и, обхватив твои бёдра задними лапами, приступили к трению о них своими ребристыми, клиновидными и воспаленными пенисами. Когда бы ты сохранил у себя способность обращать, возвращать и перелицовывать внимание, ты бы отметил, что в процессе коитуса морды, головы и пасти стражей мертвых собак трансформировались, перетекали и начинали походить на человеческие, как рисунок на спинке пронзительно верещащей бабочки «мертвая голова» или как пролетающие над головой романтичного влюбленного облака, каждое из которых напоминает ему портрет неразделённо-возлюбленной. И когда бывшие когда-то, давно и еще сегодня церберами зеки эякулировали, раскрылись и поддались, твоё тело без разбора, благодарности и промедления, не находя, не ища и не встречая сопротивления, трения и противодействия разложило арестантов на компоненты, протоэлементы и неорганические соединения, разъединения и сочленения и втянуло всё это, то и последующее в себя, вызвав гвалт, вал и восклики одобрения, похвалы и признательности. И пока не опустела последняя клетка бестиария, последний инкубатор скриптория и последний вольер депозитария, к тебе непрерывным потоком, лавиной и цунами шли и ползли, летели и тащились, ковыляли и прыгали гомункулюсы, гуманоиды и големы, кентавры, онокентавры и зеброкентавры в тельняшках, дворовые, домовые и домашние, кобольды, дварфы и лепреконы, инкубы и суккубы, фавны и нимфы, тролли и великаны, твари, существа и сути на поклонение, съедение и освобождение.
Пока твоё тело впитывало порождений сна и бодрствования, полусвета и полутьмы, мифов и легенд, ты сам продолжал наблюдать за тем, как в тебе зреет, варится и наливается страницами, силами и градиентами твоя смертоносная для всех линий, в которых заблокированы ответственность, реализация и честность, для всех лучей, в которых недоступны иерархии, непрерывность и структуры, для всех векторов, в которых отсечены переливчатость, супраментализация и самоосознание.
Пожалуй, и то, что было потом, может запомниться навек…
Растерянные, потерянные и ставшие безработными зеки, служители бестиария, охранники развлекалища и чистильщики клеток, перьев и шерсти, не решаясь приблизиться, отвернуться и откреститься от тебя, статуями, атлантами и лемурийцами застыли в тех позах, асанах и партиях, в которых их застало радикальное, всеобщее и недоступное их пониманию, осознанию и анализу опустошение тюремного бестиария, где столетьями культивировали, как зяблик выкармливает прожорливого кукушонка, давно лишившего маленькую птичку его настоящего потомства, или как опытный экспериментатор тестируя новый прибор, дополнительно калибрует его шкалы, приспосабливая к сугубо своим измерениям, самых необычных, опасных и несуществовавших тварей. Ты же, запертый, неповреджённый и недвижимый в панцире из мочи церберов, смотрел невидящими глазами в пространство перед собой, видящими глазами внутрь себя и глазами тела озирая весь тюремный комплекс без изъятий, прочерков и недоступных мест, углов и верхов.
Для твоего тела не стало неожиданностью, сюрпризом и недоразумением, когда из ближайшей хваткой ямы вылетел одинокий хлыст кнута и, зацепив, обвившись и потянув тебя за вросшие, приклеенные и слипшиеся с песком ноги, утянул, уволок и похитил тебя во тьму подземелий, канализаций и водопроводов, как хвост крокодила, притаившегося на водопое, подсекает ноги детенышу гну, выискивавшего более чистое и глубокое место для питья, или как перетертый шнур распускает тростниковые полоски жалюзи, и они падают с внезапно громким треском.
– Я беспокоился, мучался, думал и тревожился о тебе, твоёй судьбе, твоих задачах и твоём рассудке.
Золотарь волок тебя по ставшим безжизненными, пустыми и гулкими трубам, лазам и шкуродёрам, где совсем недавно плодились крысы, страхи и мошка, досаждавшие по ночам, вечерам и годам арестантам этой тюрьмы, а теперь поглощенными твоим телом со всеми отпрысками, личинками и яйцами.
– Я догадывался, верил, надеялся и убеждал себя, что с тобой ничего не случится, не стрясется, не повредит и не убьёт. И теперь я так счастлив, рад, весел и блаженен, что оказался прав, не промахнулся, не заблудился и не обманул свои ожидания, чаяния, расчеты и упования!
Вскоре Золотарь спустил, опустил и положил тебя на сухую, прохладную и шероховатую плиту посреди зала, коллектора и свода, так медведь кладёт свою мохнатую лапищу на не в меру расшалившегося отпрыска, или пожилой каменщик опускает в приспособленное для него место запирающий камень в арку, куда сходились девять труб, каждая из которых несла, держала и лила воды своего цвета, оттенка и наполнения. Они, не перемешиваясь, текли по сужающимся, сходящимся и зубчатым спиралям, делая каждая по девять оборотов, чтобы низринуться, каждый из своей форсунки, сопла и распылителя, в центральную трубу и там, перепутавшись, раздробившись и рассеявшись, потечь по стенам, повиснуть водяными радугами всех оттенков, тонов и градаций серого и потерять свои свойства, взаимонейтрализовав их.
– Я привел, пригласил, позвал и завлёк тебя, Содом Капустин в уникальное, волшебное, чудесное и магическое место. Здешние воды обладают, имеют, дают и отбирают. Есть вода, дающая голос поющим и отбирающая его у молящих, есть вода, дающая силу сильным и отбирающая ее у несчастных, есть вода, дающая жизнь живым, и отбирающая ее у мертвых, есть вода, дающая смерть измотанным и отбирающая ее у неутомимых.
Рассказывая, показывая и демонстрируя это, Золотарь одновременно, параллельно и не переставая, омывал твоё тело одной из вод, растворяя, снимая и удаляя с тебя наслоения слюны, кала и мочи. После второго омовения, твоё тело поняло, что с него смыли усталость и вернули восторг, после третьего к твоему телу вернулось любопытство, и ушла апатия, после четвертого твоё тело обрело сознание и обняло, словно обезьяна-паук, в порыве нежности, обхватывающий своими лапами весь гарем, или вогнутая прорезь в квадратике пазла принимает в себя выпуклость соответствующего ей смежного кусочка мозаики, своими беспалыми, застоявшимися и восстановившими мощь руками затылок, подмышки и чресла Золотаря.
Но ты сам, сокровенный, заветный и спрятанный в собственных наслоениях, оставшихся от утраченных мыслей, отживших чувств и прожитых ощущений, не сподобился даже поинтересоваться, что именно, конкретно и в приближении вытворяет твоё собственное тело, обретшее способность к перемещению, выражению и действию. Ты, уже эоны, эпохи и кальпы внутреннего состояния, сопребывания и соосознания следил, наблюдал и не вмешивался в то, как совершенствуется твоя книга, сотворенная для того, чтобы связать воедино все непересекающиеся времена, причины и следствия, области, пути и приближения, сведения, знания и силы, чтобы уничтожить разрыв между желанием и результатом, раздумьем и итогом, намерением и воплощением, став памятью, памяткой и наставлением грядущему, чтобы оно, озираясь на нее, не двинулось вспять, заново убивая всех её читателей.
– Наконец-то ты, Содом Капустин обрел свободу, стан, движение и истому!
Золотарь не понимал, не видел и не догадывался, что целебные, живородящие и жизнетворные воды лишь придали толику, частицу, каплю, проникшую в твою кожу, жир и клетчатку, видимости, фикции и имитации настоящей жизни лишь одной из множества, матрицы и графика твоих оболочек, существований и тел, как инъекция адреналина заставляет загнанного коня бежать дальше и дальше, уже за рубежами его лошадиных сил или как разряд тока вызывает сокращения мышц лягушки, только что умерщвленной балбесами школьниками.
– Я подозреваю, что если ты однажды решил молчать, то не заговоришь, пока не изменишь решение, ответ, условия и границы. Я думаю, что если ты однажды постановил заткнуть себе уши, то ты будешь читать по губам, жестам, приметам и совпадениям, пока не изменится ситуация, обстоятельства, требования и язык. Я уверен, что если ты однажды дал себе вводную закрыть глаза, то ты не будешь ими пользоваться, пока другие твои чувства не скажут, сообщат, доведут и доложат, что уже можно их открыть. И я смотрю, как ты, однажды погрузившийся в неподвижность, начал шевелиться, двигаться, передвигаться и обниматься, доведя до финала, окончания, итога и апофеоза эту свою часть плана, проекта, программы и продукта!
Твоё тело, действуя, работая и орудуя без твоего контроля, согласия и разрешения поцеловало сухими устами лоб, переносицу и подбородок Золотаря. Затем оно подняло своими ладонями свою мошонку и удрученно, скорбно и призывающее помотало головой.
– Ты хочешь, велишь, командуешь и приказываешь мне сделать тебя бесплодным, оскопленным, кастрированным и пустым?
Твоё тело кивнуло четыре раза подряд, под слой и под систему.
– Если бы твои шутки не были так серьёзны, я бы подумал, что ты шутишь. Если бы твои решения не были так взвешены, я бы подумал, что ты зря. Если бы твоя значимость не была так велика, я бы подумал, что тебе не надо. Если бы твоя дорога не была бы так сложна, я бы решил, что ты издеваешься. Но я знаю тебя, я верю тебе, я слушаю тебя и я люблю тебя!
Обнажив свой член, покрытый складками, мешочками и морщинами приросшего, припаявшегося и неотделимого теперь твоего кишечника, Золотарь взял тебя за яички и четыре раза обмотал твоей мошонкой свой пенис в одну, противоположную и следующую стороны, словно плети мышиного гороха, обнаружив куст чертополоха карабкаются по нему, ища солнце, или как навивается на одинокое дерево разорванный высоковольтный провод. Твоё тело не сопротивлялось, не двигалось, не выражало озабоченности, но и не помогало, не указывало и не направляло движений Золотаря.
Придерживая одной рукой твой обвисший фаллос, чтобы тот не болтался, второй рукой твой подбородок, чтобы не опускался, а другой рукой придерживая твои тестикулы, чтобы не разболтались, Золотарь начал половой акт. На вас смотрели стены, кирпичи стен, зола кирпичей, они содрогались, сотрясались, вибрировали, попадая в ритм, такт и фазу движений Золотаря. От вашего сношения замутились, взбаламутились и вздыбились воды всех труб, источников и ключей. На ваш коитус выплыли из глубин ужасы, в давние, недавние и средние времена скованные, изолированные и устраненные коричневой спермой Папы, а нынче, сейчас и благодаря тебе, высвободившиеся, удрученные и готовые вредить, портить и издеваться.
– Содом Капустин – ты не просто мастер, мастер где-то там, мастер чего-то тут или мастер всего когда-то – ты мастер самого себя! Содом Капустин – ты не просто виртуоз, виртуоз на чем-то, виртуоз на ком-то или виртуоз всего и сразу – ты виртуоз самого себя! Содом Капустин – ты не просто художник, художник-портретист, художник-танатист, художник-пейзажист – ты живописец себя! Содом Капустин – ты не просто знаток, не знаток вещей, не знаток людей, не знаток мудрости, ты – знаток самого себя во всём, во всех, везде и всегда!
Золотарь сношал твои тестикулы и кожа мошонки соприкасаясь с поверхностью твоих кишок, прорастала, проникала и соединялась с ней, образуя единый кожный, кожаный и постоянный конгломерат, агломерат и триумвират. И когда Золотарь эякулировал, распугав своим криком, ором и воплем блаженства, мучения и отвлечения стены, воды и духов, твоя мошонка и тестикулы остались привитые, свитые и наживо соединенные с членом Золотаря, как черенок груши, примотанный к разрезу на ветви яблони приживляется и даёт свои отличные плоды, или как прижатые одна к другой отполированные пластины меди и олова за столетия, благодаря диффузии прикипают одна к другой. Твоё же тело, тем временем, продолжительностью и долготой, пока шло совокупление, нагнетало в Золотаря всё то, те и тех, что приобрело, утащило и сохранило после поедания зеков, вертухаев и паханов и теперь сам Золотарь, презираемый, но не презренный, оскорбляемый, но не оскорблённый, задираемый, но не задранный сравнялся, превзошел и оставил позади по могуществу, возможностям и потенциалам любого из администрации тюрьмы или её паханов.
Восхищенный, благодарный и пораженный в самое сердце, печень и солнечное сплетение твоей несказанной, неразгаданной и неподдающейся выражению, соображению и пониманию милости, жертве и соболезнованию Золотарь, порывшись в своих карманах, кошельках и портмоне, вытащил три колокольчика из технеция, звеневшие малиновым, калиновым и медовым звонами и приладил их на место, где были твои яички.
Ты ведь не забудешь всё последующее?
Вышагивая тихо, осторожно и бесшумно, словно обутый в валенки як-производитель, которого уводит вор, пока облака прикрыли серп месяца, а пастухи пьют цзампу, или как падает из пипетки капля, которая, из-за малой высоты падения и поверхностного напряжения, не сливается с общим объемом, а скользит по водной глади, твоё тело, ведомое, провожаемое и сопровождаемое Золотарём, кралось, вышагивало и перемещалось по запутанным подземельям, подвалам и отвалам так осторожно, осмотрительно и острожно, что не звякал, не дребезжал и не шелохался ни один из колокольцев, заменивших твоему телу бубенцы, тестикулы и яички. Вскоре вы оказались в местах заповеданных, запрещенных и недоступных для простых арестантов.
Золотарь вел твоё тело по вырубленным, выжженным и выеденным в кирпичах галеркам, анфиладам и балконам, спрятанным в тени, высоте и заброшенности. Если бы ты на мгновение вышел бы из своей медитации, погружения и одиночного плавания в пучинах самого глубокого себя, ты бы, возможно, был поражен, подавлен и ошеломлен картиной, представшей твоим глазам.
Десятки самых доверенных хозобозников неспешно таскали полосатые, клетчатые и однотонные матрасы. Другие десятки арестантов крутили, как белки, попавшие в колесо вечного, пока не закончатся изумрудные орешки, двигателя или как вечерний бриз вращает лопасти уходящих за горизонт верениц ветрогенераторов, привод титанической машины. По ее ленте транспортёра, многоярусной, извилистой и заворачивающейся в многочисленные петли, нескончаемой чередой, ехали, плыли и двигались матрасы, сдаваемые зеками во время посещения бани, прачечной и массажного салона. Те самые матрасы, которые впитывали, пропитывались и хранили литры семени арестантов. Несколько пар, троек и четверок гладких, ребристых и пупырчатых валиков, выжимали, выдавливали и выкручивали эти матрасы, извлекая до последней капельки, клеточки и кубика всю спущенную во время перманентных мастурбаций сперму осужденных, преступников и заступников. Полученная жидкость, протекая по спиральным трубкам, желобам и спермоводам, собиралась в чугунные, корундовые и фаянсовые чаны, в зависимости от качества, плотности и живости. Из этих чанов, поднимая их вверх на лебедках, крюках и стропах, наполняли прозрачные цистерны, где молочного, кофейного и янтарного цвета жидкости, бурлили, обогащаясь кислородом, квасородом и праной.
Но ты не видел всего этого, а твоё тело и без тебя знало, что происходит тут, там и повсеместно, и продолжало свой путь за, вместе и рядом с Золотарём.
– Это тайная, секретная, табуированная и неприступная цитадель, схрон, форт и твердыня Папы, культовиков, кабинетчиков и отрезателей.
Голос Золотаря отражался шепотом, шуршанием и шелестом от струганной, горбатой и дощатой двери в потаённое убежище, прибежище и отбежище администрации. Золотарь потянул одну из планок, как стая лебедей, запряженная в крылатую колесницу, катает по небу сидящую в ней одноглазую куклу, или как время, на часах оставшееся до выхода, чтобы встречать поезд с дражайшей сварливой тетушкой, никак не желает дойти до нужной цифры, и она подалась, поддалась и отошла, образовав проход, достойный, достаточный и необходимый для зека.
– Здесь, тут, в этом месте и за этими стенами я спрячу, укрою, сберегу и схороню тебя! Ты – единственная за столетия, дни, ночи и сонмы секунд любовь моя! Если с тобой случится, произойдет, выпадет и вывалится что-нибудь, то жизнь, существование, радость и печаль моя будут разбиты, разрушены, растоптаны и разметены!
В пустом, гулком и высоком помещении, выдранном, обработанном и отделанном бранью, рванью и мрамором, находилось несколько ванн, бассейнов и лягушатников, наполненных отфильтрованной, прочищенной и активированной спермой разных колеров, консистенций и свойств. Золотарь провел твоё тело к самой роскошной, вычурной и шикарной ямине и погрузил с макушкой, плечами и голенями в отливающую серебром, золотом и ворванью непрозрачную сперму.
– Будь, скройся, берегись и оставайся, пока, снова, впредь и опять я не приду, вернусь, прилечу и заберу тебя!
Подчиняясь своим резонам, предуведомлениям и видению сквозь стены, камни и сталь, Золотарь исчез так же, тем же путём и таким же способом, как привел тебя сюда. И едва за ним защелкнулась потайная доска, панель и пластина дисгармонировавшей, дезориентировавшей и взявшейся непонятно откуда в этих хороминах, покоях и неврозах двери, как на сеанс купания, загорания и отдыхания, сопровождаемый особо приближенными, грубыми и бесталанными зеками, паханами и администраторами узилища, явился, прибыл и возник сам Папа.
Когда бы ты не был столь поглощен последним твоим делом, выращиванием в себе крушащего судьбы, ломающего традиции и сулящего неизвестное зерна, из которого взойдет, проклюнется и взлетит твоя единственная книга, которой предначертано раздробить хлипкие фильтры восприятия, обрушить прогнившие барьеры разума, взорвать обветшалые рамки привычного и этим убить своего старого, немощного и отжившего читателя навсегда, ты бы встрепенулся, взмыл и очистился, завидев своего извечного преследователя. Но ты не показывал ни ментального носа, ни астрального глаза, ни витального уха в твоё тело и оно, вынужденное бездействовать самостоятельно, лишь наблюдало, просматривало и отмечало в себе, как Папа, кряхтя, крякая и фыркая, словно стадо испуганных слонов, обвешанных кастрюлями, или как спускаемая со стапелей подводная лодка на подводных же крыльях, погружается в тот самый бассейн спермы, в котором Золотарь спрятал тебя, свою прелесть, сокровище и любовь.
Твоему телу не надо было подсказывать, что Папа не даром, не бесплатно и не на халяву пришел, примчался и принимает ванну из целительной, питательной и восстановительной спермы. Твоё тело знало, что здесь, в сперматории, восстановится четвёртый лингам Папы и тогда твоё тело не сможет выполнить свою задачу: дать тебе донаблюдать, дождаться и выпустить твою книгу, как орнитолог, выхаживавший подстреленного красноголового орлана, привозит его в горы и открывает дверцу клетки, или как надутый гелием воздушный шарик, поднявшись высоко в небо, лопается, роняя резиновые брызги.
Вокруг твоего тела завозились идеи, наперебой, перечет и безвозмездно предлагая свои услуги. Вокруг твоей головы заверещали мысли, пытаясь достучаться до твоего погруженного в сверхглубокую медитацию, как в скважину, мозга. Вокруг твоей груди заплавали соображения, пытаясь достучаться до твоего сердца, которого давно уже там не было. Но твое тело, хотя и могло своевольничать, бродить и совокупляться, без твоей мощи, желания и силы воли не могло принять, отвергнуть или согласиться ни с одним из проектов, прожектов и построений и поэтому, зная, что надо делать, но, не зная, как и когда, оно замерло, выжидая, пережидая и зажидая проходящего, подходящего и приходящего момента.
