«Произведение в алом»

472

Описание

В состав предлагаемых читателю избранных произведений австрийского писателя Густава Майринка (1868-1932) вошли роман «Голем» (1915) и рассказы, большая часть которых, рассеянная по периодической печати, не входила ни в один авторский сборник и никогда раньше на русский язык не переводилась. Настоящее собрание, предпринятое совместными усилиями издательств «Независимая газета» и «Энигма», преследует следующую цель - дать читателю адекватный перевод «Голема», так как, несмотря на то что в России это уникальное произведение переводилось дважды (в 1922 г. и в 1992 г.), ни один из указанных переводов не может быть признан удовлетворительным, ибо не только не передает лексическое и стилистическое своеобразие признанного во всем мире шедевра экспрессионистической прозы, но не содержит даже намека на ту сложнейшую герметическую символику, которая была положена автором, членом целого ряда весьма известных европейских и азиатских тайных обществ и орденов, в основу его бессмертного романа. Предпосланная сборнику статья и обстоятельные комментарии являются, по сути, первой попыткой...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Произведение в алом (fb2) - Произведение в алом [сборник] (пер. Владимир Ю. Крюков) 5640K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Густав Майринк

ПРОИЗВЕДЕНИЕ В АЛОМ

Rex igne redit et conjugo gaudet occulta[1].Надпись на римских «Герметических вратах»

Произведение цвета крови, цвета огненной стихии - так, наверное, можно назвать этот в высшей степени странный роман, вышедший отдельным изданием в 1915 году в издательстве Курта Вольфа (в 1913 - 1914 гг. он печатался в литературном журнале «Вайсен блэт-тер», «Чистые листы») и написанный уже немолодым, сорокалетним, человеком, который на рубеже двух веков оставил прежнюю работу в банке и очертя голову бросился в литературу. Свой первый рассказ, опубликованный в 1901 году журналом «Симплициссимус», этот появившийся на свет 19 января 1868 года внебрачный сын барона Карла Варнбюлера фон унд цу Хемминген и известной актрисы королевского баварского театра Марии Вильгельмины Адельхайд Майер подписал несколько измененной фамилией предков по материнской линии - Майринк - и за неполные тридцать лет литературной деятельности оставил сравнительно небольшое, но поистине беспрецедентное по своей загадочности наследие, с которым литературоведы до сих пор не знают, что делать. В самом деле, эти исполненные черного юмора рассказы и завораживающие темной энигматикой романы, словно издеваясь над современными потомками Адама, немалая часть которых всерьез и, надо сказать, не без оснований уверена, что произошла от обезьяны, неизменно ставят в тупик их рационалистическое - «големическое»! - сознание, так что любые попытки вписать творчество этого уникального австрийского автора в прокрустово ложе какого-либо общепринятого литературного жанра изначально обречены на провал.

И тем не менее успех первого романа Майринка был поистине феноменальным, но мог ли предвидеть писатель, какой трагедией обернется для него одна из самых пронзительных тем его «произведения в алом», когда 12 июля 1932 года любимый сын Харро Фортунат, обреченный после катастрофы в горах на инвалидное кресло, покончил жизнь самоубийством - и сделал он это именно тем страшным способом, который его отец с такими зловещими подробностями описал в «Големе»:

«...выкопал в насыпи две глубокие ямы, навроде маленьких колодцев, вскрыл на запястьях вены и по самые плечи запустил руки в эти земляные дыры. Так и истек кровью»?[2] Неумолимая судьба настигла писателя в его потомке, ибо Харро Фортунат в свои двадцать четыре года совершил то, что в свои двадцать три собирался сделать сам Майринк, только тогда, в 1891 году, все было иначе: «...запечатав прощальное письмо, адресованное матери, я положил руку на лежащий передо мной револьвер, который должен был помочь мне пуститься в плавание через Стикс - свести счеты с моей безнадежно пустой, бессмысленной и безотрадной жизнью.

В это мгновение "лоцман под темной маской", как я его с тех пор называю, вступил на палубу моей жизни и резко повернул штурвал в сторону... В дверях, выходящих на лестничную площадку, послышался какой-то шорох; обернувшись, я увидел лежащий на пороге белый прямоугольник... Какая-то брошюрка... То, что я отложил револьвер, поднял книжицу и прочел заголовок, нельзя отнести ни к вспышке любопытства, ни к подспудному желанию отсрочить смерть - сердце мое было пусто.

Надпись на обложке гласила: "О жизни после смерти"...» Наверное, в этот момент и родился тот, кто в эзотерических кругах был известен под многими именами - при посвящении в тайный орден неофит получал новое имя, а австрийский писатель был членом великого множества европейских и азиатских инициатических организаций - и кого история литературы знает лишь под одним-единственным именем - Густав Майринк...

L'CEuvre au rouge («Творение в алом») - третья, завершающая, стадия Великого алхимического Деяния, когда Сульфур (сера, мужское начало), устояв средь бурных и опасных вод внешнего мира, активизируется, растворяя и преображая в себе Меркурий (ртуть, женское начало). На языке адептов это мистериальное соитие называется «химической свадьбой» Короля и Королевы - в огненной купели этого таинства на свет является коронованный бессмертием андрогин, соединяющий в себе Солнце и Луну. В алхимическом бестиарии эта двуполая креатура традиционно именуется Ребисом, «двойной сущностью» («две вещи» лат.), или Философским камнем.

Ворон - символ первой фазы Великого Деяния, L'CEuvre au noire («Творение в черном»), - связан неразрывными узами с новорожденным Гермафродитом, его вожделеющий взор навеки прикован к «царственному младенцу». Не случайно, наверное, среди адептов и по сей день жива легенда (один из ее вариантов приводит в своем бессмертном романе Виктор Гюго), будто бы знаменитый алхимик Николя Фламель именно этой зловещей птице доверил тайну Великого магистерия (Философского камня).

Барельеф с изображением герметического ворона можно увидеть на левой стороне главного портала собора Нотр-Дам, остается только определить угол зрения каменного птичьего глаза, ибо, подобно магнитной стрелке, которая всегда указывает на Норд, «Творение в черном» всегда смотрит на «непорочное дитя, облаченное в королевский пурпур» и сокрытое его овеянным славой родителем в одной из колонн нефа... При первой же возможности черная птица, в надежде поживиться, слетает к заветному Камню, не ведая, что он не от мира сего, -разумеется, все попытки ворона обречены, как о том повествует притча, рассказанная Густавом Майринком в прологе его герметического «произведения в алом», в котором учение Будды уподоблено камню -Философскому камню...

Миф об андрогине восходит к античности. В «Пире» Платон описывает некую исконную расу, совмещающую в себе два принципа -мужской и женский, - так называемых андрогинов. «Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов»[3]. И боги, устрашенные дерзновенными помыслами этих двуполых созданий, лишают их могущества, разделив надвое. «Вот с таких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу»[4]. Невольно возникает вопрос: если эти мифические существа были способны внушить страх даже богам, то какое мистическое могущество должно заключаться в реинтеграции изначального единства?..

Каббалистические источники всегда трактовали грехопадение как утрату Адамом Кадмоном своей изначальной андрогинной сущности, как отпадение от него Евы (имя «Ева» переводится как «жизнь», «живая»). «Адам и Ева созданы были как единое существо, что срослось

плечами, спина к спине; затем Господь разделил их, ударом топора рассекши их на мужчину и женщину», - сказано в «Берешит рабба». С тех пор человеческое совершенство стало пониматься как обретение первоначальной целостности. В двадцать седьмой логии гностического «Евангелия от Фомы» Иисус, обращаясь к ученикам, говорит: «Когда вы сделаете двоих одним и когда вы сделаете внутреннее как внешнее и внешнее как внутреннее, и верхнее как нижнее, и когда вы сделаете мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной, и женщина не была женщиной <...> тогда вы войдете [в царствие]».

Возникновение легенды о Големе относят к XVI веку, когда знаменитый каббалист рабби Лёв (Иегуда Лев бен Безалел, 1523 - 1609) сотворил из красной глины искусственного человека. На древнееврейском языке «голем» означает «нечто недоделанное, несовершенное, сформировавшееся», иногда это слово употребляется в значении «эмбрион», иногда - «болван, глупец», а в Талмуде - «незамужняя женщина». В синодальном переводе Библии (Пс. 138:16) оно трактуется как «зародыш» («Зародыш мой видели очи твои...»). Создание Голема, разумеется, следует рассматривать как имитацию божественного акта творения Адама, когда Яхве, слепив «из праха земного» человека, «вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою»[5]. По мнению некоторых каббалистов, Адам в промежуточной фазе своего творения, еще не одухотворенный «дыханием жизни» и лишенный дара речи, являлся не чем иным, как бесформенным Големом. «В одном мидраше II - III вв. Адам описывается не просто как Голем, но как некий космический гигант, которому Бог открыл в его безжизненном и бессловесном состоянии судьбу всех будущих поколений вплоть до конца времен»[6].

Создание Голема сопряжено с очень сложными, практически утраченными каббалистическими операциями, требующими знания «алфавита 221 врат». Некоторые из этих сакральных числовых и буквенных формул изложил в своем труде «Соде разая» («Тайна таинств»), датируемом началом XIII века, Элазар бен Иегуда. Церемония заключается в последовательном ритуальном произнесении тайных заклинаний над всеми «вратами» глиняного гомункулуса - «врата» соответствуют определенным частям тела и внутренним органам искусственного человека, а также различным астрологическим констелляциям. Сокровенная тайна мироздания может быть постигнута лишь после искупления первородного греха, иными словами, необходимо вернуться в изначальное

«адамическое» состояние, и Голем - это попытка воссоздания каббалистическими средствами «непорочного» Адама. Сразу оговоримся, что каббалисты различали Адама, созданного «из праха земного», и Адама Кадмона (Адам изначальный), сотворенного «по образу и подобию Божьему»[6]. В «Зогаре» говорится, что образ Адама Кадмона «заключает в себе все миры горние и дольние», а талмудический трактат «Идра рабба» (144 а) утверждает, что Господь избрал для себя самого этот образ. Собственно, Адам Кадмон - это, по сути, иудаистический вариант гностического антропоса, соединявшего в себе мужское и женское начала. Рабби Акиба (I - II вв.) вообще считал, что человек был сотворен вовсе не «по образу и подобию Божьему», а по образу Адама Кадмона.

Отдавая должное каноническому преданию о творении глиняного гомункулуса, Майринк «лепит» своего Голема по образу и подобию самого себя. Недаром такой известный каббалист, как Гершом Шолем, говоря о творчестве австрийского писателя и отдавая должное художественным достоинствам романа «Голем», отмечал, что концепция этого произведения основывается скорее на индуистских идеях об искуплении, чем на традиционной еврейской каббале. «Его Голем - это отчасти материализовавшаяся коллективная душа гетто со всеми своими мрачными и фантомальными чертами, а отчасти - двойник самого автора...»[8] И все же, думается, это не совсем так: «коллективное бессознательное» если что-то и творит, то креатуры эти по большей части весьма неуклюжи, грубы и, так сказать, «недопроявлены». «Каждым поколением обитателей гетто хотя бы раз в жизни овладевает своего рода духовная эпидемия - с быстротой молнии ее вездесущие бациллы проникают в самые затаенные уголки еврейского квартала, инфицируя человеческие души с какой-то неведомой нам целью, и тогда над лабиринтом кривых переулков сгущается нечто призрачное и зловещее, а там, где его напряжение оказывается особенно высоким, критическим, оно подобно миражу обретает обличье некоего характерно приметного существа, которое, судя по всему, обитало здесь много веков назад и теперь во что бы то ни стало жаждало обрести утраченную некогда плоть и кровь. <...> Это... это какое-то бессознательное творчество... Наши души творят по наитию, без ведома сознания, создавая свое нерукотворное произведение подобно тому, как образуется кристалл, возникающий из бесформенной, аморфной массы сам по себе...»[9]

В интерпретации Майринка Голем - это некий сокровенный двойник, который, как предвечная матрица, вбирает в себя «красную глину» потомков Адама, дабы в этой герметической реторте бренное естество, «претерпев много», пресуществилось в сияющее «тело славы». Кабба-листы называют этого бессмертного двойника «хавел герамим» («хав-ла дегармэ», арамейск.), «дыхание костей», или «об». Скрывается этот таинственный антипод, являющийся залогом грядущего бессмертия, в некоей нетленной, неподвластной разрушительному времени телесной корпускуле луз - традиционно считается, что это особая, очень твердая косточка, в которой пребывает человеческая душа после смерти до своего воскресения.

В Библии упоминается таинственный город Луз - первоначально так называлась местность, где Иаков увидел свой вещий сон, после чего он нарек ее Вефилем, «Домом Божьим» (Быт. 28: 19). Каббалистические источники утверждают, что власть «Ангела смерти» не распространяется на этот город, более того, он даже не может проникнуть в эту «обитель бессмертия». У стен Луза произрастает миндальное дерево, которое также называется луз, в его корнях сокрыт подземный ход, ведущий в неприступную обитель, - иного доступа туда не существует. Ну что же, в этом Майринк верен букве традиции: в тайную камору Голема, или, если угодно, «хавел герамим», тоже можно проникнуть только через подземный лабиринт! Еврейское слово луз происходит от корня, означающего нечто тайное, скрытое, огражденное, недоступное, и служит названием не только «миндального дерева», но и «миндальной косточки», или «ядрышка».

Как ядрышко содержит в себе семя будущего растения, так корпускула луз является вместилищем элементов - западные герметики считали, что это не что иное, как фиксированная соль (selfixe), - необходимых для воскресения человеческого существа. Над этим «ядрышком бессмертия», как и над городом Луз, «Ангел смерти» не властен. Луз -это своего рода эмбрион бессмертного существа, сокровенная хризалида, из которой появляется мотылек, символизирующий в Древней Греции психею.

В романе «хавел герамим» Атанасиуса Перната предстает в образе Пагада. Речь идет о первом, соответствующем букве «алеф» (א), старшем аркане Таро, французское название которого le bateleur - жонглер, фокусник, шут (в английских и американских колодах эта карта называется, и весьма неудачно, the magician - маг). Не будем здесь останавливаться на описании этого аркана, тем более что он достаточно

подробно описан в романе, добавим только одну немаловажную деталь: голова жонглера увенчана шляпой, поля которой выгнуты таким образом, что они образуют положенную горизонтально «восьмерку» - математический символ бесконечности...

Этимология слова «pagad» крайне темна и до конца не выяснена. Очень может быть, что корни этого слова санскритско-малайские, во всяком случае, Майринк, всегда тяготевший к восточной традиции и в 1927 году перешедший в буддизм, явно обыгрывает древнеиндийскую семантику: «pagod», к которому очевидно восходит «pagad», означает не только пагоду, то есть индуистский храм, но и храмовую статую Будды; в Австрии же пагодами называли также фарфоровых восточных божков, забавных миниатюрных болванчиков, непрерывно кивающих головой. Таким образом становится понятно, почему Майринк практически отожествляет своего Голема, которому он придает ярко выраженные восточные черты, с Пагадом. Судя по всему, теми же соображениями продиктован и портрет Ляпондера, слепого «орудия» Голема: «...этот господин выглядел как изящная китайская статуэтка Будды, вырезанная из розового кварца, - та же прозрачная, лишенная морщин кожа, тот же девичьи тонкий рисунок носа с нежными, подобно крыльям ночной бабочки, ноздрями...»[10]

До известной степени этого призрачного двойника, «хавелгера-мим», которого ни в коем случае не следует путать с «астральным телом» теософов и оккультистов, можно считать своеобразным «гением рода». Не случайно явившиеся Атанасиусу Пернату предки длинной вереницей проходят пред его внутренним взором - «мало-помалу звенья этой потусторонней цепи становятся все более узнаваемыми, пока не сливаются в одно-единственное, последнее лицо - холодный и бесстрастный лик Голема, венчающий генеалогическое древо нашего рода...»[11].

В «Големе» и в своих последующих произведениях Майринк пользовался традиционной доктриной, рассматривающей человеческую личность не как самостоятельное, автономное Я, а как манифестацию некоей высшей сущности - так называемого «гения рода». В различных традициях всегда отводилась важная роль кровному родству, ибо кровь -это неподвластный времени проводник тех сокровенных знаков, которые передаются из поколения в поколение всем потомкам, раз за разом воспроизводя один и тот же изначальный образ патриарха, в силу ряда

причин не успевшего исполнить свою земную миссию и вынужденного теперь возрождаться до тех пор, пока родовая цепь не замкнется благодаря духовной реализации одного из его воплощений - потомка, который, пройдя черную бездну инициатической смерти, воскреснет «по сю и по ту сторону мира». «Наши предки, даже самые далекие, присутствуют здесь, в нашей крови, со всеми своими преимуществами и изъянами. Зачастую наши безрассудные порывы - это лишь внезапное пробуждение голоса нашей крови, который мы, охваченные ужасом, стараемся заглушить. На пути аскезы много странных открытий ожидает мистика, ибо, когда его кровь - кровь всего его рода, текущая в нем, - станет претерпевать необходимые изменения, он внезапно узрит своих предков, возникающих из нее, - всех тех, кто своими усилиями привнес некое качество в эту алую субстанцию, тех, кто благодаря этим качествам сподобился участвовать в вознесении аскета. Ибо и это <...> вещь малоизвестная: завершающий аскезу влечет за собой, хотя и в малой степени, всех тех из своего рода, кто того достоин»[12].

Здесь уместно вспомнить один весьма примечательный диалог:

«- Слова, слова, слова, рабби! - криво усмехнулся старый кукольник. - Пусть меня назовут pagad ultimo, последний дурак, если я хоть что-нибудь понял из того, что вы тут наговорили!

Пагад! Словно молния сверкнула в моем сознании. От ужаса я чуть не свалился с кресла.

Гиллель явно избегал смотреть мне в глаза.

- Как, простите, вы сказали: pagad ultimo? Кто знает, не есть ли это ваше истинное имя, господин Звак!»[13]

Очевидно, что если Звак употребляет слово «pagad» в явно сниженном значении («дурак»), то в устах Гиллеля, явно намекающего на первый аркан Таро, оно звучит в куда более высоком смысле «жонглера» как носителя тайного традиционного знания, фрагменты которого угадываются в дошедшем до нас из мглы веков карнавальном действе. При этом нужно иметь в виду, что Гиллель, вынужденный вести беседу в присутствии скептически настроенного Звака, прибегает к распространенному среди посвященных высокой степени приему: формально поддерживая разговор с кукольником, он в действительности наставляет Перната. И тот очень хорошо чувствует, что это к нему обращены слова архивариуса о «pagad ultimo», которые в применении к тому, кто

накануне выдержал испытание бездной и сумел, преодолев свою тварную, «глиняную» природу, подчинить себе «хавел герамим», следует понимать как «последний в роду», как «тот, кто венчает генеалогическое древо рода», то есть «знамение, имя коему Голем, и призван сей сакральный, до времени воплощенный в тварной материи знак свидетельствовать об истинном пробуждении мертвой человеческой природы посредством сокровенной жизни в духе»[14].

Образ Голема вообще как-то странно двоится: с одной стороны, неуклюжий глиняный болван, призванный исполнять самую черную работу и крушащий на своем пути все живое, если забыть извлечь у него изо рта магический «шем», с другой - всеведущее «преадамическое» существо, раз в тридцать три года обретающее плоть какого-нибудь избранника, дабы потусторонним мистагогом, внушающим суеверный ужас простецам, указать «клейменному жалом мудрого гностического змия» страннику, сумевшему подчинить себе свое сырое «големическое» естество, тернистый путь к узким, как игольное ушко, вратам, ведущим в мир горний.

Чрезвычайно важную роль в романе играют карты Таро, так как Атанасиус Пернат в ходе тайной трансформации своей личности, сам того не ведая, последовательно воплощает в себе практически все старшие арканы. Голем, явившийся в прологе этого материального действа, показывает своему избраннику некий каббалистический манускрипт, особо обращая внимание на главу «Иббур» (עיבור ), точнее, на инициал этого еврейского слова - «айн» (ע). Жест весьма многозначителен, ибо, помимо очевидного указания на «чреватость души», исходную ступень в становлении адепта, он намекает на символическое «разрешение от бремени»: охваченный пожаром дом, Атанасиус Пернат, загнанный огнем на крышу, спускается по веревке, но вдруг эта «пуповина», связывающая его с миром сим, рвется, и вниз падают уже два Атанасиуса Перната, похожих друг на друга как две капли воды, - голова одного из них увенчана короной... Вот только до земли долетает лишь один - тот, что без короны... Дело в том, что буква «айн» соответствует шестнадцатому аркану Таро, который называется «Дом Божий». На карте изображена башня, в золотой четырехзубцовый венец которой ударяет молния, - вниз падают два похожих друг на друга как две капли воды человека, голова одного из них увенчана короной...

Принято считать, что этот аркан символизирует собой наказание, гнев Божий - разумеется, ведь башня вознеслась в гордыне своей до самых небес, но, в конце концов, по словам апостола, «Царство Небесное силою берется»[15]. Есть и другая трактовка этой карты: сокрушительный удар молнии - это своего рода катарсис, способствующий преодолению тех глубинных аспектов человеческого Я, которые еще связывают неофита с внешним материальным миром.

Название этого ключевого для понимания романа аркана возвращает нас к уже упоминавшейся выше местности, нареченной Иаковом Вефилем, «Домом Божиим». «Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно Господь присутствует на месте сем; а я не знал! И убоялся, и сказал: как страшно сие место! Это не иное что, как дом Божий, это врата небесные. И встал Иаков рано утром, и взял камень, который положил себе изголовьем, и поставил его памятником, и возлилелей на верх его. И нарек имя месту тому: Вефиль, а прежнее имя того города было: Луз»[16]. Впрочем, имя Вефиль относится не только к местности, но и к камню, послужившему изголовьем библейскому патриарху: «Этот камень, который я поставил памятником, будет домом Божиим»[17]. Следует особо отметить, что этот камень служит одной из вторичных манифестаций Центра мира - неподвижного полюса всего проявленного и не проявленного универсума, основными символами которого являются: вздымающаяся из морской пучины полярная скала (в разных традициях она называется по-разному: Монсальват, Алберж, Каф, Олимп), гиперборейский остров (Туле, Шветадвипа), Мировое древо, Омфалос... Кстати, под Омфалосом («пуп», греч.) обычно понимался священный камень, так называемый бетиль - слово, родственное еврейскому Бейт-эль (Дом Божий). Наиболее известен Омфалос Дельфийского храма, который был одним из главных духовных центров Древней Греции.

В романе речь идет о некоем валуне, который, конечно же, является одним из образов Омфалоса и на котором орден «Азиатских братьев» должен возвести сокровенную обитель коронованного бессмертием Гермафродита. Итак, тайная камора Голема в еврейском гетто и «Стена у последнего фонаря» на Градчанах оказываются звеньями одной цепи, ибо обе эти таинственные обители являются манифестациями «Сердца мира».

Невозможно понять произведения Майринка без элементарных сведений о том сокровенном знании, в странный и парадоксальный лабиринт которого ведет «Открытый вход в закрытый дворец Короля» - таково название пользующегося заслуженной славой среди адептов герметического трактата Иренея Филалета (XVII в.). Для Густава Майринка алхимия никогда не была практической наукой, «занятой единственно превращением неблагородных металлов в золото», но «сокровенным искусством королей, которое трансмутирует самого человека, его темную тленную природу в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее сознание своего Я существо»[18]. Его, как и всех истинных адептов, прежде всего интересовала «прижизненная алхимизация плоти, так чтобы тело пребывало нетленным и за гробовым порогом»[19]. Иными словами, путь пророка Илии и Еноха...

Ветхозаветный рассказ о Енохе (Ханохе), потомке Адама в седьмом колене и прадеде Ноя, отличается краткостью и загадочностью: «И ходил Енох пред Богом; и не стало его, потому что Бог взял его»[20]. Целое направление эсхатологически ориентированной иудейской литературы, в первую очередь каббалистической, повествует о взятии Еноха на небо, водворении его в запредельном мире и сообщении ему сокровенных тайн устройства небес и ангельских иерархий. Енох, равно как и пророк Илия, взятый во плоти на небо, в конце времен должен выступить свидетелем Бога и принять смерть мученическую от апокалиптического зверя, искупая таким образом свой первородный грех. Эсхатологическая роль Еноха подчеркивается его близостью к Адаму, к первым дням Творения: через него начало самым непосредственным образом связывается с концом.

Во время инициатической церемонии Атанасиус Пернат выбивает зерна из руки «фантома с фосфоресцирующей туманностью вместо головы», тем самым избирая «третий путь», путь Еноха, именем которого он и был наречен: зерна «рассыпались по полу, а это означает, что семя магической власти посеяно в мире сем...»[21]. Обрушившийся сразу после этого судьбоносного жеста мост как бы является внешним свидетельством «промежуточной» позиции Атанасиуса Перната, которому до сроков надлежит пребыть «меж небом и землей» в сокровенной обители «Азиатских братьев». Кстати, образ рухнувшего моста опять

возвращает нас к шестнадцатому аркану Таро, ибо и мост, и башня, и веревка, по которой Пернат спускается с крыши охваченного огнем дома, и лестница Иакова, которая «стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божий восходят и нисходят по ней»[22] - это, по сути, один и тот же символ перехода.

Иную стезю избирает Ляпондер, «приявший» зерна: «Высший долг для братии нашего красного круга состоит в том, чтобы всего себя, все свои поступки и помыслы, без остатка подчинить той высшей духовной субстанции, коей будет угодно избрать нас своим орудием: отдаться ей слепо, бездумно, безраздельно и, куда бы ни вела уготованная нам стезя - на виселицу или на трон, к бедности или к богатству, - идти по ней без оглядки, никуда не сворачивая и не обращая внимания ни на какие соблазны, до самого конца»[23]. «Путь смерти», избранный «человеком с улыбкой божества», приводит его на виселицу, ибо «духовная сущность», овладевшая им, «обрекла свое безропотное орудие на смертную казнь»[24]. Эпизод, связанный с совершенным Ляпондером садистским убийством и изнасилованием некой неизвестной девушки, которой, как подсказывает Пернату внутренний голос, была Мириам, весьма темен и, судя по всему, намеренно «не прописан» писателем. Попробуем хоть немного приподнять завесу тайны...

В 1908 году судьба сводит Густава Майринка с Чиро Формизано, известным под именем Джулиано Креммерца, эзотерическая школа или «цепь» которого существовала в Италии в конце XIX - начале XX века и называлась «Мириам». Каждый из членов этой тайной организации обладал своей «Мириам», которая в этом случае понималась как «тонкое, флюидическое тело», своего рода метафизический двойник, женская ипостась, медитирующего собрата; с другой стороны, «Мириам» - это сокровенный магический образ всей «цепи», который был превыше любого отдельно взятого ее «звена» и являл собой «иллюминативную» цель духовных практик этого братства. Учение Креммерца основывалось главным образом на тантра-йоге с привлечением различных аспектов европейского герметизма, гнозиса и каббалы. Считалось, что задача оперативной эротической магии заключается в том, чтобы «овладеть женщиной как собственной флюидической противоположностью»[25]. Специальная техника, разработанная Креммерцем на

основе традиционных тантрических приемов - сам мэтр предпочитал называть ее «Путь Венеры», - позволяла пробудить в ученике «Руг», магический огонь. «Пробуждение этого упоминающегося в ведийских текстах "мистического жара" занимает значительное место в тантрической технике. Активизируют его последовательной трансформацией сексуальной энергии, что является весьма темной йогической практикой, основывающейся на особой дыхательной системе pranayama и концентрации на различных визуальных объектах»[26]. «Мириам» итальянского эзотерика, по сути, являлась одной из манифестаций Шакти. «Химическая свадьба» с этой женской ипостасью божественного начала знаменовала собой триумфальное завершение opus transformationis и рождение андрогина, коронованного практически неограниченной властью пиромагии.

Похоже, именно в этом смысле следует понимать образ Мириам в «Големе». Находившийся в тюремной камере Пернат так страстно стремился к своей возлюбленной, что даже собирался послать к ней в качестве утешителя Пагада, и призрачный двойник, подыскав подходящее «орудие» - им оказался «человек с улыбкой божества», - воплотился в него и, выйдя из-под контроля, мгновенно превратил Ляпондера в неуправляемого и кровожадного Голема, который силой овладел телом Мириам, - его-то впоследствии и нашли до неузнаваемости обугленным и обезображенным. Однако «тонкое тело» девушки осталось недосягаемым для внешнего мира, это его видел в своем медиумическом «странствовании» Ляпондер - спящее летаргическим сном в тайной камере Голема, оно дожидалось своего «облаченного в белоснежные ризы» жениха. И недаром сидевший в соседнем закутке Голем показал странствующему в духе Ляпондеру каббалистический манускрипт с инициалом «алеф» - буквой, соответствующей аркану «Пагад», - намекая на истинного господина «человека с улыбкой божества», задача которого, в отличие от Атанасиуса Перната, не повелевать, а подчиняться.

Вряд ли контакт с Креммерцем так уж сильно повлиял на Майринка - собственно, ничего принципиально нового для него, члена множества тайных орденов, искушенного в различных магических практиках и традиционной йоге, в доктрине итальянца не было. Думается, в данном случае можно говорить скорее о чисто эмоциональном, психологическом инициировании, и тем не менее симптоматично, что героиню своего первого романа писатель нарек Мириам, да и финальные

сцены этого и последующих его произведений, как правило, окрашены пурпурно-алым цветом огненной стихии. Надо сказать, Майринк всегда весьма скептически относился к посвятительной компетенции большинства европейских «инициатических организаций» и орденов, нисколько не сомневаясь, что «никогда еще "посвящение" не исходило из уст человеческих; подлинное Посвящение приходит лишь из сокровенного источника, и не существует никаких его "рецептов", которые можно выведать или выкрасть»[27]. Скорее всего, именно поэтому Майринк, в отличие от легковерных и падких на экзотические чудеса европейских теософов и оккультистов, жаждущих причастится «сокровенных тайн Востока», никогда не рвался ни к заоблачным святилищам «тибетских махатм», ни к скрытым в дебрях индийских джунглей шиваистским храмам. «Обычный человек постоянно скован или опутан цепью характерных невидимых сущностей, которые в течение его жизни частично отмирают, частично налипают вновь, - писал Майринк в одной из своих поздних статей. - Лишь разрешив свою психику от этих "полипов", человек может заняться йогой или, точнее, пережить ее, только в этом состоянии к нему является гуру, которому безразлично, где находится его ученик - на Северном полюсе или в Гималаях, в тюремной камере или, как св. Хуберт, на оленьей охоте»[28].

Что уж тут говорить о Праге, которая «в самом деле является порогом между "тем" миром и "этим" - порогом, который здесь много уже, чем где бы то ни было»[29]. Легенда гласит, что в незапамятные времена, задолго до королевы Либуши, якобы основавшей Прагу в 700 году, из Внутренней Азии, из сердца мира, пришли семь монахов и на одном из холмов на левом берегу Мольдау, там, где теперь высятся Градчаны, посадили некий таинственный росток. По преданию, это был карликовый можжевельник - растущий вертикально вверх куст такой фантастической формы, что невольно казалось, будто над ним постоянно висит невидимый смерч; в прежние времена утверждали, что в местах, отмеченных такими растениями, из чрева земного периодически вырывается ураган великой войны. Эти семь странствующих монахов из тайного ордена «Азиатские братья» основали также Аллахабад (название этого индийского города - Праяга - означает на санскрите то же самое, что и Прага, prah по-чешски - «порог»!).

Прожив в «городе с неуловимым пульсом» двадцать лет, писатель вынужден был переступить «порог» и уехать в Вену. Причиной тому послужила настоящая травля, развязанная против него пражским полусветом, который давно уже раздражали эпатирующие выходки этого несносного, окутанного мистической аурой «парвеню». В результате обвиненному в мошенничестве нарушителю спокойствия - «Он даже спиритизм умудрился поставить себе на службу и с его помощью проворачивал свои темные делишки», - писала в 1902 году пражская газета «Богемия» - пришлось провести в заключении два с половиной месяца: ровно столько времени понадобилось следственным органам, дабы убедиться в полнейшей невиновности банкира (в 1889 году Майринк совместно с племянником поэта Христиана Моргенштерна основал банкирский дом). После своего освобождения Майринк пытался реабилитировать себя, однако стараниями недругов, а их у ироничного, острого на язык финансиста было предостаточно, имя его в деловых кругах было скомпрометировано окончательно.

Весьма неприглядную роль во всей этой истории сыграли господа офицеры имперско-королевского Пражского гарнизона, которые, получив от Майринка вызов на дуэль, не только в грубой форме отказали ему в сатисфакции, но и настрочили на него донос, обвиняя в оскорблении чести императорского мундира, и некий полицейский советник Олич, продажную и лицемерную натуру которого Майринк увековечил в «Големе» под именем «судейского хорька» Очина. Интересно, что Олич умер за четыре дня до смерти писателя, но и эта, казалось бы, малозначительная деталь не осталась незамеченной: в одной берлинской газете немедленно появилась заметка «Своего врага он увлек за собою в могилу»[30].

Однако, даже покинув «город с неуловимым пульсом», Майринк никогда его не забывал. Много лет спустя вспоминая свое детское впечатление о Праге, он писал: «Уже в тот первый день, когда я шагал по древнему Каменному мосту над покойно несущей свои воды Мольдау, направляясь к Градчанам с их излучающим сумрачное высокомерие Градом, таким же чопорным, надменным и неприступным, как обитавшие в нем на протяжении веков поколения Габсбургов, - уже тогда в мою детскую душу закрался темный необъяснимый ужас. С тех пор, пока я жил в Праге - а я прожил в городе С неуловимым пульсом целую жизнь, - она не покидала меня ни на миг. Она и потом меня не оставила,

даже сейчас, стоит мне только вспомнить о Праге или увидеть во сне -и ледяной озноб пробегает по моему телу. Все, что я когда-либо пережил, любые случайные, полузабытые образы прошлого, мне не составляет труда увидеть "в духе" - вот они, предо мной, стоят, исполненные жизни! - и только город с неуловимым пульсом гоню я с глаз моих, когда его хищный готический профиль заслоняет собой другие воспоминания, проступая так сверхъестественно отчетливо, что уже не кажется чем-то реальным, а скорее - призрачным...»[31]

В 1911 году Майринк с семьей переезжает в маленький городок Штарнберг, близ Мюнхена. Там, в небольшой вилле на берегу Штарнбергского озера, которую писатель в память о легендарной градчанской обители «Азиатских братьев» назвал «Домом у последнего фонаря», и был написан первый, прославивший Майринка роман...

Композиционно «Голем» представляет две «линии»: одна - это продолжающаяся в течение часа медитация о «камне, похожем на кусок сала», некоего инкогнито, проживающего в пражском отеле, другая -герметический путь Атанасиуса Перната, как две капли воды схожего с этим неизвестным, «погребенным под могильной плитой лунного света». В финале романа обе линии, словно в фокусе, сходятся на гладком и скользком, как кусок сала, камне и... снова расходятся...

Судорожные попытки сознания, заинтригованного загадочной личностью инкогнито, хоть как-то идентифицировать эту персону ни к чему не приводят: текст попросту не дает возможности прийти к какому-то однозначному решению. В самом деле, кем приходится этот неизвестный таинственному резчику по камню, похожему на средневекового французского шевалье и по каким-то неведомым причинам проживающему в еврейском гетто? Родственником? Потомком? Такая мысль напрашивается, тем более, как уже говорилось выше, для Майринка характерно особое отношение к кровному родству и вообще к роду как к некой магической цепи, тянущейся из бездны прошлого к своей сокрытой в бездне будущего метафизической цели, реализация которой является своеобразным искуплением для всех ветвей генеалогического древа. Но, увы, в тексте не содержится ни малейших намеков на какое-либо кровное родство.

Быть может, речь идет об реинкарнации личности Перната? Однако очень хорошо известно крайне негативное отношение

писателя к подобным спекулятивным измышлениям последователей госпожи Блаватской.

А что, если это сам Атанасиус Пернат? В конце концов, в тексте человеческая жизнь уподоблена стеклянной трубке, через которую катятся разноцветные шары - сколько шаров, столько разных обличий. Что же касается возраста, то это не вопрос, ибо Пернат идет путем Еноха, которому надлежит пребыть в мире сем вплоть до Страшного Суда... Эта гипотеза уже как будто ближе к истине. Во всяком случае, все последующие события достаточно хорошо в нее укладываются: итак, надо думать, после того как веревка «прервалась надвое» и тело Атанасиуса Перната упало на землю, наступила полная амнезия, а через «стеклянную трубку» покатился уже другой «шар» - его цвет и его имя были иными, это он, как о том свидетельствует Ферри Атенштедт, выдавал себя то за Харузека, то за Ляпондера и наконец женился на «очаровательной смуглолицей еврейке».

Остается предположить, что этот инкогнито - совершенно посторонний человек, на которого через шляпу Атанасиуса Перната перешло и его бессмертное Я... Ну что же, это вполне вероятно, к тому же в пользу такого вывода свидетельствует то, что подобный ход уже применялся Майринком в его рассказах («Растения доктора Синдереллы») и в более поздних романах («Вальпургиева ночь», «Ангел Западного окна»), но, в таком случае, чем объяснить столь поразительное внешнее сходство неизвестного и Перната? Впрочем, ответить на этот вопрос можно, если вспомнить, что происходило с самим Пернатом, пытавшимся представить себе лицо Голема, - «теперь я, по крайней мере, знал, каков этот таинственный незнакомец, и в любое мгновение, стоило мне только захотеть, мог снова почувствовать его в себе - или себя в нем? - однако воочию, так, как если бы смотрел со стороны, представить себе этот пугающе странный, неподвластный времени лик, становившийся вдруг моим вторым лицом, по-прежнему не могу и, наверное, не смогу никогда. Он - как негатив, как невидимая форма для отливки, рельеф которой недоступен моим органам осязания, и то единственное, что мне остается, чтобы ощутить выражение, запечатленное в неведомой маске, - это, расплавив самого себя, влиться в нее... Так, и только так, изнутри, своим собственным Я заполняя все ее выпуклости и углубления, повторяя собой каждую ее черточку, я могу познать сокровенный образ этой предвечной матрицы...»[32]. Ну что же, допустим, правда

тогда придется принять как непреложный факт, что и Пернат и неизвестный обладали одним и тем же лицом - тем самым «мертвенно-неподвижным, безбородым ликом с выдающимися скулами и раскосыми глазами»...

Итак, обе последние версии равно вероятны, но ни подтвердить, ни опровергнуть ни одну из них с помощью текста невозможно. Думается, Майринк совершенно намеренно спрятал все концы в воду, прибегнув к своему излюбленному приему парадокса, когда загнанное в логический тупик сознание, отчаянно пытаясь найти выход, получает возможность неким парадоксальным образом, очень хорошо выраженным известной герметической формулой «obscurum per obscurius, ignotum per ignotius[33],осуществить прорыв на иной, более высокий уровень, лишенный стереотипных клише профанного мышления. Аналогичная техника применялась в школах дзэн-буддизма, послушники которых добивались расширения сознания с помощью медитации над коанами -традиционными парадоксальными высказываниями, своего рода загадками, такими, как, например, следующая: «Хлопнув в ладоши, мы слышим звук хлопка. Но как звучит хлопок одной рукой?»

Весьма показательно, что поиски Атанасиуса Перната, предпринятые встревоженным странным «наваждением» инкогнито, символически повторяют странствование самого Перната через подземный лабиринт в тайную камеру Голема - неизвестный пересекает «море страстей» (бурные воды Мольдау), являющее собой беды и напасти внешнего мира, и, достигнув «потустороннего берега», восходит на «Гору спасения» (холм, вершину которого венчают готические шпили собора Св. Вита), где предстает вратам в сокровенную обитель «Азиатских братьев», выполненным в виде царственного Гермафродита-Ре-биса (в случае Перната вход в недоступную для простых смертных камору призрачного Пагада был запечатан массивным люком в форме звезды Соломона). Впрочем, ничего удивительного в столь полном соответствии нет, ибо и то и другое путешествие архетипически связаны с инициатическим странствованием к «Сердцу Мира» - разумеется, в подобных случаях подразумеваются вторичные образы этой полярной сигнатуры...

Символика «сердца» всегда была тесно связана с символикой «пещеры», или, более точно, с «чревом сердца», которое традиционно соотносилось как с понятием сокровенного Центра, так и с местом, где

совершается инициация, - местом сокрытым, находящемся, согласно масонскому выражению, «под покровом», то есть недоступным профанам. Доступ к такому центральному месту - в некоторых масонских ложах оно называется «Срединной комнатой», войти в которую можно лишь по винтовой лестнице, - так или иначе закрыт, либо лабиринтом, либо... Скажем только, что дальневосточной традиции известны так называемые «храмы без врат»...

«И вот, на пороге стоял Некто, сотворенный по образу и подобию моему и лучившийся внутри и отвне как бы светом невечерним, - мой преоблаченный в белоснежные ризы двойник, сияющее чело коего было увенчано предвечной короной...»[34] Все дальнейшее представляет собой мистериальное действо, которое творится уже в ином, «тонком» мире, являющемся прообразом мира внешнего. Вообще, в этом чудесном романе все двоится: и люди, и предметы, и дома - потусторонняя действительность как бы вложена в действительность посюстороннюю, но то, что происходит в мире горнем, никак не отражается в мире дольнем, а переходы из одного модуса реальности в другой происходят мгновенно и практически неуловимо.

Душа Атанасиуса Перната уже разрешилась от бремени, но новорожденный «хавел герамим» еще связан с породившим его «чревом», и роковая «пуповина» должна «прерваться надвое»... Разрешающий удар наносит «огнь небесный» - пиромагический огонь, пылающий лишь в ином, потустороннем мире. Здесь мы снова возвращаемся к шестнадцатому аркану Таро, который является не только наглядной иллюстрацией финала романа, но даже астрологически соответствует созвездию Козерога, хранителю врат зимнего солнцестояния, - напомним, «исход» преоблаченного в белоснежные ризы двойника из своей бренной оболочки произошел в канун Рождества...

«Сам не знаю почему, но во мне все ликует, и хоть бренная плоть моя изнемогает от ужаса, так что волосы у меня на голове стоят дыбом, мое сокровенное Я, охваченное безумным экстазом, в каком-то гибельном восторге рвется наружу, словно желая слиться с неистовой огненной стихией, окунуться в ее пламенеющую купель»[35]. Атанасиус Пернат спускается по веревке вдоль фасада объятого неистовым пи-ромагическим пламенем дома, потом зарешеченное окно, заглянуть в

которое - значит заглянуть в самого себя, и тогда остается только повиснуть вниз головой, меж небом и землей, в позе «Повешенного» (1е Pendu), двенадцатого аркана Таро: «...связанные за спиной руки придавали верхней части его тела форму обращенного вершиной вниз треугольника, согнутая в колене правая нога образовывала с левой, за которую он и был вздернут, перевернутую четверку...»[36]

Поза в высшей степени знаковая, ибо обращенный вершиной вниз треугольник - это традиционная эмблема сердца и пещеры; увенчан-, ный же крестом - а «цифра 4» есть не что иное, как крест, который она нередко замещает на гравюрах средневековых художников, - он служит в христианской иконографии изображением «Сердца Иисусова», образом «Сердца Мира», а в герметической традиции этот перевернутый алхимический знак Сульфура является символом успешного завершения Великого Деяния.

Итак, «химическая свадьба» состоялась: «увенчанный предвечной короной» жених с ликом Голема - оговоримся, во всех традиционных описаниях карт Таро непременно подчеркивается, что у «Пагада» и «Повешенного» одно и то же лицо! - исшел из мира сего и вступил в пламенеющую купель брачного ложа, дабы явилось на свет «непорочное дитя, облаченное в королевский пурпур», а на землю рухнула лишь бренная оболочка, отслужившее свой век линовище, «клейменного жалом мудрого гностического змия» Атанасиуса Перната. Ну что же, «возрадуемся и возвеселимся», ибо, «воистину, дело в шляпе!..»[37]. Надо полагать, поля сего легендарного головного убора были выгнуты таким образом, что образовывали положенную горизонтально «восьмерку» - математический символ бесконечности...

Владимир Крюков

ГОЛЕМ

Перевод романа осуществлен по изданию: Meyrink Gustav. Der Golem. Kurt Wolff Verlag. Leipzig, 1916.

СОН

Лунный свет падает в изножье моей кровати и остается лежать там подобно большой мерцающей мраморной плите.

В такие ночи, когда полная луна идет на ущерб и правая ее сторона начинает заметно западать - как лицо стареющего человека, щеки которого покрываются морщинами и мало-помалу вваливаются, -меня охватывает смутное мучительное беспокойство.

Я не нахожу себе места, не сплю и не бодрствую, и в этом зыбком, сумеречном состоянии полусна-полуяви предо мной оживают разрозненные и бессвязные фрагменты воспоминаний, как будто что-то давно преданное забвению и уже погребенное в глубинах памяти взывает ко мне из бездны времен; смешиваясь с недавними впечатлениями от прочитанного или услышанного - так сливаются в один поток струи различной окраски и прозрачности, - эти призрачные реминисценции далекого прошлого бередят мне душу щемящей неизбывной тоской.

Перед тем как лечь спать, я читал жизнеописание Будды Гаутамы, и в моем сознании вновь и вновь, в тысячах различных вариаций, всплывает один и тот же эпизод:

«Сидя на дереве, ворона заметила камень, похожий на

кусок сала, и, соблазнившись лакомой добычей, слетела вниз.

Однако там был лишь камень, а камень - он и есть камень,

и ничего съедобно го в нем нет; уж ворона и так и сяк, и с

одной стороны подойдет, и с другой, а все одно -

поживиться нечем; щелкнула разочарованно клювом да и

улетела прочь. Вот так и мы, смертные, подобно воронью,

слетающемуся к камню, как к куску сала, отворачиваемся

от аскета Гаутамы, ибо ищем удовольствия, но не истины».

И образ камня, похожего на кусок сала, заполняет мой мозг - множится, ширится, растет, увеличиваясь до гигантских размеров...

Я бреду по высохшему речному руслу и, сам не знаю зачем, подбираю гальку. Подолгу держу в руке гладкие, вылизанные водным потоком камешки, смотрю на них и думаю, думаю... Они разные: есть серо-голубые со сверкающими блестками, есть

черные, усеянные желтыми серными пятнышками, - как будто в них запечатлелись неумелые детские попытки передать причудливую крапинку каких-то экзотических саламандр.

Как-то незаметно у меня скапливается целая горсть этой гальки, я замахиваюсь, хочу отбросить ее подальше, а она вновь и вновь ускользает сквозь мои судорожно сжатые пальцы и падает мне под ноги, назойливо пытаясь привлечь мой взгляд, так что у меня уже рябит в глазах и кружится голова, но я ничего не могу поделать, чтобы изгнать этот навязчивый кошмар из поля моего зрения.

И вот бесчисленные камни, которые я когда-либо видел в своей жизни, возникают из небытия и, напирая со всех сторон, обступают меня плотным кольцом: одни, подобно большим, темно-серым крабам во время отлива, натужно и мучительно силятся выкарабкаться из песка забвения, как будто нет для них ничего более важного, чем привлечь мое внимание к своей особе и поведать о чем-то сокровенном и чрезвычайно важном; другие, вконец обессиленные, так и не выбираются на поверхность - падают в изнеможении в свои норки, навек оставляя надежду быть когда-либо услышанными.

Время от времени в этой калейдоскопической круговерти возникают просветы, и взору моему на мгновение открывается большая мерцающая плита лунного света, по-прежнему покоящаяся в изножье, словно для того, чтобы я, вдохновленный этим зрелищем, мог снова слепо брести на ощупь вслед за своим едва теплящимся сознанием в неустанных поисках того камня, воспоминание о котором так мучительно терзает мою душу, - того самого, похожего на кусок сала и сокрытого под сыпучими песками каких-то давным-давно канувших в Лету событий.

И мое услужливое воображение уже делает первый пробный набросок, стараясь угодить мне правдоподобием всех самых незначительных деталей: какая-то изогнутая под тупым углом водосточная труба, в изъеденном ржавчиной устье которой лежит он - камень, похожий на кусок сала; я упрямо пытаюсь закрепить в сознании эту фальшивую «зарисовку с натуры», чтобы обмануть и убаюкать мои растревоженные мысли.

Однако это мне не удается.

Вновь и вновь с идиотской настойчивостью - и так же неустанно, с правильными, сводящими с ума интервалами, как оконная створка в ветреный день, - скрипит в моих ушах настырный голос: все было совсем по-другому, это вовсе не тот камень, который похож на кусок сала...

И я не знаю, как заставить утихнуть этого скрипучего зануду: только на мои бесконечные возражения, что все это - ерунда, бред, мираж, не имеющий абсолютно никакого значения, он ненадолго замолкает, однако потом как-то исподволь возникает вновь и принимается за старое, с каким-то параноидальным упорством бубня: да-да, хорошо, все верно, но только это не тот камень, который похож на кусок сала...

В конце концов меня захлестывает чувство какой-то беспомощной обреченности.

Что было дальше, понятия не имею: то ли я по собственной воле оставил всякие попытки сопротивления и сдался на милость победителя, то ли они, мои мысли, овладели мной силой и лишили дара речи.

Сознаю лишь то, что мое тело спит, простертое на кровати и придавленное могильной плитой лунного света, а мои чувства отделились от него и более с ним не связаны...

Внезапно мне хочется спросить: кем же теперь является мое Я? - но вовремя вспоминаю, что отныне утратил тело, а стало быть, и тот орган, которым можно задавать вопросы; и тогда меня охватывает страх, что скрипучий голос снова проснется и опять начнет свой бесконечный допрос о камне, похожем на кусок сала, от которого мы, смертные, отворачиваемся, «ибо ищем удовольствия, но не истины»...

Что касается меня, то я ищу сна, и только сна, а потому, повернувшись на другой бок, отворачиваюсь...

ДЕНЬ

И вдруг какой-то сумрачный колодец двора, в низкой, выложенной бурым кирпичом арке ворот видна противоположная сторона узкого грязного переулка; еврей-старьевщик стоит прислонившись к сводчатому входу в подвал, дверной проем которого сплошь увешан старым металлическим хламом: сломанными инструментами, до неузнаваемости искореженными приборами, ржавыми стременами, коньками, старой кухонной утварью и множеством другой отжившей свой век рухляди.

От этой серой, безрадостной картины веет мучительной и безнадежной скукой, свойственной лишь привычным, набившим оскомину своим нудным однообразием впечатлениям, изо дня в день с назойливостью ушлых торговцев вразнос обивающих пороги нашего восприятия и ничего - ни любопытства, ни удивления - уже не вызывающих.

Странно, но это убогое окружение и во мне не вызывает ровным счетом никаких эмоций, мало того, я чувствую себя здесь как дома, будто живу в этом смрадном дворе уже много-много лет, - и вдруг с какой-то пронзительной ясностью понимаю, что так оно и есть! - однако еще более странным является то, что это, прямоскажем, не совсем обычное открытие, находящееся в явном противоречии с моими собственными ощущениями минутной давности, кажется мне почему-то настолько естественным и даже само собой разумеющимся, что неизбежный для любого здравомыслящего человека в подобной ситуации вопрос: как я здесь оказался? - просто не приходит мне в голову...

Как сало... - невольно подумал я, когда поднимался в свою каморку, глядя на жирно лоснящуюся поверхность истертых мраморных ступенек, и сам подивился курьезному сравнению: должно быть, читал или слышал где-то...

Заслышав легкий шорох шагов - кто-то поспешно взбегал по лестнице пролетом выше, - я было насторожился, но тут же успокоился, так как отлично знал, кто это. Добравшись до своего этажа, я убедился, что был прав: четырнадцатилетняя

рыжеволосая Розина старьевщика Аарона Вассертрума, томно улыбаясь, стояла па узкой лестничной площадке.

Мне пришлось пройти вплотную к девчонке - судорожно вцепившись грязными руками в металлические балясины, она маняще прогнулась назад, демонстрируя свои женские достоинства, но в смутном полумраке я видел только, как матово мерцают ее бледные обнаженные предплечья.

Заметив жадный, призывный взгляд, которым пожирала меня эта несовершеннолетняя соблазнительница, я отвел глаза.

Мне была отвратительна ее навязчивость: эти глуповато-жеманные, кокетливые ухмылки и это мертвенно-восковое лицо, явно скопированное с деревянной морды лошади-качалки.

«Тело у нее, должно быть, рыхлое, дряблое, молочно-белое, как у аксолотля... того, которого мне на днях показывал торговец птицами», - брезгливо поморщившись, подумал я и тут же поймал себя на мысли, что особенно омерзительными у рыжеволосых казались мне их белесые кроличьи ресницы.

Я отпер дверь и поспешно захлопнул ее за собой...

Подойдя к открытому окну, я увидел Аарона Вассертрума -старьевщик по-прежнему стоял в дверях своего подвала, подпирая сводчатую стену, и старыми слесарными кусачками подстригал ногти.

Кем приходилась ему рыжая Розина - дочерью или племянницей? Между ними не было ни малейшего сходства.

Среди еврейских лиц, ежедневно встречавшихся мне на Хаппасгассе, я научился безошибочно распознавать несколько различных типов, характерные черты которых даже при близком родстве их отдельных представителей столь же мало смешивались меж собой, как вода и масло. Поэтому, глядя на некоторых из них, никогда нельзя было с уверенностью ответить на вопрос: кто эти двое - братья или же отец и сын? Первый относится к одному типу, второй - к другому, вот и все, что можно было заключить при самом внимательном изучении подобных физиономий.

Так что, даже если бы Розина была похожа на старьевщика, это бы еще ничего не доказывало!

Представители различных типов питали друг к другу тайную ненависть и отвращение, которые не могло устранить даже самое близкое кровное родство, впрочем, они умело скрывали эти свои опасные чувства, не позволяя постороннему проникнуть в их национальные секреты.

Да человек, не имеющий отношения к еврейским кругам, никогда ничего и не заметит, однако они все равно верны своим принципам и этой фанатичной приверженностью напоминают жалких, озлобленных слепцов, которые бредут держась за грязный, измочаленный канат: один вцепился в него обеими руками, другой брезгливо придерживается кончиками пальцев, но все они одержимы суеверным ужасом, ибо с молоком матери всосали уверенность в том, что весь род Израилев ждет неминуемая гибель, стоит только его составляющим утратить связующую опору и разойтись в разные стороны.

Розина принадлежит к тому типу, рыжеволосые представители которого особенно отталкивающи - мужчины чахлы, узкогруды, у них характерно длинные тощие куриные шеи с выступающим кадыком.

Кажется, нет у них на теле места, не отмеченного крупными, больше похожими на пятна, веснушками - тайным, постыдным клеймом этих ядовито-рыжих евреев, которые всю жизнь мечутся, преследуемые вечным зудом неудовлетворенной похоти, и всю жизнь, охваченные унизительным страхом за свое драгоценное здоровье, пытаются ее подавить, ведя скрытую, ни на миг не прекращающуюся и всегда безуспешную борьбу со своими темными , подспудными желаниями.

И что это мне взбрело вдруг в голову искать какие-то родственные отношения между Розиной и старьевщиком Вассертрумом? Никогда не видел я их вместе, никогда не замечал, чтобы они обменялись хотя бы парой слов. День-деньской девчонка слонялась по двору или же жалась по темным углам и переходам нашего дома. Однако уж так, наверное, повелось среди обитателей Ханпасгассе - считать ее близкой родственницей старьевщика, ну а если не родственницей, то по крайней мере особой, которую он опекал, и все же я убежден, что никто из

моих соседей не смог бы сказать, на чем основываются его предположения.

Пытаясь отвлечься от мыслей о Розине, я выглянул в окно...

И тотчас, словно ужаленный моим взглядом, Аарон Вассертрум резко повернулся и в упор уставился на меня своими выпученными рыбьими глазами, мутно мерцающими на мертвенно-застывшем уродливом лице с вывернутой наружу и порочно вздернутой заячьей губой.

Человек-паук, подумал я, невольно содрогнувшись; вот он - застыл, отрешенно и безучастно, в центре своей гигантской паутины, но стоит лишь слегка задеть эти инфернальные тенета, и хищная тварь уже тут как тут, готова броситься на несчастную жертву.

И на что он только жил? О чем думал и какие кошмарные планы вынашивал его извращенный мозг?

Этого я, конечно же, не знал.

Вход в его подвал всегда - из года в год! - увешан одними и теми же мертвыми, никому не нужными вещами. Я мог бы перечислить их с закрытыми глазами: помятая медная труба без клапанов, выцветшая, намалеванная на картоне картина с шеренгами солдат, марширующих по плацу каким-то нелепым, не существующим ни в одной армии мира строем, гирлянда ржавых шпор, висящая па заплесневелом ремешке, - весь этот полуистлевший хлам не стоил и ломаного гроша.

А у входа, прямо на земле, плотно, одна к одной, так, чтобы никто не мог переступить запретный порог, громоздились пирамиды круглых закопченных чугунных конфорок...

Количество всей этой рухляди всегда оставалось неизменным, и, когда какой-нибудь прохожий останавливался и осведомлялся о стоимости той или иной вещи - а такое время от времени случалось! - Аарон Вассертрум приходил в сильнейшее возбуждение: заячья губа вздергивалась еще выше, придавая лицу старьевщика поистине кошмарный вид, и наружу, бурля и клокоча нечто нечленораздельное, прорывался такой угрюмый бас, что у испуганного покупателя сразу пропадало всякое желание о чем-либо спрашивать и он, поминутно оглядываясь, спешил дальше.

Однако на сей раз, похоже, вовсе не моя скромная персона интересовала Аарона Вассертрума, ибо лишь на мгновение его пронизывающий взгляд остановился на мне и тут же, скользнув чуть дальше, замер, прикованный к глухой кирпичной стене соседнего, вплотную примыкавшего к моему окну дома.

Что же он мог там увидеть?

Дом был обращен к Ханпасгассе тыльной стороной, и все его окна смотрели во двор! Впрочем, нет, одно выходило в переулок...

Если не ошибаюсь, оно принадлежало крошечной мансардной студии, которая располагалась рядом и на том же «этаже», что и моя чердачная каморка, - сейчас в нее явно кто-то вошел, так как через стену до меня донеслись голоса, мужской и женский...

Но как мог старьевщик услышать их снизу?.. Нет, это невозможно - он просто заметил парочку в окне...

Со стороны двери до меня донесся робкий, едва слышный шорох: это, конечно, Розина - стоит в темноте лестничной площадки и, изнемогая от вожделения, ждет, что я все же передумаю и позову ее к себе.

А на пол-этажа ниже замер, примостившись на ступеньках, изъеденный оспой подросток Лойза и, затаив дыхание, прислушивается, не открою ли я дверь, и меня буквально обжигает дыхание его ненависти, настоянной на самой болезненной и злокачественной ревности.

Ближе он не подходит - боится быть замеченным Розиной. Понимает, что зависит от нее, как голодный волк от жестокого дрессировщика, но с каким наслаждением он, позабыв обо всем на свете, дал бы волю своей ярости!..

Сев за рабочий стол, я разложил перед собой инструменты - штихели и гратуары... Однако все валилось из рук, работа не спорилась, ибо реставрация тончайшей японской гравировки требует абсолютного спокойствия, а у меня его не было.

Царящая в доме сумрачная, удушливая атмосфера обволакивает меня, лишая покоя, и вот уже образы недавнего прошлого всплывают предо мной, навеянные угрюмой аурой...

Близнецы Лойза и Яромир едва ли на год старше Розииы.

Покойного их отца-просвирника я помнил смутно, после смерти родителя за ними присматривала какая-то старуха - какая точно, мне, наверное, узнать не суждено: очень уж их много в пашем доме, в укромных закоулках которого они, словно кроты в норах, ведут свое незримое, потаенное существование.

Собственно, вся ее забота сводилась к крыше над головой, которую прижимистая карга предоставляла близнецам - разумеется, не даром, а в обмен на то, что сиротам удавалось добыть воровством или попрошайничеством.

Кормила ли она их? Не думаю, слишком поздно возвращалась старуха домой. Ходили слухи, будто на пропитание она зарабатывала тем, что обмывала покойников.

Лойзу, Яромира и Розину я помнил еще детьми, когда они втроем беззаботно играли во дворе.

Однако все это в далеком прошлом.

Теперь днями напролет Лойза преследует рыжую еврейку и если вдруг теряет ее из виду и подолгу не может найти, то, прокравшись к моим дверям, поджидает с искаженным от ненависти лицом, почему-то полагая, что она непременно должна объявиться у меня.

Часто, сидя за работой, я вижу его каким-то внутренним взором, затаившегося в темном извилистом коридорчике, вижу, как его голова на тощей изможденной шее настороженно вытягивается вперед, стараясь не упустить ни малейшего шороха...

Иногда тишину нарушает дикий тоскливый вой.

Это глухонемой Яромир, все больное существо которого переполняет не оставляющая его ни на миг в покое безумная страсть к Розине, рыщет по дому, словно хищный зверь, и в полубессознательном состоянии от ревности и гнева исторгает из себя такой душераздирающий рев, что кровь стынет в жилах.

Ему постоянно мерещится, как его брат и Розина, спрятавшись в одном из тысяч грязных закоулков, предаются любви, и ослепленный яростью калека мечется по дому, пытаясь найти блудливую парочку, ибо мысль о том, что сейчас с его рыжей

пассией может случиться то, о чем он даже помыслить не смеет, приводит его в бешенство.

Именно эти невыносимые страдания Яромира и являлись, как мне кажется, той главной побудительной причиной, заставлявшей Розину вновь и вновь уединяться с его братом.

Если же ей это надоедало и наслаждение от мук глухонемого притуплялось, то Лойза неустанно выдумывал новые дьявольские пытки, чтобы вновь распалить жестокую сладострастность Розины.

В таких случаях они позволяли калеке застать их на месте преступления и в притворном ужасе бросались от бесноватого наутек, коварно заманивая его в какой-нибудь темный переход, в котором загодя раскладывали ржавые обручи от бочек - стоило на них наступить, и они взмывали вверх, больно раня неловкого прохожего, - или же повернутые остро заточенными зубьями вверх грабли, и несчастный раз за разом попадал в эти садистские ловушки - падал и, истошно вопя и обливаясь кровью, катался по полу.

Время от времени Розину, пресыщенную этими немудреными жестокостями, посещало желание чего-то особенного, и тогда она давала волю своему извращенному воображению, изобретая нечто поистине инфернальное.

И сразу, как по мановению волшебной палочки, менялось ее отношение к Яромиру - казалось, она вдруг обнаруживала в нем что-то привлекательное.

С неизменной улыбкой на устах она сообщала калеке такое, от чего тот приходил в настоящий раж, при этом бестия пользовалась специально изобретенным ею языком жестов, понятным глухонемому лишь наполовину, и эта ее соблазнительная и многообещающая жестикуляция, неуловимый смысл которой тем не менее дразняще ускользал от любых, самых настойчивых попыток его разгадать, ловила несчастного в столь лукаво расставленные тенета неопределенности и изнурительных надежд, что выпутаться из них он уже не мог...

Как-то раз я видел их во дворе; он стоял перед ней, а она с такой бесстыдной откровенностью артикулировала губами и

изображала жестами свои порочные желания, что бедняга, казалось, вот-вот рухнет на землю и с пеной у рта забьется в припадке.

Пот заливал его лицо от нечеловеческих усилий проникнуть в смысл ее намеренно неясных и искаженных намеков.

И весь следующий день калека, дрожа как в лихорадке, прождал на темной лестнице того полуразрушенного дома, который помещался на задворках нашего тесного и смрадного переулка, и, конечно же, упустил время, когда, стоя на углу, можно было заработать подаянием пару крейцеров.

Среди ночи, полумертвый от голода и возбуждения, он явился домой, и тут, в довершение всех бед, оказалось, что приемная мать уже заперла дверь...

Веселый женский смех проник из соседней студии в мою каморку.

Смех!.. В нашем доме радостный счастливый смех? Да во всем гетто не найдется никого, кто мог бы позволить себе предаваться веселью, - так искренне, от всего сердца, ничего не опасаясь, могли смеяться только богатые, уверенные в себе люди...

Тут только я вспомнил, как на днях старый кукольник Звак, хозяин известного всему городу театра марионеток, рассказал мне по секрету, что один юный, респектабельный господин за весьма высокую плату арендовал у него студию - очевидно, для того чтобы иметь возможность тайно встречаться с избранницей своего сердца.

Теперь надо было тихо, под покровом ночи, так, чтобы никто в доме ничего не заподозрил, перевезти дорогую мебель нового жильца.

Рассказывая мне это, добродушный старик потирал от удовольствия руки и наивно, по-детски радовался тому, как он все так ловко устроил: ни одна живая душа не пронюхала о романтической парочке! Еще бы, ведь главное достоинство этого помещения, словно специально созданного для тайных свиданий, в том и состояло, что проникнуть в него можно было тремя разными путями! Один из них, самый древний и таинственный, вел через люк, вмурованный в пол студии...

Даже через наш дом можно незаметно покинуть эту лисью нору! «Чердак-то общий! - хихикал старик, довольный произведенным эффектом. - Всего-то и делов, открыть железную дверь... Ну ту, что рядом с дверью в вашу каморку... Что? Наглухо забита?.. Ерунда, со стороны студии она открывается очень даже просто... Ну а там, сами знаете, несколько шагов по коридору - и вы на лестничной площадке»...

И вновь звенит счастливый смех, пробуждая во мне смутное воспоминание об одном аристократическом доме, в который меня частенько приглашали - разумеется, как мастерового, ибо хранящиеся в нем драгоценные предметы старины нуждались в кое-каких незначительных реставрационных работах...

Внезапно я вздрогнул от пронзительного крика. Прислушался...

Массивная металлическая дверь, ведущая в мансардную студию, отчаянно заскрипела, из коридора донеслись поспешные шаги - и в мою каморку ворвалась какая-то дама... С распущенными волосами, белая как мел, с золотой парчовой шалью на обнаженных плечах...

- Мастер Пернат, спрячьте меня... умоляю, ради Господа нашего Иисуса Христа, не спрашивайте ни о чем, просто спрячьте меня у себя!

И прежде чем я мог что-либо ответить, моя дверь вновь распахнулась и тотчас захлопнулась...

На миг в ее проеме мелькнуло зловеще ухмыляющееся лицо старьевщика Аарона Вассертрума, подобное страшной дьявольской маске...

Что-то белое, мерцающее, словно мрамор, возникает предо мной, и в призрачном сиянии лунного света я узнаю изножье своей кровати.

Сон все еще обволакивает меня, подобно тяжелому шерстяному одеялу, а в памяти всплывает выписанное золотыми буквами имя «Пернат».

Откуда мне известно это имя? Атанасиус Пернат?..

Думаю, думаю, и вот мне уже кажется, что когда-то давным-давно я перепутал свою шляпу, помню даже, как удивился:

чужая шляпа была словно сшита на меня, а форма моей головы в высшей степени своеобразна.

Долго, с недоумением взирал я на чужой головной убор, а потом перевернул его и... да-да, на белой шелковой подкладке было вышито золотой нитью:

Эта шляпа, сам не знаю почему, внушала мне какой-то суеверный ужас.

И тут моего слуха внезапно коснулся знакомый звук - тот самый инквизиторский голос, который я уже успел забыть и который по-прежнему допытывался у меня, где камень, похожий на кусок сала... Слабый, как будто доносящийся издалека, он быстро приближался, подобно пущенной исподтишка стреле...

С лихорадочной поспешностью воспроизвел я в памяти хищный, блудливо ухмыляющийся профиль рыжей Розины - и дрогнула стрела, пролетела мимо, скрылась в кромешной темноте...

Да, лицо Розины! Запечатленная в нем ненасытная похоть будет посильнее тупо бубнящего голоса; и сейчас, когда я вновь укроюсь в своей чердачной каморке на Ханпасгассе, меня уже ничто не потревожит...

«АЙН»

Поднимаясь к себе, я слышу позади шаги - тяжелые, мерные, они не приближаются и не отстают, и что-то в их неумолимо правильной ритмичности подсказывает моей тревожно насторожившейся душе, что этот человек направляется ко мне. Сейчас, если только все это не плод моего воображения, он находится этажом ниже и огибает выступ, образованный жилищем архивариуса Шемаи Гиллеля, здесь истертый мрамор ступеней сменяется красным кирпичом, которым выложен последний лестничный пролет, ведущий к моей чердачной каморке. Так, теперь несколько шагов на ощупь вдоль стены по темному коридору, и он у цели - напрягая зрение, медленно, по буквам, читает на дверной табличке мое имя...

Странное возбуждение охватывает меня - вытянувшись во весь рост, замираю я посреди комнаты, не сводя глаз с двери.

Она открывается, и он входит - не снимая шляпы и не произнеся пи слова приветствия, приближается ко мне.

Как будто пришел к себе домой, отстраненно и бесстрастно констатирую я.

Опустив руку в карман, незнакомец извлекает какую-то книгу и долго листает ее, похоже что-то ищет.

Обложка книги металлическая, кованая, углубления в виде розеток и каббалистических печатей заполнены краской и крошечными камешками.

Наконец незнакомец нашел то, что искал, и, ткнув пальцем в книгу, протянул ее мне.

Глава называется «Иббур»... «Чреватость души», перевожу я про себя.

Большой, отлитый из червонного золота инициал «айн»[38] слегка, с самого краю, поврежден - этот изъян мне и надо исправить - и занимает чуть не половину страницы, которую я невольно пробегаю глазами.

Инициал не приклеен к пергаменту, как это обычно делается на старинных манускриптах, - судя по всему, он состоит из двух тонких золотых пластинок, спаянных между собой посередине и острыми крошечными лапками прикрепленных к краю пожелтевшего от времени листа. И тогда на странице под золотым «айн» должна быть пара дырочек, а на обратной ее стороне - зеркальный двойник этой буквы.

Перевернув страницу и убедившись в правильности своего предположения, я как-то бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что делаю, прочел ее и находящуюся напротив, а потом еще раз перелистнул, и еще...

Я читал и читал.

Книга вещала, обращаясь ко мне, и речь ее, ясная, четкая, чеканная, нисколько не походившая на тот бессвязный вздор, который охмуряет нас иногда во сне своей мнимой многозначительностью, жгла мое сердце, вновь и вновь о чем-то страстно вопрошая неведомые мне самому глубины моего Я.

Вещие глаголы текли потоком с невидимых уст и, облекаясь плотью, устремлялись ко мне. Они обхаживали меня, кружились предо мной, соблазняли взор мой подобно разодетым в пестрые шелка наложницам, а потом, уступая место следующим, не то проваливались сквозь пол, не то мерцающей дымкой испарялись в воздухе. И каждая из этих очаровательных искусительниц до самого конца надеялась, что именно на ней остановлю я свой выбор и откажусь от лицезрения ее кокетливых товарок.

Одни подплывали ко мне, словно павы, пытаясь ослепить меня своими пышными нарядами, другие походили на престарелых королев, и было в их увядших чертах, в густо подведенных веках и отвратительно ярких румянах на дряблых, сморщенных щеках что-то гнусное, блудливое и порочное, как у самого последнего разбора уличных девок.

Словно чувствуя мое отвращение, кто-то быстро менял декорации, и вот уже мой взгляд скользил вдоль нескончаемо длинной вереницы серых унылых статистов с такими заурядными, обыденными и невыразительными лицами, что их не только запомнить, но и отличить друг от друга казалось невозможным.

Однако даже этой безликой армии снующих подобно муравьям людишек пришлось изрядно потрудиться, прежде чем удалось воздвигнуть предо мной нагую, гигантскую, как бронзовый колосс, богиню, которая на миг склонилась ко мне, словно желая наглядно продемонстрировать мою ничтожность - высота моего роста могла сравниться разве что с длиной ее ресниц! - и молча указала на пульс своей левой руки. И замер я, оглушенный, ибо каждый его удар был подобен землетрясению, и открылось мне, что в этом исполненном величия образе сосредоточена вся жизнь мира сего.

И вот из-за горизонта, неистово шумя, двинулось в мою сторону шествие приплясывающих корибантов.

Еще издали увидел я средь них мужа и жену, которые так тесно переплелись в любовных объятиях, что казались единым организмом, полуженщиной-полумужчиной.

Когда же безумная процессия приблизилась и уши мои заложило от исступленных воплей беснующихся, взглянул я, ища глазами самозабвенных любовников, но их уже не было - и вот перламутровый престол воздвигся предо мной, и на престоле восседал исполинский Гермафродит, увенчанный короной красного древа, которую червь смерти и тлена избороздил зловещей червоточиной таинственных рун.

Все исчезло в облаке пыли - это поспешно семенило стадо маленьких слепых ягнят, которые тоже входили в свиту двуполого исполина: надо же было как-то поддерживать жизнь в изможденных буйными оргиями корибантах...

Время от времени средь образов, бесконечной чередой струившихся из невидимых уст, возникали призрачные тени восставших из гроба - свои лица они прятали в саван, но лишь до тех пор, пока не останавливались неподалеку от меня: тогда их погребальные пелены ниспадали, и бесплотные призраки, словно хищные звери, таким голодным взглядом пожирали мое сердце, что ледяной ужас пронизывал меня до мозга костей и кровь в жилах моих внезапно останавливалась, подобно потоку, в русло которого обрушивались с небес каменные глыбы.

Потом какая-то женщина - завороженно проплыла она мимо меня. Лица ее я не видел - она его старательно прятала, - зато

плащ, сотканный из прозрачных потоков горьких, безутешных слез, хорошо разглядел.

Вокруг бушевал карнавал, толпы масок, тьмы и тьмы, являлись невесть откуда и невесть куда исчезали, - выделывая ногами немыслимые па, они смеялись, дурачились, строили потешные рожи, заигрывали друг с другом и, не обращая на меня никакого внимания, уносились в бесконечность пестрым, нескончаемым, головокружительным вихрем...

Лишь какой-то печальный Пьеро заметил меня и вернулся. Застыв предо мной и глядя в мое лицо как в зеркало, он принялся корчить такие странные гримасы и столь выразительно жестикулировать своими невероятно пластичными руками, которые двигались то медленно и плавно, то стремительно и резко, что эта призрачная пантомима в конце концов подействовала на меня заразительно и я с величайшим трудом сдерживал себя, чтобы не подражать нервической мимике моего бледного визави, - мои глаза то и дело пытались лукаво и заговорщицки подмигнуть, плечи судорожно вздрагивали, словно у марионетки, которую дергали за веревочки, уголки губ так и норовили искривиться в какой-то зловеще ироничной усмешке.

Потом этого меланхоличного неврастеника оттеснили в сторону другие нетерпеливо напирающие маски - все они вдруг воспылали неукротимым желанием во что бы то ни стало привлечь к себе мое внимание.

Однако лучше бы им этого не делать, ибо стоило мне только чуть пристальнее всмотреться в них - и ряженые уже казались какими-то мимолетными, эфемерными, нереальными... Отдельные, разрозненные, беспризорные звуки какой-то неуловимой мелодии, лились они из сокровенных уст, словно бусинки, скользя по шелковой нити, натянутой меж небытием и небытием...

Фантастические речения, обращенные ко мне, исходили уже не от книги - нет, это был глас! И он что-то хотел от меня... Вот только что?.. Как ни старался я, а понять не мог, и этот неведомый вопрос подобно каленому железу пытал мою душу.

Глас же, который изрекал эти чудные, воочию зримые глаголы, был каким-то мертвым, потусторонним, лишенным эха. Все

звуки мира сего имеют эхо, так же как всякая реальная вещь обладает тенью, и не одной, а множеством, больших и маленьких, но этот глас уже утратил свое эхо - сколь же глубока была та бездна времен, из которой он доносился, если даже эхо, не выдержав такого долгого пути, умерло по дороге?!

И я прочитал книгу до самого конца, а когда закрыл ее, то у меня было такое чувство, будто перелистывал не страницы, а бедный мой мозг, отыскивая там что-то важное, необходимое мне как воздух!..

Все изреченное сим гласом сокровенным я носил в себе с тех самых пор, как появился на этот свет, только знание это было предано забвению и сокрыто от меня вплоть до сегодняшнего дня...

Я поднял глаза...

Но где же человек, который принес мне книгу? Ушел?!

Он сам заберет ее, когда я закончу работу? Или я должен ее принести?

Но разве он оставлял мне свой адрес? Да как будто бы нет...

Я попытался восстановить в памяти его внешность, однако это мне не удалось.

Как по крайней мере он был одет? Стар или молод? А какого цвета его волосы и есть ли у него борода?

Ничего, абсолютно ничего не мог я вспомнить - все образы этого человека, которые создавало мое воображение, тут же сами собой расплывались, даже не успев толком оформиться в сколь-нибудь отчетливый портрет.

Пытаясь сосредоточиться и уловить хоть какую-нибудь достоверную деталь в облике незнакомца, я закрыл глаза и принялся кончиками пальцев массировать веки.

Ничего, ничего...

Я встал посреди каморки, повернувшись к дверям, - как тогда, когда он вошел, - и попытался мысленно шаг за шагом повторить все его действия: вот он минует выступ, образованный жилищем архивариуса, поднимается по выложенной красным кирпичом лестнице, читает табличку на моих дверях - так, «Атанасиус Пернат», - а сейчас... сейчас он входит...

Все напрасно - ни малейшей зацепки, ухватившись за которую мои память и воображение совместными усилиями могли бы воспроизвести внешность незнакомца.

Глядя на лежащую на столе книгу, пытаюсь представить руку, которая извлекла ее из кармана и протянула мне...

Ничего, никаких характерных примет: была ли она в перчатке или обнажена, в кольцах или нет, какая у нее кожа - упругая, молодая или старая, морщинистая?..

И тут мне пришла в голову странная мысль - это было как озарение, и я действовал не рассуждая: надел пальто и шляпу, вышел в коридор и, спустившись по лестнице на следующий этаж, направился обратно... Я шел ровно, не медля и не торопясь, подобно незнакомцу отмеряя каждый свой шаг, а когда открыл дверь, то увидел, что в моей каморке царит полумрак... Но ведь еще совсем недавно, когда я читал книгу, она была залита солнечным светом!

Как же долго в таком случае я находился в прострации, если даже не заметил, что уже смеркается!

Попробовал имитировать походку и выражение лица незнакомца - тщетно, в моей памяти не сохранилось ничего, ни единой отправной точки, моему воображению просто не на что было опереться, даже как выглядел этот неведомый человек, оставалось для меня загадкой.

И вдруг... Я даже предположить не мог, что такое возможно... Но факт есть факт, мое тело, мускулы, кожа помнили незнакомца, только держали это в тайне от сознания: тело двигалось помимо моей воли, ноги и руки совершали движения, которых я не собирался и не хотел делать, - казалось, они мне больше не принадлежали!..

Вскоре я убедился, что моя походка стала какой-то чужой, неестественно размеренной и в то же время судорожной, как у того, кто каждую секунду может со всего размаха рухнуть ничком, прямо на лицо, и, чтобы не упасть, вынужден делать следующий шаг...

Да, да, да, именно такой, падающей, была его походка!

Теперь и у моего сознания появилась точка опоры - это было его лицо: мертвенно-неподвижный, безбородый лик с

выдающимися скулами и раскосыми глазами накрыл мое лицо, похоронив под собой знакомые с детства черты.

Я осознавал и чувствовал это и тем не менее видеть себя не мог.

Но это не мое лицо! - хотел я в ужасе вскричать, по парализованные кошмаром голосовые связки не издали ни звука, хотел ощупать и сорвать эту жуткую, помимо моей воли навязанную маску, но рука, отказываясь мне повиноваться, опустилась в карман и... извлекла оттуда книгу...

Абсолютно тем же жестом, каким проделал это недавно незнакомец!..

Потом я вдруг оказался за столом, без шляпы, без пальто, и был снова самим собой... Это был я! Я, я, я!

Атанасиус Пернат!..

От ужаса лихорадочная дрожь сотрясала мое тело, сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди, но я внезапно с облегчением почувствовал: ледяные призрачные персты, еще несколько минут назад хищно погружавшиеся в мой мозг и настороженно ощупывавшие его, оставили меня наконец в покое.

И хотя в затылочной части черепа все еще ощущался потусторонний холодок, теперь я, по крайней мере, знал, каков этот таинственный незнакомец, и в любое мгновение, стоило мне только захотеть, мог снова почувствовать его в себе - или себя в нем? - однако воочию, так, как если бы смотрел со стороны, представить себе этот пугающе странный, неподвластный времени лик, становившийся вдруг моим вторым лицом, по-прежнему не могу и, наверное, не смогу никогда.

Он - как негатив, как невидимая форма для отливки, рельеф которой недоступен моим органам осязания, и то единственное, что мне остается, чтобы ощутить выражение, запечатленное в неведомой маске, - это, расплавив самого себя, влиться в нее... Так, и только так, изнутри, своим собственным Я заполняя все ее выпуклости и углубления, повторяя собой каждую ее черточку, я могу познать сокровенный образ этой предвечной матрицы...

В ящике моего стола находилась металлическая кассета, специально предназначенная для хранения драгоценностей; в нее я и намеревался заключить таинственный манускрипт, ибо до тех

пор, пока это странное, болезненное состояние не оставит меня, лучше мне к нему не прикасаться, а уж тем более не пытаться исправлять поврежденный инициал.

Взяв книгу - при этом я ровным счетом ничего не ощутил, как будто и не касался ее! - я бережно, как в саркофаг, уложил ее в кассету, которая сразу так же, как и книга, перестала существовать для моих органов чувств. Казалось, ощущение, рожденное на кончиках моих пальцев, прежде чем достигнуть моего сознания, должно было преодолеть какое-то немыслимо огромное расстояние - все вещи словно сместились, отдалившись от меня в такое далекое прошлое, что между нами теперь пролегала пропасть кромешной темноты и забвения!..

Там, в этом бездонном море тьмы, по-прежнему рыщет скрипучий голос; однако, пытаясь меня отыскать, чтобы вновь мучить вопросом о камне, похожем на кусок сала, он раз за разом проходит мимо, словно пе видит меня. И мне вдруг становится ясно, что иначе и быть не может, ибо он принадлежит царству сна, а то, что пережил я, - это сокровенная, не от мира сего реальность, потому-то и не может он меня видеть, и, сколько бы ни кружил, во что бы то ни стало стараясь найти в своей жалкой земной «действительности» мой смутный образ, ничего у него уже не выйдет - мое Я покинуло вверенные ему пределы и теперь дрейфует в безбрежном океане инобытия...

ПРАГА

Рядом со мной студент Харузек - стоит, подняв воротник своего тонкого, донельзя изношенного летнего пальто, а у самого зуб на зуб не попадает от холода; «еще бы, здесь, в сырой, насквозь продуваемой арке ворот, он, должно быть, промерз до костей!» - и я принимаюсь уговаривать его подняться ко мне.

- Благодарю вас, мастер Пернат, - бормочет студент, отчаянно пытаясь унять дрожь, - к сожалению, я сейчас не могу, тороплюсь, понимаете... дело в том, что мне необходимо в город... и... и как можно скорее!.. Кроме того, мы и через двор-то не успеем перебежать, как вымокнем до нитки!.. А этот проклятый ливень и не думает кончаться!

Лило как из ведра, струи дождя хлестали по крышам и бурлящими потоками стекали по лицам домов - казалось, эти каменные гиганты плачут.

Время от времени я осторожно, стараясь не замочить голову, выглядывал из-под арки: отсюда видно мое окно - вон на пятом этаже, сейчас, в пелене дождя, оно и вправду выглядит каким-то заплаканным, подпухшим и мутным, словно его вымазали рыбьим клеем.

Грязные пенистые ручьи бежали по переулку, и наше сводчатое укрытие быстро наполнялось прохожими, прятавшимися от непогоды.

- Вы только посмотрите: невестин букет!.. - воскликнул внезапно Харузек, указывая на маленький пучок вывалянных в грязи цветов мирта - еще совсем недавно важный атрибут свадебной церемонии, а сейчас жалкий, истерзанный, никому не нужный, он еще пытался уцепиться за мостовую, но бурный, свирепый поток уже подхватил его и безжалостно волок в ближайшую сточную канаву.

За нашими спинами кто-то громко и грубо хохотнул.

Оглянувшись, я увидел пожилого, упитанного, хорошо одетого седовласого господина с одутловатым жабьим лицом.

Харузек тоже обернулся, но лишь на мгновение - брезгливо и досадливо буркнул что-то себе под нос и тут же отвернулся.

Этот дебелый и на вид вполне респектабельный господин и мне внушал какое-то безотчетное отвращение, и, чтобы поскорее забыть о нем, я сосредоточил свое внимание на домах: все они были удручающе серого цвета и казались такими же несчастными и покинутыми, как старые, озлобленные, всеми забытые звери, сиротливо и обреченно жавшиеся друг к другу под проливным дождем.

И все же какими угрюмыми и заброшенными выглядели эти строения! Хаотично разбросанные, возведенные вопреки всем архитектурным традициям и стилям, они торчали как сорняк, который растет там, где ему заблагорассудится.

Этим выскочкам, выстроенным здесь два-три века назад, не было никакого дела до своих соседей, впрочем, они этого и не считали нужным скрывать: и если на эту низкую желтую каменную стену - единственный мало-мальски сохранившийся остаток какого-то древнего величественного сооружения - только бесцеремонно навалились, то остальные, более ветхие постройки и вовсе подмяли под себя. Свое сомнительное происхождение этот сброд выдавал не только манерой себя держать: взять хотя бы вот этот дом - настоящий урод, кособокий, с низким, по-обезьяньи скошенным лбом; ну а тот, рядом, - длинный, тщедушный, торчащий над всеми, подобно обломку гнилого клыка...

В пасмурную, ненастную погоду может показаться, будто они спят - да, да, вот так, стоя навытяжку, уснули беспробудным сном! - и люди даже не подозревают о той коварно затаенной, враждебной им жизни, которая пробуждается в них осенними вечерами, когда густой, непроглядный туман, помогая скрыть их зловещую, едва приметную мимику, затягивает гетто своей призрачной пеленой.

За долгие годы жизни в этих кривых переулках в моей душе поселилось чувство, от которого мне теперь, наверное, вовек не избавиться: в определенные часы, глухой ночью или в раннюю предрассветную пору, эти спящие летаргическим сном громады просыпаются - возбужденно и азартно держат они свой тайный, безмолвный совет. И тогда легкая, почти неуловимая нервическая дрожь как бы невзначай, случайно, без всякой видимой

причины пробегает по их морщинистым фасадам, вкрадчивый шорох долго и путано, словно заметая следы, шныряет по крышам и, юркнув наконец в водосточную трубу, кубарем скатывается вниз, а мы, люди, тупо и равнодушно отметив эти странные и подозрительные феномены, тут же забываем про них, даже не пытаясь доискиваться до их темных, неведомых нам причин.

О, как часто грезилось мне, будто подслушал я тайные переговоры этих каменных злоумышленников, плетущих свои коварные интриги против своих же обитателей, и не было тогда предела моему ужасу и удивлению, ибо теперь мне было доподлинно известно, что эти многоэтажные исполины являлись истинными хозяевами сумрачного и запутанного лабиринта переулков; этим бездушным монстрам не было дела до таких пустяков, как жизнь и чувства: в любое мгновение они могли отказаться от них и снова призвать к себе - днем они ссужали ими тех убогих людишек, которые ютились под их кровом, ночью же взимали назад с ростовщическими процентами.

Воистину, странная популяция обитала в каменном чреве гетто - ее призрачные представители, вся их жизнь, мышление и поступки, полупереваренные чудовищным нутром, казались уже каким-то невероятным, бессмысленным и хаотичным конгломератом, какой-то безумной, без всякого разбора составленной мозаикой. Когда я мысленно перебираю бесконечную череду этих неведомых существ, порожденных отнюдь не материнским лоном и похожих больше на бесплотные тени, то более чем когда-либо склонен считать, что все эти мои грезы таят в себе какие-то недоступные человеческому сознанию истины, при свете дня, когда туман рассеивается и наваждение оставляет меня, тлеющие в недосягаемой глубине души, подобно смутным детским впечатлениям от красочных восточных сказок и сумрачных, канувших в бездне времен преданий...

Тогда в памяти моей оживает легенда о призрачном Големе - том самом искусственном гомункулусе, которого когда-то здесь, в гетто, призвав на помощь стихии, создал из глины некий раввин, искушенный в тайнах каббалы, а дабы вдохнуть в свою креатуру жизнь - если только бездумное, механическое бытие можно назвать

жизнью, - чародей вложил в ее уста «шем», скрепленный тайным магическим паптаклем. Голем работал за десятерых, однако, стоило только разжать ему зубы и извлечь сокровенную печать жизни, мгновенно превращался в безжизненного глиняного истукана...

Точно так же все эти люди - забрезжила вдруг в моем сознании пока еще не очень ясная догадка - мгновенно рухнут замертво, надо только лишить их того, что эти лицемеры высокопарно именуют «смыслом жизни»: для одного это его нравственные принципы, нормы морали - словом, вся та «житейская мудрость», на коей созиждется пресловутая обывательская добродетель, для другого - нелепые повседневные привычки, возведенные, однако, в ранг «незыблемых, овеянных дыханием веков традиций», для третьего - мелочная бытовая суета, обильно приправленная наивными радужными мечтами о чем-то туманном, расплывчатом, но непременно возвышенном...

Они всё время настороже, как будто сидят в засаде, опасливо поглядывая по сторонам. Никогда не видел я, чтобы эти люди работали, и тем не менее они встают с первыми лучами солнца и, затаив дыхание, ждут... Чего они ждут, не знаю, похоже, жертву, которая, по всей видимости, должна свалиться на них с небес, но чуда почему-то не происходит...

Ну а если все же происходит и в их среде оказывается посторонний, совершенно беззащитный человек, которого они могли бы безнаказанно обобрать как липку, на них ни с того ни с сего нападает вдруг безотчетный страх, и они, дрожа и причитая, расползаются по своим углам, мгновенно утратив всякую охоту к долгожданному гешефту. Никто не кажется этим трусам настолько слабым, чтобы им хватило смелости ограбить его.

- Выродившиеся, беззубые хищники, напрочь лишенные силы и мужества... - задумчиво произнес Харузек и посмотрел на меня своими темными, печальными глазами.

Да ведь он читает мои мысли!.. Неужели это возможно?.. Или это не мои мысли, а его - просто какой-то врывающийся иногда в его сознание вихрь раздувает их пламя так сильно, что пылающие искры летят во все стороны и огонь перекидывается на стоящих поблизости?..

   - И на что они только живут? - немного помедлив, пробормотал я.

   - На что? - мрачновато усмехнулся студент. - Да среди них даже миллионеры есть!

Я недоуменно смотрел на Харузека: что он имеет в виду? Студент, однако, не стал вдаваться в объяснения - высунувшись из укрытия, окинул взглядом затянутое тучами небо.

На мгновение все голоса под низким сводом арки стихли, слышен был лишь монотонный шум дождя.

На кого же намекал студент: «среди них даже миллионеры есть»?..

И Харузек, словно вновь прочтя мои мысли, хмуро кивнул в сторону находившейся напротив лавки старьевщика - потоки дождя стекали по ржавому железному лому и собирались в большие бурые лужи.

- Да хотя бы Аарон Вассертрум! Чем не миллионер - почти треть Йозефова города принадлежит ему! Да вы, господин Пернат, как с луны свалились!

У меня перехватило дыхание.

   - Аарон Вассертрум!.. Старьевщик Аарон Вассертрум - миллионер?!

   - Да, да, старьевщик Аарон Вассертрум! Уж кто-кто, а я его как облупленного знаю! - с каким-то болезненным злорадством подхватил Харузек, который, казалось, только и ждал моего вопроса. - И отпрыск его драгоценный, доктор Вассори, тоже мне известен! Вам никогда не доводилось слышать о нем? О докторе Вассори - знаменитом... окулисте? Да ведь еще год назад в нашем городе его на руках носили, только и разговоров было что о нем - о великом... ученом! Тогда еще никто не знал, что он сменил фамилию... Ну и как, по-вашему, его звали прежде? Вассертрум!.. Да-да, представьте себе, Вассертрум! О, с каким великим старанием этот жалкий пигмей изображал далекого от всего земного человека науки, ну а если речь вдруг заходила о его происхождении, ученый муж, скорбно потупив очи, ответствовал с глубоким волнением в голосе, что отец его родом из гетто и ему, несчастному изгою, чтобы выбиться в люди, пришлось начинать

с самых низов - сколько несправедливых унижений выпало на его долю, сколько пота, крови и слез пролил он, прежде чем сумел достичь тех высот, где ему уже никто не мог воспрепятствовать в свое удовольствие вкушать от плода премудрости.

Да-да, крови и слез пролил он немало! Вот только чьей крови и чьих слез - о том мученик науки предпочитал не распространяться! Но я-то знаю, какие делишки проворачивались через гетто! - Схватив мою руку, Харузек судорожно стиснул ее. - Мастер Пернат, я так беден, что даже сам перестал понимать, как низко я пал: для тех, кого поглотила бездна нищеты, уже не существует градаций... Я вынужден ходить оборванцем, как самый последний бродяга, вы только взгляните... а ведь я студент, изучаю медицину, считаюсь образованным человеком!

Студент резко распахнул свое ветхое пальто, и я с ужасом увидел, что оно надето прямо на голое тело - ни рубашки, ни сюртука под ним не было.

- Однако эта нищета, в которой я обретался и тогда, когда заставил могущественного и знаменитого доктора Вассори покончить с собой, стала для меня воистину спасительной, ибо только в ее кромешной тени и можно было укрыться от подозрений, ведь никому так в голову и не пришло, что это я - я! - был истинным виновником смерти этой бестии! В городе до сих пор приписывают эту заслугу некоему доктору Савиоли - поговаривают, будто он, предав гласности преступную практику проклятого окулиста, обрек его на самоубийство. Да, доктор Савиоли кое о чем, конечно, догадывался, но он был всего лишь моим орудием! Свой план я вынашивал в одиночестве, никого не посвящая в его продуманные до мельчайших подробностей детали, собирал компрометирующие материалы, готовил необходимые доказательства - день за днем осторожно, тайком расшатывал я вознесшееся до небес хитроумное строение доктора Вассори, незаметно, камень за камнем, лишая его основание необходимой опоры, пока моя подрывная деятельность не зашла так далеко, что даже с помощью всего золота мира и сатанинской изворотливости гетто уже нельзя было предотвратить крушения, для которого достаточно было одного-едииственного едва ощутимого щелчка...

Видите ли, это как... как в шахматах. Да, да, ведь это и была игра в шахматы... Никто и представить себе не мог, что мат знаменитому гроссмейстеру поставил я - нищий оборванец из гетто!

Пожалуй, только его отцу, старьевщику, не дает спать по ночам страшное подозрение, что та рука, которая передвигала фигуры в роковой шахматной партии, принадлежала вовсе не доктору Савиоли, а кому-то другому - тому, кого он, Аарон Вассертрум, не знает, но кто находится в непосредственной близости от него и умудряется оставаться при этом неуловимым и безнаказанным.

Видите ли, даже Вассертрум, хотя он из тех, кто умеет видеть сквозь стены, не в состоянии понять, что в этом продажном мире еще существует неподкупный ум, способный, холодно и бесстрастно просчитав великое множество комбинаций, выбрать среди них одну единственно верную, неотразимо разящую, подобно длинной невидимой игле, ядовитое жало которой проникает сквозь любые, самые толстые стены, сквозь золото и драгоценные камни, чтобы там, по ту сторону всех соблазнов мира, нащупать скрытую, жизненно важную артерию и сделать свою смертельную инъекцию...

Зябко потирая руки, Харузек нервно рассмеялся.

- Ну ничего, Аарону Вассертруму недолго осталось пребывать в неизвестности: приятный сюрприз будет его ожидать в тот самый день, когда он вцепится доктору Савиоли в горло! Именно тогда - ни раньше, ни позже!

Эту шахматную комбинацию я тоже просчитал вплоть до самого последнего хода... На сей раз я разыграю такой редкий вариант королевского гамбита, который закончится для моего противника неизбежным поражением: какой бы ход он ни делал, пытаясь уйти от трагического финала, у меня всегда найдется на него более сильный ответ.

Вот что я вам скажу, мастер Пернат: тот, кто решится играть со мной этот дебют, повиснет в воздухе, меж небом и землей, подобно беспомощной марионетке, приводимой в движение посредством тоненьких нитей, - и заметьте, дергать за них буду я, что бы там ни болтали о свободе воли!..

Студент говорил как в лихорадке, с тревогой и ужасом следил я за выражением его мертвенно-бледного лица.

- Успокойтесь же наконец и... и скажите мне, почему вы так ненавидите Вассертрума и его сына? Что они вам сдела...

Харузек даже не дал мне договорить:

- Оставим это... Вы бы лучше спросили, что заставило доктора Вассори наложить на себя руки! Или предпочитаете столь приятный разговор оставить на потом?.. Ну что же, наверное, вы правы: трагический закат светоча науки - тема деликатная, требующая особого настроя и соответствующей атмосферы, и вам бы, конечно, хотелось усладить ею слух в более комфортных условиях... Впрочем, дождь уже прошел, и торчать вам в этом сыром проходном дворе нет никакой нужды... Вы, должно быть, продрогли и хотите домой...

Я качнул головой. Студент вдруг успокоился и... погрустнел, голос его стал тише, ровнее и звучал теперь как-то обреченно и бесстрастно.

- Приходилось ли вам, мастер Пернат, когда-нибудь слышать о глаукоме? Нет? В таком случае мне придется подробнее остановиться на этой болезни и современных методах ее лечения, чтобы вы по достоинству оценили все нюансы тех дьявольских операций, которые производил доктор Вассори!

Слушайте же! Глаукома - это страшное заболевание внутренней поверхности глазного яблока, которое неотвратимо заканчивается полной слепотой; на сегодняшний день науке известно лишь одно средство, позволяющее предотвратить злокачественный процесс, - так называемая иридэктомия, суть которой состоит в том, что в радужной оболочке глаза иссекают крошечный клиновидный кусочек. В результате глаукома прогрессировать перестает, однако неизбежным следствием этой операции является частичная потеря зрения, которая остается у больного на всю жизнь.

Теперь внимание, мастер Пернат! При диагностике глаукомы следует иметь в виду одну примечательную особенность, требующую от врача предельной ответственности, ибо проконтролировать правильность диагноза этой болезни крайне сложно.

В известные периоды, особенно в начальной стадии глаукомы, случается так, что явные симптомы вдруг куда-то пропадают, - кажется, будто они исчезли совсем, но это только видимость! - в таких случаях врач, к которому пациент обращается с просьбой перепроверить роковой диагноз его предшественника, оказывается в весьма щекотливой ситуации: с одной стороны, не обнаруживая признаков болезни, он не может подтвердить страшный вердикт своего коллеги, с другой - не может он его и опровергнуть... А уж после иридэктомии, которой, само собой разумеется, может быть подвергнут как больной, так и здоровый глаз, и вовсе невозможно что-либо доказать: действительно ли имела место глаукома или нет.

Вот на этой характерной особенности коварной болезни доктор Вассори и построил свой дьявольский план - впоследствии он сумел с выгодой для себя использовать и другие сопутствующие этому заболеванию обстоятельства. Ничтоже сумняся, констатировал он глаукому там, где речь шла лишь о безобидных нарушениях зрения: главное - довести дело до операции, которая при минимальном риске приносила максимальный барыш.

И вот когда беззащитная жертва оказывалась полностью в его руках, он получал наконец возможность совершенно безнаказанно - тут уже разбойничья удаль не требовалась, кроме того, этот трусливый мерзавец отдавал предпочтение слабому полу! - как липку обирать несчастного полуслепого человека.

Итак, мастер Пернат, происходило то самое чудо, о котором мечтали трусоватые соплеменники доктора Вассори: выродившийся хищник оказывался в таких условиях, когда даже он, лишенный силы и зубов, получал свою кровавую добычу - и в каких количествах!.. Нет, вы только представьте себе: без всякого риска, не ставя на карту ничего, даже ломаного гроша, получать такой лакомый куш!

С помощью великого множества сомнительных публикаций в специальных медицинских журналах доктор Вассори сумел составить себе репутацию выдающегося окулиста, даже своим коллегам, слишком порядочным и простодушным, чтобы заподозрить какой-либо злой умысел, он умудрялся пускать пыль в глаза.

Естественным следствием всей этой шумихи в печати явился поистине нескончаемый поток жаждущих исцеления пациентов.

Стоило только обратиться к нему с самой пустячной жалобой на какой-нибудь незначительный дефект зрения и подвергнуться осмотру, как доктор Вассори с коварной планомерностью приступал к осуществлению своей коронной, выверенной до мельчайших деталей комбинации.

Для начала больной подлежал обычному опросу, однако в историю болезни доктор предусмотрительно - береженого бог бережет! - заносил только те ответы, из которых однозначно следовал необходимый диагноз: глаукома. При этом он осторожно, исподволь, выспрашивал пациента, не консультировался ли тот прежде с кем-либо из его коллег-окулистов, ну а потом как бы случайно, невзначай, ронял, что получил экстренное приглашение из-за границы и уже на следующий день должен выехать: мол, необходимо срочно прооперировать некую чрезвычайно важную государственную персону...

Далее все разыгрывалось как по нотам... Доктор приступал к исследованию внутренней поверхности глазного яблока, при этом луч своего офтальмоскопа он делал предельно резким и ярким, стараясь причинить цепенеющему от ужаса пациенту как можно больше страданий.

Всё, абсолютно всё - каждое слово, каждый жест - было рассчитано до нюансов!

И вот когда осмотр заканчивался и пришедший в себя от перенесенных мук пациент отваживался наконец подать голос, робко осведомляясь, насколько обоснованы его беспокойства, Вассори делал свой первый ход - усаживался напротив больного, с минуту неловко мялся, словно не решаясь произнести страшный приговор, а потом ровным, хорошо поставленным голосом изрекал: «Увы, милейший, процесс зашел слишком далеко и уже в самое ближайшее время... крепитесь, милейший... полная потеря зрения... гм... неизбежна!»

Последующая сцена была, разумеется, ужасна. Пациенты часто падали в обморок, рыдали и, причитая, катались по полу в безысходном отчаянии: потерять зрение - это значит потерять все.

Потом, выждав, когда несчастная жертва, валяясь у него в ногах, начнет взывать к нему, умоляя во имя всего святого ответить: как, неужто на всем белом свете нет такого средства, которое бы избавляло от кошмарного недуга? - бестия делала свой второй ход и превращалась в Того единственного, Кто каждому смертному дает избавление от мук, - в Господа Бога!

Да будет известно вам, мастер Пернат, что мир сей не более чем шахматная доска, а люди всего лишь фигуры, которые чья-то невидимая рука в соответствии со своими неведомыми нам планами передвигает с поля на поле!..

«Мда-с... срочная операция, - задумчиво ронял слова в гробовой тишине доктор Вассори, - это, пожалуй, единственное, что еще могло бы... гм... спасти»... И тут на него обычно что-то находило: охваченный каким-то неутолимым и алчным тщеславием, он пускался в пространное описание совершенно фантастических случаев, якобы имевших поразительное, прямо-таки невероятное сходство с данным, обрушивая на голову своей оцепеневшей жертвы бурный словесный поток, из коего явствовало, что только благодаря его стараниям все эти больные - и несть им числа! - сподобились вновь прозреть... Его опьяняло ощущение собственного могущества - еще бы, ведь в глазах этих несчастных он был каким-то высшим существом, эдаким предвечным вершителем судеб, могущественная длань которого распоряжалась жалким жребием малых сих.

Беспомощная жертва сидела пред ним поникнув головой и, обливаясь холодным потом, с замиранием сердца внимала грозному небожителю в робкой надежде услышать наконец ответ на свой немой вопрос, который она даже не решалась задать вслух из страха прогневать того единственного, от кого зависело ее спасение.

И лишь в заключение, когда поток красноречия начинал мало-помалу иссякать, доктор Вассори, словно внезапно вспомнив о сидящем перед ним пациенте, утомленно вздыхал: мол, к великому сожалению, сам он сейчас провести операцию не может - ну разве что через месяц-другой, когда вернется из-за границы... «Нуте-с, милейший, выше нос, и будем надеяться - а в подобных

случаях надо всегда надеяться на лучшее! - что к тому времени вы еще будете... гм... что-то видеть»...

После таких слов больной, разумеется, замирал как громом пораженный, а потом, уже не в силах усидеть на месте, в ужасе вскакивал и срывающимся от волнения голосом начинал лепетать, что да, конечно, надежды - это хорошо, но... но сам он не намерен терять ни минуты и умоляет лишь посоветовать, к кому из практикующих в городе окулистов можно обратиться по поводу операции.

Наступал момент истины, когда доктор Вассори наносил свой последний завершающий удар.

В глубочайшем раздумье принимался он расхаживать из угла в угол, скорбные складки бороздили высокое чело мыслителя, выдавая напряженную работу мощного интеллекта, наконец ученый муж утомленно падал в кресло и озабоченно бормотал, что, к сожалению, любое вмешательство другого врача неизбежно потребует повторной офтальмоскопии, а эта процедура, основанная на использовании предельно яркого луча света, - «да вы, милейший, уже сами изведали, насколько она болезненна!» - в критической ситуации - «а именно так, и никак иначе, следует... гм... квалифицировать ваше состояние, милейший!» - наверняка повлечет самые что ни на есть печальные последствия.

Итак, ни о каком другом враче не могло быть и речи; и не только потому, что повторное обследование глаза возможно лишь по истечении довольно продолжительного времени, достаточного для восстановления травмированного глазного нерва, - мало кто из окулистов мог надлежащим образом провести иридэктомию, требующую специальной и продолжительной практики.

Харузек сжал кулаки.

- На языке шахматистов, дорогой мастер Пернат, это называется «цугцванг»!.. Все последующее было опять же цугцвангом -один вынужденный ход за другим.

Теряя от отчаяния рассудок, пациент принимался заклинать доктора Вассори снизойти к его просьбе и, отложив на денек свой отъезд, самому провести эту сложную операцию. И то правда, разве сравнятся с чем-нибудь те поистине ужасные муки,

которые испытывает человек от сознания того, что в любое мгновение свет может померкнуть у него в глазах и он па всю жизнь останется в кромешной темноте, - даже скоропостижная трагическая смерть не кажется такой страшной!..

И чем больше чудовище упрямилось, ссылаясь на то, что любая, самая незначительная отсрочка его отъезда будет дорого ему стоить и весьма негативно скажется на его последующей карьере, тем более высокие суммы предлагала охваченная паническим ужасом жертва.

Когда же вознаграждение казалось доктору Вассори достаточным, он нехотя уступал и в тот же день, чтобы какая-нибудь непредвиденная случайность не нарушила его планов, производил садистскую операцию, на всю жизнь обрекая своего введенного в заблуждение пациента влачить жалкое существование полуслепого человека, ежедневные мучения которого никто из нас, людей здоровых и зрячих, даже представить себе не может, - и концы в воду, ибо теперь уже ничем нельзя было доказать факт совершенного преступления!

Этими противозаконными операциями на здоровых глазах доктор Вассори не только укреплял свою репутацию блестящего специалиста-офтальмолога, всякий раз с неизменным успехом спасавшего обращавшихся к нему пациентов от угрозы полной слепоты, не только умножал и без того огромное богатство, но и умудрялся удовлетворять свое непомерное тщеславие, буквально купаясь в лучах славы, ибо его доверчивые жертвы, здоровье и кошелек которых весьма ощутимо скудели после виртуозного хирургического вмешательства знаменитого кудесника, взирали на него снизу вверх, как на снизошедшее до них божество.

Лишь тот, чьи корни уходят в гетто и питаются от невидимых, но могучих источников, кто с раннего детства научился сидеть, затаившись в засаде, подобно пауку, кто не только знает в лицо каждого человека в городе, но и вплоть до мельчайших подробностей осведомлен о всех его делах и имущественном положении, - лишь такой «ясновидящий», как следовало бы, пожалуй, его назвать, мог на протяжении многих лет безнаказанно творить подобные злодеяния.

И уж поверьте мне, мастер Пернат, не будь меня, он так и занимался бы своим страшным ремеслом и до преклонных лет усердно сколачивал бы себе капитал, чтобы в конце славного жизненного пути эдаким почтенным, увенчанным лаврами патриархом наслаждаться в окружении чад своих возлюбленных величественным закатом жизни, являя собой живой пример для будущих поколений, однако... однако сколько веревочке не виться...

Я ведь тоже вырос в гетто, и моя кровь точно так же насыщена инфернальной хитростью, стало быть, кому, как не мне, уловить его в свои тенета: преимущество всегда на стороне тайного, сокрытого, невидимого - того, что молнией средь ясного неба обрушивается на головы наивных простаков.

Заслугу разоблачения доктора Вассори молва приписывает молодому немецкому врачу Савиоли, за спиной которого стоял я и, прикрываясь им как ширмой, предъявлял следствию одно доказательство за другим, пока не наступил долгожданный день, когда карающая рука закона легла па плечо дьявольского окулиста.

Тогда-то бестия и покончила с собой! Благословенен будь во веки веков миг сей!

Воистину мой призрачный двойник стоял рядом с сыном старьевщика и направлял его дрожащую от страха руку, ибо - да будет вам известно, мастер Пернат! - доктор выпил мой амил-нитрит: флакон с этим ядом был намеренно оставлен мной в его ординаторской в тот самый день, когда Вассори поставил мне диагноз глаукомы, - да-да, мне, не удивляйтесь, так как, чтобы хоть немного приблизиться к величественному светилу науки, нищему и безвестному студенту Харузеку пришлось обратиться к нему с жалобой на ухудшение зрения, - и с тех пор страстное желание, чтобы именно этот - мой! - амилнитрит нанес бестии последний удар, не покидало меня ни на минуту.

Заключение экспертов, проводивших медицинское освидетельствование тела, было единодушным и категоричным: апоплексия. Как видите, мастер Пернат, невидимый мститель предусмотрел все: смерть от паров амилнитрита имеет те же

симптомы, что и апоплексический удар. И все же нет ничего тайного, что не стало бы явным...

Харузек внезапно замолчал, с отсутствующим видом глядя прямо перед собой, - казалось, он пытался решить какую-то неразрешимую проблему, - потом повел плечом в сторону лавчонки Аарона Вассертрума.

- Наконец-то он один, - с ненавистью прошипел студент, - совсем один, наедине со своей жадностью и... и... и восковой куклой!..

Сердце мое так и подскочило - замерло где-то под самым горлом, мешая дышать. В ужасе воззрился я па Харузека. Он что, с ума сошел? Или этот горячечный бред - плод его больного воображения? Да-да, конечно, все это он сам себе напридумал в своих лихорадочных грезах!.. Ведь те жуткие истории, которые он наговорил мне об этом кошмарном окулисте, просто не могут быть правдой. У него чахотка, и мрачные тени смерти уже чертят свои зловещие круги в его охваченном навязчивым бредом мозгу...

Я хотел было отвлечь студента, развеселить какой-нибудь шуткой, направить его мысли в другое, не такое безысходное русло, однако не успел и слова вымолвить, как в памяти моей, словно высвеченное внезапной вспышкой молнии, возникло угрюмо ухмыляющееся лицо с заячьей губой и выпученными рыбьими глазами - то самое, которое заглянуло в мою приоткрывшуюся на миг дверь.

Доктор Савиоли! Доктор Савиоли! Да-да, именно это имя под великим секретом шепнул мне на ухо кукольник Звак, похваляясь юным и благовоспитанным жильцом, арендовавшим его мансардную студию.

Доктор Савиоли!!! Подобно истошному воплю отозвалось это имя в глубине моей души, и пред внутренним взором пронеслась вереница туманных образов, обрушивших во мне целую лавину самых ужасных подозрений.

Я уже открыл рот, чтобы поведать Харузеку о странном случае, приключившемся со мной на днях, но в это мгновение студентом овладел вдруг столь сильный приступ кашля, что он едва

не упал на мостовую. Ошеломленный, я замер, не зная, что делать, и лишь оцепенело смотрел, как Харузек, судорожно цепляясь за покрытые плесенью стены арки, вышел под вновь зарядивший дождь и, с трудом обернувшись, кивнул мне на прощанье.

Да-да, Харузек прав, и страшный его рассказ не плод больного воображения: то, что день и ночь крадется по этим кривым переулкам в поисках подходящего человека, в которого можно было бы воплотиться, - это неосязаемый призрак преступления.

Бесплотный фантом кружит в воздухе - а мы его не замечаем! - но вот он внезапно коршуном падает вниз, вонзает когти в чью-то человеческую душу, превращая ее на миг в свое воплощение, - а мы об этом и не подозреваем! - и, прежде чем мы успеваем что-либо заподозрить, взмывает ввысь, снова развоплощаясь, и все идет своим чередом, как будто ничего и не было, но человек, подвергшийся этой потусторонней атаке, уже инфицирован, и жажда крови с катастрофической быстротой овладевает всем его существом... И лишь темные слухи о каком-то патологическом, ничем не мотивированном убийстве доходят до нас потом, и мы содрогаемся, настигнутые врасплох смутными, обрывочными отголосками не то полузабытых воспоминаний, не то полуосознанных предчувствий, подобно жуткой стае нетопырей, потревоженной внезапным проблеском света.

И открылась мне вдруг сокровенная сущность этих кровожадных призраков, обступающих меня со всех сторон: безвольно и покорно плывут они сквозь нашу серую действительность, влекомые невидимым магнетическим током, наделяющим их видимостью жизни... ну вот как тот поблекший и мертвый невестин букетик, обреченно плывущий в грязных и смрадных водах сточной канавы...

Все дома разом уставились на меня своими остекленевшими, злобно выпученными бельмами, отверстые пасти черных, закопченных ворот, языки которых давно истлели, казалось, вот-вот испустят такой страшный, душераздирающий, преисполненный ненависти вопль, что все мы, люди, застынем, мгновенно обратившись в соляные столпы...

Мне приходят на ум последние слова Харузека - да-да, эти, он еще что-то говорил о старьевщике... И я невольно бормочу их себе под нос: «Наконец-то он один... совсем один, наедине со своей жадностью и... и... и восковой куклой!..»

Вот только что за восковую куклу имел он в виду? Должно быть, какое-то образное выражение - одна из тех странно болезненных и парадоксальных метафор, которыми студент время от времени любил ошарашивать наивных и добродушных собеседников: простаки глуповато посмеивались над этими чудными, противоестественно гипертрофированными сравнениями, но лишь до тех пор, пока они не становились внезапно зримыми, как будто выхваченными случайным лучом света из кромешной тьмы, существами столь невероятного и фантастического обличья, что перепуганным зрителям сразу становилось не до смеха.

Я перевел дух и, чтобы успокоиться и стряхнуть с себя то мрачное впечатление, которое произвел на меня рассказ Харузека, оглянулся, внимательно вглядываясь в людей, вместе со мной пережидавших под аркой по-прежнему ливший как из ведра дождь.

Рядом стоял тот самый дебелый пожилой господин, который так отвратительно вульгарно смеялся. Добротный черный сюртук и перчатки свидетельствовали о достатке этого человека, которого неизвестно каким ветром занесло в гетто, хотя... Заметив, как подергивалось от возбуждения гладковыбритое, холеное жабье лицо с грубыми мясистыми складками, я невольно проследил за взглядом выкатившихся из орбит маслянисто поблескивающих глазок, который был прикован к воротам стоящего на противоположной стороне переулка дома: там со своей неизменно блудливой усмешкой на пухлых губах скучала рыжая Розина...

Пожилой господин пытался подать ей знак, и было очевидно, что она все прекрасно видит, только делает вид, будто не понимает его более чем откровенных намеков.

Наконец истекающий слюной сластолюбец не выдержал и, не сводя зачарованного взгляда с вожделенной приманки, зазывно переминавшейся с ноги на ногу, осторожно, на носках, с

потешной слоновьей грацией заскакал по лужам, подобно большому черному каучуковому мячу.

Похоже, этого господина тут преотлично знали, так как со всех сторон послышались в его адрес грубоватые, скабрезные шуточки. Стоявший за моей спиной рослый бродяга в синей военной фуражке и с красным вязаным шарфом на шее, то и дело поправляя засунутый за ухо окурок толстой сигары и ощеривая в циничной усмешке свои черные от никотина зубы, отпускал на неведомом мне жаргоне какие-то, судя по всему, особо смачные замечания.

Я понял лишь то, что этого холеного и вульгарного господина в гетто прозвали «фармазоном» - на тамошнем арго это прозвище закрепилось за потасканными респектабельными эротоманами, охочими до несовершеннолетних девочек, которых они насиловали в подворотнях, однако благодаря деньгам и связям в полиции всегда выходившими сухими из воды...

Не прошло и пяти минут, как Розина и дебелый господин с жабьим лицом скрылись в непроглядном сумраке ближайшего подъезда...

ПУНШ

Окно мы открыли, чтобы хоть немного проветрить тесную мою каморку, тонувшую в клубах табачного дыма. И вот уже струя свежего ночного воздуха гуляет по комнате и, ероша ворс висящих в дверях пальто, легонько раскачивает их из стороны в сторону.

- Убранство, венчающее многодумную главу нашего Прокопа, настолько прониклось его возвышенными мыслями, что, того и гляди, воспарит ввысь, - усмехнулся Звак, указывая на большую фетровую шляпу музыканта, широкие поля которой трепе тали, подобно черным крылам.

Иошуа Прокоп весело подмигнул нам:

   - Не иначе как собралась...

   - ... к «Лойзичеку» на танцульки! - подхватил Фрисландер.

Прокоп засмеялся и, прислушавшись к шальным, обрывочным звукам, которые в холодном зимнем воздухе долетали даже до моей чердачной обители, сначала просто постукивал рукой в такт лихому, разухабистому мотивчику, а потом схватил висящую на стене старую, вконец разбитую гитару, страстно закатил глаза и, сделав вид, будто перебирает порванные струны, запел неестественным, режущим слух надрывным фальцетом, подделываясь под развинченные, вихляющие, марионеточно дерганные интонации арго:

Тот фраер на цырлах[39] не в масть: штимп[40] с понтом косил под антаж[41] - клифты из сосны и кичман[42] имел интэрэс нам скроить...

- Э, да он изрядно поднаторел в блатной музыке! - воскликнул Фрисландер, засмеялся и с удовольствием принялся подпевать:

То же, что и фраер, - обыватель, не имеющий отношения к уголовному миру (жарг.).

Мы стали известны за локш[43] и взяли свой шпалер в ширман[44] - мине низачем, чтоб шмалять, коль шнеер закнокал[45] нам фарт...

   - Эти соленые куплеты каждый вечер распевает в «Лойзичеке» тамошний лабух, сумасшедший Нефтали Шафранек - напялив на глаза зеленый козырек, мешугге[46] наяривает их под аккомпанемент гармоники... Сам он играть не умеет - договорился с какой-то свихнувшейся старой девой, она же ему и подпевает... - пояснил мне Звак. - Вам, мастер Пернат, надо бы как-нибудь с нами за компанию наведаться в это заведение. Может быть, сегодня, попозже, когда допьем пунш?.. Что вы на это скажете? В честь вашего дня рождения?

   - Отличная мысль, пойдемте с нами, - поддержал старика Прокоп и захлопнул окно, - на этот шалман и вправду стоит посмотреть!

Выпив горячего пунша, мои гости приумолкли, погрузившись в думы. В наступившей тишине слышно было лишь тихое поскрипывание дерева - это Фрисландер, не любивший сидеть сложа руки, вырезал свою очередную марионетку.

   - Да вы, Иошуа, нас просто отсекли от внешнего мира, - нарушил наконец молчание Звак, - с тех пор, как вы закрыли окно, никто не проронил ни слова.

   - Глупо, наверное, но, глядя, как сквозняк раскачивает наши пальто, я не мог отделаться от мысли, до чего все же странно выглядят мертвые, безжизненные вещи, приводимые в движение ветром, - словно оправдываясь, поспешно проговорил Прокоп. -В самом деле, кажется почти чудом, когда предметы, которые мы привыкли видеть неподвижно лежащими, начинают вдруг подавать признаки жизни - охваченные таинственным трепетом, они дрожат, шевелятся, вздрагивают, и, согласитесь, есть в этом воскресении из мертвых что-то непостижимое и... и жутковатое...

Однажды, в поздний ночной час, мне пришлось наблюдать, как в обрывки бумаги, разбросанные по безлюдной площади, словно дьявол вселился - стоя под прикрытием домов, я не замечал ветра, - в дикой ярости носились они по кругу, преследуя друг друга, как будто этим неистовым хороводом хотели заклясть смерть, а потом ни с того ни с сего, казалось, успокаивались и, опустошенные, бессильно падали на землю, но лишь на мгновение, ибо уже в следующее па них вдруг снова что-то находило, и грязные, истерзанные клочья, охваченные безумным и бессмысленным бешенством, принимались кружиться в стремительном вихре и то, словно заговорщики, сбивались в кучу в какой-нибудь темной подворотне, то, одержимые новым приступом беспричинной злобы, внезапно бросались врассыпную; наконец, заметив меня, невольного свидетеля их жестоких игрищ, они почли за лучшее ретироваться и, зловеще шурша бумажными крылами, поспешно скрылись за углом...

Лишь одна толстая газета осталась лежать на мостовой - задыхаясь от переполнявшей ее ненависти, она то раскрывалась, то складывалась вновь, как будто жадно хватала своей беззубой пастью воздух.

Уже тогда темное подозрение закралось в мою душу: а что, если все живые существа, в том числе и люди, являются, по сути, чем-то вроде этих клочьев бумаги? Быть может, и пас несет по жизни какой-то неуловимый, недоступный нашему пониманию «ветер», который определяет наши желания и поступки, а мы-то, наивные, еще пытаемся рассуждать о свободе воли?..

А что, если вся наша жизнь есть не что иное, как некий сокровенный, неведомый нам вихрь? Тот самый, о котором сказано: не знаешь, откуда он приходит и куда уходит...[47] Разве не снится нам иногда, будто, погрузив руки глубоко в воду, мы ловим чудесных серебряных рыбок, а когда просыпаемся, то оказывается, что это всего лишь случайный сквозняк холодил наши ладони?

- Прокоп, да что это с вами? С чего вы вдруг заговорили как Пернат? - воскликнул Звак, окидывая музыканта подозрительным взглядом.

   - Должно быть, его впечатлила та чудная история с книгой, которую незадолго до вашего прихода рассказал Пернат... Жаль, что вы запоздали и не слышали его рассказ, - заметил Фрислапдер.

   - История о книге?

   - Нет, скорее, о человеке, который эту книгу принес... Уж очень странно он выглядел... Пернат не знает о нем ничего: ни как его зовут, ни где он живет, ни что он хочет, ни как он выглядит - похоже, внешность его столь необычна, что наш гостеприимный хозяин, несмотря на все свои старания, так и не смог ее описать.

Звак насторожился.

   - Любопытно, - пробормотал он и, немного помявшись, спросил, не спуская с меня испытующего взгляда: - Ну а лицо сего таинственного пришельца... оно было, наверное, лишено даже признаков какой-либо растительности и... и глаза у него такие характерно посаженные... раскосые?..

   - Мне кажется, да... - ответил я в замешательстве, - то есть я.,, я в этом уверен... Именно так он и выглядел!.. Выходит, он... он вам знаком?..

Кукольник недоуменно пожал плечами:

- Не знаю почему, но, как только я услышал о вашей прямо-таки фатальной неспособности дать хотя бы приблизительное описание внешности сей загадочной персоны, меня сразу словно что-то толкнуло: Голем!..

Художник Фрисландер заинтересованно поднял глаза и даже отложил свой резец.

   - Голем? Мне не раз доводилось слышать об этом легендарном существе, но, к великому сожалению, то, что болтают о нем в гетто, не более чем суеверный вздор. Неужели вы, Звак, располагаете какими-то достоверными сведениями о Големе?

   - Кто из смертных осмелится сказать, что он действительно что-либо знает о Големе? -развел руками старый кукольник. -Все мы склонны относить глиняного человека к области преданий, пока в один прекрасный день в переулках гетто не произойдет нечто столь странное и даже противоестественное, что

мгновенно порождает в умах одну и ту же мысль: это он - Голем... И некоторое время вокруг только и разговоров что о нем... Слухи растут как снежный ком, обрастают самыми курьезными подробностями и вскоре становятся настолько фантастическими и нелепыми, что уже ничего, кроме смеха, не вызывают и сами собой мало-помалу сходят на нет... Однако если отделить зерно от плевел и отбросить ту непроницаемо плотную паутину вздорных слухов, которыми народная молва опутала эту таинственную историю, то можно, пожалуй, докопаться до чего-то более или менее достоверного... Утверждают, что корни легенды восходят к семнадцатому веку, когда некий раввин, руководствуясь ныне безвозвратно утраченным каббалистическим трактатом, создал из красной глины искусственного человека, так называемого Голема, с тем чтобы тот помогал ему звонить в синагогальные колокола и исполнял всевозможные черные работы.

Однако полноценного человека из его творения не получилось - сознательная жизнь лишь едва теплилась в этом грубом оковалке сырой материи, обреченном влачить жалкое существование механической куклы. Но и это, как говорит предание, лишь днем, благодаря магическому амулету, сокрытому за зубами глиняного гомункулуса и притягивающему к нему свободные астральные силы космоса.

И когда однажды перед вечерней молитвой раввин забыл извлечь сокровенную печать жизни изо рта Голема, тот впал в неистовство - в вечерних сумерках носился он по переулкам, круша и сметая все на своем пути. Долго гонялся за ним раввин, пока наконец не подстерег и не вырвал из судорожно сжатых зубов магический амулет. И страшное существо тут же бездыханным истуканом рухнуло наземь. До наших дней не дошло ничего, если не считать ту карликовую глиняную фигуру, которую показывают в Старо-новой синагоге.

- Этот раввин был как-то даже приглашен в Град, где на глазах самого императора заклинал тени мертвых, призрачной чередой шествовавшие пред изумленным взором знатных особ, почтивших своим вниманием сию диковинную церемонию, -

добавил Прокоп. - Современные ученые, правда, утверждают, что он использовал при этом что-то вроде Laterna magica[48]...

- Ну разумеется, чем пошлее и нелепее все эти неуклюжие попытки наших ученых мужей во что бы то ни стало втиснуть в прокрустово ложе своей жалкой позитивистской науки все неведомое, тем большим успехом они неизменно пользуются у здравомыслящих обывателей! Еще бы, ведь их косное сознание превыше всего на свете ценит тот маленький, уютный мирок с его привычными, проверенными временем устоями, в который коварным потусторонним силам вход заказан! - весело подхватил Звак. - Laterna magica! Как будто император Рудольф, который всю свою жизнь занимался герметическими науками, с первого же взгляда не разглядел бы шарлатанский кунштюк!

Мне, конечно, доподлинно не известно, на чем основывается легенда о Големе, однако я абсолютно уверен в одном: с этим городским кварталом тайными узами связано нечто неподвластное смерти - по крайней мере до тех пор, пока его сокровенная миссия не будет исполнена. Из поколения в поколение мои предки обитали здесь, в гетто, и, пожалуй, никто из ныне живущих не располагает такими давними, простирающимися в глубь веков сведениями о периодических появлениях Голема, как ваш покорный слуга!

Звак внезапно замолчал, и по лицу старика было видно, что его мысли обратились к временам давно прошедшим.

Вот сейчас, когда он сидел за столом, подперев рукой голову, его щеки, кажущиеся в тусклом свете лампы розовыми, почти юношескими, так резко контрастировали с седыми прядями волос, что я невольно сравнил черты старого кукольника с застывшими, маскообразными личинами его любимых марионеток. Странно, по до чего все же похож на них этот чудаковатый старик! То же самое выражение и те же самые черты лица!

Похоже, в этом мире и вправду есть вещи, которые не могут существовать порознь, в отрыве друг от друга, и, когда я представил себе на миг загадочный зигзаг в судьбе Звака, мне вдруг стало

не по себе при мысли, что такой человек, как он, получивший в отличие от своих предков вполне приличное образование и даже собиравшийся стать актером, внезапно все бросил и вернулся к обшарпанному вертепу с потрескавшимися от времени куклами, чтобы вновь бесприютным бродягой скитаться по грязным деревенским ярмаркам, подобно своим дедам и прадедам зарабатывая себе на жизнь неловкими и глуповатыми оплеухами, ходульными антраша и немудреными, но вулканическими страстями с их извечными фонтанами слез, разбитыми сердцами и океанами крови - словом, всем тем по-детски наивным сценическим хламом, который традиционно составляет основу простодушного, скроенного по одной мерке репертуара театра марионеток. Старик попросту не может без них, а они - без него: куклы живут его жизнью, ну а когда им приходится расставаться, они поселяются в его мыслях и до тех пор лишают своего несчастного хозяина покоя и сна, пока тот не возвращается к ним. Потому-то, наверное, старик и относится к деревянным человечкам с такой отеческой любовью и просиживает допоздна, выдумывая своим привередливым щеголям и кокеткам новые наряды, которые сам же и шьет из блестящей мишуры и сверкающих блесток.

   - Звак, что же вы приумолкли? Мы все с таким интересом слушали вас... - окликнул Прокоп старого кукольника и бросил в нашу с Фрисландером сторону многозначительный взгляд, чтобы мы поддержали его.

   - Даже не знаю, с чего и начать... - неуверенно пробормотал старик. - История Голема запутана, как лабиринт. Вот и Пернат - знать-то он знает, как выглядит тот неизвестный, который принес ему книгу, а описать его внешность хоть убей не может. Примерно раз в тридцать три года в наших переулках повторяется одно событие, в общем-то, и нет в нем как будто ничего особенного, но какой-то иррациональный, не поддающийся объяснению ужас охватывает население гетто.

Вновь и вновь происходит одно и то же: некий никому не ведомый человек в ветхих старомодных одеждах, с желтым безбородым лицом монголоидного типа, возникнув как из-под земли где-то в районе Альтшульгассе, шествует через Йозефов город

характерно мерной, странно спотыкающейся походкой - такое впечатление, будто он в любой миг готов рухнуть ничком на мостовую! - и вдруг... вдруг бесследно исчезает, будто растворяется в воздухе. Обычно, перед тем как исчезнуть, он сворачивает за угол в один из переулков...

По другим свидетельствам, неизвестный в своем движении по гетто описывает правильную окружность и обязательно возвращается к тому пункту, с которого он начал свое «кругосветное путешествие», - древнему дому, находящемуся неподалеку от синагоги. Кое-кто из очевидцев клятвенно заявлял, что, заметив диковинного незнакомца - как правило, тот появлялся неожиданно, из-за угла, - принимался следить за ним, и что странно: хотя шел сей подозрительный субъект ему навстречу - это все свидетели утверждали в один голос! - тем не менее фигура его по мере приближения становилась все меньше и меньше, как у того, кто удаляется, пока не исчезала вовсе...

Однако особенно глубокий след в умах здешних обывателей оставило явление призрачной персоны, случившееся шестьдесят шесть лет тому назад, - быть может, потому, что именно тогда терпение у горожан лопнуло и они облазили старинный дом на Альтшульгассе с подвала до крыши, самым тщательнейшим образом, дюйм за дюймом, обследовав его. Результат был плачевным: ничего. Тогда - как сейчас помню, хотя я в то время еще пешком под стол ходил, - всем жильцам велели вывесить в окнах белье, вот тут-то и установили, что в доме действительно имелась комната с одним-единственным зарешеченным окном. Ну а поскольку вход в нее обнаружить так и не удалось, то не придумали ничего лучше, как спустить с крыши веревку... Никогда не забуду: какой-то смельчак полез по ней вниз, чтобы, повиснув меж небом и землей, по крайней мере заглянуть в эту тайную камеру снаружи, однако едва он приблизился к зарешеченному окну, как веревка оборвалась и бедняга рухнул на булыжную мостовую, размозжив себе череп. Выждав некоторое время, когда страсти по поводу несчастного случая немного поулеглись, горожане решили вновь повторить попытку, но вот незадача - показания свидетелей относительно того, которое из окон вело в недоступную

камору, настолько расходились, что собравшиеся судили-рядили, спорили-спорили да в конце концов и переругались, на том все и кончилось...

Что же касается меня, то я впервые встретил Голема около тридцати трех лет назад. Мы с ним едва не столкнулись в одном из так называемых пассажей, которыми у нас высокопарно именовали крытые проходные дворы.

До сих пор не могу понять, что на меня тогда нашло. Эффект неожиданности? Да, конечно, нельзя же, в самом деле, все время, изо дня в день ходить в ожидании встречи с Големом! Однако очень хорошо помню, что за секунду до того, как я его увидел, во мне что-то пронзительно вскрикнуло: Голем! И в тот же миг кто-то большой и неуклюжий спотыкающейся, косолапой походкой вышел из сумрака грязного вестибюля... дальше какой-то провал - и... и удаляющийся звук тяжелых, мерных шагов... Потом... потом разом нахлынула толпа - сплошь бледные возбужденные лица, - и на меня обрушился град вопросов: видел ли я е го ?..

И только после того, как я ответил, до меня наконец дошло, что язык мой был словно парализован какой-то невесть откуда взявшейся судорогой и что еще несколько мгновений назад я, сам не осознавая этого, пребывал в состоянии полнейшей каталепсии...

К своему немалому удивлению, я обнаружил, что могу передвигаться без посторонней помощи, но только когда мои одеревенелые ноги с трудом сделали первый шаг, мне стало ясно: на какой-то краткий миг - пусть даже это продолжалось не дольше удара сердца - мое тело, сознание, воля были скованы чем-то вроде столбняка.

Обо всем этом я потом часто и подолгу размышлял, и мне кажется, наиболее близким истине объяснением будет следующее: каждым поколением обитателей гетто хотя бы раз в жизни овладевает своего рода духовная эпидемия - с быстротой молнии ее вездесущие бациллы проникают в самые затаенные уголки еврейского квартала, инфицируя человеческие души с какой-то неведомой нам целью, и тогда над лабиринтом кривых переулков сгущается нечто призрачное и зловещее, а там, где его

напряжение оказывается особенно высоким, критическим, оно, подобно миражу, обретает обличье некоего характерно приметного существа, которое, судя по всему, обитало здесь много веков назад и теперь во что бы то ни стало жаждало обрести утраченную некогда плоть и кровь.

Весьма вероятно, что эта призрачная персона постоянно пребывает меж пас - каждый день, каждый час, каждое мгновение, а мы этого не замечаем, как не слышим звука вибрирующего камертона, до тех пор пока он не коснется дерева, заставляя его резонировать.

Это... это какое-то бессознательное творчество... Наши души творят по наитию, без ведома сознания, создавая свое нерукотворное произведение подобно тому, как образуется кристалл, возникающий из бесформенной, аморфной массы сам по себе, согласно вечным и неизменным законам природы.

Что мы об этом знаем? Да почти ничего... Этот таинственный процесс можно, наверное, сравнить с атмосферным электричеством: в душные летние дни воздух буквально насыщен им, напряжение неуклонно растет и, достигнув своего предела, разрешается вдруг разрядом молнии, так вот, постоянная концентрация неизменно сосредоточенных на чем-то одном мыслей, чьими ядовитыми эманациями пропитан каждый камень Йозефова города, тоже должна неизбежно повлечь за собой внезапный и резкий разряд, своего рода психический коллапс, мгновенно открывающий самые затаенные уголки нашего ночного сознания дневному свету; видимо, природа этих феноменов в самом деле в чем-то сходна, только в одном случае рождается молния, в другом - фантом, черты лица, походка и поведение которого равно присущи всем обитателям еврейского квартала, ибо являет он собой не что иное, как символ коллективной души, - факт сей не вызовет никаких сомнений у того, кто умеет правильно толковать сокровенное арго предвечных метафор, воплощенных в подчас весьма прихотливых и необычных формах внешнего мира.

И точно так же, как определенные признаки предшествуют удару молнии, некие странные и грозные знамения

предвещают катастрофическое вторжение кошмарного фантома в материальный мир. Осыпавшаяся штукатурка на древней стене вдруг ни с того ни с сего принимает угловатые очертания шествующего странника, а в ледяных узорах на оконном стекле угадываются то уродливо искаженные демонические лики, то загадочные каббалистические письмена... Вот и песок с крыши сыплется почему-то не так, как всегда, и в душу мнительного наблюдателя уже закрадывается страшное подозрение: мол, некие незримые, боящиеся дневного света призраки, злоумышляя против рода человеческого, пытаются таким образом начертать тайные магические знаки. Остановится ли глаз на каком-нибудь причудливом орнаменте или линиях ладони, и человеком уже овладевает непреодолимая потребность повсюду отыскивать нечто многозначительное, имеющее скрытый и непременно злокозненный смысл, - словом, все то, что в горячечных снах разрастается до гигантских, гипертрофированных размеров. Наши мысли полчищами мелких грызунов бросаются на бруствер, отделяющий повседневную действительность от сверхчувственного мира, в тщетных и беспомощных попытках прогрызть в нем брешь и хотя бы одним глазком заглянуть в иную реальность, дабы во всеоружии противостоять коварным проискам потусторонних сил, которые только о том и мечтают - а мучительные подозрения на сей счет не оставляют пас ни на минуту, - чтобы, изведя нашу душу чувством постоянной, изматывающей нервы тревоги, создать благодатную питательную среду для вампиричного фантома, жаждущего обрести плоть и кровь.

Вот и сейчас... Стоило Пернату рассказать о странном незнакомце с желтым безбородым лицом и раскосыми глазами, как Голем тут же предстал предо мной таким, каким я видел его много лет назад. Он словно вырос из-под земли. И какой-то безотчетный страх, что мы вновь стоим на пороге каких-то неведомых и ужасных событий, на мгновение овладел мной - меня словно накрыло зловещей тенью, которую отбрасывали первые призрачные предвестники Голема...

Трудно да и, пожалуй, невозможно с чем-нибудь спутать этот страх - смутный, неопределенный, до поры до времени-

кажущийся абсолютно беспричинным, он исподволь закрадывается в душу, заставляя ее цепенеть в кошмарном предчувствии неотвратимо надвигающейся катастрофы. Впервые мне пришлось изведать его еще в детские годы: шестьдесят шесть лет минуло с тех пор, когда однажды вечером к нам пришел жених моей сестры, чтобы всей семьей назначить день свадьбы.

Потехи ради мы решили тогда погадать и стали лить свинец; я смотрел разинув рот и никак не мог понять, почему так болезненно сжимается мое сердце: в моих беспорядочно путанных детских представлениях это таинственное действо почему-то связалось с Големом, о котором мне частенько рассказывал дед, и я не мог отделаться от подспудной тревоги, что вот сейчас дверь внезапно распахнется и войдет незнакомец...

Сестра вылила ложку с расплавленным металлом в чаи с водой и, заметив, с каким напряженным вниманием я следил за ней, весело подмигнула мне. Дрожащими морщинистыми руками дед извлек тускло мерцающий свинцовый слиток и поднес его к лампе. Мои домашние сгрудились вокруг, оттеснив меня в сторону, и... и вдруг замерли, мертвая тишина воцарилась в гостиной, но лишь на миг, ибо тут же, опомнившись, заговорили все разом, споря и возбужденно перебивая друг друга; я тоже хотел взглянуть, но меня отправили спать.

И только спустя несколько лет, когда я стал старше, отец рассказал, что расплавленный металл застыл в форме маленькой, безупречно гладкой, как будто отлитой в специальной матрице, головы с широкими скулами и раскосыми глазами, в которой все присутствующие, к своему немалому ужасу, признали Голема...

Мне приходилось не раз разговаривать с архивариусом Шемаей Гиллелем, следящим за сохранностью ветхого реквизита Старо-новой синагоги, среди которого находится и та самая пресловутая глиняная фигура времен императора Рудольфа. Так вот, весьма преуспевший в каббале архивариус считает, что этот грубо слепленный истукан с корявыми и непропорциональными человеческими членами, вероятно, является, подобно запомнившейся мне свинцовой голове, одним из прежних предвестников Голема. И загадочный незнакомец, который мерещится теперь

всем на каждом углу, был изначально неким умозрительным образом - акт творения сей метафизической субстанции мог осуществить только истинно великий каббалист, каковым и считался по праву легендарный рабби Лёв, ибо он силой мысли вдохнул бессмертную жизнь в свое создание, ну а уж потом, дабы даровать ему бренное тело, облек в глиняную плоть, и теперь через определенные промежутки времени, соответствующие одним и тем же астрологическим констелляциям, призрачная креатура, не ведающая смерти, периодически возвращается, томимая неизбывным желанием вновь преоблачиться в материю...

Покойная жена Гиллеля тоже однажды видела Голема, она столкнулась с ним лицом к лицу и, пока загадочное существо находилось в пределах видимости, так же, как и я, не могла двинуть ни рукой, ни ногой, пребывая в каком-то странном оцепенении.

Так вот она, в отличие от других, была уверена, и ничто не могло разубедить твердо стоявшую на своем женщину, что взору ее тогда явилась собственная душа, которая, покинув ненадолго свою бренную оболочку, предстала пред ней, испытующе воззрившись чужими раскосыми глазами. И несмотря на неописуемый ужас, овладевший ею тогда, жена Гиллеля ни на миг не усомнилась в том, что сей неведомый незнакомец является лишь отражением ее сокровенного Я...

- Невероятно, - машинально пробормотал Прокоп и снова погрузился в себя.

Мысли Фрисландера, судя по отсутствующему виду, с которым он смотрел в одну точку, тоже витали где-то далеко.

В дверь постучали, в комнату вошла дряхлая старуха, приносившая мне по вечерам нехитрую снедь, поставила на пол глиняный кувшин с водой и молча удалилась.

Словно проснувшись, мы подняли глаза и недоуменно огляделись, однако долго еще никто из нас не мог издать ни звука. Как будто в комнату вместе со старухой проник какой-то новый флюид, к которому надо было еще привыкнуть.

- Да, кстати... Надеюсь, всем вам, господа, известна рыжая Розина - тоже ведь, согласитесь, то еще личико, от

которого просто так не отделаешься! Взять хотя бы ее похотливый взгляд - он преследует из всех углов и закоулков! - выпалил внезапно Звак с какой-то детской непосредственностью. - Эта застывшая блудливая ухмылка едва ли не первое, что я увидел в своей жизни. Сначала она принадлежала ее бабке, потом перешла по наследству к матери девчонки! И всегда одно и то же лицо, ни на йоту не отличающееся от своего прообраза! И то же имя - Розина! Как будто все они являются воплощением одной и той же сущности...

- А разве Розина не приходится дочерью старьевщику Аарону Вассертруму? - спросил я.

- Что верно, то верно, слухи такие есть, - хмуро буркнул старый кукольник, - только у Аарона Вассертрума много такого - в том числе и дочери, и сыновья, - о чем никто из обитателей гетто ни сном ни духом не догадывается... Вот и мать Розины - ни одна живая душа не знала ни ее отца, ни того, что с нею сталось. Принесла в подоле в пятнадцать лет - и как в воду канула. Исчезновение ее, если не ошибаюсь, было каким-то образом связано с убийством, совершенном в этом самом доме.

Навроде своей дочери, она якшалась с кем ни попадя, а уж головы тогдашних подростков кружила так, что те совсем с ума посходили... Один из них до сих пор жив, я его частенько встречаю, вот только имя его запамятовал. Другие давно поумирали, думаю, это она их всех свела в могилу. То время вспоминается мне лишь какими-то обрывочными эпизодами, и поблекшие образы действующих лиц призрачной чередой проплывают предо мной. Не знаю почему, но особенно запал мне в душу один спившийся, полусумасшедший бедолага, который шлялся ночами по кабакам и за пару крейцеров вырезал посетителям силуэты из черной бумаги. Ну а когда напивался, впадал в прямо-таки беспросветную тоску и как заведенный, рыдая и обливаясь слезами, до тех пор вырезал один и тот же хищный, блудливо ухмыляющийся женский профиль, пока запас траурной бумаги не подходил к концу.

Не помню уже всех обстоятельств дела, но только свихнулся он от несчастной любви, еще зеленым юнцом влюбившись без

памяти в некую Розину - судя по всему, бабку нашей теперешней лахудры...

Звак замолчал и, утомленно прикрыв глаза рукой, откинулся на спинку кресла.

Похоже, даже судьба в этом колдовском лабиринте переулков, как завороженная ходит кругами, неизменно возвращаясь к исходному пункту, мелькнуло в моем сознании, и отвратительная картина, как заноза засевшая в моей памяти, вновь возникла у меня перед глазами: тощая, облезлая кошка с разбитой головой, покачиваясь и неуверенно переставляя подгибающиеся лапки, обреченно, как сомнамбула, бредет по кругу под свист и улюлюканье зевак - двигаться прямо она не может, только по кругу... Только по кругу...

- Так, а теперь займемся головой, - внезапно ворвался в мой слух, возвращая меня к действительности, бодрый голос Фрисландера.

Вынув из кармана круглую деревянную чурку, художник принялся за работу.

Свинцовая усталость навалилась вдруг на меня - чувствуя, что веки мои сами собой смыкаются, я отодвинул свое кресло в тень.

В каморке воцарилась тишина, слышно было, как в казанке закипала вода для пунша, потом тихо звякнули стаканы - это Иошуа Прокоп наполнил их горячим напитком. Сквозь плотно закрытое окно проникали едва слышные звуки разудалых танцевальных мелодий - подхваченные ветром, они по-прежнему доносились откуда-то снизу и то смолкали совсем, то вновь воскресали...

