Проспер Мериме Хроника царствования Карла IX
Предисловие
За последнее время я прочитал довольно много мемуаров и памфлетов, относящихся к концу XVI века. Мне захотелось сделать экстракт прочитанного, и я его сделал.
В истории я люблю только анекдоты, а из анекдотов предпочитаю такие, в которых, как мне подсказывает воображение, я нахожу правдивую картину нравов и характеров данной эпохи. Страсть к анекдотам нельзя назвать особенно благородной, но, к стыду своему, должен признаться, что я с удовольствием отдал бы Фукидида[1] за подлинные мемуары Аспазии[2] или Периклова раба, ибо только мемуары, представляющие собой непринужденную беседу автора с читателем, способны дать изображение человека, а меня это главным образом занимает и интересует. Не по Мезре[3], а по Монлюку[4], Брантому[5], д'Обинье[6], Тавану[7], Ланý[8] и др. составляем мы себе представление о французе XVI века. Слог этих авторов не менее характерен, чем самый их рассказ.
У Этуаля[9] сказано мимоходом:
«Девица Шатонеф, одна из милашек короля до его отъезда в Польшу[10], увлеклась флорентинцем Антинотти, начальником галер в Марселе, выскочила за него замуж, а потом, обнаружив, что он впал в блуд, взяла да собственными руками его и убила».
При помощи этого анекдота и множества других — а у Брантома их полно, — я мысленно воссоздаю характер, и передо мной оживает придворная дама времен Генриха III.
Мне представляется любопытным сравнить тогдашние нравы с нашими и обратить внимание на то обстоятельство, что сильные чувства выродились, зато жизнь стала спокойнее и, пожалуй, счастливее. Остается решить вопрос: лучше ли мы наших предков, а это не так легко, ибо взгляды на одни и те же поступки с течением времени резко изменились.
Так, например, в 1500 году убийство и отравление не внушали такого ужаса, как в наши дни. Дворянин предательски убивал своего недруга, ходатайствовал о помиловании и, испросив его, снова появлялся в обществе, причем никто и не думал от него отворачиваться. В иных случаях, если убийство совершалось из чувства правой мести, то об убийце говорили, как говорят теперь о порядочном человеке, убившем на дуэли подлеца, который нанес ему кровное оскорбление.
Вот почему я убежден, что к поступкам людей, живших в XVI веке, нельзя подходить с меркой XIX. Чтó в государстве с развитой цивилизацией считается преступлением, то в государстве менее цивилизованном сходит всего лишь за проявление отваги, а во времена варварские, может быть, даже рассматривалось как похвальный поступок. Суждение об одном и том же деянии надлежит, понятно, выносить еще и в зависимости от того, в какой стране оно совершилось, ибо между двумя народами такое же точно различие, как между двумя столетиями[11].
Мехмет-Али[12], у которого мамелюкские беи оспаривали власть над Египтом, в один прекрасный день приглашает к себе во дворец на праздник их главных военачальников. Не успели они войти, как ворота за ними захлопываются. Спрятанные на верхних террасах албанцы расстреливают их, и отныне Мехмет-Али царит в Египте единовластно.
Что же из этого? Мы ведем с Мехметом-Али переговоры, более того: он пользуется у европейцев уважением, во всех газетах о нем пишут как о великом человеке, его называют благодетелем Египта. А между тем что может быть ужаснее совершенного с заранее обдуманным намерением убийства беззащитных людей? Но все дело в том, что подобного рода ловушки узаконены местными обычаями и объясняются невозможностью выйти из положения иначе. Ну как тут не вспомнить изречение Фигаро[13]: Ma, per Dio, l'utilità![14]
Если бы в распоряжении одного министра, которого я здесь называть не стану[15], находились албанцы, готовые по его приказу кого угодно расстрелять, и если бы во время одного из званых обедов он отправил на тот свет наиболее видных представителей оппозиции, то фактически его деяние ничем бы не отличалось от деяния египетского паши, а вот с точки зрения нравственной оно в сто раз более преступно. Убивать — это уже не в наших нравах. Но тот же самый министр уволил многих либеральных избирателей, мелких правительственных чиновников, запугал других, и выборы прошли, как ему хотелось. Если бы Мехмет-Али был министром во Франции, он бы дальше этого не пошел, а французский министр, очутись он в Египте, непременно начал бы расстреливать, оттого что увольнения не произвели бы на умы мамелюков должного действия[16].
Варфоломеевская ночь была даже для того времени огромным преступлением, но, повторяю, резня в XVI веке — совсем не такое страшное преступление, как резня в XIX. Считаем нужным прибавить, что участие в ней, прямое или косвенное, приняла бóльшая часть нации; она ополчилась на гугенотов, потому что смотрела на них как на чужестранцев, как на врагов.
Варфоломеевская ночь представляла собой своего рода национальное движение, напоминающее восстание испанцев 1809 года, и парижане, истребляя еретиков, были твердо уверены, что они действуют по воле неба.
Я — рассказчик, и я не обязан последовательно излагать ход исторических событий 1572 года. Но уж раз я заговорил о Варфоломеевской ночи, то не могу не поделиться мыслями, которые пришли мне в голову, когда я читал эту кровавую страницу нашей истории.
Верно ли были поняты причины резни? Была ли она подготовлена заранее или же явилась следствием решения внезапного, быть может — делом случая?
На все эти вопросы ни один историк не дал мне удовлетворительного ответа.
В качестве доказательства историки приводят городские слухи и воображаемые разговоры, которые очень мало значат, когда речь идет о решении столь важной исторической проблемы.
Иные утверждают, что Карл IX — это воплощение двуличия, другие рисуют его человеком угрюмым, взбалмошным и вспыльчивым. Если он задолго до 24 августа грозил протестантам, — значит, он исподволь готовил их избиение; если он обласкал их, — значит, он двуличен.
В доказательство того, как легко подхватываются самые неправдоподобные слухи, я хочу рассказать только одну историю, которую вы можете найти везде.
Будто бы уже приблизительно за год до Варфоломеевской ночи был составлен план резни. Вот в чем он заключался: в Пре-о-Клер должны были построить деревянную башню; туда решено было поместить герцога Гиза[17] с дворянами и солдатами-католиками, а адмирал[18] с протестантами должен был разыграть атаку — якобы для того, чтобы король поглядел, как происходит осада. Во время этого своеобразного турнира по данному знаку католикам надлежало зарядить свое оружие и перебить врагов, прежде чем они успеют изготовиться к обороне. Чтобы разукрасить эту историю, рассказывают еще, будто фаворит Карла IX Линьероль из-за собственной неосторожности разоблачил заговор, — когда король словесно изничтожал протестантских вельмож, он ему сказал: «Государь! Потерпите немного. У нас есть крепость, и она отомстит за нас всем еретикам». Прошу, однако, заметить, что никто еще не видел ни одной доски от этой крепости. Король велел казнить болтуна. План этот будто бы составил канцлер Бираг[19], а вместе с тем ему приписывают фразу, свидетельствующую о совершенно иных намерениях: дабы избавить короля от его недругов, ему, Бирагу, нужно, мол, всего несколько поваров. Последнее средство было гораздо более доступным, тогда как план с башней в силу своей необычности представляется почти неосуществимым. В самом деле: неужто у протестантов не возбудили бы подозрений приготовления к военной игре, в которой два стана, еще недавно — враждебных, столкнулись бы лицом к лицу? Да и потом, кто хочет расправиться с гугенотами, тот вряд ли станет собирать их всех в одном месте и вооружать. Ясно, что если бы заговорщики ставили своей задачей истребление всех протестантов, то насколько же целесообразнее было бы перебить их, безоружных, поодиночке!
По моему глубокому убеждению, резня была непреднамеренной, и мне непонятно, чтó заставляет придерживаться противоположного мнения авторов, которые, однако, сходятся на том, что Екатерина[20] — женщина очень злая, но что это один из самых глубоких политических умов XVI века.
Оставим пока в стороне нравственные принципы и рассмотрим этот мнимый план только с точки зрения его выгодности. Так вот, я стою на том, что план этот был невыгоден двору; к тому же осуществлен он был в высшей степени бестолково, из чего приходится сделать вывод, что составляли его люди весьма недалекие.
Рассмотрим, выиграла бы или проиграла королевская власть от такого плана и в ее ли интересах было согласиться на то, чтобы он был приведен в исполнение.
Франция делилась тогда на три крупные партии: на партию протестантов, которую после смерти принца Конде[21] возглавил адмирал, на королевскую партию, слабейшую из трех, и на партию Гизов — тогдашних ультрароялистов[22].
Ясно, что король, у которого было ровно столько же оснований опасаться Гизов, сколько и протестантов, должен был постараться укрепить свою власть, сталкивая между собой эти два враждебных лагеря. Раздавить один из них — значило отдать себя на милость другому.
Система балансирования была уже тогда достаточно известна и применялась на деле. Еще Людовик XI[23] говорил: «Разделяй и властвуй».
Теперь посмотрим, был ли Карл IX набожен. Ревностное благочестие могло толкнуть его на неосторожный шаг, но нет: все говорит о том, что если он и не был вольнодумцем, то, с другой стороны, не был и фанатиком. Да и руководившая им мать, не задумываясь, принесла бы в жертву свои религиозные убеждения, если только они у нее были, ради своего властолюбия[24].
Предположим, однако, что сам Карл, или его мать, или, если хотите, его правительство решили, вопреки всем правилам политики, истребить протестантов во Франции. Когда бы они такое решение приняли, то уж, конечно, взвесив все способы, остановились бы на наиболее верном. Тогда первое, что пришло бы им на ум как наиболее надежное средство, это одновременное избиение реформатов во всех городах королевства, дабы реформаты, подвергшись нападению численно превосходящих сил противника[25], нигде не могли оказать сопротивление. Для того чтобы с ними покончить, потребовался бы всего один день. Именно так замыслил истребить евреев Ассуэр[26].
Между тем мы знаем из истории, что первый указ короля об избиении протестантов помечен 28 августа, то есть он был издан четыре дня спустя после Варфоломеевской ночи, когда весть об этой страшной бойне давно уже опередила королевских гонцов и должна была всколыхнуть протестантов.
Особенно важно было захватить крепости протестантов. Пока крепости оставались в их руках, королевская власть не могла чувствовать себя в безопасности. Следовательно, если бы католический заговор действительно существовал, то ясно, что католикам надлежало принять две наиболее срочные меры: 24 августа захватить Ла-Рошель и держать целую армию на юге Франции с целью помешать объединению реформатов[27].
Ни того, ни другого сделано не было.
Я не могу допустить, чтобы люди, замыслившие чреватое столь важными последствиями преступление, так неумело его совершили. В самом деле, принятые меры оказались настолько слабыми, что спустя несколько месяцев после Варфоломеевской ночи война разгорелась с новой силой, и вся слава в этой войне досталась, конечно, реформатам, и они извлекли из нее новые выгоды.
Далее: за два дня до Варфоломеевской ночи произошло убийство Колиньи, — не отметает ли оно окончательно предположение о заговоре? К чему убивать главаря до всеобщего избиения? Не значило ли это вспугнуть гугенотов и заставить их быть начеку?
Я знаю, что некоторые авторы приписывают убийство адмирала только одному герцогу Гизу. Однако, не говоря о том, что общественное мнение обвинило в этом преступлении короля[28] и что убийца получил от короля награду, я бы извлек из этого факта еще один аргумент против предположения о наличии заговора. В самом деле, если бы заговор существовал, герцог Гиз непременно принял бы в нем участие, а в таком случае почему бы не отложить кровную месть на два дня, чтобы уж отомстить наверняка? Неужели только ради того, чтобы ускорить на два дня гибель своего врага, надо было ставить на карту успех всего предприятия?
Итак, по моему мнению, все указывает на то, что это великое избиение не явилось следствием заговора короля против части своего народа. Варфоломеевская ночь представляется мне непредвиденным, стихийным народным восстанием.
Попытаюсь в меру моих скромных сил разгадать эту загадку.
Колиньи трижды вел переговоры со своим государем на равных правах — уже это одно могло возбудить к нему ненависть. Когда умерла Жанна д'Альбре[29], оба юных принца — и король Наваррский[30], и принц Конде[31] — были еще слишком молоды, никто бы за ними не пошел, а потому Колиньи был действительно единственным вождем партии реформатов. После смерти Колиньи оба принца оказались как бы пленниками во враждебном лагере, участь их теперь всецело зависела от короля. Значит, только смерть Колиньи, только его одного, была нужна для укрепления власти Карла IX, который, вероятно, помнил слова герцога Альбы[32]: «Голова одного лосося стоит больше, чем десять тысяч лягушек».
Но если бы король одним ударом мог избавиться и от адмирала, и от герцога Гиза, то он стал бы неограниченным властелином.
Вот что ему следовало предпринять: прежде всего он должен был возложить убийство адмирала на герцога Гиза или, во всяком случае, свалить на него это убийство, а затем объявить, что он готов выдать его головой гугенотам, и начать против него преследование как против убийцы. Мы не можем ручаться, был герцог Гиз соучастником Морвеля или не был, но что он с великою поспешностью покинул Париж и что реформаты, которым король для вида покровительствовал, угрожали принцам Лотарингского дома[33], — это мы знаем наверное.
Парижский люд был тогда до ужаса фанатичен. Горожане создали нечто вроде национальной гвардии, которая представляла собой настоящее войско и готова была взяться за оружие, едва лишь заслышит набат. Насколько парижане любили герцога Гиза — и в память отца[34], и за его личные заслуги, — настолько гугеноты, дважды их осаждавшие[35], были им ненавистны. В ту пору, когда одна из сестер короля была выдана замуж за принца[36], исповедовавшего гугенотскую веру, гугеноты пользовались при дворе некоторым расположением, но от этого они стали еще заносчивее и еще ненавистнее своим врагам. Словом, для того чтобы фанатики бросились резать своих впавших в ересь соотечественников, нужно было кому-нибудь стать во главе их и крикнуть: «Бей!», только и всего.
Опальный герцог, которому угрожали и король и протестанты, вынужден был искать поддержки в народе. Он собирает начальников городского ополчения, сообщает им, что существует заговор еретиков, требует перебить заговорщиков, пока они еще не начали действовать, и только после этого решено было учинить резню. Строгость тайны, в которую был облечен заговор, а также тот факт, что, хотя в заговор было втянуто множество людей, никто этой тайны не выдал, объясняется весьма просто: после возникновения замысла и до его осуществления прошло всего лишь несколько часов. Если бы дело обстояло иначе, это было бы нечто из ряда вон выходящее, ибо в Париже любой секрет распространяется мгновенно[37].
Теперь трудно определить, какое участие принял в резне король; если он ее и не одобрил, то уж, вне всякого сомнения, допустил. Спустя два дня, в течение которых совершались убийства и насилия, он от всего отрекся и попытался остановить бойню[38]. Но ярости народной дай только волю — небольшим количеством крови ее тогда уже не утолить. Ей понадобилось шестьдесят с лишним тысяч жертв. Монарх вынужден был плыть по течению. Он отменил указ о помиловании и вскоре издал другой, вследствие которого волна убийств прокатилась по всей Франции.
Вот каков мой взгляд на Варфоломеевскую ночь, но, изложив его, я повторю слова лорда Байрона:
I only say, suppose this supposition. D. Juan, canto I, st. LXXXV.[39]1829
Глава первая Рейтары[40]
The black band came over
The Alps and their snow,
With Bourbon the rover
They passed the broad Po.
Lord Byron. The deformed transformed.[41]Когда едешь в Париж, то неподалеку от Этампа еще и сейчас виднеется большое квадратное здание со стрельчатыми окнами, украшенное грубыми изваяниями. Над входом — ниша; прежде там стояла каменная мадонна, но во время революции она разделила участь многих святых мужского и женского пола: ее торжественно разбил председатель ларсийского революционного клуба. Впоследствии ее заменили другой статуей девы Марии, — правда, из гипса, но благодаря шелковым лоскуткам и стекляшкам она выглядит даже нарядно и облагораживает находящийся в самом здании кабачок Клода Жиро.
Более двухсот лет тому назад, а именно — в 1572 году, это здание тоже служило приютом для жаждущих, но тогда у него был совсем другой вид. Надписи на его стенах говорили о превратностях гражданской войны. Тут можно было прочесть: Да здравствует принц![42], а рядом: Да здравствует герцог Гиз! Смерть гугенотам! Поодаль какой-то солдат нарисовал углем виселицу и повешенного, а во избежание недоразумений подписал внизу: Гаспар де Шатильон[43]. Вскоре, однако, в том краю взяли верх, по-видимому, протестанты, так как имя их предводителя кто-то зачеркнул и написал: Герцог Гиз. Другие надписи полустерты и прочтению поддаются с трудом, а еще труднее передать их смысл в выражениях пристойных, однако из них явствует, что о короле и его матери отзывались в ту пору столь же непочтительно, как и о главарях обоих станов. Но особенно, должно быть, пострадала от разбушевавшихся гражданских и религиозных страстей несчастная мадонна. Следы пуль, повредивших статую местах в двадцати, свидетельствовали о той ярости, с какой гугеноты разрушали «языческие кумиры», — так они называли подобные изображения. Набожный католик, проходя мимо статуи, из чувства благоговения снимал шляпу, а всадник-протестант почитал своим долгом выстрелить из аркебузы, и если попадал, то испытывал такое же точно удовлетворение, как будто он сокрушил апокалипсического зверя или же искоренил идолопоклонство.
Несколько месяцев тому назад между двумя враждовавшими вероисповеданиями был заключен мир, но клятвы произносились при этом не от чистого сердца. Озлобление в обоих лагерях не ослабевало. Все напоминало о том, что военные действия прекратились совсем недавно, все предсказывало, что мир не может быть прочным.
Гостиница Золотой лев была набита солдатами. Выговор и особая форма одежды обличали в них немецких конников, так называемых рейтаров[44], которые являлись предлагать свои услуги протестантам чаще всего именно тогда, когда протестанты бывали в состоянии щедро вознаградить их. Ловкие наездники и меткие стрелки, рейтары представляли собой грозную силу в бою, но они стяжали себе еще и другую славу — неумолимых победителей, грабивших все подряд, и вот эта слава была ими, пожалуй, в большей мере заслужена.
Отряд, разместившийся в гостинице и состоявший из пятидесяти конников, выступил накануне из Парижа, чтобы нести в Орлеане гарнизонную службу. Одни чистили привязанных к стене лошадей, другие разводили огонь, поворачивали вертела, — словом, готовили себе еду. Несчастный хозяин гостиницы мял шапку в руках и со слезами смотрел на беспорядок в кухне. Его птичник был уничтожен, погреб разграблен; солдаты не давали себе труда откупоривать бутылки, а прямо отбивали у них горлышки. К умножению всех бедствий, хозяин отлично знал, что от людей, которые обходятся с ним как с неприятелем, возмещения убытков он не дождется, хотя против нарушителей воинской дисциплины король издал свирепые указы. В то жестокое время — все равно, мирное или военное, — вооруженное войско всегда находилось на иждивении местных жителей, и это установление никто не решался оспаривать.
За дубовым столом, потемневшим от жира и копоти, сидел рейтарский капитан. Это был высокий тучный человек лет пятидесяти, с орлиным носом, багровым лицом, редкими седеющими волосами, не закрывавшими широкого рубца, начинавшегося от левого уха и пропадавшего в густых усах. Панцирь и каску он снял; его камзол из венгерской кожи почернел, оттого что об него постоянно терлось оружие, а в некоторых местах был тщательно зачинен. Сабля и пистолеты лежали на скамейке, — в случае чего капитан легко мог до них дотянуться, а на себе он оставил широкий кинжал: с этим оружием человек благоразумный расставался тогда, только ложась в постель.
Слева от него сидел молодой человек, румяный, высокий и довольно стройный. Его камзол был вышит, да и весь его костюм отличался несколько большей изысканностью, нежели костюм соседа. Между тем он был всего только штандарт-юнкером, а сосед — капитаном.
С ним разделяли компанию сидевшие за тем же столиком две молодые женщины, обе — лет двадцати с небольшим. Их одежда, явно с чужого плеча, которую они, по-видимому, взяли в добычу, представляла собой странную смесь роскоши и нищеты. На одной был лиф из камки, шитый золотом, которое давным-давно потускнело, и простая холщовая юбка; на другой — лилового бархата платье и мужская, серого войлока, шляпа с петушиным пером. Обе были миловидны. Их смелые взгляды и вольные речи указывали на то, что они привыкли жить среди солдат. Они выехали из Германии, не ставя перед собой определенных целей. Женщина в бархатном платье была цыганка — она гадала на картах и играла на мандолине. Другая имела кое-какие познания в хирургии и, по всем признакам, пользовалась особым расположением штандарт-юнкера.
Перед каждым из сидевших за столиком стояла большая бутылка и стакан, и в ожидании ужина все четверо болтали и потягивали винцо.
Голод, однако, брал свое, и собеседники вяло поддерживали разговор, но в это время у ворот гостиницы остановился молодой человек высокого роста, довольно нарядно одетый, верхом на добром соловом коне. Со скамьи встал рейтар-трубач и, приблизившись к незнакомцу, взял его коня под уздцы. Незнакомец, приняв это за проявление учтивости, хотел было поблагодарить трубача, но очень скоро понял, что заблуждался, так как трубач разжал коню зубы и с видом знатока осмотрел их, затем отошел на несколько шагов и, проведя глазами по ногам и по крупу благородного животного, в знак удовлетворения закивал головой.
— Знатный у вас конь, каспадин! — сказал он на ломаном языке и добавил несколько слов по-немецки, вызвавших взрыв хохота у его товарищей, в кругу которых он поспешил снова усесться.
Бесцеремонный этот осмотр не понравился путнику. Однако он ограничился тем, что бросил на трубача презрительный взгляд, а потом без посторонней помощи слез с коня.
Хозяин, как раз в эту минуту вышедший во двор, почтительно взял у него из рук поводья и сказал ему на ухо, так, чтобы рейтары не могли услышать:
— Милости просим, молодой барин! Но только не в добрый час вы к нам прибыли: эти безобразники, чтоб им святой Христофор шею свернул, — не очень приятная компания для таких добрых христиан, как мы с вами.
Молодой человек насмешливо улыбнулся.
— Это что же, протестантская конница? — спросил он.
— Еще того чище — рейтары, — пояснил трактирщик. — Приехали час тому назад, а уже, чтоб им ни дна, ни покрышки, половину вещей успели у меня переломать. Такие же лихие разбойники, как их атаман, чертов адмирал Шатильон.
— У вас борода седая, а до чего же вы неосторожны! — заметил молодой человек. — А ну как вы напали на протестанта? Ведь за такие речи он вас по головке не погладит!
Произнося эти слова, молодой человек похлопывал хлыстом по своим сапогам из белой кожи.
— Как?.. Что такое?.. Вы — гугенот?.. То есть протестант?.. — в полном изумлении воскликнул трактирщик.
Он отступил на шаг и с головы до ног оглядел новоприбывшего, — он словно хотел отыскать в его одежде какой-нибудь признак, по которому можно было бы определить, какую веру тот исповедует. Одежда и открытое, улыбающееся лицо молодого человека несколько успокоили трактирщика, и он заговорил еще тише:
— Протестант в зеленом бархатном камзоле! Гугенот в испанских брыжах! Нет, это вздор! Меня, молодой барин, не обманешь: еретики так нарядно не одеваются. Пресвятая дева! Камзол из самолучшего бархата — это будет слишком жирно для таких голодранцев, как они!
В ту же минуту со свистом разрезал воздух хлыст и ударил бедного трактирщика по щеке — так его собеседник выразил свой символ веры.
— Нахальный болтун! Я тебя выучу держать язык на привязи! А ну, веди моего коня в стойло! Да смотри, чтобы у коня всего было вдоволь!
Трактирщик, понурив голову, повел коня в некое подобие сарая, шепотом посылая проклятья и немецким и французским еретикам. И если бы молодой человек не пошел за ним поглядеть, как он будет обращаться с конем, бедное животное, вне всякого сомнения, было бы не накормлено на том основании, что конь еретика тоже еретик.
Незнакомец вошел в кухню и, изящным движением приподняв широкополую шляпу с изжелта-черным пером, поздоровался. Капитан ответил ему на поклон, а затем оба некоторое время молча рассматривали друг друга.
— Капитан! — заговорил юный незнакомец. — Я дворянин, протестант, я рад, что встретил моих единоверцев. Если вы ничего не имеете против, давайте вместе отужинаем.
Богатое одеяние незнакомца, а также его изысканная манера выражаться произвели на капитана благоприятное впечатление, и он сказал, что почтет это за честь. Молодая цыганка Мила, о которой мы уже упоминали, поспешила подвинуться. Будучи от природы услужливой, она даже уступила незнакомцу свой стакан, а капитан немедленно наполнил его.
— Меня зовут Дитрихом Горнштейном, — чокаясь с молодым человеком, сообщил капитан. — Вы, уж верно, слыхали о капитане Дитрихе Горнштейне? Это я водил Бедовых ребят в бой под Дре[45], а затем под Арне-ле-Дюк[46].
Незнакомец сообразил, что у него не прямо спрашивают, как его зовут.
— К сожалению, капитан, я не могу похвастаться таким славным именем, как ваше, — отвечал он. — Я говорю только о себе, потому что имя моего отца во время гражданской войны стало широко известно. Меня зовут Бернаром де Мержи.
— Мне ли не знать это имя! — воскликнул Дитрих Горнштейн и налил себе полный стакан. — Я, господин Бернар де Мержи, знал вашего батюшку. Мы с ним познакомились еще в первую гражданскую войну, мы были закадычными друзьями. За его здоровье, господин Бернар!
Дитрих Горнштейн поднял стакан и сказал своему отряду несколько слов по-немецки. Как скоро он поднес стакан ко рту, все конники подбросили в воздух шапки и что-то при этом прокричали. Хозяин, вообразив, что это знак к избиению, упал на колени. Самого Бернара несколько удивили необыкновенные эти почести. Со всем тем он почел своим долгом в ответ на это изъявление немецкой вежливости выпить за здоровье капитана.
Бутылки еще до его прихода подверглись ожесточенной атаке, а потому на новый тост вина не хватило.
— Вставай, ханжа! — обратившись к хозяину, который все еще стоял на коленях, приказал капитан. — Вставай и сходи за вином! Ты что, не видишь, что в бутылках пусто?
Штандарт-юнкер для пущей убедительности запустил в него бутылкой. Хозяин побежал в погреб.
— Он изрядный наглец, — заметил де Мержи, — однако ж если б вы в него попали, то ему бы не поздоровилось!
— Наплевать! — с громким хохотом отозвался штандарт-юнкер.
— Голова паписта крепче бутылки, — вмешалась Мила. — Но зато в ней уж совсем пусто.
Штандарт-юнкер захохотал еще громче и заразил всех остальных, даже Мержи, хотя его заставила улыбнуться не столько язвительная шутка цыганки, сколько ее премилый ротик.
Принесли вина, затем подали ужин, и после некоторого молчания капитан заговорил снова, но уже с полным ртом:
— Как мне не знать господина де Мержи! Когда начался первый поход принца, он был уже в чине полковника и служил в пехоте. Во время первой осады Орлеана[47] мы с ним два месяца стояли на одной квартире. А как он сейчас себя чувствует?
— Слава богу, для его преклонного возраста недурно! Он много рассказывал мне о рейтарах и об их лихих наскоках во время сражений под Дре.
— Я знал и его старшего сына... вашего брата, капитана Жоржа... то есть знал до того, как он...
Мержи приметно смутился.
— Это был отчаянный храбрец, — продолжал капитан, — но, черт его дери, больно горячая голова! Мне было так обидно за вашего батюшку! Я думаю, отступничество сына его очень огорчило.
Мержи покраснел до корней волос. Он что-то пролепетал в оправдание своему брату, однако легко можно было заметить, что в глубине души он строже судит своего брата, нежели рейтарский капитан.
— Я вижу, вам этот разговор неприятен, — молвил Дитрих Горнштейн. — Ну что ж, поговорим о другом. Это потеря для протестантов и ценное приобретение для короля, — как слышно, он у короля в большом почете.
— Ведь вы только что из Парижа, — постарался переменить разговор Мержи. — Адмирал уже там? Вы его, конечно, видели? Ну, как он теперь?
— Когда мы выступали, он вместе с двором возвратился из Блуа. Чувствует он себя превосходно, свеж и бодр. Такой молодчина, как он, еще двадцать гражданских войн выдержит и не охнет! Его величество так к нему благоволит, что все папошки готовы лопнуть с досады.
— Он это заслужил! Король перед ним в неоплатном долгу.
— Послушайте: я вчера был в Лувре и видел, как король пожимал адмиралу руку на лестнице. Гиз плелся сзади с видом побитой собаки. Знаете, что мне в эту минуту почудилось? Будто какой-то человек показывает на ярмарке льва: заставляет протягивать лапу, как делают собачки. Но хоть вожак и храбрится и не подает виду, а все-таки ни на секунду не забывает, что у этой лапы, которую он держит, страшные когти. Да, да, Не сойти мне с этого места, если король тогда не почувствовал адмиральские когти.
— У адмирала длинная рука, — вставил штандарт-юнкер. (В протестантском войске это выражение вошло в поговорку.)
— Для своих лет он мужчина хоть куда, — заметила Мила.
— Если б мне пришлось выбирать между ним и молодым папистом, я бы взяла себе в любовники адмирала, — подхватила подружка штандарт-юнкера Трудхен.
— Это оплот нашей веры, — сказал Мержи: ему тоже захотелось принять участие в славословии.
— Вот только насчет дисциплины он уж чересчур строг, — покачав головой, сказал капитан.
Штандарт-юнкер многозначительно подмигнул, и его толстую физиономию исказила гримаса, которая должна была изобразить улыбку.
— Этого я от вас не ожидал, капитан, — молвил Мержи, — старому солдату не к лицу упрекать адмирала в том, что он требует от своего войска неуклонного соблюдения дисциплины.
— Да, конечно, дисциплина нужна. Но ведь и то сказать: доля солдата нелегкая, так если ему в кои-то веки представится случай весело провести время, то запрещать ему веселиться не следует. А впрочем, у каждого человека свои недостатки, и хотя адмирал меня повесил, я предлагаю выпить за его здоровье.
— Адмирал вас повесил? — переспросил Мержи. — Однако выглядите вы молодцом и на повешенного нимало не похожи.
— Да, шорт восми, он меня повесил. Но я на него зла не держу. Выпьем за его здоровье!
Мержи хотел было продолжать расспросы, но капитан, наполнив стаканы, снял шляпу и велел своим конникам троекратно прокричать «ура». Когда же стаканы были осушены и воцарилась тишина, Мержи снова обратился к рейтару:
— Так за что же вас повесили, капитан?
— За чепуху. В Сентонже был сначала разграблен, а потом случайно сгорел паршивый монастырь.
— Да, но все монахи оттуда не вышли, — ввернул штандарт-юнкер и залился хохотом — так ему понравилась собственная острота.
— Велика важность! Раньше ли, позже ли — все равно этой сволочи не избежать огня! Со всем тем, вы не поверите, господин де Мержи, — адмирал рассердился на меня не на шутку. Он велел меня схватить, а главный профос нимало не медля исполнил его приказание. Вся свита адмирала, дворяне, вельможи, сам Лану, а Лану, как известно, солдатам поблажки не дает, недаром его прозвали Долбану, — все полководцы просили адмирала помиловать меня, а он — ни за что. Вот до чего, волк его заешь, обозлился! Всю зубочистку изжевал от бешенства, а вы же знаете поговорку: «Избави нас, боже, от четок Монморанси[48] и от зубочистки адмирала!» Говорит: «Мародерку, — прости, господи, мое согрешение, — надо уничтожить, пока она еще девочка, а если она при нашем попустительстве превратится в важную даму, то она всех нас уничтожит». Тут как из-под земли вырастает священник с Евангелием под мышкой, и нас с ним ведут к дубу... Дуб я как сейчас вижу: один сук торчит, словно нарочно для этого вырос. На шею мне накидывают петлю. Всякий раз, как представлю ее себе, в горле становится сухо, точно это не горло, а трут...
— Здесь есть чем его промочить, — сказала Мила и налила рассказчику полный стакан.
Капитан опорожнил его единым духом и продолжал:
— Я уже смотрел на себя, как на желудь, и вдруг меня осенило. «Ваше, говорю, высокопревосходительство! Неужто вам не жаль повесить человека, который командовал под Дре Бедовыми ребятами?» Гляжу: вынул зубочистку, берется за другую. «Отлично, — думаю себе, — это добрый знак!» Подозвал он одного из военачальников, по имени Кормье, и что-то прошептал ему на ухо. А потом говорит профосу: «Ну-ка, вздерни его!» — и зашагал прочь. Меня вздернули по всем правилам, но славный Кормье выхватил шпагу и разрубил веревку, а я, красный как рак, грянулся оземь.
— Поздравляю вас, — сказал Мержи, — вы дешево отделались.
Он пристально смотрел на капитана и, казалось, испытывал некоторое смущение оттого, что находится в обществе человека, который вполне заслужил виселицу, но в то страшное время преступления совершались на каждом шагу, и за них нельзя было судить так же строго, как судили бы мы за них теперь. Жестокости одного лагеря до известной степени оправдывали ответные меры, ненависть на религиозной почве почти совершенно заглушала чувство национального единства. Притом, откровенно говоря, Мила с ним украдкой заигрывала, а она ему все больше и больше нравилась, да тут еще винные пары, которые на его юные мозги оказывали более сильное действие, нежели на чугунные головы рейтаров, — все это заставляло его относиться сейчас к своим собутыльникам в высшей степени снисходительно.
— Я недели полторы прятала капитана в крытой повозке, а выпускала только по ночам, — сказала Мила.
— А я приносила ему попить-поесть, — добавила Трудхен. — Он может это подтвердить.
— Адмирал сделал вид, что распалился гневом на Кормье, но это они оба разыгрывали комедию. Я потом долго шел за войском и не смел показываться на глаза адмиралу. Наконец во время осады Лоньяка он наткнулся на меня в окопе и говорит: «Друг мой Дитрих! Раз уж тебя не повесили, так пусть расстреляют!» И тут он показал на пролом в крепостной стене. Я понял, чтó он хочет сказать, и смело пошел брать Лоньяк приступом, а на другой день подхожу к нему на главной улице, в руке у меня простреленная шляпа. «Ваше, говорю, высокопревосходительство! Меня расстреляли так же точно, как и повесили». Адмирал усмехнулся и протянул мне кошелек. «Вот тебе, говорит, на новую шляпу!» С тех пор мы с ним друзья... Да уж, в Лоньяке мы пограбили так пограбили! Вспомнишь — слюнки текут.
— Какие красивые шелковые платья нам достались! — воскликнула Мила.
— Сколько хорошего белья! — воскликнула Трудхен.
— Какого жару мы дали монашкам из большого монастыря! — вмешался штандарт-юнкер. — Двести конных аркебузиров — на постое у сотни монашек!..
— Более двадцати монашек отреклись от папизма — до того пришлись им по вкусу гугеноты, — сказала Мила.
— Любо-дорого было смотреть на моих аргулетов[49]! — воскликнул капитан. — Они в церковном облачении коней поить водили. Наши кони ели овес на престолах, а мы пили славное церковное вино из серебряных чаш!
Он повернул голову и хотел было потребовать еще вина, но увидел, что трактирщик с выражением непередаваемого ужаса сложил руки и поднял глаза к небу.
— Болван! — пожав плечами, проговорил храбрый Дитрих Горнштейн. — Только круглые дураки могут верить россказням католических попов. Послушайте, господин де Мержи, в бою под Монконтуром[50] я выстрелом из пистолета уложил на месте дворянина из свиты герцога Анжуйского. Стащил я с него камзол, и что же бы вы думали, я нашел у него на брюхе? Большой лоскут шелка, на котором были вытканы имена святых. Он надеялся, что это убережет его от пули. Черта лысого! Я ему доказал, что нет такой ладанки, через которую не прошла бы протестантская пуля.
— Да, ладанки, — подхватил штандарт-юнкер. — А у меня на родине продают куски пергамента, предохраняющие от свинца и от железа.
— Я предпочитаю на совесть сработанную кирасу из лучшей стали, вроде тех, какие выделывает в Нидерландах Якоб Леско, — заметил Мержи.
— А все-таки я стою на том, что человек может сделаться неуязвимым, — снова заговорил капитан. — Я собственными глазами видел в Дре дворянина, — пуля попала ему прямо в грудь. Но он знал рецепт чудодейственной мази и перед боем ею натерся, а еще на нем был буйволовой кожи нагрудник, так на теле у него даже кровоподтека, как после ушиба, и того не осталось.
— А вы не находите, что одного этого нагрудника оказалось достаточно, чтобы защитить дворянина от пули?
— Ох, французы, французы, какие же вы все маловеры! А если я вам скажу, что при мне один силезский латник положил руку на стол и кто ни полоснет ее ножом — хоть бы один порез? Вы улыбаетесь? Вы думаете, что это басни? Спросите у Милы, вот у этой девушки. Она родом из того края, где колдуны — обычное явление, все равно что здесь монахи. Она может вам рассказать много страшных историй. Бывало, длинным осенним вечером сидим мы у костра, под открытым небом, а она рассказывает нам про всякие приключения, так у нас у всех волосы дыбом.
— Я бы с удовольствием послушал, — сказал Мержи. — Прелестная Мила! Сделайте одолжение, расскажите!
— Правда, Мила, — подхватил капитан, — нам надо это допить, а ты пока что-нибудь расскажи.
— Коли так, слушайте со вниманием, — проговорила Мила. — А вы, молодой барин, вы ничему не верите, ну и не верьте, только рассказывать не мешайте.
— Почему вы обо мне такого мнения? — вполголоса обратился к ней Мержи. — По чести, я уверен, что вы меня приворожили: я в вас влюблен без памяти.
Мержи потянулся губами к ее щеке, но Мила мягким движением отстранила его, и окинув беглым взглядом комнату, чтобы удостовериться, все ли ее слушают, начала с вопроса:
— Капитан! Вы, конечно, бывали в Гамельне?
— Ни разу не был.
— А вы, юнкер?
— Тоже не был.
— Как? Неужели никто из вас не был в Гамельне?
— Я прожил там целый год, — подойдя к столу, объявил один из конников.
— Стало быть, Фриц, ты видел Гамельнский собор?
— Сколько раз!
— И раскрашенные окна видел?
— Ну еще бы!
— А что на окнах нарисовано?
— На окнах-то? На левом окне, сколько я помню, нарисован высокий черный человек; он играет на флейте, а за ним бегут ребятишки.
— Верно. Так вот я вам сейчас расскажу историю про черного человека и про детей.
Много лет тому назад жители Гамельна страдали от великого множества крыс — крысы шли с севера такими несметными полчищами, что земля казалась черной; возчики не отваживались переезжать дорогу, по которой двигались эти твари. Они все пожирали в мгновение ока. Съесть в амбаре целый мешок зерна было для них так же просто, как для меня выпить стакан этого доброго вина.
Мила выпила, вытерла рот и продолжала:
— Мышеловки, крысоловки, капканы, отрава — ничто на них не действовало. Из Бремена тысячу сто кошек прислали на барже, но и это не помогло. Тысячу крыс истребят — появляются новые десять тысяч еще прожорливей первых. Словом сказать, если б от этого бича не пришло избавление, во всем Гамельне не осталось бы ни зернышка, и жители перемерли бы с голоду.
Но вот однажды — это было в пятницу — к бургомистру приходит высокий мужчина, загорелый, сухопарый, пучеглазый, большеротый, в красном камзоле, в остроконечной шляпе, в широченных штанах с лентами, в серых чулках, в башмаках с огненного цвета бантиками. Сбоку у него висела кожаная сумочка. Он как живой стоит у меня перед глазами.
Все невольно обратили взоры к стене, с которой не сводила глаз Мила.
— Так вы его видели? — спросил Мержи.
— Я сама — нет, его видела моя бабушка. Она так ясно представляла себе наружность этого человека, что могла бы написать его портрет.
— Что же он сказал бургомистру?
— Он предложил за сто дукатов избавить город от этой напасти. Бургомистр и горожане, понятно, без всяких разговоров ударили с ним по рукам. Тогда незнакомец вышел на базарную площадь, стал спиной к собору, — прошу вас это запомнить, — достал из сумки бронзовую флейту и заиграл какую-то странную мелодию — ни один немецкий флейтист никогда ее не играл. Едва заслышав эту мелодию, из всех амбаров, из всех норок, со стропил, из-под черепиц к нему сбежались сотни, тысячи крыс и мышей. Незнакомец, не переставая играть, направился к Везеру, снял на берегу штаны и вошел в воду, а за ним попрыгали гамельнские крысы и, разумеется, утонули. В городе еще оставалась только одна крыса, — сейчас я вам объясню, почему. Колдун, — а ведь это был, конечно, колдун, — спросил отставшую крысу, которая еще не вошла в воду: «А почему еще не пришла седая крыса Клаус?» — «У нее, сударь, от старости лапы отнялись», — отвечала крыса. «Ну так сходи за ней!» — приказал ей колдун. Крысе пришлось тащиться обратно в город, вернулась же она со старой жирной седой крысой, и до того эта крыса была стара, до того стара, что уже не могла двигаться. Крыса помоложе потянула старую за хвост, обе вошли в Везер и, как все их товарки, утонули. Так город был очищен от крыс. Но когда незнакомец явился в ратушу за вознаграждением, бургомистр и горожане, приняв в соображение, что крыс им теперь нечего бояться, а что за этого человека заступиться некому и его можно поприжать, не постеснялись предложить ему вместо обещанных ста дукатов всего только десять. Незнакомец возмутился — его послали ко всем чертям. Тогда он пригрозил, что если они не сдержат данного слова, то это им обойдется дороже. Горожане ответили на угрозу дружным хохотом, вытолкали его из ратуши, вдобавок обозвали крысиных дел мастером, кличку эту подхватили ребятишки и гнались за ним по улицам до Новых ворот. В следующую пятницу ровно в полдень незнакомец снова появился на базарной площади, но на этот раз в шляпе пурпурного цвета, лихо заломленной набекрень. Он вынул из сумки флейту, непохожую на ту, с которой он был в прошлый раз, и стоило ему заиграть, как все мальчики от шести до пятнадцати лет пошли следом за незнакомцем и вместе с ним вышли из города.
— А что же обитатели Гамельна, так и позволили их увести? — один и тот же вопрос задали одновременно капитан и Мержи.
— Они шли за ними до самого Коппенберга — в этой горе была тогда пещера, потом ее завалили. Флейтист вошел в пещеру, дети — за ним. Первое время звуки флейты слышались явственно, затем все глуше, глуше, наконец все стихло. Дети исчезли, и с той поры о них ничего не известно.
Цыганка обвела глазами слушателей, — ей хотелось угадать по выражению лиц, какое впечатление произвел ее рассказ.
Первым заговорил рейтар, побывавший в Гамельне:
— Это самая настоящая быль, — когда в Гамельне заходит речь о каком-нибудь необыкновенном событии, жители говорят так: «Это случилось через двадцать или там через десять лет после того, как пропали наши дети... Фон Фалькенштейн[51] разграбил наш город через шестьдесят лет после того, как пропали наши дети».
— Но вот что любопытно, — снова заговорила Мила, — в это же время далеко от Гамельна, в Трансильвании, появились какие-то дети: они хорошо говорили по-немецки, только не могли объяснить, откуда они пришли. Все они женились на местных уроженках и научили родному языку своих детей, — вот почему в Трансильвании до сих пор говорят по-немецки.
— Так это и есть те гамельнские дети, которых перенес туда черт? — улыбаясь, спросил Мержи.
— Клянусь богом, что все это правда! — воскликнул капитан. — Я бывал в Трансильвании и хорошо знаю, что там говорят по-немецки, а кругом только и слышишь какую-то чертову тарабарщину.
Объяснение капитана отличалось не меньшей достоверностью, нежели все прочие.
— Желаете, погадаю? — обратилась Мила к Мержи.
— Сделайте одолжение, — ответил тот и, обняв левой рукой цыганку за талию, протянул ей правую.
Мила молча разглядывала ее минут пять и время от времени задумчиво покачивала головой.
— Ну так как же, прелестное дитя: женщина, которую я люблю, будет моей любовницей?
Мила щелкнула его по ладони.
— И счастье и несчастье, — заговорила она. — От синих глаз всякое бывает: и дурное и хорошее. Хуже всего, что ты свою кровь прольешь.
Капитан и юнкер, видимо, одинаково пораженные зловещим концом предсказания, не проронили ни звука.
Трактирщик, стоя в отдалении, истово крестился.
— Я поверю, что ты настоящая колдунья, только если ты угадаешь, чтó я сейчас сделаю, — молвил Мержи.
— Поцелуешь меня, — шепнула Мила.
— Да она и впрямь колдунья! — воскликнул Мержи и поцеловал ее.
Затем он продолжал вполголоса беседовать с хорошенькой гадалкой, — видно было, что их взаимная склонность растет с каждым мгновением.
Трудхен взяла что-то вроде мандолины, у которой почти все струны были целы, и начала наигрывать немецкий марш. Потом, заметив, что ее обступили конники, спела на своем родном языке солдатскую песню, рейтары во все горло подхватывали припев. Глядя на нее, и капитан затянул так, что стекла зазвенели, старую гугенотскую песню, напев которой был не менее дик, чем ее содержание:
Принц Конде убит, Вечным сном он спит. Но врагам на страх Адмирал — в боях. С ним Ларошфуко[52] Гонит далеко, Гонит вон папошек Всех до одного.Рейтаров разобрал хмель, каждый пел теперь свое. Пол был усыпан осколками и объедками. Стены кухни дрожали от ругани, хохота и вакхических песен. Вскоре, однако ж, сон при поддержке паров орлеанских вин одолел большинство участников вакханалии. Солдаты разлеглись на лавках; юнкер поставил у дверей двух часовых и, шатаясь, побрел к своей кровати; сохранивший чувство равновесия капитан, не давая крена ни в ту, ни в другую сторону, поднялся по лестнице в комнату хозяина, которую он выбрал себе как лучшую в гостинице.
А Мержи и цыганка? Еще до того, как капитан запел, они оба исчезли.
Глава вторая Утро после попойки
Носильщик
Сию минуту давайте деньги, вот что!
Мольер. Смешные жеманницы.[53]Мержи проснулся уже белым днем, и в голове у него все еще путались обрывки воспоминаний о вчерашнем вечере. Платье его было разбросано по всей комнате, на полу стоял раскрытый чемодан. Мержи присел на кровати; он смотрел на весь этот беспорядок и словно для того, чтобы собрать мысли, потирал лоб. Лицо его выражало усталость и в то же время изумление и беспокойство.
За дверью на каменной лестнице послышались тяжелые шаги, и в комнату, даже не потрудившись постучать, вошел трактирщик, еще более хмурый, чем вчера, но глаза его смотрели уже не испуганно, а нагло.
Он окинул взглядом комнату и, словно придя в ужас от всего этого кавардака, перекрестился.
— Ах, ах! — воскликнул он. — Молодой барин! Вы еще в постели. Пора вставать, нам с вами нужно свести счеты.
Мержи устрашающе зевнул и выставил одну ногу.
— Почему здесь такой беспорядок? Почему открыт мой чемодан? — заговорил он еще более недовольным тоном, чем хозяин.
— Почему, почему! — передразнил хозяин. — А я откуда знаю? Очень мне нужен ваш чемодан. Вы в моем доме еще больше беспорядка наделали. Но, клянусь моим покровителем — святым Евстафием, вы мне за это заплатите.
Пока трактирщик произносил эти слова, Мержи натягивал свои короткие ярко-красные штаны, и из незастегнутого кармана у него выпал кошелек. Должно быть, кошелек стукнулся об пол не так, как ожидал Мержи, потому что он с обеспокоенным видом поспешил поднять его и раскрыть.
— Меня обокрали! — повернувшись лицом к трактирщику, крикнул он.
Вместо двадцати золотых экю в кошельке оставалось всего-навсего два.
Дядюшка Эсташ пожал плечами и презрительно усмехнулся.
— Меня обокрали! — торопливо завязывая пояс, повторил Мержи. — В кошельке было двадцать золотых экю, и я хочу получить их обратно: деньги у меня вытащили в вашем доме.
— Клянусь бородой, я очень этому рад! — нахально объявил трактирщик. — Было б вам не путаться с ведьмами да с воровками. Впрочем, — понизив голос, добавил он, — рыбак рыбака видит издалека. Всех, по ком плачет виселица, — еретиков, колдунов, жуликов, — водой не разольешь.
— Что ты сказал, подлец? — вскричал Мержи, тем сильнее разъяряясь, что в глубине души чувствовал справедливость упреков трактирщика. Как всякий виноватый человек, он хватал за вихор представлявшийся ему удобный случай поругаться.
— А вот что, — возвышая голос и подбочениваясь, отвечал трактирщик. — Вы у меня в доме все как есть переломали, и я требую, чтобы вы мне уплатили все до последнего су.
— Я заплачу только за себя — и ни ливра больше. Где капитан Корн... Горнштейн?
— У меня выпито, — еще громче завопил дядюшка Эсташ, — больше двухсот бутылок доброго старого вина, и я с вас за них взыщу!
Мержи был уже одет.
— Где капитан?! — громовым голосом крикнул он.
— Два часа назад выехал. И пусть бы он убирался к черту со всеми гугенотами, пока мы их не сожгли!
Вместо ответа Мержи закатил ему увесистую оплеуху.
От неожиданности и от силы удара трактирщик на два шага отступил. Из кармана его штанов торчала костяная ручка большого ножа, и он уже за нее схватился. Не справься трактирщик с первым порывом ярости, беда была бы неотвратима. Благоразумие, однако, пересилило злобу, и от его взора не укрылось, что Мержи потянулся к длинной шпаге, висевшей над изголовьем. Это сразу же заставило трактирщика отказаться от неравного боя, и он затопал вниз по лестнице, крича во всю мочь:
— Разбой! Поджог!
