Ньюкомы, жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром Книга первая
Глава I Увертюра, после которой открывается занавес и поют застольную песню
Ворона вылетела с куском сыра из окна сыроварни и, взгромоздясь на дерево, поглядела вниз на сидевшую в луже огромную лягушку. Лягушка так таращила свои противные глаза, что это показалось очень смешным старой арапке, глядевшей на скользкую лапчатую тварь с мрачной иронией, свойственной всему вороньему племени. Неподалеку от лягушки пасся откормленный вол, а по соседству несколько овечек резвилось на лугу, пощипывая травку и лютики.
И вдруг, откуда ни возьмись, в дальнем конце луга появился волк! Он так искусно спрятался под овечьей шкурой, что сами ягнята не узнали Серого, и даже тот, чью родительницу он только что сожрал и натянул на себя ее шкуру, доверчиво кинулся к ненасытному зверю, приняв его за свою маменьку.
— Хи-хи-хи! — засмеялась лисица, кравшаяся вдоль изгороди, над которой в ветвях дерева сидела ворона и глядела на лягушку, таращившую глаза на вола и квакавшую так зло, что, казалось, она вот-вот лопнет от зависти. — До чего же глупы эти ягнята! Вон тот дурачок, что едва стоит на ножках и только и умеет кричать "бэ-э!", не узнал волка в овечьей шкуре! А ведь это тот самый старый разбойник, что уплел на завтрак бабушку Красной Шапочки, а на ужин проглотил ее самое. Tirez la bobinette et la chevillette cherra [1]. Хи-хи! Тут в дупле проснулась сова.
— А, это ты, лиса! — сказала она. — Я хоть не вижу тебя, да чую! Что ж, кто охоч до ягнят, а кто до гусей!
— А вы, сударыня, питаетесь мышками, — заметила лисица.
— Китайцы их тоже едят, — ответила сова, — и еще я читала, что они лакомы до собак.
— Вот пусть бы и съели их всех до последней дворняжки! — отозвалась лисица.
— А еще я читала в записках разных путешественников, что французы едят лягушек, — продолжала сова. — Ах, и вы здесь, мой друг Брекекекс! Что за прелестный концерт устроили мы с вами прошлой ночью!
— Французы пожирают нашего брата, зато англичане едят говядину — таких вот огромных, толстых, мычащих чудищ вроде этого вола! — проквакала лягушка.
— Уху-ху! — вскричала сова. — А я слыхала, что англичане и улиток глотают.
— А вот приходилось ли вам слышать, чтобы они ели сов или лисиц, сударыня? — спросила лиса. — Или чтобы они обсасывали косточки ворон? — добавила рыжая плутовка, отвешивая поклон старой вороне, сидевшей над ними с куском сыра во рту. — Мы все тут животные привилегированные, во всяком случае, никого из нас люди не едят на своих мерзких пиршествах.
— Я — птица мудрая, — сказала сова, — спутница Афины Паллады! Мое изображение встречается в египетских пирамидах.
— Здесь, в Англии, я больше видела вас над дверьми амбаров, — с насмешливой улыбкой возразила лисица. — Вы очень образованная особа, госпожа сова. Я тоже кое в чем смыслю, но, по совести сказать, не большая книжница. Своими глазами свет повидала, чужого ума не ищу. Мы не из столичных господ!
— Что ж, смейтесь над ученостью, — отозвалась сова, и на почтенном ее лице появилась усмешка. — А я почти всю ночь читаю.
— А я тем временем считаю кур да петухов в курятнике, — заметила лиса.
— Очень жаль, что вы не умеете читать, иначе вы бы узнали кое-что полезное из объявления, прибитого у меня над головой.
— А про что там? — осведомилась лисица.
— Я плохо разбираю буквы при дневном свете, — ответила сова и, зевнув, спряталась в дупло, чтобы проспать там до наступления темноты.
— Ну и плевать мне на твои закорючки! — сказала лиса, поглядывая вверх на ворону. — Какую важность напускает на себя эта соня! Уж все-то она знает! А между тем ваше воронье преподобие наделено куда большими талантами, чем эта старая слепая педантка, которая только и умеет, что моргать глазами, да гукать. И это она называет пением! Зато какое удовольствие слушать карканье ворон! Близ того леса, где я часто прогуливаюсь, основали обитель двадцать четыре инока ордена святого Воронин, — вы бы дослушали, как они поют в унисон и на голоса! И все же до вас им очень далеко! Вы так восхитительно поете в хоре! Прошу вас, уважьте мою любовь к искусству, порадуйте меня своим сольным пением!
Так шла у них беседа, а вол меж тем жевал траву; лягушка злилась, что он настолько превосходит ее размерами, и готова была либо испепелить его взглядом, либо лопнуть от зависти — да только все это ей было не под силу; малютка-ягненок доверчиво лежал рядом с волком в овечьей шкуре, который, насытившись мамашей-овцой, до поры до времени его не трогал. Но скоро волку подумалось, что не худо бы закусить барашком на ужин; глаза его засверкали, острые белые зубы оскалились, и он, рыча, поднялся с земли.
— Отчего у тебя такие большие глаза? — проблеял ягненок, боязливо поглядывая на него.
— Чтоб лучше тебя видеть, дружок.
— А отчего у тебя такие большие зубы?
— Чтоб лучше тебя…
Тут раздался такой страшный рев, что все на лугу затрепетали от ужаса. Это кричал осел; он раздобыл где-то львиную шкуру и мчался сюда, спасаясь от мужчин с ружьями и мальчишек с палками.
Едва волк в овечьей шкуре заслышал рев осла в львиной шкуре, как тут же пустился наутек, путаясь в своем маскарадном костюме: он решил, что это грозный царь зверей. Едва вол услышал шум, как заметался по лугу и раздавил копытом лягушку, которая недавно его отругала. Едва ворона увидела людей с ружьями, как выронила сыр и улетела. А лисица, едва заметила, что упал сыр, кинулась к нему (она-то узнала крик осла — его рев ничуть не походил на царственный львиный рык), но тут же угодила хвостом в капкан. Капкан захлопнулся, так что приходится ей теперь выезжать в свет без хвоста, и, уж наверное, она всем говорит, что хвосты нынче не в моде и что без них куда удобнее на лисьих балах.
А тем временем один из мальчишек догнал осла и так огрел его палкой, что тот заревел громче прежнего. Волк, у которого путалась в ногах овечья шкура, не мог быстро бежать, и его пристрелил один из мужчин. Старая слепая сова, встревоженная всей этой кутерьмой, вылетела из дупла и наткнулась на парня с вилами, и тот сшиб ее наземь. Пришел мясник и преспокойно увел вола и ягненка, а поселянин, нашедший в капкане лисий хвост, повесил его над очагом и до сих пор хвастается, будто сам затравил лисицу.
— Что за мешанина из старых побасенок? Что за маскарад в потертых костюмах? — возмутится критик. (Я так и вижу, как он, подобно царю Соломону, творит суд над нашим братом писателем и режет на части наши детища.) — Я, кажется, уже где-то читал подобную галиматью про ослов и лисиц. Это так же очевидно, как то, что я скромен, мудр, учен, справедлив и набожен. Вот, скажем, волк в овечьей шкуре — знакомая фигура. А лисица, беседующая с вороной… Где бишь я с ней встречался?.. Ну конечно, в баснях Лафонтена! А ну-ка, возьмем лексикон и "Басни", откроем "Biographie niverselle [2]" на слове Лафонтен. Разоблачим обманщика!
— А какого низкого мнения сей автор о человеческой природе, — наверно, скажет затем наш царь Соломон. — О ком ни заговорит, всяк у него выходит подлец. Лисица — воплощенная лесть; лягушка — пример бессильной зависти; волк в овечьей шкуре — кровожадный лицемер, рядящийся в одежды невинности; осел в львиной шкуре — шарлатан, который хочет нагнать на всех страху, выдавая себя за царя зверей (уж не собирался ли автор, пострадавший от справедливых упреков, вывести в этом образе критика? Смехотворная, жалкая аллегория!). Вол — зауряден и недалек. Единственное невинное создание во всей этой краденой истории — ягненок, да и тот так непроходимо глуп, что даже родную мать не узнает!
И критик, если он нынче настроен защищать добродетель, верно, пустится живописать святую прелесть материнской любви.
Чему же тут удивляться! Если писатель кого-то высмеивает, то дело критика высмеять за это писателя. Критик должен все время выказывать свое превосходство — иначе кто посчитается с его мнением? Он тем и живет, что выискивает чужие ошибки. К тому же, подчас он и прав. Спору нет, книги, которые он читает, и выведенные в них герои стары как мир. Да и есть ли на свете новые сюжеты? Образы и характеры кочуют из одной басни в другую — трусы и хвастуны, обидчики и их жертвы, плуты и простофили, длинноухие ослы, напускающие на себя львиную важность, тартюфы, рядящиеся в одежду добродетели, любовники со всеми их муками, безумствами, верностью и слепотой… Разве не на первых же страницах человеческой истории берут свое начало ложь и любовь? Подобные притчи рассказывались за много веков до Эзопа, и ослы, потрясая львиной гривой, ревели еще по-древнееврейски, хитрые лисицы вели льстивые речи по-этрусски, а волки в овечьих шкурах скрежетали зубами, уж конечно, по-санскритски. Солнце светит сегодня так же, как в первый день творения, и птицы в ветвях дерева у меня над головой выводят те же трели, уж которое тысячелетие. Да что там, когда один из друзей автора побывал в Новом Свете (уже после того как читатели получили последнюю порцию его ежемесячных писаний), он обнаружил, что тамошние (бесперые) птицы ничем не отличаются от своих европейских собратьев. Что может быть нового под солнцем, включая самое наше светило? И все же оно каждое утро восходит точно впервые, и мы поднимаемся вместе с ним, чтобы надеяться, трудиться, смеяться, строить планы, любить, бороться и страдать, покуда опять не наступит ночь и тишина. А потом снова придет рассвет, и откроются глаза тех, кому суждено радоваться этому дню, и так da capo [3].
Словом, я осмеливаюсь предложить вам повесть, где вороны выступают в павлиньих перьях и павлины их за это по заслугам осмеивают; и хотя здесь воздается должное павлинам, их великолепному оперенью, переливчатой шее и роскошному хвосту, мы помним и об их смешной неуверенной походке, резком и неприятном, пискливом и глупом голосе. Коварные девицы подстригают здесь когти влюбленным львам; здесь порой побеждают плуты, но честные люди, будем надеяться, тоже не остаются внакладе. Вы найдете здесь повязки из черного крепа и белые свадебные банты; увидите, как льют слезы под флердоранжем и отпускают шутки, следуя в карете за гробом; узнаете, что за скудным обедом из одних овощей может быть не только грустно, но и весело, а за столами, ломящимися от ростбифов и окороков, царят ненависть и забота, хоть порой вы и тут встретите дружелюбие и сердечность. Тот, кто беден, не обязательно честен, но я встречал и людей богатых, однако не утерявших великодушия и отзывчивости. Не все крупные землевладельцы угнетают своих арендаторов, и не все епископы — лицемеры; даже среди вигов попадаются либералы, и не все радикалы втайне привержены аристократии. Впрочем, где это видано, чтоб мораль предваряла басню? Детей надо хорошенько потешить сказкой, а уж затем объяснить ее смысл. Позаботимся же о том, чтобы читатель не пропустил ни того, ни другого, а посему, без промедления выведем на сцену наших волков и овец, львов и лисиц, наших ревущих ослов, целующихся голубков, горластых петухов и хлопотливых наседок.
Было время, когда солнце светило куда ярче, чем сейчас, во второй половине девятнадцатого века; люди умели радоваться жизни, вино в трактирах было великолепным, а обеды — верхом кулинарного искусства. Чтение романов доставляло тогда неизъяснимое наслаждение, и день выхода очередного журнального номера был подлинным праздником. Водить знакомство с Томпсоном, напечатавшим статью в журнале, почиталось за великую честь, а встретить в Парке живого Брауна, автора нашумевшего романа, с его неизменным зонтиком, под руку с миссис Браун, было событием, о котором вспоминали до конца дней. Светские женщины были тогда в тысячу раз красивее, а театральные гурии так прелестны и ангелоподобны, что раз увидеть их значило утратить сердечный покой, а вторично увидеть их можно было, лишь пробившись на свои места задолго до начала представления. Портные тогда сами являлись на дом и ослепляли вас фасонами модных жилетов. В те дни считалось нужным приобрести серебряный бритвенный прибор для пока еще не существующей бороды (так молодые дамы запасают кружевные чепчики и вышитые распашонки для будущих малюток). Самым изысканным развлечением казалось тогда прокатиться по Парку на лошади, нанятой за десять шиллингов; а если, проносясь по Риджент-стрит в наемной карете, вам удавалось хорошенько обдать грязью своего университетского наставника, то это почиталось верхом остроумия. Чтобы испытать наивысшее наслаждение, вам достаточно было, повстречавшись в "Бедфорде" с Джонсом из колледжа Троицы, отправиться с ним, с Кингом из колледжа Тела Христова (живяшм тогда в "Колоннаде"), и с Мартином из Тринити-Холла (гостившим у родителей на Блумсбери-сквер), отобедать в "Пьяцце", а потом пойти слушать Брейема во "Фра-Дьяволо" и завершить этот развеселый вечер ужином и песнями в "Музыкальной пещере". Вот тогда-то, в дни моей юности, я повстречался кое с кем из тех, кому суждено стать героями этой повести, и теперь позволю себе сопровождать их, покуда они не станут привычными для читателя и не смогут сами продолжать свой путь. Стоит мне вспомнить их, как вновь зацветают розы, и мне слышится пение соловьев у тихих вод Бендемира.
Побывав в театре, где мы сидели в задних рядах партера, как было принято среди моих сверстников в то счастливое время, с удовольствием прослушав самую блестящую и веселую из опер и вволю нахохотавшись на представлении фарса, мы к полуночи, естественно, проголодались и почувствовали желание поскорей насладиться гренками с сыром и веселыми куплетами, а потому всей гурьбой отправились в "Музыкальную пещеру" знаменитого Хоскинса, к чьим друзьям мы с гордостью себя причисляли.
Мы пользовались таким расположением мистера Хоскинса, что он всегда приветствовал нас ласковым кивком, а лакей по имени Джон очищал нам место во главе пиршественного стола. Мы хорошо знали всех трех куплетистов и не раз угощали их пуншем. Один из нас как-то устроил у Хоскинса обед в честь своего вступления в адвокатскую коллегию — ну и повеселились же мы тогда! Где-то ты теперь, Хоскинс, ночная птица?! Может быть, выводишь свои трели на берегу Ахерона или подхватываешь припев в хоре других голосов у черных вод Овернского озера?
Крепкий портер, "Клушица и ворон", гренки с сыром, "Рыцарь красного креста", горячий пунш (темный и крепкий), "Рожь цветет" (теперь рожь больше не цветет!) — словом, песни и стаканы шли вкруговую, и песни по желанию повторялись, а стаканы наполнялись вновь. Случилось так, что в тот вечер в "Пещере" было мало посетителей, и мы, в тесном кругу, дружно предавались веселью. Песни пелись по большей части чувствительные — они были тогда особенно в моде.
Тут в "Пещеру" вошел незнакомый господин с длинными черными усами на худом загорелом лице и в сюртуке свободного покроя. Если он и бывал здесь прежде, то, по-видимому, очень давно. Он указывал своему юному спутнику на произошедшие здесь перемены, а потом, спросив хереса с водой, сел и принялся восторженно слушать музыку, покручивая усы.
А юноша едва заметил меня, как вскочил из-за стола и с распростертыми объятиями кинулся ко мне через всю комнату.
— Вы меня не узнаете? — спросил он, краснея.
Это был маленький Ньюком, мой школьный товарищ; я не видел его шесть лет. Он успел превратиться в красивого высокого юношу, но глаза у него были все такие же ясные и голубые, как у того мальчугана, которого я звал когда-то. — Каким ветром тебя сюда занесло? — спросил я.
Он засмеялся в ответ, и глаза его лукаво блеснули.
— Отец (ведь это мой отец!) непременно хотел прийти сюда. Он только что из Индии. Он говорит, что сюда ходили все остроумцы — мистер Шеридан, капитан Моррис, полковник Хэнгер, профессор Порсон. Я объяснил ему, кто ты и как ты опекал меня, когда я малышом появился в Смитфилде. Сейчас меня оттуда взяли — мне наняли частного учителя. А какая у меня чудесная лошадка, ты бы знал! Да, это не то, что сидеть в старом Смиффли!
Тут усатый господин, отец Ньюкома, не перестававший покручивать усы, поманил за собой лакея со стаканом хереса на подносе и подошел с другого конца комнаты к нашему столу; он любезно и с таким достоинством снял шляпу, что даже Хоскинс вынужден был ответить на его поклон, куплетисты зашептались, поглядывая друг на друга поверх пуншевых кружек, а маленький Нэдеб, прославленный импровизатор — он тоже только что появился в "Пещере" — принялся передразнивать гостя, покручивая воображаемые усы и презабавно обмахиваясь носовым платком, но Хоскинс одним суровым взглядом живо пресек эту недостойную забаву и пригласил вновь прибывших воспользоваться присутствием лакея и заказать что нужно, пока мистер Гаркни не затянул песню.
Ньюком-старший подошел и протянул мне руку. Признаться, я при этом слегка покраснел, ибо мысленно сравнивал его с бесподобным Харлеем в "Критике" и уже окрестил "Доном Фероло Ускирандосом".
Говорил он удивительно мягким, приятным голосом и с такой задушевностью и простотой, что вся моя насмешливость мигом испарилась, уступив место более уважительным и дружественным чувствам. Молодость, сами знаете, ценит доброту; только искушенный в жизни человек сегодня ценит ее, а завтра нет — смотря по обстоятельствам.
— Я слышал, что вы были очень добры к моему мальчику, сэр, — сказал Ньюком-старший. — Каждый, кто ему друг, друг и мне. Позвольте мне сесть с вами? Не откажитесь попробовать моих сигар.
Не прошло и минуты, как мы стали друзьями: юный Ньюком пристроился возле меня, его отец — напротив, и, едва обменявшись с ним несколькими словами, я представил ему трех моих товарищей.
— Вы, джентльмены, наверно, ходите сюда послушать известных остроумцев? — осведомился полковник Ньюком. — Есть здесь сегодня кто-нибудь из знаменитостей? Я не был на родине тридцать пять лет и теперь хотел бы увидеть все, что достойно внимания.
Кинг из колледжа Тела Христова — неисправимый шутник — уже собрался было нагородить всяких небылиц и указать ему среди присутствующих с полдюжины выдающихся личностей, как-то Роджерса, Хука, Латтрела и прочих, однако я толкнул его под столом ногой и заставил прикусить язык.
— "Maxima debetr peris" [4], - произнес Джонс (он был большой добряк и позднее стал священником) и тут же на обороте своей визитной карточки написал Хоскинсу записку, в которой обращал его внимание на то, что в таверне находится мальчик и его столь же наивный родитель, и посему песни нынче надо петь с выбором.
Его послушались. Даже если бы к нам пожаловал целый пансион благородных девиц, ничто бы не оскорбило их нежные чувства, кроме разве сигарного дыма и запаха горячего пунша. Так бы тому всегда и быть. И если у нас существуют нынче "Музыкальные пещеры", ручаюсь, что интересы их владельцев нисколько не пострадали бы, держи они своих певцов в рамках приличия. Самые отъявленные мошенники любят хорошую песню — она смягчает их души; любят ее и честные люди. Право, стоило заплатить гинею, чтобы взглянуть на добряка-полковника — в такое восхищение он пришел от музыки. Он был в полном восторге и совсем позабыл о знаменитостях, которых надеялся здесь увидеть.
— Замечательно, Клайв, ей-богу! Куда лучше концертов твоей тетушки, со всеми ее Писклини, а? Обязательно буду ходить сюда почаще. Скажите, хозяин, можно мне угостить этих джентльменов? — Одному из соседей: — Как их зовут? Мне, до отъезда в Индию, редко когда позволяли слушать пение. Правда, однажды сводили на ораторию, да я на ней заснул. А здесь, честное слово, поют не хуже самого Инкледона! — От выпитого хереса он совсем расчувствовался и сказал: — С сожалением вижу, джентльмены, что вы пьете коньяк с водой. В Индии он приносит большой вред нашим молодым людям.
Какую бы песню ни запевали, он неизменно подтягивал своим на редкость приятным голосом. Он так заразительно смеялся над "Бараном на Дерби", что удовольствие было его слушать. Когда же Хоскинс запел "Старого джентльмена" (а пел он действительно превосходно) и, замедлив темп, поведал о смерти этого достойного дворянина, по щекам честного вояки потекли слезы; он протянул Хоскинсу руку и произнес: "Спасибо вам за эту песню, сэр. Она делает честь человеческому сердцу", — и тогда Хоскинс тоже расплакался.
Затем юный Нэдеб, вовремя нами предупрежденный, принялся за одну из своих удивительных импровизаций, которыми он очаровывал слушателей. Он не пропустил ни одного из присутствовавших; всем нам досталось: Кингу за его ослепительные булавки для галстуков, Мартину — за его красный жилет, и так далее и тому подобное. Полковник приходил в восторг от каждого куплета и в упоении подхватывал припев — "Ритолдерол-ритолдерол-ритолдерол-дерей!" (это пелось дважды). А когда очередь дошла до самого полковника, то Нэдеб пропел:
Пьет с нами, весел и хмелен, Вояка загорелый, — Из Индии вернулся он В британские пределы. Юнец курчавый пьет вино И весело хохочет, — Ему бай-бай пора давно, А он в постель не хочет! Ритолдерол-ритолдерол Ритолдерол-дерей! [5] [6]Полковник страшно смеялся этой шутке и, хлопнув сына по плечу, сказал:
— Слышал, что про тебя говорилось? Что тебе пора в постель, Клайв, мой мальчик — ха-ха! Но нет! Мы ему ответим другой песней — "Мы разойдемся по домам, когда настанет день". А почему бы и нет? Зачем лишать мальчика невинного удовольствия? Меня в свое время лишали всех удовольствий, и это едва не погубило меня. Пойду потолкую с этим юношей — в жизни не слышал ничего подобного. Как его звать? Мистер Нэдеб? Я в восторге от вас, мистер Нэдеб, сэр. Не откажите в любезности отобедать со мной завтра в шесть вечера. Рад представиться: полковник Ньюком, мой адрес — гостиница "Нирот", Клиффорд-стрит. Я всегда счастлив познакомиться с талантом, а вы — талант, это так же верно, как то, что меня зовут Ньюком.
— Благодарю за честь, сэр, — ответил Нэдеб, поправляя воротничок рубашки. — Быть может, настанет день, когда меня оценят. Разрешите внести ваше достойное имя в список лиц, подписавшихся на книгу моих стихов?
— Разумеется, дорогой сэр! — ответил в совершенном восторге полковник. — Я разошлю их своим друзьям в Индии. Запишите за мной шесть экземпляров и будьте так любезны принести их с собой завтра, когда придете обедать.
Тут мистер Хоскинс спросил, не желает ли спеть кто-нибудь из присутствующих, и каково было наше изумление, когда добряк полковник под громкие аплодисменты объявил, что хочет исполнить песню. Мне показалось, что бедный Клайв Ньюком опустил голову и покраснел. Я представил себе, каково было бы мне, если бы не полковник, а мой дядюшка, майор Пенденнис, пожелал выказать свои музыкальные способности, и посочувствовал юноше.
Полковник избрал "Шаткую старую лестницу" (весьма мелодичную и трогательную балладу, которую охотно признал бы за свою любой из английских бардов) и пропел эту старинную песню, полную какого-то особого очарования, удивительно приятным голосом, с руладами и фиоритурами в утерянной нынче манере Инкледона. Певец исполнял свою простенькую балладу со всей полнотой чувств, и нежные мольбы Молли звучали в его устах с такой неподдельной страстью, что даже сидевшие в комнате певцы-профессионалы одобрительно загудели, а несколько бездельников, которые поначалу думали посмеяться, принялись чокаться и стучать палками об пол в знак своего восхищения. Когда полковник умолк, поднял голову и Клайв; охватившее его было смущение исчезло при первых же звуках песни, и он огляделся радостно и удивленно. Нечего говорить о том, что и мы на все ладь выражали свой восторг, радуясь успеху нашего нового друга. В ответ полковник кланялся и улыбался с самьи любезным и добродушным видом — точь-в-точь пастор Примроз, наставляющий преступников. Было что-то трогательное в доброте и наивности этого спокойного, бесхитростного человека.
Но тут из разноголосого хора выделился голос великого Хоскинса, который, стоя на помосте, поспешил высказать свое одобрение и с обычным своим достоинством предложил выпить за здоровье гостя.
— Весьма вам признателен, сэр, и все остальные, думаю, тоже, — произнес мистер Хоскинс. — За вас и за ваше пение, сэр! — И, отвесив полковнику учтивый поклон, он отпил глоток из своего стакана. — Я не слышал, чтобы кто-нибудь после мистера Инкледона исполнял эту песню лучше, — любезно добавил хозяин. — А он был великий певец, сэр! Говоря словами нашего бессмертного Шекспира, ему подобных нам уже не встретить.
Полковник, в свою очередь, покраснел и, обернувшись к сыну, сказал с лукавой улыбкой:
— Я выучился этой песне у Инкледона. Сорок лет тому назад я частенько убегал из школы Серых Монахов, чтобы послушать его, да простится мне это! А после меня секли, и поделом! Господи, господи, как бегут годы! — Он осушил свой стакан хереса и откинулся на спинку стула. Мы поняли, что он вспоминает юность — это золотое время, веселое, счастливое, незабвенное. Мне было тогда около двадцати двух лет, и я казался себе таким же стариком, как полковник, — право, даже старше!
Полковник еще не кончил петь, когда в таверну вошел, вернее ввалился, некий господин в военном мундире и парусиновых брюках неопределенного цвета, чье имя и внешность, наверно, уже известны кое-кому из моих читателей. Это был не кто иной, как наш знакомец капитан Костиган; он появился в обычном для столь позднего часа виде.
Держась за столы, капитан бочком, без всякого ущерба для себя и стоявших вокруг графинов и стаканов, пробрался к нашему столу и уселся возле автора этих строк, своего старого знакомца. Он довольно мелодично подтягивал припев баллады, которую исполнял полковник, а ее чувствительный конец, шедший под аккомпанемент его приглушенной икоты, исторг из его глаз потоки слез.
— Чудесная песня, черт возьми!.. — пробормотал он. — Сколько раз я слышал, как ее пел бедный Гарри Инкледон.
— Обратите внимание на эту знаменитость, — шепнул на беду Кинг из колледжа Тела Христова сидевшему рядом с ним полковнику. — Служил в армии, имеет чин капитана. Мы величаем его меж собой генералом. Не хотите ли чего-нибудь выпить, капитан Костиган?
— Разумеется, черт подери, — отвечал капитан, — и песню я вам тоже спою.
Выхватив стакан виски с содовой у проходившего мимо лакея, старый забулдыга подмигнул, по своему обыкновению, слушателям и, скорчив отвратительную рожу, приступил к исполнению одного из своих "лучших" номеров.
Жалкий пьяница, почти не сознававший, что делает, выбрал самую непристойную из своих песен, издал вместо вступления пьяный вопль и начал. Не успел он допеть второй куплет, как полковник Ньюком вскочил с места, нахлобучил шляпу и схватил в руки трость с таким воинственным видом, словно шел на бой с каким-нибудь индийским разбойником.
— Замолчите! — крикнул он.
— Слушайте, слушайте! — отозвалось несколько озорников за дальним столом.
— Продолжай, Костиган! — заорали другие.
— "Продолжай"?! — воскликнул полковник, и его высокий голос задрожал от гнева. — И это говорит джентльмен? Может ли тот, у кого дома есть жена, сестры, дети, поощрять подобное непотребство? Как смеете вы, сударь, называть себя джентльменом и позорить свой чин! Как смеете вы в кругу честных людей и христиан осквернять слух мальчиков такой мерзостью!
— А зачем вы приводите сюда мальчиков, почтеннейший?! — бросил кто-то из недовольных.
— Зачем привожу? Да затем, что думал найти здесь общество джентльменов! — вскричал разгневанный полковник. — Я никогда бы не поверил, что там, где собираются англичане, человеку — да еще старому — позволят так себя позорить. Стыд и срам, сударь! Ступайте домой, седовласый грешник, и ложитесь спать! И я не жалею, что мой мальчик увидел, в первый и последний раз в жизни, до какого падения, унижения и позора может довести человека пьянство. Сдачи не надо, сэр! К черту сдачу! — крикнул полковник изумленному лакею. — Оставьте ее до следующего раза, когда увидите меня здесь, только этого никогда не будет, клянусь богом, никогда! — Вскинув трость на плечо и обведя свирепым взглядом испуганных кутил, разгневанный джентльмен удалился, а за ним последовал и его сын.
Клайв казался изрядно смущенным. Впрочем, остальная компания имела, пожалуй, еще более жалкий вид.
— Assi qe diable venait-il faire dans cette galere? [7] — бросил Кинг из колледжа Тела Христова Джонсу из колледжа Троицы, на что Джонс только передернул плечами, словно от боли, — ведь трость негодующего полковника прошлась, в сущности, по спине всех присутствующих.
Глава II Бурная юность полковника Ньюкома
Так как молодой человек, который только что ушел спать, должен стать героем нашей повести, то лучше всего будет начать с истории его семейства, каковая, по счастью, не столь уж длинна.
В ту пору, когда за спиной у английских дворян еще болтались косицы, а их жены носили на голове валик, поверх которого укладывали волосы, до того напомаженные и обсыпанные пудрой, что невозможно было угадать их естественного цвета; когда министры являлись в палату общин при всех орденах и звездах, а лидеры оппозиции из вечера в вечер нападали на благородного лорда с голубой лентой через плечо; когда мистер Вашингтон возглавил американских мятежников со смелостью, достойной, надо признаться, лучшего применения, — вот тогда-то из одного северного графства и прибыл в Лондон основатель семьи, снабдившей заглавием нашу книгу, — мистер Томас Ньюком, впоследствии известный как Томас Ньюком, эсквайр, шериф города Лондона, а позднее, олдермен Ньюком. Мистер Ньюком впервые появился на Чипсайде всего-навсего при Георге III; он приехал в Лондон в фургоне, из которого выгрузился на Бишопсгет-стрит вместе с несколькими штуками сукна, составлявшими все его достояние; но если б можно было доказать, что норманны при Вильгельме Завоевателе носили парики- с косицами, а мистер Вашингтон сражался с англичанами еще в Палестине при Ричарде Львиное Сердце, то иные из нынешних Ньюкомов, уж конечно, щедро заплатили бы за это Геральдической палате — ведь они вращаются в высшем свете и к себе на балы и обеды, как о том ежедневно сообщают газеты, приглашают лишь самый цвет дипломатического и фешенебельного общества. Правда, в Геральдической палате им составили родословную (она напечатана в справочнике Баджа "Земельная аристократия Великобритании"), согласно которой выходит, что предком нынешних Ньюкомов был Ньюком из армии Кромвеля и еще другой Ньюком, повешенный за протестантизм при королеве Марии в числе последних шести ее жертв; что один из членов их семьи отличился в битве на Босвортском поле и что основателем ее был личный брадобрей короля Эдуарда Исповедника, сложивший голову при Гастингсе вместе с королем Гарольдом; однако, между нами говоря, сэр Брайен Ньюком из Ньюкома, по-моему, верит во все это не больше, чем остальные, хотя и выбирает для своих детей имена из Саксонской хроники.
Взаправду ли Томас Ньюком был подкидышем, воспитанным в работном доме той самой деревни, которая теперь превратилась в большой промышленный город, носящий его имя, — неизвестно. Слух об этом пустили во время последних выборов, когда сэр Брайен баллотировался здесь от партии консерваторов. Соперник его, мистер Гав, несравненный кандидат либералов, расклеил по городу плакаты с изображением старого работного дома, "родового гнезда Ньюкомов", и насмешливыми подписями, призывавшими вольных британцев голосовать "за Ньюкома и работные дома", "Ньюкома и приходские приюты", и тому подобное. Впрочем, кому какое дело до местных сплетен? Тех, кто удостоен приглашения в дом леди Анны Ньюком, отнюдь не интересует, кончается ли родословная ее прелестных дочек на дедушке-олдермене, или через мифического брадобрея она восходит к бороде короля-исповедника.
Томас Ньюком работал ткачом в родной деревушке и приобрел там славу человека честного, бережливого и умелого; ее он и привез в Лондон, где поступил в ткацкую мануфактуру братьев Хобсон, которая позднее стала именоваться "Хобсон и Ньюком". Не трудно себе представить всю дальнейшую историю Томаса Ньюкома: подобно Уиттингтону и многим другим лондонским подмастерьям, он начал бедняком, а кончил тем, что женился на дочери хозяина и стал шерифом и олдерменом лондонского Сити.
Однако с Софией Алетеей Хобсон, женщиной состоятельной, благочестивой и выдающейся (как любили в те дни называть иных ревностных христианок) мистер Ньюком сочетался уже вторым браком, и она пережила его на много лет, хоть и была значительно старше годами. Ее дом в Клепеме был долгое время прибежищем самых знаменитых религиозных деятелей. За ее столом, уставленным щедрыми плодами ее садов, можно было встретить самых красноречивых толкователей Библии, самых высокоодаренных миссионеров и самых невиданных прозелитов со всех концов земли. Небо поистине благословило ее сады обилием, как говаривали многие преподобные джентльмены; во всей Англии не сыскать было такого сладкого винограда, таких персиков и таких ананасов. Крестил ее сам мистер Уайтфилд, и в конторах Сити, а также в кругу друзей рассказывали, будто оба имени — София и Алетея, — данные ей при крещении, — греческие и в переводе означают "мудрость" и "истина". Софии Алетеи, ее дома и садов давно уже не существует, но сохранившиеся по сей день названия — София-Террас, Алетея-роуд, Хобсон-сквер и прочие — всякий раз, как наступает срок арендной платы, подтверждают, что земля, посвященная памяти этой выдающейся женщины (и свободная от налога), все еще приносит ее потомкам богатый урожай.
Но мы опережаем события. Когда Томас Ньюком пожил некоторое время в Лондоне, ему представилась возможность открыть собственное, правда небольшое, дело, и он оставил мануфактуру Хобсона. Как только предприятие его окрепло, он, как подобает мужчине, поехал в родную деревню, где жила его милая, на которой он когда-то обещал жениться. Этот брак, на первый взгляд такой безрассудный (ведь все приданое невесты составляло ее белое личико, успевшее поблекнуть за долгие годы разлуки), принес Ньюкому счастье. Земляки прониклись уважением к преуспевающему лондонскому купцу, поспешившему выполнить обещание, данное им бесприданнице во дни его бедности; и, когда он вернулся в Лондон, лучшие мануфактурщики графства, хорошо знавшие его благоразумие и честность, доверили ему вести почти всю их торговлю. Сьюзен Ньюком еще стала бы богатой женщиной, да господь ей судил недолгую жизнь: не прошло и года после свадьбы, как она умерла, родив на свет сына.
Ньюком нанял мальчику кормилицу и поселился в маленьком домике в Клепеме, по соседству от мистера Хобсона, частенько захаживал к нему по воскресеньям погулять в саду или посидеть в доме за стаканом вина. С тех пор как Ньюком оставил службу у Хобсонов, они открыли при своем деле еще и банкирскую контору и вели ее очень успешно благодаря своим связям в квакерских кругах, а так как Ньюком тоже держал свои деньги у Хобсонов и его собственное предприятие разрасталось, бывшие хозяева относились к нему с уважением и даже приглашали его в "Обитель Алетеи" на чаепития, хотя, правду сказать, поначалу его мало прельщали эти сборища, поскольку он был человек деловой, за день сильно уставал и нередко задремывал во время проповедей, дискуссий и песнопений, коими высокоодаренные проповедники, миссионеры и прочие завсегдатаи "Обители" потчевали публику перед ужином. Будь он привержен к чревоугодию, приемы в "Обители" больше пришлись бы ему по сердцу, ибо там подавали к столу все, чего душа пожелает, но в еде он отличался умеренностью, характера был раздражительного, да к тому же вставал спозаранок: чтоб добраться вовремя до города, ему нужно было выходить из дому за час до первого дилижанса.
Вскоре после смерти бедняжки Сьюзен скончался и мистер Хобсон, и мисс Хобсон вошла в дело на правах компаньона, одновременно став наследницей своего благочестивого бездетного дядюшки, Захарин Хобсона. Как-то раз, в воскресенье, мистер Ньюком, который вел за руку сынишку, повстречал мисс Хобсон, возвращавшуюся с молитвенного собрания. Малютка был так прелестен (что до самого мистера Ньюкома, то он был мужчина представительный и румяный, всю жизнь носил пудреный парик, сапоги с отворотами и медные пуговицы, а под старость, побывав в шерифах, являл собой поистине образец лондонского купца былых времен), — так вот, маленький Томми был так прелестен, что мисс Хобсон пригласила их с отцом погулять в саду своей "Обители"; она ни словом не упрекнула невинного малютку, когда тот принялся носиться по лужайке, где под лучами воскресного солнца сушилось сено, а на прощанье вынесла мальчику огромный кусок сладкого пирога, большую гроздь винограда, выращенного в домашних теплицах, и тоненькую брошюрку душеспасительного содержания. Назавтра у Томми весь день болел живот, однако в следующее воскресенье его папенька снова отправился на молитвенное собрание.
Вскоре после этого он прозрел. Стоит ли говорить, какие сплетни и пересуды пошли по Клепему, какие шутки и прибаутки отпускали записные остряки, как подсмеивались над ним на бирже, как тыкали его пальцем под ребро, говоря: "Поздравляем, старина Ньюком!", "Ньюком — новый компаньон Хобсонов!", "Отдай самолично эту бумагу Хобсонам, Ньюком, тогда они, наверно, все сделают" — и так далее и тому подобное; как стенали преподобный Гидеон Боулс и лишь недавно отторгнутый от папизма преподобный Атанасиус ОТрэди, вечно враждовавшие между собой и во всем несогласные друг с другом, кроме своей любви к мисс Хобсон, лютой ненависти к этому мирянину Ньюкому и страха перед ним. Все с той же решимостью, с какой он женился на женщине без гроша за душой, выбился из нужды и открыл свое дело, он храбро ринулся в бой и завоевал богатейший приз Сити, стоимость которого исчислялась в четверть миллиона. Все его старые друзья и вообще все порядочные люди, довольные, когда награждались честность, мужество и ум, радовались его счастливой судьбе и говорили "Поздравляем, Ньюком, старина!" или "Ньюком, дружище!", если это исходило от какого-нибудь купца, давно и близко его знавшего.
Конечно, мистер Ньюком мог бы пройти в парламент и даже стать на склоне лет баронетом, но он сторонился сенатских почестей и не мечтал о баронетском гербе. "Это мне ни к чему, — говорил он со свойственным ему здравым смыслом, — моим клиентам-квакерам это придется не по вкусу". Его супруга никогда не стремилась стать леди Ньюком. Ей приходилось вести дела торгового дома "Братья Хобсон и Ньюком"; отстаивать права порабощенных негров; открывать глаза бродящим во тьме готтентотам; обращать евреев, турок, неверующих и папистов, перевоспитывать равнодушных к вере, а порой и богохульствующих матросов; наставлять на путь истинный пресловутую прачку; руководить всей благотворительной деятельностью своей секты и осуществлять еще сотню мелких, не выставляемых напоказ добрых дел, отвечать на тысячи писем, выплачивать пенсионы множеству сектантских пасторов и неустанно снабжать пеленками их плодовитых жен; а после дневных трудов, по многу часов подряд, да еще стоя на коленях, внимать напыщенным проповедникам, которые обрушивали на ее голову свои докучные благословения, — таковы были обязанности сей жены, и чуть ли не восемьдесят лет кряду она ревностно исполняла их; она была деспотична, но заслужила на то право, была сурова, но верна своему долгу, строга, но милосердна и столь же неутомима в трудах, сколь и в благодеяниях; лишь к одному-единственному существу не знала она снисхождения — к старшему мужнину сыну, Томасу Ньюкому, — тому мальчугану, который когда-то играл в сене и к которому она поначалу прониклась такой суровой и нежной любовью.
Мистер Томас Ньюком, отец ее двух мальчиков-близнецов, младший компаньон торгового дома "Братья Хобсон и Кo", умер спустя несколько лет после того, как завоевал великолепный приз, с коим его от души поздравляли друзья. Но, так или иначе, он был всего лишь младшим компаньоном фирмы. В доме и в конторе на Треднидл-стрит всем заправляла его жена; сектантские пасторы успевали наскучить богу своими молитвами об этой святой женщине, прежде чем догадывались попросить о какой-нибудь милости и для ее мужа. Садовники почтительно здоровались с ним, клерки приносили на проверку приходо-расходные книги, но за приказами шли не к нему, а к ней. Ему, мне думается, смертельно надоели молитвенные собрания; рассказы о страждущих неграх вызывали у него зевоту, а обращенным евреям он от души желал провалиться ко всем чертям. Примерно в то время как французскому императору изменила удача в России, мистер Ньюком скончался. Ему воздвигли мавзолей на Клепемском кладбище, неподалеку от скромной могилы, в которой спит вечным сном его первая жена.
После женитьбы отца мистер Томас Ньюком-младший перебрался вместе со своей няней Сарой из маленького домика по соседству, где им так уютно жилось, в роскошный дворец, окруженный садами, теплицами, где зрели ананасы и виноград, лужайками, птичниками и прочим великолепием. Этот земной рай находился в пяти милях от Корнхилской водокачки и был отделен от внешнего мира высокой стеной густых деревьев, и даже ворота с привратницкой были увиты плющом, так что путешественники, совершавшие свой путь в Лондон на крыше Клепемского дилижанса, могли заглянуть туда только краешком глаза. Это был строгий рай. Едва вы ступали за ворота, как серьезность и благопристойность сковывали вас наподобие туго накрахмаленного платья. Мальчишка из мясной, который носился как сумасшедший на своей тележке по окрестным лугам и дорогам, насвистывая лихие песенки, услышанные им с галерки какого-нибудь нечестивого театра, и шутил со всеми кухарками, приближался к этому дому шагом, будто ехал за погребальными дрогами, и молча с черного хода передавал окорока и сладкое мясо. Грачи на вязах кричали здесь утром и вечером с важностью проповедников; павлины разгуливали по террасам степенно и чинно, а цесарки, эти лакомые птицы, больше обычного походили на квакеров. Привратник был человек строгий и служил причетником в соседней часовне. Пасторы, входя в ворота, здоровались с его миловидной женой и детками и награждали этих овечек душеспасительными брошюрками. Старший садовник был шотландский кальвинист самого ортодоксального толка и занимался своими дынями и ананасами лишь временно, в ожидании светопреставления, каковое, по его точным подсчетам, должно было наступить, самое позднее, через два-три года. Зачем, спрашивал он, дворецкий варит крепкое пиво, которое можно будет пить только через три года, а экономка (последовательница Джоанны Саускот) запасает тонкое полотно и всевозможные варенья? По воскресеньям (хотя в "Обители" и не очень жаловали это слово) домочадцы группами и парами расходились по разным молельням — слушать каждый своего проповедника — и только Томас Ньюком шел в церковь вместе с маленьким Томми и его няней Сарой, доводившейся ему, кажется, родной или, во всяком случае, двоюродной теткой. Едва Томмя научился говорить, его стали пичкать гимнами, подобающими столь нежному возрасту, дабы он узнал о жестокой участи, уготованной всем скверным детям, и наперед хорошенько усвоил, какие именно наказания ожидают маленьких грешников. Стихи эти он декламировал мачехе после обеда, стоя у огромного стола, ломившегося под тяжестью блюд со всевозможными фруктами и сластями и графинов с портвейном и мадерой, а вокруг сидели упитанные господа в черном платье и пышных белых галстуках; они хватали малыша, зажимали между колен и допытывались, хорошо ли он уяснил себе, куда неминуемо должны угодить все непослушные мальчики. И если он отвечал правильно, они гладили его по головке своими пухлыми руками, а когда он дерзил им, что случалось нередко, сурово ему выговаривали.
Няня Сара, или тетя Сара, не выдержала бы долго в этом душном эдемском саду. Но она не в силах была расстаться с мальчиком, которого ее хозяйка и родственница вверила ее попечению. В деревне они работали в одной мастерской, и когда Сьюзен стала женой коммерсанта, а Сара — ее служанкой, продолжали все так же нежно любить друг друга. В этом новом, богатом и чопорном доме она была всего-навсего нянькой маленького Томмж. Добрая душа ни словом не обмолвилась о своем родстве с матерью мальчика, а мистер Ньюком не удосужился сообщить об этом своим новым домочадцам. Экономка обзывала ее эрастианкой, а горничная миссис Ньюком, особа весьма строгих взглядов, доносила, что она верит в ланкаширских ведьм и рассказывает про них Томми всякую небывальщину. Чернокожий лакей (дворецкий, разумеется, был заодно с хозяйской горничной) досаждал бедной женщине своими ухаживаниями, в чем его к тому же поощряла хозяйка, собиравшаяся отправить его миссионером на реку Нигер. Немало любви, преданности ж постоянства пришлось выказать честной Саре за все эти годы жизни в "Обители", покуда Томми не отослали в школу. Неустанные мольбы и просьбы хозяина, который с глазу на глаз заклинал ее памятью любившей ее покойницы не покидать их; привязанность Томми, его простодушные ласки, его злоключения, слезы, проливаемые над гимнами и катехизисом, которые вдалбливал ему преподобный Т. Хлоп, ежедневно приходивший из Хайберийского колледжа и имевший твердый приказ не жалеть розог, дабы не избаловать ребенка, — все это удерживало Сару в доме, пока ее питомца не отослали в школу.
Между тем в "Обители" произошло великое, изумительное и ни с чем не сравнимое событие. Миссис Ньюком была почти два года замужем, и ей уже минуло сорок три года, когда в Клепемском раю появилось ни много ни мало как сразу два херувимчика — близнецы Хобсон Ньюком и Брайен Ньюком, названные в честь родного и двоюродного дедов, чей род и дела им предстояло продолжить. Теперь не было никаких причин держать юного Ньюкома дома. Старый мистер Хобсон и его брат воспитывались в школе Серых Монахов, знакомой читателю по другим нашим сочинениям; поэтому Томаса Ньюкома тоже отдали туда, и он променял, — да еще с какой радостью! — великолепные пиры Клепема на простую, но сытную пищу школьника; с превеликой охотой, пока был маленький, чистил сапоги своему покровителю, а со временем, перейдя в старшие классы, и сам требовал подобной услуги от малышей; убегал с уроков и получал заслуженную кару, за подбитый глаз расплачивался расквашенным носом и назавтра же мирился с товарищем; играл, смотря по сезону, в хоккей, крикет, салочки или футбол; объедался сам и щедро потчевал товарищей фруктовым пирожным, когда был при деньгах, — впрочем, в них он недостатка не терпел. Он учился задолго до меня, но я видел его имя, высеченное над входом, — мне показал его Клайв, когда мы с ним были еще школьниками в годы царствования короля Георга IV.
Радости школьной жизни до того пленили Томаса Ньюкома, что он даже на каникулы не рвался домой. Он был непослушным, шаловливым мальчиком, охочим до всяких проказ, бил стекла, таскал у садовника персики, у экономки варенье, один раз даже вывернул из колясочки своих маленьких братцев (свидетельство этой злосчастной небрежности по сей день украшает нос баронета), спал на проповедях и непочтительно держался с преподобными джентльменами, и всем этим навлек на себя заслуженный гнев мачехи, которая, наказывая его, не упускала случая напомнить о куда более страшных карах, ожидающих его на том свете. Конечно, после того, как Томми вывернул братцев из колясочки, мистер Ньюком, по настоянию жены, выпорол сына, но когда вскоре от него потребовали, чтобы он повторил порку за какой-то новый проступок, наотрез отказался и объявил, употребив грубое мирское выражение, способное ужаснуть всякую благочестивую леди, что, пусть, мол, его черт заберет, если он еще хоть раз поколотит мальчишку: достаточно его лупят в школе. Юный Томми был того же мнения.
Мужнее сквернословие не заставило бесстрашную мачеху отказаться от намерения перевоспитать пасынка; и однажды, когда мистер Ньюком уехал по делам в Сити, а Томми по-прежнему ослушничал, она призвала своего степенного дворецкого и чернокожего лакея (за чьих бичуемых братьев болела душой) и велела им хорошенько отделать юного преступника. Но тот с разбега так брыкнул дворецкого, что в кровь расшиб его стройные голени, так что сей откормленный слуга еще долго хромал и охал, а потом мальчик, схватив графин, поклялся разбить морду черномазому лакею; он даже пригрозил запустить графин в голову самой миссис Ньюком, если только ее клевреты попытаются учинить над ним насилие.
Вечером, когда мистер Ньюком вернулся из Сити и узнал об утреннем происшествии, между ним и его супругой разразилась ссора. Боюсь, что он опять прибегнул к брани, но его необдуманные слова повторять здесь нет надобности. Так или иначе, он вел себя мужественно, как подобает хозяину дома, и объявил, что, если кто из слуг хоть пальцем тронет его мальчика, то будет поначалу бит, а потом выгнан из дому; кажется, он еще высказал сожаление, что женился на женщине, которая не чтит мужа своего, и вошел в дом, где ему не дают быть хозяином. Призвали друзей, и наконец вмешательство и уговоры клепемских служителей божьих, постоянно обедавших здесь в большом числе, помогли уладить семейную распрю; разумеется, и здравый смысл- миссис Ньюком побудил ее в конце концов подчиниться, хоть на время, человеку, которого сама же она поставила во главе дома и которому, стоит вспомнить, поклялась в любви и послушании, — она была женщина хоть и властная, но не злая и, при всей своей исключительности, способная допустить, что и она может быть в чем-то неправа. Когда вскоре после описанной ссоры Томми на беду заболел скарлатиной, даже няня Сара не могла бы ухаживать за ним нежней, заботливей и внимательней его мачехи. Она ходила за ним во время его болезни, не позволяла никому другому давать ему еду и лекарство, провела у его постели всю кризисную ночь и ни словом не упрекнула помогавшего ей мужа, когда заразились близнецы (само собой разумеется, благополучно выздоровевшие); а тут еще Томми, принимая ее в бреду за няню Сару, называл ее "милой толстушкой Салли" (между тем как любой столб для порки, к которому когда-либо мечтала привязать его миссис Ньюком, и тот был толще нее); вдобавок, уверенный, что говорит с Сарой, он называл мачеху в глаза "чертовой методисткой" и "драной кошкой", а потом, позабыв прежнюю фантазию, вскакивал с постели и грозился одеться и убежать к няне. Салли к тому времени уже вернулась на север, в родную деревню, и жила на щедрую пенсию, которую назначил ей мистер Ньюком и которую его сын, а позднее внук, умудрялись выплачивать ей в любых, самых затруднительных обстоятельствах.
Нет сомнения, что желания, высказанные мальчиком в бреду, не раз приходили ему в голову и тогда, когда он в полном здравии проводил дома свои безрадостные каникулы. Через год он все-таки убежал, не из школы, а из дому, и в одно прекрасное утро, изможденный и голодный, отмахав двести миль, явился к своей няне, которая с радостью приняла этого блудного сына, заклала для него тельца, искупала и, омыв ручьями слез и осыпав поцелуями, уложила в постель. Разбудило его появление отца — безошибочный инстинкт мистера Ньюкома, подкрепленный догадками его проницательной супруги, привел его прямо туда, где искал приюта юный беглец. Бедный родитель ворвался в комнату с хлыстом в руке; он не ведал другого закона и других средств утвердить свою власть: ведь его-то отец, старый ткач, чью память он хранил и почитал, бил его смертным боем. Сладкий сон и упоительные грезы об игре в крикет мигом покинули Томми, когда он увидел в отцовской руке это орудие, и, прежде чем мистер Ньюком вытолкал из комнаты дрожащую и всхлипывающую Сару и запер за ней дверь, мальчик уже понял, что его ждет, и, встав с постели, безропотно принял заслуженное наказание. Вероятно, отец страдал не меньше сына, ибо, когда экзекуция закончилась и мальчуган, все еще вздрагивая от боли, протянул к нему свою окровавленную руку и сказал: "От вас… от вас, сэр, я могу это вытерпеть", — лицо его залила краска, а глаза впервые увлажнились; отец вдруг разрыдался, обнял мальчика, поцеловал и стал молить и упрашивать не бунтовать больше; отшвырнув хлыст, он поклялся, что впредь ни при каких обстоятельствах не тронет сына. Ссора закончилась полным и счастливым примирением, и все трое уселись за обеденный стол в домике Сары. Быть может, Ньюком-старший охотно пошел бы в тот вечер бродить по полям и лугам, где гулял юношей и где впервые обнял и поцеловал любимую девушку, ту бедняжку, что так верно и преданно ждала его и за все свое долготерпение и смиренные упования обрела лишь скупое, недолгое утешение.
Когда Томми водворили домой, миссис Ньюком ни словом не попрекнула его за побег, была с ним добра и ласкова и в первый же вечер тихим и проникновенным голосом прочитала вслух притчу о блудном сыне.
Однако это было только перемирие, и скоро между пылким юношей и его непреклонной и деспотичной мачехой снова открылись военные действия. И не потому, что он был таким уж скверным или она, допустим, взыскательней других, — просто они не могли ужиться друг с другом. Мальчик ходил хмурый и чувствовал себя дома несчастным. Он начал попивать с конюхами на конюшне и, кажется, съездил разок в Эпсом на скачки, в чем и был немедленно разоблачен. Возвращаясь в своей парадной карете, запряженной гнедыми, с интересного завтрака в Роухэмптоне, на котором выступал с вдохновенной речью один очаровательный крещеный еврей, миссис Ньюком повстречала своего пасынка Тома сильно "под мухой", катившего в наемной карете с компанией друзей — мужчин и женщин. Чернокожему лакею Джону было велено спуститься с запяток и привести пасынка пред очи миссис Ньюком. Том подошел к ней и хриплым голосом, то и дело заливаясь громким смехом, принялся рассказывать о состязании, которое только что видел. Мыслимо ли было, чтобы такой отпетый малый продолжал жить в доме, где в невинности и благолепии росли ее ангелочки?
Юноша мечтал об Индии. "История" Орма, в которой говорилось о подвигах Клайва и Лоренса, была его любимейшей книгой во всей отцовской библиотеке. Он с гневом отверг предложение стать клерком, равно как и другие штатские занятия, — его прельщал только военный мундир. И вот Томаса Ньюкома-младшего записали в кавалерию. Когда будущее юноши таким образом определилось, мистер Ньюком, добившись не без труда согласия жены, забрал сына из лондонской школы, где тот, по совести говоря, не слишком преуспевал в гуманитарных науках, и послал его к наставнику по военному искусству. Томми отдали к одному такому преподавателю, готовившему молодых людей к военной карьере, и юноша получил у него гораздо больше профессиональных знаний, чем это обычно удавалось поступающим в армию. Он штудировал математику и фортификацию с таким прилежанием, какого никогда не проявлял в изучении греческого и латыни; но особенно он продвинулся, не в пример большинству молодых своих соотечественников, в изучении французского языка.
Совершенствуясь в этом благозвучном языке, молодой Нъюком пользовался помощью неких третьих лиц, каковым суждено было навлечь на него новые неприятности. Его наставник, человек покладистый, обитал в Блэкхите, а неподалеку оттуда, на Вулидж-роуд, проживал маленький француз, шевалье де Блуа, в чьем доме юноша куда охотнее готовился по-французски, чем под кровом своего учителя.
Дело в том, что у шевалье де Блуа были две молоденькие хорошенькие дочки, которых он привез с собой в эмиграцию, когда, в годы революции, подобно тысячам других французских дворян, покинул отчизну. Он происходил из очень знатной семьи, и его старший брат, маркиз де Блуа, тоже эмигрант, находился то ли в армии их высочеств на Рейне, то ли с королем-изгнанником под Митавой. Сам шевалье участвовал еще в войнах против Фридриха Великого, и, право, молодому Ньюкому трудно было найти лучшего наставника во французском языке и военном искусстве. Юноша обучался у него с удивительным рвением. Дочь шевалье, мадемуазель Леонора, обычно сидела тут же в гостиной и безмятежно занималась каким-нибудь рукоделием, пока отец наставлял своего питомца. Она раскрашивала футляры для игральных карт, вышивала — делала все, что могла, чтобы заработать еще несколько шиллингов в пополнение тех средств, на которые перебивалась семья изгнанника в эти черные дни. Шевалье, по-видимому, ничуть за нее не боялся, так как она была уже помолвлена с графом де Флораком, который был на год старше его, некогда, как и он, отличился в боях, а теперь тоже жил эмигрантом в Лондоне и промышлял частными уроками на скрипке. Иногда, по воскресеньям, он приходил в Блэкхит со скрипкой под мышкой — поухаживать за своей юной невестой и вспомнить былые деньки со старым боевым товарищем. По воскресеньям Том Ньюком не занимался французским. Обычно он проводил этот день в Клепеме, где, как ни странно, ни словом не обмолвился о мадемуазель де Блуа.
Что случается, если два молодых существа, каждому не более восемнадцати, пылкие, красивые, порывистые, великодушные, чьи сердца свободны или, по крайней мере, еще не ведают страсти, — что, скажите, случается, когда они изо дня в день часами просиживают над французскими словарями, пяльцами или каким-нибудь другим делом? Мадемуазель Леонора, разумеется, была девица bien elevee [8] и, как всякая благовоспитанная молодая француженка, готова была стать женой того, кого изберет ее батюшка, но ведь пока обремененный годами мосье де Флорак пиликал на скрипке в Лондоне, у них в Блэкхите вечно сидел этот красивый и молодой Томас Ньюком. Словом, Том объяснился ей в любви и выразил готовность немедленно обвенчаться с ней, если только она согласна, в расположенной по соседству католической часовне. А потом они вместе уедут в Индию и будут счастливы до конца дней.
Этот невинный роман длился уже не первый месяц, когда его внезапно обнаружила миссис Ньюком, от зорких очков которой ничто не могло укрыться. Случилось так, что однажды она заехала за пасынком к наставнику в Блэкхит. Тома она там не нашла: он занимался французским и черчением в доме мосье де Блуа. Сюда-то и последовала за ним мачеха и, разумеется, застала молодого человека и его учителя за изучением книжек и планов по фортификации. Мадемуазель де Блуа сидела тут же со своими футлярами и экранами, но и этот заслон не мог скрыть от проницательного взора миссис Ньюком стыдливого румянца, залившего Щеки девушки. В одно мгновенье супруга банкира поняла все и постигла тайный смысл событий, происходивших не первый месяц под носом бедного, ничего не подозревавшего мосье де Блуа.
Миссис Ньюком объявила, что приехала за сыном, которому, по семейным обстоятельствам, необходимо вернуться домой, но прежде чем они достигли "Обители", между ними разгорелась настоящая баталия. Мачеха называла его негодяем и чудовищем, а он с гневом и обидой отвергал возведенные на него обвинения и выразил намерение немедленно жениться на этой очаровательной и достойной девице. Это на папистке-то! Чаша терпения миссис Ньюком переполнилась. Был призван мистер Ньюком, и вдвоем они провоевали с молодым человеком чуть ли не всю ночь. Розги уже нельзя было пустить в ход, и миссис Ньюком много часов подряд бичевала его в тот вечер своими гневными речами.
Юноше было запрещено переступать порог дома мосье де Блуа, но сей непокорный только щелкнул пальцами и презрительно рассмеялся. Одна смерть, объявил он, разлучит его с этой девушкой. На следующий день отец пришел к Тому один и всячески увещевал его, но юноша был неколебим. Он женится на ней, и все тут. Заломив шляпу набекрень, он выбежал из дому, а старик отец, сломленный его упрямством, за день осунувшийся, с полными слез глазами, одиноко побрел в город. Мистер Ньюком не очень гневался на сына; прошлой ночью мальчик говорил с ним прямо и смело, и отец припомнил, как во дни юности сам добивался любимой. Просто он боялся миссис Ньюком. Та приходила в неописуемую ярость при одной мысли, что дитя, возросшее в ее доме, может жениться на папистке.
И вот молодой Ньюком отправился в Блэкхит, чтобы упасть на колени перед Леонорой и безотлагательно испросить благословения ее батюшки. Старый скрипач из Лондона его мало смущал; юноше казалось чудовищным, чтобы девушку отдали за человека старше ее отца. Он не знал, как сильно было чувство чести у тогдашних французских дворян и какие непреложные обязательства налагало оно на их дочерей.
Однако миссис Ньюком сумела его опередить, явившись в дом шевалье де Блуа чуть ли не с первыми петухами. В самых оскорбительных выражениях она обвинила его в том, что он потворствовал привязанности молодых людей, и без стеснения обзывала его нищим, папистом и французским побродягой. Ее супругу пришлось потом долго извиняться за тот лексикон, какой сочла уместным в этих обстоятельствах его дражайшая половина.
— Это вы не допустите, сударыня?! — вскричал ей в ответ шевалье. — Вы не допустите, чтоб ваш сын, мистер Томас, женился на мадемуазель де Блуа? Нет, сударыня, она принадлежит к семье, в которой не принято родниться с людьми вашего сословия. Она помолвлена с человеком, чьи предки уже тогда были герцогами и пэрами, когда деды мистера Ньюкома чистили сапоги своим хозяевам!
По прибытии в Вулидж бедный Том вместо своей прелестной робкой возлюбленной застал в доме одного лишь ее родителя, бледного и дрожавшего от ярости — даже букли его ходили ходуном. Опустим последовавшую сцену — страстные мольбы юноши, его гнев и отчаяние. Чтоб оградить себя от нареканий и доказать, что он человек слова, мосье де Блуа решил тут же выдать дочку за графа. Бедняжка, как ей и подобало, безропотно подчинилась отцовской воле; а молодой Ньюком, чью возлюбленную, можно оказать, у него на глазах обвенчали с другим, сам не свой от возмущения и горя, навсегда покинул отчий дом и уплыл в Индию.
Имя Ньюкома-младшего никогда больше не упоминалось в Клепеме. Свои письма к отцу он адресовал в Сити, и они были большой радостью и утешением для родительского сердца. Тайком от жены он щедро посылал в Индию деньги, покуда сын не написал ему, что не испытывает более нужды в его помощи. Мистер Ньюком охотно оставил бы Тому свою часть состояния (о близнецах и без того было кому позаботиться), но не посмел этого сделать из страха перед супругой Софией Алетеей. Так он и умер, и никто не знал, что бедный Том успел получить отцовское прощение.
Глава III Шкатулка со старыми письмами
"С превеликой радостью, дражайший мой майор, беру я в руки перо, чтоб уведомить Вас о благополучном прибытии "Рам Чандра", доставившего к нам самого, по-моему, _милого и красивого_ мальчика изо всех, когда-либо приезжавших из Индии. Маленький Клайв чувствует себя _прекрасно. Удивления_ достойно, до чего хорошо он говорит по-английски! Расставаясь с мистером Снидом, суперкарго, который любезно привез его к нам из Саутгемптона в почтовой карете, он горько расплакался, но ведь слезы в этом возрасте _быстро высыхают_. Мистер Снид говорит, что путешествие протекало вполне благополучно и продлилось всего четыре месяца и одиннадцать дней. А какой тяжелый и опасный путь проделала когда-то моя бедная сестрица Эмма! Восемь месяцев, непрестанно мучимая морской болезнью, плыла она в Бенгалию, дабы стать там женой лучшего из мужей и матерью прелестнейшего из малюток, однако недолго было суждено ей наслаждаться этим несравненным счастьем! Она покинула наш безрадостный и грешный мир ради иного мира, где несть печалей. Я знаю, дорогой майор, что Ваша нежная любовь сторицей вознаградила ее за те лишения и обиды, которые она вынесла со своим первым мужем, этим ужасным капитаном Кейси. Последние четыре года своей жизни бедняжка, без сомнения, имела _все самое красивое и модное_, что только может пожелать женщина, — самые роскошные туалеты, какие есть в Лондоне и даже в Париже, драгоценные уборы и тонкие кружева. Но к чему нам все это, когда приходит к концу суетная комедия нашей жизни?
Мистер Снид рассказывал, что путешествие протекало вполне благополучно. Неделю они простояли у мыса Доброй Надежды и еще три дня возле острова Святой Елены, где посетили могилу Бонапарта (разве его пример не подтверждает лишний раз суетность и тщету всего земного?), а у острова Вознесения изловили вкусную черепаху, каковая скрасила им остаток пути.
Будьте уверены, что _та более чем достаточная сумма_, которую Вы перевели на мое имя господам Хобсон и компания, будет полностью потрачена на моего милого маленького питомца. Миссис Ньюком по-настоящему ему не бабушка; и навряд ли ее методистской милости захочется увидеть мальчика, чья мать и тетка — дочери англиканского священника. Когда мой братец Чарльз ездил прошлый раз в банк, чтобы получить деньги по Вашему _более чем щедрому_ переводу, он позволил себе засвидетельствовать ей свое почтение. Она приняла его _более чем нелюбезно_ и заметила, что "у дураков деньги не держатся". Когда же Чарльз сказал ей: "Сударыня, я брат покойной супруги майора Ньюкома", она ответила: "Сударь, я никого не сужу, но ваша сестра — женщина пустая, нерадивая, легкомысленная и расточительная, — так все говорят. А Томас Ньюком в своих семейных делах проявил столь же мало ума, сколь и в денежных". Словом, пока миссис Ньюком самолично не напишет, что приглашает нашего мальчика в Клепем, я ни за что его туда не пущу.
У нас сейчас стоит очень жаркая погода, и я не могу носить ту прекрасную шаль, что Вы мне прислали. Я пересыплю ее лавандой и спрячу до зимы. Мой брат благодарит Вас за Вашу неизменную щедрость; он напишет Вам через месяц и сообщит об успехах своего дорогого ученика. Клайв припишет здесь от себя несколько слов. Итак, дорогой майор, остаюсь с превеликой благодарностью к Вам за все Ваши благодеяния, преданная и любящая
Марта Ханимен".
Ниже, на разлинованной карандашом странице, было выведено круглым детским почерком:
"Дорогой Папочка я жив и здоров и надеюсь что Вы тоже Живы и Здоровы. Мистер Снид привез меня сюда в почтовой карете мне нравится мистер Снид. Мне нравятся тетя Марта и Ханна. Здесь нет ни одного корабля Ваш любящий сын _Клайв Ньюком_".
II
"Улица Сен-Доминик,
Сен-Жерменское предместье,
Париж.
Ноября 15-го 1820 года
Давно покинув страну, где протекала моя юность, я увезла с собой нежные воспоминания и всегда думаю об Англии с живейшей благодарностью. Небо ниспослало мне жизнь совсем отличную от той, какую я вела, когда мы с Вами встретились. Я мать семейства. Мужу моему вернули часть земель, отобранных у нас революцией. Франция обрела своего законного монарха, и вместе с ним возвратилась и знать, последовавшая за августейшим домом в изгнание. Нам, однако, повезло больше, чем многим другим, ибо мы вернулись даже раньше Его Величества. Решив, что дальнейшее сопротивление бесполезно, а быть может, ослепленный величием гения, который восстановил порядок, завоевал Европу и стал повелителем Франции, мосье де Флорак в первые же дни примирился с победителем Маренго и Аустерлица и получил должность при Императорском дворе. Сия покорность, сначала истолкованная как измена, была впоследствии прощена моему мужу. Все, что он вытерпел во время Ста дней, помогло ему получить прощение за временную службу Императору. Сейчас муж мой совсем стар. Он участвовал в злополучном походе на Москву в качестве одного из камергеров Наполеона. Удалившись от дел, он заполняет ныне свой досуг заботами о здоровье, о семье, а также молитвами.
Я по сей день помню все пережитое мной до того, как я, согласно обещанию, данному моим отцом, стала супругой мосье де Флорака. По временам до меня доходили слухи о Ваших успехах. Один из моих родственников — мосье де Ф., - служивший в Британской Индии, писал мне о Вас. Он сообщил мне, как, еще юношей, Вы завоевали лавры в сражениях при Аргаоне и Бхартпуре и как чуть не погибли при Ласвари. Я даже отыскала эти места на карте, сэр. Вместе с Вами радовалась Вашим победам и Вашей славе. Я не так холодна душой, чтобы думать спокойно об опасностях, которые Вам угрожали, и не так стара, чтобы позабыть юношу, черпавшего свои первые сведения в военном искусстве у выученика Фридриха Великого. Вы всегда обладали благородством, прямодушием и мужеством; этим качествам Вас не надо было учить — сам господь бог вложил их в Вашу душу. Мой добрый батюшка уже много лет как скончался. Ему тоже позволено было перед смертью вернуться на родину.
Из английских газет я узнала, что Вы женились, и еще, что у Вас родился сын. Позвольте мне послать Вашей супруге и Вашему малышу маленькие подарки, на что дает мне право наша долголетняя дружба. Читала я также, что миссис Ньюком овдовела, и нисколько ее не жалею. Надеюсь, мой друг, что между Вами и Вашей подругой нет той разницы в годах, какую я наблюдала в иных браках. Да ниспошлет всевышний благословение Вашему союзу. Я всегда помню о Вас. Когда я пишу эти строки, прошлое встает передо мной, и я вижу кареглазого юношу с нежным голосом, берега Темзы и веселые луга Блэкхита. Снова я шепчу молитвы у дверей своей спаленки, прислушиваясь к тому, что говорит Вам мой батюшка в своем маленьком кабинете. Я гляжу в окно и вижу, как Вы уходите.
У меня уже взрослые сыновья; один избрал стезю ратных подвигов, второй посвятил себя богу, а дочь моя — уже мать семейства. Но я не забыла, что сегодня день Вашего рождения, и устроила себе маленький праздник, обратившись к Вам с этим письмом после стольких лет разлуки и молчания!
Графиня де Флорак
(урожденная Л. де Блуа)".
III
"Любезный Томас!
Вчера мистер Снид, суперкарго с корабля Ост-Индской компании "Рам Чандра", вручил нам твое письмо, а сегодня я приобрел от имени нашей фирмы ("Хобсон и Брайен Ньюкомы") для твоего сына на три тысячи триста двадцать три фунта шесть шиллингов и восемь пенсов трехпроцентных консолей. Мистер Снид с большой похвалой отзывался о мальчике, коего он два дня тому назад оставил вполне здоровым в доме его тетки, мисс Ханимен, на чье имя мы положили двести фунтов, согласно выраженному тобой желанию.
Леди Анна очарована твоим подарком; эта белая шаль, по ее словам, — просто прелесть. Матушке присланная ей шаль тоже очень понравилась; сегодня она отправила твоему сыну в Брайтон с почтовой каретой пачку душеспасительных брошюр и других книг, подходящих для его нежного возраста. Ей рассказывал о тебе достопочтенный Т. Свитенхэм, недавно вернувшийся из Индии. Он сообщил ей, как ты был добр к нему и сколь радушно принял его в своем доме; он даже с благодарностью помянул тебя во время вечернего молебствия. Матушка, я полагаю, пригласит твоего сынишку в "Обитель", а когда у нас с Анной будет свой дом, мы, конечно, всегда будем рады видеть мальчика у себя.
Искренне твой
Брайен Ньюком.
Майору Ньюкому".
IV
"Дорогой полковник!
Не знай я Вашей природной щедрости и тех возможностей, кои небо даровало Вам, дабы Вы могли свободно ей предаваться, и не будь я к тому же уверен, что та малая сумма, в каковой я нуждаюсь, навсегда избавит меня от житейских забот и, конечно, будет возвращена по прошествии полугода, я, поверьте, никогда бы не решился на смелый шаг, на который наша дружба (хоть и заочная), наше родство и Ваше благорасположение подвигли меня.
Как раз сейчас на Денмарк-стрит в Мэйфэре продается прелестная просторная часовня леди Уиттлси, и я подумал рискнуть всем своим достоянием, дабы приобрести ее и тем самым заложить основу благополучия моего и моей добрейшей сестры. Домик в Брайтоне — ненадежный источник дохода. Домовладелец в нашем городе всецело зависит от случайных приезжих, и надежды его на доход так же зыбки, как у рыбака, что ждет благоприятного ветра у брайтонских скал, не ведая, пригонят ли морские волны рыбу в прилежно расставленные им сети, — а сестра моя выросла в изобилии и достатке. Правда, порой улов бывает хорош, но, кто знает, когда он повторится? Много месяцев подряд, до прибытия Вашего дражайшего сына, моего племянника и ученика, комнаты бельэтажа у моей сестры пустовали. Клайв, спешу заметить, обладает всеми качествами, каких только может пожелать ему взыскательный отец, дядюшка (любящий его не меньше отца), духовный пастырь и наставник. Он не из тех скороспелых талантов, чьи хваленые детские дарования исчезают с годами. Должен признаться, что иные дети, моложе его годами, больше преуспели в классических языках и математике, но что касается телесного здоровья, то здесь у него с детства заложена крепкая основа. Он в избытке наделен честностью и добродушием, а эти качества принесут ему в жизни не меньше пользы, чем знание латинских спряжений и "Pons Asinorm [9]".
Но, рассуждая о достоинствах моего маленького друга и ученика, я позабыл, что предметом сего письма является приобретение упомянутой выше часовни, а также связанные для нас с этим надежды, — нет, даже уверенность в благополучии, если только в этой жизни можно на что-то твердо рассчитывать. Ведь быть священником — значит голодать. Мы осуждаем средневековых отшельников за жизнь, растраченную в бесплодной пустыне, но что сказать об иных протестантских пустынниках, кои прозябают в наш, так называемый просвещенный век в глуши Йоркшира или зарывают свои, быть может, великие таланты в Ланкаширских болотах. Есть ли во мне искра божия? Наделил ли меня господь даром красноречия, дабы я мог волновать и целить сердца, подгонять нерадивых, вселять страх божий в грешников, ободрять и обнадеживать робких, указывать путь бродящим в потемках и повергать в прах дерзких скептиков? Сердце мое (как и сотни свидетельств от прихожан самых людных храмов, а также почтенных прелатов и видного духовенства) подсказывает мне, что я обладаю такими талантами. Какой-то голос неустанно зовет меня: "Вперед, Чарльз Ханимен! Не отступи в сей славной битве! Осушай слезы раскаявшихся, даруй надежду осужденным, укрепляй мужество павших духом на смертном одре. Рази безбожников копьем доказательств, защищаясь щитом истины!" Что же касается финансовой стороны дела, то, получив в свое ведение часовню леди Уиттлси, я надеюсь иметь не менее тысячи фунтов per annm [10], что могу подтвердить подробными расчетами, неоспоримыми, как алгебраическое уравнение. Подобная сумма при надлежащей экономии (а без нее не хватит никаких денег) обеспечит мне безбедное существование, даст возможность очиститься от всех долгов перед Вами, сестрой и другими кредиторами, не столь терпеливыми, как Вы, и позволит мне подыскать для мисс Ханимен дом, более подходящий, нежели тот, в котором она нынче обитает, готовая освободить его по первому знаку любого постояльца.
Сестра ничего не имеет против моего плана в целом, о деталях же я ей пока не сообщал, желая сперва заручиться Вашим одобрением. Из дохода от часовни Уиттлси я намерен выделить мисс Ханимен годовой доход в двести фунтов, каковую сумму она будет получать по частям ежеквартально. Деньги эти в добавление к ее доле наследства, которой она распорядилась разумней и бережливей, чем ее несчастный, доверчивый брат (ибо всякая гинея в моих руках превращалась в полсоверена, стоило мне услышать о чужих страданиях), позволят ей вести жизнь, приличествующую дочери моего отца.
Когда моя сестра будет таким образом обеспечена, я хотел бы взять нашего милого мальчика из ее женских рук и поручить заботам его горячо любящего дяди и наставника. Того, что он получает на стол, квартиру и учителей, ему вполне хватит и у меня, и я сумею оказывать духовное и отеческое влияние на его занятия, поведение и благолепие его души, тогда как в Брайтоне это мне не всегда удается, поскольку я только нахлебник мисс Ханимен и зачастую вынужден уступать в тех случаях, когда вижу, что мои, а отнюдь не сестрины наставления были бы благотворны для дражайшего нашего Клайва.
Моему другу, преподобному Маркусу Флэзеру, я выдал доверенность на двести пятьдесят фунтов стерлингов, выписанную Вашему агенту в Калькутте. Эта сумма пойдет в погашение издержек, связанных с первым годом пребывания у меня Клайва, или же, в чем заверяю Вас словом джентльмена и священнослужителя, будет выплачена Вам в трехмесячный срок по предъявлении, если вы решите взыскать с меня эту сумму. Молю Вас, дорогой полковник, уплатить по моему векселю, ибо я непременно возвращу Вам деньги, даже если бы мне пришлось распроститься с последним пенни. Мой кредит (а в нашем городе кредит — это все), мое будущее, о котором я прежде недостаточно думал и которое ныне внушает мне столько тревог, мои обязательства перед мистером Флэзером, мои виды на будущее и спокойная старость моей дорогой сестры — все зависит от этого смелого и ответственного шага. Жизнь и смерть моя всецело в Ваших руках. Могу ли я сомневаться в том, что Ваше доброе сердце подскажет Вам прийти на выручку своему любящему шурину
Чарльзу Ханимену.
Наш маленький Клайв ездил в Лондон к дяде, а также в клепемскую "Обитель" с визитом к своей богатой бабушке, миссис Ньюком. Не буду пересказывать Вам ее обидных слов обо мне, которые ребенок в простоте души немедленно передал мне по приезде. К нему бабушка была очень добра и подарила ему пятифунтовый билет, томик стихов Кирка Уайта, а также книжку об Индии под названием "Маленький Генри и его носильщик" и роскошно изданный катехизис нашей церкви. У Клайва большое чувство юмора. Посылаю вам его рисунки, на одном из коих изображена "Клепемская настоятельница", как ее величают, на другом — сделанная несколькими штрихами забавная фигура еще какого-то смешного человечка.
Подполковнику Ньюкому, etc.".
V
"Дорогой полковник!
Я только что получила взволновавшее и смутившее меня письмо от преподобного Маркуса Флэзера, в котором он сообщает, что мой брат Чарльз выдал ему на Ваше имя доверенность на двести пятьдесят фунтов, тогда как, бог свидетель, если кто кому должен, так это мы Вам, и притом не одну сотню. Чарльз сказал мне, что выписал этот вексель с Вашего согласия, — дескать, Вы писали, что рады оказать ему услугу, — и что деньги эти помогут ему разбогатеть. Право, не знаю как! Бедняжка Чарльз всю жизнь собирается разбогатеть, да только все попусту. Из школы, которую он в свое время открыл на наши с Вами деньги, толку не вышло. К концу первого полугодия в ней только и остались два кудлатых мулатика, чей отец сидел в тюрьме в Сен-Киттсе; они жили у меня наверху, пока Чарльз был во Франции и стряпчие занимались его делами и пока не приехал к нам наш милый мальчик.
Клайв был тогда еще слишком мал, чтобы отправлять его в школу, и я решила, что самое лучшее для мальчика — остаться у своей старой тетки и обучаться у дядюшки Чарльза, ведь лучшего учителя и не сыщешь. Послушали бы Вы его проповеди! Ни один из наших нынешних проповедников не сравнится с ним, до того он хорошо говорит. Его проповедями, на которые Вы подписались, а равно и книжкой изящных стихов все очень довольны.
Когда он вернулся из Кале и эти мерзкие законники оставили его в покое, он был до того измучен и слаб душой, что не мог взять на себя заботы о приходе, и я решила, что самое лучшее для него заняться воспитанием Клайва, и пообещала платить ему сто фунтов в год из тех двухсот пятидесяти, которые Вы так щедро выделили на содержание мальчика. Таким образом, если принять во внимание расходы на питание обоих и одежду Клайва, то Вы сами видите, как мало остается на долю мисс Марты Ханимен.
И вот теперь Чарльз толкует про какую-то часовню в Лондоне и про большое содержание, которое он мне назначит. Бедняжка всегда был любящим братом и вечно строил воздушные замки, а что до того, чтобы Клайв перебрался в Лондон, _так тому не бывать, и я слышать о том не хочу!_ Чарльз слишком мягок для учителя, и племянник подсмеивается над ним. Вот хотя бы недавно, после возвращения мальчика от бабушки, о чем я писала в письме, посланном с кораблем "Брамапутра" двадцать третьего минувшего месяца, я нашла у него рисунки, на которых были изображены миссис Ньюком и Чарльз, оба в очках и удивительно похожие. Я припрятала их, но, как видно, их стащил у меня какой-то мошенник. Клайв рисовал также меня и Ханну. Мистер Спек, художник, очень смеялся над этими рисунками и забрал их домой, сказав, что у мальчика большие способности к рисованию.
В будущем месяце Чарльз собирается уехать в Лондон, но, вместо того чтобы отпустить с ним Клайва, я лучше отдам его в школу доктора Тимпани, о которой я слышала лучшие отзывы. Впрочем, надеюсь, скоро Вы поместите его в закрытую школу. Мой отец всегда говорил, что это — лучшее место для мальчиков, и мой братец, боюсь, оттого и вырос таким избалованным, что покойная матушка жалела на него розог.
До гроба преданная вам, дорогой полковник,
Марта Ханимен.
Подполковнику Ньюкому, кавалеру ордена Бани третьей степени".
VI
"Любезный брат!
Спешу уведомить тебя о несчастье, каковое, хоть и было предопределено природой, поразило глубокой скорбью не только наше семейство, но и весь город. Нынче утром, в половине пятого, скончалась, восьмидесяти трех лет от роду, наша всеми любимая и уважаемая престарелая матушка — София Алетея Ньюком. В ночь со вторника двенадцатого на среду тринадцатого миссис Ньюком допоздна читала и писала у себя в библиотеке, отослав всех. слуг, — она никогда не позволяла им дожидаться себя, равно как и моему брату и его супруге, которые рано ложатся спать, — а потом потушила лампы, взяла свечу, готовясь удалиться на покой, и когда поднималась к себе наверх, то, как видно, упала и разбила голову о каменную ступеньку лестницы, там ее и нашли наутро служанки; она сидела, прислонив голову к балюстраде, и пыталась остановить кровь, обильно струившуюся из раны на лбу.
Когда ее обнаружили, она была уже безгласна, но все еще в сознании; ее тут же уложили в постель и послали за доктором. Мистер Ньюком и леди Анна прибежали в ее спальню, она узнала их, взяла обоих за руки, но сказать ничего не могла — от ушиба при падении ее, наверно, разбил паралич. Слова благословения, которые она произнесла, прощаясь с ними накануне, были последними ее словами; больше мы не слышали ее голоса, не считая невнятных стонов. Так ушла от нас эта добрейшая и превосходнейшая женщина, истинная христианка, милосердная защитница всех нищих и страждущих, глава славного торгового дома, лучшая и преданнейшая из всех матерей.
Воля покойной была нам давно известна, так как завещание ее было составлено месяц спустя после кончины нашего горячо оплакиваемого батюшки. Состояние мистера Томаса Ньюкома делится поровну между тремя его сыновьями, а все имущество его второй жены переходит, что вполне понятно, ее прямым наследникам, то есть моему брату Брайену и мне. Большие суммы отказаны слугам, а также благотворительным и религиозным учреждениям, щедрой покровительницей коих она была при жизни. Я глубоко сожалею, дорогой брат, что матушка не оставила тебе чего-нибудь, ибо в последнее время она не раз тепло вспоминала о тебе, а в библиотеке на ее столе мы нашли неоконченное письмо к твоему сыну, которое она как раз начала в последний день своей жизни. Брат говорил, что в тот самый день за завтраком она указала им на книгу Орма "Индостан", заметив, что именно это сочинение побудило нашего бедного Тома возмечтать об Индии. Я знаю, что тебе будет приятно услышать об этих знаках возродившейся приязни и благожелательства со стороны нашей матушки. В последнее время она часто рассказывала, как некогда пеклась о тебе. На сем кончаю — слишком много забот повлекло за собой это несчастье, и мне остается только заверить тебя, дорогой брат, в искреннем расположении к тебе
X. Ньюкома. Подполковнику Ньюкому, etc.".
Глава IV, в которой автор возобновляет знакомство со своим героем
Так как нам приходится рассказывать историю детства не только героя, но и его родителя, нам грозит опасность никогда не выйти из детской. Бабушки любят вспоминать о шалостях и талантах своих маленьких любимцев, однако смеем ли мы докучать детским лепетом снисходительному читателю и усыплять старушечьими россказнями почтенную английскую публику? Воспоминания о годах детства интересны лишь для двух-трех людей на свете — для родителей, взрастивших героя, для его любящей жены, а со временем, быть может, для его любящих отпрысков, но всегда и прежде всего для него самого; стар он сейчас или молод, преуспел в жизни или кончает ее неудачником, обременен заботами и невзгодами, добился признания или остался в безвестности, — прошлое неизменно влечет его к себе, и детские горести, радости и привязанности сохраняют над ним свою власть и по-прежнему дороги его сердцу. Поэтому, повествуя о юности Клайва Ньюкома, чьим биографом я являюсь, я позволю себе остановиться лишь на тех обстоятельствах, без которых непонятны иные его душевные свойства и его дальнейшая жизнь.
Правда, мы впервые встретились с молодым Ньюкомом в школе, где вместе учились, но тогдашнее наше знакомство было случайным и мимолетным. Клайву посчастливилось быть на шесть лет моложе своего биографа, а подобная разница в годах исключает дружбу между воспитанниками пансиона: какой-нибудь прапорщик не больше может притязать на близость с начальником генерального штаба или адвокат-новичок с лордом Главным Судьей, чем приготовишка, впервые надевший длинные брючки, на дружбу облаченного во фрак старшеклассника. Поскольку мы были немного знакомы семьями — "знались еще дома", как говорили у Серых Монахов, — то дядюшка Ньюкома со стороны матери, преподобный Чарльз Ханимен (талантливый проповедник и настоятель часовни леди Уиттлси, что на Денмарк-стрит в Мэйфэре), доставивший мальчика в школу вскоре после рождественских каникул 182… года, поручил его моим заботам и покровительству, произнеся по сему поводу изящную и весьма лестную для меня речь. Мой дядя, майор Пенденнис, имел одно время постоянное место в часовне этого красноречивого и популярного проповедника и отзывался о нем, как и весь почти свет, с неизменным восхищением, каковое я вполне разделял в юности, хотя с возрастом научился более здравому суждению и слегка поостыл.
Мистер Ханимен с весьма важным видом сообщил мне, что отец его маленького племянника, доблестный и прославленный полковник Томас Ньюком, кавалер ордена Бани, служит в частях Бенгальской армии знаменитой Ост-Индской компании, а дядья (сводные братья полковника) — Хобсон Ньюком, эсквайр, проживающий на Брайенстоун-сквер, а также в Марблхеде, графство Сассекс, и сэр Брайен Ньюком из Ньюкома и с Парк-Лейн, — известные банкиры, владельцы фирмы "Братья Хобсон и Ньюком". "Назвать их имена, — продолжал мистер Ханимен с тем непринужденным красноречием, которым расцвечивал даже самые обыденные явления, — значит упомянуть двух князей торговли богатейшего в мире города и одного, если не двух, первейших аристократов, окружающих трон просвещеннейшего и утонченнейшего монарха Европы". Я пообещал мистеру Ханимену сделать для мальчика все возможное, и он стал тут же при мне прощаться со своим маленьким племянником, произнося по этому случаю не менее красноречивую тираду, после чего вытащил из кармана длинный зеленый кошелек весьма тощего вида, достал оттуда два шиллинга и шесть пенсов и протянул их мальчику, в чьих голубых глазах блеснул при этом какой-то странный огонек.
По окончании школьного дня я встретил своего маленького протеже близ кондитерской, где он лакомился пирожками с малиновым вареньем.
— Этак вы истратите на пирожные и имбирный лимонад все деньги, подаренные вам дядюшкой, сэр, — сказал я (очевидно, уже в те далекие годы у меня были задатки сатирика).
— Пустяки, сэр, у меня их тьма-тьмущая, — ответил постреленок, утерев со рта остатки малинового варенья.
— А сколько? — спросил Великий Инквизитор; ибо такова была форма допроса, которому подвергался в школе всякий новичок: "Как тебя звать? Кто твой отец? Сколько у тебя денег?"
Малыш вытащил из кармана такую большую пригоршню соверенов, что любой верзила старшеклассник позавидовал бы ему.
— Дядя Хобсон дал мне два фунта, — считал он. — Тетя Хобсон дала фунт, нет, полтора. Дядя Ньюком дал три фунта, а тетя Анна фунт пять шиллингов. Еще тетя Ханимен прислала мне в письме десять шиллингов. Этель тоже хотела подарить мне фунт, только я, знаете ли, не взял. Этель ведь моложе меня, а у меня и без того куча денег.
— А кто такая Этель? — спросил старший, улыбаясь его простодушной откровенности.
— Моя кузина, — отвечал маленький Ньюком, — дочка тети Анны. У них есть Этель и Элис, а маленькую тетя хотела назвать Боадицеей, только дядя не позволил. И еще у них есть мальчики — Барнс, Эгберт и крошка Элфред, но его можно не считать, он, знаете, совсем крохотный. Мы с Эгбертом учились вместе у Тимпани, а теперь он пойдет в Итон — со следующего семестра. Он старше меня, но я сильнее.
— А сколько лет этому Эгберту? — смеясь, спросил его новый покровитель.
— Эгберту десять, мне — девять, а Этель семь, — отвечал круглолицый герой, засовывая руки в карманы штанишек и позвякивая там своими соверенами.
Я предложил ему быть его банкиром, и он, взяв себе один золотой, тут же вручил мне все остальные, однако в последующие дни так щедро черпал из своих запасов, что вскоре они растаяли как дым. В то время расписание уроков у старших и младших было разное; маленькие кончали свои занятия на целых полчаса раньше учеников пятых и шестых классов, и я привык видеть дожидавшегося меня белокурого мальчика в синей курточке, с честным, открытым лицом и ясными голубыми глазами, который, как я знал, пришел за своими деньгами. Вскоре один его глаз, такой голубой и красивый, совсем закрылся, и на его месте появился огромный синяк. Как выяснилось, он дрался на кулачках с одним верзилой из своего класса и положил его на обе лопатки. "Ничего, я ему всыпал!" — говорил он с достоинством победителя; когда же я стал выпытывать у него, из-за чего произошла ссора, он с возмущением объявил, что Уолф-младший, его противник, обижал маленького и он (силач Ньюком) не мог этого стерпеть.
Покидая школу Серых Монахов, я на прощанье от души пожелал счастья смелому мальчугану, для которого в этих стенах еще только начиналась пора трудностей и успехов. Лишь через много лет, когда я, уже молодым человеком, снимал квартиру в Темпле, мы вновь встретились с ним при обстоятельствах, известных читателю.
Непристойная выходка бедняги Костигана столь неожиданным и неприятным образом прервала мое свидание с другом школьных лет, что я почти не рассчитывал снова увидеть Клайва и уж, во всяком случае, возобновить знакомство с разгневанным ост-индским воином, в такой ярости покинувшим наше общество. Однако на следующее утро, едва я позавтракал, в дверь моей квартиры постучались, и мальчишка-слуга доложил:
— Полковник Ньюком с мистером Ньюкомом.
Возможно, съемщик (вернее, один из двух съемщиков) квартиры в Лемб-Корт, что в Темпле, был несколько смущен, услышав имена посетителей, ибо, по правде говоря, занят был примерно тем же, чем накануне вечером — читал "Таймс" и курил сигару. Много ли юных обитателей Темпла читают после завтрака "Таймс" и курят сигары?
Мой друг, мистер Джордж Уорингтон, живший со мной в то время и навсегда оставшийся моим другом, был поглощен своей короткой трубкой и нисколько не смутился появлением гостей, как, впрочем, не смутился бы и в том случае, если б к нам пожаловал сам архиепископ Кентер-берийский.
Пока полковник сердечно тряс мне руку, юный Клайв с любопытством оглядывал наше странное жилище. Ни следа вчерашнего раздражения не видно было на загорелом, открытом лице полковника, только дружелюбная улыбка засияла на нем, когда он, в свою очередь, обвел глазами нашу обшарпанную комнату с закопченными занавесками и литографиями и книжными шкафами, и разбросанные всюду корректурные листы, перемаранные рукописи, книги, присланные на отзыв, бутылки из-под содовой, сигарные коробки и бог весть что еще.
— Вчера вечером я удалился, меча громы и молнии, — заговорил полковник, — а нынче утром, поостыв, счел своим долгом навестить вас, мистер Пенденнис, и извиниться за свой внезапный уход. Этот старый забулдыга, капитан — забыл его имя! — вел себя так мерзко, что я не мог позволить Клайву оставаться в его обществе и ушел, не поблагодарив давнего друга моего сына и даже не попрощавшись с ним. Позвольте же мне исправить свою вчерашнюю ошибку и пожать вам руку, мистер Пенденнис, — с этими словами он еще раз любезно подал мне руку. — Так вот она, значит, обитель муз, сэр! — продолжал мой гость. — Я ведь не пропускаю ни одной вашей вещи. Клайв каждый месяц присылал мне в Индию вашу газету "Пэл-Мэл".
— Мы там в Смиффли регулярно покупали ее, — вставил Клайв, — поддерживали своих однокашников.
"Смиффли", чтоб вам было ясно, это уменьшительное название Смитфилдского рынка, где торгуют скотом; наша школа помещалась как раз возле него, и бывшие "цистерцианцы" частенько в шутку величали место своего обучения по имени соседнего рынка.
— Клайв каждый месяц присылал мне эту газету. А ваш роман "Уолтер Лорэн" я читал, когда плыл по реке в Калькутту.
— Значит, бессмертные творения Пена уже читают на борту бенгальских баркасов и листы их летают над прибрежными песками Джамны? — удивился Уорингтон, этот скептик, не признающий современных авторов.
— Я давал вашу книгу миссис Тимминс, — простодушно объявил полковник. — Она живет в Калькутте, вы, наверно, слышали о ней. Это одна из самых выдающихся женщин во всей Индии. Она пришла в восторг от вашего сочинения — да будет вам известно, мало кому из писателей удается заслужить похвалу миссис Тимминс, — заключил он с видом человека, который знает, что говорит.
— Отличная вещь! — подхватил Клайв. — Особенно та часть, где описывается, как Уолтер похитил Неэру, а генерал не мог пуститься за ними в погоню, хоть почтовая карета и стояла у порога: ведь Тим О'Тул спрятал его деревянную ногу! Великолепно, ей-богу! Все смешное получилось здорово! А вот сентиментальщину всякую я не люблю и поэзию тоже — терпеть ее не могу.
— Пен отнюдь не первоклассный писатель, — заметил Уорингтон, — и мне, полковник Ньюком, приходится время от времени втолковывать ему это. Иначе он вовсе зазнается и станет просто невыносимым.
— Но… — начал было Клайв.
— Вы хотели что-то сказать? — участливо спросил у него Уорингтон.
— Я думал, что ты знаменитость, Пенденнис, — объяснил наивный юноша. — Когда мы читали в "Пэл-Мэл" про всякие там балы, ребята всегда говорили, что без тебя, небось, ни один не обходится, и я был уверен, что ты снимаешь квартиру в Олбени, держишь камердинера, грума, верховых лошадей или, уж по крайней мере, собственный выезд.
— Надеюсь, сэр, — вмешался полковник, — вы не имеете обыкновения столь поверхностно судить о людях. Сочинительство — самое благородное занятие в мире. По мне, автор какого-нибудь великого произведения выше генерал-губернатора Индии. Я преклоняюсь перед талантом и воздаю ему почет, где бы его ни встретил. Мне, например, больше всего по душе моя профессия, но ведь я ни к чему другому не способен. Даже под угрозой расстрела я не сочинил бы и четверостишия. Всего не охватишь. И, однако, сэр, кто бы не согласился на бедность, лишь бы обладать талантом, достичь славы и бессмертия? Вспомните доктора Джонсона, какой это был талант, а ведь жил как? Его обиталище, смею сказать, было ничем не лучше вашего, хотя, право, джентльмены, квартира у вас светлая и приятная, — добавил полковник, боясь нас обидеть. — Возвращаясь на родину, я больше всего мечтал, коли повезет, удостоиться общества людей ученых, талантливых и остроумных, поэтов и историков, и набраться от них ума-разума. В свое время мне это не удалось — я покинул Англию еще мальчиком. К тому же, пожалуй, в доме моего отца больше думали о деньгах, чем о вещах умственных. Разве у нас с отцом были твои возможности? И как мог ты заговорить о бедности мистера Пенденниса, когда единственное чувство, возникающее в жилище поэта или писателя, это — восторг и уважение? Мне не случалось прежде бывать у литераторов, — заметил полковник, обернувшись к нам, — так что простите мое невежество и скажите — это и есть гранки?
Мы протянули их ему, посмеиваясь восторженности доброго джентльмена, которого умиляло то, что нам приелось, как торт кондитеру.
Он полагал, что с литераторами следует говорить только о литературе, и, как я потом убедился за годы нашей дружбы, его было невозможно заставить говорить о своих военных делах и подвигах, хоть он, по моим сведеньям, отличился в двадцати сражениях; он обходил этот предмет как совершенно не стоящий внимания.
Как выяснилось, величайшим из людей он считал доктора Джонсона; по любому поводу приводил его изречения и, отправляясь в путешествие, всегда брал с собой его жизнеописание, сочиненное Босуэллом. Еще он читал Цезаря в Тацита, "разумеется, поглядывая в перевод, сэр. Хорошо, что я в школе хоть что-то усвоил из латыни", — и он с простодушным удовольствием принялся сыпать фразами на все случаи жизни из латинской грамматики. Кроме упомянутых книг, его походную библиотечку составляли: "Дон Кихот", "Сэр Чарльз Грандисон" и полный "Зритель". Он всегда говорил, что читает эти книги, "потому что ценит общество джентльменов, а где вы еще сыщете столь безупречных джентльменов, как сэр Роджер де Коверли, сэр Чарльз Грандисон и Дон Кихот Ламанчский?". Когда же мы спросили, что он думает о Фильдинге, он ответил нам, покручивая усы:
— Как же, сэр, как же — "Том Джонс", "Джозеф Эндрюс"! Я читал их в юности, когда водил компанию с кем попало и совершал иные скверные и недостойные поступки, о чем нынче глубоко сожалею. Я случайно нашел эти книги в отцовской библиотеке и тайком прочел их. Я ведь многое делал тайком: бегал на петушиные бои, пил пиво и курия на конюшне трубку с конюхами Джеком и Томом. Помню, миссис Ньюком застала меня однажды вечером за чтением какой-то из этих книг и, решив, что это сочинение миссис Ханны Мор или что-то в этом роде — томик и вправду выглядел солидно, — надумала сама почитать ее. Ну, а я промолчал; я не стал бы лгать и по более важному поводу. За всю свою жизнь и трех раз не солгал, клянусь богом! Читает и ни разу не улыбнется, — она столько же смыслила в смешном, сколько я в древнееврейском языке, — пока не дошла наконец до того места, где. рассказывается про Джозефа Эндрюса и леди Б. Тут она захлопнула книгу, и вы бы видели, сэр, как она на меня посмотрела! Признаться, я только расхохотался — я был тогда буен и непочтителен, сэр. И все-таки права была она, а не я, сэр. Ведь это всего лишь история про слуг, лакеев и горничных, пьянствующих по кабакам. Ужели, вы думаете, мне интересно знать, чем развлекаются мои слуги! Я человек на редкость скромный, но нельзя забывать о сословных различиях, и если нам с Клайвом выпало на долю быть джентльменами, нас не потянет на кухню или в людскую. А что до этого малого, Тома Джонса, который пошел на содержание, то, бог свидетель, как вспомню о нем, вся кровь во мне закипает, сэр! Я б не остался с ним в одной комнате, сэр. Появись он в этих дверях, я сказал бы ему: "Да как ты смеешь, продажная душа, осквернять своим присутствием комнату, где я беседую с моим юным другом! Комнату, где два джентльмена, слышишь, два джентльмена попивают вино после обеда. Как ты посмел, подлый негодяй?!" Простите, сэр, я это не вам…
Полковник быстро шагал по комнате в своих широких панталонах, выпуская по временам яростные клубы дыма и отгоняя их цветастым носовым платком, и последняя его фраза оказалась обращенной к Ларкинсу, моему слуге, чье появление прервало тираду, адресованную Тому Джонсу. Ларкинс не выказал ни тени удивления — он привык не проявлять и даже не испытывать изумления, что бы ни случалось ему видеть или слышать в нашей квартире.
— В чем дело, Ларкинс? — спросил я; второй его хозяин незадолго перед тем раскланялся и ушел по неотложному делу, оставив меня с добрейшим полковником, всецело поглощенным своей речью и сигарой.
— Посыльный от миссис Бретт, — отвечал Ларкинс. Я пожелай этому посыльному провалиться ко всем чертям и велел Ларкинсу попросить его зайти в другой раз.
Спустя минуту юный Ларкинс вернулся и, ухмыляясь, сообщил:
— Он говорит, ему велено не возвращаться без денег, сэр.
— А, чтоб ему!.. — рассердился я. — Скажи, у меня сейчас нет наличных. Пусть придет завтра.
При этих словах Клайв с удивлением взглянул на меня, а на лице полковника отразилось глубочайшее сочувствие. И все же, сделав над собою усилие, он вернулся к Тому Джонсу и продолжал:
— Право, сэр, у меня не хватает слов, чтобы выразить свое возмущение этим малым, Томом Джонсом. Впрочем, что я тут разглагольствую! Я совсем забыл, что наш великий и несравненный доктор Джонсон уже решил этот вопрос. Помните, что он сказал мистеру Босуэллу о Фильдинге?
— Но Гиббон высоко ценил его, — возразил его собеседник, — а это чего-нибудь да стоит, полковник. Он писал, что семья мистера Фильдинга происходила от графов Габсбургских, но…
— Гиббон! Да ведь он же безбожник. Я не дал бы за его мнение и кончика этой сигары. Если мистер Фильдинг был действительно благородного происхождения, то должен был знать приличия. А коли не знал, тем позорнее для него. Однако что это я тут болтаю, только отнимаю ваше драгоценное время! Нет, я не хочу больше курить, спасибо. Мне пора в Сити. Я не мог пройти мимо Темпла и не заглянуть к вам, чтобы поблагодарить за покровительство, которое вы оказывали моему мальчику. Уважьте нас, придите к нам отобедать — завтра, послезавтра, в любой день! Ваш друг покидает Лондон? Надеюсь, по его возвращении, мы возобновим наше приятное знакомство. Пошли, Клайв!
Клайв, который на протяжении всей описанной дискуссии, или, вернее, монолога, произнесенного его отцом, был занят исключительно томом гравюр Хогарта, встал со своего места и, когда прощался, не забыл попросить меня прийти поскорее взглянуть на его лошадку. Еще раз пожав друг другу руки, мы расстались.
Едва я успел опять взяться за газету, как в дверь снова постучали, и в комнату ворвался взволнованный и смущенный полковник.
— Простите, — сказал он, — я, кажется, забыл свою… свою…
Тем временем Ларкинс удалился, и полковник заговорил прямо.
— Мой юный друг, — сказал он, — заранее приношу тысячу извинений, но вы друг Клайва (мальчик ждет меня во дворе), и поэтому я беру на себя эту смелость. Я знаю, какова судьба людей талантливых и пишущих. Когда мы тут у вас сидели, зашел один человек со счетом, который… который вы пока не могли оплатить. Так вот, простите меня за смелость и разрешите быть вашим банкиром. Вы сказали, что сейчас сочиняете новую книгу. Если она не уступит предыдущей, это, без сомнения, будет шедевр. Подпишите меня на двадцать экземпляров и позвольте расплатиться авансом. Меня, знаете ли, может здесь не быть. Я ведь перелетная птица, бездомный старый служака.
— Дорогой полковник, — произнес я, глубоко тронутый его редкой добротой, — этот навязчивый кредитор — всего-навсего мальчишка от прачки, и, если не ошибаюсь, миссис Бретт — моя должница. Да к тому ж у меня в вашем семействе уже есть банкир.
— В нашем семействе, дражайший сэр?
— Когда у меня заводятся деньги, их любезно принимают на хранение господа Ньюкомы с Треднидл-стрит, и я рад заявить, что сейчас у них кое-что хранится. Я искренне сожалею, что не нуждаюсь в деньгах, — тогда я имел бы счастье принять вашу благородную помощь.
В четвертый раз за это утро мы пожали друг другу руки, и добрый джентльмен поспешил к своему сыну.
Глава V Дядюшки Клайва
Я охотно принял любезное приглашение полковника отобедать с ним, и за этим обедом последовало множество других, которые неизменно оплачивал наш великодушный старик. Он жил тогда с одним своим индийским другом в гостинице "Нирот", на Клиффорд-стрит, и мистер Клайв, в свою очередь, вкушал от тамошних яств, приходившихся ему куда больше по вкусу, нежели обильная, но простая кухня Серых Монахов, от которой мы, мальчишками, неизменно воротили носы, хоть впоследствии ее, наверно, не без грусти вспоминали многие бедняги, с трудом добывавшие себе пропитание. Итак, дружба моя с полковником и его сыном крепла и доставляла мне куда больше удовольствия, чем знакомство с упомянутыми в прошлой главе дядюшками Клайва из Сити, внушавшими мне, по чести сказать, один лишь благоговейный страх,
Если б все личные вклады, хранившиеся у этих достойных банкиров, были подобны моему, то, право, не знаю, что сталось бы с особняками на Брайенстоун-сквер и Парк-Лейн и с загородными резиденциями в Ньюкоме и Марблхеде. Я готов был сносить любые лишения, только бы не трогать те две-три гинеи, без которых у меня закрыли бы счет, однако мне казалось, что все клерки и кассиры потихоньку подсмеиваются надо мной, когда я прихожу за деньгами. В страхе перед ними, я обычно посылал туда Ларкинса или уборщицу, миссис Фланаган. А чем войти в приемную позади конторы, в это святилище, где за стеклянной перегородкой сияли лысины братьев Ньюком, занятых беседой с другими капиталистами или изучением газеты, так я бы скорее решился проникнуть в личную библиотеку самого директора школы Серых Монахов или добровольно уселся бы в кресло дантиста и дал выдернуть себе зуб. Между тем мой покойный дядюшка, добрейший майор Пенденнис, который, само собой разумеется, держал у Хобсона отнюдь не крупную сумму, запросто входил в эту приемную, чтобы с непринужденностью и величавостью Ротшильда приветствовать обоих властителей здешних мест.
— Il fat se faire valoir [11], дружок, — любил говорить этот добрый старый джентльмен своему племяннику и питомцу. — Банкиры рады любому порядочному вкладчику, уж поверьте мне, сэр. Не следует думать, будто они любезны только с богатыми. Взять, к примеру, меня. Всякий раз, как я бываю в Сити, я захожу к ним потолковать о том о сем. Я узнаю, какие новости на бирже, а потом пересказываю их в свете. На людей производит впечатление, когда вы вхожи к своему банкиру, да и самим Ньюкомам я, пожалуй, могу быть полезен в нашей части Лондона.
Несомненно, в своих владениях — кварталах Мэйфэр и Сент-Джеймс — мой почтенный дядюшка был персоной, пожалуй, не менее влиятельной, чем Ньюкомы. Когда я появился в Лондоне, он позаботился раздобыть для меня несколько приглашений на приемы у леди Анны Ньюком на Парк-Лейн и, на званые вечера миссис Ньюком на Брайенстоун-сквер; впрочем, должен признаться, что по следними я с некоторых пор изрядно пренебрегал.
— Между нами говоря, дружок, — признавался мой тогдашний многоопытный ментор, — на вечеринках миссис Ньюком собирается далеко не лучшее общество. Да и сама она отнюдь не блещет воспитанием. И все-таки у своего банкира надо бывать — это производит хорошее впечатление. Раз приглашают, загляни этак минут на пять, очень тебе советую!
И я изредка заглядывал, хотя обхождение хозяйки заставляло меня думать, — может быть, и зря, — что ей отлично известно о тех тридцати шиллингах, которые остались на моем счету в их банке. В течение этих двух-трех лет мистер Хобсон Ньюком не раз при встрече приглашал меня в гости, если в тот день или на следующий за столом у них оставалось свободное место, и я волен был принять или не принять его приглашение. Впрочем, посещая, эти обеды, вы, так сказать, не многим обязываетесь. Подобное лондонское гостеприимство не связывает духовными узами гостей и хозяев. Ваш белый жилет заполняет собой брешь за столом, и вы удаляетесь, хорошо наполнив желудок в благодарность за оказанную услугу.
— Милый мой, — говаривал мой добрый старый дядюшка, — если бы мы не вправе были обсуждать людей, чью хлеб-соль мы едим, вообрази, как скучен и нем стал бы Лондон. Самые приятные воспоминания сохранились у меня о тех вечерах, когда после званого обеда мы усаживались en petit comite [12] и перемывали косточки ушедшим. Сегодня тебе, завтра мне, mon cher [13], почему бы и нет? Неужто ты думаешь, я не знаю, что моим друзьям известны мои слабости и причуды? А раз так, я отдаю себя на их суд de bonne grace [14]. Entre nos [15], Хобсон Ньюком — неплохой человек, но уж очень вульгарен, и жена у него — совсем ему под стать.
Раз в год леди Анна Ньюком (о которой мой ментор говорил куда осторожнее, — я заметил, чем знатнее был человек, тем осторожней и уважительней отзывался о нем майор Пенденнис), итак, раз или два в году леди Анна Ньюком открывала свои залы, чтобы устроить в них концерт или бал; и тогда — все равно был то бал или концерт — в гости к ним съезжалась вся знать, а отчасти и люди нетитулованные, и улица перед их домом была запружена экипажами. Миссис Ньюком тоже давала балы и концерты, но в пику невестке, у которой обычно выступали итальянские певцы, на ее вечерах исполнялась лишь английская музыка. "Для меня и отечественная музыка хороша", — говорила она.
По правде сказать, эти дамы не очень-то жаловали друг друга. На Брайенстоун-сквер были не в силах пережить превосходство родственников с Парк-Лейн, и список именитых гостей, собиравшихся на вечерах милейшей Анны, наполнял завистью сердце милейшей Марии. Разные есть люди на свете. На одних титул и житейские блага производят столь сильное впечатление, что они тут же падают на колени и начинают поклоняться их обладателям. Другие же воспринимают чужое благополучие как личную обиду: стоит им завидеть экипаж богача, как они принимаются кричать и улюлюкать. Миссис Ньюком, насколько мне позволяет судить мой скромный житейский опыт, не просто завистлива, но возводит свою зависть в принцип. Она считает ее проявлением честности и гражданской независимости. Уж она-то не станет унижаться перед какими-то спесивыми аристократами. Она — дочь стряпчего и жена коммерсанта, у нее все по-простому. Бедненький Брайен, ее деверь (пусть не обольщается — в Лондоне все все знают), не успеет прийти из банка, как уж будь любезен ухаживать за жениной родней и увиваться за разными господами из Мэйфэра, когда ему, может, хочется посидеть с приятелями. Нет, ей не свойственно такое глупое тщеславие. Подобные суждения она без утайки высказывала каждому из своих знакомых почти в каждой беседе. Разумеется, наши дамы не находили удовольствия в обществе друг друга. Иным людям вечно мерещится в титулованных особах наглое высокомерие, другие же упорно утверждают, что все священники — лицемеры, сторонники реформ — негодяи, чиновники — казнокрады, и так далее. Миссис Ньюком, без сомнения, не считала себя лицом предубежденным, а напротив, казалась себе женщиной честной, независимой и возвышенного образа мыслей. Обе дамы командовали своими мужьями, которые были людьми слабовольными и, как все мужчины в этой семье, по правде сказать, легко подчинялись женщинам. Поэтому, если сэр Брайен Ньюком голосовал за торийского кандидата от Сити, то мистер Хобсон Ньюком поддерживал сторонников реформы; если Брайен сидел в палате общин среди умеренных консерваторов, то Хобсон разоблачал предателей и обрушивал такие громы на развращенных аристократов, что все налогоплательщики Мэрилебона были вне себя от восторга; а когда леди Анна со своим мужем и многочисленными чадами приняла доктрину Высокой церкви и стала соблюдать великий пост, миссис Ньюком подняла крик об угрозе папизма и покинула часовню, где у них было постоянное место, едва тамошний проповедник вышел на кафедру в стихаре.
Бедный озадаченный Ханимен! Поистине то был для тебя скорбный день, когда ты взошел на свою хорошенькую кафедру с благоухающим носовым платком (и не менее усладительной проповедью), в своем свежевыглаженном, таком чистеньком, таком опрятненьком стихаре, который, по твоему убеждению, так шел тебе! Какой ужас отразился на твоем лице и с какой растерянностью пригладил ты свои кудряшки украшенной перстнями рукой, когда увидел, как миссис Ньюком, от которой тебе перепадало не меньше двадцати пяти фунтов в год, воззрилась на тебя со своей скамьи, схватила за руку мистера Ньюкома и, распахнув дверцу семейной ложи, зонтиком выгнала оттуда всех своих отпрысков, удивленных, но в общем-то обрадованных, что их уводят с проповеди, а потом еще послала Джона через всю церковь за сумкой с молитвенниками! Да, не одного хорошего обеда лишился Чарльз Ханимен из-за этой злосчастной рясы! Зачем только глава их епархии предписал ему так облачиться? И Ханимен стал ходить с видом мученика — любо-дорого смотреть. Если б назавтра его должны были отдать на растерзание хищникам, и тогда бы он не проявил столько кротости и трогательного смирения перед своими мучителями. Но я забегаю вперед. В те давние времена, о которых идет речь, а было это лет двадцать тому назад, ни одному священнику не взбрело бы в голову читать проповедь в стихаре; те, кто прежде отваживался на это, мигом, караемые суровой десницей закона, исчезали с кафедры, как черт проваливается в коробочку. Чарльз Ханимен читал тогда свои изящные проповеди в роскошной шелковой мантии магистра искусств, которую вместе с чайником, наполненным золотыми монетами, получил в подарок от благодарной паствы прихода Лезерхед.
Однако, дабы читатель не подумал, что обида на миссис Ньюком за выказанное ко мне пренебрежение заставляет меня преднамеренно рисовать эту богатую и добродетельную даму в неблаговидном свете, я постараюсь в точности, насколько позволяет память, привести здесь отзыв одного ее родича — мистера Джайлза, эсквайра, которого мне посчастливилось встретить за ее столом и который, когда мы вместе возвращались с Брайенстоун-сквер, изволил весьма откровенно беседовать со мной о только что покинутых родственниках.
— Хороший был обед, сэр, — сказал мистер Джайлз, попыхивая взятой у меня сигарой и явно настроенный на самый светский и общительный лад. — Стол у Хобсона Ньюкома отменный, не припомню, чтоб у кого был лучше. Вы, я заметил, скушали только одну тарелку черепахового супа. А я всегда на него налегаю, особенно в этом доме: я ведь знаю, откуда они получают провизию. У нас с Хобсоном один поставщик — устричная компания в Сити, и уж в чем-чем, а в черепаховом супе мы толк знаем. Нам его только подавай! Да, неплохой был суп! Вы, очевидно, начинающий адвокат, молодой ходатай или что-нибудь в этом роде. Я догадался потому, что вас посадили на дальнем конце стола и не обращали на вас внимания. Там и мое место. Я родственник, и, когда у них за столом остается незанятое место, Ньюком приглашает меня. Вот сегодня встречает он меня в Сити и говорит: "Том, говорит, сегодня в половине восьмого у нас обед. Приходи к нам, да прихвати с собой Луизу, мы ее уж бог знает сколько не видели". Луиза — это моя жена, сэр, сестра Марии; из нашего дома он ее и взял. "Нет, Хобсон, отвечаю, Луиза нянчит восьмого", — у нас ведь их восемь, сэр. А по совести вам сказать, сэр, моя супруга ни за что к ним больше не пойдет. Не выносит она всего этого. Покровительственный тон миссис Ньюком хоть кого выведет из себя. "Так вот, говорю, старина Хобсон, от хорошего обеда кто откажется? Я приду, а уж Луизу уволь — не захочет она, — то есть не сможет!"
Пока мистер Джайлз, заметно воодушевленный кларетом, чистосердечно выкладывал эту историю, его спутник, мистер Артур Пенденнис, размышлял о том, как он, встретившись нынче днем с мистером Ньюкомом на лестнице клуба "Мегатериум", принял приглашение на этот обед, от которого так решительно отказалась миссис Джайлз.
— Я человек бывалый, что ни говорите, — продолжал разглагольствовать ее супруг. — Неужто я стану обращать внимание на всякие раздоры между женщинами? Миссис Ньюком со своей невесткой вон тоже не больно дружат. Я знаю, Мария вечно старается как-нибудь ее поддеть, величает ее гордячкой, аристократкой и награждает другими такими же прозвищами. А моя жена говорит, что Мария изображает, мол, из себя эдакую радикалку, а ведь не пригласит нас в те дни, когда в доме бывают баронет с супругой. "Ну и что с того, Лу, душечка, — отвечаю я ей. — Я и не жажду встретиться ни с леди Ньюком, ни с лордом Къю, ни с кем из них". Кью — странное имя, не правда ли? Отчаянный франт этот молодой лорд Кью, невозможный повеса! Юношей я служил клерком у Ньюкомов, еще во времена старой госпожи и мистера Ньюкома — отца обоих братьев, — достойней человека не сыскать было на всей лондонской бирже. — Тут мистер Джайлз, увлеченный этой темой, приступил к подробному изложению истории фирмы.
— Видите ли, сэр, — начал он, — хотя банкирский дом братьев Хобсон, или братьев Ньюком, его теперешних хозяев, не из главных финансовых учреждений Сити, тем не менее это — весьма уважаемая фирма с давними традициями и почтенной клиентурой, особенно многочисленной среди диссентеров.
Далее Джайлз сообщил мне, что, когда дело перешло в руки братьев Ньюком: Хобсона Ньюкома, эсквайра, и сэра Брайена Ньюкома, члена парламента и баронета, — то у них еще появилась весьма обширная клиентура в Вест Энде, приобретенная, главным образом, благодаря связям упомянутого баронета в аристократических кругах.
Но самым искусным из всех дельцов, каких только знал банкирский дом братьев Хобсон, была, по мнению мистера Джайлза, прославленная София Алетея Хобсон, позднее Ньюком, которая понимала в делах куда лучше и отца своего, и дядьки, и мужа, сэра Томаса Ньюкома, и упомянутых сыновей и наследников, и была, как сказал о своей сестре Фридрих Великий, sex femina, vir ingenio: полом — женщина, умом — мужчина. Она и внешностью кое в чем походила на мужчину, сообщил мой словоохотливый рассказчик. Говорила низким, хриплым голосом, а к старости у нее даже отросла бородка, которой позавидовали бы многие юноши; и когда в своей темно-зеленой ротонде, отороченной мехом, в серой касторовой шляпе, меховых рукавицах и больших золотых очках, — еще бы трубку, и точная копия покойного фельдмаршала, князя Блюхера, — она приезжала в карете из Клепема и входила в контору, сердце каждого клерка сжималось от страха.
Похороны ее были зрелищем, какого еще не видывал Клепем. Толпа собралась как на скачках. Кареты многих известных купцов и богатых диссентеров, экипажи, набитые священниками всех христианских вероисповеданий, в том числе англиканскими, карета достопочтенного графа Кью, а также его дочери, леди Анны Ньюком, сопровождали останки достойной леди к месту ее последнего упокоения. Не меньше девяти проповедей было прочитано в разных церквах и часовнях по случаю ее кончины. Будучи в преклонных годах, она упала с лестницы, когда одна — все домочадцы уже спали — поднималась из библиотеки к себе в спальню; под утро служанки нашли ее еще живую, но уже потерявшую речь; лоб у нее был рассечен — она ударилась о подсвечник, который несла в руке.
— Да, — с чувством произнес мистер Джайлз, — на этих похоронах были пустые кареты, священники в трауре, плакальщики, черные перья и все такое прочее, но, поверьте мне, еще сотни людей, не шедших за гробом и не надевших траур, горевали о своей благодетельнице. У нее были свои недостатки, и даже немало. Но щедрость этой женщины была ни с чем не сравнима, сэр, — ни с чем! И там ей это зачтется.
— Властная была старуха, — продолжал мой спутник. — Доподлинно знала, кто чем занят в свободное время. Допрашивала клерков, в какие они ходят часовни, и справлялась у тамошних священников, все ли проповеди они посещают. Сыновей своих, даже когда те уже были взрослыми, держала как школьников. Ну и к чему это привело?! Со старшим сыном сэра Томаса Ньюкома, непутевым парнем, который сбежал из дому, а потом был отослан в Индию, она была в ссоре. Да и оба брата, — что Хобсон, что Брайен, нынешний баронет, — хотя дома были тише воды, ниже травы, точно квакеры на молитвенном собрании, а сказать по чести, тоже удирали, когда могли, сэр, ходили тайком в театр, сэр, и проказничали, как все молодые люди, сэр, все без исключения. Я не я, если однажды, возвращаясь из Хэймаркета, не увидел мистера Хобсона в дверях оперы в узких панталонах и шапокляке, сэр. "Вышел зайчик погулять" — да еще в субботу вечером; а маменька думает, он спит спокойно в своей постельке в Сити! Небось не надел шапокляк, когда наутро шел с ее милостью в церковь — да-да, на следующее утро, не будь я Джон Джайлз.
Когда старая леди умерла, мистеру Хобсону больше не от кого было таиться, и он мог теперь развлекаться в открытую, ходить на кулачные бои, раскатывать в экипажах парой или четверкой — словом, делать что вздумается. Они с братом — тот старше его на четверть часа — жили душа в душу. Но когда мистер Брайен женился и стал собирать за столом одну только знать, мистеру Хобсону это пришлось не по вкусу. Это мне не компания, говорил он. Одно время он даже объявлял, что никогда не женится и проживет век холостяком. Впрочем, сами знаете, — разве кого минует сей удел! — наступило и мне время, и ему. Я уже вам сказывал, что мы женаты на двух сестрах. Когда Полли Смит вышла за богача мистера Ньюкома, все считали, что еж привалило счастье. Только, сдается мне, на поверку из них двоих оказалась в прибытке моя старуха. Если когда-нибудь в воскресенье случится вам этак часиков в шесть проходить по Бернард-стрит и вы не прочь будете выпить стаканчик портвейна с ломтиком холодного мяса — милости просим к нам.
Не будем же слишком гневаться на многоуважаемых братьев полковника Ньюкома за то, что в течение некоторого времени они пренебрегали своим индийским родственником и не очень его уважали. Их мать так и не простила его; во всяком случае, она ни разу прямо не сказала, что возвращает ему свою милость. Много лет он только и был для них что бедняга Том, обретающийся в дурном обществе, нераскаянный грешник, от которого отвернулись все порядочные люди. А у отца так и не хватило мужества открыть им свое более достоверное и благожелательное суждение относительно истории Тома. Вот его и считали в доме паршивой овцой, да и брак с бесприданницей тоже не слишком поднял его в глазах клепемской родни. И только когда он уже овдовел, когда о его подвигах на поле боя было несколько раз написано в "Газете", когда о нем начали весьма одобрительно отзываться в правлении Ост-Индской компании на Леденхолл-стрит, где, разумеется, состояли членами представители банкирского дома "Братья Хобсон", и от него стали поступать в Англию крупные суммы, — лишь тогда братья-банкиры признали его.
Будем же к ним снисходительны. Никто столь щедро не награждает человека всякими нелестными эпитетами, как его родственники, и, одарив его таким образом, они уже не склонны взять назад свой подарок. В черный день они не уделят ему ничего, кроме жалости, но зато отныне он станет поучительным примером для своих юных кузенов. Разорись он — родные назовут его "беднягой", и его история послужит им поводом для многочисленных назиданий. Попади он к разбойникам — почтенные фарисеи его племени мигом отвернутся от него и оставят его нищего и истекающего кровью. И они же дружески похлопают его по плечу, если он воротится живым после кораблекрушения, да еще с деньгами в кармане. Так братья со всей искренностью приветствовали Иосифа, оказывали ему почести и возносили хвалы, узнавши, что бедный изгнанник стал первым министром у фараона и большим богачом. Право, мало изменилась человеческая природа с библейских времен! И хоть мы не кинем брата Иосифа в яму и не продадим его в рабство, но зато как мы будем превозносить его, уважать и гордиться им, нашим родичем, если он выкарабкается из ямы, которую сам себе вырыл, или вернется из рабства богатый и славный.
Маленькому Клайву посчастливилось стать невольным объектом, на который изливалась все возраставшая любовь Ньюкомов к их индийскому брату. Когда слабым ребенком его привезли на родину и поручили заботам доброй старой девы из Брайтона, его тетушки с материнской стороны, дядья едва его заметили и всецело предоставили попечению Ханименов. Но тут от его отца прибыл крупный денежный перевод, и старший из дядюшек пригласил к себе мальчика на Рождество. Вслед за тем имя его отца было упомянуто в официальных ведомостях, и младший дядюшка пригласил к себе Клайва на лето. А потом на родину вернулся лорд X., бывший генерал-губернатор Индии, и, встретившись с братьями Ньюком на торжественном обеде, который совет директоров давал в честь его превосходительства в "Альбионе", заговорил с ними об их родственнике, весьма отличившемся по службе. Тогда миссис Хобсон явилась с визитом к тетке мальчика, у которой тот жил, подарила ему золотой из своего кошелька и весьма настоятельно посоветовала отправить его учиться к Тимпани вместе с ее сыном. Теперь Клайв знай себе переезжал от одного дядюшки к другому, и в обоих домах его принимали с одинаковым радушием. Ему куда больше нравилось кататься на лошадках, стрелять кроликов с лесничим, получать щедрые суммы на карманные расходы (они списывались со счета подполковника Т. Ньюкома) и носить костюмчики от лондонских портных, чем сидеть в скромных комнатах старой брайтонской тетушки, довольствуясь ее нехитрой беседой. Дядюшки его были незлые и любили друг друга; их жены — друг друга терпеть не могли, но Клайва, когда они узнали получше этого пригожего своенравного мальчугана, обе полюбили и наперебой баловали. Ньюкомы лишь следовали общепринятому закону — петь хвалы преуспевающему и, как заразы, сторониться несчастья. И в самом деле, как распознать достоинства в человеке, если он не у всех на виду?
Почтенные дядья Клайва, днем очень занятые делами, а вечера и праздники посвящавшие семье и светским обязанностям, уделяли своему юному родственнику, чей родитель нес службу в Индии, не больше, хоть и не меньше внимания, чем все другие богатые дядюшки в Англии. На каникулы они забирали его к себе, а когда он возвращался в школу, дарили ему на прощание шиллинги; когда он заболел коклюшем, один из младших клерков каждый день заезжал в школу Серых Монахов справиться о его здоровье; врачи порекомендовали морской воздух, и миссис Нагоном сначала забрала мальчика в Сассекс, а потом отослала к тетке Ханимен в Брайтон. Но и только. Едва привратник запирал за ним ворота, сердце миссис Ньюком тоже замыкалось, и она целиком отдавала себя тому, что происходило по сю сторону ее забора, обсаженного пихтами и лаврами. Ведь у нее были свои дети и свои заботы. Многочисленная домашняя птица, воскресная школа, парники, розы, ссоры с приходским священником, — все это требовало времени. Мистер Ньюком, вернувшись домой в субботу вечером и узнав, что мальчик уехал, говорил: "А!" — и тут же принимался расспрашивать, проложили ли новую дорожку по берегу и когда ее посыплют гравием и хорошо ли черная свинья нагуливает сало на новом Корму.
А Клайв тем временем в дядиной двуколке катил по холмам в Брайтон, где жила его тетушка со стороны матери. Тут уж он царил. Дядюшка Ханимен уступал ему свою спальню — лучшую в доме; на обед ему подавали сладкое мясо, за завтраком варенье — сколько душе угодно; в церковь можно было не ходить — мальчик слаб здоровьем; тетина служанка укладывала его спать, а наутро, стоило ему притронуться к звонку, как в комнате, сияя улыбкой, появлялась сама тетя. Его баловали, ласкали, ублажали и нежили, как маленького принца. Да он и казался мисс Ханимен маленьким принцем — ведь он был сыном кавалера ордена Бани полковника Ньюкома, славшего ей шали, шарфы, слоновой кости шахматы и коробочки благоуханного сандалового дерева; того самого полковника Ньюкома, у которого в Индии полсотни слуг, как не раз сообщала она своей служанке Ханне Хикс, в ответ на что последняя неизменно восклицала: "Батюшки, и что он делает с эдакой оравой, мэм!"; того самого полковника Ньюкома, который прислал ей чек на сто фунтов, когда после всех своих злоключений она надумала купить домик в Брайтоне и сдавать комнаты приезжим; а ее брату, мистеру Ханимену, в пору его жестоких бедствий подарил сумму еще большую. Благодарность ли за оказанную помощь или ожидание новой, родственное тщеславие или память о покойной сестре и привязанность к родной крови, — кто знает, что рождало ее нежность к племяннику? Трудно даже представить себе, сколько разных причин определяет собой каждый наш поступок или пристрастие; как часто, анализируя свои побуждения, я принимал одно за другое и, измыслив множество славных, достойных и высоких причин своего поступка, начинал гордиться собой. Но тут, откуда ни возьмись, из глубины души моей появлялся какой-то дерзкий и насмешливый чертенок и мигом опрокидывал все мои построения, — куда только девались павлиньи перья, в которые рядилось мое тщеславие! "Напрасно хвалишься, приятель! Ведь твой хороший поступок — моих рук дело. Ты доволен, что за вчерашним обедом воздержался от шампанского? Но ведь это я тебя остановил, и мое имя Благоразумие, а вовсе не Самоотречение. Ты гордишься, что подарил гинею Попрошайке? Но тобой руководило Равнодушие, а не Щедрость. Ты устоял против каких-то еще искушений и поздравляешь себя с победой? Трус! Ты всего-навсего побоялся последствий! Так скинь же свое павлинье оперенье! Ходи таким, каким тебя создала Природа, и благодари небо, что перья твои не слишком черны".
Словом, тетушка Ханимен была добрейшей души женщина, и таково уж было обаяние полковника Ньюкома, его воинских доблестей, его регалий и великодушных даров, что Клайв и в самом деле казался ей маленьким принцем. Миссис Ньюком тоже была незлой женщиной, и если б ее племянник и вправду был маленьким принцем, то он спал бы, я уверен, в лучшей спальне Марблхеда, а не в самой дальней и крохотной из детских, расположенных в боковом крыле. Тогда ему, наверное, не пришлось бы есть бульон, цыплят и сливочный пудинг, — он питался бы одними желе и шарлотками. И миссис Ньюком тотчас после его отъезда, — а уехал бы он, сами понимаете, в коляске, а не в двуколке с конюхом за кучера, — непременно послала бы письмо его матушке, вдовствующей императрице, в котором, расточая похвалы благородству мальчика, его уму и красоте, сообщала бы, что отныне навек полюбила его как родного сына. "Это ложь! — скажете вы и с гневом перелистнете страницу. — Этот циник порочит человеческую природу. Для меня, к примеру, нету разницы между богатым и бедным!" Пусть так. Пусть для вас между ними нет разницы. Но для вашей соседки — уже есть, не правда ли? Да и как могли вы подумать, что это про вас? Разве мы так невоспитанны, чтобы говорить вам о ваших слабостях прямо в лицо? Но если нам нельзя будет посудачить о тех, кто только что вышел из комнаты, о чем же тогда люди станут говорить в обществе?
Не будем описывать встречу полковника с сыном. С какой неизменной нежностью он думал о нем все эти годы, как тяжело ему было расставаться с этим прелестным мальчуганом семь с лишним лет тому назад! А маленький Клайв, через каких-нибудь полчаса после того, как отец, простившись с ним, грустный и одинокий, сел в шлюпку, чтобы вернуться на берег, уже играл на залитой солнцем палубе с дюжиной своих маленьких попутчиков. Когда же склянки дважды пробили к обеду, они гурьбой ринулись в кают-компанию и принялись за обе щеки уписывать все, что было на столе. Зато какой печальной была в тот день трапеза их родителей! Все мысли их были там, в широком океане, по которому плыли беззаботные детишки — да хранят их материнские молитвы! Сильные мужчины становятся на колени и, с полными слез глазами, прерывающимся голосом просят господа защитить малышей, совсем недавно лепетавших рядом с ними. Еще долго после того, как дети, счастливые и беззаботные, покинули дом, все здесь будет напоминать его обитателям о милом прошлом и ранить душу — цветы, которые они посадили в своих крохотных садиках, игрушки, в которые они играли, пустые кроватки, в которых засыпали, благословляемые взглядом отца. Те из нас, кому минуло сорок, знают, как могут растревожить душу подобные воспоминания, и не осудят моего славного полковника за преданность и чувствительность его сердца.
Этот мужественный человек со свойственным ему постоянством ни на минуту не переставал думать о своем далеком сыне и жестоко тосковал по нем. Он не оставил заботами ни одну из темнокожих нянюшек Клайва, ни одного из слуг, нянчивших его, и одарил их так щедро, что им, наверно, хватило денег до конца дней, — ведь эти туземцы весьма скромны в своих потребностях! Если в Европу отплывал корабль или отправлялся кто-нибудь из знакомых, Ньюком непременно посылал гостинцы или какие-нибудь безделушки сыну, а также стоившие немалых денег знаки любви и внимания всем, кто был добр к ребенку.
История наших завоеваний в Индии имеет для меня свою особую печальную сторону. Кроме той официальной истории, которая заполняет наши газеты, украшает наши знамена перечнем славных побед и заставляет моралистов и наших врагов кричать о грабеже, а патриотов — похваляться несокрушимостью британского духа; кроме покоренных земель и престижа империи, кроме богатства и славы, увенчанных дерзаний и побежденных опасностей, богатых трофеев и крови, обильно пролитой из-за них, — разве не должны мы помнить и о пролитых слезах? Помните о легионах британцев, сложивших свои головы на несчетных полях сражений, от Плесси до Мени, и обагривших их crore nostro; [16] но не забудьте и то, какую невольную лепту внесли наши жены в историю этих побед. Почти каждый солдат, отплывая к чужим берегам, оставляет в скорби свой дом. Завоеватели дальних стран находят себе там жен, — но их детям не выжить под чужим солнцем. И они приводят их на берег моря и расстаются с ними. Эта разлука неизбежна. Цветы жизни увядают и гибнут, если долго остаются в чужой почве. В Америке смерть отрывает ребенка от груди нищей рабыни; в Индии — уносит из пышных губернаторских чертогов.
Скорбь разлуки, пережитая полковником, сделала еще нежнее его и без того доброе сердце и породила в нем такую привязанность к детям, что он стал предметом постоянных шуток для всех старых дев, холостяков и просто рассудительных людей и кумиром всех малышей, одинаково им любимых, — были ли то ухоженные юные отпрыски сборщика налогов, или детишки сержанта, шнырявшие по всему поселку, или темнокожие чада его слуг-туземцев, ютившихся в хижинах у его ворот.
Достоверно известно, что на свете нет другого такого места, где бы женщины были так обворожительны, как в Британской Индии. Возможно, всему виной жаркое солнце — оно воспламеняет сердца, которые, быть может, бились куда спокойнее в родном климате. Чем еще объяснить, что не успела мисс Браун и десяти дней пробыть в Калькутте, как уже стала невестой? А мисс Смит, та не прожила на территории поста и недели, как получила шесть предложений руки и сердца! И не только холостяки пользуются здесь расположением юных дев; вдовцы тоже в цене. Поэтому можете не сомневаться, что такой обаятельный человек, как майор Ньюком, — благородный, статный, обходительный, уважаемый и вполне обеспеченный — словом, завидный жених, — в два счета сыскал бы себе подругу жизни, пожелай он найти заместительницу покойной миссис Кейси.
Полковник, как уже сообщалось, приехал из Индии с другом или сослуживцем, и они поселились вместе. Из шуток этого джентльмена (а он любил добрую шутку и часто к ней прибегал), я понял, что наш милейший вдовец, полковник Ньюком, не однажды мог изменить свою судьбу — столько раз осаждали его свободное сердце индийские дамы, пускавшие в ход всю свою стратегию, дабы взять эту крепость приступом, измором или подкупом. Миссис Кейси, его покойная супруга, одержала победу, потому что была жалкой и беспомощной. Она была так одинока, когда он встретился с ней, что он приютил ее в своем сердце, как дал бы ночлег в своем доме заплутавшему путнику; он поделился с ней пищей и, как мог, обогрел ее. "Том Ньюком женился на ней, чтоб иметь право оплачивать счета ее модисток", — говорил насмешник мистер Бинни; а в этом отношении она до конца дней своих предоставляла ему самые широкие возможности. Потускневшая миниатюра, изображавшая эту даму в белокурых локонах и с гитарой в руках, висела над камином в лондонской спальне полковника, где я мог часто ею любоваться. Позднее, когда они с Бинни сняли дом, в комнате для гостей появилась и другая, парная ей миниатюра — портрет предшественника Ньюкома, Джека Кейси, который при жизни имел обычай запускать тарелками в голову своей Эммы и погиб от роковой приверженности к бутылке. Я склонен думать, что полковник был не слишком привязан к жене и не очень скорбел по поводу ее кончины; Клайв со свойственным ему простодушием говорил мне, что отец редко вспоминал о матери. Брак этот, бесспорно, не был счастливым, хотя Ньюком долгие годы чтил память умершей жены, неустанно благодетельствуя и одаривая ее родственников.