Не хочу ли я чокнуться?.. Похоже, это голос музыканта, но почему он такой далекий?.. Ответа с моей стороны не последовало: я впал в столь полную и безнадежно глубокую прострацию, что даже помыслить не мог о том, чтобы произносить какие-то слова.

Внутренний покой, овладевший мной, был таким чистым, гармоничным и непоколебимо монолитным, что я, казалось,

превратился в кристалл. Уж не сон ли это? И, чтобы убедиться в том, что все это наяву, я сосредоточил свой немигающий взгляд на резце в руках Фрисландера - таинственно поблескивающая сталь так и сновала вокруг деревянной головы, что-то подрезая и подтачивая, и ажурные завитки мелких стружек бесшумно и завороженно осыпались на пол...

И вновь слуха моего, словно преодолевая бездну времен, коснулся монотонный голос Звака - старик рассказывал чудесные истории из жизни своих любимых марионеток, плавно и незаметно переходившие в фантастические сюжеты тех очаровательно манерных пьесок, которые он сочинял для своего кукольного театра.

Прихотливо петляющая застольная беседа коснулась вдруг доктора Савиоли и его благородной возлюбленной, супруги какого-то аристократа, тайно встречавшейся с доктором в соседней мансардной студии.

И вновь привиделась мне злорадная гримаса Аарона Вассертрума и его снулые рыбьи глаза...

Может быть, следовало рассказать Зваку о том, что тогда случилось? - подумал я и... и промолчал, почтя за лучшее держать язык за зубами; кроме того, было очевидно, что, даже если бы захотел, я не смог бы издать ни звука.

Внезапно взгляды сидящих за столом обратились ко мне, и Прокоп очень громко и четко сказал: «Он уснул», - это было произнесено таким нарочито зычным голосом, что звучало почти как вопрос.

Дальнейшая беседа велась моими гостями вполголоса, и я сразу понял, что они говорят обо мне...

А резец Фрисландера так и летал, так и вертелся, творя деревянную голову, и свет лампы, отраженный его сверкающей сталью, слепящими бликами колол мне глаза.

Мне вдруг послышалось: «душевнобольной»... Разговор явно оживился, голоса звучали громче...

- Таких тем, как Гол ем, при Пернате лучше избегать, - с упреком заметил Иошуа Прокоп. - Когда он рассказывал об экзотическом пришельце, якобы принесшем ему какую-то

страшную каббалистическую книгу, мы помалкивали и не задавали никаких вопросов. Бьюсь об заклад, что все это ему привиделось.

   - Ну что ж, вы совершенно правы, - кивнул Звак. - Это все равно что с пылающим факелом войти в старинные, в течение многих десятилетий не открывавшиеся покои, стены и потолок которых обтянуты ветхой, полуистлевшей обивкой, а иссохшие половицы покрыты таким толстым слоем вековой пыли, что ноги утопают в нем по щиколотку: одна-единственная искра - и весь этот прах минувших столетий мгновенно обратится в бушующее пламя...

   - Как долго находился Пернат в сумасшедшем доме? Какая жалость, ведь ему нет еще и сорока!.. - грустно вздохнул Фрисландер.

   - Чего не знаю, того не знаю, а уж о том, откуда он родом и чем занимался прежде, и вовсе понятия не имею. Всем своим внешним видом, манерой себя держать, не говоря уже об осанке и этой характерной эспаньолке, он напоминает средневекового французского шевалье. Много-много лет тому назад один старый знакомый психиатр попросил меня принять хоть какое-то участие в судьбе его бывшего пациента и подыскать ему небольшую квартирку в этом убогом квартале, где никто не будет лезть к нему в душу и досаждать праздными вопросами о его прошлом... - Звак бросил в мою сторону озабоченный взгляд. - С тех пор он и живет здесь, реставрирует антикварные вещицы, занимается резьбой по камню - и довольно успешно, по крайней мере на жизнь себе зарабатывает. Поймите, господа, его счастье, что он, похоже, начисто забыл все связанное со своей душевной болезнью. Только, пожалуйста, никогда не спрашивайте Периата о том, что могло бы пробудить в его памяти прошлое, - мой приятель-психиатр буквально заклинал меня не делать этого! «Видите ли, Звак, - говорил он всегда, когда речь заходила о его пациенте, - при лечении подобных психических травм мы придерживаемся особых терапевтических методов: с великим трудом нам удалось изолировать очаг болезни, так сказать, замуровать - да-да, замуровать, ведь во всем мире принято обносить высокой оградой места, с которыми связаны печальные воспоминания»...

Рассказ кукольника пронзил меня, как пронзает беззащитное животное нож мясника, и грубые, страшные лапы мертвой хваткой стиснули мое сердце...

Глухая, подспудная тоска уже давно точила мне душу, рождая смутное подозрение, что я был чего-то лишен, что в моей памяти зияет страшный черный провал, в недосягаемой глубине которого покоится нечто бесконечно дорогое и насильно отторгнутое от меня, - такое впечатление, словно какой-то весьма продолжительный отрезок своего жизненного пути, подобно опасной горной тропе повисшего над пропастью, я прошел как сомнамбула, балансируя между жизнью и смертью и совершенно не замечая головокружительной бездны забытья, разверзшейся у меня под ногами. И сколько ни пытался я доискаться до скрытых корней этой таинственной, исподволь гложущей меня ностальгии, мне это так и не удалось - слишком глубоко они уходили...

Но вот загадка наконец разрешилась, и нестерпимая боль, как от внезапно открывшейся раны, обожгла мне душу.

И та почти суеверная оторопь, которая находила на меня всякий раз, когда я, исследуя свою память, приближался к роковой черте, отделяющей мое прошлое от настоящего, и тот странный, с фатальной периодичностью повторяющийся сон, будто заперт я в каком-то старинном доме с бесконечной анфиладой недоступных мне покоев, и та пугающая пустота, которая зияла в моих воспоминаниях и в которую бесследно канули мои детство и юность, - все, абсолютно все внезапно обрело свое кошмарное объяснение: я был душевнобольным и подвергся гипнотическому внушению, наглухо замуровавшему ту заветную центральную комнату, которая открывала доступ к остальным покоям моего сознания, и превратившему меня в лишенного родины одинокого изгоя.

И ни малейшей надежды когда-нибудь обрести вновь утраченную память!

Тайная печать с сакральными знаками моей судьбы, определяющими мое мышление и поступки, пребывала сокрытой в иной, безвозвратно забытой мной жизни, таким образом, удел мой был печален, ибо никогда не суждено мне познать самого себя: я -

срезанная рукой садовника ветвь, слабый, подвергшийся окулировке черенок, привитый растению с чужой корневой системой. Ну а если мне все же удастся проломить стену и проникнуть в запретную комнату, не стану ли я вновь жертвой тех призрачных сил, которые были замурованы в ней гипнотическими пассами?!

Вот и Голем - он ведь тоже обитает в некой тайной камере без дверей, вспомнил я вдруг историю, недавно рассказанную Зваком, и у меня даже дух захватило от той невероятной, умопомрачительной связи, которая внезапно открылась моему внутреннему взору: и как только я сразу не идентифицировал замурованную комнату из моего сна с легендарной и недоступной обителью Голема?!

Поразительное совпадение, ведь и в моем случае «веревка оборвалась», когда я попытался, повиснув меж небом и землей, заглянуть в зарешеченное окно собственной души!

Эта странная, почти противоестественная связь, становившаяся с каждой минутой все отчетливее, таила в себе какой-то невыразимый ужас.

Я замер в тревожном предчувствии, ибо речь шла о вещах хоть и умозрительных, но, по крайней мере на первый взгляд, столь несовместимых и бесконечно далеких друг от друга, что свести их воедино - это все равно что запрячь в одну упряжку двух необъезженных жеребцов, которые от такого соседства, того и гляди, впадут в раж, и тогда лихому кучеру не сносить головы - понесут, не разбирая дороги...

Вот так же и Голем - призрачное существо, заточенное в своей герметической каморе, в которую никому из смертных не дано найти входа, - бредет, не разбирая дороги, по кривым переулкам гетто, в слепой ярости сметая все па своем пути и наводя ужас на встречных людей!..

Фрисландер, весь во власти творческого порыва, все еще ваял, его резец вдохновенно мелькал в воздухе, то тут то там что-то подрезая и подтачивая на голове марионетки, и только дерево жалобно постанывало под неумолимой сталью.

Этот печальный стон какой-то щемящей болью отзывался в моей душе, и я то и дело невольно поглядывал, когда же

наконец неугомонный ваятель прекратит терзать несчастную куклу... А художник не церемонился, его сильные руки вертели голову и так и сяк - казалось, она уже ожила и теперь любопытно стреляет глазами по сторонам, как будто кого-то ищет... Потом ее взгляд надолго остановился на мне, в нем читалось явное удовлетворение: похоже, марионетка нашла наконец того, кого так долго искала...

Да и я тоже как оцепенел, не в силах отвести взгляд от завороженно взирающего на меня деревянного лика.

На мгновение резец Фрисландера замер и, повиснув в воздухе, скользнул пару раз, не касаясь дерева, - готовился сделать последний штрих! - потом резко и решительно провел какую-то линию, и деревянные черты вдруг как-то жутковато ожили...

С широкоскулого монголоидного лика па меня смотрели раскосые глаза незнакомца - того самого, который принес мне магическую книгу!

В следующее мгновение в глазах у меня помутилось, сердце замерло и, перестав биться, лишь испуганно трепетало, подобно кролику при виде приближающегося удава... Однако, как и в прошлый раз, я каждой клеточкой своего существа осознавал этот лик изнутри... Да, да, мой такой гармоничный и монолитный кристалл внезапно расплавился, и... и я вливался в сокровенную матрицу этого непостижимого лика, заполняя все ее выпуклости и углубления собственным Я...

Это был я - тот, который лежал на коленях Фрисландера и настороженно озирался по сторонам.

Потом... потом чья-то чужая рука, придирчиво ощупав мой череп, повернула меня анфас - и мой взгляд уперся в потолок. Однако не прошло и минуты, как я с этого совершенно невероятного ракурса увидел возбужденное лицо старого кукольника и до меня донесся его срывающийся от волнения голос:

- Господи помилуй, да ведь это же Голем!

Стремясь получше рассмотреть таинственную личину, Прокоп и Звак разом потянулись к деревянной голове - моей голове! - даже попытались выхватить ее у Фрисландера из рук,

однако тот не растерялся, вскочил на кресло и, подняв свое творение под самый потолок, крикнул со смехом:

- Да уймитесь вы наконец, у меня все равно ничего не вышло!

И прежде чем кто-либо успел опомниться, художник спрыгнул с кресла, распахнул окно и, размахнувшись, швырнул голову в ночную тьму...

Сознание мое потухло, и кромешная мгла, прошитая мерцающими золотыми нитями, поглотила меня...

Только когда я очнулся - мне кажется, прошла целая вечность, - до меня донесся стук упавшей на мостовую деревянной чурки...

- Пернат! Пернат! Да проснитесь вы наконец! - Открыв глаза, я узнал склонившееся надо мной лицо Иошуа Прокопа. - Ну и сон у вас - хоть в гроб клади да хорони! Все на свете проспали!.. Мы уж и пунш допили, и анекдоты все рассказали...

Хороши анекдоты, нечего сказать... Сразу вспомнился застольный разговор моих гостей, невольным свидетелем которого я стал, и мне вдруг сделалось горько и обидно, что они сочли мой рассказ о таинственном незнакомце и его магической книге плодом моего болезненного воображения, - меня так и подмывало крикнуть, что манускрипт этот, заключенный в металлическую кассету, лежит в ящике письменного стола и я могу немедленно предъявить его в подтверждение своих слов...

Однако не успел я и рта открыть - да и кому бы я все это объяснял? - как мои гости уже встали, собираясь уходить...

Звак чуть не силой продел мои руки в рукава пальто:

- Да идемте же, мастер Пернат, в «Лойзичеке» вы мигом придете в себя!

НОЧЬ

Смирившись с неизбежным, я уступил и, опершись на плечо Звака, доковылял до лестничной площадки; медленно, ступенька за ступенькой, мы стали сходить вниз. По мере того как мы спускались, горьковато-прелый запах тумана, проникающий в дом с улицы, становился все более явственным. Опередившие нас Иошуа Прокоп и Фрисландер уже миновали двор, их приглушенные голоса доносились из переулка.

- Надо же, прямехонько в решетку сточной ямы угодила. Теперь ее оттуда сам черт не выудит!

Когда мы вышли из подворотни, я увидел Прокопа, который, присев на корточки, внимательно осматривал мостовую.

- Вот и хорошо, там ей и место! Слава богу, что ты не можешь найти эту дьявольскую башку! - буркнул Фрисландер. Прислонясь к стене, художник раскуривал свою короткую трубку - его лицо то проступало из темноты, подсвеченное снизу пляшущим на ветру пламенем спички, то вновь тонуло во мраке, когда он со свистом втягивал в себя дым и трепетный огонек прижимался к тлеющим табачным листьям.

Прокоп вдруг резко взмахнул рукой:

- Да тише ты! - и, пригнувшись так низко, что его колени едва не касались мостовой, прислушался. - Неужели ничего не слышишь?

Стараясь не шуметь, мы подошли к музыканту. Он молча указал на решетку сточной ямы и замер, приложив ладонь к уху. Мы тоже застыли, стараясь уловить хоть какие-нибудь звуки, доносящиеся из смрадного колодца.

Ничего.

- Да что вы мне тут голову морочите! - не выдержал наконец старый кукольник, но Прокоп тотчас стиснул его локоть.

На мгновение, короткое, как удар сердца, мне и вправду почудилось, будто чья-то рука тихо-тихо, еле слышно, стукнула снизу в массивную чугунную решетку, закрывающую отверстие непроглядно темного колодца. Секунду спустя, когда я, затаив

носилось ни звука, лишь в моей груди все еще отдавался зловещим эхом странный, потусторонний стук, рождая во мне чувство неопределенного ужаса. Но вот и эти робкие, почти призрачные слуховые галлюцинации, настигнутые врасплох шагами какого-то запоздалого гуляки, гулко раздававшимися в ночной тишине переулка, бесследно рассеялись.

- Ну пойдемте же наконец! Какого черта мы здесь топчемся! - воскликнул в сердцах Фрисландер.

Невольно втянув головы в плечи, мы шли вдоль угрюмого строя домов, настороженно, сверху вниз, взиравших на нас черными глазницами окон.

Прокоп следовал за нами явно неохотно - поминутно оглядывался и досадливо вздыхал:

- Голову даю на отсечение, из-под земли доносился чей-то предсмертный вопль!

Никто ему не ответил - да, конечно, сейчас, холодной, промозглой ночью, затевать посреди улицы бессмысленный спор никому не хотелось, и все же, как я с какой-то пронзительной отчетливостью вдруг понял, причина общего молчания крылась в другом: смутный, безотчетный страх сковал наши уста...

Вскоре мы остановились перед занавешенным красной тряпкой окном, тускло мерцающим в темноте переулка.

- гласила корявая надпись, красовавшаяся в центре грязного куска картона, облепленного выцветшими фотографиями каких-то томных, грудастых барышень, жеманно кутавших свои соблазнительные формы в прозрачные неглиже.

Звак еще только протянул руку, чтобы открыть входную дверь, как та уже угодливо распахнулась настежь и какой-то солидной комплекции субъект с черными набриолиненными волосами и зеленым шелковым галстуком, который за отсутствием воротничка болтался прямо па потной голой шее, встретил нас подобострастными поклонами, при этом на фрачном жилете гостеприимного хозяина, сильно смахивавшего на местечкового мясника, внушительно раскачивалась увесистая связка свиных зубов, явно призванная заменять брелок.

- Ба, ба, какой приятный сюрприз, какие важные персоны, какие достойные лица!.. - лебезил ресторатор и, продолжая кланяться и по-лакейски шаркать ножкой, бросил через плечо в переполненную залу: - Маэстро Шафранек, слюшайте меня ушами, живенько, изобразите нам туш!

В ответ что-то бестолково и бравурно забренчало - казалось, перепуганная до смерти крыса заскочила под крышку рояля и теперь носилась по струнам, отчаянно пытаясь найти выход.

- Ба, ба, чтоб мине так жить, какие персоны, какие лица! Фу ты ну-ты! Есть с чего обрадоваться! - восторженно бубнил себе под нос истекавший потом ресторатор, суетливо помогая нам снять пальто, и, заметив недоуменную мину Фрисландера, раз глядевшего на заднем плане помоста, отделенного от остальной части ресторации парапетом и парой скрипучих ступенек, не скольких элегантных молодых людей в вечерних туалетах, по спешно заверил, напыжась от переполнявшей его гордости: - Таки будьте известны, сегодня у Лойзичека сливки высшего общества! В полном составе!

Табачный дым удушливыми слоями стелился над длинными столами, за которыми яблоку было негде упасть - на тянувшихся вдоль стен грубых деревянных скамьях теснился уличный сброд: дешевые панельные шлюхи с городского вала - грязные, нечесаные, босоногие, с ядреными, вызывающе торчащими сиськами, едва прикрытыми непотребного цвета платками, - вальяжные сутенеры в синих военных фуражках с окурками сигар, заложенными за ухо, торговцы скотом с крошечными, заплывшими жиром глазками и неуклюжими, похожими на сардельки

пальцами ражих волосатых ручищ, в каждом движении которых угадывался немой и предельно гнусный намек, подгулявшие кельнеры с наглыми, жадными, шныряющими по сторонам взглядами, щуплые прыщавые коммивояжеры в узеньких клетчатых панталонах и великое множество других темных личностей со спитыми, потасканными физиономиями.

- Что вы скажете, когда я окружу вас ширмой? Таки вот, гишпаньская... чтоб вам ни от чего не было беспокойства... - утробно проворковал ресторатор и, развернув складную стенку, оклеенную крошечными фигурками танцующих китайцев, придвинул ее к угловому столику, за которым мы и разместились.

Дребезжание расстроенной вдрызг арфы подействовало на толпу подобно божественным звукам кифары Орфея: беспорядочный гул голосов, еще секунду назад царивший в зале, мгновенно утих - оборванцы сидели, затаив дыхание...

Воспоследовала довольно продолжительная ритмическая пауза.

Слышно было только, как железные газовые рожки, фыркая и шипя, изрыгают из своих широко отверстых пастей плоские, похожие на красные сердечки языки пламени... Но вот гармония восторжествовала, поглотив эти низменные бытовые шумы.

И тут моему взору явились, словно прямо у меня на глазах соткавшись из клубов табачного дыма, два престранных существа.

С длинной, белоснежной, волнами ниспадающей долу бородой ветхозаветных пророков и плешивой головой, увенчанной патриархальной еврейской ермолкой из черного шелка, истово возведя остекленевший взгляд слепых, молочно-голубых бельм горе, на помосте восседал старец - губы его беззвучно шевелились, а тощие персты, словно когти коршуна, хищно терзали жалобно стонавшие струны арфы. Рядом с ним пристроилась, целомудренно поджав губки, обрюзгшая старая дева в черном, засаленном до зеркального блеска платье из тафты и с гармоникой на коленях - оживший символ фарисейской бюргерской морали со скромным бисерным крестиком на шее и намотанными на запястье дешевыми четками...

Это чистое, безгрешное создание, надо отдать ему должное, умудрялось извлекать из своего кажущегося на первый взгляд

таким безобидным инструмента какую-то поистине сатанинскую какофонию, однако надолго его не хватило - бурная и страстная импровизация утомленно увяла, сменившись простеньким и незатейливым музыкальным аккомпанементом.

Старец тоже время даром не терял: для начала пару раз заглотил в себя воздух и зачарованно замер, широко распахнув свой старческий зев с черными гнилыми обломками зубов... Не прошло и пяти минут, как из этого мрачно зияющего жерла стал медленно и торжественно, подобно гигантскому тропическому питону, выползать дикий, первозданный бас, сопровождаемый характерно еврейскими гортанными звуками:

   - Каа-сныыы-е, сиии-ниии-езёз-дыыы...

   - Ри-ти-тит... - вклинился пронзительный женский фальцет, и тут же невинные губки скупо поджались тугим добродетельным бантиком, как будто они и так уже слишком много сказали.

- Каасные, сииние зёзды,

пяаники кушать люублю...

   - Ри-ти-тит...

   - Каасная боода, Зееоная боода,

зёздооськи кануи в пещь... Пары кружились в танце.

- Это песнь о «хомециген борху»[49], - пояснил нам, усмехаясь, старый кукольник и принялся тихонько постукивать в такт оловянной ложкой, с какой-то неведомой целью прикованной цепочкой к столу. - Жил-был некогда - то ли сто лет назад, то ли больше - один пекарь, и было у него два подмастерья, Красная борода и Зеленая борода; так вот вечером «шаббес-гагодел»[50]эти двое нечестивцев отравили хлеба - печенье в виде звездочек, а также всевозможные пряники, рогалики и другую выпечку, - дабы вызвать повальную смерть в граде Йозефовом, одна ко некий «мешорес», синагогальный служка, благодаря прозрению, снизошедшему на него свыше, сумел вовремя разоблачить злоумышленников и предал обоих в руки городских властей. Вот

тогда-то в ознаменование сего чудесного избавления от смертельной опасности, грозной тенью нависшей над обитателями гетто, «ламдоним»[51] и «бохерлех»[52] и сочинили эту диковинную песнь, которую мы сейчас слышим кощунственно переиначенной в какую-то гаденькую бордельную кадриль...

   - Ри-ти-тит... Ри-ти-тит...

   - Каасные, сииние зёздыы... - грозно и фанатично гремел пророческий бас вдохновенного еврейского рапсода, все более уподобляясь какому-то мрачному теллурическому зыку, идущему, казалось, из самого нутра матери-земли.

Внезапно мелодия как-то конфузливо завиляла, зафальшивила и понесла такую несусветную околесину, что сама же испугалась и окончательно сбилась, однако уже на последнем издыхании вдруг воспряла, в ней стал прослушиваться какой-то правильный ритм, который мало-помалу окреп, - и вот уже томные звуки знойного богемского «шляпака» звучат под сводами злачного заведения, и парочки, прижавшись потными щеками, томно скользят в медленном и страстном танце.

- О-ля-ля! Bellissimo![53] Браво, старик! Эй, там, шелаэк, лови! Алле-гоп! - крикнул арфисту стройный молодой человек во фраке и с моноклем в глазу, извлек из жилетного кармана серебряную монету и бросил ее в направлении помоста.

Однако номер не удался: серебро сверкнуло над сутолокой танцевальной залы и тут же, я и глазом не успел моргнуть, исчезло, словно растворившись в воздухе. Прикарманил монетку какой-то бродяга, танцевавший неподалеку от нашего столика с пышнотелой девицей, - если не ошибаюсь, я его уже где-то видел, кажется, он терся рядом с нами, с Харузеком и со мной, когда мы пережидали ливень в подворотне; его блудливая рука, что-то настырно нащупывавшая под шалью своей партнерши, внезапно покинула насиженное место и с быстротой молнии взмыла в воздух - ловкое обезьянье движение, с поразительной точностью вписавшееся в танцевальный ритм, и монетки как не

бывало. Пройдоха и бровью не повел, лишь две-три пары, оказавшиеся вблизи, насмешливо переглянулись.

   - Ишь, шельма, на ходу подошвы режет, наверняка из «батальона»... - усмехнулся Звак.

   - По всему видать, что мастер Периат слыхом не слыхивал ни о каком «батальоне», - как-то уж очень поспешно ввернул Фрисландер и украдкой, стараясь, чтобы я не заметил, подмигнул кукольнику.

Итак, сегодняшний разговор в моей каморке был не просто словами: они и в самом деле считают меня больным. Вот и развеселить хотят... Значит, Звак должен что-то рассказать - не важно что, лишь бы отвлечь меня от моих невеселых мыслей... О господи, только бы сердобольный старик не смотрел на меня так сочувственно и жалостливо, и без того уже ком в горле, а к глазам прихлынуло что-то горькое и горячее. Если бы он знал, какую несказанную боль причиняет мне это его сострадание!

Первые фразы, которыми кукольник начал свою историю, прошли мимо моего сознания - у меня было такое чувство, словно я медленно истекал кровью. Какая-то ледяная оцепенелость все больше овладевала мной - как тогда, когда я деревянной марионеткой лежал на коленях Фрисландера. Вот и теперь меня, словно безжизненную куклу, заворачивали в рассказ старика - в пожелтевшие от времени страницы, выдранные с мясом из какой-то душеспасительной хрестоматии и заполненные мертвыми, бесконечно далекими от меня словами.

А Звак говорил, говорил, говорил...

История о профессоре юриспруденции докторе Гулберте и его «батальоне».

- Не знаю, с чего и начать... Лицо его было буквально усеяно бородавками, а своими короткими и кривыми ножками он напоминал таксу. С младых ногтей мой невзрачный герой грыз гранит науки. Занятие, доложу я вам, скучное, однообразное, иссушающее мозг и душу. Жил на те жалкие гроши, которые с великим трудом удавалось подработать репетиторством, на них же надо было еще содержать больную мать. Думаю, что о том, как выглядят зеленые луга, тенистые рощи и покрытые цветами холмы, этот

книжный червь знал лишь по книгам. Ну а как редко заглядывает солнце в сумрачные пражские переулки, вы и сами знаете.

Степень доктора наук была присвоена ему с отличием, никто этому особенно не удивился: иначе и быть не могло... Со временем он стал настоящей знаменитостью. Известность его была такова, что даже весьма видные юристы - и судьи, и преклонных лет адвокаты - не считали для себя зазорным консультироваться у него по поводу особо трудных и щекотливых дел. При этом новоиспеченный доктор по-прежнему нищенствовал, ютясь под самой крышей ветхого, покосившегося дома, окна которого выходили на Тыпское подворье.

Шли годы, и слава знаменитого ученого-правоведа доктора Гулберта, давно уже ставшая в Праге притчей во языцех, облетела всю страну. Ни у кого и в мыслях не было, что сердце одинокого сухаря профессора, волосы которого уже тронула седина и который, казалось, ни о чем, кроме юриспруденции, и говорить не мог, доступно для нежных чувств. Однако в таких вот замкнутых, далеких от всего земного натурах и тлеют подчас искры самой неистовой и бурной страсти, готовые в любой момент вспыхнуть неукротимым пламенем...

В тот долгожданный день, когда доктор Гулберт достиг наконец своей заветной цели, которая со студенческих времен сияла в недосягаемой высоте и требовала от вечно голодного юнца все новых жертв на алтарь науки, - когда сам государь император из своей монаршей резиденции в Вене пожаловал ему почетное звание rector magnificus[54] Карлова университета, - тогда из уст в уста стала передаваться совершенно невероятная, потрясшая всех весть, будто бы наш ученый отшельник обручился с юной, очаровательной девушкой из бедного, но благородного семейства.

И - о чудо! - с этого самого дня судьба, казалось, и впрямь повернулась лицом к доктору Гулберту. Да, конечно, сей поздний брак не принес ученому столь желаемого потомства, ну и что с того - он и так был на седьмом небе от счастья: свою

молодую жену готов был носить па руках, и не существовало для него большего наслаждения, чем исполнять самые мимолетные ее желания, которые удавалось ему прочесть в больших, загадочно мерцавших женских глазах.

Однако собственное счастье, не в пример другим, не ослепило его, не сделало безучастным к страданиям ближних. «Господь внял зову моей души, - сказал профессор однажды самому себе, - Он превратил в действительность тот являвшийся мне в юношеских грезах девичий лик, который с самого детства, подобно свету путеводной звезды, вел меня за собой, Он отдал мне в жены самое прекрасное создание из всех, когда-либо рождавшихся на белый свет. Вот и мне бы хотелось, если только это в моих слабых силах, чтобы хотя бы отблеск дарованного мне счастья падал на других...»

Такая возможность вскоре ему представилась: доктор Гулберт взял в свой дом бедного студента и стал обходиться с ним как с родным сыном. Видимо, не последнюю роль в сем благодетельном поступке сыграли собственные мечты ученого о добром волшебнике, которые во дни голодной юности частенько посещали его. Но вот беда, самые добрые и возвышенные благодеяния, во всяком случае кажущиеся нам, смертным, таковыми, подчас влекут за собой последствия, нисколько не лучшие тех, которые следуют за самыми скверными и низкими злодеяниями, ибо не дано нам по недомыслию нашему различать, какой плод несет в себе то или иное семя - ядовитый или целебный; и ведь надо было такому случиться, что чистый и благородный душевный порыв доктора Гулберта для него же самого обернулся жесточайшим страданием!..

Не прошло и месяца, как молодая жена ученого воспылала тайной страстью к жившему у них студенту, ну а уж злой рок, всегда отдававший предпочтение эффектным и жестоким шуткам, распорядился так, что в то самое мгновение, когда ничего не подозревающий почетный ректор университета вернулся домой в неурочное время - хотел порадовать возлюбленную супругу приятным сюрпризом и подарить ей по случаю дня ее рождения огромный букет роз, - он застал свою благоверную в объятиях того, кто был облагодетельствован им сверх всякой меры...

Говорят, лазурные богородичные цветы могут навсегда потерять свою окраску, если мертвенная, изжелта-бледная вспышка молнии, предвещающая бурю с градом, озарит их своим ядовитым сиянием; вот так же и душа безнадежно влюбленного профессора навеки обесцветилась, потухла, ослепла в тот самый миг, когда его счастье разбилось вдребезги... А вечером доктор Гулберт сидел здесь, в «Лойзичеке», и, пьяный до изумления, топил свое горе в сивушном шнапсе - это он-то, который ни разу в жизни не брал в рот ни капли спиртного! - топил долго, до самого рассвета, да, видно, так и не утопил... Отныне он просиживал в «Лойзичеке» с утра до позднего вечера, это злачное заведение до конца его дней стало ему родным домом: летом он отсыпался на какой-нибудь из близлежащих строек, на куче щебня, зимой же обретался здесь, в зале, на деревянной скамье.

С молчаливого согласия его бывших коллег ученые звания профессора и доктора обоих прав осталось за ним. Ни у кого и в мыслях не было упрекнуть его, некогда знаменитого ученого-правоведа, в столь предосудительном образе жизни.

Вокруг него стали крутиться какие-то подозрительные личности, отсиживавшиеся днем в тайных притонах, а по ночам выходившие па промысел в темные переулки гетто, - вот так тихой сапой и начинало сколачиваться то странное братство отщепенцев всех мастей, которое и поныне называют «батальоном».

Феноменальные познания доктора Гулберта в области юриспруденции давали возможность всем тем, у кого было рыльце в пуху и кому полиция не спускала с рук ни малейшей провинности, чувствовать себя с этим не от мира сего чудаком как за каменной стеной. Случалось, что какой-нибудь только что отбывший свой срок каторжник, не зная, куда приткнуться, и не желая лишний раз мозолить глаза полиции, уже клал зубы на полку от голода, - выручал, как всегда, доктор Гулберт: он срывал с бедолаги последние лохмотья и в чем мать родила отправлял на Староместский рынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой «рыбной банке», было вынуждено безвозмездно снабдить голодранца одеждой. Проститутки - так те просто души не чаяли в беспомощном, как дитя, старике, который, однако, умел найти выход из

самой безвыходной ситуации: бывало, одна из бесприютных шлюх, слишком уж усердно утюжившая панель, подлежала принудительной высылке из города, перепуганная девица, не теряя понапрасну времени, бежала прямиком к профессору, дальше все шло как по маслу - незадачливую гетеру на скорую руку выдавали замуж за какого-нибудь пьянчугу, приписанного к одному из городских округов, а стало быть, обладавшего видом на жительство, и... и ретивые блюстители нравственности оставались с носом.

Доктор Гулберт, вдоль и поперек знавший законы, превратился в настоящего злого гения городских властей - в дебрях юриспруденции он чувствовал себя как рыба в воде и мог всегда предложить своим погрязшим во грехе собратьям сотни тайных лазеек и обходных путей, которые всякий раз с фатальной неизбежностью ставили полицию в тупик. Ну а преступная братия платила несчастному старику искренней благодарностью - со временем эти изгои рода человеческого, обретавшиеся на самом дне «цивилизованного общества», прониклись к своему чудаковатому профессору трогательной и чуть ли не сыновней любовью. Всю свою «выручку» они честно, до последнего геллера отдавали в общую кассу, из которой каждый получал необходимые на жизнь деньги. Никто из этих отпетых негодяев ни разу не погрешил против строгого устава братства, быть может, именно благодаря железной дисциплине и прозвали это маргинальное сообщество «батальоном»...

Ежегодно первого декабря, в день, когда случилось несчастье, разбившее жизнь доктора Гулберта, «Лойзичек» для обычных посетителей на ночь закрывался и в его грязной, прокуренной зале происходила мрачная и торжественная церемония. Склонив головы на плечи друг другу, стояло разношерстное братство: нищие попрошайки и бродяги, карманники и громилы, сутенеры и продажные девки, карточные шулеры и уличные мошенники, пьяницы и старьевщики, - и благоговейная тишина, как во время мессы, воцарялась под сводами злачного заведения. Тогда доктор Гулберт, поникнув головой вон в том углу - да-да, там, где сейчас сидит этот безумный старец со своей непорочной напарницей, аккурат под картиной, изображающей коронацию императора, -сдавленным шепотом, словно исповедовался перед

всеми, начинал печальную историю своей жизни: как он благодаря успехам в науке вышел в люди, как получил докторскую степень и как впоследствии удостоился почетного звания rector magnificus. Но вот наступал черед рассказывать о том, как с огромным букетом роз он вбежал в комнату своей молодой жены, чтобы поздравить ее с днем рождения, а также с другим не менее благословенным днем, когда он пришел к ней свататься и она стала его нареченной невестой, и тут голос старика всякий раз срывался - не в силах совладать с неудержимо рвущимися из груди рыданиями, он прятал лицо в ладони, и его седая голова бессильно падала на стол. Обычно кто-нибудь из проституток, стыдливо и поспешно, чтобы никто не заметил, совал ему между пальцев полуувядший цветок...

И долго еще никто из отверженных не осмеливался нарушить скорбное молчание. Плакать эти закаленные горем люди не умели - слишком много повидали они на своем веку, - вот и стояли потупившись и смущенно рассматривали ногти, не зная, куда девать свои большие и грубые руки.

А однажды утром доктора Гулберта нашли на берегу Мольдау[55]. Его окоченевшее тело лежало на одной из скамеек... Думаю, он просто замерз...

Похороны несчастного ученого я до сих пор помню, стоит мне закрыть глаза - и... «Батальон» превзошел сам себя, сделав все возможное, чтобы последние почести, которые они оказывали своему благодетелю, выглядели как можно торжественнее. На похороны собирали всем миром: эти люди, многие из которых могли глазом не моргнув убить человека, так душевно и трепетно относились к покойному, что каждому хотелось внести свою лепту...

Во главе траурной процессии выступал университетский педель в черной профессорской мантии, при всех регалиях, в общем, как полагается, чин по чину: в руках у него была расшитая кистями пурпурная подушечка, на которой возлежала золотая цепь, пожалованная ученому самим государем императором, далее следовал катафалк, ну а за ним в полном составе сиротливо

брел босой, грязный и оборванный «батальон»... Были среди них и такие, кто пожертвовал ради покойного, не раз спасавшего их от тюрьмы, последним: продав свою верхнюю одежду, они шли обмотавшись старыми газетами...

Так эти отверженные прощались с тем единственным человеком, который относился к ним по-человечески.

Сейчас на могиле того, кто искал утешение на дне стакана и сошел за ним на дно общества, стоит большой белый камень с высеченными на нем тремя фигурами: Спаситель, распятый меж двух разбойников... Откуда он там взялся - неизвестно, поговаривают, что этот памятник заказала жена доктора Гулберта...

В завещании покойного был предусмотрен пункт, согласно которому каждый из членов «батальона» вправе ежедневно получать в «Лойзичеке» миску бесплатного супа; потому-то и прикованы здесь ложки к цепочкам, а эти углубления в столах не что иное, как тарелки. Ровно в полдень в залу входит кухарка и из огромного жестяного насоса разливает по этим лункам похлебку, ну а если кто-то из едоков не может доказать свою принадлежность к «батальону», она тем же насосом отсасывает варево обратно. Ловко, не правда ли? Так вот знайте, приоритет сего остроумного изобретения по праву принадлежит «Лойзичеку», с этих самых столов и началось триумфальное шествие благотворительного насоса по богадельням, сиротским приютам и ночлежным домам всего мира...

Ощущение какого-то судорожно пульсирующего ритма, невесть откуда проникшего в заведение, вернуло меня к действительности. Последние произнесенные Зваком фразы прошли мимо моих ушей. Я еще видел, как он двигал руками, изображая возвратно-поступательное движение поршня уникального насоса, но уже в следующее мгновение все вокруг меня снялось с места, задергалось, завертелось, замельтешило, охваченное каким-то нервным тиком, да так быстро, механически четко - туда-сюда, туда-сюда, - и противоестественно ритмично, что в первый момент я сам себе показался шестеренкой, функционирующей в живом часовом механизме.

Сплошной человеческий муравейник, от которого рябит в глазах... Наверху, на помосте, толчется множество каких-то господ в черных фраках. Белоснежные манжеты, сверкающие кольца... А вот драгунский доломан с ротмистрскими аксельбантами. На заднем плане маячит дамская шляпа с бледно-розовыми страусовыми перьями...

Искаженное лицо Лойзы - прижавшись к балясине парапета, пе сводит он выкатившихся из орбит остекленевших глаз с этих дразняще покачивающихся перьев. Он пьян, едва держится на йогах. Яромир, разумеется, тоже здесь - стоит, притиснутый к перегородке, как будто чья-то невидимая рука пытается вдавить в нее его тело, но взор глухонемого безумца прикован к тем же самым бледно-розовым перьям.

Внезапно все замирает - не то завод кончился, не то лопнула какая-то пружинка, - танцующие пары останавливаются, настороженно переглядываясь и перешептываясь: похоже, хозяин заведения что-то им крикнул... Музыка еще слышна, но звучит тихо и сбивчиво, как будто сама себе не доверяет, - дрожит как осиновый лист, и этот трепет передается присутствующим. И только с лоснящейся от пота физиономии бравого ресторатора не сходит кривая, нагловатая ухмылка...

На пороге возникает полицейский... Похоже, комиссар уголовной полиции. При полном параде. Широко раскинув руки, застывает в дверях, чтобы никто не улизнул. Из-за его плеча подобострастно выглядывает шуцман.

- Тэк, опять дым коромыслом! Запрет, стал быть, не про вас? Я таки прикрою этот ваш притон. Тэк, хозяин пойдет со мной, всё остальное - шагом марш в участок!

Командует прямо как на плацу.

Ресторатор пе удостаивает полицейского ответом, глумливая ухмылка словно прилипла к его брезгливо поджатым губам. Потное лицо затвердело и стало совершенно непроницаемым.

Гармоника поперхнулась и с тихим присвистом испустила дух. Арфа тоже поджала хвост.

Потом все и вся обращается в профиль: взоры собравшихся с надеждой устремляются к помосту...

И вот черная, затянутая в безупречно сшитый фрак фигура невозмутимо сходит со ступенек и медленно, очень медленно, направляется к представителям закона.

Комиссар как зачарованный не может отвести взгляда от изящных, отсвечивающих зеркальным блеском лаковых туфель, которые неумолимо приближаются.

В шаге от полицейского аристократ останавливается, и наступает очередь его холодного как лед взгляда, который так же изнурительно медленно, с неподражаемым патрицианским высокомерием перемещается вдоль стоящей перед ним фигуры, исследуя ее, словно редкое насекомое, - начав с обескураженно вытянувшейся плебейской физиономии, он с барственной ленцой фланирует вдоль вульгарно блестящих пуговиц парадного мундира, наконец, достигнув крайних пределов представленного его обозрению кургузого, с жирными ляжками тела, начинает свое движение назад, очевидно все еще не понимая, как классифицировать сию несуразную особь...

Господа, наблюдающие за этой немой сценой с помоста, перегнувшись через парапет, с трудом сдерживаются, пряча смех в серый шелк расшитых вензелями носовых платков.

Драгунский ротмистр, зажавший в глазной впадине вместо монокля золотую монету, от избытка чувств сплевывает свой изжеванный окурок сигары прямо в волосы какой-то девицы, застывшей под ним с разинутым ртом.

Изменившийся в лице комиссар, явно не зная, куда девать глаза, тупо таращится на жемчужную булавку, торчащую в белоснежном пластроне своего надменного визави: он просто не может вынести этого ледяного, жутковато мертвенного взгляда, в котором начисто отсутствует даже намек на какой-либо блеск, свойственный каждому человеческому существу, этот безукоризненно выбритый, абсолютно неподвижный и бесстрастный лик с хищным ястребиным носом заставляет его трепетать - он унижает его, оскорбляет, плюет ему в душу, втаптывает в грязь...

Гробовая тишина, повисшая в заведении, становится все более мучительной.

- Так выглядят статуи средневековых рыцарей, недвижимо покоящиеся со сложенными руками на крышках своих каменных саркофагов в готических соборах, - бормочет художник Фрисландер, пристально вглядываясь в суровые, словно высеченные из гранита, и благородные черты аристократа.

Наконец великосветский денди нарушает молчание:

- Ба... гм... - он явно копирует голос хозяина, - ба, ба, чтоб мине так жить, какие персоны, какие лица! Есть с чего обрадоваться!

Вопль всеобщего ликования сотрясает стены ресторации, даже посуда на столах зазвенела, а оборванцы чуть животы себе не понадрывали от смеха. Кто-то, не зная, как еще выразить переполняющий его восторг, вдребезги разбивает бутылку.

Ресторатор почтительно дрогнувшим голосом шепчет нам:

- Его светлость князь Ферри Атенштедт!

Князь небрежно протягивает сконфуженному полицейскому свою визитную карточку. Тот принимает ее, склонившись в подобострастном поклоне, потом, вытянувшись в струнку, берет под козырек и щелкает каблуками.

Вновь повисает тишина, толпа, затаив дыхание, слушает, что же будет дальше.

- Присутствующие здесь дамы и господа... э-э... любезно согласились быть моими гостями... - его светлость слегка повел рукой в сторону притихших оборванцев, - быть может, вы... э-э... господин комиссар, желаете быть... э-э... представлены?..

Принужденно улыбаясь, комиссар отказывается, лепечет что-то невразумительное о «злосчастном служебном долге, коий, к прискорбию своему, исполнять принужден-с», однако, собравшись наконец с силами, оказывается способным даже на нечто более членораздельное:

- Да-да, ваша светлость, не извольте-с беспокоиться, теперь я собственными глазами имел возможность убедиться, что здесь со брались милейшие люди-с и... и что концерт проходит в высшей степени чинно и благопристойно.

Драгунский ротмистр, явно вдохновленный столь лестной оценкой происходящего «коцерта», поискал глазами дамскую шляпу со

страусовыми перьями, которая по-прежнему маячила где-то на задах, и исчез в толпе; мгновение спустя он под бурные аплодисменты молодых господ уже тащил за руку упиравшуюся Розину,

Пьяная до бесчувствия девчонка в съехавшей набекрень огромной шикарной шляпе двигалась не открывая глаз - ничего, кроме длинных розовых чулок и фрака, надетого прямо па голое тело, на ней не было.

Взмах руки - и музыка, отчаянно взвизгнув, принимается с утроенной силой наяривать свое идиотское «Ри-ти-тит... Ри-ти-тит...», смывая бурным потоком истошный вой глухонемого Яро-мира, пожирающего Розину безумными глазами...

Мы собираемся уходить.

Звак подзывает кельнершу.

Всеобщий шум заглушает его слова, все вокруг как будто перевернулось с ног на голову,..

Мелькающие предо мной сцены напоминают те отвратительные фантасмагории, которые иногда рождаются в опиумном кейфе.

Держа полуголую Розину в объятиях, ротмистр медленно и осторожно, словно хрупкую фарфоровую куклу, кружит ее в танце.

Но вот толпа почтительно расступается.

Со скамеек доносится приглушенный шепот: «Лойзичек, Лойзичек», шеи вытягиваются, и к танцующей паре присоединяется другая, еще более скандальная. Какой-то смазливый отрок в розовом трико, с длинными белокурыми локонами до плеч и аляповато, как у проститутки, накрашенными губами и нарумяненными щеками, страстно вздыхая и кокетливо потупив неумело подведенные порочные глазки, виснет на груди князя Атенштедта.

Слащавый, до омерзения приторный вальсок сочится из арфы.

«До чего же гнусна жизнь!» - проносится у меня в голове, и от невыносимого отвращения перехватывает горло. Чувствую, что задыхаюсь, что мне необходим свежий воздух, ищу глазами дверь: там стоит комиссар и, стыдливо повернувшись к содому спиной, поспешно шепчет на ухо сопровождающему его

шуцману какие-то приказания. Тот прячет в рукаве своей шинели что-то зловеще позвякивающее... Такой вкрадчивый и угрюмый звук может издавать лишь одна вещь в мире - наручники...

Оба косятся в сторону изъеденного оспой Лойзы - подросток делает судорожное движение, явно намереваясь скрыться в толпе, но тут же, словно парализованный, застывает с белым как известка лицом, черты которого искажает невыразимый ужас.

В моей памяти вдруг вспыхивает, точно выхваченная из темноты вспышкой молнии, и тотчас гаснет картина сегодняшнего вечера: Прокоп стоит, пригнувшись к чугунной решетке сточной ямы, и прислушивается к сдавленному предсмертному воплю, доносящемуся из мрачной и зловонной бездны...

Я хочу крикнуть - и не могу. Ледяные костлявые пальцы влезают мне в рот и, грубо отогнув мой язык, пытаются его, словно кляп, запихнуть мне в глотку, так, чтобы я не мог издать ни единого звука. Видеть эти призрачные персты я не могу, знаю только, что они незримы, по зато очень хорошо чувствую их вполне материальную силу.

И сознание мое четко и неумолимо свидетельствует: они принадлежат той самой не от мира сего руке, которая в каморке на Хаппасгассе вручила мне каббалистический манускрипт...

- Воды! Воды! - отчаянно кричит Звак, склонившись надо мной.

Мне приподнимают голову и подносят к моим зрачкам пламя свечи.

   - Надо отнести его домой, и... и срочно - врача!..

   - А может, к архивариусу Гиллелю? Он в таких делах разбирается...

- Хорошо, несите к нему! - доносится до меня сбивчивый шепот.

Потом я лежал, простертый, подобно бездыханному трупу, на носилках, а Прокоп и Фрисландер осторожно выносили меня вон...

ЯВЬ

Когда мы поднимались по лестнице, Звак обогнал нас, и вот уже сверху доносятся встревоженные голоса - тонкий, срывающийся от волнения Мириам, дочери архивариуса Гиллеля, и глухой, охрипший от быстрой ходьбы старого кукольника.

Слишком слабый, чтобы прислушиваться, о чем они там говорили - да и что толку, ведь смысл даже тех немногих слов, которые более или менее отчетливо долетали до моих ушей, ускользал от меня, - я скорее угадывал то, что сбивчиво объяснял Звак, явно пытавшийся успокоить не на шутку обеспокоенную девушку: мол, ничего особенного, нервный приступ, необходима первая помощь, о которой они и пришли просить, нужно, по крайней мере, привести его в сознание...

И хотя я по-прежнему не мог пошевелить ни рукой ни ногой, а невидимые персты всё еще мертвой хваткой сжимали язык, голова моя, несмотря ни на что, работала ясно и четко да и ощущение кошмара как будто исчезло. Полностью отдавая себе отчет в том, где нахожусь и что со мной происходит, я не видел ничего особенного в том, что меня, словно покойника, внесли на носилках в комнату Шемаи Гиллеля и - оставили одного.

Умиротворенный, лежал я и, глядя в потолок, наслаждался тем тихим, ласковым и каким-то домашним покоем, которым было преисполнено все мое существо, - такое чувство, наверное, бывает, когда после долгих лет, проведенных на чужбине, возвращаешься наконец домой, на родину...

В помещении было сумрачно, расплывчатые очертания крестообразных оконных рам выделялись на фоне мутноватой предрассветной мглы, которая туманной пеленой окутывала спящий переулок.

Вошел Гиллель, и... и странно: в руках он держал традиционную еврейскую менору, возжигаемую лишь по субботам, а его обращенное ко мне приветствие было произнесено таким будничным тоном, как будто моего прихода здесь уже

давным-давно ожидали, однако - вот уж действительно странно! - ни то ни другое меня нисколько не удивило, напротив, все казалось каким-то естественным, само собой разумеющимся и даже... привычным...

Наблюдая, как архивариус ходил по комнате, неспешно поправлял какие-то предметы, стоящие на комоде, зажигал еще один светильник - тоже праздничную семирожковую лампу! - мне вдруг бросились в глаза те особенности во внешности этого человека, которые я почему-то никогда раньше не замечал, хотя много лет живу в этом доме и встречаюсь с Гиллелем на лестнице никак не менее трех-четырех раз в неделю.

Я с удивлением отметил про себя, сколь пропорционально сложен мой сосед и сколь тонки и выразительны черты его характерно узкого лица с высоким выпуклым лбом. Что же касается возраста, то сейчас, в трепетном свете масляных ламп, он не выглядел старше меня: во всяком случае, на вид ему нельзя было дать больше сорока пяти лет.

- Извини, по моим расчетам, ты должен был явиться на несколько минут позже, - немного помедлив, сказал Гиллель и кивнул на массивные меноры, - и я не успел возжечь к твоему приходу светильники.

Подойдя к моим носилкам, он замер, взгляд его темных, глубоко посаженных глаз был устремлен чуть выше моей головы -казалось, там кто-то стоял на коленях, низко склонившись надо мной... Тот, кого я видеть не мог...

Губы архивариуса шевельнулись, он что-то беззвучно прошептал, и тотчас призрачные персты отпустили мой язык, а там и владевшее мной оцепенение стало понемногу меня оставлять. Приподнявшись на носилках, я оглянулся: никого. Итак, в комнате нас двое - Шемая Гиллель и я.

Стало быть, это его доверительно дружеское «ты» относилось ко мне! А этот более чем очевидный намек на то, что он меня -меня, в общем-то совершенно незнакомого ему человека! - ожидал?.. Странно, однако, повторю это еще раз, куда более странным и даже жутковатым явилось для меня то, что я не испытывал ни малейшего удивления по сему поводу.

Гиллель, очевидно, угадал мои мысли, так как понимающе усмехнулся, помог мне встать с носилок и, указав на стоящее рядом кресло, сказал:

- Ничего удивительного в этом нет. Чувство парализующего страха вызывают у людей только вампиричпые призраки, «кишуф»[56]; жизнь сурова, она язвит, стирает до крови и жжет огнем, подобно грубой власянице на голом теле, но теплы, благотворны и ласковы солнечные лучи сокровенного мира - целительным бальзамом проливаются они в нашу страждущую душу.

В полной растерянности, не зная, что и сказать на такие в высшей степени необычные речи, я хранил молчание, однако архивариус, похоже, и не ждал с моей стороны каких-либо реплик; сев напротив меня, он невозмутимо продолжал:

- Вот и серебряное зеркало - какие муки пришлось бы ему претерпеть, умей оно чувствовать, подобно нам, прежде чем, от шлифованное и отполированное, обретет присущий ему блеск совершенства. Безукоризненно гладкое и сверкающее, оно без искажений, холодно и безучастно, отражает любые, самые чудовищные образы мира сего. Воистину благословен смертный, который может сказать о себе: «Я отшлифован до зеркального блеска»...

Погрузившись в свои мысли, Гиллель замолчал, однако через несколько минут я услышал, как губы его едва слышно прошептали по-еврейски: «Lischuosecho Kiwisi Adoschem»[57]. Потом голос его обрел прежнюю силу:

- Ты явился ко мне в глубоком сне, и я, воззвав к тебе, соде ял тебя бодрствующим. В Псалтири сказано: «Тогда возгласил я в сердце моем: ныне приступаю я; десницей Всевышнего свершилось преображение сие»[58].

Восстав с ложа своего, люди воображают, будто бы стряхнули с себя сон, и не ведомо им, что не только не проснулись они,

но и, обманутые собственными чувствами, стали легкой добычей еще более глубокого сна. Существует лишь одно истинное пробуждение - то самое, к которому стремится душа твоя. Скажи людям, что всю свою жизнь они спят, и вознегодуют они, и предадут тебя поношению, и объявят сумасшедшим, ибо не дано малым сим понять слова твои. Жестоко и бессмысленно вещать о духовном пробуждении тем, кто обречен вечному сну.

«Ты как наводнение уносишь их; они, как сон, - как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»[59].

«Кто был тот незнакомец, который посетил меня в каморке моей и передал мне каббалистическую книгу? Во сне или наяву видел я его?» - подумал я и уже собирался произнести это вслух, но Гиллель ответил мне, прежде чем мысли мои успели облечься в слова:

- Знай же, тот, кто явился тебе, - знамение, имя коему Голем, и призван сей сакральный, до времени воплощенный в тварной материи знак свидетельствовать об истинном пробуждении мертвой человеческой природы посредством сокровенной жизни в духе. Всякая креатура в мире сем есть не что иное, как предвечный символ, преоблаченный во прах!

Как все смертные, ты мыслишь внешний мир глазами. Всякий образ, который становится доступным зрению, ты пытаешься постигнуть чрез очи твои. Но помни, все зримые тобой вещи и образы были прежде тем, что люди называют призраком, просто эта призрачная реальность стала в силу тех или иных неведомых нам причин сгущаться, коагулировать, пока не выпала в осадок в виде вполне материальных объектов.

Я почувствовал, как понятия, которые прочно и надежно стояли на рейде моего сознания, вдруг сорвало с якоря и, подобно кораблям без руля и ветрил, унесло в безбрежный океан.

Гиллель как ни в чем не бывало продолжал:

- Истинно говорю тебе, пробужденный однажды во веки веков не умрет; сон и смерть суть одно и то же.

«...во веки веков не умрет?..» - и сердце мое защемило от смутной, внезапно нахлынувшей тоски.

- Две тропы бегут параллельно друг другу: стезя жизни и стезя смерти. Тебе была передана книга Иббур, и ты читал в ней. И душа твоя зачала от духа жизни...

«Гиллель, Гиллель, позволь мне идти тем путем, которым идут все люди, - стезей смерти!» - заходилось в неистовом вопле все мое естество, охваченное паническим ужасом.

Легкая тень пробежала по лицу Шемаи Гиллеля.

- Существа, коих ты называешь людьми, не способны куда- либо идти - ни стезей жизни, ни стезей смерти. А потому развеяны будут, как прах на ветру[60]. В Талмуде сказано: «Допрежь того как сотворить мир, взял Господь зерцало и поднес пред чело тварей своих, дабы узрели они духовные муки бытия и блаженство, кое за сими следовало. И вот одни смиренно и безропотно приняли уготованные им муки, другие же убоялись и отвергли жребий сей тяжкий, и вычеркнул Господь отступников сих из книги жизни». Но ты на пути и вступил на него по собственной воле, даже если сам сейчас этого и не помнишь; да будет ведомо тебе: ты призван - и призван самим собой. Не отчаивайся, дай время - и знание прибудет, а обрящешь знание, обрящешь и память. Ибо знание и память суть едины...

Дружеский, почти ласковый топ, который явственно звучал в словах Гиллеля, вернул мне утраченное было спокойствие, и я, как слабое и больное дитя, которое мечется во сне в горячечном бреду и вдруг просыпается от заботливого прикосновения к своему пышущему жаром лбу большой и сильной отцовской руки, сразу почувствовал себя надежно укрытым от всех невзгод и напастей этого жестокого мира.

Подняв глаза, я увидел, что в комнате невесть откуда явилось множество каких-то смутных образов, обступивших нас плотным кольцом: одни были в белых погребальных пеленах, в которые традиционно обряжали покойных раввинов, другие - в треуголках и старинного фасона башмаках с серебряными

пряжками; однако Гиллель не дал мне как следует приглядеться к этим чудным пришельцам - быстро провел рукой у меня пред глазами, и комната вновь опустела.

Потом, проводив меня до лестничной площадки, он дал мне с собой горящую свечу, чтобы я не споткнулся впотьмах на ступеньках и целым и невредимым добрался до своей чердачной каморки...

Лежа в постели, я долго ворочался с боку на бок, пытаясь уснуть, но все напрасно, и мало-помалу мной овладело какое-то странное состояние - ни сои, ни явь...

Свечу я погасил, однако скудная обстановка моей каморки проступала в предрассветной мгле столь отчетливо, что я без труда различал любые предметы, даже находящиеся в противоположном углу. При этом в душе моей царил абсолютный покой, и меня нисколько не грызло то мучительное беспокойство, которое обычно преследует людей, страдающих бессонницей.

Никогда в жизни мой мозг не работал так четко и слаженно, как на исходе этой необычной ночи. Бодрость ритмичными волнами пробегала по моим нервам, и мысли тут же выстраивались стройными рядами, подобно колоннам войск, только и ждущим сигнала к атаке. По первому же моему слову эта образцово вымуштрованная армия готова была выступить в поход, дабы немедленно исполнить любой мой приказ.

Внезапно мне вспомнилась гемма, с которой я возился последние несколько недель, - кусок авантюрина вспыхивал несметным множеством разноцветных искр, и мне никак не удавалось обыграть эти чудесные всполохи в филигранных чертах того лица, которое тщетно пытался запечатлеть на поверхности минерала, - а тут меня вдруг осенило: теперь я знал совершенно точно каждое свое движение, как и под каким углом должен скользить мой штихель, чтобы бесформенная, мелкозернистая структура кристалла подчинилась мне и стала произведением искусства.

И вот тогда, в полной мере ощутив себя монархом в собственном царстве, я понял наконец всю постыдность своего прежнего положения, когда, сам того не ведая, влачил жалкое

существование бесправного раба, вынужденного прислуживать бесчисленным ордам жестоких завоевателей, то и дело вторгавшимся в мои суверенные земли под видом каких-то фантастических впечатлений, кошмарных личин, великих идей, благородных чувств, нравственных принципов и бог весть еще какой несусветной чепухи.

Самые сложные математические расчеты, которые раньше стоили мне немалой головной боли и утомительных выкладок на бумаге, я теперь щелкал как орехи, играючи деля и умножая в уме бесконечные ряды чисел. И все это благодаря новой, открывшейся во мне способности - видеть и понимать только то, что мне необходимо в данный момент: числа, формы или цвета. Если же речь шла о предметах умозрительных, принципиально невыразимых в качественных и количественных категориях - ну, скажем, философских проблемах и так далее, - то сокровенное око мое, прозревающее сокровенную суть вещей, на время закрывалось и я весь обращался в слух, при этом роль моего духовного суфлера брал па себя тихий и проникновенный голос Шемаи Гиллеля.

Поистине удивительных откровений сподобился я.

«Пустые слова», которые я тысячи раз в своей жизни без всякого внимания пропускал мимо ушей, вдруг преисполнились каким-то глубочайшим смыслом, ну а то, что мне прежде приходилось подолгу заучивать наизусть, схватывалось теперь на лету, тут же становясь частью меня самого. Тайны словообразования, о которых я даже не подозревал, вдруг открыли мне свою неизреченную сущность.

«Возвышенные» идеалы человечества, которые в былые времена снисходительно взирали на меня сверху вниз с фарисейским видом какого-нибудь дорвавшегося до власти коммерческого советника, чванливо выгибающего изгаженную орденами грудь, вдруг разом смиренно и покорно поснимали маски со своих кувшинных рыл и даже сделали робкую попытку пожаловаться на несчастную жизнь: мол, что с них взять, сами нищие попрошайки, ни гроша за душой, вот и лицедействовали, корча из себя святую невинность, но... но старый конь борозды не испортит, и если надо, то они завсегда готовы взлететь еще выше, дабы оболваненные людишки, задрав головы и разинув рты, умиленно

глазели в их недосягаемую высоту, униженно скорбя о собственном несовершенстве.

Уж не снится ли мне все это? Как, неужто и разговор с Гиллелем только сон?

Похолодев от ужаса, ощупал я кресло, стоявшее рядом с моей кроватью.

Нет, не сон: свеча, которую вручил мне архивариус, лежала там, вполне реальная и даже еще теплая; и блаженно, как маленький мальчик в рождественский сочельник, свято убежденный в том, что добрый волшебник действительно существует и помнит о нем, я вновь зарылся в подушки...

Подобно охотничьей собаке, взявшей наконец след и в азарте погони позабывшей об опасности, все глубже и глубже забирался я в сумрачную и непроходимую чащу, где в какой-то укромной норе затаилась разгадка всех моих тайн.

Прежде всего я попытался восстановить в памяти свою жизнь в ретроспективной последовательности: эта заветная цепочка позволила бы мне, перебирая составляющие ее события, вернуться к тому роковому звену, на котором обрывались мои воспоминания. Лишь достигнув этой крайней точки, вполне логично полагал я, было бы возможно попробовать навести над пропастью какой-нибудь шаткий мостик и заглянуть в ту неведомую, сокрытую от меня часть моей жизни, которая по неисповедимой воле судьбы оказалась окутана непроглядным мраком.

Однако, несмотря на все мои упорные попытки, преодолеть зловеще зияющую бездну забвения мне не удавалось - раз за разом я обнаруживал себя стоящим все в том же сумрачном колодце двора, в низкой, выложенной бурым кирпичом арке ворот которого не видно ничего, кроме узкого грязного переулка с убогой лавчонкой старьевщика Аарона Вассертрума, как будто я уже целый век прожил под крышей этого покосившегося от старости дома скромным резчиком по камню, эдаким человеком без возраста, без юности, без детства!..

Отчаявшись, я уже хотел было бросить этот безнадежный штурм непроницаемо темных и недоступных штолен прошлого, как вдруг мое сознание озарила простая и ясная мысль: но

ведь параллельно всякой большой дороге всегда тянется множество мелких стежек - а что, если тот широкий тракт сохранившихся в моей памяти событий, который с фатальной неизбежностью упирается в вечно сырую и смрадную подворотню, тоже сопровождают вдоль обочины какие-нибудь узенькие, неприметные тропки, ускользнувшие от моего внимания? «Откуда, - едва не оглушил меня голос, громовым раскатом прогремевший в ушах, - откуда у тебя те навыки, благодаря которым ты в течение стольких лет влачишь свое жалкое существование? Кто обучил тебя искусству резьбы по камню, гравированию и... и всему прочему - читать, писать, говорить, есть, ходить, дышать, думать, чувствовать?..»

Вняв настоятельным рекомендациям внутреннего голоса, я, мысленно вернувшись на большую дорогу своей жизни, медленно, шаг за шагом, двинулся вспять, внимательно вглядываясь в «обочину» и стараясь не пропустить ни одной, казалось бы, незначительной подробности. Всё, встретившееся мне на этом пути, будь то мои действия или же поступки других людей, повлекшие за собой те или иные события, я заставлял себя продумывать в обратной последовательности, от следствия к причине: что произошло тогда, а что - тогда, каков исходный пункт этой истории, а каков - той, что предшествовало этому эпизоду, а что - тому?

И вот я вновь перед той же самой низкой, выложенной бурым кирпичом аркой ворот, сквозь которую, как сквозь игольное ушко, мне надо проникнуть на другую сторону... Сейчас, сейчас!.. Всего лишь один шаг в пустоту - и роковая бездна, отделяющая меня от прошлого, будет преодолена, но тут моему внутреннему взору явился образ, который я в своем движении назад как-то просмотрел... Шемая Гиллель провел рукой у меня перед глазами - точно так же, как совсем недавно у себя в комнате, - и все начисто стерлось в моем сознании, даже желание дальнейших исследований...

И все же этот эксперимент не прошел для меня безрезультатно, одно я усвоил крепко: всякая череда внешних, таких на первый взгляд важных и судьбоносных событий в жизни неизбежно заканчивается тупиком, какой бы широкой и торной ни казалась

ведущая в него дорога. К утраченной родине надо идти узкими, сокрытыми от посторонних глаз тропинками - ключ от последней тайны тайн сокрыт в тончайших, едва различимых иероглифах, выгравированных на нашей плоти предвечным Мастером, а не в тех отвратительных рубцах и шрамах, которые оставляет на ней грубый рашпиль повседневности.

Стало быть, понял я, чтобы вернуться во дни моей юности, мне надо научиться двигаться по алфавиту моей жизни в обратном порядке, от «Z» до «А», - учили же меня, наверное, когда-то в школе по букварю! - так, и только так, от буквы к букве, должно мне странствовать, дабы достигнуть той запредельной родины, коя лежит по ту сторону всех человеческих представлений.

Всего-то и делов! У меня голова пошла кругом, когда я представил себе на миг, какая колоссальная работа мне предстоит - как будто земной шар лег на мои плечи. Подпирал же Геракл своей многодумной главой небесный свод, вспомнилось мне, и скрытый смысл легенды забрезжил в моем сознании. Да, да, от непосильной ноши ему удалось избавиться благодаря хитрости - находчивый герой предложил гиганту Атланту: «Подержи, пока я обвяжу главу свою вервием, дабы непомерный груз не раздавил мой череп» - быть может, и мне удастся обмануть судьбу и найти себе какую-нибудь замену.

Внезапно страшное подозрение проникло в мою душу, заставив усомниться в правоте моих мыслей: в мгновение ока утратил я былое слепое доверие к этим извечным поводырям смертных. Вытянувшись на ложе моем, я закрыл глаза и зажал ладонями уши, чтобы никакие впечатления не отвлекали меня. Чтобы всякая мысль, которую внешние органы чувств старательно снабжают необходимой пищей, была уничтожена на корню.

Однако воля моя вынуждена была отступить, сокрушенная древней как мир аксиомой: мысль можно изгнать только с помощью другой мысли - если умирает одна, другая тучнеет на разлагающейся плоти своей предшественницы. Не зная, как избавиться от дум, я пырял в неистовый прибой крови, оглушительно пульсировавший у меня в висках, - вездесущие мысли преследовали меня по пятам, в отчаянии я бросался в огненную печь

собственного сердца - не проходило и секунды, как назойливый рой уже осаждал мой несчастный мозг...

И вновь пришел на помощь дружеский голос Гиллеля: «Пребудь на избранной тобой стезе, странник, и не пытайся уклониться от своей судьбы! Ключи искусства забвения вверены нашим собратьям, шествующим стезей смерти, твоя же душа зачала от духа... жизни...»

И вот книга Иббур явилась мне, и две буквицы багряно пламенели в ней: одна являла собой гигантскую бронзовую богиню с пульсом, подобным землетрясению, сквозь другую из какой-то запредельной дали просвечивал исполинский Гермафродит на перламутровом престоле, увенчанный короной красного древа, которую червь смерти и тлена избороздил зловещей червоточиной таинственных рун...

Потом Шемая Гиллель в третий раз провел рукой у меня пред глазами, и провалился я в темную бездну сна...

СНЕГ

«Дорогой, уважаемый мастер Пернат!

Извините за неряшливый слог - улучила минутку, пока меня никто не видит, и пишу Вам, хотя рука дрожит от страха. Пожалуйста, умоляю Вас, уничтожьте это письмо сразу, как только прочтете, а еще лучше - верните его мне вместе с конвертом. Иначе я места себе не найду от тревожных мыслей..

И пожалуйста, никому, ни одной живой душе, ни слова о том, что я Вам писала, и о том, куда Вы сегодня пойдете!

Ваше честное, благородное лицо во время нашей случайной встречи, происшедшей при весьма странных обстоятельствах, - надеюсь, мой намек достаточно прозрачен, чтобы Вы угадали автора этого письма, так как по известным причинам я боюсь подписывать его своим именем, - внушило мне поистине великое доверие к Вам, к тому же, смею вам напомнить, уважаемый мастер, Ваш покойный отец, добрейшей души человек, был моим наставником в детстве - вот основания, которые подвигли меня пренебречь светскими условностями и, преодолев свою робость и врожденную стеснительность, обратиться к Вам, ибо, по всей видимости, кроме Вас, мне уже никто не способен помочь.

Умоляю, приходите сегодня вечером на Градчаны, ровно в пять я буду Вас ждать в соборе.

Ваша давняя знакомая».

Добрую четверть часа сидел я, не сводя глаз с этих нервно пляшущих строк. Отрешенное, мистически-возвышенное душевное состояние, владевшее мной со вчерашней ночи, сразу куда-то исчезло, сметенное внезапным порывом свежего, терпкого земного ветра. Провозвестница весны и обновления, предо мной явилась юная судьба с победной и многообещающей улыбкой на нежных устах. Человеческое сердце взывало ко мне, моля о помощи... Ко мне!.. Выходит, я еще кому-то нужен!

Каморка моя вдруг преобразилась! И даже резной, источенный жучком шкаф, такой обычно ворчливый и недовольно-скрипучий, на сей раз хранил благосклонное молчание, лукаво и одобрительно посверкивая своими медными замками, да и кресла тоже как будто приосанились, прежних строптивых и обшарпанных старикашек было не узнать - теперь все четверо, чинно разместившись вокруг стола, благодушно поглядывали в мою сторону с таким видом, будто ждали, когда же я подам им наконец колоду карт и они смогут приступить к своей любимой игре в тарок.

Каждая секунда, минута, час наполнились неведомым мне прежде содержанием - настоящая полнокровная жизнь во всем своем царственном блеске властно и неудержимо вторгалась в мое унылое, бессмысленное бытие.

Воистину, не уподобился я бесплодной смоковнице[61], и иссохшие ветви мои еще могут цвести и плодоносить!

Сердце мое радостно вострепетало, и почувствовал я, как бурно бродят во мне живительные соки, - спавшие доселе в сокровенной глубине души, похороненные заживо под осыпями, которые день за днем, слой за слоем серые, беспросветные будни нагромождали над ними, они теперь, подобно источнику, пробивающемуся из-подо льда на исходе зимы, воскресли для новой жизни.

Чем дольше смотрел я на письмо, которое словно магнитом притягивало мой взгляд, тем отчетливее сознавал, что сумею помочь таинственной даме, чего бы мне это ни стоило. И залогом моей грядущей победы было переполнявшее меня ликование, когда вновь и вновь перечитывал я сулившие мне так много строки: «...к тому же, смею вам напомнить, уважаемый мастер, Ваш покойный отец, добрейшей души человек, был моим наставником в детстве»... Дыхание мое останавливалось, ибо слова эти звучали для меня подобно евангельскому обетованию: «Ныне же будешь со Мною в раю»[62]. Рука, простертая в поисках помощи, даровала мне воспоминание,-

го так страстно жаждала моя душа, - она посвящала меня в тайну, приподнимая завесу над моим прошлым!

«Ваш покойный отец...» - как странно и непривычно звучали эти слова, когда я произносил их вслух!.. Отец!.. И вдруг в кресле, стоявшем на отшибе, рядом с комодом, возник седовласый старик с усталым и очень печальным лицом - чужим, совершенно чужим и в то же время каким-то до боли знакомым казалось оно!.. Потом... потом я вновь пришел в себя от оглушительных ударов сердца, которое мерно и невозмутимо ковало веские, раскаленные добела мгновения повседневной реальности.

Я так и подскочил: неужели проспал назначенное мне свидание? Впился глазами в часы: слава богу, только половина пятого...

Подхватив в соседней, служившей мне спальней крошечной комнатушке пальто и шляпу, я выскочил на лестничную площадку. Какое мне сейчас дело до вкрадчивого шепота, доносящегося из темных углов, до этих злобных, мелочных и таких отвратительно благоразумных увещеваний: «Мы не отпустим тебя... Ты наш... Ах, как это скверно и недостойно - предаваться суетным радостям жизни на стороне!.. Одумайся, пока не поздно... В гостях хорошо, а дома лучше... лучше... лучше!..»

Тончайший ядовитый прах, этот слепой тысячерукий душитель, который обычно из всех коридоров и закоулков тянул свои цепкие, снабженные мириадами жадных присосков конечности, пытаясь ухватить меня за горло, сегодня трусливо затаился в пыльном и затхлом лабиринте дома, сокрушенный животворным дыханием, исходящим из уст моих.

На секунду останавливаюсь перед дверью Гиллеля: может быть, следовало зайти и поблагодарить за оказанную помощь?

Какая-то стыдливая робость удерживает меня, и... и я прохожу мимо: сегодня мною владеют совсем другие чувства - такие, которые просто не позволяют мне войти к архивариусу, ибо они не соответствуют возвышенной, чуждой суетному миру атмосфере аскетически скромной обители Гиллеля... А бурный поток жизни, уже подхвативший меня своим течением, не дает задумываться - властно и нетерпеливо гонит вперед, вниз по истертым мраморным ступеням лестницы...

Во дворе белым-бело от снега, грязный и сумрачный переулок как будто светится изнутри, преоблаченный в праздничные снежные ризы.

Лечу как на крыльях, прохожие приветствуют меня, но вот что я им отвечал, убей не помню. То и дело на всякий случай хватаюсь за грудь - там, во внутреннем кармане, лежит заветное письмо, от которого исходит какое-то совершенно особенное, греющее мне душу нежное и робкое тепло...

Миновав готическую аркаду на Староместской площади, я вышел к бронзовому фонтану со знаменитой ажурной решеткой эпохи барокко, кажущейся сейчас в сверкающем убранстве множества сосулек особенно изысканной и великолепной, вскоре ноги мои уже скользили по обледенелому булыжнику Карлова моста, вдоль парапета которого двумя рядами выстроились скульптуры святых...

Я шел как во сне, все представлялось каким-то нереальным: и бронзовая статуя Яна Непомука в пышном снежном одеянии, и бурлящая внизу река, в слепой ярости бросающаяся на массивные быки, сложенные из огромных каменных глыб, и скульптура святой Луитгарды... Сам не знаю почему, мой взгляд остановился на выщербленном песчанике этой статуи, изображающей «муки кающейся грешницы»: снег белым покровом лежал на веках мученицы и на цепях, сковывавших ее молитвенно воздетые руки...

Врата мостовых башен, пропустив меня через свой сводчатый полумрак, извергли на другую сторону - теперь путь мой пролегал через аристократический квартал пышных старинных дворцов, окруженных чопорными безлюдными парками; удобно пристроившись на резных величественных порталах, львиные головы с бронзовыми кольцами в грозно ощеренных пастях провожали мою неспешно бредущую по улице фигуру подозрительными взглядами.

Вот и здесь тоже снег, снег и снег... Мягкий, густой, белый, как шерсть гигантского полярного медведя...

Высокие стрельчатые окна, надменно вскинув покрытые ледяной коркой карнизы, холодно и безучастно взирали на

плывущие в небе облака. С удивлением я отметил про себя, как много там, в небесной бездне, перелетных птиц.

Чем выше, шаг за шагом, поднимался я на Градчаны по бесчисленным гранитным ступеням замковой лестницы, таким широким, что на них можно было бы уложить во весь рост никак не менее четырех человек, тем дальше и дальше отступал, словно погружаясь в забытье, город, от которого остались лишь смутные контуры крыш и фронтонов, призрачным морем простершиеся в туманной дымке у меня под ногами...

Сумерки уже крались вдоль домов, когда я вступил на пустынную площадь, в середине которой кафедральный собор в самозабвенном экстатическом порыве взметнул к предвечному престолу ангелов свою каменную готическую громаду.

Отпечатавшиеся на снегу следы, уже прихваченные по краю тоненькой хрустящей наледью, вели к боковому входу.

В вечерней тишине далеким эхом разносились приглушенные звуки фисгармонии - казалось, роняла их чья-то капризная рука, потерянно и бесцельно блуждавшая по клавиатуре, и они, разрозненные, не связанные никакой мелодией, сиротливо и печально, подобно каплям безутешных слез, падали, замерзая на лету в крошечные прозрачные кристаллики, в ледяную бездну одиночества...

Тяжко и обреченно вздохнув, двери храма, обитые с притвора мягкой прокладкой, закрылись за моей спиной, и я очутился в темноте - величественный золотой алтарь тускло мерцал в изумрудных, багряных и небесно-голубых столбах умирающего света, преломленного в таинственной толще сакральных витражей. Алые стеклянные лампады вспыхивали колючими пурпурными искорками.

Грустный, осенний аромат воска и ладана витал в воздухе, безмолвно проповедуя о неизбежном увядании и бренности всего земного...

Я присел на краешек длинной церковной скамьи. В этом зачарованном пространстве неподвижности даже пульс мой благоговейно умолк. В храме воцарилась вечность - время,

лишенное своего метронома, под видом сердца коварно вживленного в человеческий организм, умерло, все оцепенело в смиренном ожидании...

Священные реликвии спали вечным сном в своих серебряных ковчегах.

И вот, наконец!.. Из какой-то запредельной дали, как будто из другой, потусторонней жизни, до моих ушей долетел приглушенный, едва слышный цокот копыт, который становился все ближе и ближе, пока не затих перед входом в собор...

Что-то глухо хлопнуло - похоже, закрылась дверца экипажа...

Шелест... Тревожный шелест шелка - он быстро приближался, потом... потом узкая нежная ладонь осторожно коснулась моей руки...

- Пожалуйста, пожалуйста, давайте отойдем вон к тем колоннам... Извините, но мне претит здесь, на церковных скамьях, рассказывать о тех отвратительных вещах, о которых у меня и так язык не поворачивается говорить.

Романтическое настроение, владевшее мной, сразу куда-то улетучилось, и я как будто протрезвел - сакральная аура таинства, неуловимо окутывавшая пустынный храм, сгустилась, оформившись в ясные, четкие и сугубо конкретные черты будничной действительности. День, так долго преследовавший меня по пятам, наконец настиг и подмял под себя мою душу, попытавшуюся обрести свободу.

- Даже не знаю, как вас благодарить, мастер Пернат, за то, что вы любезно приняли мое приглашение и в такую скверную погоду ради меня предприняли столь долгое и утомительное путешествие сюда, на Градчаны.

Смущенно откашлявшись, я пробормотал пару банальных фраз.

- Извините за причиненные вам неудобства, но мне неизвестно другое место, где бы я могла чувствовать себя в безопасности и была уверена в том, что за мной не следят. По край ней мере здесь, в соборе, за нами, надеюсь, никто не осмелится шпионить.

Я извлек из кармана письмо и протянул его даме.

Она была закутана с головы до ног в дорогие меха, однако я сразу узнал ее голос - конечно же, это та самая женщина, которая не так давно, спасаясь бегством от Вассертрума, вбежала в мою каморку. Я нисколько не удивился этому, ибо, откровенно говоря, никого другого и не ожидал увидеть.

Как завороженный, не сводил я глаз с ее лица, в сумраке бокового притвора казавшегося еще более бледным, чем тогда на Ханпасгассе. Эта женщина была так красива, что дыхание мое пресеклось... Обратившись в соляной столп, стоял я, не зная, что делать, хотя мне бы следовало, наверное, пасть пред этой прекрасной дамой на колени и целовать ей ноги - ведь той, которой я должен был помочь, оказалась она, ведь именно меня избрала эта попавшая в беду женщина своим рыцарем...

   - Пожалуйста, я прошу вас от всего сердца, забудьте... ну хотя бы на то время, пока мы здесь... забудьте о той двусмысленной ситуации, в которой вы видели меня тогда... - задыхаясь от волнения, говорила она, - я... я даже не знаю, как вы относитесь к таким... таким вещам...

   - Я дожил до седых волос, однако никогда в жизни не считал себя вправе судить окружающих... - вот то единственное, что я сумел выдавить из себя.

   - Благодарю вас, мастер Пернат, - сказала она тепло и просто. - А теперь наберитесь терпения и выслушайте меня: быть может, вы все же сумеете помочь мне в моем отчаянном положении или по крайней мере дадите какой-нибудь дельный совет... - Голос дамы задрожал, и я понял, что ее устами глаголет панический страх. - Тогда... в студии... мне вдруг с кошмарной очевидностью стало ясно, что этот ужасный монстр преследует меня, питая на мой счет какие-то чудовищные подозрения... Еще за несколько месяцев до этого инцидента в студии мне бросилось в глаза, что, куда бы я ни пошла - одна, или в сопровождении моего мужа, или... или с доктором Савиоли, - всегда где-нибудь поблизости возникал этот жуткий старьевщик с физиономией патологического убийцы. Во сне и наяву меня преследовали его остекленевшие, коварно косящие мне вслед глаза. Ни словом ни делом

не намекнул он на то, что у него на уме, однако тем мучительнее душит меня по ночам кошмар... Я почти вижу, как этот отвратительный монстр с заячьей губой затягивает удавку у меня на шее!

Поначалу доктор Савиоли старался меня успокоить: ну что тебе может сделать какой-то жалкий старьевщик вроде этого Аарона Вассертрума, в худшем случае речь идет о каком-нибудь мелком вымогательстве, - но... но всякий раз, когда он произносил имя «Вассертрум», губы его становились белыми. Вот тогда-то и закралось в мою душу страшное подозрение, что доктор Савиоли, не желая меня пугать, что-то скрывает, что-то ужасное - то, что может стоить жизни кому-нибудь из нас двоих, ему или мне.

Ну а потом я узнала, что он так старательно пытался от меня утаить: уже много раз старьевщик проникал в его квартиру по ночам и вел с ним какие-то разговоры!.. Чего этот убийца от него хотел? Почему доктор Савиоли не может избавиться от этого чудовища? Я знаю, чувствую каждой своей клеточкой: нечто приближается - медленно, неумолимо, подобно гигантскому удаву, оно обвивает нас своими страшными кольцами... Нет, нет, так дальше невозможно... я не могу больше спокойно смотреть в ледяные змеиные глаза... Необходимо что-то предпринять... немедленно, срочно, прежде чем это жуткое пресмыкающееся окончательно парализует меня своим мертвенным взглядом... Мне кажется, еще немного, и... и я... сойду с ума...

Стараясь отвлечь свою бледную как полотно собеседницу от мрачных мыслей, я принялся что-то говорить, однако она не дослушала меня до конца:

- Времени уже не осталось, в последние дни навязчивый кошмар стал с катастрофической быстротой обретать все более явные формы. Доктор Савиоли внезапно заболел - я даже не могу с ним переговорить, ведь навещать мне его нельзя, иначе наши отношения получат нежелательную огласку; единственное, что мне удалось узнать, - он лежит в нервной горячке, а в бреду ему постоянно мерещится преследующий его монстр с заячьей губой!..

Я знаю, сколь мужественен доктор Савиоли, тем ужаснее - нет, вы только представьте себе это! - видеть этого сильного человека сломленным, обреченно опустившим руки перед неотвратимо надвигающимся фатумом в образе Аарона Вассертрума, которого я сама пока еще воспринимаю как чудовищную, холодную и склизкую рептилию...

Может показаться, что я праздную труса, в самом деле, почему бы мне не послать все к черту - все: богатство, честь, репутацию и прочие дорогие сердцу обывателя ценности! - и открыто не признать свою любовь к доктору Савиоли, если уж я так сильно его люблю, но... но... - и тут дама почти закричала, а слова ее многократным эхом разнеслись по сумрачным галереям собора,-я не могу!.. Мое дитя... мой любимый белокурый мальчик! Я не могу... не могу... не могу бросить мое дитя на произвол судьбы! Это выше моих сил! Или вы думаете, мой муж позволит мне увезти его с собой?! Вот... вот... возьмите, мастер Пернат, - не помня себя от отчаяния, дама ткнула мне в руки свою сумочку, доверху наполненную жемчужными ожерельями, золотом и драгоценными камнями, - и швырните в лицо этому чудовищу... я знаю, он жадный... пусть все забирает, все-все, что у меня есть, только моего ребенка пусть оставит в покое... Не правда ли, он будет молчать?.. Ну скажите же хоть что-нибудь, ради Христа, только одно слово - пообещайте, что вы мне поможете!

После долгих и безуспешных попыток привести в чувство находящуюся на грани истерики женщину мне наконец удалось успокоить ее настолько, что она позволила усадить себя на скамью. Стараясь закрепить успех и направить ее мысли в другое, более оптимистичное русло, я говорил и говорил - все, что приходило мне в голову. Шальные мысли проносились в сознании с такой быстротой, что я сам едва понимал те путаные, бессвязные речи, которые срывались с моих губ... Какие-то фантастические идеи, едва успев родиться, тут же лопались как мыльные пузыри.

Инстинктивно пытаясь найти хоть какую-то точку опоры, я бессознательно остановил свой взгляд на раскрашенной скульптуре монаха, стоявшей в полумраке стенной ниши.

Продолжая нести свой бессмысленный вздор, я не сводил глаз со статуи, которая мало-помалу стала обретать какую-то призрачную жизнь, - в суровых чертах аскетического монашеского лика уже угадывалось крайне изможденное юношеское лицо со впалыми щеками, на которых пышным цветом пылал зловещий румянец чахотки, а ряса превращалась в тонкое, донельзя изношенное летнее пальто с поднятым воротником...

Еще не успев как следует осмыслить происшедшую метаморфозу, я пригляделся внимательнее: в нише вновь стоял монах... И в каждом моем нерве болезненно отдавался тревожный набат лихорадочно колотившегося пульса...

Бедная, надломленная горем женщина, склонив голову ко мне на руку, тихонько плакала. Кризис явно миновал, моя собеседница постепенно приходила в себя...

И понял я, что чудесная сила, обретенная мной во время чтения письма, перешла к его анонимному автору, но «жертва» моя была немедленно восполнена сторицей - все мое существо, казалось, лучилось животворной энергией; никогда раньше не знал я столь великой радости, как сейчас, при виде этой несчастной, которая у меня на глазах возвращалась к жизни...

- Мне бы все же хотелось объяснить, почему я обратилась за помощью именно к вам, мастер Пернат, - еле слышно прошептала дама после долгого молчания. - Помните те несколько слов, которые вы мне когда-то, много-много лет назад, сказали и... и которые все эти долгие годы я бережно хранила в памяти?..

Кровь застыла у меня жилах... «Когда-то, много-много лет назад»?.. Что-то во мне оборвалось, и я полетел в разверзнувшуюся под ногами бездну...

- Вы тогда прощались со мной... уже не помню, что вас заставило покинуть отчий дом, ведь я была еще совсем дитя... и вы вдруг произнесли так тихо, проникновенно и... и печально, что у меня даже слезы навернулись на глаза: «Дай бог, чтобы этого ни когда не случилось, но... но, если это все же когда-нибудь произойдет и вы окажетесь в безвыходном положении, вспомните обо мне... Кто знает, быть может, Господь даст мне силы и именно я окажусь тем единственным человеком, который сможет вам

помочь». Помните, я еще отвернулась и, не зная, как еще скрыть от вас мои детские слезы, поспешно и неловко обронила свой мяч в мраморный бассейн фонтана... О, если бы вы знали, как хотелось мне тогда подарить вам алое коралловое сердечко, которое на шелковой ленточке висело у меня на шее, но... но я постеснялась - боялась показаться смешной...

Ослепительная вспышка... Воспоминание!..

И вновь призрачные персты каталепсии подбираются к моему горлу. Мерцающий мираж, подобно печальному привету с забытой, давно утраченной родины, с пугающей очевидностью встает у меня пред глазами: маленькая девочка в белом платье играла в мяч под сенью огромных древних вязов дворцового парка... Ясно и отчетливо вижу я это... Ожог... ожог воспоминания, от которого темнеет в глазах...

Должно быть, я сильно побледнел, так как моя знакомая незнакомка вдруг заспешила, видимо неправильно истолковав эту внезапную бледность:

- Да-да, конечно, я понимаю, эти ваши тогдашние слова -всего лишь настроение, навеянное грустной атмосферой прощания, но как часто они мне вспоминались потом, в трудную минуту, когда одно только воспоминание о том, что есть на свете человек, готовый в любое мгновение прийти мне на помощь, озаряло мою душу таким несказанным светом, что пред ним отступали самые черные, самые безнадежные мысли... О, если бы вы знали, как я вам благодарна уже за одно это!..

Собрав все силы, я стиснул зубы, пытаясь загнать обратно вглубь ту нестерпимую боль, которая исступленным, душераздирающим воплем рвалась из моей груди. И когда мне это удалось, понял я, что и на сей раз рука Гиллеля спасла меня, милостиво задернув приоткрывшуюся было завесу моей памяти.

Однако в сознании моем отчетливо запечатлелось то, что выжгла в нем эта короткая и ослепительная вспышка прошлого: любовь, оказавшаяся для меня слишком сильной, в течение долгих лет подтачивала мне душу, и кромешная ночь безумия, в которую погрузился однажды изнемогший мой дух, поистине

явилась целительным бальзамом, пролившимся на душевные раны того безнадежно влюбленного юноши, которым, судя по всему, был когда-то я...

И вновь покой мертвенного забвения сошел в мою душу и осушил подступившие было слезы. Колокольный звон сурово и величественно плыл под сводами собора, возвещая о суетной бренности всего преходящего, и я уже мог открыть глаза и, не опасаясь выдать себя, встретиться взглядом с той, которая пришла в эту священную обитель искать у меня помощи...

Потом все повторилось в обратном порядке: глухо хлопнула дверца экипажа, и раздался цокот копыт, который становился все тише и тише, пока не замолк вдалеке...

По вечернему, отсвечивающему синими искорками снегу понуро брел я назад в Старый город. Фонари изумленно моргали мне вслед своими подслеповатыми буркалами, повсюду громоздились зеленые горы ждущих своих покупателей елок, в воздухе терпко и радостно пахло Рождеством и даже слышался таинственный шелест цветной канители и серебряной фольги, в которую уже, наверное, заворачивали грецкие орешки.

На Староместской площади, столпившись у столпа Девы Марии, стояли старухи нищенки, по самые брови замотанные в грубые серые платки, - в мерцающем свете свечей они молились, перебирая четки.

А перед мрачными вратами, ведущими в еврейское гетто, как по мановению волшебной палочки расцвел настоящий цветник - это рождественская ярмарка, вольно раскинувшись посреди заснеженной площади, пестрела великим множеством каких-то разнокалиберных, раскрашенных во все цвета радуги палаток, будок, лотков, балаганов, шатров и прилавков... Где-то в самом пекле этого весело и беспечно галдящего шутовского хаоса ярко блистала освещенная десятками коптящих факелов и обтянутая красной материей открытая сцена театра марионеток.

Полишинель, краса и гордость наследственного вертепа моего приятеля Звака, разодетый по случаю праздника в пышный,

пурпурно-фиолетовый наряд, браво гарцевал на сивой деревянной коняге по отчаянно грохотавшим дощатым подмосткам, в руке этот отъявленный бретер, пьянчуга, враль и дамский угодник, не пропускавший мимо себя ни одной юбки, сжимал длиннющий хлыст, к концу которого для пущей лихости был привязан череп. Счастливая детвора, нахлобучив на уши меховые шапки и тесно прижавшись друг к другу, сидела тесными рядами и разинув рот глазела на диковинное действо, зачарованно внимая чудесным стихам пражского поэта Оскара Винера, которые вдохновенно декламировал схоронившийся за сценой старый кукольник:

А первым шествовал паяц...

Плут как поэт был - кость да кожа,

и пестрым рубищем он тряс,

и глотку драл, и строил рожи...

Погруженный в свои невеселые думы, я шел не разбирая дороги, сворачивал в какие-то темные кривые переулки, пока один из них не вывел меня на площадь. Плотно, плечом к плечу, стояли хмуро молчавшие люди перед каким-то объявлением, смутно белевшим в вечерней мгле на стене дома.

Кто-то из только что подошедших прохожих зажег спичку, и я, устало прищурившись, успел разобрать несколько обрывочных строк:

РАЗЫСКИВАЕТСЯ!

Вознаграждение 1000 гульденов!!!

Пожилой мужчина... одет в черный...

...приметы: полный... бритый... цвет волос: седой...

...полицейское управление... комната №...

Отрешенно и безучастно, подобно ожившему трупу, медленно брел я вдоль нестройного ряда мрачных, угрюмо глядевших исподлобья домов, в которых не светилось ни одно окно. На узком и

темном клочке неба, бесцеремонно затертом напирающими отовсюду крышами, сиротливо и трогательно мерцала горстка крошечных звезд.

Мысли мои были далеко, и умиротворенная душа в блаженной прострации следовала за ними - туда, назад, к заносчиво устремленным ввысь готическим шпилям собора, - и тут со стороны ярмарки донесся голос старого кукольника - поразительно отчетливый и звонкий, он так ясно и чисто звучал в морозном зимнем воздухе, что я на миг оторопел, не зная, что и думать, ибо мне вдруг почудилось, будто он шел из какой-то сокровенной глубины меня самого:

А где сердечко из коралла?..

То, что на ленточке шелковой

в лучах былой зари играло...

ТЕНЬ

Стояла уже глубокая ночь, а я все еще не мог успокоиться - расхаживал из угла в угол, ломая себе голову: ну как, как мне «ей» помочь?.. Вновь и вновь на ум приходила мысль о Шемае Гиллеле, и я то гнал ее от себя, то в отчаянии бросался к дверям, собираясь бежать к нему за советом, но всякий раз, словно наткнувшись на невидимую стену, застывал на пороге и ничего не мог с собой поделать: личность архивариуса в моих глазах была овеяна таким духовным величием, что докучать этому человеку, столь бесконечно далекому от обыденных забот низменной жизни, интимными и весьма щекотливыми проблемами доверившейся мне дамы казалось чем-то святотатственным.

И снова принимался я мерить шагами свою каморку, и снова мою душу сжигали мучительные сомнения: действительно ли я пережил все то, что уже за такой ничтожный отрезок времени - ведь с той ночи у Шемаи Гиллеля прошло всего ничего! - успело тем не менее так скоропостижно поблекнуть на фоне ярких, брызжущих «правдой жизни» впечатлений истекшего дня.

В самом деле, уж не приснилось ли мне все это - и архивариус, и возженные им меноры, и более чем странные речи, которые он вел? Могу ли я - человек столь серьезно страдающий амнезией, в темную бездну которой безвозвратно кануло все его прошлое, - хоть на йоту полагаться на свидетельские показания своей памяти, особенно если других свидетелей нет?

Впрочем... мой взгляд упал на свечу Гиллеля, которая по-прежнему лежала на кресле. Слава богу, хоть одно вещественное доказательство того, что я действительно виделся с архивариусом!

Быть может, все же следовало, не тратя понапрасну время на мучительные размышления, спуститься к Гиллелю и, пав пред ним на колени, выложить как на духу то, что таким несказанным бременем гнетет мою душу?

Я уже протянул руку, чтобы отворить дверь, и... и вновь она бессильно повисла - слишком хорошо было известно мне, что

произойдет: Гиллель, милостиво снисходя к моим горестям, проведет рукой у меня пред глазами и... нет, нет, только не это! Я не хочу, не имею права вновь погружаться в блаженное забвение: мне доверяют, на меня надеются, и я обязан во что бы то ни стало помочь, даже если, на мой взгляд, «она» явно преувеличивает нависшую над нею опасность, воспринимая ее как настоящую катастрофу! Ох уж эти не в меру экзальтированные дамы - вечно делают из мухи слона!.. Некоторые мужчины, впрочем, не лучше...

Глубоко вздохнув, я призвал себя к хладнокровию: в конце концов, поговорить с Гиллелем не поздно и завтра, врываться же к нему сейчас, посреди ночи... нет, об этом и речи быть не может, иначе архивариус сочтет меня за совершенно невоспитанного человека либо... либо за сумасшедшего...

Хотел зажечь лампу и передумал: лунный свет, отраженный кровлями соседних домов, рассеянным мерцанием проникал в мою каморку, освещая ее гораздо больше, чем мне бы того хотелось, а с зажженной лампой ночь могла бы растянуться до бесконечности - при этой малодушной мысли, проникнутой какой-то унизительной безнадежностью, мне стало по-настоящему страшно: плохи мои дела, если я так боюсь ночи, пронеслось в сознании, и легкий озноб ужаса, пробежавший по спине, подтвердил, что эдак можно и до утра не дожить.

Пытаясь стряхнуть с себя мрачные мысли, я подошел к окну и обмер: подобно призрачному, парящему в воздухе погосту, простерлись, сколь хватал глаз, бесчисленные скаты крыш и фронтоны всевозможных архитектурных стилей и эпох, громоздились какие-то аляповатые надстройки и причудливые лепные украшения - склепами и надгробиями с истершимися от времени датами воздвиглось это облитое лунным сиянием жутковатое великолепие над скорбным царством тлена и смерти, этим убогим, отвратительно смердящим могильником, в котором кишащий человеческий муравейник прогрыз бесчисленные ходы и переходы, а потом, словно глумясь над собственным ничтожеством, гордо назвал «средой обитания».

Долго стоял я так, зачарованно взирая на этот фантастический воздушный некрополь, пока до меня наконец не дошло -

вот странно-то! - что давно уже слух мой настороженно ловит доносящийся из-за стены подозрительный шорох...

Прислушался: никаких сомнений, в студии кто-то ходит. Иногда поскрипывали половицы, однако по тому, как резко и быстро обрывался затаенный скрип, чувствовалось, сколь неуверенны и робки были эти воровато крадущиеся шаги.

Я сразу собрался, обратившись в слух, - да, да, я почти физически почувствовал, как все мое существо, охваченное жгучим желанием лучше слышать, сначала осело и съежилось, словно прошлогодний сугроб под лучами весеннего солнца, а потом принялось так стремительно таять, что через несколько минут от меня бы не осталось ничего, кроме прижатого к стене уха... К счастью, мгновения быстротечного времени застыли в вечном настоящем.

Но вот вновь подала голос одна из потрескавшихся половиц и тут же поспешно затихла, словно испугавшись собственного стона. Потом гробовая тишина - то тревожное, внушающее ужас безмолвие, которое само же себя и выдает противоестественным отсутствием каких-либо звуков и, словно на невидимой дыбе, растягивает секунды до чудовищных, невыносимых размеров.

Неподвижно стоял я, прижав ухо к стене, и никак не мог избавиться от жутковатого чувства, что сейчас по ту сторону стены стоит некто и точно так же, как я, прижав к ней ухо, прислушивается к шорохам, доносящимся из моей каморки.

Я слушал и слушал...

Тишина.

Соседняя студия как будто вымерла.

Бесшумно, на цыпочках, прокрался я к креслу у кровати, взял свечу Гиллеля, зажег ее и тут только призадумался: металлическая чердачная дверь, которая находилась на лестничной площадке и вела в студию Савиоли, открывалась только с противоположной мне стороны...

А рука моя уже машинально тянулась к рабочему столу - пошарив в валявшихся там в полнейшем беспорядке гравировальных инструментах, она нащупала в куче всех этих штихелей и гратуаров изогнутый кусок проволоки, который как нельзя лучше

годился в качестве отмычки. Тем более для такого примитивного замка, где достаточно было лишь слегка поддеть пружинку и...

Ну, и что дальше?

Той крысой, которая сейчас шерстила уютное гнездышко двух несчастных влюбленных, мог быть только Аарон Вассертрум: похоже, вынюхивал, нет ли там каких-нибудь документов, писем, памятных вещиц - словом, всего того, что впоследствии в его грязных лапах превратится в страшные, неоспоримые улики.

Да, но много ли будет толку, если, вместо того чтобы оставаться лицом нейтральным, в этот конфликт ввяжусь еще и я и, застав старьевщика на месте преступления, подниму шум на весь дом?

Я одернул себя: к черту сомнения, надо действовать! Только не сидеть сложа руки, иначе это бесконечное, изматывающее душу ожидание рассвета окончательно сведет меня с ума!

И вот я перед металлической дверью - слегка поднажал, осторожно вставил свою немудреную отмычку в замок и прислушался... Тихое, вкрадчивое шарканье донеслось из студии...Так оно и есть: старьевщик уже обыскивал выдвижные ящики.

В следующий миг затвор поддался...

Заглянув в совершенно темное помещение, я сразу заметил, хотя моя свеча скорее слепила, какого-то человека в длинном черном пальто, который в ужасе отскочил от письменного стола; замешкавшись на мгновение, очевидно не зная, куда бежать, он хотел было броситься на меня, но, видно, что-то его удержало -сорвал с головы шляпу и поспешно прикрыл ею лицо...

«Что вы здесь ищете?» - хотел я крикнуть, но неизвестный опередил меня:

- Пернат! Вы ли это? Провидение Господне! Но... но, ради всего святого, погасите свечу!

Голос показался мне знакомым, однако принадлежал он кому угодно, только не старьевщику Вассертруму.

Я послушно задул свечу.

В студии воцарился полумрак - лишь из глубокой ниши мансардного окна проникало тусклое лунное мерцание, точно такое же, как в моей каморке, - и долго пришлось напрягать мне

глаза, прежде чем в изможденном, пылающем чахоточным румянцем лице, выглядывающем из-за поднятого воротника, смог признать знакомые черты студента Харузека.

«Монах!» - пронеслось у меня в голове, и в тот же миг понял я видение, которое было у меня вчера в соборе! Харузек! Вот человек, к которому мне следует обратиться за советом!.. И в моих ушах вновь зазвучали слова, сказанные им тогда* в ливень, в сырой, промозглой подворотне: «Аарону Вассертруму не долго осталось пребывать в неизвестности: скоро он изведает на себе ядовитое жало невидимой иглы, которая проникает сквозь любые, самые толстые стены, сквозь золото и драгоценные камни, чтобы там, по ту сторону всех соблазнов мира, нащупать скрытую, жизненно важную артерию и сделать свою смертельную инъекцию... Приятный сюрприз будет его ожидать в тот самый день, когда он вцепится доктору Савиоли в горло! Именно тогда - ни раньше, ни позже!..»

Итак, Харузек, похоже, становится моим сподвижником... В курсе ли он того, что старьевщик устроил настоящую травлю доктора Савиоли и его... его... Впрочем, пребывание студента здесь в столь неурочное время позволяет предположить, что да, но я не решился впрямую спросить его об этом.

Харузек поспешно подкрался к окну и, осторожно выглянув из-за портьеры, оглядел ночной переулок - видимо, опасался, что Вассертрум мог заметить смутный отсвет моей свечи.

- Вы, разумеется, думаете, мастер Пернат, что я вор, коль скоро, проникнув ночью в дом к незнакомым мне людям, роюсь в чужих вещах, - неуверенно начал он после долгого и неловкого молчания, - однако клянусь вам...

Я тут же прервал покрасневшего до корней волос студента и заверил, что ничего подобного у меня и в мыслях не было, а чтобы окончательно его убедить, что не только не питаю в отношении него каких-либо подозрений, но и, напротив, склонен видеть в нем своего единомышленника, рассказал с небольшими сокращениями, которые счел необходимыми соблюсти, какая скверная история завязалась вокруг этой студии, выразив серьезные опасения, что некая знакомая мне дама оказалась в опасности

сделаться жертвой самого бессовестного и алчного шантажа со стороны старьевщика Вассертрума.

По спокойному и вежливому вниманию, с которым Харузек выслушал мой рассказ, не прерывая меня вопросами, я понял, что в общих чертах он уже обо всем осведомлен, хотя, быть может, каких-то частностей ему и недоставало.

- Все сходится, - задумчиво пробормотал студент, когда я закончил. - Выходит, я не ошибался! Негодяй во что бы то ни стало жаждет свести счеты с доктором Савиоли - это ясно как день, а вот с компрометирующими материалами дело у него, судя по всему, швах. Иначе с какой бы стати ему день-деньской околачиваться вокруг этой студии! Прохожу я вчера, ну, скажем, случайно, по Ханпасгассе, - пояснил он, заметив мое недоуменное лицо, - и тут бросается мне в глаза, что Вассертрум вот уже битый час с эдакой скучающей физиономией, рассеянно поглядывая по сторонам, слоняется у ваших ворот, однако, улучив наконец момент, когда его, как он считал, никто не видел, мигом прошмыгнул в дом. Я поспешил следом за ним и, сделав вид, будто хочу навестить вас, стал стучаться к вам... Вот тут-то я его и застал за весьма неблаговидным занятием - примостившись у железной двери, ведущей в мансардную студию соседнего дома, наш старьевщик и так и сяк прилаживался к ней с увесистой связкой ключей. Заметив меня, он не на шутку струхнул - мгновенно спрятал ключи и... тоже принялся стучаться к вам, давая понять, что попросту ошибся дверью. Вас, очевидно, не было дома, так как никто не открыл.

Когда же я осторожно порасспросил кое-кого в еврейском городе, то мне стало известно, что некий состоятельный господин, по описанию поразительно похожий на доктора Савиоли, снимает здесь студию для тайных свиданий. Ну а так как респектабельный квартиросъемщик вот уже несколько дней лежит тяжелобольной, то дорисовать картину случившегося мне не составило труда.

Взгляните, это я извлек из ящиков письменного стола, чтобы, не дай бог, нас не опередил Вассертрум, - добавил вполголоса Харузек, указывая на связку писем, смутно белевшую на

темной столешнице. - Это все, что мне удалось здесь найти из письменных материалов. Будем надеяться, что никаких других документов не существует. Во всяком случае, все шкафы, комоды и сундуки я настолько тщательно перерыл, насколько это возможно в потемках.

Я огляделся: похоже, студент и впрямь постарался на славу - в помещении царил дикий кавардак, все было перевернуто вверх дном; мой взгляд, рассеянно блуждавший по комнате, невольно остановился на крышке вмурованного в пол люка... Массивная квадратная плита с металлическим кольцом вместо ручки... Ну да, конечно, шевельнулось смутное воспоминание, старина Звак что-то мне уже рассказывал про тайный ход, ведущий в студию снизу, из подвала...

- Где мы будем хранить письма? - спросил Харузек. - Вы, господин Пернат, и я, пожалуй, единственные во всем гетто, кто, по мнению Вассертрума, не представляет для него опасности... Почему я - ну, на это... есть свои... особые... причины... - Лицо студента исказила такая лютая ненависть, что последнюю фразу он буквально выплюнул, скрипя зубами и по частям, перекусанной в нескольких местах. - Вас же он принимает за сумас-с-с...

Харузек поспешно закашлялся, пытаясь проглотить обидное слово, но я-то отлично знал, кем считает меня человек с заячьей губой, а его мнение было мне всегда совершенно безразлично. Особенно сейчас, когда сознание того, что мне удалось хоть чем-то «ей» помочь, одарило меня поистине безграничным счастьем, в неземном сиянии которого померкли все горести, обиды и разочарования последних дней.

В конце концов мы порешили, что письма лучше всего спрятать у меня, и крадучись перебрались в мою каморку.

Харузек давно ушел, а я по-прежнему ходил из угла в угол, не решаясь лечь в постель. Какая-то внутренняя неудовлетворенность грызла меня изнутри, не позволяя отойти ко сну. Необходимо сделать что-то еще, чувствовал я, но что? Что?..

Набросать для студента план дальнейших действий? Нет, одно только это не стало бы преследовать меня столь неотступно.

Да и с какой стати Харузеку следовать моим указаниям - человеку, который скорее даст себя разрезать на куски, чем позволит старьевщику ускользнуть от его «ядовитого жала», уж в чем-чем, а в этом я нисколько не сомневался. Мне даже стало не по себе, когда я вспомнил о той безграничной ненависти, зловещая аура которой осенила изможденное лицо студента.

Чем же мог ему так сильно насолить этот злосчастный Вассертрум?

Странное внутреннее беспокойство быстро нарастало, я был уже близок к отчаянию: невидимые, потусторонние могущества взывают ко мне, а я ни тпру ни ну - знай себе вышагиваю взад-вперед да тупо гадаю, какая это муха меня укусила. Ну прямо как необъезженный жеребец - чувствует натяжение поводьев, а что хочет от него всадник, ему и невдомек, вот и топчется на месте в растерянности, грызет удила и брыкается...

Спуститься вниз к Шемае Гиллелю?

Все во мне противилось этому.

Видение в темном притворе собора, когда статуя монаха, словно в ответ на мою немую мольбу, внезапно обрела облик Харузека, послужило мне наглядным уроком того, что нельзя безоглядно отмахиваться от смутных и невнятных намеков, кажущихся на первый взгляд простым обманом зрения. С недавнего времени слишком хорошо чувствовал я незримое присутствие тайных, неведомых сил, неудержимо распиравших меня изнутри, чтобы хоть на йоту усомниться в реальности того сокровенного процесса, который творился во чреве души моей.

Постигать дух буквы, а не просто считывать слова со страниц книги, родить в себе того всеведущего двойника, который истолкует мне темные речения инстинктов, - вот где сокрыт ключ к безглагольному языку собственного Я.

«Есть у них глаза, но не видят; есть у них уши, но не слышат»[63], - вспомнились мне слова псалма вышним подтверждением этой внезапно вспыхнувшей в моем сознании мысли.

«Ключ, ключ, ключ», - машинально шептали губы, пока я, ошарашенный странным озарением, лихорадочно пытался уяснить для себя его непонятный мне самому смысл: ключ, открывающий врата собственного Я?..

«Ключ, ключ, ключ»... Мой мечущийся по комнате взгляд упал на кривой кусок проволоки, который помог мне открыть дверь в студию и который я по-прежнему держал в руке, и жгучее любопытство - куда же ведет тайный ход, закрытый квадратной крышкой люка? - обожгло меня, подобно удару хлыста.

На сей раз желание «всадника» было совершенно очевидным, и я с готовностью его исполнил - вновь пробрался в студию Савиоли и, ухватившись за кованое кольцо крышки, тянул до тех пор, пока массивная плита не поддалась... Поднатужившись, я поднял ее - предо мной разверзлась бездна...

Узкие каменные ступени круто сбегали в кромешную тьму.

Я двинулся в путь.

Медленно, подобно слепцу хватаясь за скользкие, сырые стены, сходил я вниз, а лестнице, казалось, не будет конца. Голова моя шла кругом от поднимавшихся из подземелья отвратительных миазмов, когда же я окончательно потерял счет ступеням, ноги мои погрузились во что-то мягкое, судя по всему, это и было дно бесконечной шахты. Теперь я продвигался на ощупь вдоль какой-то петлявшей из стороны в сторону галереи - повороты, углы, закоулки, то и дело подземный ход разветвлялся, и новые коридоры разбегались и вправо и влево, а мои вытянутые вперед руки то проваливались в глубокие ниши, влажные от плесени и гнили, то натыкались на трухлявые останки древних деревянных перекрытий и каких-то загадочных, никуда не ведущих дверей, то увязали в чем-то столь зловонном, источавшем трупный смрад, что тошнота подкатывала к горлу, и вновь развилки, тупики, повороты и ступени, ступени, ступени - вверх и вниз, вниз и вверх...

Потом повеяло вялым, удушливым запахом перегноя и тлена.

И ни единого проблеска света...

Вот если бы со мной была свеча Гиллеля!

Наконец ноги мои, утопавшие по щиколотку в какой-то мерзкой прелой массе, ступили на твердую почву - ровная,

утоптанная поверхность столь характерно скрипела под подошвами моих башмаков, что я сразу понял: сухой песок.

Итак, можно было не сомневаться, что меня угораздило забрести в один из тех бесчисленных, прорытых в древности ходов, которые с какой-то неведомой целью тянулись во все концы гетто и нередко выводили к самой реке. Впрочем, что уж тут удивительного: добрая половина Праги с незапамятных времен покоилась на подземном лабиринте, исподволь внушая своим обитателям мысли о тайном, запретном, порочном - словом, всем том, что имело самые веские основания скрываться от дневного света.

Сверху не доносилось ни малейших звуков, из чего я заключил, что все еще плутаю где-то под еврейским кварталом, который по ночам как будто вымирает, - странно, мое рискованное странствование по этим непроглядно темным катакомбам продолжалось уже целую вечность! - а оживленные улицы и площади непременно дали бы о себе знать далеким и приглушенным грохотом городских экипажей.

На миг дыхание мое остановилось от ужаса: а что, если я хожу по кругу?! И запоздалый страх уже брал свое, лихорадочной скороговоркой нашептывая на ухо: ведь в любой момент можно провалиться в какую-нибудь яму, оступиться, пораниться, сломать ногу и... и навсегда сгинуть заживо погребенным в этой мрачной преисподней...

А что тогда станется с письмами, спрятанными в моей каморке? Наверняка попадут в руки Вассертрума. И я снова вспомнил о свече Гиллеля, которой мне сейчас так недоставало..

Странно, стоило мне подумать об архивариусе, которого я уже иначе и не представлял, как своим наставником и мэтром, и нерушимое спокойствие сошло в мою душу.

Теперь я продвигался по галерее осторожно, мелкими шажками, готовый в любую секунду отпрянуть назад, одна рука вытянута вперед, другая поднята вверх, чтобы не стукнуться головой о какой-нибудь выступ или о потолок, если он вдруг станет ниже.

Вскоре мои пальцы и в самом деле стали все чаще и чаще касаться каменного свода, который становился все ниже и ниже,

пока подземный коридор не превратился в узкий и тесный лаз -вот уж , поистине, игольное ушко! Продвигаться далее я вынужден был согнувшись в три погибели...

Холодный пот выступил у меня на лбу: неужели конец?.. И вдруг моя ощупывавшая потолок рука ушла в пустоту...

Я замер и, осторожно повернув затекшую шею, уставился вверх.

Чем дольше я смотрел, тем больше мне казалось, что сверху проникает какое-то тусклое, едва заметное мерцание.

Быть может, какой-нибудь высохший колодец, прорытый в полу погреба?

С трудом разогнув онемевшее тело, я выпрямился во весь рост, поднял руки и принялся ощупывать уходящую вертикально вверх шахту: на уровне моей головы отверстие было правильной прямоугольной формы и выложено камнем.

Потом мне удалось разглядеть размытые очертания горизонтально лежащего креста; подпрыгнув, я ухватился за его массивные перекладины и, подтянувшись, протиснулся между ними.

Теперь я стоял на кресте и пытался понять, что там выше.

Если ощущения в кончиках пальцев меня не обманывали, то прямо надо мной кончалась - или начиналась, это уж для кого как! - что-то вроде металлической винтовой лестницы, точнее, ее ржавых останков...

После долгих и неуклюжих пассов руками я наконец нащупал ступеньку, но, только вскарабкавшись на нее, дотянулся до второй...

В общей сложности я их насчитал восемь штук - каждая последующая находилась на высоте человеческого роста от своей предшественницы.

Верхним своим краем эта предназначенная для исполинов лестница упиралась в горизонтальную панель, крайне скудный, мерцающий свет, который я с таким трудом разглядел из глубины своей преисподней, сочился сквозь прямые, пересекающиеся в строго определенном порядке линии, которым, по всей видимости, надлежало слагаться в какую-то правильную геометрическую фигуру!

Согнувшись как можно ниже, чтобы охватить взглядом всю конфигурацию, я, к немалому своему изумлению, обнаружил, что это не что иное, как гексаграмма, которая священной печатью Соломона изображена на фасадах всех синагог.

Что же это за светящаяся эмблема?

И вдруг до меня дошло: да ведь это же люк, пропускающий сквозь щели, расположенные по его изломанному периметру, смутные проблески света! Да, да, какой-то древний люк, вырубленный из цельного куска дерева в виде традиционной шестиконечной звезды!..

Упершись плечами в эту символическую крышку, которой были запечатаны врата подземного лабиринта, я собрал все свои силы и поднял ее... В следующее мгновение я уже стоял, с трудом переводя дух, в каком-то помещении, залитом ярким лунным сиянием.

Было оно довольно маленьким, абсолютно пустым, если не считать кучи какого-то барахла в углу, и имело одно-единственное забранное решеткой окно.

Никакой двери, отверстия или проема - в общем, того, что можно было бы назвать входом, за исключением, разумеется, люка, через который мне только что удалось проникнуть в эту странную, почти герметичную камеру, я обнаружить не смог, как внимательно раз за разом ни осматривал глухие каменные стены.

Оконная решетка была слишком частой, так что и речи не могло быть о том, чтобы, просунув меж прутьями голову, высунуться наружу, однако кое-что мне все же удалось разглядеть... Комната находилась примерно на высоте четвертого этажа, так как трехэтажные дома напротив казались значительно ниже.

Размеры окна, хотя и с трудом, позволяли видеть часть мостовой и узкий, тянувшийся визави тротуар, однако лунное сияние было слишком ярким, не говоря уже о том, что луна светила прямо в глаза, и, как ни хотелось мне поскорее определить, в какой части города я находился, сейчас это было невозможно: доступная моему взору сторона переулка тонула в такой глубокой тени, что разглядеть какие-то характерные архитектурные детали не получалось.

Впрочем, переулок, несомненно, находился в еврейском квартале, так как окна противоположных домов либо были все до единого замурованы, либо же и вовсе не предполагались, и строители, чтобы стены не выглядели столь удручающе глухими, лишь условно обозначили их декоративными карнизами: только в гетто жилые строения столь престранным и невежливым образом обращены друг к другу спиной.

Тщетно ломал я себе голову, пытаясь сообразить, что же это за диковинное сооружение, внутренние помещения которого представляют собой такие лишенные дверей затворы - не то монашеские кельи, не то тюремные камеры. Быть может, одна из заброшенных башенок греческой церкви? Или же какая-нибудь неизвестная мне пристройка Старо-новой синагоги?

Да нет, как будто не похоже...

Вновь оглядел я таинственную камору: ничего, что могло бы мне подсказать, куда же в конце концов завел меня подземный лабиринт... Стены и потолок совершенно голые - штукатурка давно осыпалась, ни гвоздей, ни даже дырок от гвоздей, которые бы указывали на то, что эта комната была когда-то обитаемой или же служила каким-нибудь подсобным помещением.

Судя по толстому слою пыли, в котором я утопал по щиколотку, нога человека сюда не ступала уж по крайней мере несколько десятилетий.

Рыться в барахле, наваленном в дальнем углу, мне не хотелось. Кроме того, сейчас он находился в густой тени, и вещи, которые были свалены там, сливались в одну темную, дурно пахнущую массу. На первый взгляд - набросанные как попало полуистлевшие лохмотья, какие-то большие, неряшливые свертки, изношенная обувь и прочий не поддающийся определению хлам, место которому на помойке или... или в лавке Аарона Вассертрума. Сдается мне, там еще стояла пара черных обшарпанных кофров...

Делать нечего, преодолевая брезгливость, я развалил ногой кучу и, осторожно, носком башмака, вытолкнув выкатившийся из нее бесформенный ком в полосу лунного света, косым серебристым столбом падавшего в комнату, обнаружил, что это

довольно объемистый узел какого-то старого тряпья, из которого вдруг выпало нечто вроде небольшого свертка и стало медленно и неохотно разворачиваться в широкую темную ленту...

Казалось, это сама тень торжественно простерла свою зловещую черную длань, на запястье которой что-то тускло сверкнуло, подобно коварно прищуренному бандитскому глазу!

Драгоценный браслет? Увы, похоже, всего-навсего металлическая пуговица...

При ближайшем рассмотрении все встало на свои места: из узла свисал рукав какого-то чудного старинного одеяния, а из-под его обшлага выглядывал маленький белый коробок, который - опять же с помощью моей ноги - распался на множество... визитных карточек...

Присев на корточки, я присмотрелся к одной, лежавшей отдельно...

Если это визитная карточка, то почему на ней какой-то рисунок?..

Боже мой, да ведь это же Пагад!..

То, что мне показалось обычным маленьким коробком, было колодой карт для игры в тарок!

Собрав с пола карты, я встал. Вот только Пагад так и остался лежать посреди комнаты - трогать его я почему-то не решился.

Нет, каковы шутки - тень этим старинного кроя рукавом вручает мне в качестве своей визитной карточки... Пагад! Смех, да и только: здесь, в этом отрезанном от всего мира, богом забытом месте, в котором обитают лишь призраки, - колода карт!.. Однако не то что рассмеяться, но даже и улыбнуться-то толком я не смог - лишь с трудом изобразил на лице слабое подобие улыбки, ибо уже тогда от этой странной находки на меня повеяло каким-то поистине инфернальным ужасом и душа моя затрепетала в страшном предчувствии...

Пытаясь себя успокоить, я торопливо подыскивал какое-нибудь простое и убедительное объяснение того, как могла здесь оказаться эта колода, а руки мои машинально пересчитывали карты... Колода была полной - вместе с лежащим на отшибе Па-гадом семьдесят восемь листов. Надо сказать, что досчитал я их

до конца, лишь превозмогая сильную дрожь в пальцах, так как с самого начала почувствовал что-то неладное: карты были словно выточены изо льда...

Какой-то пронизывающий потусторонний холод исходил из этих «визитных карточек» кошмара - дьявольская колода буквально вмерзла в мою руку: долго еще я не мог разжать сведенных судорогой пальцев. И вновь мой услужливый разум угодливо засуетился в поисках «здравого» объяснения: не по сезону легкая одежда, долгое блуждание без пальто и шляпы по промозглым подземным переходам, суровая зимняя ночь, голые каменные стены и, наконец, эта ужасная стужа, которая вместе с лунным сиянием сквозила в зарешеченное окно, - удивительно, что я только сейчас начал замерзать!.. Должно быть, в том нервном возбуждении, которое мной владело все это время, я просто не замечал холода...

Сильнейшая дрожь сотрясала меня, студеными волнами прокатываясь по моему окоченевшему телу, а могильная стужа все глубже проникала в меня. Промерзший до мозга костей, я вдруг с ужасом понял, что мой скелет превратился в лед и к нему, как к металлическим прутьям на лютом морозе, намертво примерзла плоть.

Я бегал из угла в угол, прыгал на месте, бил себя руками - все напрасно. Стиснув зубы, чтобы по крайней мере не слышать той жуткой дроби, которую они выбивали, я сказал самому себе: это смерть - она уже запустила в мой мозг свои тощие хищные ледяные персты...

Только не спать! Как одержимый боролся я с медвежьими объятиями сна, который наседал на меня, стремясь во что бы то ни стало подмять под свою невыносимо тяжелую, поросшую густым белым мехом тушу.

Письма... письма, спрятанные в моей каморке! - разрывал мои барабанные перепонки потусторонний зык, источник которого был погребен в той ледяной глыбе, которая называлась когда-то моим телом. Ведь, если я здесь замерзну, их найдут! А «она» надеялась на меня! «Ее» спасение было в моих руках! На помощь!.. На помощь!.. На помощь!..

И я, вцепившись в прутья оконной решетки, завопил так, что пустынный переулок откликнулся многократным эхом: - На помощь!.. На помощь!.. На помощь!..

Пальцы мои разжались, я рухнул на пол и тут же вскочил вновь. Мне нельзя умирать, нельзя! Ни в коем случае! Ради «нее», только ради «нее», я должен выжить, даже если, для того чтобы согреться, мне придется высекать искры из собственных костей!..

Тут мой метавшийся по комнате взгляд упал на узел, из которого по-прежнему свисал рукав, вручивший мне эту проклятую колоду карт; я бросился к нему, развернул и, обнаружив там изношенный, необычайно древнего покроя франкский кафтан из толстого темного сукна, трясущимися руками напялил его поверх своей одежды. Сильный запах гнили и плесени исходил от этого, казалось, явившегося с того света одеяния.

Отойдя в противоположный угол, я присел на корточки и, съежившись, попытался согреться - медленно, очень медленно мое тело стало оттаивать... Вот только мой обратившийся в лед скелет не поддавался - кошмарное ощущение собственной плоти, нанизанной на ледяной костяк, не покидало меня. Неподвижно сидел я, вжавшись в угол, и лишь мой взгляд потерянно блуждал по комнате, посреди которой в лучах лунного света по-прежнему лежала карта, найденная мной первой, - Пагад.

За неимением лучшего я уставился на нее...

С того расстояния, на котором я находился, мне показалось, что изображение на карте было выполнено акварелью, причем весьма неумело - скорее всего, кистью водила неопытная детская рука, - и представляло собой так называемый антропоморфный символ: некий муж в старинном франкском кафтане, с седой, коротко стриженной эспаньолкой был запечатлен в форме еврейской буквы «Алеф» - левая его рука была воздета к небу, правая - опущена вниз...

Сердце мое замерло в тревожном предчувствии: странно, но лицо сего благообразного мужа обнаруживало прямо-таки поразительное сходство с моим собственным! Почудилось, наверное... Ну конечно, обман зрения!.. Да и эта эспаньолка... Она совсем не

подходит Пагаду... Я дополз на коленях до карты и, чтобы избавиться от тягостного наваждения, отбросил ее подальше от себя. Пагат лениво спланировал аккурат туда, откуда я его взял, - на кучу гнилого барахла. Там ему и место, среди прочего никому не нужного хлама.

Теперь он лежит в противоположном от меня углу и мерцает из тьмы расплывчатым белесым пятном.

Усилием воли взяв себя в руки, я принялся взвешивать свои шансы - в конце концов, надо было как-то выбираться из этого застенка... Похоже, ничего другого не оставалось, как прибегнуть к помощи извне: о том, чтобы без света сориентироваться в головоломном лабиринте подземелья и вернуться назад в свою каморку, не могло быть и речи. Итак, придется смириться с неизбежным и дожидаться утра, когда внизу, в переулке, появятся первые прохожие... Далее следовало привлечь их внимание криком из окна и попросить, чтобы кто-нибудь, взобравшись по лестнице, просунул мне между прутьев решетки свечу или фонарь!.. Ну а если окно расположено слишком высоко, то можно, наверное... спустить с крыши веревку...

Господи Всемогущий, мой мозг словно вспышка молнии озарила!.. Теперь я знал, где нахожусь: комната без дверей с одним-единственным зарешеченным окном... Да, да, а поскольку вход в нее обнаружить так и не удалось, то не придумали ничего лучше, как спустить с крыши веревку... какой-то смельчак полез по ней вниз, чтобы, повиснув меж небом и землей, по крайней мере заглянуть в эту тайную камеру снаружи, однако едва он приблизился к зарешеченному окну, как веревка оборвалась и...

Итак, я в том самом овеянном мрачными легендами старинном доме на Альтшульгассе, который местное население старается обходить стороной и в котором всякий раз после своих явлений, повергающих все живое в настоящий шок, бесследно исчезает призрачный Голем!..

От безграничного ужаса, побороть который была бессильна даже мысль о доверенных мне письмах, на меня нашло какое-то помрачение, в голове все перепуталось, а сердце, сбившись с ритма, стало давать такие продолжительные перебои, что в глазах то и дело темнело...

Но... но что там, в углу?.. «Сквозняк, всего лишь сквозняк, -немеющим языком лихорадочно внушал я себе, мертвея от адской стужи, которая сквозила из противоположного угла. - Ну конечно, сквозняк, и ничего больше!» - все быстрее и быстрее, с каким-то жутковатым присвистом срывались с моих непослушных губ слова спасительного заклинания, но... но ничего уже не помогало: там, напротив, это смутное белесое пятно - карта!.. Оно раздувалось, подобно призрачному мыльному пузырю, а когда его дрябло колышущаяся поверхность приходила в соприкосновение с полоской лунного света, мгновенно съеживалось и вновь нехотя уползало во тьму.

Капель, грустные звуки тающего льда... Откуда они?.. Или это слуховая галлюцинация? А может, бред? Неужели в самом деле?.. Они во мне и вне меня, близко и далеко, в глубине моего сердца и снова в этой кошмарной камере, в которой, как в герметичной колбе, неведомые стихии вынашивают магического гомункулуса... Я затыкаю уши, а звуки знай себе капают - неотступно, навязчиво, агрессивно! - как будто ножка какого-то невидимого циркуля раз за разом вонзается в древо, пытаясь найти свой утраченный центр, который везде и нигде...

И вновь оно - страшное белесое пятно!.. Проклятый мыльный пузырь растет, надувается, дышит... Подобно дьявольскому кривому зеркалу, его зыбкая, эфемерная поверхность глумливо гримасничает, отражая до безобразия искаженный лик того ряженного в древний франкский кафтан мужа, который не сводит с него своих выкатившихся из орбит глаз...

«Да ведь это всего лишь карта - жалкая, нелепая, дурацкая игральная карта!» - врывается в мой слух отчаянный вопль, подобно раскаленной добела игле пронзая изнемогающий мозг... Глас вопиющего в пустыне... поелику он... уже... облекается... плотью... он - Пагад... тот призрачный паяц, который,

съежившись в противоположном углу, вперил в меня мой собственный взгляд, ибо, воистину, его глаза были моими глазами, его лицо было моим лицом, - он был мной!.. Тень, сотворенная по образу и подобию моему...

Время шло, минута за минутой, час за часом, а я по-прежнему сидел на корточках, затравленно забившись в угол, и цепенел от ужаса - оледеневший скелет в полуистлевших одеяниях с чужого плеча! А напротив, по диагонали, - второй я... Безмолвный и недвижимый.

Так и сидели мы, каждый в своем углу, пристально глядя в глаза друг другу, - один кошмарное отражение другого...

Видит ли он, мой потусторонний близнец, как лунные лучи с завораживающей медлительностью улитки ползут по полу, а потом, подобно стрелке потайного часового механизма, чьи недоступные человеческому глазу шестеренки и маятнички сокрыты в бесконечности, вкрадчиво скользят по стене, мало-помалу становясь все бледнее, все прозрачнее, все больше сливаясь со своим начисто лишенном каких-либо делений циферблатом?..

Пронзив самозванца взглядом, я приковал его к себе, не позволяя раствориться в предутренней мгле, все настойчивее пытавшейся вызволить его из плена своим пока еще слабо брезжущим светом.

Мертвой хваткой вцепившись друг в друга взглядами, мы, как две зеркальные половинки одной карты, застыли в роковом противостоянии.

Настойчиво и неотвратимо подчинял я призрачного двойника своей воле, сражаясь с ним не на жизнь, а на смерть, ибо победитель в нашем статичном поединке мог быть только один, он получал право на жизнь - ту самую, которая еще совсем недавно считалась моей и которую мне надо было теперь отвоевывать...

И явившийся из тьмы антипод все больше хирел, бледнел и умалялся, а с первыми рассветными лучами окончательно обессилел и, обратившись в бегство, забился назад в свою карту,

только тогда я встал, подошел к поверженному сопернику и небрежно сунул в карман «визитную карточку» тени - Пагад...

В переулке по-прежнему ни души.

Покопавшись в углу, который сейчас был освещен тусклым утренним светом, я не обнаружил ничего достойного внимания: ворох вконец истлевших лохмотьев, куча глиняных черепков, ржавая кухонная утварь - кастрюли, сковородки, - битая посуда, горлышко от бутылки... Никому не нужные, отслужившие свой век вещи, однако что-то мешало мне повернуться к ним спиной - я стоял и напряженно вглядывался в эти обломки прежней, теперь уже мертвой жизни, стараясь понять, что со мной происходит, пока до меня наконец не дошло: я инстинктивно пытаюсь сложить из этих жалких, разрозненных осколков нечто цельное -то, в чем душа моя смутно угадывает какие-то странно знакомые, только давным-давно забытые черты...

Да и эти стены - как отчетливо проступили на них трещины и неровности! - ну где, где я мог их видеть?

В замешательстве я схватился за карты - вертел их в руках, а сам вслушивался в себя: быть может, что-нибудь все же откликнется во мне и подскажет, почему так сладко ноет сердце мое при виде этих неумело разрисованных картинок, и вдруг... Господи, а не я ли сам нарисовал их когда-то?.. В раннем детстве?.. Много-много лет назад?..

Это была традиционная колода для игры в тарок. Старшие арканы были помечены одной из букв древнееврейского алфавита. Тот, что под номером двенадцать, должен соответствовать «Повешенному» - моя память явно подавала признаки жизни. Кажется, я даже помню, как выглядит эта карта: человек, висящий головой вниз меж небом и землей со связанными за спиной руками?.. Я развернул колоду веером: так и есть - человек, висящий головой вниз меж небом и землей со связанными за спиной руками!..

И вновь на меня что-то нашло - не то сон, не то явь... Какое-то горбатое, кривобокое, угрюмое строение... Левое плечо уродливо задрано вверх, правое срослось с соседним домом... Вот

только какого черта этот почерневший от времени приют ведьм торчит у меня пред глазами?.. Но моя еще не совсем очнувшаяся память уже суфлирует: да ведь это же здание школы... А вот и мы - шайка малолетних сорванцов... и... и где-то рядом должен быть заброшенный подвал...

Когда пелена спала, я оглядел себя, и вновь мысли стали путаться в моей голове: что за допотопное одеяние на мне?.. Откуда этот нелепый кафтан?..

Грохот трясущейся по мостовой повозки окончательно вернул меня к действительности, однако, когда я, прижавшись лбом к решетке, скосил глаза вниз, в переулке уже не было ни души. Только большой немецкий дог стоял на углу и, подняв заднюю ногу, задумчиво орошал краеугольный камень какой-то покосившейся развалюхи бурной оранжевой струей...

И вот, наконец! Голоса... человеческие голоса!..

Две оживленно судачившие старухи неторопливо ковыляли по тротуару в мою сторону; втиснув лицо между прутьев решетки, я окликнул их.

Разинув рты, кумушки замерли на месте и принялись пугливо озираться, потом, посовещавшись, задрали головы и стали глазеть вверх, ну а когда заметили мою бледную физиономию, застрявшую в оконной решетке, то ужасу их не было предела - отчаянно вопя, они с такой невероятной для их возраста скоростью пустились наутек по переулку, как будто за ними сам дьявол гнался.

Не иначе приняли меня за Голема... И я стал ждать, когда соберется толпа зевак, с которыми по крайней мере можно будет вступить в переговоры, но вот уже прошел целый час, а внизу лишь несколько раз промелькнули белые как мел лица - осторожно выглянув из-за угла, любопытные бросали в мою сторону робкий, трепетный взгляд и тут же с сознанием выполненного долга скрывались... Дальше этого не шло...

Что же делать?.. Ждать, когда через несколько часов, а может, и завтра соизволят явиться полицейские чины - эти «имперские крысы», как по своему обыкновению весьма образно называл их кукольник Звак?

Ну уж нет, лучше снова в преисподнюю - должен же быть какой-то выход из этого проклятого лабиринта, в конце концов подземный ход вел куда-то дальше!..

Возможно, сейчас, при свете дня, в подземелье через какие-нибудь щели или отдушины проникает с поверхности хотя бы слабый отсвет?

Итак, я спустился по винтовой лестнице в сумрачные катакомбы и продолжил свой прерванный путь. К счастью, на сей раз идти мне пришлось недолго - пробравшись через завалы битого кирпича и нагромождения гнилой рухляди, я набрел на какой-то заброшенный подвал, нащупал в темноте уходящие круто вверх полуразрушенные ступени и, взойдя по ним, очутился... в вестибюле того самого почерневшего от времени приюта ведьм, то бишь школы, которая привиделась мне не далее как час назад...

И тут на меня нахлынул поток воспоминаний: парты, сверху донизу забрызганные чернилами, тетради по арифметике, испещренные помарками, слезливые, наводящие тоску песнопения, вихрастый мальчишка, выпустивший посреди урока здоровенного майского жука, растрепанные хрестоматии с жирными пятнами от расплющенных бутербродов, аромат апельсиновых корок... У меня исчезли последние сомнения: когда-то я здесь учился, в этих мрачных стенах умерло мое детство... Но я не стал предаваться грустным мыслям и поспешил домой...

Первый человек, который встретился мне на Залнитергассе, был старым горбатым иудеем с седыми пейсами - заметив меня, он поспешно закрыл лицо руками и, громко подвывая, принялся на весь переулок возглашать свои еврейские молитвы.

Делал он это так усердно, что в самом скором времени на улицу высыпало население всех близлежащих домов - по крайней мере, судя по беспорядочным истошным воплям, которые они испускали и в которых слышалась явно нешуточная угроза, за мною следом шествовала добрая половина еврейского гетто. Когда же я наконец решился оглянуться, то сначала не поверил своим глазам: на меня накатывался гигантский вал, кишмя кишевший мертвенно-бледными, искаженными ненавистью и суеверным ужасом лицами.

Недоуменно оглядев себя, я понял причину народного негодования: тот странный, архаичный кафтан, который я ночыо надел поверх своей одежды, все еще был на мне, и благочестивый люд, само собой разумеется, принимал меня за Голема.

Мгновенно оценив, чем грозит мне сие досадное недоразумение, я не стал испытывать судьбу и припустил во весь дух -свернув за угол, забежал в первый попавшийся двор и мигом сорвал с себя ветхое одеяние, а когда выглянул из ворот, то увидел, как жаждущая крови толпа, размахивая палками и с пеной у рта изрыгая в мой адрес самые страшные проклятия, промчалась мимо...

СВЕТ

Покой... Теперь он и вовсе казался чем-то недосягаемым - слишком уж странными и проникнутыми каким-то загадочным смыслом были события последней ночи, чтобы не поселить в душе моей тревожного чувства, и, очень хорошо понимая, что мне от него до тех пор не избавиться, пока хоть малая толика света не прольется на то мистериальное действо, невольным участником которого мне суждено было стать, я, не в силах усидеть на месте, каждые два часа вскакивал, бежал вниз и стучал в дверь Гиллеля, однако всякий раз получал один и тот же вежливый и, увы, малоутешительный ответ: архивариус на службе в еврейской ратуше, но, как только вернется, его дочь тотчас известит меня...

Странной, однако, девушкой была эта Мириам!

Подобного типа женщин мне еще не приходилось видеть. Красота настолько чуждая нашим нынешним представлениям о женской привлекательности, что в первый момент ее и осознать-то было невозможно - при виде этих нездешних черт человек просто утрачивал дар речи и замирал, весь во власти необъяснимого чувства, которое окутывало его нежным флером светлой, неведомо откуда взявшейся ностальгической грусти.

Да, да, именно такое ностальгическое чувство и должно рождать в душах современных людей это лицо, сформированное в полном соответствии с теми таинственными канонами пропорции, которые были безвозвратно утрачены многие тысячелетия назад, подумал я, когда перед моим внутренним взором явился этот не от мира сего женский образ.

Интересно, какой драгоценный камень позволил бы мне наиболее полно, без ущерба для художественной выразительности, воплотить в виде геммы неуловимую гармонию совершенных черт, однако ни один из существующих в природе минералов даже близко не подходил для того, чтобы воссоздать хотя бы самые внешние особенности этого благородного лица - иссиня-черный блеск струящихся водопадом волос и огромные печальные глаза, выражение которых мне даже не с чем было сравнить... Ну как

запечатлеть в грубой, земной материи неземную одухотворенность этой хрупкой, целомудренной и... и страшной красоты, явившейся из бездны времен, как достоверно и подлинно, ни в чем не погрешив против истины и при этом не впав в тупой и примитивный реализм канонических «художественных» направлений, передать в камне фантастически прекрасный облик этой девушки!

Мозаика! - вдруг как по наитию свыше понял я. Лишь ей одной можно выразить невыразимое!.. Вот только какой материал избрать?.. Всю жизнь будешь искать подходящий, а все равно не найдешь...

Когда же вернется Гиллель?

Я стремился к нему, как к доброму старому другу.

И все же есть что-то загадочное в том, как за несколько дней этот совершенно незнакомый мне человек - собственно, я и говорил-то с ним один-единственный раз в жизни! - проник в мое сердце.

Да, вот еще: письма, «ее» письма - надо бы их спрятать получше. Мало ли что, а вдруг мне снова придется куда-нибудь... отлучиться - и, быть может, надолго...

Решено - заключу-ка я их в металлическую кассету, в ту самую, в которой уже лежит каббалистический манускрипт! Извлек из комода заветную пачку, и тут из нее выскользнула какая-то фотография... Видит бог, я не хотел смотреть, но было уже поздно...

С той же самой золотой парчовой шалью на обнаженных плечах, которая была на «ней» в первый раз, когда, словно порыв свежего весеннего ветра, ворвалась «она» в мою каморку, спасаясь бегством из студии Савиоли, смотрела на меня таинственно мерцающим взглядом моя знакомая незнакомка.

Невидящими глазами, чувствуя, как земля уходит из-под ног, читал я посвящение на фотографии - и ни слова не понимал, одно только имя:

«Твоя Ангелина»...

Ангелина!!!

Едва с моих губ сорвалось это имя, как в тот же миг сверху донизу разодралась завеса, скрывающая мою юность.

От внезапно нахлынувшей боли сердце судорожно сжалось и... перестало биться... Сведенные судорогой пальцы хватались за воздух, словно пытаясь найти точку опоры, - я стонал, кусая себе руки: Господи Всемогущий, погрузи меня снова в ту благословенную ночь, в которой я пребывал доселе, и пусть несчастная душа моя, как прежде, почиет беспробудным летаргическим сном...

Поздно... Безграничное горе затопило меня, я захлебывался в его черных водах, язвящей горечью полыни обжигавших мне рот... И вдруг оно стало сладким на вкус - сладким, как... как кровь...

Ангелина!

Имя это, в мгновение ока ставшее моей плотью и кровью, навязчиво и неотступно пульсировало в жилах, изводя страждущую мою душу умопомрачительной пыткой невыносимого, изуверского наслаждения...

Неимоверным усилием преодолев колдовское наваждение, я, скрипя зубами, заставил себя смотреть на фотографию - вперив в изображение взгляд, до тех пор не сводил с него вылезающих из орбит глаз, пока окончательно не подчинил его своей воле, ибо победитель в этом страшном статичном поединке мог быть только один...

И этим победителем был я!

Запечатленный на фотографии образ я подчинил своей воле точно так же, как вчерашней ночью - изображенного на карте призрачного двойника.

Наконец-то: шаги! Твердые мужские шаги.

Он!

Сгорая от нетерпения, бросился я к двери и распахнул ее.

На пороге стоял Шемая Гиллель, а из-за его спины - о, как мне стало стыдно за ту мимолетную тень разочарования, которая коснулась меня! - выглядывало, сверкая круглыми, по-детски наивными глазами, раскрасневшееся на морозе лицо старины Звака.

- Искренне рад видеть вас в добром здравии, господин Пернат, - начал Гиллель, и от этого его официального, отстранение вежливого «искренне рад» на меня пахнуло таким мертвящим холодом, что я невольно поежился и вся моя радость мгновенно улетучилась.

И сразу вступил Звак; подавленный, я рассеянно слушал, что он там, задыхаясь от волнения, тарахтел:

- Вы только представьте себе, Пернат: Голем объявился вновь! Да, да, Голем... Ну как же, ведь мы совсем недавно говорили о нем!.. Ну что, вспомнили? Да очнитесь же, Пернат! Весь еврейский город гудит как потревоженный улей. Фрисландер собственными глазами видел его... Кого-кого, Голема, конечно! И ведь все, как и прежде, началось с убийства!

Тут только до меня стал доходить смысл того, что с таким жаром спешил сообщить мне старый кукольник.

- Убийство?

Звак тряхнул меня за плечо.

- Да, да, Пернат, убийство! Неужели вы ни о чем не знаете? Ну вы и впрямь как с луны свалились! Да ведь полиция на всех углах развесила свои взывающие к верноподданническим чувствам объявления, из коих явствует, что жирный «фармазон» Цотманн - ну да, да, я имею в виду этого известного всему гетто холеного любителя «клубнички» и по совместительству директора страхового агентства, - так вот он, судя по всему, злодейски убит. Остается только надеяться, что собственную драгоценную жизнь сей ценитель прекрасного пола успел надежно застраховать... Кое-кого уже арестовали... Этого пацаненка Лойзу повязали прямо здесь, в вашем доме... Вот и рыжая Розина как сквозь землю провалилась... Нет, вы понимаете, Пернат, что происходит: мои слова начинают претворяться в действительность! Пом ните, я вам на днях предрекал? А все этот чертов Голем, пропади он пропадом! Недаром все обитатели еврейского гетто как с ума посходили!..

Я не проронил ни слова, сейчас меня занимало другое: почему Гиллель так настойчиво вглядывается в мои глаза? Когда же я, не зная, чем объяснить столь пристальное внимание, бросил на

архивариуса недоуменный взгляд, то заметил, как уголки его губ слегка дрогнули в сдержанной улыбке.

Сомнений быть не могло: она предназначалась мне!

Бурная волна радости захлестнула меня, и в каморке моей сразу стало как-то теплее. Тут только, к своему немалому стыду, я вспомнил о священном долге гостеприимства. Надо чем-то угостить гостей! Что же подать? Бутылку бургундского?.. Да, но у меня всего одна бутылка... Маловато, конечно, но что делать, не бежать же сейчас в лавку... Довольный, что представилась возможность дать выход переполнявшим меня чувствам, я суетливо носился по комнате, накрывая на стол. Так, теперь бокалы... Ну и, разумеется, сигары...

В конце концов у меня даже голос прорезался:

- Да что же вы всё стоите? Присаживайтесь! - И я поспешно придвинул своим гостям кресла.

Звак, раздосадованный тем, что его «сногсшибательные новости» не произвели должного эффекта, подозрительно спросил:

   - А что это вы все время улыбаетесь, Гиллель? Быть может, не верите, что призрак Голема опять вернулся в еврейский квартал? Сдается мне, вы вообще не верите в Голема...

   - Я бы не поверил в него даже в том случае, если бы своими собственными глазами увидел его здесь, в комнате, - спокойно ответил архивариус, бросив в мою сторону многозначительный взгляд.

Я понял скрытый смысл его слов.

Звак от удивления даже поперхнулся вином:

- Свидетельства тысяч людей для вас ничего не значат, Гиллель? Ну что ж, пусть так, однако, уверяю вас, пройдет совсем немного времени, и вы вспомните мои слова: убийство за убийством будет отныне происходить в граде Йозефовом! Уж кому- кому, а мне это хорошо известно! Ибо Голем всегда является в сопровождении кровожадной свиты.

- В череде самых страшных злодеяний нет ничего сверхъестественного, сколь бы длинной она ни оказалась, - возразил Гиллель, подходя к окну и внимательно глядя вниз, на лавчонку старьевщика. - Первое дуновение весеннего ветра чувствуют не только ветви, но и корни - и целебные, и ядовитые...