Поле битвы осталось за Мержи, но в том, что победа принесет ему плоды, он был далеко не уверен, а потому, застегнув пояс, засунув за него пистолеты, заперев и подхватив чемодан, он принял решение идти к ближайшему судье. Он уже отворил дверь и занес ногу на первую ступеньку, как вдруг глазам его внезапно представилось вражеское войско.
Впереди со старой алебардой в руке поднимался трактирщик, за ним — трое поварят, вооруженных вертелами и палками, а в арьергарде находился сосед с аркебузой. Ни та, ни другая сторона не рассчитывала на столь скорую встречу. Каких-нибудь пять-шесть ступенек разделяли противников.
Мержи бросил чемодан и выхватил пистолет. Это враждебное действие показало дядюшке Эсташу и его сподвижникам, насколько несовершенен их боевой порядок. Подобно персам под Саламином[54], они не сочли нужным занять такую позицию, которая позволила бы им воспользоваться всеми преимуществами своего численного превосходства. Если бы единственный во всем их войске человек, снабженный огнестрельным оружием, попробовал его применить, он неминуемо ранил бы стоявших впереди однополчан, а между тем гугенот, держа под прицелом всю лестницу, сверху донизу, казалось, мог одним пистолетным выстрелом уложить их всех на месте. Чуть слышное щелканье курка, взведенного гугенотом, напугало их так, словно выстрел уже грянул. Вражеская колонна невольно сделала поворот «кругом» и, ища более обширного и более выгодного поля битвы, устремилась в кухню. В суматохе, неизбежной при беспорядочном отступлении, хозяин споткнулся о свою же собственную алебарду и полетел. Будучи противником великодушным, Мержи счел неблагородным прибегать к оружию и ограничился тем, что швырнул в беглецов чемодан; чемодан обрушился на них, точно обломок скалы, и, от ступеньки к ступеньке все ускоряя свое падение, довершил разгром вражеского войска. Лестница очистилась от неприятеля, а в виде трофея осталась сломанная алебарда.
Мержи сбежал по лестнице в кухню, — там уже враг построился в одну шеренгу. Аркебузир держал оружие наготове и раздувал зажженный фитиль. Хозяин, падая, разбил себе нос, и теперь он, весь в крови, как раненый Менелай за рядами греков, стоял позади шеренги. Махаона или Подалирия[55] заменяла ему жена: волосы у нее растрепались, чепец развязался, грязной салфеткой она вытирала мужу лицо.
Мержи действовал решительно. Он пошел прямо на владельца аркебузы и приставил ему к груди дуло пистолета.
— Брось фитиль, а не то я тебя пристрелю! — крикнул он.
Фитиль упал на пол, и Мержи, наступив сапогом на кончик горящего жгута, загасил его. В ту же минуту союзники, все как один, сложили оружие.
— Что касается вас, — обратившись к хозяину, сказал Мержи, — то легкое наказание, которому я вас подвергнул, надеюсь, научит вас учтивее обходиться с постояльцами. Стоит мне захотеть — и здешний судья снимет вашу вывеску. Но я не злопамятен. Ну так сколько же с меня?
Дядюшка Эсташ, заметив, что Мержи, разговаривая с ним, спустил курок своего грозного пистолета и даже засунул пистолет за пояс, набрался храбрости и, вытираясь, сердито забормотал:
— Переколотить посуду, ударить человека, разбить доброму христианину нос... поднять дикий грохот... Я уж и не знаю, чем можно вознаградить за все это порядочного человека.
— Ладно, ладно, — усмехнувшись, молвил Мержи. — За ваш разбитый нос я вам заплачу столько, сколько он, по-моему, стоит. За переколоченную посуду требуйте с рейтаров — это дело их рук. Остается узнать, сколько с меня причитается за вчерашний ужин.
Хозяин посмотрел сперва на жену, потом на поварят, потом на соседа — он как бы обращался к ним за советом и за помощью.
— Рейтары, рейтары!.. — сказал он. — Не так-то просто с них получить. Капитан дал мне три ливра, а юнкер дал мне пинка.
Мержи вынул один из оставшихся у него золотых.
— Ну, расстанемся друзьями, — сказал он и бросил монету дядюшке Эсташу, но трактирщик из презрения не протянул за ней руку, и монета упала на пол.
— Одно экю! — воскликнул он. — Одно экю за сотню разбитых бутылок, одно экю за разоренный дом, одно экю за побои!
— Одно экю, за все про все одно экю! — не менее жалобно вторила его супруга. — У нас останавливаются господа католики, ну, иной раз и пошумят, да хоть расплачиваются-то по совести.
Будь Мержи при деньгах, он, разумеется, поддержал бы репутацию своих единомышленников как людей щедрых.
— Очень может быть, — сухо возразил он, — но господ католиков не обворовывали. Как хотите, — добавил он, — берите экю, а то и вовсе ничего не получите.
И тут он сделал такое движение, словно собирался нагнуться за монетой.
Хозяйка мигом подобрала ее.
— Ну-ка, выведите моего коня! А ты брось свой вертел и вынеси чемодан.
— Вашего коня, сударь? — скорчив рожу, переспросил один из слуг дядюшки Эсташа.
Как ни был расстроен трактирщик, а все же при этих словах он поднял голову, и в глазах его вспыхнул злорадный огонек.
— Я сам сейчас выведу, государь мой, я сам сейчас выведу вашего доброго коня.
Все еще держа салфетку у носа, хозяин вышел во двор. Мержи последовал за ним.
Каково же было его удивление, когда вместо прекрасного солового коня, на котором он сюда приехал, ему подвели старую пегую клячонку с облысевшими коленами, да еще и с широким рубцом на морде! А вместо седла из лучшего фламандского бархата он увидел кожаное, обитое железом, обыкновенное солдатское седло.
— Это еще что такое? Где мой конь?
— А уж об этом, ваша милость, спросите у протестантов, у рейтаров, — с притворным смирением отвечал хозяин. — Его увели эти знатные иностранцы. Лошадки-то похожи, — они, верно, и дали маху.
— Хорош конь! — молвил один из поварят. — Больше двадцати лет ему нипочем не дашь.
— Сейчас видно боевого коня, — заметил другой. — Глядите, какой у него на лбу шрам от сабельного удара!
— И какой красивой масти! Черной с белым! Ни дать ни взять — протестантский пастор!
Мержи вошел в конюшню — там было пусто.
— Кто позволил увести моего коня? — закричал он в исступлении.
— Да как же, сударь, не позволить? — вмешался слуга, ведавший конюшней. — Вашего коня увел трубач и сказал, что вы с ним поменялись.
Мержи задыхался от бешенства; он не знал, на ком сорвать зло.
— Я разыщу капитана, — проворчал он, — а уж капитан не даст спуску тому негодяю, который меня обокрал.
— Конечно, конечно! Правильно сделаете, ваша милость, — одобрил хозяин. — У капитана — как бишь его? — на лице написано, что он человек благородный.
Но Мержи в глубине души сознавал, что его обворовали если не по прямому приказу капитана, то уж, во всяком случае, с его соизволения.
— А заодно спросите денежки у той барышни, — ввернул хозяин, — она укладывала свои вещи, когда еще чуть брезжило, и, верно, по ошибке прихватила ваши монеты.
— Прикажете приторочить чемодан вашей милости к седлу вашей милости? — издевательски-почтительно спросил конюх.
Мержи понял, что эта сволочь перестанет над ним потешаться не прежде, чем он отсюда уедет. А потому, как только чемодан был приторочен, он вскочил в скверное седло, но лошадь, почуяв нового хозяина, проявила коварство: она вздумала проверить его познания в искусстве верховой езды. Однако она скоро удостоверилась, что имеет дело с опытным наездником, сейчас меньше, чем когда-либо, расположенным терпеть ее шалости. Несколько раз подряд взбрыкнув, за что всадник наградил ее по заслугам, изо всех сил всадив в нее острые шпоры, она рассудила за благо смириться и побежала крупной рысью. Однако часть своих сил она израсходовала в борьбе с седоком, и ее постигла та же участь, какая неизменно постигает в подобных обстоятельствах всех кляч на свете: она, как говорится, свалилась с ног. Наш герой тотчас же вскочил; ушибся он слегка, но был сильно раздосадован насмешками, которыми его не замедлили осыпать. Он было вознамерился отомстить за это мощными ударами сабли плашмя, однако, по зрелом размышлении, решил сделать вид, будто не слышит долетавших к нему издали оскорблений, и снова двинулся, но уже не так быстро, по дороге в Орлеан, а за ним на известном расстоянии бежали мальчишки, и те, что постарше, пели песню про Жана П...унка[56], а малыши орали истошными голосами:
— Бей гугенота! Бей гугенота! На костер его!
Уныло протрусив с полмили, Мержи умозаключил, что рейтаров он нынче едва ли догонит и что его конь, вне всякого сомнения, продан, а если даже и не продан, то вряд ли эти господа соблаговолят его вернуть. Постепенно он свыкался с тем, что конь потерян для него безвозвратно. А как скоро он в этой мысли утвердился, то, сделав дальнейший вывод, что по Орлеанской дороге ему ехать незачем, свернул на Парижскую, но не на большую, а на проселочную: проезжать мимо злополучной гостиницы, свидетельницы его несчастий, ему не хотелось. Мержи сызмала привык видеть во всем хорошую сторону, и теперь ему тоже стало казаться, что он еще счастливо отделался: ведь его могли обобрать до нитки, могли даже убить, а ему все-таки оставили один золотой, почти все пожитки, оставили коня, правда, убогого, однако способного передвигать ноги. Сказать по совести, воспоминание о хорошенькой Миле не раз вызывало у него улыбку. Когда же он, проведя несколько часов в пути, позавтракал, то уже с умилением думал о том, как деликатно поступила эта честная девушка, вытащившая у него из кошелька, в котором лежало двадцать экю, всего лишь восемнадцать. Труднее было ему примириться с потерей превосходного солового коня, однако он не мог не признать, что закоренелый грабитель на месте трубача увел бы у него коня без всякой замены.
В Париж Мержи прибыл вечером, незадолго до закрытия городских ворот, и остановился в гостинице на улице Сен-Жак.
Глава третья Придворная молодежь
Jachimo
...the ring is won.
Posthumus
The stone's too hard to come by.
Jachimo
Not a whit,
Your lady being so easy.
Shakespeare. Cymbeline.[57]Мержи полагал, что в Париже важные особы замолвят за него словечко адмиралу Колиньи и что ему удастся вступить в ряды войска, которому, как говорили, предстояло сражаться во Фландрии под знаменами этого великого полководца. Он тешил себя надеждой, что друзья его отца, которым он вез письма, помогут ему и представят его и ко двору Карла, и адмиралу, а у Колиньи было тоже нечто похожее на двор. Мержи знал, что его брат — человек довольно влиятельный, но стоило ли его разыскивать — в этом он был далеко не уверен. Своим отречением Жорж Мержи почти окончательно отрезал себя от семьи, он стал для нее чужим человеком. То был не единичный случай семейного разлада на почве религиозных взглядов. Отец Жоржа уже давно воспретил произносить при нем имя отступника, и в суровости своей он опирался на слова Евангелия: Если правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его. Хотя юный Бернар подобной непреклонностью не отличался, тем не менее вероотступничество брата представлялось ему позорным пятном на семейной чести, что, естественно, повлекло за собой охлаждение братских чувств.
Прежде чем решить, как он будет вести себя с братом, прежде чем вручить рекомендательные письма, надо было подумать о том, как пополнить пустой кошелек, и с этим намерением Мержи, выйдя из гостиницы, направился к мосту Сен-Мишель[58], в лавочку ювелира — тот задолжал его семейству известную сумму, а у Мержи была доверенность на ее получение.
При входе на мост он столкнулся с щегольски одетыми молодыми людьми, — молодые люди держались за руки и загораживали почти весь и без того узкий проход между двумя рядами бесчисленных лавчонок и мастерских, закрывавших вид на реку. За господами шли лакеи, каждый из которых нес длинную обоюдоострую шпагу в ножнах, именуемую дуэлью, и кинжал[59] с такой широкой чашкой, которая в случае чего могла заменить щит. По всей вероятности, молодые люди решили, что им тяжело нести это оружие, а быть может, им хотелось показать, как богато одеты у них лакеи.
Молодые люди, должно полагать, были сегодня в духе, — по крайней мере, они все время хохотали. Если мимо них проходила хорошо одетая дама, они кланялись ей с почтительной дерзостью. Иным из этих вертопрахов доставляло удовольствие грубо толкать именитых граждан в черных плащах, и те шарахались от них, шепотом посылая проклятия нахальным придворным. Только один из всей компании шел, понурив голову, и, видимо, не принимал участия в общих развлечениях.
— Черт бы тебя взял, Жорж! — хлопнув товарища по плечу, воскликнул один из его спутников. — Что ты такой скучный? За четверть часа рта не раскрыл. Или ты дал обет молчания?
При имени «Жорж» Мержи вздрогнул, но что ответил человек, которого так назвали, — этого он не разобрал.
— Ставлю сто пистолей, — продолжал первый, — что он влюблен в какую-нибудь недотрогу. Бедняжка! Мне жаль тебя. Наскочить на неподатливую парижанку — это уж особое невезенье.
— Сходи к колдуну Рудбеку, — посоветовал другой, — он тебе даст приворотного зелья.
— Не врезался ли часом наш друг капитан в монашку? — высказал предположение третий. — Эти черти гугеноты, и обращенные и необращенные, житья не дают Христовым невестам.
Голос, который Мержи мгновенно узнал, с грустью ответил:
— Стал бы я вешать голову из-за любовных похождений! Нет, дело не в этом, — понизив голос, добавил он. — Я попросил де Понса передать письмо моему отцу, Де Понс вернулся и сказал, что отец по-прежнему слышать обо мне не хочет.
— Твой отец старого закала, — вмешался еще один молодой человек. — Он из тех гугенотов, которые собирались захватить Амбуаз[60].
При этих словах капитан Жорж случайно обернулся и заметил Бернара. Он вскрикнул от изумления и бросился к нему с распростертыми объятиями. Бернар, не задумываясь протянул ему руки и прижал его к своей груди. Будь встреча не столь неожиданной, он, пожалуй, попробовал бы напустить на себя холодность, но именно благодаря ее нечаянности природа вступила в свои права. Они встретились, как друзья после долгой разлуки.
Отдав дань объятиям и первым расспросам, капитан Жорж обернулся к тем из своих приятелей, которые остановились посмотреть на эту сцену.
— Господа! — сказал он. — Видите, какая неожиданная встреча? Уж вы меня простите, я принужден вас покинуть, мне хочется побеседовать с братом: ведь мы с ним лет семь не видались.
— Ну нет, нелегкая тебя побери, лучше и не думай. Обед заказан, и ты должен с нами отобедать.
Молодой человек говорил это, а сам держал Жоржа за плащ.
— Бевиль прав, — молвил другой, — мы тебя не отпустим.
— Да что ты дурака валяешь? — продолжал Бевиль. — Твой брат тоже с нами отобедает. Вместо одного доброго собутыльника у нас будет два, только и всего.
— Извините, пожалуйста, — заговорил Бернар, — но у меня сегодня много дел. Мне нужно передать письма...
— Завтра передадите.
— Нет, я непременно должен доставить их сегодня... А потом, — улыбаясь слегка сконфуженной улыбкой, добавил Бернар, — по правде говоря, я без денег, мне нужно еще их достать...
— Вот так отговорка! — воскликнули все вдруг. — Вместо того, чтобы пообедать с истинными христианами, идти занимать у евреев? Мы этого не допустим.
— Глядите, дружище, — хвастливо тряхнув длинным шелковым кошельком, привязанным к поясу, сказал Бевиль. — Возьмите меня к себе в казначеи. Последние две недели мне лихо везло в кости.
— Идем, идем! Чего мы тут стоим? Идем обедать к Мавру! — закричали другие.
Капитан обратился к своему брату, все еще пребывавшему в нерешимости:
— Да успеешь ты передать письма! А деньги у меня есть. Идем с нами. Посмотришь, как живут в Париже.
Бернар согласился. Брат познакомил его по очереди со своими приятелями:
— Барон де Водрейль, шевалье де Ренси, виконт де Бевиль и т. д.
Они наговорили своему новому знакомому уйму приятных слов, и Бернару пришлось со всеми по очереди целоваться. Последним сжал его в объятиях Бевиль.
— Эге-ге! — воскликнул он. — Прах меня побери! Да от вас, приятель, попахивает еретиком. Ставлю золотую цепь против одной пистоли, что вы протестант.
— Вы правы, милостивый государь, я протестант, но только не такой, каким бы следовало быть.
— Я гугенота из тысячи узнáю! Шут их возьми, этих господ протестантов! Какой важный вид они на себя напускают, когда речь заходит об их вере!
— Мне кажется, о таких вещах шутя говорить нельзя.
— Господин де Мержи прав, — сказал барон де Водрейль. — А вот вы, Бевиль, когда-нибудь поплатитесь за неуместные шутки над предметами священными.
— Вы только посмотрите на этого святого, — сказал Бернару Бевиль. — По части распутства всех нас за пояс заткнет, а туда же, суется читать наставления!
— Я таков, каков есть, — возразил Водрейль. — Да, я распутник, — я не в силах победить свою плоть, но то, что достойно уважения, я уважаю.
— А я глубоко уважаю... мою мать, — это единственная порядочная женщина, которую я знал. Да и потом, милый мой, что католики, что гугеноты, что паписты, что евреи, что турки — мне все равно. Меня занимают их распри не больше, чем сломанная шпора.
— Безбожник! — проворчал Водрейль и, прикрываясь носовым платком, перекрестил себе рот.
— Надобно тебе знать, Бернар, — заговорил капитан Жорж, — что среди нас таких спорщиков, как ученейший Теобальд Вольфстейниус, ты не найдешь. Мы богословским беседам большого значения не придаем, — слава богу, у нас есть куда девать время.
— А я думаю, что тебе было бы полезно прислушаться к поучениям просвещенного и достойного пастыря, которого ты только что назвал, — не без горечи возразил Бернар.
— Полно, братец! Потом мы еще с тобой, пожалуй, к этому вернемся. Я знаю, какого ты мнения обо мне... Ну, все равно... Сейчас не время для таких разговоров... Я полагаю о себе как о человеке порядочном, и ты в том рано или поздно уверишься... А пока довольно об этом, давай веселиться.
Словно для того, чтобы отогнать от себя тягостную мысль, он провел рукой по лбу.
— Милый мой брат! — тихо сказал Бернар и пожал ему руку. Жорж ответил Бернару тем же, а потом оба прибавили шагу и нагнали товарищей.
Из Лувра выходило множество нарядно одетых господ, капитан и его друзья почти со всеми здоровались, а с некоторыми даже целовались. Тут же они представляли им младшего Мержи, и таким образом Бернар в одну минуту перезнакомился с целой тьмой знаменитостей. При этом он узнавал их прозвища (тогда прозвище давалось каждому заметному человеку), а заодно и некрасивые истории, которые про них рассказывались.
— Видите этого бледного, желтого советника? — говорили ему. — Это мессир Petrus de finibus[61], по-французски Пьер Сегье[62]: что бы он ни затеял, он за все горячо берется и всякий раз добивается своего. Вот маленький капитан Жох, иначе говоря, Торе де Монморанси[63]. Вот Бутылочный архиепископ, — этот, пока не пообедает, сидит на своем муле более или менее прямо. Вот один из ваших героев, отважный граф де Ларошфуко, по прозванию Капустоненавистник: во время последней войны он принял сослепу за отряд ландскнехтов злополучные капустные грядки и велел по ним палить.
Меньше чем за четверть часа Бернар узнал имена любовников почти всех придворных дам, а также число дуэлей, происшедших из-за их красоты. Он понял, что репутация дамы тем прочнее, чем больше из-за нее погибло людей. Так, например, у г-жи де Куртавель, присяжный возлюбленный которой убил двух соперников, было гораздо более громкое имя, нежели у бедной графини де Померанд, из-за которой произошла только одна пустячная дуэль, окончившаяся легким ранением.
Внимание Бернара обратила на себя стройностью своего стана женщина, ехавшая в сопровождении двух лакеев на белом муле, которого вел под уздцы конюший. Ее платье, сшитое по последней моде, под тяжестью отделки оттягивалось вниз. Вероятно, она была красива. Известно, что дамы тогда выходили на улицу непременно в масках. Маска, скрывавшая лицо этой дамы, была черная, бархатная. Благодаря прорезям для глаз было видно или, скорее, угадывалось, что у нее ослепительной белизны кожа и синие глаза.
Завидев молодых людей, она приказала конюшему ехать медленнее. Бернару даже показалось, что она, увидев незнакомое лицо, пристально на него посмотрела. При ее приближении перья всех шляп касались земли, а она грациозно наклоняла голову в ответ на беспрерывные приветствия выстроившихся шпалерами поклонников. Когда же она удалялась, легкий порыв ветра приподнял край ее длинного атласного платья, и из-под платья блеснули зарницей туфелька из белого бархата и полоска розового шелкового чулка.
— Кто эта дама, которой все кланяются? — с любопытством спросил Бернар.
— Уже влюбился! — воскликнул Бевиль. — Впрочем, тут нет ничего удивительного: гугеноты и паписты — все влюблены в графиню Диану де Тюржи.
— Это одна из придворных красавиц, — прибавил Жорж, — одна из самых опасных Цирцей для молодых кавалеров. Но только, черт возьми, взять эту крепость не так-то просто.
— Сколько же из-за нее было дуэлей? — спросил со смехом Бернар.
— О, она их считает десятками! — отвечал барон де Водрейль. — Но это что! Как-то раз она сама решилась драться: послала картель по всей форме одной придворной даме, которая перебила ей дорогу!
— Басни! — воскликнул Бернар.
— Это уже не первый случай, — заметил Жорж. — Она послала госпоже Сент-Фуа картель, написанный по всем правилам, хорошим слогом, — она вызывала ее на смертный бой, на шпагах или на кинжалах, в одних сорочках, как это водится у записных[64] дуэлистов.
— Я бы ничего не имел против быть секундантом одной из этих дам, чтобы посмотреть, какие они в одних сорочках, — объявил шевалье де Ренси.
— И дуэль состоялась? — спросил Бернар.
— Нет, — отвечал Жорж, — их помирили.
— Он же их и помирил, — сказал Водрейль, — он был тогда любовником Сент-Фуа.
— Ну уж не ври! Таким же, как ты, — возразил явно скромничавший Жорж.
— Тюржи — одного поля ягода с Водрейлем, — сказал Бевиль. — У нее получается мешанина из религии и нынешних нравов; она собирается драться на дуэли, — а это, сколько мне известно, смертный грех, — и вместе с тем ежедневно выстаивает по две мессы.
— Оставь ты меня с мессой в покое! — вскричал Водрейль.
— Ну, к мессе-то она ходит, чтобы показать себя без маски, — заметил Ренси.
— По-моему, большинство женщин только за тем и ходит к мессе, — обрадовавшись случаю посмеяться над чужой религией, ввернул Бернар.
— А равно и в протестантские молельни, — подхватил Бевиль. — Там по окончании проповеди тушат свет, и тогда происходят такие вещи!.. Ей-ей, мне смерть хочется стать лютеранином.
— И вы верите этим вракам? — презрительно спросил Бернар.
— Еще бы не верить! Мы все знаем маленького Ферана, — так он ходил в Орлеане в протестантскую молельню на свидания с женой нотариуса, а уж это такая бабочка — ммм! У меня от одних его рассказов слюнки текли. Кроме молельни, ему негде было с ней встречаться. По счастью, один из его приятелей, гугенот, сообщил ему пароль. Его пускали в молельню, и вы легко можете себе представить, что в темноте наш общий друг даром времени не терял.
— Этого не могло быть, — сухо сказал Бернар.
— Не могло? А, собственно говоря, почему?
— Потому что ни один протестант не падет так низко, чтобы провести паписта в молельню.
Этот его ответ вызвал дружный смех.
— Ха-ха! — воскликнул барон де Водрейль. — Вы думаете, что, если уж гугенот, значит, он не может быть ни вором, ни предателем, ни посредником в сердечных делах?
— Он с луны свалился! — вскричал Ренси.
— Доведись до меня, — молвил Бевиль, — если б мне нужно было передать писульку какой-нибудь гугенотке, я бы обратился к их попу.
— Это потому, конечно, что вы привыкли давать подобные поручения вашим священникам, — отрезал Бернар.
— Нашим священникам? — побагровев от злости, переспросил Водрейль.
— Прекратите этот скучный спор, — заметив, что каждый выпад приобретает остроту обидную[65], оборвал спорщиков Жорж. — Не будем больше говорить о ханжах, какой бы они ни были масти. Я предлагаю — кто скажет: «гугенот», или «папист», или «протестант», или «католик», тот пускай платит штраф.
— Я согласен! — воскликнул Бевиль. — Пусть-ка он угостит нас прекрасным кагором в том трактире, куда мы идем обедать.
Наступило молчание.
— После того как беднягу Лануа убили под Орлеаном, у Тюржи явных любовников не было, — желая отвлечь друзей от богословских тем, сказал Жорж.
— Кто осмелится утверждать, что у парижанки может не быть любовника? — вскричал Бевиль. — Ведь Коменж-то от нее ни на шаг!
— То-то я гляжу, карапуз Наварет от нее отступился, — сказал Водрейль. — Он убоялся грозного соперника.
— А разве Коменж ревнив? — спросил капитан.
— Ревнив, как тигр, — отвечал Бевиль. — Он готов убить всякого, кто посмеет влюбиться в прелестную графиню. Так вот, чтобы не остаться без любовника, придется ей остановиться на Коменже.
— Кто же этот опасный человек? — спросил Бернар. Незаметно для себя, он с живым любопытством стал относиться ко всему, что так или иначе касалось графини де Тюржи.
— Это один из самых славных наших записных, — отвечал Ренси. — Так как вы из провинции, то я вам сейчас объясню значение этого словца. Записной дуэлист — это человек безукоризненно светский, человек, который дерется, если кто-нибудь заденет его плащом, если в четырех шагах от него плюнут и по всякому другому столь же важному поводу.
— Как-то раз Коменж привел одного человека на Пре-о-Клер[66], — заговорил Водрейль. — Оба снимают камзолы, выхватывают шпаги. Коменж спрашивает: «Ведь ты Берни из Овéрни?» А тот говорит: «Ничуть не бывало. Зовут меня Вилькье, я из Нормандии». А Коменж ему: «Вот тебе раз! Стало быть, я обознался. Но уж коли я тебя вызвал, все равно нужно драться». И он его за милую душу прикончил.
Тут все стали приводить примеры ловкости и задиристости Коменжа[67]. Тема оказалась неисчерпаемой, и разговору им хватило на все продолжение пути до трактира Мавр, стоявшего за чертой города, в глубине сада, поблизости от того места, где с 1564 года строился дворец Тюильри. В трактире собрались дворяне, друзья и хорошие знакомые Жоржа, и за стол села большая компания.
Бернар, оказавшийся рядом с бароном де Водрейлем, заметил, что барон, садясь за стол, перекрестился и с закрытыми глазами прошептал какую-то особенную молитву:
— Laus Deo, pax vivis, salutem defunctis, et beata viscera virginis Mariae quae portaverunt aeterni Patris Filium![68]
— Вы знаете латынь, господин барон? — спросил Бернар.
— Вы слышали, как я молился?
— Слышал, но, смею вас уверить, решительно ничего не понял.
— Откровенно говоря, я латыни не знаю и даже не знаю толком, о чем в этой молитве говорится. Меня научила ей моя тетка, которой эта молитва всегда помогала, и на себе я уже не раз испытал благотворное ее действие.
— Мне думается, это латынь католическая, нам, гугенотам, она непонятна.
— Штраф! Штраф! — закричали Бевиль и капитан Жорж.
Бернар не противился, и стол уставили новым строем бутылок, не замедливших привести всю компанию в отличное расположение духа.
Голоса собеседников становились все громче, Бернар этим воспользовался и, не обращая внимания на то, что происходило вокруг, заговорил с братом.
К концу второй смены блюд их a parte[69] был нарушен перебранкой между двумя гостями.
— Это ложь! — кричал шевалье де Ренси.
— Ложь? — переспросил Водрейль, и его лицо, и без того бледное, стало совсем как у мертвеца.
— Я не знаю более добродетельной, более целомудренной женщины, — продолжал шевалье.
Водрейль ехидно усмехнулся и пожал плечами. Сейчас все взоры были обращены на участников этой сцены; каждый, соблюдая молчаливый нейтралитет, как будто ждал, чем кончится размолвка.
— Что такое, господа? Почему вы так шумите? — спросил капитан, готовый, как всегда, пресечь малейшее поползновение нарушить мир.
— Да вот наш друг шевалье уверяет, будто его любовница Силери — целомудренная женщина, — хладнокровно начал объяснять Бевиль, — а наш друг Водрейль уверяет, что нет и что он за ней кое-что знает.
Последовавший за этим взрыв хохота подлил масла в огонь, и Ренси, бешено сверкая глазами, взглянул на Водрейля и Бевиля.
— Я могу показать ее письма, — сказал Водрейль.
— Только попробуй! — крикнул шевалье.
— Ну что ж, — сказал Водрейль и злобно усмехнулся. — Я сейчас прочту этим господам одно из ее писем. Уж верно, они знают ее почерк не хуже меня — ведь я вовсе не претендую на то, что я единственный, кто имеет счастье получать от нее записки и пользоваться ее благоволением. Вот записка, которую она мне прислала не далее как сегодня.
Он сделал вид, будто нащупывает в кармане письмо.
— Заткни свою лживую глотку!
Стол был широк, и рука барона не могла дотянуться до шевалье, сидевшего как раз напротив него.
— Я тебе сейчас докажу, что лжешь ты, и ты этим доказательством подавишься! — крикнул он и швырнул ему в голову бутылку.
Ренси увернулся и, второпях опрокинув стул, бросился к стене за шпагой.
Все вскочили: одни — чтобы разнять повздоривших, другие — чтобы отойти в сторонку.
— Перестаньте! Вы с ума сошли! — крикнул Жорж и стал перед бароном, который был к нему ближе всех. — Подобает ли друзьям драться из-за какой-то несчастной бабенки?
— Запустить бутылкой в голову — это все равно что дать пощечину, — рассудительно заметил Бевиль. — А ну, дружок шевалье, шпагу наголо!
— Не мешайте! Не мешайте! Освободите место! — закричали почти все гости.
— Эй, Жано, затвори двери! — лениво проговорил привыкший к подобным сценам хозяин Мавра. — Чего доброго, явится дозор, а от него и господам помеха, и чести моего заведения урон.
— И вы будете драться в таверне, как пьяные ландскнехты? — стараясь оттянуть время, продолжал Жорж. — Отложите хоть на завтра.
— На завтра так на завтра, — сказал Ренси и совсем уж было собрался вложить шпагу в ножны.
— Наш маленький шевалье трусит, — сказал Водрейль.
Тут Ренси, растолкав всех, кто стоял у него на дороге, кинулся на своего обидчика. Оба дрались яростно. Но Водрейль успел тщательно завернуть левую руку в салфетку и теперь ловко этим пользовался, когда ему нужно было парировать рубящие удары, а Ренси не позаботился о том, чтобы принять эту предосторожность, и при первых же выпадах был ранен в левую руку. Дрался он, однако ж, храбро и наконец крикнул лакею, чтобы тот подал ему кинжал. Бевиль, остановив лакея, сказал, что раз у Водрейля нет кинжала, то и противник не должен к нему прибегать. Друзья шевалье возразили, произошел крупный разговор, и дуэль, без сомнения, превратилась бы в потасовку, если бы Водрейль не положил этому конец: он опасно ранил противника в грудь, и тот упал. Тогда Водрейль проворно наступил на шпагу Ренси, чтобы тот не мог поднять ее, и уже занес над ним свою шпагу, намереваясь добить раненого. Правила дуэли допускали подобное зверство.
— Убивать безоружного противника! — воскликнул Жорж и выхватил у Водрейля шпагу.
Рана, которую Водрейль нанес шевалье, была не смертельна, но крови он потерял много. Ему натуго перевязали рану салфетками, и во время перевязки он, смеясь неестественным смехом, бормотал, что поединок еще не кончен.
Немного погодя явились лекарь и монах; некоторое время они препирались из-за раненого. Хирург все же одолел; он приказал доставить больного на берег Сены, а оттуда довез шевалье в лодке до его дома.
Лакеи уносили перепачканные в крови салфетки, замывали кровавые пятна на полу, а другие тем временем ставили новые бутылки на стол. Водрейль тщательно вытер шпагу, вложил ее в ножны, перекрестился, а затем, как ни в чем не бывало, достал из кармана письмо. Попросив друзей не шуметь, он прочел первую строку, и ее покрыл громовой хохот собравшихся:
«Мой дорогой! Этот несносный шевалье, который мне надоел...»
— Уйдем отсюда! — с отвращением сказал брату Бернар.
Капитан вышел следом за ним. Все внимательно слушали чтение письма, так что их исчезновения никто не заметил.
Глава четвертая Обращенный
Дон Жуан
Неужели ты за чистую монету принимаешь то, что я сейчас говорил, и думаешь, будто мои уста были в согласии с сердцем?
Мольер. Каменный гость.[70]Капитан Жорж возвратился в город вместе с братом и привел его к себе. По дороге они и двух слов не сказали друг другу: они только что явились свидетелями сцены, которая произвела на них тяжелое впечатление, и им обоим не хотелось сейчас говорить.
Ссора и последовавшая за ней дуэль не по правилам были для того времени явлением обычным. Обидчивая чувствительность дворянства приводила всюду во Франции к роковым последствиям: при Генрихе III и Генрихе IV дуэльное бешенство отправляло на тот свет больше дворян[71], нежели десятилетняя гражданская война.
Убранство помещения, где жил капитан, носило отпечаток тонкого вкуса. Внимание привыкшего к более скромной обстановке Бернара прежде всего привлекли шелковые с разводами занавески и пестрые ковры. Бернар вошел в кабинет, который его брат называл своей молельней, — слово «будуар» тогда еще не было придумано. Дубовая скамеечка с красивой резьбой, мадонна кисти итальянского художника, чаша со святой водой и с большой веткой букса — все как будто подтверждало, что эта комната предназначена для благочестивых целей; в то же время обитый черной каймой диван, венецианское зеркало, женский портрет, оружие и музыкальные инструменты свидетельствовали о более или менее светских привычках хозяина.
Бернар бросил пренебрежительный взгляд на чашу и ветку букса — на это печальное напоминание об отступничестве брата. Низенький лакей принес варенье, конфеты и белое вино — чай и кофе тогда еще не были в ходу: вино заменяло нашим неприхотливым предкам изысканные напитки.
Бернар, держа в руке стакан, перебегал глазами с мадонны на чашу, с чаши на скамеечку. Затем он глубоко вздохнул и, взглянув на брата, небрежно раскинувшегося на диване, сказал:
— А ведь ты настоящий папист! Что бы сказала сейчас наша матушка!
Эти слова, видимо, задели капитана за живое. Он сдвинул густые свои брови и сделал рукой такое движение, словно просил Бернара не затрагивать этого предмета, но брат был неумолим:
— Неужели ты и сердцем отрекся от веры, которую исповедует наша семья, как отрекся устами?
— От веры, которую исповедует наша семья?.. Но ведь я-то ее никогда не исповедовал!.. Чтобы я... чтобы я поверил той лжи, которой учат ваши гнусавые проповедники?.. Чтобы я...
— Ну, конечно, куда приятнее верить в чистилище, в таинство исповеди, в непогрешимость папы! Куда лучше преклонять колена перед пыльными сандалиями капуцина! Скоро ты каждый раз, садясь обедать, будешь читать молитву барона де Водрейля!
— Послушай, Бернар: я ненавижу всякие споры, а тем более споры о религии, но рано или поздно мне все равно пришлось бы с тобой объясниться, и коль скоро мы об этом заговорили, так уж давай выскажем друг другу все. Я буду с тобой откровенен.
— Значит, ты не веришь дурацким выдумкам папистов?
Капитан пожал плечами и, спустив ногу на пол, звякнул одною из своих широких шпор.
— Паписты! Гугеноты! И тут и там суеверие. Я не умею верить в то, что моему разуму представляется нелепостью. Наши литании, ваши псалмы — одна бессмыслица стоит другой. Вот только, — с улыбкой прибавил он, — в наших церквах бывает иногда хорошая музыка, а у вас — заткни уши, беги вон.
— Нечего сказать, существенное преимущество твоей веры! Есть из-за чего в нее переходить!
— Не называй эту веру моей, я не верю ни во что. С тех пор как я научился мыслить самостоятельно, с тех пор как мой разум идет своей дорогой...
— Но...
— Не надо мне никаких проповедей. Я знаю заранее, что ты мне будешь говорить. У меня тоже были свои надежды, свои страхи. Ты думаешь, я не делал огромных усилий, чтобы сохранить отрадные суеверия моего детства? Я перечел всех наших богословов — я искал у них разрешения обуревавших меня сомнений, но сомнения мои после этого только усилились. Словом, я не мог, я не могу больше верить. Вера — это драгоценный дар, и мне в нем отказано, но я ни за что на свете не стал бы лишать его других.
— Мне жаль тебя.
— Ну что ж, по-своему ты прав... Когда я был протестантом, я не верил проповедям; когда же я стал католиком, я не уверовал в мессу. Да и потом, разве ужасов гражданской войны, черт бы ее побрал, не достаточно для того, чтобы искоренить самую крепкую веру?
— Эти ужасы — дело людских рук, их творили люди, извратившие слово божие.
— Ты повторяешь чужие слова, и, представь себе, они меня не убеждают. Я не понимаю вашего бога, я не могу его понять... А если бы я в него верил, то, как говорит наш друг Жодель[72], постольку поскольку.
— Раз ты к обеим религиям равнодушен, зачем же ты отрекся от одной из них и этим так огорчил и родных и друзей?
— Я чуть не двадцать писем послал отцу, я хотел объяснить ему мои побуждения и оправдаться перед ним, но он бросал их в печку не читая, он обходился со мной, как с великим преступником.
— Мы с матушкой не одобряли крайней его суровости. Если б не его приказания...
— В первый раз слышу. Ну, уж теперь поздно. Меня вот что толкнуло на этот необдуманный шаг, — вторично я бы его, конечно, не совершил...
— То-то же! Я был уверен, что ты раскаиваешься.
— Раскаиваюсь? Нет. Я же ничего плохого не сделал. Когда ты еще учил в школе латынь и греческий, я уже надел латы, повязал белый шарф[73] и пошел на нашу первую гражданскую войну. Ваш принц-карапузик, из-за которого вы допустили столько ошибок, ваш принц Конде уделял вам только то время, которое у него оставалось от любовных похождений. Меня любила одна дама — принц попросил меня уступить ее ему. Я не согласился, он сделался моим ярым врагом. Он задался целью во что бы то ни стало сжить меня со свету.
Красавчик-карапузик принц С милашками лизаться любит.[74]И он еще смел указывать на меня фанатически верующим католикам как на олицетворение распутства и неверия! У меня была только одна любовница, и я не изменял ей. Что касается неверия... так ведь я же никого не соблазнял! Зачем тогда объявлять мне войну?
— Никогда бы я не поверил, что принц способен на такую низость.
— Он умер, и вы сделали из него героя. Так всегда бывает на свете. Он был человеком не без достоинств, умер смертью храбрых, я ему все простил. Но при жизни он был могуществен, и если такой бедный дворянин, как я, осмеливался ему перечить, он уже смотрел на него как на преступника.
Капитан прошелся по комнате, а затем продолжал, волнуясь все более и более:
— На меня сейчас же накинулись все пасторы, все ханжи, какие только были в войске. Я так же мало обращал внимания на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подольститься к нему, при всех наших полководцах обозвал меня потаскуном. Я ему дал пощечину, а потом убил на дуэли. В нашем войске ежедневно бывало до десяти дуэлей, и военачальники смотрели на это сквозь пальцы. Мне же дуэль с рук не сошла, — принц решил расправиться со мной в назидание всему войску. По просьбе высоких особ, в том числе — к чести его надо сказать — по просьбе адмирала меня помиловали. Однако ненависть ко мне принца не была утолена. В сражении под Жизнейлем[75] я командовал отрядом конных пистолетчиков. Я первым бросался в бой, мои латы погнулись в двух местах от аркебузных выстрелов, мою левую руку пронзило копье — все это доказывало, что я себя не берег. Под моим началом было не более двадцати человек, а против нас был брошен целый батальон королевских швейцарцев. Принц Конде приказывает мне идти в атаку... я прошу у него два отряда рейтаров... а он... он называет меня трусом!
Бернар встал и взял брата за руку. Капитан, гневно сверкая глазами, снова заходил из угла в угол.
— Он назвал меня трусом при всей этой знати в золоченых доспехах, — продолжал Жорж, — а несколько месяцев спустя под Жарнаком[76] знать взяла да и бросила принца, и он был убит. После того, как он меня оскорбил, я решил, что мне остается одно: пасть в бою. Я дал себе клятву, что если я по счастливой случайности уцелею, то никогда больше не обнажу шпаги в защиту такого несправедливого человека, как принц, и ударил на швейцарцев. Меня тяжело ранили, вышибли из седла, и тут бы мне и конец, но мне спас жизнь дворянин, состоявший на службе у герцога Анжуйского, — этот шалый Бевиль, с которым мы сегодня вместе обедали, и представил меня герцогу. Со мною обошлись милостиво. Я жаждал мести. Меня обласкали и, уговаривая поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому, привели следующий стих[77]:
Omne solum forti patria est, ut piscibus aequor[78].Меня возмущало то, что протестанты призывают иноземцев напасть на нашу родину... Впрочем, я тебе сейчас открою единственную причину, заставившую меня перейти в иную веру. Мне хотелось отомстить, и я стал католиком в надежде встретиться с принцем Конде на поле сражения и убить его. Но мой долг уплатил за меня один негодяй... Это было до того отвратительно, что я забыл про свою ненависть к принцу... Его, окровавленного, отдали на поругание солдатам. Я вырвал у них его тело и прикрыл своим плащом. Но я уже к этому времени связал свою судьбу с католиками. Я командовал у них эскадроном, я уже не мог уйти от них. Но я рад, что мне удалось, по-видимому, оказать некоторые услуги моим бывшим единоверцам: я, сколько мог, старался смягчить жестокости религиозной войны и имел счастье спасти жизнь кое-кому из моих прежних друзей.
— Оливье де Басвиль всюду говорит, что он обязан тебе жизнью.
— Ну так вот: стало быть, я католик, — более спокойным тоном заговорил Жорж. — Религия как религия. С католическими святошами ладить легко. Посмотри на эту красивую мадонну. Это портрет итальянской куртизанки. Ханжи приходят в восторг от моей набожности и крестятся на мнимую богоматерь. С ними куда легче сторговаться, нежели с нашими пасторами, — это уж ты мне поверь. Я живу, как хочу, и лишь время от времени делаю весьма незначительные уступки черни. От меня требуется, чтобы я ходил в церковь? Я и хожу кое-когда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Надо иметь духовника? Ну уж это дудки! У меня есть славный францисканец, бывший конный аркебузир, и он за одно экю не только выдаст мне свидетельство об отпущении грехов, но еще и передаст от меня любовные записки своим очаровательным духовным дочерям. Черт побери! Да здравствует месса!
Бернар не мог удержаться от улыбки.
— На, держи, вот мой молитвенник, — сказал капитан и бросил Бернару книгу в красивом переплете и в бархатном футляре с серебряными застежками. — Этот часослов стоит ваших молитвенников.
Бернар прочитал на корешке: Придворный часослов.
— Прекрасный переплет! — с презрительным видом сказал он и вернул книгу.
Капитан раскрыл ее и, улыбаясь, снова протянул Бернару. Тот прочел на первой странице: Повесть о преужасной жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, сочиненная магистром Алькофрибасом, извлекателем квинтэссенции[79].
— Вот это книга так книга! — со смехом воскликнул капитан. — Я отдам за нее все богословские трактаты из женевской библиотеки.
— Автор этой книги был, говорят, человеком очень знающим, однако знания не пошли ему на пользу.
Жорж пожал плечами.
— Ты сначала прочти, Бернар, а потом будешь судить.
Бернар взял книгу и, немного помолчав, сказал:
— Обидеться ты был, конечно, вправе, но мне досадно, что чувство обиды заставило тебя совершить поступок, в котором ты рано или поздно раскаешься.
Капитан опустил голову и, уставив глаза в ковер, казалось, внимательно рассматривал рисунок.
— Сделанного не воротишь, — подавив вздох, проговорил он. — А может, я все-таки когда-нибудь вновь обращусь в протестантскую веру, — уже более веселым тоном добавил он. — Ну, довольно! Обещай не говорить со мной больше о таких скучных вещах.
— Я надеюсь, что ты сам к этому придешь без моих советов и уговоров.
— Возможно. А теперь поговорим о тебе. Что ты намерен делать при дворе?
— У меня есть рекомендательные письма к адмиралу, я думаю, что он возьмет меня к себе на службу, и я проделаю с ним поход в Нидерланды.
— Затея никчемная. Если дворянин храбр и если у него есть шпага, то ему незачем так, здорово живешь, идти к кому-то в услужение. Вступай лучше добровольцем в королевскую гвардию, если хочешь — в мой легкоконный отряд. Ты будешь участвовать в походе, как и все мы, под знаменем адмирала, но, по крайней мере, не будешь ничьим лакеем.
— У меня нет ни малейшего желания вступать в королевскую гвардию, — это противно моей душе. Служить солдатом в твоем отряде я был бы рад, но отец хочет, чтобы первый свой поход я проделал под непосредственным начальством адмирала.
— Узнаю вас, господа гугеноты! Проповедуете единение, а сами держите камень за пазухой.
— То есть как?
— А так: король до сих пор в ваших глазах тиран, Ахав[80], как называют его ваши пасторы. Да нет, он даже и не король — он узурпатор, после смерти Людовика Тринадцатого[81] король во Франции — Гаспар Первый.
— Плоская шутка!
— В конце концов, будешь ли ты на службе у старика Гаспара или у герцога Гиза — это безразлично. Шатильон — великий полководец, он научит тебя воевать.
— Его уважают даже враги.
— А все-таки ему повредила история с пистолетным выстрелом.
— Он же доказал свою невиновность. Да и вся жизнь Шатильона опровергает слухи о том, что он был соучастником подлого убийцы Польтро.
— А ты знаешь латинское изречение: Fecit cui profuit?[82] Если б не тот пистолетный выстрел, Орлеан был бы взят.
— В католической армии одним человеком стало меньше, только и всего.
— Да, но каким человеком! Разве ты не слыхал двух дрянных стишков, которые, однако, стоят ваших псалмов?
Пока гизары не переведутся, Мерé во Франции всегда найдутся[83].— Детские угрозы, не более того. Если бы я сейчас стал перечислять все преступления гизаров, ох, и длинная вышла бы ектенья! Будь я королем, то для восстановления во Франции мира я бы велел посадить всех Гизов и Шатильонов в добротный кожаный мешок, накрепко завязать его и зашить, а затем с железным грузом в сто тысяч фунтов, чтобы ни один не убежал, бросить в воду. И еще кое-кого я бы с удовольствием побросал в мешок.
— Хорошо, что ты не французский король.
Затем разговор принял более веселый оборот. О политике больше уже не говорили, равно как и о богословии, братья теперь рассказывали друг другу о всяких мелких происшествиях, случившихся с ними после того, как они расстались. Бернар в припадке откровенности поведал брату свое приключение в гостинице Золотой лев. Жорж смеялся от души и подшучивал над братом и по поводу пропажи восемнадцати экю и по поводу пропажи знатного солового коня.
В ближайшей церкви заблаговестили.
— Пойдем, черт возьми, послушаем проповедь! — вскричал капитан. — Я убежден, что тебя это позабавит.
— Покорно благодарю, но я еще пока не намерен обращаться в другую веру.
— Пойдем, милый, пойдем, сегодня должен проповедовать брат Любен. Этот францисканец до того смешно толкует о религии, что люди валят на его проповеди толпами. Да и потом, нынче весь двор будет у святого Иакова, — стоит посмотреть.
— А графиня де Тюржи там будет? И без маски?
— Ну еще бы, как же ей не быть! Если ты желаешь вступить в ряды ее вздыхателей, то не забудь, когда будешь уходить, стать у двери и подать ей святой воды. Вот еще один премилый обряд католической религии. Боже мой! Сколько я, предлагая святой воды, пожал прелестных ручек, сколько передал любовных записок!
— Святая вода вызывает во мне такое неодолимое отвращение, что я, кажется, ни за что на свете одного пальца бы в нее не окунул.
Капитан расхохотался. Затем оба надели плащи и отправились в церковь св. Иакова, где уже собралось многолюдное и приятное общество.
Глава пятая Проповедь
Горластый, мастак отбарабанить часы, отжарить мессу и отвалять вечерню, — одним словом, самый настоящий монах из всех, какими монашество когда-либо монашественнейше омонашивалось.
Рабле.[84]Когда капитан Жорж и его брат шли по церкви в поисках более удобного, поближе к проповеднику, места, их слух поражен был долетавшими из ризницы взрывами хохота. Войдя туда, они увидели толстяка с веселым и румяным лицом, в одежде францисканского монаха. Он оживленно беседовал с кучкой нарядно одетых молодых людей.
— Ну, ну, дети мои, шевелите мозгами! — говорил он. — Дамам невтерпеж. Скорей дайте мне тему!
— Расскажите о том, как дамы водят за нос своих мужей, — сказал молодой человек, которого Жорж сей же час узнал по голосу, — то был Бевиль.
— Что и говорить, мой мальчик, мысль богатая, да что мне остается прибавить к тому, что уже сказал в своей проповеди понтуазский проповедник? Он воскликнул: «Сейчас я наброшу свою камилавку на голову той из вас, которая особенно много наставила мужу рогов!» После этого женщины, все до одной, словно защищаясь от удара, прикрыли головы рукой или же накинули покрывало.