Как ни старались разные вдовы и девы занять место Эммы, сердце Ньюкома оставалось для них наглухо закрытым, и все их усилия пропадали даром. Памятуя, что неприступный полковник играет на флейте, мисс Биллинг расположилась у ворот сей твердыни со своим фортепьяно и принялась разыгрывать бравурные сонаты с вариациями в надежде превратить их жизнь в гармоничный дуэт; но усилия ее были тщетными, и ей, как известно, пришлось перебраться со своим фортепьяно в дом его адъютанта, лейтенанта Ходкина, чье имя она и по сей день носит. Очаровательная вдовушка Уилкинс, державшая путь в Калькутту, остановилась в гостеприимном доме Ньюкома с двумя своими прелестными малютками, и уже поговаривали, что навсегда. Добрейший хозяин, по своему обыкновению, осыпал детишек подарками и лакомствами, а их маменьку обласкал и утешил; но в одно прекрасное утро, когда шел уже четвертый месяц ее пребывания в доме, пришли слуги полковника с паланкинами, и Эльвира Уилкинс отбыла прочь, заливаясь слезами, как и подобает вдове. Непонятно только, почему она потом в Калькутте, в Бате, в Челтнеме и всюду, куда бы ни забросила ее судьба, ругала его эгоистом, Дон Кихотом, гордецом и спесивым набобом. Я мог бы назвать еще с десяток дам из самых уважаемых семей, связанных с Ост-Индской компанией, которые, по словам злоязычного друга полковника мистера Бинни, всячески пытались снабдить Клайва Ньюкома мачехой.
Но у полковника был в этом деле горький опыт, и он сказал себе: "Нет, не будет у Клайва мачехи. Раз уж господь лишил его матери, я буду мальчику сразу и отцом и матерью". Он держал его при себе до тех пор, пока индийский климат не стал слишком опасен для здоровья ребенка, а затем отправил в Англию. Отныне он думал о том, чтобы скопить побольше денег для своего отпрыска. По натуре он был человеком на редкость щедрым и, конечно, тратил пять рупий там, где другой, не потратив рупии, сумел бы еще, пожалуй, заслужить благодарность. Однако щедрость и радушие еще никого не разоряли. Мот меньше всего тратится на других. И так как у Ньюкома не было никаких разорительных привычек, а потребности были крайне скромные — почти как у индуса, — то он мог достаточно откладывать из своего вполне приличного жалованья и год от года увеличивать свои и Клайва сбережения: ведь он держал лошадей не для скачек, а для езды, подолгу носил платье и заказывал новый мундир лишь тогда, когда над ним начинал смеяться весь полк; он не стремился пускать пыль в глаза, и не было у него больше транжирки жены.
"Вот поучится Клайв в школе пять-шесть лет, — мечтал полковник, — сделается образованным человеком или уж, во всяком случае, усвоит столько классических знаний, сколько нужно светскому джентльмену. И тогда я приеду в Англию, и мы проведем вместе годика три-четыре: за это время он привыкнет ко мне и, надеюсь, полюбит меня. Я стану учиться у него латыни и греческому и постараюсь наверстать упущенное; ведь что ни говори, а без классических языков какое уж тут образование — "Ingenas didicisse fideliter artes emollnt mores nee sinisse feros" [17]. Я же поделюсь с ним своим жизненным опытом и уберегу его от жуликов и мошенников, которые обычно так и вьются вокруг юнцов. Я буду ему товарищем и не подумаю утверждать свое превосходство — где уж мне. Наоборот, мне самому найдется, чему у него поучиться. Я-то в его годы бил баклуши. Затем мы отправимся с ним путешествовать и сначала объездим Англию, Шотландию и Ирландию, ибо человек должен знать свою родину, а потом отправимся за границу. К этому времени мальчику исполнится восемнадцать лет, и он изберет себе профессию. Захочет — станет военным и постарается превзойти славой героя, в честь которого назван. А не захочет, займется богословием или юриспруденцией, как пожелает. Когда он пойдет в университет, я, по всей вероятности, буду уже генерал-майором и на несколько лет снова уеду в Индию; в Англию я вернусь к тому времени, когда он обзаведется своим домом, где найдется место и для старика отца. А если я к тому времени умру, то, уж по крайней мере, с мыслью, что сделал для него все, что мог: мальчик получил хорошее образование, необходимый достаток и отцовское благословение".
Такие планы строил наш мечтатель. Как он их вынашивал, с каким увлечением писал о них сыну, как усердно читал разные путешествия, изучал карту Европы!
— Рим, сэр, славный Рим! — говорил он. — Скоро, скоро мы поедем туда с моим мальчиком, увидим Колизей и поцелуем туфлю Римскому папе. Мы поднимемся по Рейну до самой Швейцарии, проедем через Симплон по дороге, проложенной великим Наполеоном. Вспомните, сэр, как у ворот Вены стояли турки, черт возьми, и как Собесский восемьдесят тысяч их прямо, можно сказать, смел с лица земли! А какое удовольствие получит мой мальчик от тамошних картинных галерей и от коллекции эстампов, собранной принцем Евгением! Принц Евгений-то, оказывается, был не только великим полководцем, но также ценителем изящных искусств, слыхали? "Ingenas didicisse", как там дальше, доктор, "emollnt mores пес", кажется?
— Emollnt mores, полковник? — удивился доктор Мактэггарт, который, однако, был слишком благоразумен, чтобы поправлять ошибки своего командира по части латыни. — Да принц Евгений был дичее любого турка! Разве вы не читали мемуаров принца Делиня?
— Зато он был отличным кавалеристом, — отвечал полковник, — и оставил великолепную коллекцию эстампов, это уж не спорьте. То-то Клайв придет в восторг! У мальчика редкий талант к рисованию, сэр, редкий! Он прислал мне картинку, на которой нарисована наша старая школа — ну прямо как в жизни, сэр: аркада, дверь, в нее входят мальчики в мантиях; у переднего розги в руках, а позади сам директор. Со смеху умрешь!
Он читал полковым дамам письма Клайва, и те из писем мисс Ханимен, где говорилось о мальчике, и даже своих слуг-туземцев донимал рассказами о сыне; наиболее азартные из молодежи заключали пари, сколько раз полковник упомянет имя Клайва — один раз за пять минут, три раза за десять, двадцать пять в течение обеда и так далее. Но если они и подтрунивали над ним, то беззлобно. Ибо полковник Ньюком был по сердцу всем, кто его знал — и кто ценил в человеке скромность, доброту и благородство.
Наконец настала счастливая пора, о которой этот великодушный отец мечтал, как ни один школьник о доме, ни один узник о свободе. Полковник взял отпуск и, оставив полк на майора Томкинсона, охотно его принявшего, поехал в Калькутту. Главнокомандующий объявил приказом по армии, что, впервые за тридцать четыре года предоставляя отпуск подполковнику Бенгальской кавалерии Томасу Ньюкому, кавалеру ордена Бани второй степени, "он, сэр Джордж Хаслер, не может не отметить, что сей доблестный офицер, чья служба достойна высшей похвалы, оставляет свой полк прекрасно обученным и дисциплинированным". И вот корабль отплыл и проделал свой путь, и наш честный солдат после стольких лет вновь ступил на родную землю.
Глава VI Братья Ньюком
Помимо собственного горячо любимого сына, у нашего добряка полковника оказалось еще по меньшей мере два десятка подопечных, на которых распространялась его родительская забота. Он разъезжал в почтовой карете из одной школы в другую, — то к мальчикам кавалериста Джека Брауна, то к девочкам миссис Смит, чей муж был гражданским чиновником, то к сиротке бедного Тома Хикса: с тех пор как холера унесла Тома и его жену, малыш остался совсем один на свете. На корабле, везшем Ньюкома из Калькутты в Англию, вместе с ним плыло с десяток девочек и мальчиков, и, хотя сердце его рвалось в школу Серых Монахов, он, прежде чем встретиться с сыном, развез кое-кого из них родным и близким. А тех, кто находился в школах, он навестил и щедро наделил деньгами. Огромные карманы его широких белых брюк всегда были набиты золотом и серебром, и он, если только не теребил усы, то и дело запускал туда руку и позвякивал монетками. Глядя, как он одаривает детишек, трудно было не пожалеть, что ты уже вышел из детского возраста. Посетив заведение мисс Пинкертон в Чизике или расположенную по соседству школу доктора Рэмшорна, повидав там маленького Тома Девиса или маленькую Фанни Холмс, добряк ехал домой и незамедлительно садился писать подробные письма в Дндию к их родителям, которые радовались этим посланиям не меньше, чем их дети его ласке и подаркам. Каждая торговка яблоками и апельсинами (в особенности, если при ней, помимо товара, был еще и младенец), каждый юный метельщик на пути от гостиницы "Нирот" до Восточного клуба знали его и черпали от его щедрот. Его братья с Треднидл-стрит только глаза раскрывали при виде чеков, которые он подписывал.
Одна из маленьких подопечных добряка Ньюкома, к счастью, жила близ Портсмута, и когда честный полковник доставил мисс Фиппс в Саутгемптон, к ее бабушке, жене адмирала Фиппса, девочка с громкими рыданьями вцепилась в своего провожатого, так что ее с трудом от него оттащили. Она утешилась в своей потере лишь после того, как незамужние тетки угостили ее земляникой, которую маленькая индианка пробовала впервые в жизни. Юный Кокс, сын Тома Кокса из пехоты, среди ночи был увезен из гостиницы в почтовой карете. Он проснулся, ничего не понимая, когда лошади мчали их по живописным зеленым дорогам Бромли. Наш добряк доставил мальчика к его дяде, доктору Коксу на Блумсбери-сквер, и лишь после этого сам устроился на жительство, а потом поспешил туда, куда так властно звало его сердце.
Из Портсмута он дал знать о своем приезде братьям и в двух словах уведомил о том же сына. Письмо было вручено Клайву вместе с чашкой чая и булочкой — одной из восьмидесяти чашек чая и булочек, поданных в этот день питомцам Серых Монахов. Как, наверно, просияло лицо мальчика, как заблестели его глаза, когда он узнал, что за новость содержится в письме! Когда преподобный мистер Попкинсон, директор, вошел в столовую и с добродушным видом сказал: "Ньюком, вас просят", — он уже знал, кто пришел. Он ничего не ответил этому дылде Ходжу, известному забияке, который заорал: "Черт тебя побери, Ньюком! Ты чего пролил мне чай на новые брюки? Ты у меня получишь!" — и опрометью кинулся в комнату, где ждал его посетитель. И тут мы, с вашего позволения, закроем дверь за полковником и его сыном.
Даже не будь Клайв таким красивым и изящным, что ни с кем не сравнить ни в школе, ни в целой Англии, любящий отец и тогда был бы доволен им и наделил бы его множеством воображаемых достоинств. Но Клайв действительно обликом и манерами оправдывал лучшие надежды Ньюкома, и я хочу верить, что художник, которому предстоит иллюстрировать этот роман, сумеет нарисовать его должным образом. Да и сам мистер Клайв — пусть это помнит художник — будет не слишком доволен, если не уделят должного внимания его лицу и фигуре. У Клайва нет еще тех пышных усов и баков, с которыми он сам позднее изображал себя на портрете, однако весь он — воплощенное здоровье, сила, живость и доброта. У него высокий лоб, затененный копной русых кудрей; его цвету лица позавидовала бы любая красавица; рот его, кажется, создан для смеха, а голубые глаза так и светятся умом, чистосердечием и добродушием. Удивительно ли, что довольный отец не может глаз от него отвести. Словом, он как раз такой юноша, каким полагается быть герою романа.
Звонит колокол; сейчас опять начнутся уроки, и мистер Попкинсон в мантии и корпорантской шапочке входит в комнату, чтобы пожать руку полковнику Ньюкому и сообщить ему, что на сегодня освобождает мальчика от занятий. Он ни словом не обмолвился о вчерашней проделке Клайва и о недавнем скандале в дортуаре, когда его застали пирующим с тремя однокашниками: они лакомились свиным паштетом, запивая его двумя бутылками доброго портвейна из таверны "Красная Корова", что в переулке Серых Монахов. Колокол отзвонил, и трудолюбивые пчелы слетелись к своим сотам. Все вокруг затихло. Полковник с сыном идут на площадку для игр, которую здесь называют лужайкой, хотя она вся усыпана гравием и на ней не больше травы, чем в аравийской пустыне. Они погуляли по лужайке, а потом прошлись по галереям, и Клайв показал отцу его имя, высеченное сорок лет назад на одной из арок. Они беседуют, и Клайв нет-нет да и глянет на своего нового знакомца, подивится его широким брюкам, длинным усам и желтому лицу. Он очень странный, думает Клайв, очень чудной и добрый, и во всем джентльмен, с головы до пят, не то что папаша Мартина, который недавно приезжал к сыну в шнурованных ботинках и этой ужасной шляпе и вздумал бросать мальчикам горсти медяков. Клайв так и прыскает со смеху при одной мысли о том, что такому, как он, светскому джентльмену предлагали хватать медяки.
И вот, наказав сыну быть готовым к его приезду (Клайв, конечно, все глаза проглядел, дожидаясь его), полковник сел в экипаж и укатил в Сити, чтоб пожать руку братьям, которых когда-то оставил благовоспитанными малолетками в синих курточках под надзором строгого наставника.
Он быстрыми шагами прошел через контору и ворвался в приемную к властителям здешних мест, совершенно поразив этих двух джентльменов, таких приглаженных и уравновешенных, жаром своих приветствий, силой рукопожатий и громким высоким голосом, слышным за стеклянной перегородкой, где в большом зале трудились клерки. Он сразу догадался, кто из них Брайен, кто Хобсон: ведь на носу сэра Брайена Ньюкома, старшего из близнецов, с тех самых пор, как он вывалился из колясочки, осталась отметина. Сэр Брайен был светловолосый, с огромной плешью и маленькими коротко подстриженными бакенбардами. Жилет на нем был палевый, сапоги начищены до блеска, руки отмыты до белизны. Он был точь-в-точь как "Портрет джентльмена" на выставке Королевской Академии. Осанистый, с пустым взглядом и покровительственной улыбкой, сидит он за письменным столом и распечатывает письма; перед ним папка с бумагами и серебряная чернильница; позади колонна и красное драпри, а вдали парк и небо в грозовых тучах. Как раз такой портрет и по сей день висит у Ньюкомов над большим буфетом, увенчанным тремя огромными серебряными подносами — подарком от благодарных чиновников трех компаний своему уважаемому директору и президенту.
Хобсон Ньюком, эсквайр, лицом напоминал брата, но был дороднее. Он не препятствовал своим рыжим волосам на щеках и подбородке расти там, где им предписала природа. Он носил грубые башмаки, подбитые гвоздями, a G панталонами на штрипках — удобные тупоносые ботинки. Он старался походить на деревенского сквайра. Выбирал себе шляпы с большими полями, и в огромных карманах его короткополого сюртука всегда было что-нибудь относящееся к сельскому хозяйству — горсть пшеничных зерен или фасоли, которые он имел обыкновение жевать даже на бирже, ремешок от хлыстика, лошадиные пилюли; словом это был настоящий помещик старого образца. Если на Треднидл-стрит стояла хорошая погода, он говорил, что нынче — самое время для сенокоса, а если случалось быть дождю, то замечал, что земле нужен дождик; ударит мороз, и непременно от него слышишь: "Денек не для охоты, друг Томкинс". И все в этом роде. А когда он ехал верхом с Брайенстоун-сквер в Сити, вы приняли бы его (чем очень бы ему польстили) за веселого деревенского сквайра. Он лучше разбирался в делах, чем его степенный и важный брат, над которым он добродушно подсмеивался, и вполне справедливо говорил о себе, что не родился еще человек, способный провести его.
Когда полковник ворвался в святилище этих достойных джентльменов, каждый из них принял его по-своему. Сэр Брайен выразил сожаление, что леди Анны нет в городе: у детей корь, и они все в Брайтоне. А Хобсон сказал:
— У Марии ты, правда, не найдешь такого хорошего общества, как у леди Анны, однако выбери денек и приезжай к нам обедать. Постой, что у нас нынче, — среда? Завтра у нас званый обед. Только на завтра мы заняты. — Хобсон хотел этим сказать, что все места за столом уже заняты и не стоит тесниться, но полковнику эти обстоятельства были неведомы. — В пятницу мы обедаем у судьи Плута, — странное имя для судьи, не правда ли? В субботу я еду в Марблхед, взглянуть, как там идет сенокос. Вот что: приходи-ка ты в понедельник. Я тебя тогда и хозяйке представлю, и молодняк свой покажу.
— Я привезу с собой Клайва, — говорит полковник Ньюком, несколько обескураженный таким приемом. — Невестка была так добра к нему после болезни…
— Нет, слушай, давай без мальчишек! Мальчишки мешают. При них ведь не поболтаешь как следует после обеда, а отошлешь к дамам в гостиную — те тоже недовольны. Присылай его, коли хочешь, в воскресенье — у нас по воскресеньям детские обеды, — а сам давай со мной в Марблхед! Такое тебе сено покажу, рот разинешь. Ты любишь с землицей повозиться?
— Я много лет не видел сына, — отвечает полковник, — и мне субботу и воскресенье хотелось бы побыть с ним, а в Марблхед к тебе мы съездим как-нибудь в другой раз.
— Что ж, наше дело предложить. А по мне, лучше нет, как вырваться из этого проклятого Сити, подышать деревенским воздухом, полюбоваться на всходы и провести воскресенье в тишине и покое.
Этот честный джентльмен питал такое пристрастие к сельской жизни, что даже представить себе не мог, чтобы у кого-то были иные вкусы.
— Зимой мы надеемся видеть тебя в Ньюкоме, — говорит старший брат, любезно улыбаясь. — Не могу обещать тебе там охоты на тигров, но фазанами наши джунгли богаты.
И он добродушно рассмеялся своей нехитрой шутке.
— Но я рассчитываю попасть туда значительно раньше, — возразил озадаченный полковник. — Бог даст, я буду там через несколько дней.
— В самом деле?! — удивился баронет. — Значит, ты намерен посетить колыбель наших предков? Ньюкомы, я полагаю, жили там еще до Завоевателя. Во времена нашего деда это была деревушка, а сейчас — большой процветающий город, и я надеюсь, да нет, твердо рассчитываю получить для него королевскую хартию.
— Вот как? — говорит полковник. — А я еду туда повидаться с родней.
— С родней? С какой родней?! Разве у нас есть там родственники?! — восклицает баронет. — Только мои дети — все, кроме Барнса… Барнс, это твой дядя, полковник Томас Ньюком. Рад представить тебе, брат, моего старшего сына.
В эту минуту в дверях как раз появился светловолосый молодой человек, бледный, томный и одетый по последней моде, и ответил любезной улыбкой на приветствие полковника.
— Весьма рад познакомиться, — произнес молодой человек. — Лондон, наверно, очень переменился с ваших времен. Вы очень удачно приехали — в самый разгар сезона.
Бедный Томас Ньюком был совершенно ошарашен таким странным приемом. Он примчался сюда, пылая родственными чувствами, и вдруг один брат приглашает его на обед в будущий понедельник, другой — зовет пострелять фазанов на Рождество. А тут еще безусый юнец с эдаким покровительственным видом снисходительно справляется у него, очень ли переменился Лондон.
— Не берусь об этом судить, — ответил полковник, кусая ногти. — Во всяком случае, я встретил не то, что думал.
— Вам не кажется, что сегодня у нас очень тепло. Прямо как в Индии! — замечает юный Барнс Ньюком.
— Тепло? — усмехаясь, отвечает его дядюшка. — По мне, так здесь просто холодно.
— Вот то же самое говорил сэр Томас де Бутс, когда мы были у леди Фезерстоун, помните, сэр? — произносит Барнс, обращаясь к отцу. — Он тогда только что вернулся из Бомбея. Вечер был такой жаркий, деться некуда, а он, помню, жаловался, что ему холодно. Вы с ним встречались в Индии, полковник? Его любят в генеральном штабе и терпеть не могут в полку.
В ответ полковник Ньюком пробурчал такие напутствия сэру Томасу де Бутсу и с такой точностью указал, куда следует отправиться этому заслуженному кавалерийскому офицеру, что нас крайне огорчило бы, если б пожелания полковника когда-нибудь сбылись.
— А ты знаешь, Барнс, — вмешивается баронет, который хочет сделать разговор интересным для полковника, не успевшего еще обжиться в Лондоне, — брат собирается на той неделе в Ньюком. Он как раз говорил нам об этом, когда ты вошел, и я полюбопытствовал, что его туда тянет.
— Слышали вы когда-нибудь о Саре Мейсон? — спрашивает полковник.
— Никогда, — отвечает баронет.
— Сара Мейсон? Право же, я впервые слышу это имя, — добавляет молодой человек.
— Что ж, очень жаль, — усмехается полковник. — Она ведь родня вам, хоть и не кровная. Она не то моя тетка, не то двоюродная сестра, — я-то ее называю тетей, — и она вместе с моими родителями работала на фабрике в Ньюкоме.
— А, боже ты мой, ну конечно. Теперь я припомнил! — восклицает баронет. — Мы же отчисляем ей с твоего счета сорок фунтов в год. А ты, брат, разве не помнишь? Тогда погляди счет полковника Ньюкома. Я прекрасно помню имя. Только я думал, что это твоя старая няня и что она состояла в услужении у отца.
— Она действительно была моей няней и состояла в услужении у отца, — ответил полковник. — Но она еще родственница моей матери, — той, надо сказать, очень повезло со служанкой. Да и слава богу, что у нее вообще была служанка. Лучшей и более преданной женщины не сыщешь в целом свете.
Хобсон наслаждался замешательством брата. Ему доставляло удовольствие видеть, как тот, занесясь чересчур высоко, вдруг оказывался на земле.
— Весьма похвально, — выдавил из себя благовоспитанный глава фирмы, — что ты помнишь даже самых скромных друзей и родственников отца.
— И тебе, брат, тоже не грех бы ее помнить, — взорвался полковник; лицо его пылало. Его глубоко задела и рассердила такая бесчувственность сэра Брайена.
— Прости, но я не вижу почему, — возразил ему сэр Брайен. — Я не состою в родстве с миссис Мейсон и даже не помню, чтоб когда-нибудь с нею встречался. Однако не могу ли я что-нибудь для тебя сделать, брат? Быть тебе чем-нибудь полезным? Мы с Барнсом в полном твоем распоряжении, и Барнс по окончании дня в Сити рад будет тебе помочь. Сам-то я все утро прикован к конторке, а вечером заседаю в палате общин. Одну минуту, мистер Квилтер, я к вам сейчас выйду. До свидания, милейший! А тебе Индия пошла на пользу — ты так молодо выглядишь! Видно, горячие ветры Азии не так вредоносны, как те, что дуют у нас в парламенте. Хобсон (уже вполголоса), проследи, чтобы этот ходатай, и этот, и этот зашли сюда часиков в двенадцать поговорить насчет того самого… Не взыщи, но я должен проститься. Жаль, что так мало виделись после стольких-то лет!
— Еще бы! — откликается полковник.
— Так если что понадобится, я к твоим услугам.
— Конечно, конечно, — отвечает ему старший брат, а сам думает: не скоро это будет!..
— Леди Анна очень обрадуется, когда узнает, что ты приехал. Кланяйся от меня Клайву. Славный мальчик! До свидания. — И баронет ушел. И вот уже его лысина рядом с почтенными сединами мистера Квилтера склонилась над огромным гроссбухом.
Мистер Хобсон проводил полковника до самого выхода и, прежде чем тот сел в коляску, сердечно пожал ему руку. Когда же кучер спросил полковника: "Куда прикажете?" — бедняга Ньюком, уже плохо понимавший, где он и куда ему ехать, только и мог ответить: "Хоть к черту — лишь бы отсюда?" — так что кучер, скорей всего, принял его за какого-нибудь банкрота, который тщетно пытался продлить срок векселя. А полковнику и в самом деле только что перечеркнули вексель — он оказался не обеспечен вкладом братской привязанности, которую надеялась встретить эта простая душа.
Когда он ушел, сэр Брайен вернулся в свою приемную, где сидел юный Барнс, уткнувшись в газету.
— А мой почтенный дядюшка прихватил с собой из Индии немалую толику красного перцу, — сказал он отцу.
— Он производит впечатление человека очень доброго и простого, — ответил ему баронет. — Немного чудаковат, конечно, но он больше тридцати лет не был на родине. Завтра утром непременно нанеси ему визит. Постарайся его как-нибудь уважить. Кого бы вместе с ним позвать, чтобы он не скучал? Пожалуй, кого-нибудь из правления. Пригласи его, Барнс, на следующую пятницу или субботу. Нет, суббота отпадает — я обедаю со спикером. Словом, будь к нему как можно внимательней.
— Уж не собирается ли он привезти в город нашу родственницу, как по-вашему, сэр? Я горю желанием познакомиться с миссис Мейсон! Это, наверно, какая-нибудь почтенная прачка, а может быть, кабатчица, — хихикнул юный Барнс.
— Замолчи, Барнс. Вы, нынешняя молодежь, готовы над всем смеяться. Привязанность полковника Ньюкома к его старой няне делает ему величайшую честь, — объяснил баронет. Он и в самом деле так думал.
— Надеюсь, матушка пригласит ее погостить у нас в Ньюкоме. Я уверен: она прачка и нещадно драила моего дядюшку в детстве. Его костюм поверг меня в почтительное изумление. Он презирает штрипки и, по-видимому, незнаком с употреблением перчаток. А интересно, если б он умер в Индии, моя покойная тетушка кончила бы жизнь на погребальном костре?
Но тут мистер Квилтер, появившись в дверях с кипой счетов, прервал сей поток сарказмов, и юный Барнс, весь уйдя в дело (в коем, надо сказать, знал толк), совершенно позабыл о полковнике и не вспомнил о нем до конца занятий, зато потом в клубе Бэя изрядно потешил нескольких молодых джентльменов рассказом о своем новоприбывшем родственнике.
Каждое утро, без исключения, даже если накануне была попойка или бал, юный Барнс Ньюком шагал в Сити решительным и быстрым шагом, помахивая аккуратно свернутым зонтиком. И каждый вечер, направляясь из Сити в Вест-Энд, он переходил Чаринг-Кросс, лениво семеня ногами, волоча по земле зонт и томно свесив голову, каковая опускалась еще ниже, когда он снимал шляпу и с кислой улыбкой на лице приветствовал проезжающий экипаж. Казалось, у него и занятий других не было, кроме как фланировать по Пэл-Мэл.
Хевисайд, рослый молодой офицер из королевской гвардии, старый сэр Томас де Бутс и Хорэс Фоги — кто же его не знает! — сидят у окна в клубе Бэя и зевают во весь рот. Кучера в красных куртках проводят по Сент-Джеймс-стрит оседланных лошадей. Кебмены на стоянке угощаются пивом. Джентльмены, в сопровождении грумов, едут кататься в Хайд-парк. А вот проехала вся изукрашенная коронами коляска некоей Высокопоставленной Вдовствующей Особы, с кучерами в пудреных париках. Любопытные провинциалы глазеют на окна клубов. Иностранцы болтают о чем-то, скалят зубы, поглядывают на женщин в проезжающих экипажах, курят и сплевывают после каждой затяжки. Полисмен Икс тяжелой походкой прохаживается по панели. Сейчас пять часов вечера, а на Пэл-Мэл день в самом разгаре.
— Младший Ньюком идет, — объявляет приятелям мистер Хорэс Фоги. — Они всегда вместе появляются: булочник на углу и он.
— Нахал желторотый, так его растак, — говорит сэр Томас де Бутс. — И зачем только его сюда приняли, так его растак! Если б я не был тогда в Индии, его б забаллотировали как миленького, так его растак. (Оговоримся, что в действительности сэр Томас употреблял куда худшие слова. Этот почтенный кавалерийский офицер был ужасный сквернослов.)
— А меня он смешит, анафема! — говорит добродушный Чарли Хевисайд.
— Чтобы вас насмешить, немного надо, — роняет в ответ Фоги.
— А вот вы не можете, — ответствует Чарли. — Мне все ваши анекдоты приелись, они стары как мир. (Входит Барнс.) Ну, как дела, Барни? Как идут трехпроцентные, дружок? Послушайте, достали бы мне малость хрустящих?! Скажите папаше, если он даст мне неограниченный кредит, буду голосовать в парламенте заодно с ним, ей-богу!
Барнс заказывает полынной водки с водой и понемножку потягивает из стакана, а Хевисайд продолжает упражняться в своем тонком остроумии.
— Послушайте, Барни, вас ведь зовут Барни, и вы банкир. Значит, вы еврей, да? Так и сколько вы дадите под мою расписочку?
— Паясничали бы в парламенте, Хевисайд, — отвечает со скучающим видом молодой Ньюком. — Выбрали вас туда, значит, там вам и место. (Достопочтенный капитан Чарльз Хевисайд является членом нашего высшего законодательного органа, где прославился своим умением передразнивать депутатов оппозиции — к их смущению и к восторгу единомышленников.) А здесь не стройте из себя осла. Делом стоит заниматься только в урочное время.
— Чтоб этому щенку это самое! — рычит сэр Томас, выпячивая брюхо.
— Что говорят в Сити о русских? — интересуется Хорэс Фоги, некогда подвизавшийся на дипломатическом поприще. — Флот уже вышел из Кронштадта?
— Откуда мне знать? — отвечает Барнс. — Разве об этом нет в вечерних газетах?
— Очень неприятные вести из Индии, генерал, — продолжает Фоги. — А, вот экипаж леди Доддингтон! Какая она сегодня хорошенькая!.. Ранджит-Синг двинулся на Пешавар, опять же эта флотилия на Иравади. Все это, скажу я вам, весьма подозрительно, и в такое трудное время Индии нужен не Пингвин, а другой генерал-губернатор.
— Разве Хаслер годится в главнокомандующие? Такого дурака, так его растак, еще свет не видел. Богомольный слюнтяй — ему бы только псалмы распевать! — говорит сэр Томас, мечтавший сам стать командующим.
— А вы, кажется, любитель другого пения, сэр Томас, — говорит мистер Барнс. Дело в том, что в молодости сэр Томас де Бутс частенько певал в веселой компании герцога Йоркского и даже состязался с капитаном Костиганом, однако не смог превзойти этого артиста: капитан и перепел и перепил его.
У сэра Томаса такой вид, словно он собирается спросить, какого черта этот щенок лезет не в свое дело, но он хочет вернуться в Индию и знает, как сильны Ньюкомы на Леденхолл-стрит, а потому решает быть вежливым с этим молокососом и проглатывает свои гневные речи.
— А к нам, знаете ли, дядюшка из Индии приехал. Оттого я так и замучился. Мне надо купить ему пару перчаток, четырнадцатый номер, и еще сыскать ему портного, ну, конечно, не самого модного. Ваш бы, Фоги, пожалуй, подошел. Я бы свез его к отцовскому, но ведь папаша у меня общественный деятель и все заказывает в провинции — в своем избирательном округе.
— Так полковник Ньюком из Бенгальской кавалерии — ваш дядя? — осведомляется сэр Томас де Бутс.
— Разумеется. Не пожалуете ли в среду к нам на обед — будет случай с ним повидаться. И вы, Фоги, тоже приходите. Вы же любите хорошо пообедать. А не знаете ли вы чего-нибудь предосудительного про моего дядюшку, сэр Томас? Нет ли у меня какого-нибудь кузена брамина? Как по-вашему, нам не следует его стыдиться?
— Вот что" я вам скажу, молодой человек: вам бы не повредило хоть немного на него походить. Он, конечно, чудак. В Индии его даже звали Дон Кихотом. Вы читали "Дон Кихота"?
— Первый раз слышу. Но зачем мне все-таки походить на дядюшку? Мне, знаете, что-то не хочется.
— А затем, что это один из храбрейших офицеров, каких видел свет! — заорал вдруг старый служака. — И затем, что он добрейшей души человек и не корчит из себя невесть что, хоть ему-то есть чем гордиться! Вот так-то, мистер Ньюком!
— Что, получили, дружок? — бросает Чарльз Хевисайд, когда генерал, весь красный от ярости, не переставая чертыхаться себе под нос, направляется к выходу. Барни преспокойно допивает свой стакан.
— Не пойму, что этому старому болвану от меня нужно, — с невинным видом замечает он, прикончив свое горькое пойло. — Вечно он на меня наскакивает, старый петух. Спорит со мной за вистом, а сам играет не лучше младенца. Лезет с советами за бильярдом, а я могу дать ему двадцать очков вперед и обыграть вчистую. И зачем только сюда таких пускают? Может, сыграем до обеда в пикет, Хевисайд? Э, да вон и мой дядюшка шествует со своим отпрыском. Тот, высокий, усатый, в коротких брюках. Сейчас, верно, отобедают в Ковент-Гардене и пойдут в театр. Мое почтение дяде!
И достойная парочка отправилась играть в карты, чем и занималась до тех пор, пока не зашло солнце и не настал час обеда.
Глава VII, в которой мистер Клайв покидает школу
К счастью, нашего доброго полковника ждала другая встреча — с сыном; и она сулила ему куда больше радости, чем недавнее общение с братьями.
На Ладгет-Хилл он отпустил карету и оттуда через мрачные окрестности Ньюгета пошел дальше по грязным тротуарам Смитфилда к своей старой школе, где теперь учился его сын. Сколько раз он ходил здесь в юности! Вот улица Доминиканцев, вот памятная с давних времен "Красная Корова", а вот и площадь Серых Монахов, с ее закопченными деревьями и цветниками, в окружении причудливых зданий прошлого века, которые дремлют на солнцепеке подобно старикам из богадельни.
Сквозь высокую арку виднелось готическое здание богадельни, по тихой площади в черной накидке брел какой-то из ее обитателей, еще несколько его сотоварищей направлялись из одной темной арки в другую. Здание школы стояло на этой же площади, прямо рядом с богадельней, только оно было новей, и из окон его лился нестройный хор голосов, мальчишески-звонких и возмужалых, слышался стук парт и звон посуды, доносились крики и плач. Молодость кипела, бурлила, переливалась через край, и все эти звуки являли странный контраст неслышным шагам одетых в черное людей под сводами старинного здания — шагам тех, для кого житейская борьба и надежды, суета и гомон — все в прошлом, все застлано мглой. Томас Ньюком, для которого пробил полдень, стоял где-то на полпути между шумливыми юнцами и шаркающими старцами и мог бы сейчас поразмыслить о тех и других, если бы Клайв, заметивший его из окна классной мистера Хопкинсона — или, попросту, Хопки, — не сбежал вприпрыжку с лестницы, чтобы приветствовать родителя. Он был одет с иголочки. Ни у кого из четырехсот его сверстников не было такой фигуры, такого портного, такой изящной обуви. Прочие воспитанники с завистью провожали его глазами изза оконных решеток и зубоскалили. Старшеклассники обменивались замечаниями о просторной одежде и длинных усах полковника Ньюкома, о его коричневых руках и нечищеной шляпе. В зубах полковника торчала сигара, и верзила Смит, школьный коновод, соблаговоливший тоже выглянуть в окошко, соизволил заметить, что, по его мнению, отец Ньюкома — настоящий мужчина.
— Расскажи мне о своих дядьях, Клайв, — сказал полковник, когда они, рука об руку, шли по улице.
— А что рассказывать, сэр? — спросил мальчик. — Я их не очень-то знаю.
— Ты ведь у них гостил, ты сам мне писал. Они были добры к тебе?
— Да, конечно. Даже очень добры. Сколько монет мне передарили. Только я, когда бываю у них, почти их не вижу. Мистер Ньюком, тот чаще меня приглашает, раза два или три в семестр, если он в городе, и всегда дает мне золотой.
— Разумеется, если б он тебя не видел, он не мог бы дать тебе гинею, — смеется отец.
Мальчик смутился.
— Да, конечно. В воскресенье вечером, накануне отъезда в Смитфилд, я всегда захожу в столовую попрощаться, и тогда-то он и дает мне золотой. Но он со мной почти не разговаривает. Если б не этот золотой, мне бы совсем не нравилось ездить на Брайенстоун-сквер — меня там сажают обедать с детьми, а они совсем маленькие, и еще с ними сидит гувернантка-француженка, такая здоровенная и противная; она все время визжит, кричит на них и придирается. У дяди каждую субботу званый обед, или он куда-нибудь уезжает, а тетя дает мне десять шиллингов и посылает в театр. Это гораздо лучше, чем званый обед. — Тут мальчик опять смутился. — Я когда был маленький, так делал: подожду на лестнице, чтоб они вышли из-за стола, да и стащу что-нибудь с блюда. Теперь я, конечно, этого не делаю. Мария (моя кузина) раньше таскала сласти да еще и гувернантку угощала — набьет карман сахаром и грызет прямо в классной, представляете? Дядя Хобсон, он не в таком хорошем обществе вращается, как дядя Брайен. Дело в том, что тетя Хобсон, хоть и очень добрая и все прочее, но, по-моему, не совсем comme il fat [18].
— А почему ты так думаешь? — спрашивает отец, которого забавляет чистосердечная болтовня мальчика. — В чем тут разница?
— Как следует объяснить не могу, а все-таки разницу всегда чувствуешь. Тут даже не в звании дело, а просто видно: один человек джентльмен, а другой нет. И женщины тоже — кто леди, кто нет. Вот, к примеру, Джонс, классный наставник в пятом, у него платье поношенное, но все равно не ошибешься: он джентльмен. А мистер Браун и волосы себе маслит, и пальцы у него в кольцах, и белые галстуки носит — ну и галстуки, помереть можно! — и все равно мы зовем его "выскочкой" и "красавчиком". И с тетей Марией то же самое: она хоть и красивая и одевается нарядно, а все-таки в чем-то не такая — ну, словом, то, да не то.
— То, да не то, значит, — говорит полковник с улыбкой.
— Ну, то есть… Не знаю, не могу объяснить, — совсем сбивается мальчик. — Я вовсе не хочу над ней смеяться, ведь она очень добра ко мне, но вот тетя Анна совсем другая, и говорит как-то естественней, и хотя у нее тоже есть смешные черты, она как-то представительней. — Мальчик рассмеялся. — А знаете ли, сэр, я часто думаю, что старая тетушка Ханимен из Брайтона ничуть не меньше леди, чем сама тетя Анна, — в главном, конечно. Она не важничает, не задается, ни о ком за спиной худо не говорит, делает много добра бедным, а шума вокруг этого не поднимает. И нисколько не стыдится, что сдает комнаты и что сама бедная, а ведь кое-кто в нашей семье…
— А мне показалось, что мы не хотели злословить, — улыбается полковник.
— Это у меня так, с языка сорвалось, — смеется Клайв. — Только знаете, как они съедутся в Ньюком да начнут рассуждать о предках, а этот осел, Барнс Ньюком, знай, пыжится от важности, меня прямо смех разбирает. Я ведь, когда ездил в Ньюком, зашел проведать старую тетю Сару, и она мне все рассказала и показала комнату, в которой дедушка… ну вы помните… Мне сперва даже немножко не по себе стало, я ведь думал, что мы такие родовитые. И в школе я, пожалуй, тоже слишком драл нос и насчет Ньюкомов хвастался, и поэтому я, как вернулся, решил все рассказать товарищам:
— Ты поступил как мужчина, — с восторгом сказал полковник. А может быть, правильней было бы сказать: "Ты поступил как мальчишка"? И в самом деле, у скольких светских господ мы не спрашиваем, кто их отцы? А сколько есть таких, что сами благоразумно об этом умалчивают? — Ты поступил как мужчина! — воскликнул полковник. — Никогда не стыдись своего отца, Клайв!
— Моего отца? — переспрашивает Клайв, кидая на него взгляд и, как павлин, раздуваясь от гордости. — Я вот еще что хотел спросить… — продолжает он после короткой паузы.
— Что, Клайв?
— Это правда, что написано в книге пэров и в дворянской грамоте про дядю Ньюкома и Ньюком, и еще про того Ньюкома, которого cожгли в Смитфилде, и того, что участвовал: в битве на Босвортском поле, и того, самого первого, что был брадо… то есть лейб-медиком Эдуарда Исповедника и погиб в битве при Гастингсе? Мне кажется, нет. А хотелось бы, чтобы это была правда!
— Наверно, каждому хотелось бы происходить из древнего и славного рода, — сказал полковник с обычной своей прямотой. — Тебе хочется гордиться своим отцом, так почему же не дедом, не прадедом и всеми другими предками? Но если нам не довелось унаследовать славу предков, постараемся, по крайней мере, оставить по себе добрую славу, мой мальчик. Этого с божьей помощью мы и будем с тобой добиваться.
Коротая путь этой бесхитростной беседой, оба джентльмена достигли наконец западной части города, где на Брайенстоун-сквер стоял красивый и просторный особняк младшего компаньона фирмы "Братья Ньюком". Полковник Ньюком пришел с визитом к невестке. Он постучал в дверь, и пока они ждали, чтобы им открыли, он заметил сквозь распахнутые окна столовой, что большой обеденный стол накрыт на много персон и все приготовлено для пиршества.
— Брат сказал, что сегодня он занят. Разве миссис Ньюком принимает без него гостей? — спросил он у сына.
— Она-то всех и приглашает, — ответил Клайв. — Дядя никого не зовет без ее разрешения.
Лицо полковника омрачилось. Устроить в доме званый обед и не позвать родного брата! — думал он. Если б они всей семьей прибыли в Индию, я бы просто обиделся, вздумай они остановиться не у меня. Пусть бы жили хоть целый год!
Забегавшийся лакей в красном жилете открыл дверь и, не дожидаясь вопросов, сказал: "Нет дома".
— Джон, это мой отец, полковник Ньюком, — сказал Клайв. — Тетя его примет.
— Хозяйки нет дома, — ответил лакей. — Хозяйка уехала в экипаже. Да не в эту дверь! — заорал он вдруг. — Вниз, в подвал их тащи! — Последнее относилось к мальчишке от кондитера с огромным тортом и множеством кульков со сластями к десерту. — И чтоб мороженое было минута в минуту, а то хозяину твоему не поздоровится! — С этими словами Джон кинулся обратно в дом, захлопнув дверь перед изумленным полковником.
— Право же, они, что называется, захлопнули дверь у меня перед носом, — пробормотал бедняга.
— Сегодня большой обед, и Джон очень занят. Тетя бы вас непременно приняла, она очень добрая, — вступился Клайв. — Ведь у вас в Индии, наверно, все по-другому. А вот в скверике гуляют девочки. Те, что в синем. А усатая, с желтым зонтиком, это их француженка. Здравствуй, Мэри. Здравствуй, Фанни. Познакомьтесь — это мой отец и ваш дядя.
— Mesdemoiselles! Je vos defends de parler a qi qe ce soit hors d Sqare! [19] — завизжала усатая дама и ринулась отгонять своих подопечных.
— Надеюсь, вы позволите мне познакомиться с моими племянницами, — обратился к ней полковник на прекрасном французском языке, — а кстати и с их наставницей, о которой я слышал столько лестного от своего сына.
— Хм, — произнесла мадемуазель Лебрюн, припоминая свою последнюю стычку с Клайвом и свой портрет, на котором этот шалопай изобразил ее с огромными усищами. — Мосье очень любезен, но в стране, где барышни так склонны забывать, что они из хорошей семьи, приходится сызмала неустанно внушать им правила благопристойности и приличия. За этими юными особами нужен глаз да глаз, иначе бог знает что может произойти. Вот хоть вчера: только я отвернулась на минутку и обратила свой взор к страницам книги — у меня ведь совсем нет времени на литературу, а я ее просто обожаю, — как вдруг слышу крики. Я поворачиваюсь и, что бы вы думали, вижу? Барышни, ваши племянницы, играют в крикет с двумя мосье Смис, сыновьями доктора Смиса, этими уличными мальчишками! — Все это она, к немалой забаве полковника, протараторила своим визгливым голосом, беспрерывно жестикулируя и размахивая зонтом над оградой сквера, сквозь которую на него глядели две маленькие девочки.
— Я бы тоже, мои милые, охотно поиграл с вами в крикет, — сказал наш добряк, протягивая племянницам свои смуглые руки.
— Вы, мосье, c'est different [20], - вы в таком возрасте! Поздоровайтесь с мосье вашим дядей, мадемуазель. Но вы понимаете, мосье, что и я должна соблюдать осторожность, беседуя в общественном саду с таким представительным мужчиной. — И она опустила долу свои выпученные глаза, скрыв от полковника эти лучистые светила.
Тем временем полковник, которого ничуть не занимало, куда устремлен взор мисс Лебрюн — к его шляпе или штиблетам, — с добротой, неизменно сиявшей на его лице, когда он обращался к детям, рассматривал своих маленьких племянниц.
— Вы слышали, что у вас в Индии есть дядя? — спросил он их.
— Нет, — ответила Мария.
— Да, — ответила Фанни. — Мадемуазель говорила (тут мадемуазель принялась делать руками какие-то судорожные знаки, словно посылала воздушные поцелуи подъезжавшему большому ландо), мадемуазель говорила, что если мы будем mechantes [21], нас отправят к дяде в Индию. Но я б и сама с вами поехала.
— Ну и глупенькая!.. — воскликнула Мария.
— Да, поехала бы, если б Клайв тоже поехал! — настаивала маленькая Фанни.
— А вот и мадам вернулась с прогулки, — возвестила мисс Лебрюн, и обернувшийся полковник имел счастье впервые в жизни узреть свою невестку.
Полная светловолосая дама в красивой шляпке и ротонде (кто помнит теперь, какие шляпки и ротонды носили в 183… году?) сидела в ландо, откинувшись на подушки, а спереди и сзади нее рдели плюшевые одеяния ее лакеев. Одна ее изящная ножка была выставлена и упиралась в подушку, на шляпке развевались перья, на коленях лежала книга; на ее высокой груди висел овальный мужской портрет, и еще один портрет с изображением двух хорошеньких розовощеких белокурых малюток украшал ее запястье вместе со множеством браслетов, цепочек и брелоков. Это великолепное зрелище портила лишь пара грязных перчаток. Переднее сиденье экипажа было завалено книгами из библиотеки, что свидетельствовало о пристрастии этой дамы к литературе. Молодой человек в брюках из красной парчи, соскочив с запяток, уже обрушил на дверь ее дома град ударов, отдававшихся громом по всей площади и возвещавших миру, что хозяйка этого жилища возвратилась к себе.
Клайв, лукаво подмигнув отцу, подбежал к тетке. Она томно склонилась к нему из экипажа. Мальчик ей нравился.
— Это ты, Клайв? — промолвила она. — Но ведь сегодня четверг! Почему ты не в школе, дружок?
— А меня отпустили. Отец приехал, и меня отпустили. Он пришел навестить вас.
Она величественно наклонила голову; лицо ее выразило монаршее удовольствие и благодушное удивление.
— Вот как, Клайв?! — изволила она воскликнуть тоном, который означал: "Пусть он подойдет и представится мне".
Наш честный джентльмен шагнул к ней, сняв шляпу, отвесил поклон и остался стоять с непокрытой головой. Она подарила его милостивым взглядом и с невыразимой грацией протянула ему свою пухлую ручку в грязной перчатке. Представьте себе какую-нибудь новоиспеченную баронессу времен Франциска I, снисходящую до рыцаря Баярда; или служанку служанки королевы Гиневры, милостиво отвечающую на поклон сэра Ланселота. Но нет, что может сравниться с достоинством английских дам?!
— Вы только сегодня прибыли и сразу пришли навестить меня? Как это мило с вашей стороны. N'est-ce pas qe c'etoit bong de moseer le Colonel, Mademoiselle? Mademoiselle Lebrn, le Colonel Newcome, mong frere" [22]. (И шепотом: "Наша гувернантка и мой друг, замечательная женщина".) Ну разве не любезно было со стороны полковника навестить меня? У вас было приятное путешествие? Вы побыва'ли на острове Святой Елены? Видели могилу этого великого человека? Как я вам завидую! Nos parlong de Napolleong, Mademoiselle, dong voter pere a ete le General favvory [23].
— O Die! qe n'ai-je p le voir! [24] — восклицает мадемуазель. — Li dont parle l'nivers, dont mon pere m'a si sovent parle [25]. — Но это замечание мадемуазель ее подруга пропускает мимо ушей.
— Клайв, donnez-moi votre bras [26], - продолжает хозяйка. — Это две мои девочки. Мальчики в школе. Мне будет очень приятно познакомить их с дядей. А этого гадкого мальчишку вы б никогда больше не увидели, если б мы не забрали его после скарлатины в Марблхед и не выходили. Ты помнишь, Клайв? Мы все его очень любим, и вы не должны ревновать его к тетке. Мне кажется, мы с вами давно уже через него знакомы, и нам хотелось бы вам понравиться. Как ты думаешь, Клайв, мы понравимся твоему папеньке? Только вы, наверно, отдадите предпочтение леди Анне. Вы, конечно, уже побывали у нее? Нет еще? Ах да, ведь ее нет в городе!
Рядом с миссис Ньюком стоит гувернантка с детьми; Джон ждет у распахнутой двери со шляпой в руке, а его хозяйка, любовно опершись на руку Клайва, неторопливо произносит приведенные нами знаменательные речи, отнюдь не собираясь пригласить деверя в дом.
— Если вы заглянете к нам нынче вечером, часиков в десять, — говорит она, — то встретите здесь нескольких небезынтересных людей, которые почтят меня своим присутствием. Может быть, и вам, полковник, будет любопытно с ними познакомиться — вы ведь недавно в Европе. Не все они носят громкие титулы, хотя иные принадлежат к числу славнейших людей Европы. Но я считаю, что в человеке главное — талант, и личные достоинства ставлю выше любой родословной. Вы, конечно, слыхали о профессоре Боджерсе? А о графе Поски? О докторе Макбрехе? На родине его зовут Иезекииль из Клакманнана. А о мистере Шэлуни, великом ирландском патриоте? Уж о нем-то вы не могли не читать в газетах! Все они и еще кое-кто были так любезны, что обещали нынче навестить меня. Человеку, в Лондоне новому, вряд ли представится лучшая возможность познакомиться с нашими светочами мысли и литературы. Из родных тоже кое-кто будет, из моих, конечно, а не сэра Брайена, — у него другой круг, он и время иначе проводит. Мы же с мистером Ньюкомом, смею утверждать, никогда своих не чурались. А сейчас мне надо идти — я должна дать кое-какие указания миссис Хаббард, моей экономке. У нас сегодня к обеду будет несколько друзей. До свидания, до вечера. Только не позже десяти. Мистер Ньюком рано встает, и мы не засиживаемся. А когда Клайв станет чуточку старше, он тоже, надеюсь, будет посещать наши вечера. До свидания! — Полковнику разрешили еще раз пожать перчатку, и леди в сопровождении свиты переступила порог и поплыла вверх по лестнице.
Миссис Ньюком ничуть не сомневалась, что оказала своему родственнику самый горячий и сердечный прием. Она вообще никогда не сомневалась в правильности и уместности своих поступков. Она приглашала в дождь к десяти часам вечера мужниных клерков из Кентиш-Тауна, заставляла художника тащиться к ней с альбомом из Кенсингтона, а какого-нибудь несчастного пианиста с нотной папкой — из Бромптона. Она награждала их улыбкой и чашкой чая и полагала, что осчастливила их. И если на второй или третий раз они отказывались посещать ее восхитительные журфиксы, она только покачивала своей белокурой головкой и с горечью замечала, что мистер А. пошел по дурному пути, или выражала опасение, что мистеру Б. недоступны подлинно духовные удовольствия. Иначе чем же объяснить, что человек молодой и, кажется, в здравом рассудке пренебрег такой возможностью развлечься и набраться ума?!
Глава VIII Миссис Ньюком у себя дома (маленькая вечеринка)
Чтобы пробить себе дорогу в толпе, надо получше работать локтями. Если кто-то загораживает от вас хорошее место, оттолкните его, и оно ваше. Вы только поглядите, как целеустремленная личность захватывает лучшие места при дворе, на балу, на выставке — словом, везде, где надо пробиться и обойти другого: стать поближе к монарху, если хочешь поцеловать ему руку; устроиться на главной трибуне, если поехал в Аскот на скачки; усесться там, откуда лучше всего слышно и видно преподобного Кликушинга, когда весь город рвется на его страстные проповеди; а если кто склонен к чревоугодию, захватить на званом ужине, с которого многие уйдут голодными, самую большую порцию мороженого, шампанского, зельтерской, холодного паштета — словом, у кого к чему душа лежит. Разбитная светская дама уже пристроила дочку и не знает забот — ей остается только кликнуть карету, ехать домой и спокойно ложиться спать. А у скромной маменьки дочка все еще в детской, и после бала она упрашивает лакеев сыскать в гардеробной ее шали, но — увы! — в них давно уже кто-то уехал. В обществе надо уметь утвердить себя. Есть хорошее место за столом? Займи его! В казначействе или в министерстве внутренних дел? Проси его. Хочешь попасть на прием, на который тебя не›звали? Проси, чтоб тебя позвали. Проси А., проси Б., проси миссис В., проси всех, кого знаешь. Тебя сочтут надоедливым, но ты своего добьешься. Когда ты пролез, не беда, что тебя считают пролазой. Без устали работай локтями, и ты пробьешь себе путь среди тысяч. Приказывай людям, и, поверь, многие тебе подчинятся. Теперь ты видишь, благосклонный читатель, как разумно употребил ты свой шиллинг, купив эту книгу. Заучи изложенные в ней правила, следуй им в жизни, и ты можешь не сомневаться в успехе. Если чья-то нога мешает тебе, наступи на нее, и ее уберут.
Правильность этих соображений мне легко подтвердить на примере семейства Ньюком. Перед вами совсем заурядная женщина, не слишком умная или красивая; повстречав случайно мистера Ньюкома, она велела ему на себе жениться; и он на ней женился и всю жизнь исполнял все, что она ему велела. Приняв полковника Ньюкома на крыльце, она повелела ему прийти на вечерний прием, и хотя он тридцать пять лет не бывал на вечерних приемах, провел предыдущую ночь без сна и имел лишь один штатский сюртук — тот, что прислали ему в Индию господа "Штульц и Кo" в 1821 году, — он и не подумал ослушаться и в пять минут одиннадцатого уже стоял у дверей ее дома в костюме, вызвавшем немалое удивление Клайва. Мальчика он оставил беседовать со своим другом и попутчиком мистером Бинни, который в этот день прибыл из Портсмута, снял, как было условлено, комнаты в той же гостинице и успел отобедать с полковником.
Сюртук, шитый господами Штульц, был, собственно, не сюртук, а голубой фрак с золочеными пуговицами, ныне обнаружившими свою медную природу, очень высоким бархатным воротником, совершенно скрывавшим уши капитана, и с высокой талией, обозначенной двумя отворотиками и двумя пуговицами. Костюм Томаса Ньюкома дополняли два жилета — верхний белый и нижний алый, неизменные парусиновые брюки, а также белая шляпа, в которой мы видели его поутру — таких шляп у него было две дюжины, он купил их по случаю несколько лет назад в Баррамтолле. Описывая голубой фрак, мы не оговорились, назвав владельца его капитаном, ибо в сем звании Томас Ньюком как раз и состоял, когда им обзавелся, и за истекшие с тех пор двенадцать лет так привык считать его нарядным, что и теперь не склонен был изменить свое мнение.
И тем не менее полковник Ньюком совершенно затмил в тот вечер всех светских львов, собравшихся на приеме у миссис Ньюком, включая доктора Макбреха, профессора Боджерса и графа Поски. У нашего достойного героя, меньше всего помышлявшего об украшении своей особы, имелась с 1801 года превосходная бриллиантовая булавка (ее отдал ему перед смертью бедный Джек Катлер, убитый в деле под Аргаоном), и раз в три года, по особо торжественным случаям, каковым счел и вечер у миссис Ньюком, он извлекал ее из шкатулки и накалывал на жабо. Великолепие этой булавки и блеск золоченых пуговиц приковали к нему все взоры. Среди гостей многие были с усами, но только усищи профессора Бредница, весьма упитанного мученика, недавно спасшегося из Шпандау, и Максимилиана Фанфарона, апостола свободы из французских эмигрантов, могли потягаться с усами полковника Ньюкома. Польские вожди до того наводнили в то время Лондон, что их никто уже не замечал, кроме одного почтенного депутата парламента от Мэрилебона да, раз в год, лорда-мэра. Собравшиеся порешили, что незнакомец — тот самый боярин из Валахии, о чьем прибытии в гостиницу "Мивар" сегодня сообщила "Морнинг пост". Миссис Майлс, чьи прелестные вечера, даваемые каждую вторую среду на Монтегью-сквер, соперничали, по мнению многих, с приемами, которые каждый второй четверг устраивала на Брайенстоун-сквер миссис Ньюком, ущипнула свою дочь Миру, болтавшую сразу на трех языках с герром Бредницем, гитаристом сеньором Карабосси и мосье Пивье — знаменитым французским шахматистом, и тем привлекла ее внимание к боярину. Мира Майлс пожалела, что не знает молдавского, — не для того чтобы говорить, а чтобы показать другим, будто она говорит на нем. А миссис Майлс, не получившая такого образования, как ее дочь, умильно улыбнувшись, пропела: "Madame Newcome pas ici — votre excellence novellement arrive — avez-vos fait ng bon g voyage? Je recois chez moi mercredi prochaing; lonnre de vos voir — Madamaselle Miles ma fille…" [27] И тут Мира, придя на выручку матери, бойко затараторила по-французски, к некоторому удивлению полковника, который, однако, решил, что в высшем свете, куда он нынче впервые попал, только так и изъясняются.
Миссис Ньюком покинула свое место у дверей гостиной, чтобы пройтись по комнатам со знаменитым индийским купцом Раммун Лалом — он же его превосходительство Раммун Лал, он же его высочество Раммун Лал, главный владелец алмазных копей в Голконде и обладатель пакета акций Ост-Индской компания в три с половиной миллиона фунтов стерлингов. Оставшись сегодня после обеда в мужской компании, он закурил кальян, и, поскольку у его слуг всегда было при себе несколько запасных кальянов, многие английские джентльмены довели себя до дурноты в его честь, пытаясь соревноваться с ним в этом занятии. Сам мистер Ньюком вынужден был уйти и лечь в постель, так и не совладав с дурнотой, вызванной курением кальяна, а доктор Макбрех, в надежде обратить его высочество в истинную веру, накурился так, что сделался лицом чернее заморского гостя. Вот этот-то Раммун Лал — с нафабренными усами, тонким смуглым лицом и мутными белками глаз, в чалме, шалях и шитой накидке, шествовал теперь по комнатам, пожевывая бетель, — который он вынимал из серебряной коробочки; миссис Ньюком прогуливала его, повиснув у него на руке и поигрывая веером, зажатым все в той же грязной перчатке; потом она вновь заняла свой пост у дверей гостиной.
Как только его высочество завидел полковника Ньюкома, который был ему хорошо знаком, вся важность и неприступность мигом слетели с него, уступив место глубочайшему смирению. Он склонил голову и, сложив ладони перед лицом, с подобострастной миной двинулся скользящей походкой к полковнику, чем удивил миссис Майлс, которая совсем обомлела, когда молдавский магнат вскричал на чистейшем английском языке: "А ты что тут делаешь, Раммун?!"
Раммун, не поднимая головы и не опуская ладоней, что-то быстро забормотал на хинди; полковник высокомерно слушал его, покручивая ус, а выслушав, резко отвернулся и заговорил с миссис Ньюком, которая с улыбкой поблагодарила его за то, что он пришел к ней в нер-вый же вечер по приезде.
— Куда же мне было идти прежде всего, как не в дом моего брата? — удивился полковник. Миссис Ньюком выразила сожаление, что за обедом у них не было свободного места. А ведь одно место все же оказалось незанятым — мистера Шэлуни задержали в палате общин. И разговор был такой интересный. Индийский князь так остроумен…
— Индийский кто?.. — переспросил полковник. Именитый язычник уже успел отойти от них и теперь сидел с одной из самых хорошеньких гостий, которая, обратив к нему свое прелестное личико и касаясь белокурыми локонами его плеча, слушала его с таким жадным вниманием, с каквму. наверно, Дездемона слушала Отелло.
Подобное, поведение индуса вывело полковника из себя. В ярости он так закрутил свои усы, что они поднялись у него к вискам.
— Уж не хотите ли вы сказать, что этот субъект выдает себя за князя? Да на родине он и сесть не смеет в присутствии офицера…
— Добрый вечер, мистер Ханимен… Eh, bong soir, Monsier… [28] Вы так поздно, мистер Прессли. Барнс? Возможно ли? Вы оказали мне честь проделать путь от Мэйфэра до Мэрилебона? А я думала, светские молодые люди никогда не заходят дальше Оксфорд-стрит. Это ваш племянник, полковник Ньюком.
— Добрый вечер, сэр, — говорит Барнс, ничем не выдавая изумления, охватившего его при виде костюма полковника. — Вы, очевидно, сегодня обедали здесь с Темнокожим Князем? А я как раз шел пригласить его и дядю к нам в среду, чтобы они составили вам компанию за обедом. Где мой дядя, сударыня?
— Вашему дяде стало плохо, и он лег в постель. Он выкурил один из кальянов, которые приносит князь, и ему сделалось дурно. Как поживает леди Анна? Лорд Кью сейчас в Лондоне? А ваша сестричка, помог ей брайтонский воздух? Я слышала, вашего кузена назначили секретарем посольства. Есть какие-нибудь приятные вести от вашей тетушки, леди Фанни?
— У леди Фанни, слава богу, все благополучно, и младенец в порядке, спасибо, — сухо ответил Барнс тетке, допекавшей его своей любезностью, и та обернулась к новому гостю.
— Не правда ли, сэр, любопытно, — говорит Барнс полковнику, — наблюдать такие проявления родственных чувств? Когда бы я ни пришел сюда, тетушка не забудет осведомиться ни о ком из моей родни, так что я с утра посылаю человека по всем домам — разузнать, у кого что слышно. Значит, дядя Хобсон перекурился и лег в постель?.. А помню, какой был скандал, когда я однажды закурил у него в Марблхеде! Так вы обещали быть у нас в среду, не забудьте. Кого вам позвать для компании? Значит, нашего друга Раммуна не надо? А девицы-то вокруг него так и вьются! В Лондоне, если ты с деньгами, выбирай любую, — я говорю о женщинах из общества, не о здешних, — заметил Барнс доверительно. — Я сам видел, как титулованные мамаши осаждают его со всех сторон, а девицы так и едят глазами его гуттаперчевую физиономию. Говорят, у него в Индии уже есть две жены. Но ради дарственной многие барышни из общества охотно бы вышли за него замуж, черт возьми!
— А здесь разве не общество? — спросил полковник.
— Нет, почему же. И совсем неплохое. Только… ну понимаете… В этой комнате, поверьте мне на слово, не сыщется и трех особ, которых встретишь еще где-нибудь. Раммун не в счет. А кто он на родине? Он ведь такой же князь, как я.
— Насколько я понимаю, он сейчас большой богач, — сказал полковник. — А выбился из самых низов, и о том, как он нажил состояние, ходят разные темные слухи.
— Очень может быть, — сказал молодой человек. — Впрочем, нас, как деловых людей, это не касается. А у него в самом деле большое состояние? Он держит у нас внушительный вклад и, кажется, намерен увеличить его и вести с нами крупные дела. Вы, как член семьи, надеюсь, поможете нам и предостережете, если что не так. Мой отец пригласил его в Ньюком, и вообще мы его поддерживаем, а правильно ли это, неясно. Я лично думаю, что нет. Но я младший компаньон фирмы, все дела решают старшие.
Младший компаньон оставил модную томность и перестал растягивать слова. Он говорил теперь просто и откровенно, не скрывая своей заинтересованности. Толкуй ему не толкуй, он бы все равно не понял, за что дядюшка почувствовал к нему гадливость и презрение. Совсем еще юнец — только-только пробилась бородка, — а уже расчетливей старого скряги, и, наверно, прижмет должника, точно Шейлок. "Если он таков в двадцать, что же станется с ним к пятидесяти, — с ужасом думал полковник. — Нет, если бы Клайву суждено было стать таким бессердечным существом, пусть лучше бы он умер!" А ведь этот молодой человек был незлым по натуре, нелживым, услужливым. Сам он считал, что его не в чем упрекнуть. Да он и вправду был не хуже тех, кто его окружал. Совесть его никогда не мучила — если только он не опаздывал в Сити; сон его был крепок — разве что накануне ему случалось хватить лишку; и мысли о попусту растраченной жизни не терзали его душу. Свою жизнь он почитал счастливой и достойной. Он был компаньоном в большом деле и чувствовал, что сумеет его расширить. Со временем он найдет себе хорошую партию и возьмет большое приданое. А пока что, по молодости лет, можно, подобно другим, поразвлечься и погрешить, хоть и не так, как иные вертопрахи — не очертя голову, а осмотрительно, без огласки, в рамках приличия, там, где никто не заметит и не будет неприятностей или скандала. Барнс Ньюком никогда не забывал пойти в церковь или переодеться к обеду. Покупал всегда за наличные. Если и напивался пьян, так вместе с другими и непременно в хорошей компании. Никогда не опаздывал в контору и не пренебрегал своим туалетом, как бы мало ни спал и как бы ни трещала у него голова. Словом, за всю историю человечества ни один еще гроб повапленный не имел столь презентабельного вида.
Пока юный Барнс беседовал со своим дядей, сухощавый, приятного вида джентльмен с высоким лбом, который поклонницы величали "благородным челом", и в аккуратном белом галстуке, повязанном так искусно, как это умеют делать лишь священники, рассматривал полковника Ньюкома, поблескивая очками, и ждал случая обратиться к нему. Полковник, заметив, с каким пристальным вниманием разглядывает его джентльмен в черном, спросил у Барнса имя этого пастора. Барнс, обратив свой монокль в сторону очков, сказал, что, хоть убейте, не знает; ему знакомы среди гостей от силы два человека. И тем не менее очки отвесили моноклю поклон, который тот не соизволил заметить. Очки двинулись в их сторону, и Барнс Ньюком сделал шаг назад.
— Уж не собирается ли он заговорить со мной, черт возьми! — воскликнул он в раздражении. Он вовсе не желал говорить с кем попало и где попало.
Но господин в очках уже подходил к ним, протягивая обе руки. Его ясные голубые глаза светились восторгом, улыбающееся лицо все собралось в морщинки, но и улыбка, и дружеский жест предназначались полковнику.
— Если миссис Майлс не обманула меня, сэр, я имею честь разговаривать с полковником Ньюкомом? — спросил он.
— С ним самым, сэр, — ответил полковник, и тогда его собеседник, со словами "Чарльз Ханимен", сорвал с руки сиреневую лайковую перчатку и схватил руку зятя.
— Муж моей бедной сестры! — возгласил он. — Мой благодетель! Отец Клайва! Как тесен мир! И как я рад видеть вас и познакомиться с вами!
— Так вы — Чарльз?! — вскричал полковник. — Очень рад, Ханимен, очень рад пожать вашу руку. Мы с Клайвом к вам сегодня нагрянули бы, да вот набралось дел до самого обеда. Вы напомнили мне бедную Эмму, Чарльз, — добавил он грустно. Эмма не была ему доброй женой. Эта капризная, глупая женщина доставила ему при жизни немало беспокойных дней и горьких ночей.
— Бедная, бедная Эмма! — воскликнул проповедник, обращая взор к люстре и изящным движением поднося к глазам батистовый платочек. Никто в Лондоне не умел столь картинно сверкнуть перстнем или прижать к лицу платок, пряча нахлынувшие чувства. — В самые светлые дни, смешавшись с безрассудной толпой, мы не можем забыть ушедших. Те, кто покинул нас, все равно остаются с нами. Но не этим надо встречать друга, приплывшего к родным берегам. Как приятно мне, что вы снова в старой доброй Англии! Как, должно быть, было вам отрадно видеть Клайва!
— Болтун проклятый! — пробормотал про себя Барнс, прекрасно знавший, кто стоит перед ним. — Вечно витийствует, точно с кафедры!
Настоятель часовни леди Уиттлси с улыбкой поклонился ему.
— Вы не узнали меня, сэр. А я имел честь видеть вас в Сити при исполнении ваших служебных обязанностей. Я приходил в банк с чеком, который мой брат с такою щедростью…
— Забудем об этом, Ханимен! — воскликнул полковник.
— Ничто не заставит меня забыть об этом, дражайший полковник, — ответил мистер Ханимен. — Я был бы на редкость плохим человеком и неблагодарным братом, если б когда-нибудь забыл вашу доброту.
— Оставим ее, прошу вас!
— Как же, оставит он ее, когда она еще не раз может ему пригодиться! — проворчал сквозь зубы Барнс. — Не отвезти ли вас домой? — обратился он к дяде. — Мой экипаж ждет у крыльца, и я буду рад захватить вас.
Но полковник сказал, что ему надо еще поговорить с шурином, и мистер Барнс, отвесив ему учтивый поклон и ни с кем больше не простившись, проскользнул в дверь и в молчании спустился по лестнице.
Теперь Ньюком остался в полном распоряжении пастора. Ему хотелось знать, что за люди его окружают, и Ханимен всех ему описал. Миссис Ньюком была бы весьма польщена, если бы слышала, как расписывал Чарльз Ханимен ее самое и ее гостей. Он так их расхваливал, словно они стояли тут же у него за спиной и слышали каждое его слово. Такое скопище умов, талантов и добродетелей должно было поразить и восхитить новоприбывшего.
— Вон та дама в красном тюрбане, возле которой стоят ее прелестные дочери, — леди Плут, жена знаменитого судьи. Все в Лондоне диву даются, почему он до сих пор не лорд Главный Судья и не пэр Англии. Мне, впрочем, рассказывали по секрету, будто препятствием послужило его имя: покойный монарх ни за что не соглашался, чтобы у него был пэр по фамилии Плут. Сама миледи простого звания, — я слышал даже, что из прислуги, — но вполне отвечает своему нынешнему положению. Она образцовая жена и мать, и ее дом на Коннот-Террас славится самым утонченным гостеприимством. Молодой человек, что беседует с ее дочерью, — начинающий адвокат, к тому же успел уже прославиться в качестве сотрудника наших ведущих журналов.
— А что за кавалерийский офицер в белом жилете стоит там с бородатым евреем? — осведомился полковник.
— О, это еще один известный литератор, стряпчий по профессии. Но он променял юриспруденцию на служение музам. Можно подумать, что эти девять сестер отдают предпочтенье усатым мужчинам.
— В жизни не сочинил ни строчки, — смеется полковник, покручивая усы.
— А я замечал, что большинство писателей носит усы! Бородатый еврей, как вы изволили его назвать, это герр фон Лунген, знаменитый гобоист. Три джентльмена, неподалеку от него, это мистер Сми, член Королевской Академии (тот, что бритый), мистер Мойз и мистер Кроппер (те, что бородатые). У рояля поет синьор Меццофорте, великий римский баритон. Ему аккомпанирует мадемуазель Лебрюн. Профессор Кварц и барон Кристаль, знаменитые немецкие геологи, беседуют в дверях со своим прославленным коллегой сэром Робертом Минераллом. А видите того полного джентльмена — у него еще манишка в табаке? Это знаменитый своим красноречием доктор Макбрех из Эдинбурга, а разговаривает он с доктором Этторе, который недавно, переодевшись прачкой, бежал из застенков римской инквизиции. Его несколько раз допрашивали под пыткой тисками и дыбой и наутро, говорят, должны были сжечь на Большой площади. Но по чести сказать, дорогой полковник, я не очень верю во все эти россказни о мучениках и обращенных. Ну где еще встретишь такого здоровяка, как профессор Бредниц, а ведь он был узником Шпильберга — выбрался оттуда через дымоход и дальше — через окно. Промедли он там еще, и не сыскалось бы окна, в которое он мог бы пролезть. А этот ослепительный мужчина в красной феске — Курбаш Паша — тоже вероотступник, как ни прискорбно мне об этом говорить. Он прежде жил в Марселе, был там парикмахером и звался мосье Буклю, но потом уехал в Египет и променял там щипцы на тюрбан. А разговаривает он сейчас с мистером Пилигримом, одним из наших талантливейших молодых поэтов, и Десмондом О'Тара; сыном досточтимого епископа Балинафадского, который, незадолго до кончины, впал в римско-католическую ересь. Ваша родственница, скажу по секрету, любит собирать у себя знаменитостей. Сегодня, я слышал, здесь ожидался один друг моей юности — краса и гордость Оксфорда по прозвищу "Голубок"; в свое время, когда мы были на третьем курсе, он получил ньюдигетский приз, а нынче должен был прибыть сюда уже под именем отца Бартоло, босоногий и обросший бородой, в рясе капуцина, — да, видно, аббат не пустил его. Это — мистер Пуфф, знаток политической экономии. Его собеседник — мистер Макдуфф, депутат парламента от Гленливата. Вон там — акцизный чиновник графства Миддлсекс; с ним рядом — знаменитый хирург, сэр Лансет, а милая хохотушка, что сейчас болтает с ними, — не кто иная, как знаменитая мисс Агу, автор романа "Ральф — похититель трупов", имевшего такой шумный успех после того, как его разнес критик из "Триместриал ревью". Довольно смелое сочинение — я просматривал его как-то в клубе (ведь и пастору после часов, посвященных делам прихода, дозволено порой desipere in loco [29], не так ли?) — весьма рискованные описания, кое-какие мысли о семье и браке не совсем общепринятого свойства… Но ведь она написала свой роман, можно сказать, еще в младенчестве, и он прогремел по всей Англии прежде, чем ее папаша, доктор Агу, узнал имя автора. Вон он спит там в углу, этот мистер Агу, возле американской писательницы мисс Рэдж, которая, наверно, толкует ему о различии между двумя формами правления. Я вот тут пытаюсь, дражайшая миссис Ньюком, коротко охарактеризовать моему зятю кое-кого из бесчисленных знаменитостей, собравшихся нынче в вашем салоне. Какое восхитительное развлечение вы нам доставили!
— Стараюсь по мере сил, дражайший полковник, — сказала хозяйка дома. — Надеюсь, вы будете у нас частым гостем, а также и Клайв, когда он, как я уже говорила утром, подрастет и научится ценить подобные удовольствия. Я не привержена моде. Пусть ей поклоняются другие в нашей семье, — я поклоняюсь талантам. И если бы с моей помощью — с моей скромной помощью — сблизились одаренные люди, дабы великие умы могли общаться друг с другом и представители разных наций объединились бы в братский союз, я знала бы, что жила не напрасно. Нас, светских женщин, частенько называют легкомысленными, полковник. В отношении иных это, быть может, справедливо. Не стану отрицать, даже в нашей семье кое-кто ценит не человека, а его титул, и гонится лишь за модой и развлечениями, но для меня и моих детей это, смею утверждать, никогда не будет жизненной целью. Мы всего лишь коммерсанты и на большее не притязаем. Когда, оглядываясь вокруг, я вижу, — и она обвела веером гостиную, так и сиявшую знаменитостями, — вижу перед собой — вот хотя бы Носки, чье имя неотделимо от истории Польши, или, например, Этторе, который отказался от своего сана и побывал на дыбе, чтобы попасть в нашу свободную страну; или вот господ Кварца и Кристалл, нашу заокеанскую сестру мисс Рэдж (надеюсь, в своем новом сочинении об Европе она не станет описывать мой скромный салон), или мисс Агу, чей талант я высоко ценю, хоть и не разделяю ее убеждений; когда я вижу, что мне удалось собрать вместе поэтов, путешественников, князей, художников, завоевателей Востока, проповедников, знаменитых своим красноречием, я чувствую, что моя скромная миссия выполнена, и Мария Ньюком принесла пользу своим современникам. Не желаете ли немного подкрепиться? Дайте же вашей сестре свою доблестную руку, чтоб, опираясь на нее, она могла спуститься в столовую. — И она окинула взором свою восхищенную общину, возглавляемую пастором Ханименом, поиграла веером, вскинула голову и — воплощенная Добродетель — выплыла из комнаты, повиснув на руке полковника.
Угощение было довольно скудное. Заезжие художники толпой кинулись вниз по лестнице и вмиг уничтожили мороженое, кремы и все, что им было предоставлено. Опоздавшим остались цыплячьи косточки, лужицы растаявшего мороженого на скатерти, стаканы с опивками хереса да хлебные крошки. Полковник сказал, что никогда не ужинает, и ушел вместе с Ханименом — его тянуло в постель, а его шурина, как ни грустно мне говорить об этом, — в клуб: он был большим гурманом, любил покушать устриц, поболтать до полуночи и в завершение дневных дел выпить стаканчик чего-нибудь горячительного.
Полковник пригласил его позавтракать вместе на следующий день, часиков в восемь или в девять, и мистер Ханимен скрепя сердце пообещал прийти к девяти. Настоятель часовни леди Уиттлси редко когда вставал раньше одиннадцати, ибо, сказать по правде, ни один из аббатов французского короля Людовика XV не предавался так безоглядно неге и лени, как наш обходительный бакалавр и проповедник.
Среди попутчиков, с коими полковник Ньюком возвращался из Индии, был мистер Джеймс Бинни, общительный молодой холостяк, лет сорока двух, проведший почти половину жизни на гражданской службе в Бенгалии и желавший вторую ее половину пожить в свое удовольствие где-нибудь в Европе или на родине, если ему здесь понравится. Традиционного набоба, известного вам из книг, уже больше не встретишь. Теперь он не так сказочно богат и вообще мало похож на того желтолицего злодея из романов и комедий, что под пыткой вымогал у несчастных раджей рупии, а потом скупал на них земли разорившихся английских дворян; носил несказанной цены бриллианты, курил на людях кальян, страдал печенью, а в одиночестве терзался угрызениями совести; нет у него жены-грубиянки, помыкающей толпою туземных слуг, и детей, которые полны лучших побуждений, но мало образованны, очень желали бы, чтоб семья их зажила по-другому, и безмерно страдают от сумасбродства своих родителей. Сегодня в доме какого-нибудь джентльмена из Индии вы не услышите больше: "Запрягайте двуколки — гостей развозить!" — как говаривал знаменитый набоб из Станетед-парка. Теперешний набоб едет на Леденхолл-стрит в омнибусе, а возвращается из Сити пешком — для моциона. Я даже знавал таких, которым еду подавали служанки, и могу назвать немало бывших индийских жителей с румянцем во всю щеку, как у доброго английского сквайра, никогда не расстававшегося с дедовской землей и родным ростбифом. Они уже не носят летом нанковый сюртук, печень у них в порядке, а что до кальяна, то, ручаюсь, вам теперь не сыскать ни одного в целом Лондоне. Джентльмены, возвратившиеся из Индии, так же мало помышляют о курении кальяна, как их вдовы о смерти на погребальном костре мужа на кладбище Кензал-Грип, близ Тайбернского квартала того города, где теперь обитают наши бывшие индусы. Прежде эти магнаты обитали на Бейкер-стрит и Харли-стрит, до этого на Портленд-Плейс, еще ранее — на Бедфорд-сквер, но все эти твердыни постепенно утрачивали свое былое великолепие, подобно тому как тускнели Агра, Бенарес, Лакнау или столица султана Типу.
Когда после двадцатидвухлетнего отсутствия мистер Бинни возвратился в Лондон на империале Госпортского дилижанса, при нем были шляпная картонка и саквояж, обычная пара платья, здоровый румянец на бритых щеках, отменный аппетит и ни намека на чернокожего слугу. У погребка "Белая лошадь" он нанял кеб и поехал в гостиницу "Нирот" на Клиффорд-стрит. Он дал кебмену восемь пенсов, а когда тот стал ворчать, разъяснил, что от Бонд-стрит до Клиффорд-стрит меньше двухсот ярдов и, значит, он заплатил ему по тарифу пять шиллингов четыре пенса за милю, считая в миле тысяча шестьсот ярдов. В гостинице он осведомился у официанта, на какое время полковник Ньюком заказал обед, и, узнав, что в его распоряжении еще целый час, отправился искать себе по соседству квартиру, где ему жилось бы покойней, чем в отеле, или, как он говорил, на "заезжем дворе". Мистер Бинни был родом из Шотландии; его отец служил письмоводителем в городской канцелярии Эдинбурга и за услуги, оказанные им на выборах одному из директоров Ост-Индской, компании, тот исхлопотал его сыну гражданскую должность в Индии. Бинни вышел в отставку с хорошей пенсией, да к тому же сумел отложить половину своего жалованья за время службы. Он был человеком начитанным, довольно способным и образованным и в избытке обладал здравым смыслом и хорошим характером. Любители пускать пыль в глаза называли его скрягой, а меж тем он раздавал больше денег, чем тратили многие из них. Он был последователем Давида Юма, коего ставил превыше всех смертных, и люди строгомыслящие объявили его человеком опасных взглядов, хотя среди них самих частенько встречаются личности куда опаснее Джеймса Бинни.
Вернувшись к себе в номер, полковник Ньюком застал там этого достойного джентльмена: устроившись в самом удобном кресле, он уютно дремал, положив свои короткие ножки на соседний стул и скромно прикрыв газетой объемистое брюшко. При появлении полковника мистер Бинни сразу проснулся.
— А, это вы, гуляка! — вскричал чиновник. — Как принял индийского Адониса лондонский свет? Надеюсь, Ньюком, вы произвели сенсацию? Я еще помню, старина Том, каким вы глядели франтом, когда сей фрак только что прибыл в Калькутту, — барракпурский Браммел, одно слово. Давненько это было — то ли в годы правления лорда Минто, то ли когда лорд Хастингс сидел над нами сатрапом.
— Один хороший костюм надо иметь, — заметил в ответ полковник. — Я не франт, но заказал себе платье у хорошего портного, и делу конец. — Он все еще полагал, что прекрасно одет.
— Конец?.. Что-то ему не видно конца! — воскликнул его штатский друг.
— Старое платье — как старый друг, Бинни, и я не хочу лишаться ни того, ни другого. Долго вы тут сидели с моим сыном? Хороший мальчуган, да? Ручаюсь, вы решили отписать ему кругленькую сумму в своем завещании, старина.
— Видите, Ньюком, что значит иметь настоящего друга! Я тут сижу жду — ну, не совсем сижу, но жду вас, потому как знаю, вам захочется поговорить об этом шалопае — вашем сыне. А если б я пошел спать, вам пришлось бы подниматься в номер двадцать шестой и вырывать меня из сладких объятий первого сна. Однако сознайтесь чистосердечно — успели вы, пока находились в салоне своей невестки, влюбиться в какую-нибудь юную красотку? Наверно, уже выбрали мачеху своему постреленку?
— Хороший мальчуган, правда, Джеймс?.. — отозвался полковник, усаживаясь за стол и закуривая сигару. Его честное лицо так и сияло — то ли от радости, то ли озаряемое свечой, от которой он прикуривал.
— Я тут изучал особенности ума и сердца вашего сына, сэр, допросил его с пристрастием, как, бывало, допрашивал в суде какого-нибудь мошенника. И я оценил его свойства следующим образом. Жажда похвалы — шестнадцать баллов. Доброжелательность — четырнадцать. Задиристость — четырнадцать. Приспособляемость — двойка! Влюбчивость — пока, разумеется, в зачатке, но обещает быть очень высокой. Воображение и сообразительность развиты в сильной степени, зато расчетливости почти никакой. Он может стать поэтом или художником; можете пустить его по своей части, для этого годились люди и похуже, а вот купец из него выйдет плохой, юрист — нерадивый, математик никудышный. У него есть ум и совесть, поэтому не вздумайте отдавать его в священники.
— Вы не упустите случая посмеяться над духовенством, Бинни, — строго заметил полковник.
— Да ведь если бы не назначение в Индию, быть бы мне светочем веры и столпом церкви. Разил бы я нечистого словом божьим и распевал псалмы. Ах, сэр, сколько потеряла шотландская церковь в лице Джеймса Бинни! — воскликнул маленький чиновник, скроив уморительную гримасу. — Но не о том речь. Я глубоко убежден, полковник, что этот постреленок доставит вам уйму огорчений, вернее сказать, доставил бы, когда бы вы не были так восхищены им и не считали: что он ни сделает — все правильно! Он растранжирит ваши денежки, не захочет трудиться и будет попадать в истории из-за женщин. Он почти так же прост душой, как его отец, и значит, каждый мошенник его обманет. И еще сдается мне, он унаследовал вашу неискоренимую привычку говорить правду, а это, полковник, будет ему помехой в свете, хотя, с другой стороны, не даст окончательно сбиться с пути. Словом, опасений он внушает немало, однако не безнадежен, и кое-что свидетельствует в его пользу.
— А что вы скажете о его латыни и греческом? — спросил полковник.
Перед уходом в гости, Ньюком тайно сговорился с Бинни, что тот устроит его сыну экзамен по классическим языкам.
— Что ж, — отозвался шотландец, — пожалуй, малый усвоил из греческого и латыни примерно столько же, сколько и я, когда был в его возрасте.
— Возможно ли, Бинни?! Вы же у нас в Индии были самым образованным человеком!
— Ну, тут похвалиться нечем. То, что он усвоил из древних языков за пять лет, при существующей в ваших закрытых школах отличной системе обучения, можно было получить за три месяца прилежных занятий дома. Я подчеркиваю — прилежных; вполне вероятно, что он не проявил бы должного прилежания. А так он приобрел знаний в классической литературе на двадцать пять гиней, а уплачено — сколько? Пять лет по двести фунтов в год? Впрочем, чтобы цитировать Горация, этих знаний хватит ему до седых волос. Чего же еще требовать от молодого человека с такими видами? Пожалуй, я все-таки определил бы его в армию, это самое для него подходящее: и труд не велик, — и платье красивое. Ассе segnm! [30] — воскликнул маленький шутник, осторожно потянув своего приятеля за фалду.
— С вами, Бинни, никогда не знаешь, шутите вы или всерьез, — сказал озадаченный полковник.
— Конечно, ведь я и сам этого не знаю, — отозвался шотландец. — Но если говорить всерьез, Том Ньюком, у вас прекрасный мальчик — я лучшего не встречал, ей-богу. Он кажется мне смышленым, и у него добрая душа. Его открытое лицо всюду послужит ему лучшей рекомендацией, а унаследованный от отца честный нрав и рупии (не будем забывать и о них) непременно помогут ему в жизни, иначе и быть не может. В котором часу мы завтракаем? А как хорошо было, что нынче утром никто не драил над нами палубу! Надо обязательно снять квартиру: нечего бросать деньги на ветер в этих отелях. Пусть мальчик поводит нас утром по городу и покажет нам все достопримечательности, Том. Я осматривал Лондон всего три дня, и то двадцать пять лет назад, и хотел бы завтра после завтрака вернуться к этому делу. Вылезем на палубу да поглядим, изменился ли город за то время, что нас здесь не было, ладно, полковник? — И с этими словами веселый джентльмен взял свечку и, кивнув своему другу, поспешил в постель.
Полковник и его друг обычно спали мало и вставали спозаранок, как почти все возвратившиеся оттуда, где оба они прожили столько лет, а потому друзья были уже на ногах задолго до того, как лондонские официанты надумали вылезти из постели. Единственным существом, вставшим раньше их, была служанка, мывшая "палубу", и маленький шотландец, выйдя из номера, споткнулся об ее ведерко. Но хоть он поднялся очень рано, попутчик успел опередить его. Бинни застал полковника в его маленькой гостиной, где тот сидел, в одних чулках, попыхивая сигарой, которую, похоже, он не вынимал изо рта ни днем, ни ночью.
К этой гостиной примыкали две спальни, и, когда Бинни, свеженький и румяный, разразился своими утренними приветствиями, полковник цыкнул на него и, приложив к губам свой длинный палец, двинулся ему навстречу бесшумно, точно привидение.
— В чем дело? — удивился маленький шотландец. — И почему вы в чулках?
— Клайв спит, — ответил полковник, и на лице его отразилась глубочайшая озабоченность.
— Ах вот оно что, наш дорогой малютка почивает! — воскликнул шутник. — Можно мне войти туда, полковник, и взглянуть на спящего ангелочка?
— Можно, только сначала снимите башмаки: они чертовски скрипят, — ответил его собеседник самым серьезным тоном, и Бинни отвернулся, чтобы скрыть широкую улыбку на своем веселом, круглом лице.
— А вы стояли над спящим младенцем и шептали молитву, не так ли, Том? — спросил мистер Бинни.
— А если и так, Джеймс Бинни, — спокойно ответил полковник, и смуглое лицо его слегка порозовело, — если и так, то, полагаю, в этом нет ничего худого. Девять лет тому назад я последний раз видел его спящим; тогда он был болезненным, бледным малышом, спавшим в своей детской кроватке. И вот я вижу его снова, сэр, — здоровым и красивым, на радость любящему отцовскому сердцу. Я был бы неблагодарным негодяем, Джеймс, если б не… не сделал того, о чем вы сейчас говорили, и не возблагодарил всемогущего господа за то, что он вернул мне сына.
Бинни уже не смеялся.
— Ей-богу, Том Ньюком, — промолвил он, — вы один из праведников, обитающих среди нас. Если бы все были вроде вас, ни в вашем, ни в моем ремесле не было бы нужды. Люди не враждовали бы, не воевали, и не стало бы ни мошенников, ни судей, чтобы ловить их.
Полковник с удивлением взирал на своего взволнованного друга, обычно скупого на похвалы; и в самом деле, что могло быть для него естественней того простого проявления благодарности и религиозного чувства, о котором заговорил его друг? Просить божьего благословения сыну было для него столь же обычным делом, как вставать на рассвете и ложиться с закатом. Его первая и последняя мысль всегда была о мальчике.
Оба джентльмена возвратились в гостиницу, когда Клайв только встал и оделся, а его дядющка Ханимен прибыл к завтраку. Полковник прочитал над трапезой молитву. Вот и началась жизнь, о которой он столько мечтал и молился: его сын, так долго живший для него лишь в заботах и думах, сидел перед ним и весело ему улыбался.
Глава IX У мисс Ханимен
Меблированные комнаты на Стейн-Гарденз в Брайтоне, этом городе пансионов, пользуются наибольшим спросом. Фасады домов украшены здесь мягкими полукружьями оконных выступов и миленькими террасками, откуда виден людской поток, катящийся взад и вперед по Стейну, и бескрайний синий океан, владычицей которого считается Британия. Знаменитый брайтонский мол бесстрашно врезается в море, и оно в ясную погоду веселыми бурун-чиками разбивается о его опоры, а в штормовые дни с ревом захлестывает нх белой пеной. За два пенса вы можете прямиком выйти в море и погулять по этой обширной палубе, не опасаясь морской болезни. Можете любоваться закатом, когда солнце ослепительным сиянием заливает Уортинг или когда первыми лучами золотит холмы и долины Роттингдина. На ваших глазах корыстолюбец-лодочник заманит в свое суденышко какого-нибудь горожанина с семьей, и вы смотрите на них и думаете, что путешествие их ждет не из приятных и приезжий, возможно, будет потом с сожалением вспоминать красоту и покой родных мест и прогулки где-нибудь в Ричмонде и Хэмстеде. Вы увидите сотни купален на воде, и ваша дерзкая фантазия нарисует вам тех прелестниц, что плещутся под их белоснежными тентами. По песчаному пляжу (я не помню, там песок или галька!) бродит мальчишка и собирает лакомых креветок вам на завтрак. Если для лондонца утренняя трапеза почти не существует, то в Брайтоне на нее накидываются с невиданным аппетитом. Вон в тех лодках, что сейчас подплывают к берегу, рыбаки ходили далеко в море и, не зная ни сна ни отдыха, ловили нежных мерланов, глупых и жадных макрелей и обычную камбалу. Но — чу, звук рожка! Это утренний дилижанс из Брайтона в Лондон. Вы провожаете его глазами, и взор ваш останавливается на остроконечных башнях, выстроенных нашим обожаемым Георгом. А вот утомленный столичный повеса прохаживается по пристани, дышит морским воздухом и украдкой заглядывает под шляпки хорошеньких девиц, гуляющих здесь до начала занятий. Глядите, а это — желчный адвокат, что сбежал на денек из Темпла, вышел проветриться на морском берегу, прежде чем вернуться в гостиницу "Альбион", где его ждет завтрак и мешок с бумагами. Смотрите, что за премилая вереница болтушек-школьниц! — начиная с круглолицей белокурой малютки, которая семенит рядом с младшей учительницей, и кончая лукавой пятнадцатилетней барышней, уже сознающей свои чары и все время пересмеивающейся с подружками, невзирая на суровые упреки мисс Аргус, строгой начальницы заведения. А вот и Томкинс в матросской куртке, с подзорной трубой в руках; вот юные Натан и Абрам, с утра пораньше разубранные бриллиантами и желающие своим восточным великолепием затмить самое солнце; вон безножка катит в своем кресле; вон веселая полная дама рассматривает в витрине брайтонские морские камушки (я собственными глазами видел, как одна леди купила такой камушек), а ее детки любуются приклеенными в витринах картинками с изображением златовласых красавцев в шитых золотом шейных платках и туфлях на немыслимо высоких каблуках — настоящее чудо сапожного искусства, и всего за семь с половиной шиллингов. Нынче принято хулить Георга IV, а ведь сколько лондонцев должно благодарить его за этот курорт! Сей добродушный весельчак, доктор Брайтон, — один из лучших эскулапов, когда-либо пользовавших нашу столицу. Привет же тебе, поставщик креветок, и тебе, прописавшему нам саутдаунскую баранину, — нет лучшей баранины, чем брайтонская! Нет экипажей удобнее брайтонских! Верховых прогулок вдоль скалистого берега приятней брайтонских! Лавчонок с безделушками и фруктами заманчивей брайтонских и такого рынка, как брайтонский! Я мысленно переношусь в домик мисс Ханимен на Стейн-Гарденз и наслаждаюсь всем этим.
Если когда-нибудь моему любезному читателю или читательнице случалось понести денежные потери, — разумеется, не такие, чтобы ввергнуть их в нищету или обречь на муки голода, — то пусть они честно признаются, что тяготы бедности оказались не столь велики, как это представлялось нашей робкой фантазии. Допустим, вы вложили деньги в Западно-Дидлсекские облигации или другую злосчастную спекуляцию, — и вот приходит известие о полном крахе; ваши сбережения идут на оплату просроченных векселей; вы созываете всю семью и держите перед ней громкую речь; ваша дражайшая супруга поочередно заключает в объятия всех сыновей и дочек, а затем припадает к вашей жилетке, каковая, по ее словам (она, да хранит ее бог, сопровождает их горькими слезами и излюбленными цитатами из Священного писания), составляет вместе с окружающими ее чадами все ее земное богатство; плачущие слуги, получив сполна свое жалованье и в придачу молитвенник и хозяйское благословение, покидают свое прежнее жилище; ваш изысканный особняк на Харли-стрит сдается внаем, и вы переселяетесь в меблированные комнаты где-нибудь в Пентонвилле, Кенсингтоне или Бромптоне. Как непохожи они на тот дом, в котором вы столько лет платили налоги и с таким размахом принимали гостей!
Так вот, вы переезжаете в меблированные комнаты и обнаруживаете, что вам здесь совсем неплохо. Не поручусь, что и ваша супруга в глубине души не чувствует себя теперь много счастливее, чем в "те счастливые дни", как она любит их называть. Отныне она — персона, а на Харли-стрит была никто: ведь там, кого ни возьми из знакомых, все были не хуже ее. В каждом из посещавшихся вами домов была такая же прихожая, такие же сервизы, лакеи и все прочее. Пусть у вас канделябры лучше (они и в самом деле были хороши на вашем обеденном столе), но у мистера Джонса превосходные серебряные (или посеребренные) блюда. Когда вы устраивали свои восхитительные званые вечера, у вашего подъезда скоплялось больше экипажей, чем у миссис Браун (что может быть изящней и выразительней приятной фразы: "было много господ с собственным выездом"); и все же миссис Браун почти всегда сажали за столом на лучшее место, чем вашу жену, — как-никак ведь племянница баронета! Вот почему ваша дражайшая половина так склонна иронизировать над британской аристократией. Словом, даже в дни наивысшего светского успеха, когда и вам разрешалось отхлебнуть из чаши наслаждений, вы всегда ощущали какую-то тайную досаду, какую-то горечь.
Жить среди людей, которые во всем вам ровня, мало радости (разве что у вас такая прихоть). А ведь многие лезут из кожи вон, чтобы их пускали в дома, где все до единого их превосходят и уж как-нибудь да обязательно их унизят (вот вчера, к примеру, маркиза Икс не признала вас, и вы не могли отделаться от мысли, что это нарочно; а третьево дни герцогиня Зет прошествовала мимо, сверкая бриллиантами, и так далее и тому подобное…). Истинное счастье — жить среди тех, кто ниже тебя, царить в своем кругу, быть там на первом месте. Кроме сильных мира сего, судьба дарует это утешительное превосходство еще и тем, кто, как говорится, знавал лучшие времена, кто понес чувствительные утраты. У меня благородный склад ума, и я ничем не хуже Цезаря. Если я не могу быть первым на Пикадилли, попробуем на Хаттон-Гарден; может, там я буду задавать тон. Если не удалось стать председателем в кофейной Уайта, или у "Путешественников", я возглавлю завсегдатаев в пивной "Сумка Подмастерья" или у "Веселых Школяров", и пусть не надеется быть принятым в наше общество тот, кто не выкажет мне достаточного почтения. Если моя дражайшая Бесси, выходя из гостиной, должна пропускать вперед племянницу баронета (тоже не велика птица!), будем ходить туда, где нас почтут первыми из гостей, — а как, скажите, быть первыми, если не подобрать себе в компанию людей похуже себя? Удовольствие это недорогое, доступное почти каждому. Чай с булочками обойдется вам в шиллинг, а лести и поклонения вам за это отмерят столько, сколько другим не получить и за тысячу фунтов, выброшенных на то, чтобы сервировать роскошный ужин с лакеями и блюдами от Гантера и перевернуть вверх дном весь дом. Какое уж тут поклонение, когда ваше гости устраивают приемы ничуть не хуже?
Откуда взяться почтению, когда даже лакеи, которые сегодня прислуживают за вашим столом, а вчера стояли за герцогским, смотрят на вас сверху вниз! Напрасное расточительство! Как ни траться на равных себе или вышестоящих, особого уважения от них не добьешься, а за два-то пенса можно наслушаться таких комплиментов!..
Тетушка Ханимен обладала сотней добродетелей; неизменно бодрая, трудолюбивая, экономная, честная, добрая, жалостливая и правдивая, она была душой предана семье и готова на любую жертву ради своих близких; и когда начались для нее денежные затруднения, судьба поспешила вознаградить ее благами, коих не купишь за деньги. Из всех слов родного языка эта милая старушка особенно жаловала слово "благородные" и вселила в своих соседей уверенность, что сама к таковым принадлежит. Ее дедушка с материнской стороны служил капитаном военного корабля; а отец был священником, держал учеников, выпустил в свет томик своих проповедей, дал сыну образование в колледже, обедал у местного сквайра, был почитаем за доброту и хороший портвейн, пользовался любовью прихода и жил в доме, который вела его дочь, мисс Ханимен. После смерти он оставил около двухсот фунтов годовых сыну и дочери, ничего не завещав матери Клайва, которая заслужила его гнев своим первым замужеством (сбежав с прапорщиком Кейси) и последующим легкомысленным образом жизни. Чарльз Ханимен еще в Оксфорде преспокойно тратил свои денежки на пирушки, а потом на заграничные путешествия; когда же не стало своих, принялся за сестрины и промотал ровно столько, сколько дала ему эта добрая душа. Мисс Ханимен была женщиной мужественной и решительной. Надеясь, что в Брайтоне все еще чтут память ее дедушки, капитана Ноукса, некогда там жившего, и не забыли, как доблестно сражался он под началом лорда Роднея против графа де Грасса, она перебралась со всеми пожитками в этот город и купила домик, верхний этаж коего стала сдавать постояльцам.
Эта энергичная маленькая старушка привезла с собой из деревни служанку, дочку тамошнего причетника, которую когда-то сама учила грамоте и рукоделью и которая всю жизнь обожала свою хозяйку. Ни у одной сказочно богатой индийской бегум, ни у одной сиятельной владелицы замков и особняков не было такой верной рабы, как Ханна Хикс. Под началом у Ханны состояла взятая из работного дома юная особа, которая величала Ханну "Миссис Хикс, мэм" и благоговела перед старшей служанкой точно так же, как та перед мисс Ханимен. В летнее время в пять, а зимой в семь часов утра (мисс Ханимен была рачительной хозяйкой и вела счет свечам) Ханна будила маленькую Салли, и женщины втроем принимались за хозяйство. Можете себе представить, какой шум поднимался в доме, если Салли вдруг появлялась с цветами в волосах, выказывала легкомыслие или своенравие, задерживалась дольше положенного, когда ее посылали за пивом, или бывала застигнута любезничающей с мальчишкой из булочной или приказчиком из бакалейной лавки. Салли частенько менялись: всех молоденьких служанок мисс Ханимен называла Салли, и этих Салли перебывало в доме великое множество. Свойства каждой Салли служили постоянным предметом увлекательных бесед между Ханной и ее хозяйкой. У немногочисленных приятельниц мисс Ханимен, имевших доступ в ее заднюю гостиную, тоже были свои Салли, и почтенные дамы не без приятности подолгу чаевничали, обсуждая их склонности.
Владельцы брайтонских пансионов нередко сами из прислуги или из торгового сословия — в прошлом экономки, лавочники, приказчики. Эти люди принимали Ханну как ровню, и она приносила своей хозяйке всякие истории об их житье-бытье: номер шесть сдали, а номер девять опять не заплатил за квартиру; жильцы первого этажа из номера двадцать седьмого чуть не каждый день картежничают и берут готовые обеды от Бараний; а от миссис Клопли еще и эта семья уехала, прямо наутро, — у бедного малютки все личико было искусано; а эти мисс Лири все продолжают безобразничать с теми молодыми людьми, прямо в гостиной, мэм: один из них даже предложил мисс Лори Лири сигару; миссис Скупердэй по-прежнему режет с жаркого у постояльцев мясо, фунт за фунтом, таскает у них чай из чайницы и даже письма ихние читает. Салли это слышала от служанки Полли, что живет у Скупердэев, — и как только бедняжечка не ушла, там ведь такого понаслышишься! Подобные сплетни и россказни, не слишком лестные для соседей, Ханна подбирала, где могла, и в изобилии подавала хозяйке к чаю, или скудной вечерней трапезе, которой мисс Ханимен позволяла себе насладиться после дневных трудов. Надо ли говорить, что в заведении мисс Ханимен и в помине не было тех ужасов, какие гнездились у миссис Клопли. Пол в каждой комнате обрызгивался водой и подметался до последней пылинки, каждый предмет осматривался придирчивым глазом, от которого ничто бы не утаилось, а едва постоялец съезжал, его матрас подвергался тщательному осмотру, кровать разбиралась на части и протиралась мокрой тряпкой, портьеры и гардины шли в стирку. Что же касается сахара и мяса, то Салли, пока шла вниз с подносом, способна была, конечно, стащить ненароком кусочек-другой сахара или сунуть в рот телячью котлетку, — чего и ждать от легкомысленных девчонок, воспитанных в работном доме! — но Ханне вы могли доверить горы золота или откупоренную бутылку коньяка, а самой мисс Ханимен скорее пришло бы на ум отрезать у Ханны кусок носа и съесть его, нежели покуситься на баранину своего постояльца. Постояльцы мисс Ханимен получали суп из лучшей баранины, лучшие телячьи котлеты, лучшее жаркое с французской фасолью, отменную жареную рыбу и самых жирных куропаток, а ее любимым жильцам подавали еще настоящий индийский рис, под острым соусом "карри", который присылал ей один ее именитый родственник, служащий офицером в Бенгальской армии. Впрочем, лишь немногие постояльцы пользовались таким расположением мисс Ханимен. Если семья не ходила в церковь, она уже была не в чести; а если жильцы посещали сектантские молельни, мисс Ханимен была о них самого низкого мнения. Однажды у нее в доме поселилась скромная стаффордширская семья, в которой по пятницам не ели мяса; мисс Ханимен очень жалела их за приверженность к римской ереси; но когда к ним явились два толстых джентльмена в черном и стаффордширская леди прямо в гостиной стала вдруг на колени перед тем, что был в лиловом нижнем жилете, мисс Ханимен попросила идолопоклонников съехать с квартиры: она не желает, чтоб в ее доме появлялись иезуиты! Она открыла книгу Хоуэлла "Медулла" и показала Ханне картинку, изображавшую сожжение мучеников на Смитфилдском рынке, и Ханна воскликнула: "Господи помилуй, мэм, надеюсь, это было очень давно?!" Мисс Ханимен поведала о случившемся священнику и еще долго показывала друзьям и некоторым из жильцов место на ковре, где опустилось на колени это бедное, заблудшее создание. Так она и жила, пользуясь уважением друзей и поставщиков, равно как и своим собственным; и с милой невозмутимостью рассказывала о понесенных ею "утратах", словно приходский домик ее батюшки был роскошным дворцом, а возившая их некогда двуколка с фонарями — элегантным кабриолетом.
— Впрочем, оно и к лучшему, Клайв, — говорила она племяннику, описывая это былое великолепие. — Слава богу, я могу спокойно перенести испытания, посланные мне господом!
Соседи этой достойной женщины, такие же содержатели пансионов, величали ее не иначе как "герцогиней" (трудно даже представить себе, что бы с ней было, если б они сочли ее принадлежащей к их сословию!). Снабжавшие ее мясники, булочники и рыночные торговцы держались с ней так почтительно, словно она была домоправительницей вельможи из Кейптауна. Сознавая свое превосходство, она, однако, была добра с этими простолюдинами. Она вела с ними любезные разговоры и благосклонно держалась с мистером Роджерсом, у которого, по слухам, было не то сто, не то все двести тысяч фунтов, а он всегда говорил: "Эта старушка герцогиня, — дай ей бог доброго здоровья! — всего, может, и купит что фунт телятины, а гонору — словно торгует целый гурт! Все равно сразу видно, что прирожденная леди и воспитания благородного: она скорее помрет, чем задолжает вам фартинг. Да, она знавала лучшие времена, уж вы мне поверьте!" Когда супруга бакалейщика была в интересном положении, мисс Ханимен навестила ее и даже отведала подкрепляющий напиток, которым ту поили, чем умилила все семейство. Торговец рыбой (она всегда называла его: "мой рыбник") продавал ей одного-единственного мерлана с таким почтением, точно она пришла к нему за дюжиной палтусов и омаров. Эти добрые люди были уверены, что папаша мисс Ханимен был по меньшей мере епископом, и ее славное прошлое представлялось им каким-то почти неземным благоденствием.
— Я неизменно убеждалась, Ханна, — говорила эта бесхитростная душа, — что люди знают свое место, а если временами и забываются, то их очень легко образумить. Пусть только леди всегда помнит, что она леди, и те, кто ниже ее рождением, не забудут об этом.
— Как же, мэм, уж конечно, мэм, — отвечает Ханна; она как раз идет завтракать и уносит к себе чайник, чтоб потом передать его в распоряжение Салли; а хозяйка ее тем временем моет свою чашку с блюдцем, подобно тому как ее маменька много десятилетий назад собственноручно мыла их чайный сервиз.
Конечно, кое-кто из соседей недолюбливал маленькую "герцогиню", однако это объяснялось не только тем, что она, по их убеждению, драла нос, но и тем, что, к их зависти, больше преуспевала в делах, — в окне у нее редко когда можно было увидеть объявление о сдаче комнат, тогда как в соседних домах они висели месяцами, предоставленные мухам и дождю и не замечаемые прохожими. У мисс Ханимен было много постоянных жильцов, которых, пожалуй, можно было назвать ее верными друзьями. Глухой мистер Криклейд уже пятнадцатый год проводил у мисс Ханимен весь зимний охотничий сезон — на редкость приятный и необременительный постоялец: с утра до вечера — на охоте, а с вечера до утра — в клубе за картами. Девицы Баркхем из Баркхембери, Танбридж-Уэлз, чей отец учился в колледже вместе с мистером Ханименом, приезжали из года в год в июне, чтоб все лето дышать морским воздухом, — свой дом они на это время сдавали. Затем, как известно, у нее много лет жил племянник. Ее рекомендовало благоволившее к ней брайтонское духовенство, и время от времени у нее жил или присылал своих пациентов известный лондонский врач мистер Бальзам, преданный друг семьи (когда-то он был частным питомцем ее отца, а потом учился у него в колледже), а также его коллега доктор X., который вдобавок никогда не брал с мисс Ханимен гонорара — разве что в виде пакетика индийского карри, окорока ее особого копчения да чашки чая раз или два в год.
— Нет, везет же этой чертовой герцогине! — говорил торговец углем мистер Голер, проживавший в третьем доме от мисс Ханимен и тоже сдававший комнаты, в некотором отношении еще менее привлекательные, чем у миссис Клопли. — Нечистый, что ли, ей помогает, а, миссис Голер? Только на прошлой неделе я прочел в "Сассекском вестнике", что померла мисс Баркхем из Баркхембери, — ага, думаю, вот тебе подарочек, герцогинюшка, — будешь знать, как задаваться и драть нос. А у нее объявление трех дней не провисело, и пожалуйста — две кареты, две горничные, трое детишек (один завернут в хинжарскую шаль), выездной лакей (кажись, иностранец!) и дама в атласной мантилье. Небось все к старой герцогине, чтоб она сдохла! Да что тут говорить! Такое уж наше счастье. Ей-богу, пущу я себе когда-нибудь пулю в лоб, миссис Голер, и делу конец. Вон уже входят! Три, четыре, шесть, ну да, — семеро, и еще лакей. А в корзинке он, верно, несет лекарства для бесценного малютки. Нет, ты только взгляни, какой багаж! Гляди — на передней карете герб в виде кровавой руки. Баронетский вроде?! Надеюсь, ваша светлость здоровы? А сэр Джон, конечно, не замедлит присоединиться к семейству? — эти тирады мистер Голер сопровождал насмешливыми поклонами, адресованными объявлению, праздно висевшему у него в окне, а маленькие Голеры кинулись в гостиную и оттуда на террасу — поглазеть на приезжих.
— Это дом мисс Ханимен? — спрашивает джентльмен, похожий на иностранца, и вручает Ханне визитную карточку Д. Бальзама, на которой почерком этого знаменитого эскулапа написано: "Мисс Ханимен, Стейн-Гарденз, 110". — Нам нужен пять спален, шесть постель, две или три гостиной. Располагаете ими?
— Поговорите с хозяйкой, — отвечает Ханна. А что тут, скажите, предосудительного, если мисс Ханимен как раз случилось ненароком стоять у окна гостиной и разглядывать экипажи? Разглядывал же их мистер Голер и другие соседи. И на улице собралось полдюжины мальчишек, которые точно вынырнули из угольных люков, а няньки, гулявшие в чахлом садике, так и прильнули к ограде. — Поговорите с хозяйкой, — отвечает Ханна и, отворив дверь в гостиную, низко приседая, говорит: — К вам джентльмен насчет комнат, мэм.
— Пять спален, — повторяет тот, входя, — шесть постель, две или три гостиной. Мы от доктора Бальзама.
— Это для вас, сэр? — спрашивает маленькая герцогиня, взглянув на рослого джентльмена.
— Нет, для мой госпожа, — отвечает тот.
— Может быть, вы изволите снять шляпу? — замечает герцогиня, указывая маленькой ручкой в митенке на касторовую шляпу, которую этот "кажись, иностранец" не потрудился снять.
Лакей с улыбкой подчиняется.
— Просим прощения, сударыня, — говорит он. — Так найдется у вас пять спален, — и он еще раз повторяет весь свой перечень. Доктор Бальзам, лечивший хозяев герра Куна, пользовал также и его самого и настоятельно рекомендовал ему заведение мисс Ханимен.
— Да, я располагаю нужным вам числом комнат. Вам их покажет служанка. — И мисс Ханимен величественно отходит к окну, опускается в кресло и опять берется за рукоделие.
Мистер Кун передал этот ответ своей госпоже, и та, выйдя из кареты, отправилась в сопровождении Ханны осматривать помещение. Комнаты были признаны безукоризненно чистыми, приятными и вполне подходящими, и тут же было велено втаскивать вещи. Маленького больного, завернутого в шаль, внес наверх преданный мистер Кун — так бережно, словно всю жизнь только тому и обучался, что нянчить малюток. Из кухни вынырнула сияющая Салли (в то время в доме служила прехорошенькая, розовощекая и свеженькая Салли) и развела по комнатам барышень, гувернантку и горничных. Старшая барышня, тоненькая темноволосая девочка лет тринадцати, принялась бегать по всему дому; она выскакивала на террасу, разглядывала картины, пробовала фортепьяно и смеялась его дребезжащему звуку: фортепьяно принадлежало еще бедняжке Эмме и было ей подарено к семнадцатилетию, за три недели до ее побега с прапорщиком, — на этажерке рядом по сей день лежат ее ноты; преподобный Чарльз Ханимен нередко, сидя за ним, распевал церковные гимны, и мисс Ханимен считала его прекрасным инструментом. Потом девочка кинулась целовать своего больного братца, лежавшего на диване, и продолжала резвиться с неугомонностью, свойственной ее возрасту.
— Ну и фортепьяно! У него такой же надтреснутый голос, как у мисс Куигли!
— Фи, душенька! — замечает укоризненно ее мать, а больной мальчик весело смеется.
— А какие смешные картины, мама! "Битва с графом де Грассом", "Смерть генерала Вольфа", а вот портрет какого-то старенького офицера в синем мундире, как у нашего дедушки, а это "Брейзноуз колледж, Оксфорд" — колледж медноносых. Вот смех-то!
Название этого колледжа снова рассмешило больного.
— Верно, у них там у всех медные носы! — сказал он и еще пуще засмеялся собственной шутке. Смех бедняжки перешел в кашель, и появилась мамина дорожная корзина, набитая всякой всячиной, откуда была извлечена бутылка сиропа с ярлыком: "Ребенку Э. Ньюкому. Принимать по чайной ложке при тяжелых приступах кашля".
— О голубой простор! Ты веселишь и пленяешь мой взор!.. — выводила девочка своим звонким голоском (эта песенка, кажется, тогда только появилась). — Жить здесь куда приятней, чем сидеть дома и любоваться мерзкими фабричными трубами! Какой душечка этот доктор Бальзам, что послал нас сюда. До чего милый домик! Здесь у всех хорошее настроение, даже у мисс Куигли, мамочка. И комнатка такая хорошенькая, и обивка, и… диван такой мягкий!.. — И она повалилась на диван. По правде сказать, это роскошное ложе принадлежало преподобному Чарльзу Ханимену еще в бытность его студентом Оксфорда; оно досталось ему от юного Дауни из Крайстчерч-колледжа, когда этого джентльмена выгнали из университета.
— Внешность нашей хозяйки совсем не отвечает описанию доктора Бальзама, — заметила мать. — Он говорил, что помнит ее хорошенькой и миниатюрной, еще с тех дней, когда учился у ее батюшки.
— Просто она выросла, — предположила девочка, и с дивана снова раздался веселый смех: мальчик готов был смеяться любой шутке, удачной или неудачной, сам ли он ее выдумал или услышал от домашних и знакомых. Доктор Бальзам говорил, что в чувстве юмора — его спасение.
— Она больше походит на служанку, — продолжает приезжая дама. — У нее грубые руки, и она все время величает меня "мэм". Я страшно разочарована в ней. — И она погрузилась в чтение одного из романов, которые проворный Кун успел разложить на столах вместе со всякими рабочими шкатулками, резными чернильницами, альбомами, календарями, флакончиками, футлярами для ножниц, семейными портретами в позолоченных рамках и прочими безделушками.
Тут в комнату вошла особа, которую принимали за хозяйку дома, и леди поднялась ей навстречу. Маленький шутник на диване, обхватив сестренку за шею, шепнул ей на ухо:
— Ну чем она не хорошенькая девушка, Эт? Я непременно напишу доктору Бальзаму, что она очень выросла.
И, не выдержав, рассмеялся так заливисто, что удивленная Ханна только и могла сказать:
— Ах ты милый малютка! А когда ему подавать обед, мэм?
— Благодарю вас, мисс Ханимен, в два часа, — ответила леди, величаво кивая. — В Лондоне есть один проповедник по фамилии Ханимен. Он вам не родственник?
Теперь приезжей даме пришел черед удивляться: лицо рослой женщины так и расплылось в улыбке, и она промолвила:
— Господи, да это вы небось про мистера Чарльза, мэм! Ну да, он живет в Лондоне.
— Ах, вот как?
— Извините, мэм, но вы, как видно, принимаете меня за хозяйку, мэм! — воскликнула Ханна. Больной ткнул сестренку в бок слабым кулачком. Если смех излечивает, то Salva est res [31]: пациент доктора Бальзама был явно вне опасности. — Мистер Чарльз — это брат хозяйки, мэм, а у меня нет братьев, мэм, и никогда не было. Только сыночек, что служит в полиции, мэм, спасибо на добром слове. Ах господи, совсем позабыла! Хозяйка велела сказать, мэм, коли вы отдохнули, она пожалует к вам с визитом, мэм.
— Ну что ж!.. — с натянутым видом произнесла приезжая, и Ханна, приняв это за приглашение для своей хозяйки, удалилась.
— Видно, эта мисс Ханимен здесь важная персона, — говорит леди. — Когда сдаешь комнаты, с чего так заноситься?
— Но ведь мосье де Буань, у которого мы жили в Булони, маменька, ни разу не заходил к нам, — возразила девочка.
— Полно, милочка! Мосье де Буань совсем, другое дело. А когда…
Тут распахнулась дверь, и крошечная мисс Ханимен в огромном, увитом лентами чепце, из-под которого выглядывал ее лучший каштановый шиньон, и в лучшем черном шелковом платье с ослепительно сверкавшими на нем золотыми часиками, вплыла в комнату и чинно присела перед новой постоялицей.
Та удостоила мисс Ханимен легким кивком, за которым последовал второй, когда хозяйка сказала:
— Рада слышать, что ваша милость довольны помещением.
— Да, вполне, благодарю вас, — важно ответила приезжая.
— А какой у вас чудесный вид на море! — воскликнула Этель.
— Здесь из каждого дома вид на море, Этель! Насчет платы, надеюсь, все уже улажено? Моим слугам потребуется уютная столовая — и, пожалуйста, чтоб отдельно от ваших, сударыня. Гувернантка обедает с младшими детьми, а старшая дочь — со мной; мальчику обед подайте, пожалуйста, ровно в два. А сейчас около часа.
— Насколько я понимаю… — начала было мисс Ханимен.
— Без сомнения, мы прекрасно поймем друг друга, сударыня! — воскликнула леди Анна Ньюком (проницательный читатель давно уже не без радости узнал эту благородную даму). — Доктор Бальзам отрекомендовал мне вас самым благоприятным образом, куда более благоприятным, чем вы… чем вы предполагаете. — Возможно, леди Анна намерена была закончить эту фразу не столь благоприятно для мисс Ханимен, однако убоялась решительного выражения на лице своей новой знакомицы и не сказала ничего обидного. — Хорошо, что я наконец имею удовольствие вас видеть и сообщить вам мои требования, чтобы мы с вами, как вы изволили заметить, лучше поняли друг друга. Завтрак и чай будьте добры подавать так же, как и обед. И, пожалуйста, чтобы каждое утро было свежее молоко для моего мальчика, причем ослиное. Доктор Бальзам прописал ему ослиное молоко. Если мне еще что-нибудь понадобится, я передам через того человека, который с вами разговаривал, — через Куна, мистера Куна. Вот и все.
В это время за окном хлынул страшный ливень; маленькая мисс Ханимен, взглянув на свою постоялицу, которая опустилась в кресло и снова взялась за книгу, произнесла:
— Слуги уже распаковали ваши вещи, сударыня?
— Господи, какое вам до этого дело, любезнейшая?! — Боюсь, их придется снова упаковать. Я не могу каждый день готовить — трижды пять это пятнадцать — пятнадцать отдельных блюд на семь человек, не считая моих домочадцев. Коли ваши слуги не могут есть вместе с моими или на кухне, придется им и их хозяйке искать себе другое помещение. И чем скорее, тем лучше, сударыня. Чем скорее, тем лучше! — заключила, дрожа от гнева, мисс Ханимен и села в кресло, широко расправив оборки своего шелкового платья.
— Да знаете ли вы, кто я? — говорит леди Анна, вставая.
— Отличнейшим образом, — отвечает хозяйка. — Мало того, знай я это раньше, сударыня, вы бы вообще не переступили моего порога.
— Но послушайте!.. — восклицает приезжая, и больной мальчик на диване, перепуганный и огорченный, и вдобавок сильно проголодавшийся, разражается плачем.
— Жаль, что придется потревожить этого милого ребенка. Бедняжечка! Я много о нем слышала, да и о вас тоже, мисс, — закончила маленькая хозяйка, поднимаясь с кресла. — Ради моего Клайва я не оставлю тебя без обеда, деточка. А тем временем пусть ваша милость потрудится подыскать себе другое жилище. Больше никто из вас не получит в моем доме ни кусочка, — и с этими гневными словами маленькая домовладелица выплыла из комнаты.
— Господи помилуй, кто эта женщина?! — вскричала леди Анна. — Меня еще в жизни так не оскорбляли!
— Вы же первая начали, маменька! — говорит прямодушная Этель. — То есть… Не плачь, Элфред, тише, тише, успокойся, дорогой!
— Да, это все маменька начала! А я кушать хочу! Кушать хочу! — ревел малыш на диване, а вернее, уже за диваном, куда он скатился, дрыгая ногами и руками и сбрасывая с себя шали.
— Что с тобой, мой мальчик? Не плачь, не плачь, мое сокровище! Сейчас тебя накормят! Отдай ей все, Этель! Вот ключи от шкатулки! Возьми мои часы! Мои кольца! Пусть все забирает! Чудовище! Она хочет его погубить! Выбросить ребенка на улицу в такую бурю! Дай мне плащ и зонтик, дай мне хоть что-нибудь, я пойду искать нам пристанище. Буду ходить от двери к двери и выпрашивать кусок хлеба, если эта злодейка мне отказывает! Скушай печеньице, дорогой! Выпей ложечку сиропу, любимый, он ведь такой вкусный! И пойди к своей мамочке, к, своей бедной старой мамочке!
— Ничуть он не вкусный! Он противный! — вопил Элфред. — Не хочу сиропа! Хочу обедать!
Тут мать, которой так и не удалось прижать ребенка к груди, — он все отбивался и дрыгал ногами, — бросилась в полном неистовстве к звонкам и начала дергать за все четыре шнурка, а потом опрометью кинулась вниз, в гостиную, и столкнулась в дверях с мисс Ханимен. Добрая женщина сперва не знала, кто эти люди, приехавшие к ней от доктора Бальзама — ей довольно было его рекомендации. Но потом от нянюшки маленького Элфреда она услышала их имя и поняла, что принимает у себя леди Анну Ньюком, что старшая девочка — это прелестная мисс Этель, а больной мальчик — крошка Элфред, известные ей по рассказам их кузена и по доброй сотне карикатур, которые, впрочем, Клайв рисовал на кого угодно. Приказав Салли сбегать на Сент-Джеймс-стрит за цыпленком и присмотрев за тем, чтобы его посадили на вертел, она приготовила хлебный соус и сделала пудинг по известному только ей замечательному рецепту. Затем она удалилась, чтоб переодеться в свое лучшее платье, как мы уже видели — вернее, слышали (боже нас упаси подсматривать, как она одевается, или стараться проникнуть в сокровенные тайны ее туалета!), и отправилась к леди Анне с визитом, испытывая немалые опасения касательно этой нечаянной встречи. Покинув вышеописанным образом комнату своей гостьи, она вернулась на кухню и обнаружила, что цыпленок зажарился в самый раз, а проворная Ханна успела уже расстелить на подносе салфетку и поставить прибор. Тогда мисс Ханимен взяла поднос и понесла обед наверх больному, но на лестнице столкнулась с его взволнованной родительницей.
— Это… это для моего ребенка?! — вскричала леди Анна, отступая к перилам.
— Да, для ребенка, — ответила мисс Ханимен, вскидывая головку. — Но больше никто ничего не получит в моем доме.
— Да благословит вас бог… Да благословит вас бог!.. Я буду мо… молиться за вас! — всхлипнула леди Анна, которая, по чести сказать, не отличалась сильным характером.
Одно удовольствие было смотреть, как малютка уписывал цыпленка. Этель, которой по молодости лет не случалось резать ничего, кроме собственных пальцев, перочинным ножичком брата или гувернантки, догадалась попросить мисс Ханимен нарезать цыпленка. Леди Анна, стиснув руки и проливая слезы, наблюдала эту умилительную сцену.
— Почему вы не сказали сразу, что вы — тетя Клайва? — спросила Этель, протягивая руку мисс Ханимен.
Старая женщина ласково взяла ее руку в свои.
— А я не успела. Так вы любите Клайва, душечка?
Примирение между мисс Ханимен и ее постояльцами было полным. Леди Анна написала сэру Брайену письмо в целую десть бумаги и хотела послать его в тот же день, но, как всегда, опоздала. Мистер Кун уже к вечеру совершенно очаровал мисс Ханимен забавными словечками и шуточками и смешным произношением, а также похвалами "мистеру Клайфу", как он называл его. Кун поселился отдельно от хозяев, все для всех делал, всегда оказывался под рукой, если был нужен, и не мешался под ногами, когда в его услугах не нуждались. А еще по прошествии некоторого времени мисс Ханимен извлекла на свет божий бутылку прославленной мадеры, присланной полковником, и угостила немца стаканчиком на своей половине. Кун причмокнул губами и снова протянул ей стакан. Мошенник знал толк в вине.
Глава X Этель и ее родня
Целые сутки леди Анна Ньюком пребывала в полном восторге от своего нового обиталища и от всего, что ее окружало. Гостиные здесь обставлены с редким вкусом; обеды подаются прекрасные. Ну кому случалось отведывать такие восхитительные телячьи отбивные, такую зеленую фасоль?
— И зачем мы только держим этих ужасных французских поваров, душечка, у них и моральных устоев никаких, — французы вообще народ безнравственный! — а счета какие они подают, да еще важничают и манерничают! Нет, я твердо решила расстаться с Бриньолем. Я написала твоему отцу нынче вечером, чтобы он предупредил его об увольнении. Разве он кормил нас когда-нибудь такими телячьими отбивными? Ведь их ни с чем не сравнишь.
— Они и правда очень вкусные, — отвечала мисс Этель, которая дома пять дней в неделю ела на завтрак баранину. — Я очень рада, что вам нравится этот дом, и Клайв, и мисс Ханимен.
— Мало сказать нравится! Да она прелесть! У меня такое чувство, словно мы с нею друзья детства! Она меня совершенно пленила. И должно же было так случиться, что доктор Бальзам направил нас именно сюда! Такое замечательное совпадение! Я написала об этом твоему отцу. Подумать только — я писала Клайву по этому адресу и совсем запамятовала, что его тетку зовут мисс Ханимен — и фамилия такая редкая! Я все забываю, все на свете! Однажды, знаешь, я позабыла, как зовут мужа твоей тети Луизы; а когда я крестила их малютку и священник спросил меня, как имя младенца, я сказала: "Право, не помню". И правда — не помнила. Это было в Лондоне, забыла только в какой церкви. Может, это как раз и был мистер Ханимен! Вполне возможно. Тогда было бы поистине удивительное совпадение! А эта почтенная пожилая женщина, приятной наружности, высокая такая, с отметиной на носу, ну как ее зовут… в общем, экономка, — вот ведь настоящее сокровище! Я, пожалуй, предложу ей перейти к нам. Уверена, что она сбережет нам кучу денег. Миссис Троттер наверняка обогащается за наш счет. Я напишу твоему папе и спрошу у него разрешения взять ее к нам. Маменька Этель всегда была в восхищении от своих новых знакомых, от их слуг и служанок, от их лошадей, карет, гостей. Едва успев с кем-нибудь познакомиться, она уже зазывала этих людей в Ньюком, ласкала и обхаживала их в воскресенье, в понедельник еле разговаривала с ними, а во вторник обходилась с ними до того грубо, что к среде они спешили покинуть ее дом. У ее дочери сменилось столько гувернанток — и все, как одна, милейшие создания в первую неделю и чудовища потом, — что бедная девочка была весьма необразованна для своего возраста. Она не умела играть на фортепьяно, плохо говорила по-французски, не знала, когда изобрели порох, когда была битва при Гастингсе, и ведать не ведала, вращается ли земля вокруг солнца или солнце вокруг земли. Она понятия не имела, сколько графств в Англии, Шотландии и Уэлсе, а тем более в Ирландии, не подозревала разницы между долготой и широтой: ее многочисленные наставницы расходились во мнениях по сим вопросам. Бедняжка Этель совсем растерялась в этом хороводе учителей и считала себя безнадежной тупицей. Однажды в воскресной школе ей дали в руки книгу, и восьмилетние девочки начали бойко отвечать по ней на вопросы, на которые она б ни за что не ответила. Все поплыло у нее перед глазами. Она уже не видела, как играет солнце на льняных головках и милых личиках. Розовощекие малышки наперебой тянули ручки и выкрикивали ответы, точно потешались над ней. "Ты дурочка, Этель, дурочка", — виделось ей в книге. В экипаже, по дороге домой, она не проронила ни слова, а когда очутилась в постели, залилась горькими слезами. Этель была от природы девочка пылкая и самолюбивая и обладала решительным и надменным нравом, и это посещение воскресной школы научило ее кой-чему поважней арифметики и географии. Клайв как-то рассказал мне одну историю из времен ее юности, которая, пожалуй, вполне приложима и ко многим другим юным аристократкам. В те дни юные леди и джентльмены из высшего общества обычно гуляли со своими нянями и гувернантками в специально огороженной для них части Хайд-парка, от которой у всех этих счастливчиков, живущих по соседству с Эпсли-Хаусом, имеется свой ключ. В этом саду Этель, девяти лет от роду, завязала нежную дружбу с лордом Геркулесом О'Райеном, каковой, как то, впрочем, известно благосклонным моим читателям, является одним из сыновей маркиза Балишанона. Лорд Геркулес был годом моложе мисс Этель Ньюком, чем нетрудно объяснить страсть, обуявшую два юные сердца: так уж судила природа, чтобы мальчики влюблялись в девочек старше себя или, точнее, чтобы старшие девочки изливали свои чувства на маленьких мальчуганов, всегда готовых ответить взаимностью.
В одно прекрасное утро сэр Брайен объявил о своем намеренье незамедлительно отбыть в Ньюком со всем семейством, включая, разумеется, и Этель. Девочка была безутешна. "Что станется с лордом Геркулесом, когда он узнает, что я уехала?" — спрашивала она у своей няньки. "Но, быть может, его светлость не узнает об этом", — сказала та, желая ее успокоить. "Непременно узнает, — ответила Этель. — _Он прочтет об этом в газетах_". Лорд Геркулес, надо полагать, своевременно вырвал эту страсть из своего сердца — он давно уже сочетался браком с Изабеллой, дочерью и наследницей небезызвестного Грейнза, эсквайра, из Дрейтон-Виндзора, младшего компаньона процветающей пивоваренной фирмы "Фокер и Кo".
Тринадцати лет Этель была уже такой высокой девочкой, что на голову, если не больше, переросла своих сверстниц, да и чувствовала себя старше их. "Вообразимое ли дело, — думала она, — чтобы я наряжала кукол, как Лили Путленд, или ходила в фартучке, как Люси Такер!" Ее не влекли их забавы. Она не хотела гулять вместе с ними — ей все чудилось, что на нее смотрят; не могла танцевать с ними в танцклассах и посещать Cors de Litteratre niverselle et de Science Comprehensive [32] модного тогда профессора, ибо девочки меньше ее делали большие успехи. Она просто терялась от обилия преподносимых ей сведений. В гостях, когда собирались девочки и под присмотром гувернанток пили чаи, а потом играли в шарады и прочие игры, Этель держалась особняком от сверстниц, а также от наставниц, которые в стороне от детей поверяют друг другу свои обиды. Она возилась с самыми меньшими, с розовощекими малышами, сажала их на колени и рассказывала им сотни всяких историй. Малыши обожали ее — она была с ними добра и ласкова, как мать. Зато дома она была faroche [33] и плохо поддавалась воспитанию. Она воевала с гувернантками и побеждала их одну за другой. Мне приходится нарушить обещание и описать детство еще некоторых лиц, коим предстоит участвовать в излагаемых событиях. Писатель сам порой не ведает, куда направит его божественная муза. А ведь она, поверьте, непреклонна, как Правда. Мы должны говорить то, что она нам внушает, и по ее велению то следовать кратчайшим путем, то отклоняться в сторону.
Сейчас она предписывает обратиться к другим членам занимающего нас семейства; так, нам придется сказать несколько слов о графе Кью, главе того благородного дома, из которого сэр Брайен Ньюком взял себе жену.
Когда мы читаем в сказке, что жили-были король с королевой, и построили они железный замок, и обнесли его рвом, и расставили вокруг бессчетную стражу, а в тот замок поместили свое единственное и любимое чадо, принца или принцессу, коим бог благословил их после долгих лет бесплодного супружества, и что пир по случаю крестин был испорчен пресловутой злой феей, каковая неизменно является на подобные торжества без всякого приглашения; когда Принца-Красавчика запирают в железной башне, где он лишен: всего, кроме самой здоровой пищи, самых поучительных книг и общества самого почтенного старца, призванного докучать ему своими советами, — нам известно наперед, что настанет день — и падут щеколды и запоры, воспитатель забудется сном, подъемные мосты надо рвом опустятся, и по ним либо ворвутся в замок неумолимые враги его королевского высочества, либо выедет сам наш юный шалопай, решивший перехитрить опекунов и поглядеть сей грешный мир. Старый король с королевой тут должны войти в башню и увидеть, что покои пусты, дерзкий наследник удрал, слуги и стража пьяны, а престарелый наставник спит. В сокрушении они рвут на себе парики, спускают с лестницы мажордома и прогоняют дуэнью — этого беззубого старого цербера. Бесполезно, — от судьбы не уйдешь. Настанет срок, и принцесса обязательно спустится из окна по веревочной лестнице, а принц улизнет, чтоб предаться грехам молодости. Скольких наших английских высочеств бережно пестовали их нежные родители, скольких запирали в неприступных башнях с воспитателем и целой библиотекой, окружали заставами и часовыми, проповедниками, старыми мамками и няньками, а они все равно убегали от всех этих попечителей, чтобы поразить мир своими шалостями и причудами! Что за повеса был принц Гарри, сын сурового монарха, отнявшего корону у Ричарда Второго. Он грабил в Гэдсхилле, шлялся по истчипским кабакам с полковником Фальстафом и еще худшей компанией и отхлестал по щекам Главного Судью Гаскойна. А каково было почтенной королеве Шарлотте услышать о поведении ее Принца-Красавчика; о его карточных проигрышах, делах с жокеями и жестокости, проявленной по отношению к Пердите! Да и кроме примеров из истории царствующего дома, разве мало подобных свидетельств предлагает нам жизнь нашей высокочтимой аристократии? Был такой юный лорд Уорик, пасынок мистера Аддисона. Мать его славилась строгостью, отчим был красноречивым моралистом, и все же поведение молодого джентльмена было просто скандальным. Он избивал ночных сторожей, пьянствовал по кабакам и вообще вел себя дико и необузданно. Летопись тех дней пестрит рассказами о его сумасбродствах, не уступающих былым проказам беспутного принца и Пойнса. Мы. англичане, не слишком суровы к подобного рода шалостям. Молодой аристократ, полный задора и сил, сорящий деньгами, охочий на шутку, скорый на расправу, прямодушный, красивый, беспутный и смелый, всегда будет пользоваться нашим расположением. Юный шалопай побеждает на скачках или дает взбучку какому-нибудь грубияну, и толпа рукоплещет ему. Старцы и мудрецы качают головой, но поглядывают на него с явным одобрением; даже старух, этих суровых поборниц морали, обезоруживает его молодость, отвага и красота. Я прекрасно знаю, что Чарльз Сэрфес — непутевый, а Том Джонс — не образец добродетели, но, хотя на свете попадаются критиканы, вроде доктора Джонсона и полковника Ньюкома, почти все мы в глубине души благосклонны к честному Тому и надеемся, что Софья будет счастлива, а Том в конце концов остепенится.
Четверть века назад молодой граф Кью появился в Лондоне, и скоро уже весь город трезвонил о подвигах его милости. В бытность свою юношей он успел еще вкусить тех радостей, коих нынче, увы, лишена наша аристократия. Слишком уж возлюбили мы покой и приличия; слишком уж равняет дух времени существующие у нас сословия, и общественное здравомыслие, перед коим вынуждены наконец склонить голову даже самые знатные, налагает слишком строгий запрет на обычаи и увеселения предков. А в те дни воскресные газеты пестрели увлекательными отчетами о кулачных боях. Наставить друг другу синяков почиталось в ту пору стародавней доблестью. Школьники держали в памяти историю этого благородного искусства, от грозных дней Бротона и Слэка до героических времен Сэма-Голландца и Боевого Петуха. Юные джентльмены рвались в Моули поглядеть, как Громила пробьет башку Любимчику или как негр расквасит морду еврею. В те дни наш остров оглашался звуками рогов и грохотом дилижансов. Веселое зрелище являли собой проезжие дороги доброй старой Англии, пока паровоз не смел с лица земли трактиры, стоявшие у дороги, и рыцарей, промышлявших на ней. Путешествовать в экипаже, сидеть на козлах, знать в лицо кучеров и кондукторов и помнить все придорожные гостиницы, пошутить у стойки с разбитной хозяюшкой, потрепать по щеке хорошенькую горничную — вот утехи тех, кто еще недавно был молод. Никто тогда не писал писем в "Таймс". "Печеное яблочко", я уверен, не сетовал тогда на цены, а "Жаждущий" с легким сердцем платил за выпивку. Дорога была общественным институтом, и ристалища тоже. Они объединяли людей, и те, не без примеси добродушного ретроградства, рассуждали о том, какую пользу отечеству приносят кулачные бои, путешествия и скачки и как без них выродится все — и английский дух, и мужская доблесть, и лошадиная порода, и многое, многое другое. Подставить другому синяк под глазом или самому получить подобное украшение было обычным делом, ничуть не умалявшим достоинство джентльмена; а править развлечения ради тяжелым дилижансом считалось благородным спортом молодежи. Где вы теперь сыщете юношу, который возмечтал бы заменить кочегара? В Хайд-парке порой еще можно увидеть старую унылую колымагу четверней с одиноким кучером на козлах. Но куда подевались наши быстролетные колесницы? Где ты, стремительная "Ртуть", и ты, ветру подобный "Вызов"? Сыскались экипажи посильней, побыстрей и оставили вас далеко позади. Померкли огни ваших фонарей, затихла вдали музыка ваших рожков.