Весело подмигнув мне, Звак кивнул на Гиллеля.

- Если бы рабби захотел, то мог бы порассказать такое, что у нас бы волосы дыбом встали! - понизив голос до таинственного шепота, сообщил он.

Шемая повернулся к нам:

- Я не рабби, хотя и могу носить это духовное звание, а все го лишь смиренный архивариус при еврейской ратуше, и неприметная служба моя состоит в том, чтобы надлежащим образом, четко и аккуратно, вести регистрационный реестр живых и мертвых...

Я уловил скрытый намек, прозвучавший в его словах, старый кукольник тоже что-то инстинктивно почувствовал и сразу притих; некоторое время мы сидели в полнейшей тишине.

- Послушайте, рабби... о, пардон, я хотел сказать, господин Гиллель... - нарушил молчание Звак, и голос его на сей раз звучал подчеркнуто сдержанно и серьезно, - я уже давно хотел кое о чем спросить вас... Разумеется, вы вправе не отвечать на мой вопрос, если не хотите или... или не можете...

Шемая подошел к столу и принялся вертеть в руках свой пустой бокал - от вина он отказался, наверное ему это запрещал иудейский закон.

   - Не беспокойтесь, господин Звак, спрашивайте.

   - Располагаете ли вы, Гиллель, какими-нибудь сведениями о еврейском тайном учении, я имею в виду каббалу?

   - Очень немногими.

   - Я слышал, что существует некий манускрипт, по которому можно изучить каббалу... Зогар, кажется...

   - Совершенно верно, Зогар - «Книга сияния».

   - Вот видите, видите, она существует! - так и взвился кукольник. - Ну скажите же, разве это не вопиющая несправедливость - книга, которая якобы хранит ключи истинного толкования Библии и царствия небесного...

Гиллель осторожно его прервал:

   - Лишь некоторые...

   - Да хоть бы и так, пусть даже один-единственный, но и он недоступен нашему брату бедняку, ибо манускрипт сей столь

редок и ценен, что владеть им могут только очень богатые люди... Еще бы, уникальный экземпляр, да и тот, как я слышал, скрывают за семью печатями в Лондонском музее! К тому же написан он не то на халдейском, не то на арамейском, не то на еврейском, не то черт его знает на каком еще... Взять, к примеру, меня, да разве имел я когда-нибудь в жизни возможность изучить эти мудреные языки или поехать в Лондон?

   - Неужто всю свою жизнь вы ни о чем другом не помышляли, кроме как проникнуть в тайны каббалы? - с легкой насмешкой осведомился Гиллель.

   - Откровенно говоря, нет, - несколько смутившись, пробормотал Звак.

   - Ну а раз так, то нечего вам на судьбу пенять, - сухо отрезал архивариус. - Кто всем своим существом, каждым атомом бренной плоти, не вопиет о духе, как задыхающийся - о глотке воздуха, тот не может постигнуть тайны Господни...

«И тем не менее должна существовать такая сакральная книга, которая бы заключала в себе не один, не два, не несколько, а все до единого ключи, отмыкающие тайны иного мира», - мелькнуло у меня в голове, пока я машинально вертел в руках Пагад, который все еще валялся в моем кармане, однако, прежде чем мне удалось облечь свой вопрос в слова, Звак уже озвучил его.

На губах Гиллеля вновь заиграла улыбка сфинкса:

-Любой вопрос обретает ответ в то самое мгновение, когда человек ставит его в духе.

Звак только досадливо крякнул, беспомощно развел руками и повернулся ко мне:

- Ну а вы-то, Пернат, понимаете, что он хочет этим сказать? Я немотствовал, даже дышать боялся, чтобы не пропустить

ни единого слова из того, что скажет Гиллель. А тот как ни в чем не бывало продолжал:

- Жизнь наша есть не что иное, как обретшие внешнюю форму вопросы, вынашивающие во чреве своем зародыши ответов, и ответы, чреватые новыми вопросами. Тот, кто видит в жизни что-то другое, - глупец.

Звак в сердцах стукнул кулаком по столу:

   - Ну да, конечно, вопросы, которые всякий раз звучат по-иному, и ответы, которые каждый понимает по-своему.

   - В том-то все и дело! - радостно подхватил Гиллель. - Лечить всех подряд из одной ложки - это привилегия современных горе-эскулапов. Вопрошающий в духе получает тот ответ, который именно ему необходим, в противном случае сотворенный из праха земного человек никогда бы не встал на тернистую и опасную стезю реализации собственного Я, ибо, лишенный каких-либо духовных ориентиров, попросту не смог бы избрать единственный, ему одному предначертанный путь среди тысяч и тысяч других, не имеющих к нему отношения, а потому гибельных дорог. Надеюсь, вы не полагаете, что наши еврейские тексты написаны одними согласными лишь из праздной прихоти? Каждый должен сам найти те тайные гласные, которые откроют лишь ему одному предназначенный смысл, - да не закоснеет живой глагол в мертвую и бездушную догму!

   - Слова, слова, слова, рабби! - криво усмехнулся старый кукольник. - Пусть меня назовут pagad ultimo, последний дурак, если я хоть что-нибудь понял из того, что вы тут наговорили!

Пагад! Словно молния сверкнула в моем сознании. От ужаса я чуть не свалился с кресла.

Гиллель явно избегал смотреть мне в глаза.

   - Как, простите, вы сказали: pagad ultimo? Кто знает, не есть ли это ваше истинное имя, господин Звак![64] - Слова архивариуса доносились до меня как из бездны. - Никогда и ни в чем нельзя быть слишком уверенным, даже в собственном имени. Впрочем, раз уж мы заговорили о картах, господин Звак, позвольте один вопрос: вы играете в тарок?

   - В тарок?.. Ну разумеется, с детства...

   - Тогда не понимаю, что вы так сокрушались по поводу недоступности каббалистических манускриптов, если сами тысячу

раз держали в своих собственных руках ту единственную книгу, которая содержит в себе все - абсолютно все! - каббалистическое учение.

   - Я? В собственных руках? Книгу? - Старик в замешательстве схватился за голову.

   - Да-да, именно вы! Вам никогда не бросалось в глаза, что колода для игры в тарок содержит двадцать два козыря - точно по числу букв в еврейском алфавите? Нет, вы только взгляните на наши богемские карты, особенно на козыри, так называемые старшие арканы, - что ни изображение, то настоящий символ: дурак, смерть, дьявол, Страшный Суд... Полноте, дорогой друг, жизнь кричит, едва голос не срывает, прямо вам в ухо свои ответы, а вы всё недовольны!. . Не стоит, наверное, утруждать вас всей этой ерундой, которую вам и знать-то необязательно, однако я все-таки скажу: «тарок» или «таро» означает то же самое, что и еврейское «тора» - закон; этот же корень прослеживается и в древнеегипетском «тарут» - «вопрошаемый», и в архаичном зендском «тариск» - «ждущий ответа». Все это следовало бы, конечно, знать нашим ученым мужам, прежде чем безапелляционно утверждать, что тарок возник в эпоху Карла VI. Подобно тому как Пагад является первой картой в колоде, человек есть первая и основная персона в своей личной книге символов, свой собственный двойник - еврейская буква «алеф»[65], представленная в образе некоего мужа, одной рукой указующего на небо, другой - в бездну... Да, да, вы уже, наверное, догадались, что фигура сего потешного мужа есть не что иное, как наглядная иллюстрация традиционной герметической формулы: «То, что наверху, то и внизу; то, что внизу, то и наверху». Потому я и сказал вам, Звак: кто знает, не есть ли Пагад ваше истинное имя!..

Говоря это, Гиллель не сводил с меня своего пристального взгляда, а у меня голова шла кругом от той теряющейся в бесконечности перспективы все новых и новых смыслов, которые открывались мне в его словах.

- Как бы вам не сглазить самого себя, господин Звак! Поостерегитесь, ибо можно оказаться в таких

непроглядно темных безднах земных, из лабиринта которых еще никому из смертных не удавалось выбраться на свет Божий, если только он не имел при себе некоего магического талисмана... Предание гласит: три мужа сошли однажды в царство тьмы - один с ума свихнулся, другой ослеп и лишь третий, рабби Акиба, вышел из бездны целым и невредимым и поведал, что встретил в подземном лабиринте самого себя...

Эка невидаль, скажете вы, мало ли кто сталкивался нос к носу со своим двойником, взять хотя бы Гёте, который регулярно на мосту либо на каком-нибудь примитивном настиле, перекинутом с одного берега реки на другой, смотрел в глаза собственному призраку и при этом не только не повредился умом, но и, наоборот, почерпнул для себя немалое вдохновение. Так-то оно так, вот только встречал великий поэт всего-навсего отражение собственного сознания, а не истинного двойника - того, которого каббалисты называют «хавел герамим», «дыхание костей», и о котором сказано: как сошел он в могилу нетленным, в костях, так и восстанет в день последнего суда... Да не сокрушится кость его во веки веков!.. - Взгляд Гиллеля все глубже погружался в мои глаза. - Наши прабабки говорили о нем: «Обитель его высоко над землей, и нет в сей глухой каморе дверей, лишь одно окно, чрез кое невозможно договориться со смертными. Тот же, кто сумеет подчинить его своей воле и... пресуществить грубую его сущность, до конца своих дней пребудет в мире с самим собой»...

Ну да ладно, на сегодня достаточно... Что же касается тарока, то вы не хуже меня знаете: для каждого игрока карты ложатся по-своему, однако партию выигрывает только тот, кто умеет правильно распоряжаться козырями... Не пора ли нам, господин Звак, и честь знать? Пойдемте, пожалуй, а то вы таки выпьете все вино нашего гостеприимного хозяина, и мастеру Пернату нечем будет утолить свою жажду...

КРОВЬ

За окном нечто невообразимое - настоящая снежная битва. Не на шутку разыгравшаяся вьюга бросает в бой бесчисленные полки построенных в каре снежинок, и эти крошечные солдаты в белых пушистых мундирчиках то внезапно взметаются в отчаянном порыве и очертя голову летят в атаку, то, как будто спасаясь бегством пред лицом какого-то ужасного противника, несутся в противоположном направлении, а потом вдруг повисают в неподвижности, словно устыдившись своего позорного отступления, и с новыми, невесть откуда взявшимися силами устремляются на штурм прежних позиций, однако героическое наступление вскоре захлебывается, подавленное свежими неприятельскими армиями, напирающими и сверху, и снизу, и с флангов, и вскоре все планомерные военные действия тонут в хаосе беспощадного побоища, головокружительный вихрь которого, не считаясь с принадлежностью этого хрупкого воинства к той или иной враждующей стороне, смешивает ослепленных яростью противников в одну сплошную, непроглядную белесую круговерть.

Ума не приложу, сколько прошло времени с моего ночного странствования по подземному лабиринту - может, месяцы, может, годы, - однако если бы ежедневно не доходили до меня все новые курьезные слухи о Големе, которые, непрерывно обрастая самыми нелепыми подробностями, только подливали масла в огонь, то, думаю, в тяжелую минуту сомнения я бы наверняка списал все происшедшее со мной либо на кошмарный сон, либо на какое-нибудь сумеречное душевное состояние.

Из тех причудливо окрашенных арабесок, которыми выткали ковер моей жизни недавние события, одна выделялась своим зловеще кровавым цветом - рассказ Звака о загадочном и нераскрытом убийстве так называемого «фармазона».

Чем яснее вспоминал я изъеденное оспой лицо Лойзы, тем более маловероятной казалась мне его причастность к этому страшному злодеянию, хотя и не мог вполне избавиться от темного, неотступно преследовавшего меня подозрения: ведь в ту же ночь,

буквально через час, после того как Прокопу послышался предсмертный вопль, доносившийся из клоаки, мы видели парня в «Лойзичеке» почти в невменяемом состоянии. С другой стороны, не было никаких оснований считать этот долетевший из-под земли глухой, едва слышный звук, который, кстати, мог и померещиться нашему впечатлительному другу, криком о помощи...

В глазах у меня рябило от снежных хлопьев, которые, по-прежнему разыгрывая бесконечные батальные сценки, сумбурно кружились за оконным стеклом. Прикрыв веки, я с минуту массировал их кончиками пальцев, потом вновь сосредоточил свое внимание на лунном камне, лежавшем передо мной на рабочем столе, и в очередной раз подивился, насколько великолепно соотносилась его нежная, отсвечивающая неземной синевой фактура с восковой маской Мириам, которую мне удалось изготовить по памяти.

Я потирал руки: какая невероятная удача - среди сравнительно небольших хранящихся у меня запасов минералов нашлось именно то, что мне нужно! Если же в качестве основания будущей геммы использовать роговую обманку, то ее непроницаемо черный фон не только как нельзя лучше оттенит таинственное мерцание камня, но и придаст ему тот редкий, единственно подходящий отсвет, который я уже утратил надежду найти, да и рельеф минерала прямо-таки чудесно соответствовал пластическим особенностям лица Мириам, словно сама природа специально предназначила этот кристалл для того, чтобы воплотить в нем тонкий, неуловимо прекрасный профиль дочери Гиллеля.

Я давно положил глаз на этот камень, собираясь вырезать из него гемму с изображением египетского бога Осириса или Гермафродита из книги Иббур, который, стоило мне только вспомнить полное таинственного смысла видение, с удивительной отчетливостью всплывал пред внутренним взором и служил сильнейшим катализатором моих творческих устремлений, однако уже после первых пробных сечений штихелем в куске минерала обнаружилось такое поразительное подобие с точеными чертами лица этой ни на кого не похожей девушки, что я мгновенно изменил свой первоначальный замысел...

Книга Иббур!..

В моем сознании словно лавина низверглась, и вновь мне пришлось отложить свой стальной штихель, ибо только сейчас до меня вдруг дошло, какие великие потрясения случились в моей жизни за столь незначительный отрезок времени!

Подобно человеку, внезапно обнаружившему себя посреди необозримой пустыни, я в полной мере, хотя и с невольным трепетом, осознал ту бездонную, непреодолимую пропасть одиночества, которая пролегла между мной и остальными людьми. В самом деле, мог ли я говорить о том, что со мной приключилось, с кем-нибудь из знакомых, исключая, разумеется, Гиллеля?

Похоже, в последнее время ко мне стали возвращаться воспоминания юности - проникали они в мое сознание исподволь, в тихие ночные часы сна, так что я и сам ничего не замечал, если не считать той мучительной, почти смертельной тоски по чудесному, которая томила меня с самого раннего детства и до тех пор распаляла мою болезненную фантазию, уже тогда неудержимо рвавшуюся по ту сторону этой жалкой, преходящей «действительности», пока наконец исполнение сокровенной страсти не обрушилось на меня подобно урагану и всей своей мощью разбушевавшейся стихии не подавило ликующий крик моей души.

Однако все мои детские эмоции, не способные вместить в себя и малой толики катастрофической грандиозности происходящего, меркли пред тем невыразимым ужасом, который охватывал меня при одной только мысли о том мгновении, когда я окончательно приду в себя и должен буду своими слабыми, человеческими чувствами воспринять случившееся как реальность во всей ее нечеловеческой полноте и неземной, испепеляющей подлинности.

Господи, только не сейчас, да минует меня чаша сия! Мне бы сначала насладиться неизреченной премудростью сакральных глаголов, кои в величественном сиянии славы своей грядут пред разверстые в смиренном изумлении очи мои!

И ведь это в моей власти! Надо только войти в спальню и открыть заветную кассету, в которой хранится книга Иббур, подарок невидимых, потусторонних могуществ!

Кажется, целая вечность прошла с тех пор, когда я последний раз держал в руках этот металлический саркофаг, пряча в него письма Ангелины!

Глухой рокот доносится снаружи - он то нарастает, когда время от времени снежные оползни с шумом съезжают с крыш и огромными белыми глыбами летят вниз, то сменяется минутами полнейшего безмолвия, так как мостовая внизу превратилась в один сплошной сугроб, в мягкой и податливой утробе которого безвозвратно тонут любые звуки.

Собираясь продолжить работу, я склонился к столу, как вдруг - о чудо! - в зачарованную тишину переулка ворвался звон стальных подков, мне даже привиделись снопы искр, летящие из-под лошадиных копыт!

Открыть окно и выглянуть наружу было невозможно: ледяные наросты превратили оконную раму и стену дома в сплошной монолит, а стекла, наполовину запорошенные снегом, позволяли видеть лишь противоположную сторону тротуара, там стояли Харузек и старьевщик Вассертрум, которые, казалось, о чем-то мирно беседовали, но вот они, явно утратив дар речи, замерли, и на их вытянувшихся лицах застыло такое ошеломленное выражение, что сомнений быть не могло: экипаж остановился у моей подворотни...

Это, конечно же, муж Ангелины, больше некому, молнией сверкнуло в моем сознании. Сама бы она ни за что не осмелилась на такую безрассудную выходку! На своем роскошном экипаже средь бела дня, при всем честном народе заявиться ко мне на Ханпасгассе! Нет, это было бы чистой воды безумием! Но что я должен отвечать ее мужу, если ему вздумается задавать мне вопросы? С него станется, чего доброго настоящий допрос учинит!..

Отрицать, разумеется, все отрицать - вчистую.

Я поспешно прикинул возможные варианты: итак, скорее всего, это и в самом деле ее муж - получил анонимное письмо... тут уж, конечно, не обошлось без Вассертрума!.. мол, его благоверная посещает некий грязный, трущобный притон на предмет

тайных рандеву... Стало быть, Ангелина нуждается в какой-нибудь правдоподобной отговорке: хорошо, допустим, она заказала у меня ювелирное украшение - камею какую-нибудь или нечто подобное...

Ну вот! Отчаянный стук в дверь, и передо мной - Ангелина!

От волнения она не может издать ни звука, однако выражение ее лица красноречивее всяких слов: ей нет нужды больше скрываться. Finita la commedia[66].

И все же что-то во мне сопротивляется принять это как свершившийся факт. Неужели я обманулся, и уверенность в том, что мне предназначено ей помочь, не более чем иллюзия?

Усадив нежданную гостью в кресло, я принялся молча гладить ей волосы, и она, видно доведенная до крайности нервным напряжением последних дней, как смертельно усталое дитя, зарылась лицом в мои объятия.

Тишина, нарушаемая лишь слабым потрескиванием горящих поленьев в печи, да алые отсветы пламени, пляшущие на потрескавшихся от времени половицах, - они вспыхивали и потухали... вспыхивали и потухали... вспыхивали и потухали...

«А где сердечко из коралла?..» - далеким эхом донеслось из глубины моей души и... Я тряхнул головой: что со мной? Как долго Ангелина уже здесь сидит?

И я начал задавать вопросы - осторожно, приглушенным голосом, почти шепотом, чтобы ненароком не причинить ей боль, когда мой зонд пройдет в опасной близости от ее кровоточащих ран.

Шаг за шагом, фрагмент за фрагментом узнавал я то, что мне необходимо было знать, подобно мозаике, складывая из разрозненных осколков картину случившегося.

- Ваш муж знает?..

- Нет... пока нет... он уехал...

Стало быть, прав был Харузек: речь все ж таки шла о жизни доктора Савиоли, которая, судя по всему, сейчас висела на волоске... Да-да, только этим можно объяснить отчаянный поступок

Ангелины: ради доктора она решилась на то, чего бы, наверное, никогда не сделала, если бы на карту была поставлена ее собственная жизнь. Итак, долой светские условности и правила хорошего топа - отныне она играет в открытую, пожертвовав ради возлюбленного всем, даже своей безупречной репутацией!..

Вассертрум вновь навещал доктора Савиоли, силой и угрозами проложив себе путь к ложу больного.

И что дальше? Дальше? Что он от него хочет?..

Что хочет? Кое-что сказал доктор, кое-что она сама угадала: он хочет, чтобы... чтобы... в общем, он хочет, чтобы доктор Савиоли... добровольно... ушел... из жизни...

Так, теперь она тоже знает причины исступленной, кажущейся бессмысленной ненависти старьевщика.

- Дело в том, что в недавнем прошлом доктор Савиоли довел его сына, известного окулиста Вассори, до самоубийства.

Подобно разряду молнии в моем сознании блеснула мысль: а что, если спуститься вниз и рассказать Вассертруму, что удар нанес Харузек - нанес хладнокровно, из укрытия, - а Савиоли тут ни при чем, он был лишь орудием... «Измена! Измена! - мгновенно встало на дыбы чувство справедливости. - Да как ты только мог решиться отдать на растерзание этому подонку несчастного чахоточного Харузека, который хотел помочь вам обоим?» Совесть моя разрывалась на части, и тогда какой-то внутренний голос холодно и спокойно изрек свой вердикт: «Глупец! Да ведь все в твоих руках! Всего-то и делов, взять вот этот лежащий на столе напильник, спуститься вниз и вонзить его старьевщику в горло - насквозь, так, чтобы острие вышло со стороны затылка».

Сердце мое едва не взорвалось от того обращенного к Господу благодарного крика, который исторгся из него...

Мой зонд неумолимо двигался дальше:

- Ну а доктор Савиоли?

Нет никаких сомнений в том, что он наложит на себя руки, если только она его не спасет. Больничные сестры не спускают с него глаз, делая ему одну инъекцию морфия за другой,

однако все может быть, и, если он внезапно очнется... кто знает, может, он уже пришел в себя... и... и... нет, нет, только не это, она должна немедленно ехать, нельзя терять ни секунды... Она напишет своему супругу, она признается во всем... и... и пусть он забирает ее ребенка, лишь бы Савиоли был спасен, ведь своим признанием она выбьет из рук Вассертрума то единственное оружие, которым располагает этот изверг с заячьей губой... Она сама... сама изобличит себя в глазах мужа, прежде чем это успеет сделать старьевщик.

- Не надо, Ангелина, вам нет нужды прибегать к крайним мерам! - вскричал я в восторге, ни на миг не переставая думать о спасительном напильнике. - Я знаю, знаю, как вам пом... - и голос мой пресекся, захлебнувшись в бурной волне ликования.

Ангелина рванулась было к дверям, но я, окрыленный сознанием собственного могущества, успел перехватить ее руку:

- Только один вопрос: неужели вы действительно думаете, что ваш супруг поверит на слово какому-то жалкому еврейскому старьевщику?

- Но... но этот жалкий еврейский старьевщик располагает неопровержимыми доказательствами - у него... у него мои письма... Целая пачка писем! А в одно из них даже вложена моя фотография... Нет, вы только представьте себе! И вся эта интимная корреспонденция до последнего времени хранилась в студии, в ящике письменного стола, который даже на ключ не закрывался...

Письма? Фотография? Письменный стол? Какое-то затмение нашло на меня, я больше не сознавал, что делаю: прижал Ангелину к своей груди и, вне себя от радости, принялся покрывать ее губы, лоб, глаза бесчисленными поцелуями... Белокурые ее волосы, подобно золотой завесе, упали мне на глаза, и я на несколько мгновений окончательно утратил ощущение реальности, витая в каких-то ангелических, пронизанных солнечными лучами эмпиреях...

Вернувшись на грешную землю, я держал ее за руки и, задыхаясь от восторга, рассказывал о том, как бедный богемский студент, кстати заклятый враг Вассертрума, проведав о коварных

планах старьевщика, заблаговременно проник в студию и, изъяв из ящиков письменного стола письма и все находившиеся там документы, передал на хранение мне, в каморке которого они в целости и сохранности до сего дня и пребывают...

Теперь уже она, на седьмом небе от счастья, бросилась мне на шею, смеясь и рыдая одновременно. Запечатлев у меня на губах благодарный поцелуй, бросилась было к дверям, однако на пороге вдруг замерла, вернулась вновь и еще раз поцеловала...

В следующее мгновение Ангелина исчезла.

Я стоял как громом пораженный, все еще наслаждаясь ощущением ее нежных губ и свежим, весенним дыханием. К действительности меня вернул скрежет колес, раздавшийся под моим окном, потом щелкнул бич, и лошадиные копыта в бешеном галопе зазвенели по обледенелой мостовой... Не прошло и минуты, как этот отчаянный грохот затих вдалеке. Вновь воцарилась тишина. Гробовая.

В моей душе тоже...

Позади меня тихонько скрипнула дверь, и в мой склеп проник Харузек.

- Простите, господин Пернат, я долго стучал, но вы, наверное, не слышали.

Не издав ни звука, я лишь грустно кивнул.

- Э, да вас, похоже, огорчило то, как мы с Вассертрумом дружелюбно болтали, еще, чего доброго, решили, что я с ним пошел на мировую... - Кривая усмешка тронула уголки бескровных губ студента. - Да будет вам известно, мастер Пернат, что и мне на конец улыбнулось счастье: эта каналья с заячьей губой начинает проникаться ко мне самыми теплыми чувствами... Странная все же это штука - голос крови... - добавил он едва слышно, словно разговаривая сам с собой.

Я не понял, что он имел в виду, и решил, что ослышался. Возбуждение еще не улеглось, и легкий озноб пробегал по моему телу.

- Хотел даже подарить мне теплое пальто, - мрачно усмехнулся Харузек. - Я, разумеется, счел себя недостойным столь

щедрого дара и с благодарностью великой вынужден был отказаться. И без того все тело горит, будто меня черти на адском огне поджаривают, так уж лучше сгореть от чахотки, чем от стыда!.. Тогда он стал совать мне деньги...

«И вы приняли?!» - чуть не брякнул я, грубо и бестактно, однако все же успел вовремя прикусить язык.

На щеках студента проступили зловещие алые пятна.

- Само собой разумеется, деньги я принял. Все смешалось у меня в голове.

- П-приняли? - заикаясь, переспросил я.

- Вот уж никогда не думал, что на этой проклятой земле можно испытать такую чистую радость! - Мгновение помолчав, Харузек с самой серьезной миной возгласил: - Ну как тут не умилиться и не преисполниться возвышенным чувством сыновней любви при виде того, как мудро, осмотрительно и, главное, экономно управляется провидение Господне в своем домашнем хозяйстве?! - Студент явно пародировал елейный пасторский голос, а перезвон монет у него в кармане как нельзя лучше подчеркивал фарисейское лицемерие нравоучительных протестантских проповедей. - Воистину как священный долг воспринимаю я, недостойный раб Божий, возложенное на мои слабые плечи тяж кое испытание, ибо многое придется превозмочь сребролюбивой душонке моей, дабы сокровище, вверенное мне щедрой рукой благодетеля, все, до последнего геллера, было употреблено на достижение благороднейшей из всех существующих в сей земной юдоли целей...

Да не пьян ли он? А может, не в себе? Харузек внезапно сменил тон:

- Поистине сатанинская ирония присутствует в том, что Вассертрум из собственного кармана оплатил предназначенное для него снадобье. Вы не находите?

Кажется, я понял, что имел в виду студент, и мне стало не по себе при виде его мрачных, сверкающих лихорадочным блеском глаз.

- Впрочем, оставим это, мастер Пернат, сейчас у нас дела по важнее. Эта дама, что заезжала к вам, была, разумеется, «она»?

Что за странный каприз - совершенно открыто, у всех на глазах, являться с приватным визитом... в еврейское гетто?.. Я стал вводить Харузека в курс дела.

- Похоже, Вассертрум и в самом деле остался на бобах! - прервал он меня радостно. - Имей он какие-нибудь улики, не понадобилось бы ему с утра пораньше вторично обыскивать гнездышко Савиоли. Интересно, что вы его даже не услышали! А ведь эта крыса битый час шуровала в студии...

Удивленный такой осведомленностью студента, я спросил его об этом.

   - Вы позволите? - Харузек взял со стола сигару, раскурил ее и только тогда ответил на мой вопрос: - Видите ли, если вы сейчас откроете входную дверь, табачный дым, подхваченный сквозняком, немедленно окажется на лестничной площадке. Сдается мне, это единственный закон природы, который очень хорошо известен господину Вассертруму: на всякий случай он велел сделать в фасадной стене студии маленькое, незаметное отверстие, что-то вроде потайной отдушины, - как вам, наверное, известно, дом принадлежит ему, - и вставить в нее крошечный красный флажок. Теперь, если кто-нибудь входит или покидает помещение, иными словами, открывает дверь, наш смышленый старьевщик, стоя внизу, сразу замечает это, ибо сигнальный флажок начинает трепетать. Замечает это и ваш покорный слуга, - сухо добавил студент, - в случае нужды мне из моего подвального закутка напротив, квартировать в коем мне было в свое время милостиво дозволено все тем же всеведущим провидением Господним, преотлично виден сей кровавый лоскуток. Надо сказать, эта милая шутка с вентиляцией запатентована еще нашими достопочтенными патриархами, однако мне она тоже знакома - вот уже много лет я не спускаю глаз с нашего очаровательного негоцианта с заячьей губой.

   - Какую же сверхчеловеческую ненависть должны вы питать к старьевщику, если с таким болезненным пристрастием следите за каждым его шагом! И притом, как вы сами сказали, в течение многих лет! - воскликнул я, не сдержавшись.

- Ненависть? - вымученно усмехнулся Харузек и повторил по слогам, словно пробуя это слово на вкус: - Не-на-висть...

Нет, не то... В человеческом языке нет такого слова, которое могло хотя бы приблизительно выразить то, что я чувствую к этому... этому существу... Строго говоря, ненависть моя обращена вовсе не на него, а на его кровь... Вот ее-то я и ненавижу! Понимаете вы это? Как хищный зверь, чую я эту проклятую кровь, и пусть хотя бы ее капля струится в жилах какого-нибудь человека - во мне уже все восстает и... и... - он скрипнул зубами. - В общем, имейте в виду, мастер Пернат, такое иногда случается здесь, в гетто.

Продолжать дальше студент не мог: его всего трясло от возбуждения - подошел к окну и уставился вниз, на заснеженный переулок. Я слышал, как он отчаянно боролся с душившим его кашлем. Некоторое время мы оба молчали.

- Это еще что такое? - внезапно встрепенулся он, подзывая меня нетерпеливым жестом. - Скорее, скорее! У вас не найдется театрального бинокля или какой-нибудь подзорной трубы?

Осторожно, из-за портьер, мы смотрели вниз.

Перед входом в лавку старьевщика стоял глухонемой Яромир и, насколько я мог судить по его сумбурной жестикуляции, предлагал Вассертруму купить у него какой-то небольшой блестящий предмет, который он неловко прятал в рукаве. Едва завидев эту вещь, старик бросился на нее словно коршун и тут же исчез с ней в своей берлоге.

А когда, несколько мгновений спустя, появился вновь, то был мертвенно-бледен - дрожащими руками схватил Яромира за грудки и принялся трясти с такой силой, будто хотел вытрясти из него душу. Калека, как мог, защищался, однако старьевщик внезапно оттолкнул его и, казалось, призадумался. Яростно закусив свою уродливо раздвоенную заячью губу, он бросил в сторону моего окна угрюмый взгляд, а потом с самым дружелюбным видом подхватил Яромира под руку и увлек в свой подвал.

Мы прождали добрую четверть часа, однако калека, судя по всему, оказался крепким орешком и сторговаться с ним было не так-то просто. Наконец глухонемой вышел из лавки - физиономия его так и лучилась; воровато оглядевшись по сторонам, он поспешно ретировался.

- Ну и что вы об этом думаете? - спросил я. - Похоже, ни чего особенного. Просто бедолага хотел повыгоднее сбыть какую- то случайно доставшуюся ему вещицу.

Ничего не ответив, Харузек молча присел к столу.

Очевидно, он тоже не придал разыгравшейся на наших глазах сцене особого значения, так как после небольшой паузы как ни в чем не бывало продолжал с того самого места, на котором вынужден был прервать свой рассказ:

- Так вот, я сказал, что ненавижу не старика, а его кровь. Остановите меня, мастер Пернат, если на меня снова накатит. Необходимо сохранять хладнокровие. Не стоит метать громы и молнии и расточать понапрасну лучшие свои чувства, ибо за неистовой бурей всегда следует унылое, трезвое затишье. Человек чести должен говорить холодно, отстраненно, избегая пафоса великих страстей, которые так любят провинциальные проститутки и... и начинающие поэты... С тех пор как стоит мир, никому бы и в голову не пришло от горя «заламывать руки», если бы пошлые комедианты не выдумали этого особо «пластичного» жеста ...

Я понял, что студент говорит сейчас не думая - тянет время, пытаясь успокоиться. Однако это ему явно не удавалось - он нервно расхаживал из угла в угол, а если останавливался, то для того лишь, чтобы судорожно схватить какой-нибудь предмет, повертеть его в руках и тут же снова рассеянно поставить на место.

Потом его вдруг как прорвало:

- О, эта проклятая кровь! Я чувствую ее нутром, безошибочно улавливая ее присутствие по особым, почти неуловимым для по стороннего взгляда жестам, которые непроизвольно совершает человек, инфицированный ею. Мне известны дети, которые похожи на старика и считаются его потомством, но я-то знаю, что они не из его кубла, ибо мое звериное чутье не обманешь. В течение долгих лет меня что-то настораживало в докторе Вассори, однако все вокруг в один голос отрицали их родство, а я... я ни чего не мог с собой поделать, ибо, как хищный зверь, чувствовал запах этой ненавистной крови.

Еще в раннем детстве, когда мне и в голову не могло прийти, кем доводится мне Вассер... - студент запнулся и, сделав вид,

что закашлялся, пронзил меня испытующим взглядом. - В общем, уже тогда я обладал этой почти сверхъестественной способностью. Меня били, пинали ногами, пороли розгами - на моем теле не было живого места, каждая клеточка моей кровоточащей плоти вопила от мучительной боли, - мне не давали пить и до тех пор морили голодом, пока я в полубезумном состоянии не стал грызть сырую землю, но даже тогда в мою душу не проникла ненависть к тем, кто подвергал меня этим пыткам. Я просто этого не мог. Во мне уже не было места для обычных человеческих чувств, в том числе и для того, что люди называют ненавистью, -вы меня понимаете? - ибо все мое существо было преисполнено Ненавистью.

Вы, наверное, думаете, что Вассертрум каким-то особо жестоким образом истязал меня, так вот нет, за всю мою жизнь старик не сделал мне ничего плохого - в отличие от других, он и пальцем меня не тронул, более того, ни единого дурного слова не сорвалось с его губ в мой адрес, когда я маленьким уличным сорванцом носился по здешним переулкам! Однако... однако это выше моих сил, ибо все во мне восстает против его крови - только против его крови! - и неистовая ярость и жажда мести начинают пылать в моей душе черным пламенем ненависти...

Странно, что, несмотря на все эти страсти, клокотавшие во мне и просившиеся на свободу, я даже несмышленым мальчишкой не позволял себе расходовать понапрасну, на всякие глупые шутки, ту инфернальную энергию, которая уже тогда переполняла меня до краев. Когда же мои малолетние приятели принимались дразнить старьевщика или подстраивали ему какие-нибудь мелкие каверзы, тотчас молча отходил в сторону. Однако я мог часами простаивать в подворотне и, затаившись за створкой ворот, как завороженный следить за лицом старика сквозь какую-нибудь щель, пока у меня не начинало темнеть в глазах от необъяснимой ненависти. И кромешная, ослепительная ночь вбирала меня в свою головокружительную бездну...

Именно тогда, сдается мне, и был заложен во мне краеугольный камень того таинственного ясновидения, которое открывалось всякий раз, когда я входил в контакт с людьми или вещами,

имевшими к старьевщику хоть какое-нибудь отношение. Должно быть, я тогда бессознательно впитал в себя все его привычки, вплоть до самых незначительных деталей: эту нелепую манеру носить сюртук, эти осторожные, ощупывающие жесты, которыми он прикасался к вещам-, его манеру кашлять, есть, пить - словом, тысячи тысяч неприметных другим людям мелочей, вгрызавшихся в мою душу до тех пор, пока наконец не лишили меня счастливой возможности смотреть на мир непосредственно, без всякой задней мысли, ибо мне сразу бросалось в глаза именно то, что так или иначе принадлежало человеку с заячьей губой и было отмечено зловещим знаком его проклятой крови.

Впоследствии это превратилось почти в манию: я с омерзением отбрасывал от себя самые безобидные вещи, поскольку даже смутное подозрение, что его рука касалась их, было для меня невыносимым; другие же, напротив, приходились мне по сердцу - я любил их как своих лучших и преданных друзей только за то, что они желали ему зла...

На мгновение Харузек замолчал, его отсутствующий взгляд был направлен в пустоту, а пальцы машинально и... и ласково поглаживали шершавую поверхность лежавшего на моем рабочем столе напильника...

- Только потом, когда несколько сердобольных педагогов собрали для меня деньги и я стал изучать философию и медицину, а заодно и сам научился мыслить, пришло ко мне понимание того, что есть ненависть: ненавидеть по-настоящему, всем существом своим, мы можем лишь то, что является частью нас самих.

Ну а когда позднее, собирая по крохам разрозненные сведения, мне удалось выяснить, кем была моя мать и... и кто она сейчас, если только еще жива, когда мне открылось, что в моих собственных жилах, - студент резко отвернулся, чтобы я не видел выражения его белого как мел лица, - течет его гнусная кровь... да, да, Пернат, узнайте же и вы: он -мой отец!., только тогда постиг я всю глубину того инфернального корня, который питал черную орхидею моей ненависти... Иногда мне кажется, существует какая-то таинственная связь между моей ненавистью и тем ужасным кровохарканьем, которое мучит меня, как

каждого чахоточного больного: даже пораженная недугом плоть моя отторгает все, что имеет отношение к существу по имени Аарон Вассертрум, и с омерзением пытается извергнуть из себя его мерзкую кровь.

Часто ненависть моя преследует меня и во сне, пытаясь усладить лицезрением самых страшных, самых невероятных, самых изощренных пыток, какие только способно выдумать человеческое воображение и которым, якобы по моему указу, подвергают старьевщика, но всякий раз я гоню кошмарные образы от себя, ибо все это слишком пресно, слишком вульгарно, слишком... слишком человечно и ничего, кроме досадного и брезгливого чувства неудовлетворенности, во мне не оставляет.

Когда же я задумываюсь о самом себе, невольно удивляясь, почему никто и ничто в мире сем - не считая, разумеется, Вассертрума и его отродья - не способно вызвать во мне не только ненависть, но и самую обыкновенную антипатию, то в меня непременно закрадывается отвратительное подозрение: а что, если я являюсь, в сущности, тем, кого наши благонамеренные обыватели почтительно величают «добрым малым»?.. Но, к счастью, это не так. Я уже вам говорил: во мне больше нет места человеческим чувствам, а уж добродетели, смею надеяться, и подавно...

Вот только не подумайте, что меня ожесточили выпавшие на мою долю страдания - как старьевщик надругался над моей матерью, мне стало известно сравнительно недавно, - кроме того, скажу вам по секрету, был и в моей жизни один счастливый день, пред чудесным сиянием которого меркнет все, что обычно выпадает на долю простого смертного. Извините, мастер Пернат, мне неведомо, знаете ли вы, что такое истинный религиозный экстаз - до недавнего времени я и сам об этом ни сном ни духом! - но в тот день, когда Вассори наложил на себя руки, я был восхищен к недосягаемым ангельским высотам и даже сподобился вкусить от райского блаженства: я стоял у лавки старьевщика и собственными глазами наблюдал, как сразило его известие о кончине сына - старик воспринял его туго, подобно жалкому дилетанту, которому неведомы реальные подмостки этой жестокой жизни и который вынужден принимать все на веру, еще с час

он стоял, безучастно глядя в пространство, и лишь кроваво-красная заячья губа вздернулась чуть выше обычного, обнажив мелкие острые зубы, а взгляд водянистых рыбьих глаз так странно... так... так... так противоестественно вдруг остекленел, обратившись куда-то внутрь... И вот тогда моя душа вознеслась к небу, и на меня повеяло неземным ароматом ладана, исходившего от простертых надо мной в благословении архангельских крыл... Вам известна чудотворная икона Черной Божьей Матери в Тынском храме? Так вот рухнул я тогда пред ней, потрясенный свершившимся чудом, и сокровенный сумрак царствия небесного сошел в грешную мою душу...

Когда я увидел большие, мечтательные глаза Харузека, в которых сверкали слезы самого чистого и неподдельного благочестия, мне вспомнились слова Гиллеля о неисповедимости темной стези, коей надлежит следовать братьям смерти.

Студент, сглотнув комок в горле, продолжал:

- Вряд ли вам будут интересны те внешние обстоятельства, которые бы «оправдывали» мою ненависть и делали бы ее более понятной в заплывших жиром глазах профессиональных служителей Фемиды: «объективные» факты только выглядят как придорожные вехи, а на самом деле не стоят и выеденного яйца - они как назойливая и тщеславная стрельба пробками от шампанского в потолок, которую лишь угодливо пресмыкающиеся лакеи почитают за существенную составляющую всякого светского ужина. По обычаю всех ничтожеств, не способных вызвать в нравящейся им женщине хотя бы тень ответного чувства, Вассертрум, прибегнув к имевшимся в его распоряжении гнусным средствам, подчинил - чтобы не сказать хуже! - мою несчастную мать своей корыстной, отравленной похотью душонке. Ну а потом... гм, да... потом он продал ее в... в б-бордель... Это совсем не трудно, если ты на дружеской ноге с продажными полицейскими чиновниками... Вот только сделал он это вовсе не потому, что пресытился ею... О нет! Мне известны все затаенные уголки его извращенного нутра: он продал ее в тот самый день, когда вдруг с ужасом понял, как, в сущности, страстно... любит ее. Действия таких, как он, лишь на первый взгляд кажутся

абсурдными и лишенными смысла, но поступают они всегда одинаково, стало быть, руководит ими железная логика хваленого ростовщического благоразумия. Скупость его сродни вошедшей в поговорки жадности хомяка, и все его скаредное существо начинает отчаянно пищать, когда кто-нибудь заходит в его вонючую лавку и хочет купить, пусть даже за очень высокую цену, какую-нибудь рухлядь: «хомяк» лишь чувствует необходимость что-то «отдать» из накопленных трудами праведными запасов. Будь это в его власти, прижимистый грызун самое понятие «иметь» сделал бы своей плотью и кровью, а если бы его убогий, прагматичный умишко был бы способен измыслить что-либо идеальное, он бы с превеликой радостью пресуществил всю свою мелочную, сквалыжную натуру в абстрактный символ «собственности».

И вот, когда старик осознал наконец силу вспыхнувшего в нем чувства, его обуял животный страх «утратить доверие к самому себе», который очень быстро перерос в панический ужас: ведь любовь не просит смиренно что-либо пожертвовать на ее алтарь, а властно требует жертвы всего себя без остатка, ведь этот страшный деспот теперь незримо присутствует в нем, тайными ковами стреножив его волю - уж не знаю, что этот «хомяк» понимал под свободой воли...

Это было начало, все, что воспоследовало потом, происходило уже само собой - старьевщик действовал с автоматизмом туки, которая, если мимо проплывает нечто блестящее, заглатывает, не думая, хочет она есть или нет...

Точно так же и Вассертрум - урвал лакомый куш, вырученный от продажи моей матери, да еще, наверное, извращенное наслаждение получил, удовлетворив свои низменные инстинкты: жажду наживы и... врожденный мазохизм... Простите, мастер Пернат, - голос Харузека зазвучал вдруг так сурово и холодно, что мне стало не по себе, - простите, я так ужасно мудрено и... и цинично рассуждаю обо всех этих страшных вещах, но, как говорится, с кем поведешься, того и наберешься: когда учишься в университете, проходится читать такое великое множество всякой научной белиберды, вышедшей из-под пера наших достопочтенных ученых мужей, профессиональной болезнью которых

спокон веков являлась откровенная графомания, что хочешь не хочешь, а какая-то часть этого маразматического вздора все же оседает в голове, и ты ни с того ни с сего начинаешь вдруг то и дело впадать в самое идиотское и пошлейшее суесловие...

Я заставил себя улыбнуться, хорошо понимая, что Харузек едва сдерживает слезы. «Надо бы ему как-то помочь, по крайней мере попытаться облегчить, насколько позволяют мои скромные возможности, то чрезвычайно бедственное положение, в котором он находится», - решил я и, вынув незаметно из ящика комода последнюю оставшуюся у меня банкноту в сто гульденов, сунул ее в карман, чтобы при первом же удобном случае вручить студенту.

   - Пройдет время, господин Харузек, и ваша жизнь наладится, у вас будет своя врачебная практика, и заживете вы мирно и спокойно, - заверил я своего погрустневшего собеседника, стараясь увести разговор подальше от опасных тем. - Сколько вам еще осталось до докторского диплома?

   - Совсем немного. Я обязан его защитить хотя бы ради моих благодетелей. Для меня самого это уже бессмысленно, ибо дни мои сочтены...

Я хотел было возразить расхожей фразой, что он все видит в черном цвете, но Харузек, мягко улыбнувшись, предупредил меня:

- Так будет лучше, мастер Пернат. Поймите, мне не доставит большого удовольствия корчить из себя эдакого кудесника от медицины, дабы увенчанным лаврами дипломированным шар латаном снискать в зените своей триумфальной карьеры вожделенный дворянский титул. Впрочем, и там, в потустороннем гетто, - заметил студент со свойственным ему мрачным сарказмом, - меня ничего хорошего не ждет, да и жаль будет раз и на всегда прекратить свою многолетнюю и бескорыстную мизантропическую деятельность на благословенной ниве сего убогого и грязного посюстороннего гетто. - Он взялся за шляпу. - Ну, на сегодня, полагаю, достаточно, мне бы не хотелось вас больше смущать своими мракобесными сентенциями. Или нам следует что-то еще обсудить по делу Савиоли? Думаю, вряд ли. Во

всяком случае дайте мне знать, если обнаружится что-нибудь новое. И не ищите меня - просто в знак того, что я должен к вам зайти, повесьте на окно зеркало. Приходить ко мне в подвал вам ни в коем случае не следует - Вассертрум сразу заподозрит, что мы заодно... Кстати, любопытно, что старьевщик предпримет теперь, когда он видел, как возлюбленная Савиоли навещала вас. Если будет спрашивать, отвечайте без затей: мол, приносила в починку брошь, браслет, ну, что-нибудь придумаете, а если станет допытываться, разыграйте не в меру ревнивого поклонника, оскорбленного столь пристальным вниманием к даме своего сердца...

Не представляя, каким образом подступиться к студенту, чтобы под каким-нибудь благовидным предлогом заставить его принять мои деньги, я взял с подоконника восковую маску...

- Пойдемте, провожу вас до следующего этажа... Мне надо зайти к архивариусу Гиллелю... - солгал я с самым невинным видом.

Харузек удивленно вскинул на меня глаза:

- Вы с ним дружны?

   - Немного. Вы его знаете?.. Или, быть может, - я невольно усмехнулся, - вы и ему не доверяете?

   - Боже упаси!

- Харузек, да что с вами - вы это воскликнули так, будто вас заподозрили в каком-то святотатстве?

Студент помедлил и задумчиво сказал:

- Сам не знаю, должно быть, что-то бессознательное: всякий раз, когда я встречаю его на улице, мне хочется сойти с тротуара и преклонить перед ним колени, как перед священником, не сущим Святые Дары. Видите ли, мастер Пернат, этот человек каждым атомом своего существа является полярной противоположностью Вассертрума, я бы назвал его антиподом старьевщика. Среди христиан, живущих здесь, в еврейском квартале, и, как водится, наивно доверяющих любым, самым нелепым слухам, архивариус слывет отъявленным скупцом и тайным миллионером. Это он-то, живущий разве что духом святым!..

Я вздрогнул, сраженный этим известием в самое сердце.

   - Духом святым?..

   - А чем же еще ему жить? Рядом с ним даже я сойду за богача. Мне кажется, слово «брать» ему известно главным образом по книгам; когда архивариус по первым числам возвращается из ратуши, еврейские попрошайки гурьбой бегут перед ним, ибо очень хорошо знают, что все свое нищенское жалованье он отдаст первому встречному, а через пару дней вместе со своей дочерью, такой же не от мира сего, как и ее отец, будет голодать. Древняя талмудическая легенда утверждает, что из двенадцати колен Израилевых десять прокляты, а два благословенны, так вот, если это соответствует истине, то в Гиллеле воплотились два благословенных, а в Вассертруме - десять проклятых... Вам еще не приходилось наблюдать, как меняется в лице старьевщик - его физиономия поочередно окрашивается всеми цветами радуги! - когда мимо проходит архивариус? О, это зрелище, доложу я вам! Воистину, такая кровь не допускает смешения, в противном случае дети являлись бы на свет мертвыми - ну, разумеется, если матери еще до родов не умерли бы от ужаса... Надо сказать, Гиллель - единственный, кого старьевщик старательно обходит стороной - бежит от него, яко тьма от лица огня... Быть может, потому, что архивариус, несмотря на все старания Вассертрума, остается для него тайной за семью печатями, а быть может - чует в нем каббалиста...

Медленно, ступень за ступенью, то и дело останавливаясь, мы спускались по лестнице.

- Вы что же, в самом деле полагаете, что в наше время можно заниматься каббалистикой? Да и вообще, вам не кажется, что вся эта тайная премудрость есть не что иное, как обычный блеф? - спросил я, напряженно ожидая ответа, однако студент словно бы не слышал меня.

Я повторил свой вопрос.

Вместо ответа Харузек облокотился на перила и, указав на одну из выходивших на лестничную площадку дверей, грубо сколоченную из разнокалиберных досок от ящиков, сказал, криво усмехнувшись:

- У вас теперь новые соседи - семейство хоть и еврейское, но бедное: свихнувшийся музыкант Нефтали Шафранек с дочерью,

зятем и внучками. Когда на улице темнеет и впавший в старческий маразм дедушка остается с маленькими девочками наедине, на него что-то находит: безумец привязывает глотающих слезы внучек друг к другу за большие пальцы рук, потом, видно все же опасаясь, как бы они не убежали, заталкивает их в старую клетку для кур и приступает к «вокальным экзерсисам» - во всяком случае, сам он этот кошмар именно так и называет; в общем, выживший из ума старик, всерьез озабоченный тем, чтобы дети впоследствии могли сами заработать себе на кусок хлеба, заставляет несчастных крох разучивать самые идиотские куплеты, какие только можно найти на немецком языке, - как правило, это какие-то бессвязные отрывки, которые невесть когда и где запали в его больной мозг и которые он в своем сумеречном состоянии принимает не то за прусские военные марши, не то за церковные хоралы...

В самом деле, из-за двери на лестничную площадку доносились приглушенные и в высшей степени сумбурные звуки. Смычок с каким-то садистским упорством надсадно терзал струны в одном и том же предельно высоком тоне, однако, несмотря на вдохновенные усилия маэстро, в его душераздирающей какофонии все же смутно прорисовывалось нечто, отдаленно напоминавшее мелодию - убогий уличный мотивчик, под аккомпанемент которого время от времени попискивали невпопад два тонких, как волосок, детских голоса:

Фрау Пик,

фрау Хок,

фрау Кле-пе-тарш

сходились во дворе и просто

перемывали ближним кости...

Это было так безумно, чудовищно и в то же время комично, что я не сдержался, и нервный смешок сорвался с моих губ.

- Ладно, так и быть, попробую вас насмешить еще раз, на прощание... Понятия не имею, знают ли родители девочек об этих «экзерсисах»... Впрочем, вот уж кому сейчас не до смеха, так это им... Зять Шафранека, отправив свою жену на рынок - она торгует в яичных рядах огуречным рассолом, который разливает студентам стаканами, - с утра до вечера околачивается по

различным конторам, - угрюмо продолжал Харузек, - и выпрашивает старые почтовые марки. Потом этот ловчила сортирует свою добычу, и если среди марок находятся такие, которые штемпель почтового ведомства случайно задел лишь с самого краю, то он накладывает их друг на друга и отрезает проштемпелеванную часть. Негашеные половинки аккуратнейшим образом склеивает и продает как новые. Поначалу гешефт хитроумного «коллекционера» процветал, принося в иные дни почти до гульдена чистого, не облагаемого налогом дохода, однако в конце концов ушлые еврейские барыги пронюхали о столь прибыльном дельце и быстро прибрали его к рукам. Теперь сливки снимают они...

   - Скажите, Харузек, вы помогли бы нуждающимся, будь у вас хоть немного лишних денег? - как бы невзначай спросил я и постучал в дверь Гиллеля.

   - Плохо же вы обо мне думаете, если могли хоть на миг усомниться в этом! - возмущенно воскликнул студент, явно задетый за живое.

И вот уже слышны легкие и проворные шаги Мириам, которые приближались с каждой секундой, - выждав, когда дверная ручка стала поворачиваться, я быстро шагнул к студенту и молниеносным движением сунул ему в карман мою банкноту:

- Нет, господин Харузек, я думаю о вас очень хорошо и, что бы вы думали обо мне так же, просто вынужден вручить вам эти деньги.

Прежде чем опешивший студент успел что-либо возразить, я пожал ему руку и, поспешно проскользнув в открывшуюся дверь, прикрыл ее за собой. Отвечая на приветствия Мириам, я на всякий случай прислушивался, что будет делать столь бесцеремонно облагодетельствованный мною Харузек.

Немного постояв, он тихонько всхлипнул и медленно, неуверенным, шаркающим шагом двинулся по лестнице вниз... Как человек, вынужденный держаться за перила...

Впервые я видел комнату Гиллеля при свете дня. Суровая, аскетическая простота царила в этом лишенном каких-либо украшений, похожем на тюремную камеру помещении.

На посыпанном чистым белым песком полу ни соринки. Из мебели - два стула, стол и комод. Справа и слева по стенам тянулись деревянные полки...

Мириам сидела напротив у окна, а я, пристроившись рядом, работал над ее восковой маской.

- Господин Пернат, а почему всегда лепят с натуры? Неужели только так, непрерывно сравнивая копию и оригинал, можно до биться полного сходства? - спросила девушка робко, явно лишь для того, чтобы нарушить затянувшееся молчание.

Мы отчаянно избегали встречаться взглядами. Мириам не знала, куда девать глаза от мучительного стыда за нищенскую обстановку жилища, а я старательно делал вид, будто целиком ушел в работу, хотя щеки мои предательски пылали от невыносимых укоров совести: тоже мне, друг называется - даже не удосужился поинтересоваться, как живется тем, кого ты считаешь своими друзьями!

Однако надо было что-то отвечать...

- Внешнее подобие - это не главное, Мириам, важно убедиться, что творение твоих рук соответствует внутреннему образу оригинала, - сказал я и окончательно смутился, чувствуя, как, в сущности, фальшива эта высокопарная фраза.

На протяжении многих лет я тупо повторял и так же тупо исповедовал ложный принцип, ставший основополагающим кредо современного изобразительного искусства: чтобы создавать художественные произведения, нужно досконально изучать внешнюю действительность; лишь после того, как Гиллель привел меня в себя в памятную ночь моего последнего дня рождения, во мне проявилась способность видеть внутреннюю природу вещей, однако видение это было возможным лишь с закрытыми глазами, стоило только открыть их - и сокровенный дар, которым из миллионов художников не владел ни один, хотя все они пребывали в блаженной уверенности, что обладают им, немедленно пропадал.

И как только у меня язык повернулся ляпнуть такое! Трудно придумать что-либо более нелепое: выходит, истинность духовного видения следует проверять грубыми и примитивными средствами внешних органов зрения!

Судя по виду, с которым смотрела на меня Мириам, недоумению ее не было предела.

- Ну, не следует понимать мои слова так буквально, - извиняющимся тоном промямлил я и поспешно склонился над маской.

Как зачарованная следила девушка за моей грифельной

стекой, которая углубляла рельеф восковой формы.

   - Должно быть, чрезвычайно трудно все это потом с абсолютной точностью перенести на твердую поверхность камня?

   - Я бы не сказал. Впрочем, это уже другой, чисто технический этап работы. До известной степени, разумеется...

После долгого молчания Мириам тихо спросила:

   - А вы мне позволите взглянуть на гемму - потом, когда она будет закончена?

   - Конечно, ведь она предназначена для вас, Мириам.

   - Нет, нет, так нельзя... это... это...

Я видел, как ее пальцы нервно теребили край оконной занавески.

- Неужели даже такой пустяк вы не хотите от меня принять? - невольно вырвалось у меня с горечью. - Мне бы хоте лось... нет, мне бы следовало сделать для вас нечто большее...

Покраснев до корней волос, девушка резко отвернулась.

Господи, да что это я! И кто меня только за язык тянул с моими дурацкими предложениями, которые, конечно же, глубоко обидели ее! Ведь все это прозвучало так, словно я намекал на их бедность...

Что же делать? Как исправить положение? Главное, чтобы мои объяснения не обидели ее еще больше!

Осторожно подбирая слова, я начал издали:

- Выслушайте меня спокойно, Мириам! Прошу вас... Я обязан вашему отцу бесконечно многим... Вы даже представить себе не можете...

Она неуверенно подняла на меня глаза, явно не понимая, куда я клоню.

   - ...да, да, бесконечно многим... Большим, чем моя жизнь.

   - Но вы же тогда лежали без сознания - естественно, он вам помог! Иначе и быть не могло!..

Так, судя по всему, она ничего не знает о тех таинственных узах, которые связали меня с ее отцом. И я с удвоенной осмотрительностью принялся плести дальше свою словесную паутину, одновременно пытаясь уяснить для себя допустимые границы, в которых возможно беседовать на столь щекотливую тему без риска проговориться ненароком о том, во что архивариус предпочел не посвящать даже собственную дочь.

   - Да, разумеется, но... но, видите ли, Мириам, помощь, оказанная нашей бессмертной душе, полагаю, несравненно более важна, чем та, которая возвращает к жизни бренное тело. Я имею в виду ту сокровенную эманацию, которая проистекает из духовного влияния одного человека на другого... Вы понимаете, что я хочу сказать, Мириам? Исцелять можно не только тело, но и душу...

   - И это...

- Да, да, именно это духовное исцеление и даровал мне ваш отец! - Я схватил ее за руку. - Поймите же, с тех пор, как он вернул меня к жизни, самым искренним моим желанием стало доставить радость если не ему, то по крайней мере какому-ни будь близкому ему человеку - такому, например, как вы, Мириам! Имейте же ко мне хоть немного доверия! Быть может, у вас все же есть какое-нибудь заветное желание, которое бы я мог для вас исполнить?

Девушка задумчиво покачала головой:

- Неужели я произвожу впечатление такого несчастного, за битого существа?

   - Ни в коем случае. Но человеческая жизнь полна забот, порой они тяжким бременем ложатся на наши плечи, а мне бы хотелось избавить вас от них... Вы обязаны - слышите? - обязаны позволить мне вам помочь! Ведь, если бы у вас с отцом была возможность, вы бы, наверное, не жили здесь, в этом сумрачном, угрюмом переулке, где даже камни почернели от горя? Вы еще так юны, Мириам, и... и...

   - Но ведь и вы здесь живете, господин Пернат, - со смехом прервала меня девушка, - что же вас приковывает к этому сумрачному кварталу и этому почерневшему от горя дому?

Я растерянно молчал. Вот уж точно - не в бровь, а в глаз! Нет, в самом деле, почему я-то здесь живу? Этот, казалось бы, такой простой и естественный вопрос с какой-то фатальной неизбежностью ставил меня в тупик, и я, как загнанный зверь, отчаянно метался в поисках выхода, но объяснить себе, что удерживало меня в этом доме, все равно не мог.

Что же, что? - пульсировало в висках нескончаемым эхом, странно и опасно резонировавшим с чем-то неведомым, сокрытым в глубине моего сознания... Повиснув меж небом и землей, я пытался заглянуть... но... но добиться ответа так и не сумел... «Обитель его высоко над землей, и нет в сей глухой каморе дверей, лишь одно окно, чрез кое невозможно договориться со смертными»... - эта смутная реминисценция какого-то полузабытого разговора была последним, что меня еще удерживало над бездной, но вот оборвалось и это тоненькое волоконце - и я провалился в полнейшую прострацию, утратив всякое представление о времени и пространстве...

И вдруг... обнаружил себя стоящим в каком-то чудесном саду... высоко-высоко над городом... Меня окутывал волшебный аромат цветущей бузины, а я... я смотрел вниз, на бескрайнее море городских крыш, простершееся у моих ног, и... и...

- Господин Пернат! Господин Пернат, да очнитесь же! О боже, я разбередила одну из ваших душевных ран! Я причинила вам боль? - из какой-то запредельной дали донесся до меня голос Мириам.

Склонившись надо мной, она в страхе вглядывалась в мое лицо. Судя по реакции не на шутку перепуганной девушки, я уже давно сидел в полной неподвижности и, не говоря ни слова, с отсутствующим видом взирал в пустоту.

По мере того как я приходил в себя, во мне росло мучительное сознание какого-то невысказанного чувства, которое властно рвалось наружу, но всякий раз, натыкаясь на неведомый барьер, откатывалось назад, пока наконец не нашло брешь и бурным потоком не хлынуло на свободу...

Я излил Мириам всю свою душу, как старому доброму другу, с которым прожил бок о бок целую жизнь и от которого нет, и

не может быть, никаких секретов, посвятив ее в странные, внушающие тревогу перипетии моего жизненного пути: как удалось мне узнать из рассказа Звака о моем безумии, в кромешную ночь которого бесследно канули все мои прежние годы - и детство, и юность, - как в последнее время в моем сознании стали все чаще и чаще воскресать образы, уходящие корнями в те далекие времена, и в какой ужас повергало меня зловещее предчувствие роковой развязки, когда внезапная вспышка откровения озарит самые затаенные уголки памяти и я буду вновь смят и растерзан обрушившейся на меня лавиной кошмарных воспоминаний...

Умолчал лишь о том, что было тем или иным образом связано с ее отцом, - о моем ночном странствовании по подземному лабиринту и... и о полном какого-то сокровенного смысла недолгом, но от этого не менее страшном заточении в тайной камере Голема...

Придвинувшись ко мне, Мириам, затаив дыхание, внимала мне с таким глубоким сочувствием, что, может быть, впервые в жизни душа моя затрепетала в каком-то неизъяснимом блаженстве.

Наконец-то обрел я человека, с которым мог быть совершенно откровенным, которому мог высказать всю свою боль, когда бремя духовного одиночества становилось непомерно тяжелым... Разумеется, я мог бы, наверное, поделиться своими горестями и с Гиллелем, но для меня он был словно некое бесплотное существо из заоблачного мира, которое неведомо откуда приходило и неведомо куда исчезало, которое, как бы я к нему ни стремился, оставалось для меня недосягаемым.

Я сказал это Мириам, и она поняла меня, ибо тоже ощущала его сверхчеловеческую природу, несмотря на то что он был ее отцом. Впрочем, как бы то ни было, Гиллель любил ее бесконечно, и она отвечала ему тем же...

- И все же словно стеклянная стена отделяет меня от него, -доверчиво глядя мне в глаза, сказала Мириам, - и я не могу ее преодолеть. С тех пор как помню себя, всегда было так. В своих детских снах я часто видела его стоящим у моей кроватки, он был неизменно в сакральном облачении первосвященника с золотой скрижалью Моисея, инкрустированной двенадцатью драгоценными камнями, на груди, а от его висков исходили

сияющие лазоревые лучи... Мне кажется, его любовь сильнее смерти, она слишком велика, чтобы мы могли постигнуть ее. Это говорила и мама, когда мы тайком шептались о нем... Лишь мне одной известно, как он ее любил! - Внезапно девушка замерла, и сильнейшая дрожь стала сотрясать ее тело. Я хотел встать, но она удержала меня. - Пожалуйста, не беспокойтесь, это ничего... просто воспоминания... Когда умерла мама, я была совсем маленькой и думала, что непременно задохнусь от горя; бросилась к отцу и, уцепившись за его сюртук, хотела закричать, но не смогла - все во мне было парализовано - и... и тогда... у меня до сих пор леденеет кровь, когда об этом вспоминаю... он, ласково улыбаясь, взглянул на меня, нежно поцеловал в лоб и провел рукой у меня перед глазами... И в то же самое мгновение всякая скорбь по поводу маминой смерти отныне и навеки покинула мою душу. На похоронах ни одна слезинка не скатилась у меня по щекам - я смотрела на солнце, сияющее в небесах точно простертая в благословении длань Господня, и никак не могла понять, почему люди плачут. Отец шел за гробом рядом со мной и, когда я поднимала на него глаза, кротко улыбался мне с такой неподдельной радостью, что суеверный ужас всякий раз охватывал толпу, пришедшую почтить память усопшей, при виде этой кощунственной, с их точки зрения, улыбки...

- Ну а вы, вы-то сами счастливы, Мириам? И ни единое облачко не омрачает ваш противоестественно ясный небосклон? - тихо спросил я. - И в вашу душу никогда не закрадывается страх при мысли, что вашим отцом является некто, изживший в себе все человеческое и преступивший пределы, уготованные простым смертным?

Девушка радостно качнула головой:

- Что вы, господин Пернат, я живу как в блаженном сне. Когда вы спросили, нет ли у меня каких-нибудь заветных желаний или забот, от которых вам бы хотелось меня избавить, и почему мы живем в этом угрюмом переулке, я с трудом удержалась, чтобы не засмеяться. Да неужто вы и в самом деле считаете, что природа так уж хороша и прекрасна? Ну, конечно, деревья зеленые, небо голубое, но ради того, чтобы увидеть эти буколические

картинки, совсем необязательно жить на лоне природы, достаточно просто закрыть глаза и представить себя посреди цветущего луга... Однако смею вас уверить, господин Пернат, всем этим незатейливым, милым сердцу каждого сентиментального обывателя красотам очень далеко до тех фантастических пейзажей, в которые, стоит мне только захотеть, в мгновение ока переносит меня мое воображение. Что же касается малой толики нужды и... и... и голода, которые присутствуют в нашей жизни, то они сторицей возмещаются надеждой и ожиданием...

   - Ожиданием? - удивленно переспросил я.

   - Да, ожиданием... ожиданием чуда. Разве вам это не знакомо? Нет? В таком случае вы беднее последнего нищего... О, как мало людей уповают на чудо! Теперь понимаете, почему я никуда не хожу и ни с кем не общаюсь? В детстве у меня была пара подружек - евреек, разумеется, - но мы как будто говорили на разных языках: они не понимали меня, а я - их. Однажды я заговорила о чуде, они поначалу сочли мои слова милой шуткой, когда же до них наконец дошло, насколько все это для меня серьезно, глаза их округлились от ужаса: ведь я понимала под чудом вовсе не весеннее обновление природы, произрастание травы и прочий естественнонаучный вздор, который наивные педанты-ученые, восторженно сверкая очками, почитали чудом из чудес, а нечто прямо противоположное! О, как им, наверное, хотелось, чтобы меня признали умственно неполноценной, но не тут-то было - мышление мое было не по летам зрелым, я владела древнееврейским и арамейским языками, могла читать таргумим[67] и мидрашим[68], да и в других, менее известных текстах иудейской традиции была неплохо начитана. В конце концов они прозвали меня чудачкой, видимо полагая, что это ровным счетом ничего не выражающее слово каким-то образом компенсирует крамольный смысл моих речей, подрывающих устои здравомыслящего общества.

Впоследствии, когда я пыталась объяснить этим клушам, что самым важным и значимым для меня в Библии и в других

священных книгах было чудо, и только чудо, а не все эти морально-этические заповеди, являвшиеся в лучшем случае лишь долгим, кружным путем к чуду, они уходили от прямой дискуссии, тупо бубня какие-то жалкие прописные истины, ибо явно стыдились открыто признать, что даже канонические религиозные тексты читали с разбором, мотая на ус исключительно те предписания, которые ничем не противоречили тривиальным уложениям гражданского кодекса. Стоило им только услышать слово «чудо», как они уже чувствовали себя не в своей тарелке и в один голос принимались жаловаться, что земля уходит у них из-под ног...

Как будто в нашей куцей, убогой «действительности» может существовать что-либо более восхитительное, чем сладостное ощущение того, как эта проклятая земля ускользает у тебя из-под ног!

«Мир сей сотворен для того лишь, чтобы подвергнуться в нашем сознании тотальной диссолюции, - любит повторять отец, - тогда, и только тогда, начинается истинная жизнь». Не знаю, что он имел в виду под словосочетанием «истинная жизнь», но меня иногда посещает странное чувство, будто в один прекрасный день я... «проснусь»... Хотя и не могу себе представить, в каком обличье... Однако меня не покидает уверенность, что этому «пробуждению» будут непременно предшествовать чудесные знамения...

«Ну и как, тебе уже посчастливилось пережить хоть одно чудо, раз ты с такой надеждой ожидаешь его?» - часто спрашивали меня подружки, а когда я отвечала, что нет, они веселели прямо на глазах и с победным видом поглядывали на меня сверху вниз. Скажите же, господин Пернат, вы можете понять такие черствые сердца? Даже если бы мне пришлось испытать чудо, пусть бы оно было совсем маленькое, вот такое малюсенькое, - глаза Мириам блеснули, - я бы им ни за что не сказала... Какой смысл метать бисер перед...

Голос девушки пресекся от волнения, а на ресницах, подобно каплям утренней росы, блеснули слезы радости.

- Но вы, вы, господин Пернат, должны меня понять: ведь часто неделями, а то и месяцами, - сейчас она говорила еле

слышно, словно делясь со мной самым сокровенным, - мы жили только благодаря чуду. Когда в доме не оставалось ничего, ни крошки хлеба, я знала: пробил час! Садилась здесь, в комнате, и принималась ждать... Ждала и ждала, пока у меня не перехватывало дыхание от неистово бьющегося сердца, а потом... потом вдруг толчок - я кубарем скатывалась по лестнице и не чуя под собой ног начинала носиться взад-вперед по переулкам, ведь мне надо было вовремя, прежде чем вернется отец, поспеть домой. И... и каждый раз я находила деньги - когда больше, когда меньше, но всегда ровно столько, чтобы хватило на самое необходимое! Бывало, предназначавшийся мне гульден лежал прямо посреди улицы, я еще издали видела, как он блестит, прохожие наступали на него, даже поскальзывались, но никто не замечал блестящей монеты... Временами меня настолько преисполняла уверенность в чуде, что голова шла кругом - даже не давая себе труда выйти на улицу, я отправлялась на кухню и, словно малое дитя, ползала по полу в поисках денег или хлеба, которые, конечно же, должны были упасть туда прямое неба...

И тут меня вдруг осенило, мысль показалась мне настолько удачной, что я не сдержал довольной улыбки.

Мириам заметила ее.

- Не смейтесь, господин Пернат! - умоляюще прошептала она. - Поверьте мне, я знаю, что эти чудесные знамения будут множиться и в один прекрасный день...

Я поспешно успокоил девушку:

- Да что вы, Мириам, я и не думал смеяться! С чего вы взяли! Напротив, я бесконечно счастлив, что вы не такая, как другие люди, которые каждое сколь-нибудь необычное явление во что бы то ни стало стараются объяснить привычными, естественно научными законами и, если им это не удается - мы с вами в таких случаях восклицаем: слава Богу! - упрямо отказываются верить в их реальность.

Мириам протянула мне руку:

- Не правда ли, господин Пернат, вы никогда больше не скажете, что хотите мне - или нам с отцом - помочь? Теперь, когда

вы знаете, что этим своим «благодеянием» лишите меня счастливой возможности пережить чудо?

Я обещал ей это, однако про себя все же сделал оговорку.

Открылась дверь, и в комнату вошел Гиллель.

Мириам обняла его, а он поздоровался со мной - тон его был по-дружески радушен, но вновь это холодное, вежливо отстраненное «вы»...

Архивариус был какой-то не такой - то ли легкая тень усталости, то ли подспудная тревога омрачала его лицо... Впрочем, все это могло мне и показаться, ибо незаметно сгустившиеся вечерние сумерки уже погрузили комнату в зыбкий, обманчивый полумрак.

- Вы, разумеется, зашли посоветоваться со мной, - начал Гиллель, когда его дочь оставила нас одних, - похоже, вам не дает покоя история с этой... дамой... - Немало удивленный, я хо тел было его прервать, но он опередил меня: - Я знаю это от студента Харузека - заговорил с ним на улице: уж очень потерянное, прямо какое-то опрокинутое было у него лицо! Тронутый моим участием, он поведал мне обо всем. Как на духу. И о том, что вы... оказали ему... помощь... гм... деньгами...

В высшей степени престранным образом подчеркнув каждое свое слово, Гиллель помолчал, глядя мне в глаза пронизывающим взглядом, - казалось, он чего-то от меня ждал, однако я никак не мог понять, чего именно.

   - О, конечно, я понимаю, приятно, наверное, сознавать себя Господом Богом, когда благодаря твоей щедрости несколько капель счастья падают с небес, скрашивая ненадолго своим лучезарным сиянием беспросветное нищенское существование какого-нибудь отчаявшегося бедолаги, и... и, быть может... в иных... случаях они и не повредят, но... - он на минуту задумался, - но своими благодеяниями мы, как правило, лишь умножаем страдание, осложняя жизнь себе и другим. Помочь человеку не так легко, как вы полагаете, дорогой друг! Очень и очень просто было бы тогда спасти мир... Или вы думаете иначе?

   - Но разве вы, Гиллель, не даете деньги бедным - и часто все, не оставляя себе ни единого геллера?

Архивариус засмеялся и покачал головой:

- Похоже, вы за одну ночь сделались настоящим талмудистом, если отвечаете вопросом на вопрос. Эдак наш разговор выльется в дискуссию двух схоластов...

Гиллель снова сделал небольшую паузу, испытующе глядя на меня, - то ли хотел, чтобы я ответил, то ли что-то еще, но и на сей раз мне не удалось понять, чего он, собственно, ждал.

- Ладно, вернемся к нашим баранам, - продолжал архивариус уже совсем другим тоном, - не думаю, что вашей протеже - я имею в виду эту даму - в настоящее время угрожает какая-либо серьезная опасность. Не вмешивайтесь сейчас в ход событий, пусть все идет своим чередом. Правда, говорят: «умный готовит сани летом», - однако, сдается мне, умнее тот, кто просто ждет, готовый ко всему. И помните, все может случиться, но уж если суждено Аарону Вассертруму повстречаться со мной, то инициатива должна исходить от него - я не сделаю в его сторону ни шагу, так что делать это придется ему. Безразлично, к кому из нас придет старьевщик - ко мне или к вам, - однако, повторяю, я буду разговаривать с ним только в том случае, если первый шаг сделает он. Таким об разом ответственность за принятое решение - последует он моему совету или нет - будет возложена на него. Я умываю руки...

С невольной робостью всмотрелся я в лицо Гиллеля, пытаясь читать его мысли. Таким мне его видеть еще не приходилось - в ледяном голосе звучала нешуточная угроза, а в непроницаемо черных, глубоко запавших глазах зияла бездна. «Словно стеклянная стена отделяет меня от него», - вспомнились слова Мириам.

Так и не решившись ничего сказать, я встал, пожал ему руку и понуро побрел к дверям.

Гиллель проводил меня до порога; поднимаясь по лестнице, я оглянулся: архивариус стоял в дверях и, задумчиво глядя мне вслед, лишь дружески кивнул головой, хотя вид у него был такой, словно ему мучительно хотелось сказать что-то очень-очень важное, но он... не мог...

СТРАХ

Озадаченный странным поведением Гиллеля, я медленно поднимался по лестнице, прекрасно понимая, что оставаться сейчас одному не следовало, так как, отданный на растерзание собственных мыслям, все равно ничего путного не придумаю, и вдруг вспомнил о своих приятелях - Зваке, Фрисландере и Прокопе, - которые каждый вечер просиживали допоздна «У старого Унгельта» и, соревнуясь в остроумии, словно из рога изобилия поочередно обрушивали друг на друга каскады сумасбродных анекдотов, парадоксальных каламбуров и презабавных фантастических историй, пересыпанных перлами самого изысканного черного юмора; итак, решено: зайду к себе и, захватив пальто и трость, схожу развеяться в этот маленький уютный кабачок - однако стоило мне только переступить порог своей каморки, как все мои радужные мечты о веселом ужине в дружеской компании сразу куда-то улетучились, подобно носовому платку или часам, чудесным образом бесследно исчезающим в ловких руках иллюзиониста.

Что-то мрачное и тяжелое зловеще повисло над моей головой, рождая гнетущее ощущение какой-то неведомой опасности, и хоть я понятия не имел, откуда взялось это леденящее кровь предчувствие чего-то страшного и неотвратимого, оно от этого не только не пропадало, но и, наоборот, становилось еще более явственным и неумолимо конкретным, - разлитая в воздухе тревога нарастала с каждой секундой, она казалась уже почти осязаемой, а ее мертвая хватка была настолько сильна, что я замер в полнейшей растерянности, не зная: то ли зажечь свечу, то ли закрыть за собой дверь, то ли сесть в кресло, то ли ходить из угла в угол...

А что, если в мое отсутствие, пока я находился в квартире архивариуса, кто-то проник в мою каморку и сейчас, затаившись в укромном углу, следит за мной, холодея от ужаса, что его застигнут на месте преступления? Стало быть, то, что меня гнетет, -это панический страх человека, боящегося быть обнаруженным? Уж не Вассертрум ли это?

Подойдя к окну, я резко отдернул портьеры, открыл шкаф, заглянул в спальню - никого.

И тут холодный пот выступил у меня на лбу: кассета... Бросился к письменному столу - металлический саркофаг был цел и невредим.

С облегчением вздохнув, я призадумался: чем так волноваться, не лучше ли раз и навсегда покончить с этими письмами, немедленно придав их огню?

Мои пальцы уже нащупывали в жилетном кармане ключ... Но... но почему непременно сейчас? Что за спешка, впереди еще целая ночь!

Но что мне ночь и... «и тьма над бездною»![69] Да будет свет!

Однако на роль Творца я явно не годился - никак не мог найти спички, а пока искал их, вспомнил про дверь... Кажется, она осталась открытой... Повернулся, чтобы пойти и закрыть ее, - и снова замер...

С какой это стати на меня ни с того ни с сего напал такой страх?

Хотел было упрекнуть себя в трусости, уже начал подбирать слова - и тут меня как заклинило. Прямо посреди фразы.

И вдруг, откуда ни возьмись, шальная мысль: ну что ты стоишь как истукан - быстро полезай на стол, выжди, когда... когда «оно» подползет поближе, и со всего размаху креслом или чем-нибудь тяжелым, что попадется под руку, - по башке его, по башке!..

- Но здесь никого нет! - вырвалось у меня громко, и в раздражении на самого себя, что едва не поддался на подстрекательский призыв невидимого провокатора, я воскликнул: - Да что с мной? Какая муха меня укусила? Никогда в жизни ничего не боялся, а тут нате вам!..

Все напрасно - ужас уже сдавил мне грудь своими тесными кольцами. У меня перехватило дыхание от мерзкого ощущения холодного и скользкого тела гигантской рептилии - казалось, я вдыхал не воздух, ставший вдруг каким-то едким и режущим, словно разреженным, а ядовитые испарения эфира.

О, если бы я хоть что-нибудь мог видеть -пусть даже самое страшное, самое кошмарное из всего, что только может

себе вообразить человеческий ум! - и в тот же самый миг от моего страха не осталось бы и следа!

Ничего, ни единого видимого «громоотвода», способного разрядить тот чудовищный заряд ужаса, который индуцировало во мне своим мощным магнетическим полем напряженное ожидание надвигающейся катастрофы.

Мой взгляд лихорадочно метался по комнате, стараясь не пропустить ни одного укромного уголка, - ничего.

Повсюду мирно почивали хорошо знакомые предметы: мебель, комод, лампа, картина, стенные часы - сплошь старые добрые друзья, не раз выручавшие меня из беды и вот сейчас, когда мне так нужна их помощь, как по мановению волшебной палочки впавшие в нечто вроде зимней спячки.

В глубине моей души все еще теплилась слабая надежда, что они не бросят меня на произвол судьбы и, чувствуя на себе мой умоляющий взгляд, претерпят какие-нибудь странные метаморфозы, дав мне долгожданную возможность с облегчением воскликнуть: «Ну вот уж и мерещится невесть что!», - таким образом, я буду реабилитирован в собственных глазах и получу наконец полное право с сознанием исполненного долга благополучно списать этот мучительный иррациональный страх на болезненное состояние своих не в меру расшатавшихся в последнее время нервов, приравняв его к тривиальным фобиям, которые, с точки зрения позитивной науки, вполне благонадежны и ничего экстраординарного, подрывающего авторитет современной медицины, в себе не таят.

Но, увы, моим надеждам не суждено было сбыться: немые свидетели моей невменяемости, на пантомимические способности которых я так уповал, по-прежнему пребывали в полнейшей неподвижности, словно оцепенев в летаргическом сне. Впрочем, в их аффектированной оцепенелости - и это в поздний ночной час, когда в комнате царит обманчивый полумрак, в котором чего только не привидится! - при желании можно было легко усмотреть нечто наигранное, искусственное и даже противоестественное, так что невольно закрадывалось подозрение: уж не разыгрывают ли они меня, притворяясь спящими?

«Нет, им сейчас явно не до шуток, - с обреченностью приговоренного к смерти осознал я наконец всю безысходность своего положения. - Похоже, они тоже находятся под влиянием того же самого гнетущего магнетического напряжения, что и я, и, парализованные ужасом, при всем желании не могут пошевелить ни одним своим членом».

Даже старинные стенные часы, поддавшись общему настроению, впали в транс и, несмотря на то что маятник продолжал с жутковатым автоматизмом сомнамбулы завороженно раскачиваться из стороны в сторону, хранили гробовое молчание - видимо, сведенные судорогой голосовые связки начисто утратили свой респектабельный, хорошо поставленный бас, в течение многих десятилетий служивший предметом их нескрываемой и заслуженной гордости.

Повисшая в каморке непроницаемая, враждебно-настороженная тишина с жадностью вампира впитывала в себя любой, самый ничтожный звук.

Наткнувшись на стол, я подивился, когда этот старый брюзга недовольно закряхтел, вынужденный сместиться с привычного места.

И вновь это оглушительное безмолвие - еще немного, и мои барабанные перепонки не выдержат этого ватного пресса и лопнут...

Хоть бы ветер, что ли, хлопнул ставней или разбилась вдребезги сорвавшаяся с крыши сосулька! Но и за окном все как вымерло! Ну так пусть по крайней мере поленья в печи затрещат! Какое там, огонь давно погас...

Мир оцепенел под гипнозом ужасного, выматывающего душу ожидания какого-то незримого и неслышного заплечных дел мастера, а он все не шел и не шел, а ожидание все длилось и длилось, подобно плавному, усыпляющему течению черных, инфернальных вод, в мертвом и бездонном омуте которых бесследно канула моя каморка.

Мои чувства, словно по какому-то неведомо откуда пришедшему приказу, замерли, вытянувшись по струнке, и уже, похоже, отчаялись ждать, когда же наконец последует команда «вольно»...

Мрак, исполненный невидимых очей, настороженно следивших за каждым моим шагом, кишел призрачными, судорожно извивавшимися конечностями - руками, ногами, - осязать которые я не мог и тем не менее видел...

«Это ужас, рождающийся сам из себя, кошмар непостижимого ничто, лишенного какой-либо формы и разъедающего границы нашего сознания», - мелькнул в моей голове смутный обрывок мысли.

Как и мои чувства, я стоял навытяжку посреди комнаты и, боясь шевельнуть хотя бы пальцем, ждал - расчет был прост: введенное в заблуждение моей неподвижностью, «оно» должно было подкрасться сзади, и... и... тогда мне бы, наверное, удалось его схватить...

Простояв так еще с четверть часа, я резко обернулся - опять ничего.

Пустота, вакуум, вбирающее в себя ничто - это парадоксальное «ни то ни се», воплощавшее в себе полнейшее отсутствие каких-либо признаков и тем не менее превратившее своим кошмарным присутствием мою каморку в настоящий музей восковых фигур, одним из рядовых экспонатов которого был я сам.

А что, если взять да уйти? В конце концов, что мне мешает?

От себя не уйдешь! - ответ, прозвучавший в глубине моей души, не оставлял ни малейших иллюзий; пытаясь совладать со своими нервами, я, хоть и понимал, что толку от света мне сейчас никакого, все равно до тех пор бродил по комнате в поисках спичек, пока не нашел их.

Однако болезненно отекшая свеча - еще один восковой экспонат! - упорно не желала светить, коптивший фитиль долго не разгорался, а когда чахлый, находившийся при смерти язычок пламени стал наконец подавать первые признаки жизни, обретая унылое и малопривлекательное подобие с грязной, затертой медяшкой, то тусклое, чадное и трепетное существование его вряд ли могло бы скрасить кому-нибудь тоскливые ночные часы. Нет, уж лучше тьма, чем эта жалкая и бездарная пародия на свет!

Задув тлевший из последних сил огарок, я как был в одежде, так и рухнул на постель, а чтобы уйти от навязчивого кошмара,

принялся считать удары сердца: раз, два, три, четыре... Всякий раз, доходя до тысячи, начинал сначала - часы, дни, недели, а может, и годы, продолжался этот бессмысленный счет, пока губы мои не иссохли, а волосы не встали дыбом, однако ни на миг блаженное забытье не сошло в мою изнемогающую душу.

В полубессознательном состоянии я стал заговариваться, бубнил что-то бессвязное, обрывки ничего не значащих фраз, случайные слова, все, что приходило на ум: «принц», «дерево», «дитя», «книга» - и без остановки, в каком-то мучительном ступоре судорожно твердил их до тех пор, пока они не начинали распадаться на отдельные свистящие, хрипящие, рычащие и шипящие звуки, представавшие предо мной, как и в те темные, варварские времена, которые их породили, во всей своей дикой и бесстыдной наготе, и долго приходилось мне потом ломать голову, чтобы, собрав из этих разрозненных обломков прежние слова, вернуть им утраченный смысл: п-р-и-н-ц... к-н-и-г-а...

Уж не сошел ли я с ума? Или скоропостижно скончался?

Ощупал свое тело, окружающие предметы...

Собрав всю свою волю, заставил себя подняться с постели.

Стоять!

Однако, не продержавшись на ногах и нескольких секунд, бессильно рухнул в стоявшее рядом кресло.

Скорей бы уж приходил заплечных дел мастер!

Лишь бы не чувствовать больше этого изматывающего, медленно, по капле, сосущего из меня кровь ожидания!

- Я... не... хочу... я... не... хочу... - отчаянно вопил я, по крайней мере так мне казалось, ибо нависшая надо мной тишина мгновенно вбирала в себя каждое мое слово, не давая возможности слышать то, что срывалось с моих губ. - Не хочу, разве вы не слышите?!

Окончательно сломленный, откинулся я на спинку кресла.

И вдруг с каким-то невозмутимым и жутковатым безразличием понял, что уже не могу с уверенностью сказать, жив я или мертв - скорее всего, ни жив ни мертв.

Утратив всякую способность думать или действовать, я невидящим взглядом потерянно уставился прямо перед собой...

«С чего это он так настойчиво сует мне под нос эти зерна?» - подобно набежавшей волне, лизнула краешек моего сознания невесть откуда взявшаяся мысль, потом откатилась и прихлынула вновь. Отпрянула и опять тут как тут - взад-вперед, туда-сюда, она словно пыталась меня расшевелить, привлечь мое внимание...

Наконец мне стало ясно: предо мной какое-то существо -возможно, стоит здесь с тех пор, как я сижу в этом кресле, - а в его протянутой руке какие-то зерна...

Очень, очень странное существо - все какое-то серое, словно замотанное в погребальные пелены, с широкими плечами, ростом с невысокого коренастого человека и опирается на узловатый, закрученный спиралью жезл белого как слоновая кость дерева, а там, где должна быть голова, мне удалось различить лишь тускло фосфоресцирующую шарообразную туманность.

От призрачной мумии исходил едва ощутимый пряный аромат сандалового дерева и влажного графитового сланца.

Охватившее меня чувство собственной беззащитности, слабости и какой-то микроскопической ничтожности было настолько сильным и сокрушительным, что в глазах у меня потемнело и я чуть не потерял сознание.

Разлитое в воздухе напряжение, все это время терзавшее мои нервы непрекращающейся мукой, теперь окончательно сгустилось до консистенции иррационального ужаса, обретшего внешний образ не то какого-то древнеегипетского божества, не то покинувшего свой саркофаг фараона...

Инстинкт самосохранения подсказывал мне, что мой рассудок не выдержит того безмерного кошмара, который обрушится на него в том случае, если я вдруг увижу скрытый лик фантома, - он предостерегал меня, кричал прямо в ухо, и тем не менее я не мог отвести взгляда от таинственно мерцающей туманной сферы, которая притягивала его как магнит, напряженно пытаясь различить в непроглядной пелене глаза, нос и рот.

Однако, сколько ни вглядывался я в смутную, слегка колышущуюся туманность, мираж не рассеивался.

Тогда я попробовал примеривать к туловищу различные головы - перебрав лица всех известных мне людей и даже морды

животных, я вынужден был признать, что весь этот искусственный паноптикум не более чем плод моего заинтригованного воображения. Стоило только одному из этих болезненных порождений моей фантазии более или менее четко оформиться в моем сознании в законченный образ, как он в тот же миг расплывался.

Лишь голова египетского ибиса некоторое время сохранялась на плечах этой явившейся из небытия мумии.

Призрачно зыбкая, окутанная ночным сумраком фигура оставалась неподвижной, хотя, если очень внимательно присмотреться, можно было различить, как она чуть заметно пульсировала - медленно-медленно сжималась и после небольшой паузы расширялась вновь, - казалось, фантом дышал, и это затаенное, почти неуловимое дыхание завораживало своей противоестественно правильной ритмичностью, выверенной с какой-то нечеловеческой точностью.

Тут только я заметил, что у призрака отсутствовали ступни: в пол упирались уродливые обрубки оголенных костей - серое, бескровное мясо, вздернутое до середины голени, воспалилось, вздувшись отвратительной опухолью.

А в самом деле, не мерещится ли мне все это?

Я тряхнул головой, протер глаза: потусторонний пришелец все так же недвижимо стоял предо мной и протягивал мне

руку-

На ладони лежали какие-то зерна, размером и формой очень походившие на бобы, вот только были они красного цвета с черной крапинкой на концах.

Недоуменно уставившись на них, я не знал, что делать, лишь смутно чувствовал возложенную на меня колоссальную, поистине вселенскую ответственность - казалось, от правильности моего решения зависит судьба мира сего.

Где-то в запредельном царстве причин повисли в равновесии две чаши весов, на каждой из которых покоилось по земному полушарию, - стоит мне бросить на одну из них хотя бы пылинку, и она перевесит...

Так вот почему все вокруг оцепенело в этом напряженном, сводящем с ума ожидании! «Не дай бог тебе сейчас шевельнуть

хотя бы пальцем! - предостерег меня внутренний голос. - Даже если во веки веков смерть не приблизится к тебе, дабы освободить твою страждущую душу от муки сей...»

Но и это не выход, осенило меня вдруг с какой-то пронзительной отчетливостью, ибо даже отсутствие какого-либо жеста или знака с моей стороны будет засчитано как выбор, как то, что я отверг крапленные черной сыпью зерна!

Итак, пути назад нет!

Я беспомощно огляделся - не будет ли мне какого-нибудь знамения, которое подскажет, как следует поступить...

Ничего.

В душе тоже ничего, ни мыслей, ни идей - пустота, мертвое, абсолютное ничто, в ледяной вечности которого жизнь мириадов человеческих существ не значит ровным счетом ничего - так, эфемерное, легкое, как вздох, перышко, случайно повисшее на миг меж небытием и небытием...

Все словно утратило свой вес, став вдруг бессмысленным, ненужным и призрачным. «Сейчас, должно быть, далеко за полночь», - скользнуло но касательной бледное привидение мысли и, оставленное без внимания, сгинуло во тьме, которая стала настолько концентрированной, что ее черная эссенция уже почти разъела стены моей каморки.

Из соседней студии доносились шаги; кто-то бесцеремонно, не таясь, расхаживал по мансарде и шумно опрокидывал шкафы, вытаскивал выдвижные ящики и с грохотом швырял их на пол, потом даже как будто послышался осипший бас старьевщика Вассертрума, в бессильной ярости изрыгавшего страшные проклятия, однако все эти агрессивные, источающие злобу звуки проходили мимо моих ушей и были мне так же безразличны, как бестолковая мышиная возня.

Я закрыл глаза... И сразу нескончаемой чередой поплыли какие-то смутные образы - сплошь застывшие мертвые маски со смеженными веками; внутренний голос подсказал, что все это явившиеся из бездны веков представители моего рода, мои досточтимые предки... Внешний вид сих призрачных выходцев с того света мог меняться как угодно сильно, однако строение

черепа оставалось неизменным; вот они встают из своих гробов и пронизывающей столетия вереницей понуро тянутся мимо: с прямыми, свободно ниспадающими на плечи прядями волос, с завитыми в прихотливые сооружения локонами, коротко стриженные, в напудренных париках и с пышными, стянутыми золотыми обручами шевелюрами - мало-помалу звенья этой потусторонней цепи становятся все более узнаваемыми, пока не сливаются в одно-единственное, последнее лицо - холодный и бесстрастный лик Голема, венчающий генеалогическое древо нашего рода...

Стены, окончательно растворенные едкой тьмой, исчезли, будто их и не было, и тесное пространство моей каморки распахнулось в бесконечность - словно на престоле восседал я в своем кресле посреди бескрайнего космоса, «земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною»[70], а предо мной - неотступная серая тень с простертой рукой.

И вот глаза мои отверзлись, и увидел я неких чудных видом людей - они обступали нас двумя кругами, пересекавшимися промеж собой так, что образовывали восьмерицу: те, которые стояли в одном круге, были облачены в мерцающие одеяния фиолетового цвета, те же, которые стояли в другом круге, - в темно-красные.

И были пришельцы эти какой-то чуждой, неведомой мне расы - очень высокие, неправдоподобно худые, а лица сокрыты престранными пеленами, переливающимися подобно дивным сполохам полярного сияния.

И замерло сердце в груди моей, ибо понял я: час пробил. И восстал я, и уж потянулся было к зернам - как трепет пробежал по красному кругу... И отдернул я руку, как бы отказываясь от зерен, - и дрогнул на сей раз круг фиолетовый...

И вновь воззрился я на фантом с фосфоресцирующей туманностью вместо головы, который по-прежнему предстоял мне в той же позе, только теперь он был абсолютно недвижим - даже дышать перестал...

Все еще не зная, что делать, я каким-то сомнамбулическим движением поднял руку - и со всего размаху ударил по протянутой ладони призрака, так что красные, крапленные черной экземой зерна рассыпались по полу.

На какое-то мгновение, короткое, как электрический разряд, сознание мое отлетело, и низвергся я в бездну... Сколько продолжалось это падение по земным меркам, мне неведомо - может, действительно один лишь миг, а может, и год, - но пришел я в себя только тогда, когда ноги мои обрели опору...

Серый фантом исчез, равно как и люди из красного круга.

Фиолетовые же фигуры, на мантиях которых вдруг воссияли таинственные золотые иероглифы, сомкнули вокруг меня круг и, безмолвно воздев десницы - меж их большим и указательным пальцами были зажаты те самые выбитые мной из руки призрака роковые зерна, - застыли, словно принося какой-то ритуальный обет.

Потом в оконное стекло забарабанил град, во что бы то ни стало стремившийся отчаянными залпами ледяной картечи завладеть моим вниманием, и оглушительные раскаты грома сотрясли ночной воздух: зимняя гроза бушевала над городом во всей своей безоглядной ярости.

Сквозь завывание бури со стороны реки доносилась приглушенная канонада - это пушки мостовых башен возвещали о вскрытии ледяного покрова на Мольдау. Вспышки молний, следовавшие непрерывно одна за другой, озаряли каморку бледным, призрачным свечением.

Меня вдруг охватила такая безмерная слабость, что колени мои подогнулись, и я принужден был сесть в кресло.

И был мне голос...

- Да пребудет покой в душе твоей! - совершенно отчетливо прозвучало у самого моего уха. - Крепись, для беспокойства нет причин, ибо сегодня «лейл шиммурим»[71] - благословенная ночь покровительства Господнего...

Но вот гроза стала понемногу затихать, уносясь вдаль, и громовые раскаты сменились монотонным постукиванием града -

редкие ледяные дробинки лениво щелкали по крышам и подоконникам.

Однако смертельная усталость, сковавшая мои обессилевшие члены, не только не прошла, но еще больше усилилась, а посему церемониальное действо, творившееся пред взором моим, воспринималось мною смутно, как бы во сне.

Некто из мерцающего круга торжественно возгласил:

-Тот, коего вы ищете, исшел от мест сих, ибо взят был.

Братия ответствовала ему на каком-то неведомом наречии.

Он же, понизив голос до таинственного шепота, что-то изрек, явно следуя сокровенному ритуалу, - фраза, сошедшая с его невидимых уст, была довольно длинна, однако мне удалось разобрать только имя «Енох», все остальное заглушили треск и стоны вскрывающегося льда, которые порыв ветра донес со стороны реки.

И вот ко мне приступил один из стоявших в круге и, указав на золотые иероглифы, сиявшие на его фиолетовой мантии, спросил, могу ли я прочесть сию надпись.

И когда я заплетающимся от усталости языком пробормотал, что нет, не могу, он простер ко мне свои руки, обращенные ладонями к моему сердцу, и тотчас у меня на груди вспыхнули латинские буквы:

CHABRAT ZEREH AUR BOCHER[72]

которые стали медленно расплываться, превращаясь в такие же, как у всей братии, золотые иероглифы...

Потом я провалился в глубокий сон, лишенный каких-либо сновидений, - таким беспробудным сном мне не приходилось спать с той самой памятной ночи, когда Шемая Гиллель отверз мои уста...

СТРАСТЬ

Последние дни промелькнули как один миг. Смутная и неутолимая жажда деятельности, судя по всему, уже давно исподволь точившая мне душу неосознанным желанием каких-то перемен, вдруг прорвалась наружу, вспыхнув лихорадочной и неуемной страстью: не в силах ей противиться, с утра до вечера просиживал я за рабочим столом, позабыв обо всем на свете, даже о голоде - кажется, за это время у меня во рту не было и маковой росинки.

В порыве творческого вдохновения мне удалось закончить гемму; чистая, поистине детская радость охватила Мириам при виде этого, наверное, самого удачного моего произведения.

Не осталась в забвении и книга Иббур - инициал «айн», избавленный от порчи, вновь воссиял в своем первозданном виде.

Удовлетворенно откинувшись на спинку кресла, я, устало прикрыв глаза, попытался восстановить в памяти события истекших дней, которые в пылу овладевшей мной страсти остались на периферии моего сознания...

Наутро после той страшной зимней грозы в мою каморку, едва не сбив меня с ног, ворвалась прислуживавшая мне старуха и, задыхаясь от волнения, известила, что ночью обрушился Карлов мост...

Я стоял как громом пораженный: обрушился!.. С чего бы это? Уж не в тот ли момент он рухнул, когда я... когда я... выбил зерна из... из... Нет, нет, лучше об этом не думать, иначе все происшедшее в ту кошмарную ночь оживет вновь, разбуженное моей суетливой мыслью, и, неся с собой смерть, разрушение и хаос, вторгнется в безмятежную «дневную» действительность! И я твердо решил похоронить в своей душе даже память о «ночном», призрачном действе и никогда не тревожить сей ужасный прах, пока он сам не воскреснет для жизни новой.

И все же странно - кажется, еще совсем недавно я шел по мосту, глядя на стоящие вдоль парапета древние скульптуры, и вот теперь этот каменный посредник, в течение столетий связывавший противоположные, такие не похожие друг на друга

берега в единое целое, пал и его овеянные славой обломки покоятся на дне Мольдау.

Мне стало грустно: никогда больше не пройду я по его выложенной булыжником мостовой - даже если это облаченное в каменную твердь связующее начало когда-нибудь восстановят, оно уже не будет тем прежним, старым добрым Карловым мостом, с которым связано столько таинственных легенд и преданий.

Трагическое известие настолько потрясло меня, что, работая над геммой, я вновь и вновь возвращался в мыслях к павшему исполину, и воспоминания давно прошедших лет оживали во мне с такой легкостью и естественностью, как будто никакого провала в моей памяти и не было: подолгу мальчишкой - да и в юности - простаивал я перед статуей святой Луитгарды, потом брел дальше и, задрав голову, восхищенно разглядывал высеченные из камня изваяния, величественно и неприступно застывшие над той бурной, темной и изменчивой стихией, в которую они теперь навечно канули.

Внутреннему взору явились, восстав из небытия, милые, дорогие сердцу лица, с которыми было связано столько трогательных детских впечатлений: отец, мать, веселая, бестолково галдящая гурьба школьных приятелей... Вот только дом, в котором мы жили, упорно отказывался выходить из тени забвения.

Однако я не торопил его, так как нисколько не сомневался, что в один прекрасный день, когда это станет для меня настоящим сюрпризом, воскреснет и он, и сердце мое полнилось тихой радостью в предвкушении счастливого мига.

О, как приятно было сознавать, что казавшиеся мертвыми почки после долгой и суровой зимы, царившей в моей душе, распускаются вновь!

Вот и книга Иббур - когда третьего дня я осторожно извлек ее из металлического саркофага, все было просто и обыденно и не сопровождалось никакими загадочными и внушающими ужас фантасмагориями, да и сам манускрипт, похоже, не таил в себе ничего экстраординарного и выглядел как любая другая

старинная, украшенная витиеватыми инициалами пергаментная рукопись.

Даже не верилось, что еще совсем недавно эта кажущаяся сейчас такой безобидной книжица исторгла из своего чрева целый сонм призрачных видений, прямо у меня на глазах разыгравших в высшей степени странную и мрачную дьяблерию, исполненную неведомой и зловещей символики. И уж совершенно непостижимым становилось то, каким, собственно, образом удалось мне тогда - в один вечер! - прочесть сей каббалистический трактат: ведь он был написан на древнееврейском языке, в котором я не смыслил ни уха ни рыла...

Интересно, когда же наконец явится за своей книгой таинственный незнакомец?

Радость жизни, тайком проникшая в мою душу во время работы, уже не скрывалась - наполнила меня чудесным ощущением весенней свежести и прогнала мрачные мысли, так и норовившие черной нетопыриной стаей облепить меня вновь.

Схватив фотографию Ангелины - нижний ее край со словами посвящения вот уже несколько дней как отсутствовал, безжалостно отсеченный моей ревнивой рукой, - я запечатлел на ней страстный поцелуй.

Все это было в высшей степени глупо, наивно и сентиментально, однако почему бы хоть немного не помечтать... о счастье, поймать неуловимый миг прекрасного, переливающегося всеми цветами радуги настоящего и насладиться его хрупкой, эфемерной прелестью, похожей на большой, готовый вот-вот лопнуть мыльный пузырь?

Неужто так уж невозможно исполниться тому, чем блазнило меня мое охваченное смутным томлением сердце? Или мне на роду написано всю свою жизнь прозябать в неизвестности и даже думать не сметь о том, чтобы в одну ночь стать знаменитым и сравняться с Ангелиной если не происхождением, то по крайней мере известностью? Хотя бы такой же, как у доктора Савиоли... А почему бы и нет, мое последнее творение, вдохновленное Мириам, - настоящий шедевр, и... и, если бы у меня все получалось так, как эта удивительная гемма, нет никаких сомнений

в том, что мне не было бы равных среди художников всех времен и народов.

Ну а если теперь допустить на миг, что муж Ангелины внезапно умер...

Меня бросало то в жар, то в холод: чуть-чуть везения - и самые смелые мои надежды, еще совсем недавно казавшиеся такими несбыточными, почти химерическими, обретали вполне реальный образ. Счастье было совсем близко, оно висело на тоненьком волоске, который мог ежесекундно лопнуть, и тогда... тогда заветный подарок судьбы упадет прямо мне в руки.

Разве со мной не случались в тысячу раз более невероятные чудеса - то, о чем простые смертные даже помыслить не могут в неведении своем?..

Взять хотя бы художественный талант, развившийся во мне в течение нескольких недель и в мгновение ока вознесший меня на недосягаемую для заурядных ремесленников высоту, - разве это не чудо?

И ведь я еще в самом начале пути!

Так неужели же я, в отличие от других людей, не имею права на счастье?

Или сокровенное духовное становление невозможно без отказа от желаний и иллюзорных надежд?

Стараясь заглушить внутренний голос, ответивший на мой вопрос твердым и недвусмысленным «да», я, отдавшись на волю страстей, грезил с открытыми глазами - лишь бы продлить хотя бы на часок блаженное забытье... ну хоть на минутку, такую же короткую и быстротечную, как человеческая жизнь!

Драгоценные камни на столе вдруг пошли в рост - они росли и росли, превращаясь в исполинские водопады, низвергавшие с небес мириады сверкающих струй, со всех сторон меня окружали зыбкие, прозрачные стены, сотканные из ажурной водной глади, так поразительно похожей на обманчиво блестящую мишуру. Пышные купы дерев из молочно-голубоватых опалов изливали мерцающие потоки нежнейшей лазури, инкрустированной искрящимися брызгами росы и, подобно крыльям гигантского тропического мотылька, простертой над необозримыми лугами,

знойный воздух которых был напоен сладким и пьянящим дыханием лета.

Изнывая от жажды, я освежил свои утомленные члены в ледяных, вскипающих белоснежной пеной водах одного из многочисленных ручьев, приглушенно бурлящих средь жемчужного перламутра гигантских каменных глыб.

Сладострастное благоухание цветущего жасмина, гиацинта, нарциссов и лавра легкой, восхитительно дурманящей волной стекало по вечно зеленеющим склонам, кружа голову и навевая соблазнительные мечты, от которых захватывало дух...

Невыносимо! Невыносимо! Последним усилием воли я заставил исчезнуть чудесный мираж... Слишком далеко грозил завести этот чарующий искус страсти... Опаленный ее неистовым жаром, я облизнул пересохшие губы...

Довольно с меня этих райских мук!

Распахнув окно настежь, я подставил разгоряченное лицо теплому ветру.

В воздухе носился терпкий и будоражащий аромат наступающей весны...

Мириам!

Сосредоточив свои беспорядочно скачущие мысли на дочери Гиллеля, я сразу вспомнил, как она, вне себя от волнения, вынуждена была схватиться за стену, чтобы не упасть, - ноги не держали ее, хотя минуту назад Мириам ворвалась в мою каморку и, восторженно блестя глазами, принялась лихорадочно рассказывать, что с ней произошло чудо, настоящее чудо: в буханке хлеба, которую разносчик из соседней булочной, как обычно, прямо из коридора, просунул ей сквозь решетку кухонного окна, девушка обнаружила золотую монету...

Непроизвольным движением я ощупал свой тощий кошелек, в котором, однако, что-то слабо позвякивало, - быть может, еще не поздно сотворить очередное чудо на сумму в один дукат?

Мириам навещала меня теперь ежедневно, чтобы «составить компанию», - так она называла наши своеобразные

посиделки, во время которых все больше молчала, ибо не могла думать ни о чем другом, кроме как о «чуде». Случившееся потрясло девушку до глубины души, мне же, при виде того как без всякой видимой причины - лишь под впечатлением происшедшего «чуда», которое она переживала вновь и вновь, - ее лицо вдруг покрывалось мертвенной бледностью, даже губы белели, становилось не по себе и все чаще не давала покоя тревожная мысль: уж не наломал ли я дров, по неискушенной наивности своей вызвав к жизни какие-то очень опасные и злокачественные процессы, катастрофические последствия которых находились вне поля моего зрения, простираясь в непроглядный мрак бесконечности.

И сразу по какой-то странной ассоциации в памяти моей всплывали последние, проникнутые темным смыслом слова Гиллеля, тут уж я ничего не мог с собой поделать - кровь стыла у меня в жилах от мрачного предчувствия грядущей беды.

Чистота намерений никоим образом не искупала моей вины - теперь-то я понимал, что никакая, даже самая благородная цель не оправдывает средства.

А что, если в довершение всех бед это мое «страстное желание помочь» лишь кажется таким «чистым»? Уж не скрывается ли за этой возвышенной и бескорыстной благотворительностью тайная ложь - неосознанная и самодовольная прихоть потешить свое охочее до похвалы тщеславие ролью эдакого самоотверженного, неустанно радеющего о ближних спасителя, левая рука которого не ведает, что творит правая?[73]

Похоже, я начал путаться в собственной душе, все больше и больше сбиваясь с истинного пути. Во всяком случае нет никаких сомнений в том, что я слишком поверхностно отнесся к Мириам. Лишь то одно, что она - дочь Гиллеля, делало ее непохожей на своих сверстниц и должно было заставить меня приглядеться к ней внимательнее...

И как только я мог дерзнуть столь грубым и топорным образом вторгаться в хрупкий и таинственный внутренний мир этой

необыкновенной девушки, быть может так же далеко отстоящий от моего, как небо от земли!

Господи, ну почему меня не насторожило хотя бы ее лицо, при одном взгляде на которое любой физногномист утратил бы дар речи, ибо эти тонкие, отмеченные печатью неземной гармонии черты во сто крат больше соответствуют эпохе шестой египетской династии - и даже для высшей касты Древнего Египта они были слишком одухотворенными! - чем... чем... впрочем, что уж тут говорить о нашем времени с его пошлыми и заурядными обывательскими физиономиями...

«Лишь совершенно безнадежный болван не доверяет внешности», - прочел я однажды в какой-то книге. Ну что ж, лучше не скажешь! Не в бровь, а в глаз!

Надо было как-то исправлять положение, ну а поскольку мы с Мириам стали по-настоящему добрыми друзьями, следовало, наверное, открыто признаться, что это я тот доморощенный «чудотворец», который изо дня в день тайком подсовывал ей в хлеб золотые дукаты...

Нет, так нельзя: это трогательное признание обрушится на нее как снег на голову. Слишком велико будет потрясение!

Рисковать я не имею права, необходимо действовать с предельной осторожностью.

Прежде всего надо бы, наверное, сделать «чудо» менее «чудесным», чтобы сакральный ореол, которым в сознании девушки окружено это «сверхъестественное» явление, хоть немного поблек. Ну, скажем, не совать монетку в хлеб, а оставлять на ступенях лестницы, чтобы, как только Мириам откроет дверь, она сразу бросилась ей в глаза. Идея, разумеется, не бог весть какая, но для начала сгодится и она, а там что-нибудь да придет на ум, успокаивал я себя, должен же существовать какой-то способ, который позволит мягко и безболезненно вернуть эту юную мечтательницу с небес на землю...

Да, да, пожалуй, именно так и следует действовать!

А если все же попробовать одним махом разрубить запутанный узел? Открыться ее отцу и попросить у него совета? Предательский румянец вспыхнул на моем лице: нет, только не это, к

помощи Гиллеля я позволю себе прибегнуть лишь в самом крайнем случае, когда все другие способы будут перепробованы.

Ну а теперь к делу, дорога каждая минута!

Тем более мне в голову пришла отличная мысль: надо подвигнуть Мириам на нечто особенное, совершенно для нее необычное - допустим, вырвать ее на пару часов из привычного окружения, чтобы прилив свежих впечатлений смыл или по крайней мере хоть немного рассеял мистическую экзальтацию девушки, заставив по-новому взглянуть на свою жизнь.

Итак, решено: прогулка в экипаже! Что может быть лучше?! А чтобы любопытные кумушки не чесали языками, распространяя на наш счет досужие сплетни, следует держаться подальше от гетто. Я же, разумеется, и не собирался возить Мириам по сумрачным и грязным переулкам еврейского квартала.

Можно съездить к Карлову мосту - наверное, ей будет интересно посмотреть на его останки...

Впрочем, надо было еще уговорить эту завзятую домоседку: ведь она, если ее воспитывали в строгих правилах еврейской морали, могла счесть такую прогулку - наедине с мужчиной! - не совсем удобной. Ну что ж, в таком случае я предложу ей в качестве спутника старика Звака или одну из ее прежних подруг.

В общем, я твердо решил не принимать никаких возражений и отговорок...

Резко открыв дверь, я едва не сбил с ног какого-то... человека...

Вассертрум!

Должно быть, старый еврей подсматривал за мной в замочную скважину - когда я с ним столкнулся, он стоял согнувшись в три погибели.

- Вы ко мне? - нетерпеливо спросил я.

Угрюмо промямлив на своем невозможном жаргоне что-то вроде извинения, старьевщик подтвердил, что да.

Войдя в комнату, Вассертрум замер у рабочего стола, на предложение садиться не прореагировал - лишь молча переминался с ноги на ногу да конфузливо теребил поля своей шляпы, явно сбитый с толку тем, что я, застав его за столь неблаговидным занятием, тем

не менее с подчеркнутой вежливостью пригласил его к себе. Глубочайшая враждебность, которую он тщетно пытался скрыть, сквозила в каждом его движении, в каждой черточке подлой физиономии.

Никогда еще не доводилось мне видеть старьевщика в столь непосредственной близости от себя. Только теперь мне стало понятно, что отнюдь не его уродливая внешность действовала на меня отталкивающе - она вызывала скорее сочувствие: да и как не проникнуться состраданием к тому, кого сама природа возненавидела с первых же дней его появления на свет, с гневом и отвращением наступив ему на лицо! - виной тому было нечто иное, неуловимо для глаз исходившее от человека с заячьей губой.

«Кровь, - осенило вдруг меня, - это ее тончайшие флюиды вызывают во мне столь болезненное отторжение!» - и тут только понял я, насколько точно определил эту неопознанную доселе магическую субстанцию Харузек.

Невольно вытер я руку, которую подал непрошеному гостю, когда он вошел.

И как ни старался, чтобы этот мой брезгливый жест не слишком бросался в глаза, Вассертрум его явно заметил, ибо только с великим трудом удалось ему прогнать со своей физиономии зловещую гримасу ненависти, исказившую на миг его черты, и без того внушающие самые скверные чувства.

- Кгасиво сесь у вас, чтоб мине так жить, - выдавил он наконец, когда понял, что я не доставлю ему удовольствия начать разговор первым, и, словно опровергая свой вымученный комплимент в адрес моей каморки, сомкнул веки, явно не желая смотреть ни на комнату, ни на ее хозяина.

А может, просто прятал от меня свои водянисто-голубые рыбьи глаза - боялся выдать себя взглядом?

По тем ужасным картавым и шепелявым звукам, которые раздвоенная заячья губа превращала в окончательных калек, было очень хорошо видно, каких неимоверных усилий стоило старьевщику говорить даже на таком, бесконечно далеком от совершенства немецком языке.

Не считая нужным отвечать на эту ни к чему не обязывающую похвалу моего скромного жилища, я по-прежнему

хранил гробовое молчание и невозмутимо ждал дальнейших высказывании нежданного визитера, который, похоже, совсем потерялся.

Не зная, куда девать от смущения руки, старый еврей схватился за напильник - тот самый, бог весть почему так и оставшийся лежать после моего последнего разговора с Харузеком на столе, - и тут же с ужасом отбросил его от себя, как ядовитую змею, которая только что его ужалила. Я лишь подивился про себя этому звериному инстинкту опасности.

- Конечно, есесенно, понимаем, гешефт есть гешефт, тут без деликатностей ни-ни, - осторожно выжал он из себя, оправившись от «укуса», - разе ж можно, чтоб так, ни от чего, благородный визит иметь...

Приоткрыл было глаза, чтобы посмотреть, какое впечатление произведут на меня его неуклюжие намеки, однако тут же закрыл их вновь, очевидно посчитав, что еще не время.

Считая ниже своего достоинства вступать с этим мерзким интриганом в какие-либо словесные игры, я решил сразу поставить его на место:

- Вы, должно быть, имеете в виду даму, которая недавно заезжала ко мне? Давайте начистоту, вас что-то смущает? Что вы хотите сказать?

Замешкавшись на мгновение, старый еврей, уходя от ответа, цепко ухватил меня за руку и потащил к окну.

Хамоватая, ничем не обоснованная фамильярность, с которой старьевщик все это проделал, поразительно напоминала то, как несколько дней назад он почти таким же бесцеремонным жестом затащил в свой подвал глухонемого Яромира.

В скрюченных пальцах с грязными, неряшливо подстриженными ногтями вдруг что-то сверкнуло.

- Как ви думаете, господин Пегнат, уже может что-нибудь выйти из этого хамометга или из этого хамометга уже ничто не может выйти?

Гнусно осклабясь, человек с заячьей губой вложил мне в руку золотые карманные часы, корпус которых был столь изрядно помят, что невольно закрадывалась мысль: кто-то долго и

старательно трудился, пытаясь до неузнаваемости изуродовать этот многострадальный хронометр.

И хоть петли держались на честном слове, я все же попробовал открыть крышки; мне это удалось. На обратной стороне было что-то выгравировано - тончайшая вязь какого-то особенно вычурного готического шрифта казалась почти неразличимой, к тому же дело осложняло множество свежих, очевидно нанесенных намеренно, царапин. Взяв увеличительное стекло, я принялся медленно, буква за буквой, расшифровывать затертую, практически утраченную надпись:

К...Р-Л Ц-О-Т-М-А-Н-Н.

Карл Цотман! Цотманн?.. Где я мог слышать это имя? Цотманн? Однако, как ни напрягал я память, вспомнить не мог. Цотманн ?.. Цотманн?..

Вассертрум сделал резкое движение, пытаясь выхватить у меня лупу.

   - С мехаизмом погядок, сам смоел. А вот с кышечками дело дгянь.

   - Да тут работы всего ничего - стукнуть пару раз молоточком да петли подпаять. Любой ювелир сделает это не хуже меня, господин Вассертрум.

   - Уже я имею интеес, чтоб то был самый цимес, чтоб усе солидно и... и... ну как это у вас гооится?.. таки вот: художесено! -прервал он меня и тут же, видно испугавшись собственной смелости, поспешно добавил заискивающим тоном: - Чтоб было с чего удивиться. Одним словом: сделайте мине кгасиво...

   - Хорошо, будет вам «художесено», если для вас это так важно...

   - Таки да, важно! Очень, очень важно! - с жаром принялся заверять старый лицемер, млея от подобострастия. - Уже я таких мислей, чтоб самому их носить, сясики эти. Туда-сюда ходить буду и, чтоб знали вас за мастега, везде гооить стану: таки вот, смоите глазами, как аботать умеет господин фон Пегнат.

Я с омерзением отодвинулся от впавшего в раж старьевщика, который буквально фонтанировал слюной вперемешку с гнусными лакейскими комплиментами.

   - Зайдите через час, думаю, все будет готово.

   - Зачем такие слова? - судорожно извился Вассертрум и снова залебезил: - Оно вам надо, чтоб из спокойного дела вишло неспокойное? Мине нет, не надо. Бгосьте этих глюпостей - тги дня, четые дня... Гои она огнем, эта спешка... Чеез неделю - самое вгемя... Зачем мине думать усю жизнь таких мислей, что я уже имел глюпость устгаивать гагмидр[74] из-за какого-то магцифаля[75] и делать сложность такой почтенной пегсоне, как ви, господин фон Пегнат?

Что же замыслил этот проклятый старьевщик, если он так из кожи вон лезет? Я зашел в спальню, собираясь запереть часы в кассету... Бережно открыл заветный саркофаг... Фотография Ангелины лежала сверху... Поспешно захлопнув металлическую крышку - еще, чего доброго, старик заглянет через плечо, - я вернулся в гостиную, и мне сразу бросилось в глаза, что мой угодливо переминавшийся с ноги на ногу «клиент» изменился в лице.

Но, присмотревшись внимательнее, я счел свои подозрения необоснованными: нет, невозможно, он не мог ничего увидеть!

- Ну что ж, в таком случае до следующей недели, - сказал я и, чтобы поскорее спровадить порядком осточертевшего старьевщика, направился было к дверям.

Однако Вассертрум сразу как-то успокоился, перестал пресмыкаться и, судя по всему, не проявлял ни малейшего желания покидать мое жилище - пододвинул себе кресло и, не утруждая себя тем, чтобы спросить разрешение, удобно уселся, с нагловатой фривольностью откинувшись на спинку.

Манера его поведения изменилась кардинальным образом -теперь водянистые рыбьи глаза едва не выкатывались из орбит, с таким достойным лучшего применения усердием каналья таращился на верхнюю пуговицу моего жилета...

На сей раз его, похоже, нисколько не смущало затянувшееся молчание.

- Ш-шикса! - прошипел старьевщик злобно и вдруг, без всяких предисловий, рявкнул: - Навегняка уже шепнула вам за

то, чтоб ви кидали мансы[76], будто б не известны ни за что... Кга-сивый зехер[77], когда уже поднимется гвалт и все начнет выплывать наужу... Что-о? - и он со всего размаху стукнул кулаком но столу.

Было что-то жутковатое в этой его способности мгновенно перескакивать из одной тональности в другую: собеседник еще только пытался оправиться от тошнотворной патоки его елейно-льстивой галантерейности, а он уже грубо и брутально огрызался в лучших традициях еврейского отребья - неудивительно, что большинство людей, в первую очередь женщины, немедленно покорялись той темной и подлой силе, которая исходила от этого мерзкого, не брезгующего никакими средствами шантажиста, особенно если она была подкреплена хоть какими-нибудь компрометирующими документами.

Моей первой мыслью было встать, схватить зарвавшегося хама за шиворот и спустить с лестницы, однако вовремя одумался: с эмоциями будет разумнее повременить, надо по крайней мере выслушать его до конца.

- По всей видимости, я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, господин Вассертрум, - с самым невинным и наивным выражением лица растерянно пробормотал я. - Шикса? Что означает это слово - шикса?[78]

- Мине оно надо - учить гоя священному языку Изгаиля? - нагло отрезал старьевщик. - И что ви скажете, когда дело дойдет до суда и вам уже велят поднять пгавую уку и пгисягнуть на Торе? Ви понимаете, что имеет вам сказать стаый Вассетгум? Таки слюшайте мине ушами и начинайте следить мою мисль... - Мерзавец уже почти кричал. - Ви что, дегжите мине за малохолыюго и станете гооить всяких слов за то, что эта чегдачная шикса, - ткнув большим пальцем через плечо, он указал на соседнюю студию, - пголезла к вам в чем мать одила... ну азве что платочком сгам пгикыла... и пгомеж вас ничто не имело быть?! Ай-ай-ай, как не сыдно!..

От ярости у меня потемнело в глазах - схватив подонка за лацканы, я тряхнул его так, что у него клацнули зубы.

- Одно только слово в том же тоне, и я вам все кости переломаю! Поняли мою «мисль», господин Вассертрум?

Посерев от страха, старьевщик сполз в кресло и залепетал:

- Что? Что ви уже хотите от стаого больного евгея? Я пгосто имел вам сказать...

Пытаясь успокоиться, я прошелся пару раз из угла в угол - даже не слушал, что он там, брызгая слюной, нес в свое оправдание.

Потом сел напротив, твердо вознамерившись, коль скоро дело касалось Ангелины, выяснить все до конца и, в случае если обострившийся конфликт не удастся уладить мирно, принудить противника к открытым военным действиям, в ходе которых ему волей-неволей придется произвести пару предварительных залпов, - вот тут-то и посмотрим, насколько мощной артиллерией он располагает...

Не обращая ни малейшего внимания на робкие и суетливые поползновения Вассертрума вставить хотя бы слово, я принялся методично обстреливать его позиции, заявив ему в лицо, что, к каким бы попыткам шантажа - я многозначительно подчеркнул это слово - он ни прибегал, все они совершенно точно будут обречены на провал, так как ни одно из своих обвинений ему не удастся подкрепить доказательствами, что же касается меня и моей присяги на Священном Писании, на которую мой оппонент так уповал, то здесь он может быть уверен на все сто процентов: от дачи свидетельских показаний - если до моего вызова в суд вообще дойдет дело! - я сумею уклониться. И даже если это, паче чаяния, по каким-то независящим от меня причинам не получится, пусть крепко зарубит себе на носу («вам, Вассертрум, это, похоже, не впервой - на верхней губе уже есть одна памятная засечка!»): Ангелина слишком дорога мне, чтобы в минуту опасности я ради ее спасения не пожертвовал всем - даже если ценою ее благополучия станет мое лжесвидетельство!

Перекошенное от бессильной злости лицо судорожно подергивалось в нервном тике, зловещая расщелина заячьей

губы становилась все шире и, словно в ответ на мои пожелания, пролегала уже до самого носа, старьевщик скрежетал зубами и, все время пытаясь меня перебить, шипел, как разъяренный индюк:

- Чтоб я имел интеес до этой шиксы - таки нет!.. Нет! - Он был вне себя, его трясло от ярости, что я упорно не поддавал ся на его провокационные маневры. - Слюшайте сюда, Пегнат! Ваша пгавда: таки да - мине есть сказать паау слов Савиоли. Стаый Вассетгум знает усе за этого гязного шабесгоя, и ни какой кишуфмахер[79] ему не поможет... Голый вассер[80], чтоб мине так жить! - и тут, впав в настоящее исступление, он принялся хрипло и бессвязно выкрикивать: - Мине нужен Савиоли... его пгоклятая кговь! Савиоли... этот подлый пес... этот... этот...

Вассертрум поперхнулся и, задыхаясь, стал хватать ртом воздух - похоже, я добился своего, доведя его до белого каления, однако старый еврей был не так прост: он уже взял себя в руки и вновь вытаращил мутные, водянистые бельма на верхнюю пуговицу моего жилета.

- Слюшайте меня ушами, Пегнат, и начинайте бгать мои слова в память, - теперь старьевщик явно старался подражать веской и степенной речи солидных негоциантов. - Таки вот, ви гооили много слов за эту шик... за эту жещину. Хоошо! Имеет она законного мужа или она не имеет законного мужа? Таки да, имеет, чтоб мине так жить! Тепегь скажите мине, Пегнат, имеет она шашни с этим... с этим молодым повесой или не имеет? Таки да, имеет! Спгашивается, мине оно надо, чтоб совать свой шнобель не в свое дело? Таки нет, оно мине не надо! - Собрав в щепотку короткие толстые пальцы, он мерно покачивал ими у самого моего носа. - Уже пусть она сама, шикса эта, азбиается в своих хахалях. Я знаю вас за умного пгиличного челаэка, Пег нат, и ви знаете мине за умного пгиличного челаэка, а два умных пгиличных челаэка всегда имеют свой интеес, чтоб не моочить дгуг дгугу голову... Что-о? Мине, бедному стаому евгею, есть с чего немножко подумать, ведь мине денежки свои надо вегнуть

взад... Деньги, денежки, деньжата... Ви взяли в ум мою мисль, Пегнат?!

Я настороженно спросил:

- О каких деньгах вы говорите? Разве доктор Савиоли брал у вас в долг?

Вассертрум ускользнул от прямого ответа:

- Чтобы да, таки нет. У нас есть с ним своих счетов. Ви ж известны за то, что денежка счет любит... Гешефт есть гешефт, чтоб мине так жить! Тут дал, там взял - а все одно: долг плате жом кгасен... Таки да, кгасен - как кговь...

- Вы хотите его убить! - воскликнул я. Старьевщик вскочил. Покачнулся. Икнул пару раз.

- Да, да! Убить! Пролить кровь невинного человека! Долго вы еще будете ломать комедию? - Я указал на дверь. - Вон отсюда, и чтоб духу вашего здесь не было!

Вассертрум неторопливо взял свою видавшую виды шляпу, нахлобучил ее и уже повернулся, чтобы идти, но вдруг замер и стал говорить с таким невозмутимым спокойствием, какого я в нем и предположить не мог:

- Зачем такие слова? А стаый Вассетгум дегжал вас за умного, имел желание, чтоб вам ни от чего не было плохо, чтоб ви уже оставались в стооне... Будь по-вашему - чтобы да, таки нет... А на нет и суда нет. Сегдобольный шойхет[81] ежет и плачет, а кговищи после него моге. Пееполнилась чаша тепения моего. Бгосьте этих глюпостей и начинайте бгаться за ум: ведь этот шлимазл[82] Савиоли только путается у вас под ногами! Есть вам с него пгок? Таки нет - голый вассер! Возьмите в голову мою мисль, и пусть вас не волнует этих гоим. Таки будьте известны: коль пготив мине станете ходить, я... вас... всех тгоих... давить буду... - для пущей убеди тельности мерзавец подкрепил свои слова выразительным жестом, затянув на собственной шее невидимую удавку, - а после... гоеть вам огнем... покуда не пгевгатитесь... в один... маенький-маенький... угольный... бгикет...

Физиономия человека с заячьей губой исказилась в такой сатанинской гримасе, что у меня кровь в жилах застыла: слишком уж он был уверен в силе своих козней... Негодяй явно располагал каким-то тайным козырем, о котором ни я, ни Харузек ничего не знали. Мысли мои смешались, я покачнулся...

«Напильник! Напильник!» - подсказал внутренний голос. Я оценил расстояние: шаг до стола, два до старьевщика - и уже хотел было броситься, но тут как из-под земли на пороге вырос Гиллель...

Комната поплыла у меня перед глазами.

И хотя через несколько минут мне уже стало лучше, дальнейшее я воспринимал как в тумане: архивариус по-прежнему отрешенно и неподвижно стоял в дверях, а Вассертрум, стараясь не смотреть в лицо застывшего на пороге человека, медленно, шаг за шагом, пятился, пока не уперся спиной в стену.

Тогда Гиллель сказал:

   - Разве вам, Аарон, не известна заповедь: да пребудут сыны Израилевы в ответе друг за друга? Так не осложняйте ближним своим исполнение сего священного долга ... - Он добавил еще несколько еврейских фраз, которые я не понял.

   - Оно вам нужно - подслюшивать под двеею? - огрызнулся старьевщик, дрожа как осиновый лист.

   - Подслушивал я или нет, вас это, Аарон, не касается! - И Гиллель снова сказал что-то по-еврейски, только на сей раз в его словах звучала явная угроза.

Я ожидал, что Вассертрум обрушит на голову архивариуса поток площадной брани, однако тот словно язык проглотил - замер на мгновение, как будто что-то обдумывая, и, упрямо набычившись, вышел вон...

Мой недоуменный взгляд был прикован к Гиллелю. Быстро коснувшись указательным пальцем губ, он велел мне молчать - очевидно, чего-то ждал, напряженно прислушиваясь к удаляющимся шагам старьевщика, который, приволакивая ноги, медленно и тяжело спускался по лестнице.

Я хотел было закрыть дверь, но архивариус нетерпеливым жестом остановил меня.

С минуту царила полная тишина, потом снизу вновь послышались шаркающие шаги - Вассертрум явно возвращался, с натугой одолевая ступень за ступенью.

Не проронив ни слова, Гиллель посторонился, давая ему проход, и неторопливо направился к себе.

Подождав, когда архивариус отойдет подальше, человек с заячьей губой угрюмо, с затаенной злостью процедил сквозь зубы:

- Чтоб да, таки нет, гоните мине взад мой хамометг...

ДЩЕРЬ

Харузек как сквозь землю провалился.

С нашей последней встречи прошли уже почти целые

сутки, а он по-прежнему не дает о себе знать.

Быть может, забыл об условном знаке, о котором мы договорились? Или просто не замечает его?

Подойдя к окну, я поправил зеркало - теперь солнечные лучи, отраженные сверкающей поверхностью, падают прямо в зарешеченное слуховое оконце подвальной кельи студента.

После вчерашнего вмешательства Гиллеля я сразу почувствовал себя значительно увереннее, ибо архивариус ясно и недвусмысленно дал понять, что в случае, если мне будет угрожать какая-нибудь опасность, он либо вступится за меня, либо по крайней мере предупредит.

Впрочем, Вассертрум вряд ли отважится теперь на какую-нибудь серьезную провокацию - выйдя от меня, он вернулся в свою лавку и, когда я на всякий случай посмотрел в окно, стоял в своей извечной позе, прислонившись к сводчатому входу в подвал, в надежном окружении закопченных чугунных конфорок, составленных высокими, неприступными пирамидами...

О, это вечное ожидание!.. Невыносимо!

От ласкового весеннего воздуха, струившегося в открытое окно спальни, мое сердце болезненно замирало, томимое каким-то радостным предчувствием.

А неугомонная капель знай себе призывно звенела, низвергаясь с крыш! И как весело, как озорно, как подстрекательски вспыхивали на солнце журчащие струйки талой воды!

Попробуй тут усиди в четырех стенах! Сгорая от нетерпения, я расхаживал из угла и угол, бросался в кресло и снова вскакивал...

Какая-то неопределенная влюбленность, пустив тайком корни в моей душе, разрасталась не по дням, а по часам, и я уже ничего не мог поделать с ее буйной, наполненной хмельными соками порослью.

Это смутное томление преследовало меня всю ночь мучительными видениями: и то Ангелина страстно прижималась ко

мне всем своим жаждущим наслаждений телом, то Мириам вовлекала меня в бесконечный разговор, полный каких-то странных намеков и иносказаний, а я ей что-то отвечал и сам в свою очередь принимался рассказывать, плетя свою кажущуюся на первый взгляд совершенно невинной словесную паутину до тех пор, пока окончательно в ней не запутывался, однако, порвав эти коварные тенета, вновь оказывался в пылких объятиях Ангелины, покрывавшей мое лицо бесчисленными поцелуями, от которых голова моя шла кругом, и вот таинственно мерцающие соболиные меха, напоенные чарующим ароматом ее волос, нежно щекоча мою шею, вкрадчиво соскальзывали с обнаженных плеч Ангелины, и... и она превращалась в Розину - полуприкрыв пьяные, похотливые глаза, эта блудливая дщерь греха и соблазна кружилась в танце... и... и не было на ней ничего... ничего, кроме фрака... Это было какое-то нескончаемое наваждение - ни сон ни явь, и все же эта дьявольская прелесть поразительно правдоподобно подделывалась под реальность, под сладостную, изнурительную, умопомрачительно прекрасную реальность...

Ближе к утру предо мной возник мой призрачный двойник - «хавел герамим», «дыхание костей», о котором рассказывал Гиллель, - и погрузил я свой взгляд в его глаза: подобно верному фамулусу, он полностью находился в моей власти, приставленный ко мне для того, чтобы немедленно давать ответ на любой мой вопрос, чего бы он ни касался, посю или потусторонних предметов, и только ждал, когда мне будет угодно его задать, однако живительная влага сокровенного, которая могла бы утолить мою метафизическую жажду, была бессильна против пылавшего у меня в крови темного огня страсти и просто испарилась в знойной пустыне моего распаленного вожделением сознания...

Я повелел фантому удалиться, а вернувшись, предстать предо мной в образе Ангелины; он послушно съежился, умалившись до буквы «алеф», и стал вновь быстро расти, пока не превратился в нагую, гигантскую, как бронзовый колосс, богиню - ту самую, из книги Иббур, - пульс которой был подобен землетрясению... И вот Великая мать склонилась надо мной, и все смешалось у

меня в голове от оглушительного женского смрада ее пылающей неистовым жаром плоти...

От Харузека по-прежнему ни слуху ни духу. Проклятье, куда же он, в самом деле, запропал? Уж не случилось ли чего?..

Звон церковных колоколов торжественно плывет над городом.

Все, любому терпению есть предел, жду еще четверть часа - и на свежий воздух! Окунусь в шумную городскую суету, поброжу по залитым солнечным светом респектабельным кварталам, смешаюсь с заполнившей улицы веселой нарядной толпой, полюбуюсь на красивых, элегантно одетых женщин с их кокетливыми, ни к чему не обязывающими улыбками, изящными движениями тонких рук и танцующей походкой стройных ножек.

Чем черт не шутит, может, случайно и на Харузека наткнусь, пытался я оправдаться в собственных глазах.

И чтобы скоротать время, взял с книжной полки старинную колоду Таро... Чем дольше я смотрел на эти загадочные, проникнутые темной символикой карты, от которых веяло дыханием вечности, тем больше они притягивали мой взгляд, скажу больше: от этих недоступных обычной человеческой логике изображений, завораживающих своей непостижимо глубокой энигматикой, исходил какой-то магнетический флюид, будивший в душе щемящее ностальгическое чувство чего-то знакомого, только давным-давно забытого - казалось, еще чуть-чуть, и я вспомню что-то бесконечно важное, быть может составляющее смысл моей жизни.

Неужели все дело в этих наивных и даже несколько примитивных, но очень выразительных и графически четких картинках, которые могли бы, наверное, послужить прекрасным сюжетом для геммы или камеи?..

Я перебрал колоду в поисках Пагада.

Карта отсутствовала. Куда она могла деться?

Я еще раз просмотрел колоду и, позабыв обо всем на свете, погрузился в размышления, пытаясь подобрать ключ к сакральной криптографии этих таинственных карт. Особенно привлек

мое внимание «Повешенный»... Что бы мог означать этот висящий вниз головой меж небом и землей человек? Связанные за спиной руки придавали верхней части его тела форму обращенного вершиной вниз треугольника, согнутая в колене правая нога образовывала с левой, за которую он и был вздернут, перевернутую четверку...

Странный, совершенно непонятный символ, и все же... и все же моя охваченная тревояшым трепетом душа в нем явно что-то узнавала, что-то очень близкое... очень...

Ну вот! Явился наконец!

Впрочем, Харузек так не стучит.

Приятная неожиданность - это была Мириам...

   - Поразительно, Мириам, а я как раз собирался спуститься в вам и предложить прогуляться со мной в экипаже! - Слова мои, разумеется, не совсем соответствовали истине, однако в том легком и бесшабашном настроении, в котором я находился, меня это нисколько не смутило. - Льщу себя надеждой, что вы мне не откажете! Не правда ли? Меня сегодня переполняет какая-то беспричинная радость, и вы, именно вы, Мириам, должны стать ее триумфальным венцом - так сказать, оправданием этого моего легкомысленного, ни на чем не основанного, лишенного корней чувства, которое теперь в вашем лице по крайней мере обретет крону, цветущую весеннюю крону!

   - Прогуляться?.. В экипаже?.. - повторила девушка с таким неподдельным изумлением, что я громко рассмеялся.

- Мое предложение кажется вам странным?

- Нет, нет, что вы, но... - она подыскивала слова, - но мне как-то непонятно, как можно прогуливаться... в экипаже?!

   - Что же тут непонятного? Представьте себе, сотни тысяч людей ежедневно, как раз и навсегда установленный ритуал, совершают выезд на прогулку, собственно говоря, вся их жизнь - это один нескончаемый моцион.

   - Ну, то другие! - растерянно протянула Мириам - застигнутая врасплох моим приглашением, она явно не знала, как к нему относиться.

Я взял ее за руки:

- Если другим не отказано в радости, то уж такой прекрасной дщери, как вы, Мириам, она полагается в стократном размере! И ничего чудесного в этом нет!..

Внезапно лицо моей гостьи стало мертвенно-бледным, и я по ее отсутствующему, устремленному в пустоту взгляду понял, о чем она думает.

Сердце мое болезненно сжалось.

- Да поймите же, Мириам, что свет не сошелся клином на этом... этом... чуде... - воззвал я к ней. - Пожалуйста, не думай те о нем хотя бы сегодня. Могу я вас об этом просить на правах... ну хотя бы на правах друга?

Уловив в моих словах скрытый страх, девушка удивленно подняла на меня глаза.

- О, если бы вы относились к этой манне небесной в виде золотых монет легче, видит бог, я бы радовался вместе с вами, а так... Когда б вы знали, Мириам, как сильно я озабочен тем экзальтированным состоянием, в котором вы находитесь в послед нее время, вашим... вашим... ну как бы это сказать?., вашим душевным здоровьем! Не обижайтесь и не смотрите на меня как на врага, ибо то, что я вам сейчас скажу, всего лишь предположение, но... но в последнее время мне все чаще приходит в голову одна кощунственная мысль: а во благо ли это чудо, право, может, лучше бы ему никогда не происходить?.. - Я ожидал с ее стороны самого резкого отпора, однако она лишь устало кивнула, по груженная в свои мысли. - Оно поглощает все силы вашей души, Мириам. Признайтесь откровенно, разве я не прав?

С трудом ворочая языком, девушка еле слышно пробормотала:

   - Иногда... иногда я тоже ловлю себя на странном желании: уж пусть бы оно никогда не свершалось... - Слабый лучик надежды забрезжил в моей душе. - Но нет, я даже представить себе не могу, - она говорила медленно, как во сне, - что когда-нибудь буду обречена жить без моего чуда - одна в этом жалком мирке, в котором все чудесное предано забвению... Нет, нет, лучше тогда сразу...

   - Да вы за одну ночь можете стать сказочно богатой, и тогда вам уже не понадобится... - перебил я, не справившись с

переполнявшими меня чувствами, однако тут же, заметив ужас на ее лице, пояснил: - Богатство, которое я имею в виду, не от мира сего. Послушайте меня, Мириам, вы можете самым естественным образом в одночасье избавиться от всех гложущих вашу душу подозрений, надо только обратить свой взор внутрь самой себя, и тогда те чудеса, которые дано вам будет пережить, станут сугубо внутренним и сокровенным таинством, и не придется вам отныне сомневаться в их природе, ибо она обретет качества иного, духовного мира.

Качнув головой, Мириам холодно обронила:

- Внутреннее переживание, каким бы чудесным оно ни казалось, не может быть чудом. Самое удивительное, что истинное чудо открывается-то, как правило, тем, в чьей душе царит нерушимый покой, который не дано замутить никаким переживаниям: ни страстям, ни восторгам, ни страхам, ни желаниям... С самого детства и днем и ночью переживала я... - Девушка резко оборвала себя, и я понял, что было в ней нечто еще, о чем она мне никогда не рассказывала, возможно, и через ее жизнь тянулась прихотливо петляющая цепь каких-то скрытых от постороннего глаза таинственных событий, подобных тем, что происходили со мной. - Впрочем, это уже другая история. Вот что я вам скажу, господин Пернат, даже если бы в мир сей явился некий чудотворец, который стал бы исцелять немощных наложением рук, я бы это чудом не назвала. В том, и только в том случае, когда мертвая материя - земля, например, - пресуществленная духом, станет одушевленной креатурой и законы земного естества падут, сокрушенные высшей правдой противоестественного, произойдет то, чего так страстно жаждет душа моя, с тех пор как я научилась думать. Однажды отец сказал мне: каббала, дитя мое, обладает двумя аспектами - магическим и теоретическим, абстрактным, которые, казалось бы, должны являть собой две стороны одной медали, однако это не совсем так: совместить их в единое целое невозможно, ибо не только границы их не совпадают, но и отдельные фрагменты. Впрочем, в иных случаях магическая может вбирать в себя теоретическую, но не наоборот. Магия - это дар, который либо есть, либо его нет, теория же поддается

изучению, правда проникнуть в ее сокровенные тайны можно только с помощью опытного мэтра. - И Мириам вновь вернулась к лейтмотиву своего рассказа: - Так вот то, чего жаждет душа моя, - это дар, а то, чего я могу достичь сама, мне безразлично, как пыль под ногами, ибо это земное, ограниченное, человеческое знание. Я уже говорила, при одной лишь мысли о том, что когда-нибудь может случиться катастрофа и мне придется влачить жалкое существование, в котором не будет ничего чудесного, ничего дарованного свыше... - судорожно сцепив пальцы, она вынуждена была сделать паузу, а мое сердце разрывалось от жалости и раскаяния, - мне уже не хочется жить, ибо одна только эта страшная возможность лишает мою жизнь всякого смысла.

   - Так вы поэтому желали, чтобы это чудо никогда не происходило? - допытывался я.

   - Нет, не только... есть кое-что еще... одно весьма важное обстоятельство... Видите ли, я... я... - Мириам на миг задумалась, подыскивая слова, - в общем, все дело в том, что моя душа еще недостаточно зрела, чтобы пережить столь явное чудо, которое еще к тому же и регулярно повторяется... Как бы вам это объяснить? На протяжении многих лет из ночи в ночь я вижу один и тот же сон, который разматывается подобно волшебному клубку; и в этом бесконечном сне некое - ну, скажем, потустороннее - существо наставляет меня, демонстрируя на моем же собственном зеркальном отражении, последовательно проходящем все фазы духовного становления, как далеко еще мне до магической зрелости, позволяющей пережить чудо без ущерба для того сакрального покоя, под покровом которого до времени надлежит пребывать пока еще неокрепшей душе моей; скажу более, мой всеведущий наставник помогает мне разрешить и вполне повседневные проблемы, и жизнь всякий раз неопровержимо свидетельствует в пользу его исполненных величайшей мудрости советов. Вы, господин Пернат, должны меня понять, о таком великом счастье, как этот сокровенный ангел-хранитель, никто из смертных не смеет и мечтать: он - как призрачный мост, который связывает меня с «потусторонним», как лестница Иакова, по которой я из мрака земной юдоли восхожу к предвечному свету,

он, мой проводник и друг, никогда не подводивший и не обманывавший меня, не даст мне заплутать на темных тропках, коими странствует моя душа, не позволит ей затеряться в непроглядной ночи безумия... И вот вопреки всему, что он мне говорил, в мою жизнь вдруг врывается чудо! Кому мне теперь верить? Неужели все то, что в течение стольких лет составляло смысл моей жизни, было обманом? Нет, уж лучше в бездонный омут головой, чем усомниться в сокровенном!.. И все же чудо есть чудо! Оно произошло! Свершилось! Наверное, я была бы на седьмом небе от счастья, если б...

   - Если б?.. - торопил я девушку, задыхаясь от волнения, ибо сейчас с ее губ могло сорваться то решающее слово, которое позволит мне признаться ей во всем.