— Отец Любен! — обратился к нему еще один молодой человек. — Я пришел только ради вас. Расскажите нам сегодня что-нибудь поигривей. Поговорите о любовном грехе: он теперь особенно распространен.
— Распространен! Да, господа, среди вас он распространен, — ведь вам всего двадцать пять лет, — а мне стукнуло пятьдесят. В моем возрасте о любви не говорят. Я уж позабыл, какой такой этот грех.
— Не скромничайте, отец Любен. Вы и теперь не хуже, чем прежде, можете об этом рассуждать. Кто-кто, а уж мы-то вас знаем!
— Поговорите-ка о любострастии, — предложил Бевиль. — Все дамы сойдутся на том, что вы в этой области знаток.
Францисканец в ответ на эту шутку хитро подмигнул, и в его прищуре лучились гордость и удовольствие, которое он испытывал оттого, что ему приписывают порок, присущий людям молодым.
— Нет, об этом мне нет смысла говорить в проповеди, а то придворные красавицы увидят, что я слишком по этой части строг, и перестанут ходить ко мне исповедоваться. А, по совести, если б я и стал обличать этот грех, то лишь для того, чтобы доказать, что люди обрекают себя на вечную муку... ради чего?.. ради минутного удовольствия.
— Как же быть?.. А, вот и капитан! Ну-ка, Жорж, придумай нам тему для проповеди! Отец Любен обещал сказать проповедь, какую мы ему присоветуем.
— Какую угодно, — сказал монах, — но только думайте скорей, черт бы вас подрал! Мне давно пора быть на кафедре.
— Ах, чума вас возьми, отец Любен! Вы ругаетесь не хуже короля! — вскричал капитан.
— Бьюсь об заклад, что в проповедь он не вставит ни единого ругательства, — сказал Бевиль.
— А почему бы и не ругнуться, коли припадет охота? — расхрабрился отец Любен.
— Ставлю десять пистолей, что у вас не хватит смелости.
— Десять пистолей? По рукам!
— Бевиль! Я вхожу к тебе в половинную долю, — объявил капитан.
— Нет, нет, — возразил Бевиль, — я хочу один слупить деньги с честного отца. А если он чертыхнется, то я, клянусь честью, десяти пистолей не пожалею. Ругань в устах проповедника стоит десяти пистолей.
— Я вам наперед говорю, что я уже выиграл, — молвил отец Любен. — Я начну проповедь с крепкой ругани. Что, господа дворяне? Вы воображаете, что, если у вас на боку рапира, а на шляпе перо, стало быть, вы одни умеете ругаться? Ну нет, это мы еще посмотрим!
Он вышел из ризницы и мгновение спустя уже очутился на кафедре. Среди собравшихся тотчас воцарилась благоговейная тишина.
Проповедник пробежал глазами по толпе, теснившейся возле кафедры, — он явно искал того, с кем только что поспорил. Когда же он увидел Бевиля, стоявшего, прислонясь к колонне, прямо против него, то сдвинул брови, упер одну руку в бок и гневно заговорил:
— Возлюбленные братья мои! Чтоб вас растак и разэтак...
Изумленный и негодующий шепот прервал проповедника, или, вернее, заполнил паузу, которую тот сделал нарочно.
— ...не мучили бесы в преисподней, — вдруг елейно загнусил францисканец, — вам ниспослана помощь: это — сила, смерть и кровь господа нашего. Мы спасены и избавлены от ада.
На сей раз его остановил дружный хохот. Бевиль достал из-за пояса кошелек и в знак проигрыша изо всех сил, чтобы видел проповедник, тряхнул им.
— И вот вы, братья мои, уже возликовали, не так ли? — с невозмутимым видом продолжал отец Любен. — Мы спасены и избавлены от ада. «Какие прекрасные слова! — думаете вы. — Теперь нам остается только сложить ручки и веселиться. Этого гадкого адского пламени нам бояться нечего. Правда, есть еще огнь чистилища, ну да это все равно что ожог от свечки, его можно залечить мазью из десятка месс. А коли так — давай жрать, пить, путаться с девками!»
О закоренелые грешники! Вот вы как рассчитали! Ну, а я, брат Любен, говорю вам: считали вы, считали, да и просчитались!
Стало быть, вы воображаете, господа еретики, гугенотствующие гугеноты, вы воображаете, что спаситель наш изволил взойти на крест ради вашего спасения? Нашли какого дурака! Нет уж, держите карман шире! Стал бы он из-за такой сволочи проливать свою святую кровь! Это все равно что, извините за выражение, метать бисер перед свиньями. А спаситель наш, как раз наоборот, метал свиней перед бисером: ведь бисер-то находится в море, а спаситель наш ввергнул в море две тысячи свиней[85]. Et esse impetu abiit totus grex praeceps in mare[86]. Счастливого пути, господа свиньи! Вот бы всем еретикам последовать за вами!
Тут оратор закашлялся, обнял взором слушателей и насладился впечатлением, какое произвело на верующих его красноречие. А засим продолжал:
— Итак, господа гугеноты, обращайтесь в нашу веру, да не мешкайте, а иначе... а иначе вам пропадать! Вы не спасены и не избавлены от ада. Стало быть, покажите вашим молельням пятки, и да здравствует месса!
А вы, возлюбленные мои братья католики, вы уж потираете руки и облизываете пальчики при мысли о преддверии рая? Положа руку на сердце, скажу вам, братья мои: от королевского двора, где вам живется, как в раю, до рая дальше (даже если идти прямиком), чем от ворот Сен-Лазар до ворот Сен-Дени.
Вас спасли и избавили от ада сила, смерть и кровь господа... Да, в том смысле, что вы очищены от первородного греха, с этим я согласен. Но смотрите, как бы вас снова не сцапал сатана! Предостерегаю вас: Circuit quarens quem devoret[87].
О возлюбленные братья мои! Сатана — фехтовальщик искусный, он и Жану Большому, и Жану Маленькому, и Англичанину — всем нос утрет. Истинно говорю вам: он силен в нападении.
Как скоро мы сменим детские наши платьица на штаны, то есть как скоро мы приходим в тот возраст, когда можно впасть в смертный грех, его превосходительство сатана уже зовет нас на Пре-о-Клер жизни. Оружие, которое мы берем с собою туда, — это священные таинства, а он приносит целый арсенал, то есть наши грехи, каковые служат ему и оружием и доспехами.
Я вижу, как он выходит на место дуэли: на животе у него Чревоугодие — вот его панцирь; шпоры заменяет ему Леность; у пояса — Любострастие, это опасная шпага; Зависть — его кинжал; на голове он носит Гордыню, как латник — шлем; в кармане у него — Скупость, так что он всегда может воспользоваться ею в случае надобности; что же касается Гнева купно с поношениями и тем, что гнев обыкновенно порождает, он держит все это во рту, из чего вы можете заключить, что он вооружен до зубов.
Когда господь бог подает знак к началу, сатана не обращается к вам, как учтивые дуэлянты: «Милостивый государь! Вы уже стали в позицию?» Нет, он бросается на христианина с налету, без всякого предупреждения. Христианин же, заметив, что его сейчас ударят в живот Чревоугодием, парирует удар Постом.
Тут проповедник отстегнул распятие и для большей наглядности давай им фехтовать, нанося и парируя удары, — ни дать ни взять учитель фехтования, показывающий наиболее трудные приемы.
— Сатана после отхода обрушивает на вас сильный прямой удар Гневом, а затем, прибегнув к обману при помощи Лицемерия, наносит вам удар с кварты Гордыней. Христианин сперва прикрывается Терпением, а затем отвечает на удар Гордыней ударом Смирения. Сатана, в бешенстве, колет его сперва Любострастием, однако ж, видя, что его выпад отпарирован Умерщвлением плоти, стремительно кидается на противника, дает ему подножку с помощью Лености, ранит его кинжалом Зависти и в то же время старается поселить в его сердце Скупость. Тут христианину нужно твердо стоять на ногах и смотреть в оба. Труд предохранит его от подножки Лености, от кинжала Зависти — Любовь к ближнему (весьма нелегкий парад, братья мои!). А что касаемо поползновений Скупости, то одна лишь Благотворительность способна от них защитить.
Но, братья мои, если бы на вас напали и с терца и с кварты и пытались то кольнуть, то рубнуть, многие ли из вас оказались бы в силах отразить любой удар такого врага? Я на своем веку видел немало низринутых бойцов, и вот если боец в это мгновение не прибегнет к Раскаянию, то он погиб. Сим последним средством лучше пользоваться до, нежели после. Вы, придворные, полагаете, что на то, чтобы сказать: грешен, много времени не требуется. Увы, братья мои! Сколько несчастных умирающих хотят произнести: грешен, но успевают они сказать: греш, тут голос у них прерывается: фюить! — и душу унес черт — ищи теперь ветра в поле!
Брат Любен еще некоторое время упивался собственным красноречием. Когда же он сошел с кафедры, какой-то любитель изящной словесности заметил, что его проповедь, длившаяся не более часу, заключала в себе тридцать семь игр слов и бесчисленное количество острот вроде тех, какие я приводил. Проповедник заслужил одобрение и католиков и протестантов, и он долго потом стоял у подножия кафедры, окруженный толпою подобострастных слушателей, прихлынувших из всех приделов, чтобы выразить ему свое восхищение.
Во время проповеди Бернар спрашивал несколько раз, где графиня де Тюржи. Брат тщетно искал ее глазами. То ли прелестной графини вовсе не было в церкви, то ли она скрывалась от своих поклонников в каком-нибудь темном углу.
— Мне бы хотелось, — сказал Бернар, выходя из церкви, — чтобы те, кто пришел на эту дурацкую проповедь, послушали сейчас задушевные беседы кого-нибудь из наших пасторов.
— Вот графиня де Тюржи, — сжав руку Бернара, шепнул капитан.
Бернар оглянулся и увидел, что под темным порталом мелькнула, как молния, пышно одетая дама, которую вел за руку белокурый молодой человек, тонкий, щуплый, с женоподобным лицом, одетый небрежно — пожалуй, даже подчеркнуто небрежно. Толпа расступалась перед ними с пугливой поспешностью. Этот ее спутник и был грозный Коменж.
Бернар едва успел бросить взгляд на графиню. Он не мог потом ясно представить себе ее черты, и все же они произвели на него сильное впечатление. А Коменж ему страшно не понравился, хотя он и не отдавал себе отчета — чем именно. Его возмущало, что этот хилый человечек уже составил себе такое громкое имя.
«Если бы графине случилось полюбить кого-нибудь в этой толпе, мерзкий Коменж непременно бы его убил, — подумал Бернар. — Он поклялся убивать всех, кого она полюбит».
Рука его невольно взялась за эфес шпаги, но он тут же устыдился своего порыва.
«Мне-то что в конце концов? Как я могу ему завидовать, когда я, можно сказать, и не разглядел той женщины, над которой он одержал победу?»
Тем не менее от этих мыслей ему стало тяжело на сердце, и всю дорогу от церкви до дома капитана он хранил молчание.
Когда они пришли, ужин был уже подан. Бернар ел неохотно и, как скоро убрали со стола, начал собираться к себе в гостиницу. Капитан согласился отпустить Бернара с условием, что завтра он переберется к нему.
Вряд ли стоит упоминать о том, что капитан снабдил своего брата деньгами, конем и всем прочим, а сверх того — адресом придворного портного и единственного торговца, у которого всякий дворянин, желавший нравиться дамам, мог приобрести перчатки, брыжи «Сумбур» и башмаки на высоких каблуках со скрипом.
В гостиницу Бернара по совсем уже темным улицам провожали два лакея его брата, вооруженные шпагами и пистолетами: дело в том, что после восьми вечера ходить по Парижу было тогда опаснее, нежели в наше время по дороге между Севильей и Гранадой.
Глава шестая Вожак
Jacky of Norfolk, be not so bold,
For Dickon thy master is bought and sold.
Shakespeare. King Richard III.[88]Возвратившись в скромную свою гостиницу, Бернар де Мержи печальным взором осмотрел потертую и потускневшую ее обстановку. Стоило ему мысленно сравнить когда-то давно выбеленные, а теперь закопченные, потемневшие стены своей комнаты с блестящими шелковыми обоями помещения, откуда он только что ушел; стоило ему вспомнить красивую мадонну и сопоставить ее с висевшим у него на стене облупившимся изображением святого, и в душу к нему закралась нехорошая мысль. Роскошь, изящество, благосклонность дам, милости короля и множество других соблазнительных вещей — все это Жорж приобрел ценой одного-единственного слова, которое так легко произнести: важно, чтобы оно изошло из уст, а в душу никто заглядывать не станет. Ему тотчас пришли на память имена протестантов-вероотступников, окруженных почетом. А так как дьявол всегда тут как тут, то Бернару припомнилась притча о блудном сыне, но только заключение вывел он из нее престранное: обращенному гугеноту возрадуются более, чем никогда не колебавшемуся католику.
Одна и та же мысль, принимавшая разные формы и приходившая ему в голову как бы помимо его воли, осаждала его и в то же время вызывала у него отвращение. Он взял женевского издания Библию, ранее принадлежавшую его матери, и начал читать. Когда же чтение несколько успокоило его, он отложил книгу. Перед самым сном он поклялся не оставлять веры отцов своих до конца жизни.
Несмотря на чтение и на клятву, сны его отражали приключения минувшего дня. Ему снились шелковые пурпурные занавески, золотая посуда, затем опрокинутые столы, блеск шпаг, кровь, смешавшаяся с вином. Затем ожила нарисованная мадонна, — она вышла из рамы и начала перед ним танцевать. Он силился запечатлеть в памяти ее черты и вдруг заметил, что на ней черная маска. А эти синие глаза, эти две полоски белой кожи, выглядывавшие в прорези!.. Внезапно шнурки у маски развязались, показался небесной красоты лик, но очерк его расплывался, — это напоминало отражение нимфы в тронутой рябью воде. Бернар невольно опустил глаза, но тотчас поднял их и больше уже никого не увидел, кроме грозного Коменжа с окровавленной шпагой в руке.
Он встал спозаранку, велел отнести свои нетяжелые вещи к брату, отказался осматривать вместе с ним достопримечательности города и пошел один во дворец Шатильонов передать письмо от отца.
Двор был запружен слугами и лошадьми, и Мержи еле протиснулся к обширной прихожей, где было полно конюхов и пажей, вооруженных только шпагами и тем не менее составлявших надежную охрану адмирала. Привратник в черной одежде, пробежав глазами по кружевному воротнику Мержи и по золотой цепи, которую дал ему надеть Жорж, без всяких разговоров провел его в галерею, где в это время находился адмирал. Более сорока вельмож, дворян и евангелических священников, приняв почтительные позы, с непокрытыми головами стояли вокруг адмирала. Адмирал одет был чрезвычайно скромно, во все черное. Он был высокого роста, слегка сутулился, тяготы войны прорезали на его лбу с залысинами больше морщин, нежели годы. Длинная седая борода спускалась ему на грудь. Щеки, впалые от природы, казались еще более впалыми из-за раны, глубокий след которой едва прикрывали длинные усы. В бою под Монконтуром пистолетный выстрел пробил ему щеку и вышиб несколько зубов. Выражение лица его было не столько сурово, сколько печально. Про него говорили, что после смерти отважного Дандело[89] он ни разу не улыбнулся. Он стоял, опершись на стол, заваленный картами и планами, среди которых возвышалась толстая Библия ин-кварто. На картах и бумагах были разбросаны зубочистки, напоминавшие о его привычке, над которой часто посмеивались. За столом сидел секретарь, углубившийся в писание писем, которые он потом передавал адмиралу на подпись.
При виде великого человека, в глазах своих единоверцев стоявшего выше короля, ибо он объединял в одном лице героя и святого, Мержи преисполнился благоговения и, приблизившись к нему, невольно преклонил одно колено. Адмирал, озадаченный и возмущенный таким необычным почитанием, сделал ему знак встать и с некоторой досадой взял у восторженного юноши письмо. Прежде всего он взглянул на печать.
— Это от моего старого товарища, барона де Мержи, — сказал он. — А вы, молодой человек, удивительно на него похожи, — уж верно, вы его сын.
— Господин адмирал! Если бы не преклонный возраст, мой отец не преминул бы лично засвидетельствовать вам свое почтение.
— Господа! — прочтя письмо, обратился к окружающим Колиньи. — Позвольте вам представить сына барона де Мержи — он проехал более двухсот миль только для того, чтобы примкнуть к нам. Как видно, для похода во Фландрию у нас не будет нужды в добровольцах. Господа! Надеюсь, вы полюбите этого молодого человека. К его отцу вы все питаете глубочайшее уважение.
При этих словах человек двадцать бросились обнимать Мержи и предлагать ему свои услуги.
— Вы уже побывали на войне, друг мой Бернар? — спросил адмирал. — Аркебузную пальбу слышали?
Мержи, покраснев, ответил, что еще не имел счастья сражаться за веру.
— Вы должны радоваться, молодой человек, что вам не пришлось проливать кровь своих сограждан, — строго сказал Колиньи. — Слава богу, — добавил он со вздохом, — гражданская война кончилась, верующим стало легче, так что вы счастливее нас: вы обнажите шпагу только против врагов короля и отчизны.
Положив молодому человеку руку на плечо, он продолжал:
— Вы свой род не посрамите, в этом я убежден. Прежде всего я исполню желание вашего отца: вы будете состоять в моей свите. Когда же мы столкнемся с испанцами, постарайтесь захватить их знамя — вас произведут в корнеты, и вы перейдете в мой полк.
— Клянусь, — с решительным видом воскликнул Мержи, — что после первой же схватки я буду корнетом, или мой отец лишится сына!
— Добро, храбрый мой мальчик! Ты говоришь, как когда-то говорил твой отец.
Адмирал подозвал своего интенданта.
— Вот мой интендант, Самюэль. Если тебе понадобятся деньги на экипировку, обратись к нему.
Интендант изогнулся в поклоне, но Мержи поблагодарил и отказался.
— Мой отец и мой брат ничего для меня не жалеют, — объявил он.
— Ваш брат?.. Капитан Жорж Мержи, тот самый, который еще в первую войну отрекся от нашей веры?
Мержи понурил голову; губы его шевелились беззвучно.
— Он храбрый солдат, — продолжал адмирал, — но что такое смелость, если у человека нет страха божьего? Молодой человек! У вас в семье есть пример, достойный подражания, и есть пример, недостойный подражания.
— Мне послужит образцом доблесть моего брата... а не его измена.
— Ну, Бернар, приходите ко мне почаще и считайте меня своим другом. Здесь, в Париже, легко сбиться с пути истинного, но я надеюсь скоро отправить вас туда, где перед вами откроется возможность покрыть себя славой.
Мержи почтительно наклонил голову и замешался в толпу приближенных.
— Господа! — возобновив разговор, прерванный появлением Мержи, сказал Колиньи. — Ко мне отовсюду приходят добрые вести. Руанские убийцы наказаны[90]...
— А тулузские — нет, — перебил его старый пастор с мрачным лицом фанатика.
— Вы ошибаетесь. Я только что получил об этом известие. Кроме того в Тулузе учреждена смешанная комиссия[91]. Его величество каждый день предъявляет нам все новые и новые доказательства, что правосудие — одно для всех.
Старый пастор недоверчиво покачал головой.
Какой-то седобородый старик в черном бархатном одеянии воскликнул:
— Да, его правосудие для всех одно! Карл и его достойная мамаша были бы рады свалить одним ударом Шатильонов, Монморанси и Гизов!
— Выражайтесь почтительнее о короле, господин де Бонисан, — строго заметил Колиньи. — Пора, пора забыть старые счеты! Нам не к лицу подавать повод для разговоров о том, что католики ревностнее нас соблюдают заповедь Христову — прощать обиды.
— Клянусь прахом моего отца, это им легче сделать, чем нам, — пробормотал Бонисан. — Двадцать три моих замученных родственника не так-то скоро изгладятся из моей памяти.
Он все еще говорил горькие слова, как вдруг в галерее появился дряхлый старик с отталкивающей наружностью, в сером изношенном плаще и, пробившись вперед, передал Колиньи запечатанную бумагу.
— Кто вы такой? — не ломая печати, спросил Колиньи.
— Один из ваших друзей, — хриплым голосом ответил старик и тут же вышел.
— Я видел, как этот человек утром выходил из дворца Гизов, — сказал кто-то из дворян.
— Это колдун, — сказал другой.
— Отравитель, — сказал третий.
— Герцог Гиз подослал его отравить господина адмирала.
— Отравить? — пожав плечами, спросил адмирал. — Отравить через посредство письма?
— Вспомните о перчатках королевы Наваррской![92] — вскричал Бонисан.
— Я не верю ни в отравленные перчатки, ни в отравленное письмо, но зато я верю, что герцог Гиз не способен на низкий поступок!
Колиньи хотел было разломать печать, но тут к нему подбежал Бонисан и выхватил письмо.
— Не распечатывайте! — крикнул он. — Иначе вы вдохнете смертельный яд!
Все сгрудились вокруг адмирала, а тот силился отделаться от Бонисана.
— Я вижу, как от письма поднимается черный дым! — крикнул чей-то голос.
— Бросьте его! Бросьте его! — закричали все.
— Да отстаньте вы от меня, вы с ума сошли! — отбиваясь, твердил адмирал.
Во время этой кутерьмы бумага упала на пол.
— Самюэль, друг мой! — крикнул Бонисан. — Докажите, что вы преданный слуга. Вскройте пакет и вручите его вашему господину не прежде, чем вы удостоверитесь, что в нем нет ничего подозрительного.
Интенданту это поручение не пришлось по душе. Зато Мержи поднял письмо, не рассуждая, и разломал печать. В то же мгновение вокруг него образовалось свободное пространство — все расступились, словно в ожидании, что посреди комнаты вот-вот взорвется мина. Но из пакета ядовитый пар не вырвался, никто даже не чихнул. В страшном конверте оказался лишь довольно грязный лист бумаги, на котором было написано всего несколько строчек.
Как скоро опасность миновала, те же самые люди, которые первыми поспешили отойти в сторону, сейчас опять-таки первыми поспешили выдвинуться вперед.
— Что это за наглость? — высвободившись наконец из объятий Бонисана, в запальчивости крикнул Колиньи. — Как вы смели распечатать письмо, адресованное мне?
— Господин адмирал! Если бы в пакете оказался тонкий яд, вдыхание которого смертельно, то лучше, чтобы жертвой его пал юноша вроде меня, а не вы, ибо ваша драгоценная жизнь нужна для защиты нашей веры.
При этих словах вокруг Мержи послышался восторженный шепот. Колиньи ласково пожал ему руку, молча поглядел на него добрыми глазами и сказал:
— Раз ты отважился распечатать письмо, так уж заодно и прочти.
Мержи начал читать:
— «Небо на западе объято кровавым заревом. Звезды исчезли, в воздухе были видны пламенные мечи. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, что эти знамения предвозвещают. Гаспар! Препояшься мечом, надень шпоры, а не то малое время спустя твоим мясом будут питаться лисы».
— Он пишет лисы вместо Гизы, — догадался Бонисан.
Адмирал презрительно повел плечами. Окружающие хранили молчание, но видно было, что все находятся под впечатлением пророчества.
— Сколько народу в Париже занимается всякой чепухой! — холодно сказал Колиньи. — Кто-то верно заметил, что в Париже тысяч десять шалопаев живут тем, что предсказывают будущее.
— Как бы то ни было, этим предостережением пренебрегать не должно, — заговорил пехотный капитан. — Герцог Гиз открыто заявил, что не уснет спокойно, пока не всадит вам шпагу в живот.
— Убийце ровно ничего не стоит к вам проникнуть, — добавил Бонисан. — Я бы на вашем месте, прежде чем идти в Лувр, всегда надевал панцирь.
— Пустое, мой верный товарищ! — возразил адмирал. — Убийцы на таких старых солдат, как мы с вами, не нападают. Они нас больше боятся, чем мы их.
Потом он заговорил о фландрском походе и о делах вероисповедания. Некоторые передали ему прошения на имя короля. Адмирал всех просителей принимал радушно, для каждого находил ласковые слова. В десять часов он велел подать шляпу и перчатки, — пора было в Лувр. Иные простились с ним, но большинство составило его свиту и в то же время охрану.
Глава седьмая Вожак (Продолжение)
Завидев брата, капитан издали крикнул ему:
— Ну что, видел ты Гаспара Первого? Как он тебя принял?
— Так ласково, что я никогда этого не забуду.
— Очень рад.
— Ах, Жорж! Что это за человек!
— Что за человек? Приблизительно такой же, как все прочие: чуточку больше честолюбия и чуточку больше терпения, нежели у моего лакея, разница только в происхождении. Ему очень повезло, что он сын Шатильона.
— Значит, по-твоему, происхождение обучило его военному искусству? Значит, благодаря происхождению он стал первым полководцем нашего времени?
— Конечно, нет, однако его достоинства не мешали ему быть многократно битым. Ну да ладно, оставим этот разговор. Сегодня ты повидался с адмиралом, — очень хорошо. Всем сестрам нужно дать по серьгам. Молодец, что отправился на поклон прежде других к Шатильону. А теперь... Хочешь поехать завтра на охоту? Там я представлю тебя одному человеку, с которым тоже не мешает повидаться: я разумею Карла, французского короля.
— Я буду принимать участие в королевской охоте?
— Непременно! Ты увидишь прекрасных дам и прекрасных лошадей. Сбор в Мадридском замке[93], мы должны быть там рано утром. Я дам тебе моего серого в яблоках коня; ручаюсь, что пришпоривать его не придется, — он от собак не отстанет.
Слуга передал Бернару письмо, которое только что доставил королевский паж. Бернар распечатал его, и оба брата пришли в изумление, найдя в пакете приказ о производстве Бернара в корнеты. Приказ был составлен по всей форме и скреплен королевской печатью.
— Вот так раз! — воскликнул Жорж. — Неожиданная милость! Но ведь Карл Девятый понятия не имеет о твоем существовании, — как же, черт побери, он послал тебе приказ о производстве в корнеты?
— Мне думается, я этим обязан адмиралу, — молвил Бернар.
И тут он рассказал брату о таинственном письме, которое он так бесстрашно вскрыл. Капитан от души посмеялся над концом приключения и вволю поиздевался над братом.
Глава восьмая Разговор между читателем и автором
— Господин автор! Сейчас вам самое время взяться за писание портретов! И каких портретов! Сейчас вы поведете нас в Мадридский замок, в самую гущу королевского двора. И какого двора! Сейчас вы нам покажете этот франко-итальянский двор. Познакомьте нас с несколькими яркими характерами. Чего-чего мы только сейчас не узнаем! Как должен быть интересен день, проведенный среди стольких великих людей!
— Помилуйте, господин читатель, о чем вы меня просите? Я был бы очень рад обладать такого рода талантом, который позволил бы мне написать историю Франции, тогда бы я не стал сочинять. Скажите, однако ж, почему вы хотите, чтобы я познакомил вас с лицами, которые в моем романе не должны играть никакой роли?
— Вот то, что вы не отвели им никакой роли, — это с вашей стороны непростительная ошибка. Как же так? Вы переносите меня в тысячу пятьсот семьдесят второй год и предполагаете обойтись без портретов стольких выдающихся людей! Полноте! Какие тут могут быть колебания? Пишите. Я диктую вам первую фразу: Дверь в гостиную отворилась, и вошел...
— Простите, господин читатель, но в Мадридском замке не было гостиной; гостиные...
— А, ну хорошо! Обширная зала была полна народу... и так далее. В толпе можно было заметить...
— Кого же вам хотелось бы там заметить?
— Дьявольщина! Primo[94], Карла Девятого!..
— Secundo?[95]
— Погодите. Сперва опишите его костюм, а потом опишите его наружность и, наконец, нравственный его облик. Теперь это проторенная дорога всех романистов.
— Костюм? Он был одет по-охотничьи, с большим рогом на перевязи.
— Вы чересчур немногословны.
— Что же касается его наружности... Постойте... Ах ты господи, да посмотрите его бюст в Ангулемском музее[96]! Он во второй зале, значится под номером девяносто восьмым.
— Но, господин автор, я провинциал. Вы хотите, чтобы я нарочно поехал в Париж, только чтобы посмотреть бюст Карла Девятого?
— Ну, хорошо. Представьте себе молодого человека, довольно статного, с головой, немного ушедшей в плечи; он вытягивает шею и неловко выставляет вперед лоб; нос у него великоват; губы тонкие, рот широкий, верхняя губа оттопыривается; лицо бледное; большие зеленые глаза никогда не смотрят на человека, с которым он разговаривает. И все же в глазах его не прочтешь: ВАРФОЛОМЕЕВСКАЯ НОЧЬ или что-нибудь в этом роде. Нет, нет! Выражение лица у него не столько жестокое и свирепое, сколько глупое и беспокойное. Вы получите о нем довольно точное представление, если вообразите какого-нибудь молодого англичанина, который входит в огромную гостиную, когда все уже сидят. Он проходит мимо вереницы разряженных дам — те молчат. Зацепившись за платье одной из них, толкнув стул, на котором сидит другая, он с великим трудом пробирается к хозяйке дома и только тут замечает, что, выходя из кареты, подкатившей к подъезду, он нечаянно задел рукавом колесо и выпачкался. Я убежден, что вам часто приходилось видеть такие испуганные лица. Может быть, даже вы сами подолгу репетировали перед зеркалом, пока, наконец, светская жизнь не выработала в вас полнейшей самоуверенности и вы уже перестали бояться за свое появление в обществе.
— Ну, а Екатерина Медичи?
— Екатерина Медичи? А, черт, вот о ней-то я и позабыл! Думаю, что больше я ни разу не напишу ее имени. Это толстая женщина, еще свежая и, по имеющимся у меня сведениям, хорошо сохранившаяся для своих лет, с большим носом и плотно сжатыми губами, как у человека, испытывающего первые приступы морской болезни. Глаза у нее полузакрыты; она ежеминутно зевает; голос у нее монотонный, она совершенно одинаково произносит: «Как бы мне избавиться от ненавистной беарнезки[97]?» и «Мадлен! Дайте сладкого молока моей неаполитанской собачке».
— Так! И все же вложите ей в уста какие-нибудь значительные слова. Она только что отравила Жанну Д'Альбре, — по крайней мере, был такой слух, — должно же это на ней как-то отразиться.
— Нисколько. Если бы отразилось, то чего бы тогда стоила ее пресловутая выдержка? Да и потом, мне точно известно, что в тот день она говорила только о погоде.
— А Генрих Четвертый? А Маргарита Наваррская[98]? Покажите нам Генриха, смелого, любезного, а самое главное, доброго. Пусть Маргарита сует в руку пажу любовную записку, а Генрих в это время пожимает ручку какой-нибудь фрейлине Екатерины.
— Если говорить о Генрихе Четвертом, то никто бы не угадал в этом юном ветренике героя и будущего короля Франции. У него назад тому две недели умерла мать, а он уже успел о ней позабыть. Ведет бесконечный разговор с доезжачим касательно следов оленя, которого они собираются загнать. Я вас избавлю от этой беседы — надеюсь, вы не охотник?
— А Маргарита?
— Ей нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты.
— Нашли отговорку! А герцог Анжуйский[99]? А принц Конде? А герцог Гиз? А Таван, Ретц[100], Ларошфуко, Телиньи[101]? А Торе, а Мерю[102] и многие другие?
— Как видно, вы их знаете лучше меня. Я буду рассказывать о своем друге Мержи.
— Пожалуй, я не найду в вашем романе того, что мне бы хотелось найти.
— Боюсь, что не найдете.
Глава девятая Перчатка
Cayóse un escarpin de la derecha
Mano, que de la izquierda importa poco,
A la señora Blanca, у amor loco
A dos hidalgos disparó la flecha.
Lope de Vega. El guante de doña Blanca.[103]Двор находился в Мадридском замке. Королева-мать, окруженная своими фрейлинами, ждала у себя в комнате, что король, прежде чем сесть на коня, придет к ней позавтракать. А король между тем, сопутствуемый владетельными князьями, медленно проходил по галерее, где собрались мужчины, которым надлежало ехать с ним на охоту. Он рассеянно слушал придворных и многим из них отвечал резко. Когда король проходил мимо двух братьев, капитан преклонил колено и представил ему нового корнета. Бернар низко поклонился и поблагодарил его величество за незаслуженную честь.
— А, так это о вас говорил мне отец адмирал? Вы брат капитана Жоржа?
— Да, государь.
— Вы католик или гугенот?
— Я протестант, государь.
— Я спрашиваю только из любопытства. Пусть меня черт возьмет, если я придаю хоть какое-нибудь значение тому, какую веру исповедуют преданные мне люди.
Произнеся эти памятные слова, король проследовал к королеве.
Несколько минут спустя, как видно, для того, чтобы мужчинам было не скучно, в галерее появился рой женщин. Я расскажу только об одной красавице, состоявшей при дворе, столь обильном красавицами: я разумею ту, которая будет играть большую роль в моей повести, то есть графиню де Тюржи. На ней был костюм амазонки, свободный и в то же время изящный, маски она еще не надела. Ее черные как смоль волосы казались еще чернее от ослепительной белизны лица, везде одинаково бледного. Брови дугой, почти сросшиеся, сообщали ее лицу суровое выражение, но от этого весь ее облик ничего не терял в своем очаровании. Сначала в ее больших синих глазах можно было прочесть лишь высокомерие и пренебрежение, но, едва разговор оживлялся, зрачки у нее увеличивались и расширялись, как у кошки, в них загорался огонь, и тогда даже самому завзятому хлыщу трудно было не подпасть хотя бы на время под ее обаяние.
— Графиня де Тюржи! Как она сегодня хороша! — шептали придворные, и каждый из них пробирался вперед, чтобы полюбоваться на нее.
Бернар, стоявший у графини де Тюржи на дороге, был поражен ее красотой, и оцепенение его длилось до тех пор, пока широкие шелковые рукава ее платья не задели его камзола, — только тут он вспомнил, что надо посторониться.
Она, быть может, не без удовольствия, заметила волнение Бернара и соблаговолила заглянуть своими красивыми глазами в его глаза, а он мгновенно потупился, и щеки его покрылись живым румянцем. Графиня улыбнулась и, проходя мимо, уронила перчатку, но герой наш от растерянности стоял как вкопанный и не догадывался поднять ее. Тогда белокурый молодой человек (это был не кто иной, как Коменж), стоявший позади Бернара, оттолкнул его и, схватив перчатку, почтительно ее поцеловал, а затем отдал г-же де Тюржи. Графиня, не поблагодарив его, повернулась лицом к Бернару и некоторое время смотрела на него с убийственным презрением, потом, найдя глазами капитана Жоржа, нарочно громко сказала:
— Капитан! Вы не знаете, что это за ротозей? Сколько можно судить по его учтивости, он, наверное, гугенот.
Дружный смех привел несчастного Бернара в крайнее замешательство.
— Это мой брат, сударыня, — не таким громким голосом ответил ей Жорж. — Он только три дня в Париже. Клянусь честью, Лануа до того, как вы взяли на себя труд его обтесать, был нисколько не менее неуклюж, чем мой брат.
Графиня слегка покраснела.
— Это злая шутка — вот что я вам скажу, капитан. Об умерших дурно не говорят. Дайте руку, — меня просила с вами поговорить одна дама: она вами недовольна.
Капитан почтительно взял ее руку и подвел к амбразуре дальнего окна. Уходя, она еще раз оглянулась на Бернара.
По-прежнему ослепленный появлением прелестной графини, сгорая от желания любоваться ею и в то же время не смея поднять на нее глаза, Бернар почувствовал, что кто-то осторожно хлопнул его по плечу. Он обернулся и увидел барона де Водрейля; барон взял его за руку и отвел в сторону, чтобы, как он выразился, никто не помешал им поговорить с глазу на глаз.
— Дорогой друг! — сказал барон. — Вы новичок и, по всей вероятности, не знаете, как себя здесь вести.
Мержи посмотрел на него с изумлением.
— Ваш брат занят, ему некогда давать вам советы. Если позволите, я вам его заменю.
— Я не понимаю, что...
— Вас глубоко оскорбили. Вид у вас был озабоченный, и я решил, что вы обдумываете план мести.
— Мести? Кому? — покраснев до корней волос, спросил Мержи.
— Да ведь коротышка Коменж только что вас изо всех сил толкнул! Весь двор видел, как было дело, и ждет, что вы это так не оставите.
— В зале полно народу, — что же удивительного, если кто-то меня нечаянно толкнул?
— Господин де Мержи! С вами я не имею чести быть близко знаком, но с вашим братом мы большие друзья, и он может подтвердить, что я по мере сил следую Христовой заповеди прощать обиды. У меня нет никакого желания стравливать вас, но в то же время я почитаю за должное обратить ваше внимание на то, что Коменж толкнул вас не неумышленно. Он толкнул вас потому, что хотел нанести вам оскорбление. Даже если б он вас не толкнул, он все равно вас унизил: подняв перчатку Тюржи, он отнял право, принадлежавшее вам. Перчатка лежала у ваших ног, ergo[104], вам одному принадлежало право поднять ее и отдать... Да вот, посмотрите туда! Видите в самом конце галереи Коменжа? Он показывает на вас пальцем и смеется над вами.
Мержи обернулся и увидел Коменжа, тот со смехом что-то рассказывал окружавшим его молодым людям, а молодые люди слушали с явным любопытством. У Мержи не было никаких доказательств, что речь идет именно о нем, однако доброжелатель сделал свое дело: Мержи почувствовал, как его душой овладевает ярый гнев.
— Я найду его после охоты и думаю, что сумею... — начал он.
— Никогда не откладывайте мудрых решений. Кроме того, если вы вызовете своего недруга тотчас после того, как он причинил вам обиду, то вы гораздо меньше прогневаете бога, чем если вы это сделаете после долгих размышлений. Вы вызываете человека на дуэль в запальчивости, тут большого греха нет, и если вы потом деретесь, то единственно для того, чтобы не совершить более тяжкого греха — чтобы не изменить своему слову. Впрочем, я забыл, что вы протестант. Как бы то ни было, немедленно уговоритесь с ним о времени и месте встречи, а я вас сейчас сведу.
— Надеюсь, он передо мной извинится.
— Об этом вы лучше и не мечтайте, дружище. Коменж еще ни разу не сказал: «Я был неправ». Впрочем, он человек порядочный и, разумеется, даст вам удовлетворение.
Мержи взял себя в руки и изобразил на своем лице равнодушие.
— Коль скоро Коменж меня оскорбил, — объявил Мержи, — я должен потребовать от него удовлетворения, и он мне его даст в любой форме.
— Чудесно, мой милый! Мне нравится ваша храбрость: ведь вам должно быть известно, что Коменж — один из лучших наших фехтовальщиков. По чести, оружием этот господин владеет хорошо. Он учился в Риме у Брамбиллы. Жан Маленький больше не решается скрещивать с ним клинки.
Говоря это, барон пристально вглядывался в слегка побледневшее лицо Мержи; между тем Бернар был больше взволнован самим оскорблением, чем устрашен его последствиями.
— Я бы с удовольствием исполнил обязанности вашего секунданта, но, во-первых, я завтра причащаюсь, а во-вторых, я должен драться с де Ренси и не имею права обнажать шпагу против кого-либо еще[105].
— Благодарю вас. Если дело дойдет до дуэли, моим секундантом будет мой брат.
— Капитан — знаток в этой области. Сейчас я приведу к вам Коменжа, и вы с ним объяснитесь.
Мержи поклонился, а затем, отвернувшись к стене, начал составлять в уме вызов и постарался придать своему лицу соответствующее выражение.
Вызов надо делать изящно, — это, как и многое другое, достигается упражнением. Наш герой первый раз вступил в дело — вот почему он испытывал легкое смущение, но его пугал не удар шпаги, он боялся сказать что-нибудь такое, что уронило бы его дворянское достоинство. Только успел он придумать решительную и вместе с тем вежливую фразу, как барон де Водрейль взял его за руку, и фраза мигом вылетела у него из головы.
Коменж, держа шляпу в руке, вызывающе-учтиво поклонился ему и вкрадчивым тоном спросил:
— Милостивый государь! Вы хотели со мной поговорить?
Вся кровь бросилась Бернару в лицо. Он, не задумываясь, ответил Коменжу таким твердым тоном, какого он даже не ожидал от себя:
— Вы наглец, и я требую от вас удовлетворения.
Водрейль одобрительно кивнул головой. Коменж приосанился и, подбоченившись, что в те времена почиталось приличествующим случаю, совершенно серьезно сказал:
— Вы, милостивый государь, истец, следственно, право выбора оружия, коль скоро я ответчик, предоставляется мне.
— Выбирайте любое.
Коменж сделал вид, что призадумался.
— Эсток[106] — хорошее оружие, — сказал он, — но раны от него могут изуродовать человека, а в наши годы, — с улыбкой пояснил он, — не очень приятно являться к своей возлюбленной со шрамом через все лицо. Рапира оставляет маленькую дырочку, но этого совершенно достаточно. — Тут он опять улыбнулся. — Итак, я выбираю рапиру и кинжал.
— Превосходно, — сказал Мержи, повернулся и пошел.
— Одну минутку! — крикнул Водрейль. — Вы забыли условиться о времени и месте встречи.
— Придворные дерутся на Пре-о-Клер, — сказал Коменж. — Но, быть может, у вас, милостивый государь, есть другое излюбленное место?
— На Пре-о-Клер так на Пре-о-Клер.
— Что же касается часа... По некоторым причинам я раньше восьми не встану... Понимаете? Дома я сегодня не ночую и раньше девяти не смогу быть на Пре.
— Хорошо, давайте в девять.
Отведя глаза в сторону, Бернар заметил на довольно близком от себя расстоянии графиню де Тюржи, — она уже рассталась с капитаном, а тот разговорился с другой дамой. Легко себе представить, что при виде прекрасной виновницы этого злого дела наш герой придал своему лицу важное и деланно беспечное выражение.
— С некоторых пор вошло в моду драться в красных штанах, — сообщил Водрейль. — Если у вас таких нет, я вам вечером пришлю. Кровь на них не видна, — так гораздо опрятнее.
— По мне, это ребячество, — заметил Коменж.
Мержи принужденно улыбнулся.
— Словом, друзья мои, — сказал барон де Водрейль, по-видимому, чувствовавший себя в своей родной стихии, — теперь нужно условиться только о секундантах и тьерсах[107] для вашего поединка.
— Этот господин совсем недавно при дворе, — заметил Коменж. — Ему, наверное, трудно будет найти тьерса. Я готов сделать ему уступку и удовольствоваться секундантом.
Мержи не без труда сложил губы в улыбку.
— Это верх учтивости, — сказал барон. — Иметь дело с таким сговорчивым человеком, как господин де Коменж, — право, одно удовольствие.
— Вам понадобится рапира такой же длины, как у меня, — продолжал Коменж, — а поэтому я вам рекомендую Лорана под вывеской Золотое солнце на улице Феронри — это лучший оружейник в городе. Скажите, что это я вас к нему направил, и он все для вас сделает.
Произнеся эти слова, он повернулся и как ни в чем не бывало примкнул к той же кучке молодых людей.
— Поздравляю вас, господин Бернар, — сказал Водрейль. — Вы хорошо бросили вызов. Мало сказать «хорошо» — отлично! Коменж не привык, чтобы с ним так разговаривали. Его боятся пуще огня, в особенности после того, как он убил великана Канильяка. Два месяца тому назад он убил Сен-Мишеля, но это к большой чести ему не служит. Сен-Мишель не принадлежал к числу опасных противников, а вот Канильяк убил не то пять, не то шесть дворян и не получил при этом ни единой царапины. Он учился в Неаполе у Борелли. Говорят, будто Лансак перед смертью поведал ему секрет удара, которым он и натворил потом столько бед. И то сказать, — как бы говоря сам с собой, продолжал барон, — Канильяк обокрал церковь в Осере и швырнул наземь святые дары. Нет ничего удивительного, что бог его наказал.
Мержи все это было неинтересно слушать, но, боясь, как бы Водрейль хотя бы на краткий миг не заподозрил его в малодушии, он счел своим долгом поддержать разговор.
— К счастью, я никогда не обкрадывал церквей и не притрагивался к святым дарам, — заметил он, — значит, поединок мне не столь опасен.
— Позвольте дать вам еще один совет. Когда вы с Коменжем скрестите шпаги, бойтесь одной его хитрости, стоившей жизни капитану Томазо. Коменж крикнул, что острие его шпаги сломалось. Томазо, ожидая рубящего удара, поднял свою шпагу над головой, а между тем шпага у Коменжа и не думала ломаться и по самую рукоятку вошла в грудь Томазо, потому что Томазо, не ожидая колющего удара, не защитил грудь... Впрочем, вы на рапирах, — это не так опасно.
— Я буду драться не на жизнь, а на смерть.
— Да, вот еще что! Выбирайте кинжал с крепкой чашкой — это чрезвычайно важно для парирования. Видите, у меня шрам на левой руке? Это потому, что я однажды вышел на поединок без кинжала. Я повздорил с молодым Таларом и из-за отсутствия кинжала едва не лишился левой руки.
— А он был ранен? — с отсутствующим видом спросил Мержи.
— Я его убил по обету, который я дал моему покровителю, святому Маврикию. Еще не забудьте захватить полотна и корпии, это не помешает. Ведь не всегда же убивают наповал. Еще хорошо бы во время мессы положить шпагу на престол... Впрочем, вы протестант... Еще одно слово. Не думайте, что отступление наносит урон вашей чести. Напротив того, заставьте Коменжа как можно больше двигаться. У него короткое дыхание; загоняйте его, а потом, выждав удобный момент, кольните хорошенько в грудь, и из него дух вон.
Барон продолжал бы и дальше давать не менее полезные советы, если бы громкие звуки рогов не возвестили, что король сел на коня. Двери покоев королевы отворились, и их величества в охотничьих костюмах направились к крыльцу.
Капитан Жорж отошел от своей дамы и, подойдя к брату, хлопнул его по плечу и с веселым видом сказал:
— Везет тебе, повеса! Посмотрите на этого маменькиного сынка с кошачьими усами. Стоило ему появиться — и вот уже все женщины от него без ума. Тебе известно, что прекрасная графиня четверть часа говорила со мной о тебе? Ну так не зевай! На охоте все время скачи рядом с ней и будь как можно любезнее. Дьявольщина, да что с тобой? Уж не заболел ли ты? У тебя такое вытянутое лицо, как у протестантского попа, которого сейчас поведут на костер. Да ну же, черт побери, развеселись!..
— У меня нет особого желания ехать на охоту, я предпочел бы...
— Если вы не поедете на охоту, Коменж вообразит, что вы трусите, — шепнул ему барон де Водрейль.
— Идем! — сказал Бернар и провел ладонью по горячему лбу.
Он решил рассказать о своем приключении брату после охоты. «Какой стыд! — сказал он себе. — Вдруг госпожа де Тюржи подумала бы, что я трушу!.. Вдруг бы ей показалось, что я отказываюсь от удовольствия поохотиться, потому что мне не дает покоя мысль о предстоящей дуэли!»
Глава десятая Охота
...the very butcher of a silk button, a duellist, a duellist; a gentleman of the very first house, — of the first and second cause: Ah! the immortal passado! the punto riverso!
Shakespeare. Romeo and Juliet.[108]Во дворе замка суетилось великое множество дам и кавалеров, нарядно одетых, верхом на знатных конях. Звуки рогов, лай собак, громкие голоса острящих всадников — все это сливалось в шум, радующий слух охотника, но несносный для обычного человеческого слуха.
Бернар машинально пошел вслед за братом во двор и случайно оказался подле прелестной графини; она, уже в маске, сидела верхом на горячей андалусской лошадке, бившей копытом о землю и в нетерпении грызшей удила. Но и на этой лошади, которая поглотила бы все внимание заурядного всадника, графиня чувствовала себя совершенно спокойно, точно сидела в кресле у себя в комнате.
Капитан под предлогом натянуть мундштук у андалусской лошадки приблизился к графине.
— Вот мой брат, — сказал он амазонке вполголоса, однако достаточно громко для того, чтобы его мог услышать Бернар. — Будьте с бедным мальчиком поласковей: он сам не свой с тех пор, как увидел вас в Лувре.
— Я уже забыла его имя, — довольно резким тоном проговорила она. — Как его зовут?
— Бернаром. Обратите внимание, сударыня, что перевязь у него точно такого же цвета, как у вас ленты.
— Он умеет ездить верхом?
— Вы скоро сами в этом удостоверитесь.
Жорж поклонился и поспешил к придворной даме, за которой он недавно начал ухаживать. Он слегка наклонился к седельной луке, взял лошадь своей дамы за уздечку и скоро позабыл и о брате, и об его прекрасной и гордой спутнице.
— Оказывается, вы знакомы с Коменжем, господин де Мержи? — спросила графиня.
— Кто, я, сударыня?.. Очень мало, — запинаясь, промолвил Мержи.
— Но ведь вы только что с ним разговаривали.
— Это был первый наш разговор.
— Кажется, я догадываюсь, что вы ему сказали.
А глаза ее, смотревшие из-под маски, словно хотели заглянуть к нему в душу.
Бернара эта беседа смущала невероятно, и он чрезвычайно обрадовался, когда к графине, догнав ее, обратилась какая-то дама. Тем не менее, сам не отдавая себе ясного отчета, зачем, он продолжал ехать рядом с графиней. Быть может, он хотел позлить этим Коменжа, следившего за ними издали.