На исходе сей счастливой поры вступил в жизнь лорд Кью. Известный ныне всей округе добродушный пожилой джентльмен, друг и благодетель своих арендаторов, щедрый жертвователь на постройку церквей, постоянный посетитель приходских школ и автор писем местным фермерам, здравомыслящий и благожелательный джентльмен, завоевавший столько призов на сельскохозяйственных выставках и даже прочитавший в главном городе графства цикл лекций в весьма скромной приятной манере, это и есть тот сумасбродный лорд Кью, который два с лишним десятилетия назад держал скаковых лошадей, ходил на кулачные бои, дрался на дуэли и однажды избил какого-то лейб-гвардейца, резался в карты у Крокфорда и вытворял еще бог весть что.
Его мать, женщина благочестивая, заботливо растила сына и управляла его имением, и, пока наш юный джентльмен пребывал в отрочестве, всеми силами старалась уберечь его с младшим братом от мирских соблазнов, поручив их воспитание лучшим пастырям и наставникам. Она сама зубрила с мальчиками латынь, обучала их игре на фортепьяно, чем привела в ярость их бабушку, старую леди Кью, которая утверждала, что невестка хочет воспитать ее внуков слюнтяями, и примирилась с ними лишь после того, как старший вступил в Крайстчерч-колледж и сумел уже к началу второго семестра достойно там себя показать. Он катался в карете цугом, держал охотничьих собак, устраивал пирушки, высмеивал декана, запирал наставника в его комнате и приводил мать в ужас своим необузданным нравом. Он покинул университет, весьма недолго погостив в этой обители знания. А возможно, оксфордское начальство само посоветовало ему удалиться, — не будем ворошить прошлое. Его юный сын, нынешний лорд Уолем, учится сейчас в том же колледже и отличается отменным прилежанием. Так стоит ли входить в излишние подробности и вспоминать, что было четверть века назад, — ведь шалости отца не послужат ему добрым примером.
Старая леди Кью, устроившая вместе с покойной миссис Ньюком брак между мистером Брайеном Ньюкомом и своей дочерью, всегда презирала зятя. Женщина прямая, откровенная, выражавшая вслух свое мнение о людях, она и о нем высказывалась без обиняков. "Сэр Брайен Ньюком, — говорила она, — человек на редкость глупый и респектабельный. Анна — умница, но у нее ни капли здравого смысла. Они удивительно подходят друг другу. Мужчину, способного самостоятельно судить о вещах, она свела бы с ума своей безалаберностью, а небогатого джентльмена своего круга пустила бы по миру. Вот я и нашла ей мужа как раз но ней. Он оплачивает ее счета, не замечает ее бестолковости, следит за денежными делами и удерживает ее от глупостей. В юности она мечтала выйти за кузена Тома Пойнца, своего сверстника, и когда я сосватала ее за мистера Ньюкома, объявила, что умрет с горя. Экий вздор! Да она бы за год разорила Тома Пойнца вчистую. Она столько же смыслит в ценах на баранину, сколько я в алгебре".
Графиня Кью любила жить в Брайтоне, она оставалась там даже в то время года, когда лондонцы находят особое очарование в собственном городе. "Лондон после пасхи невыносим, — говаривала старая леди. — Люди так старательно развлекаются, точно это входит в их обязанность. У половины мужчин начинается несварение желудка от ежедневных банкетов. Женщины озабочены лишь тем, как поспеть за вечер на полдюжины приемов. У девиц на уме кавалеры да туалеты. Невозможно побыть с друзьями или спокойно отдохнуть. С другой стороны, буржуазная публика еще не наводнила Брайтон. Набережная не забита шарабанами, в которых катаются маклерские жены с детьми; можно посидеть в кресле на пристани, подышать свежим воздухом, не боясь задохнуться от сигарного дыма этих мерзких лондонских приказчиков". Вот почему в списке приезжих, публикуемом брайтонской газетой, имя леди Кью всегда упоминалось среди первых.
Единственная незамужняя дочь ее сиятельства, леди Джулия, жила вместе с ней. Бедняжка с детства страдала болезнью позвоночника, на много лет приковавшей ее к креслу-каталке. Всегда дома, всегда на глазах у матери, она стала ее постоянной жертвой, ее "подушечкой для булавок", ежедневно сносившей сотню уколов ее сарказма. Когда ребенка, истязаемого дома, приводят к полицейскому судье и обнажают ему спину и плечи, они оказываются в синяках и полосах от розог; и если бы существовало такое судилище или такой судья, который осмотрел бы сердце несчастной калеки, он узрел бы на нем бессчетные рубцы от затянувшихся ран и новые, еще кровоточащие после вчерашней экзекуции. Язык старой леди Кью был страшнее плети, и немало людей испытало на себе его беспощадность. Она не была слишком жестокосердна, но знала, что искусно владеет своим бичом, и ей нравилось пускать его в ход. А несчастная Джулия оказывалась под рукой всякий раз, когда ее матери приходило на ум испробовать свои силы.
Едва леди Кью успела устроиться в Брайтоне, как болезнь ее маленького внука привела сюда и леди Анну Ньюком с детьми. В страхе леди Кью чуть было не сбежала обратно в Лондон, а то и за море, в Дьепп. Она никогда не болела корью.
— Неужто Анна не могла повезти ребенка куда-нибудь в другое место? Джулия, ты ни в коем случае не должна навещать этих заразных Ньюкомов, если ты, конечно, не хочешь моей смерти. Впрочем, ты, наверно, как раз мечтаешь об этом. Ну да, я отравляю тебе жизнь, и ты не прочь от меня избавиться.
— Вы же видитесь с доктором X., а он каждый день смотрит мальчика, — восклицает бедная Подушечка для Булавок. — Его же вы не боитесь!
— Вздор какой! Доктор X. приходит, чтобы полечить меня, рассказать мне новости, сделать комплимент, пощупать пульс, прописать какую-нибудь мерзость или просто — получить гинею. Доктор X. обязан ходить ко всем и лечить от любых болезней. Не хочешь же ты, чтобы я, как последняя злодейка, запретила ему лечить моего собственного внука. А тебе я запрещаю бывать у них. Посылай каждый день кого-нибудь из слуг справиться о здоровье Элфреда. Конюха, например… ну да, Чарльза, он в дом заходить не будет, позвонит и подождет за дверью. И пусть лучше звонит с черного хода — у них ведь, наверно, есть черный ход, — поговорит со слугами через решетку и принесет нам весточку о больном.
Бедная Подушечка для Булавок ощутила угрызения совести. Она уже виделась нынче с детьми, когда выезжала на прогулку в своем кресле, поцеловала малютку и подержала за руку милую Этель. Однако лучше не признаваться. Ее, как и многих других хороших людей, домашняя тирания сделала лицемеркой.
Конюх Чарльз принес в этот день добрые вести о здоровье Элфреда, и доктор X. подтвердил их во время своего визита. Ребенок быстро поправляется, аппетит у него, как у слоненка. Его кузен лорд Кью навещал его. Лорд Кью — добрейший человек. Он принес мальчику иллюстрированную книжку "Том и Джерри", и ребенок пришел в восторг от картинок.
— Почему Кью не проведал меня? Когда он здесь появился? Джулия, черкни ему несколько слов и немедленно пошли за ним. Ты знала, что он здесь?
Джулия заверяет мать, что она лишь минуту назад вычитала в брайтонской газете о прибытии в "Альбион" графа Кью и достопочтенного Дж. Белсайза.
— Они, без сомненья, затеяли какую-то шалость! — с одобрением восклицает старая леди. — Когда сходятся вместе Джордж и Джек Белсайз, непременно быть греху! А вы что об этом думаете, доктор? По лицу вижу, что вы что-то знаете! Рассказывайте, рассказывайте, а я напишу его богомольной маменьке, этой противной ханже.
По лицу доктора X. и вправду можно было догадаться, что он что-то знает. Он ухмыляется и говорит:
— Да, я видел утром лорда Кью. Он катался в экипаже, сперва с достопочтенным мистером Белсайзом, а потом… — Здесь он бросает взгляд в сторону леди Джулии, что должно означать: "Не хотел бы я в присутствии девицы рассказывать вашему сиятельству, с кем катался лорд Кью, после того как достопочтенный мистер Белсайз простился с ним и пошел играть в теннис с капитаном Хакстеблом".
— Это вы из-за Джулии стесняетесь?! — восклицает старая леди. — Бог ты мой, да ей сорок лет, она уже всего наслушалась. Сию же минуту рассказывайте все, что знаете о лорде Кью, доктор!
Доктор вежливо сознается, что лорд Кью на глазах всего Брайтона два часа подряд катал в своем фаэтоне мадам Пучини, знаменитую певицу из Итальянской оперы.
— Но ведь синьор Пучини тоже был в экипаже. Он сидел сзади… рядом с грумом. Право же, маменька, — вмешивается, краснея, леди Джулия.
— Джулия, vos n'etes q'ne ganache [34], - говорит леди Кью, пожимая плечами и меряя дочь взглядом из-под нависших черных бровей. Ее сиятельство, родная сестра покойного и незабвенного маркиза Стайна, обладала немалой долей его остроумия и проницательности, а также походила лицом на этого знаменитого вельможу.
Леди Кью велит дочери взять перо и диктует:
"Monsier le mavais sjet [35], человеку, желающему в тайне от всех подышать свежим воздухом и избегнуть встречи с родными, не следовало останавливать свой выбор на Брайтоне, где имена приезжающих печатаются в газетах. Если вы не утонули в пучи…
— Мама! — ужасается ее секретарша.
— …в пучине морской, соблаговолите отобедать нынче с двумя старухами в половине восьмого. Можете привести с собой мистера Белсайза. Ждем от вас кучу всяких рассказов.
Ваша etc.
Л. Кью".
Джулия слово в слово, опустив лишь одну фразу, записала продиктованное ей матерью, и письмо было запечатано и отправлено лорду Кью, который и пожаловал к обеду с Джеком Белсайзом. Джеку Белсайзу нравилось обедать у леди Кью; он отзывался о ней как о "милейшей и ехиднейшей старушенции во всей Англии"; ему также нравилось обедать в обществе леди Джулии, которая была, по его словам, "бедной страдалицей и лучшей женщиной во всей Англии". Джеку Белсайзу нравились все, и он тоже всем нравился.
Два дня спустя молодые люди снова нанесли визит леди Кью, и на сей раз лорд Кью стал рассыпаться в похвалах своим родственникам из семейства Ньюкомов.
— Надеюсь, милый, ты не от старшего в таком восторге, не от Барнса? — осведомилась леди Кью.
— Конечно, нет, чтоб ему провалиться!
— Чтоб ему!.. Простите, леди Джулия, — подхватывает Джек Белсайз. — Конечно, не от Барнса. Я с кем угодно могу поладить, только не с этим гаденышем Барни.
— С кем? Как вы сказали, мистер Белсайз?
— Гаденышем, сударыня. Хоть он вам и внук, другого слова не подберешь. Я никогда не слышал, чтоб он о ком-нибудь сказал доброе слово или сделал кому-нибудь добро.
— Благодарю вас, мистер Белсайз, — откликается старая леди.
— А вот остальные — народ что надо. Этот малыш, у которого только что была корь, — душка. А что до мисс Этель…
— Этель молодчина, сударыня, — говорит лорд Кью, хлопая себя по колену.
— Этель — душка, а Элфред — молодчина, так, по-моему, следует вас понимать, а Барнс — гаденыш, — замечает леди Кью, одобрительно кивая. — Так приятно было все это узнать.
— Мы повстречали сегодня детишек на улице, — с восторгом рассказывает Кью, — когда я вез Джека в карете. Я вышел, и мы немножко поболтали.
— Гувернантка — очень милая женщина. Старовата, правда, но… Простите, леди Джулия, — восклицает незадачливый Джек Белсайз. — Вечно я что-нибудь ляпну…
— Как вы сказали? Продолжай же, Кью.
— Ну и вот, детишки нам повстречались всем выводком, и мальчик захотел покататься. Я предложил покатать его и мисс Этель, если она пожелает. Честное слово, она удивительно хорошенькая девочка. Гувернантка, конечно, говорит "нет". Они всегда так говорят. Но я объявил, что прихожусь Этель дядей, а Джек сделал ей такой изысканный комплимент, что она сменила гнев на милость. Дети уселись со мной, а Джек устроился сзади.
— На месте мосье Пучини, bon! [36]
— Поехали мы на холмы и чуть было не попали в беду. Кони у меня молодые, и только учуют траву, точно шалеют. Конечно, не следовало этого делать, я теперь понимаю.
— Черт его дернул, едва нас не угробил, — перебивает Джек.
— Тогда бы мой братец Джордж стал лор дом Кью, — со спокойной улыбкой продолжает молодой граф. — Вот была бы ему удача! Лошади понесли — и никак их не остановишь. Я думал, что экипаж перевернется. Мальчик за время болезни ослабел, ну и расплакался, а девочка, хоть и побелела, как полотно, а не дрогнула, так и сидела, словно мужчина. К счастью, на дороге не случилось прохожих, а через милю-другую я осадил лошадей и доставил всех в Брайтон таким тихим шагом, словно на похоронных дрогах. А эта молодчина Этель, что бы вы думали, она сказала? "Я не испугалась, говорит, только не надо рассказывать маме". Тетушка, оказывается, ужасно волновалась, — мне следовало это предусмотреть.
— Леди Анна — пресмешная старушенция. Прошу прощения, леди Кью, — говорит Джек, которому то и дело приходится извиняться.
— У них гостит брат сэра Брайена Ньюкома, — продолжает лорд Кью, — полковник из Ост-Индии. Весьма приятный с виду старик.
— Курит — сигару изо рта не вынимает, в гостинице прямо не — знают, куда деваться. Прости, Кью, продолжай.
— Он, видимо, искал нас, потому что едва нас заприметил, как отрядил домой своего мальчика, и гот побежал успокаивать тетю. А сам тем временем высадил из экипажа Элфреда, помог вылезти Этель и сказал: "Дорогая, вы слишком очаровательны, чтобы вас бранить, но, право же, вы доставили нам страшные волнения". Низко поклонился нам с Джеком и ушел в дом.
— Высечь бы вас обоих хорошенько! — восклицает леди Кью.
— Мы поднялись к тетушке, получили прощение и были представлены по всей форме полковнику и его сыну.
— Чудесный человек! И мальчишка чудесный! — провозглашает Джек Белсайз. — У мальчика такой талант к рисованию — ей-богу, я лучших рисунков в жизни не видел. Он как раз рисовал для малышей, а мисс Ньюком стояла и смотрела. Леди Анна указала мне на эту группу и говорит, какая, мол, прелестная сцена. Она, знаете ли, ужасно сентиментальна.
— Моя дочь Анна — самая безмозглая женщина во всех трех королевствах! — заявляет леди Кью, свирепо глядя поверх очков. И Джулии было велено сегодня же вечером написать сестре, чтобы та прислала Этель навестить бабушку, а Этель, надо сказать, вечно бунтовала против бабушки и принимала сторону слабейшей, то есть тети Джулии, когда старуха притесняла ее.
Глава XI У миссис Ридди
Святой Петр Алькантарийский, как я вычитал из жития святой Терезы, поведал однажды этой благочестивой даме, что сорок лет своей жизни спал по полтора часа в сутки; келья его была четырех с половиной футов длины, так что он не мог вытянуться в ней во весь рост, изголовьем ему служил деревянный брус в каменной стене, а пищу он вкушал раз в три дня. За три года, что он прожил в монастыре своего ордена, он научился различать остальных иноков только по голосам, ибо глаза его постоянно были опущены долу. Ходил он всегда босой и, когда скончался, был кожа да кости. Обойтись одной трапезой в три дня не так уже трудно, рассказывал он своей святой сестре, если только с юности приучать себя к подобному режиму. Самым тягостным из всех принятых им обетов было лишение сна. Я так и вижу, как этот праведный человек денно и нощно предается своим благочестивым размышлениям, стоя на коленях или вытянувшись в шкафу, заменившем ему жилище; как он, босоногий, с непокрытой головой, ходит по скалам и колючкам, по грязи и острым каменьям (его опущенные долу очи, без сомнения, выбирали самые непроходимые тропы), и его жалит снег, поливают дожди и палит солнце; и когда я думаю о святом Петре Алькантарийском, я понимаю, сколь непохож на него настоятель часовни леди Уиттлси, что в Мэйфэре.
Его келья, да будет вам известно, помещается на Уолпол-стрит, на третьем этаже тихого особняка, который сдает отшельникам дворецкий одного сиятельного лица, а убирает его жена. Обиталище мистера Ханимена состоит из опочивальни, трапезной и примыкающей к ним молельни, где жилец принимает душ и хранит обувь — изящные штиблеты, аккуратнейшим образом натянутые на колодки и тщательно (но не до блеска) начищенные мальчишкой-прислужником. В менее просвещенные времена, да еще для алькантарийцев, может, и не было зазорным ходить босиком, однако для девятнадцатого века и для Мэйфэра это уже не годится. Если бы святой Петр ныне ходил среди нас, устремив очи долу, он без труда распознавал бы новомодных своих собратьев по обуви. У Чарльза Ханимена нога была изящная и, без сомнения, такая же нежная, пухлая и розовая, как и украшенная двумя перстнями рука, которой он в минуты волнения приглаживал свои жидкие белокурые волосы.
Его спальню наполнял сладкий аромат — не то совсем особое пряное благоухание, что исходит, как я слышал, от мощей католических святых, а тончайшие запахи дорогих духов, эссенций и помад от Трюфитта или Делкруа, в каковых собрано нежное дыхание тысячи цветов; они овевали его кроткое чело, когда он просыпался, и ими же он пропитывал свой шелковый носовой платок, коим осушал и смахивал столь часто набегавшие на глаза слезы, — ведь он часто плакал на проповедях, заставляя присутствующих дам проливать потоки сочувственных слез.
У постели его стояли шлепанцы, подбитые синим шелком, которые расшила благочестивыми рисунками одна из его духовных дочерей. Такие шлепанцы приходили в пакетах без указания отправителя, обернутые в серебряную бумагу; мальчишки-рассыльные (эти пажи при благотворительницах) оставляли их, ни слова не говоря, у дверей преподобного Чарльза Ханимена и убегали прочь. Присылали ему также кошельки и перочистки; как-то раз принесли бювар с его вензелем: "Ч. X.", а еще, говорят, во дни его славы ему были однажды доставлены по почте подтяжки; присылали цветы, фрукты, банки варенья, когда он был болен, теплые кашне, чтобы кутать горло, и пилюли от кашля, когда его мучил бронхит. В одном из ящиков его комода хранилась ряса, подаренная ледерхедской паствой перед тем, как он, еще молодым священником, покинул этот приход и переселился в Лондон, а на столе за завтраком перед ним всегда красовался серебряный чайник, преподнесенный теми же благочестивыми прихожанами. Когда ему принесли этот чайник, он был доверху наполнен соверенами. Теперь соверены исчезли, но чайник остался.
Сколь отличался сей образ жизни от того, что вел наш честный алькантарийский друг, вкушавший пищу единожды в три дня! Ханимен в лучшие свои времена мог, при желании, пить чай трижды за вечер. Его каминная полка была завалена не только официальными приглашениями (их было больше, чем надо), но также и милыми записочками доверительного свойства от его приятельниц-прихожанок. "Дорогой мистер Ханимен, — пишет ему Бланш, — что это была за проповедь! Я не могу нынче уснуть, не поблагодаривши Вас письменно". "Умоляю Вас, милейший мистер Ханимен, — пишет Беатрис, — дайте мне почитать Вашу восхитительную проповедь. И еще, не придете ли Вы откушать чашку чая со мной, тетей и Селиной? Папенька и маменька обедают в гостях, но, Вы же знаете, я всегда рада Вам преданная Вам такая-то, Честерфилд-стрит".
И все в таком духе.
Он обладал всеми ценимыми в свете талантами; играл на виолончели, отлично вторил, и не только в духовном, но и в светском пении, хранил в памяти массу анекдотов, смешных загадок и презабавных историй (разумеется, вполне приличных), коими развлекал всех представительниц прекрасного пола от мала до велика; умел разговаривать и с властными матронами, и с сиятельными старухами, лучше понимавшими его отчетливую речь, нежели выкрики своих скудоумных зятьев; и со старыми девами, и с юными красавицами, весь сезон напролет порхающими по балам, и даже с розовощекими малышками, которые выбегали из детской и радостно толпились у его колен. Благотворительные общества воевали между собой за право пригласить его с проповедью. В газетах можно было прочесть: "В воскресенье, двадцать третьего числа, в богадельне для безногих моряков будут прочитаны проповеди — до полудня его преосвященством епископом Тобагским, после полудня — преподобным Ч. Ханименом, магистром искусств и настоятелем часовни… и так далее. Весь сбор поступит в пользу богадельни". "Общество помощи бабушкам священнослужителей. В пополнение фонда сего превосходного учреждения, в воскресенье, четвертого мая, будут прочитаны две проповеди: благочинным из Пимлико, а также преподобным Ч. Ханименом, магистром искусств". Когда настоятель собора в Пимлико заболел, многие полагали, что Ханимен получит его должность; за него громко высказались сотни дам, но, говорят, самое главное преподобие на самом верху с сомнением покачало головой, услышав о его кандидатуре. Слава Ханимена росла, и не только женщины, но и мужчины приходили его послушать. Члены парламента и даже министры сидели у подножья его кафедры; на передней скамье, разумеется, восседает лорд Дремли — ну мыслимо ли какое сборище без лорда Дремли! Мужчины, возвращаясь с проповедей Ханимена, говорят:
— Неплохо, конечно, но какого черта вы, женщины, так рветесь на его проповеди, я все-таки понять не могу!
— Ах, если бы ты ходил на них почаще, Чарльз! — вздыхает леди Анна Мария. — А не можешь ли ты замолвить за него словечко перед министром внутренних дел? Сделай для него что-нибудь!
— Ну, если хочешь, мы можем пригласить его отобедать у нас в будущую среду, — отвечает Чарльз. — Я слышал, он приятный малый, когда не на кафедре. Да и в чем, собственно, ему помогать? — продолжает супруг. — Он выколачивает из своей часовни по меньшей мере тысячу в год, — где он получит больше? — тысячу в год, не считая аренды за винные погреба, что под церковью.
— Постыдись, Чарльз! — торжественно произносит жена. — Не тоже так шутить.
— Но ведь под церковью же в самом деле винные погреба, черт возьми! — настаивает прямодушный Чарльз. — "Шеррик и Кo", контора за зеленой дверью, а на двери медная дощечка, своими глазами видел. Да оно и приятнее — знать, что под тобой не гробы, а бочки с вином. Это, наверно, тот самый Шеррик, у которого с лордом Кью и Джеком Белсайзом была эта безобразная заварушка.
— Какая еще заварушка?! Ну что за слово, оно совсем не для детского уха! Ступай вперед, мой ангелочек! Так что же там было, о чем таком спорили с этим мистером Шерриком лорд Кью и мистер Белсайз?
— Да все о том же: о деньгах, о лошадях, о картинах и еще об одном предмете, без которого, кажется, не обходится ни одна заварушка.
— И что же это за предмет, мой друг? — любопытствует простодушная дама, повисшая на руке супруга и крайне довольная тем, что вытащила его в церковь, а теперь ведет домой. — Без чего не обходится ни одна, как ты говоришь, заварушка, Чарльз?
— Без женщины, душечка, — отвечает джентльмен, за которым мы следуем в нашем воображении из часовни Чарльза Ханимена в одно из июньских воскресений, когда вся улица расцветает искусственными цветами и белоснежными чепчиками; вокруг разносится гул голосов, обсуждающих сегодняшнюю проповедь; отъезжают экипажи; почтенные вдовы медленно шествуют домой; на солнышке поблескивают молитвенники и набалдашники лакейских тростей; маленькие мальчики несут через двор жареную баранину с картофелем, меж тем как другие дети выносят из кабаков жбаны с пивом; а преподобный Чарльз Ханимен, исторгнувший немало слез своей проповедью и не без приятного трепета узревший у подножья кафедры одного из министров, снимает с себя в ризнице роскошную шелковую рясу, готовясь отправиться к себе в расположенную неподалеку обитель, — где бишь мы ее поместили-то? — ах, да, на Уолпол-стрит! Как жаль, что святой Петр Алькантарийский не может отведать кусочка этой бараньей лопатки, зажаренной с картофелем, или отхлебнуть пенящегося пива. А вон семенит маленький лорд Дремли, который проспал не менее часа, прислонив голову к деревянному брусу, подобно святому Петру Алькантарийскому.
Ост-Индский полковник и его сын, дожидаясь, пока часовня совсем опустеет, рассматривают, от нечего делать, надгробие леди Уиттлси и прочие нелепые сооружения, воздвигнутые в память об усопших прихожанах сей церкви. А что это за упитанный господин спускается с хоров? Томасу Ньюкому его лицо показалось знакомым. Неужто здесь в церкви распевает Брафф, тот самый бас, который с таким успехом исполнял "Рыцаря Алого Креста" в "Музыкальной пещере"? В иных лондонских церквах по окончании службы вы так и ждете, что церковные сторожа сейчас обтянут все скамьи и хоры холстяными чехлами, как это делается в Ковент-Гарденском Королевском театре.
Однажды автору сих правдивых строк случилось с неким унылым другом, воспринимавшим все в мрачном свете, осматривать расположенный средь садов и парков восхитительный английский замок, великолепней которого не было со времен Аладдина. Домоправительница, водившая нас из залы в залу, разглагольствовала здесь о красоте какой-нибудь картины, там — о прелести какой-нибудь статуи, о "неслыханной ценности ковров и портьер, об удивительно похожем портрете покойного маркиза работы сэра Томаса и портрете его батюшки, пятого графа, кисти сэра Джошуа, и так далее… как вдруг в самом роскошном из всех покоев Хикс — так звали моего унылого друга — прервал болтовню нашей проводницы и спросил глухим голосом: "А теперь не покажете ли вы нам, сударыня, ту каморку, где у вас спрятан скелет?" Испуганная служительница так и замолкла на полуслове: этот предмет не значился в каталоге, содержание коего, за полкроны с человека, она ежедневно пересказывала посетителям. Едва Хикс изрек свои слова, как в зале, где мы находились, стало сразу как-то сумрачно. Мы так и не увидели этой каморки, но все же, я уверен, в доме она была. Отныне, стоит мне подумать о восхитительном замке, встающем из кущи тенистых дерев, под сенью которых щиплют траву пятнистые олени; о террасах, пестрящих множеством цветов и сияющих белоснежными изваяниями; о мостиках, игристых фонтанах и речках, в коих отражаются праздничные огни, льющиеся из окон замка, когда залы его наполнены толпами веселых гостей и над темными кронами деревьев плывут звуки музыки, — словом, стоит мне подумать о замке Синей Бороды, и я непременно вспоминаю эту каморку, которая, я точно знаю, в нем есть и которую с содроганием открывает сиятельный владелец, когда уже давно за полночь, все затихло, гости угомонились и крепким сном спят вкруг него красавицы, — лишь он один не может сомкнуть глаз и должен пойти и отпереть заветную дверь. Так-то, госпожа Домоправительница, от всех комнат у вас есть ключи, от одной только этой нету!
У кого из нас, приятель, нет такой комнаты, где мы храним свои мрачные тайны? Кто, скажите, не встает по ночам, когда весь дом спит, чтобы, подобно благородному маркизу Карабасу, заглянуть в свой тайник? А когда настал ваш черед смежить очи, с вашей общей постели поднимается миссис Браун; точно Амина к вампиру, крадется она вниз по лестнице, отмыкает потайную дверцу и заглядывает во мрак своего хранилища. Говорила ли она вам об интрижке со Смитом, с которым была знакома задолго до вас? То-то же! Только сам человек знает о себе все. Показывая свое жилище даже самому близкому, самому доброму другу, вы обязательно спрячете ключик от одной или двух каморок. Представляю себе, как моя милая читательница, дойдя до этой страницы, оторвется от книги и взглянет на своего супруга, быть может, вкушающего послеобеденный сон. Да, сударыня, и у него есть свой чуланчик! И вы, которая повсюду суете свой носик, никогда не получите от него ключа. И еще я представляю себе простодушного Отелло, читающего в поезде, — он подымет в этом месте глаза от книги и украдкой глянет на Дездемону, которая сидит против него и с невинным видом пичкает сэндвичами их малютку-сына. Как видите, я пытаюсь завершить свои рассуждения шуткой, ибо, кажется, они начинают принимать слишком серьезный и мрачный характер.
Вы спросите, к чему клонятся все эти серьезные, неприятные и, пожалуй, довольно личные соображения? А попросту к тому, что и у Чарльза Ханимена, этого модного и всеми любимого проповедника, этого элегантного священника, которого мисс Бланш воспевает в стихах, а мисс Беатриса приглашает на чай; у которого всегда улыбка на устах, вкрадчивые интонации и милая задушевность речи; который на кафедре исторгает слезы, воодушевляет и потрясает, а за чайным столом, над свежим бутербродом пленяет и очаровывает, — так вот, у этого самого Чарльза Ханимена в его квартире на Уолпол-стрит, что в Мэйфэре, тоже было несколько потайных уголков, и бессонными ночами, когда все спали, — и миссис Ридли (его квартирная хозяйка), и ее усталый супруг (дворецкий из хорошего дома), и жилец с первого этажа, и кухарка, и служанка, и измученный мальчик на побегушках (помните, что и у каждого из них тоже есть своя тайная каморка, отпирающаяся особым ключом), — он поднимался с постели и шел взглянуть на содержимое своего тайника. Одним из ночных кошмаров преподобного Чарльза Ханимена было… Но постойте!.. Разрешите сперва рассказать вам кое-что о доме, где он жил, и о людях, туда ходивших.
На первом этаже обитал мистер Бэгшот, депутат от местечка в графстве Норфолк, тучный джентльмен веселого нрава. Он обедал в Карлтон-клубе, сезон обычно проводил в Гринвиче и Ричмонде, заключал пари, но по малой, в гости ходил лишь тогда, когда лидеры/ его партии устраивали большие приемы, да еще раз или) два в году посещал своих соседей по имению, из тех чт0 поважней. Происхождения он был незнатного, — по правде сказать, он был просто аптекарем, который женился на богачке, старше его годами, и не очень сетовал на то, что она тяготилась Лондоном и продолжала жить в Хаммингеме; по временам он давал приятные, нешумные обеды (их готовила мастерица миссис Ридли), на которые собиралось по нескольку на редкость скудоумных и отсталых парламентариев, в самодовольном молчании поглощавших изрядное количество вина. Они уже принялись за кларет урожая 24-го года, ибо от 15-го почти ничего не осталось. Он ежедневно писал миссис Бэгшот и получал от нее письма, которых никогда не читал; вставал по воскресеньям чуть не в двенадцать часов дня и в постели читал "Джона Буля" и "Беллову жизнь"; иногда посещал таверну "Синие Столбы"; ездил на жеребце Норфолкского завода и платил по счетам с исправностью Английского банка.
Дом миссис Ридли заселен выходцами из Норфолка. Сама она некогда жила в экономках у знаменитых Бейхемов, которые владели землями еще до Завоевателя, но в 1825 году — в год паники — жесточайшим образом разорились. Поместье все еще принадлежит им, хотя в какой оно пришло упадок могут понять лишь те, кто помнит его в дни процветания. Полторы тысячи акров лучшей в Англии земли распроданы, а леса вырублены под корень — как есть бильярдное поле! Мистер Бейхем, помоги ему бог, ютится нынче в боковом крыле того самого дома, куда некогда стекалось самое утонченное общество со всей Европы. Почти вся британская знать перебывала у Бейхемов — ведь сами-то они были дворянами уже в те времена, когда предки многих нынешних лордов подметали полы в лавках.
Только этих двух постояльцев и способен был с удобством вместить дом миссис Ридли, но в сезон он принимал под свою кровлю еще и мисс Канн; она тоже была из дома Бейхемов: служила там гувернанткой при юной, ныне покойной госпоже, а теперь зарабатывала себе пропитание, как могла, давая частные уроки. Мисс Канн обедала вместе с миссис Ридли в маленькой задней гостиной. Сам хозяин редко принимал участие в домашних трапезах — обязанности в доме лорда Тодмордена и при его особе постоянно удерживали его вне семьи. Миссис Ридли прямо диву давалась, как это мисс Канн не умрет с голоду, при том, что она на завтрак так чуточку перехватит да и в обед съест не многим больше. Хозяйка утверждала, что две канарейки у нее на окне (из которого открывался прелестный вид на заднюю стену часовни леди Уиттлси) и те едят лучше мисс Канн. Эти птички имели обыкновение во все горло подпевать мисс Канн, когда она, дождавшись, чтоб жилец нижнего этажа ушел из дому, принималась за свои музыкальные упражнения. И какие они втроем выводили трели, рулады и пассажи! Никто в целом свете не умел, наверно, с такой быстротой пробегать пальчиками по звенящим костяшкам, как мисс Канн. И хотя она была прекрасная женщина, на редкость порядочная, непритязательная, честная и жизнерадостная, не хотел бы я жить в одном доме с особой, столь приверженной к исполнению фортепьянных вариаций. Такого же мнения держался и преподобный Ханимен. По субботам, когда он сочинял свои неоценимые проповеди (этот нерадивец, разумеется, откладывал всю работу на последний день; впрочем, как я слышал, многие духовные отцы поважнее Ханимена, поступают так же), он просил, он молил со слезами на глазах, чтобы мисс Канн перестала играть. Бьюсь об заклад, что мисс Канн при желании могла бы сочинить проповедь не хуже, чем Ханимен, хоть он и славился необыкновенным красноречием.
Просто удивления достойно, как своим слабым надтреснутым голоском, подыгрывая себе на старом, разбитом фортепьяно, эта особа умудрялась воскресными вечерами устраивать в маленькой гостиной чудесные концерты для сонной миссис Ридли и ее сына, всей душой внимавшего музыке; бесчисленные образы вставали перед мальчиком при звуках этого жалкого инструмента, и сердце его начинало трепетать, а огромные глаза порой наполнялись слезами. Она играла старинную музыку Генделя и Гайдна, и комнатка вдруг преображалась в собор, и он видел сияющий огнями алтарь, священников, совершающих богослужение, прелестных отроков, машущих кадилами, а за рядами увенчанных арками колонн, в сумрачной глубине мраморных анфилад — высокие стрельчатые окна, залитые закатным багрянцем. Юный слушатель мисс Канн был большим любителем театра и, особенно, оперы. Когда она играла из "Дон Жуана", перед ним появлялась Церлнна, порхавшая по лугам, а следом за ней — Мазетто с толпой девушек и пейзан; и они пели так упоительно, что сердце переполнялось радостью, нежностью и счастьем. Пиано, пианиссимо! — город спит. Вдали высятся башни собора, и шпили их сияют в лунном свете. Статуи, озаренные серебристыми лучами, отбрасывают на мостовую длинные косые тени, а фонтан посреди площади, нарядный, как Золушка на балу, сверкает бриллиантовой диадемой и журчит свой напев. А эта большая мрачная и темная улица, — уж не славный ли это Толедо? Или Корсо? Или это главная улица Мадрида? Та, что ведет к Эскуриалу, где висят картины Рубенса и Веласкеса? Это улица нашей Фантазии, улица Поэзии, улица Грез; здесь с балконов глядят красавицы, кавалеры бренчат на гитарах и, выхватывая шпаги, разят друг друга; здесь тянутся бесконечные процессии, и почтенные длиннобородые отшельники благословляют коленопреклоненную толпу; грубая солдатня, что бродит по городу с флагами и алебардами, горланит свои песни и, приказав музыкантам играть плясовую, танцует в обнимку со стройными горожанками. Пойте же, волынки, поднимайте бурю созвучий! Вступайте, трубы, литавры, тромбоны, скрипки, фаготы! Палите, пушки! Бейте в набат! Голоси, толпа! И всех громче и выше и слаще звенит твое сопрано, о прелестная героиня! Но вот на белом скакуне въезжает Мазаньелло, Фра-Дьяволо прыгает с балкона с карабином в руке, а кавалер Гюйон де Бордо пристает к берегу с дочерью багдадского султана на борту. Все эти картины восторга, радости и славы, эти порывы чувства, смутные томления, эти видения красоты вставали перед болезненным восемнадцатилетним юношей в небольшой темной комнате с кроватью, замаскированной под шкаф, когда маленькая женщина при свете газового рожка касалась дребезжащих клавиш старого фортепьяно.
Мистер Сэмюел Ридли, доверенный слуга и дворецкий достопочтенного Джона Джеймса, барона Тодмордена, всегда с отчаянием думал о своем единственном сыне — маленьком Джоне Джеймсе — болезненном и горбатом мальчике, из которого, он говорил, "ничего путного не выйдет". Юноша с таким сложением не мог унаследовать профессию отца и ухаживать за британской знатыо, разумеется, желавшей, чтобы на запятках ее карет и за ее обеденным столом стояли рослые, красивые мужчины. В шесть лет Джон Джеймс был ростом не выше посудной корзинки, как со слезами на глазах утверждал его родитель. Мальчишки на улице смеялись над ним и, хотя он был очень маленький, поколачивали его. Не слишком преуспевал он и в ученье. Вечно больной и неопрятный, робкий и плаксивый, он подолгу хныкал на кухне, забившись в какой-нибудь угол, подальше от матери, которая, хотя и любила его, однако, как и отец, считала никудышным и чуть ли не идиотом, покуда им не занялась мисс Канн, поселив в сердца родителей некоторую надежду.
— Дурачок, говорите?! — возмущалась мисс Канн (она была женщина темпераментная). — Это он-то дурачок! Да в одном его мизинце больше ума, чем в вас, верзила вы эдакий! Вы хороший человек, Ридли, добрый, спору нет, даже терпите такую несносную старуху, как я. Но умом вы не блещете. Нет, нет, дайте мне сказать. Газету вы до сих пор читаете по складам, а ваши счета, хороши б они были, если б я не переписывала их набело? Говорю вам — у мальчика талант! Вот увидите, когда-нибудь о нем заговорит весь мир. У него золотое сердце. По-вашему, кто рослый, тот непременно умный? Поглядите на меня, верзила вы несчастный! Да я во сто раз умнее, чем вы! А Джон Джеймс стоит тысячи таких ничтожных малюток, как я! И, кстати, ростом он не ниже меня. Слышите, сэр?! Когда-нибудь, вот увидите, он еще будет гостем у лорда Тодмордена. Он получит премию Королевской Академии и будет знаменитостью, сэр. Знаменитостью!
— Что ж, мисс Канн, дай-то бог, вот все, что я могу сказать, — отвечал мистер Ридли. — Худого он не делает, это я не спорю, только и путного пока ничего не видать. А пора бы! Ох, пора бы! — И достойный джентльмен снова погрузился в чтение своей газеты.
Юный художник мгновенно придавал зримую форму прекрасным мечтам и образам, которые мисс Канн вызывала к жизни своей чудесной игрой. Рыцари в латах, с султанами на шлемах, со щитами и секирами; блестящие молодые кавалеры в пышных кудрях, щедро убранных перьями шляпах, с рапирами и в темно-красных ботфортах; свирепые разбойники в малиновых трико, в куртках с крупными медными пуговицами и с короткими старинными палашами в руках, которыми, как известно, всегда орудуют эти бородатые головорезы; молодые пейзанки с осиной талией; юные графини с огромными очами и алыми, как вишни, губками, — все эти восхитительные образы мужественности и красоты нескончаемым потоком слетали с карандаша юного художника и заселяли листки его тетрадей и обороты старых конвертов. Когда ему случалось набросать какое-нибудь особенно привлекательное личико — сладостное ли видение его мечты, танцовщицу, замеченную на подмостках, или ослепительную светскую красавицу, которую он видел в театральной ложе, или вообразил, что видел (юноша близорук, хотя пока еще не догадывается об этом), — одним словом, когда какой-нибудь рисунок был особенно ему по сердцу, наш юный Пигмалион прятал свой шедевр, разрисовывал красавицу со всем тщанием, — губы ярким кармином, глаза темным кобальтом, щечки ослепительной киноварью, а локоны золотом, — и тайно поклонялся восхитительному творению своих рук; он придумывал целую историю: про осажденный замок, про тирана, заключившего ее в темницу, про чернокудрого принца в усыпанном блестками плаще, который взбирается на башню, сражает тирана и, грациозно преклонив колено, просит принцессу отдать ему руку и сердце.
Неподалеку от Ридли жила одна добрая женщина, которая шила платья соседским горничным и держала лавчонку со сластями, портретами артистов в ролях и лимонадом для мальчишек с Литтл-Крэгз-стрит, что близ трактира "Скороход", каковой мистер Ридли и другие джентльмены из господских домов почитали своим клубом. Еще эта добрая душа продавала воскресные газеты лакеям из соседних домов и, в довершение всего, имела библиотечку романов, которые давала на прочтение старшим служанкам. Эта мисс Флиндерс была вторым, после мисс Канн, другом и благодетелем Джона Джеймса. Она заприметила его, когда он, совсем еще мальчиком, ходил в воскресенье отцу за пивом. По ее романам он научился грамоте, хотя в школе потом считался тупицей и всегда был последним в классе. Какие блаженные минуты изведал он, пристроившись с книгой за прилавком или прижимая ее к сердцу под передником, когда ему разрешалось взять ее домой. Все ее книжки прошли через его руки — эти длинные, худые, трепетные руки, — ни одну не упустили его жадные глаза, и к каждой он рисовал картинки. Он испытывал страх перед собственными рисунками, изображавшими однорукого монаха Манфрони, Абеллино — "Ужас Венеции" и атамана разбойников — Ринальдо Ринальдини. Он горючими слезами омыл Тадеуша Варшавского и нарисовал его в конфедератке, лосинах и высоких сапогах. А каким благородством дышал портрет героя Шотландии Уильяма Уоллеса! Заросший бородой, в клетчатой юбке шотландского горца, с могучими икрами и пышным плюмажем из страусовых перьев на голове, стоит он и размахивает своей секирой, попирая ногами тела поверженных им рыцарей короля Эдуарда. Как раз к тому времени в доме на Уолпол-стрит поселился мистер Ханимен; он привез с собой серию романов Вальтера Скотта, приобретенных им по подписке в Оксфорде, и юный Джон Джеймс, который поначалу прислуживал преподобному джентльмену и исполнял его мелкие поручения, накинулся на эти книжки с таким восторгом и упоением, с каким вряд ли сравнятся все предстоящие ему в жизни радости. Ну не дурак ли? Никчемный малый, из которого ничего путного не выйдет, как говорил его отец. Было время, когда родители, не надеясь на лучшее, решили отдать его в учение к портному, и Джон Джеймс, очнувшись от своих грез о Ребекке, услышал об уготованной ему злой судьбе. Трудно описать, в какое безумное отчаяние впал бедный мальчик, какой страх испытал, сколько слез пролил. Маленькая мисс Канн спасла его от этой страшной участи; вступился за него и Ханимен, а мистер Бэгшот пообещал, как только к власти придет его партия, попросить для него у министра место на таможне, — люди жалели и любили этого тихого, отзывчивого и мягкосердечного паренька, и хуже всех понимал его собственный важный, респектабельный и глупый отец.
Мисс Канн мило рисовала цветы и расписывала экраны, а также искусно подправляла карандашные рисунки своих учеников. Она умела скопировать мелками какую-нибудь гравюру так, что на расстоянии вполне можно было принять ее рисунок за плохонькую литографию. У нее даже была старая коробочка с красками, и порой она доставала из ящика комода две или три свои миниатюрки, исполненные "слоновой костью". Мисс Канн передала Джону Джеймсу то немногое, что знала по части рисования, и открыла ему ценные секреты смешивания акварельных красок: для деревьев на переднем плане идет жженая охра с индиго, если темная листва — жженая кость и гуммигут; телесный цвет можно получить так-то… и так далее, и тому подобное. Джон Джеймс прошел ее простенький курс, но не выказал тех успехов, каких она ожидала. Она вынуждена была признать, что "картинки" многих ее учеников выглядят куда искуснее работ Джона Ридли. По временам Ханимен просматривал его рисунки и говорил: "Хм! Даровито. Скажите, какая богатая фантазия!" Но Ханимен не больше смыслил в этом деле, чем глухонемой в музыке. Он мог довольно бойко поболтать об искусстве и, как подобает священнику и человеку утонченному, имел коллекцию гравюр Моргена и разных мадонн, однако небеса не наделили его столь острым глазом, как сынишку дворецкого, которому открыто было все богатство Природы, недоступное обычному взгляду, все своеобразие очертаний, цвета и оттенков в самых привычных предметах, для большинства неказистых, скучных, примелькавшихся. В сказках часто говорится про талисман или цветок, которым волшебник одаривает человека, и тот обретает способность видеть эльфов. О, божественный дар Природы! Тому, кто владеет им, открыта тайная красота всего сущего, которую лишь самые сильные, самые талантливые воплощают в живописи и музыке. Прочие только на краткий миг могут заглянуть в этот дивный Мир искусства, и тут же, подстрекаемые тщеславием, скованные малодушием или затравленные нуждой, сворачивают на избитую колею жизни, и мир является им при обычном дневном свете.
Наш читатель, не раз проходивший по Уолпол-стрит, знает, какие на ней стоят нелепые здания, если не считать нескольких величавых домов времен королевы Анны и Георга I; меж тем на соседних улицах, а именно на Грейт-Крэгз-стрит, Болинброк-стрит и прочих расположились особняки с резными каменными карнизами, маленькими обелисками перед входом и огромными тушильнями, куда сто тридцать — сто сорок лет тому назад втыкали свои факелы скороходы знатных господ (здесь и теперь живут сливки общества, и во дни приемов вы можете увидеть у подъезда добрую сотню экипажей); Уолпол-стрит пришла ныне в полный упадок и на ней обретаются только гостиницы, меблированные комнаты, приемные врачей, и дом под номером двадцать три (владелец — Ридли) отнюдь не лучший на этой улице. Гостиная, снимаемая мисс Канн и обставленная ею по своему вкусу, нами уже описана. Второй этаж занимал Бэгшот, эсквайр, член парламента, третий — мистер Ханимен. Оставался чердак, широкая лестница и кухни — ну куда, скажите на милость, вы поместите еще постояльца, когда все разойдутся по своим углам?
И все же в доме был еще один постоялец, которому, как почти всем остальным упомянутым здесь лицам (а также и тем, кого вы пока еще не знаете), суждено сыграть свою роль в предстоящих событиях. Поздно вечером, когда мистер Ханимен возвращается домой, он находит на столе в прихожей три восковых свечи — для себя, для Бэгшота и еще для кого-то. Что до мисс Канн, то она к этому времени уже давно почивает в своей гостиной, у дверей которой стоят на коврике ее маленькие, но прочные уличные ботинки. В полдень, а иной раз и в час, и в два, а то и в три пополудни, когда Бэгшот уже давно ушел в свои комитеты, а маленькая Канн побежала к ученикам, из-под самой крыши доносится громовый голос. Там нету звонка, и лестницу сотрясают крики: "Эй, прислужник! Джулия! Джулия, душенька! Миссис Ридли!" Если поименованные лица не появляются, то подчас с самого верха в пролет лестницы летят штаны, в которые завернута пара башмаков с железными подковами, названных но имени славного прусского генерала, пришедшего во время битвы при Ватерлоо на выручку прародителю других известных сапог; и все это с гулом обрушивается на мраморный пол прихожей. Тогда мальчик Томас, именуемый "прислужником", говорит: "Начинается!" — или в задней гостиной раздается неистовый звон личного колокольчика миссис Ридли, и кухарка Джулия восклицает: "Господи помилуй, опять этот мистер Фредерик!"
Если штаны и ботинки не оказывали действия, на площадке верхнего этажа, пританцовывая от ярости, появлялся их владелец и, все так же пританцовывая, спускался по лестнице, завернувшись в широкий рваный шлафрок. В таком костюме и состоянии он вторгался в комнату Ханимена, где сей кроткий пастырь мучился головной болью, просматривал газеты или читал роман; затем, все той же танцующей походкой, хлопая полами своего одеяния, пришелец направлялся к камину, ворошил угли кочергой, вздувал огонь, грелся перед ним, а потом устремлялся к буфету, в котором его преподобие держал херес, и наливал себе стаканчик.
— Salve, spes fidei, lmen ecclesiae! [37] — говорил он. — За твое здоровье, дружище. Узнаю марку — марсала Шеррика трехмесячного разлива, двести фунтов сорок шиллингов за дюжину.
— Да нет же, нет… (Так вот, значит, какой скелет таился в чуланчике у Ханимена — под скелетом я отнюдь не имею в виду весельчака Фреда Бейхема, который отличался цветущим видом, был огромного роста и весил четырнадцать стоунов.) Право же нет, Фред, — вздыхает владелец марсалы. — Ты сильно преувеличиваешь. Это совсем не такое дорогое вино, как ты думаешь, оно много дешевле.
— Так, значит, почем оно? — спрашивает Фред, щедро наливая себе вторую порцию. — Полкроны? Полкроны, так ведь, Ханимен? Сорокой я клянусь и петухом, что и шести-то пенсов ведь не стоит, — произносит он, пародируя знаменитого в то время трагика. Он мог скопировать любого актера — трагического или комического, — любого парламентского оратора, любого проповедника, умел кричать петухом, скрипеть пилой, показывал, как выскакивает пробка из бутылки и вино с бульканьем льется в графин, как жужжит пчела, как мальчишка-трубочист лезет в дымоход, и всякое такое прочее. Он до того похоже представлял страдающих морской болезнью пассажиров, что впору было умереть со смеху. Епископ, его дядюшка, пришел в такой восторг от этого комичного зрелища, что подарил Фреду чек на изрядную сумму, а тот разменял его в "Музыкальной пещере" и при этом изобразил перед собравшимися дядюшку и его капеллана, показав в довершение, как они маются морской болезнью, причем весьма похоже и натурально.
— Так почем же тебе обошелся стаканчик этого хереса, Чарли? — продолжал Фред после этой интермедии. — Не дорого, говоришь? У тебя с малых лет эта подлая привычка, Чарльз Ханимен. Я отлично помню, сэр, как в безмятежные дни нашего детства, в школе, украшением которой я был, ты беспрестанно лгал своему почтенному батюшке. Лгал, Чарльз! Уж прости старого друга за откровенность, но, по-моему, тебе легче соврать, чем сказать правду. — Он взглянул на визитные карточки в вазе над камином. — Ага, приглашения к обеду, на горячие булочки! "Дайте почитать проповедь!" Ах ты старый мошенник, седобородый Анания! Слушай, Чарли, а что тебе, в самом деле, стоит подыскать невесту для твоего покорного слуги? Со стадами и пашнями, рентой и консолями, а? Я, конечно, бедняк, но долгов у меня меньше, чем у тебя. А из себя я куда представительней. Гляди, какая грудь, — и он похлопал себя по груди, — и вообще, какое телосложение, сэр: образец мужской красоты.
— Бога ради, Бейхем!.. — вскричал мистер Ханимен, бледный от страха. — Сюда могут войти…
— А что я такое сказал, сэр? Что я — образец мужской красоты. Входи, злодей, и если ты не бейлиф, узнаешь силу ты моей руки.
— Господи, боже мой!.. Кто-то идет!.. — простонал Ханимен, упав на тахту. В ту же минуту дверь отворилась.
— Уж не убить ли нас, пришедший, ты задумал?.. — и Бейхем с театрально-воинственным видом двинулся вперед. — Входи ж, презренный трус, входи! Да то ж прислужник!.. — И, разразившись демоническим смехом, он отступил от дверей.
Прислужник нес на подносе горячую воду и бутылку содовой для мистера Фредерика. Ему было велено, чуть заслышит сверху оклик, нести туда содовую. Бутылка была с шумом откупорена, и Фредерик проглотил ее содержимое, издав затем такое шипение, точно внутри у него все было раскалено.
— Который час, прислужник? Четвертый? Постой, значит, я завтракал ровно десять часов назад, на рассвете, всего-навсего чашкой кофе на Ковент-Гарденском рынке. Чашкой кофе за пенни с булочкой за полпенни. А у миссис Ридли что нынче на обед?
— Жареная свинина, сэр.
— Принеси порцию. Ко мне в комнату, если только ты, Ханимен, не будешь очень настаивать, дружок, чтобы я обедал с тобой.
Тут послышался громкий стук у входных дверей, и Фред объявил:
— Это, наверно, какой-нибудь друг или дама, желающая исповедаться. Я вынужден покинуть тебя, Чарльз, хотя, я знаю, ты скорбишь о моем уходе. Принеси наверх мои вещи, Том. Да смотри, поосторожней их чисти, бездельник, не то сотрешь ворс с сукна. И подай мне жареной свинины, да чтоб побольше яблочной подливы, — так и скажи миссис Ридли, сердечный ей привет. Да захвати еще одну из рубашек мистера Ханимена и одну из его бритв. Прощай же, Чарльз, и помни обо мне! — И он скрылся на своем чердаке.
Глава XII, в которой всех приглашают к обеду
Джон Джеймс распахнул дверь, спеша приветствовать своего друга и покровителя, чье появление всегда доставляло ему радость; этим другом и покровителем был не кто иной, как Клайв Ньюком — в глазах юного Ридли самый красивый, самый блестящий, самый счастливый, самый высокородный и самый одаренный из всех молодых людей, населяющих наш остров. Кто из мальчиков, наделенных пылкой душой, в свое время не боготворил кого-нибудь? Ведь у каждого юноши, прежде чем он отдаст свое сердце женщине, обязательно есть самый близкий приятель и закадычный друг, которому он пишет длинные письма во время каникул, о котором постоянно думает, на сестре которого мечтает жениться, из кошелька которого заимствует деньги и ради которого, если надо, готов принять порку, — словом, его герой и кумир. Таким кумиром для юного Джона Джеймса был Клайв. Когда юный художник хотел нарисовать Тадеуша Варшавского, какого-нибудь принца или Айвенго, кого-нибудь не похожего на других и прекрасного, он рисовал Клайва. При виде юноши сердце его замирало от счастья. Он охотно брался сходить к Серым Монахам с письмом или поручением для Клайва — чтобы только увидеть его, услышать от него приветливое слово, пожать ему руку. Прежний дворецкий лорда Тодмордена тоже обитал у Серых Монахов (это монастырское здание, как уже говорилось, приняло в свои стены и мальчиков, и стариков) и по воскресеньям иногда приходил обедать к своему преемнику. Он сидел за столом и ворчал на протяжении всей трапезы до девяти часов вечера, когда ему надо было уходить, дабы к десяти поспеть к себе в богадельню, — жаловался на тамошнюю кормежку, тамошнее пиво, одежду, на бесконечные молебствия, на обхождение попечителя и недостаток чернослива в пудинге, — словом, на все, на что обычно жалуются мальчишки да старики. Можно только удивляться, до чего Джон Джеймс привязался к этому неприятному, глупому, сварливому, пожелтевшему от табака старцу и готов был по любому поводу ходить навещать его в инвалидном доме. На самом-то деле он искал встреч с Клайвом. Он передавал ему записки и пачки рисунков, благодарил за одолженные книги, спрашивал совета в выборе чтения — то есть пользовался всяким предлогом, чтобы лишний раз увидать своего покровителя, свой идеал и предмет гордости.
Боюсь, что Клайв Ньюком поручал ему проносить на школьный двор ром и сигары и, встречаясь с ним, тайком забирал у него эти запретные товары. Школьники хорошо знали бедного Джона — и называли его "Ньюкомов Панч". Он и впрямь был почти горбун, изжелта-бледный, с длинными тонкими руками, черными волнистыми волосами над высоким лбом и большими печальными глазами.
— А, это ты, Джей Джей?! — весело говорит Клайв, увидав в дверях своего безропотного друга. — Папа, это мой друг Ридли, вот он так умеет рисовать!
— Один мой знакомый юноша может потягаться в этом деле с любым своим сверстником, — отвечает полковник, любовно глядя на Клайва. Он считал, что талантливей его сына нет никого на свете, и уже помышлял о том, чтобы издать некоторые его рисунки у Маклина на Хэймаркет.
— Это мой отец, он только что воротился из Индии, а это мистер Пенденнис, тоже когда-то учился у Серых. И что, дядюшка дома?
Оба джентльмена удостоили покровительственным кивком тщедушного мальчугана, представленного им под именем Джей Джея. Полковник Ньюком, при всей своей беспримерной скромности, держался, однако, старых армейских правил и с сыном дворецкого считал уместным обращаться, как с рядовым, — доброжелательно, но свысока.
— Мистер Ханимен у себя, джентльмены, — смиренно отвечает мальчик. — Разрешите вас проводить? — И мы подымаемся вслед за ним по лестнице. Мистера Ханимена мы застаем сидящим на тахте, с книгой Пирсона "О вере". Роман он при нашем появлении прячет под подушку. Клайв потом обнаружил его, когда дядя ненадолго отлучился в гардеробную. Пастор согласился отложить на время свои теологические изыскания и пообедать с зятем.
Прежде, чем мы вошли к Ханимену и застали его углубленным в раскрытый перед ним фолиант, я услышал, как Клайв шепнул своему другу:
— Пойдем, посмотрим твои картинки, старина. Ты сейчас что рисуешь?
— Когда вы постучали, я как раз рисовал у себя наверху из "Тысячи и одной ночи", — отвечал Джей Джей. — Я подумал, что это, наверное, вы, и спустился вниз.
— Покажи-ка эти картинки. Пойдем к тебе, — предложил Клайв.
— Ко мне?.. Что вы! — удивился его собеседник. — У меня совсем крохотная каморка.
— Не беда, пошли, — отозвался Клайв, и оба мальчика исчезли, оставив троих джентльменов за беседой — вернее, мы только слушали, а разглагольствовал один Ханимен, распространяясь, с присущим ему красноречием, о прелестях погоды, о тяготах духовного сана, о высокой чести, какую оказал ему полковник своим визитом, и о всем таком прочем.
Вскоре Клайв спустился к нам, но уже один. Он был очень взволнован.
— И вы еще толкуете о моих рисунках, сэр, — сказал он отцу. — Посмотрели бы вы, как рисует Джей Джей! Да ведь он гений, ей-богу! Чудесные рисунки, сэр! Смотришь — и словно читаешь "Тысячу и одну ночь", — только в картинках. Вот Шехеразада рассказывает сказки, а султан сидит на своем ложе и слушает вместе с этой — как ее? — Динарзадой. До чего же свирепый старик! Так сразу и видно, что он уже срубил головы нескольким своим женам. Понять не могу, откуда Джей Джей все это берет. Конечно, я лучше него рисую собак и лошадей, но ведь я рисую только то, что вижу. Или он видит то, чего мы не видим? Да, папа, решено: я буду художником, больше никем. — И он принимается рисовать своих собак и лошадей тут же за дядиным столом, вокруг которого сидят старшие.
— Мы там, наверху, договорились с Джей Джеем, — продолжал Клайв, не переставая чертить пером, — что снимем вместе мастерскую, а возможно, и поедем за границу. Вот будет весело, правда, папа?
— Милейший Клайв, — сказал мистер Ханимен тоном кротким и назидательным, — в обществе есть некоторые различия, и нам о них следует помнить. Ведь не думаешь же ты стать профессиональным художником? Это ремесло годится для твоего юного протеже, но не для тебя…
— Не для меня?! — вскричал Клайв. — Не такая уж мы знать, по-моему, и потом, все равно, я считаю, что живописец нисколько не хуже стряпчего, врача или даже солдата. В "Жизнеописании доктора Джонсона", которое всегда читает мой отец, мне больше всего нравится то место, где написано про сэра Джошуа Рейнольдса. Уж он-то настоящий джентльмен изо всех, о ком говорится в книге. Вот если бы мне написать такую картину, как портрет-лорда Хитфилда, что висит в Национальной галерее. И что? Написать такую картину больше чести, чем участвовать в Гибралтарском сражении. А его "Три грации", — разве они не восхитительны? А "Кардинал Бофорт" в Дуличе?! Я смотреть на него боюсь, такой он страшный. Нет, Рейнольде был молодец! А Рубенс чем плох? Он был послом и кавалером ордена Бани. И Ван-Дейк тоже. А Тициан, а Рафаэль, а Веласкес? Они все были настоящие джентльмены, — попробуйте-ка сыскать лучше, дядя Чарльз!
— Я отнюдь не хотел сказать, что живопись — неблагородное дело, — возразил его дядюшка, — но в обществе принято считать другие профессии более солидными. И я полагал, что сын полковника Ньюкома…
— Сын полковника Ньюкома будет следовать своему призванию, — вмешался отец. — Джентльмену приличествует любое занятие, если только оно не бесчестно. Пусть бы даже он вздумал стать скрипачом, — понимаете, скрипачом! — я и тогда бы не стал возражать.
— И чудного же малого видели мы там, наверху! — восклицает Клайв, отрываясь от рисунка. — Он расхаживал взад-вперед по площадке в одном халате, надетом чуть ли не на голое тело; в одной руке тарелка, а в другой — свиная отбивная, которую он ел на ходу. Вот этак, видите, — и Клайв нарисовал какую-то фигуру. — И что бы вы думали, сэр! Оказывается, он был в "Музыкальной пещере" в тот вечер, когда вы так разгневались на капитана Костигана. Он меня сразу признал и говорит: "Ваш батюшка, сэр, вел себя, как джентльмен, как христианин и человек чести. Maxima debetr pero reverentia [38]. Засвидетельствуйте ему мое почтение. Я не знаю его высокочтимого имени, — так и сказал "высокочтимого", — прыснул со смеху Клайв, — но скажите ему, что я сирота, нахожусь в стесненных обстоятельствах, — это собственные его слова, — и очень хочу, чтобы он взял надо мной опеку".
По тому, как мальчик надувал щеки и старался говорить басовитым, громким голосом, я сразу понял, что он изображает не кого иного, как Фреда Бейхема.
— Значит, вот где обитает "Красный корсар"! — вскричал мистер Пенденнис. — Наконец-то сыскался!
— Он временами тут появляется, — небрежно бросил мистер Ханимен. — Здешний хозяин был дворецким, а хозяйка экономкой его отца — Бейхема, из тех Бейхемов, одного из древнейших семейств Европы. А сам мистер Фредерик Бейхем, тот весьма эксцентричный субъект, о котором вы говорите, учился у дражайшего моего батюшки в счастливые дни нашей жизни в Борхембери.
Не успел он договорить, как в дверь постучали, и, не дожидаясь приглашения, к нам ввалился мистер Фредерик Бейхем, облаченный в свой излюбленный экстравагантный костюм. В те дни мы носили стоячие воротнички и широкие галстуки и лишь немногие оригиналы и поэты отваживались ходить "а-ля Байрон" — с отложным воротником. Бейхем же повязывал шею только узкой лентой, так что его буйные рыжие бакенбарды свободно вились по обеим сторонам его мощного подбородка. Сегодня на нем был черный сюртук и большая широкополая шляпа, делавшая его несколько похожим на сектантского проповедника. А порой его можно было встретить в зеленой куртке с голубым шарфом на шее, точно он был кучером или завсегдатаем скачек.
— Я узнал от хозяйского сына, что вы — полковник Ньюком, — объявил он с невероятной серьезностью. — Мне недавно довелось быть с вами в одном месте, сэр. Я искал там отдохновения после целого дня литературных трудов, весьма меня утомивших, и оказался свидетелем сцены, каковая делает вам великую честь, сэр. Не ведая, кто вы, я несколько легкомысленно говорил об этом с вашим сыном — этим юношей ingeimi vlts ingeniqe pdoris [39]. Мое почтение, Пенденнис! И я решил, сэр, спуститься и принести извинения, на тот случай, если сказал что-нибудь, что могло задеть джентльмена, коего сам считал правым. Пенденнис, конечно, помнит, как я во всеуслышанье объявил об этом после вашего ухода.
Пенденнис глядел с удивлением, точно желая сказать, что не помнит.
— Забыли, Пенденнис? Так обычно и бывает, сэр: ушел с пирушки и наутро ничего не помнишь! Вы были правы, что отказались посещать это заведение. Нам же, служителям общества, частенько приходится подкреплять свои силы в часы, когда счастливые смертные вкушают сладкий сон.
— А какова ваша профессия, мистер Бейхем? — спросил довольно сурово полковник: индийскому джентльмену в словах Бейхема почудилась насмешка, а этого он не терпел. В жизни не сказав никому худого слова, он готов был вспылить при одной мысли, что кто-то с ним вольничает.
— Стряпчий без клиентуры, литератор, коему редко удается сбыть с рук свои творения, джентльмен, незаслуженно, а может, и заслуженно, отвергнутый родней, сэр. Зарабатываю, чем придется. В тот вечер я читал в Хэкпи, в зале "Партепоней" лекцию о достоинствах некоторых наших юмористов. Публики собралось немного, но, возможно, большего моя лекция и не стоила. Домой я возвращался пешком, уже за полночь, и, зайдя в кабачок подкрепиться яйцом и кружкой пива, оказался свидетелем сцены, делающей вам великую честь. Что это? Никак карикатура на меня?.. — Он взял в руки рисунок, над которым трудился Клайв. — Я ценю смешное, даже если задевают меня самого, и умею посмеяться всякой чистосердечной шутке.
Слова эти вполне умиротворили нашего честного полковника.
— Можете не сомневаться, мистер Бейхем, что наш шутник не способен обидеть ни вас, ни кого другого. Этот мошенник нарисовал и меня, родного отца, и я послал рисунок майору Хоббсу, который замещает меня в полку. Сам Чиннери не добился бы большего сходства, сэр. Он изображает меня и пешим и конным; рисует и моего приятеля — мистера Бинни, с которым мы вместе живем. Дома у меня целая пачка его рисунков, и если вы окажете нам честь отобедать нынче со мной и этими джентльменами, то сами убедитесь, что не на вас одного он рисует карикатуры.
— Я только что перекусил у себя наверху, сэр. Я человек умеренных потребностей и, когда надо, умею жите по-спартански, но ради такой хорошей компании готов снова взяться за вилку и нож. Ничего, что я в дорожном; платье? Я… сейчас живу в деревне, а здесь держу комнату! только на те случаи, когда наезжаю в столицу.
Когда Ханимен собрался, полковник, который питал великое почтение к церкви и ни за что не хотел пройти в дверь раньше священника, вышел из комнаты с ним об руку, так что мистер Пенденнис оказался в обществе Бей-хема. По Хилл-стрит и Беркли-сквер они шли прямиком, но на Хей-Хилл мистер Бейхем вдруг круто взял лево руля и увлек спутника в лабиринт проходов между конюшнями, так что они долго кружили, прежде чем выбрались на Клиффорд-стрит, куда и лежал их путь. Бейхем намекнул Пенденнису, что не худо бы нанять кеб, но тот наотрез отказался: честно говоря, ему любопытно было узнать, какой курс изберет его чудаковатый спутник.
— Человеку с вашим житейским опытом, — проворчал Бейхем, — незачем объяснять, почему иногда приходится обходить стороной Бонд-стрит. Меня мутит от одного запаха трюфиттовой помады. Скажите, Пенденнис, этот индийский воин богат, как раджа? А как вы думаете, не мог бы он устроить меня на службу в Ост-Индскую компанию? Я бы охотно поступил на какое-нибудь порядочное место, где нуждались бы в преданных людях, умели ценить таланты и награждали мужество. Ну вот, мы и пришли. С виду гостиница довольно уютная, а внутри не бывал.
Когда мы вошли в гостиную полковника в отеле "Нирот", слуга раздвигал стол.
— Нас будет больше, чем я думал, — объяснил хозяин. — Я повстречал моего брата Брайена; он возвращался верхом с*** стрит — завозил визитные карточки в тот, знаете, большой дом…
— Это русское посольство, — подсказал мистер Ханимен: он знал Лондон вдоль и поперек.
— Он сказал, что не занят, и согласился отобедать с нами, — докончил полковник.
— Если я правильно вас понял, полковник, — сказал мистер Фредерик Бейхем, — вы состоите в родстве с сэром Брайеном Ньюкомом, знаменитым банкиром, который устраивает на Парк-Лейн такие блестящие приемы?
— А что вы называете "блестящими приемами"? — смеясь, спросил полковник. — Я обедал у брата в прошлую среду. Там, конечно, все очень пышно. Сам генерал-губернатор не мог бы устроить более роскошного раута. Однако, знаете ли, я остался почти голодным. Я не ем закусок, а добрый английский ростбиф только поставили на стол и тут же убрали — как на пиру в честь назначения Санчо Пансы губернатором Баратарии. За стол мы уселись только в девять часов вечера, а я люблю после обеда посидеть за стаканчиком кларета и поболтать в свое удовольствие. Ну да что там!.. — Славный джентльмен, без сомнения, спохватился, что злословит о родне, и уже в этом раскаивался. — Надеюсь, за нашим столом будет все по-иному! Уж об этом позаботится Джек Бинни — он, можно сказать, начинен шутками и анекдотами. Еще будет кое-кто из военных, сэр Томас де Бутс — неплохой собеседник за стаканом вина, однокашник мистера Пенденниса мистер Уорингтон и мой племянник Барнс Ньюком. На первый взгляд он суховат, но если сойтись с ним покороче, то и в нем, я уверен, обнаружатся добрые качества. Они ведь почти у каждого есть, — закончил этот добросердечный философ. — А ты, Клайв, смотри у меня, не налегай на шампанское!
— Дамское вино! — объявил Клайв. — Я пью кларет.
— Каково, Пенденнис! Порассудить, так Ф. Б. попал в неплохую компанию, — заметил Бейхем.
Мистер Пенденнис, узнав, что ожидается большое общество, собрался было пойти домой — переодеться.
— Хм! Не вижу в этом нужды, — возразил Бейхем. — Разве здравомыслящий человек смотрит на одежду собеседника? Он заметит вот это, — он постучал себя по высокому лбу, — и оценит вот это, — и он приложил руку к левой стороне груди, где, по его убеждению, билось благородное сердце.
— К чему эти разговоры насчет переодевания, — вмешался хозяин. — Обедайте преспокойно в сюртуке, дружище, коли фрак ваш дома, в деревне.
— Он сейчас находится у дядюшки, — отвечал мистер Бейхем с большой важностью, — и я позволю себе так же чистосердечно воспользоваться вашим гостеприимством, как вы его предлагаете, полковник Ньюком.
Незадолго до назначенного часа появился и почтенный мистер Бинни — в коротких панталонах в обтяжку, белых шелковых чулках и бальных туфлях; его лысая голова блестела, как бильярдный шар, а приветливое, румяное лицо так и сияло добродушием. Он расположен был веселиться.
— Ну, друзья, — сказал он, — нынче мы попируем! Покутим, как следует — мы ведь не кутили с прощального обеда в Плимуте.
— Да, славно мы тогда покутили, Джеймс! — воскликнул полковник.
— Еще бы. А какую песню спел тогда Том Норрис!
— Вы тоже отлично поете своего "Джока из Хейзлдина", Джек.
— А уж вы, как начнете петь "Тома Баулинга" — всех за пояс заткнете! — с воодушевлением вскричал сотоварищ нашего полковника.
Мистер Пенденнис только глаза раскрыл от изумления, решив, что они сейчас устроят празднество на тот же лад, что в Плимуте, однако благоразумно промолчал. А тем временем начали подъезжать экипажи, и гости полковника Ньюкома один за другим входили в гостиницу.
Глава XIII, в которой Томас Ньюком поет последний раз в жизни
Раньше других явились старший помощник капитана и судовой врач с парохода, на котором оба джентльмена вернулись на родину. Старший помощник был шотландец, доктор тоже шотландец; так что из присутствующих членов Восточного клуба трое оказались шотландцами.
Англичане, за единственным исключением, заставили себя ждать, и мы некоторое время стояли у окон, нетерпеливо поглядывая на улицу. Старший помощник вынул из кармана перочинный ножик и стал подрезать когти; доктор и мистер Бинни обсуждали успехи медицины: прежде чем попасть на гражданскую службу в Индию, Бинни работал в эдинбургских больницах. Трем джентльменам с Гановер-сквер и нашему полковнику было что рассказать друг другу про Тома Смита из кавалерийского полка и Гарри Холла из саперной роты; про то, что Тофэм вздумал жениться на вдове бедного Боба Уолдиса, про то, сколько тысяч рупий привез домой Барбер и прочее в этом роде. Высокий седой англичанин, тоже служивший королю на Востоке, присоединился было к их разговору, однако скоро отошел и завел беседу с Клайвом.
— Я знал вашего батюшку в Индии, — сказал мальчику этот джентльмен, — он самый уважаемый и доблестный из тамошних офицеров. А у меня тоже есть мальчик — мой пасынок. Он недавно пошел в армию: он старше вас, родился в конце восемьсот пятнадцатого, как и один его и мой друг, учившийся в вашей школе — сэр Родон Кроули.
— Как же, помню, он был на пансионе, — отвечал Клайв, — а потом унаследовал титул своего дядюшки — сэра Питта, четвертого баронета. Его мать — она сочиняет гимны и ходит в часовню мистера Ханимена — каким-то образом оказалась леди Кроули. Его отец, полковник Родон Кроули, умер на острове Ковентри в августе тысяча восемьсот двадцать… года, а дядя, сэр Питт, и месяцем не пережил брата. Помню, мы в школе много толковали об этом — я был тогда маленький, а старшие держали пари: станет младший Кроули баронетом или нет.
— Когда мы ходили в Ригу, полковник, — рассказывал старший помощник, — они, помню, завсегда подносили нам стаканчик до обеда. И раз приятели ваши позадержали нас с обедом, так я, пожалуй, поступлю как в Риге — на вахте-то мне нынче не стоять. Джеймс, миляга, поднеси мне стаканчик коньячку! Пробовали вы коньячный коктейль, полковник? Когда мы ходили в Нью-Йорк, мы завсегда малость пропускали до еды и… А, благодарствую, Джеймс!.. — И он опрокинул стаканчик коньяку.
Тут слуга возгласил: "Сэр Томас де Бутс!", и, по обыкновению, свирепо оглядывая собравшихся, вошел сей генерал при всех регалиях, багровый в лице, перетянутый в талии и неотразимый в своем белоснежном галстуке и огромном жилете.
— Звезды и подвязки, черт подери! — воскликнул мистер Фредерик Бейхем, — Послушайте, Пенденнис, уж не должен ли сюда пожаловать сам герцог Веллингтон? Знай я наперед, ни за что не пришел бы в блюхеровских башмаках. Даже Хоби, мой сапожник, никогда бы, черт возьми, не допустил, чтобы бедный Ф. Б. явился на встречу с его светлостью в такой обуви. Слава богу, хоть белье-то в порядке!.. — И Ф. Б. возблагодарил за это всевышнего. В самом деле, только очень уж любопытный глаз мог бы обнаружить, что на его благопристойном белье вместо метки "Ф. Б." стояло "Ч. X." — Чарльз Ханимен.
Полковник Ньюком поочередно представил новоприбывшего всем гостям, как перед тем каждого из нас, и сэр Томас, переводя взгляд с одного на другого, всякий раз изволил так явственно выразить на своем лице: "Ну, а вы, черт возьми, кто такой, сэр?!" — что, право, мог даже не утруждать себя этим вопросом. Джентльмена, беседовавшего с Клайвом у окошка, он, очевидно, немного знал и довольно дружелюбно бросил ему: "Здорово, Доббин!"
Наконец подкатил экипаж сэра Брайена Ньюкома, и из него торжественно вышел сам баронет, опираясь на руку облаченного в плюш и осыпанного пудрой Аполлона, который, захлопнув дверцы огромной кареты, взгромоздился рядом с кучером, тоже в парике и галунах. Епископы нынче восседают в парламенте без париков; нельзя ли и тех, кто сидит на козлах, избавить от этого нелепого украшения? Разве так уж необходимо для нашего удобства, чтобы те, кто работают на нас в доме и на конюшне, походили на ряженых? Сэр Брайен Ньюком, приветливо улыбаясь, вошел в комнату; он сердечно поздоровался с братом, дружески — с сэром Томасом; Клайву кивнул и улыбнулся, а мистеру Пенденнису милостиво разрешил пожать два пальца своей правой руки. Такое проявление благосклонности, разумеется, восхитило названного джентльмена. Кто из смертных не почувствует себя счастливым, удостоившись права слегка пожать столь высокочтимые персты! Когда какой-нибудь джентльмен оказывает мне подобную милость, я всегда мысленно спрашиваю себя, зачем он вообще себя утруждал, и жалею, что вовремя не догадался сунуть ему в ответ один палец. Будь у меня десять тысяч годовых и кругленький счетец на Треднидл-стрит, невольно думаю я, он, уж конечно, осчастливил бы меня всей пятерней.
Прибытие двух вельмож повергло наше веселое общество в состояние какой-то скованности. Заговорили о погоде, но блеск солнца не вызывал блеска остроумия у гостей полковника. Сэр Брайен высказал мысль, что жара нынче, наверно, совсем как в Индии, на что сэр Томас де Бутс, засунув оба больших пальца в проймы своего белого жилета и выпятив брюхо, презрительно улыбнулся и пожелал сэру Брайену изведать на себе, каково в Индии в жаркий денек, особливо когда дуют знойные ветры; тогда сэр Брайен, за неимением аргументов, взял назад свое предположение, что будто бы в Лондоне жарко, как в Калькутте. Тут мистер Бинни, взглянув сперва на часы, потом на полковника, сказал:
— Не хватает лишь вашего племянника, Том. Пожалуй, можно сказать слугам, чтоб подавали?.. — Предложение это было с радостью поддержано мистером Фредериком Бейхемом.
Запарившиеся лакеи внесли кушанья, от которых шел пар. Вельможи уселись по правую и левую руку от полковника; тот попросил мистера Ханимена прочесть молитву и, пока исполнялась эта краткая церемония, стоял и благоговейно слушал, хотя де Бутс с недоумением поглядывал на него, уже засунув за ворот салфетку. Молодежь разместилась на дальнем конце стола, возле мистера Бинни; и когда гости уже почти что управились со вторым блюдом, появился мистер Барнс Ньюком.
На лице мистера Барнса не отразилось и тени беспокойства, хотя он причинил беспокойство всем присутствующим. Ему подали суп, рыбное блюдо и мясное, и он не спеша все это ел, а остальные двенадцать джентльменов сидели и дожидались. Мистер Бинни посмотрел на него, прищурившись, словно говоря: "В жизни не видывал столь непринужденного юнца, ей-богу!" Да, юнец этот отличался завидной непринужденностью! Какое вкусное кушанье, пожалуй, он съест еще немножко. Смакуя вторую порцию, он обернулся к соседу и, ухмыляясь, выразил надежду, что никого не задерживает.
— Гм!.. — пробурчал его сосед (это был мистер Бейхем). — Ничего, мы, в сущности, уже пообедали.
Тут Барнс обратил внимание на странный наряд своего соседа — длиннополый сюртук и ленту вокруг шеи — и принялся его разглядывать с восхитительной бесцеремонностью. "Что за публику здесь собрал мой дядюшка?" — размышлял он. А когда честный полковник пригласил его выпить с ним, он только милостиво кивнул в ответ. Словом, он был до того нестерпимо снисходителен, что каждому из гостей страшно хотелось дать ему взбучку.
Во время обеда хозяин, по старому доброму обычаю, приглашал каждого из гостей выпить с ним; его примеру следовал и мистер Бинни. Так пили в Англии и Шотландии в дни их молодости. Когда же Бинни пригласил выпить сэра Брайена, то в ответ услышал:
— Благодарю, любезнейший, с меня довольно. Я, право, и без того уже выпил лишнего.
Бедный джентльмен был так смущен, что прямо не знал, что ответить. К счастью, на выручку ему пришел Том Норрис, старший помощник капитана.
— А мне так еще не довольно, мистер Бинни, я охотно опрокину с вами стаканчик чего предложите! — закричал он.
По правде-то говоря, мистер Норрис выпил уже довольно. Он осушил по стаканчику за здоровье каждого из гостей; расторопные официанты то и дело подливали ему. Мистер Бейхем тоже поглотил изрядное количество вина, хотя оно и не оказало видимого действия на этого бывалого пьянчугу. Хватил лишнего и юный Клайв; щеки его пылали румянцем, он громко болтал и смеялся на своем конце стола. А мистер Уорингтон, в свою очередь, то с любопытством посматривал на Клайва, то бросал на мистера Барнса взгляд, исполненный презрения, которое, впрочем, нисколько не задевало этого любезного молодого человека.
А надо вам сказать, что вскоре после того как подали десерт, старший помощник с ост-индского судна вдруг, ни с того ни с сего, шумно потребовал, чтобы все встали и выпили за благороднейшего человека — полковника Ньюкома, чьи добродетели он принялся красноречиво расписывать. В начале этой громогласной речи, сопровождаемой бурной жестикуляцией, сэр Брайен, казалось, сильно встревожился, но пока оратор пробирался к цели, его беспокойство постепенно улеглось, и когда тот замолк, он даже снисходительно постучал по столу одним из своих покровительственных перстов и, подняв стакан, в котором было не больше чем с наперсток кларета, возгласил:
— С радостью пью за твое здоровье, милый брат.
Во время этой речи молодой Барнс несколько раз иронически восклицал: "Слушайте, слушайте!" С каждым стаканом насмешливость его становилась все откровеннее: хотя Барнс и пришел позже других, он, наверстывая упущенное, выпил немало.
Все поведение кузена за столом и эти его издевательские возгласы возмутили юного Клайва, и он уже не в силах был справиться со своим гневом. Он стал отпускать по адресу Барнса нелестные замечания. Взгляд его, устремленный на родственника, метал молнии, и воинственность его намерений была очевидна для всех; Уорингтон тревожно переглядывался с Бейхемом и Пенденнисом. Мы понимали, что если один из молодых людей не перестанет пить, а другой не прекратит свои дерзости, — быть скандалу.
Полковник Ньюком в немногих словах ответил своему почтенному другу — старшему помощнику капитана, и на этом бы дело, возможно, и кончилось, но тут, к сожалению, мистер Бинни счел нужным почествовать тех, кто состоит на службе у короля, в особенности — генерал-майора сэра Томаса де Бутса, кавалера ордена Бани второй степени, и прочая, и прочая, а тот, вынужденный произнести ответную речь, пришел в такое замешательство, что едва не получил апоплексический удар. За гостеприимным столом не смолкал звон бокалов, все настроились на ораторский лад. Воодушевленный успехом своего выступления, мистер Бинни провозгласил теперь тост за здоровье сэра Брайена Ньюкома, и баронет, прижав к груди бокал, долго мямлил что-то в ответ.
Но тут вдруг встает этот злополучный Бейхем и торжественно просит тишины и внимания, дабы он мог, с любезного дозволения председателя, поделиться с собравшимися некоторыми возникшими у него мыслями.
— Мы здесь с понятным воодушевлением пили за нашу армию — ведь ее доблестные представители, сидящие среди нас, заслужили те горячие изъявления восторга, какими были встречены их имена. ("Слушайте, слушайте! " — саркастически восклицает Барнс Ньюком. "Слушайте, слушайте, слушайте!!!" — вопит Клайв.) Но приветствуя наше воинство, можем ли мы забыть о служении еще более возвышенном?! Да, да, более возвышенном, я не боюсь утверждать это в присутствии столь доблестного генерала. Надо ли говорить, что я имею в виду Святую церковь. (Аплодисменты.) Среди нас, джентльмены, находится тот, кто, уписывая яства, выставленные на этом обильном столе, и щедро наполняя свою чару искристым вином, предложенным нашим радушным хозяином, освящает своим присутствием наше пиршество; тот, кто благословляет пищу и возносит благодарственнее молитвы до и после нашей трапезы. Чарльз Ханимен, джентльмены, был другом моего детства, а его батюшка — моим наставником в пору моего отрочества. И если последующая жизнь Фредерика Бейхема изобилует неудачами, то, возможно, лишь потому, что я позабыл наставления, которые влагал в мои неслышащие уши почтенный родитель Чарльза Ханимена. Чарльз Ханимен в детстве тоже не отличался примерным поведением, а в юности, как я слышал, бывал порою неблагоразумен. Однако нынче мы приветствуем Чарльза Ханимена как живое воплощение всех предписаний и заповедей, как decs fidei и lmen ecclesiae [40], что я высказал ему нынче утром, когда мы задушевно беседовали в домашнем кругу и я не помышлял еще, что мне придется излагать свое мнение перед столь избранным обществом. Полковник Ньюком и мистер Бинни, я пью за здоровье преподобного Чарльза Ханимена, магистра искусств! Пусть мы услышим еще великое множество его проповедей, кроме той восхитительной речи, каковой он, без сомнения, готовится сейчас зажечь нашу душу. И да не пропадет даром его красноречие и взлелеем мы в сердце нашем зерна истины, сокрытой в его словах!
Он умолк. Пришлось бедному Ханимену встать и выдавить из себя в ответ несколько бессвязных слов. Речь его, скажем прямо, произвела весьма жалкое впечатление: настоятель часовни леди Уиттлси умел витийствовать только по писаному тексту.
Сказав речь, мистер Ханимен покинул общество вместе с сэром Брайеном, полковником Доббином и одним из индийских джентльменов, хотя наш великодушный хозяин и убеждал гостей не расходиться так рано.
— Подсаживайтесь-ка поближе, джентльмены! — приглашал прямодушный Ньюком. — Еще не время уходить. Позвольте мне подлить вам, генерал. Вы ведь не откажетесь от стаканчика доброго вина. — И он наполнил до краев бокал своего приятеля, и этот старый служака осушил его с подобающим удовольствием. — А теперь, кто споет нам песню? Давайте-ка вашего "Лэрда из Кокпена", Бинни. Чудесная песня, генерал, чудесная! — шепнул полковник соседу.
Мистер Бинни, надо сказать, не заставил себя долго упрашивать и запел "Лэрда из Кокпена". Он кивал одному, подмигивал другому, раскачивал в такт стаканом и с бесподобным юмором и наивностью изображал все, о чем говорилось в песне. Что вы понимаете, надменные бритты, в немудреных развлечениях жизнерадостных шотландцев, в их шумных, веселых застольях после честных трудов! Право, не скажу, что нас больше позабавило — песня или ее исполнитель. Они были хороши в своем сочетании, как говорит Кристофер Слай. И все же, когда мистер Бинни кончил, мы тоже не огорчились.
Вслед за тем вызвался петь старший помощник капитана, а потом и грозный Ф. Бейхем спел свою песню; пел он басом, да таким, что ему позавидовал бы сам Лаблаш, и припев подхватывала вся компания, горланившая что есть мочи. Тут все закричали, чтобы спел полковник. Услышав это, Барнс Ньюком окончательно перепившийся, поднялся с места и, пробурчав какое-то проклятье, заявил, что "это невыносимо!".
— Ну и проваливай отсюда! — крикнул ему разъяренный Клайв. — Чего ты сюда пришел, если мы тебе не компания?!
— Как… чего? — с трудом переспросил пьяный Барнс.
— Тише!.. — загремел Бейхем, и Барнс Ньюком, бессмысленно повертев головой, уселся на место.
Полковник, как мы уже рассказывали, пел очень высоким голосом, временами переходя на фальцет в манере, принятой тенорами в годы его юности. Он исполнял одну из своих морских песен и благополучно добрался до конца куплета, но когда хор подхватил припев, Барнс стал покачивать головой и так издевательски прокричал "браво!", что Фред Бейхем, сидевший с ним рядом, схватил его за руку и посоветовал попридержать язык.
Полковник начал второй куплет, но тут, как это часто бывает с певцами-любителями, дал петуха. Ничуть не смешавшись (я заметил, как добродушно он улыбнулся), полковник собрался было петь сначала, когда этот злосчастный Барнс, передразнивая его, издал вдруг что-то вроде кукареканья и расхохотался во все горло. В ту же минуту Клайв, схватив стакан с вином, швырнул им в голову кузена; все, кто заметил поступок Барнса, были на стороне мальчика.
Доброе лицо полковника Ньюкома выражало такой ужас, какого я в жизни не видывал. Он отпрянул назад, точно это в него запустили стаканом.
— Господи помилуй! — вскричал он. — Мой сын обидел гостя!
— И нисколько в том не раскаиваюсь, — объявил Клайв, весь дрожа от гнева.
— Вы пьяны, сэр! — воскликнул полковник.
— Мальчик поделом задал этому юнцу, сэр, — прорычал Фред Бейхем своим густым басом. — Идемте, молодой человек! Постарайтесь не упасть и, когда в следующий раз сядете за один стол с джентльменами, ведите себя пристойно. Сразу видно, — добавил Фред, хитро поглядывая на окружающих, — что этот юноша не привык к хорошему обществу и потому не умеет держать себя. — И он вывел хлыща из комнаты.
Тем временем остальные объяснили полковнику, что произошло; особенно усердствовал сэр Томас де Бутс — он был в восторге от смелости Клайва. Кто-то попросил полковника докончить песню, но он, попыхивая сигарой, ответил:
— Все. Конец моему пению. Больше я никогда петь не буду.
И действительно, больше вы не услышите в этой книге о вокальных упражнениях Томаса Ньюкома.
Глава XIV Парк-Лейн
Проснувшись на другой день, Клайв прежде всего почувствовал мучительную головную боль; потом, разомкнувши веки, словно в тумане различил грустную физиономию отца, стоящего в ногах его кровати: точно немой укор совести подстерегал его пробуждение.
— Ты вчера выпил лишнего, мой мальчик, и вел себя недостойно, — сказал старый солдат. — А сейчас вставай и отправляйся расхлебывать кашу.
— Какую кашу, папа? — переспросил юноша; он с трудом понимал, что говорит и что вокруг происходит. — У меня так болит голова!
— И поделом, мой друг. Многим молодым людям наутро после попойки приходилось с такой головной болью отправляться на строевые учения. На, выпей-ка воды. А теперь живо на ноги! Сунь голову под умывальник! Вот так! Поскорей одевайся и пойдем, чтоб застать твоего кузена Барнса дома.
Клайв безропотно подчинился родительскому приказу. Он живо оделся и, сойдя вниз, застал отца, курившего свою утреннюю сигару, в той самой комнате, где накануне происходил обед и где на столах еще громоздились остатки вчерашнего пиршества: пустые бутылки, потухшие лампы, кучки сигарного пепла, стаканы с недопитым вином и недоеденные фрукты, пролежавшие здесь всю ночь. Кому не знакомо это зрелище вчерашнего пира?
— Поле боя, устланное трупами, мой мальчик, — промолвил отец. — А вон на полу все еще валяется стакан и на ковре огромное пятно от кларета.
— Не надо, папа!.. — взмолился Клайв, поникнув головой. — Я знаю, что не должен был так поступать. Но Барнс Ньюком вывел бы из терпения самого Иова. И как я мог снести, что оскорбляют моего отца.
— Я человек взрослый, могу сам за себя постоять, мой мальчик, — добродушно ответил полковник, положив руку на еще мокрую голову Клайва. — Как у тебя стучит в висках! Пойми, дружок, если Барнс смеялся над моим пением, значит, в нем было что-то смешное, вот он и не мог удержаться от смеха. И если даже он вел себя дурно, нам не следует брать с него пример. Тем более что он был нашим гостем и состоит с нами в родстве.
— Но ведь он стыдится этого родства, папа! — воскликнул Клайв, все еще кипя негодованием.
— А мы должны стыдиться того, что дурно с ним обошлись. Поэтому пойдем извинимся перед ним. Однажды в Индии, когда я был еще юношей, — продолжая очень спокойно отец, — один товарищ, изрядно выпив, нагрубил мне в офицерской столовой, — не так, конечно, как ты вчера Барнсу, такого бы я, наверно, не простил, — и вот кое-кто счел, что я поступил неправильно, стерпев эту обиду. Иные даже подвергли сомнению мою храбрость, а это нелегко снести человеку молодому и горячему. На мое счастье, время было военное, и мне вскоре удалось доказать, что я отнюдь не pole moillee [41], как говорят французы. А обидчик, которому я простил, стал моим верным другом и погиб при Аргаоне, сражаясь бок о бок со мной. Это был бедняга Джек Катлер. Так вот, пойдем и попросим у Барнса Ньюкома прощения. Умей прощать людям их прегрешенья, мой мальчик, коли сам надеешься на их снисходительность, — сказал он, понизив голос и благочестиво склонив голову. Эту бесхитростную историю много лет спустя пересказал мне его сын, и на глазах его при этом были слезы.
Пикадилли только пробуждалась ото сна, в Хайд-парке на траве еще сверкала роса и просыпались бездомные бродяги, когда ранним утром наши герои направились к дому сэра Брайена Ньюкома, где сейчас лишь начали отворять ставни, чтоб впустить дневной свет. Служанка, мывшая парадное крыльцо со всем тщанием, приличествующим утреннему омовению столь великолепного особняка, сразу узнала Клайва и, улыбнувшись ему из-под торчащих во все стороны папильоток, впустила наших джентльменов в гостиную сэра Брайена, и они остались там дожидаться появления мистера Барнса. Здесь они провели целый час, разглядывая написанный Лоуренсом портрет леди Анны в белом муслиновом платье, склоненной над арфой, а также групповой портрет кисти Харлоу, изображавший миссис Ньюком с двумя улыбающимися близнецами у колен, — в то время они еще были не плешивыми и рыжеусыми британскими негоциантами, с коими успел познакомиться читатель, а толстощекими малютками с локонами до плеч, в смешных сюртучках с фалдочками и нанковых штанишках. Напротив леди Анны и ее арфы красовался великолепный портрет ее батюшки — покойного графа Кью в мантии пэра, и так как все описываемое происходило во дни короля Георга IV, в комнате, наверно, висел в богатой раме литографический портрет этого великого монарха. Люстра была затянута полотняным чехлом; на огромной выдвижной полке буфета между подставок для массивных серебряных подносов, обычно украшавших торжественные трапезы сэра Брайена, сейчас громоздились толстые тома парламентских отчетов; под полкой скрывалось обширное вместилище для вин, весьма напоминавшее собой римский саркофаг. Два человека, сидящие по оба конца гигантского обеденного стола, вынуждены бывают, наверно, перекликаться друг с другом над этим огромным пространством красного дерева и камчатного полотна, а дворецкому и лакеям, прислуживающим за столом, приходится совершать вкруг него целые путешествия. Я представил себе, как в этой огромной комнате, за огромным столом, далеко друг от друга, сидят в мрачном молчании два разодетых в пух и прах человека обыкновенного роста, вежливо потягивая херес, и подумал, что не такое уж завидное дело — титул да богатство и что в маленькой уютной гостиной, где кушанья подает расторопная служаночка, можно быть куда счастливей, нежели в этой огромной, мрачной и тоскливой обеденной зале, где бараньи отбивные вносят два бесшумно ступающих лакея во главе с мажордомом, похожим на распорядителя похорон. Вот и сейчас они входят и стелят скатерть, широкую, как парус адмиральского судна. Хозяина ждет почта: "Ньюком сентинел" — старая провинциальная газета умеренно-консервативного направления, в коей превозносится наш почтенный земляк и депутат, ведется счет его благодеяниям и слово в слово публикуются все его речи; еженедельная "Ньюком индепендент", которая изображает нашего высокочтимого депутата круглым дураком и каждый четверг сообщает ему за утренней порцией поджаренного хлеба, что он спесивый аристократ; пачка писем и провинциальных газет, "Таймс" и "Морнинг геральд" для сэра Брайена Ньюкома, и пачка поменьше (главным образом приглашения на обеды и званые вечера), а также "Морнинг пост" для мистера Барнса. Едва часы пробили восемь, как сей юный джентльмен спустился к завтраку; отец его еще на часок остался в постели: баронет частенько укладывался на рассвете — столь велики были его труды в палате общин.
Клайв так весь и вспыхнул, когда в комнате появился его кузен; возможно, что на бледном лице Барнса тоже выступил легкий румянец. Он вошел, держа в одной руке носовой платок, а в другой какую-то брошюрку, так что обе его руки были заняты, и он не мог ни ту, ни другую протянуть своим родственникам.
— Надеюсь, вы со мной позавтракаете? — спросил он, слегка картавя и томно растягивая слова. — Или вы хотите видеть батюшку? Но он выходит к завтраку только в половине десятого. Харпер, когда вчера вернулся сэр Брайен — до или после меня?
Дворецкий Харпер полагал, что сэр Брайен вернулся после мистера Барнса.
Когда слуга покинул комнату, Барнс обратился к дяде и, улыбаясь, чистосердечно признался:
— Честно говоря, сам я не очень-то помню, когда вернулся домой, сэр, а тем более — когда воротился папаша. Видите ли, в прихожей для нас оставляют две свечи, и если они обе на месте, я знаю, что батюшка мой еще в парламенте. Но что было вчера вечером, после вашей отличной песни, хоть убейте не помню! Я хватил вчера лишнего, сэр. Весьма сожалею об этом и прошу извинить меня. Такая неприятность случается со мной раз в десять лет, не чаще. Надеюсь, я никого не обидел, — тем более что некоторые из ваших друзей показались мне очень приятными людьми. А что до кларета, то, право, я столько принес его с собой на манишке и жилете, словно мне было мало вина за столом!
— Простите меня, Барнс, — сказал Клайв, густо покраснев. — Мне очень жаль, что так вышло, но это я вас облил.
Полковник, слушавший все это с откровенным недоумением на лице, не дал мистеру Барнсу ответить.
— Это Клайв… облил вас вином, — произнес Томас Ньюком. — Мальчишка вчера слишком много выпил, так что не владел ни головой, ни руками. Я отчитал его нынче утром, и он пришел просить у вас прощения за свою неловкость. И коль скоро вы тоже не помните, что с вами было, надеюсь, вы и ему простите. Подайте ему руку и примите его извинения.
— Извинения?! О чем речь?! — вскричал Барнс, протягивая Клайву два пальца, но глядя при этом только на полковника. — Да я решительно ничего не помню. Мы что, поссорились, что ли? Стаканы побили? Так выкинуть их и дело с концом, — все равно ведь не склеишь.
Тут полковник с серьезностью заметил, что, слава богу, вчерашняя неприятность не имела худших последствий. Когда злосчастный обидчик хотел было задать кузену несколько бестактных вопросов и пуститься в объяснения, отец дернул его за фалду и заставил умолкнуть.
— На днях, мой мальчик, — сказал он, — ты видел пьяного старика и был свидетелем того, как этот несчастный унизил и опозорил себя. Теперь ты на себе испытал, до чего доводит вино. Надеюсь, ты навсегда запомнишь этот случай, и он послужит тебе уроком. За последние сорок лет никто не видел меня пьяным, и я хочу, чтоб вы, молодью люди, послушались совета старого солдата, у которого слово не расходится с делом, — остерегайтесь бутылки!
Добрейший полковник не оставил этой темы и после того, как они распрощались с Барнсом. Он рассказал сыну десятки историй о том, как из-за вина происходили ссоры и дуэли, коим он был очевидцем; как люди, перепившись, обижали друг друга, и произнесенные накануне неразумные речи приводили наутро к кровопролитию; о том, сколько женщин стало на его глазах вдовами, а детей сиротами из-за слов, сказанных сгоряча, на глупой попойке; что истинное понятие о чести побуждает честно признаться в своей ошибке, а подлинное мужество состоит в том, чтобы не поддаться искушению. В советах этого скромного человека была настоящая мудрость, которую обретает лишь ум кроткий и благоговейный, сердце чистое и великодушное; он нисколько не заботился о производимом впечатлении, а говорил, что чувствовал. Обо всем, что его занимало и трогало, полковник высказывался определенно и решительно, и эти наивные суждения о книгах, людях и их поступках частенько забавляли его сына Клайва и верного его друга мистера Бинни, человека более начитанного и умного. Мистер Клайв, наделенный от природы тонким чувством юмора, редко удерживался от того, чтобы добродушно не подтрунить над несложной философией своего батюшки. Что касается остроты ума, тут, пожалуй, преимущество изначально было на стороне младшего. И все же Клайв неизменно испытывал умиление перед добротой своего отца; он искренне восхищался душевными свойствами, никогда тому не изменявшими и послужившими обоим великой опорой и утешением в их дальнейших житейских невзгодах. Beati illi! [42] A вы, светский господин, пробегающий усталым оком эту страницу, — дай вам бог, чтобы ваши дети питали к вам подобные чувства! Тебе же, благородный мой мальчик, внимательно читающий эти строки, от души желаю иметь в юности такого же доброго и надежного старшего друга и вспоминать о нем до старости с гордостью и любовью.
Недель через пять после формального примирения Клайва с кузеном почти все семейство сэра Брайена Ньюкома собралось поутру в столовой, где они обычно завтракали в восемь часов, если только накануне наш сановник не задерживался слишком поздно в палате общин. Брайтонский воздух за месяц укрепил здоровье крошки Элфреда, и леди Анна с детьми воротилась в Лондон. Был четверг — день, когда на столе у баронета, как мы уже говорили, появлялись сразу "Ньюком индепендент" и "Ньюком сентинел". Зазвонил колокольчик, и со всего дома стали стекаться домочадцы; из полуподвала поднялись лакеи и горничные, с верхнего этажа спустились дети, няньки и гувернантки, и все вереницей потянулись в столовую.
Не думайте, я не собираюсь смеяться над тем, ради чего сходится весь дом, когда часы отбивают восемь. Чайники шипят, на столе сияет серебро; отец семейства встает со стула и в продолжении двух-трех минут размеренным голосом читает вслух по книге с золотым тиснением на переплете. Почтительно, стоя в благоговейных позах вокруг стола, внимают ему старшие, а младшие у колен матери тоненькими голосками подхватывают заключительные слова; чуть поодаль молится гувернантка; рослые лакеи и горничные стоят на коленях у стульев; по другую сторону буфета творят молитву старшие слуги; кормилица ходит по комнате, укачивая на руках порученного ее заботам несмышленыша. Нет, я отнюдь не намерен смеяться над церемонией, для которой сходятся сюда эти люди, — скорей я дивлюсь остальному дню и всему тому, что его наполняет. Едва смолкают слова молитвы и захлопывается книга с золотом на переплете, мирское вступает в свои права и завладевает помыслами всех домочадцев на оставшиеся двадцать три часа и пятьдесят семь минут. Орава слуг встает с колен и спускается в свой полуподвал, откуда, если нынче праздник, эти долговязые молодцы появляются вновь, сменив свои серые одежды на желтые кафтаны с позументом, розовые панталоны, небесно-голубые жилеты и туфли с пряжками, обильно посыпав волосы мукой, подвесив на спину черные шелковые мешочки и нацепив на себя невесть еще какие нелепые знаки своего рабства и глупого пристрастия к пышности. Даже слова, с которыми они обращаются к тем, кого мы величаем их господами, под стать этому глупейшему маскараду. Об этом племени, обитающем в полуподвале нашего дома, мы знаем не больше, чем о братьях и сестрах из Тимбукту, к коим иные из нас посылают миссионеров. Случись вам встретить кого-нибудь из своих слуг на улице (я позволю себе на мгновение почтительнейше предположить, что читатель мой человек сановитый и дом его поставлен на широкую ногу), и вы даже не признаете их в лицо. Вы можете полстолетия прожить с ними под одной крышей и не знать о них ровным счетом ничего. Если они заболеют, вы не придете их навестить, хотя, конечно, пошлете к ним лекаря и позаботитесь, чтобы у них было все необходимое, — вы ведь человек незлой и ничем не хуже своих ближних. А если вы и явитесь на кухню или спуститесь выпить чаю в людской, то из этого будет мало проку: вы лишь стесните тамошних обитателей. Иначе и быть не может. Вас мало что связывает с этими братьями во Христе, только что произнесшими "аминь". Вы и понятия не имеете, откуда они, не знаете, о чем они думают, о чем говорят, — вас не огорчит их смерть, а их — ваша. Вы созываете их на молитву, и они приходят на звонок так же послушно, как если бы вам понадобилось подбросить угля в камин. Ровно три минуты ежедневно стоите вы рядом на коленях, слуги и господа, обращаясь к богу и испрашивая у него милости, а засим обряд, именуемый "семейной молитвой", окончен.
Слуги уходят, кроме тех двоих, в чьи обязанности входит разлить чай, согреть газету, подать булочку. Сэр Брайен читает письма, жуя свой поджаренный хлеб. Этель шепчет матери, что Элиза, право же, выглядит совсем больной. "Какая Элиза? — удивляется леди Анна. — Та, что болела, когда они уезжали в Брайтон? Если она больна, то миссис Троттер лучше уволить ее. Уж очень миссис Троттер сердобольна, вечно держит больных!" Ее милость разворачивает "Морнинг пост" и просматривает список гостей, присутствовавших на балу у баронессы Боско и на танцевальном вечере миссис Тодл Томпкинс на Белгрэйв-сквер.
— Кого только там не было, — замечает Барнс, выглядывая из-за своей газеты.
— Что это за миссис Тодл Томпкинс? — недоумевает его маменька. — Ну кто слышал когда-нибудь про эту миссис Тодл Томпкинс? И зачем люди ходят неизвестно к кому!
— Приглашения рассылала леди Какаду, — важно отвечает Барнс. — И все было устроено вполне прилично. У хозяйки был несколько перепуганный вид, но она недурна собой и, говорят, дает за дочерью кучу денег.
— А она хорошенькая? Ты с ней танцевал? — интересуется Этель.
— Я? Чего ради! — возмущается мистер Барнс. Речь идет о тех временах, когда еще не существовали казино и наша молодежь не увлекалась танцами, как нынешняя. Барнс снова принялся за чтение своей провинциальной газеты, но тут же отшвырнул ее с таким громким проклятьем, что матушка его вскрикнула от испуга и даже отец на мгновение оторвался от писем, желая узнать, чем вызвано это несвоевременное и неучтивое восклицание.
— Вот вам приятная новость: мой дядюшка, командир сипаев, и его милый отпрыск посетили Ньюком, — объявляет мистер Барнс.
— Вечно ты насмехаешься над дядюшкой! — запальчиво бросает ему Этель. — И про Клайва нехорошо говоришь… А дядя у нас — милый, добрый и хороший, и я люблю его! Он приезжал к нам в Брайтон и каждый день подолгу гулял с Элфредом, а Клайв рисовал ему картинки. Клайв тоже хороший; он благородный, добрый и честный, как отец. А Барнс всегда за спиной говорит про него гадости.
— И тетушка его сдает премилые комнаты, — подхватывает мистер Барнс. — Совершенно необходимое для нас знакомство! Позор да и только, что мы не поддерживаем отношений с этой ветвью нашей семьи!
— Друг мой! — вступает сэр Брайен, — я уверен, что мисс Ханимен весьма достойная особа. Попрекать джентльмена или леди их бедностью — самое неблагородное дело, и я вполне согласен с Этель, что о своем дяде и его сыне ты говоришь по меньшей мере непочтительно.
— Мисс Ханимен — премилая старушка! — снова вмешивается Этель. — Как она добра была к Элфреду, правда, мама? А какое вкусное желе ему готовила!.. К тому же быть доктором богословия, — а ведь дедушка Клайва был доктор богословия (помнишь его в парике на том портрете, мама?), — ничуть не хуже, чем банкиром, так и знай!..
— Этель, а ты случайно не захватила у мисс Ханимен билетиков о сдаче комнат? — осведомляется ее братец. — Мы бы тогда вывесили их на Ломбард-стрит вместе с объявлениями другой нашей тетки — миссис Мейсон.
— Кто эта миссис Мейсон, дружок? — спрашивает леди Анна.
— Еще одна родственница, маменька. Она кузина…
— Никакая она не кузина, сэр! — гневно произносит сэр Брайен.
— Она служила у моего дедушки и была родственницей его первой жены. Кажется, она нянчила доблестного командира сипаев, моего дядю. Теперь она живет на покое в своем родном городе — Ньюкоме и на досуге занимается стиркой. Вот полковник и отправился с молодым забулдыгой в Ньюком, чтобы погостить у своей престарелой родственницы. Все это излагается здесь, в газете, черт возьми! — И Барнс с силой ударяет кулаком по развернутой странице.
— И правильно сделали, что поехали! Потому что он любит свою няню и не отказывается от родственников, какие бы они ни были дряхлые и бедные! — кричит Этель; лицо ее пылает, в глазах слезы.
— Нет, вы послушайте, что пишут об этом ньюкомские газеты, — прерывающимся голосом восклицает мистер Барнс, а глазки его сверкают негодованием. — Обе газеты! Завтра это будет в "Таймсе". Прелестно, ей-богу! Наша газета только в общих чертах повествует об этом радостном событии. Вот, слушайте: "Подполковник Ньюком, кавалер ордена Бани, славный представитель нашей индийской армии, старший брат нашего уважаемого согражданина и депутата сэра Брайена Ньюкома, баронета, провел прошлую неделю в нашем городе. Он остановился в гостинице "Королевский Герб", где его посетили наши наипочтеннейшие горожане и представители городских властей. Как предполагается, он приехал навестить свою престарелую родственницу, уже много лет уединенно живущую в наших местах".
— Что ж, в этой заметке я не усматриваю ничего предосудительного, — говорит сэр Брайен. — Жаль только, что брат остановился в "Королевском Гербе", а не в "Косуле", раз уж это наша гостиница. Но нельзя требовать, чтоб он разбирался в тамошних гостиницах, — он ведь в родном городе чужак. А горожане, по-моему, правильно поступили, что нанесли ему визит.
— В таком случае, посмотрим, сэр, понравится ли вам, что пишет "Индепендент", — произносит Барнс со зловещей улыбкой и принимается читать.
"Мистер Индепендент!
Я родился и вырос в семье, всегда стоявшей за Хрюкомов, и поэтому, естественно, горжусь всем, что имеет отношение к Хрюкомам, и всеми, кто носит это славное имя. Я британец и мужчина, хотя и не имею чести голосовать за свой родной округ. В противном случае я, без сомнения, отдал бы свой голос нашему обожаемому и талантливому депутату, по имени Дон Помпозо Биржевик Обирало Лизоблюд Угнетатель Хрюком, чьи предки вместе с Юлием Цезарем сражались против Вильгельма Завоевателя, а отец, как доподлинно известно, каких-нибудь пятьдесят лет назад владел сукновальней в Лондоне.
Дон Помпозо, сами знаете, не балует наш город своими посещениями. Наше дворянство недостаточно родовито, чтобы составить компанию леди Хрюком. Промышленники наши живут своим ремеслом, — какой позор! Так мыслимо ли приглашать _этих плебеев_ в _аристократические салоны_ Хрюком-Хауса? Два бала в сезон и несколько бушелей крыжовника, — вот _с них и хватит!_"
— Это подлец Пэррот! — взревел сэр Брайен. — Я перестал брать его вино. А может, аптекарь Вайдлер… Говорил я вам, леди Анна, что этим кончится! И как это вы не пригласили дочек Вайдлера на бал?!
— Они были в списке, — оправдывается его супруга, — все трое. Я делаю, что могу. Я приглашала мистера Вайдлера к крошке Элфреду, — он сидел до тех пор, пока не убедился, что бедный малютка принял его лекарство. Ума не приложу, как это вышло, что их не позвали на бал!.. — недоумевает ее милость.
— А их Барнс вычеркнул из списка, мама, — вмешалась Этель. — Ведь правда, Барнс? Ты еще сказал, что с тебя хватит аптекарских склянок. — А по-моему, это не Вайдлер писал, — сказал мистер Барнс; ему, видно, хотелось переменить тему разговора. — Это скорее мерзавец Дафф, булочник, который на прошлых выборах сочинил про нас песенку. Но вы дослушайте до конца, — и он принялся читать дальше.
"Наших сограждан почтил своим приездом один джентльмен, также принадлежащий к семейству Хрюкомов, но проведший всю жизнь _за границей_, а посему весьма отличный от своих родственников, коих мы все любим и почитаем. Этот истинный джентльмен и доблестный воин прибыл в наши края не только затем, чтобы ознакомиться с нашим производством, — по этой части наш город может поспорить с любым городом в северных графствах, — но и затем, чтобы повидать жившую у них в прислугах и нянчившую его в младенчестве старую родственницу, каковая уже много лет назад воротилась в родные места и существует щедротами великодушного полковника Н., нисколько не стыдящегося признавать ее за родню. Этот доблестный офицер совершил несколько поездок по нашим живописным окрестностям в одном из открытых экипажей нашего друга Тэплоу из гостиницы "Королевский Герб", совместно со своим сыном, превосходным юношей, а также миссис М., ныне престарелой особой, которая не может без слез говорить о доброте и преданности своего храброго питомца.
На прошлой неделе они посетили Хрюком-Хаус. Трудно поверить, но, хотя эта усадьба расположена всего в четырех милях от нашего города и семейство дона Помпозо уже двенадцать лет подряд проводит в ней по четыре-пять месяцев ежегодно, миссис М. впервые видела обиталище своих родственников, а самих этих вельмож лицезрела лишь в публичных местах, и то с тех только пор, как они осчастливили наше графство покупкой имения.
Повторяю, я не имею права голоса в нашем округе, а если б имел его, непременно выказал бы на следующих выборах свою почтительную признательность дону Помпозо и отдал бы ему решительное предпочтение перед другим кандидатом! Я и впредь буду неустанно следить за ним.
Остаюсь, мистер Индепендент, вашим постоянным читателем. Любопытный".
— Дух радикализма, растущий в стране, ужасен, — произнес сэр Брайен Ньюком, беспощадно разбивая яйцо. — Просто ужасен! Мы, положительно, на краю вулкана. — И яичная ложечка опустилась в кратер. — Повсюду открыто разжигают самые низменные чувства. Разнузданность прессы стала поистине гибельной. Нет такого закона, на который не покусились бы эти бесстыжие щелкоперы, нет сословия, которое было бы ограждено от их нападок, старинного установления, которое не грозил бы захлестнуть и снести лавовый поток демократических вольностей.
— Когда я был в Шпилвберге, — любезно подхватил Барнс, — я видел там в тюремном дворике трех бледных, заросших бородами мерзавцев, и граф Кеппенхеймер объяснил мне, что это — проклятые издатели миланских газет, — они уже семь лет в заточении. А в прошлом году, когда Кеппенхеймер приехал в Ньюком поохотиться, я показал ему этого старого разбойника Бэттерса, владельца "Индепендента", и с ним Поттса, его приспешника; они катили на дрожках, а я и говорю Кеппенхеймеру: "Вот кабы нам тоже упрятать за решетку кой-кого из этих треклятых радикалов-газетчиков! А еще лучше, забрали бы вы этих мерзавцев к себе в Шпильберг". Тут мы с ними поравнялись, и этот чертов Поттс захохотал мне прямо в лицо и огрел одного из моих пойнтеров хлыстом по голове. Пора что-то сделать с "Индепендентом", сэр!
— Надобно их утихомирить, Барнс, — торжественно заявляет его батюшка. — Всенепременно!
— Может быть, отдать Бэттерсу железнодорожные объявления? — говорит Барнс.
— Но тогда рассердится владелец "Сентинела", — возражает старший из двух гонителей печати.
— Так, по крайней мере, давайте попотчуем Тома Поттса охотой; подлец и без того браконьерствует в наших угодьях. Надо написать Спирсу, сэр, пусть приглядывает за Бэттерсом и этим мерзавцем, его сообщником, держится с ними полюбезнее и прочее, а как выдастся удобный случай, схватит их за руку.
Пока заговорщики решали, как им — подкупом или силой — подавить независимость славного органа британского общественного мнения, мисс Этель Ньюком молчала; но когда ее папенька разрешил вопрос, торжественно объявив, что, пожалуй, действительно снесется со Спирсом, девушка обернулась к матери и спросила:
— А это правда, маменька, что в Ньюкоме живет бедная старенькая родственница нашего дедушки?
— Почем мне знать, душенька! — отвечает леди Анна. — У мистера Ньюкома, наверно, была куча бедных родственников.
— По-моему, кое-кто из вашей родни, леди Анна, тоже оказывает мне честь просьбами о помощи, — говорит сэр Брайен, узревший в словах супруги выпад против своей семьи, тогда как в действительности то была лишь констатация факта из естественной истории. — А эта особа вовсе не родственница моему отцу! Она, помнится, состояла в свойстве с его первой женой, служила у них в доме, и за это получает весьма щедрое вспомоществование от полковника.
— …который и поехал к ней потому, что он хороший, добрый, милый и честный! — вскричала мисс Этель. — Непременно навещу ее, когда попаду в Ньюком! Конечно, если папенька позволит, — добавила она, заметив неодобрительный взгляд, брошенный на нее отцом.
— А ведь, ей-богу, отличная мысль, сэр! — восклицает Барнс. — Лучше всего, чтоб Этель с кем-нибудь из мальчиков отнесла этой миссис Как-ее-там что-нибудь из одежды, или душеспасительную брошюру, или еще что-либо в этом роде. Тогда проклятый "Индепендент" прикусит язык.
— Сделай мы это раньше, не было бы никаких нападок в газете, — сказала Этель просто. Ее многоопытный родитель и ее братец вынуждены были согласиться с ней, так что мы можем поздравить старенькую миссис Мейсон с предстоящим ей светским знакомством.
Глава XV Наши старушки
Приведенная выше заметка и завязавшийся по ее поводу разговор позволяют нам узнать, куда направился и что делал наш неутомимый полковник после того, как мы расстались с ним в предыдущей главе. Сев с Клайвом в дилижанс, он покатил в Ливерпуль, а оттуда почтовая карета, запряженная парой лошадей, доставила их в Ньюком, к самым дверям "Королевского Герба". Полковник любил катить на почтовых: быстрая езда увлекала его и радовала его душу. К тому же, разве не сказал доктор Джонсон, что путешествие на почтовых — одно из величайших наслаждений в жизни, а отдых в уютной гостинице — ни с чем не сравнимое удовольствие? Всю дорогу он радовался и болтал, как мальчишка. Он завязывал дружбу с трактирщиками, толковал со слугами, разузнавал все, что мог, про города, через которые они проезжали, и с неослабным интересом и удовольствием готов был осматривать одну за другой все достопримечательности и красоты. Да и Клайву полезно повидать города и людей, посетить мельницы, фабрики, окрестные усадьбы, соборы… Он задавал сотни вопросов обо всем, что видел, и каждый, кому приходила охота узнать, кто такой Томас Ньюком, чем он занимается и в каких состоит чинах, без труда получал эти сведения от простодушного и любезного путешественника.
Не прошло и пяти минут, как владелец "Королевского Герба", упомянутый мистер Тэплоу, уже знал, кто его гость и по какому делу он прибыл. Ведь на всех картонках и чемоданах Ньюкома стояло его имя, а его слуга с готовностью отвечал на вопросы, касавшиеся полковника и его сына. Отец непременно представлял Клайва каждому трактирщику, когда тот подавал гостям заказанную бутылку вина. Со старомодным радушием полковник приглашал хозяина выпить с ними стаканчик его же собственного вина и редко когда упускал случай сказать: "Это мой сын, сэр. Мы путешествуем по стране. Всякий англичанин должен хорошенько узнать свою родину, прежде чем ехать за границу, а мы собираемся в заграничное путешествие — по всей Европе. Я буду вам очень признателен, если вы скажете, что в вашем городе достойно внимания и что следует осмотреть, — какие памятники старины, фабрики, окрестные имения. Нам все любопытно, все". Сохранились обстоятельные записи об этом путешествии, сделанные частью мальчишескими каракулями Клайва, частью — размашистым почерком полковника и содержащие занятные сведения о местах, где они побывали, и непомерных счетах, которые им предъявляли в гостиницах.
Итак, не прошло и пяти минут, как мистер Тэплоу уже знал, что постоялец его — брат сэра Брайена, их депутата, и своими глазами прочел записку, отправленную с конюхом миссис Саре Мейсон, Джубили-роу, в которой та уведомлялась, что полковник прибыл в Ньюком и пожалует к ней, как пообедает. Мистер Тэплоу не счел нужным сообщать своему постояльцу, что сэр Брайен обычно останавливается не в "Королевском Гербе", а в "Косуле", — гостинице "синих". Ведь джентльмен мог держаться иных политических взглядов, а что до вина мистера Тэплоу, так оно было для всех.
Распивочная "Королевского Герба" служила местом сборищ завзятых городских весельчаков, которые проводили здесь все вечера в нескончаемых разговорах и шутках.
Булочник Дафф, старик Вайдлер, когда ему удавалось освободиться от трудов на медицинском поприще (его руки, признаться, уже сильно дрожали, а нос был совсем красный), аукционщик Пэррот и этот зубоскал Том Поттс, лихой репортер "Индепендента", были, можно сказать, завсегдатаями "Королевского Герба"; и не успел полковник Ньюком покончить с обедом, как уже кое-кто из этих джентльменов узнал и о том, какие кушанья ему подавали, и о том, что он — сразу видно настоящего джентльмена — заказал кроме бутылки хереса еще бутылку кларета, и сколько он дал на чай форейторам, и что ездит он со слугой, как и надлежит важной персоне, и приехал сюда повидать свою старую няню, дальнюю родственницу семьи. Каждый из этих развеселых британцев по достоинству оценил сердечность полковника и широту его натуры и невольно сравнил его с надутым баронетом, их депутатом.
Появление полковника Ньюкома произвело сенсацию в городе. "Синие" так же рьяно обсуждали его в "Косуле", как непреклонные либералы в "Королевском Гербе". Мистер Спирс, управляющий сэра Брайена, не знал, как ему себя вести, и со следующей вечерней почтой запросил об этом хозяина. Преподобный Балдерс, доктор богословия и местный пастор, завез полковнику свою визитную карточку.
А между тем не дела и не корысть, а только любовь и признательность привели Томаса Ньюкома в город его отцов. Отобедав, наши путешественники в сопровождении конюха, относившего их записку, двинулись к скромному домику, в котором обитала подруга детства Томаса Ньюкома. Добрая старушка заложила очками Библию и кинулась на грудь своему мальчику — мальчику, которому шло уже на шестой десяток. Но еще больше и нежней целовала и обнимала она Клайва. Она с трудом узнавала полковника с этими усищами, а Клайв был точной копией милого ее сердцу юноши, что покинул ее без малого сорок лет назад. И чем нежнее прижимала она к себе мальчика, тем живее вставали в ее памяти дни, когда они с Томми были вместе. Добрая женщина без конца рассказывала про своего любимца, про то, какой пригожий он был в детстве и какой шалун. Настоящее представлялось ей как в тумане, зато прошлое виделось ясно и отчетливо. Когда, не переставая болтать, они уселись вокруг сверкающего белизной чайного стола, возле которого суетилась аккуратная служаночка, — щедрость полковника позволяла его няне держать помощницу, — милая старушка попросила Клайва сесть рядом с ней. В этом сладком, благоговейном забытьи ей то и дело чудилось, будто это он — ее питомец, а вовсе не тот сидящий насупротив служака с бронзовым лицом, поредевшей шевелюрой и грустными глазами. Ведь он почти половину отпущенного людям века провел вдали от нее, но где бы он ни был, здоров он был или болен, в опасности или в печали, ему днем и ночью сопутствовали ее простодушная любовь и молитва. Нет, не напрасно прожил свою жизнь тот, кто заслужил такую любовь! Так возблагодарим же судьбу за то, что иным из нас даровано это велико* чувство. Поистине, в нем есть нечто божественное, и ангелы небесные, наверно, ликуют, любуясь им.
Поскольку никаких дел у полковника не было, он, разумеется, постоянно куда-то спешил и нигде подолгу не задерживался. Он пробудет здесь не более двух дней и назавтра, в воскресенье, почтительно поведет свою милую старую нянюшку в церковь. То-то будет для нее праздник! Вот она идет со своим полковником и его красавцем-мальчуганом, мистер Хикс, викарий, поглядывает на Томаса, сам преподобный доктор Балдерс смотрит на него с кафедры, а прихожане все оборачиваются и, конечно, перешептываются: что это, мол, за статный офицер с прелестным юношей сидят в церкви возле миссис Мейсон, а потом заботливо провожают ее домой? Субботу и воскресенье проведет полковник со славной старушкой, а в понедельник двинется в обратный путь: во вторник ему надобно быть в Лондоне, у него там важное дело — как-никак его однополчанина, Тома Хэмилтона, будут принимать в члены Восточного клуба. Может ли полковник пропустить такое событие?! Он покидает "Королевский Герб", проходит между двумя рядами слуг, выстроившихся до самой кареты, — горничные нежно на него поглядывают, лакеи улыбаются, конюхи кланяются, услужливый Тэплоу захлопывает за ним дверцу кареты, и в тот же вечер распивочная объявляет его "молодцом"; к исходу следующего дня все жителя этого делового города знают о приезде в отбытии Томаса Ньюкома, хвалят его за доброту и благородство и, без сомнения, сравнивают с титулованным братом, каковой совсем на него не похож и с некоторых пор известен в городе своих отцов под насмешливой кличкой "Хрюком".
Славной старушке Мейсон предстоит посетить и принять множество людей, и каждый, разумеется, будет восторженно обсуждать с ней блистательное появление полковника. Миссис Мейсон станет показывать свою новую индийскую шаль и роскошную Библию, напечатанную крупным шрифтом и снабженную трогательной надписью: "От Томаса Ньюкома его дорогому давнему другу"; а ее служанка вынесет гостям посмотреть полученное ею в подарок платье. Викарий полюбуется Библией, миссис Балдерс восхитится шалью, а простодушные знакомые нашей старушки, гуляя в воскресенье у величественных ворот Ньюком-парка, увенчанных новеньким баронетским гербом, витых, золоченых и запертых на засов, всякий раз будут рассуждать про милейшего полковника и его черствого брата. Разве сэр Брайен навещал когда-нибудь бедных старушек или хоть освободил кого-нибудь от арендной платы? Бедным только и помощи от Ньюком-парка, что несколько тонких одеял, горсточка угля да билетики на похлебку. А уж как богат-то полковник!.. Слава богу, тридцать пять лет без малого прожил в Индии, что там у баронета, — капля в море по сравнению с ним! Добрейший, богатейший, лучший из людей, — вот каков наш полковник. Все эти обстоятельства и порожденные ими толки безусловно "вдохновили красноречивое перо "Любопытного" на саркастическую заметку в "Ньюком индепендент", которую мы прочли из-за плеча сэра Брайена в предыдущей главе.
Можете не сомневаться и в том, что Томас Ньюком вскоре после своего приезда в Англию нанес также визит и добрейшей мисс Ханимен в Брайтоне. Завистник Голер, хмуро глянув однажды из окна своей гостиной, на котором засиженный мухами билетик по-прежнему возвещал о наличии свободных комнат, испытал новое унижение: перед дверьми мисс Ханимен остановилась желтая почтовая карета, высадила двух джентльменов и, пренебрегши апартаментами мистера Голера, повезла их слугу и вещи куда-то в другое место. Пока этот бедняга проклинал свою горькую судьбу и с еще большим ожесточением — счастливую судьбу мисс Ханимен, эта достойная маленькая особа торжественно приняла полковника и заключила его в свои сестринские объятия. Гостю была представлена верная ключница Ханна, и он пожал ей руку. Полковник прекрасно знал Ханну: он и недели не прожил на родине, как уже успел получить в подарок корзину с несколькими банками варенья и копченым языком ее изготовления. А в тот же вечер, когда слуга Томаса Ньюкома распаковал в соседней гостинице его пожитки, Ханна завладела одной из сорочек полковника: они с хозяйкой давно сговорились сшить своему благодетелю дюжину новых сорочек.
Все подарки, какие Ньюком когда-либо посылал из Индии своей преданной свояченице, были вынуты из сундуков, где они хранились завернутые в хлопчатую бумагу и пересыпанные лавандой. Стоял жаркий июньский день, но мисс Ханимен все равно накинула на плечи свою огненно-красную кашмировую шаль; у ворота она приколола огромную брошь с изображением гробницы Тадж Махал в Агре, а браслеты, о которых она обычно говорила: "Туземцы, как я слышала, носят их на ногах, душечка", — украшали поверх рукавов ее худые старческие руки, дрожавшие от счастья, когда их ласково пожимал лучший из полковников. А как они потрудились нынче утром, эти руки! Какие сбивали кремы! И что за триумф кондитерского искусства являли собой ее пироги! Полковник и десяти минут не пробыл в доме, как на столе уже стояли ее прославленные телячьи: котлеты. Весь дом был по-праздничному убран в честь его приезда. Мистер Кун — обходительный иностранец от жильцов со второго этажа — приготовил какое-то французское кушанье. Салли стояла на часах: ей надлежало, едва только перед домом остановится карета полковника, бросить котлеты на сковородку. Глаза вашей доброй хозяйки сияли, а голос ее и милые старческие руки дрожали, когда, подняв стакан искристой мадеры, она провозгласила тост за здоровье полковника.
— И будьте покойны, дражайший полковник, — сказала мисс Ханимен, кивая головкой, украшенной каким-то сооружением, которое все топорщилось кружевами и бантами, — будьте покойны, нам не придется пить за вас плохое вино!
Вино было из его посылок. Тут же красовались его китайские каминные экраны, рабочая шкатулка сандалового дерева, костяной ящичек для карт, а также предмет восторгов маленького Клайва и главное украшение старушкиной гостиной — чудесные резные шахматы из белой и розовой слоновой кости в виде маленьких сипаев и мандаринов, с башнями на слонах, розовым Георгом III и его королевой на одной стороне доски и белым китайским богдыханом и богдыханшей на другой.
Маленькое пиршество, устроенное мисс Ханимен, было признано верхом совершенства; когда же с едой было покончено, у дверей послышался топот детских ножек, и в гостиной появились: во-первых, рослая няня с младенцем, так и плясавшим у нее на руках; во-вторых и в-третьих, две девочки в белых платьицах, панталончиках, с длинными локонами, голубыми глазами и такими же голубыми бантами в волосах; в-четвертых, маленький Элфред, уже вполне оправившийся от болезни, и, в-пятых, державшая его за руку и красневшая, как роза, мисс Этель Ньюком.
За церемониймейстера была ухмылявшаяся Ханна. "Ньюкомовы детки в гости к полковнику, с вашего позволения, мэм!.." — объявила она, учтиво приседая, и, расправив на себе новый шелковый передник, кивнула мистеру Клайву с видом сообщницы. Ханна тоже была во всем новом, и платье ее так и хрустело и шуршало в честь полковника. Мисс Этель, не переставая краснеть, подошла к дядюшке, и наш честный служака тоже весь зарделся, вставая ей навстречу. Поднялся с места и мистер Клайв, чтобы обнять крошку Элфреда: они были большими друзьями. Стоя у стола, Клайв улыбнулся и поклонился Этель, продолжая при этом уплетать имбирные пряники. А полковник Томас Ньюком и его племянница мигом влюбились друг в друга, точь-в-точь как принц Камаральзаман и китайская принцесса.
Я уже отверг одного иллюстратора — бедняга оказался совершенно неспособен передать благородную красоту и трогательность, бесспорно присущую тем людям и событиям, о которых пойдет речь в нашей книге; я не слишком верю в то, что и заменивший его художник сумеет сделать такой портрет мисс Этель Ньюком, какой удовлетворил бы ее друзей и ее самое. Как изобразить этот румянец, о котором мы говорили? Разве нарисуешь его тушью и пером? А доброта полковника?.. Она сияет в его взоре, придает особое выражение морщинкам у его глаз, окружает его лицо каким-то подобием ореола. Какой художник воссоздаст ее? Старые мастера, писавшие святых, пользовались для этой цели позолоченным нимбом, но разве красоту души передашь позолотой? И поскольку эта задача не по силам художнику, пусть читатель постарается сам представить себе все разнообразие чувств, которое отражалось на добром лице полковника, когда он глядел на Этель: здесь была и рыцарская галантность, и восхищение девичьей прелестью, и нежность старшего к ребенку.
— Мама прислала нас поздравить вас с возвращением на родину, дядюшка, — сказала мисс Этель, приближаясь к нему, а личико ее продолжало сиять румянцем, который она принесла с собой в комнату, как пленительный символ юности, скромности и красоты.
Положив на свою загорелую ладонь ее тонкую белую ручку, отчего она показалась еще белее, полковник разгладил седые усы, нагнулся и поцеловал эту ручку с превеликой грацией и достоинством. Казалось, не было никакого видимого сходства, и все же во взгляде девочки, в ее голосе и движениях было что-то, от чего сердце его сжалось и из глубин прошлого ему улыбнулся милый образ. Тридцать пять лет спустя вновь блеснули ясные глаза, сиявшие ему в юности, — глаза, которые в эти долгие годы преданной любви он видел только в снах и воспоминаниях, будто они смотрели на него уже с небес. Ему припомнилась такая же склоненная белоснежная шейка, такие же локоны, такая же легкая поступь, стройный стан и тонкая ручка, лежавшая в его руке, когда-то давно, много тысяч дней тому назад. От прошлого не уйдешь — гласит старая поговорка. Подобно тому, как в бреду люди начинают вдруг говорить на языке своего детства, в вас порой пробуждаются воспоминания, а вместе с ними оживают и былые чувства столь же сильные, как во дни, когда мы лишь о них и говорили, когда радовались виду милого лица, звуку милого голоса, пока не пришлось нам с горькими слезами и неподдельным отчаянием оплакивать тяжкую утрату. Ведь разлука — та же смерть, по крайней мере, в этой жизни. Вот любви наступил конец; ее унесли в гробу или умчали, рыдающую, в почтовой карете, ее больше нет — погребенная в могиле, она навсегда скрылась от нас. Но она осталась частью нашей души и здесь пребудет вечно. Разве мать перестает любить погибшее дитя, а влюбленный — свою подругу, если даже подле него сейчас воркует любящая жена, а вкруг нее толпятся хоть два десятка веселых малюток. Нет сомнения, что пока наш воин держал в своей руке ручку племянницы, этот маленький талисман перенес его в царство теней, и он увидел перед собой Леонору…
— Здравствуйте, дядюшка! — пропели дуэтом девочки* номер два и три. Полковник выронил талисман; мысли его вернулись к действительности. Младенец что-то приветливо лепетал ему, подпрыгивая на руках у кормилицы. Элфред взглянул мельком на своего дядюшку в белых брюках и тут же обратился к Клайву с просьбой нарисовать ему что-нибудь, а еще через минуту уже сидел у него на коленях. Он вечно на кого-нибудь или на что-нибудь забирался, прыгал через стулья, просовывался между прутьями, ходил на голове и садился на голову другим, и чем скорее поправлялся, тем больше он крушил все вокруг. Много лет спустя после того, как он съехал от них, мисс Ханимен с Ханной вспоминали о разрушениях, произведенных этим мальчиком в их доме. И когда уже бравым гвардейским офицером он приехал в Брайтон повидаться с ними, они показали ему ту китайскую вазу, синюю с драконами, на которой он непременно хотел посидеть и которую потом горько оплакивал.
Когда веселая компания малышей ушла гулять по морскому берегу, полковник снова уселся за свой прерванный десерт. Мисс Ханимен занимала его разговором об этих детях и их матери, о достоинствах мистера Куна и о красоте мисс Этель, многозначительно поглядывая при этом на Клайва, который, покончив, наконец, с имбирными пряниками, вином и десертом, уставился в окошко. Какая добросердечная женщина, молодая или старая, не любит заниматься сватовством?
— Она напомнила мне одну женщину… — сказал полковник, не поднимая глаз от тарелки.
— Ну конечно!.. — вскричала мисс Ханимен, а сама подумала, как, должно быть, изменилась Эмма за годы жизни в Индии: ведь она была блондинками ресницы у нее были белесые, да и ножка не слишком мала. Но с чего вы взяли, милая мисс Ханимен, что полковник Ньюком вспомнил сейчас покойную миссис Кейси?
Он выпил изрядное количество мадеры, на сердце у пего потеплело от бесхитростного радушия здешних обитателей, молодых и старых, и он отправился с визитом наверх, представ перед невесткой с самым учтивым своим поклоном, какой и полагается столь знатной даме. И пока он сидел у них, Этель со свойственной ей непосредственностью не отходила от него ни на шаг. Где только он выучился этим прекрасным манерам, которыми все мы, знавшие его, так любовались? Его отличала естественная простота, чувствовалось, что мысли у него всегда добрые и великодушные, а сердце чистое, чуждое всему показному и лицемерному. Должно быть, французы, с которыми он так дружил в юности, передали ему что-то от изящества своего vieille cor [43], по крайней мере, его сводные братья ни у кого не унаследовали этих качеств.