   - ...если б мне доподлинно стало известно, что все это - мое заблуждение, иллюзия, мираж... что никакого чуда не было! Но... но так же точно, как то, что сижу здесь, я знаю: это известие погубит меня... - (Мое бедное сердце перестало биться.) - Разве можно жить после того, как тебя вознесли до небес, а потом низвергли обратно на эту проклятую землю? Думаете, человек способен вынести подобное падение?

   - Но почему бы вам не обратиться за помощью к отцу? - растерянно пробормотал я немеющим от ужаса языком.

   - К отцу? За помощью? - Остановившийся на мне взгляд был полон недоумения. - Вы думаете, там, где для меня существует лишь два пути, он сотворит третий?.. Знаете, в чем мое единственное спасение? В забвении. Да, да, в забвении - если бы со мной случилось то, что произошло с вами, и я в эту самую минуту начисто забыла всю свою прошлую жизнь - всю-всю, вплоть до сегодняшнего дня. Чудно, согласитесь: то, что вдребезги разбило вашу жизнь, может спасти мою!

Мы надолго замолчали.

И вдруг Мириам порывисто схватила меня за руки и, заглянув мне в глаза, улыбнулась - так сверкает первый, еще робкий луч солнца, пробившийся сквозь уносящиеся вдаль грозовые тучи.

- Я не хочу, чтобы вы из-за меня грустили... - (Она утешала меня... Меня! Того, кто по преступному недомыслию своему

обрек ее на страдание!) - Только что вы прямо светились от счастья, вас переполняло радостное весеннее настроение, а теперь вы сама осень. Не следовало мне вам ничего рассказывать. Выбросьте из головы весь тот вздор, который я вам наговорила, и будьте снова веселы!.. Возрадуйтесь и возвеселитесь! А ведь я так обрадовалась...

- Обрадовались? Вы? - переспросил я и горько усмехнулся: - Чему, Мириам?

Девушка поспешно заверила:

   - Да, да! Правда! Очень обрадовалась! Сегодня с самого утра меня преследовало скверное предчувствие, будто вам угрожает какая-то серьезная опасность... - Я насторожился. - Не зная, как отделаться от навязчивой тревоги, которая с каждым часом только нарастала, я бросилась к вам, уверенная, что с вами произошло что-то страшное... От неописуемого ужаса у меня подкашивались ноги. Как же я обрадовалась, когда увидела, что вы живы и здоровы! И вот, вместо того чтобы благодарить судьбу за то, что все мои страхи оказались напрасными, только накаркала вам мрачных мыслей и...

   - ...и теперь можете их рассеять, если согласитесь проехаться со мной в экипаже! - вымученно улыбнувшись, подхватил я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно более весело и беззаботно. - Посмотрим, не удастся ли и мне хоть немного развеять ваш сплин, Мириам. Скажите же, чего бы вам хотелось, ведь вы пока еще не египетская жрица, а очаровательная юная дщерь, с которой хмельной весенний ветерок может сыграть злую шутку...

Мириам вдруг залилась веселым смехом:

- Да что это с вами сегодня, господин Пернат? Таким я вас еще не видела! Теперь что касается «хмельного весеннего ветерка»: да будет вам известно, у нас, еврейских «дщерей», все ветры - а уж те, которые могут сыграть злую шутку, и подавно - дуют по воле родителей, коей мы и должны беспрекословно повиноваться. Что мы, разумеется, и делаем. Такое послушание у нас в крови... Вот только не у меня! - добавила она, сразу становясь серьезной. - Моя мама пошла против родительской воли и воспротивилась вы ходить замуж за этого урода с заячьей губой...

- Что? Ваша мать и... и этот... этот... старьевщик?! Девушка кивнула:

   - Слава богу, мама была непреклонна, и свадьба расстроилась... А вот для несчастного Вассертрума это явилось настоящим ударом.

   - Несчастный Вассертрум, говорите? - возмутился я. - Да он преступник!

Пожав плечами, она задумчиво проронила:

- Разумеется, преступник. Кем же еще ему быть? Для того чтобы в его положении не преступить закон, надо быть святым... или по крайней мере пророком...

Заинтригованный, я придвинулся ближе.

   - А вы что, знаете это «его положение»? Мириам, меня интересует все, что касается жизни этого человека... Из совершенно особых...

   - Если бы вы, господин Пернат, увидели его лавку изнутри, вам бы сразу стало понятно, что творится у него в душе. Дело в том, что в раннем детстве я частенько бывала в его подвале. Почему вы с таким удивлением смотрите на меня? Вассертрум любил смотреть, как я играю тем никому не нужным барахлом, которым было набито его подземелье, казавшееся мне тогда сказочной пещерой, и при каждом удобном случае зазывал меня к себе. Он всегда был расположен ко мне, и ничего, кроме добра, я от него не видела. Помню, как-то раз даже подарил какой-то большой сверкающий камень, который особенно понравился мне среди его невзрачных вещей. Мама сказала, что это бриллиант, и велела мне немедленно вернуть его старьевщику.

Вассертрум долго отказывался принимать свой подарок назад, потом вдруг выхватил у меня камень и в ярости запустил им в небо. Однако от меня не укрылось, как при этом у него навернулись слезы на глаза; я уже тогда достаточно хорошо владела еврейским языком, чтобы понять те несколько слов, которые он в отчаянии прошептал: «Все, чего бы ни коснулась моя рука, проклято»...

Это было мое последнее посещение его жилища, никогда больше не приглашал он меня к себе в гости. И я знаю

почему: если бы я тогда не стала его успокаивать, все было бы по-прежнему, но мне вдруг стало так жаль этого несчастного, клейменного заячьей губой человека, что я принялась его утешать, и этой жалости он мне простить не смог... Не понимаете, господин Пернат? Но ведь это же так просто: Вассертрум - одержимый, который тотчас становится недоверчивым, болезненно подозрительным к тому, кто имел неосторожность тронуть душевным участием его сердце, неизлечимо пораженное какой-то дьявольской червоточиной. Он ведь считает себя во сто крат более уродливым, чем это есть на самом деле, - тут-то и кроется корень всех его мыслей и поступков. Говорят, его жена очень хорошо к нему относилась, думаю, это была скорее жалость, чем любовь, но очень многие тем не менее верят, что она его любила вполне искренне. И только он один был убежден в обратном. Повсюду ему мерещились ненависть и измена.

Лишь для своего сына старьевщик сделал исключение. Кто знает, почему это произошло: то ли потому, что он наблюдал за ребенком с самых пеленок и, внимательно следя за развитием всех, еще совсем зачаточных, особенностей его характера, инстинктивно пресекал на корню те из них, которые могли бы в будущем спровоцировать его патологическую подозрительность, то ли причиной всему была еврейская кровь - ведь мы, иудеи, всю свою любовь отдаем потомкам, ибо до мозга костей пронизывает нашу нацию подсознательный страх, всосанный каждым из нас с молоком матери, что народ Израилев вымрет, так и не исполнив возложенной на него миссии, о которой все мы давно забыли, но которая по-прежнему живет в темных глубинах нашей памяти...

Своего наследника Вассертрум воспитывал чрезвычайно осмотрительно, можно даже сказать - мудро, что для такого необразованного, далекого от науки человека, как он, было по меньшей мере необычно. С дальновидностью опытного психолога он устранял с жизненного пути сына все более или менее щекотливые ситуации, которые могли бы стать поводом для душевных терзаний и развить в мальчике такие бесполезные и мешающие

амбициозным устремлениям его отца чувства, как сострадание, милосердие и доброта, но в первую очередь совесть - старьевщику очень хотелось, чтобы это присущее всякой человеческой душе свойство было начисто атрофировано в его честолюбивом потомке, которому надлежало хладнокровно шагать по трупам к вершинам карьеры.

В качестве домашнего учителя Вассертрум пригласил одного выдающегося ученого, основополагающей концепцией научных теорий которого являлось то, что животные невосприимчивы к боли, а их реакция на болевые ощущения - это всего лишь рефлекторное сокращение мышечных волокон.

Любыми средствами извлекать из всего живого максимальное количество положительных эмоций, а потом выбрасывать отработанный «материал», как выжатый лимон, - таков был фундаментальный принцип, на котором строилась система воспитания этого жестокого педагога.

Вы, конечно, и сами догадываетесь, господин Пернат, что служило главной и единственной регалией той власти, которая, по мысли Вассертрума, должна была сосредоточиться в руках его наследника, - разумеется, деньги. Ну а поскольку сам старьевщик всю жизнь вынужден был тщательно скрывать размеры своего богатства, дабы ни одна живая душа не проведала, как далеко простирается сплетенная им паутина, то и сына с младых ногтей приучал к двуличности, придумав для него такую маску, которая отныне и навеки должна была стать его вторым лицом, с одной стороны, обеспечивая ему полнейшую скрытность, а с другой - избавляя от тягостной необходимости сохранять видимость нищеты: он насквозь пропитал мальчика инфернальной ложью о «прекрасном», привил ему изысканные светские манеры и научил жить в соответствии с циничными заповедями современного эстетства -внешне благоухать подобно белоснежной лилии, а внутренне оставаться кровожадным стервятником.

Разумеется, авторство всех этих эффектных теорий о «прекрасном» принадлежало не старьевщику - скорее всего, он только «усовершенствовал» те обрывочные сведения об имморализме,

которые почерпнул из разговоров с каким-нибудь опустившимся богемным философом.

Впоследствии, когда повзрослевший отпрыск, озабоченный чистотой «родословной», стал при каждом удобном случае отрекаться от своего неказистого родителя, с пеной у рта доказывая, что не имеет ничего общего с каким-то «грязным старьевщиком из гетто», Вассертрум не только никогда не ставил это предательство ему в вину, но и, напротив, вменял в обязанность: ибо любовь его была воистину самоотверженна... Помните, однажды я сказала вам о моем отце: его любовь сильнее смерти - так вот, любовь этого монстра с заячьей губой сильна не менее...

Мириам на мгновение замолчала, и видно было, как напряженно работала ее мысль, пытаясь совместить несовместимое, - у нее даже голос изменился, когда она задумчиво прошептала:

   - Воистину, странные плоды произрастают на древе твоем, иудаизм.

   - Скажите, Мириам, а вы не видели в лавке Вассертрума... восковой фигуры?.. Или, быть может, вам доводилось что-нибудь слышать об этой отлитой из воска кукле? А то я никак не могу понять: приснилось мне это или в самом деле кто-то рассказывал - вот только не помню кто...

   - Нет, нет, это не сон, господин Пернат, все верно: восковая кукла в человеческий рост стоит у Вассертрума в углу - там он и спит на старом соломенном тюфяке посреди невообразимого хаоса мертвых вещей. Много лет назад старьевщик увидел эту куклу в ярмарочном балагане, в котором тогда останавливался музей восковых фигур, и выторговал ее у владельца - уж очень она походила на одну девушку-христианку, которая, как говорили, была когда-то его возлюбленной...

«Мать Харузека!» - осенило вдруг меня, и я, хотя нисколько не сомневался в правильности своей догадки, на всякий случай спросил:

   - А вы не знаете ее имени, Мириам? Девушка грустно покачала головой.

   - Если вам это важно, я могу узнать... Вы только скажите...

- Ну что вы, Мириам, мне это совершенно безразлично. - Заметив, с какой готовностью она предложила свою помощь, я ре шил ковать железо, пока горячо. - Но вот что меня действительно интересует, так это... направление, в котором дует ваш ветерок, о прекрасная дщерь Гиллеля. Да-да, не делайте удивленное лицо, я имею в виду тот самый «хмельной весенний ветерок», о котором мы с вами говорили несколько минут назад... Надеюсь, ваш отец не собирается навязывать ему своей воли?

Она весело рассмеялась:

   - Мой отец? С чего вы взяли?!

   - Ну, тогда можете меня поздравить.

   - С чем? - искренне удивилась девушка.

   - С тем, что у меня еще есть шансы...

Несмотря на то что это была только шутка и ни на что другое мои слова, конечно же, не претендовали, Мириам вскочила и, стыдливо пряча от меня свое зардевшееся как маков цвет лицо, подбежала к окну.

Я же, помогая ей справиться со смущением, как ни в чем не бывало продолжал прежним шутливым тоном:

   - Только вы уж меня известите, когда он наконец подует, думаю, меня, как старого друга, можно посвятить в эту тайну... Или вы, как многие современные женщины, презираете мужчин и вообще не собираетесь выходить замуж?

   - Нет, нет и нет! - Она так решительно отвергла это мое предположение, что я невольно усмехнулся. - Однажды я должна буду совершить это таинство.

   - Конечно! Разумеется! Всенепременно!

Мириам смутилась еще больше и то краснела, то бледнела, как подросток.

- Пожалуйста, господин Пернат, побудьте хоть минутку серьезным! - Я послушно сделал глубокомысленное лицо, и она продолжала: - Боюсь, вы поняли мои слова слишком поверхностно и, пожалуй, не совсем правильно, ибо замужество для меня - это действительно таинство, о глубочайшем смысле которого я пока могу только догадываться, хотя и сейчас абсолютно уверена, что лишь в своих самых внешних, самых грубых

аспектах оно походит на обычный супружеский союз, - впрочем, закон жизни тоже должен быть исполнен, и я, явившись в мир сей женщиной, не вправе покинуть его бездетной, не оставив после себя маленького живого существа...

Говоря это, девушка буквально преобразилась - ни разу, с тех пор как мы были знакомы, не видел я, чтобы ее черты были столь женственны.

   - Мой сокровенный наставник говорил мне во сне, - еле слышно продолжала она, - что таинство мистериального брака предполагает слияние двух разнополых существ в единое целое... в того, кто... вы никогда не слышали о древнем египетском культе Осириса?., в того, символом которого является Гермафродит...

   - Гермафродит?.. - напряженно переспросил я, мгновенно обратившись в слух.

   - Я имею в виду магическую трансмутацию мужского и женского начал в богочеловека. Это конечная цель!.. Нет-нет, это будет не концом, а началом - началом нового пути, который воистину вечен, ибо у него нет конца...

   - И вы надеетесь когда-нибудь обрести свою вторую половину?- спросил я, потрясенный и этим откровением, и тем, что прозвучало оно из уст совсем еще юной девушки. - А что, если тот, кого вы ищете, живет в какой-нибудь далекой стране, на краю света, а может, и вовсе в ином мире?

   - Пути Господни неисповедимы, - сказала Мириам просто, - и мне остается только ждать. Да, конечно, нас могут разделять пространство и время - что, впрочем, маловероятно, иначе зачем бы судьбе связывать мою жизнь с гетто? - или же бездна рокового неведения, и мы, не в силах ее преодолеть, каждый день смотрим друг на друга и не узнаем свое собственное отражение, но... но если я его не найду, значит, моя жизнь была лишена всякого смысла... Так, глупая шутка какого-то сумасшедшего демона, и больше ничего... Однако, прошу вас, господин Пернат, -взмолилась она, - у всякой высказанной вслух мысли сразу появляется скверный земной привкус, да и сама она становится какой-то жалкой, пошлой и бескрылой, а мне бы не хотелось...

Девушка внезапно замолчала.

- Чего бы вам не хотелось, Мириам?

Она вскинула руку, прислушиваясь, и тут же быстро вскочила:

- Это к вам, господин Пернат!

Теперь и моего слуха коснулись донесшиеся из коридора легкие стремительные шаги.

Нетерпеливый стук в дверь, тревожный шелест шелка - и вот она уже в комнате...

Ангелина!

Мириам хотела выйти, но я удержал ее:

   - Честь имею представить: дочь моего лучшего друга... графиня...

   - Нет, это просто какой-то кошмар! К вашему дому теперь совершенно невозможно подъехать: перерыли всю мостовую. Когда же вы наконец переберетесь в какой-нибудь район поприличнее, мастер Пернат? Неужели вам еще не надоели эти ужасные еврейские трущобы? В городе настоящая весна, от снега почти ничего не осталось, журчат ручьи, в небе ликуют птицы, воздух такой, что дух захватывает, а вы торчите взаперти на этом мрачном чердаке, как старый крот в подземной норе... Кстати, вчера я была у своего ювелира, так вот знаете, что он мне сказал: назвал вас великим художником и одним из самых талантливых резчиков по камню не только современности, но и всех предшествующих эпох!

Ангелина была неудержима, как водопад, и я, очарованный мелодичным звуком ее голоса, уже ничего вокруг не видел, кроме сверкающих голубых глаз, стройных ножек в изящных лаковых сапожках и разрумяневшегося капризного лица с нежно-розовыми мочками ушей, обрамленного дымчато-серым меховым ореолом.

Не давая мне опомниться, она говорила и говорила:

- Там, на углу, нас ждет мой экипаж. А я-то боялась, что не застану вас дома. Надеюсь, вы еще не успели отобедать? Ладно, обед подождет, а для начала следует подышать свежим воздухом! Куда же нам поехать? Прежде всего направимся... погодите, погодите... так, можно в Ботанический сад, или нет, вот отличная идея: поедем-ка на лоно природы, подальше от

этих угрюмых каменных громад, туда, где в полной мере можно почувствовать таинственный пульс просыпающейся земли, увидеть первые зеленые побеги на деревьях с уже набухшими от весенних соков почками... Ну что же вы стоите, берите свою шляпу - и вперед! А пообедать можно и у меня - вот уж наговоримся всласть! Будем развлекаться допоздна! Да возьмете вы, наконец, свою шляпу! Что вы топчетесь на месте? Не бойтесь - не замерзнете, в экипаже есть теплая и очень мягкая меховая полость - закутаемся в нее по самые уши и, прижавшись друг к другу... тесно-тесно!., замрем, пока нам не станет жарко...

Ну что я мог на все это ответить?!

- А мы тут... с дочерью моего друга... тоже собирались... прогуляться в экипаже...

Не успел я договорить, как Мириам, поспешно попрощавшись с Ангелиной, уже направилась к дверям. Я устремился за нею, чтобы хотя бы проводить до ее квартиры, но она, дружески улыбнувшись, остановила меня на лестничной площадке.

   - Послушайте, Мириам, я не могу здесь, на лестнице, высказать, как я к вам привязан... и... и что мне было бы в тысячу раз приятнее с вами...

   - Не следует оставлять даму одну и заставлять ее ждать, господин Пернат, - торопливо оборвала девушка. - Прощайте! Счастливо провести время!

Она пожелала мне это от всей души, голос ее звучал естественно и ровно, однако я заметил, что прежнего блеска в ее глазах уже не было, они сразу как-то потухли...

Мириам быстро сбежала по лестнице, а у меня от горького чувства безвозвратной утраты перехватило горло.

Казалось, будто только что я потерял целый мир...

Сам не свой сидел я рядом с Ангелиной, опьяненный ее близостью. Во весь опор неслись мы по переполненным улицам.

Оглушенный кипевшим вокруг прибоем жизни, я различал лишь отдельные вспышки в проносящейся мимо пестряди: сверкающие серьги в ушах и блестящие цепочки на меховых муфтах,

тускло лоснящиеся цилиндры, белоснежные дамские перчатки, ярко-розовый бант на шее пуделя, с отчаянным лаем мчавшегося рядом с нашим экипажем, норовя вцепиться в колеса, серебряная сбруя взмыленной упряжки вороных, с которой мы только чудом разминулись в уличной толчее, зеркальные стекла витрин с мерцающими за ними чашами, полными жемчужных ожерелий, и переливающимися всеми цветами радуги россыпями драгоценных камней, матовый глянец туго обтянутых шелком стройных женских ножек...

Резкий ветер, обжегший нам лица, заставил меня еще острее ощутить восхитительно нежное тепло тесно прижавшегося ко мне тела.

Постовые на перекрестках почтительно отступали, давая дорогу нашему вихрем проносившемуся мимо экипажу.

На набережной, где кареты из-за царившего там столпотворения двигались в один ряд, наши лошади перешли на шаг - все вокруг было усеяно толпами зевак, глазеющих на поверженный мост.

Я лишь мельком взглянул в его сторону: малейший вздох, сорвавшийся с губ Ангелины, неуловимый взмах длинных ресниц, быстрый, украдкой брошенный взгляд - весь этот нежный, игриво-кокетливый флер, которым окутала меня моя очаровательная соседка, был сейчас для меня бесконечно более важным, чем лицезрение величественных останков, даже в своем падении сохраняющих поистине рыцарское достоинство и по прежнему мужественно противостоящих напирающим отовсюду ордам ледяных глыб...

Потом был парк... Пустынные задумчивые аллеи, хорошо прибитая, упругая и еще влажная земля, шелестевшая прошлогодней листвой под копытами притомившихся лошадей, напоенный весенними испарениями воздух, черные тощие силуэты гигантских деревьев с голыми, призывно воздетыми к небу ветвями, усеянными кудлатыми шапками вороньих гнезд, поблекшая, безжизненная зелень лужаек с серовато-белыми островками тающего снега - вся эта тихая, затаенная, еще не проснувшаяся красота обступила наш экипаж.

О докторе Савиоли речи почти не шло - равнодушно обронив несколько ничего не значащих фраз, Ангелина с милой детской непосредственностью призналась:

- Сейчас, когда опасность миновала и он быстро пошел на поправку, мне вдруг все, что меня так занимало в этом человеке, стало казаться ужасно скучным и пресным... А мне бы хотелось взмыть на волне радости до самых небес и, зажмурив глаза, очертя голову броситься в самую стремнину жизни, вскипающую легкой искрящейся пеной. Поверьте, все женщины таковы, только никто из нас никогда не признается в этом - одни из женского лукавства, другие из глупости, ибо сами не понимают своего предназначения. Все мы - легкомысленные дщери своей прародительницы Евы и жаждем лишь страстной любви и мужского поклонения. Не правда ли, мастер Пернат? - Однако в порыве саморазоблачения графиня не дала мне и рта открыть. - Впрочем, женщины мне абсолютно неинтересны. Только, пожалуйста, не воспринимайте мои слова как комплимент в свой адрес, и тогда... так уж и быть, открою вам один секрет: находиться в обществе симпатичного мужчины для меня во сто крат приятнее, чем все эти феминистические рауты, на которых приходится вести «умные» разговоры с нашими не в меру эмансипированными дамами. Господи, все, о чем бы они с самым глубокомысленным видом ни рассуждали, рано или поздно заканчивается сердечными излияниями, полными таких душещипательных подробностей, какие вам не привидятся и в страшном сне. Вздор, сплошной вздор: светские сплетни, болтовня о нарядах - а дальше-то что?.. Моды, к сожалению, меняются не так часто... Вы, наверное, находите меня ветреной и избалованной, мастер Пернат?.. - спросила она вдруг с таким неподражаемым кокетством, что я, очарованный ее обаянием, лишь с трудом сдержался, чтобы не сжать в ладонях это прелестное личико и не поцеловать в нежную шею. - Ну скажите же, скажите, что я взбалмошна и легкомысленна!

Ангелина придвинулась еще ближе и, просунув руку мне под локоть, замерла.

Но вот интимный полумрак сменился ярким солнечным светом - мы выехали из тенистой аллеи с тянувшимся по обеим ее

сторонам боскетом, обернутые соломой декоративные кусты которого в своем неуклюжем облачении походили на обезглавленных и лишенных рук и ног сказочных монстров.

Сидевшие на скамейках люди, щурясь на солнце, провожали нас любопытными взглядами, сдвигали головы и о чем-то перешептывались.

Не обращая на это внимания, мы молчали, предавшись своим мыслям. До чего же Ангелина была не похожа на тот образ, который жил до сих пор в моей душе! Как будто только сейчас я ощутил ее как настоящую женщину из плоти и крови!

Неужели эта гордая, проникнутая шармом самой откровенной чувственности светская дама и есть то самое несчастное, трепещущее от страха существо, которое я всего лишь пару месяцев назад в солнечный зимний день утешал в соборе?!

Я глаз не мог отвести от этих припухших, соблазнительно полуоткрытых губ.

Мечтательно прикрыв веки, графиня по-прежнему хранила молчание, целиком отдавшись своим грезам.

Колеса экипажа мягко и плавно катились по сырому от талой воды лугу. Голова у меня слегка кружилась от крепкого запаха пробуждающейся земли.

   - Должен вам признаться... графиня...

   - Ангелина... Для вас, мастер Пернат, я просто Ангелина... - еле слышно прошептала она, не открывая глаз.

   - Должен вам признаться, Ангелина, что... что вы мне сегодня снились... всю ночь напролет... - охрипшим вдруг голосом выдавил я из себя.

Графиня вздрогнула - казалось, это признание застало ее врасплох, - потом, слегка отодвинувшись, она значительно посмотрела на меня:

- Поразительно! А вы - мне! Вот и сейчас я вспоминала этот чудесный сон...

Вновь возникла неловкая пауза, так как мы оба догадались, что видели один и тот же сон. Я чувствовал это по участившемуся биению ее пульса, по лихорадочной дрожи ее тела, которую не мог скрыть даже мех.

Резко отвернувшись, бледная от волнения Ангелина стала с каким-то напряженным ожиданием вглядываться вдаль...

Медленно поднес я хрупкую, аристократическую руку к губам, стянул белую надушенную перчатку, а когда услышал у самого уха хриплое от страсти дыхание, вдруг понял, что еще мгновение и... и... и, уже ничего не соображая, нежно и страстно прикусил трогательно беззащитный без своей лайковой оболочки большой палец графини...

Через несколько часов я брел как пьяный в вечернем тумане; мне надо было спуститься в Старый город, однако я шел куда глаза глядят, бездумно сворачивал в какие-то переулки и, видимо сам о том не подозревая, весьма продолжительное время блуждал по кругу.

Опомнился только на набережной, долго стоял, перегнувшись через кованый парапет, и, глядя вниз, на бурную черную воду, пытался разобраться, где кончается прошлое и начинается настоящее.

Ощущение обнимавших меня за шею рук было столь явственным, что, казалось, оглянись я сейчас - и увижу Ангелину, впрочем, она и так стояла у меня перед глазами: маленькая девочка в белом платье играла в мяч под сенью огромных вековых вязов, вот и фонтан, у которого мы когда-то, много-много лет назад, прощались, его мраморный бассейн сейчас забит прошлогодней листвой, а тогда в нем плавал оброненный ею мяч, потом она провожала меня, как совсем недавно, молча склонив голову мне на плечо, через сумрачный, зябко съежившийся парк своего родового дворца...

Присев на скамейку, я надвинул на глаза шляпу, чтобы ничто не мешало мне грезить. «А где сердечко из коралла?..»

Вода бурлила и пенилась, переливаясь через край плотины, и этот монотонный шум поглощал последние замирающие звуки отходящего ко сну города.

Всякий раз, когда я поднимал голову, чтобы плотнее запахнуть полы моего пальто, ночные тени все больше сгущались над речным потоком, пока беспросветная тьма окончательно не

поглотила его, превратив в сплошную серовато-черную массу, рассеченную узким, белым шрамом пены, который, повторяя собой линию плотины, тянулся до противоположного берега.

Одна только мысль о том, что праздник кончился, что надо снова возвращаться в гетто, в свою одинокую каморку, повергала меня в ужас.

Всего лишь несколько послеполуденных часов солнечного сияния и любви - и я навсегда стал чужим в своем собственном жилище.

Впрочем, много ли надо, чтобы от этого нечаянного счастья остались одни воспоминания, прекрасные и пожухлые, как прошлогодняя листва, - ну пара недель, а может, и того меньше?..

А что потом?

Потом - тоскливое, бесприютное сиротство здесь и там, по сю и по ту сторону речного потока.

Я вскочил - прежде чем сойти в кромешную ночь гетто, хотел бросить сквозь прутья парковой решетки еще один, последний, взгляд на дворец, за темными окнами которого спала она...

Избрав то же направление, откуда пришел, я едва ли не на ощупь стал пробираться в густом тумане: ряды домов с вычурными изломами барочных фасадов выстраивались в пустынные улицы и вымершие переулки, время от времени из смутной мглы грозно выплывали черные монументы, возвещая своим появлением о том, что в данный момент я пересекал какую-то спящую мертвым сном площадь, и снова - призрачные дворцы, узорчатые решетки заборов, стоящие особняком караульные будки...

Иногда в обманчивом сумраке брезжило тусклое мерцание одинокого фонаря - постепенно, по мере приближения, оно разрасталось в гигантский фантастический ореол, похожий на блеклую, отцветающую радугу, который мало-помалу превращался в бледно-желтый, коварно прищуренный глаз, до тех пор сверливший мне спину подозрительным взглядом, пока не растворялся во мраке.

Под моей ногой заскрипела галька - широкие ступени круто уходили вверх... Господи, где я? На дне какого-то глубокого оврага? А это что за стены? По обеим сторонам лестницы

тянулись глухие высокие стены, из-за которых свешивались голые ветви деревьев... Казалось, они росли из тумана, в густой пелене которого стволов было не разглядеть. Судя по всему, какой-то сад...

Зацепившись за что-то шляпой, я повел головой - раздался тихий хруст, и несколько тонких иссохших веточек скользнули по моему пальто в серую мглу, которой были окутаны мои ноги.

Светящаяся точка? Да, да, вдали мерцал одинокий огонек... Далеко-далеко... Что за странное свечение, повисшее меж небом и землей?..

Должно быть, я все же заплутал. Это могла быть только Старая замковая лестница, проложенная по склону того крутого холма, с вершины которого к небу устремлялись гордые готические шпили собора Святого Вита...

Взобравшись наверх, я довольно долго шел по глинистой дорожке, которая незаметно сменилась мостовой...

Потом в туманной мгле проступила грузная, непроницаемо черная тень, увенчанная конусообразной шапкой, - Далиборка, легендарная Башня голода, во чреве которой в былые времена томились обреченные на голодную смерть узники, а рядом, в Оленьем рву, короли травили благородную дичь.

Протиснувшись сквозь тесный, едва ли в ширину плечей, извилистый проулок с глубокими бойницами, я оказался на какой-то узенькой улочке с крошечными, не выше человеческого роста домишками - вытянув руку, можно было коснуться крыши.

Теперь-то я знал, куда меня занесло, - Алхимистенгассе, на которой в Средние века ютились адепты королевской науки, тщившиеся обрести Философский камень и насыщавшие своими ядовитыми субстанциями лунные лучи.

Покинуть это таинственное место можно было только через игольное ушко того самого проулка, которым я сюда и проник.

Однако, пытаясь найти в него вход, я, к своему немалому удивлению, наткнулся на штакетник деревянной решетки -итак, пути назад не было.

Ничего страшного, успокаивал я себя, придется кого-нибудь разбудить - пусть покажет, как мне отсюда выбраться.

Чудны дела Твои, Господи, а этот дом откуда взялся? Улочка заканчивалась домом, которого я никогда раньше здесь не видел, - он был больше остальных и явно обитаем... Как же я раньше-то его не замечал ?!

Должно быть, он был недавно выбелен, ибо его светлый силуэт отчетливо выделялся даже в непроглядной пелене тумана.

Я перелез через грубо сколоченную из толстых тесаных брусьев ограду и, подойдя по узкой садовой дорожке к дому, прижался лбом к оконному стеклу: ни зги не видно... Постучал в окно... Через некоторое время внутри мелькнула полоска света, дверь открылась, и в комнату шаткой, неуверенной поступью вошел какой-то древний как мир старец с горящей свечой в руке; доковыляв до середины своей лаборатории, он замер и стал настороженно оглядывать помещение - его взгляд медленно и внимательно скользил вдоль стен, уставленных алхимическими колбами и ретортами, задумчиво задержался на гигантской паутине в углу и, сместившись наконец к окну, в упор вперился в меня...

Тени от скул скрывали его глазницы - казалось, они были пусты, как у мумии.

Во всяком случае, меня он явно не видел.

Я вновь стукнул в стекло.

Старец не слышит - бесшумно, мерным, механическим шагом сомнамбулы покидает комнату.

Прождав напрасно несколько минут, я принялся что есть силы колотить во входную дверь: никакого ответа...

Делать нечего, пришлось самому искать выход, и я до тех пор искал его, пока наконец не нашел.

Поразмыслив, я решил, что сейчас мне лучше побыть среди людей, чтобы по крайней мере на пару часов заглушить снедающую меня тоску по страстным поцелуям Ангелины. Куда же пойти? Ну конечно к моим приятелям - Зваку, Прокопу и Фрисландеру, - вся троица в полном составе, разумеется, коротает время «У старого Унгельта»... И я быстрым шагом двинулся в сторону Тынского подворья.

Подобно выходцам из царства теней, восседал неподвластный законам этого бренного мира триумвират за старым, изъеденным жучком столом - в зубах белые глиняные трубки с длиннющими мундштуками, а дым в зале такой, что хоть топор вешай.

В тусклом свете старомодной висячей лампы, который казался еще более скудным на фоне темно-коричневых стен, лица живописной троицы были почти неразличимы.

В углу примостилась, нахохлившись, молчаливая, тощая как веретено и неизбежная как смерть морщинистая кельнерша -желтый утиный нос, бесцветные слезящиеся глаза и вечный вязаный чулок в руках...

Драпированная красными, изрядно засаленными портьерами дверь была плотно закрыта, так что доносившиеся из соседней залы голоса звучали совсем глухо, сливаясь в тихий монотонный гул, подобный гудению пчелиного роя.

Фрисландер в своей черной конической шляпе с прямыми полями, с бородкой клинышком, свинцово-серым лицом утопленника и зловещим шрамом под глазом походил на призрачного капитана «Летучего голландца».

Иошуа Прокоп с вилкой, лихо торчащей на манер индейского пера из его буйной музыкантской шевелюры, чуть слышно отстукивал своими непомерно длинными костлявыми пальцами какой-то замысловатый ритм, видимо неотступно звучавший в его переполненной винными парами голове, и с недоумением следил затем, как старый Звак непослушными пальцами упрямо старался нацепить на пузатую бутылку арака пурпурную пелерину марионетки.

- Вылитый Бабинский! - одобрительно кивнул Фрисландер и, ткнув пальцем в преобразившуюся бутылку, спросил, строго воззрившись на меня: - А вы, Пернат, знаете, кто такой Бабинский? Боже мой, он не знает, кто такой Бабинский! Звак, немедленно восполните этот непростительный пробел в эрудиции нашего приятеля!

Просить дважды словоохотливого кукольника не пришлось.

- Бабинский, - тут же затарахтел он как заведенный, ни на миг не прерывая своей работы, - был некогда знаменитым пражским разбойником. На протяжении многих лет

предавался он своему кровавому ремеслу, да так, что никто из благонамеренных бюргеров даже и помыслить себе не мог, чем занимается сей мерзопакостный злодей. Однако время шло, и в благородных семействах нашего богохранимого города стали, к своему немалому удивлению, все чаще с прискорбием отмечать странную закономерность: то один родственник, то другой начинал вдруг манкировать своими фамильными обязанностями, а говоря попросту, отсутствовал за обеденным столом, и не только за обеденным - что особенно повергало фраппированных таким недостойным поведением сотрапезников в горестное недоумение, - но и за утренним, и за вечерним... В общем, он как бы переставал существовать, растворялся в воздухе, как в воду канул... И хотя поначалу домочадцы таких без вести пропавших, как люди благовоспитанные, хранили гробовое молчание, стараясь не выносить сор, пардон, из избы - кроме того, дело имело и свои хорошие стороны, ведь количество-то едоков теперь сокращалось: это ж какая экономия! - однако нельзя было оставлять без должного внимания и то чреватое самыми неприятными последствиями обстоятельство, что в глазах общества безукоризненная доселе репутация семейства могла через сию, так сказать, дематериализацию весьма существенно пострадать и стать предметом досужих сплетен и светских анекдотов.

Особенно в тех щекотливых случаях, когда речь шла о бесследном... гм... исчезновении девиц на выданье.

Кроме того, известные обязательства налагала и бюргерская... гм, пардон... честь, неукоснительно требовавшая, чтобы семейная жизнь, эта святая святых каждого законопослушного обывателя, по крайней мере на людях выглядела благопристойно, а для этого необходимо было сохранять чувство собственного достоинства и ни в коем случае не терять лица.

В газетах замелькали объявления: «Вернись, все прощу!» - и общество, надо отдать ему должное, в конце концов вняло отчаянным призывам и ударило в набат, а вот Бабинский, у которого, как и у большинства его коллег, сделавших смертоубийство своей профессией, в голове был один только ветер, не придал сему тревожному факту ровным счетом никакого значения.

Трудясь не покладая рук на своем богопротивном поприще, он, в глубине души всегда алкавший идиллической простоты деревенской жизни и обладавший исключительно тихим и незлобивым нравом, со временем свил себе маленькое, но уютное гнездышко в мирной патриархальной деревушке Крч, близ Праги, -скромный домишко, сверкавший безукоризненной чистотой, а при нем крошечный садик с цветущей геранью.

Увы, стесненный в средствах, Бабинский не мог себе позволить прикупать соседние участки и был вынужден, дабы незаметно предавать земле тела своих множившихся день ото дня жертв, заменить дорогие его сердцу цветочные клумбы - о, надо было видеть, с каким душевным трепетом и умилением любовался он на свою герань! - на простые, поросшие травой грядки, эдакие практичные могильные холмики, которые легко и без ущерба для внешнего вида продлевались сообразно потребностям взыскательного садовода, то бишь в зависимости от его трудолюбия и времени года.

На сем скорбном месте Бабинский ежевечерне предавался отдохновению от трудов неправедных - вольготно раскинувшись на зеленеющих грядках, обильно унавоженных прахом невинно убиенных, кровожадный маньяк, надругавшийся над священной памятью замученных им людей, как ни в чем не бывало блаженствовал в лучах заходящего солнца, услаждая свой слух нежными, сентиментальными мелодиями, которые сам же наигрывал на флейте...

   - Пршу прщения у пчтеннейшей п-публики! - заплетающимся языком вежливо прервал Иошуа Прокоп старого кукольника, извлек из кармана ключ и, поднеся его к губам, принялся извлекать душещипательные трели: - Цим-цер-лим цам-бусла дей...

   - Да вы, мой друг, никак изволили соседствовать с сей печально знаменитой персоной, коли вам так достоверно известно, что он там наигрывал! - глумливо воскликнул Фрисландер, явно подтрунивая над чувствительным музыкантом.

Прокоп пронзил его испепеляющим взглядом.

- Увы, Бабинский слишком рано ушел из жизни. Но какие мелодии могли тронуть это суровое сердце, мне как

композитору известно, наверное, лучше, чем вам. Разве может какой-то маляр, которому медведь на ухо наступил, судить о такой деликатной материи, как музыка?.. Цим-цер-лим цам-бусла бусла дей...

Не на шутку растроганный, Звак благоговейно внимал жалобным руладам Прокопа, когда же тот кончил и спрятал ключ в карман, утер скупую слезу и продолжал как хорошо выученный урок:

- Однако от бдительных соседей не укрылось, что грядки мечтательного меломана росли не по дням, а по часам, быстро превращаясь в один зеленый, покрытый подозрительно буйной порослью холм, который всем своим видом прямо-таки взывал об отмщении, да и недреманное око полиции на сей раз оказалось поистине всевидящим: именно скромному полицейскому из пригорода Жижков, который совершенно случайно стал свидетелем того, как Бабинский - о ужас! - средь бела дня душил какую-то престарелую даму из высшего общества, выпало почетное право отныне и навсегда положить конец вопиющим злодеяниям зарвавшегося изверга.

Гнусный убийца был взят под стражу прямо в своем Эдемском саду.

Принимая во внимание как смягчающее вину обстоятельство безупречную бюргерскую репутацию подсудимого, суд приговорил крчанского мясника к смертной казни через повешение, одновременно обязав известную фирму братьев Ляйпен «Высококачественные товары из пеньки en gros et en detail[83]» поставить, коль скоро сии зловещие изделия являлись основной статьей их дохода, необходимые для экзекуции аксессуары; оплату за свои услуги с учетом рыночной цены представителям фирмы надлежало взыскивать с высокого государственного казначейства - разумеется, по предъявлению соответствующей квитанции, заверенной должностными лицами.

Однако капризной судьбе было угодно, чтобы в самый ответственный момент «высококачественный товар из пеньки» лопнул,

и Бабинскому привалило неслыханное счастье провести остаток жизни в тюремных стенах.

Двадцать нескончаемых лет раскаивался выродок в одиночной камере Святого Панкраца, и ни единого слова упрека не сорвалось с его сурово сжатых губ; до сих пор служащие сего знаменитого пенитенциария, наводящего ужас на преступный мир, не нахвалятся на образцовое поведение присмиревшего убийцы, в виде исключения ему даже было дозволено в дни тезоименитства высочайших особ играть на флейте...

Прокоп, глядя в одну точку остекленевшим взглядом, тут же снова полез в карман, однако Звак на сей раз не стал дожидаться, когда он извлечет свой ключ, и продолжал:

- О ту пору случилась всеобщая амнистия, и Бабинскому повезло вторично: ему скостили оставшийся срок; выйдя на свободу, он получил место привратника в священной обители «Милосердных сестер».

Необременительная работа в монастырском саду, к которой его привлекла мать игуменья, так и спорилась в умелых руках - сказывалась приобретенная за годы прежней трудовой деятельности сноровка в обращении с киркой и лопатой, - все свои досуги вернувшийся в лоно церкви грешник посвящал чтению тщательно отобранной душеспасительной литературы, дабы просветить ум и наставить дух свой на путь истинный.

Последствия сих богоугодных занятий были весьма и весьма впечатляющи.

Всякий раз, когда игуменья по субботним вечерам чуть не силком отсылала его в расположенный по соседству кабак, дабы вверенный ее попечению раб божий мог хоть немного развеяться, тот был неизменно пунктуален и еще до темноты, тверезый как стеклышко, возвращался в святую обитель, а наутро, с прискорбием великим отмечая повсеместный упадок нравственности и невиданный доселе наплыв всякого подозрительного сброда, буквально заполонившего проселочные дороги, с похвальным благоразумием делал из сего наводящего на печальные мысли обстоятельства исполненный аскетической суровостью нравоучительный вывод: не след благочестивому обывателю шляться аки

тать в ночи по злачным заведениям: промочил глотку - и ковыляй до дому.

Однако лукавый враг рода человеческого не дремал, и не иначе как по его коварному наущению объявились в Праге такие не брезгающие никакой поживой людишки, которые были не прочь погреть руки на мрачной славе раскаявшегося разбойника: привыкшие держать нос по ветру восковых дел мастера быстро смекнули, что к чему, и вскоре по всему городу стали продаваться миниатюрные фигурки из воска, по мысли авторов сей халтурной поделки представлявшие легендарного потрошителя, - Бабинский с видом эдакого злого гения, насупив брови и скрестив на груди руки, стоял в печальном одиночестве на краю какого-то обрыва и, картинно кутаясь в средневековую пелерину зловещего кроваво-алого цвета, взирал долу своим мечущим мрачные молнии взором.

Надо сказать, расчет был верным: во всяком случае, каждое благородное семейство, которого так или иначе коснулось горе тяжкой утраты, почему-то считало своим священным долгом обзавестись этим сомнительным сувениром.

Но особенно полюбился демонический персонаж лавочникам: трудно было найти такой магазин, где бы ни красовалась фигурка проклятого душегуба, причем, как правило, ее прятали под стеклянный колпак - то ли от чрезмерного почтения, то ли из суеверного страха, а может, опасались, как бы кто-нибудь из родственников многочисленных жертв злодея в порыве праведного гнева не попытался свести счеты с восковым подобием этого ставшего притчей во языцех исчадия ада; а вот само «исчадие» при виде сей жалкой восковой пародии только скрипело зубами в бессильной ярости.

«Вся эта разнузданная вакханалия, развязанная вокруг моего имени, - дело в высшей степени недостойное и свидетельствует лишь о душевной черствости тех неразборчивых в средствах людей, которые, желая потрафить низменным инстинктам толпы, не считают для себя зазорным надругаться над страждущим духом своего заблудшего собрата, поистине с садистским упорством тыча ему в глаза грехи юношеских лет! - с возмущением

восклицал в подобных случаях Бабинский, до глубины души задетый такой циничной бестактностью. - И остается только скорбеть, что со стороны властей не следует никаких циркуляров, дабы в корне пресечь столь откровенное, бесцеремонное и бессовестное издевательство над личностью».

Даже на смертном одре оскорбленный в своих лучших чувствах разбойник взывал к справедливости.

И, как выяснилось, не напрасно, ибо наши властные органы, неустанно пекущиеся о душевном здоровье своих верноподданных, строжайше повелеть соизволили о немедленном запрещении торговли безнравственными статуэтками Бабинского, порождающими в обществе весьма нездоровые, противоречивые и даже агрессивные настроения.

Закончив свой рассказ, Звак, давно с вожделением поглядывавший на стакан с грогом, вздохнул и одним молодецким глотком опорожнил сию искусительную чашу, после чего погрязшая во всех тяжких троица кощунственно ухмыльнулась, подобно коварным демонам, вечно злоумышляющим против рода человеческого, и кукольник с молчаливого согласия остальных собутыльников, для которых, видно, не было ничего святого, осторожно оглянулся: невзрачная кельнерша, тронутая трагической судьбой несчастного Бабинского, молча глотала обильно катившиеся по щекам слезы, с похвальным прилежаньем продолжая вязать свой чулок...

- Ну а вы что скажете, досточтимый коллега и хладнокровный резник[84] камней, - неужто не внесете своей скромной лепты в наше застолье? - осведомился Фрисландер после долгой и многозначительной паузы общего молчания. - Нет-нет, усладите наш слух какой-нибудь историей, - поспешно пояснил он, заметив, что я полез в карман, - в том, что вы, растроганные возвышенно-печальным рассказом старины Звака, раскошелитесь и из благодарности за дарованное вам душевное умиление оплатите сию немудреную пирушку, мы и так не сомневаемся.

Я принялся рассказывать о своем блуждании в тумане.

Однако стоило мне упомянуть про странный белый дом, невесть откуда взявшийся на Алхимистенгассе, как все трое разом протрезвели и, забыв про свои трубки, с напряженным вниманием стали ловить каждое мое слово, когда же я закончил, Прокоп не сдержался и, стукнув кулаком по столу, воскликнул:

   - Да ведь это же чистой... Проклятье, кажется, нет таких пражских легенд, которые бы в той или иной степени не коснулись нашего Перната, предоставив ему редкую и опасную возможность на собственной шкуре испытать все прелести общения с призраками!.. A propos[85], эта давешняя оказия с Големом - вы знаете, а ведь не так страшен черт, как его малюют...

   - Что значит «малюют»? - насторожился я.

   - Вы ведь, наверное, знаете этого свихнувшегося еврейского нищего Гашиля? Нет? Ну так вот, этот самый Гашиль и был, оказывается, Големом!..

   - Еврейский нищий - Голем?!

   - Вот именно, мой друг, еврейский нищий Гашиль, и никто другой. Не далее как несколько часов назад проклятый фантом, наводивший ужас на все гетто, в самом благодушном расположении духа средь бела дня прогуливался в своем пресловутом кафтане семнадцатого века по Залнитергассе; к счастью, мимо проезжал местный живодер - смышленый малый не растерялся и мигом накинул на обнаглевшего призрака петлю, которой отлавливал бродячих собак.

   - Какой живодер? Какая петля? Какой призрак? Что все это значит? - вскричал я, окончательно сбитый с толку.

   - Да ведь я же вам и говорю: этим призраком был Гашиль! А ветхие одежки, в которые этот бедолага вырядился, он, как мне говорили, нашел еще несколько недель назад за створкой каких-то ворот... Ну да бог с ним, с этим нищим, давайте-ка лучше вернемся к вашей загадочной истории с белым домом на Малой Стране - все это ужасно интересно. Бытует древнее предание, что там, наверху, на Алхимистенгассе, существует некое

таинственное строение, которое видно лишь в тумане, кроме того, не каждому смертному дано его узреть, а только отмеченным особым знаком. Дом этот еще именуют «Стеной у последнего фонаря». При свете дня на месте том можно увидеть всего-навсего большой серый валун, а сразу за ним почти отвесная пропасть Оленьего рва, так что вы, Пернат, похоже, и в самом деле в рубашке родились: еще один шаг - и вы бы рухнули с обрыва, и вот тогда бы вам уж точно не собрать костей!

Ходят слухи, что под этим огромным валуном сокрыты несметные сокровища, а сам он был водружен основавшим Прагу орденом «Азиатские братья» в качестве краеугольного камня для величественной обители, в коей в конце времен поселится царственный Гермафродит - некое странное двуполое существо, являющееся одновременно и мужчиной и женщиной. И в гербе его будет помещено изображение зайца - кстати, в Древнем Египте заяц традиционно служил символом Осириса, и, быть может, именно оттуда пришел к нам старинный обычай подавать к пасхальному столу зайца.

До тех пор, пока не исполнятся сроки, стражем к сему сокровенному месту приставлен не кто иной, как Мафусаил, дабы Сатана, совокупившись с валуном, не произвел на свет отрока, известного каббалистам под именем Армилус.

Вам никогда не приходилось слышать об этом Армилусе? А между тем древним раввинам было ведомо даже то, в каком обличье явится в мир сей инфернальный отпрыск: червонного злата власы заплетены в косу, дабы утаить от взора премудрых раздвоенную с затылка главу монстра, очи аки два серпа блистающих, а руки столь непомерно длинны, что свисать им не иначе как до самых стоп...

   - Какая прелесть! У меня руки так и чешутся, чтобы изобразить это чудо-юдо! - пробормотал Фрисландер и стал шарить по карманам в поисках карандаша.

   - Итак, Пернат, если вам когда-нибудь улыбнется счастье стать Гермафродитом и en passant[86] обнаружить зарытые под

валуном сокровища, - закончил Прокоп свой краткий исторический экскурс, - тогда не забудьте, пожалуйста, что я вам всегда был самым лучшим и преданным другом!

Мне же было не до шуток - сердце мое вдруг заныло, преисполненное смутной, ностальгической тоской.

Добряк Звак почувствовал мое настроение и, хоть и не догадывался о его причинах, сразу пришел мне на помощь:

- Как бы то ни было, а есть что-то в высшей степени знаме нательное и даже внушающее суеверный ужас в том, что видение явилось Пернату аккурат на том самом месте, о котором говорится в древней легенде. Во всех этих кажущихся на первый взгляд случайных совпадениях чувствуются какие-то таинственные связи, из призрачной паутины которых человеку, видимо, выпутаться не дано, покуда его душа наделена способностью созерцать некие потусторонние формы, недоступные внешним органам чувств. Ничего не могу с собой поделать, но сверхчувственное придает этому скучному миру особую прелесть!.. Ну, что скажете?

Фрисландер и Прокоп посерьезнели и, погрузившись в свои думы, молчали, явно сочтя вопрос кукольника риторическим, помалкивал и я.

- А вы-то как считаете, Эвлалия? - с самым невинным видом спросил Звак, обернувшись к кельнерше.

Застигнутая врасплох старуха тяжко задумалась и, побагровев от натуги, долго с видом оракула, решающего судьбы мира, чесала спицей в голове, но так ничего и не вычесала - плюнув в сердцах, она лишь сердито буркнула:

- Да пропадите вы пропадом, пьянчуги окаянные! У меня от ваших разговоров и так ум за разум заходит...

- Ну и денек! Не воздух, а дурман какой-то, - пожаловался Фрисландер, когда веселье за столом немного поулеглось, - в голове черт-те что, из рук все валится, на кисти даже смотреть тошно, а перед глазами все время эта проклятая Розина вы танцовывает - как в прошлый раз... нагишом... в одном толь ко фраке...

- Неужто снова объявилась? А я думал, гастролирует где-ни будь в провинции, - усмехнулся я.

- Это вы хорошо - «гастролирует»! Так вот слушайте: полиция нравов выхлопотала ей весьма выгодный «ангажемент»... Наверное, тогда «У Лойзичека» приглянулась этому ханже комиссару из уголовной полиции... Во всяком случае теперь сия дщерь греха трудится в поте лица и, надо сказать, весьма существенно способствует притоку в гетто состоятельных кругов общества, представ ленных исключительно лицами мужеского пола. Впрочем, оно и понятно, ибо эта уличная девчонка за несколько месяцев умудрилась превратится в чертовски аппетитную штучку!

- Просто уму непостижимо, что может сотворить женщина из нашего брата силой своих чар! - глубокомысленно заметил Звак. - Взять хотя бы Яромира - чтобы оплатить визит к Розине, бедный малый в одну ночь заделался художником и теперь ходит по кабакам, вырезая из черной бумаги силуэты подгулявших посетителей, жаждущих убедиться, что еще не совсем утратили человеческий образ.

Прокоп, очевидно прослушавший реплику старого кукольника, смачно причмокнул губами:

- Вот те раз! Да неужто Розина и впрямь настолько похорошела? Ну и как она, эта рыжая потаскуха, Фрисландер? Надеюсь, вы не теряли время даром и собственноручно оценили ее женские прелести - ну уж поцелуйчик-то, наверное, сорвали?..

Тут кельнерша наконец не выдержала - вскочила и, пылая праведным гневом, покинула залу.

- Старая шлюха! Уж кто бы строил из себя добродетель! Фу ты ну-ты, святая невинность! - раздраженно буркнул ей вслед Прокоп.

- Да будет вам, в конце концов она и так уже наслушалась от нас за сегодняшний вечер предостаточно скабрезностей... Кстати, и ушла-то она потому, что чулок свой как раз довязала, - пытаясь успокоить расходившегося музыканта, сказал Звак.

Хозяин принес новую порцию грога, и разговор мало-помалу стал принимать откровенно непристойный характер. Для того

возбужденного состояния, в котором я находился весь день, это было уже слишком.

Кровь ударила мне в голову, пытаясь погасить бушевавшее во мне пламя, я попробовал успокоить свои нервы и, внутренне замкнувшись в себе и сосредоточившись на мыслях об Ангелине, не прислушиваться к тому, о чем говорили мои окончательно захмелевшие приятели, однако не тут-то было - своими благими намерениями я лишь подлил масла в огонь...

Не обращая внимания на удивленные взгляды компании, я резко встал и, пробормотав что-то нечленораздельное на прощанье, покинул заведение.

И хотя туман отчасти рассеялся и легкое покалывание его тонких ледяных иголочек уже почти не чувствовалось, тем не менее его смутная завеса все еще оставалась достаточно плотной, чтобы скрыть от моего взора таблички с названиями улиц, -вскоре я понял, что сбился с пути и забрел не в свой переулок, хотел было повернуть назад, но в это мгновение кто-то окликнул меня:

- Господин Пернат! Господин Пернат!

Я оглянулся, поднял взгляд к верхним этажам...

Никого!

Потом в соседнем доме вкрадчиво скрипнула дверь, и я разглядел в глубине этого сумрачного зева, скудно кровоточащего светом заляпанного грязью красного фонаря, какую-то светлую фигурку.

И вновь шелестящий шепот:

- Господин Пернат! Господин Пернат! Заинтригованный, я вошел в подъезд - и тут теплые женские

руки тесным хищным кольцом обвились вокруг моей шеи; мгновение спустя тусклые лучи, проникшие из нехотя приоткрывшейся в глубине смрадного коридора дверной щели, позволили мне узнать в сладострастно прижимавшейся к моему телу рыжеволосой дщери... Розину...

КИКС[87]

Хмурый, по-осеннему пасмурный день. Время уже близилось к полудню, когда мне наконец удалось разлепить воспаленные глаза, - казалось, я очнулся после летаргического сна или обморока, глубокого, бесчувственного, непроглядно темного.

Судя по холоду, царившему в каморке, прислуживавшая мне старуха либо еще не приходила, либо уже ушла, забыв затопить.

Все вокруг было окутано тусклым, безнадежно пепельным саваном: в печи давно остывшая зола, мебель покрыта удручающе серым налетом пыли, пол какого-то гадкого мышиного цвета, как будто его с неделю не подметали...

Зябко поеживаясь, я расхаживал из угла в угол.

На душе скребли кошки, а тут еще эта вонь... В комнате не продохнуть от тошнотворного сивушного перегара, смешанного с отвратительным смрадом застоявшегося табачного дыма, которым была насквозь пропитана моя разбросанная повсюду одежда.

Я распахнул окно и тут же закрыл его вновь: от холодной, промозглой сырости, которой повеяло с улицы, у меня зуб на зуб не попадал.

Куда ни глянь - унылая, беспросветная тоска. Под карнизом крыши вымокшие воробьи - сидят, сиротливо нахохлившись маленькими сизыми комочками.

Все во мне было смято, растерзанно, втоптано в грязь...

Повсюду следы запустения... Обивка на сиденье кресла - как она истерлась и обветшала! Вот уж и конский волос кое-где по краям выбивается наружу.

Надо бы отнести к обойщику... да что там, пусть остается как есть, ибо, что бы ни предпринимали мы, потомки ветхого Адама, «это - суета и томление духа»...[88] еще на одну никчемную

человеческую жизнь его хватит, ну а уж потом все - и кресло это, и задница, которая будет на нем сидеть, - «возвратится во прах»![89]

Господи, а это что за поблекшие тряпки там, на окнах?!

И как только до сих пор я не скрутил их в веревку и не повесился на ней?!

Ну что ж, это никогда не поздно сделать... По крайней мере не придется больше осквернять взор свой невыносимым зрелищем этих пыльных, омерзительно дряхлых вещей, место которым в подвале старьевщика, и не надо будет терпеть эту унизительную, терзающую нервы угарную муку, ибо она раз и навсегда кончится...

Да, да! В моем положении самое разумное - покончить с этой обложившей меня со всех сторон серостью! Раз и навсегда!..

И сегодня же!

Сейчас же... еще до обеда! Главное - ничего не есть. Действительно, что за свинство, покидать мир сей с набитым до отказа брюхом! Лежать в сырой земле с желудком, заполненным гниющей , полупереваренной пищей...

Да хоть бы и так, лишь бы никогда больше не светило это лживое солнце, согревая одинокое сердце блаженными грезами о радостях жизни.

Нет уж, с меня довольно, я не позволю делать из себя дурака, ибо отныне не желаю быть безвольной игрушкой в неумелых руках бессмысленной судьбы, которая то подбрасывает меня вверх к сияющим небесам, то вновь роняет в зловонную лужу, и все для того лишь, чтобы я в полной мере проникся мыслью о преходящей сущности всего земного, как будто мне давным-давно не известна сия прописная истина, доступная любому младенцу, любому уличному псу.

Несчастная Мириам! Если бы я мог хоть чем-то ей помочь!

Итак, необходимо принять решение и, со всей серьезностью вынеся этому тварному бытию окончательный и не подлежащий обжалованию приговор, привести его в исполнение, прежде чем инстинкт жизни, живучий, как все пресмыкающееся, вновь

воспрянет в моей душе и примется соблазнять новыми заманчивыми миражами.

Ну а все эти знамения из мира нетленного - они что, лучше или менее лживы? Да как будто нет... Тогда какой от них прок?

Никакого, ровным счетом никакого.

Ну разве что, прельстив недосягаемыми образами мира горнего, заставили иными глазами взглянуть на мир дольний, так что теперь навязчивый кошмар бесконечного хождения в порочном круге земной юдоли преследует меня даже средь бела дня, с маниакальной настойчивостью внушая мне мысль лишь об одном реально возможном пути избавления от нескончаемой муки этой постылой и бессмысленной «суеты сует»...

Я прикинул, сколько денег на моем счете в банке.

Да, да, только так. Это и будет тем единственным, мало-мальски стоящим делом, которое я совершу в своей никчемной жизни!

Оставалось только сложить всю свою наличность в пакет - не забыть пару драгоценных камней в ящике письменного стола-и отослать его Мириам: на пару лет ей хватит, по крайней мере не надо будет заботиться о хлебе насущном. А Гиллелю напишу письмо, в котором объясню всю эту неприглядную историю с «чудом».

Он один может помочь своей дочери.

В чем-чем, а в этом у меня не было никаких сомнений: архивариус найдет выход.

Отыскав камни, я сложил их в пакет и взглянул на часы: если сейчас пойти в банк, то уже через час все мои земные дела будут приведены в порядок.

И последнее - послать букет алых роз Ангелине!.. Стоило мне только подумать о графине, и сразу встрепенулась неистовая жажда жизни, и все бренное существо мое, охваченное паническим страхом смерти, зашлось в беззвучном, и от этого еще более жутком, душераздирающем вопле, моля об отсрочке: только день, один-единственный день!

А потом еще раз пройти через эту невыносимую пытку отчаяния?

Нет, только не это, нельзя ждать ни единой минуты! И оттого что не поддался искушению, я даже испытал что-то вроде удовлетворения...

Огляделся - не надо ли еще чего-нибудь сделать?

Ах да - напильник... Я поспешно сунул его в карман: выброшу по дороге в каком-нибудь глухом переулке, как и собирался это сделать на днях.

Как я ненавидел этого опасного свидетеля моих самых черных помышлений! Ох и дорого же он мог мне стоить, ведь через этот кусок металла я чуть не сделался убийцей!..

Господи, кого там еще нелегкая принесла? Старьевщик, черт бы его побрал...

- Один секунд, господин фон Пегнат, - взмолился он в замешательстве, когда я, не особенно церемонясь, дал ему понять, что очень спешу, - один сосем маенький-маенький секунд. Я уже имею вам сказать паау слов...

Пот заливал возбужденно подергивающееся лицо Вассертрума, да и весь он трясся, как в лихорадочном ознобе.

- Таки вот, господин фон Пегнат, уже мине волнует, чтоб ми имели пгиватный азгавог... Слюшайте сюда, зачем, скажите ви мине, чтоб пгомеж нас вставала тгетья пегсона? Я знаю вас за умного, господин фон Пегнат, и уже скажу вам как умному: оно вам надо, чтоб этот Гиллель гооил за вас азных слов? Нет, оно вам не надо. Может, оно мине надо? Таки нет, чтобы да, оно мине тоже не надо. Тогда зачем нам этих глюпостей, господин фон Пегнат? Возьмите мои слова и, будьте любезные, закойте двегь на ключ, а то лучше сгазу спокойными шагами уже пгойти в соседнюю комнату... - и Вассертрум со своей обычной хамоватой фамильярностью цепко ухватил меня за руку и потащил в спальню.

Прикрыв дверь, старьевщик, подозрительно оглядевшись, хрипло зашептал в самое мое ухо:

- Уже я тут бгал в голову много мислей за тот... ну да ви известны... за тот наш пгошлый гешефт... Ну не вишло, таки не вишло, гоги оно огнем... Ладно, плюнули слюной и забыли. Оно

нам надо, двум умным людям, делать гвалт ни от чего? Таки нет, чтобы да, оно нам не надо. Что пгошло, то миновало...

Пытаясь понять, куда он гнет, я заглянул в его водянисто-голубые рыбьи глаза.

Взгляд мой он выдержал, однако по его руке, судорожно вцепившейся в спинку кресла, было видно, чего это ему стоило.

   - Приятно слышать это от вас, господин Вассертрум, - сказал я, осторожно подбирая слова и стараясь, чтобы мой голос звучал как можно приветливее. - Жизнь и так слишком тяжкое и суровое испытание, чтобы отравлять ее взаимной враждой.

   - Чтоб мине так жить, с умным челаэком сегда погооить пиятно - гооит азных слов, будто б в книге читает, как по писаному... - с явным облегчением ухмыльнулся старьевщик и, порывшись в карманах, извлек те самые золотые часы с погнутыми крышками, которые он просил отремонтировать в прошлый раз. - И чтоб ви уже знали стаого Вассетгума за челаэка пгиличного, пгимите этот хамометг... Бейте, бейте - пгезент есть пгезент... И пусть вас не волнует азных глюпостей за цену этого магцифаля...

   - Помилуйте, господин Вассертрум, что за странная идея? К чему такие дорогие подарки? - смущенно бормотал я, не зная, под каким предлогом отделаться от навязанного мне «хамомет-га». - Надеюсь, вы не думаете... - но тут мне вспомнилось то, что рассказывала Мириам об этом обиженном судьбой человеке, и я, чтобы не оскорбить его, уже протянул руку, собираясь взять часы...

Однако старьевщик внезапно замер, к чему-то прислушиваясь, потом побелел как мел и в ужасе прохрипел:

- Таки да, чтобы нет! И ведь стаый больной Вассетгум знал за это! Ну зачем, чтоб из спокойного дела сякий аз выходило неспокойное дело? Уже опять этот Гиллель, гоги он огнем! Таки вот, слюшайте ушами - стючит...

Я вышел в большую комнату и, чтобы старьевщик не переживал, прикрыл за собой дверь, оставив лишь небольшую щель.

На сей раз это был не Гиллель.

Едва переступив порог, Харузек приложил палец к губам, давая понять, что знает, кто находится в соседней комнате, и в

следующие несколько минут обрушил на меня настоящую лавину, так что я и рта не мог открыть:

- О, премного уважаемый мастер Пернат, у меня нет слов, чтобы выразить вам ту поистине несказанную радость, которую я испытываю, застав вас дома и в одиночестве!

Эта трескучая, неестественно напыщенная речь, скорее напоминавшая выспреннюю декламацию ярмарочного комедианта, столь резко контрастировала с бледным, искаженным ненавистью лицом студента, что мне стало не по себе от какого-то скверного предчувствия.

- Никогда бы, досточтимый мастер Пернат, не осмелился я явиться в ваш дом в том растерзанном виде, в котором, к мое му великому стыду, вы не раз видели меня на улице... но что это я: видели! - а как часто вы, не гнушаясь вопиющим убожеством моим, милостиво протягивали мне свою щедрую руку, да не оскудеет она во веки веков!

И знаете, кому я обязан тем, что имею наконец счастливую возможность скинуть свои жалкие лохмотья и предстать пред ваши светлы очи в подобающем костюме и белоснежном воротничке? Одному из самых благородных, но, увы, непризнанных людей нашего города, чьи поистине великие заслуги перед обществом несправедливо замалчивает завистливая толпа. Благоговейный трепет охватывает меня, стоит мне только подумать об этом добром самарянине, левая рука которого не ведает, что творит правая[90].

Даже в тех весьма стесненных обстоятельствах, в которых вынужден жить этот достойнейший человек, сердце его всегда открыто для сирых и убогих. Вот уже не первый год вижу я его стоящим у своей скромной лавки с печально поникшей головой, но всякий раз из самой глубины моей души является непреодолимое желание подойти к этому неприметному, далекому от мирской суеты праведнику и, не говоря ни слова, от всего сердца крепко пожать его честную руку.

Несколько дней назад, когда я проходил мимо, он окликнул меня, и, тронутый безысходной трагедией падения моего, вручил

мне деньги, которых - о чудо! - оказалось ровно столько, чтобы приобрести в рассрочку этот костюм.

Вы, наверное, даже не догадываетесь, мастер Пернат, кто сей скромный праведник, для которого суетная слава не более чем прах, ветром возметаемый?..

С гордостью сообщаю вам это имя, ибо никому, кроме меня, нищего студента, и в голову никогда не приходило, что за золотое сердце бьется в груди этого неустанно пекущегося о ближних своих человека: господин Аарон Вассертрум!..

Разумеется, я понимал, что всю эту комедию Харузек ломает ради старьевщика, который, затаив дыхание, конечно же, подслушивал под дверью, и все же мне было невдомек, какую цель он этим преследует - на мой взгляд, слишком откровенной, слишком неуклюжей и слишком грубой была эта лесть, чтобы болезненно подозрительный Вассертрум мог на нее клюнуть.

Студент, очевидно, понял ход моих мыслей по той кислой мине, с которой я внимал его тошнотворно приторным словоизлияниям, - ухмыльнувшись, он мотнул головой, и уже первые его слова, по всей видимости, должны были меня убедить в том, что свою жертву палач изучил до тонкостей и, как никто другой, знал, насколько можно сгустить краски.

- Итак, запомните это имя: господин... Аарон... Вассертрум! У меня сердце разрывается на части, ведь сам я не могу высказать этому кристальной души человеку, как бесконечно благодарен ему, но... но заклинаю вас, мастер Пернат, не выдавайте, что я был здесь и рассказал вам обо всем. О, я знаю, как больно ранят эту чувствительную натуру, так и не научившуюся спокойно взирать на страдания униженных и оскорбленных, погрязшие в мелочном эгоизме лицемеры, какое непоправимо глубокое и, увы, слишком справедливое недоверие посеяли они в его сердце.

Я психиатр, и ничто человеческое мне не чуждо, однако внутренний голос подсказывает, что будет лучше, если господин Вассертрум никогда не узнает - а из моих уст и подавно! - на какую недосягаемую высоту вознесся он в моих глазах. Это означало бы заронить ядовитые зерна сомнения в его страждущей, уязвленной людской несправедливостью душе. Я бы никогда себе

этого не простил. Пусть уж лучше он считает меня неблагодарным и ветреным юнцом, чем... чем...

Мастер Пернат, я сам - человек несчастный, обделенный судьбой, и мне с младых ногтей не понаслышке известно, что значит быть одиноким и отверженным в этом суровом мире! Круглый сирота, я даже не знаю имени своего отца. Да и матушки своей я никогда не видел в лицо. Должно быть, она слишком рано ушла из жизни... -в голосе Харузека появились какие-то странные нотки - мягкие и в то же время настойчивые, они накатывались ритмичными волнами, вкрадчиво и неуловимо проникая в самую душу, - и была, как мне доподлинно известно, одной из тех широких, глубоко чувствующих натур, которые ни за что не признаются в том, как беспредельна их жертвенная, самозабвенная любовь, кстати, к таким ранимым и скрытным характерам относится и господин Аарон Вассертрум.

Словно драгоценную реликвию, у себя на груди, храню я страничку, вырванную из дневника моей матушки, это письменное свидетельство ее беззаветной любви к моему отцу, которого, как явствует из этих записей, никоим образом нельзя было назвать писаным красавцем, однако, сдается мне, ни один мужчина в мире сем еще никогда не внушал женщине такого сильного и пламенного чувства.

Тем не менее матушка моя, похоже, ни разу, ни единым словом, не обмолвилась о своей несчастной любви, заживо погребенной в ее страдающем сердце. Судя по всему, и ее уста сковала роковая печать молчания, и, кто знает, не по той же самой причине, по которой и я не имею возможности высказать господину Вассертруму всю степень моей поистине безграничной благодарности. О, если б вы знали, мастер Пернат, каково это - молчать, когда измученная душа разрывается от невысказанных чувств!

Однако из сей заветной страницы дневника следует кое-что еще... надо сказать, смысл написанного скорее угадывается, ибо строки эти столь обильно политы горючими слезами бедной моей матушки, что почти не поддаются прочтению: мой отец - о, Господи, кто бы ни был сей жестокий человек, да будет и на земле и на небе во веки веков предана забвению память о нем! - поистине ужасно обошелся с любящей его женщиной...

Внезапно с грохотом великим пав на колени, Харузек возопил таким душераздирающим голосом, что я уж и не знал - то ли он все еще валяет дурака, то ли действительно тронулся умом:

- О, Всемогущий, предвечное имя коего да не посмеют изречь недостойные уста смертного, пред Тобою, смиренно преклонив колена мои, стою я, уповая на милость Твою: да будет трижды проклят отец мой, ныне и присно и во веки веков!

Едва не задохнувшись от ненависти, он, с трудом процедив сквозь судорожно стиснутые зубы последнее слово, замер на секунду с выкатившимися из орбит глазами, жадно прислушиваясь к робкому шороху, донесшемуся из-за двери в спальню.

Когда же ушей студента коснулся странный приглушенный звук - мне показалось, это был тихий, затаенный стон, который непроизвольно вырвался из груди Вассертрума, - поистине сатанинская улыбка исказила его мертвенно-бледное лицо.

- Простите, мастер Пернат, - продолжал он после небольшой паузы сдавленным актерским шепотом, который обычно слышно на последних рядах галерки, - простите, но это сильнее меня: и утром и вечером возношу я сию молитву Всевышнему, дабы Он осудил моего отца и, кем бы ни был этот ужасный человек, покарал его самой страшной, самой мучительной смертью из всех, что когда-либо рождало человеческое воображение.

Смущенный кощунственными речами студента, я хотел было возразить ему, однако он не дал мне и рта открыть:

- Ну а теперь, мастер Пернат, позвольте обратиться к вам с просьбой, которая и привела меня в ваш дом. Дело в том, что господин Вассертрум опекал одного молодого человека, которому он отдал всю невостребованную любовь своего одинокого сердца - очевидно, этот юноша приходился ему племянником. Поговаривают, правда, что это был его сын, но мне всегда претило давать веру каким-то вздорным, ни на чем не основанным слухам - судите сами, мастер Пернат, будь все так, как утверждают злые языки, юноша носил бы славное имя своего почтенного отца, в действительности же его звали Вассори, доктор Теодор Вассори.

Безутешные слезы застилают глаза мои, стоит мне только вспомнить светлый образ этого в высшей степени достойного молодого человека. О, я был ему предан всей душой, как если бы нас связывали тесные узы братской любви!

Харузек всхлипнул, и голос его на миг пресекся от избытка чувств.

- О горе, какой благородный дух покинул земные пределы! Какая невосполнимая утрата! И кто бы мог подумать!.. Случившаяся трагедия потрясла всех...

Что подвигло этого избранника богов на роковой шаг, так и останется для меня тайной за семью печатями, одно лишь достоверно: он сам недрогнувшей рукой лишил себя жизни... Мне довелось быть средь тех, кого призвали на помощь - увы, увы, поздно... поздно... слишком поздно! Потом, когда я стоял у смертного одра и покрывал холодную бледную руку усопшего бесчисленными поцелуями, тогда... тогда... а собственно, почему я должен это скрывать, мастер Пернат, ведь это же не кража?., тогда я взял с груди несчастного одну из роз и утаил тот смертоносный флакон, страшное содержимое которого уготовало бедному моему другу столь ужасный и скоропостижный конец во цвете лет.

Харузек извлек какую-то медицинскую склянку и продолжал дрожащим голосом:

- Итак, сей злосчастный флакон и сию увядшую розу, которые бережно хранил в память о моем безвременно ушедшем друге, я возлагаю на ваш стол, мастер Пернат.

Не раз в тяжелую минуту отчаяния, измученный одиночеством и томимый тоской по моей покойной матушке, я, призывая смерть, подолгу вертел в руках этот роковой флакон, и странно - целительный бальзам неизменно проливался на мою страждущую душу уже от одного только сознания того, что стоит мне лишь слегка смочить сим страшным эликсиром платок и вдохнуть его ядовитые пары, как уже в следующий миг безболезненно воспарю к тому благословенному Элизиуму, на вечнозеленых нивах которого мой добрый славный Теодор обрел желанное отдохновение от тягот нашей скорбной юдоли.

Так вот, прошу вас, многоуважаемый мастер Пернат - ради этого я и решился потревожить вас, - возьмите эти бесценные для меня предметы, кои я хранил как зеницу ока, и передайте господину Вассертруму.

А дабы убитый горем праведник не усомнился в чистоте ваших намерений, скажите ему, что сии священные реликвии вы получили от некоего близкого доктору Вассори лица, имя которого вы торжественно поклялись никогда не называть, - впрочем, можете при случае намекнуть, что сия пожелавшая остаться неизвестной персона, весьма вероятно, является высокопоставленной дамой.

Надеюсь, он вам поверит и эти дорогие мне вещи станут для него такими же памятными реликвиями, какими они были для меня.

О, как сладко сознавать, что сей скромный дар явится моей тайной благодарностью тому, кто был ко мне так бесконечно добр!

Увы, я беден, и эти вещи - единственное, что у меня есть, но поистине безграничная радость заставляет трепетать мое исполненное признательности сердце при мысли, что реликвии сии отныне будут принадлежать моему великодушному покровителю, которому, видно, никогда не суждено узнать, что это я, нищий студент Харузек, подарил ему эти овеянные скорбной памятью предметы.

Ну а теперь прощайте, дорогой мастер Пернат, и да возблагодарит вас судьба за ту бескорыстную помощь, которую вы мне окажете в сем щекотливом деле.

Крепко схватив меня за руку, студент подмигнул и так тихо прошептал что-то на ухо, что я ровным счетом ничего не разобрал.

- Погодите, господин Харузек, я провожу вас, - машинально повторил я то, что прочел по его губам, и вышел вместе с ним, плотно прикрыв за собой входную дверь.

На сумрачной лестничной площадке второго этажа, в стене которой зияла глубокая ниша, мы остановились, и я вместо прощания возмущенно бросил Харузеку в лицо:

   - Боже мой, к чему весь этот фарс, ведь вам... вам, насколько я понимаю, всего-то и надо, чтобы Вассертрум отравил себя содержимым этого проклятого флакона!

   - Разумеется, - азартно воскликнул студент, лихорадочно блестя глазами.

   - И вы полагаете, что я приложу к этому руку?

   - В этом нет никакой необходимости.

   - Но... но разве вы давеча не просили меня передать флакон старьевщику?

Харузек криво усмехнулся.

   - Возвращайтесь к себе, и вы увидите, что старик уже прикарманил склянку.

   - И как вам только могло прийти в голову, - изумленно воскликнул я, - что Вассертрум наложит на себя руки?! Поймите, старьевщик не из тех людей, которые кончают жизнь самоубийством, для этого он слишком труслив и никогда не станет действовать под влиянием минуты - импульсивность не в его характере...

   - В таком случае вы не знаете, что такое всепроникающий яд внушения, - невозмутимо прервал меня Харузек. - Если бы я всю свою мрачную тираду произнес обычным, повседневным тоном, возможно, вы были бы правы, но в моем заклинании скрупулезно учтены малейшие оттенки интонации. На эту трусливую мразь действует только самый вульгарный и примитивный пафос! Уж можете мне поверить! Я бы мог вам детально описать все нюансы мимической игры, которая, как в зеркале, отражалась на гнусной физиономии старьевщика, последовательно менявшей свое выражение по ходу моей декламации. Нет такого «китча», как называют художники этот мещанский стиль, который бы своей омерзительной пошлостью не исторг бы слезу у сентиментальной публики, не разжалобил бы ее преисполненное ложью и лицемерием лакейское сердце! Будь это иначе, и все эти пресловутые «храмы искусства» с их «священным культом театрального действа», рассчитанным на лавочников и приказчиков, давным-давно были бы преданы огню и мечу. Извечно пресмыкающийся хам, воистину сентиментальность тебе имя!..-

Тысячи несчастных нищих ежедневно мрут от голода, как мухи, однако ни слезинки не прольет черствая толпа, но стоит выйти на подмостки какому-нибудь разрумяненному фигляру, ряженному под простого деревенского увальня, которого, конечно же, преследует злой рок в лице надменного и - о ужас! - бесчувственного аристократа, и страдальчески закатить томные очи, как эта слезливая чернь уже ревет белугой...

Да, разумеется, быть может, уже завтра папаша Вассертрум благополучно забудет, каким зловонным поносом исходила его жалкая душонка, внимая тому примитивному фарсу, который я разыграл только для того, чтобы каждое мое слово ожило в этом сентиментальном негодяе в момент истины - в тот решающий миг, когда ему вдруг станет бесконечно себя жаль и в его убогом сознании, вдохновленном «тагисескими» образами мелодрам, впервые робко забрезжит «мисль» о том, чтобы «благо-годно» уйти из жизни. Уж можете мне поверить, мастер Пернат, когда пробьет час - так оно и будет! В такие священные минуты великого мизерере[91] достаточно всего лишь одного легкого толчка - ну а уж об этом я позабочусь! - и даже самый последний трус, скуля и обливаясь слезами, протянет свою дрожащую пятерню за спасительным ядом. Главное, чтобы он был под рукой! Теодорхенто ведь тоже ни за что бы не решился отправиться к праотцам, если бы ваш покорный слуга, мастер Пернат, «уже не сделал ему кгасиво»...

- Харузек, вы страшный человек, - в ужасе прошептал я. - Неужели вы не испытываете ни капли...

Студент вдруг замер и, быстро зажав мне ладонью рот, увлек в темную нишу:

- Ради бога, тише! Это он!

Хватаясь за перила, по лестнице спускался Вассертрум, ноги которого заплетались, как у пьяного, - неверными шагами он прошел мимо нас.

Поспешно пожав мне руку, Харузек черной тенью скользнул следом за ним...

Вернувшись в свою каморку, я обнаружил, что роза и флакон исчезли, а вместо них на столе лежал золотой «хамометг» человека с заячьей губой...

«Придется, милостивый государь, подождать дней восемь, раньше вы своих денег не получите, - сказали мне в банке. - Ничего не поделаешь, таков обычный срок закрытия текущего счета».

Когда же я, сославшись на безотлагательные дела, требующие моего немедленного отъезда, попросил пригласить директора в надежде, что, может быть, он, любезно входя в мое положение, сократит формальную процедуру погашения счета и без лишних проволочек выдаст полагающиеся мне деньги, меня очень вежливо поставили в известность, что даже господин директор не вправе менять что-либо в раз и навсегда установленном ходе банковских операций, а какой-то хорошо упитанный, кривой на один глаз субъект, который вслед за мной эдаким живчиком подскочил к кассовому окошку, только ехидно хихикал, потешаясь над моей наивностью.

Итак, в ожидании смерти придется прожить восемь дней!

Восемь серых, кошмарных, бесконечных дней...

Раздавленный этой новостью, я даже не осознавал, как долго расхаживал взад и вперед перед дверями какого-то кафе.

Наконец, только чтобы отвязаться от этого отвратительного типа со стеклянным бельмом, который неотступно следовал за мной от самого банка, я вошел в заведение - кривой всю дорогу крутился где-нибудь рядом и, как только замечал, что я на него смотрю, тут же сгибался в три погибели и с самым озабоченным видом, будто что-то потерял, принимался шарить по земле.

На нем был слишком узкий, явно с чужого плеча, сюртук в светлую клетку и черные, до блеска засаленные брюки, мешковато болтавшиеся на мясистых ляжках. Левый его башмак, раздутый яйцевидным флюсом выпуклой кожаной заплаты, невольно наводил на курьезную мысль о здоровенной печатке, которую этот клетчатый пижон носил на большом пальце ноги.

Стоило мне присесть, как он уже был тут как тут - скромно потупившись, мостился на краешке стула за соседним столиком.

Полагая, что передо мной один из тех, кто, заговаривая случайным прохожим зубы, выпрашивает у них деньги, я уже полез было в карман за своим портмоне, как вдруг заметил огромный, омерзительно вульгарный бриллиант, тускло блеснувший на его грязном жирном мизинце мясника...

Шли часы, а я по-прежнему торчал в этом дурацком кафе и, пребывая в каком-то странном ступоре, отстраненно и безучастно констатировал, что медленно, но верно схожу с ума, что еще немного - и мои болезненно ноющие нервы не выдержат той смутной, идущей изнутри и на первый взгляд совершенно беспричинной тревоги, которая неотступно преследовала меня с самого утра.

Да и куда мне было идти? Домой? Бесцельно болтаться по улицам? И то и другое казалось одинаково ужасным...

Тяжелый, спертый воздух заведения, бесконечный, отупляющий стук бильярдных шаров, сухое, нестерпимо настырное покашливание сидящего напротив подслеповатого и ненасытного пожирателя газетных новостей, фатоватый лейтенант от инфантерии с журавлиными ногами, который то запускал свой желтый от никотина указательный палец в нос, с похвальной любознательностью подолгу зондируя его таинственные глубины, то с помощью того же незатейливого инструмента старательно разглаживал, кокетливо поглядывая в карманное зеркальце, свои щегольски нафиксатуаренные усики, в углу неумолчно бурлила и клокотала облаченная в бархат и пропахшая чесноком компания отвратительно потных итальянцев: поминутно рыгая и сплевывая на пол, они самозабвенно предавались игре в карты и с таким азартом швыряли на стол свои лоснящиеся от жирной грязи козыри, что, казалось, вот-вот разнесут его костяшками волосатых лапищ, - весь этот невыносимый кошмар, назойливо мультиплицированный развешенными по стенам мутными зеркалами, двоился и троился вокруг меня, медленно, по капле, высасывая из меня кровь!..

Незаметно сгустились сумерки, в залу, косолапо приволакивая подгибающиеся ноги, вошел унылый плоскостопый кельнер и, вооружившись длинным шестом, до тех пор с достойной лучшего применения настойчивостью тыкал им в газовые люстры,

пока наконец, сокрушенно покачивая головой, не убедился, что придется прибегнуть к более суровым мерам, дабы заставить эти упорно не желающие загораться светочи прогресса явить миру свое мертвенно-тусклое сияние.

Затравленно оглядываясь, я всякий раз встречался с косым волчьим взглядом одноглазого «мясника», который либо сразу прятался за прошлогоднюю газету, либо, демонстративно наслаждаясь давно выпитым кофе, поспешно макал свои тоскливо свисающие усы в порожнюю чашку.

Для пущей конспирации он так глубоко нахлобучил свой видавший виды котелок, что уши его оттопырились в стороны и были теперь параллельны поверхности стола, однако уходить нелепый соглядатай явно не спешил.

Не в силах более выносить эту занудную игру в то, кто кого пересидит, я расплатился и направился к выходу.

Когда же я вышел на улицу и, собираясь закрыть за собой стеклянную дверь кафе, стал нащупывать медную ручку, кто-то меня опередил... Я обернулся...

Черт побери, опять эта кривая рожа со стеклянным бельмом!

Раздраженный, я хотел было свернуть налево, в сторону гетто, но клетчатый прилипала, как-то бочком притиснувшись ко мне, преградил путь.

   - Да отстаньте же наконец! - возмутился я.

   - Извольте-с следовать направо, - тихо, но настойчиво прошипел тот.

   - Что это значит?

Клетчатый нагло уставился на меня:

- Вы Пернат!

- Полагаю, вы хотели сказать: господин Пернат? Каналья лишь хамовато ухмыльнулся мне в лицо:

   - Мне чтоб никаких фортелей-с! Извольте-с следовать, куда вам велят-с!

   - Да вы с ума сошли! Кто вы, черт возьми, такой? - прикрикнул я на зарвавшегося хама.

Вместо ответа клетчатый отвернул лацкан своего сюртука и, преисполненный верноподданнических чувств, почтительно

указал на приколотый с изнанки потертый жетон с изображением двуглавого орла.

Проклятье, этого мне только не хватало: сукин сын оказался филером, который, очевидно, всерьез вознамерился меня арестовать...

   - Может быть, вы наконец соблаговолите объяснить, что происходит?

   - Соблаговолю, когда надо. В участке-с... - грубо отрезал упоенный своим всевластием шпик. - Напра-во, шагом марш!

Я предложил ему взять экипаж.

- О-отставить!

Пришлось тащиться в полицейский участок в сопровождении клетчатого филера.

Дежурный жандарм, тупо глядя мне в спину снулым взглядом, подвел меня к давно некрашеным дверям, на фарфоровой табличке которых значилось:

АЛОИС ОЧИН

советник юстиции

- Входи, не боись... - хмуро буркнул засыпающий на ходу конвоир.

Два обшарпанных письменных стола, на которых громоздились метровой высоты горы служебных бумаг, стояли друг против друга, как на очной ставке.

Меж ними притулилась пара колченогих стульев.

На стене соловел от скуки засиженный мухами портрет императора.

Стеклянная банка с заточенной в ней одинокой золотой рыбкой обреталась на подоконнике.

Тоскливый канцелярский запах чернил и пыльных бумаг.

Больше ничего в этом казенном помещении не было.

Из-под левого письменного стола выглядывали неуклюжий деревянный протез и войлочная домашняя тапочка с нависшей над ней серой, донельзя обтрепанной штаниной.

Послышался деловитый шелест страниц. Потом чей-то ворчливый голос пробурчал несколько слов по-чешски, и уж тогда промеж устрашающе высоких бумажных отрогов правого письменного стола завиделся сам господин советник.

Не прошло и пяти минут, как предо мной предстал невзрачный кургузый человечек с острой седеющей бороденкой, который имел странную манеру, прежде чем начать говорить, так сильно щурить свои непрерывно бегающие глазки, скрывающиеся за толстыми стеклами очков, - казалось, он не то все время целится, не то смотрит на ослепительно яркий солнечный свет, -что зубы его хищно ощеривались, придавая ему отвратительный и страшный вид какого-то мелкого грызуна.

- Ваше имя... гм... Атанасиус Пернат, и вы занимаетесь... - для пущей важности он скосил свои не знающие покоя близорукие глаза на пустой лист бумаги, - гм... резьбой по камню... Нда-с, по камню...

Торчащий из-под соседнего стола протез вдруг ожил, даже слегка потерся о ножку стула, и, чу, заскрипело бойкое перо... Я подтвердил:

   - Пернат. Резьба по камню.

   - Нуте-с и славно, и славно, господин... гм... Пернат... вот мы и вместе, господин... гм... да, да, ну конечно, Пернат... вместе, тэк сказать, с глазу на глаз...

Господин советник стал внезапно сама любезность, как будто только что получил радостную весть, - протянул мне обе руки и самым презабавным образом принялся строить из себя эдакого своего в доску парня.

   - Нуте-с, господин Пернат, давайте без церемоний. Не будете ли тэк любезны поведать нам, чем вы изволили заниматься последние... гм... дни?

   - Думаю, это вас не касается, господин Очин, - холодно отрезал я.

Зажмурив глаза, тот немного помедлил и вдруг как выстрелил:

- Как долго длится интрижка графини с этим... гм... с этим Савиоли?

Чего-то в этом роде я и ждал, а потому даже бровью не повел.

Обрушив на мою голову град путаных, составленных по всем правилам юридического крючкотворства вопросов, единственное назначение которых сводилось к тому, чтобы сбить подследственного с толку, советник с помощью хитроумных уловок попытался поймать меня на противоречивых показаниях, однако я, хоть сердце и билось от ужаса под самым горлом, не дал себя запутать и упрямо настаивал на том, что знать не знаю и ведать не ведаю ни о каком Савиоли, а с графиней хоть и знаком с детства, но знакомство наше шапочное, случившееся лишь благодаря рекомендациям моего давно почившего отца.

- Ну а в последнее время, - поведал я, простодушно хлопая глазами, - госпожа Ангелина по старой памяти иногда заказывает у меня какие-нибудь ювелирные безделушки. Только и всего...

При этом я очень хорошо чувствовал, что господин Очин не верит ни единому моему слову и внутренне кипит от бессильной ярости, не имея возможности выбить из меня нужные ему сведения.

Задумавшись на минуту, он ухватил меня за лацканы, притянул к себе и, предостерегающе ткнув пальцем в сторону левого стола, конфиденциальным шепотом прошипел мне в самое ухо, доверительно обрызгав его при этом слюной:

- Атанасиус! Ваш покойный отец был моим лучшим другом. Мой священный долг спасти вас, Атанасиус! И клянусь вам памятью вашего незабвенного батюшки, я приложу все свои силы, чтобы вызволить вас отсюда, но вы должны мне все как на духу рассказать о графине. Слышите - все!

Пытаясь понять, куда он клонит, я с самым невинным видом громко спросил:

- Вы что же, хотите сказать, что можете меня спасти?

Протез в раздражении топнул. Советник стал пепельно-серым от злости, ощерил острые зубы, но так ничего и не сказал -застыл, обдумывая следующий ход. Я знал, что коварный выпад не заставит себя долго ждать - этой своей манерой вести разговор, каждые пять минут непредсказуемо меняя его ход и тональность, этот судейский хорек поразительно напоминал

Вассертрума, - и настороженно молчал, с недоумением наблюдая за неуклюжими маневрами какой-то козлиной физиономии, тщетно пытавшейся незаметно подглядывать из-за высокой бумажной гряды соседнего стола: судя по всему, это и был таинственный обладатель деревянной культи...

Внезапно советник рявкнул:

-Убийца!

Утратив дар речи, я оцепенел.

Недовольно скривившись, козья рожа вновь сокрылась средь неприступных бумажных вершин.

Советника тоже, казалось, несколько смутило мое непроницаемое спокойствие, однако, не подав вида, он подвинул мне жалобно застонавший стул и велел сесть.

   - И тэк, вы отказываетесь, господин... гм... Пернат, давать интересующие меня сведения о... гм... графине?

   - Да я бы с превеликим удовольствием, господин Очин, но, увы, не могу их дать по той простой причине, что не располагаю оными. По крайней мере, той информации, кою вы ожидаете от меня получить, у меня, увы, нет: во-первых, я не знаю никого по имени Савиоли, а во-вторых, абсолютно убежден, что все эти клеветнические слухи, будто бы госпожа графиня изменяет своему законному мужу, не имеют под собой никаких серьезных оснований.

   - И вы готовы подтвердить свои слова под присягой? У меня перехватило дух.

   - Разумеется! Когда вам будет угодно.

   - Отлично. Гм... Нда-с...

Воспоследовала продолжительная пауза - похоже, пытливая мысль господина Очина работала с удвоенной силой.

Когда же этот прожженный крючкотвор вновь поднял на меня свои сощуренные глазки, его крысиная мордочка сморщилась в таком неподдельном сострадании, что мне невольно вспомнился ироничный панегирик Харузека «священному культу театрального действа», но вот «лучший друг моего незабвенного батюшки», до глубины души оскорбленный моим недоверием, заговорил, и, конечно же, его проникновенный голос дрожал от с трудом сдерживаемых слез:

- О Атанасиус, облегчите вашу душу, мне, старому доброму другу вашего батюшки, вы можете это сказать... Да, да, Атанасиус, мне - тому, кто в долгие зимние вечера, когда за окном завывала вьюга, не раз укачивал вас вот на этих самых руках... - Я едва сдержался, чтобы не расхохотаться этому шуту гороховому в лицо: он был старше меня лет на десять, не более! - Не правда ли, Атанасиус, ведь это было непредумышленное убийство, про сто вы вынуждены были защищаться?..

Козья морда выглянула опять.

   - Убийство?.. Защищаться?.. Но от кого?.. - недоуменно переспросил я.

   - Ну от этого... как его?.. - Советник сделал вид, что пытается вспомнить выпавшее из головы имя, и вдруг выпалил мне в лицо: - От Цотманна!

Удар был нанесен исподтишка и застал меня врасплох: Цотманн... Цотманн... Ах да, часы! Это имя было выгравировано на крышке «хамометга»...

Я почувствовал, что бледнею: проклятый Вассертрум подсунул мне краденые часы, чтобы навлечь на меня подозрение в убийстве!

Судейский хорек, гордый тем, что ему удалось наконец меня «расколоть», тут же сбросил свою сочувственную маску, глазки его довольно сощурились, острые зубки хищно ощерились:

   - Тэк вы признаетесь в убийстве, Пернат?

   - Помилуйте, все это - досадное недоразумение, ужасная ошибка. Ради бога, выслушайте меня, господин советник, я вам сейчас все объясню... - вскричал я.

   - Сначала вы мне выложите все, что вам известно о супружеской измене госпожи графини, - резко осадил он меня. - И имейте в виду, Пернат, только чистосердечное признание облегчит вашу участь... Гм... Нда-с...

   - Какая «супружеская измена»?! Господин советник, я уже все вам сказал, и мне нечего больше добавить: репутация госпожи графини безукоризненно чиста.

Хорек скрипнул зубами и, не удостаивая козью морду даже взгляда, важно изрек:

- Внесите в протокол: под тяжестью неопровержимых улик подозреваемый Пернат сознался в убийстве директора страхового агентства Карла Цотманна.

Бешеная ярость захлестнула меня:

- Каналья! Да как вы смеете?!

Я оглянулся в поисках чего-нибудь тяжелого.

В следующий миг двое ражих шуцманов повисли у меня на плечах и, повалив на пол, натужно сопя, защелкнули на моих запястьях стальные наручники.

Господин Очин чванливо надулся - теперь он поразительно походил на драного, тощего петуха, гордого тем, что ему удалось взлететь на навозную кучу, - и, видимо желая поставить эффектную точку в своем блистательно проведенном «дознании», небрежно бросил в мою сторону:

- Ну тэк как же часы, Пернат? Несчастный Цотманн еще жил, когда вы недрогнувшей рукой сорвали их с цепочки?

Однако бравурного финала не получилось - я уже взял себя в руки и совершенно спокойно велел внести в протокол:

- Эти часы сегодня утром мне подарил старьевщик Аарон Вассертрум.

Серые, затянутые паутиной стены сотряслись от громкого, ликующего ржанья, даже неуклюжая деревянная культя под письменным столом не удержалась - затопала, заскакала и, скрипя от радости, пустилась в пляс с войлочной тапочкой.

ГНЁТ

И вновь мне пришлось идти под конвоем - поникнув головой, я брел в наручниках по вечерним улицам, уже озаренным тусклым светом фонарей, а в спину мне угрюмо пыхтел жандарм, вооруженный винтовкой с примкнутым штыком.

Уличные мальчишки, свистя и улюлюкая, сопровождали нас до самой тюрьмы, мирные обыватели, вышедшие подышать свежим воздухом, при виде нашей мрачной парочки испуганно замолкали и, уступая дорогу, вжимались в стены домов, привлеченные шумом, из распахнутых окон выглядывали пышнотелые кухарки и, осыпая меня площадной бранью, грозили мне вслед половниками. Еще издали я заметил величественный каменный куб, на фронтоне которого по мере приближения все отчетливее вырисовывалась сакраментальная надпись:

И вот предо мной разверзлись гигантские врата - через несколько минут я оказался в пропахшем кухонным смрадом вестибюле.

Какой-то заросший дремучей бородой служака, при сабле, в форменном мундире и фуражке, но почему-то босой и без брюк - на нем были только не по росту длинные подштанники, подвязанные тесемочками чуть повыше тощих синеватых лодыжек, - неспешно поднялся, отставил зажатую меж колен мельницу, в которой молол кофейные зерна, и велел мне раздеться.

Потом тщательно ощупал мои карманы и, вытряхнув на стол их содержимое, строго спросил, нет ли у меня вшей, клопов или каких-нибудь других паразитов.

Услышав мое твердое «нет», он окинул меня подозрительным взглядом и повторил свой вопрос. С моей стороны последовал тот же лаконичный ответ - в сомнении почесав в

непроходимой чаще своей заповедной бороды, сей дотошный ревнитель санитарных норм вновь ощупал меня с головы до ног - на сей раз глазами - и хмуро приказал снять перстни; только когда и это его пожелание было исполнено, он, похоже, удовлетворился и, сразу утратив ко мне всякий интерес, равнодушно буркнул, что теперь все в порядке и я могу одеваться.

Меня отконвоировали несколькими этажами выше и долго водили путаным лабиринтом пустынных коридоров. Железные двери, с массивными засовами и крошечными зарешеченными оконцами, подсвеченными сверху негасимым и чадным пламенем газовых рожков, тянулись нескончаемыми рядами вдоль стен, сходящихся в далекой перспективе в мутный прямоугольник окна, в нише которого непременно помещался большой серый, запертый на замок ящик.

Крепко сбитый, с солдатской выправкой надзиратель - первое открытое, честное лицо за сегодняшний вечер - отпер одну из дверей и, втолкнув меня в темную, тесную, как гроб, нору, с грохотом задвинул тяжелый засов.

Оказавшись в кромешной темноте, я вытянул вперед руки и, пытаясь сориентироваться на ощупь, осторожно шагнул вперед, но тут же наткнулся коленом на какую-то жестяную посудину, источающую зловонный запах карболки. Наконец мне удалось нашарить что-то вроде дверной ручки - нажав на нее, я очутился в камере...

Вдоль стен, на расстоянии едва ли шага друг от друга, лепилась пара двухъярусных нар с тощими соломенными тюфяками. Под самым потолком - квадратный метр забранного решеткой окна с тусклым отсветом ночного неба.

Отвратительная вонь старой, пропотевшей одежды в спертом воздухе этого склепа казалась совершенно невыносимой.

Когда глаза немного привыкли к темноте, я увидел, что трое нар уже занято - люди в серых арестантских одеждах сидели в классической позе узников: локти уперты в колени, лицо закрыто руками.

Никто не проронил ни слова.

Присев на свободные нары, я уже через несколько минут цепенел в той же позе безысходного отчаяния и ждал, ждал, ждал...

Час, другой, третий...

Стоило мне заслышать доносящиеся из-за железных дверей шаги, и я вскакивал: ну вот, наконец, это за мной, сейчас... сейчас меня отведут к следователю.

Однако всякий раз меня постигало горькое разочарование -миновав мою камеру, шаги удалялись, постепенно затихая в бесконечном лабиринте гулких тюремных коридоров.

Откуда-то издали, как сквозь толщу воды, призрачным, потусторонним эхом моих ушей коснулся мерный бой городских курантов, после десятого удара вновь воцарилась мертвая тишина.

От невыносимой духоты и смрада мне стало нехорошо - чувствуя, что задыхаюсь, я рванул воротничок.

Кряхтя и тяжко вздыхая, заключенные один за другим откидывались на нары и, простершись на чахлых тюфяках, замирали.

- А нельзя ли хоть немного проветрить камеру? - громко воскликнул я, адресуя свой вопрос в обступившую меня темноту, и сам испугался звука собственного голоса.

- Незя, - хмуро и безучастно донеслось из мглы.

Тем не менее я встал и, подойдя к торцовой стене, ощупал ее рукой: на уровне груди имелся какой-то выступ - похоже, доска... нечто вроде полки... так, пара кружек, очерствевшие огрызки хлеба...

С трудом взобравшись на полку, я ухватился за прутья решетки и, приоткрыв окно, приник к щели, жадно вдыхая струившийся оттуда свежий воздух.

Так и стоял я, не сводя глаз с непроницаемой, грязновато-серой пелены ночного тумана, и, даже когда колени начали подгибаться, не лег на нары.

На холодных стальных прутьях проступили капли влаги - казалось, от напряжения, которое передалось им от меня, их бросило в пот.

Должно быть, скоро полночь.

Мои сокамерники давно храпели. Лишь кто-то один не мог уснуть - беспокойно ворочался с боку на бок и время от времени тихонько постанывал.

Когда же наконец наступит утро?! Ага, вот оно, вот! Вновь потусторонние куранты стали отбивать потустороннее время.

Дрожащими губами я принялся считать: - Раз, два, три! - Слава богу, через пару часов начнет светать! Но что это - часы продолжали бить? - Четыре? Пять? - На сей раз пот выступил у меня на лбу. - Шесть?! Семь...

Одиннадцать часов...

С тех пор как я слышал последний раз этот призрачный колокол, который, казалось, звонил по мне, прошел всего лишь час!..

Но вот в хаосе, царящем в моей голове, стало мало-помалу прорисовываться нечто похожее на связные мысли.

Итак, Вассертрум подсунул мне часы без вести пропавшего Цотманна, чтобы навлечь на меня подозрение в убийстве. Стало быть, он сам убийца - иначе как бы он завладел этим проклятым «хамометгом»?

Сорвал часы со случайно обнаруженного трупа? Нет, в таком случае он непременно заявил бы о своей страшной находке: еще бы, ведь за сведения о бесследно исчезнувшем директоре страховой компании было официально обещано вознаграждение в тысячу гульденов!.. Не знать об этом старьевщик не мог - вот уже в течение месяцев двух объявления о розыске Цотманна висели на всех углах, и я по дороге в тюрьму видел их собственными глазами...

Все сходится: на меня донес человек с заячьей губой.

Кроме того, совершенно очевидно, что он и советник юстиции - по крайней мере в том, что касается Ангелины, - действуют заодно: иначе с какой стати этот судейский хорек с таким" пристрастием, всеми правдами и неправдами, пытался выбить у меня сведения о докторе Савиоли?

С другой стороны, из этого следовало, что старьевщик пока еще не добрался до писем Ангелины.

Впрочем... впрочем... внезапно меня осенило, и коварная интрига Вассертрума стала ясна как божий день - события, случившиеся сразу после моего ареста, с такой отчетливостью предстали предо мной, будто я сам был их невидимым свидетелем.

Да, да, разумеется, именно так оно и было: первым делом, в надежде заполучить хоть какие-нибудь улики, они нагрянули ко мне с обыском, и тогда, перерывая вместе с этими продажными крысами из полицейского участка мою каморку, старьевщик, конечно же, тайком прихватил с собой металлическую кассету, в которой, как он подозревал, находились столь необходимые ему доказательства, вот только открыть заветный ящичек сразу не смог - ключ я всегда носил при себе - и, возможно, как раз сейчас, сопя от нетерпения, взламывал его неподатливый замок в своем подземном логове.

Я прямо видел, как он своими грязными, жадными лапами роется в письмах Ангелины, и в безумном отчаянии затряс оконную решетку...

О, если бы я мог послать весточку Харузеку, чтобы он хотя бы успел предупредить доктора Савиоли!

Мгновение я цеплялся за призрачную надежду, что слухи о моем аресте, подобно пламени пожара, уже обежали еврейское гетто, - в конце концов, меня вели под конвоем чуть не через весь город! - а значит, дело теперь только за Харузеком, ну а уж на него положиться можно, он для меня как ангел-хранитель. Инфернальной хитрости студента Вассертруму нечего противопоставить, ведь это он, Харузек, сказал мне однажды о длинной невидимой игле, ядовитое жало которой настигнет старьевщика «в тот самый день, когда он вцепится доктору Савиоли в горло»! И еще подчеркнул: «Именно тогда - ни раньше, ни позже!»

Однако уже в следующий миг меня вновь охватывало отчаяние, и панический ужас завладевал моей душой: а что, если Харузек придет слишком поздно?

Тогда Ангелина погибла...

До крови закусив губу, я терзался раскаянием, что сразу, как только эти опасные письма попали мне в руки, не сжег их, и давал себе страшные клятвы - выйдя на свободу, немедленно уничтожить проклятого Вассертрума.

Ведь мне теперь все одно: покончить жизнь самоубийством или умереть на виселице!..

Я ни секунды не сомневался в том, что следователь поверит моим словам, когда мне представится долгожданная

возможность ясно и четко изложить ему эту нелепую историю с часами и рассказать об угрозах старьевщика.

Разумеется, уже утром меня освободят, даже если мне, до выяснения тех или иных интересующих следствие обстоятельств, придется немного задержаться, все равно, этим полицейским крысам деваться некуда - они будут просто вынуждены засадить Вассертрума за решетку по подозрению в убийстве.

Вперив взгляд в непроглядную тьму, я считал минуты и лихорадочно молился, подгоняя вяло текущее время.

Прошла, наверное, целая вечность, прежде чем начало наконец светать, и первое, что стало постепенно прорисовываться в предутренней мгле - вначале как темное расплывчатое пятно, потом все отчетливее, - это гигантский медный лик старинных башенных курантов. Однако радость моя была недолгой, ибо, воистину, я предстал пред лицо вечности: на этом явившемся из мрака циферблате полностью отсутствовали стрелки...

Словно осужденный, которому только что вынесли смертный приговор, застыл я, парализованный ужасом, и лишь смотрел как завороженный на тускло мерцающий диск с черной точкой в центре, силясь понять, почему этот космический символ вдруг наполнился для меня каким-то зловещим смыслом.

Пришел я в себя, только когда пробило пять.

За моей спиной уже слышались какие-то звуки - заключенные просыпались и, зевая, обменивались короткими репликами на чешском языке.

Один из голосов показался мне знакомым; я обернулся и, соскочив со своего «насеста» на пол, увидел Лойзу - изъеденный оспой подросток сидел напротив и пялил на меня свои вытаращенные от изумления глаза.

Двое других ютящихся на нарах парней были на вид тертыми калачами, они довольно пренебрежительно мерили меня нагловатыми взглядами.

- По масти, кажись, фраер... Не то растратчик, не то аферист... - буркнул вполголоса один из них и ткнул своего приятеля локтем: - Чо косяка давишь? Гри, покедова язык не отсох!

Вместо ответа тот лишь презрительно сплюнул и, запустив руку под тюфяк, извлек лист черной бумаги, который бережно разложил на полу.

Плеснув на него немного воды из кружки, он опустился перед ним на колени и, глядя в его зеркальную гладь, принялся старательно, обеими пятернями, начесывать торчащие во все стороны космы себе на лоб.

Закончив свой нехитрый туалет, молчаливый «Нарцисс», прилизанный, как приказчик из мелочной лавки, еще раз придирчиво оглядел себя в «зеркало», потом заботливо промокнул его какой-то дерюгой и, аккуратно сложив, снова спрятал под тюфяк, на который и залег, индифферентно глядя в потолок.

- Пан Пернат, пан Пернат, - тупо бубнил под нос Лойза, по- прежнему обалдело тараща на меня глаза, как будто видел перед собой выходца с того света.

- Пошарь во лбу, не спишь ли ты, шкет, - хохотнул первый, разговорчивый, заключенный, по виду явно чех, в пересыпанной жаргоном речи которого, однако, угадывались характерные интонации венского диалекта. - Да те никак корифана пофартило встренуть! - Заметив, что впавший в оторопь подросток по-прежнему никак не реагирует на его безукоризненные с точки зрения строгого тюремного этикета попытки завязать светскую беседу, он уже без особых церемоний тряхнул его за плечо и, фиглярничая, отвесил в мою сторону развязный полупоклон: - Пардон, имэю честь паредставиться, Восатка... Черный Восатка... Пускаю крэсных петухов... - И, видя, что я не понимаю, с особым блатным форсом добавил, октавой ниже: - Имэю салабость к огненной стихии... - И, чтобы рас ставить все точки над «и», совсем нежно выдохнул: - Поджоги, падлы, шьют...

Тут и надменный «Нарцисс», судя по всему, решивший повременить с окончательной метаморфозой в печальный цветок, стал подавать признаки жизни - усевшись на нарах, он вновь сплюнул сквозь черные от никотина зубы, смерил меня презрительным взглядом и, ткнув себя в грудь, снисходительно бросил:

- Кражи со взломом.

Вежливо кивнув, я продолжал хранить невозмутимое молчание.

- Э-э, пардон, пазавольте поинтэрэсоваться, господин граф, а кэким это вэтром занесло вэшу милость к нам на кичман? - ернически осведомился неугомонный Восатка, не дождавшись с моей стороны ответной нотификации.

Не зная, как правильно сформулировать еще не предъявленное мне обвинение, я на мгновение задумался и спокойно, хоть и не очень уверенно, сказал:

- Убийство с целью ограбления.

Лихая парочка так и подскочила, насмешливые улыбочки сразу сползли с вытянувшихся физиономий, мгновенно сменившись выражением поистине безграничного уважения.

- Ничтяк, мастер, коронуйся[92], - смущенно пробубнили они в один голос и, видя, что я не обращаю на них никакого внимания, стушевались в угол, где довольно долго о чем-то шептались.

Больше они вопросов не задавали, только минут через пятнадцать ко мне почтительно приблизился прилизанный «Нарцисс», молча пощупал мои бицепсы и, в сомнении качая головой, вернулся к своему взъерошенному приятелю пироману.

- Вы тоже здесь по подозрению в убийстве Цотманна? - спросил я у Лойзы, стараясь, чтобы меня не слышали впротивоположном углу.

Тот понуро кивнул:

- Угу, уже давно.

Прошло еще несколько часов.

Закрыв глаза, я лежал на нарах и делал вид, что сплю.

- Пан Пернат, пан Пернат! - прервал мои невеселые думы тихий голос Лойзы.

Я вздрогнул, будто только что проснулся: -Да?..

- Пан Пернат, пожалста, извиняйте меня... пожалста, ради бога, скажите, как там Розина? Чем она сейчас занимается? Где

живет? Дома или... или... - И бедный парень, судорожно сжимая руки в кулаки, с такой надеждой впился взглядом своих воспаленных глаз в мои губы, что мне его вдруг стало бесконечно жаль.

- Не беспокойтесь, с ней все в порядке. Она... она работает кельнершей... «У старого Уигельта», - солгал я и, хоть это и была ложь во спасение, вновь поспешно прикрыл глаза, опасаясь вы дать себя взглядом.

Бедняга вздохнул с таким облегчением, как будто у него камень с души свалился.

Двое дежурных арестантов молча внесли деревянные носилки, уставленные жестяными мисками с горячей баландой - судя по запаху, колбасный отвар, - три из них оставили в камере и так же безмолвно удалились; через пару часов засовы загремели снова, и надзиратель вызвал «подследственного Перната» на допрос...

Колени мои подгибались от волнения, а мы все шли, петляя нескончаемыми тюремными коридорами, то поднимаясь, то спускаясь по крутым железным лестницам.

- Как вы считаете, такое возможно, чтобы меня еще сегодня... разумеется, убедившись в моей невиновности... отпустили на свободу? - сдавленным голосом спросил я шедшего позади надзирателя.

Краем глаза я заметил, как он, сочувствуя моей наивности, подавил усмешку.

- Гм... еще сегодня?.. Все может быть... гм... пути Господни неисповедимы...

Ледяной холодок пробежал у меня по спине. И вновь давно некрашеная дверь с фарфоровой табличкой, на сей раз на ней значилось:

БАРОН КАРЛ ФОН ЛЯЙЗЕТРЕТЕР

следователь

И вновь голое казенное помещение с парой обшарпанных письменных столов, на которых громоздились метровой высоты горы служебных бумаг, и высоким пожилым господином - седая, окладистая, расчесанная на прямой пробор борода, мясистые,

чувственно-красные губы, плотоядно выглядывающие из-под холеных усов, черный, старинного кроя сюртук и надменно скрипучие сапоги.

   - Господин Пернат?

   - Так точно.

   - Резчик по камню.

   - Так точно.

   - Камера нумер семьдесят?

   - Так точно.

   - По подозрению в убийстве Цотманна?

   - Прошу вас, господин следователь...

   - По подозрению в убийстве Цотманна?

   - Вероятно. Во всяком случае, насколько я могу предполагать, да, но...

   - Признаете себя виновным?

   - В чем же мне признавать себя виновным, господин следователь, если я невиновен!

   - Признаете себя виновным?

   - Никак нет.

   - Засим извещаю вас, милостивый государь, что вы подлежите предварительному заключению на время следствия по вашему делу. Вам все ясно?

-Да, но...

   - Надзиратель, уведите подследственного.

   - Пожалуйста, выслушайте меня, господин следователь, мне совершенно необходимо еще сегодня вернуться домой. Меня ждут исключительно важные, не терпящие отлагательства дела...

Из-за неприступных бумажных отрогов второго стола донеслось ехидное козлиное блеянье.

Господин барон снисходительно усмехнулся в пышные усы.

- Надзиратель, уведите подследственного...

День за днем, неделя за неделей тянулось время, а я по-прежнему находился за решеткой.

Лениво и неспешно вращались исполинские жернова унылых тюремных будней, медленно, но верно перемалывая во прах тех,

кого угораздило попасть под сокрушительный, сводящий с ума гнет тягостной, невыносимо однообразной пенитенциарной рутины: ровно в двенадцать нас выводили на прогулку - разбившись на пары, мы в течение сорока минут угрюмо топтались по кругу, волоча отвыкшие от ходьбы ноги по вечно сырой земле тюремного двора, в сумрачный колодец которого никогда не заглядывало солнце, умудрявшееся обходить стороной нашу богом забытую бездну, хотя и оно вынуждено было совершать свое движение по раз и навсегда установленной орбите.

Надо сказать, в этом гигантском каменном кубе человеческого страдания все двигалось по кругу - и заключенные, и надзиратели, и солнце, и время, и... и мысли...

Разговаривать на прогулке запрещалось.

В центре двора, воздев в отчаянном порыве к равнодушным небесам тощие голые ветви, стояло одинокое иссохшее дерево, в толстую кору которого намертво вросла овальная стеклянная иконка Пречистой Девы.

Вдоль стен робко и затравленно жались чахлые кустики бирючины с редкими, почерневшими от копоти листочками, а вокруг зарешеченные окна камер, в темных проемах которых нет-нет да и возникало по-тюремному серое лицо с бескровными губами - хмуро и обреченно бросив вниз безучастный взгляд, это призрачное видение вновь растворялось во мраке...

Чудовищные жернова неумолимо продолжали свой страшный, ни на миг не прекращающийся ход - и вот мы уже снова брели назад в опостылевшие склепы к черствой краюхе хлеба, кружке воды и жидкой колбасной баланде, которую по воскресеньям заменяла прокисшая чечевичная похлебка.

После первого памятного вызова к следователю меня водили на допрос лишь один-единственный раз.

   - Подследственный Пернат, вы можете представить следствию свидетелей, способных подтвердить ваши показания касательно того, что принадлежавшие потерпевшему часы якобы подарил вам господин Вассертрум?

   - Да, конечно, господин Шемая Гиллель... то есть... нет... - Я внезапно вспомнил, что архивариус пришел позже. -

Впрочем, господин Харузек наверняка... хотя нет, его тоже не было при этом...

- Стало быть, милостивый государь, лиц, способных под присягой засвидетельствовать дачу вам сих часов в качестве подарка вышеупомянутым господином Вассертрумом, у вас нет?

-Увы, нет, господин следователь, наш разговор со старьевщиком Вассертрумом происходил с глазу на глаз.

Вновь злорадное козлиное блеянье донеслось из-за бумажной гряды соседнего стола, и вновь с фатальным скрежетом повернулись кошмарные жернова:

- Надзиратель, уведите подследственного...

Моя нервическая озабоченность судьбой Ангелины мало-помалу сменилась вялой, безнадежной апатией: в самом деле, какой теперь смысл хвататься за голову и лихорадочно пытаться что-то изменить - либо Вассертрум уже давно осуществил свои коварные планы мести, либо Харузек все же успел вмешаться и расстроить дьявольские козни старьевщика.

А вот тревожные мысли, связанные с Мириам, едва не сводили меня с ума.

Воспаленное воображение, не скупясь на краски, рисовало мне, как в тщетном ожидании очередного чуда она не находит себе места, как, заслышав на рассвете шаги булочника, сломя голову сбегает вниз и дрожащими руками ломает хлеб, как, быть может, терзаемая мучительным страхом за меня, не спит ночами...

Невыносимо тяжкий гнет этих страшных дум гонит от меня сон, и я, взобравшись на свой «насест», вглядываюсь в ночь - туда, откуда должен явиться медный, непроницаемо-бесстрастный лик вечности, и, изнемогая от напряжения, пытаюсь сделать так, чтобы мои мечущиеся по кругу мысли долетели до Гиллеля, чтобы отчаянный глас снедающей меня тревоги дошел до ушей архивариуса и он, проникнувшись моим страхом, бросился на помощь своей дочери, дабы избавить ее от мучительной надежды на чудо.

Когда же ноги мои начинают подгибаться, я бросаюсь на нары и, задержав дыхание, так что сердце едва не разрывается на части, стараюсь призвать своего призрачного двойника, чтобы тут

же отправить его к Мириам - быть может, это бледное подобие Атанасиуса Перната хоть немного утешит несчастную девушку.

И однажды мой потусторонний антипод таки явился пред ложем моим с зеркально отраженной надписью на груди: «Chabrat Zereh Aur Bocher», и радостный вопль уже готов был сорваться с моих губ, ибо, как мне почему-то казалось, отныне все должно измениться к лучшему, но призрак стал быстро умаляться и, прежде чем я успел отдать ему приказ явиться Мириам, ушел в пол, бесследно сгинув в каменных плитах...

И мысли мои, такие же тяжелые, как мельничные жернова тюремной рутины, и солнце, и заключенные, и надзиратели, и сумрачный двор, и часы без стрелок, и камера - все, все, все покорно и обреченно вернулось на круги своя...

Странно, но за время заключения я не получил ни единой весточки от моих друзей!

Когда же спросил у своих сокамерников: имею ли я право на переписку? - они лишь растерянно пожали плечами и стали сбивчиво объяснять, что никогда не получали писем, да у них и не было никого, кто мог бы им написать.

Спасибо надзирателю, который обещал при случае разузнать.

Ни ножниц, ни расчесок в тюрьме не полагалось, так что ногти мои, которые приходилось грызть, потрескались и огрубели, а на голове торчал колтун грязных, нечесаных волос, ведь даже воды для умывания нам не давали.

То и дело я вынужден был подавлять приступы мучительной тошноты, так как тот отвратительный брандахлыст, которым нас ежедневно потчевали, вместо соли приправляли содой, строго следуя тюремному предписанию, вменяющему в обязанность «повсеместно ограничивать потребление в пищу острых продуктов и приправ во избежание крайне нежелательных и опасных в специфичных условиях имперских пенитенциариев вспышек половой активности заключенных».

Дни, похожие друг на друга как две капли воды, тянулись серой, умопомрачительно кошмарной в своей беспросветной монотонности чередой.

Вселенское пыточное колесо времени с медлительностью садиста продолжало свое бессмысленное и безысходное вращение.

В конце концов кто-нибудь из заключенных не выдерживал - такие мгновения временного помешательства знакомы каждому узнику, - вскакивал и, словно дикий зверь, часами метался из угла в угол, а потом валился как подкошенный на нары и, тупо глядя в потолок, вновь принимался ждать, ждать и ждать...

С наступлением сумерек несметные полчища клопов высыпали на стены, и тщетно пытался я постичь неведомый смысл вопросов того заросшего дремучей бородой служаки с саблей и в подштанниках, который с почти болезненным пристрастием допытывался, нет ли у меня каких-нибудь паразитов.

Ну разве что господа патриоты из окружного суда, свято блюдя исконную чистоту родной клопиной расы - кровь от крови, плоть от плоти славных блюстителей порядка, - всеми силами старались воспрепятствовать тлетворному проникновению неполноценных инородцев и вырожденцев-космополитов?..

Утром по средам обычно заявлялось свиное рыло в шапокляке и узких, отвисших на коленях панталонах - тюремный врач доктор Розенблат, который по долгу службы был обязан регулярно убеждаться в том, что все заключенные пышут здоровьем и даже думать забыли о всяких там хворях и болячках, свойственных всему остальному роду человеческому, имевшему несчастье до поры до времени находиться вне благословенных стен «оплота карающей справедливости».

Впрочем, что уж тут греха таить, иногда и эта рутинная, выверенная до мелочей процедура давала сбои, и в монолитных рядах излучающих бодрость и веселье узников нет-нет да и оказывался невесть как затесавшийся туда отщепенец, слабым, немощным голосом взывающий о милосердии, в таких прискорбных случаях свиное рыло, пронзив отступника испепеляющим взглядом, недрогнувшей рукой прописывало ему цинковую мазь для ежедневного втирания в грудь или на худой конец клистир -дабы неповадно было в другой раз бросать тень на безукоризненную репутацию родного пенитенциария.

В один прекрасный день заключенным даже выпала высокая честь лицезреть самого председателя окружного суда - на рослого, благоухающего, как парфюмерная лавка, хлыща, на холеной физиономии которого были написаны все мыслимые пороки и который всячески бравировал своей сомнительной принадлежностью к «высшему свету», нашла вдруг блажь «самолично» удостовериться, что во вверенных ему исправительных учреждениях царит образцовый порядок: «не сыграл ли кто-нибудь из фраеров в ящик, повязав на шее галстук»[93], - как весьма витиевато изволил выразиться наш задумчивый и немногословный «Нарцисс», по-прежнему ежедневно «наводивший марафет»[94], зачарованно склонясь над зеркальной гладью своего карманного «пруда».

Все бы хорошо, если б не моя наивность: изъявляя скромное желание обратиться к высокопоставленному гостю с просьбой, я сделал к нему всего лишь шаг, но не успел и рта открыть, как этот вальяжный господин с поразительной для его комплекции проворностью африканского павиана скакнул за спину ближайшего надзирателя и, тыча мне под нос револьвер, принялся истошно вопить, чтобы его избавили от домогательства «преступных элементов».

Почтительно поклонившись, я все же осмелился спросить, не поступала ли на мое имя какая-либо корреспонденция, и тут же вместо ответа получил весьма чувствительный тычок в ребра от доктора Розенблата, который сразу после своего коварного выпада почел за лучшее немедленно ретироваться.

Господин председатель тоже не стал испытывать судьбу - с достоинством отступив на заранее подготовленные позиции, он осторожно выглянул из окошка в двери и, убедившись, что ему ничего не угрожает, злорадно порекомендовал мне как можно скорее чистосердечно признаться в содеянном убийстве. И, грубо заржав, добавил: «В противном слючае вам, милостивый го-сюдарь, в этой жизни уже не сюждено получать какой-либо кор-р-респонденции...»

Я уже давно привык к духоте, и даже смрад обсыпанной карболкой параши меня не особенно смущал, однако теперь мне не давала покоя другая напасть - мое изможденное тело постоянно, и днем и ночью, сотрясал сильнейший озноб.

Блатная парочка сменилась другими заключенными, а те в свою очередь следующими, но я как-то незаметно для самого себя перестал обращать внимание на то, что происходило в камере. Мне было совершенно все равно, что на прошлой неделе на соседних нарах лежали карманник и грабитель с большой дороги, а на этой - фальшивомонетчик и торговец краденым.

Пережитое накануне на следующий день начисто стиралось в моей памяти.

Под гнетом тяжелых, медленно перемалывающих меня мыслей о Мириам в моей душе не осталось места для внешних впечатлений.

И лишь одно событие более или менее глубоко запечатлелось в моем сознании - время от времени даже врываясь в сон, оно преследовало меня странными фантасмагорическими образами...

Однажды я по своему обыкновению взобрался на «насест», чтобы подышать свежим воздухом и посмотреть на далекое, забранное решеткой небо, как вдруг что-то острое кольнуло меня в бедро...

Осмотрев сюртук, я обнаружил того самого «опасного свидетеля», от которого собирался во что бы то ни стало избавиться, - проклятый напильник, прорвав карман, завалился за подкладку: очевидно, он еще до моего ареста тихо затаился в этом укромном местечке, иначе дотошно обыскивавший меня бородатый служака в подштанниках его бы непременно обнаружил.

Выудив навязчивого «приживала», я равнодушно бросил его на тюфяк.

Когда же, немного продышавшись, я спустился вниз, то напильника не обнаружил - впрочем, у меня не было никаких сомнений в том, что «несостоявшийся убийца», оскорбленный моим невниманием, нашел себе нового, куда более заботливого покровителя в изъеденном оспой лице Лойзы.

Несколькими днями позже вороватого подростка вывели из камеры и препроводили этажом ниже в отдельные «апартаменты».

Как объяснил мне надзиратель, тюремный устав запрещает совместное содержание в камере двух подследственных, проходящих но одному и тому же делу.

От всего сердца пожелал я несчастному Лойзе использовать попавший в его руки инструмент по назначению и с его помощью «нарезать винта»[95], по образному выражению Черного Восатки, - капризной судьбе было угодно распорядиться так, чтобы этот никогда не лезший за словом в карман и питавший трогательную «салабость» к огненной стихии пироман вновь оказался в моей камере.

МАЙ

Давно утратив всякое представление о времени, я, к своему немалому удивлению, вдруг обнаружил, что солнце припекает уже совсем по-летнему и даже на иссохшем дереве, заживо погребенном в сумрачном колодце тюремного двора, появилась пара зеленых почек. Мои вопрос о том, какое сегодня число и месяц, застал надзирателя врасплох - в общем-то, он не имел права вступать в разговоры с заключенными, а уж с теми, кто отказывался признавать свою вину, и подавно, ибо таких упрямцев в интересах следствия старались держать в полнейшем неведении относительно сроков пребывания в изоляции, - однако, помолчав в нерешительности пару минут, славный малый все же шепнул мне тайком: «Пятнадцатое мая».

Итак, вот уже три месяца я находился за решеткой, и за все это время ни единой весточки из того недосягаемого мира, который простирался по ту сторону толстых тюремных стен!

По вечерам через зарешеченное окно, которое с приходом жарких дней практически не закрывалось, в мою камеру долетали тихие, печальные звуки рояля.

«Это с первого этажа, - пояснил мне на прогулке один из старожилов нашего каменного куба, - там ключник живет, а дочка его на клавишах лабает...»

По-прежнему ни днем ни ночью мне не давали покоя тревожные мысли о Мириам, только теперь пытка стала изощреннее.

В иные часы, обычно ночью, терзающая меня тревога вдруг куда-то исчезала, сменяясь блаженной уверенностью в том, что призрачный двойник, призванный к жизни моей настойчивой волей, все же нашел дорогу в дом Гиллеля и сейчас, застыв у ложа спящей девушки, ласково гладит ее лоб.

Потом наступало утро, моих сокамерников одного за другим вызывали на допрос, лишь обо мне, казалось, все забыли, и тогда вновь накатывало отчаяние, и меня начинал душить какой-то иррациональный страх: а что, если Мириам уже давно мертва?..

И я, в полном смысле слова цепляясь за соломинку, принимался вопрошать судьбу - жива Мириам или нет, больна или в добром здравии? - ответом служило то количество соломин, которые моя рука раз за разом наудачу выдергивала из тюфяка.

Однако даже это немудреное гадание, больше похожее на детскую игру в чет-нечет, ничего хорошего мне не сулило, и я, дабы заглянуть в будущее, погружался в себя и, пытаясь обмануть собственную душу, которая, конечно же, была посвящена в тайны грядущего, задавал ей вопросы, на первый взгляд не имеющие отношения к тому, что меня действительно интересовало: наступит ли когда-нибудь такой день, когда я буду снова весел и смогу смеяться?..

В таких случаях ответ моего введенного в заблуждение оракула был неизменно положительным, и я, наслаждаясь иллюзией обещанного счастья, получал короткую передышку от мучивших меня мыслей.

Подобно малому зернышку, подспудно, под землей, набирающему силы и вдруг, с первыми лучами теплого весеннего солнца, прорывающемуся к свету слабым колоском, созрела и проснулась в глубинах моего сердца непостижимая, обрушившаяся на меня словно гром среди ясного неба любовь к Мириам, и напрасно ломал я себе голову, силясь проникнуть в сокровенную природу этого чудесного откровения, посетившего меня в бездне страдания моего, - нет, поистине невозможно было понять, как вообще могло случиться, что я почти каждый день часами просиживал с этой удивительной девушкой, болтая с ней о всякой чепухе, и мне, слепцу, так и не открылось, что уже тогда моя душа втайне изнемогала от любви к прекрасной собеседнице.

Трепетное желание, чтобы и она думала обо мне с тем же чувством, едва зародившись, быстро нарастало, подчас становясь столь сильным, что иногда переходило в какую-то странную, ни на чем не основанную, почти провидческую уверенность, и стоило мне тогда только заслышать доносящиеся из коридора шаги, как мое сердце уже замирало от страха: это за мной, сейчас меня выпустят на свободу и мои радужные грезы, не выдержав столкновения с грубой действительностью, бесследно рассеются.

Слух мой за долгое время заточения обострился настолько, что от меня не ускользал ни один самый вкрадчивый шорох.

Всякий раз с наступлением ночи я подолгу вслушивался в тишину, пока не улавливал приглушенный грохот колес одинокого экипажа, дававшего мне желанную пищу для размышлений о том, кто бы мог в нем сидеть и откуда возвращался сей припозднившийся инкогнито...

Впрочем, надолго моей фантазии не хватало - два-три взмаха немощных крыл, и она бессильно падала наземь: сама мысль о том, что по ту сторону тюремных стен существуют люди, которые вольны делать все, что им заблагорассудится, казалась мне противоестественной, у меня просто в голове не укладывалось, как можно свободно передвигаться по городу, беспрепятственно навещать знакомых, по собственному желанию входить в те или иные дома и воспринимать все это как нечто само собой разумеющееся, не испытывая при этом того неописуемого ликования, которое томящегося в неволе узника, наверное, свело бы с ума.

Что касается меня, то я просто не мог себе представить, что когда-нибудь и мне выпадет восхитительное счастье бесцельно фланировать по улицам, наслаждаясь людской суетой, пением птиц, видом цветущих деревьев...

Тот солнечный день, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне чем-то нереальным, давно канувшим в Лету - при воспоминаниях о нашей прогулке в экипаже меня охватывала тихая, щемящая грусть, сродни той, которую испытываешь, обнаружив в случайно открытой книге забытый там когда-то цветок, в незапамятные времена юности украшавший прическу твоей возлюбленной, а теперь, засушенный и безуханный, беспощадно спрессованный в свой собственный полупрозрачный призрак, годившийся разве что в качестве заурядной единицы хранения в какой-нибудь скучный гербарий.

Интересно, как там старина Звак - все так же коротает вечера в компании Прокопа и Фрисландера «У старого Унгельта», вгоняя в краску добродетельную Эвлалию?

Ну конечно нет, ведь сейчас же май - самая пора для странствующего кукольника, когда он, взвалив на плечи свой

обшарпанный ящик, в котором скрывается пестрый, никогда не тускнеющий мир безмятежного марионеточного счастья, знай себе шагает по пыльным дорогам от одной провинциальной ярмарки к другой и на зеленых лужайках перед городскими воротами забавляет простой люд и детвору немудреными моралите о Синей бороде...

Вот уже два часа, как я сидел один - поджигателя Восатку, который в течение последней недели был моим единственным соседом, увели к следователю.

Странно, на сей раз его допрос продолжался необычно долго.

Ну вот, кажется, и он... Загремели тяжелые железные засовы, и в камеру, сияя как медный таз, ввалился апологет «огненной стихии» - царственным жестом уронив узелок с цивильными вещами на нары, он принялся с такой быстротой переодеваться, как будто от этого зависела его жизнь.

Срывая с себя арестантские одежды, он с проклятиями швырял их на пол.

- Ишь губы раскатали, падлы, душа с них вон... Бог не фраер, Он все видит... Поджог! Поджог! А савидетели ихде? - Довольный пройдоха оттянул указательным пальцем нижнее веко. - Черного Восатку на понт не возьмешь!.. Ветер то был, грю я им. Они и так и сяк, а я ни в какую: ветер - и се тут. Ево и сажайте на кичман, тока сперва спымайте... хе-хе... ветра в поле... Ну а покедова serous[96],сачастливо оставаться! Пойду сатаряхну пыль с ушей в «Лойзичеке»... - Он мечтательно раскинул руки и прошелся по камере в лихой чечетке. - А тока у жисти раз бавает ацавяту-ущий ма-а-ай... - Залихватски надвинув на лоб котелок, он вдруг щелкнул по его твердой тулье, украшенной маленьким, в синюю крапинку перышком кедровки: - Да, совсем из головы вон, вот чо вас должно антэрэсовать, господин граф... тока не падайте в обморок... Эвтот шкет Лойза, ваш подельник, нарезал-таки винта! Век савабоды не видать, собственными ушами слыхал, как легавые крыли его почем зря. Еще в прошлом

месяце смылся... Рванул со свистом: фьють... - Восатка пробежал двумя пальцами по тыльной стороне своей руки, - и поминай как звали...

«Ага, вот и моему напильнику нашлось применение», - подумал я и усмехнулся.

- А раз пошла такая масть, то и вам, господин граф, по всему видать, недолго осталось на нарах чалиться, - посерьезневший «огнепоклонник» дружески протянул мне руку, - рвите от-седа когти, да поскорее!.. А окажетесь на мели - милости прошу в «Лойзичек», спросите Черного Восатку... Меня там не то что каждая шлюха - каждая собака знает... Итак, servus, господин граф, честь имэю каланяться...

Поджигатель еще стоял в дверях, а надзиратель уже вталкивал в камеру следующего заключенного.

С первого же взгляда я узнал в нем того самого рослого бродягу в синей военной фуражке, с которым однажды пережидал непогоду в сырой подворотне на Ханпасгассе. Приятная неожиданность! Возможно, он располагает какими-нибудь сведениями о Гиллеле, Мириам, Зваке и других близких мне людях?

Я уже открыл было рот, чтобы забросать своего нового сокамерника вопросами, как тот, к моему величайшему удивлению, с таинственным видом приложил палец к губам и замер, словно статуя.

И только когда снаружи раздался грохот задвигаемых засовов и шаги надзирателя затихли вдали, к нему стала возвращаться жизнь.

Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от нетерпения.

Но что это, почему такой заговорщицкий вид?

Неужели он меня знает? В таком случае, чего ему надо?

Первым делом бродяга уселся на нары и стал стаскивать свой левый башмак.

Разувшись, он вытащил зубами из стоптанного каблука что-то вроде затычки, извлек из открывшегося углубления маленький изогнутый кусок металла и, поддев им державшуюся, как выяснилось, лишь на честном слове подошву, отделил ее...

Вся операция была проделана с молниеносной быстротой и полнейшим игнорированием моих сумбурных, обгонявших друг друга вопросов.

Довольный произведенным эффектом, бродяга с видом фокусника, только что исполнившего сложный трюк, отвесил церемонный поклон и протянул мне составные части своего башмака с секретом:

- Вуаля! Сердечный привет от пана Харузека.

Я был настолько ошеломлен, что в первую минуту не мог вымолвить ни слова.

- Ну что, все кипит и все сырое? - окинув меня скептическим взглядом, спросил бродяга. - Разуйте шнифты[97], пан фон Пернат, всего-то и делов, вынуть железку и ночью, когда никто кося ка не давит, распрячь подошву... - Заметив, что я все еще не понимаю, «фокусник» вздохнул и, снисходя к моей наивности, пояснил: - Тырка под ней... тайник... В нем вы найдете ксиву от пана Харузека.

Чувство признательности так внезапно и стремительно захлестнуло меня, что я со слезами благодарности на глазах едва не бросился на шею этому совершенно незнакомому мне человеку.

Тот осторожно, так, чтобы не обидеть меня, отстранился и назидательным тоном сказал:

- Не надо нервов, пан фон Пернат! У нас ни минуты в заначке - эти крысы вот-вот пронюхают, что я попал не в ту ка меру, ведь мы с Францлем, пока этот бородатый чугрей внизу шмонал нас и подбивал клинья на предмет клопов, махнулись номерами...

Видно, очень уж у меня была тогда глупая физиономия, так как бродяга, смерив мою застывшую в мучительном недоумении фигуру оценивающим взглядом, поспешил предупредить готовый обрушиться на него новый град вопросов:

- Э-э, похоже, темна вода во облацех... Короче, встряхнитесь и, если чего не понимаете, не берите в голову... Все, что вам надо знать: я здесь, и баста!

   - Скажите же, - перебил я его, - скажите, господин... господин...

   - Венцель... Меня кличут Венцель-на-все-руки.

   - Венцель, меня интересует архивариус Гиллель... Как он? Что с его дочерью?

   - Сейчас не время трёкать[98] за других, - нетерпеливо отмахнулся Венцель-на-все-руки. - Фира[99], которую мы с Францлем прогнали цирикам[100], скроена на живую нитку - так что, не ровён час, меня могут хватиться и выгнать взашей из этой камеры. Зарубите себе на носу: чтобы заместись к вам на кичу[101], мне пришлось лепить горбатого, будто б я взял на гоп-стоп одного жлоба...

   - Как, только ради того, чтобы попасть ко мне в камеру, вы ограбили человека, Венцель? - потрясенный, спросил я.

Бродяга презрительно мотнул головой.

- Ну да, как же, держи карман шире, стал бы я колоться этим крысам, если б в натуре грабанул какого-нибудь фраера! Вы что, меня за двенадцать ночи[102] держите? Это все так, фартицер...[103]

Только сейчас до меня наконец дошло: для того чтобы пронести мне в тюрьму письмо от Харузека, этот пройдоха сознался в преступлении, которого не совершал!

   - Ладно, проехали... - Бродяга сделал серьезное лицо. - Теперь слушайте сюда, я буду давать вам натырку[104], как косить под эболетика...

   - Что-что?

   - Под эпо... эбе... тьфу, черт... под эбилебтика... Короче, мотайте на ус все, что я буду говорить! Перво-наперво закройте хайло и наберите слюны...поболе... Вот так, глядите... - Венцель-на-все-руки надул щеки и стал перекатывать в них воздух, как будто всполаскивал рот, - теперь надо, чтобы у вас на губах

была пена... - с отвратительной естественностью бродяга изобразил и это. - Потом руки... большие пальцы нужно зажать в кулаки... навроде как судороги... а шнифты вытаращить что есть мочи... - Пройдоха выкатил глаза так, что они едва не вываливались из орбит. - Ну а напоследок придется поорать дурным голосом... это самое трудное... В общем, вопите, будто у вас кол в горле стоит... Вот так: бё-ё-ё... бё-ё-ё... бё-ё-ё - и сразу с копыт долой... - Он как стоял, так и грохнулся во весь свой гигантский рост на пол, тюремные стены заходили ходуном, а ему хоть бы что - встал, отряхнулся и небрежно бросил: - Вуаля, спешите видеть: эбилебсия в натуре, как муштровал наш «батальон» покойный доктор Гулберт - земля ему пухом...

   - Да, да, очень похоже на припадок, - согласился я, - но мне-то зачем симулировать эпилепсию?

   - Здрасьте, плыву и берегов не вижу... Как это «зачем»? Вас сразу переведут из камеры, - принялся втолковывать мне Вен-цель-на-все-руки. - Дохтур Розенблат тот еще скропоидол[105]! Вам голову с плеч снесут, а этот клистир ходячий все одно будет талдычить: заключенный здоров как бык! А вот эбилебсия у него в авторитете. Наблатыкаешься косить под эбилебтика - и ты уже на койке в тюремной больнице. А оттеда соскочить - что на парашу сбегать... - Бродяга таинственно понизил голос: - Решка на больничном шнифте[106] подпилена и держится на соплях. Об том никто ни сном ни духом, окромя нашего «батальона». Пару ночей постоите на цинку[107], только не проспите нашу петлю - мы ее вам с крыши спустим, - а как закнацаете галстук[108], не шухе-ритесь - сымайте решку и плечами в удавку... Мы вас сперва на крышу подымем, а после с другой стороны на улицу спустим... Плевое дело...

   - Так-то оно так, - нерешительно промямлил я и робко осведомился: - И все же с какой стати мне бежать из тюрьмы, ведь я же невиновен?

- Такое скажете, что в сто голов не влезет... Другой бы спорил, а я... - начал было Венцель-на-все-руки и, изумленно округлив глаза, уставился на меня, как на редкое насекомое, потом обреченно вздохнул, словно усталый учитель, вынужденный в сотый раз втолковывать нерадивому школяру прописные истины, и медленно, чуть не по слогам, произнес: - Тем более резон - взять ноги в руки!

Мне пришлось призвать все свое красноречие, чтобы отговорить бродягу от того рискованного плана, который, по его словам, они в прошлую ночь «чуть не до дыр перетерли на толкови-ще» в «батальоне».

И все равно он никак не мог взять в толк, почему я отвергаю раз в жизни выпадающий «фарт», предпочитая «париться» на нарах и «ждать воли» от «легавых».

- Как бы то ни было, а я от всего сердца благодарен вам и вашим лихим друзьям, - воскликнул я, тронутый до глубины души этой бескорыстной готовностью помочь, и с чувством пожал бродяге руку. - Когда тучи над моей головой рассеются, первый долг, который я почту за честь исполнить, будет выразить вам всем мою самую искреннюю признательность.

- Э-э, мадаполам[109], - небрежно отмахнулся Венцель, - Опрокинем вместе по паре кружек «пилса»[110], и ладно... Какие могут быть промеж нас счеты?! Пан Харузек - он теперь ведает казной «батальона» - уже замолвил за вас словечко, да мы и сами с усами, наслышаны, что вы никогда в скесах[111] не ходи ли. Передать ему что-нибудь, ведь я через день-другой выйду на волю?

- Да-да, непременно, - заспешил я, пытаясь собраться с мыслями, - пожалуйста, скажите Харузеку, что меня очень беспокоит здоровье Мириам... Пусть он зайдет к ее отцу, архивариусу Гиллелю, и передаст ему это. Господин Гиллель ни на миг не дол жен терять ее из поля зрения. Венцель, вы запомнили это имя - Гиллель?

   - Гиррэль?

   - Нет, Гиллель.

   - Гиллэр?

   - Да нет же, Гиллель.

Венцель едва не сломал себе язык, прежде чем, скорчив отчаянную гримасу, сумел наконец выговорить это заковыристое для чеха имя.

   - И еще: пусть господин Харузек... скажете, я очень прошу его об этом... по мере своих возможностей позаботится об одной высокопоставленной особе... Видите ли, я имею в виду ту знатную даму, которая... Ну в общем, он знает, о ком идет речь...

   - Ха, кто ж ее не знает?! Это та шикарная шмара, что наставляла своему муженьку рога с этим немцем... ну как его?., с дох-туром Саполи... Так ее и след давно простыл: она развелась и укатила невесть куда вместе со своим пащенком и Саполи.

- Вы это наверное знаете? - Мой голос невольно дрогнул. Как ни велика была моя радость за Ангелину, обретшую наконец

свое счастье, а сердце все равно болезненно сжалось у меня в груди: ночей из-за нее не спал - и вот, пожалуйста, забыт и брошен...

Быть может, она в самом деле решила, что я убийца?

Горечь удушливым комком подступила к горлу.

Бродяга с какой-то особой, свойственной всем отверженным чуткостью, странным образом мгновенно пробуждающейся в их огрубевших душах, лишь только дело коснется такой деликатной материи, как любовь, казалось, угадал, что творилось у меня на сердце, так как сразу смущенно отвел глаза и промолчал, будто и не слышал моего вопроса.

   - Возможно, вам также известно, как обстоят дела у дочери господина Гиллеля, фрейлейн Мириам? Вы знаете ее? - выдавил я из себя, превозмогая ноющую боль.

   - Мириам? Мириам? - Венцель наморщил лоб, пытаясь вспомнить. - Мириам? Уж не та ли это смазливая шалава, что по ночам обивает пороги у «Лойзичека»?

Я, как ни скверно мне было, улыбнулся:

   - Нет, определенно не та.

   - Тогда без понятия, - сухо обронил бродяга.

Мы немного помолчали.

«Ничего, - подумал я, - возможно, в письме Харузека есть какие-нибудь сведения и о ней».

- Ну а про этого старого барыгу Вассертрума вам еще никто не стукнул? - внезапно спросил Венцель. - Так вот, его скаредную душу прибрал наконец дьявол...

Я вздрогнул и уже не сводил с Венцеля глаз, жадно ловя каждое его слово.