Охотники выехали наконец из замка. Поднятый олень скрылся в лесу. Вся охота устремилась за ним, и тут Мержи с удивлением заметил, как ловко г-жа де Тюржи правит лошадью и с каким бесстрашием преодолевает она встречающиеся на пути препятствия. Мержи ехал на берберийском коне превосходных статей и благодаря этому не отставал от нее, но, к его великой досаде, граф де Коменж, у которого конь был такой же удалый, тоже ехал рядом с г-жой де Тюржи и, невзирая на быстроту бешеного галопа, невзирая на увлеченность охотой, то и дело обращался к амазонке, а Бернар между тем завидовал в глубине души его легкости, беспечности, а главное, его способности болтать милую чепуху, которая, видимо, забавляла графиню и этим злила Бернара. И обоих соперников, вступивших в благородное соревнование, не останавливали ни высокие изгороди, ни широкие рвы, — они уже раз двадцать рисковали сломить себе шею.
Внезапно графиня, отделившись от охоты, свернула с дороги, по которой направились король и его свита, на боковую.
— Куда вы? — крикнул Коменж. — Вы собьетесь со следа! Разве вы не слышите, что рога и лай — с той стороны?
— Ну так и поезжайте другой дорогой. Никто вас не неволит.
Коменж ничего не ответил и поворотил коня туда же, куда и она. Мержи поехал вместе с ними. Когда же они углубились в лес шагов на сто, графиня попридержала лошадь. Коменж, ехавший справа от нее, и Мержи, ехавший слева, последовали ее примеру.
— У вас славный боевой конь, господин де Мержи, — сказал Коменж, — он даже не вспотел.
— Это берберийский конь, брат купил его у одного испанца. Вот рубец от сабельного удара, — он был ранен под Монконтуром.
— Вы были на войне? — обратившись к Мержи, спросила графиня.
— Нет, сударыня.
— Значит, вы не испытали на себе, что такое огнестрельная рана?
— Нет, сударыня.
— А сабельный удар?
— Тоже нет.
Мержи почудилось, что она улыбнулась. Коменж насмешливо вздернул верхнюю губу.
— Ничто так не украшает молодого дворянина, как глубокая рана, — заметил он. — Ведь правда, сударыня?
— В том случае, если дворянин честно ее заслужил.
— Что значит «честно заслужил»?
— Славу приносит только та рана, которую человек получил на поле боя. А раны, полученные на дуэли, — это совсем другое дело. Они ничего, кроме презрения, во мне не вызывают.
— Я полагаю, что господин де Мержи, прежде чем сесть на коня, имел с вами разговор?
— Нет, — сухо ответила графиня.
Мержи подъехал к Коменжу.
— Милостивый государь! — сказал он тихо. — Как скоро мы присоединимся к охоте, мы с вами можем заехать в чащу, и там я постараюсь доказать вам, что я ничего не предпринимал для того, чтобы уклониться от встречи с вами.
Коменж бросил на него взгляд, в котором можно было прочесть и жалость и удовольствие.
— Ну что ж! Я не имею оснований вам не верить. А ваше предложение я принять не могу: только мужичье дерется без свидетелей. Наши друзья, которых мы в это дело втянули, не простят нам, что мы их не подождали.
— Как вам будет угодно, милостивый государь, — сказал Мержи и пустился догонять графиню.
Графиня ехала с опущенной головой: казалось, она была занята своими мыслями. Все трое молча доехали до распутья, — тут и кончалась их дорога.
— Это не рог трубит? — спросил Коменж.
— По-моему, звук долетает слева, вон из того кустарника, — заметил Мержи.
— Да, рог, теперь мне это ясно. Могу даже сказать, что это болонская валторна. Будь я трижды неладен, если это не валторна моего приятеля Помпиньяна. Вы не можете себе представить, господин де Мержи, какая огромная разница между болонской валторной и теми валторнами, которые выделывают наши жалкие парижские ремесленники.
— Ее слышно издалека.
— А какой звук! Какая густота! Собаки, едва заслышав его, забывают, что пробежали добрых десять миль. Откровенно говоря, хорошие вещи делают только в Италии да во Фландрии. Как вам нравится мой валлонский воротник? К охотничьему костюму он идет. У меня есть воротники и брыжи «Сумбур» для балов, но и этот совсем простой воротник — вы думаете, его вышивали в Париже? Какое там! Мне его привезли из Бреды. У меня есть друг во Фландрии; если хотите, он вам пришлет такой же... Ах да! — перебил он себя и рассмеялся. — Какой же я рассеянный! Бог ты мой! Совсем из головы вон!
Графиня остановила лошадь.
— Коменж! Охота впереди! Судя по звуку рогов, оленя уже начали травить.
— По-видимому, вы правы, очаровательница.
— А вы разве не хотите принять участие в травле?
— Разумеется, хочу. Иначе мы лишимся славы охотников и наездников.
— В таком случае не мешает поторопиться.
— Да, наши лошади передохнули. Покажите же нам пример!
— Я устала, я дальше не поеду. Со мной побудет господин де Мержи. Поезжайте!
— Но...
— Сколько раз нужно вам повторять? Пришпорьте коня.
Коменж не трогался с места. Кровь прилила у него к щекам. Он бросал злобные взгляды то на Бернара, то на графиню.
— Госпоже де Тюржи хочется побыть вдвоем, — насмешливо улыбнувшись, сказал он.
Графиня показала рукой на кустарник, откуда долетали звуки рога, и кончиками пальцев сделала крайне выразительный жест. Но Коменж, видимо, все еще не склонен был уступать место своему сопернику.
— Что ж, придется сказать вам все начистоту. Оставьте нас, господин де Коменж, ваше присутствие мне несносно. Ну как, теперь вы поняли?
— Отлично понял, сударыня, — отвечал он с бешенством и, понизив голос, прибавил: — А что касается вашего нового любимчика... он недолго будет вас тешить... Счастливо оставаться, господин де Мержи, до свиданья!
Последние слова он произнес раздельно, а затем, дав коню шпоры, погнал его галопом.
Лошадь графини припустилась было за ним, но графиня натянула поводья и поехала шагом. Время от времени она поднимала голову и посматривала в сторону Мержи с таким видом, словно ей хотелось заговорить с ним, но потом снова отводила глаза, как бы стыдясь, что не знает, с чего начать разговор.
Мержи был вынужден заговорить первым:
— Я горжусь, сударыня, тем предпочтением, какое вы мне оказали.
— Господин Бернар! Вы умеете драться?..
— Умею, сударыня, — отвечал он с изумлением.
— Просто уметь — этого мало. Вы хорошо... вы очень хорошо умеете драться?
— Достаточно хорошо для дворянина и, разумеется, плохо для учителя фехтования.
— У нас в стране дворяне лучше владеют оружием, нежели те, что избрали это своим ремеслом.
— Да, правда, я слыхал, что многие дворяне тратят в фехтовальных залах время, которое они могли бы лучше провести где-нибудь в другом месте.
— Лучше?
— Ну еще бы! Не лучше ли беседовать с дамами, — спросил он, улыбаясь, — чем обливаться потом в фехтовальной зале?
— Скажите: вы часто дрались на дуэли?
— Слава богу, ни разу, сударыня! А почему вы мне задаете такие вопросы?
— Да будет вам известно, что у женщины не спрашивают, с какой целью она что-нибудь делает. По крайней мере, так принято у людей благовоспитанных.
— Обещаю придерживаться этого правила, — молвил Мержи и, чуть заметно улыбнувшись, наклонился к шее своего коня.
— В таком случае... как же вы будете вести себя завтра?
— Завтра?
— Да, завтра. Не прикидывайтесь изумленным.
— Сударыня...
— Отвечайте, я знаю все. Отвечайте! — крикнула она и движением, исполненным царственного величия, вытянула в его сторону руку.
Кончик ее пальца коснулся его рукава, и от этого прикосновения он вздрогнул.
— Буду вести себя как можно лучше, — отвечал он наконец.
— Ответ достойный. Это ответ не труса и не задиры. Но вы знаете, что для начала вам уготована встреча с весьма опасным противником?
— Ничего не поделаешь! Конечно, мне придется трудно, как, впрочем, и сейчас, — с улыбкой добавил он. — Ведь до этого я видел только крестьянок, и не успел я привыкнуть к придворной жизни, как уже очутился наедине с прекраснейшей дамой французского двора.
— Давайте говорить серьезно. Коменж лучше, чем кто-либо из придворных, владеет оружием, а ведь у нас — драчун на драчуне. Он король записных дуэлистов.
— Да, я слышал.
— И что же, вас это не смущает?
— Повторяю: я буду вести себя как можно лучше. С доброй шпагой, а главное, с божьей помощью бояться нечего!..
— С божьей помощью!.. — презрительно произнесла она. — Ведь вы гугенот, господин де Мержи?
— Гугенот, сударыня, — отвечал он серьезно; так он всегда отвечал на этот вопрос.
— Значит, поединок должен быть для вас еще страшнее.
— Осмелюсь спросить: почему?
— Подвергать опасности свою жизнь — это еще ничего, но вы подвергаете опасности нечто большее, чем жизнь, — вашу душу.
— Вы рассуждаете, сударыня, исходя из догматов вашего вероучения, догматы нашего вероучения более утешительны.
— Вы играете в азартную игру. На карту брошено спасение вашей души. В случае проигрыша, — а проигрыш почти неизбежен, — вечная мука!
— Да мне и так и так худо. Умри я завтра католиком, я бы умер, совершив смертный грех.
— Сравнили! Разница громадная! — воскликнула г-жа де Тюржи, видимо, уязвленная тем, что Бернар в споре с ней приводит довод, основываясь на вероучении, которое исповедовала она. — Наши богословы вам объяснят...
— Я в этом уверен, они все объясняют, сударыня; они берут на себя смелость толковать Писание, как им вздумается. Например...
— Перестаньте! С гугенотом нельзя затеять минутный разговор, чтобы он по любому случайному поводу не начал отчитывать вас от Писания.
— Это потому, что мы читаем Писание, а у вас священники — и те его не знают. Лучше давайте поговорим о другом. Как вы думаете, олень уже затравлен?
— Я вижу, вы очень стоите за свою веру?
— Опять вы, сударыня!
— Вы считаете, что это правильная вера?
— Более того, я считаю, что это лучшая вера, самая правильная, иначе я бы ее переменил.
— А вот ваш брат переменил же ее!
— У него были основания для того, чтобы стать католиком, а у меня свои основания для того, чтобы оставаться протестантом.
— Все они упрямы и глухи к голосу разума! — с раздражением воскликнула она.
— Завтра будет дождь, — посмотрев на небо, сказал Мержи.
— Господин де Мержи! Мои дружеские чувства к вашему брату, а также нависшая над вами опасность вызывают во мне сочувствие к вам...
Мержи почтительно поклонился.
— Вы, еретики, в реликвии не верите?
Мержи улыбнулся.
— Вы полагаете, что одно прикосновение к ним оскверняет?.. — продолжала она. — Вы бы отказались носить ладанку, как это принято у нас, приверженцев римско-католической церкви?
— А у нас это не принято, — нам, протестантам, обычай этот представляется по меньшей мере бесполезным.
— Послушайте. Как-то раз один из моих двоюродных братьев повесил ладанку на шею охотничьей собаке, а затем, отойдя от нее на двенадцать шагов, выстрелил из аркебузы крупной дробью.
— И убил?
— Ни одна дробинка не попала.
— Чудо! Вот бы мне такую ладанку!
— Правда?.. И вы бы стали ее носить?
— Конечно. Коли она защитила собаку, то уж... Впрочем, я не уверен, не хуже ли еретик собаки... Я имею в виду собаку католика....
Госпожа де Тюржи, не слушая его, проворно расстегнула верхние пуговицы своего узкого лифа и сняла с груди золотой медальон на черной ленте.
— Возьмите! — сказала она. — Вы обещали ее носить. Вернете когда-нибудь потом.
— Если это будет от меня зависеть.
— Но вы будете бережно с ней обращаться?.. Не вздумайте кощунствовать! Обращайтесь с ней как можно бережнее!
— Ее дали мне вы, сударыня!
Госпожа де Тюржи протянула ему ладанку, он взял ее и повесил на шею.
— Католик непременно поблагодарил бы руку, отдавшую ему этот священный талисман.
Мержи схватил руку графини и хотел было поднести к губам.
— Нет, нет, поздно!
— А может, передумаете? Вряд ли мне еще когда-нибудь представится такой случай.
— Снимите перчатку, — сказала она и протянула ему руку.
Снимая перчатку, он ощутил легкое пожатие. И тут он запечатлел пламенный поцелуй на ее прекрасной белой руке.
— Господин Бернар! — с волнением в голосе заговорила графиня. — Вы будете упорствовать до конца, ничто вас не тронет? Когда-нибудь вы обратитесь в нашу веру ради меня?
— Почем я знаю! — отвечал он со смехом. — Попросите получше, подольше. Одно могу сказать наверное: уж если кто меня и обратит, так только вы.
— Скажите мне положа руку на сердце: что, если какая-нибудь женщина... ну, которая бы сумела...
Она запнулась.
— Что сумела?..
— Ну да! Если б тут была, например, замешана любовь? Но смотрите: будьте со мной откровенны! Говорите серьезно!
— Серьезно?
Он попытался снова взять ее руку.
— Да. Любовь к женщине другого вероисповедания... любовь к ней не заставила бы вас измениться?.. Бог пользуется разными средствами.
— Вы хотите, чтобы я ответил вам откровенно и серьезно?
— Я этого требую.
Мержи, опустив голову, медлил с ответом. Признаться сказать, он подыскивал уклончивый ответ. Г-жа де Тюржи подавала ему надежду, а он вовсе не собирался отвергать ее. Между тем при дворе он был всего несколько часов, и его совесть — совесть провинциала — была еще ужасно щепетильна.
— Я слышу порсканье! — крикнула вдруг графиня, так и не дождавшись этого столь трудно рождавшегося ответа.
Она хлестнула лошадь и пустила ее в галоп. Мержи помчался следом за ней, но ни единого взгляда, ни единого слова он так от нее и не добился.
К охоте они примкнули мгновенно.
Олень сперва забрался в пруд, — выгнать его оттуда оказалось не так-то просто. Некоторые всадники спешились и, вооружившись длинными шестами, вынудили бедное животное снова пуститься бежать. Но холодная вода его доконала. Олень вышел из пруда, тяжело дыша, высунув язык, и стал делать короткие скачки. А у собак, наоборот, сил как будто прибавилось вдвое. Пробежав небольшое расстояние, олень почувствовал, что бегством ему не спастись; он сделал последнее усилие и, остановившись у толстого дуба, смело повернулся мордой к собакам. Тех, что бросились на него первыми, он поддел на рога. Одну лошадь он опрокинул вместе со всадником. После этого люди, лошади, собаки, став осторожнее, образовали вокруг оленя широкий круг и уже не решались приблизиться к нему настолько, чтобы он мог их достать своими грозными ветвистыми рогами.
Король с охотничьим ножом в руке ловко соскочил с коня и, подкравшись сзади, перерезал у оленя сухожилия. Олень издал нечто вроде жалобного свиста и тотчас же рухнул. Собаки бросились на него. Они вцепились ему в голову, в морду, в язык, так что он не мог пошевелиться. Из глаз его катились крупные слезы.
— Пусть приблизятся дамы! — крикнул король.
Дамы приблизились; почти все они сошли с коней.
— Вот тебе, парпайо! — сказал король и, вонзив нож оленю в бок, повернул его, чтобы расширить рану.
Мощная струя крови залила королю лицо, руки, одежду.
«Парпайо» — это была презрительная кличка кальвинистов: так их часто называли католики.
Самое это слово произвело на некоторых неприятное впечатление, не говоря уже о том, при каких обстоятельствах оно было употреблено, меж тем как другие встретили его одобрительно.
— Король сейчас похож на мясника, — довольно громко, с брезгливым выражением лица произнес зять адмирала, юный Телиньи.
Доброжелатели, — а при дворе таковых особенно много, — не замедлили передать эти слова государю, и тот их запомнил.
Насладившись приятным зрелищем, какое являли собой собаки, пожиравшие внутренности оленя, двор поехал обратно в Париж. Дорóгой Мержи рассказал брату, как его оскорбили и как произошел вызов на дуэль. Советы и упреки были уже бесполезны, и капитан обещал поехать завтра вместе с ним.
Глава одиннадцатая Записной дуэлист и Пре-о-Клер
For one of us must yield his breath,
Ere fram the field on foot, we flee.
The duel of Stuart and Warton.[109]Несмотря на усталость после охоты, Мержи долго не мог заснуть. Охваченный лихорадочным волнением, он метался на постели, воображение у него разыгралось. Его преследовал неотвязный рой мыслей, побочных и даже совсем не связанных с завтрашним событием. Ему уже не раз приходило на ум, что приступ лихорадки — это начало серьезного заболевания, которое спустя несколько часов усилится и прикует его к постели. Что тогда будет с его честью? Что станут о нем говорить, особенно г-жа де Тюржи и Коменж? Он дорого дал бы за то, чтобы приблизить условленный час дуэли.
К счастью, на восходе солнца Мержи почувствовал, что кровь уже не так бурлит в его жилах, предстоящая встреча не повергала его больше в смятение. Оделся он спокойно; сегодняшний его туалет отличался даже некоторой изысканностью. Он представил себе, что на месте дуэли появляется прелестная графиня и, заметив, что он легко ранен, своими руками перевязывает ему рану и уже не делает тайны из своего чувства к нему. На луврских часах пробило восемь — это вернуло Бернара к действительности, и почти в то же мгновение к нему вошел его брат.
Глубокая печаль изображалась на его лице; было видно, что он тоже плохо провел эту ночь. Тем не менее, пожимая руку Бернару, он выдавил из себя улыбку и попытался показать, что он в отличном расположении духа.
— Вот рапира и кинжал с чашкой, — сказал он, — и то и другое — от Луно, из Толедо. Проверь, не слишком ли для тебя тяжела шпага.
Он бросил на кровать длинную шпагу и кинжал.
Бернар вынул шпагу из ножен, согнул ее, осмотрел кончик и остался доволен. После этого он обратил внимание на кинжал; в его чашке было много дырочек, проделанных для того, чтобы не пускать дальше неприятельскую шпагу, для того, чтобы она застряла и чтобы ее нелегко было извлечь.
— По-моему, с таким превосходным оружием мне нетрудно будет себя защитить, — проговорил он.
Затем Бернар показал висевшую у него на груди ладанку, которую ему дала г-жа де Тюржи, и, улыбаясь, прибавил:
— А вот талисман — он защищает лучше всякой кольчуги.
— Откуда у тебя эта игрушка?
— Угадай!
Честолюбивое желание показать брату, что он пользуется успехом у женщин, заставило Бернара на минуту забыть и Коменжа, и вынутую из ножен боевую шпагу, лежавшую у него перед глазами.
— Ручаюсь головой, что тебе ее дала эта сумасбродка графиня. Черт бы ее побрал вместе с ее медальоном!
— А ты знаешь, она дала мне этот талисман нарочно, чтобы я им сегодня воспользовался.
— Ненавижу я ее манеру — снимать перчатку и всем показывать свою красивую белую руку!
— Я, конечно, в папистские реликвии не верю, боже меня избави, — густо покраснев, сказал Бернар, — но если мне суждено нынче погибнуть, я все же хотел бы, чтобы она узнала, что, сраженный, я хранил на груди этот ее залог.
— Как ты о себе возомнил! — пожав плечами, заметил капитан.
— Вот письмо к матери, — сказал Бернар, и голос у него дрогнул.
Жорж молча взял его, подошел к столу, увидел маленькую Библию и, чтобы чем-нибудь себя занять, пока брат, кончая одеваться, завязывал уйму шнурков, которые тогда носили на платье, начал было читать.
На той странице, на которой он наудачу раскрыл Библию, он прочел слова, написанные рукой его матери:
«1-го мая 1547 года у меня родился сын Бернар. Господи! Охрани его на всех путях твоих! Господи! Огради его от всякого зла!»
Капитан закусил губу и бросил книгу на стол. Заметив это, Бернар подумал, что брату пришла в голову какая-нибудь богопротивная мысль. Он со значительным видом взял Библию, снова вложил ее в вышитый футляр и благоговейно запер в шкаф.
— Это мамина Библия, — сказал он.
Капитан в это время расхаживал по комнате и ничего ему не ответил.
— Не пора ли нам? — застегивая портупею, спросил Бернар.
— Нет, мы еще успеем позавтракать.
Оба приблизились к столу; на столе стояли блюда с пирогами и большой серебряный жбан с вином. За едой они долго, делая вид, что беседа их очень занимает, обсуждали достоинства вина и сравнивали его с другими винами из капитанского погреба. Каждый старался за бессодержательным разговором скрыть от собеседника истинные свои чувства.
Капитан встал первым.
— Идем, — сказал он хрипло.
С этими словами он надвинул шляпу на глаза и сбежал по лестнице.
Они сели в лодку и переехали Сену. Лодочник, догадавшийся по их лицам, зачем они едут в Пре-о-Клер, проявил особую предупредительность и, налегая на весла, рассказал им во всех подробностях, как в прошлом месяце два господина, один из которых был граф де Коменж, оказали ему честь и наняли у него лодку, чтобы в лодке спокойно драться, не боясь, что кто-нибудь им помешает. Г-н де Коменж пронзил своего противника насквозь — вот только фамилии его он, лодочник, дескать, к сожалению, не знает, — раненый свалился в реку, и лодочник так его и не вытащил.
Как раз когда они приставали к берегу, немного ниже показалась лодка с двумя мужчинами.
— Вот и они. Побудь здесь, — сказал капитан и побежал навстречу лодке с Коменжем и де Бевилем.
— А, это ты! — воскликнул виконт. — Кого же Коменж должен убить: тебя или твоего брата?
Произнеся эти слова, он со смехом обнял капитана.
Капитан и Коменж с важным видом раскланялись.
— Милостивый государь! — высвободившись наконец из объятий Бевиля, сказал Коменжу капитан. — Я почитаю за должное сделать усилие, дабы предотвратить пагубные последствия ссоры, которая, однако, не задела ничьей чести. Я уверен, что мой друг (тут он показал на Бевиля) присоединит свои усилия к моим.
Бевиль состроил недовольную мину.
— Мой брат еще очень молод, — продолжал Жорж. — Он человек безвестный, в искусстве владения оружием не искушенный, — вот почему он принужден выказывать особую щепетильность. Вы, милостивый государь, напротив того, обладаете прочно устоявшейся репутацией, ваша честь только выиграет, если вам благоугодно будет признать в присутствии господина де Бевиля и моем, что вы нечаянно...
Коменж прервал его взрывом хохота.
— Да вы что, шутите, дорогой капитан? Неужели вы воображаете, что я стал бы так рано покидать ложе моей любовницы... чтобы я стал переезжать Сену только для того, чтобы извиниться перед каким-то сопляком?
— Вы забываете, милостивый государь, что вы говорите о моем брате и что таким образом вы оскорбляете...
— Да хоть бы это был ваш отец, мне-то что! Меня вся ваша семья весьма мало трогает.
— В таком случае, милостивый государь, вам волей-неволей придется иметь дело со всей нашей семьей. А так как я старший, то будьте любезны, начните с меня.
— Простите, господин капитан, по правилам дуэли мне надлежит драться с тем, кто меня вызвал раньше. Ваш брат имеет неотъемлемое, как принято выражаться в суде, право на первоочередность. Когда я покончу с ним, я буду в вашем распоряжении.
— Совершенно верно! — воскликнул Бевиль. — Иного порядка дуэли я не допущу.
Бернар, удивленный тем, что собеседование затянулось, стал медленно приближаться. Подошел же он как раз, когда его брат принялся осыпать Коменжа градом оскорблений, вплоть до «подлеца», но Коменж на все невозмутимо отвечал:
— После брата я займусь вами.
Бернар схватил брата за руку.
— Жорж! — сказал он. — Хорошую ты мне оказываешь услугу! Ты бы хотел, чтобы я оказал тебе такую же? Милостивый государь! — обратился он к Коменжу. — Я в вашем распоряжении. Мы можем начать, когда вам угодно.
— Сию же минуту, — объявил тот.
— Ну и чудесно, мой дорогой, — сказал Бевиль и пожал руку Бернару. — Если только на меня не ляжет печальный долг похоронить тебя нынче здесь, ты далеко пойдешь, мой мальчик.
Коменж снял камзол и развязал ленты на туфлях, — этим он дал понять, что не согласится ни на какие уступки. Таков был обычай заправских дуэлистов. Бернар и Бевиль сделали то же самое. Один лишь капитан даже не сбросил плаща.
— Что с тобой, друг мой Жорж? — спросил Бевиль. — Разве ты не знаешь, что тебе предстоит схватиться со мной врукопашную? Мы с тобой не из тех секундантов, что стоят сложа руки в то время, как дерутся их друзья, мы придерживаемся андалусских обычаев.
Капитан пожал плечами.
— Ты думаешь, я шучу? Честное слово, тебе придется драться со мной. Пусть меня черт возьмет, если ты не будешь со мной драться!
— Ты сумасшедший, да к тому же еще и дурак, — холодно сказал капитан.
— Черт возьми! Или ты сейчас же передо мной извинишься, или я вынужден буду...
Он с таким видом поднял еще не вынутую из ножен шпагу, словно собирался ударить Жоржа.
— Ты хочешь драться? — спросил капитан. — Пожалуйста.
И он мигом стащил с себя камзол.
Коменжу стоило с особым изяществом один только раз взмахнуть шпагой, и ножны отлетели шагов на двадцать. Бевиль попытался сделать то же самое, однако ножны застряли у него на середине шпаги, а это считалось признаком неуклюжести и дурной приметой. Братья обнажили шпаги хотя и не столь эффектно, а все-таки ножны отбросили — они могли им помешать. Каждый стал против своего недруга с обнаженной шпагой в правой руке и с кинжалом в левой. Четыре клинка скрестились одновременно.
Жорж тем приемом, который итальянские учителя фехтования называли тогда liscio di spada è cavare alla vita[110] и который заключался в том, чтобы противопоставить слабости силу, в том, чтобы отвести оружие противника и ударить по нему, сразу же выбил шпагу из рук Бевиля и приставил острие своей шпаги к его незащищенной груди, а затем, вместо того чтобы проткнуть его, хладнокровно опустил шпагу.
— Тебе со мной не тягаться, — сказал он. — Прекратим схватку. Но смотри: не выводи меня из себя!
Увидев шпагу Жоржа так близко от своей груди, Бевиль побледнел. Слегка смущенный, он протянул ему руку, после чего оба воткнули шпаги в землю, и с этой минуты они уже были всецело поглощены наблюдением за двумя главными действующими лицами этой сцены.
Бернар был храбр и умел держать себя в руках. Фехтовальные приемы он знал прилично, а физически был гораздо сильнее Коменжа, который вдобавок, видимо, чувствовал усталость после весело проведенной ночи. Первое время Бернар, когда Коменж на него налетал, ограничивался тем, что с великой осторожностью парировал удары и всячески старался путать его карты, кинжалом прикрывая грудь, а в лицо противнику направляя острие шпаги. Это неожиданное сопротивление разозлило Коменжа. Он сильно побледнел. У человека храброго бледность является признаком дикой злобы. Он стал еще яростнее нападать. Во время одного из выпадов он с изумительной ловкостью подбросил шпагу Бернара и, стремительно нанеся ему колющий удар, неминуемо проткнул бы его насквозь, если бы не одно обстоятельство, которое может показаться почти чудом и благодаря которому удар был отведен: острие рапиры натолкнулось на ладанку из гладкого золота и, скользнув по ней, приняло несколько наклонное направление. Вместо того, чтобы вонзиться в грудь, шпага проткнула только кожу и, пройдя параллельно ребру, вышла на расстоянии двух пальцев от первой раны. Не успел Коменж извлечь свое оружие, как Бернар ударил его кинжалом в голову с такой силой, что сам потерял равновесие и полетел. Коменж упал на него. Секунданты подумали, что убиты оба.
Бернар сейчас же встал, и первым его движением было поднять шпагу, которая выпала у него из рук при падении. Коменж не шевелился. Бевиль приподнял его. Лицо у Коменжа было все в крови. Отерев кровь платком, Бевиль обнаружил, что удар кинжалом пришелся в глаз и что друг его был убит наповал, так как лезвие дошло, вне всякого сомнения, до самого мозга.
Бернар невидящим взором смотрел на труп.
— Бернар! Ты ранен? — подбежав к нему, спросил капитан.
— Ранен? — переспросил Бернар и только тут заметил, что рубашка у него намокла от крови.
— Пустяки, — сказал капитан, — шпага только скользнула.
Он вытер кровь своим платком, а затем, чтобы перевязать рану, попросил у Бевиля его платок. Бевиль поддерживал тело Коменжа, но тут он его уронил на траву и поспешил дать Жоржу свой платок, а также платок, который он нашел у Коменжа в кармане камзола.
— Фу, черт! Вот это удар! Ну и рука же у вас, дружище! Дьявольщина! Что скажут парижские записные дуэлисты, если из провинции к нам станут приезжать такие хваты, как вы? Скажите, пожалуйста, сколько раз вы дрались на дуэли?
— Сегодня — увы! — первый раз, — отвечал Бернар. — Помогите же ради бога вашему другу!
— Какая тут к черту помощь! Вы его так угостили, что он уже ни в чем больше не нуждается. Клинок вошел в мозг, удар был нанесен такой крепкой, такой уверенной рукой, что... Взгляните на бровь и на щеку — чашка кинжала вдавилась, как печать в воск.
Бернар задрожал всем телом. Крупные слезы покатились по его щекам.
Бевиль поднял кинжал и принялся внимательно осматривать выемки — в них было полно крови.
— Этому оружию младший брат Коменжа обязан поставить хорошую свечку. Благодаря такому чудному кинжалу он сделается наследником огромного состояния.
— Пойдем... Уведи меня отсюда, — упавшим голосом сказал Бернар и взял брата за руку.
— Не горюй, — молвил Жорж, помогая Бернару надеть камзол. — В сущности говоря, этого человека жалеть особенно не за что.
— Бедный Коменж! — воскликнул Бевиль. — Подумать только: тебя убил юнец, который дрался первый раз в жизни, а ты дрался раз сто! Бедный Коменж!
Так он закончил надгробную свою речь.
Бросив последний взгляд на друга, Бевиль заметил часы, висевшие у него, по тогдашнему обычаю, на шее.
— А, черт! — воскликнул он. — Теперь тебе уже незачем знать, который час.
Он снял часы и, рассудив вслух, что брат Коменжа и так теперь разбогатеет, а ему хочется взять что-нибудь на память о друге, положил их к себе в карман.
Братья двинулись в обратный путь.
— Погодите! — поспешно надевая камзол, крикнул он. — Эй, господин де Мержи! Вы забыли кинжал! Разве можно терять такую вещь?
Он вытер клинок рубашкой убитого и побежал догонять юного дуэлянта.
— Успокойтесь, мой дорогой, — прыгнув в лодку, сказал он. — Не делайте такого печального лица. Послушайтесь моего совета: чтобы разогнать тоску, сегодня же, не заходя домой, подите к любовнице и потрудитесь на славу, так, чтобы девять месяцев спустя вы могли подарить государству нового подданного взамен того, которого оно из-за вас утратило. Таким образом мир ничего не потеряет по вашей вине. А ну-ка, лодочник, греби веселей, получишь пистоль за усердие. К нам приближаются люди с алебардами. Это стражники из Нельской башни[111], а мы с этими господами ничего общего иметь не желаем.
Глава двенадцатая Белая магия
Ночью мне снились дохлая рыба и разбитые яйца, а господин Анаксарх мне сказал, что разбитые яйца и дохлая рыба — это к несчастью.
Мольер. Блистательные любовники.[112]Вооруженные алебардами люди составляли отряд караульных, находившийся по соседству с Пре-о-Клер на предмет улаживания ссор, которые в большинстве случаев разрешались на этом классическом месте дуэлей. Ехали стражники в лодке, по своему обыкновению, крайне медленно, с тем чтобы прибыть и удостовериться, что все уже кончено. И то сказать: их попытки водворить мир чаще всего не встречали ни малейшего сочувствия. А сколько раз бывало так, что ярые враги прерывали смертный бой и дружно нападали на солдат, которые старались их разнять! Вот почему обязанности дозора обыкновенно ограничивались тем, что солдаты оказывали помощь раненым или уносили убитых. Сегодня стрелкам предстояло исполнить только эту вторую обязанность, и они сделали свое дело так, как это у них было принято, то есть предварительно опустошив карманы несчастного Коменжа и поделив между собой его платье.
— Дорогой друг! — обратился к Бернару Бевиль. — Даю вам благой совет: пусть вас с соблюдением строжайшей тайны доставят к мэтру Амбруазу Паре[113]: если нужно зашить рану или вправить сломанную руку, — тут уж он мастак. По части ереси он, правда, самому Кальвину не уступит, но дело свое знает, и к нему обращаются самые ревностные католики. Одна лишь маркиза де Буасьер не захотела, чтобы ей спас жизнь гугенот, и храбро предпочла умереть. Спорю на десять пистолей, что она теперь в раю.
— Рана у тебя пустячная, — заметил Жорж, — через три дня заживет. Но у Коменжа есть в Париже родственники, — боюсь, как бы они не приняли его кончину слишком близко к сердцу.
— Ах, да! У него есть мать, и она из приличия возбудит против нашего друга преследование. Ну ничего! Хлопочите через Шатильона. Король согласится помиловать: ведь он что воск в руках адмирала.
— Мне бы хотелось, чтобы до адмирала это происшествие, если можно, не дошло, — слабым голосом молвил Бернар.
— А, собственно, почему? Вы полагаете, что старый бородач разозлится, когда узнает, с каким невиданным проворством протестант отправил на тот свет католика?
Вместо ответа Бернар глубоко вздохнул.
— Коменж хорошо известен при дворе, и его смерть не может не наделать шуму, — сказал капитан. — Но ты исполнил долг дворянина; в том, что случилось, нет ничего затрагивающего твою честь. Я давно не был у старика Шатильона — теперь мне представляется случай возобновить знакомство.
— Провести несколько часов за тюремной решеткой — удовольствие из средних, — снова заговорил Бевиль. — Я спрячу твоего брата в надежном месте — так, что никто не догадается. Он может там жить совершенно спокойно до тех пор, пока его дело не уладится. А то ведь в монастырь его как еретика вряд ли примут.
— Я очень вам благодарен, — сказал Бернар, — но воспользоваться вашим предложением не могу, — это вам повредит.
— Ничуть, ничуть, дорогой мой. На то и дружба! Я вас помещу в доме одного из моих двоюродных братьев — его сейчас нет в Париже. Дом в полном моем распоряжении. Я пустил туда одну старушку, она за вами приглядит. Старушка предана мне всецело, для молодых людей такие старушки — клад. Она понимает толк в медицине, в магии, в астрономии. Она мастерица на все руки. Но особый дар у нее к сводничеству. Разрази меня гром, если она по моей просьбе не возьмется передать любовную записку самой королеве.
— Добро! — заключил капитан. — Мэтр Амбруаз окажет ему первую помощь, а потом мы его незамедлительно переправим в тот дом.
Разговаривая таким образом, они причалили наконец к правому берегу. Не без труда взмостив Бернара на коня, Жорж и Бевиль отвезли его сперва к прославленному хирургу, оттуда — в Сент-Антуанское предместье, в уединенный дом, и расстались с ним уже вечером, уложив его в мягкую постель и вверив попечению старухи.
Если человек убил другого и если это первое на его душе убийство, то потом в течение некоторого времени убийцу мучает, преимущественно с наступлением ночи, яркое воспоминание о предсмертной судороге. В голове полно мрачных мыслей, так что трудно, очень трудно принимать участие в разговоре, даже самом простом — он утомляет и надоедает. А между тем одиночество пугает убийцу, ибо в одиночестве гнетущие мысли приобретают особую силу. Несмотря на частые посещения брата и Бевиля, первые дни после дуэли Бернар не находил себе места от страшной тоски. По ночам он не спал: рана воспалилась, и все тело у него горело, — это были самые тяжелые для Бернара часы. Только мысль, что г-жа де Тюржи думает о нем и восхищается его бесстрашием, несколько утешала его — утешала, но не успокаивала.
Дом, где жил Бернар, находился в глубине запущенного сада, и однажды, июльской ночью, когда Бернару стало нестерпимо душно, он решил прогуляться и подышать воздухом. Он уже накинул на плечи плащ и направился к выходу, но дверь оказалась запертой снаружи. Он подумал, что старуха заперла его по рассеянности. Спала она далеко от него, в такой час сон ее должен был быть особенно крепок, и он рассудил, что ее все равно не дозовешься. Притом окно его было невысоко, земля под окном была мягкая, так как ее недавно перекапывали. Мгновение — и он в саду. Небо заволокли тучи; ни одна звездочка не высовывала кончика своего носа[114]; редкие порывы ветра как бы пробивались сквозь толщу знойного воздуха. Было около двух часов ночи, кругом царила глубокая тишина.
Мержи прогуливался, отдавшись во власть своих мечтаний. Вдруг кто-то стукнул в калитку. В этом слабом ударе молотком было что-то таинственное; тот, кто стучал, должно быть, рассчитывал, что, едва услышав стук, ему отворят. Кому-то в такую пору понадобилось прийти в уединенный дом — это не могло не показаться странным. Мержи забился в темный угол сада, — оттуда он мог, оставаясь незамеченным, за всем наблюдать. Из дома с потайным фонарем в руке сейчас же вышла, вне всякого сомнения, старуха, — а кроме нее, и выйти-то было некому, — отворила калитку, и в сад вошел кто-то в широком черном плаще с капюшоном.
Любопытство Бернара было сильно возбуждено. Судя по фигуре и отчасти по платью, это была женщина. Старуха встретила ее низкими поклонами, а та едва кивнула ей головой. Зато она сунула старухе в руку нечто такое, отчего старуха пришла в восторг. По раздавшемуся затем чистому металлическому звуку, равно как и по той стремительности, с какой старуха нагнулась и стала что-то искать на земле, Мержи окончательно убедился, что ей дали денег. Старуха, прикрывая фонарь, пошла вперед, незнакомка — за ней. В глубине сада находилось нечто вроде зеленой беседки, — ее образовывали посаженные крýгом липы и сплошная стена кустарника между ними. В беседку вели два входа, вернее сказать, две арки, посреди стоял каменный стол. Сюда-то и вошли старуха и закутанная в плащ женщина. Мержи, затаив дыхание, крался за ними и, дойдя до кустарника, стал так, чтобы ему было хорошо слышно, а видно настолько, насколько это ему позволял слабый свет, озарявший беседку.
Старуха сперва зажгла в жаровне, стоявшей на столе, нечто такое, что тотчас же вспыхнуло и осветило беседку бледно-голубым светом, точно это горел спирт с солью. Затем она то ли погасила, то ли чем-то прикрыла фонарь, и при дрожащем огне жаровни Бернару трудно было бы рассмотреть незнакомку, даже если бы она была без вуали и накидки. Старуху же он сразу узнал и по росту и по сложению. Вот только лицо у нее было вымазано темной краской, что придавало ей сходство с медной статуей в белом чепце. На столе виднелись странные предметы. Мержи не мог понять, что это такое. Разложены они были в каком-то особом порядке. Бернару показалось, что это плоды, кости животных и окровавленные лоскуты белья. Меж отвратительных тряпок стояла вылепленная, по-видимому, из воска человеческая фигурка высотою с фут, не более.
— Ну так как же, Камилла, — вполголоса произнесла дама под вуалью, — ты говоришь, ему лучше?
Услышав этот голос, Мержи вздрогнул.
— Немного лучше, сударыня, — отвечала старуха, — а все благодаря вашему искусству. Но только на этих лоскутах так мало крови, что я тут особенно помочь не могла.
— А что говорит Амбруаз Паре?
— Этот невежда? А не все ли вам равно, что он говорит? Рана глубокая, опасная, страшная, уверяю вас, ее можно залечить, только если прибегнуть к симпатической магии. Но духам земли и воздуха нужно часто приносить жертвы... а для жертв...
Дама быстро сообразила.
— Если он поправится, ты получишь вдвое больше того, что я тебе сейчас дала, — сказала она.
— Надейтесь крепко и положитесь на меня.
— Ах, Камилла! А вдруг он умрет?
— Не бойтесь. Духи милосердны, небесные светила нам благоприятствуют, черный баран — последнее наше жертвоприношение — расположил в нашу пользу того.
— Я с великим трудом раздобыла для тебя одну вещь. Я велела ее купить у одного из стрелков, которые обчистили мертвое тело.
Дама что-то достала из-под плаща, и вслед за тем Мержи увидел, как сверкнул клинок шпаги. Старуха взяла шпагу и поднесла к огню.
— Слава богу! На лезвии кровь, оно заржавело. Да, кровь у него как все равно у китайского василиска: если она попала на сталь, так уж ее потом ничем не отчистишь.
Старуха продолжала рассматривать клинок. Дама между тем обнаруживала все признаки охватившего ее чрезвычайного волнения.
— Камилла! Посмотри, как близко от рукоятки кровь. Быть может, то был удар смертельный?
— Это кровь не из сердца. Он выздоровеет.
— Выздоровеет?
— Да, и тут же заболеет болезнью неизлечимой.
— Какой болезнью?
— Любовью.
— Ах, Камилла, ты правду говоришь?
— А разве я когда-нибудь говорю неправду? Разве я когда-нибудь предсказываю неверно? Разве я вам не предсказала, что он одержит победу на поединке? Разве я вам не возвестила, что за него будут сражаться духи? Разве я не зарыла в том месте, где ему предстояло драться, черную курицу и шпагу, которую освятил священник?
— Да, правда.
— И разве вы не пронзили изображение его недруга в сердце, чтобы направить удар того человека, ради которого я применила свое искусство?
— Да, Камилла, я пронзила изображение Коменжа в сердце, но говорят, что его сразил удар в голову.
— Да, конечно, его ударили кинжалом в голову, но раз он умер, не значит ли это, что в сердце у него свернулась кровь?
Это последнее доказательство, видимо, заставило даму сдаться. Она умолкла. Старуха, смазав клинок шпаги елеем и бальзамом, с крайним тщанием завернула его в тряпки.
— Понимаете, сударыня, я натираю шпагу скорпионьим жиром, а он симпатической силой переносится на рану молодого человека. Молодой человек испытывает такое же точно действие африканского этого бальзама, как будто я лью ему прямо на рану. А если б мне припала охота накалить острие шпаги на огне, бедному раненому было бы так больно, словно его самого жгут огнем.
— Смотри не вздумай!
— Как-то вечером сидела я у огня и тщательно натирала бальзамом шпагу, — хотелось мне вылечить одного молодого человека, которого этой шпагой два раза изо всех сил ударили по голове. Натирала, натирала, да и задремала. Стук в дверь — лакей больного; говорит, что его господин терпит смертную муку; когда, мол, он уходил, тот был словно на угольях. А знаете, отчего? Шпага-то у меня, у сонной, соскользнула, и клинок лежал на угольях. Я сейчас же сняла шпагу и сказала лакею, что к его приходу господин будет чувствовать себя отлично. И в самом деле: я насыпала в ледяную воду кое-каких снадобий, скорей туда шпагу и пошла навещать больного. Вхожу, а он мне говорит: «Ах, дорогая Камилла! До чего же мне сейчас приятно! У меня такое чувство, как будто я ванну прохладную принимаю, а перед этим чувствовал себя, как святой Лаврентий на раскаленной решетке».
Старуха перевязала шпагу и с довольным видом молвила:
— Ну, хорошо. Теперь я за него спокойна. Можете совершить последний обряд.
Старуха бросила в огонь несколько щепоток душистого порошку и, беспрерывно крестясь, произнесла какие-то непонятные слова. Дама взяла дрожащей рукой восковое изображение и, держа его над жаровней, с волнением в голосе проговорила:
— Подобно тому как этот воск топится и плавится от огня жаровни, так и сердце твое, о Бернар Мержи, пусть топится и плавится от любви ко мне!
— Отлично. А теперь вот вам зеленая свеча, — она была вылита в полночь по всем правилам искусства. Затеплите ее завтра перед образом божьей матери.
— Непременно... Ты меня успокаиваешь, а все-таки я страшно тревожусь. Вчера мне снилось, что он умер.
— А вы на каком боку спали — на правом или на левом?
— А лежа на... на каком боку видишь вещие сны?
— Скажите сперва, на каком боку вы обыкновенно спите. Я вижу, вы хотите прибегнуть к самообману, к самовнушению.
— Я сплю всегда на правом боку.
— Успокойтесь, ваш сон — к большой удаче.
— Дай-то бог!.. Но он приснился мне мертвенно-бледный, окровавленный, одетый в саван.
Тут она обернулась и увидела Мержи, стоявшего возле одного из входов в беседку. От неожиданности она так пронзительно вскрикнула, что ее испуг передался Бернару. Старуха не то нечаянно, не то нарочно опрокинула жаровню, и яркое пламя, взметнувшееся до самых верхушек лип, на несколько мгновений ослепило Мержи. Обе женщины юркнули в другой выход. Углядев лазейку в кустарнике, Мержи, нимало не медля, пустился за ними вдогонку, но, споткнувшись на какой-то предмет, чуть было не упал. Это оказалась та самая шпага, коей он был обязан своим исцелением. Чтобы спрятать шпагу и выйти на дорогу, потребовалось время. Когда же он выбрался на широкую, прямую аллею и решил, что теперь-то ничто не помешает ему нагнать беглянок, калитка захлопнулась. Обе женщины были вне досягаемости.
Слегка уязвленный тем, что выпустил из рук столь прекрасную добычу, Мержи ощупью добрался до своей комнаты и повалился на кровать. Все мрачные мысли вылетели у него из головы, все угрызения совести, если только они у него были, все тревожные чувства, какие могло ему внушить его положение, исчезли точно по волшебству. Теперь он думал о том, какое счастье любить самую красивую женщину во всем Париже и быть любимым ею, а что дама под вуалью — г-жа де Тюржи, это для него сомнению не подлежало. Уснул он вскоре после восхода солнца, а проснулся уже белым днем. На подушке он нашел запечатанную записку, неизвестно как сюда попавшую. Он распечатал ее и прочел:
«Кавалер! Честь дамы зависит от Вашей скромности».
Спустя несколько минут вошла старуха и принесла ему бульону. Сегодня у нее, против обыкновения, висели на поясе крупные четки. Лицо она старательно вымыла, и кожа на нем напоминала уже не медь, а закопченный пергамент. Ступала она медленно, опустив глаза, — так идет человек, который боится, как бы земные предметы не отвлекли его от выспренних созерцаний.
Мержи решил, что, дабы наилучшим образом выказать ту добродетель, коей требовала от него таинственная записка, ему прежде всего надлежит получить точные сведения, чтó именно он должен от всех скрывать. Он взял у старухи тарелку и, прежде чем она успела дойти до двери, проговорил:
— А вы мне не сказали, что вас зовут Камиллой.
— Камиллой?.. Меня Мартой зовут, господин хороший... Мартой Мишлен, — делая вид, что Мержи ее крайне удивил, молвила старуха.
— Ну хорошо, Мартой так Мартой, но этим именем вы велите себя звать людям, а с духами вы знаетесь под именем Камиллы.
— С духами?.. Иисусе сладчайший! Что это вы такое говорите?
Она осенила себя широким крестом.
— Полно, не стройте из меня дурачка! Я никому не скажу, этот разговор останется между нами. Кто эта дама, которая так беспокоится о моем здоровье?
— Какая дама?..
— Полно, не виляйте, говорите начистоту. Даю вам слово дворянина, я вас не выдам.
— Право же, господин хороший, я не понимаю, о чем вы толкуете.
Мержи, видя, как она прикидывается изумленной и прикладывает руку к сердцу, не мог удержаться от смеха. Он вынул из кошелька, висевшего у него над изголовьем, золотой и протянул старухе.
— Возьмите, добрая Камилла. Вы так обо мне заботитесь и до того тщательно натираете скорпионьим жиром шпаги, чтобы я поскорей поправился, что, откровенно говоря, мне давно уже следовало что-нибудь вам подарить.
— Да что вы, господин! Ну право же, ну право же, мне невдомек!
— Слушайте, вы, Марта, или, черт вас там знает, Камилла, не злите меня, извольте отвечать! Кто эта дама, для которой вы минувшей ночью так забавно ворожили?
— Господи Иисусе! Он осерчал... Уж не начинается ли у него бред?
Мержи, выйдя из терпения, швырнул подушку прямо старухе в голову. Та смиренно положила подушку на место, подобрала упавшую на пол золотую монету, но тут вошел капитан и избавил ее от допроса, последствий которого она опасалась.
Глава тринадцатая Клевета
King Henry IV
Thou dost belie him, Percy, thou dost belie him.
Shakespeare. King Henry IV.[115]В то же утро Жорж отправился к адмиралу поговорить о брате. В двух словах он рассказал ему, в чем состоит дело.
Адмирал, слушая его, грыз зубочистку — то был знак неудовольствия.
— Мне это уже известно, — сказал он. — Не понимаю, зачем вам понадобилось рассказывать о происшествии, о котором говорит весь город.
— Я докучаю вам, господин адмирал, единственно потому, что знаю вашу неизменную благосклонность к нашей семье, и смею надеяться, что вы будете так добры и замолвите перед королем слово о моем брате. Ваше влияние на его величество...
— Мое влияние, если только я действительно им пользуюсь, — живо перебил капитана адмирал, — основывается на том, что я обращаюсь к его величеству только с законными просьбами.
Произнеся слова «его величество», адмирал снял шляпу.
— Обстоятельства, вынудившие моего брата злоупотребить вашей отзывчивостью, к несчастью, в наше время стали явлением обычным. В прошлом году король подписал более полутора тысяч указов о помиловании. Милость короля нередко распространялась также и на противника Бернара.
— Зачинщиком был ваш брат. Впрочем, может быть, — и дай бог, чтобы это было именно так, — какой-нибудь негодяй его натравил.
Сказавши это, адмирал взглянул на капитана в упор.
— Я кое-что предпринимал для того, чтобы предотвратить роковые последствия ссоры. Но вы же знаете, что господин де Коменж признавал только то удовлетворение, которое доставляет острие шпаги. Дворянская честь и мнение дам...