— И почему Барнс писал мне про своего дядю-полковника, будто он смешной и нелепый? — говорила леди Анна вечером своей дочери. — Он обворожителен. В жизни не видела подобного аристократизма! Он напомнил мне моего дедушку, только тот был манерней и голос у него был сиплый — от нюхательного табака. Курит он, правда, слишком много, но как изящно каждое его движение! И этого человека дядюшка Хобсон и твой бедный милый папочка изобразили нам каким-то медведем! Еще кто бы другой, а то мистер Ньюком — да у него же манеры простолюдина! Нет, полковник прелесть! Что Барнс нашел в нем смешного? Хотела бы я, чтоб у Барнса был такой благородный вид! Но нет, он пошел в своего бедного милого папочку. Qe volez-vos [44], душа моя! Ньюкомы люди почтенные, с достатком, но благородства — никакого! Я не заблуждалась на этот счет, когда выходила за твоего бедного милого папочку. А такой человек, как полковник Ньюком, заслуживает всяческого внимания с нашей стороны — я это сразу поняла. Вернемся в Лондон, я представлю его всей родне — пусть знает, бедняжка, что у него есть и более презентабельные родственники, чем те, которых он встретит на Брайенстоун-сквер, у миссис Ньюком. Как только вернемся домой, непременно сходи на Брайенстоун-сквер. Надо будет позвать твоих кузин с гувернанткой и устроить им маленькую вечеринку. Миссис Ньюком — невыносима, но нельзя пренебрегать родственниками, Этель. Когда ты начнешь выезжать, ты должна будешь бывать на ее балах и обедах. Девушке нашего круга надлежит помнить о своем долге перед семьей, а иной раз и приносить себя в жертву. Возьми в пример меня. Почему я вышла замуж за твоего бедного милого папочку? Из чувства долга. Ну счастлива ли твоя тетушка Фанни, которая сбежала с капитаном Канонбери? У них одиннадцать душ детей, они живут в Булони и умирают с голоду. Подумай только — трое ее сыновей носят желтые чулки и учатся в школе для офицерских детей. Их туда пристроил твой папа. Будь жив мой отец, он бы просто помешался с горя! Она приходила ко мне на Парк-Лейн с одним из этих несчастных мальчиков, но я не могла его видеть, — такие меня охватили чувства! Когда моя горничная — у меня была тогда француженка-горничная, Луиза, помнишь? (Она была ужасного поведения! И Превийе тоже была, ужасного поведения.) Так вот, когда Луиза вошла и доложила, что меня спрашивает внизу леди Фанни с молодым господином qi portait des bas janes [45], я не в силах была видеть этого бедняжку. Я велела проводить Фанни ко мне в спальню и даже легла в постель — лишь бы она не обиделась. А эта негодница Луиза рассказала ей все, когда они потом повстречались в Булони. Ну, хватит нам болтать, душечка. Спокойной ночи. Да хранит тебя бог! Это окна полковника, — гляди, вон он курит на балконе! — а там, наверно, комната Клайва. Хороший он мальчик. — С его стороны было очень мило нарисовать Элфреду столько картинок. Спрячь их куда-нибудь, Этель! Мистер Сми видел у нас на Парк-Лейн кое-какие его рисунки и сказал, что, судя по ним, у мальчика незаурядный талант. А какой талант к рисованию был у твоей тетки Эмили! Только она рисовала цветы. У меня вот особых таланте" не было — так говорила маменька, а доктор Белпер сказал однажды: "Дражайшая леди Уолем (тогда еще дедушка был жив), а нет ли у вашей дочери, мисс Анны, таланта пришивать пуговицы и печь пудинги?" Спокойной ночи, моя радость! Храни тебя бог, Этель!
Полковник заметил с балкона мелькнувшую в окне стройную фигурку и с нежностью поглядел ей вслед. И пока таял в воздухе дым его сигары, он построил чудесный воздушный замок, в котором владычествовал Клайв, а хозяйкой была очаровательная Этель.
— Какая милая девочка! — размышлял он. — Такая непосредственная и благородная, веселая и жизнерадостная. Как уважительно она держится с мисс Ханимен. Как ласкова с братцами и сестрицами. А какой приятный голосок! Какая маленькая беленькая ручка! Когда я держал ее на ладони, мне казалось, будто это сидит беленькая пичужка. Обязательно надо носить перчатки… И костюм, Бинни говорит, у меня старомодный. А какая бы вышла восхитительная пара — Клайв и эта малютка! Ее глаза напомнили мне те, другие, которые я видел последний раз сорок лет назад… Хорошо бы Клайв женился на ней! Будь с ним такая милая девушка, он избежал бы опасностей и злоключений, которые подстерегают молодых людей. Я тоже мог быть счастлив и сделать счастливой свою подругу, да не судил господь. Так мне, видно, на роду написано. Пусть хоть Клайву выпадет счастье, и тогда я спокойно скажу: "Nnc dimittis" [46]. Сегодня больше ничего не нужно, Кин. Можете идти спать.
— Благодарю вас, полковник, — отозвался Кин; он вышел из спальни, где стелил хозяину постель, но только хотел уйти, как полковник его окликнул:
— Скажите, Кин, а что, мой синий сюртук староват?
— Совсем вытерся на швах, сударь, — отвечал слуга.
— Хуже, чем у других?
И Кин вынужден был признать, что одеяние полковника имеет весьма диковинный вид.
— Купите мне новый сюртук и проследите, чтоб я не носил и не делал ничего, что не принято. Я давно не был в Европе и не знаю здешних обычаев, но готов им поучиться.
Кин удалился, говоря себе, что старик у него молодчина, каковое суждение он успел уже высказать слуге леди Анны, мистеру Куну, во время недавних совместных возлияний. И поскольку даже самым великим из нас не избегнуть суда прислуги, — счастье тому, о ком она говорит хорошо.
Глава XVI, в которой мистер Шеррик сдает дом на Фицрой-сквер
Несмотря на свой злосчастный визит к няне в родной город и издевательскую заметку в "Ньюком индепендент", полковник продолжал пользоваться расположением на Парк-Лейн, куда наш достойный джентльмен захаживал чуть ли не каждый день и где встречал радушный, можно даже сказать сердечный прием, по крайней мере, у женщин и у детей. Кто, как не дядя Ньюком возил детвору в цирк Астли? Я сам видел его там с целой оравой детишек, которым он был под стать. Он от души смеялся шуткам мистера Мерримена на арене и затаив дыхание следил за битвой при Ватерлоо: его поразило сходство (прямо не отличишь, сэр!) исполнителя главной роли с императором Наполеоном, чью могилу он посетил по пути в Европу, как он с гордостью сообщил маленьким друзьям, облепившим его со всех сторон. Девочки, младшие дочки сэра Брайена, сидели, ухватившись каждая за палец его честной руки; справа и слева ликовали и хлопали в ладоши малыши Элфред и Эдвард, а в глубине ложи восседали мистер Клайв и мисс Этель, наслаждавшиеся представлением с тем достоинством, какое приличествовало их возрасту и степенности. Что до Клайва, то по части развлечений он заметно перерос своего батюшку, убеленного сединами воина. До чего приятно было слушать, как смеялся наш полковник шуткам клоуна, и наблюдать, с какой простодущной нежностью поглядывал он на ликующую детвору. А как щедро угощал он их в антракте сластями! Вот он сидит среди малышей и с превеликим удовольствием ест апельсин. Право, не знаю, сколько бы запросил мистер Барнс Ньюком за то, чтобы отсидеть пять часов со своими младшими братьями и сестрицами в ложе театра, на виду у публики, да еще при всех есть апельсин. А когда крошку Элфреда отдали в Харроу, полковник Ньюком, конечно, поспешил вместе с Клайвом навестить мальчонку и набил его карманы деньгами. Можно ли поместить капитал лучше, чем подарив деньги школьнику? Каким душевным теплом воздастся вам за это впоследствии! Блажен дающий и блажен принимающий. Вспомните, как вы сами в юности радовались такому подарку, и в первый же погожий день поезжайте в школу к племяннику и оставьте ему немного деньжат.
В полковнике столь сильна была страсть к благодеяниям, что он готов был осыпать щедротами также и тех своих юных племянников и племянниц, которые жили на Брайенстоун-сквер. Однако миссис Ньюком была слишком добродетельна, чтобы потакать подобному баловству. К огорчению своих приехавших на каникулы отпрысков, она велела им вернуть дяде блестящие золотые соверены, которыми тот хотел их порадовать, а бедного джентльмена отчитала за то, что он развращает ее мальчиков.
— Я никого не осуждаю, — говорила она, — и ни на кого _не намекаю_. — Это, разумеется, значило, что она не намекает на Парк-Лейн. — _Возможно_, есть дети, которым разрешают брать деньги у взрослых знакомых их родителей. _Возможно_, в других семьях дети только и смотрят вам в руки, сызмальства приучаясь тем самым к корыстолюбию. В каждом доме _по-своему_, - я никого не порицаю. Я только смотрю, делаю выводы и молюсь о благополучии моих _собственных_ крошек. Они ни в чем не терпят нужды. Небеса в своей щедрости даровали нам всякие радости, окружили нас роскошью и красотой. Зачем нам одалживаться у других, когда нам самим отпущено столько благ? Чтобы я позволила _своим_ мальчикам брать деньги!.. Я б сочла это неблагодарностью, полковник Ньюком, отсутствием христианского смирения. Заметьте, я ни на кого _не намекаю_. Отправляясь в школу, они получают от отца по соверену и еще шиллинг в неделю на карманные расходы, а это более чем достаточно. Когда они живут дома, я стараюсь доставить им все разумные развлечения. Я отправляю их в Политехнический музей с профессором Хиксоном, который любезно взял на себя труд познакомить их с чудесами науки и диковинами техники; посылаю их в картинные галереи и в Британский музей, сама вожу их на восхитительные лекции, которые читают в обществе на Элбимарл-стрит. В театр я их не пускаю. Я не порицаю тех, кто ходит по театрам, отнюдь нет! Кто я такая, чтобы позволить себе судить других? Когда вы написали мне из Индии о своем желании, чтобы мальчик познакомился с творениями Шекспира, я тут же вам уступила. Зачем мне становиться между отцом и сыном? Я разрешила мальчику посмотреть пьесу и даже послала его в кресла с одним из наших лакеев.
— Но сами-то вы щедро одаряли его деньгами, дорогая моя Мария, — промолвил наш простодушный полковник, улучив минуту, когда она прервала свои поучения. Однако не так-то просто было унять Добродетель.
— А все почему, полковник Ньюком?! — воскликнула Добродетель, приложив пухлую руку к сердцу. — Да потому, что я была Клайву in loco parentis [47]; он был мне сыном, а я ему матерью. Я потакала ему больше, чем собственным детям, относилась к нему с истинно материнской нежностью. Тогда он был счастлив в моем доме. Тогда его, верно, реже звали на Парк-Лейн, чем на Брайенстоун-сквер (впрочем, я ни на кого _не намекаю_). _Тогда_ не бывало, чтоб он почти неделю кряду ходил в другой дом и только разок заглянул к нам. Он был тогда простодушным, доверчивым и благородным мальчиком. Его не прельщали высокие чины и громкие титулы. Ничего _этого_ он не видел на Брайенстоун-сквер. Я ведь всего-навсего жена негоцианта и дочь провинциального стряпчего, я не могу собирать за своим скромным столом аристократов. А и могла бы — не стала. Я для этого слишком преданна семье, слишком честна и прямодушна и, наконец, скажу вам прямо, — слишком _горда_. И вот… вот приезжает на родину его батюшка, я сдаю мальчика ему с рук на руки, и больше он к нам не ходит: у нас ведь не встретишь никого из знати.
При этих словах из ее крохотных глазок потекли слезы, и она прикрыла свое круглое лицо носовым платком.
Случись полковнику Ньюкому открыть нынче поутру газету и заглянуть в отдел так называемой светской хроники, он, без сомнения, понял бы, что побудило его невестку выказать столько праведного негодования. "Морнинг пост" сообщала, что вчера на обеде у сэра Брайена и леди Ньюком присутствовали его превосходительство персидский посол Бакшиш-Бей, достопочтенный Карамболь Роу с леди Луизой Роу, председатель Контрольной палаты, граф X., графиня Кью и граф Кью, сэр Карри Ботон, генерал-майор Хукер с супругой, полковник Ньюком и мистер Хорэс Фоги. Позднее на вечере у ее милости присутствовали такие-то и такие-то.
Сей перечень громких имен миссис Ньюком прочла мужу за завтраком с обычными своими комментариями.
— Председатель Контрольной палаты, председатель Совета директоров, бывший генерал-губернатор Индии и полный набор этих Кью! Ей-богу, Мария, наш полковник попал в неплохую компанию! — вскричал мистер Ньюком, разражаясь смехом. — Такой обед и тебе следовало для него устроить. Было бы ему с кем поговорить об Индии. А у нас за столом он сидел между старенькой леди Трухли и профессором Дуббсом. Немудрено, что он заснул после обеда. Я и сам раза два задремывал, пока профессор Дуббс вел свой бесконечный спор с доктором Вздормели. Этого Вздормели сам черт не уймет!
— Доктор Вздормели человек ученый, его знают по всей Европе, — отвечала с важностью Мария, — и всякий образованный человек предпочтет его общество этим титулованным ничтожествам, с которыми породнился твой братец.
— Ну вот, пошла! И всегда-то ты, Полли, стараешься как-нибудь поддеть леди Анну и ее родственников, — добродушно отозвался мистер Ньюком.
— "Поддеть"! Что за вульгарные у вас выражения, мистер Ньюком! Что мне за дело до титулованной родни сэра Брайена? Для меня знатность — ничто. Людей ученых, светочей ума я предпочитаю всем обладателям громких титулов.
— Вот и ладно, — заметил ее супруг Хобсон. — У тебя свой круг, у леди Анны — свой. У тебя один обычай, у нее — другой. Ты женщина незаурядная, душечка Полли, кто ж этого не знает? А я — простой земледелец, и все. Ты довольна — и я доволен. Собирай себе за столом, кого хочешь, пусть они себе разговаривают хоть по-гречески, хоть об алгебре — мне все едино! Право, душечка, ты, наверно, даже самым ученым из них не уступишь.
— Я не щадя сил пытаюсь наверстать упущенное и пополнить пробелы своего образования, — отвечала миссис Ньюком. — Вы взяли за себя дочь бедного сельского стряпчего, мистер Ньюком, не у пэров искали вы себе подругу.
— Еще бы, не такой я дурак! — вскричал мистер Ньюком, с восхищением оглядывая свою пышнотелую подругу, сидящую за серебряным чайником.
— Я не получила должного образования, мистер Ньюком, однако, постигнув благо учения, приложила, надеюсь, все силы, дабы развить дарованные мне богом скромные таланты.
— Скромные? Ну и ну!.. — воскликнул муж. — Не говори глупости, Полли. Ты же прекрасно знаешь, что ты женщина незаурядная, не мне чета. Я это сознаю. Да ведь и одного на семью хватит. Книги, душечка, это по твоей части. Ага, подали лошадь! Так вот, заехала б ты нынче к леди Анне. Ну съезди, навести ее, будь умницей! Она, конечно, женщина взбалмошная и все такое, и Брайен немножко дерет нос, но в общем малый он неплохой, и мне бы хотелось, чтобы вы с его женой больше дружили.
По пути в Сити мистер Ньюком заехал на Фицрой-сквер, номер сто двадцать, поглядеть домик, который снял его брат полковник со своим индийским другом, мистером Бинни. Хитрая бестия этот Бинни! Привез из Индии деньжат и теперь ищет, как бы их понадежнее пристроить. Его познакомили с братьями Ньюком, и Хобсон составил о друге полковника весьма лестное мнение.
Дом оказался просторный, хотя, по чести сказать, мрачноватый. Совсем недавно здесь помещался не слишком процветавший пансион для девиц. След от медной дощечки мадам Лятур по сей день виден на высокой черной двери, изукрашенной в жизнерадостном стиле конца прошлого века — бараньими черепами по углам, гирляндами и погребальной урной в центре. Мадам Лятур, одно время даже державшая огромную желтую колымагу, в которой ее юные питомицы катались по Риджентс-парку, была беженкой из родных мест (родилась она в Излингтоне, и папаша ее звался Григсон), а теперь вдобавок вынуждена была эмигрировать из этого дома, преследуемая по суду Сэмюелом Шерриком, тем самым мистером Шерриком, чьи винные погреба подрывали устои часовни леди Уиттлси, где читал свои проповеди медоточивый Ханимен.
Дом этот принадлежал мистеру Шеррику. Иные утверждают, что его настоящее имя Шадрах и будто бы у них на памяти он мальчишкой продавал апельсины, потом был хористом в опере, а после секретарем у одного великого трагика. Мне все это неизвестно. Может быть, он был компаньоном мистера Кэмпиона из Подворья Шепхерда, а может, и нет. Так или иначе, а у него чудесный загородный дом в Сент-Джонс-Вуд, на Эбби-Роуд, всегда полный гостей — довольно шумливых, по большей части спортсменов; ездит он всегда — верхом или в карете — на великолепных лошадях, имеет ложу в опере и свободный доступ за кулисы. Чернявый, с блестящими глазами и эспаньолкой, он весьма недурен собой, носит драгоценные камни и в подпитии поет душещипательные романсы. Кому дело до того, какую веру исповедовали предки мистера Шеррика и чем он занимался в юности? А представил его полковнику и Бинни мистер Ханимен, человек, разумеется, достойный всякого уважения.
Мистер Шеррик снабжал их вином из тех самых бочек, над которыми так упоительно проповедовал Чарльз Ханимен. Вино было недорогое, — как торговец вином, он не представлял собой никакой опасности. Если с ним расплачивались наличными, как это делали наши простодушные друзья, Шеррик был поистине сама любезность.
Когда дом был снят, у Клайва, мистера Бинни и полковника появилось, как вы догадываетесь, новое развлечение: они ходили по аукционам, к обойщикам и по мебельным магазинам, чтоб обставить всем нужным свое новое жилище. В доме царил особый уклад: в нем было трое хозяев и при них четверо или пятеро слуг. Кин состоял при полковнике и его сыне, расторопный паренек из рассыльных при мистере Бинни, а миссис Кин, в чьей власти находились две служанки, была за повариху и домоправительницу. Сам полковник с великим мастерством готовил плов, карри, баранье рагу и тушеное мясо с картофелем. Сколько трубок мы там выкурили, удобно расположившись в столовой, гостиной или другой комнате! Какие приятные вечера проводили мы над книгами мистера Бинни или за бутылкой его голландского джина! А еще там устраивались званые обеды, на которых почти всегда находилось место и для автора этой хроники.
У Клайва был наставник — некий Грайндли из колледжа Тела Христова, — рекомендованный нами и не слишком утруждавший юного джентльмена. А того, положительно, занимало одно рисование. Он рисовал собак, лошадей, слуг, начиная с подслеповатого рассыльного и кончая розовощекой девицей, племянницей миссис Кин, которую эта добродетельная экономка всегда старалась побыстрее вызвать из его комнаты; рисовал своего батюшку в самых различных видах — спящим, гуляющим или в седле, а также маленького весельчака Бинни, то примостившим на стуле свои пухлые ножки, то скачущим на низкорослой резвой лошадке. Вот бы кому иллюстрировать нашу повесть, да только он забросил графику нынче. С юным Ридли он встречался теперь ежедневно; покончив утром с Грайндли, классическими языками и математикой и совершив верховую прогулку с отцом, Клайв неизменно отправлялся в школу живописи Гэндиша, где Ридли успевал уже порядком потрудиться к тому времени, когда его юный друг и покровитель, оставив книги, только брался за кисть.
— Да! — восклицает Клайв, если заходит речь о тех далеких днях. — Славное было время! Пожалуй, в целом Лондоне не было юноши счастливей меня.
В его мастерской и сейчас висит написанный за один сеанс портрет чуть лысеющего, седоватого человека с пышными усами, мягкой полуулыбкой и грустным взглядом. И Клайв, показывая своим детям портрет их дедушки, говорит, что во всем свете не было человека благороднее его.
Глава XVII Школа живописи
Не потому ли британская живопись избирает своим обиталищем разные задворки, что имеет особое пристрастие к мрачным сюжетам? Или, быть может, скудость средств заставляет ее мириться с условиями, которые отвергли более процветающие ремесла? Самые унылые уголки города заселены обычно художниками и их учениками. Пройдитесь по улицам, что, наверное, были приличными и веселыми во времена, когда на мостовых толкались носильщики портшезов, а факельщики освещали щеголям путь по грязи, и вы заметите, что эти кварталы, некогда модные и веселые, наводнены нынче художниками. Средние окна гостиной вытянулись теперь на два этажа, вплоть до спальни, где когда-то камеристка пудрила букли леди Бетти; художник в поисках нужного освещения расположился там, где сто лет назад стоял ее туалетный столик. Улицы эти приходили в упадок постепенно; когда высший свет перебрался из Сохо и Блумсбери, ну, скажем, на Кэвендиш-сквер, и в опустевших домах поселились медики, эти жилища еще сохраняли приличный вид — окна часто мыли, дверные молотки и дощечки натирали до блеска, и лекарский экипаж, громыхавший по площади, мало чем уступал графской карете, умчавшей ее сиятельство в другую часть города. Когда же эскулап перебрался поближе к своим пациентам, в доме какое-то время, наверное, был пансион, и только потом пришел Дик Тинто со своей потускневшей медной дощечкой, прорубил окно на север и установил перед ним трон для натурщиков. Мне по сердцу его пышные усы, его свободная бархатная блуза, его необычный вид и необычайное тщеславие, его открытое сердце. Почему ему не носить рыжие кудри до плеч? Почему не одеваться в бархат? Ведь это всего лишь плис по восемнадцать пенсов за ярд. Уж таков этот Дик от природы, и ему так же свойственно рядиться, как птичке издавать трели, а луковице превращаться в тюльпан. Под этой зловещей внешностью — развевающийся плащ, всклокоченная борода, широкополая шляпа — скрывается простой и добродушный человек, вырядившийся по дешевке, и вся его жизнь под стать его платью. Он старается придать своему таланту эффектную мрачность, облечь его в романтические одежды, но снимите с него все это, и перед вами окажется не разбойник, а благодушный весельчак, не меланхолик-поэт, бегущий людского общества, дабы предаться возвышенным мыслям, а компанейский малый, умеющий рисовать парчовые одеянья и кое-что из доспехов (на кого-то надетых), деревья, скотину, дома, гондолы и тому подобное. Тяга к живописному проявляется в его картинах и в его облике: в остальном же он — миляга, преданный друзьям, охочий до бутылки и прочих радостей жизни. Каких только редкостных добряков не встречал я среди этих угрюмых "бородандо". Своими ятаганами они открывают устриц, на рапирах поджаривают хлеб, а из венецианских бокалов пьют виски пополам с содовой. Стоит в их тощих кошельках завестись монете, как сразу же находится друг, с которым можно поделиться. А веселые ужины за столом, крытым ветхой скатертью, а чудесные застольные песни, а невинные шалости, смех, шутки, возвышенные речи, — где, как не в кругу художников, насладитесь вы этим? И сейчас, много лет спустя, сбрив бороду, обзаведясь семьей и познав жизнь во всей ее сложности, мистер Клайв Ньюком утверждает, что время, когда он обучался живописи дома и за границей, было для него самым счастливым. Конечно, рассказ о житье художников может оказаться таким же невыразительным, как канцелярское описание какой-нибудь пирушки или запись беседы двух влюбленных, но поскольку летописец уже привел своего героя к этой поре его жизни, придется рассказать и о ней, прежде чем перейти к дальнейшим событиям настоящей хроники. Само собой разумеется, что наш юноша не раз советовался со своим любящим батюшкой о том, какую ему избрать профессию. Ньюком-старший вынужден был признать, что по части математики, латыни и греческого из любой сотни мальчиков — пятьдесят не уступали его сыну в способностях и, по крайней мере, столько же были прилежнее его; военная служба, по мнению полковника, была в мирные дни неподходящей профессией для юноши, склонного к безделию и забавам. Пристрастие же мальчика к рисованию было всем очевидно. Его учебники были испещрены карикатурами на учителей, пока Грайндли объяснял ему урок, он, сам того не замечая, успевал прямо у него под носом набросать его портрет. Словом, Клайв решил, что он будет художником — и больше никем, и вот в возрасте шестнадцати лет приступил к регулярным занятиям живописью под руководством знаменитого мистера Гэндиша, проживавшего в Сохо.
Гэндиша рекомендовал полковнику Эндрю Сми, эсквайр, член Королевской Академии и видный портретист, которого он однажды встретил на обеде у леди Анны Ньюком. Мистеру Сми довелось видеть кое-что из рисунков Клайва, сделанных им для кузин. Рисовать для них было его любимым занятием, и он охотно проводил за ним целые вечера. За год он нарисовал сотни маленьких Этель, а тем временем это прелестное юное создание с каждым днем становилось все привлекательней, и фигура маленькой нимфы казалась все женственней, все грациозней. Рисовал он, разумеется, и Элфреда, и всех обитателей детской, тетю Анну с ее бленгеймскими спаньелями, мистера Куна с серьгами в ушах, величавого Джона с ведерком угля и вообще все, что видел в этом доме.
— У мальчика огромный талант, — льстиво утверждал мистер Сми. — Какая сила и самобытность в каждом рисунке! Взгляните на этих лошадей — великолепно, ей-богу!.. А Элфред верхом на пони, а мисс Этель в испанской шляпе с развевающимися по ветру волосами!.. Надо обязательно взять этот рисунок и показать Лендсиру.
И обходительный живописец изящно заворачивал рисунок в лист бумаги, прятал его на дно шляпы и потом клялся, что великий художник пришел в восторг от произведения юноши. Сми привлекали не только способности Клайва к рисованию; он считал его заманчивой моделью для портрета. Что за цвет лица!.. Какие изящные завитки волос, какие глаза!.. Такие голубые глаза не часто нынче встретишь! А полковник!.. Вот если б он согласился позировать ему несколько сеансов в мундире бенгальской кавалерии — серым с серебряным шитьем, а на нем кусочек алой ленты, чтоб чуть подтеплить тона! Художнику теперь редко представляется возможность изобразить подобную цветовую гамму, говорил мистер Сми. Попробуйте что-нибудь сделать с нашей убийственной алой формой! Даже Рубенсу редко удавался багрянец! Возьмите всадника на знаменитой картине Кейпа, что висит в Лувре, — красные тона, положительно, портят все полотно! Нет, дымчатый цвет и серебро, что может быть лучше?! Все это не помешало мистеру Сми написать портрет сэра Брайена в огненно-красном мундире помощника наместника графства и одолевать просьбами каждого знакомого офицера, чтоб тот согласился позировать ему при полном параде. Клайва Ньюкома академику написать удалось, — разумеется, из чистой дружбы и еще потому, что ему нравился сюжет, хотя, конечно, он не мог отказаться от чека, присланного ему полковником за раму и портрет. Сам же старый воин не поддавался ни на какие уговоры и не хотел позировать никому, кроме сына. Он говорил, что ему совесть не позволяет истратить пятьдесят гиней на изображение своей заурядной физиономии. Шутки ради он предложил Бинни запечатлеть свой лик на холсте, в чем его рьяно поддержал Сми, однако честный Джеймс, хитро подмигнув, объявил, что он и без того красавец и ему нет надобности прибегать к краскам. Когда, отобедав на Фицрой-сквер, где происходила беседа, мистер Сми удалился, Джеймс Бинни высказался в том смысле, что академик сей не более, как старый шарлатан, и возможно, что суждение это было не столь уж далеко от истины. Приблизительно того же мнения держались и некоторые молодые друзья доброго полковника, от души потешавшиеся над маститым живописцем.
Хитрый Сми так же ловко пользовался лестью, как кистью и красками. Он ловил джентльменов на званых обедах, заманивал наивных к себе в студию и, прежде чем те успевали опомниться, "снимал с них головы". Однажды, идя по Хауленд-стрит, от Темпла к дому полковника, мы увидели, как из подъезда мистера Сми выскочил его превосходительство сэр Томас де Бутс в полной генеральской форме и мгновение спустя очутился в своем экипаже. Кучер как раз ушел подкрепиться в соседний кабачок, и сэр Томас сидел в фаэтоне, облаченный в пурпур и злато, а кругом восторженно скакали уличные мальчишки и кричали "ура!". Заметив нас, он весь побагровел — какой живописец передал бы эти малиновые тона?! Он был одной из многочисленных жертв мистера Сми.
И вот в один прекрасный день, достойный быть отмеченным белым камешком, полковник Ньюком вышел из дому с сыном и достославным мистером Сми, членом Королевской Академии, и направился к мистеру Гэндишу, жившему неподалеку. Юный Клайв, наделенный редким даром подражания и, как всегда, пояснявший рассказ рисунками, изобразил друзьям свое свидание с профессором.
— Ей-богу, Пен, ты должен на него взглянуть, — говорил Клайв. — Этот Гэндиш — невероятная личность! Иди к нему в ученики; таких веселых ребят в целом свете не встретишь. Гэндиш называет их штудентами и при этом цитирует: "Hars est celare Hartem" [48], ей-богу! Гэндиш угостил нас бутылкой вина с пирожным и еще кухонной латынью в придачу. А родитель мой был великолепен, сэр. Перчатки надел, — он их, ты знаешь, надевает по самым торжественным случаям, — ну прямо щеголь-щеголем. Ему бы в генералах ходить; вид у него самый фельдмаршальский, верно? А ты бы посмотрел, как он расшаркивался перед миссис Гэндиш и ее разряженными дочками, сидевшими вокруг подноса с пирожным. Поднял стакан, отвесил им низкий поклон и говорит: "Надеюсь, милые барышни, вы нечасто заглядываете в мастерскую? Ведь при вашем появлении молодые джентльмены, без сомнения, перестают смотреть на статуи". А они, между прочим, редкостные пугала! Но мой милый старикан считает каждую женщину красавицей.
— Рассматриваете мою Боадисею, мистер Сми? — спрашивает Гэндиш. И досталось бы ему у Серых Монахов за такое произношение!
— А?.. Да-да, — отвечает мистер Сми; он останавливается перед картиной и всматривается в нее эдак, из-под ладони, точно ищет, куда бы лучше ударить эту Боадицею.
— Я написал ее, когда вы были еще юношей, Сми, за четыре года до вашего избрания в Академию. В свое время имела успех — в картине немало удач, — рассказывал Гэндиш. — Впрочем, настоящей цены мне за нее не дали, вот она и висит здесь. Не ценят у нас высокого искусства, полковник, грустно, но факт.
— И верно, что "высокого"! — шепчет язвительный Сми. — Как-никак четырнадцать футов высоты. — И тут же добавляет во всеуслышанье: — В картине много удач, как вы говорите, Гзндиш. Например, ракурс, в котором подана эта рука, — блестяще!.. И красная драпировка, собранная в правом углу, выполнена очень искусно!
— Да, высокое искусство!.. Это вам, Сми, не портреты писать, — говорит Гэндиш. — Одни натурщики для древних бриттов обошлись мне в тридцать фунтов, а я только начинал выходить в люди и незадолго перед тем женился на моей Бетси. Узнаете Боадицею, полковник? В римском шлеме, панцире и с древним копьем в руке. Все подлинное, сэр, все писано по образцам самой что ни на есть настоящей античности.
— Все, кроме самой Боадицеи. Она остается вечно юной, — ответствовал мой родитель и, помахивая в такт тростью, прочел несколько строк из Купера:
Когда исходит кровью королева Британии — воительница наша, Исхлестанная римскими плетями…— Прелесть что за стихи!.. — восклицает Клайв. — Я, помнится, когда-то переводил их алкеевой строфой. — И, весело рассмеявшись, он вернулся к своему рассказу.
— Ах, надо непременно записать эти стихи в альбом! — вскричала одна из девиц. — Это вашего сочинения, полковник?
А Гэндиш — тот ведь интересуется лишь собственными творениями — не унимался:
— Моя старшая дочь, эскиз портрета, выставлявшегося в тысяча восемьсот шестнадцатом году.
— И вовсе не в шестнадцатом, папа!.. — возражает мисс Гэндиш. А она, надо сказать, совсем не птенчик на вид.
— Вызвал восторг, — продолжал Гэндиш, не обращая ни на что внимания. — Могу показать, что тогда писали о нем в газетах; особенно нахваливали его "Морнинг кроникл" и "Экземинер". Мой сын в образе младенца Геркулеса, удушающего змея, над фортепьяно. Первый вариант моей картины "Non Hangli, said Hangeli" [49].
— Угадываю, кто послужил моделью для ангелов, — вмешался мой батюшка. Каков старик-то! Но это он чересчур!.. Впрочем, Гэндиш слушал его не больше, чем мистера Сми, и продолжал умащать себя маслом, как, я читал, то в обычае у готтентотов.
— Я сам тридцати трех лет от роду! — объявил он, указывая на портрет джентльмена в лосинах и сапогах, по всему судя, из красного дерева. — Я мог стать и портретистом, мистер Сми!
— Да, кое-кому из нас повезло, что вы занялись высоким искусством, Гэндиш, — ответил мистер Сми; он отхлебнул из бокала и, поморщившись, поставил его на стол: вино, и вправду, было не из лучших.
— "Две девочки", — продолжал неукротимый мистер Гэндиш. — Мотив для картины "Дети в лесу". Вид на Пестум; писан мной с натуры во время путешествия с покойным графом Кью. Доблесть, Свобода, Красота и Коммерция оплакивают вместе с Британией кончину адмирала виконта Нельсона — аллегория, созданная мной в юности, вскоре после Трафальгарской битвы. Мистер Фьюзели, увидев ее, сэр, сказал мне, тогда еще штуденту Академии: "Держитесь античности, юноша. Нет ничего выше ее". Так и сказал. Соблаговолите пройти со мной в мой атриум, и вы увидите мои величайшие полотна, тоже из английской истории. Английский живописец, работающий в историческом жанре, должен брать сюжеты по преимуществу из отечественной истории, сэр. К этому я и стремился. Отчего не строят у нас храмов, где даже неграмотный мог бы воочию познакомиться со своей историей? Отчего мой Альфред висит здесь, в сенях? Все потому, что нет у нас заботы о людях, посвятивших себя высокому искусству. Известен вам этот эпизод, полковник? Король Альфред, спасаясь бегством от датчан, укрылся в пастушьей хижине. Хозяйка, женщина простая и грубая, приказала ему испечь лепешку, и бежавший монарх взялся за сей низкий труд, но в мыслях о судьбе государства совсем позабыл про лепешку и дал ей подгореть, за что был побит женой пастуха. Мной взят момент, когда женщина замахивается на короля, а он принимает удар, величественно и в то же время смиренно. На заднем плане в дверь хижины входят королевские военачальники, чтоб возвестить о победе над датчанами. В отворенную дверь глядит заря, символизирующая рождение надежды. Легенду эту я обнаружил во время своих исторических изысканий, и сотни, да, сотни художников с тех пор воспользовались ею, сэр, — настолько она всем понравилась. А я, открывший ее, по-прежнему остаюсь владельцем своей картины! А теперь, полковник, — не унимался зазывала, — посмотрим коллекцию моих скульптур. Вот, это — Аполлон. Это — знаменитая Венера Анадиомена, украшение Лувра. Я лицезрел ее во всей красе в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Лаокоон. Нимфа работы моего друга Гибсона. Как видите, это единственная статуя современного автора, допущенная мной в мир античности. А сейчас поднимемся по этой лестнице в мастерскую, где, надеюсь, будет прилежно трудиться мой юный друг, — мистер Ньюком. Ars longa est, мистер Ньюком, a vita… [50]
— Я в страхе ждал, — рассказывал Клайв, — что тут мой папенька процитирует свое любимое изречение, начинающееся словами "ingenas didicisse…" — но он удержался, и мы вошли в комнату, где сидело два десятка учеников, которые при нашем появлении подняли головы от рисовальных досок.
— Здесь ваше место, мистер Ньюком, — сообщил живописец, — а здесь — вашего юного друга… Как его, вы сказали?.. — Я еще раз назвал ему Ридли. Ведь мой добрый старик, как ты знаешь, обещал платить и за него. — Это — мистер Чиверс, мой старший ученик, а в отсутствие моего сына и здешний староста. Мистер Чиверс — мистер Ньюком. Джентльмены, это мистер Ньюком, ваш новый соученик. Мой сын, Чарльз Гэндиш — мистер Ньюком. Усердие, джентльмены, усердие! Ars longa. Vita bre-vis, et linea recta brevissima est [51]. Сюда, полковник, вниз по лесенке, через дворик в мою штудию. Итак, джентльмены… Вот!.. — объявил Гэндиш и отдернул занавеску.
Вволю нахохотавшись над этим рассказом в лицах, мы спросили Клайва, что за шедевр был там в студии.
— Шапку по кругу, Джей Джей! — крикнул Клайв. — Леди и джентльмены, платите! А теперь входите, представление начинается… — Но мошенник так и не сказал нам, какое творение Гэндиша скрывалось за занавеской.
Не слишком удачливый живописец, мистер Гэндиш был превосходным учителем и хорошим судьей чужих работ. Вслед за описанным визитом Клайв явился к нему со своим другом, Джей Джеем, уже в качестве ученика. Один — почти горбатый, невзрачный, плохо одетый и понурый — скромно примостился за своей рисовальной доской; другой, — сияя красотой и здоровьем и одетый у лучшего портного, — вошел в мастерскую в сопутствии двух адъютантов — отца и мистера Сми, заранее расхваленный на все лады почтенным Гэндишем.
— Спорю, что ему давали вино с пирожным! — объявил один из учеников, эпикуреец с саркастическим складом ума. — И каждый день будут давать, коли он захочет.
И в самом деле, Гэндиш щедро потчевал Клайва сладкой лестью и пьянящими восхвалениями. Рукава у Клайва были на шелковой подкладке, рубашка — с запонками, ни цветом, ни тонкостью полотна не походившая на тот сомнительный предмет туалета, который являл миру Боб Граймз, когда снимал сюртук, чтобы переодеться в рабочую блузу. Клайву подавали лошадь к самому крыльцу Гэндиша, выходившему на одну из верхних улиц Сохо. Когда же он садился на коня и лихо отъезжал прочь, вслед ему из окна гостиной улыбались девицы Гэндиш, а из дома напротив бросали нежные взгляды их соперницы, черноокие дочки танцмейстера Левисона. Простодушные ученики Гэндиша единогласно высказались в том смысле, что Клайв — "молодчага" и к тому же — "франт и хват". Притом он еще и рисовал прекрасно. Тут не могло быть двух мнений. У Гэндиша, конечно, все рисовали друг на друга карикатуры, но когда рыжеволосый верзила-шотландец мистер Сэнди Макколлоп, изобразил в смешном виде Джона Джеймса, Клайв в отместку нарисовал такой портрет Сэнди, что вся комната покатилась со смеху. Тут каледонский великан принялся осыпать товарищей язвительными упреками, называя их скопищем трусов и подхалимов и присовокупляя к этому другие более грубые эпитеты, и тогда Клайв скинул свой щегольской сюртук и пригласил мистера Макколлопа на задний двор, где и преподнес ему урок, им самим полученный когда-то в школе Серых Монахов, — точнее, подставил Сэнди такие два фонаря, что на время лишил беднягу возможности видеть голову Лаокоона, каковую ему надлежало скопировать. Продлись поединок еще хоть немного после блестящих выпадов Клайва правой и левой, превосходство шотландца в летах и весе могло бы привести к иному исходу; однако на шум битвы из своей мастерской появился профессор Гэндиш и глазам своим не поверил, увидев, что сталось с глазами бедного Макколлопа. Шотландец, надо отдать ему должное, не затаил против Клайва злобы. Они подружились и оставались друзьями не только у Гэндиша, но и в Риме, куда оба потом отправились продолжать образование. Мистер Макколлоп давно уже стал знаменитостью; его картины — "Лорд Ловат в темнице" (на ней также изображен рисующий Ловата Хогарт), "Взрыв часовни в Филде" (написана для Макколлопа из Макколлопа), "Истязание ковенанторов", "Убиение регента", "Умерщвление Риччо" и прочие исторические вещи, все, разумеется, из истории Шотландии, — доставили ему известность как в северных, так и в южных графствах; глядя на мрачные эти полотна, трудно было поверить, что Сэнди Макколлоп — редкостный весельчак. Не прошло и полугода после упомянутой стычки, как они с Клай-вом стали закадычными друзьями, и это по ходатайству Клайва мистер Джеймс Бинни заказал Сэнди первую картину, для которой тот избрал веселый сюжетец: юный герцог Ротсей умирает в подземелье голодной смертью.
Тем временем мистер Клайв облачился в toga virilis [52], и с несказанной радостью обнаружил первые признаки усов, позднее придавших такое своеобразие его внешности. Школа эндиша находилась в столь близком соседстве с обителью Терпсихоры, что Клайв, естественно, приобщился и к танцевальному искусству и вскоре стал таким же любимцем танцующей, как и малюющей братии и душой общества у тех и других. Он задавал пиры однокашникам в отведенных ему верхних комнатах дома на Фицрой-сквер, приглашая на них время от времени и мистера Бинни с отцом. Там пели песни и курили, там сладко ели, сладко пили. И царила там щедрость, но не разнузданность. И ни один из гостей, покидая этот дом, не бывал особенно пьян. Даже Фред Бейхем, уходя от полковника, был не менее благоприличен, чем его дядюшка-епископ, ибо полковник разрешил сыну принимать у себя гостей с условием, чтобы никто не напивался допьяна. Сам хозяин дома не часто посещал общество молодежи. Он чувствовал, что стесняет их своим присутствием, и, доверясь обещанию Клайва, оставлял друзей и уходил в клуб сыграть роббер-другой в вист. А сколько раз бывало и так, что, ложа без сна в постели, он слышал за дверью осторожные шаги сына и был счастлив тем, что его мальчику хорошо.
Глава XVIII Новые знакомцы
Клайв презабавно рассказывал нам о питомцах Гэндиша, столь различных по возрасту и сословию, среди которых он прижился благодаря своему неизменно веселому и доброму нраву, помогавшему ему всюду, куда бы его ни забросила судьба. Он так же свободно чувствует себя в богатой гостиной, как и в общем зале какого-нибудь питейного заведения, и так же мило ведет беседу с благовоспитанной владелицей особняка, как и с разбитной трактирщицей, наполняющей за стойкой кружки своих посетителей. Скоро все до единого гэндишиты прониклись расположением к молодому Ньюкому — начиная со старшего ученика, мистера Чиверса, и кончая постреленком Гарри Хукером, который в свои двенадцать лет так проказничал и так рисовал, как не всякий в двадцать пять, а также младшим учеником крошкой Бобом Троттером, бегавшим для всей мастерской за апельсинами, яблоками и грецкими орехами. Клайв поначалу испытал немалое удивление при виде этих жалких пиршеств и того, какую радость доставляли они иным из учеников. Гэндишиты были любителями польской колбасы, не скрывали своего пристрастия к пирогам с мясом, спорили на кружку имбирного пива и отдавали долги тем же шипучим напитком. Был среди них один юнец иудейского вероисповедания, которого вся мастерская угощала, шутки ради, свиными сосисками, бутербродами с ветчиной и тому подобным. Этот молодой человек (впоследствии он очень разбогател и лишь три месяца назад обанкротился) покупал кокосовые орехи и с выгодой сбывал их товарищам. В карманах у него всегда были мелки, булавки для галстука, пенальчики, на которых он не прочь был заработать. С Гэндшнем он держался крайне развязно, и тот, очевидно, его боялся. Поговаривали, что профессор находится в довольно стесненных обстоятельствах и что Мосс-старший имеет над ним тайную власть. Когда Ханимен с Бейхемом однажды зашли в мастерскую повидать Клайва, оба были крайне смущены, узрев юного Мосса, — он сидел и срисовывал Марсия.
— Папаша знает этих господ, — сообщил он потом Клайву; его миндалевидные глаза блестели злорадством. — Зашли бы как-нибудь, мистер Ньюком, когда будете на Уордор-стрит, может, мы окажемся вам полезны (слова он произносил в нос, так что получалось "зашли бы каг-дибудь, бистер Дюкоб…", и так далее).
Этот юноша мог достать билеты почти в любой театр, и он раздавал или продавал их у Гэндиша и с упоением рассказывал про шикарные маскарады, которые посещал. Клайв немало посмеялся, встретив однажды мистера Мосса на подобном балу в алом кафтане и высоких ботфортах.
— Гей!.. Вперед!! — выкрикивал он, обращаясь к другому восточному джентльмену, своему младшему брату, облаченному в костюм гардемарина.
Однажды Клайв купил у мистера Мосса полдюжины театральных билетов и роздал их товарищам по мастерской. Когда же назавтра этот любезный юноша попробовал всучить ему другие билеты, Клайв с достоинством ответил:
— Благодарю вас за услугу, мистер Мосс, но я, когда хожу в театр, предпочитаю платить у входа.
Мистер Чиверс сидел обычно в углу мастерской, склонившись над литографским камнем. Это был неуклюжий и желчный молодой человек, вечно распекавший младших учеников, которые, в свою очередь, смеялись над ним; вторым по рангу и возрасту был упомянутый нами Макколлоп. Поначалу и тот и другой держались с Клайвом даже грубее, чем с остальными, и больше придирались к нему, — его богатство раздражало их, а щегольство, непринужденные, свободные манеры и явный авторитет у младших казались им обидными. Сперва Клайв тоже отвечал Чиверсу враждой на вражду и не давал ему спуска. Но когда он узнал, что Чиверс — сын бедной вдовы, содержит мать на те деньги, которые выручает за литографские виньетки у нотных издателей и за уроки в одной хайгетской школе; когда Клайв увидел — или так ему показалось, — какими голодными глазами следит из своего угла старший ученик за тем, как его юные сотоварищи уписывают бутерброды с сыром и сласти, — неприязнь молодого Ньюкома, смею вас заверить, тотчас сменилась сочувствием и теплом, и он стал отыскивать и, конечно, отыскал способ подкормить строптивого Чиверса, не задев его самолюбия.
Неподалеку от Гэндиша находилось, а может, и сейчас находится другое заведение, готовившее живописцев, а именно школа Баркера, которая имела то преимущество, что в ней были натурные классы со множеством костюмов и обучались здесь более продвинутые ученики. Баркериты и гэндшпиты враждовали и соперничали, как в стенах студий, так и вне их. У Гэндиша больше студентов попало в Королевскую Академию, и среди его выучеников было трое медалистов; молодой живописец, недавно посланный Академией в Рим, тоже был из числа гэндишитов. Бар-кер, напротив, ни в грош не ставил Трафальгар-сквер и зло вышучивал академическую манеру. Выставлялся он на Пэл-Мэл и Саффолк-стрит и смеялся над стариком Гэндишем и его картинами, изничтожая его англов и ангелов и разнося в клочья короля Альфреда с его лепешками. Студенты обеих школ встречались в кофейной и бильярдной Ланди, курили там и вели бурные споры. До того, как Клайв с Джей Джеем поступили к Гэндишу, баркериты брали верх в этом постоянном соперничестве двух академий. Фред Бейхем, знавший наперечет все столичные кофейни и украсивший своими инициалами двери, по крайней мере, тысячи питейных заведений, стал с некоторых пор завсегдатаем Ланди, где играл с художниками на бильярде, не гнушался обмакнуть усы в кружку пива, если ему ее выставляли, и щедро угощал других, когда бывал при деньгах; он считался почетным членом академии Баркера. А если гвардеец, позировавший для одного из героических полотен Баркера, почему-либо не являлся на сеанс, Бейхем обнажал свои мускулистые руки и крепкие плечи и становился в позу принца Эдуарда, которому Элеонора высасывает яд из раны. Потом он водил друзей на выставку и, указывая на картину, говорил:
— Поглядите на эти бицепсы, сэр! Узнаете? Это шедевр Баркера, а мускулы-то Ф. Б., сэр!
Ни в какой другой компании не чувствовал себя Ф. Б. так свободно, как у художников; его часто можно было видеть в их дымных логовах или на чердаках, где гулял ветер. Это от него Клайв узнал о том, как упорно борется с нуждой мистер Чиверс. А сколько умных советов мог при случае дать Ф. Б., сколько добрых дел числилось за этим веселым отщепенцем и на сколько еще подтолкнул он других! Наставления этого чудаковатого советчика были в ту пору жизни весьма полезны для Клайва и, как утверждает наш молодой друг, спасли его от многих и многих напастей.
Через несколько месяцев после появления в Сохо Клайва и Джей Джея школа Гэндиша стала брать реванш у соперников. Молчаливый Ридли был признан гением; его копии отличались удивительным изяществом и мастерством, а рисунки — тонкой прелестью и богатством: фантазии. Мистер Гэндиш ставил его талант себе в заслугу, а Клайв всегда с готовностью признавал, скольким обязан вкусу друга, его увлеченности и мастерству. Что касается самого Клайва, то если в академии дела его шли успешно, за ее стенами ему сопутствовал полный триумф. Он был хорош собой и отважен, его веселость и прямодушие восхищали и покоряли всех. Денег у него была уйма, и он сорил ими, как юный монарх. Он запросто обыгрывал на бильярде завсегдатаев Ланди — даже грозному Ф. Б. мог дать фору. Песня, которую он пел на веселых ужинах, славилась меж друзей, и не было для Джей Джея большего счастья, чем слышать звонкий голос друга или наблюдать, как, точно по волшебству, повинуются юному чемпиону бильярдные шары.
Клайв не был лучшим из питомцев Гэндиша. Поговаривали даже, что, ходи он в студию пешком, профессор вряд ли бы так превозносил его, так часто ставил в пример другим. Девицы Гзндиш, не скроем того, разыскали в Книге пэров родословную дядюшки Ньюкома, и Гэндиш-младший, очевидно, не без тайного расчета, сделал набросок картины, на которой, в полном соответствии с этой правдивой книгой, изображалось, как некий предок Клайва весело шествует на костер в Смитфилде, окруженный толпой мерзких доминиканцев, чьи увещания, как видно, нисколько не действуют на мученика из рода Ньюкомов. А Сэнди Макколлоп нарисовал картину на другой сюжет: цирюльник короля Эдуарда Исповедника подстригает бороду оного монарха. В ответ на эту сатиру Клайв любезно изобразил вождя клана Макколлопов, Сони Вина Макколлопа, который спустился с гор в Эдинбург и впервые в жизни с изумлением созерцает пару штанов. Такими веселыми шутками забавлялись изо дня в день молодые люди из студии Гэндиша. Всех как-нибудь да высмеивали. Кто немножко косил, того изображали со страшным косоглазием; юношу, наделенного от природы длинноватым носом, насмешники рисовали с каким-то чудовищным хоботом, а маленького иудея Боби Мосса с Уордор-стрит представили однажды в трех шапках и с мешком старьевщика за плечами. Не щадили и сгорбленную спину бедного Джей Джея, пока Клайв не ополчился на тех, кто рисовал его друга в виде ужасного горбуна, и не объявил им, что смеяться над подобным уродством — позор!
Наш друг, юноша прямой, великодушный и добрый, отличался, по чести говоря, некоторой долей надменности и деспотизма, и возможно, тогдашний его образ жизни и окружение способствовали развитию этих природных недостатков, так что недоброжелатели, обвинявшие его в чрезмерном самомнении, были не столь уж неправы. Он, как известно, сам горько сожалел о том, что его рано забрали из школы, — ему, по его собственным словам, было бы только полезно еще годик-другой получать трепку от старины Ходжа; он сетовал и на то, что его не послали в колледж, — пусть там даже специально не воспитывают скромность, ты научаешься ей поневоле, ибо встречаешь равных себе, а то и лучших, тогда как в студии бедного мистера Гзндиша, пожалуй, не было никого, кто бы не льстил ему, не смотрел на него снизу вверх, не восхищался им от души или притворно. Его родовитость и богатство производили неотразимое впечатление на этих простых ребят (хоть не на всех в равной мере), и они с готовностью бегали по его поручениям и всячески оспаривали друг у друга благосклонность молодого набоба. Природное чистосердечие делало его жертвой их лести, а веселый и общительный нрав приводил его в такое общество, от которого ему следовало бы держаться подальше. Боюсь, что этот хитрец Мосс, чьи родители торговали мебелью, картинами, настоящими и поддельными драгоценностями, бессовестно сбывал Клайву перстни, цепочки, запонки, блестящие булавки и прочую дребедень, каковую наш бедный франт прятал в ящик и решался надеть только будучи уверен, что его не увидит ни отец, ни мистер Бинни, пристально следивший за ним своим проницательным оком.
Ежедневно, вскоре после полудня, Клайв выходил из дому: в этот час ему полагалось начинать занятия у Гэндиша. Но всегда ли наш юный джентльмен сидел за рисовальной доской, когда его батюшка полагал, что он прилежно срисовывает античные образцы? Боюсь, его место иногда пустовало. Его друг Ридли работал изо дня в день и притом с утра до ночи. Не раз этот маленький труженик замечал отсутствие своего покровителя и, разумеется, мягко пенял ему; но если Клайв приходил, то задание свое выполнял удивительно быстро и хорошо; а Ридли был слишком предан юному шалопаю, чтобы обмолвиться дома о его легкомысленном поведении. Моим беспристрастным читателям, наверно, приходилось слышать, как сокрушается маменька их друга Джонса о том, что ее мальчик слишком усердствует в колледже, или как охают сестрицы Гарри, что он день-деньской просиживает в суде, а ночью, упрямый, еще читает свои нудные юридические книги, стоящие таких денег, — так недолго и здоровье подорвать! Проницательные читатели без лишних слов понимают, что отвлекало юного Клайва Нъюкома. А меж тем его отец, искушенный в жизни не больше наивных сестер Гарри или нежной маменьки Джонса, был уверен, что мальчик непогрешим и лучшего просто нет на свете.
— Если этот молодой человек будет и впредь вести себя столь же примерно, он превратится в образец добродетели, — говорил о Клайве его кузен Барнс Ньюком. — Вчера я повстречал его в Воксхолле в обществе юного Мосса, чей папаша дает деньги в рост и торгует разным хламом на Уордор-стрит. С ними было еще два или три молодых джентльмена, по всей вероятности, тоже старьевщики, которые весь день собирали тряпье, а под вечер пришли повеселиться и выпить в беседке аракового пунша. Очаровательный юнец этот кузен Клайв, и, чует мое сердце, он еще прославит наше семейство.
Глава XIX Полковник у себя дома
Дом нашего милейшего полковника выкрасили заново, но от этого он, подобно измятой физиономии мадам Лятур, сильно румянившейся на склоне лет, выглядел только хуже. Кухни были мрачные, конюшни мрачные, коридоры длинные и темные, на стеклянной террасе гулял ветер, высокая каменная лестница с широкими ступенями навевала тоску, а в обветшалой ванной, всхлипывая и шипя, грустно текла из бака вода, — таковы были невеселые черты, из которых складывался облик дома. Но полковник находил его вполне уютным и веселым и обставил его, как умел, не ломая головы. В один прекрасный день привезли целый воз стульев, назавтра прибыл фургон, груженный решетками для каминов, каминными щипцами, стеклянной и фаянсовой посудой — в количестве, пожалуй, чрезмерном для одного дома. Шторы в малой гостиной были желтые, а в большой — зеленые. Ковер полковник купил за гроши — дешевле пареной репы, сэр! — на распродаже, в лавке на Юстон-сквер. Для лестницы он ковра не покупал — какой смысл? Зачем только люди устилают свои лестницы коврами?! Его собственные комнаты были заставлены удивительными и никчемными вещами; здесь были полки, сколоченные им самим, сундуки камфарного дерева, древнеиндийские одеяния, — к чему ему всякие новомодные безделушки? Старому служаке и без этого было хорошо. Зато спальня для гостей была обставлена со всей роскошью: здесь стояла кровать величиной с генеральскую палатку и высокое трюмо, а пол был покрыт красивым новым ковром, тогда как сам полковник брился у себя перед маленьким треснувшим зеркальцем, стоившим не дороже штанов короля Стефана, и ходил по голым доскам, которые, подобно обнаженным плечам старой мисс Кощей, приличней было бы чем-нибудь прикрыть. Опочивальня мистера Бинни была уютной и опрятной и вполне отвечала своему назначению. Клайву отвели кабинет и спальню наверху и позволили меблировать их по своему усмотрению. Уж то-то было им с Ридли раздолье на Уордор-стрит! Каких только восхитительных цветных гравюр они не накупили — и со скачками, и с охотой, и с красавицами; одни вырезали и наклеили на экраны, другие вставили под стекло и собственноручно повесили на стену. А когда все было готово, устроили вечеринку и в письменной форме пригласили полковника, мистера Бинни, двух джентльменов из Лемб-Корта, что в Темпле, мистера Ханимена и Фреда Бейхема. Уж этого непременно! А он прямо так и ответил:
— Если будет мистер Шеррик, — заметьте, я ничего такого не говорю, но советую тем, кто плохо знает Лондон, поосторожнее выбирать знакомых, — так вот, если будет мистер Шеррик, мальчики, — вы что-то очень с ним сдружились в последнее время! — то Ф. Б. вынужден почтительнейше отклонить приглашение.
Мистера Шеррика не пригласили, и, следовательно, Ф. Б. пришел. Шеррика позвали в другой раз. И чудной же народ собирал наш честнейший полковник в этом чудном доме, таком неуютном, мрачном, темном и таком милом! Этот гостеприимнейший из смертных любил собирать вкруг себя друзей, и, признаться, публика, посещавшая вечеринки, которые устраивались на Фицрой-сквер, оказывалась подчас весьма разношерстной. Здесь бывали и корректные чиновники Ост-Индской компании с Гановер-сквер, и художники, приятели Клайва, — джентльмены всех возрастов с бородами всех видов и в платье всевозможных покроев. По временам появлялся кто-нибудь из приятелей Клайва по школе и во все глаза разглядывал людей, средь которых очутился. Иногда на эти приемы приглашались и дамы, и безмерная учтивость нашего доброго хозяина искупала в их глазах необычный характер его гостей. Им не часто случалось видеть таких странных, патлатых молодых людей, как эти художники, и таких удивительных женщин, какие собирались у полковника Ньюкома. Он покровительствовал всем бедным вдовам и старым девам; какой-нибудь отставной капитан с целым выводком дочек обретал в нем верного друга. Полковник обычно посылал за ними экипаж и потом отвозил их обратно в отдаленный пригород, где они жили. Гэндиш с супругой и четыре мисс Гэндиш в пунцовых платьях также были непременными гостями на вечеринках полковника.
— Я восхищаюсь гостеприимством нашего славного воина, сэр, — заявил мистер Гэндиш. — Армия — моя давняя страсть. Я три года служил в ополчении Сохо — до самого конца войны, сэр, до самого.
А какое величественное зрелище представлял собой мистер Фредерик Бейхем, когда кружился в вальсе или кадрили с кем-нибудь из престарелых гурий, посещавших вечера полковника! Ф. Б., как и подобало столь добросердечному человеку, всегда выбирал в партнерши самую дурнушку и развлекал ее весь вечер глубокомысленными комплиментами и изысканной беседой. Полковник тоже танцевал кадриль, причем танцевал ее с величайшей серьезностью; вальс еще не был принят в его времена, а кадрили он обучился в Калькутте, когда она только входила в моду, эдак в 1817 году. И разве, увидевши однажды, можно было забыть, как вел он в танце какую-нибудь престарелую девицу, как кланялся ей по окончании танца и с каким достоинством исполнял фигуру только для кавалеров. Не будь у Клайва Ньюкома такого чувства юмора, он, наверно, не раз покраснел бы за своего простодушного родителя. Но он обладал этим качеством, и старик был ему бесконечно дорог своей искренностью, добротой и детской доверчивостью.
— Нет, ты только погляди на моего старика, Пенденнис, — говорил он. — Гляди, как он ведет к фортепьяно эту вековушку, мисс Тидсуэлл. Ну прямо настоящий герцог! Держу пари, она уверена, что скоро станет моей мачехой, от него все женщины без ума, молодые и старые. "Пускам не бросит мне упрека!" И пошла: "Клянусь, он пересилит! горе, как пташка запоет в просто-о-о-оре!" Ах ты, старая! пичуга! А папочка, гляди, стоит и в такт покачивает седой головой — ни дать ни взять сэр Роджер де Коверли. Здравствуйте, дядюшка Чарльз!.. Слушай, Макколлоп, как у тебя идет дело с этим герцогом Как-его-там, который! помирает с голоду в подземелье? Гэндиш говорит, получается здорово. — И юноша отошел к своим живописцам.
Тут приближается мистер Ханимен; на лице его играет слабая улыбка — словно луч луны на фасаде часовни леди Уиттлси.
— В жизни не видывал более странных сборищ, — шепчет мистер Ханимен. — Приходишь сюда и сразу чувствуешь, что Лондон необъятен, а мы — лишь малые песчинки в нем. Ничуть, надеюсь, не преступив долга священнослужителя, более того, настоятеля одной из лондонских часовен, я удостоился быть принятым во многих хороших домах, но из здешних гостей, — разумеется, весьма уважаемых, — доселе, по-моему, не встречал ни единого. И где только мой почтенный зять выискивает подобных людей?
— Вот этот — профессор Гэндиш, — отвечает собеседник мистера Ханимена, — выдающийся, хотя и непризнанный художник. Только людская зависть помешала ему стать членом Королевской Академии. Неужто вы не слыхали о знаменитом Гэндише?
— Как ни прискорбно мне сознаться в своем невежестве, но я мало, непозволительно мало сведущ в изящных искусствах. Да и можно ли этого требовать от священника, поглощенного делами церкви?
— Гэндиш, сэр, — один из величайших талантов, когда-либо попранных нашими неблагодарными соотечественниками. Свое первое знаменитое творение — "Альфред в пастушьей хижине" (сюжет этот, по его словам, никто до него не разрабатывал) он выставил в тысяча восемьсот четвертом году. Однако внимание публики было отвлечено победой при Трафальгаре и смертью адмирала Нельсона, и работа Гэндиша прошла незамеченной. В тысяча восемьсот шестнадцатом он создал свою великолепную "Боадицею". Она перед вами — вон та леди в тюрбане желтом платье с белой вставкой. В тот же год Боадицея стала миссис Гэндиш. А уже в двадцать седьмом году явил миру своих "Non Angli, sed Angeli". Два из этих ангелов — его дочери, те девицы в платьях цвета морской воды, а юнец в нитяных перчатках — херувим с той же картины.
— Откуда вам все это известно, удивительный вы человек? — спрашивает мистер Ханимен.
— Просто я все это уже двадцать раз слышал от самого Гэндиша. Он рассказывает это каждому и при каждой встрече. И сегодня за обедом рассказывал. Боадицея с ангелами приехали позже.
— И насмешник же вы, мистер Пенденнис! — говорит священник и грозит мне пальцем в сиреневой лайковой перчатке. — Беги разума злонаправленного! Впрочем, я знаю, при эдаком складе ума нелегко удержаться… Здравствуйте, дражайший полковник! У вас сегодня столько народу. Какой чудесный бас у этого джентльмена! Мы только что восторгались им с мистером Пенденнисом. Песня про волка как нельзя лучше позволяет выявить богатство его вокальных данных.
Рассказ мистера Гэндиша о себе и своем творчестве занял все то время, что мужчины сидели за столом после ухода дам. Мистер Хобсон Ньюком успел тем временем вздремнуть, а сэр Карри Ботон и еще несколько военных и штатских гостей полковника сидели молча в явном замешательстве; только честный Бинни с обычным своим добродушным и проницательным видом потягивал кларет и ронял по временам лукавые замечания соседу. За обедом рядом с ним восседала величавая и мрачная миссис Ньюком: возможно, ей испортили настроение бриллианты леди Ботон, — миледи с дочкой явились во всем блеске, так как вечером ехали на придворный бал, — а может быть, она злилась на то, что не получила приглашения во дворец. Торжество там начиналось довольно рано, и всем ехавшим туда пришлось покинуть дом полковника сразу же после обеда; прощаясь, леди Анна Ньюком сказала, что ей очень, очень жаль уезжать.
Вообще, леди Анна была в тот день ровно настолько же мила и любезна, насколько неприветлива была ее невестка. Ей все нравилось у родственников. Она и не думала, что в этой части города есть такие прелестные дома. Обед был, по ее мнению, просто восхитительный, мистер Бинни — такой "милочка", а этот осанистый джентльмен в отложном воротничке a la Байрон — просто кладезь ума и премудрости. Он что, знаменитый художник, да? (Обходительный мистер Сми имел что сказать по этому поводу, однако воздержался.) Эти художники — такие чудаки; умники и забавники!.. Еще до обеда она настояла, чтобы Клайв показал ей свое обиталище с картинами, гипсовыми слепками и коллекциями трубок.
— Ах ты скверный-прескверный мальчишка, ты что, начал курить? — спрашивала она, любуясь этими предметами. Все здесь ее восхищало, и восторгам ее не было границ.
Невестки так сердечно расцеловались при встрече, что просто трогательно было видеть двух родственниц, столь дружных между собой.
— Целую вечность вас не видела, Мария, моя милочка! — воскликнула одна.
— Обе мы так заняты, Анна, моя милочка! И вращаемся в разных кругах!.. — томно отозвалась другая. — А сэр Брайен не приедет? Видите, полковник, — она обернулась к хозяину дома и игриво ударила его по плечу веером, — что я вам говорила? Сэр Брайен не приедет!
— Его задержали в палате общин, моя милочка. Всякие там ужасные комитеты!.. Он очень сожалел, что не может быть.
— Знаю, знаю, моя милочка, у парламентских деятелей всегда сыщется оправдание, ко мне тоже много их ездит!.. Мистер Шэлуни и мистер Макшени — лидеры нашей партии — частенько вот так же меня подводят. Я так и знала, что Брайена не будет. Мой-то муж специально приехал нынче утром из Марблхеда. Нас бы ничто не заставило пренебречь приглашением брата.
— Еще бы! Из Марблхеда я прискакал поутру, а перед тем четыре часа провел на покосе, потом до пяти сидел в Сити, да еще пришлось завернуть к Тэттерсолу, лошадку присмотреть. Измучился, точно кирпичи таскал, и голодный как волк, — сообщил мистер Ньюком, не вынимая рук из карманов. — Пенденнис, как здоровье? Мария, ты помнишь мистера Пенденниса?
— Конечно же, — ответствовала томная Мария.
Тут было доложено о прибытии миссис Гэндиш, полковника Тофэма и майора Маккрэккена, а затем во всем блеске, в бриллиантах и перьях появились леди Ботон и мисс Ботон, приглашенные на бал ее величества, и сэр Карри Ботон, не вполне еще привыкший к новому мундиру и чувствовавший себя весьма неловко в голубых панталонах с блестящими серебряными лампасами. Восхищенный Клайв во все глаза глядел на этих пленительных женщин в шуршащих и переливчатых парчовых юбках, в перьях, бриллиантах и прочем великолепии. Тетушка Анна приехала еще не в бальном наряде; а вот тетушку Марию новоприбывшие прямо в краску вогнали: она-то думала, что здесь будет к месту простое, закрытое платье на манер квакерского, да и перчатки на ней еще более несвежие, чем всегда. Правда, у нее маленькая изящная ножка, и она имеет привычку выставлять ее из-под платья, да только что там ножка миссис Ньюком по сравнению с прелестной крохотной туфелькой, которую будто ненароком являет взорам гостей мисс Ботон! Выглянет из шуршащих складок белая атласная туфелька и розовый чулок, и тут же пугливо юркнет в свое убежище, — и как ни легка была эта ножка, она раздавила миссис Ньюком.
Не мудрено, что она сердится и смотрит тучей; а ведь некоторых из присутствующих, кто позлораднее, даже забавляет ее досада. Мистеру Сми и тому не удается утешить ее своими комплиментами. Она остается к ним так же неподатлива, как порой его холсты — к краскам.
А что она пережила, оставшись одна в гостиной, когда отбыли все дамы, приглашенные на обед, и стали съезжаться званные на вечер; что тут пережила она, а точнее сказать — они, мне даже подумать страшно. Первыми прибыли Боадицея с ангелами. Мы догадались об этом потому, что к десерту, краснея, явился юный мистер Гэндиш. Одно за другим слуга называл имена гостей, о которых миссис Ньюком и слыхом не слыхивала. Старые и молодые, некрасивые и хорошенькие, они все были в своих лучших платьях и, конечно, с изумлением разглядывали миссис Ньюком, так нарочито по-будничному одетую. Когда мы встали из-за стола и поднялись в гостиную, то увидели, что она сидит в стороне от всех, постукивая веером по краю камина. Остальные дамы расположились поодаль маленькими группками, ожидая прихода мужчин и начала веселья. Мистер Ньюком вошел в гостиную зевая и во всеуслышанье сказал жене:
— Поехали отсюда, черт возьми!
Они спустились вниз и, дождавшись своего экипажа, покинули Фицрой-сквер.
Вскоре, опираясь на руку приятеля, появился мистер Барнс Ньюком; он был оживленней и нарядней обычного, с пребольшущим цветком в петлице.
— Мое почтение, Пенденнис! — восклицает он с особой развязностью. — Вы что, здесь обедали? По вас видно, что здесь. — (По нему было видно, что он тоже где-то отобедал.) — А меня пригласили только на soiree с холодной закуской. Кто был на обеде? Моя мамаша, Ботоны, и еще я видел здесь дядю с тетушкой — они внизу, в библиотеке, дожидаются экипажа; он совсем спит, а она сидит злая, как черт.
— Отчего миссис Ньюком говорила, будто я не встречу здесь ни единого знакомого? — спрашивает его спутник. — Напротив, их здесь уйма! Вон Фред Бейхем пляшет, как арлекин. Вон старина Гэндиш, который учил меня рисованию. А вот и мои брайтонские друзья — твой дядюшка, Барнс, и его сын. Кем они мне доводятся? Ведь, наверно, кем-то доводятся. Премилый мальчуган этот твой, кузен.
— Хм!.. Премилый… — бормочет Барнс. — Не пьет, не терпит лести, не заводит прихлебателей, нрава самого смирного!.. Прелестный мальчик! Видите того длинноволосого горбуна, с которым сейчас беседует наш юнец? Это его первейший друг. Знаете, кто таков? Сын дворецкого, что служит у старого Тодмордена. Ей богу, правда!
— Предположим. Ну и что с того, черт возьми? — замечает лорд Кью. — Дворецкие — самые респектабельные люди на свете. А отец есть у каждого, никуда не денешься. Я бы, например, мечтал походить на дворецкого, когда буду в годах. Пошлите десяток лакеев от Гантера в палату лордов, и вы думаете, они чем-нибудь уступят большинству наших пэров? Взять, к примеру, лорда Уэсткота. Вылитый дворецкий. Вот почему страна ему так доверяет. Я всякий раз, как с ним обедаю, ловлю себя на мысли, что ему самое место у буфета. Ба, вот ползет этот несносный старый Сми. Как поживаете, мистер Сми?
Мистер Сми улыбается самой сладкой из своих улыбок. В алом бархатном жилете, сверкая кольцами и алмазными запонками, Эндрю Сми, несомненно, являет собой великолепный образец стареющего денди.
— Мое нижайшее почтение дорогому милорду! — возглашает этот вкрадчивый господин. — Вот уж не думал повстречать здесь ваше сиятельство!
— А почему бы это, черт возьми?! — с раздражение" спрашивает лорд Кью. — Или здесь неприлично бывать, мистер Сми? Я всего пять минут как пришел, а уже в третий раз слышу эту фразу: от миссис Ньюком, которая там, внизу, дожидается своего экипажа и прямо кипит злобой, от нашего кичливого Барнса и, наконец, от вас. Тогда зачем вы сами сюда ходите, Сми? Мое почтение, мистер Гэндиш! Как поживают изящные искусства?
— Ваше лестное внимание дарует им новые силы, ваше сиятельство, — отвечает мистер Гэндиш. — Ваше славное семейство всегда поощряло искусство. Весьма польщен, ваше сиятельство, что вы признали меня в этом доме, где нас нынче собрал досточтимый родитель одного из моих подопечных. Юный мистер Клайв подает большие надежды, а для любителя просто на редкость даровит! — О да, удивительно даровит!.. — подхватывает мистер Сми. — Сам я не анималист и не слишком высоко ставлю этот род живописи, однако наш юноша, по-моему, рисует лошадей с удивительным вдохновением. Надеюсь, леди Уолем в добром здравии? Довольна ли она портретом сына? Ваш брат, кажется, назначен в Стокгольм? Ах, если бы мне удалось написать еще и старшего брата, милорд!
— Я работаю в историческом жанре, но если бы ваше сиятельство пожелали увековечить себя на холсте, надеюсь, вы вспомнили бы преданного слугу вашей семьи, Чарльза Гэндиша! — восклицает профессор.
— Я точно Сусанна между двумя старцами, — говорит лорд Кью. — Пощадите мою невинность, Сми. А вы, мистер Гэндиш, не искушайте меня своими речами. Я не хочу, чтобы меня рисовали. Я не гожусь для исторического полотна, мистер Гэндиш.
— Алкивиад позировал Праксителю, а Перикл — Фидию, — возражает Гэндиш.
— Ну, аналогия не совсем точная, — вяло замечает лорд Кью. — Вы, разумеется, ничем не хуже Праксителя, но я не вижу, в чем мое сходство с Алкивиадом. Нет, в герои я не гожусь, а красавцем меня даже Сми не сделает.
— Но я приложу все старания, милорд! — кричит мистер Сми.
— Не сомневаюсь, любезнейший, — отвечает лорд Кью, глядя на живописца с чуть заметным презрением. — А где же полковник Ньюком, мистер Гэндиш?
Мистер Гэндиш ответствовал, что наш любезный хозяин танцует кадриль в соседней комнате, и молодой человек направился туда, чтобы поздороваться с устроителем этого вечера.
Ньюком держался с молодым пэром почтительно, но без всякого низкопоклонства. Он лишь воздавал должное рангу, а не его обладателю, как выставлял почетный караул по случаю прибытия командующего. Он никогда не изменял своей холодной сдержанности по отношению к Джону Джеймсу; и даже когда тот вместе с Клайвом поступил к Гэндишу, нелегко было добиться, чтобы полковник стал приглашать его на свои вечера.
— Художник — любому ровня, — говорил он. — Я не разделяю предрассудков на этот счет и думаю, что сэр Джошуа Рейнольде и доктор Джонсон были достойной компанией даже для самых знатных. Но, по-моему, не след принимать юношу, чей отец, быть может, прислуживал тебе за столом.
Клайв только отшучивался:
— Во-первых, меня пока еще не приглашали обедать к лорду Тодмордену, а во-вторых, обещаю вам, что, когда пригласят, я не поеду.
Глава XX, содержащая еще некоторые подробности о полковнике и его братьях
Меж тем как занятия, развлечения и другие дела, каковы бы они ни были, заполняли до отказа весь день Клайва и время неслось для него быстро и приятно, батюшка его не имел чем заполнить свой досуг, и праздность жестоко его тяготила. Впрочем, добрейший полковник безропотно это сносил, ибо ради Клайва готов был поступиться чем угодно; и хотя душою, возможно, он рвался обратно в полк, к делам, в коих провел всю жизнь, желание это он почитал постыдно себялюбивым и мужественно приносил его в жертву сыновнему благу. А мальчик, как все дети, не испытывал, наверно, особой признательности к отцу за его нескончаемое самоотречение. Мы обычно принимаем как должное подобного рода жертвы. Знаменитый французский сатирик утверждает, что в любви обычно есть один, кто любит, и другой qi se laisse aimer [53]. Лишь много лет спустя, когда иссякнут все сокровища любви и навеки остынет рука, щедро их дарившая, — вот тогда мы вспомним, как была она нежна, как умела приласкать, как готова была защитить, поддержать, утешить. Но слов нашей благодарности уже не услышит тот, кого они так бы порадовали. Будем же надеяться, что наше раскаяние, пусть запоздалое, не окажется слишком поздним; и хотя мы приносим эту дань почтения и признательности уже на могильную плиту, может быть, хоть гам будут приняты наши покаянные мысли, тяжкие укоры совести и благочестивые слезы. Я размышляю о том, как любил Клайва Ньюкома его отец, а возможно, и нас с вами наши отцы, мой юный читатель; как ночами не спал этот старик и все думал, чем бы еще порадовать своего мальчика, коему готов был отдать все на свете; а юноша брал, тратил, спал себе преспокойно и жил в свое удовольствие. Разве не сказали мы в самом начале нашей повести, что ничего нет нового под луной? Так уж спокон веков повелось, что дети беспечны и расточительны, а родителей снедают тревоги, и, наверно, до конца времен будут сменять друг друга любовь, раскаянье и прощенье.
Полковнику Ньюкому, за столько лет жизни привыкшему к ослепительным восходам Востока и бодрящему галопу на заре, доставляли мало радости промозглые серые туманы, слякоть печального ноябрьского утра и окутанный желтоватой дымкой Риджентс-парк, по которому он совершал свою утреннюю прогулку. Он и в Англии оставался верен привычке вставать на рассвете, чем приводил в отчаянье свою лондонскую прислугу; кабы не эта маленькая слабость, лучшего хозяина было не сыскать, ибо джентльмен, который доставляет так мало хлопот, почти не звонит в колокольчик, сам чистит себе платье, даже воду для бритья самолично кипятит на спиртовке у себя в туалетной, не задерживает жалованья и не слишком вчитывается в счета, разумеется, достоин всяческой любви домочадцев; а вот сын его не таков: тот и звонит беспрестанно, и бранится, коли сапоги не блестят, и распоряжается всем, будто какой лорд. Но хоть Клайв и любил командовать, он был щедр и добродушен, и служили ему ничуть не хуже, чем отцу, — он ведь лишь по молодости лет старался показать свою власть. Что касается их друга Бинни, то у него было множество всяких дел, которые помогали ему с приятностью проводить время. Он ходил на все лекции в Британском институте, был членом Азиатского и Географического обществ и политико-экономического клуба, и хотя он из года в, год твердил, что надо бы съездить в Шотландию, навестить родню, шли месяцы и годы, а ноги его все еще топтали лондонскую мостовую.
Несмотря на холодный прием, оказанный братьями, полковник Ньюком — долг превыше всего! — по-прежнему желал и надеялся сдружиться с дамами из семейства Ньюком. И поскольку времени у него, как уже говорилось, было вдоволь, а жил он неподалеку от братьев, то супруги их, когда находились в Лондоне, часто видели у себя старшего из Ньюкомов. Но стоило нашему добряку дважды или трижды наведаться к невестке на Брайенстоун-сквер, — разумеется же, с гостинцем для одной племянницы и с книжкой для другой, — как миссис Ньюком с обычным своим добродетельным видом дала ему понять, что долг столичной матроны, обязанной думать не только о многочисленных домашних делах, но и о своем духовном развитии, не позволяет ей проводить утро в праздной болтовне; и осталась, разумеется, очень довольна собой, сделав ему подобное внушение.
— Учиться, по-моему никогда не поздно! — объявила она и мысленно возблагодарила господа — вернее, поздравила его с тем, что он сотворил столь добродетельное и смиренное создание. — Когда приходит профессор Штрог, я усаживаюсь с детьми учиться немецкому и спрягаю глаголы вместе с Марией и Томми.
С такими любезными и милыми речами она буквально выпроводила деверя за дверь, и честный джентльмен покорно удалился, в смущении размышляя о том гостеприимстве, к какому привык на Востоке, где двери любого из друзей всегда были открыты для него и у каждого из соседей нашлось бы время принять Томаса Ньюкома.
Когда сыновья Хобсона Ньюкома приехали домой на каникулы, заботливый дядя надумал поводить их на разные столичные зрелища, но и тут вмешалась Добродетель и наложила запрет на это развлечение.
— Я очень вам признательна, дорогой полковник, — вещала Добродетель. — Вы, право же, добрейший, нежнейший и бескорыстнейший из смертных, и так балуете детей, но воспитание моих мальчиков преследует совсем иную цель, чем воспитание вашего. Простите меня, но, по-моему, благоразумней даже, чтобы они не слишком часто встречались. Моим детям не очень подходит общество Клайва.
— Помилуй бог, Мария! — воскликнул полковник, вскочив с места. — Неужели вы хотите сказать, что общество моего сына может быть для кого-нибудь вредным?!
Мария залилась краской: она сказала не больше того, что думала, но больше, чем хотела сказать.
— Как же вы вспыльчивы, милейший полковник! И как вы, индийские джентльмены, легко гневаетесь на нас, бедных женщин! Ваш мальчик много старше моих; он водится с художниками, со всякими странными эксцентричными личностями. Воспитание наших детей преследует совсем разные щели. Хобсон будет служить в банке, как отец, а душечка Сэмюел, надеюсь, станет священником. Я же говорила вам, какие у меня планы относительно мальчиков. Но с вашей стороны было очень МЕЛО подумать о них — очень благородно и мило.
— Ну и чудак же этот наш набоб, — говорил Хобсон Ньюком своему племяннику Барнсу, — горд, как Люцифер, чуть что — сразу в обиде. Вот хоть намедни — ушел рассерженный из-за того, что твоя тетка не позволила ему повезти мальчиков в театр. Не любит она, чтоб они ходили на представления. И матушка моя не любила. Такая уж у тебя тетка, понимаешь ли, беспрестанно печется о благочестии.
— Что и говорить, сэр, тетушка вечно занята этим, — с поклоном ответил Барнс.
— А тут еще он обиделся за своего сына — мол, оскорбили его! Мне прежде нравился этот мальчик. Хороший был парень, пока отец не приехал, одно слово — весельчак!
— Признаться, я мало знал мистера Клайва в этот любопытный период его жизни, — заметил Барнс.
— Но с тех пор, как малый вбил себе в голову стать художником, — продолжал дядюшка, — его не узнать. Ну видел ты когда такую публику, как давеча у полковника? Какие-то грязные бородачи в бархатных куртках!.. Скоморохи, да и только! И наш юный Клайв решил записаться в художники!..
— Весьма полезно для семьи: будет бесплатно писать наши портреты. Я всегда говорил, что он премилый мальчик. — И Барнс усмехнулся.
— Скажи лучше — премилый балбес, — прорычал старший. — И отчего братец не пристроит его к какому-нибудь порядочному делу, черт возьми?! Я это не от гордости. Я ведь не какой-нибудь графский вятек, ты уж прости меня, Барнс.
— Что вы, помилуйте, сэр. Не моя вина, что мой дедушка был джентльменом, — отвечал Барнс с обворожительной улыбкой.
Дядюшка расхохотался.
— Словом, плевать мне, кто ты там есть, был бы лишь добрый малый. Но художник, это уж слишком, черт возьми!.. Не занятие это для приличного человека!.. Не могу себе представить, чтобы член нашей семьи выставлял картины на продажу. Не по нутру мне это, Барнс.
— Тсс!.. Вот идет его высокочтимый друг, мистер Пенденнис, — шепнул Барнс, а дядюшка прорычал:
— Чтоб они все погорели — щелкоперы, артисты — вся их шатия-братия! — и отвернулся.
Барнс томно помахал Пенденнису тремя пальцами, а когда дядя с племянником покинули читальню нашего клуба, маленький Том Ивз подошел к автору сей хроники и слово в слово пересказал ему их беседу.
Вскоре миссис Ньюком стала говорить, что их индийскому родственнику не по вкусу общество, которое собирается на Брайенстоун-сквер. Да и что тут удивительного? Правда, он человек добрый и безобидный, но — что поделаешь? — невысокого умственного развития. Она изо всех сил старалась приветить его, но к сожалению, у них столь разные интересы! С семейством на Парк-Лейн, как она слышала, он в большей дружбе. Возможно, полковника Ньюкома прельстили громкие титулы родных леди Анны, а у нее на приемах он спит. Сынок же его, как ни грустно, ведет весьма беспорядочный образ жизни; отпустил усы, водится со всяким сбродом. Она не осуждает, нет! Кто она такая, чтобы судить других? Однако ей пришлось намекнуть, что ее мальчикам не стоит часто с ним видеться. И вот между братьями, из коих один не питал злых чувств, а другой был исполнен доброжелательства и симпатии, эта праведная женщина посеяла отчуждение, недоверие и неприязнь, чреватые открытой враждой. С порочного и спросу нет; он идет по дурному пути, падает и получает по заслугам; но кто исчислит зло, порою творимое людьми добродетельными?
Другая невестка, леди Анна, встречала полковника гораздо радушней. Добросердечный джентльмен не уставал баловать многочисленных детей своего брата, и, так как разные дела почти всегда держали теперь мистера Клайва вдали от отца, полковник, сетуя, быть может, на судьбу, пожелавшую разлучить его с тем, чье общество ему всего дороже, как мог утешался дружбой племянников и племянниц, особенно Этель, которую навсегда полюбил с первого взгляда. Если бы у дяди Ньюкома, говаривала Этель, от природы довольно ревнивая, была целая сотня детей, он бы избаловал их всех до единого. Он нашел для себя удовольствие в том, что подарил ей и самолично выездил прехорошенькую лошадку; и не было во всем Парке ни лошади, ни всадницы красивее Этель Ньюком, когда она в шляпе с большими полями, украшенной алой лентой, скакала по аллее на своем Бартпоре и черные локоны развевались вокруг ее ясного личика.
Клайв временами тоже участвовал в их верховых прогулках, и тогда полковник ехал сзади и любовно поглядывал на сына и племянницу, скакавших бок о бок по зеленой траве. Впрочем, как-то само собой получалось, что молодые люди редко бывали вместе. Полковник всегда был для Этель желанным спутником, и никто в доме на Парк-Лейн не встречал его с большей радостью; но если у подъезда ее ждал вместе с отцом мистер Клайв, на девушку находило какое-то смущение, она позволяла подсаживать себя в седло только дяде, а с Клайвом, особенно когда у него появились его знаменитые усы, разговаривала насмешливо, подтрунивала над оным украшением и обходилась с ним холодно и свысока. Уж не собирается ли он в армию, спрашивала она. По ее мнению, только военные носят усы; и, взглянув на дядю с лукавой нежностью, добавляла, что ей нравятся только седые усы.
Клайв решил, что она избалованная и надменная молодая аристократка. Конечно, будь он в нее влюблен, он бы пожертвовал ради нее даже этими драгоценными новорожденными усами, для коих успел приобрести в кредит у юного Мосса набор щеток в изящном несессере. Но он не был в нее влюблен; иначе он сыскал бы тысячу случаев покататься или пройтись с ней, и они бы встречались наперекор всем гласным и негласным запретам, всем попечителям и гувернанткам, наперекор маменькиной строгости и увещаниям друзей. Одно время мистер Клайв думал, что неравнодушен к кузине — самой очаровательной из всех девушек на балах, в парках и в гостиных; без конца рисовал ее портреты и расхваливал ее красоту Джей Джею, который тоже не замедлил заочно в нее влюбиться. Но в то время в театре "Друри-Лейн" танцевала мадемуазель Фуэте, и красавица эта, что греха таить, была первой страстью Клайва — он изображал ее во всех ее лучших ролях, и любовь эта длилась до конца сезона, когда объявлен был ее бенефис (билеты продаются в театре и на квартире мадемуазель Фуэте, Букингем-стрит, Стрэнд). И вот Клайв с бьющимся сердцем и пятифунтовой бумажкой в кармане отправился за билетами на бенефис гурии и узрел мадам Абсент, ее матушку, каковая объяснялась с ним по-французски в темной, пропахшей луком гостиной. И вдруг — о, ужас! Растворилась дверь в столовую, где на грязной скатерти стояли оловянные кружки вперемежку с жалкими остатками вчерашнего пиршества, и на пороге возникло немолодое костлявое существо с желтым лицом и насупленными бровями, прокричавшее гнусавым голосом: "O es-t donc, maman?" [54] Возможно ли, что эта мегера была не кто иная, как блистательная и божественная Фуэте? Воротившись к себе, Клайв изобразил ее такой, как увидел, и еще ее маменьку, мадам Абсент, а на бенефисе в креслах, заказанных Клайвом, восседал Моисеев сын, щедро украшенный бриллиантами и благоухавший табаком и одеколоном. То был юный мистер Мосс от Гэндиша, которому Ньюком отдал свой билет и который смеялся от души (он всегда смеялся шуткам Клайва), когда тот поведал ему о своем свидании с танцовщицей.
— Отвалить пять фунтов, чтобы поглядеть на эту женщину?! Да я отвел бы вас за кулисы (мистер Мосс говорил "кудисы") и показал ее вам зададом.
Водил он его туда или нет, мы не знаем. И хоть мы не имеем в виду ничего дурного, ибо многие туда ходили, да и что может быть ужасней этих набеленных, нарумяненных пожилых женщин, дрожащих у кулис, — все же мы лучше опустим занавес над этим периодом жизни Клайва Ньюкома.
Нам гораздо приятнее видеть доброе немолодое лицо полковника и рядом — нежное разрумянившееся личико его юной спутницы, когда на закате они вместе возвращаются домой; сзади едут грумы и тихо беседуют о лошадях — мужчины способны говорить о них без конца. А Этель хочет услышать про битвы, про светильники влюбленных, о которых она читала в "Лалла-Рук". Вы когда-нибудь видели, дядюшка, как они ночью плывут вниз по Гангу? Про индийских вдов. Сами вы хоть раз видели, как их сжигают? Слышали их крики своими ушами? Может быть, он расскажет ей про маменьку Клайва — как, должно быть, она любила дядю Ньюкома! Только Этель почему-то ужасно не нравится, что ее звали миссис Кейси. Он, наверно, очень любил ее, хоть и редко о ней говорит. И, конечно же, она совсем не походила на ту милую смешную старушку мисс Ханимен, что живет в Брайтоне. А кто эта дама, француженка, которую дядюшка знал давным-давно и которую Этель, по его словам, часто ему напоминает? Так вот почему он так хорошо говорит по-французски и помнит наизусть целые страницы из Расина: наверно, его научила эта француженка! А в "Обители", оказывается, ему жилось не очень-то хорошо, хоть дедушка и был добрейшей души человек; однажды дядя вывернул папу из колясочки — он вообще плохо себя вел — и в наказание был отправлен в Индию. И все-таки не мог он вести себя так уж плохо, думает Этель, глядя на него своими правдивыми глазами. Вот на прошлой неделе папенька возил дядю представляться ко двору, так он в своем поношенном сером мундире с серебряными нашивками выглядел куда внушительней сэра Брайена в его новеньком мундире помощника наместника графства.
— На будущий год, — сказала Этель, — когда меня будут представлять ко двору, сэр, вы тоже обязательно приходите. Обязательно, слышите!
— Я даже закажу для этого новый мундир, Этель, — ответил ее дядя.
Девушка рассмеялась.
— А знаете, дядюшка, когда крошка Эгберт взял в руки вашу саблю и спросил, сколько человек вы ею убили, у меня тот же вопрос вертелся на языке. А когда вы ездили ко двору, я думала, его величество возведет вас в рыцари. Но возвели не вас, а маминого аптекаря, сэра Дэнби Джилкса, этого противного маленького человечка, и мне что-то уже расхотелось, чтобы вы были сэром.
— Его-то, я надеюсь, Эгберт не спросит, сколько человек он убил, — засмеялся полковник, но тут же, решив, что слишком зло подшутил над сэром Дэнби и его собратьями, рассказал множество известных ему историй к чести и славе эскулапов. Про судового лекаря, который мужественно боролся за жизнь команды, когда на корабле, плывущем в Индию, вспыхнула лихорадка, и сам, заразившись, умер, но успел оставить указания, как ухаживать за больными. А сколько отваги выказывали врачи во время холеры в Индии; как храбро вели себя иные из них рядом с ним на поле боя: спасали раненых под ураганным огнем и лезли в самое пекло, не уступая бесстрашнейшим из солдат. Тут Этель сказала, что дядюшка вечно расхваливает чужую храбрость, а про свою не говорит ни слова.
— Уж на что противный этот сэр Томас де Бутс, — продолжала она, — хохочет во все горло, весь багровеет и отпускает дамам убийственные комплименты. Но я готова все ему простить за то, что он с похвалой отзывался о вас, дядюшка, когда прошлый год приезжал с Барнсом к нам в Ньюком на Рождество. А вас почему не было? Мы с мамой навестили вашу старую няню. Она оказалась очень милой старушкой.
Так они болтали, возвращаясь домой тихим летним вечером. Мама уехала куда-то обедать, и на столе лежали еще три приглашения на следующие дни.
— Ах, скорей бы уж будущий год! — говорила мисс Этель.
Сколько блистательных сезонов, сколько великолепных балов будет в жизни этого пылкого, исполненного надежд существа, но даже в пору наивысшего триумфа, окруженная льстецами, покорными обожателями и поверженными соперницами, она, без сомненья, не раз вспомнит тихое лето в канун своего вступления в свет и доброго старого друга, чья рука поддерживала ее, когда она была еще девочкой.
Полковник приходит на Парк-Лейн в ранние часы, когда хозяйка дома кормит полдником сидящих вкруг нее малышей. Он всегда изысканно учтив с гувернанткой мисс Куигли и непременно пьет за ее здоровье, отвешивая при сем низкий поклон. Мисс Куигли находит этот поклон необычайно изящным; вот так же, наверно, кланялся и покойный государь. Своим наблюдением она взволнованно делится с горничной леди Анны, горничная сообщает барыне, та — мисс Этель, а Этель теперь внимательно приглядывается к дяде, когда он в следующий раз чокается с мисс Куигли, и посмеявшись со всеми, рассказывает ему; с той поры стоит нашему джентльмену поднять бокал за здоровье гувернантки, как оба они заливаются краской. Эти робкие приветные сигналы вспыхивают на ее бледных щеках, стоит ей завидеть полковника, когда она гуляет со своими питомцами в Парке или в вышеупомянутом скверике близ "Элсли-Хауса. Если Этель вяжет дяде кошелек, шнурок для часов, салфеточку на спинку кресла или какую-нибудь иную полезную и милую вещицу, то большую часть работы, уж конечно, делает мисс Куигли; ее подопечные давно спят, а она все сидит одиноко в классной на самом верху затихшего дома и, отодвинув подносик с остатками невеселого ужина, рукодельничает за маленькой конторкой, где хранятся письма ее матери и другие семейные реликвии.
Конечно, на Парк-Лейн частенько устраивали всевозможные вечера, на которых полковник, без сомнения, был бы желанным гостем. И все же, если предстоит большой прием, он предпочитает уклониться.
— Я лучше пойду в клуб, — говорит он леди Анне. — Мы там тоже беседуем о знакомых, — что Джек женился, Том умер, и прочее в таком роде. Но ведь Джека и Тома мы знали всю жизнь и разговаривать о них нам так же интересно, как вам обсуждать ваших друзей и знакомых. А о ваших гостях я разве что читал в газетах, но знаться с ними и в мыслях не имел, покуда не стал бывать у вас в доме. Да и о чем мне, старику, толковать с юными щеголями и старыми барынями?
— Матушка моя с большими причудами и порой очень придирчива, милейший мой полковник, — ответила леди Анна, покраснев. — У нее ужасный тик, и нам приходится многое ей прощать.
Дело в том, что почтенная леди Кью была особенно нелюбезна с полковником и его сыном. Весною был день рождения Этель, и по этому случаю, как водится, пригласили гостей, преимущественно девиц ее возраста и круга, каковые прибыли с гувернантками, играли в разные игры, распевали хоры и дуэты и угощались чаем с бисквитами, желе и прочими лакомствами. Полковник, который тоже был зван на эту вечеринку, прислал своей любимице богатый подарок, а Клайв с его другом Джей Джеем нарисовали целую серию смешных картинок, изображавших жизненный путь светской девицы, как он им представлялся, от самой колыбели: вот она играет в куклы; обучается у танцмейстера; гуляет в особом корсете для выправления осанки; проливает слезы над немецкими учебниками; и, наконец, разнаряженная является на свой первый бал и отдает руку какому-то на удивление безобразному франту — своему избраннику, — преклонившему перед ней колени. Последняя картинка вызвала восторг и ликование всех девочек, исключая кузин с Брайенстоун-сквер, тоже приглашенных на праздник, — те до того были поглощены чудесными новыми платьицами, в которые их нарядила маменька, что уже не в силах были восхищаться ничем, кроме своих шуршащих розовых юбочек, широченных поясов с бантами и прелестных шелковых чулок.
На вечеринке присутствовала и вернувшаяся в Лондон леди Кью; она подарила внучке подушечку для булавок ценою в шесть пенсов. Полковник прислал Этель хорошенькие золотые часики на цепочке. Тетушка преподнесла ей Элисонову "Историю Европы" — поучительное сочинение в роскошном переплете. Подаренная леди Кью подушечка имела довольно жалкий вид среди всех этих подарков, чем видно и объяснялось дурное настроение ее сиятельства.
Гнев титулованной бабушки еще возрос, когда прибыл полковник и Этель подбежала к нему и стала благодарить за хорошенькие часики и даже поцеловала его, с лихвой, я полагаю, вознаградив этим дядю; а вскоре затем явился и мистер Клайв — он был на редкость хорош собой в усах и бородке, коими лишь недавно украсила его природа. Едва он вошел, как все девочки, любовавшиеся его рисунками, принялись хлопать в ладоши, и мистер Клайв Ньюком покраснел от смущения, став от этого еще привлекательней.
Раз шесть, не менее, встречала леди Кью полковника у дочери, но тут она совсем позабыла его и, когда он отвесил ее сиятельству поклон, уставилась на него вопрошающе, поманила дочь и осведомилась, кто этот господин, которого только что целовала Этель. Трепещущая леди Анна объяснила ей, кто это, — она всегда робела в присутствии матери.
— А!.. — промолвила леди Кью и больше не произнесла ни слова. Полковник стоял неред ней пунцовый и совершенно растерянный.
Аплодисменты, встретившие Клайва, также отнюдь не способствовали благорасположению щшфини. Не подозревая об ее гневе, юноша, тоже некогда ей представленный, в свою очередь, подошел засвидетельствовать ей почтение.
— А кто вы, простите? — спросила она, глядя на него в упор.
Он назвался.
— Хм!.. — произнесла леди Кью. — Слышала о вас. Причем мело лестного.
— Быть может, ваше сиятельство скажет, от кого именно?! — вскричал полковник Ньюком.
Барнс Ньюком, соблаговоливший почтить своим присутствием сестрин праздник и снисходительно наблюдавший за играми младших, заметно встревожился.
Глава XXI Чувствительная, но короткая
Не в обиду будь сказано юношам других национальностей, у благовоспитанного молодого англичанина есть, по-моему, то преимущество, что он обычно скромнее их. Он не спешит надеть фрак, не пытается сызмала подражать взрослым; умеет слушать старших и молчать при них; искренне смущается и краснеет; не искушен в поклонах и комплиментах, в отличие ох молодого француза, и не дерзит старшим, как делают, по моим сведениям, американские подростки. Мальчики, коим не удается вынести из наших школ никаких знаний, хотя бы научаются там хорошим манерам, — по крайней мере, на наш вкус. Что же касается нашего героя, то все знавшие его, за исключением разве его любезного кузена Барнса Ньюкома, сходились во мнении, что он скромный, мужественный, чистосердечный и милый молодой человек. Мой друг Уорингтон наблюдал за ним с чуть насмешливым видом, и веселое лицо Клайва, его искристый юмор и добродушный смех всегда были желанными в нашей квартире. Ценил его общество и честный Фред Бейхем, любивший со слезой говорить, что и он был бы таким же, кабы господь даровал ему заботливого родителя и добрых друзей, которые остерегали бы и наставляли его в дни юности. Из холостых приятелей Клайва он более всех пекся о его добропорядочности — он докучал юноше своими нескончаемыми советами и поучениями, ссылаясь на себя, как на дурной пример того, к чему приводят мотовство и праздность в молодые годы. Великосветским господам Клайв тоже пришелся по сердцу. Капитан Джек Беясайз познакомил его с офицерами своего полка и приглашал на обеды в кордегардию Сент-Джеймского дворца, а лорд Кью пригласил в Кьюбери, свое оксфордширское поместье, где Клайв наслаждался охотой в самом избранном обществе. Узнав об этом, миссис Ньюком только тяжко вздохнула: она весьма, весьма опасалась, что бедный юноша плохо кончит. А Барнс Ньюком с готовностью рассказывал родным, что малый пустился во все тяжкие, пьянствует каждую ночь, а коли бывает трезв, так играет в кости, ставит на лошадей и предается худшим забавам; совсем потерял голову от дружбы с Кью и Белсайзом и стал, негодник, до того горд и заносчив, ну прямо сил нет! Этель сперва с гневом опровергала эти обвинения, потом иным из них, как видно, поверила, стала грустно поглядывать на Клайва, когда тот приходил навестить тетушку, и, наверно, молила бога наставить его на путь истинный. На самом же деле юноша просто наслаждался жизнью, как всякий другой человек его возраста и душевного склада; но зла не творил, а еще меньше помышлял об этом, и совсем не догадывался, какую славу распространяли о нем доброжелатели.
Было заранее договорено, что Клайв с отцом приедут на Рождество в Ньюком, и Этель, по-видимому, надумала исправить юного повесу, коли он и впрямь был повесой, ибо с увлечением принялась устраивать отведенные им комнаты и строить всевозможные планы; она откладывала визиты к разным милым соседям и прогулки по живописным местам до приезда дяди, чтобы и он мог участвовать в этом удовольствии. Незадолго до прибытия родственников Этель с одним из младших братьев навестила "миссис Мейсон, которой представилась в качестве племянницы полковника Ньюкома. Она вернулась, очарованная доброй старушкой и готовая вновь стать на защиту Клайва, когда ее братец в следующий раз отзовется дурно об этом юном джентльмене. Она ведь своими глазами видела ласковое письмо Клайва к старенькой миссис Мейсон и присланный им замечательный рисунок, на котором он изобразил отца верхом на коне, во всей амуниции и с саблей в руках впереди доблестного Н-ского полка Бенгальской кавалерии. Не может быть очень дурным тот, кто так добр и заботлив к бедным, говорила себе Этель; да и мыслимо ли, чтоб у такого отца был совсем уж негодный сын? А миссис Мейсон, видя, как мила и прелестна Этель, и полагая в душе, что никто не может быть слишком хорош для ее мальчика, ласково закивала головой и сказала, что охотно сыщет ей жениха, отчего девушка так вся и зарделась и стала еще краше. Рассказывая дома о своем свидании, с миссис Мейсон, она ни словом не обмолвилась об этой части беседы.
Зато отличился их enfant terrible [55], маленький Элфред: он громко объявил за десертом, что Этель влюблена в Клайва и Клайв приедет и женится на ней, — так, мол, сказала миссис Мейсон, старушка из Ньюкома.
— Ну, теперь от нее пойдет по всему городу! — вскричал Барнс. — Вот увидите, на будущей неделе мы прочтем об этом в "Индепенденте". Прелестная партия, черт возьми! До чего же приятные знакомства доставляет нам дядюшка!
Обсуждение этой новости превратилось в целую битву. Барнс был язвителен и желчен, как никогда, Этель сперва возражала спокойно и гордо, но потом потеряла всякое самообладание и, разрыдавшись, обвинила брата в том, что он нарочно, по злобе и низости, чернит кузена, да еще жестоко клевещет на лучшего из людей. В полном расстройстве она убежала из-за стола, спряталась у себя в комнате и там, заливая бумагу слезами, написала дяде письмо, в котором просила его не приезжать в Ньюком. Возможно, она пошла еще раз взглянуть на те комнаты, которые приготовила и убрала к его приезду. Ведь это ради него она так старалась — ей очень хотелось побыть с ним: она еще в жизни не встречала такого благородного, доброго, честного и бескорыстного человека.
Леди Анна прекрасно понимала девичью душу; и когда в тот же вечер Этель, все еще негодуя и сердясь на Барнса, объявила, что написала дяде, прося его не приезжать на праздники, она успокоила огорченную девочку и поговорила с ней особенно ласково и нежно, а мистеру Барнсу лишь убедительно разъяснила, что таким способом, как сейчас, он будет содействовать развитию привязанности, одна мысль о которой так его бесит, ибо хулой и оскорблениями только внушит сестре сочувствие к несправедливо обиженному. Грустное письмецо Этель было изъято матерью из почтовой сумки и нераспечатанное принесено в комнату девушки, где та и сожгла его. Леди Анне без труда удалось убедить ее своими спокойными речами, что лучше ни словом не поминать о происшедшем нынче глупом споре; и пусть дядя с Клайвом все-таки приезжают на Рождество, если только сами не передумают. Однако когда они прибыли, Этель в Ньюкоме не оказалось; она отправилась навестить занемогшую тетушку, леди Джулию. Полковник Ньюком проскучал все праздники без своей маленькой любимицы, а Клайв утешался тем, что бил фазанов с лесниками сэра Бранена, и еще усилил расположение к себе кузена Барнса, повредив на охоте ноги его любимой лошади. Все это было не слишком весело, и отец с сыном без сожаления покинули Ньюком и возвратились в свой скромный лондонский дом.
Томас Ньюком уже три года наслаждался счастьем, о котором так долго мечтал, и спроси его кто-нибудь из друзей, хорошо ли ему живется, без сомнения, ответил бы утвердительно — ведь у него есть все, чего может пожелать разумный человек. И тем не менее его честное лицо день ото дня становилось все печальнее, а просторная одежда болталась свободнее на его тощем теле; ел он без аппетита, ночи проводил без сна и часами молча сидел в кругу своих близких, что поначалу заставило мистера Бинни в шутку предположить, что Том страдает от безответной любви; потом он всерьез решил, что тот заболел и надо позвать врача; в конце же концов он убедился, что праздность идет полковнику во вред и он скучает по военной службе, к которой привык за многие годы.
А полковник уверял его, что вполне счастлив и доволен. Чего ему еще желать? Сын его с ним, а впереди у него спокойная старость. Но Бинни сердито твердил, что ему еще рано помышлять о старости; что пятьдесят лет распрекрасный возраст для человека, ведущего столь умеренную жизнь; что за три года в Европе Ньюком состарился больше, чем за четверть века в Индии, и все это было правдой, хотя полковник упорно оспаривал подобное мнение.
Ему не сиделось на месте; он постоянно находил себе дело то в одном конце Англии, то в другом. Надо было навестить Тома Баркера, жившего в Девоншире, или Гарри Джонса, вышедшего в отставку и обитавшего в Уэльсе. Он приводил в изумление мисс Ханимен своими частыми наездами в Брайтон, откуда неизменно возвращался поздоровевшим от морского воздуха и псовой охоты. Он появлялся то в Бате, то в Челтнеме, где, как известно, живет много ветеранов индийской службы. Мистер Бинни охотно сопутствовал ему в его поездках.
— Только чур не брать с собой наше восходящее светило, — говорил он своему военному другу, — мальчику лучше без нас. А мы, два старика, будем прекрасно себя чувствовать вдвоем.
Клайв не очень-то горевал, когда они уезжали. И отец, к сожалению, это прекрасно знал. У юноши били своя знакомства, свои дела и мысли, которые не мог разделять его родитель. Сидя внизу, в пустой и неуютной спальне, Ньюком часто слышал, как наверху веселится с друзьями его сын, как они громко болтают и распевают песни. По временам знакомый голос Клайва произносил какую-то фразу, и вся компания разражалась громким хохотом. У них были свои шутки, присказки и анекдоты, ни соли, ни смысла которых отец не понимал. Ему очень хотелось приобщиться ко всему этому, но едва он появлялся в комнате, как разговор стихал, и он уходил с грустным сознанием, что приход его заставляет их умолкнуть и что его присутствие мешает сыну веселиться.
Не будем осуждать Клайва и его друзей за то, что они переставали чувствовать себя весело и свободно в обществе нашего достойного джентльмена. Когда с его приходом они замолкали, печальное лицо Томаса Ньюкома обращалось к ним, словно бы вопрошая их всех поочередно: "Почему же вы больше не смеетесь?" А ведь даже старики смеются и веселятся, собравшись вместе, но стоит появиться какому-нибудь юнцу, как беседа их обрывается; и если уж пожилых людей так стесняет присутствие молодежи, что же удивительного в том, что юноши смолкают перед старшими. Школьники всегда молчат, когда за ними наблюдает наставник. Едва ли сыщется отец, пусть самый нежный и дружный с детьми, который не чувствовал бы порой, что у тех есть свои думы, свои мечты и свои тайны, далеко запрятанные от родительского ока. Люди остаются тщеславными даже после того, как обзаводятся детьми или даже внуками и частенько принимают свое обычное желание главенствовать за горячую родительскую заботу; поэтому столь распространенные сетования на сыновнюю неблагодарность свидетельствуют по большей части не столько о непослушании сына, сколько об излишних притязаниях отца. Когда мать утверждает (как то часто случается с любящими маменьками), будто ей ведомы все помыслы дочери, она кажется мне чрезмерно самоуверенной. Молодежь всегда ищет свободы и независимости, и самое разумное для стариков — великодушно отказаться от своих суверенных прав и притязаний на владычество. Многие отцы семейств, правящие мудро и снисходительно, не умеют в нужный момент поступиться властью. Не только детям, поверьте, надо учиться смирению! Иные достойные родители своей добродетельной и беспорочной жизнью превращают детей в льстецов и живут среди них, как властительные особы среди раболепных придворных; их не принудишь так просто отказаться от своих монарших прерогатив, а скорее всего — они не откажутся от них вовсе и не променяют любви и послушания, приносимых из чувства долга, на вольное изъявление искренних чувств.
Наш добрый полковник не принадлежал к числу семейных деспотов; он был из любящих отцов, вложил всю душу в своего милого мальчика и был, надо полагать, должным образом наказан за эту эгоистичную, земную страсть (как сказал бы мистер Ханимен, по крайней мере, с кафедры), страдая от множества мелких огорчений, разочарований и скрытых ран, которые не меньше болели оттого, что жертва молча сносила их.
Порой, когда у Клайва собирались джентльмены, вроде Уорингтона, Ханимена и Пендеяниса, после обеда речь невольно заходила о литературе, и за кларетом обсуждались достоинства наших новейших писателей и поэтов. Ханимен был весьма начитан в светской литературе, особливо в беллетристике легкого толка, и, наверно, с успехом мог бы выдержать экзамен по романам Бальзака, Дюма и даже Поль де Кока, о коих наш добрый хозяин не имел никакого представления, как, разумеется, и о более серьезных писателях да и вообще о книгах, за исключением двух-трех, составлявших, как говорилось, его походную библиотечку. Он с изумлением узнавал из этих удивительных разговоров, что Байрон был человек очень неглупый, но отнюдь не великий поэт; что имя мистера Попа незаслуженно принижалось и что пришло время восстановить его славу; что его любимец, доктор Джонсон, был первостатейный говорун, но писать по-английски не умел; что юный Ките — гений, которого, подобно молодому Рафаэлю, оценят лишь потомки; и что один юнец из Кембриджа, издавший, недавно два томика стихов, может по праву стоять в ряду величайших поэтов. Джонсон не умел писать по-английски! Лорд Байрон — не был величайшим в мире поэтом! Сэр Вальтер — второсортный стихотворец, мистеру Попу, по мнению критики, не хватает фантазии и мастерства, а мистер Ките и этот мальчишка из Кембриджа, мистер Теннисон, — вожди современной поэзии! Эти новомодные суждения, вылетающие из уст мистера Уорингтона вместе с клубами табачного дыма, с удовольствием выслушивает Клайв, а мистер Ханимен вежливо им поддакивает. В его время, думает про себя полковник, такого не слыхивали. Он тщетно пытался дойти до смысла "Ламии" и разобраться в "Эноне"; "Улисса" он одолел, но почему ему пелись такие дифирамбы, так и не понял. — А за что они так чтят мистера Вордсворта? Разве не подвергся его "Питер Белл" заслуженному осмеянию критики? И разве может его заунывная "Прогулка" сравниться с гольдсмитовским "Путешественником" или с "Подражанием десятой сатире Ювенала", вышедшей из-под пера доктора Джонсона? Если правы эти молодые люди, значит, во дни его юности все заблуждались, а предки, те вообще коснели в невежестве? Это мистер-то Аддисон всего-навсего изящный очеркист и изрядный пустомеля?! Подобные мысли открыто высказывались за кларетом полковника, а тот с мистером Бинни только диву давались, слушая, как низвергают богов их юности. Для Бинни потрясение было не столь велико; наш трезвый шотландец еще в колледже прочел Юма и уже в раннюю пору своей жизни посмеивался над многими из этих кумиров. У Ньюкома же почтенье к словесности прошлого века было столь непреложным, что скепсис этих молодых людей казался ему сущим кощунством.
— Вы скоро начнете смеяться над Шекспиром, — говорил он. Когда же его юные гости сообщили ему, что доктор Гольдсмит тоже над ним смеялся, доктор Джонсон не понимал его, а Конгрив при жизни и позднее считался во многом выше Шекспира, он не нашелся, что возразить, хотя в душе согласиться с этим не мог.
— Чего, по-вашему, стоят суждения человека, сэр, — восклицает мистер Уорингтон, — который превыше всех творений Шекспира ставил такие строки Конгрива о церкви:
Сколь благолепен сей фасад высокий, Что мраморной украшен колоннадой, Вздымающей тяжелой кровля бремя, Недвижной, прочной, вечной. То она Священный трепет на меня наводит И устрашает мой печальный взор… и так далее.Смутная боязнь за сына, страх, что он водится с еретиками и безбожниками, овладели нашим полковником, а вслед за тем пришло свойственное его кроткой натуре добровольное самоуничижение. Наверно, прав не он, а эти молодые люди — кто он такой, чтобы спорить с литераторами, учившимися в колледжах? — и Клайву лучше следовать за ними, чем за отцом, который учился недолго, да и то кое-как, и лишен тех природных дарований, коими отличаются блестящие друзья его сына. Мы так подробно рассказываем об этих беседах и мелких огорчениях, выпадавших на долю одного из лучших людей, не потому, что они особенно примечательны, а потому что им суждено было оказать весьма чувствительное влияние на всю дальнейшую жизнь полковника и его сына.
Равно терялся бедный полковник и перед художниками. Они ниспровергали то одного академика, то другого; смеялись над мистером Хейдоном, глумились над мистером Истлейком, или, наоборот, — превозносили мистера Тернера на одном конце стола, а на другом объявляли его безумцем. Не разумел Ньюком и их жаргона. Но был же какой-то смысл в их болтовне — ведь Клайв пылко вмешивался в нее и поддерживал ту или иную сторону: Чем однако, вызывала такой восторг желто-бурая картина, которую они назвали "Тицианом"; что восхищала их в трех пышнотелых нимфах кисти Рубенса, — все это было полковнику невдомек. Или вот хваленая античность… Элджинский мрамор… Может, и впрямь этот разбитый торс — чудо, а безносая женская голова — воплощение красоты? Он всячески старался поверить в это, потихоньку ходил в Национальную галерею, где штудировал все по каталогу, часами простаивая в музее перед античными статуями, тщетно силясь понять их величие, но испытывал только замешательство, как, помнится, в детстве перед основами греческой грамматики, когда проливал слезы над о kai e alethfs kai to alethes [56]. A между тем, у Клайва при виде этих шедевров глаза загорались восхищением и от восторга пылали щеки. Казалось, он упивался красками точно вином. Стоя пред изваяниями, он чертил в воздухе пальцем, повторяя их гармоничные линии, и издавал возгласы радостного изумления.
— Отчего я не могу любить то же, что он? — спрашивал себя Ньюком. — Отчего не вижу красоты там, где он приходит в восторг? Неужто мне не понять того, что, как видно, открыто ему, даром что он так молод?!
Словом, стоило ему вспомнить, какие себялюбивые и суетные планы строил он относительно сына, живя в Индии, как ждал той счастливой поры, когда Клайв всегда будет рядом и они станут вместе читать, думать, работать, играть, развлекаться, — и сердце его сжималось от мучительного сознания того, сколь непохожа оказалась реальность на эти радужные мечты. Да, они вместе, и все же он по-прежнему одинок. Мальчик не живет его мыслями и в обмен на его любовь отдает лишь частицу своего сердца. Точно так же, наверно, страдают многие влюбленные. Ведь иные мужчины и женщины в ответ на поклонение и фимиам выказывают не больше чувства, чем можно ожидать от какого-нибудь истукана. Есть в соборе святого Петра статуя, кончик ноги которой весь стерся от поцелуев, а она все сидит и будет сидеть вечно — холодная и бесчувственная. Чем взрослей становился юноша, тем больше казалось отцу, что каждый день отдаляет их друг от друга. И он делался все печальней и молчаливей, а его штатский друг, подметив такое уныние, толковал его на свой шутливый лад. То он объявлял в клубе, что Том Ньюком влюблен; то склонялся к мысли, что Том страдает не сердцем, а печенью, и советовал ему принимать слабительные пилюли. Добрый наш глупец! Кто ты такой, чтобы читать в сердце сына? Не для того ли у птицы крылья и оперенье, чтобы летать? Тот самый инстинкт, что велит тебе любить свое гнездо, побуждает молодых птенцов искать себе подругу и новое место для гнездовья. Сколько бы Томас Ньюком ни проводил времени в изучении стихов и картин, ему не увидеть их было глазами Клайва! Сколько бы он ни сидел в молчании над стаканом дина, дожидаясь возвращения юноши (у которого был свой ключ), а потом потихоньку, в одних чулках крался к себе в спальню; как бы ни одаривал его, ни обожал в душе, какие б ни лелеял мечты, ни возносил молитвы — все равно он не мог бы надеяться быть всегда первым в сердце сына.
Однажды, зайдя в кабинет Клайва, где тот сидел до того поглощенный каким-то делом, что не слышал шагов отца, Томас Ньюком застал его с карандашом в руках над листом бумаги, котррую юноша при виде вошедшего, покраснев, сунул в боковой карман. Отец был совсем потрясен и убит этим.
— Как мне грустно, что у тебя от меня секреты, Клайв", — наконец вымолвил он.
Лицо юноши озарилось лукавой улыбкой.
— Вот, папа, смотрите, если вам интересно, — сказал он и вытащил листок — то были цветистые вирши, посвященные некой юной особе, которая (не знаю, какой по счету) воцарилась сейчас в сердце Клайва. А вас, сударыня, очень прошу не спешить с осуждением и поверить, что ни мистер Клайв, ни его биограф не имели в виду ничего худого. Ведь, наверно, и у вас до свадьбы разок-другой загоралось сердечко, и тот капитан, викарий или танцевавший с вами представительный молодой иностранец заставляли его трепетать еще прежде, чем вы подарили это сокровище мистеру Честенсу. Клайв не делал ничего такого, чего не сделает и ваш собственный сын, когда ему исполнится восемнадцать или девятнадцать лет, — если только он пылкий юноша и достойный отпрыск столь очаровательной дамы.
Глава XXII, описывающая поездку в Париж, а также события в Лондоне, счастливые и несчастные
Мистер Клайв, как говорилось, стал теперь заводить собственные знакомства, и количество визитных карточек, украшавших каминную полку его кабинета, вызывало благоговейное изумление его бывшего однокашника по студии Гэндиша, юного Мосса, всякий раз, как того допускали в это святилище.
— "Леди Бэри Роу принимает по…" — читал вслух молодой иудей. — "Леди Ботон дает бал…" Ишь ты! Ей-богу, ты становишься светским львом, Ньюкоб! Это тебе не то что вечера у старого Левисона, где обучали танцевать польку и нам приходилось выкладывать шиллинг за стакан негуса.
— Нам, говоришь?.. Ты же никогда не платил, Мосс! — со смехом восклицает Клайв; и в самом деле, весь негус, поглощенный мистером Моссом, не стоил бережливому юноше ни пенса.
— Ну, ладно, ладно… И шибпанского, должно быть, пьешь на этих шикарных приемах, сколько влезет, — продолжает Мосс. — "Леди Киклбери принимает… Небольшая вечеринка…" Ну, скажу я тебе, вся знать — твои друзья! Послушай, если кому-нибудь из этих щегольков понадобится кусок настоящих кружев по сходной цене, или бриллианты, замолви за нас словечко, и ты окажешь нам добрую услугу, сам понимаешь.
— Дай мне несколько ваших карточек, — предлагает Клайв, — и я раздам их на балах; Только смотри, обслуживай моих друзей получше, чем меня: сигары ты мне прислал ужасные, Мосс! Конюх, и тот не стал бы их курить!
— Этот Ньюкоб так важничает! — говорит мистер Мосс одному своему старому приятелю, тоже однокашнику Клайва. — Я видел, как он катался верхом в Парке с графом Кью, капитаном Белсайзом и всей прочей шатией — я-то их всех знаю! — так он едва кивнул мне. В следующее воскресенье я тоже буду на лошади, тогда посмотрим, узнает он меня или нет. Барские штучки! Корчит из себя графа, а я знаю, что одна его тетка сдает комнаты в Брайтоне, а дядюшка скоро будет проповедовать в тюрьме Королевской Скамьи, если только не станет поосмотрительней.
— Ничего он из себя не корчит, — с возмущением отвечает собеседник Мосса. — Ему безразлично, богат человек или беден, и он так же охотно ходит ко мне, как и к какому-нибудь герцогу. Он всегда готов помочь другу. И рисует прекрасно. У него только вид такой гордый, а на самом деле он добрейший на свете малый.
— Во всяком случае, к нам он уже полтора с лишним года не ходит, — возражает мистер Мосс.
— А все потому, что стоит ему прийти, как ты непременно навязываешь ему какую-нибудь сделку, — не сдается Хикс, собеседник мистера Мосса. — Он говорит, что ему не по карману с тобой водиться: ты не выпустишь его из дому, не всучив булавку для галстука, коробку с одеколоном или пачку сигар. Да и что у него общего с тобой, променявшим искусство на лавку, позволь спросить?
— Я знаю одного его родственника, который заходит к нам каждые три месяца продлить векселек, — отвечает мистер Мосс с усмешкой. — А еще я знаю, что стоит мне явиться в Олбени к графу Кью или в Найтсбриджские казармы к достопочтенному капитану Белсайзу, и меня незамедлительно примут. Папаша-то Ньюкоб, я слышал, не больно богат.
— Почем мне знать, черт возьми?! Да и не мое это дело! — восклицает молодой живописец, припечатав мостовую каблуком своего блюхеровского башмака. — Я знаю, что, когда я лежал больной на этой проклятой Клипстоун-стрит, полковник ежедневно навещал меня утром и вечером, да в Ньюком тоже. А когда я стал поправляться, они присылали мне вино, желе и другие лакомства. А ты, позволь спросить, часто навещал меня, Мосс, да и вообще, помог ты когда-нибудь другу?
— Я не хотел огорчать тебя напоминанием про те два фунта три шиллинга, которые ты задолжал мне, Хике. Потому и не ходил, — отвечает мистер Мосс, тоже, как видно, наделенный добрым сердцем. Хикс, надо полагать, рассказал об этом разговоре в бильярдной, ибо в тот же вечер, едва только младший из торгашей с Уордер-стрит появился там, его со всех сторон приветствовали одним и тем же вопросом: "А как насчет двух фунтов трех шиллингов, что задолжал тебе Хикс?"
Простодушная беседа этих двух молодых людей дает нам возможность судить о том, как протекала жизнь нашего героя. Он водил знакомство с людьми разных сословий и при этом не думал стыдиться избранной им профессии. Светским господам было мало дела до мистера Клайва, и их нисколько не интересовало, занимается ли он живописью или чем-нибудь другим. И хотя Клайв встречал в обществе многих своих школьных товарищей, из коих одни служили в армии, другие с восторгом рассказывали про университет (как там учатся и развлекаются) — все же Клайв, избрав своим призванием живопись, не желал покинуть ее ради иной возлюбленной и мужественно трудился у своего мольберта. Он прошел все, что полагалось, в студии мистера Гэндиша и скопировал все статуи и слепки, какие только имелись у этого джентльмена. Его репетитор Грайндли получил приход, но Клайв не взял на его место другого и, вместо того чтобы дальше учиться латыни, занялся новыми языками, каковые усваивал с отменной легкостью и быстротой. Он был уже достаточно подготовлен для самостоятельной работы, и, поскольку в доме на Фицрой-сквер было недостаточно света, мистеру Клайву надумали снять поблизости мастерскую, где бы он мог совершенствоваться по мере своего разумения.
Его доброму родителю были тягостны даже эти краткие часы разлуки, но его очень обрадовал и утешил маленький знак внимания со стороны сына, чему пишущий эти строки оказался нечаянным свидетелем. Когда мы с полковником пришли поглядеть новую студию с высоком окном посредине, гардинами, резными шифоньерами, фа форовыми вазами, доспехами и прочим артистический скарбом, юноша с ласковой улыбкой, исполненной доброты и привязанности, взял один из двух полученных им брамовских ключей и протянул отцу.
— Этот — ваш, сэр, — сказал он полковнику. — И очень прошу вас быть моей первой натурой. Я хоть работаю в историческом жанре, но, так и быть, напишу несколько портретов.
Полковник крепко стиснул руку сына; вторую тот с нежностью положил ему на плечо. Потом Ньюком-старший вышел в соседнюю комнату, где пробыл минуту-другую, и вернулся, вытирая платком усы и все еще сжимая в руке ключ. Он заговорил о чем-то маловажном, но голос его заметно дрожал, а лицо, как я заметил, светилось радостью и любовью. Ничто так не удавалось Клайву, как этот написанный им за два сеанса портрет, счастливо избежавший опасностей дальнейшей доработки.
Став владельцем собственной мастерской, молодой человек, как и следовало ожидать, начал работать много лучше. Домашние трапезы сделались веселей, а верховые прогулки с отцом — чаще и приятней. Раз или два полковник воспользовался своим ключом; он заставал Клайва за работой вместе с его другом Ридли; они рисовали то какого-нибудь лейб-гвардейца, то мускулистого негра, то малайца с соседней улицы, позировавшего им для Отелло; а иногда беседовали с какой-нибудь нимфой с Клипстоун-стрит, которая готова была изображать Диану, Дездемону или королеву Элеонору, высасывающую яд из руки благородного Плантагенета, — словом, любой образец чистоты и невинности.
Конечно, наш юный живописец начал с исторического жанра, считая его наивысшим в искусстве, и желал писать лишь на самых больших полотнах — маленькие годились только для эскизов. Он создал грандиозную батальную картину под названием "Битва при Ассее", изображавшую атаку Девятнадцатого драгунского полка под водительством генерала Уэлсли на маратхскую батарею, когда они саблями рубят пушкарей у орудий. На задний двор привезли настоящую пушку, и вся конюшня полковника была использована для этюдов к этой громадной картине. На переднем алане в качестве главной фигуры был изображен Фред Бейхем, написанный с поразительным сходством; жестоко израненный, во неустрашимый, он разил корчившихся у его ног малайцев, взгромоздившись на дохлую лошадь кебмена, которую Клане писал до тех пор, пока не возопила хозяйка и прочие жильцы, и живодеры, дабы не разводить заразу, не утащили прочь останки боевого скакуна. Картина была так велика, что вынести ее удалось лишь через большое окно, и то благодаря многим ухищрениям, при полном ликовании мальчишек с Шарлотт-стрит. И кто бы подумал, что Королевская Академия отвергнет "Битву при Ассее"! Сей грандиозный шедевр не умещался в доме на Фицрой-сквер, и полковник уже подумывал подарить его Восточному клубу, но тут Клайв, вернувшись спустя месяц из Парижа, куда ездил с отцом отдохнуть после своих титанических трудов, взглянув на картину, объявил ее мазней, и одним махом уничтожил британцев, малайцев, кавалеристов, пушкарей и все остальное.
Hotel de la Terrasse, Re de Rivoli [57].[58]
Апрель 27 — Май 1, 183…
Любезнейший Пенденнис!
Пишу, с твоего позволения, несколько слов из Парижа, и если в письме моем окажется что-нибудь для тебя любопытное, можешь безвозмездно использовать это для своей газеты. Теперь, когда я в Париже, я сам удивляюсь, как до сих пор не побывал здесь и почему, тысячу раз видя дьеппский пакетбот у брайтонской пристани, ни разу не вздумал подняться на его борт. По пути в Булонь мы пережили маленькую бурю. Едва мы оставили Дуврскую пристань, как попали в дело: раздался первый залп, и стюард снес в каюту одну дородную старушку; тут же пало еще полдюжины пассажиров, и команда засуетилась — забегала с тазиками для сраженных. Полковник с улыбкой глядел на это побоище.
— Я старый моряк, — сказал он стоявшему рядом с нами на палубе джентльмену. — Когда я возвращался домой, сэр, море не раз бушевало, но я чувствовал себя отлично. Вот мой мальчик, тот, верно, отвык от моря, — в мае минуло двенадцать лет с тех пор, как он совершил свое последнее плаванье, — а что до меня, сэр, так я…
Но тут нас окатила огромная волна, и, хочешь верь, хочешь нет, спустя пять минут дражайший мой старик был ничуть не лучше остальных пассажиров.
Прибыв в Булонь, мы прошли на таможню между двумя протянутыми канатами, по обеим сторонам которых стояла глумившаяся над нами толпа, а затем говорливый комиссар препроводил нас в отель, где полковник (он, как ты знаешь, прекрасно говорит по-французски) попросил гарсона подать нам petit dejener soigne [59], на что сей малый, заухмылявшись, ответил на чистейшем английском языке Темпл-Бара:
— Чудесный жареный морской язык, сэр. Отличные бараньи котлетки, — и притащил нам отбивные под гарвеевским соусом и последний номер "Белловой жизни", чтоб мы не скучали после завтрака. Неужто все французы читают "Беялову жизнь" и в каждой гостинице так пахнет бренди с содовой?
Мы вышли поглядеть город, который, верно, тебе знаком, а потому я не стану его описывать. Мы видели нескольких босоногих рыбачек, так и просившихся на холст, и успели заметить, что здешние солдаты на редкость малорослы и коренасты. Мы были рады, когда пришло время отбытия дилижанса, и так как ехали мы одни, то с полным комфортом совершили свое путешествие до Парижа. Истинным наслаждением было слышать, как покрикивают форейторы на лошадей, как позвякивают бубенчики на упряжке, и чувствовать, что ты и в самом деле во Франции.
Мы останавливались поесть в Абвиле и Амьене, и через сутки с небольшим карета благополучно доставила нас на место. Я сам себе не верил, когда, вставши поутру, совершил восхитительную прогулку по Тюильри. Каштаны цвели, скульптуры блестели на солнце, а все окна дворца так и пылали. Дворец столь огромен, что мог бы послужить жилищем и королю великанов. Как ов-веяи-колепен! Мне по душе варварская пышность его архитектуры и чрезмерное изобилие лепки на стенах. Так и видишь Людовика XVI — позади него стоит тысяча джентльменов, а впереди ревущая толпа злодеев, и вот он малодушно отдает корону и отправляется в тюрьму, а друзей обрекает смерти, Повсюду на солнечных дорожках играют и скачут дети, чьи платьица и румяные щечки не уступают в яркости розам и другим цветам на клумбах. А мне все чудился Барбару с толпой вооруженных пиками марсельцев в дворцовых садах, а в окнах мне мерещились швейцарцы — их потом всех перебили, когда король бросил их на произвол судьбы. Великий человек Карлейль! Я столько раз читал в его "Истории" описание этой схватки, что знал эти места еще до того, как узрел их. Из наших окон виден обелиск на тон самом месте, где некогда стояла гильотина. Полковник не жалует Карлейля, он хвалит "Письма из Парижа" миссис Грэм. С собой мы привезли сочинения Скотта "Поездка в Париж" и "Снова в Париже" и читали их в дилижансе. Великолепные книги, только Пале-Ройяль изрядно переменился со времен Скотта — он весь застроен шикарными магазинами. Я поспешил туда в первый же вечер по приезде, когда полковник отправился спать, но там уже нет тех развлечений, которые описывая Скотт: laqais-deplace [60] говорит, что Карл X запретил все это.
Наутро, после завтрака, отец мой поехал с рекомендательными письмами, оставив меня у ворот Лувра. Я, кажется, буду пропадать здесь все дни. Я чувствовал, что не в силах уйти отсюда. Не пробыв здесь и десяти минут, я уже влюбился в прекраснейшую из женщин. Она стояла посреди одного из залов в галерее скульптуры, величественная и безмолвная, и достаточно было взглянуть на нее, чтобы захватило дух от ее красоты. Я не мог разобрать цвета ее глаз и волос, но глаза у нее, должно быть, серые, а волосы белокурые; кожа ее — оттенка прекрасного, теплого мрамора. Она, очевидно, не слишком умна и вряд ли много говорит и смеется — она так ленива, что лишь улыбается. Она только прекрасна. Это божественнее создание потеряло обе руки они отрублены по самые плечи, — но это печальное обстоятельство нисколько ее не портит. Ей, верно, немногим больше тридцати двух, и родилась она, примерно, две тысячи лет тому назад. Зовут ее Венера Милосская. О, Victrix! [61] Счастливец Paris! (Я имею в виду Приамова сына, а не современную Лютецию.) Кому же еще мог отдать он яблоко, как не сей чарввяице, сей усладе богов и смертных, с чьим благостным приходом расцветают цветы, океан искрится улыбками, а ясные небеса льют мягкий свет. Как жаль, что нет больше жертвоприношений! А то я принес бы белоснежного, без единого пятнышка, козленка, пару голубее и кувшин благоухающего нарбоннского меда — меда от Морела с Пикадилли, и мы почтили бы Вседержительницу Красоту, и вознесли моления Божественной Афродите. Видел ты когда-нибудь мою прелестную маленькую кузину, мисс Ньюком, дочку сэра Брайена? Она очень похожа на Диану-охотницу; по мне она временами уж слишком горделива, слишком холодна; слишком пронзителен звук ее охотничьего рога и стремителен бег сквозь кустарник и заросли терновника. Ты же, благодатная Венера — само спокойствие, животворное и прекрасное! Дозволь же мне преклонить колени у нежных твоих ног, на подушках Тирского пурпура… Пожалуйста, не показывай это Уорингтону. Когда я садился за письмо, я не думал, что Пегас умчит меня так далеко.
Жаль, что я так мало читал в школе по-гречески; теперь уже поздно, — ведь скоро мне стукнет девятнадцать, и я уже нашел себе дело. И все же, как вернусь, непременно почитаю, хотя бы с подстрочником. На что я только убил полгода, рисуя драгун и сипаев, режущих друг другу глотки! Искусство не терпит горячки, оно требует спокойствия. Это не арена для боя быков или схватка гладиаторов, а храм для безмятежных раздумий, благоговейного служения и величавых обрядов, свершаемых под музыку, торжественную и сладостную. Приеду домой, сниму со стен Снайдерса и Рубенса и обращусь в квиетисты. Подумать только, что я потратил столько недель, изображая ражих лейб-гвардейцев с саблями наголо, святого Георга или черномазых бродяг с соседнего перекрестка.
Картинные галереи Лувра тянутся на целых полмили — только подумай, полмили картин! Впрочем, под старыми башенками на Трафальгар-сквер найдется дюжина-другая полотен, ничуть не хуже здешних шедевров. Весь здешний Рафаэль, по-моему, слабей нашей "Святой Екатерины". Нет ничего великолепнее ее. А наш "Себастьян"? Даже пирамиды Египта или Колосс Родосский ниже его. Что же до нашего "Бахуса и Ариадны", то они, как известно, непревзойденны. И все ж у нас только отдельные жемчужины, а здесь их целое ожерелье; здесь — венценосцы и все их ослепительное окружение. Вот где бы нам поселиться с Джей Джеем. Какие портреты кисти Тициана! А эти господа, писанные Ван-Дейком! Он и сан, наверно, был таким же ослепительным кавалером, каких любил рисовать! Позор, что у них нет хоть одной или двух работ сэра Джошуа. На пиршестве искусства ему принадлежит законное место — и притом не последнее. Помнишь ты Тома Роджерса из студии Гэндиша? Он еще заходил ко мне на Фицрой-сквер. Он здесь, отпустил великолепную рыжую бороду и ходит в бархатной безрукавке, чтобы все видели, что у него есть рубашка. Берусь утверждать, что в прошлое воскресенье она была чистая. Французскому он пока не выучился, но делает вид, будто забыл английский; пообещал представить меня нескольким французским художникам, своим camarades [62]. Здешние молодые живописцы, как видно, терпят большую нужду в мыле; пожалуй, я лучше сбрею усы. Вот только Уорингтону не над чем будет смеяться, когда я вернусь. Обедать мы с полковником пошли в Cafe de Paris [63], а затем отправились в оперу. Когда будешь здесь, непременно закажи hitres de Marenne [64]. Обедали мы с местным львом — виконтом де Флораком; он officier d'ordonnance [65] при одном из принцев и сын давних друзей моего отца, людей весьма родовитых, но обедневших. После смерти своего кузена, герцога Д'Иври, он станет герцогом. Папаша его уже совсем старик, а сам виконт родился в Англии. Пока мы сидели в опере, он показывал вам разных знаменитостей — кой-кого из предместья Сен-Жермен и многих других, кто сейчас в славе: мосье Тьера и графа Моле, Жорж Санд, Виктора Гюго и Жюля Жанена, половину имен я и не упомнил. А вчера мы отправились с визитом к его матушке, мадам де Флорак. Очевидно, это старая пассия полковника, потому что встреча их была необычайно церемонной и нежной. Точь-в-точь преклонных лет сэр Чарльз Грандисон приветствует стареющую мисс Байрон. — Нет, ты подумай! Оказывается, полковник здесь уже вторично с тех пор, как вернулся в Англию! Должно быть, он ездил сюда в прошлом году, когда я писал эту дребедень — "Черный принц перед троном короля Иоанна", — его тогда не было десять дней. Мадам де Флорак — удивительно величавая дама и в свое время, видно, была красавицей. В салоне ее висят два портрета работы Жерара — ее и мосье де Флорака. Мосье де Флорак, старый щеголь с густыми бровями и крючковатым носом, изображен в пудреном парике, бесчисленных звездах, лентах и шитье; мадам — в черном бархатном платье, также времен Империи, — прелестная, задумчивая и чем-то напоминающая мою кузину. Вчера на ней была маленькая старомодная брошка.