- Да, да, дьявол... Прямо сюда всадил свое жало, - бродяга ткнул пальцем себе в горло. - А все одно, скажу я вам, плохо сработано, не в ту руку вложил Сатана свое жало: сразу видать, ка кой-то зеленый фраер мочил штрика[112] - уж больно много крови по стенам расплескал. В лавку-то в его кто первый просклизнул? Натурально, Венцель-на-все-руки, кто ж еще! Легавые еще только дверь приладились ломать, а я уж тут как тут. В подвале тьма хоть глаз коли, и жид этот - сидит в каком-то старом кресле, грудь в крови, а шнифты как стеклянные... Кровищи кругом - море разливанное. Ну вы меня знаете - ломом подпоясанный[113], а только и у меня при виде той бойни башка кругом пошла... Чую, сам не свой, ноги не держат, внутри муторно - ну, я к стене прислонился и говорю это себе: Венцель, да что с тобой, какая муха тебя уку сила, эка невидаль - дохлый жид... Ну и кавардак этот... в лавке все вверх дном - понятное дело: кто-то грабанул старого скеса, а после засадил ему напильник аккурат в самый кадык, да так, что острие прошло наскрозь и торчало со стороны затылка...

«Напильник! Напильник! - Я оцепенел от ужаса, пронзившего меня с головы до пят. - Напильник! Так значит, это страшное жало, заряженное моей черной волей, все же настигло человека с заячьей губой, исполнив свою зловещую миссию!»

- Потом-то я смекнул, чьих это рук дело, - понизив голос, продолжал бродяга. - Щербатый Лойза, больше некому - кто еще позарится на такой марцифаль...[114] Шонька[115] сопливый, а туда

же - на мокрое пошел! И сгорел бы, когда б не Венцель-на-все-руки - я сразу, как только огляделся в подвале, заприметил на полу перо[116] этого шкета и мигом спроворил его к себе в ширман[117], чтоб легавые, когда шмонать будут лавку, не надыбали его. Да и как этот молокосос в подвал просочился, я знаю... Ход там подземный есть... - Он вдруг резко прервать свою речь, настороженно прислушался и, бросившись на нары, задал такого храпака, что его, наверное, и во дворе было слышно.

И тут же загремели засовы на дверях, вошел надзиратель и, окинув меня подозрительным взглядом, принялся расталкивать моего продувного сокамерника, который знай себе храпел, как будто месяц не спал.

Я же, спрятав на груди заветный листок, извлеченный из башмака бродяги, безучастно взирал на отчаянные попытки «цирика» разбудить Венцеля-на-все-руки; наконец, после многочисленных тычков в ребра, тот продрал свои очеса, зевая уселся на нарах и, нехотя повинуясь взбешенному конвоиру, неверными шагами еще не проснувшегося человека вышел вон...

Сгорая от нетерпения, я дрожащими руками развернул письмо Харузека и впился глазами в нервно скачущие строки.

«12 мая.

Мой дорогой, безвинно пострадавший друг и покровитель!

Неделю за неделей ждал я, что Вас наконец освободят - но видно, напрасно, какие только шаги ни предпринимались мной, чтобы собрать доказательства Вашей полной непричастности к инкриминируемому Вам делу, - никаких документов, способных убедить следствие в Вашей невиновности, мне обнаружить не удалось.

Я неоднократно обращался к следователю с просьбой ускорить производство по Вашему делу, но всякий раз получал один и тот же шаблонный ответ: он бы рад, но, увы, ничего нельзя поделать - подобного рода вопросы находятся в ведении государственной прокуратуры, и никто не вправе оспаривать решения сей высокой инстанции.

В общем, обычные чиновничьи отговорки!

Но не все потеряно, мой друг, час тому назад мне удалось выяснить кое-что такое, что вселяет в меня уверенность в дальнейшем успехе: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые карманные часы, которые он нашел сразу после ареста своего брата Лойзы в его постели.

В «Лойзичеке», куда, как Вам, наверное, известно, частенько захаживают агенты сыскной полиции, прошел слух, будто бы часы Цотманна - факт смерти сего бесследно пропавшего господина все еще не установлен, ибо тело его так до сих пор и не обнаружено, - нашли при обыске в Вашей квартире, они-то и являются главным corpus delicti[118] против Вас.

Я тут же отыскал Яромира, вручил ему 1000 гульденов...»

Слезы радости, затуманившие мой взор, вынудили меня временно прервать чтение: только Ангелина могла передать Харузеку столь крупную сумму - ни у Звака, ни у Прокопа, ни у Фрисландера таких денег отродясь не водилось. Выходит, она меня все же не забыла!.. Смахнув слезы, я вновь склонился над письмом.

«...вручил ему 1000 гульденов и пообещал еще 2000, если он немедленно пойдет со мной в полицейский участок и признается, что нашел эти часы среди вещей своего брата и продал их старьевщику Вассертруму.

Все это должно произойти, когда мое письмо, спрятанное в башмак Венцеля, будет уже на пути к Вам. Понимаю, время не терпит, ибо ни для кого не секрет, сколь тяжел для человека каждый час, проведенный в неволе.

Но можете быть уверены, дорогой друг: Яромир даст показания. И не далее как сегодня. Ручаюсь Вам в этом.

У меня нет никаких сомнений в том, что это Лойза убил Цотманна и снял с него часы.

Даже если предъявленные Яромиру в полицейском участке часы, паче чаяния, окажутся совсем другими, совершенно ему незнакомыми, - не беспокойтесь, я втолковал парию, как действовать!! в этом случае: глухонемой все равно

опознает их и засвидетельствует под присягой, что это те самые часы, которые он нашел в вещах брата.

Итак, наберитесь терпения и не отчаивайтесь! Может статься, день, когда Вы выйдете на свободу, уже не за горами.

Вот только суждено ли нам свидеться в тот долгожданный день?

Не знаю.

Да что уж там, по всему видать, вряд ли, ибо жизнь моя стремительно клонится к закату, и я теперь каждый час должен быть начеку, чтобы смерть на застала меня врасплох.

Однако одно я знаю твердо, да будет это ведомо и Вам, дорогой друг: когда-нибудь мы с Вами обязательно встретимся...

И пусть это случится не в это й жизни, и не втой, в которой пребывают души умерших, но тогда, когда воистину исполнятся сроки и "времени уже не будет"[119] - когда, как сказано в Библии, ГОСПОДЬ извергнет из предвечных уст Своих тех, кто "тепл" - "ни холоден, ни горяч"...[120]

Не удивляйтесь моим словам! Ваш покорный слуга никогда не говорил с вами о таких вещах; как-то Вы упомянули о каббале, и мне пришлось, заболтав Вас какой-то ерундой, уйти от разговора, но - я знаю, что я знаю.

Возможно, Вы понимаете, что я имею в виду, если же нет, то, прошу Вас, вычеркните из памяти все сказанное мной. Впрочем, мне кажется, вам должна быть близка моя мысль, так как однажды, когда я находился в одном из тех экстатических состояний, которые в последнее время стали все чаще меня посещать, даруя моей душе счастливые мгновения поистине провидческой просветленности, мне привиделся знак на Вашей груди...

К сожалению, дорогой друг, болезнь моя зашла слишком далеко, и я уже не могу, как прежде, полностью доверять своим чувствам, так что нельзя исключать и того, что видение мистической сигиллы[121] на Вашей груди было лишь горячечным бредом, грезами наяву сгорающего от чахотки больного...

В таком случае Вам действительно будет трудно меня понять. Ну что ж, примите по крайней мере на веру то, что сейчас прочтете: с самого детства я был приобщен некоему тайному знанию - оно явилось изнутри, из каких-то сокровенных, мне самому неведомых глубин моего духовного естества и, ведя меня каким-то странным и парадоксальным путем, идущим вразрез с основными постулатами современной медицины, простиралось в такие кромешные бездны, о которых человеческая наука пока что даже понятия не имеет и дай ей Бог и впредь пребывать в сем счастливом неведении.

Пусть здравомыслящее обывательское стадо пляшет под дудку своих просвещенных пастырей, а я не позволю делать из себя дурака, мне смешно смотреть на все эти жалкие ужимки, называемые "достижениями передовой научной мысли", ибо высшая цель позитивного знания - служить более или менее привлекательной, внушающей оптимизм декорацией для той смрадной и унылой "залы ожидания", в которой обречен томиться род человеческий и которую следовало бы попросту стереть с лица земли.

Ну ладно, будет об этом, лучше расскажу Вам, что произошло в последние несколько недель. Шахматная партия, о которой я Вам когда-то говорил, перешла в эндшпиль, и каждый последующий ход моего противника был цугцвангом...

К концу апреля семена моего внушения, посеянные в душе человека с заячьей губой, стали давать первые всходы: старьевщик ходил по переулку, беспорядочно жестикулируя и разговаривая вслух с самим собой, а это верный симптом того, что мысли нашего реципиента сгущаются, подобно мрачным грозовым тучам, что надвигается ураган, который всей своей неистовой яростью обрушится и непременно сметет хрупкую внешнюю оболочку по имени Аарон Вассертрум.

Далее последовал шах: старьевщик купил блокнот и стал делать какие-то заметки.

Он писал! Нет, Вы только подумайте: Аарон Вассертрум, который сроду не держал в руке перо, писал... Я собственными глазами видел, как он... писал!!!

Следующий ход: визит к нотариусу. Мне даже не надо было подниматься следом за ним в контору - я и так знал: человек с заячьей губой составляет завещание.

В тот поистине исторический день и случилось то, о чем я и помыслить не мог даже в самых смелых своих мечтах: старик сделал меня своим наследником! Да узнай я об этом тогда, когда ждал его перед входом к нотариусу, мне бы, наверное, не удалось сдержать своего ликования - честное слово, прямо посреди улицы так бы и забился в пляске святого Витта!

Впрочем, сейчас, немного оправившись после первого потрясения, я уже не нахожу в игре противника ничего особенно феноменального - все тот же цугцванг: старьевщик завещал мне свое состояние по той простой причине, что я был единственным на свете человеком, перед которым он мог, как ему казалось, хотя бы отчасти искупить свои грехи. Кого только не приходилось обводить вокруг пальца этому прожженному интригану, а вот с совестью номер не прошел!..

Разумеется, этим сквалыгой и на сей раз двигал корыстный расчет: старик, похоже, питал надежду, что я, расчувствовавшись от свалившегося на меня сказочного богатства, по достоинству оценю милость щедрого благодетеля и буду до конца своих дней возносить ему хвалу, лишив силы то страшное проклятие, которое он собственными ушами слышал из моих уст в Вашей каморке.

Итак, дорогой друг, свершилось: мое внушение трижды оправдало себя.

Нет, но каков мерзавец: всю свою жизнь старательно делал вид, что не верит ни в какое воздаяние на том свете, и вот нате вам - вспомнил вдруг о загробных муках...

Забавно, но именно так и случается со всеми этими материалистами - однако только попробуйте сказать такому просвещенному праведнику, который свято верит единственно в силу человеческого разума, об этом в лицо, и вы увидите, какая бесовская ярость охватит его. Ибо чует бес, что не отвертеться ему от карающей длани Господней.

С той самой минуты, как Вассертрум вышел от нотариуса, я уже не спускал с него глаз. По ночам, приложив ухо к дощатой

перегородке, отделяющей жалкий мой закуток от его жилища, я прислушивался, стараясь не упустить ни единого шороха, ибо мат мог последовать в любую секунду.

Впрочем, я бы, наверное, и через самые толстые стены услышал вожделенный чмокающий звук откупориваемого флакона с ядом.

Проклятье, мне не хватило всего лишь часа - еще каких-нибудь шестьдесят минут, и моя миссия была бы исполнена! - но случай смешал все фигуры: в лавку старьевщика ворвался какой-то неизвестный и убил того, кто по праву принадлежал мне... Всадил ему в горло напильник - прямо в адамово яблоко - и был таков...

Подробности пусть Вам сообщит Венцель - слишком горько мне переживать свое фиаско еще раз, описывая убийство старика.

Можете назвать это суеверием, но с того мгновения, как я увидел его пролитую кровь, которой сверху донизу было забрызгано мерзкое логово, меня не покидает мучительное чувство, что душа Вассертрума ускользнула от моего возмездия.

Не знаю почему, но я чувствую, вернее, какой-то изначальный, безошибочный инстинкт подсказывает мне, что это далеко не одно и то же - погибнуть от руки другого человека или самому покончить с собой; старьевщик должен был убить себя сам и унести в могилу свою кровь, только тогда моя миссия считалась бы свершенной.

Теперь же, когда его гнусная душонка, как вонючая крыса, улизнула от меня, я чувствую себя отвергнутым, подобно оскверненному оружию, кое оказалось недостойным карающей длани ангела смерти.

Однако я не ропщу. Ненависть моя сильнее смерти -она безукоризненно черна, и ее неумолимое жало настигнет свою жертву и по ту сторону гроба; не забывайте, дорогой друг, что у меня еще есть моя собственная кровь, которую я могу пролить так, как будет угодно мне, а уж эту алую струйку не обманешь, от нее не уйдешь - она будет преследовать человека с заячьей губой даже в царстве теней...

С тех пор как похоронили Вассертрума, я целыми днями просиживаю на его могиле и вслушиваюсь в себя - внутренний голос подскажет, что мне делать.

Кажется, я уже знаю это, но не буду спешить - подожду еще немного, когда речения, исходящие из неведомых глубин моей души, окончательно прояснятся и станут такими же чистыми и прозрачными, как воды подземных источников... Мы, люди, столь глубоко погрязли в скверне, что подчас потребно весьма долго изнурять себя постом и молитвой, прежде чем дано будет нам понять сокровенный глас душ наших...

На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня своим единственным наследником.

Полагаю, нет смысла Вам говорить, господин Пернат, что ни единого крейцера из этих миллионов моя рука не коснется: поостерегусь облегчать участь этого подлого ростовщика - пусть он там, в потустороннем, ответит за все сполна.

Дома, которыми он владел, будут проданы с молотка, принадлежащие ему вещи я предам огню, а вот с деньгами и ценными бумагами поступлю следующим образом: третья часть после моей смерти отойдет Вам, дорогой мой друг...

Так и вижу, как Вы вскакиваете и возмущенно машете на меня руками, но могу Вас успокоить: то, что Вы получите, по праву, с учетом всех процентных начислений, принадлежит Вам. Я давно знал, что много лет тому назад Вассертруму, который долго и целенаправленно пытался разорить Вашего отца, удалось после ряда мошеннических операций пустить по миру Вашу семью, но только сейчас у меня появилась возможность доказать все это документально.

Вторая треть будет поделена между двенадцатью членами "батальона" - теми, кто еще лично знавал доктора Гулберта. Мне бы очень хотелось, чтобы все они стали состоятельными людьми и украсили своим экзотическим присутствием "высший свет" этого благословенного города.

Ну а последнюю треть я велю раздать семи самым отъявленным убийцам, которые будут оправданы за недостатком улик.

Вот уж будет скандал так скандал! Но что делать, дорогой друг, не могу отказать себе в последнем удовольствии - наплевав на общественное мнение, прослыть среди законопослушных пражских ханжей безнравственной и порочной личностью, открыто презревшей моральные устои человеческого общества.

Ну что ж, вот, пожалуй, и все. Finita la commedia...

А теперь, мой самый близкий и дорогой друг, пора прощаться, живите счастливо и вспоминайте иногда искренне преданного Вам и бесконечно благодарного

Иннокентия Харузека».

Глубоко потрясенный, я выпустил письмо из рук. Даже известие о моем освобождении, которое, по словам студента, «уже не за горами», не вызвало у меня радости.

Харузек! Какая трагическая судьба! И этот стоящий одной ногой в могиле человек, забыв о всех своих бедах и напастях, бросился мне на помощь с той бескорыстной готовностью, на которую способен, наверное, лишь брат родной! А я-то хорош, не придумал ничего лучше, как всучить ему эти жалкие сто гульденов! О, если бы я мог еще хоть раз пожать его руку! Быть может, я еще успею...

Моя голова обреченно поникла, ибо в тот же миг меня пронзила неумолимая истина: студент, как всегда, прав - свидеться нам уже не суждено...

В сумрачной мгле камеры я вдруг увидел его - лихорадочно сверкающие глаза, узкие сутулые плечи, впалая чахоточная грудь, высокий, благородный лоб...

Возможно, все в изломанной жизни этого отверженного сложилось бы иначе, если бы кто-нибудь вовремя протянул ему руку дружбы.

Подняв с пола письмо, я еще раз перечитал его.

Какая все же великая мудрость заключена в безумии Харузека! Да и безумен ли он? Разумеется, нет! Я даже устыдился, что такая нелепая мысль могла хотя бы на краткий миг прийти мне в голову.

Достаточно вспомнить его намеки и иносказания, всегда исполненные каким-то таинственным и глубоким смыслом... Нет,

воистину, «се, Человек!»[122]. Он такой же, как Гиллель, как Мириам, как я сам, - странник, над всеми помыслами и деяниями которого безраздельно властвует собственная душа: она ведет его чрез гибельные ущелья и пропасти жизни к покрытым вечными снегами недоступным вершинам горнего мира.

Всю свою жизнь одержимый мыслью об убийстве, преисполненный самой черной ненавистью, не чище ли он тех духовных карликов, которые, тупо вызубрив несколько заповедей неведомого мифического пророка, ничтоже сумняся, возомнили себя его последователями и теперь, возвысившись в собственных глазах, ходят с постными минами претерпевших за веру мучеников, презрительно наставляя на путь истинный отбившихся от стада и безнадежно заблудших «во тьме внешней» чад Божьих?

Он же, даже не помышляя о каком бы то ни было «воздаянии» ни на том ни на этом свете, следовал лишь одной-единственной заповеди, неумолимо высеченной па скрижали его страждущей души той бесстрастной страстью, предвечным резцом которой, вне всяких сомнений, водил высший Промысл.

Разве не было все то, что содеял сей нищенствующий рыцарь, благочестивым исполнением возложенного на него долга в самом полном и сокровенном смысле слова?

«Человеконенавистник, мракобес, патологический преступник, кровожадный маньяк», - я почти слышу этот безапелляционный приговор, вынесенный ему толпой, почти вижу жирные, брызжущие слюной губы серых безликих судей, наивно пытающихся при тусклом свете «научного разума» постичь непроглядную бездну той пугающе парадоксальной инаковости, которая головокружительным провалом зияет в душе этого не от мира сего человека, чья «ледяная» преступная святость так же далека от их «тепленького» обывательского вероисповедания, как небо от земли, - поистине, напрасный труд, ибо никогда не понять утробно чавкающему стаду, что ядовитый осенний безвременник в тысячу раз прекраснее и благороднее «пользительного» для здоровья шнитт-лука...

Вновь загремел дверной засов, но я под впечатлением прочитанного даже не обернулся - слышал только, как в камеру втолкнули какого-то заключенного.

В письме не было ни слова о Гиллеле и его дочери, об Ангелине студент тоже не упоминал.

Впрочем, ничего удивительного: судя по почерку, он писал в чрезвычайной спешке. В таком случае очень может быть, что Харузек, уладив свои не терпящие отлагательства дела, написал второе письмо, которое мне тайком передадут уже завтра, на прогулке... Да, да, конечно, когда же еще, как не во время всеобщего хождения по кругу!.. Думаю, для какого-нибудь вездесущего проныры из «батальона» не составит труда пристроиться ко мне в пару и незаметно для надзирателей сунуть заветную весточку...

- Вы позволите, сударь? - внезапно проник в мой слух чей-то тихий, необычайно мелодичный голос, прервав мои размышления. - Мне бы хотелось представиться... Мое имя Ляпондер... Амадей Ляпондер...

Я резко обернулся.

Невысокий, худощавый, еще довольно молодой, со вкусом одетый господин вежливо склонил голову - как все подследственные, он был без шляпы.

На его по-актерски гладко выбритом лице выделялись большие миндалевидные глаза, излучающие странное бледно-зеленое сияние, - впрочем, было в них еще что-то загадочное, затаенное, не поддающееся определению... И этот взгляд - зачарованный, печальный, отсутствующий, он хоть и был направлен прямо на меня, однако смотрел, казалось, куда-то сквозь...

Машинально пробормотав свое имя, я учтиво поклонился и уже хотел было отвернуться вновь, но... почему-то замер и долго еще не мог отвести глаз от этого господина, завороженный его улыбкой китайского болванчика - вздернутые вверх уголки тонко очерченных губ создавали иллюзию какой-то призрачно неуловимой усмешки, постоянно играющей на мертвенно-неподвижном лице моего меланхоличного визави.

Да, да, этот господин выглядел как изящная китайская статуэтка Будды, вырезанная из розового кварца, - та же прозрачная,

лишенная морщин кожа, тот же девичьи тонкий рисунок носа с нежными, подобно крыльям ночной бабочки, ноздрями...

«Амадей Ляпондер... Амадей Ляпондер»... - растерянно бормотал я про себя.

И что он мог такого совершить?..

ЛУНА

Вас уже водили на допрос? - спросил я, нарушив затянувшееся молчание.

- Не далее как несколько минут назад имел удовольствие беседовать с господином следователем, - любезно ответил Ляпондер и, видимо неверно истолковав тот хмурый и, прямо скажем, не очень гостеприимный вид, с которым я его встретил, поспешил меня успокоить: - Надо думать, я не долго буду стеснять вас своим присутствием...

«Бедняга, - сочувственно подумал я, - он и вообразить себе не может, на сколь непредсказуемо продолжительный срок может растянуться это его "не долго"».

Желая исподволь подготовить новоиспеченного подследственного к тому неприятному открытию, что представления о времени по ту и по сю сторону тюремных стен весьма значительно разнятся, я осторожно заметил:

- Тяжелы первые несколько дней, потом мало-помалу смиряешься с неизбежным и начинаешь привыкать к мертвому штилю здешней жизни...

Легкая тень, очевидно означающая вежливое внимание, скользнула по бесстрастному лицу моего немногословного собеседника. Вновь неловкое молчание повисло в камере.

- И долго продолжался ваш допрос, господин Ляпондер? Тот рассеянно усмехнулся:

   - Да как будто бы нет... Меня просто спросили, признаю ли я себя виновным, и велели подписать какую-то бумагу.

   - И вы ее подписали? - невольно вырвалось у меня.

   - Разумеется.

В его устах это прозвучало так легко и естественно, словно иначе и быть не могло.

   - Но ведь это был протокол, в котором черным по белому значилось, что вы признаете свою вину?!

   - Ну и что?

«Дело, похоже, не стоит и выеденного яйца, - решил я, не без удивления отметив про себя, с каким невероятным

равнодушием, будто это его вовсе не касалось, отвечал он мне. - Речь, скорее всего, идет о каком-нибудь пустячном проступке - вызове на дуэль или чем-нибудь еще в этом роде...»

- Извините за мои вопросы, которые могли показаться вам несколько странными, но я, к сожалению, так долго нахожусь в этих мрачных стенах, в полной изоляции от мира, что мне иногда кажется, прошла уже целая жизнь и... и...

Как ни старался я сдержаться, тяжкий вздох все же вырвался из моей груди, и вновь лицо моего собеседника сочувственно затуманилось. В спохватившись, что обременяю совершенно незнакомого человека своими проблемами, я натянуто улыбнулся и, пытаясь обратить все в шутку, бодро зачастил:

- В общем, от всей души желаю, господин Ляпондер, чтобы незавидная участь обреченного на забвение узника миновала вас. Впрочем, судя по всему, вы и без моих пожеланий в самом скором времени окажетесь «на воле», как имеют обыкновение выражаться завсегдатаи сего богоугодного заведения.

   - Смотря что иметь под этим в виду, - невозмутимо заметил тот, но что-то меня насторожило в его словах: уж очень двусмысленной была эта небрежно брошенная реплика, какой-то второй, скрытый смысл чувствовался в ней.

   - Похоже, вы так не думаете? - все еще улыбаясь, осведомился я.

Ляпондер покачал головой.

- В таком случае как прикажете вас понимать? Какое тяжкое преступление лежит на вашей совести? Простите, господин Ляпондер, мой вопрос продиктован отнюдь не праздным любопытством, но самым искренним участием в вашей судьбе.

Помедлив мгновение, этот человек с улыбкой Будды с каким-то противоестественным спокойствием обронил:

- Садизм, - и холодно добавил: - Умышленное убийство, совершенное с целью удовлетворения извращенных половых наклонностей... Так, если мне не изменяет память, гласит официально выдвинутое против меня обвинение...

Я так и сел, сраженный наповал, от ужаса и отвращения не в силах издать ни звука.

Ляпондер, конечно же, это заметил и, деликатно отведя жутковато мерцающие глаза в сторону, прошелся по камере, однако ничто, ни один мускул не дрогнул на его нежном, матово-бледном лице с застывшей улыбкой погруженного в созерцание божества - казалось, он ни в коей мере не чувствовал себя задетым столь резко изменившимся отношением к своей особе.

Более ни слова не было меж нами сказано - молча разошлись мы по разным углам, стараясь не смотреть друг на друга...

Сумерки еще только начали сгущаться, а я уже лег на нары, мой сосед немедленно последовал моему примеру - разделся, аккуратно повесил свою одежду на гвоздь и, простершись на тощем тюфяке, тут же, судя по его размеренному, глубокому дыханию, погрузился в сон.

Я же до самого утра так и не смог сомкнуть глаз.

Уже одна только мысль, что рядом, в самой непосредственной близости от моего убогого ложа, находится - и дышит со мной одним воздухом! - монстр, руки которого по локоть в крови, казалась мне невыносимой и наполняла чувством такого ужаса и омерзения, что все впечатления минувшего дня, даже потрясение от письма Харузека, отступили перед ней и, забившись в самый дальний угол сознания, смешались в один безнадежно запутанный клубок.

Я постарался лечь так, чтобы не терять из поля зрения спящего садиста: повернуться к нему спиной было выше моих сил - мало ли что взбредет ему в голову...

В тусклом сиянии луны, струившемся в камеру через зарешеченное окно, я отчетливо различал абсолютно неподвижное, похожее на окоченевший труп, тело Ляпондера.

Да, да, окоченевший труп: черты простертого на нарах человека словно окаменели, в них появилось что-то мертвенное, а полуоткрытый рот лишь усиливал это жуткое впечатление.

Шли часы, слышно было, как где-то в бесконечном лабиринте тюремных коридоров гремели замки, перекликались надзиратели, а Ляпондер по-прежнему пребывал в полнейшей неподвижности, так пи разу и не поменяв своего положения.

Только уже далеко за полночь, когда призрачные лунные лучи упали на его лицо, легкая зыбь пробежала по этой застывшей маске и бледные губы беззвучно шевельнулись - казалось, убийца говорил во сне. Судя по движениям губ, он шептал одно и то же, монотонно повторяя какую-то простую фразу из двух слов... что-то вроде: «Оставь меня... Оставь меня... Оставь меня...»

Следующие два дня я вел себя так, будто в камере, кроме меня, никого не было, Ляпондер всячески мне в этом помогал, ни единым словом не нарушив молчания.

Поведение его оставалось все таким же учтивым и предупредительным. Заметив, что я люблю расхаживать из угла в угол, этот безупречно воспитанный господин быстро приспособился к моей привычке, и теперь стоило мне только встать, как он тут же, чтобы не дай бог не помешать, отходил в сторону или, если сидел на нарах, поджимал ноги.

Меня уже самого начинала тяготить собственная демонстративная, почти оскорбительная замкнутость, однако, как ни старался я преодолеть возникшую меж нами полосу отчуждения, ничего не мог поделать с тем инстинктивным отвращением, которое испытывал к этому изнурительно любезному убийце, из кожи вон лезшему, чтобы быть тише воды, ниже травы...

Робкие надежды на то, что я постепенно привыкну к его «незаметному» присутствию, тоже не оправдались - внутреннее напряжение не спадало даже по ночам, ну а сон мой продолжался не более четверти часа.

И этот ежевечерний ритуал отхода ко сну, повторявшийся с какой-то гнетущей, маниакально безупречной точностью! Мой сокамерник, деликатно удалившись в угол, ожидал, когда я закончу свой туалет и возлягу на нары, тогда наступал его черед разоблачаться, что он и делал в строгой, раз и навсегда установленной последовательности - неторопливо снимал с себя одежду, потом, с педантичной аккуратностью разглаживая каждую складку, вешал вещи на гвоздь, расстилал одеяло, поправлял тюфяк, взбивал подушку... в общем, этому невыносимому кошмару, казалось, не будет конца...

Однажды ночью - было, наверное, около двух - я, вконец измотанный бессонницей, взобрался на свой «насест» и, глядя на полную луну, серебряные лучи которой, пролившись на медный лик башенных часов мерцающей маслянистой амальгамой, сделали его похожим на круглое, призрачно фосфоресцирующее зеркало, предался невеселым думам о Мириам.

И вдруг я услышал тихий-тихий голос - ее голос!.. Он доносился из-за моей спины...

Сонливости как не бывало, озноб пробуждения леденящим кровь холодком какого-то мистического бодрствования пробежал по моему телу - я резко обернулся...

Прислушался - тишина...

Прошла минута.

Должно быть, померещилось, подумал я, и тут - снова... Едва слышный, почти неразборчивый лепет:

- Спроси... Спроси...

Голос Мириам - теперь в этом не было никаких сомнений!

Дрожа от возбуждения, я с предельной осторожностью спустился на пол и на цыпочках подкрался к нарам Ляпондера.

Лунное сияние заливало мраморное лицо садиста, который, судя по его застывшим чертам, был погружен в глубокий сон, и позволяло отчетливо видеть его широко открытые, закатившиеся под верхние веки глаза - точнее, лишь их матовые, жутковато мерцающие белки.

И только губы двигались на этой мертвенно-неподвижной маске, все тем же едва различимым шепотом взывая ко мне:

-Спроси... Спроси...

Неужели действительно голос Мириам? Или... или его поразительно точное подобие?..

- Мириам! Мириам! - невольно вырвалось у меня, и я тут же перешел на шепот, опасаясь разбудить спящего, по лицевым мускулам которого пробежала легкая дрожь.

Подождав, когда эта алебастровая маска окоченеет вновь, я тихо спросил:

- Это ты, Мириам?

Губы шевельнулись, и с них сошло неуловимое, зато вполне разборчивое:

-Да.

Почти вплотную приблизив ухо к губам Ляпондера, я замер, вслушиваясь в тот нежный шелест, который слетал с них и был так похож на голос Мириам, что мне стало не по себе.

Я упивался звучанием дорогого голоса, и до меня, завороженного этой неземной музыкой, едва доходил смысл бегущих стремительным потоком слов. Мириам говорила о своей любви ко мне и о том несказанном счастье, которое выпало нам, - ведь мы наконец нашли друг друга и ничто больше не разлучит нас!.. Говорила взахлеб, без пауз, как человек, которому необходимо высказаться и которого в любой миг могли прервать...

Потом голос стал сбивчивым, прерывистым - свеча на ветру, - а то и вовсе пропадал.

- Мириам! - воскликнул я и вдруг в каком-то странном наитии спросил: - Мириам, ты умерла?.. - И от ужаса, что это мое невесть откуда взявшееся предположение может оказаться правдой, у меня перехватило дыхание.

Повисла гробовая тишина.

Потом словно призрачная зыбь пробежала по белым как мел губам:

- Нет... жива... Я... я сплю... И больше ничего.

Обратившись в слух, я затаил дыхание, стараясь не пропустить ни звука.

Тщетно.

Полнейшее безмолвие.

На меня вдруг навалилась такая непомерная усталость, что я вынужден был ухватиться за нары, чтобы не упасть прямо на спящего Ляпондера.

На мгновение мне действительно на месте убийцы привиделась Мириам - иллюзия была столь правдоподобной, что я едва не запечатлел поцелуй на губах моего сокамерника.

- Енох! Енох! - сорвался вдруг с них потусторонний лепет, который становился все более четким и вразумительным. - Енох! Енох!

Я сразу признал голос архивариуса.

-Это ты, Гиллель?

Ответа не последовало.

Где-то я читал, что находящийся в трансе медиум в полном смысле слова слушает не ухом, а брюхом, что его орган слуха находится в подложечной впадине - точнее, в солнечном сплетении.

Склонившись над животом простертого на парах убийцы, я повторил свой вопрос:

   - Это ты, Гиллель?

   - Да, я слышу тебя, Енох!

   - Как здоровье Мириам? Ты понимаешь, что я имею в виду?

   - Да, понимаю... Ибо с самого начала провидел все. Пребудь в покое, Енох, и не позволяй страстям и страхам мира сего смущать дух твой!

   - Сможешь ли ты когда-нибудь простить меня, Гиллель?

   - Истинно говорю тебе, Енох: пребудь в покое...

   - Увидимся ли мы когда-нибудь? - поспешно спросил я, так как боялся, что ответа уже не услышу: последняя фраза, сошедшая с уст Ляпондера, была едва слышна.

   - Кто знает... Надеюсь. Буду ждать... тебя... доколе возможно... ибо призван я... в землю...

   - Куда? В какую землю? - я чуть не упал на Ляпондера. - В какую землю? В какую...

- ...земля... Гад... южнее... Палестины... И голос угас.

Стремительный вихрь сотен вопросов, которым так и суждено было остаться без ответа, ворвался в мои мысли: почему он называет меня Енохом? Как поживает старина Звак? Сделал ли свое признание Яромир? Потом все смешалось у меня в голове: старьевщик Вассертрум, часы, Фрисландер, Ангелина, Харузек... Харузек!..

- А теперь, мой самый близкий и дорогой друг, пора прощаться, живите счастливо и вспоминайте иногда искренне преданного

вам и бесконечно благодарного Иннокентия Харузека, - громко и отчетливо сорвалось вдруг с губ медиума.

Характерную интонацию студента просто невозможно спутать ни с какой другой, но на сей раз мне почему-то показалось, будто я сам произнес это исполненное тихой печали прощальное напутствие, слово в слово повторив заключительную фразу из письма Харузека...

На лицо Ляпондера уже упала густая тень. Пятно лунного света сместилось выше и освещало теперь изголовье соломенного тюфяка. Еще четверть часа, и оно окончательно покинет камеру.

Уже ни на что не надеясь, я машинально задавал вопрос за вопросом, однако ответом мне была мертвая тишина: убийца лежал в полной неподвижности, уподобившись каменному изваянию, а его плотно сомкнутые веки даже не дрогнули...

О, как жестоко проклинал я себя за то, что все эти дни видел в Ляпондере только кровавого монстра, упрямо отказываясь воспринимать его как человека.

Судя по тому, что довелось мне испытать сегодняшней ночью, он был сомнамбулой - существом, находящимся под влиянием луны.

Возможно, и его садистские наклонности являлись не чем иным, как вполне закономерным следствием тех странных сумеречных состояний, которым он был подвержен. Да тут и сомневаться не приходится - конечно же, это так...

Теперь, когда за окном уже брезжило утро, мертвенная окоченелость черт Ляпондера сменилась мягким, почти детским выражением блаженной умиротворенности.

Нет, не может так сладко спать человек, на совести которого садистское убийство, решил я и уже не мог дождаться, когда же мой сокамерник проснется.

Впрочем, знал ли он о своих медиумических способностях?

Наконец Ляпондер открыл глаза и, встретившись со мной взглядом, поспешно отвел их в сторону.

Я тут же подошел к нему и взял его за руку.

   - Простите меня, господин Ляпондер. Мое неприветливое поведение и та подчеркнутая неприязнь, которую я при каждом удобном случае выказывал в ваш адрес, были в высшей степени грубы, оскорбительны и... и, наверное, не заслуживают прощения. Тем не менее считаю своим долгом сказать, что если бы не чрезвычайно необычные, почти исключительные обстоятельства...

   - Не утруждайте себя объяснением, сударь мой, - деликатно поспешил мне на помощь Ляпондер. - Я очень хорошо понимаю, какое отвращение должен испытывать человек, вынужденный находиться в одной камере с маньяком, который ради удовлетворения своих низменных наклонностей проливает кровь невинных людей.

   - Пожалуйста, не будем больше об этом... Сегодня ночью мне столько всего пришлось передумать, но до сих пор я не могу отделаться от мысли, что вы, быть может, не совсем... что вы не... не... - я запнулся, подыскивая слова.

- ...не в своем уме, - закончил он за меня. Я кивнул.

   - Извините, но мне кажется, некоторые симптомы достаточно определенно свидетельствуют в пользу такого заключения. Я...я... вы позволите без обиняков, господин Ляпондер?

   - Прошу вас, сударь.

   - Это может показаться несколько странным, но... но скажите, пожалуйста, что вам сегодня снилось?

Он усмехнулся и качнул головой:

   - Мне никогда ничего не снится.

   - Но вы разговариваете во сне.

Ляпондер удивленно поднял на меня глаза и, подумав с минуту, уверенно сказал:

   - Это могло произойти только в том случае, если вы меня о чем-то спрашивали. - Я кивнул. - Ибо, как я уже сказал, мне никогда ничего не снится. Я... я... странствую... - с легкой заминкой добавил он, понизив голос.

   - Странствуете? В каком смысле?

Всем своим видом мой собеседник давал понять, что ему бы не хотелось посвящать в столь щекотливые подробности своей

душевной жизни совершенно незнакомого человека, и я, чувствуя себя обязанным объяснить те причины, которые вынуждали меня задавать эти хоть и нескромные, но отнюдь не праздные вопросы, поведал ему в общих чертах о том, что произошло сегодняшней ночью.

   - Вы можете нисколько не сомневаться в тех сведениях, которые получили от меня столь странным образом, - сказал он серьезно, когда я кончил. - Все, о чем я говорю во сне, соответствует действительности. Видите ли, сударь, мои сны - это своего рода странствование, иными словами, моя жизнь во сне устроена совсем по другим законам, чем у других, нормальных, людей. Если угодно, мой сон - это нечто вроде исхода из тела... Например, сегодня ночью я был в одной весьма необычной комнате, единственный вход в которую вел снизу, через люк в полу...

   - Как она выглядела? - быстро спросил я. - Нежилое помещение, в котором ничего нет, кроме старой рухляди в углу?

   - Нет, там была мебель... правда, весьма скудная... На кровати спала совсем еще юная девушка... Впрочем, мне показалось, это был летаргический сон. Рядом с ней сидел какой-то господин, заботливо положив руку ей на лоб...

Ляпондер описал лица обоих - никаких сомнений: это были Гиллель и Мириам.

Боясь спугнуть воспоминания сомнамбулы, я затаил дыхание.

   - Пожалуйста, продолжайте. Кто-нибудь еще был в комнате?

   - Кто-нибудь еще? Постойте, постойте... да как будто бы нет... больше никого я там не заметил. На столе горел семирожковый светильник. Где-то я уже видел такой... Кажется, в синагоге... Потом я стал спускаться по винтовой лестнице...

   - Она была сломана... последних ступеней не хватало?

   - Сломана? Нет, нет, никаких дефектов я не обнаружил. Со стороны к ней примыкала небольшая каморка... Там сидел некто в башмаках с серебряными пряжками... И его лицо... лицо человека чуждой нам расы, таких людей мне еще видеть не приходилось: было оно желтого цвета, скулы сильно выдавались вперед, но особенно выделялись глаза - узкие, раскосые... Неизвестный

сидел, наклонившись вперед, и, казалось, чего-то ждал... Быть может, какого-то приказа или... или пароля...

- А книги... большой старинной книги вы там нигде не виде ли? - кусая от нетерпения губы, допытывался я.

Ляпондер потер лоб.

   - Книги, говорите вы? Да, совершенно верно, па полулежал какой-то старинный пергаментный манускрипт. Он был раскрыт, и страница начиналась с большой, отлитой из золота буквы «алеф».

   - Вы, наверное, хотели сказать с «айн»?

   - Нет, с «алеф».

   - Вы в этом уверены? Это была не «айн»?

   - Нет, я помню абсолютно точно: «алеф».

Терзаемый сомнениями, я лишь покачал головой. Очевидно, Ляпондер в своем сомнамбулическом странствовании немного заплутал - забрел в мое сознание и, введенный в заблуждение хранящимися там воспоминаниями, все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга Иббур, золотой инициал, подземный лабиринт...

   - И как давно обнаружился у вас этот дар к... к странствованию? - спросил я.

   - С тех пор как мне исполнился двадцать один год... - начал было Ляпондер и тут же замолчал, явно не желая распространяться на эту тему.

Затянувшаяся пауза, казалось, нисколько не тяготила моего странного визави - невидящий, устремленный куда-то в потустороннее взгляд медленно и отрешенно скользил в пространстве, когда же в траекторию его направляемого неведомыми течениями дрейфа попала моя фигура, он, пронзив меня насквозь, уже готов был равнодушно проследовать дальше, как вдруг замер, прикованный к моей груди.

Не знаю, что уж он там увидел, этот человек с улыбкой божества, но только на его бесстрастном лице появилось выражение поистине безграничного изумления.

Не обращая внимания на мое замешательство, Ляпондер, не сводивший глаз с моей груди, порывисто схватил меня за руку и едва ли не взмолился:

- Заклинаю вас, расскажите мне все. Сегодня последний день... больше мы с вами никогда в этой жизни не увидимся... Возможно, уже через час меня отконвоируют, чтобы зачитать мне смертный приговор...

Я в ужасе прервал его:

- Ради бога, сошлитесь на меня как на свидетеля! Я присягну, что вы невменяемы... подвержены припадкам сомнамбулизма. Не может быть, чтобы вас осудили на смерть, не проведя медицинского освидетельствования... Насколько мне известно, заключение о вашем психическом состоянии должна дать специальная комиссия. Будьте же благоразумны!..

Ляпондер нетерпеливо отмахнулся:

   - Ерунда! Какое может быть благоразумие, когда речь идет о вечности!.. Пожалуйста, расскажите мне все!

   - Но что вы хотите от меня услышать? Лучше поговорим о вас и...

   - Через всю вашу жизнь, теперь-то я это знаю, должна тянуться цепь странных и загадочных событий, которая касается также и меня - и гораздо ближе, чем вы можете себе представить... Прошу вас, расскажите мне все! - умолял Ляпондер.

Я оторопел, у меня в голове не укладывалось: как, этот невероятный человек, уже стоящий одной ногой в могиле, вместо того чтобы обсуждать вполне реальную возможность добиться отмены смертной казни, выпытывает у меня какие-то в высшей степени сомнительные с точки зрения здравого смысла обстоятельства моей жизни, которые любой другой на его месте назвал бы полным вздором!

Отчаявшись взывать к благоразумию этого одухотворенного безумца, я посвятил его в те внушающие мне безотчетный ужас тайны, темный смысл которых упорно ускользал от моего понимания.

После каждого рассказанного мной эпизода он удовлетворенно кивал с таким видом, будто ничего другого и не ожидал, отлично понимая скрытую подоплеку той длинной череды кошмарных наваждений, которые неотступно преследовали меня в течение всей моей жизни.

Когда же я дошел до описания того, как предо мной возник призрачный фантом с фосфоресцирующей туманностью вместо головы и протянул мне черные зерна в красную крапинку, Ляпондер буквально впился в меня глазами, сгорая от нетерпения услышать, каков был мой выбор.

- Итак, сударь, вы выбили их у него из рук, - задумчиво про бормотал он. - Никогда не думал, что существует третий путь.

- Это не третий путь, - возразил я, - ибо мой жест равнозначен отказу от зерен.

Мой собеседник усмехнулся.

- Похоже, вы думаете иначе, господин Ляпондёр?

- Если бы вы их отвергли, то, наверное, пошли бы «путем жизни», однако после вашего «отказа» в руке фантома зерен не осталось. Как вы сказали, они рассыпались по полу, а это означает, что семя магической власти посеяно в мире сем и до тех пор пребудет под неусыпным надзором ваших предков, пока не исполнятся сроки и оно не прорастет. Вот тогда-то и воскреснут для новой жизни те сокровенные силы, которые пока еще лишь подспудно дремлют в глубине вашей души.

Я все еще не понимал.

- Пребудут под неусыпным надзором моих предков?..

- Перед вами было разыграно некое мистериальное действо, которое следует понимать символически, - объяснил Ляпондёр. - Круг обступивших вас людей в мерцающих одеяниях фиолетового цвета был цепью тех перешедших к вам по наследству Я, которые носит в себе каждый смертный, рожденный в мир сей женщиной. Человеческая душа не есть нечто отдельное, независимое, самодостаточное, ей еще надо стать таковой; в случае, если многотрудный процесс сей удается довести до конца, говорят о бессмертии. Ваша душа пока что составлена из многих Я, как муравейник - из несметных полчищ муравьев, в вас заключены духовные останки тысяч и тысяч предков - патриархов вашего рода. Все земные существа устроены сходным образом. Как бы мог цыпленок, только что вылупившийся из яйца, тотчас найти необходимую для себя пищу, если бы не унаследовал опыта миллионов своих предшественников? Инстинкт - вот

неоспоримое доказательство сверхъестественного присутствия в телах и душах потомков Адама целого сонма призрачных предков... Однако простите, я не хотел прерывать вас.

Я закончил свои рассказ. Теперь ему было известно все, абсолютно все, даже то, что сказала Мириам о Гермафродите.

Когда же в наступившей тишине я посмотрел на Ляпондера, мне стало не по себе: и без того бледное лицо его сейчас было таким же белым, как известка на стене, а по щекам струились потоки слез...

Я поспешно отвел глаза, встал и принялся расхаживать по камере, давая ему возможность успокоиться. Потом присел напротив и, призвав на помощь все мое красноречие, принялся убеждать этого не от мира сего человека в необходимости немедленно известить судейскую коллегию о своем тяжелом психическом расстройстве.

   - Если бы вы по крайней мере не признавались в убийстве! - воскликнул я в сердцах, завершая свою прочувствованную речь.

   - Но я должен был это сделать! Они взывали к моей совести, - наивно пробормотал Ляпондер.

   - Помилуйте, а где была ваша совесть, когда... Впрочем, не будем об этом... И все же, сударь, неужели вы считаете ложь более тяжким прегрешением, чем... чем убийство? - изумленно спросил я.

   - В общем, возможно, нет, что же касается меня - да. Безусловно более тяжким. Судите сами: когда следователь спросил, признаю ли я себя виновным, у меня хватило духу сказать правду. Итак, это был мой свободный выбор - солгать или не солгать... Когда же я совершил убийство... пожалуйста, позвольте мне не вдаваться в подробности: это было так ужасно, что лучше уж мне не бередить память - боюсь, мое сознание не выдержит и рухнет под напором страшных, пропитанных кровью воспоминаний... Так вот, когда я совершил убийство, у меня не было выбора. Понимаете, не было! И тем не менее весь этот кошмар содеян мною в ясном уме и твердой памяти... Некая неведомая сущность, о присутствии которой в себе я даже не подозревал, вдруг восстала ото сна, и была она сильнее меня. Неужели

вы думаете, что, будь у меня выбор, я бы стал убивать?! Никогда в жизни я не убивал - кажется, и мухи не обидел! - да и сейчас не смог бы поднять руки не то что на человека, а и на ничтожного муравья...

Представьте на минуту, что одна из заповедей, данных человеку, гласила бы: убий, а за ослушание полагалась бы смерть -подобное, кстати, происходит на войне, - в таком случае меня бы немедленно приговорили к смертной казни, ибо и тогда тоже я был бы лишен выбора по той простой причине, что убийство противно моей натуре. Однако в тот ужасный день все происходило с точностью до наоборот: я не мог не убивать...

- Лишнее свидетельство того, что вы были тогда невменяемы и действовали в состоянии какого-то странного аффекта, ощущая себя другим человеком! Тем более следовало сделать все возможное, лишь бы избегнуть несправедливого приговора, ибо на смертную казнь должен быть осужден тот, другой... - с жаром возразил я.

Ляпондер протестующе вскинул руку:

   - Вы ошибаетесь, сударь! И судьи по-своему совершенно правы. Неужто можно оставлять на свободе человека, подобного мне? А что, если завтра или послезавтра на меня снова что-нибудь найдет и случится новое,несчастье?..

   - Ну хорошо, допустим, вас нельзя оставлять без присмотра, тогда вы, наверное, должны быть помещены в лечебницу для душевнобольных... Но казнить... Нет, сударь, я хочу вам сказать, смертный приговор - слишком суровая и несправедливая мера для человека, не отвечающего за свои поступки.

   - И были бы абсолютно правы, если бы речь в моем случае шла о душевном расстройстве, но ведь все дело в том, что я не сумасшедший, - невозмутимо парировал Ляпондер. - Мной владеет нечто совсем иное - это какая-то потусторонняя сущность, которая приводит одержимого ею человека в некое особое состояние, по своим проявлениям очень напоминающее безумие и все же полярно противоположное каким бы то ни было человеческим психозам. Пожалуйста, выслушайте меня, сударь, и, быть может, кое-какие обстоятельства не только моей, но и

вашей собственной жизни уже не покажутся вам столь безнадежно темными...

Все, что вы мне рассказали о фантоме с туманностью вместо головы - разумеется, это тоже символ, скрытый смысл которого вы легко поймете, если как следует подумаете, - мне известно, ибо со мной произошло то же самое. Только я принял зерна и, таким образом, избрал «путь смерти»! Высший долг для братии нашего красного круга состоит в том, чтобы всего себя, все свои поступки и помыслы, без остатка подчинить той высшей духовной субстанции, коей будет угодно избрать нас своим орудием: отдаться ей слепо, бездумно, безраздельно и, куда бы ни вела уготованная нам стезя - на виселицу или на трон, к бедности или к богатству, - идти по ней без оглядки, никуда не сворачивая и не обращая внимания ни на какие соблазны, до самого конца.

Никогда не колебался я, если выбор был доверен мне, моему сокровенному Я, поэтому и следователю не солгал...

Вам знакомы слова пророка Михея: «О, человек! сказано тебе, что - добро и чего требует от тебя Господь»?[123]

Если бы я солгал, то посеял бы причину, ибо выбор зависел только от меня; совершенное мной убийство - это просто кошмарное следствие некой давно дремавшей в глубине моей души причины, к рождению которой мое Я не имело никакого отношения и над которой у меня уже не было власти.

Таким образом, руки мои чисты.

Сделав меня убийцей, духовная сущность, овладевшая мной, обрекла свое безропотное орудие на смертную казнь, теперь дело за судом человеческим: вздернув тело господина Ляпондера на виселице, люди прервут те узы, которыми его судьба была связана с их судьбами, и мое Я обретет наконец долгожданную свободу...

Волосы встали у меня на голове дыбом, когда я, раздавленный сознанием собственной малости, вдруг почувствовал, что предстою святому.

- Вы рассказывали, как гипнотическое вмешательство лишило вас юношеских воспоминаний, заключив их в своеобразную блокаду амнезии, - продолжал Ляпондер. - Знайте же, сие есть печать, сакральная стигма всех тех, кого ужалил мудрый «змий духовного царствия». Жизнь таких клейменных змием избранников всегда делится на две части - до и после рокового укуса, когда к прежней их личности, как к грубому дичку, прививается благородный привой духа, и такое мучительное раздвоение продолжается до тех пор, пока не случится чудо воскресения: то, что у обычных смертных отделяет гробовой порог, у носителей духовных стигм отмирает, изъятое из сознания либо помрачением памяти, либо внезапным внутренним обращением.

Именно это и случилось со мной. В одно прекрасное утро, на двадцать первом году своей ничем не примечательной жизни, я без всякой видимой причины проснулся совершенно другим человеком. Все, что было мне до сих пор дорого, стало вдруг абсолютно безразличным, та жизнь, которую вел я и большинство населяющих эту земную юдоль людей, показалась мне такой же глупой и бессмысленной, как сусальные романы об индейцах, и сразу превратилась в моих глазах в скучную, бездарно намалеванную декорацию, не имеющую ничего общего с настоящей действительностью. Мир словно перевернулся: верх стал низом, низ - верхом, левое - правым, правое - левым, сны же обрели статус реальности - поймите меня правильно, сударь: речь идет о безусловной, истинной и достоверной реальности ! - а тот обманчивый мираж, который угодливо являет нашему взору каждый грядущий день, ничем теперь не отличался от моих прежних, сумбурных и бестолковых, снов.

Любой смертный мог бы подвергнуть себя этому сокровенному обращению, если бы обладал ключом. Ключ к сему таинству обретает тот, и только тот, кто сумеет осознать во сне образ собственного Я, так сказать, его оболочку, метафизическую кожу, и найдет узкую, как игольное ушко, щель между явью и глубоким сном, чрез которую сознание, подобно линяющей змее, покидает свое прежнее, изношенное линовище и, обновленное, проскальзывает на свободу.

Вот почему я предпочитаю говорить о «странствовании», а не о «сне».

Завоевание бессмертия - это борьба за монарший скипетр с облепившими нашу душу алчными призраками и голосами сирен, навевающими сладостные грезы, а ожидание королевской коронации собственного Я - ожидание грядущего во славе Мессии.

Явившийся вам «хавел герамим», «дыхание костей» каббалы, и есть тот преоблаченный в белоснежные ризы король, который должен быть коронован и помазан на царствие. Когда предвечная корона увенчает его сияющее чело, прервется надвое веревка внешних чувств - примотанная к чадящей дымовой трубе рассудка, она, подобно пуповине, связывает каждого смертного с миром сим.

Судя но всему, вам, сударь, не дает покоя мысль: как могло случиться, что я, уже не имеющий никакого отношения к этой жизни, в одну ночь превратился в кровожадного монстра? Да будет вам известно, человек - как стеклянная трубка, в которую заключены разноцветные шарики; число их обычно ограничено, для большинства людей вполне хватает одного-единственно-го - медленно и лениво катится он через всю их серую, однообразную жизнь. Обыватель не ломает себе голову: красный шарик - значит, человек «плохой», желтый - «хороший», если же их два, красный и желтый, тут уж надо держать ухо востро - от такого переменчивого характера можно ждать чего угодно. Мы, клейменные жалом гностического змия, обязаны пережить за тот краткий срок, который отведено нам пребыть на этой бренной земле, всю историю рода человеческого с сотворения мира - шарики всех цветов и расцветок один за другим пулей проносятся в стеклянном жерле, ну а когда их запас иссякает, наш дух становится настолько ясным и прозрачным, что отныне нас называют не иначе как пророками - зерцалом Господним...

Ляпондер замолчал.

Долго еще, потрясенный его исповедью, я не мог вымолвить ни слова.

- Почему же вы с таким пристрастием расспрашивали меня о событиях моей никчемной жизни, вы, рядом с которым я -

ничтожный пигмей? - обретя наконец дар речи, недоуменно вопросил я.

   - Опять вы ошибаетесь, сударь, - спокойно ответствовал Ляпондер, - в духовной иерархии я нахожусь много ниже вас. А спрашивал потому, что чувствовал: вы обладаете тем единственным и последним ключом, которого мне так недостает.

   - Я? Ключом? О господи!

   - Да, да, именно вы! И вы мне его дали... Не думаю, что найдется сейчас на земле человек более счастливый, чем я!

Снаружи послышались звуки шагов, раздались голоса надзирателей, загремели засовы - Ляпондер даже бровью не повел.

- Гермафродит - вот тот заветный ключ, который я долго и безуспешно пытался найти. Теперь, когда он у меня в руках, я обрел наконец покой. Эти люди пришли за мной, но если бы вы знали, сударь, какая великая радость переполняет меня от счастливого сознания того, что уже скоро я достигну своей высочайшей цели...

Сквозь пелену слез, застлавшую глаза, я не мог различить лица говорившего, зато очень хорошо расслышал иронию, прозвучавшую в его голосе:

- Засим прощайте, господин Пернат, и помните: то, что завтра вздернут на виселице, - всего лишь мое старое, изношенное и обветшалое, линовище... От всей души благодарю вас, су... брат мой, вы открыли мне глаза на самое прекрасное, последнее, чего я еще не знал... Ну что же, возрадуемся и возвеселимся, ибо, истинно говорю, дело идет к свадьбе... - Человек с улыбкой божества встал и проследовал за надзирателем к дверям. - И пом ните, все это неразрывно связано с тем садистским убийством, которого я не мог не совершить... - были его последние, долетевшие уже из коридора слова, темный смысл которых так и остался для меня тайной...

Много воды утекло с того памятного дня, но всякий раз, когда на ночном небосклоне всходила полная луна, мне казалось, что вновь вижу я на грубой серой холстине тюремного тюфяка бледное, отрешенное от всего земного лицо Ляпондера.

После того как его увели, в течение нескольких дней со двора, где обычно казнили узников, доносился приглушенный шум - стучали молотки, визжали пилы - иногда работа продолжалась всю ночь напролет.

Я сразу понял, что означают эти зловещие звуки, и до самого рассвета просиживал на нарах, в отчаянии зажав уши руками.

Потом все вернулось на круги своя... И вновь дни складывались в недели, недели - в месяцы. Умерло лето, чахлая зелень в колодце двора увяла и поблекла, скорбный запах смерти и тлена исходил от сырых, заплесневелых стен.

Всякий раз, когда во время прогулки мой взгляд падал на мумифицированное древо с намертво вросшей в его кору стеклянной иконкой Пречистой Девы, вокруг которого совершалось мрачное круговращение серой человеческой массы, я невольно сравнивал его с собой - такой же иссохший труп, ну а если во мне еще и теплилась какая-то призрачная жизнь, то лишь благодаря навеки запечатлевшемуся в моей душе образу Ляпондера. Постоянно чувствовал я в себе этот величественно неподвижный лик Будды с прозрачной, лишенной морщин кожей и странной, неуловимой усмешкой, затаившейся в уголках тонко очерченных губ...

На допрос меня вызывали лишь один-единственный раз, в сентябре, - господин следователь как-то подозрительно интересовался, каким образом надлежит понимать мои слова, сказанные за несколько часов до ареста у банковского окошка, будто бы мне необходимо срочно уехать, почему я так нервничал в тот день и, наконец, с какой целью носил при себе все свои драгоценности.

Мой ответ, что я намеревался покончить с собой, вызвал лишь злорадное блеянье невидимого козла за соседним столом...

Все это время я находился в камере один и мог без помех предаваться своим печальным думам - скорбеть о Ляпондере и Харузеке, который, как подсказывал мне внутренний голос, уже давно ушел из жизни, и по-прежнему изводить себя тревожными мыслями о судьбе Мириам.

Однако ближе к октябрю моя камера наполнилась новыми заключенными: жуликоватые комми с нагловатыми

потасканными физиономиями, нечистые на руку толстобрюхие банковские кассиры, лицемерно и плаксиво скулившие о своей несчастной доле, - «жлобы позорные», как назвал бы их Черный Восатка, - мерзкое присутствие которых тут же отравило и воздух, и мое настроение.

Однажды один из этих вислозадых страстотерпцев, пыхтя от праведного возмущения, поведал о жестоком убийстве, якобы случившемся несколько месяцев назад. К счастью, преступник был немедленно пойман и, после проведенного на скорую руку дознания, благополучно казнен.

- Знаем, слыхали... Как бишь его звали? Ляпондер, кажись... Аристократишка какой-то... И как только земля носит эдакую сволочь! - подхватил какой-то субчик с подлой, шакальей мордой, приговоренный за истязание несовершеннолетних к... четырнадцати суткам заключения. - На месте преступления застукали душегуба, так он и убить-то не мог по-человечески - в комнате, говорят, все вверх дном было, девчонка, видать, отбивалась и лампу опрокинула... Ну, понятное дело, пожар, все выгорело, а тело девчонки так обуглилось, что и по сей день дознаться не могут, кто она и какого такого рода-племени... Худущая, говорят, была, кожа да кости, волосы черные, лицо узкое - вот и все, что медсина установила. И насильник этот до последнего язык за зубами держал - его и так и эдак, а он молчит, как воды в рот набрал, - не желают они, видите ли, имя убиенной называть... Эх, дали бы его мне, он бы у меня соловьем запел - ужо я бы с него с живого шкуру спустил и перцем посыпал... Вот они, блаародные господа! Одно слово -убивцы, им всем человека погубить что стакан воды выпить... Как будто по-другому незя девку от себя отвадить, - добавил он, цинично осклабившись.

Ярость вскипела во мне, и лишь с огромным трудом сдержал я себя, чтобы ударом в челюсть не свалить мерзавца на пол.

Из ночи в ночь храпел он на тех самых нарах, лежа на которых «странствовал» в духе Ляпондер, с такой аристократической небрежностью шагнувший через роковой порог смерти. Я вздохнул с облегчением, когда этого гнусного «шакала», честно

искупившего свою вину перед обществом, выпроводили наконец на свободу.

Однако легче мне от этого не стало: из головы никак не шел его рассказ - как стрела с зазубренным острием, намертво застрял он в моей памяти. И теперь почти ежедневно, преимущественно с наступлением сумерек, гложет меня ужасное подозрение, что жертвой Ляпондера была... Мириам...

Чем настойчивее пытался я подавить это мрачное, ни на чем не основанное предчувствие, тем глубже вгрызалось оно в мою душу, пока в конце концов не стало навязчивым кошмаром преследовать меня и днем и ночью. Легче становилось только с приближением полнолуния, когда камера была залита ярким, серебристо мерцающим сиянием: в памяти оживали часы, проведенные с Ляпондером, и глубокая скорбь об этом благородном, удивительно чистом человеке на время заглушала мои черные мысли, но потом вновь начиналась жестокая пытка, и вновь пред взором моим возникало обугленное тело Мириам, и вновь мне казалось, что эта невыносимая мука сведет меня с ума.

И тогда зыбкие, туманные фобии, служившие эфемерным фундаментом моей болезненной подозрительности, мгновенно сгущались в несокрушимый, скрепленный железной логикой монолит, из которого, как по мановению волшебной палочки, вырастала законченная, безукоризненно и кропотливо выписанная картина с множеством «достоверных», несказанно кошмарных деталей...

В начале ноября, около десяти часов вечера, когда в камере царила кромешная тьма и отчаянье мое достигло таких крайних пределов, что я, уже готовый волком выть, вцепился зубами в соломенный тюфяк, внезапно открылась железная дверь и надзиратель вызвал меня на допрос.

Ноги у меня подгибались, и, если бы не стены, я бы, наверное, рухнул на пол, так и не дойдя до кабинета следователя. Надежда когда-нибудь выбраться из этого страшного каменного куба давным-давно умерла во мне.

Собрав всю свою волю, я готовился в очередной раз выслушать один-два заданных ледяным тоном вопроса, услышать

неизбежное козлиное блеянье из-за соседнего стола и вновь погрузиться в могильную мглу камеры.

- Господин барон фон Ляйзетретер уже изволили отбыть к себе домой, - скрипучим голосом известил меня старый горбатый писарь с тощими, суетливыми, похожими на паучьи лапки пальцами.

От слабости я даже не мог по достоинству оценить ту великую честь, коей оказался удостоен: ведь мне представилась уникальная возможность воочию лицезреть того самого вездесущего невидимого козла, который обычно скрывался за неприступной грядой пыльных служебных бумаг. Тупо уставившись в одну точку, я ждал обычных вопросов, и единственной моей мыслью было устоять на ногах.

Тем не менее от моего внимания не ускользнуло, что надзиратель, вопреки строгому тюремному уставу, зашел следом за мной в кабинет и ободряюще подмигивал мне, но слишком разбитым чувствовал я себя, чтобы придавать значение этому странному тику, ни с того ни с сего напавшему на моего конвоира.

- Согласно судебному следствию... - начал было писарь, изо всех сил старавшийся походить на человека, но не выдержал - за блеял козлом и, взгромоздившись на стул, довольно долго копался в пухлых папках, венчающих горделиво взметнувшиеся к потолку вершины бумажных гор; найдя нужную, сошел долу и принялся монотонно зачитывать выдержку из какого-то документа: - «Судебному следствию, наряженному по уголовному делу некоего Карла Цотманна, директора страхового агентства, удалось установить нижеследующее: вышепоименованный Карл Цотманн незадолго до своей трагической кончины предположительно имел тайные сношения с бывшей проституткой, а ныне незамужней девицей, Розиной Мецелес, известной в определенных кругах под кличкой Рыжая Розина. Оная весьма сомнительного поведения особа была впоследствии выкуплена из злачного заведения "Каутский" неким глухонемым, по имени Яромир Квасничка, ныне состоящим под полицейским надзором и предпочитающим называть себя "свободным художником", хотя "художественная деятельность" сей чрезвычайно неблагонадежной во всех отношениях персоны сводится

исключительно к вырезанию бумажных силуэтов, и в течение нескольких месяцев жила на правах любовницы в предосудительном, чтобы не сказать скандальном, конкубинате с его светлостью князем Ферри Атенштедтом. Что же касаемо вышеупомянутого Карла Цотманна, то имевшее место дознание, проведенное с надлежащим усердием и прилежанием полицейскими чинами окружного участка, со всей очевидностью показало, что оный господин был с самым злостным и противузаконным умыслом втайне завлечен коварной рукой преступника в заброшенный и ныне необитаемый подвал дома, значащегося coriscriptionis[124] за инвентарным нумером 21873, дробь III, по Ханпасгассе, порядковый нумер, соразмерно строениям сего переулка, 7, где и был, в противность всем человеческим разумениям об милосердии, злокозненно заточен, а засим, брошенный на произвол судьбы, равномерно обречен на мученическую смерть от холода и голода...» Речь идет о вышеозначенном Цотманне, - добавил писарь и строго взглянул на меня поверх очков, потом пару раз перелистнул и, прочистив глотку козлиным блеяньем, продолжил чтение сего образчика бюрократического крючкотворства, от непролазного канцелярита которого у любого нормального человека давно бы отсох язык: - «Далее следствием было неопровержимо установлено, что означенный Карл Цотманн подвергся преступным действиям с целью ограбления, оное хищение, по всей видимости, имело место уже после того, как потерпевший испустил дух, поелику на теле убиенного отсутствовали какие-либо следы насилия, равно как и ценные вещи, из коих следуют быть особо упомянуты золотые карманные часы с двойными крышками, прилагаемые к делу в качестве вещественного доказательства за индексом латинская "Р", дробь "бэ-э-э", - пользуясь случаем, с наслаждением проблеял секретарь и, словно дохлую крысу за хвост, ухватив своими паучьими лапками злополучный «хамометг» за цепочку, величественным жестом воздел его над головой. - Согласно данным под присягой показаниям называющего себя "свободным художником" Яромира Кваснички, сына преставившегося семнадцать лет тому

одноименного просвирника, сии часы были обнаружены им в постели единокровного брата Лойзы, находящегося до настоящего времени в бегах, и проданы за соответствующее денежное вознаграждение некоему торговцу подержанными вещами и крупному землевладельцу Аарону Вассертруму, несколькими неделями ранее скоропостижно ушедшему из жизни при невыясненных обстоятельствах, однако следствие, приняв во внимание весьма сомнительные в нравственном отношении качества сей неблагонадежной персоны, сиречь вышепоименованного Яромира Кваснички, не сочло возможным считать оные показания достоверными и, буде в том не откроется какая-либо особая, превышающая компетентность следственных органов, надобность, распорядилось об изъятии оных из дела, дабы не могли они в дальнейшем фигурировать на суде в качестве свидетельских показаний, смущая и вводя в соблазн неискушенные умы.

Засим следствием имело быть установлено, что при обнаружении тела вышеозначенного Карла Цотманна в заднем кармане брюк потерпевшего была найдена записная книжка, в коей сей несчастный, предположительно за несколько дней до своей трагической кончины, собственной, уже слабеющей рукой начертал весьма обстоятельные ремарки, проливающие свет на состав преступления и в существенной мере облегчающие имперско-ко-ролевским органам поимку злокозненного убийцы.

Вследствие всего вышеизложенного и на основании найденных на теле убиенного Цотманна записей, выражающих последнюю волю покойного, верховная имперско-королевская прокуратура, согласно соответствующему параграфу законоуложения о наказаниях, имеет сделать заявление о том, что главным подозреваемым по вверенному ей уголовному делу отныне следует считать находящегося в бегах Лойзу Квасничку, и постановляет: все следственные действия, учиненные в отношении некоего Атанасиуса Перната, резчика по камню, прекратить и незамедлительно освободить оного, как персону невиновную, от предварительного заключения.

Прага, июль. Заверено: доктор юриспруденции барон фон Ляйзетретер».

Земля ушла у меня из-под ног, и я на минуту лишился сознания.

Очнувшись, я обнаружил себя сидящим на стуле, надзиратель благодушно похлопывал меня по плечу, а писарь, сохранявший полнейшую невозмутимость, засунул себе в нос понюшку табаку, чихнул и величественно изрек:

- Оглашение судебного определения было отсрочено на столь долгое время по причине того, что ваше имя, милостивый государь, начинается на «Пэ-э-э»... - с несказанным удовольствием проблеял он, потом важно огладил свою жидкую козлиную бороденку и закончил фразу: - ...и, натурально, имеет место быть ближе к концу алфавитного... бэ-э-э... списка...

После небольшой паузы эта канцелярская душа извлекла из папки еще одну бумагу и торжественно зачитала:

- «Сим документом Атанасиус Пернат, резчик по камню, официально ставится в известность, что, согласно завещанию студента медицины Иннокентия Харузека, ушедшего из жизни в мае сего года, ему отходит по наследству третья часть всего имущества покойного. Для вступления в права законного наследования означенному юридическому лицу надлежит скрепить своей подписью сей документ, в подтверждение того, что оно было надлежащим образом ознакомлено с содержанием настоящего протокола».

Произнося последние слова, писарь обмакнул перо в чернила и принялся марать бумагу какими-то неудобочитаемыми каракулями.

«Самое время ему заблеять», - невольно подумал я, но - о чудо! - этого почему-то не случилось.

- Иннокентий Харузек... - машинально пробормотал я с отсутствующим видом.

Склонившись к самому моему уху, надзиратель взволнованно прошептал:

- Накануне своей смерти он заходил ко мне... ну, доктор Харузек то есть... справлялся о вас, выспрашивал все, что вы да как, особливо о здравии вашем беспокоился, а сам - господи, и в чем душа только держится! В гроб краше кладут... Ну а

напоследок грустно так глянул на меня и велел вам низко-низко кланяться... Сами понимаете, пан, тогда я не мог передать вам этого. Строжайше запрещено. Ох и смерть он себе, болезный, удумал! Сам себя жизни лишил... И как!.. Его нашли на кладбище уже мертвым... Ничком лежал на могиле новопреставленного Аарона Вассертрума... Подумать только, выкопал в насыпи две глубокие ямы, навроде маленьких колодцев, вскрыл на запястьях вены и по самые плечи запустил руки в эти земляные дыры. Так и истек кровью. Говорят, не в себе был... Бедный доктор Хар...

Писарь шумно отодвинул стул и ткнул мне в руки перо.

Когда я, оглушенный обрушившимся на меня горем, машинально поставил на документе свою подпись, он приосанился, гордо расправил плечи и, подражая барственному тону своего титулованного патрона, небрежно бросил:

- Надзиратель, уведите подслед... проводите этого господина...

Казалось, прошла целая вечность, но все повторилось с какой-то жутковатой, почти издевательской точностью: вновь в пропахшем кухонным смрадом вестибюле сидел заросший дремучей бородой служака, как и тогда, в день моего ареста, он был при сабле, в форменном мундире, фуражке и все в тех же не по росту длинных подштанниках, подвязанных тесемочками чуть повыше тощих синеватых лодыжек; неспешно поднявшись, доблестный страж отставил зажатую меж колен мельницу, в которой с похвальным усердием молол кофейные зерна, и, окинув меня равнодушным взглядом, не счел нужным на сей раз обыскивать мои карманы - просто вернул мне мои драгоценные камни, бумажник с десятью гульденами, пальто и... и даже не поинтересовался на предмет наличия у меня каких-либо паразитов...

Потом я очутился на улице.

Не знаю, сколько прошло времени, когда до меня наконец дошло, что я волен идти, куда мне заблагорассудится... На все четыре стороны!

Мириам! Мириам! Вот и пробил час нашей встречи! Усилием воли я подавил рвущийся из груди восторженный крик.

Похоже, была уже глубокая ночь. Полная луна тускло мерцала в туманной пелене, подобно плохо вымытой латунной тюремной миске.

Покрытая толстым слоем вязкой грязи, мостовая так таинственно и многообещающе серебрилась в льющемся с поднебесья волшебном сиянии, что казалось, непременно приведет меня к счастью...

А вот и дрожки! Своим опущенным верхом поразительно напоминая какое-то допотопное чудовище с надломанными перепончатыми крылами, они зачаровано выплыли из тумана... Но боже мой, как невыносимо медленно, будто на последнем издыхании, полз этот немощный птерозавр!

Нетерпеливо махнув рукой в сторону призрачной колесницы, я пошел навстречу, не чуя под собой ног - колени мои подгибались, я совсем разучился ходить и шатался, с трудом передвигая непослушные ступни, онемевшие, как у человека с больным позвоночником...

- Извозчик, гоните что есть мочи на Ханпасгассе, семь! Любезнейший, вы меня поняли?.. Ханпасгассе, семь...

ИСХОД

Едва тронувшись с места, дрожки остановились.

   - Ханпасгассе, пан?

   - Да, да, только быстро.

Колымага, натужно скрипя всеми своими доисторическими суставами, нехотя двинулась дальше, но вновь, не проехав и двух домов, встала как вкопанная.

   - Силы небесные, ну что еще там?

   - Ханпасгассе, пан?

   - Да, да, да. Хан-пас-гассе, семь.

   - Звиняйте, пан, а тока в Ханпасгассе никак не можно.

   - О господи, почему?

   - А тама, пан, вся мостовая перерытая. Ассиза... ассегна... тьфу, черт!., ассензация, грят... Одно слово, дерьмо из жидовского гадюшника выгребают...

   - Ладно, подвезите меня как можно ближе к этому переулку, только, пожалуйста, побыстрее.

Извозчик честно попытался поднять своего одра в галоп, дрожки судорожно дернулись, бодро прогремели с десяток метров и так резко сбавили ход, что, если бы не опущенный верх, я бы непременно перелетел через козлы и шлепнулся на мостовую, - весь дальнейший путь несчастный коняга ковылял, едва передвигая ноги.

Смирившись с неизбежным, я опустил дребезжащее окно и с наслаждением, полной грудью вдохнул свежий ночной воздух.

Все вокруг казалось каким-то необычным, незнакомым - как будто я впервые видел эти дома с темными окнами, безлюдные улицы, закрытые витрины лавок...

Одинокий белый пес, поджав хвост, уныло трусил рысцой по мокрому тротуару. Я провожал его изумленным взглядом -странно, неужели собака?! А я и думать забыл, что на свете есть еще кто-то, кроме заключенных и надзирателей!

Охваченный ребячьим восторгом, я высунулся из окна и крикнул вслед припустившему во всю прыть псу:

- А ну, гоп, гоп, гоп! Хвост трубой, дружище, ведь ты свободен!..

Интересно, что скажет Гиллель, когда увидит на пороге мою злополучную фигуру?! И как встретит меня Мириам?

Господи, неужели это не сон: еще несколько минут, и я постучу в их дверь... И буду стучать до тех пор, пока не подниму с постели обоих. Представляю их заспанные удивленные лица!

Отныне все будет хорошо - скоро мой день рождения... Уж на сей раз я его не просплю, как в этом году... Вновь соберутся мои друзья - Звак, Фрисландер и Прокоп, - мы будем сидеть в моей каморке, слушать, как потрескивает в печи огонь, и пить огненный пунш...

А там и Рождество!

Эх и славное будет времечко - теперь, когда все беды и напасти остались позади, можно отвести душу и повеселиться!

А Мириам я все же прокачу в экипаже!..

И в тот же миг в памяти моей ожили вдруг слова того мерзкого заключенного с подлой шакальей мордой, а перед глазами вновь, мгновенно возникнув из небытия, встала ужасная картина: обгоревшее до неузнаваемости лицо... и... и огонь, бушующее пламя, алые, пурпурные, багряные языки, беснующиеся в неистовой вакхической пляске... «Убийство, совершенное с целью удовлетворения извращенных половых наклонностей»... Нет, нет и нет!.. Тряхнув головой, я прогнал кошмарное наваждение: этого не может, не может быть - Мириам жива! Я ведь собственными ушами слышал, как она говорила устами Ляпондера!..

Еще минута... полминуты... и потом...

Дрожки остановились - дальше дороги не было. Вокруг, сколько хватал глаз, простирался бескрайний пустырь. Я недоуменно оглядывался по сторонам - где же еврейское гетто с его сумрачными переулками и покосившимися громадами домов? Однако пусто было место сие, и ничего, кроме гор битого кирпича, бесформенных обломков домов и баррикад из вывороченных булыжников, я не видел. Итак, свершилось, град Йозефов стерт с лица земли...

Зловещий, кровавый свет фонарей, установленных на уродливых обломках зданий, довершал апокалиптическое впечатление.

Тьмы и тьмы рабочих - словно несметные полчища муравьев, угрюмо копошились они в этом рукотворном аду, озаренном трепещущим пламенем факелов.

Дальнейший мой путь пролегал через развалины - я карабкался по нагромождениям рухнувших каменных стен и грудам щебня, то и дело по колено утопая в грязи и строительном мусоре.

Где-то здесь должен быть мой переулок...

Пытаясь сориентироваться, я стал всматриваться в хаотичные нагромождения того, что еще недавно называлось еврейским кварталом: вокруг сплошные руины, однако в этом инфернальном пейзаже все же угадывалось что-то знакомое.

Взобравшись на огромный земляной холм, я сразу понял, что простиравшееся глубоко внизу мрачное ущелье с черной, выложенной камнем траншеей посередине - это все, что осталось от Ханпасгассе.

Уж не эта ли уродливая развалина с обвалившемся фасадом -тот самый дом, в котором я жил? Да, да, конечно, это он, только сейчас, без наружной стены, я вижу его как бы в разрезе - подобно гигантским пчелиным сотам, лепясь друг к другу, повисли в воздухе останки жилых помещений, и было в этом мозаичном панно, освещенном неверным светом факелов и смутным сиянием луны, что-то невыразимо страшное. Казалось, вот-вот вострубит труба архангела и...

На самом верху в глаза мне бросился квадратик до боли знакомого цвета - это была единственная оставшаяся от моей каморки стена. И к ней примыкал бледно-зеленый прямоугольник студии... Студии Савиоли...

В сердце моем вдруг разверзлась такая пустота, что у меня на миг даже дух захватило. Как странно! Две выкрашенные в разные цвета геометрические фигурки, сиротливо повисшие меж небом и землей!.. Ангелина!.. Как далеко, как бесконечно далеко все это теперь от меня!

Я взглянул на противоположную сторону ущелья: от дома, где жил Вассертрум, камня на камне не осталось. Все сровняли с землей: и лавку старьевщика, и подвальную келью Харузека -все, все...

«Человек убегает, как тень»[125], - всплыли в моей памяти слова, которые я где-то когда-то читал.

Обратившись к одному из копавших поблизости рабочих, я спросил, не знает ли он, где сейчас живут люди, выселенные из этого дома, и, быть может, ему известен некий архивариус Шемая Гиллель.

- Немецки не разуме, - прозвучало в ответ.

Я сунул в заскорузлую ладонь гульден, и в тот же миг на землекопа чудесным образом снизошло знание немецкого языка, однако дать какие-либо сведения по интересующим меня вопросам он все равно не мог.

Ничего путного не удалось мне добиться и от его приятелей.

   - Простите, а не проводит ли меня кто-нибудь до «Лойзичека»?

   - Прикрыли «Лойзичека», - хмуро буркнул кто-то из работяг. - Ремонт, говорят...

   - Может, кого-нибудь из живущих по соседству разбудить?

   - Дохлый номер! Во всей округе ни души, - безнадежно махнув рукой, сказал первый рабочий. - Проживание здесь строжайше запрещено. Известное дело - тиф...

   - Ну а «Унгельт»? Он-то, надеюсь, открыт?

   - Как же, держи карман шире!

   - Неужто тоже ремонт?!

   - А то!

   - Точно?

   - Точней некуда.

Наудачу я назвал несколько пришедших мне на ум мелочных торговцев и продавщиц табака, живших поблизости; потом, на всякий случай, осведомился о Зваке, Фрисландере и Прокопе...

И всякий раз мой собеседник лишь уныло мотал головой.

- Быть может, вам известен некий Яромир Квасничка? Рабочий переспросил:

- Яромир? Глухонемой?

Радости моей не было предела. Слава богу, хоть один знакомый отыскался...

   - Да, глухонемой. А где он живет?

   - Картинки еще вырезает? Из черной бумаги?

   - Да, да, совершенно верно, это он. Где его можно найти? Долго и обстоятельно объяснял рабочий, как найти в Старом

городе нужное мне ночное кафе, - закончив, он снова взялся за лопату.

Больше часа бродил я по развалинам, поминутно спотыкаясь о торчавшие из земли обрывки проволоки, перебирался через глубокие канавы и рытвины, балансируя на шатких, ускользающих из-под ног досках, и едва ли не на четвереньках проползал под поперечными балками, которыми на каждом шагу были перегорожены улицы - вернее, то, что от них осталось. Весь еврейский квартал превратился в одну каменную пустыню - такое впечатление, будто здесь разразилось какое-то страшное землетрясение.

Едва переводя от усталости дух, грязный, в разбитых башмаках, выбрался я наконец из этого перекопанного вдоль и поперек строительного лабиринта.

Еще пара улиц, и передо мной возникло то самое заведение, которое я так долго искал, - по виду обычный притон, надпись над входом гласила:

КАФЕ «ХАОС»

Пустынная крошечная зальца, в которой едва хватало

места для нескольких теснившихся вдоль стен столиков.

В середине на старом бильярде о трех ногах похрапывал кельнер.

В углу, взгромоздив перед собой корзину с овощами, клевала носом над стаканом caj[126] базарная торговка.

Кельнер соблаговолил наконец продрать глаза - встав со своего колченогого ложа, он спросил, что мне угодно. Насмешливый взгляд, которым он с лакейской наглостью исследовал мою фигуру с головы до ног, был достаточно красноречив: только сейчас до меня дошло, каким оборванцем я выгляжу.

Но то, что я увидел в висящем на противоположной стене зеркале, превзошло мои самые смелые ожидания: на меня смотрело чужое, совершенно незнакомое, изборожденное морщинами лицо, мертвенную бледность которого не мог скрыть даже толстый слой серой строительной пыли, жуткое впечатление довершала всклокоченная борода и длинные спутанные волосы.

- Как бы мне увидеть Яромира... Того глухонемого парня, который вырезает у вас силуэты, - спросил я и заказал черный кофе.

- А я почем знаю. Сегодня он и вовсе не заявлялся, а где шляется этот малохо-о-ольный, я понятнее не имею, - преодолевая мучительную зевоту, сообщил кельнер.

Нацедив мне в чашку какого-то едва теплого суррогатного пойла, он снова улегся на бильярд и захрапел с удвоенной силой.

Сняв со стены «Прагер тагблатт», я попытался скоротать время за чтением.

Буквы, словно букашки, разбегались по страницам, и я не понимал ни единого слова из того, что читал.

Шли часы, и вот уже окна окрасились в подозрительно темный синий цвет - странный оптический эффект, знакомый всем завсегдатаям ночных кафе с газовым освещением как верный предвестник наступающего утра.

То и дело заявлялись угрюмые шуцманы с зеленовато отсвечивающими петушиными перьями на касках - окинув заведение бдительным взглядом, они величественно шествовали дальше, бесцеремонно нарушая нежную предрассветную тишину грохотом своих тяжелых кованых сапог.

Потом заглянули трое солдат с воспаленными глазами - явно после бессонной, проведенной на посту ночи.

Похмельный дворник заказал рюмку шнапса.

И вот наконец он... Яромир!..

Парень так изменился, что я его вначале даже не узнал: глаза потухли, передние зубы выпали, волосы сильно поредели, а за ушами появились большие проплешины.

Радостный, что вновь, после стольких месяцев, вижу знакомое лицо, я вскочил и, подойдя к глухонемому, пожал ему руку.

Mнe сразу бросилось в глаза чрезвычайно странное поведение калеки: казалось, он чего-то боялся - все время поглядывал на дверь, беспокойно озирался... Всеми возможными жестами я пытался его ободрить и выразить ту радость, которую испытывал от встречи с ним. Однако, судя по настороженной улыбке, по-прежнему не сходившей с его осунувшегося и постаревшего лица, Яромир мне не верил.

И какие бы вопросы я ему ни задавал, глухонемой лишь беспомощно разводил руками, давая понять, что не понимает меня.

Как же мне найти с ним общий язык?

Эврика!

Я попросил у кельнера карандаш и нарисовал на салфетке лица Звака, Фрисландера и Прокопа...

- Что? Их нет сейчас в Праге?

Отчаянно махая руками, Яромир словно пытался высвободиться из пут, потом многозначительно потер большим и указательным пальцами, как будто пересчитывал банкноты, и вот уже его пальцы бодро шагали по поверхности стола, в заключение он, легонько шлепнув по тыльной стороне своей раскрытой ладони, проводил взглядом улетающего вдаль невидимого мотылька...

Я понял: оказавшись на мели, неразлучная троица долго пыталась выпутаться из безвыходного положения, и тут на них, как дар небес, свалились деньги Харузека - на радостях сколотив что-то вроде коммерческого общества на паях, они пополнили ряды странствующей труппы новыми деревянными актерами, произведенными на свет божий умелыми руками Фрисландера, прикупили кой-какой реквизит и с большим праздничным гала-представлением из жизни марионеток пустились куда глаза глядят...

- А Гиллель? Где он сейчас?

Я нарисовал архивариуса, дом и рядом поставил жирный вопросительный знак.

И хотя знака вопроса Яромир не понял, так как не умел читать, тем не менее сообразил, что меня интересует, - взял спичку, сделал вид, что подбросил ее в воздух, поймал, а потом жестом фокусника раскрыл ладонь, на которой ничего не было...

Что означала сия престранная пантомима? Неужели Гиллель тоже уехал?

Я нарисовал еврейскую ратушу. Глухонемой решительно мотнул головой.

   - Стало быть, Гиллеля там уже нет? То же движение головой.

   - Где же он?

Яромир повторил пантомиму со спичкой.

- Никак сказать желает, что пан исчез, - вмешался в раз говор оживший после шнапса дворник, который все это время с интересом следил за нами, и, довольный собственной сообразительностью, добавил назидательным тоном: - И теперя них-то, ни одна живая душа, не могёт, стал быть, знать, куды он делся...

Мое сердце судорожно сжалось: Гиллель пропал! Теперь я один на всем белом свете... Все поплыло у меня перед глазами.

- А Мириам?

Моя рука так сильно дрожала, что я долго не мог нарисовать портрета девушки.

Вновь последовал фокус со спичкой.

- Тоже бесследно исчезла?

Очевидно поняв мой вопрос, глухонемой кивнул.

Громко стеная, я вскочил и в отчаянии стал метаться по крошечной зале; трое солдат недоуменно переглянулись.

Пытаясь меня успокоить, Яромир всем своим видом давал понять, что ему известно кое-что еще: склонив голову на руки, он явно изображал спящего.

Покачнувшись, я схватился за стол.

- Ради Христа, неужели она мертва?!

Мотнув головой, Яромир вновь склонил ее на руки.

- Больна? - Я нарисовал пузырек с лекарством. Досадливо махнув рукой, калека опять изобразил спящего... Занимался рассвет, один за другим гасли газовые рожки, а я

все еще не мог понять, что хотел сказать глухонемой.

С вопросами я к нему уже не обращался - сидел и думал, думал...

Единственное, что мне еще оставалось, - это с утра пораньше пойти в еврейскую ратушу и попробовать там навести справки о местопребывании Гиллеля и его дочери.

Я должен, должен следовать за ними...

Погруженный в себя, сидел я напротив погрустневшего Яро-мира - такой же немой и глухой, как и он.

Должно быть, прошло немало времени, когда я вышел из задумчивости и поднял глаза: мой безмолвный визави вырезал ножницами чей-то черный силуэт...

Я узнал хищный, блудливо ухмыляющийся профиль Розины. Перебросив мне его через стол, глухонемой прикрыл глаза рукой и... беззвучно зарыдал...

Эта немая сцена отчаяния была исполнена таким безысходным горем, что я невольно содрогнулся. Внезапно Яромир вскочил и, не прощаясь, неверной походкой направился к дверям...

Однажды Шемая Гиллель, сославшись на некие чрезвычайно важные, не подлежащие оглашению причины, отлучился со службы, и с тех самых пор никто и никогда больше не видел ни архивариуса, ни его дочери, которая, надо думать, последовала за своим отцом, - вот и все, что мне удалось узнать в еврейской ратуше.

Итак, исчезли, испарились, дематериализовались, как в воду канули, не оставив после себя никаких следов, которые могли бы намекнуть, куда направились эти двое дорогих моему сердцу людей.

В банке мне сообщили, что на мой счет все еще наложен арест, однако уже на днях ожидается решение высокой судебной инстанции, аннулирующее этот запрет.

Равным образом и мое вступление в наследственные права по завещанию Харузека временно откладывалось по причине тех же бюрократических проволочек, так что мне оставалось только ждать - с нетерпением ждать денег, чтобы с их помощью попытаться отыскать хоть какие-нибудь следы Гиллеля и Мириам...

Продав лежавшие у меня в кармане драгоценные камни, я нанял две крошечные меблированные комнатушки на чердаке

того самого легендарного дома по Альтшульгассе, где, согласно преданию, скрывался призрачный Голем, - странно, но именно этот переулок был единственным местом во всем еврейском городе, которое пресловутая ассенизация обошла стороной.

И как дотошно ни расспрашивал я жильцов овеянного мрачной славой дома - по большей части это были мелкие торговцы и ремесленники, - насколько соответствовали правде все эти слухи о таинственной «комнате без дверей», ничего, кроме смеха, в ответ не получал: «Ну как можно верить подобной чепухе!»

Мои собственные воспоминания об этой кошмарной камере с люком в полу как-то поблекли и потускнели, приобретя за время моего пребывания в другой, тюремной, камере расплывчатый и неопределенный образ какого-то смутного, полузабытого сновидения, больше напоминающего бледный, безжизненный, лишенный плоти и крови символ, и я недрогнувшей рукой вычеркнул их из книги памяти.

Слова Ляпондера, которые иногда так отчетливо звучали в душе моей, будто он и сейчас, как тогда в тюрьме, сидел напротив и наставлял меня, еще больше укрепляли в мысли, что казавшаяся такой подлинной и настоящей действительность была всего лишь мимолетным, пригрезившимся мне видением.

Разве не исчезло, не рассеялось, как мираж, все то, чем я когда-то обладал? Где они теперь: книга Иббур, таинственная колода Таро, Ангелина и даже мои старые добрые друзья Звак, Фрисландер и Прокоп?!

Время прошло незаметно. Наступил сочельник, я поставил в своей мансарде маленькую елку с красными свечами - хотелось еще раз вернуться в детство, окружить себя праздничной мишурой, вдохнуть терпкий, радостный, ни с чем не сравнимый рождественский аромат еловых иголок и горящего воска.

Новый год я уже, наверное, встречу в пути - пойду куда глаза глядят, по городам и весям, искать Гиллеля и Мириам.

И нетерпеливое ожидание, и мучительная тревога, и навязчивый страх, что Мириам мертва, - все-все куда-то ушло,

растворилось, кануло в Лету, а окрыленное сердце блаженно замирало в груди в радостном предвкушении грядущей встречи.

Счастливая улыбка теперь не сходила с моего лица, а руки, казалось, источали неземную благодать, и все, чего бы ни коснулись они, отныне было отмечено каким-то особым знаком принадлежности к вышнему миру. Великое умиротворение, к которому странным образом примешивалось щемящее чувство какой-то сладкой ностальгии, - наверное, нечто подобное испытывает путник, после долгого-долгого странствования возвращающийся домой, при виде сверкающих вдали шпилей родного города, - окутывало меня аурой сокровенного покоя...

Днем я зашел в кафе «Хаос» - хотел пригласить Яромира к себе на Рождество. Однако кельнер сказал, что с тех самых пор глухонемой больше не показывался; опечаленный, я уже направился было к дверям, когда в заведение ввалился какой-то вздорный старик, торговавший вразнос дешевыми старинными безделушками.

Бесцеремонно ткнув мне в руки свой потасканный ящик, он принялся уговаривать меня купить какую-нибудь вещицу.

- Рожство - это те не фунт изюму, тута без подарка никак... Гляньте, господин хороший, може что и приглянется... - нудно бубнил старикашка, явно успевший опрокинуть по случаю праздника не одну чарку.

Чтобы отделаться от навязчивого торговца, я принялся копаться в его барахле - перебирая вульгарные, нелепо огромные брелоки для часов, почерневшие от времени серебряные распятия, старомодные, покрытые ржавчиной булавки и безвкусные броши со сломанными замками, моя рука вдруг наткнулась на... маленькое сердечко из алого коралла, висевшее на поблекшей шелковой ленточке...

Изумлению моему не было предела: это было то самое, которое так хотела подарить мне когда-то на память Ангелина!.. И вновь я увидел дворцовый парк с вековыми вязами, и грустную девочку в белом платье, смущенно прячущую от меня свои полные слез глаза, и мраморный бассейн фонтана, и плавающий в нем мяч...

Как громом пораженный, застыл я, а пред взором моим проплывали разрозненные фрагменты юности - казалось, мне дали заглянуть в какой-то чудесный раёк, в котором прокручивали наивные, выполненные детской рукой лубочные картинки...

Позабыв обо всем на свете, стоял я, потрясенный, посреди крошечной зальцы «Хаоса», завороженно глядя на аленькое сердце, так трогательно и доверчиво пригревшееся на моей ладони, - долго, должно быть, скиталось оно, переходя из рук в руки, пока наконец не нашло того, кому предназначалось изначально...

Когда сгустились сумерки, я сидел у себя на чердаке, с наслаждением прислушиваясь к тихому потрескиванию еловых иголок, когда на моем вечнозеленом рождественском древе то тут, то там начинала тлеть какая-нибудь веточка, слишком низко склонившаяся к пламени уже оплывшей свечи.

«Кто знает, где в этот час обретается старина Звак, - с невольной грустью думал я. - Впрочем, куда, в какие края ни занесла его неверная звезда бродячего актера, он сейчас не один - наверняка посреди какой-нибудь провинциальной площади вместе с дорогими его сердцу деревянными человечками разыгрывает перед самой благодарной в мире публикой «Рождественскую мистерию» и, схоронившись за сценой, прерывающимся от волнения голосом декламирует стихи своего любимого Оскара Винера:

А где сердечко из коралла?

Как встарь, на ленточке шелковой...

Храни же сердце для меня,

о ты, кого я так любил,

что, претерпевши до конца,

семь лет за сердце-камешек служил!

И вдруг душа моя встрепенулась, словно птица, расправляющая крылья, и застыла, изготовившись к полету. Все вокруг тоже замерло, преисполненное внутренней благоговейной тишиной, торжественное настроение передалось и мне - казалось, я присутствую при каком-то великом таинстве.

Свечи догорели, лишь на одной еще теплился угасающий язычок. И дым - его невесть откуда взявшиеся клубы непроглядной пеленой заволакивали комнату...

Внезапно, как будто меня толкнула чья-то невидимая длань, я обернулся и...

И вот, на пороге стоял Некто, сотворенный по образу и подобию моему и лучившийся внутри и отвне как бы светом невечерним, - мой преоблаченный в белоснежные ризы двойник, сияющее чело коего было увенчано предвечной короной...

Лишь на один краткий миг предстал он взору моему.

Ибо уже в следующий дверь вспыхнула, охваченная неистовым пламенем, и в комнату вместе с черной тучей едкого, удушливого чада ворвался чей-то истошный крик: - На помощь! Горим! Пожар! Пожар!

Распахиваю окно. Зацепившись за карниз, вылезаю на крышу.

Издали уже доносятся пронзительные звонки пожарной команды.

Сверкающие каски и брошенные на бегу отрывистые приказы брандмейстера.

Потом жуткое ритмичное чавканье гигантских помп, как будто демоны водной стихии раскачивают свои дряблые тучные телеса, готовясь прыгнуть и подмять под себя своего заклятого огнедышащего врага.

Звенят вдребезги разбитые стекла, и пурпурное пламя вырывается из окон.

Вниз летят матрацы, подушки, одеяла - весь переулок уже завален ими... Люди прыгают следом, стараясь не упасть на голые камни... Раненых и искалеченных быстро уносят в сторону, подальше от опасного места...

Сам не знаю почему, но во мне все ликует, и, хоть бренная плоть моя изнемогает от ужаса, так что волосы у меня на голове стоят дыбом, мое сокровенное Я, охваченное безумным экстазом, в каком-то гибельном восторге рвется наружу, словно желая слиться с неистовой огненной стихией, окунуться в ее пламенеющую купель.

Смертельный страх гонит мое тело к дымовой трубе, ибо палящие языки уже жалят его бесчисленными укусами.

И - о чудо! - к трубе примотана веревка трубочиста.

Я распутываю ее и, обмотав вокруг запястья и ноги, как нас учили на уроках гимнастики, начинаю спокойно спускаться по фасаду...

Предо мной возникает какое-то зарешеченное окно... Невольно заглядываю...

Ослепительная вспышка неизреченного, не от мира сего света...

И вот, очи мои отверзлись... и узрел я... и все существо мое зашлось в одном ликующем вопле: -Гиллель! Мириам! Гиллель!

Хочу схватиться за оконную решетку, выпускаю веревку...

Но... но руки мои, вместо толстых стальных прутьев, ловят... пустоту...

На мгновение повисаю вниз головой меж небом и землей - моя согнутая в колене правая нога образует с левой, вокруг лодыжки которой намотана веревка, перевернутую четверку...

От сильного рывка веревка трещит, словно перетянутые струны, с жалобным стоном лопаются волокна...

Потом... потом то единственное, что еще связывает меня с жизнью, прерывается надвое...

Я падаю.

Мое сознание гаснет.

Последний агонизирующий всполох мысли: переворачиваясь вниз головой, я пытаюсь уцепиться за подоконник, однако пальцы мои соскальзывают... Еще бы - камень будто вылизан, он гладок и скользок, как... как...

Как кусок сала...

КЛЮЧ

...как кусок сала!

Так вот он каков - камень, похожий на кусок сала.

Эта мысль еще отдавалась в моем сознании далеким эхом, когда я приподнялся и, откинувшись на подушки, принялся соображать, куда это меня занесло.

Впрочем, приглядевшись, я хоть и не сразу, но все же узнал и снятый накануне номер отеля, и кровать, на которой лежал, и даже прочитанный на сон грядущий эпизод из жизнеописания Будды...

И вдруг вспомнил, что зовут меня вовсе не Пернатом.

Неужели все это был лишь сон?

Ну уж нет! Назвать это перевоплощение сном у меня просто язык не повернется.

Я взглянул на часы: половина третьего - стало быть, не прошло и часа, как мое Я, покинув бренное тело, придавленное могильной плитой лунного света, пустилось в свое таинственное «странствование».

И тут мой блуждающий по комнате взгляд наткнулся на висевшую на вешалке шляпу - ту самую, которую я вчера днем, под впечатлением величественной мессы в кафедральном соборе на Градчанах, перепутал со своею, лежавшей рядом на церковной скамье, и, водрузив на голову, вернулся в отель. Как же я досадовал на свою всегдашнюю рассеянность - вот шляпа-то! -когда обнаружил наконец допущенную ошибку.

Долго, с недоумением вертел я в руках чужой головной убор, на подкладке которого, кажется, значилось чье-то имя... Уж не приснилось ли мне это?

Выскочив из постели, я подбежал к вешалке, снял шляпу и, не веря своим глазам, прочел вышитое золотой нитью на белой шелковой подкладке чужое и тем не менее такое знакомое имя:

Понимая, что покоя сегодня ночью мне уже не видать как своих ушей, я поспешно накинул одежду и спустился по лестнице в холл.

   - Портье, откройте, пожалуйста, входную дверь! Что-то не спится, пойду прогуляюсь с часок...

   - Куда изволите-с?

   - В еврейское гетто. На Ханпасгассе. Любезнейший, а существует ли вообще переулок с таким названием?

   - Как же-с, как же-с, - криво усмехнулся портье. - Только от еврейского гетто, смею заметить, мало чего осталось. Весь квартал, пардон, застроен новыми домами-с.

   - Ничего. Вы мне только покажите, где находится Ханпасгассе.

Жирный палец ввинчивается в карту, как будто стремясь раздавить какое-то мерзкое насекомое.

   - Извольте-с, вот он, тут-с.

   - А ресторация «У Лойзичека»?

   - Извольте-с.

   - А теперь дайте мне, пожалуйста, кусок бумаги побольше.

   - Извольте-с.

Завертывая шляпу Перната, я отметил про себя, что выглядит она почти как новая, на ней ни единого пятнышка, и все же материал, из которого сшит этот внушающий мне безотчетный ужас головной убор, настолько, ветхий, что носить его мог разве что какой-нибудь библейский патриарх...

Погруженный в свои думы, брел я по ночным пустынным улицам, пытаясь уяснить для себя, что за таинственная оказия приключилась со мной. Все, что выпадало на долю этого чудаковатого резчика по камню, мне пришлось сопереживать вместе с ним, в течение одной-единственной ночи (даже не ночи - часа!) мной была прожита вся его жизнь - я видел его глазами, слышал его ушами, чувствовал так, как будто это я был Атанасиусом Пернатом. Почему же в таком случае мне неизвестно, что увидел в зарешеченном окне этот странный человек, когда с криком «Гиллель! Мириам!» он повис вниз головой и в следующий миг веревка прервалась надвое?

И я вдруг понял: в это самое мгновение он «исшел» от меня.

Итак, решено: во что бы то ни стало я должен найти этого неведомого и такого знакомого Атанасиуса Перната, даже если мне придется три дня и три ночи бегать по всему городу, пытаясь отыскать его следы...

Как, неужели это и есть Ханпасгассе?

Тот сумрачный, угрюмый переулок, который я видел во «сне», даже отдаленно не походил на эту чистенькую, застроенную новыми домами улицу...

Через пару минут я уже сидел в «Лойзичеке», с некоторым разочарованием оглядывая заурядное, довольно уютное кафе, ничем особенным не отличавшееся теперь от множества себе подобных.

Впрочем, известное сходство с прежним злачным «салоном» все же имелось: в глубине залы я приметил помост, отделенный от остальной части заведения деревянным парапетом. Ну а когда ко мне, призывно виляя крутыми бедрами, подплыла смазливая кельнерша, у меня сразу отпали уже закравшиеся было сомнения, что фривольный душок старой доброй ресторации навсегда покинул эти стены: уж очень лихо стреляла в мою сторону глазами эта ядреная девица и уж очень выразительно обтягивал огненно-красный бархат тесного фрака ее аппетитные формы, которые, всем своим видом взывая о милосердии, буквально рвались на свободу.

- Что прикажете? - спросила кельнерша, так страстно вздыхая, что под напором ее пышного бюста жалобно затрещал уже готовый сдаться куцый фрачный жилетик того же огнеопасного цвета, как и надетая поверх него светская «смирительная рубашка».

- Коньяк, пожалуйста. Спасибо, фрейлейн, достаточно...

И мне невольно вспомнилась привидевшаяся мне сегодня ночью рыжеволосая особа, которая тоже разгуливала по этому заведению затянутая во фрак, вот только он был надет тогда прямо на голое тело, не желавшее стеснять себя какими-то жалкими мещанскими условностями...

   - Фрейлейн, можно вас?

   - Что изволите?

   - Скажите, пожалуйста, кто хозяин кафе?

   - Коммерческий советник Лойзичек. Ему принадлежит весь дом. Очень, очень богатый и такой весь солидный господин... И одевается шикарно!.. - восторженно округлив глаза, доверительным шепотом сообщила мне девица, изнемогающая в инквизиторских тисках своего фрака.

«Да уж, что есть, то есть!» - подумал я, вспоминая лебезящего пабриолинепного субъекта с увесистой связкой свиных зубов вместо брелока.

И тут мне в голову пришла отличная идея. Один-единственный вопрос - и все сразу встанет на свои места!..

   - Фрейлейн!

   - Что угодно?

   - Вы не подскажете, когда обрушился Карлов мост?

   - Давно, меня тогда еще и на свете не было. Тридцать три года, говорят, прошло с тех пор.

   - Гм, тридцать три года... - задумчиво пробормотал я, быстро прикинув, что резчику по камню Пернату сейчас, должно быть, под девяносто...

   - Фрейлейн!

   - К вашим услугам.

   - Нет ли среди ваших посетителей кого-нибудь, кто помнил бы, как выглядело еврейское гетто? Я писатель, собираю материал для будущей книги.

Лицо девицы отразило танталовы муки напряженного мыслительного процесса.

- Среди посетителей? Да вроде нет... Хотя погодите... Вон видите того маркера? Ну да, да, старик с таким хищным шнобелем, что играет со стюдентиком в карамболь... Ну так вот, он всю свою жизнь таскался по злачным притонам, а в гетто их было, говорят, хоть пруд пруди, и уж кому, как не ему, знать это срамное место вдоль и поперек. Позвать его, когда он кончит катать шары?

Проследив за взглядом кельнерши, я увидел худощавого седого господина, выразительное лицо которого, хоть и было изрядно трачено пороком, тем не менее по-прежнему хранило следы врожденного благородства, - прислонившись к зеркалу, он с ловкостью профессионального игрока натирал мелком кий. Господи, а ведь я уже где-то видел эти суровые, будто высеченные из гранита черты!..

- Фрейлейн, а как зовут этого маркера?

Томно закатив глаза, девица склонилась ко мне и, опершись локтем на столик, принялась многозначительно мусолить во рту огрызок карандаша, потом вдруг, словно решившись на что-то отчаянное и боясь передумать, порывисто написала свое имя на мраморной столешнице и тотчас, зардевшись как маков цвет, стерла его мокрой пятерней, однако не тут-то было, со страстной натурой не так-то легко совладать, и вновь несчастная жертва собственной плоти очертя голову бросилась во все тяжкие - запечатлела на мраморе свое имя, но недолго лукавый враг рода человеческого торжествовал победу, ибо нравственная чистота и на сей раз не оставила заблудшую дщерь в тяжкую минуту испытания: решительное движение рукой вторично восстановило утраченное было статус-кво...

Это титаническое сражение добра и зла продолжалось довольно долго - бесчисленное количество раз огрызок карандаша выводил на столе свои предательские письмена и такое же бесчисленное количество раз мокрая пятерня разрушала коварные козни, при этом изнывающая от страсти девица не забывала бросать на меня знойные взгляды, температура коих менялась в соответствии с тем, какая из враждующих сторон в данный момент брала верх. Выщипанные брови разрывающейся между пороком и добродетелью кельнерши взлетали едва ли не до середины лба, ибо каждой представительнице прекрасного пола с младых ногтей известно, что сия немудреная уловка в значительной степени способствует соблазнительной выразительности взгляда, увеличивая тем самым магнетическую силу женских чар.

- Фрейлейн, как зовут этого маркера? - с самым невинным видом повторил я свой вопрос, хотя очень хорошо видел, что ей бы хотелось услышать совсем другое: «Фрейлейн, а не уединится

ли нам в каком-нибудь укромном местечке, где вы могли бы наконец скинуть с себя этот тесный фрак?» - или что-нибудь еще в том же роде, но мне сейчас было не до того - из головы не шел странный «сон».

- Вот еще, очень мне надо знать, как зовут этого старого рас путника! - капризно надув губки, фыркнула оскорбленная в лучших чувствах девица. - Ферри его зовут, Ферри Атенштедт.

Ах, ну да, как же это я, конечно, Ферри Атенштедт! Гм, еще один старый знакомый...

- Не будете ли вы так любезны, фрейлейн, рассказать мне что-нибудь о жизни этого престарелого повесы? Похоже, в свое время он был малый не промах! - проворковал я таким омерзительно сладким тоном, что сразу почувствовал настоятельную потребность промочить горло добрым глотком коньяка. - Признаюсь, слышать ваш чарующий голос доставляет мне несказанное удовольствие...

«Ну и пошляк же ты, братец!» - с отвращением подумал я о себе и повторным глотком запил тошнотворный привкус, все еще остававшийся во рту.

Кельнерша кокетливо повела очами и, интимно склонившись к самому моему уху, так, что ее старательно подвитые локоны щекотали мне лицо, поведала конфиденциальным шепотом:

- Ваша правда, господин, Ферри в былые времена был тот еще ходок. Тертый калач - ни одной юбки мимо себя не пропу скал. Говорят, он из дворян, какого-то дюже древнего рода, а я так думаю, что это все пустая болтовня - подумаешь, физию каждый день бреет да деньгами сорит направо и налево... Толь ко это все в прошлом, пока он не встретил одну рыжую еврейку, которая с малолетства якшалась с кем ни попадя... - И вновь не унимавшийся в моей собеседнице бес дал о себе знать, и огрызок карандаша судорожно заметался по мраморной поверхности стола, выписывая корявый автограф своей страстной хозяйки, и вновь был посрамлен лукавый искуситель, а оставленные по его наущению письмена немедленно стерты безжалостной рукой добродетели. -Так вот эта «прости господи» оставила его в чем мать родила... Все, до последнего геллера, спустила, зараза...

И что только он в ней нашел? Верно говорят, седина в бороду, бес в ребро... Ну а потом сделала ему ручкой и упорхнула. Оно и понятно, чего с него уже было взять - гол как сокол... А эта потаскуха, бесстыжие ее глаза, время даром не теряла - мигом окрутила одну высокую персону... - И преисполненная верноподданнических чувств кельнерша благоговейно выдохнула мне в ухо какое-то имя, которого я все равно не разобрал. - Это ж надо, эдакий-то срам на благородное семейство! Понятное дело, высокой персоне пришлось отказаться от всех своих привилегий и под именем кавалера фон Деммериха вдали от двора быть на побегушках у своей ненасытной зазнобы. Так-то вот. И как он потом ни старался, чтоб замять скандал и возвернуть этой «прости господи» доброе имя, а только где уж ему - кого нечистый пометил своей проклятой печатью, того нипочем не наставишь на путь истинный. Я завсегда говорю...

- Фрицци! Счет! - окликнул кто-то словоохотливую кельнершу с помоста, и ту как ветром сдуло...

Поглядывая по сторонам, я опорожнил свой бокал, и вдруг мой слух царапнул какой-то странный и неприятный звук - он доносился из-за моей спины и был похож на тихий металлический стрекот, казалось, циркал сверчок.

Заинтригованный, я обернулся и не поверил своим глазам: в углу, повернувшись лицом к стене, сидел погруженный в себя ветхий, как Мафусаил, Нефтали Шафранек и, когтя в тощих, немощно дрожавших пальцах маленькую, величиной с папиросную коробку, музыкальную шкатулку, медленно крутил ее крошечную ручку, завороженно уставившись своими слепыми, молочно-голубыми бельмами в пустоту.

Я подошел к нему.

Прерывающимся от слабости шепотом он картаво бубнил себе под нос:

Фаау Пик,

фаау Хок...

каасные, сииние зёзды

пеемывали блиижним кости...

штиимп с понтом коосил под антаж...

   - Вы не знаете, как его имя? - спросил я пробегающего мимо кельнера, кивнув на впавшего в детство патриарха.

   - Нет, пан, никто не знает ни этого старика, ни его имени. Да он и сам, похоже, его давно забыл. На всем белом свете у него не осталось ни души - один как перст. А вот про то, что ему в этом году стукнуло сто десять лет, вам тут каждый скажет. Если бы не мы - ему каюк, ноги бы от голода протянул, а так он у нас каждую ночь худо-бедно дармовую кружку кофе получает.

Склонившись к старику, я крикнул ему в самое ухо:

- Шафранек!

Вздрогнув, как от разряда молнии, он залепетал нечто невразумительное и принялся тереть лоб, словно стараясь что-то вспомнить.

- Вы меня понимаете, господин Шафранек? Тот кивнул.

   - А теперь, почтеннейший, слушайте меня внимательно! Я хочу кое о чем вас спросить, речь пойдет о событиях давно минувших дней. Если ваши ответы меня удовлетворят, получите гульден. Вот он, я кладу его на стол.

   - Гульден, - тупо повторил старик и с идиотским видом стал накручивать свою монотонно стрекочущую шкатулку.

Перехватив его руку, я остановил этот отвратительный стрекот, заставляющий болезненно ныть мои нервы.

   - Напрягите свою память, почтеннейший! Не случалось ли вам тридцать три года тому назад встречать человека по имени Пернат - он жил тогда в еврейском гетто и занимался резьбой по камню?

   - Гадрболец! Брючный портной! - астматически сипит старик и расплывается в благодушной улыбке, видимо полагая, что ему рассказали какой-то забавный анекдот.

   - Нет, не Гадрболец - Пернат!

   - Перелес?! - заходится от восторга старый маразматик.

   - Да нет же, не Перелес - Пернат... Пернат...

   - Пашелес?! - И в полной уверенности, что понял наконец соль анекдота, Шафранек ощеривает беззубый рот и, давясь от смеха, брызжет старческой слюной.

Безнадежно махнув рукой, я вернулся к своему столику.

- Желали поговорить, сударь?

Подняв глаза, я увидел холодно кивающего мне Ферри Атенштедта.

   - Да. Совершенно верно, господин маркер. При этом ничто не мешает нам сыграть партию.

   - Изволите играть на деньги, сударь? Браво. Даю вам фору девяносто из ста.

   - Отлично. На гульден. Разбивайте!..

Взяв кий, его светлость долго, нарочито старательно прицеливался, наконец ударил - кикс... Всем своим видом давая понять, как сильно он досадует на неудачное начало, маркер уступил мне место у бильярдного стола. Знакомый трюк: он даст мне выбить девяносто девять, а потом, когда от выигрыша меня будет отделять единственное очко, сделает партию «с одного кия», непрерывной серией мастерских ударов кладя в лузу шар за шаром.

Ну что ж, так даже интереснее! Не тратя понапрасну время на преамбулы, я сразу перешел к сути интересующего меня дела:

- Не приходилось ли вам, господин маркер, много лет тому назад, в годы, когда снесло несколько пролетов Карлова моста, знавать некоего Атанасиуса Перната, жившего в тог дашнем еврейском гетто?

Какой-то читавший газету за столиком у стены человек, своей грубой парусиновой курткой в красно-белую полоску и маленькими золотыми серьгами в ушах напоминавший старого морского волка, так и подскочил - не сводя с меня сильно косящих глаз, он в суеверном ужасе перекрестился.

   - Пернат? Пернат? - повторял задумчиво маркер, очевидно что-то припоминая. - Пернат? Такой высокий, худой, явно не плебейского происхождения? Русые волосы, короткая эспаньолка с проседью?

   - Да, да. Пожалуйста, продолжайте.

   - Тогда ему было, наверное, около сорока? А выглядел он как... как... - Внезапно его светлость оторопело вперил в меня

пронизывающий взгляд своих ледяных глаз. - Уж не родственник ли вы ему, сударь?

Косоглазый вновь осенил себя крестным знамением.

- Я? Родственник? Что за странная идея? Разумеется, нет. Меня просто интересует этот человек, - невозмутимо ответил я, а у самого сердце почему-то оцепенело от страшного подозрения. - Вы что-нибудь еще о нем знаете?

Ферри Атенштедт вновь задумался.

   - Если мне не изменяет память, в свое время его считали чуть ли не сумасшедшим. Впрочем, этот резчик по камню действительно производил весьма странное впечатление, иногда в самом деле казалось, что он не в своем уме. Однажды так даже заявил, что его зовут... постойте, постойте... ах да - Ляпондер! А спустя несколько дней он уже выдавал себя за некоего... Харузека...

   - Как бы не так! - с жаром вмешался косоглазый. - Харузек - это не выдумка. Стюдент с таким именем взаправду жил когда-то в еврейском гетто. Мой папаша в свое время получил от него по завещанию тысячу гульденов.

   - Кто этот человек? - тихо спросил я маркера.

   - Перевозчик Чамрда[127]. Что же касается Перната, то, помнится, он впоследствии женился на очаровательной смуглолицей еврейке.

«Мириам!» - пронзило меня как удар молнии, и от необъяснимого волнения руки мои стали так сильно дрожать, что играть дальше я не мог при всем своем желании.

Перевозчик, кося на меня свои глядящие в разные стороны глаза, истово перекрестился.

   - Да что это с вами сегодня, господин Чамрда? - удивленно спросил маркер.

   - Вот что я вам скажу, господа хорошие, этот ваш Пернат - тень бесплотная, призрак, наваждение! Как говорится, тать не тать, да на ту же стать! - возбужденно выпалил косоглазый. - Меня хоть озолоти, а я все одно не поверю, что этот дьявольский

оборотень, чуть не каждый день меняющий свои личины, - живой, всамделишный, из плоти и крови человек.

Я тут же заказал этому Фоме неверному коньяк, нисколько не сомневаясь, что добрая толика живительного зелья поможет развязать ему язык.

   - А ведь есть простаки, которые утверждают, что этот самый Пернат, будь он неладен, и по сей день жив, - умиротворенно изрек наконец перевозчик, вдоволь вкусив от заздравной чаши. - Ходят слухи, будто он по-прежнему вырезает из камня всякие чудные безделицы и живет припеваючи в своих хоромах на том берегу...

   - Где именно?

Перевозчик, глаза которого после обильного подношения стали еще больше косить, в очередной раз осенил себя крестным знамением.

   - То-то и оно, что в хоромы те белокаменные нашему брату смертному путь заказан. Слыхали о призрачной обители «Азьятских братьев» на Градчанах - ну той, что еще «Стеной у последнего фонаря» прозывается? Так вот там он и поселился...

   - А вы, господин Чамрда, знаете эту... эту обитель?

   - Знать-то знаю, да только ни за что на свете не подойду к этому проклятому месту! - в суеверном ужасе замахал на меня руками косоглазый. - Мне что, жить надоело?! Иезус, Мария, Иосиф!

   - И не надо вам туда подходить, господин Чамрда, - вы мне издали путь укажите, а уж дальше я сам пойду!

   - Это можно, - после долгого раздумья ворчливо согласился перевозчик. - В шесть утра мне надо на тот берег, ежели у вас время терпит, то езжайте со мной - так и быть, покажу вам дорогу... А только я вам не советую! Как пить дать, провалитесь в Олений ров и свернете себе шею - вот и вся недолга! Пречистая Дева, помилуй нас!..

На рассвете мы покинули опустевшее кафе и двинулись к Мольдау, со стороны которой веял свежий ветерок. Охваченный радостным предчувствием, я словно парил над землей.

Внезапно перед нами возник знакомый дом по Альтшульгассе.

Те же зарешеченные окна, те же кривые водосточные трубы, те же сально лоснящиеся мраморные подоконники - все-все как тогда, во «сне»!

   - Когда в этом доме был пожар? - неестественно громко спросил я своего провожатого: от напряжения у меня так шумело в ушах, что собственный голос доносился как сквозь толщу воды.

   - Вот те раз! Какой еще пожар? Здесь никогда не было пожара!

   - Да будет вам! Я это точно знаю.

   - Вы ошибаетесь, господин, этот дом никогда не горел.

   - Но я-то знаю, что горел! Хотите пари?

   - На сколько?

   - На гульден.

   - По рукам! - В предвкушении легких денег Чамрда быстро отыскал старого мажордома. - Этот дом когда-нибудь горел?

   - Какого рожна ему гореть? - изумленно вытаращил глаза старик и добродушно загоготал, однако, заметив по моему растерянному лицу, что я все еще не верю, с достоинством кашлянул и добавил обиженно: - Почитай, восьмой десяток обретаюсь в сем убогом пристанище, и уж кому, как не мне, знать, горел этот дом или нет...

Окончательно сбитый с толку, я лишь смущенно пробормотал:

- Чудны дела Твои, Господи...

Перевозчик оказался не только косоглазым, но и косоруким - уж очень беспорядочными и несогласованными были до смешного судорожные движения его невпопад погружавшихся в воду весел, когда он, выгребая поперек течения, переправлял меня через Мольдау в своем неказистом челноке из восьми не струганых досок.

Я сидел на корме и задумчиво смотрел, как под негромкое поскрипывание уключин вскипала вдоль черных, просмоленных бортов желтая пена, а когда поднял глаза, то невольно застыл, очарованный чудесным видением восходящих к небесам градчанских крыш, которые в лучах утреннего солнца пламенели сакральным королевским пурпуром.

При виде этой величественной картины во мне что-то подвиглось, казалось, сдвинулась тяжелая могильная плита, и вот уже из глубины души, как из разверстой гробницы прежней жизни, стала исподволь заниматься какая-то блаженная, ни на чем не основанная и тем не менее абсолютно несокрушимая уверенность: воистину, под внешними грубыми формами окружающей действительности затаилось нечто до того живое, трепетное и драгоценное, что стоит только разрушить колдовские ковы, тяготеющие над этой неизреченной красотой, и сей ветхий мир чудесным образом преобразится и, сбросив свою мертвую косную оболочку, воскреснет к новой жизни.

И вдруг мое сознание озаряет ослепительная вспышка прозрения, пред неумолимым сиянием которого меня пронзает мистический ужас: а что, если я живу в нескольких жизнях одновременно?..

Ступив на потусторонний берег, я спросил своего косоглазого Харона:

   - Сколько я вам должен, господин Чамрда?

   - Один крейцер. Ежели бы вы помогали грести, то вам пришлось бы раскошелится на два крейцера...

И вновь но Старой замковой лестнице, такой же безлюдной и таинственной, как сегодня ночью во «сне», восхожу я на крутой холм, с вершины которого устремляются к небу гордые готические шпили собора Святого Вита...

Сердце неистово колотится у меня в груди, такое чувство, будто я, как блудный сын, после долгого-долгого странствования возвращаюсь в отчий дом. Мне известно все наперед: сейчас я задену головой свесившиеся из-за стены голые, иссохшие ветви, раздастся тихий хруст и...

Но что это - мертвое древо вдруг ожило и стоит усыпанное белыми цветами, а теплый весенний воздух напоен волшебным благоуханием цветущей сирени.

Простершийся далеко внизу город сейчас, в первых лучах восходящего солнца подернутый утренней дымкой, кажется сокровенным видением земли обетованной.

Ни единый звук не нарушает благоговейную тишину. Опьяненный ароматом цветов и ослепленный солнечным блеском, я зажмуриваю глаза...

Да и зачем мне смотреть, я и вслепую легко найду маленькую загадочную Алхимистенгассе, ибо ноги сами ведут меня вперед.

Однако вместо привидевшейся мне сегодня ночью грубо сколоченной из толстых тесаных брусьев ограды, препятствовавшей подступам к призрачному, мерцающему во тьме дому, узкую улочку теперь перекрывает кованая, причудливо выгнутая, позолоченная решетка, вдоль которой тянется полускрытая цветущим кустарником стена, а по обеим сторонам входных врат высятся два вечнозеленых кипариса.

Приподнявшись на цыпочки, чтобы заглянуть за кусты, я застываю в изумлении: открывшаяся моему взору садовая стена сплошь покрыта мозаикой - великолепная бирюза с таинственными, выполненными из сусалыюго золота фресками, посвященными культу египетского Осириса.

Божественный Гермафродит изображен в виде двустворчатых врат, массивные створы которых являются двумя разнополыми половинами царственного андрогина: правая - женская, левая -мужская. Бог загробного мира восседает на драгоценном перламутровом престоле, искусно сделанном в полрельефа, а на его плечах величественно вздымается золотая голова зайца - стоящие торчком и сведенные вплотную уши подобны страницам раскрытой книги...

Все вокруг дышит росистой свежестью, а из-за стены, опоясывающей заповедный сад, веет восхитительным ароматом гиацинтов.

Позабыв обо всем на свете, каменею я в смиренном страхе пред этими исполненными тайного смысла вратами, и кажется мне, будто стою на пороге иного, сокровенного мира. Слева, подрезая кусты, ко мне приближается какой-то старик в чудном старинном камзоле с жабо и в башмаках с серебряными пряжками - оказавшись напротив меня, этот не то садовник, не то привратник спрашивает сквозь ажурную вязь решетки, что мне угодно.

Не говоря ни слова, протягиваю я ему завернутый в бумагу головной убор Атанасиуса Перната.

Старик берет сверток и направляется к вратам.

Символические створы распахиваются, и взору моему предстает величественное мраморное здание, напоминающее скорее храм, чем жилой дом... И вот на ступенях

оба созерцают простершуюся у их ног панораму города...

На мгновение Мириам оборачивается и, заметив меня, смеется, нашептывая что-то на ухо Атанасиусу Пернату.

Я очарован ее несказанной красотой. Она по-прежнему юна и ничуть не постарела с тех пор, как я видел ее сегодня ночью во «сне».

Медленно поворачивается ко мне Атанасиус Пернат, и сердце мое обмирает...

И вот, вижу я мужа, сотворенного по образу и подобию моему, и мнится мне, будто заглянул я в предвечное зерцало, ибо лики наши подобны один другому, аки две капли воды...

Потом створы смыкаются, и вновь пред взором моим возникает царственный Гермафродит, сияющий как бы светом невечерним...

Старый привратник возвращает мою шляпу и говорит - мне кажется, его глас доносится до меня из бездны земной:

- Мой господин, Атанасиус Пернат, самым почтительнейшим образом благодарит и просит извинить его великодушно, ибо отнюдь не из сердечной черствости не приглашает он вас, странник, посетить сей чудный вертоград, но единственно пользы вашей для, понеже суровый запрет, налагаемый на братию сокровенной

обители идущей из глубины веков традицией, возбраняет падшим потомкам Адама ступать своей нечестивой стопой под благодатную сень вечнозеленых кущ.

Далее надлежит мне известить вас, странник, что господин мой шляпы вашей не надевал, поелику от его всевидящего взора не укрылась и такая ничтожная малость, как сие досадное недоразумение, случившееся, надо полагать, по его всегдашней рассеянности. Ничего не поделаешь, таким уж он на свет уродился, оно и понятно -человек не от мира сего, или, как изволил выразится он сам в присущей ему курьезной манере: шляпа!

Премного досадуя на свою оплошность, он, однако, льстит себя надеждой, что его собственный головной убор не слишком досаждал вам своим размером и старомодной формой и не обрек на бессонницу, заставив страдать от мигрени, буде таковая неприятность все же случилась, то господин мой, Атанасиус Пернат, просит вас, странник, пребыть в покое, ибо, воистину, дело в шляпе!..

ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ

Перевод рассказов осуществлен по изданиям: Meyrink Gustav. Des deutschen Spiefiers Wunderhorn. Verlag Albert Langen. Munchen, 1916; Fledermause. Kurt Wolff Verlag. Leipzig, 1916; Das Haus zur letzten Latern. Frankfurt/M. - Berlin, 1993.

ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР

Этот? Чтобы он снова ходил? - спросил удивленно антиквар и, сдвинув очки на лоб, уставился на меня в полной растерянности. - Да зачем он вам? Одна-единетвенная стрелка и... и никаких цифр, - добавил он, задумчиво рассматривая хронометр в ярком свете рабочей лампы, - вместо них какие-то диковинные цветы, животные, даже демоны... - Принялся считать загадочные символы, закончив, недоуменно поднял на меня глаза: - Четырнадцать? Вообще-то циферблат принято делить на двенадцать частей! Первый раз в жизни вижу столь странный механизм. Мой вам совет, сударь, оставьте этот хронометр в покое - стоит он, ну и пусть себе стоит. Тут и двенадцать-то часов иной раз кажутся вечностью. Ну как, скажите на милость, узнать по нему правильное время? Да и кому нынче взбредет в голову жить по таким нелепым часам! Разве что какому-нибудь законченному сумасброду, чудаку не от мира сего...

Мне не хотелось откровенничать с незнакомым человеком и объяснять ему, что именно такой «чудак не от мира сего» стоит сейчас перед ним, ведь других часов у меня никогда не было, возможно, поэтому всю свою жизнь я жил невпопад - когда следовало переждать, спешил, когда надо было спешить, медлил, - и промолчал.

Расценив мое молчание как знак того, что я по-прежнему настаиваю на своем бессмысленном желании и во что бы то ни стало хочу, чтобы эти ни на что не годные часы снова ходили, антиквар покачал головой, взял миниатюрный ножичек из слоновой кости и осторожно, стараясь не повредить инкрустированный драгоценными камнями корпус, приоткрыл крышку, украшенную старинной эмалью с изображением какого-то фантастического существа, управляющего квадригой: это был человек с петушиной головой и женскими грудями, вместо ног - две змеи, в правой руке он держал солнце, а в левой - кнут.

- Похоже, сударь, он вам дорог как память... Понимаю, понимаю, фамильная реликвия... - окинув меня подозрительным взглядом, пробормотал антиквар, которому явно не давал покоя

мой загадочный интерес к этому, по его мнению, никчемному и даже какому-то жутковатому хронометру; решив, что угадал, он сразу почувствовал себя увереннее и, довольный своей проницательностью, спросил: - Вы, кажется, упоминали, сударь мой, что он остановился сегодня ночью? Если не ошибаюсь, в два часа? Вот эта крошечная красная двурогая голова быка, по всей видимости, и означает два часа...

Ни о чем подобном, если мне не изменяет память, я не говорил, но, что правда, то правда, прошлой ночью хронометр действительно остановился в два. Хотя, чем черт не шутит, может, у меня и вправду сорвались с языка несколько слов, но... но как ни напрягал я память, а вспомнить ничего более определенного не мог - видимо, все еще не оправился после ночного потрясения, ведь в то самое мгновение, когда часы остановились, сильная судорога свела мое сердце и мне на миг показалось, что я умираю. Сознание мое помутилось, и, терзаемый страшным предчувствием, что оно вот-вот покинет меня, я судорожно ухватился за последнюю, еще слабо пульсировавшую мысль: лишь бы не остановились часы, лишь бы не остановились... В сумеречном состоянии, когда все мои чувства утратили точку опоры, я перепутал хронометр с собственным сердцем. Впрочем, такая символическая подмена, похоже, характерна для большинства умирающих. Уж не потому ли часы так часто останавливаются в момент смерти своего хозяина? Увы, мы, люди, почти ничего не знаем о тех магических силах, которые порождают порой наши мысли...

- Любопытно, любопытно, - пробормотал антиквар и, под неся свою лупу к лампе, так чтобы часы попали в ослепительно яркий фокус, указал мне на едва заметные буквицы, выгравированные с внутренней стороны золотой крышки.

Я прочел:

«SUMMA SCIENTIA NIHIL SCIRE»

- Любопытно, - задумчиво повторил антиквар, - этот ваш хронометр, сударь мой, и впрямь произведение безумца. И думаю, не ошибусь, если скажу, что сделан он в нашем городе.

Подобные курьезные механизмы можно по пальцам перечесть. Вот уж никогда бы не подумал, что созданные этим сумасбродом часы действительно могут ходить - всегда считал их просто забавными безделушками. Это его маленькая причуда - помечать все свои чудные творения этим странным и парадоксальным девизом: «Высшее знание - ничего не знать».

Я не понял, кого он имел в виду - кто бы мог быть этим сумасбродным мастером. Хронометр был очень древним, он принадлежал еще моему деду, но из слов антиквара следовало, что тот гениальный безумец, к творениям рук которого принадлежал сей фантастический механизм, жив и поныне!

И прежде чем я успел спросить, моему внутреннему взору явилось видение, и было оно яснее и отчетливее, чем обстановка комнаты, в которой я находился: худощавый высокий старик шел мне навстречу на фоне зимнего ландшафта; был он без шляпы, его голова с буйной копной снежно-белых волос казалась непропорционально маленькой в сравнении с непомерно длинным телом, на безбородом, с резкими чертами лице выделялись глаза - черные, фанатично поблескивающие и посаженные так же близко, как у хищной птицы, сходство с которой дополняли, подобно зловещим крылам, развевающиеся по ветру длинные полы черного изношенного бархатного пальто, какие носили когда-то нюрнбергские аристократы...

- Все верно, - прошептал антиквар и рассеянно кивнул своим мыслям, - все верно, это творение рук безумца...

«Почему он сказал "все верно"? - встревоженно подумал я и тут же принялся себя успокаивать: - Просто случайность, ничего не значащие слова, только и всего. Ведь я и рта не успел открыть. Это свое "все верно" он произнес машинально, так, как обычно говорят, когда хотят подчеркнуть только что сказанную фразу; его слова не имеют никакого отношения к тому старику, к тому... безумцу, который привиделся мне только что... Как давно это было! По дороге в школу мне, тогда еще совсем маленькому мальчику, приходилось идти вдоль длинной белой стены высотой в человеческий рост, за которой грустили печальные, погруженные в свои думы вязы старинного парка. В течение многих лет, изо дня

в день проходя мимо этой стены, я невольно ускорял шаги и переходил на бег, так как всякий раз меня охватывал необъяснимый ужас. Возможно - сейчас, по прошествии стольких лет, мне трудно говорить об этом с уверенностью, - я воображал - или это были просто слухи? - что там коротал свой век некий выживший из ума часовщик, который утверждал, будто часы - это живые существа, а может,., может, все это мне приснилось?.. Если это в самом деле воспоминание о каком-то действительном происшествии из моего далекого детства, то как могло случиться, что столь болезненное переживание, повторявшееся тысячекратно на протяжении всех моих школьных лет, до сего дня покоилось во сне, сокрытое в глубинах моей памяти, и вот теперь вдруг воскресло - да так живо и отчетливо, как будто и не было этого летаргического забытья?.. Странно, ведь с тех пор минуло, кажется, лет сорок, но разве это что-нибудь объясняет?»

- Наверное, я пережил это в тот излишек времени, который скопился у меня благодаря моему хронометру, из году в год отмерявшему мне несколько больше, чем обычные, мелочно скупые, трясущиеся над каждой секундой ходики! - вырвалось у меня с каким-то неестественным смешком.

Антиквар ошеломленно поднял глаза и непонимающе уставился на меня.

Я снова впал в прострацию, и тут окутывавший мое сознание туман окончательно рассеялся: ну конечно же, что это на меня нашло, ведь окружающая парк стена стоит и поныне!.. Да и с какой стати ее сносить? Помнится, в свое время ходили упорные слухи, что стена эта - фундамент будущего храма, который когда-нибудь будет возведен на ее основании. Нет, сакральные постройки не разрушают! Так, может быть, и этот таинственный часовых дел мастер, внушавший тем, кто его видел, поистине мистический ужас, все еще жив? И уж кому, как не ему, исправить мой наследственный хронометр. Но как найти этого живущего вне времени часовщика? Если бы только знать, где и когда я с ним встречался! Нет, не помню, одно ясно: было это уж никак не менее полугода назад, ведь сейчас лето, а в моих воспоминаниях он привиделся мне на фоне зимнего ландшафта...

Слишком глубоко погрузившись в свои мысли, чтобы поспевать за всеми перипетиями той длинной истории, которую принялся рассказывать антиквар, ставший вдруг каким-то очень уж разговорчивым, я воспринимал лишь отдельные обрывочные фрагменты. Словесный поток исподволь накатывался на меня, захлестывая с головой, уносился вдаль и вновь возвращался, обжигая мой бедный мозг, подобно огненной лаве, а в промежутках мне в уши врывался какой-то зловещий шелест - быть может, это и был тот самый шум крови, который слышат по ночам стареющие люди и о котором забывают в сутолоке дня? - далекий, грозный, ни на миг не затихающий шелест гигантских крыл... Это коршун по имени Смерть завороженно чертит круг за кругом, паря над бездной времени в поисках очередной жертвы...

Окончательно сбитый с толку, я уже не знал, кто был источником тех странных речений, вкрадчиво проникавших в мой слух: то ли этот антиквар с хронометром в руке, то ли они сходили с уст того неведомого, таящегося во мне существа, которое мгновенно пробуждается в одиноком сердце, стоит только потревожить сокровенную тишину склепов, тайно хранящих в своих глубинах забытые воспоминания, дабы не обратились они во прах?

Время от времени я ловил себя на том, что киваю антиквару, и тогда до меня наконец доходило: он произнес нечто давно знакомое и хорошо известное мне. Однако всякий раз, когда я пытался собраться с мыслями и осознать сказанное, все в моей голове путалось: эти неуловимые глаголы не задерживались, подобно обычным словам, в памяти, откуда их можно было бы потом извлечь и, подвергнув всестороннему анализу, постигнуть сокрытый в них смысл, - нет, лишь только переставали звучать, они застывали, как безжизненные изваяния, чуждые и непонятные слуху, и темное их значение не доходило до моего сознания, тогда, заблудившись на переходе из прошлого в настоящее, они обступали меня, гипнотизируя черными пустыми глазницами своих мертвых каменных масок...

- О, если бы только мой хронометр вновь возжелал вернуться к жизни! - не выдержав мучительной пытки, воскликнул я громко, перебивая рассказчика.

При этом я имел в виду свое сердце, ибо чувствовал, как сильно ему хочется забыть о том, что надо стучать; и меня охватил ужас, ведь стрелка моей жизни, вместо того чтобы продолжать завороженно чертить круг за кругом, паря над бездной времени, могла внезапно замереть перед каким-нибудь фантастическим цветком, хищным оскалом апокалиптического зверя или чудовищным ликом демона, как на этом безжалостно разъятом на четырнадцать секторов циферблате.

Недоуменно покосившись на меня, антиквар вернул мне часы - он, конечно, решил, что я говорил о них...

Пустынными ночными переулками я шел куда глаза глядят, пересекал вымершие, впавшие в забытье площади, проходил мимо погруженных в глубокий сон домов и, хотя других провожатых, кроме мигающих фонарей, у меня не было, нисколько не сомневался, что иду правильно: сам не знаю почему, но меня не оставляла мысль, что антиквар на прощание все же успел сообщить мне, где живет безымянный часовщик, - там, за невысокой стеной, окружающей старинный парк с печальными, погруженными в свои думы вязами, я и найду его. Как, неужели он не говорил, что только безумный старик может вернуть к жизни мой скоропостижно скончавшийся хронометр? Наверное, иначе откуда бы я это узнал!

Должно быть, и путь к нему описал, да так подробно, что я шел как во сне, даже не особенно задумываясь, куда несут меня ноги, похоже преотлично знавшие сей таинственный маршрут, - они вывели меня за черту города, и предо мной простерлась белая призрачная дорога, которая меж благоухающих лугов убегала в бесконечность.

Впившись в мои пятки, за мной волочились две черные змеи, не иначе как яркое лунное сияние выманило их из земли. Похоже, это они исподволь отравляли меня ядом сомнения: ты никогда его не найдешь, ведь сотни лет прошли с тех пор, как он покинул сей мир...

Чтобы отделаться от них, я резко свернул влево на боковую тропу, и там уже моя тень тут как тут - вынырнула из-под земли и мигом проглотила коварных гадов. Явилась, чтобы

проводить меня к месту, смекнул я, и глубокий, нерушимый покой сошел в мою душу при виде того, как уверенно и целенаправленно, не отклоняясь ни вправо, ни влево, бежала она предо мной; я не сводил с нее глаз, довольный, что не надо следить за дорогой. Мало-помалу мной вновь овладело то неописуемо странное чувство, которое испытывал еще ребенком, когда сам с собой играл в придуманную мной игру: зажмурив глаза, твердым шагом шел я вперед, не думая о том, упаду или нет, - это было как разрешение от всякого земного страха, как ликование устремленной к небу души, как обретение бессмертного Я, и тогда со мной уже не могло случиться ничего плохого.

И тотчас холодный, исполненный ядовитого скепсиса рассудок - этот заклятый враг, которого каждый смертный носит в себе, - отступил от меня, а вместе с ним и последние сомнения, что я не найду того, кого ищу...

Наконец, после долгого-долгого странствования, моя тень устремилась к широкой глубокой канаве, тянувшейся вдоль дороги, и, шмыгнув в нее, оставила меня в одиночестве... Так, судя по всему, я у цели. Иначе зачем бы моей черной провожатой меня покидать!

С мертвым хронометром в руке я стоял в каморке того, о ком знал лишь то, что он один может вернуть его к жизни.

Часовых дел мастер сидел за маленьким столиком и в лупу, закрепленную специальной повязкой на его правом глазу, сосредоточенно рассматривал какую-то крошечную сверкающую вещицу, лежавшую перед ним на дощечке в светлых прожилках. За его спиной на белой стене тянулась по кругу, как по большому циферблату, витиеватая вязь прихотливо выписанных буквиц:

Вздох облегчения вырвался из моей груди: здесь я в безопасности!.. Замкнутое в магический круг заклинание не допускало в свои священные пределы эту ненавистную обязанность думать, рассчитывать, приводить в соответствие со здравым смыслом и отвечать на все эти отвратительно благоразумные вопросы: как ты сюда попал, как преодолел стену, как прошел через парк?..

На обтянутой красным бархатом полке лежали часы, десятки, сотни часов - из синей, зеленой и желтой эмали, инкрустированные драгоценными камнями и с изящной гравировкой, гладкие, ребристые и с филигранной насечкой, одни плоские, другие выпуклые, как яйцо. Я их не слышал: они тикали совсем тихо, однако сам воздух, паривший над ними, казался живым от того призрачного, неуловимого ухом стрекотания, которое они издавали. Кто знает, может, в этом зачарованном царстве механических инсектов сейчас бушевала буря...

На отдельном постаменте возвышалась небольшая гора из красного полевого шпата, пестрые цветы полудрагоценных камней росли на ее склонах, а в укромном уголке сего райского вертограда с самым невинным видом, как будто ничего дурного и не замышлял, затаился скелет с косой - так сказать, живое олицетворение сакраментального «memento mori»[128] романтического Средневековья, - терпеливо поджидавший, когда же можно будет скосить всю эту пышную красоту. Но вот наконец приспевало время жатвы, и ликующий симпатяга косарь, с костяной физиономии которого не сходила белозубая улыбка, принимался за работу - при каждом взмахе своей заточенной на славу косы он задевал хрустальный колокольчик, похожий не то на мыльный пузырь, не то на шляпку какого-то сказочного гриба, и тот всякий раз рассыпался таинственным потусторонним звоном. Внизу, под красной горой, располагался циферблат, выполненный в виде входа в пещеру, в которой, вдали от любопытных глаз, царила суета сует - неустанно пульсировали бесчисленные маятнички, из стороны в сторону вертелись

зубчатые колесики, сжимались и разжимались крошечные пружинки, совместными усилиями приводившие в движение хитроумный механизм.

Стены каморки до самого потолка были увешаны старинными настенными часами - с надменно-недоступным выражением отрешенных от мирской суеты лиц, они священнодействовали, творя время мерными, величаво степенными взмахами массивных, украшенных причудливой резьбой маятников, и не забывали при этом глубоким, прочувствованным басом проповедовать свое наставительное «так-так».

В углу, в стеклянном саркофаге, застыла, вытянувшись во весь рост, Спящая красавица - бедняжка изо всех сил старалась казаться спящей, однако легкое ритмичное подрагивание минутной стрелки выдавало, что она ни на миг не упускала из поля зрения проказливое, то и дело норовящее улизнуть время. Другие нервные, эксцентричные дамочки эпохи рококо, кокетливо, словно соблазнительные мушки, выставляющие напоказ свои вычурные отверстия для ключей, буквально задыхались под тяжестью изысканных украшений, а все равно семенили, во что бы то ни стало стараясь опередить завистливых соперниц хотя бы на секунду. Маленькие озорные пажи, хихикая и дразнясь - цик, цик, цик, - едва поспевали за ними.

Далее длинная череда, подобно тяжеловооруженным рыцарям закованная в сталь, золото и серебро, - похоже, эти доблестные латники на славу попировали и теперь спали хмельным сном, время от времени похрапывая и позвякивая своими цепями, как будто, немного проспавшись, собирались тут же вступить в бой с самим Кроносом.

На карнизе какой-то бравый дровосек в штанах цвета красного дерева и с огромным, победно сияющим медным носом старательно пилил время, словно опилки рассыпая вокруг свое настырное тиканье...

Монотонный надтреснутый голос вернул меня к действительности:

- Все они были больными, я вернул им здоровье.

Целиком уйдя в созерцание хрупких механизмов, я совсем забыл о существовании старика и сначала решил, что слышу бой каких-то древних курантов.

Часовщик кивнул, сдвинул лупу на середину лба, так что, отражая свет лампы, она сияла теперь, подобно третьему, испепеляющему все живое оку Шивы, и, перехватив мой взгляд, впился в меня своими непроницаемо черными глазами.

- Да, да, они были безнадежно больными, думали, могут изменить свою судьбу, если станут идти быстрее или медленнее. Несчастные утратили дарованное им счастье, возомнив в горды не своей, что они - хозяева времени. Я излечил их от этих вздорных бредней и вновь вернул им покой прежней безмятежной жизни. Иные людишки, навроде тебя, в лунные ночи во сне на ходят дорогу ко мне, они приносят свои находящиеся при смерти часы, стеная и моля, чтобы я их исцелил, однако уже на следующее утро все забывают - все, даже мои чудодейственные зелья! Лишь те, кто в полной мере постигает смысл моего девиза, - он ткнул пальцем через плечо на латинскую фразу, начертанную на стене, - лишь они оставляют свои часы здесь на мое попечение, ибо уже не нуждаются в оных...