— Вот что вы внушаете молодому человеку! Вам хочется сделать из него записного дуэлиста? О, как горевал бы его отец, если б ему сказали, что сын презрел его наставления! Боже правый! Еще и двух лет не прошло с тех пор, как утихла гражданская война, а они уже забыли о потоках пролитой ими крови! Им все еще мало. Им нужно, чтобы французы каждый день истребляли французов!
— Если б я знал, что моя просьба будет вам неприятна...
— Послушайте, господин де Мержи: я бы еще мог по долгу христианина подавить в себе негодование и простить вашему брату вызов на дуэль. Но его поведение на дуэли было, как слышно...
— Что вы хотите сказать, господин адмирал?
— Что он дрался не по правилам, не так, как принято у французских дворян.
— Кто смеет распространять о нем такую подлую клевету? — воскликнул Жорж, и глаза его гневно сверкнули.
— Успокойтесь. Вызов вам посылать некому, — ведь пока еще с женщинами не дерутся... Мать Коменжа сообщила королю подробности, которые служат не к чести вашему брату. Они проливают свет на то, каким образом столь грозный боец так скоро пал от руки мальчишки, который еще совсем недавно в пажах мог бы ходить.
— Горе матери, — великое, священное горе. Как она может видеть истину, когда глаза у нее еще полны слез? Я льщу себя надеждой, господин адмирал, что вы будете судить о моем брате не по рассказу госпожи де Коменж.
Колиньи, видимо, поколебался; язвительная насмешка уже не так резко звучала теперь в его тоне.
— Однако вы же не станете отрицать, что секундант Коменжа Бевиль — ваш близкий друг.
— Я его знаю давно и даже кое-чем ему обязан. Но ведь он был приятелем и Коменжа. Помимо всего прочего, Коменж сам выбрал его себе в секунданты. Наконец, Бевилю служат порукой его храбрость и честность.
Адмирал скривил губы в знак глубочайшего презрения.
— Честность Бевиля! — пожав плечами, повторил он. — Безбожник. Человек, погрязший в распутстве!
— Да, Бевиль — честный человек! — твердо вымолвил Жорж. — Впрочем, о чем тут говорить? Я же сам был на поединке. Вам ли, господин адмирал, ставить под сомнение нашу честь, вам ли обвинять нас в убийстве?
В тоне капитана слышалась угроза. Колиньи то ли не понял, то ли пропустил мимо ушей намек на убийство герцога Франсуа де Гиза, которое ему приписывали ненавидевшие его католики. Во всяком случае, ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Господин де Мержи! — сказал он холодно и пренебрежительно. — Человек, отрекшийся от своей религии, не имеет права говорить о своей чести: все равно ему никто не поверит.
Капитан сначала вспыхнул, потом смертельно побледнел. Словно для того, чтобы не поддаться искушению и не ударить старика, он на два шага отступил.
— Милостивый государь! — воскликнул он. — Только ваш возраст и ваше звание позволяют вам безнаказанно оскорблять бедного дворянина, порочить самое дорогое, что у него есть. Но я вас умоляю: прикажите кому-нибудь или даже сразу нескольким вашим приближенным повторить то, что вы сейчас сказали. Клянусь богом, я заставлю их проглотить эти слова, и они ими подавятся.
— Таков обычай господ записных дуэлистов. Я их правил не придерживаюсь и выгоняю тех моих приближенных, которые берут с них пример, — сказал Колиньи и повернулся к Жоржу спиной.
Капитан с адом в душе покинул дворец Шатильонов, вскочил на коня и, словно для того, чтобы утолить свою ярость, погнал бедное животное бешеным галопом, поминутно вонзая шпоры ему в бока. Он так летел, что чуть было не передавил мирных прохожих. И Жоржу еще повезло, что на пути ему не встретился никто из записных дуэлистов, а то при его тогдашнем расположении духа он неминуемо ухватил бы за вихор случай обнажить шпагу.
Только близ Венсена[116] Жорж начал понемногу приходить в себя. Он повернул своего окровавленного, взмыленного коня и двинулся по направлению к Парижу.
— Бедный ты мой друг! — сказал он ему с горькой усмешкой. — Свою обиду я вымещаю на тебе.
Он потрепал невинную жертву по холке и шагом поехал по направлению к дому, где скрывался его брат.
Рассказывая Бернару о встрече с адмиралом, он опустил некоторые подробности, не скрыв, однако, что Колиньи не захотел хлопотать за него.
А несколько минут спустя в комнату ворвался Бевиль и бросился к Бернару на шею.
— Поздравляю вас, мой дорогой! — воскликнул он. — Вот вам помилование. Вы его получили благодаря заступничеству королевы.
Бернар не так был удивлен, как его брат. Он понимал, что обязан этой милостью даме под вуалью, то есть графине де Тюржи.
Глава четырнадцатая Свидание
Так вот что: барыня хотела быть здесь вскоре
И очень просит вас о кратком разговоре.
Мольер. Тартюф.[117]Бернар переехал к брату. Он лично поблагодарил королеву-мать, а потом снова появился при дворе. Войдя в Лувр, он сразу заметил, что часть славы Коменжа перешла по наследству к нему. Люди, которых он знал только в лицо, кланялись ему почтительно-дружественно. У мужчин, разговаривавших с ним, из-под личины заискивающей учтивости проглядывала зависть. Дамы не спускали с него глаз и заигрывали с ним: репутация дуэлиста являлась в те времена наиболее верным средством тронуть их сердца. Если мужчина убил на поединке трех-четырех человек, то это заменяло ему и красоту, и богатство, и ум. Коротко говоря, стоило нашему герою появиться в Луврской галерее, и все вокруг зашептали: «Вот младший Мержи, тот самый, который убил Коменжа», «Как он молод!», «Как он изящен!», «Как он хорош собой!», «Как лихо закручены у него усы!», «Не знаете, кто его возлюбленная?»
А Бернар напрасно старался отыскать в толпе синие глаза и черные брови г-жи де Тюржи. Он потом даже съездил к ней, но ему сказали, что вскоре после гибели Коменжа она отбыла в одно из своих поместий, расположенное в двадцати милях от Парижа. Злые языки говорили, что после смерти человека, который за нею ухаживал, ей захотелось побыть одной, захотелось погоревать в тишине.
Однажды утром, когда капитан в ожидании завтрака, лежа на диване, читал Преужасную жизнь Пантагрюэля[118], а Бернар брал у синьора Уберто Винибеллы урок игры на гитаре, лакей доложил Бернару, что внизу его дожидается опрятно одетая старуха, что вид у нее таинственный и что ей нужно с ним поговорить. Бернар тотчас же сошел вниз и получил из высохших рук — не Марты и не Камиллы, а какой-то неведомой старухи — письмо, от которого исходил сладкий запах. Перевязано оно было золотой ниткой, а запечатано широкой, зеленого воску, печатью, на которой вместо герба изображен был Амур, приложивший палец к губам, и по-кастильски написан девиз Callad[119]. Бернар вскрыл письмо — в нем была только одна строчка по-испански, он с трудом понял ее смысл: Esta noche una dama espera a V. M.[120]
— От кого письмо? — спросил он старуху.
— От дамы.
— Как ее зовут?
— Не знаю. Мне она сказала, что она испанка.
— Откуда же она меня знает?
Старуха пожала плечами.
— Пеняйте на себя: вы себе это накликали благодаря своей славе и своей любезности, — сказала она насмешливо. — Вы мне только ответьте: придете?
— А куда прийти?
— Будьте сегодня вечером в половине девятого у Германа Оксерского[121], в левом приделе.
— Значит, я с этой дамой увижусь в церкви?
— Нет. За вами придут и отведут вас к ней. Но только молчок, и приходите один.
— Хорошо.
— Обещаете?
— Даю слово.
— Ну, прощайте. За мной не ходите.
Старуха низко поклонилась и, нимало не медля, вышла.
— Что же от тебя нужно было этой почтенной сводне? — спросил капитан, как скоро брат вернулся, а учитель музыки ушел.
— Ничего, — наигранно равнодушным тоном отвечал Бернар, чрезвычайно внимательно рассматривая изображение мадонны.
— Полно! У тебя не должно быть от меня секретов. Может, проводить тебя на свидание, посторожить на улице, встретить ревнивца ударами шпаги плашмя?
— Говорят тебе, ничего не нужно.
— Дело твое. Храни свою тайну. Но только я ручаюсь, что тебе так же хочется рассказать, как мне услышать.
Бернар рассеянно перебирал струны гитары.
— Кстати, Жорж, я не пойду сегодня ужинать к Водрейлю.
— Ах, значит, свидание сегодня вечером? Хорошенькая? Придворная дама? Мещаночка? Торговка?
— По правде сказать, не знаю. Меня должны представить даме... нездешней... Но кто она... понятия не имею.
— По крайней мере, тебе известно, где ты должен с ней встретиться?
Бернар показал записку и повторил то, что старуха дополнительно ему сообщила.
— Почерк измененный, — сказал капитан, — не знаю, как истолковать все эти предосторожности.
— Наверно, знатная дама, Жорж.
— Ох, уж эти наши молодые люди! Подай им самый ничтожный повод — и они уже возмечтали, что самые родовитые дамы сейчас бросятся им на шею!
— Понюхай, как пахнет записка.
— Это еще ничего не доказывает.
Внезапно лицо у капитана потемнело: ему пришла на ум тревожная мысль.
— Коменжи злопамятны, — заметил он. — Может статься, они этой запиской хотят заманить тебя в укромное место и там заставить дорого заплатить за удар кинжалом, благодаря которому они получили наследство.
— Ну что ты!
— Да ведь не первый раз мщение избирает своим орудием любовь. Ты читал Библию. Вспомни, как Далила предала Самсона[122].
— Каким же я должен быть трусом, чтобы из-за нелепой догадки отказаться от, вернее всего, очаровательного свидания! Да еще с испанкой!..
— Во всяком случае, безоружным на свидание не ходи. Хочешь взять с собой двух моих слуг?
— Еще чего! Зачем делать весь город свидетелем моих любовных похождений?
— Нынче так водится. Сколько раз я видел, как мой большой друг д'Арделе шел к своей любовнице в кольчуге и с двумя пистолетами за поясом!.. А позади шагали четверо солдат из его отряда, и у каждого в руках заряженная аркебуза. Ты еще не знаешь Парижа, мой мальчик. Лишняя предосторожность не помешает, поверь. А если кольчуга стесняет — ее всегда можно снять.
— У меня нет дурного предчувствия. Родственникам Коменжа проще было бы напасть на меня ночью на улице, если б они таили против меня зло.
— Как бы то ни было, я отпущу тебя с условием, что ты возьмешь пистолеты.
— Пожалуйста, могу и взять, только надо мной будут смеяться.
— И это еще не все. Нужно плотно пообедать, съесть пару куропаток и изрядный кусок пирога с петушиными гребешками, чтобы вечером поддержать честь семейства Мержи.
Бернар ушел к себе в комнату и по крайней мере четыре часа причесывался, завивался, душился и составлял в уме красивые фразы, с которыми он собирался обратиться к прелестной незнакомке.
Читатели сами, верно, догадаются, что на свидание он не опоздал. Полчаса с лишним расхаживал он по церкви. Уже три раза пересчитал свечи, колонны, exvoto[123], и вдруг какая-то старуха, закутанная в коричневый плащ, взяла его за руку и молча вывела на улицу. Несколько раз сворачивая с одной улицы на другую и все так же упорно храня молчание, она наконец привела его в узенький и, по первому впечатлению, необитаемый переулок. В самом конце переулка она остановилась возле сводчатой низенькой дверцы и, достав из кармана ключ, отперла ее. Она вошла первой, Мержи, в темноте держась за ее плащ, шагнул следом за ней. Войдя, он услышал, как за ним задвинулись тяжелые засовы. Провожатая шепотом предупредила его, что перед ним лестница и что ему надо будет подняться на двадцать семь ступеней. Лестница была узкая, ступени неровные, разбитые, так что он несколько раз чуть было не загремел. Наконец, поднявшись на двадцать семь ступенек и взойдя на небольшую площадку, старуха отворила дверь, и яркий свет на мгновение ослепил Мержи. Он вошел в комнату и подивился изящному ее убранству, — внешний вид дома ничего подобного не предвещал.
Стены были обиты штофом с разводами, правда, слегка потертым, но еще вполне чистым. Посреди комнаты стоял стол, на котором горели две розового воску свечи, высились груды фруктов и печений, сверкали хрустальные стаканы и графины, по-видимому, с винами разных сортов. Два больших кресла по краям стола, должно быть, ожидали гостей. В алькове, наполовину задернутом шелковым пологом, стояла накрытая алым атласом кровать с причудливыми резными украшениями. Курильницы струили сладкий аромат.
Старуха сняла капюшон, Бернар — плащ. Он сейчас узнал в ней посланницу, приносившую ему письмо.
— Матерь божья! — заметив пистолеты и шпагу, воскликнула старуха. — Вы что же это, собрались великанов рубить? Прекрасный кавалер! Здесь если и понадобятся удары, то, во всяком случае, не сокрушительные удары шпагой.
— Я понимаю, однако может случиться, что братья или разгневанный муж помешают нашей беседе, и тогда придется им застлать глаза дымом от выстрелов.
— Этого вы не бойтесь. Скажите лучше, как вам нравится комната?
— Комната великолепная, спору нет. Но только одному мне здесь будет скучно.
— Кто-то придет разделить с вами компанию. Обещайте мне сначала одну вещь.
— А именно?
— Если вы католик, протяните руку над распятием (она вынула его из шкафа), а если гугенот, то поклянитесь Кальвином... Лютером... словом, всеми вашими богами...
— В чем же я должен поклясться? — перебил он ее, смеясь.
— Поклянитесь, что не станете допытываться, кто эта дама, которая должна прийти сюда.
— Условие нелегкое.
— Смотрите. Клянитесь, а то я выведу вас на улицу.
— Хорошо, даю вам честное слово, оно стоит глупейших клятв, коих вы от меня потребовали.
— Ну и ладно. Запаситесь терпением. Ешьте, пейте, коли хотите. Скоро вы увидите даму-испанку.
Она накинула капюшон и, выйдя, заперла дверь двойным поворотом ключа.
Мержи бросился в кресло. Сердце у него колотилось. Он испытывал почти такое же сильное и почти такого же рода волнение, как за несколько дней до этого на Пре-о-Клер при встрече с противником.
В доме царила мертвая тишина. Прошло мучительных четверть часа, и в течение этого времени его воображению являлась то Венера, сходившая с обоев и кидавшаяся к нему в объятия, то графиня де Тюржи в охотничьем наряде, то принцесса крови, то шайка убийц и, наконец, — это было самое страшное видение, — влюбленная старуха.
Все было тихо, ничто не возвещало Бернару, что кто-то идет, и вдруг — быстрый поворот ключа в замочной скважине — дверь отворилась и как будто сама собой тут же затворилась, и вслед за тем в комнату вошла женщина в маске.
Она была высокого роста, хорошо сложена. Платье, узкое в талии, подчеркивало стройность ее стана. Однако ни по крохотной ножке в белой бархатной туфельке, ни по маленькой ручке, которую, к сожалению, облегала вышитая перчатка, нельзя было с точностью определить возраст незнакомки. Лишь по каким-то неуловимым признакам, благодаря некоей магической силе или, если хотите, провидению, можно было догадаться, что ей не больше двадцати пяти лет. Наряд на ней был дорогой, изящный и в то же время простой.
Мержи вскочил и опустился перед ней на одно колено. Дама шагнула к нему и ласково проговорила:
— Dios os guarde, caballero. Sea V. M. el bien venido.[124]
Мержи посмотрел на нее с изумлением.
— Наblа V. М. español?[125]
Мержи не только не говорил по-испански, он даже плохо понимал этот язык.
Дама, видимо, была недовольна. Она села в кресло, к которому подвел ее Мержи, и сделала ему знак сесть напротив нее. Потом она заговорила по-французски, но с акцентом, причем этот акцент то становился резким, нарочитым, то вдруг исчезал совершенно.
— Милостивый государь! Ваша доблесть заставила меня позабыть осторожность, свойственную нашему полу. Мне захотелось посмотреть на безупречного кавалера, и вот я вижу этого кавалера именно таким, каким его изображает молва.
Мержи, вспыхнув, поклонился даме.
— Неужели вы будете так жестоки, сударыня, и не снимете маску, которая, подобно завистливому облаку, скрывает от меня солнечные лучи? (Эту фразу он вычитал в какой-то книге, переведенной с испанского.)
— Сеньор кавалер! Если я останусь довольна вашей скромностью, то вы не раз увидите мое лицо, но сегодня удовольствуйтесь беседой со мной.
— Ах, сударыня! Это очень большое удовольствие, но оно возбуждает во мне страстное желание видеть вас!
Он стал перед ней на колени и сделал такое движение, словно хотел снять с нее маску.
— Poco a poco[126], сеньор француз, вы что-то не в меру проворны. Сядьте, а то я уйду. Если б вы знали, кто я и чем я рискнула, вызвав вас на свидание, вы были бы удовлетворены той честью, которую я вам оказала, явившись сюда.
— По правде говоря, голос ваш мне знаком.
— А все-таки слышите вы меня впервые. Скажите, вы способны полюбить преданной любовью женщину, которая полюбила бы вас?..
— Уже одно сознание, что вы тут, рядом...
— Вы никогда меня не видали, значит, любить меня не можете. Почем вы знаете, красива я или уродлива?
— Я убежден, что вы обольстительны.
Мержи успел завладеть рукой незнакомки, незнакомка вырвала руку и поднесла к маске, как бы собираясь снять ее.
— А что, если бы вы сейчас увидели пятидесятилетнюю женщину, страшную уродину?
— Этого не может быть.
— В пятьдесят лет еще влюбляются.
Она вздохнула, молодой человек вздрогнул.
— Стройность вашего стана, ваша ручка, которую вы напрасно пытаетесь у меня отнять, — все это доказывает, что вы молоды.
Эти слова он произнес скорее любезным, чем уверенным тоном.
— Увы!
Бернаром начало овладевать беспокойство.
— Вам, мужчинам, любви недостаточно. Вам еще нужна красота.
Она снова вздохнула.
— Умоляю вас, позвольте мне снять маску...
— Нет, нет!
Она быстрым движением оттолкнула его.
— Вспомните, что вы мне обещали.
После этого она заговорила приветливее:
— Мне приятно видеть вас у моих ног, а если б я оказалась немолодой и некрасивой... по крайней мере, на ваш взгляд... быть может, вы бы меня покинули.
— Покажите мне хотя бы вашу ручку.
Она сняла надушенную перчатку и протянула ему белоснежную ручку.
— Узнаю эту руку! — воскликнул он. — Другой столь же красивой руки во всем Париже не сыщешь.
— Вот как? Чья же это рука?
— Одной... одной графини.
— Какой графини?
— Графини де Тюржи.
— А!.. Знаю, о ком вы говорите. Да, у Тюржи красивые руки, но этим она обязана миндальному притиранью, которое для нее изготовляют. А у меня руки мягче, и я этим горжусь.
Все это было сказано до того естественным тоном, что в сердце Бернара, как будто бы узнавшего голос прелестной графини, закралось сомнение, и он уже готов был сознаться самому себе в своей ошибке.
«Целых две вместо одной... — подумал он. — Решительно, мне ворожат добрые феи».
Мержи поискал на красивой руке графини отпечаток перстня, который он заметил у Тюржи, но не обнаружил на этих округлых, изящных пальцах ни единой вдавлинки, ни единой, хотя бы едва заметной полоски.
— Тюржи! — со смехом воскликнула незнакомка. — Итак, вы приняли меня за Тюржи? Покорно вас благодарю! Слава богу, я, кажется, чуточку лучше ее.
— По чести, графиня — самая красивая женщина из всех, каких я когда-либо видел.
— Вы что же, влюблены в нее? — живо спросила незнакомка.
— Может быть. Но только умоляю вас, снимите маску, покажите мне женщину красивее Тюржи.
— Когда я удостоверюсь, что вы меня любите... только тогда вы увидите мое лицо.
— Полюбить вас!.. Как же, черт возьми, я могу полюбить вас не видя?
— У меня красивая рука. Вообразите, что у меня такое же красивое лицо.
— Теперь я знаю наверное, что вы прелестны: вы забыли изменить голос и выдали себя. Я его узнал, ручаюсь головой.
— И это голос Тюржи? — смеясь, спросила она с сильным испанским акцентом.
— Ну конечно!
— Ошибаетесь, ошибаетесь, сеньор Бернардо. Меня зовут донья Мария... донья Мария де... Потом я вам назову свою фамилию. Я из Барселоны. Мой отец держит меня в большой строгости, но теперь он путешествует, и я пользуюсь его отсутствием, чтобы развлечься и посмотреть парижский двор. Что касается Тюржи, то я прошу вас не говорить со мной больше о ней. Я не могу спокойно слышать ее имя. Она хуже всех придворных дам. Кстати, вам известно, как именно она овдовела?
— Я что-то слышал.
— Ну так расскажите... Что вы слышали?..
— Будто бы она застала мужа в ту минуту, когда он изливал свой пламень камеристке, и, схватив кинжал, нанесла супругу довольно сильный удар. Через месяц бедняга скончался.
— Ее поступок вам представляется... ужасным?
— Признаться, я ее оправдываю. Говорят, она любила мужа, а ревность вызывает во мне уважение.
— Вы думаете, что я — Тюржи, вот почему вы так рассуждаете, однако я убеждена, что в глубине души вы относитесь к ней с презрением.
В голосе ее слышались грусть и печаль, но это был не голос Тюржи. Бернар не знал, что подумать.
— Как же так? — сказал он. — Вы, испанка, не уважаете чувство ревности?
— Не будем больше об этом говорить. Что это за черная лента у вас на шее?
— Ладанка.
— Я считала вас протестантом.
— Да, я протестант. Но ладанку дала мне одна дама, и я ношу ее в память о ней.
— Послушайте: если вы хотите мне понравиться, то не думайте ни о каких дамах. Я хочу заменить вам всех дам. Кто дал вам ладанку? Та же самая Тюржи?
— Честное слово, нет.
— Лжете.
— Значит, вы госпожа де Тюржи!
— Вы себя выдали, сеньор Бернардо!
— Каким образом?
— При встрече с Тюржи я ее спрошу, как она могла решиться на такое кощунство — вручить святыню еретику.
Мержи терялся все более и более.
— Я хочу эту ладанку. Дайте ее мне.
— Нет, я не могу ее отдать.
— А я хочу ладанку. Вы посмеете отказать мне?
— Я обещал ее вернуть.
— А что такое обещания! Обещание, данное фальшивой женщине, ни к чему не обязывает. Помимо всего прочего, берегитесь: почем знать, может, вы носите опасный талисман, может, он нашептан! Говорят, Тюржи — злая колдунья.
— Я в колдовство не верю.
— И в колдунов тоже?
— Я немного верю в колдуний. — Последнее слово он подчеркнул.
— Ну дайте же мне ладанку, — может, я тогда сброшу маску.
— Как хотите, а это голос графини де Тюржи!
— В последний раз: вы дадите мне ладанку?
— Я вам ее верну, если вы снимете маску.
— Вы мне надоели с вашей Тюржи! Любите ее на здоровье, мне-то что!
Делая вид, что сердится, незнакомка отодвинулась от Бернара. Атлас, который натягивала ее грудь, то поднимался, то опускался.
Несколько минут она молчала, затем, резким движением повернувшись к нему, насмешливо проговорила:
— Válame Dios! V. М. no es caballero, es un monje.[127]
Ударом кулака она опрокинула две свечи, горевшие на столе, и половину бутылок и блюд. В комнате сразу стало темно. В то же мгновение она сорвала с себя маску. В полной темноте Мержи почувствовал, как чьи-то жаркие уста ищут его губ и кто-то душит его в объятиях.
Глава пятнадцатая В темноте
Ночью все кошки серы.
На ближайшей церкви пробило четыре часа.
— Боже! Четыре часа! Я едва успею вернуться домой, пока не рассвело.
— Бессердечная! Вы меня покидаете?
— Так надо. Мы скоро увидимся.
— Увидимся! Дорогая графиня! Ведь я же вас не видел!
— Ах, какой вы еще ребенок! Бросьте свою графиню. Я донья Мария. При свете вы удостоверитесь, что я не та, за кого вы меня принимаете.
— Где дверь? Я сейчас позову...
— Никого не надо звать. Пустите меня, Бернардо. Я знаю эту комнату, я сейчас найду огниво.
— Осторожней! Не наступите на битое стекло. Вы вчера устроили разгром.
— Пустите!
— Нашли?
— Ах, это мой корсет! Матерь божья! Что же мне делать? Я все шнурки перерезала вашим кинжалом.
— Надо попросить у старухи.
— Лежите, я сама. Adiós, querido Bernardo![128]
Дверь отворилась и тут же захлопнулась. За дверью тотчас послышался веселый смех. Мержи понял, что добыча от него ускользнула. Он попробовал пуститься в погоню, но в темноте натыкался на кресла, запутывался то в платьях, то в занавесках и так и не нашел двери. Внезапно дверь отворилась, и кто-то вошел с потайным фонарем в руке. Мержи, не долго думая, сдавил вошедшую женщину в объятиях.
— Что? Попались? Теперь я вас не выпущу! — воскликнул он и нежно поцеловал ее.
— Оставьте, господин де Мержи! — сказал кто-то грубым голосом. — Вы меня задушите.
Мержи узнал по голосу старуху.
— Чтоб вас черт подрал! — крикнул он, молча оделся, забрал свое оружие, плащ и вышел из дому с таким чувством, точно он пил отменную малагу, а затем по недосмотру слуги влил в себя стакан противоцинготной настойки из той бутылки, которую когда-то давно поставили в погреб и забыли.
Дома Бернар не откровенничал со своим братом. Он только сказал, что это была, насколько он мог судить в темноте, дивной красоты испанка, но своими подозрениями относительно того, кто она такая, поделиться не захотел.
Глава шестнадцатая Признание
Амфитрион
Алкмена, я молю, послушайтесь рассудка —
Поговорим без лишних слов.
Мольер. Амфитрион.[129]Два дня он не получал от мнимой испанки никаких известий. На третий день братья узнали, что г-жа де Тюржи накануне приехала в Париж и сегодня не преминет поехать на поклон к королеве-матери. Они поспешили в Лувр и встретились с ней в галерее — она разговаривала с окружавшими ее дамами. При виде Бернара она нимало не смутилась. Даже легкая краска не покрыла ее, как всегда, бледных щек. Заметив его, она, как старому знакомому, кивнула ему головой, поздоровалась, а затем нагнулась к его уху и зашептала:
— Надеюсь, теперь ваше гугенотское упрямство сломлено? Чтобы вас обратить, понадобилось чудо.
— То есть?
— А разве вы не испытали на самом себе чудотворную силу святыни?
Бернар недоверчиво усмехнулся.
— Мне придали силы и ловкости воспоминание о прелестной ручке, которая дала мне ладанку, и любовь, которую она во мне пробудила.
Графиня засмеялась и погрозила ему пальцем.
— Вы забываетесь, господин корнет! Разве можно со мной так говорить?
Она сняла перчатку и поправила волосы; Бернар между тем впился глазами в ее руку, а потом заглянул в живые, смотревшие на него почти сердито глаза очаровательной графини. Изумленный вид молодого человека вызвал у нее взрыв хохота.
— Что вы смеетесь?
— А что вы на меня так удивленно смотрите?
— Извините, но последние дни я только и делаю, что даюсь диву.
— Да что вы! Любопытно! Расскажите же нам хоть об одном из удивительных происшествий, которые случаются с вами на каждом шагу.
— Сейчас и в этом месте я вам рассказывать о них не стану. А кроме того, я запомнил испанский девиз, которому меня научили назад тому три дня.
— Какой девиз?
— Он состоит из одного слова: Callad.
— Что же это значит?
— Как? Вы не знаете испанского языка? — глядя на нее в упор, спросил Бернар.
Графиня, однако, выдержала испытание, — она притворилась, что не постигает скрытого смысла его слов, и молодой человек, глядевший ей прямо в глаза, в конце концов под взглядом той, кому он бросал вызов, принужден был потупить взор.
— В детстве я знала несколько слов по-испански, а теперь, наверно, забыла, — совершенно спокойным тоном отвечала она. — Поэтому, если хотите, чтобы я вас понимала, говорите со мной по-французски. Ну так что же это за девиз?
— Он советует быть молчаливым, сударыня.
— Вот бы нашим молодым придворным взять себе такой девиз, но только с условием, что они станут претворять его в жизнь. Однако вы человек сведущий, господин де Мержи! У кого вы учились испанскому языку? Верно уж, у какой-нибудь дамы?
Мержи взглянул на нее с нежной улыбкой.
— Я знаю по-испански всего лишь несколько слов, — тихо сказал он, — в моей памяти их запечатлела любовь.
— Любовь? — насмешливо переспросила графиня.
Она говорила громко, и при слове «любовь» дамы вопросительно поглядели в ее сторону. Мержи был слегка задет насмешливым ее тоном, такое обхождение с ним его коробило; он вынул из кармана полученную накануне записку на испанском языке и протянул ее графине.
— Я уверен, что вы не менее сведущи, чем я, — сказал он, — уж такой-то испанский язык вам не трудно будет понять.
Диана де Тюржи схватила записку, прочла, а может быть, только сделала вид, что прочла, и, залившись хохотом, передала даме, которая была к ней ближе всех.
— Вот, госпожа де Шатовье, прочтите эту любовную записку, — господин де Мержи недавно получил ее от своей возлюбленной и намерен, по его словам, подарить ее мне. Любопытней всего, что почерк мне знаком.
— В этом я не сомневаюсь, — довольно насмешливо, однако не повышая голоса, заметил Мержи.
Госпожа де Шатовье прочла записку, засмеялась и передала одному из кавалеров, тот передал другому, и скоро во всей галерее не осталось человека, который не знал бы, что к Мержи неравнодушна какая-то испанка.
Когда взрывы хохота стали ослабевать, графиня насмешливым тоном спросила Мержи, красива ли та особа, которая написала ему записку.
— По чести, сударыня, она не уступает вам.
— Боже! Что я слышу! Вы ее, наверно, видели ночью, я же ее отлично знаю... Ну что ж, вас можно поздравить.
И она засмеялась еще громче.
— Прелесть моя! — обратилась к ней Шатовье. — Скажите, как зовут эту счастливицу испанку, которой удалось завладеть сердцем господина де Мержи?
— Я назову ее имя, но пусть сначала господин де Мержи скажет при всех этих дамах, видел ли он свою возлюбленную при дневном свете.
На Мержи нельзя было смотреть без улыбки: он чувствовал себя крайне неловко, лицо его выражало попеременно то замешательство, то досаду. Он молчал.
— Ну хорошо, довольно тайн, — молвила графиня. — Записку эту написала сеньора донья Мария Родригес. Ее почерк я знаю не хуже, чем почерк моего отца.
— Мария Родригес! — воскликнули дамы и опять расхохотались.
Марии Родригес перевалило за пятьдесят. В Мадриде она была дуэньей. Каким ветром ее занесло во Францию и за какие заслуги Маргарита Валуа взяла ее ко двору, остается загадкой. Быть может, Маргарита держала около себя это чудище, чтобы при сопоставлении резче означились ее прелести, — так художники писали красавицу вместе с уродливым карликом. В Лувре Родригес смешила всех придворных дам чванным видом и старомодностью нарядов.
Мержи внутренне содрогнулся. Он видел дуэнью и сейчас, к ужасу своему, вспомнил, что дама в маске назвала себя Доньей Марией. У него все поплыло перед глазами. Он окончательно растерялся, а смех кругом становился все неудержимее.
— Она дама скромная, — продолжала графиня де Тюржи. — Лучшего выбора вы сделать не могли. Когда она вставит зубы и наденет черный парик, то еще хоть куда. Да и потом, ей, конечно, не больше шестидесяти.
— Она его приворожила! — воскликнула Шатовье.
— Так вы, значит, любитель древностей? — спросила еще одна дама.
— Жаль мне мужчин, — вздохнув, произнесла фрейлина королевы. — На них часто находит блажь.
Бернар по мере сил защищался. На него сыпался град издевательских поздравлений, он был в глупейшем положении, но тут вдруг в конце галереи показался король, шутки и смех разом стихли. Все спешили уступить ему дорогу, говор сменился молчанием.
Король имел долгую беседу с адмиралом у себя в кабинете и теперь, непринужденно опираясь на плечо Колиньи, провожал его. Седая борода и черное платье адмирала составляли резкую противоположность с молодым лицом Карла и его блиставшим отделкой нарядом. Глядя на них, можно было подумать, что юный король с редкой для монарха проницательностью избрал своим фаворитом добродетельнейшего и мудрейшего из подданных.
Пока они шли по галерее, все взоры были прикованы к ним, и вдруг Мержи услыхал над самым своим ухом чуть слышный шепот графини:
— Перестаньте дуться! Держите! Прочтете, только когда выйдете наружу.
Он держал в руках шляпу, и в ту же минуту что-то туда упало. Это был запечатанный лист бумаги, в который был завернут твердый предмет. Мержи переложил его в карман и через четверть часа, выйдя из Лувра, вскрыл — там оказались ключик и записка:
«Этим ключом отворяется калитка в мой сад. Сегодня, в десять часов вечера. Я люблю Вас. Маски я уже не надену, и Вы увидите наконец донью Марию и Диану».
Король проводил адмирала до конца галереи.
— Прощайте, отец, — сказал он и пожал ему руку. — Вам известно, что я вас люблю, а я знаю, что вы мой — и телом и душою, со всеми потрохами.
Произнося эти слова, король расхохотался на всю галерею. Когда же, возвращаясь в кабинет, он проходил мимо капитана Жоржа, то остановился и обронил:
— Завтра после мессы зайдите ко мне в кабинет.
Внезапно король оглянулся и с некоторым страхом посмотрел на дверь, в которую только что вышел Колиньи, затем проследовал в кабинет и заперся с маршалом Ретцем.
Глава семнадцатая Аудиенция
Macbeth
Do you find
Your patience so pridominant in your nature,
That you can let this go?
Shakespeare.[130]В назначенный час капитан Жорж явился в Лувр. Как скоро о нем доложили, придверник поднял ковровую портьеру и ввел его в кабинет короля. Государь сидел за маленьким столиком и, видимо, что-то писал; боясь, должно быть, потерять нить мыслей, которыми он был сейчас занят, он сделал знак капитану подождать. Капитан шагах в шести от стола замер в почтительной позе и от нечего делать стал водить глазами по комнате и изучать во всех подробностях ее убранство.
Убранство было весьма несложное; оно состояло почти исключительно из охотничьих принадлежностей, как попало развешанных по стене. Между длинной аркебузой и охотничьим рогом висела довольно хорошая картина, изображавшая деву Марию; над картиной была прикреплена к стене большая ветка букса. Столик, за которым писал государь, был завален бумагами и книгами. На полу валялись четки, молитвенничек, сетки для ловли птиц, сокольничьи колокольчики — все было свалено в одну кучу. Тут же на подушке спала большущая борзая собака.
Внезапно король в бешенстве швырнул перо на пол, и с языка у него сорвалась непристойная брань. Опустив голову, он несколько раз неровным шагом прошелся по кабинету, потом неожиданно остановился перед капитаном и, словно только сейчас заметив его, бросил на него испуганный взгляд.
— Ах, это вы! — слегка подавшись назад, воскликнул он.
Капитан поклонился ему до земли.
— Очень рад вас видеть. Мне нужно было с вами поговорить... но...
Король запнулся.
Ловя окончание фразы, Жорж стоял с полуоткрытым ртом и вытянутой шеей, дюймов на шесть выставив левую ногу, — словом, если бы художник захотел изобразить ожидание, то более удачной позы для своей натуры он, по моему мнению, не мог бы выбрать. Король, однако, снова свесил голову на грудь, — мысли его, казалось, витали теперь бесконечно далеко от того, что он хотел было высказать.
Несколько минут длилось молчание. Король сел и усталым жестом провел рукой по лбу.
— Чертова рифма! — воскликнул он, топнув ногой, и вслед за тем раздалось звяканье длинных шпор, которые он носил на ботфортах.
Проснулась борзая и, решив, что хозяин ее зовет, вскочила, подошла к креслу, положила обе лапы ему на колени и, подняв острую свою морду, так что она оказалась гораздо выше головы Карла, разинула широкую пасть и без всяких церемоний зевнула, — собаку трудно было обучить хорошим манерам.
Король прогнал собаку, — она вздохнула и пошла на место.
Вновь как бы случайно встретившись глазами с капитаном, король сказал:
— Извините, Жорж! От этой...[131] рифмы меня в пот ударило.
— Я вам мешаю, ваше величество? — низко поклонившись, спросил капитан.
— Ничуть, ничуть, — отвечал король.
Он встал и в знак особого благоволения положил капитану руку на плечо. При этом он улыбался, но одними губами, — его отсутствующий взгляд не принимал в улыбке никакого участия.
— Вы еще не отдохнули после охоты? — спросил король. Приступить прямо к делу ему было, видимо, неловко. — С оленем пришлось повозиться.
— Государь! Если б давешний гон меня утомил, я был бы недостоин командовать отрядом легкой кавалерии вашего величества. Во время последних войн господин де Гиз видел, что я не слезаю с коня, и прозвал меня «албанцем».
— Да, правда, мне говорили, что ты лихой конник. Скажи-ка, а из аркебузы ты хорошо стреляешь?
— Да, государь, недурно, хотя, конечно, до вашего величества мне далеко. Такое искусство не всем дается.
— Вот что, видишь эту длинную аркебузу? Заряди ее двенадцатью дробинками. Не сойти мне с этого места, если ты в шестидесяти шагах прицелишься в какого-нибудь безбожника и хоть одна из них пролетит мимо!
— Шестьдесят шагов — расстояние большое, но не очень. И все же с таким стрелком, как вы, ваше величество, я бы тягаться не стал.
— А в двухстах шагах ты из этой аркебузы всадишь в человека пулю, лишь бы пуля была соответствующего калибра.
Король вложил аркебузу в руки капитана.
— Красиво отделана и, должно думать, бьет метко, — внимательно осмотрев аркебузу и проверив спуск, заключил Жорж.
— Я вижу, мой милый, ты разбираешься в оружии. Возьми-ка на прицел — я хочу посмотреть, как это у тебя получается.
Капитан прицелился.
— Хорошая штука аркебуза! — медленно продолжал Карл. — В ста шагах одним таким движением пальца можно покончить с недругом, — перед меткой пулей ни кольчуга, ни панцирь не устоят!
Я говорил, что Карл IX то ли по привычке, которая появилась у него еще в детстве, то ли в силу врожденной застенчивости почти никогда не глядел в глаза своему собеседнику. Но сейчас он смотрел на капитана пристально, и выражение лица у него было необычное. Жорж невольно опустил глаза, тогда и король почти тотчас потупился. На минуту воцарилось молчание. Первым нарушил его Жорж.
— Хорошо быть искусным стрелком, а все же шпага и копье надежнее.
— Справедливо. Зато аркебуза... — Карл странно усмехнулся и вдруг спросил: — Говорят, Жорж, адмирал тебя горько обидел?
— Государь...
— Мне об этом известно доподлинно. И все же я бы хотел... Расскажи мне про это сам.
— Совершенная правда, государь. Я говорил с ним об одном злополучном деле, в котором я принимал самое живое участие...
— О дуэли твоего брата? Красив, негодник, и за себя постоять умеет: проколет кого угодно. Я таких людей уважаю. Коменж был хлыщ, он получил по заслугам, только и всего. Но за что же тебя изругал чертов бородач? Хоть убей, не могу взять в толк.
— Боюсь, что причиной тому злополучное различие вероисповеданий, мое обращение, о котором, как мне казалось, все давно забыли...
— Забыли?
— Вы, ваше величество, подали пример забвения религиозных распрей, ваше поразительное беспристрастие, справедливость...
— Да будет тебе известно, друг мой, что адмирал ничего не забывает.
— Я это заметил, государь.
Жорж снова потемнел в лице.
— Что же ты думаешь делать, Жорж?
— Кто, я, государь?
— Да. Говори без обиняков.
— Государь! Я бедный дворянин, адмирал — старик, я не могу вызвать его на дуэль. Кроме того, государь, — поклонившись, сказал он, видимо, желая учтивой фразой загладить впечатление, которое должна была, как он полагал, произвести на короля его дерзость, — если бы даже я имел возможность бросить вызов, я бы все-таки этого не сделал: меня бы остановил страх заслужить немилость вашего величества.
— Ну что ты! — молвил король и положил правую руку на плечо Жоржа.
— К счастью, — продолжал капитан, — разговор с адмиралом моей чести не затрагивает. А вот если бы кто-нибудь из тех, что со мной на равной ноге, осмелился усомниться в моей чести, я бы испросил у вашего величества соизволения...
— Значит, ты не намерен мстить адмиралу? А ведь этот... наглеет не по дням, а по часам!
Жорж широко раскрыл глаза от изумления.
— И он же тебя оскорбил, черт возьми, смертельно оскорбил, как мне передавали! — продолжал король. — Дворянин — не лакей: есть вещи, которые нельзя простить даже государю.
— Как же я ему отомщу? Драться со мной — это он сочтет ниже своего достоинства.
— Допустим. Но...
Король опять взял аркебузу и прицелился.
— Понимаешь?
Капитан попятился. Самый жест монарха был достаточно выразителен, а демоническое выражение его лица не оставляло никаких сомнений относительно того, что этот жест обозначал.
— Как, государь? Вы мне советуете...
Король изо всех сил стукнул об пол прикладом и, устремив на Жоржа бешеный взгляд, крикнул:
— Советую? А, чтоб! Ничего я тебе не советую.
Капитан не знал, что ему делать. В конце концов он поступил так, как поступили бы многие на его месте: поклонился и опустил глаза.
Карл мгновенно изменил тон:
— Это вовсе не значит, что если бы ты, мстя за свою честь, вогнал в него пулю... то мне это было бы безразлично. Клянусь потрохами папы, самое драгоценное, что есть у дворянина, — это его честь, и ради того, чтобы смыть с нее пятно, он не должен останавливаться ни перед чем. Притом Шатильоны надменны и нахальны, как подручные палача. Я же знаю: эти мерзавцы с наслаждением свернули бы мне шею и сели на мое место... При виде адмирала я иной раз готов выщипать ему бороду!
Капитан ничего не ответил на это словоизвержение, исходившее из уст обычно молчаливого человека.
— Ну так что же ты, в душу, в кровь, собираешься делать? Послушай: я бы на твоем месте подстерег его, когда кончится их протестантское сборище и он будет выходить, — вот тут бы ты из окна и выстрелил ему в спину. Тьфу, пропасть! Мой кузен Гиз был бы тебе благодарен, ты бы этим много поспособствовал умиротворению страстей в моем королевстве. Получается, что король Франции не столько я, сколько этот безбожник, понимаешь? В конце концов мне это надоело... Я говорю тебе напрямик: нужно отучить этого... дырявить честь дворянина. Он тебе дырявит честь, а ты ему продырявь шкуру — долг платежом красен.
— Убийство из-за угла не сшивает чести дворянина, оно только еще сильней разрывает ее.
Этот ответ оказал на государя такое действие, как если бы в него ударила молния. Остолбеневший, он все еще держал в протянутых к капитану руках аркебузу — он точно без слов предлагал ему воспользоваться этим орудием мести. Король полуоткрыл рот, губы у него помертвели, глаза, дико смотревшие на Жоржа, казалось, завораживали его и в то же время ощущали на себе силу жуткого этого завораживания.
Наконец аркебуза выскользнула из дрожащих рук короля и с громким стуком упала на пол. Капитан бросился поднимать ее, а король сел в кресло и понурил голову. Губы у него шевелились, брови двигались — видно было, что в душе у него идет борьба.
— Капитан! — сказал он после долгого молчания. — Где стоит твой легкоконный отряд?
— В Мо, государь.
— Тебе придется съездить за ним и привести его в Париж. Через... через несколько дней получишь приказ. Прощай.
Король произнес это резко и раздраженно. Капитан низко поклонился, а Карл, указав на дверь, дал ему понять, что аудиенция окончена.
Капитан пятился к двери, отвешивая приличествующие случаю поклоны, как вдруг король вскочил и схватил его за руку.
— Держи, по крайней мере, язык на привязи. Понял?
Жорж еще раз поклонился и прижал руку к сердцу. Выходя из королевских покоев, он слышал, как государь сердитым голосом позвал собаку и щелкнул арапником, — должно быть, он собирался сорвать зло на неповинном животном.
Дома Жорж написал записку и велел передать ее адмиралу:
«Некто, не любящий Вас, но любящий свою честь, советует Вам не доверять герцогу Гизу и, пожалуй, еще одному лицу, более могущественному, чем герцог. Ваша жизнь в опасности».
На бесстрашного Колиньи это письмо не произвело ни малейшего впечатления. Известно, что вскоре после этого, 22 августа 1572 года, выстрелом из аркебузы его ранил негодяй, по имени Морвель, которого за это прозвали убийцей на службе у короля.
Глава восемнадцатая Новообращаемый
This pleasing to beschool'd in a strange tongue
By female lips and eyes.
L. Byron. D. Juan, canto II.[132]Если любовники осмотрительны, то может пройти неделя, прежде чем общество догадается. По прошествии недели бдительность обыкновенно притупляется, предосторожности кажутся уже смешными. Взгляды, которыми обмениваются любовники, легко перехватить, еще легче истолковать — и вот уже все известно.
Связь графини и младшего Мержи тоже в конце концов перестала быть тайной для двора Екатерины. Множество явных доказательств могло бы открыть глаза даже слепым. Так, например, г-жа де Тюржи обыкновенно носила лиловые ленты, и у Бернара эфес шпаги, низ камзола и башмаки были украшены завязанными бантом лиловыми лентами. Графиня особенно не скрывала, что она терпеть не может бороды, а любит ловко закрученные усы. С недавнего времени Мержи стал тщательно выбривать подбородок, а его лихо закрученные, напомаженные и расчесанные металлической гребенкой усы образовывали нечто вроде полумесяца, кончики которого поднимались гораздо выше носа. Наконец, распустили слух, будто некий дворянин однажды чуть свет отправился по своим делам, и когда он проходил по улице Аси, то на его глазах калитка, ведущая в сад графини, отворилась, и из сада вышел человек, которого, как тот ни завертывался в плащ, дворянин сейчас узнал — это был сеньор де Мержи.
Но особенно всех удивляло и служило наиболее веским доказательством то, что юный гугенот, открыто глумившийся над всеми католическими обрядами, теперь ходит в церковь, участвует в процессиях, даже окунает пальцы в святую воду, а ведь еще так недавно он считал это чудовищным кощунством. Шепотом передавали друг другу, что Диана возвращает богу заблудшую овечку, а молодые дворяне протестантского вероисповедания говорили, что они, пожалуй, хорошенько подумали бы, не переменить ли им веру, если бы вместо капуцинов и францисканцев их наставляли молодые хорошенькие богомолки вроде графини де Тюржи.
Однако обращением Бернара пока что и не пахло. Он ходил с графиней в церковь, что правда, то правда, но, ставши рядом, всю обедню, к вящему неудовольствию святош, шептал ей что-то на ухо. Мало того, что он сам не внимал богослужению, он отвлекал истинно верующих. А ведь тогда, как известно, всякая процессия представляла собой не менее любопытное увеселение, чем костюмированный бал. Наконец, Мержи не испытывал более угрызений совести, когда окунал пальцы в святую воду, единственно потому, что это давало ему право пожимать при всех прелестную ручку, которая всякий раз вздрагивала, ощутив прикосновение его руки. Как бы то ни было, хоть он и держался за свою веру, все же ему приходилось вести за нее жаркие бои, а на долю Дианы выпадал тем более значительный успех, что для богословских диспутов она обыкновенно выбирала такие минуты, когда Мержи было особенно трудно в чем-либо ей отказать.
— Милый Бернар! — сказала она в один из вечеров, обвив шею любовника длинными прядями своих черных волос и положив ему на плечо голову. — Сегодня мы с тобой слушали проповедь. Неужели же такие прекрасные слова не запали тебе в душу? Долго ты еще будешь к ним глух?
— Ах ты, моя дорогая! Если уж твой сладкий голос и твоя богословская аргументация, столь мощным подкреплением которой служат твои влюбленные взгляды, ничего не могли со мной поделать, то чего же ты ждешь, милая Диана, от гнусавого капуцина?
— Противный! Я задушу тебя!
Покрепче обмотав вокруг шеи Бернара одну из своих прядей, она притянула его к себе.
— Знаешь, как я развлекался во время проповеди? Пересчитывал жемчужины у тебя в волосах. Кстати, что ж ты их рассыпала по всей комнате?
— Так я и знала! Ты не слушал проповеди. И это каждый раз! Ну что ж, — продолжала она, и в голосе ее зазвучала грустная нотка, — я люблю тебя больше, чем ты меня, это ясно. Если б ты меня любил по-настоящему, ты бы уж давно перешел в мою веру.
— Диана! Ну к чему эти нескончаемые споры? Пусть спорят сорбоннские богословы и наши пасторы, — неужели нет более веселого времяпрепровождения?
— Перестань... Ах, если б мне удалось тебя спасти, как бы я была счастлива! Знаешь, Бернардо: ради твоего спасения я согласилась бы пробыть в чистилище вдвое дольше того, что мне предназначено.
Он улыбнулся и крепко обнял Диану, но она с выражением непередаваемой грусти оттолкнула его.
— А вот ты, Бернар, не принес бы такой жертвы ради меня. Тебя не пугает мысль, какой опасности подвергается моя душа, когда я отдаюсь тебе...
И тут из ее прекрасных глаз покатились слезы.
— Родная моя! Разве ты не знаешь, что любовь оправдывает многое и что...