— Voila, — сказала она, — la reconnaissez-vos? [66] Когда вы были здесь прошлый год, она оставалась в деревне. — И она улыбнулась ему, а мой милый старик тяжело вздохнул и прикрыл лицо рукой. Мне это знакомо. Я это пережил, когда полгода берег какую-то дурацкую ленту этой бессердечной вертушки Фанни Фримен. Помнишь, как я сердился, когда ты бранил ее?
— Мы с вашим батюшкой знавали друг друга еще детьми, мой друг, — сказала мне графиня с приятнейшим французским прононсом, а он глядел из окна в сад, разбитый вокруг их дома на улице Сен-Доминик. — Пожалуйста, приходите ко мне, когда вздумаете. Приходите почаще! Вы так мне его напоминаете! — И она добавила с чарующей улыбкой: — Вам что больше по вкусу — считать, что он был красивей, или что вы красивей его?
Я сказал, что хотел бы быть таким же, как он. Только это невозможно. Умней его, наверно, сыщутся, но кто сравнится с ним добротой? А интересно, очень он любил мадам де Флорак? Старый граф не показывался. Он очень стар и носит косичку — мы видели, как она покачивалась над его садовым креслом. Верхний этаж дома он сдает; там обитает американский генерал-майор, достопочтенный Зенон Ф. Тупоумен из Цинциннати. Мы видели во дворе кабриолет миссис Тупоумен и ее лакеев с сигарами во рту; все нижнее семейство, кажется, обслуживает один дряхлый старик, который едва держится на йогах и не моложе графа де Флорака.
Мадам де Флорак и мой батюшка беседовали о моей профессии, и графиня сказала, что это ne belle carriere [67]. Полковник ответил, что это лучше, чем служить в армии.
— Ah, oi, monsier [68], - отозвалась она с явной грустью.
Тут он заметил, что теперь я, возможно, приеду учиться в Париж, раз он знает, что здесь у него верный друг, который присмотрит за его мальчиком.
— А вы разве не приедете присмотреть за ним, mon ami [69], - спросила француженка.
Отец покачал головой.
— Скорей всего, мне придется вернуться в Индию, — сказал он. — Мой отпуск истек, и теперь я беру дополнительный. Если я получу следующий чин, то могу не ехать, А без этого мне не по средствам жить в Европе. Мое отсутствие, скорей всего, будет недолгим, — добавил он, — да и Клайв теперь достаточно взрослый, чтобы обходиться без меня.
Не потому ли в последние месяцы отец ходил такой мрачный? Я опасался, что всему причиной — мое мотовство, хотя ты знаешь, я всячески старался исправиться: счет портного сократился нынче вдвое, долгов почти никаких и с Моссом за его проклятые кольца и побрякушки я расплатился дочиста. Когда мы вышли от мадам де Флорак, я расспросил отца про эти невеселые новости.
Оказывается, он и вполовину не так богат, как мы думали. Он говорит, что, с тех пор как вернулся домой, тратит намного больше, чем может себе позволить, и очень сердится на себя за свою расточительность. Поначалу он думал совсем выйти в отставку, но за эти три года обнаружил, что не может прожить на свой доход. Если он дослужится до полного полковничьего чина, то будет получать тысячу фунтов в год. Этого, вместе с деньгами, вложенными им в Индии, и тем немногим, что хранится у него здесь, вполне хватит нам обоим. Видно, ему даже в голову не приходит, что я тоже могу кое-что заработать своим искусством. Допустим, я продам за пятьсот фунтов "Битву при Ассее". Тогда я смогу продержаться довольно долго, не прибегая к отцовскому кошельку;
Виконт де Флорак зашел за нами, чтобы вместе пообедать, но полковник сказал, что ему не хочется выходить из дому, и мы с виконтом отправились вдвоем. Обед он заказал в "Trois Freres Provencax" [70], а платил, разумеется, я. Потом мы пошли в один небольшой театрик, и он повел меня за кулисы — любопытнейшее, скажу я тебе, место! Мы явились в уборную к мадемуазель Финетт, которая выступала в роли маленького барабанщика, — она исполняет знаменитую песенку с барабаном. Он пригласил ее и нескольких литераторов отужинать в Cafe Anglais [71], и я вернулся домой страшно поздно, просадив двадцать наполеондоров в игру под названьем "буйотта". Это все, что осталось от двадцатифунтовой ассигнации, которую мне подарил на прощание наш милейший Бинни, процитировав при сем известное тебе место из Горация: "Neqe t choreas sperne, per" [72]. О, какое чувство вины я испытывал, когда в такую поздноту возвращался домой, в Hotel de la Terrasse, и тихонько пробирался к себе в номер. Впрочем, полковник крепко спал; его милые старые сапоги стояли на часах у дверей его спальни, и я проскользнул к себе, тихо, как мышь.
P. S. Среда. Остался еще неисписанный: листочек бумаги. Я получил письмо от Джей Джея. Он был на предварительном просмотре в Академии (значит, его картина принята) и узнал, что "Битву при Ассее" отвергли. Сми сказал ему, что она слишком велика, но, должно быть, она просто никуда не годится. Я рад, что меня там нет и я избавлен от дружеских соболезнований.
Пожалуйста, навести мистера Бинни. С ним приключилась беда. Он ехал на папиной лошади, упал на мостовую и повредил ногу себе и, боюсь, Серому. Будь добр, проверь, как у них ноги; из письма Джона мы ничего толком не поняли. Это стряслось, когда он, то есть мистер Б., собирался в Шотландию повидать родственников. Ты ведь знаешь, он вечно собирается в гости к своей шотландской родне. Он пишет, что все это пустяки и чтобы полковник не думал спешить с приездом. Меня тоже сейчас не тянет домой — встречаться со всеми этими юнцами от Гэндиша и из натурного класса и видеть, как они скалят зубы по поводу моей неудачи!..
Родитель, конечно, послал бы тебе привет, да его нет дома, а я остаюсь всегда преданный тебе
_Клайв Ньюком_.
P. S. Он сам предложил мне поутру денег. Ну, что за добрый и милый старик!"
"От Артура Пенденниса, эсквайра,
Клайву Ньюкому, эсквайру.
Газета "Пэл-Мэл", — политические ведомости, литературное обозрение и светская хроника.
Кэтрин-стрит 225, Стрэнд.
Любезный Клайв!
Крайне сожалею, что для твоей грандиозной картины, "Битва при Ассее", не нашлось места на выставке Королевской Академии, и от души сочувствую Фреду Бейхему, который, кстати сказать, с недавних пор занял ответственный пост художественного критика "П-М", Твой неуспех стоил Фреду Бейхему по меньшей мере пятнадцати шиллингов, так как заготовленный им для газеты, пламенный панегирик твоему творению, разумеется, пришлось из-за этого выбросить в корзину. Ну да не беда!; Мужайся, мой сын, мужайся! Герцог Веллингтон, как тебе известно, тоже, прежде чем победить при Ассее, по-. терпел поражение при Серингапатаме. Надеюсь, впереди у тебя новые битвы, в коих счастье тебе улыбнется. В городе не слишком много говорят о твоем провале. Сейчас, видишь ли, идут интересные парламентские дебаты, и "Битва при Ассее" как-то не очень занимает общественное мнение.
Был я на Фицрой-сквер, в доме и на конюшне. Ноги Гуигнгнма в целости и сохранности. Лошадь упала не на колени, а на бок, и никак не пострадала. Куда хуже дела мистера Бинни: он вывихнул лодыжку, и сейчас у него сильное воспаление. Ему, наверно, придется пролежать на диване много дней, а возможно, недель. Но он, как ты знаешь, оптимист и все житейские беды сносит с философским спокойствием. К нему приехала сестрица. Не знаю, служит это ему утешением в болезни или только отягчает ее. Он, как известно, весьма саркастичен, и я так и не понял, радуют его родственные объятия или докучают ему. Последний раз он видел сестру перед отъездом в Индию, когда она была еще девочкой. Сейчас это — при всем моем почтении — бойкая, пухленькая и Миловидная вдовушка, очевидно, успевшая вполне утешиться после кончины своего мужа, — капитана Маккензи, в Вест-Индии. Мистер Бинни как раз собирался навестить своих родственников, проживающих в Массельборо, близ Эдинбурга, когда произошел трагический случай, помешавший ему посетить родные берега. Письмо, в коем он сообщал о своем несчастье и одиночестве, было выдержано в столь патетических тонах, что миссис Маккензи с дочкой тут же села на Эдинбургский пароход и поспешила к одру больного. Они захватили твою берлогу — спальню и гостиную, — и последняя, по словам миссис Маккензи, больше не пахнет табаком, как в момент их водворения. Если у тебя остались там какие-нибудь бумаги — счета или billets-dox [73], - эти дамы, согласно милому обычаю своего пола, без сомнения, прочли их все до единой. Дочь — веселая, голубоглазая и светловолосая шотландочка с очень мелодичным голосом; она безо всякого аккомпанемента, сидя на стуле посреди комнаты, поет бесхитростные баллады своей родины. Позавчера вечером я имел удовольствие слышать из ее алых губок "Берет красавца Данди" и "Джока из Хейзлдина", хоть и не первый раз в жизни, но впервые в исполнении столь милой певуньи. Обе леди говорят по-английски с интонацией, свойственной жителям северных графств, но акцент у них весьма приятный и, я бы сказал, не такой сильный, как у мистера Бинни: дело в том, что капитан Маккензи был англичанин, и супруга усовершенствовала ради него свое исконно массельборосское произношение. Она рассказывает всякие занятные истории про него самого, про Вест-Индию и прославленный пехотный полк, в котором он служил капитаном. Мисс Рози пользуется большим расположением дядюшки, а мне выпало счастье снабжать их через редакцию "Пэл-Мэл" бесплатными билетами на спектакли, панорамы и иные развлечения нашего города, дабы сделать их жизнь в столице еще более приятной. Они, кажется, не слишком интересуются живописью, Национальную галерею сочли скучнейшим местом, а в Королевской Академии пришли в восторг лишь от портрета Макколлопа из Макколлопов, написанного нашим знакомым, носящим то же имя. Зато они совершенно очарованы выставкой восковых фигур мадам Тюссо, где я имел счастье представить их нашему другу, мистеру Фредерику Бейхему, который, зайдя потом в редакцию со своими бесценными заметками по искусству, особливо расспрашивал об их материальном положении и объявил, что завтра же готов предложить руку любой из них, если только старик Бинни даст за невестой приличную сумму. Я заказал для наших дам ложу в опере, куда они отправились в сопровождении крестного мисс Рози, капитана Гоби из того же полка, и имел честь навестить их во время спектакля.
В фойе я видел твою прелестную маленькую кузину, мисс Ньюком; она была со своей бабушкой, леди Кью. Мистер Бейхем с превеликим красноречием показывал и описывал шотландским дамам разных знаменитостей, находившихся в театре. Мать и дочь были восхищены оперой, но совершенно шокированы балетом, с коего удалились, провожаемые канонадой шуток капитана Гоби. Представляю себе, какими блестящими анекдотами сыплет оный офицер где-нибудь в офицерском собрании, где присутствие дам не стесняет погожа его природного остроумия.
Пришел мистер Бейкер; он принес гранки. На случай, если ты не просматриваешь "П-М" у Галииьяни, посылаю тебе вырезку из статьи Бейхема об академической выставке. Тебе, наверно, интересно будет узнать его мнение о работах некоторых твоих сотоварищей.
"617. "Мозес приносит домой двенадцать дюжин зеленых очков".
Картина Смита, члена Королевской Академии, Пожалуй, никогда еще очаровательное произведение бедного Гольдсмита не было так популярно, как в наше время. Работа одного из наших виднейших художников является данью восхищенья тому, "…кто украшал своим талантом; все, чего касался". Прелестный сюжет разработан мистером Смитом в приятнейшей его манере. Светотень замечательна. Мазок безупречен. Возможно, более придирчивый критик возразит против ракурса, в котором дана левая нога Мозеса, но в намеренье нашей газеты не входят наводить критику там, где можно за многое заслуженно восхвалить".
420. Наш (и всеобщий) любимец член Королевской Академии Браун порадовал нас картиной на сюжет непревзойденного романа, "…что смехом рыцарство испанское убил" — бессмертного "Дон Кихота". Браун избрал эпизод нападения Дон Кихота на стадо овец. Овцы написаны в лучшей манере художника, с присущей ему знаменитой легкостью и brio [74].
Друг и соперник мистера Брауна, Хопкинс, на сей раз обратился к "Жиль Блазу". "Подземелье разбойников" — одно из самых мастерских творений: нашего Хопкинса.
Большие залы. 33. "Портрет кардинала Коспетто" кисти члена-корреспондента Королевской Академии, О'Гогстэя, и его же "Окрестности Корподибакко. Вечер". Контадина [75] и трастеверино [76] пляшут у дверей локанды [77] под мелодии пиффераро [78]. Со времени своего итальянского путешествия мистер О'Гогстэй, по-видимому, отказался от юмористических зарисовок из ирландского быта, коими столько нас радовал; теперь романтика, поэзия и религия "Italia la bella" [79] снабжают сюжетами его кисть. Сцена близ Корподибакко (мы прекрасно знаем это место, ибо провели много счастливых месяцев в сих романтических горах) весьма для него характерна. Следует сказать, что кардинал Коспетто — крайне свирепый прелат и никак же служит украшением своей церкви.
49, 210, 311. Член Королевской Академии Сми выставил портреты, которые сделали бы честь самому Рейнольдсу и от которых, наверно, не отказался бы ни Ван-Дейк, ни Клод. "Сэр Брайен Ньюком в мундире помощника наместника графства" и писанный для Пятидесятого драгунского полка "Генерал-майор сэр Томас де Бутс, кавалер ордена Бани второй степени", бесспорно, являются шедеврами этого великолепного мастера. Почему Сми не создал портрета нашей государыни и ее августейшего супруга? Карл II, поднимая упавшую кисть Тициана, сказал одному из своих придворных: "Короля вы всегда можете иметь, а гении приходят не часто". Но раз есть у нас Сми и есть монархиня, в коей мы не чаем души, то почему бы одному не увековечить для потомства возлюбленные черты другой? Мы знаем, что наши опусы читаются в высших сферах, и поэтому почтительнейше добавляем: verbm sapienti [80].
1906. "Макколлоп из Макколлопов" — автор А. Макколлоп. Прекрасная работа молодого художника, который, рисуя доблестного вождя смелого шотландского клана, не преминул также изобразить романтичный пейзаж горной Шотландии, средь коего, "…ногою вереск попирая…", стоит человек удивительно пропорционального сложения и с чрезвычайно правильными чертами лица. Будем следить за работами мистера Макколлопа.
1367. "Оберон и Титания". Ридли. Эта маленькая картина, полная изящества и выдумки, собирает перед собой толпу, являясь одним из прелестнейших и восхитительнейших полотен настоящей выставки. Мы лишь повторим общее мненье, сказав, что картина свидетельствует не только о больших возможностях, но и об утонченности и мастерстве автора; граф Кью, как нам известно, купил ее на предварительном просмотре. Сердечно поздравляем юного живописца с успешным дебютом. Он, как нам известно, ученик мистера Гэндиша. А где же сам он, этот замечательный мастер? Здесь так не хватает его смелых полотен, его грандиозных исторических замыслов".
Конечно, я исправлю кое-какие погрешности в этом сочинении нашего друга Ф. Б., который, по его собственному признанию, "был крайне мягок в своих критических суждениях". Дело в том, что два дня назад он принес статью совсем иного толка, из коей уцелело лишь два последних абзаца. Впрочем, он с редким великодушием отказался от своих первоначальных мнений; а в общем, право же, он смыслит в живописи не менее многих известных мне критиков.
Прощай, милейший Клайв! Сердечнейший привет твоему родителю, а тебе советую как можно реже встречаться с твоим французским знакомцем, любителем буйотты, и его друзьями. Не сомневаюсь, что ты в той же мере последуешь моему совету, в какой все молодые люди следуют советам своих старших доброжелателей. Я нынче обедаю на Фицрой-сквер с хорошенькой вдовушкой и ее дочкой.
Остаюсь, дорогой Клайв, всегда твой
А. П."
Глава XXIII, в которой мы слушаем сопрано и контральто
Любезнейший и гостеприимнейший из полковников, вернувшись восвояси после шестинедельного на редкость приятного пребывания в Париже, и слышать не хотел, чтобы миссис Маккензи и ее дочь покинули его дом; впрочем, его милая гостья и сама не выказала ни малейшего беспокойства или желания съехать. Миссис Маккензи обладала весьма своеобразным чувством юмора. Она старая полковая дама, объясняла она, и знает, что значит стать на хорошую квартиру. Наверно, со времени своего медового месяца, когда капитан возил ее в Харроугет и Челтнем и они останавливались в первоклассных отелях, а ехали всю дорогу в фаэтоне, заложенном парой лошадей, ей никогда еще не жилось так вольготно, как в этом просторном особняке близ Тотенхем-Кортроуд. Рассказ о доме ее матушки в Массельборо, хоть и выдержанный в ироническрм тоне, производил тягостное впечатление.
— Боюсь, Джеймс, — говорила она, — что, если б вы даже и приехали к маменьке, как грозились, вы б долго там не выдержали. Уж больно скучно! В постояльцах у нее сейчас доктор Макблей, и в доме с утра до ночи поют псалмы и читают проповеди. Моя меньшая, Джози, не тяготится тамошними обычаями, и я оставила ее у бабушки, бедную крошку! Нельзя же было всем троим вторгаться к вам в дом, милейший мой Джеймс. А маленькая Рози прямо увядала там. Ей было так полезно, моей малютке, поглядеть свет и узнать своего добренького дядюшку, который теперь, увидев нас, больше нас не боится, не так ли?
А добренький дядюшка вовсе и не боялся маленькой Рози; ее милое личико, застенчивые манеры, голубые глазки и мелодичное пение радовали и умиляли старого холостяка. Да и маменька ее была приятная и обходительная дама. Она вышла за капитана совсем молоденькой — это был брак по любви, против воли родителей, которые предназначали ее в третьи жены дряхлому доктору Макмуллу. Немало горестей выпало ей на долю — безденежье, заключение мужа в долговую тюрьму, его кончина, — и все же она оставалась бодрой и веселой. Ей было всего тридцать три года, а выглядела она на двадцать пять, была живой, проворной, деятельной и общительной и до того миловидной, что прямо непонятно, как это до сих пор не сыскался преемник капитану Маккензи. Джеймс Бинни предостерегал своего друга, полковника, против чар соблазнительной вдовушки и со смехом спрашивал Клайва, по вкусу ли ему будет такая мачеха.
Полковник Ньюком заметно успокоился касательно будущих своих дел. Он очень радовался тому, что его друг Джеймс помирился с родными, и намекнул Клайву, что причиной ссоры было мотовство покойного Маккензи, но что шурин много раз выручал расточительного капитана, а после его смерти не оставлял щедротами вдовую сестру и ее детей.
— Однако, мне думается, мистер Клайв, — сказал оп, — что, поскольку мисс Рози так мила, а в студии у вас ость лишняя комната, вам лучше, пока дамы гостят у нас, пожить у себя на Шарлотт-стрит.
Клайв любил независимость; однако на сей раз наш юноша выказал себя примерным домоседом. Он ежедневно приходил домой к завтраку, частенько обедал и проводил все вечера в лоне семьи. В доме и впрямь стало много веселей от присутствия двух милых женщин. А какое это было прелестное зрелище, когда обе дамы, семеня ножками, весело спускались по лестнице, и мать обвивала своей хорошенькой ручкой прехорошенький стан дочери. Маменька только и говорила, что о своей Рози. Не девочка, а клад — всегда весела, приветлива, всем довольна! Просыпается с улыбкой — глянешь на нее — и сердце радуется! Дядюшка Джеймс бесстрастно замечал, что это, должно быть, — премилая картина.
— Ах перестаньте, миленький дядя Джеймс! — восклицала маменька. — Вы, старые холостяки, — ужасные насмешники!
А дядя Джеймс целовал Рози весьма сердечно и с превеликим удовольствием. Она была, как и подобало, скромной и благовоспитанной девочкой и всячески старалась угодить полковнику Ньюкому. Любо было смотреть, как бежит она через комнату, чтобы подать ему чашку кофе, или своими пухленькими беленькими пальчиками чистит ему после обеда грецкие орехи.
Миссис Кин, экономка, разумеется, терпеть не могла миссис Маккензи и относилась к ней с неизменной враждебностью, как та ни старалась задобрить и расположить к себе домоправительницу обоих джентльменов. Она хвалила ее обеды, восторгалась ее пудингом и даже просила миссис Кин допустить ее на кухню, когда та будет его готовить, и еще непременно дать ей рецепт, чтобы она могла испечь точно такой же, уехав отсюда. Но миссис Кин про себя полагала, что миссис Маккензи вовсе и не думает уезжать. И к тому же "настоящие леди, как она понимает, никогда не ходят на кухню". Служанки божились, что слышали, как мисс Рози плакала у себя в спальне, а мать кричала на нее, хоть на людях и прикидывается такой умильной. "Иначе как бы они стул поломали и кувшин расколотили, когда б у них там, в спальне, не было скандала?"
Миссис Маккензи прелестно, на старинный манер играла всякие танцы, рили, ирландские и шотландские мелодии; последние переполняли радостью сердце Джеймса Бинни. Понятно, что любящая матушка хотела, чтобы ее дитятко, пока живет в Лондоне, немного усовершенствовалось в игре на фортепьяно. Рози с утра до ночи бренчала на фортепьяно, перенесенном с этой целью наверх, а наш полковник, всегда старавшийся кому-нибудь незаметно сделать добро, вспомнил про маленькую мисс Канн, квартирантку Ридли, и посоветовал ее в учительницы.
— Кого вы порекомендуете, милый полковник, того мы, разумеется, и возьмем, — сказала миссис Маккензи; она, очевидно, хотела нанять мосье Попурри или синьора Адажио и потому глядела мрачнее тучи. И маленькая старушка пришла к своей ученице.
Поначалу миссис Маккензи встретила ее весьма сурово и заносчиво, но, услышав ее игру, успокоилась и даже восхитилась. Ведь мосье Попурри брал гинею за неполный час, а мисс Канн с благодарностью принимала пять шиллингов за полтора, и разница, набегавшая за двадцать уроков, оплачиваемых милым дядей Джеймсом, шла в карман миссис Маккензи, чтобы со временем появиться на ее соблазнительных плечиках и головке — то в виде прелестного шелкового платья, то ослепительной парижской шляпки, в которых, по словам капитана Гоби, ей нельзя было, право же, дать и двадцати.
По дороге домой гувернантка частенько заглядывала в мастерскую Клайва на Шарлотт-стрит, где, каждый за своим мольбертом, трудились ее мальчики, как она называла Джей Джея и Клайва. Все, что рассказывала мисс Канн про вдову и ее дочь, Клайв со смехом пересказывал нам, подтрунивавшим над ним по поводу той и другой. Оказалось, что миссис Маккензи не такой уж сахар. Когда Рози ошибалась в игре, мать налетала на нее с громкой бранью, а порой и поколачивала бедняжку по спине. Она заставляла Рози носить тесную обувь и с силой втискивала ее ногу в туфлю, если та была ей мала. И хоть я краснею за нескромность мисс Канн, но, ей-богу, она рассказывала Джей Джею, будто мать велит девочке так туго затягиваться, что бедняжка еле дышит. Рози не сопротивлялась — она всегда уступала; и, когда стихала брань и высыхали слезы, она спускалась вниз, сияя предназначенной для наших джентльменов улыбкой — такой очаровательной, счастливой и бесхитростной, — и рука маменьки обвивала ее талию.
Кроме шотландских песен, певшихся без аккомпанемента, она еще премило исполняла разные баллады, подыгрывая себе на фортепьяно, а маменька ее при этом непременно плакала.
— До слез она меня трогает своим пением, мистер Ньюком, — говорила мать. — Дитя еще не ведало печали! Дай-то бог, дай-то бог, чтобы она была счастлива!.. Но что будет со мной, когда я лишусь ее?!
— Лишившись Рози, вы займетесь Джози, моя дорогая, — говорит с дивана зубоскал Бинни, который, видимо, разгадал вдовушкин маневр.
Вдова смеется искренним смехом. Прикрыв рот платочком, она глядит на брата своими лукавыми глазками.
— Ах, мой дорогой Джеймс, вы не представляете себе материнских чувств, — заявляет она.
— Почему же, отчасти представляю, — отвечает Джеймс. — Спой-ка ту милую французскую песенку, Рози.
А как трогательно миссис Маккензи заботилась о Клайве. Когда в дом приходили его друзья, она отводила их в сторонку и нахваливала им Клайва. Ну, а полковника она просто боготворила. В жизни не встречала она такого человека и не видела подобных манер. У епископа Тобагского обхождение было уж на что приятное и руки, право же, такие красивые и мягкие, а все не лучше, чем у полковника Ньюкома.
— Поглядите, какая у него нога! Ему были бы впору мои туфли! — И она выставляла свою хорошенькую ножку и мгновенно прятала ее с кокетливым взглядом, долженствовавшим означать смущение. — Когда мы стояли на острове Ковентри, сэр Перегрин Дэнди, сменивший бедного сэра Родона Кроули, — на прошлой неделе я читала в газете, что его милого мальчика произвели в подполковники гвардии, — так вот сэр Перегрин, который был одним из ближайших друзей принца Уэльского, всегда славился своими изысканными манерами и осанкой. Очень благородный и величественный был господин, но с полковником, по-моему, ему не сравниться. Конечно же, нет! Не правда ли, мистер Ханимен? Какую восхитительную проповедь вы прочли нам в прошлое воскресенье! Могу поручиться, что уж две-то пары глаз в церкви не остались сухими. Плакали другие или нет, я не видела, потому что сама рыдала. Ах, если б у нас в Массельборо был такой проповедник! Правда, сама я выросла в пресвитерианской вере, но, много странствуя по свету с моим дражайшим супругом, я полюбила его религию. Дома мы, конечно, слушаем проповеди доктора Макблея, только он такой нудный! По четыре часа кряду витийствует каждое воскресенье — утром и в обед. Бедняжка Рози, так та прямо умирала. Узнали вы ее голосок у себя в церкви? Милая детка без ума от церковного пения. Ведь ты без ума от него, не так ли Рози?
Если Рози и была без ума от церковного пения, то Ханимен был без ума от певицы и ее маменьки. Откинув со лба свои светлые волосы, он садится к фортепьяно и, аккомпанируя себе, тихонько напевает мелодию одного из гимнов, закатывая глаза, с таким видом, будто вот-вот взлетит с вращающегося табурета и вознесется под потолок.
— Воистину ангельское пение! — восклицает вдова. — Право, в нем так и чудится запах ладана и гром органа в монреальском соборе. Рози, та не помнит Монреаля. Она была совсем-совсем крошка. Она родилась, когда мы плыли туда, и ее крестили на пароходе. Помните, Гоби?
— Я еще клялся, черт возьми, что сам буду учить ее катехизису, да только не вышло, черт возьми! — отвечает капитан Гоби. — Мы три года стояли между Монреалем и Квебеком с сотым и сто двадцатым шотландским полком, а часть времени еще и с тридцать третьим гвардейским драгунским, им еще командовал Фипли. Да, веселое было времечко! Не то что в Вест-Индии, там у вас черт-те что делается с печенью от всяких маринадов и питья ихнего. Чертовски невоздержанный был малый этот Маккензи, — шепчет капитан своему соседу (им случайно оказался автор этих строк), — а миссис Мак — прехорошенькая была женщина, редко такую встретишь! — И капитан Гоби весьма хитро подмигивает своему собеседнику. — Мы с вами, полковник, стояли в разных концах Индии.
Так, в приятных беседах, пении и музицированье, проходит вечер.
— С тех пор как жилище сие украсили своим присутствием миссис Маккензи с дщерью, — говорит Ханимен, всегда галантный в обхождении и цветистый в речах, — здесь словно бы воссияла весна. Гостеприимство этого дома обрело новую прелесть, а всегда приятные маленькие сборища стали вдвое милей. Но зачем приехали к нам эти дамы, если должны опять нас покинуть?! Чем утешится мистер Бинни (я молчу о всех прочих), когда они оставят его в одиночестве?
— Но мы и не думаем оставлять в одиночестве дорогого братца! — восклицает миссис Маккензи с искренним смехом. — Лондон нравится нам куда больше Массельборо.
— О, куда больше! — подтверждает Рози, вся зардевшись.
— И мы пробудем здесь до тех пор, пока братец нас не выгонит, — говорит вдова.
— А дядюшка такой миленький, такой добренький!.. — подхватывает Рози. — Неужто он отошлет нас с маменькой домой?
— Только изверг мог бы так поступить! — восклицает Ханимен, с восторгом взирая на их хорошенькие личики.
Они всем нравились. Бинни весьма добродушно принимал их ласки; полковник вообще преклонялся перед женщинами, а Клайв смеялся, шутил и попеременно вальсировал то с Рози, то с ее маменькой — последняя танцевала лучше дочери. Доверчивая вдовушка — святая невинность! — частенько оставляла дочку в мастерской, сама же отправлялась по магазинам; но там еще находился маленький Джей Джей, писавший свою вторую картину, и он был, пожалуй, единственным из друзей Клайва, кого недолюбливала наша вдовица. Она называла этого маленького тихого живописца дерзким втирушей и несносной пигалицей.
Словом, миссис Маккензи, что называется, охотилась за Клайвом, к тому же столь откровенно, что ни один из нас не мог этого не заметить, и сам Клайв не меньше нашего смеялся ее нехитрым уловкам. Она была превеселая дама. Мы дали в честь нее и ее пригожей дочки завтрак в Лемб-Корте, в Темпле, на квартире Сибрайта — закуску принесли из кофейни Дика, мороженое и десерт от Партингтона на Стрэнде. По окончании трапезы мисс Рози, наш сосед мистер Сибрайт и преподобный Чарльз Ханимен премило исполнили несколько вокальных номеров. Во дворе даже собралась толпа слушателей — привратники, служанки, мальчишки, а мистер Пэйли пришел в ярость от нашего шума, — словом, пирушка и впрямь удалась на славу. Нам всем нравилась вдовушка, даже если она и вознамерилась поймать Клайва в свои шелковые сети — ну и что? Нам всем нравилась хорошенькая Рози, такая свеженькая и застенчивая. Даже старые, мрачнолицые судейские крючки щурили от удовольствия свои почтенные очи, когда по воскресеньям взирали в церкви Темпла на двух удивительно миловидных женщин, таких элегантных, нарядных и модных. Посещайте церковь в Темпле, сударыни! Вы встретите там такое множество молодых людей и удостоитесь такого почтительного внимания, какого не сыщете нигде, разве что в Оксфорде или Кембридже. Посещайте церковь в Темпле, — конечно, не ради того восхищения, которое вы неизбежно там вызовете, нисколько о том не стараясь, но ради отличных тамошних проповедей, прекрасного, стройного пения и самой церкви — любопытнейшего памятника тринадцатого века, где спят в своих гробницах милые нашему сердцу темплиеры!
Миссис Маккензи могла быть серьезной или веселой, в зависимости от обстоятельств, и ни одна женщина не умела держаться более респектабельно, когда на Фицрой-сквер случалось заглянуть кому-нибудь из шотландских друзей с письмом от миленькой Джози или ее бабушки. А мисс Канн посмеивалась и, многозначительно подмигивая, говорила:
— Нет, не видать вам больше своей спальни, мистер Клайв. Вот подождите, скоро еще приедет мисс Джози, а то и старушка Винни, да нет, — они ведь не в ладах с дочерью. Да, вдовушка забрала-таки в руки дядюшку Джеймса и, по-моему, не прочь еще кое-кого прибрать к рукам. Вы кем предпочитаете обзавестись, мистер Клайв, женой или мачехой?
Пыталась, нет ли наша прекрасная дама завлечь в свои сети полковника Ньюкома, о том мы не располагаем достоверными сведениями. Но думается, он хранил в сердце другой образ, и ухищрения этой Цирцеи имели не больше успеха, нежели чары двух десятков других колдовавших над ним волшебниц. Если она и делала такие попытки, то тщетно. Она была женщина весьма проницательная, и когда в том оказывалась нужда, умела быть вполне откровенной.
— Я не сомневаюсь, — говорила она мне, — что у полковника Ньюкома было когда-то большое увлечение, и сердце его занято. Женщина, которую он любил, должна была быть очень счастливой, только, по-моему, она не ценила своего счастья, а может, ей не пришлось им насладиться, — словом, что-то там было. У иных людей на лицах написано, что они пережили трагедию. Помню, стояли мы на острове Ковентри, так был там один капеллан, мистер Белл его звали, добрейшей души человек; была у него жена-красавица, да только рано умерла. Я как увидела его, сказала себе: "У этого человека наверняка было в жизни большое горе. Ручаюсь, что он оставил в Англии свое сердце". Вы, писатели, мистер Пенденнис, сами хорошо знаете, что настоящая история жизни зачастую только начинается после окончания вашей книги. Мой третий том кончился, когда мне было шестнадцать лет и я вышла замуж за своего бедного муженька. — Вы ведь не думаете, что тут пришел конец нашим злоключениям и для нас наступило безоблачное счастье? А теперь я живу для моих милых крошек. Лишь бы получше пристроить их в жизни, больше мне ничего не нужно. Братец Джеймс так великодушен к нам. Я ведь ему только сводная сестра, я была грудным младенцем, когда он уехал из дому. У них были нелады с капитаном Маккензи — мой бедный муженек отличался легкомыслием и упрямством и, признаться, не был прав в этой ссоре. Брат не мог ужиться с бедной нашей матушкой: уж очень они разные люди. Я давно мечтала, сознаюсь вам, приехать и взять на себя заботы о его доме. У него собираются люди талантливые, вроде мистера Уорингтона, и — не буду называть имен и говорить комплименты такому знатоку человеческой природы, как автор "Уолтера Лорэна", — словом, дом этот в сто крат приятней массельборосского и для меня и для милочки Рози, которая томилась и чахла среди домочадцев моей бедной матушки. Только в комнате своей маменьки она немного отходила душой, милая крошка! Ведь она — сама нежность. Этого, может, и не видно, но девочка удивительно умеет ценить ум и всякого рода дарования и таланты. Она прячет свои чувства от всех, кроме своей любящей старенькой маменьки. Давеча вхожу в нашу комнату и вижу — она плачет. Мне невыносима самая мысль, что ее что-то мучает, и я не в силах видеть, когда ее глазки краснеют от слез. Я целую ее и спрашиваю, не захворала ли она, — она ведь такой нежный цветок, мистер Пенденнис! Бог знает, чего мне стоило вынянчить ее! А она кладет мне головку на плечо и улыбается и такая, знаете, хорошенькая!.. "Ах, мамочка, я не могла сдержаться, — говорит милое дитя. — Я плакала над "Уолтером Лорэном!" (В гостиную входит Рози.) Ах, Рози, душечка, а я вот тут рассказываю мистеру Пенденнису, как ты вчера дурно себя; вела — читала книжку, которую я не велела тебе брать в руки. Это — гадкая книжка, дитя мое, в ней, правда, много-много горьких истин, но она слишком мизантропична; (правильно я говорю? Я ведь простая солдатка и наукам, знаете, не обучена), уж очень она мрачная! Пусть ее хвалят критики и разные умные люди, мы, бедные, неискушенные провинциалы, ее не одобряем. Спой-ка ту песенку, любовь моя, — и она осыпает Рози поцелуями, — ту прелестную вещицу, что так нравится мистеру Пенденнису.
— Я с удовольствием спою все, что нравится мистеру Пенденнису, — отвечает Рози, и в глазках ее сияет чистосердечие. Она садится к фортепьяно и начинает выводить "Batti, batti…" своим милым, юным и невинным голоском.
За сим следуют новые поцелуи. Маменька вне себя от восторга. А как хороши они рядом — мать и дочь, — точно две лилии на одном стебле. И тут-то возникла идея устроить прием в Темпле — завтрак, как говорилось выше, от Дика, десерт от Партингтона, ложки-вилки Сибрайта, его же мальчишка в помощь нашим, и сам Сиб пусть придет… А лучше — устроим прямо у Сиба: у него и комнаты больше и обставлены приличнее, есть фортепьяно и гитара, — все эти мысли ослепительной вереницей пронеслись в мозгу восхищенного Пенденниса. А как обрадовались дамы нашему приглашению! Миссис Маккензи хлопает в ладоши и бросается вновь лобызать Рози. Если считать поцелуи доказательством любви, то миссис Мак, бесспорно, лучшая из матерей. Могу сказать без ложной скромности, что наше маленькое пиршество удалось на славу. Шампанское было в меру заморожено. Дамы не заметили, что помогавшая нам по хозяйству миссис Фланаган еще с утра была пьяна. Пэрси Сибрайт премило и с большим чувством пел разные песни на разных языках. Мисс Рози, я уверен, он показался одним из обворожительнейших молодых людей в Лондоне, что не противоречило истине. Под прекрасный аккомпанемент матери Рози исполнила свои любимые песенки (репертуар ее, кстати, был невелик, по-моему, пять названий, не больше). Затем стол отодвинули (на нем, словно в такт музыке, долго еще вздрагивало на тарелочках желе), Пэрси заиграл вальс, и две пары вихрем закружились по маленькой комнате. Что же удивительного, что двор внизу заполнился зеваками, книгочий Пэйли пришел в ярость, а миссис Фланаган в непомерное веселье. О, золотые времена! Старые полутемные комнаты, озаренные сиянием юности, веселые песни, милые лица, — как приятно вспомнить вас! Иные из тех ясных глаз погасли, иные из тех улыбчивых уст смолкли, а иные по-прежнему ласковы, но стали куда печальней, чем были когда-то. Так память о прошлом рождается на миг, чтобы снова исчезнуть в пепле былого. Милый наш полковник с удовольствием слушал эти песенки, отбивая такт и покуривая сигару, которую вдова самолично зажгла ему своими прелестными пальчиками. Ему одному разрешили курить на нашем пиршестве — даже Джорджу Уорингтону не позволили зажечь его пенковую трубку, хотя развеселая вдовушка и объявила, что за время своей жизни в Вест-Индии привыкла к табачному дыму, что, наверно, было правдой. Наша пирушка затянулась дотемна; затем слуга мистера Бинни привел от Сент-Клемента самый чистенький кеб, и мы, разумеется, в полном составе, проводили дам до экипажа. И, верно, не один молодой адвокат, возвращаясь в тот вечер домой из своего скучного клуба, позавидовал нам в том, что у нас были в гостях две такие красавицы.
Холостяк священник не пожелал отстать от судейских, и за пирушкой в Темпле последовал прием у Ханимена, — тот, надо признаться, устроил все куда более пышно, поскольку угощение было заказано у Гантера. Окажись он в роли маменьки, дававшей завтрак в честь свадьбы своей душечки Рози, он и то не обставил бы все лучше и изысканней. Наш пиршественный стол украшало лишь два букета, у Ханимена их было — четыре, да еще большой ананас в придачу, который, наверно, стоил хозяину гинеи три-четыре и был искусно нарезан Пэрси Сибрайтом. Рози нашла, что ананас дивный.
— Она уже не помнит ананасов Вест-Индии, моя душечка! — воскликнула миссис Маккензи и тут же рассказала несколько увлекательных историй о банкетах, на которых присутствовала в колониях у тамошних губернаторов.
После трапезы хозяин предложил нам поразвлечься музыкой; о танцах, конечно, не могло быть и речи.
— Они, — сказал Ханимен с легким стоном, — не вяжутся с моим саном. К тому же, знаете ли, вы находитесь в келье, а посему должны довольствоваться пищей отшельника, — закончил он, обводя взглядом свой стол.
А пища сия, как сказано, была преотменная. Только вино плоховато, на чем мы дружно сошлись с Джорджем и Сибом, почему и льстили себя мыслью, что наш пир в общем удался больше пасторского. Особенно скверно обстояло дело с шампанским, так что Уорингтон даже поделился этим наблюдением с соседом — чернявым джентльменом, украшенным эспаньолкой и множеством великолепных колец и цепочек.
Кроме наших дам, были приглашены в гости еще супруга и дочь чернявого джентльмена. Старшая из этих двух особ была одета чрезвычайно богато. И хотя миссис Маккенри умела подать товар лицом и носила позолоченный браслет, как иная не носит изумрудный фермуар, ее простенькие побрякушки совсем померкли рядом с ослепительными драгоценностями упомянутой гостьи. Пальцы у той были сплошь унизаны сверкающими кольцами, а колпачок на флакончике с нюхательной солью был величиной с мужнину золотую табакерку и сделан из того же драгоценного материала. Наши дамы, надо признаться, прибыли с Фицрой-сквер в простеньком кебе, а эти подкатили в роскошной открытой коляске, запряженной белыми лошадками — вся упряжь в медных бляхах, — и погоняла их сама леди в кольцах, держа в руках хлыст, одновременно служивший зонтиком. Миссис Маккензи, стоявшая у окна, обвив рукой стан дочки, вероятно, не без зависти наблюдала их появление. А восхищенная Рози воскликнула:
— Чьи это такие хорошенькие лошадки, милый мистер Ханимен?
— Это… э… э… миссис и мисс Шеррик, — отвечает священник, слегка зардевшись, — они любезно приняли мое приглашение на завтрак.
— А, виноторговцы, — сказала себе миссис Маккензи. Она видела медную дощечку Шеррика на подвале часовни леди Уиттлси, и возможно поэтому сегодня чуть высокопарней обычного рассуждает за столом про колониальных губернаторов и их жен, упоминая лишь тех, чьим именам предшествовали разные звучные титулы.
Шампанское, которое мистер Уорингтон раскритиковал своему соседу, было как раз от Шеррика, но виноторговец ничуть не обиделся; напротив, он громко расхохотался в ответ; заулыбались и те из нас, кто понял всю забавность этой ситуации. Сам же Джордж Уорингтон ничего не уловил — он, пожалуй, знал Лондон не лучше сидевших против него дам, которые, впрочем, были еще простодушнее и полагали, что шампанское превосходно. Миссис Шеррик молчала в течение всего обеда и беспрестанно поглядывала на мужа с некоторой опаской, точно не привыкла действовать без разрешения своего повелителя, а тот, как я подметил, многозначительно посматривал на нее и делал ей страшные глаза, из чего я заключил, что дома он держит ее в ежовых рукавицах. Мисс Шеррик была удивительно хороша; она почти не поднимала своих опушенных густыми ресницами глаз, но когда все же взглядывала на Клайва, который был к ней очень внимателен (повеса и по сей день не может видеть хорошенькой женщины, чтобы не выказать ей внимания), — когда взглядывала на него и улыбалась ему, то, право же, казалась настоящей красавицей: личико округлое, бледный лоб, смоляные брови дугой, губки пухлые, слегка подведенные — или лучше сказать — оттененные, как то делала ее гувернантка, мадемуазель Ленуар.
Пэрси Сибрайт с обычной своей галантностью занимал миссис Маккензи, но, как ни старалась эта дама быть приветливой, по всему было видно, что завтрак не очень-то ей по вкусу. Бедняга Сибрайт, о чьих нынешних обстоятельствах и видах на будущее она выспросила меня самым невинным образом, явно не годился в женихи миленькой Рози. А откуда ей было знать, что он так же не может не быть любезным, как солнце не может не светить. Едва Рози покончила с ананасом и в ответ на расспросы Пэрси Сибрайта чистосердечно призналась, что этот плод ей нравится больше малины и ежевики из бабушкиного сада, как миссис Маккензи воскликнула:
— А теперь, Рози, душечка, спой нам что-нибудь. Ты ведь обещала мистеру Пенденнису спеть песенку.
Хозяин тут же кинулся открывать фортепьяно. Вдова сняла свои чищеные перчатки (на миссис Шеррик были новенькие, лучшей парижской фирмы), и маленькая Рози исполнила свой первый номер, а затем и второй, вызвав бурные аплодисменты. Мать и дочь, обнявшись, отходят от инструмента.
— Браво, браво! — кричит Пэрси Сибрайт.
А мистер Клайв Ньюком — неужто молчит? Он стоит спиной к фортепьяно и неотрывно глядит в очи мисс Шеррик.
Пэрси исполняет не то испанскую сегидилью, не то немецкий зонг, не то французский романс, не то неаполитанскую канцонетту, но, должен признаться, слушают его без внимания. Здесь появляется присланный миссис Ридли кофе, которого с огромным количеством сахара отведывает миссис Шеррик, как до того отведала в изобилии всякой всячины — цыплят, кремов, заливного, яиц ржанки, креветок, винограда и не знаю чего еще. Тут мистер Ханимен делает шаг вперед и почтительно осведомляется, не согласятся ли спеть миссис и мисс Шеррик. Мать встает, кланяется и, снявши вновь свои парижские перчатки и обнажив большие белые, унизанные кольцами руки, подзывает свою дочь Джулию и вместе с ней направляется к фортепьяно.
— Это ей-то петь, — шепчет миссис Маккензи, — столько съевши?!
Ей-то петь? Боже правый! Бедная миссис Маккензи, до чего же вы отстали от жизни! Если, живя в Вест-Индии, вы хоть раз заглядывали в английские газеты, то, конечно, должны были знать о прославленной мисс Фолторп. Это и есть миссис Шеррик. После трех лет блистательных триумфов на сценах Ла Скала, Пергола, Сан-Карло и английского оперного театра, она оставила свою профессию и, отказав сотне искателей, вышла замуж за Шеррика, который был тогда поверенным при мистере Коксе, всем известном незадачливом директоре театра "Друри-Лейн". После женитьбы мистер Шеррик, как человек с принципами, запретил супруге выступать на публике, но петь в частном доме она, разумеется, вольна, коли ей охота. И вот вместе с дочкой, обладательницей великолепного контральто, она царственно усаживается за фортепьяно, и они так чудесно поют дуэтом, что все собравшиеся, за единственным исключением, восхищены и очарованы. Даже маленькая мисс Канн неслышно поднимается по лестнице и стоит с миссис Ридли под дверью, слушая музыку.
Мисс Шеррик поет и кажется еще краше прежнего. Клайв Ньюком от нее в восторге, и бесхитростная Рози тоже. Сердечко ее радостно трепещет, голубые глаза сияют восхищеньем и благодарностью, и она простодушно говорит мисс Шеррик:
— Зачем же вы просили меня петь, когда сами так прекрасно, так дивно поете? Прошу вас, не отходите от фортепьяно, спойте еще! — И она протянула победительнице ласковую ручку и, зардевшись, повела ее обратно к инструменту.
— Для вас, деточка, мы с Джулией будем петь, сколько угодно, — отвечает миссис Шеррик, приветливо кивая Рози.
Наконец и миссис Маккензи, которая все это время сидела в сторонке и, покусывая губы, барабанила пальцами по столику, подавляет обиду и рассыпается в комплиментах одержавшим верх певицам.
— Как это жестоко, мистер Ханимен, — заявляет она, — скрыть от нас, какое вы нам приготовили… удовольствие. Я и не подозревала, что мы встретим здесь настоящих певиц. Миссис Шеррик поет просто бесподобно.
— Приходите к нам в Риджентс-парк, мистер Ньюком, — говорит между тем мистер Шеррик, — и моя жена с дочкой будут петь вам, сколько душе угодно. Довольны вы домом на Фицрой-сквер? Может, надо что-нибудь починить? Для хорошего жильца я хороший хозяин. В таких делах я не смотрю на расходы. Бывает, что остаюсь в накладе. Назначьте день, когда пожалуете к нам, и я приглашу для вас хорошую кампанию. Ваш папенька заходил как-то с мистером Бинни — вы тогда были еще мальчиком, — и, смею думать неплохо провел вечер. Приходите — не пожалеете: я угощу вас стаканчиком доброго вина, не хуже, чем у других, — и он улыбается, видно, вспомнив про шампанское, которое разбранил мистер Уорингтон. — Я сегодня в карете, чтобы сделать приятное жене, — продолжает он, глядя из окна на щегольской экипаж, только что подкативший к дому. — Хорошо идут вместе эти лошадки, не правда ли? Любите лошадей? Знаю, что любите. Видел вас в Парке и несколько раз на нашей улице. У полковника редкая посадка, да и у вас, мистер Ньюком, не хуже. "Что бы им спешиться да зайти, — не раз говорил я себе… — Пришли, мол, перекусить, Шеррик, и осушить стаканчик хереса". Назначьте день, сэр. Может, и вы бы зашли, мистер Пенденнис?
Клайв Ньюком "назначил день" и в тот же вечер сообщил об этом отцу. Полковник помрачнел.
— Что-то в этом мистере Шеррике мне не нравится, — проговорил сей тонкий знаток людей, — сразу видно, что он не настоящий джентльмен. Мне, Клайв, все равно, чем зарабатывает человек на жизнь. Кто мы такие, в самом деле, чтобы чваниться перед другими? Но когда я уеду, мой мальчик, и возле тебя не будет никого, кто бы знал людей так, как я, ты можешь попасть в лапы мошенников, а там недолго и до беды. Смотри, будь осторожен, Клайв! Вот мистер Пенденнис знает, сколько кругом коварства, — сказал наш милый старик, кивнув мне весьма многозначительно. — Присмотрите за мальчиком в мое отсутствие, Пенденнис. А впрочем, мистер Шеррик до сих пор был нам добрым и обязательным хозяином. Да и почему бы виноторговцу не угостить приятеля бутылочкой? Рад, что вы повеселились, мальчики. Надеюсь, и вы, сударыни, приятно провели день. Мисс Рози, вы вернулись, чтобы напоить стариков чаем? А Джеймс-то у нас молодцом! Дошел до Гановер-сквер, миссис Маккензи, и никакой боли в ноге.
— А я готова огорчиться, что он так быстро выздоравливает, — откровенно призналась миссис Маккензи. — Вот он поправится, и мы уже не будем ему нужны.
— Что вы, дражайшая! — вскричал полковник, поднося к губам ее прелестную ручку. — Вы будете, непременно будете нужны ему. Джеймс так же неопытен в жизни, как наша мисс Рози, к, не будь меня рядом, не сумел бы о себе толком позаботиться. Кто-то должен жить с ним, раз я уезжаю в Индию, да и моему мальчику нужно прибежище, — добавил наш добрый служака упавшим голосом. — Я надеялся, что родня будет больше привечать его… Ну, да бог с ними… — вскричал он уже веселее. — Я, наверно, не пробуду там и года! А может, и совсем не придется ехать. Я ведь второй по списку. Двое наших престарелых генералов могут в любой день отдать богу душу, и как только я получу полк, я вернусь и останусь дома. А пока меня не будет, милейшая моя сударыня, смотрите за Джеймсом и не оставляйте заботами моего мальчика.
— Уж будьте покойны! — отвечала вдова, вся засияв от радости; она схватила молодого человека за руку и сжала ее в своей, а на добром лице его отца появилось то трогательное, благословляющее выражение, которое делало его в моих глазах самым красивым из виденных мной людей.
Глава XXIV, в которой братья Ньюком снова сходятся в добром согласии
Повесть наша, как, разумеется, уже понял рассудительный читатель, писалась на покое, когда отшумела молодость и осталось позади долгое плаванье, а с ним и все опасности и приключения, о коих здесь ждет речь, — ветры попутные и противные штормы, подводные рифы, кораблекрушенья, спасительные острова и все прочее, с чем столкнулся Клайв Ньюком в начале своего жизненного пути. События в таком повествовании излагаются последовательно, но не обязательно во взаимосвязи. Вот повстречались два корабля — один капитан навестил другого — и снова поплыли, каждый в своем направлении. На "Клайве Ньюкоме" заметили сигналы встречного судна — вышла вся вода и припасы, — и, оказав бедствующему нужную помощь, наш капитан покидает его, чтоб больше не увидеть. Один или два корабля из нашей флотилии потерялись в бурю и плачевным образом затонули; другие, жестоко побитые штормом, возвратились в гавань или были выброшены на неведомые острова, где счастливую команду ждали всякие непредвиденные блага. Да и автор сей книги, получивший в руки судовой журнал Клайва, дабы составить из истории друга два томика in octavo [81], ведет рассказ на свой манер: говорит то, чего не говорил Ньюком; описывает воображаемых людей и события, коим никак не мог быть свидетелем, и допускает ошибки, на которые ему еще укажут критики. Всем известно, к примеру, что большинство описаний в "Путешествиях Кука" придуманы доктором Хоксвортом, "составителем" этой книги. В нашей тоже приводятся диалоги, которых никак не мог слышать рассказчик, и прослеживаются мотивы, которыми руководствовались люди, безусловно не поверявшие их автору; а потому заранее предупреждаем читателя, что рассказ наш построен в значительной степени на домыслах сочинителя и что творит он его, как умеет, из разрозненных записей, пересказанных ему разговоров и собственного, верного или нет, понимания изображаемых характеров; и печатаются эти авторские домыслы и догадки точно тем же шрифтом, что и достоверные факты, как это принято в серьезных исторических трудах. Со своей стороны, я полагаю, что речи, приписанные Клайву, его батюшке и всем прочим, не менее подлинны, чем орации у Ливия и Саллюстия, и лишь об одном прошу правдолюбивого читателя: не сомневаться, что изложенные здесь события, в том числе и происходившие без свидетелей, либо стали мне позднее известны, как составителю данной хроники, либо, по логике вещей, несомненно предшествовали известным нам обстоятельствам. Случись вам, к примеру, прочитать на обломке римского камня "QE ROMANS" и ваши обширные познания в древности позволят вам утверждать, что когда-то перед этим стояло еще "SENATS POPLS" [82]. Вы смотрите на изуродованную статую Марса, Бахуса, Аполлона или римского воина и невольно приставляете ей мысленно недостающую руку, ногу или нос, коих лишило ее время или варвары. Каждый рассказывает, что знает и как умеет, и при этом излагает факты по своему разумению, — на том стоят мистер Джеймс, Тит Ливий, шериф Эдисон, Робинзон Крузо и все прочие историки. Ошибки неизбежны даже в лучших из этих книг, а еще больше в них сомнительных и необоснованных утверждений.
Но вернемся к своему делу и продолжим нашу историю. Мне придется здесь прибегнуть к догадкам, чтобы сообщить вам о некоторых событиях, которым я самолично не был свидетелем и о которых ни от кого не слышал. Предположим, что Клайв есть — Romans и нам надлежит восполнить надпись двумя предшествующими словами: Senats Poplsqe. Когда миссис Маккензи с ее пригожей дочкой прожили несколько месяцев в Лондоне, откуда и не думали уезжать, хотя поврежденная нога мистера Бинни зажила и служила ему теперь так же исправно, как прежде, нежные чувства между полковником и его родней на Парк-Лейн начали оживать. Но откуда мы, вообще, знаем, что там была ссора или, по крайней мере, охлаждение? Не такой был человек Томас Ньюком, чтобы обсуждать с кем-либо подобного рода дела. Однако слово-другое, случайно оброненное в беседе нашим простодушным джентльменом, позволили тем, кого занимали его семейные дела, сделать подобный вывод. После поездки полковника с сыном в Ньюком Этель постоянно находилась при бабушке. Полковник специально ездил в Брайтон, чтобы повидать свою маленькую любимицу, но двери леди Кью так и не открылись ему ни в первый, ни во второй, ни в третий раз. Даже свирепая физиономия на дверном молотке ее сиятельства была любезнее той гримасы, какую состроила эта пожилая дама, увидев Нъюкома из своей коляски во время прогулки по окрестностям. Правда, когда однажды полковник увидел свою хорошенькую племянницу — самую очаровательную в восхитительной кавалькаде амазонок, ехавших за учителем верховой езды, мистером Уиски, — Этель ему обрадовалась, и в глазах ее засияло прежнее выражение доверчивости и любви; но когда он подъехал, она вся как-то напряглась, когда заговорил о Клайве, отвечала очень сдержанно и так погрустнела, когда он простился, что сердце его невольно сжалось от боли и сострадания. И он воротился в Лондон, только разок за всю неделю взглянув на свою милочку.
Случилось это в то самое время, когда Клайв писал упомянутую "Битву при Ассее" и в превратностях битвы со своим замыслом забыл и о мисс Этель и об отце, — обо всем, кроме своей грандиозной работы. Пока шло сражение за Ассей, Томас Ньюком, по-видимому, имел объяснение со своей невесткой, леди Анной; он чистосердечно открыл ей свои мечты касательно женитьбы Клайва, и она была вынуждена так же прямо сообщить ему, что семейство Этель имеет в отношении нее совершенно иные планы, нежели те, какие возникли в уме нашего простодушного полковника. Раннюю сердечную привязанность он полагал надежной защитой для юноши. Полюбить благородную девушку, добиваться и ждать ее и, завоевывая ее сердце, достигнуть, бог даст, каких-либо жизненных успехов — что может быть лучше для его мальчика? И велика ли беда, коли два юных существа, обретшие друг друга, начнут совместную жизнь со скромными средствами? Ведь счастье в доме куда драгоценнее любой роскоши. Такой благородный юноша, каков, слава богу, его сын, — преданный, честный, во всем настоящий джентльмен, — вполне достоин руки своей кузины; а сам полковник питал к Этель такую безграничную привязанность, и она отвечала ему такой искренней нежностью, что он, в простоте души, думал, будто небо благословило его упования, молился об их исполнении и мечтал о том, как окончит военные походы, повесит на стену свою саблю и лучшая из дочерей станет лелеять и согревать его старость. Будь у его сына такая подруга, а у него такая дочь, он счел бы себя на закате дней счастливым и вознагражденным за сиротское детство, одинокую молодость и печальную жизнь изгнанника. Вот какими бесхитростными планами поделился полковник Ньюком с маменькой Этель, и та, наверное, была тронута его исповедью, ибо всегда питала к нему симпатию и уважение и в последующих семейных распрях и междоусобицах оставалась ему другом.
Но главой дома и распорядителем во всех делах сэра Брайена Ньюкома был Барнс Ньюком, эсквайр, а Барнс Ньюком, эсквайр, ненавидел кузена Клайва и называл его не иначе, как жалким мазилкой, наглым снобом, чертовым молокососом и кем-то еще в этом роде; и Барнс, как всегда, не стесняясь в выражениях, рассказал в банке об этой истории дяде Хобсону, дядя Хобсон принес услышанное домой, на Брайенстоун-сквер, и сообщил миссис Ньюком, а миссис Ньюком не упустила случая высказать на сей счет свое мнение полковнику и поскорбеть душой о пристрастии иных людей к аристократии. Тут только полковник понял, что Барнс — враг его сына, и между дядей и племянником, очевидно, произошло довольно бурное объяснение, ибо Томас Ньюком вскоре после этого сменил банкира, а "Братья Хобсон" уведомили его письмом, что он превысил свой счет, чем, по словам Клайва, вызвали его глубокое возмущение.
— Не иначе, как у них там что-то разладилось, — говорил мне сей проницательный юноша. — Какие-то у полковника раздоры с обитателями дома на Парк-Лейн — очень уж редко он туда нынче ходит. Обещал сопровождать Этель, когда ее будут представлять ко двору, и не поехал.
Однако спустя несколько месяцев после появления на Фицрой-сквер племянницы мистера Бинни и его сестрицы ссора между братьями Ньюком, должно быть, пришла к концу, — по крайней мере, на время, — и наступила пора примирения, хотя, возможно, больше видимого. Причиной столь приятной перемены в душах трех братьев оказалась неожиданно для себя самой прелестная малютка Рози Маккензи — как довелось мне узнать из краткой беседы с миссис Ньюком, которая соизволила пригласить меня на обед. Поскольку за два предшествующих года она ни разу не удостоила меня подобным гостеприимством и совершенно подавляла при встречах своей чопорной любезностью, то я поначалу, когда мистер Ньюком изустно передал мне в клубе Бэя ее приглашение, чуть было не отверг его и не мог говорить о нем без досады, — сезон шел к концу, все в городе поразъехались и приглашение на обед не являлось большой честью.
— И что это вдруг пришло им в голову ни с того ни с сего пригласить меня на обед в августе? — сказал я, обернувшись к одному светскому старичку, коему случилось быть в той же комнате. — Два года не знались, а тут вспомнили.
— Ах, голубчик, — ответствовал мой знакомец (то был, разумеется, мой добрый старый дядюшка, майор Пенденнис), — я слишком давно вращаюсь в свете, чтобы задаваться подобными вопросами. Сегодня эти люди с тобой дружат, а завтра знать тебя не хотят — обычное дело. Тебе, верно, случалось видеть леди Рокфор? Я сорок лет дружил с ее мужем, когда-то неделями гостил у них в именье, — она меня знает не хуже, чем статую короля Карла на Чаринг-Кросс, — да нет, в сто раз лучше! — и вот, раззнакомилась на целый сезон: проходит мимо, словно меня нет на свете. Так что же я делаю, сэр? Сам не замечаю ее. Да-да, есть она, нет — мне все равно; а ежели встречусь с ней где-нибудь за столом, то так же не вижу ее, как в "Макбете" пирующие не видят Банко. И чем же все это кончается? Да тем, что она, сменив гнев на милость, подходит ко мне в прошлый вторник и любезно сообщает, что муж ее едет в Уилтшир и зовет меня с собой. Я справился о семействе (ведь Гарри Буттер помолвлен с мисс Чеддер — чертовски выгодная партия для всех Рокфоров!), и мы, как прежде, сердечно пожали друг другу руки. Разумеется, она не станет плакать о моей смерти, как ты понимаешь, — добавил с усмешкой этот почтенный старый джентльмен, — да ведь и я не облачусь в глубокий траур, ежели с ней что стрясется. Ты поступил правильно, сказав этому Ньюкому, что еще не знаешь, будешь ли свободен, и что, прежде чем дать ответ, должен проверить, не приглашен ли куда-нибудь еще. Этим людям совершенно нечего задирать нос, а они задирают, сэр. Иные из этих банкиров до того важны и величественны, словно они британские пэры. Берут себе жен из знатных семей и подавай им все лучшее. Однако я б на твоем месте пошел, Артур. Я как-то обедал у них месяца два назад; банкирша что-то тогда говорила о тебе, — что ты, мол, очень дружишь с ее племянником и оба вы ужасные повесы, — кажется, что-то в этом роде. "Мальчишки, сударыня, всегда мальчишки, черт возьми", — сказал я ей. "Но ведь они такими и вырастут", — ответствовала она, покачав головой. Странная особа, очень уж чванливая! А за столом было до невероятия скучно, глупо и учено.
Старик был в тот день разговорчив и доверителен, и я записал еще несколько его замечаний касательно моих друзей.
— Этот ваш индийский полковник, по-моему, человек достойный, — объявил майор. Сам он изволил забыть, что тоже служил в Индии, и вспоминал об этом лишь в беседе с великими мира сего. — Он, кажется, не слишком знает свет, и мы с ним не очень близки. Я не бываю у него на обедах — Фицрой-сквер такая чертова даль! К тому ж, entre nos, странные там обеды, а уж компания и того чудней! Тебе там место — писателю надо на всяких людей поглядеть, я же, знаешь ли, другого склада. А посему мы с Ньюкомом не очень скучаем друг без друга. Говорят, он хотел женить твоего друга на этой восхитительной молодой особе, дочери леди Анны — прелестнейшей из появившихся в этом сезоне. По крайней мере, так считает молодежь. Сразу видно, сколь чудовищно наивен в светских делах полковник Ньюком. Его сынок может с тем же успехом мечтать об этой девице, как о какой-нибудь наследной принцессе. Ее прочат за лорда Кью, попомни мое слово. Эти финансовые воротилы обожают родниться со знатью. Кью перебесится, и они отдадут за него мисс Ньюком; а если не за него, то за какого-нибудь другого аристократа. Его папаша Уолем был слабодушный малый, но бабушка — старая леди Кью — чудовищно умная старуха, хотя и слишком суровая мать: одна из ее дочерей сбежала с каким-то нищим. Нет, ты подумай, этот бедняга Ньюком вообразил, будто его сын — партия для своей кузины. Ну можно ли хуже знать жизнь? А правда, что он решил отдать сына в художники? Что только творится на свете, черт возьми! В художники!.. Черт знает что! В мое время отдать сына в художники было все равно что в пирожники или в парикмахеры, черт возьми! — И, протянув племяннику на прощанье два пальца, достойный майор зашагал вниз по Сент-Джеймс-стрит до следующего клуба, в котором также состоял членом.
Добродетельная хозяйка дома на Брайенстоун-сквер была сама любезность и добродушие, когда мистер Пен-деннис переступил порог ее жилища. Но как же я удивился, застав здесь в полном составе всю компанию, обитавшую близ Святого Панкраса: мистера Бинни, полковника с сыном, миссис Маккензи — на редкость миловидную и нарядно одетую — и мисс Рози в платьице розового крепа, с жемчужными плечиками, румяными щечками и восхитительными белокурыми локонами, такую свеженькую и хорошенькую — любо-дорого смотреть. Но едва только мы успели обменяться поклонами, рукопожатиями и глубокомысленными замечаниями о прекрасной погоде, как видим из окна, выходящего на площадь, что к дому подкатывает фамильный рыдван (на козлах фамильный кучер в фамильном парике), и тут же узнаем карету леди Анны Ньюком, из которой на наших глазах высаживаются — сама упомянутая особа, ее маменька, дочка и супруг сэр Брайен.
— У нас нынче семейный вечер, — шепчет довольная миссис Ньюком осчастливленному автору этих строк, с коим беседует в оконной нише. — И, памятуя вашу близость с нашим братом полковником Ньюкомом, мы решили пригласить вас, чтоб доставить ему удовольствие. Не будете ли вы так добры повести к столу мисс Ньюком?
Каждый старался быть милым и приятным.
— Как поживаете, дражайший братец? — спрашивал сэр Брайен.
— Как рада я вас видеть, милейший полковник! И как хорошо вы выглядите! — восклицала его супруга.
Мисс Ньюком протянула руки и кинулась к дядюшке, и ее хорошенькое личико с минуту было так близко от него, что, клянусь честью, мне показалось, будто она хочет его поцеловать. Даже леди Кью выступила вперед с приветливой, хотя, признаться, жутковатой улыбкой, собравшей множество морщин вкруг ее крючковатого носа и обнажившей ее зубы (верней, превосходную, совсем новую вставную челюсть), протянула руку полковнику Ньюкому и любезно сказала:
— Сто лет вас не видела, полковник.
Затем она столь же милостиво и радушно обратилась к Клайву:
— Хочу пожать вам руку, мистер Клайв; слыхала о вас много лестного. Говорят, вы сейчас рисуете прелестные вещи и скоро станете знаменитостью.
А до чего добра и любезна леди Анна Ньюком с миссис Маккензи! Оказанный прием заставляет миловидную вдовушку зардеться от удовольствия. Когда же леди Анну знакомят с очаровательной дочкой миссис Маккензи, она шепчет на ухо польщенной матери: "До чего мила!" Приблизившаяся Рози и впрямь глядит розочкой и, хорошея от смущения, приседает в изящном реверансе.
Этель так рада была встрече с любимым дядюшкой, что сперва больше никого и не замечала. Но вот к ней подходит Клайв, и ее глаза сияют еще ярче от радостного удивления: кузен стал настоящим красавцем. Поскольку Клайв сейчас находится с семьей в Италии и едва ли в ближайшие месяцы увидит эту книгу, позволю себе заметить, что он гораздо красивее, чем представил его иллюстратор; и если сей несговорчивый художник надумает изобразить именно эту сцену, пусть имеет в виду, что обязан отдать должное внешности нашего героя. Есть у мистера Ньюкома маленький карандашный портрет Клайва как раз в этом возрасте — восхитительный рисунок, который полковник увез с собою туда, куда ему вскоре предстоит отбыть, а затем привез обратно. Одним людям пристало скромное платье, другим — нарядное, и Клайв с мол оду был из их числа — пропадал у портных, носил красивые запонки и кольца, усы и длинные волосы и все такое прочее и вообще имел натуру широкую, живописную, блестящую. Его любимцем издавна был тот шотландский рыцарь из "Квентина Дорварда", который отрывал одно или два звена от своей золотой цепи, чтобы попотчевать друга или заплатить за бутылочку. Когда у Клайва не имелось денег, он запросто мог отдать приятелю кольцо или дорогую булавку. Серебряные туалетные приборы и парчовые шлафроки были для него в ту пору непременной принадлежностью гардероба. Людям более холодного темперамента доставляло истинное наслаждение греться в лучах его красоты, его щедрого, веселого нрава. Его смех бодрил, как вино. Не то чтобы он был чересчур остроумен, просто он был приятен. Легко краснел; глаза его увлажнялись, стоило рассказать ему о каком-нибудь великодушном поступке. Очень любил детей, а также всех представительниц прекрасного пола от году и до восьмидесяти лет. Однажды, когда, веселой компанией возвращаясь со скачек, мы оказались по пути из Эпсома в дорожном заторе и седоки впереди стоящего экипажа принялись осыпать нас грубыми шутками и хватать под уздцы наших лошадей, Клайв в мгновение ока соскочил с козел и через минуту уже сражался с полудюжиной врагов; шляпа его слетела, белокурые волосы растрепались, голубые глаза метали молнии, губы и ноздри трепетали от гнева, и он так работал правой и левой, qe c'etait n plaisir a voir [83]. Отец его сидел в экипаже на заднем сиденье и взирал на него с удивлением и восторгом — зрелище было и впрямь поразительное. Полисмен X. разнял бойцов, и Клайв с ужасающей рваной раной на сюртуке — от плеча до пояса — вернулся на козлы. Я никогда еще не видел, чтобы Ньюком-старший так ликовал. Форейторы просто рты разинули от его щедрых чаевых и выразили готовность везти "его светлость" и на следующие скачки.
Покуда мы занимаемся описанием Клайва, Этель все стоит и смотрит на кузена, и он, покраснев, опускает глаза под ее взглядом. На лице ее появляется выражение лукавства. Она проводит пальчиками по своим хорошеньким губкам и подбородку, украшенному очаровательной ямочкой, и как бы тем выказывает восхищение его усами и бородкой. Они у него теплого золотисто-каштанового оттенка и еще не знакомы с бритвой. На нем — свободный галстук и сорочка тончайшего батиста с рубиновыми пуговицами. Волосы его, более светлые, чем борода и усы, ниспадают волнами на широкие плечи.
— А знаете, дражайший полковник, — говорит леди Кью, многозначительно взглянув на него и глубокомысленно покачав головой, — сдается мне, что мы были правы.
— Не сомневаюсь, что ваше сиятельство всегда правы, только в чем именно сейчас? — спрашивает полковник.
— Да в том, что держались от него подальше. Ведь Этель уже десять лет как сговорена. Разве Анна вам не сказала? Страсть как глупо с ее стороны! А впрочем, все матери любят, чтобы молодые люди сохли по их дочкам. Ваш сын положительно самый красивый юноша во всем Лондоне. А кто этот самонадеянный молодой господин у окошка? Мистер Пен… как? А правда, что ваш сын такой испорченный? Мне говорили, будто он отчаянный повеса.
— Я никогда не слышал, чтоб он совершил или вознамерился совершить какой-нибудь дурной, ложный или неблагородный поступок, — отвечает полковник. — И если кто-то оклеветал перед вами моего мальчика, то, кажется, я догадываюсь, кто его недруг…
— А девушка на редкость хорошенькая, — перебивает его на полуслове леди Кью. — И матушка так моложава! Этель, душечка, полковник Ньюком должен представить нас миссис и мисс Маккензи.
И Этель, кивнув Клайву, с которым успела лишь перемолвиться двумя словами, вновь подает руку дядюшке и вместе с ним подходит к миссис Маккензи и ее дочери.
А теперь пусть художник, коли он сумел нарисовать Клайва, заострит новый карандаш и набросает нам портрет Этель. Ей семнадцать лет; она чуть выше среднего роста, лицо горделивое и серьезное, но временами озаряется лукавством и сияет добротой и приветливостью. Мгновенно подмечающая в других притворство и неискренность, не терпящая глупости и чванства, она сейчас гораздо непримиримей и язвительней, чем станет позже, когда годы, страдания смягчат ее нрав. В ясных ее глазах сияет сама правда, готовая, быть может, даже с излишней поспешностью, восстать против лести, низости или обмана и при встрече изничтожать их и разить презрением. Сказать по чести, эта юная особа, только начав выезжать в свет, сразу же успела восстановить против себя часть мужчин и большинство женщин. Наивные молодые кавалеры, которые поначалу толпились вокруг нее, привлеченные ее красотой, стали побаиваться приглашать ее на танец. Один начал догадываться, что она его презирает; другой заметил, что его пошлые комплименты, восхищавшие стольких благовоспитанных девиц, у мисс Ньюком вызывают лишь смех. Юный лорд Крез — предмет мечтаний всех девушек и мамаш — с изумлением убедился, что совершенно ей безразличен и что она способна дважды или трижды за вечер ему отказать, протанцевав столько же раз с нищим Томом Спрингом, девятым сыном в семье, который только ждет, когда получит корабль и снова отправится в море. Девицы боялись ее злого языка. Казалось, она знает, какие fadaises [84] шепчут они своим кавалерам в перерывах между вальсами, и синеокая Фанни, строившая глазки лорду Крезу, виновато опускала их долу, когда на нее смотрела Этель; Сесилия начинала петь еще фальшивее обычного; Клара, остроумно и живо злословившая в сторонке, завлекая в свои сети одновременно Фреда, Томми и Чарли, тревожно смолкала и теряла дар речи, когда Этель с холодным видом проходила мимо; а старая леди Спиннинг, которая приманивала на свою крошку Минни то молодого Джека Палтуса из гвардии, то пылкого простачка Боба Сельди из военного флота, сматывала удочки, едва в комнате появлялась Этель, вспугивая и рыбака и рыбку. Что же удивительного, что прочие нимфы Мэйфэра страшились беспощадной Дианы, чьи взгляды были как лед, а стрелы разили без промаха:
Но те, кому не приходилось остерегаться ее стрел и обижаться на ее холодность, могли восхищаться ее красотой; даже знаменитая скульптура из парижского музея, которую, по словам Клайва, она напоминала, не превосходила ее чистотой линий. Волосы и брови ее были черны, как смоль (последние, согласно мнению иных физиономистов, были, пожалуй, чуточку густоваты, что придавало ее очам некоторую строгость и заставляло трепетать тех, кто, зная за собой вину, попадался ей на глаза), однако лицо у нее было удивительно беленькое, а щечки румяные, как у самой мисс Рози, которая, будучи блондинкой, имела законное право на подобные прелести. Черные волосы мисс Этель от природы слегка волнились, словно легкий ветерок пробегал по melan hdor; [85] эти волны еще девятнадцать веков назад были в моде у римских матрон, а с недавних пор стали предметом стараний и наших красавиц, подражающих им при помощи всяких ухищрении, папильоток и, если не ошибаюсь, железных щипцов. Глаза у мисс Этель были серые; рот крупный; зубы блестящие и ровные, не хуже, чем у самой леди Кью; голос низкий и приятный, улыбка же, когда она загоралась в ее глазах и озаряла личико, была прелестна, как луч весеннего солнца; порой ее глаза метали молнии, а иногда, хоть и редко, проливались дождем. Ее сложение… но так как высокая, стройная девушка облачена в ниспадающее до пят белое муслиновое платье, слегка перехваченное у талии лазоревой лентой и скрывающее даже руки (фасон этот, кажется, называется demie-toilette [86]), — давайте просто поклонимся этому прелестному образу Юности, Скромности и Здоровья и постараемся представить себе его, как умеем.
Мисс Этель церемонно присела перед миссис Маккензи и поглядела на нее очень пристально и спокойно, отчего вдова несколько опешила и смешалась; зато Рози ее новая знакомая протянула руку и приветливо улыбнулась, на что девушка ответила тем же, зардевшись от смущения, — краснела она тогда по любому поводу, и румянец очень шел ей. А миссис Маккензи, та расплывалась в улыбке, такой широкой, такой непоколебимой, такой неправдоподобно лучезарной, что только самое большое полукружие, какое можно нарисовать, не исказив черты оригинала до полной карикатурности, способно передать ее, вздумай художник изобразить пухлое лицо вдовушки, каким оно было в течение всего этого летнего вечера: когда ждали обеда (в это время люди обычно бывают весьма угрюмы); когда ее представляли всем собравшимся; когда к ней подвели наших давних знакомых, Фанни и Марию (ах, какие милые крошки, очаровательные малютки, и до чего похожи на папеньку и маменьку!); когда сэр Брайен подал ей руку и повел вниз к столу; когда к ней с чем-нибудь обращались; когда Джон предложил ей мяса, а джентльмен в белом жилете — вина; когда она принимала угощение или отказывалась от него; когда мистер Ньюком рассказал ей какую-то глупейшую историю, а полковник весело прокричал с другого конца стола — "любезнейшая миссис Маккензи, вы сегодня ничего не пьете! Соблаговолите осушить со мной стаканчик шампанского!"; когда новый слуга из деревенских облил ей плечо соусом; когда миссис Ньюком подала дамам знак встать из-за стола и, уж конечно, там, в гостиной, куда они удалились.
— Миссис Мак стала просто невыносима после этого обеда на Брайенетоун-сквер, — рассказывал мне Клайв спустя некоторое время. — Леди Кью и леди Анна не сходят у нее с уст. Заказала себе в дочке белые муслиновые платья, как у Этель, купила Книгу пэров и вызубрила наизусть всю родословную семейства Кью. Куда ни едет — чтоб непременно слуга сидел на козлах рядом с кучером. Поставила в гостиной подносик для визитных карточек, и в нем уже который день карточка леди Кью всегда каким-то образом оказывается сверху, хоть я всякий раз, как захожу в ту комнату, засовываю ее под низ. Что до бедненькой леди Троттер, губернаторши Сен-Квттса, и епископа Тобагското, так те совсем вышли из игры, — миссис Мак больше недели их не вспоминает.
Во время всего обеда прелестная юная особа, сидевшая рядом со мной, поглядывала на миссис Маккензи, как мне показалось, довольно часто и без особого расположения. Мне мисс Этель задала несколько вопросов о Клайве, а также о мисс Маккензи, причем в таком тоне, словно я был обязан ей отчетом, и держалась со мной столь покровительственно, что это не всякому пришлось бы по вкусу. Я друг Клайва, да? Школьный товарищ? Давно его знаю? И хорошо? Нет, в самом деле, хорошо? А правда, что он очень безрассудный? И распущенный? Кто ей сказал? Речь не об этом! (Она краснеет.) Значит, это неправда? Уж вы-то, наверно, знаете! Так он не испорченный? Очень добрый и благородный? Нет, правда, скажите? Любит свою профессию? А он очень талантлив? Нет, честное слово? Как хорошо! И что они находят дурного в его профессии?! Ничем не хуже, право, чем у ее папы или брата. А художники, они ужасные повесы? — Совсем не обязательно, не больше прочих молодых людей. — А мистер Бинни, он богат? Кому он собирается оставить свои деньги — племяннице? Вы их давно знаете? Мисс Маккензи и в самом деле такая милая, как кажется? Не очень умная, да? А миссис Маккензи выглядит очень… Нет, благодарю, я больше не хочу. Бабушка (она глухая и ничего не слышит) бранила меня за то, что я читала вату книгу, и отняла ее у меня. Потом я ее достала и прочла до конца. По-моему, в ней нет ничего худого. Но почему у вас там такие злые женщины? Или вы не встречали хороших? — Нет, почему же, я знаю двух, которые лучше всех на свете: они набожны, не думают о себе и делают много добра; они живут в провинции. — Так почему же вы не вывели их в какой-нибудь книге? Почему не изобразили моего дядюшку? Он такой хороший — лучше не придумаешь! Когда я еще не выезжала, мне довелось слышать, как одна молодая леди (мисс Амори, дочь леди Клеверинг) пела вашу песню. Я никогда еще не разговаривала с писателем. Правда, у леди Какаду я видела мистера Лайона и слышала, как он сказал, что нынче ужасная жара, и по всему было видно, что ему действительно жарко. А кто сейчас самый известный писатель? Вы скажете мне, когда после обеда придете наверх, — и юная особа чинно удалилась вслед за матронами, которые встали из-за стола, чтобы подняться в гостиную.
Мисс Ньюком следила за каждым движением сидевшего рядом с ней сочинителя, любопытствуя знать, каковы привычки у этих людей, говорят ли они и ведут себя, как все остальные, и чем отличаются от светских господ.
Вволю насладившись внизу вином и политикой, джентльмены поднялись в гостиную, чтобы насладиться кофеем и милой дамской беседой. Еще до этого мы слышали сверху бренчание фортепьяно и хорошо знакомые нам звуки двух песенок из тех пяти, что пела мисс Рози. Когда вошли мужчины, обе девицы разглядывали альбом, лежавший на столике у стены; в нем было много рисунков Клайва, сделанных им еще в дни ранней юности для; развлечения его маленьких кузин. Творенья эти, по-видимому, очень нравились мисс Этель, и мисс Маккензи разглядывала их с большим интересом и удовольствием. Но точно такое же восхищение вызывали у нее открытки с видами Неаполя, Рима, Марблхеда в графстве Сассекс из все остальное в альбоме; ее восхищали берлинский попугай и спаньель, нарисованные хозяйкой в часы досуга, восхищали "Зерцало Красоты", "Цветы Любезности" и прочие подобные вещи. О картинках она говорила, что они хорошенькие и миленькие, о стихах, что они миленькие и хорошенькие. А что ей больше по вкусу — "Стихи букету фиалок" мистера Цирлих или "Стансы гирлянде роз" мисс Манирлих? Но мисс Маккензи оказалась совершенно не способна ответить, какой из этих двух шедевров нравится ей больше, — они оба такие хорошенькие! Она, по обыкновению, воззвала к маменьке.
— Откуда мне знать, душа моя, — ответила та, — я только жена солдата, воевавшего по всему белу свету. У меня в отличие от тебя, не было ни учителей рисования, ни учителей музыки. Это ты, деточка, должна меня наставлять в таких делах.
Подобный оборот вконец озадачил Рози, привыкшую получать от матери готовые суждения так же, как платья, капоры, шарфики, туфельки, перчатки, да еще с указанием, в каком порядке их надевать; а равно и советы, сколько кусочков сахару положить в чай и сколько съесть за завтраком малинового варенья, — словом, во всех своих потребностях, духовных и физических, полностью полагаться на родительницу. Сама же Рози готова была восторгаться всем на свете. Любит ли она музыку? О да, конечно! Беллини и Доницетти? О да, конечно! А танцы? У бабушки не танцевали, но она обожает танцы, и мистер Клайв, право же, чудесный танцор (это признание вызывает улыбку у мисс Этель). Нравится ли ей жить в провинции? О да, она там так счастлива! А в Лондоне? В Лондоне восхитительно, и на взморье тоже. Она, право, не может сказать, где лучше, — в Лондоне или в провинции: ведь рядом нет маменьки, которая решила бы за нее, — та сейчас прилежно внимает сэру Брайену, втолковывающему ей какие-то истины, и улыбается что есть мочи. Мистер Хобсон Ньюком даже заметил, обращаясь к мистеру Пенденнису, в своей изысканно-остроумной манере:
— Эта женщина скалится, как чеширский кот. Интересно, кто был тот натуралист, который впервые подметил такую особенность котов, обитающих в графстве Чешир?
Итак, относительно суждений мисс Маккензи трудно утверждать, что они отличаются определенностью, глубиной или оригинальностью, однако не подлежало сомнению, что нрав у нее добрый и что она всегда довольна и счастлива; а улыбка, сияющая на ее хорошеньком личике, обнаруживает, к большой для нее выгоде, две ямочки на се розовых щечках. Зубки у нее белые и ровные, волосы красивого оттенка, а ее прелестная округлая шейка и гладкие плечики белее снега. Она ласково и добродушно беседует с Фанни и Марией — бесценными дочками миссис Хобоон, — но те приводят ее в полное замешательство своими познаниями в астрономии, химии, ботанике и прочих изучаемых ими науках.
— Ах, мои милочки, — говорит она, — я ведь ничегошеньки не смыслю в этих ученых вещах. Хоть мне и ужасно жаль!
Этель Ньюком смеется. Она тоже сущая невежда во всех этих науках.
— Слава богу, что не я одна такая необразованная, — говорит простодушная Рози.
А малютки с важным видом обещают научить ее — если маменька позволит.
Словом, все, от мала до велика, склонны оказывать Рози покровительство; это скромное, простодушное и незлобивое создание вызывает к себе благорасположение окружающих, тронутых ее кротостью, нежностью и миловидностью. Слуги на Фицрой-сквер прислуживают ей с куда большей охотой, чем ее шумливой, улыбающейся маменьке. А дядюшка Джеймс, тот прямо души не чает в своей маленькой Рози; ее присутствие в кабинете никогда ему не в тягость, а вот сестрица утомляет его своей навязчивой благодарностью и неотступными стараниями угодить. Покидая дом на Брайенстоун-сквер, я уловил, как сэр Брайен Ньюком говорил кому-то:
— Дело (какое — я, разумеется, не мог догадаться) — вполне подходящее. Мамаша, как видно, умнейшая женщина.
Глава XXV, которую читателю предстоит провести в трактире
После того как мисс Ньюком утратила интерес к нравам сочинителей, мне больше не довелось в тот вечер с ней разговаривать. Побеседовав с мисс Маккензи, она весь остаток вечера провела со своим дядюшкой полковником Ньюкомом и, прощаясь с ним, сказала:
— Так вот, дядюшка, приходите завтра, и мы с вами поедем на верховую прогулку, хорошо? — на что полковник с готовностью согласился.
Она сердечно пожала руку Клайву, очень ласково, хотя, как мне показалось, немного покровительственно, простилась с Рози, чинно присела перед миссис Маккензя и удалилась вслед за своими родителями. Леди Кью уехала раньше; как сообщила нам потом миссис Маккензи, ее сиятельство отправилась вздремнуть после обеда. Я ничуть бы не удивился, если б узнал, что ее стало клонить ко сну от рассказа миссис Мак про бал у губернатора Тобаго, на котором супруга его преосвященства, миссис Митра, повздорила из-за места с женой Главного судьи, леди Панкине.
Изящный кабриолет увез наших дам на Фицрой-сквер в сопровождении обоих почтенных индийских джентльменов, а мы с Клайвом пошли домой пешком, чтобы выкурить дорогой по обычной гаване. Тут-то Клайв и сказал мне, что между банкирами и его батюшкой были, по-видимому, какие-то нелады, ибо полковник до этого дня много месяцев не виделся с братьями и всякий раз мрачнел при упоминании о них.
— По-моему, они вообразили, что я влюблен в Этель, — объявил сей проницательный юноша. — Полковник, тот, наверно, был бы доволен, если бы я стал ухаживать за ней. Это, как видно, и привело к ссоре. Теперь они, без сомнения, решили, что я неравнодушен к Рози. И какого черта все так спешат меня женить?!
Спутник Клайва заметил, что "брак дело похвальное — оберегает святость чувств и прекрасно охраняет нравы юношества". В ответ на что Клайв спросил:
— Так что же ты сам не женишься?
Это, как ему справедливо было замечено, не аргумент, а личный выпад, который не относится к вопросу о том, что "брак дело похвальное…", и так далее и тому подобное. Мистер Клайв рассмеялся.
— Рози — прелестное созданье, — сказал он, — она всегда благодушна, хоть миссис Маккензи, наверное, изводит ее. Она едва ли особенно умна, но мила собой необыкновенно, и красота ее день ото дня покоряет все больше. Что же до Этель, то ничего возвышенней и величавей я не видел с тех пор, как созерцал луврскую богиню. Эти выезды ко двору и каждый вечер балы, где толпа безмозглых юнцов льстит ей, вконец испортили ее. Но как хороша, черт возьми! Повернет свою лебединую шею и глянет из-под черных бровей!.. Если бы я писал ее волосы, я сделал бы их, пожалуй, почти синими, а сверху бы покрыл лаком. Они и впрямь синие. А как посажена головка!.. — И он сигарой начертил в воздухе воображаемую линию. — С нее можно писать Юдифь, не правда ли? А какая бы великолепная получилась из нее дочь Иродиады! Вот она сбегает по лестнице в ослепительном парчовом одеянии (как у Паоло Веронезе); в обнаженных руках блюдо; каждый мускул выявлен, как у прославленной Дианы из Лувра; на устах безумная усмешка, и несет она страшную, окровавленную, застывшую голову. Я уже вижу эту картину, сэр! Вижу! — И он принялся крутить усы, точь-в-точь как его бравый старик.
Я не мог не рассмеяться такому сходству и поведал о нем своему другу. Он, по обыкновению, разразился страстным панегириком своему родителю, высказал желание походить на него и в конце концов, снова разгорячившись, объявил, что готов, если отец этого хочет, немедленно жениться.
— И почему бы не на Рози? Она милая малютка. Или на этой великолепной мисс Шеррик. Какая голова! Настоящий Тициан! Я глядел и сравнивал их краски тогда, на завтраке у дядюшки Ханимена. В личике Рози все оттенки жемчужные. Ее надо писать молоком, сэр! — воодушевился наш живописец. — Обращал ты внимание, какие у нее серые тени под глазами и розовато-сиреневый отсвет на щеках? Только Рубенс сумел бы это передать. Но мне почему-то не хочется даже мысленно оставлять юную девушку наедине с этим старым сластолюбцем Питером-Паулем. Рози для меня — полевой цветок, сэр, резвящееся дитя. Прелестная, нежная малютка! Когда она идет по улице, мне даже хочется, чтоб ее кто-нибудь обидел и я мог бы поколотить нахала. Она похожа на маленькую певчую птичку, сэр, какую-нибудь трепещущую конопляночку, pavidam qaerentem matrem [87], которую вы посадили бы на руку, гладили ее перышки, а она щебетала бы у вас на пальце. Мисс Шеррик — та вызывает совсем иные чувства. Она великолепна, величава, волоока…
— Недалека, — подсказал его собеседник.
— Недалека? И что ж! Иным женщинам и надлежит быть недалекими. К тому же то, что ты называешь глупостью, я величаю покоем. Мой идеал — женщина тихая, медлительная, царственно-ленивая. Мне подайте благодатную деву с лилией в руках, не вострушку-трещотку, что хихикает да судачит. Какая-нибудь разбитная особа была бы для меня смерти подобна. Взять, к примеру, миссис Мак — вечно ухмыляется, подмигивает, кивает, подает знаки, и ты еще будь добр отвечать! Три дня она казалась мне восхитительной; я, признаться, был даже влюблен в нее — насколько это возможно после… Ну да ладно, я, наверно, никогда больше по-настоящему не полюблю!.. Так почему бы этой Шеррик не быть недалекой, скажи на милость? Вкруг истинной красоты всегда царит молчание.
Мы же умолкаем, сэр, при виде величественного океана, величественных звезд или какого-нибудь величественного пейзажа. На пантомиме мы смеемся, а в храме безмолвствуем. Когда в Лувре я увидел великую Венеру, я сказал себе: "Будь ты живой, о божественная, ты отверзала бы свои прелестнейшие уста только для речей тихих и медлительных и лить с тем покидала бы свой пьедестал, чтобы прошествовать до близстоящего ложа и снова принять позу, исполненную красоты и покоя". Быть прекрасной — этого достаточно. И если женщине это удается, то можно ли от нее требовать большего? Мы же не требуем от розы, чтоб она пела. А живость ума, по-моему, так же не пристала истинной красоте, как не пристало королеве отпускать шуточки на троне. Слушай, Пенденнис, — прервал себя вдруг мой восторженный спутник, — не найдется ли у тебя еще сигары? А не пойти ли нам к Финчу, поиграть на бильярде? Только одну партию — ведь еще совсем рано. А то, может, пойдем в "Пристанище". Нынче среда, и там, знаешь, соберутся все наши.
Мы стучимся в дверь в старом-престаром закоулке Сохо. Нам отворяет старая служанка с добрым и забавным лицом и, дружески кивнув, говорит:
— Здравствуйте, сэр, давненько вас что-то было не видать. Доброго здоровьечка, мистер Нюкум.
— Кто есть?
— Да почти все в сборе.
Мы проходим через уютный маленький буфет, где у огромного очага, на котором кипит необъятных размеров чайник, восседает опрятная пожилая леди, а два джентльмена уписывают холодную баранину с индийскими пикулями; около миссис Нокс, хозяйки заведения, мы замечаем скульптора Хиксопа и неустрашимого ирландского предводителя Моргана — главного репортера из "Морнинг пресс" — и раскланиваемся с ними на ходу. Потом коридором мы проходим в заднюю комнату, где нас встречает приветственный гул голосов, хотя людей, сидящих там, почти не видно в табачном дыму.
— Чертовски рад лицезреть тебя, мальчик! — послышался зычный голос (больше ему уже не распевать в веселой компании). — А мы только что толковали о твоей неудаче, благородный юноша! О том, что Академия отбила атаку твоих ассейских воинов. Может, ты устрашил придворных живописцев варварской картиной ужасов войны? А ты, Пенденнис, что глядишь с такой жаждой во взоре? Распусти свой галстук белоснежный, о великолепнейший из щеголей, и я выставлю тебе стаканчик грога или ты выложишь денежки и угостишь меня, дружище, и поведаешь нам, как живут светские господа. — Так витийствовал старина Том Сарджент, тоже газетчик — боец старой закалки и большой книгочий, обладатель неплохой собственной библиотеки; он уже сорок лет подряд изо дня в день сидел на своем месте у камелька в этом славном "Пристанище", где собирались художники, скульпторы, литераторы, актеры и проводили немало приятных часов в шумливых и добродушных спорах, расходясь зачастую лишь после того, как солнце начинало золотить улицу, а Бетси тушила ненужную больше лампу и шла запирать врата гостеприимного "Пристанища".
Многое с тех пор переменилось, хотя было все это не так уж давно. Стоит вспомнить о тех днях, как перед глазами возникают милые, знакомые лица, а в ушах звучат веселые голоса и песни. Это здесь они встречались, наши честные и добрые друзья, в те дни, когда "Пристанище" и вправду было пристанищем, дилижансы еще не перевелись, до казино еще не додумались, клубы были малодоступны, полы посыпали песком, в углах стояли треугольные ящики с опилками, люди курили трубки и посещали трактиры. Юные Смит и Браун, обитавшие в Темпле, не ходили тогда в "Полиантус" или "Мегатериум", чтобы получить на обед суп из раков, тюрбо в сухарях, котлеты а-ля Чертешто и пинту сент-эмильонского, а брали от Кока через толстого старшего лакея бифштекс и пинту портера, в театре не стеснялись сидеть в задних рядах и на ужин довольствовались скромной закуской в трактире. Какое наслаждение даже сейчас читать у Чарльза Лэмба об этих ужинах! Пунш, карты, свечи, с которых надо снимать нагар, устрицы в складчину, незатейливые радости! Кто теперь снимает нагар со свечи? И разве человек, который обедает в восемь часов вечера, станет дома ужинать? Да, маленькие эти сборища, о коих многие из нас еще помнят, навсегда ушли в прошлое. Какие-нибудь двадцать пять лет равны целому веку — так изменилась жизнь нашего общества за эти пять пятилетий. Сам Джеймс Босуэлл, объявись он сейчас в Лондоне, не нашел бы там ни одного трактира, — это заведение, как и большой извозчичий рыдван, исчезло с лица земли. Многие взрослые люди, читающие этот исторический экскурс, никогда такого экипажа не видывали, а про ромовый пунш только и знают, что его попивали их предки.
Старый весельчак Том Сарджент сидит в "Пристанище" с дюжиной славных собутыльников. Они дотемна корпят над своими книгами, картинами, юридическими трактатами и сходятся здесь для невинных ночных забав и бесед. Спорят о литературе, о политике, о живописи и театре, по-приятельски подтрунивают друг над другом, прихлебывая из своих дешевых кружек, а когда они особенно в духе, то поют веселые старые песни, милые баллады, прославляющие любовь и вино, и знаменитые морские песни в честь старой Англии. Кажется, я и сейчас слышу мощный голос Джека Брента в печальном, но полном достоинства рефрене "Перебежчика" ("Вот потому-то лови минуту и будь же весел, пока ты здесь…"), или чистый тенор Майкла Перси, который выводит припев ирландской песенки: "А кому какое дело, будет так иль будет сяк!", или Марка Уайлдера, горланящего свою застольную "Garryowen na gloria". Песни эти пользовались любовью у веселых завсегдатаев "Пристанища". Право гостя на ту или иную из них считалось священным; его почтительнейше просили исполнить ее и слушали тем охотнее, чем она была старее и знакомее. До чего все переменилось с тех пор, как мы встречались с тобой, честный Том Сарджент! Нынешний главный репортер N-ской газеты (сей ответственный пост занимал тогда наш Том), наверное, ездит в парламент в собственном экипаже и обедает с министрами.
Вкруг Тома разместились степенные члены Королевской Академии, веселые, идущие в гору члены-корреспонденты, сотрудники газеты "Пэл-Мэл" и других редакций; адвокат, чье имя еще, возможно, когда-нибудь прославится; а может быть, какой-нибудь скульптор или хирург, пока еще не практикующий, и два-три светских господина, которым больше по душе бывать в этой любопытной компании, чем на других, более изысканных сборищах. Здесь бывал капитан Шендон, и его шутки стали достоянием местной истории. Заглянул разок философ Фил-лин и попытался, по своему обыкновению, прочитать лекцию, но его метафизические построения рухнули под градом насмешек. Марака, который так важничает из-за того, что пишет в "Икс-Ревыо", попробовал было поважничать в "Пристанище", но поперхнулся от дыма и свял от взрывов хохота. Дик Уокер, тайно бунтовавший против власти Сарджента, однажды, дабы придать себе веса, привел в "Пристанище" какого-то юного лорда из "Синих Столбов", но был так безжалостно "высечен" Томом, что даже этот приятель хохотал над ним. Мы слышали, будто титулованный юнец потом рассказывал, что его водили в одно "чег-товски стганное место, и нагод там пгестганный"; впрочем, ушел он явно очарованный обхождением Тома, хотя больше среди нас не появлялся. Возможно, он просто не сумел найти сюда дороги. Днем можно было пройти мимо дверей "Пристанища" и даже не заподозрить, что это оно и есть.
— Мне думается, — говорил Чарли Ормонд (он был тогда членом-корреспондентом Королевской Академии), — мне думается, что днем его в самом деле нет. Когда мы уходим и Бетси тушит газовый рожок у входа, все исчезает — и дом, и дверь, и стойка, и Бетси, и мальчишка, что разносит пиво, и миссис Нокс, — словом, все наше "Пристанище".
Оно и впрямь теперь исчезло; его больше не сыщешь ни днем, ни ночью — разве что призраки наших веселых собутыльников еще приходят туда по ночам.
Когда за столом потекла дружеская беседа и пошли вкруговую стаканы, а Клайв и его приятель с подобающей скромностью ответили на разные вопросы, предложенные милым стариной Томом, признанным главой нашей ассамблеи и старейшиной почтенного сего вигвама, тут вдруг отворяется дверь, и радостные возгласы собравшихся приветствуют еще одну знакомую фигуру, едва она возникает из клубов табачного дыма.
— Привет тебе, о Бейхем! — говорит Том. — Чертовски рад лицезреть тебя, Фредерик!
Бейхем спешит сообщить, что его дух в смятении, и требует пинту для поддержания бодрости.
— Откуда к нам летишь, ночная птица? — вопрошает папаша Том, весьма приверженный к белому стиху.
— Только что с Кэрситор-стрит, — отвечает Бейхем с тихим вздохом. — Навещал одного беднягу, угодившего в яму. — А, это вы, Пенденнис! Вы его знаете — это Чарльз Ханимен.
— Кто?! — кричит Клайв, вскакивая с места.
— "О вещая моя душа! Мой дядя?" — ворчит Бейхем. — Я, право, не заметил Малыша. И все же, как ни грустно, это правда!
Читателю известно, что предшествующие страницы нашей бесхитростной хроники охватывают период более трех лет, и пока истекал отпуск Томаса Ньюкома и отрастали усы Клайва, жизнь прочих лиц, связанных с нашей историей, тоже шла своим чередом, и одним прибывало счастье, а других оно покидало. Повествование наше до сих пор представляло собой ряд неторопливых сцен, так что волей-неволей приходилось вести его в настоящем времени, а автор исполнял роль хора в трагедии: он пояснял от случая к случаю, — то напрямик, то намеком, — что произошло между актами и как очутились герои в том или ином положении. В современном театре, как то ведомо театральным критикам, пояснения к действию чаще всего выпадают на долю второстепенных персонажей. Обычно это — два прогуливающихся джентльмена из приятелей сэра Гарри Таланта, которые приветствуют молодого баронета в столице, а заодно рассуждают о скупости старого набоба, его дядюшки, и о глубине чувств, питаемых героем к леди Аннабель, premiere amorese [88]. Или же это одетая в белое полотно наперсница облаченной в белый атлас героини. Или — "эй, Том, мошенник!.." — камердинер, либо выездной лакей, более или менее смышленый и дерзкий, этот отлично нам знакомый тип слуги в ботфортах и ливрейном кафтане с красным воротником и обшлагами, которого сэр Гарри безбожно честит и весьма нерегулярно оплачивает, но упорно держит при себе. Или Люсетта, служанка леди Аннабель, которая относит ее billets-dox и прочитывает их по дороге, знает все семейные тайны, прячет любовника под кушетку и в интермедиях поет куплеты. Так и нам сейчас предстоит заглянуть в частную жизнь Чарльза Ханимена, проникнуть в тайны преподобного джентльмена и поведать публике о том, что произошло с ним за те последние несколько месяцев, когда он лишь изредка, хотя и не без приятства появлялся на нашей сцене.
Пока у племянника его пробивались усы, а деньги и отпуск зятя приходили к концу, надежды мистера Ханимена начали увядать, проповеди тускнеть, а его блестящая некогда слава сходить на нет. Немало причин способствовало его плачевному нынешнему состоянию. Часовня леди Уиттлси, когда ни заглянешь в нее, теперь не бывает переполнена. На церковных скамьях зияют пустые места, и уже не трудно устроиться с удобством у самой кафедры, откуда проповедник, глянув поверх приложенного к глазам платочка, не увидит больше лорда Дремли: его светлость ходит нынче спать в другое место; а вслед за ним откочевал и весь правоверный бомонд. И не приходится бедному пастырю бросать умильные взгляды на парижские шляпки аристократок и читать восторг на обращенных к нему прелестных личиках обитательниц Мэйфэра. В часовне сидят теперь безвкусно разодетые купцы из соседних лавок со своими семействами, а одну из лучших скамей занимает дворецкий Ридли с сыном и супругой. Конечно, у старого Ридли вид самый благородный — плешивая голова, вместительный жилет и молитвенник с золотым обрезом, — и у Джей Джея прекрасное одухотворенное лицо, но миссис Ридли!.. На ее пухлой физиономии так и написано: кухарка и экономка. Да и музыка здесь уже не та, что прежде. Ушел этот бунтарь и привереда бас Гаркни и сманил с собой четырех лучших мальчиков-певчих — они исполняют теперь куплеты в "Музыкальной пещере". Ханимен с полным правом может жаловаться на гонения и сравнивать себя с отшельником, ведь он действительно проповедует в пустыне. Когда-то его, как раньше другого пустынника — святого Иеремию, посещали львы. Больше они к нему не ходят. Львы, посещающие пастырей, лижут теперь стопы другим духовным отцам; они пресытились застарелыми проповедями бедняги Ханимена. За последние три года у Ханимена повсюду расплодились соперники и увели его овечек в свои овчарни. Мы же знаем, что эти наивные твари всегда бегут друг за дружкой — такова их овечья природа. Быть может, в церкви Святого Иакова, что совсем рядом, объявился новый проповедник — смелый, решительный, блестящий, общепонятный, образованный, но не педантичный; его мужественный голос проникает в сердца, его проповеди толкуют о жизни, об отношениях между людьми, о мудрости общежития, а не только о вере; и люди — самые учтивые, умные, начитанные, нарядные и эгоистичные толпой валят к нему в церковь послушать разок-другой его поучения. А так как людей умных, начитанных, нарядных и прочее и прочее на свете достаточно много, их яркая процессия не иссякает круглый год, до отказа заполняя церковь святого Иакова. А потом рядом появится какой-нибудь кликуша-шарлатан, у которого ни знаний, ни учености, ни милосердия и который только и умеет запугивать публику угрозами и будоражить силой своего гнева, и она будет толпой ходить к нему, покуда ей не наскучит гром его проклятий. А тем временем старые мирные церкви по соседству все так же звонят в свои колокола и по воскресеньям отворяют врата свои для смиренных прихожан и рассудительного пастыря, который всю неделю трудится в школе и у одра болезни, даруя кроткий свет, вдумчивое поученье или безмолвную помощь.
Мы лишь изредка виделись с Ханименом — его общество было не слишком занимательным, а жеманство при ближайшем рассмотрении весьма утомительным, — однако Фред Бейхем неусыпно наблюдал за священником со своих антресолей у миссис Ридли и по временам докладывал нам о его делах. Вот и теперь мы услышали печальное известие, которое, разумеется, умерило веселость Клайва и его товарища; а Ф. Б., сохраняя свою всегдашнюю невозмутимость, обратился к Тому Сардженту и сказал, что имеет сообщить нам нечто важное с глазу на глаз; и Том с еще пущей невозмутимостью промолвил:
— Ступайте, дети мои, вам лучше обсудить сей предмет вдали от шума и ликования бражников. — И он позвонил в колокольчик и приказал Бетси подать ему стакан рома с водой и второй такой же за его счет мистеру Десборо.
Мы удалились в соседнюю комнату, где для нас зажгли газовый рожок, и Ф. Б., прихлебывая из кружки пиво, поведал нам о злоключениях бедного Ханимена.
— При всем моем уважении к присутствующему здесь Клайву, — начал Бейхем, — и к святости его юных и нежных чувств скажу все же, сэр, что ваш дядюшка Чарльз Ханимен — никуда не годный человек. Я знаю его вот уже двадцать лет — с тех самых пор, как учился у его батюшки. Старушка, мисс Ханимен, та, как говорится у нас, картежников, козырной масти; таков же был и старый Ханимен. А вот Чарльз и его сестрица…
Я наступил под столом на ногу Ф. Б., он, видно, забыл, что сестрица эта была матерью Клайва.
— Хм!.. О вашей покойной матери я… хм!.. могу лишь сказать vidi tantm [89]. Я почти не знал ее. Она очень рано вышла замуж, и я тоже был очень молод, когда она уехала из Баркхембери. Ну, а Чарльз, тот выказывал свой нрав сызмальства — и притом не слишком приятный, — отнюдь не образец добродетели. У него всегда был талант залезать в долги. Ума не приложу, на что он мог тратиться, кроме леденцов и мраморных шариков, только он занимал деньги у всех подряд — будь то мы, ученики, или даже конюх старого "Носатика" (вы уж извините, но так мы в шутку величали вашего дедушку — мальчишки всегда остаются мальчишками, что поделаешь!); так даже у отцовского конюха он занимал деньги. Помню, я здорово отдубасил Чарльза Ханимена за этот позорный поступок.
В колледже он вечно был в долгах, вечно испытывал трудности, хотя со стороны было не сказать. Его пример да будет вам наукой, дитя мое! Его и мой, коли на то пошло. Взгляните на меня, — я, Ф. Бейхем, "потомок королей, тосканским скипетром издревле помававших", боюсь пройти по улице, чтоб не попасться на глаза башмачнику, и содрогаюсь всем своим мощным телом, когда кто-нибудь положит мне руку на плечо, как давеча на Стрэнде вы, Пенденнис, — у меня прямо ноги подкосились. Я много ошибался в жизни, Клайв. Я это знаю. Если не возражаете, я закажу еще кружку пива. А не найдется ли у миссис Нокс в буфетной холодного мяса, Бетси? И как всегда рассолу. Уф!" Передай ей мой поклон и скажи, что Ф. Б. голоден. Так я продолжаю. Ф. Б. совершил множество промахов, и он это знает. Порой он, возможно, обманывал; но никогда не был таким законченным мошенником, как Ханимен.
Клайв недоумевал, как ему отнестись к подобной аттестации его родственника, приятель же его прыснул со смеху, в ответ на что Ф. Б. только степенно кивнул и возобновил свой рассказ.
— Не знаю, много ли он позаимствовал у вашего батюшки, скажу только, что Ф. Б., будь у него половина этих денег, жил бы припеваючи. Не ведаю я и того, сколько его преподобие вытянул у бедной брайтонской старушки, своей сестрицы. Часовню свою, как вы, наверно, знаете, он заложил Шеррику, который получил на нее все права и может в любой день выставить его вон. Я не считаю Шеррика плохим человеком. По-моему, он человек хороший. Мне известно, что он не раз оказывал помощь попавшему в беду. Ему хочется проникнуть в общество — вполне законное желание! Поэтому вас и пригласили тогда на завтрак вместе с ним, а он пригласил вас к себе обедать. Надеюсь, обед был хороший. Я бы тоже охотно поехал!
В конце концов векселя Ханимена скупил Мосс, а его зять с Кэрситор-стрит заполучил самого проповедника. Его там заждались. Один иудей заграбастал часовню, другой — проповедника. Правда, неплохо?! Теперь Шеррик может превратить часовню леди Уиттлси в синагогу и посадить главного раввина на кафедру, с которой когда-то толковал Священное писание мой дядюшка епископ.
Сейчас акции этого предприятия котируются невысоко. Мы тут с Шерриком вдоволь посмеялись. Нравится мне этот еврей, сэр. Он рвет и мечет, когда Ф. Б. является к нему и спрашивает, нет ли лишнего билетика, хоть на хорах. Бедняга Ханимен из кожи вон лез, чтобы переманить назад всех своих прихожан. А я помню времена, когда дело процветало, — ложи (простите, скамьи) абонировались на весь сезон, и даже спозаранку не раздобыть было местечка. И тут Ханимен разбаловался и стал по нескольку раз читать одну проповедь. Публике надоело глядеть, как льет крокодиловы слезы этот старый мошенник!.. Тогда мы прибегли к музыкальным эффектам. Тут-то и пришел на помощь Ф. Б., сэр. Какой это был ход! И его сделал я, сэр. Только ради меня и стал петь Гаркни, — почти два года он ходил у меня трезвый, как апостол Матфей. Но Ханимен не заплатил ему, — что крику было в доме божьем! — и вот Гаркни ушел. А тут еще вмешался в дело Шеррик. Прослышал он об одном человеке из Хэмстеда, который показался ему подходящим, и заставил Ханимена нанять его за большие деньги. Вы, наверно, его помните, сэр! Это — преподобный Симеон Киррпич, самый низкий субъект из всей Низкой Церкви, сэр, рыжий коротышка, который напирал на звук "г" и гнусавил, как все ланкаширцы; он так же подходил для Мэйфэра, как Гримальди для Макбета. Они цапались с Ханимепом в ризнице, точно кошка с собакой. Этот разогнал добрую треть наствы. Человек он был честный и даже не без способностей, только не очень богобоязненный, — назидательно пояснил Ф. Б. — Я сказал об этом Шеррику, едва только его услышал. Посоветуйся он со мной заблаговременно, я сберег бы ему немалые деньги, куда больше той безделицы, из-за которой мы с ним тогда повздорили, — деловой спор, сэр, маленькое расхождение из-за пустячного дела трехмесячной давности, породившего меж нами временное охлаждение. А Ханимен, тот, как всегда, лил слезы. Ваш дядюшка — великий мастер лить слезы, Клайв Ньюком. Он приходил к Шеррику со слезами на глазах и умолял его не брать этого Симеона; но тот все же взял его. Так что отдадим должное бедняге Чарльзу — крах леди Уиттлси был не только его рук делом; Шеррик тоже повинен в том, что предприятие прогорело.
Тогда, сэр, наш бедный Чарльз вздумал поправить свои дела женитьбой на миссис Мустанг: она была без ума от него, и дело почти сладилось, невзирая на ее сыновей, которые, как легко понять, были в ярости. Но Чарли так любит врать, сэр, что солжет, даже если ему нет от того никакой корысти. Он объявил, что часовня дает ему тысячу двести фунтов в год да еще, мол, у него есть собственный капитал; а как они стали смотреть бумаги с невестиным братом, стряпчим Брвггсом, тут и выяснилось, что все это — сплошное вранье, — ну, вдова, ковечно, на дыбы, знаться с ним больше не хочет. Она женщина деловая и все девять лет, что ее бедный муженек провел у доктора Диета, сама управлялась в их шляпном магазине. Отличный магазин — это я привел туда Чарльза. Мой дядюшка епископ всегда заказывал там шляпы, и там же долгое время изготовляли покрышки для этого скромного вместилища разума, — сообщил Ф. Б., прикоснувшись к своему высокому лбу. — Он бы заполучил вдовушку, ручаюсь вам, — со вздохом добавил Ф. В., - кабы не эта злосчастная ложь. Ей не нужно было денег. Их у нее достаточно. Она мечтала проникнуть в общество и потому хотела выйти за джентльмена.
Но чего я не могу простить Ханимену, это того, как он поступил с бедным стариком Ридли и его женой. Ведь это я привел его к ним. Я думал, они будут брать с него плату помесячно и денег у него вдоволь, — словом, что я устроил им выгодное дело; да и сам он не раз говорил мне, что у них с Ридли все честь честью. А между тем он не только не платил за квартиру, но еще занимал у них порядком, и когда давал обеды, вино ему покупали Ридли. Сам не платил и не давал им пустить исправных жильцов. Все это он сам рассказал мне, заливаясь слезами, когда нынче прислал за мной, — и я пошел к мистеру Лазарусу, сэр, пошел в это львиное логово, ибо друг был в беде, сэр! — возвестил Ф. Б., горделиво озираясь. — Не знаю, сколько он им задолжал. Ведь какую бы сумму он ни назвал, все равно соврет. От Чарльза ни слова правды не дождешься. Но Ридли-то какие молодцы, вы подумайте, — ни разу не обмолвились Ф. Б. об этом долге! "Мы бедны, но у нас есть кое-какие средства, так что мы можем и подождать. К тому ж мы надеемся, что мистер Ханвмен когда-нибудь нам заплатит", — сказала мне миссис Ридли нынче вечером. Она растрогала меня до глубины души, сэр, — продолжал Бейхем, — и я крепко обнял и расцеловал старушку, чем немало удивил маленькую Канн и юного Джей Джея, вошедшего в комнату с картиной под мышкой. Но она сказала им, что целовала мистера Фредерика еще в ту пору, когда Джей Джей не родился на свет. И это правда: она была доброй, верной слугой, и я, обнимая ее, был движим самыми высокими чувствами, самыми высокими, cap!
Тут вошла старая Бетси и объявила, что ужин "дожидает мистера Бейхема и позднота несусветная", и мы с Клайвом, предоставив Ф. Б. его трапезе и пожелав миссис Иокс спокойной ночи, отправились по домам.
Глава XXVI, в которой полковник Ньюком продает своих лошадей
Я нисколько не удивился, когда на другой день рано поутру увидал у себя полковника Ньюкома, которому Клайв успел сообщить важную весть, принесенную накануне Бейхемом. Целью полковника, о чем вряд ли надо рассказывать тем, кто его знает, было выручить из беды шурина, и, будучи полным невеждой во всем, что касалось стряпчих, судебных приставов и их обычаев, он решил прийти за советом в Лемб-Корт, выказав тем немалое благоразумие, ибо я, во всяком случае, больше своего простодушного гостя понимал в делах житейских и мог добиться у кредиторов лучших условий мировой для бедного арестанта, а вернее, для полковника Ньюкома, который и был в этом деле страдательным лицом.
Благоразумно заключив, что нашему доброму самаритянину лучше не видеться с невинной жертвой, каковую он вознамерился снасти, я оставил его на попечение Уорингтона в Лемб-Корте, а сам поспешил в арестантский дом, где сидел под замком недавний баловень Мэйфэра. Меня впустили к нему, и при виде меня слабая улыбка заиграла на устах узника. Его преподобие был небрит; он уже успел позавтракать — я увидел стакан из-под коньяка на грязном подносе с остатками завтрака. На столе лежал засаленный роман из библиотеки на Чансери-Лейн. Но в тот момент наш проповедник был занят сочинением одного, а может, и нескольких из тех многословных писем, тех красноречивых, витиеватых и старательно продуманных посланий, снизу доверху испещренных подчеркнутыми словами, где с подчеркнутой страстью обличаются _козни злодеев_, равнодушие, если не _хуже_, друзей, на чью помощь, _казалось бы, можно было надеяться_, и гнусные проделки этих абрамов; упоминается о непредвиденном отказе Смита вернуть одолженные ему деньги, хотя автор письма рассчитывал на него, как на _Английский банк_; и в заключение дается _клятвенное обещание_ (надо ли говорить, в сопровождении скольких благодарственных слов) вернуть долг в такую-то сумму не _позже следующей субботы_. Этот текст, несомненно, знакомый бывалому читателю по множеству сходных, хоть и написанных разной рукой писем, теперь исправнейше воспроизводился беднягой Ханименом. Здесь же на столе, в винном стакане, лежала клейкая облатка, а в прихожей, разумеется, дожидался посыльный, чтобы доставить письмо по назначению. Такие письма всегда передают через посыльного, о котором упоминается в постскриптуме; и он всегда сидит у вас в прихожей, пока вы читаете письмо, и вам не однажды напоминают, что "…там молодой человек дожидается ответа, сэр".
Я был далек от мысли, что Ханимен правдиво изложит действительное состояние своих дел человеку, уполномоченному их рассмотреть и уладить. Ни один должник не признается сразу во всех долгах; он будет обрушивать на своего агента или заступника сюрприз за сюрпризом и представит ему счет от башмачника лишь после того, как будут удовлетворены притязания портного. Я не сомневался, что баланс, предъявленный мне Ханименом — ложный. Слишком уж мало с него причиталось.
— Моссу с Уордор-стрит сто двадцать фунтов (а ведь он на мне тысячи заработал!) — негодует Ханимен. — Прослышал бездушный вест-эндский торгаш, что я в беде. Все они между собой связаны, дражайший Пенденнис, и, как стервятники, кидаются на добычу! Еще у портного Боббинса исполнительный лист на девяносто восемь фунтов, (а у него ведь вся клиентура через меня. Я его человеком сделал!). Башмачнику Тоббинсу, его соседу с Джермин-стрит, еще сорок один фунт, — вот и все. Мое вам слово — все. Через несколько месяцев я получу с прихожан плату за места и смогу разделаться со всеми этими хищниками. Иначе гибель моя окончательна и неотвратима, и меня ждут тюрьма, унижение и позор. Я это знаю и могу это вынести. Я был слишком слабоволен, Пенденнис, я готов сказать: "Меа clpa, mea maxima clpa" [90] — и… нести… свою… кару! — Никогда, даже на лучших своих проповедях он не декламировал так проникновенно. Потом, отвернувшись, он спрятал лицо в носовой платок — правда не такой белый, как те, коими он прикрывал свои чувства у леди Уиттлси.
Нет нужды рассказывать здесь о том, как удалось добиться от этого увертливого грешника дальнейших покаяний; как вырвали у него признание о размерах его долга добрейшей миссис Ридли и о делах его с мистером Шерриком. В конце концов поверенный полковника Ньюкома пришел к заключению, что оказывать помощь такому человеку бесполезно и что Флитская тюрьма будет подходящим убежищем для этого безрассуднейшего служителя божия. К исходу дня господа Тоббинс и Боббинс стакнулись со своим Сент-Джеймским соседом, мистером Доббинсом, и от этого поставщика галстуков, перчаток и носовых платков прибыл такой счет, который сделал бы честь самому щеголеватому из всех молодых гвардейцев. Мистер Уорингтон был одного мнения с мистером Пенденнисом и настаивал на том, чтобы предоставить дело закону.
— Стоит ли заботиться о человеке, — говорил он, — который сам о себе не заботится? Пусть отвечает по закону за свои долги. А когда он выйдет из тюрьмы, дайте ему двадцать фунтов и пусть едет капелланом на остров Мэн.
По доброму грустному лицу полковника я понял, что такой суровый приговор ему не по душе.
— Во всяком случае, пообещайте нам, сэр, — настаивали мы, — что сами вы ничего не заплатите и даже не попытаетесь встретиться с кредиторами шурина: предоставьте это тем, кто знает жизнь.
— Знает жизнь!.. — вскричал Ньюком. — Да коли я ее до сих пор не узнал, молодые люди, то, верно, никогда уже не узнаю.
Да, проживи он мафусаилов век, и тогда любой мальчишка обвел бы его вокруг пальца.
— Не скрою от вас, — сказал он после паузы, во время которой советом трех были выпущены целые тучи дыма, — что у меня… есть некий запас, отложенный, право же, на всякие прихоти. Из этих денег я обязан помочь бедняге Ханимену. Сумма не слишком большая. Хотел я, правда, на эти деньги… Ну да бог с ними! Пускай Пенденнис обойдет всех этих поставщиков и постарается с ними договориться, ибо счета их, без сомнения, непомерно раздуты. По-моему, так будет правильно. Кроме всех этих купцов, есть еще добрейшая миссис Ридли и мистер Шеррик. Надо повидаться и с ними, и, если возможно, снова поставить на ноги этого злополучного Чарльза. Разве не читаем мы о прощении заблудшего, а ведь у каждого из нас есть свои прегрешения, мальчики.
В расчеты Ханимена с мистером Шерриком нам не было нужды входить: этот джентльмен вел себя по отношению к проповеднику с отменной порядочностью.
— Неужто вы думаете, я дал бы этому малому хоть шиллинг, не заручившись распиской? — сказал он нам, смеясь. — У меня их штук пятьдесят, а то и сто. Вот одна из них, за подписью этого странного типа, как его… Бейхема, в качестве поручителя. И парочка же, я вам скажу! Ай-яй-яй! Ну, да я их не трону. Я одолжил ему денег под заведение, что над нами, — Шеррик указывает на потолок, ибо мы сидим в его конторе в погребах леди Уиттлси, — потому что считал это выгодной спекуляцией. Так оно вначале и было: Хашшен нравился публике. Вся знать ходила его слушать. Нынче сборы уже не те. Он сошел со сцены. Да и нельзя ждать от человека, чтобы он всю жизнь собирал полный зал. Когда я пригласил в свою труппу мадемуазель Бравур, то первые три недели невозможно было пробиться в театр. А следующий сезон она не давала и двадцати фунтов сбора в неделю. То же самое было и со Спиртли, и со всей этой "серьезной драмой". Поначалу все шло отлично. Большие сборы, аншлаги, "наш бессмертный бард…", и всякое такое. Тогда театр, что напротив, стал показывать тигров и французских наездников; и теперь завывания Спиртли слушали только оркестранты да те, кто ходил на даровщинку. Везде махинации. Чем только я не промышлял — всем, наверное: театрами, недвижимостью, акциями, векселями, входил в газовые и страховые общества, а теперь вот взялся за эту часовенку. Бедняга Хаяимен! Я не стану ему вредить. А с этим рыжим малым, которого я пригласил, чтобы спасти дело, я, видать, дал маху. Пожалуй, он только напортил. Ну да не могу же я знать толк во всем. Меня не учили с детства разбираться в проповедниках — как раз наоборот. Когда я услышал в Хэмстеде этого Симеона, ну, думаю, — подойдет. Я тогда часто ездил по пригородам, сэр, — это у меня с тех пор, как я держал труппу и колесил по провинции, — в Кемберуэл тогда ездил, в Излингтон, Кеннингтон, Клептон, — и всюду выискивал юные дарования. Выпьем-ка по стаканчику хереса и пожелаем удачи бедняге Ханимену. А что до вашего полковника, так он молодчина, сэр! Такого человека я еще не видывал. Приходится иметь дело с кучей жулья — и в Сити и в свете, и среди щеголей и среди прочих, знаете ли, так что встреча с подобным человеком для меня прямо-таки утешение. Я для него что хотите сделаю. А вы неплохо поставили эту вашу газету! Я ведь и газеты тоже пробовал, только неудачно, не возьму в толк почему. И торийскую издавал, и умеренно либеральную, и совершенно сногсшибательную ультрарадикальную. Слушайте, а что, если основать религиозную газету под названием "Катехизис" или что-нибудь в этом роде? Годится Ханимен в редакторы? Боюсь, что в часовне ему уже не удержаться! — На том я и ушел от мистера Шеррика, почерпнув из беседы с ним немало полезного и весьма утешившись относительно судьбы Ханимена.
Торгаши, алкавшие Ханименовой крови, были умиротворены; и даже мистер Мосс, удостоверившись, что наш проповедник неплатежеспособен и вынужден будет предстать перед судом по делам о несостоятельности, если он, Мосс, не согласится на мировую, которую мы уполномочены были ему предложить, внял голосу рассудка и распростился с вексельной бумагой, украшенной подписью бедняги Ханимена. Переговоры наши чуть было не сорвались из-за неуместной вспышки Клайва, внезапно пожелавшего вышвырнуть юного Мосса в окошко, однако этот "весьма неджентльменский со стороны Нюкоба поступок" привел лишь к осложнениям и оттяжкам. Словом, в следующее воскресенье Ханимен уже читал у леди Уиттлси премилую проповедь. Его очень полюбили в арестантской, и мистер Лазарус даже сказал:
— Кабы не высвободили их к воскресенью, я отпустил бы их на проповедь с провожатым, чтобы туда и обратно. По-джентльменски ведет себя джентльмен, так и я с ним по-джентльменски.
Длинный счет миссис Ридли был без слова оплачен до единого фартинга. Но Ханименовы изъявления раскаяния и признательности полковник принял довольно холодно: ему всегда претила выспренность.
— Вот видишь, мой мальчик, — сказал отец Клайву, — до чего доводят человека долги: он начинает лгать и вынужден обманывать бедных. Подумать только, он бежит от собственной прачки, заискивает перед портным, отнимает хлеб у детей бедняка.
Клайв, как мне показалось, покраснел и смутился.
— Ах папа, — сказал он, — боюсь… что я тоже кое-что задолжал. Небольшую сумму, фунтов сорок. Двадцать пять за сигары и пятнадцать Пенденнису. И… меня это все время ужасно мучает.
— Глупый мой мальчик, — сказал отец, — про счет за сигары я знаю и уже оплатил его на прошлой неделе. Все, что у меня есть — твое, так и знай. И покуда в этом кошельке сыщется гинея — полгинеи твои. Только давай заплатим все наши долги до… до исхода этой недели. А теперь ступай вниз и спроси у Бинни, можно ли мне зайти к нему потолковать кой о чем. — Когда же Клайв ушел, его отец сказал мне с чувством: — Ради бога, Артур, берегите моего мальчика от долгов, когда меня здесь не будет. Я ведь очень скоро уезжаю обратно в Индию.
— Зачем, сэр? Ведь у вас еще год отпуска, — возразил я.
— Да, но без жалованья. Эта история с Ханименом, знаете ли, окончательно исчерпала мои запасы, предназначенные на расходы в Европе. А расходы эти оказались куда значительней, чем я думал. Во всяком случае, я превысил счет у моих братьев, и мне пришлось затребовать денег у своих калькуттских агентов. Что ж, годом раньше, годом позже (если за это время не умрут два наших старших офицера, после которых я должен получить повышение и полный полковничий оклад) — я надеюсь здесь окончательно обосноваться. Годом раньше, годом позже, не велика беда! Пока меня не будет, Клайв отправится в путешествие — совершенствоваться в своем искусстве и знакомиться с великими школами живописи. Когда-то я мечтал поехать с ним вместе. Но l'homme propose… [91] Пенденнис. Нынче я думаю, что юноше не на пользу постоянная родительская опека. Вы, молодые, слишком умны для меня. Я не читал ваших книг, меня не учили всему тому, что вы знаете; нередко я чувствую себя среди вас старым болваном. Я вернусь туда, сэр, где у меня есть друзья и где я что-то собой представляю. Я знаю, что в нашем старом полку найдется несколько лиц, и белых и темнокожих, которые озарятся радостью при виде Томаса Ньюкома. А вас да благословит бог, Артур. Вы, здешняя молодежь, так холодны в обращении, что старику поначалу и невдомек, что о вас думать. Мы с Джеймсом Бинни сперва, как вернулись домой, частенько про вас толковали, — все думали, вы над нами смеетесь. Но вы не смеялись, я знаю, помилуй вас бог, и да пошлет он вам добрую жену и сохранит вас от всех соблазнов. Вот, я купил часы, и мне бы очень хотелось, чтоб вы носили их в память обо мне и моем сыне, к которому были так добры, когда оба вы, мальчиками, учились в старых стенах школы Серых Монахов.
Я пожал ему руку, пробормотав что-то бессвязное о моем уважении и привязанности. Можно ли было знать его и не питать к нему этих чувств?
Решение было принято, и добрый наш полковник стал без шума, но усердно готовиться в обратный путь. В эти немногие дни, оставшиеся до отъезда, он еще охотней и чаще прежнего дарил меня своим доверием и даже сказал, с присущей ему добротой, что видит во мне почти что сына и надеется, что я буду для Клайва добрым советчиком и старшим братом. Но кто, увы, подаст совет советчику? Ведь у меньшого брата было немало достоинств, коих не замечалось у старшего. Жизнь не ожесточила Клайва и даже не испортила. Однако я, кажется, отвлекся, занявшись лицом, сему рассказу посторонним, а потому спешу возвратиться к истории, составляющей предмет моей книги.
Полковник Ньюком сообщил мне, что сейчас, когда ого отъезд — дело решенное, его особенно радует и трогает поведение его друга Бинни.
— Джеймс — благороднейший из смертных, Пенденнис, я горжусь тем, что столь многим ему обязан, и открыто говорю об этом. Дом этот, как вам известно, я арендую у нашего предприимчивого друга мистера Шеррика и должен платить ему до конца договорного срока. Джеймс взял все обязательства на себя. Конечно, дом чересчур велик для него, но Бинни говорит, что он ему по душе и что он намерен остаться здесь, а ведение хозяйства поручить сестре и племяннице. Клайв, — тут голос говорившего, как мне показалось, слегка дрогнул, — будет по-прежнему приходить сюда, как домой, так говорит верный Джеймс, да благословит его бог! Джеймс оказался богаче, чем я думал, этак тысяч на сто рупии, — заметьте это, мои юный друг. Мистер Винни сообщил мне под секретом, что, если его племянница мисс Рози выйдет за человека, ему приятного, он оставит ей значительную часть своего состояния.
Удостоенный доверием возразил, что уже связан обещанием, в ответ на что полковник с понимающим видом сказал:
— Я так и думал. Одна пташка шепнула мне на ухо имя некоей мисс А. Я знал ее деда: весьма обязательный был господин, давал мне в долг в бытность мою субалтерном в Калькутте. Скажу вам по секрету, милейший мой молодой друг, я очень желал бы, чтобы кто-нибудь разъяснил известному вам юному джентльмену, что мисс Мак-кензи славная, миловидная и добропорядочная девушка и что она могла бы его полюбить. Если бы вы, молодые люди, женились благовременно на добродетельных и достойных женщинах, — какова, без сомненья, мисс хм… Амори, — то избегли бы половины соблазнов, коим подвержена юность: не стали бы распущенными, как можно об иных подумать, или, что еще хуже, себялюбивыми и холодными. И я молю господа, чтобы мой Клайв поскорее обрел тихую пристань вдали от всех искушений и сочетался браком с какой-нибудь достойной девушкой вроде племянницы Бинни. Возвратившись на родину, я поначалу строил касательно сына другие планы, но им не судьба была осуществиться. А зная его пылкий нрав и наглядевшись на его повадки, я все время боюсь, как бы мой юный повеса не угодил в какую-нибудь историю с женщиной, и мечтаю оградить его от опасности.
Итак, старики наши придумали благой план, согласно которому их дети должны были пожениться и жить не тужить, совсем как сказочные принц с принцессой; а милейшая миссис Маккензи (вы же знаете, что, водворившись в доме брата, она чуть ли не объяснялась в любви полковнику) — милейшая миссис Мак готова была отказаться от собственных упований, лишь бы ее миленькая Рози была счастлива. Мы шутя говорили, что едва отбудет отец Клайва, как в добавление к Рози выпишут Джози. Но малютка Джози находилась целиком под влиянием бабушки и повела себя более серьезно и благочинно: в письмах высказывала сомнение, нравственно ли ходить в оперу, в Тауэры и музеи восковых фигур; и меньше, чем через год, вышла замуж за Монстра-старшего из церкви доктора Макблея.
В скором времени в "Морнинг пост" появилось объявление о продаже трех лошадей (следовало описание примет и родословная), "принадлежащих одному офицеру, возвращающемуся в Индию. Обращаться к конюху на конюшне дома 120 на Фицрой-сквер".
Совет директоров пригласил подполковника Ньюкома на обед в честь кавалера ордена Бани второй степени, генерал-майора сэра Ральфа Регби, назначенного главнокомандующим в Мадрас. Клайв тоже получил приглашение, и. как он рассказывал: "…После обеда пили за здоровье родителя, сэр, и старик произнес такую ответную речь — просто прелесть!.."
Мы втроем совершили паломничество к Серым Монахам и долго бродили по обезлюдевшему школьному двору: были Варфоломеевы каникулы, и мальчики разъехались по домам. Нас сопровождал один из добрых старых обитателей богадельни, которого оба мы с Клайвом узнали; мы немного посидели в комнатенке капитана Скарсдейла (он был участником войны в Испании, но потом продал патент и на склоне лет вынужден был искать убежища в этой тихой гавани). Мы беседовали, как беседуют только влюбленные да бывшие соученики, о вещах, им одним интересных.
Полковник простился по очереди со всеми своими друзьями, молодыми и старыми; съездил в Ньюком, чтобы еще раз на прощание поблагодарить за все миссис Мейсон; переночевал у Тома Смита и провел денек с Джеком Брауном; навестил все школы для мальчиков и девочек, в которых учились вверенные его заботам дети, чтобы сообщить их родителям в Индии самые последние и достоверные сведения; недельку пожил в Марблхеде, где стрелял куропаток, — если бы не охота, говорил Клайв, там было бы просто невыносимо; а оттуда поехал в Брайтон, чтобы погостить немножко у доброй мисс Ханимен. Что же касается семейства сэра Брайена, то оно, едва прекратились парламентские заседания, разумеется, покинуло столицу. У Барнса был, конечно, охотничий участок в Шотландии, куда дядя с кузеном за ним не последовали. Остальные отправились за границу: сэру Брайену надо было лечиться на водах в Ахене. Братья расстались вполне дружески, а леди Анна и все юное поголовье от души пожелали полковнику счастливого пути. Сэр Брайен, наверно, даже спустился с братом из гостиной к парадной двери своего парк-лейнского дома; больше того, вышел на улицу и проводил его до кареты — совсем как старенькую леди Капиталл (из приемной до самого экипажа), когда она приезжала в банк проверить свой счет. Но Этель не удовольствовалась подобного рода прощанием: на следующее утро к дому на Фицрой-сквер подкатил кеб, откуда вышла дама под вуалью; она пробыла пять минут наедине с полковником Ньюкомом, и, когда он вел ее назад к экипажу, в глазах его стояли слезы.
Миссис Маккензи, наблюдавшая за всем этим из окон столовой, шутливо осведомилась у полковника, кто такая его пассия. Ньюком очень сурово ответил, что ему не хотелось бы слышать легкомысленных речей по адресу молодой особы, которую он любит, как родную дочь, и Рози, мне кажется, была огорчена тем, что его слова относились не к ней. Это было за день до того, как все мы отправились в Брайтон. Пансион мисс Ханимен абонировали для мистера Бинни и его дам, а Клайв и ее дражайший полковник поселились по соседству. Прибыл туда и Чарльз Ханимен и произнес там одну из лучших своих проповедей. В Брайтоне же оказался и Фред Бейхем, выглядевший особенно благородно и величественно где-нибудь на молу или на прибрежной скале. По-моему, у него состоялся какой-то разговор с Томасом Ньюкомом, в результате которого для Ф. Б. наступил период пусть недолгого, но очевидного процветания. Кто из знавших полковника не был им облагодетельствован, чьи глаза не смотрели на него с умилением? Ф. Б. был очень растроган проповедью Чарльза, в каковой, разумеется, все мы уловили намек. Слезы потоком лились по загорелым щекам Фреда, ибо он был человек весьма чувствительный и, что называется, раскаяниый грешник. Малютка Рози и ее маменька плакали навзрыд — к превеликому изумлению сдержанной мисс Ханимен, не подозревавшей о возможности такого влагоизвержения, и к замешательству бедного Ньюкома, которому неприятно было даже косвенное восхваление его особы в божьем храме. Был на этот раз в церкви и добрейший мистер Джеймс Бинни; но как бы ни проявляли или ни подавляли своих чувств собравшиеся, не было, мне думается, в этом тесном маленьком кружке ни одного, кто не пришел бы сюда с чистым помыслом и открытым сердцем. Последний раз слышал наш добрый друг звон воскресных колоколов на родном берегу — не скоро он услышит их вновь. Когда мы вышли из церкви, нашим глазам предстал бескрайний морской простор, в котором отражалась яркая синева небес и на каждой из бессчетных волн играл солнечный луч. Я и сейчас вижу, как шагает вдоль берега этот добрый человек, а рядом, прижавшись к нему, идет его сын.
Немало порадовал полковника приезд мистера Ридли. Дворецкий прибыл засвидетельствовать ему свое почтение из Сассекса, где находились замок и парк лорда Тодмордена.