Смутная догадка забрезжила в моем сознании: в этом заклинании сокрыт еще какой-то тайный смысл! Я уже хотел было спросить, но старик грозно воздел свою длань:

- Ничего не хотеть знать! Живое, истинное знание приходит само по себе! Имеющий очи да видит: двадцать три буквы в сем исполненном премудрости латинском изречении - уподобленные числам, располагаются они на циферблате гигантских невидимых курантов, показывающих на один час меньше, чем жалкие в своем однообразном убожестве часы смертных, из заколдованного круга которых исхода нет. И все равно насмехаются «здравомыслящие» обыватели: вы только посмотрите на этого безумца, вознамерившегося пережить само время! Воистину, хорошо смеется тот, кто смеется последним, вот и их смех скоро сменится плачем и скрежетом зубовным, ибо не замечают они по скудоумию своему всемогущего змия времени, все туже затягивающего кольца на их строптивых выях! Наивные глупцы, они выбрали себе в провожатые

коварную стрелку разума, которая вечно обещает новые счастливые минуты, а приносит лишь старые как мир разочарования...

Часовых дел мастер замолчал. С немой мольбой я протянул ему мой мертвый хронометр. Старик бережно взял его своей узкой, холеной рукой и едва заметно усмехнулся, когда открыл корпус и бросил взгляд на обратную сторону крышки. Пинцетом он осторожно коснулся почившего вечным сном механизма, и вновь огнепламенная лупа сместилась на его правый глаз. Мне вдруг стало легко и покойно, словно доброе отеческое око заглянуло в мое страждущее сердце.

Задумчиво наблюдал я за умиротворенным лицом мастера. И как только мог я тогда, в детстве, испытывать страх перед этим мудрым старцем!

Внезапно меня охватил панический ужас: а что, если он - тот, на кого я так надеялся и кому так доверял, - призрак и... и сейчас исчезнет! Нет, к счастью, это просто затрепетал огонь в лампе, пытаясь ввести в заблуждение мои глаза.

И вновь следил я за ним и думал, думал: неужели сегодня я вижу его впервые? Не может быть! Ведь мы знакомы уже в течение... И тут, подобно разящему удару молнии, меня пронзила неумолимая истина: а ведь память сыграла со мной скверную шутку, ибо никогда в мои школьные годы не бегал я вдоль белой стены и никогда не мучил меня страх перед безумным часовщиком, который, по слухам, жил за ней, - тем, что меня так пугало в ранней юности, было страшное, непонятное слово «безумец», которым, как мне тогда грозили, я непременно стану, если сейчас же не возьмусь за ум.

Да и этот чудной старик - вот он, предо мной, - кто он? Однако и это мне было, похоже, известно: образ... видение... только не живой, из плоти и крови человек! Кем же еще он мог быть! Туманный образ, навеянный смутными воспоминаниями детства, темный, неведомый росток, тайно привитый моей душе, не ведающее смерти семя, пустившее в сокровенной глубине моего Я свой присносущий корень, когда в самом начале жизни лежал я в маленькой белой колыбельке, а старая няня, ласково держа меня за руку, напевала что-то убаюкивающее, монотонное, то,

что последовало за мной в сон... Да, да... но что же это была за колыбельная? Как звучали ее слова?..

Жгучая горечь разочарования перехватывает мне горло: итак, все, что я сейчас вижу пред собой, всего-навсего пустая видимость, иллюзия, мираж! Быть может, еще минута - и я, пришедший в себя лунатик, окажусь там, снаружи, в обманчивом лунном сиянии, и вынужден буду понуро брести назад, в город, к этим одержимым здравым смыслом обывателям, вечно занятым своими скучными повседневными делами, к этим безнадежно благоразумным мертвецам, только делающим вид, что живут!

- Минуточку терпения, сейчас, сейчас это пройдет! - донесся до меня тихий, успокаивающий голос часовых дел мастера, однако легче мне от этого не стало: вера во всеведущего кудесника куда-то улетучилась...

Единственное, что я хотел... хотел... хотел сейчас знать, - это слова той детской колыбельной, которую напевала мне няня... И вот они медленно-медленно, слог за слогом, стали всплывать в моей памяти:

Коль сердце в персях вдруг замрет,

неси его скорей к тому,

кто всем часам дает приют,

кто их осмотрит, разберет

и жизнь в них новую вдохнет.

- Ну что ж, она была права, - невозмутимо заметил часовщик, отложил пинцет - и в тот же миг мои сумрачные мысли рассеялись.

Он встал и крепко прижал хронометр к моему уху: часы шли -твердо, уверенно и точно в такт с моим пульсом.

Я хотел его поблагодарить - и не находил слов, подавленный охватившим меня чувством радости и... и стыда, ведь я усомнился в нем.

- Не кори себя! - утешал старик. - В том нет твоей вины. Я только извлек одно маленькое колесико, почистил и вставил на прежнее место. Часы, подобные этим, очень чувствительны, они не выносят второй час ночи, и если останавливаются, то чаще всего именно в это время! Вот, возьми свой хронометр, только никому не

выдавай, что он воскрес из мертвых! Тебя просто поднимут на смех и будут всячески стараться навредить. И помни, механизм сей принадлежал тебе с самого рождения и ты привык верить тому времени, которое он показывал: четырнадцать вместо часа дня, семь вместо шести, воскресенье вместо рабочего дня, символические изображения вместо мертвой цифири! Пребудь же и впредь верным своему наследственному хронометру, только никому ни слова! Нет ничего нелепее, чем тщеславный мученик! Носи его тайно, у самого сердца, а в кармане держи обычные обывательские часы, тарированные государством, со стандартным черно-белым циферблатом, чтобы ты мог иногда справляться, в каком времени живут простые смертные. И не дозволяй чумному дыханию «второго часа» отравлять тебя! В конце концов его одиннадцать собратьев не менее опасны.

Подобно утренней заре, он поначалу нежно розов и не предвещает ничего плохого, его буйный алый цвет вспыхивает мгновенно, как пожар, и брызжет, как кровь. «Час быка» называют его древние народы Востока. Тихо-мирно проходит век за веком, а вол знай себе пашет. Но вдруг - в одну ночь - смирные волы превращаются в неистово ревущих буйволов, одержимых демоном с головой быка, и принимаются в слепой, животной ярости топтать плодородные нивы... Потом все возвращается на круги своя, и человековолы вновь со скотской покорностью принимаются пахать: обывательские часы идут своим прежним ходом, вот только путь из заколдованного круга времени стрелки их не укажут. Каждая их минута беременна каким-нибудь своим особым возвышенным идеалом, однако на свет все они производят исключительно жалких и мерзких ублюдков.

Твой хронометр остановился в два, в час кровавой бойни, и все же его стрелки благополучно миновали сию роковую отметину. Многие часы подобной встряски не выдерживают и умирают, бесследно исчезая в царстве мертвых; твои же нашли путь ко мне - к тому, из чьих рук когда-то вышли. И это благодаря тебе, ибо в течение всей своей жизни ты заботливо оберегал свой унаследованный от предков хронометр и никогда не держал на него зла за то, что он имел смелость показывать иное время, нежели то, которое принято в сем бренном и, увы, далеком от совершенства мире...

Величественный старик проводил меня до дверей и, пожав на прощание мою руку, лукаво усмехнулся:

- А ведь еще совсем недавно ты сомневался в том, что я живой. Поверь мне: я живее тебя! Отныне тебе известен путь ко мне. Скоро мы увидимся снова, может, мне все же удастся чему-нибудь тебя научить... Ну хотя бы тому, как возвращать к жизни умирающие часы. И тогда, - часовых дел мастер указал на свой девиз, начертанный на стене, - тогда тебе откроется сокровенная концовка сей фразы:

«NIHIL SCIRE OMNIA POSSE»[129]

ЧЕРНАЯ ДЫРА

Вначале были слухи; передаваясь из уст в уста, проникали они в культурные центры Запада из Азии и были поначалу довольно бессвязны: якобы в Сиккиме, южнее Гималаев, какие-то совершенно необразованные паломники-полуварвары, так называемые госаины, открыли нечто поистине фантастическое.

Английских газет, выходящих в Индии, слухи не миновали, однако русская пресса была информирована явно лучше, впрочем, люди сведущие ничего удивительного в этом не находили, ибо, как известно, индийский Сикким брезгливо сторонится всего английского.

Видимо, поэтому весть о загадочном открытии проникла в Европу окольным путем: Петербург - Берлин.

После демонстрации феномена ученые круги Берлина обуяло нечто весьма напоминавшее пляску святого Витта...

Огромный зал, в стенах которого зачитывались раньше исключительно солидные научные доклады, был переполнен.

В середине, на подиуме, стояли два индийских экспериментатора: госаин Деб Шумшер Джунг с изможденным лицом, разрисованным священным белым пеплом, и темнокожий брамин Раджендралаламитра - тонкий хлопковый шнур, знак кастовой принадлежности, пересекал его грудь слева направо.

На свисавших с потолка проволоках на высоте человеческого роста были укреплены стеклянные химические колбы, содержавшие какую-то белесую пудру. Как пояснил переводчик - легко взрывающееся вещество, по-видимому какое-то йодистое соединение.

Госаин приблизился к одной из колб - аудитория замерла, - обернул горлышко сосуда тонкой золотой цепочкой и закрепил концы на висках у брамина. Затем отступил, воздел руки и забормотал заклинательные мантры своей секты.

Две аскетические фигуры застыли словно статуи. Подобную нечеловеческую неподвижность можно наблюдать только у арийских азиатов во время традиционных культовых медитаций.

Черные глаза брамина были фиксированы на колбе. Публика сидела как завороженная.

Многие закрывали глаза либо отводили в сторону, так как были уже на грани обморока. Зрелище таких окаменелых фигур всегда оказывает действие почти гипнотическое: кое-кто уже осведомлялся шепотом у соседа, не кажется ли тому, что лицо брамина временами как бы окутывается туманом.

Однако это была иллюзия, туманом казался священный знак тилака на темной коже индуса - большое белое U; этот символ хранителя Вишну верующие рисуют на лбу, на груди и на руках.

Внезапно в колбе сверкнула искра, и пудра взорвалась... Мгновение стоял дым, потом в сосуде возник индийский ландшафт красоты неописуемой. Брамин спроецировал свои мысли!

Это был Тадж-Махал под Агрой, волшебный дворец Великого Могола Аурунгжеба, в котором тот несколько столетий назад велел заточить своего отца.

Купол какой-то голубовато-снежной белизны - по сторонам стройные минареты - был той величественной красоты, которая повергает людей ниц. Его отражение плавало в бесконечном водном пути, искрящемся в обрамлении сонных кипарисов.

Картина рождала смутную тоску по утраченной родине, забытой в глубоком сне вечно странствующей души.

В зале - смятение, изумление, вопросы. Колбу открепили и пустили по рукам.

Как пояснил переводчик, такой пластический мысленный снимок благодаря колоссальной несокрушимой силе воображения Раджендралаламитры фиксируется на месячный срок. Проекции же европейских мозгов по продолжительности и богатству красок не могут идти ни в какое сравнение.

Экспериментировали много, и то брамин, то кто-либо из авторитетнейших ученых мужей закреплял у себя на висках золотую цепочку.

Собственно, отчетливо были видны только мыслительные снимки математиков, но особенно странные результаты дали умы юридических светил: в склянке таинственно клубились какие-то неведомые туманности, явно не желавшие принимать никакой определенной формы.

Однако всеобщее изумление и покачивание головами было вызвано проекцией, явленной в результате напряженнейшей умственной работы знаменитого профессора, специалиста по внутренним болезням, советника врачебной управы Маульдрешера.

Тут даже церемонные азиаты пооткрывали рты: в экспериментальной колбе попеременно возникали то какое-то невероятное месиво из маленьких кусочков весьма непотребного цвета, то полупереваренный конгломерат из не поддающихся определению сгустков и каких-то объедков...

   - Смахивает на салат по-итальянски, - насмешливо заметил один теолог, однако сам весьма предусмотрительно предпочел от участия в экспериментах воздержаться.

   - Или на студень, - подал кто-то голос с задних рядов.

Переводчик же подчеркнул, что настоящий студень получается тогда, когда пытливая естественнонаучная мысль, стремясь постигнуть фундаментальные тайны мироздания, воспаряет до абстрактных теорий.

В объяснения природы феномена - как и каким образом - индусы не вдавались. «Сейчас не есть время. Сахиб иметь терпение. Завтра... послезавтра...» - бубнили они на ломаном немецком.

Через два дня в другой европейской метрополии состоялась повторная демонстрация, на сей раз публичная.

Вновь затаенное дыхание публики и крики изумления, когда духовная сила брамина материализовала изображение чудесной тибетской крепости Таклакот.

Далее последовали маловразумительные мысленные снимки отцов города, местной профессуры и т. д. и т. п.

Однако тамошние представители медицинского сословия, наученные горьким опытом своих берлинских коллег, были уже начеку и на все уговоры «думать в бутылку» лишь презрительно усмехались.

Но вот приблизилась группа офицеров, и все сразу расступились. Ну, само собой разумеется!.. Защитники Отечества!..

- Давай, Густль, поднатужься, не посрами честь мундира! - под толкнул своего приятеля лейтенант с напомаженным затылком.

   - Я?.. Я нет, пускай штафирки думают.

   - И все же я па-апрашу, па-апрашу кого-нибудь из господ... -надменно потребовал майор.

Вперед выступил капитан:

   - Вот что, толмач, а можно мне вообразить что-нибудь эдакое... идэальное?

   - Да, но что конкретно, господин капитан?

«Ну-ну, поглядим на этого пижона-идеалиста», - послышалось из толпы.

   - Я... - начал капитан, - ну... я бы хотел поразмышлять о славных традициях неподкупной офицерской чести!

   - Гм... - Переводчик потер подбородок. - Гм... я... мне кажется, господин капитан, гм... что кристальной твердости офицерского кодекса чести... гм... этим бутылочкам, пожалуй, не выдержать...

Вперед протиснулся обер-лейтенант:

   - Позвольте-ка мне, приятель.

   - Верно!.. Правильно!.. Пустите Качмачека!.. - загомонили все сразу. - Вот кто настоящий мыслитель!..

Обер-лейтенант приложил цепочку к голове.

- Прошу вас, - переводчик смущенно подал ему платок, - по жалуйста, помада изолирует.

Госаин Деб Шумшер Джунг в красной набедренной повязке, с набеленным лицом встал позади офицера. Внешность его была еще более устрашающей, чем в Берлине.

Он воздел руки.

Пять минут...

Десять минут - ничего.

От напряжения госаин стиснул зубы. Пот заливал глаза.

Есть! Наконец...

Правда, пудра не взорвалась, но какой-то черный бархатный шар величиной с яблоко свободно парил в бутылке.

- Тару мыть надо, - смущенно усмехнулся «мыслитель» и по спешно ретировался со сцены.

Толпа покатывалась со смеху.

Удивленный брамин взял бутылку, при этом висевший внутри шар коснулся стеклянной стенки.

Трах!

В ту же секунду колба разлетелась вдребезги, и осколки, словно притянутые мощным магнитом, полетели в шар и бесследно исчезли...

Черное шарообразное тело неподвижно повисло в пространстве...

Собственно, предмет совсем даже не походил на шар, скорее производил впечатление зияющей дыры. Да это и было не что иное, как дыра.

Это было абсолютное математическое «Ничто»!

Дальнейшие события развивались логично и с головокружительной быстротой. Все, граничившее с черной дырой, повинуясь неизбежным законам природы, устремилось в «Ничто», чтобы мгновенно стать таким же «Ничто», то есть бесследно исчезнуть.

Раздался пронзительный свист, нарастающий с каждой секундой, - воздух из зала всасывался в шар. Клочки бумаги, перчатки, дамские вуали - все захватывалось вихрем.

Кто-то из доблестных господ офицеров ткнул саблей в страшную дырку - лезвия как не бывало...

   - Ну-с, это переходит уже всякие границы, - заявил майор, - терпеть это далее я не намерен. Идемте, господа, идемте. Па-апрашу вас, па-апрашу...

   - Качмачек, да что же ты там такого напридумал? - спрашивали господа, покидая зал.

   - Я? Ничего... Вот еще - думать!

При звуке жуткого, все более нарастающего свиста толпа, охваченная паническим ужасом, ринулась к дверям...

Индусы остались одни.

   - Вселенная, которую сотворил Брахма, а хранит Вишну и разрушает Шива, будет постепенно всосана черной дырой, -торжественно объявил Раджендралаламитра. - Брат, это проклятье за то, что мы пришли на Запад!

   - Ну что ж, - пробормотал госаин, - всем нам суждено когда-нибудь негативное царство бытия.

КОММЕРЧЕСКИЙ СОВЕТНИК KУHO ХИНРИКСЕН И АСКЕТ ЛАЛАЛАДЖПАТ-РАЙ

НАПИСАНО В 1912 ГОДУ

Вдали, у самого горизонта, еще только начинали сгущаться темные, зловещие тучи, а господин коммерческий советник Куно Хинриксен, тонкая и деликатная натура которого всегда необычайно чутко реагировала на малейшие изменения погоды, уже давно чувствовал приближение грозы, и, несмотря на то что ему, могущественному шефу преуспевающей фирмы «Всеобщая филантропическая инициатива», занимающейся в основном оптовыми поставками жира, смальца и машинного масла, в общем-то, не пристало обращать внимание на такие пустяки, как неблагоприятные атмосферные явления, тем не менее он был явно не в своей тарелке и возбужденно расхаживал из угла в угол своего роскошно обставленного кабинета. Наконец омраченное тяжкой думой чело господина Хинриксена немного прояснилось - казалось, не находивший себе места предприниматель что-то вспомнил, - унизанная драгоценными перстнями рука скользнула в карман и, нащупав лежащую там брошюрку, которую ему, недавно избранному почетному президенту основанного им несколькими неделями раньше Общественно полезного философского объединения «Свет с Востока», прислали с нарочным, с омерзением скомкала ее.

Возвращаясь с фабрики, господин коммерческий советник бегло пролистал книжонку в автомобиле, чтобы вечером на банкете не ударить лицом в грязь и несколькими к месту вставленными заумными словечками продемонстрировать всем этим спесивым политиканам и хамоватым нуворишам свое всеобъемлющее знание древнеиндийской религии, - он никогда не упускал возможности лишний раз щегольнуть эрудицией и отнюдь не меркантильным образом мыслей, ориентированным, само собой разумеется, на общечеловеческие идеалы, не забывая при этом со свойственным ему тактом подчеркнуть собственное твердое и бескомпромиссное отношение к самым животрепещущим

проблемам науки и философии, дабы и в сих умозрительных областях всегда, по его образному выражению, оставаться «хозяином положения».

И хотя во время чтения этой написанной каким-то неведомым индологом брошюрки снисходительная усмешка нет-нет да и мелькала на пухлых, брюзгливо поджатых губах господина Хинриксена, а при виде таких упорно повторяющихся фраз, как «сам по себе внешний мир не может считаться реальностью, ибо является всего лишь иллюзией, мошеннической подтасовкой человеческих чувств», с них срывались саркастические возгласы: «Во дают!» или: «Эти цветные, как бишь их, индейцы или индийцы, народ, в общем-то, хороший, но уж больно дохлый и беззубый какой-то», - однако вскоре сбитый с толку финансист окончательно запутался и с ужасом почувствовал, что земля ускользает у него из-под ног. Тогда, пытаясь разрушить колдовские чары и обрести утраченную материальную опору, он в каком-то спасительном наитии судорожно вцепился в свой толстый, набитый деловыми бумагами портфель - и дьявольское наваждение сразу исчезло, метафизический туман бесследно рассеялся, а воспрявший духом директор «Всеобщей филантропической инициативы» сунул провокационную книжонку в карман и, вновь ощутив себя «хозяином положения», снисходительно буркнул:

- Эта голь перекатная просто не знает, что такое настоящая реальность! Конечно, нищим оборванцам, у которых ни гроша за душой, легко тень на плетень наводить, они ведь ни уха ни рыла не смыслят в биржевом курсе... Взять хотя бы банковские счета -вот где реальность так реальность!

И все же содержание брошюрки - история какого-то индийского аскета, - которую господин коммерческий советник мельком просмотрел стекленеющими глазами, приняв к сведению лишь ее «здоровое», не оскорбляющее общепринятых норм «зерно», успело-таки без купюр, в полном объеме, запечатлеться в его подсознании, следствием чего явились туманные, пронизанные тлетворным духом упадочнического гуманизма сомнения, вдруг ни с того ни с сего пробудившиеся в суровой, не склонной к сочувствию и жалости душе финансиста, - тут был и Фриц,

его старший сын, гордо телеграфировавший из Африки: «сегодня угрохал пятидесятого толстокожего», и не менее торжествующее деловое послание из филиала «Всеобщей филантропической инициативы» в Южной Австралии, извещающее о том, что сотрудникам фирмы удалось наконец соорудить гигантский, не имеющий себе равных котел, способный разом вместить десять тысяч пингвинов и в считанные часы переработать их в ценное смазочное масло.

Впрочем, лишь только позвали к обеду, весь этот сентиментальный вздор мгновенно улетучился, и в чувствительной душе коммерческого советника воцарилось самое благостное настроение; после обильной трапезы, которую на лоне природы, в своей загородной вилле, господин Хинриксен вкушал с особым аппетитом, он снова извлек подметную брошюрку, чтобы зачитать своей разомлевшей от яств супруге эту в высшей степени забавную байку об иллюзорности внешнего мира, как вдруг в гостиную вбежала обеспокоенная секретарша и сообщила, что руководство фабрики просит его подойти к телефону, - не на шутку встревоженный финансист снял трубку, и тут на него обрушилось страшное известие: какой-то мелкий служащий его фирмы, по имени Майер, изъяв из кассы почтовых сборов сумму в три с половиной марки, не смог удовлетворительным образом отчитаться в расходовании этих средств.

Пожалуй, ничто не могло так сильно вывести из себя господина коммерческого советника, кстати официально исполняющего обязанности председателя в союзе «За возрождение лучших черт национального характера», как воровство, в какой бы форме оно ни проявлялось. Почитая священным долгом непримиримую борьбу с этим вездесущим злом, он с прямо-таки инквизиторским фанатизмом искоренял преступные наклонности своих нечистых на руку подчиненных, его же собственная незапятнанная репутация слыла в самых широких финансовых кругах, так сказать, живым символом добросовестности и безукоризненной честности.

Однако на сей раз господина Хинриксена возмутил не столько сам по себе факт злодейского хищения, сколько та

неслыханная наглость, с которой управляющий его фирмы пытался замолвить словечко за настигнутого на месте преступления растратчика, осмелившись ссылаться при этом на крайне стеснительное материальное положение последнего.

Поэтому ничего удивительного, что, услышав по телефону этот невнятный оправдательный лепет, он буквально изменился в лице и лишь чудовищным усилием воли сумел взять себя в руки и сдавленным голосом злобно прошипеть в трубку:

- Немедленно вызвать полицию! И чтоб сей же миг этот ваш Майер был за решеткой!

Огненные змеи все чаще пробегали по непроницаемо черному небосклону, грозные раскаты грома нарастали с каждой минутой, а господин коммерческий советник, пытаясь хоть немного успокоить расходившиеся нервы, с кислой миной обманутого в лучших чувствах праведника снизошел наконец до того, чтобы опорожнить стакан содовой, раствор которой заботливая супруга приготовила собственной любящей рукой и вот уже битый час настойчиво уговаривала его выпить, ласково и заискивающе сюсюкая с ним, как с капризным дитем:

- Ах ты, мой филантропчик, ну пожалуйста, пожалуйста, выпей глоточек... Вот, молодец, ну еще один... Умница, а теперь еще один ма-а-аленький глоточек... Ну, пожалуйста, ради меня!..

Потом она осторожно усадила его в глубокое кресло, плотно закрыла ставни и, задернув тяжелые, украшенные пышным шитьем шторы, чтобы ослепительные вспышки молний, не дай бог, не помешали ее утомленному трудами праведными супругу предаваться заслуженному отдохновению, на цыпочках покинула комнату.

Мало-помалу успокоительное питье возымело действие, и бог Морфей принял страждущую душу господина коммерческого советника в свои нежные объятия.

Вот уж застучали первые тяжелые капли и резкие порывы ветра, предвестники приближающейся бури, с воем затрясли резные, в стиле рококо, оконные ставни, но спящий всего этого не слышал - обрывочные фрагменты из прочитанной

брошюры водили бесстыдные хороводы пред изумленно отверстыми очами его духа, дабы, коварно введя в соблазн сие бессмертное начало господина Хинриксена, выманить его из благоустроенной материальной действительности в зыбкое и обманчивое царство грез.

И вдруг то, что господин коммерческий советник успел прочитать в начале книжонки о жизни индийского аскета, стало с катастрофической быстротой обретать странную и тем не менее поразительно правдоподобную реальность, а минут через пять преуспевающему финансисту уже не оставалось ничего другого, как, к своему немалому ужасу, констатировать печальные последствия происшедшей с ним метаморфозы: в мгновение ока он внезапно превратился в какого-то грязного, скудно одетого и совершенно нищего паломника - на пальцах сжимающей страннический посох руки ни единого перстня (что уж тут говорить о драгоценной булавке для галстука!), а там, где обычно величественно покачивалась массивная золотая цепь для часов, теперь не было ничего... ничего, кроме донельзя рваной, заскорузлой от пота набедренной повязки...

Так и влачился он со свисающими до плеч нечесаными черными власами по опаленной знойным солнцем пустыне и тщетно всматривался вдаль в надежде на чудо: вот сейчас из-за ближайшего пригорка лихо вырулит его роскошное авто в шестьдесят лошадиных сил и... Но увы, даже одной лошадиной силы в виде какой-нибудь старой клячи или осла нельзя было разглядеть в этой богом забытой дыре, и жесткие, иссохшие колючки продолжали безжалостно впиваться в кровоточащие подошвы босых ног господина Хинриксена (во сне с его левой ноги случайно свалилась домашняя туфля) - каждый шаг давался с неимоверным трудом, силы таяли, и чувство собственного достоинства могущественного шефа «Всеобщей филантропической инициативы» быстро иссякало, уходя в песок вместе с обильно струившимся по его лицу потом.

Впрочем, внакладе господин коммерческий советник и тут не остался - с робким изумлением он ощутил вдруг в груди какое-то новое, неведомое, унизительно страстное томление: это была

приобретенная за десятилетия непрерывного и безнадежного покаянного паломничества по бескрайним пустыням отчаянная, граничащая с безумием жажда духовного прозрения, ибо только тогда, когда падет с глаз странника обманчивая пелена внешней действительности, и откроется ему, каким образом может быть достигнута высшая цель всякого рожденного в сей мир существа - чудесное и таинственное растворение в боге Шиве, неистовом разрушителе земной иллюзорной жизни.

Напрасно пытался аскет финансист с помощью внутренней концентрации, сосредоточив свои мысли на великом котле с десятью тысячами пингвинов, обрести вновь привычное и уютное дневное сознание, которое помогло бы вернуть утраченный статус наделенного неограниченной властью повелителя «Всеобщей филантропической инициативы»... Тщетно! Невидимое, не от мира сего стрекало неумолимо гнало его дальше и дальше, пока он окончательно не стал ощущать себя всего лишь ничтожным индийским паломником, убогое сознание которого, не способное породить ни одной мало-мальски перспективной в финансовом отношении идеи, было подчинено лишь единственной страсти - исступленному и самозабвенному стремлению к Богу, когда томительное, длящееся всю жизнь ожидание духовной реализации становится настолько невыносимым, что человек бросает все, семью и дом, ради слепого скитания в безводной пустыне и одержимым, впавшим в прострацию странником, уподобившимся маятнику вселенских часов, механически отсчитывающих пустое, лишенное какого-либо смысла время, бездумно и обреченно мотается из конца в конец раскаленного песчаного ада, воплощая собой пророческие слова священных вед: «Подобно носорогу, который бродит один, странствуй в одиночку...»

Проходил час за часом, а воплотившийся в тело коммерческого советника аскет все шел и шел, направляясь к сияющей на горизонте ослепительно белой точке, которая постепенно, по мере приближения, становилась все больше и больше, пока наконец взору паломника не предстал огромный каменный столп, окруженный цветущими деревьями и плещущимися источниками, - один из тех пользующихся всеобщим почитанием лингамов, в

которые, согласно легендам, превращаются тела йогинов, когда их далекие от всего земного души восходят на высшую ступень экстатического транса и их вбирает в себя вселенское дыхание Мирового духа.

Стоило только аскету финансисту, в соответствии с жертвенным ритуалом санньясинов[130], увлажнить величественный лингам несколькими каплями живительной влаги и, попеременно концентрируя сознание на пупе, сердце, горле и лбу, пробормотать мистические слоги Бхур-Хамса-Бхур, как на каменном столпе воспылали вдруг огненные иероглифы, и узнал он с трепетом благоговейным, что сия священная колонна была некогда телом великого гуру Матсиендры Парамахамсы, которого сам бог Шива из уст в уста посвятил в таинство «Tat twam asi»[131] - мистерию великого сакрального единения с Мировым духом - и из бессловесной рыбы превратил в святого.

И пресуществился тут лингам в крытую тростником хижину, и чей-то глас, донесшийся из нее, вопросил:

   - Кто ты и как твое имя?

   - Я странствую в поисках Бога, а имя мое Лалаладжпат-Рай, - смиренно ответствовал аскет, прежде чем оторопевший от такой беспримерной наглости финансист успел привычно гаркнуть: «Хэллоу, здесь я, Всеобщая филантропическая!»

Вот и тогда, когда преисполненный самых возвышенных чувств паломник простерся ниц пред вышедшим из хижины посвященным, умоляя стать его гуру на мучительном пути к нирване, господин коммерческий советник замешкался и не успел помешать сему постыдному и унизительному поклонению.

Однако святой Матсиендра лишь усмехнулся подобной строптивости второй половины аскета и, слегка коснувшись пальцем его макушки, тихо изрек:

- Итак, я включил тебя в цепь, о странник, и вот тебе первое духовное упражнение: не укради...

Услышав сию священную заповедь, непреклонный борец «за возрождение лучших черт национального характера» удовлетворенно ухмыльнулся. Что же касается аскета, то он, хоть и был в глубине души уверен в том, что никогда в жизни не покушался на чужое добро, все равно, не проронив ни слова, послушно удалился и вернулся только после многих дней покаянных размышлений и молитв.

И когда на вопрос, чем он питался все это время, со стороны паломника последовал ответ: «Молоком коровы, которая паслась в долине», гуру помрачнел и, окинув нерадивого ученика строгим взглядом, холодно молвил, что тот присвоил себе чужое, ибо корова принадлежала богатому купцу.

При нормальных обстоятельствах господину коммерческому советнику одного только этого беспардонного обвинения в воровстве было бы достаточно, чтобы тут же раз и навсегда расплеваться со своим не в меру покладистым alter ego, этим жалким оборванцем, привыкшим униженно глотать любые оскорбления, но он, к сожалению, слишком основательно запутался в тенетах сна и не мог так просто спровадить с глаз долой настырного аскета.

По истечении довольно продолжительного времени Лалалад-жпат-Рай, изнуренный бесконечными медитациями и гордый одержанной наконец победой над своей лукавой воровской натурой, вновь явился пред ясны очи святого гуру и поведал, что питался лишь молочной пеной, которая стекала с губ теленка, прильнувшего к вымени матери, и вновь он был обвинен суровым учителем в преступном хищении, ибо лишил земляных червей их законного пропитания, милостиво дарованного им Вишну, великим хранителем всех жизней, в виде павших на землю капель молока.

Хочешь не хочешь, а отныне аскету не оставалось ничего другого, как безропотно переходить на подножный корм и, подобно жвачным животным, пощипывать пробивающуюся из-под песка скудную растительность, но и это подвижническое постничество неумолимый святой назвал «злодейским посягательством на чужое добро», ибо сия чахлая зелень предназначалась коровам,

дабы, превратившись в их утробе в молоко, стать единственным питанием беспомощных младенцев.

- Проклятье! - недовольно буркнул во сне господин коммерческий советник и, лежа в своем мягком кресле, строптиво брыкнул ногой, в то время как аскет, со стоически сжатых губ которого не сорвалось ни единого звука, лишь благодарно поклонился строгому наставнику и, смиренно сев в позе лотоса неподалеку от каменного лингама, предался горестным мыслям, ибо сокрушенное его сердце исполнилось несказанной печали: еще бы, ведь он оказался неспособным к достижению свободы из-за своей пагубной склонности к воровству, а стало быть, недостойным чистым, не запятнанным грехом праведником явиться пред лицо Всевышнего.

С утра до вечера и с вечера до утра вперив неподвижный взгляд в вечность, он, как смиренную нескончаемую молитву, тихо повторял лишь одно-единственное слово: «Хара»[132] - священное имя безжалостного Шивы, - дабы всемогущий бог смерти освободил его наконец от тела, от этой вечно чего-то жаждущей, ненасытной и кровожадной плоти.

В имя «Хара» несчастный вложил все: и неистовое пламя, сжигающее его желудок, и свое беспредельное отчаяние, и мучительный гнет человеческой доли - он до тех пор возглашал предвечное имя, пока каждая клеточка его изможденного тела не стала вторить ему, потом все эти голоса слились в один ни на миг не прекращающийся, кажется, заполнивший собой всю видимую и невидимую Вселенную вопль об избавлении.

Глас вопиющего в пустыне...

Когда же на сороковой день кроваво-алое солнце замерло вдруг посреди небосклона, аскет почувствовал по бешеным ударам своего сердца и по той буре, которая бушевала в его сознании, что пришел конец...

Иссохший язык его отвердел и уже не мог выговаривать имя «Хара», а в стекленеющих глазах застыло жуткое выражение агонии; Лалаладжпат-Рай покачнулся и уже готов был рухнуть ничком, и вот воздвигся пред ним огромный, как Вселенная,

тысячеликий святой и совершенный Матсиендра, и Млечный путь казался лишь седеющей прядкой на его виске...

И утолил он голод взалкавшего аскета хлебом небесным, а жажду его неизбывную - вином небесным. Хлеб для тела, вино для духа.

И вошел он в него, и облекся плотью его, и стал им.

И воззвал он к подвижнику его же устами: - Отныне не можешь ты взять чужое, даже если бы было на то твое желание. Ибо, воистину, все, что ты видишь в себе и вне себя, - это ты сам: «Tat twam asi»; мир стал телом твоим, и всякая вещь в нем - это ты сам: «Tat twam asi». И даже если ты убьешь родителей своих и вкусишь от плоти детей своих, то и тогда не ляжет на тебя грех смертоубийства, ибо они - это ты сам: «Tat twam asi». Как может убивать и грабить тот, кто есть все: «Tat twam asi»? Чья плоть стала телом мира?..

Разбуженный нежным поцелуем своей супруги, господин коммерческий советник долго не мог прийти в себя, тупо уставившись на протянутую ему телеграмму. Расправив онемевшие члены, он рассеянно провел ладонью по лбу и шее и тут же с омерзением отдернул руку - все его тело было покрыто липким, противным потом.

По оконным стеклам барабанил град, а комната, погруженная в глубокий сумрак, то и дело озарялась ядовито-желтыми вспышками молний.

Стряхнув последние остатки сна, господин Хинриксен с нетерпением вскрыл депешу, но едва пробежал ее глазами - и мертвенная бледность расползлась по его вытянувшемуся лицу; когда же из его груди вырвался мучительный, нечленораздельный стон, стало очевидно, что сраженный неприятной новостыо глава «Всеобщей филантропической инициативы» отчаянно борется с апоплексическим ударом, который, ввиду более чем солидной комплекции финансиста, мог легко повлечь за собой самые непредсказуемые и роковые последствия.

Оглушительный раскат грома до самого основания потряс роскошную виллу, как бы вторя хриплому возгласу «крах» -

единственно вразумительному слову, в которое оформились бессвязные звуки, срывающиеся с искаженных судорогой губ господина коммерческого советника: из телеграммы явствовало, что паника, внезапно вспыхнувшая на фондовой бирже, в течение считанных минут поглотила почти все его состояние...

Не способный шевельнуть ни рукой ни ногой, не говоря уже о том, чтобы более или менее трезво осмыслить ситуацию, господин Хинриксен невидящим взглядом уставился прямо перед собой, и тут - о чудо! - ему явилась сотканная из света и, по всей видимости, принадлежавшая его бессмертной душе длань, которая, как когда-то в Вавилоне на пиру царя Валтасара, начертала на стене огненные письмена: «Tat twamasi - ты есть все! Всеобщая филантропическая, выше нос! Чуешь, откуда ветер дует?» - и сей же миг бесследно растаяла в воздухе...

И вот чудесное озарение посетило господина коммерческого советника: снабженный поистине неограниченными полномочиями на все случаи жизни, он на протяжении многих лет являлся, в сущности, единовластным распорядителем гигантских сумм - это были вклады и пожертвования, внесенные в фонд его благотворительной фирмы в пользу сирот, нищих и одиноких, всеми покинутых стариков, - но с течением времени настолько привык к финансовой поддержке этого огрохмного капитала, что даже как-то забыл о его существовании.

А ведь достаточно было пометить кое-какие фондовые счета задним числом - маленький безобидный бухгалтерский маневр, - и тяжелые последствия биржевой лихорадки ложились уже не на утомленные непосильной ношей плечи директора «Всеобщей филантропической инициативы», а плавно перераспределялись на всех без исключения подопечных вверенного ему фонда.

- Ну конечно! Какого рожна я голову-то себе морочил! Это ж как дважды два: «Tat twam asi»! Ведь вся эта нищая братия, обретающаяся в ночлежках, богадельнях и сиротских приютах, - это я сам! - хлопнув себя по лбу, ликующе возопил господин Хинриксен. - К тому же внешний мир не более чем иллюзия! Хе-хе-с! Вот уж не думал не гадал, что эта индийская белиберда таит в себе настоящий кладезь бесценной премудрости! - И все еще под

впечатлением открывшейся ему истины, изумленно добавил: - Особенно этот трюк с «Tat twam asi»! Это же просто гениальный ход, с ним такие аферы можно проворачивать, которые никакому Шиве не снились!..

И вот так же внезапно, как налетела, гроза кончилась, сквозь последние, уносящиеся вдаль тучи весело проглянуло золотое светило и над похорошевшей, омытой струями дождя землей нежным, трепетным нимбом воссияла радуга.

Остановив пробегающего мимо слугу, воспрявший духом финансист, довольно потирая руки, отдал приказ:

- В честь старины Матсиендры немедленно заморозить бутылочку шампанского!

Отныне господин коммерческий советник Куно Хинриксен даже в самых сложных ситуациях оставался «хозяином положения» и до конца своих дней гордо называл себя убежденным приверженцем индийской веданты.

ГОРЯЧИЙ СОЛДАТ

Армейские медики сбились с ног, пока прооперировали всех раненых из Иностранного легиона. Ружья у аннамитов были до того скверные, что сквозные ранения практически отсутствовали - почти все пули если уж попадали, то так и оставались в телах бедных легионеров, и без серьезного хирургического вмешательства извлечь их не представлялось никакой возможности.

Хорошо еще, что теперь даже те, кто не умел ни читать, ни писать, знали о грандиозных достижениях современной медицины и потому безропотно укладывались на операционный стол - впрочем, ничего другого им и не оставалось.

Большая часть, правда, умирала, но не во время операции, а позже, и виноваты были, разумеется, аннамиты - «эти варвары не подвергают свои пули антисептической обработке, либо болезнетворные бактерии оседают на них уже в полете».

Так полагал в своих рапортах маститый профессор Мостшедель, по решению правительства и в интересах науки сопровождавший иностранный легион, и других мнений на сей счет быть не могло.

Благодаря принятым профессором энергичным мерам солдаты и туземцы теперь робко понижали голос до шепота, рассказывая друг другу о тех чудесных исцелениях, которые совершал мудрый индийский отшельник Мукхопадайя.

Перестрелка давно закончилась, когда две женщины-аннамитки внесли в лазарет последнего раненого. Им оказался рядовой Вацлав Завадил, родом из Богемии.

А когда валившийся с ног дежурный врач хмуро поинтересовался, откуда это их принесло в столь поздний час, женщины рассказали, что нашли Завадила лежавшим замертво перед хижиной Мукхопадайи и попытались вернуть к жизни, вливая в рот какую-то странную, опалового цвета жидкость - единственное, что посчастливилось отыскать в покинутой лачуге факира.

Обнаружить какие-либо раны врачу не удалось, а на свои вопросы он получил в ответ лишь нечленораздельное мычание, которое принял за звуки неизвестного славянского диалекта.

На всякий случай назначив клистир, бравый эскулап отправился в офицерскую палатку.

Веселье у господ офицеров било ключом - короткая, но кровопролитная перестрелка нарушила привычное однообразие.

Мостшедель уже заканчивал небольшой панегирик в честь профессора Шарко - хотел потрафить присутствующим французским коллегам, чтобы эти лягушатники не слишком болезненно реагировали на превосходство германской медицины, - когда в дверях появилась индийская санитарка из Красного Креста и доложила на ломаном французском:

   - Сержант Анри Серполле - летальный исход, горнист Вацлав Завадил - лихорадка, 41,2 градуса.

   - Ох уж эти лукавые славяне, - буркнул дежурный врач, - ни одной раны - и эдакая горячка!

Получив распоряжение засунуть в пасть солдату - разумеется, тому, что еще жив, - три грамма хинина, санитарка удалилась.

Упоминание о хинине послужило профессору Мостшеделю исходным пунктом для пространной ученой речи, в коей он восславил триумф науки, сумевшей разглядеть целительные свойства хинина даже в грубых лапах туземцев, которых природа, словно слепых кротов, ткнула носом в это чудодейственное средство. Ну а потом его понесло... Оседлав своего конька, он пустился рассуждать о спастическом спинальном параличе; когда глаза слушателей стали уже стекленеть, санитарка появилась вновь.

- Горнист Вацлав Завадил - лихорадка, 49 градусов. Необходим термометр подлиннее...

- ...который ему уже не понадобится, - усмехнулся профессор. Штабс-лекарь медленно поднялся и с угрожающим видом

стал приближаться к сиделке; та на шаг отступила.

- Ну-с, господа, извольте видеть, - повернулся он к коллегам, - эта баба в бреду, как и солдат Завадил... Двойной припадок!

Насмеявшись вволю, господа офицеры отошли ко сну.

- Господин штабс-лекарь просят срочно пожаловать, - гаркнул вестовой профессору в ухо, едва лишь первые солнечные лучи позолотили вершину соседнего холма.

Все взгляды с надеждой обратились к профессору, который прошествовал прямо к койке Завадила.

- Пятьдесят четыре по Реомюру, невероятно! - простонал бледный как полотно штабс-лекарь.

Мостшедель недоверчиво хмыкнул, однако, ожегшись о лоб больного, поспешно отдернул руку.

   - Поднимите-ка мне историю болезни, - с легким замешательством в голосе сказал он штабс-лекарю после долгого мучительного молчания.

   - Историю болезни сюда! И не толпиться здесь без надобности! - рявкнул штабс-лекарь врачам помоложе.

   - А может, Бхагасан Шри Мукхопадайя знает... - отважилась было индийская санитарка.

   - Скажете, когда вас спросят, - оборвал ее штабе. - Вечно эти туземцы со своими проклятыми допотопными суевериями, - извиняющимся тоном обратился он к Мостшеделю.

   - Профаны! Что с них взять! Всегда путают причины и следствия, - примирительно заметил профессор. - Сейчас мне необходимо сосредоточиться, а историю болезни вы мне, голубчик, все ж таки пришлите...

   - Ну-с, молодой человек, как успехи? - благосклонно осведомился ученый у молоденького фельдшера, вслед за которым в комнату хлынула толпа жаждущих разъяснений офицеров.

- Температура поднялась до восьмидесяти... Профессор нетерпеливо отмахнулся:

-Ну и?..

- Десять лет назад пациент перенес тиф, дифтерит в легкой форме - двадцать лет назад; отец умер с проломленным чере пом, мать - от сотрясения мозга, дед - с проломленным черепом, бабка - от сотрясения мозга! Видите ли, пациент и вся его родня - выходцы из Богемии, - пояснил фельдшер. - Состояние, исключая температуру, нормальное; все абдоминальные функции - вялые; кроме легкой контузии затылочной части черепа, никаких повреждений не обнаружено. Видимо, эта опаловая жидкость в хижине факира Мукхопадайи...

- Ближе к делу, молодой человек, не отвлекайтесь, - напомнил профессор и жестом пригласил гостей садиться на стоявшие кругом бамбуковые сундуки. - Господа, сегодня утром мне с первого взгляда все стало ясно, однако я решил предоставить вам возможность самим установить единственно правильный диагноз и ограничился одними намеками. Итак, господа, мы имеем некий весьма редкий случай спонтанного температурного скачка, обусловленного травмой термального центра, - (с легким оттенком пренебрежения в сторону профанов), - центра, который находится в теменной части коры головного мозга и на базе наследственных и благоприобретенных свойств определяет температурные колебания человеческого тела. Рассмотрим далее строение черепа данного субъекта...

Профессор был прерван трубным зовом местной пожарной охраны, состоявшей из нескольких солдат-инвалидов и китайских кули; оповещая о беде, он доносился со стороны миссии.

С полковником во главе все ринулись на улицу...

С холма, на котором помещался лазарет, вниз, к озеру богини Парвати, подобно живому факелу, мчался, преследуемый улюлюкающей толпой, горнист Вацлав Завадил, закутанный в пылающие лохмотья.

У здания миссии китайская пожарная охрана встретила огнеопасного солдата сильнейшей струей воды, которая хоть и сбила беднягу с ног, но в ту же секунду обратила огонь в гигантское облако пара...

Как выяснилось, в лазарете жар горниста достиг в конце концов такой степени, что предметы, стоявшие по соседству, начали постепенно обугливаться и санитары были вынуждены вытолкать Завадила на улицу железными баграми; на полу и на лестнице остались выжженные пятна - следы его ног; казалось, там прогуливался сам дьявол...

И вот теперь голый Завадил - последние уцелевшие клочья одежды были сорваны струей воды - покоился во дворе миссии, дымился, как утюг, и очень стеснялся своей наготы.

Какой-то находчивый патер-иезуит бросил ему с балкона старый асбестовый костюм вулканолога, предназначенный для работы с лавой; Завадил облачился в него со словами благодарности...

- Однако, черт возьми, почему же парень не сгорел дотла? - допытывался полковник у профессора Мостшеделя.

- Ваш стратегический талант, господин полковник, меня всегда приводил в восторг, - раздраженно ответствовал ученый, - но медицину вы уж, пожалуйста, предоставьте нам, врачам. Мы обязаны придерживаться научно обоснованных фактов, и выходить за их рамки нам строжайше противопоказано!

Сей поистине снайперский диагноз был с восторгом встречен всеми армейскими медиками. Вечерами господа офицеры по-прежнему сходились в капитанской палатке, и отныне уже ничто не нарушало царившего там веселья...

Только аннамиты вспоминали еще Вацлава Завадила; время от времени его видели на другом конце озера сидящим у подножия каменного храма богини Парвати. Раскаленные докрасна пуговицы его асбестовой мантии ярко сияли...

Поговаривали, что жрецы храма жарят на нем домашнюю птицу; другие же, напротив, утверждали, что он находится сейчас в стадии охлаждения и собирается, остыв до пятидесяти градусов, вернуться на родину.

ИСТОРИЯ ЛЬВА АЛОИСА

началась печально: матушка его, произведя на свет божий своего единственного отпрыска, тут же испустила дух.

И напрасно новорожденный львенок, изнывающий от жажды под палящими лучами полуденного солнца, пытался ее разбудить, тормоша безжизненное тело мягкими и нежными, как пуховка для пудры, лапками.

- Царственный Гелиос выпьет его жизнь так же, как он выпивает на рассвете утреннюю росу, - с видом оракулов прорицали таинственным шепотом дикие павлины, отрешенно взирая на происходящее с развалин храма, и с эффектным шелестом важно распускали роскошные, отсвечивающие стальной сине вой хвосты.

И так бы тому и быть, когда бы не случилось проходить мимо овечьим отарам эмира. Видно, судьба все же решила смилостивиться над несчастным сиротой.

- Слава богу, пастухов над нами, не в помин будь сказано, нет, - совещались меж собой сердобольные овцы, сгрудившись вокруг жалобно скулившего малыша, - так почему бы нам не взять с собой этого маленького львенка? Вот и вдове Бовис будет не так одиноко, ведь воспитывать детей - ее страсть. С тех пор как ее старший сын отбыл в Афганистан, женившись там на до чери любимого княжеского барана, бедняжка чувствует себя со всем покинутой и ненужной.

Любвеобильная госпожа Бовис без лишних слов пригрела маленького сироту у себя, ухаживая за ним с той же материнской теплотой, как за собственной дочерью Агнес.

Один только кривоногий господин Шнук Цетерум[133] из Сирии был против - склонив набок свою черную как смоль, курчавую голову, он задумчиво проблеял нараспев:

- Таки очень некгасивое дело уже может получиться с этой истогии...

Но сей слишком умный и осторожливый господин всегда лучше всех знал, что надо, а что не надо, поэтому никто не придал значения его словам.

Маленький лев рос не по дням, а по часам, вскоре его крестили и нарекли именем «Алоис». Присутствовавшая при таинстве госпожа Бовис от сердечного умиления не могла сдержать слез и то и дело подносила к глазам кружевной платочек. Наконец овечий секретарь торжественно внес в общинный гроссбух: «Алоис + + +» (три креста - это вместо фамилии новообращенного собрата, отец которого, увы, пожелал остаться неизвестным). А дабы ни у кого не возникало искушения толковать сей довольно странный знак, указывающий всего лишь на внебрачное рождение, в каком-либо ином, злокозненном смысле - для богобоязненной паствы в этих трех жирных крестах и впрямь таилось что-то темное и зловещее, - предусмотрительный канцелярист сделал эту запись на отдельной странице.

Детство Алоиса, подобно журчащим водам ручейка, промелькнуло быстро. Рос он мальчиком хорошим и воспитанным и никогда не давал повода к жалобам - ну разве что за такие пустяковые провинности, о которых и упоминать-то негоже... Невозможно было без душевного трепета наблюдать, как бедняга, страдая от голода, бродил по пастбищу и вместе с усыновившими его овцами смиренно щипал травку, а с какой трогательной беспомощностью пытался он подражать своим жвачным соплеменникам, старательно ловя длинными, не предназначенными для растительной пищи клыками упрямо ускользающие стебли тысячелистника!..

После полудня Алоис заходил за Агнес, своей названой сестренкой, и вместе с ней и ее подружками отправлялся играть в бамбуковую рощицу, тут уж веселым шуткам и забавам не было конца.

- Алоис, - не смолкали звонкие девичьи голоса, - Алоис, покажи свои когти... Ну пожалуйста, пожалуйста...

Но когда он после долгих уговоров наконец выпускал их, маленькие овечки краснели, смущенно хихикали и, сдвинув головы, капризно фыркали:

- Фи, как неприлично!

Однако видеть эти страшные, «неприлично» длинные когти им почему-то хотелось вновь и вновь...

К задумчивой черноволосой Схоластике, любимой дочурке Шнука Цетерума, у Алоиса уже тогда пробудилась глубокая сердечная склонность. Часами он мог просиживать рядом со своей избранницей, увенчанный сплетенным ею венком незабудок.

Когда же они оставались одни, он дрожащим от волнения голосом декламировал ей чудесные стихи:

- Как, ужель тебе невмочь сия сладкая повинность - добрым пастырем хранить благочестную овечку? Иль не жаль тебе ея? Вон она, сама невинность, беззащитна, как дитя, щиплет травку по-над речкой...

И сентиментальная Схоластика, полная жалости к несчастной овечке, проливала безутешные слезы, а он ее успокаивал. Потом они, взявшись за руки, до тех пор мечтательно бродили в сочной зелени, пока не валились с ног от усталости...

Вечером, когда разгоряченный невинными забавами Алоис приходил домой, добрейшая госпожа Бовис лишь понимающе улыбалась: «Молодо-зелено, гулять велено» - и, задумчиво глядя на его неудержимо растущую гриву, озабоченно приговаривала:

- Мальчик мой, что-то ты у меня совсем зарос, на днях только я тебя водила к цирюльнику, а сегодня ты вновь выглядишь не стриженым!

О, она души не чаяла в своем приемном сыне!

Подростком Алоис всерьез увлекся науками. В школе всем ставили в пример смышленого мальчика, отличавшегося не только недюжинным умом, но и редкостной для его возраста дисциплинированностью: своим образцовым поведением и прилежанием - даже на уроках пения и истории «отечественной славы» - он всегда был первым из первых.

- Не правда ли, мама, - любил говорить он, возвращаясь до мой с очередной похвалой от господина учителя, - после окончания школы я мог бы поступить в кадетский корпус? Что ты на это скажешь, мама?

И всякий раз госпожа Бовис вынуждена была отворачиваться, пряча предательские слезы. «Добрый мальчик, он еще не знает, что туда принимают только настоящих, стопроцентных, овец», - грустно вздыхала она про себя и, не в силах вымолвить ни слова, лишь утвердительно моргала своими большими печальными глазами, ласково гладя его непокорную гриву, а потом долго смотрела ему вслед, когда он, худой и долговязый, с по-детски длинной шеей и трогательно неуверенной поступью слабых ног шел делать свои домашние задания.

А там и осень нагрянула с ее ранними, непроглядно темными вечерами, и чадолюбивые овцы стали напутствовать молодое, неопытное потомство:

- Дети, будьте осторожны, гуляя, не заходите слишком далеко, особенно в сумерки, когда солнце клонится к закату... Помните, времена нынче опасные... Персидский лев - тот самый кровожадный монстр, охочий до маленьких ягнят! - вышел на охоту и убивает все живое на своем пути...

Стадо кочевало в поисках плодородных пастбищ, и чем выше забирались овцы в горы, тем все более диким становился Пенджаб - окружающий ландшафт, казалось, скривился в зловещей гримасе.

Каменные персты крутых кабульских отрогов хищно терзали плодородные долины, угрюмые джунгли топорщились неприступной стеной, словно вставшие дыбом космы, а на гнилых, коварно сокрывшихся в пожухлой траве болотах лениво копошились рыхлые и дряблые демоны лихорадки - хлюпая в мутной, зловонной трясине, бессмысленно таращили лишенные век бельма и выдыхали в воздух тучи ядовитых москитов...

Притихшая отара робко трусила через узкий горный проход, стремясь поскорее миновать опасное место. За каждым поросшим бурым лишайником скальным выступом подстерегала смертельная опасность.

И вдруг глухой и жуткий рык сотряс воздух - охваченные паническим ужасом овцы бросились врассыпную. И только неуклюжий господин Шнук Цетерум замешкался, не зная, в какую

сторону бежать, а из-за гигантской каменной глыбы на него уже надвигалась чья-то большая и страшная тень...

Огромный старый лев - тот самый, которым пугали маленьких ягнят!

Жить господину Шнуку оставалось считанные мгновения, если бы не случилось чудо... Откуда ни возьмись, выскочил Алоис - с венком маргариток на голове и с пучком торчащих за ухом георгинов он лихим галопом промчался прямо перед носом уже изготовившегося к прыжку зверя, оглашая окрестность отчаянным блеяньем:

- Ме-е-е, ме-е-е, ме-е-е...

Старый, многое повидавший на своем веку лев буквально остолбенел и, позабыв о дрожавшей от страха жертве, которая, впрочем, тут же воспользовалась счастливой возможностью и припустила что есть мочи наутек, вне себя от изумления глядел вслед нелепому видению с цветочками на голове.

Долго стоял он так и, словно громом пораженный, не мог издать ни звука, а когда наконец гневный рев вырвался из его груди, ему ответило лишь жалкое блеянье Алоиса, приглушенным эхом донесшееся из неведомой дали.

Погруженный в глубокие думы старик до самого вечера так и не двинулся с места: никак не мог поверить своим глазам, но вот мало-помалу все, что приходилось ему когда-либо читать или слышать о галлюцинациях и обмане чувств, ожило в его памяти.

Тщетно - подобных курьезов наука не знала!

Ночь в Пенджабе подкрадывается быстро и незаметно, внезапно падая с неба промозглым холодом; зябко поежившись, старый лев застегнулся на все пуговицы и побрел восвояси в свое одинокое холостяцкое логово.

Однако и там не мог он найти покоя - полночи ворочался с боку на бок, а когда полная луна зеленым кошачьим глазом проглянула меж туч, встал и поспешил вслед овечьей отаре...

Ближе к утру он обнаружил Алоиса в зарослях кустарника: с неизменным венком маргариток в гриве тот сладко посапывал в объятиях Морфея.

Старый лев деликатно кашлянул, однако беспечный юнец и ухом не повел, тогда утомленный бессонной ночью визитер решил не церемониться и весьма чувствительно тряхнул спящего за плечо - издав испуганное «ме-е-е», Алоис проснулся.

   - Юноша, да перестаньте же наконец блеять. Быть может, вы не в себе? Ради бога, прекратите издавать эти мерзкие звуки, как вам не стыдно, ведь вы же лев! - возмущенно рыкнул на него шокированный старик.

   - Извините, но вы... гм... ошибаетесь, - робко пролепетал Алоис. - Я овечьего племени... гм... баран...

Благородный хищник так и затрясся от гнева:

- Вы... вы что, надо мной смеетесь?! Прекратите паясничать, юноша, перед вами не какая-нибудь кухарка фрау Бляшке, а...

Алоис клятвенно прижал лапу к сердцу и, искренне глядя разгневанному собеседнику в очи, прочувствованно сказал:

- Слово Чести, господин, я - баран!

И ужаснулся старый лев тому, как низко пал его царственный род, и велел он Алоису поведать историю своей жизни.

   - Все, что вы тут наговорили, - сердито буркнул старик, когда тот кончил, - ни в какие ворота не лезет, одно ясно: вы - лев и не имеете к этому смердящему овечьему стаду никакого отношения, а если не верите, черт бы вас побрал, то сравните наши отражения в этом пруде... Ну, что скажете, любезнейший? То-то и оно! Так и быть, юноша, я представлю вас в обществе, но не раньше, чем вы научитесь подобающим образом рычать... Вот, слушайте внимательно: р-р-р-р-р, р-р-р-р-р... - И он принялся издавать такие ужасные звуки, что водная гладь покрылась рябью и стала похожа на наждачную бумагу. - А теперь попробуйте сами... Не робейте, юноша, это совсем не трудно.

   - Р-ре-е... - неуверенно начал Алоис, однако тут же поперхнулся и закашлялся.

Старый лев мучительно поморщился и снисходительно обронил:

- Ну что же, для первого раза неплохо, однако голос нужно ставить... Впрочем, полагаю, вы и сами сможете освоить сию нехитрую премудрость, юноша, а теперь позвольте

откланяться, мне, пожалуй, пора... - Он нетерпеливо взглянул на часы. -Силы небесные, уже половина пятого! Итак, servus[134], мой юный

друг!

Небрежно махнув лапой, лев с достоинством удалился...

Свет померк в глазах Алоиса... Вот те раз!!!

Только-только окончил школу, получил, можно сказать, официальное свидетельство, в котором черным по белому уведомлялось о его принадлежности к овечьей крови, и вот теперь... Это надо же, как раз тогда, когда он собирался уже определяться на государственную службу!

И... и... и Схоластика... Он едва сдерживал слезы - Схоластика!..

Они уже все меж собой обговорили: и как он подойдет к папе с мамой, и что скажет, и... и...

Вот и матушка Бовис, смекнув, что дело и впрямь может кончиться свадьбой, присоветовала ему недавно: «Мальчик мой, будь предупредителен и вежлив со старым Шнуком, старайся ему угодить, ведь денег у него куры не клюют... Вот был бы для тебя хороший тесть - с твоим-то аппетитом!..»

И события последних дней замелькали пред внутренним взором Алоиса... Как он, встретив на прогулке отца своей возлюбленной, стал делать ему комплименты, восторгаясь его цветущим видом и богатством: «Вы, господин фон Цетерум, как я слышал, настоящий финансовый гений - умеете делать деньги из воздуха. До сих пор рассказывают, с каким размахом наладили вы в Сирии экспорт барабанных палочек и сколотили на этом солидный капиталец, с которым вам теперь сам черт не брат!» - «Да, да, кажется, я когда-то уже имел интеес тоговать чем-то в этом оде...» - с некоторой неловкостью ответствовал хитрый Шнук, подозрительно косясь на чересчур осведомленного почитателя его коммерческих талантов.

«Неужели я тогда ляпнул какую-то глупость? - призадумался Алоис. - Но ведь в свое время все в один голос говорили об этой его афере!..»

Раздавшийся неподалеку шорох прервал воспоминания юного льва, возвращая его к печальной действительности... Итак, теперь всему - всему! - конец. И Алоис, уткнувшись в лапы, горько заплакал...

Прошел день, и прошла ночь, когда ему удалось наконец взять себя в руки. Суровый и бледный, с темными тенями под глазами вернулся он в стадо. Овцы, удивленные столь долгим его отсутствием, сгрудились вокруг, вопрошающе поглядывая на загадочно молчавшего воспитанника госпожи Бовис.

В конце концов сочтя, что собравшиеся уже достаточно заинтригованы, Алоис приосанился и, придав себе величественный вид, неуверенно промямлил:

- Р-ры-ы-ы...

Овцы чуть животы себе не надорвали от смеха.

- Пардон, я только хотел сказать, - смущенно пробормотал Алоис, - я только хотел сказать, что... что я... гм... лев... Царь зверей...

На миг все остолбенели, повисла мертвая тишина, а потом поднялся невообразимый гвалт - отара возмущенно шумела, грозила, смеялась... Тут и зловещие три креста припомнили, стоящие после имени «Алоис» в общинном гроссбухе. И только когда овечий пастор доктор Симулянс выступил вперед и строгим тоном велел возмутителю спокойствия следовать за ним, шум немного поутих...

Судя по всему, разговор меж ними состоялся долгий и серьезный, ибо, когда они вышли из бамбуковой чащи, очи преподобного пылали благочестивым огнем.

- Помни же, сын мой, те слова, кои Всевышнему было угодно вложить в уста мои, - напутствовал вдохновенный проповедник «заблудшую овцу», не иначе как по дьявольскому наущению возомнившую себя особой царской крови. - Хитры и на первый взгляд неприметны ловчие петли, кои расставляет нам лукавый враг рода овечьего. День и ночь рыщет он, аки лев рыкающий, искушая нас, дабы мы, покамест во плоти пребываем, познали на себе проклятое жало соблазна его бесовского. Сокруши же гордыню свою пагубную, сын мой, и не отбивайся от

стада Господнего, ибо токмо всем скопом и можем мы одолеть львиное начало и пребыть в смирении благостном, кроткими, как агнцы непорочные, вот тогда-то и будут услышаны молитвы наши... Здесь - во времени, там - в вечности...

А то, что ты слышал и видел вчера утром у пруда, забудь: все это тебе привиделось, ибо было дьявольским прельщением коварного искусителя, вечно злоумышляющего против рода нашего благословенного! Анафема тебе, Сатана!

Ради бога, сын мой, не смущай паству и помни о том, что брак - дело святое, он изгонит из тебя темный морок плотских желаний, коий насылает на нас лукавый. Истинно говорю тебе, свяжи себя священными узами брака с юной девой Схоластикой Цетерум, и, ставши плотью единой, плодитесь и размножайтесь, дабы потомство ваше было как песок морской... - И, возведя очи горе, преподобный добавил: - Сие да поможет тебе, сын мой, нести тяжкое бремя плоти и... - Тут речь его плавно перешла во вдохновенное песнопение:

- Учись превозмогать страданье без слез, без жалоб, без стенаний...

Пропев сей нравоучительный стих, пастырь скромно удалился. И долго еще стоял потрясенный и разбитый раскаяньем Алоис, глядя ему вслед полными слез глазами...

Три дня блудный сын, вернувшийся на путь истинный, не говорил ни слова - ревностно очищал душу свою от греховных помышлений, а когда однажды ночью ему во сне явилась златогривая львица и, выдавая себя за дух его покойной матушки, трижды презрительно плюнула под ноги своему жалкому потомку, рядящемуся в овечью шкуру, Алоис возликовал и с утра пораньше приступил к господину пастору с радостной вестью, что отныне адские козни не властны над ним, ибо удалось ему наконец скрутить свою проклятую гордыню в бараний рог, а дабы никогда больше не искушало его коварное жало проклятого, не ведающего запретов мудрствования, порешил он вообще отказаться от глупой и пагубной привычки думать и безоглядно вверить себя мудрому водительству благочестивого пастыря.

И дрогнуло тогда суровое сердце господина Симулянса, и, обратившись с проникновенной речью к родителям Схоластики, испросил он для Алоиса руки их юной дщери.

Разумеется, поначалу господин Цетерум, который и слышать ничего не хотел о таком нищем, безродном и в высшей степени неблагонадежном зяте, не на шутку осерчал и только выкрикивал в запале:

- Таки какой мне с него пгофит, он ведь ничто, гол как сокол!..

Однако потом все же сменил гнев на милость. Дело в том, что его дальновидной супруге, всю жизнь следовавшей золотому правилу: с паршивой овцы хоть шерсти клок, удалось довольно быстро подобрать ключик к закосневшей в корысти душе своего мужа.

- Милый Шнук, - вкрадчиво проворковала она, - что ты имеешь сказать против Алоиса? Или я тебя не знала за умного? Смешно мне с тебя, Шнук, ты что, совсем на старости лет ум потерял? Смотри сюда, ведь он же блондин!..

Через день сыграли свадьбу. Ме-е-е-е...

ЧИТРАКАРНА, БЛАГОРОДНЫЙ ВЕРБЛЮД

Кто-нибудь может мне объяснить, что это, собственно, такое: бусидо?[135] - спросила пантера и мягким, кошачьим движением бросила на камень трефового туза.

   - Бусидо? Гм... - рассеянно пробормотал лев. - Бусидо?..

   - Ну да, бусидо, - раздраженно буркнул лис, кроя туза козырной картой. - Кто-нибудь, черт возьми, знает, что это такое и с чем его едят?

Ворон собрал карты и, ловко тасуя колоду, принялся важно объяснять:

- Бусидо, да будет вам известно, господа, это последний истерический крик моды! Это утонченные манеры и особый, изысканный стиль, позаимствованный эпохой модерн у средневековой Японии. Ну как бы это вам доступно втолковать? Бусидо - это что-то вроде правил хорошего тона по-японски. Скажем, у тебя неприятность, но ты виду не подаешь и эдак любезно улыбаешься, как будто ничего не произошло. Например, угораздило тебя оказаться за одним столом с австрийским офицером - улыбаешься, колики в животе - улыбаешься, помираешь - улыбаешься. Даже если тебя оскорбили, изволь улыбаться - и не про сто так, а особенно любезно. В общем, что бы ни стряслось, сиди с каменной физиономией и знай себе улыбайся - только тонко, деликатно, уголками рта.

   - Эстетство... гм... знаем, слыхали... Оскар Уайльд... гм, гм... - хмыкнул лев, привстал, поджал на всякий случай хвост и, усевшись на него, осенил себя крестным знамением. - Ну и что дальше?

   - Так вот, с тех пор как мутная вода славянского половодья схлынула, всосанная клоакой, наступила очередь японского бусидо, которое сейчас в большой моде. Взять хотя бы Читракарну...

   - Это еще что за фрукт?

   - Как, вы не слышали о Читракарне?! Ну вы, я смотрю, совсем тут в своем медвежьем углу одичали! Благородный верблюд

Читракарна хоть и считает ниже своего достоинства быть с кем-либо накоротке, фигура тем не менее в светских кругах заметная и даже знаменитая! Видите ли, однажды он прочел Оскара Уайльда и настолько проникся эстетическими взглядами этого англичанина, что решительно порвал со своими грубыми и неотесанными сородичами и вступил на тернистый путь дендизма. С недавнего времени ходят упорные слухи, будто бы благородный верблюд собрался на Запад, в Австрию - там сейчас развелось невиданное множество...

- Тс, тихо - вы что, не слышите? - прошептала пантера. - Сюда кто-то идет...

Звери мгновенно навострили уши и, приникнув к земле, замерли, уподобившись неподвижным камням.

Подозрительные звуки приближались, затрещали сломанные ветки, тень холма, в которой затаилась притихшая компания, пришла вдруг в движение - стала менять свои контуры и раздаваться в стороны... Потом у нее вырос огромный горб, а вперед вытянулась длиннющая шея с каким-то крючковатым наростом на конце.

Лев, пантера и лис уже изготовились к прыжку, чтобы в случае чего мигом взобраться на вершину холма, ворон же почел за лучшее не испытывать судьбу и, подобно листу черной бумаги, подхваченному порывом ветра, бесшумно взмыл ввысь.

Горбатая тень принадлежала верблюду, который вскарабкался на холм с обратной стороны, - оказавшись лицом к лицу с хищниками, он вздрогнул и, оцепенев от ужаса, выронил свой шелковый носовой платок.

Однако малодушная мысль о бегстве владела им не более секунды, ибо он тут же вспомнил: «Бусидо!!!» - и не тронулся с места, изобразив самую что ни на есть любезную улыбку на бледном, искаженном страхом лице.

- Честь имею представиться, Читракарна, - дрожащим голо сом пролепетал верблюд и сухо, по-английски, кивнул, - Гарри С. Читракарна! Пардон, господа, если я невольно помешал вашей интимной беседе... - при этом он извлек зажатую под мышкой книгу, открыл и громко захлопнул ее, пытаясь заглушить отчаянный стук своего готового выскочить из груди сердца.

«Ага, бусидо!» - смекнули ошеломленные хищники.

- Помешали? Нам? Да что вы, ничуть. Ах, ну что же вы, милости прошу к нашему шалашу, - тактично подхватил лев, оскалив зубы в светской улыбке (бусидо!), - подходите, пожалуйста, ближе и скрасьте своим присутствием компанию старых добрых друзей... Не извольте беспокоиться, никто из нас не причинит вам вреда... Слово чести... гм... моей чести!

«Ну вот, нате вам, и этот туда же... Эк его разобрало!» - подумал лис и, чертыхнувшись в сердцах на проклятое бусидо, расцвел в радушной улыбке.

После официального обмена любезностями общество, устроившись поудобнее в благодатной тени, предалось куртуазной беседе.

Верблюд и в самом деле производил весьма приличное впечатление: кончики его холеных усов были загнуты вниз a la Mongol[136] и придавали ему модное в этом сезоне разочарованное выражение, в левом глазу респектабельно поблескивало стеклышко монокля - само собой разумеется, без шнурка.

Четверо хищников изумленно взирали на безукоризненно отутюженную складку на больших берцовых костях элегантного собеседника и изящно сплетенную в аппонийский[137]галстук гриву.

«Проклятье, принесла нелегкая этого пижона!» - подумала пантера, сконфуженно пряча свои когти, черные траурные каемки которых красноречиво свидетельствовали о пагубной страсти их обладательницы к азартной карточной игре.

Хорошо воспитанные, деликатные люди быстро находят общий язык.

Прошло всего несколько дней, а новоиспеченные друзья прониклись друг к другу такими нежными чувствами, что порешили больше никогда не расставаться.

Само собой разумеется, благородный верблюд и думать забыл

О прежних страхах и теперь по утрам отдавался чтению «The Gentlemans Magazine» с тем же душевным комфортом, с каким это делал в дни своего одиночества.

Правда, время от времени не в меру чувствительного Читракарну преследовали ночные кошмары, однако, всякий раз просыпаясь от собственного крика, он лишь снисходительно усмехался и, сославшись на нервы, изрядно потрепанные прежней бурной, богатой приключениями жизнью, вновь отходил ко сну.

Сколь бы ни был мал круг тех избранников, под именем которых целые эпохи и государства входят в историю, однако они есть и, благодаря сокровенным законам провидения, будут, наверное, и впредь изредка посещать нашу убогую земную юдоль. Посеянные в мир сей мысли и чувства этих одиноких и непризнанных гениев не умирают -подобно таинственным токам, до поры до времени находящимся под спудом, перетекают они от сердца к сердцу, а когда пробьет их час, прорываются на свет божий такими передовыми идеями и воззрениями, которые еще вчера внушали суеверный ужас инертным и неискушенным умам своих современников, а уже завтра будут восприниматься как нечто привычное, само собой разумеющееся...

Так по прошествии всего нескольких месяцев изысканный вкус благородного верблюда, преодолев враждебную настороженность своего отсталого, погрязшего в вековой рутине окружения, стал отражаться на всем и на вся.

От плебейской суеты и спешки не осталось и следа.

Небрежной, слегка вихляющей походкой скучающего денди фланировал по джунглям лев, надменно глядя прямо перед собой - смотреть по сторонам строго-настрого возбранялось неумолимо строгим аристократическим этикетом, - а лис из тех же соображений, что и знатные римлянки в античные времена, ежедневно пользовал терпентин[138] и строго следил за тем, чтобы все его семейство принимало это снадобье.

Пантера сделала себе маникюр и до тех пор полировала свои когти замшей, пока их безупречно глянцевая поверхность не засверкала на солнце розовым блеском, однако всех перещеголяли рептилии - с каким эгоцентричным вызовом сплеталось змеиное племя в какие-то вычурные, экзотические орнаменты, словно

пытаясь доказать манерной пластичностью противоестественно гибких тел, что свое происхождение оно и в самом деле ведет не от Господа Бога, а как стали кощунственно утверждать с недавнего времени его отдельные, преуспевшие в эстетстве представители, - от Кола Мозера и знаменитой «Венской студии».

Одним словом, культура и стиль повсеместно возобладали над грубыми, животными нравами, благотворные веяния модерна проникли даже в самые консервативные круги.

Каково же было всеобщее удивление, когда джунгли облетела невероятная весть, будто бы бегемот стряхнул с себя всегдашнюю флегму и теперь днями напролет, явно воображая себя актером Зонненталем, неустанно начесывает волосы на лоб, в надежде воспроизвести так называемую «челку Гизелы».

Тропическая зима нагрянула, как всегда, некстати.

Кршш, кршш, пршш, пршш, прш, прш - так примерно шумит дождь в это время года в тропиках. Теперь представьте себе, что это «кршш, пршш» продолжается без перерыва на протяжении многих недель, с утра до вечера и с вечера до утра, и вы поймете, что такое тропическая зима.

Сквозь пелену дождя дрянным плесневелым пряником мреет мутное и унылое солнце.

В общем, есть от чего сойти с ума.

Понятное дело, на душе в такую погоду кошки скребут. Даже у хищников...

Казалось, сейчас, в эту гнусную пору сезона дождей, надо быть как можно мягче, дружелюбнее и приветливее, стараясь по мере сил и возможностей отвлечь впавших в хандру товарищей от мрачных мыслей - ну хотя бы из предосторожности! - так ведь нет же: благородный верблюд, словно нарочно, все делал наоборот и все чаще свысока желчно иронизировал над своими приунывшими приятелями, особенно там, где дело касалось тонких вопросов моды, шикарных манер и прочих деликатных штучек, что, конечно же, всех раздражало и fait du mauvais sang[139].

Как-то вечером ворон заявился во фраке с черным галстуком, что, разумеется, дало повод горбатому комильфо для высокомерного выпада.

- Каждый уважающий себя джентльмен - если только он не саксонец - знает, что надеть к фраку черный галстук допустимо лишь в одном-единственном случае... - небрежно обронил Читракарна и самодовольно ухмыльнулся.

Возникла мучительная пауза; слышно было только, как пантера, внимательно рассматривая свои безукоризненно отполированные когти, смущенно урчала какую-то фривольную шансонетку, - никто не решался первым нарушить затянувшееся молчание, пока ворон наконец не выдержал и сдавленным голосом не осведомился, что же это за случай.

- Так, ничего особенного - собственные похороны! - прозвучал исполненный ядовитого сарказма ответ, вызвавший у присутствующих приступ такого неудержимого, гомерического смеха, что ворон от стыда готов был тут же провалиться сквозь землю.

Ну а его запоздалые и маловразумительные оправдания: мол, с кем не бывает, а может, у него и впрямь траур, в конце концов похороны - церемония хоть и скорбная, но тоже проходящая в узком кругу приглашенных, как и особо интимные званые вечера, - только усугубили дело.

Однако придирчивый законодатель моды и не думал ограничиваться одной только этой унижающей достоинство гордой птицы выволочкой и в следующий раз - тот, первый, faux pas[140] был всеми давно забыт, - когда незадачливый ворон напялил под смокинг белый галстук, вновь дал волю своей снобистской иронии, язвительно осведомившись:

- Смокинг? С белым галстуком? Гм, такое, дорогой друг, воз можно лишь в одном-единственном случае...

- И в каком? - невольно вырвалось у ворона. Читракарна деликатно откашлялся и, смерив оторопевшую

птицу с головы до ног дерзким взглядом, ехидно проскрипел:

- Когда собираетесь кого-нибудь побрить...

Это было уже слишком.

В это мгновение благородный верблюд, сам того не подозревая, нажил себе смертельного врага, ибо ворон, оскорбленный до глубины души, поклялся жестоко отомстить за свою обиду.

Уже через несколько недель отвратительная погода заставила четырех хищников, питавшихся в основном мясной пищей, все больше урезать свой и без того скудный рацион, и тщетно ломали себе головы отощавшие звери, пытаясь найти ответ на роковой вопрос: как снискать хлеб насущный и спастись от голодной смерти?..

Вегетарианца Читракарну эти проблемы, разумеется, нисколько не волновали: всегда в прекрасном настроении, наевшись вдоволь пышно разросшегося чертополоха и сочных бамбуковых побегов, он совершал традиционный послеобеденный моцион - весело насвистывая какой-нибудь легкомысленный опереточный мотивчик, расхаживал в своем шуршащем непромокаемом макинтоше под самым носом у голодных приятелей, которые, съежившись под зонтиками и стуча от холода зубами, сиротливо ютились у подножия холма.

Легко себе представить, какие чувства обуревали несчастных хищников при виде этого сытого и беззаботного травоядного.

Мучительная пытка продолжалась изо дня в день!

В самом деле, каково было гордому льву смотреть на то, как какой-то фатоватый хлюст тучнеет прямо у него на глазах, а он, царь зверей, хиреет не по дням, а по часам и вот-вот от голода протянет ноги!!!

- Да пропади пропадом весь этот дурацкий политес! - гаркнул подстрекательски однажды вечером ворон (благородный верблюд был как раз на премьере). - Отправить этого самодовольного пижона на сковородку, и вся недолга! Кого-кого?.. Читракарну, конечно! Все эти чертовы вегетарьянцы навроде глота-телей огня - так что же теперь, и нам святым духом питаться?.. Бусидо! Что за чушь! Какое может быть бусидо, когда жрать нечего?! Нет, вы только посмотрите на нашего льва... Да ведь он уже давно похож на собственное привидение! Выходит, нам всем

теперь один конец - подохнуть голодной смертью? Это что, по-вашему, тоже бусидо?

Пантера и лис хмуро кивнули, признавая правоту вещей птицы.

Лев внимательно выслушал заговорщиков, и обильная слюна предательскими ручейками побежала у него из пасти, когда бесстыдная троица, ничтоже сумняся, предложила ему пустить верблюда на мясо.

- Что? На мясо? Читракарну? - возмутился лев, сглотнув обильную слюну: уж очень соблазнительным было предложение! - Даже думать не смейте, об этом не может быть и речи! Вам бы только утробу свою ненасытную набить, а ведь я дал слово чести! - И он, пылая праведным гневом, стал возбужденно расхаживать взад и вперед.

Однако хитрый ворон не дал себя смутить:

   - Ну а если он сам тебя об этом попросит?

   - Гм... ну что ж... гм... это уже другое дело... - после долгого раздумья промямлил щепетильный в вопросах чести лев. - Только к чему эти воздушные замки?

Ворон довольно крякнул и бросил в сторону пантеры многозначительный взгляд, черная кошка очень хорошо поняла этот немой намек и, согласно склонив голову, принялась задумчиво рассматривать свои безукоризненно отполированные когти.

В это мгновение вернулся благородный верблюд - аккуратно повесив театральный бинокль и трость на сук, он, следуя правилам хорошего тона, уже открыл было рот, чтобы изречь несколько остроумных сентенций по поводу нашумевшей премьеры, но его опередил спланировавший с дерева ворон:

   - Милостивые господа, зачем страдать всем: трое сытых лучше, чем четверо голодных. Меня давно уже терзают муки совести при виде ваших искаженных страданием лиц, сегодня же чаша терпения моего переполнилась. Не побрезгуйте, господа, и вкусите от тела моего, добровольно возлагаемого на алтарь нашей...

   - Пардон, господа, очень прошу меня извинить, но я вынуждена со всей серьезностью, по праву старшинства, настаивать на

своем первенстве. - И пантера, обменявшись с лисом несколькими довольно резкими фразами, вежливо, но решительно отодвинула его в сторону. - Господа, имею честь предложить вам себя в качестве закуски, дабы облегчить вам муки голода, - поймите, для меня это не столько бусидо, сколько веление сердца, я... я...

- Но мадам, дорогой и бесценный наш друг, с чего вы взяли... - загомонили все разом, в том числе и лев (пантеру, как известно, чрезвычайно сложно убить). - Уж не думаете же вы, что мы и в самом деле... Ха-ха-ха...

«Скверная история! - подумал благородный верблюд, и в его душу стало закрадываться страшное подозрение. - Вот те на, экий, право, камуфлет! Дело дрянь, но... но бусидо... впрочем, будь что будет, - однажды пронесло, пронесет и на сей раз, в конце концов, кто не рискует, тот не пьет шампанского! Итак, бусидо!!!»

Надменно приподняв бровь, он уронил монокль, царственным жестом поймал его и решительно шагнул вперед.

- Господа, э-э, древний девиз гласит: Dulce et decorum est pro patria mori![141] Если мне будет позволено предложить себя...

Договорить ему не дали.

В сумятице голосов: «Позволим, любезный друг, конечно же, позволим, ведь это выше наших сил - отказать вам в вашей благородной жертве!» - слышно было, как насмешливо фыркнула пантера, готовясь к прыжку.

-Pro patria mori! Ха-ха-ха! Глупая падаль, вот сейчас тебе будет и премьера, и смокинг, и белый галстук! - едва успел проворчать ворон, наслаждаясь местью, как страшный удар обрушился на верблюда, раздался хруст костей - и Гарри С. Читракарна прекратил свое земное существование...

Воистину, бусидо не предназначено для верблюдов.

БЛАМОЛЬ

Достоверно и без обмана, истинно говорю тебе:

то, что внизу, то и наверху...

Tabula smaragdina[142]

Cтарый кальмар, почтивший своим присутствием одну из расположенных на отшибе банок кораллового рифа, блаженствовал: то, ради чего он прибыл в эту богом забытую глушь, - толстый синий фолиант, обнаруженный местными простаками в затонувшем испанском галионе, - стоило потраченных усилий, и теперь, взгромоздившись на бесценный подарок всем своим грузным телом, головоногий моллюск[143] медленно, растягивая удовольствие, всасывал старинную, чудом сохранившуюся типографскую краску.

Неискушенные провинциалы, разинув рты, с почтительным недоумением взирали на это пиршество духа и никак не могли взять в толк, что такого особенного нашла столь важная персона, как этот медицинский советник, в какой-то древней, пожелтевшей от времени книге.

А почтенный господин, охочий до всевозможных лекарственных снадобий, знай себе наслаждался изысканным деликатесом, с видом гурмана смакуя каждую буковку, так что две несчастные юные морские звездочки, задолжавшие ему кругленькую сумму, совсем умаялись, с утра до вечера перелистывая страницы лакомой инкунабулы.

Каким образом на его пухлой физиономии - она у кальмара находится в том интимном месте, на котором все нормальные существа обычно сидят, - держалось золотое пенсне (почетный трофей!), не знал, похоже, даже сам головоногий медицинский советник. Стекла сего мудреного оптического снаряда, призванного свидетельствовать о неординарном интеллектуальном уровне его обладателя, были разведены в разные стороны (одно смотрело налево, другое - направо), и тот любознательный обитатель морских глубин, который имел неосторожность заглянуть в

них, тут же терял всякую ориентацию в пространстве и вел себя словно пьяный в стельку матрос...

Мир и покой царили на песчаном дне: кальмар продолжал вкушать от подаренной книги, а сгрудившиеся на почтительном расстоянии зеваки по-прежнему глазели на диковинную трапезу, дивясь изысканным гастрономическим вкусам этого приближенного к высшим сферам вельможи.

И вдруг, откуда ни возьмись, осьминог - выставив вперед свою башку, похожую на бесформенный бурдюк, и, словно связку прутьев, волоча за собой щупальца, этот невесть откуда взявшийся выскочка, дерзнувший нарушить торжественное благолепие обстановки, спланировал рядом с заветным фолиантом. Дождавшись, когда знатная особа, прервав свое священнодействие, соизволила наконец поднять на него близорукие бельма, он склонился в глубоком поклоне и, рыгнув пару раз, осторожно изверг из желудка какую-то жестяную банку с выгравированными на ней буквами.

   - Э-э, вы, любезнейший, если не ошибаюсь, фиолетовый осьминог из Штайнбутгассе? - благосклонно осведомился кальмар. - Помню, помню, я ведь в свое время знавал вашу матушку, урожденную фон Октопус[144]. А ну-ка, как бишь тебя, окунь, что ли, подай-ка мне быстренько тот раздел Готского альманаха, который касается отряда морских моллюсков! Ну, так что же я... э-э... могу для вас сделать, любезнейший осьминог?

   - Надпись... кхе, кхе... надпись про... прочесть... кхе, кхе, кхе, - заискивающе промямлил тот и, смущенно закашлявшись, указал на свою жестянку.

Медицинский советник важно, словно прокурор, протер пенсне и, водрузив его на прежнее место - ну да, то самое, на котором у нормальных существ принято сидеть, - вылупил на банку свои глядящие в разные стороны буркалы. С минуту он оторопело молчал, потом, справившись с волнением, сглотнул набежавшую слюну и возопил:

- Ба, что я вижу - бламоль[145]! Да ведь это же поистине бесценная находка! Не иначе с недавно затонувшего рождественского

парохода... Бламоль! Да ведь это же новое чудодейственное лекарство - чем больше его принимаешь, тем здоровее становишься! А ну-ка живо вскройте мне эту жестянку! Эй, как бишь тебя, окунь, кажется, слетай-ка к тем двум омарам... ну ты же знаешь их адрес: Коралловая банка четыре, вторая ветвь, братья Скиссорс... Только быстро - одна нога здесь, другая там!

Стоило только проплывавшей мимо зеленой актинии[146] краем уха услышать о новом лекарственном средстве, как она уже фланировала, кокетливо виляя бедрами, под самым носом у смущенного осьминога и страстным шепотом ворковала:

- Ах, с каким удовольствием я бы отведала этого целительного зелья! Ах, от этого зависит вся моя жизнь!.. О, такой галантный джентльмен, как вы, милый фон Октопус, не может отказать даме в маленьком капризе...

И чтобы окончательно охмурить простоватого осьминога, обалдевшего от оказываемых ему знаков внимания, очаровательная интриганка с такой грацией принялась извиваться, сплетая и расплетая свои бесчисленные щупальца, что не только он, но и многие обитатели кораллового рифа, ставшие невольными свидетелями этого изумительного танца, глаз не могли от нее оторвать.

«Акула меня побери, - вздохнул про себя сраженный наповал восьминогий недотепа, - как она хороша! Вот только рот подкачал - мог бы быть и поменьше, хотя, с другой стороны, в этом даже есть какая-то особая пикантность...»

Заглядевшись на прелести восхитительной актинии, никто и не заметил прихода братьев Скиссорс, а те, демонстрируя полнейшее равнодушие к женской красоте, не стали тратить понапрасну времени и тут же приступили к делу: быстро оглядев жестяную банку и посоветовавшись вполголоса на каком-то варварском чеченском диалекте, они деловито и споро принялись вскрывать ее своими мощными клешнями. Не прошло и пяти минут, как страшные костяные инструменты щелкнули в последний раз, крышка отвалилась и наружу градом посыпались белые

таблетки - легкие, как пробка, они с невероятной скоростью устремились вверх, к поверхности моря...

Тут только население рифа пришло наконец в себя и, охваченное паникой, толкаясь и бранясь, бросилось ловить всплывающие пилюли:

- Держи, хватай!

Но было уже поздно, никому из сбившихся в кучу малу неуклюжих и косолапых зевак ничего не досталось. И только вездесущей актинии, этой извечной любимице судьбы, посчастливилось ухватить одну пилюлю и, быстренько сунув ее в рот, с самым невинным видом скромно отойти в сторону...

Общему возмущению не было предела: некоторые горячие головы тут же обвинили инородцев-омаров в злостном вредительстве и уже призывали к немедленной расправе, однако до рукоприкладства, слава богу, дело не дошло.

Оставшийся ни с чем медицинский советник рвал и метал:

- Эй, как бишь тебя, окунь, что ли, ты-то куда глядел? Это ж надо, такое сокровище проморгал! А еще в ассистенты ко мне метит! Да я тебя в порошок сотру!..

Ох и крику было! Все перессорились и переругались! Один лишь осьминог от досады не мог вымолвить ни слова - бледнел, краснел, а потом поднял свою сжатую в кулак щупальцу да как треснул со всего размаху по какой-то раковине - только перламутр затрещал.

И вдруг наступила мертвая тишина... Актиния!

Все взоры обратились к забытой красотке, и - о ужас! - ее, должно быть, хватил удар: несчастная не могла шевельнуть ни рукой ни ногой. Раскинув безжизненно повисшие щупальца, она тихонько всхлипывала...

Выпустив из заднего прохода струю воды, кальмар, надувшийся, как индюк, от сознания собственной значимости, степенно перенесся к парализованной прелестнице и подверг ее тщательному осмотру. Специальной галькой старик долго и обстоятельно простукивал каждую щупальцу, проверяя рефлексы, потом даже несколько раз кольнул безвольно-дряблое тело иглой морского ежа - ни малейшей реакции.

   - Гм, гм, рефлекс Бабинского, нарушение пирамидных путей, - глубокомысленно изрек он наконец и быстро провел острым краем своего плавника крест-накрест по животу пациентки, потом, не спуская с нее пронизывающего взгляда, с достоинством выпрямился и объявил диагноз: - Склероз бокового нерва спинного мозга... Гм... паралич, господа... Жаль, жаль... Да-с, славная была плясунья...

   - Но как ей помочь? Или вы думаете, она безнадежна? Ну помогите же, помогите ей, а я пока сбегаю в аптеку! Нельзя же допустить, чтобы такой талант угас навеки! - вскричал пылкий морской конек, плененный красотой поверженной танцовщицы.

   - Помочь?! Милостивый государь, да вы никак с ума сошли! Вы что же, думаете, я для того изучал медицину, чтобы лечить болезни? - Оскорбленный в лучших чувствах кальмар чуть не лопался от возмущения. - Сдается мне, что вы, милостивый государь, перепутали меня с деревенским цирюльником, или же вам угодно посмеяться надо мной? Эй, как бишь тебя, окунь, что ли, помоги мне подняться... Ноги моей больше не будет в этом захолустье!

Присутствующие, соболезнуя бедной актинии, тяжко вздыхали: «Не правда ли, как ужасна и непредсказуема наша жизнь, когда с тобой в любой момент может случиться все что угодно?» - и поспешно расплывались в разные стороны.

Вскоре место недавнего столпотворения опустело, и лишь бестолковый окунь, бормоча под нос нечто нечленораздельное, вновь и вновь возвращался и с озабоченным видом оглядывал песок, как будто искал какую-то забытую вещь...

На дне морском царила ночь. Бледное свечение, о котором никто ничего не знал, ни откуда оно приходит, ни куда исчезает, призрачной вуалью парило в сумрачных водах, но так устало и так печально мерцало оно, что казалось, никогда больше не вернется в непроглядно темные глубины.

Несчастная актиния, простертая в неподвижности, с горькой тоской смотрела ему вслед, когда оно медленно-медленно восходило к поверхности моря. Вчера в это время она уже давно спала, свернувшись клубочком в своей уютной норке. А сейчас?

Валяется посреди улицы, подобно пьянчуге или дохлой креветке! И пузырьки воздуха мелким бисером выступили у нее на лбу...

А ведь завтра Рождество!

Мысли ее перенеслись к далекому мужу, которого бог весть где носило. Вот уже три месяца она жила соломенной вдовой! И это с ее внешними данными! Да она сотни раз могла наставить ему рога, и если этого не сделала, то только потому, что, как женщина порядочная, свято блюла супружескую верность...

Ах, хоть бы этот морской конек не покидал ее! Ведь так страшно ночью одной!..

А сумерки сгущались все больше, теперь даже кончиков собственных щупальцев было не видать.

Угрюмая темень неуклюже выпрастывала из-за камней и водорослей свою огромную, грузную тушу и, подминая под себя все, что еще хоть как-то пыталось ей сопротивляться, жадно пожирала смутные, размытые тени кораллового рифа.

Призрачно и зловеще скользили мимо какие-то черные подозрительные личности с хищными мертвыми глазами и отсвечивающими жуткими фиолетовыми бликами плавниками. Ночные рыбы! Отвратительные скаты и морские черти, под покровом тьмы проворачивающие свои темные делишки... Хладнокровные убийцы, подстерегающие припозднившихся гуляк в обломках затонувших кораблей.

Тихо и вкрадчиво открывали огромные раковины свои створки с острыми, как бандитский нож, краями, зазывая случайных прохожих вкусить на мягком ложе умопомрачительные бездны инфернального порока...

Вдали уныло и надрывно завывала морская собачка[147].

Потом в зарослях морского салата забрезжило какое-то смутное мерцание - это фосфоресцирующая медуза волокла домой подгулявшего собутыльника; а вот, неуверенно извиваясь тщедушным телом, надменно продефилировал пьяный вдрызг хлыщеватый угорь с двумя бессильно повисшими на его плавниках замурзанными шлюхами-муренами.

Пара молоденьких лососей в униформе с серебряными позументами остановилась, презрительно глядя на эту неверными движениями плывущую им навстречу расхристанную компанию, которая сиплыми, пропитыми голосами принялась вдруг горланить на весь риф:

- Та-ам, в мараской капусте,

я карасотку са-аретил.

«Будешь ты моею», - ей саказал,

а она, зардевшись, плавником закарылась,

и, сгорев от сатарасти,

вся мне с потрохами отдалась.

Ах, в мараской ка-апусте...

- Так вот нет же, хамы, западло мне всяким сопливым молокососам дорогу уступать... Не на того напали... На-кось выкуси!... - заплетающимся языком завопил вдруг допившийся до зеленого змия угорь, вламываясь в амбицию.

Один из серебряных юнцов прикрикнул на него:

- Молчать, сукин сын! И не сметь выражаться на этом гнус ном жаргоне. Извольте говорить на венском диалекте. Вы что себе возомнили, мерзавцы, думаете, если вы единственная дрянь, которая не водится в Дунае, то вам все можно?!

- Тсс, тсс, - зашипела на них медуза. - Вы бы, милостивые государи, и в самом деле постыдились при знатных особах так ругаться! Зенки-то свои пьяные разуйте наконец...

Гуляки разом притихли и с невольной робостью взглянули в ту сторону, куда обратила свой призрачный лик медуза: хилые, изможденные фигуры, затянутые в уныло серые чиновничьи мундиры, ханжески потупив очи, тихо следовали своей дорогой.

- Ланцетники![148] - прошептал мгновенно протрезвевший собутыльник медузы дрогнувшим голосом.

- ???

- О, это действительно важные персоны! И в каких чинах - надворные советники, дипломаты... Да уж, как говорится, большому кораблю - большое плавание! Эти уникальные

существа и впрямь самой природой предназначены для высоких государственных постов: они ведь начисто лишены и мозгов и позвоночника!

Все на минуту замерли в немом и почтительном изумлении, а потом, под впечатлением скромного достоинства государственных мужей, благопристойно расплылись в разные стороны,..

И вновь гробовая тишина нависла над морским дном.

Но время шло, и вот уже полночь - час, когда темные силы предаются своему сатанинскому непотребству.

Кажется, послышались голоса?.. Нет, креветки давно почивают.

Это ночная стража: крабы-полицейские!..

Вот они, упирая в скрипучий песок закованные в непробиваемый панцирь ноги, волокут свою добычу в укромное место.

Горе тому, кто попадется им в клешни: ради наживы они ни перед чем не остановятся, пойдут на любое преступление, будь то убийство или лжесвидетельство, - все об этом знают, но ни один суд не осмелится подвергнуть сомнению их лживые показания.

Даже электрические скаты, случайно сталкиваясь в сутолоке кораллового рифа с этими ужасными стражами порядка, бледнеют и тут же спешат куда-нибудь ретироваться - от греха подальше...

Что уж тут говорить о такой кисейной барышне, как актиния, у которой от страха сердце ушло куда-то в пятки ее бесчисленных щупальцев: ох и разговоров будет, если ее, приличную даму, обнаружат лежащей посреди улицы! Только бы эти членистоногие шуцманы ее не заметили! Иначе потащат в участок к полицмейстеру, старому, поросшему мхом крабу, первому в округе мошеннику и развратнику, который давно уже пялит на нее свои сальные глазки, и тогда... тогда... Нет, об этом и подумать страшно!

Вот они приближаются... сейчас... сейчас... еще один шаг -и кошмарные клешни неумолимо сомкнуться на ее безжизненно висящих конечностях, обрекая свою несчастную пленницу на позор и бесчестие...

И тут вдруг содрогнулись темные воды, мощные коралловые деревья с жалобным стоном затрепетали, подобно хлипким

водорослям, а вдали показалось какое-то тусклое, не от мира сего свечение...

Крабы, скаты, каракатицы, морские черти и прочая нечисть испуганно пригнулись и сломя голову бросились кто куда в поисках убежища.

Какая-то сверкающая, отсвечивающая призрачной синевой стена с невероятной скоростью летела навстречу - все ближе и ближе надвигалось это люминесцирующее, огромное, как вселенная, Нечто.

Гигантские светящиеся плавники Тинтореры, демона смерти, вспарывали толщу воды, оставляя за собой глубокие, вскипающие пеной водовороты.

И вот неистовый вихрь подхватил актинию в ее морской юдоли и, с бешеной скоростью завертев в своей дьявольской воронке, вознес в какие-то запредельные выси. В тех волшебных, сотканных из изумрудной пены эмпиреях не было ни насильников-крабов, ни позора, ни бесчестия, ни страха!

А ревущий демон разрушения продолжал бушевать, словно вознамерившись смести коралловую банку с лица дна. Это была настоящая вакханалия смерти, экстатический танец души, предчувствующей свою неизбежную погибель...

Уже через несколько мгновений свет - если то лучезарное, ослепительно яркое сияние можно было назвать светом - померк в глазах преисполненной мистического ужаса актинии.

Потом - чудовищной силы толчок. Водовороты на миг замерли и стали все быстрее и быстрее вращаться в обратную сторону - все, что было ими всосано со дна в их кошмарные воронки и могучим порывом вознесено к поверхности моря, вновь устремилось вниз, подхваченное той же исполинской силой, только поменявшей теперь прежнее свое направление на противоположное, и низверглось туда, откуда было взято...

Туг даже литые панцири многих крабов не выдержали.

Когда актиния, вернувшаяся с небес на землю, наконец очнулась, то обнаружила себя лежащей на мягком ложе из благоуханных водорослей, и первое, что она увидела, было встревоженное

лицо заботливо склонившегося над ней морского конька - движимый сочувствием к несчастной красавице, он манкировал своими служебными обязанностями и не пошел в присутствие.

Прохладные утренние струи омывали ее бледное, искаженное страданием чело; актиния с недоумением огляделась, пытаясь понять, где она и что с ней. Потом ее ушей коснулись мирное кряканье уточек[149] и звуки веселой возни зайцев[150], и она успокоилась.

- Не извольте беспокоиться, сударыня, вы находитесь в моей загородной вилле, - поспешил развеять ее страхи морской конек и, проникновенно глядя ей в очи, мягко и в то же время настойчиво посоветовал: - Соблаговолите еще немного соснуть, сударыня, сон для вас сейчас лучшее лекарство!

Однако как ни старалась занемогшая красавица вновь сомкнуть свои усталые вежды, а уснуть не могла - ее мутило; сдерживая мучительные приступы тошноты, то и дело подступающие к горлу, она судорожно сжимала губы, так что уголки ее большого, выразительного рта печально опускались вниз.

- Ну и буря разыгралась сегодня ночью! У меня до сих пор все плывет перед глазами от давешней круговерти! - вежливо начал морской конек, однако, вовремя сообразив, что разговором о по годе сыт не будешь, бодро предложил: - Не желаете ли откушать, сударыня? Рекомендую отведать шпик - эдакий аппетитный кусочек настоящего матросского шпика вам сейчас, сударыня, со всем не повредит!

При одном только слове «шпик» актинии стало так плохо, что она вынуждена была зажать щупальцами рот. Но увы - на сей раз желудочный спазм был настолько сильным, что бедняжку вырвало (галантный морской конек, само собой разумеется, деликатно отвернулся). И тут взору измученной дамы предстала так и не рассосавшаяся таблетка злосчастного бламоля, которая вместе с пузырьками воздуха воспарила ввысь и в следующее мгновение скрылась из виду.

«Слава богу, что морской конек ничего не заметил!» - подумала актиния и вдруг почувствовала себя такой свежей и полной сил, как будто заново родилась.

Осторожно попробовала сжаться в комок, и - о чудо! - ей это удалось: щупальца вновь повиновались, и она могла сколько угодно сжимать и разжимать свое гибкое, невероятно пластичное тело. О, какое наслаждение вновь ощущать себя бодрой и здоровой!

От радости у морского конька даже пузырьки воздуха навернулись на глаза.

- Ведь сегодня же Рождество! Рождество! - ликовал гостеприимный хозяин. - О вашем чудесном выздоровлении, сударыня, я должен немедленно известить кальмара. Вот уж обрадуется старик! А вы пока поспите перед праздником...

- И что вы находите такого чудесного во внезапном выздоровлении этой... гм... во всех отношениях аппетитной барышни, сударь мой?! - воскликнул медицинский советник и благосклонно подмигнул морскому коньку. - Да вы, как я погляжу, энтузиаст, мой юный друг... хе-хе-с... по женской части! И хоть я не имею обыкновения обсуждать с дилетантами медицинские проблемы - да, да, принципиально! - однако для вас я, так и быть, сделаю исключение и постараюсь по возможности популярно, снисходя к вашей полнейшей... э-э... некомпетентности, объяснить вам мое понимание сего... гм... чудесного исцеления. Эй, как бишь тебя, окунь, кажется, а ну-ка подай кресло моему гостю! Итак, милостивый государь, вы изволили принять бламоль за яд и приписали паралич, разбивший эту вашу дамочку, следствием его употребления. О, какое непростительное заблуждение! Да будет вам известно, мой юный друг, что бламоль - это уже вчерашний день, сегодня все уважающие себя... э-э... специалисты прописывают идиотин... пардон, любезнейший... идотинхлорюр. Да-да, наука не стоит на месте, мой юный друг, она шагает вперед семимильными шагами! То, что первые симптомы болезни совпали с оральным приемом... э-э... пилюль, не более чем случайность - как известно, в мире сем всем правит случай! - ибо, во-первых, склероз бокового... э-э... нерва спинного мозга не может быть вызван

интоксикациеи, он имеет совсем другие предпосылки - перечислить эти весьма интимные причины мне просто не позволяют правила хорошего тона, - и, во-вторых, бламоль, как и все родственные ему средства, действует не после его приема, а только после его... гм... извержения. Но и тогда, разумеется, только благоприятно. Так что же в конце концов явилось причиной сего внезапного... гм... выздоровления? Нуте-с, я вам отвечу, мой юный друг: перед нами совершенно очевидный случай самовнушения! В действительности же - надеюсь, вы понимаете, что под «действительностью» я понимаю кантианскую «вещь в себе»! - эта не в меру бойкая и весьма соблазнительная дамочка как была больной, так и осталась, даже если сама этого не замечает. Вот именно такие... э-э... субъекты с низким интеллектуальным уровнем в первую очередь и подвержены эффекту самовнушения. Разумеется, я этим вовсе не хочу принизить прекрасный пол - полагаю, вам известно, что я придерживаюсь самых... гм... прогрессивных взглядов на роль женщины в истории... Гм, как это: «Чествуйте женщин, ибо вяжут и ткут...» Нуте-с, а теперь, мой юный друг, покончим с этой печальной темой - стоит ли так переживать в канун светлого праздника! Apropos, доставьте мне сегодня вечером удовольствие -сегодня рождественский сочельник и... гм... моя свадьба...

   - Что? Сва... - вырвалось невольно у опешившего морского конька, который, правда, тут же взял себя в руки и как ни в чем не бывало воскликнул: - О, это высокая честь для меня, господин медицинский советник!..

   - На ком это старый хрыч собрался жениться? - спросил он на выходе туповатого окуня. - Как, неужели действительно на одной из этих невзрачных мидий? Впрочем, почему бы и нет! Древняя как мир история - брак по расчету...

Когда вечером, несколько запоздав, прекрасная актиния под плавничок с морским коньком вплыла в залу, всеобщему ликованию не было конца. Каждый считал своим долгом обнять ее и поприветствовать, даже морские улитки и сердцевидки[151],

выступающие в роли подружек невесты, побороли девичью робость и, пренебрегши наставлениями чопорных маменек, строго-настрого наказывавших им держаться подальше от «этой вызывающей особы», по очереди чмокнули ее в щечку.

Праздник удался на славу. Конечно, такие пиры по карману лишь очень богатым господам, но родители мидии были миллионерами и могли себе позволить и не такую роскошь - они даже свечение моря заказали!

Четыре длинные устричные банки ломились от яств. Вот уже целый час пировали, а новые кушанья все вносили и вносили. Даже окунь, уж на что дурак, и тот знай себе подливал в хрустальный бокал, повернутый, разумеется, отверстием книзу, столетней выдержки воздух, чудом сохранившийся под потолком одной из кают затонувшего неподалеку португальского фрегата.

Все уже были под хмельком. Громкие тосты за здравие новобрачных, мидии и ее престарелого жениха, тонули в общем гаме, сопровождаемом оглушительным хлопаньем пробок и звоном столовых приборов.

Морской конек и актиния сидели в дальнем конце стола и, полускрытые тенью, не сводили друг с друга влюбленных глаз, совершенно не замечая того, что творилось вокруг. Время от времени он тайком пожимал ей то одну, то другую щупальцу, а она, целомудренно потупив свои пылающие страстью очи, одаривала его нежной улыбкой.

Когда же в конце пиршества разбитная певичка из специально приглашенного хора истошным голосом заверещала модную в этом сезоне шансонетку:

- Кругом манишки, и всё интрижки - и флирт, и страсти, и адюльтер... Порок для дамы отнюдь не драма, а шик-модерн!.. -

а соседи по столу, глядя на счастливую парочку осоловевшими глазами, стали хитро и многозначительно перемигиваться, стало очевидно, что нежные отношения морского конька и актинии уже ни для кого не секрет и что именно эти двое, несмотря на свои предосудительные, с точки зрения приличного общества, отношения, были истинными виновниками сегодняшнего торжества.

НЕИСПРАВИМЫЙ ЯГНЯТНИК

Приятного аппетита, Кнёдльзедер! - гаркнул баварский беркут Андреас Хумпльмайер, с лету подхватил кусок мяса, просунутый сквозь прутья решетки благословенной рукой сторожа, и был таков.

- Чтоб ты подавился, свинья, - бросил в сердцах уже немолодой орел-ягнятник, ибо это ему предназначалось сие исполненное ядовитым сарказмом пожелание, взлетел на насест и презритель но сплюнул в сторону своего более проворного недруга.

Однако Хумпльмайер малый не промах и не стал отвлекаться по пустякам: в своем углу он уже повернулся к миру задом - ловкач собственным телом прикрывал посланную судьбой добычу - и, за обе щеки уплетая двойную порцию, лишь нагло топорщил перья хвоста, ну а строптивого «старикашку» удостоил ответа только после того, как последний кусок исчез в его ненасытной утробе:

- Цып-цып-цып... Подь сюда, подь, мой цыпленочек, я те вмиг шею сверну!

Вот уже третий раз, как Амадей Кнёдльзедер, зрение которого изрядно притупилось за долгие годы неволи, лишается своего законного ужина!

- Так дальше продолжаться не может, этому надо положить конец, - пробормотал он и закрыл глаза, чтобы не видеть иезуитскую ухмылку марабу из соседней клетки, который, замерев в углу, с постным видом «возносил хвалу Господу» - процедура, кою он, будучи птицей праведной и благочестивой, положил себе в обязанность неукоснительно исполнять каждый божий день, утром и вечером, перед отходом ко сну.

События последних недель ожили перед внутренним взором Кнёдльзедера: вначале - ну что уж тут скрывать! - он и сам частенько не мог удержаться от улыбки, наблюдая за беркутом, в чьих простецких манерах мнилось ему что-то подлинное, исконно народное... Однажды в смежную клетку поместили двух узкогрудых, высокомерных хлыщей - фу-ты ну-ты, прямо чопорные аисты, да и только! Все как-то стушевались, и только беркут фыркнул с непередаваемо комичным изумлением:

- Этта еще чо за гуси-лебеди! Какого такого роду-племени?

   - Мы журавли-красавки. А еще нас называют птицами целомудрия, - надменно процедил, едва разжимая клюв, один из пижонов.

   - Вот те раз, да неужто и вправду целки? - брякнул, к всеобщему удовольствию, баварец.

Однако очень скоро объектом грубоватых шуточек беркута стал он, Кнёдльзедер: как-то они на пару с вороном, бывшим до сих пор своим в доску парнем, предварительно пошептавшись, выкрали из коляски с младенцем, неосмотрительно оставленной рядом с решеткой какой-то легкомысленной мамашей, красную резиновую соску и подсунули ее в кормушку. А потом эта сволочь беркут как ни в чем не бывало подошел к нему и, ткнув большим пальцем через плечо в сторону проклятой резинки, осведомился:

- Аматей, ты чо, и сосиськи теперь не употребляешь?

И он - он - высокочтимый королевский орел-ягнятник Кнёдльзедер, слывший доселе красой и гордостью зоосада! - попался на эту примитивную уловку: с неприличной поспешностью ринулся к кормушке и молнией взмыл с добычей на насест; жадно когтя соску, попробовал ухватить лакомый кусок, но эластичная гадость не поддавалась - зажатая в клюве, она знай себе растягивалась, становясь все тоньше и тоньше, пока и вовсе не порвалась... Потеряв равновесие, он опрокинулся назад и сильно вывернул шею.

Кнёдльзедер невольно повел головой: ноющая боль все еще давала о себе знать. Уже одно только воспоминание о том, как мерзкая парочка покатывалась со смеху, глядя на него, привело его в исступление, но он вовремя сдержался, чтобы не дать марабу повода для злорадства. Бросил быстрый взгляд вниз: нет, к счастью, лицемерный ханжа ничего не заметил - сидел, нахохлившись, в своем углу и «возносил хвалу Господу»...

«Сегодня же ночью и сбегу», - порешил ягнятник, обстоятельно взвесив все «за» и «против», - уж лучше свобода с ее «законом джунглей», чем еще один день с этими недоумками! Легонько ткнув проржавевший люк в крыше клетки, Кнёдльзедер убедился, что он по-прежнему легко открывается, - тайна, которую старый орел хранил уже давно.

Извлек карманные часы: девять! Итак, скоро стемнеет!

Подождал еще час и принялся осторожно паковать саквояж. Ночная рубашка, три носовых платка (каждый поочередно поднес к глазам и, убедившись в наличии вензеля «А.К.», присовокупил к содержимому сака), потрепанная псалтырь, заложенная увядшим четырехлепестковым цветком клевера, и, наконец, - слеза глубокой печали оросила его веки - старый милый бандаж, пестро раскрашенный под очковую змею: с этой игрушкой, пасхальным подарком дорогой матушки, сделанным незадолго до того, как человеческая рука извлекла его, еще не оперившегося птенчика, из родительского гнезда, он никогда не расставался, на ней и отрабатывал первые охотничьи навыки. Ну вот, пожалуй, и все. Остается только закрыть сак и спрятать ключик поглубже в зоб.

«Не мешало бы, конечно, испросить у господина директора свидетельство о поведении! Ведь никогда не знаешь... - В следующее мгновение он уже опомнился, вполне резонно усомнившись, что администрация зоосада с присущей ей кротостью и милосердием (давно уже ставшими притчей во языцех!) отечески благословит его в путь-дорогу. - Нет уж, спасибо, лучше лишний часок вздремнуть».

Кнёдльзедер уже собирался сунуть голову под крыло, но тут какой-то приглушенный шум насторожил его. Он прислушался. Тревога оказалась напрасной - это тихоня марабу под покровом ночи предавался тайному пороку: играл с самим собой на честное слово в чет-нечет. Проделывал он это следующим образом: заглатывал горстку мелкой гальки и, отрыгнув какую-то часть, приступал к подсчету; «выигрывал», если число оказывалось нечетным.

Некоторое время ягнятник не без удовольствия наблюдал за отчаянными попытками азартного игрока выйти из полосы неудач - позеленев от напряжения, святоша давился, пытаясь обмануть судьбу, но раз за разом с какой-то прямо-таки фатальной неизбежностью проигрывал. Чем закончился для «благочестивой птицы» поединок с Роком, Кнёдльзедер так и не узнал, внимание его привлекли подозрительные звуки, доносившиеся со стороны искусственного цементного древа, кое, по вдохновенному

замыслу заботливой администрации, должно было смягчить суровый казарменный интерьер клетки, внеся в него элемент домашнего уюта, столь необходимый для успешного перевоспитания. Чей-то шепот еле слышно шелестел в ночи:

   - Герр Кнёдльзедер! Спуститесь на секундочку, только - тсс!

   - Да, чем обязан? - вежливо осведомился ягнятник и бесшумно спланировал со своего насеста.

Это был еж, тоже, кстати, коренной баварец, однако, в отличие от неотесанной деревенщины беркута, нрава смирного и интеллигентного, явно не способного на грубые подвохи.

   - Вы собрались бежать, - начал еж и кивнул на упакованный сак. Ягнятник уже прикидывал, а не открутить ли этому шептуну голову - так, на всякий случай! - но честный открытый взгляд славного малого обезоружил его. - Но хорошо ли вы ориентируетесь в окрестностях Мюнхена, герр Кнёдльзедер?

   - Не очень, - смущенно признался близорукий орел.

   - Ну так слушайте, я вам подскажу. Перво-наперво, как выйдете - за угол, налево; потом держитесь правее. Сами увидите. А после, - еж сделал паузу, извлек какую-то склянку, вытряхнул из нее в углубление основания большого пальца добрую понюшку табаку и со свистом втянул сначала в одну ноздрю, потом в другую, - после, значится, прямо вперед, пока не доберетесь до Дагльфинга - настоящий оазис, доложу я вам, - тут уж вам придется прибегнуть к дальнейшим расспросам. Ну и счастливого пути вам, герр сосед, - с наслаждением чихнул еж и исчез.

Все устроилось как нельзя лучше. Еще до рассвета Амадей Кнёдльзедер осторожно открыл зарешеченный люк, быстро надвинул на брови шапочку, пристегнул вместо своих старых щегольские, расшитые подтяжки коллеги Хумпльмайера - хорошо смеется тот, кто смеется последний! - который с таким усердием со своего насеста наяривал носоглоткой, словно всерьез намеревался собственным храпом перепилить прутья решетки, и, подхватив сак, взмыл в воздух. Шум его крыльев разбудил марабу, однако богобоязненный праведник ничего не заметил, ибо тотчас, еще в полусне, встал в угол и «вознес хвалу Господу».

- Обывательское болото! - с отвращением проворчал ягнят ник при виде спящего в розоватых предрассветных сумерках го рода. - А еще культурной метрополией называется!

И взял курс на юг.

Вскоре показался приветливый Дагльфинг, и Амадей Кнёдльзедер пошел на посадку: отвыкнув от физических нагрузок, беглец слегка взмок, и кружечка пивка бы явно не повредила.

Не спеша прошелся по вымершим переулкам. «Тоже мне - оазис», - с горечью подумал обманутый в своих надеждах путешественник: ни одного открытого трактира, что, впрочем, не мудрено в эдакую рань. Вот только двери «Торгового дома» Барбары Мутшелькнаус были гостеприимно распахнуты...

На мгновение ягнятник застыл перед пестрой витриной, казалось, его осенила какая-то мысль. Еще ночью его точил червь сомнения, ведь на воле, по всей видимости, придется влачить жалкое, полуголодное существование. Охота?.. Это при моей-то близорукости? .. Гм, а не открыть ли небольшую фабрику по производству гуано?.. Утопия, ибо - корм, корм, корм и еще раз корм. Все опять же упирается в проблему продовольствия, да и как иначе: ex nihilo nihil fit[152]. Но вот сейчас в единый миг пред ним распахнулась ослепительная перспектива. И он решительно шагнул через порог...

- О боже, это еще что за рожа! - охнула почтенная фрау Мутшелькнаус при виде незнакомого мужчины, внешность которого доверия ей явно не внушала.

Однако после того, как Амадей, нисколько не смущенный этим не слишком радушным приемом, благосклонно потрепал ее не первой свежести щечки, быстро сменила гнев на милость; ну а когда тот, проникновенно модулируя своим хорошо поставленным бархатным баритоном, обратился к ней с пространной, витиеватой речью, из коей явствовало, что с целью пополнения своего туалета некоторыми совершенно необходимыми в путешествии предметами он намерен совершить ряд весьма значительных приобретений, уж и вовсе души в нем не чаяла. Взыскательного

клиента особенно интересовали галстуки - и желательно поярче! -готов был скупить оптом весь имеющийся в наличии товар.

Очарованная размахом и обходительными манерами ягнятника, простодушная женщина в мгновение ока взгромоздила на прилавке целую гору наимоднейших галстуков.

Любезный «герр» взял все не торгуясь, попросил только коробку побольше, чтобы аккуратно упаковать это пестрое изобилие. И лишь один, огненно-красный, незнакомец, словно не устояв перед его великолепием, выхватил двумя пальцами - как бы боясь обжечься - из кучи и протянул смущенной хозяйке, умоляя простить великодушно, коли та сочтет его просьбу слишком смелой, но что он был бы бесконечно счастлив, если б она своими прелестными ручками сама повязала ему сие произведение искусства.

Пока зардевшаяся как маков цвет дама завязывала на его длинной тощей шее какой-то немыслимо хитроумный узел, коварный сердцеед, обволакивая ее томным взглядом, напевал со страстными придыханиями:

- И жа-а-агучай паца-а-луй

таваих пурпурных э-губок

а-напомнил манэ

ту гарустную а-зарю...

Каким образом потерявшая голову хозяйка справилась в конце концов с узлом было непонятно даже ей самой.

- Боже, как он вам идет! - прошептала она, стыдливо потупив глазки. - Вы теперь ну прямо как... (как столичный сутенер, едва не вырвалось у нее) как самый настоящий прынс.

- Мерси, и, если возможно, еще стаканчик чего-нибудь освежающего, драгоценнейшая. Могу ли я просить о таком одолжении? - ворковал аферист.

Наивная с таким рвением бросилась в задние помещения, словно умирающий просил о последнем глотке воды, но едва лишь она исчезла, как сказочный «прынс» подхватил картонную коробку, пулей вылетел из лавки и взмыл в небеса, так ни гроша и не заплатив. Напрасно оскорбленная в своих самых святых чувствах женщина изрыгала ему вослед поток отборнейших проклятий -бессердечный ловелас, очевидно не испытывающий ни малейших

угрызений совести, когтя в левой лапе сак, а в правой - объемистую коробку, безмятежно порхал в голубом эфире.

Ближе к вечеру, когда заходящее светило уже собиралось послать последними лучами воздушный поцелуй пламенеющим альпийским вершинам, устремил он свой полет долу. Чистейший воздух родных нагорий овевал его чело, проливая в истомленную душу целительный бальзам, а усталые очи смотрели и не могли насмотреться на знакомые с детства дали, подернутые нежной голубоватой дымкой. А с зеленеющих лугов к сверкающим вечными снегами вершинам неслись грустные напевы пастушка, в которые с милой непосредственностью вплетался серебристый перезвон колокольчиков - это покрытые пылью отары брели, возвращаясь домой.

Пролетев еще немного, Амадей Кнёдльзедер с удовольствием констатировал, что безошибочный инстинкт сына гор и на сей раз его не подвел - благосклонная судьба направила крылья блудного сына в нужную сторону: прямо под ним простирался уютный городишко, населенный трудолюбивыми сурками.

И хотя обитатели сего благословенного местечка при его появлении бросились врассыпную и, попрятавшись по домам, позакрывали двери па все замки, тем не менее очень скоро их страхи рассеялись: Кнёдльзедер не только не стал покушаться на жизнь дряхлого, не успевшего спастись бегством хомяка, но сам первый чрезвычайно почтительно снял шапочку, попросил огоньку и вежливо осведомился о найме жилья.

   - Судя по диалекту, вы нездешний? - спросил он, благосклонно предлагая тему для более обстоятельного разговора, после того как хомяк, ведавший в городе зерновыми поставками, с трудом уняв дрожь, стал способен членораздельно выговаривать слова.

   - Т-таки н-нет, - заикаясь, пробормотал почтенный господин.

   - А вы случаем не с юга?

   - Т-таки н-нет, м-мы и-из П-Пгаги.

   - Эге, и вероисповедания, по всей видимости, иудейского? - с видом заговорщика хитро подмигнул Кнёдльзедер.

   - И-и к-кто? Я-я? Я?? Чито ви себе позволяете, милостивий госудагь! - стал в позу хомяк, не на шутку струхнувший, уж не русского ли казака послал по его грешную душу Иегова. - Нет, ви

только посмотгите, я евгей? Я, несчастний шабесгой[153], десять лет тгудился на одну евгейскую, но бедную семью - и удгуг евгей!

Почтя за лучшее сменить тему разговора, любознательный незнакомец перешел к обсуждению городских новостей, при этом он дотошно вникал во все нюансы последних сплетен; интересно, что унылое брюзжание хомяка на предмет невиданного досель распространения злачных заведений отнюдь не повергло его в горестные размышления по поводу повсеместного падения нравов, напротив, ягнятник сразу как будто оживился и, словно только теперь заметив, в каком прискорбном состоянии находится собеседник, которого трясло так, что это приобретало уже какой-то патологический характер, все больше напоминая танец святого Витта, отпустил бедолагу с миром, а сам, весело насвистывая, направился на поиски подходящего пристанища.

Счастье вновь улыбнулось ему, и еще до темноты Кнёдльзедеру удалось снять на рыночной площади скромную, не привлекающую посторонних взглядов лавчонку с жилой комнатой и целым лабиринтом многочисленных чуланов на задах. Обнаружив, что каждое из помещений имеет отдельный вход, он впал в какую-то странную мечтательную прострацию...

Дни тянулись за днями, складывались в недели, мирные обыватели давно забыли свою настороженность, и вновь с утра до позднего вечера журчал жизнерадостный говорок на улицах города.

Над новой лавкой красовалась аккуратная дощечка, на которой каллиграфически выписанными буквами значилось:

Зеваки часами простаивали перед витриной, пожирая глазами выставленную роскошь.

В былые времена, когда дикие утки, кичась своими восхитительными, отливающими изумрудом шейными платками, дарованными им природой, стаями пролетали мимо, в городе на несколько дней воцарялся траур. Теперь же, теперь все пошло по-другому! Отныне каждый, кто хоть сколько-нибудь следил за своей внешностью или стремился придать ей подобающую рангу солидность, щеголял в сногсшибательном галстуке - от экзотических расцветок просто голова шла кругом: тут были и зловещие кроваво-алые, и кроткие небесно-голубые, кто-то гнул грудь колесом, спесиво выставляя напоказ предмет своей гордости ядовито-желтого цвета, другой проплывал эдаким шахматным принцем в шикарном изделии, от крупных клеток которого рябило в глазах, даже сам господин бургомистр не удержался, тряхнул стариной и оторвал себе такой длиннющий, что при ходьбе постоянно наступал на него передними лапами, ежесекундно рискуя запутаться и свернуть себе шею.

Фирма Амадея Кнёдльзедера была у всех на устах, а сам основатель элегантного заведения превратился в своего рода эталон законопослушного обывателя, - казалось, не существовало таких гражданских добродетелей, которых бы он в себе не воплощал: бережлив, прилежен, работает не покладая рук, денег на ветер не пускает, воздержан (пьет только лимонад).

День-деньской стоял за прилавком, позволяя себе отвлечься лишь в исключительных случаях, когда солидный придирчивый клиент требовал особого подхода, таких он уводил в специально оборудованную заднюю комнату, где и уединялся с ними на весьма продолжительное время, да и как иначе - сложные бухгалтерские калькуляции! Тут в пять минут не уложишься, а ведь результаты надо еще аккуратно вписать в толстенный гроссбух! Из-за плотно закрытых дверей - как-никак коммерческая тайна! - не доносилось ни слова, слышно было лишь, как ягнятник часто и громко рыгал - верный признак напряженной интеллектуальной деятельности у бизнесменов его масштаба.

Ну а то, что привередливые клиенты после приватного собеседования с главой фирмы никогда не покидали лавку через переднюю дверь, никого не смущало - в доме имелось сколько угодно задних ходов!

После трудов праведных любил Амадей Кнёдльзедер посидеть в одиночестве на крутом утесе, помечтать о чем-то своем, наигрывая на свирели печальные мелодии. Но вот на узкой горной тропинке появлялась его дама сердца - кроткая лань в роговых очках и с шотландским пледом, не первой молодости, но сумевшая сохранить в житейских бурях девственную чистоту, - и когда она приближалась, с добродетельным видом семеня по краю пропасти, он строго и почтительно приветствовал ее глубоким поклоном. И она отвечала ему, благовоспитанно склоняя свою точеную головку. О целомудренной парочке уже поговаривали, и все посвященные в их нежные отношения не могли удержаться от возгласов восхищения, воочию любуясь плодами благотворного влияния строгой, но справедливой воспитательной системы исправительных заведений, когда даже ягнятник - индивидуум, отягченный по вине матери-природы столь тяжелой наследственностью, и тот оставил греховную стезю и обратился к жизни праведной.

Вот только какое-то тягостное подспудное чувство не покидало обитателей городка, мешая им в полной мере насладиться радостью по поводу возвращения на путь истинный своего ближнего; возможно, в этом, как считали многие, было повинно то странное и прискорбное обстоятельство, что численность населения без каких-либо видимых причин, но самым устрашающим образом с каждой неделей упорно сокращалось. Не проходило и дня, чтобы в том или другом семействе, хватившись кого-нибудь из родни, не объявляли оного «без вести пропавшим». Каких только причин не выдумывали, куда только не обращались, сидели и просто ждали - напрасно, ни один из пропавших так и не вернулся.

Не обошла беда и ягнятника: в один прекрасный день исчезла его дама сердца - лань в роговых очках! На горной тропинке обнаружили ее флакончик с нюхательной солью; видимо, старая дева вследствие внезапного головокружения стала жертвой несчастного случая.

Горе Амадея Кнёдльзедера не знало границ.

Вновь и вновь бросался он, распростерши крылья, в бездну, пытаясь отыскать тело возлюбленной. В промежутках безутешный жених сидел на краю пропасти и утробно рыгал, тоскливо глядя вниз и обреченно ковыряя зубочисткой в клюве.

Свою галстучную фирму он совсем забросил...

Но однажды ночью открылось ужасное! Владелец дома, в котором квартировал ягнятник, - старый ворчливый сурок - ввалился в полицию и потребовал немедленно взломать лавку и учинить официальный обыск с последующей конфискацией всех находящихся там товаров, так как он, несчастный бессребреник, не намерен более ожидать, когда его квартирант соблаговолит наконец заплатить причитающуюся с него арендную плату.

   - Гм. Странно. Герр Кнёдльзедер вам задолжал? - Чиновник никак не мог в это поверить. И зачем полиции ломать замки, если герр Кнёдльзедер может и сам открыть дверь? Невероятно, чтобы столь почтенный господин не ночевал дома, просто надо его разбудить.

   - Это он-то - и дома?! - Старик долго не мог прийти в себя от смеха. - Да он раньше пяти утра не заявляется, и притом пьяный в стельку!

   - Что?! В стельку?! - Чиновник посуровел и отдал необходимые распоряжения.

Начинало светать, а полицейские всё еще в поте лица возились с массивным навесным замком, закрывавшим вход в заднее помещение лавки.

Возбужденная толпа на рыночной площади прибывала с каждой минутой.

   - Неплатежеспособен! Банкрот! Фальшивые векселя! - неслось с разных концов.

   - Нате вам - неплатежеспособен! Фи! А когда бедний честний человек пгедупгеждал вас, ви его слюшали?.. Таки нет! И вот, извольте, подняли хай - банкот, банкот!.. - злорадствовал, отчаянно жестикулируя, дряхлый пражский хомяк, который был тут как тут; сегодня впервые после своей роковой встречи с Кнёдльзедером он появился на людях.

Всеобщее беспокойство нарастало с каждой минутой.

Даже элегантные дамочки, возвращавшиеся с каких-то званых обедов и маскарадов, останавливались и, кутаясь в драгоценные меха, с любопытством тянули свои тоненькие шейки.

Внезапно раздался треск, замок отлетел, дверь распахнулась настежь, и наружу пахнуло таким чудовищным зловонием, что все невольно подались назад.

Но настоящий кошмар открылся там, внутри! Куча обглоданных скелетов доставала едва не до потолка, кругом, куда ни посмотри, полупереваренные останки, изблеванные стервятником прямо на пол, повсюду бурые пятна запекшейся крови и кости, сплошные кости - на столах, на полках, на подоконниках, в выдвижных ящиках и даже в сейфах...

Ужас парализовал толпу: так вот, значит, где обрели свое последнее пристанище все те, кто ушел и не вернулся. Кнёдльзедер пожирал их, а проданный товар возвращал себе - поистине второй «ювелир Кардильяк» из рассказа «Мадемуазель де Скюдери»!

- Ну и чито ви на это скажете - банкот? - ликовал хомяк.

Его окружили пораженные его проницательностью сограждане - это же надо, с первого взгляда раскусил так ловко маскировавшегося маньяка и, запершись со всем своим многочисленным семейством дома, спас от верной смерти себя и домочадцев.

   - Но как, каким образом, господин коммерческий советник, -кричали все наперебой, - вам удалось сорвать с этого монстра маску? Что навело вас на подозрения, ведь всё, буквально все свидетельствовало за то, что он исправился, он просто должен был исправиться и...

   - Это игнятник-то и испгавиться?! - Иронии хомяка не было предела; он сложил кончики пальцев так, словно держал в них щепотку соли, и, мерно раскачивая руку перед носом какого-то ближе всех стоящего суслика, стал вещать с видом усталого педагога, объясняющего своим туповатым ученикам нечто предельно тривиальное: - Слюшайте сюда: гожденный игнятником есть игнятник, будет игнятником и остается игнятником, хоть ви... -Он замер, навострив уши: человеческие голоса... С каждой секундой они становились все громче. Туристы!

Перепуганную толпу как ветром сдуло. Мудрый хомяк исчез, как всегда, последним.

   - Бовественно! Восхитительно! Ах, какой чудесный восход солнца! - восторженно причитал воркующий голос, принадлежавший востроносенькой мечтательной особе, которая только что, картинно опираясь на альпеншток и воинственно раскачивая грудями, вступила на горное плато. Ее идеально круглые честные глаза смотрели преданно и открыто, как яичница-глазунья. Конечно же они не были такими желтыми! Фиалково-голубыми!

   - О, здесь, пеед лицом вечной пиоды, где все так пекасно, азве повенется у вас, господин Клемпке, язык сказать ов итальянском наоде то, что вы сказали внизу, в долине. Увидите, что, когда кончится эта потивная война, итальянцы певыми пидут, потянут нам уку и скавут: «Лювимая Гемания, пости нас, иво мы - испавились...»

НОЧНОЙ РАЗГОВОР КАМЕРАЛЬНОГО СОВЕТНИКА БЛАПСА

Cкажите, пожалуйста, Киприан, когда несколькими минутами раньше вы своей метелкой из перьев смахивали пыль с висящего на противоположной стене портрета моего прадеда, мне показалось, будто с ваших губ сорвалось что-то вроде почтительного приветствия: «Господин камеральный советник[154] Блапс...» Нет, нет, ради бога, не извиняйтесь, вы ни в чем не провинились! Мне просто интересно, по какой причине к моему прадеду пристало столь странное прозвище...

   - Боюсь, сударь, ничего определенного на сей счет я вам сообщить не смогу, помню только, как лет семьдесят тому назад, когда я еще пешком под стол ходил, мой дед, человек обычно спокойный и уравновешенный, до конца своих дней верой и правдой служивший досточтимым предкам вашей милости, даже не считал нужным сдерживать свой гнев, если прислуга имела дерзость называть покойного господина камерального советника Блапсом, но суеверная челядь все равно, всякий раз собираясь в людской за вечерним столом, тайком заводила кощунственные речи о том, что господин советник вовсе не умер, а только притворился умершим, как... как... ну, в общем, как один из этих черных, величиной с миндальный орех жуков, которые при малейшей опасности, даже если на них пристально взглянуть, тут же прикидываются мертвыми... Так вот этих жуков-притворщиков народная молва нарекла «Блапс»[155].

   - Спасибо, Киприан, а сейчас отправляйтесь спать. Ступайте в новое здание, этой ночью мне бы хотелось побыть в одиночестве. А завтра рано утром приходите снова сюда, в замок, отвезете меня в этом проклятом кресле-коляске. Кстати, Киприан, зажгите, пожалуйста, еще несколько этих толстых старинных восковых свечей, а канделябры поставьте на пол у стены с

портретами. Нет, нет, я ни в чем больше не нуждаюсь, не стоит беспокоиться. Спокойной ночи, Киприан, жду вас утром...

Как все же странно преломляется в сознании человека преклонных лет прошлое: происшедшее накануне блекнет, расплываясь в тусклую, ничего не выражающую картину, а события, которые, казалось, давным-давно канули в Лету, оживают в таких ярких и свежих красках, что невольно становится не по себе! «Blaps mortisaga... - всплывает внезапно в моей памяти так ясно и отчетливо, как будто и не было этих семидесяти лет, и я мгновенно переношусь в мрачноватую классную комнату и слышу голос учителя, который, водя указкой по учебному плакату с изображениями жуков и бабочек, продолжает монотонно бубнить: -Так по-латыни называется этот черный жук, который обычно старается держаться подальше от солнечного света, выбирая в качестве мест своего обитания различные укромные уголки: сырые подвалы, темные пыльные чердаки и другие нежилые помещения... Нда-с, пищей же сему сторонящемуся всего живого отшельнику служит всевозможная падаль, полуистлевшие останки насекомых и прочий органический прах...»

Интересно, уж не потому ли этот пустяковый, ничем особым не примечательный эпизод школьной поры ни с того ни с сего вдруг столь явственно вспомнился мне, что сегодня вечером, сметая с портретов пыль, мой старый камердинер Киприан произнес имя «Блапс», или... или... Стоп, стоп, как же это выпало из моей памяти: ведь только что, всего несколько минут назад, я заметил у своих ног именно такого жука, поднял его и стал рассматривать, однако, обнаружив, что он мертв, брезгливо отбросил!.. Жук шлепнулся на пол неподалеку от моего кресла и, как и полагается мертвому насекомому, замер лапками кверху... Странно, я мог бы поклясться, что он так и остался там лежать, но... но сейчас он исчез... Как сквозь землю провалился! Впрочем, очень может быть, что все это плод моей фантазии, все время исподтишка пытающейся подправлять своими причудливыми миражами досадные погрешности зыбкой и ненадежной памяти, которая явно страдает старческой дальнозоркостью: чем ближе какое-либо событие находится к

настоящему, тем более смутным и расплывчатым становится оно в моем сознании...

В юности меня постоянно преследовал во сне образ моей маленькой и горячо любимой сестры. Являлась она мне неизменно окутанной какой-то багряной, зловеще-алой пеленой, если же я, пытаясь сорвать с нее эту кровавую поволоку, отчаянно напрягал воображение и старался представить покойную сестренку в каком-нибудь другом, более спокойном и привычном цвете, всякий раз в самый решительный миг, когда мне это почти удавалось, у меня в ушах начинал звучать потусторонний голос - это моя бабка, безумный взгляд которой бессмысленно блуждал с предмета на предмет, хрипло и жутко принималась бормотать себе под нос: «Шарлах, шарлах, шарлах, она умерла от шарлаха...»[156] Моя детская душа, наверное, не выдержала бы и я задохнулся от горя, если бы спросил: «Что это такое?» Нет, я ни за что не хотел спрашивать, ведь мне и так было известно, что шарлах - это краска цвета крови...

О господи, на сей раз это уже не иллюзия - я действительно вижу черных жуков смерти! Вон их целая стайка прошмыгнула по белым мраморным плитам пола! Отвратительная мысль, подобно мерзкой, холодной рептилии, проскользнула в мой мозг: та самая жизненная сила, которая в течение многих веков вдохновляла на рыцарские подвиги и самозабвенную любовь тогдашних обитателей этого замка, мужчин и женщин, перешла после их смерти к этим ужасным насекомым и гонит теперь траурно-черную стаю в неведомую ночь. Много человеческих оболочек сменила эта жизненная сила, вот они - потускневшими от времени безжизненными портретами моих предков висят на стене, сверху вниз взирая на меня своими мертвыми глазами. Сегодня я их вижу впервые, и они мне так же чужды, как и я им...

Быть может, мой прадед преследовал какую-то тайную цель, когда внес в свое завещание следующий пункт: двери фамильного замка должны открыться только тому из его потомков, который преодолеет восьмидесятилетний рубеж? Да и следует ли считать свободным изъявлением воли это мое поразившее всех решение -

первую ночь после открытия замка провести одному в таинственном сумраке древних зал, которые с детства притягивали меня к себе, наполняя душу мучительным любопытством? Уж не было ли оно следствием потусторонней инспирации предков, которые, пережив столетия, невидимым безмолвным сонмом окружали меня с юных лет, а теперь возжелали, чтобы я остался наедине с этими ночными жуками, столь искусно симулирующими смерть, лишь только почувствуют на себе взгляд живого человека?..

А собственно, почему я так судорожно сжимаю в руке эту миниатюрную табакерку, которая как будто вросла в мои пальцы?! Он что, нюхал из нее табак? Находящийся в ней порошок кажется смесью мельчайших разнородных песчинок, тут же лежит тонкая серная нить, которую в старину, когда не было спичек, использовали для добывания огня. Нет, это, разумеется, не табак, а какое-то неведомое нюхательное зелье! Ну что же, надо попробовать. Чуть позже я попытаюсь его возжечь...

Тут только мне вдруг вспомнилось: уже в зрелом возрасте до меня дошли слухи, будто бы прадед мой втайне предавался занятиям алхимией и, чтобы добыть эликсир жизни, манипулировал с различными экзотическими куреньями. Так вот, стало быть, откуда эта поистине неистребимая молва о том, что прадед мой в действительности не умер! Холодок ужаса пробежал у меня по спине, и вновь пред глазами с поразительной отчетливостью возникла картина далекого прошлого: мы, дети, тесно прижавшись друг к другу, сидим полукругом перед нашей бабушкой, которая, нетерпеливо стряхивая со лба свои спутанные седые космы, бормочет с отсутствующим видом: «Эти людишки пытались меня убедить, что он умер, а я упорно отказывалась этому верить. Он сидел в своем кресле совершенно неподвижный, холодный как лед, с застывшим лицом, потом пришел лейб-медик и заявил, что он мертв. И тут лицо его внезапно ожило, и усмешка, исказившая бескровные губы, столь основательно запечатлелась в этих чеканных, словно высеченных из гранита чертах, что и во гробе он как будто смеялся над нами... Лейб-медик говорил, что такое бывает у мертвых. Я же его дурацкой болтовне не верю ни на йоту - человеческая глупость поистине безгранична...»

Ну вот, так я и думал! Конечно же, это какие-то колдовские куренья! Серная нить уже почти догорела, а из табакерки вьется тонкая струйка магического дыма... Но что за ужасные звуки? Похоже, скрипят ржавые петли тяжелых металлических дверей... Наверное, это Киприан - вот неймется ему, никак не может оставить меня в покое. Жаль, а я как раз хотел прокрасться к карусели, которую видел со своего холма, взобраться на сивого деревянного конягу и с упоением носиться по кругу, рискуя прослыть среди стоящих поблизости зевак выжившим из ума старым ослом. А тут, как назло, принесла нелегкая Киприана! Ничего, я знаю, как его спровадить: притворюсь спящим, а еще лучше- мертвым!..

Вот только с чего это он вдруг так низко склонился надо мной? Почему схватил мою безжизненно висящую руку и тут же с отчаянным криком выпустил ее? Зачем выскочил во двор, призывая на помощь стар и млад?.. Надо же, кажется, в мгновение ока в залу сбежалась вся дворня - бестолково вопя и размазывая по физиономиям текущие ручьем слезы, мужики и бабы сгрудились вокруг моего кресла!

Вот они, светя мне в лицо своими дурацкими фонарями, пытаются вернуть меня к жизни - напрасный труд, это им не удастся! Ну уж нет, я не позволю, чтобы мне мешали носиться по кругу на деревянном скакуне, ведь мне так хочется вновь вернуться в детство и беззаботно резвиться вместе с моими любимыми братьями и сестрами!.. А потому я буду по-прежнему притворяться мертвым, и столь искусно, что даже собственное тело поверит в мою смерть. Вот только бы прогнать с губ эту проклятую усмешку! Впрочем, они все равно ничего не заметят - человеческая глупость поистине безгранична...

ХИМЕРА

3релое, послеполуденное солнце щедро изливает свой жар на серый булыжник древней площади, досыпающей последние часы воскресного затишья. Бессильно прислонившись друг к другу, забылись тяжким сном старинные домики с кривыми, сварливо скрипучими деревянными лестницами, укромными мрачноватыми закутками и мебелью красного дерева, верой и правдой отслужившей свой век в крошечных старомодных гостиных.

Всеми своими распахнутыми настежь оконцами ловят они горячий летний воздух.

Одинокий медленно пересекает площадь, направляясь к костелу Святого Фомы, который с благочестивой кротостью поглядывает на свое окружение, сломленное мертвым беспробудным сном. Входит. Запах ладана.

Тяжелая дверь со стоном откидывается назад, на свое потертое, обитое чем-то мягким ложе, и залитого ярким солнечным сиянием мира как не бывало - дерзкие пронырливые лучи, преломляясь в витражах узких готических окон, словно разбитые раскаяньем, смиренно и униженно стекают на массивные каменные квадры, под которыми покоятся священные останки тех, кто навеки избавлен от тягот мирской суеты.

Одинокий вдыхает мертвый воздух. Под сенью благоговейной тишины звучание мира сего умерщвлено и предано анафеме. Сердце, вкусив темный аромат ладана, затихает в мерном нерушимом покое.

Одинокий окидывает взглядом ряды молитвенных скамей -почтительно застыли они перед алтарем в ожидании какого-то грядущего неведомого чуда.

Один из тех немногих смертных, кому удалось победить собственные страсти и новыми, прозревшими очами заглянуть в потустороннее, видит он сокровенную изнанку жизни, ее сумеречную обратную сторону - смутную, безмолвную, недоступную...

Тайные запретные мысли, незаконно рожденные под этими гордыми сводами, на ощупь, как слепые, бродят по

костелу - бескровные калеки, которым не доступны ни горе, ни радость, жалкие ублюдки, болезненные, мертвенно-бледные исчадия мрака...

Торжественно покачиваются красные светильники на длинных, безропотно терпеливых цепях - это, наверное, крыла золотых архангелов приводят их в движение, больше как будто некому нарушить мертвое оцепенение, царящее в сосредоточенно молчаливом нефе.

И вдруг... тихий шорох... Там, там, под скамьями... Вот оно - шмыгнуло в глубину рядов и затаилось...

А теперь возникло из-за колонны... Голубоватая кисть человеческой руки!..

Быстро-быстро семенит по полу на проворных пальцах... Призрачная паучиха!.. Замирает... Прислушивается... Короткая перебежка... Снова остановка... Привычно взбегает по металлической стойке и ныряет в церковную кружку...

Внутри вкрадчиво позвякивают серебряные монетки. Зачарованно проводив глазами вороватую пятерню, одинокий замечает вдруг какого-то старика, облаченного в тень старинной пилястры. Серьезно смотрят они друг на друга.

- Много их здесь, жадных тварей... - еле слышно шепчет старик.

Одинокий кивает...

Глубина храма тонет в кромешной темноте, и оттуда, из первозданного хаоса, что-то надвигается, медленно, очень медленно оформляясь в какие-то смутные образы...

Улитки-святоши!

Человеческие бюсты на скользких холодных улиточьих телах бесшумно и неотвратимо, дюйм за дюймом, подползают по каменным плитам... Женские головы - в платках, с черными католическими глазами...

- Христа ради нищенки, и хлеб их насущный - пустые лице мерные молитвы, - вздыхает старик. - Днями напролет просиживают они в преддверьях храмов, и все их видят, но никто не узнает. Во время мессы, когда устами священника глаголет

Истина, эти слизняки уползают в звуконепроницаемую скорлупу своих раковин и там погружаются в спячку.

- Выходит, мое присутствие помешало молитвам этих убогих? - спрашивает одинокий.

Старик заходит с левой стороны:

- Зачем зажигать свечу, когда светит солнце? Тот, чьи ноги омывают воды жизни, сам воплощенная молитва! Вот уж не ду мал, не гадал, что сподоблюсь когда-нибудь повстречать челове ка, способного видеть и слышать!