— Да, я все это хорошо знаю. Но если б я сумела спасти твою душу, мне отпустились бы все мои грехи. Все те, которые мы с тобой совершили вместе, все те, которые мы с тобой, возможно, еще совершим... все было бы нам отпущено. Этого мало, наши грехи послужили бы к нашему спасению!
Говоря это, она крепко-крепко обнимала его, и в той восторженной страстности, какой дышали ее слова, в этом странном способе проповедовать было, если принять во внимание обстоятельства, при которых проповедь произносилась, что-то до того смешное, что Мержи еле сдерживался, чтобы не прыснуть.
— Подождем еще с обращением, Диана. Когда мы с тобой состаримся... когда нам будет уже не до любовных утех...
— Что мне с тобой делать, противный? Зачем у тебя на губах демоническая усмешка? Разве я стану целовать такие губы?
— Вот я уже и не улыбаюсь.
— Хорошо, хорошо, только не сердись. Послушай, querido Bernardo[133]: ты прочитал ту книгу, что я тебе дала?
— Да, еще вчера.
— Понравилась она тебе? Вот умная книга! Неверующие — и те, прочитав ее, прикусят язычки.
— Твоя книга, Диана, — сплошная ложь и нелепица. Это самое глупое из всех папистских творений. Ты так уверенно о ней рассуждаешь, а между тем даю голову на отсечение, что ты в нее даже не заглянула.
— Да, я еще не успела ее прочесть, — слегка покраснев, призналась Диана, — но я убеждена, что в ней много глубоких и верных мыслей. Гугеноты недаром бранят ее на все корки.
— Хочешь, я тебе просто так, от нечего делать, со Священным писанием в руках докажу...
— Даже и не думай, Бернар! Упаси бог! Я не еретичка, я Священного писания не читаю. Я тебе не дам подрывать мою веру. Ты только время зря потеряешь. Вы, гугеноты, такие начетчики, прямо ужас! На диспутах вы нам своей ученостью пыль в глаза пускаете, а мы, бедные католики, ни Аристотеля, ни Библии не читали и не знаем, что вам ответить.
— А все потому, что вы, католики, желаете верить не рассуждая, не давая себе труда подумать, разумно это или нет. Мы действуем иначе: прежде чем что-либо защищать, а главное, прежде чем что-либо проповедовать, мы изучаем.
— Ах, если б я была так же красноречива, как францисканец Жирон!
— Твой Жирон дурак и пустобрех. Кричать он здоров, а все-таки назад тому шесть лет во время открытого словопрения наш пастор Удар посадил его в лужу.
— Это ложь! Ложь, которую распространяют еретики!
— Как? Разве ты не знаешь, что во время спора, на виду у всех, капли пота со лба досточтимого отца капали прямо на Иоанна Златоуста[134], который был у него в руках? Еще по сему случаю один шутник сочинил стишки...
— Молчи, молчи! Не отравляй мне слух богопротивной ересью! Бернар, милый мой Бернар, заклинаю тебя: отрекись ты от прислужников сатаны, — они тебя обманывают, они тебя тащат в ад! Умоляю тебя: спаси свою душу, вернись в лоно нашей церкви!
Но уговоры не действовали на любовника Дианы: вместо ответа он недоверчиво усмехнулся.
— Если ты меня любишь, — наконец воскликнула она, — то откажись ради меня, ради любви ко мне от своего вредного образа мыслей!
— Милая Диана! Мне легче отказаться ради тебя от жизни, чем от того, что разум мой признает за истину. Как ты думаешь: может любовь принудить меня разувериться в том, что дважды два — четыре?
— Бессердечный!..
В распоряжении у Бернара было самое верное средство прекратить подобного рода пререкания, и он им воспользовался.
— Ах, милый Бернардо! — томным голосом проговорила графиня, когда Мержи с восходом солнца волей-неволей собрался восвояси. — Ради тебя я погублю свою душу и не спасу твоей, так что мне и эта отрадная мысль не послужит утешением.
— Полно, мой ангел! Отец Жирон в лучшем виде даст нам с тобой отпущение in articulo mortis[135].
Глава девятнадцатая Францисканец
Monachus in claustro
Non valet ova duo;
Sed quando est extra,
Bene valet triginta.[136]
На другой день после бракосочетания Маргариты с королем Наваррским[137] капитан Жорж по распоряжению министра двора выехал из Парижа к своему легкоконному отряду, стоявшему в Мо. Так как Бернар был уверен, что Жорж возвратится еще до конца празднеств, то при расставании с ним он не особенно грустил и легко покорился своей участи — несколько дней пожить одному. Г-жа де Тюржи отнимала у Бернара так много времени, что несколько минут одиночества его не пугали. По ночам он отсутствовал, а днем спал.
В пятницу, 22 августа 1572 года, адмирала ранил выстрелом из аркебузы один негодяй, по имени Морвель. Народная молва приписала это гнусное злодейство герцогу Гизу, поэтому герцог на другой же день, по всей вероятности, чтобы не слышать жалоб и угроз из лагеря реформатов, оставил Париж. Король сперва как будто вознамерился применить к нему строжайшие меры, но затем не воспрепятствовал его возвращению в Париж, возвращение же его ознаменовалось чудовищной резней — она была произведена ночью 24 августа.
Молодые дворяне-протестанты посетили адмирала, а затем, вскочив на добрых коней, рассыпались по улицам — они искали встречи с герцогом Гизом или с его друзьями, чтобы затеять с ними ссору.
Однако поначалу все обошлось благополучно. То ли народ не решился выступить, увидев, что дворян много, то ли он приберегал силы для будущего, во всяком случае, он с наружным спокойствием слушал их крики: «Смерть убийцам адмирала! Долой гизаров!» — и хранил молчание.
Навстречу отряду протестантов неожиданно выехало из-за угла человек шесть молодых дворян-католиков, среди них были приближенные Гиза. Тут-то бы и завязаться жаркой схватке, однако схватки не произошло. Католики, может быть, из благоразумия, может быть, потому, что они действовали согласно полученным указаниям, ничего не ответили на оскорбительные выкрики протестантов; более того, ехавший впереди отряда католиков молодой человек приятной наружности приблизился к Мержи и, вежливо поздоровавшись, заговорил с ним непринужденным тоном старого приятеля:
— Здравствуйте, господин де Мержи! Вы, конечно, видели господина де Шатильона? Ну как он себя чувствует? Убийца схвачен?
Оба отряда остановились. Мержи, узнав барона де Водрейля, в свою очередь поклонился ему и ответил на его вопросы. Кое-кто из католиков вступил в разговор с другими протестантами, но говорили они недолго и до пререканий дело не дошло. Католики уступили дорогу протестантам, и оба отряда разъехались в разные стороны.
Мержи отстал от своих товарищей: его задержал барон де Водрейль. Оглядев его седло, Водрейль сказал на прощание:
— Смотрите! Если не ошибаюсь, у вашего куцего подпруга ослабела. Будьте осторожны!
Мержи спешился и подтянул подпругу. Только успел он сесть в седло, как сзади послышался топот летящего крупной рысью коня. Мержи обернулся — прямо на него ехал незнакомый молодой человек, которого он сегодня первый раз видел, когда проезжал мимо отряда католиков.
— Видит бог, как бы я был рад поговорить один на один с кем-нибудь из тех, кто орал сейчас: «Долой гизаров!» — приблизившись, воскликнул молодой человек.
— Вам долго искать его не придется, — сказал Мержи. — Чем могу служить?
— А, так вы из числа этих мерзавцев?
Мержи без дальних размышлений вытащил из ножен шпагу и плашмя ударил ею приспешника Гизов по лицу. Тот мигом выхватил седельный пистолет и в упор выстрелил в Мержи. К счастью, загорелся только запал. Возлюбленный Дианы со страшной силой хватил своего недруга шпагой по голове, и тот, обливаясь кровью, полетел с коня. Народ, до последней минуты являвшийся безучастным свидетелем, мгновенно принял сторону раненого. На молодого гугенота посыпались камни и палочные удары, — тогда он, видя, что ему одному с толпой не справиться, рассудил за благо дать коню шпоры и умчаться галопом. Но когда он слишком круто повернул за угол, конь его упал, увлек за собою всадника и хотя не зашиб его, однако помешал ему тут же вскочить, так что разъяренная толпа успела окружить гугенота. Мержи прислонился к стене и некоторое время успешно отбивался от тех, кого могла достать его шпага. Но вот кто-то со всего размаху ударил по шпаге палкой и сломал лезвие. Бернара сбили с ног и, наверно, разорвали бы на части, когда бы некий францисканец, пробившись к нему, не прикрыл его своим телом.
— Что вы делаете, дети мои? — крикнул он. — Оставьте его, он ни в чем не виноват.
— Он гугенот! — завопила остервенелая толпа.
— Что же из этого? Дайте ему срок — он покается.
Руки, державшие Мержи, тотчас отпустили его. Мержи встал, поднял сломанную свою шпагу и приготовился в случае нового натиска дорого продать свою жизнь.
— Пощадите этого человека, — продолжал монах. — Потерпите: еще немного, и гугеноты пойдут слушать мессу.
— «Потерпите, потерпите»! — с досадой повторило несколько голосов. — Это мы слыхали! А пока что гугеноты каждое воскресенье собираются и смущают истинных христиан своим пением.
— А вы слыхали пословицу: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить? — весело спросил монах. — Пусть еще немного поверещат — скоро по милости Августовской божьей матери вы услышите, как они запоют мессу по-латыни. А юного этого нечестивца отдайте в мое распоряжение: я из него сделаю настоящего христианина. Ступайте! Захотелось мясца, смотрите не пережарьте его!
Толпа расходилась, ропща, но никто больше Бернара не трогал. Ему даже вернули коня.
— Впервые, отец мой, сутана не вызывает во мне неприязни, — сказал Мержи. — Я вам крайне признателен. Не откажите принять от меня этот кошелек.
— Если вы жертвуете его на бедных, молодой человек, то я его возьму. Да будет вам известно, что я к вам чувствую расположение. Я знаком с вашим братом и вам желаю добра. Переходите в нашу веру сегодня же. Следуйте за мной — я все мигом устрою.
— Ну, уж от этого вы меня увольте, отец мой. У меня нет ни малейшего желания менять веру. А откуда вы меня знаете? Как вас зовут?
— Меня зовут брат Любен, и я... Плутишка! Я часто вижу, как вы похаживаете возле одного дома... Молчу, молчу!.. Скажите, господин де Мержи: теперь вы допускаете, что монах способен делать людям добро?
— Я всем буду рассказывать о вашем великодушии, отец Любен.
— Сменять протестантское сборище на мессу не хотите?
— Еще раз говорю: нет. И в церковь буду ходить только ради ваших проповедей.
— Как видно, вы человек со вкусом.
— И к тому же ваш большой поклонник.
— Мне, мочи нет, досадно, что вы такой закоренелый еретик. Ну, я свое дело сделал — я вас предостерег. А там уж смотрите сами. Я умываю руки. Прощайте, мой мальчик.
— Прощайте, отец мой.
Мержи сел на коня и, слегка потрепанный, но весьма довольный тем, что дешево отделался, поехал домой.
Глава двадцатая Легкоконный отряд
Jaffier
Не amongst us
That spares his father, brother, or his friend
Is damned.
Оtway. Venice preserved.[138]Вечером 24 августа легкоконный отряд вступал в Париж через Сент-Антуанские ворота. Конники, судя по их запыленным сапогам и платью, совершили большой переход. Последние отблески заходящего солнца освещали загорелые лица солдат. На этих лицах читалась та безотчетная тревога, какую обыкновенно испытывают люди перед событием еще неведомым, но, как говорит им сердце, мрачным. Отряд шагом направился к обширному пустырю, тянувшемуся около бывшего Турнельского дворца[139]. Здесь капитан приказал остановиться, затем отрядил в разведку десять человек под командой корнета, самолично расставил при въезде в ближайшие улицы караулы и, словно в виду неприятеля, приказал им зажечь фитили. Приняв эти чрезвычайные меры предосторожности, он вернулся и остановил свою лошадь перед фронтом отряда.
— Сержант! — крикнул он; тон у него сейчас был более строгий и властный, чем всегда.
Старый конник с расшитой перевязью и в шляпе с золотым галуном почтительно приблизился к своему командиру.
— У всех ли наших конников есть фитили?
— У всех, господин капитан.
— Пороховницы полны? Пуль достаточно?
— Достаточно, господин капитан.
— Отлично.
Капитан шагом поехал перед фронтом малочисленного своего отряда. Сержант следовал за ним на расстоянии, которое могла бы занять лошадь. Он заметил, что капитан не в духе, и долго не решался подъехать к нему. Наконец осмелел.
— Господин капитан! Разрешите конникам задать лошадям корму! Ведь лошади с утра ничего не ели.
— Нельзя.
— Ну хоть горсточку овса? Мы бы это мигом!
— Не сметь разнуздывать ни одну лошадь!
— А ведь если... как я слышал... лошадям ночью предстоит потрудиться... то, может быть, все-таки...
Офицер сделал нетерпеливый жест.
— Займите свое место в строю, — сухо сказал он и поехал дальше.
Сержант вернулся в строй.
— Ну что, сержант, стало быть, правда? Что же будет? Что такое? Что сказал капитан?
Ветераны забросали сержанта вопросами — на эту вольность по отношению к своему начальнику им давали право боевые заслуги и то, что они с давних пор вместе тянули солдатскую лямку.
— Жарко будет нынче, — сказал сержант тоном человека, который знает больше, да только не хочет рассказывать.
— А что? А что?
— Разнуздывать не велено ни на один миг... потому... кто его знает? Каждую минуту можем понадобиться.
— Стало быть, драка? — спросил трубач. — А с кем, хотел бы я знать?
— С кем? — чтобы дать себе время обдумать ответ, переспросил сержант. — Дурацкий вопрос! С кем же еще, черт бы тебя побрал, как не с врагами короля?
— С врагами-то с врагами, да кто они, эти враги? — упорно продолжал допытываться трубач.
— Он не знает, кто такие враги короля!
Сержант соболезнующе пожал плечами.
— Враг короля — испанец, но он бы так, тишком, не подобрался, его бы заметили, — высказал предположение один из конников.
— Нет, это что-то не то, — вмешался другой. — Мало ли у короля врагов, кроме испанцев?
— Бертран прав, — заключил сержант, — я знаю, кого он имеет в виду.
— Кого же?
— Гугенотов, — отвечал Бертран. — Не надо быть колдуном, чтобы догадаться. Всем известно, что гугеноты заимствовали свою веру у немцев, а немцы — наши враги, что-что, а это уж я знаю наверное: мне в них не раз приходилось стрелять, особливо под Сен-Кантеном[140] — они там дрались как черти.
— Так-то оно так, — снова заговорил трубач, — но ведь мир-то заключили, и, если память мне не изменяет, шум из-за того был изрядный.
— Нет, они нам не враги, — подтвердил молодой конник, одетый лучше других. — Мы ведь собираемся воевать с Фландрией, и легкоконными войсками будет командовать граф Ларошфуко, а кто не знает, что Ларошфуко — протестант? Провалиться мне на этом месте, если он не протестант с головы до ног! У него и шпоры-то кондейские и шляпа гугенотская.
— Чума его возьми! — воскликнул сержант. — Ты, Мерлен, этого не знаешь, ты тогда еще в нашем полку не служил. Во время той засады, когда мы все чуть было не сложили головы в Пуату, под Ла-Робре, нами командовал Ларошфуко. У него всегда за пазухой нож.
— И он же говорил, что отряд рейтаров лучше, чем легкоконный эскадрон, — вставил Бертран. — Я это знаю так же верно, как то, что эта лошадь пегая. Мне рассказывал паж королевы.
Слушатели выразили негодование, однако это чувство скоро уступило место желанию узнать, с чем связаны воинские приготовления, против кого направлены те чрезвычайные меры предосторожности, которые принимались у них на виду.
— Сержант, а сержант! — заговорил трубач. — Правда, вчера было покушение на короля?
— Бьюсь об заклад, это все орудуют... еретики.
— Когда мы завтракали в Андреевском кресте, хозяин передавал за верное, что они собираются упразднить мессу.
— Тогда все дни будут у нас скоромные, — философически заметил Мерлен. — Вместо котелка бобов кусочек солонинки — это еще беда невелика!
— Да, но если гугеноты возьмут верх, то первым делом они перебьют, как все равно посуду, легкоконные отряды и заменят их этими псами — немецкими рейтарами.
— Ну, коли так, я бы им ребра пощупал. Тут поневоле станешь правоверным католиком, убей меня бог! Бертран! Ты служил у протестантов, — скажи: правда, что адмирал платил конникам всего лишь по восьми су?
— Да, и ни одного денье больше. У, старый сквалыга! Потому-то я после первого похода от него и удрал.
— А капитан-то нынче не в духе, — заметил трубач. — Малый он хороший, с солдатами поговорить любит, а тут за всю дорогу звука не проронил.
— Вести недобрые, — ввернул сержант.
— Какие вести?
— Уж верно, что-нибудь насчет гугенотов.
— Опять гражданская война начнется, — сказал Бертран.
— Тем лучше для нас, — подхватил Мерлен: он во всем видел хорошую сторону. — Знай себе круши, села жги, гугеноток щекочи!
— Они, поди, затевают то же, что когда-то в Амбуазе, — сказал сержант. — Потому-то нас и вызвали. Ну, мы порядок быстро наведем.
В это время из разведки вернулся корнет, приблизился к капитану и стал тихо ему докладывать, а его солдаты присоединились к товарищам.
— Клянусь бородой, ничего не понимаю, что творится в Париже! — заговорил один из тех, кто ходил в разведку. — На улицах мы ни одной кошки не встретили, зато в Бастилии полно солдат. На дворе швейцарские пики торчат — чисто колосья в поле!
— Их там не больше пятисот, — возразил другой.
— Гугеноты покушались на короля, вот это я знаю наверное, — продолжал первый, — и во время свалки великий герцог Гиз собственноручно ранил адмирала.
— Так ему, разбойнику, и надо! — вскричал сержант.
— Дело до того дошло, — продолжал конник, — что швейцарцы на своем чертовом тарабарском языке говорили: мол, слишком долго во Франции терпят еретиков.
— И то правда, за последнее время они что-то уж очень стали нос задирать, — сказал Мерлен.
— Уж так важничают, уж так спесивятся — можно подумать, что это они нас побили под Жарнаком и Монконтуром.
— Они бы рады съесть мясо, а нам оставить кость, — молвил трубач.
— Добрым католикам давно пора их проучить.
— Доведись до меня, — сказал сержант, — прикажет мне король: «Перебей эту сволочь», — да пусть меня разжалуют, если я заставлю повторить этот приказ!
— Бель-Роз! А ну-ка, расскажи, что делал в городе корнет, — обратился к нему Мерлен.
— Он говорил с одним швейцарцем, похоже, с ихним офицером, но только я не расслышал, о чем. Тот ему сообщал что-то, знать, любопытное, потому корнет все только: «Ах, боже мой, боже мой!»
— Гляньте: к нам конники летят во весь мах. Уж верно, с приказом!
— Кажется, двое.
Капитан и корнет поехали к ним навстречу. Двое всадников быстро двигались по направлению к легкоконному отряду. Один из них, нарядно одетый, в шляпе, украшенной перьями, с зеленой перевязью, ехал на боевом коне. Спутник его, толстый, приземистый, коренастый, в черном одеянии, держал в руках большое деревянное распятие.
— Будет драка, это уж как пить дать, — сказал сержант. — Вон и священник — его послали исповедовать раненых.
— Не больно-то весело драться на голодное брюхо, — проговорил Мерлен.
Двое всадников попридержали коней и, вплотную подъехав к капитану, остановились.
— Целую руки господину де Мержи, — заговорил человек с зеленой перевязью. — Узнаете своего покорного слугу Томá де Морвеля?
До капитана еще не успела дойти весть о новом злодеянии Морвеля; он знал его только как убийцу славного де Муи. Вот почему он очень сухо ответил Морвелю:
— Я никакого господина де Морвеля не знаю. Полагаю, что вы явились объявить нам наконец, зачем мы здесь.
— Милостивый государь! Дело идет о спасении доброго нашего государя и нашей святой веры: им грозит опасность.
— Какая такая опасность? — презрительно спросил Жорж.
— Гугеноты злоумышляли на жизнь его величества. Однако преступный их заговор был, слава богу, вовремя раскрыт; ночью все истинные христиане должны объединиться и перерезать их сонных.
— Так муж силы Гедеон истребил мадианитян[141], — вставил человек в черном одеянии.
— Что такое? — содрогнувшись от ужаса, воскликнул Мержи.
— Горожане вооружены, — продолжал Морвель, — в город стянуты французская гвардия и три тысячи швейцарцев. Наши силы исчисляются примерно в шестьдесят тысяч человек. В одиннадцать часов будет подан сигнал — и пойдет потеха.
— Подлый душегуб! Это все мерзкая ложь! Король не дает распоряжений об убийствах, в крайнем случае он за них платит.
Однако Жорж тут же вспомнил о разговоре, который несколько дней тому назад вел с ним король.
— Потише, господин капитан! Если бы служба королю не поглощала все мои помыслы, я сумел бы ответить на ваши оскорбления. Слушайте меня внимательно: я прибыл к вам от его величества с требованием, чтобы вы и ваш отряд следовали за мной. Нам вверены Сент-Антуанская улица и прилегающий к ней квартал. Я привез вам точный список лиц, которых нам надлежит отправить на тот свет. Его преподобие отец Мальбуш обратится к вашим солдатам с наставлением и раздаст им белые кресты — такие кресты будут у всех католиков, а то в темноте можно принять своего за еретика.
— Я ни за что не приму участия в избиении спящих людей.
— Вы католик? Вы признаете Карла Девятого своим королем? Вам известна подпись маршала Ретца, повиноваться которому — ваш долг?
С этими словами Морвель достал из-за пояса бумагу и передал капитану. Мержи подозвал одного из своих конников, тот зажег о фитиль аркебузы пучок соломы и посветил капитану, и капитан прочел составленный по всей форме указ, именем короля обязывавший капитана де Мержи оказать поддержку городскому ополчению и поступить в распоряжение г-на де Морвеля для несения службы, коей суть вышеназванный г-н де Морвель ему изъяснит. К указу был приложен перечень имен под заглавием: Список еретиков, подлежащих умерщвлению в Сент-Антуанском квартале. Легкоконники не знали, что это за указ, они только видели при свете факела, который держал один из них, как глубоко он взволновал их начальника.
— Мои конники никогда не станут заниматься ремеслом убийц, — сказал Жорж и швырнул указ прямо в лицо Морвелю.
— При чем же тут убийство? — хладнокровно заметил священник. — Речь идет о справедливом возмездии еретикам.
— Орлы! — возвысив голос, крикнул Морвель легкоконникам. — Гугеноты хотят умертвить короля и перебить католиков. Их надо опередить. Ночью, пока они спят, мы их всех порешим. Их домá король отдает вам на разграбление!
Хищная радость звучала в крике, прокатившемся в ответ по рядам:
— Да здравствует король! Смерть гугенотам!
— Смирно! — громовым голосом крикнул капитан. — Здесь я командую, и больше никто... Друзья! Этот негодяй лжет. Но если даже и есть такой указ короля, все равно мои легкоконники не станут убивать беззащитных людей.
Солдаты молчали.
— Да здравствует король! Смерть гугенотам! — крикнули Морвель и его спутник.
Конники повторили за ними:
— Да здравствует король! Смерть гугенотам!
— Ну так как же, капитан? Повинуетесь? — спросил Морвель.
— Я больше не капитан! — воскликнул Жорж и сорвал с себя знаки отличия: перевязь и полумесяц.
— Задержите изменника! — обнажив шпагу, крикнул Морвель. — Убейте мятежника — он отказывается повиноваться королю!
Но ни один солдат не поднял руку на своего начальника... Жорж выбил шпагу из рук Морвеля, но убивать его не стал, он лишь ударил его эфесом по лицу, и при этом с такой силой, что тот полетел с коня.
— Прощайте, трусы! — сказал конникам Жорж. — Я думал, вы солдаты, а вы, как я посмотрю, убийцы, а не солдаты.
Затем он обратился к корнету:
— Альфонс! Если вы хотите, чтоб вас произвели в капитаны, то вот вам удобный случай: станьте предводителем этой шайки.
С этими словами он дал шпоры коню и галопом понесся в город. Корнет двинулся было за ним, однако немного погодя придержал коня, пустил его шагом, а потом и вовсе остановился, поворотил коня и присоединился к отряду, очевидно, решив, что хотя капитан дал ему совет в запальчивости, однако последовать ему стоит.
Все еще оглушенный ударом, Морвель, чертыхаясь, влез на коня. Монах, подняв распятие, призвал солдат не оставить в живых ни одного гугенота и утопить ересь в крови.
Упреки капитана внесли некоторое смятение в умы солдат, но как скоро он избавил их от своего присутствия и перед ними открылась перспектива вволю пограбить, они взмахнули саблями и поклялись исполнить все, что Морвель им бы ни приказал.
Глава двадцать первая Последнее усилие
Soothsayer
Beware the Ides of March!
Shakespeare. Julius Caesar.[142]В тот же вечер Бернар в обычное время вышел на улицу и, закутавшись в плащ под цвет стены его дома и нахлобучив шляпу, отправился, соблюдая надлежащую осторожность, к графине. Сделав несколько шагов, он повстречался с хирургом Амбруазом Паре, который лечил его, когда он был ранен. Нетрудно было догадаться, что Паре идет из дворца Шатильонов, и Мержи, назвав себя, спросил, что с адмиралом.
— Ему лучше, — ответил хирург. — Рана не смертельная, адмирал — здоровяк. С божьей помощью поправится. Я ему прописал питье, — надеюсь, оно ему пойдет на пользу, ночь он проспит спокойно.
Какой-то простолюдин, проходя мимо, услышал, что они говорят об адмирале. Отойдя с таким расчетом, чтобы его наглая выходка прошла безнаказанно, он крикнул:
— Ваш чертов адмирал скоро станцует сарабанду на виселице!
И пустился бежать со всех ног.
— Гадина! — сказал Мержи. — Меня зло берет, что нашему великому адмиралу приходится жить в городе, где у него столько врагов.
— К счастью, его дом хорошо охраняется, — заметил хирург. — Когда я уходил, на лестнице было полно солдат и они зажигали фитили. Эх, господин де Мержи! Не любят нас местные жители... Однако уж поздно, мне надо в Лувр.
Они попрощались, Мержи продолжал свой путь, и розовые мечтания очень скоро заставили его позабыть адмирала и ненависть католиков. Со всем тем он не мог не заметить чрезвычайного оживления на улицах Парижа, обыкновенно пустевших с наступлением ночи. То ему попадались крючники с ношей на плечах, и у каждого из них ноша эта была такой странной формы, что Мержи в темноте склонен был принять ее за связку пик; то отряд солдат, шагавший молча, с ружьями «на плечо», с зажженными фитилями. Распахивались окна, на мгновение появлялись люди со свечами и тотчас прятались.
— Эй, милый человек! — крикнул Мержи одному из крючников. — Куда это вы несете так поздно оружие?
— В Лувр, господин, на ночное увеселение.
— Приятель! — обратился Мержи к сержанту — начальнику дозора. — Куда это вы шагаете под ружьем?
— В Лувр, господин, на ночное увеселение.
— Эй, паж! Разве вы не при короле? Куда же идете вы и ваши товарищи и куда вы ведете коней в походной сбруе?
— В Лувр, господин, на ночное увеселение.
«На ночное увеселение! — заговорил сам с собой Мержи. — Все, как видно, посвящены в тайну — все, кроме меня. А впрочем, мое дело сторона. Государь волен развлекаться и без моего участия, меня не очень-то тянет смотреть на его увеселения».
Пройдя немного дальше, он обратил внимание на плохо одетого человека — тот останавливался перед некоторыми домами и мелом чертил на дверях кресты.
— Зачем вы, милый человек, помечаете дома? Вы что, квартирьер, что ли?
Незнакомец как сквозь землю провалился.
На углу той улицы, где жила графиня, Мержи едва не столкнулся нос к носу с шедшим в противоположном направлении человеком, завернувшимся, как и он, в широкий плащ. Хотя было темно и хотя оба явно старались проскочить незамеченными, они сейчас узнали друг друга.
— А, господин де Бевиль, добрый вечер! — сказал Мержи и протянул ему руку.
Бевиль, чтобы подать правую руку, сделал странное движение под плащом: переложил из правой руки в левую какой-то довольно тяжелый предмет. Плащ его слегка распахнулся.
— Привет доблестному бойцу, баловню красавиц! — воскликнул Бевиль. — Бьюсь об заклад, что мой благородный друг идет на свидание.
— А вы?.. Ох, и злы же на вас, как видно, мужья: если не ошибаюсь, вы в кольчуге, а то, что вы держите под плащом, дьявольски похоже на пистолеты.
— Нужно быть осторожным, господин Бернар, очень осторожным! — сказал Бевиль.
С этими словами он запахнул плащ так, чтобы не видно было оружия.
— Я весьма сожалею, что не имею возможности предложить вам сейчас свои услуги и шпагу, чтобы охранять улицу и стоять на часах у дверей дома вашей возлюбленной. Сегодня никак не могу, но в другой раз, пожалуйста, располагайте мною.
— Сегодня я не могу взять вас с собой, господин де Мержи.
Произнеся эту самую обыкновенную фразу, Бевиль, однако, странно усмехнулся.
— Ну, желаю вам удачи. Прощайте!
— Я вам тоже желаю удачи!
Последнее сказанное на прощанье слово Бевиль заметно подчеркнул.
Они расстались, но, сделав несколько шагов, Мержи услыхал, что Бевиль его зовет. Он обернулся и увидел, что тот идет к нему.
— Ваш брат в Париже?
— Нет. Но я жду его со дня на день... Скажите, пожалуйста, вы принимаете участие в ночном увеселении?
— В увеселении?
— Да. Всюду говорят, что ночью во дворце будет увеселение.
Бевиль пробормотал что-то невнятное.
— Ну, еще раз прощайте, — сказал Мержи. — Я спешу... Понимаете?
— Погодите, погодите! Еще одно слово! Как истинный друг, я не могу не дать вам совета.
— Какого совета?
— Сейчас к ней не ходите. Завтра вы будете меня благодарить, поверьте.
— Это и есть ваш совет? Я что-то не возьму в толк. К кому это к ней?
— Ну, ну, не притворяйтесь! Если вы человек благоразумный, сей же час переправьтесь на тот берег Сены.
— Это что, шутка?
— Какая там шутка! Я говорю совершенно серьезно. Повторяю: переправьтесь через Сену. Если вас будет уж очень искушать дьявол, пойдите по направлению к якобинскому монастырю на улице Святого Иакова. Через два дома от святых отцов стоит довольно ветхий домишко, над дверью висит большое деревянное распятие. Вывеска странная, ну да это не важно. Постучите — вам отворит приветливая старушка и из уважения ко мне примет с честью. Перенесите ваш любовный пыл на тот берег. У мамаши Брюлар премилые, услужливые племянницы... Вы меня поняли?
— Вы очень любезны. Душевно вам признателен.
— Нет, право, послушайтесь меня! Честное слово дворянина, там вам будет хорошо!
— Покорно благодарю, в другой раз я воспользуюсь вашим советом. А сегодня меня ждут, — сказал Мержи и сделал шаг вперед.
— Переправьтесь через Сену, милый друг, это мое последнее слово. Если с вами случится несчастье из-за того, что вы меня не послушались, — пеняйте на себя.
Бернара поразил необычайно серьезный тон Бевиля. И на этот раз уже не Бевиль остановил его, а он Бевиля:
— Черт возьми, да что же это такое? Растолкуйте мне, господин де Бевиль, перестаньте говорить загадками.
— Дорогой мой! В сущности, я не имею права выражаться яснее, и все же я вам скажу: переправьтесь за реку до глубокой ночи. А теперь прощайте.
— Но...
Бевиль был уже далеко. Мержи побежал было за ним, но, устыдясь, что попусту теряет драгоценное время, пошел своей дорогой и наконец приблизился к заветной калитке. В ожидании, пока совсем не скроются из виду прохожие, он стал прогуливаться возле ограды. Он боялся привлечь внимание прохожих тем, что кто-то в такое позднее время входит в сад. Ночь выдалась чудная, от дуновения ветерка было не так душно, луна то выплывала, то пряталась за легкие белые облачка. Это была ночь для любви.
И вдруг улица как вымерла. Мержи мигом отворил калитку и бесшумно затворил. Сердце у него стучало, но сейчас он думал только о блаженстве, которое ожидало его у Дианы, — мрачные мысли, возникшие у него под влиянием странных речей Бевиля, мгновенно рассеялись.
Он подошел к дому на цыпочках. Одно окно было полурастворено, сквозь красную занавеску пробивался свет лампы. То был условный знак. В мгновение ока Мержи очутился у своей любовницы в молельне.
Диана полулежала на низком диване, обитом синим шелком. Ее длинные черные волосы рассыпались по подушке. Глаза у нее были закрыты, — казалось, она борется с собой, чтобы не открыть их. Единственная в комнате серебряная лампа, подвешенная к потолку, ярко освещала бледное лицо и алые губы Дианы де Тюржи. Она не спала, но всякий при взгляде на нее невольно подумал бы, что она видит тяжелый сон. Но вот заскрипели сапоги Бернара, ступавшего по ковру, — Диана тотчас оторвала от подушки голову, открыла глаза, губы у нее зашевелились, она вся вздрогнула и с трудом удержала вопль ужаса.
— Я тебя испугал, мой ангел? — спросил Мержи, опустившись перед ней на колени и наклонившись над подушкой, на которую прекрасная графиня вновь откинулась головой.
— Наконец-то! Слава тебе, господи!
— Разве я опоздал? Полночь еще не скоро.
— Ах, да разве я о том?.. Бернар! Никто не видел, как ты вошел?
— Ни одна душа... Но что с тобой, моя радость? Почему ты не даешь мне своих прелестных губок?
— Ах, Бернар, если б ты знал!.. Умоляю: не мучь меня... Я страдаю невыносимо: у меня жестокая мигрень... голова как в огне...
— Бедняжка!
— Сядь поближе, но только, пожалуйста, не проси у меня сегодня ласк... Я совсем больна.
Она уткнулась лицом в подушку, и в тот же миг у нее вырвался жалобный стон. Потом она вдруг приподнялась на локте, откинула густые волосы, падавшие ей на лицо, схватила руку Мержи и приложила к своему виску. Бернар почувствовал, как сильно бьется у нее жилка.
— Приятно, что у тебя холодная рука, — молвила она.
— Милая Диана! Как бы я был рад, если 6 голова болела не у тебя, а у меня! — сказал Мержи и поцеловал ее в пылающий лоб.
— Ну да... А я была бы рада... Прикрой мне пальцами веки, так будет легче... Ах, если бы выплакаться, — может, боль и утихла бы, да вот беда: плакать я не могу.
Графиня умолкла; в тишине долго слышалось лишь ее прерывистое, стесненное дыхание. Мержи, стоя на коленях подле дивана, ласково гладил и время от времени целовал опущенные веки прелестной женщины. Левой рукой он опирался на подушку; пальцы его возлюбленной порою судорожно сжимали его пальцы. Дыхание Дианы, нежное и вместе с тем жаркое, возбуждающе щекотало ему губы.
— Родная моя! — сказал он наконец. — По-моему, ты страдаешь еще от чего-то больше, чем от головной боли. Какая у тебя кручина?.. И почему бы тебе не поведать ее мне? Любить — это значит делить пополам не только радости, но и горести.
Графиня, не открывая глаз, покачала головой. Она разомкнула губы, но членораздельного звука так и не издала; это усилие ее, видимо, утомило, и она снова уронила голову к Бернару на плечо. Вслед за тем часы пробили половину двенадцатого. Диана вздрогнула и, трепеща, приподнялась на постели.
— Нет, право, ты меня пугаешь, моя ненаглядная!
— Ничего... пока еще ничего... — глухим голосом проговорила она. — Как ужасен бой часов! Каждый удар словно раскаленное железо забивает мне в голову.
Диана подставила Бернару лоб, и он не нашел лучшего лекарства и лучшего ответа, как поцеловать его. Неожиданно она вытянула руки, положила их на плечи своему возлюбленному и, по-прежнему полулежа, впилась в него горящими глазами, которые, казалось, готовы были его пронзить.
— Бернар! — молвила она. — Когда же ты перейдешь в нашу веру?
— Ангелочек! Не будем сегодня об этом говорить. У тебя голова сильней разболится.
— У меня болит голова от твоего упрямства... но тебя это не трогает. А между тем время не ждет, и если бы даже я сейчас умирала, все равно до последнего моего вздоха я продолжала бы увещевать тебя...
Мержи попытался заградить ей уста поцелуем. Это довольно веский довод, он служит ответом на все вопросы, с какими возлюбленная может обратиться к своему любовнику. Диана обыкновенно шла Бернару навстречу, но тут она решительно, почти с негодованием оттолкнула его.
— Послушайте, господин де Мержи! Я каждый день при мысли о вас и о вашем заблуждении плачу кровавыми слезами. Вы знаете, как я вас люблю! Вообразите же наконец, что я должна испытывать от одного сознания, что человек, который мне дороже жизни, может в любую минуту погубить и тело свое, и душу.
— Диана! Мы же условились больше об этом не говорить!
— Нет, несчастный, об этом нужно говорить! Кто знает, может, у тебя и часа не остается на покаяние!
Необычный ее тон и странные намеки невольно привели на память Бернару загадочные предостережения Бевиля. Им овладело непонятное ему самому беспокойство, но он тут же сумел себя перебороть, а то, что так усилился проповеднический пыл Дианы, он объяснил ее богобоязненностью.
— Что ты хочешь сказать, моя прелесть? Ты опасаешься, что нарочно для того, чтобы убить гугенота, сейчас на меня упадет потолок, как прошлую ночь на нас свалился полог? Мы с тобой счастливо отделались — пыль на нас посыпалась, только и всего.
— Твое упрямство хоть кого приведет в отчаяние!.. Послушай: я видела во сне, что твои враги убивают тебя... Я не успела привести своего духовника, и ты, окровавленный, растерзанный, отошел в мир иной.
— Мои враги? По-моему, у меня их нет.
— Безумец! Кто ненавидит вашу ересь, тот вам и враг! Против вас вся Франция! Да, до тех пор, пока ты сам — враг господень и враг церкви, все французы обязаны быть твоими врагами.
— Оставим этот разговор, моя повелительница. А что касается снов, то пусть тебе их разгадает старуха Камилла — я в этом ничего не смыслю. Поговорим о чем-нибудь другом... Ты, кажется, была сегодня во дворце. Вот откуда, я уверен, взялась эта головная боль, которая тебя так мучает, а меня бесит!
— Да, я недавно оттуда, Бернар. Я видела королеву и ушла от нее... с твердым намерением сделать последнее усилие для того, чтобы ты переменил веру... Это необходимо, это совершенно необходимо!..
— Вот что, моя прелесть, — перебил ее Мержи, — коль скоро, несмотря на недомогание, у тебя хватает сил проповедовать с таким жаром, то мы могли бы, с твоего позволения, гораздо лучше провести время.
Она ответила на эту шутку полупрезрительным, полугневным взглядом.
— Заблудший! — как бы говоря сама с собой, тихо сказала она. — Почему я должна с ним церемониться?
А затем, уже громким голосом, продолжала:
— Я вижу ясно: ты меня не любишь. Для тебя что твоя лошадь, что я — разницы никакой. Лишь бы я доставляла тебе удовольствие, а до моих терзаний тебе дела нет!.. А я ради тебя, только ради тебя согласилась терпеть угрызения совести, такие, что рядом с ними все пытки, которые способна изобрести человеческая злоба, — ничто. Одно слово из твоих уст вернуло бы моей душе мир. Но ты этого слова никогда не произнесешь. Ты не пожертвуешь ради меня ни одним из своих предрассудков.
— Дорогая Диана! Что ты на меня напала? Будь же справедлива, не давай себя ослеплять религиозному фанатизму. Ответь мне: где ты найдешь раба более покорного, чем я, у которого бы разум и воля всецело подчинялись тебе? Повторяю: умереть за тебя я готов, но уверовать в то, во что я не верю, я не в состоянии.
Слушая Бернара, она пожимала плечами и смотрела на него почти ненавидящим взглядом.
— Я не могу ради тебя сменить свои темно-русые волосы на белокурые, — продолжал он. — Я не могу в угоду тебе изменить свое телосложение. Моя вера — это, дорогая Диана, одна из частей моего тела, и оторвать ее от тела можно только вместе с жизнью. Пусть меня хоть двадцать лет поучают, я никогда не поверю, что кусок пресного хлеба...
— Замолчи! Не богохульствуй! — властным тоном прервала его Диана. — Все мои старания оказались тщетными. У всех у вас, кто только ни заражен ядом ереси, медные лбы, вы слепы и глухи к истине, вы боитесь видеть и слышать. Но пришло время, когда вы больше ничего уже не увидите и не услышите... Есть только одно средство уничтожить язву, разъедающую церковь, и его к вам применят!
Она в волнении прошлась по комнате, а потом заговорила снова:
— Не пройдет и часа, как у дракона ереси будут отсечены все семь голов. Мечи наточены, верные наготове. Нечестивые исчезнут с лица земли.
Она показала пальцем на часы в углу комнаты.
— Смотри: тебе осталось четверть часа на покаяние. Как скоро стрелка дойдет вон до той точки, участь твоя будет решена.
Не успела она договорить, как послышался глухой шум, напоминавший гул толпы, суетящейся на большом пожаре, и этот гул, сначала неясный, стремительно нарастал. Несколько минут спустя можно было уже различить колокольный звон и ружейные залпы.
— Какие ужасы ты мне сулишь! — воскликнул Мержи.
Графиня кинулась к окну и распахнула его.
Теперь ни стекла, ни занавески уже не сдерживали шума, и он стал более явственным. Можно было уловить и крики боли, и ликующий рев. Насколько хватал глаз, над городом медленно поднимался к небу багровый дым. Все это и впрямь было похоже на огромный пожар, но комнату мгновенно наполнил запах смолы, который мог исходить только от множества зажженных факелов. Вслед за тем вспышка от залпа на мгновение осветила стекла соседнего дома.
— Избиение началось! — в ужасе схватившись за голову, воскликнула графиня.
— Какое избиение? О чем ты говоришь?
— Ночью перережут всех гугенотов. Так повелел король. Все католики взялись за оружие, ни один еретик не избегнет своей участи. Церковь и Франция спасены, а вот ты погибнешь, если не отречешься от своей ложной веры!
На всем теле у Мержи выступил холодный пот. Он растерянно посмотрел на Диану — лицо ее выражало ужас и вместе с тем ликование. Яростный вой, который лез ему в уши и которым полнился весь город, достаточно ясно доказывал, что страшная весть, которую ему сообщила Диана, — это не выдумка. Некоторое время графиня стояла неподвижно и, не произнося ни слова, пристально смотрела на него. Пальцем она показывала на окно, — видимо, она хотела подействовать на его воображение, чтобы он по этому зареву и по людоедским выкрикам представил себе, что там, на улицах, льется кровь. Постепенно выражение ее лица смягчилось. Злобная радость исчезла, ужас остался. Наконец она упала на колени и умоляюще заговорила:
— Бернар! Заклинаю тебя: не губи себя, обратись в нашу веру! Не губи и своей жизни, и моей: ведь я завишу от тебя.
Мержи, дико глянув на нее, стал от нее пятиться, а она, простирая к нему руки, поползла за ним на коленях. Ни слова ей не ответив, он кинулся к креслу, стоявшему в глубине молельни, и схватил свою шпагу, которую он там оставил.
— Несчастный! Что ты хочешь делать? — подбежав к нему, воскликнула графиня.
— Защищаться! Я им не баран, чтобы меня резать.
— Сумасшедший! Да тебя тысячи шпаг не спасут! Королевская гвардия, швейцарцы, мещане, простой народ — все принимают участие в избиении, нет ни одного гугенота, к груди которого не было бы сейчас приставлено десять кинжалов. У тебя есть только одно средство спастись от гибели — стань католиком.
Мержи был отважен, однако, представив себе, какими грозными опасностями чревата для него эта ночь, он на мгновение почувствовал, что в сердце к нему заползает животный страх. И тут с быстротою молнии мозг его пронзила мысль о спасении ценою отречения от веры отцов.
— Ручаюсь, что если ты станешь католиком, тебе будет дарована жизнь, — сложив руки, молила Диана.
«Если отрекусь, то потом всю жизнь буду себя презирать», — подумал Мержи.
При одной этой мысли к нему вернулась твердость духа, которую еще усилило чувство стыда за минутную слабость. Он нахлобучил шляпу, застегнул портупею и, обмотав вокруг левой руки плащ, так чтобы он заменял ему щит, с решительным видом направился к выходу.
— Куда ты, несчастный?
— На улицу. Я не хочу, чтобы меня зарезали в вашем доме, у вас на глазах, — это будет вам неприятно.
Глубокое презрение, которое слышалось в его голосе, подействовало на графиню удручающе. Она стала у него на дороге. Он оттолкнул ее, и оттолкнул грубо. Тогда она ухватилась за полу его камзола и на коленях потащилась за ним.
— Пустите меня! — крикнул он. — Вы что же, хотите выдать меня убийцам? Возлюбленная гугенота принесет его кровь в жертву богу и тем искупит свои грехи.
— Не ходи, Бернар, умоляю тебя! У меня только одно желание — чтобы ты спасся. Живи на радость мне, мой золотой! Не губи себя — ради нашей любви!.. Произнеси только одно слово, — клянусь тебе, ты будешь спасен.
— Чтобы я принял веру убийц и грабителей? Святые мученики, страдающие за Евангелие! Я иду к вам!
Мержи рванулся, и графиня ничком повалилась на пол. Он уже отворял дверь, как вдруг Диана с быстротою молодой тигрицы вскочила, кинулась к нему и крепче сильного мужчины обхватила его руками.
— Бернар! — вне себя, со слезами на глазах, крикнула она. — Таким я люблю тебя еще больше, чем если бы ты стал католиком!
Она увлекла его к дивану и, упав вместе с ним, покрыла его лицо поцелуями и омочила слезами.
— Побудь тут, единственная любовь моя, побудь со мной, храбрый мой Бернар, — твердила она, сжимая его в объятиях и обвиваясь вокруг него, как змея вокруг жертвы. — Они не станут искать тебя здесь, в моих объятиях. Чтобы добраться до твоей груди, им придется сначала убить меня. Прости меня, мой любимый! Я не могла предупредить тебя, что твоя жизнь в опасности. Я была связана страшной клятвой. Но я тебя спасу или погибну вместе с тобой.
Тут раздался сильный стук во входную дверь. Графиня пронзительно вскрикнула, а Мержи вырвался из ее объятий, вокруг его левой руки по-прежнему был обмотан плащ, и в эту минуту он ощутил в себе такую силу и такую решимость, что, если бы перед ним выросла сотня убийц, он не колеблясь ринулся бы на них очертя голову.
Почти во всех парижских домах во входных дверях были проделаны маленькие квадратные, забранные мелкой железной решеткой отверстия, для того чтобы обитатели могли сперва убедиться, стоит отворить или нет. Многие предусмотрительные люди, которые если бы и сдались, так только после правильной осады, не чувствовали себя в безопасности даже за тяжелой дубовой дверью с железными планками, прибитыми толстыми гвоздями. Вот почему по обеим сторонам двери устраивались узкие бойницы, откуда было очень удобно, оставаясь невидимым, палить по осаждающим.
Старый конюший графини, поверенный ее тайн, рассмотрев в глазок, кто стучит, и учинив строгий допрос, доложил своей госпоже, что капитан Жорж де Мержи настоятельно просит впустить его. У всех отлегло от сердца. Дверь была отворена.
Глава двадцать вторая Двадцать четвертое августа
Пускайте кровь! Пускайте кровь!
Приказ маршала Тавана.[143]Бросив свой отряд, Жорж поспешил домой в надежде застать там брата, но тот, сказав слугам, что уходит на всю ночь, уже исчез. Жорж, живо смекнув, что брат у графини, побежал туда. Но избиение уже началось. Давка, толпы убийц, цепи, протянутые через улицы, — все это на каждом шагу преграждало ему путь. Жоржу пришлось идти мимо Лувра — здесь особенно свирепствовал фанатизм. В этом квартале жило много протестантов, вот почему он был наводнен католиками и гвардейцами, и они истребляли протестантов огнем и мечом. По энергическому выражению одного из тогдашних писателей[144], «кровь со всех сторон стекалась к реке». Нельзя было перейти улицу без риска, что на вас в любую минуту не свалится труп, выброшенный из окна.
Дьявольская дальновидность убийц сказалась в том, что они почти все лодки, которых всегда здесь было много, переправили на тот берег; таким образом, многим из тех, что метались по набережной Сены в надежде сесть в лодку и спастись от врагов, оставалось либо утопиться, либо подставить головы под алебарды гонявшихся за ними солдат. Рассказывают, что в одном из дворцовых окон был виден Карл IX: вооруженный длинной аркебузой, он «стрелял по дичи», то есть по несчастным беглецам[144].
Капитан, забрызганный кровью, переступая через трупы, на каждом шагу рискуя тем, что кто-нибудь из душегубов по ошибке прикончит и его, шел дальше. Он обратил внимание, что у солдат и вооруженных горожан белые повязки на рукавах и белые кресты на шляпах. Он мог бы нацепить на себя эти отличительные знаки, но ему внушали отвращение и сами убийцы, и те приметы, по которым они узнавали друг друга.
На берегу реки, недалеко от Шатле, кто-то его окликнул. Он обернулся и увидел человека, вооруженного до зубов, но, по-видимому, не применявшего оружия, хотя на шляпе у него был белый крест, и с самым независимым видом вертевшего в руках клочок бумаги. Это был Бевиль. Он безучастно смотрел на то, как с Мельничного моста бросают в Сену и мертвых и живых.
— За коим чертом тебя сюда принесло, Жорж? Чудо, что ли, какое совершилось, по наитию свыше ты выказываешь такую ревность о вере? Ведь ты, как я вижу, охотишься на гугенотов?
— А ты почему очутился среди этих мерзавцев?
— Кто, я? Дьявольщина, я наблюдаю! Прелюбопытное зрелище! Да, ты еще не знаешь, каков я мастак. Помнишь старика Мишеля Корнабона, ростовщика-гугенота, который еще так лихо меня обчистил?
— Негодяй! Ты его убил?
— Я? Убил? Фу! Я в дела вероисповедания не вмешиваюсь. Какое там убил — я спрятал его у себя в подвале, а он мне за это дал расписку, что получил с меня долг сполна. Таким образом, я сделал доброе дело и тотчас получил награду. Правда, чтобы скорей добиться от него расписки, я дважды приставлял к его виску пистолет, но уж, нелегкая меня возьми, выстрелить ни за что бы не выстрелил... Смотри, смотри! У женщины юбка зацепилась за бревно. Сейчас упадет... Нет, не упала! Ах ты черт! Занятно! Надо подойти поближе.
Жорж за ним не пошел.
«А ведь это один из наиболее достойных уважения дворян во всем городе!» — стукнув себя кулаком по голове, подумал он.
Он двинулся по улице Сен-Жос, безлюдной и темной — должно быть, никто из реформатов на ней не жил. Вокруг, однако, было шумно, и шум этот был здесь хорошо слышен. Внезапно багровые огни факелов осветили белые стены. Раздались пронзительные крики, и вслед за тем Жорж увидел нагую, растрепанную женщину, державшую на руках ребенка. Она бежала с невероятной быстротой. За ней гнались двое мужчин и, точно охотники, преследующие хищного зверя, один другого подстегивали дикими криками. Женщина только хотела было свернуть в переулок, но тут один из преследователей выстрелил в нее из аркебузы. Заряд попал ей в спину, и она упала навзничь. Однако она сейчас же встала, сделала шаг по направлению к Жоржу и, напрягая последние усилия, протянула ему младенца, — она словно поручала свое дитя его великодушию. Затем, не произнеся ни слова, скончалась.
— Еще одна сука еретичка околела! — крикнул стрелявший из аркебузы. — Я не успокоюсь до тех пор, пока не ухлопаю десяток.
— Подлец! — вскричал капитан и в упор выстрелил в него из пистолета.
Злодей стукнулся головой об стену. Глаза у него страшно выкатились из орбит, пятки заскользили по земле, и он, точно лишенная упора доска, покатился и упал бездыханный.
— Что? Убивать католиков? — крикнул его товарищ, у которого в одной руке был факел, а в другой окровавленная шпага. — Вы кто такой? Свят, свят, свят, да вы из королевских легкоконников! Вот тебе на! Вы дали маху, господин офицер.
Капитан выхватил из-за пояса второй пистолет и взвел курок. Головорез отлично понял, что означает движение, которое сделал Жорж, а также слабый звук щелкнувшего курка. Он бросил факел и пустился бежать без оглядки. Жорж пожалел для него пули. Он нагнулся, дотронулся рукой до женщины, распростертой на земле, и удостоверился, что она мертва. Ее ранило навылет. Ребенок, обвив ее шею ручонками, кричал и плакал. Он был залит кровью, но каким-то чудом не ранен. Он уцепился за мать — капитан не без труда оттащил его и завернул в свой плащ. Убедившись после этой стычки, что лишняя предосторожность не помешает, капитан поднял шляпу убитого, сорвал с нее белый крест и прикрепил к своей. Благодаря этому он уже без всяких приключений добрался до дома графини.
Братья кинулись друг другу на шею и потом долго еще сидели, крепко обнявшись, не в силах вымолвить ни слова. Наконец капитан вкратце рассказал, что творится в городе. Бернар проклинал короля, Гизов, попов, порывался выйти и помочь единоверцам, если они попытаются оказать сопротивление врагам. Графиня со слезами удерживала его, а ребенок кричал и звал мать.
Однако нельзя же было кричать, вздыхать и плакать до бесконечности — наконец заговорили о том, как быть дальше. Конюший графини сказал, что он найдет женщину, которая позаботится о ребенке. Бернару нечего было и думать выходить на улицу. Да и где он мог бы укрыться? Кто бы ему поручился, что резня не идет сейчас по всей Франции? Мосты, по которым реформаты могли бы перебраться в Сен-Жерменское предместье, откуда им легче было бы бежать в южные провинции, с давних пор сочувствовавшие протестантству, охраняли многочисленные отряды гвардейцев. Взывать к милосердию государя, когда он, разгоряченный бойней, требовал новых жертв, представлялось бесполезным, более того: неблагоразумным. Графиня славилась своей набожностью, поэтому трудно было предположить, чтобы злодеи стали производить у нее тщательный обыск, а слугам своим Диана доверяла вполне. Таким образом, ее дом казался наиболее надежным убежищем для Бернара. Было решено, что пока она спрячет его у себя, а там будет видно.
С наступлением дня избиение не прекратилось — напротив, оно стало еще более ожесточенным и упорядоченным. Не было такого католика, который из страха быть заподозренным в ереси не нацепил бы на шляпу белого креста, не вооружился бы или не бежал доносить на гугенотов, которых еще не успели прикончить. Король заперся во дворце, и к нему не допускали никого, кроме предводителей головорезов, чернь, мечтавшая пограбить, примкнула к городскому ополчению и к солдатам, а в церквах священники призывали верующих никому не давать пощады.
— Отрубим у гидры все головы, раз навсегда положим конец гражданским войнам, — говорили они.
А чтобы доказать людям, жаждавшим крови и знамений, что само небо благословляет их ненависть и, дабы воодушевить их, явило дивное чудо, они вопили:
— Идите на Кладбище убиенных младенцев и посмотрите на боярышник: он опять зацвел, его полили кровью еретиков, и это сразу его оживило и омолодило.
К кладбищу потянулись торжественные многолюдные процессии, — это вооруженные головорезы ходили поклониться священному кустарнику, а возвращались они с кладбища, готовые с вящим усердием разыскивать и умерщвлять тех, кого столь явно осуждало само небо. У всех на устах было изречение Екатерины. Его повторяли, вырезая детей и женщин: Che pletà lor ser crudele, che crudeltà, lor ser pietoso — теперь человечен тот, кто жесток, жесток тот, кто человечен.
Удивительное дело: почти все протестанты побывали на войне, участвовали в упорных боях, и им нередко удавалось уравновесить превосходство сил противника своей храбростью, а во время этой бойни только два протестанта хоть и слабо, но все же сопротивлялись убийцам, причем из них двоих воевал прежде только один. Быть может, привычка воевать в строю, придерживаясь боевого порядка, мешала развернуться каждому из них в отдельности, мешала превратить свой дом в крепость. И вот матерые вояки, словно жертвы, предназначенные на заклание, подставляли горло негодяям, которые еще вчера трепетали перед ними. Они понимали мужество как смирение и предпочитали ореол страдальца ореолу героя.
Когда жажда крови была до некоторой степени утолена, наиболее милосердные из головорезов предложили своим жертвам купить себе жизнь ценой отречения от веры. Лишь очень немногие кальвинисты воспользовались этим предложением и согласились откупиться от смерти и от мучений ложью, — быть может, простительной. Над головами женщин и детей были занесены мечи, а они читали свой символ веры и безропотно гибли.
Через два дня король попытался унять резню, но если дать волю низким страстям толпы, то ее уже не уймешь. Кинжалы продолжали наносить удары, а потом уже и сам король, которого обвинили в потворстве нечестивцам, вынужден был взять свой призыв к милосердию обратно и даже превзошел себя в своей злобе, каковая, впрочем, являлась одной из главных черт его характера.
Первые дни после Варфоломеевской ночи Бернара часто навещал в укрытии его брат и всякий раз приводил новые подробности тех страшных сцен, коих свидетелем ему суждено было стать.
— Когда же наконец я покину этот край убийц и лиходеев? — воскликнул Жорж. — Я предпочел бы жить среди зверей, чем среди французов.
— Поедем со мной в Ла-Рошель, — говорил Бернар. — Авось, там еще не взяли верх головорезы. Давай вместе умрем! Если ты станешь на защиту этого последнего оплота нашей веры, то твое отступничество будет забыто.
— А как же я? — спрашивала Диана.
— Поедем лучше в Германию, а не то так в Англию, — возражал Жорж. — Там, по крайней мере, и нас не зарежут, и мы никого не будем резать.
Их замыслы не осуществились. Жоржа посадили в тюрьму за то, что он отказался повиноваться королю, а графиня, дрожавшая от страха, что ее возлюбленного накроют, думала только о том, как бы помочь ему бежать из Парижа.
Глава двадцать третья Два монаха
Капюшон ему надели,
И готов монах.
Народная песня.В кабачке, расположенном на берегу Луары, немного ниже Орлеана, ближе к Божанси, молодой монах сидел за столиком и, полуопустив широкий капюшон своей коричневой сутаны, с примерным усердием читал молитвенник, хотя уголок для чтения он выбрал довольно темный. Бусинки его четок, висевших у пояса, были крупнее голубиного яйца; множество образков, державшихся на том же веревочном поясе, бренчало при малейшем его движении. Когда он поднимал голову и смотрел на дверь, был виден его красивый рот и закрученные в виде турецкого лука молодецкие усы, которые могли бы сделать честь любому армейскому капитану. Руки у него были белые-белые, ногти длинные, аккуратно подстриженные, — все это наводило на мысль, что молодой чернец устава своего ордена строго не придерживается и никогда и в руки-то не брал ни заступа, ни грабель.
К нему подошла дородная крестьянка с налитыми щеками, — она исполняла здесь не только обязанности служанки, но и стряпухи; помимо всего прочего, она была хозяйкой этого заведения, — и, довольно неуклюже присев перед ним в реверансе, спросила:
— Что же это вы, отец мой, на обед себе ничего не закажете? Ведь уж полдень-то миновал.
— Долго еще не будет барки из Божанси?
— Кто ее знает! Вода убыла — особенно не разгонишься. Да барке еще и не время. Я бы на вашем месте пообедала у нас.
— Хорошо, я пообедаю. Только нет ли у вас отдельной комнаты? Здесь не очень приятно пахнет.
— Уж больно вы привередливы, отец мой. А я так ничего не чую.
— Не свиней ли палят возле вашего трактира?
— Свиней? Ой, насмешили! Свиней! Да, почти что. Свиньи они, свиньи — про них верно кто-то сказал, что жили они по-свински. Вот только есть этих свиней нельзя. Это, — прошу меня извинить, отец мой, — гугеноты, их сжигают на берегу, шагах в ста отсюда, вот почему здесь и пахнет паленым.
— Гугеноты?
— Ну да, гугеноты. Вам-то что? Еще аппетит из-за них портить? А комнатку, где бы вам пообедать, я найду, только уж не побрезгайте. Нет, теперь гугеноты не так скверно пахнут. Вот если б их не сжигать, вонь от них была бы — затыкай нос. Нынче утром их во какая куча на песке лежала, высотой... как бы сказать? Высотой с этот камин.
— И вы ходили смотреть на трупы?
— А, это вы потому спрашиваете, что они голые! Но ведь они мертвые, ваше преподобие, — тут ничего такого нет. Все равно что я бы на дохлых лягушек глядела. Видать, вчера в Орлеане потрудились на славу, — Луара нанесла к нам невесть сколько этой самой еретической рыбы. Река-то мелеет, так их, что ни день, на песке находят. Вчера пошел работник с мельницы посмотреть сети, — линьки не попались ли, ан там мертвая женщина: ее в живот алебардой ткнули. Глядите: вошла сюда, а вышла аж вон там, между лопаток. Он-то, конечно, предпочел бы вместо нее здорового карпа... Ваше преподобие! Что это с вами! Никак, вам дурно? Хотите, я вам до обеда стаканчик божансийского вина принесу? Сразу дурнота пройдет.
— Благодарю вас.
— Так что же вы желаете на обед?
— Что у вас есть, то и давайте... Мне безразлично.
— А все-таки? Скажу не хвалясь: у меня в кладовой стены ломятся.
— Ну, зажарьте цыпленка. И не мешайте мне читать молитвенник.
— Цыпленка! Цыпленка! Ай-ай-ай, ваше преподобие, нечего сказать, отличились! Кому угодно постом рот заткет паутина, только не вам. Стало быть, вам папа разрешил по пятницам есть цыплят?
— Ах, какой же я рассеянный!.. Верно, верно, ведь сегодня пятница! По пятницам мясной пищи не принимай. Приготовьте мне яичницу. Спасибо, что вовремя предупредили, а то долго ли до греха?
— Все они хороши, голубчики! — ворчала себе под нос кабатчица. — Не напомни, так они вам в постный день цыпленка уберут. А найдут у бедной женщины кусочек сала в супе, такой крик подымут — помилуй бог!
Отведя душу, кабатчица принялась готовить яичницу, а монах снова углубился в чтение.
— Ave Maria[145], сестра моя! — сказал еще один монах. Он вошел в кабачок, как раз когда тетушка Маргарита, придерживая сковородку, собиралась перевернуть внушительных размеров яичницу.
Это был красивый седобородый старик, высокий, крепкий, плотный, краснолицый. Однако первое, что привлекало к нему внимание, — это огромный пластырь, закрывавший один глаз и половину щеки. По-французски он изъяснялся хотя и свободно, но с легким акцентом.
Стоило ему показаться в дверях, как молодой монах еще ниже опустил свой капюшон, чтобы совсем не было видно лица. Однако тетушку Маргариту особенно поразило другое: день был жаркий, и того ради старый монах капюшон свой откинул, но едва он увидел собрата по ордену, так сейчас же его опустил.
— Как раз к обеду, отец мой! — молвила кабатчица. — Ждать вам не придется и есть с кем разделить компанию.
Тут она обратилась к молодому монаху:
— Ваше преподобие! Вы, верно уж, ничего не имеете против отобедать с его преподобием? Его сюда привлек запах яичницы. Маслица-то я не пожалела!
— Боюсь, как бы не стеснить почтенного посетителя, — пролепетал молодой инок.
— Я бедный эльзасский монах... — низко опустив голову, пробормотал старик. — Плохо говорю по-французски... Боюсь, что мое общество не доставит удовольствия собрату.
— Будет вам церемонии-то разводить! — вмешалась тетушка Маргарита. — У монахов, да еще одного ордена, все должно быть общее: и постель и стол.
С этими словами она взяла скамейку и поставила ее у стола, как раз напротив молодого монаха. Старик сел боком — он чувствовал себя явно неловко. Можно было догадаться, что голод борется в нем с нежеланием остаться один на один со своим собратом.
Тетушка Маргарита принесла яичницу.
— Ну, отцы мои, скорей читайте молитву перед обедом, а потом скажете, хороша ли моя яичница.
Напоминание насчет молитвы повергло обоих монахов в еще пущее замешательство.
Младший сказал старшему:
— Читайте вы. Вы старше меня, вам эта честь и подобает.
— Нет, что вы! Вы пришли раньше меня — вы и читайте.
— Нет, уж лучше вы.
— Увольте.
— Не могу.
— Что мне с ними делать? Ведь так яичница простынет! — всполошилась тетушка Маргарита. — Свет еще не видел таких церемонных францисканцев. Ну, пусть старший прочтет предобеденную, а младший — благодарственную...
— Я умею читать молитву перед обедом только на своем родном языке, — объявил старший монах.
Молодой, казалось, удивился и искоса поглядел на своего сотрапезника. Между тем старик, молитвенно сложив руки, забормотал себе в капюшон какие-то непонятные слова. Потом сел на свое место и, даром времени не теряя, мигом уплел три четверти яичницы и осушил бутылку вина. Его товарищ, уткнув нос в тарелку, открывал рот только перед тем, как что-нибудь в него положить. Покончив с яичницей, он встал, сложил руки и, запинаясь, пробубнил скороговоркой несколько латинских слов, последними из которых были: Et beata viscera virginis Mariae[146]. Тетушка Маргарита только эти слова и разобрала.
— Прости, господи, мое прегрешение, уж больно несуразную благодарственную молитву вы прочитали, отец мой! Наш священник, помнится, не так ее читает.
— Так читают в нашей обители, — возразил молодой францисканец.
— Когда барка придет? — спросил другой.
— Потерпите еще немного — должна скоро прийти, — отвечала тетушка Маргарита.
Молодому иноку этот разговор, видимо, не понравился, — сделать же какое-либо замечание по этому поводу он не решился и, взяв молитвенник, весь ушел в чтение.
Эльзасец между тем, повернувшись спиной к товарищу, перебирал четки и беззвучно шевелил губами.
«Сроду не видала я таких чудных, таких несловоохотливых монахов», — подумала тетушка Маргарита и села за прялку.
С четверть часа тишину нарушало лишь жужжание прялки, как вдруг в кабачок вошли четверо вооруженных людей пренеприятной наружности. При виде монахов они только чуть дотронулись до своих шляп. Один из них, поздоровавшись с Маргаритой и назвав ее попросту «Марго», потребовал прежде всего вина и обед чтобы живо был на столе, а то, мол, у него глотка мохом поросла — давненько челюстями не двигал.
— Вина, вина! — заворчала тетушка Маргарита. — Спросить вина всякий сумеет, господин Буа-Дофен. А платить вы за него будете? Жером Кредит, было бы вам известно, на том свете. А вы должны мне за вино, за обеды да за ужины шесть экю с лишком, — это так же верно, как то, что я честная женщина.
— И то и другое справедливо, — со смехом подтвердил Буа-Дофен. — Стало быть, я должен вам, дорогая Марго, всего-навсего два экю, и больше ни денье. (Он выразился сильнее.)
— Иисусе, Мария! Разве так можно?..
— Ну, ну, хрычовочка, не вопи! Шесть экю так шесть экю. Я тебе их уплачу, Марготон, вместе с тем, что мы здесь истратим сегодня. Карман у меня нынче не пустой, хотя, сказать по правде, ремесло наше убыточное. Не понимаю, куда эти прохвосты деньги девают.
— Наверно, проглатывают, как все равно немцы, — заметил один из его товарищей.
— Чума их возьми! — вскричал Буа-Дофен. — Надо бы это разнюхать. Добрые пистоли в костяке у еретика — это вкусная начинка, не собакам же ее выбрасывать.
— Как она нынче утром визжала, пасторская-то дочка! — напомнил третий.
— А толстяк пастор! — подхватил четвертый. — Что смеху-то с ним было! Из-за своей толщины никак не мог в воду погрузиться.
— Стало быть, вы нынче утром хорошо поработали? — спросила Маргарита; она только что вернулась с бутылками из погреба.
— Еще как! — отвечал Буа-Дофен. — Побросали в огонь и в воду больше десяти человек — мужчин, женщин, малых ребят. Да вот горе, Марго: у них гроша за душой не оказалось. Только у одной женщины кое-какая рухлядишка нашлась, а так вся эта дичь четырех собачьих подков не стоила. Да, отец мой, — обращаясь к молодому монаху, продолжал он, — мы нынче утром убивали ваших врагов — еретическую нечисть и заслужили отпущение грехов.
Монах бросил на него беглый взгляд и снова принялся за чтение. Однако было заметно, что молитвенник дрожит в его левой руке, а правую он с видом человека, сдерживающего волнение, сжимал в кулак.
— Кстати об отпущениях, — обратившись к своим товарищам, сказал Буа-Дофен. — Знаете что: я бы не прочь был получить отпущение для того, чтобы поесть нынче скоромного. Я видел в курятнике у тетушки Марго таких цыплят — пальчики оближешь!
— Ну так давайте их съедим, черт побери! — вскричал один из злодеев. — Не погубим же мы из-за этого душу. Сходим завтра на исповедь, только и всего.
— Ребята! — заговорил другой. — Знаете, что мне на ум пришло? Попросим у этих жирных клобучников разрешения поесть скоромного.
— У них кишка тонка давать такие разрешения!
— А, мать честная! — вскричал Буа-Дофен. — Я знаю средство получше, — сейчас вам скажу на ухо.
Четверо негодяев придвинулись друг к другу вплотную, и Буа-Дофен шепотом принялся излагать им свой план, каковой был встречен взрывами хохота. Только у одного разбойника шевельнулась совесть.
— Недоброе ты затеял, Буа-Дофен, — накличешь ты на нас беду. Я не согласен.
— Молчи, Гильемен! Подумаешь, большой грех — дать кому-нибудь понюхать лезвие кинжала!
— Только не духовной особе!..
Говорили они вполголоса, и монахи делали заметные усилия, чтобы по отдельным долетавшим до них словам разгадать их замысел.
— Какая же разница? — громко возразил Буа-Дофен. — Да и потом, ведь это же он совершит грех, а не я.
— Верно, верно! Буа-Дофен прав! — вскричали двое.
Буа-Дофен встал и, нимало не медля, вышел из комнаты. Минуту спустя закудахтали куры, и вскоре разбойник появился снова, держа в каждой руке по зарезанной курице.
— Ах, проклятый! — закричала тетушка Маргарита. — Курочек моих зарезал, да еще в пятницу! Что ты с ними будешь делать, разбойник?
— Потише, тетушка Маргарита, вы меня совсем оглушили. Вам известно, что со мной шутки плохи. Готовьте вертела, все остальное я беру на себя.
Тут он подошел к эльзасскому монаху.
— Эй, отец! — сказал он. — Видите этих двух птиц? Ну так вот, сделайте милость — окрестите их.
Монах от изумления подался назад, другой монах закрыл молитвенник, а тетушка Маргарита разразилась бранью.
— Окрестить? — переспросил монах.
— Да, отец. Я буду крестным отцом, а вот эта самая Марго — крестной матерью. Имена своим крестницам я хочу дать такие: вот эта будет Форель, а эта — Макрель. Имена красивые.
— Окрестить кур? — вскричал монах и залился хохотом.
— А чтоб вас, отец! Ну да, окрестить! Скорей за дело!
— Ах ты, срамник! — возопила Маргарита. — Ты думаешь, я тебе позволю такие штуки вытворять у меня в доме? Крестить птиц! Да ты что, на жидовский шабаш явился?
— Уберите от меня эту горластую, — сказал своим товарищам Буа-Дофен. — А вы, отец, сумеете прочитать имя оружейника, который сделал мой клинок?
Он поднес кинжал к самому носу старого монаха.
Тут молодой монах вскочил, но, должно быть, благоразумно решив набраться терпения, сейчас же сел на место.
— Как я буду, сын мой, крестить живность?
— Да это проще простого, черт побери! Так же точно, как вы крестите нас, рождающихся от женщин. Покропите им слегка головки и скажите: «Нарекаю тебя Форелией, а тебя Макрелией». Только скажите это на своем тарабарском языке. Итак, милейший, принесите стакан воды, а вы — шляпы долой, чтобы все было честь честью. Ну, господи благослови!
Ко всеобщему изумлению, старый францисканец сходил за водой, покропил курам головы и невнятной скороговоркой прочитал что-то вроде молитвы. Кончалась она словами: «Нарекаю тебя Форелией, а тебя Макрелией». Потом сел на свое место и, как ни в чем не бывало, преспокойно начал перебирать четки.
Тетушка Маргарита онемела от удивления. Буа-Дофен ликовал.
— Слышь, Марго, — сказал он и бросил ей кур, — приготовь нам форель и макрель — это будет превкусное постное блюдо.
Маргарита, несмотря на крестины, продолжала стоять на том, что это пища не христианская. Только после того как разбойники пригрозили ей короткой расправой, осмелилась она посадить на вертел новонареченных рыб.
А Буа-Дофен и его товарищи бражничали, пили за здоровье друг друга, драли глотку.
— Эй, вы! — заорал Буа-Дофен и, требуя тишины, грохнул кулаком по столу. — Предлагаю выпить за здоровье его святейшества папы и за гибель всех гугенотов. Клобучники и тетка Марго должны выпить с нами.
Три его товарища шумно выразили одобрение.
Буа-Дофен, слегка пошатываясь, встал, — он был уже сильно на взводе, — и налил стакан вина молодому монаху.
— Ну-с, ваше преподобие, — сказал он, — за нашего здоровейшего святцá... Ох, я оговорился!.. За здоровье нашего святейшего отца и за гибель...
— Я после трапезы не пью, — холодно заметил молодой монах.
— Нет, вы, прах вас побери, выпьете, а не то будь я неладен, если вы не дадите отчета, почему вы не желаете пить!
Сказавши это, он поставил бутылку на стол и поднес стакан ко рту молодого монаха, а тот, сохраняя совершенное наружное спокойствие, снова склонился над молитвенником. На книгу пролилось вино. Тогда монах вскочил, схватил стакан, но, вместе того чтобы выпить, выплеснул его содержимое в лицо Буа-Дофену. Все покатились со смеху. Монах, прислонившись к стене и скрестив руки, не сводил глаз с негодяя.
— Знаете что, милый мой монашек: шутка ваша мне не нравится. Если б вы не были клобучником, я бы вас, вот как бог свят, научил соблюдать приличия.
С этими словами Буа-Дофен протянул руку к лицу молодого человека и кончиками пальцев дотронулся до его усов.
Монах побагровел. Одной рукой он взял обнаглевшего разбойника за шиворот, а другой схватил бутылку и с такой яростью трахнул ею Буа-Дофена по голове, что тот, обливаясь смешавшейся с вином кровью, замертво повалился на пол.
— Молодчина, приятель! — одобрил старый монах. — Для долгополого это здóрово!
— Буа-Дофен убит! — вскричали все три разбойника, видя, что их товарищ не шевелится. — Ах ты, мерзавец! Ну, мы тебе сейчас покажем!
Они вынули из ножен шпаги, однако молодой монах, выказав необычайное проворство, засучил длинные рукава сутаны, схватил шпагу Буа-Дофена и с самым решительным видом изготовился к битве. Тем временем его собрат вытащил из-под своей сутаны кинжал, клинок которого был не менее восемнадцати дюймов длиною, и, приняв столь же воинственный вид, стал рядом с ним.
— Ах вы, сволочь этакая! — гаркнул он. — Вот мы вас сейчас научим, как надо себя вести, как нужно драться!
Раз, раз — и все три негодяя, кто — раненый, кто — обезоруженный, попрыгали в окно.
— Иисусе, Мария! — воскликнула тетушка Маргарита. — Какие же вы храбрые воины, отцы мои! Вы поддерживаете честь своего ордена. Но только вот что: в моем заведении мертвое тело, теперь обо мне дурная слава пойдет.
— Да, умер он, как бы не так! — возразил старый монах. — Глядите: копошится. Ну, я его сейчас пособорую.
С этими словами он подошел к раненому, схватил его за волосы и, приставив ему к горлу свой острый кинжал, совсем было собрался отхватить ему голову, но тетушка Маргарита и молодой монах его удержали.
— Боже милостивый! Что вы делаете? — вскричала Маргарита. — Разве можно убивать человека? Да еще такого, которого все считают за доброго католика, хотя на поверку-то он оказался совсем не таким.
— Я полагаю, что срочные дела призывают в Божанси не только меня, но и вас, — сказал молодой монах своему собрату. — Вот как раз и барка. Скорей!
— Ваша правда. Иду, иду.
Старик вытер кинжал и опять упрятал его под сутану. Расплатившись с хозяйкой, два храбрых монаха зашагали к Луаре, поручив Буа-Дофена заботам тетушки Маргариты, и та первым делом обшарила его карманы, уплатила себе его долг, затем вынула у него из головы уйму осколков и сделала ему перевязку по всем правилам, которым следуют в подобных случаях лекарки.
— Если не ошибаюсь, я вас где-то видел, — заговорил молодой человек со старым францисканцем.
— Пусть меня черт возьмет, коли ваше лицо мне незнакомо! Но только...
— Когда мы с вами встретились впервые, вы были, сколько я помню, одеты по-другому.
— Да ведь и вы?
— Вы — капитан...
— Дитрих Горнштейн, ваш покорный слуга. А вы тот самый молодой дворянин, с которым я обедал близ Этампа.
— Он самый.
— Ваша фамилия Мержи?
— Да, но теперь я зовусь иначе. Я брат Амвросий.
— А я брат Антоний из Эльзаса.
— Так, так. И куда же вы?
— В Ла-Рошель, если удастся.
— Я тоже.
— Очень рад вас видеть... Вот только, черт возьми, вы меня здорово подвели с молитвой перед обедом. Я же ни единого слова не знаю. А вас я сперва принял за самого что ни на есть заправского монаха.
— А я вас.
— Вы откуда бежали?
— Из Парижа. А вы?
— Из Орлеана. Целую неделю скрывался. Бедняги рейтары... юнкер... все в Луаре.
— А Мила?
— Перешла в католичество.
— А как мой конь, капитан?
— Ах, ваш конь! Его у вас свел негодяй трубач, и я наказал его розгами... Но я же не знал, где вы находитесь, так что отдать вам коня я никак не мог... Но я его берег до приятного свидания с вами. Ну, а теперь он, понятно, достался какому-нибудь мерзавцу паписту.
— Тсс! О таких вещах вслух не говорят. Ну, капитан, давайте вместе горе горевать, будем помогать друг другу, как помогли только что.
— С удовольствием. Пока у Дитриха Горнштейна останется хоть капля крови в жилах, он будет играть в ножички бок о бок с вами.
Они от чистого сердца пожали друг другу руку.
— А скажите, что за чепуху они пороли насчет кур, Форелий, Макрелий? Глупый народ эти паписты, нужно отдать им справедливость.
— Тише, говорят вам! А вот и барка.
Разговаривая таким образом, они вышли на берег и сели в барку. До Божанси они добрались без особых беспокойств, если не считать того, что навстречу им плыли по Луаре трупы их единоверцев.
Лодочник обратил внимание, что почти все плывут лицом кверху.
— Они взывают к небу о мщении, — тихо сказал рейтарскому капитану Мержи.
Дитрих молча пожал ему руку.
Глава двадцать четвертая Осада Ла-Рошели
Still hope and suffer all who can?
Moore. Fudge family.[147]Подавляющее большинство жителей Ла-Рошели перешло в реформатскую веру, и Ла-Рошель играла тогда роль столицы южных провинции и служила протестантству наиболее стойким оплотом. Широкая торговля с Англией и Испанией вызвала приток в Ла-Рошель значительных ценностей и внесла тот независимый дух, который таким притоком обыкновенно порождается и поддерживается. Мещане, рыбаки, моряки, многие из которых представляли собой корсаров, рано привыкших к опасностям исполненной приключений жизни, — все они отличались энергией, заменявшей им дисциплину и военный опыт. Вот почему весть о резне, имевшей место 24 августа, ларошельцы приняли не с тупою покорностью, которая овладела большею частью протестантов и отняла у них веру в победу, — напротив, они прониклись той действенной и грозной решимостью, которую в иных случаях придает людям отчаяние. Они единодушно объявили, что согласны терпеть все, но что они даже в крайних обстоятельствах не откроют ворот врагу, который недавно обнаружил себя во всем своем вероломстве и жестокости. Пасторы пламенными речами укрепляли дух ларошельцев, и ларошельцы все, как один, включая женщин, стариков и детей, дружно восстанавливали старые укрепления и возводили новые. Делались запасы продовольствия и оружия, снаряжались барки и суда. Коротко говоря, население, не теряя ни минуты, создавало и приводило в готовность многообразные средства обороны. К ларошельцам присоединились уцелевшие дворяне и своим описанием варфоломеевских зверств вселяли мужество в сердца наиболее робкие. Для людей, спасшихся от гибели, которая казалась неизбежной, война и ее превратности — это все равно что легкий ветерок для моряков, которых только что трепала буря. Мержи и его спутник увеличили собой число беглецов, вступавших в ряды защитников Ла-Рошели.
Парижский двор, напуганный этими приготовлениями, жалел, что не предотвратил их. В Ла-Рошель с предложением начать мирные переговоры выехал маршал Бирон[148]. У короля были некоторые основания надеяться, что этот выбор будет приятен ларошельцам. Мало того что маршал не принимал участия в Варфоломеевском побоище, — он спас жизнь многим видным протестантам и даже направил пушки вверенного ему арсенала против убийц, служивших в королевской армии. Он просил только о том, чтобы его впустили в город в качестве королевского наместника, и со своей стороны обещал охранять особые права и вольности, коими пользовались жители, а также предоставить им свободу вероисповедания. Но как можно было поверить обещаниям Карла IX после истребления шестидесяти тысяч протестантов? Да и уже во время переговоров шло избиение протестантов в Бордо, солдаты Бирона грабили окрестности Ла-Рошели, а королевский флот задерживал торговые суда и блокировал порт.
Ларошельцы отказались впустить Бирона и объявили, что не станут заключать с королем никаких договоров до тех пор, пока им вертят Гизы, — то ли они в самом деле были уверены, что Гизы единственные виновники всех зол, то ли этот вымысел понадобился им, дабы успокоить совесть тех протестантов, которые считали, что верность королю должна стоять выше интересов религии. Договориться оказалось невозможным. Тогда король направил другого посредника — на сей раз его выбор пал на Лану. Лану, по прозванию Железная Рука, — он потерял в бою руку[149], и ему сделали искусственную, — был ярым кальвинистом; в последнюю гражданскую войну он выказал необыкновенную храбрость и недюжинные способности.
Это был самый искусный и самый верный помощник своего друга — адмирала. В Варфоломеевскую ночь он находился в Нидерландах, — там он руководил распыленными отрядами фламандцев, восставших против испанского владычества. Счастье ему изменило, и он вынужден был сдаться герцогу Альбе — тот обошелся с ним довольно милостиво. После того как потоки пролитой крови вызвали у Карла IX нечто похожее на угрызения совести, король вытребовал Лану и, сверх ожидания, принял его необычайно любезно. Этот ни в чем не знавший меры правитель вдруг ни с того ни с сего обласкал протестанта, а незадолго перед этим вырезал сто тысяч его единоверцев. Казалось, сама судьба хранила Лану: еще во время третьей гражданской войны он дважды попадал в плен — сначала под Жарнаком, потом под Монконтуром, и оба раза его отпустил без всякого выкупа брат короля[150], хотя некоторые военачальники доказывали, что этого человека выпускать опасно, а подкупить невозможно, и требовали его казни. Теперь Карл подумал, что Лану вспомнит о его великодушии и поручил ему привести ларошельцев к повиновению. Лану согласился, но с условием, что король не станет добиваться от него ничего такого, что не могло бы послужить ему к чести. Вместе с Лану выехал итальянский священник[151], которому было велено за ним присматривать.
Недоверие, которое гугеноты выказали к Лану на первых порах, оскорбило его. В Ла-Рошель его не пустили — встреча была назначена в небольшом подгороднем селе. Представители Ла-Рошели явились к нему в Тадон. Все это были его братья по оружию, но никто из них не пожелал обменяться с ним дружеским рукопожатием, — все сделали вид, что не узнают его, — ему пришлось назвать себя, и только после этого он заговорил о предложениях короля. Вот какова была суть его речи:
— Обещаниям короля следует верить. Гражданская война — худшее из всех зол.
Мэр Ла-Рошели, горько усмехнувшись, сказал:
— Мы видим перед собой человека, только похожего на Лану, — настоящий Лану никогда бы не предложил своим братьям покориться убийцам. Лану любил покойного адмирала, и, вместо того чтобы вести переговоры со злодеями, он поспешил бы отомстить за него. Нет, вы не Лану!
Эти упреки ранили несчастного посла в самое сердце; напомнив о заслугах, которые он оказал кальвинизму, Лану потряс своей искалеченной рукой и заявил, что он все такой же убежденный реформат. Недоверие ларошельцев постепенно рассеялось. Перед Лану раскрылись городские ворота. Ларошельцы показали ему свои запасы и даже стали его уговаривать возглавить их оборону. Для старого солдата это было предложение в высшей степени заманчивое. Ведь он принес присягу Карлу с таким условием, которое давало ему право поступать по совести. Лану надеялся, что если он станет во главе ларошельцев, то ему легче будет склонить их к миру; он рассчитывал, что ему удастся остаться верным и присяге, и той религии, которую он исповедовал. Но он ошибался.
Королевское войско осадило Ла-Рошель. Лану руководил всеми вылазками, укладывал немало католиков, а вернувшись в город, убеждал жителей заключить мир. Чего же он этим достиг? Католики кричали, что он нарушил слово, данное королю, а протестанты обвиняли его в измене.
Лану все опостылело; он двадцать раз в день смотрел опасности прямо в глаза — он искал смерти.
Глава двадцать пятая Лану
Фенест
Этот человек пяткой не сморкается, ей-ей!
Д'Обинье. Барон Фенест.[152]Осажденные только что сделали удачную вылазку против апрошей католического войска. Засыпали несколько траншей, опрокинули туры, перебили около сотни солдат. Отряд, на долю которого выпал этот успех, возвращался в город через Тадонские ворота. Впереди шел капитан Дитрих с аркебузирами, — по тому, какие разгоряченные были у них у всех лица, как тяжело они дышали, как настойчиво просили пить, видно было, что они себя не берегли. За аркебузирами шла плотная толпа горожан, среди них — женщины, должно быть, принимавшие участие в стычке. Вслед за горожанами двигались пленные, числом около сорока, почти все раненые, — две шеренги солдат еле сдерживали гнев народа, собравшегося посмотреть, как они будут идти. Арьергард составляло человек двадцать всадников. Сзади всех ехал Лану, у которого Мержи был адъютантом. В кирасе у Лану виднелась вмятина от пули, его конь был в двух местах ранен. В левой руке он еще держал разряженный пистолет, а конем правил с помощью прицепленного к поводьям крюка, торчавшего из его правого наруча.
— Пропустите пленных, друзья! — ежеминутно кричал он. — Добрые ларошельцы! Будьте человечны! Они ранены, они беззащитны, они больше нам не враги.
Чернь, однако, отвечала ему яростным воем:
— Вздернуть папистов! На виселицу их! Да здравствует Лану!
Мержи и всадники, чтобы лучше действовали призывы их предводителя к милосердию, весьма кстати угощали то того, то другого древками пик. Наконец пленных отвели в городскую тюрьму и приставили к ним усиленную охрану, — здесь им уже можно было не бояться народной расправы. Отряд рассеялся. Лану, которого сопровождало теперь всего лишь несколько дворян, спешился у ратуши как раз в ту минуту, когда оттуда выходили мэр, пастор в преклонных летах по имени Лаплас и кое-кто из горожан.
— Итак, доблестный Лану, — протягивая ему руку, заговорил мэр, — вы сейчас доказали убийцам, что после смерти господина адмирала еще остались на свете храбрецы.
— Все кончилось довольно благополучно, — скромно ответил Лану. — У нас всего только пять убитых да несколько человек раненых.
— Так как вылазкой руководили вы, господин Лану, мы с самого начала не сомневались в успехе, — сказал мэр.
— Э! Что мог бы сделать Лану без божьей помощи? — колко заметил старый пастор. — За нас сегодня сражался всемогущий господь. Он услышал наши молитвы.
— Господь дарует победы, он же их и отнимает, — за успехи на войне должно благодарить только его, — хладнокровно проговорил Лану, и сейчас же обратился к мэру: — Ну так как же, господин мэр? Совет обсудил новые предложения его величества?
— Обсудил, — отвечал мэр. — Мы только что отправили герольда обратно к принцу и просили передать, чтобы он больше не беспокоился и новых условий нам не предъявлял. Впредь мы будем отвечать на них ружейными залпами, и ничем больше.
— Вам бы следовало повесить герольда, — снова заговорил пастор. — В Писании ясно сказано: «И из среды твоей вышли некие злые, восхотевшие возмутить обитателей их города... Но ты не преминешь предать их смерти; твоя рука первой ляжет на них, а за нею рука всего народа».
Лану вздохнул и молча поднял глаза к небу.
— Он предлагает нам сдаться, а? — продолжал мэр. — Сдаться, когда стены наши держатся крепко, когда враг не решается приблизиться к ним, а мы каждый день наносим ему удары в его же окопах! Уверяю вас, господин Лану: если бы в Ла-Рошели не стало больше воинов, одни только женщины отразили бы натиск парижских живодеров.
— Милостивый государь! Если даже более сильному надлежит говорить о своем противнике с осторожностью, то уж более слабому...
— А кто вам сказал, что мы слабее? — прервал его Лаплас. — С нами бог. Гедеон с тремястами израильтян оказался сильнее всего мадианитянского войска.
— Вам, господин мэр, лучше, чем кому бы то ни было, известно, как нам не хватает боевых припасов. Пороху мало, я вынужден был воспретить аркебузирам стрелять издали.
— Нам пришлет его из Англии Монтгомери[153], — возразил мэр.
— Огонь с небеси падет на папистов, — сказал пастор.
— Хлеб с каждым днем дорожает, господин мэр.
— Мы ожидаем английский флот с минуты на минуту, и тогда в городе опять всего будет много.
— Если понадобится, господь пошлет манну с небес! — запальчиво выкрикнул Лаплас.
— Вы надеетесь на помощь извне, — продолжал Лану, — но ведь если южный ветер продержится несколько дней, флот не сумеет войти в нашу гавань. А кроме того, флот могут и захватить.
— Ветер будет северный! Я тебе это предсказываю, маловер! — провозгласил пастор. — Вместе с правой рукой ты утратил стойкость.
Лану, должно быть, твердо решил не отвечать пастору. По-прежнему обращаясь к мэру, и только к мэру, он продолжал:
— Противнику потерять десять человек не так страшно, как нам одного. Я боюсь вот чего: если католики усилят натиск, то как бы нам не пришлось принять условия потяжелее тех, которые вы теперь с таким презрением отвергаете. Я надеюсь, что король удовольствуется тем, что город признает его власть, и не потребует от нас невозможного, а потому, мне кажется, наш долг — отворить ему ворота: как-никак, ведь он наш властитель, а не кто-нибудь еще.
— У нас один властитель — Христос! Только безбожники способны назвать своим властителем свирепого Ахава — Карла, пьющего кровь пророков...
Несокрушимое спокойствие Лану выводило пастора из себя.
— Я хорошо помню, — сказал мэр, — слова господина адмирала, которые я от него услышал, когда он последний раз был в нашем городе проездом: «Король обещал мне обходиться одинаково со всеми своими подданными, что с католиками, что с протестантами». А через полгода король велел убить адмирала. Если мы отворим ворота, у нас повторится Варфоломеевская ночь.
— Короля ввели в заблуждение Гизы. Он раскаивается, ему хотелось бы как-нибудь искупить кровопролитие. Если же вы с прежним упорством будете отвергать мирные переговоры, то в конце концов вы этим озлобите католиков, королевство обрушит на вас всю свою мощь, и единственный оплот реформатской веры будет снесен с лица земли. Нет, милостивый государь, поверьте мне: мир, и только мир!
— Трус! — крикнул пастор. — Ты жаждешь мира, потому что боишься за свою шкуру.
— Господин Лаплас!.. — остановил его мэр.
— Коротко говоря, — невозмутимо продолжал Лану, — мое последнее слово таково: если король согласится не ставить в Ла-Рошели гарнизона и не запрещать наши протестантские собрания, то нам надлежит отдать ему ключи города и присягнуть на верность.
— Изменник! — вскричал Лаплас. — Ты подкуплен тиранами!
— Бог знает, что вы говорите, господин Лаплас! — снова возмутился мэр.
Лану чуть заметно улыбнулся презрительной улыбкой.
— Видите, господин мэр, в какое странное время мы живем: военные говорят о мире, а духовные лица проповедуют войну... Уважаемый господин пастор! — неожиданно обратился он к Лапласу. — Пора обедать. Ваша супруга, по всей вероятности, ждет вас.
Эти последние слова взбесили пастора. Он не нашелся, что сказать, а так как пощечина избавляет от необходимости ответить что-нибудь разумное, то он ударил старого полководца по щеке.
— Господи твоя воля! Что вы делаете? — крикнул мэр. — Ударить господина Лану, лучшего нашего гражданина и самого отважного воина во всей Ла-Рошели!
Присутствовавший при этом Мержи вознамерился так огреть Лапласа, чтобы тот долго это помнил, однако Лану удержал его.
Когда ладонь старого безумца дотронулась до его заросшей седой бородой щеки, то на одно, быстрое, как мысль, мгновение глаза Лану сверкнули гневно и негодующе. Но затем его лицо вновь приняло бесстрастное выражение. Можно было подумать, что пастор ударил мраморный бюст римского сенатора или что полководца случайно задел какой-нибудь неодушевленный предмет.
— Отведите старика к жене, — сказал он одному из горожан, оттащивших от него престарелого пастора. — Велите ей поухаживать за ним: сегодня он явно не в себе... Господин мэр, прошу вас: наберите мне из жителей города пятьсот добровольцев, — я хочу произвести вылазку завтра на рассвете, когда солдаты совсем закоченеют после ночи в окопах, словно медведи, если их поднять во время оттепели. Я замечал, что люди, которые спали под кровом, утром стоят дороже тех, что провели ночь под открытым небом... Господин де Мержи! Если вы не очень проголодались, давайте сходим на Евангельский бастион. Мне хочется посмотреть, подвинулись ли за это время работы противника.
Тут он поклонился мэру и, опершись на плечо молодого человека, отправился на бастион.
Перед самым их приходом выстрелила неприятельская пушка, и двух ларошельцев смертельно ранило. Камни были забрызганы кровью. Один из этих несчастных умолял товарищей прикончить его. Лану, облокотившись на парапет, некоторое время молча наблюдал за осаждающими, потом обратился к Мержи.
— Всякая война ужасна, а уж гражданская!.. — воскликнул он. — Этим ядром была заряжена французская пушка. Навел пушку, поджег запал опять-таки француз, и двух французов этим ядром убило. Но лишить жизни человека, находясь от него на расстоянии полумили, — это еще ничего, господин де Мержи, а вот когда приходится вонзать шпагу в тело человека, который на вашем родном языке молит вас пощадить его!.. А ведь мы с вами не далее, как нынче утром, именно этим и занимались.
— Если б вы видели резню двадцать четвертого августа, если бы вы переправлялись через Сену, когда она была багровой и несла больше трупов, нежели льдин во время ледохода, вы бы не очень жалели тех людей, с которыми мы сражаемся. Для меня всякий папист — кровопийца...
— Не клевещите на свою родину. В осаждающем нас войске чудовищ не так уж много. Солдаты — это французские крестьяне, которые бросили плуг ради жалованья, а дворяне и военачальники дерутся потому, что присягали королю на верность. Может быть, они поступают, как должно, а вот мы... мы бунтовщики.
— Почему же бунтовщики? Наше дело правое, мы сражаемся за веру, за свою жизнь.
— Сколько я могу судить, сомнения вам почти неведомы. Счастливый вы человек, господин де Мержи, — сказал старый воин и тяжело вздохнул.
— А, чтоб ему пусто было! — проворчал солдат, только что выстреливший из аркебузы. — Этот черт не иначе как заколдован. Третий день выцеливаю, а попасть не могу.
— Это ты про кого? — спросил Мержи.
— А вон про того молодца в белом камзоле, с красной перевязью и красным пером на шляпе. Каждый день прохаживается перед самым нашим носом, как будто дразнит. Это один из тех придворных золотошпажников, что наехали сюда с принцем.
— Жаль, далеко, — заметил Мержи, — ну, все равно, дайте сюда аркебузу.
Один из солдат дал ему свою аркебузу. Мержи, положив для упора конец дула на парапет, стал прицеливаться.
— Ну, а если это кто-нибудь из ваших друзей? — спросил Лану. — Охота была брать на себя обязанности аркебузира!
Мержи хотел уже спустить курок, но эти слова его остановили.
— Среди католиков у меня только один друг. Но я твердо уверен, что он в осаде участия не принимает.
— Ну, а если это ваш брат, прибывший в свите принца...
Выстрел раздался, но рука у Мержи дрогнула, — пыль поднялась довольно далеко от гуляки. У Мержи и в мыслях не было, чтобы его брат находился в рядах католического войска, однако он был доволен, что промахнулся. Человек, в которого он стрелял, все так же медленно расхаживал взад и вперед и наконец скрылся за одной из куч свежевыкопанной земли, возвышавшихся вокруг всего города.
Глава двадцать шестая Вылазка
Hamlet
Dead, for a ducat dead!
Shakespeare.[154]Мелкий, холодный дождь зарядил на всю ночь и перестал, только когда побелевший восток предвозвестил зарю. По земле стлался такой плотный туман, что солнечным лучам трудно было его прорезать, и как ни пытался разогнать его ветер, то тут, то там оставляя в нем как бы широкие прогалы, а все же серые его клочья срастались вновь, — так волны, разрезанные кораблем, снова низвергаются и затопляют проведенную борозду. Из густой мглы выглядывали, точно из воды во время разлива, верхушки деревьев.
В городе неверный утренний свет, сливавшийся с огнями факелов, озарял довольно многочисленный отряд солдат и добровольцев, собравшихся на той улице, что вела к Евангельскому бастиону. Продрогнув от холода и сырости, всегда пробирающих до костей на зимней утренней заре, они переминались с ноги на ногу и топтались на месте. Они ругательски ругали того, кто спозаранку заставил их взяться за оружие, но как они ни бранились, все же в каждом их слове звучали бодрость и уверенность, какою бывают проникнуты солдаты, которыми командует заслуживший их уважение полководец. Они говорили между собой полушутя, полусерьезно:
— Ох, уж эта окаянная Железная Рука, Полунощник проклятый! Позавтракать не сядет, пока этих детоубийц не разбудит. Лихорадка ему в бок!
— Чертов сын! Разве он когда даст поспать?
— Клянусь бородой покойного адмирала: если сию секунду не затрещат выстрелы, я засну как все равно в постели!
— Ура! Водку несут! Сейчас у нас тепло разольется по жилам, а иначе в этом чертовом тумане мы бы наверняка схватили насморк.
Солдатам стали разливать водку, а в это время под навесом лавки Лану принялся излагать военачальникам, слушавшим его затаив дыхание, план предстоящей вылазки. Забил барабан; все разошлись по местам; пастор, благословив солдат, воззвал к их доблести и пообещал вечную жизнь тем, кому не суждено, возвратившись в город, получить воздаяние и заслужить благодарность своих сограждан.
Пастор был краток; Лану, однако, нашел, что наставление затянулось. Теперь это был уже не тот человек, который накануне дорожил каждой каплей французской крови. Сейчас это был воин, которому не терпится взглянуть на схватку. Как скоро пастор кончил поучать и солдаты ответили ему: Amen[155], Лану заговорил твердо и сурово:
— Друзья! Пастор хорошо сказал: поручим себя господу богу и божьей матери Сокрушительнице. Первого, кто выстрелит наугад, я убью, если только сам уцелею.
— Сейчас вы заговорили по-иному, — шепнул ему Мержи.
— Вы знаете латынь? — резко спросил Лану.
— Знаю.
— Ну так вспомните мудрое изречение: Age quod agis[156].
Он махнул рукой, выстрелила пушка, и весь отряд, шагая по-военному, направился за город. Одновременно из разных ворот вышли небольшими группами солдаты и начали тревожить противника в разных пунктах его расположения с тою целью, чтобы католики, вообразив, что на них нападают со всех сторон, не решились, из боязни оголить любой из своих участков, послать подкрепление туда, где им предполагалось нанести главный удар.
Евангельский бастион, против которого были направлены усилия подкопщиков католического войска, особенно страдал от батареи из пяти пушек, занимавшей горку, на которой стояла мельница, пострадавшая во время осады. От города батарея была защищена рвом и бруствером, а за рвом было еще выставлено сторожевое охранение. Но, как и предвидел протестантский военачальник, отсыревшие аркебузы часовых отказали. Нападавшие, хорошо снаряженные, подготовившиеся к атаке, были в гораздо более выгодном положении, чем люди, захваченные врасплох, не успевшие отдохнуть после бессонной ночи, промокшие и замерзшие.
Передовые вырезаны. Случайные выстрелы будят батарею, уже когда протестанты, овладев бруствером, взбираются на гору. Кое-кто из католиков пытается оказать сопротивление, но закоченевшие руки плохо держат оружие, почти все аркебузы дают осечку, а у протестантов ни один выстрел зря не пропадает. Всем уже ясно, кто победит; протестанты, захватив батарею, испускают кровожадный крик:
— Пощады никому! Помните двадцать четвертое августа!
На вышке мельницы находилось человек пятьдесят солдат вместе с их начальником. Начальник, в ночном колпаке и в подштанниках, держа в одной руке подушку, а в другой — шпагу, отворил дверь, чтобы узнать, что это за шум. Далекий от мысли о вражеской вылазке, он вообразил, что это ссорятся его солдаты. Он был жестоко наказан за свое заблуждение: удар алебарды свалил его на землю, он плавал в луже собственной крови. Солдаты успели завалить дверь, ведшую на вышку, и некоторое время они удачно защищались, стреляя из окон. Но подле мельницы высились кучи соломы и сена и груды хвороста для туров. Протестанты все это подожгли, огонь мгновенно охватил мельницу и стал подбираться к вышке. Скоро оттуда донеслись умоляющие голоса. Крыша была объята пламенем и грозила обвалиться на головы несчастных. Дверь загорелась, заграждения, которые они тут устроили, мешали им выйти. Те, что прыгали в окна, падали в огонь или прямо на острия пик. Тут произошел ужасный случай. Какой-то знаменщик в полном вооружении тоже решился выскочить в узкое оконце. Его кираса, как того требовал довольно распространенный в описываемое время обычай, оканчивалась чем-то вроде железной юбки[157], прикрывавшей бедра и живот и расширявшейся в виде воронки, чтобы юбка не мешала ходьбе. Для этой части вооружения окно оказалось слишком узким, а знаменщик с перепугу сунулся туда очертя голову, и почти все его тело оказалось снаружи, застряло — и ни туда, ни сюда, как в тисках. А пламя все ближе, ближе, вооружение накаляется, и он сам жарится на медленном огне, будто в печке или же в знаменитом медном быке[158], который был изобретен Фаларисом. Несчастный дико кричал и махал руками, тщетно зовя на помощь. Атаковавшие на мгновение притихли, потом дружно, точно по уговору, чтобы заглушить вопли горевшего человека, проорали боевой клич. Человек исчез в вихре огня и дыма, только его раскалившаяся докрасна, дымившаяся каска мелькнула среди рухнувших обломков вышки.
Во время боя тяжелые или же грустные впечатления стираются быстро: в солдатах силен инстинкт самосохранения, и они скоро забывают о чужих несчастьях. Одни ларошельцы преследовали беглецов, другие заклепывали пушки, разбивали колеса и сбрасывали в ров туры и трупы артиллеристов.
Мержи одним из первых спустился в ров и поднялся на вал; остановившись передохнуть, он нацарапал на орудии имя Дианы, затем вместе с другими принялся разрушать земляные работы противника.
Солдат взял за голову католического военачальника, не подававшего признаков жизни, другой схватил его за ноги, и оба принялись мерно раскачивать его с тем, чтобы швырнуть в ров. Неожиданно мнимый мертвец открыл глаза и, узнав Мержи, воскликнул:
— Господин де Мержи! Пощадите! Я сдаюсь, спасите меня! Неужели вы не узнаете вашего друга Бевиля?
Лицо у несчастного было залито кровью, и Бернару трудно было узнать в умирающем молодого придворного, которого он помнил жизнерадостным и веселым. Он велел бережно опустить Бевиля на траву, своими руками перевязал ему рану, а затем, положив поперек коня, приказал, соблюдая осторожность, отвезти его в город.
Пока он прощался с Бевилем и помогал свести коня с горки, на которой была расположена батарея, между городом и мельницей показалась ехавшая на рысях группа всадников. Судя по всему, это был отряд католического войска, намеревавшегося отрезать протестантам отступление. Мержи побежал предупредить Лану.
— Доверьте мне ну хотя бы сорок аркебузиров, — сказал он, — я схоронюсь с ними вон за той изгородью, всадники поедут мимо, и если они на всем скаку не поворотят коней, прикажите меня повесить.
— Добро, мой мальчик! Когда-нибудь из тебя выйдет изрядный полководец. Эй, вы! Идите за этим дворянином и исполняйте все его приказания.
Бернар живо расставил аркебузиров за изгородью, приказал опуститься на одно колено, взять аркебузы на изготовку и строго воспретил стрелять без команды.
Всадники быстро приближались. Уже явственно слышно было, как чвакают по грязи конские копыта.
— Их начальник — тот самый пострел с красным пером на шляпе, в которого мы вчера не попали. Зато попадем сегодня.
Аркебузир, стоявший справа от Мержи, кивнул головой как бы в знак того, что берет это на себя. Всадники были уже не более чем в двадцати шагах, их начальник повернулся к отряду, очевидно, для того, чтобы отдать приказ, но в эту самую минуту Мержи неожиданно вскочил и крикнул:
— Пли!
Начальник с красным пером на шляпе обернулся, и Бернар узнал Жоржа. Он потянулся к аркебузе стоявшего рядом солдата, чтобы отвести дуло, но, прежде чем он до нее дотронулся, заряд успел вылететь. Напуганные внезапным выстрелом, всадники бросились врассыпную. Капитан Жорж, сраженный двумя пулями, упал.
Глава двадцать седьмая Лазарет
Father
Why are you so obstinate?
Pierre
Why you so troublesome, that a poor wretch
Can't die in peace,
But you, like ravens, will be croaking round him?
Оtway. Venice preserved.[159]Старинный монастырь, упраздненный городским советом Ла-Рошели, во время осады был превращен в лазарет для раненых. Из церкви были вынесены скамьи, престол и все украшения, пол застелили соломой и сеном, — сюда клали простых солдат. Для офицеров и дворян была отведена трапезная. Она представляла собой обширное, обитое старым дубом помещение с широкими стрельчатыми окнами, благодаря которым в трапезной было много света, а свет был нужен для беспрерывных хирургических операций.
Сюда внесли и капитана Жоржа и положили на матрац, красный от его крови и от крови таких же несчастных, как он, лежавших до него в этом месте скорби. Подушку ему заменяла охапка соломы. С него только что сняли кирасу, на нем разорвали камзол и рубашку. Он был гол до пояса, но на правой руке еще оставались наруч и стальная перчатка. Солдат пытался остановить кровь, струившуюся у него из ран: его ранило в живот, чуть ниже кирасы, и легко ранило в левую руку. Бернар не способен был оказать брату мало-мальски существенную помощь — так он горевал. Он то, рыдая, падал перед ним на колени, то с воплями отчаяния катался по полу и все упрекал себя в том, что убил нежно любимого брата и самого близкого своего друга. Капитан, однако, не терял присутствия духа и старался успокоить Бернара.
Совсем близко от его матраца лежал бедняга Бевиль, — состояние у него было тоже тяжелое. Но черты его не выражали безучастной покорности, которая была написана на лице капитана. По временам он глухо стонал и оглядывался на Жоржа, — он словно просил, чтобы тот поделился с ним своею стойкостью и мужеством.
В помещение лазарета, держа зеленую сумку, в которой, наводя страх на бедных раненых, что-то брякало, вошел человек лет сорока, сухопарый, костлявый, лысый, с морщинистым лицом, и направился к капитану Жоржу. Это был довольно искусный для своего времени хирург Бризар, ученик и друг знаменитого Амбруаза Паре. Он, видимо, только что сделал кому-то операцию, — рукава у него были засучены до локтей, широкий фартук замаран кровью.
— Что вам нужно? Кто вы такой? — спросил Жорж.
— Я, милостивый государь, хирург. Если имя мэтра Бризара вам ничего не говорит, стало быть, вы человек малоосведомленный. Ну-с, позаимствуйте, как говорится, у овцы храбрости[160]. В огнестрельных-то ранах я, слава тебе господи, знаю толк. Я хотел бы, чтобы у меня было столько мешков с золотом, сколько пуль я извлек у людей, которые сейчас здоровехоньки и мне того же желают.
— Вот что, доктор, скажите мне правду: рана, сколько я понимаю, смертельна?
Хирург прежде всего осмотрел левую руку.
— Ерунда! — сказал он и стал зондировать другую рану.
Немного спустя капитан уже корчился от боли и в конце концов правой рукой оттолкнул руку доктора.
— Ну вас к черту, проклятый лекарь! Не лезьте дальше! Я вижу по вашему лицу, что моя песенка спета.
— Видите ли, милостивый государь, я очень боюсь, что пуля задела сперва надчревную область, потом пошла выше и застряла в спинном хребте, именуемом нами по-гречески рахис. У вас отнялись и похолодели ноги — вот что меня в этом убеждает. Патогномонические признаки почти никогда не обманывают, а в таких случаях...
— Стреляли в упор, пуля в спинном хребте! Какого же черта еще нужно, доктор, чтобы отправить беднягу ad patres[161]? Ну так и перестаньте меня мучить, дайте умереть спокойно.
— Нет, он будет жить, он будет жить! — уставив на хирурга мутный взгляд, крикнул Бернар и стиснул ему руку.
— Да, будет — еще час, может быть, два, — хладнокровно заметил Бризар, — он крепыш.
Бернар снова упал на колени и, схватив руку Жоржа, оросил слезами стальную перчатку.
— Два часа? — спросил Жорж. — Ну вот и отлично. Я боялся дольше промучиться.
— Нет, я этому не верю! — рыдая, воскликнул Бернар. — Жорж! Ты не умрешь! Не может брат погибнуть от руки брата.
— Будет тебе! Успокойся! И не тряси меня. Во мне отзывается каждое твое движение. Пока я еще не очень страдаю, лишь бы так было и дальше, как сказал Дзанни[162], падая с колокольни.
Бернар сел возле матраца, уронил голову на колени и закрыл руками лицо. Глядя на его неподвижную фигуру, можно было подумать, что он дремлет. Временами по всему его телу пробегала дрожь, словно его лихорадило, а из груди вырывались какие-то нечеловеческие стоны.
Хирург кое-как перевязал рану, только чтобы унять кровь, и теперь с самым невозмутимым видом вытирал зонд.
— Советую подготовиться, — сказал он. — Если хотите пастора, то пасторов здесь предостаточно. Если же вы предпочитаете католического священника, то один-то уж, во всяком случае, найдется. Я только что видел пленного монаха. Там отходит папистский военачальник, а он его исповедует.
— Дайте мне пить! — попросил капитан.
— Ни за что! Тогда вы умрете часом раньше.
— Час жизни не стоит стакана вина. Ну, прощайте, доктор! Вы нужны другим.
— Кого же вам прислать: пастора или монаха?
— Ни того, ни другого.
— То есть как?
— Оставьте меня в покое.
Хирург пожал плечами и подошел к Бевилю.
— Отличная рана, клянусь бородой! — воскликнул он. — Эти черти добровольцы бьют метко.
— Ведь правда, я выздоровлю? — сдавленным голосом спросил раненый.
— Вздохните, — проговорил Бризар.
Послышалось что-то вроде слабого свиста: это воздух выходил из груди Бевиля и через рану и через рот. В то же мгновение из раны забила кровавая пена.
Хирург, словно подражая странному этому звуку, свистнул, как попало наложил повязку, молча собрал инструменты и направился к выходу. Бевиль горящими, как факелы, глазами следил за каждым его движением.
— Ну как, доктор? — дрожащим голосом спросил он.
— Собирайтесь в дорогу, — холодно ответил хирург и удалился.
— Я не хочу умирать! Ведь я еще так молод! — воскликнул несчастный Бевиль и откинулся головой на охапку соломы, которая заменяла ему подушку.
Жорж просил пить, но из боязни ускорить его кончину никто не хотел дать ему стакан воды. Хорошо человеколюбие, если оно способно только длить страдания! В это время пришли навестить раненых Лану, капитан Дитрих и другие военачальники. Лану и Дитрих остановились у матраца Жоржа. Лану, опираясь на рукоять шпаги, смотрел то на одного брата, то на другого, и в глазах его отражалось сильное волнение, вызванное печальным этим зрелищем.
Внимание Жоржа привлекла фляга, висевшая на боку у немецкого капитана.
— Капитан! — молвил он. — Вы старый солдат?..
— Да, я старый солдат. От порохового дыма борода седеет быстрее, чем от возраста. Я капитан Дитрих Горнштейн.
— Взгляните на мою рану; как бы вы поступили на моем месте?
Капитан Дитрих оглядел его с видом человека, привыкшего смотреть на раны и судить об их тяжести.
— Я бы очистил свою совесть и, если бы нашлась бутылка рейнвейна, попросил, чтобы мне налили полный стакан, — отвечал он.
— Ну, вот видите, я прошу у этих олухов глоток скверного ларошельского вина, а они не дают.
Дитрих отстегнул свою весьма внушительных размеров флягу и протянул раненому.
— Что вы делаете, капитан? — вскричал один из аркебузиров. — Лекарь сказал, что если он чего-нибудь выпьет, то сию же минуту умрет.
— Ну и что ж из этого? По крайности, получит перед смертью маленькое удовольствие... Держите, мой милый! Жалею, что не могу предложить вам вина получше.
— Вы хороший человек, капитан Дитрих, — выпив, сказал Жорж и протянул флягу своему соседу. — А ты, бедный Бевиль, хочешь последовать моему примеру?
Но Бевиль молча покачал головой.
— Ай-ай! Этого еще не хватало! — забеспокоился Жорж. — И умереть спокойно не дадут.
Он увидел, что к нему направляется пастор с Библией под мышкой.
— Сын мой! — начал пастор. — Вы теперь...
— Довольно, довольно! Я знаю наперед все, что вы намереваетесь мне сказать. Напрасный труд. Я католик.
— Католик? — воскликнул Бевиль. — Значит, ты уже не атеист?
— Но ведь вы были воспитаны в лоне реформатской религии, — возразил пастор, — и в эту торжественную и страшную минуту, когда вы собираетесь предстать перед верховным судией человеческих дел и помышлений...
— Я католик. Оставьте меня в покое, черт бы вас подрал!
— Но...
— Капитан Дитрих! Сжальтесь надо мной! Вы мне уже оказали важную услугу, теперь я прошу вас еще об одной. Прикажите ему прекратить увещания и иеремиады. Я хочу умереть спокойно.
— Отойдите, — сказал пастору капитан. — Вы же видите, что он не расположен вас слушать.
Лану подал знак монаху, — тот сейчас же подошел.
— Вот ваш священник, — сказал Лану капитану Жоржу, — мы свободу совести не стесняем.
— И монаха и пастора — обоих к чертям! — объявил раненый.
Монах и пастор стояли по обе стороны матраца, — они словно приготовились вступить друг с другом в борьбу за умирающего.
— Этот дворянин — католик, — сказал монах.
— Но родился он протестантом, — возразил пастор, — значит, он мой.
— Но он перешел в католичество.
— Но умереть он желает в лоне той веры, которую исповедовали его родители.
— Кайтесь, сын мой.
— Прочтите символ веры, сын мой.
— Ведь вы же хотите умереть правоверным католиком, не так ли?
— Прогоните этого слугу антихриста! — чувствуя поддержку большинства присутствующих, возопил пастор.
При этих словах какой-то солдат из ревностных гугенотов схватил монаха за пояс и оттащил его.
— Вон отсюда, выстриженная макушка! — заорал он. — По тебе плачет виселица! В Ла-Рошели давно уже не служат месс.
— Стойте! — сказал Лану. — Если этот дворянин желает исповедаться, пусть исповедуется, — даю слово, никто ему не помешает.
— Благодарю вас, господин Лану... — слабым голосом произнес умирающий.
— Будьте свидетелями: он желает исповедаться, — снова заговорил монах.
— Не желаю, идите к черту!
— Он возвращается в лоно веры своих предков! — вскричал пастор.
— Нет, разрази вас гром, не возвращаюсь! Уйдите от меня оба! Значит, я уже умер, если вороны дерутся из-за моего трупа. Я не хочу ни месс, ни псалмов.
— Он богохульствует! — закричали в один голос служители враждующих культов.
— Во что-нибудь верить надо, — невозмутимо спокойным тоном проговорил капитан Дитрих.
— По-моему... по-моему, вы добрый человек, избавьте же меня от этих гарпий... Прочь от меня, прочь, пусть я издохну, как собака!
— Ну так издыхай, как собака! — сказал пастор и, разгневанный, направился к двери.
В ту же минуту к постели Бевиля, перекрестившись, подошел монах.
Лану и Бернар остановили пастора.
— Сделайте последнюю попытку, — сказал Бернар. — Пожалейте его, пожалейте меня!
— Милостивый государь! — обратился к умирающему Лану. — Поверьте старому солдату: наставления человека, посвятившего всю свою жизнь богу, обладают способностью облегчить воину его последние минуты. Не слушайтесь голоса греховной суетности, не губите свою душу из пустой рисовки.
— Милостивый государь! — заговорил Жорж. — Я давно начал думать о смерти. Чтобы быть к ней готовым, я ни в чьих наставлениях не нуждаюсь. Я никогда не любил рисоваться, а сейчас и подавно. Но слушать их вздор? Нет, пошли они к чертовой матери!
Пастор пожал плечами, Лану вздохнул. Оба опустили головы и медленным шагом двинулись к выходу.
— Приятель! — обратился к Жоржу Дитрих. — Раз вы говорите такие слова, стало быть, вам, наверно, чертовски больно?
— Да, капитан, мне чертовски больно.
— В таком случае надеюсь, что ваши речи не прогневают бога, а то ведь это здорово смахивает на богохульство. Впрочем, когда в теле человека сидит заряд, то уж тут, прах меня побери, не грех и ругнуться — от этого становится легче.
Жорж улыбнулся и еще раз отпил из фляги.
— За ваше здоровье, капитан! Лучшей сиделки, чем вы, для раненого солдата не найдешь.
Сказавши это, он протянул ему руку. Капитан Дитрих не без волнения пожал ее.
— Teufel![163] — еле слышно пробормотал он. — Если б мой брат Генниг был католиком и я влепил бы ему в брюхо заряд... Так вот что означало предсказание Милы!
— Жорж, товарищ мой! — жалобным голосом заговорил Бевиль. — Скажи мне что-нибудь! Мы сейчас умрем, это так страшно! Ты мне когда-то говорил, что бога нет, сейчас ты тоже так думаешь?
— Конечно! Мужайся! Еще несколько минут — и наши страдания кончатся.
— А монах толкует мне о вечном огне... о бесах... еще о чем-то... Но меня это не очень утешает.
— Враки!
— А что, если это правда?
— Капитан! Оставляю вам в наследство кирасу и шпагу. Жаль, что не могу лучше отблагодарить вас за то славное вино, которым вы по своей доброте меня угостили.
— Жорж, друг мой! — снова заговорил Бевиль. — Если б все, о чем он толкует, оказалось правдой, это было бы ужасно!.. Вечность!..
— Трус!
— Да, трус... Легко сказать! Будешь тут трусом, когда тебе сулят вечную муку.
— Ну так исповедуйся.
— Скажи, пожалуйста, ты уверен, что ада не существует?
— Отстань!
— Нет, ты ответь: ты совершенно в этом уверен? Дай мне слово, что ада нет.
— Я ни в чем не уверен. Если черт есть, то мы сейчас убедимся, так ли уж он черен.
— А ты и в этом не уверен?
— Говорят тебе, исповедуйся.
— Ты же будешь смеяться надо мной.
Жорж невольно улыбнулся, потом заговорил уже серьезно:
— Я бы на твоем месте исповедался — так спокойнее. Тебя исповедали, соборовали, и теперь тебе уже нечего бояться.
— Ну что ж, я как ты. Исповедуйся ты сперва.
— Не буду.
— Э, нет!.. Ты как хочешь, а я умру правоверным католиком... Хорошо, отец мой, я сейчас прочту Confiteor[164], только вы мне подсказывайте, а то я подзабыл.
Пока он исповедовался, капитан Жорж еще раз хлебнул из фляжки, затем положил голову на жесткую свою подушку и закрыл глаза. С четверть часа он лежал спокойно. Потом вдруг стиснул зубы, но все же не мог удержать долгий болезненный стон и вздрогнул всем телом. Бернар, решив, что Жорж отходит, громко вскрикнул и приподнял ему голову. Капитан тотчас открыл глаза.
— Опять? — спросил он и легонько оттолкнул Бернара. — Полно, Бернар, успокойся!
— Жорж! Жорж! Ты гибнешь от моей руки!
— Ничего не поделаешь! Я не первый француз, которого убил брат... Полагаю, что и не последний. Но виноват во всем я... Принц вызволил меня из тюрьмы и взял с собой, и я тут же дал себе слово не обнажать шпаги... Но когда я узнал, что бедняга Бевиль в опасности, когда до меня донеслись залпы, я решил подъехать поближе.
Капитан опять закрыл глаза, но тут же открыл их и сказал Бернару:
— Госпожа де Тюржи просила передать, что она любит тебя по-прежнему.
Он ласково улыбнулся.
Это были последние его слова. Через четверть часа он умер — видимо, не очень страдая. Несколько минут спустя на руках монаха скончался Бевиль, и монах потом уверял, что он явственно слышал в небе ликующие голоса ангелов, принимавших в свои объятия душу раскаявшегося грешника, меж тем как в преисподней торжествующе завывали бесы, унося душу капитана Жоржа.
Во всех историях Франции рассказывается о том, как Лану, которому опостылела гражданская война и которого замучила совесть, потому что он воевал со своим королем, в конце концов покинул Ла-Рошель, как королевское войско вынуждено было снять осаду и как в четвертый раз был заключен мир[165], вскоре после чего Карл IX умер[166].
Утешился ли Бернар? Появился ли новый возлюбленный у Дианы? Это я предоставляю решить читателям, — таким образом, каждый из них получит возможность закончить роман, как ему больше нравится.
Примечания
Впервые роман издан в апреле 1829 г. в Париже под названием «1572. Хроника времен Карла IX».
1
Фукидид (ок. 460 — ок. 395 до н. э.) — древнегреческий историк.
(обратно)2
Аспазия (вторая половина V в. до н. э.) — древнегреческая куртизанка, возлюбленная афинского государственного деятеля и полководца Перикла (ок. 490—429 до н. э.).
(обратно)3
Мезре, Франсуа (1610—1683) — популярный в свое время французский историк.
(обратно)4
Монлюк, Блез де Монтескью (ок. 1499—1577) — французский полководец, участник Религиозных войн; оставил интересные «Комментарии», охватывающие события 1521—1574 годов.
(обратно)5
Брантом, Пьер де Бурдейль (1540—1614) — французский мемуарист, автор многотомной серии жизнеописаний замечательных людей его времени; в 1856 году Мериме написал предисловие к новому изданию собрания сочинений Брантома.
(обратно)6
Д'Обинье, Теодор Агриппа (1552—1630) — французский поэт, историк и политический деятель, один из вождей гугенотов и соратник Генриха IV в его войнах с католиками. В 1855 году Мериме издал роман д'Обинье «Приключения барона де Фенеста» с большим предисловием.
(обратно)7
Таван, Жан (1555—1630) — французский историк и мемуарист, рьяный католик.
(обратно)8
Ланý, Франсуа (1531—1591) — французский полководец, один из крупных гугенотских военачальников, автор мемуаров.
(обратно)9
Этуаль, Пьер Тезан (1546—1611) — французский мемуарист. Его «Мемуары-дневники» (впервые изданы в 1744 году), отличаясь большой точностью и несомненными литературными достоинствами, являются одним из ценных исторических источников.
(обратно)10
...до его отъезда в Польшу... — Будущий французский король Генрих III в 1573 году был избран польским королем, но пробыл им недолго: смерть брата освободила для него французский престол.
(обратно)11
Нельзя ли установить такой взгляд и на отдельных лиц? Неужели ворующий сын вора несет одинаковую ответственность с человеком воспитанным, который стал злостным банкротом? (Прим. автора.)
(обратно)12
Мехмет-Али (1769—1849) — вице-король Египта. Описанное избиение мамелюков произошло в Каире 1 марта 1811 года.
(обратно)13
...изречение Фигаро... — Мериме цитирует пьесу Бомарше «Преступная мать» (д. II, явл. 8).
(обратно)14
Черт с ним, наплевать, зато польза! (итал.)
(обратно)15
...одного министра, которого я здесь называть не стану... — Намек на предвыборные махинации французского премьер-министра Виллеля в ноябре 1822 и в 1824 году.
(обратно)16
Это предисловие было написано в 1829 году. (Прим. автора.)
(обратно)17
Герцог Гиз — Анри де Лорен (1550—1588), один из вождей католической партии и инициаторов Варфоломеевской резни.
(обратно)18
Адмирал — то есть Гаспар де Колиньи (1519—1572), глава протестантской партии.
(обратно)19
Бираг, Рене (1507—1583) — государственный деятель и кардинал, хранитель печати, затем канцлер Франции. Его обвиняли в том, что он был одним из организаторов Варфоломеевской ночи.
(обратно)20
Екатерина — Екатерина Медичи (1519—1589) — жена французского короля Генриха II, мать Франциска II, Карла IX и Генриха III. Была регентшей в первые годы царствования малолетнего Карла IX.
(обратно)21
Принц Конде — Луи де Бурбон (1530—1569), дядя будущего короля Генриха IV, один из вождей протестантов. Попав в плен к католикам в битве при Жарнаке, он был убит Монтескью по распоряжению герцога Ангулемского (будущего Генриха III).
(обратно)22
...тогдашних ультрароялистов — намек на партию крайних реакционеров, пришедших к власти при Карле X (1824—1830).
(обратно)23
Людовик XI (1423—1483) — французский король с 1461 года; он значительно укрепил королевскую власть и во многом содействовал объединению страны. Однако изречение «Разделяй и властвуй» принадлежит не ему.
(обратно)24
Как доказательство крайнего двуличия Карла IX приводили одну его фразу, которая, на мой взгляд, представляет собой всего лишь грубую выходку человека, вполне равнодушного к религии. Папа чинил препятствия браку сестры Карла IX, Маргариты Валуа, с Генрихом IV, в то время протестантом. «Если святейший владыка не даст согласия, — сказал король, — я возьму сестрицу Марготон под руку и обвенчаю ее в протестантской церкви». (Прим. автора.)
(обратно)25
Население Франции тогда равнялось приблизительно двадцати миллионам человек. Полагают, что во время второй гражданской войны число протестантов не превышало полутора миллионов, но у них было больше денег, солдат и полководцев. (Прим. автора.)
(обратно)26
Ассуэр — так в Библии назван один из персидских царей, преследовавший евреев.
(обратно)27
Во время второй гражданской войны протестанты в один день внезапно захватили больше половины французских крепостей. Католики имели теперь возможность сделать то же самое. (Прим. автора.)
(обратно)28
Морвеля прозвали убийцей на службе у короля. См. Брантом. (Прим. автора.)
(обратно)29
Жанна д'Альбре (1528—1572) — королева Наваррская, жена Антуана де Бурбона, мать будущего Генриха IV; пользовалась большой популярностью среди протестантов. Предполагают, что она была отравлена по приказанию Екатерины Медичи. Умерла 4 июня 1572 года.
(обратно)30
Король Наваррский — то есть будущий Генрих IV. Титул короля Наварры он получил в 1572 году, после смерти своей матери.
(обратно)31
Принц Конде — здесь имеется в виду Анри де Бурбон (1552—1588), один из вождей протестантов.
(обратно)32
Герцог Альба, Фернандо Альварес де Толедо (1508—1582) — испанский полководец и государственный деятель. Приводимые слова герцога Альбы были сказаны им во время так называемого «свидания в Байоне» в 1565 году.
(обратно)33
Лотарингский дом — старинная французская феодальная фамилия, владевшая обширными землями на северо-востоке Франции; Гизы были из этой семьи.
(обратно)34
...в память отца... — то есть в память Франсуа де Лорена, герцога Гиза (1519—1563), который был одним из вождей католической партии. Убит протестантом Жаном Польтро де Мере.
(обратно)35
...гугеноты, дважды их осаждавшие... — Протестантские войска осаждали Париж в 1562 и 1567 годах.
(обратно)36
...одна из сестер короля была выдана замуж за принца... — Речь идет о Маргарите Французской (1553—1615), дочери Генриха II и Екатерины Медичи, в 1572 году ставшей женой Генриха Наваррского.
(обратно)37
Слова Наполеона. (Прим. автора.)
(обратно)38
Он приписывал убийство Колиньи и всю эту резню герцогу Гизу и принцам Лотарингского дома. (Прим. автора.)
(обратно)39
Я говорю одно: предположим. Дон Жуан, песнь I, строфа LXXXV (англ.).
(обратно)40
Рейтары — неточность Мериме: все отряды рейтаров были выведены за Рейн еще в 1571 году.
(обратно)41
Черная шайка. Во главе с разбойником Бурбоном, Перевалив снежные Альпы, Перешла через По. Лорд Байрон. Преображенный урод (англ.).Эпиграф к главе первой — из драмы Байрона «Преображенный урод» (ч. I, явл. 2. Песня солдат).
(обратно)42
Принц Конде. (Прим. автора.)
(обратно)43
Гаспар де Шатильон — то есть адмирал де Колиньи.
(обратно)44
Искаженное немецкое слово Reiter — всадник. (Прим. автора.)
(обратно)45
...бой под Дре... — Сражение под Дре состоялось в 1562 году. Победу одержали католики во главе с герцогом Франсуа де Гизом.
(обратно)46
...бой... под Арне-ле-Дюк. — Эта битва состоялась 25 июня 1570 года. Победу одержали протестанты.
(обратно)47
Во время... осады Орлеана... — Войска католиков под командованием Франсуа де Гиза осадили Орлеан в 1563 году, во время так называемой первой Гражданской войны (1562—1563).
(обратно)48
Монморанси. — Речь идет, очевидно, о коннетабле Анн де Монморанси (1493—1567), французском государственном деятеле, советнике королей Франциска I и Генриха II.
(обратно)49
Разведчики, легкая кавалерия. (Прим. автора.)
(обратно)50
...в бою под Монконтуром... — Битва под Монконтуром произошла в 1569 году; войска католиков под командованием герцога Анжуйского наголову разбили отряды протестантов под начальством Колиньи.
(обратно)51
Фон Фалькенштейн — персонаж немецких народных легенд.
(обратно)52
Ларошфуко, Франсуа (ок. 1531—1572) — родственник Конде, один из вождей протестантов.
(обратно)53
Эпиграф к главе второй — из комедии Мольера «Смешные жеманницы» (явл. 7). Перевод Н. Яковлевой.
(обратно)54
Подобно персам под Саламином... — Битва под Саламином (остров у побережья Греции) между греками под командованием Фемистокла и персами произошла в 480 г. до н. э.
(обратно)55
Махаон и Подалирий — сыновья и ученики легендарного древнегреческого врача Эскулапа.
(обратно)56
Комический персонаж старинной народной песни. (Прим. автора.)
(обратно)57
Якимо
...вот перстень мой.
Постум
Трудненько вам добраться до него.
Якимо
Супруга ваша труд мне облегчила.
Шекспир. Цимбелин (англ.).Эпиграф к главе третьей из драмы Шекспира «Цимбелин» (д. II, явл. 4). Перевод Ф. Миллера.
(обратно)58
...к мосту Сен-Мишель... — В ту пору на многих парижских мостах с обеих сторон проезжей части помещались жилые дома, лавки торговцев и мастерские ремесленников.
(обратно)59
...кинжал... — Ошибка Мериме: кинжалы стали употреблять при дуэлях значительно позже.
(обратно)60
...собирались захватить Амбуаз. — Речь идет о так называемом «Амбуазском заговоре» — попытке протестантов захватить короля Франциска II, чтобы вырвать его из-под влияния Гизов (1560).
(обратно)61
Петр, цели достигающий (лат.).
(обратно)62
Сегье, Пьер (1504—1580) — французский государственный деятель, председатель парижского магистрата.
(обратно)63
Монморанси, Торе — сын коннетабля Анн де Монморанси.
(обратно)64
Так тогда называли профессиональных дуэлистов. (Прим. автора.)
(обратно)65
...каждый выпад... остроту обидную... — цитата из комедии Мольера «Ученые женщины» (д. IV, явл. 3).
(обратно)66
Тогдашнее постоянное место дуэли, Пре-о-Клер тянулся против Лувра, между Малой Августинской и Паромной улицами. (Прим. автора.)
(обратно)67
...ловкости и задиристости Коменжа. — Мериме придал этому персонажу черты характера Ливаро, одного из приближенных Генриха III.
(обратно)68
Хвала господу, мир живущим, спасение души усопшим, блаженно чрево приснодевы Марии, носившее сына предвечного отца! (лат.)
(обратно)69
Разговор между собой (лат.).
(обратно)70
Эпиграф к главе четвертой — из комедии Мольера «Дон Жуан, или Каменный гость» (д. V, явл. 2). Перевод А. Федорова.
(обратно)71
...дуэльное бешенство отправляло на тот свет больше дворян... — Неточность Мериме: дуэли стали особенно популярны значительно позже — в последние годы царствования Генриха IV и особенно при Людовике XIII.
(обратно)72
Жодель, Этьен (1532—1573) — французский поэт и драматург, один из предшественников классицизма.
(обратно)73
Это был цвет реформатов. (Прим. автора.)
(обратно)74
«Красавчик-карапузик принц...» — Эту песенку приводит Брантом в своем «Жизнеописании принца Конде».
(обратно)75
...в сражении под Жизнейлем... — Сражение произошло 17 ноября 1568 года.
(обратно)76
...под Жарнаком... — Битва под Жарнаком состоялась в 1569 году; войска католиков под командованием герцога Анжуйского одержали решительную победу над кальвинистами; их предводитель принц Луи де Конде был ранен и взят в плен.
(обратно)77
...привели следующий стих... — Мериме цитирует Овидия («Фасты», I, 493).
(обратно)78
Храброму, как для рыбы — море, любая земля — родина (лат.). (обратно)79
«Повесть о преужасной жизни великого Гаргантюа...» — первая часть романа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль». Вышла в 1534 году.
(обратно)80
Ахав — упоминаемый в Библии царь Израиля; побуждаемый своей женой Иезавелью, он перешел в язычество и жестоко преследовал евреев.
(обратно)81
Принца Людовика Конде, убитого под Жарнаком, католики обвиняли в притязаниях на королевский престол. Адмирала Колиньи называли Гаспаром. (Прим. автора.)
(обратно)82
Совершил тот, кому это было на руку? (лат.)
(обратно)83
Польтро де Мере убил великого Франсуа, герцога Гиза, во время осады Орлеана, когда город находился в отчаянном положении. Колиньи довольно неудачно пытался отвести от себя обвинение в том, что убийство было совершено по его приказанию или, во всяком случае, при его попустительстве. (Прим. автора.)
(обратно)84
Эпиграф к главе пятой — из первой книги романа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (гл. 27).
(обратно)85
...ввергнул в море две тысячи свиней. — Брат Любен имеет в виду слова Христа: «Не мечите бисер перед свиньями» и евангельский рассказ о том, как Христос изгнал бесов из двух одержимых и вселил их в свиней.
(обратно)86
И вот внезапно все стадо бросилось в море (лат.).
(обратно)87
Бродит вокруг и ищет, кого бы сожрать (лат.).
(обратно)88
Сбавь спеси, Джон Норфольк, сдержи свой язык: Знай, куплен и продан хозяин твой Дик. Шекспир. Король Ричард III (англ.).Эпиграф к главе шестой — из драматической хроники Шекспира «Король Ричард III» (д. V, явл. 3). Перевод Б. Лейтина.
(обратно)89
Его брата. (Прим. автора.)
Данделó — брат Колиньи; умер от лихорадки 7 мая 1569 г.
(обратно)90
Руанские убийцы наказаны... — После заключения мира в Сен-Жермен-ан-Ле в городах были образованы судебные палаты, в которые входили и гугеноты и католики. Руанская палата жестоко наказала убийц-католиков, в то время как тулузская не проявила такой же решительности.
(обратно)91
Согласно мирному договору, заключенному после третьей гражданской войны, при некоторых судебных палатах были учреждены комиссии; половина тех, кто входил в эти комиссии, исповедовала кальвинистскую веру. В обязанности комиссии входило разбирать дела, возникавшие между католиками и протестантами. (Прим. автора.)
(обратно)92
«Она умерла, — пишет д'Обинье (Всеобщая история, т. II, гл. II), — от яда, который через надушенные перчатки проник к ней в мозг, а изготовил яд флорентинец мессир Рене, которого после этого все возненавидели, даже враги государыни». (Прим. автора.)
(обратно)93
Сбор в Мадридском замке... — Мадридский замок построен под Парижем (на территории нынешнего Булонского леса) итальянским архитектором делла Роббиа для Франциска I в 1529 году. Назван так потому, что как раз в это время Франциск находился в плену в Испании.
(обратно)94
Во-первых (лат.).
(обратно)95
Во-вторых? (лат.)
(обратно)96
...посмотрите его бюст в Ангулемском музее! — Ангулемский музей — собрание скульптур, созданное в 1824 году; позднее влилось в Лувр. Бюст Карла IX из этого собрания приписывается Жермену Пилону или мастеру его круга.
(обратно)97
Беарнезка — то есть Жанна д'Альбре.
(обратно)98
Маргарита Наваррская — жена будущего Генриха IV, дочь Генриха II и Екатерины Медичи.
(обратно)99
Герцог Анжуйский — брат короля, будущий король Генрих III.
(обратно)100
Ретц, Альбер де Гонди (1522—1602), герцог, — маршал Франции, крупный военный и политический деятель, дипломат.
(обратно)101
Телиньи, Луи — зять Колиньи; убит во время Варфоломеевской ночи.
(обратно)102
Мерю — Шарль де Монморанси, третий сын коннетабля Анн де Монморанси.
(обратно)103
У сеньоры Бланки с правой руки, А может быть, и с левой — это безразлично, — Упала перчатка, и Амур-безумец Двоих идальго поразил стрелой. Лопе де Вега. Перчатка доньи Бланки (испан.).Эпиграф к главе девятой — из пьесы Лопе де Вега «Перчатка доньи Бланки» (д. II, явл. 10).
(обратно)104
Следовательно (лат.).
(обратно)105
У записных дуэлистов существовало правило не затевать новой ссоры впредь до окончания прежней. (Прим. автора.)
(обратно)106
Длинная обоюдоострая шпага. (Прим. автора.)
(обратно)107
Свидетели часто не ограничивались ролью простых свидетелей — они дрались между собой. Тогда говорили: секундировать, тьерсировать кого-нибудь. (Прим. автора.)
(обратно)108
Он настоящий губитель шелковых пуговиц, дуэлянт, дуэлянт, дворянин с ног до головы, знаток первых и вторых поводов к дуэли. Ах, бессмертное passado! Punto riverso!
Шекспир. Ромео и Джульетта (англ.).Эпиграф к главе десятой — из трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта» (д. II, явл. 4). Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
(обратно)109
Ибо один из нас испустит дух, Прежде чем мы, пешие, убежим с поля боя. Дуэль между Стюартом и Уортоном (англ.).Эпиграф к главе одиннадцатой — из опубликованной Вальтером Скоттом антологии «Песни шотландского рубежа, состоящие из исторических и романтических баллад».
(обратно)110
Ударить по шпаге, чтобы отвести опасный для жизни удар. Все фехтовальные термины заимствовались тогда из итальянского языка. (Прим. автора.)
(обратно)111
Нельская башня — одна из сторожевых башен в Париже, сооруженная в XII веке. Первоначально входила в систему городских укреплений, затем служила тюрьмой и караульным помещением для городской стражи.
(обратно)112
Эпиграф к главе двенадцатой — из комедии Мольера «Блистательные любовники» (д. I, явл. 2).
(обратно)113
Паре, Амбруаз (ок. 1517—1590) — знаменитый французский ученый и врач-хирург. С 1536 года — личный врач французских королей. Убежденный протестант, Паре тем не менее не подвергся преследованиям во время Варфоломеевской ночи.
(обратно)114
...ни одна звездочка не высовывала кончика своего носа... — Цитата из комедии Мольера «Сицилиец» (явл. 1).
(обратно)115
Король Генрих IV
Налгал ты, Перси, на него, налгал!
Шекспир. Король Генрих IV (англ.).Эпиграф к главе тринадцатой — из драматической хроники Шекспира «Король Генрих IV» (ч. I, д. I, явл. 3). Перевод Е. Бируковой.
(обратно)116
Венсен — замок в окрестностях Парижа (построен в XIV в.), одна из резиденций французских королей.
(обратно)117
Эпиграф к главе четырнадцатой — из комедии Мольера «Тартюф» (д. III, явл. 2). Перевод М. Лозинского.
(обратно)118
«Преужасная жизнь Пантагрюэля» — вторая часть романа Рабле; появилась в 1532 году, т. е. на два года раньше первой части.
(обратно)119
Молчите. (Прим. автора.)
(обратно)120
Сегодня вечером вас будет ждать одна дама. (Прим. автора.)
(обратно)121
...у Германа Оксерского... — то есть у церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа, находившейся напротив колоннады Лувра. С колокольни этой церкви был дан сигнал к началу избиения гугенотов во время Варфоломеевской ночи.
(обратно)122
...как Далила предала Самсона. — В Библии рассказывается, как куртизанка Далила, обрезав у влюбленного в нее Самсона волосы, тем самым лишила его силы и отдала в руки филистимлянам.
(обратно)123
Приношения по обету (лат.).
(обратно)124
Да хранит вас господь. Милости просим. (Прим. автора.)
(обратно)125
Вы говорите по-испански? (Прим. автора.)
(обратно)126
Не все сразу. (Прим. автора.)
(обратно)127
Прости, господи, мое согрешение! Вы монах, а не кавалер. (Прим. автора.)
(обратно)128
Прощайте, дорогой Бернардо! (испан.)
(обратно)129
Эпиграф к главе шестнадцатой — из комедии Мольера «Амфитрион» (д. II, явл. 2). Перевод В. Брюсова.
(обратно)130
Макбет
Иль так вы терпеливы,
Чтоб все спускать обидчику и впредь?
Шекспир (англ.).Эпиграф к главе семнадцатой — из трагедии Шекспира «Макбет» (д. III, явл. 1). Перевод Ю. Корнеева.
(обратно)131
Читателю предоставляется самому вставить эпитет. Карл IX любил выражения сильные, но зато не очень изящные. (Прим. автора.)
(обратно)132
Приятно изучать чужой язык Через посредство женских уст и глаз. Лорд Байрон. Дон Жуан, песнь II (англ.).Эпиграф к главе восемнадцатой — из поэмы Байрона «Дон Жуан» (песнь II, октава 164).
(обратно)133
Милый Бернардо (испан.).
(обратно)134
Иоанн Златоуст (347—407) — константинопольский патриарх. Здесь речь идет о сборнике его проповедей.
(обратно)135
За секунду до смерти (лат.).
(обратно)136
В обители за монаха Не дашь и пары яиц, А только он выйдет за ее стены — И за него уже можно дать целых три десятка. (средневек. лат.).Эпиграф к главе девятнадцатой — из первой книги романа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (гл. 42).
(обратно)137
На другой день после бракосочетания Маргариты с королем Наваррским... — Торжественная церемония состоялась 18 августа 1572 года.
(обратно)138
Джафар
Тот из нас,
Кто пощадит отца, брата или друга,
Да будет проклят!
Отуэй. Спасенная Венеция (англ.).Эпиграф к главе двадцатой — из трагедии английского драматурга Томаса Отуэя (1652—1685) «Спасенная Венеция» (д. III, явл. 2).
(обратно)139
...бывшего Турнельского дворца. — Турнельский дворец, один из старых королевских дворцов в Париже, был разрушен в 1563 году по распоряжению Карла IX.
(обратно)140
Сен-Кантен — французский город и крепость на реке Сомме. В 1557 году после осады был взят войсками герцога Савойского, выступавшего в войне с Францией на стороне Испании.
(обратно)141
Гедеон истребил мадианитян... — В Библии рассказывается, как народ Израиля страдал от набегов мадианитян (одно из древних арабских племен), пока их не разбил израильский военачальник Гедеон.
(обратно)142
Прорицатель
Остерегись Ид Марта!
Шекспир. Юлий Цезарь (англ.).Эпиграф к главе двадцать первой — из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» (д. I, явл. 2). Перевод М. Зенкевича.
(обратно)143
Эпиграф к главе двадцать второй взят Мериме из Брантома.
(обратно)144
Д'Обинье, Всемирная история. (Прим. автора.)
(обратно)145
Радуйся, Мария (лат.).
(обратно)146
И благословенно чрево девы Марии (лат.).
(обратно)147
Кто способен все претерпеть и не утратить надежды?
Мур. Семейство Фейдж (англ.).Эпиграф к главе двадцать четвертой — из сатиры английского поэта Томаса Мура (1779—1852) «Семейство Фейдж в Париже» (1818).
(обратно)148
Бирон, Арман де Гонто (1524—1592) — французский полководец, особенно отличившийся в войнах Генриха IV.
(обратно)149
...он потерял в бою руку... — Левая рука Лану (Мериме ошибочно пишет, что правая) была раздроблена выстрелом из аркебузы при осаде Фонтене-ле-Конт в 1570 году. Следуя уговорам Жанны д'Альбре, он согласился на ампутацию.
(обратно)150
Герцог Анжуйский, впоследствии Генрих III. (Прим. автора.)
(обратно)151
Вместе с Лану выехал итальянский священник... — Это был аббат Гадань, шпион, состоявший на службе у Екатерины Медичи.
(обратно)152
Эпиграф к главе двадцать пятой — из романа Агриппы д'Обинье «Приключения барона де Фенеста» (кн. II, гл. 19).
(обратно)153
Монтгомери, Габриэль де Лорж (1530—1574) — капитан шотландской гвардии Генриха II. Он смертельно ранил короля на турнире (1559). Впоследствии Монтгомери стал одним из вождей протестантов и, попав в руки католиков, был казнен.
(обратно)154
Гамлет
Ставлю золотой — мертва!
Шекспир (англ.).Эпиграф к главе двадцать шестой — из трагедии Шекспира «Гамлет» (д. III, явл. 4). Перевод М. Лозинского.
(обратно)155
Аминь (лат.).
(обратно)156
Делай свое дело (лат.).
(обратно)157
Подобного рода доспех выставлен в Артиллерийском музее. По превосходному рубенсовскому наброску, на котором изображен турнир, можно понять, как в таких железных юбках люди, однако, садились на коней. Седла были снабжены чем-то вроде табуреточек, которые входили под юбки и приподнимали всадников настолько, что их колени оказывались почти на одном уровне с головой коня. Что же касается человека, сгоревшего в своих латах, то об этом см. Всемирную историю д'Обинье. (Прим. автора.)
(обратно)158
...жарится в... медном быке... — Способ казни, придуманный агригентским тираном Фаларисом (VI в. до н. э.).
(обратно)159
Монах
Почему вы такой упрямый?
Пьер
А почему вы такие назойливые, почему вы не даете несчастному
Умереть спокойно
И каркаете вокруг него, как воронье?
Отуэй. Спасенная Венеция (англ.).Эпиграф к главе двадцать седьмой — из трагедии Томаса Отуэя «Спасенная Венеция» (д. V, явл. 1).
(обратно)160
...позаимствуйте, как говорится, у овцы храбрости. — Мериме перефразирует Рабле. В «Гаргантюа и Пантагрюэле» (кн. I, гл. 6) сказано: «Ты ведь у меня храбрая, как овечка».
(обратно)161
К праотцам (лат.).
(обратно)162
Дзанни — популярная маска итальянской народной комедии дель арте, тип деревенского увальня и простака.
(обратно)163
Черт побери! (нем.)
(обратно)164
Каюсь (лат.).
(обратно)165
...в четвертый раз был заключен мир... — Мирный договор, подписанный в Булони герцогом Анжуйским, положил конец четвертой гражданской войне (1572—1573).
(обратно)166
...Карл IX умер. — Карл IX умер 30 мая 1574 года.
(обратно)
Комментарии к книге «Хроника царствования Карла IX», Проспер Мериме
Всего 0 комментариев