— Мне вовек не забыть доброты полковника, — говорил растроганный Ридли. — Их милость взяли теперь себе в дворецкие одного юношу, коего он, Ридли, самолично и взыскательно всему обучил, так что может ручаться как за самого себя. Впредь он и будет прислуживать барону. А его самого их милость поставили управляющим и жалованье положили со всегдашней их щедростью. Вот мы с миссис Ридли и надумали, сэр, уж простите нас, относительно сына нашего, мистера Джона Джеймса Ридли (славный и порядочный он юноша, с гордостью можно сказать), что ежели соберется мистер Клайв за границу, оченно бы мы были горды и счастливы, кабы и Джон Джеймс с ним поехал. А деньги, что вы нам так щедро выплатили, полковник, мы ему отдадим, так уж мисс Канн все умно присоветовала. А барон заказал Джону Джеймсу картину за хорошую плату и пригласил сына нашего отобедать с ними за их собственным столом, сэр, за которым я им тридцать пять лет верно и исправно прислуживал… — В этом месте речи, составленной им, очевидно, заранее, голос Ридли сильно дрогнул, и больше он не сказал ни слова, ибо полковник сердечно пожал ему руку, а Клайв, вскочив с места, захлопал в ладоши и объявил, что ехать в путешествие с Джей Джеем по Франции и Италии — его заветная мечта.
— Только мне не хотелось просить об этом моего дорогого отца, — сказал он, — у него ведь и без того было много лишних расходов. К тому же я знаю, Джей Джей слишком независим, чтобы поехать в качестве моего нахлебника.
Койка на пароходе была заказана полковником заблаговременно. На этот раз он часть пути ехал сушей, так что благородное судно "Пиренейско-Восточной компании" должно было доставить его только до Александрии. Багажа у него было не больше, чем у какого-нибудь субалтерна. Когда бы не дружеские настояния Клайва, он, верно, только и повез бы с собой что свой старый потертый мундир, столько лет служивший ему верой и правдой. До Саутгемптона он доехал вдвоем с Клайвом; Ф. Б. и я прибыли туда дилижансом: мы испросили позволения проводить нашего доброго старого друга и сказать ему на прощание: "Храни вас бог!" И вот наступил день отплытия. Мы осмотрели его каюту; вокруг нас, как всегда на борту большого судна в день отплытия, царила невообразимая суета. Но мысли наши, как и у сотни других людей в тот день, поглощены были только одним человеком. На залитой солнцем палубе собираются тесные кучки друзей, грустно обменивающихся последними напутственными словами. Они не замечают окружающей сутолоки — не слышат возгласов офицеров и судовой команды, деловито снующих взад и вперед, топота и пения матросов у кабестана и звука судового колокола, возвещающего миг разлуки матери с сыном, отца с дочерью, жены с мужем, пока еще держащих друг друга за руки. Мы видели, как у штурвала беседуют Клайв с отцом. Потом они спустились вниз; и тут какой-то пассажир попросил меня поддержать его почти бесчувственную супругу и свести ее с корабля. За нами шествовал Бейхем, неся на руках двоих их малюток — отец отвернулся и ушел на корму. В последний раз ударил колокол, и на судне объявили: "Провожающие на берег!" Еще не отзвучали эти слова, как пароход начал вздрагивать, огромные его колеса забили по воде, а из труб вырвались черные предвестники его отбытия. Стоя у края пристани, мы увидели, как на палубу вышел мертвенно-бледный Клайв, и едва он сошел на берег, как за ним убрали трап.
С пристани разнеслось троекратное ура, которому ответили стоявшие на шканцах матросы и пассажиры на палубе, и вот благородный корабль сделал свой первый рывок на предначертанном ему пути в океан.
— Вон он, вон он, благослови его бог!.. — кричит Фред Бейхем, — размахивая шляпой.
Не успел я разглядеть нашего доброго друга, махавшего нам с борта, как леди, которую муж поручил мне свести на берег, упала без чувств ко мне на руки. И к ней судьба была немилостива, к бедняжке. О страдания сердец, отторгнутых друг от друга, о печаль души, жестокая, жестокая разлука — ужель нам терпеть вас до того самого дня, когда слезы не смогут больше увлажнить наших глаз и не будет для нас ни печали, ни горя?
Глава XXVII Юность и сияние солнца
Хотя нужда в деньгах заставила Томаса Ньюкома вернуться в Индию, — в родных краях он, как выяснилось, не мог прожить на свои доходы, — тем не менее он был человеком вполне состоятельным и к моменту вторичного отъезда из Европы имел в Индии двести тысяч рупий в различных ценных бумагах. "Тысяча в год, — размышляя он, — да еще проценты с моих двухсот тысяч рупий позволят нам безбедно жить на родине. Когда Клайв женится, я смогу дать ему десять тысяч фунтов да еще выделять пятьсот фунтов в год из моего содержания. Если жена ему попадется с деньгами, то они будут жить припеваючи, а что до его картин, то пусть себе рисует для удовольствия, сколько вздумает". Ньюком, как видно, не брал серьезно в расчет, что сын его может зарабатывать продажей картин, и Клайв казался ему юным принцем, избравшим себе забавой живопись. Муза изящных искусств пока что не пользуется в нашем обществе полным признанием. Светскому джентльмену позволительно поразвлечься с ней, но чтобы взять ее на горе и радость, отказаться от лучших партий и прилепиться к ней душой! Припять ее имя!.. Иных респектабельных господ это так же шокировало бы, как если бы их сын женился на танцовщице.
Ньюком оставил в Англии ренту на сто фунтов в год, основная часть которой должна была перейти его мальчику после совершеннолетия. Кроме того, он поручил своим лондонским банкирам выплачивать Клайву приличное годовое содержание.
— А если этого не достанет, — заботливо добавил он, — выпиши чек господам Фрэнксу и Мерривезеру, моим калькуттским агентам; для них твоя подпись будет все равно что моя.
Перед отъездом он привел Клайва в контору господ Джолли и Бейнза (на Фог-Корт, пройти с Леденхолла), лондонских представителей господ Фрэнкса и Мерривезера. Мистер Джолли — лицо почти мифическое для всей конторы — с недавнего времени женат на леди Джулии Джолли, владеет поместьем в Кенте, евангелист и деятельный участник молитвенных собраний в Эксетер-Холле, знал бабушку Клайва, — как же, как же, миссис Ньюком, замечательная была женщина. Бейнз имеет дом близ Риджентс-парка, но мечтает при случае перебраться в Бел-грэйвию; у него музицирующие дочки, за столом, что ни день, бывают герр Мошелес, Бенедикт, Элла, Осборн; а мисс Юфимии Бейнз посвящена си-бемольная соната (опус девятьсот тридцать шестой), специально для нее написанная ее покорным и преданным слугой Фердинандо Блитцем. Бейнз надеется, что его юный друг станет частым гостем на Йорк-Террас, где девочки будут просто счастливы его видеть. Дома он рассказывает о странной причуде полковника Ньюкома, который дает сыну тысячу двести или даже полторы тысячи в год и хочет сделать из него художника. Флора и Юфимия обожают художников, а посему полны интереса к юноше.
— Пока мы с его отцом толковали о делах в приемной, он сидел и рисовал карикатуры, — говорит мистер Бейнз и показывает рисунок, изображающий торговку апельсинами, которую Клайв приметил возле банка и запечатлел у них в конторе на промокательном листе. — Зарабатывать ему не нужно, — добродушно прибавляет мистер Бейнз. — К тому же он своими картинами, по-моему, много не заработает.
— А любит он музыку, папочка? — спрашивает одна из дочек. — Как жаль, что его не было на нашем последнем вечере. А нынче сезон уже кончился!..
— Да и молодой мистер Ньюком уезжает. Он приходил ко мне сегодня за аккредитивом; рассказывал, что едет через Швейцарию в Италию. Его адрес — Шарлотт-стрит, Фицрой-сквер. Престранное местожительство, не правда ли? Занесите мистера Ньюкома в адресную книжечку и пригласите в следующий сезон к обеду.
Готовясь к отъезду, Клайв запасся целым арсеналом мольбертов, складных стульчиков, зонтов и альбомов, самых добротных и красивых, какие только могли предложить господа Соуп и Айзик. У Джей Джея прямо глаза заблестели при виде этих восхитительных принадлежностей искусства — листов гладкого картона, полированных этюдников и блестящих, уложенных рядами в коробку тюбиков с красками, которые, казалось, так и звали — "выдави меня!". Когда бы краски делали художника, а этюдник открывал секрет писания этюдов, я бы тут же кинулся к господам Соупу и Айзику, но — увы! — эти милые игрушки не больше способны создать живописца, чем клобук инока.
В доказательство того, что он всерьез считает искусство своей профессией и даже намерен зарабатывать им на жизнь, Клайв отнес продавцу эстампов на Хэймаркет четыре рисунка на спортивные темы и продал их по семь шиллингов шесть пенсов за штуку. Когда он получил от мистера Джонса полтора соверена, восторгу его не было границ.
— За одно утро я шутя могу сделать полдюжины таких картинок, — прикидывал он. — Итого, по две гинеи в день, это выходит двенадцать, ну, скажем, десять гиней в неделю, — ведь в воскресенье я не буду работать, да и на неделе вдруг захочется передохнуть. А десять гиней в неделю — это пятьсот фунтов в год, то есть почти столько, сколько мне нужно. Мне даже не придется трогать денег моего милого старика.
Он написал своему доброму батюшке пылкое послание, полное счастливых и нежных слов, которое тот получит через месяц после прибытия в Индию и будет читать своим друзьям в Калькутте и Барракпуре. А Клайв созвал друзей-художников и устроил пирушку в честь этих тридцати шиллингов, избрав для сей цели трактир "Королевский Герб" в Кенсингтоне, столь чтимый многими поколениями живописцев. Тут был Гэндиш и гэндишиты и лучшие представители натурного класса с Клипстоун-стрит, а вице-председателем был Джей Джей, возле которого восседал Фред Бейхем, в чью обязанность входило произносить речи и резать баранину. И уж поверьте мне, столько здесь было спето веселых песен и осушено заздравных кубков, что, верно, в целом Лондоне не сыскалось бы в те дни такой веселой компании. Высший свет разъехался; Парк, когда мы шли через него, был пуст, и листья Кенсингтонского сада падали от усталости после столичного сезона. А мы всю дорогу, пока шли по Найтс-бриджу и вдоль ограды Парка, горланили песни, и возчики, ехавшие на Ковент-Гарденский рынок и остановившиеся передохнуть в трактире "На Полдороге", с удивлением внимали нашему хору. Теперь уже нет этого трактира, и веселые полуночники не оглашают больше округу своим пением.
Затем Клайв и Джей Джей сели на пароход и поплыли в Антверпен. Любителям живописи легко представить себе, какое наслаждение испытали наши друзья, попав в живописнейший из всех городов мира, где они сразу очутились в шестнадцатом веке; где гостиница, давшая им кров (старый мой знакомец — "Великий Пахарь", больше мне не вкусить твоего гостеприимства и уюта — тебя сровняли с землей!), так походила на придорожную таверну, в стенах которой Квентин Дорвард впервые повстречал свою возлюбленную; где из окон домов под островерхими крышами и с диковинных крылечек словно бы глядят рыцари Веласкеса и бургомистры Рубенса; где стоит все та же Биржа, что и триста лет назад, и для полноты картины остается лишь облачить толпящихся здесь людей в короткие панталоны и широкие фрезы и примыслить им бороды и шпаги; где по утрам просыпаешься под перезвон колоколов с восхитительным ощущением жизни и счастья; где по улицам бродят настоящие монахини, а каждая фигура на площади Мэр, каждая прихожанка в черной одежде, преклонившая колени в церкви или входящая в исповедальню (в настоящую исповедальню!), так и просится в новенький альбом. Если бы Клайв везде рисовал столько же, сколько в Антверпене, господа Соуп и Айзик составили бы себе недурной капиталец, снабжая его необходимыми принадлежностями.
После Антверпена адресат Клайва получил письмо, помеченное: "Hotel de Sede [92], Брюссель" и содержащее пространный панегирик удобству и кухне этого заведения, где вино, по словам пишущего, не знает себе равных в Европе. Затем следовало описание Ватерлоо, к коему прилагался набросок замка Угумон, где Джей Джей был изображен в виде бегущего французского гренадера, а Клайв преследовал его в мундире лейб-гвардейца верхом на огромном скакуне.
Следующее письмо — из Бонна; в нем имеются довольно посредственные стихи о горе Драхенфельз, рассказ о нашем бывшем товарище по школе Серых Монахов Край-тоне, теперь студенте университета, о так называемой "коммерц" — веселой попойке и о студенческой дуэли в Бонне. "Кого бы ты думал, я здесь встретил? — пишет далее Клайв. — Тетушку Анну, Этель, мисс Куигли и малышей, — весь полк под командованием Куна! Дядюшка Брайен остался в Ахенс, где оправляется от приступа. А моя прелестная кузина, ей-богу, хорошеет с каждым днем".
"Когда они вне Лондона, — пишет он далее, — а вернее сказать, когда за ними не приглядывает Барнс или старая леди Кью, они кажутся мне совсем иными людьми. Тебе известно, как холодны они были с нами последнее время и как огорчали тем моего славного старика. А тут, как повстречались со мной — милее некуда. Произошло это на горе близ Годсберга. Мы с Джей Джеем поднимались к развалинам замка, а за нами тянулась толпа нищих, которые подстерегают вас здесь вместо прежних разбойников. Вдруг, видим, — спускается сверху караван осликов, и детский голосок кричит: "Смотрите, Клайв! Ура, наш Клайв!" Один ослик, стуча копытами, устремляется к нам но склону; на спине у него торчат растопыренные ноги в белых штанишках, и я узнаю крошку Элфреда, который сияет — рот до ушей.
Потом он стал поворачивать своего скакуна — хотел, видно, поехать назад, чтобы уведомить остальных, но ослик как заупрямится, как начнет брыкаться — и скинул мальчишку наземь. Пока мы отряхивали его, подъехало остальное семейство. Мисс Куигли выглядела зловеще на стареньком белом пони; тетушка восседала на вороной лошади которая от старости сделалась сивой; затем шли два осла, груженные детьми, под присмотром Куна, а, наконец, ехала Этель, тоже верхом на осле; на ней была темная юбка и белая муслиновая блуза, перетянутая в талии малиновой лентой; на голове большущая соломенная шляпа, украшенная лентой того же цвета, а в руках букет полевых цветов; ноги ее были скрыты под шалью, прилаженной заботливым Куном. Когда она остановилась и ослик принялся ощипывать кусты, на лицо ее и белую кофточку упала ажурная тень листвы. Лоб, глаза и волосы оставались в тени, зато на правой щеке играл луч света; он сбегал по плечу и руке, тоже белой, но более теплого тона, и зажигался огнем на алых маках и еще каких-то синих и желтых цветах в ее букете. "Даже птицы, кажется, запели громче с ее появлением", — сказал Джей Джей, и оба мы решили, что Этель — первая красавица Англии. Фигура ее, как она ни хороша, пожалуй, пока еще слишком гонка и несколько угловата, но краски бесподобны. Без красок нет для меня ни женщины, ни картины. О, эти нежные оттенки кожи! О! Lilia mixta rosis! [93] О, чернота волос и строгих бровей! По-моему, розы и гвоздики на ее щеках расцвели ярче с тех пор, как мы любовались ими в жарких бальных залах Лондона, где они вяли, задыхаясь в ночной духоте и свечной гари.
И вот я стою посреди целой толпы родственников, сидящих на целом стаде ослов; на заднем плане скромно дожидается Джей Джей, а завершают композицию нищие, с которыми Кун расправляется языком и руками, бранью и хлыстом. Представь себе еще Рейн, который серебрится в отдалении между Семью Горами, но помни, что главной в картине все-таки будет Этель; она непременно окажется главной, если верно нарисовать ее, и прочие огни померкнут в ее сиянии. Можно воспроизвести ее линии, но как передать ее краски? Тут мы не властны над природой. Можно овладеть линией, заставить ее лечь на место, но как изобразить "воздух"?! Я не знаю такой желтой краски, чтоб передавала солнечный свет, такой синевы, которая хоть сколько-нибудь походила бы на синеву неба. Мне думается, мы получаем на картинах только подобие тонов, какие-то намеки на них. Взять хотя бы сурик, посредством которого мы вынуждены изображать румянец, — разве скажешь, что он хоть сколько-нибудь походит на то сияние, которое разливается и трепещет на щеке, подобно солнечным лучам, играющим на лужайке? Вглядись, и ты увидишь, какое тут разнообразие нежнейших переливов, — ведь каждый оттенок это целое соцветие. Бросим же палитру и будем добиваться чистой линии: она осязаема и уловима — прочее нам недоступно и неподвластно".
Все эти рассуждения я привожу здесь не по причине их ценности (в последующих письмах ко мне Клайв то оспаривал их, то подтверждал), а потому что в них раскрывается порывистый и пылкий нрав юноши, у которого прелести искусства и природы, одушевленные и неодушевленные (в особенности первые), вызывали восторг, не знакомый натурам более рассудочным. Стоило этому невинному молодому эпикурейцу увидеть прекрасный ландшафт, прекрасную картину или красивую женщину, как он прямо пьянел от восхищения. Взор его упивался этим зрелищем, а душа, казалось, пела и ликовала. И хотя Он придерживался того правила, что всякий обед хорош, и готов был довольствоваться куском хлеба с сыром и кружкой пива, редко кому бутылка кларета доставляла такое наслаждение.
На заре жизни мы особенно любим писать письма. Юноша в расцвете сил и здоровья, чья кровь бурлит в молодых жилах, кому жизнь улыбается, а природа и люди выказывают свою благосклонность, ищет человека, с которым мог бы поделиться этой радостью жизни, поскольку иначе она остается неполной. Я оказался в этом отношении самым подходящим для Клайва лицом. Он возвел меня в сан друга и назначил наперсником; наделил означенного наперсника бесчисленными добродетелями и достоинствами, существующими, главным образом, в его собственном воображении; сетовал, что нет у наперсника сестры, на которой бы он, Клайв, не задумываясь, женился; и на тысячу ладов изъявлял мне свою искреннюю любовь и восхищение, о чем я упоминаю здесь лишь для того, чтобы познакомить вас с характером юноши, а вовсе не в подтверждение своих добродетелей. Книги, подаренные автору этой хроники "…преданным его другом Клайвом Ньюкомом", и по сей день хранят на титульном листе следы его юношеских чувств и детского почерка. Свой экземпляр "Уолтера Лорэна" он богато переплел и заказал ему золотой обрез, заставив автора краснеть за свой труд, который давно уже стал продаваться по цене, доступной самому тощему кошельку. Повстречав однажды в "Пристанище" газетчика, посмевшего своей статьей возвесть хулу на это произведение, Клайв так распалился, что затеял с ним драку. И хотя потом пора восторгов, как и положено всему на свете, миновала, чувства двух старых друзей, утратив былую романтичность, надеюсь, ничуть не ослабли, когда кончилось время веленевой бумаги и золотых обрезов. Груда писем, написанных восторженным юношей в тот период, послужит материалом для следующей части его биографии. Людям опытным, если им случится перелистать эти страницы, наверно, припомнится кое-что из их прошлого, а молодым, когда прочтут они эту летопись, придут на ум их собственные увлечения, провинности, оплошности и проступки.
Поскольку здесь не было старой графини, а также и Барнса, между Клайвом и его родственниками словно бы убрали какую-то преграду. Детишкам, любившим его, не возбранялось видеться с ним, когда бы он ни пришел. Они едут в Баден-Баден; может быть, и он с ними поедет? Ведь Баден-Баден как раз на пути в Швейцарию, и он побывал бы в Страсбурге, Базеле и других городах. Клайву весьма улыбалось отправиться со своими кузенами и попутешествовать в обществе такой прелестной девушки, как Этель Ньюком, а Джей Джей всегда играл при Клайве вторую скрипку. И вот они вместе отправились по проторенному пути — Кобленц, Майнц и Франкфурт, рисуя дорогой горы и замки, которые все мы рисовали. Пассажиры пароходов с восторгом оглядывались на красавицу Этель, и Клайв был горд тем, что состоит в свите столь очаровательной особы. А по суше семейство путешествовало в двух колымагах, из тех, что еще лет десять назад громыхали по дорогам Европы, у ворот гостиниц вдруг высаживая из своего чрева, с козел и с запяток человек по десять англичан сразу.
Небо всю дорогу было безоблачное, и путешествие доставляло им много радостей и новых впечатлений. Аккредитив, выписанный Клайву Ньюкому, эсквайру, мистером Бейнзом из Фог-Корта, позволял нашему юному джентльмену путешествовать с полным комфортом и без всяких забот. Он пока еще не отважился нанять себе камердинера, поскольку у них с Джей Джеем было решено, что странствующим художникам не к лицу такое аристократическое баловство; однако во Франкфурте приобрел хорошенькую бричку (вкус у мальчика весьма изысканный, он уже тонкий знаток вин и в каждой гостинице без колебаний заказывает наилучшее); и вот они едут: либо в кильватере рыдвана леди Анны — чуть на расстоянии, чтобы избежать пыли, либо, чаще, впереди этого огромного фургона с прицепом, в котором путешествовали маленькие Ньюкомы с гувернанткой под охраной их лондонского лакея, меланхоличного верзилы, взиравшего одинаково угрюмо и равнодушно на Рейн и Неккар, горы и долы, села и развалины. Малютки Элфред и Эгберт рады всякому случаю ускользнуть от мисс Куигли и проехать перегон-другой не в прицепе с детьми, а в бричке Клайва. Порой и младшим девочкам удается вымолить себе это удовольствие. Думаю, что и Этель охотно покинула бы рыдван, где она сидит, зажатая между мамиными собачками, книгами, саквояжами, сундуками и ларчиками — этого непременного снаряжения иных знатных английских путешественниц; но мисс Этель уже взрослая, она выезжает в свет и представлена ко двору, а столь важной особе приличествует чинно сидеть в углу кареты и нигде больше. Я же со своей стороны охотно думаю об этом красивом и любезном юноше, от души наслаждающемся своими вакациями, ибо нет, кажется, ничего приятнее, чем видеть бодрого и веселого молодого англичанина, — как он щедр и великодушен, приветлив и мил, оживлен и любознателен, как сияет довольством и дружелюбием его открытое лицо, как он всегда признателен за любую услугу и вольготно пользуется благородным правом юности — быть счастливым и радоваться жизни. Так пой, веселая душа, покуда весна; расцветайте милые цветы юности, пока греет солнце! Ты не станешь завтра хуже оттого, что сегодня был счастлив, если только де совершил в этот день ничего постыдного. У Джей Джея тоже были свои радости; от его ясного взора не ускользала ни одна из возникавших перед ним прелестных картин; он, по обыкновению, молча упивался этим счастьем и, поднимаясь с восходом, не уставал трудиться, коль не руками, то глазами и сердцем. Да им и самим стоило полюбоваться, — такое* это было прекрасное, нежное и тонкое существо, с девичьи чистой и мягкой душой; благочестивый, скромный, застенчивый, он готов был, однако, на смерть стоять за правду и справедливость, был исполнен благодарности богу и людям и наделен терпением, верностью и постоянством. Клайв по-прежнему оставался для него героем и покровителем, прекрасным молодым принцем или сказочным рыцарем. Есть ли кто храбрее, красивее, великодушнее и остроумнее Клайва? Слушать его пение, когда они вместе сидели за работой или катили на лошадях во время этого счастливого путешествия по залитым солнцем живописным местам, было для Джей Джея величайшим удовольствием. Ум его был несколько медлителен, но глаза зажигались от каждой шутки Клайва; потом, поразмыслив и поняв ее, он разражался хохотом, чем, в свою очередь, смешил наших веселых путешественников, и крошка Элфред готов был без конца смеяться над тем, как смеется Джей Джей. Так они развлекались безобидными шутками, природа улыбалась им своими вечно новыми, но всегда пленительными улыбками, а тем временем их счастливое странствие подходило к концу.
И вот давно проторенным путем они прибыли в прелестнейший из всех городов, где только раскидывало свои шатры Веселье и куда весельчаки и меланхолики, бездельники и дельцы, распутники и отцы семейств съезжаются в поисках забавы, отдыха или наживы; где лондонские красавицы, протанцевав и профлиртовав дома весь сезон, могут еще немного потанцевать и пофлиртовать; где собираются расфуфыренные прощелыги со всего света, а суровые лондонские стряпчие, как я видел собственными глазами, позабыв и Темпл, и свои парики, пытают счастья вопреки Фортуне и мосье Беназе; где алчные прожектеры вынашивают свои планы, метят карты, обдумывают беспроигрышный ход, а сделав его, проигрывают и занимают сто франков, чтобы вернуться на родину; где даже добродетельные британские леди рискуют по маленькой и загребают выигрыши трясущимися руками, сидя бок о бок с другими дамами, совсем не добродетельными и отнюдь не притязающими на это; где порой какой-нибудь юный повеса сорвет банк и уйдет с добычей из мест, откуда сам Геркулес, пожалуй, ушел бы ни с чем; где вы встретите диковинных графинь и принцесс, чьи мужья почти всегда не здесь, а в своих обширных поместьях — в Италии, Испании, Пьемонте и бог знает в каких еще землях, — меж тем как вокруг этих странствующих Пенелоп, их достойных супруг, толпой увиваются поклонники; где всегда полно русских бояр, испанских грандов, кавалеров ордена Золотого Руна, французских графов, польских и — несть им числа — итальянских князей, что дымят в раззолоченных залах и на всех языках проклинают красное и черное. И, уж конечно, в этом Вавилоне то и дело раздается известное английское словцо, — где только его не услышишь?! — посредством коего предметы, люди, их неудачи и самые их глаза передаются во власть преисподней.
— Вот, чертова незадача! — произносит лорд Кью, когда крупье сгребает стопки его золотых.
— Эх, чертово невезенье! — вздыхает комиссионер Браун, который тоже ставил по пяти франков вслед за его сиятельством.
— О, кости Бахуса! — сокрушается граф Фелис, коего мы еще помним посольским курьером.
— Ах, sacre cop! [94] — восклицает виконт де Флорак, простившись с последним своим луидором. Так всякий клянется на своем языке. О, этот сладостный хор!
Что лорд Кью оказался в Баден-Бадене, нисколько не удивительно. Его можно встретить где угодно: на празднике по случаю завершения лисьей охоты, на балу в Букингемском дворце, в дворцовой кордегардии, у Третьего водопада или на скачках в Ньюмаркете. Он бывает везде, делает все от души и знает всех и каждого. Только на прошлой неделе он выиграл в рулетку несколько тысяч луидоров (вот бы когда Брауну повторять ставки его сиятельства!). Он с одинаковым спокойствием съедает свой ужин и после славной победы, и после отчаянного поражения, а быть стойким при выигрыше, как известно, куда труднее, чем при проигрыше. И сна он тоже не теряет ни в том, ни в другом случае; по утрам с упоением играет в кегли, до полудня возится с детворой (он дружит с половиной здешних детишек) и легко покидает зеленые столы с их треволненьем и азартом, чтобы сыграть роббер в вист из шести пенсов с генералом Старчером или потанцевать на балу с каждой из шести его дочек. Со всеми, начиная от его высочества, принца такого-то… — главного гостя Баден-Бадена, — до комиссионера Брауна, отнюдь не считающего себя здесь последним, лорд Кью держится дружелюбно и просто и к себе встречает то же отношение.
Глава XXVIII, в которой Клайв начинает знакомиться с жизнью большого света
В Баден-Бадене Клайв застал нескольких старых знакомых, меж коих был и его друг-француз, мосье де Флорак, находившийся отнюдь не в столь блестящих обстоятельствах, как в прошлый раз, когда они встретились на парижских Бульварах. Флорак признался, что в Бадене Фортуна крайне немилостива к нему; она опустошила не только его кошелек, но и чемоданы, шкатулку с драгоценностями и бельевой шкаф, все содержимое которых двинулось в поход по черному и красному полям против золотых крон мосье Беназе. Однако на каком бы поле Флорак ни сражался, он неизменно проигрывал.
— Сия кампания, mon cher, была моей Москвой, — изливался он Клайву. — Беназе разбил меня наголову; я почти ни разу не выиграл. Я потерял казну, припасы, снаряжение, — все, кроме чести; ее Беназе за ставку не берет, а кабы брал, то набежало бы, поверьте, множество людей, готовых рискнуть ею в Trente et Qarante [95]. Иногда я подумывал, не вернуться ли мне домой. Матушка моя, ангел всепрощения, приняла бы своего блудного сына и заклала бы для меня жирного тельца. Но, что поделаешь, домашняя телятина мне приелась. К тому же мой братец аббат, хоть он и достойнейший христианин, в подобных делах сущий жид, не хуже Беназе: отпущение грехов у него выменяешь лишь на раскаянье. А у меня раскаянья ни на грош! Конечно, я скорбел душой, но лишь тогда, когда ставил на чет, а выпадал нечет, или наоборот. Вместо укоров совести меня терзало проклятое "вот если бы", и неверие свое я оплакивал лишь в тех случаях, когда, усомнившись, переносил ставку на красное, а выходило черное. В иных случаях я не ведал раскаяния. Ведь я от природы joer [96], как братец мой родился devot [97]. Архиепископ Страсбургский — наш родственник, и я недавно навестил его преосвященство в Страсбурге во время своего последнего паломничества в этот Ломбард Благочестия. Я признался ему, что с радостью заложил бы его крест и перстень, лишь бы сесть за карточный стол, и добрейший прелат со смехом ответил мне, что велит капеллану позаботиться о сохранности вещей. Вы отобедаете со мной? Владелец моей гостиницы был управляющим у нашего кузена герцога Д'Иври и готов оказывать мне кредит до Судного дня. Но я не злоупотребляю его высоким доверием. Боже правый! Здесь ежедневно передо мной ставят серебряные приборы, которыми я мог бы поправить свои дела, внемли я наущениям сатаны. Но я говорю ему: "Vade retro" [98]. Пойдемте же и отобедаем вместе — у Дюлюка отличная кухня.
Это милое признание было сделано господином почти сорока лет от роду, но он так привык держаться молодым фатом в Париже и иных европейских столицах, что, право, не знал или не хотел знать иной роли. Он был не лишен дарований, имел чудеснейший в мире характер, был прекрасно воспитан, всегда оставался джентльменом и даже после своей "Москвы" не утратил бодрости духа. Он славился храбростью, а его любовь к приключениям, особенно приключениям известного рода, была, возможно, сильно преувеличена, поскольку он пользовался дурной репутацией. Не будь в живых его матушки, он, пожалуй, совсем бы изверился в женщинах. Но эту он свято чтил и рассказывал с нежностью и восторгом о ее преданной любви, доброте и долготерпении.
— Вот ее портрет, — говорил он. — Я никогда не расстаюсь с ним — никогда! Он спас мне жизнь в одной истории из-за… женщины, не стоившей и пороха, который мы сожгли из-за нее с бедным Жюлем. Пуля его угодила сюда, в жилет, задела ребро и уложила меня в постель. Да, если б не этот портрет, мне бы тогда не встать!.. О, моя матушка сущий ангел! Я верю, небо ни в чем не откажет этой святой женщине и своими слезами она отмоет мои грехи.
— Боюсь, что мадам де Флорак придется пролить их немало, — с улыбкой заметил Клайв.
— Enormement [99], клянусь, мой друг! Что проку отрицать! Я день и ночь даю ей повод для слез. Я одержим злыми духами. А очень недурной букет у этого здешнего винца, Аффенталера. Меня терзают страсти, мой мальчик! Карты — это пагуба, но еще пагубней женщины. А ну-ка передайте мне этих раков — они здесь очень сочные. Остерегайтесь и того и другого, и пусть мой пример послужит вам наукой. Я видел, вы бродили вокруг зеленых столов, заметил, как блестели ваши глаза при виде груды золота и какие взгляды бросали вы на некоторых здешних красавиц. Поберегитесь этих сирен, мой мальчик, пускай я буду вашим Ментором — в том смысле, разумеется, чтобы вы не повторяли моих ошибок. Еще не ставили? И не ставьте! А если уж начнете, то никогда не удваивайте ставки при проигрыше. Игра — это не расчет, а наитие. Вот у меня, к примеру, расчет был верный, а что получилось? Карман пуст, ящики пусты, несессер уплыл в Страсбург. А где моя меховая шуба, Фредерик?
— Parble! Vos le savez bien, — Monsier le Vicomte [100], - отвечает Фредерик, прислуживающий хозяину и его другу.
— Шуба, подбитая настоящим соболем и стоившая три тысячи франков, — я выиграл ее в бильярд у одного молодого русского. Она осталась в Страсбурге. Наверно, ее гложет чертова моль в этом Ломбарде Благочестия. Двести франков и расписка, которую получил Фредерик, — вот все, что от нее уцелело. А сколько у меня сорочек, Фредерик?
— Eh, parble, Monsier le Vicomte sait bien qe nos avons tojors vingt-qatre chemises [101], - ворчит Фредерик.
Виконт с воплем вскакивает из-за стола.
— Две дюжины сорочек, — восклицает он, — а я неделю сижу без гроша! Belitre! Nigad! [102]
И он кинулся выдвигать ящики, но в них не было и намека на тот избыток белья, о котором говорил слуга, на чьей хмурой физиономии появляется хмурая улыбка.
— Прощаю тебя, мой преданный Фредерик! Мистер Ньюком поймет твой невинный обман. Фредерик служил в моей гвардейской роте, и с тех пор он при мне. Это мой Калеб Болдерстоун, а я его Рейвенсвуд. Я — Эдгар. Подай же нам кофе и сигары, Болдерстоун.
— Plait-il, Monsier le Vicomte? [103] — переспрашивает сей французский Калеб.
— Ах да, ты не понимаешь по-английски и не читал Вальтера Скотта, не так ли?! — восклицает его хозяин. — Я тут рассказываю мосье Ньюкому историю твоей жизни и моих злоключений. Поди, принеси нам кофе, nigad.
Когда наши джентльмены отведали этого бодрящего напитка, хозяин весело объяснил гостю, почему он, "dris rgens in rebs egestas" [104], как произнес он с отменным французским прононсом, предпочитает пить кофе в гостинице, а не в шикарном кафе курзала.
Беспечность виконта после стольких злосчастий и его "Москвы" немало позабавила Клайва, и он решил, что один из аккредитивов мистера Бейнза очень бы выручил этого обездоленного героя. Возможно, такова и была цель всей исповеди Флорака; впрочем, надо отдать справедливость этому неисправимому молодому господину — он готов был рассказывать о своих злоключениях каждому, кто соглашался слушать, и история заложенной шубы, часов, колец и несессера, а также истинное состояние его гардероба было известно всему Баден-Бадену.
— Вот вы советуете мне вступить в брак и остепениться, — сказал Клайв виконту, рассыпавшемуся в похвалах чарам той юной sperbe Anglaise [105], которую он видел с Клайвом в парке. — Так почему же вы сами не женитесь и не остепенитесь?
— Но ведь я, душа моя, женат! А вы не знали? Ну да, женат со времени Июльской революции. Мы были бедны в те дни и бедняками остались. Тогда еще были в живых мои кузены — сыновья герцога Д'Иври и его внук. Не видя для себя иного выхода, теснимый нехристями, я вступил в супружество с нынешней виконтессой де Флорак. Дал ей свое имя, понимаете ли, вместо ее ужасной фамилии — она звалась мисс Хигг. Вы не знаете этих манчестерских Хиггов из графства Ланкастер? Она уже тогда была в зрелом возрасте, а нынче ей — уф!.. Прошло пятнадцать лет, а виконтесса еще жива. Наш брак не был счастливым, мой друг: мадам Поль де Флорак — протестантка, не англиканской церкви, а уж не знаю какой-то там секты. Вступив в союз, который, как вы понимаете, был всего лишь сделкой, мы прожили вместе некоторое время в особняке Флораков. В ее салоне можно было умереть с тоски: там собирались одни священники. Она досаждала моему бедному батюшке, когда он сидел в садовом кресле и не мог от нее спастись, а мою поистине святую матушку назвала идолопоклонницей, хотя та поклоняется лишь своим детям! Всех нас, бедных католиков, творящих обряды своих предков, она звала "римлянами", Рим называла Вавилоном, а папу Римского — Вавилонской… э… блудницей! Она вывела из себя мою матушку, этого небесного ангела, пыталась обратить в свою веру прислугу и даже в спальню аббата подкидывала свои брошюрки. О друг мой, какой хороший король был Карл Девятый, и матушка его тоже мудрая была государыня! Как я жалею, что мадам де Флорак избежала Варфоломеевской ночи: ее, наверно, спас тогда ее нежный возраст. Мы давно уже расстались. Ее доходы оказались сильно преувеличенными. Кроме суммы, пошедшей на погашение моих долгов, я ей ничего не должен. Ах, если бы я мог сказать то же самое об остальном человечестве! А не пойти ли нам немного пройтись? Ах, повеса! Я вижу, вы так и рветесь к зеленым столам.
Клайв и не думал рваться к зеленым столам, но спутник его не ведал покоя, как за ними, так и вдали от них. Самое увлекательное, говорил мосье де Флорак, если но выигрывать, это — проигрывать, а уж коли не играть, то хоть следить за чужой игрой. И вот они с Клайвом спустились в курзал, где понтировал лорд Кью, а толпа потрясенных новичков и восхищенных завсегдатаев следила, затаив дыхание, за его смелой и удачливой игрой; тут Клайв, признавшись, что ничего в этом деле не смыслит, вынул из кошелька пять наполеондоров и попросил Флорака поставить их по своему, усмотрению. Виконт попытался было заспорить, но деньги очень скоро очутились на столе и там необычайно приумножились, так что четверть часа спустя Флорак подал своему доверителю целую пригоршню золотых. Полпригоршни Клайв, вероятно, вспыхнув от смущения, тут же предложил мосье де Флораку, сказав при этом, что тот может вернуть их, когда сочтет удобным. Видно, в тот вечер судьба благоприятствовала супругу мисс Хигг, ибо уже через час он заставил Клайва взять обратно свой заем, а по прошествии двух дней появился в своих фамильных запонках (ну, и в сорочке, конечно), которые выкупил из неволи, при часах, кольцах и цепочках; когда же он катил в бричке из Страсбурга, на нем даже видели его знаменитую меховую шубу.
"Что до меня, — писал Клайв, — то я спрятал в кошелек свои пять наполеондоров, с которых начал, а остальные бросил на зеленый стол, где деньги мои удвоились и учетверились, после чего их, к великому моему облегчению, сгреб крупье. Затем лорд Кью пригласил меня отужинать с ним, и мы превесело провели вечер".
Таково было первое и последнее выступление мистера Клайва за зеленым столом. Джей Джей сильно помрачнел, услышав эту историю: французский знакомец Клайва был очень не по вкусу его английскому другу, да и знакомцы французского знакомца тоже, — все эти русские, испанцы, итальянцы со звучными титулами и сверкающими орденами, а также дамы из их круга. Однажды он случайно увидел, как Этель под руку со своим кузеном лордом Кью шла через толпу этих людей. Тут не было женщины, которая не слыла бы героиней какой-нибудь скандальной истории. Была тут графиня Калипсо, покинутая герцогом Улиссом; была маркиза Ариадна, с которой князь Тезей обошелся так подло, что утешенья ради она пристрастилась к Бахусу; была и мадам Медея, совсем сокрушившая старика отца этой историей с Язоном: чего только она не делала для Язона, достала ему у вдовствующей королевы золотое руно, а теперь вот, что ни день, встречает его с этой блондиночкой, его невестой! Видя Этель в толпе подобных людей, Джей Джей невольно сравнивал ее с Девой в буйной свите Комуса. Вот они фавны и сатиры, вот они ликующие язычники — пьют и пляшут, мечут кости и веселятся, смеются шуткам, которых лучше не повторять, шепотком уславливаются о ночных свиданиях и глумятся над честным людом, проходящим под окнами их чертогов, — беспечальные бунтари, отвергающие людские законы. Ах, если бы миссис Браун, уложившая своих детей спать в гостинице, знала историю этого спокойного и благообразного джентльмена, из-за чьей спины она в безумном волнении то высовывает, то прячет свою двухфранковую монетку, когда стопки его луидоров бросают вызов судьбе, — как бы отпрянула она от этого терпеливого плеча, которое то и дело задевает! Этот спокойный и благовоспитанный господин, увешанный звездами, так изысканно одетый, с такими холеными руками, разбил не одно доверчивое сердце, разрушил не одну семью; невесть что сулил на бумаге, лжесвидетельствовал, безжалостно рвал ходатайства, полные страстной мольбы о справедливости; кидал в огонь залитые слезами прошения; подтасовывал карты; плутовал в кости и так же искусно и хладнокровно пускал в ход шпагу и пистолет, как нынче выстраивал для атаки свои золотые полки.
Ридли сторонился этих беззаконников с щепетильностью, свойственной его замкнутой и робкой натуре, но мистер Клайв, признаться, не проявлял подобной разборчивости. Он не догадывался об их тайных преступлениях, и его веселая ласковая душа, еще не омраченная заботами, переполнившими ее позднее, равно расточала свое тепло всем людям. Он всей душой принимал мир; день сулил ему радость; природа щедро предлагала свои дары; почти с каждым умел он сойтись (чванство только смешило его, а лицемерия он не заметил бы, проживи он хоть сто лет); ночь несла ему отдых, а утро — счастливое пробуждение. Какие удовольствия зрелых лет могут сравниться с этой привилегией юности, — какие житейские успехи, какая слава, какие богатства? Веселье и благодушие написаны были на лице Клайва, и мало кто из знавших его не чувствовал к нему расположения. Подобно непорочным девам из баллад и сказок, которые с улыбкой идут дремучим лесом, покоряя львов и зачаровывая драконов, шел этот юноша по жизни, доселе цел и невредим; ни один великан пока еще не подстерег его, жадный людоед не сожрал, пленительная чаровница или коварная сирена — наизлейшая опасность для столь пылкого сердца — не заманили в свою пещеру, не завлекли в пучину, где, как известно, сгинуло столько юных простаков, от которых остались одни только косточки.
Клайв не мог долго задерживаться в Баден-Бадене, ибо, как уже было сказано, надвигалась зима, а наши живописцы спешили в Рим; однако он провел здесь недели три, которые он и еще одно лицо из посетителей этого очаровательного курорта, наверно, вспоминали потом, как отнюдь не худшую пору своей жизни. В бумагах полковника Ньюкома, к коим впоследствии получил доступ их семейный летописец, хранятся два письма Клайва из Баден-Бадена, датированные этим временем и полные любви, счастья и веселья. В первом письме говорится:
"Этель — самая красивая девушка в Бадене, и на балах все графы, герцоги, принцы, парфяне, индийцы и эламиты умирают от желания танцевать с ней. Она шлет дядюшке свою горячую любовь…"
Сбоку возле слов "самая красивая девушка" женской рукой размашисто начертано односложное — "вздор!", а над словами "горячая любовь" стоит звездочка, которая вынесена вниз исписанной Клайвом страницы, и там выведено той же рукой: "А это правда! Э. Н.".
Две первые страницы второго письма исписаны убористым почерком Клайва; он рассказывает о своих делах и занятиях, передает забавные подробности о жизни Баден-Бадена, о людях, с которыми здесь столкнулся, и сообщает о встрече с их парижским знакомцем, мосье де Флораком, а также о прибытии герцогини Д'Иври, кузины Флорака, чей титул виконт, возможно, со временем унаследует. В письме ни слова не говорится о страсти Флорака к игре, но сам Клайв чистосердечно признается, что поставил пять наполеондоров, удвоил их, учетверил, загреб кучу денег, все проиграл и встал из-за стола с теми же пятью фунтами в кармане и намерением никогда больше не играть. "Этель, — пишет он в заключение, — стоит и смотрит через мое плечо. Она в таком от меня восторге, что не может и минуты обойтись без меня. Она просит передать, что я лучший из сыновей и кузенов, ну, словом, совершеннейший ду…" Конец этого важного слова не дописан, а вместо него женской рукой выведено "дуралей". Кому из нас не случалось раскапывать эти памятники былого, запечатленного поблекшими чернилами на пожелтевших листках, быть может, дважды пересекших океан и долгие годы, пока один за другим умирали наши близкие и голова наша покрывалась сединой, пролежавших под замком в сундуке, на самом дне семейного архива, — кому, скажите, из глубин Аида не улыбалось печальной и мимолетной улыбкой прошлое, чтобы тут же снова кануть в холодный мрак, оставив после себя только легкий, еле слышный отзвук когда-то знакомого смеха. Недавно я рассматривал в Неаполитанском музее кусок стены, на котором какой-то геркуланумский мальчик восемнадцать веков назад нацарапал гвоздем фигуру воина. И мне показалось, что я вижу этого мальчика, вижу, как он, закончив рисунок, с улыбкой обернулся ко мне. У кого из нас, кому минуло тридцать, не было своей Помпеи? Глубоко под пеплом скрыта наша юность — беззаботная пора Увлечений, Утех, милой нашему сердцу Радости. Вы открываете старую шкатулку, находите свои детские каракули или письма матери, присланные вам в школу, и к вам, как живое, возвращается прошлое. Силы небесные! Ведь настанет день, когда весь город окажется, как на ладони, с домов слетит кровля, и в каждую щелку заглянет всевидящее око — от Форума до Лупанария!
Меж тем перо берет Этель.
"Дражайший мой дядюшка! — пишет она. — Хочу черкнуть Вам несколько строк на листве Клайва, покуда он зарисовывает что-то у окна, хотя знаю, _что Вам дороже всего общение с ним_. Как жаль, что я не могу нарисовать Вам его, каким вижу перед собой, — полного здоровья, бодрости, веселья. Он всем по душе: непринужденный, всегда радостный, всегда милый. С каждым днем он все лучше и лучше рисует, а его дружба с юным мистером Ридли, прекрасным и достойным удивления молодым человеком, превосходящим талантом даже самого Клайва, весьма романтична и делает честь Вашему сыну. Вы ведь не позволите Клайву продавать свои картины? Разумеется, ничего нет зазорного в том, чтобы быть живописцем, но Ваш сын мог бы добиться в жизни более высокого положения. Для мистера Ридли это — возможность возвыситься, для Клайва же — наоборот. Пианисты, органисты, художники — это все прекрасные люди, но, как Вы понимаете, не совсем _нашего круга_, а Клайв должен принадлежать нам.
Мы повстречали его в Бонне, когда ехали сюда на семейный совет: мы собрались здесь на наш Баденский конгресс, как я его называю! Здесь и глава дома Кью; он благосклонно дарит мне время, остающееся у него от кеглей, сигар, карточной игры по вечерам, а также от мадам Д'Иври, мадам де Крюшон и прочих иностранцев, которые тут, как всегда, во множестве и притом наихудшего толка. Еще здесь лорд Плимутрок с супругой и своей послушной дочерью, мисс Кларой Пуллярд. Ожидаем Барнса: дядя Хобсон вернулся на Ломбард-стрит, чтобы сменить его. Сдается мне, вы скоро услышите о некой леди Кларе Ньюком. Бабушка, которая должна была председательствовать на Баденском конгрессе, ибо она, как вы знаете, доныне верховодит всеми Кью, пока что задержалась в Киссингене: у нее приступ ревматизма. Жаль бедную тетю Джулию — она ведь всегда при ней. Вот и все наши новости. Я и так исписала всю страницу (мужчины пишут куда убористей нас, женщин). Я очень часто надеваю ту прелестную брошь, что вы мне подарили, и всегда думаю о вас, мой милый и дорогой дядюшка.
Любящая вас
Этель".
Кроме рулетки и Trente et Qarante, обитатели Баден-Бадена развлекаются множеством других игр, в каковые играют отнюдь не за столом. Эти маленькие забавы и jex de societe [106] устраиваются, где угодно: в аллее парка, по пути на пикник, назначенный у старого замка или миленького охотничьего домика, за чаепитием в пансионе или в гостинице, на балу в курзале, в игорных залах — за спинами игроков, чьи взоры прикованы к золоту, лопаточкам да к черному и красному, — или на променаде перед курзалом, где толпы людей прогуливаются, пьют, болтают и курят под звуки австрийского духового оркестра, играющего в своем павильончике пленительные мазурки и вальсы. Здесь вдовица делает ставку на свои траурные одежды и блестящие глаза против состоятельного холостяка, молодого ли, старого, какой подвернется; а многоопытная кокетка, понаторевшая в подобных играх, завлекает юного простофилю, у которого денег больше, чем смекалки, и, принимая в расчет его неопытность и ее искусство, можно без риска поставить двадцать против одного на roge et coler [107]. Здесь маменька с пустым кошельком, но с куда более соблазнительным богатством, ставит свою невинную дочь против лесов и угодий графа Латифунда; а лорд Оскудэл ставит на кон свою баронетскую корону, все бриллианты с которой давно позаложены, против трехпроцентной мисс Капитали. Подобными милыми шалостями тешился в Баден-Бадене кое-кто из наших добрых знакомых, когда не предавался вульгарной забаве за зеленым столом, где толкалась куча всякого стороннего люда. Из намеков, содержащихся в приведенной части письма мисс Этель Ньюком, наш читатель проведал о готовящихся в семье переменах, однако здесь замешаны и такие страсти, о которых и знать не может благовоспитанная английская девица. Впрочем, подождем кичиться своей добродетелью. Защита добродетели поставлена у нас превосходно. Да спасет бог общество, принявшее такие защитительные меры! Мы и комарика не пропустим в наши пределы, разве что после тщательного и придирчивого досмотра, а меж тем стада верблюдов проходят к нам беспрепятственно. Закон запрещает ввозить к нам кое-какое добро (а лучше бы сказать — зло), но в действительности товар этот открыто провозят под носом у зажмурившихся таможенников и потом носят безо всякого стыда. Без стыда? Да что такое стыд? По законам нашего британского общества добродетели зачастую принято стыдиться, а постыдное пользуется почетом. И разве Правда, если только вы по-иному понимаете ее, чем ваш сосед, не рассорит вас с другом, не заставит плакать вашу матушку, не навлечет на вас гонения общества? Любовь тоже находится под запретом, и коли пускают ее в оборот, то с такими ограничениями, что вместе со свободой она утрачивает свою главную прелесть — здоровую непосредственность. Для мужчины грех — пустяк, не стоящий ему и пенни штрафа; женщина же платит за него позором, который не смыть никаким раскаянием. Но все это старые песни! Разве вы, гордые матроны с мэйфэрских торжищ, никогда не видели, как продают девственницу, или сами не заключали подобной сделки? Не слыхали про бедного путника, попавшего к разбойникам, которого не пожелал выручить ни один фарисей? Или про несчастную женщину, изведавшую еще более горькое падение; она и плачет, и кается, а толпа побивает ее камнями. Я бреду по Баденскому парку, закатное солнце золотит окрестные холмы, музыканты наигрывают веселые мелодии; на дорожках хохочут и резвятся беззаботные дети; в игорном доме зажигают огни, а кругом снует толпа искателей удовольствий, и гудит, и дымит, и кокетничает напропалую; и порой мне приходит на ум — не они ли грешнее грешников? Кто хуже — Блудный ли сын в дурной компании, ставящий то на красное, то на черное и стаканами пьющий шампанское, или Праведный брат его, отказавший ему в прощении? Печальная ли Агарь, что бредет прочь с бедным своим Измаилом, или добродетельная и злобная старуха Сара, которая изничтожает ее взглядом, шествуя об руку с благочестивым лордом Авраамом?
В один из майских дней минувшего года, когда, разумеется, все общество ходило на выставку акварелей, Этель Ньюком тоже побывала там со своей строгой бабушкой, старой леди Кью, все еще притязавшей на роль семейной властительницы. Молодая барышня тоже была с характером, и, кажется, между старшей и младшей сказано было несколько резких слов, что случается, знаю, даже в самых приличных семьях. Обе дамы стояли перед творением мистера Ханта, изображавшим одну из тех фигур, какие он рисует с удивительным правдоподобием и чувством, — одинокую девочку, очевидно, беззащитную, бездомную сиротку, присевшую у чужого порога. Точность деталей и жалобная прелесть детского личика так восхитили старую леди Кью, тонкую ценительницу искусства, что она в течение нескольких минут, стоя рядом с Этель, любовалась картиной. И в самом деле, трудно было добиться большей простоты и трогательности… Но тут Этель прыснула со смеху, и бабушка, опершись на клюку, помогавшую ей ковылять, глянула на внучку и прочла в ее глазах насмешку.
— Тебя, видно, не картины интересуют, а художники! — промолвила леди Кью.
— А я смотрела не на картину, — ответила Этель все с той же улыбкой, — а вот на этот зелененький билетик в углу.
— "П_р_о_д_а_н_о", — прочла леди Кью. — Конечно, продано. Картины мистера Ханта всегда проданы. Ты здесь не сыщешь ни одной без этого зеленого билетика. Он замечательный мастер. Не знаю, в каких сюжетах он сильнее — комических или трагических.
— Я просто подумала, бабушка, — ответила Этель, — что хорошо бы нам, светским барышням, когда нас вывозят, прикалывать на спину зеленый билетик со словом "продано". Это избавило бы нас от лишнего беспокойства, и никто бы зря не приценивался. Ну, а в конце сезона владелец пришел бы и забрал свою собственность.
— Вздор!.. — только и ответила бабушка и заковыляла к картине мистера Каттермола, висевшей поблизости. — Какой редкий колорит! Какая романтическая грусть! Какая плавность линий! Какое мастерство! — Леди Кью умела восхищаться картинами, хвалить хорошие стихи и пролить слезу над хорошим романом.
В тот же день, ближе к вечеру, юный Доукинс, подающий надежды акварелист, который ежедневно приходил на выставку и стоял, замирая от восторга, перед собственным творением, с ужасом заметил исчезновение зеленого билетика в углу своей картины и указал на эту недостачу владельцу галереи. Но, как бы там ни было, пейзаж его был продан и даже оплачен, так что большой беды не случилось. А когда в тот же вечер, семейство Ньюком собралось за обеденным столом на Парк-Лейн, Этель появилась с ярко-зеленым билетиком, приколотым к вырезу ее белого муслинового платья, и, в ответ на вопрос, что за фантазия взбрела ей в голову, присела перед бабушкой, смело глянула ей в глаза, а потом обернулась к отцу, и сказала:
— Я — tablea vivant [108], папа. Номер сорок шестой на выставке акварелей в картинной галерее.
— О чем это ты, дитя мое?! — удивилась мать; а леди Кью, опершись на клюку, с большим проворством вскочила на ноги, сорвала с груди Этель билетик и, верно, оттрепала бы внучку по щекам, кабы не присутствие ее родителей и не приход слуги, доложившего о прибытии лорда Кью.
Этель весь вечер говорила только о картинах и ни о чем другом. Бабушка уехала вне себя от ярости.
— Она рассказала Барнсу, и когда все разъехались, произошла шумная семейная сцена, — вспоминала позднее об этой истории мадам Этель, и в глазах ее сияло лукавство. — Барнс готов был убить меня и съесть. Но я никогда не боялась Барнса.
Этот маленький эпизод, не важно кем и притом много позже рассказанный, навел нашего летописца на мысль, что в доме сэра Брайена Ньюкома из-за неких рисунков некоего художника шли горячие споры и разыгрывались лютые семейные баталии, в которых мисс Ньюком отражала натиск всего семейства. Но, скажите на милость, уверены ли вы, что в других домах не бывает подобных стычек? Когда вы являетесь к обеду и приветливый хозяин весело встречает вас рукопожатием, а пригожая и гостеприимная хозяйка любезной улыбкой, осмелитесь ли вы предположить, что мистер Джонсон всего полчаса назад кричал из своей гардеробной на жену, заказавшую к обеду палтуса вместо лосося, а супруга его, что так мило беседует с леди Джонс о бесценных малютках, проливала горькие слезы, когда горничная застегивала на ней платье и уже подъезжали экипажи с гостями. Обо всем этом знают лишь слуги, а отнюдь не мы, сидящие за столом. Слышите, каким благостным голосом просит Джонсон присутствующего пастора прочитать застольную молитву?
Но, каковы бы ни были семейные сцены, не будем ворошить прошлое, запомним только, что у мисс Ньюком всегда хватало характера добиться своего, — к добру то вело или к худу. Она вознамерилась стать графиней Кью и должна была стать ею, ибо так решила. Вздумай она выйти за мистера Куна, она бы и тут не отступила, заставила бы родных примириться с этим и звала бы его "милым Фрицем", как нарекли его крестные у купели. Клайв был для нее не более, как мимолетной прихотью, а отнюдь не серьезным увлечением, ведь хорошенькая коронка с четырьмя зубчиками привлекала ее куда больше.
Вот почему диатриба о продаже девственниц, только что нами произнесенная, ничуть не касается леди Анны Ньюком, которая на днях вместе с множеством других добродетельных британских дам поставила свою подпись под письмом к миссис Стоу. Однако случись читателю вопросить рассказчика, не про Танкреда ли Пуллярда, сиятельного Плимутрока, и супругу его Сигизмунду наша притча, нравоучителю останется только скрепя сердце признать, что она как нельзя более применима к сим благородным особам, чьим высоким обществом нам, впрочем, не придется долго наслаждаться.
Хотя я, как и все, читавшие в юности "Тысячу и одну ночь", хотел бы проникнуть в тайны Востока и с превеликой охотой заглянул бы в жилище какого-нибудь индусского брамина полюбоваться на тюрбаны, диваны, кальяны и на смуглых большеглазых красавиц с кольцом в носу и раскрашенным лбом, с тонким станом, закутанным кашмирскими шалями и кинкобскими шарфами, в шитых золотом шальварах, в туфлях с загнутыми носами, в дорогих ножных и ручных браслетах, — я, однако, выбрал бы для этой цели не тот день, когда умер хозяин-брамин и женщины воют, а жрецы хлопочут над его молодой вдовой, запугивая ее своими поученьями и дурманя зельями, чтобы наконец, оглушенную, покорную и благопристойную, втащить на погребальный костер и кинуть в объятия мертвеца. И если я люблю, хотя бы в мечтах, расхаживать по богатым, тщательно убранным графским чертогам, где задают такие пиры, висят такие картины, где столько всяких красавиц и знатных гостей и нет счету книгам, — все же в иные дни я предпочел бы туда не заглядывать, ибо хозяева этого блестящего дома готовят свою дочь к продаже: стращают ее, чтоб не плакала, врачуют ее горе настойками, увещают ее и умасливают, заклинают, клянут, улещивают и опаивают, покуда бедняжечка не дойдет до того, что ее уже не трудно втащить на уготованное ей смертное ложе. Когда милорд с супругой заняты этим делом, я стороной обойду их дом (Э 1000 на Гровнер-сквер) и скорей удовольствуюсь растительной пищей, нежели отведаю говяжьего окорока, который жарит на вертеле их повар. Но есть люди и не столь щепетильные. Непременно съезжается вся родня, на обряде присутствует сверхпреподобный лорд архибрамин Бенаресский; море цветов, свечей и белых бантов; к пагоде катит вереница карет; потом завтрак — и какой! На улице играет музыка, соседские мальчишки кричат ура, в зале льются речи и, уж конечно, слезы; их святейшество архи-брамин произносит весьма прочувствованную речь, от которой, как и надлежит, тянет запахом благовоний; а потом молодая незаметно выскальзывает из парадных комнат, скидывает запястья, венки, покрывала, флердоранж и прочее свадебное убранство, надевает простое платьице, более подходящее случаю, двери дома распахиваются, и в них появляется обреченная на сожжение об руку с трупом; у порога дожидается погребальный одр о четырех колесах и четырех клячах; толпа ликует: жертвоприношение свершилось.
Подобные ритуалы известны нам так давно, что незачем, разумеется, описывать их в подробностях, и коли женщины, к восторгу родичей, знакомых и своему собственному, всечасно продают себя за так называемое положение в обществе, то нам ли оригинальничать, выражая им сочувствие? Стоит ли сетовать, что лгут пред алтарем, кощунственно повторяют великое слово "любовь", идут на постыдную сделку с совестью и скрывают позор за улыбкой? Все это, черт возьми, только mariage de convenance [109], и разве порой сей холодный факел Гименея не надежнее ярких огней, которые вспыхивают, но тут же гаснут? Так не станем же плакать, когда вокруг все ликуют; лучше пожалеем страждущую герцогиню, чья дочь, леди Аталанта, убежала с лекарем, — за это нас никто не осудит. А еще посочувствуем отцу леди Ифигении, ведь этот почтенный полководец вынужден был принести в жертву свою любимую дочь. Что же до самой Ифигении, то об ее роли в этой истории наши благопристойные художники предпочитают умалчивать. Ее милость отдана на заклание, и лучше о том не вспоминать.
К этому же сводилась суть событий, о которых газеты, как положено, вскоре оповестили читателей под соблазнительным заголовком: "Брак в высшем свете", — и по случаю которых в Баден-Бадене собирался маленький семейный совет, составляющий нынче предмет нашего рассказа. Всем нам, по крайней мере тем, кто заглядывал в офицерские списки, известно, что в начале своего жизненного пути милорд Кью, виконт Кочетт (старший сын графа Плимутрока) и достопочтенный Чарльз Белсайз, в просторечии именуемый Джеком Белсайзом, служили в кирасирах его величества и были субалтернами в одном и том же полку. Они, подобно всем юношам, засиживались до полуночи, и, как то свойственно джентльменам пылкого нрава, любили шутки и шалости; предаваясь увлечениям молодости, они грешили с мальчишеской легкостью, и надо сказать, что в этом отношении лорд Кью заметно обошел многих своих благородных сотоварищей. Семейство лорда Плимутрока, как всем ведомо, давным-давно впало в ничтожество; всезнающий майор Пенденнис часто развлекал меня назидательными рассказами о дедушке нынешнего лорда Плимутрока и подвигах его "с беспутным принцем и Пойнсом" на охоте, за бутылкой и за игрою в кости. Два дня и две ночи играл он, не вставая, с Чарльзом Фоксом, и оба они просадили такие деньги, что страшно вспомнить; частенько понтировал он и с лордом Стайном и уходил с ночных сих ристалищ, как и прочие — с пустым карманом. Потомки его расплачивались за безрассудство своего предка, и Шантеклер, один из прелестнейших замков Англии, блистает ныне великолепием только месяц в году. Даже оконные стекла в нем давно заложены.
— Плимутрок не может срезать ветки или убить зайца в своем парке, — говорил трагическим тоном наш добрый старый майор, — а кормится собственной капустой, виноградом и ананасами, да еще получает плату за осмотр замка и парка, каковые по сей день остаются украшением графства и одной из достопримечательностей нашего острова. Когда же Плимутрок приезжает в Шантеклер, то его шурин, Бэллард, одалживает ему всю посуду и трех людей в придачу, а из столицы пригоняют фургон с дворецким на облучке, шестью лакеями на крыше да четырьмя кухарками и четырьмя горничными внутри, и они прислуживают там в течение месяца. А едва отъедут последние гости, слуг снова запихивают в фургон и везут обратно в город. Плачевное зрелище, Сэр, плачевное!
В дни молодости лорда Кью и двух его достославных приятелей их подписи украшали собой множество листков гербовой бумаги, содержащих денежные обязательства; впоследствии один лишь лорд Кью благородно все эти обязательства выполнил. Его товарищам по оружию нечем было расплачиваться с долгами. О виконте говорили, будто его дядюшка Бэллард определил его милости кое-какое содержание, а какие птицы кормят Белсайза, на что он существует, — живет, смеется, ходит такой нарядный, холеный, сытый, и всегда имеет при себе шиллинг заплатить за кеб и сигары, — было для всех тайной. Трое друзей утверждали, что находятся меж собой в родстве, а в каком именно — пусть допытываются наши знатоки генеалогии.
Когда старшая дочь лорда Плимутрока сочеталась браком с почтенным и достопочтенным Деннисом Удавидом, архидиаконом Балинтаберским (ныне виконтом Удавидом Килброгским и лордом-епископом Балишанонским), то было в Шантеклере великое празднество, на которое съехалась родня обеих высоких договаривающихся сторон. Среди прибывших оказался и бедный Джек Белсайз, и с тех пор потекли слезы, которые льются в Баден-Бадене и сейчас, в описываемый нами период. Клара Пуллярд была в те поры премиленькой девицей шестнадцати лет, а Джек — статным гвардейцем лет двадцати семи. И поскольку ее нарочно предупреждали, что Джек — отъявленный повеса, за которым числится много прегрешений; поскольку ей не велено было сидеть рядом с ним за столом, гулять с ним в саду, вальсировать, играть на бильярде; поскольку ее корили всякий раз, когда она ловила его в жмурки или он заговаривал с ней, поднимал ей перчатку или касался ее руки за карточным столом; и поскольку оба они были нищие, но зато хороши собой, — то Клара, конечно же, постоянно ловила его в жмурки и непрестанно попадалась ему в аллеях, коридорах и прочих местах. Она влюбилась (притом, не первая) в его широкую грудь и тонкий стан и справедливо считала его усы красивейшими в обоих кирасирских полках его величества.
Мы не знаем, сколько слез пролилось в опустелых чертогах Шантеклера, когда гости разъехались, а четыре кухарки, четыре горничные, шесть лакеев и временный дворецкий покатили в личном своем экипаже назад, в столицу, до которой от роскошного этого замка меньше сорока миль пути. Откуда нам знать? Приглашенные отбыли, затворились ворота парка, и все окуталось мраком тайны, только в уединенной опочивальне уныло мерцали две восковые свечи, а во всей тоскливой анфиладе комнат можно было различить в сумерках лишь очертания мебели, покрытой темной холстиной, скатанные турецкие ковры да угрюмых предков, мрачно хмурившихся со стен в пустоту. Вы вольны представить себе милорда с одной из этих свечей над грозной кипой бумаг и счетов, и миледи, склонившуюся при свете второй над растрепанным романом, в котором, наверно, миссис Радклифф описывала такой же в точности мрачный замок; а посреди всей этой погребальной пышности одинокую и печальную Клару: она льет слезы и вздыхает, словно Ориана в своем домике, обнесенном водяным рвом, — бедная маленькая Клара!
Экипаж лорда Кью доставил молодых людей в Лондон; его сиятельство правил, а слуги ехали внутри. Спиной к лошадям восседал Джек в обществе двух грумов и наигрывал какую-то грустную мелодию на корнет-а-пистоне. За всю дорогу он ни разу не подкрепился. В клубах заметили, что он стал молчалив; однако бильярд, сигары, армейская служба и тому подобное понемногу вернули ему бодрость, и скоро он совсем ожил. А только начался сезон — первый лондонский сезон леди Клары Пуллярд, — и Джек оживился, как никогда. Он не пропускал ни одного бала и ходил на все оперы (вернее, на все те, на какие ходила она). Стоило ему войти в зал, и уже через минуту по его лицу было видно, здесь или нет та, кого он ищет; посвященные также без труда замечали, каким огоньком загорались еще чьи-то глазки в ответ на пламенные взгляды Джека. А как хорош он был в день рождения королевы верхом на коне в огненно-красном мундире, весь сверкающий серебром и сталью! Выхвати же ее из экипажа, Джек, из-под носа у этой бледной как смерть, костлявой матроны, размалеванной и убранной перьями. Посади ее позади себя на вороного коня, срази полисмена и лети прочь! Но экипаж катит себе Сент-Джеймским парком; Джек одиноко сидит в седле, сабля его свисает долу, и позади него если кто и сидит, то лишь Черная Забота. А стоящий в толпе портной Кромси-Кромсай думает, что это из страха перед ним Джек поник головой. Леди Клара Пуллярд была представлена ко двору своей маменькой, графиней Плимутрок, а Джека в тот же вечер арестовали, когда он шел из кофейни Уайта, чтобы встретиться с ней в опере.
Подвиги Джека были хорошо известны в суде по делам о несостоятельности, перед которым он предстал как Чарльз Белсайз, эсквайр, чьи деяния сурово и гневно заклеймили тогдашние моралисты-газетчики. "Плеть" стегала его, не жалея сил; "Хлыст", чей премудрый редактор сам побывал в Уайткросстритской тюрьме, писал о нем с особым негодованием, а "Писк свободы!" разделывал его под орех. Но я не намерен здесь бичевать грешников; и, верный своим взглядам, заострю скромное свое перо против другой стороны — против добродетельных и почтенных, ведь бедным грешникам и без того ежедневно достается! Одна душа хранила верность бедному Джеку при всех его промахах, заблуждениях, невзгодах и сумасбродствах, — то была миловидная обитательница Шантеклера, которую приворожили буйные завитки его усов. И пусть весь свет ополчился на лорда Кью за то, что в день освобождения Джека он прислал свой экипаж к тюрьме Суда Королевской Скамьи и устроил в честь друга великое пиршество у Соусье, — я не выскажу неодобрения его сиятельству. Вместе со множеством других грешников он неплохо повеселился в ту ночь. Рассказывали, что Кью держал там великолепную речь, а растроганный Джек Белсайз рыдал в три ручья. Барнс Ньюком был взбешен освобождением Джека; он искренне надеялся, что председатель королевской комиссии засадит этого малого годика на два и весьма вольно выражался по поводу того, что Джек вышел на волю.
Конечно, нечего было и думать о том, чтобы бедный наш мот женился на Кларе Пуллярд и в качестве свадебного подарка положил к ее ногам список своих долгов. Его благородный родитель, лорд Хайгет, был возмущен его поведением, а старший брат не желал его видеть. Сам он уже давно отказался от мечты завоевать свое сокровище; и вот однажды пришел на его имя огромный пакет с печатью Шантеклера, а в нем грустная записочка, помеченная буквами К. П., и дюжина листков, исписанных Джековыми каракулями и переданных бог весть где и как, — в толчее бальных залов, с букетами или во время кадрили, — в коих Джек признавался в своих пылких чувствах любви и страсти. Сколько раз, сидя в кофейне Уайта, заглядывал он в словарь, чтобы узнать, с одним или двумя "с" пишется "бесконечно" и через "а" или "о" пишется "обожать"! И вот они лежали перед ним, эти немудреные излияния его честного горячего сердца, а с ними и грустные две строчки, подписанные буквой "К", в которых "К" просила, чтобы все ее записочки он тоже возвратил или уничтожил.
И надо отдать ему должное, он честно сжег их все до единой вместе со своими, теперь уже ненужными бумажками. Не пощадил ни одной памятной вещички, из тех, что она подарила ему или позволила взять: ни розан, ни перчатку, ни платочек, нарочно оброненный ею, — как плакал он над ними! — ни золотистый локончик!.. Все сжег, все кинул в камин своей темницы, все, кроме маленькой прядки волос, которая могла принадлежать и не ей, ибо цветом походила на волосы его сестры. При сем присутствовал Кью, но он, вероятно, поспешил уйти, когда Джек приступил к последней части своего жертвоприношения и кинул в огонь локон, — ах, он готов был бросить туда свое сердце и самою свою жизнь.
Отныне Клара была свободна; в тот год, когда Джек, выйдя из тюрьмы, уехал за границу, она весь сезон, не пропуская ни вечера, танцевала на лондонских балах, и все говорили, что, слава богу, она оправилась от этого глупого увлечения Джеком Белсайзом. Тогда-то Барнс Ньюком, эсквайр, компаньон богатого банкирского дома "Братья Хобсон и Ньюком", наследник и сын сэра Брайена Ньюкома из Ньюкома, баронета и члена парламента, прямого потомка Бриана де Ньюкомена, убитого при Гастингсе, личного брадобрея Эдуарда Исповедника, и прочая, и прочая… соблаговолил заметить леди Клару Пуллярд (которая, правда, была несколько бледна и вяловата, но очень мила собой, имела голубые глазки и нежную кожу) и, зная обо всем, что с ней было, не хуже нас с вами, соизволил возыметь матримониальные намерения относительно ее милости.
Ни один из членов обеих достойных семей не имел что возразить против намеченной сделки, кроме разве самой Клары, этой бедной рыбешки, которой, впрочем, оставалось только выполнить свой долг да осведомиться, a qelle sace elle serait mangee [110]. У леди Плимутрок был целый выводок цыплят, еще моложе Клары, шестнадцатилетняя малютка Цыппи, четырнадцатилетняя Бидди, затем Аделаида, и бог весть сколько еще. Как было ей отказать молодому человеку, не очень, правда, приятному, не слишком любезному, не очень родовитому, по крайней мере, с отцовской стороны, но в остальном вполне подходящему жениху и наследнику многих тысяч годового дохода? Ньюко-мы со своей стороны желали этого брака. Барнс, надо признаться, становится изрядным эгоистом, у него появились холостяцкие повадки, от коих его излечит женитьба. Леди Кью была горячей сторонницей этого союза. Тут можно было рассчитывать на помощь ее родни; ведь лорд Стайн и лорд Кью, ее племянник, да и тесть Барнса, лорд Плимутрок, все сидят в палате лордов; так почему бы и Ньюкомам не сидеть там, на прежнем своем месте, принадлежавшем им, как всем известно, во дни Ричарда III? Барнс с отцом твердо держались за некого Ньюкома, павшего на Босвортском поле вместе с королем Ричардом, и ненавидели Генриха VII, как личного врага их славного рода. Итак, интересы обеих сторон отличнейшим образом совпадали. Леди Анна сочинила довольно милые стишки, в которых белоснежная серна приглашалась в кущи Ньюкома, "Клара" рифмовалась со словами "божьего дара" и весьма живописно изображалось, как "бегут олени серы по лужайкам Шантеклера". Леди Кью нашла эти стихи прелестными.
Пробыв год в чужих краях, Джек Белсайз к началу сезона вернулся в Лондон. Но леди Клары там не оказалось: здоровье ее было несколько хрупким, и любящие родители увезли ее за границу. Словом, все улаживалось наилучшим и благоприятнейшим образом.
И вот, когда все складывалось так хорошо и благоприятно, когда дамы из обоих семейств встретились на Баденском конгрессе и так понравились друг другу; когда Барнс и его папенька баронет, оправившийся от болезни, уже выехали из Ахена, а леди Кью двигалась в Баден-Баден из Киссингена, понадобилось же, черт возьми, Джеку Белсайзу, которому, как рассказывали, сильно везло в Бад-Гомбурге за зеленым столом, пренебречь своим счастьем и как безумному кинуться в Баден-Баден. Он появился там, угрюмый и дикий, обросший густой бородой, в шляпе с большими приспущенными полями, — ни дать ни взять художник или итальянский бандит. Ничего не подозревавший Клайв, памятуя о том веселом обеде, который задал ему когда-то Джек в кордегардии Сент-Джеймского дворца, куда сам пришел из Конногвардейских казарм, — простак Клайв, встретив Джека на въезде в город, сердечно ему обрадовался и пригласил вместе отобедать, на что Джек ответил согласием; за столом Клайв рассказал ему все местные новости — про то, что здесь Кью и леди Анна Ньюком с Этель и ожидают Барнса.
— Я тоже его не очень люблю, — признался Клайв с улыбкой, когда Белсайз помянул его кузена недобрым словом.
А едет Барнс, чтобы жениться на этой милой малютке, леди Кларе Пуллярд. Вот какой осведомленный юноша! То-то он, наверное, был рад блеснуть своими познаниями в делах света и показать Джеку Белсайзу, что он, Клайв Ньюком, тоже кое-что значит.
Джек влил в себя несметное количество шампанского, и, когда они кончили обедать и в открытые окна комнаты Клайва в маленьком, чистеньком и уютненьком Hotel de France [111] влетели звуки оркестра, Джек предложил пройтись средь гуляющих. С ними обедал мосье де Флорак, который очень развеселился, услышав имя лорда Кью, и сказал:
— Ce petit Kio! M. le Dc d'Ivry, mon oncle, l'honore d'ne amitie tote particliere [112].
Джентльмены втроем вышли в парк. Гуляющие шли толпами; оркестр мило наигрывал "Родина, милая родина…", и первыми, кого они встретили, были лорд Кью и лорд Плимутрок, а об руку с этим почтенным пэром шла его дочь леди Клара.
Сиятельный Плимутрок с присущей ему благовоспитанностью и учтивостью приветствовал Клайва и Флорака и поначалу не узнал Джека Белсайза в его бархатной куртке, сомбреро, надвинутом на глаза, и с бородой по пояс. Но тут леди Клара подняла очи, вскрикнула и без чувств упала на посыпанную гравием дорожку. Теперь старый граф тоже узнал Белсайза, и Клайв услышал его слова:
— Как ты смел сюда явиться, каналья?!
Белсайз кинулся поднимать Клару, громко окликая ее по имени; старый Плимутрок вцепился в него сзади и попытался оттащить.
— Руки прочь, милорд! — рявкнул Белсайз, стряхивая с себя старика.
— Молчи, Джек, черт тебя подери!.. — кричит Кью.
Клайв бежит за стулом, со всех сторон их несут добрую дюжину. Флорак уже спешит со стаканом воды. Девушка начинает приходить в себя; Белсайз бросается к ней, но отец, окончательно потеряв самообладание, поднимает свою трость и, дрожа от гнева, орет:
— Оставь ее, не то убью!
— Леди Клара опять без чувств, сэр, — говорит капитан Белсайз. — Я живу в Hotel de France, — и добавляет совсем тихо: — Только тронь меня, старик, клянусь небом, — прикончу! Всего наилучшего! — Он еще раз бросает влюбленный взгляд на бесчувственную девушку и, приподняв на прощание шляпу, отходит.
Лорд Плимутрок тоже машинально приподнимает шляпу и недоуменно смотрит ему вслед. Джек знаком просит Клаива следовать за ним, а тем временем толпа зевак окружает лежащую в обмороке леди Клару.
То-то пассаж на Баденском конгрессе!
Глава XXIX, в которой Барнс предстает в роли жениха
Этель с самого начала знала, что вакации ее недолги и что, когда появятся папенька с Барнсом, не будет больше ни смеха, ни шуток, ни рисования, ни прогулок с Клайвом; а посему она радовалась солнцу, покуда оно светило, и укреплялась сердцем, чтобы встретить ненастье.
Сэр Брайен Ньюком и его первенец прибыли в Баден-Баден вечером того самого дня, когда Джек Белсайз дебютировал на гулянье; разумеется, надо было уведомить жениха обо всем случившемся. Наши читатели, уже успевшие узнать его характер и познакомиться с особенностями его красноречия, могут легко представить себе, в какое он пришел бешенство и в каких выражениях излил его; то был поистине fe d'artifice [113] всевозможных проклятий. Мистер Барнс Ньюком прибегал к такой канонаде, только когда сильно гневался, но вся беда в том, что гневался он необыкновенно часто.
Что до обморока леди Клары, то Барнс не склонен был придавать ему большого значения.
— Ну да, да, бедная Клара, — говорил он, — она так подвержена обморокам. Не удивительно, что вид этого негодяя взволновал ее: он ведь так подло с ней обошелся. Будь я там (залп проклятий по всей линии), — я задушил бы мерзавца. Я убил бы его.
— Помилосердствуй, Барнс! — восклицает леди Анна.
— Просто счастье, что там не было Барнса, — с серьезным видом говорит Этель, — а то у них началась бы такая драка — страх!
— Я никого не боюсь, Этель! — огрызается Барнс и отпускает еще одно проклятие.
— Все задираешься, Барнс! — говорит мисс Этель, которая переняла у своих братьев-школьников кое-какие выражения и очень к месту их употребляла. — За капитана Белсайза ведь некому заступиться.
Поскольку Джек Бедсайз ростом и силой годился не только в офицеры, но даже и в солдаты того славного полка, где прежде служил, а братец Барнс был джентльмен весьма субтильный, мысль о стычке между ними представлялась довольно комичной. По-видимому, нечто в этом роде промелькнуло в мозгу сэра Брайена, потому что он с обычной своей торжественностью объявил:
— Все зависит от обстоятельств, милая Этель. Обстоятельства придают человеку силу. И в том случае, когда приходится защищать прекрасное юное создание от обидчика, каждый будет силен, каждый.
— Со времени последнего приступа, — частенько говорил теперь Барнс, — папаша совсем сдал. Очень нетверд в мыслях.
Так оно и было. Барнс уже распоряжался в банке и в поместье и с отменным хладнокровием дожидался события, которое позволит ему перенести семейный герб с кровоточащей дланью на дверцы своего экипажа.
Окинув комнату взглядом, Барнс увидел кипу рисунков работы хорошо знакомого ему и ненавистного художника. С полдюжины видов Баден-Бадена; опять Этель верхом на лошади, собаки и дети, — словом все те же излюбленные сюжеты.
— Черт побери, он здесь?! — взвизгивает Барнс. — Он здесь, этот мерзавец и забулдыга? И как это Кью еще не свернул ему шею? Вы слышите, сэр? — кричит он отцу. — Здесь Клайв Ньюком. Сын полковника. Бьюсь об заклад, они нарочно…
— Нарочно что, Барнс?.. — переспрашивает его Этель.
— Так, значит, Клайв здесь? — говорит баронет. — Рисует свои карикатурки, да? А вы ничего не писали мне об этом, леди Анна. Да, видно, последний приступ изрядно сказался на сэре Брайене.
Этель зарделась; да, как ни странно, в письмах жены и дочери к сэру Брайену не было ни слова о Клайве.
— Мы встретили его совсем случайно, в Бонне, душа моя. Он путешествует с одним своим приятелем. Он немножко объясняется по-немецки, а это нам было большой помощью, да к тому же он всю дорогу вез кого-нибудь из мальчиков в своей бричке.
— Да, в экипаже всегда слишком тесно от мальчишек, — соглашается сэр Брайен, — лягаются, вечно суются под ноги. Помню, когда мальчишками мы ездили в карете из Клецема, я не упускал случая лягнуть братца Тома, а бедный Том тогда был вспыльчив, как черт. Вы не помните Тома, леди Анна?
Воспоминания сэра Брайена были прерваны приходом лорда Кью.
— А, Кью! — восклицает Барнс. — Ну как там Клара?
Но Кью подходит к сэру Брайену, почтительно пожимает ему руку и говорит: "Рад видеть вас в добром здравии, сэр", — а на Барнса и не смотрит. Для наших читателей давно не секрет, что мистер Барнс Ньюком отнюдь не был всеобщим любимцем.
— Вы так и не ответили мне про Клару, дружище, — настаивает Барнс. — Я слышал об ее встрече с этим мерзавцем Джеком Белсайзом.
— Не надо браниться, милейший, — отвечает лорд Кью. — По-моему, вы не настолько близки с Белсайзом, чтобы звать его Джеком иль еще как-нибудь фамильярничать. А леди Клара, насколько мне известно, всерьез занемогла.
— Как посмел он сюда явиться, черт его побери?! — негодует Барнс, немного смущенный встреченным отпором.
— "Посмел" тоже грубо. Советовал бы в таком тоне с ним самим не разговаривать.
— Что вы хотите этим сказать?! — вскинулся Барнс, и лицо его сразу вытянулось.
— Спокойней, мой друг. Не так громко. Видите ли, Этель, сегодня Джек — я его близкий друг, Барнс, а посему могу величать его, как захочу, — обедал с кузеном Клайвом. Еще там был мосье де Флорак. И вот они пошли вместе с Джеком пройтись, нисколько не догадываясь о его личных делах и не подозревая, что разразится скандал.
— Клянусь, он за это ответит!.. — громогласно восклицает Барнс.
— Несомненно, если вы его попросите, — холодно отзывается Кью, — но не при дамах. Он побоится их напугать. Бедный Джек при дамах тих, как ягненок. Я только что беседовал с французом, — светским тоном продолжает лорд Кью, явно желая придать разговору другой оборот. — "Милорд, — сказал он мне, — нам удалось немного урезонить вашего друга Жака. Он слегка безумен ваш друг Жак. За обедом он выпил чудовищное количество шампанского. А как себя чувствует charmante [114] мисс Клара?" Видите, Барнс, Флорак зовет ее мисс Кларой; в гостиных ее называют леди Кларой, а вы запросто Кларой. Вам повезло, дружище.
— Понять не могу, чего этот чертов щенок, Клайв, вечно суется в наши дела! — не унимался Барнс, по-прежнему кипя бешенством. — Что он толчется в нашем доме?! И зачем он вообще здесь?!
— Ваше счастье, что он здесь, Барнс, — сказал лорд Кью. — Юноша выказал немало ума и характера. Был страшный скандал, но не пугайтесь, теперь все улажено. Улажено, и все могут спокойно лечь спать. Барнсу не придется бежать поутру проламывать голову Джеку Белсайзу. Вы, конечно, разочарованы, мой дуэлянт с Фенчерч-стрит! Сочувствую. Но пойдемте. Как жениху, вам надо, сами понимаете, пойти осведомиться о здоровье la charmante мисс Клары.
— Когда мы вышли из дому, — рассказывал лорд Кью Клайву, — я объяснил Барнсу, что все сказанное мной наверху о примирении было чистой выдумкой и что Джек жаждет его крови и бродит с огромной дубинкой под липами, мимо которых нам надо идти. Вы бы видели, что сталось с беднягой, сэр. Наш милый юноша отшатнулся от меня и сделался желтее сливочного сыра. Потом он проговорил, что ему надо бы вернуться к себе за носовым платком, но я-то знаю, что за пистолетом. Ибо стоило мне сказать: "Джек идет", — как он, вырвав у меня руку, хватался за карман, и так до самого конца аллеи, что ведет к жилищу лорда Плимутрока.
Первые два часа после обморока леди Клары прошли в большой суматохе. Клайв вернулся с Белсайзом к себе в номер, где наш тихий Джей Джей, пользуясь последними лучами солнца, заканчивал этюд, начатый утром. Он тут же обратился в бегство, при виде свирепого незнакомца, чей бледный лик, сверкающие очи, косматая борода, огромные кулаки и непрерывные вздохи и причитания, срывавшиеся с уст, пока он мерил шагами комнату, вполне могли напугать миролюбивого человека. И впрямь, верно, страшен был Джек, когда в сгущающихся сумерках он топал по комнате, то и дело останавливаясь, чтобы выпить невесть какой по счету бокал шампанского, в ярости рычал что-то невнятное и снова кидался на постель Клайва, поникнув головой и твердя прерывающимся голосом: "Бедняжка! Бедняжечка!"
— Если старик пришлет вызов, будете моим секундантом, Ньюком? Когда-то он был человек горячий, а в Шантеклере я видел, как метко он еще стреляет. Вам известно, конечно, в чем дело?
— Я еще ничего толком не знаю, но, кажется, догадываюсь, — с грустью отвечал Клайв.
— Я не могу просить Кью — он из той же семьи; ведь он женится на мисс Ньюком. Не стоит его и просить.
При мысли, что кто-то женится на мисс Ньюком, у Клайва защемило сердце. Он знал это и раньше, — уже с полмесяца, — но тогда принимал это спокойно. Он был рад, что в сгущающемся сумраке нельзя было разглядеть его лица.
— Да ведь и я из той же семьи, — сказал Клайв, — у нас с Барнсом Ньюкомом общий дед.
— Ах да, этот старик, не то банкир, не то ткач. Совсем позабыл!.. — воскликнул бедный Джек, подскочив на постели Клайва. — У них в семействе Ньюкомов-то ни во что не ставят. Прошу прощенья, — закончил он.
Оба замолчали; только огонек Джековой сигары мерцает в темном углу, где стоит хозяйская кровать; Клайв сидит, облокотясь о подоконник и пуская в окно клубы ароматного дыма, а сам не сводит глаз с окон леди Анны Ньюком в соседнем Hotel de Hollande [115] справа за мостом над бурливой речушкой. В киосках на живописных липовых аллеях мигают фонари. Слышится отдаленный гул голосов; игорный дом сияет огнями; в курзале вечер с танцами, и, когда растворяются двери, оттуда доносятся звуки музыки. А позади, на невысоком холме, в спокойствии замер темный лес, и верхушки елей отчетливо выступают на фоне неба, освещенного серпом луны и трепетными огоньками бесчисленных звезд. Но Клайв не видит ни лесистых холмов, ни ярких звезд; он не думает ни о шумном веселье в курзале, ни о страданиях Белсайза, который находится в двух шагах от него, на его постели. Взгляд его устремлен на одно окно, озаренное красноватым светом лампы, где по временам проплывают легкие тени. Внизу, каждый огонек в каждом киоске горит своим особым светом; в небесах каждая звезда сияет по-своему, и каждое сердце человеческое загорается своими надеждами, пламенеет своими страстями, сжимается от своей боли.
Задумчивость Клайва нарушил слуга, доложивший о приходе виконта де Флорака, и к огонькам двух дымящихся сигар прибавился третий. Белсайз обрадовался приходу Флорака, с которым не раз встречался в злачных местах. "Он-то мне и поможет. Ведь он не раз стрелялся", — думает Джек. Кровь так кипела в жилах бедняги, что для него было бы облегчением, если бы ему немного ее выпустили. Он изложил Флораку свое дело: он ждет вызова от лорда Плимутрока.
— Comment donc?! — восклицает Флорак. — Il y avait donc qelqe chose! Cette pavre petite miss! Vos volez ter le pere, apres avoir delaisse la fille? Cherchez d'atres temoins, monsier. Le Vicomte de Florac ne se fait pas complice de telles lachetes [116].
— Слушайте, Флорак, — говорит Джек, садясь на постели (глаза его мечут молнии), — ей богу, мне так и хочется свернуть вам шею и выбросить вас в окошко. Весь свет, что ли, на меня ополчился? Я, кажется, теряю разум. Если кто-нибудь осмелится подумать дурно об этом ангеле, если кому-нибудь взбредет в голову, что она не так чиста, кротка, добра и беспорочна, как херувимы в небесах, если кто вообразит, что я мог подло ее обидеть, пусть он только покажется мне на глаза! — кричит Джек. — Пусть только явится, черт возьми! Тащите же его сюда, чего там! Ее обидеть!.. И это я-то!.. Нет, я дурак, дурак! Проклятый дурень! Эй, кто там?!
— Кью, — отвечает голос из темноты, где вспыхивает огонек четвертой сигары, и Клайв, убедившись, что все гости в сборе, чиркает спичкой и зажигает свечи.
— Я слышал ваши последние слова, Джек, — без предисловий начинает лорд Кью, — и совершенно с вами согласен. Но зачем вы сюда явились? Какое право имеете вы снова терзать это бедное сердечко и пугать леди Клару своей бородищей? Вы мне обещали не видеться с ней. Вы дали слово джентльмена, когда я ссудил вас деньгами на эту поездку за границу. Черт с ними, с деньгами, — я не про них! Но вы же обещали, что перестанете ее преследовать. Плимутроки уехали из Лондона до вашего возвращения, дальнейшее зависело от вас. И с бедняжкой они поступили мягко и разумно. Не могла же она выйти за такого нищего! А вы вели себя позорно, Чарльз Белсайз. Слышите, трусливо и подло!
— Pst! Nmero dex, voila le mot lache [117], - замечает Флорак.
— И не глядите на меня так грозно, — продолжает Кью. — Конечно, вы можете меня побить, если вам вздумается — кулачища у вас здоровые — да это и нетрудно. Но я еще раз повторяю: вы поступили скверно. Вы нарушили слово чести, а нынче сразили леди Клару столь же безжалостно, как если бы подняли на нее руку.
Горячие упреки Кью совсем обескуражили Белсайза. Верзила вскинул руки и уронил их вдоль тела, как побежденный гладиатор, молящий о пощаде. И снова повалился на железную кровать.
— Не знаю, — заговорил он, безостановочно крутя своей огромной лапой медный шарик на спинке кровати. — Не знаю, Фрэнк, что творится на свете и что такое со мной. Нынче я дважды слышал, что я трус, — от вас и от этого коротышки… Уж вы меня простите, Флорак. Не думаю, что очень достойно с вашей стороны бить лежачего. Ну что же, бейте! За меня ведь некому заступиться. Признаюсь, я вел себя как подлец; нарушил обещание — это вы правильно сказали, Фрэнк, дружище, — но я ведь не думал, что ей так тяжко будет меня видеть, — сказал он с рыданием в голосе. — Клянусь… я готов был отдать десять лет жизни, чтобы только взглянуть на нее. Я сходил с ума. Пробовал странствовать, чего только не делал! Был в Эмсе, Висбадене, Бад-Гомбурге, играл, как черт. Когда-то игра меня увлекала, а нынче даже не тянуло к зеленым столам. Я выиграл кучу денег… по крайней мере, для такого бедняка, как я. И все же не мог не вернуться. Не мог. Будь она на Северном полюсе, я и туда, клянусь, последовал бы за ней!
— Чтобы только взглянуть на нее и потешить свои глупые глаза, вы причиняете ей столько мучений? Да ведь это же сущее ребячество! — восклицает Кью, который от природы был очень отзывчив и в действительности принимал близко к сердцу страданья бедняги Джека. — Дайте мне лишь пять минут поглядеть на нее, Кью!.. — умоляющим голосом говорит Белсайз, сжимая руку приятеля. — Всего пять минут!
— Посовеститесь! — восклицает лорд Кью, отнимая руку. — Будьте мужчиной, Джек, хватит хныкать. Вы же не ребенок, который плачет оттого, что ему не дали игрушку. Избавьте бедную девушку от этих мук, подумайте о ней и откажите себе в удовольствии причинять ей липшие терзания и муки.
Белсайз вскочил, глаза его отнюдь не сияли добродушием.
— Хватит с меня этой болтовни! Достаточно меня тут ругали и поносили. Я поступлю так, как сочту нужным. Пойду своим путем, а если кто вздумает мне с помешать, пусть пеняет на себя! — И он принялся крутить свои темно-русые усы таким воинственным видом, словно стоял на ратном поле.
— Что ж, буду пенять на себя, — сказал лорд Кью, — и если я и вправду верно угадал, каким путем вы намерены идти, безумный вы человек, я сделаю все возможное, чтобы вам помешать. Неужто вы решитесь неотступно преследовать свою возлюбленную и явиться перед ней в роли убийцы ее отца, подобно Родриго из французской пьесы? Будь здесь Кочетт, он смог бы защитить сестру; в его отсутствие эту обязанность принимаю на себя я; так вот я объявляю вам, Чарльз Белсайз, при этих джентльменах, что человек, который оскорбляет эту юную леди, навязывает ей свое общество, зная, что доставляет ей только муку, преследует ее по пятам, дав слово чести с ней больше не видеться, не кто иной, как…
— Как кто, милорд?! — восклицает Белсайз, и его грудь начинает тяжело вздыматься.
— Вы сами знаете, — отвечает Кью. — Вы знаете, как называют того, кто обижает беззащитную женщину и нарушает обещание. Считайте, что это слово произнесено, и поступайте, как вздумаете.
— Я должен вам четыре тысячи по векселям, которые вы за меня оплатили, Кью, — говорят Белсайз. — И еще четыре сотни я взял наличными, когда вышел из тюрьмы.
— Вы еще больше оскорбляете меня, упоминая о деньгах! — сердится Кью. — Либо вы завтра же уедете, либо будьте добры назначить мне время и место. Вы не откажете в любезности быть моим секундантом, мистер Ньюком? Мы ведь с вами родня, а сей джентльмен намерен обидеть девушку, которая скоро войдет в нашу семью.
— C'est bien, milord. Ma foi! C'est d'agir en vrai gentilhomme, — бросает восхищенный Флорак. — Tochez-la, mon petit Kio. T as d coer [118]. Вы молодец, черт возьми! Храбрый молодец! — и виконт дружески протянул руку лорду Кью.
Намерения его были явно миротворческие. Пожав руку Кью, он обернулся к рослому гвардейцу и, взяв его за лацкан куртки, принялся увещевать.
— Послушайте, mon gros [119], - начинает он, — нельзя ль гасить ваш пыл без кровопускания? Есть ли у вас пенни за душой? Или вы думаете похитить свою Химену, Родриго, а потом грабить на большой дороге и тем кормиться? Допустим, вы убьете папашу, убьете Кью, убьете ее брата — хороший медовый месяц будет у вашей Химены}
— Да что вы, черт возьми, заладили про каких-то Химену и Родриго! Вы это про что, виконт? — говорит Белсайз, проводя рукой по глазам; он снова стал Джеком Белсайзом. — Кью меня раздразнил, ну я и вышел из себя. Я во французском не силен, но даже я понял, что вы сказали все правильно, черт возьми, и Фрэнк Кью — молодчага. Ведь так вы говорили? Вашу руку, Фрэнк! Да благословит вас бог, старина! И не сердитесь на меня, ведь я чертовски несчастен, право! Эй, да вы что?! — Это относилось к виконту, который, прервав чувствительную речь Джека, кинулся в порыве восторга его обнимать и старался дотянуться до его физиономии, чтобы облобызать ее. Джек под дружный хохот присутствующих стряхнул с себя маленького виконта, — атмосфера разрядилась, и ссоре настал конец.
Смеялись все, в том числе и француз, объяснивший, что готов смеяться, "даже когда сам не знает, над чем". А за сим последовала та часть вечера, когда Клайв, по словам Кью, так хорошо показал себя и спас Барнса от опасности. Говоря по чести, мистер Клайв не сделал и не сказал счетом ничего, но разве мало бывает в нашей жизни минут, когда самое мудрое и благоразумное — воздержаться от слов и поступков?
Флорак, подобно большинству французов весьма умеренно пивший, был наделен отменным аппетитом, дававшим о себе знать, как он любил говорить, по крайней мере, три раза в день. Он предложил поужинать, и бедняга Джек тоже был не прочь закусить, а главное, выпить еще шампанского с зельтерской. ("Пусть тащат шампанское с зельтерской, самое лучшее дело".) На это Клайву нечего было возразить. Ужин был тут же подан, и четверо молодых людей уселись за стол.
Наслаждаясь своими любимыми раками и щедро угощая вкусным соусом и бороду и пальцы, и усы и щеки, Флорак то и дело возвращался к случившемуся, хотя, быть может, лучше было бы о нем позабыть, и весело подшучивал над воинственностью Белсайза.
— А если бы этот petit pretend [120] был здесь, что бы вы с ним сделали, Жак? Съели бы, как этого рака, да? Переломали бы ему кости?
Джек, позабывший долить зельтерской в шампанское, так и вскипел при мысли о встрече с Барнсом Ньюкомом и поклялся, что, попадись ему только на глаза этот ублюдок, живым он не уйдет.
И если бы не Клайв, Барнс тогда же попался бы на глаза своему врагу. После ужина юный Клайв сел у окна выкурить, как обычно, сигару и, разумеется, стал наблюдать за Тем Окном. Он увидел, как перед домом остановился экипаж, из него вышли двое слуг, за ними два джентльмена, и раздался знакомый голос, бранивший форейторов. Клайв, надо отдать ему должное, подавил восклицание, готовое сорваться с уст, и, вернувшись к столу, ни словом не обмолвился о приезде дядюшки с Барнсом ни лорду Кью, ни своему соседу справа — Белсайзу. Бедный Джек был к тому времени сильно пьян, и, когда виконт удалился, наш гвардеец уже клевал носом: он провел без сна всю предыдущую ночь и бог знает сколько еще ночей перед тем. Он, наверно, и не заметил, как ушел француз.
Лорд Кью остался. Он хотел вытащить Джека на прогулку, чтобы с глазу на глаз потолковать с ним и подробнее обсудить их семейную распрю. Но Клайв, улучив момент, шепнул ему:
— Дядюшка с Барнсом приехали — бога ради, не выпускайте Белсайза. Давайте уложим его в постель!
И когда бедняга Джек благополучно заснул у себя в комнате, лорд Кью, на случай, если ему придет в голову прогуляться при луне под окнами своей возлюбленной, тихонько запер его на ключ.
Глава XXX Отступление
Клайв долго лежал без сна, перебирая в памяти странные события минувшего дня и размышляя над драмой, невольным участником которой он стал, и тут какое-то безошибочное чутье подсказало ему, что его счастливым вакациям приходит конец, близится неотвратимое ненастье, и грозовые тучи вот-вот разразятся бурей и закроют солнце его короткой весны. Встав рано поутру, он распахнул окно и, конечно, взглянул на Те Другие Окна, в отеле за речкой, и, возможно, ему даже почудилось, будто там колыхнулась занавеска, отдернутая ручкой, которую с каждым часом ему все сильнее хотелось сжимать в своей. Он с тяжким вздохом отвернулся от окна и увидел на столе остатки вчерашней пирушки. Тут были бутылки из-под шампанского, опорожненные бедным Джеком Белсайзом; высокая бутыль зельтерской, весь газ из которой вышел и растворился в жарком воздухе полуночной беседы; недопитые стаканы, сигарный пепел и черные окурки сигар, разбросанные по скатерти, — взорванные пушки и трупы, оставшиеся на поле брани. Несмотря на ранний час, сосед его Джей Джей уже поднялся. Клайв слышал его пение, а пел он, когда повиновался карандаш и ему нравилось, как ложатся краски на его спокойных и счастливых полотнах.
Клайв тоже придвинул к окну свой рабочий столик, достал картон и коробки с красками, наполнил стакан зельтерской, отхлебнул немного этого выдохшегося напитка, а в остальное обмакнул кисть и начал рисовать. Но дело не ладилось. За работой ему не пелось, и вскоре он отбросил картон и кисть, выдвинул ящики комода, вытащил из-под кровати чемоданы и стал машинально упаковывать вещи. На шум вошел Джей Джей; лицо его сияло улыбкой, в зубах у него была зажата большая кисть.
— Скажи, чтоб нам подали счета, старина, — сказал ему Клайв, — оставь знакомым свои визитные карточки в простись с той хорошенькой продавщицей ягод, которую ты пишешь. Положи последние мазки на портрет малютки и утри ее слезы. Минувшей ночью я прочел в звездах "Р. Р. С." [121], и мне явился наш семейный гений и сказал: "Клайв, сын Томаса, обуй в дорогу ноги свои!"
Чтобы какой-нибудь моралист не вздумал сгоряча осудить нашего милого беспорочного Джей Джея, скажу тут же, что продавщица эта была семилетней поселяночкой, и ее восхитительный портрет купил на следующей выставке какой-то епископ.
— Так вы решили ехать?! — вскричал Джей Джей, вынув кисть изо рта. — А я-то думал, вы ангажированы на всю будущую неделю и разные княгини и герцогини ни за что не выпустят вашу милость!
— Мы слишком долго стояли у Капуи, а путь наш лежит на Рим, — отвечал Клайв, — так повелел Ганнибал, сын Гасдрубала.
— Сын Гасдрубала прав, — заметил его товарищ, — чем скорей мы выступим в поход, тем лучше. Я всегда это говорил. Сейчас принесу счета. А Ганнибал жил здесь, как какой-нибудь сластолюбивый карфагенский принц. Одна, две, три — три бутылки из-под шампанского! Да, тут придется оплатить внушительный счет!
— Твоя правда! — вымолвил Клаив с громким вздохом, который о многом сказал Джей Джею, ибо молодые люди были по-юношески откровенны друг с другом. Клайв имел привычку изливать душу тому из друзей, кто оказывался рядом, но даже если б он молчал как могила, трудно было бы не заметить его растущего чувства к кузине. Сотни раз с жаром и красноречием юности, с пылом своих двадцати лет и восторженностью художника описывал он ее и говорил о ней. Ее великодушная простота, ее смелость и горделивость, ее доброта к младшим сестрам и братьям, ее стройный стан, ее ослепительные краски — от ярко-алой до белоснежной, царственная грация ее осанки и движений, — все было поводом для нескончаемых восторгов нашего молодого джентльмена. Когда он созерцал какую-нибудь великую картину или статую — спокойную и отчужденную Венеру Милосскую, такую же непостижимо прекрасную, как море, из которого она вышла; стремительную "Аврору" Роспильози или Тицианово "Успение", блистательно-яркое, как солнечный свет; божественную дрезденскую мадонну с младенцем, чьи сладостные лики привиделись Рафаэлю в небесах, — сердце его пело гимны пред этими алтарями красоты; и с таким же благоговением он преклонялся перед красотой Этель.
Джей Джей, по-своему, тоже очень тонко все это чувствовал; он разделял восторженное поклонение Клайва и упивался страстными фиоритурами его гимнов; голос самого Ридли был от природы мягче, а песнопения его — элегичны и минорны. Этель была символом всего светлого и прекрасного, но… предназначалась лорду Кью. Добрый и проницательный наперсник не раз осторожно напоминал об этом прискорбном обстоятельстве нашему пылкому герою. Но пылкий герой и сам это знал. И нередко случалось, что, сидя за этюдником, Клайв вдруг, то ли в шутку, то ли всерьез — уж такой у него был характер — запевал во всю силу своих молодых, здоровых легких: "Она другого любит, мне не видать ее!" — и оба они, герой и наперсник, разражались смехом, каждый за своим столиком. Прелестную мисс Этель они между собой называли Элис Грей.
Весьма возможно, что Ночь, эта хмурая наставница, дала Клайву Ньюкому свой невеселый, но полезный совет. Мученья бедного Белсайза и страдания юной леди, разделявшей его безнадежную страсть, очевидно, заставали молодого человека призадуматься; а прямодушие лорда Кью, его мужество и благородство, коим Клайв был накануне свидетелем, наполнили его душу восхищением и укрепили ее для испытания, которое, он знал, будет очень тяжелым. Он вспомнил про милого своего старика, бороздившего моря, дабы исполнить свой долг, и решил с божьей помощью выполнить собственный. Еще три недели назад, когда он, беззаботно блуждая в окрестностях Бонна, неожиданно столкнулся с Этель и стайкой веселых маленьких кузенов, он был таким же, как они, беззаботным ребенком, помышлявшим лишь о радостях, которые сулил этот солнечный день. Но мысли и чувства последних недель даровали ему опыт, какой не всякий накопит с годами; и теперь нашему герою предстояло доказать, что он не только умеет любить, но и способен на поступки, требующие силы духа, благородства, самоотречения.
— Ты помнишь, Джей Джей, — говорил он, швыряя в чемодан штаны и ботинки и нанося по ним сокрушительные удары, чтобы плотнее их уложить, — ты помнишь (удар в белоснежную грудь батистовой рубашки) рассказ моего славного старика о том, как он единственный раз в жизни бежал с поля боя (сокрушительный удар по ребрам жилета), — под Ассир-Гуром?
— Ассир-как?.. — с удивлением переспрашивает Джей Джей.
— Во время осады Ассир-Гура, — отвечает Клайв, — в достопамятном тысяча восемьсот третьем году. У поручика Ньюкома, осмелюсь заметить, были весьма стройные ноги, которые унаследовали также его потомки, и он надел новую пару лосин, ибо в бой любил ходить щеголем. Лошадь под ним убили, враг теснил, и родителю моему пришлось выбирать между смертью и отступлением. Я слышал от офицеров, служивших с моим милым стариком, сэр, что он отличался редкостной храбростью и никогда не терял в бою присутствия духа. Так что же, по-твоему, надлежало делать поручику Ньюкому в подобных обстоятельствах? Биться в одиночку, когда весь эскадрон бежал, и быть зарубленным маратхской кавалерией, — погибнуть или спастись бегством, сэр?
— Ну, я-то знаю, как я бы поступил, — говорит Ридли.
— Вот именно. Так же поступил и поручик Ньюком. Его новенькие лосины сидели в обтяжку и очень мешали быстроте отступления, но все же он бежал, сэр, и впоследствии произвел на свет вашего покорного слугу. Такова история битвы при Ассир-Гуре.
— Ну, а мораль? — спрашивает Джей Джей, которого немало позабавил этот рассказ.
— Да ведь это мой Ассир-Гур, дружище. Я спасаюсь бегством, Джей Джей. Лезь в мешок за деньгами и расплачивайся с людьми; будь щедр, Джей Джей, но не расточителен. Горничная здесь дурнушка, но дай и ей крону, чтоб не скучала без нас. Лакеи были проворны и раболепны — воздай сим рабам за труды. Не позабудь беднягу коридорного, пусть и он благословляет нас по отъезде. Ведь художники — джентльмены, хоть Этель иного мнения. Черт… да нет, бог с ней! Бог с нею!.. — простонал Клайв, прижав кулаки к глазам. Если Ридли и прежде восхищался им, то теперь, уж конечно, не стал думать о нем хуже. А любезного моего юного читателя, коему случится прочесть эту притчу и найти в ней сходство со своей участью, я как старший заверяю, что бывают в битве жизни столь опасные ситуации, когда, ей-же-ей, и храбрейшему лучше спастись бегством.
Хотя было еще очень рано, к Клайву уже пожаловал гость: дверь отворилась, и в ней показалось честное лицо лорда Кью. Ридли скрылся от него в свое убежище: общество графов смущало скромного живописца, хотя он радовался и гордился, что его Клайв водит с ними компанию. Лорд Кью обитал в роскошных апартаментах на втором этаже того же отеля, где Клайв и его товарищ занимали две поместительные, но более скромные комнаты, на третьем.
— Вы ранняя пташка, — сказал Кью. — Я сам встал чуть свет, но не по доброй воле, а со страху. Джек так бушевал в своей комнате — едва дверь не вышиб. Я целый час его увещевал. Жаль, не пришло нам в голову подлить ему давеча немножко опия. Если бы это и прикончило беднягу, ему бы от этого хуже не стало. — Затем он, смеясь, поведал Клайву историю своего свидания с Барнсом накануне вечером. — Вы, кажется, тоже пакуете чемоданы, — говорит лорд Кью, и в его проницательных глазах читается затаенное лукавство. — Погода здесь портится, и если вы хотите пересечь Сен-Готард, как я слышал от Ньюкомов, надо спешить. В горах в октябре страшный холод.
— Да, очень холодно, — соглашается Клайв, кусая ногти.
— На почтовых или наняли карету? — спрашивает его сиятельство.
— Я купил во Франкфурте коляску, — непринужденно отвечает Клайв.
— Ах вот как! — воскликнул его собеседник, который отличался безукоризненной учтивостью, был обходителен и прямодушен и со всеми разговаривал одинаково, разве что с нижестоящими был чуточку любезней, чем с ровней, но все же скорей мог представить себе молодого художника, выезжающим из Баден-Бадена верхом на драконе, нежели в собственной коляске.
— Я отдал за коляску всего двадцать фунтов. Такая легонькая! Нас двое, и пара Лошадей, знаете ли, везет нас со всей поклажей, и можно останавливаться, где вздумается, Я ведь не живу на доходы от своей профессии, — добавил Клайв, покраснев. — Я только и заработал однажды три гинеи.
— Ну конечно, дружище. Я же был в доме вашего батюшки, на этом прелестном балу, где собралось столько приятных людей. Я знаю, мы светские жуиры, и рисуем только для забавы.
— Мы артисты, милорд, и думаем этим жить, — возразил Клайв. — Не закажет ли мне ваше сиятельство портрет?
— "Ваше сиятельство" — это мне иоделом, — ответил тот. — Я вот что подумал, Ньюком: поскольку вы уезжаете, вы могли бы, мне кажется, сослужить здесь кое-кому службу, хотя и не слишком приятного свойства. Джека Белсайза нельзя предоставлять самому себе. Мне же сейчас, по некоторым важным соображениям, никак нельзя отсюда уехать. Так будьте другом, заберите его с собой. Пусть Альпы отгородят его от всей этой чертовщины, и я буду рад при случае оказать вам любую услугу. Джеку еще не известно, что наш любезный Барнс здесь. Я знаю, сколь он вам по сердцу, слышал эту историю про стакан кларета и прочее. Мы все любим Барнса. Как бедная леди Клара могла согласиться на подобный брак, одному богу известно! Какие мы все странные, непостижимые создания, особенно женщины!
— Господи!.. — вскричал Клайв. — Да возможно ли, чтобы девушка полюбила такого наглого, себялюбивого, заносчивого хлыща, как Барнс Ньюком? Вы ведь, конечно, знаете, лорд Кью, какую жизнь он ведет? Когда он был еще совсем юнцом и можно было думать, что у него есть сердце, он вывез из Ньюкома одну бедную девушку, работницу с фабрики, обращался с ней хуже некуда, а потом, обвинив в неверности, выставил за дверь без гроша в кармане; когда же она пришла на Парк-Лейн и уселась на пороге — с каждой стороны по малютке, — только боязнь скандала и страх перед полицией, а вовсе не слезы голодной женщины и детей, заставили его положить ей содержание. Я видеть его не могу без отвращения, руки чешутся вышвырнуть его в окошко. И этот человек женится на благородной девице, лишь потому, я уверен, что состоит компаньоном в банке и наследует семь или восемь тысяч годового дохода. Стыд и срам! Мне тошно подумать, на что обрекает себя эта бедняжка.
— Да, невеселая история, — промолвил лорд Кью, свертывая папиросу. — Барнс человек неприятный, вполне с вами согласен. А не было при вас о том разговору в семье?
— Помилуй бог! Неужто, по-вашему, я стал бы говорить об этих грязных вещах с Этель, то есть, с мисс Ньюком! — вскричал Клайв. — Я даже отцу об этом не заикался. Услышь он только, он бы выставил Барнса за дверь.
— Я знаю, об этом говорил весь город, — сухо сказал Кью. — В этих чертовых клубах все становятся известно. Я не друг Барнсу, я сказал вам. Я люблю его не больше вашего. Вполне возможно, что он плохо обращался с этой женщиной, — нрав у него, безусловно, не ангельский; но в этом деле он вел себя не так уж плохо, — не так плохо, как может показаться. Начало, разумеется, скверное — фабричный город — ну и вся эта история… Да, неважное начало. Но он не единственный грешник в Лондоне. Когда обо всем этом пошли толки и его чуть не забаллотировали в клубе Бэя, он поклялся мне честью, что порвал с миссис Делейси (так она себя называла) лишь после того, как она поступила с ним… ну, так, как обычно поступают подобные женщины. Он предложил поместить детишек в Йоркширскую школу — довольно дешевую, — но она не пожелала с ними расстаться. Скандал она подняла, чтобы выговорить себе более выгодные условия, в чем и преуспела. Ему очень хотелось избавиться от нее; он говорил, что это камень у него на шее, и что его мучают угрызения совести, а вернее сказать — опасения. Он был просто вне себя. Когда повесили того парня, который убил женщину, так помню, Барнс сказал, что вполне его понимает. Юноши заводят в молодости такие связи, о которых потом жалеют всю жизнь. Он раскаивался от души — в этом ему можно поверить, он хотел жить прилично. Моя бабушка устроила это дело с Плимутроками. Старая леди Кью, как вы знаете, все еще за рулевого в нашей лодке, и никому не уступит своего места. Старики, они все знают. Барнс малый неглупый, по-своему даже остроумный, и вполне может быть приятным, когда захочет. Тут не было и речи о принуждении. Надеюсь, вы не думаете, что молодых девиц томят в темницах и подвергают пыткам? Но в Шантеклере целый выводок дочек, и старому Плимутроку нечего дать за ними. Дочь его по своей воле избрала Барнса, а тот вполне осведомлен о ее прежней истории с Джеком. Вчера этот бедняга появился так неожиданно, что девушка упала в обморок. Но она готова нынче же свидеться с ним, коли он того пожелает. Сегодня в пять утра я отдал ему записку от леди Плимутрок. Если он думает, что леди Клару к чему-то принуждают, пусть услышит из ее собственных уст, что она сама так решила. Девушка выходит за своего избранника и будет честно исполнять свой долг. Вы еще молоды, а посему кипите и негодуете при мысли, что юная особа, едва справившись с одним чувством, способна возгореться новым…
— Я возмущаюсь не тем, — говорит Клайв, — что она порывает с Белсайзом, а тем, что выходит за Барнса.
— Вы просто не любите его и знаете, что он ваш враг. Он и впрямь, юноша, не слишком лестно о вас отзывается. Изображает вас этаким непутевым гулякой, да скорей всего и правда так думает. Ведь все зависит от того, в каком свете нас представить. Друзья рисуют нас так, враги иначе, и я частенько думаю, что обе стороны правы, — продолжал этот проповедник житейской терпимости. — Вы не выносите Барнса и не находите в нем никаких достоинств. А он в вас. На Парк-Лейн происходили жаркие схватки по поводу вашей милости в связи с некими обстоятельствами, о коих я не хочу говорить, — сказал лорд Кью с достоинством. — Чего же добились злопыхатели? Мне по душе и вы и ваш батюшка, которого я считаю достойнейшим человеком, хотя иные пытались представить его расчетливым интриганом. Оставьте мистеру Барнсу, по крайней мере, право на людское снисхождение, и пусть он кому-то нравится, хотя не нравится вам. А что до этой романтической страсти, — продолжал молодой лорд, постепенно загораясь и оставляя те выражения и словечки, каковыми мы обычно уснащаем свою речь, — до этой трогательной повести о том, как Дженни и Джессами полюбили друг друга с первого взгляда, ворковали и целовались под сенью дерев, а потом поселились в шалаше, чтоб и впредь целоваться и ворковать, — боже, какая глупость! Это годится для романов, над которыми вздыхают девицы, но всякий хоть что-то сумевший понять в жизни, знает, какая все это чепуха и бессмыслица. Я не хочу сказать, что молодые люди не могут встретиться, сразу полюбить друг друга, в тот же год пожениться и жить в любви и согласии до ста лет; но это высший удел, боги даруют его лишь Филемону и Бавкиде, да еще разве очень немногим. Остальным же приходится идти на компромисс, устраиваться, как сумеют, и брать добро пополам со злом. А что до бедных Дженни и Джессами, так бог ты мой, — оглянитесь на своих друзей, прикиньте, сколько вы знаете браков по любви и многие ли из них оказались счастливыми. Рай в шалаше! А кто будет платить за шалаш? За чай со сливками для Дженни и бараньи отбивные для Джессами? Если же ему придется довольствоваться холодной бараниной, они поссорятся. Приятные же им предстоят трапезы, когда в буфете шаром покати! Вы осуждаете браки по расчету в нашем мире. Но даже монархические браки основаны на таком же принципе. Мой мясник прикопил денег и выдает дочку за молодого скотопромышленника. Чета скотопромышленников процветает и женит своего сына уже на дочери олдермена. Стряпчий приискивает меж своих клиентов жениха повыгодней для мисс Петиции, а сынка устраивает в коллегию адвокатов, проводит в парламент, где тот выдвигается, становится стряпчим по делам казны, сколачивает себе состояние, заводит дом на Белгрэйв-сквер и выдает следующую мисс Петицию за пэра. Не обвиняйте нас в своекорыстии: мы не хуже, чем наши соседи. Мы поступаем, как все и светская девица избирает лучшую из возможных партий, совершенно так же, как мисс Табачница, когда за ней ухаживают два молодых человека из цеха зеленщиков, дарит своей благосклонностью того, кто ездит с рынка на осле, а не того, кто торгует вразнос.
Эта речь, произнесенная его сиятельством с заметным воодушевлением, несомненно, предназначалась в поучение Клайву, и наш юноша, надо отдать ему должное, не замедлил понять ее смысл. Он сводился к следующему: "Коли некоторые титулованные особы ласково обходятся с вами, молодым человеком, у которого только и есть, что пригожая внешность, хорошие манеры да триста — четыреста фунтов годового дохода, то не слишком полагайтесь на их любезность и оставьте честолюбивые мечты, которые вам, как видно, подсказало тщеславие. Плывите в одном русле с медной посудой, сударь Глиняный горшок, но соблюдайте дистанцию! Вы — милый юноша, и все же иные отличия не про вас, они для тех, кто получше. Вы можете с тем же успехом просить премьер-министра о первом свободном ордене Подвязки, как ждать, что на вашей груди заблещет такая звезда, как Этель. Ньюком".
Прежде чем Клайв явился со своим обычным визитом в отель напротив, туда прибыл последний из высоких участников предстоящего Баденского семейного конгресса. Войдя в гостиную леди Анны Ньюком, Клайв вместо пунцовых щечек и ярких глазок Этель узрел желтое, как пергамент, лицо и хорошо ему знакомый крючковатый нос старой графини Кью. Выдержать взгляды, бросаемые по обе стороны этого мыса из-под кустистых черных бровей, было нелегким делом. На все семейство нагоняли ужас нос и глаза леди Кью — это были ее сильнейшие орудия власти. Одну только Этель ее грозный лик не повергал в страх и смирение.
Кроме леди Кью, в гостиной находились ее сиятельный внук, леди Анна, вся детвора, от мала до велика, и мистер Барне, но никого из них Клайв не имел желания видеть.
Смущенный взгляд, который Кью бросил на Клайва, отнюдь не лишенного природной наблюдательности, позволил ему понять, что в разговоре только что упоминалось его имя. Барнс, за мгновение перед тем, как всегда, на чем свет стоит поносивший Клайва, поневоле потупился при виде кузена. Клайв уже отворял дверь, когда Барнс величал его мерзавцем и негодяем, так что, естественно, вид у него был виноватый. Что же до леди Кью, этой многоопытной политиканки, то ни тени смущения или какого-либо иного чувства не отразилось на ее старческом лице. Мохнатые брови ее были чащами, скрывавшими тайну, а непроницаемые глаза — бездонными колодцами.
Она протянула Клайву два своих старых подагрических пальца, каковые он волен был подержать подольше или выпустить сразу, а затем он удостоился счастья пожать руку мистеру Барнсу, который, с радостью заметив, как смутил Клайва прием леди Кью, решил обойтись с ним подобным же образом и столь высокомерно бросил ему при этом: "Здрасте", — что кузен с удовольствием запихнул бы ему это приветствие обратно в, глотку. Мистер Барнс, этот своеобразный молодой человек, почти у каждого, кто с ним сталкивался, вызывал настоятельное желание задушить его, расквасить ему нос или вышвырнуть его в окошко. И хотя биографу пристало быть беспристрастным, я должен признаться, что до некоторой степени испытывал подобную же потребность. Он выглядел много моложе своих лет, не отличался представительностью, но при этом с таким несносным высокомерием третировал равных себе, да и тех, кому в подметки не годился, что очень многим хотелось поставить его на место.
Клайв сам рассказал мне об этом маленьком эпизоде, и я, как мне ни прискорбно, должен поведать здесь о недостойном поступке своего героя.
— Мы стояли с Барнсом поодаль от дам, — рассказывал Клайв, — и тут между нами произошла маленькая стычка. Он однажды уже пытался совать мне два пальца, и я тогда сказал ему, что пусть либо подает всю руку, либо вообще не подает. Ты знаешь, как этот нахал любит стоять, откинувшись назад и расставив свои маленькие ножки. Я и наступил, черт побери, каблуком на его лакированный носок и так нажал, что мистер Барнс издал одно из самых громогласных своих проклятий.
— Поосторожней!.. Ах, чтоб вас! — взвизгнул Барнс.
— А я думая, вы ругаетесь только при женщинах, Барнс, — ответил Клайв вполголоса.
— Это вы черт знает что говорите при женщинах, Клайв! — прошипел его кузен в совершенной ярости.
Тут мистер Клайв вышел из себя.
— В каким обществе вы предпочитаете услышать, что я считаю вас хлыщом, Барнс? Может быть, при всех, в парке? Так выйдем и потолкуем.
— Барнсу нельзя появиться в парке, — со смехом возразил лорд Кью, — там его поджидает другой джентльмен.
Двое из трех молодых людей по достоинству ощенили эту шутку. Бмосъ, что Барнс Ньюком, эсквайр из Ньюкома, не был в их числе.
— Чему вы там смеетесь, молодые люди? — окликнула их леди Анна в своей безграничной наивности и простодушии. — Уж верно, чему-нибудь нехорошему. Подите-ка сюда, Клайв!
Надо сказать, что едва наш юный друг удостоился в знак приветствия прикосновения двух пальцев леди Кью, как ему дано было понять, что его свидание с этой любезной дамой окончено; ибо ее сиятельство тут же подозвала свою дочь и принялась с нею шептаться. Тогда-то Клайв и угодил из лап леди Кью в объятия Барнса.
— Клайв отдавил Барнсу ногу, — весело объяснил лорд Кью. — Наступил Барнсу на любимую мозоль, и ему теперь придется сидеть дома. Вот мы и смеялись.
— Гм!.. — проворчала леди Кью. Она-то знала, на что намекает ее внук. Лорд Кью в самом устрашающем виде изобразил на семейном совете Джека Белсайза с его огромной дубинкой. Ну как было не повторить такую шутку!
Пошептавшись со старой графиней, леди Анна, очевидно, сумела умерить гнев своей матушки против бедного Клайва, ибо, когда он приблизился к обеим дамам, младшая ласково взяла его за руку и сказала:
— Мы очень жалеем о вашем отъезде, милый Клайв. Вы были нам большой помощью в путешествии. Право же, вы были на редкость милы и услужливы, и мы все будем очень по вас скучать.
Ее добрые слова до того взволновали великодушного юношу, что краска прилилаа к его щекам и на глаза, возможно, навернулись слезы, — так он был ей признателен за сочувствие и поддержку.
— Спасибо вам, дорогая тетушка, — сказал он, — вы были очень добры и ласковы ко мне. Это я буду грустить без вас, и все же… пора мне ехать и браться за работу.
— Давно пора! — вмешалась свирепая обладательница орлиного клюва. — Баден — неподходящее место для молодых людей. Они заводят здесь знакомства, от которых нечего ждать добра. Посещают игорные залы и проводят время с беспутными французскими виконтами. Мы слышали о ваших подвигах, сэр. Остается лишь пожалеть, что полковник Ньюком не взял вас с собой в Индию.
— Что вы, маменька! — вскричала леди Анна. — Уверяю вас, что Клайв вел себя здесь примерно.
Нотации старой леди вывели Клайва из чувствительного настроения, и он заговорил с некоторой запальчивостью:
— Вы всегда были добры ко мне, дражайшая леди Анна, и ваше ласковое слово для меня не внове. А вот на советы леди Кью я никак не смел рассчитывать — они для меня неожиданная честь. Мои подвиги за игорным столом, на которые изволит намекать ваше сиятельство, известны моему батюшке, а джентльмена, чье знакомство вам угодно почитать недостойным, он сам мне представил.
— И все-таки, милый юноша, вам пора ехать, — повторила леди Кью, на сей раз с полнейшим добродушием; ей понравилась смелость Клайва, и, пока он не мешал ее планам, она готова была обходиться с ним вполне дружелюбно. — Поезжайте в Рим, во Флоренцию, куда хотите, прилежно учитесь, возвращайтесь с хорошими картинами, и все мы будем рады вас видеть. У вас большой талант — эти рисунки действительно превосходны.
— Не правда ли, маменька, он очень даровит? — с жаром подхватила добрая леди Анна.
Клайв снова расчувствовался, он готов был обнять и расцеловать леди Анну. Как бываем мы благодарны — как тронуто бывает честное, великодушное сердце одним-единственным добрым словом, услышанным в трудную минуту! Пожатие ласковой руки придает человеку сил перед операцией, позволяет без стона выдержать устрашающую встречу с хирургом.
И вот хладнокровный старый хирург в юбке, вознамерившийся излечить мистера Клайва, взял тонкий сверкающий нож и сделал первый надрез очень аккуратно и точно.
— Как вам, должно быть, известно, мистер Ньюком, мы съехались сюда по своим семейным делам, и, скажу вам без обиняков, на мой взгляд для вас же лучше будет находиться отсюда подальше. Узнав, что вы здесь, я в письме к моей дочери высказала, как я этим недовольна.
— Но это была чистая случайность, маменька, уверяю вас! — воскликнула леди Анна.
— Конечно, чистая случайность, и по чистой случайности я об этом узнала. Одна маленькая пташка прилетела в Киссинген и сообщила мне. Ты безмозглая гусыня, Анна, я сто раз тебе это говорила! Леди Анна советовала вам остаться, а я, милый юноша, советую уехать.
— Я не нуждаюсь ни в чьих советах, леди Кью, — ответил Клайв. — Я уезжаю потому, что так надумал, и меня незачем провожать и выпроваживать.
— Ну, разумеется, и мой приезд — для мистера Ньюкома сигнал к отъезду. Я ведь пугало, от меня все разбегаются. Но сцена, которой вы вчера были свидетелем, мой милый юный друг, и весь этот прискорбный скандал на гулянье должны были убедить вас, как глупо, опасно и безнравственно, да, да, безнравственно со стороны родителей допускать, чтобы у молодых людей зародилось чувство, от которого могут произойти лишь неприятности и бесчестье. Вот вам еще одна добрая гусыня — леди Плимутрок. Я вчера не успела приехать, как прибегает ко мне моя горничная с известием о том, что произошло в парке. И я, как ни устала с дороги, тотчас поспешила к Джейн Плимутрок и весь вечер провела с ней и с этой бедной малюткой, с которой так жестоко обошелся капитан Белсайз. Она вовсе о нем не думает, ей до него и дела нет. За те два года, что мистер Джек свершал свои тюремные подвиги, ее детское чувство прошло; и если этот несчастный льстит себя мыслью, что так сильно взволновал ее вчера своим появлением, то он глубоко ошибается, — можете это передать ему от имени леди Кью. Девушка просто подвержена обморокам. Ее с самого приезда пользует доктор Финк. Прошлый вторник она упала без чувств при виде крысы у себя в комнате (у них прескверное помещенье, у этих Плимутроков!). Неудивительно, что она испугалась, встретив этого грубого пьяного верзилу! Она просватана, как вы знаете, за вашего родственника, моего внука Барнса, — он для нее во всех отношениях хорошая партия. Они одного круга и посему друг другу подходят. Она славная девушка, а Барнс столько натерпелся от особ иного рода, что теперь по достоинству оценит семейные добродетели. Ему давно пора остепениться. Я говорю вам все это совершенно чистосердечно. А ну-ка обратно в сад, пострелята, играйте там! — Это относилось к невинным малюткам, которые, резвясь, примчались с лужайки, расстилавшейся под окнами. — Что, уже наигрались? Вас прислал сюда Барнс? Ступайте наверх, к мисс Куигли. Нет, постойте! Подите и пришлите сюда Этель. Приведите ее вниз, слышите?
Несмышленыши затопали наверх к сестрице, а леди Кью ласково продолжала:
— В нашей семье давно условлено о помолвке Этель с моим внуком лордом Кью, хотя о подобных вещах, как вы знаете, любезный мистер Ньюком, лучше наперед не говорить. Когда мы виделись с вами и вашим батюшкой в Лондоне, то слышали, будто и вы… будто вы тоже помолвлены с молодой особой вашего круга, с мисс — как ее? — мисс Макферсон… мисс Маккензи. Этот слух пустила ваша тетушка, миссис Хобсон Ньюком, — вот взбалмошная дура, скажу я вам! Оказывается, все это выдумки. Не удивляйтесь, что я так осведомлена о ваших делах. Я — старая колдунья и знаю много всякой всячины.
И в самом деле, как леди Кью разузнала вое это, сносилась ли ее горничная с горничной леди Анны, и обычным путем или волшебством получала графиня столь точные сведения, так и не установлено нашим летописцем. Скорее всего, Этель, которая за минувшие три недели выяснила это интересное обстоятельство, сообщила его во время дознания леди Къю, и тут, очевидно, произошла схватка между бабушкой и внучкой, о чем, впрочем, у автора жизнеописания Ньюкомов нет точных данных. Мне известно лишь, что такое бывало часто и осады, и стычки, и генеральные сражения. Если мы слышим пушки и видим раненых, то догадываемся, что был бой. Как знать, может, и здесь произошла великая битва, и мисс Ньюком перевязывает наверху свои раны?
— Вам, наверно, захочется проститься с кузиной, — продолжала леди Кью как ни в чем не бывало. — Этель, детка, здесь мистер Клайв Ньюком, он пришел со всеми вами проститься.
По лестнице, перебирая ножками, спускались две девочки, держась с обеих сторон за подол старшей сестры. Она была несколько бледна, но глядела надменно, почти воинственно.
Клайв встал ей навстречу с кушетки, на которую старая графиня усадила его подле себя на время ампутации. Встал, откинул волосы со лба и совершенно спокойно сказал:
— Да, я пришел проститься. Вакации мои кончились, и мы с Ридли едем в Рим. Прощайте, и да благословит вас бог, Этель,
Она подала ему руку и произнесла:
— Прощайте, Клайв. — Но рука ее не ответила на его рукопожатие и упала, едва он разжал пальцы.
Услышав слово "прощайте", маленькая Элис громко заревела, а крошка Мод, существо необузданное, затопала красными башмачками, повторяя: "Не надо пласай!.. Пусь Ляйв остается!..". Рыдающая Элис уцепилась за штаны Клайва. Он весело подхватил обеих на руки, как делал это сотни раз, и посадил на плечи, где они так любили сидеть и теребить его белокурые усы. Он осыпал поцелуями их ручки и личики и тут же ушел.
— Q'as-t? — осведомился мосье де Флорак, повстречавший его на мосту, когда он возвращался к себе в отель. — Q'as-t, mon petit Glaive? Est-ee q'on vient de t'arracher ne dent? [122]
— C'est ca [123], - ответил Клайв и направился в Hotel de France.
— Эй, Ридли! Джей Джей! — прокричал он. — Прикажи выкатывать бричку, и поехали!
— А я думал, мы выступаем только завтра, — ответил Джей Джей, наверно, догадавшийся, что что-то случилось.
И в самом деле, мистер Клайв уезжал на день раньше, чем думал. На следующее утро он проснулся уже во Фрейбурге. Он увидел перед собой величественный древний собор, — как это не походило на Баден-Баден с его лесистыми холмами, милыми дорожками и липовыми аллеями, на этот прелестнейший балаган на всей Ярмарке Тщеславия. Музыка, людская толчея, зеленые столы, мертвенно-бледные лица крупье и звон золота, — все это ушло далеко-далеко. В памяти осталось только окно в Hotel de Hollande; он вспоминал, как прелестная ручка отворяла его спозаранку и утренний ветерок тихонько шевелил кисейную занавеску. Чего бы он только ни дал, чтоб еще хоть раз взглянуть, на него! И когда в тот вечер он бродил в одиночестве по Фрейбургу, ему хотелось заказать лошадей и скакать назад в Баден-Баден, чтобы опять очутиться под этим окном и позвать: "Этель, Этель!" Но он возвратился в гостиницу, где его ждали тихий Джей Джей и бедняга Джек Белсайз, которому тоже выдернули зуб.
Мы чуть не забыли о Джеке, сидевшем в задке брички, как и подобает второстепенному персонажу нашей истории, — да, по правде сказать, и Клайв тоже едва ие забыл о нем. Но Джек, поглощенный своими делами и заботами, посовал вещи в саквояж и, не сказав ни слова, вынес его на улицу, так что Клайв, усаживаясь в свою маленькую бричку, уже застал его там, в клубах дыма. Видели их отъезд из окна Hotel de Hollande или нет, не знаю. Ведь не за каждую занавеску может заглядывать биограф, как бы ни был он любопытен.
— Tiens, le petit part [124], - сказал, вынимая изо рта сигару, Флорак, который всегда попадался им на пути.
— Да, уезжаем, — ответил Клайв. — Садитесь, виконт, у нас в бричке есть четвертое место.
— Увы, не могу, — отвечал Флорак. — Дела! Мой родственник и повелитель герцог Д'Иври едет сюда из Баньер-де-Бигора. Он говорит, что я ему нужен: affaires d'etat [125].
— Как рада будет герцогиня… Поосторожней с этой сумкой! — прокричал Клайв. — Как рада будет ее светлость… — Правду сказать, он плохо понимал, что говорит.
— Vos croyez, vos croyez? [126] — переспросил мосье де Флорак. — Коль скоро у вас свободно четвертое место, я знаю, кому бы следовало его занять.
— Кому же? — осведомился наш молодой путешественник.
Но тут из дверей Hotel de Hollande вышли лорд Кью и БарнС Ньюком, эсквайр. Увидев бородатую физиономию Джека Белсайза, Барнс снова скрылся в дверях, а Кью перебежал через мост к отъезжающим.
— Прощайте, Клайв! Прощай, Джек!
— Прощай, Кью!
Они крепко пожали друг другу руки. Форейтор затрубил в рожок, карета тронулась, и юный Ганнибал оставил позади свою Капую.
Глава XXXI Ее светлость
В одном из баденских писем Клайв Ньюком с присущим ему чувством юмора и, как всегда, со множеством иллюстраций, описал мне некую высокородную даму, которой был представлен на водах своим приятелем, лордом Кью. Лорд Кью путешествовал по Востоку с сиятельной четой Д'Иври — герцог был давним другом их семейства. Лорд Кью и был тем самым "К" из путевых записок мадам Д'Иври, озаглавленных "По следам газели. Записки дочери крестоносцев", об обращении коего она так страстно молила бога, — тем самым "К", который спас ее светлость от арабов и совершил множество других подвигов, описанных в этом пылком сочинении. Правда, он упорно утверждает, что не спасал герцогиню ни от каких арабов, если не считать одного нищего, который клянчил бакшиш и которого Кью отогнал палкой. Они совершили паломничество по святым местам, и что за жалкое зрелище, рассказывает лорд Кью, являл собой в Иерусалиме старый герцог, шествуя с пасхальным крестным ходом босой и со свечой в руке! Здесь лорд Кью расстался с титулованными супругами. Его имя не встречается в последней части "Следов", изобилующих, нужно сказать, темными и напыщенными разглагольствованиями, приключениями, коим никто, кроме ее светлости, не был свидетелем, и мистическими изысканиями. Не отличаясь ученостью, герцогиня, подобно другим французским сочинителям, выказывала завидную смелость и выдумывала там, где ей не хватало знаний; она мешала религию с оперой и выделывала балетные антраша перед вратами монастырей в кельями анахоретов. Переход через Красное море она описывала так, словно сама была очевидицей этого великого события, про злосчастную страсть фараонова старшего сына к Моисеевой дочери повествовала, как о достовернейшем факте. В главе о Каире, упоминая о житницах Иосифа, она разражалась неистовой филиппикой против Потифара, которого рисовала подозрительным и деспотичным старым дикарем. Экземпляр ее книги всегда стоит на полке в баденской публичной библиотеке, ведь мадам Д'Иври каждый год посещает этот модный курорт. Его светлость не одобрял этой книги, опубликованной без его согласия, и называл ее одним из десяти тысяч безумств герцогини.
Сей аристократ был сорока пятью годами старше своей жены. Франция — страна, где особенно распространен милый христианский обычай, известный под названием mariage de convenance, о коем как раз сейчас так хлопочут многие члены описываемого нами семейства. Французские газеты ежедневно сообщают, что в brea de confiance [127], где главой мосье де Фуа, родители могут устроить браки своих детей без всяких трудов и с полной гарантией. Для обеих сторон все сводится только к деньгам. У мадемуазель столько-то франков приданого, у мосье такая-то рента или такое-то количество земли в пожизненном, либо полном владении, или etde d'avoe [128], или магазин с такой-то клиентурой и таким-то доходом, каковой может удвоиться, если благоразумно вложить в дело такую-то сумму. И вот соблазнительная матримониальная сделка совершилась (такой-то процент посреднику) или расстроилась, и никто не горюет, и все шито-крыто. Не берусь за незнанием тамошней жизни судить о последствиях упомянутой системы, но коль скоро литература страны передает ее нравы и французские романы отражают действительность, то можно представить себе, что там у них за общество, в которое мой лондонский читатель может попасть через двенадцать часов после того, как перевернет эту страницу, ибо эти места отделяют от нас всего двадцать миль морского пути.
Старый герцог Д'Иври принадлежал к древнему французскому роду; он бежал с Д'Артуа, воевал под началом Конде, провел в изгнании все царствование корсиканского узурпатора, и хотя в революцию он утратил девять десятых своих богатств, оставался могущественным и знатным вельможей. Когда судьба, точно задумав пресечь этот славный род, поставлявший Европе королев, а крестоносцам знаменитых предводителей, отняла у Д'Иври обоих его сыновей и внука, наш сиятельный вдовец, отличавшийся стойкостью духа, не пожелал склониться перед грозным врагом и, презрев нанесенные ему тяжкие удары, уже на седьмом десятке, за три месяца до Июльской революции, торжественно обвенчался с родовитой девицей шестнадцати лет, взятой для этого из монастырской школы Sacre Coer в Париже. В книге регистрации гражданских браков под их фамилиями стояли самые августейшие свидетельские подписи. Супруга дофина и герцогиня Беррийская поднесли новобрачной богатые подарки. Через год на выставке появился портрет кисти Дюбюфа, с которого смотрит прелестная юная герцогиня, черноокая и чернокудрая, с ниткой жемчуга на шее и алмазной диадемой в волосах, прекрасная, точно сказочная принцесса. Мосье Д'Иври, чья молодость, наверно, прошла довольно бурно, все же отлично сохранился. Назло своей врагине-судьбе (кто-нибудь, пожалуй, решит, что судьба питает пристрастие к знати и находит особое удовольствие в поединках с князьями — Атридами, Бурбонидами и Д'Ивридами, оставляя без внимания разных Браунов и Джонсов) его светлость, по-видимому, вознамерился не только оставить по себе потомков, но и доказать, что над ним самим не властны годы. В шестьдесят лет он оставался молод или, по крайней мере, имел моложавый вид. Волосы его были так же черны, как у его супруги, а зубы так же белы. Встретив его погожим днем на Большом бульваре в толпе молодых щеголей или увидев, как он с грацией, достойной самого старика Франкони, скачет на лошади в Булонеком лесу, вы бы лишь по величавой осанке, приобретенной в дни Версаля и Трианона и даже в мечтах недоступной нынешней молодежи, отличили его от тех юношей, с которыми он, что греха таить, предавался до свадьбы множеству милых забав и безумств. Он был завсегдатаем оперных кулис, словно какой-нибудь журналист или двадцатилетний повеса. Подобно всем молодым холостякам, он только перед самой женитьбой se rangea [129], как говорят французы, и простился с театральными Фринами и Аспазиями, решив отныне посвятить себя своей очаровательной молодой супруге.
Но тут случилась ужасная июльская катастрофа. Старые Бурбоны снова отправились в дорогу, — все, кроме одного хитроумного отпрыска этого древнего семейства, который разъезжал среди баррикад, даря улыбками и рукопожатиями тех, кто только что выдворил из Франции его родственников. Герцог Д'Иври, лишившись положения при дворе и должностей, немало прибавлявших к его доходам, а также места в палате пэров, был не больше склонен признать узурпатора из Нельи, чем того, который вернулся с Эльбы. Бывший пэр удалился в свои поместья. Он забаррикадировал свой парижский дом от всех приверженцев короля-буржуа, в том числе от ближайшего своего родственника, мосье де Флорака, который, привыкнув в последние годы присягать подряд всем династиям, в отличие от него, легко присягнул на верность Луи Филиппу и занял место в новой палате пэров.
В положенный срок герцогиня Д'Иври родила дочь, принятую благородным отцом без особой радости. Герцогу нужен был наследник — принц де Монконтур, который заменил бы его сынов и внуков, уже отошедших к праотцам. Однако больше господь не благословил их детьми. Мадам Д'Иври объехала все курорты с целебными водами; они с мужем совершили несколько паломничеств, приносили дары и обеты святым, почитавшимся покровителями супругов Д'Иври или вообще всех супружеских пар; но святые оставались глухи: они сделались неумолимы с тех пор, как истинная религия и старые Бурбоны были изгнаны за пределы Франции.
Уединенно живя в своем старинном замке или в мрачном особняке Сен-Жерменского предместья, светлейшие супруги, наверно, наскучили друг другу, как то порой бывает с людьми, вступившими в mariage de convenance, да и с теми, кто сгорая от страсти, сочетается браком против родительской воли. Шестидесятишестилетнему господину и даме двадцати одного года, живущим вдвоем в огромном замке, не избежать за столом присутствия гостьи, от которой нельзя затвориться, хотя двери всегда на запоре. Ее имя Скука, и сколько нудных дней и томительных ночей приходится проводить в обществе этого грозного призрака, этого непременного сотрапезника, этого бдительного стража вечерних часов, этого докучливого собеседника, не отстающего и на прогулке, а по ночам прогоняющего сон.
Поначалу мосье Д'Иври, этот отменно сохранившийся вельможа, не допускал и мысли, что он не молод, и не давал повода людям так думать, если не считать его крайней ревности и неизменного желания избегать общества других молодых людей. Вполне возможно, что герцогиня полагала, будто все мужчины красят волосы, носят корсеты и страдают ревматизмом. Откуда же было знать больше невинной девице, отправленной под венец прямо из монастыря? Но если в mariages de convenances герцогская корона вполне подходит прелестному юному созданию, а прелестное юное создание — старому господину, все равно остаются кое-какие пункты, которые не под силу согласовать никакому брачному маклеру, а именно темпераменты, неподвластные всяким мосье де Фуа, и вкусы, кои не означишь в Мрачном контракте. Словом, брак этот был несчастлив, и герцог с герцогошей ссорились не меньше любой плебейской четы, постоянно бранящейся за столом. Эти безрадостные семейные обстоятельства заставили мадам пристраститься к литературе, а мосье к политике. Она обнаружила, что обладает большой неоцененной душой, а когда женщина откроет в себе такое сокровище, она, конечно, сама же назначает ему цену. Быть может, вам попадались ранние стихи герцогини Д'Иври под названием "Les Cris de l'Ame" [130]. Она читала их близким друзьям, вся в белом, с распущенными волосами. Стихи имели некоторый успех. Если Дюбюф написал ее юной герцогиней, то Шеффер изобразил ее в виде Музы. Это произошло на третьем году супружества, когда она восстала против власти герцога, своего мужа, настояла на том, чтобы впустить в свои гостиные изящные искусства и словесность, и, отнюдь не поступаясь набожностью, вознамерилась свести вместе таланты и религию. Ее посещали поэты. Музыканты бренчали ей на гитарах. И муж, войдя к ней в гостиную, непременно натыкался на саблю и шпоры какого-нибудь графа Альмавивы с Больших бульваров или заставал там Дона Базилио в огромном сомбреро и туфлях с пряжками. Старому джентльмену не угнаться было за прихотями своей супруги: он задыхался, у него стучало в висках. Он принадлежал старой Франции, она — новой. Что знал он об Ecole Romantiqe [131] и всех этих молодых людях с их Мариями Тюдор и Польскими башнями, с кровавыми историями о королевах, зашивающих своих любовников в мешок, об императорах, беседующих с разбойничьими атаманами на могиле Карла Великого, о Буриданах, Эрнани и прочем вздоре? Виконт де Шатобриан, конечно, талант и будет жить в веках; мосье де Ламартин, хотя и молод, однако же, очень bien pensant; [132] но, ma foi [133], куда как лучше Кребийон-младший, а посмеяться — так какой-нибудь bonne farce [134] мосье Вадэ. Высокие чувства и стиль ищите у мосье де Лормиана, хоть он и бонапартист, и у аббата де Лиля. А новые все — гиль! Все эти Дюма, Гюго, Мюссе — мелюзга! "Лормиан, сударь вы мой, — любил он говорить, — будет жить, когда всех этих ветрогонов давно позабудут". Женившись, он перестал ходить за кулисы в оперу, но был бессменным посетителем "Комеди Франсез", где можно было слышать его храп на представлении любой из великих французских трагедий.
После событий тысяча восемьсот тридцатого года герцогиня была некоторое время столь ярой сторонницей Карла, что муж и нарадоваться не мог, и наши заговорщики сперва очень ладили. У ее светлости, охочей до приключений и сильных чувств, не было большего желания, как сопутствовать герцогине Беррийской в ее отважном путешествии по Вандее, к тому же переодевшись мальчиком. Однако ее уговорили остаться дома и помогать благому делу в Париже, а герцог покамест поехал в Бретань предложить свою старую шпагу матери своего короля. Но герцогиня Беррийская была обнаружена в Ренне, в печной трубе, после чего обнаружилось и многое другое. Толковали, будто в этом была отчасти повинна наша глупенькая герцогиня. Ее окружили шпионами, а иным людям она готова была выболтать все что угодно. Когда его светлость явился в Горитц с ежегодным визитом к августейшим изгнанникам, то был принят весьма прохладно, а супруга дофина просто отчитала его. По возвращены! в Париж он обрушился с упреками на жену. Он вызвал на дуэль адъютанта герцога Орлеанского, графа Тьерседена (le bea Tiercelin) [135], из-за какой-то чашки кофе в гостиной и даже ранил его — это в свои-то шестьдесят шесть лет! Племянник герцога, мосье де Флорак, во всеуслышанье восхищался храбростью своего родственника.
Надо признаться, что пленительный стан и яркие краски, доселе чарующие нас на портрете светлейшей мадам Д'Иври кисти Дюбюфа, сохранялись так долго лишь силой искусства. "Je la prefere a l'hile [136], - говорил виконт де Флорак о своей кузине. — Обращалась бы за румянцем к мосье Дюбюфу, а то ее нынешние поставщики и вполовину так не пекутся о натуральности оттенка". Иногда герцогиня появлялась в обществе с этими накладными розами на лице, иногда же мертвенно-бледной. Один день она казалась пухленькой, на другой неимоверно тощей. "Когда моя кузина выезжает в свет, — объяснял тот же хроникер, — то надевает на себя множество юбок, c'est por defendre sa vert [137]. Когда же она впадает в благочестие, то отказывается от румян, ростбифов и кринолинов и fait absolment maigre" [138]. Назло своему мужу, герцогу, она стала принимать виконта де Флорака, когда же он ей надоел, дала ему отставку. Пригласила в духовники его брата, аббата Флорака, но скоро отставила и его. — "Mon frere, ce saint homme ne parle jamais de Mme la Dchesse, maintenant, [139] — говорил виконт. — Наверно, она исповедалась ему в каких-то choses affreses, — oh oi, affreses, ma parole d'honner" [140].
Поскольку герцог Д'Иври был архилегитимистом, герцогине пришлось стать ультра-орлеанисткой. "Oh oi! Tot ce q'il y a de pls Mme Adelaide a monde"! [141] — восклицал Флорак. "Она без ума от Регента. Она стала поститься в день казни Филиппа Эгалите, этого святого и мученика. Правда, потом, чтобы позлить мужа и вернуть назад моего брата, она вздумала обратиться к пастору Григу и стала посещать его проповеди и службы. Когда же сия овца вернула себе прежнего пастыря, то Григу получил отставку. Затем аббат вновь ей наскучил; он удалился, покачивая своей доброй головой. Видно, понаслушался от нее такого, что никак не укладывалось у него в голове. Вскоре после этого он вступил в доминиканский орден. Правда, правда! Наверно, страх перед ней заставил его спрятаться в монастырь. Вы повстречаетесь с ним в Риме, Клайв. Поклонитесь ему от старшего брата и скажите, что этот нечестивый блудный сын стоит раскаянный среди свиней. Правда, правда! Я только жду кончины виконтессы де Флорак, чтобы завести семью и остепениться!
Так как мадам Д'Иври уже побывала легитимисткой, орлеанисткой, католичкой и гугеноткой, ей потребовалось еще приобщиться к пантеизму, искать истину у этих бородатых философов, которые отрицают все, вплоть до чистого белья, увлечься эклектизмом, республиканизмом и черт знает чем еще! Все эти перемены запечатлены в ее книгах. "Les Demons" [142] — католическая поэма; ее герой Карл Девятый, а демонов почти всех перебили во время Варфоломеевской ночи. Моя милая матушка, не менее добрая католичка, была поражена смелостью этой мысли.
В "ne Dragonnade, par Mme la Dchesse d'Ivri" [143], автор уже целиком на стороне вашего вероучения; эта поэма написана в период увлечения пастором Григу. Последний опус: "Les Diex dechs, poeme en 20 chants, par Mme la d'I" [144]. Берегитесь сей Музы! Если вы ей приглянетесь, она от вас не отстанет. А если вы будете часто с ней встречаться, она решит, что вы влюблены в нее и расскажет мужу. Она всегда рассказывает такие вещи моему дядюшке — потом, когда вы уже ей наскучили и она успела с вами рассориться! Да что там!! Однажды, в Лондоне, она решила стать квакершей; надела квакерское платье, стала ходить к их пастору, да только и с ним, как со всеми, разругалась. Видно, квакеры не занимаются самобичеванием, а то несдобровать бы моему бедному дядюшке!
Тогда-то и пришел черед философов, химиков, естествоиспытателей и бог весть кого еще! Она устроила в своем доме лабораторию, где, подобно мадам де Бринвилье, училась готовить яды, и часами пропадала в Ботаническом саду. А когда она сделалась affresement maigre [145], то стала ходить только в черном и забрала себе в голову, что очень похожа на Марию Стюарт. Она надела жабо и маленькую шапочку, говорит, что приносит несчастье каждому кого любит, а комнаты свои называет Лохливеном. То-то достается владельцу Лохливена! Верзила Шуллер, трактирный герой и воплощение вульгарности, идет у нее за Ботуэла. Крошку Мажо, бедного маленького пианиста, она величает своим Риччо; юного лорда Птенча, приехавшего сюда со своим наставником, господином из Оксфорда, она окрестила Дарнлеем, а англиканского священника объявила своим Джоном Ноксом. Бедняга был искренне этому рад. Остерегайтесь этой тощей сирены, мой мальчик! Бегите ее опасных песен! Ее грот весь усыпан костями жертв. Смотрите, не попадитесь!"
Впрочем, такие предостережения, вместо того чтобы заставить Клайва стеречься сиятельной дамы, наверно, только вызвали бы у него горячее желание познакомиться с ней, когда бы его не отвлекало более благородное чувство. Принятый в салоне герцогини Д'Иври, он был этим поначалу весьма польщен и держался там весьма непринужденно в любезно. Не даром же он изучал картины Ораса Берне. Он очень мило нарисовал, как лорд Кью спасает ее светлость от арабов, оснащенных множеством сабель, пистолетов, бурнусов и дромадеров. Сделал прелестный набросок ее дочери Антуанетты и замечательный портрет мисс О'Грэди, малюткиной гувернантки и dame de compagnie [146] ее матери, — мисс О'Грэди, которая говорила с резким ирландским акцентом и должна была обучать свою питомицу правильному английскому выговору. Но подведенные глаза и деланные улыбки француженки не шли в сравнение с естественной свежестью и красотой Этель. Клайв, удостоенный звания личного живописца при Королеве Шотландской, стал пренебрегать своими обязанностями и перешел на сторону англичан; так же поступили и некоторые другие приближенные герцогини, в немалой степени вызвав тем ее недовольство.
Мосье Д'Иври постоянно ссорился со своим родственником. Всякие там политические и личные разногласия — длинная история! Сам в молодости человек безрассудный, герцог не прощал виконту де Флораку его безрассудства, и, сколько ни делалось попыток к примирению, они кончались ничем. Один раз глава рода приблизил к себе виконта, но вскоре опять отстранил за чрезмерную дружбу с его женой. Справедливо, нет ли, но герцог ревновал супругу ко всем молодым людям, ее окружавшим. "Он подозрителен, потому что у него хорошая память, — с гневом говорила мадам де Флорак. — Он думает, что все мужчины такие, как он". — "Дядюшка сделал мне честь, приревновав ко мне", — сдержанно заметил виконт, и, пожав плечами, принял свое изгнание.
Когда-то старый лорд Кью очень сердечно встретил в Англии французских эмигрантов, в числе коих был и мосье Д'Иври, и теперь этот вельможа хотел во что бы то ни стало принять семейство Кью во Франции столь же гостеприимно. Он все еще помнил, или утверждал, будто помнит, как хороша была леди Кью. Укажите мне сегодня какую-нибудь страшную старуху, о которой не ходила бы такая же утешительная легенда. Впрочем, скорее всего, это не легенда, а правда — ведь старухи сами так о себе говорят. Столь невероятные превращения поневоле наводят на философские мысли.
Когда старый герцог и старая графиня при встрече пускались в воспоминания, их разговор с глазу на глаз пестрел словечками, понятными лишь для посвященных: В нем оживали старые сплетни; чьи-то былые проказы, поднимались из гроба и кружились, бормотали, гримасничали, подобно тем грешным монахиням, которых под сатанинские завывания фагота вызывают из могил Бертрам и Роберт-Дьявол. Брайтонский Павильон опять полнился народом. В Раниле и Пантеоне задавали балы и маскарады; Пердита была снова разыскана и шла в менуэте с принцем Уэльским, а миссис Кларк отплясывала с герцогом Йоркским — ну и танец же это был. Старый герцог ходил в жабо и в буклях, а старая графиня носила фижмы и прическу на валике. Если появлялся кто-нибудь из молодежи, старики меняли тему, и леди Кью искала спасенья в рассказах про старого доброго короля Георга и его старую добрую и безобразную королеву Шарлотту. Ее сиятельство приходилась родной сестрой маркизу Стайну и кое в чем напоминала этого незабвенного пэра. Во Франции у них была родня, и леди Кью всегда имела в Париже pied-a-terre [147], где собирались сплетники и еплетницы из благомыслящих и пересказывали друг другу всевозможные слухи, порочащие правящую династию. Это она привезла Кью, совсем еще мальчиком, к мосье и мадам Д'Иври, чтобы те ввели его в парижское общество. Герцог, одно из имен которого дано было при крещении его сиятельству Фрэнсису Джорджу Ксавье графу Кью, виконту Уолему, принял его как родного сына. Если леди Кью кого-нибудь ненавидела (а ненавидеть она умела весьма основательно), то это свою невестку, вдовствующую виконтессу, и окружавших ее методистов. Оставить мальчика у матери, среди всех этих попов и дряхлых псалмопевиц?! Fi donc [148]. Нет, Фрэнк — ее, леди Кью, чадо: она воспитает его, женит, оставит ему свои деньги, если он возьмет жену ей по вкусу, и научит его жить. И она научила его жить.
Водили вы своих детей в лондонскую Национальную галерею, и показывали им "Mariage a la Mode"? [149] Не превысил ли художник своих прав, так жестоко наказав всех виновных? Если эта притча неверна и множество юных кутил не подтвердили ее своим примером и раскаянием. я готов разорвать лежащую передо мной страницу. В детских сказках бывает, как известно, добрая фея, готовая дать герою полезный совет, и злая, что хочет сбить с пути юного принца. Возможно, вы и сами чувствовали, как порой Доброе правило зовет вас припасть к его благородной груди, а Пагубная страсть увлекает в свои объятья. Но не тревожьтесь, сострадательные! Презрев всякие сюрпризы и театральные эффекты, прямо скажем этим добрым душам, пекущимся о судьбе юного лорда Кью, что на выручку ему спешит Добрый дух.
Окруженная царедворцами и вассалами, La Reine Marie [150] порой милостиво подсаживалась к зеленому столу, где счастье когда улыбалось ее величеству, а когда отворачивалось от нее. Ее приход обычно вызывал немалое оживление у рулетки, которая пользовалась особым ее покровительством, как игра, вызывающая больше душевных волнений, чем методичная trente et qarante. Цифры ей снились, у нее были свои магические формулы, чтобы вызывать их из небытия; она подсчитывала косточки от персиков, запоминала номера домов и наемных карет и была суеверна, comme totes les ames poetiqes [151]. В игорный зал она приходила с хорошенькой агатовой бонбоньеркой, полной золотых. А как любопытно было видеть ее ужимки и наблюдать ее поведение, когда она то обращалась к богу, то ликовала, то впадала в отчаянье. По одну руку от нее играла графиня де ля Крюшон, а по другую баронесса фон Шлангенбад. Когда ее величество проигрывала всю наличность, то снисходила до займа, но не у этих дам, поскольку те, зная монаршую привычку, всегда либо были без денег, либо проигрывали, либо — выигрывали, но сразу же прятали выигрыш в карман, не оставляя на столе лишней монеты, либо же своевременно исчезали, как всегда поступают придворные, когда счастье изменяет их монарху. Ее гвардию составляли ганноверец, граф Понтер, шевалье Шпаго, капитан Шуллер из невесть какого английского полка — любого из ста двадцати числившихся в составе британской армии, — и прочие дворяне и аристократы российского, греческого и испанского происхождения. Мистер и миссис Джонс (из англичан), познакомившиеся с герцогиней в Баньере, где остался для лечения подагры ее супруг, упорно катили за ней до самого Баден-Бадена, ослепленные блеском общества, в которое попали. Мисс Джонс писала в Лондон такие письма дражайшей своей подруге мисс Томпсон на Кембридж-сквер, что юная эта особа прямо-таки лопалась от зависти. А Боб Джонс, успевший за время путешествия отрастить усы, уже стал с презрением подумывать о бедной малютке Фанни Томпсон, поскольку теперь он был вхож "в первейшие дома Европы". Еще, глядишь, дверцу его экипажа украсит герб какой-нибудь графини. А что если поместить рядом два герба — его и графини, а сверху оба увенчать короной? Этак еще шикарней!
— Вы знаете, герцогиня называет себя Королевой Шотландской, а меня своим Юлианом Авенелом! — в восторге рассказывал Джонс Клайву, описавшему мне в письме, какая метаморфоза произошла с сыном стряпчего, нашим бывшим однокашником, которого я помнил сопливым мальчишкой. — Я слышал, Ньюком, что герцогиня собирается учредить орден, — изливался совершенно упоенный Боб. У всех ее адъютантов было по несколько орденов в петлице, за исключением, конечно, бедняги Джонса.
Когда в Баден-Бадене появилась мисс Ньюком со своими спутниками, мосье де Флорак, подобно всем, ее видевшим, был очарован ее красотой.
— Я все расхваливаю ее герцогине. Хочу доставить кузине удовольствие, — говорил виконт. — А поглядели бы вы, что с ней было, когда ваш друг мосье Джонс вздумал восхищаться мисс Ньюком! Она прямо зубами заскрипела. Кью-то, какой хитрец! Всегда говорил о ней как о мешке с золотом, на котором ему предстоит жениться. Этакий, мол, золотой слиток из Сити, дочь лорда-мэра. А что, всех английских банкиров такие прелестные дочки? Вот если бы виконтесса де Флорак покинула сей мир, украшением коего служит, я бы непременно представился очаровательной мисс и поспорил бы с Кью! — Что победа досталась бы ему, виконт нисколько не сомневался.
Когда леди Анна Ньюком впервые появилась на ба в баденском курзале, герцогиня Д'Иври попросила графа, Кью (она называла его notre fillel [152]) представить ее своей тетке и ее очаровательной дочери.
— Mon fillel не предупредил меня, что вы так прелестны, — сказала она, бросив на лорда Кью взгляд, несколько смутивший его сиятельство.
Ее любезность и приветливость не знали границ. Ласки и комплименты не прекращались весь вечер. Она говорила матери, а заодно и дочери, что не видела девушки прелестней Этель. Отныне, встречая на прогулке детей леди Анны, она бежала к ним и прямо душила их поцелуями, на удивленье своим адъютантам — капитану Шуллеру и графу Понтеру, не знавшим за ней такой слабости к детям. Ну что за лилии и розанчики! Какие восхитительные малютки! Какая чудесная компания для ее Антуанетты!.. А это ваша гувернантка мисс Куигли? Позвольте вам представить, мадемуазель, вашу соотечественницу мисс О'Грэди. Надеюсь, наши дети будут всегда вместе. — А гувернантка из ирландских протестантов хмуро глядела на гувернантку из ирландских католиков: их разделяли воды Война.
Маленькая Антуанетта, эта одинокая крошка, рада была друзьям.
— Мама целует меня только на променаде, — рассказывало им бесхитростное дитя. — Дома она меня никогда не целует.
Однажды, когда лорд Кью играл с детьми вместе с Клайврм и Флораком, Антуанетта спросила его:
— Почему вы больше к нам не приходите, мосье де Кью? И почему мама говорит, что вы lache? [153] Она сказала это вчера тем мосье. А почему про вас, кузен, она говорит, что вы обыкновенный бездельник? Вы ведь всегда так добры ко мне, и я люблю вас больше всех тех мосье. Ma tante Florac a ete bonne por moi a Paris assi. Ah, q'elle a ete bonne! [154]
— C'est qe les anges aiment bien les petits cherbins [155], а матушка моя ангел, понимаешь?! — воскликнул Флорак, целуя малютку.
— Но ведь ваша матушка жива, — сказала маленькая Антуанетта, — отчего же вы плачете, кузен? — Все трое свидетелей были растроганы этой сценой.
Леди Анна Ньюком принимала все ласки и комплименты ее светлости с холодностью, примечательной для столь доброй и любезной дамы. А Этель инстинктивно чувствовала в этой женщине что-то дурное и сторонилась ее надменно и сдержанно. Француженка, разумеется, не могла простить такого обращения, однако не умеряла своих улыбок, комплиментов, ласк и изъявлений восторга. Ее светлость присутствовала при обмороке Клары Пуллярд; обрушив на бедняжку целый поток нежностей и утешений, а также гору шалей и флакончиков с нюхательной солью, она даже вызвалась проводить ее домой. Она несколько раз посылала справиться о состоянии cette pavre petite [156]. A как же она поносила этих англичан за их ханжество! Представьте на миг, как она и весь ее кружок сумерничают в тот вечер за чайным столом: мадам де Крюшон и мадам фон Шлангенбад и их покорные усатые рыцари — барон Понтер, граф Шпаго, маркиз Яго, принц Якимо и почтенный капитан Шуллер. Сидят эти вурдалаки при луне всем синклитом и грызут чье-то доброе имя — только и слышатся смешки, ядовитые шуточки да лязг зубов. Как они рвут на части чьи-то нежные косточки и смакуют лакомые кусочки!
— Поверьте, мой маленький Кью, здешний воздух вам вреден. Даже просто опасен. Придумайте какое-нибудь неотложное дело в Англии. Ну, скажем, сгорел ваш замок или сбежал управляющий, и его надо поймать. Partez, mon petit Kio, partez [157], не то быть беде, — предостерегал молодого лорда один из его друзей.
Глава XXXII Сватовство Барнса
Еще до приезда Барнса, Этель делала не одну попытку сблизиться со своей будущей невесткой: она гуляла с леди Кларой, каталась с ней верхом, беседовала и возвращалась домой не слишком восхищенная умом этой девицы. Мы ведь уже говорили, что мисс Этель расположена была скорей нападать на женщин, чем восхищаться ими, и несколько строго судила знакомых ей светских особ одного с ней пола и возраста. Впоследствии думы и заботы умерили ее гордыню, и она научилась снисходительней смотреть на людей; но в те поры и чуть попозже она не терпела людей пошлых и даже не трудилась скрывать своего к ним пренебрежения. Леди Клара очень боялась будущей золовки. Ее робкие мыслишки, готовые вырваться на простор и резвиться, грациозно играя, и доверчиво бежать на веселый призыв Джека Белсайза, и брать корки из его рук, шарахались прочь при виде Этель, этой суровой нимфы с ясными глазами, забивались в самую чащу и прятались в тени. Кому не случалось наблюдать, как две простодушные девицы или, скажем, двое влюбленных, открывая друг другу свои сердца, смеются своим незатейливым шуткам и болтают, болтают без умолку, пока вдруг не появится маменька со строгим лицом или гувернантка с извечными нотациями, и вот беседа тут же смолкает, смех замирает, и невинные пташки перестают щебетать. Робкая от природы, леди Клара испытывала перед Этель тот же почтительный страх, что и перед папенькой и маменькой, тогда как вторая сестра, вострушка лет семнадцати, сорвиголова с мальчишескими замашками, нисколько не боялась мисс Ньюком и пользовалась у нее куда большей симпатией.
Юные девицы порой страдают от несчастной любви, терзаются, льют горькие слезы, не спят ночами и прочее, но только в самых сентиментальных романах люди всечасно поглощены своей страстью, а в жизни, насколько мне известно, разбитое сердце довольно-таки редкое явление. Томасу изменила возлюбленная, какое-то время он в отчаянье, докучает приятелям вздохами и стонами, но постепенно приходит в себя, с аппетитом съедает обед, интересуется предстоящими скачками, и вот уже он опять в Ньюмаркете увлеченно заключает пари. Маленькая мисс перестрадала и оправилась — и ей уже интересно, какие новинки привезла из Парижа мадам Кринолин, и она принимается размышлять над тем, что ей больше к лицу — голубое или розовое, и советуется с горничной, как переделать весенние платья для осени; она опять берется за книги, садится к фортепьяно (быть может, лишь несколько песен теперь не поет из тех, что певала раньше), вальсирует с капитаном, краснеет, вальсирует дольше, лучше и в сто раз быстрее Люси, идущей в паре с майором, оживленно отвечает на милые замечания капитана, вкушает легкий ужин и уже совсем умильно поглядывает на него пред тем, как поднять окно экипажа.
Клайв мог не любить своего кузена Барнса Ньюкома, и антипатию его разделяли многие другие мужчины, однако дамы держались иного мнения. Бесспорно одно: Барнс, когда хотел, умел быть вполне приятным молодым человеком. Конечно, он злой насмешник, но многих забавляют подобные злоречивые юнцы; ведь мы не склонны очень сердиться, услышав, как вышучивают нашего соседа или даже какого-нибудь приятеля. Вальсирует Барнс отменно, что правда, то правда, меж тем как Некто Иной, признаемся прямо, весьма неуклюж, вечно наступал на ноги своими огромными сапожищами и без конца извинялся. Вот Барнс, тот способен кружить свою даму по залу чуть не до обморока. А как он зло высмеивает всех после танца! Он не красив, но в его лице есть что-то необычное и приметное, а руки и ноги у него маленькие и изящные — уж этого не отнять.
По пути из Сити он ежедневно заходит к пятичасовому чаю, невозмутимый и сдержанный, и всегда-то у него куча смешных историй, которым смеется маменька, смеется Клара, а Генриетта, которая еще не выезжает, прямо умирает со смеху. Папенька очень высокого мнения о деловых качествах мистера Ньюкома; будь у него в юности такой друг, дела у него, бедненького, обстояли бы сейчас лучше. Надумают они куда-нибудь поехать, мистер Ньюком всегда к их услугам. Разве он не достал им чудесную комнату, чтоб они могли видеть процессию лорда-мэра, и разве Клара не умирала со смеху, когда он рассказывал, как выглядели все эти купчины на балу в Меншен-Хаусе? Он бывает на всех вечерах и балах и никогда не кажется усталым, хотя встает очень рано; танцует он только с ней; всегда рядом, чтоб подсадить леди Клару в экипаж; на приеме во дворце он был даже очень импозантен в мундире ньюкомских гусар, темно-зеленом с серебряным позументом. А как восхитительно рассуждает с папенькой и другими мужчинами о политике! Он убежденный консерватор, исполненный здравого смысла и всяких знаний, и нет у него этих опасных новых идей, свойственных нынешней молодежи. Когда бедненький сэр Брайен Ньюком совсем сдаст, мистер Ньюком будет заседать вместо него в парламенте и возвратит семье положение, утраченное ею со времени царствования Ричарда III. Ведь Ньюкомы пришли тогда в полный упадок. Дед мистера Ньюкома явился в Лондон с сумой за плечами, совсем, как Уиттингтон. Ну разве это не романтично?
Так проходил месяц за месяцем. Понадобился не один день, чтоб заставить бедную леди Клару позабыть прошлое и утешиться. Наверное, не было дня, чтобы ей не открывали, глаза на пороки и провинности того, другого. Возможно, окружающие и хотели бы щадить чувства девушки, но чего ради им было оберегать бедного Джека от заслуженного порицания? Отчаянный мот, позор всего сословья, — и только подумать, что отпрыск старого Хайгета ведет подобную жизнь и учинил такой скандал! Лорд Плимутрок считал мистера Белсайза сущим извергом и дьяволом во плоти; он собирал и пересказывал домашним все истории, служившие не к чести бедного Джека (а их, разумеется, было немало) и говорил о нем с пеной у рта. После нескольких месяцев неустанного ухаживания, мистер Барнс Ньюком был принят как жених, и леди Клара ожидала его в Баден-Бадене, отнюдь не чувствуя себя несчастной, когда однажды, прохаживаясь с батюшкой по променаду, нежданно узрела пред собой призрак былой любви и без чувств упала наземь.
Барнс Ньюком, когда считает нужным, умеет быть очень кротким и деликатным. Все его замечания по поводу прискорбного случая отличались редким тактом. Он не допускал и мысли, что волнение леди Клары было вызвано каким-нибудь чувством к мистеру Белсайзу, ее просто огорчили воспоминания и напугало внезапное появление человека, их пробудившего.
— Не будь для меня законом не впутывать имя дамы в мужскую ссору, — с достоинством говорил Ньюком старому Плимутроку, — и не сбеги Белсайз отсюда как раз вовремя, я бы непременно проучил его. Но он вместе с другим авантюристом, относительно коего я не раз предупреждал родных, покинул Баден-Баден нынче днем. Я рад, что оба они уехали, особенно капитан Белсайз, — ибо нрава я, милорд, горячего и не уверен, что мог бы сдержаться.
Когда граф Плимутрок пересказал лорду Кью эту примечательную тираду Барнса Ньюкома, о благоразумии, выдержке и достоинстве которого старик был самого высокого мнения, его собеседник только мрачно кивнул и проговорил: "Да, Барнс решительный малый и бьет наповал". Он постарался сдержать смех, пока не распростился с сиятельным Плимутроком, зато потом, конечно, вволю нахохотался. Он сообщил эту историю Этель и похвалил Барнса за удивительное самообладание, — чего рядом с этим стоила шутка об огромной дубине! Барнс Ньюком тоже посмеялся: у него было большое чувство юмора, у этого Барнса.
— Пожалуй, вы могли бы одолеть Джека, когда он давеча возвращался от Плимутроков, — заметил Кью. — Бедняга был так потрясен и так ослабел, что даже Элфред мог бы свалить его с ног. Ну, а в другое время вам это было, бы трудновато, милейший Барнс.
Тут мистер В. Ньюком опять обрел свое достоинство и объявил, что шутки шутками, но пошутили и хватит. И можно не сомневаться, что уж это он сказал от души.
Прощальное свидание любящих происходило весьма чинно и благородно. При сем, разумеется, присутствовали родители девицы. Джек, явившись на зов Плимутроков, предстал перед ними и их дочкой с видом побитого пса.
— Мистер Белсайз, — произнес милорд (бедняга Джек потом в душевной тоске поведал эту историю Клайву Ньюкому), — я должен извиниться перед вами за те слова, какие вырвались у меня вчера в пылу гнева. Я сожалею о них, как, несомненно, и вы о том, что дали для них повод.
Мистер Белсайз, не отрывая глаз от ковра, сказал, что крайне сожалеет.
Тут вступила леди Плимутрок, сказав, что раз уж капитан Белсайз в Баден-Бадене, он, наверно, хотел бы слышать от самой леди Клары, что того, с кем она помолвлена, она выбрала по доброй воле, хотя, разумеется, с ведома и по совету родителей. "Не так ли, моя милая?"
— Да, маменька, — ответила леди Клара и низко присела.
— А теперь нам остается с вами проститься, Чарльз Белсайз, — объявил милорд с некоторым волнением. — Как родня и старый друг вашего батюшки, я желаю вам добра. Надеюсь, что последующие годы будут у вас счастливее минувших. Я хочу, чтобы мы расстались друзьями. Прощайте, Чарльз. Подай руку капитану Белсайзу, Клдра. И вы, леди Плимутрок, будьте добры пожать Чарльзу руку. Вы ведь знали его ребенком и… и… нам очень жаль, что приходится так расставаться.
Таким манером был наконец выдернут больной зуб мистера Джека Белсайза, и на этом мы пожелаем счастливого пути ему и его товарищу по несчастью.
Востроглазый маленький доктор фон Финк, пользующий чуть ли не все лучшее общество Баден-Бадена, целый день колесил по городу с достоверным рассказом относительно случая на променаде, вокруг которого злопыхатели, завистники и непосвященные нагородили уже множество несуразных подробностей. Что такое, — леди Клара была невестой капитана Белсайза? Вздор! Кто же не знает состояния дел капитана: ему думать о женитьбе все равно, что мечтать взлететь в воздух! Кто сказал, что при виде него леди Клара лишилась чувств? Она упала в обморок еще до того, как он подошел; она подвержена обморокам, и только на прошлой неделе, как ему точно известно, они случались с ней трижды. У лорда Плимутрока в правой руке нервный тик, и он всегда потрясает палкой. И сказал он вовсе не "убью", а "Хью" — так зовут капитана Белсайза. Как, разве в Книге пэров он назван не Хью? Говорите, Чарльзом? Вечно они напутают в этой Книге пэров!
Конечно, эти беспристрастные объяснения возымели свое действие. Злые языки, разумеется, мигом смолкли. Публика осталась вполне удовлетворена, — такова уж публика. На следующий вечер в собрании был бал; леди Клара приехала и танцевала с лордом Кью и мистером Барнсом Ньюкомом. В обществе царило благодушие и доброжелательство, и об обмороке вспоминали не больше, чем помышляли о поджоге курзала. Только дамы де Крюшон и фон Шлапгенбад и другие ужасные особы, с которыми разговаривают одни мужчины, а женщины лишь обмениваются поклонами, продолжали твердить, что англичане — страшные ханжи, и на все заверения, объяснения и клятвы доктора Финка отвечали: "Taisez-vos, Docter, vos n'etes q'ne vieille bete" [158], - и дерзко поводили плечами.
Леди Кью тоже присутствовала на балу, любезная, как никогда. Мисс Этель прошлась несколько раз в вальсе с лордом Кью, однако наша нимфа была в тот день особенно непримирима. Боб Джонс, который безмерно восхищался ею, попросил позволения пригласить ее на вальс и попытался занять ее воспоминаньями о школьных годах Клайва Ньюкома. Он рассказал, как Клайв участвовал в одной драке, и мисс Ньюком как будто слушала его с интересом. Затем он изволил выразить сожаление, что Клайву взбрело в голову стать художником, и тут мисс Ньюком посоветовала ему непременно заказать свой портрет, поскольку внешность у него, как она уверяла, весьма живописная. Мистер Джонс готов был продолжить эту приятную беседу, но мисс Ньюком прервала его на полуслове и, сделав реверанс, воротилась на свое место, подле леди Кью.
— А назавтра, сэр, — рассказывал Боб автору этих строк, коему посчастливилось обедать с ним за общим столом Верхнего Темпла, — когда я встретил ее на променаде, она даже не узнала меня, сэр. Эти светские господа так важничают, что поневоле станешь республиканцем.
Мисс Этель и впрямь была горда, очень горда, и нрав у нее был не из легких. Она не щадила никого из родных, только с милой своей маменькой была неизменно добра, да еще с отцом, с тех пор, как он заболел, держалась очень ласково и заботливо. Но леди Кью она давала сражение за сражением и спешила на выручку тетке Джулии, на которой графиня постоянно упражняла свою способность к мучительству. Барнса Этель обливала презрением, и тот совсем пасовал перед ней; не щадила она и лорда Кью — добродушие не избавляло его от ее насмешек. Графиня-бабушка явно ее побаивалась; она даже перестала травить при ней леди Джулию, — потом она, конечно, сторицей отыгрывалась на бедняжке за ту любезность, которую проявляла при внучке. Особенно резка и несправедлива Этель была с лордом Кью, тем более что молодой граф в жизни не сказал ни о ком худого слова, а если кто не разит других, на него грех нападать. Однако его незлобивость, по-видимому, только ожесточала юную воительницу; она метала стрелы в его честную, открытую грудь, и грудь эта кровоточила от ран. Родные только дивились ее жестокости, а молодой джентльмен был оскорблен в своем достоинстве и лучших чувствах беспричинными нападками кузины.
Леди Кью полагала, что знает причину этой враждебности, и попыталась урезонить мисс Этель.
— Уж не написать ли нам письмо в Люцерн, чтобы вернуть назад этого Дика Тинто? — сказала графиня. — Да неужели ты так глупа, Этель, что сохнешь по этему повесе с русой бородкой? Рисует он прелестно. Что ж, уроками он, пожалуй, сотню-другую в год заработает, и нет ничего проще, как расторгнуть твою помолвку с Кью и свистнуть назад этого учителя рисования.
Этель собрала в кучу все рисунки Клайва, бросила их в камин и подожгла свечой.
— Премилый поступок, — сказала леди Кью. — Теперь ты вполне меня убедила, что совсем не думаешь о молодом Клайве. Мы состоим с ним в переписке, да? Ведь мы кузены, не так ли, и можем писать друг другу миленькие родственные, письма.
Еще месяц назад старая дама употребила бы против Этель оружие поощутимей насмешки, но теперь она побаивалась пользоваться грубыми приемами.
— Ах! — вскричала Этель в порыве гнева. — Что за жизнь мы ведем! Как продаете и покупаете вы своих детей и как при этом торгуетесь!.. Не о бедняжке Клайве мои мысли. У нас с ним разные дороги в жизни. Я не могу порвать с родными, а как бы вы его приняли я хорошо знаю. Будь у него деньги, тогда иное дело: тогда бы вы его встретили с распростертыми объятьями. Но он всего только бедный художник, а мы, как ни как, банкиры из Сити. Мы принимаем его у себя в доме, но смотрим свысока, как на тех певцов, с которыми мама так любезна в гостиной, однако ужинать им подают внизу, отдельно от нас. А чем они хуже нас?
— Мосье де С. из хорошей семьи, душа моя, — возразила леди Кью, — и когда он бросит петь и составит себе состояние, то, конечно, будет снова принят в обществе.
— Вот-вот, состояние!.. — не унималась Этель. — Об этом вся наша забота! С тех пор как стоит мир, люди еще никогда не были так откровенно корыстны! Мы признаемся в этом, мы этим гордимся. Мы обмениваем титулы на деньги и деньги на титулы, и так изо дня в день. Что побудило вас выдать маму за папу? Его ум? Да будь он хоть ангелом, вы отвергли бы его с презрением, сами знаете. Вашу дочь купили на папины деньги, точно так же, как раньше купили Ньюком. Придет ли день, когда мы перестанем так чтить маммону!..
— Не для нас с тобой Этель, — ответила бабушка не без сочувствия; быть может, ей вспомнились далекие дни, когда она сама еще не была продана.
— Нас продают, продают, как турчанок, — продолжала девушка. — И вся разница в том, что наш властелин не может иметь больше одной черкешенки зараз. Нет, мы не свободные люди. Я ношу зеленый билетик и жду, когда за мной придет покупатель. Но чем больше я думаю о нашем рабстве, тем больше им возмущаюсь. Почему эта бедная девушка, что выходит за моего брата, не взбунтуется и не убежит? Если б кто-нибудь был мне дороже всей этой светской суеты, почета, богатства, особняков и титулов — я бы все бросила и уехала с ним; только все это мне дороже. И куда я пойду, дочь своих родителей? Ведь я принадлежу обществу, как все наше семейство. Это вы воспитали нас, и вы за нас в ответе. И почему нет у нас монастырей, куда можно было бы скрыться! Вы сыскали мне хорошую партию, раздобыли прекрасного мужа, не слишком умного, но доброго, очень доброго; хотите сделать меня, как говорится, счастливой, а я предпочла бы ходить за плугом, как здешние женщины.
— За плугом ты ходить не станешь, Этель, — сухо ответила бабушка. — Все это детская болтовня. Дождь испортит тебе лицо, через час ты уже будешь без сил и вернешься домой позавтракать: ты принадлежишь своему кругу, милочка, и ничем не лучше других — хорошенькая, как ты это отлично знаешь, но довольно строптивая. Счастье еще, что у Кью такой добрый нрав. Уймись хотя бы до свадьбы — не всякий день красивой девушке выпадает такая удача. Ты его отослала, и он ушел, испуганный твоим бессердечием, и сейчас если не играет в рулетку или на бильярде, то, верно, размышляет о том, какая ты несносная маленькая ведьма, и что, может быть, лучше, пока не поздно, остановиться. Твой бедный дед до свадьбы и не подозревал, что я с характером. Потом, другое дело. Нам всем полезны испытания, и он выдержал свое с ангельской кротостью.
Леди Кью тоже на этот раз выказывала удивительное благодушие. И она умела, когда нужно, обуздать свой нрав, и, поскольку всем сердцем хотела этой свадьбы, предпочитала улещивать и задабривать внучку, а не бранить ее и запугивать.
— Что вы так стараетесь об этом браке, бабушка? — спросила Этель. — Кузен мой не слишком влюблен, по крайней мере, мне так кажется, — добавила она, покраснев. — Лорд Кью, будем говорить прямо, не проявляет особой пылкости, и, думается, предложи вы ему ждать еще пять лет, охотно бы согласился. Почему же вы так спешите?
— Почему, моя милая? Да потому что девицам, которые мечтают работать в поле, надо ворошить сено, пока солнце светит; потому что Кью, мне думается, пришло время остепениться; потому что он, без сомнения, будет лучшим из мужей, а Этель — прелестнейшей из графинь в Англии. — И старая леди, обычно отнюдь не склонная к нежностям, поглядела на внучку с откровенной любовью. Этель перевела глаза на зеркало, и, наверное, его блестящая поверхность подтвердила ей слова старухи. Так стоит ли нам бранить девушку за то, что она залюбовалась своим ослепительным отражением, за то, что она сознавала эту приятную истину и наслаждалась своим триумфом?
Лучше оставим ей ее долю юного тщеславия, желания повелевать и принимать поклонение. А между тем рисунки мистера Клайва потрескивали у ее ног в камине, и никто не заметил, как угасла последняя искра этого неяркого пламени.
Глава XXXIII Леди Кью на конгрессе
Когда леди Кью услышала, что в Баден-Бадене находится мадам Д'Иври, что она необычайно любезна с Ньюкомами и гневается на лорда Кью, старуха дала волю своему свирепому нраву; по временам ей удавалось держать этого зверя на привязи, и он не лаял и не кусался, но только с него снимали намордник, приводил в трепет всех родственников ее сиятельства. Кто из них не был в свое время покусан, истерзан, сбит с ног или как-нибудь еще напуган и изувечен этим бешеным зверем? Трусливые ласкали его и носили ему кости; благоразумные обходили его стороной; но беда была тем домочадцам, кому выпало на долю стелить подстилку, кормить и, вежливо говоря, делить конуру с "Растерзаем" леди Кью. Спору нет, неистовый характер, если ему, как часто бывает, сопутствует известное великодушие и смелость, — неоценимый дар природы для любого джентльмена или леди. Тот, кто всегда готов накинуться на других, непременно пользуется в семье наибольшим уважением. Ленивые устают препираться с ним, робкие льстят ему и стараются задобрить, а так как почти все мы робки и ленивы, злонравный волен творить, что хочет. Он командует, и ему подчиняются. Если он гурман, к обеду подают его любимые кушанья, а вкусы других приносятся ему в жертву. Если она (мы столь вольно чередуем "он" и "она", ибо дурным характером может обладать как женщина, так и мужчина) облюбовала себе место в гостиной, ни родители, ни братья, ни сестры не смеют его занять. Когда она хочет ехать в гости, маменька, несмотря на мигрень, бежит одеваться, а папенька, который ненавидит эти чертовы сборища, безропотно поднимается после обеда к себе и надевает свой видавший виды белый галстук, чтобы ехать с дочерью и просидеть до самого котильона, хотя он допоздна корпел в присутствии и завтра чуть свет ему снова туда идти. Когда в летнюю пору семейство отправляется в путешествие, она, а не кто другой, решает, куда им ехать и где остановиться. Он запаздывает, его ждут с обедом, и ни один из домашних, хоть умирай он с голоду, не посмеет сказать ни слова. А как все ликуют, когда он благодушен! Как летят на его звонок слуги, как спешат угодить ему! Как терпеливо дожидаются они разъезда гостей и с какой готовностью выбегают под дождь, чтобы кликнуть кеб! А ведь никому нет дела, довольны или нет мы с вами, у которых ангельский характер и, как известно, нет привычки выказывать недовольство или гневаться. Наши супруги едут к модистке, присылают нам счет, и мы его оплачиваем; наш Джон сперва сам прочитает газету, а уж потом явится на звонок и подаст ее нам; наши сыновья разваливаются в наших любимых креслах, наполняют дом своими дружками и курят в столовой; портные шьют нам кое-как; мясники подсовывают самую постную баранину; лавочники раньше срока требуют с нас плату, ибо знают, что у нас доброе сердце, а слуги наши уходят из дому, когда вздумается, и, не таясь, угощают на кухне ужином своих знакомых. Но стоит леди Кью произнести: Sic volo, sic jbeo [159], и все близкие, как один, не говоря ни слова, бросаются исполнять ее приказание.
Если в семье вдруг заведутся, что бывает весьма редко, сразу два таких властных и деспотичных характера, то, разумеется, возникнет соперничество, чреватое многими осложнениями. А случись когда семейству Баязетов повстречать на улице каких-нибудь других свирепых турок, и уже неизбежна отчаянная схватка, в которую вовлекаются союзники обеих сторон и даже непричастные к спору соседи. Именно это, как ни грустно, произошло и теперь. Леди Кью, привыкшая к беспрекословному повиновению домочадцев, любила диктовать свою волю и чужим. Она судила об окружающих с большой свободой. Суждения ее, как полагается, пересказывались; и если о ком-нибудь она отзывалась резко, то в передаче слова ее, разумеется, не проигрывали. Герцогиня Д'Иври возбудила ее необузданный гнев, и теперь леди Кью давала ему волю, где бы ни слышала это ненавистное имя.
— Что она не сидит с мужем? Таскается по свету с оравой бродяг-бильярдистов, а бедный старый герцог тем временем мучается подагрой. Да еще придумала величать себя Марией Стюарт!.. Впрочем, кое в чем она ее достойна, хотя мужа своего пока еще не убила. Ну, уж если она Королева Шотландская, то я не прочь сделаться Елизаветой Английской, — заключила старая леди и потрясла своим морщинистым кулаком.
Все это было сказано при публике на гулянье, в присутствии общих знакомых; и уже через несколько минут стало известно герцогине; разумеется, ее светлость, а также достопочтенные князья, графы и прочие вельможи из ее свиты, коих старая графиня обозвала бильярдистами, не поскупились на ответные любезности. Были вытащены на свет божий позабытые сплетни, ходившие о леди Кью в те стародавние времена, когда почти никого из ныне здравствующих Ньюкомов не было и в помине, и потому не попавшие в круг внимания автора предлагаемой хроники. Леди Кью негодовала на дочь (порой любые поступки ее ближних вызывали недовольство старухи) даже за ту сдержанную учтивость, с какой леди Анна принимала авансы герцогини.
— Завезти ей карточку! Еще, понимаю, послать с лакеем, но поехать самой, чтоб она тебя видела (ведь она смотрела в окно, я знаю!), да ты что, рехнулась, Анна?! Тебе не следовало вылезать из кареты. Да ведь ты такая рохля, что, останови тебя разбойник на большой дороге, ты бы только сказала ему "благодарю вас, сэр" и отдала кошелек. Да-да. И если б миссис Макхит явилась потом к тебе с визитом, ты бы, чего доброго, нанесла ей ответный!
Кабы подобные речи велись только за спиной герцогини и ничто не высказывалось ей в лицо, все могло бы еще обойтись благополучно. Вздумай мы ссориться со всеми, кто тайком чернит нас, и бросайся мы на них с кулаками при всякой встрече — мы не знали бы ни дня покоя! Злословие не возбраняется в обществе. Ты про меня сказал пакость, я про тебя, а встретимся — друзья друзьями. Кому из нас не случалось — и притом нередко, — войдя в гостиную, догадаться по лицам наших милых знакомых, что здесь только что, когда мы уже, возможно, поднимались по лестнице, обсуждались наши маленькие странности. Разве это портило нам вечер? Разве мы обижались, негодовали, обменивались колкостями? Ничуть не бывало. Мы просто дожидались ухода кое-кого из наших милых друзей и уж тут брали реванш. Моя спина к услугам соседа. Пусть себе строит какие угодно рожи у меня за спиной — при встрече же мы будем улыбаться друг другу и пожимать руки, как подобает воспитанным людям, которым даже безукоризненно чистая манишка не так нужна, как безукоризненно любезный вид и выходная улыбка. В этом и состоял просчет леди Кью. Она хотела, по некоторым причинам, выжить мадам Д'Иври из Баден-Бадена и сочла наилучшим для этого средством беспардонный тон и грозные взгляды, коими прежде ей удавалось многих запугать. Но Королева Шотландская тоже была особой решительной, и ее царедворцы стояли за нее горой. Одни из них не могли отступать, ибо не имели чем расплатиться по счетам, другие же отличались храбростью и не желали покидать поле боя. Вместо того, чтобы задобрить и умиротворить мадам Д'Иври, мадам де Кью решила смелой атакой опрокинуть врага и выбить с его позиций. И она принялась за дело чуть ли не с первой же встречи.
— Как грустно мне было узнать, ваша светлость, что герцог лежит больной в Баньере, — начала старая леди, едва наши дамы встретились и обменялись обычными приветствиями.
— Очень любезно, что ваше сиятельство интересуется здоровьем мосье Д'Иври. Герцог в таких годах, что не любит путешествовать. Вам больше повезло, дражайшая миледи, вы не утратили got des voyages [160].
— Я приехала к своей семье, дражайшая герцогиня!
— И как, верно, осчастливили своих близких! А вы, леди Анна, должно быть, слов нет как рады приезду столь нежной маменьки! Позвольте вас представить: ее сиятельство мадам де ла Крюшон — ее сиятельство мадам де Кью. Миледи — сестра любезнейшего маркиза Стайна, которого вы знали, Амброзина! Баронесса де Шлангенбад — леди Кью. Вы не находите у нее сходства с маркизом? Эти дамы наслаждались гостеприимством великолепного Гонт-Хауса и посещали знаменитые приемы, на которых блистала очаровательная миссис Кроули, la semillante [161] Бекки! Как жаль, что "Отель-де-Гонт" теперь так захирел! А восхитительная миссис Бекки, вы не знаете, что с ней, миледи? Герцог утверждает, будто она была самая spiritelle [162] из всех англичанок, каких он когда-либо видел. — Тут Королева Шотландская оборачивается к своей статс-даме и шепчет ей что-то на ухо, пожимая плечами и постукивая себя по лбу. Леди Кью поняла, что мадам Д'Иври говорит о ее племяннике, нынешнем лорде Стайне, который не в своем уме. Герцогиня оглядывается и, завидев поодаль одного из своих друзей, манит его к себе.
— Вы еще не знакомы с капитаном Шуллером, графиня? Он украшение нашего общества!
На зов герцогини развязной походкой подошел страшный детина с огромной сигарой в зубах, в пестром жилете и с видом заядлого бильярдиста. Атака графини Кью не принесла ей большого успеха. Она была представлена дамам Крюшон и Шлангенбад и чуть не сподобилась знакомства с капитаном Шуллером.
— Уж вы мне позвольте, ваша светлость, хотя бы английских друзей выбирать себе по вкусу, — сказала леди Кью, притопывая ногой.
— Ну разумеется, сударыня! Так вам не нравится наш милый мосье де Шуллер? Смешной вы народ, англичане, не в обиду вам будь сказано. Диву даешься, как вы кичитесь своей нацией и как стыдитесь своих соотечественников!
— Некоторые люди, ваша светлость, не стыдятся ничего! — вскричала леди Кью, выйдя из себя.
— Эта graciesete [163] на мой счет? Ну как любезно! Наш милый мосье де Шуллер конечно не образец благовоспитанности, однако не так уж плох для англичанина. В своих странствиях я встречала людей куда менее воспитанных, чем английские джентльмены.
— Кто же это? — осведомилась леди Анна, тщетно пытавшаяся положить конец их пикировке.
— Английские леди, сударыня! Я не о вас, милая леди Анна, вы добрая душа и слишком мягкосердечны, чтобы тиранить других.
Так маневры многоопытной руководительницы и главы той ветви семейства Ньюкомов, о которой сейчас пойдет речь, имели совсем не те результаты, каких ждала и на какие рассчитывала престарелая леди. Да и кто может всегда и все предвидеть? Даже наимудрейшим это не дано. Когда его величество Людовик XIV пристраивал внука на испанский престол, основывая нынешнюю почтенную испанскую династию, предполагал ли он, что готовит погибель своему королевскому дому и навлекает на себя гнев всей Европы? Думал ли покойный король Франции, желавший повыгодней женить одного из любимых своих отпрысков и раздобыть послушному и бесхитростному юноше прекрасную испанскую принцессу с короной и королевством в придачу, что этой ловкой сделкой он ставит под удар судьбу всей своей августейшей семьи? Мы приводим только самые возвышенные примеры, чтобы показать, каким образом действия столь благородной старой дамы, как леди Кью, навлекли уйму бед на ни в чем не повинных членов ее семейства, благополучию коих она стремилась содействовать, употребив для этого свой многолетний опыт и бесспорную житейскую мудрость. Мы можем быть лукавы, знать жизнь и людей, вынашивать превосходные планы и мудреные расчеты, но вот обычный поворот судьбы, и все наши планы и расчеты рушатся, как карточный домик. Мы можем быть мудры, как Луи-Филипп, этот хитроумный Улисс, коим так восхищаются все благомыслящие люди, годами терпеливо строить козни, ухищряться, изворачиваться, хитрить, осторожничать, кого-то стращать, кого-то улещивать, но стоит вмешаться высшим силам, и, глядь, прахом пошли все наши старания и козни.
Подданными леди Кью, этого престарелого деспота, этого властного Людовика XIV в черных накладных буклях и чепце с лентами, этого прехитрого Луи-Филиппа в тафтяной юбке, были ее внуки, Фрэнк и Этель, только — кровь у них была горячая, норов капризный, и как ни погоняла она их, ни взнуздывала, ни школила на манеже, а объездить все-таки не могла. Особенно строптива была в те поры Этель: она грызла удила и не боялась хлыста, но бабушка с ней все же управлялась, вызывая восхищение всей семьи; считалось, что это под силу одной леди Кью. Барнс говорил, что только бабушка может держать в узде его сестрицу. Он-то не мог, это не подлежало сомнению. Маменька та и не пробовала; она была так добра и так неспособна кого-либо взнуздывать, что скорей сама готова была стать под седло и дать на себе ездить; нет, никто, кроме ее сиятельства, не в состоянии был справиться с девушкой, — так полагал Барнс, который весьма чтил леди Кью и боялся ее.
— Если не держать Этель в руках, она невесть что может натворить, — говорил ее братец. — Она способна удрать с учителем чистописания, ей-богу.
Его собственная невеста после отъезда столь не ко времени появившегося Джека Белсайза была умиротворенной, довольной и никаких иных чувств не выказывала.
Она мгновенно прибегала на зов и шла тем аллюром, какого требовал ее хозяин. Она смеялась, когда надо, улыбалась и хихикала, когда ей что-нибудь рассказывали, танцевала, когда ее приглашали, восседала рядом с Барнсом в фаэтоне Кью и принимала жениха, правда, без восторга, но, во всяком случае, приветливо и учтиво. Трудно передать, с каким презрением смотрела на нее будущая золовка. Самый вид этого терпеливого и робкого существа раздражал Этель, и она в присутствии Клары становилась еще более резкой, капризной и заносчивой. Как раз в это полное событиями время к семье присоединился брат леди Клары, уже упоминавшийся нами капитан Кочетт. Виконт Кочетт был совершенно поражен, восхищен и очарован мисс Ньюком, ее живостью и умом.
— Решительная особа, клянусь честью! — говорил его милость. — Танцевать с ней — одно удовольствие! Она так высмеивает всех девиц, что от них только пух летит. Да и остальным крепко достается, клянусь честью! И все же, — добавлял молодой офицер с присущей ему наблюдательностью и юмором, — танцевать с ней — это пожалуйста, а вот жениться — увольте. Тут я тебе не завидую, Кью, дружище.
Но лорд Кью и не считал себя достойным зависти. Он находил свою кузину очаровательной, полагал вместе с бабушкой, что она будет прелестной графиней, и думал, что деньги, которые леди Кью подарит или оставит новобрачным, будут для него не лишними.
На следующий вечер в курзале был бал, и мисс Этель, обычно очень скромная в своих туалетах и одевавшаяся проще других, явилась в таком богатом и роскошном наряде, какого никто на ней еще не видел. Ее пышные кудри, сверкавшие белизной плечи и ослепительный туалет (это, кажется, был наряд, в котором она представлялась ко двору) поразили собравшихся. Она затмила всех прочих красавиц; так что свита герцогини Д'Иври только молча взирала на это блистательное юное создание: дамы — неприязненно, мужчины — восхищенно. Ни одна из графинь, герцогинь и принцесс, русских, испанских или итальянских, не могла поспорить с ней красотой и изяществом. В то время в Баден-Бадене гостило несколько нью-йоркских дам, — где их только нет сейчас в Европе! — но и они не превзошли великолепием мисс Этель. Супруга генерала Иеремии Банга утверждала, что мисс Ньюком способна украсить собой любую бальную залу на Пятой авеню; это единственная хорошо одетая англичанка, которую генеральша видела в Европе. Какой-то юный немецкий герцог изволил признаться своему адъютанту, что ему очень нравится мисс Ньюком. Все наши знакомцы были единодушны: мистер Джонс из Англии объявил ее "сногсшибательной"; бесподобный капитан Шуллер, оценив ее по всем статьям, со знанием дела и весьма откровенно высказал свое одобрение. Сиятельный Кочетт глядел на нее во все глаза; он поздравил своего старого товарища по оружию с таким приобретением. Только лорд Кью не выказывал восторга, да мисс Этель и не ждала от него этого. Она была прекрасна, как Золушка на балу у принца. Только к чему такое великолепие? К чему такой роскошный наряд, эти обнаженные плечи, ослепляющие вас красотой и белизной? Она была одета вызывающе, словно актриса варьете, едущая ужинать в ресторан "Trois Freres".
— Ну точь-в-точь мадемуазель Мабиль en habit de cor, [164] — заметила мадам Д'Иври, обращаясь к мадам фон Шлангенбад.
Барнс, танцевавший со своей невестой визави с сестрой и восхищенным Кочеттом, тоже был поражен видом Этель. Маленькая леди Клара выглядела перед ней жалкой школьницей.
Приверженцы ее величества Королевы Шотландской один за другим покидали ее в тот вечер, побежденные юной красавицей, и если эта своевольная девица задумала восторжествовать над герцогиней Д'Иври, позлить старую леди Кью и досадить жениху, то это ей вполне удалось. Казалось, девушке доставляло удовольствие дразнить всех троих; что-то ожесточало ее в равной мере против друзей и врагов. Старая графиня кипела гневом, который изливала на леди Анну и Барнса. Этель почти одна только и поддерживала оживление бала; она не желала ехать домой и пропускала мимо ушей намеки и приказания. Она ангажирована еще на столько-то танцев. Не танцевать с графом Понтером? Но это неучтиво, раз она обещала. Не вальсировать с капитаном Шуллером? Он для нее не подходящий кавалер? Тогда почему же с ним знается Кью? Лорд Кью, что ни день, беседует на променаде с капитаном Шуллером. Ужель она такая гордячка, что не признает друзей лорда Кью? И она обворожительной улыбкой приветствовала капитана, как раз подошедшего во время этих словопрений, и положила им конец, закружившись по залу в его объятиях.
Легко понять, как приятно было мадам Д'Иври наблюдать отступничество своих клевретов и триумф юной соперницы, которая так хорошела с каждым вальсом, что другие танцоры останавливались и смотрели на нее: мужчины — исполненные неподдельного восхищения, дамы, поневоле разделяя его. Хоть и сердилась старая леди Кью, хоть и знала, как неприятны ее внуку выходки Этель, но даже ей трудно было не любоваться прекрасной бунтаркой, в чьем девичьем сердце достало силы противостоять непреклонной воле деспотичной старухи. А когда неодобрение выразил мистер Барнс, девушка только вскинула дерзкую головку, пожала своими прекрасными плечиками и пошла прочь с презрительным смехом. Словом, мисс Этель вела себя как самая отчаянная и безрассудная кокетка: разила наповал своими глазками, без умолку болтала, не скупилась на улыбки, выражения признательности и смертоносные взгляды. Какой злой демон руководил ею? Пожалуй, знай она даже, какие беды это за собой повлечет, она и тогда бы не унялась.
Бедному лорду Кью подобное легкомыслие и своеволие доставляло горькое чувство обиды. Этот титулованный молодой вертопрах много лет знался со всякой полупочтенной публикой. Он был своим человеком в притонах, на балах в честь парижских див и за кулисами на родине и за границей. Хорошенькие головки никому не известных женщин в пышных локонах кивали ему из театральных лож и сомнительных колясок, раскатывающих по Парку. Он вел жизнь молодого повесы, смеялся и кутил с другими мотами и их собутыльниками, и это ему наскучило. Быть может, он вспомнил свою раннюю безгреховную жизнь и втайне мечтал к ней вернуться. И хотя он водился со всякими отщепенцами, он, как святыню, хранил в своей душе идеал семейного счастья. Он верил, что у порядочных женщин не бывает недостатков. Двуличия он не понимал; злонравие приводило его в ужас; прихоти и капризы, как видно, казались ему исключительным свойством женщин дурных и низких, а отнюдь не благородных девиц из хорошего дома, воспитанных доброй маменькой. Этим от природы полагалось любить своих близких, слушаться родителей, помогать бедным, почитать супруга и обожать детей. Смех Этель, наверно, пробудил его от столь наивных грез, и он увидел, как она проносится мимо него под бравурные звуки оркестра. В тот вечер он больше ни разу не пригласил ее танцевать, ушел в игорный зал, потом вернулся, а она все кружилась и кружилась под музыку. Мадам Д'Иври заметила его смятение, его расстроенное лицо, однако не получила от этого удовольствия, ибо знала, что виной всему Этель.
Когда в романах и пьесах, а также, смею думать, и в жизни, своенравная героиня вдруг решает испытать силу своих чар и пококетничать с сэром Генри или же с капитаном, герой удаляется и в отместку начинает ухаживать за другой; однако оба они быстро раскаиваются в своем безрассудстве, мирятся, и тут падает занавес или кончается повесть. Но есть люди, слишком благородные и простодушные для подобного рода ухищрений и любовного притворства. Когда Кью бывал доволен, он смеялся, когда печалился, он молчал. Ни грусть свою, ни радость он не желал прятать под личиной. Ошибка его, пожалуй заключалась в том, что он позабыл, как молода Этель, не понял, что ее выходки можно объяснить не столько злым умыслом, сколько шаловливостью и избытком энергии, и что раз уж юношам дозволено иметь грешки, повесничать и наслаждаться жизнью, то и девицам надо порою прощать их куда более невинные проказы и взрывы игривого своеволия.
Когда мисс Ньюком согласилась наконец ехать домой, лорд Кью подал ей белую накидку (под капюшоном блестящие локоны, румяные щечки и сверкающие глазки Этель казались, как на зло, еще восхитительней) и, не промолвив ни слова, закутал девушку в это очаровательное одеяние. В благодарность за услугу, она дерзко присела перед ним в реверансе, на что он ответил мрачным поклоном и отошел к старой леди Кью, чтобы одеть ее сиятельство и проводить до кареты. Мисс Этель сочла уместным обидеться на обиду кузена. Для чего же тогда балы, коли не танцевать? Она кокетничала? Огорчила лорда Кью? Но почему ей было не танцевать, если ей хотелось? Она просто понятия не имела, отчего он надулся. И потом, это было так занятно — увести всех вассалов у Королевы Шотландской, ну просто потеха! И она пошла спать и, пока зажигала свечу и поднималась по лестнице, не переставая пела, разливаясь в руладах. Она так чудесно провела вечер, так было весело!.. А когда за ней закрылась дверь ее спальня, она, возможно (впрочем, откуда это знать сочинителю?), выбранила свою горничную (а та и в толк не могла взять, чем она недовольна). Бывает, так, знаете ли, что после блистательной победы вдруг нахлынет печаль, и вы, разбив на голову противника, жалеете, что завязали бой.
Глава XXXIV Завершение Баденского конгресса
Мы уже упоминали о старой деве-ирландке, которую герцогиня Д'Иври держала в качестве компаньонки, а также учительницы английского языка для своей маленькой дочери. Когда мисс О'Грэди некоторое время спустя покинула семейство Д'Иври, она стала повсюду рассказывать самые ужасные подробности о жизни своей бывшей хозяйки. Множество страшных легенд ходило теперь в обществе с легкой руки этой разгневанной девицы, и лорд Кью даже был вынужден пресечь ее красноречие, так как не желал, чтобы все эти неприятные истории дошли до слуха его молодой графини, с которой он тогда совершал свадебное путешествие в Париж. Обитавшая здесь мисс О'Грэди, оказавшись в стесненных обстоятельствах и узнав из газет о прибытии в отель "Бристоль" графа и графини Кью, посетила молодую чету и попросила их купить билеты на устраиваемую ею лотерею, где разыгрывался замечательный бювар слоновой кости (единственный осколок ее прежнего благополучия), каковую вещь она давала возможность приобрести своим друзьям и знакомым. Собственно, мисс О'Грэди уже несколько лет жила на доходы, получаемые от розыгрышей сего бесценного бювара; многие благочестивые дамы из предместья Сен-Жермен, принимая к сердцу ее злоключения, облегчали их посредством нехитрой системы лотерейных билетов. В лотерее мисс О'Грэди могли участвовать не только католики, но и протестанты, и лорд Кью, как всегда великодушный, приобрел у нее столько билетов, что охваченная раскаяньем О'Грэди поведала ему о заговоре, причинившем ему в свое время немало неприятностей, и о своей неблаговидной в нем роли.
— Да если бы я знала, что за человек ваше сиятельство, — говорила умиленная мисс О'Грэди, — никакие пытки не заставили бы меня сделать то, что я сделала и в чем жестоко раскаиваюсь. Одна злая женщина, милорд, очернила ваше сиятельство в моих глазах, женщина, которую я некогда звала своим другом и которая оказалась самой вероломной, порочной и опасной из всех представительниц нашего пола. — Так частенько говорят компаньонки о своих патронессах, когда их разлучает ссора, когда наперсницы получают отставку и уносят в своей памяти семейные тайны, а в сердце жажду мести.
Назавтра после бала, на котором так отличилась мисс Этель, старая леди Кью приехала пораньше, чтобы еще раз наставить внучку и своевременно предостеречь ее против пустого кокетства, — особливо с господами, которые встречаются только на водах и не вхожи в приличное общество.
— К тому же, помни, Кью с норовом. Он не вспыльчив, как мы с тобой, душечка, — говорила старая леди (она решила быть пуще обычного ласковой и осторожной), — зато, коли рассердится, то надолго, и до того упрям, что его почти немыслимо задобрить или успокоить. Куда лучше быть такими, как мы, милочка, — продолжала старуха, — разозлишься, пошумишь, и все, но — qe volez-vos? [165] — такой уж у Фрэнка характер, с этим надо считаться. — И она продолжала говорить, подкрепляя свои наставления примерами из семейной истории, подтверждающими, что Кью похож на своего деда, ее покойного супруга, а еще больше на покойного своего родителя, лорда Уолема, который, разумеется, по вине невестки, без конца ссорился с ней, своей матерью, — под конец они даже не знались. От рассказов леди Кью перешла к поучениям и настоятельнейшим образом посоветовала своей слушательнице щадить чувствительность жениха, если ей дорого собственное благополучие и счастье достойнейшего человека, каковой в умелых руках будет ходить по струнке. Сама леди Кью, как мы знаем, держала в руках все семейство, и редко кто осмеливался перечить ей.
Этель молча выслушивала наставления бабушки и только постукивала ножкой об пол, отбивая веселую барабанную дробь, но вдруг не выдержала и, к удивленью старухи, дала волю гневу — лицо ее пылало, голос дрожал от возмущения.
— "Достойнейшего человека"! — вскричала Этель. — Которого вы мне избрали!.. Я все знаю про этого "достойнейшего человека"! Спасибо за такой подарок и вам и всему семейству! Вы только и делали весь прошлый год, — да, все вы, и папа, и брат, и сами вы! — что без конца пели мне в уши про грехи одного бедного юноши, которого решили выставить испорченным и развратным, тогда как не было за ним никакой вины — да-да! — никакой, кроме его бедности! Не вы ли, бабушка, твердили мне, что Клайв Ньюком не нашего круга, объясняли, что он ведет беспутную жизнь и, вообще, гуляка и мот и такой уж плохой — хуже некуда!.. Это он-то плохой!.. Да я знаю, что он хороший, правдивый, честный, великодушный, хотя еще недавно Барнс что ни день приносил о нем какую-нибудь грязную сплетню, — наш Барнс, который сам, по-моему, ничуть не лучше… других молодых людей. В той газете, что папа тогда у меня отнял, было что-то про Барнса, я знаю. И вот вы приходите, качаете головой и воздеваете руки, потому что я с кем-то не тем потанцевала. Вы утверждаете, что я поступила дурно, — мама уже говорила мне это нынче утром, и Барнс, конечно, тоже. Вы приводите мне в пример Фрэнка, его предлагаете мне любить, слушаться и почитать. Но вот полюбуйтесь! — И выхватив какую-то бумагу, она сунула ее в руки леди Кью. — Вот полное его жизнеописание и, думается, правдивое. Ну разумеется же, правдивое!
Старая матрона поднесла к своим черным бровям лорнетку и принялась читать это написанное по-английски анонимное послание, в котором вниманию бедной Этель предлагались многочисленные факты из жизни лорда Кью. Собственно, то была обычная жизнь молодого любителя удовольствии, такого же, как сотни ему подобных, но прегрешения Кью были приведены здесь в строгий порядок, и получился внушительный список — как у Лепорелло, который заставляет нас смеяться, перечисляя в своих куплетах победы, одержанные его барином в Испании, Франции и Италии. Имя мадам Д'Иври в списке не значилось, и леди Кью сразу догадалась, что это ее рук дело.
С искренним пылом кинулась леди Кью защищать внука от воздвигнутых на него обвинений, убеждая Этель, что женщина, которая прибегает к такому средству, чтобы очернить человека, не побрезгует и ложью в достижении своих целей.
— "Женщина"? — удивилась Этель. — Но откуда вы знаете, что это не мужчина?
Леди Кью уклонилась от прямого ответа. Почерк явно женский… Да и навряд ли мужчина вздумал бы слать девушке анонимные письма и тем давать выход своей злобе на лорда Кью.
— К тому же, у Фрэнка нет соперников, кроме… кроме одного молодого человека, который перекочевал со своими красками и мольбертами в Италию, — заметила леди Кью. — Не думаешь же ты, что сын твоего милого полковника мог напоследок учинить такую пакость? Смотри, моя милая, держи себя так, будто никакого письма и не было. Отправитель его без сомнения будет следить за тобой. А нам ведь гордость не позволит показать, что мы задеты. И прошу тебя, очень прошу, не вздумай даже заикнуться об этом ужасном послании бедному Фрэнку.
— Значит, все это правда! — вскричала Этель. — Вы знаете, что это правда, бабушка, потому и хотите, чтобы я держала все в тайне от кузена. Впрочем, — добавила она после минутного колебания, — ваше предупреждение запоздало: лорд Кью уже видел письмо.
— Дура!.. — закричала старуха. — И у тебя хватило ума показать ему письмо!?
— Теперь я вижу, что это-правда, — проговорила Этель, вставая с гордым видом, — и ваше сиятельство не разуверит меня в этом своей бранью. Приберегите ее лучше для тети Джулии: она слабая, больная и не может за себя постоять. А я не желаю выслушивать ни вашу ругань, ни поучения лорда Кью. Ему случилось заглянуть сюда незадолго до вас, как раз когда принесли письмо. Он изволил прийти, чтобы со своей стороны тоже прочитать мне проповедь. Ему ли судить мои поступки! — вскричала Этель, дрожа от гнева и комкая в руках злосчастное письмо. — Ему ли обвинять меня в легкомыслии, предостерегать от дурных знакомств!.. Раненько начал он меня воспитывать! Я еще не стала законной рабой и не хочу, чтобы мне досаждали… во всяком случае, пока я свободна.
— И вы сообщили все это Фрэнку, мисс Ньюком? И показали ему письмо? — спросила старуха.
— Письмо как раз подали, когда его сиятельство добрался до середины своей проповеди, — ответила Этель. — Лорд Кью держал речь, а я покуда читала письмо, — добавила она, и гнев и обида вновь вскипели в ней при мысли об этой сцене. — Он был отменно вежлив, не называл меня ни дурой, ни как-нибудь еще. Он изволил поучать меня и рассуждал так наставительно и красноречиво, что сам епископ не мог бы сказать лучше. Решив, что это письмо будет неплохим комментарием к его советам, я показала его Кью. Да, показала!.. — воскликнула девушка. — Пусть это послужит ему уроком! Думаю, у лорда Кью на время отпадет охота читать мне нравоучения.
— Я тоже так думаю, — ответила леди Кью сухо и сдержанно. — Ты не понимаешь, что, возможно, натворила. Позвони, пожалуйста, чтобы мне подали карету. Что ж, поздравляю, ты нынче не потеряла утро даром.
Этель величаво присела перед бабушкой. Бедная леди Джулия: то-то ждало ее веселье по возвращении матери!
Всякий, знающий лорда Кью, может не сомневаться, что во время несчастного свидания с Этель, только что описанного ею, он не сказал ей ничего грубого, злого или несправедливого. Они были обручены, и он счел себя вправе укорить ее за вчерашнее и остеречь от знакомств, опасное свойство которых было ему известно по опыту. Он слишком хорошо знал кружок мадам Д'Иври, чтобы позволить своей невесте вступить в него. Он не мог прямо рассказать Этель всю правду о каждой из этих дам; она же предпочла не понять его намеков, а может, и вправду не поняла: она была так молода, что при ней никогда не заговаривали о подобных женщинах. Ее возмущало, что лорд Кью следит за ней и уже начинает распоряжаться ею. В другую минуту и в лучшем настроении она была бы ему признательна за заботу; позднее она оценила его многочисленные достоинства — чистосердечие, искренность, доброту. Но в те дни ее гордое сердце страстно бунтовало против узды, в которой пытались держать ее родичи. Они сулили ей земные блага, но тем только пуще сердили ее. Сыщи они для нее юного принца, который положил бы к ее ногам корону, она, скорее всего, негодовала бы и сопротивлялась еще больше. А если бы ей в мужья прочили младшего брата Кью, или самого Кью, при условии, что он был бы вторым в семье, тут она, наверное, охотно бы подчинилась родительской воле. Вот отсюда и весь ее бунт, своенравие, блажь и капризы, в коих находил выход ее надменный нрав. Она, разумеется, понимала справедливость упреков Кью. Но сознание его правоты вряд ли улучшило ее настроение. Показав лорду Кью письмо, бедняжка, конечно, через минуту пожалела о своем поступке, последствий которого никак не могла предвидеть.
Пробежав глазами письмо, лорд Кью сразу догадался, откуда оно пришло. В набросанном здесь портрете было известное сходство, как бывает в портретах, написанных нашими недругами. Он провел бурную юность, но вспоминал о ней со стыдом и сожалением и мечтал, как все блудные сыновья, вернуться на путь истинный; он с радостью ухватился за возможность соединить свою жизнь с добродетельной и красивой девушкой, перед которой, как и перед богом, надеялся больше не грешить. Если мы сообщили о его жизни, прямо или косвенно, больше, чем дозволяет условность, просим читателя поверить, что у автора во всяком случае не было при том никакой худой или низкой цели. Молодой человек грустно поник головой под бременем своего прошлого, расписанного с такими подробностями. Чего бы он только ни дал, лишь бы иметь возможность сказать своей невесте: "Это ложь!"
Разумеется, эта яростная контратака молниеносно пресекла его укоры. Письмо было опущено в Баден-Бадене, вынуто из почтового ящика и вручено адресату. Почерк был изменен; лорд Кью не мог даже понять, мужской он или женский. Пока Этель стояла к нему спиной, он сунул конверт в карман и на досуге тщательно изучил его; однако, надпись и облатка, которой оно было заклеено, мало помогли делу. Он предпочел не давать Этель советов, как ей поступить с письмом, — сжечь или показать родным. Мужественно и безропотно принял он свое наказание, как школьник, заслуживший порку.
Когда великодушный молодой джентльмен час спустя снова увидел Этель, он подал ей руку и сказал:
— Если бы вы меня любили, дорогая, вы бы не показали мне письма. — Это был его единственный упрек. Больше он ни словом не упрекнул ее и ничего ей не советовал.
Этель вспыхнула.
— Вы благородный и честный человек, Фрэнк, — сказала она потупившись, — а я вздорная и злая. — И он почувствовал на своей руке горячую слезу, упавшую из опущенных глаз кузины.
Он поцеловал ее ручку. Леди Анна, находившаяся с детьми в той же комнате, когда Этель и Кью обменялись вполголоса этими немногими словами, почла их знаком примирения. Но Этель поняла, что Кью возвращает ей свободу, и никогда он не был ей так по сердцу, как в эту минуту. А молодой человек был слишком скромен и прост душой, чтобы догадаться о чувствах кузины. Знай он о них, все (Сложилось бы иначе и для него и для нее.
— Не давайте повода доброжелателю, пославшему это письмо, думать, что мы задеты, — продолжал лорд Кью. — Надо, чтобы мы нынче вечером появились вместе на прогулке, как добрые друзья.
— Мы всегда ими останемся, Кью, — сказала Этель, снова протягивая ему руку. А спустя минуту ее кузен уже разрезал за столом жареную курицу и раздавал проголодавшимся детям их порции.
Состоявшийся накануне вечер был одним из многих развлечений, которые устраивал от себя для приезжих содержатель баденского игорного дома, и теперь ожидалось другое еще более роскошное увеселение; бедный Клайв, не будь он сейчас в далекой Швейцарии, тоже принял бы в нем участие. Последний бал сезона давали холостяки. Человек двенадцать, если не больше, собрали между собой деньги, причем подписной лист, как всегда — шла ли речь о благотворительности или о развлечениях — открывала собой фамилия лорда Кью. Пригласили англичан, русских, испанцев, итальянцев, поляков, пруссаков и иудеев, — всю разношерстную публику Баден-Бадена, а также офицеров герцога Баденского. В ресторане был заказан ужин для всех желающих. Танцзал сиял добавочными огнями и весь павильон был убран гирляндами из бумажных цветов. Здесь было множество людей, никак не связанных с нашей повестью, и немногие лица, игравшие в ней, кто меньшую, кто большую роль. Мадам Д'Иври явилась в изумительном туалете, затмившем даже тот, в котором щеголяла мисс Этель на прошлом балу. Если герцогиня хотела уничтожить мисс Ньюком великолепием своего наряда, то она жестоко просчиталась. Девушка приехала на бал в простеньком белом платье, вернувшись в тот вечер, по словам мадам Д'Иври, к роли инженю.
За короткий срок, на который тот или иной джентльмен удостаивался благосклонности Марии Стюарт, эта странствующая монархиня успевала провести его через все перипетии подлинной страсти. На ярмарке, где времени в обрез, а развлечений в избытке и у входа толпятся другие зрители (ведь и им надо до полудня посмотреть представление), балаганщик покажет вам за каких-нибудь четверть часа трагедию, фарс и пантомиму. Точно так же и герцогиня разыгрывала со своими платоническими воздыхателями весь дивертисмент — трагедию ревности, пантомиму восторгов и фарс разлуки. Здесь были записочки и ответы на них, намеки на злой рок, на беспощадного деспота, который какими-то тайными путями приобрел над герцогиней бесовскую власть; здесь были сетования на то, что мы не встретились раньше, и — ах, зачем меня взяли из монастыря и принесли в жертву его светлости!.. Здесь был игривый обмен фантазиями и стихами, милые капризы, сладкие примиренья и, наконец, — зевота и расставание. Адольф уходил, но появлялся Альфонс. Новая публика ждет; и вот для нее тоже звенит звонок, играет музыка, поднимается занавес и все начинается снова — трагедия, комедия, фарс.
Гринвичские комедианты, исполнители балаганных пьес, производят куда больше шума, чем профессиональные трагики; если им надо представить злодея, выразить любовный пыл или застращать недруга, они так топочут ногами, рычат, потрясают кулаками и размахивают саблями, что каждый зритель за свой грош сполна получает удовольствие. Герцогиня Д'Иври тоже, быть может, чуточку переигрывала, стремясь поскорее потрясти зрителя и кликнуть нового. Подобно всем настоящим актрисам, она отдавалась роли душой и телом и становилась той, кого играла. Она была Федрой, и если в начале пьесы исходила нежностью к Ипполиту, то во втором действии ненавидела его всем сердцем. Она была Медеей, и если Язон изменял ей, то горе было Креузе! Вероятно, бедный лорд Кью сыграл некогда в спектакле мадам Д'Иври Ипполита, что само по себе едва ли простительно; когда же он появился в Баден-Бадене женихом одной из прелестнейших девушек в Европе, а его бабушка оскорбила герцогиню, та, как легко понять, обезумела от ярости и готова была мстить клинком и ядом.
Среди приближенных ее светлости был один молодой человек с юга Франции, которого родные прислали в Париж faire son droit [166], и он прошел обычный курс наук и житейских радостей среди юных обитателей Латинского квартала. Когда-то он пылал республиканским огнем и даже доблестно стрелял на баррикадах Сен-Мери. Он сочинял стихи и пользовался некоторой известностью: его книга стихов "Les Rales d'n Asphyxie" [167] наделала шума в момент появления. Он выпивал с утра огромную порцию абсента, не переставая курил, играл в рулетку, если мог отыскать в кармане хоть несколько монет, пописывал в каком-то журнальчике и был особливо велик в своей ненависти к l'infame Angleterre [168]. Под рукавом у него было вытатуировано: "Delenda est Carthago" [169]. Эти грозные слова накололи на его мужественной деснице юные модистки Фифина и Кларисса, тоже обитавшие в студенческом квартале. Он так ненавидел британского льва, что, даже стоя перед клеткой в зверинце, грозил кулаком этому хищнику. Он мечтал, чтобы на ранней его могиле написали: "Здесь покоится враг Альбиона". Он прекрасно играл в домино и на бильярде, искусно владел оружием, и никто не брал под сомнение его отвагу и свирепость. Мистер Джонс из Англии страшился мосье де Кастийона и избегал его хищных взглядов и мрачных сарказмов. Капитан Шуллер, другой английский адъютант герцогини Д'Иври, бесспорно храбрый воин, не раз стоявший у барьера, обходил его стороной и не мог взять в толк, на что он намекает, черт его подери, когда говорит: "Со дней Черного принца, мосье, мое семейство враждует с Англией". Семейство это держало москательную лавку в Бордо, а глава его звался мосье Короб. В годы революции он женился на дворянке, и его сын, очутившись в Париже, сперва величал себя Виктор Короб де Кастийон, затем Виктор К. де Кастийон и, наконец, мосье де Кастийон. Один из приспешников Черного Принца оскорбил даму из рода Кастийонов во времена английского владычества в Гиенне, отчего наш друг и воспылал ненавистью к британскому льву. Он сочинил роман (который позднее переделал в пьесу), где излагалось это ужасное предание и рассказывалось о том, как покарал бритта рыцарь из рода Кастийонов. Ни в одной мелодраме не сыскать более жалкого труса, чем этот подлый британец. Его blanche fille [170], разумеется, умирает от безнадежной любви к победителю-французу, убийце своего отца. Газета, в которой печатался этот опус, скончалась на шестом выпуске, а театр на Бульваре отказался поставить эту драму, так что гнев ее автора на l'infame Albion [171] так и остался неутоленным. Увидев мисс Ньюком, Виктор решил, что девушка очень походит на Агнес де Калверли, blanche мисс, из его романа и драмы, и удостоил ее благосклонным взором. Он даже посвятил ей стихи (ибо мне думается, что "мисс Бетти" и "принцесса Кримхильда" из опубликованных им вскоре стихов были не кто иные, как мисс Ньюком и ее соперница, герцогиня). Он был один из счастливцев, с которыми Этель танцевала в описанный вечер. На следующем балу он вновь подошел к ней с напыщенным комплиментом и просьбой не отказать ему еще в одном вальсе и ожидал получить благосклонный ответ, поскольку не сомневался, что его остроумие, умение вести беседу, а также amor qi flambait dans son regard [172] уже возымели свое действие на очаровательную мисс. В его нагрудном кармане, возможно, лежали упомянутые нами стихи, и он надеялся с их помощью завершить свою победу. Слыхали даже, будто он сказал, что ради нее готов заключить перемирие с Альбионом и забыть вековые обиды своей семьи.
Но blanche мисс в тот вечер отказалась вальсировать С ним. Его любезности не имели никакого успеха, и он ретировался вместе со своими комплиментами, непрочитанными стихами и злобой в сердце. Мисс Ньюком протанцевала одну кадриль с лордом Кью и покинула бал к великому огорчению холостяков, лишившихся лучшего украшения своего вечера.
Как бы там ни было, но лорда Кью видели с ней на променаде, и он был особенно внимателен к ней во время ее недолгого присутствия на балу; старая графиня, которая исправно посещала все развлечения и за неделю до смерти присутствовала на двадцати приемах и шести обедах, сочла уместным в тот вечер быть крайне любезной с мадам Д'Иври; она не только не избегала общества герцогини и не позволяла себе грубостей, как прежде, но даже улыбалась и шутила. Леди Кью тоже считала, что Этель помирилась с кузеном. Дочь рассказала ей о давешнем рукопожатии. Прогулка же Этель с Кью и кадриль, которую девушка танцевала только с ним, побудили старуху окончательно решить, что между внуками все улажено.
Итак, желая показать герцогине, что утренний ее заряд пропал даром, леди Кью, едва Фрэнк с кузиной покинули залу, шутливо намекнула ее светлости, что "молодой наш граф ax petits soins [173] с мисс Этель". И как, верно, будет рад ее давнишний друг, герцог Д'Иври, узнав, что крестник его взялся за ум. Кью возвращается в имение и намерен заняться делами, подобающими британскому пэру и помещику.
— Мы едем домой, — благодушно заключила графиня, — чтобы заклать жирного тельца, и вы еще увидите, каким степенным джентльменом окажется наш милый повеса.
На это ее светлость ответила, что нарисованная миледи картина весьма назидательна, и она рада слышать, что лорд Кью любит телятину: иные почитают это мясо пресноватым. Подошедший кавалер пригласил ее на вальс; и пока она кружилась в объятиях этого господина, распространяя благоухание при каждом движенье, шурша и шелестя своими розовыми юбками, розовыми перьями, розовыми лентами, графиня Кью сидела и с удовольствием думала, что вонзила-таки стрелу в этот тонкий, иссохший стан, который обвивал рукой граф Понтер, и стало быть, вернула удар, нанесенный ей утром.
Мистер Барнс со своей нареченной тоже приехали, потанцевали и ушли. Вскоре и леди Кью последовала за внуками, а бальное веселье все продолжалось, не взирая на отсутствие этих уважаемых лиц.
Лорд Кью, будучи одним из распорядителей празднества, возвратился в залу, проводив до кареты леди Анну с дочерью, и стал усердно танцевать, выбирая, с присущей ему добротой, тех дам, которыми другие кавалеры пренебрегали по причине их возраста, толщины, безобразия или еще какого-нибудь недостатка. Только мадам Д'Иври он ни разу не пригласил. Он еще мог снизойти до притворства, чтобы скрыть свою боль, но не желал пускаться в лицемерные излияния дружбы, что без зазрения совести делала его старая бабушка.
Среди дам, осчастливленных милордом, была неуемная вальсерка, графиня фон Гюмнельхайм, которая, несмотря на свои годы, размеры и многодетность, не упускала случая насладиться любимым танцем.
— Нет, вы только поглядите, с какою верблюдихой вальсирует милорд, — сказал мосье Виктор мадам Д'Иври, чей гибкий стан он имел честь обнимать в этом танце. — Кто, кроме англичанина, избрал бы себе в партнерши такого дромадера?
— Avant de se marier, — отвечала мадам Д'Иври, — il fat avoer qe my lord se permet d'enormes distractions [174].
— Разве милорд женится?! Когда и на ком?! — вскричал кавалер ее светлости.
— На мисс Ньюком. Разве вы не одобряете его выбора? А мне казалось, что Стенио (ее светлость звала мосье Виктора "Стенио") весьма благосклонно поглядывал на эту малютку, она красива, даже очень. Но ее ждет общая участь. Ах, юные и невинные (надеюсь, мисс Этель вполне заслуживает этих слов, особенно теперь, когда маленький живописец получил отставку), — так вот, юные и невинные попадаем мы в руки потрепанных жизнью развратников! Нас срывают в монастырских садах, подобно нежным бутонам, и бросают в жизнь, где самая атмосфера отравляет нашу чистую душу, убивает священные ростки наших надежд, нашей любви, нашей веры. Вера! Ее топчет кощунственный мир, n'est-ce pas? [175] Любовь! Безжалостный мир удушает это божественное дитя в его колыбели. Надежда! Она сияла мне в крохотной монастырской келье, резвилась средь цветов, мной лелеемых, щебетала с пташками, дорогими певуньями. Она покинула меня, Стенио, на пороге этого мира. Сникли ее белые крылья и лучезарный лик затуманился! Взамен моей юной любви, что мне досталось? Шестьдесят лет, осадок на дне себялюбивого сердца, эгоизм, греющийся у собственного камелька и мерзнущий в горностаевых мантиях! Вместо душистых цветов моей юности они дали мне вот это, Стенио!.. — И она указала на свои ленты и искусственные розы. — О, я охотно растоптала бы их! — И она выставила вперед свою маленькую изящную туфельку. Герцогиня умела с пафосом говорить о своих страданиях и щеголяла своей попранной невинностью перед каждым, кто испытывал интерес к этому душещипательному представлению. Тут быстрей и сладостней полилась музыка, и прелестная маленькая ножка позабыла свое желание растоптать мир. Дама передернула худенькими плечиками. "Eh, dansons et oblions" [176], - вскричала Мария Стюарт. Рука Стенио вновь обвилась вокруг легкого стана (сама она величала себя эльфом, прочие же дамы называли ее скелетом), и они вновь закружились в вальсе, но тут же ударились о рослого лорда Кью с увесистой мадам де Гюмпельхайм, как утлая лодочка о дубовый борт парохода.
Эта хрупкая пара не упала на пол; по счастью, их отбросило на ближнюю скамью; но кругом все смеялись над Стенио и Королевой Шотландской, и лорд Кью, усадив на место свою запыхавшуюся даму, подошел извиниться перед жертвой его неловкости. Смех, вызванный этим происшествием, зажег гневом глаза герцогини.
— Мосье де Кастийон, — сказала она своему кавалеру, — у вас не было ссоры с этим англичанином?
— Avec ce milord? [177] Да нет, — ответил Стенио.
— Он сделал это нарочно. Не было дня, чтобы семья его не оскорбила меня! — прошипела ее светлость; как раз в этот момент подошел лорд Кью со своими извинениями. Он просил герцогиню тысячу раз простить его за то, что он был столь maladroit [178].
— Maladroit! Et tres maladroit, monsier, c'est bien le mot, monsier [179], - проговорил Стенио, покручивая ус.
— И все же, я приношу ее светлости свои извинения и надеюсь, что они будут приняты, — сказал лорд Кью. Герцогиня пожала плечами и склонила голову.
— Коли не умеешь танцевать, так нечего и браться, — не унимался рыцарь ее светлости.
— Благодарю за урок, мосье, — ответил лорд Кью.
— Готов дать вам любой урок, милорд! — воскликнул Стенио. — В любом, назначенном вами месте.
Лорд Кью с удивлением взглянул на маленького человечка. Он не мог понять, как такой пустячный случай, столь обычный в переполненной бальной зале, мог вызвать подобный гнев. Он еще раз поклонился ее светлости и отошел.
— Вот он ваш англичанин, ваш Кью, которого вы повсюду расхваливаете, — сказал Стенио мосье де Флораку, стоявшему поблизости и наблюдавшему эту сцену. — Что он, просто bete [180] или еще и poltron? [181] По-моему, и то и другое.
— Замолчите, Виктор! — вскричал Флорак, схватив его за руку и отводя в сторону. — Я-то уж, во всяком случае, ни то, ни другое, вы знаете. И запомните: лорду Кью не занимать ни ума, ни храбрости.
— Не примете ли вы на себя труд, Флорак… — не унимался тот.
— …передать ему ваши извинения? Охотно. Ведь это вы его оскорбили.
— Да, оскорбил, parble!.. — подхватил гасконец.
— Человека, который в жизни никого не обидел. Человека большой души, на редкость искреннего и честного. На моих глазах проверялась его храбрость, и, поверьте я знаю, что говорю.
— Что ж, тем лучше для меня! — вскричал южанин. — Мне выпадет честь встретиться с храбрецом. Итого их на поле будет двое.
— Вы просто служите им орудием, мой бедный друг, — сказал мосье де Флорак, заметив, как пристально следят за ними глаза мадам Д'Иври. Она немедля взяла под руку благородного графа Понтера и вышла с ним подышать свежим воздухом — в соседнюю комнату, где, как обычно, шла игра; в сторонке от играющих прохаживались лорд Кью и его друг, лорд Кочетт.
В ответ на какие-то слова Кью, лицо лорда Кочетта вытянулось от удивления, и он сказал:
— Ишь что выдумал, проклятый французишка! Какой вздор!..
— Ля вас ищу, milord, — игриво промолвила мадам Д'Иври, бесшумно появляясь у них за спиной. — Мне надо вам кое-что сказать. Вашу руку! Вы когда-то мне давали ее, mon fillel. Надеюсь, вы не приняли всерьез выходку мосье де Кастийона: он глупый гасконец и, верно, слишком часто наведывался нынче вечером в буфет.
Лорд Кью ответил, что он и не думал принимать всерьез выходку мосье де Кастийона.
— Ну и прекрасно! У этих героев фехтовальной залы ужасные манеры. Гасконцы всегда готовы обнажить шпагу. Что сказала бы прелестная мисс Этель, если бы узнала об этой ссоре?
— А ей нет нужды о ней знать, — ответил лорд Кью, — разве что какой-нибудь услужливый друг почтет своим долгом ее осведомить.
— Осведомить ее… такую милочку!.. Да у кого хватит жестокости причинить ей боль? — удивилась невинная герцогиня. — Что вы так смотрите на меня, Фрэнк?
— Любуюсь вами, — ответил с поклоном ее собеседник, — никогда еще не видел вас в таком ударе, ваша светлость.
— Вы говорите загадками! Вернемся в бальную залу. Пойдемте, потанцуйте со мной немного. Когда-то вы охотно со мной танцевали. Давайте же повальсируем еще раз, Кью. А потом… потом, через день-два я возвращусь к его светлости и расскажу ему, что его крестник женжтся на самой прекрасной из всех англичанок, будет жить сельским отшельником и витийствовать в палате лордов. Это разумно, так разумно!.. — И она повела лорда Кью, озадаченного собственной покорностью, обратно в бальную залу, и находившиеся там добрые люди не выдержали и захлопали в ладоши, увидев, что они танцуют вместе.
Ее светлость кружилась так, точно ее ужалил неаполитанский паук, который, как рассказывают, доводит танцоров до исступления. Ей хотелось, чтобы музыка играла все быстрей и быстрей. Откинувшись на руку Кью, она повисла в его объятиях. Она изливала на него всю томность своих взглядов. Эти взгляды скорей смущали его, чем очаровывали. Однако окружающие были довольны; они почитали весьма благородным со стороны герцогини так открыто демонстрировать состоявшееся между ними примирение после небольшой размолвки.
Лорд Кочетт, заглянув через плечо мосье де Флорака в двери бальной залы, сказал:
— Ну и прекрасно! А танцорка она отменная, эта маленькая герцогиня.
— Змея, — сказал Флорак, — как она извивается!
— Надеюсь, что дело с гасконцем улажено? — заметил лорд Кочетт. — Совершеннейший вздор!
— Вы так думаете? Посмотрим! — ответил Флорак, который, как видно, лучше знал свою очаровательную кузину. По окончании вальса, Кью отвел свою даму на место и поклонился ей; и хотя она сделала ему знак сесть рядом, подвинувшись для этого и подобрав свои шуршащие юбки, он отошел прочь, лицом мрачнее тучи. Ему хотелось поскорее уйти от нее. В ее дружбе было что-то для него еще более ненавистное, чем в ее злобе. Он знал, что именно эта рука нанесла утром удар ему и Этель. Он направился к дверям и на пороге остановился с обойми своими друзьями.
— Идите спать, мой маленький Кью, — сказал Флорак. — Вы очень бледны. Вам лучше лечь в постель, mon garcon.
— Она вытянула у меня обещание, вести ее к ужину, — сказал Кью со вздохом.
— Она вас отравит, — пошутил его собеседник. — И зачем только отменили колесование! Клянусь честью, надо восстановить его для этой женщины.
— Колесо тут под боком, — ответил, рассмеявшись, Кью. — Идемте, виконт, попытаем счастья. — И он удалился в комнату, где шла игра.
В эту ночь лорд Кью последний раз играл в азартные игры. Он то и дело выигрывал. Казалось, само колесо послушно ему, и крупье дивились его удаче. Флорак повторял его ставки, твердя с суеверием игрока:
— Я не я, если мальчика не ждет какая-то беда.
Время от времени мосье де Флорак выходил в бальную залу, поручая свою ставку заботам Кью, и возвращаясь, непременно обнаруживал, что стопка его золотых выросла; а ведь достойному виконту было так нужно, чтобы Фортуна улыбнулась ему. В одно из своих возвращений он с серьезным видом сказал лорду Кочетту:
— Пока занялась другим. Посмотрим, что будет дальше.
— Trente-six encore, et roge gagne! [182] — выкрикнул крупье своим гнусавым голосом.
Карманы мосье де Флорака были набиты двойными наполеондорами, и он, к счастью, для себя, кончил игру, ибо Кью, поставив свой выигрыш раз, другой, третий, все потерял.
Когда лорд Кью покидал бальную залу, мадам Д'Иври, заметив, что Стенио двинулся следом за ним, отозвала назад этого бородатого барда, метавшего огненные взгляды.
— Вы решили преследовать мосье де Кью, — сказала она, — не отпирайтесь, я знаю. Садитесь здесь, сударь, — и она похлопала его веером, усаживая возле себя на скамью.
— Хотите, чтобы я позвал его к вам, мадам? — сказал поэт голосом трагика.
— Я и сама могу вызвать его, если пожелаю, Виктор, — ответила герцогиня.
— Будем надеяться, что и другим это удастся, — проговорил гасконец, положив одну руку на грудь, а другой поглаживая усы.
— Fie, monsier, qe vos sentez le tabac! Je vos le defends. Entendez-vos, monsier? [183]
— Portant [184] я помню времена, когда вашей светлости не претили сигары, — отвечал Виктор. — Что ж, разрешите удалиться, коли запах табака вам неприятен.
— Вы тоже хотите покинуть меня, Стенио! Думаете, я не видела, как вы поглядывали на мисс Ньюком? Как рассердились, когда она отказала вам в танце? Мы все видим! Женщины, знаете ли, не обольщаются. Вы посылали мне прелестные стихи, поэт. Но вы ведь так же хорошо можете петь о розе, о закате, о статуе или картине, как и о женском сердце. Минуту назад вы разгневались оттого, что я танцевала с мосье де Кью. Или, по-вашему, женщины считают ревность непростительной?
— Вы, как никто, умеете возбуждать ее, мадам, — ответствовал трагик.
— Мосье, — промолвила с достоинством его собеседница, — должна ли я отчитываться перед вами в своих поступках и спрашивать разрешения пройтись?
— Конечно, я лишь раб, мадам, — со вздохом сказал гасконец, — а вовсе не повелитель.
— И раб не из покорных, мосье, — добавила герцогиня, мило надув губки и стрельнув большими глазами, чей блеск искусно оттеняли румяна. — Но допустим… допустим, я танцевала с мосье де Кью не ради него, — видит бог, танцевать с ним совсем не так уж приятно, — а ради вас! Допустим, я не хочу, чтобы продолжалась эта глупая ссора; допустим, я, в отличие от вас, не считаю его ни дураком, ни трусом. Я нечаянно слышала вашу беседу с одним из самых низких людей на свете, с добрейшим моим кузеном, мосье де Флораком, но речь не о нем, сударь. Допустим, я знаю графа де Кью, как человека дерзкого и хладнокровного, дурно воспитанного и грубого, — подобно всем его соотечественникам, однако не страдающего отсутствием храбрости, — как человека, страшного во гневе. Могу ли я не опасаться… Нет, не за него, а…
— За меня? Мари!.. Ах, мадам, ужель вы полагаете, что отпрыск моего рода отступит перед англичанином? Разве вам неведома история моей семьи? Неведомо, что я сызмала поклялся в ненависти к этой нации? Tenez, madame [185], этот мосье Джонс, что посещает ваш салон, — ведь только уважение к вам помогает мне сдерживаться при встречах с этим глупым островитянином. Капитан Шуллер, которого вы так отличаете, — тот, по крайней мере, прекрасно стреляет и ловко сидит в седле. Мне всегда казалось, что у него манеры бильярдного маркера, но я уважал его за то, что он воевал с Доном Карлосом против англичан. Но этот Кью!.. Его смех действует мне на нервы; его наглый вид бесит меня! Я возненавидел его с первого взгляда. Судите сами, мадам, мог ли я сейчас почувствовать к нему большую любовь, увидев его с вами!.. — Правда, Виктору еще почудилось, будто Кью посмеялся над ним в начале вечера, когда blanche мисс отказала ему в танце, но этого он не сказал.
— Ах, Виктор, не его я стремлюсь уберечь, а вас!.. — промолвила герцогиня. Потом, наверно, люди скажут, да и сама она подтвердит, что у нее безусловно очень доброе сердце. Ведь она упрашивала лорда Кью, умоляла мосье Виктора; она делала все, что могла, чтобы прекратить ссору между ним и англичанином.
После бала состоялся ужин, поданный на отдельных маленьких столиках, за которыми размещались группы по шесть человек. Лорд Кью сидел за столом герцогини, где нашему гасконскому приятелю уже не нашлось места. Однако, будучи одним из устроителей праздника, милорд больше расхаживал между столами, наблюдая, чтобы никому из гостей не было ни в чем обиды. Он, как и все, считал, что ссора с гасконцем улажена; по крайней мере, сам он, как ни были ему неприятны сказанные тем слова, решил забыть их, не имея ни малейшего желания проливать кровь француза или свою собственную из-за какой-то глупой размолвки. Со свойственным ему радушием он приглашал гостей осушить с ним бокал и, уловив на себе мрачный взгляд мосье Виктора, сидевшего за дальним столом, послал к недавнему врагу лакея с бутылкой шампанского и поднял свой стакан в знак дружеского приветствия. Выслушав слугу, мосье Виктор перевернул свой стакан и гордо скрестил на груди руки.
— Monsier de Castillonnes dit q'il refse, milord [186], - доложил испуганный лакей. — Так он велел передать милорду.
К разъяренному гасконцу подбежал Флорак. Все это происходило как раз, когда Кью покинул столик мадам Д'Иври, в связи со своими новыми обязанностями распорядителя.
Тем временем в окна банкетной залы заглянули первые проблески зари, а за ними ворвалось солнце и распугало пирующих. Дамы ринулись прочь, словно толпа духов, заслышавших петушиный крик: они боялись предстать перед разоблачительным оком прозорливого светила. Мужчины еще до этого закурили сигары и остались их докурить, а бессонные немцы-лакеи подносили им все новые напитки. Лорд Кью подал герцогине руку и повел ее к выходу; мосье де Кастийон стоял с мрачным видом у них на пути, так что лорд Кью легонько отстранил его плечом и, сказав: "Pardon, monsier" [187], - проводил герцогиню к экипажу. Она не заметила происшедшего между мужчинами в передней и, пока экипаж не отъехал, кивала Кью, строила ему глазки и посылала воздушные поцелуи.
Меж тем Флорак, схватив за руки своего соотечественника, который весь вечер пил шампанское со всеми, кроме Кью, тщетно пытался его урезонить. Гасконец был вне себя; он клялся, что лорд Кью толкнул его.
— Клянусь гробницей моей матери, — вопил он, — я пролью его кровь!
— Чтоб его черт побрал!.. — кричал лорд Кочетт. — Тащите-ка его в постель да заприте на ключ!
Виктор не понял этого замечания, иначе перед гробницей его матушки непременно лежали бы две кровавые жертвы.
Когда Кью, как нетрудно было предвидеть, вернулся в залу, маленький гасконец двинулся к нему, размахивая перчаткой, и произнес перед толпой курильщиков негодующую речь о Британии и британском льве, о трусливых, наглых островитянах и о Наполеоне на Святой Елене, потребовав в заключение, чтобы граф объяснил свои поступки. Держа эту речь, он шел на Кью с перчаткой в руке и под конец замахнулся ею, словно и впрямь собирался ударить.
— Ну, хватит, — сказал лорд Кью, вынимая сигару изо рта. — Если вы тотчас не бросите перчатку, клянусь, я вас вышвырну в окошко! Вот так!.. Подберите его кто-нибудь. Будьте свидетелями, джентльмены, что я терпел сколько мог. Если я понадоблюсь ему завтра утром, он знает, где меня найти.
— Я заявляю, что лорд Кью выказал отменную выдержку, хотя вы вели себя грубо и вызывающе, слышите, мосье Короб?! — закричал мосье де Флорак, подскочив к гасконцу, успевшему уже встать на ноги. — Ваше поведение, мосье, недостойно француза и благородного человека.
— Треснулся башкой, ей-богу, — добавил лаконично виконт Кочетт.
— Ах, мосье Кочетт! Ceci n'est pas por rire [188], - грустно сказал Флорак, выходя вместе с ним следом за лордом Кью. — Дай бог, чтобы встреча кончилась после первой крови.
— А как он растянулся, черт побери! — продолжал лорд Кочетт, покатываясь со смеху.
— Я очень сожалею об этом, — ответил Кью с полной серьезностью. — Но я не выдержал, да простит мне бог. — И он поник головой. Он думал о прошлом, о былых прегрешениях и о возмездии, которое ковыляло за ним pede clado [189]. Свое "да простит мне бог" кающийся грешник произнес от всего сердца. Что бы ни ждало его впереди, он все готов был принять, как воздаяние за прошлое.
— "Pallas te hoc vlnere, Pallas immolat", mon pavre Kio [190], - сказал его друг-француз, а лорд Кочетт, чьим классическим образованием в свое время пренебрегли, обернулся и спросил:
— А как это по-нашему, дружище?
Виконт Кочетт не пробыл в постели и двух часов, когда к нему пожаловал служивший прежде в Черных егерях граф де Понтер по делу мосье де Кастийона и графа Кью; последний как раз и послал его к виконту, чтобы обсудить условия поединка. Поскольку поединок не мог состояться на земле Бадена и надо было спешить, пока их не задержала полиция, граф предлагал немедля выехать к французской границе, через которую дуэлянтов, конечно, пропустят без паспортов.
Леди Анне и леди Кью было сказано, что джентльмены после бала отправились все вместе на охоту, и дамы, по крайней мере, сутки не тревожились. Однако настал следующий день, и никто из мужчин не вернулся, а еще день спустя семейство услышало, что с лордом Кью произошел несчастный случай; но весь город уже знал, что его подстрелил мосье де Кастийон на одном из рейнских островов, против Келя, где раненый находится и сейчас.
Глава XXXV Через Альпы
А теперь наша бродячая муза усядется в маленькую бричку рядом с Клайвом Ньюкомом и его друзьями и перевалит в ней через Альпы, и тут их глазам откроются снега Сен-Готарда, живописные берега Тичино, что бежит к ломбардским озерам, и бескрайние поля вкруг Милана, и самый этот царственный город, увенчанный, как блестящей короной, собором, лишь немногим уступающим державному собору в Риме. У меня хранится несколько пространных писем мистера Клайва, написанных в дни его юношеских странствий, каждый этап которых, с момента отъезда из Баден-Бадена и до прибытия к воротам Милана, был, по его словам, чудесен; и, разумеется, красота пейзажей, встававших перед взором юноши, оказала целительное действие на сердечные горести, с коими он пустился в дорогу. Природа на этом благословенном пути так возвышенна и так веселит душу, что личные невзгоды и огорчения конфузливо бегут прочь перед ее миротворящим величием. О, лазурное озеро и одетая снегом вершина, вы так упоительно мирны, так неповторимо прекрасны, что подобны самим небесам, куда нет доступа заботам и печалям! А что за печали лежали на сердце Клайва, я в те поры не знал, да он и не писал о них в письмах. Только потом, из задушевных наших бесед, я кое о чем получил представление.
Месяца через три после того, как наш молодой джентльмен расстался с мисс Этель, он очутился в Риме вместе со своим верным другом Ридли. Кто из нас, стариков или юношей, не замирал от восторга, впервые узрев этот великий город? Только лишь одно место на земле потрясает душу сильнее, чем Рим, — место, где во дни правления Августа появился на свет Спаситель; оно там, за холмами, что виднеются у страшащих нас врат Иерусалима. Тому, кто там побывал, никогда не забыть охватившего его чувства. Даже на склоне лет ваша память хранит его — оно всегда с вами, такое же яркое, как в первый миг.
Однако наша хроника повествует не об апостолах и язычниках, а о мистере Клайве Ньюкоме, о его делах и товарищах в этот период жизни. А если любезный читатель ожидает услышать о кардиналах в алых мантиях и благородных римских князьях с их супругами, то их тоже не сыскать на сих страницах. Единственным благородным римлянином, в чье жилище проник наш герой, был некий принц Полониа, — его лакеи носят ливреи английского королевского дома, а сам он снабжает джентльменов и даже художников, разменной монетой под надежные векселя и раза два в год отворяет двери старого Транстиберийского палаццо, чтобы потешить клиентов балом. Наш друг Клайв шутил, что в Риме вообще нет римлян. Есть патеры в широченных шляпах; монахи с бритой макушкой; оперные поселяне, одетые, как на маскарад: в овчине, с волынками, в сандалиях, крест-накрест шнурованных до колен, либо в красных юбках — эти охотно позируют художникам за столько-то паоли в сеанс; к настоящему римлянину Клайв попадал только тогда, когда заходил купить сигару или носовой платок. Сюда, как и всюду, мы привозим с собой наши островные привычки. В Париже у нас своя маленькая Англия; есть она и в Мюнхене, и в Дрездене — везде. Приятель наш был англичанин и в Риме жил на английский манер.
В Риме есть свое английское светское общество, которое ходит смотреть Колизей, освещенный голубыми огнями, спешит в Ватикан, чтобы при свете факелов полюбоваться статуями, переполняет церкви на праздниках, — стоит в своих черных вуалях и парадных мундирах и глазеет, и болтает, и смотрит в бинокли, пока римские первосвященники творят свои древние обряды, а верующие молятся на коленях пред алтарем. У этого общества — свои балы и обеды, свои скандалы, сплетни, своя знать, свои парвеню, приживалы, привезенные из Белгрэйвии, свой клуб, своя охота и свой Хайд-парк на Пинчо. Но есть там и другая маленькая Англия — широкополая, длиннобородая, бархатно-курточная колония веселых живописцев; они живут бок о бок со своими титулованными соплеменниками, но не имеют чести знать их: у них свои пиры, свои места встреч, свои развлечения.
Клайв и Джей Джей занимали уютную с высокими потолками квартирку на Виа-Грегориана. Многие поколения художников обитали в этих комнатах, а затем отправились дальше. Окна мастерской смотрели в старый затейливый сад, где стояли древние статуи времен императоров, лопотал фонтан и росли благородные апельсиновые деревья с пучками широких листьев и золотыми шарами плодов, веселивших глаз. А сколько удовольствия получали друзья от прогулок по городу! На каждой улице их поджидали десятки восхитительных картин настоящей итальянской жизни, от которых все, как один отвернулись наши живописцы, предпочитая рисовать своих оперных бандитов, "контадини", "пифферари" и тому подобное, очевидно лишь потому, что Томпсон писал их до Джонca, а Джонс — до Брауна, и так до Адама. На улицах играли дети; женщины стояли кучками перед распахнутыми настежь дверьми домов — в Риме такая мягкая зима. Еще здесь были, словно сошедшие с картин Микеланджело, безобразные, зловещего вида старухи в царственных лохмотьях; матери с целыми выводками ребятишек; чернобородые крестьяне с благородными лицами, застывшие в живописных позах, — флегматичные, оборванные и величавые. Здесь проходили красные, черные, синие отряды священного воинства; полки смешных и важных капуцинов в табачного цвета рясах; лощеные французские аббаты; его преосвященство господин епископ в сопровождении лакея (какие чудные у них лакеи!); и господин кардинал в своем старом рыдване с двумя, нет, с тремя ливрейными на запятках, одетыми как в английской пантомиме (его карета вся расписана гербами и шлемами — так и кажется, будто она тоже появилась откуда-то из пантомимы и вот-вот превратится во что-нибудь другое). Так уж повелось на свете: что одному представляется великим, другого — смешит; а иные скептики просто не замечают того расстояния в один шаг, которое, как мы слышали, отделяет великое от смешного.
"Я искренне хотел бы думать по-иному, — писал Клайв в одном из своих писем, в которых изливал тогда душу. — Я вижу, с какой верой творят эти люди молитву, и завидую их благодати. Один мой знакомец, приверженец старой религии, повел меня на прошлой неделе в церковь, где недавно какому-то джентльмену иудейского происхождения самолично явилась Дева Мария: она спустилась к нему с небес во всем своем божественном сиянии и, разумеется, в тот же миг обратила его. Мой друг попросил меня смотреть на картину, а сам, опустившись рядом со мной на колени, стал молиться, и я знаю, от полноты своего чистого сердца просил, чтоб и мне воссиял свет истины. Но мне не было никакого знамения; я видел только плохонькую картину, алтарь с мерцающими свечами и церковь, пестро убранную полосками красного и белого коленкора. Милый, добрый В., уходя, смиренно сказал, что "чудо может повториться, если на то будет воля божия". Я невольно почувствовал какое-то умиление перед этим славным человеком. Я знаю, что дела его согласны с его верой, что питается он крохами, живет праведно, как отшельник, и все раздает бедным.
Нашего друга, Джей Джея, который во многом на меня непохож и во всех отношениях лучше меня, чрезвычайно трогают эти обряды. Они, думается, отвечают какой-то его душевной потребности; и он уходит ублаготворенный, словно с пиршества, на котором я не нашел себе пищу. Конечно, первое наше паломничество было к Святому Петру. Ах, что за прогулка! Под какой великолепной сенью идешь; каким величьем и свободой дышат здания с высокими окнами, просторными внутренними дворами и огромными сумрачными порталами, сквозь которые и великаны могут пройти, не снимая своих тюрбанов. Эти покрытые вековой грязью и благородной плесенью дома — в два раза выше нашего Лемб-Корта. Над их пышными порталами красуются таинственные древние гербы — огромные щиты князей и кардиналов, которые, верно, под силу было бы снять только рыцарям Ариосто; любая фигура на них уже сама по себе произведение искусства. За каждым поворотом — храм, и посреди каждого двора журчат струи фонтана. Кроме людей, заполняющих улицы и дома, и целой армии черных и коричневых священников, здесь еще множество безмолвных мраморных жителей. Здесь и увечные боги, свергнутые с Олимпа, поврежденные при падении и посаженные в нишах и над фонтанами; сенаторы, безымянные, безносые, безгласные — одни сидят под арками, другие прячутся в садах и двориках. А еще, кроме бывших богов и правителей, чьи, так сказать, останки, являют собой эти древние изваяния, здесь представлена и ныне царствующая фамилия — целая иерархия высеченных из камня ангелов, святых, и апостолов из последней династии, победившей дом Юпитера.
Слушай, Пен, почему бы Уорингтону не написать "Историю последних язычников"? Разве не случалось тебе испытывать к ним сочувствие, читая, как монахи врывались в их храмы, крушили их злосчастные алтари, разбивали прекрасные и безмятежные лица богов и распугивали весталок? Здесь постоянно вспоминают в проповедях о гонениях на христиан и в церквах полным-полно мучеников с секирами, воткнутыми в их смиренные головы, девственниц на раскаленных рашперах, святых Себастьянов, изрешеченных стрелами, и всего такого прочего. Но разве они сами никого не преследовали? Как бы не так! Нам ли с тобой об этом не знать?! Ведь мы выросли близ загонов Смитфильда, где по очереди поджаривали друг друга протестанты и католики.
Идешь меж двумя рядами святых и ангелов по мосту над Тибром, и кажется, будто эти изваяния живы: огромные их крылья звенят, мраморные складки одежды колышатся; святой Михаил, разящий дьявола, застигнут и увековечен в бронзе в тот самый миг, когда он опустился на кровлю замка Святого Ангела, сквозь которую враг его, без сомнения, провалился внутрь и даже дальше — в тартарары. Он отлит, как строчка белого стиха, этот бронзовый ангел — безыскусственный, соразмерный, грандиозный. Когда-нибудь, сэр, я уверен, вы поймете, что это своего рода гигантский сонет. Мильтон отливал свои строки из бронзы; Вергилий, по-моему, вытесал "Георгики" из мрамора — прекрасные, безмятежные линии, изысканная гармония формы. А что до "Энеиды", сэр, то она представляется мне длинным рядом барельефов и орнаментов, каковые не производят на меня особого впечатления.
Но, кажется, я потерял из виду Святого Петра. А между тем, он достаточно велик. Как начинает биться сердце, когда он впервые предстает вашим глазам. Мы испытали это чувство, когда ночью прибыли из Чивитавеккиа и узрели призрачно-величавый темный купол; он торжественно встал перед нами в сумерках и сопутствовал нам всю дорогу, так похожий на упавшее с неба и погасшее светило. Когда вы видите его со стороны Пинчо на фоне заката, право, земля и небо являют собой одно из самых величавых зрелищ на свете. Мне не хочется говорить, что фасад храма тяжел и некрасив. Пока виден царственный купол, фасад можно стерпеть. Вы идете к нему через двор, и какой прекрасный! Струи фонтана летят навстречу солнечным лучам, а справа и слева от вас двумя стремительными полукружьями расходятся высокие колонны. Минуя царедворцев, вы приближаетесь к ступеням трона, купол исчезает из виду. Теперь вам начинает казаться, что трон опрокинулся, и владыка низвергнут.
Бывают минуты, особенно в Риме, когда благожелательный человек, признающий себя англичанином и протестантом, не может не сокрушаться при мысли, что он и его соплеменники-островитяне, отрезаны от европейского христианства, что между нами море. С того и другого берега видны в ясную погоду прибрежные скалы, и хочется порой, чтобы нас не разделяла бурная пучина, и паломники могли свободно ходить из Кентербери в Рим, не подвергаясь опасности утонуть, миновав Дувр. Я уверен, что иные из нас и понятия не имеют о красотах великой Колыбели христианства; мы рисуем себе ленивых монахов, иссохших в заточении девственниц, темных крестьян, которые поклоняются деревяшке и камню, продажу индульгенций, отпущение грехов и прочие банальности протестантской сатиры. Но вот передо мной надпись, пламенеющая на куполе храма, огромном и величественном, точно свод небес, и кажется, слова эти начертаны звездами. Она возвещает миру, что се — Петр и на камне сем воздвигнется Церковь, которой не одолеть всем силам ада. Под бронзовым шатром — престол его, озаренный светильниками, что горят здесь уже много веков подряд. Вокруг этого изумительного чертога стоят его князья. Их мраморные фигуры кажутся воплощением веры. Иные из них только вчера были живы; другие, которые тоже будут взысканы благодатью, ходят пока еще по земле, и лет через сто наместники неба, собравшись здесь на свой конклав, торжественно причислят их к лику святых. Примеров их божественной силы искать не придется. Они и сейчас, как восемнадцать веков назад, исцеляют недужных, открывают глаза незрячим и заставляют ходить хромых. Разве мало найдется свидетелей сотворяемых ими чудес? И разве нет здесь судилища, призванного разбирать их притязания на ангельский чин, с адвокатами, выступающими "за" и "против", с прелатами, патерами и прихожанами, готовыми уверовать и возгласить: "Аллилуйя!" Вы можете сегодня облобызать руку священнику, который пожимал руку монаху, чьи кости уже творят чудеса и чей духовный наставник недавно объявлен святым, — так, рука за руку, они образуют длинную цепь, и конец ее теряется в небесах. Давай же, друг, признаем все это и пойдем целовать ногу Святого Петра. Но увы! Меж нами все так же текут воды Ла-Манша, и мы не больше верим в чудеса святого Фомы Кентерберийского, чем в то, что в двухтысячном году кости преподобного Джона Берда, ныне занимающего кафедру святого Фомы, будут исцелять недужных, что статуя его заговорит, или что портрет его кисти сэра Томаса Лоуренса возьмет и кому-нибудь подмигнет.
Словом, как видишь, пышные церемонии, устраиваемые Римской церковью на Рождество, я созерцал глазами протестанта. Святой Отец, восседающий на своем троне, либо в паланкине, кардиналы в длинных одеяниях и пажи, несущие их шлейфы, епископы в митрах, аббаты, полки монахов и священников, мощи, выставленные на поклонение, увитые полотнищами колонны, сияющие огнями алтари, запах ладана, гром органа, щебет тонкогласых певчих, швейцарская гвардия в штанах с разрезами и украшенными бахромой алебардами, — между мной и великолепием этого освященного веками обряда лежало бескрайнее море, и если бы вместо древней статуи Петра стоял здесь Юпитер, окруженный новой толпой фламинов и авгуров, a Pontifex Maxinras [191] Август осматривал готовые к закланию жертвы, мной, несомненно, владели бы почти те же чувства.
Признаюсь попутно еще в одной ереси. Я не уверовал в Рафаэлево "Преображение": вопль бесноватого мальчика, изображенного в нижней части картины (эта фигура, впрочем, не принадлежит кисти Рафаэля), вносит диссонанс во всю композицию, по форме напоминающую восьмерку. На знаменитой фреске Микеланджело уместно и гротескное и страшное. Какое ужасающее произведение! Вообрази только, что творилось в душе человека, его создававшего, — один-одинешенек, изо дня в день придумывал он и рисовал чудовищные образы! Представь себе, что в дни Олимпа поверженным титанам велели бы расписать дворец Юпитера, — они бы создали такой же вот жуткий шедевр. Или еще — что Микеланджело спустился в царство теней и вынес эту картину из самого преддверья ада. Я тысячу и тысячу раз предпочитаю доброту Рафаэля. Когда он смотрел на женщин и детей, его прекрасное лицо, наверно, сияло, как солнце, а нежная рука создавала эти прелестные образы, точно голубя их. Хоть я не приемлю "Преображения" и не склоняюсь пред алтарем, у которого столько поколений падало ниц, однако сотни других его картин вызывают в моем сердце благодарное чувство. Голос его сладкозвучен (если вновь прибегнуть к сравнению) не тогда, когда он начинает ораторствовать, а когда говорит просто. Тогда в нем слышится напевность стиха и музыка нежных гимнов; он поднимает свой карандаш, и на бумагу слетают чарующие образы. Как благородна, должно быть, была его душа! Как открыта всему достойному, прекрасному, возвышенному! В заполненной людьми галерее, где висят огромные, претенциозные полотна, вы вдруг набредаете на серый листок бумаги или маленькую фреску с его подписью, и за всей этой сутолокой и толчеей ощущаете его сладостное присутствие. "Как жаль, что я не Джулио Романе! — говорит Джей Джей, которому картины Джулио совсем не по вкусу. — Ведь тогда я был бы любимым учеником Рафаэля". Мы сошлись с ним во мнении, что из всех людей, знакомых нам по книгам, больше всего хотели бы встретиться с ним и с Вильямом Шекспиром. Нет, ты подумай, отравить человека из зависти, как Спаньолетто! У иных людей восхищение принимает такую злобную форму. С нами в "Лепре" обедает один малый — очень способный и добросердечный. Тоже из гэндишитов. Некий Хаггард, работает в жанровой и портретной живописи. Так вот, Джей Джея он возненавидел за то, что тот получил заказ от живущего здесь лорда Фарема, а меня — за чистые рубашки и за то, что я езжу верхом.
Жаль, что ты не можешь отобедать с нами в "Лепре". Как здесь кормят! А какие скатерти! Какие официанты! Какая компания! Каждый с бородой и в сомбреро — ты бы принял нас за шайку разбойников. За обедом нас потчуют вальдшнепами, бекасами, дикими лебедями, утками, совами, малиновками и oinoisi te pasi; [192] за три паоли вам отпустят столько еды и вина, что хватит самому ненасытному, даже скульптору Глину. Помнишь ты его? Он бывал в "Пристанище". Сейчас он отрастил бороду и очень напоминает "Голову сарацина". Есть здесь французский столик, еще более косматый, чем наш, а также немецкий и американский. После обеда мы отправляемся через дорогу в Греческую кофейню пить кофе и меццо-кальдо. Это недурственный напиток: немного рома и ломтик свежего лимона в кипятке с обильной порцией толченого сахара. В разных частях сей пещеры (это низкий, сводчатый подвальчик) обосновались разные нации: все пьют кофе и спиртное, хулят Гвидо, или Рубенса, или Бернини, selon les gots [193], и обволакивают себя такими клубами дыма, что легкие Уорингтона расширились бы от удовольствия. За полтора байокко мы получаем приличные сигары — вполне приличные для нас, небогатых курильщиков, а за отсутствием других так просто великолепные. Здесь Макколлоп. Он являл собой ослепительное зрелище на приеме у кардинала с пледом своего клана через плечо; был великолепен у гробницы Стюартов и чуть не перешиб своим шотландским палашом хребет Хаггарду за то, что тот сказал, будто Карл-Эдуард нередко ходил пьяный.
Иные из нас завтракают на заре в Греческой кофейне. Вообще, художники здесь встают рано; еще в предрассветной мгле, заглянув в чужие окна, можно увидеть, как попивают свой кофе знаменитые ваятели — эдакие старые маэстре, которые смотрят на нас, юнцов, сверху вниз. Поскольку я барин и держу слугу, мы завтракаем с Джей Джеем дома. Жаль, что ты не можешь взглянуть на нашего слугу Образино и на Оттавию, нашу старуху! Со временем ты увидишь их на холсте. После того, как наш Образино не вычистил нашу обувь и соорудил нам завтрак, он из камердинера превращается в натурщика. С момента своего появления на свет он был запечатлен на доброй сотне полотен. У них вся семья — натурщики. Мамаша его — бывшая Венера, ныне Эндорская волшебница. С отца пишут патриархов. Сам он сначала позировал для херувимов, потом для пастушков, а ныне, возмужав, годится для воина, пиффераро, капуцина или кого угодно.
Выпив кофе в Греческой кофейне, мы отправляемся гурьбой в натурный класс, а потом те, кто вхож в общество, переодеваются и едут на званые чаи, точь-в-точь, как если бы жили в Лондоне. У тех, кто не принадлежит к высшему свету, тоже хватает своих развлечений, и притом куда более приятных, нежели эти чаепития. Раз в неделю мы ужинаем у Джека Проббкинса; он угощает нас сардинами, ветчиной и марсалой из бочонка, что стоит у него в углу. Ваш покорный слуга принимает по четвергам, тогда же, когда и леди Фитч; и я льщу себя мыслью, что некоторые лондонские дэнди, которые проводят тут зиму, предпочитают наши сигары и скромные напитки чаям леди Фитч и фортепьянным экзерсисам ее дочери.
Что такое я читал в "Галиньяни" про лорда К. и некое дело чести в Баден-Бадене? Неужели это с нашим милым, добрым и веселым Кью кто-то повздорил? Я знаю тех, кто будет огорчен больше моего, если с этим лучшим из людей что-нибудь случится. Близкий друг лорда Кью, обычно именуемый Джеком Белсайзом, которого: мы прихватили с собой в Бадене, пересек с нами Швейцарию и остался в Милане. Я узнал из газет, что скончался его старший брат, так что скоро наш бедный Джек будет важной птицей. Как жаль, что это не случилось немного раньше, раз уж было так суждено. Значит, любезный мой братец, Барнс Ньюком, эсквайр, женился-таки на леди Кларе Пуллярд! Поздравляю ее с таким супругом. Все мои сведения об этом семействе почерпнуты из газеты. Напиши мне о них, если случится с ними встретиться. Мы очень приятно провели с ними время в Бадене. Вероятно, происшествие с Кью отодвинет его женитьбу на мисс Ньюком. Они ведь, знаешь, давным-давно помолвлены. И… прошу тебя, черкни мне несколько слов про Лондон. Пожалуй, мне лучше остаться здесь и поработать зиму-другую. Джей Джей написал замечательную картину. А если я пришлю домой две-три своих, ты дашь о них отзыв в "Пэл-Мэл" — по старой дружбе и ради любящего тебя
Клайва Ньюкома".
Глава XXXVI, в которой мосье де Флорак получает новый титул
Как ни склонна была герцогиня Д'Иври превозносить и восхвалять свое поведение в деле, столь печально окончившемся для бедного лорда Кью, как ни пыталась изобразить из себя миротворицу, престарелый герцог, ее супруг, был, как выяснилось, отнюдь не в восторге от действий жены и даже выразил ей свое глубочайшее порицание. Как раз тогда мисс О'Грэди, компаньонка ее светлости и наставница ее маленькой дочки, сложила свои полномочия в доме Д'Иври; вполне возможно, что под наплывом горьких чувств наша ирландка, располагавшая таким доверием семьи, разгласила кое-какие сведения, неблагоприятные для ее патронессы, и тем самым восстановила герцога против жены. Между Флораком и герцогиней тоже произошел полный разрыв и шла открытая война. Виконт был одним из секундантов Кью в недавней его дуэли с гасконцем. Когда его благородный доверитель пал, он даже потребовал себе пистолетов и предложил Кастийону стреляться; и, хотя вторая дуэль была, к счастью, предотвращена как ненужное кровопролитие, мосье де Флорак отныне без колебания яростно обличал повсюду зачинщицу и вдохновительницу этой постыдной ссоры. Он клялся, что ее светлость так же верно сразила le petit Kio [194], как если бы сама нацелила ему в грудь пистолет. Он называл свою родственницу убийцей, отравительницей, мадам де Бринвилье и невесть как еще, сетуя на то, что миновало доброе старое время и нет нынче Chambre Ardente [195], чтобы судить герцогиню, и колеса или дыбы, чтоб наказать ее по заслугам.
Биографу Ньюкомов (хоть он и располагает всеми нужными сведениями} нет надобности рассказывать здесь о тех делах герцогини, которые не имеют отношения к нашему почтенному английскому семейству. Когда герцог увез супругу в деревню, Флорак решительно объявил, что жить с ней старику опасно, и говорил своим приятелям в "Жокей-клубе" и на Бульварах: "Ma parole d'honner, cette femme le tera!" [196] нет надобности рассказывать здесь о тех делах герцогини, которые не имеют отношения к нашему почтенному английскому семейству. Когда герцог увез супругу в деревню, Флорак решительно объявил, что жить с ней старику опасно, и говорил своим приятелям в "Жокей-клубе" и на Бульварах: "Ma parole d'honner, cette femme le tera!" [197]
Известно ли тебе, о благородный и доверчивый читатель, и подсчитывал ли ты когда-либо, размышляя о нашем обществе, сколько почтенных мужей вгоняют в гроб своих жен и сколько почтенных жен помогают мужьям сойти в Аид? Жена трубочиста или мясника является, вея дрожа, к полицейскому судье, — голова обвязана, тело изодрано и покрыто кровоточащими ранами, нанесенными ей этим пьяным злодеем, ее муженьком; бедный лавочник или мастеровой бежит из дому, спасаясь от неистовой злобы сварливой супруги, все чаще заглядывает в трактир, катится по дурной дорожке, забрасывает ремесло, спивается, а затем — белая горячка, и конец. Боу-стрит, полицейские и репортеры хорошо осведомлены об этих семейных преступлениях простонародья — они входят в их компетенцию; однако сколько нападений с целью убийства совершается в приличных семьях, где женщину не бьют кулаком, но она шатается и падает под не менее жестокими и меткими ударами; где жена прячет под улыбкой боль своих незаживших ран и должна крепиться, а сбитая с ног, опять подниматься и терпеть ежедневную муку; где преданный и любящий муж вынужден сносить равнодушие, пренебрежение, оскорбления и обиды; его детей высмеивают за любовь к нему, а друзей отваживают из ревности; его счастье задушено, жизнь искалечена, отравлена, разбита! Доведись вам узнать историю всех ваших соседей, и оказалось бы, что в двух. или трех домах рядом с вами разыгрываются точно такие же трагедии. Разве новобрачная из двадцатого номера не чахнет, уже заброшенная мужем? А добрый владелец тридцатого номера, разве не ломает он в отчаянье голову, не работает ночи напролет, чтобы расплатиться за бриллианты на шее супруги и экипаж, в котором она катается по парку и строит глазки своему Лотарио? Губительная судьба, жестокое тиранство, безжалостное равнодушие, тяжкое бремя семейных забот, — не сокрушают ли они всечасно мужчин и женщин? Впрочем, это пространное отступление слишком далеко увело нас от светлейшей четы Д'Иври, а также от невоздержанного на язык Флорака, утверждавшего, что эта женщина убьет его дядю.
Так или иначе, если б даже мосье Д'Иври и вправду скончался, пришлось бы вспомнить, что он был уже в преклонных годах и, по крайней мере, в течение шестидесяти лет считался заядлым жуиром. В бытность свою принцем де Монконтур, еще при жизни отца, в предреволюционные годы, а также в изгнании и даже после реставрации его светлость выказывал невероятное жизнелюбие. Он знал хорошие и дурные времена, изведал крайнюю бедность, почет и блеск, был искушен в делах любви и чести, а умереть от той или другой причины все ведь когда-то должны. Баденская история, после которой герцог увез супругу в Шампань, совсем доконала старика; свою маленькую дочь он поместил в какую-то монастырскую школу в Париже, поручив ее особому попечению мадам де Флорак, — с нею, как и со всем этим семейством, глава рода незадолго перед тем окончательно помирился. Теперь его светлость частенько захаживал к мадам де Флорак и со стариковской болтливостью изливал перед ней свои горести и печали.
— Эта маленькая герцогиня — сущая Медея, чудовище, femme d'Egene Se [198], - говорил виконт де Флорак.
Бедный старый герцог плачет… ma parole d'honner [199], он плачет, и я тоже, когда он приходит отвести душу к моей бедной матушке, чье безгрешное сердце — прибежище всех печалей. Это настоящий Hotel Die [200], клянусь всем святым, в нем сыщется приют каждому обиженному и для каждого найдется ласковое слово, как у сестер милосердия. Я плачу, mon bon [201] Пенденнис, когда этот vieillard [202] рассказывает о своей жене и рвет на себе волосы у ног моей матушки.
Когда отец забрал маленькую Антуанетту от ее матери, герцогини Д'Иври, можно было ожидать, что поэтесса издаст еще несколько cris de l'ame [203], по обыкновению, публично рыдая и бия себя в иссохшую материнскую грудь, от которой отторгли ее дитя. Сама девочка, узнав, что едет в монастырскую школу, начала прыгать и смеяться. Она плакала, только прощаясь с мадам де Флорак, и когда эта добрая женщина стала убеждать ее выказать хоть каплю дочернего: чувства и написать матери, Антуанетта лишь простодушно ответила:
— Porqoi? [204] Мама только и разговаривала со мной, что при людях — то есть при дамах, конечно. Когда же приходил ее знакомый, она выталкивала меня за дверь и шлепала, — да-да, шлепала. Но я больше не плачу. Батюшка столько наплакался из-за нее, что хватит на всю семью.
Словом, герцогиня Д'Иври даже в печати не проливала слез по поводу утраты своей прелестной маленькой Антуанетты; к тому же, она была тогда поглощена другими страстями. В то время платоническими чувствами герцогини владел один юный скотовод из соседнего городка, наделенный возвышенным умом и редкостным поэтическим даром. Продав на рынке свою скотину, он заезжал к ее светлости читать Шиллера и Руссо: мадам Д'Иври развивала его душу. Его хорошенькая молодая жена страдала от этих чтений, но что она понимала в платонических связях, бедная невежественная провинциалочка! А я знаю не одну светскую даму, которая с улыбкой порхает из дома в дом, милая, чувствительная, поистине — formosa sper-ba [205], и все же под ее нарядными оборками мне порой чудится рыбий хвост, раздвоенный на конце!
Никто за весь сезон 18… года не видел таких нарядных оборок, нарядных шляпок, восхитительных гирлянд, тончайших кружев, роскошных экипажей, рослых лакеев и огромных белых бантов, какие явились нашему взору близ церкви святого Георга, что на Гановер-сквер, в один из прекрасных дней июня, пришедшего вслед за тем сентябрем, который столь многие наши знакомцы из семьи Ньюком провели в Баден-Бадене. Эти щегольские экипажи и лакеи в пудреных париках и в бантах принадлежали различным членам семейства Ньюком и их родственникам, собравшимся в храме на так называемую великосветскую свадьбу. Стоит ли перечислять всех присутствовавших здесь маркизов, герцогов, графов — родственников прелестной невесты? Разве не был опубликован этот список в "Морнинг геральд" и "Корт джернал", а также в "Ньюком сентинел" и "Индепендент", в "Плимутрок интеллидженсер" и "Шантеклер уикли газетт"? Вот они, перечисленные там, разумеется, со всеми титулами и именами: невеста — леди Клара Пуллярд, прелестная и благовоспитанная дочь графа и графини Плимутрок; ее очаровательные подружки — девицы Генриетта, Белинда и Аделаида Пул-лярд, мисс Ньюком, мисс Элис Ньюком, мисс Мод Ньюком, мисс Анна Мария Хобсон Ньюком, и прочие лица, участвовавшие в церемонии. Обряд совершал зять невесты, его высокопреподобие достопочтенный виконт Удавид, епископ Балишанонский, коему прислуживали его преподобие достопочтенный Геркулес О'Грэди, капеллан его милости, и преподобный Джон Балдерс, священник церкви святой Марии в Ньюкоме. Затем следуют имена знатных гостей, а также титулованных и именитых особ, расписавшихся в церковной книге. Далее идет описание лучших туалетов, шедевров мадам Кринолин; невестина венца с бриллиантами от господ Морра и Стортимера; кружевной фаты из настоящего шантильи — подарка вдовствующей графини Кью. А ниже сообщается о свадебном завтраке в доме сиятельных родителей невесты и описывается пирог из ресторации Гантера, украшенный с редким вкусом всякими сладкими эмблемами супружества.
Светский хроникер ни словом не обмолвился о случившемся в церкви святого Георга маленьком происшествии — оно не удостоилось внимания этого поставщика изысканных новостей. Перед началом брачной церемонии на одной из церковных скамей появилась растрепанная женщина плебейского вида, в сопровождении двух испуганных малышей, которые слезами и воплями еще увеличивали производимую их матушкой сумятицу; женщину заметили из ризницы, и после того как церковный сторож попросил ее удалиться, она вынуждена была наконец покинуть пределы храма господня при энергичном содействии двух полисменов. Икс и Игрек обменялись смешком и многозначительно кивнули друг другу, когда бедняжку вывели вон вместе с ее ревущими мальчуганами. Они отлично понимали, кто эта особа, пришедшая мешать бракосочетанию; оно так и не началось, пока миссис Делейси (как величала себя эта дама) не покинула храм Гименея. Она пробиралась между каретами с гербами на дверцах и тесными рядами лакеев, разряженных, как царь Соломон во славе своей. Джон насмешливо подмигнул Томасу, Уильям повернул свою пудреную голову и кивнул Джимсу, а тот ответил ему понимающей улыбкой, когда плачущая женщина с проклятиями и причитаниями продиралась в нарядной толпе, провожаемая адъютантами в синих мундирах. Ее несложная история, наверно, обсуждалась в тот день за обеденными столами в полуподвалах многих аристократических домов. Я слышал, что этот забавный анекдот рассказывали также в великосветских клубах. Один юнец приехал со свадебного завтрака прямо к Бэю и там с веселыми комментариями поведал о случившемся. Однако "Морнинг пост", описывая это знаменательное событие, разумеется, и словом не обмолвилась о столь незначительных лицах, как миссис Делейси и ее дети.
Все, хорошо знавшие оба благородных семейства, чей союз отмечался таким изобилием вельмож, богатых карет, лакеев, духовой музыки, пышных нарядов и белых бантов, спрашивали, как могло статься, что лорд Кью не присутствовал на свадьбе Барнса Ньюкома; а некоторые светские остряки осведомлялись, почему не Джек Белсайз был посаженым отцом леди Клары.
Что до Джека Белсайза, то он уже год не украшал своим присутствием клубы, в коих состоял членом. Рассказывали, что прошлой осенью он сорвал банк в Бад-Гомбурге; зимой вести о нем приходили из Милана, Венеции и Вены; и когда несколько месяцев спустя после женитьбы Барнса Ньюкома на леди Кларе скончался старший брат Джека и он по праву унаследовал титул и земли в Хайгете, многие сокрушались, что со свадьбой юного Барни так поспешили. А лорд Кью отсутствовал, так как все еще не вернулся из-за границы; у него была дуэль из-за карт с каким-то французом, и он едва не отдал богу душу. Одни говорили, что он обратился в римскую католическую веру; другие уверяли, будто он перекинулся к методистам. Так или иначе, Кью отказался от прежних безрассудств, бросил играть на скачках и распродал свою конюшню; он все еще был слаб и находился на попечении матери, которая, как все знали, всегда враждовала со старой графиней Кью, устроившей брак Барнса.
Ну, а что же это за принц де Монконтур с супругой почтил своим присутствием пышную свадьбу? Был один Монконтур, сын герцога Д'Иври, но он скончался в Париже еще до революции тридцатого года; кое-кто из давнишних завсегдатаев клуба Бэя, эти светские старики — майор Пенденнис, генерал Тафто и старик Пустомелл помнили герцога Д'Иври, когда он жил здесь эмигрантом и в качестве старшего сына и наследника семьи носил титул принца де Монконтур. Но Д'Иври отправился на тот свет, успев схоронить сына и оставив после себя лишь дочь от той молодой женщины, на которой он был женат и которая так его изводила. Так кто же этот нынешний Монконтур?
А это был джентльмен, уже знакомый читателю; правда, когда мы расстались с ним в Баден-Бадене, он еще не имел счастья носить столь громкий титул. В начале того года, когда состоялась свадьба Барнса Ньюкома, в Англию и в наше скромное жилище в Темпле явился джентльмен с рекомендательным письмом от нашего милого юного Клайва, который уведомлял нас, что податель сего, виконт де Флорак, — большой друг его и полковника, знавшего их семью с детства. Друг Клайва и его батюшки был, разумеется, желанным гостем в Лемб-Корте; мы предложили ему свое гостеприимство, лучшую сигару из коробки, кресло, у коего была сломана только одна ножка, обед на квартире и в клубе и угощение в Гринвиче, где блюдо снетков ma foi привело его в полный восторг, — словом, сделали, что могли в обеспечение векселя, выписанного на нас юным Клайвом. Мальчик был для нас чем-то вроде племянника: мы гордились и восторгались им, а что до полковника, то разве не любили, не почитали мы его, разве не готовы были оказать любую услугу каждому, пришедшему к нам от Томаса Ньюкома? Флорак сразу стал у нас своим человеком. Мы показали ему город и некоторые скромные столичные развлечения; ввели его в "Пристанище", завсегдатаи которого произвели на него сильное впечатление. Б перерыве между "Перебежчиком" Брента и "Garryowen" Марка Уайлдера Флорак спел по-французски:
Tiens, voici ma pipe, voila mon bri-qet, Et qand la Tlipe fait le noir tra-jet Qe t sois la sele dans le regi-ment Avec la brle-gele de ton cher z'amant![206]Том Сарджент пришел в восторг, хотя отнюдь не все понял, и провозгласил певца молодцом каких мало и настоящим джентльменом. Мы сводили нашего гостя на скачки и привели на Фицрой-сквер, куда по-прежнему захаживали из любви к Клайву и милому нашему полковнику.
Виконту очень понравилась blanche мисс — маленькая Рози Маккензи, которую мы уже несколько глав как потеряли из виду. Про миссис Мак он сказал, что она, право же, роскошная женщина, да-да! Он целовал кончики пальцев в знак восхищения хорошенькой вдовушкой, говорил, что она еще прелестней дочки, и рассыпался перед ней в бесчисленных комплиментах, которые она принимала с улыбкой. Вскоре виконт дал нам понять, что хоть Рози и ее маменька без ума от него, он ни за что на свете не станет мешать счастью своего милого юного Клайва; однако не будем делать из этого неблагоприятных выводов о добродетели или постоянстве вышеупомянутых дам, ибо мосье де Флорак был твердо уверен, что всякая женщина, проведшая в его обществе несколько часов, подвергается опасности навсегда утратить душевный покой.
Сперва какое-то время у нас не было причины подозревать, что наш французский друг отнюдь не в избытке располагает ходячей монетой нашего отечества. Он не корчил из себя богача, но охотно участвовал в наших маленьких развлечениях; квартира, которую он снимал близ Лестер-сквер, была хоть и грязновата, однако из тех, какие служили пристанищем многим титулованным эмигрантам. И пока он не отказался принять участие в одной увеселительной поездке, которую затеяли мы, обитатели Лемб-Корта, и чистосердечно не признался нам в своей бедности, мы и знать не знали о временных финансовых затруднениях нашего виконта; когда же мы сошлись ближе, он с полной откровенностью поведал нам о состоянии своих денежных дел. Он с жаром описал, как повезло ему в Баден-Бадене, когда он играл на деньги, занятые у Клайва; тогдашний счастливый выигрыш позволил ему не без блеска прожить зиму, однако "буйотта" и мадемуазель Атала из Варьете ("эта ogresse, mon cher" [207] ежегодно пожирает тридцать юношей в своей пещере на улице Бреда) взыскали с него по векселям, и ко времени приезда в Лондон карманы бедняги виконта были почти пусты.
Он был располагающе откровенен и с восхитительной прямотой признался нам во всех своих достоинствах и пороках, если можно считать пороком для жизнелюбивого молодого человека лет сорока приверженность к игре и к прекрасному полу. Он со слезами на глазах говорил об ангельской доброте своей матушки и тут же произносил громкие тирады о бессердечно, остроумии, своенравии и неотразимых чарах девицы из варьете. Затем мы заочно познакомились с мадам де Флорак, урожденной Хигг из Манчестера. Его болтовня лилась потоком и служила для нас, особенно для моего друга мистера Уорингтона, неистощимым источником забавы, удовольствия и изумления. Он свертывал из бумаги и без конца курил папиросы, непрерывно болтая, если мы были свободны, или безмолвствуя, если мы были заняты; редко-редко когда принимал он участие в наших трапезах и решительно отстранял всякое предложение денежной помощи. В обеденные часы он исчезал в каких-то таинственных закоулках близ Лестер-сквер, в грязных и дешевых трактирах, куда ходили только французы. Гуляя с нами по улицам, примыкающим к Риджент-стрит, он часто обменивался приветствиями с какими-то темными личностями, разными браво с сигарой в зубах и длинноусыми французами-эмигрантами.
— Тот господин, что удостоил меня поклоном, — знаменитый coiffer [208], - сообщал он, — гордость нашего табльдота. Bonjor, mon cher monsier [209]. Мы с ним друзья, хоть и расходимся во взглядах. Мосье — один из самых видных республиканцев; он заговорщик по призванию и сейчас строит адскую машину, предназначенную для его величества Луи-Филиппа, короля Франции. Кто этот мой рыжебородый знакомец в белом пальто? Дражайший Уорингтон, вы не бываэте в свете! Вы просто отшельник, мой милый! Не знать этого человека! Да это же секретарь мадемуазель Аллюр, прелестной наездницы из цирка Астли. Рад буду как-нибудь за табльдотом представить вас всей честной компании.
Уорингтон клялся, что кружок Флораковых друзей наверняка куда занимательней самого утонченного общества, когда-либо описанного в "Морнинг пост"; но мы были не настолько сильны во французском, чтобы так же приятно беседовать на нем, как на родном языке, а посему довольствовались рассказами Флорака, который описывал земляков на своем бесподобном англо-французском наречии.
Как ни потерта была одежда нашего приятеля, как ни тощ был его кошелек и эксцентричны повадки, манеры его всегда отличались истинным благородством, и он носил свою бедность с изяществом испанского гранда. Правда, этот гранд любил заглянуть в какой-нибудь кабачок, где можно было сразиться на бильярде с первым встречным; привержен был к карточной игре и вообще не жил жизнью праведника. Но где бы наш вельможа ни появлялся, его всегда отличали простота, добродушие и учтивость. Покупая грошовую сигару, он отвешивал продавщице не менее изящный поклон, чем герцогине, а фамильярность или дерзость "мужланов" пресекал так же надменно, как некогда его благородные предки в Версале, Лувре или Марли. Он не мог уплатить квартирной хозяйке, но отклонял ее требования с таким достоинством, что женщина исполнялась к нему почтением. Сам король Альфред, склоненный над знаменитой лепешкой, на которой упражняли свой талант Гэндиш и прочие живописцы, не глядел благороднее Флорака, когда он, одетый в шлафрок, былое великолепие коего померкло вместе с его владельцем, жарил у себя в комнате кусочек грудинки: даже прежний табльдот теперь стал для него недоступной роскошью.
Как известно нам из творения Гэндиша, царственного скитальца ждали лучшие времена, и на пороге уже стояли воины, явившиеся возвестить ему, что народ a grands cris [210] требует его возвращения, после чего, разумеется, король Альфред отложил вилку и снова взялся за скипетр. В истории с Флораком честь быть своего рода вестниками, нет, более того — виновниками счастливой перемены в судьбе принца де Монконтур, выпала двум скромным джентльменам, обитателям Лемб-Корта и членам Верхнего Темпла. Флорак сообщил нам, что умер его кузен, герцог Д'Иври, и теперь его батюшка, старый граф де Флорак, становится главой дома Д'Иври и владельцем старинного замка, еще более обширного и мрачного, чем его собственный особняк в Сен-Жерменском предместье; прилежащие к замку леса, угодья и службы отняла революция.
— Мой батюшка, — рассказывал Флорак, — не пожелал на склоне лет менять имя. Он только пожал своими старыми плечами и сказал, что вряд ли стоит утруждать себя и заказывать новые карточки. Что до меня, — добавил философствующий виконт, — то кой прок в княжеском титуле, когда находишься в моих обстоятельствах?
Нам, живущим в стране, где так поклоняются титулам, трудно представить себе, что во Франции есть множество джентльменов, которые обладают неоспоримым правом на титулы, но предпочитают не носить их.
Мистера Джорджа Уорингтона очень позабавило известие о том, что Флорак такая важная персона. Мысль о принце, который курит грошовые сигары, умасливает квартирную хозяйку, а чуть заведутся деньги, бежит в соседний игорный дом на Эйр-стрит, казалась ему чрезвычайно смешной. Это Уорингтон торжественно приветствовал Флорака и уподобил его королю Альфреду, когда мы в тот день зашли к нему и застали его за приготовлением упомянутого скромного обеда.
Мы как раз собрались поехать в Гринвич и непременно хотели взять с собой нашего друга, а потому убедили виконта оставить свою грудинку и быть на сегодня нашим гостем. Джордж Уорингтон всю дорогу развлекал нас разными ироническими замечаниями. Когда мы плыли вниз по реке, он показал Флораку окошко Тауэра, откуда в свое время глядел плененный герцог Орлеанский, сидевший в этой крепости. А в Гринвиче, где, как уведомил нас Флорак, дворец построен королевой Елизаветой, Джордж указал нам то самое место, куда Рэлей бросил свой плащ, чтобы ее величество не ступила в лужу. Словом, Уорингтон всячески разыгрывал мосье де Флорака; такой уж невозможный нрав был у этого человека.
Случилось так, что в день, избранный нами для прогулки, в Гринвич приехал обедать и мистер Барнс Ньюком. Он должен был встретиться тут с Кочеттом и другими титулованными друзьями, чьи имена не преминул нам сообщить, хотя тут же осыпал их бранью за то, что они его подвели. Очутившись в одиночестве, мистер Барнс соблаговолил по собственному почину подсесть к нашему столику, и Уорингтон торжественно поблагодарил его за оказанную нам великую честь. Барнс много пил и был так любезен, что возобновил знакомство с мосье де Флораком, которого отлично помнил и уже несколько раз встречал со времени его появления в Англии, но после Баден-Бадена предпочитал не узнавать. Мало кто способен с таким неподражаемым самообладанием забывать и вспоминать знакомых, как Барнс Ньюком. Когда за десертом наши языки развязались и каждый болтал, что вздумается, Джордж Уорингтон в короткой прочувствованной речи с ехидством возблагодарил Барнса за то, что тот столь милостиво заметил нас, и одновременно представил его Флораку, как украшение Сити, крупнейшего финансиста эпохи и любимого родственника нашего друга Клайва, который пишет о нем в каждом письме; в ответ Барнс с неизменным своим проклятием сказал, что не поймет, вышучивает его мистер Уорингтон или нет; ей-богу, он никогда не может в этом разобраться. Уорингтон отвечал, что он и сам порой не может в этом разобраться и будет весьма признателен мистеру Барнсу, если тот когда-нибудь внесет в это дело ясность.
Флорак, пивший умеренно, как большинство французов, на время оставил нас в обществе наших бокалов, наполнявшихся с английской щедростью, и удалился на террасу выкурить сигару. Тут Барнс принялся выкладывать свое мнение о нем, которое было ничуть не благоприятней обычных суждений этого джентльмена об отсутствующих. Он немного знает Флорака по прошлому году в Баден-Бадене; француз был замешан в этой проклятой дуэли, когда подстрелили Кью; он авантюрист, нищий, шулер, — словом, темная личность; говорят, он происходит из старинного рода, ну и что с того? Французский граф! Да этих графов, черт их дери, во Франции, как собак! Кларет прескверный, такой джентльмены не пьют! При этих словах он осушил огромный бокал: Барнс Ньюком вечно ругал все, что ему служило, и всех, кто ему служил, за что ему, пожалуй, служили лучше, чем более признательным людям.
— Как собак, говорите?! Ну, нет! — возмутился Уорингтон. — Род Флораков — один из самых древних и славных в Европе. Он уходит в глубь веков гораздо дальше вашего знаменитого цирюльника и стяжал себе славу уже в те времена, когда дома, или, точнее, хижины, Кью просто не существовало на свете. — И он пустился рассказывать о том, что Флорак после смерти кузена стал теперь не много не мало — принцем де Монконтур, хотя и не носит этого титула. Возможно, что благородный гасконский напиток, коему отдал должное Джордж, был несколько причастен к тому, с каким пылом и красноречием расписывал наш приятель высокородность Флорака, его редкие достоинства и обширные вотчины. Барнса, казалось, совсем сразило это сообщение, но затем он рассмеялся и повторил, что Уорингтон над ним, конечно, подшучивает.
— Все, что я говорю про Флорака, такая же правда, как то, что Черный Принц был повелителем Аквитании и мы, британцы, владычествовали в Бордо. Ах, почему мы не сохранили за собой эту местность! — вскричал Джордж, наполняя бокал. Тут возвратился докуривший сигару Флорак, и Джордж, обернувшись к нему, произнес по-французски великолепную речь, в каковой прославил его стойкость и выдержку в трудный час, высказал ему несколько менее официальных похвал и в заключение осушил еще один большущий бокал за его здоровье.
Флорак отхлебнул немного вина и с жаром ответил на тост, только что произнесенный его прекрасным и благородным другом. Когда он умолк, все мы чокнулись. Казалось, даже хозяин, подошедший с новой бутылкой, был растроган до глубины души.
— Прекрасное вино. Первостатейное. Великолепное, — не унимался Джордж. — "Honni soit qi mal y pense" [211].
И этот мозгляк еще смел хулить его! Мой предок пил этот напиток и носил этот девиз под коленом задолго до того, как на Ломбард-стрит увидели бледную физиономию первого Ньюкома. — Джордж Уорингтон никогда не хвастался своей родословной, разве что к тому были особые побудительные причины. Я склонен думать, что кларет и впрямь пришелся ему по душе.
— Ужели правда, — обратился Барнс к Флораку на французском языке, знатоком коего себя считал, — qe vos avez n tel manche a votre nom, et qe vos ne l'sez pas? [212]
Флорак только пожал плечами; он не сразу понял это буквально переведенное с английского выражение и сперва недоумевал о каком "привеске" идет речь.
— Монконтур не может пообедать лучше Флорака, — ответил он. — В кармане у Флорака два луидора, у Монконтура же ровным счетом сорок шиллингов. Хозяйка Флорака завтра потребует с Монконтура уплаты за пять недель. А что до приятелей Флорака, мой милый, так те рассмеются в лицо Монконтуру.
— Забавный вы народ, англичане! — говорил потом наш наблюдательный француз, вспоминая этот случай. — Вы заметили, как изменился в обращении со мной этот маленький Барнс, едва узнал, что я величаюсь принцем? Он тут же стал сама почтительность.
Да, оба приятеля мосье де Флорака к немалому своему удовольствию это заметили. Барнс вдруг отчетливо вспомнил, как они встречались в Баден-Бадене и наиприятнейшим образом проводили вместе время. Он предложил принцу занять свободное место в его экипаже и выказал готовность подвезти его в любую, нужную ему часть города.
— Зачем же! — вскричал Флорак. — Мы прибыли сюда пароходом и обратно так же поедем.
Однако услужливый Барнс все же назавтра нанес визит Флораку. А теперь, после того, как мы отчасти объяснили, каким образом на свадьбе Барнса Ньюкома появился принц де Монконтур, поведаем и о том, почему ближайший из родственников жениха, граф Кью, не присутствовал на этой церемонии.
Глава XXXVII, в которой мы возвращаемся к лорду Кью
Мы не намерены пространно и в деталях описывать все обстоятельства дуэли, столь печально кончившейся для молодого лорда Кью. Она была неизбежна; после утреннего столкновения и публично нанесенной обиды, разъяренный француз считал себя предумышленно оскорбленным и, горя желанием выказать свое мужество на одном из бриттов, шел на поединок гордо, как в сражение. Та заповедь — шестая из десяти, — что запрещает убийство, а также следующая за ней на той же скрижали давным-давно отброшены многими французами; и отнять у ближнего своего жену, а потом и жизнь — самое обычное дело у этого цивилизованнейшего из народов. Кастийон нисколько не сомневался, что он идет на поле чести, не сморгнув глазом, стоял под пистолетом врага и, спустив курок своего, с мрачным удовольствием сразил противника, оставшись в приятном убеждении, что вел себя, как galant homme [213].
— Счастье этого милорда, душа моя, что он упал после первого выстрела, — говорил сей достойный подражания молодой француз. — Второй оказался бы для него роковым. Я стреляю без промаха, а в столь серьезном деле один из нас, как вы понимаете, должен был пасть.
Больше того, мосье де Кастийон был готов, если мосье де Кью оправится от своей раны, предложить ему еще одну встречу. Но лорд Кью и в первый раз не намерен был стрелять в противника; он сам признался в этом, правда, не своему перепуганному секунданту лорду Кочетту, который доставил его раненого в Кель, а кое-кому из домашних, к счастью, оказавшихся поблизости и поспешивших ему на помощь со всей готовностью любви.
Когда с графом Кью приключилась беда, его матушка, леди Уолем, была, как мы уже говорили, в Бад-Гомбурге со своим младшим сыном. Они ехали в Баден-Баден, чтобы познакомиться с невестой Кью и обласкать ее; но присутствие свекрови заставило леди Уолем с болью в сердце отказаться от исполнения заветной мечты, ибо она отлично знала, что свидание со старой графиней принесет ей только унижение, горечь и злобу, без которых не обходилась ни одна их встреча. Но лорд Кью попросил Кочетта послать за матерью, а не за бабушкой, и бедная женщина, едва услышав печальные вести, примчалась к постели своего раненого мальчика.
У молодого человека открылась горячка, он часто бредил. Но его бледное лицо засияло счастьем при виде матери; он протянул к ней свою горячую руку и сказал:
— Я знал, что вы приедете, маменька. Вы ведь понимаете, что я бы не выстрелил в этого бедного француза.
Любящая мать не позволяла и тени страха или печали отразиться на своем лице, боясь встревожить любимого первенца; но она, конечно, молилась у его постели, как молятся только любящие сердца, чтобы бог простил ему все прегрешения, яко же и он оставлял должникам своим.
— Я знал, что меня подстрелят, Джордж, — сказал Кью брату, когда они остались вдвоем. — Я всегда ждал, что этим кончится. Я жил беспутно и безрассудно, а ты, Джордж, всегда был примерным сыном. Ты больше моего достоин быть лордом Кью, Джордж. Да благословит тебя бог!
Джордж с рыданиями упал на колени перед постелью брата, твердя, что Фрэнк всегда был чудесным малым, прекрасным братом, добрейшей души человеком и преданнейшим из друзей. Так встретились у постели молодого человека Любовь, Молитва и Раскаянье. Беспокойные и смиренные души- самой смиренной и наименее беспокойной была его собственная — ждали исхода ужасной схватки между жизнью и смертью. Мир с его пустыми хлопотами и тщеславной суетой остался за стенами полутемной комнаты, где шел этот страшный спор.
В нашей повести почти не появлялись люди, подобные леди Уолем. Речь у нас шла о делах мирских и о всем таком прочем. Предметы же более возвышенные остаются, по нашему разумению, за пределами ведения романиста. Кто он такой, чтобы брать на себя миссию священника и проповедовать на бумаге, точно с кафедры? В жизни, полной удовольствий и праздности, жизни, мы бы даже сказали, преступной (впрочем, летописцу этого суетного мира надо поосторожнее выбирать слова, повествуя о каждодневных делах молодых светских жуиров) наша кроткая вдова, матушка лорда Кью, могла только стоять в стороне, лить слезы о том, что ее милый повеса вступил на неверный путь, и терпеливо, с трогательной страстью, молиться, подобно всем любящим матерям, о его обращении и раскаянье. Возможно, она была женщина недалекая; возможно, меры предосторожности, принятые ею когда-то в отношении сына, приставленные к нему опекуны и попечители, навязанные ему уроки катехизиса, посты и молитвы наскучили и опротивели юноше и лишь породили протест в его жизнелюбивом сердце. Но попробуйте убедить женщину, совершенно безгрешную в помыслах и поступках, готовую, коли надо, умереть за религию и слепо верящую каждому слову своих духовных наставников, что она и они (со всеми своими проповедями) способны кому-то причинить вред. Мальчик зевает на уроке катехизиса, но, быть может, не господу он наносит обиду, а лишь тщеславию своего разъяренного учителя. Очевидно, в спорах с сыном добрая леди Уолем никак не могла понять его резонов, а также и того, что именно протест против ее догматов привел его на скачки, в игорные дома и за кулисы оперы. Словом, если бы не несчастье, уложившее в постель больного, истекавшего кровью Кью, эти два любящие сердца так и остались бы разъединенными до могилы. Но здесь, у постели бредившего сына, ежечасно наблюдая, как терпеливо и ласково принимает он заботы своей дорогой сиделки, как благодарит помогающих ему слуг, как стойко переносит манипуляции хирурга над раной, вдова с несказанной материнской радостью оценила его душевное благородство. И в те благословенные часы, когда она, борясь с судьбой за жизнь своего любимца, отдавалась в своей комнате молитвам, страхам, надеждам, воспоминаниям — своему пылкому материнскому чувству, эта кроткая женщина, должно быть, поняла, что была неправа по отношению к сыну, и более для себя, нежели для него, молила о прощении.
Некоторое время Джордж Барнс (брат Кью) слал в Баден-Баден бабушке и Ньюкомам только неутешительные и неопределенные вести. Все были сильно взволнованы случившимся. Леди Кью рвала и метала. Можете не сомневаться, что назавтра же после того, как весть о несчастье с Кью долетела до Баден-Бадена, герцогиня Д'Иври поспешила выразить ей сочувствие и явилась к ней с визитом. Старая леди только что узнала другую тревожную новость. Она собиралась из дому и велела лакею передать ее светлости, что для герцогини Д'Иври ее никогда больше не будет дома. То ли слова ее были пересказаны не очень точно, то ли особа, к которой они относились, не пожелала их понять, только едва графиня вышла из дома и заковыляла по аллее, направляясь к дочери, как навстречу ей попалась герцогиня Д'Иври, которая приветствовала ее жеманным реверансом и банальными словами соболезнования. Королева Шотландская гуляла, окруженная главными своими царедворцами, исключая, конечно, господ Кастийона и Понтера, которые отсутствовали по делам службы.
— А мы как раз толковали о вашем несчастье, — сказала мадам Д'Иври (и это было правдой, хотя исходило из ее уст). — Как нам жаль вас, мадам!
Шуллер, Лодер, Крюшон и Шлангенбад изобразили на своих лицах сочувствие.
Опершись на палку дрожащей рукой, старая графиня устремила на мадам Д'Иври испепеляющий взгляд.
— Прошу вас, сударыня, — проговорила она по-французски, — отныне не обращаться ко мне ни с единым словом. Если бы у меня, как у вас, были наемные убийцы, я бы вас умертвила. Слышите? — И она заковыляла дальше.
В семействе, куда она шла, царило смятение; добрейшая леди Анна была вне себя, бедняжка Этель терзалась страхом и чувствовала себя чуть ли не виновницей случившегося с Кью несчастья, тогда как на самом деле послужила к нему лишь поводом. Вдобавок все это так подействовало на сэра Брайена, что семье пришлось волноваться и за него. Говорили, что последнее время он много хворал и внушал беспокойство своим близким. Он на два месяца задержался в Ахене, так как доктора боялись удара. Мадам Д'Иври все еще фланировала со своей свитой по аллее — мужчины курили, дамы злословили, когда из дверей леди Анны вышел доктор Финк, — вид у него был такой встревоженный, что герцогиня не без волнения спросила:
— Что, есть какие-нибудь новости из Келя?
— Из Келя — никаких. А вот сэра Брайена Ньюкома два часа назад разбил паралич.
— Он очень плох?
— Да нет, не очень, — ответил доктор Финк.
— Ах, мистер Барнс будет просто безутешен! — вздохнула ее светлость, поведя своими тощими плечиками.
Однако на самом деле мистер Барнс сохранял полное присутствие духа и стойко перенес оба случившихся в семье несчастья. А два дня спустя в Баден-Баден прибыл супруг герцогини, и эта примерная жена оказалась, как легко догадаться, слишком занята собственными делами, чтобы совать нос в чужие. С приездом его светлости двор Марии Стюарт был распущен. Ее величество препроводили в Лохливен, где тиран вскоре разжаловал ее последнюю фрейлину — ту доверенную ирландку-письмоводительницу, чей опус возымел такое действие на семейство Ньюкомов.
Случись удар чуть раньше, болезнь, конечно, продержала бы бедного сэра Брайена в Баден-Бадене несколько месяцев; но поскольку он оказался едва ли не последним из курортных пациентов доктора фон Финка и знаменитый эскулап спешил восвояси, то признано было, что нетрудное, короткое путешествие больному не повредит, и его решили перевезти в Мангейм, оттуда водой — в Лондон, а затем в Ньюком.
Мисс Этель ухаживала за отцом с такой заботливостью, вниманием, терпением и ловкостью, как ни одна сестра милосердия. Ей приходилось делать веселое лицо и не выказывать тревоги, когда ослабевший старик вдруг начинал расспрашивать, как там бедный Кью в Бадене; угадывать смысл его слов и соглашаться или хотя бы не возражать, когда он говорил о свадьбах — о двух свадьбах, назначенных на Рождество. Особенно занимала сэра Брайена свадьба дочери, и он, гладя ее руки и улыбаясь своей теперь совсем уже беспомощной стариковской улыбкой, твердил, путаясь в словах, что его Этель будет прелестнейшей графиней во всей Англии. Раз или два юной сиделке, не отлучавшейся от постели больного, приходили письма от Клайва. То были, разумеется, великодушные и благородные послания, исполненные нежности и приязни, и все же они не доставляли девушке особой радости и только усиливали ее боль и сомнения.
Никому из близких она до сих пор не сказала о последних словах Кью, которые понимала, как прощание с ней. Но даже расскажи она про это домашним, они, наверно, истолковали бы их иначе и по-прежнему считали бы, что примирение состоялось. Впрочем, пока лорд Кью и ее батюшка были оба прикованы к постели, сраженные каждый своим ударом, все разговоры о любви и свадьбе были на время отложены. Любила ли Этель Кью? Она так жалела его в несчастье, так восхищалась его благородным мужеством, так терзалась укорами совести за легкомыслие свое и жестокость по отношению к человеку столь редкой честности, преданности и доброты, что эти чувства в сумме своей, пожалуй, равнялись любви. Предполагавшийся меж ними союз, как, вероятно, и всякий другой, не требовал большей привязанности. Горячая дружба, взаимное уважение и доверие, — я не хочу сказать, что наша героиня оценивала все это столь прозаическим образом, — являются ценным капиталом, вложенным в надежные брачные акции, каковые из года в год растут и приносят верный доход. Многие проматывают свой капитал страстей в первый же год супружества, и потом им не хватает любви на самые насущные нужды. И вот наступает печальный день, когда банковский счет закрыт, в буфете ни крошки, и фирма "Дамон и Филлида" обанкротилась.
Мисс Ньюком, как мы сказали, отнюдь не рассуждала обо всем этом на такой банковский манер — на Ломбард-стрит в этой семье ходили только мужчины. Но, вероятно, она думала, что если бы здесь можно было довольствоваться уважением, сочувствием и приязнью, она бы с радостью и почти от души отдала бы их лорду Кью; она стыдилась своей резкости, вспоминая его великодушие, а теперь еще и его тяжелое состояние; быть может, она размышляла и о том, что есть на свете человек, коему, будь на то судьба, она подарила бы не только уважение, жалость и приязнь, но и нечто во сто крат более ценное. Нам неведомы секреты этой юной леди, но, коль скоро они у нее имеются, ей есть над чем поразмыслить, чем терзаться, просиживая дни и ночи у постели или кресла отца, который и слышать не хочет о другой сиделке; и вот она, угадывая его желания, безмолвно исполняя его просьбы, отмеривая лекарства и сторожа его сон, все время возвращается мыслью к далекому несчастному Клайву и к опасно раненому Кью. Не удивительно, что щеки ее стали бледны, а глаза покраснели; теперь у нее в жизни есть своя забота, своя ноша, и она, несомненно, чувствует себя одинокой с тех пор, как скрылась из виду коляска бедного Клайва.
Старая леди Кью, навестив внучку, что теперь, после двойного несчастья в семье, случалось не так уж часто, не могла не заметить, как та грустна и подавлена. Болезнь сэра Брайена, как легко догадаться, не произвела большого впечатления на даму, достигшую того возраста, когда события подобного рода уже не слишком волнуют; за свою долгую жизнь она схоронила отца, мужа и сына, и смерть их встречала с полнейшим самообладанием, а потому можно ли было ожидать, что она станет убиваться при мысли о возможной кончине какого-то банкира с Ломбард-стрит, пусть даже он приходился ей зятем. Сам Барнс Ньюком не мог бы ожидать этого события с большим философским спокойствием. Итак, заставши Этель в унынии, леди Кью решила, что прогулка на свежем воздухе пойдет девушке на пользу, и, поскольку сэр Брайен спал, увезла ее в своем ландо.
Они беседовали о лорде Кью, о котором приходили ободряющие вести, — он поправляется, несмотря на опеку своей глупой маменьки с ее снадобьями.
— Как только он станет на ноги, нам надо будет поехать и забрать его, душа моя, не то эта дура сделает из него методиста, — любезно объявила леди Кью. — Он всегда слушается ту женщину, что у него под боком, и я знаю одну, у которой он станет лучшим муженьком во всей Англии.
Прежде чем добраться до этого щекотливого пункта, графиня и ее внучка успели обсудить характер Кью, и девушка, разумеется, с восторженным красноречием говорила о его храбрости, доброте и других замечательных качествах. Она так вся и зарделась, когда услышала, какую редкую выдержку и мягкость он выказал в начале ссоры с мосье де Кастийоном и какое великодушие и решимость проявил в момент поединка.
Но едва леди Кью заговорила о том, что Кью будет лучшим муженьком в Англии, глаза бедной Этель наполнились слезами. Не надо забывать, что сила духа ее была подточена бессонными ночами и множеством треволнений, и вот она призналась, что все домашние заблуждаются и никакого примирения у них с Фрэнком не было. Наоборот, они расстались и, думается ей, навсегда. Она созналась, что вела себя с кузеном капризно и жестоко и не может рассчитывать на примирение. Леди Кью, которая терпеть не могла чужих болезней и чужих врачей, а пуще ненавидела свою невестку, была весьма раздосадована рассказом Этель, однако сочла дело легко поправимым и, пребывая в уверенности, что нескольких ее слов будет довольно, чтобы все стало на место, решила немедленно ехать в Кель. Она бы взяла с собой и Этель, но бедный баронет слезами и жалобами отвоевал свою сиделку, и старой графине пришлось принять эту миссию целиком на себя, а ее непривычно сговорчивая внучка осталась дома, открыто признав, что высоко ценит и уважает лорда Кью и сожалеет о зле, ему причиненном; в душе же ее меж тем таилось чувство, которое ей лучше было бы подавить. Она недавно опять получила письмо от некоего друга и ответила на него с ведома маменьки, однако почему-то ни сама леди Анна, ни ее дочь и словом не обмолвились об этом пустячном обстоятельстве правительнице их семейства.
Глава XXXVIII, в которой леди Кью оставляет своего внука почти в полном здравии
Сразу после дуэли наш добросердечный лорд Кью, дабы уведомить Ньюкомов о случившемся, собственноручно написал им несколько слов, а также предусмотрительно заготовил две-три записочки впрок, дабы отослать их родным в последующие дни, — трогательные фальшивки, в которых сообщалось, что рана легкая и милорд благополучно поправляется. Когда началась лихорадка и состояние молодого дуэлянта стало весьма опасным, об этом знала почти вся оставшаяся в Баден-Бадене публика, а его близкие пребывали в полном спокойствии, благодаря его ложным сообщениям. Леди Уолем, примчавшаяся в Кель с младшим сыном на третий день после поединка, нашла лорда Кью в лихорадке, возникшей в результате ранения. Ей довелось пережить и жестокую тревогу в дни его болезни и радость выздоровления. А командирша семьи, почтенная баденская матрона, выказывала свое сочувствие тем, что без конца слала курьеров, требуя новостей о состоянии внука. Одр болезни всегда страшил ее. Когда в семье кто-нибудь заболевал, она спешила прочь от больного, выражая свою тревогу о нем жестокими нападками на тех, кто оказывался с нею рядом.
Прошло две недели, пуля была обнаружена и извлечена, лихорадка миновала, рана успешно затягивалась, здоровье больного шло на поправку, и добрая леди Уолем, опять державшая своего птенчика под крылышком, чувствовала себя такой счастливой, как никогда за все семь лет, что наш молодой повеса вел беспутную жизнь, опостылевшую теперь ему самому и доставлявшую столько муки его любящей матери. По счастью, те сомненья, которые смущают умы многих мыслящих мужчин, а, высказанные в речах, приносят жестокую боль не одной преданной и любящей женщине, совсем не проникали в сознание Кью. Он сохранил в душе то, чему в детстве учила его мать, и теперь возвратился к ней таким, как ей хотелось: точно малое дитя признавался он в своих проступках, искренне и смиренно каялся в грехах и оплакивал ошибки прошлого. Как мы уже знаем, ему наскучили и опротивели былые забавы, а также люди, его окружавшие; беспутство и кутежи больше не привлекали его. Не удивительно, что в часы опасности и сомнения, когда этот прямодушный, добрый, скромный и мужественный человек был прикован к постели и над ним уже витала смерть, он невольно подводил итог своей суетной жизни, с которой ему, быть может, предстояло расстаться, и, серьезно раздумывая о минувшем и будущем, молился, полный решимости, коли сужден ему завтрашний день, употребить его на искупление прошлого; и когда мать и сын читали вместе прекрасные слова о божественном прощении и о радости, что испытывают ангелы небесные, взирая на раскаявшегося грешника, в счастливом материнском сердце, наверно, рождались чувства, подобные ангельскому ликованию — благодарность и торжество, коих нет возвышеннее, упоительнее и чище. Леди Уолем еще содрогалась от ужаса, слыша имя этого гасконца, но сын ее от души прощал ему и, целуя руку матери, верно, думал о нем с признательностью, как о лучшем друге.
За всю свою болезнь Кью ни разу не упомянул имени Этель; когда здоровье его пошло на поправку, и мать раз или два с сомнением и опаской заговаривала о ней, он уклонялся от этой темы, как от мучительной и неприятной. Думала ли Этель по-настоящему о серьезных вещах? — спрашивала леди Уолем. Кью полагал, что нет.
— Но ведь и те, кто с детства воспитывался в правильных принципах, матушка, не всегда умеют ими воспользоваться, — заметил он смиренно. — По-моему, она очень хорошая девушка, большого ума и редкой красоты. Она превосходная дочь и очень добра к своим братьям и сестрам, но… — Тут он осекся. Быть может, он подумал в эту минуту, как потом рассказывал Этель, что она, пожалуй, еще хуже ладила бы с леди Уолем, чем со своей властной старой бабкой.
Тогда леди Уолем принялась оплакивать немощное состояние сэра Бранена (весть о его апоплексии, конечно, достигла Келя) и сокрушаться о. том, что подобная беда случилась с человеком столь суетным и неподготовленным к смерти, перед лицом которой он нынче стоял. Но тут честный Кью не выдержал.
— Каждый сам за себя в ответе, матушка. Сэр Брайен смолоду воспитывался в строгости, быть может, даже чрезмерной. Знаете ли вы, что этот добряк полковник, старший его брат, этот, по-моему, самый добрый и честный старик на свете, в юности сбился с пути, бунтуя против тиранства старой миссис Ньюком? Что до сэра Брайена, то он по воскресеньям ходит в церковь и ежедневно молится в кругу семьи. Я уверен, что бедный старый сэр Брайен вел во сто раз более праведную жизнь, чем я. Мне часто думалось, матушка, что хотя я и подобные мне — грешники, но и на вашей стороне не всегда правда. Я ведь помню, как мой наставник, а с ним мистер Боннер и доктор Лод, когда приезжали в Кьюбери, непрестанно о ком-нибудь сокрушались. — С этого времени вдовица перестала сокрушаться о сэре Брайене и только от души желала ему поправиться.
Леди Уолем все еще тревожилась о спасении души сына (ведь большинство книг, которые возила с собой эта добрая леди, совсем не занимали лорда Кью, а над иными из них он откровенно смеялся); однако к этим тревогам примешивалось столько материнской радости при мысли, что он порвал с прошлым, вернулся к ней и с каждым днем поправляется, а может быть, также и женского торжества от победы над свекровью, что она денно и нощно в умилении благодарила господа. Джордж Барнс не забывал осведомлять Ньюкомов о состоянии брата. Искусный хирург из Страсбурга что ни день все больше обнадеживал близких, так что маленькое семейство пребывало в полном мире и довольстве, и лишь одно не переставало страшить матушку этих двух молодых людей: возможное появление старой леди Кью, злой свекрови, которая не раз одерживала победу над леди Уолем в прежних баталиях.
Стояло, как говорится, бабье лето, и дни, по счастью, были великолепные; лорда Кью вывозили теперь в кресле в сад при гостинице, и он мог любоваться быстрым течением полноводного, мутного Рейна и французским берегом, где позади ольховых зарослей виднелись золотистые поля и прямая дорога между двумя рядами тополей, ведущая к эльзасской столице с ее собором. Добрая леди Уолем хотела заполнить утренние часы чтением занимательных отрывков из любимых своих книг о китайцах и готтентотах, обращенных в христианство, и приключениях странствующих миссионеров. Но Джордж Барнс, этот хитрый молодой дипломат, незаметно подсунул им газету "Галиньяни" и намекнул, что Кью, наверно, охотно бы послушал роман; а поскольку незадолго перед тем вышла в свет мирская книга под названием "Оливер Твист", Джордж с большим чувством прочитал ее вслух всей семье, и, ей-богу, леди Уолем до того заинтересовалась историей приютского мальчика, что унесла томик к себе в спальню (где его потом нашла служанка под "Гласом из Месопотамии" Вопиюлера), а Кью так хохотал над мистером Бамблом, что стали бояться, как бы у него не открылась рана.
Однажды, когда они столь приятным и безобидным образом коротали время, с улицы донеслось громкое хлопанье бичей, звук рожка, стук колес, и у ворот гостиницы остановилась карета. Леди Уолем, вскочив с места, выбежала через садовую калитку, и едва калитка захлопнулась, сразу поняла, кто приехал. Хозяин сгибался в три погибели, форейтор суетился, лакеи ждали приказаний; один из них, подойдя к побледневшей леди Уолем, сказал:
— Их сиятельство фрау графиня фон Кью имели сюда прибыть.
— Не угодно ли вам пройти в нашу гостиную, леди Кью? — спросила невестка, выступая вперед и отворяя дверь в свои комнаты.
Графиня, опираясь на клюку, вошла в полутемную комнату. Решив, что в кресле сидит лорд Кью, она кинулась к нему.
— Фрэнк, милый! — вскричала старая леди. — Как напугал ты нас всех, мой мальчик! И они держат тебя в этой отвратительной шумной комнате окнами на… Да что это? — воскликнула графиня, вдруг осекшись.
— Это не Фрэнк. Это только подушка, леди Кью. И я не держу его в этой шумной комнате окнами на улицу, — ответила леди Уолем.
— А, здравствуйте!.. Очевидно, к нему сюда? — И старуха направилась к другой двери. То был шкап, битком набитый предметами больничного обихода, оставшимися от болезни Фрэнка; свекровь леди Уолем так и отпрянула от него. — Пожалуйста, позаботьтесь, чтобы мне отвели удобную комнату, Мария, а рядом поместили мою горничную. И, пожалуйста, сами присмотрите за этим, — произнесла повелительница всех Кью, указующе подняв палку, перед которой еще недавно трепетала младшая леди.
Однако на сей раз леди Уолем только дернула за шнурок звонка.
— Я не знаю немецкого и не хожу на другие этажи. Пусть лучше об устройстве позаботится ваша служанка, леди Кью. А это моя комната, и дверь, на которую вы нажимаете, я запираю с той стороны.
— Значит, там сидит запертый Фрэнк! — вскричала старая леди, — с чашкой жидкой овсянки и томиком гимнов Уоттса.
Тут вошел слуга, явившийся на звонок леди Уолем.
— Графиня Кью намерена переночевать здесь, Пикок. Пожалуйста, попросите хозяина, чтобы он проводил ее сиятельство в отведенные ей комнаты, — сказала леди Уолем; а тем временем она придумала, как ответить на последнюю любезность свекрови.
— Если бы мой сын и сидел запертый в моей комнате, сударыня, лучшей сиделки, чем родная мать, ему все равно было бы не найти. А вот почему вы не прибыли три недели назад, когда за ним некому было ухаживать?
Леди Кью не вымолвила ни слова, только сверкнула на нее глазами и оскалила зубы — эти оправленные в золото жемчужины.
— Пусть мое общество было не столь занимательно для лорда Кью…
— Еще бы! — язвительно усмехнулась старая графиня.
— …но, по крайней мере, оно лучше того, в которое вы ввели моего сына, — продолжала сноха, закипая гневом и возмущением. — И как бы ваше сиятельство ни презирали меня, все же, надеюсь, вы не можете сравнить меня с герцогиней Д'Иври, к которой отправили моего мальчика — для развития, как вы говорили. Когда же я стала противиться этому, — я хоть и живу вдали от света, но кое-что слышу, — вы изволили назвать меня ханжой и дурой. Это по вашей милости я столько лет жила в разлуке с сыном и обрела его истекающим кровью и почти на пороге смерти, да только, благодарение господу, внял он моим вдовьим молитвам! А вы были рядом и не пришли к нему!
— Я… я приехала не к вам, леди Уолем, и… и не ждала такой сцены, — пробормотала свекровь. Леди Кью, подобно Наполеону, привыкла брать натиском. Сопротивление обращало ее в бегство.
— О, нет, не ко мне, я отлично это знаю, — отозвалась невестка. — Вы любили меня не больше, чем собственного сына, которому, пока могли, отравляли жизнь. А теперь вы пришли за моим мальчиком. Или мало горя вы ему причинили? Сейчас, когда он божьей милостью спасен, вы хотите вновь обречь его на погибель и преступление. Только этого не будет, нечестивая вы женщина, скверная мать, бездушная и жестокая родительница! Джордж!.. — Тут в комнату вошел ее младший сын, и она, подняв целую бурю своими юбками, устремилась к нему и схватила его за руки. — Вот твоя бабушка! Графиня Кью пожаловала наконец из Баден-Бадена. Она… она хочет забрать у нас Фрэнка, душа моя, и… отдать… его… опять… той француженке. Но нет, боже милостивый! Никогда, никогда!.. — И она, близкая к обмороку, упала в объятия Джорджа Барнса и разразилась истерическими рыданиями.
— На вашу мать надо надеть смирительную рубашку, Джордж Барнс, — проговорила леди Кью; ее лицо дышало ненавистью и презреньем (будь она родной дочерью Яго, как две капли похожей на родителя, и тогда бы сестра лорда Стайна не имела более сатанинского вида). — Вы показывали ее врачу? Очевидно, уход за бедным Кью вызвал у нее умопомешательство. Я приехала к внуку. Чего ради вы оставили меня на целых полчаса с этой полоумной? Не доверяйте ей давать Фрэнку лекарства. Положительно…
— Прошу прощения, — прервал ее Джордж, отвешивая поклон, — но, по-моему, этот недуг в нашей семье по материнской линии покуда еще не проявлялся. ("Она всегда меня терпеть не могла, — думал Джордж, — но если нечаянно мне что-нибудь завещала, так пусть все идет прахом".) Не хотите ли подняться наверх, осмотреть свои комнаты, сударыня? Вот хозяин, он проводит ваше сиятельство. А когда вы спуститесь вниз, Фрэнк будет готов принять вас. Без сомнения, нет нужды просить вас не говорить ему ничего такого, что могло бы его взволновать. Только три недели назад извлекли пулю мосье де Кастийона, и доктора советовали нам как можно тщательней беречь его покой.
Несомненно, хозяин, форейтор и другие лица, провожавшие леди Кью наверх осматривать комнаты, получили полное удовольствие от общения с сиятельнейшей фрау графиней. Должно быть, с ними ей больше повезло, чем в схватке с внуком и невесткой, ибо, когда леди Кью вышла из своей комнаты в новом платье и свежем чепце, лицо ее сияло полной безмятежностью. Служанка, возможно, грозила ей за спиной кулаком, на лице лакея, казалось, было написано Blitz nd Donnerwetter [214], однако черты ее сиятельства хранили то умиротворенное выражение, которое всегда у нее появлялось после успешно проведенной экзекуции. Лорд Кью к тому времени вернулся из сада к себе в комнату, где и дожидался бабушки. Если мать и сыновья пытались, пока леди Кью была занята своим туалетом, вернуться к истории мистера Бамбла, то, боюсь, что на сей раз она уже не показалась им такой забавной.
— Здравствуй, дитя мое, выглядишь ты прекрасно, да благословит тебя бог! Многие барышни отдали бы все на свете за такой цвет лица. Ну что может сравниться с материнским уходом? Ничто! Право, Мария, вы могли бы возглавить обитель сестер милосердия. Хозяин отвел мне прелестную комнату, спасибо вам. Он — мошенник и вымогатель, но я уверена мне будет очень удобно. Здесь останавливались Додсбери — я видела по книге приезжих. Куда разумнее, чем ночевать в этом ужасном, кишащем клопами Страсбурге. Ах, друзья мои, до чего мы все извелись там в Бадене! Волнуемся за бедного сэра Брайена, волнуемся за тебя, гадкий мальчишка. Не знаю, как я жива осталась. Доктор Финк ни за что не выпускал меня нынче из дому, но я все равно взяла и поехала.
— Это очень любезно с вашей стороны, сударыня, — ответил бедный Кью с невеселым видом.
— А та ужасная женщина, против которой я всегда тебя предостерегала, — да разве молодые слушают стариков! — уже дней десять как уехала. Явился герцог и увез ее, и если он запрет ее в Монконтуре и до конца дней продержит на хлебе и воде, то, право, она это заслужила. Коли женщина не чтит законов религии, Кью, она непременно плохо кончит. Курзал закрыт. Плимутроки уезжают во вторник. Клара — очень милое и простодушное создание, как раз в вашем вкусе, Мария, а Этель, Этель, право, сущий ангел. Умилительно смотреть, как она ходит за бедным отцом, как просиживает с ним ночи напролет. Я-то знаю, куда она рвется всем сердцем, наша милочка. И если Фрэнк опять занеможет, Мария, за ним не придется ухаживать ни матери, ни старой бабушке, от которой уже мало проку. Имею передать вам от нее кое-что приятное, но это предназначено только для ваших ушей, сударь мой! Даже маме и брату не должно слышать.
— Останьтесь, матушка! И ты, Джордж, прошу, не уходи! — вскричал больной (сестра лорда Стайна опять вдруг приобрела удивительное сходство с покойным маркизом). — Моя кузина — благородная девица, — продолжал он. — Она обладает многими достоинствами, которые я от души ценю, и вы знаете, как я восхищаюсь ее красотой. Я часто думал о ней, пока лежал прикованный к постели (семейное сходство в лице леди Кью немного ослабло) и… и… написал ей нынче утром. Может быть, как раз сейчас она получила письмо.
— Прекрасно, Фрэнк! — И леди Кью улыбнулась своей неземной улыбкой — эту улыбку вы и по сей день можете видеть в Кьюбери на портрете кисти Харлоу. Она там сидит перед мольбертом и рисует миниатюрный портрет своего сына лорда Уолема.
— Я написал ей по поводу нашего последнего разговора, — продолжал Фрэнк немного нерешительно, — который произошел за день до того, что со мной случилось. Может быть, мисс Этель не рассказывала вам о нем, сударыня? Мы поссорились. Правда, не в первый раз. Какая-то подлая рука, оба мы догадываемся, чья именно, описала ей всю мою прошлую жизнь, и она дала мне прочесть это письмо. Тогда я сказал ей, что если бы она любила меня, то не сделала бы этого, и ни в чем больше не упрекнув ее, простился. Конечно, невелик грех показать мне письмо, но для меня этого было достаточно. Ведь мы столько раз ссорились из-за того, что она была придирчива, несправедлива и жестока ко мне и слишком, как мне думалось, искала всеобщего поклонения. Если б Этель любила меня, она бы, наверно, выказала меньше тщеславия и больше мягкости. Чего мне было ждать в будущем, когда она так вела себя в невестах? Мы оба были бы несчастливы. Бог с ней, она умеет быть доброй и нежной и полна желания угодить тому, кого любит. Что до меня, то я, верно, недостоин такой красоты и ума. Мы поняли, что нам лучше расстаться друзьями. И пока я лежал в этой постели и думал, что, возможно, уже никогда с нее не встану, а коли встану, то начну жизнь, непохожую на ту, что кончилась для меня так плачевно, — решение, принятое мной, только окрепло. Не дай бог, чтобы мы жили в супружестве, как многие наши знакомые. Чтоб Этель, выйдя за меня без любви, чего доброго, еще влюбилась потом и чтобы я, получив столь жестокий урок, опять поддался искушению вести прежнюю ужасную жизнь. Моя жизнь (шла порочной, сударыня, и я это знал. Изо дня в день я твердил себе это и рвался переменить ее. Я человек слабовольный, я знаю. Я слишком легко поддаюсь соблазнам и, наверно, еще больше навредил бы себе, женившись на женщине, которая больше любит общество, чем меня, и не смогла бы дать мне семейного счастья.
— Да разве Этель так уж любит общество! — воскликнула леди Кью, задыхаясь от волнения. — Она же такое простодушное, искреннее и привязчивое созданье! Право, Фрэнк, она…
Бледное лицо его залила краска, и он прервал бабушку словами:
— Полноте! Будь я живописцем, а юный Клайв лордом Кью, кого бы из нас, по-вашему, она предпочла? И была бы права. Он смелый, честный, красивый юноша и в тысячу раз умнее и лучше меня.
— Не лучше, душа моя, слава богу, не лучше! — воскликнула мать, приблизившись с другой стороны к кушетке сына и взяв его за руку.
— Не думаю, чтобы лучше, Фрэнк, — сказал срывающимся голосом молодой дипломат и отошел к окну. А что до бабки, то к концу всей сцены и особенно этой тирады сходство ее сиятельства с братом, почтенным, ныне усопшим лордом Стайном, стало пугающим, как никогда.
Она помолчала с минуту, потом, опираясь на клюку, поднялась и проговорила:
— Я чувствую, что просто недостойна находиться рядом с такой образцовой добродетелью. И цена ей еще возрастает, милорд, когда подумаешь, какие материальные жертвы вы приносите. Ведь вы, надеюсь, знаете, что я много лет копила и откладывала, да, да, собирала по крохам, отказывая себе в самом необходимом, чтобы мой внук когда-нибудь зажил, как ему подобает. Уезжайте в свой старый мрачный дом, живите там впроголодь, женитесь на пасторской дочке и распевайте псалмы со своей бесценной маменькой. Не сомневаюсь, что оба вы, особливо она, которая всегда во всем мне перечила и которую я ненавидела, да-да, ненавидела с той самой поры, как она отняла у меня сына и принесла в наш дом несчастье, будете лишь радоваться при мысли, что сделали бедную одинокую и любящую старуху еще более несчастной и одинокой. Потрудитесь, Джордж Барнс, сказать моим людям, что я возвращаюсь в Баден, — и, отмахнувшись от внуков и невестки, старуха заковыляла вон из комнаты, опираясь на палку.
Итак, злая фея, ничего не добившись, укатила прочь в своей коляске, на тех же драконах, что примчали ее поутру и успели съесть только порцию черного хлеба. Возможно, та же самая упряжка везла и Клайва с Джей Джеем и Джеком Белсайзом, когда они уезжали в Швейцарию. Ведь черная забота ездит на любых лошадях и раздает форейторам чаевые по всем дорогам. Да простится леди Уолем чувство торжества, охватившее ее после победы над свекровью. Какая христианка не порадуется победе над другой, и разве победа эта будет менее сладостной, если та другая — твоя свекровь? Мужья и жены будут довольны, что леди Уолем одержала верх, а вы, юноши и девушки, поймете тайный смысл сих строк, когда придет ваш черед жениться или выходить замуж. Джордж Барнс открыл "Оливера Твиста" и продолжил чтение вслух. Фейгин и мисс Нэнси снова были призваны устрашать и веселить наших друзей. Но боюсь, что даже Фейгин с мисс Нэнси оказались бессильными увлечь вдову, так полна она была мыслями о недавней победе. Для вечерней молитвы, в которой, на радость любящей маменьке, приняли участие ее сыновья, леди Уолем избрала псалом, звучавший, как Те Dem [215] после битвы — битвы при Келе на Рейне, где, как казалось матери, стороны сражались за душу Кью. Я уже говорил, что книга наша целиком посвящена жизни светского общества и почтенному семейству, к нему принадлежащему. Она не похожа на проповедь, разве что в тех местах, где без поучения не обойтись и где оно само собой вытекает из хода событий. Разве же в нашей жизни, в вашей и в моей, друг мой, не сталкиваемся мы всечасно с Подобными поученьями, разве не созерцаем схватку Добра со Злом в собственном нашем доме и в доме соседа? По одну руку у нас Себялюбие, Гордость и Преуспеяние, по другую — Правда и Любовь. Которую сторону мы примем, чему дадим возобладать в наших детях?
Братья сидели, покуривая свои вечерние сигары. И Фрэнк тоже опять курил, и матушка даже сама зажигала ему сигару, настаивая, чтоб он сразу после этого шел спать. Кью курил и смотрел на звезду, сиявшую над ним в небе.
— Что это за звезда? — спросил он, и образованный молодой дипломат ответил, что это Юпитер.
— Сколько ты всего знаешь, Джордж! — с восторгом воскликнул старший. — Тебе надлежало быть старшим братом, тебе, клянусь Юпитером! Но сейчас ты упустил случай.
— И славу богу, — сказал Джордж.
— Я скоро совсем поправлюсь и начну новую жизнь, дружище. Распрощусь с прошлым, слышишь? Я написал нынче утром Мартинсу, чтоб он продал мою конюшню: я больше не стану играть, да поможет мне в том Юпитер. Я дал обет, понимаешь? Пообещал себе, если поправлюсь, покончить со всем этим. И еще написал кузине Этель. Тогда, размышляя о наших отношениях, я был уверен, что поступаю правильно, ведь мы бы не жили с ней в ладу. А сейчас, по отъезде графини, я начинаю сомневаться, правильно ли сделал, отказавшись от шестидесяти тысяч приданого и прелестнейшей девушки в Лондоне.
— Может, мне нанять лошадей и скакать за графиней вдогонку? Матушка ушла почивать и ни о чем не узнает, — предложил Джордж. — Потерять шестьдесят тысяч — не шутка.
Кью рассмеялся.
— Если бы ты догнал графиню и сообщил ей, что я не доживу до утра и завтра ты будешь лордом Кью, а сын твой — виконтом Уолемом, наша сиятельная бабушка, без сомнения, выдала бы прелестнейшую в Англии девицу за тебя и дала бы за нею те самые шестьдесят тысяч, да-да… клянусь Юпитером. Отныне я намерен клясться только языческими богами, Джордж. Нет, я не жалею, что написал Этель. А какая она редкостная красавица! Впрочем, не в одной красоте тут дело. Сколько в ней благородства! Грустно думать, что она будет выставлена на продажу и пойдет с молотка!.. Я, знаешь, хотел назвать ту трехлетку Этелиндой. Придется нам, Джордж, назвать ее как-нибудь иначе, прежде чем отправить на аукцион.
Тут из соседней комнаты постучали в дверь, и голос их матери произнес:
— Пора спать!
На том братья и расстались и, будем надеяться, уснули крепким сном.
А тем временем графиня Кью возвратилась в Баден-Баден; и хотя была уже полночь и старая леди зря проездила туда и назад, она, как ни грустно вам будет это услышать, всю ночь не смежала очей. Наутро она приковыляла на квартиру к Ньюкомам, и Этель, бледная и спокойная, спустилась к ней в гостиную. Как ее батюшка? Ои неплохо спал, чувствует себя получше, говорит внятней и немного лучше двигает рукой и ногой.
— Хотела бия сказать, что неплохо спала, — вздохнула графиня.
— А я думала, вы поехали в Кель, к лорду Кью, — заметила внучка.
— Ездила и воротилась. Эти негодяи тащились по пять миль в час! Я прогнала наглеца проводника, который все скалил зубы, и эту чертовку горничную тоже предупредила.
— А как себя чувствует Фрэнк, бабушка?
— Прекрасно. Розовый, как девица, которую не затаскали еще по балам. Застала я его с братцем Джорджем и их маменькой. По-моему, она у них спрашивала катехизис, — язвительно заметила старуха.
— Подумать, как трогательно! — сдержанно промолвила Этель. — Джордж всегда был послушным мальчиком, и лорду Кью тоже приспела пора стать паинькой.
Старая леди глянула на внучку, но мисс Этель хранила непроницаемый вид.
— Надеюсь, ты догадываешься, душа моя, почему я вернулась? — осведомилась леди Кью.
— Наверно, вы поссорились с леди Уолем, бабушка. Я слышала, вы с ней всегда не ладили. — Мисс Ньюком была готова к атаке и обороне, а в этих случаях, как известно, леди Кью предпочитала не нападать.
— Внук мне сказал, что послал тебе письмо, — сказала старая графиня.
— Это правда. И если бы вы вчера полчаса повременили с отъездом, то избавили бы меня от унижения.
— Тебя, Этель?!
— Да, меня! — вскинулась Девушка. — А по-вашему, это по унижение предлагать меня то одному покупщику, то другому и навязывать кому-то, кому я не нужна? Отчего это вам и всей семье так не терпится сбыть меня с рук? С чего вы взяли, что я должна нравиться лорду Кыа, и на что это вам? Разве мало ему театральных гурий и приятельниц, вроде герцогини Д'Иври, с которой вы изволили познакомить его в юности? Так он сказал, а остальное она сама не преминула мне сообщить. Где же мне тягаться с такими дамами! И к этому человеку, с которым я, слава богу, рассталась и который сам напоминает мне в письме о нашем разрыве, вам понадобилось ехать — уговаривать его, чтоб он еще поглядел, — может, я все-таки придусь ему по вкусу! Это уж слишком, бабушка! Сделайте милость, позвольте мне остаться дома и по докучайте больше советами, как мне устроиться в жизни. Довольствуйтесь тем, что устроили счастье Барнса и Клары, a мне предоставьте ухаживать за моим бедным отцом. Я знаю, что тут уж я поступаю правильно. Тут, по крайней мере, нет для меня ни того позора, пи тех печалей и сомнений, на которые стараются обречь меня мои доброжелатели… Это звонит папа. Он хочет, чтобы я посидела с ним за завтраком и почитала ему газету.
— Постой, Этель! — вскричала графиня дрогнувшим голосом. — Я старше твоего отца, и ты должна меня хоть немножко слушаться, если, конечно, нынешним детям вообще надлежит слушаться старших. Уж как оно теперь, не знаю. Я старуха, — свет, видно, переменился с моих времен, чего доброго, нынче вам положено указывать, а нам повиноваться. Возможно, я всю жизнь была неправа и напрасно учила своих детей тому, чему учили меня самое. Бог свидетель, я видела от детей мало радости, слушались они меня или нет. Вам с Фрэнком я отдала душу — больше всех внуков любила, — что ж удивительного, что мне хотелось видеть вас вместе. Все последние годы я копила деньги для этого мальчика. А он вновь спешит в объятья своей маменьки, которая изволит меня ненавидеть, как умеют ненавидеть только святоши. Она отняла у меня сына, а теперь и внука, а ведь вся моя вина перед ним в том, что я слишком его любила и баловала. Хоть ты не покидай меня, деточка. Пусть у меня останется хоть что-то дорогое на старости лет. Мне по нраву и твоя гордость, Этель, и твоя красота, и я не сержусь на тебя за твои злые слова. И если мне хочется видеть тебя устроенной, как тебе подобает, что же в том худого? Что худого, глупенькая?! Ну, дай мне твою ручку. Какая горячая! Моя — холодна, как лед, и дрожит, видишь?! Когда-то это была прелестная рука! А что сказала Анна… что сказала твоя мать о письме Фрэнка?
— Я не показывала ей, — ответила Этель.
— Покажи его мне, душа моя, — просительно шепнула леди Кью.
— Вот оно, — ответила Этель и указала на камин, где лежала горстка пепла и клочки бумаги. Это был тот самый камин, в котором сгорели рисунки Клайва.
Комментарии
Анатомия буржуазной респектабельности
Впервые английский читатель познакомился с романом "Ньюкомы" ("The Newcomes. Memoirs of a Most Respectable Family") в привычной для него форме ежемесячных выпусков; роман печатался с октября 1853 по август 1855 года лондонскими издателями Брэдбери и Эвансом, после чего в том же 1835 году был издай ими в двух томах.
В России роман начал переводиться еще до выхода этого двухтомника. Печатался он в виде книжек литературного приложения сразу двумя журналами (кстати, очень разными по своей направленности) — "Современником" ("Ньюкомы. История одной весьма достопочтенной фамилии". 1855, ЭЭ 9-11, 1856, ЭЭ 1–8) и "Библиотекой для чтения" ("Ньюкомы, записки весьма почтенного семейства", i855). Впоследствии, уже в коице XIX века, роман переводился еще дважды: 1. "Ньюкомы. Семейная хроника одной почтенной фамилии". Перевод С. Майковой. Ч. 1–4, СПб., Н. И. Герасимов, 1890. 2. "Ньюкомы. История весьма почтенного семейства". Перевод Е. Г. Бекетовой. Собр. соч. Теккерея в 12-ти томах, изд. бр. Пантелеевых, СПб., 1894–1895, тома 5, 6. В XX же веке роман переведен на русский язык впервые.
"Ньюкомы" отличаются от всех других произведений писателя прежде всего своим диапазоном, "широкоформатностью" повествования. Обычно рассматриваемый в одном ряду с двумя предыдущими романами о современности — "Ярмаркой тщеславия" и "Пенденнисом" — он вместил в себя с наибольшей полнотой жизненные наблюдения писателя. Нравственная и духовная атмосфера жизни, быт, поведение и взгляды людей, принадлежащих к буржуазно-аристократическому и среднему слоям английского общества воссозданы в романе с поистине эпическим размахом. Не только история четырех поколений семейства Ньюкомов рассказана в нем. Судьба многочисленных второстепенных лиц, населяющих роман, их родословная и жизненные перипетии прослеживаются как правило с той же тщательностью, что и судьбы главных героев. Сюжетный ствол порой надолго исчезает за густолистыми сюжетными ответвлениями. Известный американский теккереевед Гордон Рэй называет "Ньюкомов" богатейшей по жизненному охвату, самой насыщенной книгой не только у Теккерея, но и во всей викторианской прозе. Не нужно забывать, что роман писался в расчете на современника, то есть англичанина середины XIX века, который каждый месяц получал очередную "порцию" его, и в течение двух лет следил за развертывающейся в романе жизнью, вспоминая прочитанное, раздумывая над авторскими отступлениями и стараясь предугадать дальнейший ход событий. У нынешнего читателя, живущего совсем в другом ритме, порой может вызвать раздражение неторопливость повествования, замедленность его сюжетного движения. Но, как заметила о таких романах современная английская писательница Маргарет Дреббл, "в них есть длинноты, но этих длиннот очень много и в самой жизни, и викторианцы… привлекают… именно сочетанием скуки и драматизма — тем самым, что составляет удел каждого обыкновенного человека".
Роман "Ньюкомы", по праву считающийся наряду с "Ярмаркой тщеславия" и "Генри Эсмондом" одним из высших достижений Теккерея, безусловно заслуживает активного, заинтересованного прочтения. Роман пе отмечен постановкой острых социальных вопросов. Герои его озабочены главным образом устройством своей судьбы, перед нами снова "ярмарка житейской суеты". Но, решая свои личные проблемы — в дружбе, ссорах, любовных коллизиях, семейных драмах, душевных муках, — герои Теккерея знакомят нас с характером человека той эпохи и обогащают наш ум и сердце постижением человеческой природы. Даже второстепенные персонажи романа — язвительная и властная леди Кью, простодушная Клара Пуллярд, бездушный и наглый Барнс Ньюком, сладкоречивый Ханимен — вызывают живой интерес и надолго западают в память.
Сюжетная канва "Ньюкомов" в сущности своей повторяет предыдущие романы Теккерея. Это еще одна история о вступлении в жизнь молодого героя и о его возмужании. Так же, как Эсмонд и Пенденнис, а ранее, хотя и совсем по-другому, Ребекка Шарп, новый герой — Клайв Ньюком — осваивает жизнь, открывая ее для себя и себя в ней. Но это лишь своеобразная фабула-подспорье, тонкая нить, которая "продернута" в романе, но не скрепляет собой повествовательное полотно. Надо сказать, что, приступая к новому роману, Теккерей испытывал — что с ним бывало и раньше — чувство неуверенности: в письмах он сетует на то, что исписался, повторяется, завидует неистощимости фантазии Диккенса. Историю же Клайва автор сделал во многом автобиографичной, и эта история увлекала его, оживляла рассказ и помогала развитию сюжета.
Клайв, как и Теккерей, родился в Индии и мальчиком привезен в Англию, он так же учится в закрытой школе Чартерхаус (школа Серых Монахов), затем увлекается живописью, бродит по музеям Европы (письма Клайва из Рима и Парижа напоминают, даже по стилю, корреспонденции самого Теккерея); в отношении Клайва к своему отцу, полковнику Ньюкому, получили отражение чувства самого писателя к отчиму, майору Кармайкл-Смиту, послужившему прообразом полковника… Но Теккерей никогда не "переселяется" полностью в Клайва, его герой всегда остается персонажем романа, художественным образом, существующим по своим законам. Дочь писателя леди Ритчи вспоминает, что, когда создавался роман, одна читательница обратилась к Теккерею с просьбой поженить Клайва и Этель — "пусть они будут счастливы", — на что тот заметил: "Характеры, однажды созданные, сами ведут меня, а я лишь следую их указке. И не могу предсказать, что ждет впереди Клайва и Этель". В устах Теккерея это не просто декларация. Читатель замечает, как в ходе повествования образы становятся сложнее и постепенно меняется отношение к ним. Так, Клайв заявлен в романе как идеальный герой, полностью в духе викторианской беллетристики — молод, красив, чувствителен, безупречный джентльмен. На первый взгляд кажется, что он остается таким и до конца романа. Но Теккерей, внешне следуя канонам викторианской литературы, подрывает их изнутри. Ненавязчиво, тонко, путем "безотносительных намеков" (Честертон) он раскрывает перед читателем незначительность, бесхарактерность и безликость своего героя. Мастерство Теккерея-романиста, в частности, в том и заключается, что читателю кажется, будто он сам, без помощи автора, "разглядел" сущность героя. Будто не логика развития характера, а собственная проницательность привела его к открытию, что, к примеру, Этель — не только гордая и страдающая красавица, но и слабое, тщеславное существо, добровольная жертва предрассудков. Точно так же благородный полковник начинает казаться всего лишь наивным и ограниченным человеком, чья слепота и самоуверенность (достаточно вспомнить о его участии в банковских делах или в предвыборной кампании) "искупаются" лишь трагическим финалом, возвращающим этому образу первоначальную возвышенность и трогательность.
Конечно, авторская ирония не носит в данном случае определяющего, разоблачительного характера. Теккерей любит своих героев, но важно учитывать, что даже в обрисовке этих персонажей чувствуется двойственное отношение писателя, своеобразный иронический подтекст.
Теккерей — враг идеализации. Он учит трезвости взгляда, ему чуждо деление людей на "чистых" и "нечистых", злодеев и святых.
"Трудно даже представить себе, — пишет он в "Ньюкомах", — сколько разных причин определяет собой каждый наш поступок или пристрастие; как часто, анализируя свои побуждения, я принимал одно за другое и, измыслив множество славных, достойных и высоких причин своего поступка, начинал гордиться собой… Так скинь же свое павлинье оперение! Ходи таким, каким тебя создала Природа, и благодари Небо, что перья твои не слишком черны". Именно у Теккерея этот морально-разоблачительный аспект становится определяющим. Изображая жизнь состоятельных людей современной Англии и раскрывая движущие мотивы их поступков, писатель неизбежно возвращается к своей основной теме. Это тема собственнического эгоизма, который лежит в основе морали буржуазного общества, уродливо извращает всю систему человеческих ценностей. И она больше, чем сюжет, цементирует и ведет все повествование. Мера знатности и мера богатства диктуют героям их судьбу, формируют их взаимоотношения и взгляды. Причем не следует забывать, что современный Теккерею буржуа был убежден в незыблемости и естественности существующего порядка. Позже, в своих очерках "Четыре Георга", писатель с гневом напишет: "…Девять десятых тиранств, совершающихся на земле, были учинены людьми, убежденными в том, что они исполняют свой долг". И Теккерей своим творчеством объективна, как художник, подрывал сам "незыблемый" моральный принцип существующей системы, несмотря на то, что в этот период он не верил в действенность социальных преобразований и даже боялся их.
В "Ньюкомах" мы не найдем той дерзости и сарказма, которыми отмечены "Книга снобов" или "Ярмарка тщеславия". Расширив социальные рамки романа, Теккерея тем не менее уже старается избегать социальной типизации, приглушает ее. Обличение бездушия и беспринципности (Барнс, банкиры Хобсон и Брайен Ньюкомы), сословной спеси и высокомерия (леди Кью, лорд Фаринтош) становится подчас дидактически-поверхностным, художественно упрощенным. Отчетливее проступает Ощущение неизбежности социального зла. Автор все чаще сетует на несовершенство человека, на слабость его. Он хочет верить в добрые начала, в абсолютность благородства. Теккерей делает попытку нарисовать образ идеального положительного героя — полковника Ньюкома. Работая над первыми главами своего романа, писатель перечитывает "Дон Кихота". ("Как жаль, что он так часто оказывался поверженным!" — замечает он в письме от 7 августа 1853 г.) Он вкладывает много души и таланта в свое детище, и полковник действительно покоряет великодушием, нравственной чистотой и бескорыстностью. "Именно на создание этого образа может покоиться слава мистера Теккерея", — писала 8 августа 1855 года лондонская "Таймс". Викторианская публика была удовлетворена. И все же идеального героя из полковника не получилось. Перед нами Дон Кихот, прирученный буржуазным обществом, Дон Кихот, обладающий не наивностью гения, а наивностью ребенка, В сущности, это идеализированный викторианской литературой дядюшка-благодетель из Индии, раздающий направо и налево подарки и завоевывающий всеобщую любовь. Полвека спустя Бернард Шоу назовет полковника Ньюкома одной из самых больших уступок Теккерея викторианским вкусам.
Сам автор не мог не сознавать, что его полковник не "дотягивает" до идеального героя. В письмах он называет его "пустомелей" и сообщает с облегчением, что на время избавился от него, отправив снова в Индию. Образ полковника Ньюкома был порожден тоской автора по человеческому достоинству, по благородству человеческих взаимоотношений. Но сама логика характера (и логика жизни) заставила его отнестись иронически к своему идеалу.
Роман "Ньюкомы" интересен постановкой некоторых новых для английской литературы проблем. Это прежде всего проблема искусства в буржуазном обществе. Теккерей показывает, что оно низведено до положения служанки, призванной обслуживать привилегированные классы. Клайв, решивший посвятить себя живописи, перестает быть полноправным членом общества, его занятие считается недостойным джентльмена, святая обязанность которого — умножать капитал и добиваться все новых постов, званий, почестей… Герою же Теккерея чужд буржуазный практицизм, он хочет освободиться от пут респектабельности и, даже поняв, что из него не выйдет большого художника, все же не порывает с искусством, выражая этим свой, хотя и пассивный протест против мира собственников. Для своего времени это был новаторский образ.
Описывая отношения Клайва и полковника Ньюкома, автор поднимает проблему отцов и детей. История о том, как на место страстной привязанности близких людей приходит гнетущее взаимное отчуждение, как отец, желающий добра сыну, перестает понимать его, а сын, в свою очередь, неспособен объяснить свое повое, критическое отношение к миру тех ценностей, которые обусловили взгляды и принципы отца, — этот конфликт раскрыт писателем с присущей ему психологической чуткостью и говорит о глубоком понимании человеческой природы.
Теккерей не любил хэппи эндов. Не любил, потому что знал, как редко в жизни торжествует добродетель и что страдания человеческие, как правило, не заканчиваются безмятежным счастьем. В сущности, все его романы — это истории поражений. И заключение желанных браков в "Ярмарке" или "Эсмонде" вряд ли может кого-нибудь обмануть. "Ньюкомы" в этом смысле не составляют исключения. Теккерей соединяет в конце романа руки Клайва и Этель, но в этом жесте сквозит уже насмешка над буржуазным читателем, воспитанным на викторианских штампах. Интересно, что сразу же после выхода в свет последнего номера "Ньюкомов" один расторопный журналист, некий Джеймс Фризуэлл опубликовал "недостающую" главу, в которой, неумело имитируя стиль Теккерея, описывал безоблачное счастье, обретенное молодой четой. Именно это нужно было той читающей публике, о взглядах и вкусах которой писатель не мог забывать, создавая свое произведение. И все же ему удалось остаться, по выражению Л. Толстого, "верным, злым, художественным, но нелюбезным". Он смирился, но не льстил. Однако двойственность позиции Теккерея порождала и двойственное отношение к нему. Подтверждением этого служит известная статья Н. Г. Чернышевского о "Ньюкомах" (о ней см. в предисловии В. Ивашевой к т. I наст. собр. соч.), который высоко ценил талант автора и в то же время остро критиковал его за появляющуюся пассивность в борьбе с общественным злом. Но живая плоть художественного повествования, красочность созданного писателем многоликого мира обеспечили заслуженно долгую жизнь его роману.
…подобно царю Соломону, творит суд… и режет на части наши детища. — Иронически сравнивая критика с царем Соломоном, олицетворением мудрости и идеального правосудия, Теккерей намекает на библейский эпизод (3-я Книга Царств, гл. 6), в котором описывается, как Соломон разрешил спор двух женщин о том, кто из них является матерью ребенка: он предложил разрубить ребенка пополам, и тогда настоящая мать отказалась от сына ради спасения его жизни, и ребенок был отдан ей.
…когда один из друзей автора побывал в Новом Свете… — Этим "другом автора" является сам Теккерей, так как авторство в данном случае приписывается Артуру Пенденнису. К "Ньюкомам" Теккерей приступил после длительной поездки по Соединенным Штатам, где читал лекции об английских юмористах XVIII в. (См. т. 7 наст. собр. соч.)
Парк — имеется в виду столичный Хайд-парк, излюбленное место пеших и конных прогулок состоятельных лондонцев.
"Бедфорд", "Пьяцца" — модные кофейни вблизи королевского театра "Ковент-Гарден".
Брейем Джон (1774?-1856) — известный английский тенор, выступавший в театрах "Ковент-Гарден" и "Друри-Лейн".
…пение соловьев у тихих вод Бендемира. — Теккерей вспоминает строки из романтической поэмы Томаса Мура "Лалла-Рук" (1817):
Там розы цветут на брегах Бендемира
И песнь соловья не смолкает в ночи.
Ахерон — в греческой мифологии река в подземном царстве Аид, куда попадали души умерших. Овернское озеро — озеро в Италии, наполняющее кратер потухшего вулкана; в древности считалось одним из входов в Аид.
Шеридан Ричард Бринсли (1751–1816) — английский драматург, прославившийся и как блестящий парламентский оратор. Моррис, сэр Джеймс (1763?-1830) — участник Трафальгарской битвы 1805 г., впоследствии вице-адмирал. Хэнгер Джордж (1751?-1824) — эксцентричный аристократ, барон, автор военных памфлетов и книги "Жизнь и приключения знаменитых игроков". Порсон Ричард (1759–1808) — английский филолог, занимавшийся изучением древнегреческой литературы.
Харлей Джон (1786–1858) — английский актер. "Критик" — фарс Шеридана, впервые поставленный в 1799 г. Дон Фероло Ускирандос — комический персонаж этого фарса.
Роджерс Сэмюел (1763–1855) — поэт, сын банкира, был известен как ценитель искусств и меценат. Хук Теодор (1788–1841), Латтрел Генри (1765?-1851) — литераторы, славившиеся своим остроумием.
Инкледон Чарльз (1763–1826) — английский певец, в 1790–1815 гг. выступавший на сцене театра "Ковент-Гарден".
…пастор Примроз, наставляющий преступников. — Речь идет об эпизоде из романа Гольдсмита "Векфильдский священник" (гл. XXVI), герой которого, сельский пастор Примроз, попав в тюрьму, произносит проповеди перед арестантами, стараясь обратить их на путь истинный.
…ему подобных нам уже не встретить. — Хоскинс перефразирует слова Гамлета, сказанные им о своем отце (1, 2): "Он человек был, человек во всем; ему подобных мне уже не встретить". (Пер. М. Лозинского.)
…наш знакомец капитан Костиган… — Персонаж романа "История Пенденниса".
"Кой черт понес его на эту галеру?" — Ставшее поговоркой восклицание Жеронта из комедии Мольера "Проделки Скапена".
…лорда с голубой лентой… — То есть лорда-канцлера, отличительным знаком которого была голубая лента.
Георг III — правил с 1760 по 1820 г.
Вильгельм Завоеватель — нормандский герцог, высадившийся в Англии и разгромивший англосаксонского короля Гарольда в исторической битве при Гастингсе (1066 г.), правил Англией под именем Вильгельма I с 1066 по 1087 г.
Королева Мария — ее правление (1553–1558) отмечено жестоким преследованием протестантов.
Битва, на Босвортском поле — положила конец междоусобным войнам Алой и Белой розы 1455–1485. В этом сражении английский король Ричард III потерпел поражение и был убит, после чего престол перешел к Генриху VII Тюдору, основателю династии Тюдоров.
Король Эдуард Исповедник — англосаксонский король (1048–1066), "делавший Лондон столицей Англии и основавший Вестминстерское аббатства.
Уиттингтон, — герой популярной английской легенды, повествующей о бедном мальчике-подмастерье, который убежал от своего жестокого хозяина, но по дороге в звоне колокола услышал слова: "Вернись, Дик Уиттингтон, трижды лорд-мэр Лондона!" Вернувшись, он со временем разбогател, женился на дочери своего хозяина и действительно трижды становился мэром. Предание приписывает эту историю реальному историческому лицу — Ричарду Уиттингтону (ум. в 1423 г.), трижды избиравшемуся мэром Лондона. Однако этот реальный Уиттингтон происходил не из бедняков, а был сыном богатого лондонского купца.
Ее дом в Клепеме был долгое время прибежищем самых знаменитых религиозных деятелей. — Город Клепем выбран Теккереем не случайно: там действительно в конце XVIII — начале XIX в — существовала крупная секта евангелистов, члены которой были объединены также общностью политических и материальных интересов. В нее входили банкир Генри Торнтон, известный филантроп и отец знаменитого историка — Захарий Маколей, адвокат Джеймс Стефен и др.; их объединение получило название "Клепенской секты".
Уайлтфилд Джордж (1714–1770) — протестантский проповедник, отличавшийся необычайным красноречием; активно насаждая методизм не только в Англии, но и в Америке.
Квакеры — прозвище членов "Общества друзей" — протестантской общины, основанной сапожником Джорджем Фоксом в 1648–1650 гг. Квакеры отрицали какую бы то ни было обрядность и отстаивали подчинение верующего лишь своему религиозному чувству.
Джоанна Соускот (1750–1814) — дочь фермера, фанатически религиозная, якобы обладавшая даром ясновидения; выступала с пророчествами, которые одно время находили широкий отклик среди верующих. Умерла от умственного расстройства.
…хотя в "Обители" и не очень жаловали, это слово… — Члены некоторых протестантских сект предпочитали называть седьмой день недели так, как он назван в Ветхом завета — "Саббат", и посвящали его, как того требовала Библия, исключительно отдыху и молитвам.
Эрастианка — приверженка англиканской церкви. От Erasts — псевдонима Томаса Либлера (1524–1583), гейдельбергского врача, которому приписывается создание доктрины о подчинении церкви светской власти.
…в школе Серых Монахов, знакомой читателю по другим нашим сочинениям… — С закрытой привилегированной школой Чартерхаус, в которой учился Теккерей, связана судьба многих его героев, однако автор, как правило, "маскирует" в художественных произведениях эту школу, называя ее то школой Серых Монахов ("Пенденнис", "Ньюкомы", "Виргинцы", "Филип"), то "Уайтфрайерс" ("Ярмарка тщеславия"), то школой Живодерней (некоторые мелкие произведения). В Чартерхаусе, возникшем на месте картезианского монастыря, размещалась не только школа, но и приют-богадельня для обедневших дворян. (Об истории Чартерхауса — см. "Ярмарка тщеславия", гл. 52.)
Георг IV — правил с 1820 по 1830 г.
"История" Орма. — "История военных действий Британского государства в Индостане с 1745 г." Роберта Орма (1778).
Клайв Роберт (1725–1774) и Лоренс Стринджер (1727–1775) — английские офицеры, осуществлявшие военные операция в Индии; их победы положили начало колониальному закабалению этой страны.
…находился то ли в армии их высочеств на Рейне, то ли с королем-изгнанником под Митавой. — Речь идет об армии французских эмигрантов, возглавляемой принцем Конде и сражавшейся с 1792 г. вместе с австрийскими войсками против революционной Франции; король-изгнанник — Людовик XVIII, проживавший в 1797–1801 и 1805–1807 гг. в Митаве (ныне город Елгава в Латвии).
Фридрих Великий — прусский король Фридрих II (1712–1786), правление которого было отмечено многочисленными войнами, выдвинувшими Пруссию в число великих держав.
Кирк Уайт (1785–1806) — талантливый английский поэт, умерший в возрасте 21 года; его поэзия заслужила высокую оценку Саути и Байрона.
"Цистерцианцы" — члены ордена Цистерцианцев или Серых Монахов. Так Теккерей называет учащихся школы Чартер-хаус.
Олбени — дом на Пикадилли, бывшей дворец герцога Йоркского, впоследствии был разделен на отдельные квартиры, которые сдавались (с 1803 г.) богатым холостякам. Здесь жили Байрон, Маколей, Гладстон и др.
Джонсон Сэмюел (1709–1784) — писатель и литературный критик, автор четырехтомного "Словаря английского языка".
…жизнеописание, сочиненное Босуэллом. — "Жизнь Сэмюела Джонсона" (1791), написанная его другом Джеймсом Босуэллом на материале записей, которые он вел при жизни писателя.
"Сэр Чарльз Грандисон" — "История сэра Чарльза Грандисона" — сентиментально-нравоучительный роман Сэмюела Ричардсона (1754). Роджер де Коверли — добродушный и чудаковатый провинциальный помещик, сквозной персонаж и "автор" очерков в журнале "Зритель".
"Зритель" — журнал, который издавали писатели-просветители Стиль и Аддисон в 1711–1712 и 1714 гг. Журнал преследовал цель "оживлять мораль остроумием и остроумие подчинять морали". Комплект "Зрителя" неоднократно издавался в виде отдельной книги.
"Том Джонс", "Джозеф Эндрюс" — романы Генри Фильдинга (1707–1754).
Ханна Мор (1745–1833) — английская писательница и драматург, создававшая произведения на религиозно-этические темы.
Помните, что он сказал мистеру Восуэллу о Фильдинге? — Полковник Ньюком имеет в виду записи Босуэлла, помеченные весной 1768 г. и 6-м апреля 1772 г., где приводятся отрицательные отзывы Джонсона о Фильдинге, в частности, его слова о том, что "добродетели, которыми обладают герои Фильдинга, для истинно порядочного человека являются пороками".
…Гиббон высоко ценил его… — Эдуард Гиббон (1737–1794) — английский историк и литературный критик, автор "Истории упадка и разрушения Римской империи". О родословной Фильдинга он пишет в первой главе своих "Мемуаров" (опубл. в 1796 г.).
Высокая церковь — одно из течений англиканской церкви, отстаивающее догматы, близкие к католичеству, в отличие от Низкой церкви, тяготевшей к протестантству.
…вышел на кафедру в стихаре. — Стихарь (белая накидка с широкими рукавами) являлся непременной частью облачения католического священника. Англиканская церковь, отделившаяся от Рима в ходе Реформации, тем не менее в основном сохранила обрядовую сторону католического богослужения; что касается стихаря, то ношение его не воспрещалось, но ярыми протестантами встречалось в штыки.
Диссентеры — члены протестантских сект, не признающих доктрины господствующей англиканской церкви.
Князь Блюхер (1742–1819) — прусский фельдмаршал, прославившийся в войне с Наполеоном.
Стр. 61. Хэймаркет — королевский оперный театр, первый оперный театр Лондона, открыт в 1705 г.
Иосиф — по библейской легенде ("Книга бытия", 37–50), один из двенадцати сыновей патриарха Иакова, проданный в юношестве своими братьями в Египет, где со временем достиг высокого положения при дворе фараона.
…от Плесси до Мени. — Победа англичан при Плесси (1757) положила начало созданию Британской колониальной империи в Индии; битва при Мени (1847) — одно из последних крупных сражений колониальной войны.
…героя, в честь которого назван. — Роберт Клайв, см. прим. к стр. 31.
…у ворот Вены стояли турки… — В 1683 г. вторгшаяся в Восточную Европу турецкая армия была разгромлена под Веной польскими войсками во главе с королем Яном Собеским и австрийскими войсками, в которых сражался двадцатилетний принц Евгений Савойский, впоследствии прославившийся как талантливый полководец.
…мемуаров принца Делипя. — "Жизнь принца Евгения" (1800), написанная бельгийским генералом и литератором Шарлем де Линем.
…получить для него королевскую хартию. — То есть получить для города право парламентского представительства.
Что говорят в Сити о русских? — В 1833 г. Россия направила военную эскадру на помощь Турции, подвергнувшейся нападению Египта. Усиление позиций России на Ближнем Востоке вызывало беспокойство в Англии и было в то время в центре общественного внимания.
Баярд (1476–1524) — французский рыцарь времен Людовика XII и Франциска I, ставший полулегендарной личностью; за свои подвиги был прозван "рыцарем без страха и упрека". Королева Гиневра, сэр Ланселот — персонажи цикла средневековых преданий о короле Артуре и рыцарях круглого стола, обработанных в XV в. Томасом Мэлори.
Иезекиилъ — имя библейского пророка. Клакманнан — графство в Шотландии.
Шпильберг — крепость Шпильберг в Моравии служила в XVII–XIX вв. местом заключения преступников, с 1809 г. — преимущественно политических.
Ньюдигетский приз — приз за лучшее стихотворение на английском языке, присуждаемый ежегодно (с 1806 г.) на конкурсе выпускников Оксфорда; назван по имени учредителя приза сэра Роджера Ньюдигета.
…знаменитый набоб из Стэпстед-парка. — Ричард Баруэлл. один из высших чиновников Ост-Индской компании, наживший в период грабительского правления Уоррена Хастингса баснословный капитал. Вернувшись в Англию, ои приобрел графское поместье в местечке Стэнстед и превратил его в роскошный дворец и парк.
Барракпурский Браммел — Джордж Браммел (1778–1840), прозванный "щеголем Браммелом", — друг прница-регента, законодатель мод в Лондоне начала века. Барракпур-город близ Калькутты, резиденция вице-короля Индии.
Лорд Минто (1751–1814) — генерал-губернатор Индии с 1807 по 1813 г. Лорд Хастингс (1732–1818) — первый генерал-губернатор Индии; в 1788 г. был предай суду по обвинению в жестокости, коррупции и беззаконии, но вопреки очевидным фактам был оправдан.
…сколько лондонцев должно благодарить его за этот курорт. — В 1783 г. Георг IV, будучи еще наследным принцем, набрал Брайтон местом своей резиденции, что способствовало процветанию города и превращению его в модный курорт.
…сражался… под началом лорда Роднея против графа де Грпсса… — Во время войны Североамериканских Штатов за независимость английские корабли под командованием адмирала Роднея разгромили в Карибском море (1782) французскую флотилию графа до Грасса (Франция, являясь колониальной соперницей Англии, выступала с 1778 г. на стороне американской республики). Де Грасс попал в плен и был доставлен в Англию.
…сожжение мучеников на Смитфилдском рынке… — При королеве-католичке Марии Тюдор, прозванной "кровавой", на рыночной площади Смитфилд совершались казни протестантов; всего было казнено около 400 человек.
Эпсли-Хаус — дворец, пожалованный правительством герцогу Веллингтону, главнокомандующему английской армией, после разгрома Наполеона в битве при Ватерлоо (1815).
Принц Гарри — будущий король Генрих V (1421–1471), герой шекспировских хроник "Генрих IV" и "Генрих V".
Королева Шарлотта — мать Георга IV. Пердита — см. прим, к стр. 382.
Беспутный принц и Пойнс — персонажи пьесы Шекспира "Генрих IV".
Чарльз Сэрфес — один из героев комедии Шеридана "Школа злословия" (1777).
Сэр Томас — Томас Лоуренс (1769–1830) — английский художник, с 1792 г. главвый придворный портретист. Сэр Джошуа — Джошуа Рейнольдс (1723–1792) — выдающийся английский живописец, организатор и первый президент Королевской Академии художеств.
Амина — персонаж "Тысячи и одной ночи".
"Джон Буль" — газета, издававшаяся с 1820 по 1892 г. "Беллова жизнь" — еженедельник спортивных новостей и лондонских развлечений.
…- в 1825 году — в год паники — жесточайшим образом разорились. — В этом году в Англии разразился первый в истории капитализма циклический кризис перепроизводства, охвативший почти все отрасли английской экономики.
Эскуриал — королевский дворец-замок недалеко от Мадрида, в котором размещались также монастырь, усыпальница и богатейший музей.
Мазаньелло — герой оперы Франсуа Обера "Немая из Портичи". Гюйон де Бордо — герой оперы Глюка "Оберон".
Ребекка — героиня романа В. Скота "Айвенго" (1820).
…пара башмаков… названных по имени славного прусского генерала, пришедшего во время битвы при Ватерлоо на выручку прародителю других известных сапог… — Имеются в виду бдюхеровские башмаки (высокие штиблеты со шнуровкой) и веллингтоновские сапоги (сапоги с высоким голенищем и вырезом сзади под коленом), названные соответственно именами носивших их маршала Блюхера и герцога Веллингтона, одержавших победу при Ватерлоо.
Стоун — мера веса, равная 14 английским фунтам (6,34 кг).
Анания — библейский персонаж ("Деяния апостолов", V 1-10). Для оказания помощи апостолам Анания со своей женой Сапфирой продали имение, однако часть денег утаили; за ложь перед богом были наказаны смертью.
Панч — герой кукольных представлений, английский Петрушка.
…с книгой Пирсона "О вере". — Сочинение епископа Джона Пирсона "Толкование веры" (1659), сборник ироповедей, считающийся классическим изложением догматов англиканской церкви.
Чиппери Джордж (ум. в 1852 г.) — английский художник, пейзажист и портретист, издавший после поездки в Индию серию гравюр "Люди Востока".
…на пиру в честь назначения Санчо Папсы губернатором Баратарии. — В главе 47 "Дон Кихота" Сервантес рассказывает, как Санчо Панса, приглашенный к столу, уставленному всевозможными яствами, не может ничего съесть из-за вмешательства специально приставленного к нему доктора.
Сэр Родон Кроули, сэр Питг, леди Кроули, Доббин — персонажи романа Теккерея "Ярмарка тщеславия".
Кристофер Слой — персонаж из интродукции в пьесе Шекспира "Укрощение строптивой", перед которым разыгрывается основное действие комедии.
Лаблаш Луиджи (1794–1858) — итальянский певец (бас), выступавший в Лондоне в 1830 г.; в 1836–1837 гг. был учителем пения королевы Виктории.
…гостинице "синих". — Синий цвет был традиционным цветом партии тори, из которой впоследствии выросла консервативная партия.
…принц Камаральзаман и китайская принцесса — персонажи "Тысячи и одной ночи", которые, благодаря волшебству джинна, оказались рядом и сразу же полюбили друг друга.
Цирк Астли — лондонский театр-цирк, в котором наряду с цирковыми представлениями ставились мелодрамы и пантомимы с участием живых лошадей.
Дик Тинто — персонаж В. Скотта, бедный художник; история его жизни и мытарств, которые в то время выпадали на долю большинства его собратьев по профессии, рассказана во вступительной главе к роману "Ламмермурская невеста" (1819), созданному якобы на основе сохранившихся записок Дика Тинто.
Лендсир, сэр Эдвин Генри (1802–1873) — художник и скульптор, пользовавшийся особым расположением королевы Виктории и в 1850 г. возведенный в рыцарское достоинство.
…на знаменитой картине Кейпа, что висит в Лувре… — Кейп Альберт (1620–1691) — нидерландский художник. Имеется в виду его картина "Конная прогулка".
…в один прекрасный день, достойный быть отмеченным белым камешком… — Намек на обычай древних римлян помечать в календаре белым камнем или мелком дни радостных событий (дни печали отмечались черным камнем или углем).
Боадицея — полулегендарная королева Британии, возглавившая в 59 г. н. э. восстание против римских завоевателей.
"Когда исходит кровью королева…" — Строки из баллады "Боадицея" английского поэта-сентименталиста Уильяма Купера (1731–1800).
"Не англы, но ангелы". — Эти слова, согласно преданию, произнес папа Григорий Великий (590–604), когда он увидел прекрасных юношей-язычников, продаваемых в рабство, и узнал, что они из племени англов.
"Искусство — вечно… жизнь (коротка)". — Афоризм, принадлежащий древнегреческому врачу Гиппократу.
…ни в грош не ставил Трафальгар-сквер… — То есть Королевскую Академию художеств: на Трафальгар-сквер расположена Национальная галерея, в одном из крыльев которой ежегодно устраивалась выставка картин членов этой академии.
Воксхолл — общественный увеселительный сад с танцевальными павильонами, театром, балаганами и аттракционами; существовал до середины XIX в.
…не дороже штанов короля Стефана… — Теккерей намекает на первые строки песенки, которую напевает шекспировский Яго ("Отелло", II, 3), представляющей собой в несколько измененном виде отрывок из старинной баллады:
Король Стефан был славный пэр,
Штаны за крону сшил.
(Пер. А. Радловой.)
…точно Сусанна между двумя старцами… — В апокрифической Книге Даниила (гл. XIII) рассказывается история о том, как Сусанна, дочь вавилонского купца, отвергла домогательства двух старейшин, которые в отместку обвинили ее в прелюбодеянии, чему они будто бы были свидетелями. Их навет был разоблачен Даниилом.
Британский институт — Королевский институт Великобритании, учрежденный в 1799 году как общество для пропаганды научных знаний; большой популярностью пользовались циклы лекций для юношества, читавшиеся в здании института в период рождественских каникул.
Поп Александр (1688–1744) — английский поэт-классицист, переводчик Гомера. Китс Джон (1795–1821), Теннисон Альфред (1809–1892) — выдающиеся английские поэты.
"Ламия" — поэма Китса (1819), "Энона" — поэма Теннисона (1832), " Улисс" — драматический монолог Теннисона (упоминая о нем, Теккерей допускает ошибку: "Улисс" тогда не был известен, он появился лишь в 1842 г.), "Питер Белл" (1819), "Прогулка" (1814) — поэмы Вордсворта, "Путешественник" (1764) — поэма Гольдсмита.
Юм Давид (1711–1776) — английский философ (субъективный идеалист), историк и автор многочисленных эссе на общественно-политические, морально-эстетические и экономические темы. В эстетике отстаивал субъективность художественных вкусов, утверждая, что "дух каждого человека усматривает иную красоту".
Конгрив Уильям (1670–1729) — английский драматург. Цитируются строки из его трагедии "Невеста в трауре" (II, 3).
Хейдон, Истлейк, Тернер — английские живописцы XIX века. Истлейк в 1850–1865 гг. (то есть в период написания "Ньюкомов") был президентом Королевской Академии художеств.
Элджинский мрамор — название, данное богатейшей коллекции древнегреческих скульптур и архитектурных фрагментов (работы Фидия, фриз Парфенона и др.), вывезенных англичанином графом Элджином из Греции в начале XIX в. Коллекция была продана государству и с 1816 г. вошла в число экспонатов Британского музея.
Тюрьма Королевской Скамьи — лондонская долговая тюрьма.
Битва при Ассее — один из эпизодов колониальной войны в Индии — разгром маратхского войска в 1803 г. генералом Уэлсли, будущим герцогом Веллингтоном.
…малодушно отдает корону и отправляется в тюрьму, а друзей обрекает смерти. — Речь идет о начальных событиях Великой французской революции. 15 июля 1789 г., на следующий день после взятия Бастилии, король Людовик XVI, надев трехцветную кокарду, пешком прибыл на заседание Учредительного собрания, признал его полномочия и утвердил ряд декретов. До октября 1789 г. Людовик XVI находился в Версале, а затем был переведен в Париж, где содержался под охраной в замке Тюильри.
Барбару — адвокат Барбару, делегат от Марселя в Учредительном собрании, во время парижского восстания и штурма Тюильри 10 августа 1792 г. был начальником марсельского батальона.
Карлейль Томас (1795–1881) — английский писатель, публицист, историк и философ. В своей "Истории французской революции" (1837) доказывал ее закономерность, однако выступал против якобинской диктатуры. На эту книгу сразу же после ее выхода двадцатишестилетний Теккерей написал рецензию ("Таймс", 3 августа 1837 г.).
Карл X — король Франции с 1824 по 1830 г. Во время французской революции был однпм из организаторов контрреволюционной интервенции, прозван "королем эмигрантов". Свергнут Июльской революцией 1830 года и бежал в Англию.
О, Victrix! Счастливец Paris! (Я имею в виду Приамава сына, а не современную Лютецию). — Лютеция — древнее название Парижа. В английском языке, так же как во французском, слова Пария; и Парис, имя мифологического персонажа, сына Приама, пишутся и произносятся одинаково. Называя Венеру победительницей (Victrix), Клайв имеет в виду древнегреческий миф о том, как Парис разрешил спор трех богинь из-за яблока с надписью "Прекраснейшей", отдав его Венере (Афродите).
Снайдерс Франс (1579–1657) — фламандский анималист и мастер натюрморта, друг Рубенса.
Квиетисты — сторонники религиозной доктрины, усматривающей высшнй смысл в бегстве от мирских забот и созерцании бога в собственной душе.
Тьер Луи-Адольф (1797–1877) — французский историк и государственный деятель; впоследствии стал известен как душитель Парижской Коммуны. Граф Моле Луи-Мэтью (1781–1855) — французский политический деятель, в 1836–1839 гг. — премьер-министр. Жюль Манен (1804–1874) — французский писатель, критик и публицист.
"Мозес приносит домой двенадцать дюжин зеленых очков". — Картина воспроизводят сцену из романа Годьдсмита "Векфильдский священник" (1762): Мозес, сын разоренного священника Примроза, возвращается с ярмарки, где он продавал лошадь, но вместо денег приносит двенадцать дюжин зеленых очков, которые ему "по выгодной цене" всучили мошенники.
Ван-Дейк Антони (1599–1641) — великий фламандский художник. Клод Лоррэн (1600–1682) — французский пейзажист и гравер.
Остров Ковентри — придуманный Теккереем остров, на который уезжает Родон Кроули, персонаж "Ярмарки тщеславия", получивший по ходатайству лорда Стайна пост генерал-губернатора.
"Batti, batti…" — начало арии Церлины из оперы Моцарта "Дон Жуан".
…большинство описаний в "Путешествиях Кука" придуманы доктором Хоксвортом… — В 1773 г. была издана книга Хоксворта о первом кругосветном путешествии Джеймса Кука в 178-1771 гг., написанная на основе путевых дневников Кука и сопровождавшего его ученого-натуралиста Джозефа Бэнкса. Сам же дневник Кука впервые увидел свет лишь в 1893 г.
…не менее подлинны, чем орации у Ливия и Саллюстия… — Ливий Тит (59 г. до н. э. — 17 г. н. э.) — римский историк; в изображении прошлого широко использовал героические легенды для прославления истории Рима, Саллюстий Гай Краса (86–35 гг. до н. э.) — римский псторик, создатель жанра исторической монография с исключительными характерами в центре, для раскрытия которых использовал вымышленные речи и письма.
"Сенат и народ римский" — девиз римской республики на знаменах, монетах и т. п., а также формула, с которой начинались государственные акты и постановления.
Джеймс Джордж (1799–1860) — королевский историограф Вильгельма IV (1830–1837) и автор посредственных исторических романов (его стиль Теккерей пародировал в "Романах прославленных сочинителей"). Шериф Элисон — сэр Арчибальд Элисон (1792–1867) — историк и юрист, одно время шериф Ланкашира, автор "Истории Европы в период французской революции". Робинзон Крузо — вымышленный персонаж, от лица которого ведется повествование в одноименном романе Даниэля Дэфо (1719).
Юдифь — героиня апокрифической "Книги Юдифи", в которой рассказывается о том, как ассирийский полководец Олоферн, осаждавший иудейский город Бетулию, был обезглавлен жительницей этого города, красавицей Юдифью, обольстившей его. К этому сюжету обращались многие западноевропейские художники.
…дочь Иродиады… несет… окровавленную, застывшую голову. — Согласно евангельской легенде, дочь Иродиады Саломея потребовала от царя Ирода, плененного ее танцем, обезглавить Иоанна Крестителя, который обвинил ее мать в незаконной связи, и принести на блюде его голову. "И принесли голову его на блюде, и дали девице; и та отнесла матери своей" (Ев. от Матф., XIV, 1-12).
Паоло Веронезе (1528–1588) — венецианский художник Позднего Возрождения, мастер монументально-декоративной живописи.
Чарльз Лзмб (1775–1834) — писатель и журналист, автор бытовых очерков и психологических зарисовок, отмеченных лиризмом, юмором и наблюдательностью; впоследствии они не раз издавались отдельной книгой.
Капитан Шендон — персонаж романа Теккерея "Пенденнис".
"О вещая моя душа! Мой дядя?" — Шекспир, "Гамлет", I, 5.
Гримальди Джозеф (1779–1837) — известный английский клоун и актер пантомимы.
Веназе — знаменитый в то время содержатель игорного дома в Бадене.
Калеб Болдерстоун, Эдгар — персонажи романа В. Скотта "Ламмермурская невеста" (1819). Калеб Болдерстоун — дворецкий Эдгара, пытающийся поддерживать достоинство древнего, но обнищавшего рода, к которому принадлежит его хозяин.
Комус — древнегреческий бог пиршеств и чувственного наслаждения. Сравнение Этель в обществе светских молодых людей с целомудренной Девой навеяно Ридли образами драматической поэмы Джона Мильтона "Комус" (1634).
Агарь, Измаил, Сара, Авраам — библейские персонажи (Книга Бытия, XVI, XXI). Авраам, ветхозаветный патриарх, во время бесплодия своей жены Сары и с ее согласия взял в наложвицы рабыню-египтянку Агарь, и та родила ему сына Измаила. Впоследствии, когда у Сары родился сын, она настояла на том, чтобы Агарь и Измаил были изгнаны из дома Авраама.
…подпись под письмом к миссис Стоу. — Речь идет об авторе "Хижины дяди Тома", известной американской писательнице Гарриет Бичер-Стоу (1811–1896), активно выступавшей против системы работорговли и рабовладения; в 1853 г., когда писался роман, Бичер-Стоу посетила Англию, и многие поспешили высказать свою солидарность (часто лишь показную и ни к чему не обязывающую) с ее борьбой.
Чарльз Фокс (1749–1806) — видный английский государственный деятель, талантливый оратор.
Радклифф Анна (1764–1823) — английская писательница, автор так называемых готических романов, в которых нагнеталась атмосфера "ужасного" и "таинственного".
Родриго, Химена — персонажи трагедии Корнеля "Сид" (1647).
…Ганнибал, сын Гасдрубала. — Клайв ошибается, называя карфагенского полководца Ганнибала, предпринявшего в 212 г. до н. э. поход на Рим, сыном Гасдрубала; ошибка объясняется тем, что молодой Ганнибал после смерти своего отца Гамилькара Барки воевал под началом Гасдрубала, избранного главнокомандующим, которого и сменил впоследствии на этом посту.
Элис Грей — героиня одноименной английской старинной песенки.
Д'Артуа, граф — внук Людовика XV, впоследствии король Карл X. Корсиканский узурпатор — император Наполеон, родившийся на о. Корсика.
Франкони Антонио (1737–1836) — французский наездник, основатель цирковой династии Франкони.
Фрина и Аспазия — известные древнегреческие куртизанки.
Старые Бурбоны снова отправились в дорогу, — все, кроме одного хитроумного отпрыска этого древнего семейства… — Речь идет об Июльской революции во Франции 1830 г. и о Луи-Филиппе (1773–1850), которого палата депутатов, желая сохранить монархию, провозгласила вначале "наместником королевства", а затем — "королем французов". Для завоевания популярности Луи-Филипп действительно ходил по улицам города, беседуя с рабочими и пожимая руки национальным гвардейцам.
Узурпатор из Нельи — Луи-Филипп, который накануне Июльской революции находился в г. Нельи близ Парижа.
Граф Альмавива и Дон Базилио — персонажи комедий Бомарше "Севильский цирюльник" и "Женитьба Фигаро". Здесь в смысле: искатели любовных приключений.
Буридан — французский философ-схоласт XII в. Эрнани — герой, одноименной трагедии В. Гюго. Шатобриан Франсуа Рене (1768–1848) — французский писатель и государственный деятель, роялист. Ламартин Альфонс (1790–1869) — французский поэт-романтик, историк и буржуазный политический деятель. Кребийон-младший — Клод де Кребийон (1707–1777) — французский рома-пист, изображавший разложение современного ему высшего общества. Вадэ Жан Жозеф (1720–1757) — французский поэт-песенник, либреттист и драматург.
Мосье де Лормиан. — Пьер Баур-Лормиан (1770–1854), посредственный поэт и драматург, принятый, однако, в 1815 г. в члены Французской академии.
Де Лиль Жак (1738–1813) — второстепенный французский поэт; Пушкин в свое время назвал его "парнасским муравьем" ("Домик в Коломне").
Мадам Аделаида — одна из Орлеанских принцесс.
Мадам де Бринвилье — французская авантюристка, отравившая со своим любовником отца и двух братьев; казнена в 1676 г.
Лохливен — замок шотландской королевы Марии Стюарт, в котором она жила после вынужденного отречения от престола. Ботуэл Джеймс — шотландский аристократ, третий муж Марии Стюарт. Риччо Давид — итальянский музыкант, фаворит и секретарь королевы, убит в 1566 г. Дарнлей Генри Стюарт — двоюродный брат и второй муж королевы. Джон Нокс (1505–1575) — проповедник реформатской церкви, ярый противник Марии Стюарт.
Орас Бернс (1789–1863) — французский художник, писавший жанровые и батальные сцены главным образом (после 1836 г.) из арабской жизни.
…подобно тем грешным монахиням, которых под сатанинские завывания фагота вызывают из могил Бертрам и Роберт-Дьявол. — Имеется в виду эпизод из романтико-фантастиче-ской оперы Мейербера "Роберт-Дьявол" (1831).
Раниле — парк в Челси (в то время — пригород Лондона, ныне в черте города), место общественных увеселений; существовал с 1742 по 1804 г. Пантеон — здание в Лондоне на Оксфорд-стрит, построенное в 1772 г. специально для музыкальных вечеров, балов и маскарадов. Сгорело в 1792 г,
Пердита — актриса Мэри Робинсон (1758–1800), любовница принца Уэльского, впоследствии короля Георга IV. Это прозвище утвердилось за ней после исполнения роли Пердиты в "Зимней сказке" Шекспира.
Миссис Кларк (Мэри Энн) — Любовница герцога Йоркского, второго сына Георга III.
"Модный брак" — серия сатирических гравюр Уильяма Хогарта (1743).
…их разделяли воды Бойна. — в 1690 г. на р. Бойн в Ирландии произошло сражение между свергнутым английским королем-католиком Иаковом II и новым королем, его зятем, Вильгельмом Оранским, которого оппозиция пригласила на престол под предлогом "защиты протестантизма". Это сражение, упоминаемое в тексте как символ кровавой вражды протестантов и католиков, закончилось полным разгромом Иакова II.
Верхний Темпл — название юридической корпорации, придуманное Теккереем по аналогии с существовавшими в Лондоне Внутренним Темплом и Средним Темплом. Жизнь и быт членов таких корпораций описываются Теккереем в его романе "Пенденнис" (гл. XXIX), откуда и перекочевало это название.
…хотя мужа своего пока еще не убила. — Теккерей намекает на убийство заговорщиками второго мужа Марии Стюарт Генри Дарнлея; однако участие Марии Стюарт в этом заговоре окончательно не доказано.
…если она Королева Шотландская, то я не прочь сделаться Елизаветой Английской… — Мария Стюарт, претендовавшая на английский престол, в 1568 г. по приказу королевы Елизаветы была заключена в тюрьму, а в 1587 г. казнена.
Миссис Макхит — Полли Пичум, героиня "Оперы нищего" Джона Гея, одна из шести жен разбойника Макхита.
…покойный король Франции, желавший повыгодней женить одного из любимых своих отпрысков… и далее. — Этот король — Луи-Филипп, пытавшийся путем различных интриг и соглашений женить своего сына герцога де Монпансье на шестнадцатилетней королеве Испании Изабелле. Потерпев в этом неудачу, он устроил брак сына с сестрой Изабеллы инфантой Луизой (1846). Эти вошедшие в историю "испанские браки" повредили Луи-Филиппу в общественном мнении, однако причиной его падения были не они, как утверждает Теккерей, а разразившаяся во Фраиции в 1848 г. революция.
Лепорелло — слуга Дон Жуана в опере Моцарта "Дон Жуан".
"Карфаген должен быть разрушен". — Этими словами, по свидетельству Плутарха, закапчивал свои речи в сенате Марк Катон-старший, государственный деятель Древнего Рима, ярый противник Карфагена.
Черный Принц — прозвище припца Уэльского Эдуарда (1330–1376), старшего сына Эдуарда III.
Ариосто Лодовико (1474–1533) — итальянский поэт, автор рыцарской поэмы "Неистовый Роланд" (1516).
…отравить человека из зависти, как Спаньолетто! — Спаньолетто ("испанчик") — прозвище испанского художника Хосе Де Рибейра (1588–1652). Его действительно считали виновным в смерти одного посредственного художника, участвовавшего вместе с ним в конкурсе и умершего в возрасте 61 года, но фактами это не подтверждено.
Байокко — старинная папская монета.
Эндорская волшебница — библейская колдунья (Первая Книга Царств, XXVIII, 9-25), вызвавшая по просьбе Саула призрак умершего пророка Самуила.
"Галиньяни" — газета "Вестник Галиньяни", издававшаяся в Париже для англичан, проживающих на континенте.
Огненная палата. — Во Франции XVI–XVII вв. так называли специальные судебные комиссии для расследования особо тяжких преступлений — ересей, отравлений и др. Допросы и заседания суда проходили, как правило, по ночам при свете горящих факелов — отсюда их название.
Боу-стрит — улица, на которой находилось полицейское управление и главный мировой суд лондонского графства ("полицейский суд").
В кармане у Флорака два луидора, у Монкоптура же ровным счетом сорок шиллингов. — Луидор, двадцатифранковая французская монета, соответствовал одному фунту, то есть двадцати шиллингам.
Та заповедь — шестая из десяти…, а также следующая за ней… — Седьмая заповедь: не прелюбодействуй.
Дамон и Филлида — пастух и пастушка, идиллическая любовная пара из третьей эклоги Вергилия.
…мистер Боннер и доктор Лод… — Имена лондонского епископа Эдмунда Боннера (1500? - 1569) и архиепископа Кентер-берийского Уильяма Лода (1573–1645) связаны в истории Англии с религиозной нетерпимостью и жестокими гонениями на инакомыслящих. Теккерей присваивает эти имена приезжавшим в Кьюбери гостям, которые сокрушались о чужих грехах, тем самым подчеркивая истинную цену их "благочестивого человеколюбия".
Г. Шейнман
Примечания
1
Дерни за веревочку, и щеколда соскочит (франц.).
(обратно)2
"Полный биографический словарь" (франц.).
(обратно)3
Сначала (итал.).
(обратно)4
"К мальчикам нужно вниманье великое" (лат.) — Ювенал, XIV, 47. Продолжение цитаты: "Если задумал что-либо стыдное ты — не забудь про возраст мальчишки".
(обратно)5
* * *
(обратно)6
* Перевод А. Голембы.
(обратно)7
Кой черт понес его на эту галеру? (франц.).
(обратно)8
Хорошо воспитанная (франц.).
(обратно)9
Буквально: "Мост ослов" — школьное название 5-го постулата Евклида (лат.).
(обратно)10
Ежегодно (лат.).
(обратно)11
Надо знать себе цену (франц.).
(обратно)12
Тесным кружком (франц.).
(обратно)13
Мой милый (франц.).
(обратно)14
Охотно, добровольно (франц.).
(обратно)15
Между нами (франц.).
(обратно)16
Нашей кровью (лат.).
(обратно)17
Искаженный дистих из "Понтийских посланий" Овидия: "Adde, qod ingenas didicisse fideliter artes Emollit mores, nee sinit esse feros"
"Добавь то, чему учат благородные искусства, которые смягчают нравы и не позволяют им быть жестокими" (лат.) (кн. II эл. IX ст. 47–48).
(обратно)18
Приличная, благоприличная (франц.).
(обратно)19
Барышни, я запрещаю вам разговаривать с ком бы то ни было на улице! (франц.).
(обратно)20
Совсем другое дело (франц.).
(обратно)21
Скверные, плохие (франц.).
(обратно)22
Не правда ли, как это любезно со стороны полковника, мадемуазель? Мадемуазель Лебрюн — полковник Ньюком, мой деверь (франц.; в орфографии отражено неправильное произношение миссис Ньюком).
(обратно)23
Мы говорим о Наполеоне, мадемуазель, чьим любимым генералом был ваш папенька (искаж. франц.).
(обратно)24
О боже, почему мне не довелось его видеть! (франц.).
(обратно)25
Его, о ком говорит весь мир и о ком папенька так часто мне рассказывал (франц.).
(обратно)26
Дайте мне вашу руку (франц.).
(обратно)27
Мадам Ньюком здесь нет. Ваше превосходительство недавно прибыли? Хорошо ли путешествовали? Я принимаю по средам, буду счастлива вас видеть у себя. Мадемуазель Майлс — моя дочь… (искаж. франц.)
(обратно)28
Добрый вечер, мосье (искаж. франц.).
(обратно)29
Немного развлечься (лат.).
(обратно)30
Искаженное: Ессе signm — вот доказательство (лат.).
(обратно)31
Дело сделано (лат.).
(обратно)32
Курс всеобщей литературы и элементарный курс наук (франц.).
(обратно)33
Дикаркой (франц.).
(обратно)34
Вы совершенная дура (франц.).
(обратно)35
Господин повеса (франц.).
(обратно)36
Хорошо, ладно (франц.).
(обратно)37
Привет тебе, надежда веры, светоч церкви! (лат.).
(обратно)38
Мальчикам надлежит быть почтительными (лат.). Ювенал, "Сатиры", XI, 154.
(обратно)39
Благородного облика и благородного нрава (лат.).
(обратно)40
Украшение веры, светоч церкви (лат.).
(обратно)41
Мокрая курица (франц.).
(обратно)42
Блаженны они! (лат.) Гораций, "Эподы", II, 1.
(обратно)43
Старого двора (франц.).
(обратно)44
Что поделаешь (франц.).
(обратно)45
В желтых чулках (франц.).
(обратно)46
Ныне отпущаеши (лат.).
(обратно)47
Вместо родителя (лат.).
(обратно)48
"Искусство в том, чтобы скрывать искусство" (искаж. лат.).
(обратно)49
Искаженное "Non Angli, sed Angeli" — "Не англы, но ангелы" (лат.).
(обратно)50
Искусство — вечно… Жизнь… (лат.).
(обратно)51
Искусство — вечно. Жизнь — коротка, а прямая линия — наикратчайшая (лат.).
(обратно)52
Мужскую тогу (лат.). Иносказательно: стал взрослым мужчиной.
(обратно)53
Который позволяет себя любить (франц.).
(обратно)54
Где ты там, мама?
(обратно)55
Несносный ребенок (франц.).
(обратно)56
Истинный, истинная, истинное (греч.).
(обратно)57
* * *
(обратно)58
Гостиница "Терраса" на улице Риволи
(франц.).
(обратно)59
Утренний завтрак повкуснее (франц.).
(обратно)60
Служитель (франц.).
(обратно)61
О, победительница (франц.)
(обратно)62
Товарищам (франц.).
(обратно)63
Кафе "Париж" (франц.).
(обратно)64
Устрицы по-мареннски (франц.).
(обратно)65
Адъютант (франц.).
(обратно)66
Вот… узнаете? (франц.).
(обратно)67
Прекрасная профессия (франц.).
(обратно)68
О да, мосье (франц.).
(обратно)69
Мой друг (франц.).
(обратно)70
"Три провансальских монаха" (франц.).
(обратно)71
Английском кафе (франц.).
(обратно)72
"И ты, юноша, не презирай хороводов" (лат.), Гораций, "Оды", 1, 9.
(обратно)73
Любовные записочки (франц.).
(обратно)74
С блеском (итал.).
(обратно)75
Крестьянка (итал.).
(обратно)76
Житель римского предместья (итал.).
(обратно)77
Трактира (итал.).
(обратно)78
Дудочника (итал.).
(обратно)79
Прекрасной Италии (итал.).
(обратно)80
Намек понимающему (лат.).
(обратно)81
В восьмую долю листа (лат.).
(обратно)82
Сонат и народ римский (лат.).
(обратно)83
Что одно удовольствие было смотреть (франц.).
(обратно)84
Пошлости, вздор (франц.).
(обратно)85
Черной воде (греч.).
(обратно)86
Полупарадный туалет (франц.).
(обратно)87
Ищущую свою встревоженную мать (лат.).
(обратно)88
Героине (франц.).
(обратно)89
Только видел (лат.).
(обратно)90
Моя вина, моя величайшая вина (лат.).
(обратно)91
Человек предполагает… (франц.).
(обратно)92
Гостиница "Швеция" (франц.).
(обратно)93
О, лилия в сочетании с розами (лат.).
(обратно)94
Ах, чертова незадача! (франц.).
(обратно)95
Тридцать и сорок; название карточной игры (франц.).
(обратно)96
Игрок, картежник (франц.).
(обратно)97
Набожный (франц.).
(обратно)98
Отыди (лат.).
(обратно)99
Чрезвычайно много (франц.).
(обратно)100
Черт возьми, сами знаете, господин виконт (франц.).
(обратно)101
Черт возьми, господин виконт сам знает — у нас всегда две дюжины сорочек (франц.).
(обратно)102
Тупица! Болван! (франц.).
(обратно)103
Что вы сказали, господин виконт? (франц.).
(обратно)104
Теснимый жестокой нуждой (лат.).
(обратно)105
Гордой англичанки (франц.).
(обратно)106
Салонные игры (франц.).
(обратно)107
Красное и масть (франц.).
(обратно)108
Живая картина (франц.).
(обратно)109
Брак по расчету (франц.).
(обратно)110
Под каким соусом ее съедят (франц.).
(обратно)111
Гостиница "Франция" (франц.).
(обратно)112
А, этот маленький Кью! Мой дядюшка, герцог Д'Иври удостаивает его особой благосклонности! (франц.).
(обратно)113
Фейерверк (франц.).
(обратно)114
(обратно)115
Гостиница "Голландия" (франц.).
(обратно)116
Так вот как?! Значит у вас что-то было с этой бедной маленькой мисс! Вы бросили дочь, а теперь хотите убить отца? Ищите себе другого секунданта, мосье. Виконт де Флорак не согласен участвовать в такой подлости (франц.).
(обратно)117
Ну и ну! Его уже вторично обвиняют в подлости (франц.).
(обратно)118
Великолепно, милорд. Ей богу, это поступок настоящего джентльмена. Твою руку, мой маленький Кью. У тебя есть сердце (франц.).
(обратно)119
Верзила (франц.).
(обратно)120
Женишок (франц.).
(обратно)121
Р. Р. С. - первые буквы французских слов: por prendre conge (вежливая форма прощания).
(обратно)122
Что с тобой, мой маленький Клайв? Тебе что ли, зуб выдрали? (франц.).
(обратно)123
Вот именно (франц.).
(обратно)124
Никак, малыш уезжает (франц.).
(обратно)125
Государственные дела (франц.).
(обратно)126
Вы думаете, вы так думаете? (франц.).
(обратно)127
Посреднической конторе (франц.).
(обратно)128
Адвокатская контора (франц.).
(обратно)129
Остепенился (франц.).
(обратно)130
"Вопли души" (франц.).
(обратно)131
"Романтической школе" (франц.).
(обратно)132
Благомыслящий (франц.).
(обратно)133
По правде сказать (франц.).
(обратно)134
Хороший фарс (франц.).
(обратно)135
Красавца Тьерселена (франц.).
(обратно)136
В масляных красках она мне больше нравится (франц.).
(обратно)137
Чтобы защитить свою добродетель (франц.).
(обратно)138
Становится невероятно тощей (франц.).
(обратно)139
Мой брат, этот святой человек, никогда теперь не упоминает о герцогине (франц.).
(обратно)140
Ужасных вещах, — да-да, — ужасных, ей богу (франц.).
(обратно)141
О да, ни дать ни взять мадам Аделаида (франц.).
(обратно)142
"Демоны" (франц.).
(обратно)143
"Драгоннада; сочинение герцогини Д'Иври" (франц.).
(обратно)144
"Поверженные боги, поэма в двадцати песнях, сочинение мадам Д'И." (франц.).
(обратно)145
Ужасно тощей (франц.).
(обратно)146
Компаньонки (франц.).
(обратно)147
Пристанище (франц.).
(обратно)148
Фу! (франц.).
(обратно)149
"Модный брак" (франц.).
(обратно)150
Королева Мария (франц.).
(обратно)151
Как все поэтичные души (франц.).
(обратно)152
Наш крестник (франц.).
(обратно)153
Подлый (франц.).
(обратно)154
Тетушка Флорак тоже была добра ко мне в Париже. О, как она была добра! (франц.).
(обратно)155
Ангелы всегда любят маленьких херувимов (франц.).
(обратно)156
Этой бедной малютки (франц.).
(обратно)157
Уезжайте, мой маленький Кью, уезжайте! (франц.).
(обратно)158
Ах, перестаньте, доктор, вы просто старый дурак (франц.).
(обратно)159
Так хочу, так повелеваю (лат.).
(обратно)160
Любовь к путешествиям (франц.).
(обратно)161
Резвушка (франц.).
(обратно)162
Остроумная (франц.).
(обратно)163
Любезность (франц.).
(обратно)164
В придворном туалете (франц.).
(обратно)165
Что поделаешь? (франц.).
(обратно)166
Изучать право (франц.).
(обратно)167
"Хрип задохнувшегося" (франц.).
(обратно)168
Гнусной Англии (франц.).
(обратно)169
Карфаген должен быть разрушен (лат.).
(обратно)170
Белоликая дочь (франц.).
(обратно)171
Коварный Альбион (франц.).
(обратно)172
Любовь, пылавшая в его взоре (франц.).
(обратно)173
Что-то очень внимателен (франц.).
(обратно)174
Перед женитьбой милорд и в самом деле позволяет себе огромные развлечения (франц.).
(обратно)175
Не так ли? (франц.).
(обратно)176
Эх, будем (Танцевать, забудем горе (франц.).
(обратно)177
С этим милордом? (франц.).
(обратно)178
Неловок (франц.).
(обратно)179
Вот именно, что неловок. И весьма! Иначе не скажешь, мосье (франц.).
(обратно)180
Глуп (франц.).
(обратно)181
Трус (франц.).
(обратно)182
Еще тридцать шесть, и красное выигрывает! (франц.).
(обратно)183
Фи, мосье, как вы пахнете табаком. Я вам запрещаю курить. Слышите, мосье? (франц.).
(обратно)184
Однако (франц.).
(обратно)185
Поймите, мадам (франц.).
(обратно)186
Мосье де Кастийон говорит, что отказывается, милорд (франц.).
(обратно)187
Извините, мосье (франц.).
(обратно)188
Это не повод для смеха (франц.).
(обратно)189
Прихрамывая (лат.).
(обратно)190
"Паллада ранит тебя, Паллада приносит тебя в жертву" (лат.), мой бедный Кью (франц.).
(обратно)191
Верховный жрец (лат.).
(обратно)192
Всякими винами (греч.).
(обратно)193
Соответственно вкусам (франц.).
(обратно)194
Маленького Кью (франц.).
(обратно)195
Огненной палаты (франц.).
(обратно)196
} нет надобности рассказывать здесь о тех делах герцогини, которые не имеют отношения к нашему почтенному английскому семейству. Когда герцог увез супругу в деревню, Флорак решительно объявил, что жить с ней старику опасно, и говорил своим приятелям в "Жокей-клубе" и на Бульварах: "Ma parole d'honner, cette femme le tera!" [216] нет надобности рассказывать здесь о тех делах герцогини, которые не имеют отношения к нашему почтенному английскому семейству. Когда герцог увез супругу в деревню, Флорак решительно объявил, что жить с ней старику опасно, и говорил своим приятелям в "Жокей-клубе" и на Бульварах: "Ma parole d'honner, cette femme le tera!"
(обратно)197
Клянусь честью, эта женщина убьет его! (франц.).
(обратно)198
Женщина (из романа) Эжена Сю (франц.).
(обратно)199
Честное слово (франц.).
(обратно)200
Богоугодное заведение (франц.).
(обратно)201
Дорогой (франц.).
(обратно)202
Старик (франц.).
(обратно)203
Воплей души (франц.).
(обратно)204
С какой стати? (франц.).
(обратно)205
Божественная красавица (итал.).
(обратно)206
* Вот трубка-носогрейка, огниво и кремень.
Солдату Смерть-злодейка готовит черный день…
Все это, коль проститься придется с головой,
Отдайте вы девице, девице полковой!
(Перевод А. Голембы)
(обратно)207
Людоедка, мой дорогой (франц.).
(обратно)208
Парикмахер (франц.).
(обратно)209
Добрый день, мой дорогой! (франц.).
(обратно)210
Громко (франц.).
(обратно)211
"Позор тому, кто дурно об этом подумает" (девиз ордена Подвязки) (франц.).
(обратно)212
Что у вас есть такой привесок к имени, а вы его не носите (франц.).
(обратно)213
Благородный человек (франц.).
(обратно)214
Гром и молния (нем.).
(обратно)215
"Тебя, господа, (хвалим)" (лат.).
(обратно)216
} нет надобности рассказывать здесь о тех делах герцогини, которые не имеют отношения к нашему почтенному английскому семейству. Когда герцог увез супругу в деревню, Флорак решительно объявил, что жить с ней старику опасно, и говорил своим приятелям в "Жокей-клубе" и на Бульварах: "Ma parole d'honner, cette femme le tera!" {
(обратно)
Комментарии к книге «Ньюкомы, жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром (книга 1)», Уильям Мейкпис Теккерей
Всего 0 комментариев