Папа хрустнул, помахал и погрузил в сперму свои ногти, ноги и лингамы. Следом несколько острожников свиты, фавориты и неофиты попрыгали в папину ванну и, сменяя друг друга, недруга и товарища по играм, начали сосать, лизать и мастурбировать члены Папы, появляясь на поверхности спермы, чтобы глотнуть воздуха, какао и упования. Твоё тело, невидимое под слоем спермы, неслышимое под млечной толщей и неузнанное среди прихлебателей, приспешников и ублажателей Папы, приблизилось к нему и, нащупав четвертый его растущий, наливающийся и созревающий член, как отравленный керосином бычий цепень обматывает своим телом подставленный карандаш или как хомутик, соединяющий собой шланг и водопроводный кран, обмотало его, вместе с тестикулами, бородавками и глазами металлическими нитями, на которых висели подаренные твоему телу колокольчики золотаря.
Пуская продольные, поперечные и асинхронные волны, буруны и ряби, зеки, делавшие минеты Папе, валились с ног, колен и суставов, чтобы доставить своему попечителю, сатрапу и насильнику ублаготворение, умиротворение и забытьё. И когда члены папы ударили струями, как рыба-брызгун завидев присевшую на мангровый корень бабочку, сшибает ее метким выстрелом, или как перезимовавший фонтан, пробуя силы, выпускает первые порции воды на вымытое шампунем и свободное от монеток дно, твоё тело, реагируя на оргазм, эякуляцию и выброс энергии, отшатнулось, с корнем, кожей и яичками отрезая четвертый член папы и, в тот же момент, поддавшись приобретенной, наработанной и полезной в других случаях привычке, принялось вбирать в себя всё вокруг, округ и не поодаль. Разрывая память, растирая знания, измочаливая упаковки, твоё тело с непорядочной, нескромной и безудержной быстротой вбирало в себя сперму, острожников и лизунов Папы. Всё незакрепленное, неприкрученное и неприваренное к стенам, потолку и ваннам, всё это крутилось, кружилось и поедалось твоим ненасытным, прожорливым и набирающим могутность телом. Летевшие в луновороте, спермрвороте и коловращении мелкие предметы разбили стенки цистерн, ванн и чанов, и теперь все труды, запасы и резервы выжимателей, доителей и собирателей матрасов пошли насмарку, на лом и на питание твоего тела. Оно, в жратвенном экстазе, питательном оргазме и поглощательной эйфории, всосало в себя и разложило по элементам, элеполицейским и элефараонам абсолютно всю драгоценную, исцеляющую и исправляющую чужие ошибки сперму, вместе с хозобозниками, Паханами и несколькими личными, индивидуальными и заслуженными лекарями Папы. Его отрезанный четвертый член, с прилегающими, отлегающими и сберегающими окрестностями, звеня колокольцами с ежевичным, брусничным и восковым звонами, долго описывал, обрисовывал и прокладывал сферы, эллипсы и синусоиды вокруг твоего тела, пока не был разорван пополам, по швам и по раскрою и эти части не влетели в дыры в твоей груди.
Но сам Папа, дрожащий от холода, злости и очередного, уже окончательного, бесповоротного и бестормозного лишения четвертого члена, стоял напротив тебя и сам, противясь твоей поглощающей способности, таланту и умению, безуспешно, зря и тщеславно пытался удержать на, для и около себя хотя бы тонкий защитный, заградительный и нейтрализующий слой, пленку и мембрану семенной жидкости. Папа впился своими связями, знакомствами и касательствами в каждую окружавшую его песчинку, пушинку и воздушинку. Твое тело, как не старалось, не смогло разорвать постоянно, каждый миг, и предыдущий миг возобновляемые паутинки, привязывающие Папу к этому миру, тюрьме и пространству. И, когда приём пищи, энергии и спермы закончился, и ты и Папа остались только вдвоём в пустом бассейне, зале и корпусе, Папа, глядя на тебя во все глаза, тыкая в тебя всеми пальцами, растопыривая на тебя все ноздри захохотал, заклокотал и забулькал, потрясая всеми членами, ягодицами и многочисленными складками, скатками и свисающими, сползающими и разъезжающимися животами.
Если бы ты мог – ты бы иссёк из себя эту память, но ты все равно это помнишь!
– Неправильный, безотчетный, безумный и самонадеянный Содом Капустин! Ты посягаешь на царя, правителя, бога и создателя этого места! Ты презираешь власть, иерархию, установки и законы. Ты противишься правлению, управлению, подавлению и целесообразности. Ты оскорбляешь присутствием, рассудительностью, вымыслом и спекуляциями.
Как можешь ты, ничтожный, неверный, глупый и нераскаявшийся Содом Капустин навредить, покалечить, сломать и сотрясти столпы, основы, базис и надстройку моей абсолютной, непреходящей, умопомрачительной и безграничной власти, воли, независимости и тюрьмы? Как смеешь ты, пришлый, ушлый, дошлый и шалый Содом Капустин покушаться, сопротивляться, глумиться и поднимать кулак, ногу, глаза и пенис на нашу постройку, величие, замок и дворец справедливости, сострадания, верности и сочувствия обиженным, оскорбленным, нищим и калекам? Как дерзаешь ты, мелкий, гадкий, прыткий и мерзкий Содом Капустин распускать, разводить, расстраивать и разрушать то, что нами создавалось, налаживалось, прилаживалось и дополнялось в течение многих жизней, смертей, существования и отражений? Как рискуешь, соображаешь, догадываешься и интуичишь ты, Содом Капустин, тебе это не сойдет, не пропадёт, не исчезнет и не испарится с твоих мыслей, рук, замыслов и помыслов!
Ты, наевшийся, сытый и голодный одномоментно, одновременно и в одном и том же состоянии, пропускал мимо ушей гневные, грузные и гладкие обвинения, обличения и откровения Папы. Твоё тело, покалеченное, истерзанное и довольное, не находило в себе созвучий, резонансов и гармоний с высказываниями Папы. А ты, если бы мог покинуть своё убежище, прибежище и ашрам внутри самого себя, в нескольких словах, жестах и телодвижениях растолковал, убедил и обезоружил Папу, как прохожий, глядя в глаза вожаку стаи диких псов, вознамерившихся его разорвать, заставляет их отказаться от этого намерения, или как микроволновое излучение, направленное на рыцарскую перчатку, заставляет ту раскалиться, и выпустить занесенный для удара меч. Но ты был недоступен, недосягаем и безразличен в своих скитаниях по собственным далям и лишь твоё тело могло бы как-то отреагировать, впечатлиться и повибрировать, спровоцированное, задетое и оболганное папиными обвинениями. Но и оно продолжало стоять, как стояло, молчать, как молчало и не дышать, как не дышало, ибо заряд, действие и силы живых, мёртвых и срединных вод, коими облил, обработал и увлажнил твоё тело Золотарь, иссякли.
Папа, потирая, протирая и простирая ладони, ступни и животные, растительные и минеральные складки, издал призывный клич, выпустил политический памфлет и напечатал вызывающие листовки, на которые тут же привалила, прикатила и приехала на велосипедах, моноциклах и мотоциклах орава, толпа и куча вертухаев, схвативших тебя, сковавших твои запястья и опутавших твои лодыжки, и понесших, повлекших, потащивших тебя за Папой, нимало не заботясь о твоём удобстве, комфорте и целостности.
Ты же, созерцающий, сознающий и соприсутствующий, ушедший, чтобы вернуться, наконец, на начало и навек с порожденной тобой книгой, что раскроет зыбучие пески под незыблемыми построениями, что распишет алгоритм разборки для нерасчленимого, что развернёт покровы таинственности на обыденном, и этим, другим и смежным, уведет читателя с непогрешимого ума, нерасторопного рассудка и обывательской жизни, просто, без затей, прикрас и предупреждений убив его, не извлекал своего внимания из внутренних областей своих, предоставив телу самому решать, задавать и расхлёбывать общие проблемы, наказания и тяжбы.
– Ты, презренный, подозреваемый, подкупленный и прельстившийся наградами, деньгами, золотом и алмазами наших врагов, противников, недругов и антагонистов, Содом Капустин, еще не ведаешь, знаешь, подозреваешь и испытывал, что станет, стоит, весит и значит наш гнев, кара, наказание и изнасилование!
Сев на тебя верхом, низом и свесив ноги, как беговой гиппопотам, выброшенный вместе с наездником на парашюте валится на свой чешуйчатый бок при посадке, или как, провернувшись, встаёт на приготовленное для нее место последняя деталь шаркунка, завершая распадающуюся без нее конструкцию, Папа, что было в нем ярости, тырости и мырости ударил тебя в грудь всеми оставшимися в работоспособном, работовозможном и невозможнорабочем состоянии членами и вышиб, вынул и извлёк из тебя твой дух.
Закабалённый, в колодках и испанских сапогах, твой дух вышел из твоего тела и предстал перед Папой, горделивый, не сломленный и единый с твоим телом, тобой и твоей книгой. Навострив, настропалив и нацелив свои восставшие, енги, Папа вонзил, ввел и проткнул ими условную, видимую и умозрительную оболочку твоего духа.
– Теперь ты, Содом Капустин, узнаешь, познаешь, испытаешь и прочувствуешь, что значит, бывает, составляет и случается с теми, кто не соглашается, присоединяется, утирается и упирается нашим заключениям, законам, постановлениям и вердиктам!
Фаллосы Папы возмущали, перемешивали, перекраивали и взбивали тонкое, нежное, стойкое и неизменное тело твоего духа. Папа рычал, рыгал, ревел и ругался последними, предпоследними, непонятными и неподцензурными словами от злости, раздражения, похоти и отвращения к тебе, твоему духу, твоему телу и твоей книге, о которой пока никто не догадывался. Ты, твоё тело или твой дух могли бы прекратить это извращение, истязание и издевательство, но они следовали, не нарушали и подчинялись только одному твоему решению, что было принято не здесь, не сейчас и непредвзято, и предписывало не сопротивляться, не протестовать и не отвечать никому, кто бы не терзал, насмехался и изгалялся над тобой.
И когда Папа, его тело и его дух, изнасиловавшие твой дух, душевно, духовно и бесчувственно эякулировали, в безосновательной, беспочвенной и безводной идее, подозрении и убеждении, что если, вдруг и когда дух папиного семени проникнет, протиснется и сольётся с твоим духом, то это позволит обрести над тобой контроль, власть и влияние, твои тело и дух уже знали, как на это ответить, противодействовать и отозваться. Выбитый, вызванный и отделенный от твоего тела твой дух загустел, уплотнился и отвердел так, что лингамы Папы не смогли выпустить в него свои разряды, отряды и батальоны разлагающих, разрушающих и соблазняющих сперматозоидов и те остались в запертые, замурованные и зачарованные в спермоиспускательных каналах, проводах и подводах Папы. И когда давление, напряжение и прессинг спермы, поступающей из простат, семенников и внутренностей Папы зашкалило, перекрыло и превысило предел, возможности и границу прочности, стойкости и многожильности Папы, его мертвецкие, богатырские и склепские соки ринулись обратно.
Твоё тело глазами твоего духа видело как прожорливые, прободающие и пропадающие спермии с наслаждением, восторгом и аппетитом вгрызались в тело, дух и семенники Папы, заставляя того плясать, скакать и выделывать коленца от боли, досады и неисполнения заветного желания. Не теряя времени, духа и пространства, твоё своевольное, самоуправное и неуправляемое тело воспользовалось замешательством, смешением и спутанностью сознания, воздуха и тела Папы и попыталось его ассимилировать, втянуть и поглотить. Но Папа, хотя и корчился, валялся и катался по подиуму, постаменту и портьерам, не забывал, переставал и проверял свои связи с собственным мирком, казематом и построением. Твоё тело находило, выедало и кушало линии, лучи и касательства Папы, начиная от него самого и кончая точкой, пунктом и областью прикрепления, применения и удержания. Но точек этих оказывалось слишком, чрезмерно и неоправданно много и когда Папа овладел собой, пришел в себя и взял себя в руки, руки в ноги, ноги в живот и, заизолировавшись, закрывшись и испугавшись твоих возможностей, превратился, преобразился и перелился в черный непроницаемый шар, он оказался на дне другого, порожнего, наполненного и беременного одним только Папой шара, шара, представляющего, олицетворяющего и обезвеществляющего подъеденные твоим телом удерживающие, поддерживающие и сдерживающие Папу связи.
Твоё тело лежало, единое с собственным духом, цельное в пределах иссеченности, свободное в пределах узилища, на краю круглой воронки, углубления и каверны, где некогда возвышался символ, атрибут и показатель Папиного правления, управления и покорности: трон. А вокруг непрошибаемого, неуязвимого и непоколебимого шара Папы кружились прилетевшие, приползшие и приковылявшие из заточения, отсидки и изоляции все те, кого Папа за тысячелетия своего произвола, узурпаторства и самозванства угостил, напоил и попотчевал коричневой спермой уничтоженного твоим телом четвертого члена.
Продавливая себя сквозь каменные, уложенные и сбитые воедино плиты, подтягивались к Папе змеи, гады и черви колебания, депрессии и сомнения в его уникальности, непогрешимости и неординарности. Сплёвывая, отрыгивая и роняя огонь разрушения, приближались к Папе саламандры критики, самокритики и забвения. Вымораживая, лиофилизируя и вакуумируя всё на своих путях, рельсах и монорельсах, катились к Папе локомотивы одиночества, вагоны иллюзорности и паровозы зависимости от вещей и веществ, сущего и существ, высшего и низшего. Сыпля соль, селитру и цианиды, на кривых лапах, перекошенных крыльях и свёрнутых клювах топали к Папе гарпии удержанного в узде, тенетах и сетях смеха, жирафы ужасного, прекрасного и мимолётного обмана, гиены катастрофической, расслабляющей и неисправимой несерьёзности. Все эти воплощения страхов, искушения надёжности и испытания ответственности, оттесненные Папой на дальние границы, заставы и кордоны его тюрьмы, империи и вселенной, теперь явились к нему скопом, кагалом и табором и, встав лагерем, осадой и бивуаком, продолжили своё ожидание, предвкушение и надежду на личную встречу с тем, кто их отверг, отторг и не признал.
Воистину, дальнейшее незабываемо!
Примчавшиеся на тишину, молчание и безмолвие вертухаи, тут же метлами, граблями и тяпками взялись отгонять чудищ, страшилищ и моральных, этических и эпических уродцев от шара Папы. Хозобозники, улыбчивые, добродушные и коварные, подманивали тварей кусочками пирог, пирогами, и сапогами, как изображающий маньяка-педофила отец показывает своему дитяте конфетку, маня его при этом пальцем, или как прыгающие в лототроне мячики с замаскированными магнитами устремляются в приёмную корзинку, и когда те, наивные, соблазнялись лакомствами, на них надевали ошейники, наручники и кандалы и немедля волокли в опустевший бестиарий. Тебя же, едва Папа смог восстановить былую форму, формы и само обладание своим телом, потащили, повинуясь его приказу в уже знакомую твоему телу кумирню, чтобы попробовать избавиться от тебя нетрадиционными, народными и деревенскими средствами, способами и рассолами.
– Благую весть, салят и газават принес я вам, пасынки мои!
Атеист веры скинул с себя кольчужную косоворотку, фильдеперсовый хиджаб и парчовый клобук, как краб разрывает спиной ставший маленьким ему хитиновый панцирь и выбирается на песок, мягкий и безоружный, или как распадаются половинки матрицы, являя на свет очередного резинового пупса, еще не раскрашенного и потому мало похожего на прототип. Зеки, прислуживающие Осквернителю учений, пали на седалища, копчики и коврики, царапая, ковыряя и располосовывая свои щеки осиновыми, кленовыми и липовыми зубочистками, продетыми между пальцами.
– Умер, сгинул и растаял без следа поносный распутник, похабный бесстыдник и срамной подзаборник, враг рода человеческого, грязь помыслов людских и падаль племени еретического – Содом Капустин!
Твоё тело, неподвижное, но обмотанное цепями, подтяжками и колючей проволокой, распластанное, но придавленное колосниками, чебуреками и блинами, обездвиженное, но заточенное в колодки, оковы и подковы, лежало на высокой поленице из цельных, влитых и неоструганых стволах ископаемых лиственниц, откопанных елей и звенящих кедров. Три, простых, как святость, дурных, как ревность и слепых, как правда, прислужника стояли с факелами, спичками и канистрами, готовые без сигнала, по своему усмотрению и невольному хотению, запалить жертвенный костёр, огонь и гекатомбу.
– Забудем же отныне и вовек бесчестное имя его, протухлое семя его и постыдные знаки, что предвещали, сопровождали и провожают его в безвестность! Алкающим злата брадатым козлищем предстал он перед нами в первый же миг жизни его. Пакостной выблядью, марающей все, на что обратится завидущий зрак его, поруганной, посрамленной и опоганенной, пробирался он меж нас. Паскудной грудой смердящей отвратными миазмами плоти, валяется он сей миг перед нами!
Отравитель религий не мог не видеть, что твои глаза распахнуты, что жилы на твоей шее то напрягаются, то расслабляются, что ступни твои непроизвольно подёргиваются, но все равно продолжал распекать, хулить и распевать тебя так, словно перед ним лежал уже остывший, препарированный и загримированный труп. Согнанные со всех камер, карцеров и бараков зеки истошно мастурбировали, пялили глаза и спали, словно выброшенные лапой гризли на берег рыбы, в какой-то момент перестающие шевелить жабрами и открывать усеянные мелкими зубами челюсти, или залитый тоннами воды подземный торфяной пожар, постепенно расчищающий себе пространство для нового рывка, прислушники, непослушники и оторванцы занимались своими делами, судами и допросами, охранники ходили, маршировали и отдавали чести, нося вокруг кумирни караул, тревогу и походную сирену. Божества, ками и ифриты вылупились на тебя с фресок, витражей и горельефов, облизывая пересохшие зубы, прочищая забитые пылью уши и выколупывая сигарные окурки, шпанские мушки и шампанские пробки из широких ноздрей.
Когда бы ты присутствовал в кумирне, ты бы поразился беззубости заклинаний, заклятий и причитаний, непродуманности ритуальных построений, пристроек и флигелей, бесполезности применяемых артефактов, артишоков и арт-композиций. Но ты всё ещё пробирался сквозь самого себя, пока недоступный для внешнего, но уже исследовавший всё, что можно исследовать, узнавший, всё что можно узнать и познавший даже то, что познанию не поддавалось, начал обратный путь к поверхности, тяня, толкая и держась за уже воплощенный в кости, суставах и заметках полноценный, совершенный и завершенный скелет своей книги, той самой, что преобразит текст, сделав его доступной, считываемой и понятной материей, что унавозит отмёршими архетипами почву для произрастания ясности, процветания внятности и восхождения чёткости, что размелет мысль, пространство мысли и мыслимые рамки в гомогенную пыль, испечет из нее безмерный, прозрачный и вразумительный монолит.
– Как был ты грязью, так грязью и оставайся! Как жил ты скотиной, так скотиной и уходи! Как проявился ты мразью, так и мы закроем тебя еще большей мерзостью!
Культоложец надавил на рычаг и на тебя полились мазут и спирт, асфальт и бензин, нефть и масло. Смешиваясь, они пузырились, пузырясь, они пенились, а из пены появлялись странные существа, как лезут из прогрызенной насквозь картонной коробки жесткокрылые ребристые жужелицы, или как появляются из-за горизонта непонятно откуда появившиеся переливчатые перистые облака, призванные распеваниями, рассредоточениями и распутностью Оскопителя религий и его недобровольных помощников. Воспламененные факелоносцами, камикадзе и пироманами жидкости, вязанки и поленицы вспыхнули и, разбрызгивая искры, лепестки и бутоны пламени, попытались спалить, поджарить и иссушить твоё тело, превратив его в головешки, сыроежки и мумифицированные останки. Раззадоренные дымом, огнём и палевом с картин, киноэкранов и диапозитивов поспрыгивали, повыпадали и помчались к твоему, пожертвованному им телу ракшасы и расчёсы, джатаки и суджуки, агуры и авгуры. Принимая столбы дыма за пищу, языки огня за воду, а твоё тело за деликатес, духи, демоны и полудемоны рассупонив, развесив и расчехлив бессчетные, безразмерные и беспризорные гениталии, принялись, без шор, без руля и без воротил совокупляться со всем, что попадалось им под, на и вблизи эрегированных, полужестких и откровенно мягких членов, сочленений и расчленений.
Твоё тело, разогретое пламенем, подогретое близостью и растревоженное сношениями, не отвлекаясь, на копоть, сажу и сожжение, всасывало в себя, рассортировывая на молекулы, оргоны и органы ублаготворяющихся божеств, убожеств и апостолов, как желудок, выделяемыми энзимами, разбивает поступившую в него пищу на отдельные пептиды, или как река, гонящая по своему дну песок и камни, разделяет их на фракции по величине частиц, весу и плотности. Никто, кроме твоего тела, не вёл счет, тайм и раунд похотливого сражения, баталии и схватки. Никто, кроме твоего тела, не замечал, отмечал и наблюдал, как иссякает огонь, топливо и путы. Никто, кроме твоего тела, не видел, как искупители, покупатели и магонцы прежде чем эякулировать в листьях, кущах и зарослях пламени, сбрасывали маски и личины, кожи и одёжи, талисманы и хитрованы, представали в своём истинном, обычном и подлинном виде простых зеков, хозобозников и примазавшихся к ним охранников и тут же пропадали, разложенные в ряды, распиленные в рейки и расколотые вдребезги, которые сразу же проваливались в твоё бездонное, прожорливое и ненасытное тело.
И лишь когда Одурманиватель культов опустил очи, веки и ресницы долу, равнине и костровищу, он обнаружил, узрел и опешил от того, что посреди его кумирни, без следа поленицы, уз и огня мирно, безропотно и скромно лежит твое неповрежденное, непропеченное и неизжаренное тело и смотрит своими глазами в горние, горные и потолочные балки, овраги и выси.
– Купель!..
Всхрип, всхлип и всхрап Развешивателя фетишей был услышан, понят и принят к действию, исполнению и воплощению в явь, навь и правь. Служки, адепты и контрадепты, как облепившие шляпку желудя муравьи, пытающиеся убрать эту неожиданную преграду с торной дороги, или как ударный отряд демонов Максвелла, выхватывающих из общей массы только самые холодные частицы, выволокли на минбар, амвон и авансцену водруженную на чертову дюжину чертей, бесов и леших свинцовую чашу и принялись лить в нее императорскую, царскую и королевскую водки, чернильную, белильную и синильную кислоты, уксус, мускус и имбирное пиво, сыпать туда плавиковый, плавниковый и пряниковый шпаты, гашеную, потушенную и горелую известь, серу, марганцовку и закись, накось и перекись водорода. Твоё тело, предвкушая продолжение трапезы, не подавало признаков жизни, довольства и благодати, как вдруг в процесс, течение и продолжение церемонии твоего ритуального уничтожения вмешались старые, известные и неожиданные силы.
Ты не сможешь вычеркнуть из памяти то, что случилось после!
Пока твоё сожжение было в самом угаре, пожаре и разгаре, по рядам, колоннам и кучкам зеков, что занимались мастурбацией, совокуплениями и сном, прохаживался, пробирался и прокрадывался тюремный врач, держа на коротких, длинных и суровых поводках трёх специально, отдельно и особо обученных медбратьев-ищеек. Когда один из поисковиков находил бодрствующего арестанта, Инъектор острога вводил тому морфий, веронал и седуксен, когда второй обнаруживал колодника, выпустившего из пальцев свой член, Таблеточник узилища кормил того афродизиаками, амфетаминами и аммофоской, когда же третий отыскивал своего зека, он поднимал голову, руки и глаза и принимался визжать, как касатка, попавшая в ледовую полынью, из которой нет выхода, или как дисковая пила, наткнувшаяся в строевой сосне на вбитый заподлицо неизвестным саботажником железный костыль. И тогда всё вокруг замирало, немело и отодвигалось на безопасное, необходимое и условленное расстояние от выбранного заключенного и его изымали из общей массы, отсекали от прочих осужденных и отводили в рентгеновский кабинет.
И ты, и твоё тело могли слышать сплетни, пересуды и домыслы относительно таких избранных, несчастных и злополучных арестантов, что их отводили в загадочные, тайные и засекреченные лаборатории, казематы и институты, где над ними проводили, свершали и производили бесчеловечные опыты, исследования и операции. И действительно, никто из арестантов, ушедших, как самка изюбра, которой надоедает ждать окончания выяснения отношений между молодыми самцами, предпочитает старого и опытного, или как стружка из-под токарного резца струится в корыто, чтобы не быть уже намотанной обратно на болванку, из которой была выточена деталь, с ищейками, боле не возвращался. И лишь немногие посвященные, умудрённые и догадливые знали, видели и участвовали в том, что на самом деле случается с отмеченными зеками. Если бы ты, как и прежде, намедни и недавно продолжал свои изыскания внутри самого себя, то никто бы ничего не заметил, прошел мимо и не учуял. Но ты, собираясь предъявить самому себе, миру и внемирию своё творение, книгу и понимание, начал путь к телесным покровам, оболочкам и сферам и это изменение вектора, градиента и направления немедля, не раздумывая и не промахиваясь, учуял третий ищейка-медбрат.
– Убеждён, мои добросовестные помощники обнаружили еще один очаг новизны в наших догматизированных стенах. И, кто бы мог подумать, им оказался наш старинный знакомый Содом Капустин! Из соображений гуманизма и необсуждаемой первостатейной важности, я отменяю крещение Содома Капустина в этой дурного вида жидкости и забираю его с собой.
Твоё тело прекрасно знало, куда, как и для чего его поведут, и решило немного сократить путь, время и пространство, как дрозды, вместо того, чтобы лететь через горные перевалы находят себе путь по автомобильному тоннелю, или как блестящий шарик, прокатившись по желобу, немного, для приличия, поколебавшись, сваливается в предназначенную для него лунку, найдя себя уже на столе под раструбом просвечивающего, стерилизующего и стабилизирующего аппарата, тюремного врача рядом, а ищеек оно и не искало.
– Обычно я предупреждаю, что это исследование возможно отрицательно скажется на функциях воспроизводства, но, поскольку у вас, разлюбезнейший мой Содом Капустин, уже нет в наличии семенников, то вам облучение повредить никак не сможет.
Спрятавшись за шеренгой медбратьев, снаряженных циркониевыми, гафниевыми и рениевыми щитами для защиты, нападения и отражения вредоносных импульсов, вспышек и частиц, казематный калекарь нажал, вжал и утопил кнопку пуска, и стол, где ты лежал, приподнял боковины, превратившись в гроб на колёсиках, роликах и подшипниках, который, повинуясь, следуя и цепляясь за представления о законе тяготения, притяжения и отталкивания, покатил по рельсам, нарезая круги, отрезая треугольники и вырезая профили всех присутствующих, будто арбуз, заточённый в кубический короб, вырастая, сам становится совершенным кубом, заполняя всё доступное ему место, или как почтовый штемпель, после удара по красящей подушечке, опустившись на письмо, гасит приклеенную к нему марку, делая ее привлекательной лишь для филателистов. Когда движение, скольжение и сканирование завершились, разорвач извлёк из стенок катавшего тебя гроба пленки со снимками твоих внутренностей и передал одному из помощников на проявку, заявку и отправку.
– Интересно мне знать, осужденный на веки вечные, Содом Капустин, что же там внутри тебя такого, что заставляет бояться тебя как грома? Вроде с медицинской точки зрения с самого начала ты состоял из тех же компонентов, что и все остальные зеки: руки, ноги, голова… Положим, в процессе твоего наказания некоторыё части отпали, так ведь от этого ты бы должен был стать более покладистым, так нет, ты решил побравировать своими увечьями. Вот, добравировался. Я надеялся, что ты сделаешь карьеру, дослужишься до некоторых высот в нашем обществе, но ты, мало того, что наплевал на всех, ты еще умудрился залететь в…
Скучные, безжизненные и суконные фразы медицинского отработчика, словно прилетевшие на свет керосинки ночные мотыльки, кружащие вокруг лампового баллона, пока хватает сил, или как расходится в турбулентных фигурах капля чернил, уроненная в стакан с водой, постепенно перемешиваясь с объёмом жидкости, и исчезая, проникали в твои уши и терялись там, поглощенные волосками, сосудами и хрящами, не доходя до барабанной перепонки. Даже если бы они и были услышаны, то не вызвали бы у тебя ничего, кроме легкого недоуменного раздражения. Врач остролог смотрел лишь на внешние твои обводы, не замечая, при таком способе зрения тех основных черт, характеристик и справок, которые коренным образом отличали тебя от мертворожденных жителей этих застенков. Ты бы даже не стал объяснять, доставать и показывать что-то, для тебя не было смысла объяснять как разнообразны джунгли тому, кто всю жизнь провел в каменном мешке, или то, как великолепны горные вершины тому, кто ни разу не приближался к берегу.
Ты лишь продолжал своё движение наверх, вместе с растущей каждый миг больше, чем предыдущий, зреющей, но не смогущей перезреть, пылающей, но не смогущей сгореть, сияющей, но не смогущей иссиять, книгой, в груди которой уже начало биться, колыхаться и трепетать маленькое, удалое и доброе сердечко, что соединит все мыслимые, немыслимые и невозможные пространства в одну лишь свою точку, что схлопнет все прошлые, ненастоящие и безбудущные времена в хвостике одной своей запятой, что упразднит все надуманные, придуманные и искусственные иерархии с помощью одного лишь своего тире и, всем этим, другим этим и тем этим не дрогнув, убьёт своего единственного читателя.
Застеночных дел лекарь вернулся, как почтовый голубь, несущий на своей лапке послание от резидента, или как отброшенный порывом ветра туман, вновь наползает на поросший камышами берег озера, торжествуя, и его веки топорщились разлетающимися в удивлении ресницами, а его рот издавал только вариации звука «о». Не в силах сказать нечто членораздельное, мозгораздельное и тушеразделательное, врач приблизил к твоим глазам проявленные, выявленные и пойманные снимки твоих внутренностей. Если бы ты пожелал увидеть, то увидел бы, что среди костей твоего большого, малого и промежуточного таза белеется маленький детский скелетик твоей нерожденной еще книги.
– Поздравляю тебя, милейший Содом Капустин! Ты действительно уникальное и таинственное существо! Впервые за всё время моей работы здесь, я вижу, что осужденный беременен точным своим подобием!
Фельдшер узилища протянул руки, как молодая ель на лесопосадке простирает свои лапы над выводком спрятавшихся под их сенью боровиков, или как показывается из-за гребня горы, весь в зеленом свечении, предвестник бури, набрякший грозовой облак, и уже подготовленные к операционным, системным и схематическим действиям медбратья подали, передали и вложили в ладони взращенного в тюрьме хирурга его любимые, острые и длинные ланцеты.
– Добро пожаловать в улучшенные условия содержания! Ты, Содом Капустин, изряднейший, доложу я тебе, плут, шут и обманщик! Как ловко ты провел всех, и даже самого Папу! Мы-то все головы ломали, что такое? Почему ты так вызывающе ведешь себя, не подчиняешься режиму содержания, не контактируешь с администрацией, не стучишь на себя и товарищей. А ты-то, оказывается, беременный!
Подставив скальпель под подброшенные одним из медбратьев стеклянный стержень, каменное яйцо и ванадиевый брусок и без усилий разрубив, рассеча и разрезав их, Санитар тюрьмы вонзил зажатые в обеих руках ножи в твои запястья и провернул там лезвия, перерубая жилы, сухожилия и артерии.
– Понимаю тебя, Содом Капустин! Никому не хочется попадать на улучшенные условия содержания. Это несколько обидно, болезненно, да и последствия оставляют желать как лучшего, так большего, ну, и более приятного, конечно.
Во время того, как говорились эти слова, скальпель сделал еще два отверстия, теперь уже в твоих голенях, между большой и малой берцовой костями.
– Позволь тебе объяснить кое-что, дражайший Содом Капустин. То, что я произвожу с тобой – необходимейшая процедура. Мы не можем допустить, чтобы твой плод, напитавшись твоей вольнолюбивой, вольтерьянской и кафкианской кровью, стал таким же возмутителем спокойствия, как и ты! Поэтому я, всего-навсего, извлеку твою печень и спущу всю твою кровь…
После предупреждений, убеждений и отведений, врач изящным движением рассёк правое подреберье и вырвал твою сухую, безмолвную и бесцветную печень. Понимая, что твоё тело добровольно не выдаст своим истязателям, мучителям и просветителям ни капли, ни клеточки, ни миллилитра крови, Зековал махнул своим подопечным, подчиненным и закабалённым медбратьям.
– Качайте!
Арестанты, чьи лица показывали смирение, бессонницу и отупение, с готовностью, трепетом и пиететом погрузили в разверстую, зияющую и притягательную рану свои многочисленные гениталии и стали водить их там туда, сюда и снова. Тем временем Предатель эскулапа заметил ошейник парикмахера, вросший в твое горло. Разрезав морские, сухопутные и гордиевы узлы, стягивающие его края, врачеватель вытащил шипы ошейника из твоей шеи, как лис, которому в пасть вместо петуха попали лишь перья из его, уже не роскошного, хвоста, крутит головой и чихает, пытаясь избавиться от застрявшей в зубах добычи, или как дырокол, взявший бумаги больше, чем в силах пробить, заклинивает на обратном движении, и вонзил их немного выше, в лобные, височные и затылочные кости твоего черепа, соорудив, приладив и пришив бандану из ошейника капроновыми, коллагеновыми и тефлоновыми нитями к коже твоей головы.
Твоё тело, нисколько, никак и совсем не удрученное, не расстроенное и не дисгармонизированное очередной потерей, утратой и изъятием, пребывало начеку, на запале и взрывателе, отслеживая состояние совокупляющихся с твоей раной хозобозников-медбратьев. Как только один из них достигал, доводил и доставлял себя до эякуляции, чтобы вместе со своей спермой высосать из тебя твои соки, соусы и кетчупы, силы твоего тела проникали в семенные испражнения медбрата и, пока его простата всасывала их, твоё тело, незаметно выедало, высасывало и принимало в себя все внутренности арестанта так, что к тому моменту, когда он должен был бы отойти, чтобы дать место следующему производителю, составителю и редактору коитуса, от него оставалась лишь тонкая кожная оболочка, кузовок и дудочка, коие с беззвучным хлопком, льном и лыком всасывались твоим телом без остатка, обрезков и хвостиков.
Как бы ты не старался, забыть всё последующее не получится!
Твоё тело вошло в раж, жар и исступление. Начав поедать медбратьев, совершающих с ним соитие, оно постепенно, ненавязчиво и легонько увеличивало объем, ареал и область питания, пропитания и поглощения, пока не выело, схрумкало и ассимилировало всех, вся и всё бывшее в ближайшей округе, включая, выключая и ломая рентгеновский аппарат, защитные шлемы, щиты и забрала, рельсы, колёса и салазки, активных, пассивных и спящих медбратьев и их предводителя, погубителя и отставника: тюремного врача. Когда всё закончилось, еще некоторое время, пока из соседнего барака, буерака и барки не прибыли на замену, подмену и смену утилизированным, силосизированным и уничтоженным твоим телом новые медбратья и другой, ничем, никак и нигде не отличающийся от предыдущего, медик, ты лежал, подобно куколке майского хруща, ждущей теплых дней, чтобы, вылупившись в жука, выбраться к весенней листве и там веселиться в своё удовольствие, или как свиристящее ядро, упавшее под ноги бравых гренадеров, повергает их в паническое бегство, посреди груды камней, развалин и балок скрученных, погнутых и перекошенных, наполовину обглоданных, обкусанных и покромсанных твоей поглощающей силой.
– Что ж это, вы, разнаичудеснейший Содом Капустин? Разве вас кормили так плохо, что вы, вон, титановыми сплавами стали закусывать? Ну, да ничего, мы на вас управу-то сыщем. Вы у нас перестанете персонал портить, специалистов травмировать и порядок безобразить.
Пока дубль, клон и копия зековского фельдшера лепетал, лапотал и лопотал, суровые, сердитые и смердящие вертухаи, над которыми, почти никем не видимые, словно белки-летяги, расправившие перепонки между передними и задними лапами, скользят в ночном воздухе от дерева к дереву, или как лист фанеры, оторванный шквалом от крыла одномоторного аэроплана, свистя и кувыркаясь, шлёпается посреди Монмартра, витали, слетали и планерили креветки тёмнотных страхов, лангусты сумеречных ужасов и аморфные жути, живущие в шкафах, углах и чердаках, извлекли тебя из-под обломков, завалов и отвалов и, словно муль, куль и толь с песком, картошкой или цементом, потащили в свои каптёрки, тамбуры и каламбуры.
Твоё тело в общих, частных и детальных чертах представляло, видело и наблюдало то, чему его подвергнут, и у него не возникало желания чем-нибудь, как-нибудь и сколько-нибудь облегчить, упростить и механизировать работу охранников.
Вертухаи гомонили, боронили и волочили твоё тело по торным, просторным и горным тропам, по сужающимся дорогам, стезям и шоссе, по брёвнам, мосткам и мостам, под которыми текли, кипели и бурлили потоки, протоки и стоки вод, песков и камней забвения, грязи, тины и болота отречения, битумы, замазки и пакли отрешения, как гологоловые грифы, налетев на остатки чьего-то пиршества, тянут своими клювами облепленные мухами куски антилопьего ливера, или как связка порожних консервных банок, привязанная к крюку свадебной кареты, громыхая и подпрыгивая, инициирует хохот и аплодисменты зевак. И когда перед вами восстал из долины, мола и холла замок, дворец и караван-сарай, твоё тело уже насквозь пропиталось, покрылось и пропахло кюветной пылью, обочинными маслами и канавными фекалиями. Закинув твоё тело на ленту, полосу и шкивы транспортёра, охранники тут же отправились, напились и упали в обратный, долгий и тревожный путь. А твоё тело, преодолев несколько жалюзи, в промежутках, пространствах и интервалах между которыми умная, деревянная и душевая автоматика отчистила, прочистила и пропылесосила все поры, норы и раны твоего тела, опять попало на стол к казематному отравителю и его медбратьям.
– Как видишь, бесценный Содом Капустин, тебе никуда и никогда не уйти от нас и возмездия. Тебе много раз уже предлагали добровольно смириться, но сейчас я озвучиваю это пожелание в последний раз. Если ты не согласишься, то участь твоя будет поистине неимоверно ужасной.
Ты лежал на хромированном, йодированном и никелированном столе, медбратья-хозобозники с зелеными лицами, салатовыми руками и малахитовыми грудями, видневшимися за отворотами, приворотами и воротами их травяных халатов, стежок за стежком, нить за нитью и дюйм за сантиметром освобождали твоё тело от одежд, кож и лайки пришитых к нему шестеркой Пахана твоей первой камеры. Но тебе это было полностью, целиком и всецело безразлично, как пещерному саблезубому тигру невдомёк, зачем в его пещеру пришло столько сладких обезьян, что-то делающих с железным ящиком, из которого торчит гибкая ветка, или как болид не испытывает никакой личной неприязни к проживающим на месте его падения лягушкам и головастикам. Ты, став проводником, навигатором и лоцманом самого себя, занимался не мелким, крупным и поверхностным копошением, мельтешением и пузырением около твоего тела, ты вел, направлял и увлекал наружу растущий костяк твоей книги, внутри которого уже стучало настоящее живое, деятельное и предприимчивое сердце, гоняющее кровь по венам и артериям. И ты знал, чувствовал и предвидел, что, став цельной, единой и неуничтожимой, эта книга сотрёт, вырвет и иссечёт все языки, сама став любым, каждым и вседоступным языком, вычистит, отбелит и разметает все словари, сама превратившись в словарь утраченных слов, не дошедших до понимания мыслей и рассадником неинтерпретированных картин, обречет на безработицу всех толкователей, толмачей и книговедов, сама став объяснением, переводом и комментариями к самой себе и этим наповал сразит каждого чуждого невежду читателя.
– Поскольку ты уже отпет, и, следовательно, представление о признании тебя мертвым пошло на утверждение Папы, мы можем делать с тобой, без пяти минут официально усопшим, всё что угодно. Но, чтобы обезопасить себя и оборудование, мы вынуждены принять некоторые меры превентивной предосторожности.
Заврач отступил, удалился и ретировался на безопасное расстояние, а тебя, полностью обнаженного, нагого и расхристанного обступили девять вертухаев в боевой раскраске, масках и противогазах, так отряд лесорубов наваливается всей своей мощью на трехсотлетний кряжистый дуб, растущий посреди пахоты, или как при игре в «девятку» положенную первой постепенно окружают другие карты. Семеро из охранников навалились, налегли и сдавили все твои конечности, а два оставшихся, извлекли свои члены, покрытые неприличными татуировками, волдырями и шанкрами и приготовились выполнить задание, приказ и работу.
– Мы предварительно лишим тебя слуха!
Вертухаи приложили, придвинули и приблизили свои фаллосы к твоим ушным устрицам, раковинам и мидиям и ввели в них головки енгов, провернув их, для надежности, прилежности и ответственности три раза. Когда они вынули свои приборы, с лингамов разлетелись, разбились и разделились все неуслышанные тобой шумы, шепоты и шорохи. Фаллосы вертухаев проникли глубже и тогда высвободились все звуки, что слышали твои уши, они яркими, тусклыми и никакими солнечными, лунными и венерианскими зайчиками, котятами и мамонтятами распрыгались, расселись и раскудахтались на стенах, крышах и потолках переходного, осмотрового и сомнительного зала, смеша медбратьев, отвлекая вертухаев и беся резника узилища. На третий раз члены охранников пробили твои барабанные перепонки, сломали молоточки и с мясом, рисом и специями выдрали наковаленки, накогалоши и накосапожки. Твоё тело оглохло, но и это было для него некритично, необременительно и безучастно. Оно давно привыкло не оборачиваться на крики, не реагировать на команды и не доверять словам. Ему были доступны те волны, которые порождали эти слова, которые никогда не лгали и которые шли оттуда, где нет дуализма, триад и мафии, а есть только безмолвие, беззвучие и тишина.
Ты лежал, лишенный слуха, слухового аппарата и слухового обменника, голый, с округлившимся, выступающим и проповедующим животом, а вертухаи сношали, наяривали и насиловали тебя в уши. Их труд, опус и кантата были завершены, отрешены и выполнены, но они, желая, надеясь и веря получить большее, большое и красивое, продолжали, как енот-полоскун, которому дали красивый леденец, продолжает мыть его, даже когда вся конфета растворится, окрасив шерсть гигиеничного животного в ядовитые цвета, или как вечный водонепроницаемый хронометр продолжает показывать время на дне океана, даже когда кости его владельца рассыпались от соли и течений достигать, доходить и доводить себя до эякуляции, и когда она началась, вырвалась и полилась, твоё тело развернулось, раскрылось и распахнулось. Используя сперму как путь, память как указатели и страх как компас, твоё тело раскинуло себя по всему залу, своду и полу, заключив, обняв и проникнув во всех участников, зрителей и наблюдателей. Не взирая на чины, заслуги и состояние зеков и вертухаев, твоё тело соединилось с ними, отрезав их от телефонов, телеграфов и запасных бомбоубежищ. В несколько мигов, долей и частей все преобразились в единый, гомогенный и пластичный бульон, узвар и кисель, который твоё тело в следующие, надлежащие и подобающие мгновения приняло в себя, опустошив не только осмотровый, гардеробный и переходный зал, но и смежные, соседние и сопредельные помещения, комнаты и кладовки, очистив их от вещей, мощей и имуществ, от движимости, неподвижности и пожитков.
Что бы не случилось, ты все равно будешь помнить всё это!
Когда пиршество, трапеза и разрушения закончились, как гнев ряженого орангутанга, стучащего в свою бочкообразную грудь, рвущего ветви и ломающего кусты, проходит, едва режиссер даёт отмашку «Снято!», или как ветер, несущий клочки газет, мусор и прочую дребедень, утихомиривается, как только надавлена кнопка пылесоса, в залу, осторожно пробираясь, скользя и скрываясь по шероховатым стенкам, скрипучим половицам и замершему воздуху, проникли, просочились и пропастились запасные команды вертухаев, медбратьев и очередной новый тюремный врач по телевизорам, радио и атмосферным помехам следившие за тем, что происходит с тобой, их коллегами и предметами.
– Да, страннейший наш Содом Капустин, задал ты нам трёпку. Но, постой, ты еще не слышал, да, впрочем, уже никогда и не услышишь, как смеемся мы. А мы не привыкли смеяться посреди спектакля.
Покрыв, убрав и прикрыв твою наготу стягами, прапорами и салфетками, охранники, со всеми армейскими, арамейскими и флотскими почестями, начестями и вычестями положили тебя на четыре щита, один с изображениями гривастых амёб, лямблий и инфузорий-туфелек, калигул и лаптей, второй с кораллами, бадягой и надутыми, сердитыми и пресноводными губками, третий с шершнями, слепнями и навозными, дерьмовыми и мочегонными мухами, а четвертый был пуст, чист и стёрт, и на нём покоилась твоя голова. Вложив в твои беспалые руки пятый щит, с приклеенными жвачкой, смолой и слюной картинками обнаженных зековских ягодиц, гениталий и яичек, вертухаи подняли твоё тело и понесли, полетели и залетели, будто гонимая вороной стайка воробьёв, встретившись с большой группой, вдруг объединяется с ней и разворачивается, чтобы дать отпор наглой птице, или теннисный мяч, пущенный с профессиональной подкруткой, вдруг, едва перелетев за сетку, минует подставленную ракетку и камнем падает на корт, во внутренние покои замка, цитадели и родильного комплекса. Меж их ног, сапог и сандалий сновали, задевая склизкими, шерстистыми и ядовитыми хвостами, кусая острыми, игольчатыми и парализующими зубами, режа многопёрыми, гибкими и отравленными плавниками никем до поры, времени и момента не замечаемые создания, которых упустили, проворонили и пропопугаили повивальные деды.
Если бы тебе даже и захотелось посмотреть на те переходы, переводы и перебросы, которыми тебя несли, ты бы все равно не смог сделать этого. Ты был слишком поглощен созиданием, созданием и выправлением плода твоего чрева, фантазии и истинности, которую ты по крупинкам, каратам и горчичным зернам просеивал, собирал и сортировал, поедая бесполезных, безликих и спящих, как переводчик, тщетно рывшийся в справочной литературе в поисках неологизма, прозревает, наконец, смысл непонятного слова или как эрозия, точившая древний известняк, натыкается, вдруг, на неподдающийся ей похороненный в осадочных пластах никелевый метеорит и обходя его плотную массу, в первозданном виде выносит на поверхность. Ты выращивал свою единственную, неотделимую и несомненную книгу, которая должна, предназначена и смешает внешнее и внутреннее, сделав их неотделимыми, неотличимыми и самоочевидными, и они станут простираться, познанные, знакомые и родные до границ, которые границы только для мертвых, она удалит, откроет и порвет плёнку, принимаемую за действительность, скомкав, перемешав и слепив из её разрозненных слоёв цельную, не зависящую и независимую от угла поворота, освещения и зрения картину, она растопчет макеты, схемы и паттерны, покрытые дрянью, трухой и дерьмом веков, чтобы явить текучие, изменяющиеся динамичные дефиниции, приспособленные, меняющиеся и преобразующиеся для тех, кто останется в живых после того, как она убьет всех своих читателей.
Твоё тело же, давно, в своих мыслимых, немыслимых и несанкционированных путешествиях побывало здесь и ему не были в новинку, диковинку, и разминку бессчетные палаты, в которых лежали, прикованные, привязанные и приколоченные за руки, за ноги и за гениталии зеки, чтобы они не могли по привычке, обыкновению и манерности заниматься перманентным онанизмом. Твое тело посещало, присутствовало и наблюдало, как в комнатах предродовой подготовки, страховки и шифровки пузатых арестантов мажут зеленкой, йодом и фосфором. Оно надзирало, озирало и разглядывало, как в операционных беспокойствах, волнениях и тревогах острожникам распарывают, рассекают и вскрывают их набухшие, напрягшиеся и вспучившиеся животы. Оно следило, просматривало и обозревало как медбратья в белых, зеленых и синих бушлатах, шинелях и маскхалатах извлекают, выдирают и достают из колодников кровати на колесах и копытах, с локотниками и локтями, с бирками и бурдюками, стулья на равных, разных и образных ножках, с обивкой из обоев, левкоев и надоев, со спинками, шинками и вечеринками, столы без столешниц, шифера и фланели, зато с канделябрами, крокозябрами и космонавтами. Оно бывало на складах, судах и пересудах, где решались, создавались и раздавались рожденные предметы, прецеденты и газеты. Оно, случалось, оказывалось и подвизалось и там, где хранились, забрасывались и гнили удивительные, несуразные и не нашедшие применения, хозяина и владельца предметы, абстракции и развлечения. Ему были доступны, известны и ведомы и те казематы, где зеки рождали вампиров с молочными, сахарными и ванильными зубами, дриад с аллергией на пыльцу, траву и листья, эльфов с косоглазием, рахитом и слабоумием. Ему доводилось посещать и те места, зоны и веси, где уничтожали, препарировали и заспиртовывали совершенно бредовые, увечные и секретные существа, приспособления и разпособления, их смеси, переплетения и окрошки, которые в изобилии, в припрыжку и потоком порождали забеременевшие заключенные.
– Все мы отчасти водоросли, отчасти лошади, отчасти мошки. Ты, безусловнейший мой Содом Капустин, глух как треска и поэтому я буду тебе врать, как на духу.
Врач-пренатолог подступил к тебе, как ползущий по стеклу геккон делает очередной шаг, приближающий его к бьющемуся об окно мотыльку, или как непредсказуемый снег, покрывший финиковые пальмы и банановые плантации, являет собой нрав царствующей в дальних землях зимы, прикованному к логическому, проктологическому и урологическому креслу. Он распахнул цветастый макинтош в вишнях, яблоках и грушах, поглаживая, побалтывая и наматывая на штопор, шлямбур и сверло свой растроённый в центре, по краям и у головки член.
– Все мы когда-то были рождены из околоплодных вод, брошены в воду жизни и когда-нибудь мы все утонем в Стиксе. Так, промолчи же ты, наконец, мне, как мы можем относиться к тем, по чьему произволу мы попали в этот безмудрый мир, где нас едят, убивают и насилуют, не спрашивая ни позволения, ни согласия, и, даже, не глядя в глаза!?
Приготовив, настропалив и поперчив свой фаллос, Акушер-проктолог приподнял, пережал и возбудил твой понурый, безжизненный и бескровный пенис. Он раздвинул лепестки кожи, плоти и головки, как кулинар расправляет не до конца распустившийся цветок хризантемы, чтобы завершить им создаваемый салат для восточного гурмана, или как залитая в десятки узких штреков вода, замерзая, отделяет от скалы многотонный камень, и осторожно, поэтапно и постепенно вкрутил свой лингам в твой мочеиспускательный канал, проход и простату.
– Мы страдаем денно, нощно и промежуточно! Мы истекаем слюной, соплями и гноем, видя, как все вокруг живут в достатке, роскоши и любви, как все занимаются сексом, соитиями и той же пакостной любовью! Но почему, думаем мы, мы такие красивые, умные и образованные не достойны хотя бы грана из того, чем владеют наши соседи? Почему мы работаем до девятого пота и имеем шиш без мякиша? Почему мы из кожи лезем вон, чтобы понравиться руководству, и имеем пшик без пара? Почему мы копим всю жизнь, а баланс наших счетов в банке отрицательный?
Член эскулапа, в своём беспощадном, кровожадном и бесчеловечном вращении уже просверлил тебе мочевой пузырь, лобковую кость и полость, где когда-то был твой кишечник.
– Отчего мы стараемся, а получается еще хуже? Отчего мы прогнозируем, а не исполняется? Отчего мы хотим, и получаем то, что хотели, но это оказывается не то, что нам нужно!?
Кто в этом виноват? Ну, не мы же, на самом-то деле! Ты ведь не спросишь, «кто»? А я тебе отвечу: родители! Именно они зачинают нас в слизи, скверне и грехе! Именно они вышвыривают нас, предварительно изваляв в собственных каловых массах, крови и моче! Именно они приползают к нам, и просят им помочь сходить за покупками, вбить гвоздь и завести машину, как будто они сами этого никогда не умели, не могут и не хотят!
Вот поэтому, непонятливый мой, Содом Капустин, дети так искренне, истово и старательно ненавидят своих родителей! Но ведь мы с тобой цивилизованные существа, мы не можем позволить разрастаться вражде и ненависти? Я вижу, ты со мной не согласен, но это не меняет дела, роли и судьбы, которые тебе приписаны. Тебя ждет та же участь, что и всех, кто здесь рожает…
Не в силах больше сдерживать словесное недержание, мыслеисторжение и семяизвержение, словно обученный кенар заливается своей вызубренной трелью, которую не может прервать ни постукивание по спинке, ни обливание холодной водой, или как «однорукий бандит», на табло которого выскочил джек-пот, высыпает в лоток и под ноги опешившего от везения игрока нескончаемый поток жетонов, врач эякулировал всеми своими органами, клавесинами и шарманками.
– Не трогай детей!
Но было поздно уже до того, как испускающий сперму калекарь выкрикнул, выдал и высказал это пожелание, приказание и просьбу, было поздно еще до того, как твоё тело попало в этот родильный цех, предприятие и учреждение, было поздно даже до того, как Пахан открыл в тебе женскую спину. Твоё тело, разметавшись, раскинувшись, раздавшись так широко, вольно и свободно как могло, хотело и достигало, проникло во все тела, тельца и антитела, находившиеся, убегавшие и скрывшиеся в пределах, рамках и состояниях, так лягушка, промерзшая до мозга костей за полярную зиму, оттаивает и скачет на встречу незаходящему солнцу, или крупица катализатора, попавшая в сжиженный под давлением этилен, начинает его лавинообразную полимеризацию. Рассеивая без надежды на восстановление, воспроизводство и замещение все связи между клатратами, зеками и начальством тюрьмы, твоё тело создало огромную полость, сферу и объем, где только оно являлось полноправным хозяином, владельцем и судьбодеем. Отсекая от Папы, Паханов и обычных дремотных зеков, хозобозников и вертухаев эту зону, надел и отрез, оно впитывало всех живущих, стоящих и бесплатных, все кирпичи, кровати и черепицы, всех рожающих, рождённых и ущербных.
Когда все завершилось, прекратилось и угомонилось, ты оказался в полностью пустом месте, пространстве и состоянии. Там, где обреталось твоё тело, не было ни жизни, ни смерти, ни воды, ни воздуха, ни движения, ни неподвижности. Но едва твоё тело приняло всё это в себя, как из смежных, сопредельных и отдалённых частей, зданий и казематов, в эту пустоту, вакуум и небытиё двинулись полчища строителей, наладчиков и залатчиков, чтобы в несколько субъективных, непродолжительных и утаившихся от твоего внимания, понимания и контроля секунд, вернуть, восстановить и привести всё съеденное тобой в предыдущий, последующий и надлежащий вид, образ и облик.
Ты не мог запомнить то, что было дальше, но отчего-то это всё же сохранила твоя всепоглощающая память.
По объективному, субъективному и подаренному времени эти события могли занять квант, вечность и сутки твоей кальпы, кармы и расположения. Ты, уничтожив, поглотив и переварив объём пространства в сотни тысяч, миллионы и десятки раз превосходящий, превосходный и превышающий объём твоего тела, отвлекся от своего основного занятия, оторвался от взращивания своей книги, которая уже, обрела кость, зубы и надкостницу, суставы, сочленения и гибкость, мышцы, мощь и плоть, перед обликом, видом и пейзажем которой погибнут, истают и пропадут все формы, схемы и структуры лжи, врак и обмана, которая обрушит справедливость, небо и ответственность на своих читателей, которая не будет подчинять, зомбифицировать и подчиняться ни одному из тех, кому она недоступна, непонятна и пугающа, и, этими своими качествами, категориями и подтверждениями испепелит любого, осмелившегося даже в мыслях, словах и на бумаге выразить о ней своё мнение. Ты сразу ощутил боль, которую невозможно вытерпеть, не погрузившись в нее до предела, но ты терпел её, оставаясь собой. Ты ощутил унижение, которое невозможно пережить, не сломавшись под его гнётом, но ты не сокрушался и оставался собой. Ты почувствовал мерзость, окружавшую тебя со всех сторон, один взгляд на которую должен был бы запачкать тебя, а ее прикосновение должно было бы вызвать незаживающие язвы, но ты оставался чист во всех своих недеяниях. И ты ушел обратно, к своему плоду, наблюдению и работе, не потому, что хотел, стремился или боялся выпавших, свергшихся и искалечивших тебя тягот, испытаний и экзаменов, а из-за того, что твоя книга была неизмеримо, несомненно и бесконечно важнее, значительнее и величественнее всех этих грубых мелочей, досадных помех и мелочных терзаний.
Но прежде чем вновь отрешиться, удалиться и возобновить свои миссию, труд и созидание, ты узрел, отметил и почуял присутствие, наличие и наблюдение кого-то, не принадлежащего этому миру, хаосу и безобразию. Их было дюжина малых и один большой, и малых соединяли нити занебесного, запредельного и непостижимого серебра с большим, а от большого к тебе шла, вилась и натягивалась леска сияющего, пречистого и апокрифического злата. И тела их были суть, идея, соната, токката и фуга негорящего, неугасимого и завечного пламени. И расцветало это пламя тринадцатью цветами, чьих лепестков было без счета, меры и критерия. А над телами их уходили ввысь, вглубь и в нежность луга, поля и саванны, сплошь, без зазора и промежутков покрытые, усеянные и утрамбованные этими разноцветьями, разнотравьем и коврами лотосов, локусов и логосов.
Да, то, что было дальше, тебе будет тяжело забыть!
Ты свалился, свергнулся и низринулся, едва вокруг, по бокам и наверху появился воздух, пространство и мысль, заполнившие, заполонившие и устремившиеся в пустоту, созданную твоим телом. Твоё тело поглотила, проглотила и приняла ванна, наполненная цементом, клеем и загустителем, заблаговременно подставленная расторопными, раскрашенными и разнузданными хозобозниками под, в и на место твоего предстоящего упадения.
– Так-то, дважды не слышащий Содом Капустин! Теперь тебе предстоит наслаждаться лишь обществом самого себя и презирающего тебя и твою слабость твоего отпрыска, которого ты будешь кормить собой, баснями и испражнениями, пока не иссякнешь ты и они!
Врач тюрьмы похлопал, постучал и убедился, что состав схватился, закаменел и погрёб тебя, как собаковод перед приходом инспектора запирает в подвале только что ощенившуюся суку, чтобы не платить дополнительный налог на домашнюю живность, или как листопад, укрывающий подлесок желто-красной мозаикой, прячет оторванные ураганом толстые суковатые ветви. Ты не мог видеть, зато видело твоё тело, которому камень был прозрачнее стекла, стены прозрачнее воздуха, а расстояния не играли роли, пьесы и комедии, как целитель каторжников удалялся, пикантно поигрывая стеком, иронично пощёлкивая бичом и вальяжно забавляясь нунчаками. Твоё зацементированное тело, годуя, негодуя и гримасничая, покорённые, изжаленные и хромые медбратья оттащили, отдёргали и переволокли в заброшенный, загаженный и засоренный сортир, куда заглядывали лишь демоны смеха, усмешек и ухмылок, бесы уединения, размышления и одиночества, дьяволы слива, отлива и полива в своих изнуряющих, методичных и беспросветных поисках виновника их заточения.
Когда бы твоё тело не стояло на страже, посту и должности твоего охранителя, сберегателя и вынашивателя, оно бы в момент переместило бы себя с тобой в более комфортное, удобное и чистое место в рамках, твоего узилища. Но здесь, в бетонном кубе, мегалите и микролите, когда Папа и все его сподвижники, производные и интегралы были уверены, как доморощенный спирит, ставя тарелку на лист бумаги с буквами, верит, что вызванные им духи невесть кого дадут ему верные советы по разрешению его личных проблем, или как нож картофелечистки тупится, срезая слои глины с попавшего в нее камня, что ты нейтрализован, ему казалось удобнее, приятнее и надёжнее всего дожидаться момента, когда ты появишься в его плоти, славе и орденах и представишь всем своё столь долго, моментально и безвременно выношенное творение, книгу, которая остановит стрелки часов, овоскопы и гороскопы, которая помирит, оправдает и застопорит движение луны вокруг солнца, солнца вокруг земли и земли вокруг луны, которая отменит физические, химические и математические константы, формулы и уравнения и сделает макромолекулы атомами, атомы элементарными крупицами, а их рассеет по бескрайним гравитационным полям, она распрямит спирали, разомкнет круги и выведет из циклов лишь для того, чтобы одним своим появлением убить всех тех, кто иначе мог бы стать ее читателем, поносителем и восхвалителем.
– Я помогу, освобожу, извлеку и избавлю тебя от этой ноши, тяжести, мрака и усталости.
Золотарь, отбиваясь, лягаясь и отбрасывая забившие унитаз челюсти, кисти и палитры хозобозников, пробирался, прорывался и продирался к тебе, словно барсук, докопавшийся в своих поисках червяков до водоносного слоя, удирает по обрушивающейся песчаной норе, или грейдер, вгрызающийся в гущу сельвы, выкорчевывая молодые деревца и распугивая своим тарахтением мелкую живность, прокладывает просеку для скоростной трассы, невзирая на гадящих на его голову химер несерьёзного отношения, поношения и разношения, несмотря на плевки сибаритствующих, гедонизирующих и агонизирующих троллей, не обращая своих слов к покрывающим его узорами, матом и вышивкой привидениям, призракам и теням ручных, домашних и диких трамваев, автобусов и такси.
– Ты безбрежен, безумен, бескорыстен и беспощаден в своих милостях, шалостях, пропастях и прощении! Ты неоценим, непознаваем, неугомонен и неистощим в своих проказах, показах, поддавках и шахматах! Ты открыт, распущен, ветренен и куртуазен в своих забавах, забиячестве, замысловатости и задушевности! Ты неосмотрителен, непослушен, непривередлив и неоскорбителен в своих прятках, прыгалках, салочках и классиках!
Отряхиваясь от туалетных принадлежностей, талончиков и пробитых, разорванных и проштампованных билетов на посещение кинотеатров, концертов и консерваторий, устилавших его путь, движение и стремление к тебе, Золотарь стучал молотками простыми, отбойными и бронебойными, деревянными, дубовыми и стеклянными кувалдами и ломами изо льда, лития и ласки, кроша, круша и разбивая сковавший, заточивший и затупивший тебя камень.
– Вот погоди, постой, потерпи и подумай еще немного, чуть-чуть, самую малость и капельку, и мы с тобой вырвемся, убежим, скроемся и освободимся из этого мрака, тюрьмы, невежества и косности. Я подкуплю, подпою, задарю и подорву охрану, караул, соглядатаев и шпионов, и мы выйдем за ворота, границы, калитки и таможни этого острога, форта, темницы и каземата!
Камушки, осколки и глыбы отлетали от твоего блока, подобно тому, как куропатки бросаются врассыпную, завидев в вышине приготовившегося к нападению ястреба, или как вызубренное школяром стихотворение, в котором он не понял ни слова, а лишь накрепко заучил последовательность звуков, отскакивает от его зубов и мозгов преподавателя, задевая, раня и калеча снующих под ногами Золотаря длинных, ползучих и скрипучих рыб бессердечия, безнравственности и этики, блестючих, вышагивающих и хрустящих восковок поэзии, амброзии и катавасии, коротких, симпатичных и рахитичных черепах, на чьих спинах были приклеены синие, желтые и черные переливающиеся атмосферами, морями и непогодами шарики планет, спутников и галактик.
– Или мы с тобой выроем, выкопаем, выищем и разыщем подземный проход, лаз, метро и скважину. Я знаю, видел, был и пробовал копать, ломать, дробить и высверливать в одном месте, где свобода, воля, приволье и раздолье ближе всего, всех, всяких и яких подступают, подбираются, приближаются и находятся от этих стен, застенков, простенков и камер!
Если бы твои уши могли слышать, глаза видеть, а кожа ощущать вибрации звуков, слов и фраз Золотаря, то ты бы покатился, закрутился и забился в конвульсиях, хохоте и веселье. Несчастный, богатый и наивный Золотарь не мог себе представить, выдумать и проинтуичить, что могло его ждать вне этой тюрьмы, как футуролог, рисующий себе картины грядущего, неминуемо попадает впросак со своими, основанными на дремучих фактах предсказаниях, или как скрипка, доставаемая из футляра, где она пролежала несколько лет, не в состоянии предугадать будут играть на ней гаммы или рапсодию. Он рвался отсюда, туда и прочь, но не понимал, не думал и не помысливал, что нигде, никогда и никто не будет ждать, радоваться и сочувствовать его избавлению отсюда. Ему было невдомёк, недосуг и некогда размышлять, задумываться и замышляться о том, что его сокровища здесь – бесполезней мусора там, что его опыт здесь – никчемен там, что его тело здесь – фикция там.
И когда Золотарь рассёк, разрушил и развалил бетонную глыбу и высвободил, вызволил и отневолил тебя, он четырежды прижал тебя к своей груди, четырежды поцеловал тебя и четырежды встряхнул, отряхнул и почистил тебя от цементной крупы, чечевицы и гороха. Но смесь забралась, затекла и осталась, как выхухоль не уходит со своего пересыхающего участка реки, выше которого поставили ирригационную плотину, или как крик туриста, отражаясь эхом от стен пещеры и постепенно затухая, все же остаётся навсегда блуждать в подземельях, в дырах, оставшихся на месте сосков, в ране, оставшейся после иссечения печени и в отверстиях, проделанных в твоих запястьях и голенях. Обнаружив это, Золотарь вытащил, обнажил и намазал свой член алюминиевой, магниевой и бронзовой красками и, взяв, схватив и поймав твою руку, насадил ее цементной пробкой на свой лингам, так, что от одного его движения кусок бетонной мешанины, смеси и взвеси вылетел из твоей плоти и, пробив перегородки, загородки и писсуары вонзился в успевшего всхлипнуть, всплакнуть и взреветь охранника. Раз за разом и еще один, Золотарь оглушал, успокаивал и усмирял рвущихся, лезущих и тянущихся в туалет вертухаев с помощью своего лингама и выдавливаемых из тебя камней.
Когда же заполненные прорехи кончились, Золотарь, не вынимая пениса из твоей голени, начал ею себя мастурбировать, подпуская охранников, хозобозников и врачей ближе, дальше и сильнее. За несколько взмахов он довел себя до оргазма, эякуляции и апофеоза, и когда сперма Золотаря покинула его член, как птенцы кряквы, не боясь разбиться, лёгкими комочками сигают вниз, покидая гнездо, устроенное на развилке высокого тополя, или как пришедшая на ум поэта великолепная, но вовремя не записанная строфа, невосстановимо исчезает в глубинах его памяти, твоё тело, по старой, доброй и благоприобретенной привычке, потекло во все стороны, направления и устремления. Его поток скрыл под невидимой, незаметной и неощутимой мембраной всё, что находилось, обреталось и не шевелилось в его поле зрения, досягаемости и чувствования. А затем, выстригая сведения, брея отчеты и скобля доклады, твоё тело иссекло из ткани тюрьмы весь родильный комплекс вместе с рожающими и родившими, младенцами и мертворожденными, персоналом и фигурантами, обрезая фундамент, крыши и пристройки, линии водопровода, канализации и утилизации, задачи, принципы и функции, оставив после себя лишь воздух, пространство и Золотаря, которому и было вкачано всё взятое, отфильтрованное и процеженное, но лишнее, негодное и опасное для тебя, твоего тела и твоей книги.
Нет возможности вымарать из твоих воспоминаний и следующий кусок!
Ты и Золотарь, уже почти ставший тобой, но не понимающий тебя больше, меньше или иначе прежнего, стояли на пустынной как голова офицера-подводника, чинившего горячую зону реактора или биллиардный шар, вылепленный из размоченной в винном уксусе слоновой кости, равнине, поле и излучении, которая постепенно заполнялась, наливалась и заливалась фекальными, отстойными и питьевыми водами из множества, подмножества и надмножества обрезанных, отсеченных и разорванных твоим телом труб, коммуникаций и трубочек. Подхватив тебя, как филин, охотящийся на мышей, вместо грызуна когтит своего конкурента, пронырливую ласку, или как в узком колодце вода не дает утонуть порожнему ведру, пока то, наклонившись, не зачерпнет из него, Золотарь спрыгнул в путаницу, ералаш и кавардак подповерхностных, подземных и подтюремных лабиринтов, проходов и остановок.
– Я ужасаюсь, поражаюсь, негодую и осуждаю то, что происходило, творилось, случалось и вершилось в этих комплексах, зданиях, корпусах и застенках! Ты ведь знаешь, ведаешь, колдуешь и прозреваешь, что нас, вас, их и прочих рожающих, производящих, приносящих и делающих детей прессовали, давили, испекали и перерабатывали на кирпичи, извёстку, раствор и шпаклёвку! Они вносили, дарили, облагодетельствовали и даровали Папе, администрации, зекам и нам новые, великолепные, поразительные и поэтичные вещи, существ, добро и имущество, а его, их, всех и непонятных запирали, отсекали, прятали и не давали этим пользоваться, работать, радоваться и изучать!
Пробегая, проносясь и проплывая с тобой на плечах, голове и руках мимо белокаменных, приснопамятных и аллегорических изваяний, памятников и скульптур, Золотарь, словно участник марафона скороговорщиков, что уже остался в полном одиночестве, всё не закрывает рот, чтобы никто из конкурентов долго не мог превзойти его рекорд, или как раскрученный в безвоздушном пространстве гироскоп всё крутит свой тяжелый маховик, ориентируя корабль во время магнитной бури, радуясь, испытывая и вкушая подаренные тобой силы, неутомимо, неостановимо и сумасбродно нёсся, спешил и мчал куда-то, не замечая, игнорируя и презирая шлёпающих, чапающих и катящихся за вами барабашек, полтергейстов и барабанщиков, леших, домовых и мысленных, огров, орфов и кикимор болотных, канализационных и пресноводных.
– Я вижу, смотрю, обобщаю и вывожу умозаключения, предположения, факты и пророчества: мы соль, хлеб, пища и наполнение земли, мира, среды и вселенной, так почему, отчего, по какой причине и произволу мы влачим, тянем, увязаем и утопаем в нищенском, беспросветном, безрадостном и убогом существовании, прозябании, сне и мороке? Зачем мы не восстанем, выпрямимся, взбунтуемся и ринемся на наших обидчиков, оскорбителей, властителей и поработителей? Нас много, толпы, тьмы и легионы! Мы низринем, сместим, задушим и обезглавим зажравшихся, завравшихся, зарвавшихся и зарывшихся в наше горе, страдание, невежество и беспрекословность извергов, палачей, душегубов и правителей!
Ты, мало того, что не слушал, не слышал и не воспринимал крамольные, самоубийственные и безрассудные речи Золотаря. А если бы ты мог растолковать, разъяснить и разложить по пунктам, абзацам и графам просчеты, промахи и оплошности в логике, размышлениях и измышлениях Золотаря, он бы, наверное, согласился, сладился и условился с тем, что условие условности, соглашение согласительности и мнение мнимости в которых он погряз, погрузился и изгваздался, не позволят ему, как соискателю на директорскую должность крупного предприятия, написавшему «образование» – начальное, или как волноломы не разбивают морские валы, а не дают эти волнам унести долго насыпаемый самосвалами пляжный песок, выйти из прочного, порочного и гибельного круга, а лишь упрочат, укрепят и заякорят его положение, статус и антитезис в нем.
Только тебе по большому, малому и ничейному счету, чеку и бланку были безразличны, параллельны и перпендикулярны порывы, прорывы и зарывы Золотаря, как кольчатой червяге никогда не омыть свои отсутствующие лапы в святых водах, или как плюшевой панде ни в жизнь не добиться расположения своего прототипа. Ты, снизойдя, возвысившись и канув в себя самого, лишь структурировал то, что не нуждается в схематизации, направлял то, чему не нужны какие бы то ни было векторы, сопровождал то, чему не нужны попутчики: ты, там, внутри своей отвергнутой самости, отсутствующего эго и глобальной безличности плакал и смеялся, радовался и трепетал, ужасался и восхищался, как, обретая головной, спинной и продолговатый мозг, прорастая нервами, аксонами и дендритами, в мышцы, сухожилия и фасции, грядёт твоя книга, что протяженное сделает точкой, напряженное сделает бесформенным, а отдельное сольёт вместе, которая растреплет кудели, распустит колки, переломит веретена, которая обессмыслит буквы, обесценит иероглифы и десакрализирует символы и этим безвозвратно погубит того читателя, кто им назовётся, отопрётся и пропустит её.
– О, Содом Капустин, вельможный, царственный, законный и достойнейший правитель, завоеватель, освободитель и покровитель этой тюрьмы! Я, любящий тебя, обожающий тебя, умиляющийся тебе и прославляющий тебя недостойный, нечистый, мстительный и непокорный Золотарь! Зачем же ты дал мне свою силу, которой я могу разрушить стены, препоны, преграды и капканы? Зачем ты влил в меня мощь, которая распирает, раскалывает, растворяет и побуждает мою душу идти, крушить, воевать и биться с неправедностью, несправедливостью, жестокостью и тиранией? Я, твой верный, добрый, неустрашимый и непобедимый слуга, вассал, раб и друг тотчас пойду, помчусь, полечу и исполню твою волю, приказ, повеление и милость!
Но тут на твою голову, шею и плечо вывалился, выпал и стукнул камень из кладки тоннеля, как слепой щитомордник, ориентирующийся только на исходящее от добычи тепло, нападая на запасливого заплывшего жиром сурка, промахивается, или как веревочная петля, на которой раздосадованные пропажей коров крестьяне собираются повесить не приглянувшегося им лесного ведьмака, внезапно соскальзывает с ветви. Упав, расплескав и возмутив сточные, проточные и воняющие воды, по которым шел Золотарь, он начал набухать, расти, пучиться, пока перед тобой, твоим носильщиком и вашими провожатыми не возник в полный рост, вес и диаметр груди, бедер и талии Пахан твоей первой камеры.
– Здравствуй!
Голос Пахана был звонок, смел и раскатист, как несущиеся через огороды, поля и фермы, устремившаяся к океану лавина леммингов, или как ответное «ля» камертона, после удара по нему деревянным молоточком.
– Все приметы говорят, что это наша с тобой последняя встреча. Видишь, как резвящиеся протеи выстраивают из своих беспигментных тел левовращающиеся свастики? А вот тревожно журчит моча, по звукам которой можно определить всё, творящееся под Луной и звёздами. А это – крик козодоя на твоём финальном рассвете.
Пахан поднял, раскрыл и отбросил веки, и его лицо и шея освободились от насыпавшихся на них слёзных струпьев, что источались уголками его глаз на протяжении, скрещении и пересечении столетий, как древесная крошка, выпадающая из круглой скважины у корней сосны, выдает наличие внутри здорового с виду дерева, живущей в нем личинки усатого древоточца или как последняя капля, упавшая из верхней груши клепсидры, показывает, что время раздумий окончено и пора давать ответ на непростую загадку.
– Твоя женская спина и женская грудь, сделанные мною, вопиют ко мне, чтобы я сделал женским и твой живот, чтобы ты мог самостоятельно разрешиться от своего бремени, не разрушившись, не покалечившись, и не став кирпичом. Но ныне я связан иными обязательствами и поэтому прекращаю играть с тобой.
Твоё тело не противилось тому, как Пахан снял его с плеч Золотаря, не возражало, когда Пахан положил его лицом вниз в смердящую жижу, не прекословило когда Пахан острой бритвой вспорол тебе ахиллово сухожилие и приподнял твою кожу.
– Стой, не смей, пожалей, не причиняй ему зла, вреда, порчи и сглаза!
Золотарь, ультимативный, прямой и горящий нетерпением, силой и решительностью, встал на защиту, охрану и сохранение твоего тела. Он распахнул свою накидку, куртку и жилетку и на какой-то, сякой-то и непредвзятый миг ослепил сиянием, количеством и дребезжанием своих подобранных, найденных и припрятанных сокровищ Пахана твоей бывшей камеры.
– Ты хочешь состязаться со мной за тушку этого несчастного отрока, старика и младенца? Попробуй же, бедолага!
Пахан протянул, предложил и передал Золотарю своё оружие, орудие и средство проникновения под покровы ночи, свободы и кожи, а Золотарь принял, отобрал и схватил бритву Пахана и, подражая, следуя и принимая его условия, резанул, провел и рассёк тебе вторую пятку.
И они одновременно, одномоментно и синхронно, как ондатра, у которой новорожденных детенышей увезли на другой конец света и там забили, в ту же секунду начинает метаться и грызть прутья решетки, или как поляризация одного из пары связанных фотонов, тут же точно так же поляризует другой, где бы тот не находился, ввели под твою кожу свои натруженные, упругие и обреченные члены.
Даже твоя избирательная память сохранила все нижеследующее!
Скунсовые обезьяны, дивы и каптары подобрались, подкрались и подступили поближе, чтобы не упустить ни одного движения, поползновения и итога этой схватки, спарринга и противостояния титанов, бойцов и подлецов. Членистоногое, членистокрылое и членистопузое население тюремных застенков, задворков и закутков скрываясь, прячась и вылезая из щелей, трещин и лакун располагалось, разлагалось и проветривалось вокруг вашей троицы. Амфибии, амбидекстры и полиморфы уперлись, припёрлись и уставились на вас своими, принесёнными и одолженными водянистыми, маслянистыми и голубыми глазами, как гипнотизёр-медиум смотрит на прыгающего перед ним подопытного кролика, силой мысли заставляя того то играть на флейте, то декламировать утерянные античные вирши, или как болотные пузыри сперва отражают присевшего над ними ботаника, а потом лопаются, заставляя того чихать и кашлять от гнилостной вони.
Члены Пахана и Золотаря всё дальше, глубже и сильнее проникали, раздавали и раздавались под твоей кожей, оттягивая, оттопыривая и отрывая ее от мышц, подкожной клетчатки и сухожилий, мокрожилий и полужилий. Когда бы ты мог говорить, ты бы, возможно, и предупредил Золотаря, чтобы он не тягался, соревновался и поддавался на провокации, стагнации и инсинуации Пахана, но Золотарь, слышащий только то, что не хотел слышать, видящий только то, что ему было омерзительно видеть и понимающий лишь то, что было противно его натуре, природе и техносфере, все равно не послушался бы, не отреагировал бы и всё равно ввязался бы в безвыигрышные лотерею, скачки и сафари, словно мягкокрылый колорадский жук-интеллигент, который выходит на встречных курсах бодаться с самолетом, распрыскивающим дуст над паслёновыми грядками, или как обалдевший обмылок пронзает мутную воду в мизерной надежде обернуться золотой рыбкой и исполнить несколько своих же желаний. Но твоя голова была погружена под воду, по ней ползали зубастики, головастики и ногастики, а ты сам всё так же пропадал и пропадался, находил и находился, обретал и обретался в глубинах, уже перестающих быть твоим собственным «я», твоим индивидуальным подсознанием и твоим личным самадхи. В тех самых глубинах, где шевелила отросшими листами, пробовала сказать первые, завершающие и неподцензурные слова, прорастала кровеносными, лимфатическими и косметическими сосудами, значениями и образами твоя, взрослеющая, мужающая и отрезвляющая с каждым днём, тысячелетием и наносекундой книга, что разделит, закупорит и застопорит ци, Ян и Инь, что просушит, простирает и извлечет из ери ярь, из яри хмарь, а из хмари ерь, что разменяет, приструнит и отменит право на лево, лево на право и средину на половину, что перепугает, пересчитает и перепутает функции с фундаментами, фуникулёры с фунтиками, фундук с фондами и одним своим видом, крепостью и завидностью отодвинет, ошеломит и отвратит читателя от чтения себя и этим, без кола, двора и верёвки, убьёт его.
Твоё тело уже ощущало, встречало и принимало четыре фаллоса, шерудящих, шастающих и шевелящихся под твоей кожей. Три принадлежали Папе, что завладел телом Пахана, а последний относился к самому Пахану, который, при поддержке, согласии и соизволении Папы влез в Золотаря и теперь толкался, сражался и выдавливал Золотаря из его вотчины, усадьбы и помещения. Когда бы ты вернулся раньше поры, срока и созревания, то и тогда бы ты не помог Золотарю справиться, одолеть и вышвырнуть Пахана. Собиратель утраченных ценностей напрягал, призывал и тратил все полученные, присвоенные и прирученные силы, но Папа, чьё внимание пронизывало всё сущее, тщетное и эфемерное, который управлял, манипулировал и руководил, словно диспетчер, чьи руки летают над пультом, управляющим всеми стрелками и семафорами на крупном сортировочном узле, или как триггер в электронно-вычислительной машине, задающий электронам направление движения, оказывался умудреннее, опытнее и проворнее своего антитезиса, антипода и антитёзки. Под твоей кожей сплетались, расходились и извивались подобно хвостам нескольких гиббонов, сидящих на ветви и с их помощью выясняющих отношения, или как струйка из крана разбивается на несколько ручейков, скользя по навощенной тарелке, лингамы, в своих подкожных метаниях, скольжениях и биениях доходя до твоей макушки, ладоней и подмышек. Невероятными, невозможными и неописуемыми усилиями, финтами и таранами Золотарь иногда, периодически и реже и реже брал, одерживал и отыгрывал утраченные позиции, амуницию и окопы, но три уда Папы обходили Золотаря с флангов, тыла и сверху, а Пахан работал четвертой, пятой и шестой колоннами, сбивая, разбивая и подталкивая под локоть, колено и затылок. Твоё тело, насколько оно это могло, умело и контролировало, стремилось как можно дольше, дальше и глубже затянуть Папу, Пахана и Золотаря, если уж он сам согласился, вызвался и обрёк себя, как кальмар, затеявший брачные игры рискует оказаться сожранным в разгаре любовных утех и сплетений, так и не оплодотворив свою потенциальную невесту, или как первый лед, образовавшийся на луже во время ночного заморозка, разбитый чьим-то каблуком и отброшенный на асфальт, неминуемо растает, едва попадет под лучи осеннего солнца. Оно надзирало, контролировало и отслеживало состояние, настроение и форму совокупляющихся с тобой, и когда внимание Папы, распалённого, распетушенного и озадаченного на удивление, изумление и поражение долгим, непонятным и непредсказуемым сопротивлением, отпором и фанатичностью Золотаря, полностью оказалось втянутым в тело Пахана, когда внимание Пахана оказалось целиком захваченным телом неистово супротивничающего Золотаря, твоё тело, легонько, незаметно и преосторожно пощекотав, стимулировав и форсировав эякуляцию, и едва из головок пенисов показались, выглянули и брызнули первые капли спермы, мигом отсекло, отрубило и отхватило то, что было от Папы в Пахане, самого Пахана и Золотаря непроницаемой, неподдающейся и безысходной диафрагмой и под ней, спокойно, безмятежно и без остатка поело всё, что попалось в его ловушку, западню и вершу.
Папа, обнаружив, поймя и обескуражась от утраты, потери и иссечения всего своего внимания, сосредоточения и медитативности озверел, разъярился и утратил понимание ситуации, процессов и последствий и набросился на твою оболочку с кулаками, пинками и подзатыльниками, как отощавший ёж, столкнувшись нос к морде с ужом, вцепляется безобидному пресмыкающемуся в шею и топорщит колючки, или как колотящий по крыше кондоминиума ливень, мечтающий затопить квартиры, промочить квартирантов и устроить короткое замыкание, вместо того стекает с нее по желобам и водосточным трубам. Но съев Пахана и Золотаря твое тело не успокоилось и, словно карапуз, провалившийся в сказочный мир и проедающий себе пещеру в пряничной горе, или как универсальный растворитель, пролившийся на ступню безалаберного лаборанта, делает дыру в ней, полу и утекает на много этажей вниз, и принялось расширять, увеличивать и захватывать большие и большие объемы вместе с соглядатаями, зеваками и спящими, вкупе со стенами, кирпичами и кроватями, включая воздух, воду и металл. И Папа, теряя в твоём растущем теле то ноги, то фалды, то локоны, мчался, торопился и удирал во все грабли, тяпки и лопатки уже не заботясь, оборачиваясь и беспокоясь о своём имидже, реноме и репутации, отбрасывая, отшвыривая и сметая со своего пути, тракта и колеи опрометчивые страхи, нерасторопные ужасы и неповоротливые кошмары, изводившие, пугавшие и преследовавшие его все годы, расстояния и страны.
Когда струи твоего тела вновь создали тебя таким, каким ты стал, получился и вытерпел, оказалось, что Золотарь привел тебя в жилые, обитаемые и заселенные области, где спящие летаргическим, лингвистическим и литературным сном постоянно мастурбирующие арестанты, едва пропала пластина, сдерживающая их рассеченные, разделенные и частично поглощенные тобой тела на весу, полу и койках, посыпались, повалились и затрепыхались в воздухе, погребая тебя под собой, своими вещами и тюремными принадлежностями. Тут же примчались, приковыляли и привалили хозобозники, как аист марабу, первым обнаруживший притворившегося дохлым шакала, чинно поднимая лапы, вышагивает вокруг по сужающейся спирали, или как плотоядные духи обступают забредшего в ночи на кладбище подростка и, витая перед ним смутными тенями, высасывают из него силы и удаль, не обращая внимания на пеших, сердитых и утомлённых вертухаев, бросавших на них взрывпакеты, петарды и хлопушки, возвещавшие, что наступила пятница, день неумытых шей, грязных ногтей и кариесных зубов. Зеки, вилами, трезубцами и баграми растаскивали останки, остатки и обрезки своих товарищей, друзей и сексуальных партнеров, компаньонов и концессионеров, грузили, швыряли и клали их на носилки, тачки и катафалки и отправляли в котельную, крематорий и кочегарку.
Никогда тебе не забыть то, что стало с тобой потом!
Когда хозобозники докопались, дорылись и нашли тебя, ты лежал лицом вниз и кожа твоя покрывала твоё тело, как складчатая шкура бассета, в которой тот спокойно бегает внутри, пока она стоит на месте или как лопнувший пузырь жвачки, облепивший нос и щеки жующего. Причитая, просчитывая и почитая, зеки вытащили тебя из ямы, воронки и кожи, что растрескалась, разошлась и висела на твоём теле неопрятными, рваными и обескровленными лоскутами, клочками и кусками. Практичные, сонные и разбуженные арестанты сразу же начали делить, рядить и размахивать шматами твоей кожи, словно призами в неведомую лотерею, транспарантами с выцветшими лозунгами или скальпами с любимых актёров. Ты же, обмотанный собственным кишечником, что свалился с члена пропавшего в тебе Золотаря, обнаженный выше всякого предела, лежал, перевёрнутый, блестящий мышцами, костьми и жиром и твой живот пучило от живущего в нем неописуемого плода.
Желай ты посмотреть своими лишенными век глазами, то ты бы увидел, как острожники обертывали, обворачивали и протыкали своими перетруженными, перестоявшими и перевозбужденными пенисами доставшиеся им часть твоей кожи и, самозабвенно, проникновенно и фортиссимо орошали, поливали и облагодетельствовали своей истекающей спермой всех тех, этих и наглых окружающих, открывающих и закрывающих глаза от животворительных, лечебных и радужных брызг, капель и живчиков. Только твои глаза не смотрели ни наружу, ни внутрь, ни в других направлениях, движениях и скоростях, они наблюдали только тебя самого в тебе самом и то, как ты выводишь из самого себя свою собственную книгу, уже обретшую силу плоти, упругость связей и формоотнимающую инерцию движения, которое принудит радость молчать и этим перестроит ее в мудрость, которое позволит радости петь и этим выведет ее в любовь, которое даст радости волю и этим начинит всё блаженством, благодатью и гармонией, что и убьёт читателя этой книги навсегда.
Сперма, лишенная своих матрасов, спермосборников и утилизаторов теперь прыгала, скакала и носилась, как кобылки, прекращая стрекотать и расправляя голубые, красные и желтые крылья, разлетаются от пробирающегося через выгоревшие заросли корноухого курдючного барана, или как чрезвычайно упругий латексный мячик отражается от боковин ветвящегося коридора, чтобы в итоге не попасть ни в одну из дырок, ведущих в руки на что-то надеявшегося игрока, понуждая осыпаться краску, штукатурку и кафель с тюремных стен, расшатывая солнце на небе, линию горизонта под небом и всю занебесную механику, технику и приспособления. Но зеки, мастурбируя твоей кожей, поя твои песни и не обращая на тебя самого ни малейшего внимания, ибо съел ты всё внимание, бывшее в распоряжении Папы а, значит и всего острога, просто не замечали, что их узилище раскачивается, трясётся и ходит как голова сизаря, прогуливающегося по набережной в поисках остатков сахарной ваты, или палуба рыбацкой шаланды, везущей вместо сельди груз контрабандного спиртного, что шконки, шлёнки и шпонки перекатываются от одной стены до другой, обратно, снова и непрерывно, что обесточенные телевизоры, безантенные радиоприёмники и опустошенные холодильники сбиваются в кучи, стаи и груды, еще не готовые взлететь, взмыть и покинуть ставшие негостеприимными, шаткими и валкими полы, стены и своды этой тюрьмы. Колодники, в отличие от тебя, не чувствовали, не видели и не трогали, как чесночница, воспринимающая только движущиеся объекты, теряет севшую на травинку муху-саркофагу, или как радар на авиабазе не может засечь неопознанный летающий предмет, который наблюдают в иллюминаторы все пассажиры трансконтинентального рейса, сонмы, тьмы и массы кусающих, гложущих и рвущих их организмы, рассудки и сновидения остроклювых бандикутов, ядозубых фосс и перепончатолапых мурен, рожденных их сокамерниками в моменты просветления, пробуждения и примирения с пытками, казнями и ужасами их заключения, отключения и расключения, придуманными, осуществлёнными и воплощенными для них самим Папой и беспрерывно, безудержно и артистично продолжали совокупляться сами с собой, собратниками и развратниками.
– Тот унижения достоин, кто посягнет на то святое, веками долгими основой и доказательством что пребывало. Основ природы. Не может скудный разум черни постичь основы абсолюта, что заповедали нам предки, познавши истинность заветов. Вполне конкретных.
Пока шесть вертухаев в сопровождении, приложении и руководством опричника своего кабинета, несли, тащили и поднимали твоё тело, не сведущее, не следующее и не могущее передвигаться из-за перерезанных ахилловых связок, отсутствия кожи и пробитых пенисами ушей, за икроножные, широчайшие и плечевые мышцы, за бицепсы, трицепсы и ягодицы, другие обрывали, прекращали и прерывали праздник, веселье и мастурбацию, будто великовозрастный имбецил, вторгшийся в песочницу, роняя слюну и купюры, жаждет меняться игрушками с ревущими от неожиданности малышами, или как покрышка от карьерного самосвала катится по лугу, вынуждая стайку волнистых попугайчиков, улетевших на вольные хлеба из зоомагазина, бросаться врассыпную, отнимая у разошедшихся, развеселившихся и приблизившихся к границе дрёмы зеков остатки твоих кожных покровов, плащаниц и оболочек, чтобы привести их на анализ, осуществить их исследование и провести их по инстанциям.
– Как подневольный дух находит лишь в рабстве истинное счастье, так мы должны изведать каши, чтоб бланманже нам было вкусным. Коллегиально. Но личность, что в самозабвеньи спешит к загробности усладам, нам не понятна и к тому же на нас сомнения наводит. Определённые.
Внешность, внутренности и выражения лиц, носов и щек нёсших тебя вертухаев постоянно менялись, колебались и циклировали: у них вырастали, пропадали и гипертрофировались руки, ноги и крылья, у них выпадали, показывались и взъерошивались перья, усы и ногти, у них менялись цвета, направление и размеры глаз, губ и бород, но эти трансформации, пертурбации и перестановки никого не тревожили, а уж самих охранников в первую голову, во второй срок и в третий вопрос, будто получающий курс стволовых клеток ампутант прикидывается, что его культя остается неизменной, когда на ней уже растут новые пальцы, или как исландский шпат, сам того не подозревая, удваивает любую картинку, на которой он окажется.
– Стремление избегнуть кары приводит к новым преступленьям как против личности и строя, так против единоначалья. Истеблишмента. Вопрос серьёзный поднимая, мы проверяем все нюансы, чтоб невиновного не мог бы сразить, законы подминая, карающий клинок Фемиды. Амбивалентно.
Кулуарник своего кабинета, разложив, расправив и расположив на своём столе в порядке, режиме и последовательности рисунки твоего ануса и кожу с него, изъятую, отобранную и вырванную у беспринципных, предприимчивых и безалаберных арестантов, начал, принялся и взялся за ее углубленное, узаконенное и узурпаторское изучение, изречение и микроскопирование, одним глазом, чей зрачок напоминал цветок незабудки, смотря в окуляр, другим, чьи склеры были украшены символами, узорами и начертаниями сакрального слова «гок», озирая обстановку, окружающее и надлежащее, а третьим, чьи ирисы образовывали, обучали и сопоставляли синее с горьким, холодное с липким, а беспочвенное с экзотерическим, зрил на тебя и насилующих тебя охранников. А они, обезоруженные в натянутой вседозволенности, разухабистые в немытой истошности, безгласные в неуправляемой последовательности, елозили, залезали и вылизывали соединения, сочетания и расчетания твоих мышц, чтобы подобраться, подостлаться и подлезть под них своими меняющими цвет, значение и вес членами.
– Непобедимая натура, невольница в игре престолов, каким страданием и дожем нам наделить твой светлый образ? Педагогично. Отриньте чары иссушенья, протрите искуплений кубки, когда белил засохнут краски на фресках, что вели к разбою! Конгениально.
Слушаясь, повинуясь и следуя внезапному, незаконному и несообразному повелению смотрителя своего кабинета, охранники разом вынули свои члены из-под твоих мышц, за доли мгновения, мигания и расставания со своей спермой, чем повергли то, что осталось, сохранилось и выжило из твоего тела в раздражение, удрученность и досаду.
– Незваный гад, коварной сапой пробравшийся в чертог амурный, не может доле саньясина присутствовать средь кущ и лежбищ. Категорично. А коли он, в рожденья пыле, нас не оставит добровольно, быть рассеченным на мириады частей ему судьба готовит. Безапелляционно.
Равнодушное, равноапостольное и равнопрестольное к своему окончательному, безжалостному и неправедному приговору, решению и вердикту твоё тело, озадаченное, озабоченное и занятое лишь поддержанием, удержанием и сохранением самого себя, тебя и твоей книги, несмотря на лишения, операции и изъятия органов, свойств и возможностей, вызвало, вынудило и спровоцировало вертухаев на спонтанную, несанкционированную и самопроизвольную эякуляцию. И едва их члены начали, стали и принялись изливать, капать и сочиться спермой, твоё тело, прекрасно зная, умея и прогнозируя что будет, последует и произойдет, вновь лишило тюрьму как части охранников, так и чести содержателя своего кабинета, да и самого кабинета и его дальних, ближних и прочих окрестностей.
А дальше ты, наверняка, тоже всё помнишь?
Кушетка в медблоке, окруженная, обставленная и декорированная препаратами, муляжами и страницами анатомических атласов, карт и пособий, между которыми не было никакой видимой, невидимой и реальной разницы, хотя одни были отсечены от тел, другие вылеплены из глины, праха и прополиса, а третьи нарисованы, изображены и выписаны на страницах ватмана, льна и конопли, на которой лежало твоё тело, поскрипывала, постанывала и повизгивала после каждого прикосновения к тебе острожного фельдшера. Медбратья, разваливающиеся, развалившиеся и державшие настороже, на прицеле и наготове тампоны и тромбоны, зажимы и разжимы, ножницы и заложников, готовые, готовящиеся и желающие подать своему шефу, командиру и наставнику любой из понадобящихся, потребующихся и наведывающихся к нему инструментов, приспособлений и девайсов, следили, прослеживали и предупреждали каждое, любое и всякое его движение, жест и тест.
– Не могу сказать тебе, уникальнейший мой Содом Капустин, что испытываю радость от очередной нашей встречи. Но мой долг – усугублять страдания всем страждущим, и потому мы опять свиделись.
Ты лежал, освежеванный заживо, замертво и спонтанно, будто голотурия, выбросившая свои внутренности в маску слишком близко подплывшего ныряльщика и теперь вынужденная, схоронившись в расселине, отращивать их заново, или как опустошенный конверт, в котором пришла повестка, падающий из вспотевших пальцев в подъездную слякоть, а внутри тебя не прекращались, не прерывались и близились к завершению не поддающиеся описанию, истолкованию и осознанию процессы, синтезы и тезы, вызывающие, сопровождающие и провожающие выход, появление и рождение твоей книги. Той самой, что остановит валы, колёса и зацепки кармы, сансары и шуньяты, той самой, что выведет из нирваны, нирклозета и нирсауны всех, кто туда попал по недомыслию, перемыслию и переосмыслению, той самой, что отменит эзотерику и экзотерику, магию и мании, ворожбу и волшбу, той, что опишет саму себя в терминах в ней отсутствующих, той, что расскажет то, чего в ней не написано, той, что изобразит былины, небыли и пророчества на каждый миг прошлого, нынешнего и несмогущего наступить, чем и убьёт своего читателя.
– Думаешь, разрушив храм, роддом и пекарню, ты увильнешь от расплаты? Отнюдь, простодушный мой Содом Капустин! Тебе сполна придется расплачиваться и за убитых тобой моих коллег, и за умерщвленных тобой твоих друзей. Но если это мы бы и могли простить за жалкие несколько тысяч лет, то за неслыханное оскорбление Папы тебя ждёт такая же неслыханно ужасная участь.
Врач, как базарный покупатель стучит по тыкве, пытаясь определить по звуку насколько она сладка, или как микшерский пульт из записанных в разное время дорожек, накладывая, замедляя и убыстряя их, добавляя и срезая частоты, создаёт великолепную композицию, мял твой вздувшийся, выпирающий и плотный живот, пытался раздвинуть мышцы брюшного пресса, заглядывал в разрез, оставшийся после извлечения печени, но не мог разглядеть внутри тебя ничего, что бы было ему понятно, знакомо и очевидно.
– Судя по твоему диагнозу, анамнезу и сигнатуре, ты, претаинственный мой Содом Капустин, носитель, инкубатор и интесерактор неведомой науке, анналам и энциклопедиям аномалии, дисфункции и отклонения. По всем канонам, ты давно должен был бы расстаться с жизнью, но ты явно жив, активен и действуешь, и это вносит сумбур в тюремный уклад уже нашей жизни. Впрочем, решение по поводу твоей персоны давно принято, осталось лишь довести его до конца. Надеюсь, ты не будешь возражать и противиться?
Коловорот, вороток и мечик в умелых, заскорузлых и потерявших чувствительность, проницательность и претенциозность пальцах калекаря вошли, вонзились и сковырнули твой пупок и, после трех с половиной оборотов, были выдернуты, извлечены и отброшены, как ворона, чтобы полакомиться страусиным яйцом, поднимает в клюве угловатый камень, чтобы, опустив его на толстую скорлупу, таким способом пробить ее, или как бейсбольный тренажер выстреливает мяч, чтобы бэтсман мог натренировать свой коронный хоум-ран. Казематный истязатель, позвав, призвав и попросив помощи, немощи и подмоги у медбратьев, переложил, перекатил и перевернул тебя на бок.
– Ты, достопочтимый мой Содом Капустин, уже являешься счастливейшим обладателем двух подарков: женской спины и женской груди. К сожалению, мой воспитанник не смог завершить твою трансформацию целиком, полностью и бесповоротно. И посему, это придется сделать мне самолично, несмотря на то, что ты, вне всяких сомнений, отправишь меня к праотцам, пращурам и ящерам.
Не придавая значения, важности и роли тому, что из твоего просверленного, продырявленного и проснувшегося пупа сочились, текли и сползали редкие, меткие и густые капли крови, уморитель арестантов высвободил, вылизал и вонзил свой член в каверну, бывшую, обретавшую и являвшуюся только что твоим пупком. Он не следил за тем, что вокруг нее извивались, копошились и шебаршились рогозубые змеерыбы неисполненных обязательств, винтолапые червехвосты непрощённых обещаний, вислоухие полигаторы забытых клятв, которые с хрустом, аппетитом и упоением вгрызались, впивались и отгрызали куски от врача, его медбратьев и кушетки, на которой покоилось, возлежало и трансмутировало твоё тело.
Когда бы ты был чуть ближе к собственной поверхности, ты бы, наверняка, попытался отговорить санитара заключенных от его опрометчивого, неразумного и неблагоразумного во всех отношениях, смыслах и обстоятельствах шага, акта и воздействия, как профессиональный токарь на собственном примере показывает перворазряднику, что бывает, когда пальцы остаются забытыми в передней бабке, или как из-за внезапного изменения температуры и давления воздуха среди ясного неба и яркого солнца вдруг начинается пронизывающий до костей ветер. Ты бы рассказал ему, что никто, никак и нигде в пределах этого, другого и любого из узилищ не сможет причинить тебе вреда, пользы и изменения, что только ты сам, являясь, появляясь и ведая законы, нормативы и установления по которым обитает, функционирует и разрушается эта тюрьма, можешь что-то в ней поправить, исправить и изменить. Но ничто из того, что делают с тобой ее жители, смотрители и правители не может повлиять, отменить и разубедить тебя после того, как ты уже принял судьбоносное, судьборвотное и судьбородное решение, и как бы они не пытались, пытали и допытывали тебя, у них получится, выйдет и покажется, что они лишь попортят, напортят и опечалят лишь твою наружную, внешнюю и обходимую оболочку, ипостась и тело, что своими словами, фразами и укорами они никогда не смогут тебя обмануть, ввести, вывести и погрузить в заблуждение, плутание и потерю, утрату и замену ориентации, поскольку они имеют дело лишь с отражением, символом и проекцией тебя, которую можно очернить, замарать и испохабить, но ты сам, и твоя суть и твой плод, зачатая, выношенная и вскоре уже рожденная тобой книга не претерпят от этого ни малейших, мельчайших и стилистических изменений, дополнений и ремарок.
– По нашим прикидкам, твоя излишняя агрессивность, высокочтимый мой Содом Капустин, идет от избытка тестостерона, булкостерона и сдобостеронов, выпекаемых твоим организмом как пирожки. Но если маскулинность твоего тела удастся преодолеть компенсаторной феминизацией, то ты станешь безопасен для всех и, в первую очередь для Папы.
Гонитель эскулапа водил внутри твоего живота своим разветвляющимся членом, ощупывающим, опробующим и дегустирующим все внутренности, что попадались, натыкались и росли на его пути, словно яркая мохнатая гусеница, переползающая с ветки на ветку и пробующая на зуб все попадающиеся ей на пути листья, пока не попадётся тот, который ей понравится, или как соломинка, блуждающая по почти совсем пустой жестяной банке, ищет последние скопления жидкости, чтобы отправить их в глотку своего сосателя. Головки, кожные складки и пещеристые, гротовые и гротесковые его пениса опутывали, обматывали и выворачивали из гнёзд, мест и постов твои почки и надпочечники, желудки и поджелудочные, наджелудочные и зажелудочные железы, кандалы и оковы, селезёнки и мочевые, силовые и летательные пузыри. Все это, при, за и после каждой завершенной, избавленной и доконченной фрикции складировалось, разбиралось и маркировалось подоспевающими, успевающими и хватающими извлеченные из твоего тела органы медбратьями, как висящая вниз головой каракатица своими многочисленными щупальцами выбирает из придонного песка его съедобные составляющие и отправляет в свой клюв, или как чтобы выдать один глянцевый и зацеллофанированый эротический журнал, газетный автомат должен проглотить несколько монет разного веса и номинала.
– Вот и пришло время проверить на практике наши теоретические изыскания!
Врач, испытывая любопытство, прочность и абстрактность дружеских, вражеских и сторонних умозаключений, умовыключений и гипотез, бесстрашно, отстранённо и непредвзято эякулировал тебе в брюшную полость.
Твоё тело, не желавшее выяснять тонкости, колкости и слабости догадок, угадок и подсматриваний решений, не смея перечить, противоречить и спорить с высокими, далёкими и спекулятивными построениями, без излишнего, противного и антагонистического шума, гама и срама, прокатившись, проследив и дойдя до самых концов, пределов и границ тюремного комплекса, общежития и общесмертия, скушало, всосало и вобрало в себя все ипостаси, представителей и заполнителей врачебных должностей, постов и работ до которых смогло дотянуться, добраться и достичь, так, что отныне арестанты оказались лишены, обречены и вынуждены обходиться без медицинской помощи и немощи, вреда и бреда, обмана и очковтирательства.
Как тебе не вспомнить последующие события?
– Отдай, верни, выплюнь и высвободи то, те, тех и всех, кого ты украл, похитил, изъял и лишил существования, наказания, обитания и сна!
Понурый, озлобленный и трясущийся Папа ходил, сутулился и нарезал вокруг тебя круги, шестиугольники и синусоиды, не понимая, не просекая и недоумевая, будто посаженный в клетку единорог, без устали идёт по ее бесконечному периметру, пока не кончится не только второе дыхание, но и все, до единой его силы, или как мю-мезон, занявший место электрона в его потенциальной яме, обращается вокруг одинокого протона, пока не испустит избыточную энергию и не распадется на гамма-кванты, как такое существо, как ты, вдруг смогло причинить столько беспокойства, тревог и смятения. Папа останавливался, оглядывался и озирался при каждом шаге, движении и шуме. Его члены, сжавшиеся, морщинистые и увядшие били, стучали и позвякивали при каждом его повороте, обороте и взгляде в сторону, в бок и в пояс.
– Нам докладывали, сообщали, предупреждали и доносили, что ты Содом Капустин, не от мира сего, того, знакомого и следующего, что ты не подчиняешься, не согласуешься, не вписываешься и не противишься ничему, что здесь с тобой вытворяют, делают, унижают и выпытывают, что ты проникаешь в самые заветные, секретные, тайные и закрытые области не шевелясь, что ты распространяешь крамольные, запретные, подрывающие и табуированные знания, сведения, листовки и прокламации, не говоря, что ты возбуждаешь надежду, веру, чаяния и упование на выход, освобождение, смерть и избавление от мук, страданий, извращений и искажений истины, правды, справедливости и правильности, не думая, что ты создаёшь, вербуешь, отрываешь и формируешь новую, старую, забытую и потерянную церковь, религию, учение и исповедание, не уча. Зачем же пришел ты сюда, Содом Капустин, чтобы выявить, показать, доказать и ткнуть нас, всех, зрителей и меня носом, лбом, подбородком и лицом в гадость, дрянь, помёт и дерьмо нашего несовершенства, косности, глупости и бессилия? Зачем ты, Содом Капустин, выставляешь, демонстрируешь, изображаешь и выдаёшь напоказ, на публику, на зевак и случайных прохожих свои шрамы, стигматы, раны и язвы, неужто, отчего, с какой стати и почему ты думаешь, считаешь, подразумеваешь и надеешься, что это зрелище, представление, цирк и балаган смогут хоть кого-то изменить, улучшить, исправить и сподвигнуть? Нет, нет, нет и нет!
Ты уже мог ответить Папе, что он настолько погряз, протух и проникся собственным обманом, ложью и мнениями, что перестал отличать, разделять и просеивать одно от другого, другое от предыдущего, а предыдущее от четвертого, словно дальтоник, видящий красное и зеленое единым буро-коричневым цветом, или как пилюля, которой всё равно, катится она в пузырёк со своими товарками, или по пищеводу больного, здорового или самоубийцы, что он выстроил, воздвиг и заточил самого себя в нерукотворный, незыблемый и невидимый монумент, стелу и изваяние, из которого нет ни выхода, ни входа, ни сочувствия, пока кто-то, извне или он сам не пожелает выйти из него, из бреда и самокопаний и не проложит, извлечет и создаст путь, предназначение и направление, перпендикулярное всем известным, используемым и привычным системам, комплексам и порядкам координат, что, всё, что он знает, видит, воспринимает, не более, не менее и не иначе чем отражения, лики и блики его самого в им самим сотворённых, созданных и отполированных поверхностях, промежутках и существах. Но тебя занимали более важные, насущные и неотложные задачи, проблемы и решения. Твоя книга, уже обретшая корешок и руки, нумерацию и нервы, значение и зрение, была почти совсем, полностью и всерьёз готова, зрела и намерена явить, предъявить и родиться в мир, не ждущий, не жаждущий и не стремящийся к ее появлению, миссии и приятию, ведь она должна донести до всех, что мысль сменит действие, знание сменит невежество, а любовь сменит мудрость, что нет различия, отличия и противоречия между потерей и приобретением, между дальним и ближним, между собой и другим, и всем этим без раскачки, подготовки и колебаний убьёт всех, кто может читать, слушать и принимать.
– Сколько раз, случаев, эпизодов и моментов я доказывал, проявлял, декларировал и свидетельствовал о своей любви к тебе, Содом Капустин! Верни, дай, оставь и выпусти меня на свободу, волю, воздух и независимость!
Призрак, дух и видение Золотаря, прозрачное и отражающее, зеркальное и призрачное, полуплотное и полутонкое, выпущенное, извлеченное и доставленное Папой из его памяти, загашников и связей будто высохший стебель экзотической орхидеи, пришедший по почте в северную оранжерею, выпускает листья и начинает цвести, едва ему создадут подходящие комфортные условия, или как руда из карьера, прошедшая обогатительный участок и сыплющаяся в домну, чтобы вылиться из неё хрупким чугуном, возникло, зависло и обратилось к тебе.
– Я дал, презентовал и облёк тебя в статус, ранг и иерархию! Посмотри на потолок. Видишь трещину, похожую на траекторию полёта баллистической ракеты с раздевающимися боеголовками? Видишь кусок оргалита с краем, напоминающим профиль желтошапочного дятла? Видишь, как содрогаются магические шары из раухтопаза, лазурита и азурита, подвешенные к светильникам? Все эти знаки говорят, вопиют и требуют, чтобы ты смилостивился надо мной и выпустил меня!
Призрак, тень и фантом Пахана твоей первой камеры простирал к тебе руки с растроёнными ногтями, обнажал шею, покрытую шрамами и склонял голову, увенчанную шаманским бубном его шестёрки, словно самец макаки, проигравший схватку с более расторопным и сильным соперником, поднимает хвост и становится к победителю задом, приглашая того, в качестве награды, совершить с ним акт содомии, или как пластина мягкого металла, под тупым долотом, прогибается до какого-то предела, пока, наконец, не прорвётся насквозь, но не там, где планировалось.
Но ты не мог дать им то, что они просили, вымаливали и жаждали. Ты не мог вычленить, исторгнуть и выпростать тех, кто не жалел других, больше чем себя, кто не хотел другим больше, чем себе, чьё «я», отвергало, презирало и гнобило другие «я», а не принимало их в полноте, цельности и неразделимости, неотделимости и неопределённости.
– Неужели ты, благородный, высокий, достойный и неподкупный Содом Капустин, хочешь гибели, падения, растворения и краха всех подвластных, поддельных, подотчетных и подчиненных мне существ? Где же твоё, Содом Капустин, прекраснодушие, милость, забота и сострадание сирым, ущербным, дремотным и спящим? Как же ты, Содом Капустин, можешь опекать, печалиться, радеть и радоваться, если твои возлюбленные, воспитанные, восхвалённые и восприимчивые зеки погибнут, пропадут, сгинут и исчезнут без моего внимания, контроля, слежения и наблюдения за всем, всеми, каждым и всяким, что находится в моих владениях, пределах, видимости и досягательства? Что же ты, прекрасносердый, возвышенный, окрыленный и оперенный Содом Капустин, бросишь, отпустишь, низринешь и швырнёшь во тьму, сокрушение, огорчение и произвол судьбы, фатума, фортуны и рока своих ведомых, надеющихся, ждущих и рассчитывающих на тебя арестантов?
Ты же, лежащий на полу, мраморе и плитах тронного, имперского и папского зала, не отвечал, не поворачивался и не откликался на провокационные, хитровывернутые и самооправдательные слова Папы, его антипода и нахлебника. Арки, казематы и равелины качались, перекашивались и пересупливались, лишенные папиного сдерживания, поддержки и присмотра, кошмарные, мутировавшие и кровожадные животные, тени и образы накидывались, обвивали и проглатывали всех, всё и самих себя, если их дороги, пути и возможности пересекались, скрещивались и входили в противоречие, конфликт и противофазу. Сам Папа, по шею увязший, погруженный и терзаемый этими существами, странным, непонятным и удивительным образом не видел, воспринимал и не чувствовал их наличия, присутствия и дыхания как зараженный личинками тропической пиявки гиппопотам не ощущает их существования, пока они, повзрослевшие, не начнут прокладывать себе путь наружу сквозь его зароговевшую кожу или как образец минерала непонятной природы не реагирует на просвечивание его рентгеновскими лучами, выносящими за его пределы все сведения о его внутреннем строении и устройстве, он, так и не избавившийся от мнений, сомнений и довлений без возможности, вероятности и смысла пытался, пробовал и стремился уговорить, уболтать и раскрутить тебя, но все его усилия, упрёки и попытки пропадали, исчезали и давились тобой в зародыше, втуне и тщетности.
Утеряв, утратив и разуверившись в своих способностях, пробах и опыте, Папа, не имея, не умея и не желая боле терять с тобой время, усилия и попытки, воссел, вспрыгнул и водрузился на тебя верхом и, в бессильной злобе, безотчетной ярости и неконтролируемой похоти вонзил в твои глазницы два из своих членов. Твои глазные яблоки, словно яйца трясогузки, на которые наступил кованым сапогом идущий в учебную атаку пехотинец, или как презерватив, наполненный чайной заваркой, и лопающийся перед чопорным господином с портфелем и зонтиком, неподвижные, незрячие и холодные, растеклись, разбрызгались и разлетелись, зеркальными каплями, брызгами и кристаллами осев на зеркальных поверхностях Папы, тюрьмы и твоего тела.
– Мы заставим, вынудим, подчиним и приневолим тебя к сотрудничеству, помощи, содействию и пониманию!
В слепой, незрячей и безоглядной злости Папа совокуплялся с твоими опустошенными, опорожненными и разбитыми глазницами, не представляя, не прогнозируя и не воображая, к чему это может привести, завершиться и закончиться. И когда сперма Папы потекла, заскользила и заполнила вогнутости твоего черепа, твоё тело, впервые за все время его существования в рамках, границах и правилах этой тюрьмы, развернулось, разошлось и расплескалось по-настоящему, не на шутку, а всерьёз. Оно, прослеживая все тайные тропы, неиспользуемые колодцы и затопленные переходы, проскользило, проскользнуло и подкралось ко всем арестантам, администраторам, вертухаям узилища и, не желая им ни добра, ни зла, ни смерти, ни жизни, ни радости, ни освобождения, поело их всех, разом, совокупно и единомоментно.
Ну, уж финал-то, на твоём месте запомнил бы всякий!
Просматривая, проглядывая и пробегая внутренним, телепатическим и ясновидческим взором, взглядом и поступью все помещения, казематы и уголки своей тюрьмы, и не находя, не обнаруживая и не наблюдая там никого живого, Папа превратился, перекинулся и обернулся жутким, плотоядным и оскорбительным хищником. Он накинулся, набросился и принялся рвать, драть, пожирать твои мышцы, грызть, кусать и обгладывать твои кости, впиваться, высасывать и вгрызаться в твои сосуды. И никого не было вокруг, и ничто не мешало Папе предаваться видимости, слышимости и подобию мести. И никто, ничто и нигде не знают, не помнят и не вспоминают, сколько длилось это поедание твоей плоти, но в итоге, в завершении и конце от тебя остался лишь облизанный, блестящий и обнаженный скелет.
– Вот и конец, амба, кранты и крышка тебе, безупречный, безумный, бестолковый и идеалистичный Содом Капустин? Что теперь, нынче, здесь и сейчас будешь, станешь, начнешь и попытаешься ты сделать, ответить, высказаться и воспротивиться? И где, что, как и куда подевался, испарился, исчез и сгинул твой отпрыск, выползыш, бастард и ублюдок, что обретался, вынашивался, жительствовал и прохлаждался в твоём животе, пузе, патке и утробе?
Но твоё тело, не внимая, не воспринимая и не придавая значения, веса и слуха речениям, изречениям и отречениям Папы, словно дромадер, пришедший в чахлый оазис на водопой, одно за другим поглощает десятки вёдер глинистой воды из полузаваленного колодца, или как симулякр, в своих итерациях и приближениях добравшийся до сути сутей – к отрицающему структуру источнику информации, черпает из него, чтобы стать настоящим, используя, применяя и высвобождая скованные, съеденные и поглощенные им тела, плоти и плотины арестантов, наращивало само себя на собственных костях приобретая, принимая и воссоздавая первоначальный свой вид, видимость и плотность. И трижды еще набрасывался, накидывался и проглатывал Папа твои оболочки, телеса и их видимость, оставаясь при этом голодным, холодным и каменным, и еще трижды восстанавливало твоё тело всё в прежнем, предшествующем и полном объёме, значении и свойствах.
– Ты, Содом Капустин, в недальновидности, непрозорливости, наглости и выглости лишил, отнял, уничтожил и убрал наш противовес, противофункцию, противофазу и равновесие в виде, образе, подобии и облике Золотаря, нашу опору, фундамент, базис и надстройки в качествах, свойствах, применениях и преломлениях созданных, выпестованных, воспитанных и прирученных арестантов, охранников, обслуги и помощников. Любой акт, общение, контакт и взаимодействие с тобой, Содом Капустин, ведет, влечёт, манит и вызывает гибель, глад, чуму и катастрофу. Но мы найдем, выведем, обнаружим и познаем способ, метод, технологию и пропись как тебя нейтрализовать, убрать, дискредитировать и распылить! Дай только время, срок, место и возможность! Всё исправимо, восстановимо, поправимо и возвращаемо!
Папа тащил, нес, перекатывал твоё тело по казематным пространствам, тюремным коридорам, острожным лестницам. На вашем пути не встречалось, не попадалось и не ловилось никого, даже дневные кошмары, всегда вышагивавшие за Папой на игольчатых лапах, ногах и плавниках, даже огрызки совести, шлёпающие на искусственных, искусанных и иссеченных хвостах, даже поползновения доброты, ковыляющие на протезах с чужого, барского и нищенского плеча, локтя и колена были поглощены, впитаны и всосаны твоим телом, предоставив, подарив и освободив Папе поле, тризну и место для самодурства, самовосхваления и самолюбования, как самодовольные мамонты, презирающие букашек с каменными топорами, не глядя под ноги идут в замаскированную ловчую яму, утыканную острыми кольями, или как ветер, не замечая потери сил на ветряках, лихо крутит мельничные жернова, буйством своим превращая рожь в муку. Ты прекрасно, отчетливо и несомненно знал, чувствовал и понимал, куда, по щиколотку в испражнениях, по колено в растраченном времени и по пояс в непрощенных, не переработанных и неотпущенных испарениях, оставшихся от разбитых жизней, надежд и любвей влечет, волочёт и перемещает тебя Папа.
– Сгинь, замри, пропади и замёрзни, бессердечный, бездушный, бестактный и беспорядочный Содом Капустин! Мы похороним, погребём, покараем и заледеним тебя вместе с твоими планами, прожектами, мечтами и идеями!
С этими словами, угрозами и обещаниями, Папа открыл, отвернул и открутил задвижку, заслонку и засов и в кварцевый, керамический и иридиевый бункер, цилиндр и гроб, куда он поместил, впихнул и заточил твоё тело, полилась смесь аргона, ксенона и моноокиси углерода, сжиженных, охлажденных и несущих забвение, беспамятство и бесчувствие. Довольный, радостный и предвкушающий новый, следующий и очередной виток, оборот и бремя власти, царства и владычества, подобно военачальнику, потерявшему в битвах всё своё войско, но спешащего назад, по разоренным долинам, в желании набрать новых рекрутов, или как свет далёкого квазара, час за часом падающий на фотопластинку, в итоге даёт детальное изображение невообразимо далёкого объекта, Папа запирал, замыкал и закупоривал за собой бетонные плиты, стальные двери и герметичные окна, в полной, совершенной и абсолютной уверенности, что уж теперь-то тебе не выбраться, не покинуть и не освободиться из самой надёжной, совершенной и проверенной ловушки, западни и каземата, которые он создал, сконструировали и построил специально для тебя, твоего тела и твоего плода.
Но ты и не думал, не мыслил и не собирался сдаваться, проигрывать и уходить со сцены, подмостков и театра тюрьмы, военных действий и детских игр, как заядлый игрок в нарды, сделавший не слишком удачный ход, может выправить игру в свою пользу или как мысль, забредшая в не совсем подготовленную для нее голову, все же настойчиво стучиться, пока обладатель головы ее не примет и не осознвет. Мрак, давление и стужа лишь распалили, возбудили и раззадорили твоё тело. Твой член, ломая, круша и пробивая ледовую, сковывающую и стылую корку, панцирь и оковы восстал, напрягся и эякулировал.
Этот последний, начальный и неистовый выброс, выплеск и фонтан спермы пронизал, проник и нанизал на себя, как змеиный язык, колеблясь, собирает на себя все запахи трав, деревьев и теплокровных существ, на этих деревьях прячущихся, или как луч солнца в день равноденствия, падает вдруг на берилл в короне сидящего в пещере божества и освещает её призрачным неземным светом, спокойно уходящего Папу, шатающиеся тюремные казематы и дрожащий от невероятных, неподсильных и несвойственных им напряжений, надсады и усилий воздухи, светы и окружения папиных застенков. И, едва, только и сразу как вся тюрьма оказалась в твоей сперме, сперма оказалась во всей тюрьме, они перемешались, сочетались и перепутались в алхимическом, экстатическом и внеэтическом браке, свадьбе и сочетании, они соединились, совокупились и объединились в тебе, твоём теле и твоей книге.
Всё, все и вся, что когда-то, давно и ложно было острогом, узилищем и домом для зеков – стало тобой. Все, кто когда-то, сейчас и ошибочно были арестантами, охранниками и папскими глашатаями – стало тобой. Всякие, кто был некогда, навек и неправильно порожден, пленён и закабалён Папой – стали тобой.
Ты видел, знал и ощущал, что твоя единственная награда, итог и отпущение, плод твоего чрева, смысл твоего существования, апофеоз твоей мудрости уже здесь. Что вот она, твоя книга, которая воздаст по заслугам, примерам и свершениям сознанию, подсознанию и надсознанию, чем и смешает их в одну кучу, груду и ворох, которая отдаст должное схемам, понятиям и структурам, чем и сольёт их в единый бассейн, лужу и ёмкость, которая отринет прочь индивидуальное, частное и личностное, перепутает их с общественным, социальным и коллективным, чем дезориентирует, перепугает и собьёт с толку, панталыку и рассудка даже тех, кто никогда о ней не слышал, читал или думал, и этим убьёт их, нежно, задумчиво и на постоянно.
Ты, оказавшись в пустоте, свете и отсутствии, чего бы то ни было, не было и не существовало, даже тебя самого, твоих покровов и твоей книги, ты, изнасилованный, изувеченный и измождённый теми, кто пытался, пробовал и стремился перекроить, переиначить и подогнать тебя под свои каноны, керигмы и писания, кто мог видеть, разбираться и мыслить лишь дифтонгами, метафизикой и дуальностью, не приемля триад, комплексообразования и триалектики, впитал, вобрал и внёс в свою книгу и это, и то, и самого себя, расплавив, растопив и отринув последнюю свою оболочку, рубеж и плёнку кожи, что осталась от твоего тела, передав ее своему детищу, творению и произведению, окончательно слившись, воплотившись и превратившись в неё, свою вечную и извечную, изначальную и конечную, лицевую и изнаночную книгу, которую будут восхвалять, поносить и умалять, которую не будут понимать, читать и ставить на полку, которую отбросят, поднимут и отряхнут, но все равно никогда не осознают её во всей полноте, великолепии и сиянии.
И ты, став самим собой, собой другим и твоей книгой, упал, развернулся и раскрылся на последней своей странице, на которой твои, любые и каждые глаза могли, могут и будут видеть прощальный, исходный и вековечный завет, ответ и привет твой:
Смерть уготовал я вам, смерть неузнанную и незаметную, ибо лишу я вас иллюзий всех, каждых и всяческих: и в ней будете прозябать, покуда не превозможете её пониманием своим, и да будет то малым искуплением, испытанием и наградой за любые деяния ваши!..
И некому будет уже вспоминать то, что будет дальше!
Ты будешь здесь, всегда и нигде. Твоя книга, ты сам и твой читатель будут пред тобой, собой и всеми. Глаза твои будут сухи, как недра новорожденных сапфиров. Лишь из-под ногтей непрерывным потоком будут струиться отравленные слезы. Ты возьмешь сам себя, как книгу, тело и читателя и своей, обжигающей белизну, звуки и знаки жидкостью, начнешь писать поверх исторгнутого тобой же текста, повторяя буквы, руны и сюжет, его тупики, лазейки и лабиринты:
Ты помнишь, как это было в первый раз?
И ты не остановишься даже на вдох или выдох, пока не иссякнут ядовитые соки твои, пока не опустошатся и не будут запечатаны навек их хранилища, и ты, оставляя их вещам, не поставишь последнюю точку во фразе:
Смерть уготовал я вам, смерть неузнанную и незаметную, ибо лишу я вас иллюзий всех, каждых и всяческих: и в ней будете прозябать, покуда не превозможете её пониманием своим, и да будет то малым искуплением, испытанием и наградой за любые деяния ваши!..
НАЧАЛО.
Послесловие переводчика.
Трудности автора.
О жизни русского эмигранта второй волны, жившего в Чехии, писателя Содома Зеленки (Sodom Zelinka) известно до обидного мало. Как написал его сын, Марк Капустин в своём предисловии к этому произведению, что его отец сочинил свой псевдоавтобиографический роман, «Содом Капустин», примерно в 1968 или 69 году, во время или сразу после знаменитого Пражского восстания. Неизвестно, был ли сам Содом участником сопротивления, но однозначно одно – его не было в списках арестованных членов оппозиции. Скорее всего, книгу свою он написал по рассказам и свежим воспоминаниям своих друзей, побывавших и чудом уцелевших в коммунистических застенках.
Интеллигентный и энциклопедически образованный Содом Зеленка так чрезвычайно близко к сердцу принял злоключения оппозиционеров, что его психика не вынесла даже рассказов о тюремных ужасах, и он, насколько об этом можно судить через годы и, располагая исключительно текстом его романа, сошел с ума. Став, исключительно в своих мыслях, «опущенным», представителем самой презираемой касты среди арестантов, Содом не смог смириться с этим. Наверное, по этой причине, все повествование идет от второго лица. Постоянное обращение «ты» как бы приравнивает мучимых и мучителей, принижает власть имущих палачей до уровня их жертв. Всем текстом романа Содом вопиёт: «Ты такой же, как я!», постоянно манифестируя сакральное единство всех живых существ. При этом его «ты», в сознании читателя сразу трансформируется в «я», и читатель становится пленником текста.
Но, став «опущенным» внешними, или, скорее, внутренними обстоятельствами, автор-герой романа внутри остаётся таким же интеллигентным. Его резкое падение через касты не лишает его образованности и ума. И, избранная им позиция абсолютного непротивления злу насилием, доведенная до полного абсурда, и не снившегося графу Толстому, представляет нам другую сторону медали. Автор как бы возвышает внутренних инквизиторов. Прощая им все, он становится для самого себя внутренним Мессией. И та книга, которая весь роман зреет внутри героя и предназначена для убийства читателя, рассчитана лишь на одного человека – на него самого.
Можно сказать, что автор спасает самого себя через искупительную смерть своего героя, которым сам и является.
В скобках замечу, что спасение удалось: насколько можно судить, Содом Зеленка вылечился от душевного недуга и прожил долгую жизнь, однако «Содом Капустин» стал его первой и последней книгой.
Так что, и здесь мы видим еще один уровень понимания романа-поэмы: «Содом Капустин» – книга-ритуал, направленная, с одной стороны, как я только что говорил, на спасение, сиречь исцеление, автора и, с другой, на исцеление читателя. И, как и любой ритуал, она имеет смысл лишь целиком. Любой ее кусок, вырванный из контекста, представляется бессмыслицей и нагромождением несвязных конструкций. Однако целиком она производит совершенно иное впечатление. Как говорится, великое можно обозреть полностью лишь издалека. Да и то, каждый читатель, обладая сугубо личным набором ассоциативных рядов и знаний и индивидуальными особенностями мышления, поймет эту книгу особенно и по-своему. Да, и не поймут это произведение все по-разному! И, как мне видится, именно в этом и была еще одна цель Содома Зеленки: чтобы каждый в его романе-поэме прочел свою и только свою книгу.
Трудности переводчика.
Начиная работу над этой книгой, я не знал чешского языка, как не знаю его и по сию пору. Вооружившись словарём, ссылками на он-лайн переводчики с чешского, заручившись поддержкой нескольких жителей Праги, я принялся за этот труд.
Стоит ли говорить, что по началу, когда за каждым словом приходилось листать страницы, фразы категорически отказывались выстраиваться во что-то осмысленное. И лишь через месяц непрерывных усилий передо мной начала прорисовываться структура языка Содома Зеленки. Структура яркая, своеобычная и не похожая ни на что, читанное мною ранее.
Каждый из героев «Содома Капустина» вносил в книгу свой собственный ритм. Такие же особые ритмы имели и коллективные герои, зеки, охранники, животные, их чувства и действия. Мало того, даже стены этой тюрьмы, даже вещи, обладали у Содома Зеленки собственным звучанием. Складываясь, эти частоты создавали совокупную мелодику текста, без которой слова просто бы распались в семиотический хаос. Можно сказать, что автор формирует неповторимое голографическое звучание, выраженное через слова, и эта смысловая голограмма делает роман-поэму «Содом Капустин» поистине уникальным произведением, на которое невозможен какой-то единый взгляд. Лишь совокупность всех возможных взглядов и прочтений сможет дать комплексную картину его творения. Давно известно, что каждое произведение имеет бесконечное количество прочитываемых смыслов. Но эта бесконечность порождается бесконечным же количеством прочтений, и, соответственно, потенциально бесконечным числом читателей, что не всегда достижимо. В «Содоме Капустине» мы получаем эту бесконечность смыслов при одном-единственном прочтении, и это поистине поразительно.
Не скажу, что после открытия голографичности текста работа пошла быстрее, напротив. Да, она стала более осознанной, но теперь мне приходилось не просто переводить, а еще и перерабатывать подстрочник, находя не банальные синонимы и аналоги, а выстраивая и подбирая русские слова, иногда немного осовременивая их, в соответствии с заданной суперпозицией контекстуальных внелингвистических ритмов.
Так что получившийся текст, хотя и мало напоминает исходное произведение, но абсолютно точно, насколько я смог этого добиться воспроизводит его смысл, суть и динамику. Если уважаемым критикам это не понравится – попробуйте сделать лучше. Или иначе…
Трудности читателя.
Автор не зря назвал свою книгу «поэма тождества». В ней автор тождественен главному герою, имя, оно же название, книги тождественно автору и, тем самым получается, что книга тождественна автору, герою и, наконец, читателю. Читатель сам становится книгой, текстом, который читает и которую одновременно вынашивает главный герой! Получается некий тетраэдр, (основание – треугольник: писатель-книга-герой, над которыми возвышается их судья и читатель) самой его структурой которому предписано множиться и дробиться ad infinitum. Читатель, герой, автор, книга постоянно меняются местами, осциллируют, порождая бескрайнее пространство, наполненное этими самыми тетраэдрами! До сих пор, насколько мне известно, в литературе не было ни одного подобного прецедента, когда бы не читатель читал роман, а роман писал читателя!
Самое первое, что бросается в глаза, когда тебя читает «Содом Капустин», так это умопомрачительный диссонанс между изображаемыми событиями и возвышенно-образным языком, которым всё это описывается. Живописуемые автором нескончаемые истязания главного героя, невозможно было бы читать, будь они написаны хотя бы немного иначе. Я не буду здесь расписывать аналогии героев «Содома Капустина» с известными историческими и литературными героями – они самоочевидны, – мне бы хотелось обратить ваше внимание на более тонкие моменты.
Читателя может встревожить что книга, которую вынашивает Содом Капустин-герой, якобы, должна убивать всех и каждого, кто к ней прикоснется, прочитает, узнает и т п. Было бы неоправданно наивно думать, что смерть здесь рассматривается с точки зрения гибели физического тела. Нет, смерть в романе фигурирует как сакральный персонаж, призванный привнести катарсис именно в сознание читателя. Именно закостенелый, ущербный разум должен погибнуть, чтобы дать место новому, совершенному и просветленному состоянию, о чем так пронзительно пишет автор на последних страницах книги.
Если читателя это сможет успокоить, то я приведу примером самого себя: мало того, что, прочтя, так еще и переведя эту книгу, я, как видите, остался жив.
Излишне многочисленные тройственные эпитеты, действия, обстоятельства и т п. – приём совершенно необходимый в рамках этой книги, работающий на создание той самой вышеупомянутой голографичности текста. Нетрудно заметить, что эти тройки очень редко являются набором синонимов, по-разному освещающих или оттеняющих одно и то же явление. Гораздо чаще тройки подобраны по созвучию, по контрапункту, по омонимии, по резонансу смыслов, если позволено мне будет так выразиться. Каждая из тройственных дефиниций имеет свою, иногда особую, до которой надо докапываться, иногда бросающуюся в глаза, логику, но случайно и наобум составленных троек в романе нет. Осмысление этих троек, поиск закамуфлированного смысла несколько затрудняет и замедляет чтение, особенно когда приходится стопориться для понимания бессчетных неологизмов, но тем больше радость читателя, когда он разберется в заданной ему шараде. «Содом Капустин» – книга для вдумчивого осмысления.
Постоянно попадающиеся в тексте развернутые поэтические определения сначала ставят в тупик: ведь одно и то же там раскрывается с помощью как живых, так и неживых объектов-субъектов. С этим разобраться достаточно просто: автор желает показать, что нет принципиальной разницы между живым и неживым. Как утверждают все мистики – вся природа живая и нет смысла делить ее на косную и одухотворенную материи. Неживое всего лишь имеет иной темп существования, чем т н. живое… И, опять же, это словно бы взгляды на одну и ту же голограмму с разных сторон, взгляды, которым не могут не представиться совершенно разные картины того, что мы называем реальностью.
И последнее, на что хочется обратить внимание особо: это философские и метафизические концепции, которые высказывают герои книги. Нетрудно заметить, что все герои постоянно лгут, выворачивая наизнанку известные истины и постулаты. Такой невероятно смелый авторский ход, скорее всего, есть иносказательное описание того, что происходит в обычном человеческом сознании. Содом Зеленка доводит здесь до логического финального абсурда тезис, что «мысль изреченная есть ложь».
Но на этом, как понимает проницательный читатель, загадки «Содома Капустина» не заканчиваются. С остальными я предоставляю вам возможность разбираться самостоятельно.
Трудности издания.
До 2002 года его роман пролежал в виде рукописи в чулане, среди подшивок старых газет, пока его там, вскоре после смерти Содома, случайно не обнаружил младший сын писателя – Марк Зеленка. Книга, по его словам, представляла собой тоненькую стопку из сорока листов А4, исписанных аккуратным бисерным почерком его отца. В ней была единственная помарка на последней странице, где Содом Зеленка, очевидно, никак не решаясь выбрать между «твоим» и «своим» («svum» и «tvum»), так часто переписывал первую букву этих слов, что она превратилась в заштрихованный квадрат.
Марк, едва ознакомившись с книгой своего отца, вознамерился издать ее. Но рассылка копий рукописи по издательствам принесла лишь несколько вежливых отписок, и он рискнул выпустить роман за свой счет. Издана книга была мизерным тиражом в 151 экземпляр, на ротапринте, на желтой газетной бумаге с прожилками, и немедленно стала библиографической редкостью.
Мне, в том самом 2002 году привез ее один мой пражский друг, купивший «Содома Капустина» в «Ztichla klika» на улице Betlemska в Праге и подарил на день рождения, уверив, что я получу незабываемое наслаждение от чтения этого опуса. Сразу следует отметить, что я получил гораздо больше.
С тех пор прошло уже более двух лет, но, насколько мне известно, ни одно из литературных или литературоведческих изданий не отреагировало на выпуск этой замечательной во всех отношениях книги. Ни одно российское издательство не заинтересовалось моим переводом. Где бы я ни пытался пристроить «Содома Капустина», везде получал ответ, что это слишком туманно, непонятно и заумно для читающей публики, что никто не захочет читать 250 страниц сплошных бессмысленных галлюцинаций. Но Содом Зеленка писал не для публики, и не для электората, а для людей! И поэтому я вывешиваю полный текст «Содома Капустина» здесь, чтобы как можно больше людей испытали тот катарсис, который испытал я сам, в первый раз перечитав целиком свой собственный перевод.
С.А. Адамович
Переводчик, не знающий языков.
Г. Октябрьский, республика Башкортостан, Россия.
2002-2004 гг.
Комментарии к книге «Содом Капустин (Поэма тождества)», Содом Капустин
Всего 0 комментариев