А желтые лукавые «зайчики» так и скачут, так и пляшут по древним суровым стенам, подобно обманчивым болотным огонькам...

- Теперь смотрите сюда... Вот, вот и вот! Видите?.. Золотые жилы! Прямо под этими плитами! - призрачно зыблется в полутьме лицо старика.

Одинокий смущенно качает головой:

- Вы ошиблись, почтеннейший, мой взор не проникает так глубоко.

Старик берет его под руку и ведет к алтарю. Молча висит на кресте Распятый.

Тихо колышутся тени в темных боковых галереях за вычурными, искусно выгнутыми решетками: прежние обитательницы богадельни, их призраки, - чуждые миру сему, самозабвенно-аскетичные, как запах ладана, они явились из тех канувших в Лету времен, которым уже никогда не суждено вернуться.

Еле слышно шелестят черные шелковые одежды...

Старик указывает на пол:

- Здесь оно подходит к самой поверхности. Копнуть пару раз под плитами - и сплошное золото, широкая сверкающая лента... Жилы тянутся через всю площадь и дальше под домами... Самое удивительное, что еще никто не наткнулся на них, даже когда укладывали мостовую... Об этом сокровище известно лишь мне одному... В течение долгих лет хранил я свою тайну... Вплоть до сегодняшнего дня... Ибо не встретился мне человек с чистым сердцем...

Дзинь!..

За стеклянной дверцей реликвария из костяной руки Святого Фомы выпало серебряное сердце...

Старик не слышит. Он сейчас далеко. Неподвижный взгляд экстатически расширенных глаз вперен в бесконечность:

- Тем, кто придет сегодня, не понадобится просить милостыню завтра. И да воздвигнется храм из чистого злата! Перевозчик переправляет... в последний раз...

Шепот седовласого пророка, подобно тончайшему удушливому праху ушедших столетий, осыпается в душу пришельца.

Здесь, прямо под ногами!.. Сверкающий скипетр зачарованной вековым сном власти! Только нагнуться и поднять! А перед глазами уже полыхают неистовые языки: даже если на этом золоте проклятье, неужели милосердие и любовь к ближним не снимают с него дьявольских ков?.. Ведь тысячи ни в чем не повинных людей умирают от голода!..

На башне пробило семь. Воздух еще дрожит от мощного гула.

Мысли одинокого, подхваченные колокольным звоном, уносятся далеко, в мир, пресыщенный пышным искусством, блистающий непомерной роскошью и великолепием...

Лихорадочный озноб пробегает по его телу. Широко раскрытыми глазами смотрит он на старика...

Как изменилось все вокруг! Грозным эхом отдаются под сводами шаги. Углы скамеек оббиты, ободраны слоновьими ногами каменных колонн. Выбеленные статуи римских первосвященников покрывает толстый слой пыли.

- Вы... вы... наяву... своими собственными глазами видели... металл?.. Вы держали его в руках?..

Старик кивает.

- Там, в монастырском саду, рядом со статуей Пречистой Девы, среди цветущих лилий, жила выходит на поверхность.

В его руках появляется голубоватая капсула. -Здесь, здесь...

И он благоговейно передает одинокому что-то зазубренное, угловатое, с острыми краями...

Оба молчат.

Издали доносится шум. Он все ближе и ближе: народ возвращается с зеленых лугов. Завтра рабочий день.

Женщины несут усталых детей.

Одинокий прячет подарок в карман и растроганно сжимает старческую руку. Оглядывается на алтарь... И вновь таинственная аура умиротворенности окутывает его: «Все, идущее от сердца, рождено в сердце и пребывает в согласии с сердцем».

Он осеняет себя крестным знамением и направляется к выходу. Там, прислонившись к косяку полуоткрытой двери, его встречает вконец измотанный собственной бестолковой суетой и гомоном день. Свежий вечерний сквознячок разгуливает по костелу.

По мощенной булыжником мостовой с грохотом проезжают украшенные листвой телеги, полные веселых смеющихся людей.

В багряных лучах заходящего солнца ажурные аркады древних зданий кажутся еще более лёгкими и изящными.

Подперев плечом монументальный постамент возвышающегося посреди площади памятника, пришелец погружается в грезы: вот он, сгорая от желания поделиться со всем миром своей радостной вестью, кричит, и голос его души разносится все дальше и дальше...

И слышит он, как смолкает беззаботный смех. Здания рушатся, храмы обращаются во прах... Растоптанные, в пыли, лежат заплаканные лилии в монастырском саду...

Разверзаются недра земные, и демоны ненависти из преисподней обращают душераздирающий вопль свой к небесам!..

Пестик какой-то исполинской толчеи с сокрушительной силой раз за разом низвергается вниз, ровняя с землей город, дробя каменные глыбы, растирая кровоточащие человеческие сердца в тончайшую золотую пыль...

Мечтатель в ужасе трясет головой и слышит доносящийся из собственного сердца звонкий голос сокровенного Мастера: «Тот, кому никакое злое дело не покажется слишком низким и никакая златая гора - слишком высокой...

Вот человек бескорыстный, мудрый, решительный, истинно сущий».

Что-то уж слишком легок угловатый слиток для самородного золота...

Одинокий извлекает его из кармана. Человеческий позвонок!

ВНУШЕНИЕ

23 СЕНТЯБРЯ

Свершилось. Теперь, когда моя система доведена до конца, страх более не властен надо мной.

Ни один человек в мире не сможет расшифровать мою тайнопись. И очень хорошо - есть возможность спокойно, без спешки, не опасаясь коварного удара исподтишка, все заранее продумать вплоть до мельчайших деталей с точки зрения самых различных областей человеческого знания. Эти записи будут моим дневником, куда я смогу, ничего не опасаясь, записывать все, что сочту необходимым для самоанализа. И шифр, обязательно шифр -одного тайника недостаточно, какая-нибудь глупая случайность, и все откроется...

Не забыть: самые тайные тайники - самые ненадежные. Как абсурдно все, чему нас учат в детстве! Однако с годами я научился смотреть в корень и теперь знаю совершенно точно, как подавить в себе эмбрион страха.

Одни утверждают, что совесть есть, другие отрицают; таким образом, для тех и других - это проблема и повод для дискуссий. Но истина всегда проста: совесть есть и ее нет - смотря по тому, верят в нее или нет.

Моя вера в совесть - это просто самовнушение. Ничего больше.

Здесь есть одна странность: если я верю в совесть, то она не только возникает, но и противостоит - сама по себе - моим желаниям и воле...

«Противостоит»! Странно! Итак, Я, которое я вообразил, становится напротив того Я, каким я его создал, и обретает отныне полную независимость...

Но точно так же, по всей видимости, обстоит дело и с другими понятиями. Например, стоит кому-нибудь заговорить об убийстве, и мое сердце начинает биться чаще, сам же я веду себя как ни в чем не бывало и нисколько не беспокоюсь, что смогут

напасть на мой след. А как же иначе? Во мне нет и тени страха -сомнений тут быть не может: слишком пристально я слежу за собой, чтобы это могло ускользнуть от моего внимания; а сердце -сердце начинает биться чаще... Ну и пусть его!..

Поистине из всего, что когда-либо выдумала Церковь, эта идея с совестью - самое дьявольское измышление.

Интересно, кто первый посеял эту мысль в мир?! Какой-нибудь грешник? Едва ли! А может, безгрешный? Так называемый праведник? Но каким образом праведник мог охватить разумом те инфернальные бездны, которые сокрыты в этой идее?!

Здесь, конечно же, не обошлось без какого-нибудь благообразного старца, который взял да и внушил идею совести - как пугало - чадам своим непослушным. Инстинктивная реакция старости, сознающей свою беззащитность перед агрессивным напором юности...

В детстве - очень хорошо это помню - я нисколько не сомневался, что призраки мертвых преследуют убийцу по пятам и являются ему в кошмарах.

«Убийца»! До чего же хитро составлено это словечко!.. «Убийца»! В нем так и слышится какой-то задушенный вопль.

По-моему, весь ужас заключен в букве «й», придавленной свинцовым «ц»...

И до чего ловко обложили люди с внушенным сознанием нас, одиночек!

Но я-то знаю, как нейтрализовать их коварные происки. Однажды вечером я повторил это слово тысячу раз, пока оно наконец не утратило свой страшный смысл. Теперь оно для меня как всякое другое.

Я очень хорошо понимаю, что эта бредовая идея о преследовании мертвыми может довести до безумия какого-нибудь необразованного убийцу, но только не того, кто анализирует, обдумывает, предвидит... Кто уже сегодня привык хладнокровно, так, чтобы сознание собственной безгрешности не дало течь, смотреть в стекленеющие глаза, полные смертельного ужаса, или душить в хрипящем горле проклятия, которых он втайне боится. Ничего удивительного - такое воспоминание может в любой

момент ожить и пробудить то, что принято называть совестью, ну а уж это пугало будет день ото дня расти как снежный ком, пока в конце концов не подомнет под себя незадачливого преступника и не раздавит его. И поделом!..

Что же касается меня, то я - нужно это признать без ложной скромности! - нашел абсолютно гениальный выход из положения. Отправить на тот свет двоих и уничтожить все улики - это может любая посредственность, но уничтожить вину, само сознание вины еще в зародыше - это... думаю, это действительно гениально...

Да, если ты - человек сведущий, то тебе можно только посочувствовать, тяжело тебе будет с психологической блокадой; я же судьбой не обижен, бремя знаний меня не гнетет - и слава богу, ибо человек разумный любой недостаток умудрится превратить в достоинство... Так и я предусмотрительно избрал такой яд, при отравлении которым агония протекает совершенно неизвестным мне образом. Вот она - анестезия неведением!..

Морфий, стрихнин, цианистый калий - их действие я знаю либо могу себе представить: корчи, судороги, внезапное падение, пена у рта... Но курарин! Я не имею ни малейшего понятия, как при отравлении этим ядом наступает летальный исход. Да и откуда мне это знать?! Читать об этом я, разумеется, не буду, случайная возможность что-либо услышать исключена. Ну кому сегодня знакомо хотя бы слово «курарин»?!

Итак, если я не могу даже представить себе последних минут моих жертв (какое нелепое слово!), то каким образом это видение будет меня преследовать? Ну, а если оно мне приснится, то при пробуждении я смогу неопровержимо доказать несостоятельность подобного внушения. И какое внушение совладает с таким доказательством!

26 СЕНТЯБРЯ

Интересно, именно сегодня ночью оба отравленных сопровождали меня во сне: один шел за мной слева, другой - справа.

Возможно, потому, что вчера я, предвидя вероятность таких сновидений, зафиксировал ее на бумаге?!

Есть только два способа заблокировать эти сны: либо подвергнуть их детальному анализу и, привыкнув к ним, лишить их всякого внутреннего содержания, как я это уже проделал с глупым словечком «убийца», либо просто вырвать с корнем это воспоминание.

Первое? Гм... Сон был слишком жуткий!.. Я выбрал второе. Итак: «Я больше не хочу об этом думать! Не хочу! Я не хочу - не хочу - не хочу больше об этом думать! Слышишь, ты?! Ты больше не должен об этом думать!»

Впрочем, формула: «Ты не должен» и так далее - некорректна: не следует обращаться к себе на «ты» - в этом случае происходит что-то вроде раздвоения твоего Я, что со временем может повлечь роковые последствия!

5 ОКТЯБРЯ

Если бы я самым тщательным образом не исследовал природу суггестии, то мог бы легко перенервничать: уже восьмую ночь подряд мне снится один и тот же сон. Шаг в шаг, след в след эта парочка идет за мной по пятам. Вечером, пожалуй, куда-нибудь выберусь и позволю себе выпить несколько больше, чем обычно...

Я бы предпочел театр, но, к сожалению, это невозможно: как раз сегодня дают «Макбета»...

7 ОКТЯБРЯ

А ведь верно: век живи - век учись. Теперь я знаю, почему меня так упорно должен преследовать этот сон. Парацельс высказался на сей счет ясно и недвусмысленно: для того чтобы видеть постоянно что-либо во сне, достаточно разок-другой записать это видение. Решено: в следующий раз - никаких записей...

Вот где истинные знатоки человеческой души! Не чета этим современным умникам, которые сами ни уха ни рыла в психологии, а туда же - поучают... И ведь ничего, кроме ругани в адрес Парацельса, от них не услышишь...

13 ОКТЯБРЯ

Сегодня я должен очень точно записать случившееся, боюсь, как бы мое воображение не добавило впоследствии чего лишнего...

С некоторых пор у меня появилось чувство - от снов я, слава богу, избавился, - словно кто-то постоянно следует за мной с левой стороны.

Разумеется, я мог бы обернуться, чтобы убедиться в обмане чувств, но как раз это-то и было бы непростительной ошибкой, так как тем самым я признал бы реальную возможность чего-то подобного.

Так продолжалось несколько дней. Я был все время начеку.

А когда сегодня утром садился завтракать, у меня снова появилось это неприятное ощущение; внезапно я услышал за спиной какой-то скрип и, не успев взять себя в руки, инстинктивно обернулся... Мгновение видел совершенно отчетливо мертвого Ричарда Эрбена!.. Что-то уж очень мрачен он был!.. Заметив мой взгляд, фантом молниеносно шмыгнул мне подальше за спину и затаился, но не настолько, чтобы я, как раньше, лишь догадывался о его присутствии. Если вытянуться в струнку и сильно скосить глаза влево, то можно различить его мерцающий контур; но стоит обернуться, и образ сразу ускользает...

Конечно, мне теперь совершенно ясно, что скрипела старая служанка, которая вечно путается под ногами и подслушивает у дверей.

Отныне я велел ей не попадаться мне на глаза, а лучше всего приходить в то время, когда меня нет дома. Больше никого не хочу видеть рядом с собой.

Неужели у меня тогда действительно волосы встали дыбом? Странное ощущение!.. Думаю, это оттого, что кожа на голове резко собирается в складки...

Ну а фантом? Первая мысль - последствие прежних снов, зрительный образ, порожденный внезапным испугом; ничего больше. Страх, ненависть, любовь - словом, все сильные эмоции и потрясения, раздваивая наше Я, выносят на его поверхность то, что обычно скрыто в глубинах подсознания, и тогда эти жуткие топляки отражаются в органах чувств, как в зеркале...

Нет, так дальше продолжаться не может. Теперь мне необходимо внимательно и достаточно долго понаблюдать за собой, а на людях лучше пока не появляться.

Неприятно, что все это пришлось как раз на тринадцатое число. С самого начала мне надо было энергично бороться с идиотским суеверием. Впрочем, это все мелочи...

20 ОКТЯБРЯ

С каким бы удовольствием упаковал чемоданы и уехал в другой город! Старуха опять подслушивала у дверей. Снова скрип -на этот раз справа... Все повторилось в точности как тогда. Только теперь это был мой отравленный дядя, а когда я прижал подбородок к груди и скосил глаза в разные стороны, то разглядел обоих и слева, и справа...

Вот только ног не видно. Впрочем, мне кажется, образ Ричарда Эрбена проступил более отчетливо, он как будто даже несколько приблизился.

Старухе я должен отказать от места - эта ее возня у дверей становится все более подозрительной; но еще несколько недель буду любезно раскланиваться, как бы она чего не заподозрила...

Переезд вынужден пока отложить - сейчас опасно, очень опасно! - а лишняя осторожность никогда не повредит.

Утром собираюсь посвятить пару часов штудированию слова «убийца» - оно снова начинает наливаться каким-то злокозненным содержанием...

Сделал весьма многозначительное открытие: наблюдая себя в зеркало, заметил, что при ходьбе стал больше, чем раньше, загружать носок, поэтому чувствую иногда легкую неуверенность. «Твердо стоять на ногах» - в этом есть какой-то глубокий внутренний смысл, кстати, слова скрывают великую психологическую тайну. Ладно, постараюсь смещать центр тяжести к пяткам...

Господи, только бы за ночь не забыть ничего из намеченного! А то забываю - забываю начисто! - как будто сон все стирает...

1 НОЯБРЯ

В прошлый раз специально ничего не стал писать о втором фантоме, но он тем не менее не исчез. Ужасно, ужасно! Неужели на этих ревенантов нет никакой управы?

Ведь однажды я подробно описал два способа, как выработать иммунитет к подобным феноменам. Причем выбрал-то я второй, а сам все время пытаюсь применять первый!

Это что же - обман чувств?

Эта потусторонняя парочка - результат раздвоения моего Я или же у призраков своя собственная независимая жизнь?

...Нет, нет! В таком случае получается, что я их питаю собственной жизненной энергией!.. Итак, это существа реальные! Кошмар! Но нет, я их только рассматриваю как реальные самостоятельные существа, а чем они являются в действительности, это... это... Боже милосердный, да ведь я и сам не понимаю, о чем пишу! Пишу как под диктовку... Наверное, из-за шифра, который я вынужден сначала переводить про себя.

Завтра же перепишу весь дневник обычным языком. Господи, не оставь меня в эту долгую ночь...

10 НОЯБРЯ

Это существа реальные, они мне рассказывали во сне о своих предсмертных муках. Господи, защити меня! Они хотят меня

задушить! Я проверил: все правильно - курарин действует именно так, абсолютно точно!.. Откуда им это знать, если они всего-навсего призраки?..

Господи, почему Ты меня не предупредил о загробной жизни? Я бы не убивал.

Почему Ты не открылся мне, как дитя? снова пишу как

говорю; хоть мне все это и не нравится.

12 НОЯБРЯ

Сейчас закончил переписывать дневник и прозрел: я болен! И теперь меня могут спасти лишь твердость, мужество и холодный расчет. На завтрашнее утро договорился с доктором Ветгер-штрандом; надеюсь, с его помощью удастся обнаружить ошибку в моей теории. Расскажу ему все и во всех подробностях, он, разумеется, подумает, что я сошел с ума, и не поверит ни единому моему слову, но, чтобы не волновать меня, виду не подаст и дослушает до конца, а потом поделится со мной теми сведениями о внушении, которых мне так недостает...

Ну, а о том, чтобы сей гуманист, верный своему врачебному долгу, на следующий день не выкинул какой-нибудь фортель, уж я позабочусь: стаканчик доброго домашнего винца!!! На посошок...

13 НОЯБРЯ

....................................................................................................................

...................................................................................................................

...................................................................................................................

...................................................................................................................

ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ

Вот уж действительно странным было это ночное кафе, в котором я оказался в столь поздний час! Стоило повернуть голову к мутному настенному зеркалу, тускло мерцавшему в полумраке залы, и оно тут же превращалось в обрамленное черной рамой окно, выходящее в соседнее помещение, нечто вроде крошечной зальцы, в которой сидели два пожилых седобородых господина с длинными глиняными голландскими трубками в пергаментно-желтых руках, - зачарованно вперив взгляд в стоящую меж ними шахматную доску, они, казалось, парили в густых синевато-сизых клубах табачного дыма, ибо ничего больше нельзя было различить: ни стульев, ни стола, ни стен...

«Наверняка картина... Висит себе там, в соседней зале, а мне мерещится невесть что! Просто картина, и ничего больше!..» -убеждал я себя и некоторое время крепился, стараясь не обращать внимания на этот зияющий в стене жутковатый провал, но потом все равно не выдерживал гнетущего чувства нереальности, которое упорно не желало меня покидать, - косился украдкой в сторону подозрительного «окна» и, не обнаружив за ним никаких изменений, в который уже раз зарекался смотреть на цепенеющих в неподвижности призрачных игроков.

«Ничего, завтра рано утром придет мой корабль», - как бы в утешение мелькало в голове, однако никакого радостного возбуждения, связанного с надеждой выбраться наконец из этого чужого, погруженного в мертвый сон портового города, который явно не спешил отпускать меня из волчьей ямы одного из самых захолустных своих кварталов, я не испытывал - напротив, при мысли о завтрашнем отплытии меня охватывала смутная тревога, казалось, в предстоящем путешествии крылся какой-то темный подтекст, нечто двусмысленное и зловещее, словно отправиться в путь мне надлежало не на комфортабельном пассажирском судне, а на утлой траурной ладье Харона, чтобы пересечь Стикс и достигнуть «иного берега» - берега того сопредельного мира, который так же похож на наш, как отражение в зеркале на реальность...

Дабы не искушать себя вновь, я решительно отвернулся к выходящему на улицу окну и устремил свой взгляд на подернутую туманной дымкой водную поверхность грахта[157], вшютную примыкавшего к кафе, - темная вода и угрюмое, пасмурное небо сливались в одну беспросветную хмарь, в которой сразу и не разберешь, где верх, а где низ. Потом в стеклянном прямоугольнике возник призрачный, размытый силуэт, который медленно, будто под гипнозом, пересекал его почти по диагонали, - гигантская, груженная углем баржа с крошечным красным фонариком на носу. Казалось, она плыла через кафе! Да, да, прямо через залу! Во всяком случае, никаких более или менее явных признаков того, что баржа находится снаружи, мне в этой повисшей за окном промозглой мгле, лишающей пространство перспективы, обнаружить не удалось...

«Похоже, я окончательно заблудился в мире иллюзий», -дошло до меня наконец, и как бы в подтверждение этого моего открытия нахлынули старые, полузабытые воспоминания: белая церковная колокольня, безукоризненно четко отразившаяся в водной глади, старый металлический мост над рекой, глядя с которого по дороге в школу я видел на поверхности текущего подо мной потока своего двойника, а вот залитая солнечным светом альпийская деревушка, залюбовавшаяся собственным отражением в неправдоподобно прозрачных водах горного озера...

Однако я ничего не хочу знать о днях давно минувших, обо всех этих юношеских переживаниях, которые, окружив меня обманчивым миражом зеркальных отражений, вновь пытаются сделать своим рабом! Я не позволю этим восставшим из могилы образам морочить мне голову, время вспять не повернуть и канувших в Лету событий, живых свидетелей которых, кроме меня самого, в этом мире больше нет, не воскресить! Завтра, завтра придет мой корабль! И тогда сегодняшний день мгновенно обратиться в прах и тоже станет никому не нужным призрачным отражением!

Я вновь повернулся к потускневшему зеркалу, в ледяную поверхность которого словно вмерзли седобородые игроки: хотел найти опору в настоящем, будто оно было таким же мертвым и неподвижным, как эти двое... Один из них, совсем уже старик, по-прежнему сидел, прикрыв лицо морщинистой рукой, другой... другой, похоже, ожил и перевел взгляд с шахматной доски на меня... Или мне это померещилось и он смотрел в мою сторону с самого начала?.. Ну конечно же, он все время следил за мной! В течение многих-многих лет!.. А может, меня ввело в заблуждение это невероятное сходство?! Когда-то очень давно в одном уже несуществующем доме, в полуподвале которого скрывалось пользовавшееся дурной славой ночное кафе, этот самый старик частенько подсаживался за мой помещавшийся в стенной нише столик, и мы с ним,-недосягаемые в нашем укрытии для прочей публики, ночами напролет предававшейся пьяной гульбе, разыгрывали за шахматной доской поистине фантастические партии.

В городе, в котором я тогда жил, этого старика называли доктор Нарцисс - настоящего его имени никто не знал да оно, похоже, никого особенно и не интересовало. Ну кому какое дело до жалкого, одетого в обноски с чужого плеча старого бродяги, который, судя по всему, не имел ни постоянного заработка, ни крыши над головой и в поисках хлеба насущного шлялся по ночным кабакам, где игрой в шахматы можно было иногда заработать пару крейцеров... Говорили, что в юности он учился на факультете философии, а вот откуда у нищего студента это странное имя «Нарцисс», никто мне так и не ответил - действительно, назвать его красивым при всем желании было трудно да и в дни своей молодости он явно не походил на прекрасного мифического юношу. Думаю, своим прозвищем старик обязан какому-то неизвестному, которого он, как однажды меня, посвятил в свою навязчивую идею...

Это случилось в рождественский сочельник. Закончив очередную шахматную партию и согласившись на ничью, мы подняли глаза от доски с фигурами и, внезапно встретившись взглядами, замерли, глядя друг на друга точно так же, как сейчас смотрим друг на друга мы - я, завороженно взирающий в тусклое зеркало, и этот сидящий в соседней зале старик...

Внезапно доктор Нарцисс воскликнул, и голос его прозвучал так же отчетливо, как если бы это сказал тот старик из зеркала: «Ничья! Первый раз в жизни! Никому еще не удавалось сыграть со мной вничью! До сих пор я выигрывал все свои партии - и не только шахматные!» И мой странноватый партнер принялся с каким-то почти болезненным вниманием рассматривать себя, он словно хотел удостовериться в своей реальности - даже изношенные калоши, которые не снимал ни зимой ни летом, разглядывал долго и задумчиво...

Потом с отсутствующем видом стал бубнить себе под нос -казалось, старик был не в себе: «Точно так же, как сейчас сидите предо мной вы, досточтимый шахматный партнер, когда-то давно в одну памятную ночь сидел я сам, нищий, голодный студент, который до тех пор истощал свой ум наукой, пока совсем не утратил его. Да, да, именно это я и хочу сказать: я сидел напротив самого себя! Напротив своего зеркального отражения, разумеется! Вы, конечно же, не находите в этом ничего особенного, но... - тут доктор Нарцисс сделал многозначительную паузу, и лицо его приобрело в высшей степени таинственное выражение, - но дело-то все в том, что, когда мы оба - один по ту сторону зеркала, другой по сю, - закончив партию, встали из-за стола, из нас двоих в комнате остался лишь один... И вовсе не тот, который истощал свой ум наукой, а его зеркальный антипод, повторявший в холодно поблескивающем стекле каждое движение незадачливого визави. И этим антиподом был я... Нет, нет, милостивый государь, я не оговорился! В противном случае мне было бы известно то, что всю свою жизнь, до тех пор пока не свихнулся, с такой самозабвенной страстью изучал сидевший перед зеркалом студент! Но я-то этого не знал! А отсюда по всем законам логики следует: я могу быть лишь находящимся по ту сторону зеркала призрачным двойником! Ведь единственное, что я умею, - это играть в шахматы: признаюсь вам без ложной скромности, мой разум девственно-чист и абсолютно свободен от того накопленного человечеством хлама, который наши просвещенные современники высокопарно именуют "багажом знаний"...»

Эта закончившаяся вничью шахматная партия была последней - больше никогда я с доктором Нарциссом не играл и даже стал избегать его, ибо сознание того, что сидящий напротив меня партнер - человек ненормальный, явно страдающий тяжелым психическим расстройством, а может быть, и просто сумасшедший, оставило в моей душе какой-то неприятный и болезненный осадок...

Пытаясь избавиться от мучительного воспоминания, я снова перевел взгляд на непроницаемо черную воду грахта, при этом кто-то темный и призрачно зыбкий в упор уставился на меня из оконного стекла - разумеется, это было всего лишь мое собственное отражение. И тут я услышал донесшийся из соседней залы голос одного из стариков:

- Люди почти не задумываются над магической природой зеркал, в которых все и вся мгновенно претерпевает поистине дьявольскую метаморфозу: правая рука превращается в левую, а левая - в правую! Стоит только внимательно взглянуть на себя в зеркало, и вы тут же с ужасом поймете, что тот, кто смотрит на вас из таинственно мерцающей бездны, вовсе не вы, а какой-то кошмарный оборотень, который куда более чужд человеку, чем что бы то ни было на этой земле! Мертвый и бездонный омут зеркала извращает божественный миропорядок, рождая в своей непостижимой инфернальной глубине сатанинского антипода! Мало кто знает о так называемом «Мастере левой руки», а ведь, согласно каббалистическому преданию, это он, а не библейский Бог, сотворил мир! Какое тягостное чувство - сознавать, что наша земная действительность в конце концов не что иное, как дьявольское отражение некой иной, истинной, реальности, о которой мы, в сущности, ровным счетом ничего не знаем! Абсолютно ничего! Вот мы тут с вами просидели полночи за шахматной доской, наивно полагая, что разыгранные нами хитроумные комбинации родились в нашем сознании, а может, мы, как отражения в зеркале, лишь бездумно и мертво повторяли чьи-то чужие ходы...

Окончание фразы я не расслышал и поспешно обернулся: ведущая в соседнюю залу дверь была открыта... Я напряженно всматривался в царящий за нею полумрак, однако никого, ни

единой живой души, как ни старался, не мог разглядеть - помещение было пусто, если, конечно, не считать смахивавшей пыль старой кельнерши в белом голландском чепце.

Закончив свою нехитрую работу, старуха подошла к моему столику и, буравя меня любопытным взглядом, спросила:

- Могу я убрать шахматную доску, менеер?[158] Или, может быть, зажечь лампу? Менеер всегда играет с самим собой? Жаль, что сегодня никого нет, а то бы я вам обязательно поды скала партнера...

- А куда подевались те двое пожилых господ, которые еще не сколько минут назад сидели в соседней зале? - растерянно спро сил я.

- Двое пожилых господ?.. О ком это вы, менеер? Соседняя зала сегодня весь день пустует!..

Я молча рассчитался и, накинув пальто, вышел вон.

- Утром придет мой корабль... Утром придет мой корабль... - не переставая бормотал я себе под нос, как заклинание, лишь бы не думать...

Кем был тот второй старик, лица которого я не разглядел, так как он постоянно прикрывал его рукой? Его партнера - того, кто произнес донесшиеся до меня слова, - я узнал сразу: это был доктор Нарцисс, все еще влачивший свою потустороннюю жизнь в темных лабиринтах моей памяти. Но кто, кто был тот, второй, сидевший напротив?..

ЧЕРНЫЙ ЯСТРЕБ

Величайшее коварство дьявола состоит, как известно, в том, что он всегда и везде старается внушить мысль, будто его не существует. Поэтому на удочку ему попадаются в первую очередь люди образованные и просвещенные, и происходит это много чаще, чем принято думать, ибо всякий раз, желая потешиться - а веселью лукавый предается часто и охотно, - он является нашим прогрессивным согражданам, давным-давно расставшимся с нелепыми суевериями «мрачного Средневековья», под маской какого-нибудь знаменитого общественного деятеля или маститого ученого, а они, наивные, принимают все за чистую монету и, польщенные оказанной честью, почтительно снимают пред ним шляпы, нисколько не сомневаясь, что видят именно ту знаменитость, о которой так много слышали и читали.

С неотесанными пастухами и деревенскими дурачками, с несущими всякий вздор бродягами-юродивыми и простодушными сиротами ему, разумеется, приходится туго - с этой неискушенной в науках публикой такие фиглярские кунштюки, как сокрытие хвоста, когда сей атавистический придаток обматывается вокруг тела, дабы взорам восхищенных зрителей представал лишь его пушистый кончик, подобно изысканной темно-фиолетовой розе торчащий из петлицы, не проходят. С некоторых пор он таких мудрых в своей глупости ясновидящих не особенно жалует визитами, а если иногда и захаживает, то ненадолго и с каждым годом все реже и реже.

Что же касается автора этих строк, то, к великому моему сожалению, меня он, похоже, считает за особо проницательного человека - стало быть, в его глазах я законченный идиот! - так как не может и дня прожить, чтобы не засыпать меня очередной грудой писем, с поистине дьявольским прилежанием написанными разными почерками, но, само собой разумеется, одной и той же лукавой рукой; все эти бесчисленные послания, пересыпанные самой беззастенчивой лестью, всегда кончаются одинаково: «Apropos, не могли бы Вы рекомендовать мой новый роман какому-нибудь издателю?» Ну кто же еще, как не сам дьявол, является автором сей вездесущей рукописи, которую он всеми правдами

и неправдами, скрываясь под разными именами, пытается пристроить в печать?! Ведь в Германии на сегодняшний день зарегистрировано всего лишь шестьдесят миллионов жителей, и было бы полным идиотизмом считать, что шестьдесят пять (!) миллионов из них являются непризнанными гениями, жаждущими во что бы то ни стало опубликовать свои нетленные творения!..

Ну, меня, положим, голыми руками не возьмешь, ибо я давно уже оградил себя от подобных посягательств на мое драгоценное время, приспособив к почтовому ящику автоматический сливной бачок, бурные воды которого тут же смывают в канализацию всю корреспонденцию, которую почтальон, ругаясь на чем свет стоит, ежедневно пропихивает в щель входной двери. Все бы хорошо, но что прикажете делать, когда случается подобное тому, о чем я здесь хочу рассказать?..

Однажды в полночь, воспользовавшись царящей в доме мертвой тишиной, я присел к письменному столу и стал набрасывать какой-то сюжет. Передо мной стояла пузатая бутылка с водой, а затаившаяся в ее глубине ослепительно яркая точка - отражение горящей под потолком лампочки - только и ждала, чтобы в очередной раз, когда я, как несколько минут назад, вновь поддамся на провокацию и в задумчивости переведу на нее свой рассеянный взгляд, сбить меня с толку и, привлекши к себе мое внимание, смешать роящиеся в мозгу мысли и идеи в сплошной, безнадежно запутанный хаос.

И сколь бы ни был короток тот миг, в течение которого мои глаза оставались прикованы к этой крошечной, маняще изменчивой искорке, она все равно успевала меня обмануть, превратившись в некое огнедышащее чудовище, в какой-то далекой, неведомой мне стране, на фоне белого от пены океанского прибоя, с умопомрачительной скоростью чертившее круг за кругом по пустынному песчаному пляжу. Дилетант мог бы легко принять этого рычащего монстра за машину, за фантастический драконоподоб-ный автомобиль, ведь на его боку белым по черному значилось:

Black Hawk[159]

«Привидится же такая чертовщина!» - сказал я себе и твердо порешил не смотреть больше на проклятую бутылку, а дабы случайно, в задумчивости, не скосить на нее глаза, уставился в темный угол рядом с книжным шкафом, так как очень хорошо знал: такая на первый взгляд безобидная искорка в одно мгновение может превратиться в пылающее ненавистью сатанинское око, стоит только немного раздвинуть оконные шторы в той комнате, которую мы обычно называем «ясным сознанием»...

Неужели я снова, не отдавая себе отчета, на секунду остановил свой взор на вспыхивающей предательским огнем точке? Нет, не думаю, так как донесшийся из-за моей спины звонкий, почти детский голос горничной известил:

   - Сударь, там какой-то незнакомец желает с вами говорить.

   - Какой еще незнакомец, черт побери?!

   - Такой, знаете, чудной, весь в коже...

   - Сейчас? Среди ночи? Ну все, гиблое дело, речь, конечно же, идет о пухлой и тяжелой, как могильная плита, рукописи лирической поэзии, и мне, судя по всему, выпала великая честь найти для нее достойного издателя!..

Мои губы еще двигались, озвучивая этот отчаянный крик души, сходивший с них едва слышным, обреченным шепотом, однако мне почему-то показалось, будто прошли часы с тех пор, как я предложил бесшумно возникшему в комнате господину в кожаном костюме кресло и вступил с ним в долгий, прихотливо петляющий и какой-то беспредметный разговор.

И все же о чем мы беседовали? Точно не скажу, ибо ночной визитер то и дело перескакивал с темы на тему, словно уходящий от погони заяц путая следы, помню только, как он полоснул меня ледяным огнем своего взгляда и холодно заметил, что запредельная скорость и глубочайший покой в принципе суть одно и то же, а я, кажется, стал ему возражать, а потом... потом вдруг осекся, не понимая, каким образом мне удавалось поддерживать этот странный разговор. Ведь я по-прежнему сидел за столом и продолжал писать!..

Подождав, когда я в полной мере оценю всю необычность ситуации, поскрипывающий кожей незнакомец внезапно

закручинился, смахнул с глаз послушно набежавшую слезу и с мягким укором оскорбленного в лучших чувствах благодетеля произнес дрогнувшим голосом:

   - И все же с вашей стороны, дорогой друг, в высшей степени невежливо утверждать, что величайшее коварство дьявола состоит в том, что он всегда и везде старается внушить мысль, будто его не существует. Уж с кем-кем, а с вами я всякий раз был абсолютно откровенен и никогда не скрывал, что...

   - ...что вы тот самый знаменитый капитан Малькольм Кэмбелл, который недавно на побережье Флориды установил новый мировой рекорд скорости, разогнав свой гоночный автомобиль до двухсот семи миль в час, - с лихорадочной поспешностью закончил я начатую гостем фразу, деликатно пытаясь избавить его от неприятной обязанности открывать свое инкогнито, и, машинально схватив лежащую на столе визитную карточку, тут же поймал себя на мысли: а откуда она здесь взялась, ведь горничная - и в этом я готов был поклясться! - мне ее не передавала...

Холодок пробежал у меня по спине, когда я скосил глаза на этот невесть какими судьбами появившийся на моем столе картонный прямоугольник: он был пуст, на нем не значилось ровным счетом ничего - ни имени, ни звания, ни... ни... Очевидно, я ошибся, приняв за визитную карточку один из тех кусочков картона, которые с какой-то неведомой целью вкладывают на табачных фабриках в каждую пятую пачку сигарет.

   - О нет, это не я, - усмехнулся кожаный незнакомец. - Кэмбелл сейчас во Флориде, бедняга не находит себе места, опасаясь, что Фрэнк Мерфи на моем «Black Hawk» - ну помните, то огнедышащее чудовище, которое я вам, перед тем как явиться, показывал в бутылке с водой? - лишит его лавров победителя. Увы, первая попытка закончилась для Мерфи неудачей: как вы, наверное, читали в американских газетах, «Black Hawk» при прохождении одного из виражей перевернулся...

   - Да-да, как же, как же, всему виной черная кошка. О, эти дьявольские создания всегда приносят несчастье! Писали, что какая-то дама, скрывающая лицо под густой вуалью, подсунула одну из этих бестий в автомобиль мистера Мерфи. Мне

почемуто кажется, что эта пожелавшая остаться неизвестной дама - его жена... Что вы на это скажете?..

- Гм. Очень может быть, - задумчиво пробормотал визитер. - В следующий раз буду внимательнее. Вот взгляните, - он поло жил передо мной несколько фотографий, - это моя самая последняя конструкция. «Blue Bird»![160] На тренировочных стартах этот автомобиль развивал скорость в четыреста миль в час. Хотел бы я посмотреть на того смертного, которому посчастливится совладать с этим монстром!..

Я хранил настороженное молчание - из-под полуопущенных век изучал лицо моего гостя: оно оставалось неподвижным и чеканным, как профиль на монете. Какую цель преследует он, вводя в соблазн потомков Адама нечеловеческим наслаждением от все более и более высоких скоростей? Хочет сделать их еще более несчастными, чем они есть? Когда восемьдесят лет назад во Франции прокладывали первые железные дороги, известный физик Араго[161] сказал: только сумасшедший может сесть в машину, которая...

- ...едет со скоростью двадцать миль в час, - закончил мою мысль незнакомец. - Ну что же, ваш Араго абсолютно прав! Действительно, только сумасшедший может тащиться с такой черепашьей скоростью! А вы что, дорогой друг, с этим не согласны?

«Читает во мне как в открытой книге. Хочет поймать меня на слове, запутать и уловить в свои дьявольские тенета», - поежился я невольно и, уже не церемонясь, открыто бросил незнакомцу в лицо:

- Сказано, Бог - это вечный покой, вот потому-то вы, как из начальный антипод Всевышнего, и пытаетесь соблазнить нас, несчастных смертных, Его противоположностью!

«Антипод» польщенно потупился, даже покраснел, а потом просто, словно отвечая откровенностью на откровенность, предложил:

- Ощущение бешеной, умопомрачительной скорости - вот воистину высшее блаженство, дорогой друг! Хотите почувствовать его изнутри?!

Это прозвучало почти как вызов. «Почувствовать изнутри»?.. Что за странное словосочетание: «почувствовать изнутри»! И как это он предлагает мне «почувствовать изнутри» блаженство?! И тогда в замешательстве я машинально, в каком-то странном наитии, сделал именно то, что, как мне казалось, полностью соответствовало смыслу этих слов: взял бутылку, налил стакан воды и вместе с прохладной влагой выпил плавающий в ней образ «Black Hawk». Похоже, интуиция меня не подвела, ибо в тот же миг в моей душе черным пламенем вспыхнуло безумное желание во что бы то ни стало насладиться сумасшедшей скоростью этого призрачного «Черного ястреба»...

«Не будете ли вы так любезны, дорогой друг, поговорить при случае с капитаном Кэмбеллом, быть может, он согласится прокатить меня в своем пожирающем пространство чудовище, дабы я почувствовал изнутри и извне эту бешеную, умопомрачительную скорость, пред которой уже преклонило колени все просвещенное человечество», - хотел было сказать я и тут же прикусил язык: теперь, когда бутылка стоит по-другому, бессмысленно искать в ней пылающие адской стужей глаза ночного визитера -отныне он вне поля моего зрения, он везде и нигде и след его давно простыл... Иначе и быть не может! Ведь эту свою извечную заповедь дьявол всегда неукоснительно блюдет: во что бы то ни стало стараться внушать мысль, будто его не существует! Вот и на сей раз он оказался ей верен...

Однако один просчет князь мира сего все же совершил: забыл в спешке на моем письменном столе фотографии своего последнего авто! Ну а пока он не вернулся и не потребовал их назад, я, пожалуй, опубликую изображение этого инфернального монстра в печати!..

ЖЕНЩИНА БЕЗ РТА

Обратиться к врачу? Смешно! Он, конечно же, с озабоченным видом примется ощупывать мою селезенку -не страдаю ли я лейкемией, - потом попросит показать язык, а там, глядишь, и клистир пропишет... Нет уж, благодарю покорно! Ну а если ему все откровенно рассказать? Этого еще не хватало! Да он тут же отправит меня на обследование в психиатрическую лечебницу и будет, наверное, по-своему прав, ведь все началось с того, что в одно прескверное ноябрьское утро я проснулся после глубокого, больше похожего на обморок Сна совершенно другим человеком - со мной приключилось нечто странное и необъяснимое, меня вдруг как подменили: прежний веселый, общительный жизнелюб, всегда готовый приволокнуться за первой попавшейся юбкой, в течение ночи превратился в замкнутого, нелюдимого одиночку, который, внезапно оказавшись по ту сторону этого полного радости и наслаждений мира, с ужасом и недоумением ловит насмешливое эхо утраченной «действительности», доносящееся до него словно из бездны канувших в Лету тысячелетий.

Да разве кто-нибудь из этих психиатров способен понять муки того, кто оказался заживо погребенным в стеклянном коконе, сквозь толстые, преломляющие свет стенки которого видны образы внешнего мира, - искаженными и жуткими, похожими на полуразложившийся труп, предстают они взору моему, и тем не менее эти уродливые видения распадающейся «действительности» больше соответствуют истине, чем те обманчиво красивые декорации, которые притуплённый будничным однообразием глаз «нормального» человека принимает за реальность.

Ну как мне объяснить всем этим эскулапам, что с того злосчастного ноябрьского дня я постоянно ощущаю нечто, стоящее за моей спиной?.. Нет, нет, оно не только позади, но и впереди, и рядом, и надо мной, и подо мной, и вокруг меня - оно повсюду. Оно ближе всего самого близкого, ближе, чем то пространство, которое занимает мое тело, ближе, чем я сам... Возможно ли, чтобы мы в глубоком сне переживали вещи, находящиеся по ту

сторону Стикса, - те столь непостижимые и изначально чуждые человеческой природе сущности, что наше ограниченное сознание их попросту не в состоянии вместить? Неужели рутина повседневности окончательно лишила нас духовного зрения, так что сон воспринимается нами теперь как беспросветный мрак могилы?..

Когда-то давно, в далеком детстве, я принес домой красивую зеленую гусеницу, которую снял с ветки цветущего куста; мне сказали, что, если ухаживать за ней и кормить, она со временем превратится в чудесную ночную бабочку. Однажды утром я нашел ее мертвой, а приглядевшись, с ужасом увидел, как из маленького трупа выползает отвратительный черный инсект с овальной, лишенной рта головой, длинными паучьими лапками и чахлым тельцем с прозрачными крылышками. «Это наездник[162], - объяснили мне, - личинка которого, тайком присосавшись к эмбриону бабочки, пила из него жизненные соки». И почему воспоминание об этом давным-давно забытом и неприятном детском переживании после той мучительной, ставшей для меня роковой ночи вдруг снова ожило в душе моей?..

Почему запал мне в душу этот кошмарный образ, не знаю, но фантастическая, ни на чем не основанная идея, что таинственное нечто, заполняющее меня изнутри и обволакивающее снаружи, есть не что иное, как женщина, проникнув в мое сознание, стала мало-помалу точить его, подобно ненасытной пиявке, проникая все глубже и глубже. Постепенно образ призрачной женщины, рот которой был сокрыт под черным непроницаемым газом, завладел всеми моими мыслями. Наяву я этой женщины никогда в жизни не видел - вот, пожалуй, то единственное, что не вызывало у меня сомнений.

Один знакомый, которому я в минуту откровения рассказал

о преследующем меня кошмаре, клятвенно заверил, что где-то определенно видел не то фотографию, не то портрет этой женщины. Где именно, мой озадаченный конфидент припомнить уже не мог, однако совершенно точно он висел на стене какого-то

ночного заведения, затерявшегося в каменном лабиринте Гарлема. Знакомый считал, что я, скорее всего, тоже видел его однажды, только мой взгляд скользнул по нему мельком, так что в памяти осел лишь смутный призрак изображенной на портрете женщины. Однако ужас, который исходил от этой зловещей, исполненной поистине неслыханной извращенности личины с траурной повязкой на губах, все же успел запечатлеться в моей душе, заставляя меня теперь теряться в мучительных догадках, где и когда я видел этот инфернальный образ, - нечто подобное происходит, когда мы стараемся вспомнить какое-нибудь забытое имя...

Кажется, разговор наш состоялся совсем недавно, быть может даже вчера, однако при ближайшем рассмотрении оказалось, что этому «вчера» уже по меньшей мере месяц, просто оно превратилось для меня в нескончаемое настоящее. «Как только тебе удастся найти этот портрет, - сказал тогда на прощание не на шутку встревоженный знакомый, - ты сразу избавишься от преследующего тебя наваждения. Все, что для нас, людей, становится объективной реальностью - будь то сам дьявол, - мгновенно утрачивает над нами всякую демоническую власть».

С тех пор я стал спать днем, а по ночам прочесывал злачные заведения в поисках проклятого портрета. Где только не пришлось мне перебывать: и в окраинных трущобных пивнушках, и в шикарных бродвейских кабаре, и в крошечных портовых подвальчиках, и на колоссальных аренах, заполненных до отказа десятками тысяч зрителей, которые, тесно прижавшись друг к другу подбитыми ватой плечами, с нарастающим напряжением следили за поединками истекающих кровью боксеров, однако моим претерпевшим метаморфозу чувствам все это море искаженных азартной лихорадкой лиц представлялось гигантским сонмом восставших из гробов мертвецов, чьи бледные, призрачные маски из стороны в сторону раскачивали порывы потустороннего ветра. Я исходил весь город вдоль и поперек, не пропуская ни одного негритянского танцевального салона, ни одного сомнительного бара, - просматривал залу за залой, обшаривал взглядом самые потаенные уголки, заглядывал под висевшие на стенах циновки... Тщетно...

Пристально вглядываясь в цветных оборванцев всех рас и оттенков кожи, я выискивал среди них таких, которые как свои пять пальцев знали подпольные притоны преступного Нью-Йорка, и при первом же удобном случае заговаривал с ними, пытаясь на невообразимой смеси доступных мне языков выяснить, не приходилось ли им встречать где-либо изображение женщины без рта. Бродяги, окинув меня подозрительным взглядом с головы до ног, либо недоуменно качали головами, либо с проклятиями гнали прочь, принимая не то за умалишенного, не то за окончательно спившегося забулдыгу, кое-кто, цинично ухмыляясь, предлагал мне рот без женщины... Однажды я, казалось, был уже у цели - один китаец в ответ на мой вопрос принялся усердно кивать: «Портрета нет, есть сивой сенсин... а рот нет, са-сем рот?.. Селовать сенсин мосно без рот... Господина ходить са мной!..» - и, вцепившись в мою руку, он стал тянуть меня за собой. Я разочарованно отстранился: курильщик опиума...

Когда это было? Похоже, вчера... Во всяком случае, так мне кажется. А сейчас снова ночь, и я сижу в каком-то подозрительном гарлемском баре за стоящим особняком столиком, отделенном от залы зелеными занавесками, и жду некоего мистера Сида Блэка. Цветные говорят, что нет такой вещи на свете, о которой бы не знал «масса Блэк», ибо он ясновидящий. Родом сей колдун из Порт-о-Пренса, однако чрезвычайно гордится своими предками - чистокровными ашанти[163], выходцами из самого сердца Африки. Меня предупредили, что ясновидящий все время находится в полубессознательном состоянии, вызванном постоянным употреблением наркотиков, однако по нему не заметно ни малейших признаков кейфа: в эйфории пребывает лишь его дух, тело же, несмотря на безумные дозы вводимого в организм зелья, остается вне действия страшных препаратов...

Передо мной стоял высокий стакан «лимонада»[164] - гремучая смесь рома и денатурированного спирта, - я сидел и ждал,

отрешенно глядя на зеленый занавес, по ту сторону которого висевшие на стене часы пробили два раза. Кажется, прошли десятилетия с тех пор, когда я последний раз слышал бой часов. Этот забытый звук привел мою кровь в волнение, и я вдруг с какой-то пронзительной ясностью почувствовал: сейчас, в эту самую минуту, мне наконец откроется, кем в действительности была зловещая женщина, скрывавшая свой рот под траурной вуалью. То, что ее изображения никогда не было, да и не могло быть, стало мне понятно час назад, когда внезапная вспышка озарения заставила меня вздрогнуть: мой знакомый ошибался - он тоже никогда в жизни не видел ни портрета, ни фотографии женщины без рта. Наивно искать в этом мире то, что принадлежит миру иному. Судя по всему, своим рассказом я магнетически привлек эту жуткую потустороннюю сущность, и мой знакомый, с ужасом ощущая невидимое присутствие кошмарного призрака, на некоторое время утратил контроль над собственным сознанием, которое тут же, дабы окончательно не угаснуть, внушило ему «спасительную мысль»: мол, он уже где-то видел изображение этой странной женщины. Какой же демонически могучей должна быть призрачная власть сего инфернального суккуба, нижняя часть личины которого была словно окутана остатками полуистлевших погребальных пелен!..

Узкая рука в белоснежной лайковой перчатке раздвинула зеленые занавески, и в мой закуток проникла высокая узкоплечая фигура. Словно выточенное из эбенового дерева лицо этого одетого с изысканной элегантностью денди было таких безукоризненно классических пропорций, что мне на миг почудилось, будто я вижу перед собой античную эллинскую статую. Меня не обманули, Сид Блэк и вправду держался с аристократическим достоинством, ни единым движением не выдавая, что пребывает практически в трансе, и лишь по тем не совсем адекватным, характерно отрывочным фразам, с которыми обратился ко мне этот присевший за мой столик экстравагантный чернокожий, я мог хотя бы приблизительно составить представление о степени его невменяемости - думаю, она была почти предельной, так

как мой собеседник поминутно извлекал из кармана изящную серебряную табакерку и, зажимая поочередно то левую, то правую ноздрю, быстро и жадно вдыхал белый порошок. Судя по всему, кокаин...

- Говорите! - резко и повелительно бросил колдун, и это про звучало так, словно он обращался к своему лакею.

Уязвленное чувство собственного достоинства, всосанное всеми представителями белой расы с молоком матери, уже было восстало во мне - и тут же сникло, когда меня прожег испепеляющий взгляд этих мертвенно-стеклянных, горящих как уголья глаз, и слова вдруг сами, помимо моей воли, стали слетать с губ... Я говорил и говорил, пока не рассказал все... Однако колдун продолжал допытываться:

   - У вас была когда-нибудь любовная связь с женщиной?

   - Разумеется. И не раз...

   - С одной совсем еще юной мулаткой?..

- Откуда вам это известно, мистер Блэк? Негр пропустил мой вопрос мимо ушей.

-Она погибла...

   - Совершенно верно, - выдохнул я, парализованный ужасом, - в результате несчастного случая... Все произошло так внезапно... Мы ехали в автомобиле... Случилась авария, и... и она ушла из жизни...

   - Ушла из жизни? Человек, который любит, не может уйти из жизни. Тем более если он - ашанти! Она была квартеронкой, но в ней текла кровь ашанти.

   - Мы страстно любили друг друга... - только и мог пролепетать я под впечатлением нахлынувших воспоминаний.

Колдун презрительно скривился:

- «Друг друга»?! «Страстно»?! Это она вас любила! Она! Что можете знать вы, белые, о страсти!..

Сид Блэк, как урожденный гаитянин, безукоризненно говорил по-французски, так что я довольно смутно, лишь наполовину, уловил смысл его длинной и сумбурной тирады, и все же мне стало не по себе от той безграничной ненависти, которую он испытывал к людям моей расы...

Четверть часа тому назад колдун ушел; в своем наркотическом делирии он, похоже, просто забыл о моем существовании. Окончательно сбитый с толку темными речами странного собеседника, я долго еще сидел в полутемном баре и, тупо уставившись на зеленые занавески, пытался собрать свои словно разметанные ураганом мысли... Итак, Лилит - так звали мою погибшую возлюбленную - была язычницей и принадлежала к тайной секте ямайских вуду[165]. И ядовитая личинка ее колдовской страсти, проникнув ко мне в душу и присосавшись к ней, до тех пор пожирала мое мужское начало, пока не превратило меня в жалкого скопца, в бесполого раба Черной богини... Даже если бы мулатка все еще пребывала во плоти в мире сем, она своей необузданной, вампиричной похотью заставила бы иссякнуть жизненную силу любого белого человека...

«То полузабытое детское переживание с наездником, - нечто в этом роде говорил мне колдун, - было пророческим предсказанием вашей собственной судьбы. Лилит превратила вас в свое имаго[166], она и есть та самая женщина без рта, которую вы ощущаете вовне и внутри себя. Вас удивляет то, что она лишена рта? - мрачно усмехнулся негр. - Страсть черной крови не нуждается в словах, она не говорит, а если целует, то не губами...»

Ну а то, что сказал Сид Блэк в заключение, до сих пор звучит у меня в ушах зловещим эхом:

«Все вы, белые, обречены и погибнете от ядов, пред дьявольской силой которых вам не дано устоять, и одним из этих роковых для вас зелий будет женская страсть, ибо вам, духовным кастратам, нечего ей противопоставить. И тогда исполнится предначертанное, и мы, черные мужчины, воссядем на престоле мира сего...»

ЛИХОРАДКА

Алхимик. Ответствуй, кто ты,

виденье мрачное в стекле.

Материя в реторте. Atercorvus sum[167].

Жил-был человек, который так сильно разочаровался в жизни, что порешил никогда больше не вставать с постели. А всякий раз, когда спать было уже невмоготу, переворачивался на другой бок и снова засыпал...

Но однажды испытанное средство отказало. Человек встревожился: уж как он только не вертелся, и на этом боку полежит, и на том, а сон нейдет, и все тут.

Как вдруг зябкий холодок прошел по его спине. «Этого еще не хватало, - перепугался человек, - если и дальше так ворочаться буду, простуды не миновать», - мигом свернулся под одеялом калачиком и замер, не шелохнется.

Лежит на пуховых подушках лицом к окну, рад бы отвернуться, да страшно - а вдруг простудишься! - лежит, смотрит, и надо ж такое - именно сейчас, когда у него сна ни в одном глазу, дело к ночи идет...

Подернутое туманной дымкой солнце клонилось за горизонт, там, на западном краю небосвода, чуть пониже огромного темного облака - сейчас оно было похоже на голову, - зияла широкая, червонного золота, резаная рана.

«Вот оно, з-знамение! Само небо пред-достерегает!.. Воистину, не сносить мне г-головы, если вылезу из-под од-деяла, - причитал, стуча зубами, человек (очень уж он простуды боялся, и чем дальше, тем больше). - Н-на ночь глядя и зеленый юнец - хлебнул бы он с моё! - поостережется высовывать нос на улиц-цу...»

И он обреченно уставился на туманную дымку, нижний край которой, насквозь пропитанный закатной кровью, вселял в его разочарованную душу смутную тревогу.

Темное облако между тем быстро меняло свои очертания, становясь каким-то перистым, легким, стремительным... Крыло на взмахе, да и только!.. Все дальше уносилось оно на запад...

И тут в мозг человека стало вкрадчиво вползать что-то мягкое, округлое - нежный пушок плесени скрывал истинную его форму, но, похоже, это было воспоминание, таившееся до сих пор в глубине сознания, в какой-то укромной и сырой норе... Воспоминание об одном сне... А приснился ему тогда ворон, который высиживал человеческие сердца.

Эта черная птица еще преследовала его всю ночь, и, как он ни старался, прогнать наваждение не мог... Да, да, так оно и было, теперь он точно припомнил.

«Необходимо во что бы то ни стало выяснить, кому принадлежит это крыло», - сказал себе человек, поднялся с постели и сошел по лестнице на улицу... Так он и брел в одной ночной рубашке, босиком, стараясь не терять из виду зловещее крыло, которое улетало все дальше на запад...

Встречавшиеся на пути люди безропотно расступались, давая ему дорогу, и только опасливо перешептывались вслед:

- Тсс, тсс, тихо, ради бога, тихо, мы ему снимся! Не разбуди те его!

Лишь просвирник Фрисландер не мог не отмочить одну из своих идиотских шуточек: выставился, олух, посреди улицы, сложил губы дудочкой, выпучил по-рыбьи глазищи бестолковые, чахлую портновскую бороденку воинственно выставил вперед - как есть выходец с того света. Да еще приплясывает, дурень, так и выписывает ногами кренделя, разве что в суставах не вывихивает тощие свои конечности, силясь изобразить на манер бродячих фигляров не то пантомиму какую-то непотребную, не то танец... Только какой уж тут танец - ни дать ни взять корчи припадочного...

- Тссс, тссс, сспокойсствие, полное сспокойсствие... Сслышь ты, - ядовито шипит просвирник испуганному лунатику. - Да знаешь ли ты, кто я такой?.. Я есмь хиханьки, я есмь хахань... - и вдруг зеленеет, как свинец, и, сложившись пополам - острые коленки к подбородку, - разинув слюнявый рот, валится на мостовую - не иначе кондрашка хватил шута горохового!..

От ужаса у человека волосы встали на голове дыбом, и бросился он из города прочь... Босиком, по полям и лугам, то и дело поскальзываясь на лягушках, прямо на запад...

Ближе к ночи, когда червонная кровоточащая рана на небосклоне уже затянулась, вышел он к белой стене, простиравшейся сколь хватал глаз с севера на юг. За ней-то и скрылось облако-крыло...

Сел разочарованный странник на пригорке, пригорюнился. «Куда это меня занесло? - прошептал он и огляделся. - Уж больно на кладбище смахивает... Нечего сказать, пришел! Ох не нравится мне все это. Если б не проклятое крыло...»

А вокруг уже ночь, над стеной медленно всплыла полная луна, стало светлее... С видом сумрачного изумления застыли небеса.

И вот, когда лунное сияние обильно разлилось по мраморным плитам, из тени надгробий стали вдруг возникать иссиня-черные птицы... Мрачными стаями бесшумно взмывали они в воздух и чинно рассаживались в ряд по гребню белой, крашенной известкой стены.

И снова все замерло до поры в мертвенном оцепенении. Но что это там темнеет в тумане? Посередине что-то круглое возвышается, на голову смахивает... «Лес, что же еще... - решил во сне человек в рубашке, - дремучий лес, а в самой чаще холм, поросший деревьями», - но когда присмотрелся, оказалось, что это гигантский ворон!.. Сидит себе на стене особняком, нахохлившись, распластав крылья...

«О, крыло... - растаял от удовольствия лунатик, - то самое...» А ворон угрюмо пробурчал:

- ...под сенью коего дозревают человеческие сердца. Я их высиживаю - заботливо, как наседка... А попасть ко мне под крылышко нетрудно: трещинка в сердце - одна-единственная - и вашего брата с почестями отправляют в мои широкие объятия...

И, взмахнув крылами - сразу повеяло скорбным запахом увядших цветов, - перелетел на одно из надгробий.

Там, под мраморной плитой, покоился тот, кто еще сегодня утром мирно здравствовал в кругу своего многочисленного семейства. На всякий случай человек в рубашке напряг зрение и с трудом, но разобрал имя, высеченное на могильной плите. «Так оно и есть!.. Ну что ж, посмотрим, что за птица вылупится из этого скоропостижно треснувшего сердца». Покойный слыл

завзятым филантропом, всю свою жизнь трудился он на ниве просвещения, и словом и делом сея в умах погрязших во грехе ближних только доброе, возвышенное, вечное: писал нравоучительные книжки, произносил душеспасительные речи, во всеуслышанье ратовал за очищение Библии... Глаза его, честные, бесхитростные, простые, как глазунья, в любое время дня и ночи излучали кроткий свет христианской благожелательности, так же как теперь сияли вещие глаголы, золотом начертанные на скромной могилке безвременно усопшего их творца... Сдается, сама смерть оказалась бессильной пред вечной мудростью сих бескомпромиссно правдивых, исповедальных строк, в коих воплотилось жизненное кредо добродетельного пиита:

Будь в вере тверд, блюди себя до гробовой доски и ни на шаг не отступай от правого пуги.

Из гроба донеслось тихое потрескивание... Изнывая от любопытства, человек в рубашке весь обратился в слух - птенец вылуплялся из сердца... Но вот раздалось громкое, отвратительно наглое карканье - и черная как смоль птица, взлетев на стену, слилась с сидевшим там вороньем.

   - Что и следовало доказать, - удовлетворенно констатировал ворон и, увидев замешательство человека, насмешливо осведомился: - Или, может быть, ваша милость ожидала увидеть что-нибудь более светлое и аппетитное, белую куропаточку, например? Под винным соусом, а?..

   - И все равно было в нем что-то чистое, - хмуро процедил сквозь зубы обманутый в своих ожиданиях путник, имея в виду одинокое белое перышко, сиротливо выделявшееся на фоне траурного оперенья.

Ворон так и покатился со смеху:

- Это гусиный-то пух?.. Нет, вашмилость, это все наносное... От пуховых перин, которые ваш негасимый светоч о-оченно уважал!

И, довольный собой, стал деловито порхать с одной могильной плиты на другую; то здесь посидит, то там, и всюду из-под земли являлись зловещие тени пернатых, с карточным треском лихо расправляли безукоризненно черные крылья и, оглашая воздух мерзким карканьем, вливались в ряды кладбищенских татей.

Человек крепился-крепился и наконец не выдержал.

   - Неужто все без исключения черные? - сдавленным голосом спросил он.

   - Все, вашмилость, все-с... Других, пардон, не держим-с! -паясничал ворон.

Совсем тут закручинился сновидец - вот ведь понесла нелегкая на ночь глядя, и чего, спрашивается, не лежалось в теплой постели?..

И, обратив взор свой к небу, до того расчувствовался, что слезу едва не пустил от жалости к себе, скитальцу горемычному, глядя, какими скорбными, мерцающе влажными очами взирали на него с высоты звезды. И лишь бестолковая луна тупо и равнодушно таращила свое слепое немигающее бельмо. Хотя что с нее взять - дура круглая!..

Но вдруг, случайно повернув голову, человек заметил на одном из каменных крестов неподвижно сидящую птицу. Это был несомненно ворон, только белый как снег, ни единого черного пятнышка, - казалось, все мерцание этой ночи исходит от него одного. Но что это? Человек не верил своим глазам: на кресте значилось имя, давно ставшее притчей во языцех у всех добропорядочных бюргеров.

А белый ворон сидел аккурат на могиле этого беспутного гуляки, который - и это доподлинно известно! - всю свою жизнь предавался праздности и пороку. Было тут отчего призадуматься!..

- Что же содеял этот никчемный прожигатель жизни, что сердце его преисполнилось вдруг такой чистоты и света? - во просил наконец оскорбленный в лучших чувствах лунатик.

Однако черный ворон пропустил вопрос мимо ушей и с таким видом, будто не было для него дела важней, стал играть с собственной тенью, пытаясь перепрыгнуть через нее.

Человек не отставал.

- Что, что, что? - упрямо допытывался он. Тогда ворон не выдержал:

   - Уж не вообразил ли ты, что, совершая те или иные деяния, можно себя обелить? Это ты-то, ты, который просто не способен на истинное действо! Да я скорее перепрыгну через собственную тень!.. Видишь то маленькое надгробие с гнилой марионеткой в изголовье? Она когда-то принадлежала младенцу, лежащему сейчас там, внизу... Так вот, эта гнилушка тоже до поры до времени воображала, что вольна махать руками и строить рожи всюду, где ей заблагорассудится. Преисполненная чувством собственного достоинства, она не желала замечать ниток, на которых висела, и упорно отказывалась признавать, что ею играет младенец... А ты? Ты?! Как по-твоему, что с тобою будет, когда... когда «младенец» найдет себе другую игрушку взамен старой, надоевшей?.. Тут же как миленький раскинешь свои ручки-ножки и из... - ворон хитро подмигнул в сторону стены, - и из...

   - ...дохнешь! - дружным хором гаркнула воронья стая, довольная, что вспомнили и о ней.

Человек в рубашке не на шутку перепугался, но все равно продолжал вопрошать дрожащим от страха голосом:

- Но что же, что убелило сердце этого повесы «паче снега»? Что очистило его от мирской скверны?

Удивленный такой настырностью, ворон нерешительно переступил с ноги на ногу:

- Должно быть, та неистовая страсть, которая с детства по селилась в нем, неутолимая жажда чего-то неведомого, сокровенного, того, что не от мира сего. Все мы видели, как мучительно долго тлели его чувства, как от маленькой искорки занялась душа, с какой катастрофической быстротой разгорелось пламя и, наконец, как огненная волна сметающей все на своем пути страсти захлестнула этого человека с головы до ног, сжигая его кровь, испепеляя мозг... А мы... мы смотрели и не понимали - не могли охватить разумом этого парадоксального самосожжения...

И тут босоногого странника словно пронзило ледяной иглой: «И Свет Во Тьме Светит, И Тьма Не Объяла Его!»[168]

- ...да, объять сего мы не смогли, - продолжал ворон, - но одна из тех гигантских огненных птиц, которые с сотворения мира гордо парят в недосягаемых безднах космоса, заметила пы лающее горнило и камнем ринулась вниз... Раскаленным добела протуберанцем... И из ночи в ночь, как собственного птенца, вы сиживала Она сердце того человека...

А перед глазами лунатика запрыгали, замелькали, как в калейдоскопе, видения, отчетливые, словно выхваченные из тьмы ослепительными вспышками... Видения-ожоги, которые уже, наверное, ничем не вытравишь из памяти... отдельные эпизоды роковой судьбы беспутного прожигателя жизни... Казалось, ожили вдруг легенды, которые до сих пор передаются в народе из уст в уста...

Вот он под виселицей... Палач завязывает ему глаза черной холщовой повязкой... Ставит на крышку люка.,. Надевает на шею петлю... И в самый последний момент пружина, которая должна открыть люк, отказывает... Несчастного грешника уводят, крышку спешно чинят...

Снова черная повязка, снова ноги на крышке люка, снова петля на шее и... и снова отказывает пружина...

А через месяц, когда проклятого нечестивца, от которого отказалась сама смерть, вновь поставили с завязанными глазами на тот же люк, пружина - лопнула...

А вместе с нею и терпение судей - они рассвирепели, но зло свое сорвали на... плотнике: дескать, из рук вон плохо отрегулировал священный механизм смерти...

   - Так что же сталось с тем повесой? - робко спросил человек в рубашке.

   - Я склевал его, всего без остатка - и плоть и кости, так что земля осталась ни с чем, похудела на величину моей добычи, -тихо сказал белый ворон.

- Да, да, - задумчиво прошептал черный, - могила пуста... Ловкач - даже смерть обвел вокруг пальца!..

«Эх, пан или пропал!» - решил человек,-рванул на груди рубаху и бросился к сидящему на кресте альбиносу:

- Вот мое сердце, высиживай его! Оно сгорает от страсти!.. Но черный ворон одним взмахом могучего крыла повалил его

наземь и всей тяжестью своего тела взгромоздился сверху... От крепкого траурного аромата увядших цветов голова у поверженного сновидца пошла кругом...

   - А чтоб вашей милости в другой раз неповадно было совершать столь опрометчивые «деяния», так уж и быть, скажу я вам по секрету: черная алчная зависть, а не пламенная, бескорыстная страсть точит ваше сердце, так что не стоит, право, тешить себя радужными надеждами. Мда-с, кое-кому следовало бы очень серьезное беспристрастно попытать свою совесть перед тем, как из... - и проклятый стервятник хитро подмигнул в сторону стены, - из...

   - ...дохнуть! - грянуло воронье в полном восторге, что и на сей раз их не обошли вниманием.

«Ну и пекло под этой тушей! И жар какой-то странный - болезненный, лихорадочный, - а сердце так и колотится как сумасшедшее, кажется вот-вот лопнет...» - успел еще подумать человек, перед тем как его сознание было безжалостно растерзано в клочья...

Первое, что он увидел, когда наконец очнулся, была луна... Удобно примостившись в зените, она, подобно уличному зеваке, без всякого стеснения в упор глазела на простертого средь могил человека, явно наслаждаясь его беспомощным положением.

В полной тишине серебряными струями низвергались с небес мерцающие лучи, лило как из ведра - куда ни глянь, все было утоплено в призрачной люминесценции, попрятались даже тени, пережидая в укромных уголках неистовый лунный ливень. Черную стаю бесследно смыло...

И только все еще першило в ушах от злорадного картавого карканья... Раздраженно скрипнув зубами, человек перелез через стену и... и оказался в своей постели...

И медицинский советник был уже тут как тут - откуда только взялся?! Важный, чинный, в строгом черном сюртуке, он брезгливо щупал его запинающийся пульс и, глубокомысленно щуря за толстенными, в золотой оправе стеклами хитрющие глаза, долго и нечленораздельно нес какой-то ученый вздор. Потом невыносимо долго копался в своем пухлом саке, извлек оттуда изрядно потрепанную записную книжку и, по-прежнему что-то приборматывая, как курица лапой нацарапал рецепт:

Справившись с писаниной, каналья церемонно прошествовал к выходу, однако в дверях оглянулся и, многозначительно подняв указательный палец, изрек:

- Пготив лихогадки, пготив лихогадки...

КОАГУЛЯТ

Хамилкар Балдриан, одинокий чудаковатый старик, сидел у окна и задумчиво взирал на осенние сумерки, быстро сгущавшиеся за стеклом. В небе стояли облака; светлые, серо-голубые, они медленно меняли свои очертания, все больше наливаясь тьмою, - казалось, чья-то гигантская рука в запредельной, недоступной человеческому глазу дали лениво забавляется с собственной тенью.

Тусклое печальное солнце погружалось в морозную дымку, окутывавшую землю прозрачной пеленой.

Потом облака ушли, небо расчистилось - только западный его край был сплошь обложен мрачной гнетущей массой, - и прямо над головой в разверстой бездне таинственно перемигивались мерцающие звезды...

Погруженный в думы, Балдриан встал и принялся расхаживать из угла в угол. Сложное и опасное это дело - заклинание духов! Но разве он самым строжайшим образом не исполнил всех предписаний Большого гримуара Гонориуса?! Пост, бодрствование, миропомазание и ежедневные молитвы, взятые из «Стенаний святой Вероники»...

Итак, прочь сомнения, все должно удаться, нет и не может быть на земле ничего превыше человека, и силам преисподней придется подчиниться его воле...

Балдриан снова подошел к окну и, прижав пылающий лоб к ледяному стеклу, надолго замер; он стоял так до тех пор, пока юный полумесяц не просунул свои мутновато-желтые рога меж заиндевелых ветвей вяза.

Потом дрожащей от волнения рукой зажег старый светильник и принялся извлекать из шкафов и сундуков весьма странные предметы: магический круг, зеленый воск, жезл с причудливым набалдашником, сухие травы... Увязал все это в узелок, осторожно положил его на стол и, бормоча молитву, разделся догола.

Трепещущее пламя бросало яркие отсветы на немощное старческое тело с иссохшей пожелтевшей кожей, злорадно высвечивая его почти гротескную худобу: эти торчащие ребра,

неправдоподобно острые локти и колени - обтягивающий их пергамент, казалось, вот-вот лопнет, - костлявые бедра и тощие плечи... Плешивая голова склонилась на впалую грудь, и ее жутковато отчетливая овальная тень нерешительно покачивалась на извест-ково-белой стене, словно в мучительном сомнении пыталась что-то вспомнить.

Ежась от холода, старик подошел к печи, достал глиняный глазурованный горшок и бережно совлек с горлышка шелестящую обертку: жирно лоснилась гладкая поверхность густой, дурно пахнущей массы. Сегодня ровно год, как он приготовил этот состав: корень мандрагоры, белена, воск, спермацет и... и... - его передернуло от брезгливого отвращения - вываренный трупик некрещеного младенца (куплен по случаю у кладбищенской сторожихи).

Пересилив себя, Балдриан погрузил пальцы в жир, размазал его по всему телу и принялся тщательно втирать, особенно следя за тем, чтобы не пропустить такие потаенные места, как подколенные ямочки и подмышки; потом вытер руки о грудь, надел старую вылинявшую рубаху - «наследственное рубище», без которого не обходится ни одна магическая операция, - поверх набросил халат.

Час пробил! Короткая молитва... Узелок со всем необходимым... Только бы чего-нибудь не забыть, иначе его заклятью не совладать с могущественными демонами внутренних кругов ада, и тогда поди знай, чья взяла, ведь лукавое племя виду не подаст, а сыграет с ним одну из своих злых шуток, и обретенные с таким трудом сокровища обратятся при свете дня в кучу грязи... О, таких случаев сколько угодно!.. Ладно, еще раз: медное блюдо взял?.. Взял! Жаровню взял?.. Взял! Трут на растопку взял?.. Взял! Ну и с Богом!..

Неверным шагом Балдриан спустился по лестнице.

В прежние времена дом относился к числу монастырских строений, теперь же старик жил в нем в полном одиночестве, о съестных припасах заботилась жившая по соседству прачка.

Скрип и скрежет тяжелой металлической двери... Затхлый, спертый воздух подземелья, сплошная паутина, по углам песчаные осыпи и осколки плесневелых цветочных горшков.

Так, пару пригоршней песку или чего там еще на середину подвала - ноги экзорциста должны покоиться на земле, - старый ящик вместо кресла, и можно разворачивать пергаментный круг... Священным именем Тетраграмматон строго на север, иначе навлечешь на свою голову великие несчастья. Теперь поджечь трут и растопить жаровню с углями!..

Что это?

Крысиный писк, только и всего.

Травы в жаровню: дрок, паслен, дурман... Корчится, чадит дьявольское зелье на тлеющих углях...

Старик гасит светильник, склоняется к жаровне и глубоко вдыхает ядовитые дымы; он едва стоит на ногах, его раскачивает из стороны в сторону...

Страшная какофония едва не разрывает барабанные перепонки!

Черным жезлом касается он комочков воска - они медленно оплавляются на медном блюде - и из последних сил, запинающимся голосом, бормочет заклинания гримуара:

- ...истинный хлеб наш насущный и манна небесная, ангелами непорочными вкушаемая... страх диаволов есмь... аз ли скверной греховной преисполнюсь... достойным бысть власти, пред коей покорствуют и волки сии рыщущие, и козлища сии смердящие... броня... всю тщету медления вашего... Аймаймон Астарот... сокровища сии хранить втуне возбранивший впредь... Астарот... заклинаю... Эхейя... Эшерейя,..

Ноги подгибаются, придется присесть... Смертельный ужас охватывает Балдриана... Душный неопределенный страх восходит из земли, надвигается от потрескавшихся стен, нависает с потолка... Кошмар, парализующий волю кошмар - мрачный предвестник преисполненных ненавистью обитателей тьмы!

Писк... Опять крысы?.. Нет, нет... это не крысы... Свист... пронзительный, сверлящий, он ввинчивается в мозг...

Звуки!

В ушах глухой, ровный шум... Это кровь... Свистят, рассекая воздух... гигантские крыла... Тихо потрескивая, догорают угли...

И вот, вот... там, на стене... тени... Старик как завороженный не сводит с них остекленелых глаз... Нет, это пятна плесени, проплешины осыпавшейся штукатурки...

Но... но они шевелятся, они надвигаются... Череп с жутким оскалом... Рога!.. И... и зияющие дыры черных глазниц... Судорожно, словно пытаясь обрести в этом мире хоть какую-нибудь точку опоры, тянутся лапы скелета, пядь за пядью в полной тишине из стены вырастает монстр... в полусогнутом положении, но все равно под потолок... Костяк гигантской жабы с бычьим черепом.

Белые кости с кошмарной отчетливостью вырисовываются в полумраке подвала... Астарот - гнусное исчадие ада!

Обезумев от страха, старик выскакивает из магического круга и, дрожа всем телом, забивается в угол; он не может, у него нет сил, чтобы произнести спасительное заклинание... Одно-единственное слово, но черные страшные глазницы неотступно преследуют его... И даже закрыв глаза и вжавшись в стену, он чувствует у себя на губах неподвижный взгляд, от которого костенеет язык, а из парализованного ужасом горла вырывается лишь дикий нечленораздельный хрип...

Медленно, неотвратимо заполняет собой подвал чудовище... Старику кажется, что он слышит - и от этого звука кровь стынет у него в жилах, - как скрежещут ребра, протискиваясь сквозь каменную кладку... Тяжело, неуклюже ковыляет монстр, на ощупь, выставленными вперед хрящеватыми жабьими лапами пытаясь поймать тщедушное старческое тело... Инфернальные жмурки... На тощих фалангах угрюмо позвякивают серебряные кольца с тусклыми пыльными топазами, истлевшие перепонки отвратительными лохмотьями болтаются меж пальцев, источая невыносимое зловоние гниющего мяса и болотной тины...

И вдруг... вдруг эти кошмарные персты дотягиваются до его угла... Все... Мертвая хватка... От потусторонней стужи леденеет сердце. Он хочет... хочет... Но сознание уже покидает его, и он падает как подкошенный - летит куда-то в бездну...

Угли потухли, наркотический туман стелился под потолком толстыми ватными слоями. Сквозь зарешеченное подвальное

оконце желтоватые косые лучи лунного света падали в угол, где лежал простертый без сознания старик.

А Балдриану казалось, что он все еще летит... Яростные порывы ветра стегали его тело. Прямо перед ним рассекал ночную мглу большой черный козел, косматые ляжки так и ходили взад и вперед, имитируя привычный земной галоп, но раздвоенные копыта попадали в пустоту и, не находя опоры, проносились в опасной близости от Балдрианова носа.

Там, внизу, далеко-далеко, земля, совсем маленькая и какая-то чужая... Потом закружило, завертело, и он стал падать, круги сужались, ни дать ни взять воздушная воронка, выложенная нежным черным бархатом обморочного забытья; над самой землей его бешено закрутило, и вот, словно пройдя сквозь невидимую горловину, он уже парит над знакомым ландшафтом... Да-да, он его знает как свои пять пальцев: поросший мхом могильный камень, на холмике - старый клен, голые черные ветви, листва с которых уже давно облетела, подобно тощим высохшим дланям судорожно тянутся к небу в немой мольбе... Болотная трава, седая от ночного осеннего инея.

Огромным невидящим бельмом мерцает в тумане мелкая стоячая вода, прикрывающая гибельную трясину.

А что это там за люди в темных кагулах, разместившиеся полукругом в тени могильного камня?! Как будто собрались на призрачное судилище. Нет-нет да и сверкнет оружие или тускло блеснет на латах бляшка...

«Вот оно, - вздрагивает старик, холодея от счастья, - клад! И призраки мертвых тут как тут - охраняют сокровища!» А сердце сладко замирает в алчном предчувствии богатой добычи.

Зорко поглядывая с высоты, он, как коршун, начинает чертить круги над заветным местом. Все ближе придвигается земля, уже можно схватиться за ветви клена... Так, теперь самое главное - не выдать себя каким-нибудь неосторожным звуком... Тихо, только тихо...

Проклятье! Иссохший сук с треском ломается... Мертвые задирают головы... Держаться не за что, и он падает... падает прямо перед зловещими фигурами...

И со всего размаху стукается головой о могильный камень...

Первое, что он увидел, когда пришел в себя, были пятна... Пятна плесени на стене... Колени подгибались, но он все же, кряхтя и спотыкаясь, доковылял до дверей и стал подниматься по лестнице.

Рухнул на кровать... От страха и холода его трясло как в лихорадке, беззубые челюсти глухо стучали в болезненном ознобе.

Красное ватное одеяло навалилось всей своей тяжестью, не давая дышать, зажимая рот и глаза, и, видимо, всерьез намеревалось утопить его в душной грязной трясине матраца. Хотел перевернуться на бок и не мог: поверх одеяла на его груди, удобно примостившись в толстых мягких складках, нахохлился отвратительный пушистый нетопырь - кошмарная летучая мышь с гигантскими пурпурными крылами...

После той ночи старик так и не смог оправиться, за всю зиму ни разу не поднялся со своего ложа. По всему было видно, что он уже не жилец на этом свете.

Лежал и часами смотрел либо в маленькое окошко, за которым в объятиях неистовой вьюги стремительно проносились суетливые легкомысленные снежинки, либо на потолок, обсиженный безнадежно сонными мухами, с тупым, невыносимо нудным постоянством совершающими свои хаотичные бессмысленные перелеты.

А когда от старинной кафельной печи тянуло запахом горелого можжевельника (кхе, кхе, кхе... проклятый кашель!), он закрывал глаза и предавался сладким грезам о том, как придет по весне на нечистое место и откопает наконец заветный клад, по праву принадлежащий отныне ему одному... Все бы хорошо, если б не подспудный страх, не дававший покоя ни днем ни ночью, ведь что ни говори, а заклинание Астарота не было доведено до конца, и несметные сокровища - кровные его денежки! - могли уже давно превратиться в кучу грязи.

Опасаясь провалов памяти, старик на всякий случай нарисовал точный план на обороте какой-то потрепанной книжной

обложки: одинокий клен, небольшую, подернутую болотной ряской заводь и... и его - клад, рядом с заброшенным могильным камнем, тем самым, который знает в нашем городке каждый мальчишка.

По весне потрепанная книжная обложка покоилась в архиве бургомистра, а ее хозяин, Хамилкар Балдриан, - на кладбище.

«Нет, вы только подумайте, этот старый сумасброд нашел-таки клад... Везет идиотам! Несметные сокровища! Миллионы!!! Найти-то нашел, да больно тяжел оказался сундук - сколько старик ни тужился, а вытащить так и не сумел, только надорвался... Теперь уж ему не до сокровищ», - ходили по городку слухи, обрастая самыми нелепыми подробностями. Здравомыслящая часть населения качала головами и сгорала от черной зависти к единственному наследнику, проживавшему в столице племяннику Балдриана - не то писателю, не то поэту, одним словом, сочинителю.

Место на плане было обозначено совершенно четко, страсти накалялись с катастрофической быстротой, и к раскопкам решили приступить немедленно...

Несколько ударов заступом, и... и вот оно... вот: ур-ра, ур-ра, ур-ра! Покрытый слоем ржавчины металлический ларец!

Ликованию толпы не было предела, перенесение ларца в здание городской ратуши вылилось в поистине триумфальное шествие. Слухи о сенсационной находке докатились до столицы, племянник старика был официально извещен о своих наследственных правах, к месту событий отрядили специальную комиссию, снабженную чрезвычайными полномочиями, - и так далее и тому подобное...

Маленький уютный провинциальный вокзальчик бурлил от невиданного стечения народа: весь город как один человек присутствовал здесь, множество приезжих гостей, кругом какие-то служащие в парадной униформе, юркие репортеры, загадочные детективы, фотографы-любители, и - подумать только! - сам господин директор Государственного архивного музея пожаловал, дабы воочию лицезреть историческое место и составить опись найденных сокровищ.

Толпа валом валила на болото и, сгрудившись вокруг свежевырытой дыры, к которой для пущей важности был приставлен полевой сторож, часами благоговейно пожирала глазами земную утробу, породившую столь великое богатство.

Сочная болотная трава, втоптанная в грязь рифлеными каучуковыми подошвами неисчислимых паломников, являла собой зрелище поистине жалкое, тем более нарядными в своем девственно-свежем весеннем уборе казались ярко-зеленые островки кустарника - то здесь, то там торчали они среди топи, лукаво перемигиваясь желтовато-махровыми вербными почками, а когда налетал порыв ветра, эти немые заговорщики вдруг разом, словно в приступе неслышного смеха, перегибались пополам, едва не касаясь водной глади. С чего бы?..

Вот и королева жаб - толстая, в крапленной красными пятнышками мантии, наслаждается она на своей веранде из лютиков и стрелолиста терпким майским воздухом - хоть ей и присуще величавое, впору почтенному возрасту (как-никак 100 003 года!) достоинство, но и на нее сегодня нашло: прямо извелась вся, сдерживая смех... Судорожно, во всю ширь то и дело разевает безгубую пасть, да так, что маленькие глазки совсем утопают в рыхлых складках пупырчатой кожи, и что есть мочи, давясь от немого хохота, как припадочная трясет левой лапкой. Едва кольцо с пальца не слетело - серебряное, с тусклым топазом...

Между тем в присутствии столичной комиссии таинственный ларец был торжественно вскрыт.

Из-под ржавой крышки пахнуло таким нестерпимым зловонием, что даже самые любопытные в первое мгновение отпрянули назад, зажимая носы... На вид содержимое ларца вполне соответствовало своему запаху и ничего, кроме брезгливого отвращения, не вызывало.

Черно-желтая, желеобразная, необычайно тягучая масса с блестящей поверхностью.

Гробовое молчание повисло в воздухе, по рядам прошелестел насмешливый шепоток, отцы города, оскорбленные в лучших чувствах, неодобрительно качали плешивыми головами. Словом, конфуз был полный.

- Ничего особенного, какой-то алхимический препарат, - промямлил наконец господин директор, пытаясь разрядить обстановку.

   - Алхимический, алхимический, алхимический... - эхом отозвалось в толпе.

   - Алхимический? А как это пишется? С двумя «л» или с одним? - протиснулся вперед один из газетчиков.

   - Алхимитский, алхимитский!.. А по мне, дерьмо оно и есть дерьмо, как ты его ни назови! - угрюмо буркнул себе под нос какой-то небритый тип.

Ларец снова закрыли, опечатали и отправили от греха подальше на экспертизу в физико-химический институт.

Дальнейшие раскопки, предпринятые под покровом ночи какими-то бравыми старателями, судя по всему, ничего не дали.

Пытались даже найти скрытый смысл в полустертой надписи на могильном камне, но как ни изощрялись доморощенные каббалисты, а ничего такого, что пролило бы хоть малую толику света на мрачную тайну ржавого ларца, выжать из безнадежно конкретного текста не могли:

А чуть ниже угадывалось изображение двух скрещенных ног - знак, по всей видимости намекающий на какое-то роковое, может быть даже трагическое, событие в жизни покойного.

И дабы местные любители шарад не зашли слишком далеко в своих герменевтических изысканиях и не истолковали зловещий крест из двух задних конечностей в каком-нибудь гаденьком, порочащем честь мундира смысле, местные власти почли за лучшее официально объявить, что в свое время отставной лейтенант Вилли Оберкнайфер пал смертью храбрых.

Что же касается единственного наследника старика, столичного сочинителя, то участь его оказалась плачевной: дорожные

расходы, номер на постоялом дворе, стол и прочее практически целиком поглотили скудные средства поэта, остаток же ушел на оплату высококомпетентной научной экспертизы. Документально зафиксированное свидетельство, составленное в рекордно короткий срок консилиумом ученых мужей, пришло через три месяца...

Вначале следовал ряд страниц, на которых весьма пространно, со всеми подробностями излагался ход многочисленных экспериментов, потребовавших от добросовестных исследователей полной интеллектуальной и физической самоотдачи, однако, к великому сожалению, так и не увенчавшихся успехом, далее столь же многословно и невразумительно - вся эта словесная размазня была, само собой разумеется, обильно пересыпана загадочными специальными терминами - перечислялись свойства таинственной субстанции, зато заключение поистине являло собой образец спартанского лаконизма: «...согласно всему вышеизложенному, исследуемое вещество ни в коей мере не может быть причислено к известным науке химическим элементам».

Из всей этой галиматьи явствовало одно: содержимое ларца не представляет ни малейшей ценности! Не стоит и ломаного гроша!

В тот же вечер хозяин постоялого двора при всем честном народе выставил некредитоспособного поэта за дверь. Засим, казалось бы, на скандальной истории с кладом можно было поставить точку...

Однако на этом дело не кончилось... Сенсация на сей раз была совсем маленькой, неприметной, даже никудышной какой-то, но городишко наш сонный всколыхнула...

На следующее утро после своего позорного изгнания с постоялого двора отверженный поэт без шляпы, с нечесаными, беспорядочно торчащими волосами мчался по улицам в направлении магистрата.

- Мне открылось! Открылось! - вопил он, задыхаясь от восторга. - Я знаю!!!

Его окружила толпа.

   - Что, что вы знаете?..

   - Сегодня я ночевал на болоте... - с трудом переводя дух, ответствовал, скромно потупившись, изгнанник, - ...на болоте...

уф... там на меня снизошло... мне явился призрак, трубным гласом возвестивший, что сие есть... В общем, в былые времена... уф... на том самом месте вершили суд чести... уф... и вот однажды... уф...

- К черту с честью, он вам про эту вонючую гадость в ларце что-нибудь рассказал? - сгорая от нетерпения, заорали любопытные.

Затравленно озираясь, несчастный наследник бубнил:

- ...удельный вес 23, поверхность блестящая, двухцветная, легко распадается на мельчайшие элементы, при этом обладает феноменальной клейкостью, не уступающей самым липким смолам... необычайно растяжима и въедлива...

Толпа оскорбленно переминалась с ноги на ногу. Он что их, за дураков принимает? Ведь все это черным по белому значится в заключении научной экспертизы!

- А напоследок, - блаженно закатив глаза, вещал духовидец, - призрак посвятил меня в тайну ларца. Да будет известно вам отныне, возлюбленные мои братья и сестры, что сия не ведомая материя, перешедшая ко мне на правах наследства, есть не что иное, как ископаемый коагулят честного офицерского слова\ А дабы поправить мое бедственное материальное положение, я немедленно, с высшего соизволения, отписал в один знакомый банкирский дом, предложив членам правления приобрести у меня за кругленькую сумму сию чудесную реликвию. Ибо свершилось поистине чудо: слово, честное офицерское слово воплотилось и...

Тут-то «возлюбленные братья и сестры» убедились в полнейшей правоте самых мрачных своих подозрений: бедняга спятил... Терпение толпы лопнуло; новоявленного пророка живо скрутили...

Кто знает, может быть, в один прекрасный день к несчастному еще вернулся бы разум, если бы не одно письмо, которое вскоре пришло на его имя:

«Очень сожалеем, но вынуждены известить Вас, что предлагаемая Вами "реликвия" не может претендовать - ни в качестве заклада, ни в качестве товара - на сколь-нибудь значительную

ссуду или цену, ибо мы, члены правления, по нескольку раз на день имеем дело с сей материей, в ее самом что ни на есть натуральном, некоагулированном виде, и посему со всей ответственностью смеем Вас уверить, что еще никому не удалось обнаружить в оной ни малейшей ценности.

Примите наш добрый совет и попытайте счастья в близлежащей лавке старьевщика.

С глубочайшим уважением.

Банкирский дом "Наследники А. Б. В. Вухерштайна"»[169].

Этот последний удар был настолько страшен и сокрушителен, что даже безумный поэт осознал всю безнадежность своего положения и в отчаянии перерезал себе горло...

Теперь он мирно покоится на местном погосте бок о бок со своим сумасбродным дядюшкой Хамилкаром Балдрианом.

БЕЛЫЙ КАКАДУ ДОКТОРА ХАЗЕЛЬМДЙЕРА

Каждому мало-мальски образованному человеку известен доктор Сакробоско Хазельмайер - да, да, тот самый, который, как явствовало из полицейских протоколов, несколько лет назад ранним утром того знаменательного дня, когда весь город собирался праздновать его восьмидесятилетие, был обнаружен мертвым в своей библиотеке в Праге, - и его вызвавшие сенсацию в научном мире труды, благодаря которым одно чудом дошедшее до нас из мглы веков архаичное учение обрело новую жизнь; согласно сей традиционной доктрине, homo sapiens в символическом смысле представляет собой не более чем яйцо: в течение всей своей жизни каждый индивид, сам о том не ведая, вынашивает в себе некий сокровенный плод, а когда инкубационный период истекает, скорлупа лопается под ударами клюва, и новорожденная «райская» птица, расправив крылья, устремляется к своей небесной родине.

Разумеется, поначалу та просвещенная часть общества, которая всегда придерживалась самых передовых взглядов и не покладая рук трудилась на ниве прогресса, приняла эту теорию в штыки, справедливо считая ее не чем иным, как наглым глумлением над чувством собственного достоинства современных людей, однако со временем, когда страсти поостыли, сочла для себя унизительным обращать внимание на «всякий допотопный вздор» и предала его забвению: в конце концов, мало ли что еще могло взбрести в голову этим темным, отсталым варварам! И уж конечно, никто не сомневался, что такого сумасбродного чудака, как покойный доктор Хазельмайер, не было ни в прошлом столетии, ни в нынешнем. Его именем даже назвали одну из улиц нашего благословенного города. Всю свою жизнь ученый муж прожил отшельником в барочном дворце на Опатовицергассе, который до тысяча семьсот восьмидесятого года был родовым гнездом графов Шпорк, ныне же в мрачноватых залах этого дома размещается знаменитая Хазельмайеровская библиотека.

Я имею честь принадлежать к числу тех немногих избранных, коим собственными глазами посчастливилось лицезреть

легендарного ученого, думаю, кроме меня, этим могут похвастаться лишь двое из здравствующих в настоящее время людей: совсем уже дряхлый художник Седлачек да горбатая богемская торговка овощами, у которой доктор ежедневно на рассвете покупал кулек подсолнухов, - она-то и поведала мне по секрету, что господин Хазельмайер, подобно попугаю, питался только этими немудреными земными плодами, с утра до вечера лузгая семечки...

Каменный герб, вмурованный над порталом вычурного дворца, являл собой весьма редкий образец геральдического искусства - размещенные на его многочисленных полях сигиллы и пантакли принадлежали древнему азиатскому ордену Сат Бхаис, который, как утверждали историки, прекратил свое существование несколько веков тому назад. В числе загадочных знаков, высеченных на этом уникальном гербе, особенно бросались в глаза изображения вепря и семи птиц с крючковатыми клювами, что же касается венчающей щит папской короны, то ее, конечно же, следовало датировать более поздним временем - скорее всего, Средними веками, - надо сказать, присутствие этого символа понти-фикальной власти еще больше затемняло и без того темное происхождение таинственного герба, при виде которого специалисты в области сфрагистики только беспомощно разводили руками.

Семь птиц! Сат Бхаис - так называлась порода азиатских попугаев, летающих всегда стаей из семи птиц! Легенда гласит, что Прага была основана семью арабскими странниками! Быть может, они принадлежали к ордену Сат Бхаис? А не имел ли отношения к этой тайной организации доктор Хазельмайер? Уж не из преданий ли этого азиатского ордена черпал он свои в высшей степени странные познания, приводившие в недоумение ортодоксально настроенных ученых и казавшиеся подчас прямо-таки фантастическими? Впрочем, в оставшихся после него бумагах не содержалось никаких записей, которые бы на это указывали...

Да что это я - «фантастическими»? Нет, в данном случае было бы уместнее сказать «сатаническими»! Ибо от всех этих маргиналий, сделанных рукой доктора на полях хранившихся в его библиотеке пергаментных фолиантов, так и разило инфернальным духом! Взять хотя бы эту: «О, люди, ничтожество

вам имя, - не райских птиц царствия небесного вынашиваете вы под сердцем своим, но зловонную лягушачью икру! Найдется ли средь вас хотя бы один, кто сможет сказать: в моей груди сокрыто яйцо вольной птицы, ширяющей запредельный эфир?! Увы, таких уж нет в вашем смрадном болоте... О, если бы таковой нашелся - пусть один-единственный! - тот, который, подобно мне, был бы посвящен в таинство вынашивания сокровенного яйца, я бы не чувствовал себя более одиноким изгоем!..»

Библиотека доктора Хазельмайера, перешедшая в собственность города, насчитывает около ста восьмидесяти тысяч томов и считается полной, но это не так - один том отсутствует, он находится у меня. Я приобрел его у той самой торговки овощами, которая продавала доктору семечки. Старуха утверждала, что книга эта упала с подоконника ученого в ночь его смерти, ибо на рассвете она нашла ее лежащей на мостовой перед своей лавкой. На обложке отчетливо видны характерные углубления - такие обычно оставляет птичий клюв... Еще одна загадка, так и оставшаяся невыясненной, даже представители полиции, производившие досмотр дома, были немало озадачены тем, что им не удалось обнаружить ни малейших следов каких-либо пернатых, - а ведь в городе всегда ходили слухи, будто старый чудак держал в золотой клетке какую-то диковинную птицу! Впрочем, надо думать, всем этим байкам грош цена, а возникли они по той простой причине, что ученый ежедневно покупал семечки подсолнуха...

«В таком случае кто или что столь основательно поклевало обложку? - невольно задавался я вопросом всякий раз, когда брал в руки эту книгу. - Быть может, у доктора Хазельмайера все же была птица, какое-то на редкость чистоплотное создание, не оставившее после себя абсолютно никаких признаков своего присутствия в доме? Хорошо, допустим... Тогда зачем, спрашивается, в ночь смерти своего хозяина она, ухватив клювом этот довольно увесистый том, перетащила его к открытому настежь окну и сбросила вниз?.. » Ответить на этот вопрос никто, конечно же, не сможет, ибо если мы, люди, понятия не имеем о происходящем в нашей собственной душе, то уж о том, что творится в душе ворона, орла или... или попугая, и подавно!

И все же эта версия казалась вполне правдоподобной и, несомненно, наиболее приемлемой для большей части «здравомыслящего» населения нашего города... Однако имелась еще и другая, прямо скажем, весьма фантастическая гипотеза, и вот к ней-то все чаще и чаще возвращались мои мысли. Рискуя прослыть сумасшедшим, попробую все же ее здесь более или менее связно изложить...

Итак, доподлинно известно, что утром того дня, когда доктору Сакробоско Хазельмайеру должно было исполниться восемьдесят лет, полиция, предупрежденная неким таинственным анонимом, взломав входную дверь, ворвалась в дом юбиляра и никого, ни единой живой души, там не обнаружила. Изумленным взорам непрошеных гостей предстал лишь черный костюм ученого, который восседал в кресле так, как будто тот, кто был в него недавно облачен, бесследно исчез, превратился в ничто, дематериализовался. Чудаковатый доктор и впрямь как сквозь землю провалился - покинуть дом он не мог, так как все двери были заперты изнутри. Зачем, спрашивается, полиции надо было умалчивать об этом весьма странном обстоятельстве? Сие мне неведомо, ибо, как я уже говорил, если мы, люди, понятия не имеем о происходящем в нашей собственной душе, то уж о том, что творится в душе полицейского, и подавно!

Как бы то ни было, а я придерживаюсь того мнения, что доктор Хазельмайер не умер - во всяком случае, с ним случилось нечто совсем иное, имеющее к тому, что в наш просвещенный век принято называть «смертью», лишь самое косвенное отношение, - а превратился в птицу, точнее, в белого какаду! Почему именно в белого какаду? Ну, во-первых, без вести пропавший ученый муж всегда походил на представителей этого вида попугаев - и чем старше становился, тем больше; а во-вторых, вот какую примечательную надпись обнаружил я на полях одной из страниц попавшей мне в руки книги:

«Еще древние египтяне знали, что человеческая душа томится в теле, словно птица в клетке. Современные люди полагают, что это просто образное выражение. Как бы не так: слова эти следует понимать буквально! Именно это я и доказывал на

протяжении всей жизни в моих научных работах, которые теперь известны каждому школяру.

Разумеется, души большинства людей превращаются либо в воробьев, либо в какую-нибудь домашнюю птицу. Ничего удивительного, если учесть, что мои просвещенные современники срывают с древа познания лишь конские яблоки убогого, бескрылого материализма! Тогда как в Древнем Египте изображали душу совершенного человека в виде солнечного диска с широко про- стертыми орлиными крылами. Вот уж воистину был царственный Феникс!..

Эти строки я пишу ночью в канун моего восьмидесятилетия, ибо знаю, что умру еще до того, как лучезарный Феникс проклюнется из земной скорлупы. Предо мной на висящей в воздухе жердочке сидит белый какаду, который всегда является мне во сне, когда пыль всех этих бесчисленных книг тяжким кошмарным наваждением гнетет меня. Я всегда подозревал, что он-то и есть моя душа. Только сейчас, впервые в жизни, чувствую я себя счастливым и уверенным, а это значит, что смерть близка, ибо, пока мы живем, душа наша остается для нас чем-то далеким, чужим и невидимым, как спящая в яйце птица. Всю свою жизнь высиживал я яйцо моей бессмертной души, и неизбывная тоска по небесной родине стала тем нежным материнским теплом, благодаря которому под толстой скорлупой созрел не ведающий смерти птенец...

Белая птица сидит неподвижно и, не сводя с меня своих пронзительных, всевидящих глаз, ведет неспешный сказ о моей жизни; и чем глубже погружается она в прошлое, кружа над счастливой страной моей юности, навеки канувшей в бездне времен, тем яснее и понятнее звучат для меня ее слова. Странно, но наша память, похоже, отдает предпочтение далекому прошлому, делая его подчас таким близким, что оно затмевает собой события вчерашнего дня! Вот и сейчас я вдруг вспомнил, как в студенческие времена, еще совсем зеленым юнцом, был влюблен в одну проститутку... наверное, потому, что оба мы, одинаково бедные, вынуждены были заниматься одним и тем же... только она торговала своим телом, а я - своим духом...

Сейчас, когда я оглядываюсь, вокруг меня никого и ничего нет - только книги, книги, книги... Эти бесчисленные тома - все, что осталось от моей жизни, погребенной на их страницах, они постоянно множились и, громоздясь до небес пыльными пирамидами, грозили окончательно похоронить меня под собой... Мертвое знание... Глядя на эти потускневшие корешки, бесконечными рядами окружающие меня со всех сторон, я невольно думаю о толстых прутьях клетки, в которую сам себя заточил. И все же я благословляю эту величественную гробницу человеческого суемудрия, ведь только после долгих лет, проведенных в ее бесплодном чреве, удалось мне в полной мере осознать тщету земного схоластического умствования, мертвенное дыхание которого, убивающее живую, непосредственную радость жизни, заставило мою душу воспрянуть ото сна и, пробив клювом бренную скорлупу телесного саркофага, расправить крылья.

Скоро, скоро полетит она домой - и я вместе с нею! - в ту чудесную, не от мира сего страну, которая так часто мне снится... Я уже вижу гигантскую, вздымающуюся из морской пучины гору, вечнозеленые кедры у ее подножья и, подобно муравьям воспоминаний, кишащих на улицах людей...»

СОЛНЕЧНЫЙ УДАР

Мой друг Альфред Кубин всякий раз, когда мы с ним сидим за бокалом шильхера[170] - что, к сожалению, происходит все реже и реже, - заводит разговор о дьяволе, который, по его мнению, должен непременно существовать, иначе как бы он, художник, мог рисовать это исчадие ада?! И мне волей-неволей приходится вступать с ним в спор, утверждая, что сатана есть не что иное, как odium theologicum[171], и изображать его в виде обычного черного козлища - значит дудеть в одну дуду с теми, кто свято уверен в том, что хвост, который пресловутый господин Лео Таксиль продал в 1893 году Папе Льву, он действительно вместе со своей напарницей мисс Вогам умудрился оттяпать у самого настоящего дьявола, а не у первого встречного деревенского козла... «Уж не думаете же вы в самом деле, что это был действительно хвост князя тьмы!» - этим патетическим восклицанием завершал я обычно свою речь. «Разумеется! - ничтоже сумняся, заявлял невозмутимый Кубин, в качестве доказательства тыча мне под нос свой блокнот для эскизов. - Взгляните сами, разве я когда-нибудь изображал черта с хвостом!» И спор вспыхивал вновь, страсти иногда раскалялись до того, что мы, как два уличных сорванца, готовы были вцепиться друг другу в волосы, и если этого не делали, то потому лишь, что у Кубина их оставалось совсем немного, а у меня они и вовсе отсутствовали.

Разумеется, в глубине души я полностью разделял убеждение приятеля в существовании дьявола, однако признать это открыто мне не позволял особый, сложившийся в художественной среде этикет, требовавший от коллег по искусству придерживаться противоположных мнений относительно тех или иных фундаментальных принципов, к тому же меня преследовали вполне серьезные опасения, что евангельский стих: «Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»[172], может тогда ис-

полнится в инфернальном, извращенном смысле... Насколько оправданны оказались мои страхи, свидетельствует следующий странный случай, приключившийся со мной и с Кубином несколько лет тому назад...

Я знаю, мой друг ни за что на свете не согласится с тем, что все это произошло на самом деле, - разумеется, по его версии, всему виной шильхер! Ну что же, будем снисходительны к художнику, ведь ему иногда так хочется почувствовать себя в моей шкуре, заняв ту позицию, которую обычно вынужден представлять я. Ну а все эти нелепые ссылки на шильхер я мог бы легко опровергнуть одной-единственной фразой: «Если происшедшее не имеет никакого отношения к действительности, то не будете ли вы, дорогой Кубин, так любезны показать ваш знаменитый блокнот и объяснить, каким образом вам удалось сделать эти поражающие своей достоверностью зарисовки? Нуте-с, друг мой, я вас внимательно слушаю...»

Однако, прежде чем перейти к рассказу об этом спорном приключении, я должен сделать небольшое отступление: много-много лет назад у меня был один знакомый, некий доктор Сакро-боско Хазельмайер, - почему его звали «Сакробоско», не знаю, быть может, потому, что так назывался один из лунных цирков. В свое время я довольно много писал об этом весьма своеобразном субъекте - говоря честно, попросту хотел от него таким образом отделаться. Наверное, это прозвучало несколько странно, но, полагаю, все сразу встанет на свои места, когда я скажу, что только так, пером и чернилами, и было возможно от него избавиться, ибо время от времени в мою душу закрадывались весьма серьезные сомнения в реальности сего господина. Если же мои опасения были небезосновательны и «доктор Хазельмайер» в самом деле являлся плодом моего воображения, то единственный способ отделаться от этого навязчивого образа заключался в том, чтобы написать какое-нибудь литературное произведение, запечатлев его в одном из персонажей. По крайней мере, так мне посоветовал один врач.

Именно это я исправно и делал, пока до меня наконец не дошло: нет, доктор Хазельмайер персона вполне реальная, иначе

как бы он мог пятнадцать лет назад умереть в Праге и быть похороненным на тамошнем кладбище! Кроме того, если человека с таким чудным именем в действительности не существовало, то откуда он тогда вообще взялся? И почему я так много о нем писал? Мой герой всегда одевался в несколько необычной, ему одному свойственной манере, питая особое пристрастие к матовым, цвета зеленого мха, суконным шляпам конусообразной формы, голландским бархатным камзолам, башмакам с пряжками и черным шелковым панталонам по колено, обтягивающим его устрашающе тоненькие, похожие на спички, ножки... И что самое странное: судя по всему, у этого господина вообще не было черепа, а его мягкую, податливую и абсолютно лишенную волос голову, казалось, наполняла какая-то неведомая желеобразная масса, во всяком случае, когда доктор Хазельмайер осторожно снимал свой зеленоватый конус, на этой бледной, слегка колышущейся сфере долго еще оставалась глубокая, наподобие экватора опоясывавшая ее вмятина.

Иногда Сакробоско Хазельмайер бесследно исчезал, и всегда ровно настолько - это могла быть неделя или год, - чтобы люди успели так основательно его забыть, что всякий раз, когда он появлялся вновь, им казалось, будто они видят перед собой совершенно незнакомого человека; думаю, этого господина и все, что было с ним связано, следовало отнести к сфере магического, ибо явления, имеющие отношение к сверхчувственному миру, почему-то не задерживаются долго в сознании толпы. Один психоаналитик, к которому я имел глупость обратиться, безапелляционно заявил, что у меня «лунный комплекс» - нет, вы только подумайте: «лунный комплекс»!!! Интересно, с каких это пор луна стала носить матовые, цвета зеленого мха, конусообразные шляпы?

Как я уже сказал, пятнадцать лет назад доктор Хазельмайер скончался и обрел вечный покой на пражском кладбище. Во всяком случае, все вокруг в один голос скорбели о его безвременной кончине. Вот только я ни на йоту не верю этой чепухе! Все это наглая ложь - как бы он мог тогда присылать мне к каждому Рождеству поздравительные открытки?.. «Вы их писали сами и посылали на свой адрес, не отдавая себе в этом отчета», - глазом не

моргнув, заявил ушлый психоаналитик. Однако меня не так просто сбить с толку, в конце концов я писатель, человек серьезный, и не позволю морочить себе голову всякими «лунными комплексами»! Нет, со всеми этими слухами о смерти доктора Хазельмайера дело нечисто. Что же касается открыток, то с какой стати мне самого себя поздравлять с Рождеством! Может быть, мне еще поздравлять себя с годовщиной того престранного происшествия, которое, как я уже говорил, приключилось со мной и с Кубином несколько лет тому назад?..

В общем, дело было так: сидели мы тогда с Кубином на одном пустынном постоялом дворе и под палящим полуденным солнцем распивали шильхер. Вокруг, словно в полусне, стояла, лежала, сидела и копошилась всевозможная живность: лошадь, кошка, гуси, индюк, цепной пес... Накануне вечером в маленьком соседнем городке нас занесло на представление бродячего цирка. Бледное жабо клевавшего носом индюка внезапно напомнило мне одного из вчерашних клоунов, качавшегося на трапеции под куполом полотняного шатра. Я еще обратил внимание, какими тонкими - как спички! - были его обтянутые трико ноги и... и... Странно, но мне только сейчас пришло вдруг в голову, что он был поразительно похож на доктора Сакробоско Хазельмайера! Мне даже стало как-то не по себе; я напряг память, пытаясь вспомнить лицо второго клоуна, который с обезьяньей ловкостью кувыркался чуть пониже первого, - при этом он все время лукаво косился в мою сторону. Закончив номер, паяц, примостившись на одной из висевших поблизости от наших мест перекладин, принялся нагло сверлить меня своими мертвыми, потухшими глазами. И вдруг я вздрогнул - так вздрагивает тот, кто, на секунду погрузившись в глубокий сон, внезапно просыпается...

«Такое ощущение, будто я только что свалился с луны! - как стая летучих мышей, метались в моей голове тревожные мысли. - А может быть, с солнца? Или с трапеции? Нет, нет, сорваться с трапеции я не мог, ведь на ней балансировал первый клоун - тот с лицом... с лицом... лицом...» Я в ужасе оцепенел: второй клоун, которого моя память так долго отказывалась вспоминать, как две капли воды походил на первого, у них было одно

и то же лицо - лицо доктора Хазельмайера... Однако самым удивительным было то, что все это время мне приходилось напрягать память, стараясь представить лицо того, кто, как я только сейчас заметил, вот уже с полчаса сидел рядом со мной! Да, да, доктор Сакробоско Хазельмайер собственной персоной присутствовал за нашим столом!!! «Ага, вот он, тут как тут, легок на помине - подсел к нам третьим, когда я против своего обыкновения согласился с утверждением Кубина о том, что дьявол существует!» - смекнул я и зябко поежился, хотя стоявшее в зените солнце палило так, будто собиралось испепелить все живое.

- Итак, вы согласны со мной, господин Хазельмайер, - внезапно совершенно отчетливо коснулся моих ушей голос Кубина, и я стал мало-помалу соображать, что эти двое, судя по всему, беседуют уже довольно давно и явно не обращая на меня никакого внимания, - когда я утверждаю, а этот болван Майринк всегда вступает со мной в пререкания, что дьявол существует не только как невидимый, метафизический субъект, использующий наше го брата художника в качестве марионеток, чтобы время от времени потешить себя курьезным зрелищем собственных портретов, но и как вполне материальный, из плоти и крови, объект, коему ничто человеческое не чуждо, ибо и ему хочется иногда по резвиться на лоне природы и побродить под сенью дерев, срывая цветочки?

Что ему ответил на это доктор Хазельмайер, не знаю, ибо в дальнейшем сей «вполне материальный, из плоти и крови, объект» обращался исключительно ко мне, избрав для этого милый девичий голосок:

- Известно ли вам, господин Майринк, чему вы обязаны приятной возможностью лицезреть князя тьмы - льщу себя надеждой, что вы не станете, подобно этому грубияну Лютеру, бросать в меня чернильницей? Молитвам, милостивый государь, молит вам! Люди возносят молитвы Богу, не имея о Нем ни малейшего понятия, тем самым они унижают Его до объекта, в то время как Он может быть лишь предвечным Субъектом. Стало быть, нет ничего удивительного в том, что именно дьявол, - тут док тор Хазельмайер, блаженно прикрыв глаза, усмехнулся и

принялся щебетать дальше, - воспользовавшись представившейся оказией, лепит из этих бестолковых, невесть кому предназначенных молитв свой образ, дабы явиться в мир сей если не ангелом, то хотя бы козлом, которому тоже хочется насладиться отдохновением на лоне природы и побродить под сенью дерев, пощипывая то благоухающие цветочки, то не в меру благочестивые человеческие душонки... Как, вы еще не заметили следов его деятельности? Неужто вам никогда не бросалось в глаза, что самый страшный конец ожидает наиболее истовых молитвенников и радетелей рода человеческого? Разве вас ничему не научил пример последнего русского царя? Или миллионов исламских бабидов?

   - Но я не имею обыкновения молиться, хотя, откровенно говоря, нахожу иногда особое удовольствие в том, чтобы... - И я насмешливо взглянул на своего сразу навострившего уши собеседника.

   - И благо вам, если вы по собственному разумению оставили сие пагубное занятие, - снисходительно похвалил меня доктор Хазельмайер. - Однако большинство современных людей, полагающих, что давным-давно отпали от Бога, на самом деле только внешне, из лени, не произносят слова молитв, ибо в глубине души они, сами того не ведая, молятся! И еще как! Наивные, они пытаются возносить свои молитвы в глубоком сне или находясь без сознания - взять хотя бы солнечный удар, погружающий человека в сумеречное состояние... А всему виной известная раздвоенность человеческой души, возникающая при рождении и позволяющая лукавому искусителю вклиниться в сей роковой зазор, изначально разделяющий стремления духа и стремления плоти, и лишить «венец творения» свободной воли, - эту вечно кровоточащую рану... хе-хе-с... не залечишь настоем ромашки. Потому-то, милостивый государь, все потомки Адама в минуту сильного потрясения или испуга всегда «невольно» призывают волю Всевышнего, восклицая: «Ради бога!»

   - Не все, Будда таких слов никогда не произносил! - хмуро бросил я.

   - Да отстаньте вы от меня с этим... с этим... с этим ненормальным! - воскликнул раздраженно доктор Хазельмайер.

- Впрочем, что это я? Совсем вас заболтал, а на столе хоть шаром покати... Позволено ли будет мне предложить моим дорогим гостям еще одну бутылочку шильхера? Так сказать, за счет заведения?.. - И он, заранее уверенный в нашем ответе, направился в дом.

Как только дверь за ним закрылась, я торжественно поклялся никогда в жизни не говорить «ради бога», на сей раз Кубин не стал становиться в позу и с жаром заверил, что и он тоже отныне зарекается когда-либо произносить эту злосчастную фразу...

- Ну и имечко удумал себе наш хозяин! - с искренним изумлением вырвалось у него через некоторое время. - Сакробоско Хазельмайер! Сакробоско! Эк хватил! Неужто здесь, в деревнях, все крестьяне носят такие заковыристые имена? - И он ткнул пальцем, указывая на что-то за моей спиной.

Окончательно сбитый с толку, я сидел, тупо глядя на своего приятеля. При чем здесь доктор Хазельмайер? Какой он, черт побери, крестьянин! И почему Кубин называет его «хозяином»? Да что тут, в конце концов, происходит?

Я раздраженно обернулся... Что за чертовщина - на висевшей у входа аляповатой вывеске черным по белому значилось:

Полуденная жара нас окончательно сморила - мы и сами не заметили, как задремали... Прямо за столом, на самом солнцепеке!.. Однако не прошло и получаса, как наш сон, больше похожий на обморок, был прерван страшным шумом... Вокруг творилось нечто невообразимое: встав на дыбы, лошадь хрипела, как дикий олень, гуси, сбившись в стаю, хлопали крыльями и пронзительно кричали, цепной пес, пытаясь сорваться с цепи, перевернул свою будку и теперь то принимался отчаянно лаять, то так зловеще выл, будто пред ним вдруг разверзлась бездна преисподней, обезумевший индюк метался по двору, воинственно

раздувая свое ставшее иссиня-красным жабо, кошка, выгнув спину и взъерошив шерсть, устрашающе шипела со стены...

Вскочив из-за стола и осоловело глядя на охваченных ужасом животных, мы с Кубином в один голос вскричали:

- Ради бога, что случилось?!

И - о чудо! - вокруг мгновенно воцарилось прежнее сонное забытье.

   - Это все очковая змея... - побелев как мел, прошептал наконец Кубин, дрожащей рукой указывая на что-то черное, свернувшееся кольцами посреди двора.

   - Какая еще очковая змея? Здесь, в австрийском высокогорье? Этого еще только не хватало! Дорогой Кубин, протрите глаза - это всего-навсего извозчицкий кнут!

Художник недоверчиво хмыкнул и пробурчал нечто нечленораздельное в отсутствующую бороду - он ее совсем недавно сбрил и еще не успел привыкнуть к своему «босому» лицу, - что, по всей видимости, должно было означать примерно следующее: «Черт бы побрал всех этих зануд реалистов!..»

Немного придя в себя, мы еще долго обсуждали странные речи, которые вел доктор Хазельмайер. Поразительно, но всегда строптивый и ершистый Кубин, в котором от рождения сидел бес противоречия, стал вдруг на редкость покладистым и мягким, он ни в чем мне не возражал и даже не пытался спорить. И только в одном ни в какую не желал со мной соглашаться - в том, что сидевшего с нами за столом господина звали Сакробоско Хазельмайер, - и упорно гнул свое: это был случайный прохожий, который не счел нужным представиться. Что же касается всего остального, то наши впечатления совпадали полностью, вплоть до мелочей...

Тем больше возмущает меня его теперешняя позиция: господину художнику будто вожжа под хвост попала, и он ни с того ни с сего решил все отрицать - абсолютно все, вплоть до мелочей! Даже то, что накануне мы с ним были в цирке!

Ну как тут не выйти из себя!..

ZABA

Господину доктору Сапробоско Хазельмайеру. Лечебница для душевнобольных Прокопиталь,

близ Праги. В день св. Иоанна.

Дорогой и высокочтимый друг! Сколько уж великих праздников солнцестояния, зимних и летних, минуло с тех пор, как мы с Вами виделись последний раз! Помните ли Вы еще Вашего доброго старого приятеля, с которым слушали когда-то в университете курс петрификации? Льщу себя надеждой, что помните...

Из года в год с наступлением дня св. Иоанна мной овладевает странное беспокойство: ну вот и еще один узелок завязался на прихотливо петляющей нити моей судьбы, а мне так и не удалось постигнуть смысл этих роковых отметин, которые всякий раз возвращают меня в прошлое, словно давая понять, что именно там следует искать ключ ко многим загадочным событиям моей жизни, однако, сколько ни ломаю я себе голову, все равно с фатальной неизбежностью прихожу к одному и тому же безнадежно тривиальному выводу: цепочка этих узелков бесконечна и нет у нее начала... Впрочем, мне иногда кажется, что она всего лишь крошечная часть одной гигантской, наброшенной на мир сети, которую можно было бы назвать совокупностью монад[173].

Во всяком случае для меня очевидно, что человек вплетен в мир сей двумя различными нитями: одну прядет на своей прялке земная судьба, отвечающая за естественное старение и увядание бренной плоти, ее плетение, имя коему «внешняя жизнь», разматывается с рождения до самой смерти, и происходит это незаметно, мелкими, семенящими и торопливыми шажками; другая же - творение предвечного Провидения, а оно шествует в семимильных сапогах, его шаг широк и размерен, и говорить о тех сокровенных узах, которыми высший промысел вяжет смертных, бессмысленно - либо Ваш собеседник знает о них, либо нет. Вот

и в мои намерения, дорогой друг, вовсе не входит утруждать Вас лукавым празднословным мудрствованием, а тему сию я затронул того лишь ради, чтобы напомнить Вам наш давнишний разговор, если Вы, паче чаяния, все же изволили его запамятовать.

Так вот, для меня каждый день св. Иоанна - это очередной, приведенный в соответствие с космическим ритмом шаг сокровенного Провидения. Еще вчера - накануне сегодняшнего праздника летнего солнцестояния - я, случайно встретив известного Вам художника Франца Тауссига, почувствовал нависшую надо мной роковую тень гигантской, неумолимо опускающейся стопы. Наш общий знакомый, искренне обрадованный нашей встречей, подхватил меня под руку и повел в свою студию. Во время нашего оживленного разговора не раз звучало Ваше имя, дорогой друг. Сочтя излишним упоминать о связывающей нас с давних пор дружбе, я был в душе несказанно рад вновь, по прошествии стольких лет, слышать о Вас.

Однако не успел я и рта открыть, чтобы подробнее порасспросить о Вашем житье-бытье, как радость моя сменилась глубокой озабоченностью, если не сказать страхом: мое перо просто не способно выразить то величайшее прискорбие, в которое поверг меня печальный рассказ нашего юного знакомца о первых тревожных симптомах Вашей постоянно прогрессирующей душевной болезни. И какой бы на первый взгляд сухой и даже, быть может, грубоватой ни показалась Вам та манера, в которой я имею дерзость писать о Вашем недуге, тем не менее Ваш покорный слуга совершенно намеренно избрал сей деловой, не допускающий никаких дипломатических иносказаний стиль, дабы тем вернее доказать Вам свою непоколебимую уверенность в том, что Ваши страдания коренятся отнюдь не в душевной болезни, - напротив, причина их в слишком ясном и живом восприятии реально существующих образов, которые не имеют ничего общего ни с болезненными галлюцинациями, ни с призрачными миражами.

Со слов молодого художника я понял, что через определенные промежутки времени на Вас что-то находило и преследовало повторяющимися из раза в раз фантасмагорическими «видениями», так что Вы иногда в течение недели глаз не могли сомкнуть и наконец, доведенный до отчаяния, вынуждены были обратиться к

психиатру. Когда же я попросил рассказать подробнее об обстоятельствах Вашей «болезни», художник показал мне две картины, которые он предпочитал держать подальше от посторонних глаз, спрятанными за мольбертом. Юноша утверждал, что написал их под впечатлением Ваших «видений», о которых Вы весьма выразительно поведали ему после очередного приступа. «Странное чувство владело мной при этом - я то как будто видел весь этот фантастический мир собственными глазами, то словно чья-то чужая рука водила моей кистью», - признался он, заканчивая свой взволнованный рассказ.

Когда же я взглянул на эти холсты, мое лицо, должно быть, так побелело, что перепуганный не на шутку художник вскочил и, пулей выскочив в соседнюю комнату, тут же вернулся с бутылкой коньяка. Не говоря ни слова, я извлек из портмоне пару небольших, поблекших от времени - как память о своем жутковатом приключении я всегда, в течение сорока пяти лет, носил их при себе! - дилетантски исполненных карандашных набросков и протянул ему. Теперь пришел черед бледнеть моему гостеприимному хозяину, ибо рисунки эти как две капли воды походили на его картины. Обретя наконец дар речи, молодой человек обрушил на меня град вопросов. Однако я, сославшись на недомогание, поспешно встал и, вежливо откланявшись, покинул студию.

И думаю, поступил совершенно верно: никогда не следует делать за других то, что они могут сделать сами; прежде всего это касается молодежи - пусть молодые люди закаляют свои зубы, пробуя разгрызть тот или иной твердый орешек! Только так можно заставить взбалмошную юность прислушаться к «тяжелой поступи сокровенного Провидения» и разбудить ее воображение, дабы, охваченная благоговейным трепетом, она попыталась представить себе величественный лик Того, Кто шествует через пространство и время семимильными шагами!..

Вы, дорогой друг, наверное, хотите спросить, откуда у меня эти эскизы и при каких обстоятельствах посетило меня загадочное видение. Мне придется вернуться к одному странному приключению, случившемуся со мной во дни моей юности...

Еще гимназистом я был одержим коллекционированием различных окаменелостей и прочих курьезных продуктов петрификации. Что было тому причиной: здоровое отвращение к урокам истории (должен признаться, меня всегда с души воротило тупо зубрить «героические деяния» Александра Великого и других упивающихся чувством собственной безнаказанности античных фельдфебелей!) или настоящая страсть к собирательству - понятия не имею, ибо глубины человеческой души воистину неисповедимы. Вы, разумеется, и сами знаете, дорогой друг, с невинной детской коллекции все и начинается: по прошествии нескольких лет обязательно найдутся доброхоты, которые сочувственно объяснят одержимому манией собирательства чудаку, что негоже человеку приличному заниматься столь пустым и легкомысленным делом, и вот смущенный и напуганный коллекционер, сделав далеко идущие - и совершенно ложные - выводы из дорогих его сердцу окаменелостей, замыкается в себе и до тех пор варится в собственном соку, пока в конце концов сам не превращается в такую же окаменелость или, что то же самое, в скучного университетского преподавателя той почтенной дисциплины, изучению коей мы с Вами посвятили лучшие годы нашей жизни.

Однажды, было это в день св. Иоанна, я, закинув за плечи рюкзак и вооружившись геологическим молотком и заступом, отправился к известковым скалам Прокопиталя. Уже тогда смутное предчувствие того, что именно в этот день должно произойти нечто особенное, роковая тень которого пройдет через всю мою жизнь, посетило меня, однако я, одержимый своей страстью, не придал этому значения, ибо в те далекие времена все мои чувства были подчинены лишь одному-единственному желанию: найти реликтовые останки Trilobita paradoxida[174]. Много воды утекло с тех пор. Любовь к трилобитам как-то незаметно покинула меня, а вот к парадоксам я все еще не утратил интереса.

Там, где сейчас находится лечебница для душевнобольных, в былые времена устремлялась в небо почти отвесная известковая

скала с зияющей у самой вершины пещерой - в сумерки она казалась разверстым зевом какого-то страшного, мертвенно-бледного великана. Ходили легенды, будто бы много веков тому назад она служила убежищем от мирской суеты святому Прокопу, который явился в наши края из Сердца Азии. Судя по описаниям, случайно обнаруженным мной в одном заброшенном архиве, святой отшельник был родом из Тибета.

В полдень из неприступной пещеры довольно часто доносилось какое-то потустороннее позвякивание, когда же я поинтересовался у местных о причине столь необычного звукового эффекта, мне ответили, что в дыре сей, будто бы ведущей в самое нутро матери-земли, вот уже больше восьмидесяти лет обитает древняя, выжившая из ума и глухая как пень цыганка по имени Zaba - что по-чешски означает «жаба». Когда-то она была ведьмой, а теперь утратила всякий интерес к жизни, ну разве что в полдень трезвонила в надтреснутый колокольчик - такие вешают на шею коровам, чтобы не затерялись, - и ей на веревке, переброшенной через блок, поднимали хлеб и воду. Женщины из соседней деревеньки, в суеверном ужасе осеняя себя крестным знамением, поведали мне, что в дни своей юности она была наложницей самого дьявола, от него и забеременела да так до сих пор и не может разрешиться от бремени...

Любопытство мое было так велико, что я во что бы то ни стало вознамерился собственными глазами убедиться в правдивости этой диковинной истории и тут же, без всякой подготовки, стал карабкаться на гладкую, почти вертикальную скалу. Руки мои то и дело соскальзывали, казалось, я вот-вот сорвусь и рухну вниз, но всякий раз случалось чудо, и невидимые ангельские руки удерживали меня от падения; думаю, не будет преувеличением сказать, что только дремавшее где-то в глубине моего сознания провидческое предощущение сакральной значимости Иоаннова дня позволило мне целым и невредимым взобраться на недосягаемую высоту.

И вот, ухватившись наконец за нижний край зияющего зева, я заглянул в его сумрачную глотку. На меня пахнуло сухим и удушливым смрадом гнили и разлагающейся плоти, зловоние

было настолько сильным, что я с трудом подавил приступ тошноты, а когда немного пришел в себя и всмотрелся в темноту, взору моему предстала страшная картина: голая, тощая как скелет старуха с бородавчатой, покрытой отвратительной слизью кожей сидела на корточках, упершись руками в землю, подобно огромной мерзкой жабе, а в выпученных, лишенных ресниц желтых бельмах застыло тусклое отражение полуденного солнца. Похоже, ведьма действительно была слепой, и ее мертвый, невидящий взгляд созерцал пустоту.

Охваченный ужасом, я утратил всякое представление о времени и даже понятия не имел, как долго уже висел на этой отвесной скале; в том полуобморочном состоянии, в котором меня так и подмывало разжать руки, я понимал лишь одно: старуха вдруг исчезла, сокрытая призрачной фата-морганой - или как следовало еще назвать ту непроглядную пелену, которая заволокла пещеру. Внезапно мир куда-то отступил, я как будто исшел от мест тех и, окутанный кромешной тьмой, тщетно вглядывался в ночь, а потом вдруг прозрел и увидел зловещее древо, вечно воздевающее к небесам свои голые тощие ветви, - то самое, что в действительности росло на вершине скалы, над зияющей бездной грота; каким-то непостижимым образом оставалось оно гибким и полным неведомых сил, и хотя эта жуткая иссохшая мумия даже весной не могла похвастаться ни единым зеленым листочком, казалось, червоточина смерти и распада была не властна над ней.

И вот простершийся подо мной ландшафт как бы преобразился: и Мольдау, и ее берега претерпели таинственную метаморфозу, это были они и не они, от них веяло каким-то древним, изначальным величием, да и с городом тоже что-то произошло - из туманной, отливающей опаловым блеском дымки, которой он был подернут, к небу вознеслись какие-то чудные средневековые террасы, усеянные мириадами фантастических существ...

Очнулся я уже внизу, у подножия каменной громады, и долго не мог понять, как удалось мне спуститься по гладкой, скользкой скале, не свернув себе при этом шею.

«Разумеется, эта восхитительная панорама города мне только померещилась - обычный обман зрения, порожденный

патологической реакцией нервной системы на перенесенный ужас», - убеждал я себя впоследствии, когда брал в руки карандашные зарисовки, которые сделал по памяти вернувшись домой. Со временем я бы, наверное, забыл это странное видение, если бы каждую ночь в канун Иоаниова дня, как только на вершинах холмов вокруг Праги зажигали костры, пред взором моим не возникали вновь вознесшиеся к небу террасы... Говорят, что реальность отличается от миража своей ясностью и отчетливостью. Если это действительно так, то мое видение следовало бы назвать реальностью, а внешний мир - сновидением...

Прошло без малого десять лет, когда меня вдруг снова неудержимо потянуло к пещере св. Прокопа. Печальное зрелище открылось глазам моим: скалу взорвали, а известняк, из которого научились делать цемент, мешками отправляли в город. Возможно, один из построенных недавно домов хранит в своих стенах превращенный в цемент и навеки окаменевший прах цыганской ведьмы, так и не успевшей разродиться кошмарным отпрыском дьявола...

И вот когда я, движимый робкой надеждой увидеть вновь ту чудесную, привидевшуюся мне в юности панораму, прилег на островке высохшего лишайника, который, подобно зловещему шраму цвета запекшейся крови, багровел посреди обезглавленной долины, в небе вдруг от края до края разверзлась чудовищная рана, разделившая небесный свод надвое, а пред взором моим воздвиглась в одночасье гигантская черная стена, и тут мне почудилось, будто на поверхности ее стали возникать какие-то образы - становясь все более отчетливыми и ясными, они резко сменяли друг друга, казалось, у меня в сознании разматывалось, приводимое в движение током крови, нечто вроде синематографической пленки: судя по всему, проекционный аппарат мозга включился сам, без моего ведома, и теперь кадр за кадром в ритме тревожно бьющегося сердца посылал изображение на сетчатку моих изумленно распахнутых глаз. На сей раз это было видение какого-то незнакомого мне города, выстроенного прямо на скалах и похожего на неприступный тибетский монастырь...

Сделанные зарисовки я показал психоаналитику; взглянув на них мельком, седовласый господин криво усмехнулся и

важно изрек, что рисунки легко поддаются дешифровке, но, к сожалению, он сейчас не располагает временем, чтобы подробно прокомментировать запечатленные на них символы, которые, несомненно, являются отражением, или, если угодно, воспоминанием, хранящихся в моем подсознании детских сексуальных желаний, о чем свидетельствуют многочисленные виселицы, расположенные под окнами монашеских келий, и парящие над горным городом сонмы ангелов с крестами, трубами и чашами... Все во мне восставало против такого убогого и примитивного толкования, в моей интерпретации картина выглядела куда более глубже и значительнее!

Почему бы не предположить, что святой Прокоп во время своего многолетнего затворничества в скальной пещере частенько вспоминал родные места, мысленно возвращаясь в далекий Тибет, и видения знакомых с детства пейзажей, вызванные к жизни страстной тоской отшельника, каким-то непостижимым образом спроецировались в магическую ауру названной его именем долины?.. Что же касается первых зарисовок, сделанных мной десять лет назад, то с ними, конечно же, дело обстоит несравненно сложнее - полагаю, истолковать их под силу только искушенному в магии человеку, однако иногда, когда я пытаюсь представить себе старую ведьму и ее бесконечно далекую от человеческих интересов жизнь, посвященную неведомым подземным богам, в моем растревоженном сознании начинает что-то смутно брезжить...

Кто знает, быть может, сила воображения одинокой души, заключенной в слепое, немое и глухое тело, обладает куда более мощной творческой потенцией, чем души современных людей, целиком сосредоточенных на впечатлениях внешнего мира. В таком случае возникает вопрос: все то, что привиделось мне десять лет назад, было лишь случайной фантазией загадочной цыганской колдуньи, или же в высшей степени странное видение Праги, открывшееся мне тогда, следует считать фрагментом обрывочных воспоминаний старухи о каких-то таинственных, предшествовавших ее рождению событиях, даже память о которых давным-давно канула в Лету? Возможно, это отпечаток

какой то циклопической ноги, шаг которой настолько широк, что нам, смертным, просто не дано различить во тьме времен ее предыдущей отметины - след великого странствующего Нечто, крошечной частичкой которого является Zaba!..

Итак, надеюсь, Вы, дорогой друг, убедились, что все Ваши видения, которые Вы принимали за болезненные галлюцинации, есть не что иное, как магическая эманация Прокопиталя, ибо Ваша лечебница находится на том самом месте, где возвышалась когда-то известковая скала с пещерой св. Прокопа. Судя по всему, и моя душа сорок пять лет тому назад была опасно инфицирована фантастическими образами, рожденными далекими от мира сего душами святого отшельника и инфернальной колдуньи!

Так что, дорогой друг, заплатите директору лечебницы по счету и с радостью в сердце отряхните прах сей печальной обители с Ваших ног! Только ради бога, смотрите не проговоритесь директору о моем письме, ибо он непременно постарается вновь заарканить меня своим психоаналитическим лассо, дабы возместить убыток, нанесенный ему таким выгодным пациентом, каким были Вы!

Пусть это письмо послужит знаком того глубочайшего уважения, которое питает к Вам, высокочтимый доктор Хазельмайер, Ваш преданный друг

Густав Майринк.

ПОЛОВЫЕ ЖЕЛЕЗЫ ГОСПОДИН КОММЕРЧЕСКОГО СОВЕТНИКА

Лунная соната

Праздничное гулянье на Октябрьском поле могло бы продолжаться круглыми сутками, если бы ежедневно, за час до полуночи, когда бьющее через край веселье достигало своего апогея, не раздавалась грозная команда полиции: «Сми-ирна!» И сразу все замирало, словно скованное ледяным дыханием смерти, и уже ни минутой больше не имела нрава верхняя половина дамы, распиленной надвое волшебной пилой фокусника, находиться в разлуке с нижней и, как считали многие, лучшей половиной своего упитанного, затянутого в трико тела, равно как и у бравого Маттиаса Нидерхубера из палатки № 138, городского чемпиона по плевкам на дальность косточками персика, не оставалось ни единой секунды на то, чтобы, побив наконец мировой рекорд в сей сложной и требующей многолетней тренировки дисциплине, исполнить свое заветное желание - стать почетным гражданином всех больших германских городов, ну а уж этому дурацкому и в высшей степени непристойному хороводу из семи ядреных, кровь с молоком, деревенских дев и подавно пора было закругляться, ибо лицезрение румяных пышнотелых нимф, бесстыдно демонстрировавших при свете газолиновых факелов роскошные, едва прикрытые куцыми кружевными неглиже прелести, могло самым трагическим образом - шутка ли, по семьсот фунтов чистого жира в каждой! - сказаться на здоровье тех многочисленных, изрядно подвыпивших отцов семейств, кои под шумок, воспользовавшись карнавальной неразберихой, бросили на произвол судьбы своих благоверных и теперь, обливаясь потом и изнемогая от чувственной страсти, пожирали выкатившимися из орбит глазами сие сказочное изобилие женской плоти. Само собой разумеется, городские власти, свято блюдущие нравственные устои общества, ни под каким видом не могли допустить подобных предосудительных визуальных оргий.

И вот когда все ацетиленовые фонари, зазывно горящие перед входами многочисленных, пестро раскрашенных будок,

вдруг, как по мановению волшебной палочки, законопослушно погасли, на восточном краю небосклона взошла желтая, как сыр, полная луна - словно потешаясь над строгими запретами блюстителей нравственности, она пролила свое бледное, призрачное сияние на вытоптанное и уже забывшееся пьяным сном праздничное поле, заглянула в голову Баварии, этот вознесшийся к небу символ города искусств Мюнхена, проникнув туда сквозь левую пустую глазницу величественной девы-воительницы, и, не найдя в бронзовом черепе ничего достойного внимания - сейчас там не осталось даже восхищенных саксонцев, которые, разинув рот, с утра до вечера с восторгом обозревали окрестности пивных Афин, - попробовала было спуститься ниже, но и пустое чрево гордой германской амазонки, кишмя кишевшее полевыми мышами, судя по всему, интереса для нее не представляло, тогда разочарованное увиденным и изнывающее от скуки ночное светило стало подниматься все выше и выше, пока не достигло зенита, и, повиснув вертикально над вымершим театром потешных действий, принялось срывать свое раздражение на безответных тенях, безжалостно загоняя в глубь земли этих причудливых и ужасных черных двойников палаток и вертепов, шатров и балаганов, каруселей и сложенных пирамидами пивных бочек...

«Жаль! Ах, как жаль, - вздохнул я про себя, - что вся эта веселая, бесшабашная вакханалия умирает так рано!..»

Печальный, присел я на пустой ящик перед какой-то лавкой, в кустарно сколоченной из реек витрине которой болтались подвешенные за волосы бородатые человеческие головы... Невольно содрогнувшись при виде этих жутковатых сувениров, я присмотрелся внимательнее: нет, они принадлежали не «спасителям отечества», это были всего-навсего резные кокосовые орехи - немые свидетельства того, что и в далекой знойной Африке процветают искусства, способные с такой поразительной точностью воссоздать именно ту часть тела, которая у многих представителей homo sapiens мало чем отличалась от сих тропических плодов.

Как могло случиться то, что произошло в следующее мгновение, я не знаю; внезапно мне почудилось, будто кто-то подкрался сзади и осторожно положил руку на мое плечо. Испуганно

вскинув глаза, я увидел, что это был вовсе не припозднившийся шуцман, а всего лишь Луна...

Врач, конечно же, будет утверждать, что все это мне приснилось, так как у луны нет рук. Я же на это отвечу так: «Оставьте меня в покое с вашими диагнозами, господин доктор! Ведь вы ничего не смыслите в анатомии космических спутников».

Итак, Луна положила руку на мое плечо.

- О, какое счастье - встретить в сей унылой земной юдоли на туру тонкую и возвышенную! Ведь вы, сударь, поэт... - страстным шепотом выдохнула она мне в ухо и тут же замолчала, слов но ожидая с моей стороны изысканных комплиментов.

Опасаясь, как бы высокородная дама не заказала в свою честь лирические стихи (разумеется, даром!), я, мгновенно смекнув, что с небесными телами - не путать с пасторами! - отношений лучше не портить, попробовал вежливо отговориться:

   - Увы, мадам, перед вами всего лишь жалкий ремесленник, подвизающийся на ниве искусства. Я не хватаю звезд с неба, приземленный штиль моей прозы больше тяготеет к суровой правде жизни, скажу как на духу: для меня мюнхенское народное творчество - это предел мечтаний...

   - Не заговаривайте мне зубы, сударь! Вы поэт, и мне это очень хорошо известно, несмотря на то что вы так до сих пор и не удосужились воспеть «мой бледный, подернутый вуалью меланхолии лик» в стихах, - бесцеремонно перебила меня Луна. - Вот только не пытайтесь по примеру своих слишком уж чувствительных собратьев по перу разжалобить меня слезами, со мной такие фиглярские фокусы не проходят!..

Так и сидели мы друг против друга - она на пустой пивной бочке, я на своем кособоком ящике. Время от времени капризная дама выпускала изо рта струйки белесого дыма, который стелился над моей головой сизым призрачным облаком. Конечно, это мог быть и ночной туман, но от версии сей разило таким безнадежно скучным мещанским благоразумием, что я немедленно от нее отказался, а тут еще снова этот вездесущий врач, безапелляционная реплика которого: «Ну разумеется, это он и был!»

- вызвала во мне бурный протест: «Господин доктор, будь моя воля, я бы раз и навсегда запретил подобное всезнайство! Я что, о чем-нибудь вас спрашивал? Нет? В таком случае, пожалуйста, воздержитесь от ваших глубокомысленных замечаний!»

Похоже, Луне эта моя, скажем прямо, не очень светская манера выражаться настолько понравилась, что она мне заговорщицки подмигнула.

- Не хотите ли позабавиться и заглянуть ненадолго в один из этих балаганов? - доверительно предложила заметно повеселевшая небожительница, явно пытаясь развеять мое дурное настроение, и указала на стоявший неподалеку шатер, на котором цветными кусочками стекла было выложено:

Я удивился, так как еще несколько часов назад из этих же самых стеклышек слагалась совсем другая надпись:

«Ну и что дальше?..» - уже слышится мне иронический смешок неугомонного врача, но, прежде чем я успел довольно грубо его осадить, моего слуха коснулся нежный, как флейта, голос Луны:

- Никогда не позволяйте дневным впечатлениям, сын мой, вводить вас в заблуждение! Гм... «Первое мировое жаркое из пушечного мяса»?.. В этом названии явно скрыт какой-то намек, конечно же хромающий на обе ноги и такой же смутный и обманчивый, как все, что открывается взору при солнечном свете. - Мертвенно-бледная дама склонилась к самому моему уху и, словно опасаясь, как бы ее кто-нибудь (быть может, врач?) не подслушал, стала поспешно нашептывать: - Да и само солнце вовсе не так реально, как вам тут на земле кажется, оно всего лишь неверное отражение таинственного Нечто, скрывающегося в глубинах космоса. Ну а столь необходимые здесь, на земле, свет и тепло исходят от

колоссальных масс раскаленной металлической пыли, сгустившихся вокруг этого блуждающего отблеска, явившегося из бездны Вселенной. Современные астрономы об этом не догадываются, они всерьез полагают, что солнце - гигантское небесное тело. Как бы не так, солнце - это жалкий призрак, мираж, иллюзия, одним словом - пшик, я же, напротив, сама реальность, - и, забыв на миг о хороших манерах, моя экзальтированная собеседница в подтверждение своих слов с такой силой стукнула себя в грудь, что вокруг ее безукоризненно круглой головы возник красноватый ореол. - Да будет вам известно, сын мой, что это я прародительница всех земных вещей. Это я внушаю людям мысли и одновременно уверенность, что они родились в их истощенном мертвящим рационализмом сознании. Неужели вы думаете, что если бы дневная половина Октоберфеста имела хоть какое-то отношение к реальности, то этим скудоумным ханжам из мюнхенской полиции, столь ревностно пекущимся о незыблемости бюргерской морали, удавалось бы ежедневно, ровно в одиннадцать вечера, прекращать мою карнавальную дьяблерию?.. Пойдемте, сын мой, я покажу вам обезьяний театр профессора Бараноффа. Он русский и потому пользуется моей особой благосклонностью. Но знайте, обезьяний театр - это мое детище! Рекомендую, настоящее лунатическое действо! Это вам не какой-нибудь унылый дневной аттракцион, а безумная, не имеющая ничего общего со здравым смыслом сомнамбулическая мистерия, которую можно лицезреть только на моей, ночной, половине Октоберфеста! О, если бы вы знали, как я люблю дирижировать приливами и отливами мировой истории!.. -вздохнула она, мечтательно закатив очи, и вдруг, откровенно манкируя своей принадлежностью к высшему свету, ухмыльнулась с вульгарностью уличной проститутки.

Небрежным жестом откинув полотняный полог шатра, эпатажная дама пригласила меня войти. Рука об руку мы вступили под сумрачные своды...

Высокий худощавый господин во фраке, с бронзовым хищным мефистофельским профилем, велеречиво разглагольствовал на подиуме. В высшей степени изысканная публика, сплошь состоявшая, насколько можно было судить по одухотворенным,

отмеченным истинным благородством физиономиям, из коммерческих советников, затаив дыхание внимала его словам.

Заметив шедшую под ручку со мной Луну, Мефистофель прервал на миг свою речь, незаметно кивнул моей экстравагантной спутнице и, стараясь не привлекать к ней внимание аудитории, поспешно продолжил:

- Итак, господа, с помощью разработанной мной методы становится возможным не только устранять эти отвратительные, назойливо бросающиеся в глаза признаки старения и пролонгировать жизнь даже рядовым членам ваших многоуважаемых фирм, но и вплоть до конца времен даровать бессмертие тем немногим избранным, кои имеют честь принадлежать к высшему сословию крупнейших магнатов Германии! Вы только представьте себе, какие выгоды сулит мое открытие для финансовых кругов, в первую очередь для их могущественных представителей в прирейнской области! Вы сможете непрерывно, из века в век, преумножать свой капитал за счет тех малоимущих слоев населения, которым будет не по карману оплатить продление жизни! - (Чувство глубокого удовлетворения отразилось на лицах взволнованных слушателей.) - А теперь внимание, господа, имею честь сообщить вам, что исполнились вековые чаяния многострадальных потомков Адама, ибо мне удалось наконец обнаружить в человеческом организме тот самый мифический источник бессмертия, который люди с незапамятных времен пытались отыскать где угодно, только не в самих себе. И знаете, где он сокрыт? Не буду томить вас ожиданием и ходить вокруг да около, скажу прямо и откровенно: в половых железах! Наличие оных, как вам, конечно, известно, помимо... гм... всяких глупостей - ничего не поделаешь, господа, седина в бороду, бес в ребро! - позволяло надеяться на то, что когда-нибудь ваша процветающая фирма, а вместе с ней и весь капитал, перейдет к вашему прямому наследнику. Сама по себе такая надежда, разумеется, не может не радовать, но тут неизбежно возникает вполне закономерный вопрос: кто, позвольте спросить, поручится, что сей... гм... прямой наследник происходит от ваших собственных половых желез, а не от каких-нибудь инородных, нежелательных и,

боже упаси, неблагонадежных? - (Исступленный крик из партера: «Святая правда! Имеющий уши да слышит! Внемлите гласу пророка сего!») - Однако даже в случае безупречно доказанной наследственности остается неприятный осадок. Да, конечно, что посеешь, то и пожнешь. Но ведь посеянное собственными руками, а именно капитал, хочется самому и пожать. А что в итоге? То-то и оно!.. Увы, господа, до сих пор сеятель - хозяин тугой мошны и, пардон, куда менее тугой мошонки - в конечном счете, как правило, оставался на бобах. И с этой вопиющей несправедливостью, противоречащей всем законам морали, приходилось мириться: ничего не поделаешь - неизбежное зло долгосрочных вложений. Финал же сей извечной драмы был всегда один и тот же: вместо долгожданного барыша рачительный финансист, всю свою жизнь верой и правдой служивший золотому тельцу, пожинал смерть и с соответствующей оставленному наследству помпой отправлялся в могилу. Однако смею вас уверить, господа, справедливость восторжествует, ибо мое эпохальное открытие позволит наконец честному сеятелю, остававшемуся доселе при пиковом интересе, в полной мере самому насладиться плодами трудов своих праведных. Разумеется, медицине и раньше было известно: человеческие половые железы снабжают организм некой омолаживающей секрецией, но, увы, трагизм положения состоял в том, что железы тоже не вечны, они старели и уже не могли должным образом исполнять свои функции! - (Всеобщий, проникнутый безысходной скорбью вздох в ложах.) - Пожалуй, с сотворения мира не было у потомков Адама более заветной мечты, чем достижение бессмертия. Этим в известной степени и объясняется приверженность наших предков к религии. Однако издавна этой же цели пытались достичь и другими странными, двусмысленными, в каком-то пророческом наитии открытыми путями. Так, например, еще индийские факиры советовали жаждущим любовных утех старцам подрезать уздечку языка. В наши дни венский профессор Штайнах пошел еще дальше: своим немощным пациентам он надрезает связки половых желез. Шаг, конечно, смелый, однако, как показывает практика, успех от этой рискованной операции и в сотой степени не оправдывает

принесенных жертв. - (Из публики слышится чей-то нервный, истерически взвизгивающий фальцет: «Какое там! Чуть кастратом, мерзавец, не сделал, а проку - шиш! Да за такие садистские штучки убивать надо!») - Спокойствие, господа, час избавленья близок! Счастливый случай позволил мне найти единственно верное решение этой... гм... животрепещущей проблемы... - Благодарный взгляд Мефистофеля в сторону скромно потупившейся Луны. - Честь имею представить, господа... - По сигналу профессора из-за кулис с достоинством вышел благообразный, облаченный во фрак шимпанзе и, подойдя к краю подиума, учтиво поклонился аплодирующей аудитории. - Честь имею представить, господа, спасителя большой коммерции, ниспосланного нам самим провидением! Да, да, господа, вы не ослышались, сие скромное, не отличающееся высоким интеллектом создание, которое, возможно, кому-то покажется даже примитивным, воистину является избранником Творца, призванным в наше смутное время исполнить свою священную миссию и даровать страждущему человечеству - в первую очередь вам, высокочтимые господа коммерческие советники, ибо услуга эта будет, полагаю, весьма дорогостоящей, - свои могучие половые железы. Сама по себе операция для опытного хирурга особых трудностей не представляет: половые железы сего милейшего представителя земной фауны иссекают и пересаживают какому-нибудь видному финансисту вместо его собственных. А дабы вы, господа, не чувствовали себя подопытными кроликами, спешу успокоить вас: лично мной был проведен ряд предварительных экспериментов, и - аплодисменты, господа! - успех этих опытных операций превзошел мои самые смелые ожидания! Он был поистине ошеломляющ! Первую пересадку я сделал одному дряхлому семидесятичетырехлетнему брюзге англичанину. Сразу после операции этот еще несколько дней назад дышавший на ладан старикашка ощутил такой прилив сил, что немедленно воспылал неукротимой страстью... гм... к альпинизму и тут же, не сходя с больничной койки, совершил блистательное восхождение... пардон, господа... на Юнгфрау[175].

К сожалению, позднее он предпочел этому благородному спорту виски и кончил дни свои под забором...

Мефистофель вынужден был прервать свою речь, так как собравшиеся устроили ему настоящую овацию, мне же от этих бешеных рукоплесканий и восторженных криков «браво» стало совсем плохо, и я попросил Луну проводить меня до выхода.

Покинув полотняный чертог профессора Бараноффа, мы вновь вернулись к лавке с кокосовыми орехами. Тут я не выдержал и забросал мою шкодливо хихикавшую спутницу самыми жестокими упреками.

- Неужели у вас нет ни капли совести, мадам! Ведь это же чистой воды афера! - воскликнул я в сердцах. - Как будто вы, не смотря на ваше высокое положение, не могли внушить несчастному, погрязшему в пороке человечеству никаких более светлых и возвышенных идей, чем этот отвратительный бред с половыми железами? И ведь эта безумная мистификация вашего русско го протеже может иметь весьма печальный исход. Эдак по про шествии нескольких десятилетий на этой грешной земле по вашей милости останутся одни коммерческие советники, торговцы и ростовщики!..

- Да не волнуйтесь вы так, сын мой! - усмехнулась древняя как мир и поразительно хорошо для своих лет сохранившаяся дама и, напустив на себя серьезность, принялась успокаивать меня: - Ведь из уст Бараноффа вы узнали только о начале грядущей мировой эпохи! О дальнейшем ее развитии я вам сама поведаю, но, вы уж меня извините, коснусь лишь отдельных, наиболее важных вех, так как время мое на исходе. Сами видите, еще несколько минут, и я должна убывать... - Кокетливым жестом она извлекла из- за корсажа миниатюрный календарик и указала на выделенную красным цветом дату: - Даже мы, небожители, обязаны соблюдать регламент! Ну да ладно, вернемся к нашим баранам... Итак, допустим, что коммерческие советники всех рангов пролонгируют свою жизнь до бесконечности. Допустим, им удастся - до известной степени благодаря эндосмосу - сохранить те специфические черты характера, которые присущи их профессии, пусть даже они сумеют, по-обезьяньи пародируя самих себя,

достаточно эффективно осуществлять коммерческую деятельность своих фирм. Однако, если вы меня спросите, будут ли они преуспевать, я вам отвечу: нет! Почему? Да потому что до последнего времени обезьяны оставались, пожалуй, единственно честными среди человекообразных существ. Само собой разумеется, эта их пресловутая честность после прививки половых желез благополучно ассимилируется ничего не подозревающими коммерческими советниками, и тогда дальнейший ход событий нетрудно предугадать: он будет развиваться но двум возможным сценариям - либо спекуляции на бирже и банковская деятельность станут чем-то вроде циркового аттракциона, такими же радостными и веселыми, что, конечно, более чем сомнительно, либо все ваши финансисты разорятся и вымрут, как в свое время вымерли мамонты... Впрочем, во всей этой истории я усматриваю еще один, третий, вариант, который, на мой взгляд, полностью отвечает духу времени: наука, смею вас уверить, сын мой, стоять на месте не будет - для этого господа ученые настроены слишком идеалистически, - стало быть, эта восхитительная в своем сумасбродстве авантюра с бессмертием не ограничится опытами профессора Бараноффа и ваши любознательные ученые мужи не устоят перед искушением прямо противоположного эксперимента, когда половые железы какого-нибудь прожженного биржевого спекулянта будут пересажены невинному шимпанзе. Последствия сей судьбоносной для рода человеческого акции я предоставляю вашей творческой фантазии - вы ведь, сын мой, натура возвышенная, поэт! Льщу себя надеждой, что диктатура джунглей - это самое меньшее, чего следует ожидать в этом случае! Да, в презабавный вертеп обещает в скором времени превратиться этот ваш земной шарик! Ну что же, поживем - увидим... Надеюсь, сын мой, теперь вы не будете меня упрекать за то, что я недостаточно пекусь о благе «несчастного, погрязшего в грехе человечества»!..

И прежде чем я нашелся, что ответить на эти исполненные ядовитого сарказма слова, моя зловещая собеседница была уже далеко - холодно ухмылялась, глядя на меня сверху вниз со своего недосягаемого поднебесья. Я все еще чувствовал нежное пожатие ее холеной ручки - впрочем, это могла быть и рука того

настырного врача, который как раз сейчас щупал мне пульс. Неужели все это - и свидание с Луной, и посещение обезьяньего театра - мне привиделось?..

Проклятье, этот зануда в белом .халате опять открыл рот!

- Господин Майринк, господин Майринк, да придите же наконец в себя! Сдается мне, сударь мой, у вас лунный удар... Нет, вы в самом деле как будто с луны свалились, ну разве будет человек нормальный, здравомыслящий, несмотря на все полицейские предписания, в полнолуние с непокрытой головой ночь напролет, словно сомнамбула, слоняться по пустому Октябрьскому полю?..

МАГИЧЕСКАЯ ДИАГРАММА

Оккультизмом я занимаюсь с двадцати четырех лет[176], и чем дальше продвигаюсь в изучении этой таинственной науки, тем все более важной и интересной представляется она мне. Поначалу мое внимание привлек спиритизм - уж очень мне тогда хотелось самому убедиться в истинности паранормальных феноменов! На протяжении ряда лет я приглашал к себе в Прагу лучших медиумов и проводил спиритические сеансы; количество их исчислялось уже несколькими сотнями, а результат всегда был один и тот же: ничего - все те весьма сомнительные кунштюки, свидетелем которых я становился, как правило, объяснялись сознательной или бессознательной мистификацией со стороны испытуемых. Я уже хотел было положить конец этим бессмысленным экспериментам, когда однажды, во время пребывания в Левико, «случай» - эта инкогнито путешествующая судьба, как очень точно выразился один русский писатель, - завел меня в некий пользующийся дурной славой дом с привидениями, где мне представилась редчайшая возможность воочию наблюдать такие из ряда вон выходящие медиумические феномены, что все мои сомнения разом рассеялись и я вынужден был признать: иногда, чрезвычайно редко, происходят явления, которые, словно насмехаясь над достижениями современной науки, ставят с ног на голову большую часть фундаментальных физических законов. С тех пор я прекратил свои опыты в области спиритизма и уже не предпринимал наивных попыток непременно, хотя бы одним глазком, заглянуть в «загробное царство» - тех поистине поразительных свидетельств существования потустороннего мира, которые мне с такой ошеломляющей очевидностью продемонстрировали в Левико, было достаточно. Я решил ограничиться занятиями йогой -той традиционной восточной практикой, которая позволяет человеку подняться на более высокие духовные ступени бытия.

Чтобы расширить свои знания, почерпнутые в основном из весьма пестрой и, как я уже тогда догадывался,

малокомпетентной англоязычной литературы, я завязал множество самых различных связей, прежде всего меня интересовали люди, которые, по слухам, располагали достаточно серьезными сведениями об этой древнейшей традиции, - к примеру, с известной в своих кругах г-жой Анни Безант, президентом Теософического общества в Адьяре. Познакомились мы с ней еще в тот период, когда я занимался спиритическими сеансами. Долгое время все мои попытки хоть немного продвинуться в постижении сути идущего из глубины веков учения йогов оставались такими же безрезультатными, как и прежние мои опыты с медиумизмом; тем не менее я мало-помалу пришел к убеждению: как раз те авторитеты, знанию и практическому опыту которых, по мнению большинства, следовало безоговорочно доверять, блуждали в потемках. По всей видимости, эти амбициозные люди попросту стеснялись признаться в своей полнейшей некомпетентности в таких экстраординарных явлениях, как традиционная индийская йога, чудесные возможности которой они с пеной у рта отстаивали в бесконечных спорах со скептически настроенными оппонентами, - в общем-то, им, жертвам собственной популярности, не оставалось ничего другого, как с важным видом окутывать себя завесой таинственности. Я же, в конце концов получивший, как уже упоминал, неоспоримые доказательства существования потустороннего мира, порешил не отступать и, даже если на это уйдет вся моя жизнь, продолжать исследования различных йогических техник. И лишь спустя несколько лет непроглядная тьма, все это время неизменно сопровождавшая мои поиски, стала понемногу рассеиваться, но свету этому я обязан только самому себе, ибо явился он, конечно же, из глубины моего собственного Я. Впрочем, это так, к слову...

А тогда, в 1896 году, все еще надеясь найти ключ к практической йоге во внешнем мире, я вступил в переписку с неким сва-ми, жившим в Майявате (Гималаи) и исповедовавшим доктрину бхакти-йога[177] - особую систему концентрации, позволяющую с

помощью строжайшей аскезы и благочестивых экзерсисов взойти к высшим ступеням духовного совершенства. Эта школа йоги была основана знаменитым индийским праведником Рамакришной, о котором еще Макс Мюллер писал так много удивительного. Само собой разумеется, свами был горячим приверженцем бхакти, я же не проявлял ни малейшего интереса к экстатическим состояниям, под каким бы соусом их ни преподносили. Поэтому довольно продолжительное время мы с ним говорили - точнее, писали, - так сказать, на разных языках. Потом он все же по доброте душевной снизошел до того, чтобы поделиться со мной в ходе нашей переписки такими удивительными тайнами, в которые, не выпади мне счастливый жребий свести знакомство с этим удивительным человеком, вряд ли кто-нибудь еще меня посвятил. Уж во всяком случае не европеец...

Однажды свами «подарил» мне две так называемые литры[178] тибетского происхождения. «Мне с ними все равно нечего делать, - писал он в сопроводительном письме, - ибо они связаны с магией, а наш высокочтимый гуру Рамакришна на все, что хоть как-то связано с сим предосудительным, по его словам, занятием, наложил строжайший запрет. Вот почему я счел возможным подарить эти янтры Вам...»

Странная идея - назвать такую безделицу «подарком», хмыкнул я про себя, с недоумением вертя в руках обнаруженный в конверте клочок бумаги, на котором огрызком карандаша были изображены две корявые геометрические фигуры. Только после того, как я дочитал письмо до конца, мне стало понятно, что со стороны свами это действительно был подарок - и немалый. Мой тибетский корреспондент писал, что янтра может принадлежать лишь кому-нибудь одному: стоит только обладателю сей чудесной диаграммы передать ее другому человеку с необходимыми инструкциями, как ей пользоваться, - и она тут же утрачивает для него свою магическую силу. Те две янтры, которые он переслал мне, были чрезвычайно древними и относились к тем

незапамятным временам, когда весь Тибет исповедовал культ Бон, а до явления в мир Будды Гаутамы оставалось еще много-много лет... Сам свами получил их в подарок от одного тибетского ламы в бытность свою буддистом.

В заключение он утверждал, что одна из янтр всегда и при любых обстоятельствах возвращает потерянный предмет, где бы тот ни находился, в случае же, если он был украден, принуждает вора вернуть его. Я, разумеется, счел все это пустым суеверием и все же - чем черт не шутит! - решил испытать чудесную силу диаграммы. К тому же для этого представилась прекрасная возможность: несколькими неделями ранее я потерял свой резной пенковый мундштук, которым очень дорожил, а все мои попытки его найти не дали никаких результатов; ничего другого не оставалось, как предположить, что его украл мой секретарь - в то время я был банкиром.

И вот скорее из любопытства, не преследуя никаких серьезных исследовательских целей, я приступил к ритуалу и действовал в строгом соответствии с инструкциями свами. Тот простой геометрический рисунок, коим, собственно, и является янтра, нужно было скопировать фиолетовыми чернилами или тушью и до тех пор сосредоточенно представлять в его центре потерянный предмет, пока он совершенно отчетливо не возникнет пред моим внутренним взором. Далее следовало нарисованную мной копию сжечь, дабы она, как сказал свами, «перешла в пределы причин». И все это необходимо было сделать незадолго до того, как лечь спать. Главное требование - если оно не исполнялось, успех магической операции становился крайне проблематичным, - состояло в том, чтобы, уже погружаясь в сон, предельно четко воспроизвести в воображении потерянный предмет в центре янтры и с этим зрительным образом, запечатленным в сознании, отойти в царство грез!

Оба эти обязательные условия чрезвычайно трудны для исполнения: впрочем, если какой-нибудь предмет хоть и сложно, но все же возможно вообразить в центре рисунка, то забрать с собой в сон его мысленный образ для человека неподготовленного является задачей практически неосуществимой. Первое

достигается путем длительных и упорных упражнений, второе же в подавляющем большинстве случаев обрекается на провал тем, что при малейшей, самой робкой попытке поймать и зафиксировать какой-либо воображаемый образ мысли как с цепи срываются и яростным роем набрасываются на своего «хозяина», подобно стимфалийским птицам, вознамерившимся во время оно заклевать Геракла... В этом месте своего письма свами явно решил меня подбодрить: «Вам, дорогой друг, это, конечно же, удастся - ведь Вы уже достаточно долго практикуете йогические приемы концентрации!» - и указал на несколько чрезвычайно важных приемов медитативной техники, позволяющих прогнать «стимфалийскую стаю».

Итак, все было исполнено мной в полном соответствии с полученными в письме инструкциями, но, хоть я и старался строго следовать советам и указаниям свами, тем не менее, признаюсь честно, ни на йоту не верил в возможность того, что янтра поможет мне вернуть потерянный мундштук. И эту деталь необходимо отметить особо: отнюдь не вере обязан я тому, что довелось мне пережить в результате магического действа!

Прошло несколько дней, я уж и думать давно забыл и о мундштуке, и о чудесной диаграмме, когда однажды, как всегда в обеденное время, вышел из своей конторы и направился домой. Впрочем, это не совсем так: обычно я уходил с работы ровно в час, а в тот раз припозднился и пошел обедать в два. Сам не знаю, почему это произошло, никаких особых причин для этого не было - не то на меня тогда напало что-то вроде легкой лени, очень не хотелось покидать тихий кабинет и тащиться домой по шумным, переполненным людьми улицам, не то... Однако стоит ли морочить себе голову досужими домыслами - говоря откровенно, я до сих пор не имею ни малейшего понятия, почему мне тогда приспичило выйти не в час, а в два и какого черта меня вдруг понесло в самую толчею - путем гораздо более длинным, чем тот, которым ходил обычно.

Царящая на улицах сутолока мешала мне идти привычно быстрым шагом - я неспешно продвигался в толпе, пристроившись за широкими спинами двух мужчин, о чем-то меж собой

оживленно беседовавших. Предмет их разговора меня, разумеется, нисколько не интересовал, кроме того, они говорили по-чешски, а этого языка я не понимаю. Внезапно один из них остановился - соответственно и мне пришлось замедлить шаг и несколько мгновений практически топтаться на месте, - извлек из кармана какую-то небольшую вещицу и протянул своему собеседнику. Каково же было мое удивление, когда я увидел в его руке знакомый черный футляр, в котором хранил свой пенковый мундштук!..

Вмешиваться было неудобно, и пока я раздумывал, как мне быть, мужчины закончили разговор и разошлись в разные стороны. Я устремился за тем из них, которому, как мне показалось, был передан футляр, и, догнав его на какой-то тихой улице, принялся путано объяснять, что с месяц назад потерял свой мундштук и с удовольствием бы выкупил его обратно, так как он мне очень дорог. Заверив этого довольно бедно одетого человека, что далек от мысли безвозмездно требовать назад принадлежавшую мне некогда вещь, я в качестве доказательства своих добрых намерений вложил ему в руку щедрые чаевые. Тот смутился и заверил меня, что я ошибаюсь - его знакомый только показал ему футляр, а потом снова сунул его себе в карман! Тем не менее он поможет мне как можно скорее вернуть мой мундштук. Сегодня в четыре он должен снова встретиться со своим приятелем, который наряду с мундштуком хотел предложить ему для продажи еще ряд вещей, и мне в это время следовало находиться во дворе одной известной гостиницы.

Я был пунктуален и в назначенный час ждал в условленном месте. Через несколько минут появились уже знакомые мне мужчины. Как бы между прочим мой недавний бедно одетый собеседник попросил своего приятеля еще раз показать мундштук. Подобно ястребу, я вклинился между ними. Возникшая было словесная перепалка мигом утихла, лишь только владелец моего мундштука понял, что я хочу уладить дело полюбовно и вовсе не собираюсь, как он, по всей видимости, опасался, поднимать шум и тащить его в полицейский участок, - сразу став любезным и предупредительным, этот скользкий тип, расплывшись в заискивающей ухмылке, спрятал в карман деньги, которые я ему

преддожил, и, признательно шаркнув ножкой, вручил мне мундштук. Потом, довольный удачной сделкой, поведал, что работает кельнером в гранд-отеле, а мундштук этот нашел в одной из ресторанных лож. О, к кому только не обращался честный малый, пытаясь найти хозяина этой изысканной вещицы, однако, несмотря на все его старания, никто из постояльцев так и не признал своей собственности, и расстроенный кельнер с тяжелым сердцем решил до поры до времени хранить ее у себя.

- Клянусь честью, сударь, я из этого мундштука не выкурил ни одной цигарки! - с жаром заверил он меня, клятвенно подняв свою мозолистую пятерню.

Мне же хотелось непременно знать, какими судьбами он оказался в то же самое время, что и я, а именно в два часа пополудни, на Обстгассе, и я засыпал его вопросами, которые явно показались ему подозрительными, - кельнер мгновенно замкнулся в угрюмом молчании и, словно затаившийся в засаде краб, не спускал с меня своих настороженно прищуренных, фиксирующих каждый мой жест глаз. После этого мне не оставалось ничего другого, как, сохраняя хорошую мину при плохой игре, раскланяться и с самым невинным видом удалиться...

Как бы то ни было, а мой мундштук и вправду вернулся - тибетская янтра не подвела! «Случайность, разумеется, хотя и в высшей степени странная!» - подумал я и решил подвернуть магическую диаграмму повторному испытанию...

Вот уже несколько недель я не мог найти свою трость, сделанную в форме клюшки для гольфа. Перерыв на всякий случай в очередной раз квартиру, я сел за стол и принялся вновь рисовать волшебную янтру...

На следующее утро трость лежала на кресле в прихожей!

Растерянная горничная уверяла, что она ее туда не клала, а откуда эта «чертова палка» там взялась, понятия не имеет. Остальная прислуга тоже лишь недоуменно разводила руками, не в силах объяснить, каким образом вещь, которую в течение нескольких недель безуспешно искали по всему дому, оказалась вдруг как раз там, где ее просто невозможно было не заметить. И чем больше, теряясь в догадках, раздумывал я над этим казусом, тем

загадочнее он мне казался: на сей раз ни о какой случайности не могло быть и речи! Не на шутку заинтригованный, я стал ждать новой возможности испытать янтру. И вскоре она представилась...

Я жил тогда на самом берегу Мольдау, в пристроенном к одной из городских мельниц доме. Восточная стена омывалась боковым рукавом реки, бурным, пенистым потоком вырывавшимся из-под мельничного колеса. Однажды, подрезая ветки стоявших на подоконнике комнатных цветов, я выронил секатор - старинные, причудливо изогнутые садовые ножницы, перешедшие ко мне по наследству от деда; окно было открыто, и дорогая мне вещь упала в воду. «Ну все, тут уж и тибетская магия бессильна!» - обречено вздохнул я и все же в тот же вечер провел эксперимент с янтрой...

И невозможное - почти невозможное - тем не менее случилось: как-то утром я обнаружил секатор на своем письменном столе! Ошеломленный, я в первое мгновение подумал, что схожу с ума, что мне уже мерещатся несуществующие вещи. Протер глаза - «утопленник» по-прежнему лежал на столе... А может, вся эта история с выпавшими из окна садовыми ножницами мне просто приснилась?

Я бросился на кухню и, увидев там одну из служанок, срывающимся от волнения голосом спросил:

   - Это вы положили ножницы на мой письменный стол?

   - Да, пан.

   - Когда?

   - Да вроде как вчера вечером, пан, вас еще дома не было...

   - И где же вы их нашли?

   - Я тута ни при чем, пан, их мальчишка этот принес, Ян... Ну, подручный, стало быть, мельника нашего... А с чего уж он решил, что они ваши, про то не знаю.

   - Да, но как ему удалось достать их с такой глубины? Неужели он рыбу там ловил?.. - Невольно мне вспомнилась злосчастная судьба Поликрата. - Но разве с плотины можно что-нибудь поймать?

   - Да нет же, какая там рыба?! Ведь протока-то со вчера как обмелела, в ей теперь ни капли воды, - принялась обстоятельно

объяснять служанка. - А все мельник - пришел да и закрыл затвор плотины, потому как мельничное колесо, будь оно неладно, сломалось, а его, колесо-то это, иначе никак не можно ремотировать. Видать, Ян и нашел их на дне... Ну, ножницы эти... Я, пан, допытаюсь у его, когда явится... Они ведь аккурат сейчас опять затвор открывают...

Тут только я заметил, что в доме царит какая-то непривычная тишина, - выглянул из окна, и взору моему представилось грустное зрелище: вместо шумного и бурного потока по обмелевшему руслу, усеянному бутылочными осколками и ржавыми консервными банками, змеился тоненький немощный ручеек.

Потрясенный этим почти невероятным стечением обстоятельств, я на несколько минут утратил дар речи и в тот же день под впечатлением случившегося рассказал всем своим знакомым о странном происшествии. Они же смеялись мне в лицо, нисколько не сомневаясь, что я блефую. Однако мне в тот вечер было не до шуток, ибо и тогда и сейчас все, имеющее хоть какое-нибудь отношение к истинному оккультизму, окружено в моих глазах почти священным ореолом, так что я и мысли не мог допустить, чтобы, подобно скудоумным мещанам, зубоскалить по поводу тех таинственных феноменов, которые должны были бы вызывать у них мистический трепет.

Трость, пенковый мундштук, старинные садовые ножницы - все это вещи, могли бы возразить мне, из-за потери которых никто не будет поднимать шум, и если эта пресловутая тибетская магия способствует возвращению лишь старого, никому не нужного хлама, то... Ну что же, тот, у кого язык повернется сказать это - а такие нашлись, - не сумеет оценить всю грандиозность случившегося!

Ибо на этих трех, кажущихся такими пустяковыми, происшествиях покоится величественный философский храм, взметнувший свои готические шпили до самого неба!

Никакая другая, произвольно выбранная геометрическая фигура, перенесенная в сон с помощью самовнушения, не давала ровным счетом никаких результатов - в этом я убедился на собственном опыте, в ходе многочисленных экспериментов. В конце

концов я пришел к выводу, что странные эти феномены с возвращением потерянных предметов являлись результатом некой неведомой связи, своего рода таинственного резонанса, происходящего между бессознательным магическим импульсом человека и янтрой. Но какие факторы приводили в действие сей метафизический механизм?

Мне кажется, в случае с мундштуком возникла некая причинно-следственная цепь, неизбежным результатом которой явилось то, что я и кельнер были магнетически притянуты друг к другу подсознательным настроем одного из нас, а может быть, обоих... Однако какими посю- или потусторонними связями объяснить тогда феномен чудесным образом вернувшихся ножниц? Кто сломал мельничное колесо? А ведь не случись эта поломка, и ножницы так и остались бы лежать на дне протоки! Во всяком случае, я не представляю, благодаря какому еще стечению обстоятельств они могли бы ко мне вернуться. Может быть, это я повредил колесо? Неким бессознательным магическим действом? Вряд ли! Можно было бы, конечно, сказать, что колесо сломалось само по себе и янтра тут ни при чем. Очевидно, в нем уже давно имелась трещинка, которая день ото дня становилась все больше и больше, пока...

Думаю, дело было так: садовые ножницы я уронил не «случайно», а потому, что должен был это сделать!.. Да, да, должен, принужденный тем темным внутренним «знанием», которое провидело, что я, в надежде вернуть потерянные ножницы, прибегну к помощи чудодейственной янтры - да, но это всеведущее «знание» с тем же успехом могло провидеть, что ножницы так или иначе найдутся, так как вода в протоке будет перекрыта из-за неизбежной поломки мельничного колеса...

Впрочем, могло быть и такое: ведь мне самому - не важно, действовал я по своей воле или же нет! - никогда бы не пришло в голову превращать потерю ножниц в исходный пункт для магического эксперимента с янтрой, если бы их возвращение не казалось чем-то совершенно невозможным, граничащим с чудом! В общем, вся эта история была чрезвычайно странным и запутанным хитросплетением причин и следствий...

Разумеется, особого труда не представляет сколь угодно долго множить «дурную бесконечность» самых фантастических версий случившегося и, все больше возносясь к зыбким сферам метафизического, туманно объяснять природу этих загадочных феноменов теми или иными «трансцендентальными предпосылками». Вот только кто из смертных может с уверенностью сказать, какие из них истинные!..

ГАШИШ И ЯСНОВИДЕНИЕ

В древности о пифиях и оракулах слагались легенды. В наше время полку ясновидящих прибыло, вот только паранормальные способности новоявленных прорицателей направлены в основном на то, чтобы, наобещав наивному и легковерному обывателю златые горы в виде наследства, крупного выигрыша и т. д., подвигнуть его на более или менее солидное жертвоприношение, желательно в виде денег. Однако речь здесь пойдет не об этих «духовно инспирированных» шарлатанах - наверное, каждый из нас имел печальный опыт общения с ними. У нас они пока еще ютятся где-нибудь на окраине, под самой крышей многоэтажных, перенаселенных домов, зато в Париже у них вполне респектабельные приемные, ну а в Англии они уже дают объявления в «Occult Review»[179]. И всеми ими, конечно же, движет отнюдь не любовь к искусству, а самая неприкрытая жажда наживы, и они ее удовлетворяют - одни более полно, другие менее, в зависимости от глупости своей клиентуры. Однако завидовать им не стоит: по работнику и оплата. Печально другое: эти жалкие шарлатаны окончательно скомпрометировали в глазах неискушенного люда все сокровенное, неведомое, оккультное, и теперь то, что богобоязненный обыватель привык именовать «мистикой», несет на себе позорное клеймо суеверия, мошенничества и обмана и является трясиной в самом худшем смысле этого слова.

Тем не менее нет никаких сомнений в том, что человеку изначально присуща некая таинственная способность, которая по праву может называться ясновидением. Конечно, безукоризненно доказанные и признанные научным фактом случаи проявления этого феномена крайне редки. Впрочем, их и не может быть много, но даже одного исторически засвидетельствованного случая со Сведенборгом вполне достаточно, чтобы в значительной мере способствовать более серьезному отношению к ясновидению. И хотя эта история достаточно широко известна, будет,

наверное, нелишним привести здесь слова Канта (!), который пересказал ее в своем письме к Шарлотте фон Кноблох: «Однако следующее происшествие кажется мне, не в пример другим, заслуживающим самого пристального внимания, ибо достоверность его не оставляет ни малейшей лазейки для сомнения. Это случилось в конце сентября 1759 года, в субботу, в четыре часа пополудни, когда господин фон Сведенборг, прибыв из Англии, сошел на берег в Гётеборге. Наряду с пятнадцатью другими именитыми персонами он был приглашен к господину Уильяму Кастелу. Около шести часов вечера господин фон Сведенборг внезапно вскочил и покинул гостиную, а когда вернулся, на нем лица не было. На встревоженные вопросы присутствующих он ответил, что как раз сейчас в Стокгольме, в районе Зюдер-мальм (Стокгольм находится более чем в 50 милях от Гётеборга), вспыхнул опасный пожар и что огонь быстро распространяется. Господин фон Сведенборг не находил себе места и часто выходил из гостиной. Через некоторое время он сообщил, что дом одного из его друзей - Сведенборг назвал имя этого человека - уже обратился в пепел и та же опасность угрожает сейчас его собственному жилищу. В восемь часов, в очередной раз покинув гостиную и вернувшись, он радостно воскликнул: "Слава богу, пожар потушен! Огонь удалось остановить за три двери до моего дома!"

Известие о пожаре привело находившееся на приеме общество в сильное волнение. В воскресенье утром Сведенборга пригласили к губернатору. Отвечая на многочисленные вопросы высокого должностного лица, Сведенборг подробно описал пожар - то, как вспыхнул огонь, как он распространялся и как был потушен. В тот же день весть о несчастье облетела весь город, породив еще более сильное беспокойство - внимание со стороны губернатора только подлило масла в огонь! - так как многие переживали за судьбу своих близких или имущества. В понедельник вечером в Гётеборг прибыла эстафета, отправленная стокгольмским купечеством; содержавшееся в ней описание пожара полностью соответствовало рассказу Сведенборга. А во вторник утром к губернатору явился курьер с подробным отчетом о несчастье - о том ущербе, который оно причинило, и о тех

домах, которые пострадали от огня, - ни малейшего расхождения со словами Сведенборга, совпадало даже время (восемь часов), когда был потушен пожар».

Невольно возникает вопрос: какие причины способствуют проявлению у какого-либо человека, в данном случае у Сведенборга, столь редкого дара, в то время как тысячи и тысячи других людей не только ни на йоту не обладают этой уникальной способностью, но и воспринимают ясновидение как нечто до того чуждое своей природе, что даже не в состоянии поверить в его существование, и, когда речь заходит о подобных экстраординарных явлениях, приходят в сильное негодование? Такие избранники, как Сведенборг, - они что, более мудрые?.. Или более достойные?..

Несомненно, найдется немало людей, духовно более совершенных, чем Сведенборг, и тем не менее не обладающих даром ясновидения; с другой стороны, многие, и в моральном и в духовном отношении стоящие несравненно ниже - возможно, даже преступники, - обладают вторым сокровенным ликом, взор которого прозревает будущее.

Мне кажется, ясновидение - это способность, присущая всем людям (может быть, даже животным, так как инстинкт часто проявляет поразительное сходство с ясновидением), только какие-то неведомые особенности нервной системы или аномалии в составе крови препятствуют в большинстве случаев ее проявлению. Итак, речь не о том, что способность к ясновидению приобретается человеком, - нет, она в нем присутствует от рождения, и надо только ее раскрыть, освободить, дать ей проявиться!.. А существуют ли средства, способствующие ее раз-облачению? Древнеиндийский учитель йоги Патанджали говорил: «Сиддхи (психические силы, к которым относится также ясновидение) либо даются от рождения, либо пробуждаются аскезой, погружением в себя и употреблением некоторых растений».

Анализируя три последние из рекомендованных метод, неизбежно приходишь к заключению: аскеза, погружение в себя и особенно применение растительных ядов прямо или опосредованно воздействуют на тело - они раз-облачают! Как, и в случае

«погружения» тоже? Разумеется! Не надо только идти на поводу у тех, кто разделяет расхожее мнение, будто бы внутреннее погружение неотъемлемо связано с какими-то религиозными аспектами! Буддизм, к примеру, не имеет ничего общего ни с душой, ни с Богом, и тем не менее буддистская медитация быстрее, чем какой-либо другой способ погружения в себя, ведет к ясновидению - не говоря уже о ее куда более важных применениях! - хотя истинный буддист никогда не станет ее практиковать для того, чтобы развить подобные способности. Впрочем, тому, кто интересуется этой техникой погружения в себя, можно порекомендовать великолепную работу Георга Гримма «Наука буддизма» (издательство «Другулин»). Что же касается рекомендации Патанджали по применению «некоторых растений», то в данном случае речь, несомненно, идет исключительно о воздействии на тело. Ни один разумный человек не согласится с тем, что яды или наркотики могут способствовать сокровенному становлению души.

Патанджали не приводит точные названия растений, о которых упоминает, - похоже, уже в те давние времена их намеренно держали в тайне[180]. Обращаться за советом к современной токсикологии бессмысленно, ибо она до сих пор не выросла из детских штанишек, ну а традиционные знания так называемых первобытных народов по магическому применению ядов на протяжении многих веков оставались для нас тайной за семью печатями. Зато нашим токсикологам удалось установить: «Каждому алкалоиду соответствует своя галлюцинация», однако в то, что, собственно, представляет собой эта «галлюцинация», они благоразумно предпочли не углубляться - это не входит в сферу их научных интересов!..

Ну, а так как ваш покорный слуга не токсиколог и даже не собирается им становиться, то, само собой разумеется, меня прежде всего интересовала природа этих галлюцинаций, и, посоветовавшись с одним знакомым врачом в Праге - думаю, это было году в 1894-м, - я решил поэкспериментировать, остановив для начала свой выбор на таком всем известном снадобье, как экстракт гашиша. Следуя профессиональным

рекомендациям моего приятеля, я принял несколько грамм Tinctura cannabis indicae[181] после чего мне сразу стало плохо. Тот же «феномен» повторялся еще добрую дюжину раз. Из чего я заключил, что современная фармацевтика и на сей раз произвела на свет ублюдка, а дабы придать своему безродному уродцу хоть какое-то достоинство, подсунула в его колыбельку бирку с чудесным экзотическим именем.

Один арабский торговец табаком, которому я пожаловался на свою беду, насмешливо ухмыляясь, подтвердил мою догадку. Мы случайно познакомились в поезде, оказавшись соседями по купе; стремясь заручиться благорасположением моего попутчика, я купил у него целую тысячу сигарет. Араб не остался в долгу и объяснил мне, что настоящий гашиш, тот, который употребляют на Востоке, чтобы вызвать мистический экстаз, приготовляется совершенно особым способом. На прощание он обещал прислать из Каира нужное мне количество. Я выразил опасение, что будет, наверное, затруднительно провезти гашиш через таможню, на что он лишь снисходительно усмехнулся...

Через несколько месяцев гашиш и в самом деле прибыл: тщательно завернутый в носовой платок, он покоился на дне небольшого ящичка, доверху заполненного измельченным в порошок древесным углем. Таможенники пропустили посылку, после того как один из служащих, запустивший было руку в ящичек, тут же с проклятиями извлек ее наружу, абсолютно черную от угольной пыли...

- Ты что же, собираешься разом проглотить тридцать грамм этого зелья? - в ужасе воскликнул мой друг медик, когда я ему сообщил, какое количество препарата посоветовал мне принять араб для успешного исхода эксперимента. - Лучше уж сразу заказывай себе гроб!

Меня одолевали сомнения: а не перепутал ли я что-нибудь? Я напряг свою память, пытаясь вспомнить слова араба: «Необходимо растворить тридцать грамм гашиша в черном кофе и выпить. Было бы хорошо, если бы вы держали в руках бамбуковую

палку: когда наступит кейф, эта палка превратится в лестницу. По ней вы и будете карабкаться вверх...» - «И куда я попаду?» -«На небо!» - спокойно прозвучало в ответ... Тридцать грамм? На небо? Гм... Сейчас, когда друг медик предостерег меня, мой эксперимент показался мне крайне сомнительным, и я решил ограничиться для начала десятью граммами.

На следующий день, это была суббота, за которой следовали два выходных дня, я пригласил к себе несколько друзей - в качестве свидетелей моего восхождения «на небеса». Около трех часов дня я выпил раствор гашиша и поймал себя на мысли, что сам себе кажусь эдаким самозваным и давно поблекшим Сократом с чашей цикуты[182]. Прошел час - ничего. Пробило шесть - ничего...

- Вам подсунули «липу» вместо гашиша, - раздраженно буркнул мой друг медик и принялся рассматривать на свет флакон с уксусной эссенцией, которую он прихватил с собой на случай, если понадобится противоядие.

Я нетерпеливо расхаживал из угла в угол. Внезапно мне показалось, будто я стал на четверть метра выше и на ногах у меня котурны. При этом внешний мир я ощущал ясно и четко, мои органы восприятия нисколько не замутнели. Меня охватило какое-то «ледяное опьянение» - так бы я назвал то состояние, в котором сейчас находился, - и с каждой минутой оно становилось все сильнее и мучительнее. Впрочем, «опьянение» - это явно не то слово, оно не передает и малой толики того странного чувства, которое овладело мной: мои ощущения не притупились, как при алкогольном опьянении, напротив, они неописуемо обострились. Едва слышные шорохи я воспринимал как раскаты грома. И ни малейших признаков какого-либо восторга, экзальтации или экстаза - мной, скорее, владела какая-то духовная трезвость, ничего подобного я в своей жизни никогда не испытывал.

- Проклятье, мы совсем забыли о бамбуковой палке! - про бормотал мой медицинский друг, когда я ему рассказал о своих ощущениях. - Как же вы будете взбираться на небо?

- Какое уж тут небо! Впрочем, кто мог предположить, что вся эта история с гашишем окажется такой скучной и тривиальной... - бросил я в ответ.

Между тем - я и не заметил, как это произошло, - чувство приподнятости усилилось настолько, что мне уже казалось, будто я парю в воздухе. Поразительно отчетливо видел я чудесные пейзажи: гигантские глетчеры и тропические ландшафты, дремучие леса и какие-то странные, расцвеченные всеми цветами радуги пустыни проплывали подо мной. Однако все эти удивительные видения не заставили меня потерять голову - ни на мгновение не забывал я, где в действительности нахожусь, вот только эта банальная «действительность» явно проигрывала тем фантастическим образам, которые непрерывной чередой разворачивались пред моим восхищенным взором. Некоторое время я молчал, так как эти экзотические видения целиком завладели моим вниманием, заставляя все пристальнее всматриваться в них: не откроется ли моим глазам нечто такое, что послужит доказательством реальности этих невиданных доселе стран - быть может, какой-нибудь человек или что-нибудь еще?..

Не прошло и секунды, а этот еще толком не оформившийся в моем сознании вопрос уже начал обретать некий символический образ ответа: я увидел облако, оно быстро сгущалось в какую-то фигуру, в которой я узнал... самого себя, только меня почему-то переодели азиатом - я превратился в босого человека в жалких одеждах из синего изношенного хлопка, с островерхой соломенной шляпой на голове, такие носят аннамиты[183], плечи которого были отягощены коромыслом с двумя наполненными водой ведрами... Очевидно, водонос... Вот губы моего двойника стали двигаться, и я напряженно прислушался, что же он мне скажет. И тут, как назло, один из моих гостей, банковский служащий господин фон Унольд, решил прервать затянувшуюся паузу...

- Нет, так дальше не пойдет! - прогремел его голос у меня в ушах, и мое видение сразу расплылось и поблекло. - Вам не

кажется, что вы должны дать нам наконец какое-то доказательство ясновидения?

Я смотрел на говорящего и уже собирался ответить ему: «С удовольствием, вот только не представляю, как это лучше сделать», а пред моим внутренним взором уже возникла новая картинка - и притом так ясно и отчетливо, что на какое-то мгновение я начисто утратил всякое представление о пространстве и ни за что бы не смог сказать, где в действительности нахожусь: мой приятель Ханс Эбнер, приглашенный в числе других на эксперимент с гашишем, но по каким-то причинам опаздывавший, стоял рядом с домом часовщика С, на фронтоне которого красовались известные всей Праге большие, подсвеченные изнутри куранты, и, продев большой палец правой руки в серебряное ушко какой-то новой, чудной трости, нетерпеливо вертел ею, стараясь не задеть полы своей черной крылатки. Вот он обернулся и, подняв голову, посмотрел на знаменитые куранты. Я проследил за его взглядом: часы показывали без десяти десять... Придя в себя, я рассказал присутствующим о том, что видел.

   - Ну что ж, в таком случае Эбнер в течение пятнадцати минут должен быть здесь! - заметил господин фон Унольд.

   - Нет, как раз сейчас он садится в дрожки и, конечно же, приедет раньше, - возразил я и, чтобы проверить, не является ли увиденное плодом моей фантазии, попытался прогнать видение, а на его место вызвать какое-нибудь другое, однако, как ни старался, ничего у меня не вышло.

Я проследовал за дрожками весь путь до моего дома, пока они не остановились у порога... Минуту спустя Эбнер вошел в комнату!.. Он был в описанном мною плаще и с той самой запомнившейся мне щегольской тростью с ушком в серебряном набалдашнике... Присутствующие подвергли его форменному допросу: все в точности сходилось с тем, что я видел. Ни о каком случайном совпадении не могло быть и речи! Далее детали, описание которых заняло бы здесь слишком много места, не допускали и тени сомнения в том, что феномен ясновидения существует.

В ходе дальнейшей дискуссии господину фон Унольду пришла в голову идея испытать мое ясновидение не в пространственном плане, а во временном.

   - Попробуйте представить, - обратился он ко мне, - что сегодня не субботний вечер, а, скажем, будущий вторник, часов одиннадцать утра! Представили? Отлично, вы входите в вестибюль Австрийского кредитного банка... того, что у старого крепостного рва... там висит черная доска, не так ли?

   - Да, да, я вижу ее сейчас прямо перед собой, - подтвердил я.

   - Очень хорошо, сейчас с верхнего этажа должен спуститься мальчик и написать на доске текущий биржевой курс! - невозмутимо продолжал господин фон Унольд. - Вы можете огласить нам этот курс?

В это мгновение я действительно увидел мальчика, выводившего мелом какие-то цифры на доске. Господин фон Унольд под мою диктовку записал около двадцати курсовых показателей.

   - Северобогемский уголь... - бубнил я уныло, начиная скучать. - Акции северобогемского угля: 414!

   - Ерунда! - пробормотал господин фон Унольд. - Еще сегодня вечером из Вены передали, что курсовая цена северобогемского угля - 394; такие стабильные, не подверженные колебаниям бумаги, как акции северобогемского угля, не могут за два выходных дня подскочить на двадцать пунктов!

Я не обратил ни малейшего внимания на его замечание, целиком сосредоточившись на том, чтобы заставить наконец исчезнуть эти проклятые цифры на доске, так отчетливо стоящие у меня перед глазами, что, кажется, я мог бы коснуться их руками, однако, как и раньше в случае с Эбнером, мне это не удалось.

- Ну что ж, посмотрим, - невозмутимо заметил я, преисполненный какой-то необъяснимой уверенностью в своей правоте, - когда придут сводки за вторник.

И тут в комнату вошла моя жена Алоизия - вот уже много лет, как мы расстались[184]. С самого начала ее преследовал страх, что

этот эксперимент с гашишем мог повредить моему здоровью, и она самым решительным образом возражала против моего в нем участия. Алоизия и мой друг медик не на шутку повздорили, их словесная перепалка закончилась тем, что возмущенная женщина покинула комнату, в высшей степени не дипломатично захлопнув за собой дверь. Почтя за лучшее не вмешиваться, я наблюдал за неприятным инцидентом с возрастающим нетерпением, при этом меня охватило странное чувство: со временем явно что-то случилось - до сих пор такое неуловимое и быстротечное, оно теперь уплотнилось и, став почти осязаемым, тянулось бесконечно, мучительно медленно, секунды превратились в часы; я видел, как захлопнулась дверь, но прошла, наверное, целая неделя, прежде чем сопровождающий это действие звук коснулся моего слуха. А когда я посмотрел в карманное зеркальце, то увидел там лишь мерцающую пустоту! И только через несколько часов - так мне, по крайней мере, казалось - на зеркальной поверхности стали медленно-медленно проступать черты моего лица. Я слышал, как гости окликали меня: звуки, которые они произносили, растягивались в такую нечленораздельную абракадабру, что мне лишь с огромным трудом удавалось слагать их в нечто вразумительное.

Надо сказать, состояние, в котором я пребывал, было весьма тягостным и даже мучительным, так что, полагаю, будет не лишне предостеречь тех, кто собирается употреблять гашиш ради «кейфа». Очевидно, этот яд до крайности обостряет все чувства и впечатления экспериментатора. Но кто из нас может о себе сказать: я до такой степени контролирую свои мысли и ощущения, что даже в трансе чувствую себя неуязвимым перед любыми, самыми нежелательными впечатлениями?!

Моя интоксикация продолжалась в течение двух-трех дней, которые превратились для меня в бесконечную пытку; при этом внешне я выглядел вполне обычно и мог бы даже есть и пить, если бы... если бы процесс пережевывания и глотания пищи не казался мне столь невыносимо долгим...

Теперь самое примечательное: во вторник, в одиннадцать утра, когда с Венской фондовой биржи поступила сводка текущего курса ценных бумаг, оказалось, что шестнадцать из

двадцати «увиденных» мной показателей оказались верными!.. Акции же северобогемского угля действительно поднялись до 414 гульденов!!! Лишь в четырех показателях я ошибся - слишком завысил их курс! Но вот что любопытно: все они соответствовали тем ценным бумагам, которыми обладал... я сам!!! Очевидно, причиной сей загадочной аберрации стала подсознательная корысть, которая и замутнила мой ясновидящий взор. Впрочем, это примечательное обстоятельство, похоже, способно пролить свет не только на природу ясновидения, но и на таинственные механизмы других паранормальных феноменов.

Нет никаких сомнений в том, что поразительный результат моего эксперимента ни в коей мере нельзя списать на прихотливую игру случая, а потому вполне уместен и справедлив следующий вопрос: было ли в книге судеб уже в субботу вечером начертано то, что с такой удивительной точностью исполнилось во вторник? Ну разумеется, нормальный человек над этим только посмеется. Впрочем, есть ли хоть что-нибудь в этом мире, что не вызывало бы смех нормального человека? Как ни странно, есть: это... он сам, ибо нормальный человек так серьезно относится к своей во всех отношениях правильной, не подверженной никаким злокачественным отклонениям персоне, что просто не способен смеяться над самим собой...

МАГИЯ В ГЛУБОКОМ СНЕ

Мы, люди, - создания на редкость нелюбознательные, оставляющие без внимания то великое множество маленьких, повседневных чудес, с которыми сталкиваемся чуть ли не на каждом шагу, считая их недостойными серьезного и обстоятельного изучения. Взять хотя бы сон... Все живые существа спят, в том числе и растения, только у каждого из них своя «ночь». Мне кажется, камни тоже спят - не станем же мы утверждать обратное только потому, что они при этом не храпят...

Едва успев родиться, мы привыкаем к регулярному чередованию сна и бодрствования и перестаем воспринимать попеременное пребывание в двух столь различных состояниях как нечто в высшей степени странное и удивительное, а впоследствии ледяные мурашки ужаса не пробегают у нас по спине даже тогда, когда ловим себя на том, что частенько средь бела дня без всякой видимой причины на несколько минут выпадаем из обыденной действительности и, погружаясь в омут сна, оставляем наше дневное сознание на поверхности, однако стоит только вынырнуть, и оно уже тут как тут, подобно верному псу, поджидает, скуля от радости, на опостылевшем до невыносимости «берегу». О, как недопустимо редко задаемся мы справедливым вопросом: а что, собственно, происходит с нами там, в той жутковато темной бездне, которая зовется сном?!

Ну а если кому-нибудь из нас взбредет все же в голову более или менее внимательно отнестись к этой проблеме и, убедившись, что с ходу она не решается, обратиться за помощью к друзьям или близким, то не трудно предугадать, каким взглядом одарят «чудака» его здравомыслящие сородичи - ведь приставать к серьезным людям с подобными «глупостями» просто верх неприличия! Так что пристыженному бедолаге, коль скоро ему втемяшилось раз и навсегда уяснить для себя сей «проклятый вопрос», не останется ничего другого, как направиться за консультацией к врачу! Хотя, думается мне, с тем же успехом он мог бы обратиться к адвокату. Тот, кто эту, и подобные ей, проблему не пытается исследовать сам, никогда не получит ответа - в лучшем

случае пополнит со временем свой вокабуляр десятком-другим греческих словечек, ибо и психология и физиология обязаны своей пресловутой премудростью исключительно священному языку Элевсинских мистерий.

Умудренный опытом «специалист» лишь усмехнется наивности явившегося к нему дилетанта, встанет в позу и примется долго и высокопарно вещать о материях столь зыбких и туманных, что, скорее всего, посеет в сумбурных мыслях своего приунывшего слушателя еще больший хаос; суть же сих пространных речений сводится к одной-единственной аксиоме: в недосягаемых глубинах сна сокрыты истинные первопричины всех наших деяний, совершенных в состоянии бодрствования!.. Разумеется, человек начитанный может возразить: если бы это было так, то люди, страдающие бессонницей - а известны случаи, когда некоторые больные не спали в течение года! - были бы обречены на полную бездеятельность и не могли бы и пальцем шевельнуть...

Впрочем, этот довод лишь на первый взгляд кажется столь неопровержимым, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы самому понять его несостоятельность. Действительно, согласиться с ним можно только в том случае, если будет неоспоримо доказан факт существования никогда в своей жизни не спавшего человека, и тогда уже с чистой совестью разделить общепринятую точку зрения, согласно которой сон - это отдых, и ничего больше! Однако существуют многочисленные свидетельства - и они с течением времени только множатся, подтверждаясь все новыми фактами, - со всей очевидностью доказывающие, что при известных обстоятельствах в глубоком сне можно достигнуть большего, чем в «сознательном состоянии».

Приведу достаточно широко известный пример: некий студент - если не ошибаюсь, впоследствии он стал знаменитым ученым, - целый день понапрасну промучившись над одним мудреным уравнением, усталый и недовольный собой лег спать, а среди ночи вдруг проснулся и, подойдя в полусне к столу, наспех набросал безукоризненно верное решение упорно не желавшей даваться задачи, при этом он прибегнул к такому чрезвычайно сложному математическому аппарату, которым не мог

воспользоваться днем по той простой причине, что не знал его. Увидев утром лежащий на столе листок с решенным уравнением, изумленный студент вначале подумал, что это сделал кто-то другой, однако, присмотревшись внимательнее, узнал собственный почерк и только тогда вспомнил про ночное откровение, как он, не отдавая себе отчета в своих действиях, схватил в полусне карандаш и быстро, словно под диктовку, записал явившееся ему решение...

Думаю, расхожее мнение о том, что функция сна сводится лишь к устранению телесной усталости, в корне ошибочно. Как мне неоднократно приходилось убеждаться, сомнамбулы, выходя из транса даже после многочасовых, в высшей степени утомительных ночных хождений по крышам, чувствуют себя не менее свежо и бодро - я бы даже сказал, еще более бодро! - чем обычные, не подверженные никаким аномальным эксцессам люди, мирно почивавшие всю ночь в постелях.

Древней мистической истине: «Когда наше тело глаза закрывает, наш дух их открывает», вторит известная народная пословица: «Утро вечера мудренее», - подобных сентенций, присказок и поговорок множество, и все они только подтверждают темное предчувствие, еще в ранней юности закравшееся мне в душу: должны существовать тайные источники магических знаний и сил, которые столь надежно сокрыты от нашего дневного сознания, что, если мы хотим приблизиться к ним, нам придется побороть свой страх и погрузиться в непроглядные глубины сна.

Там, на дне, покоится центр бытия - незыблемый полюс вселенной, та искомая Архимедом точка опоры, установив на которую свой легендарный рычаг великий философ собирался перевернуть земной шар. Однако достигнуть эти сокровенные источники чрезвычайно сложно - поистине, нет задачи труднее на пути самосовершенствования. Здесь необходимы определенные вспомогательные средства - специальные медитативные приемы... Скажу только, что из десяти предпринятых мной попыток восемь закончились полным крахом.

О тех двух случаях, когда эксперимент удался, я и хочу здесь рассказать...

Однажды вечером - было это в 1895 году в Праге - я улегся в постель с твердым намерением явиться (или перенестись) во сне в квартиру моего приятеля, художника Артура фон Римея, в жилище которого мне наяву бывать не приходилось, несмотря на то что мы тогда много общались, ибо он, как и я, страстно стремился к постижению метафизических проблем. Итак, я намеревался «в духе» проникнуть в незнакомый мне дом, дав о себе знать каким-нибудь характерным стуком.

С этой целью - точнее говоря, чтобы облегчить себе самовнушение, - я положил поверх одеяла мою прогулочную трость и, не выпуская ее из рук, попытался уснуть. У меня был кое-какой опыт в таких вещах, и я знал, что сосредоточиться на одной мысли и достаточно долго удерживать ее в сознании можно только в том случае, если замедлить ритм сердечных сокращений. Это довольно просто достигается с помощью особой дыхательной техники и медитации...

Внезапно, по всей видимости помог «случай», мне удалось уснуть. Я погрузился в короткий, глубокий и начисто лишенный каких-либо сновидений сон, больше похожий на обморок. Помню только, как мной овладел какой-то безумный ужас, который и разбудил меня... Все мое тело было покрыто холодным потом, а сердце колотилось так, что казалось, вот-вот выскочит из груди. Задыхаясь, я судорожно хватал ртом воздух и, наверное, и впрямь походил на только что выловленную из воды рыбу, однако при этом меня ни на миг не оставляла какая-то необъяснимая, казалось бы, ни на чем не основанная и тем не менее абсолютно незыблемая внутренняя уверенность, что попытка удалась.

Взглянув на лежавший у постели хронометр - было без пяти час, - я отметил, что мой сон продолжался не более десяти минут, и потом до самого утра старался собрать хоть какие-нибудь обрывки воспоминаний, которые помогли бы мне понять, каким образом осуществлялось это таинственное перемещение в пространстве, - напрасный труд, все тонуло в непроницаемой тьме. «Ну что же, хоть и не знаю как, а своей цели я, похоже, достиг!» - сказал я себе и, сгорая от нетерпения, не мог дождаться рассвета...

Около десяти утра я уже был у Артура фон Римея. И тут моя уверенность в успешном исходе эксперимента подверглась серьезному испытанию - я-то надеялся, что художник тут же бросится меня поздравлять с фантастическим успехом и забросает любопытными вопросами, а он с рассеянным видом болтал о чем угодно, только не о странном ночном происшествии.

Выждав некоторое время, я с дрожью в голосе спросил:

- Тебе сегодня ночью ничего необычного не снилось?..

- Так это был ты?! - воскликнул Артур.

Я попросил приятеля подробно описать мне все случившееся этой ночью и не произнес ни слова, пока не дослушал его рассказ до конца.

Итак, вот что он поведал:

- Около часа ночи - (время в точности совпадало с показаниями моего хронометра!) - я внезапно проснулся, разбуженный громкими ударами, с правильными интервалами раздававшимися в соседней комнате, - такое впечатление, будто кто-то со всего раз маху методично бил тяжелым цепом по столу. Шум становился все сильнее, и я, откинув одеяло, бросился в соседнюю комнату. Затеплив дрожащей рукой свечи, я осмотрел помещение, однако никого не обнаружил, а вот таинственные звуки явно приобрели другую тональность - они были по-прежнему очень громкими, но доносились как будто издалека, подобно приглушенному эху. Источником их был большой, стоявший в центре стол. Все вещи находились на своих местах, и ничего необычного мне обнаружить не удалось. Через несколько минут в комнату ворвалась моя не на шутку встревоженная матушка и бледная от ужаса старая экономка. Разбуженные страшным грохотом, они уж думали, что в доме орудует банда взломщиков. Мало-помалу сотрясавшие дом удары становились все тише и тише, пока наконец не прекратились вовсе. В недоумении качая головами, мы разошлись по своим спальням...

Таков был рассказ моего приятеля Артура фон Римея; он сейчас живет в Вене и в случае надобности может подтвердить, что все, мной здесь написанное, полностью соответствует истине.

- Почему же ты мне все это сразу не рассказал, не дожидаясь моих вопросов? Ведь как бы ни были они сумбурны и

невнятны, а тем не менее только после них ты вдруг вспомнил про таинственный ночной инцидент! Согласись, все это в высшей степени странно! - удивленно воскликнул я.

- В самом деле странно, - неуверенно согласился не менее моего озадаченный художник. - И как только такое необычное, из ряда вон выходящее происшествие могло выскочить у меня из головы?! Должно быть, то исключительное впечатление, которое произвело на меня случившееся, было слишком сильным, и тогда сработали какие-то неведомые защитные механизмы психики, успевшие за время моего последующего сна сокрыть это тягостное воспоминание в укромный уголок памяти, так что я мог бы почти с уверенностью сказать, что события минувшей ночи мне просто приснились - столь далеким и каким-то нереальным представлялся мне, когда я проснулся, этот ночной переполох, - если бы за пару часов до твоего прихода не обсуждал их за завтраком с матушкой. Скажи, неужто ты и вправду покинул свою телесную оболочку и, собственным призрачным двойником перенесясь в мою комнату, дал о себе знать этими потусторонними стуками, повторяющимися с правильными интервалами?

В качестве доказательства я молча протянул ему лист бумаги с кратким описанием всего того, что было предпринято мной сегодняшней ночью.

И все же самым удивительным в этой истории мне показался не столько сам граничащий с чудом эксперимент, сколько таинственное, сопутствующее ему нечто, явно стремящееся замести следы противоестественной акции, - это оно принудило память моего приятеля дать необъяснимый сбой и проявить поистине парадоксальную избирательную способность, сохранив ничем не примечательную рутину повседневности и едва не уничтожив то экстраординарное событие, которое уже хотя бы в силу своей из ряда вон выходящей странности должно было бы навеки в ней запечатлеться! Впоследствии на спиритических сеансах я не раз имел возможность убедиться, что на подобные граничащие с психологическим шоком паранормальные феномены человеческая память всегда реагирует парадоксально и либо поразительно

точно и надежно фиксирует случившееся, либо старается как можно быстрее избавиться от неприятного впечатления.

Несколько лет спустя, проведя после тяжелой болезни пару месяцев в санатории Ламанна, близ Дрездена, я возвращался поездом в Прагу. Проезжая Пирну[185], я вдруг, к своему немалому ужасу, вспомнил, что забыл написать в письме своей невесте - моей теперешней жене - нечто чрезвычайно важное для нас обоих, кроме того, это злосчастное послание я отправил на ее домашний адрес, а не post restante[186], как мы договаривались. Оба эти непростительных промаха могли иметь для нас самые печальные последствия!

Послать телеграмму по очень многим причинам было невозможно. Холодный пот выступил у меня на лбу: выхода из критической ситуации не было! И тут мне вдруг вспомнились мои медиумические эксперименты с Артуром фон Римеем... А что, если... Ведь то, что удалось тогда, могло получиться и в этот раз! Нет, сейчас телепатическая связь просто обязана сработать, ибо на карту поставлено все! Да, но тогда была ночь... Ну что же, выбора у меня нет! И я твердо вознамерился явиться своей невесте средь бела дня! Но как? В зеркале, осенило вдруг меня. Да, да, именно так, предстану перед ней в зеркале с предостерегающе поднятой рукой, внушая на расстоянии, что необходимо сделать то-то и то-то!..

Я облек свои инструкции в четкие, лаконичные фразы и, закрыв глаза, до тех пор «выжигал» их буква за буквой в сознании, пока они накрепко не запечатлелись там огненными письменами.

Теперь нужно как можно быстрее заснуть и транслировать своего призрачного двойника в Прагу! Превратить сердце в передатчик, максимально замедлив ритм его ударов, и внутренне абстрагироваться от окружающего - вот ключ, без которого невозможно успешное наведение магнетической связи! Легко сказать! Ну глаза-то ладно, по крайней мере их можно закрыть, но как

быть со слухом, когда слева и справа от меня сидят ни на миг не прекращающие чесать языком кумушки?!

Я буквально взмолился, заклиная свой мозг: ну сделай же меня глухим, старый дружище!.. Однако тот, казалось, сам вдруг оглох. В конце концов моим мольбам вняло сердце, и вновь, как когда-то, я внезапно провалился в глубокий сон...

Уже через несколько минут меня, как пробку, вытолкнуло из непроницаемо темной бездны на поверхность. На сей раз мой пульс был неправдоподобно редким - я насчитал не больше сорока ударов в минуту! И вновь это ни с чем не сравнимое чувство победы, преисполнившее меня таким великим умиротворением и таким восторгом, каких мне в своей жизни почти не приходилось испытывать! Чтобы испытать истинность и жизнестойкость этой переполнявшей меня уверенности в удачном исходе эксперимента, я попробовал посеять в своей душе зерна сомнения - напрасный труд, ничего, кроме ликующего смеха, сотрясшего мое тело, эта попытка не вызвала, а жалобный писк малодушного недоверия был немедленно сметен и заглушён громоподобным прибоем победно бушующей крови, эхом отозвавшимся в моих барабанных перепонках...

Прибыв в Прагу, я устремился к своей невесте. Какова же была моя радость, когда я узнал, что мое мысленное послание нашло своего адресата!

Вот что рассказала мне счастливая девушка:

   - Днем, примерно через полчаса после обеда, на меня напала какая-то беспричинная усталость, и я прилегла на диван. Однако только-только задремала, как вдруг почувствовала, что меня кто-то трясет, и проснулась. Мой взгляд упал на...

   - На зеркало! - нетерпеливо воскликнул я.

   - Как бы не так! - засмеялась рассказчица. - У меня в комнате нет зеркала. Мой взгляд упал на полированный шкаф - тот, что стоит рядом с софой. В полированном глянце его поверхности я увидела твою маленькую, в две пяди[187] ростом фигурку: облаченный в какую-то светлую мантию, ты предостерегающе воздымал свою правую руку. Спустя несколько мгновений видение исчезло...

Из дальнейшего разговора явствовало, что моя будущая жена исполнила все, что я ей мысленно наказывал, только намного лучше и аккуратнее, чем это мне представлялось в самых смелых мечтах. А то, что этой молоденькой и неопытной девушке надлежало сделать, было делом совсем непростым, и ей самой никогда бы и в голову не пришло браться за него, ибо, не располагая некоторыми чрезвычайно важными сведениями - а она ими не располагала! - нечего было и думать приступать к этой сложной и в высшей степени деликатной задаче.

- На меня словно откровение сошло, - призналась она, задумчиво глядя в окно.

Средневековому магу Агриппе Неттесгеймскому принадлежит следующее изречение: «Nos habitat поп larlara sed пес sidera coeli: spirit us in nobis qui viget, illafacit». По-немецки это звучит примерно так: «Обитель наша ни на небе, ни в преисподней: в нас самих сокрыт тот дух, коим все движется».

Это исполненное предвечной мудрости изречение стало эпиграфом всей моей жизни - путеводной звездой моего «полярного» странствования...

КОММЕНТАРИИ

ГОЛЕМ

Стр. 29. ...я читал жизнеописание Будды Гаутамы... - Сиддхарт-ха Гаутама (566 - 476 или 563 - 473 до н. э.) из царского рода Шакьяму-ни - последний земной Будда, проповедовавший дхарму, на основе которой сложилось буддийское вероучение.

Стр. 39. Да во всем гетто не найдется никого... - С XVI в. пражское еврейское селение Иозефов стало называться гетто. Общественная, религиозная и хозяйственная дискриминация издавна заставляла евреев жить в огражденных улицах и районах. По свидетельству древних хроник, около 1091 г. в Праге существовало два еврейских городка в непосредственном соседстве со Староместской площадью. Обитатели этих поселений вели автаркический образ жизни, имели собственную систему самоуправления, посещали свои школы и синагоги. Столкновения с окружающим христианским населением нередко заканчивались погромами.

Стр. 42. Глава называется «Иббур»... - По-древнееврейски «иббур» (עיבור ) означает «беременность, чреватость, зачатие». Знаменитый каббалист XVI в. Ицхак Лурия в своем трактате «Сефер ха-гилгулим» («Книга метаморфоз») сравнивает «иббур» со своеобразной мистической «окулировкой»: подобно тому как грубому дичку прививают почку благородного растения, человеческой душе «прививают» некий духовный эмбрион, из которого со временем развивается сокровенный, не ведающий смерти двойник - в романе «хавел герамим».

Стр. 43. ...он состоит из двух тонких золотых пластинок, спаянных между собой посередине... - Инициал символизирует собой будущий образ самого Перната - царственного андрогина, «спаянного» воедино со своей второй половиной, Мириам. Поврежденность инициала, с одной стороны, указывает на несовершенство духовной организации Перната, которое может устранить лишь инициация (не случайно сразу после своего посвящения герой романа легко исправляет этот изъян: «инициал "айн", избавленный от порчи, вновь воссиял в своем первозданном виде...»), с другой - является эсхатологическим знаком.

Стр. 44. ...нагую, гигантскую, как бронзовый колосс, богиню...-Бронзовый колосс - исполинская бронзовая статуя древнегреческого

бога солнца Гелиоса, установленная в гавани острова Родос и разрушенная землетрясением в 227 г. до н. э.

Богиня - Речь идет о Великой Матери (Magna Mater) Кибеле. Оргиастический культ Кибелы - равно как и другие теллурические культы, посвященные богиням плодородия, - требует от своих служителей полного экстатического забвения; во время мистерий впадавшие в неистовство почитатели богини нередко приносили в жертву свое мужское естество, оскопляя себя духовно и физически. На золотой колеснице с зубчатой короной на голове Кибела появлялась всегда в окружении безумствующих корибантов, диких львов и пантер.

Стр. 44. ...Гермафродит, увенчанный короной красного древа... -Сын Гермеса и Афродиты. Однажды, когда этот необычайной красоты юноша купался в водах источника, нимфа Салмакида страстно влюбилась в него, однако все ее мольбы о взаимности оставались без ответа. Вняв горестным стенаниям несчастной нимфы, боги слили ее с Гермафродитом в одно двуполое существо.

Стр. 53. ...чародей вложил в ее уста «шем», скрепленный тайной магической печатью. - Имеется в виду так называемый «шем хам фораш» («полностью произносимое имя Бога»). В отличие от тетраграмматона, который является лишь условной записью неизреченного Имени, «шем хам фораш» - это сокровенная огласовка предвечных согласных.

Стр. 69. ...Фрисландер, не любивший сидеть сложа руки, вырезал свою очередную марионетку. - Прообразом художника Фрисландера послужил Рихард Тешнер - куклы этого жившего в Вене мастера приводили Майринка в неподдельный восторг. Вообще, кукольное действо всегда вызывало у писателя самый живой интерес - он даже хотел организовать странствующий театр марионеток, однако финансовая сторона дела не позволила осуществить сей многообещающий проект.

Стр. 72. ...ту карликовую глиняную фигуру, которую показывают в Старо-новой синагоге. - Древнейшая из сохранившихся в Европе синагог. Построена в 1270 г. в раннеготическом стиле. Происхождение названия «Старо-новая» объясняется по-разному. Одни исследователи говорят, что синагога была построена на старом фундаменте, другие -что на древнееврейском языке она называлась «Alt-nai», т. е. временная. В переводе на немецкий получилось «alt neu» - отсюда и «старо-новая».

Стр. 73. Как будто император Рудольф, который всю свою жизнь занимался герметическими науками... - Рудольф II Габсбург (1552-

1612), сын Максимилиана II, император Священной Римской империи в 1576-1612 гг. Двор Рудольфа Габсбурга, посвятившего свою жизнь изучению таинств герметизма, был Меккой для алхимиков и астрологов всей Европы.

Стр. 86. ...подвергшийся окулировке черенок... - Окулировка (от лат. oculos - глаз, почка) - один из способов прививки плодовых и декоративных растений. Пересадка на подвой (дичок) почки (глазка) культурного сорта (привоя), из которой развивается новое растение.

Стр. 96. ...окна которого выходили на Тынское подворье. - История знаменитого подворья, называемого также Унгельт, восходит к XI в., когда здесь, под охраной правителя города, останавливались иностранные купцы, приезжавшие торговать в Прагу. Вплоть до XVIII в. Тын оставался центром деловой жизни города.

...пожаловал ему почетное звание rector magnificus Карлова университета... - Карлов университет заложен в 1348 г. императором Карлом IV.

Стр. 98. ...на Староместскийрынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой «рыбной банке»... - Судя по всему, имеются в виду рыбные ряды размещавшегося здесь в XI - XII вв. рынка. Староместскую площадь до конца XIX в. нередко называли Старо-местским рынком.

Стр. 107. ...в руках он держал традиционную еврейскую менору... - Семирожковая масляная лампа, стоявшая некогда в иерусалимском Храме. Каббалисты считали священный светильник одним из главных символов древа сефирот. Мистики XV в. называли 67-й псалом «Псалмом меноры».

Стр. 116. Подпирал же Геракл своей многодумной главой небесный свод... - Геракл, которому надлежало добыть для микенского царя Эврисфея яблоки Гесперид, прибыл в страну гипербореев, где стоял, поддерживая небесный свод, Атлант. По совету Прометея, Геракл послал его за яблоками, а сам встал вместо него, уперевшись головой в небесную сферу. Атлант принес три яблока, однако вновь взваливать на себя непомерную тяжесть отказался, изъявив желание самому отнести драгоценные плоды Эврисфею. Тогда Геракл, сославшись на то, что его череп не выдержит невыносимого гнета, попросил строптивого гиганта помочь ему, пока он приспособит на голову какую-нибудь подушку, но стоило только Атланту подставить свои могучие плечи под небесный свод, как хитроумный герой схватил яблоки и был таков.

Стр. 118. ...приходите сегодня вечером на Градчаны, ровно в пять я буду Вас ждать в соборе... -Градчаны - древнее пражское городище на левом берегу Мольдау (Влтавы), заложено в 1320 г. как вассальное поселение, призванное охранять подступы к королевскому Граду.

Собор Святого Вита - кафедральный собор, заложен в 1344 г. Карлом IV на месте дороманской базилики (1060-1096), один из самых выдающихся шедевров готической архитектуры.

Стр. 121. Миновав готическую аркаду на Староместской площади... -Путь героя романа легко прослеживается: со Староместской площади Ата-насиус Пернат выходит на Малую площадь, посередине которой стоит упоминающийся в тексте фонтан с ренессансной решеткой (1560), далее по Карловой улице он направляется к Карлову мосту... Знаменитый мост начал строиться в 1357 г. по приказу Карла IV, в начале XV в. строительство закончилось, и Карлов мост сразу превратился в центр общественной жизни: здесь торговали, судили, устраивали турниры... В настоящее время мост украшают тридцать статуй и скульптурных групп.

Первой, в 1683 г., была установлена статуя св. Яна Непомука - в 1393 г. по приказу Вацлава IV генерального викария Иоганна из Помука утопили под Карловым мостом. В 1729 г. он под именем св. Яна Непомука был причислен к лику святых и канонизирован как патрон Богемии. Скульптурная группа (1710), изображающая видение св. Луитгарды -распятый Христос склоняется с креста, чтобы простирающая к нему руки раскаявшаяся грешница могла поцеловать его раны, - является с художественной точки зрения самой ценной пластикой Карлова моста.

Миновав легендарный мост, герой романа проходит под сводом врат, установленных в XV в. между двумя мостовыми башнями (XII в.), и оказывается на Малой Стране - самом аристократическом квартале Праги, застроенном изысканными и пышными зданиями и дворцами придворной знати.

Стр. 129. На Староместской площади, столпившись у столпа Девы Марии... - К городской ратуше, состоящей из целого комплекса домов, принадлежит башня; в XIV в. к ее восточной стене была пристроена часовня, угол которой украшает скульптура Пречистой Девы с младенцем.

Стр. 130. ...зачарованно внимая чудесным стихам пражского поэта Оскара Винера... - Немецкоязычный поэт (1873 - 1944), принадлежавший к «Пражской школе». В 1903 - 1905 гг. сотрудничал вместе с Майринком в венском литературно-художественном журнале «Милый Августин». Автор нескольких романов (в 20-х гг. писал по-чешски), баллад, шванков и оперных либретто.

Стр. 141. ...добрая половина Праги с незапамятных времен покоилась на подземном лабиринте... - Старый город застроен домами в стиле ренессанса и барокко, основания которых покоятся на останках домов романской и готической эпох. Поскольку в прежние времена эта часть города находилась на несколько метров ниже уровня современной Праги, первые этажи древних зданий, как правило, превращались в подвальные помещения построек последующих эпох. Отсюда целые лабиринты подземных ходов, связывающих многие дома Старого города.

Стр. 143. ... гексаграмма, которая священной печатью Соломона изображена на фасадах всех синагог... - Шестиконечная звезда является в масонстве одним из символов Адама Кадмона, воплощающего в себе взаимопроникновение «мира горнего» и «мира дольнего», ту же мысль заключает в себе известная герметическая формула «То, что наверху, то и внизу; то, что внизу, то и наверху», наглядной иллюстрацией которой служит положение рук Пагада: правая указывает на небо, левая - на землю.

Стр. 144. ...одна из заброшенных башенок греческой церкви... -Судя по всему, церковь Св. Петра и Павла в Вышеграде.

...подсказать, куда же в конце концов завел меня подземный лабиринт... - Понятие «лабиринта» всегда было тесно связано с понятием «пещеры» - сакрального места, в котором совершались таинства. Лабиринт символизировал собой испытания, предшествовавшие инициации, и одновременно являлся препятствием, закрывающим профанам доступ в святилище. Странствование через лабиринт уподоблялось блужданию во «тьме внешней» проявленного мира, и только по достижении его центра - сокровенной пещеры или другого места, являющегося символом «Сердца мира», неофиту открывался свет. Рискованное, полное опасностей хождение Перната в кромешной темноте лабиринта как нельзя лучше иллюстрирует нулевой аркан Таро, который называется «Глупец» (le Mat) или «Сумасшедший». На карте изображен погруженный в свои безумные мысли человек в шутовских одеждах - с узелком за плечами он бредет куда глаза глядят, не замечая пропасти, разверзшейся у самых его ног... У этого ненумерованного аркана нет закрепленной позиции в колоде, он символизирует слепой, парадоксальный путь без каких-либо ориентиров и предосторожностей - путешествие, в котором безумный странник лишен, в отличие от Тесея, даже намека на «нить Ариадны». Выдержав испытание бездной и подчинив себе Пагада-Голема, что не менее трудно, чем победить

Минотавра, Атанасиус Пернат перестает быть «глупцом», «профаном», «нулем» и обретает статус «Пагада» - первого аркана Таро, начальной ступени в становлении адепта.

Стр. 155. ...архивариус на службе в еврейской ратуше... - Возведенная в XVI в. Панкрацем Род ером, ратуша через два века была перестроена в стиле рококо. К тому же времени относится башня с часами, на циферблате которых вместо цифр значатся буквы еврейского алфавита. Это единственные часы в мире, показывающие обратный ход времени, ибо как древнееврейские письмена читаются справа налево, так и еврейские часы идут «наоборот».

Стр. 160. ...Зогар - «Книга сияния». - Каббалистический комментарий к Пятикнижию, написанный на арамейском языке. Одна из основных книг каббалы, авторство которой приписывается рабби Шимону бар-Иохаи (II в. н. э.), в конце XIII в. была переписана кастильским каббалистом рабби Моше ди Леоном (Моисеем Леонским).

Стр. 162. ...вы играете в тарок? - Как считают исследователи, тарок - самая древняя карточная игра, обычно в ней принимают участие три человека. Игра ведется картами Таро: 22 старших аркана, каждому из которых соответствует свое численное значение и определенная буква еврейского алфавита, и 56 младших арканов (4 масти по 14 карт в каждой).

Стр. 164. ...и лишь третий, рабби Акиба, вышел из бездны целым и невредимым... - Акиба бен Иосиф - знаменитый палестинский учитель I - II вв., немало преуспевший в каббале.

...взять хотя бы Гёте, который регулярно на мосту <...> смотрел в глаза собственному призраку... - Речь явно идет о поэтическом образе: переходя реку по мосту, Гёте видел в воде собственное отражение.

Стр. 205. Лишь голова египетского ибиса некоторое время сохранялась на плечах призрака. - Человеком с головой ибиса (с прилетом ибиса традиционно связывался разлив Нила) изображался Тот-древнеегипетский бог мудрости, счета и письма. Он записывал дни рождений и смертей (собственно, тем же самым занят по роду своей деятельности архивариус Гиллель), вел летописи. Считался покровителем писцов, одним из его атрибутов была грифельная доска - поэтому от «фантома с туманностью вместо головы» и пахло сланцем: особый вид слоистого глинистого сланца использовался для изготовления грифелей и аспидных досок. Под именем Гермеса Трисмегиста (Трижды Величайшего) является покровителем всех герметических наук и психо-помпом («ведущим души») - посредником, осуществляющим связь между миром живых и миром мертвых.

Стр. 210. ...известила, что ночью обрушился Карлов мост... -В 1890 г. весенним ледоходом было снесено несколько пролетов знаменитого моста.

Стр. 248. Вода бурлила и пенилась, переливаясь через край плотины...- Судя по всему, герой романа находится где-то в районе Кампы, так называемой Чертовки, - небольшого островка, отделенного от Малой Страны рукавом Мольдау, где издревле русло реки пересекала плотина, на которой когда-то стояли малостранские водяные мельницы.

Стр. 250. ...Далиборка, легендарная Башня голода...- Башня, входившая первоначально (1496) в число оборонительных сооружений Града, превратилась со временем в место заключения. Названа по имени заключенного в нее (1498) рыцаря Далибора из Козоед. Далиборка соединяется переходом с Алхимистенгассе (переулок Алхимиков, ныне Злата уличка), в крошечных домишках которого трудились придворные алхимики Рудольфа И.

...а рядом, в Оленьем рву, короли травили благородную дичь... - Олений ров- природный овраг, образованный течением речушки Бруснице. В былые времена здесь охотились на оленей. При строительстве Града органически вписался в фортификационную систему замка.

Стр. 252. Вылитый Бабинский... - Знаменитый чешский грабитель, живший в XIX в.

Стр. 256. ...раскаивался выродок в одиночной камере Святого Панкраца... - Большая городская тюрьма, расположенная в одноименном районе Праги.

Стр. 260. ...он был водружен основавшим Прагу орденом «Азиатские братья»... - Современные исследователи относят возникновение этого розенкрейцерского ордена к 1780 г. и полагают вслед за Робе-ром Амбеленом, что «Азия не имеет никакого отношения в этому эзотерическому братству. Фактически речь идет об аббревиатуре: посвященный в орден получал звание "Eques a Sancti Ioannis Evangelista"[188], начальные буквы этих слов складываются в аббревиатуру EASIE»[189]. Однако сам Майринк, бывший членом этого ордена, придерживался на сей счет иного мнения, датируя основание братства значительно более отдаленными временами, ибо Прага была заложена «Азиатскими братьями» «в незапамятные времена, задолго до королевы Либуши» (700) явившимися «из Внутренней Азии, из сердца мира»[190].

Стр. 260. ...в Древнем Египте заяц традиционно служил символом Осириса... - Заяц (кролик) - это прежде всего символ жизненной силы, бессмертия и циклического обновления природы. На древнеегипетских барельефах Осирис как вечно возрождающийся бог, над жизненной силой которого не властна даже смерть, нередко изображался с головой зайца.

...к сему сокровенному месту приставлен не кто иной, как Мафусаил...- Один из патриархов, прославившихся своим долголетием (прожил 969 лет). Сражался со злыми духами шеддим - отсюда этимология его имени: «умерщвляющий мечом». Мафусаил совершал странствование к «пределам земли», чтобы узнать у своего отца Еноха о предстоящем потопе (книга Еноха 111-112, Мидраш агада к Быт. 5: 25). Перед приходом Мессии Мафусаил должен явиться на землю в числе «семи великих пастырей».

...известного каббалистам под именем Армилус. - Творящий зло анти-мессия в поздних апокалиптических мидрашах. Легенда об Ар-милусе восходит к талмудическому рассказу о Мессии, сыне Иосефа, который должен приготовить путь для Мессии, сына Давидова, собрав Израиль воедино и основав Царство, но падет в битве с римлянами, возглавляемыми Армилусом. В псевдоэпиграфах «Тайны рабби Симона бен Йохая» говорится: «Если евреи сподобятся благодати от Бога, то явится Мессия, а если нет, придет сын Ефра (Иосеф) и восстанет царь нечестивый под именем Армилус <...> это сын Сатаны и камня». Имя «Армилус», вероятно, происходит от «Ромулус» - так, согласно римской мифологии, звали того вскормленного волчицей мужа, который вместе со своим братом Ремом основал Рим. Некоторые ученые полагают, что имя «Армилус» - это искаженное имя персидского бога зла Ан-гра-Манью (Ахриман). Рабби Макир писал: «Говорят, в Риме есть мраморный камень в образе прекрасной девы, но это не художественное произведение, а камень, так уже созданный Богом. Увлеченные красотой каменной девы, развратные люди приходят к ней и расточают ей любовные ласки, плодом же этой любви явится развитие внутри камня человеческого зародыша, который, созрев, разорвет некогда каменную деву и выйдет на свет божий в образе человека. Это и будет Сатана-Армилус, которого другие народы зовут Антихристом».

Стр. 280. ...указал на приколотый с изнанки потертый жетон с изображением двуглавого орла. - На значке агентов тайной полиции в Австро-Венгрии был изображен герб с двуглавым австрийским орлом. Геральдический орел Священной Римской империи стал двуглавым в 1433 г.

Стр. 306. ...забавляет простой люд и детвору немудреными моралите о Синей бороде... - Французские сказания повествуют о рыцаре Рауле, по прозвищу Синяя борода, испытывавшем верность своих жен тем, что доверял им ключ от некой тайной комнаты, входить в которую запрещалось под страхом смертной казни. Ни одна из шести жен - рыцарь всякий раз после трагической кончины очередной жены приводил в дом следующую - не выдержала этого испытания и поплатилась за свое любопытство жизнью. И лишь седьмой удалось избежать жестокой кары - в последний момент спасенная братьями, она фактом своей безнаказанности обрекла Синюю бороду на смерть.

Стр. 316. ...когда-нибудь мы с Вами обязательно встретимся... -Харузек вновь намекает на стих из Откровения св. Иоанна: «Знаю дела твои; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откр. 3: 15,16). Надо сказать, Майринк почти в каждом своем романе цитирует этот стих, который, конечно же, был очень близок писателю, всегда ненавидевшему «золотую середину» самодовольных христианских ханжей, равноудаленных и от божественного начала, и от люци-ферианского, - что называется: «ни Богу свечка, ни черту кочерга».

Стр. 331. ...земля... Гад... южнее... Палестины... - Гиллель намекает не столько на родоначальника одного из двенадцати колен Изра-илевых, сколько на семитского бога Гада (Ваал-Гада)[191] - умирающее и воскресающее божество, противостоящее хтоническим силам. В этом аспекте образ Гада подобен египетскому Осирису - вечно возрождающемуся и не ведающему смерти богу. «Землю Гад», о которой говорит архивариус, в этом смысле следует понимать как «землю бессмертия».

Стр. 340. ...я приял зерна и, таким образом, избрал «путь смерти»... - Здесь Майринк лишь слегка намечает одну из своих главных, никогда не перестававших его волновать тем - к ней он будет так или иначе возвращаться в каждом следующем романе. Речь идет о двух противоположных путях - «пути правой руки» и «пути левой руки», -которые, по мысли писателя, должны вести к одной и той же цели. Если Атанасиус Пернат идет «путем правой руки» - стезей мужских, гиперборейских культов, то Ляпондер избирает стезю культов теллурических, посвященных Великой Матери; Пернат подчиняет себе Голема, точнее, свою собственную «големическую» природу, «человек с улыбкой божества» безропотно повинуется Пагаду. Поэтому, когда

Ляпондер, странствуя в духе, попадает в тайную камору Голема, тот, открыв каббалистический манускрипт, указывает ему на инициал «алеф» -букву, соответствующую «Пагаду», первому аркану Таро.

По-женски мягкая, лунная, медиумическая натура Ляпондера является своеобразным отражением или, если угодно, духовным «противовесом» Перната - недаром интуитивно чувствующий «родственную душу» «человек с улыбкой божества» обращается к последнему как к «брату». Всегда любивший «говорящие имена» Майринк и назвал этого «зеркального антипода» соответствующе: La Ponder (от фр. ponderer - уравновешивать) - словом, этимологически связанным с Le Pendu (повешенный). В «Големе» «повешенных» двое, Ляпондер и Пернат, только висят они, уравновешивая друг друга, на разных коромыслах метафизических весов Тота и их, так сказать, «ориентации» полярно противоположны: первый, идущий «путем левой руки», повешен за шею, второй в финале романа повисает в традиционной позе повешенного за ногу человека с двенадцатого аркана Таро.

«Богиня с пульсом, подобным землетрясению» появляется уже на первых страницах романа и на протяжении всего герметического пути Атанасиуса Перната не раз возникает перед его внутренним взором, как бы намекая на возможность иного, «левого», пути. В эзотерических кругах никогда не было однозначного отношения к «пути левой руки». Каббалисты трактуют Самаэля (Сатану) как порождение атрибутов гнева, исшедшего из божественной всеполноты. Символически эта эманация «гнева Яхве» представлена «левой» или «северной» ветвью древа сефирот. По мысли каббалистов, божественной полноте равно присущи и сила добра, и сила зла, которая в непроявленном виде, внутри божества, вовсе не является злом.

Стр. 341. ...сие есть печать, сакральная стигма, всех тех, кого ужалил мудрый «змий духовного царствия»... - «Во всех веках и народах находились избранники, отмеченные стигматами этого змея, из их рядов, которые в ходе времен стали необозримы, выросла армия томимых метафизической жаждой, вечно устремленных куда-то за горизонт, к своей темной цели, совершенно непостижимой для других людей.

"Порчеными" называл Макс Нордау этих укушенных, Иисус Христос называл их "солью земли"»[192].

Стр. 342. Завоевание бессмертия - это борьба за монарший скипетр... - В своих художественных произведениях и статьях Майринк не

раз высказывал мысль, что ключ к победе над внешним миром - бодрствование. Недаром Ляпондер подчеркивает: «Мне никогда ничего не снится... мои сны - это своего рода странствование...»[193] Речь идет о пробуждении сокровенного Я, глас которого у обычных смертных заглушён множеством вампиричных сущностей, узурпировавших его права: «чудесные силы, оными тати сии кичатся превыше всего, твои - они украдены у тебя, дабы ты до скончания дней пребывал в позорном рабстве; вне твоей жизни эти приживалы жить не могут, нужно только их победить, и они в тот же миг превратятся в немые и послушные орудия, подвластные одному тебе»[194]. «Однако с йогином дело обстоит иначе, его психика уже свободна от подобных сущностей; изживаются они долгим процессом умерщвления/похожим на то, как Геракл рубил тысячи голов лернейской гидре, - отмерев, "полипы" обволакивают победителя своими безжизненными лярвами и, становясь покорными орудиями его воли, вращаются вокруг в строгом соответствии со своей таинственной орбитой, подобно потухшей Луне, завороженно кружащей вокруг живой Земли.

Высвобождающаяся в ритуальной йогической смерти сила не только не остается бесформенной и неопределенной, как у медиума, но постепенно коагулируется в некий образ - в сокровенного, не подверженного тлению двойника, в бессмертного слугу вечно бодрствующего сознания йога, несущего его через сон, забытье и смерть»[195].

Стр. 353. ...ассензация, грят...- Речь идет о так называемой ассенизации еврейского гетто, начавшейся после 1890 г., в результате которой древний, глубоко самобытный и неповторимый город в городе был уничтожен, сохранились лишь кладбище, синагоги и ратуша.

Стр. 358. Сняв со стены «Прагер тагблатт»... - Газета, выходившая в Праге на немецком языке.

...заявлялись угрюмые шуцманы с зеленовато отсвечивающими петушиными перьями на касках... - Во времена Австро-Венгерской монархии полицейские в Чехии носили каски с петушиными перьями.

Стр. 380. ...посвященными культу египетского Осириса. - В финале романа Майринк не просто сближает образы Осириса и Гермафродита, а буквально отожествляет их. Ход на первый взгляд странный, вызывающий справедливое недоумение, однако легко объяснимый: в данном контексте Гермафродита следует понимать как андрогина - иными словами, Майринк попросту хочет подчеркнуть андрогинную сущность Осириса.

ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ

Часовых дел мастер

С. 385. ...с изображением какого-то фантастического существа, управляющего квадригой: это был человек с петушиной головой и женскими грудями, вместо ног - две змеи, в правой руке он держал солнце, а в левой - кнут. - Точное описание иконографического образа Абрак-саса, космогонического существа, согласно представлениям некоторых гностических сект (прежде всего последователей Василида, II в.), верховного главы неба и эонов, персонифицирующего собой время. Сумма числовых значений входящих в слово «Абраксас» семи греческих букв (1+2+100+1+60+1+200) дает 365 - число дней в году («целокуп-ность мирового времени»), а также число небес («целокупность мирового пространства») и соответствующих небесам эонов («целокупность духовного мира»).

С. 393. ...вступить в бой с самим Кроносом. - Кронос, Крон, в греческой мифологии один из титанов, сын Урана и Геи. По наущению своей матери оскопил серпом Урана, чтобы прекратить его бесконечную плодовитость. Воцарившись после отца, Кронос взял в супруги свою сестру Рею. По прорицанию Геи, его должен был лишить власти собственный сын, поэтому, как только у Реи рождались дети, Кронос тотчас их проглатывал, желая избежать предсказания. Имя «Кронос» этимологически близко наименованию времени - Хронос, что послужило основанием для смыслового сближения: Кронос стал отожествляться со временем. Почитался как бог золотого века. В римской мифологии Кронос известен под именем Сатурна, который традиционно воспринимался как символ неумолимого времени, поглощающего то, что породило.

С. 394. ...она сияла теперь, подобно третьему, испепеляющему все живое оку Шивы... - Однажды Парвати, подойдя сзади к своему мужу Шиве, закрыла ему ладонями глаза, тогда посредине лба грозного бога-разрушителя появился третий глаз, пред неистовым огнем которого ничто не могло устоять. Пламенем этого смертоносного ока Шива испепелил бога любви Каму, когда тот пытался отвлечь его от аскетических подвигов.

Черная дыра

С. 399. ...якобы в Сиккиме, южнее Гималаев... - Сикким - известное с XVIII в. вассальное княжество в восточных Гималаях. События, описываемые в рассказе, относятся к тому печальному в истории княжества периоду, когда оно находилось в подчинении Великобритании,

именно этим и объясняется, что «индийский Сикким брезгливо сторонится всего английского». В 1949 г. Сикким перешел под протекторат Индии, а с 1975 г. стал одним из индийских штатов.

...совершенно необразованные паломники-полуварвары, так называемые госаины... - Неточность: госаин (от санскр. госава - жертвоприношение) - брахман, следящий за правильным исполнением жертвенных обрядов.

...нечто весьма напоминавшее пляску святого Витта... - нервно-соматическое заболевание, выражающееся в форме судорожного подергивания конечностей и всего тела.

...темнокожий брамин... - Точнее, брахман - представитель высшей жреческой касты (варны).

...тонкий хлопковый шнур, знак кастовой принадлежности, пересекал его грудь слева направо. - После традиционной инициации на членов высших каст (брахманов, кшатриев и вайшьев) надевали священный шнур, материал и число нитей которого были строго определенны и являлись одним из отличительных признаков кастовой принадлежности.

...забормотал заклинательные мантры своей секты. - Мантры -традиционные словесные формулы, имеющие совершенно определенное сакральное значение и наделенные скрытой магической силой.

С. 400. ...священный знак тилака на темной коже индуса - большое белое U...- Тилак - знак кастовой принадлежности, наносимый на лбу каким-нибудь красящим веществом (цветной глиной, сандаловой пастой и т. п.). В рассказе речь, очевидно, идет о знаке, служащем для обозначения той или иной религиозной группы, в данном случае - вишнуитов, о чем свидетельствует «большое белое £/», являющееся символом нераспустившегося цветка лотоса - одного из главных атрибутов бога Вишну. Согласно мифу, изложенному в «Махабхарате» (III 194), Вишну в конце каждой юги вбирает в себя Вселенную и погружается в сон, возлежа на змее Шеше, плавающем по Мировому океану. Когда же Вишну просыпается и замышляет новое творение, из его пупа вырастает лотос, а из лотоса появляется Брахма, который и осуществляет непосредственно акт творения мира.

Это был Тадж-Махал под Агрой, волшебный дворец Великого Могола Аурунгжеба, в котором тот несколько столетий назад велел заточить своего отца. - Тадж-Махал - знаменитый памятник индийской архитектуры эпохи Великих Моголов (1526 - 1858), находящийся в двух километрах от Агры, был сооружен в 1630 - 1652 гг. султаном

Шах-Джаханом (1592 - 1666) в качестве мавзолея для своей покойной жены Мумтаз-Махал. Отличавшийся крайней жестокостью Шах-Джахан после своего восшествия на престол, дабы не оставлять претендентов, повелел убить всех своих братьев и племянников. Однако в историю он все же вошел как создатель архитектурных шедевров (Тадж-Махал, Жемчужная мечеть), чего никак нельзя сказать о его сыне Аурунгжебе (1618 - 1707), который «прославился» как варварский разрушитель, сровнявший с землей десятки индуистских храмов. Зато жестокость своего отца сын унаследовал в полной мере: в 1656 г. он сверг Шах-Джахана с престола и до самой смерти - в течение десяти лет! - держал его в заточении, однако современные источники утверждают, что в качестве тюрьмы им был избран не мавзолей Тадж-Махал, а другой памятник мусульманского зодчества - форт Агра.

С. 403. Вселенная, которую сотворил Брахма, а хранит Вишну и разрушает Шива... - Три перечисленных божества, являющиеся в индуистской традиции онтологическим и функциональным единством, входят в так называемую тримурти - божественную триаду, в которой Брахма - верховное божество, творец мира, Вишну - его хранитель, Шива - разрушитель.

...всем нам суждено когда-нибудь негативное царство бытия. -Кошмарное видение «черной дыры», порожденной «абсолютной пустотой», царящей в головах доблестного австро-венгерского воинства, ассоциативно связывается у «необразованных» индусских «полуварваров» с пралаей - уничтожением проявленного мира и сонма богов, после которого наступает «ночь» Брахмы. Пралая наступает в конце первой половины каждой калъпы - «дня» Брахмы, который, равно как и вторая половина кальпы - «ночь» Брахмы, длится 12 000 «божественных» лет, соответствующих 4 320 000 000 «человеческих» лет или 1000 махаюг. По завершении «ночи» Брахмы следует новое творение и начинается новая кальпа. Брахма живет 100 «божественных» лет, когда же они истекают, происходит махапралая, великое уничтожение: Вселенная подвергается полной деструкции, гибнут высшие боги и воцаряются хаос и кромешный мрак. Однако спустя 100 «божественных» лет рождается новый Брахма и начинается новый цикл кальп.

Коммерческий советник Куно Хинриксен и аскет Лалаладжпат-Рай

С. 409. ...чудесное и таинственное растворение в боге Шиве, неистовом разрушителе земной иллюзорной жизни. - В индуистской

мифологии Шива («благой», «приносящий счастье», др.-инд.), один из верховных богов, входящий вместе с Брахмой и Вишну в тримурти (божественную триаду), в которой ему отведена роль уничтожителя мира и богов в конце каждой кальпы.

...один из тех пользующихся всеобщим почитанием лингамов... -В качестве самостоятельного божества Шива олицетворяет не только разрушительные, но и созидательные силы универсума. Воплощением созидающей космической силы Шивы является его главный, фаллический, символ - линга, или лингам. Изображения линги в виде каменной колонны, покоящейся на йони - символе женских гениталий, распространены по всей Индии и представляют собой главный объект культа Шивы. В «Махабхарате» (XIII 14, 33) мудрец Упаманью говорит, что знак творения - не лотос (эмблема Лакшми), не диск (Вишну), не ваджра (Индра), но линга и йони, и потому Шива - верховный бог и творец мира.

С. 410. ...пробормотать мистические слоги Ехур-Хамса Бхур... -Одна из тайных, не подлежащих оглашению тантрических мантр.

...сия священная колонна была некогда телом великого гуру Мат-сиендры Парамахамсы... - Характерное для Майринка «говорящее имя». Матсиендра является контаминацией двух слов: матси - рыба (санскр.) и Индра (сила, плодородие, санскр.) - в древнеиндийской мифологии бог грома и молнии, царь богов. Парамахамса - величайший аскет-подвижник, достигший слияния с божеством {санскр.).

С. 414. ...как когда-то в Вавилоне на пиру царя Валтасара, начертала на стене огненные письмена... - описываемый в Ветхом Завете (Дан. 5: 1 - 30) полулегендарный эпизод из истории Древнего Вавилона: последний вавилонский царь Валтасар в ночь накануне взятия столицы своего государства персами «сделал большое пиршество для тысячи вельмож своих». В разгар пира некая таинственная рука начертала на дворцовой стене письмена, смысл которых сумел разгадать только иудейский пророк Даниил. Загадочная надпись «Мене, мене, текел, упарсин», согласно его толкованию, предрекала гибель Вавилонской державы.

Горячий солдат

С. 416. ...всех раненых из Иностранного легиона. - Воинские подразделения, которые стали называться Иностранным легионом, были созданы во Франции в 1831 г. и использовались главным образом в колониальных войнах. Описываемые в рассказе военные действия, по всей видимости, относятся ко времени захвата Францией Вьетнама

(1858 - 1884), который тогда назывался Аннамом, а его жители - аннамитами.

С. 417. ...небольшой панегирик в честь профессора Шарко... -Шар-ко Жан-Мартен (1825 - 1893) - французский врач, один из основоположников невропатологии и психотерапии. Занимался исследовательской деятельностью в области истерии и связанных с ней заболеваний нервной системы, разработал оригинальные методы их лечения.

С. 418. Пятьдесят четыре по Реомюру... - Имеется в виду температурная шкала, предложенная французским естествоиспытателем Рене Реомюром (1683 - 1757). 1 градус по Реомюру равен 1,25 градуса по Цельсию. Таким образом, температура у горниста Вацлава Завалила за ночь повысилась примерно с сорока до сорока четырех градусов по Цельсию.

С. 419... .жар горниста достиг в конце концов такой степени, что предметы, стоявшие по соседству, начали постепенно обугливаться... -В рассказе сатирически обыгран один из паранормальных феноменов йогической практики, когда с пробуждением kundalini в теле йогина рождается особый «магический жар», так называемое gtum-mo. Существует множество свидетельств того, как опытные респа (преуспевшие в практике gtum-mo аскеты) зимой, в нечеловеческих условиях гималайского высокогорья, на пронизывающем ледяном ветру, сидя прямо на снегу, высушивали на своем совершенно обнаженном теле до десятка мокрых простынь[196].

С. 420. ...его видели... сидящим у подножия каменного храма богини Парвати. - В индуистской мифологии Парвати - одна из ипостасей Шакти, жены Шивы, являющейся персонификацией творческого могущества своего божественного супруга, а стало быть, имеющей самое непосредственное отношение к kundalini - средоточию шакти-ческой энергии. В одном из своих воплощений, Сати, Шакти предстает живым символом супружеской верности: согласно преданию, не выдержав унижения Шивы, Сати бросилась в священный огонь и сгорела. Через некоторое время она возродилась как Парвати. С тех пор в Индии появился термин «сати», который прилагался к вдовам, сжигавшим себя на погребальном костре мужа. Похоже, что «Сати», обретающаяся в теле Вацлава Завадила, внезапно пробудившись с помощью «опалового цвета жидкости» «мудрого индийского отшельника Мукхо-падайи», тоже не стерпела унижений своего мужа, солдата

Иностранного легиона, вынужденного убивать несчастных туземцев, и предала себя жертвенному самосожжению, превратив бедолагу легионера в «живой факел».

Читракарна, благородный верблюд

С. 435. ...от Кола Мозера и знаменитой «Венской студии». - Коло-ман Мозер (1868 - 1918), венский художник по стеклу, работы которого отмечены в высшей степени изысканной и вычурной пластикой. На исходе XIX в. положил начало оригинальному направлению в искусстве производства художественного стекла.

С. ...явно воображая себя актером Зонненталем... - Адольф Зон-ненталь (1834 - 1900), известный актер, впоследствии режиссер венского Бургтеатра. Роли и постановки этого выдающегося театрального деятеля всегда отличала подчеркнутая элегантность.

Бламоль

. С. 441. ...подай-ка мне быстренько тот раздел Готского альманаха... - Так называемый Готский генеалогический альманах, с начала XVIII в. выходивший на немецком и французском языках, по сей день является одним из самых авторитетных справочников всех более или менее известных дворянских фамилий Европы.

С. 444. ...рефлекс Бабинского, нарушение пирамидных путей... -Речь идет о так называемом подошвенном рефлексе, когда при интенсивном штриховом раздражении подошвы следует разгибание большого и в меньшей степени остальных пальцев ноги. Открыт французским невропатологом Жозефом Бабинским (1857 - 1932).

Пирамидный путь - проводящий путь коры головного мозга, передающий импульсы движений.

С. 451. ...под «действительностью» я понимаю кантианскую «вещь в себе»... - Согласно Канту, всякая «вещь в себе» принципиально недоступна человеческому познанию. Таким образом, действительность есть некий метафизический, чувственно непознаваемый объект.

Неисправимый ягнятник

С. 461. Обнаружив, что каждое из помещений имеет отдельный вход, он впал в какую-то странную мечтательную прострацию... -Очевидная аллюзия на новеллу Э. Т. А. Гофмана «Мадемуазель де Скюдери», главному герою которой, знаменитому парижскому ювелиру Рене Кардильяку, доселе слывшему человеком

безукоризненно честным и во всех отношениях положительным, мысль о будущих злодеяниях закрадывается при виде «тайного хода», позволяющего хозяину дома - а им как раз стал ювелирных дел мастер - незаметно входить и покидать свое жилище. Начиная с этой скрытой цитаты, Майринк развивает сюжет рассказа как ироничный парафраз новеллы Гофмана: Кардильяк, влюбленный в искусные произведения собственных рук, убивает своих заказчиков, не в силах смириться с тем, что его ювелирные шедевры отныне будут принадлежать кому-то другому, - Амадей Кнёдльзедер, открывший в городишке сурков-обывателей бойкую торговлю модными галстуками и мгновенно превратившийся в эталон «благодетели», убивает покупателей своего пестрого товара - «от экзотических расцветок просто голова шла кругом». В финале рассказа этот звучащий под сурдинку гофма-новский мотив прорывается наружу, как бы подводя печальный итог коммерческой деятельности «неисправимого ягнятника»: «Кнёдльзедер пожирал их, а проданный товар возвращал себе - поистине второй "ювелир Кардильяк" из рассказа "Мадемуазель де Скюдери"!» Поклонникам Фрейда будет, разумеется, трудно удержаться от искушения подвергнуть скрупулезному психоаналитическому анализу такой, с их точки зрения, очевидный символ, как «тайный ход», поэтому, дабы сразу остудить их неуемный пыл, оговоримся, что Густав Майринк - увы, увы! - никогда всерьез не воспринимал теории отца психоанализа и его последователей, поскольку интересовался «тайным ходом», ведущим в сияющие выси «сверхсознания», а не в смрадные подвалы «подсознания».

С. 466. ...когда кончится эта потивная война, итальянцы певы-ми пидут, потянут нам уку и скавут: «Лювимая Гемания, пости нас, ивомы - испавилисъ...» - В мае 1915 года Италия примкнула к Антанте, став таким образом противницей германо-австрийского блока.

Химера

С. 472. ...булыжник древней площади... - Имеется в виду Мало-странская площадь в Праге - исторический центр Старого города.

...костел Святого Фомы... - Был заложен для ордена августинцев-отшельников в 1285 г. и вместе с монастырем строился до 1379 г. В конце XIX в. в здании монастыря размещалась богадельня.

С. 476. ...постамент возвышающегося посреди площади памятника... - т. н. Чумной столб, воздвигнутый в 1715 г. в память об избавлении от эпидемии чумы.

Внушение

С. 479. ...призраки мертвых преследуют убийцу по пятам... - Явная реминисценция из трагедии Эсхила «Эвмениды», где Орест, убийца своей матери Клитемнестры, тщетно пытается скрыться от преследующих его эриний - в греческой мифологии хтонических богинь мести, обитающих в царстве Аида и Персефоны и появляющихся на земле, чтобы возбуждать в людях чувство мести, безумие и злобу. Миф представляет эриний в виде трех отвратительных старух - Алекто, Ти-сифона и Мегеры - с капающей из пасти кровью, с развевающимися змеями вместо волос и с пылающими факелами в руках. С эриниями отожествляются римские фурии («безумные», «яростные»).

С. 480. Но курарин! - Курарины - алкалоиды, входящие в состав сильнодействующего яда кураре и тех южноамериканских растений из семейства логаниевых, из которых он добывается. При попадании в кровь кураре оказывает нервно-паралитическое действие. Использовался туземцами Южной Америки для отравления стрел.

С. 481. ...как раз сегодня дают «Макбета»... - Рассказчик не решается пойти в театр по той вполне понятной причине, что сцены трагедии Шекспира, в которых призрак Банко не дает покоя Макбету, подославшему к нему убийц, могут спровоцировать в его душе манию преследования, «а это пострашнее, чем убийство»[197].

С. 484. Неужели на этих ревенантов нет никакой управы? - Ревенант (от фр. revenir - возвращаться) - выходец с того света.

Женщина без рта

С. 502. Какой же демонически могучей должна быть призрачная власть сего инфернального суккуба... - Суккуб (от лат. succubare - ложиться под) - женский демон, вводящий в соблазн мужчин. Похитив обманом мужское семя, суккуб, по мнению некоторых теологов, мог иметь потомство в виде подобных себе демонических сущностей.

С. 504. .. .Лилит - так звали мою погибшую возлюбленную... - Первая жена Адама. Согласно каббалистическим источникам, в которых Лилит часто упоминается под именем Первая Ева, Бог, сотворив Адама, сделал ему из глины жену и назвал ее Лилит. Однако совместная жизнь у супругов не заладилась: Лилит отказалась подчиняться мужу, утверждая, что они равны, так как оба созданы из глины (Разиэль, XIII в.). Сведения о дальнейшей судьбе Лилит весьма противоречивы: в

«Берешит рабба» сказано, что она была обращена во прах еще до сотворения Евы. В «Зогаре» (11,267 б) говорится, что она стала женой Самаэля (Сатана в еврейской традиции) и матерью демонов. Вообще, в иудейской демонологии Лилит выступает в роли суккуба, овладевающего мужчинами против их воли. Впрочем, прибегать к силе ей, как правило, не приходится, так как, обладая способностью менять свой облик, «Первая Ева» обычно является в образе прекрасной женщины, которая легко вводит в соблазн самых стойких аскетов. Существует легенда о том, что знаменитый каббалист Иосиф делла Рейна добровольно предался Лилит.

Лихорадка

С. 505. ...кто ты, виденье мрачное в стекле... - Ворон является одной из основных эмблем Творения в черном (L'CEuvre au noire). На этом начальном этапе Великого Деяния первичная материя должна «претерпеть много» - она умирает, разлагается и в ходе брожения (putrefaction) приобретает отчетливо выраженный черный цвет. Чем концентрированнее чернота оперения ворона, тем больше шансов на успех, тем ослепительнее засияют «белоснежные ризы» следующей фазы - albedo, или Творения в белом (L'CEuvre au blапс). И белый ворон, привидевшийся герою рассказа на кладбище, как раз и символизирует стадию алхимической очистки.

С. 510. Да я скорее перепрыгну через собственную тень!.. - Очень точное и многозначительное сравнение, так как процесс «альбифика-ции» почерневшей, прошедшей стадию nigredo материи адепты называли «отделением от тени».

...огненная волна сметающей все на своем пути страсти захлестнула этого человека с головы до ног, сжигая его кровь, испепеляя мозг... - Речь явно идет о «сухом пути», когда алхимик трансмутирует свою тленную природу сокровенным огнем духа и герметический процесс «пресуществления» идет изнутри. Если на «влажном пути» адепт растворяет свою индивидуальную природу, стремясь «смыть» с себя все присущие его личности качества, то на «сухом пути» он, напротив, интенсифицирует, доводит до крайности характерные особенности своего Я во всех его проявлениях, позитивных и негативных. «Омываясь в пламени» тайного герметического огня, адепт сублимирует свою бренную плоть в бессмертное «тело славы».

С. 512. ...нечленораздельно нес какой-то ученый вздор. - «Медицинский советник» явно вознамерился наставить лунатика на «сухой путь», чтобы он сгорел заживо от лихорадки, ибо та галиматья,

которую картавый эскулап прописывает своему пациепту, жаждущему «обвести вокруг пальца смерть», вряд ли поможет наивному бедолаге «пготив лихогадки». В переводе Ю. Стефаиова рецепт невесть откуда взявшегося шарлатана звучит примерно так: «Возьми: коры хинной, растертой с царским фимиамом, свари в достаточном количестве красного вина, добавь туда траву полынь, потом раствори в питьевом уксусе, добавь сиропа из коры златоцвета, смешай, дай, обозначь, в стеклянной посуде, три раза в день по столовой ложке».

Коагулят

С. 514. ...не исполнил всех предписаний Большого гриму ара Гонориуса... - «Черная», колдовская книга, приписываемая Папе Гонорию IV (Джакомо Савслли, 1210 - 1287), который, так же как Альберт Великий, с веками превратился в чернокнижника благодаря своей разносторонней учености; одной из его заслуг было открытие в Парижском университете кафедры восточных языков, в том числе и арабского. «Большой гримуар» был впервые опубликован в Риме между 1629 и 1670 гг. и сразу же получил широкую известность.

...взятые из «Стенаний святой Вероники»... - Имеется в виду анонимное средневековое произведение, приписываемое св. Веронике. Согласно легенде, относящейся, по всей видимости, к середине ХШ в., эта благочестивая женщина отерла кровь и пот с лица Христа, когда Он, изнемогая под тяжестью креста, восходил на Голгофу. Вскоре обнаружилось, что на платке Вероники запечатлелся Нерукотворный Образ Спасителя... В VII в. эта реликвия, так называемый Veronicon, еще хранилась в церкви Сайта Мария Маджоре, в настоящее время ее местонахождение неизвестно.

С. 516. Священным именем Тетраграмматон строго па север... -Неизреченное четырехбуквенное имя Бога (йод-хе-вав-хе). Эта сакральная комбинация из четырех букв еврейского алфавита с помощью традиционных каббалистических операций обретала множество дополнительных значений, дававших старательным герменевтам повод для глубокомысленных выводов о сокровенных атрибутах Всевышнего. В народной магической практике священное имя превратилось в некую чудодейственную формулу, дававшую власть не только над духами стихий, но и над такими вполне материальными и дорогими сердцу каждого благоразумного бюргера ценностями, как золото и женщины.

С. 517. Астарот - гнусное исчадие ада! - Астарот (Астар, Иш-тар) - древиесемитское астральное божество, олицетворение

планеты Венера, по одной версии - мужская ипостась богини любви и плодородия Астарты (Иштар), по другой - ее муж. В период становления иудейского монотеизма пророки вели с культом Астарота-Астара ожесточенную борьбу; таким образом, ничего удивительного, что уже в Средние века он превратился в сознании каббалистов в «гнусное исчадие ада».

С. 518. ..люди в темных кагуяах... - Кагул (от фр. cagoule - мантия с глухим капюшоном, в котором предусмотрены лишь вырезы для глаз и рта) - непременный элемент одеяния некоторых тайных организаций, таких, например, как суд Фемы.

С. 521. Черно-желтая, желеобразная, необычайно тягучая масса с блестящей поверхностью. - Черный и желтый - цвета Австро-Венгерской монархии, запечатленные на имперском гербе - двуглавом черно-желтом орле. Что же касается «необычайной тягучести» и пластичности «желеобразной массы», то в этих ее чудесных свойствах Густав Майринк имел в свое время случай убедиться сам. В 1901 г. писатель вызвал на дуэль офицера запаса Вильгельма Гангхофнера, публично оскорбившего его невесту, Филомену Бернт. Однако Гангхофнер почел за лучшее не искушать судьбу (в пражских кругах Густав Майринк был хорошо известен как отменный стрелок и искусный фехтовальщик) и под благовидным предлогом сомнительного, по его мнению, происхождения писателя отказал ему в сатисфакции. Взбешенный Майринк, стараясь во что бы то ни стало довести дело до поединка, подал в штаб корпуса рапорт на грубияна офицера и двух его секундантов - капитана Будинера и обер-лейтенанта Хеллера. Те в долгу не остались и в свою очередь прислали письменную жалобу, обвиняя Майринка в оскорблении чести императорского мундира. Участковый суд на основании данных под присягой показаний Вилли Гангхофнера, который впоследствии несомненно узнал себя в Вилли Оберкнайфере с его «ископаемым коагулятом честного офицерского слова», приговорил тяжелобольного писателя, покусившегося на святая святых доблестного защитника отечества, к четырнадцати суткам ареста, тут же, впрочем, замененного денежным штрафом в тысячу крон.

Белый какаду доктора Хазельмайера

С. 530. Вот уж воистину был царственный Феникс!.. - Мифическая птица, традиционно изображавшаяся в виде орла с великолепным оперением красно-золотых, пурпурных и огненных тонов. Предвидя свой конец, Феникс сжигает себя в гнезде, полном ароматических трав, но тут же вновь возрождается из пепла. В Древнем Египте Феникс

символизировал солнце, в средневековой Европе - Воскресение Христа. В алхимии эта багряная птица является одной из эмблем последней стадии Великого Деяния - Творения в алом (L'CEuvre au rouge).

Солнечный удар

С. 532. Мой друг Альфред Кубин... - Альфред Кубин (1877 - 1959), австрийский художник-экспрессионист. Густава Майринка связывала с Кубином крепкая многолетняя дружба, начавшаяся с совместного сотрудничества в журналах «Симплициссимус» и «Милый Августин» (1901 -1905).

...хвост, который пресловутый господин Лео Таксиль продал в 1893 году Папе Льву, он действительно вместе со своей напарницей мисс Богам... - Речь идет о скандально известном французском журналисте Габриеле Антуане Жоган-Пажесе (1854 - 1907), писавшем под псевдонимом Лео Таксиль. «Прославившийся» своими лживыми антиклерикальными опусами, сей неутомимый «борец за правду» решил обрушиться на «вольных каменщиков» и опубликовал взбудоражившие общественность «Мемуары», которые якобы принадлежали перу некой Дианы Вогам - американки, чудом спасшейся от рук дьяволопо-клонников-масонов. Однако на организованном Таксилем в Триенте (1896) антимасонском конгрессе выяснилось, что Диана Вогам - лицо вымышленное, а ее книга - это провокационная мистификация французского журналиста, который был публично разоблачен как опасный авантюрист.

Папе Льву... - Папа Лев XIII, понтификат которого продолжался с 1878 по 1903 г.

С. 536. ...вы не станете, подобно этому грубияну Лютеру, бросать в меня чернильницей? - Намек на известный эпизод из жизни Мартина Лютера (1483 - 1546), положившего своим выступлением в Виттенбер-ге, направленным против индульгенций (1517), начало германской Реформации. Однажды поздней ночью, когда отлученный от церкви еретик трудился над немецким переводом Библии, ему явился дьявол и своими лукавыми речами попытался совратить сурового реформатора с пути истинного. Тогда Лютер, всегда отличавшийся крутым нравом, не долго думая запустил в князя тьмы первым, что попалось под руку, - чернильницей...

С. 537. Или миллионов исламских бабидов? - Речь идет о жестоко подавленных бабидских восстаниях 1848 - 1852 гг. в Иране. Возникшее в 40-х г. XIX в. религиозное учение Баба, так называемый бабизм,

провозглашал ниспровержение священных законов Корана и Шариата и установление царства бабидов, основанного на демократических свободах.

Zaba

С. 544. ...будто бы много веков тому назад она служила убежищем святому Прокопу. - Святой Прокоп (предпол. конец X в. - 1055), настоятель бенедиктинского монастыря. Считается одним из патронов Чехии.

Половые железы господина коммерческого советника

С. 549. Праздничное гулянье на Октябрьском поле... - Имеется в виду Терезиенвизе, огромный луг в окрестностях Мюнхена, на котором из года в год в октябре под открытым небом отмечают так называемый Октоберфест - традиционный баварский праздник пива.

С. 550. ...заглянула в голову Баварии... - Величественный, отлитый из бронзы символ Баварии, водруженный на Терезиенвизе в 1850 г. по настоянию баварского короля Людвига I. Представляет собой гигантскую (высота 30 м) фигуру древнегерманской героини, своей левой рукой воздевающей к небу дубовый венок победителя, а правой прижимающей к груди обнаженный меч. По специальной лестнице, расположенной внутри памятника, можно подняться в голову статуи, откуда через глазные отверстия открывается живописная панорама окрестностей Мюнхена.

С. 552. «Первое мировое жаркое из пушечного мяса»?.. - Эта и предшествующая ей надпись «Обезьяний театр профессора Бараноф-фа» очевидно являются намеком на Первую мировую войну (1914 -1918), случившуюся, по мысли Майринка, в результате магической инспирации неких темных потусторонних сил, решивших весь земной шар с его выродившимся «обезьяньим театром» поджарить на медленном огне, словно насаженную на вертел бычью тушу.

Магическая диаграмма

С. 562. Эта школа йоги была основана знаменитым индийским праведником Рамакришной, о котором еще Макс Мюллер писал так много удивительного. - Майринк ошибается: движение бхакти развилось на основе идей индийского мистика Рамануджи (XI - XII вв.). Что же касается известного религиозного философа Рамакришны (наст, имя - Чададхар Чаттерджи, 1836 - 1886), то он, выступая как

последователь идей Рамануджи, пытался объединить адвайта-ведан-ту Шанкары с учением своего предшественника и проповедовал родство всех религий.

Макс Мюллер (1823 - 1900), английский ориенталист, автор фундаментальных исследований в области индологии, общего языкознания и восточной мифологии.

С. 563. ...когда весь Тибет исповедовал культ Бон... - Бон, или бон-по, древнейшая религия Тибета, основанная главным образом на местных шаманских культах с позднейшими наслоениями митраистских и буддийских верований и обрядов.

С. 564. ...подобно стимфалийским птицам, вознамерившимся во время оно заклевать Геракла... - Одним из двенадцати подвигов Геракла было истребление стимфалийской стаи - кровожадных птиц с острыми железными перьями, которые водились на лесном болоте близ города Стимфала (в Аркадии) и пожирали людей. Получив от Афины изготовленные Гефестом медные трещотки, Геракл шумом спугнул хищных птиц и потом перебил их (Павсаний, «Описание Эллады», VIII22,4; Аполлодор, «Библиотека», II5, 7).

С. 567. Невольно мне вспомнилась злосчастная судьба Поликрата. - Имеется в виду властолюбивый и воинственный тиран Поликрат, правивший на Самосе с 535 по 515 г. до н. э. Геродот («История», III 39 - 43) рассказывает, что, пытаясь искупить перед эриниями, богинями мщения, безвинно пролитую кровь, Поликрат принес им жертву, бросив в морские волны любимый перстень. Каков же был его ужас, когда в брюхе одной из выловленных поутру рыб обнаружили злосчастный перстень!.. И мрачные предчувствия жестокого правителя оправдались: впоследствии он был захвачен в плен персидским наместником Орэтом и распят на кресте. На этом рассказе Геродота основана написанная в 1797 г. баллада Ф. Шиллера «Перстень Поликрата».

Магия в глубоком сне

С. 588. ...проведя после тяжелой болезни пару месяцев в санатории Ламанна, близ Дрездена... -Там, в санатории, летом 1901 г. Г. Май-ринк по настоянию писателя Оскара Шмитца, приятеля и позднее зятя Альфреда Кубина, пишет свои первые рассказы, напечатанные в журнале «Симплициссимус».

...забыл написать в письме своей невесте - моей теперешней жене... - Речь идет о второй жене Г. Майринка, Филомене Бернт,

обвенчаться с которой писателю удалось лишь в 1905 г., после того как его первая жена, Алоизия Цертль, дала наконец согласие на развод.

С. 590. Средневековому магу Агриппе Неттесгеймскому принадлежит следующее изречение... - Генрих Корнелиус Агриппа фон Неттес-гейм (1486 - 1535), один из самых знаменитых людей своего времени, теолог, алхимик, астролог, философ, врачеватель. Спасаясь от преследования церкви, этот прославленный германский адепт исколесил всю Европу. К числу наиболее известных его работ принадлежат трактаты «De incertitudine et vanitate scientiarum» («О суетности и бесплодности человеческого знания», 1527) и «De occulta philosophia» («Об оккультной философии», 1529).

Владимир Крюков

Примечания

1

Король воздал пламенем и возрадовался сокровенному браку (лат.).

(обратно)

2

Майринк Г. Голем. Гл. «Луна».При цитировании произведений Г. Майринка, вошедших в данное издание, библиографическое описание в ссылке приводится не полностью.Meyrink G. Der Lotse // Mensch und Schicksal. 1952. № 18 vom 1 Decerm.

(обратно)

3

Платон. Пир. С. 189.

(обратно)

4

Там же. С. 191.

(обратно)

5

Быт. 2: 7.

(обратно)

6

Scholem G. La Kaballe et sa symbolique. P., 1966. P. 181.

(обратно)

7

Быт. 1:27.

(обратно)

8

Scholem G.Op. cit. P. 179 - 180.

(обратно)

9

Майринк Г. Голем. Гл. «Пунш».

(обратно)

10

Майринк Г. Голем. Гл. «Май».

(обратно)

11

Там же. Гл. «Страх».

(обратно)

12

Argos (George Tamos). Du sang et dе quelques-uns de ses mysteres//Le Voile d'Isis. Oct. 1931. № 142. P. 582 - 586.

(обратно)

13

Майринк Г. Голем. Гл. «Свет».

(обратно)

14

Там же. Гл. «Явь».

(обратно)

15

Мф. 11: 12.

(обратно)

16

Быт. 28: 16-19.

(обратно)

17

Быт. 28: 22.

(обратно)

18

Meyrink G. Mein neuer Roman // Der Bucherwurm. Monatschrift fur Bticherfreunde. Leipzig, 1927. Heft 8. S. 236.

(обратно)

19

Майринк Г. Ангел Западного окна. Ладомир, 2000. С. 205.

(обратно)

20

Быт. 5: 24.

(обратно)

21

Майринк Г. Голем. Гл. «Луна».

(обратно)

22

Быт. 28: 12.

(обратно)

23

Майринк Г. Голем. Гл. «Луна».

(обратно)

24

Там же.

(обратно)

25

Kremmerz G. Opera Omnia. L'Univcrsalc di Roma, 1951. V. I, p. 146.

(обратно)

26

Eliade M. Le Chamanisme et les technique archaiques de l'extase. P., Payot, 1951. P. 119.

(обратно)

27

Meyrink G. Vorwort in:Laars R. H. Eliphas Levi. Der grope Kabbalist und seine magische Werke. Wien, 1922. S. 12.

(обратно)

28

Meyrink G. Gesammelten Werke. Bd. 6. S. 298 - 306.

(обратно)

29

Meyrink G. Die geheimnisvolle Stadt // Hannoverscher Anzeiger. 1929.

(обратно)

30

Frank Dr. Ladislaus. Er nimmt seinen Todfeind mit in den Tod // Das 12-Uhr-Blatt. 1932.6Febr.

(обратно)

31

Meyrink G. Die Stadt mit dem heimlichen Herzschlag. Gartcnlaubc, 1928.

(обратно)

32

Майринк Г. Голем. Гл. «Айн».

(обратно)

33

Темное - посредством еще более темного, неведомое - посредством еще более неведомого(лат.).

(обратно)

34

Майринк Г. Голем. Гл. «Луна».

(обратно)

35

Там же.

(обратно)

36

Майринк Г. Голем. Гл. «Дщерь».

(обратно)

37

Там же. Гл. «Ключ».

(обратно)

38

Древнееврейское слово עיבור (иббур), «беременность, чреватость, зачатие», начинается с ע («айн») - шестнадцатой буквы еврейского алфавита. - Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

39

Ходить на цырлах - букв:, ходить на цыпочках; прислуживать, лебезить (жарг.).

(обратно)

40

Косить под антаж - выдавать себя за ловкого, удачливого, «фартового» человека(жарг.).

(обратно)

41

Клифт из сосны - гроб (жарг.). Кичман, кича - тюрьма (жарг).

(обратно)

42

Воровское арго, «феня» (жарг.).

(обратно)

43

Обман, ловушка(жарг.).

(обратно)

44

Карман (жарг.).

(обратно)

45

Закнокать шнеер - здесь: подсунуть «куклу», подменить нечто ценное дешевой под делкой (жарг.).

(обратно)

46

Сумасшедший, безумец (евр.).

(обратно)

47

Ср.: «Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким рожденным от Духа» (Ин. 3: 8).

(обратно)

48

Волшебный фонарь (лат.). Потайной проекционный фонарь - непременный атрибут средневековых шарлатанов.

(обратно)

49

Благословение, отпускающее грех за недозволенное вкушение дрожжевого хлеба (хомеца) накануне еврейской Пасхи (идиш).

(обратно)

50

Великая, предпасхальная суббота (евр.).

(обратно)

51

Преподаватели (евр.).

(обратно)

52

Школяры (идиш).

(обратно)

53

Великолепно, очаровательно (ит).

(обратно)

54

Почетный титул ректора университета (лат.).

(обратно)

55

Немецкое название реки Влтавы.

(обратно)

56

Здесь: астральное тело, явившееся в мир в результате черномагической операции(евр.).

(обратно)

57

«На помощь Твою надеюсь, Господи» (Быт. 49:18).

(обратно)

58

Ср. канонический русский перевод этого стиха: «И сказал я: "вот мое горе - изменение десницы Всевышнего"» (76: 11). В немецком переводе Мартина Лютера тот же стих гласит: «Aber doch sprach ich: Ich muss das leiden; die rcchtc Hand des Hochsten kann alles andern» («Однако сказал я себе: должно мне претерпеть сие; десница Всевышнего может все изменить»).

(обратно)

59

Пс. 89: 6.

(обратно)

60

Ср.: «Поэтому развею их, как прах, разносимый ветром пустынным» (Иср. 13: 24).

(обратно)

61

Ср.,Лк.13:69.

(обратно)

62

Лк.23:43.

(обратно)

63

Пс. 113: 13 - 14; 134: 16-17.

(обратно)

64

Гиллель, в отличие от Звака, употребляет слово «pagad» в несравненно более высоком смысле. В его устах оно звучит в своем истинном значении: «жонглер», «бродячий артист», и не только... (См. подробнее вступ. статью.)

(обратно)

65

«алеф» (א)- первая буква еврейского алфавита.

(обратно)

66

Представление окончено (ит.).

(обратно)

67

Древнееврейские переводы Священного Писания на арамейский язык (арамейск.).

(обратно)

68

Комментарии к Ветхому Завету, восходящие ко II в. до н. э. и не вошедшие в канонический текст Торы (евр.).

(обратно)

69

Быт. 1:2.

(обратно)

70

Быт. 1:2.

(обратно)

71

«Ночь бдения» (евр.). Несколько первых вечеров еврейской Пасхи, посвященных памяти об исходе «сынов Израилевых» из Египта (Исх., 12: 42).

(обратно)

72

Братство сияния зари невечерней (искаж. евр.). Правильно: Hevrat zera or boker.

(обратно)

73

Ср., Мф. 6: 3.

(обратно)

74

Правильно: гармидр - суматоха, шумиха (жарг.).

(обратно)

75

Правильно: марцифаль - мелочь, барахло (жарг.).

(обратно)

76

Вводить в заблуждение (жарг.).

(обратно)

77

Уловка (жарг.).

(обратно)

78

Молодая женщина-нееврейка (уничиж. евр).

(обратно)

79

Чародей, волшебник (евр.).

(обратно)

80

Бесполезное, проигрышное дело (жарг.).

(обратно)

81

Резник, забивающий скот в соответствии с традиционными предписаниями иудаизма (евр.).

(обратно)

82

Неудачник (евр.).

(обратно)

83

Оптом и в розницу (фр.).

(обратно)

84

Ирон.Мясник (шойхет), забивающий скот в соответствии с традиционными предписаниями иудаизма (евр.).

(обратно)

85

Кстати (фр.).

(обратно)

86

Мимоходом, между прочим, случайно (фр.).

(обратно)

87

Здесь: уловка, хитрость, мошеннический трюк (жарг.). От англ. kicks - неверный, «срезавшийся» удар в бильярде, после которого шар катится по совершенно непредсказуемой, «шальной» траектории.

(обратно)

88

Еккл. 4: 3.

(обратно)

89

Еккл. 3: 20.

(обратно)

90

Ср., Мф. 6: 3.

(обратно)

91

Здесь обыгрывается двойной смысл слова miserere {лат.). - 1. первое слово покаянного католического псалма; 2. каловая рвота (мед.).

(обратно)

92

Все в порядке, мастер, чувствуй себя как дома (жарг.).

(обратно)

93

Удавка (жарг.).

(обратно)

94

Наводить марафет - прихорашиваться (жарг.).

(обратно)

95

Сбежать из тюрьмы (жарг.).

(обратно)

96

Прощайте (австр.).

(обратно)

97

Здесь: глаза (жарг.).

(обратно)

98

Говорить (жарг.).

(обратно)

99

Ложь, обман (жарг.).

(обратно)

100

Надзиратель (жарг.).

(обратно)

101

Тюрьма (жарг.).

(обратно)

102

Сумасшедший (жарг.).

(обратно)

103

Прикрытие (жарг.).

(обратно)

104

Наставление, подсказка (жарг.).

(обратно)

105

Болван (жарг.).

(обратно)

106

Здесь: окно (жарг.).

(обратно)

107

Стеречь, следить (жарг.).

(обратно)

108

Как заметите петлю (жарг.).

(обратно)

109

Ерунда, мелочь (жарг.).

(обратно)

110

Пльзенское пиво.

(обратно)

111

Скупой, жадный человек (жарг.).

(обратно)

112

Старик (жарг.).

(обратно)

113

Крепкий, здоровый парень (жарг.).

(обратно)

114

Дешевое барахло (жарг.).

(обратно)

115

Безликий, никчемный человек, «шестерка» (жарг.).

(обратно)

116

Нож (жарг.).

(обратно)

117

Карман (жарг.).

(обратно)

118

Вещественное доказательство (лат).

(обратно)

119

Откр.10:6.

(обратно)

120

Ср.,Откр.З:15.

(обратно)

121

Печать, знак(лат.).

(обратно)

122

Ин. 19:5.

(обратно)

123

Мих. 6: 8.

(обратно)

124

Согласно документам (лат.).

(обратно)

125

Ср.: «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями: как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается». (Иов. 14: 1,2).

(обратно)

126

Чай (чешек.).

(обратно)

127

Ср.: сamrda - юла, волчок (чешек.).

(обратно)

128

Помни о смерти (лат.). - Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

129

Ничего не знать - все уметь! (лат.)

(обратно)

130

Санньясин - странствующий аскет (санскр.).

(обратно)

131

Ты есть то (санскр.). Священная формула индийской веданты о слиянии всех живых существ в едином Абсолюте. С конца XIX в. стала в Европе предметом много численных теософских спекуляций.

(обратно)

132

Уносящий (санскр.). Одно из тысячи восьми перечисленных в пуранах имен Шивы.

(обратно)

133

От нем. Schnucke - овца мелкой породы, и лат. ceterus - прочий, остальной.

(обратно)

134

Прощайте (австр.).

(обратно)

135

Самурайский кодекс чести, включающий в себя также строго регламентированные правила поведения.

(обратно)

136

По-монгольски (фр.).

(обратно)

137

От Аппони (Apponyi) - древний венгерский графский род.

(обратно)

138

В античности терпентин использовался как легкое наркотическое средство.

(обратно)

139

Портило кровь, злило (фр).

(обратно)

140

Промах, оплошность (фр.).

(обратно)

141

Сладостно и почетно умереть за родину (лат). Гораций. Оды (III,2,13).

(обратно)

142

«Изумрудная скрижаль»(лат.), знаменитый герметический трактат, приписываемый Гермесу Трисмегисту.

(обратно)

143

Кальмары относятся к подотряду морских моллюсков, класс головоногих.

(обратно)

144

От octo - восемь (лат.).

(обратно)

145

От Blam - компрометирующие слухи (нем.).

(обратно)

146

Морское животное, относящееся к классу коралловых полипов, в просторечии -морская ветреница.

(обратно)

147

Прибрежные донные рыбы, отряд окунеобразных.

(обратно)

148

Класс хордовых рыб, подтипа бесчерепных. Тело полупрозрачное, хвостовой плавник в форме ланцета.

(обратно)

149

Морские уточки, беспозвоночные, отряд усоногих ракообразных.

(обратно)

150

Морской заяц - моллюск, задняя пара щупалец которого напоминает заячьи уши.

(обратно)

151

Моллюски, обитающие в раковинах сердцевидной формы.

(обратно)

152

Из ничего - ничто (лат.).

(обратно)

153

От «шабат» - суббота и «гой» - язычник, нееврей (евр.) - работник, помогающий еврейским семействам по субботам, когда правоверным иудеям запрещена всякая хозяйственная деятельность.

(обратно)

154

Чин, соответствующий с XIX в. званию коммерции советника(австр.). Камералистика - система административно-экономических наук, преподававшихся вXVII - XVIII вв. в университетах Австрии и Германии.

(обратно)

155

Blaps mortisaga, в России известен под именем «медляк зловещий».

(обратно)

156

Scharlach - 1. багряный, ярко-красный цвет; 2. скарлатина (нем.).

(обратно)

157

Судоходный канал в Голландии.

(обратно)

158

От гол. mijnheer - господин.

(обратно)

159

Черный ястреб (англ.).

(обратно)

160

Синяя птица (англ.).

(обратно)

161

Доменик Франсуа Араго (1786 - 1853), французский ученый, сделавший ряд фундаментальных открытий в области физики. Почетный член Петербургской АН (1829). Историк и популяризатор науки.

(обратно)

162

Наездники настоящие - насекомые-паразиты, личинки которых развиваются в теле других насекомых. Своим названием обязаны тому, что при откладывании яиц самка наездника садится «верхом» на свою жертву.

(обратно)

163

Одна из населяющих Гвинею народностей, представители которой отличаются крайней воинственностью.

(обратно)

164

Рассказ (1930) написан в период действия в Соединенных Штатах сухого закона (1920-1933 гг.).

(обратно)

165

Афро-американский культ, в магических практиках которого нередко прибегают к человеческим жертвоприношениям.

(обратно)

166

От лат. imago - 1. образ, подобие; 2. насекомое в конечной стадии своего развития.

(обратно)

167

Вран черный есмь (лат.).

(обратно)

168

Ин. 1:5.

(обратно)

169

От Wucherstein - камень ростовщика (нем.).

(обратно)

170

Светлое игристое вино (австр.).

(обратно)

171

Здесь: теологический козел отпущения (лат.).

(обратно)

172

Мф. 18:20.

(обратно)

173

От monas - единица, простая сущность (греч.). Неделимый первичный духовный элемент, который вместе с другими подобными составляет основу мироздания.

(обратно)

174

Трилобит парадоксальный (лат.). Редкий вид вымерших морских членистоногих (палеозойская эра) с телом, покрытым панцирем, разделенным на три продольные части.

(обратно)

175

Игра слов: Jungfrau - I. девственница; 2. горная вершина в Швейцарских Альпах (нем.).

(обратно)

176

Рассказ написан в 1928 г., когда Г. Майринку было шестьдесят лет.

(обратно)

177

Бхакти - преданность, любовь к Богу (санскр.). Религиозно-мистическое учение в индуизме, развивавшееся в XII - XVII вв. Провозглашая себя приверженцами особого мистического благочестия, сторонники бхакти отрицали традиционное деление на касты. Впоследствии в этой среде сформировался сикхизм.

(обратно)

178

Янтра - одна из простейших разновидностей мандалы. Ритуальная геометрическая диаграмма, в процессе индивидуальной медитации вызывающая определенные ментальные состояния.

(обратно)

179

«Оккультное обозрение» (англ.).

(обратно)

180

Овеянный легендами автор «Йога-сутры» жил предположительно в период между II в. до н. э. и II в. н. э.

(обратно)

181

Настойка индийской конопли (лат.). Как известно, гашиш (араб, hashish) - это высушенная смола, выделяемая женскими растениями индийской конопли.

(обратно)

182

Древнегреческий философ Сократ (470 - 399 до н. э.), обвиненный в «поклонении новым богам» и «развращении молодежи», был осужден на смерть и, следуя суровому приговору, принял яд цикуты.

(обратно)

183

В XIX в. Вьетнам назывался Аннамом, а его жители - аннамитами.

(обратно)

184

В браке с Хедвигой Алоизией Цертль Майринк состоял с 1893 по 1905 год, тогда как рассказ «Гашиш и ясновидение» датируется 1927 годом.

(обратно)

185

Небольшой германский город на берегу Эльбы в тридцати километрах от Дрездена.

(обратно)

186

До востребования (фр.).

(обратно)

187

Пядь - старинная мера длины, равная расстоянию между концами разведенных большого и указательного пальцев.

(обратно)

188

«Рыцарь святого Иоанна Евангелиста» (лат.).

(обратно)

189

Цит. по: Hutin S. Des mondes souterrains ou Roi du monde. P., 1976. P. 252.

(обратно)

190

Meyrink G. Die geheimnisvolle Stadt // Hannoverscher Anzeiger. 1929.

(обратно)

181

См.:Ис.65: И.

(обратно)

192

Meyrink G. Gesammelten Werke. Bd. 6. S. 306.

(обратно)

193

Майринк Г. Голем. Гл. «Луна».

(обратно)

194

Майринк Г. Зеленый лик. Ладомир, 2000. С. 368.

(обратно)

195

Meyrink G. Gesammelten Werke. Bd. 6. S. 302.

(обратно)

196

David-Neel A. Mystiques et magicians du Thibet. P., 1929. Ch. 6.

(обратно)

197

Шекспир Уильям. Избранные произведения. Л., 1975. С. 476.

(обратно)

Оглавление

  • ПРОИЗВЕДЕНИЕ В АЛОМ
  • ГОЛЕМ
  •   СОН
  •   ДЕНЬ
  •   «АЙН»
  •   ПРАГА
  •   ПУНШ
  •   НОЧЬ
  •   ЯВЬ
  •   СНЕГ
  •   ТЕНЬ
  •   СВЕТ
  •   КРОВЬ
  •   СТРАХ
  •   СТРАСТЬ
  •   ДЩЕРЬ
  •   КИКС[87]
  •   ГНЁТ
  •   МАЙ
  •   ЛУНА
  •   ИСХОД
  •   КЛЮЧ
  • ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ
  •   ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР
  •   ЧЕРНАЯ ДЫРА
  •   КОММЕРЧЕСКИЙ СОВЕТНИК KУHO ХИНРИКСЕН И АСКЕТ ЛАЛАЛАДЖПАТ-РАЙ
  •   ГОРЯЧИЙ СОЛДАТ
  •   ИСТОРИЯ ЛЬВА АЛОИСА
  •   ЧИТРАКАРНА, БЛАГОРОДНЫЙ ВЕРБЛЮД
  •   БЛАМОЛЬ
  •   НЕИСПРАВИМЫЙ ЯГНЯТНИК
  •   НОЧНОЙ РАЗГОВОР КАМЕРАЛЬНОГО СОВЕТНИКА БЛАПСА
  •   ХИМЕРА
  •   ВНУШЕНИЕ
  •   ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ
  •   ЧЕРНЫЙ ЯСТРЕБ
  •   ЖЕНЩИНА БЕЗ РТА
  •   ЛИХОРАДКА
  •   КОАГУЛЯТ
  •   БЕЛЫЙ КАКАДУ ДОКТОРА ХАЗЕЛЬМДЙЕРА
  •   СОЛНЕЧНЫЙ УДАР
  •   ZABA
  •   ПОЛОВЫЕ ЖЕЛЕЗЫ ГОСПОДИН КОММЕРЧЕСКОГО СОВЕТНИКА
  •   МАГИЧЕСКАЯ ДИАГРАММА
  •   ГАШИШ И ЯСНОВИДЕНИЕ
  •   МАГИЯ В ГЛУБОКОМ СНЕ
  • КОММЕНТАРИИ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Произведение в алом», Густав Майринк

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства