«Крушение надежд»

459

Описание

«Крушение надежд» — третья книга «Еврейской саги», в которой читатель снова встретится с полюбившимися ему героями — семьями Берг и Гинзбургов. Время действия — 1956–1975 годы. После XX съезда наступает хрущевская оттепель, но она не оправдывает надежд, и в стране зарождается движение диссидентов. Евреи принимают в нем активное участие, однако многие предпочитают уехать навсегда… Текст издается в авторской редакции.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Крушение надежд (fb2) - Крушение надежд (Еврейская сага - 3) 3069K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Юльевич Голяховский

Владимир Голяховский Еврейская сага Книга 3 Крушение надежд

Евреев мы все ругаем, евреи нам всем мешают, а оглянуться в добре: каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь!

А. Солженицын. Пасхальный крестный ход, 1966

Краткое содержание первой и второй книг

Первые две книги романа-истории «Еврейская сага» — «Семья Берг» и «Чаша страдания» — охватывают события в России и эпизоды из жизни евреев с 1914 до 1956 года. Семья Бергов — Павел, Мария и их дочь Лиля — образы, созданные автором. Все остальные персонажи подлинные, все описываемые события происходили в действительности.

Двоюродные братья Павел и Семен Гинзбурги до революции 1917 года росли в еврейской трущобе города Рыбинска, у них были еврейские имена Пинкус и Шлома. Революция перевернула в их жизнях все: Пинкус стал Павлом Бергом, работал грузчиком на волжских пристанях, служил в кавалерии, стал командиром полка и героем Гражданской войны. Он поехал учиться в Москву в Институт красной профессуры. Его учителем был знаменитый историк академик Тарле. Павел стал профессором военной истории, сделал блестящую карьеру ученого. Его жена Мария, еврейская девушка, училась в медицинском институте. Семья жила благополучно, окруженная такими же успешными выходцами из еврейской среды.

Шлома Гинзбург стал Семеном, инженером-строителем, женился на русской девушке из аристократической семьи Августе и дорос до положения министра строительства. Их сын Алеша Гинзбург с детства писал талантливые стихи и стал поэтом.

Братья Павел и Семен — пример того, как в первые годы существования Советской России стиралась разница между русскими интеллигентами и ассимилированными евреями. Но благополучие семьи Бергов оборвалось с арестом Павла в 1938 году, в период сталинских репрессий. Семен тайно помогал Марии выдержать тяжелые испытания. Павел просидел в заключении шестнадцать лет. За это время прошла тяжелейшая война Советского Союза с гитлеровской Германией. Она продемонстрировала героизм и выносливость русского народа, который выиграл войну вопреки многочисленным политическим и стратегическим ошибкам Сталина. Бок о бок с русским народом сражались и герои евреи, один из них, Александр Фисатов, за выдающийся подвиг был представлен к званию Героя Советского Союза, но вместо награждения оказался в лагере в Воркуте, сосланный как шпион. Много горя выпало на долю еврейского народа от фашистской Германии. Один из узников лагеря в Освенциме, рижанин Зека[1] Глик, сумел выжить и первым собрал данные о том, что в немецких концентрационных лагерях было убито шесть миллионов евреев.

После войны в России начались гонения на интеллигенцию, среди представителей которой было много евреев. По указанию Сталина арестовывают и уничтожают многих известных евреев, в их числе был и знаменитый актер Соломон Михоэлс. Нарастает волна антисемитизма. Лиля Берг и Алеша Гинзбург на себе испытывают его проявления.

Главным событием в стране стала смерть Сталина в 1953 году. С ней возникла надежда на изменения в жизни общества и улучшение положения евреев. Выйдя на свободу, Павел Берг с удивлением видит, что, несмотря на патриотизм русских евреев и их достижения, в стране все еще остается и обостряется «еврейский вопрос», антисемитизм продолжается. По мнению Павла, может произойти крушение надежды евреев на признание их равенства в обществе.

Лиля взрослеет, становится врачом и собирается выйти замуж за Влатко Аджея, сотрудника посольства дружественной социалистической страны Албании. Родителей пугает ее отъезд, они опасаются возможного ухудшения отношений между Россией и Албанией: что тогда станет с Лилей? Этот сюжет развивается на фоне реальных событий в России: все эпизоды основаны на документированных фактах, изменены лишь некоторые имена и фамилии…

1. На закрытом заседании XX съезда коммунистов

В морозное утро 25 февраля 1956 года по улицам Москвы мела сильная метель, застила глаза. Москвичи стремились скорее нырнуть в метро, стряхивали с воротников и шапок пушистый снег. В центре города курсировали военные патрули — все знали, что в Кремле проходит XX съезд Коммунистической партии Советского Союза (КПСС). Кремль в радиусе двух кварталов был окружен кольцом солдат дивизии внутренних войск имени Дзержинского. Рядом стояли милиционеры в черных полушубках и пропускали только машины со специальным знаком «XX съезд» на ветровом стекле. В тот день проходило последнее, закрытое заседание: патрули у ворот Кремля стояли сплошной стеной, удостоверения личности и пропуски проверялись особенно строго, не пригласили даже представителей иностранных компартий.

Пропуск на закрытое заседание имели 1349 делегатов с решающим голосом и 81 делегат с правом совещательного голоса. Это были отобранные представители от 6 790 000 членов и 419 000 кандидатов партии, почти все аппаратчики высокого ранга — секретари областных, городских и районных комитетов, министры, активисты из рабочих и колхозников.

Все рассаживались в некотором недоумении: почему не объявлена повестка дня? Почему в президиуме нет секретарей коммунистических партий других стран? До сих пор съезд проходил по принятому стандарту, уже были выбраны руководящие органы партии — новый состав Центрального Комитета, Президиум и секретари. Первым секретарем опять был избран Никита Сергеевич Хрущев. Все шло, как полагается, все голосовали единогласно.

Но одно отличие от предыдущих съездов все-таки было: над президиумом на сцене висели только три портрета — Маркса, Энгельса и Ленина, но не было портрета Сталина. Это был первый съезд после его смерти, и многие делегаты удивлялись: нужно было все-таки повесить портрет Сталина, великого вождя страны на протяжении последних двадцати пяти лет. Однако вслух своих сомнений не высказывали — молчать приучены были хорошо.

На ярусах зрительного зала висели транспаранты: «Да здравствует КПСС — ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Да здравствует XX съезд КПСС!» и «Партия Ленина — авангард строительства коммунизма». Странным казалось, что говорилось о партии Ленина и не прибавлялось имя Сталина. На предыдущих съездах транспарантов и лозунгов было намного больше и повсюду бросалось в глаза: «Слава великому Сталину — гениальному вождю трудящихся всего мира!» А теперь даже в докладах кремлевских руководителей впервые не упоминалось имя Сталина. Делегаты ощущали какую-то непривычную пустоту, и совсем уж их поразило и даже возмутило выступление Анастаса Микояна, члена Президиума ЦК. Он резко раскритиковал книгу «Краткий курс истории ВКП(б)»[2]. Для делегатов это была обескураживающая неожиданность: книга считалась библией коммунистов, ее полагалось изучать всем — ведь редактировал и даже частично писал ее сам Сталин.

Микоян прямо заявил: «В этой книге много лжи и демагогии, много фальсификаций в истории революции большевиков 1917 года, Гражданской войны и всего Советского государства».

Многие делегаты шумно запротестовали: критика недавнего прошлого, связанного с именем Сталина, звучала для них непривычно и кощунственно. Они все больше недоумевали: почему сегодняшнее заседание названо закрытым?

Делегат с совещательным голосом Семен Гинзбург, министр строительства, сидел на верхнем ярусе балкона, слушал критическое выступление Микояна и видел недовольные лица соседей делегатов. Человек с чувством юмора и любитель поэзии, он вспомнил строчки шутливой поэмы[3]:

Ходить бывает склизко По камешкам иным. Итак, о том, что близко, Мы лучше умолчим.

Семен думал, что Микоян, конечно, прав: давно пора объективно оценить и книгу, и саму историю партии, но… все годы все шло по заведенному Сталиным порядку, своего мнения никто высказывать не мог. Раз Микояну разрешили выступить с этой критикой, значит, ее заранее утвердили в Кремле. Несомненно, это только увертюра к чему-то более значительному. Очевидно, кремлевские руководители собираются что-то менять во внутрипартийной политике. Интересно, что? Не этому ли будет посвящено сегодняшнее закрытое заседание? Он едва заметно улыбнулся: на съезде партии улыбаться не полагается, надо быть очень осторожным.

Гинзбург не был активистом партии, он вступил в нее по необходимости в 1930-е годы и оставался администратором-хозяйственником. Знал, что ему дали лишь совещательный голос, потому что он еврей. Министр-еврей был большой редкостью. Впрочем, он даже был доволен, что «голос» у него совещательный, по крайней мере, не надо валять дурака и с важным видом участвовать в профанации выборов в Центральный Комитет. Все равно туда выберут тех, кого заранее отобрали. Еврейских фамилий в списке делегатов почти совсем не было, в списке выбранных членов ЦК тоже было всего три, а в аппарате ЦК и вовсе не было ни одного еврея. Когда в перерывах между заседаниями Гинзбург прогуливался по холлу, то не встречал еврейских лиц, узких, с длинными горбатыми носами и живыми глазами навыкате. Доминировали лица славянского типа, курносые и широкоскулые. И можно было заметить некоторое количество представителей национальных меньшинств — армян, грузин, казахов, киргизов. Гинзбург думал о том, что ведь после революции и до самых сороковых годов евреи, наравне с другими, были активистами партии. Да, многое изменилось с тех пор…

Заняв свое место, Гинзбург ждал: чему будет посвящено заседание и почему оно объявлено закрытым?

И вот ведущий заседание председатель правительства Николай Булганин объявил:

— Слово для доклада «О культе личности и его последствиях» предоставляется Первому секретарю Центрального Комитета товарищу Никите Сергеевичу Хрущеву.

Гинзбург подумал: «Так вот к чему была увертюра доклада Микояна». Все стали переглядываться: о культе личности?.. Делегаты притихли, предчувствуя неожиданное. Аплодисменты раздались с некоторым опозданием.

* * *

Хрущев вышел на трибуну с нахмуренным лицом, ему предстояло развенчать культ личности Сталина, а фактически тот террор, в котором он сам активно участвовал. Он читал доклад по бумажке пять часов подряд, размахивая руками и выкрикивая отдельные фразы. Весь доклад был посвящен критике Сталина: он преступно возвел культ своей личности выше народа и партии; он совершил многие тысячи преступлений; по его вине страна чуть было не проиграла войну 1941–1945 годов против гитлеровской Германии; по его прямым указаниям были расстреляны и сосланы старые соратники Ленина. Хрущев кричал: «Массовые аресты и ссылки тысяч и тысяч людей, казни без суда и нормального следствия порождали неуверенность в людях, вызывали страх и даже озлобление! <..> Сталин ввел понятие „враг народа“. Этот термин сразу освобождал от необходимости всяких доказательств идейной неправоты человека или людей, с которыми ты ведешь полемику: он давал возможность всякого, кто в чем-то не согласен со Сталиным, кто был только заподозрен во враждебных намерениях, всякого, кто был просто оклеветан, подвергнуть самым жестоким репрессиям, с нарушением всяких норм революционной законности…»[4]

В докладе была лишь часть правды и критиковался только Сталин, но ничего не говорилось о соучастии его кремлевских соратников, включая самого Хрущева. Не было в докладе и попытки анализа основ самой системы, которая привела к кровавому деспотизму в стране, — затрагивать ошибочные основы своего правления кремлевские правители не собирались. Но даже часть правды наносила удар по режиму.

В выступлении ясно чувствовался накопленный десятилетиями мистический страх самого Хрущева перед Сталиным, это был его прорвавшийся протест. «Хрущев говорил о Сталине с особой ненавистью. Он объявил его, впавшего в состояние глубокой депрессии, прямым и главным виновником поражения на фронтах в первый период войны, провала Киевской операции, в результате которого миллионы наших солдат, оказавшиеся в „мешке“ и не получавшие по прямой вине Сталина, вопреки настояниям Жукова, своевременного приказ об отступлении, попали в гитлеровский плен. Явное раздражение и обида за прошлые унижения прорывались, когда Хрущев с яростью кричал: „Он трус и паникер! Он ни разу за всю войну не выехал на фронты!“»[5].

Реакция делегатов съезда на доклад была удручающей. Один из них писал позже: «В зале стояла глубокая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха. Шок был невообразимо глубоким»[6]. Нескольким делегатам стало так плохо, что охранники вывели их из зала и устроили на диванах в фойе.

Гинзбург тоже сидел ошеломленный. Он понимал, в отличие от большинства делегатов, что Сталин был изувером. Но он никак не мог ожидать, что с трибуны партийного съезда разоблачать Сталина станет не кто иной, как Никита Хрущев. Десятки лет он восхвалял его, и именно Сталин поднял Хрущева на вершину партийной иерархии.

Ясно, что Хрущев не сам решился выступить с таким докладом. Что-то непонятное было в том, что кремлевские воротилы дали ему возможность говорить все это. Но Гинзбург знал: Хрущев имеет уже столько власти, что у него хватит решимости и на большее.

* * *

Никита Хрущев, сын шахтера из Юзовки, деревенский пастух, едва обучился грамоте, работал слесарем, был солдатом в царской армии. В 1918 году вступил в партию и стал троцкистом — и противником Сталина. Он проявил себя как партийный пропагандист, и его направили на учебу в Промышленную академию в Москве. Там из таких же полуграмотных энтузиастов готовили будущих руководителей производства.

Карьера Хрущева началась с предательства: его вызвал Лев Мехлис, редактор газеты «Правда» и секретарь Сталина, еврей. Он предложил Хрущеву подписать письмо против слушателей академии — троцкистов. Хрущев сам был троцкистом, но в тот момент мужицким чутьем уловил, откуда ветер дует. И подписал письмо. Его опубликовали в «Правде», и Хрущев вдруг превратился в ярого сталиниста. Его очень скоро назначили секретарем партийного комитета академии.

Вместе с ним училась Надежда Аллилуева, жена Сталина. Она познакомила Хрущева с мужем, и это знакомство определило огромный успех его партийной карьеры. Всего через три года Хрущев стал первым секретарем московской партийной организации.

В тридцатые годы (годы жестокого террора) Никита Хрущев активно проводил в Москве репрессии — выслуживался. Вскоре его назначили на пост Первого секретаря ЦК компартии Украины, и там репрессии продолжались: тысячи руководящих работников были сосланы в лагеря и расстреляны. Вскоре Сталин сделал его членом Политбюро — кремлевской элиты.

Низкорослый, плотный, рано облысевший, Никита Хрущев разговаривал на деревенском диалекте с тыканьем и зачастую вел себя нарочито грубо. Этим он часто вызывал смех, другие кремлевские руководители считали его «мужиком», посмеивались над ним и не принимали всерьез. Сталин сам любил подшутить над ним, иногда нарочно пугал или тыкал пальцем в объемистый живот и дразнил Ныкытой. А на общих попойках кремлевской верхушки заставлял Хрущева плясать гопак. И Хрущев плясал — плясал «под дудку» Сталина. Но при кажущейся простоте Хрущев обладал хитростью и мужицкой смекалкой. До конца разгадать его не мог никто.

И вот теперь получалось, что инициатива развенчания Сталина принадлежит ему. Но Хрущев не рассказал делегатам, как и почему в Кремле решились развенчать Сталина.

* * *

Произошло это так. Сразу после смерти Сталина все архивы по обвинениям и арестам были переданы из Министерства внутренних дел в Министерство юстиции. В отличие от следователей внутренних дел, эти юристы не были вовлечены в дела политических репрессий, они разбирали только законность и обоснованность арестов и казней — сугубо на основании юридических доказательств. Среди них было много евреев. Евреи-юристы были тонкими знатоками законов. Понятия «права человека» в сталинские времена не существовало, но юристы знали чисто политическую подоплеку многих кровавых дел и сочувствовали арестованным и их семьям. За один только 1954 год, первый после смерти Сталина, они разобрали и представили к полной реабилитации дела 7679 несправедливо осужденных. Пока это была капля в море, но даже из этого количества половины осужденных уже не было в живых.

Изучая дела осужденных, юристы наткнулись на массовые аресты делегатов XVII съезда партии в 1934 году. Этот съезд Сталин назвал «съездом победителей», он считал, что социализм уже победил. А на самом деле промышленность страны развивалась медленно, нехватка средств компенсировалась грабежом деревни, люди вымирали сотнями тысяч, в городах велась пропаганда «потребительского аскетизма» — затягивания поясов на голодных животах со скудным распределением продуктов по карточкам-купонам. Из страны вывозили и продавали за валюту нефть, золото, лес и даже картины великих художников. Массовое преследование миллионов людей привело к разрухе всего хозяйства страны, повсюду свирепствовал голод.

Некоторые из делегатов, особенно старые партийцы, работавшие с Лениным, решили убрать Сталина с поста генерального секретаря и заменить его Сергеем Кировым, секретарем Ленинградского комитета партии. Они тайно собирались на квартире заместителя Сталина Серго Орджоникидзе. Из 1966 делегатов съезда почти триста тайно проголосовали против Сталина. Когда это подсчитали, то по указке Лазаря Кагановича, помощника Сталина, сфальсифицировали результаты: было объявлено, что против Сталина голосовало три человека, а против Кирова — четыре. Но Киров сам отказался от поста в пользу Сталина. Так, с помощью лжи и махинаций Сталин удержался и остался генеральным секретарем партии. После съезда Георгий Маленков и группа других депутатов показали Сталину, кто голосовал против и кто высказывал недоверие. Тогда по его указанию были арестованы 1108 делегатов (больше половины) и 98 из 138 выбранных членов ЦК (70 %). Многие были расстреляны. В том же году был убит сам Киров, а потом застрелился Орджоникидзе.

* * *

Разобрав эти дела в 1955 году, двадцать один год спустя, работники юстиции сообщили в ЦК партии, что террор против делегатов XVII съезда был беспрецедентным преступлением. Тогда создали комиссию во главе с секретарем ЦК Поспеловым. В заключение комиссии говорилась: «Сталин к тому времени настолько возвысился над партией и над народом, что уже совершенно не считался ни с Центральным Комитетом, ни с партией… Сталин полагал, что он может сам вершить все дела, а остальные нужны ему как статисты, всех других он держал в таком положении, что они должны были только слушать и восхвалять его».

Правда, в докладе комиссии умалчивалось, что молодой Никита Хрущев на том съезде восхвалял Сталина и впервые был выбран в ЦК. Выступая, Хрущев насколько раз повторил: «…Задачи, развернутые в гениальном докладе товарища Сталина…», «…Московская организация, как и вся партия… еще теснее сплотится вокруг… нашего великого вождя товарища Сталина»[7].

Подготавливая доклад, Хрущев правильно рассчитал, что это придаст ему больше авторитета. Но старые кремлевские волки боялись, что развенчание Сталина падет тенью и на них. Тогда нашли выход: раскрыть не всю правду, а только часть. Дмитрий Шепилов, помощник Хрущева, переписал доклад комиссии, немного изменив его. В новой редакции XVII съезд и 1934 год не упоминались, а террор начинался только с 1937 года. Это был первый рассказ о том, что делалось за стенами Кремля, но всю вину свалили на трех расстрелянных министров внутренних дел — Ягоду, Ежова и Берию. Но все-таки этот доклад Хрущева был первым официальным рассказом о том, что творилось за стенами Кремля. И прозвучал он как гром.

* * *

По окончании доклада раздались жидкие аплодисменты — делегаты растерялись, не знали, как реагировать.

Председательствующий сказал: «Товарищи делегаты, предлагается прений по докладу товарища Хрущева не открывать и вопросов не задавать. ЦК считает, что никаких материалов доклада раскрывать в обсуждениях не рекомендуется. Всем вам будет своевременно разослана на места инструкция, по которой вы должны действовать».

Расходились в глубоком молчании — молчать эти люди были приучены.

Семен Гинзбург вышел с заседания в смятении: с одной стороны, доклад был как бы поворотным пунктом в истории партии и страны, это давало надежду на будущие улучшения; с другой — в нем была рассказана только половина правды. Конечно, он и до этого доклада понимал, что Сталин преступник. И вдобавок знал, как много зверских преступлений Сталин совершил против евреев. Но об этом Хрущев не упомянул ни слова.

Шофер Гинзбурга отыскал его в толпе выходивших делегатов:

— Семен Захарович, машина на улице Грановского. Ближе к Кремлю разрешили стоять только цековским машинам, а все министерские услали.

Гинзбург очнулся от своих мыслей:

— Спасибо, Василий Петрович. Вы поезжайте в гараж и отправляйтесь домой, я пройдусь пешком.

— Холодно ведь, Семен Захарович, кабы не простудиться.

— Ничего, у меня шуба теплая. Вот именно.

— Так на вас ведь не шуба, а пальто демисезонное, холодное.

— Разве? А я и не заметил. Ну, я укутаю шею шарфом. Сегодня мне машина больше не нужна.

Метель все мела и мела. Гинзбург прятал подбородок в кашне и медленно шел домой, в Левшинский переулок за Арбатом. Он думал о том, что поделится этой важной новостью со своим двоюродным братом Павлом Бергом.

А по Москве уже расползались глухие слухи: Хрущев развенчал Сталина. Люди не могли в это поверить.

2. Беседа братьев Семена и Павла

— Ну, что ты на это скажешь? — Семен только что закончил рассказывать Павлу о докладе Хрущева. — Я слушал и думал: теперь сверхчеловек этот, Сталин, явился перед всем миром жестоким тираном, подозрительным и невероятно честолюбивым создателем собственного культа. Вот именно.

Павел отозвался раздраженно:

— А другие — кремлевские воротилы, члены верхушки, все эти Молотовы, Маленковы, Ворошиловы, Кагановичи и сам Никита Хрущев, — они где были все это время? Сталин не своими руками все делал, это они творили зло, по его приказу. Это они сделали его кумиром, воспевая на все голоса. А теперь все валят на покойника, пинают мертвого льва.

Семен всегда считал Павла более интеллектуальным и проницательным в суждениях, а потому согласно закивал и вставил свое обычное «вот именно».

Павел продолжал:

— Все диктаторы мира держались на страхе самых близких помощников. И эти тряслись перед Сталиным. Я помню, как в июне 1937 года, после ареста и казни маршала Тухачевского и других генералов, этот Никита Хрущев, в ту пору секретарь московской партийной организации, устроил на Красной площади митинг осуждения «трудящимися столицы военных заговорщиков». Он организовал этот митинг в угоду Сталину и от страха перед Сталиным.

— Да, — вздохнул Семен, — я тоже помню, как на одном из съездов Хрущев говорил с трибуны: «Все народы Советского Союза видят в Сталине своего друга, отца и вождя. Сталин — друг народа в своей простоте. Сталин — отец народа в своей любви к народу. Сталин — вождь народов в своей мудрости руководителя борьбы народов». И так и несло от него рабским страхом. Вот именно.

Разговор шел за закрытой дверью кабинета в квартире Гинзбурга. Семен не хотел, чтобы Августа и Алеша слышали беседу. Братья сидели, удобно расположившись в просторных кожаных креслах — импортный товар, из Финляндии, специально для членов правительства. Павлу было в кресле неуютно, после шестнадцати лет заключения в лагере строгого режима ему привычней было бы на жестком табурете. Перед ним на кофейном столике стояла бутылка пшеничной водки, тоже из правительственного распределителя, такую в магазинах не продавали. Павел пристрастился к водке после освобождения и теперь, беседуя, часто отпивал из стакана маленькими глотками.

Семен продолжал:

— Но все же, как ты считаешь, могут наступить после такого доклада лучшие времена?

Павел помолчал, подумал:

— Люди, конечно, обрадуются. И действительно, есть чему радоваться: развенчание диктатора — это момент народного ликования. История показывает, с каким упоением люди кидались разрушать статуи развенчанных диктаторов. И у нас тоже будет массовый восторг, все будут надеяться на лучшие времена, будут говорить: «хрущевская оттепель» и воспылают надеждами. Но все равно остается старая система правления, которая дискредитировала себя. Помощники Сталина остались и оставят нам его режим. Один диктатор умер и развенчан, но на его место уже выдвигается другой диктатор, этот малограмотный мужик Никита Хрущев. Он прямой выкормыш Сталина, насквозь пропитан духом сталинизма, и ждать от него коренных перемен нельзя, по-другому он руководить не умеет. Наше государство стоит не на экономической основе, а на политической, и если политическая власть остается прежней, значит и перемен больших не произойдет.

Семен согласно кивал головой и добавил к словам брата:

— Вот именно. Хрущев не приводил верных цифр, но в партийных архивах хранятся все документы. Когда-нибудь это станет известно всем, но теперь это секретные данные. А было репрессировано девятнадцать миллионов восемьсот сорок тысяч человек, почти каждый десятый гражданин страны. Из них семь миллионов расстреляны. Пока что освобождены лишь первые тысячи несправедливо обвиненных, таких, как ты. И знаешь, меня неприятно поразило, что из недавно реабилитированных высоких членов партии на съезде не было ни одного делегата. Вот именно.

Павел отозвался:

— Да, я сидел в лагере с такими людьми. Если б их выбрали, они мозолили бы глаза Хрущеву и другим кремлевским воротилам. Это люди закаленные, они бы не постеснялись выступить с обвинениями прямо им в лицо.

— Да, ты прав. И еще меня поразило, что в таком важном докладе Хрущев не сказал о страданиях еврейского населения от сталинского антисемитизма. Ведь он нагнетал атмосферу народной ненависти к евреям, и, если бы не сдох, могли бы снова начаться погромы. На съезде я подсчитал, что на полторы тысячи делегатов было всего десять евреев, и все только с совещательным голосом. Хотя евреев в стране два процента населения, на съезде они не составляли и половины процента делегатов. В партии евреев более восьми процентов, много активных партийцев. Но на съезд их не выдвинули. Это хрущевская политика. Он считает их «примазавшимися», для всей партийной верхушки евреи — граждане второго сорта. Вот именно.

На это Павел откликнулся сразу и с большей горячностью:

— Да, в чашу страдания евреев Сталин влил много яда. Ты говоришь про съезд, но ведь даже в царской Думе среди депутатов было двенадцать евреев. За советских евреев обидно. Как мы все старались, сколько отдали сил на построение равноправного общества, как много вырастили талантливых людей! Казалось, «еврейский вопрос» в советской России перестал существовать. Мы гордились, что равными вошли в русское общество, ассимилировались в нем. Но после заключения я с удивлением увидел: еврейской интеллигенции стало намного больше, но доверять ей стали намного меньше, ее всячески стараются затирать, ставить палки в колеса.

Семен воскликнул:

— Хрущев открыто говорит о евреях, что они «не совсем наши». Это выражение общей политики. Руководство страны не хочет признать, что евреи равная национальная группа в нашей многонациональной стране. Недавно в Москву приезжала делегация французской социалистической партии. Они задали Хрущеву вопрос о евреях. Он ответил что-то вроде: «Да, вначале революции у нас было много евреев в руководящих органах партии и правительства, но после этого мы создали новые кадры… Если теперь еврей назначается на высокий пост и окружает себя сотрудниками-евреям и, это, естественно, вызывает зависть и враждебные чувства по отношении к евреям»[8]. В этом весь смысл: зависть и враждебные чувства по отношении к евреям. И вот сразу после этого вызывают меня в ЦК партии и говорят: «В вашем министерстве слишком много евреев». Понимаешь, они как бы получили санкцию от Хрущева ограничивать евреев, евреи всем мешают, евреи для них «не совсем наши». Я ответил, что хотя я и еврей, но подбираю кадры не по национальному признаку, а беру деловых и умных людей, а их много среди интеллигентных евреев. Вот именно.

— А за границу еврейских специалистов работать посылают?

— Редко посылают. В прошлом, пятьдесят пятом, году Хрущев выезжал в Индию, Бирму и Афганистан, везде заключал договоры о помощи. По министерствам разослали распоряжение подавать списки специалистов на выезд для работы в эти страны. Я подал список, но в ЦК все еврейские фамилии вычеркнули. А евреи-то как раз и были самые лучшие работники. Вот именно.

Павел помолчал, подумал, прокомментировал:

— Я предвижу, что многое в судьбе советских евреев будет зависеть от того, как Хрущев поведет политику еврейского вопроса.

Семен подхватил:

— Да, я тебе так скажу: если Хрущев разгонит деловых советников-евреев, вместо того чтобы дать им проявить свои способности и таланты, это дорого обойдется хозяйству страны, и на этом он сам проиграет.

Павел взглянул на брата:

— Интересная мысль, Сенька, твое предсказание может оказаться верным. По своему поведению Хрущев — настоящий представитель великорусского шовинизма, а шовинизм обязательно приводит к ошибкам. Да, теперь после этого доклада на съезде евреи станут надеяться, что для них наступят улучшения. Но… — он замолчал, как бы перебивая самого себя.

— Ты считаешь, что евреям нельзя строить особых надежд на будущее?

— Строить надежды? Мой неисправимо лагерный мозг не ждет особых перемен.

3. В ожидании «Хрущевской оттепели»

Несколько месяцев в газетах и по радио о докладе Хрущева ничего не сообщали. Партийное начальство молчало, как воды в рот набрали. По партийным организациям доклад разрешили читать только коммунистам. Они слушали на собраниях, но детали рассказывать не решались: партийная дисциплина. По Москве и по всей стране все ходили глухие слухи, что вроде бы Хрущев на съезде критиковал самого Сталина. Неужто критиковал? Это вызывало удивление и возбуждало страшный интерес. Многие роптали: «Опять от народа все скрывают!»

Тем временем Кремль разослал текст доклада под грифом «Совершенно секретно» руководителям подконтрольных стран народной демократии Польши, Чехословакии, Венгрии, Румынии, Болгарии и Албании. В Польше сняли с доклада копию и переслали на Запад. Текст его начали передавать по-русски радиостанции «Голос Америки», «Би-би-си» и «Свободная Европа». Хотя лишь немногим удавалось слушать эти станции (в городах их передачи глушили), доклад постепенно становился известен советским людям. Волна радости расходилась по стране, и с весны 1956 года люди возбужденно обсуждали новость: неужели действительно развенчали культ личности?

Официальное сообщение о разоблачении культа Сталина стало шоком для всех, для большинства радостным, но для некоторых — неприятным. Люди разделились на два лагеря: противники сталинского режима впервые открыто радовались, а матерые сталинисты раздраженно удивлялись и злобно огрызались. В первом лагере были пострадавшие — почти вся интеллигенция, включая евреев. Во втором — убежденная прослойка из партийных функционеров и сотрудники органов государственной безопасности, чьими руками террор и проводился.

В первом лагере удовлетворенно говорили:

— Вы слышали? На съезде объявили, что Сталин совсем не так уж велик, как нам представляли.

— И полководец он не великий, из-за него мы чуть не проиграли войну с Германией.

— Чего уж там, «великий»! Прямо сказано: «преступник», людей губил миллионами.

— Раньше все валили на Берию, министр госбезопасности, он, мол, от Сталина скрывал свои преступления. Теперь-то ясно, что Сталин сам во всем виноват.

— А другие-то в Кремле, они что делали?

— Они-то? Они руководили, руками водили.

— Да оно и без того было ясно, что Сталин виноват, только говорить боялись.

— Наконец-то кто-то все-таки решился сказать правду.

— Не «кто-то», а сам первый секретарь ЦК партии Никита Хрущев.

— Говорят, он сделал большой доклад на закрытом заседании съезда.

— Почему на «закрытом»? Все должны знать правду.

— Эге, где и когда вы слышали, чтобы у нас правительство говорило людям правду?

— Вот, все твердили про Сталина: «верный ленинец», «продолжатель дела Ленина». Какой там он продолжатель! Зря критиковать его Хрущев не стал бы.

— Молодец этот Никита! Нашелся все-таки смелый человек.

— Надо ждать, что при нем начнется оттепель…

Наиболее информированные говорили:

— Хрущев разоблачил Сталина, но сталинисты-то все остались, сидят на своих местах.

— В ошибках признаваться никому не просто.

— Да этот Хрущев сам погряз в крови невинных жертв, не ему бы открывать рот.

— Эх, хвали траву в стогу, а барина в гробу. Еще посмотрим, какой он сам, Никита…

Евреи отмечали печально:

— Давным-давно пора было развенчать антисемита и изверга Сталина.

— Может, начнется оттепель для евреев?

— Может и начнется, но Хрущев ничего не сказал о том, сколько горя Сталин принес евреям. Ведь это по его наущению говорили «о великой вине евреев перед советской властью… евреи должны искупить свою вину тяжким трудом на благо своего социалистического общества»[9]. Какую вину? Евреи дали России лучших ученых, докторов, музыкантов. Евреи стали патриотами России, воевали за Россию. И за все это нас всех собирались выслать в Сибирь. Если бы Сталин не сдох тогда, в марте 1953-го, нас всех упрятали бы в лагеря.

* * *

В другом, противоположном лагере мрачно ворчали:

— Зря Хрущев выступил с этим докладом. Сталин — великий человек, верный ленинец.

— Не мог он быть виноват в посадках и расстрелах.

— Да он сам многого не знал, Берия от него все скрывал.

— Конечно, Сталин ведь был занят важными делами — поднял всю нашу страну и выиграл войну с Германией.

— На мертвого все можно валить. Постыдились бы. Как решились на такую ложь?

Была еще одна группа, в провинции — неискушенная молодежь. Им с детства внушали мысль о величии и непогрешимости Сталина, они выросли с лозунгом «Спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!». В городе Салавате Башкирской республики напуганные откровениями доклада Хрущева студенты, например, говорили:

— Ой, как непонятно и страшно! Неужели это правда?

— Прямо-таки не верится. Что же теперь будет?..

В постановлении ЦК партии «О преодолении культа личности и его последствий» кремлевские руководители частично признавались в своей собственной слабости: «Ленинское ядро Центрального Комитета сразу же после смерти Сталина стало на путь решительной борьбы с культом личности и его тяжелыми последствиями. Может возникнуть вопрос: почему же эти люди не выступили открыто против Сталина? В сложившихся условиях этого нельзя было сделать… Сталин повинен во многих беззакониях, но всякое выступление против него в этих условиях было бы не понято народом, и дело здесь вовсе не в недостатке личного мужества»[10].

Павел сказал дома своим: «Врут они, дело-то как раз и было в недостатке мужества. Это не раскаяние, а попытка самооправдания. То, кто пытался показать мужество, поплатились за это жизнями».

Но многие радовались постановлению, верили в наступление лучшего времени. И назвали период после развенчания Сталина «хрущевской оттепелью».

4. Лиля собирается в Албанию

Для Лили Берг день 30 июня 1956 года выдался необычайно радостным. Утром она сдала последний государственный экзамен в медицинском институте и стала врачом. Переполненная радостью, она вышла на улицу, и там улыбающийся Влатко Аджей вручил ей огромный букет роз и туг же сделал предложение, надев на ее палец обручальное кольцо. Лиля искрилась от счастья. Влатко, атташе албанского посольства, уже несколько месяцев был ее тайным любовником. Она скрывала эту связь от родителей, потому что они боялись за дочь: в те времена в России могли преследовать за связь с иностранцем.

Все эти радостные события они отпраздновали в ресторане «Метрополь» с подругой Риммой и ее мужем. Провожая Лилю домой, Влатко сказал, что у него новое назначение: директор протокола при премьер-министре Албании, и они должны скоро переезжать в Албанию. Лиля радовалась предстоящей новой жизни и легко относилась к будущим переменам: жизнь замужней женщины в новой стране, на берегу Адриатического моря, в средиземноморском климате — это казалось таким интересным. Ею завладело предчувствие большого счастья — жизнь, полная любви и радостей, летела ей навстречу[11].

И в тот же день Влатко неожиданно сказал ей:

— Лиля, а ведь сегодня не только наш с тобой праздник. Сегодня праздник для всех людей в вашей стране.

— Что ты имеешь виду? рассмеялась Лиля. — Все празднуют нашу помолвку?

— Сегодня в газетах опубликовано постановление ЦК партии «О преодолении культа личности и его последствий». В нем говорится о преступлениях Сталина перед народом.

Лиля опешила:

— Это правда?

— Конечно, правда. Это официальное развенчание Сталина и начало новой эпохи.

— О Влатко, Влатко, после обручального кольца это лучший подарок, который ты сделал мне сегодня! — И Лиля кинулась целовать его, не стесняясь людей в ресторане. Сколько радости в один день!

Но сообщить родителям об отъезде в Албанию Лиля решилась не сразу: брак с иностранцем и новость о предстоящем отъезде была для них слишком большим ударом. Действительно, Павел и Мария тяжело переживали эти новости. Несколько дней подряд Лиля старалась отвлечь их от грустных мыслей и возбужденно говорила про развенчание Сталина:

— Теперь наступают новые времена! Люди будут более свободными. Римма сказала, что теперь люди могут делать, что хотят, никто им не будет указывать, что можно, а что нельзя. Римма сказала, что теперь не опасно вступать в брак с иностранцами, особенно из коммунистических стран.

Павел развел руками:

— Римма сказала, Римма сказала… Что за оракул твоя Римма, откуда она знает?

— Римма — мой друг. Она очень умная. И ведь не одна она, все говорят про Двадцатый съезд, про доклад Хрущева, и у всех появились новые надежды.

— Надежды могут рухнуть, — ворчал Павел. — Ты не понимаешь, что будешь жить в другой стране, а международные отношения всегда могут испортиться.

— Не испортятся. Влатко говорит, что маленькая Албания никогда не отойдет от России, ей нужна протекция.

— Влатко говорит, Влатко говорит… — опять ворчал Павел. — Что он знает, твой Влатко?

— О, папа, Влатко профессиональный дипломат, он очень умный. Он знает все.

Павел опять разводил руками: что скажешь молодой женщине, ослепленной любовью?

* * *

Мария отчаялась отговорить Лилю от отъезда. Теперь она только подолгу сидела рядом и грустно смотрела на дочь, брала ее руки в свои, гладила и вздыхала — она прощалась с Лилей навсегда. Ей вспоминалась вся их трудная жизнь вдвоем после ареста Павла в прежние тяжелые времена. Лиле было тогда всего шесть лет, и Мария столько лет билась одна, чтобы вырастить ее. А Павел, не так давно вернувшийся из заключения, едва обрел дочь после шестнадцати лет разлуки и теперь снова терял. Он старался скрывать свою грусть, не хотел растравлять чувств Марии, молчал, отворачивался и смотрел в окно. Им было тяжело.

Однажды, посидев рядом с дочерью и повздыхав, Мария пошла за покупками к обеду. Без нее Павел решил все-таки поговорить с Лилей еще раз — не отговаривать, а просто рассказать, какую опасность он видит в будущей международной обстановке.

— Доченька, я хочу поделиться с тобой своими мыслями. Понимаешь, хотя Сталина не стало, но мало что изменилось в отношениях между советскими правительством и руководителями стран «народной демократии» в Восточной Европе. Кремль по-прежнему командует ими и держит их на короткой узде.

— Что это значит «на короткой узде»? — засмеялась Лиля.

— Так мы говорили, когда я служил в кавалерии в Гражданскую войну, в девятнадцатом году, мы так держали коней, чтобы они не вставали на дыбы. А если кто-то из этих стран, например хоть Албания, захочет «встать на дыбы», там может возникнуть для тебя опасность. Тогда надо срочно бежать оттуда.

Лиля, как и все люди, была под впечатлением недавнего доклада Хрущева. Она мягко, но настойчиво возразила отцу:

— Но, папа, мы все знаем, что культ и дела Сталина развенчаны. Теперь люди стали свободней, вся интеллигенция говорит о «хрущевском чуде», о хрущевской оттепели. К тому же мой Влатко получил солидное место, он будет начальником канцелярии совета министров, почти членом правительства. Он говорит, что мы хорошо устроимся и потом сможем ездить в отпуск в Европу. Представляешь, как это интересно — видеть мир! Отсюда я никогда его не увижу: советским людям выезд на Запад не разрешается. Ты не волнуйся, ничего страшного в Албании случиться не может. Мой муж говорит, что албанский вождь генерал Энвер Ходжа — настоящий коммунист и преданный друг Советского Союза.

— Это все, конечно, интересно. И даже пусть этот Энвер Ходжа преданный друг. Но ты все-таки помни, что я тебе сказал. Ну а к надеждам на Хрущева я отношусь скептически: советские руководители и сам Хрущев — это сталинская школа. Они будут продолжать международную линию усиления России с целью распространения коммунизма по всему миру. Для этого им нужны послушные руководители стран советского лагеря. А если один из них воспротивится, тогда этой стране не позавидуешь. Знаешь поговорку: паны дерутся — у холопов чубы трясутся? Страдать будут люди. Если случится что-нибудь подобное в Албании, мгновенно уезжай оттуда и беги к нам в Москву.

— Папа, этого не будет.

— Ну, если все-таки будет, обещай мне сразу вернуться.

— Конечно, папа, я обещаю.

* * *

Неожиданно радио и газеты сообщили, что Хрущев и Булганин полетели в Белград, столицу Югославии, на встречу с президентом Иосифом Броз Тито. Это был новый поворот в политике, явное потепление международной атмосферы. Другие кремлевские руководители были недовольны, что Хрущев едет, как на поклон, — это выглядело извинением за прошлое, просьбой к примирению со стороны виновного. Но Хрущев уже забрал себе много власти и мог настоять на своем. Он сформулировал свое решение так: «Мы не можем быть уверены в мире во всем мире, но для нас важен мир в мире коммунистов».

В тот день Лиля радостно заявила родителям:

— Влатко считает, что поездка Хрущева в Югославию должна укрепить отношения России с Албанией.

Павел как раз слушал зарубежное радио, он на минуту оторвался от приемника и заметил:

— А вот радиокомментатор Анатолий Гольдберг из Би-би-си говорит, что Энвер Ходжа сам в состоянии ссоры с Тито. Поэтому ему визит Хрущева в Югославию не понравится.

Лиля убежденно сказала:

— Ну что может знать какой-то комментатор из Лондона? Влатко знает лучше, он дипломат и говорит, что сближение России с Югославией может повлиять на изменение мнений и настроения Энвера Ходжи.

Павел нахмурился, пробормотал еле слышно:

— Влатко считает, Влатко говорит…

Мария только вздохнула:

— Хорошо бы, если бы было так, как говорит твой Влатко.

Лиля весело рассмеялась, обняла ее:

— Мамочка, конечно, это будет так, как говорит Влатко. Он умный, он многое знает. А когда мы приедем в Тирану, он станет почти членом правительства. Не волнуйтесь, мой Влатко знает, что говорит.

* * *

Среди советских людей давно ходили слухи, что президент Иосиф Тито строит какой-то другой социализм, не такой, как в России. Никто не знал какой, потому что советских людей в Югославии не было с 1948 года, когда прекратились дипломатические отношения. Однако из передач «Голоса Америки» и из рассказов третьих лиц знали, что люди там живут богаче и свободней. Говорили, что югославы могут выезжать за границу, зарабатывают там деньги, а потом возвращаются и открывают свои частные мелкие предприятия — магазины, гостиницы, рестораны, бензоколонки. Поездки за границу, западная валюта, свои предприятия — такому социализму все удивлялись, все это было немыслимо в Советской стране. А евреи к тому же говорили между собой, что в Югославии нет антисемитизма и даже второе лицо в стране Милован Джилас — еврей.

Со времени разлада Тито со Сталиным прошло почти восемь лет. Гордец Тито не собирался подпадать и под влияние Хрущева. С гостями из Москвы он держался высокомерно, независимо, как обиженная сторона, принял их прохладно. По старой русской традиции ему привезли богатые подарки: Хрущев вручил ему и его жене золотые украшения, дорогие картины, наборы уральских малахитовых шкатулок и шелковые узбекские ковры. Он всячески старался задобрить Тито, откровенно извинялся перед ним за ошибки Сталина, пригласил его приехать в Москву и подписать договор о дружбе между двумя странами.

По характеру Броз Тито был светским человеком и модником, любил появляться перед людьми в разных облачениях: то в маршальской форме, то в гражданской одежде, то в спортивных костюмах. Недавно он женился в четвертый раз — на молодой красавице, бывшей партизанке Йованке Будиславлевич. Теперь Тито принял предложение Хрущева, но с условиями. Помня свои обиды, он не желал встречаться с министром иностранных дел Молотовым. Убрать Молотова с поста, который тот занимал много лет, было непросто: всему миру он был известен как руководитель советской дипломатии. Хрущев поморщился, но обещал сменить заслуженного министра. После этого Тито заявил, что приедет с женой, она будет сопровождать его везде и появляться с ним на всех официальных приемах. Проводить официальные встречи в присутствии жен противоречило советским правилам. Что делать? Хрущев с Булганиным переглянулись и согласились. Еще одним из условий была обязательная дневная пешая прогулка по улице Горького в Москве (теперь Тверская) и чтобы при этом на улице текла обычная жизнь, а не толпились согнанные люди. Этим Тито хотел показать, что приедет не только к кремлевским руководителям, но и к русскому народу: кремлевские вожди никогда по улицам Москвы не гуляли, они проносились по ним на своих бронированных автомобилях. Тем не менее пришлось согласиться на все условия.

* * *

Торжественная встреча югославского президента во Внуковском аэропорту снималась кинохроникой. Хрущев произнес речь, обнимал гостя, неловко вручил букет цветов его жене. На второй день после приезда Тито с Хрущевым, медленно прогуливаясь, шли рядом по центру улицы Горького от Кремля вверх, до Пушкинской площади, окруженные членами правительства и дипломатами. Тито выглядел как холеный барин — солидная поступь, прекрасно шитый костюм с ярким галстуком, из бокового кармана пиджака выглядывает белый платочек. Он приветливо улыбался и махал рукой людям, собравшимся на тротуарах. Для него это был момент торжества: он показывал народу, что был прав, порвав со Сталиным. Москвичи дивились на невиданное зрелище: кремлевские вожди шлепают по улице!

В толпе переговаривались:

— Вот ругали, ругали Тито, обзывали «кровавым палачом югославского народа». А теперь сами зазвали и чествуют.

— Значит, зря ругали.

— Так кто же был кровавый палач?

— Знаю, на кого намекаете. Конечно, из них двоих Сталин был палач.

По правую руку от Тито шла его стройная и элегантная молодая красавица жена Йованка, прекрасно причесанная, в строгом светлом костюме, она приветливо улыбалась людям. А слева от Тито семенил пузатый и лысый Хрущев. Редкие седые волосы по бокам головы сбились, мешковатый костюм обвис на плечах, галстук съехал набок. Вид у него был жалкий. За ним смущенно семенила толстая жена. На полшага позади шли довольно понурые кремлевские руководители и новый министр иностранных дел Дмитрий Шепилов, сменивший на этом посту Молотова.

Йованка понравилась в Москве всем, она сразу стала популярной среди москвичек. Они никогда раньше не видели жен приезжавших высоких гостей, а Йованка к тому же была очень красива и эффектна. Москвички стали делать прическу «под Йованку». И Лиле она понравилась, и девушка в тот же день тоже подстриглась «под Йованку».

* * *

В группе дипломатов, сопровождающих высокого гостя на прогулке, был и Влатко Аджей. Албанский посол не хотел показываться рядом с Тито и послал вместо себя Влатко как культурного атташе. К тому же во время войны с гитлеровской Германией Влатко сражался в партизанском отряде Тито. Теперь бывший командир узнал его и обменялся с ним несколькими приветливыми словами, в результате фотография Влатко попала на первые страницы газет.

В тот вечер Лиля умудрилась пробраться мимо охраны дома для дипломатов, где жил Влатко, и осталась в его комнате, хотя это было запрещено. Она уже надела ночную рубашку, готовилась ложиться, когда Влатко показал газету с фотографией. Лиля мгновенно нашла глазами мужа, завизжала от восторга, кинулась к нему на шею и обхватила руками и ногами:

— Влатко, Влатко, какой ты тут красивый и важный! Я теперь люблю тебя еще больше!

Повиснув на Влатко, она откровенно прижалась к нему всем телом, он чувствовал под тонким батистом рубашки, как она вжималась в него. Влатко поддел руки под рубашку и задрал ее вверх. Совершенно обнаженная, Лиля застонала, впилась в него губами, раскинула ноги:

— Влатко! Сделай это, сделай, я хочу тебя!.. — И потянула его на себя, на кровать.

Лиля с жадностью познавала и осваивала сладостную технику любовных наслаждений. Во время прежних романов она еще стеснялась ласк своих любовников. Тогда ей было странно и стыдно, что она лежит вот тут перед ними голая, что они видят, трогают и целуют ее груди, проводят рукой по треугольнику волос на лобке и ощущают горячую влажность между ее ног. Ей было неловко, когда мужской член скользил по низу живота, и она, стесняясь, отворачивалась, когда мужчина проникал вглубь ее сокровенной женственности. Но то были фактически чужие для нее мужчины. Теперь же с ней был любимый человек, законный муж, у них только начинались первые месяцы супружества, и ей нечего было стесняться — она отдавалась ему с беззаветной страстью.

* * *

Утром Лиля прибежала к родителям, размахивая газетой:

— Мама, папа, смотрите! Видите, вот Тито, вот Хрущев, а вот чуть-чуть позади Влатко, мой муж, вместе с другими дипломатами. Правда, он хорошо получился? По-моему, он получился лучше всех. Ну, может, Тито тоже хорошо выглядит. А Хрущев рядом — коротенький, толстенький, смешной. Да, ведь их еще и в кинохронике показывали, там Влатко даже лучше видно! Вы пойдите, посмотрите. Он мне сказал, что Тито его узнал и с ним поздоровался, он помнил его по партизанскому отряду во время войны. Влатко говорил с Тито по-сербски, а Хрущев стоял рядом и улыбался. Вот какой у меня муж!

Они смотрели на фотографию, а Лиля весело продолжала:

— Помните, вы все пугали меня «югославской историей» — расхождениями между Тито и Сталиным. Тогда еще арестовывали всех, кто замужем или женат на югославах. А теперь Тито сам приехал в гости к Хрущеву. Видите, какие коренные перемены к лучшему после Двадцатого съезда! Влатко сказал, что у Албании с Россией вообще никаких расхождений не будет. Так что переставайте волноваться за меня.

Павел с Марией рассматривали фотографию со смешанным чувством: с одной стороны, им был приятен ее восторг и гордость за мужа, с другой — этот самый муж собирался увезти ее от них в далекую неизвестную Албанию.

Лиля в экстазе не заметила, как горько они переглянулись.

5. Ужин у Гинзбургов

— Лилька, ну скажи ты мне, зачем еврейской девчонке выходить замуж за албанца да еще уезжать с ним в какую-то дырявую Албанию? Вот именно! — весело восклицал Семен Гинзбург, когда Берги втроем пришли к ним вечером, Влатко не смог — был занят.

Семен обнял племянницу, смотрел в глаза и ждал ответа.

Лиля, смеясь, парировала:

— А затем, дядя Сема, что эта еврейская девчонка очень любит того албанца. А дыра Албания или не дыра, так ведь, как говорится, с милым и в шалаше рай.

И она с гордость показала Семену и Августе фотографию из газеты:

— Вот мой муж.

Они улыбались, поздравляли ее. Августа, широкая натура, подвела Лилю к трюмо:

— Вот, Лилечка, тебе подарки от нас.

Там в открытых футлярах были разложены золотые серьги с брильянтами, кулон, перламутровое ожерелье и гранатовый браслет — все старинной работы. Лиля смутилась, кинулась обнимать ее:

— Ой, Авочка, спасибо! И тебе, дядя Сема, спасибо! Зачем же так много?

— Вот это тебе с окончанием института, это — с замужеством, а вот это — с отъездом заграницу на новую жизнь.

Семен добавил традиционное в их семье пожелание:

— Носи на здоровье.

— Ой, спасибо еще раз! Какие красивые! У меня ведь никогда не было драгоценностей.

Августа сказала:

— Теперь, благодаря положению твоего мужа ты будешь общаться в высоком кругу, встречаться с дипломатами. Тебе надо будет одеваться не хуже, чем одеваются жены послов, так что все это пригодится.

Семен добавил:

— Мужчины будут на тебя заглядываться, а женщины станут завидовать. Вот именно.

А Августа прошептала ей на ухо:

— Ну а если, не дай бог, настанет черный день, ты продашь это, и оно тебя выручит.

Уселись за накрытый стол, поднимали тосты за Лилю и Влатко, жалели, что он не смог прийти, желали ей получать удовольствие от жизни за границей.

Августа начала новый тост:

— Послушай маленькую притчу. Жили-были два мужа и были у них две жены…

— У каждой по одной, — вставил Семен.

— Не перебивай. И вот однажды оба мужа уехали в командировки. Каждая из жен решила в отсутствии мужа сделать то, что давно собиралась. Первая жена занялась уборкой квартиры: все вычистила, все обновила, в квартире все блестело. Но на себя у нее не хватило времени. Когда муж вошел в квартиру, она стояла непричесанная, лохматая, с тряпкой в руках. Он глянул мельком на вычищенную квартиру, посмотрел внимательно на жену и сказал: «Чистота такая — плюнуть некуда. Разве тебе в харю, что ли?..»

Все рассмеялись, а Августа продолжала:

— Вторая жена в отсутствии мужа занялась собой: похудела, купила новое платье, сделала массаж лица, покрасила волосы и красиво их завила. А квартиру совсем запустила: все было в беспорядке, по углам собралась пыль. Когда муж вошел в дом, на квартиру он не обратил никакого внимания, кинулся с восторгом к жене и воскликнул: «Какая ты у меня красавица, скорей, скорей в постель!» — и они занялись любовью.

Лиля, вспомнила горячие ласки прошлой ночи, засмеялась и захлопала в ладоши.

Августа продолжала:

— Я рассказала тебе эту притчу, чтобы ты знала, как вести себя с мужем. За твое здоровье и за вашу любовь!

Семен еле дождался конца ее рассказа и быстро добавил свое:

— Слушай, Лилька, однажды был объявлен конкурс: кто из жен лучше всех охарактеризует мужей одной фразой. Победила та, которая сказала: «Этих сволочей нужно хорошо кормить». Запомни это и корми своего муженька хорошенько.

Раздался взрыв смеха, после этого поднялся Алеша с листом бумаги в руках:

— Лилька, по какому маршруту ты едешь?

— Мы с мужем сначала поедем в Болгарию, потом в Югославию, а потом в Албанию.

— Значит, ты отправляешься в далекое путешествие, станешь путешественницей. Я посвящаю тебе свои новые стихи. Но не обижайся, параллелей между вами нет. Он — бегемот.

— Бегемот? — удивленно воскликнула Лиля. — Бегемот-путешественник?

— А вот послушай:

От нечего делать один бегемот Решил совершить кругосветный поход. И вот, как турист, за плечами с мешком Отправился он по дорогам пешком. И думал, шагая, в пути бегемот: «На свете, наверное, много болот; Я в каждом болоте хочу полежать, Чтоб всем бегемотам про них рассказать». И даже полдня не успел он пройти — Большое болото увидел в пути; Он сразу попробовал первую грязь, По самые ноздри в нее погрузясь. И так проведя с удовольствием ночь, Он утром, проснувшись, отправился прочь. И много вокруг было разных красот, Но только болота искал бегемот. Он шел по степям, и шагал через лес, В любое болото он сразу же лез. И вот путешественник, словно герой, Торжественно дома был встречен толпой. И звери, и птицы собрались встречать, И вместе хотели героя качать, Но даже слоны извинились — Поднять его не решились. К нему подошел журналист-крокодил, В печать интервью у него попросил. И вот в микрофон заявил бегемот: — Весь мир состоит из различных болот; Но как это трудно дается — залазить во все болотца!.. Друзья, вы меня поймете, скучал о своем я болоте, О, дайте в него погрузиться — Устал я от заграницы.

Алеша закончил:

— Вот, Лилька, когда вернешься из-за границы, скажешь то же самое.

Лиля хохотала, хлопала в ладоши:

— Алешка, спасибо! Я разгадала все твои поэтические аллегории. Ты предсказываешь, что я вернусь в свое болото. Так?

— Ты, Лилька, всегда разгадываешь мои стихи абсолютно правильно, лучше других.

Семен спросил Лилю:

— Что же, ты получила диплом врача, а теперь бросаешь профессию?

— Нет, дядя Сема, я не бросаю профессию. Мы с мужем будем оба работать. В Албании большое советское посольство, и Влатко сказал, что поможет мне устроиться туда работать врачом. И еще Влатко сказал, что когда выучу язык, то смогу начать работать врачом в албанской больнице.

— Ну, раз Влатко сказал, так оно и будет, — со скрытой иронией комментировал Семен. — Вот именно.

Хотя он казался за столом веселым, после ужина тихо позвал Павла:

— Павлик, пойдем в кабинет, есть серьезный разговор.

6. Тревожное начало

В кабинете братья устроились в креслах, и Павел тяжело вздохнул. Семен понимал, что он вздыхает о Лиле, но сначала хотел рассказать ему свою новость:

— Павлик, все как мы с тобой говорили: уже проявляются тревожные симптомы хрущевской диктатуры. У меня плохие новости, но пока я не говорил своим: кончается моя служба строителя. Вот именно.

Павел поразился:

— Что ты имеешь в виду?

— Хрущев посылает меня поднимать целинные земли.

— Тебя — поднимать земли? Заниматься сельским хозяйством? Ты же не специалист.

— Вот именно. Это в наказание: он обозлился на меня за критику его плана жилых панельных новостроек. Недавно во Франции он увидел показательный район для рабочих — пятиэтажные панельные дома, и тут же сходу закупил технологическую линию для такого строительства у нас. Но он не учел, что у нас намного более слабая строительная база. Теперь он предлагает дешевое массовое строительство из сборных стандартных бетонных блоков ускоренными темпами: пятьдесят два дня на сборку блоков и вселение в квартиры через сто дней с начала стройки. И при этом заявляет: без архитектурных излишеств! Я доказывал, что у нас не смогут строить так быстро, что это будет за счет качества, что блоковые новостройки обойдутся дороже, чем фундаментальные, я сказал ему: «Мы не такие богатые, чтобы строить дешево, эти дома развалятся через пятнадцать — двадцать лет, и придется начинать строительство заново». Он обозлился, закричал: «Не хотите делать, что вам указывает партия, можете переходить на другую работу!» Понимаешь, он уже стал отождествлять себя с партией, как это делал Сталин.

Павел согласился:

— Да, он унаследовал замашки диктатора, хотя все-таки посылает пока на целину, а не в лагерь и на расстрел.

— Вот именно. К тому же из двадцати четырех министерств Хрущев решил оставить всего одиннадцать, чтобы ослабить влияние крупных министерств и на местах создать советы народного хозяйства, совнархозы. Для этого и придумана сменность руководящего состава — всех пересадить на должности, в которых они ничего не соображают И особенно убрать евреев. Нас с Давидом Райзером, двух министров-евреев, вызвали в ЦК, велели сдавать министерские портфели и ехать на должности председателя совнархозов. Меня посылают в казахстанский Кокчетав. Хрущеву бы слушать советы евреев, а он их выгоняет. — Улыбаясь, Семен добавил: — Когда-то была такая анекдотическая должность — ученый еврей при губернаторе. Вот бы Хрущеву такого. А то он все рубит сплеча и окончательно. Возразить ему не смеет никто, как когда-то не смели возражать Сталину. Целина — его идея фикс. С целинных земель Казахстана и Западной Сибири он надеется собрать богатый урожай. Специалисты доказывают ему, что эти земли не настолько плодородны, чтобы постоянно давать высокие урожаи. Он не хочет никого слушать. Все приговаривает: совнархозы дадут упрочение горизонтальных связей хозяйств вместо традиционных вертикальных из центра. Но дело в том, что совнархозы все равно подчиняются обкомам партии. А допустить независимость администрации от партии — этого Хрущев не может себе даже представить. Вот именно.

Павел тяжело вздохнул, и оба грустно замолчали. Через некоторое время Семен продолжал:

— Вряд ли я долго удержусь там — не мое это дело. Мне это представляется началом конца карьеры. Что ж, поработал, достиг — хватит.

— Авочка поедет с тобой туда?

— Я пока ей об этом не говорил. Поедет, конечно, но не сразу. Сначала я должен устроить свою работу и быт. А ей надо помогать Алешке, нельзя оставлять его одного. Он в нервном возрасте и состоянии, пишет антисоветские стихи, за которые может погореть. Ты, Павлик, не бросай моих, навещай, советуй Алешке.

— Конечно, я буду с ними. Теперь наша жизнь без Лили станет намного скучней. И беспокойней тоже.

Семен сочувственно добавил:

— Да, беспокойней, я понимаю. Есть у меня еще одна настораживающая новость, которая относится прямо к Албании: Хрущев форсированно строит базу для флота на Сазанском острове, у берега Албании. По его указанию мы послали туда строителей и строительный материал, как говорится, в рамках дружбы обеих стран. Говорится «в рамках дружбы», а на самом деле он все больше подбирается к бассейну Средиземного моря с военными целями. Египетскому президенту Насеру он дал заем на строительство Асуанской плотины на Ниле. Сумма займа держится в секрете, но я знаю, что она равна всему бюджету страны. А для чего Хрущев это сделал? Чтобы заслать туда военную технику и военных советников, внедриться и оттуда угрожать Израилю. Теперь ему нужна еще база в Адриатике. Он знает, что Тито не впустит в Югославию русских военных, поэтому выбрал Албанию.

Павел настороженно спросил:

— Ты считаешь, что Хрущев хочет угрожать Израилю?

— Несомненно. Насер клянется стереть Израиль с лица земли, а Хрущев посылает ему оружие и военных советников. Ничего другого быть не может. Но у Египта нет своего флота. Поэтому русский флот из Албании всегда может прийти на помощь. Вот именно. Все говорит о том, что Хрущев против евреев. А у него вся власть.

— Да, насчет морской базы в Албании — это для нас с Машей тревожно. Но я, конечно, пока говорить ей не буду. Итак, Хрущев стал открыто демонстрировать свою власть. Скажи мне, как удалось ему захватить так много власти? Я помню, что в начале его политической карьеры он казался абсолютной посредственностью. Когда он выдвинулся, я был в заключении и ничего не знаю о его выдвижении. Как удалось такой посредственности так продвинуться?

— Да, он большая посредственность. Вот именно. А его выдвижение — классический пример кремлевских интриг, триумф Иванушки-дурачка.

И Семен стал пересказывать Павлу детали возвышения Хрущева.

7. Триумвират власти (рассказ Семена Гинзбурга)

— Все началось с триумвирата власти… Когда в марте 1953 года Сталин неожиданно умер, в кремлевской верхушке немедленно началась ожесточенная борьба за власть. Народ не мог бы и представить, сколько интриг и подозрений возникло в Кремле. Чтобы сгладить картину, народу объявили о коллективном руководстве, но на самом деле власть захватил триумвират из тех, кто в последние годы был наиболее близок к Сталину, — Георгий Маленков, Лаврентий Берия и Никита Хрущев. Маленков был последним сталинским фаворитом и занял место председателя правительства, он собирался поставить свою административную власть выше партийной. Берия получил широкие полномочия как его первый заместитель и глава органов внутренних дел и госбезопасности. Обладая такой силой, он продолжал контролировать в стране все. Хрущеву досталось третье место — должность секретаря ЦК партии (одного из нескольких секретарей), руководство кадрами партийного аппарата и идеологической работой. При этом было решено упразднить пост первого (генерального) секретаря ЦК, пост Сталина.

Первые же месяцы правления триумвирата выявили разногласия и показали, что эти деятели похожи на лебедя, рака и щуку, запряженных в одну телегу, как в басне Крылова. Маленков был «лебедем», стремился как бы взлететь вверх, парить над партией, намечал практические улучшения условий жизни народа. Берия оказался «раком»: навязывал свою инициативу, собственные идеи, но ему не было доверия — на его совести оставалось проведение террора, осуждение и казнь миллионов людей. Это раздражало и пугало Маленкова и Хрущева. Берия — единственный из них имел реальную силу, и, зная его коварство, они боялись его. А третий в триумвирате, простоватый и хитрый Хрущев, был «щукой»: занимаясь партийными делами, он тащил страну в мутную воду подчинения партийной силе. Три правителя — три разные власти.

Павел слушал Семена с интересом и тут вставил:

— Да, в истории было много триумвиратов, и все они кончались победой кого-нибудь одного, более хитрого. Так бывало в Римской империи, так было после Французской революции, когда власть захватил Наполеон, и так это произошло в России в двадцать четвертом году после смерти Ленина. Был сформирован правящий триумвират: Зиновьев, Каменев, оба евреи, и Сталин. Потом он сумел избавиться от них и стал полновластным диктатором[12].

Семен продолжил:

— Вот именно, то же случилось и в этом триумвирате. Первым неожиданно сумел выдвинуться хитрый Никита Хрущев. Произошло это так: при Сталине партийные аппаратчики высшего ранга получали сверх зарплаты «конверты» — тройные оклады, которые, конечно, не облагались налогом. Но административные чины того же ранга никаких «конвертов» не получали. Маленков начал с того, что отменил «конверты» партийным боссам. Недополучив такую сумму, они немедленно пожаловались Хрущеву. В его ведении были денежные средства партии, собранные из взносов шести миллионов рядовых членов партии, каждый платил три процента от зарплаты. Из этих денег Хрущев своей властью выплатил аппаратчикам то, что «недоплатил» Маленков. Фактически он дал взятку. И эта взятка сразу повысила его авторитет в среде партийной номенклатуры.

На следующем пленуме ЦК благодарные аппаратчики избрали Хрущева первым секретарем. Это вызвало недовольство: Маленков обиделся, а Берия был возмущен таким самовозвеличиванием Хрущева. В триумвирате начался раскол. Хрущев испугался: он знал мстительность Берии и понимал, что глава карательных органов вполне может скинуть и даже арестовать его. Не прошло и трех месяцев, как Хрущев стал организовывать новую интригу — тайный заговор против Берии. Он убеждал Маленкова, что Берия задумал «дворцовый переворот»: «Неужели ты не видишь? Берия идет против партии, он подобрал для нас ножи».

«Идти против партии» было самым серьезным обвинением. Все они считали себя коммунистами до мозга костей, и никто не мог осмелиться «идти против партии». Маленков сам был рад избавиться от Берии, он стал как бы нехотя поддаваться уговорам Хрущева: «Ну, а что делать? Я вижу, но что делать?» — «Надо сопротивляться»[13].

Хитрец Хрущев проводил тайные консультации и с другими кремлевскими правителями. За триумвиратом оставался эшелон старой «сталинской гвардии» — Молотов, Ворошилов, Каганович, Булганин и другие. Их отодвинули на вторые-третьи позиции, они были ущемлены и ждали случая выдвинуться снова. Ослабление триумвирата их всех устраивало, они были согласны убрать Берию. Возникали разногласия, план действий еще не созрел, его разработку поручили Хрущеву. Они считали его простоватым мужичком, посредственностью, Иванушкой-дурачком, как в русской сказке: Иванушка всегда должен исполнять невыполнимые задания. Удастся — хорошо, а не удастся — его просто выкинут.

* * *

Если бы Берия хоть что-то заподозрил, он мог организовать вооруженный переворот. Противостоять силам его внутренних войск и МГБ была способна только армия. Для обеспечения победы Хрущеву необходимо было настроить против Берии армейских генералов. Но они слушаются только команды, и отдать ее должен авторитетный военачальник. Хрущев решил просить помощи у маршала Георгия Жукова, самого популярного в тот период полководца. Он знал: Жуков затаил обиду на Берию и будет рад погубить его. После войны с Германией Сталин обвинил Жукова в «отсутствии скромности, чрезмерных личных амбициях, приписывании себе решающей роли в выполнении всех основных боевых операций во время войны» и держал его на третьестепенных ролях. Берия начал против Жукова «трофейное дело»: его агенты провели обыск в доме маршала, изъяли произведения искусства и драгоценности, вывезенные из замков Германии. Берия даже пытался обвинить Жукова в измене и предлагал арестовать его. Но на это Сталин не смог решиться — Жуков был чрезвычайно популярен в стране, особенно в армии. И после смерти Сталина Берия был против назначения Жукова на пост военного министра, он боялся сильного руководителя армии. Поэтому Жукова назначили лишь первым заместителем министра.

По просьбе Хрущева Жуков пришел в его кабинет, на маршальском кителе сверкали три звезды Героя Советского Союза и девять длинных рядов орденских колодок — советских и иностранных. Хрущев обожал награды и засмотрелся на звезды. Понизив голос, он сказал:

— Берия пошел против партии.

Жуков понял, что в Кремле решили избавиться от Берии и нужна его помощь. Хрущев говорил о Берии, что хотел, вполне в духе его простецкой натуры была привычка слегка приврать, преувеличить. Он сказал:

— Берия хочет захватить власть и арестовать членов Президиума. Вечером двадцать шестого июня.

— Почему именно двадцать шестого?

— А в этот вечер мы все собираемся быть в Большом театре на опере, что-то про декабристов — первое представление. Как это называется?

— Премьера, — подсказал Жуков.

— Вот-вот, премьера. Там Берия решил заграбастать нас всех на выходе из театра. Ему с его дивизиями внутренних войск ничего не стоит сменить всю охрану и арестовать нас. Необходимо предупредить его действия, обезопасить и изолировать его как изменника. Но так, чтобы комар носа не подточил.

Жуков был не настолько наивен, чтобы поверить в открытый переворот с арестом правительства, да еще на премьере оперы. Но он мечтал о реванше и сказал Хрущеву с решительностью военного:

— Я могу выставить против дивизий Берии всю армию. За мной пойдут все.

Хрущев понял, что зашел слишком далеко, и даже испугался:

— Нет-нет, мы не хотим громкого дела, не хотим кровопролития, не такое теперь время. Мы с Маленковым примерялись и так и эдак. Чтобы Берия ничего не заподозрил, лучше всего арестовать его в этот самый день на утреннем заседании Президиума. Охрана сидит в отдельной комнате, под рукой у него ее нет. Но вот загвоздка: не драку же нам с ним устраивать! Он мужик здоровый, сильный, мы можем с ним не справиться. Если он вырвется и убежит, нам всем будет крышка — он отправит нас куда Макар телят не гонял, это уж как пить дать.

Жуков размышлял:

— Да, это было бы похоже на нападение на Юлия Цезаря в римском сенате.

Хрущев заинтересовался:

— Это еще что такое?

— Историческая параллель. В Древнем Риме сенаторы набросились на Юлия Цезаря и закололи его.

— Да ну? Ишь ты, закололи, значит! И никто не поддержал?

— Никто. Даже его друг Брут на него накинулся. Цезарь только успел сказать: «И ты, Брут…» — и умер.

— Интересный пример. Только убивать Берию прямо в Кремле мы не хотим. Нам надо его арестовать, потом решим, что с ним делать.

Жуков предложил:

— Когда будет заседание, я приведу генералов и поручу им это устроить.

— А генералы эти, они преданны партии?

— Преданны до мозга костей.

— А мужики-то здоровые? Берия знаком с приемами рукопашной схватки.

— Здоровые, Москаленко и Батицкий — гиганты невероятной силы.

— Да, этих я знаю, крепкие мужики. Что же, здорово придумано! — Хрущев улыбался. — Мы ему покажем кузькину мать, устроим все без сучка без задоринки.

Договорились, что в назначенный день, 26 июня, Жуков с генералами приедет в Кремль. Они будут ждать в другой комнате и, как только раздастся условный звонок из кабинета Маленкова, войдут, схватят Берию и потащат в пустой холл. Охрану сменят, там будут наготове стоять другие военные, с оружием, всего одиннадцать человек. Они его спрячут, а потом беспрепятственно вывезут в назначенное место.

8. Первая удача Хрущева

Семен продолжал свой рассказ:

— За несколько дней до намеченного переворота, 17 июня, неожиданно начались массовые волнения в восточной зоне Берлина, оккупированной советскими войсками. Жители требовали улучшить снабжение продуктами и условия жизни. Устраивали забастовки на заводах, уличные демонстрации. Такого в Советской России никогда не допускали и не собирались терпеть в подконтрольной стране.

Берия кричал во время заседаний триумвирата: «Это авантюра иностранных наймитов!»

Маленков и Хрущев сговорились и послали его в Берлин командовать подавлением восстания. Вынесли решение применить танки, подавить, не допустить восстания, действовать беспощадно. Отъезд Берии давал им возможность подготовить его устранение. С подкупающей искренностью ему говорили: «Ты молодец в таких случаях».

Берия полетел в Берлин и жестоко подавил восстание. Однако все-таки пришлось пойти на уступки берлинцам — улучшить условия жизни в Восточной Германии. Берия вернулся триумфатором, его поздравляли, а за это время все уже было подготовлено к его аресту[14].

Вечером 25 июня, накануне ареста, Жуков приказал побелить и привести в порядок камеру гарнизонной гауптвахты в бункере штаба Московского военного округа. Под утро, 26 июня 1953 года, на подходах вокруг Кремля и Лубянки были тайно расставлены три полка моторизованной Кантемировской дивизии — на случай защиты от внутренних войск. Еще один полк был введен в город, но оставлен в резерве. Частям было приказано дислоцироваться в полной тишине, не возбуждать интереса и подозрений, но находиться в полной боевой готовности. Командир дивизии не имел понятия, какая цель у задания, — он просто выполнял приказ заместителя министра обороны.

Немногочисленные москвичи, отправлявшиеся ранним утром на работу и за покупками, косились на спрятанные в глубине дворов и парков танки и транспортеры с сидящими в них солдатами. Вроде бы никакого парада не ожидается — к чему это? Они пожимали плечами и шли по своим делам.

Жуков посвятил отобранных генералов в свой план только в машине по пути в Кремль. С ним ехали Батицкий, Москаленко и Леонид Брежнев, который был тогда начальником политуправления армии.

В Кремле началось обычное заседание Президиума ЦК партии, председательствовал Маленков. Берия явился с большим портфелем, Хрущев косился на портфель — нет ли там оружия? Маленков неожиданно предложил изменить повестку дня:

— Мы должны начать с обсуждения партийного вопроса.

Хрущев встал и начал критиковать Берию, упомянул его участие в 1919 году в мусаватской контрразведывательной службе на стороне англичан. Пораженный Берия схватил Хрущева за руку и воскликнул:

— Никита, что это ты? Что ты мелешь?

— А ты слушай, — оборвал его Хрущев.

За ним с критикой Берии выступили Булганин и Молотов. И вот тут Берия, этот мастер «раскрывать» сфабрикованные им самим мнимые заговоры, не сумел оценить ситуацию, не смог почувствовать заговор против себя. Он возражал, защищаясь, но не решался действовать. Заседание шло уже более часа, Хрущев с нетерпением поглядывал на Маленкова, но тот все еще был растерян. У Маленкова была привычка во время заседаний есть шоколадные конфеты «Мишка», перед ним всегда ставили полную вазу. Он жевал конфету за конфетой, но не решался действовать. Наконец он нажал секретную кнопку, и в комнате, где сидел Жуков с генералами, раздался условный звонок. Увидев вошедшего в кабинет Жукова, Берия недовольно покосился на него.

Маленков спросил Жукова:

— Вы готовы выступить?

— Готов, но мне нужны мои помощники.

— Введите их.

В тот же момент в зал ворвались генералы. Жуков приказал:

— Берия, встать! Вы арестованы.

Они схватили его, силой скрутил руки и потащили к двери. Там уже ждали: заткнули ему рот и спрятали в отдельной комнате. У дверей теперь валялось только упавшее с носа Берии разбитое пенсне.

* * *

Вечером того же дня в Большом театре собралась «вся Москва» — давали премьеру оперы Шапорина «Декабристы». Высшая бюрократия и творческая интеллигенция стремились увидеть творение, которое создавалось много лет. Люди знали, что на премьеру должны приехать кремлевские руководители: для них опера о первых русских революционерах была символическим событием. И вот теперь кремлевские руководители, вслед за декабристами, тоже устроили переворот.

Правительственная ложа с левой стороны от сцены была завешена тяжелым занавесом, но зрители, которые сидели напротив, могли видеть часть ее. Семен Гинзбург с Августой сидели в первом ярусе и видели первых лиц. В передних креслах уселись Маленков и Хрущев, немного сзади — министр обороны Булганин. Заметив их, публика зааплодировала, и они встали, кивая в знак приветствия.

Только началась увертюра, Семен Гинзбург шепнул Августе:

— Смотри, все в сборе, не видно только Берии.

Августа не обратила внимания, она была занята музыкой и слушала певцов. Но Семен, старый службист, заметил, что время от времени Булганин вставал и выходил, а потом быстро возвращался и шептал что-то Маленкову и Хрущеву[15].

Августе опера не очень понравилась: постановка чересчур пышная, музыка не очень впечатляющая, никаких красивых арий, женские партии не яркие. Певцы старались, но чувствовалось, что петь им было тяжело.

После представления довольные кремлевские руководители аплодировали исполнителям, и, пока они не ушли со своих мест, никто зал не покинул.

Семен с Августой вышли в ночную Москву, согретую теплом июньского вечера.

— Пройдемся пешком, такой свежий воздух, — предложила Августа.

Семен сказал шоферу, чтобы тот ехал в гараж, и они пошли по Манежной площади и по улице Калинина (нынешней Воздвиженке) к Арбату. Августа обсуждала оперу и исполнителей, Семен поддакивал и думал о своем. Потом заговорил:

— Знаешь, странно, что все приехали, а Берии не было. Не такой он человек, чтобы пропустить возможность показаться вместе с другими.

— Какое это имеет значение и почему ты так решил?

— Все имеет значение, если уметь видеть. А по хитрой физиономии Хрущева было видно его хорошее настроение — после каждого нашептывания Булганина он широко улыбался и довольно потирал руки.

— Может быть, ему понравилась опера, — сказала Августа.

— Ну, нет, я знаю Хрущева, доволен он был чем-то другим.

Семен понял все правильно: пока шла опера, генералы тайно вывезли связанного Берию из Кремля в приготовленную камеру бункера. Хрущев был доволен: первую задачу Иванушки-дурачка он с помощью Жукова выполнил, его позиции укреплялись. На сцену он смотрел рассеянно.

9. Ошеломляющая новость (продолжение рассказа Семена Гинзбурга)

На следующий день на заседании Совета Министров Маленков и Хрущев объявили об аресте Берии.

Маленков строго предупредил:

— Это государственная тайна, и нельзя допустить, чтобы о ней узнали на Западе до того, как будет сформулировано обвинение и принято решение.

А Хрущев мрачно добавил, погрозив пальцем:

— Никаких разговоров в семьях, пока не наведем порядок. У кого на стене имеются портреты Берии — снять.

Все-таки в тот же вечер Семен сказал об этом Августе, прикрыв дверь кабинета:

— Авочка, садись. Ошеломляющая новость: скинули Берию.

— Как, самого Берию?!

— Да, представь себе, самого Берию. Вот именно. Нам объявили Маленков с Хрущевым, они как будто сами немного растеряны, но строго указали не раскрывать этого. Так что ты молчи.

— Что же с ним сделали? — спросила Августа.

— Пока сказали, что снят и арестован.

Он взволнованно прошелся, остановился перед ней:

— А я ведь правильно понял тогда, в театре: Берия уже был арестован. Знаешь, будет еще что-то в Кремле, на одном этом аресте они не остановятся. Вот именно.

Августа улыбнулась чему-то и нашла точное определение событию:

— Это как в сказке Чуковского «Тараканище». Там же есть такие строчки: «Волки от испуга скушали друг друга».

Семен рассмеялся, обнял ее:

— Умница ты моя. От испуга они еще будут продолжать есть друг друга. Иначе они не умеют. А поэтому нам лучше молчать.

* * *

Об аресте Берии ничего не сообщалось ни в печати, ни по радио, просто его имя вдруг исчезло со страниц газет. Хрущев разослал по партийным инстанциям секретный циркуляр: убрать его портреты со стен кабинетов и перестать цитировать его в докладах. Но неожиданное исчезновение одного из главных лидеров страны возбудило слухи, было ясно, что в правительстве происходит что-то, о чем сообщать не хотят. Люди недоумевали:

— Ошеломляющая новость! Что-то случилось, исчез Берия…

Поколению, жившему в тридцатых годах, такие исчезновения были хорошо знакомы, люди скептически говорили:

— Что ж, бывало и так. Предшественники Берии — Ягода и Ежов — тоже были могущественными, и тоже исчезли неожиданно.

В результате замалчивания и неясных слухов многие испугались: неужели это сигнал к возврату страшного прошлого? Но глухие сведения об аресте Берии все-таки просочились, за что и почему — не знали, а потому стали распространяться разные версии:

Говорят, Берия любил насиловать женщин, которых для него подхватывали на улицах. Он намечал жертву из окна своего автомобиля. Как увидит женщину, которая ему приглянулась, его машина отъезжает вперед, из нее выходит адъютант — молодой генерал, увешанный орденами. Берия уезжает, а генерал идет навстречу той женщине и заводит с ней знакомство. Отказаться от разговора с таким бравым мужчиной не могла ни одна. Он очаровывал ее, прогуливался, а потом приглашал к себе домой. Некоторые соглашались сразу, некоторых приходилось уговаривать по несколько дней. За генералом всегда следовала другая машина, в которую он любезно усаживал даму, ее привозили в богатый особняк или на дачу Берии. Генерал, конечно, был подсадной уткой: привезя жертву, он угощал ее вином и фруктами и, извинившись, исчезал. А из боковой двери появлялся Берия в пижаме. Вы себе представляете?! Женщина уже очарована молодым генералом и готова на все — и вдруг, вместо него, перед ней возникает не кто иной, как сам Берия, да еще в пижаме! Ну, тут уж сопротивляться было бесполезно. Правда, говорят, что он потом дарил своим жертвам щедрые подарки[16].

Слухам верили, но никто не думал, что исчезновение Берии связано с этим, никакой политической подоплеки в аресте не было, а понятия прав человека в Советской России вообще не существовало. И людям оставалось только догадываться, что же произошло в новом, послесталинском правительстве.

* * *

В министерстве госбезопасности шли аресты — убирали всех, кто работал с Берией. Служба контрразведки входила в органы госбезопасности, но во внутренние дела страны не вмешивалась, ее функцией была разведка за границей. Начальник контрразведки генерал-лейтенант Павел Судоплатов узнал об аресте Берии в тот же день и сказал жене:

— Эмма, ошеломляющая новость: Берия арестован.

Эмма сама была подполковником, преподавала в школе разведки, но недавно вышла в отставку. Она поразилась:

— Ты знал, что это готовится?

— Ничего не знал, в том-то и дело, что все сделано в тайне на уровне самого верха. Я догадываюсь, что это дело рук Хрущева. Мне докладывали, что он вел какие-то переговоры с маршалом Жуковым. А Жуков-то как раз и арестовал Берию, своего недоброжелателя.

Эмма заволновалась:

— Как ты думаешь, это может отразиться на тебе?

— Может. Уже схватили заместителей Берии, которые своими руками выполняли его указания. Я к этому никакого отношения не имел. Но плохо то, что в тридцатые годы у меня случались острые столкновения с Хрущевым: я создавал разведку из украинских националистов, а он настаивал на их арестах и казнях. Мы спорили, и вышло по-моему. А он по-мужицки злопамятный и этого не забыл. Ты должна быть готова, что меня тоже могут взять.

Эмма старалась переубедить мужа:

— Паша, но они же понимают, что контрразведка не занимается внутренними делами, и ты никогда не арестовывал советских людей, как это делали те, другие. А насчет столкновения с Хрущевым, так это было так давно.

— Эмма, эти аресты — простое сведение счетов. Не удивляйся, если однажды я не вернусь с работы. Знаешь, я всю жизнь готовился к тому, что меня могут схватить, но считал, что арестуют еще за границей, когда я выполнял задания разведки в Польше, Бельгии, Германии, Франции, Испании… Но быть арестованным в своей стране — об этом я и не думал. Хотя, как сказать, в тридцатые годы арестовали же и расстреляли моего начальника Шпигельглаза, блестящего разведчика. Теперь это может случиться со мной. У меня только одна забота: чтобы они не тронули тебя за то, что ты моя жена и еврейка. И еще. Сыновьям нашим обязательно расскажи, что я был честным разведчиком.

10. Сведение счетов

Утром 15 июля 1953 года генерал-лейтенант Павел Судоплатов был занят важным делом: он писал письмо в Президиум Верховного Совета с просьбой ускорить освобождение из воркутинского концлагеря одного из его разведчиков:

«Сержант Александр Фисатов совершил исключительно важный героический подвиг. Будучи в плену у немцев, он был завербован резидентом нашей разведки в гестапо майором Прониным, который служил там оберштурмфюрером. По моему заданию, в феврале 1945 года Пронин поручил Фисатову провести разведку на железнодорожном узле города Дрездена и сообщать в штаб сведения о концентрации немецких войск. Рискуя жизнью, в невероятно тяжелых условиях, Фисатов дал нам сведения и наводку на бомбардировку Дрездена. Его сообщения содержали крайне важные и точные сведения. На основании переданных сержантом Фисатовым сведений была произведена массивная бомбежка Дрездена. Дрезден был разгромлен, и это во многом ускорило поражение Германии.

Гестаповцы готовились повесить сержанта Фисатова, но как раз в тот момент началась бомбежка. Его подобрал пленный американский солдат Курт Воннегут, и потом его лечили в американском госпитале. Имя разведчика Александра Фисатова мне удалось узнать только после войны через данные штаба американских войск. Я писал представление его к званию Героя Советского Союза. Но выяснилось, что секретная служба СМЕРШ несправедливо обвинила героя в том, что он будто бы завербован американцами как шпион. Его сослали в особый лагерь в Воркуте.

Теперь я вторично прошу освободить и наградить сержанта Александра Фисатова званием Героя…»

Когда оставалось добавить всего несколько слов, в кабинет Судоплатова без стука вошел знакомый подполковник в сопровождении двух солдат.

Без должного обращения к генералу он просто сказал:

— Вы арестованы.

Судоплатов понял, что чутье разведчика его не обмануло: он попал под чистку Хрущева и нового министра Серова.

Могу я закончить важное письмо?

— Вы арестованы, — строго отчеканил подполковник.

Они спустились с седьмого этажа по внутренней лестнице в секретную лубянскую тюрьму. Там с Судоплатова сняли погоны и звезду Героя Советского Союза.

Судили его закрытым судом, предъявив сфабрикованные обвинения[17]. Сразу после ареста все бумаги в его кабинете были опечатаны. Неотправленное письмо о герое-разведчике Александре Фисатове не дошло до Верховного Совета, попало в архив судебного следствия.

* * *

На следующий день после ареста Судоплатова к Гинзбургам пришла подавленная и растерянная Мария Берг, жена Павла. Это происходило еще до реабилитации политических жертв, и Павел все еще томился в заключении.

Мария с порога грустно сказала:

— У меня новости: звонила Эмма Судоплатова и позвала к себе, она не хотела говорить по телефону: арестовали ее мужа. И еще более поразительное, оказывается, арестован и сам Берия. Вы слышали об этом?

Августа с Семеном переглянулись:

— Да, мы знаем о Берии, но это пока неофициальная новость.

Вышел из своей комнаты Алеша, вслушался в разговор. Он хорошо знал английский язык и часто слушал передачи радиостанции «Би-би-си» — на английском ее почти не глушили.

Алеша сказал:

— Какая еще неофициальная новость? Я только что слышал про это из Англии. Знаете, что сказал об этом тайном кремлевском скандале премьер-министр Уинстон Черчилль? Он назвал это «buldogs fighting under a rug» — схватка бульдогов под ковром.

Все, кроме Марии, улыбнулись. Ее старались успокоить, а она все говорила:

— Боже мой, боже мой! Мне так жалко Эмму и ужасно горько за Пашу Судоплатова. Он такой заслуженный человек, великий разведчик. Ведь он воспитанник моего Павла. Как только Эмма сказала об его аресте, сразу мне вспомнилось, как я после ареста Павлика в тридцать восьмом прибежала к тебе, Сеня, в панике. Меня обуял такой ужас! Я тогда укуталась в деревенский платок нашей работницы Нюши, чтобы меня не узнали, и повторяла себе на ходу: бежать, бежать, бежать… И бежала к тебе, Сеня, надеясь на защиту.

Августа усадила ее за стол, налила чаю, успокаивала. А Мария все вспоминала и вспоминала Эмму и свои переживания:

— Она мне говорила, что Судоплатов предчувствовал свой арест, он считал, что Хрущев станет сводить с ним старые счеты. То, что Берию арестовали, — это ему по заслугам. Его надо бы убить за все, что он наделал. Но Паша Судоплатов… Значит, опять хватают хороших людей, как схватили моего Павлика. Обещают реабилитацию, а сами хватают новых невиновных. В чем же разница между тем временем и этим? Это ужасно!

Августа сказала:

— Да, это ужасно несправедливо со стороны Хрущева! Какой же это руководитель страны, если не умеет разбираться в людях и сводит с ними счеты? Еврипид писал: «Вовремя проявить силу и вовремя справедливость — вот в чем достоинство властителя». Но, дорогая моя, Хрущев Еврипида не читал.

А Семен подытожил своим всегдашним восклицанием:

— Вот именно!

* * *

Только через три месяца появилось в печати сообщение об аресте Берии, народ встретил его как праздник — общий вздох облегчения прошел по стране. Все спешили передать друг другу эту потрясающую новость и с волнением обсуждали ее.

Алеша Гинзбург тут же отреагировал на событие эпиграммой:

Наконец-то Берия Вышел из доверия. А Хрущев и Маленков Дали в зад ему пинков.

Семен улыбнулся поэтической шутке сына:

— Что ж, написано звучно и ясно, жаль, что напечатать нельзя, — не дадут, слишком уж в лоб. А люди с удовольствием прочитали бы.

Августа, большая поклонница стихов сына, возразила:

— Напечатать нельзя, но пустить в народ устно можно. Люди станут повторять и примут за народное творчество. Ведь есть же неизвестные авторы разных популярных народных стихов и куплетов.

Алеша подумал секунду и решил:

— А что ж, мама права: ведь что входит в уши — западает в души. Пусть это будет народным творчеством. У меня нет амбиций подписываться под мелкими шутками.

Семен поинтересовался:

— Как ты внедришь это в народ?

— Моня Гендель сделает, он умеет.

* * *

Павел слушал рассказ Семена, попивая пшеничную водку:

— А что было дальше?

— Павлик, про Моню Генделя пусть расскажет Алешка, они друзья.

11. Моня Гендель

Алеша рассказывал про Моню с большим удовольствием.

На рынке у Головановского переулка, за Ленинградским шоссе, стояли длинные понурые очереди за картошкой. В овощных магазинах картошку продавали мелкую, часто подмороженную или подгнившую, да и та не всегда была. Люди предпочитали рыночную и ждали привоза с утра. Два колхозника привезли несколько мешков, и сразу набежал народ. Но рыночные цены были выше и часто менялись, а потому люди спрашивали друг у друга:

— Почем картошка сегодня?

— По полтора рубля.

А в другой очереди:

— Почем картошка?

— По рубль семьдесят.

Рыночный спрос имеет свои законы, и продавцы устанавливали цены по спросу. Люди недовольно вздыхали, но становились в очередь — пожилые женщины и мужчины-пенсионеры. Подошел к очереди хорошо одетый полноватый мужчина могучего телосложения, с выраженными еврейскими чертами лица. Он спросил стоящего последним пожилого мужчину:

— Папаша, что, картошка не подешевела сегодня?

— Подешевеет, как же! — буркнул пенсионер. — С чего это она должна подешеветь?

Подошедший ухмыльнулся, наклонился и тихо сказал ему на ухо, чтобы женщины не слышали:

— Признак верный был. Говорят: яйца чешутся — картошка подешевеет. А у меня с утра яйца чесались.

Пенсионер оторопело и злобно посмотрел на него снизу и огрызнулся:

— Ну ты и остряк! Становись в очередь, скажи это продавцу.

Подошедший остряк был Моня Гендель, приятель Алеши Гинзбурга, обладатель больших запасов задиристого юмора и здравого смысла. Познакомились они давно, когда Алеша еще учился в школе и отставал по алгебре и геометрии. Моня был силен в точных науках и подрабатывал репетиторством. Августа пригласила его помочь сыну и хорошо платила за это. Алеше, мягкому по характеру и постоянно неуверенному в себе, понравился новый крепкий старший товарищ. Моня всегда казался довольным жизнью, вальяжным, со свободной манерой поведения. Таких людей с ехидцей называли «еврейский князь». Особый Монин талант заключался в его удачливости: все, за что бы он ни брался, у него получалось. А брался он за все на свете. Везде у него были знакомые, он был непременным посетителем всех театральных премьер, иностранных гастролей и выставок. Увлечение искусством развило в нем артистичные черты — оптимистическую находчивость, умение выигрышно представить себя.

Сам он говорил: «В моей душе играют природные национальные струны — мои еврейские эмоции».

Особые эмоции были у Мони к советской власти — много ненависти. Его отца, известного московского юриста, расстреляли. Он, вместе с другим юристом Ильей Браудэ, тоже евреем, выступал назначенным защитником на процессе «антисоветского троцкистского центра» в январе 1937 года. Так были названы семнадцать коммунистов высокого ранга, десять из которых были евреями. Процесс закончился расстрелом обвиняемых, а следом арестовали и расстреляли защитников — слишком они много знали, а главное, знали, что обвиняемые ни в чем не виновны.

Особенно Моню раздражали слова «коммунизм» и «коммунист», они были для него источником едкого сарказма. Он часто повторял Алеше свою любимую присказку: «Это ж усраться можно! Почему эта сраная партия называется коммунистической, а ее члены называют себя коммунистами? Демагоги, узурпировали власть и обворовывают народ, живя на его деньги, а верхушка кричит о себе: „мы настоящие коммунисты-ленинцы!“, и все это повторяют».

Моня никогда нигде не работал, говорил: «Я на эту власть работать не хочу и никаких должностей иметь не собираюсь. Только чтобы меня не посчитали „тунеядцем“, я продолжаю числиться студентом».

Он умело переходил из одного института в другой, а каким был студентом — никто этого не знал. Но влюбленная в сыночка мама Раиса Марковна всем рассказывала с умилением: «Ой, мой Моня, вы знаете, он не занимается пустем майзес[18], он так любит учиться, так любит учиться! Он уже десять лет в университете».

Сам он на вопрос «Чем занимаешься?», пожимая плечами, отвечал: «Теннисом и пенисом». И действительно, был он и теннисистом и ходоком. Но потом Моня стал штатным лектором Всесоюзного общества по распространению знаний (ВОРЗ) и время от времени зарабатывал поездками по стране с лекциями. Лекции он читал на самые разные темы, язык у него был подвешен хорошо: о чем бы Моня ни говорил, он делал это зажигательно и убедительно, «говорил смачно» — так он называл свою манеру речи, цитируя писателя Бабеля. Со стороны Моня мог казаться бездельником, но в нем бурлила кипучая деловая жилка, он во всем был активен и даже иногда становился драчлив — любил доказывать силу кулаками.

Он очень нравился Алеше, ученик привязался к своему репетитору.

* * *

После ареста и расстрела отца началась для Мони, его матери и сестры, горькая и трудная жизнь семьи «врага народа». Их выселили из квартиры в центре Москвы, и почти двадцать лет они жили в покосившемся одноэтажном деревянном бараке на краю города, в районе Всехсвятском. Барак был настоящей трущобой, с печным отоплением, без водопровода, газа, туалетом служили дощатые кабинки во дворе. Район считался практически пригородом, вокруг ютились бревенчатые дома. В коммуналке на четыре семьи у них была одна небольшая комната, перегороженная занавесями на три клетушки. По соседству жили три еврейских семьи, одна из них — Мониной тетки, Сони, она работала экономистом в конторе треста, она и уступила им одну из своих двух комнат.

Приходя к Моне на занятия, Алеша поражался бедности условий. А мать с гордостью говорила:

— Видишь, мальчик, у моего Мони настоящая еврейская копф[19] на плечах: он не только любит учиться, он даже может учить других.

Моня смеялся, он умел все превращать в шутку, спрашивал, например, Алешу:

— Знаешь, кто был Карл Маркс?

— Экономист, кажется, — отвечал Алеша, — как твоя тетя Соня.

— Простак ты, Алешка, моя тетя Соня — старший экономист. Она превзошла Маркса.

Под влиянием друга в Алеше развивалось чувство юмора, и он вкладывал его в стихи. Хотя он не любил показывать их другим, но доверительно дал Моне прочесть некоторые. Моня понял, что у Алеши настоящий поэтический дар. Взаимное доверие укрепило их дружбу, они стали добрыми друзьями.

Моня был остряк и рассказчик анекдотов, он знал все еврейские и все политические анекдоты, сам удачно их сочинял и даже писал политические эпиграммы. От него пошло четверостишие про знаменитую эмблему страны — золотые серп и молот, которые красовались на красном флаге:

Это — молот, это — серп, Это наш советский герб; Хочешь жни, а хочешь — куй, Все равно получишь х..й.

Услышав от него эту эпиграмму, Алеша сочинил в ответ:

За такую эпиграмму Вышлют Генделя за Каму, В зону пермских лагерей. И загнется там еврей.

С того времени Алеша и полюбил писать эпиграммы. Образовался творческий симбиоз: Моня придумывал остроумные анекдоты, а Алеша перекладывал их в эпиграммы. Как-то Моня прочитал ему вслух первую строку «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма», — а потом со смехом прокомментировал:

— Это усраться можно! Этот призрак забрел к нам в Россию, и с тех пор нам ставят клизмы того учения.

Алеша тут же придумал эпиграмму:

Потому, что нашей жопе Очень нужна клизма, Призрак бродит по Европе, Призрак коммунизма.

Кроме острых политических анекдотов Моня сочинял много соленых, даже похабных, подбирая темы в своей богатой похождениями жизни. Так Алеша написал:

На чужом пиру похмелье, На чужом столе еда, На чужой всегда постели И с чужой женой всегда, Потому что Моня Гендель Не монах, как Грегор Мендель.

Моня не обиделся:

— А что? Чистейший реализм, все правда. Я знаю, что Алешка меня любит. Не каждый попадет под его перо. Когда-нибудь меня будут вспоминать только потому, что он написал это про меня.

* * *

Вот этого своего приятеля Алеша и попросил, когда узнал про арест Берии:

— Можешь пустить мою эпиграмму про Берию в народ? Для хохмы, чтобы смеялись и повторяли.

— Раз плюнуть: скажу громко в толпе — вот и все.

— Только осторожно.

— Будь спок — сделаю, — это была еще одна любимая присказка. — Поедем вместе в переполненном троллейбусе в час пик, когда разные служащие и прочие интеллигенты едут с работы. Остальное я беру на себя.

В переполненном троллейбусе они пробрались сквозь толпу к дверям и уже собирались выходить на остановке, когда Моня повернулся к Алеше и громко сказал:

— Слышал шутку про Берию?

Он сделал короткую паузу, пассажиры вокруг насторожились, а Моня звучно продекламировал эпиграмму:

Наконец-то Берия Вышел из доверия. А Хрущев и Маленков Дали в зад ему пинков.

И тут же оба выскочили наружу. Троллейбус тронулся, они услышали взрыв смеха и уже через окна видели, как люди, смеясь, передавали друг другу эпиграмму. Моня посмотрел на них и прокомментировал своей любимой фразой:

— Это ж усраться можно.

К вечеру эпиграмму Алеши повторяла вся Москва.

12. Концы в воду

В следующий раз, когда Павел пришел к Семену и приготовился слушать продолжение рассказа, к ним опять вошел Алеша:

— Отец, можно я расскажу Павлику, что было дальше?

Прошло несколько месяцев после объявления об аресте Берии, люди ждали, что его станут судить, устроят показательный процесс. Однако о суде ничего не сообщали.

Однажды утром в ноябре 1953 года Моня возбужденно ворвался к Алеше, держа в руках газету:

— Алешка, посмотри на это сообщение: наконец написали, что над Берией состоялся суд.

Алеша взял газету и уставился на первую страницу.

— Не туда смотришь, вот где она — маленькая заметка в конце, будто мелочь какая-то. Это ж усраться можно!

Алеша посмотрел, удивился:

— Да уж, короче сообщить невозможно. Это настоящий фарс, новое руководство скрывает от народа правду! В конце добавили одной строкой: «Приговорен к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор приведен в исполнение».

— Подлецы! Говнюки! Они даже настоящего обвинения не написали. Ты посмотри, что они ему предъявили: «изменник Родины, враг народа, предатель и английский шпион». Но ведь все знают совсем другое, что его руками погублены миллионы невинных советских людей, включая моего отца. Об этих жертвах ни слова. Пытаются доказать, что его убрали как шпиона. Кто в это поверит?

Алеша разделял возмущение Мони:

— Да, о настоящих преступлениях и не упоминается.

Моня все горячился:

— А это что значит: «Приговор приведен в исполнение»?! Это значит, что его расстреляли — и концы в воду. Уже больше от него ничего не узнают. Устроили закрытый суд, нет никакого упоминания о вызовах свидетелей. А устроили бы над Берией настоящий суд, я бы первый выступил свидетелем и рассказал, как его агенты забирали моего отца, невинного еврея, выбившегося из низов и сумевшего стать крупным юристом. Знаешь, почему Берию судили закрытым судом и поспешили убрать? Ежу ясно, что другие его кремлевские друзья сами замешаны во многих преступлениях, все эти Маленковы, Кагановичи, Ворошиловы и сам Никита Хрущев. Все они подписывали приговоры об арестах и расстрелах. Если бы на суде стали раскрывать все преступления Берии, он мог назвать их имена. Если бы выявилось их участие в преступлениях перед народом, это могло вызвать массовое возмущение… — Моня горько вздохнул. — Все ясно, никакого настоящего суда они не хотели, им только надо было спрятать концы в воду. Подлецы!

Алеша нацарапал что-то карандашом на бумаге, потом воскликнул:

— Готова эпиграмма:

Страшный Берия казнен Без разбора на суде; Все, в чем был виновен он, Скрыли, как концы в воде; Но скрывать от нас концы Могут только подлецы.
* * *

По заведенному с 1936 года порядку приговоренных к расстрелу возили за город, на то место, которое подобрал предшественник Берии Ежов, — изолированный Бутовский полигон на южной окраине Москвы. Там у деревянной стенки расстреляли тысячи жертв, в основном священников и крупных политических деятелей. Никакой традиционной последней папиросы выкуривать не давали, никаких последних слов никто из них не произносил, а если и хотели бы сказать, то не оставалось времени — карательный взвод уже держал винтовки наготове. В последние мгновения священники начинали произносить молитвы и крестились, политики выкрикивали злобные проклятия или все еще признавались в верности Сталину. Когда в 1936 году казнили Зиновьева и Каменева, членов сталинского триумвирата, Зиновьев запел еврейскую молитву — кадиш.

Предшественников Лаврентия Берии — Генриха Ягоду и Николая Ежова — расстреляли тоже тут. Но Берию застрелил из своего «парабеллума» генерал Батицкий, застрелил прямо в подвале бункера, в присутствии маршала Конева и генерального прокурора Руденко. Так были «спрятаны концы в воду».

13. Вторая удача Хрущева (окончание рассказа Семена Гинзбурга)

После рассказа Алеши Семен продолжил свою историю возвышения Хрущева.

— У Хрущева оставался один соперник — Георгий Маленков, глава правительства. Он мешал Хрущеву, и склоки в верхушке Кремля разгорались все больше. К тому же Хрущев злил старых кремлевских руководителей Молотова, Кагановича и Ворошилова своими диктаторскими наклонностями. То, что они терпели от Сталина, они не собирались терпеть от этого Иванушки-дурачка, каким считали его. Они затаили на него злобу и ждали момента для возмездия.

А Никита Хрущев становился все более популярной фигурой, и об этом ходило много разговоров. Прежние кремлевские руководители появлялись перед народом, словно иконы, редко и вели себя важно и статично. На этом фоне свойский Хрущев, — толстый, лысый и смешной, — стал для народа непривычно живой фигурой и казался простым и доступным. Он любил показываться перед людьми и прессой в колхозах, на заводах, на стройках, любил, чтобы его снимали для кинохроники и телевидения, для газет и журналов. Его популярности способствовала динамичность поведения: он размахивал короткими руками, мимика его обрюзгшего лица часто и живо менялась. Говорил он простым, понятным всем языком, сыпал народными поговорками — это тоже нравилось простым людям. Между собой его все чаще фамильярно называли «Никита», «наш Никита», а то и «царь Никита». Он много разъезжал, много выступал, будоражил своей энергией других. После жесткой диктатуры Сталина началась активизация общественной жизни, и люди назвали этот процесс «оттепелью».

В семье Гинзбургов тоже обсуждали его личность. Сидя за столом с Августой и Алешей, Семен говорил:

— Когда речь идет о власти, надо присмотреться, где начинается ее сущность и где кончается ее видимость. Хрущев смешон примитивностью своего самодовольства — как он выступает, как размахивает руками!

Августа добавляла:

— Да, он удручающе провинциален, ведь давно живет в столице и контактирует с образованными людьми, но к нему совершенно не пристали ни культура речи, ни манера поведения. Грустно думать, что это один из руководителей нашей страны.

— Вот именно, — заключал Семен. — Есть мудрое наблюдение: каждый народ имеет такого правителя, какого заслуживает. Возможно, мы могли бы иметь другого — русская интеллигенция всегда была богата мыслителями, интеллектуалами. Но большевики с самого начала не дали им ходу, планомерно уничтожали, высылали их и заместили такими вот примитивами, как Хрущев. Его примитивность сказывается и в стиле руководства: по-простецки, по-мужицки, без расчета рубить с плеча. Все это фарс невеликого ума. Ему нужны интеллигентные советники, без них у него будет много просчетов, и он наделает много дорогостоящих чудачеств. А он как раз разогнал вокруг себя всех интеллигентов, и в первую очередь евреев. Когда-нибудь это ему откликнется.

Алеша внимательно вслушивался в рассуждения отца.

* * *

Хрущев все больше давал волю своему невоздержанному характеру и нередко удивлял других членов правительства несуразными выходками. В 1954 году отмечали 300-летие подписания между Россией и Украиной договора, по которому Украина стала частью Российской империи.

К юбилею сняли фильм «Богдан Хмельницкий», в котором воспевалась дружба украинцев с русскими, чего на самом деле никогда не было.

Хрущев раньше был первым секретарем украинского ЦК партии и считал себя почти хозяином Украины. Он приказал устроить в Киеве пышное празднование и выступил там с горячим докладом:

— Дорогие товарищи, это наш общий великий праздник, праздник дружбы русского и украинского народа. Вот я вам процитирую, что писали в письме Богдану Хмельницкому казаки Запорожской Сечи 3 января 1654 года: «А замысел ваш, щоб удатися и буди зо всем народом малороссийским, по обоих сторонах Днепра будучим, под протекцию великодержавнейшого и пресветлейшого монарха Российского, за слушный быти признаваем, и даемо нашу войсковую вам пораду, а бысте того дела не оставляли и оное кончили, як ку найлутшой ползе отчизны нашой Малороссийской…» И вот, дорогие товарищи, мы навеки вместе! — Он сжал кулаки, потряс ими в воздухе, разошелся и неожиданно выкрикнул: — В честь такого великого праздника Россия дарит Украине… — сделал паузу и продолжил: Россия дарит Украине Крым.

В президиуме возникла некоторая растерянность, все опешили, никто ничего подобного не ожидал, Хрущев сделал шаг без консультации с другими, но «подарок» был объявлен, и люди в зале горячо зааплодировали. Протестовать было уже поздно и неуместно. Пришлось аплодировать и президиуму.

Когда русские прочитали эту новость в газетах и услышали по радио, многие были удивлены и даже раздражены: «Как этот Хрущ себе позволяет такое? Распоряжаться русской землей… Русские завоевали Крым своей кровью два века назад, и с тех пор Крым считается русской территорией!»

И в Москве кремлевские руководители затаили на Хрущева злость.

Семен с Августой тоже обсуждали эту странную затею:

— Какая наглая выходка! В Советском Союзе все республики слиты в одно целое и все находятся под прессом России. Но этот союз может оказаться невечным. Кому тогда будет принадлежать Крым? Вот именно. Хрущев действует, будто он царь-самодержец. Так он всю Россию раздарит. Вон китайцы считают, что Сибирь — это их древняя территория. Чего доброго, он и Сибирь им отдаст.

Алеша, прислушиваясь к разговору, быстро написал:

Словно царь, Никита ныне Чудеса творит порой. Русский Крым он Украине Подарил своей рукой. Размахнется вдаль и вширь — И китайцам даст Сибирь.

Родители с улыбкой послушали, но сразу сказали:

— Ты этого никому не показывай, не становись на опасный путь: за такие стихи запросто могут арестовать.

* * *

Маленков и Хрущев относились друг к другу все с большим подозрением: не собирается ли другой избавиться от него? Когда Хрущев вдруг «подарил» Крым Украине, Маленков накричал на него:

— Ты, Никита, что, с ума сошел? Какое право ты имеешь принимать решения волюнтаристски, без согласования со мной и другими членами Президиума?!

Хрущев слово «волюнтаристски» посчитал оскорблением и выпучил глаза. Он обиделся. И в конце 1954 года наконец решился на атаку, пока с глазу на глаз.

Он обвинил Маленкова:

— На твоей совести «ленинградское дело»: ты вел следствие и допросы, по твоей наводке расстреляли члена Политбюро Вознесенского, секретаря ЦК Кузнецова, председателя Совета Министров РСФСР Родионова и многих других ленинградцев. У тебя в кабинете их прямо и арестовали. Ты руководил репрессиями еще тысяч ленинградцев. У меня собраны документы.

«Ленинградское дело» 1948–1949 годов действительно было делом рук Маленкова. Сталин, параноик, видевший измену повсюду, заподозрил, что ленинградцы хотят его убрать. Он поручил Маленкову и Берии обвинить их в измене. Маленков руководил ходом следствия и принимал в допросах непосредственное участие. Хрущев напомнил это Маленкову, чтобы напугать его и окончательно избавиться от соперника:

— Это по твоему указанию выкрали двести тридцать шесть секретных документов из сейфов Госплана, а потом ты обвинил в этом Николая Вознесенского, чтобы убрать его. Ты знал, что он может стать второй после Сталина фигурой, и решил убрать его со своего пути. Это ты отправил его в лютый мороз в Сибирь в открытом вагоне, так что он замерз и умер.

Маленкову тоже было, чем крыть, он закричал:

— Копаешь под меня? Ты у нас самый чистый, да? Думаешь, я не помню, что, когда ты был первым секретарем Московского комитета, ты с 1935 года отправил в лагеря многих партийных, советских и военных работников и их жен, а детей отправил по специнтернатам?! За один тридцать седьмой год из ста тридцати шести секретарей райкомов партии в Москве и области по твоей вине осталось на своих постах лишь семь, все остальные исчезли. Думаешь, я не помню, как летом 1937 года на заседании Политбюро ты обратился к Сталину: «Я вторично предлагаю узаконить публичную казнь на Красной площади». Тогда даже Сталин тебе ответил с иронией: «А что ты скажешь, если мы попросим тебя занять пост главного палача Союза Советских Социалистических Республик? Будешь, как Малюта Скуратов при царе Иване Васильевиче Грозном».

Ты хочешь, чтобы это забыли, но я и другие — мы помним. И помним, что в 1938 году, когда тебя сделали секретарем ЦК Украины, ты написал Сталину телеграмму, — он достал из кармана бумажку и зачитал: — «Дорогой Иосиф Виссарионович! Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу вас принять срочные меры. Любящий Вас Н.Хрущев». Тебе мало было двух-трех тысяч обвиненных, ты хотел еще больше, чтобы выслужиться перед Сталиным. Украинцы тебе этого не простили. Слушай меня, Никита, если я об этом расскажу и опубликую это в газете, народ тебе не простит.

Таких серьезных обвинений Хрущев испугался: все было правдой, другие об этом знали и могли помнить. Если Маленков напомнит им, это может стать опасным ударом. Маленков рассчитал хитро: если обиженные на Хрущева члены Президиума поддержат Маленкова, они могут выгнать Хрущева, как он сам выгнал Берию.

И ему пришлось на время отступить. Но он отдал тайное распоряжение: уничтожить в партийных архивах все следы его «чемпионства» в репрессиях и документы о его прежних «троцкистских» высказываниях. По сути, он сделал то, что делали до него все диктаторы, — уничтожил компрометирующие его документы. Все внимание исполнителей-чистильщиков было обращено на то, чтобы уничтожить кровавые следы именно Хрущева, поэтому в архивах, к счастью, остались другие важные документы.

* * *

Авторитет Хрущева быстро рос. К его шестидесятилетию 16 апреля 1954 года ему присвоили звание Героя Социалистического Труда, наградили долгожданной Золотой звездой. Он обрадовался, нацепил ее на лацкан пиджака. Но взаимное недоверие между Хрущевым и Маленковым все возрастало — они мешали друг другу. Теперь Хрущеву надо было избавиться от Маленкова.

В народе Маленкова считали «добрым вождем», под его эгидой выходили указы, направленные хоть на какое-то улучшение условий жизни: он повысил закупочные цены для крестьян, снизил сельскохозяйственный налог и приказал выдать колхозникам паспорта, которых не было при Сталине, — крестьян наконец признали полноправными гражданами страны. Люди даже сочинили поговорку: «Пришел Маленков — поели блинков».

Но люди не знали, что за душой у него было больше преступлений, чем у других кремлевских руководителей. Как только Сталин сумел одержать победу над Троцким в 1928 году, недоучившегося инженера Маленкова назначили сотрудником оргбюро ЦК партии. В эпоху жестокой «ежовщины» в 1937–1938 годах Маленков наравне с Ежовым проводил массовые репрессии, по обвинению в измене были арестованы тысячи провинциальных партийных аппаратчиков, многих расстреляли. Однако потом Маленков предал и самого Ежова, написал про него Сталину докладную записку «О перегибах». Ежова сняли и расстреляли, и то же самое могли сделать с Маленковым, но он сумел стать другом и помощником нового министра внутренних дел Берии, помогал ему в новых репрессиях. Это его и спасло.

В 1944 году Сталин именно Маленкову поручил начать наступление на евреев. Тот написал директивный, так называемый «маленковский циркуляр» о вытеснении евреев с руководящих должностей, призвал к «повышению бдительности по отношению к еврейским кадрам» и составил список должностей, на которые не следует назначать евреев. Началась кампания снятия еврейских специалистов с ответственных постов.

В 1949 году Маленков участвовал в разборе дела Еврейского антифашистского комитета. «Дело» закончилось расстрелом известных евреев — деятелей искусства и науки. В 1950 году он же участвовал в разборе «Ленинградского дела», также закончившегося расстрелами, в 1952 году — в деле «еврейских врачей-отравителей». Но о его участии в этих антисемитских преступления никогда нигде не говорилось.

На пленуме ЦК партии в январе 1955 года хитрый Хрущев тоже не обвинил Маленков в этих преступлениях. Хотя к тому времени основной архив документов со следами его собственного участия в сталинских преступлениях был уничтожен, было бы слишком неосторожно поднимать обвинения за старые преступления, это могло «вызвать огонь» свидетелей на него самого. И Хрущев неожиданно обвинил Маленкова в другом: «Товарищ Маленков, находясь на посту председателя Совета Министров, ослабил развитие тяжелой промышленности за счет сектора легкой промышленности».

Это были как раз те практические начинания, за которые Маленкова хвалили в народе и которые впервые принесли улучшение уровня жизни. Хрущева поддержали Молотов и Каганович — они сами метили на место Маленкова. Его освободили с поста руководителя правительства с мягкой формулировкой — «недостаточный опыт ведения организационно-хозяйственной работы» — и перевели на второстепенную должность министра электростанций. Но совсем избавиться от Маленкова Хрущеву не удалось, его отстояли другие члены Президиума: он был нужен им для давно задуманной расправы с самим Хрущевым.

* * *

Семен Гинзбург пришел домой с заседания Совета Министров мрачный:

— Еще одна новость.

Августа и Алеша уставились на него, ожидая нового сюрприза.

— Помнишь, Авочка, когда арестовали Берию, ты процитировала мне строчки из Чуковского: «Волки от испуга скушали друг друга»?

— А что, опять кого-нибудь турнули?

— Вот именно, турнули. И не кого-нибудь, а самого Маленкова.

— Что, тоже арестовали?

— Нет, не арестовали, но турнули с кресла Председателя Совета Министров — он теперь министр электростанций и пересел ко мне поближе, на заседаниях сидит почти рядом со мной. Вот именно.

Пришли Павел с Марией, Семен рассказал новость и им.

Павел покачал головой:

— Итак, хитрый мужик Хрущев сумел устроить еще один переворот. Кончился послесталинский триумвират — Никита всех раскидал и остался один.

— Вот именно. Но на этот раз ему удалось все устроить без применения силы: Маленкова сняли с формулировкой «недостаточный опыт». Правда, в ведении электростанций у него нет вовсе никакого опыта.

— У кого же опыта больше — у Хрущева?

— Во всяком случае, опыта избавления от соперников у него больше. Пока на место Маленкова назначили безликого Николая Булганина, но я уверен, что это лишь временно. Это трамплин для Хрущева, чтобы самому сесть в кресло председателя правительства, быть, как Сталин.

Павел выпил водки, крякнул и засмеялся:

— А Хрущев-то становится настоящим кремлевским вышибалой.

Августа вздохнула:

— Все это было бы смешно, когда бы ни было так грустно.

Все сидели грустные, озабоченные. Августа вышла в кабинет, там полки были уставлены собраниями сочинений классиков, которых много издавали в 1950-е годы. Она взяла из книжного шкафа книгу, принесла в столовую, раскрыла:

— Я хочу процитировать вам Анатоля Франса. Слушайте, это рассуждения аббата Жерома Куаньяра о строе правления: «Со всех сторон, из всех щелей выползут честолюбивые бездарности и полезут на первые должности в государстве… Зло это еще возрастет благодаря громким скандалам… И таким образом по вине некоторых будут заподозрены все»[20]. Написано прямо про наше время и наше правительство.

Семен обнял жену:

— Ты умница, конечно, это очень похоже. Вот именно.

На другой день Моня Гендель сказал Алеше:

— Если у главы правительства не было опыта, как же он правил нами? Напиши эпиграмму, чтобы в деревнях распевали, как частушку. Можешь?

Алеша сочинил:

Перемена власти снова, Шум стоит от хохота: Говорят, у Маленкова Не хватило опыта.

Алешину частушку пели потом по всем деревням.

На этом закончилась история возвышения Хрущева, рассказанная Семеном Гинзбургом.

14. Герой Александр Иванович Фисатов

Племянник Павла по материнской линии Саша Фисатов закончил юридически факультет Московского университета в 1956 году. Это произошло через семнадцать лет после его первой неудачной попытки поступить туда в 1939-ом. Следующие годы ушли у Саши на войну и заключение в лагере для бывших военнопленных. Да, какие только пути порой не ведут в адвокатуру…

Летом 1953 года в воркутинском исправительном лагере особого назначения неожиданно ослабили строгости и улучшили питание. Зэки поняли: произошло что-то необычное, не иначе, как сам «батька» Сталин сдох.

Почти все они являлись бывшими военнопленными немецкой армии. В первые два года войны немцы сумели окружить и разгромить советские войска на всех фронтах и взяли в плен 5,7 миллионов солдат, 57 процентов из них были убиты или умерли от истощения в невыносимых условиях. Все выжившие и вернувшиеся в Россию из плена подвергались «фильтрации» органами СМЕРШа и почти всех обвинили в измене за то, что они сдались в плен. По статье 58 п. 10, общей для обвиненных в шпионаже, их выслали в специальные исправительные лагеря на десять лет. В западной части России было девяносто девять лагерей ГУЛАГа[21], из них сорок восемь — для осужденных советских солдат. Одним из самых жутких лагерей был воркутинский.

Еще через полгода после улучшений, в октябре 1953 года, зэки заметили, что хмурые охранники ходят с повеселевшими лицами, тихо переговариваются и дружно смеются. Они повторяли что-то вроде частушки: «Берия, Берия, вышел из доверия…», и люди поняли: кончилось для них время тирании. Так дошла и до лагерников эпиграмма Алеши Гинзбурга.

Посмеивался вместе со всеми и зэк Александр Фисатов, ветеран посадки 1945 года. После отбоя он с ребятами обсуждал на нарах, что будет с ними дальше. По сроку ему оставалось еще два года, но начались чудеса — кое-кого стали освобождать до срока. Сашу Фисатова тоже вызвали к коменданту, конвоир приказал: «С вещами!»

Вещей, собственно, никаких не было — мешок с запасными портянками и тряпьем. В кабинете коменданта на стене он увидел на месте бывшего портрета Берии темное пятно, а под ним сидел незнакомый капитан госбезопасности и заинтересованно смотрел на заключенного. Перед ним стоял навытяжку исхудавший до предела немолодой уже человек, с седой арестантской стрижкой, кожа на лице серого оттенка — следствие работы глубоко под землей в никелевых рудниках. На грязном бушлате нашивка «Ф 454». В общем, старик стариком, а по документам ему всего тридцать один год.

Капитан покачал головой:

— Вольно, не тянитесь. Вас сейчас отведут в санпропускник мыться, выдадут новую одежду и накормят. Потом поедете со мной.

Впервые за восемь лет с ним разговаривали на «вы», впервые дали чистое белье и выдали новый комплект обмундирования, да не серого, арестантского, а зеленого, солдатского, шинель и новые сапоги. А главное, все без нашивки «Ф 454». Капитан повел его в офицерскую столовую, посадил с собой за стол, и официантка принесла им горячую еду в тарелках, а он и тарелок давно не видел, одни алюминиевые миски.

— Кушайте, пожалуйста.

Саша давно не видел молодых женщин, засмотрелся на фигурку с белым передником.

— Спасибо большое, — вежливо поблагодарил он.

Капитан удивленно посмотрел на него, а Саша смотрел на тарелку, как бы изучая ее. Все было, как во сне. Такой вкусной еды он не ел восемь лет. Ему хотелось есть медленно, наслаждаясь каждым глотком и куском, но он едва мог сдерживать себя.

Капитан сочувственно предупредил:

— Ешьте спокойней, не накидывайтесь на пищу, чтобы не заболел желудок.

Саша подумал: «Неужели он беспокоится о моем здоровье?» — и поблагодарил:

— Спасибо большое, гражданин начальник.

— Зовите меня «товарищ капитан».

Саша удивленно замигал — восемь лет он обязан был говорить всей охране «гражданин начальник». Сказал еще вежливей:

— Благодарю вас, товарищ капитан. Вы очень добры.

Капитан даже застыл, так поразился его вежливости и мягким манерам, не идущим к образу закаленного зэка. И буркнул в ответ:

— Не за что.

— Нет, нет, товарищ капитан, я действительно очень вам благодарен…

Совсем странным Саше показалось, что капитан вежливо пропустил его у двери вперед. Они сели в «Победу» начальника лагеря — такой красивой машины Саша никогда не видел. Машина проехала ворота, и вот он впервые оказался за колючей проволокой. Что же это происходит? Осторожно, только краем глаза, Саша посматривал по сторонам на улицы в снегу и с интересом рассматривал красивую обивку и панель управления машины.

Потом на вокзале подошли к поезду, но не с товарными вагонами для заключенных, а к пассажирскому. И вот в купированном вагоне Саша впервые за много лет спал на простыне, укрывался одеялом с пододеяльником и клал голову на свежую подушку. Капитан просто ехал с ним, не командовал, относился к нему внимательно, кормил в вагоне-ресторане, наблюдал, чтобы Саша не слишком жадно ел горячие супы и мясные блюда. Смотрел на него капитан подолгу, словно рассматривал, но почти не разговаривал. Главные опасения Саши прошли. Ему хотелось узнать, куда и зачем они едут, но долгое подневольное существование приучило не задавать вопросы офицерам. Он только вежливо и мягко благодарил после каждой еды: «Благодарю вас… Спасибо большое… Очень вкусно, спасибо…»

И капитан все удивлялся. Перед последней остановкой он сказал, впервые улыбнувшись Саше:

— Ну вот, подъезжаем к Москве.

Саша даже воскликнул:

— К Москве? Неужели к самой Москве?..

На такси капитан довез Сашу до громадной гостиницы «Москва», на прощанье пожал ему руку и проговорил на ухо:

— Теперь ожидайте чудес. За все благодарите генерала Судоплатова, начальника контрразведки. Это ему вы передавали из Дрездена сведения о немецких эшелонах…

* * *

Только теперь Саша понял: раз упомянули Дрезден и обращаются с ним как с почетным гостем, значит, судьба его изменилась, и он должен за это благодарить генерала Судоплатова. Но где его найти?

К Саше приставили более разговорчивого майора и поселили в большом номере верхнего этажа гостиницы, с видом на Красную площадь, Мавзолей Ленина и Сталина и Спасскую башню Кремля. От этого вида у Саши захватило дыхание.

Он решился спросить майора:

— Извините за беспокойство, как я могу найти генерала Судоплатова?

Майор, тоже удивляясь вежливости его обращения, объяснил:

— Этого я не могу вам сказать. Вас вызвали по указанию председателя Президиума Верховного Совета. Наверху только недавно узнали о вашем подвиге в Дрездене и представили вас к правительственной награде.

Опять упомянули Дрезден. Что это значит? У Саши даже не было чувства радости от предстоящей награды. Его душа была измучена существованием в заключении, от радости он отвык и думал об одном: как узнать о судьбе мамы и сестер в Витебске, оставшихся в оккупации? Но спрашивать не решался. Он хотел увидеть генерала Судоплатова, ждал, что его представят генералу, тогда он и спросит.

Майор повел его в парикмахерскую на втором этаже, там приятно пахло одеколоном. Его стригла пожилая парикмахерша, но не наголо, как все годы, а сделала ему короткую прическу. Потом майор отвез его в пошивочную мастерскую для командного состава при Военторге на улице Калинина, и ему за день сшили новую темно-зеленую военную форму из дорогой ткани «диагональ», пришили к ней непривычные погоны сержанта. Когда Саша служил в Красной армии, погон еще не было, носили петлицы с красными треугольниками.

Зачем-то ему сшили еще гражданский костюм и пальто. Этого он совсем не понял, но догадывался, что начались «чудеса», обещанные капитаном. В отделении милиции ему выдали новый паспорт. Саша проверил: фамилия, имя, отчество, национальность — русский, место рождения — та самая деревня. Все правильно. И расписался.

Ни в газетах, ни по радио о Саше ничего не сообщали, да он бы даже поразился, если бы прочел о себе. Но корреспонденты западных стран и так постоянно толпились в вестибюле, им нетрудно было узнать, что в гостинице поселили какого-то строго опекаемого человека. В те годы освобождали много заключенных, и ходили глухие слухи, что разыскивают какого-то большого героя. Журналисты заподозрили в появлении этого человека скрытую тайну, пытались фотографировать его и заговорить с ним, узнать, кто он и почему он здесь. Но майор грубо их отстранял, не давал даже приближаться. Что-то было во всем этом странное.

* * *

Сашу Фисатова привезли в Кремль, он шел по длинным красивым коридорам в сопровождении майора, с любопытством оглядывался и ждал — сейчас он войдет в кабинет Судоплатова. Но его ввели в кабинет Михаила Георгадзе, секретаря Президиума Верховного Совета.

Обычно награды в Большом Кремлевском зале вручал сам председатель, но указ о Сашином награждении был издан с таким большим опозданием, что награду вручали без обычной помпы.

— Вот он, наш герой? — воскликнул Георгадзе и прикрепил ему на грудь золотую звезду Героя, орден Ленина и медали «За боевые заслуги» и «Участнику Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.» с профилем Сталина.

Саша ожидал чего угодно, но от золотой звезды на своей груди совершенно растерялся. Он вытянулся в струнку и, сквозь набежавшие слезы, сказал, как было положено:

— Служу Советскому Союзу! — Только голос сорвался[22].

Георгадзе показал ему на кресло:

— Садитесь, Александр Иванович. На вас надели форму — это только для награды. Теперь вы уже не военный, можете носить гражданскую одежду. Еще одна приятная новость: ваши радиопередачи из Дрездена очень помогли нашим союзникам военного времени. Поэтому вас наградили американским, английским и французским орденами. Вас приглашают в посольства этих стран для вручения наград. — Он посмотрел Саше в глаза и добавил: — Я, конечно, знаю, что с вами поступили несправедливо и наказали без вины, сослав в воркутинский лагерь. К сожалению, подобные ошибки в прежние годы допускались. Но теперь партия и правительство и лично товарищ Хрущев решительно встали на путь исправления этих ошибок. Так вот, в иностранных посольствах вам могут задать вопрос: «Где вы были все эти годы после войны?» Вы должны понимать, что это очень провокационный вопрос. Иностранцы не имеют права знать о существовании у нас лагерей. Поэтому лучше совсем не отвечайте на такую провокацию.

Саша напряженно слушал такого ответственного человека. Но как не ответить на вопрос, куда пропали восемь лет его жизни? Он удивленно переспросил:

— Извините за беспокойство, но если они будут настаивать?..

— С вами всегда будет сопровождающий человек, он скажет, что после серьезных травм военного времени вы лечились в санатории.

Саше вспомнил ледяной подземный «санаторий» никелевого рудника в Воркуте, с изнуряющей работой и голодным пайком, колючую проволоку, вышки с вооруженными часовыми. Он подумал: «Ладно, я ничего не отвечал фашистам, когда меня били на допросах, не признавался, когда меня обвиняли, что я американский шпион, теперь промолчу и в посольствах».

Но у него оставался один вопрос:

— Извините за беспокойство, но я хотел бы повидать генерала Судоплатова. Я хочу выразить ему благодарность за представление к высокой правительственной награде.

Саше показалось, что Георгадзе смутился, ответил не сразу:

— Видите ли, Судоплатов находится на излечении в санатории.

— Что с ним? — наивно воскликнул Саша.

— Точно не могу вам ответить, кажется что-то психическое.

— Как жалко! Такой важный человек.

Георгадзе сказал:

— Вас хочет видеть министр обороны маршал Жуков, он назначил вам прием.

— Неужели сам маршал Жуков? — у Саши от удивления отвисла челюсть.

* * *

Перед маршалом Жуковым Саша вытянулся изо всех сил:

— Здравия желаю, товарищ маршал Советского Союза!

— Здравствуйте, Александр Иванович, — улыбнулся Жуков. — Вольно. Садитесь.

Саша напряженно присел на край стула. Жуков посмотрел на него с улыбкой:

— Мне очень приятно видеть такого героя. Я рад, что справедливость восстановлена, вы на свободе и будете строить свою жизнь, как хотите. Что бы вы хотели делать?

— Учиться, товарищ маршал Советского Союза.

— Так. Хорошо. Чему учиться?

— Юридической науке, товарищ маршал Советского Союза. Я еще до войны хотел поступить на юридический факультет.

— Это хорошо, нам нужны юристы, чтобы лучше соблюдать законы. Вы ведь теперь демобилизованы, можете звать меня не по званию, а просто Георгий Константинович.

— Так точно, товарищ маршал Советского Союза.

— Ну вот, опять… Для учебы и жизни вам нужны будут деньги. Вам выдадут большую денежную компенсацию за потерянные годы службы — как в плену, так и в лагере.

— Благодарю, товарищ… — он осекся. — Георгий Константинович.

— Да, теперь обратились правильно. Раз уж вы хотите стать юристом, я объясню вам кое-что. В Англии и других странах есть закон: выплачивать бывшим военнопленным потерянную сумму. Я пытаюсь ввести у нас такое же правило. До сих пор все ведь было наоборот. Имелся у нас такой вредный человек Мехлис, начальник политуправления. По его указанию всех сдавшихся в плен признавали изменниками. Он, видите ли, считал, что, вместо того чтобы сдаваться противнику, все должны стреляться. Мехлис принес много вреда, очень глупый был еврей. Хотя Сталин евреев вообще не любил, но советы Мехлиса почему-то слушал. Это по его настоянию Сталин ввел в армии СМЕРШ, который вас несправедливо осудил. Но вы будете первым, получившим компенсацию за плен и за ссылку в лагерь[23].

К Саше вернулось его обычное состояние, он повесил голову и сказал:

— Спасибо большое, Георгий Константинович, я от денег отвык за двенадцать лет, но они мне пригодятся. Я очень, очень, очень вам благодарен. Извините за беспокойство, но мне хотелось бы повидать генерала Судоплатова.

Жуков нахмурился:

— Невозможно, он арестован и осужден на пятнадцать лет заключения.

— Осужден?!.. На пятнадцать лет?!.. Начальник контрразведки… За что?!

Жуков заметил, как это потрясло Сашу:

— С ним поступили несправедливо, как и с вами. Он принес много пользы нашей стране.

Саша ушел от Жукова абсолютно обескураженный.

* * *

Для получения иностранных наград Сашу возили в посольства в сопровождении полковника из Генерального штаба. Полковник прекрасно говорил по-английски и по-французски. Саше вручили награды: английский орден «За выдающиеся заслуги» («The Distinguished Service Order»), высшую американскую награду Медаль почета («Medal of Honor») и французский орден Почетного легиона («Legion of Honor»).

Сотрудники посольств, конечно, задавали вопросы:

— Господин Фисатов, где же вы были так долго?

От слова «господин» Саша удивленно вздрагивал, но полковник сразу выступал вперед и отвечал за Сашу:

— Господин Фисатов находился на длительном лечении травм военного времени.

На церемониях награждения всегда присутствовали корреспонденты иностранных газет. Только теперь они узнали, какого героя и почему скрывали в гостинице «Москва». Некоторые говорили по-русски, обступали Сашу и пытались выудить больше сведений:

— Господин Фисатов, какие повреждения у вас были?

— Господин Фисатов, какое лечение вы проходили?

— Господин Фисатов, где вы лечились, кто были ваши врачи?

Саша застенчиво улыбался, но за него опять отвечал полковник:

— После многочисленных повреждений и увечий, нанесенных гестаповцами во время допросов и пыток, у господина Фисатова образовались серьезные физические и психические осложнения.

А Саша наклонял голову набок и молча улыбался.

В иностранных газетах появились статьи с его фотографией. В статьях выражалось недоумение: какая тайна задержала награждение героя? Мелькало даже: «Можно предположить, что господин Фисатов находился в России в длительном заключении». Но все же корреспондентам не удалось узнать, что Саша был в особом воркутинском лагере.

В «Вечерней Москве» тоже была напечатана короткая заметка, на третьей странице внизу, под заголовком: «Награда нашла героя». Правда, там не описывалось, какой подвиг совершил Саша, и не упоминались восемь лет, проведенных им в заключении.

Саша не знал о статьях в иностранных газетах, а заметку в «Вечерней Москве» вырезал и носил с собой в кармане. Исполняя свою мечту, которую лелеял еще с 1939 года, он подал заявление на юридический факультет Московского университета. Его приняли без экзаменов и дали комнату в общежитии на Моховой улице.

15. Важная тайна

Хотя Павел никогда раньше не встречал Сашу и даже не помнил его мать, теперь получалось, что в Москве они с Машей были единственными Сашиными близкими. Саша стал частым гостем в их доме. Всегда такой же застенчивый, он по-детски называл их «тетя Мария» и «дядя Павел» и очень скромно и неохотно рассказывал им детали своей жизни во время войны.

Но однажды Саша, сильно смущаясь, поведал большую тайну:

— Дядя Павел, тетя Мария, я должен рассказать вам что-то важное. Никакой я не Иванович и не Фисатов. Мне пришлось взять чужое имя, когда я был в плену. Как еврей, я бы не выжил под настоящим именем. В первые же дни войны немецкий автоматчик застрелил в упор моего друга Сашку Фисатова. И моя смерть была совсем рядом. Знаете, как мне жить хотелось! Я думал, что если сдамся в плен, то все-таки хоть немного еще проживу, а как еврея меня обязательно убьют. И не просто убьют, а заставят рыть себе могилу, будут издеваться и бить, бить прикладами до смерти. Как раз перед самой войной нам дали «смертные паспорта» — такие бумажки в целлофане, с указанием имени, возраста и национальности. Велели, чтобы мы зашили себе в карманы на случай опознания после гибели. И вот что случилось: не помню как, но я прополз три шага к мертвому моему другу и вырвал из его кармана «смертный паспорт» русского солдата, а свой собственный сунул ему. Немецкий автоматчик подошел и собирался размозжить мне голову ударом приклада. Я заговорил с ним по-немецки, попросил не убивать. Тогда он погнал меня к согнанной в кучу группе пленных[24]…

Закончив грустный рассказ, он воскликнул:

— Дядя Павел, тетя Мария, вы, наверное, думаете, что я предал своего друга и еврейство? Вы можете осуждать меня. Что мне было делать? Я ведь хотел только одного — выжить. Но меня мучает совесть за то, что я ношу чужое имя. Я потом узнал, что его деревню немцы сожгли за связь с партизанами, а всю родню расстреляли. Но то, что из еврея я стал русским, — это меня мучает все время. Поверьте мне, в глубине души я все равно чувствую себя евреем.

Мария подошла, погладила Сашу по опущенной голове:

— Напрасно ты думаешь, что мы осуждаем тебя. В такой ужасный момент, когда ты ждешь, что тебя вот-вот убьют, каждый из нас поступил бы так же. Мы понимаем и считаем, что ты был прав.

Павел добавил:

— Понимаешь, Саша, твое новое русское имя — это такая же оболочка, как и мое. Я ведь родился Пинкусом Гинзбургом и рос под этим именем в еврейском поселении в Рыбинске. Но после революции, когда евреев уровняли с другими в правах, я захотел равноправным войти в русскую среду, выбрал себе русское имя Павел и нейтральную фамилию Берг. В те годы многие евреи брали себе русские имена. Вся история полна таких примеров, когда людям почему-либо это становится выгодно. И веру люди нередко меняли. Сам Карл Маркс из иудея тоже превратился в немецкого христианина, протестанта. У тебя на это были более жизненные основания. А что такое имя? Если вдуматься — это только оболочка. Но важна не оболочка, а сердцевина. Вот от нее не надо отказываться. Мы должны чувствовать себя евреями, не забывать свои корни, гордиться ими, сохранять в себе всегда.

* * *

— Дядя Павел, мне маршал Жуков сказал, что генерал Судоплатов арестован. За что?

— Это ужасная несправедливость. Хрущев просто свел с ним счеты за прошлое. Я знал Пашку с четырнадцати лет, он был моим учеником и воспитанником. Он был в моей разведке, оказался очень способным, я его рекомендовал выше. А потом он стал начальником контрразведки страны, генералом.

Мария добавила:

— Саша, если хочешь, мы познакомим тебя с женой Судоплатова.

— Да-да, тетя Мария, я очень хочу. Я поблагодарю ее вместо мужа — ведь это он нашел меня в лагере и представил к награде.

Эмма Судоплатова с двумя сыновьями-подростками продолжала жить в бывшем особняке расстрелянного министра внутренних дел Ягоды в Милютинском переулке, на углу улицы Кирова (нынешняя Мясницкая). Особняк передали ее мужу еще по указанию Сталина в последние дни войны. В Управлении контрразведки продолжали уважать память бывшего начальника и решили не забирать особняк у семьи.

Когда Павел с Марией привели туда Сашу, он, как всегда, первым делом смутился:

— Извините за беспокойство, Эмма Карловна, мне очень хотелось познакомиться с генералом и поблагодарить его. А дядя Павел с тетей Марией рассказали мне все.

Эмма, усталая пожилая седая женщина, улыбнулась его неловкости и подумала: «Как после всех испытаний судьбы этот человек сумел сохранить в себе столько непосредственности и наивности?»

Она по-матерински обняла его:

— Какое беспокойство? Я очень рада, что вы пришли. Мой муж был бы счастлив познакомиться с вами. Он рассказывал про ваш подвиг, только не знал вашего имени. Так вот вы какой, наш герой!

Саша склонил голову набок, залепетал:

— Эмма Карловна, ну какой я герой? Всю операцию, в которой и участвовал, ниш муж задумал и разработал. Спасибо ему.

— Ну-ну, не скромничайте.

— А как сейчас здоровье генерала?

— Пока он находится в тюремной психиатрической больнице, там его наблюдают. Но он крепкий человек, и я надеюсь, что его освободят.

Она провела Сашу по шести комнатам и коридорам особняка. На стенах были развешаны фотографии, другие стояли в рамках на столах и тумбочках. На них Судоплатов в генеральской форме, со звездой героя, был снят где один, а где — с другими известными военными.

— Какие знаменитые люди сфотографированы с вашим мужем!

— Да, было время, когда его уважали. Пойдемте за стол, и вы мне все расскажете.

— Я расскажу, конечно, расскажу. Когда я сбежал из плена, мне хотелось дойти до Витебска, чтобы узнать о маме и сестрах. Я застрял в одной деревне… — Он вдруг прервал рассказ, потом добавил: — Там была одна чудесная женщина, Надя, из города.

Лицо Саши зарделось, Эмма хитро посмотрела на него и спросила с чисто женским любопытством:

— А Надю Вы потом, после войны, видели?

— Нет, не пришлось. А хотелось бы, очень, — сказал он огорченно и глубоко вздохнул.

Мария с Эммой по-женски переглянулись — наш герой был влюблен.

Эмма сказала ободряюще:

— Может быть, все-таки вы встретитесь опять.

— Как ее разыскать? Я ведь даже фамилию ее не знаю. Помню, что Надя и что очень красивая. Потерял я ее… — И Саша опять вздохнул.

— Ну а что потом, после Нади, было?

— Потом? — Он так задумался, вспоминая Надю, что потерял нить разговора. — В львовской тюрьме меня долго держали в камере. Однажды гестаповский офицер закричал мне по-немецки, чтобы я помыл пол в его кабинете. А когда мы вошли в кабинет, он вдруг тихо заговорил по-русски. Я страшно удивился, а он сказал: «Я даю тебе важное задание». Оказалось, что нас отправят работать на железнодорожных путях, в Дрезден, и мне нужно следить за эшелонами немецких солдат и запоминать, сколько их и куда отправляется. Потом я сбежал и спрятался в сторожке стрелочника, под полом. Он оставил мне там рацию и инструкцию, что и как передавать. — Тут Саша покраснел и добавил: — Но этого я вам сказать не могу, это пока еще военная тайна. Я все передал, но потом немцы меня нашли, мучили на допросах и повели на казнь — повесить хотели. Я был в таком состоянии, что плохо это помню.

Эмма воскликнула:

у Да про вас надо поэмы писать, надо кинофильм снимать! Это же настоящая героическая эпопея!

— Нет, что вы, Эмма Карловна, какие поэмы? Этого я не заслуживаю. Конечно, было нелегко.

Она смотрела на него с материнским обожанием, в глазах стояли слезы.

— Саша, вы так трогательно застенчивы, я в жизни не встречала такого человека. Но откуда, откуда вы взяли столько силы воли и мужества, чтобы вытерпеть все это?

Он снова покраснел:

— Эмма Карловна, ведь это очень просто: человек попадает в такие обстоятельства, что у него нет другого выхода, если он хочет выжить. А выжить мне очень хотелось.

Павел, улыбаясь, добавил:

— Саша тогда так это сформулировал: «Живым остаться — это главное геройство».

16. Встреча Саши с Зикой Гликом

У Саши была только одна мечта: скорее поехать в Витебск. Он еще надеялся, что мама и сестры живы и ждут его. С вокзала в Витебске Саша почти бегом поспешил на свою улицу. Но вокруг был только разрушенный город, и от его улицы ничего не осталось. С тяжелым предчувствием он пришел в горсовет, там его приветливо встретил председатель:

— Как их фамилия? Липовские? — Он порылся в каких-то бумагах: — Такие в списках жителей не значатся.

— Как не значатся? Мы прожили здесь всю жизнь: моя мама Софья Абрамовна и две сестры — Рахиль и Сара.

Услышав еврейские имена, председатель удивленно посмотрел на Сашу: он не мог сопоставить в уме сына-героя и мать-еврейку.

Потом спросил:

— Так они что, евреи что ли?

— Ну да, евреи.

Напрашивался вывод: значит, и ты еврей. Но он постеснялся произнести эти слова, только объяснил:

— Так ведь всех витебских евреев убили еще в сорок первом году: согнали в лес, заставили рыть ров и расстреляли прямо на краю. И документов никаких не осталось.

— Всех?

— Ну да, всех до одного, и даже детей.

Значит, еще один жуткий удар судьбы! Теперь Саша окончательно уверился, что на всем свете остался из семьи в живых он один. И тогда этот мужественный человек заплакал прямо в кабинете чиновника.

— Знаете, я надеялся… Где это место в лесу, есть там памятник?

— Место известно, но памятника пока нет. Все думаем поставить, да средствов не хватает.

Саше дали машину, он съездил в лес, нашел только поляну, густо заросшую кустами и травой. Долго стоял, представляя себе ужасную картину — маму и сестер в последние мгновения их жизни. И плакал, проливая слезы на траву над их костями.

* * *

Обратный путь Саши проходил через Ригу, и он решил остановиться там на день. Ему хотелось вновь увидеть город: в августе 1939-го, во время так называемого «добровольного присоединения» Латвии, Литвы и Эстонии к Советскому Союзу он был там со своим дружком Сашкой Фисатовым.

Бродя по красивым улицам, он вышел на большую Советскую площадь, раньше она называлась Ратушная. Саша огляделся и вспомнил, что был здесь тогда и даже заходил в большой универмаг под названием «Зика». Магазин поразил его своим богатством и красотой. Он даже разговаривал с его хозяином, которого так и звали Зика. Саше запомнилось его приветливое лицо, и он решил: «Хорошо бы разыскать его, если он жив». Ему мучительно хотелось увидеть хоть кого-нибудь, с кем он был знаком раньше, чтобы поделиться своим горем.

Универмаг стоял на месте, теперь над ним красовалось название: «Универсальный магазин „Рига“». Оформление внутри было намного бедней, а товаров явно меньше, чем тогда, в 1939 году.

Саша ходил и озирался. Появление человека со звездой на груди привлекло внимание пожилого продавца. С профессиональной готовностью он подошел к Саше и спросил (в речи явственно ощущался акцент):

— Что Вы хотите купить, товарищ герой? У нас широкий выбор товаров.

Саша застенчиво сказал:

— Спасибо, но мне ничего не надо. Я вот хочу спросить. Когда-то давно я виделся здесь с прежним хозяином этого магазина, его звали Зика. Кто бы мог сказать, жив ли он, и если жив, как его найти?

— Зика? Да, Зика жив. Его имя Израиль Соломонович Глик. Он заведует снабжением нашего магазина. Пройдите в подвал, там его и найдете.

За столом в кабинете сидел пожилой лысый человек и говорил по телефону.

Увидев входящего Сашу, удивился:

— Вы ко мне, товарищ?

— Извините за беспокойство, наверное, к вам. Вы Зика?

— Да, так меня зовут все мои знакомые. А вы кто?

— Я Саша Фисатов, я видел вас только один раз — в августе 1939 года. Я тогда был красноармейцем, и мы присоединяли Латвию. Я пришел в ваш магазин. Помните?

— Нет, не могу припомнить, много лет прошло.

Саше очень хотелось заставить его вспомнить:

— Ну как же? Как раз тогда у вас был знаменитый еврейский актер Михоэлс из Москвы. Я вам указал на него. Теперь вспоминаете?

— Да-да-да, что-то вспоминаю. Садитесь, товарищ герой.

— Зовите меня просто Сашей.

— Хорошо, а вы зовите меня просто Зикой. Так это вы познакомили меня с Соломоном Михоэлсом?

_ Нет, извините, я вас не знакомил, я его и сам не знал только фотографию видел, мне покойная мама показывала ее в журнале «Огонек». Я только указал на него.

— Да-да, конечно! Так все и было. А знаете, мы ведь с ним оказались родственниками, правда, дальними. — Зика улыбнулся: — Все евреи родственники. Но Михоэлса убили в сорок восьмом году, уже после войны.

— Как убили после войны? Кто, почему? Такого человека! — Саша опять ничего не мог понять.

— Сталин приказал убить его, потому что он был слишком знаменитый еврей. Я ездил на похороны, читал кадиш на панихиде и на кладбище.

— Извините, что такое кадиш? Я вырос без веры.

— Вы еврей?

Саша смутился, он привык выдавать себя за русского, потупился:

— Да как вам сказать… Еврей, по маме.

— Ну, раз ваша мама еврейка, то по еврейским законам вы еврей. А кадиш — это еврейская молитва, обязательная после окончания жизни. Ее должны читать десять мужчин.

— Да? Если бы я знал, я бы собрал десять человек и прочитал бы ее на месте, где фашисты убили мою маму и сестер.

Взгляд Зики был полон участия, и Саша понял, что может поговорить с этим человеком о маме, найдет у него так нужное ему сочувствие. Ему, проведшему двенадцать лет в лагерях, бывшему много раз на грани смерти, по-детски хотелось поделиться тоской о семье.

— Их расстреляли фашисты, в лесу под Витебском. Это было в 1941 году, а я только недавно узнал об этом.

— Я ваше горе очень понимаю: мою семью тоже расстреляли фашисты, здесь, под Ригой, жену, родителей и двух маленьких сыновей.

— Я очень сочувствую. Извините за вопрос, а как вам удалось уцелеть?

Зика вздохнул:

— Ох, это долгая история. Меня оставили в живых случайно, всю войну я провел в немецких концлагерях, в самых страшных.

Саша сам провел всю войну в плену, но не в концентрационных лагерях, и теперь он воскликнул:

— Неужели всю войну в лагерях?!

— Да, в пяти. Но, как видите, выжил. А вы успешно воевали — Герой Советского Союза. Можно спросить: как получилось, что вы только недавно узнали о гибели мамы и сестер?

Саша вздохнул:

— Видите ли, я тоже был в плену, хотя не в таких страшных лагерях, как вы. Ну а после войны я был заключенным в советском лагере. И ничего не знал о маме и сестрах.

Зика, будучи вдвое старше и много повидавшим, поразился:

— Вы были в немецких и советских лагерях? Когда же и как вы успели совершить подвиг?

И Саша вкратце рассказал ему свою историю. Так два исстрадавшихся человека узнавали судьбу друг друга.

Закончив рассказ, Саша спросил:

— А вы, Зика, извините за вопрос, вы где были?

— В самом пекле еврейского ада — в Магдебурге, Бухенвальде, потом в Доре, Освенциме и Биркенау.

— Неужели во всех? Я слышал, что это были самые страшные лагеря смерти.

— Да, самые. Там убили миллионы людей, больше всего евреев. Ни один народ не пострадал от фашистов так, как пострадали евреи: уничтожено шесть миллионов евреев из всех европейских стран. Шесть миллионов! И мне порой кажется, что я был свидетелем чуть ли не половины этих страшных смертей. Я работал в бригаде так называемых зондеркомандо, нас еще называли «тотенкомандо» — похоронная команда. Мы выносили из газовых камер трупы и несли их в крематорий на сжигание. Каждый день. Знаете сколько? После войны комендант Освенцима признался на суде, что там травили газом до десяти тысяч людей в день. А мы переносили их на своих плечах.

Саша смотрел на него с ужасом. Он впервые видел человека с историей, тяжелее его собственной. Каких только ужасов не перевидал он в немецком плену, каких испытаний не пережил, какие мучения не перенес, но человека, который выносил трупы из газовой камеры смерти и отправлял их в печь крематория, он никогда не видел. Он просто не мог себе представить, что сидевший напротив него делал это, и смотрел на Зику расширенными от ужаса глазами.

— Вы, вы выносили трупы?

Зика объяснил:

— Представьте, нам в «тотенкомандо» приходилось делать эту невероятную работу, чтобы не быть убитыми самим. Но потом немцы все равно убивали и наших. Я выжил, потому что принял участие в восстании и сбежал из лагеря. Правда, меня все равно поймали и собирались казнить, но тогда уже пришли русские солдаты. Меня спас и выходил один киевский еврей, Михаил Цалюк. Теперь он доктор, живет в Москве.

— Откуда, откуда в вас была эта сила и решимость?

— Очень хотелось выжить. Я закрывал глаза, хватал обвисшее, еще теплое тело, взваливал себе на плечо и бегом нес в крематорий. Но чего я не мог заставить себя делать, это выносить трупы детей. Каждый раз, когда я видел убитого ребенка, я вспоминал своих двух сыновей. А чтобы охранники не ругали и не били меня, я взваливал себе на плечи по два взрослых трупа. Мне пришлось перетаскать на своих плечах тысячи убитых евреев. Тысячи! И думать было некогда — работа была мучительно тяжелая. Но по ночам, когда наступал короткий перерыв на сон, я не мог спать, я думал о судьбах тех людей, которых нес на плечах: кто они были? Ведь все эти евреи жили своей счастливой семейной жизнью, росли, учились, работали, растили детей… За что, за что выпали евреям такие страдания? И за что судьба заставила меня быть свидетелем их мучительного конца?..

Саша сидел бледный, тяжело дышал, по щекам катились слезы:

— Зика, вот вы говорите, что я герой. Нет, это вы настоящий герой!

— Не думаю. Я не считаю себя героем, я ничего не совершил, просто хотел любыми средствами спасти свою жизнь.

— Но спастись в тех условиях — это ведь и был подвиг героя.

— Да, спастись было не просто. Может, вы и правы, вы-то знаете это на своем опыте. Главный наш с вами подвиг в том, что мы оба сумели выжить.

— Да, да, и я тоже так считаю, что остаться в живых — это самый главный подвиг.

Собираясь прощаться, Саша спросил:

— Извините за беспокойство, Зика, но я хочу спросить: вот вы были здесь раньше хозяином магазина, миллионером. Вам не тяжело теперь работать простым служащим в своем прежнем магазине?

— Нет, не тяжело. Я все еще считаю его своим, слежу за ним, жду, когда оккупанты уйдут. Тогда это будет опять мой магазин.

— Какие оккупанты?

— Да советские оккупанты, какие же еще? Те, что пришли в тридцать девятом вместе с вами.

Для Саши эти слова прозвучали странно и даже дико, про себя он подумал: «Неужели этот умный человек рассчитывает, что Советский Союз уйдет из Латвии?»

Зика понял его растерянность и улыбнулся:

— Что вы удивляетесь? Латвия и вся Прибалтика — это оккупированная территория. Ведь Америка, например, и другие страны Запада не признали так называемое «присоединение» Прибалтики законным актом. Поверьте мне, придет время и Россия вынуждена будет отказаться от этого захвата. А может быть, еще и от многих других захватов. Например, от закавказских республик — Грузии, Армении и Азербайджана. Ведь Советский Союз не вечен, как не вечны были все прежние империи, включая Римскую. Я надеюсь, что еще доживу до этого. И тогда магазин опять станет моим. Знаете, для делового еврея, как я, в Советском Союзе нет места. Дайте деловым евреям волю — они станут миллионерами. Я наведу в своем магазине порядок, а вы приезжайте тогда снова.

Впервые Саша услышал такое определение будущего своей страны, это его огорошило, он не в состоянии был понять этих мыслей.

* * *

В Москве Саша сразу пошел к Бергам и поделился с Павлом и Марией своим горем:

— Их убили, убили, я все окончательно узнал, убили мою маму и сестер. Их расстреляли вместе с сотнями других евреев. Я был на том месте в лесу, там даже памятника нет. Это все так ужасно. Дядя Павел, тетя Мария, вы ведь теперь единственные мои близкие на всем свете.

Немного успокоившись, он рассказал о встрече с Зикой Гликом.

— Знаете, что он мне сказал? Что в будущем Советский Союз распадется. Дядя Павел, вы большой ученый, историк. Неужели возможно, чтобы Советский Союз распался?

Павел, конечно, много думал о том, прочен или нет союз столь разных народов под контролем России, и пришел к заключению, что вечно этот насильственный союз держаться не сможет. Но он понимал, что наивному Саше переварить такую мысль не под силу. А потому сказал осторожно:

— Что ж, прошлое мы знаем, но предсказать будущее почти невозможно. Все империи распадались. Возможно, и советская распадется.

— Как, распадется?

— Дело в разности национальных характеров. Они способны устоять в искусственно соединениях под напором русского нажима. Народы остаются самими собой и стремятся к независимости. Именно поэтому великие империи всегда распадались: один лишь захват территорий не создает условий для замещения характера завоеванных народов характером завоевателей. Такое может произойти и с советской империей. Этот твой знакомый Зика — очень проницательный человек, если говорит об этом с большой уверенностью, умный еврей.

17. Заграничный паспорт

Лиля попросила Сашу, как адвоката, помочь ей в одном трудном деле — получить заграничный паспорт для выезда с мужем в Албанию. У Саши еще не было никакого опыта, и он не смог ничего сделать — она упорно продолжала хлопотать сама.

Много времени и энергии заняли у нее эти хлопоты. Почти десять лет браки между советскими гражданами и иностранцами были запрещены. После смерти Сталина их разрешили, но оформление заграничного паспорта для отъезда с мужем или женой оставалось проблемой — у органов внутренних дел не было четких инструкций. Лиля оставалась советской гражданкой, а для советских граждан действовало правило: по личным делам за границу не выпускали. И вот она ходила от инстанции к инстанции, часам сидела в приемных разных начальников, доказывала им свое право выехать с мужем в Албанию. Начальники в Управлении виз и регистраций (ОВИР) были старыми служаками, давно отупевшими на государственной службе. Для них выезд советского гражданина за границу выходил за рамки всякого понимания, казался непозволительной роскошью или преступлением.

Первый же начальник потребовал:

— Принесите характеристику с места работы, подписанную треугольником — директором, секретарем партийной организации и председателем профсоюза. В ней должно быть указано, что вы политически выдержанны и идейно грамотны. Без этого мы решать не можем.

Хотя характеристика была непререкаемым требованием для всех поездок, Лиля все-таки удивилась:

— Я ведь еду не на работу и не как турист, а как жена своего мужа. Зачем моему мужу моя характеристика за подписью треугольника, да еще с указанием моей политической выдержанности? Он и так меня знает.

— Не умничайте и не вводите своих правил. Характеристика — это положено. Понимаете? Положено — и все.

— Но от кого же я возьму такую характеристику, я ведь еще не начинала работать, только что закончила институт.

— Принесите характеристику из института.

У Лили несколько дней ушло на хождение по кабинетам института — одни были в отпуске, другие заняты приемными экзаменами. Ей помог декан факультета, профессор Жуханецкий[25], старый друг ее матери. Когда-то, когда ее не хотели принимать в институт, потому что она дочь «врага народа», он взял ее на свой страх и риск. И теперь она опять обратилась к нему:

— Михаил Соломонович, мне неудобно вас беспокоить, но у меня нет другого выхода.

Узнав, в чем дело, он долго смеялся:

— Характеристика о политической выдержанности и идейной грамотности жены для поездки с мужем? Во дают!

С характеристикой в руках она явилась к тому же начальнику милиции. Он читал, шевеля губами, потом долго смотрел на Лилю:

— Вы за албанца выходите? Что, русского парня не могли себе найти?

Вопрос был бестактный, но пришлось сдержаться и ответить:

— Мы полюбили друг друга.

— Ну и любили бы себе, а замуж на иностранца выходить не положено.

Слова «не положено» и «не пущать» издавна были самыми популярными в России.

Все-таки он переправил Лилю в городское управление милиции, на Петровку, 38. Там постоянно толпилось множество просителей. Когда наконец очередь дошла до Лили, здешний начальник тоже сделал ей оскорбительное замечание:

— Знаем мы таких, как вы! У вас просто желание удрать за границу.

Лиля даже заплакала:

— Я не удираю, а еду со своим мужем. И я не хочу разговаривать в таком тоне.

Ее снова переправили в ОВИР, и начальник снова спрашивал:

— Объясните, зачем вы хотите ехать в Албанию?

— Мой муж — албанский гражданин, мы собираемся жить там.

— Так. А где вы встретили своего мужа?

— Здесь, в Москве.

— Значит, он живет в Москве? Ну и оставайтесь с ним здесь. О чем вы, вообще, думали, когда выходили замуж за иностранца?

— Но мой муж — работник албанского посольства, атташе по делам культуры. Теперь его отзывают обратно в Албанию, он будет работать там.

— Ну и что? Он сможет приезжать к вам сюда.

— Но мы семья, муж с женой, мы хотим жить вместе.

— У нас нет инструкций для подобных случаев. Раз он дипломат, обращайтесь в Министерство иностранных дел. Пусть нам дадут письменное разъяснение.

Лиля выходила из разных кабинетов со слезами на глазах, жаловалась родителям и плакала на груди у Влатко:

— Они не хотят, чтобы я уехала с тобой, они хотят нас разлучить. Влатко, Влатко, что мне делать?

Он успокаивал ее, звонил в Министерство иностранных дел, там очередной начальник опять не хотел помочь. Тогда Влатко сам поехал с ней на прием, они вместе уговаривали начальников поставить подпись, объясняли, упрашивали — заграничный паспорт не давали.

В конце концов, Влатко попросил своего прямого начальника, посла Албании в СССР, вмешаться в это дело. Посол сказал, что будет просить министра иностранных дел Шепилова принять его и возьмет их обоих на прием к министру. На дипломатической машине с флагом Албании они подъехали к центральному подъезду высотного здания на Смоленской площади.

Министр Дмитрий Шепилов недавно занял этот пост, был моложе других кремлевских руководителей и считался любимцем Хрущева. Он так быстро продвигался по служебной лестнице, что его даже считали возможным кандидатом на пост лидера страны, когда уйдет нынешний. Высокий и представительный Шепилов был к тому же из нового поколения руководителей, намного образованнее других — историк, профессор, член-корреспондент Академии наук.

Он тепло встретил посла:

— Рад принять представителей дружественной державы, страны орла. Я давно мечтал побывать в вашей прекрасной стране. Могу сказать, что Никита Сергеевич Хрущев тоже хочет посетить Албанию. Мы знаем, что ваша страна нуждается в помощи, и будем рады оказать вам ее. Мы уже послали вам строительные материалы и наших специалистов.

Посол почтительно ответил:

— Да, мы очень благодарны. Я доложу нашему вождю, товарищу Энверу Ходже, желание товарища Хрущева, и ваше, конечно, посетить нашу страну. Я уверен, что он будет счастлив пригласить вас с официальным визитом. А я хочу просить вас помочь нашему культурному атташе товарищу Влатко Аджею и его жене.

Шепилов повернулся к Влатко:

— Я помню, как товарищ Тито беседовал с вами, когда мы сопровождали его и Никиту Сергеевича в прогулке по улице Горького. Откуда он вас знает?

— Во время войны я сражался в партизанской части, он был нашим командующим.

— Очень интересно. Так в чем состоит ваша просьба?

Выслушав Влатко, он светски улыбнулся Лиле, сказал сердечно:

— Поздравляю вас с замужеством, желаю счастья. Вы принесли заявление?

— Ой, с собой не принесла. Простите.

— Это неправильно, засмеялся он. — Вы ведь шли на прием к бюрократу. Я бюрократ и имею дело только с бумажками. Вот что, пишите заявление прямо здесь.

Лиля растерянно оглянулась вокруг — где писать?

Шепилов подмигнул ей:

— Садитесь за мой стол.

Он пододвинул ей свое кресло, и Лиля растерялась еще больше, покраснела. А Шепилов расхохотался:

— Не стесняйтесь, сядьте на несколько минут в кресло министра иностранных дел, почувствуете, какая это непростая работа. Вот вам бумага, пишите ручкой, которой я подписываю международные договоры.

Пока она писала, он расспрашивал посла и Влатко об истории Албании.

— Я по образованию историк, мне все интересно.

Потом он прочел ее заявление.

— Все правильно. Теперь, если разрешите, я тоже сяду в кресло министра.

Лиля покраснела еще больше.

Крупным властным почерком он написал в левом верхнем углу бумаги резолюцию: «Министру государственной безопасности. Товарищу Серову. Прошу рассмотреть. Шепилов».

Прощаясь, сказал:

— Отвезите в приемную товарища Серова, на Лубянку, — и уверенно добавил: Я написал «рассмотреть». Этого вполне достаточно.

— Спасибо, спасибо вам большое, — смущенно лепетала Лиля.

Посол задержался, а они, радостно возбужденные, вышли на Смоленскую площадь ловить такси. Влатко шепнул Лиле:

— Ну вот, ты все расстраивалась, боялась, что не дадут паспорта. Теперь ты наверняка поедешь со мной. Какой приятный человек товарищ Шепилов.

— Да, очень симпатичный и сердечный. Я была так поражена, что даже не знала, что сказать.

— Это новая генерация членов хрущевского правительства после XX съезда. Прежний министр, Молотов, был официальный сухарь. Он ни за что бы нас не принял и не помог.

— Шепилов запомнил тебя, сказала Лиля. — Это очень хорошо для твоей карьеры. Может, ты тоже будешь министром иностранных дел Албании.

Влатко рассмеялся:

— Ты фантазерка и преувеличиваешь мои возможности.

— Почему же? Я очень люблю тебя и горжусь тобой. А вдруг я окажусь права?

— Это все твоя фантазия. Я исхожу из реальности, а реальность пока такова: Албания — очень бедная страна. Но ты обратила внимание, что Шепилов сказал нашему послу?

— Нет, я так нервничала все время, что не слышала.

— Он сказал, что товарищ Хрущев и он сам хотят приехать в Албанию и оказать помощь нашей стране. Это очень важно для нас.

Лиле неприятно было входить в подъезд Министерства госбезопасности, Лубянки, как называли это громадное здание, которого все боялись. Она помнила, что здесь держали и мучили ее отца.

В приемной она вцепилась в руку Влатко. Дежурный майор холодно взглянул на них, молча принял письмо, но увидев подпись Шепилова, сразу заулыбался:

— Я передам товарищу Серову. Не беспокойтесь, все будет сделано.

Через два дня она получила красный заграничный паспорт. Серов был поставлен Хрущевым на пост министра вместо Берии и знал, что Шепилов любимец Хрущева. Одной этой подписи было достаточно, чтобы сделать все, что он просил. Фаворитизм работал в Советской России безотказно.

* * *

Лиля весело размахивала паспортом перед родителями:

— Дорогие мои, мне дали красный заграничный паспорт, разрешили ехать!

На обложке крупными буквами было написано: «СССР». Лиля танцевала от радости и цитировала стихи Маяковского «Паспорт»:

Я достаю из широких штанин Дубликатом бесценного груза. Читайте, завидуйте, я — гражданин Советского Союза!

Павел взял паспорт в руки, посмотрел:

— Видишь, когда наши едут за границу, в паспорте не указывают национальность. Ты теперь не еврейка, а просто гражданка СССР. Как это удалось после стольких мучений?

Лиля радостно похвасталась:

— Удалось потому, что мой муж важный человек. Мы с ним были на приеме у министра иностранных дел Шепилова, и он сам завизировал мое заявление.

— Ты дошла до самого министра?

— Да, мы с Влатко пришли к нему на прием вместе с послом Албании. Это он нам помог. А хотите знать еще кое-что? Я даже писала заявление за его столом, сидя в его кресле! — и Лиля добавила: — Министр Шепилов сказал, что сам товарищ Хрущев и он тоже хотят приехать в Албанию и оказать ей помощь.

— Это он тебе сказал? — недоверчиво переспросила Мария.

— Ну не мне, конечно, а послу и моему мужу.

Павел нахмурился и иронически спросил:

— Он не говорил, какую помощь? Может быть, военную?..

Лиля в недоумении протянула:

— Нет, при нас он не говорил… Но помощь, чтобы улучшить жизнь в Албании. Вы приедете нас навещать и увидите, как Албания процветает с помощью России.

* * *

Годы спустя Лиля вспомнила эти слова Шепилова и только тогда поняла вопрос Павла про помощь. В их с Влатко судьбе эта «помощь» сыграла роковую роль.

18. Случай после распределения

Получив паспорт, Лиля решила устроить дома прощание с друзьями и стала их обзванивать. Все сразу радостно откликнулись. Только одна подруга, маленькая и хрупкая Аня Альтман отказалась:

— Спасибо, Лилечка, но я не могу прийти.

Аня была самой застенчивой, самой робкой на курсе, неловкой в движениях, ее так и прозвали — «качающаяся былинка». Говорила она тихим голоском с мягким грассирующим «р». На лабораторных занятиях часто что-нибудь переворачивала, делала ошибки, расстраивалась и сама о себе шутливо говорила: «Тридцать три несчастья». Многие девушки к концу учебы имели любовников, женихов или мужей, только Аня оставалась робкой недотрогой.

И вот эта робкая тихоня пришла в комиссию по распределению выпускников на работу (каждый выпускник обязан был отработать не менее трех лет там, куда его распределят).

Для молодых врачей перспектива начинать работу в тяжелых условиях провинции да еще с очень низкой зарплатой была пугающей. Кто мог, цеплялся за связи в Москве. А Аню посылали в Магадан.

Как ни робела она перед важной комиссией, но все-таки попыталась слабо возразить:

— А нельзя ли где-нибудь поближе к Москве?

Председатель комиссии, заместитель министра здравоохранения Николай Виноградов строго спросил:

— Почему? Ваш долг гражданина ехать туда, куда вас посылает комиссия.

Другие члены комиссии сидели молча. Аня еще больше оробела и взмолилась:

— Я понимаю, но у меня мама больная, мы живем вдвоем, и я не могу ее бросить. Как я могу оставить ее одну?

— Пусть ваш отец за ней ухаживает.

— Папа погиб на фронте во время войны.

Небольшое замешательство среди членов комиссии. Виноградов угрюмо решает:

— Ну, так возьмите маму с собой.

— Но я не могу везти ее с собой в тяжелые условия, это ее убьет… — в голосе Ани звучали слезы.

— Что значит «тяжелые условия»? Это тоже Советский Союз, там тоже наши люди живут. И вы устроитесь. Подписывайте.

Выйдя в коридор, Аня разрыдалась. Все кинулись к ней:

— Что?

— Ой, Магадан….

Аня рыдала:

— Опять мои тридцать три несчастья. Как я могу бросить больную маму одну?

— Ты говорила об этом?

— Говорила, а председатель ответил: там тоже живут люди. Ой, что мне делать?..

Практичный Гриша Гольд, который сумел остаться в Москве, спросил деловито:

— Ты подписала направление?

— Подписала.

— Ну и дура. Надо было упереться: не подпишу!

— Как я могла не подписать? Они там все такие важные.

Ребята понимали: не в робкой натуре тихони Ани было упираться. Саша Калмансон заключил:

— Стая серых волков-антисемитов напала на робкую еврейскую козочку и послала ее в Магадан.

Никто не улыбнулся, все жалели Аню. Гриша Гольд строго поучал:

— Иди в Министерство здравоохранения и проси, чтобы тебе изменили направление.

— Ой, я даже не представляю, кого просить.

— Иди прямо к главному — заместителю министра по кадрам.

— Ой, так он же как раз и есть председатель комиссии. Я его боюсь. Он такой важный и злой. Я даже не знаю, что мне надо ему говорить.

— Говори опять все, как есть.

— Я не хочу с ним говорить, я боюсь его. Да он меня и не примет.

— Не валяй дурака. Это твой единственный шанс. Иди и сиди у него в приемной целыми днями, добивайся.

— А когда примет, я ведь растеряюсь. Я не умею…

— А ты плачь побольше. Начальники не любят женских слез, сразу расслабляются. Тогда он перепишет тебе направление.

— Куда? Я не хочу уезжать из Москвы.

— Этого ты ему не говори, он обозлится. Просто проси и плачь, даст что-нибудь поближе.

И ют выпускники уже получили дипломы и собирались уезжать, а Аня все ходила на прием к Виноградову, робко сидела в приемной, но не могла добиться, чтобы он ее принял, секретарша говорила, что он занят на заседаниях.

Все сокурсники считали, что с Аней поступили несправедливо, переживали за нее, спрашивали, не удалось ли ей получить другое направление. Нет, пока не удалось…

Она похудела, побледнела, ослабла и была в страшно подавленном состоянии. И вдобавок мама каждый день настойчиво наставляла ее:

— Иди, проси, добивайся, не уходи, пока не добьешься.

* * *

Министерство здравоохранения, располагающееся в Рахмановском переулке, давно было сборищем бездушных карьеристов и взяточников. Все имели дипломы, но врачами не работали, а занимали посты с хорошими зарплатами (в три-четыре раза больше врачебных) и перспективой карьерного роста.

Николай Виноградов был известен как взяточник из взяточников: управляя кадрами, он раздавал должности и устраивал в институты за деньги и дорогие подарки.

Наконец через два месяца Виноградов принял ее. В тот день она пришла домой поздно, совсем подавленная. Мама глянула и спросила:

— Что, замминистра опять не принял тебя? Или отказал?

— Он разрешил. — Аня бросила на стол подписанную им бумагу, добавила: — Он переписал мне назначение в Серпухов, это сто километров от Москвы.

— Так это же близко! Это очень хорошо, ты будешь приезжать на электричке, я буду ездить к тебе. Я надеюсь, ты его поблагодарила.

— Да, я его отблагодарила, — сказала девушка сквозь зубы, роняя слезы.

Мама не поняла, почему она плачет.

* * *

Аня робко сидела в приемной в надежде, что он все-таки примет ее. Каждый раз, когда он появлялся, она вскакивала и хотела уже открыть рот, во он только мельком бросал на нее быстрый взгляд и проходил мимо. Наступил момент, когда она уже обязана была ехать в Магадан, ее могли судить за неявку на работу. Тогда она решила, что будет сидеть и ждать его хоть до полуночи.

И вот в тот самый день, когда Лиля наконец получила загранпаспорт, секретарша Виноградова ушла под конец рабочего дня, Аня все еще грустно сидела одна в приемной. Он пришел с позднего заседания, остановился возле нее:

— Вы опять здесь? Вы одна?

Аня вскочила и робко пролепетала:

— Я к вам насчет моего распределения…

Он смерил ее внимательным взглядом:

— Что ж, проходите в кабинет.

Аня присела на краешек стула и начала объяснять, всхлипывая. Виноградов смотрел на нее, не перебивая. Она быстро-быстро тараторила тихим голосом:

— Я не прошу оставить меня в Москве, но поймите, я просто не могу уехать так далеко от больной мамы. Знаю, большинство еврейских ребят и девушек распределили по всей стране, но только меня одну посылают так далеко.

Он поморщился:

— Причем тут еврейская национальность?

— Я только хотела сказать, что выпускников-евреев распределяют похуже…

Повисла пауза, и вдруг Виноградов спросил:

— Хотите чаю?

Она не поняла вопроса и хотела продолжать свое. Но он приветливо улыбнулся:

— Я спрашиваю, вы чаю хотите? Пойдемте ко мне в комнату отдыха и там продолжим разговор.

К кабинету примыкала небольшая комната с диваном и чайным столиком. Он слегка нажал ей на плечи и усадил на диван. Со слезами на глазах она продолжала:

— Поверьте, мама очень больна… я не могу ее оставить…

Пока Аня лепетала, он налил в стаканы чаю и незаметно запер дверь, потом сел рядом, вплотную к ней. Аня осторожно отодвинулась и продолжала говорить. Она на него не смотрела сквозь набежавшие слезы.

— Да вы пейте чай.

И вдруг девушка почувствовала, как его рука легла на ее колено. Она не поняла — зачем, почему? Только инстинктивно замерла от страха и сжала колени. Он погладил ее по голове, приблизил лицо, а рука между тем скользнула под юбку:

— Ты хочешь, чтобы я переписал тебе направление? Тогда будь хорошей девочкой, послушной.

У Виноградова уже была разработана тактика такой взятки: к нему не раз приходили молоденькие докторши с такой же просьбой, и некоторые из них охотно и просто отдавались ему за изменение направления. И на этот раз ему представился удобный случай: девчонка должна пойти на все.

Прежде чем она поняла, что происходит, массивный, сильный мужчина уже навалился на нее. Аня была еще девственницей, не знала мужских ласк. Она только слаба пискнула:

— Ой, что вы!.. Не надо… Прошу вас…

Ни оттолкнуть его, ни вырваться она не была в состоянии, оставалось одна защита — укус. Но он зажал ее рот грубым поцелуем так, что ей стало трудно дышать. Одной рукой он подхватил ее под поясницу, прижимая к себе, а другой с силой стаскивал с нее трусы и раздвигал ноги. Она почувствовала себя совершенно беззащитной, ослабела, отвернулась, закрыла глаза и стиснула зубы, чтобы не кричать от боли…

Поднявшись, он еще с минуту плотоядно любовался ее телом: платье и бюстгальтер задрались до шеи, когда он лапал ее груди. Заметив из-под ресниц, как он смотрит на нее, Аня в ужасе сжала ноги и повернулась на бок.

А Виноградов не спеша застегивал брюки и ухмылялся:

— Ну, видишь, не так уж это страшно. Ты не забеременеешь, не бойся — я в тебя не кончал. Приведи себя в порядок, в кабинете я перепишу твое направление.

Обескураженная, абсолютно растоптанная грубым насилием, Аня заливалась слезами и повторяла про себя: «Он меня изнасиловал, он меня изнасиловал…» Одергивая платье, она увидела пятно крови на подоле. Боже мой, как стыдно! Как стереть, чтобы не заметили? Аня вылила на подол остатки недопитого чая — пусть лучше чайное пятно, чем ходить с пятном крови. Оправив мокрое платье, она причесала растрепанные волосы. Ей было горько, противно видеть его. Если бы можно было не проходить через кабинет!..

Он сидел за столом, все еще плотоядно улыбаясь, увидев ее, протянул к девушке руки:

— Ну, подойди, сядь ко мне на колени.

Она отпрыгнула, выставила ладони вперед, словно защищаясь.

— Ну, не хочешь, не надо. Значит, тебе нужно распределение поближе к Москве? Ты заслужила.

Она старалась не смотреть на него и даже не поняла, о чем с ней говорят. А Виноградов спокойно продолжал:

— Что ж, ты приятная девочка. Сейчас проверю, что я могу сделать для тебя. — И перешел на «вы»: — По списку вы уже распределены в Магадан. Что есть еще на букву «м»? Ничего. Но есть на букву «с» — Серпухов, это близко к Москве, всего сто километров. Согласны?

Она молчала, ей хотелось только одного: не видеть его.

— Я зачеркиваю вашу фамилию. Альтман, правильно я говорю — Альтман, да? Я зачеркиваю в графе «Магадан» и переписываю в графу «Серпухов». Готово. Вот вам новое направление, — и добавил: — Да не ревите вы, утритесь. Вы же получили, что хотели.

Что хотела?! Тут тихая Аня почувствовала отчаянную злость и подняла не него глаза:

— Я вас ненавижу! Почему вы сделали это со мной? Потому что я еврейка, да?.. Беззащитная еврейка?.. Вы думаете, что мы, евреи, беззащитные, да?..

Он ухмыльнулся:

— Ну-ну, не заводитесь. В любви еврейки не хуже других, даже еще слаще. Идите.

Больше часа Аня бродила по темной Москве, чтобы подсох подол, плакала и размышляла: «Он меня изнасиловал… изнасиловал… Наверное, если бы я была не еврейкой, он не поступил бы так со мной… Значит, еврейку можно насиловать?.. Я дура, я слабовольная, мне надо было сразу понять, зачем он позвал меня в заднюю комнату. Но я сделаю что-нибудь, чтобы отомстить ему, чтобы отомстить им всем за то, что они издеваются над евреями. Я сделаю что-нибудь…» А вот что сделает, Аня пока не знала[26].

На другой день Лиля ждала ее у себя на прощальную вечеринку, но Аня проплакала весь день и не пришла. И на последнее прощание с курсом тоже не пошла. Кошмарное чувство стыда и горечи не покидало ее: она — изнасилованная, обесчещенная, униженная… Все это подступало к горлу. Как она покажется своим однокурсникам? Они станут спрашивать, изменили ли ей место назначения, и она знала, что разрыдается при разговоре об этом…

19. Проводы Лили

Павел обрадовался возможности пообщаться с друзьями Лили:

— Я хочу увидеть тех, с кем ты провела свою студенческую молодость. Хочу сказать им, как Пушкин восклицал: «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Ведь твои друзья — это будущее нашего общества. Мы с мамой не будем вам мешать, поздороваемся и уйдем в кино.

Лиля купила в Столешниковом переулке свежие пирожные, в Филипповской булочной — белые русские калачи, а в Елисеевском — ветчину. Домработница Нюша приготовила праздничный стол: испекла пироги с капустой и яблоками, расставила на столе тарелочки с нарезанной селедкой под постным маслом и кружками белого лука, шпротами, колбасой и сыром, а на середине стола красовались большие миски с винегретом и салатом. Лиля, благодарная своей бывшей няне, обняла ее:

— Нюша, дорогая, спасибо! Ты такая заботливая.

— Что ж, милая, нешто я для тебя-то не постараюсь? Селедочку-то я приготовила по-еврейски, научилась у Машеньки, твой матери, а она училась у своей матушки.

— Да, я люблю нашу домашнюю селедку. Все очень хорошо, только зачем так много?

— А это, касаточка, по русскому обычаю — надо чтобы стол от еды ломился.

— Это правда, по-русски надо, чтобы стол ломился?

— А как же иначе-то? Чтоб уважение гостям оказать. Вот уедешь в твою Лабанию…

— Албанию, Нюша.

— По мне все равно — Лабания ли, Албания… А вот как уедешь, там сразу отвыкнешь. За границей-то, говорят, всех мордой об стол потчуют.

Лиля рассмеялась:

— Что это значит, мордой об стол?

— А так вот, сидят за пустыми столами, хоть мордой об стол тычься.

— Нюша, я буду тосковать по тебе…

— Почитай, что и я по тебе истоскуюся.

— Ты, Нюша, маме помогай, она ведь больная, слабая.

— Да нешто я не знаю? Не брошу я ни ее, ни Павлика, отца твоего. Только жалко мне, что ты его не послушалась, не надо бы тебе уезжать. Отца не послушаешь — не будет тебе счастья.

— Нюша, милая, ты опять за свое? Ты мне это уже говорила. Но это же просто предрассудки. Все у меня будет хорошо.

— Ну, ладно-ть, ладно-ть, не серчай. Это я так, по-стариковски.

Мария и Павел сидели в своей проходной комнате, и гости шли как раз мимо них. Мария знала многих, но Павел видел ребят впервые.

* * *

В самом начале пришла Римма Азарова. Мария ей радостно улыбнулась, обняла:

— Риммочка, поздравляю тебя, вот ты уже и доктор!

Лиля кинулась ее целовать и в обнимку подвела к отцу:

— Папа, это моя самая близкая подруга Римма. Мы с ней неразлучные друзья, прямо на всю жизнь! Она очень помогла нашему с Влатко браку.

Павел и раньше слышал от дочери про Римму, она часто ссылалась на подругу: «Римма сказала…», «Римма считает…», и его это раздражало. Он недовольно спрашивал: «Что еще за оракул эта твоя Римма?» В манере ее поведения он видел налет вульгарности, а теперь еще Лиля заявила, что Римма помогла ей выйти замуж за этого албанца. Павел сразу подумал: «Лучше б она тебе не помогала», но улыбнулся и пожал Римме руку.

— А где же Влатко? — спросила Римма громким и довольно резким голосом.

— Он занят в посольстве, но обещал под конец прийти.

Полноватая Римма, с выпирающими бедрами, плотно затянутыми в короткую синюю юбку, в красной кофте с глубоким вырезом, так что видна ложбинка между грудями, с большими серьгами, тяжелым ожерельем и золотым браслетом, выглядела московской светской львицей. Ярко накрашенные губы, обильно подмазанные тушью и завитые ресницы, глаза в голубых тенях, выщипанные брови и нарумяненные щеки — все это делало ее старше других выпускников. Она и была немного старше, но такое количество косметики на привлекательном сероглазом лице еще больше подчеркивало разницу. В отработанных позах сказывалась эффектность женщины, сознающей свою красоту.

Римма достала из модной сумки пачку сигарет и предложила Павлу:

— Вы курите? Пожалуйста, американские.

— Спасибо, я не курю.

Лиля с обожанием смотрела на нее, потом весело похвасталась родителям:

— Римма вышла замуж за известного поэта Доридо.

— Получила необходимую московскую прописку, — вставила Римма, хохотнув.

Лиля улыбнулась и продолжала:

— Ее взяли на работу не куда-нибудь, а в поликлинику Союза писателей. У нее будут пациенты — знаменитые писатели.

— И жены писателей, которых называют «ж-о-п-и-с-ы», — задиристо подчеркнула Римма.

Мария с Павлом натянуто улыбнулись, а Римма по-хозяйски направилась в другую комнату, к столу. Лиля на ходу спросила ее:

— Что же ты не привела Аню Альтман?

— Аню? Я звонила ей. Она все еще в плохом настроении из-за распределения.

— Но я слышала, что ей заменили Магадан на Серпухов. Это куда лучше.

— Заменить-то заменили, но что-то там нечисто, она все время плачет и не хочет рассказывать.

Лиля все удивлялась, что Аня не пришла к ней и вообще стала избегать встреч с однокурсниками. Она решила позвонить ей сама:

— Анечка, мы все соскучились по тебе. Сегодня я прощаюсь с друзьями. Приходи.

Но та отвечала вяло, как будто нехотя:

— Спасибо… нет, не теперь… Как-нибудь увидимся…

Аня, всегда такая милая, тихая, приветливая, вдруг непонятно почему стала затворницей. Что-то в этом было необъяснимое.

В это время Римма критически оглядывала стол и, когда Лиля вернулась, заявила:

— Чересчур заставлено. Надо что-нибудь убрать — слишком всего много.

Нюша недолюбливала Римму, презрительно глянула на нее и надулась:

— Все, как надо, поставлено, по русскому обычаю. Нешто лучше, чтобы на морде было больше намазано, чем на столе поставлено!

Римма вскинула брови и хохотнула, а Лиля примирительно подмигнула ей:

— Нюша очень старалась, она даже селедочку по-еврейски приготовила.

— О, селедочку по-еврейски я люблю, под водку. — И Римма выставила на стол бутылку из сумки. — «Пшеничная особая», в распределителе Союза писателей продавали.

Как только она отвернулась, Нюша переставила бутылку на другое место.

* * *

За Риммой следом пришел все время улыбающийся китаец Ли, в синем френче, застегнутом до подбородка. Лиля взяла его за руку и подвела к родителям:

— Это наш общий друг Ли, доктор Ли, из Китайской Народной Республики. Он проучился с нами все шесть лет, и все мы его очень полюбили. Он наш лучший студент, по всем предметам был первым, а марксизм-ленинизм знает так хорошо, что мы даже списывали у него конспекты. А кроме того за эти шесть лет он прекрасно выучил русский язык. Теперь он уезжает к себе в Китай.

Павел еще никогда не видел китайцев. Революция в Китае произошла в 1949 году, когда он был в заключении. Ли прислали на учебу в 1950 году, с большой группой молодых коммунистов. Китай был очень беден, нуждался абсолютно во всем, особенно в образованных специалистах. Сталину нужен был Китай, он всячески привлекал к себе вождя революции Мао Цзэдуна, выделял ему громадные средства. Мао стал внедрять в Китае фанатичную веру в коммунизм и величие Сталина. Тогда и появились в России тысячи китайских студентов и среди них Ли.

Полное имя китайца было Ли Ванхуй, но ребята старались произносить его пореже. Ли не понимал, почему, и постоянно удивлялся. Своей работоспособностью он просто поражал студентов: невероятно упорно трудясь, выучил русский и сдал все институтские экзамены на «отлично». За дружелюбие и необычайную усидчивость его любили на курсе все.

Хотя Ли был очень беден, прощаясь, он всем надарил подарков. Лилю он растрогал, подарив ей маленький шарик, вырезанный из слоновой кости, с другим шариком внутри:

— Это тебе, чтобы ты помнила меня.

— Спасибо, дорогой Ли. Я буду помнить тебя всегда! — И поцеловала его.

Ли не привык к проявлению фамильярной близости на людях, очень смутился, все рассмеялись. Он знал, что Лиля уезжает в Албанию.

— Поедешь в Албанию, выучишь албанский язык, как я выучил здесь русский. Албания — это настоящая коммунистическая страна. Ее вождь, товарищ Энвер Ходжа, приезжал в Китай и стал большим другом нашего великого кормчего Мао Цзэдуна.

Ли ничего не говорил о своей будущей работе, то ли сам не знал, то ли не хотел рассказывать. Все привыкли, что о себе он умалчивает.

* * *

Следующим был Тариэль Челидзе, большой, веселый и шумный красавец грузин, обладатель тоненьких усиков. Лиля весело крикнула ему по-грузински:

— Гамарджоба, генацвале! — и объяснила родителям: — Это Тариэль, он научил меня нескольким грузинским словам. Он наш постоянный тамада за каждым столом. И сегодня тоже.

Тариэль принес две бутылки вина.

— Это «Хванчкара» и «Твиши» — любимые вина Сталина. Пока он был жив, их в продажу не пускали, все уходило в Кремль на банкеты. Только после его смерти эти вина стали продавать. А вино!.. — он поцеловал кончики пальцев.

Павел с интересом рассматривал этикетки на бутылках, а Лиля в это время рассказывала:

— Тариэля распределили на работу в его родной город.

— Где вы жили в Грузии? — спросил Павел.

— В Гаграх. Вообще-то, это Абхазия, но она входит в состав Грузии.

Подошедшая Римма решительно, как делала все, вступила в разговор:

— А, ты про свои Гагры рассказываешь? Мы с мужем отдыхали там в Доме творчества писателей. Местные говорили, что абхазцы не любят грузин, между ними есть скрытая вражда.

Тариэль шумно запротестовал:

— Неверно, генацвале, это не так! Грузины и абхазцы живут дружно. Нас в школе было три друга: абхазец Толя, русский Вася, мы его звали на грузинский манер Васо, и я — чистый грузин, меня прозвали Таду — отец. Мы все крепко дружили. И наш национальный поэт Шота Руставели написал в «Витязе в тигровой шкуре»: «Надо помнить нам, что дружба / Бескорыстней, чем любовь…»

Римма иронически поморщилась:

— Подумаешь, древняя сказка! Ваша школьная дружба вовсе не пример отношения абхазцев к Грузии.

— Нет, опять неверно, — настаивал Тариэль. — Вот возьми хотя бы дружбу украинского народа с русским. Это же самый яркий пример дружного единения навечно.

Павел подумал, что за годы заключения перевидал тысячи украинских националистов, которых расстреливали или ссылали именно за желание отделить Украину от России.

А Тариэль горячо продолжал:

— Или вот возьмем дружбу нашего грузинского народа с русским, возьмем даже дружбу между кавказскими народами — грузинским, армянским и азербайджанским. Все это примеры тесной дружбы народов.

Как раз на этих словах подошел Борис Ламперт, невысокий, полноватый, в очках с толстыми линзами. Он иронически спросил:

— А дружбу кавказских народов с еврейским ты почему не упомянул? Знаешь анекдот? Ереванское радио спрашивают: «Что такое дружба народов?» Радио отвечает: «Дружба народов — это когда все народы, русский, грузинский, украинский, берутся за руки и все вместе идут бить евреев».

Все рассмеялись. Китаец Ли внимательно слушал, склонив голову, а потом горячо сказал:

— Наш великий кормчий товарищ Мао Цзэдун учит нас, что китайский народ и русский народ — друзья навек.

Римма, отойдя немного в сторону, стала напевать, улыбаясь и слегка виляя задом:

Москва, Пекин, Лос-Анджелос Объединились в один колхоз…[27]

Тариэль хотел опять что-то возразить о дружбе народов, но в этот момент вошла еще одна гостья, испанка Фернанда. Уловив последние слова, она вступила в разговор со всем своим огненным испанским темпераментом:

— Кто это опять говорит о дружбе народов? Тариэль приглашал меня с братьями к себе в Гагры, мы жили у него в гостях. Принимали нас прекрасно, с настоящим грузинским гостеприимством. Но мы видели, что коренное население, абхазцы, недовольны грузинским засильем и вообще грузин не любят.

Тариэль упрямо затряс головой, но Лиля обняла новую гостью за плечи и подвела к родителям:

— Это мой хороший дружочек Фернанда Гомез. Мы зовем ее донья Фернанда.

Фернанду еще девочкой привезли в Россию в 1938 году с большой группой детей испанских коммунистов. Их спасли от фашистов во время гражданской войны в Испании и воспитывали в специальном детском доме.

Услышав это имя, Павел подошел к ней вплотную и с высоты своего роста стал пристально вглядываться в ее лицо. Фернанда смутилась, растерянно оглянулась на Лилю.

— Вас зовут Фернанда? — спросил Павел.

Она снизу вверх посмотрела на него и задорно ответила:

— Да, я Фернанда Гомез. Почему вы спрашиваете?

Павел повернулся к Марии и воскликнул:

— Маша, так ведь это она! Она, та испанская девочка!

Фернанда удивилась:

— Кто это «она», это я — «она»?

— Да, это вы, та девочка, которую мы встречали на вокзале, когда вас привезли вместе с другими испанскими детьми. С вами были братья и сестра.

— Да… — Фернанда тоже внимательно вглядывалась в Павла и вдруг воскликнула: — Вы дядя Паолин?

— Да, вы меня так прозвали — Паолин.

— Я вспомнила, я вспомнила! — закричала Фернанда и вдруг расплакалась: — Я помню, вы показались мне похожим на моего папу, такой же высокий и с рыжими волосами…

— Ну да, вам тогда было лет пять, вы потянулись ко мне, я взял вас на руки…

Фернанда кинулась к Павлу и по-детски прижалась к нему:

— Почему вы со мной говорите на «вы»? Не надо… — и всхлипывая, быстро-быстро заговорила: — Это ведь было… это было восемнадцать лет назад. Ровно столько, сколько я живу в России. Но я все вспомнила, я вас называла Паолин, вы потом приходили к нам в детский дом и приносили коробки конфет всем испанским детям. А потом вы куда-то неожиданно пропали и больше ни разу не пришли. Я ждала вас и скучала. Почему вы не приходили?

— Милая Фернанда, как тебе это сказать? Я был арестован и шестнадцать лет провел в заключении.

— Вас арестовали? — переспросила Фернанда, и в ее темных глазах сверкнул гнев. — Такого человека? Это, наверное, из-за Сталина, да? Ох, как я его ненавижу!

Лиля с удивлением наблюдала эту сцену, никогда она ню видела гордую испанку Фернанду такой размякшей, плачущей.

А Павел вспоминал, как восемнадцать лет назад журналист Михаил Кольцов, приехавший из Испании, рассказывал: отец Фернанды был богачом, графом, жил в своем замке, но затем активно выступил против фашистского диктатора Франко и примкнул к движению республиканцев. Когда они проиграли гражданскую войну, граф с женой, спасая своих четверых детей, согласились отправить их в Россию. Вскоре после этого их арестовали. Но дети не знали об аресте родителей, и Кольцов просил не говорить им, пока не вырастут.

Павел осторожно спросил Фернанду:

— Твои братья и сестра в порядке?

— Да, все в порядке. Только мой старший брат был контужен на войне и ослеп. Он большой герой, у него орден Славы. Он хоть и слепой, но окончил юридический институт, работает, женился. А другой мой брат стал известным футболистом. Знаете, ведь все испанцы — футболисты от природы. Он нападающий в команде «Торпедо», чемпион Советского Союза. Если вы любите футбол, вы должны знать о нем.

— Значит, вы все прижились здесь.

— Может, мы и прижились, но все-таки хочется в Испанию, в свою страну. Недавно футбольная команда брата ездила туда на игру, но его не выпустили: боятся, что он останется там, станет невозвращенцем. А он хотел узнать про наших родителей, ведь мы все эти годы о них ничего не слышали, никаких писем не получали. Мы даже не знаем, живы ли они. Но его не выпустили. Безжалостные люди! — она взглянула на Тариэля: — А ты говоришь о дружбе народов. Да в чем она?

Павел подумал: «Может, ее родителей давно уже нет в живых».

Он обнял Фернанду:

— Надо надеяться, что когда-нибудь вы все сможете поехать в Испанию.

Фернанда гневно сверкнула черными глазами:

— Когда? Мы ждали, что после речи Хрущева на XX съезде что-то улучшится в отношении поездок за границу. Тогда кто-нибудь из нас смог бы побывать в Испании. Но ничего не изменилось. Вот я и спрашиваю: когда? — Она даже нетерпеливо притопнула ножкой.

* * *

Лиля подвела к родителям Бориса:

— Это Боренька Ламперт, мы зовем его Борька-Америка, потому что он родился в Америке.

Павел с интересом посмотрел на урожденного американца:

— Вы родились в Америке?

— Да, мои родители эмигрировали оттуда в Россию в 1935 году, когда мне было четыре года.

Павел что-то вспоминал, спросил:

— Как зовут ваших родителей?

— Отца — Израиль, а маму — Рахиль, по-английски Рейчел.

— Ваш отец инженер?

— Да.

Павел воскликнул:

— Значит, я знал ваших родителей в те годы, когда они только иммигрировали.

— Вы знали их?

— Да, думаю, что знал. Сейчас установим: вы фамилию Виленский от них слышали?

— Кажется, родители рассказывали мне о каком-то Виленском, крупном проектировщике, которого арестовали, послали рабочим на строительство Беломоро-Балтийского канала, и потом они узнали, что там он умер.

— Так и было. Виленский очень помогал вашим родителям.

— Да, они говорили, что он помогал нам, когда мы переехали в Россию, хвалили его и очень жалели, что его арестовали.

Павел воскликнул:

— Маша, ты посмотри, прошлое возвращается ко мне в неожиданном ракурсе — с помощью молодых врачей. Сегодня у меня день удивительных встреч.

* * *

Последним явился Руперт Лузаник, худощавый брюнет с удлиненным лицом и намечающейся от висков залысиной. Очки в темной оправе плотно сидели на выдающемся вперед носу с горбинкой. Две вертикальные морщины над переносицей выдавали напряженную работу мысли и делали молодого человека немного старше его лет. Он выглядел очень интеллигентно, типичный молодой ученый, одет в зауженный костюм, аккуратно повязан галстуком. Лиля подвела его к родителям, сказала отцу:

— Это Руперт, мы зовем его Рупик. Он из нас самый знающий и самый умный.

Рупик смутился, а Мария встретила его радостной улыбкой, обняла и добавила:

— Дело в том, что про таких, как Руперт, говорят: врач милостью божьей.

Павел пожал ему руку, а Лиля продолжала:

— Рупик мечтает о научной карьере, он будет ученым. Он уже выучил три языка — английский, немецкий и польский — и написал научную статью.

Руперт застенчиво поправил:

— Ну, пока что я выучил два, третий только учу.

— Кто же считает — два, три… Важно, что Рупик и ученый, и отличник, и языки знает, но на кафедре его не оставили, а распределили в провинцию.

— Вот как! Почему же? — поинтересовался Павел.

— Папа, это же так ясно — потому что он еврей. Если бы я не вышла замуж и не уезжала за границу, меня, как еврейку, тоже послали бы куда-нибудь. У нас одну девочку, еврейку, Аню Альтман, хотели послать даже в Магадан. Она так плакала! Кажется, все-таки ей изменили направление.

Павел сочувственно пожал руку Руперта:

— Значит, в медицинских институтах пахнет антисемитизмом?

Руперт ухмыльнулся:

— Ой-ой-ой, как пахнет! Это даже не то слово, извиняюсь за выражение, — воняет.

Человек обстоятельный, он стал объяснять:

— В 1952 году, как раз посередине нашей учебы, видных профессоров-евреев обвинили в заговоре: они, дескать, готовятся убить членов правительства неправильным лечением; и, как известно, назвали эту историю делом «врачей-отравителей»[28]. Многих евреев уволили и на их места посадили молодых карьеристов, обязательно русских и обязательно членов партии. Арестованных освободили только после смерти Сталина. Но уволенных не вернули. И теперь у новых набранных русских имеется монополия определять, кто станет успешным в научной карьере. Не в науке, а именно в карьере. Они набирают себе подобных. Я называю это «разбавлением мозгов»: поставят малограмотного заведующего кафедрой, он наберет еще менее грамотных доцентов и ассистентов. Ну, и дальше то же самое. Настоящей медицинской интеллигенции становиться все меньше, вырастает стена дискриминации против евреев-ученых.

Рассказывая, Руперт возбудился, покраснел. Лиля примирительно сказала ему:

— Но ты самый способный и настойчивый, ты своего добьешься.

— Ой-ой, — вставил он по привычке, — надеюсь добиться. Вот отработаю три положенных года в Карелии и буду поступать в аспирантуру. Все равно пробью эту стену.

Павлу понравилась настойчивая целеустремленность Руперта:

— Я уверен, что вы добьетесь своего. Медицина всегда была традиционной еврейской специальностью, с древних времен евреи признавались лучшими врачами во всех странах, им доверяли лечение чуть ли не все властители. Желаю вам удачи. — И Павел повернулся к жене: — Машенька, нам пора в кино, опаздываем на сеанс.

Они ушли, а вся компания продолжала веселиться.

Девушки говорили:

— Ты, Лилька, счастливая, уезжаешь за границу, будешь жить у теплого Адриатического моря, увидишь другой мир. А нам прозябать в своих русских берлогах. Присылай нам красивые заграничные открытки.

Позднее пришел Сережа Гинзбург, свой музыкант-аккордеонист. Много лет он подрабатывал, играя в клубах с небольшим оркестром. Под аккомпанемент хором запели любимые студенческие песни. Сережа заиграл лезгинку, Тариэль приподнял в танце локти, встал на носки и, мелко перебирая ногами, подошел, приглашая Инну Гурьян. Она поплыла вокруг него, поводя руками, танцевали они самозабвенно.

Потом Сережа заиграл фламенко. Все закричали:

— Фернанда, Фернанда, испанскую!

Глаза Фернанды загорелись, она выгнулась, встала в гордую позу, вскинула руки, имитируя щелканье кастаньет, и исполнила весь танец, закончив его головокружительным вращением.

И тогда Сережа заиграл еврейскую хору, или «семь-сорок», как этот танец называли. Под зажигательный ритм ребята и девушки мгновенно образовали круг, сплели руки на плечах друг у друга и бурно и пошли по кругу, выбрасывая ноги вперед. Даже неловкие Рупик и Боря Ламперт пустились танцевать. Только китаец Ли не встал в круг: говорить по-русски он научился, марксизм-ленинизм выучил, а с «семь-сорок» так и не справился.

* * *

Павел и Мария вышли на улицу, но идти в кино им не хотелось, они уселись на скамейке в сквере у Патриарших прудов.

Мария задумчиво сказала:

— Что ждет их всех?

Павел был в приподнятом настроении:

— И я думаю о будущем Лилиных друзей. Этому поколению предстоит испытать и сделать очень многое.

— Почему ты так считаешь?

— Должно удаться. Наше поколение не смогло закончить того, что начало. Нам помешала наша отсталость в развитии, мы оказались не готовыми к переменам. А все эти ребята уже ушли намного вперед. Ведь какой интересный калейдоскоп повидал я сегодня — русские, грузин, евреи, испанка, китаец. А сколько интересных идей и разговоров — о карьере, о дружбе народов, об антисемитизме. Этот Руперт Лузаник очень целеустремленный, он видит свою цель ясно и обязательно станет ученым. Ну, подруга Лили, эта Римма, мне не очень понравилась, но она тоже видит свою цель ясно, будет менять мужей и жить все лучше.

— А что ты думаешь о грузине, о Тариэле?

— Он, может, хороший парень, но слишком наивно верит советским догмам о дружбе народов, в будущем его могут ожидать большие разочарования. А вот хорошенькой испанке Фернанде, конечно, суждено вернуться в Испанию. Но для этого нужна переделка мира, и это как раз то, что предстоит совершить им.

— Павлик, но когда? — Мария испытующе смотрела на него, будто ждала пророчества.

— Ох, Машенька, предсказать это трудно, но они это сделают, я уверен. Этому Борису Ламперту, американцу по рождению, вероятно, предстоит когда-нибудь вернуться в Америку, но не раньше, чем Фернанда сможет уехать в Испанию. А китаец Ли, такой способный и такой… верноподданный, непременно должен добиться хорошего положения в Китае. Но при их диктаторе это может продлиться очень недолго. В общем, я предвижу, что поколению этих людей предстоит жить в новом мире.

Мария усмехнулась:

— Дело в том, что ты всем предсказал будущее. А что будет с нашей Лилей?

— Ох, Машенька, вот этого-то я как раз и не могу предсказать.

20. Путешествие Лили и Влатко

На Киевском вокзале Лилю и Влатко провожали только родители. Мария просила Лилю не звать никого, последние минуты побыть с ней без посторонних. Они грустно стояли у вагона с медными буквами «Международный» и белой же эмалированной табличкой «Москва — Варна».

Мария старалась держаться, но от горя была очень слаба. Павел, склонившись, поддерживал ее под локоть, часто протягивал носовой платок — вытирать слезы. Мать смотрела Лиле в лицо и повторяла одно и то же:

— Ты пиши нам… пиши чаще… почаще пиши…

Лиля тоже плакала, и ее тоже поддерживал муж. Всхлипывая, она говорила:

— Я буду писать каждый день… обязательно буду писать каждый день…

Вокруг них уезжающие и провожающие громко и весело разговаривали, смеялись и время от времени сочувственно оглядывались на группу из четырех опечаленных людей.

Пока женщины разговаривали о своем, Павел успел спросить Влатко:

— Это правда, что министр Шепилов говорил о помощи Албании?

— Да, это очень хорошая новость. Мы ведь окружены капиталистическими странами и очень нуждаемся в помощи и поддержке.

Павел сказал задумчиво:

— Все зависит от того, какая будет помощь.

Когда поезд тронулся, Мария быстрыми шагами прошла несколько шагов рядом и все продолжала приговаривать:

— Пиши нам чаще…

И Лиля, стоя у открытой двери тамбура, махала рукой и плача повторяла:

— Я буду писать каждый день…

Когда они вошли в свое купе, грустная Лиля кинулась на шею Влатко, и пара слилась в долгом поцелуе. И как-то сами собой высохли слезы — нужно было начинать новую жизнь, собственную.

Лиля занялась осмотром купе: два дивана, крытые бархатом бордового цвета, элегантно оформленные зеркала в медных рамках, полки с медными карнизами, туалет за узкой дверью. Она весело повернулась к Влатко:

— Знаешь, я ведь до сих пор ездила только в обычных плацкартных вагонах с деревянными полками. Здесь мне все внове.

Лиля двигалась по узкому проходу между диванами, игриво задевала мужа боком и смеялась:

— Неужели это не сон — мы начинаем нашу новую жизнь?

Каждый раз, когда она касалась Влатко, он старался поймать и задержать ее для поцелуя. Что делают молодожены в медовый месяц? Они так устали ждать, когда смогут свободно заниматься любовью. От счастья, что наконец остались вдвоем, обоим остро захотелось близости. Лиля игриво улыбнулась:

— Влатко, а помнишь, как мы плыли два дня в каюте? Там я впервые была твоей… А теперь мы в купе…

Им показалось интересным и необычным заниматься любовью в купе поезда. Она потянула Влатко на себя и упала на узкий диван. Влатко раздевал ее, она тяжело дышала, поворачивалась, чтобы ему было удобней, приподнималась, когда он нетерпеливо снимал с нее трусы. И потом, лежа под Влатко, обхватив его ногами и руками, она льнула к нему всем телом и двигалась в такт его движениям под ритмическое покачивание вагона. Стараясь вжать его в себя как можно глубже, Лиля шептала:

— Влатко, Влатко мой!.. Как хорошо!..

Под вечер они вышли в коридор вагона и потом сидели в вагоне-ресторане. Ехавшие с ними пассажиры заметили, что молодая женщина, которая так плакала на перроне, теперь сверкает счастливой улыбкой.

У них были еще целых две ночи в том купе — и вся жизнь впереди.

* * *

Проехав Украину, Лиля написала родителям первое письмо, дописывала уже на границе с Румынией. Там поезд стоял два часа меняли шасси вагонов на более узкую европейскую колею. Они вышли на маленькую привокзальную площадь и бросили письмо в почтовый ящик.

Первое письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Я уже соскучилась по вам. Вижу перед собой ваши родные лица и представляю себе вас дома.

Так хотелось бы увидеть вас наяву!..

Итак, мы проехали Украину, много стояли у окна вагона, хотели увидеть, какая эта Украина, житница страны. Но увидели совсем другое: какая она бедная. Влатко смотрел с особым интересом и говорил мне на ухо: «Если бы у нас в Албании было столько такой богатой земли, мы были бы богатейшей страной». На остановках везде небольшие и совсем бедные крестьянские рынки. Мы хотели купить поесть настоящей украинской еды, но на рынках почти ничего нет: несколько баб стоят понуро и продают молоко в глиняных крынках, немного вареных яиц, огурцы и помидоры. Нет ни яблок, ни ягод, даже украинских вишен нет. Если спросишь, у всех один ответ: «Тай немаэ…» Но украинские помидоры все же очень мясистые и вкусные, Влатко они понравились.

Мы пошли в вагон-ресторан, там на столах постелены плохо простиранные серые скатерти в пятнах. Меню ресторана скудное: окрошка, биточки на пару и компот. Это все. И еще черствый черный хлеб. Ленивые и неаккуратно одетые официанты работали так медленно, что мы устали ждать. А когда принесли суп, он оказался невероятно кислым, биточки были из одних жил, невозможно их прожевать, а компот — сплошная вода. Мне много не надо, но Влатко остался голодным. Как только пришли в купе, я дала ему испеченные Нюшей пирожки. Спасибо, что добрая Нюша напекла нам в дорогу пирожки с мясом и капустой. Влатко уплетал пирожки и говорил мне: «Когда мы будем в Болгарии и Югославии, ты увидишь, что жизнь в Европе отличается от жизни в Советской России».

Передайте мои поцелуи Нюше и скажите ей, что Влатко съел ее пирожки в первый же день.

Второе письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Мы приехали в Румынию и на два часа останавливались в Бухаресте. Выходили на большую привокзальную площадь, там мне бросилось в глаза, что архитектура совсем не такая, как в России, — европейская. Румыния считается бедной, но я видела, что торговли у вокзала намного больше, чем на привокзальных площадях в России. Мы с Влатко купили себе по красивой майке на память об остановке в Бухаресте.

Первый болгарский город на границе был Русе. Наш вагон прицепили к короткому болгарскому поезду, это заняло два часа. На перроне продавали много-много персиков. В Москве это такой редкий фрукт и очень дорогой, а в Болгарии очень дешевый. Влатко купил целую корзинку. Персики очень сочные и сладкие, я таких никогда не ела. Когда поезд тронулся, мы пошли в болгарский вагон-ресторан. Все чистое и красивое, скатерти накрахмаленные, улыбающиеся официанты в белых пиджаках обслуживают быстро, меню с большим выбором. Боже мой, какая разница! Мы заказали пепси-колу, которую я никогда раньше не пила. Это очень вкусно и освежает. На закуску мы взяли блюдо с традиционной болгарской копченой колбасой луканкой и овощами — все свежее и очень вкусное. Потом заказали молодого барашка с фасолью, это тоже болгарское блюдо, и тоже очень вкусное — пальчики оближешь. Я специально описываю вам эти детали, чтобы показать, какая разница между русским и болгарским вагонами-ресторанами. До Варны мы почти все время просидели в ресторане, так нам понравилось.

В Варне нас встретил друг Влатко, доктор Желью Желев с женой. Он травматолог, доцент в институте в Пловдиве. Его жену зовут Ваня, она тоже доктор, лабораторный специалист. Они приехали, чтобы провести с нами неделю на курорте. Желыо преподнес мне большой букет южных роз с одуряющим ароматом. На их «Москвиче» мы поехали в Слынчев бряг, что означает — Солнечный берег. Там, на самом берегу Черного моря, много высоких отелей, построенных в стиле модерн. А перед отелями широкий песчаный пляж с множеством разноцветных зонтиков от солнца. Окна нашей комнаты смотрят прямо на море, постоянно слышен мягкий шорох волн, в окно с балкона врываются морской бриз и потрясающе насыщенный запах южных растений. Комната очень хорошая, красиво обставлена, при ней большая ванная и туалет. Погода чудесная, хотя уже вечер, но еще очень тепло.

Я сделала перерыв, заканчиваю это письмо уже поздно. Мы вернулись из ресторана, и я пишу под свежим впечатлением. Как только мы успели принять с дороги душ, Желевы повели нас в ресторан «Водяная мельница». Я надела свое пестрое шелковое платье с глубоким вырезом и ожерелье, подарок Августы. По-моему, выглядела хорошо, Влатко понравилась. У ресторана стоит старая мельница с водяным колесом, к ней пристроен большой и красивый открытый зал, так что со всех сторон продувает бриз. Везде полно курортников-болгар, все веселые, счастливые. Много женщин в летних брюках, а есть и в мини-юбках намного выше колен. Такого я у нас еще Не видала. Вообще, народ тут очень отличается от нашего, всегда сумрачного, чопорного и скучного. Но, кажется, самый веселый из всех — это наш друг доктор Желью. Он постоянно шутит и смеется. По-русски он и его жена говорят хорошо, учили язык в школе.

Праздничный ужин был шикарный, мы пили французское вино, меню с большим выбором: много прекрасных овощей, шашлыки, форели. Мы много танцевали, я — с Влатко, а Желью — с Ваней, потом мы поменялись партнерами. Потом меня еще приглашали танцевать какие-то болгары. Они уже танцуют новый модный танец «рок-н-ролл», который американцы привезли с собой на Олимпиаду в Мельбурн. Танец очень динамичный. Мы тоже попробовали. Я слегка опьянела от вина, веселья и танцев. И Влатко и Желью были тоже пьяные. Теперь Влатко свалился спать, а я решила перед сном написать вам.

Обнимаю и целую вас, моих самых любимых и самых дорогих. Я очень счастлива с Влатко.

* * *

Лиля едва успела дописать письмо, как Влатко подкрался к ней сзади, обхватил, стал целовать в шею, в ушко, гладить груди и ласкать соски. Лиля засмеялась, поддаваясь:

— Влатко, ты пьяный.

Он все гладил и гладил, и Лиля задышала часто-часто, разгораясь. Он скользнул руками под халат и гладил нежную кожу бедер, добираясь до нежных волос на лобке. И в Лиле заговорил бессознательный язык тела — выгнутая аркой напряженная спина, жадный взгляд… Она раздвинула ноги, застонала и сдернула с себя ночной халат:

— Влатко, ты пьяный, и я такая пьяная… Влатко, я хочу… скорей, скорей!..

В эту их первую «заграничную ночь» загорелся такой пожар желания и забил такой каскад сладостных ласк, каких еще никогда не было. На болгарском курорте, вблизи шумящего за окном Черного моря, к ним пришла страсть. Лиля то билась под Влатко, обхватив его ногами, то садилась верхом, раскачивалась, вжимая в себя, содрогалась, стонала от наслаждения:

— Еще, еще, Влатко… Я чувствую, чувствую это!.. Ой, как сладко!.. Какой ты сильный, какой ты молодец!

Третье письмо Лили

Мои самые-самые любимые мама и папа!

Я все больше скучаю о вас, но мне так хочется, чтобы вы знали, как я счастлива с моим Влатко! Мы теперь каждое утро проводим вчетвером с Желью и Ваней на пляже. Песок изумительный, просто шелковый. А море еще более изумительное, выходить из него не хочется. Я уже обгорела на солнце, а Влатко не так, его кожа привыкла к южному солнцу.

Когда перегреемся, мы садимся под большие пестрые зонтики-тенты или идем на веранду ресторана в нашем отеле. Нам подают холодный болгарский суп таратор. Это густой йогурт, слегка разведенный водой со льдом. Болгары очень гордятся своим йогуртом, говорят, что такой есть только у них. В этот разведенный йогурт кладут мелко нарезанные огурцы, чеснок и грецкие орехи. Это очень освежает. На столах обязательно лежит тонко нарезанная луканка. Мы пьем пепси-колу и кока-колу и едим прекрасное мороженое. В Болгарии его называют «сладолед».

Потом мы отдыхаем на шезлонгах. Влатко с Желью вспоминают свои военные годы и говорят о международных делах, а я слушаю рассказы Вани о жизни в Болгарии. Из ее рассказов я понимаю, что хотя Болгария маленькая страна и во многом зависит от России, но людям в ней живется намного лучше, чем русским. Ваня жалуется, что стало трудней покупать мясо молодого барашка, и выпустили новое правило: один день в неделю заменять его курицей. Мы в Москве даже курицу редко можем купить. Ну, а уж молодую баранину или мясо видим совсем редко. Это еще в Москве, а в провинции и того бедней.

Этот курорт отличается от русских курортов и внешним видом людей, и большей свободой их поведения. Иногда проходят организованные группы советских туристов, у них строгое правило ходить только группами, под неусыпным наблюдением своих руководителей, ни с кем не общаться. Какая в советских людях сумрачность и отчужденность от окружающего мира!

Влатко ко мне очень внимателен и балует меня. Я обнаружила, что мой купальный костюм довольно старомодный, слишком закрытый; здесь все носят очень открытые: и грудь, и спина, и даже, извиняюсь, сзади — все открыто. Некоторые даже ходят на пляж в бикини — это совсем маленькие трусики и бюстгальтер, который едва прикрывает груди. Я сказала Влатко, что не хочу выглядеть старомодной. Он повел меня в магазин, где все продают за валюту, и купил мне два очень красивых купальных костюма. Там я примерила широкополую соломенную шляпу от солнца, мне очень идет. Влатко купил мне шляпу тоже. Теперь я на пляже ничем не отличаюсь от других, и во мне нельзя заподозрить русскую туристку.

Под вечер мы катались верхом на верблюдах. На нас надели чалмы и белые накидки, мы выглядели как настоящие арабы. А потом мы ходили в ресторан «Фрегата». Это действительно деревянный корабль, фрегат, пришвартованный к берегу. Там установлена пушка, и, когда она выстрелила, нам бросили трап и все пошли на палубу. Распорядитель ресторана одет как морской пират, с пистолетами за поясом и черной перевязью-повязкой на одном глазу. Официанты тоже одеты под пиратов. Очень интересное и приятное место. Меню скромное, но все морское, как на корабле, и все вкусное.

Сегодня я спросила Желью о положении евреев в Болгарии. Знаю, что это интересует папу. Оказывается, антисемитизма в Болгарии нет. Национальность в документах не указывают, евреев принимают на любую работу, в любые учебные заведения. Более того, часть болгарских евреев по своему желанию свободно переехали жить в Израиль, никто им в этом не препятствовал. И каждый болгарин может свободно ехать в Израиль навещать своих родственников. В России этого, наверное, никогда не будет…

Ну вот, наш болгарский отдых заканчивается. Мы провели несколько дней в Пловдиве, жили у Желевых. Они возили нас в курортное местечко Пампорово, в горах, на границе с Грецией. В Пампоровских горах такой чудесный чистый воздух, что хочется петь. По преданию оттуда родом самый знаменитый певец древности — мифический Орфей.

В последний день мы ездили в горы, на Шипку, место боев царской русской армии с турками за свободу Болгарии в 1878 году. Там стоит памятник в честь победы России над турецкой оттоманской армией. Для болгар это святое историческое место, оно символизирует их дружбу с Россией. Желью рассказал нам анекдот о зависимости Болгарии от Советской России: у болгарского лидера Тодора Живкова в кабинете стоят на столе десять телефонов, один из них для прямого соединения с московским Кремлем; надо угадать, как Живков узнает, какой из телефонов кремлевский. Ответ: тот, у которого нет микрофона, только мембрана, чтобы молча слушать и ничего не говорить.

Целую вас, мои дорогие, скучаю, вспоминаю, люблю. Ваша Лиля.

* * *

Мария и Павел с нетерпением ждали писем от дочери, с жадностью их читали и перечитывали по много раз. В каждой строчке знакомого почерка они хотели найти больше информации, чем могли прочитать глаза.

Мария вздыхала и говорила:

— Что ж, мы должны быть рады, что она счастлива.

Павел, чтобы поддержать ее в этом, добавлял:

— Да, ее письма так и пышут радостью новой жизни.

А про себя говорил: «Долго ли продлиться эта радость?»

* * *

Четвертое письмо Лили

Вот мы и в Югославии, приехали в город Риека, на берегу Адриатического моря. Влатко прямо на вокзале взял напрокат небольшой автомобиль «рено», и мы поехали по очень красивой дороге вдоль берега моря на юг, в сторону города Дубровника. На дороге большое движение — едут автобусы, заполненные туристами. Яркая пестрота машин: на «мерседесах» и «опелях» едут немцы из Западной Германии, на «фиатах» — итальянцы, на «ситроенах», «пежо» и «рено» — французы, а на «ягуарах» — англичане. Влатко объяснил мне, что границы Югославии открыты для иностранных туристов, потому что туризм приносит стране большой доход в твердой западной валюте. Всех привлекает прекрасный и недорогой отдых на берегу Адриатики. Они останавливаются в красивых автокемпингах с пестрыми палатками, в больших и маленьких отелях, которых полным-полно вдоль всего берега. Многие югославы сдают туристам очень удобные комнаты в своих домах, специально для этого благоустроенные — с отдельными входами и ванными комнатами.

Ехать было жарко, мы проголодались и решили поесть и отдохнуть. Остановились у небольшого красивого ресторана в тени густого дерева, на самом берегу тихой лагуны. Пока мы купались в прозрачной воде, для нас поймали и приготовили двух рыб. Никогда в жизни я не ела такой свежайшей и такой вкусной рыбы — пальчики оближешь. Хозяин ресторана рассказал, что скопил деньги, уехав на пять лет работать в Западную Германию строительным рабочим. Там он купил себе подержанный «мерседес», а вернувшись, — участок земли возле лагуны; теперь вот построил ресторан.

На два часа мы заезжали в Дубровник. Влатко рассказал мне, что до 1808 года этот город был республикой, как Венеция, и имел свой большой торговый флот, а потом его завоевал Наполеон. Этот средневековый город стоит в нетронутом виде уже несколько столетий, обнесенный высокой и широкой двойной стеной. По ней можно весь его обойти. Узкие средневековые улочки, старинные дома с прочным фундаментом — все как в сказке. Английский писатель Бернард Шоу, оказывается, говорил: «Если есть на земле рай, то это Дубровник».

Потом мы поехали к другу Влатко — Милошу Самборскому, в село Мокошица, всего в восьми километрах от города. Уже стало темно, и мы не могли найти дом. Влатко спросил у жителя, где живет Самборский. Когда мы туда вошли, то застыли от удивления: какой большой дом, настоящий двухэтажный дворец с высокими потолками! Милош и его жена очень сердечно нас приняли. Милош прекрасно говорит по-русски. Он объяснил, что этот дом был загородным дворцом президента республики Дубровник, но с тех пор пришел в запустение и почти развалился. Милош купил его с условием, что восстановит дворец (Милош — главный архитектор Югославии).

Нас сразу усадили за стол, и началось обильное пиршество. Милош старше Влатко, но они вместе сражались в партизанском отряде и вспоминали свою боевую жизнь. Я впервые узнала, какой Влатко герой. Потом хозяева повели нас наверх и показали нашу спальню. Нас поразила громадность комнаты и высота дубового потолка, целых шесть метров.

При спальне есть балкон, нависающий над лагуной Адриатики. Пятьдесят метров длиной и двадцать пять — в ширину.

Мы с Влатко просто не могли прийти себя от удивления и счастья, столько сюрпризов в один день! Ей-богу, я живу как очарованная странница, мне открывается новый мир.

* * *

Как они ни устали, но впереди была еще ночь медовых наслаждений. От впечатлений у Лили кружилась голова, и этой ночью на берегу Адриатики она была особенно нежно-расслабленной и ласковой. Лежа на спине, Лиля мягко поддавалась сильным движениям Влатко, содрогаясь от ритма его большого тела, смотрела в высокий дубовый потолок и шептала:

— Влатко, до чего я счастлива, что нашла тебя!..

— Это я нашел тебя, прошептал в ответ Влатко и заснул прямо на ней.

Пятое письмо Лили

Мы уже несколько дней живем во «дворце» у Самборских, и время проходит так интересно и насыщенно, что я не успеваю писать каждый день, как обещала. У Милоша гостит очень интересный человек, немец Вольфганг Леонгард, очень интеллигентный мужчина. Между ним и Влатко с Милошем все время идут жаркие политические и исторические дискуссии. Вот бы папе поучаствовать в них!

По утрам мы все спускаемся в сад позади дома и «пасемся» в саду, срывая фрукты прямо с деревьев и поедая их тут же. Потом раздается звон гонга — нас зовут на завтрак, это так романтично и отдает благородной стариной. Уже готов ароматный и сладкий-пресладкий густой турецкий кофе, сваренный в медных джезвах с деревянными ручками. Его разливают по маленьким чашкам. Я такого вкусного кофе никогда не пила. Особенно ценится пена, образовавшаяся сверху при варении. Ее разливают всем по чашкам.

На столе уже накрыт завтрак: свежий пахучий хлеб и сыры разных сортов, всевозможные фруктовые соки и, конечно, помидоры. Без помидоров не обходится ни одно блюдо, их называют «парадизы», что означает «рай». И действительно, у них райский вкус.

После завтрака мы едем на пляж купаться. Пляж не такой, как в Болгарии, мелкая галька и камни, вода Адриатики изумительная, ласковая, нежней и солоней Черного моря, она так и держит пловца на поверхности.

Мы опять ездили в Дубровник. Папе будет интересно узнать, что там со Средних веков была еврейская община и имелась синагога. Это одна из самых древних полностью сохранившихся европейских синагог. Теперь по субботам она открыта для нескольких живущих здесь еврейских семейств, а в будние дни это просто музей для посетителей. Влатко ничего не знает о еврейской религии и хочет узнать побольше. Я тоже мало знаю и не верю ни в какого бога, но все-таки чувствую себя еврейкой. Там мы увидели старинные ритуальные предметы. Особенно интересна минора — семисвечник, ей пять веков, и ее в 1492 году привезли изгнанные из Испании евреи. Есть средневековые свитки-торы, их скрывали во время войны, когда там стояли гитлеровцы.

В Югославии совсем нет антисемитизма.

Потом мы пошли в кино и смотрели американский фильм со знаменитой Мэрилин Монро. Она считается кинозвездой первой величины. Но, по-моему, она слишком откровенно сексуальна, все время принимает зазывающие позы и появляется в таких рискованных любовных ситуациях, что я даже смущалась. Я сказала об этом Влатко, но она именно этим ему и нравится. Я даже заспорила с ним и рассердилась. У мужчин странные вкусы, особенно на блондинок.

* * *

В эту ночь Влатко был как-то необычно агрессивен в страсти, он сильно и резко поворачивал Лилю то на бок, то на живот, то сажал верхом на себя. Она с удивлением поддавалась ему, потом шепнула:

— Ты, наверное, воображаешь, что занимаешься любовью с Мэрилин Монро? Раньше ты не делал со мной ничего такого. А с ней бы, наверное, делал.

— Глупости! Я все больше и больше люблю тебя и твои ласки.

Шестое письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Сегодня хочу рассказать о новых впечатлениях от Югославии. На обычном городском рынке я поразилась изобилию продаваемого мяса. Никогда в жизни я не видела такого изобилия и не представляла, что оно может быть. Вдоль длинной стены висят на громадных крюках десятки свежих громадных коровьих, свиных, бараньих и телячьих туш. Кроме того лежат разные нарубленные части — вырезка, мякоть, суповые кости. Рядом — навалом сотни куриных, гусиных, утиных тушек. Все товары свежайшие. Тут же свисают сотни метров разных колбас. Все это изобилие — продукция частных крестьянских хозяйств.

В стороне находится рыбная часть рынка. Ее все время поливают из брандспойтов, и там нет рыбной вони. Обилие рыбы потрясающее — всех размеров и форм. Ее выловили из моря прошлой ночью. Для покупателей рыбу тут же разделывают, чтобы были части без костей. Там же и крабы, и креветки, и устрицы. Никаких очередей нет, для югославов такие продукты и обилие — привычное дело. Я вспоминаю наши нищие рынки, и мне так обидно за наших людей, что хочется плакать. Несчастная наша Советская Россия — ничего подобного в ней нет, русские даже не могут себе представить товарного изобилия западного мира.

Кроме наших наблюдений нам много рассказывает о Югославии Милош Самборский. Хотя Югославия считается социалистической страной, люди живут свободно и богато, могут выезжать во все европейские страны на заработки. Особенно часто югославы ездят на своих машинах на отдых в соседнюю Италию. Представьте себе, даже покупать обувь ездят в Италию, потому что там она дешевле! Конечно, Тито ведет страну по своему пути, он не захотел подчиняться Сталину и не подчиняется Хрущеву. Милош сказал нам, что только Тито может держать вместе все шесть разных республик Югославии, но как только он умрет, Югославия распадется на отдельные мелкие страны. Это будет очень жалко, потому что страна прекрасная и люди живут мирно и счастливо.

Влатко мне потом говорил: «Видишь, социализм может иметь нормальное человеческое лицо, если людям дать возможность жить, как они хотят. Мы в Албании постараемся избежать ошибок России».

Я счастлива, что могу путешествовать с Влатко. Заканчивается наш югославский праздник, завтра мы уезжаем. Напишу вам, когда уже приедем «домой» — в Тирану. Мне так странно думать, что я еду в Тирану — домой.

* * *

Получив это письмо, Мария с Павлом даже испугались откровенных Лилиных мыслей.

— Я надеюсь, что цензура не просматривает всю почту, — сказала Мария.

Павел, чтобы успокоить ее, подтвердил:

— Наверное, из социалистических стран не просматривают.

21. Венгерские события

С тех пор как Лиля уехала, Павел постоянно следил за отношениями между Россией и зависимыми от нее странами Восточной Европы: его волновала ситуация в Албании. В газетах писалось о дружбе народов и достижениях социалистического лагеря, но для правдивой информации была одна отдушина — передачи на русском языке «Голоса Америки» и Би-би-си. Их глушили специальным устройством, через шум пробивались только отдельные слова. Бывали случаи, когда по доносам соседей за это арестовывали и судили. Павел осторожно приникал ухом к приемнику СВД-9 и комментировал для Марии:

— Все передачи полны сообщений о разоблачении культа Сталина на XX съезде. Вот чего Хрущев и другие не могли себе представить, так это какие неожиданные последствия будут в Польше, Венгрии, Чехословакии и в Восточной Германии. Их жители вынуждены терпеть жесткий диктат России, но это ведь европейцы, они не привыкли к такой зависимости и к таким плохим условиям жизни. В развенчании культа Сталина они почувствовали нашу слабину. Вот уже начались волнения в Польше.

— Чего поляки хотят?

— Они организовали восстание в Познани и потребовали вернуть им арестованного советскими властями Владислава Гомулку, их лидера и реформатора. Его арестовали и посадили в тюрьму еще в пятьдесят первом году за критику Сталина. Пришлось Хрущеву уступить требованиям, и Гомулку снова назначили первым секретарем польской компартии[29].

Кульминацией стало венгерское восстание осенью 1956 года. Это был не только резкий протест, в восстании отразился национальный характер венгров, мадьярская непримиримость и злость. Во главе Венгрии стоял Матиас Ракоши (Розенфельд), венгерский еврей. Он был обучен в Советском Союзе и назначен на должность генерального секретаря Сталиным. Ракоши проводил по советскому образцу насильственную коллективизацию и массовые репрессии. Было арестовано 540 000 человек — каждый двенадцатый житель страны. Но после развенчания Сталина в правительстве началась внутренняя борьба, и Ракоши устранили.

В 1955 году Хрущев признал нейтралитет Австрии и вывел оттуда оккупационные войска. В соседней с ней Венгрии почувствовали в этом ослабление режима, в октябре 1956 года в Будапеште начались демонстрации студентов и интеллигенции. Они тоже требовали вывода советских войск, отмены военного обучения и обязательного обучения русскому языку. По примеру Польши, вернувшей к власти Владислава Гомулку, венгры уже добились возвращения своего реформатора Имре Надя и теперь требовали создания нового правительства. Демонстранты пошли на захват Дома радио, появились первые убитые. Тогда они разоружили строительные батальоны, захватили их оружие и освободили из тюрем политических и уголовных арестантов.

Вместе со всеми был освобожден генерал Бела Кирай, которого Ракоши арестовал еще в 1951-м, обвинив в шпионаже в пользу США. Его тогда приговорили к казни, заменив ее пожизненным заключением. Хотя Кирай был страшно слаб, он смог организовать из отдельных групп восставших сплоченные силы — двадцать шесть тысяч восставших и тридцать тысяч военных[30].

С первыми боями в Будапешт ввели шесть тысяч русских солдат, 290 танков, 120 бронетранспортеров и 150 орудий. Но советским войскам было приказано пока не открывать ответный огонь, не поддаваться на провокации.

* * *

Когда началось венгерское восстание, передачи зарубежного радио стали глушить особенно тщательно, по слабым приемникам невозможно было ничего услышать. Павел с Марией ходили по вечерам к Августе, так как у Гинзбургов был сильный немецкий радиоприемник «Telefunken», и недавно Семену как министру подарили новинку рижского радиозавода «ВЭФ» — транзисторный приемник. Так можно было кое-что услышать. А главное, опасаться некого, соседей-доносчиков в их квартире нет.

Так Павел услышал, что возник еще один политический кризис, на этот раз на Среднем Востоке. Египетский диктатор Гамаль Абдель Насер объявил о национализации Суэцкого канала и закрыл его для израильских и западных судов. А канал служил для перевозки нефти американскими и английскими компаниями. Хрущев поддержал Насера, это вызвало интенсивное нагнетание «холодной войны».

Приникнув к радио, Павел рассказывал:

— Оказывается, в Египте и других арабских странах живет около восьмисот тысяч евреев. Они издавна пустили там корни и последние несколько столетий процветали. Как и евреи в России, они стали передовой интеллигенцией в арабских странах, на свои деньги основали в них лучшие больницы и другие учреждения. Но Насер начал изгнание евреев из Египта, особенно из Каира и Александрии. Теперь евреям приходится в панике бежать в Израиль, Европу и Америку…

А дальше события разворачивались так. 29 октября 1956 года израильские десантные подразделения высадились в тылу египетских войск на Синайском полуострове, открыли путь для своих наземных соединений. У Суэцкого канала они встретились с английским и французским гарнизонами из 80 000 солдат, и англичане с французами оккупировали канал. За пять дней израильтяне завоевали весь Синайский полуостров, захватили в плен десятки тысяч египетских солдат. Тогда к инциденту подключились американские политики.

Разъяренный Хрущев счел события в Египте агрессией против Советского Союза, а венгерское восстание — фашистским мятежом. Он заявил: «Если мы уйдем из Венгрии, это подбодрит американцев, англичан и французских империалистов. Они поймут это как нашу слабость и будут наступать».

Первым решением Хрущева было прекратить дипломатические отношения с Израилем. В Кремле Лазарь Каганович, единственный еврей из когорты старого сталинского правительства, предложил: «Надо вызвать к нам всех известных евреев, дать им на подпись протест против агрессии Израиля и опубликовать это в газетах. Пусть весь наш народ и весь мир знает, что советские евреи против Израиля».

* * *

Неожиданно в квартирах видных московских евреев: академиков, писателей и артистов — зазвонил телефон, звонили из Кремля. На дачу писателя Ильи Эренбурга позвонил Поспелов, секретарь ЦК компартии: «Лазарь Моисеевич Каганович и я хотим с вами срочно поговорить. Мы высылаем за вами машину».

Эренбург, автор популярных романов, член Всемирного совета мира и единственный советский лауреат Международной премии мира, был одним из самых известных советских евреев. Когда его привезли в Кремль, Поспелов положил перед ним текст письма:

— Илья Григорьевич, вам надо подписать это.

Эренбург с горечью читал документ под заголовком «По поводу агрессии Израиля, Англии и Франции против Египта». Обвинение в агрессии было направлено исключительно на Израиль.

Эренбург сказал:

— Здесь речь идет исключительно об Израиле, а Франция и Англия упомянуты мимоходом.

Поспелов разъяснил:

— По мнению товарища Хрущева, это должно быть протестом советских граждан еврейского происхождения против действий Израиля.

Эренбург насупился:

— Я не больше отвечаю за действия израильского правительства Бен-Гуриона, чем вы и товарищ Хрущев. Я охотно подпишу этот текст, если и вы, как советские граждане русского происхождения, подпишите его тоже.

Письма Эренбург так и не подписал, но многих других евреев заставили поставить свои подписи.

Шестого ноября 1956 года в газете «Правда» было опубликовано письмо, под которым стояли подписи тридцати двух видных евреев. Но подписи еврея Кагановича не было. Ни одной русской фамилии также не значилось.

Прочитав это письмо-воззвание, Павел разволновался:

— Что они делают?! Они же нарочно выставляют выдающихся евреев на позорище перед всем народом, чтобы возбудить антисемитские настроения. И одновременно показывают всему миру, что сами антисемиты.

* * *

Восстание в Венгрии все разрасталось и принимало новые формы. Восставшие зверски убивали коммунистов и сотрудников госбезопасности: разрывали на куски, вешали за ноги, кастрировали, партийных руководителей гвоздями прибивали к полам, вложив в их руки портреты Ленина и Сталина.

В Москве под руководством маршала Жукова была разработана военная операция «Вихрь»: налететь, как вихрь, на маленькую Венгрию и разгромить восстание. В Венгрию ввели дополнительные военные части под командованием Жукова — две армии и шесть моторизованных дивизий, всего тридцать одна тысяча военных, 1130 танков, 615 орудий и минометов, 185 зенитных орудий, 380 бронетранспортеров. Военные действия против восставших начались не сразу.

Центрами восстания были рабочие районы пригорода Будапешта. На них и была направлена главная сила удара. Везде шли перестрелки, грабили магазины, по улицам бродили мародеры, русские солдаты танками громили витрины и забирали с прилавков все подчистую.

Но восстание продолжало развиваться, перекинулось на провинциальные города. Премьер Имре Надь не мог его остановить, для разряжения обстановки он требовал полного вывода советских войск.

Павел с Алешей слушали по «Голосу Америки», как русские танки шли на толпы демонстрантов, давя и взрослых и детей.

Алеша воскликнул:

— Ну и сволочи эти наши советские генералы!

Павел поправил:

— Настоящие сволочи — это Хрущев с компанией. Они ведут войну против свободы. И это может сказаться на других подконтрольных странах. У меня теперь еще больше оснований беспокоиться за судьбу маленькой Албании — ведь там наша Лиля.

Алеша написал:

По Будапешту — хруст костей, Кровь бьет из детской ранки. Кто дал приказ давить детей, На них пуская танки? Гудит венгерская земля, Стреляют по народу; Приказ исходит из Кремля: Не допускать свободу!
* * *

Во время кровавого подавления восстания с 4 по 10 ноября 1956 года погибли две с половиной тысячи венгров и шестьсот семьдесят советских солдат. Венгерский командующий генерал Кирай с боями отступал к границе с Австрией, его преследовали две танковые дивизии. На самой границе он отдал приказ взорвать склад боеприпасов.

Сильный взрыв вызвал огонь и дым, которые наконец остановили русские танки. Тогда группа Кирая прорвалась через заграждения в Австрию. За ней следом сумели уйти двести тысяч венгров. В Австрии для них создали два лагеря беженцев.

Русские агенты арестовали и казнили тысячу двести «зачинщиков». Премьер-министр Имре Надь укрылся в югославском посольстве и сбежал в Румынию. Там его арестовали, устроили над ним закрытый суд и повесили как военного преступника[31]. Кремлевские руководители создали новое венгерское правительство во главе с рабочим-коммунистом Яношем Кадаром.

Маршала Жукова насадили еще одной, четвертой, Золотой звездой Героя, многих офицеров наградили боевыми орденами, как за подвиги на настоящей войне.

22. Приезд Лили в Албанию

Последние дни Лили и Влатко у Самборских были омрачены неожиданными событиями в Венгрии. Все с напряжением слушали радио и читали газеты. В Югославии детали событий описывали открыто и подробно, критиковали тактику Кремля. Лиля знала меньше всех — сербского языка она не понимала. Но мужчины — Милош, Влатко и Вольфганг Леонгард, тоже гостивший в это время, — целыми днями горячо обсуждали каждый эпизод восстания, спорили.

Милош и Вольфганг осуждали действия русских:

— Ожидали, что со смертью Сталина и с воцарением нового правительства политика советской России изменится к лучшему. Но Хрущев показал, что агрессивности в России не стало меньше.

— Да, сколько было ожиданий после XX съезда — все испарились.

Влатко был настроен мрачно, он понимал, что эти события могут отразиться и на его Албании, но пытался найти политическое оправдание действиям Кремля:

— Я так же, как и вы, против зверств. Но социалистический лагерь не может допустить распада. С этой позиции можно понять Хрущева. Конечно же, действовать надо гуманней.

Вольфганг саркастически парировал:

— Распад все равно произойдет, рано или поздно.

— Насильно мил не будешь, — говорил Милош, любитель и знаток русских поговорок.

Влатко мрачно замолкал, но о своих сомнениях Лиле не рассказывал, не хотел ее пугать. Тем более что уже. пришло время уезжать в Албанию.

От деревни Макошицы до Албании было около четырех часов езды на машине через Черногорию и Македонию. Подвезти их до границы любезно предложил Вольфганг.

Он нравился Лиле — невысокий, с благородной внешностью, прядями седины, всегда оживленный, веселый интересный мужчина, профессор и журналист. Как настоящий джентльмен, он постоянно оказывал Лиле знаки внимания. По утрам, встречаясь за общим завтраком, не упускал случая сказать ей комплимент и целовал руку. И она охотно отвечала ему кокетливыми улыбками. Правда, Лиля сразу заметила, что это злит Влатко, он хмурился, видя ухаживания Вольфганга. А ей было смешно.

В дороге Вольфганг смешил их рассказами и анекдотами, Лиля звонко хохотала, а Влатко умеренно посмеивался.

По-русски Вольфганг говорил свободно, без акцента, и Лиля спросила:

— Как вы научились русскому?

Судьба этого человека была необыкновенной, вот что он рассказал:

— Мне было четырнадцать лет, когда мы с мамой сбежали из Германии от Гитлера в Россию в 1936 году. Я был восторженный тупоумный юнец и страшно радовался, что попал в первую страну социализма, в страну великого Сталина. Вскоре мою маму арестовали, и меня воспитывали в специальном детском доме для иностранцев. Я ничего не понимал, считал арест мамы ошибкой и продолжал верить в коммунизм и в Сталина. Подозревать правду я стал намного позже. В 1945 году, после войны, я работал в аппарате компартии в советской Восточной Германии. Там я окончательно прозрел и тогда тайно сбежал в Югославию[32].

— Ну и как вам нравится в Югославии? — спросил Влатко.

— Не все, конечно, нравится, но намного лучше, чем в России и в Восточной Германии.

— Вот и мы хотим сделать в Албании так, чтобы у нас было лучше, чем там. О, для этого нужна глубокая переделка общества. Могу рассказать вам анекдот. По дороге едут три президента в своих машинах; в первой — президент Америки. Дорога раздваивается, и шофер спрашивает: «Мистер президент, куда нам ехать, направо или налево?» Американский президент отвечает: «Конечно, направо, мы всегда двигаемся вправо». Во второй машине едет советский президент, шофер спрашивает: «Товарищ президент, куда нам ехать, направо или налево?» Советский президент отвечает: «Налево, мы всегда идем только влево». В третьей машине едет югославский президент Тито, шофер спрашивает: «Дорогой товарищ-господин президент, куда нам ехать, направо или налево?» Тито ему: «Ты поворачивай налево, но поезжай направо». — Вольфганг сам рассмеялся первым и затем воскликнул: — Вот в этом все описание политики, которую проводит Тито. Если ваш вождь Энвер Ходжа сможет сделать так же, вы добьетесь своего. Но тогда ему надо будет отойти от установок Хрущева.

Влатко это задело, он ответил ворчливо:

— Есть и другие пути для улучшения жизни. Мы, албанцы, называем нашу Албанию страной орла. У нас есть свой орел — Энвер Ходжа.

Когда проезжали Черногорию, Вольфганг рассказал другой анекдот:

— Черногорцы — народ маленький и темный, но издавна известны как отважные воины. Вот они узнали, что китайцы против прозападной Югославии, и решили идти воевать с ними. Спускаются они со своих черных гор, потрясая старинным оружием и издавая воинственные клики. Их спрашивают: «Куда идете, черногорцы?» Они отвечают: «Идем бить китайцев». Им говорят: «Да вы знаете, сколько их, китайцев?» — «Нет, не знаем». — «Их целый миллиард». Черногорцы схватились за головы: «Целый миллиард! Где же мы их всех хоронить будем?»

Лиля опять захохотала, Влатко покосился на нее и негромко посмеялся. Когда проезжали красивую и бедную Македонию, Вольфганг рассуждал:

— Трудно представить, что вот где-то здесь, на этой земле, родился и вырос Александр Македонский, величайший из всех завоевателей мира, распространитель культуры эллинизма. Именно отсюда он начал свои походы на Восток.

Влатко усмехнулся и вставил:

— Он хоть и македонец, но его мать Олимпиада была дочерью царя Неоптолема Второго из древнего Эпира, который находился на территории нынешней Албании. Так что ее можно считать албанкой, и в Александре текла кровь древних албанцев. Мой народ тоже может гордиться им, вместе с македонцами.

Лиля с удовольствием подумала, как ловко Влатко поддел Вольфганга, как много он знает. Ей трудно было представить себе полчища древних завоевателей-македонцев на этих мирных зеленых холмах.

У самой границы Вольфганг тепло распрощался с ними:

— Желаю удачи в перестройке Албании. Когда добьетесь, чтобы Албания тоже стала свободной и богатой страной, я к вам приеду.

На прощанье он поцеловал руку Лили, она смутилась, от смущения поцеловала его в щеку и тут же заметила, что Влатко опять нахмурился. Лиля про себя усмехнулась: «Ревнует меня к Вольфгангу, ну и пусть — это полезно».

Они показали свои документы албанским пограничникам и перешли на албанскую землю.

* * *

— За вами прислали машину из совета министров, — сказал офицер-пограничник.

«Машиной» оказался старый и маленький «опель-кадет», трофей времен войны. Лиля удивилась: она никогда не видела такой побитой и ободранной колымаги. Но Влатко не обратил на машину никакого внимания, он неожиданно горячо обрадовался шоферу, очевидно старому знакомому. И шофер, низкорослый и хлипкий молодой парень с пышными закрученными усами, тоже бурно обрадовался Влатко и кинулся к нему. Высокий Влатко радостно приподнял его, оторвав от земли, они хлопали друг друга по плечам и быстро говорили по-албански. Лиля стояла в стороне, удивлялась такой бурной встрече и старалась представить себе, как они будут грузить все их вещи в эту маленькую машину. Влатко что-то сказал шоферу, тот кинулся к Лиле и стал горячо ее обнимать, целовать и что-то приговаривать. Смущенная Лиля удивленно подняла глаза на Влатко.

— Это мой родственник, — объяснил он. — В Албании мы все между собой родственники. И все албанцы люди горячие, темпераментные. Привыкай, что тебя будут принимать как родственницу и зацеловывать.

Все вещи в багажник машины не поместились, шофер и Влатко привязали тюки и чемоданы на крышу толстой веревкой. Крупный Влатко согнулся в три погибели, с трудом влез внутрь и уселся рядом с шофером. Из-за рытвин и ухабов на дороге машина все время кренилась на бок и подпрыгивала. Влатко всю дорогу обменивался с водителем веселыми репликами, совсем не оглядывался на Лилю, не спрашивал, как она себя чувствует на заднем сиденье. А она задыхалась от резкого отвратительного запаха бензина, подпрыгивала на ухабах, ударяясь о жесткие пружины сидения, и вжималась в стенку, придавленная сумками. При каждом толчке вещи валились на Лилю, она защищалась, упираясь в них вытянутыми руками, и удивлялась, что Влатко, обычно внимательный, совсем не обращает на нее внимания. Она вспоминала шикарный «пежо» Вольфганга и гладкие шоссе Югославии и понимала: значит, ничего лучше в Албании нет.

В Тирану приехали вечером, вышли из машины на узкую, плохо освещенную улицу. У Лили от ухабов, рытвин и ехавших на ней всю дорогу вещей ныли ноги и руки. Но Влатко, привыкший к таким дорогам, даже не обратил внимания на страдальческое выражение ее лица. Их сразу окружила толпа каких-то бурно радующихся людей, все стали обнимать Влатко и ее. Лилю передавали с рук на руки, снова и снова обнимали, вертели во все стороны, зацеловывали и говорили что-то на непонятном языке. Она помнила, что все они, должно быть, родственники мужа, и покорно принимала горячие объятия и поцелуи.

Тут же их повели за стол, в небольшой комнате было тесно, жарко и душно. Все пили местную сливовую водку, заедали неизвестной Лиле местной едой. Влатко пил стакан за стаканом, чокаясь и обнимаясь со всеми.

Лиле тоже налили граненый стакан до краев и настойчиво уговаривали выпить,

Влатко подмигнул ей:

— Это они оказывают тебе честь, неудобно отказываться.

Все уставились на Лилю. Она попробовала и задохнулась — теплый крепкий напиток обжег рот и горло. Но чтобы не расстраивать Влатко, она постаралась не показать вида и пила противную жидкость небольшими глотками. Лиля проголодалась, потому сразу почувствовала опьянение, напиток ударил в голову. Она пробовала съесть что-нибудь, но еда ей не понравилась, и она только вяло жевала помидор, стараясь смягчить во рту ожог от водки.

Как ни страдала Лиля от непривычных условий, она все же пыталась мысленно составлять фразы для письма родителям, с описанием первых впечатлений от Албании и этой встречи. Но картина получалась такая безрадостная, что она решила родителей не расстраивать и не описывать весь этот кошмар.

Только в три часа ночи их оставили одних. Лиля изнывала от усталости, а Влатко был настолько пьян, что еле говорил. Наконец они легли в постель, оказавшуюся слишком узкой. Лиля старалась сдвинуться к краю, чтобы не мешать Влатко. Он пьяным голосом говорил что-то совсем непонятное, мешал албанские и русские слова, дышал на нее перегаром, а потом стал грубо и больно ее лапать.

— Влатко, ты пьяный, — пыталась Лиля остановить его.

Он что-то промычал и вдруг накинулся на нее сзади и стал силой опускать на четвереньки. Лиля никогда не делала этого, удивилась, смутилась и сопротивляясь, старалась выскользнуть из его рук. Влатко сердился, тяжело дышал, заставлял ее оставаться в том же положении и пытался пристроиться сзади.

— Ты пьяный, что ты делаешь? — Она задыхалась от борьбы. — Влатко, ты сошел с ума… не надо так…

Наверное, и он ослабел, потому что хоть и резко прижимался к ней, хватал за ягодицы, пытался рукой ввести член, но никак не мог проникнуть в нее. Она устала стоять на четвереньках, с удивлением оглядывалась на него назад, а потом опустилась на локти. Как только ослабевшая от борьбы, она обмякла и перестала сопротивляться, вконец разъяренный Влатко еще раз сжал ее сильными руками, коленом раздвинул бедра и так грубо и сильно проник в нее, что ей стало больно.

— Влатко, мне больно…

Лиля застонала и заплакала, он не обращал внимания, обхватил ее сзади за поясницу, сильными толчками натягивал на себя и с каждым резким движением проникал в нее все глубже и глубже. Лиля впервые испытывала с ним больше страха и боли, чем удовольствия. Только под конец, когда он сделал несколько судорожных толчков и замер в момент наслаждения, она вдруг тоже почувствовала приближение оргазма и начала содрогаться. Лиля застонала, но уже не от боли, а от наслаждения:

— Влатко, милый, не уходи из меня, не уходи… еще, еще мгновение… Влатко… Ох, как хорошо!..

Он оторвался от нее и, как подкошенный, завалился на бок в постель. Лиля, потрясенная случившимся и еще переживая испытанное наслаждение, прилегла рядом и кинулась его гладить и целовать:

— Влатко, Влатко, ты на меня не сердишься? Скажи, не сердишься?

Он приоткрыл один глаз и с трудом промычал:

— За что?

— За то, что я сопротивлялась тебе, боялась, не хотела. А ты такой хороший, мне так под конец стало сладко… Не сердись, Влатко, я всегда буду послушной, делай со мной, что хочешь…

В ответ раздался его резкий храп.

* * *

Лиля не спала всю ночь, лежать вдвоем на узкой кровати с раскинувшимся громадным Влатко было тесно. Она сидела на стуле возле окна и все думала: что случилось с ним, потому он так изменился?

Когда он проснулся, она заискивающе и вопросительно посмотрела на него.

— Почему ты так смотришь? — удивился он.

— Я совсем не узнавала тебя вчера.

— А что случилось?

— Ты что, не помнишь?

— Не помню, ничего не помню.

— Ты не помнишь, что ты делал со мной?

— Что я делал?

— Ты как будто озверел, накинулся на меня сзади, заставлял меня стоять на четвереньках и буквально насиловал меня.

— Я это делал?! Не может быть…

— Ты думаешь, что я это выдумала?

— Ей богу, не помню. Наверное, дома во мне опять проснулись прежние привычки. Но если так, ты прости меня. Можешь меня простить?

— Влатко, ведь мы любим друг друга?

— Конечно, любим, глупенькая ты.

— Я так испугалась, ты просто был невменяем.

— Да, наверное, был, был как все дикие албанцы. Ничего не помню.

— Влатко, а кто были эти люди?

— Какие люди?

— Ну, за столом с нами.

— Вот они-то и есть дикие албанцы. Это все дальняя родня. Из моей семьи никого в живых не осталось, всех расстреляли или замучили, потому что я был партизаном. А это дальние…

— Я так и подумала. Влатко, а где мы будем жить? Здесь? — Она посмотрела на узкую кровать.

— Нет, не здесь, это комната моих родственников. Я сегодня должен узнать, где мне дадут квартиру.

Услыхав, что это не их жилье, Лиля облегченно вздохнула.

* * *

Влатко с утра пошел представляться премьер-министру Энверу Ходже, а Лиля скучала и не отходила от окна, ждала, когда появится муж.

Наконец он пришел, возбужденный, радостный:

— Ходжа встретил меня тепло, даже обнял. Он сказал, что я могу потратить часть первых дней на обустройство и велел предоставить нам с тобой временное жилье в гостинице.

Тут же появился вчерашний коротышка-шофер с пышными усами, они с Влатко погрузили вещи в старенький «опель» и поехали в гостиницу.

Ехали по большому бульвару, Лиля всматривалась в город, а Влатко объяснял:

— Современную Тирану отстроили в 1920 году итальянские архитекторы. Хотя мы получили независимость в 1912-м, Муссолини рассчитывал присоединить нас к себе. Фашистам это не удалось, но они успели проложить широкий бульвар для военных парадов, построили отели, театр, здание музея и красиво оформили большую площадь. Многое, правда, погибло от землетрясений и в битве за освобождение в 1944 году. Вот мы проезжаем мост Табакеве XVIII века, мечеть Этем Бея, а это сорокаметровая башня с часами, за ней находится могила Сулеймана Паши Баргийни, который и основал город в 1614 году. А вот наша гордость — конный памятник великому воину Албании Скандербегу, устанавливать его нам помогали русские архитекторы и скульпторы. А вот и наш университет, я буду читать в нем лекции по русской литературе.

— Влатко, ты будешь профессором университета? Как интересно!

— Наверное, со временем и профессором.

«Опель», пыхтя, чихая и выпуская едкий дым, подкатил к большой гостинице. Им дали номер «люкс» — две комнаты на втором этаже. Как только Влатко с другом перетащили все вещи, Лиля кинулась в ванную:

— Ой, я так хочу вымыться с дороги!

Потом она высушила волосы, а Влатко тоже принял душ и сказал:

— Теперь пойдем в ресторан, мне выдали правительственные талоны.

Их провели в отдельную комнату для высокого начальства.

Влатко ворчал:

— Начались привилегии. Не люблю я этого.

Но Лиле понравилось, что они на особом положении. Ее здоровый аппетит переборол все, и она быстро съела, что заказали. Еда показалась ей намного лучше вчерашней:

— Как вкусно!

Влатко улыбнулся:

— Ну да, конечно, голод — самый лучший повар.

Сразу после обеда он опять ушел на работу, а Лиля сладко отсыпалась на большой кровати, устав от избытка впечатлений.

* * *

Через неделю Влатко как сотруднику совета министров дали трехкомнатную квартиру в пятиэтажке советского типа. Они радовались квартире, но он расстраивался, что столько привилегий: ордер на мебель по низкой цене, продукты из распределителя.

Влатко целыми днями пропадал на работе, а Лиля раскладывала вещи, переставляла мебель, перевешивала занавески, наводила уют — это была ее первая квартира! Устав возиться, она писала родителям, с восторгом описывала квартиру. Первый раз выйдя в магазин, Лиля сразу заметила, что снабжение намного бедней, чем в России. С горечью вспоминала она богатый рынок, который видела в Югославии.

На улицах и в магазинах ее окружали непривычно одетые бородатые мужчины, которые неприязненно косились на Лилю, потому что она ходила с непокрытой головой. А женщин на улицах почти совсем не было.

Она спросила Влатко об этом, и он объяснил:

— Это все наши магометане. А женщины у нас всегда были забитыми и бесправными. Тебе тоже лучше не показываться на улицах одной. В балканских странах еще сохранилось много средневековых традиций. Наши народы долгое время были под турками, над ними довлело смешение религиозных традиций. Например, в Косово на свадьбах есть странный обычай — до неузнаваемости раскрашивать лицо невесты, идущей под венец, чтобы сохранить от «дурного сглаза». Они достигли большого совершенства в этом искусстве раскрашивания. После церемонии лицо невесты должна омывать семья жениха. Что ты на это скажешь?

— Как все странно и непонятно в вашей Албании! — воскликнула Лиля.

— Это теперь и твоя Албания, — ухмыльнулся Влатко. — Есть поговорка: когда ты в Риме, делай все, как римляне. Надо тебе привыкать к албанским правилам и традициям.

Как ни был Влатко занят, книги по полкам он расставлял сам и принес большой портрет лорда Байрона, нарядного красавца с тонкими усиками, в албанском костюме:

— Смотри, какой Байрон красивый в нашем национальном костюме, выглядит как настоящий албанец. Понятно, что женщины его сильно любили.

Лиля хотела повесить портрет в спальне, но Влатко повесил в столовой:

— В нашей спальне может быть только один красивый мужчина — это я.

— У тебя магометанские наклонности, — рассмеялась Лиля.

Влатко понимал, что Лиле, одной, непривычно, одиноко и нелегко, а потому решил:

— Надо найти тебе помощницу для домашних дел. Я попрошу моего друга, который нас привез, съездить в горы и привезти прислугу. Он мне во всем поможет, мастер обделывать всякие делишки.

В кланах Северной Албании принят пятисотлетний свод законов, он называется Канун. Одно из правил Кануна гласит: если в семье погибает отец или старшие братья, то молодая девственница дает клятву безбрачия, одевается в мужской наряд, носит белую мужскую шапочку келеше и всю жизнь выполняет только мужскую работу, считаясь в обществе мужчиной. Через несколько дней шофер привел к ним такую девушку-мужчину и объяснил ситуацию Влатко. Выслушав его, Влатко сказал:

— Лилечка, он привез тебе помощницу.

Лиля удивленно смотрела на небольшого, как ей показалось, смущенного мальчика в белой вязаной шапке.

Влатко уточнил:

— Это девушка, но она дала обет одеваться и вести себя как мужчина. Тебе с ней будет веселей, ты легче привыкнешь ко всему албанскому. И по улицам лучше ходи только с ней.

Звали девушку-мальчика по-мужски — Зареем, производное от Заремы, ее прежнего имени.

23. Семен Гинзбург на целине

Семен получил указание ехать в Кокчетав и организовывать там совнархоз, сдал дела министерства и сказал Августе дома:

— Все, Авочка, кончилась моя жизнь строителя. Знаешь, перед отъездом мне хотелось бы попрощаться с друзьями молодости, с которыми вместе начинал строить. Давай тряхнем стариной, устроим «Авочкин салон», как в тридцатые годы, когда мы были молодыми. Вот именно.

Августа рассмеялась:

— Я смеюсь, потому что хотела предложить то же самое. Мы всегда думаем одинаково.

— Это же и есть самое главное в нашей жизни — мы думаем одинаково. — И Семен поцеловал жену.

Веселая и остроумная, Августа любила повторять знакомым:

— Говорят, что браки совершаются на небесах. Очевидно, чтобы соединить нас с Сеней, на небесах решили, что необходимо сделать революцию в России, иначе мы никогда бы не встретились, он еврей из бедной семьи, член партии, я русская дворянка, из семьи терских казаков, разоренных и разогнанных большевиками. Не может же быть, чтобы на небесах просто недосмотрели, когда евреи стали жениться на русских.

А Семен добавлял, смеясь:

— Ее предки, казаки, били моих предков, евреев. А теперь мы одна семья, и Авочка меня не бьет. Я под ее влиянием обрусел, а она научилась готовить еврейские блюда и любит моих друзей евреев. Она даже сердится, когда я рассказываю анекдоты, высмеивающие евреев. Вот именно.

Семен считал Августу необыкновенной женщиной, а себя счастливейшим из мужей. Августа, действительно, была необычной натурой. В ней аристократичность сочеталась с живостью ума и вежливостью по отношению ко всем — особое проявление чувства собственного достоинства. В ее серых глазах постоянно искрилась едва заметная улыбка, мимика отражала мгновенную смену настроений — от приятной скромной улыбки до грустной сосредоточенности. Так проявлялся интерес ко всем и ко всему, что она видела вокруг, и в то же время сквозила едва уловимая доля скептицизма. Свой скептицизм она умело демонстрировала с помощью тонких юмористических оценок людей и событий, постоянно веселя смешливого Семена.

Собрать оставшихся в живых было не просто, все стали людьми важными и очень занятыми. Позвали Ваню Камзина с женой, теперь это был генерал и начальник стройки Куйбышевской гидростанции, занимал положение, равное министру. Позвали бывших соседей Моисея Левантовского, начальника Главного управления нефтедобычи, с женой Ириной, подругой Августы, Сашу Могильного, заместителя министра строительства, с женой Валентиной Трифоновой, доктором. Пришли и Павел с Марией — постоянные посетители «Авочкиного салона». Последним появился Коля Дыгай с женой. Он тоже побывал уже в кресле и генерала, и министра военного и военно-морского строительства, а недавно стал председателем Моссовета (то есть мэром Москвы).

Только он вошел, ему закричали:

— Поздравляем правителя столицы!

Коля Дыгай смолоду был стеснительным и, добившись высоких ступеней, не потерял этого качества и теперь застеснялся:

— Спасибо, спасибо, только не называйте меня «правителем», наоборот, это я ваш слуга.

Семен обнял своего давнего ученика, которого вывел в люди:

— Вот, Коля, дорогой, тебя из министров перевели на Москву, а меня из министров перевели в Кокчетав. Алешка, мой сын, сочинил:

Едет Гинзбург в совнархоз, Чтоб на грядки класть навоз.

— Правильно он изложил, дела у меня там будут… — он запнулся, подыскивая слово, — навозные, если не сказать хуже. Вот именно.

Шумно усаживались за стол, потом Семен объявил:

— Друзья, сегодня у нас будут Авочкины пироги.

Августа была большим мастером печь пироги по рецептам своей матери, старенькой Прасковьи Васильевны. Саш бабушка уже скончалась, но традиция не прекратилась, Августа умело ее поддерживала. Мария приехала к ней заранее, они вместе фаршировали рыбу и готовили селедку по-еврейски.

— Так я угощала гостей в тридцатые годы, туго было с продуктами, — говорила Августа.

Когда Августа с Марией внесли и поставили на середину стола на больших противнях пироги с мясом и капустой, все радостно зааплодировали:

— Авочка, помним твое искусство, таких вкусных пирогов мы не ели уже двадцать лет.

— Да это же одно из лучших наших воспоминаний об Авочкином салоне!

— Все как в молодости: русские пироги и селедку по-еврейски.

Постаревшие, седые, важные, грузные, вместе они вдруг оживились, смеялись, как будто помолодели, вспоминали эпизоды с работы, когда молодыми инженерами начинали индустриализацию страны. Вспомнили и тех членов Авочкиного салона, которых уже не было с ними.

Семен поднялся:

— Помянем Соломона Виленского, нашего общего учителя. Гениальный был человек, умел проектировать в уме целые гидростанции и доменные печи, ему не нужны были никакие вычислительные аппараты. А погиб заключенным на стройке Беломоро-Балтийского канала, простым рабочим, таскал на горбу мешки с песком. Погиб, потому что отказался проектировать этот самый канал, когда узнал, что работать там будут политзаключенные. Да, друзья, много жертв мы понесли. Вот именно.

Николай Дыгай усмехнулся:

— Скажи еще спасибо, что сами живы остались.

Все сочувственно притихли, вспоминая Виленского.

Августа громко добавила:

— Надо и его жену Басю Марковну вспомнить, тоже невинно пострадавшую, сосланную на восемнадцать лет из-за мужа. А какая была гранд-дама! Теперь она старая, разбитая, живет в бедности. Сеня устроил ее работать регистраторшей в поликлинику министерства.

Потом Моисей Левантовский присел к роялю и заиграл забытые старинные цыганские романсы, популярные в тридцатые годы. Августа с Семеном запели, как раньше:

Моя золотая, дай-ка я погадаю, Как на свете прожить вам, не тужа, Лучше б вам не встречаться, Не любить, не влюбляться, Чем теперь расставаться навсегда…

Другие с удовольствием подпевали.

Уже пора было расходиться, и Семен предложил последний тост:

— Дорогие друзья, мы с Авочкой рады были видеть всех вас опять, как в нашей неповторимой молодости. Теперь я буду новосел, приезжайте в гости, посмотреть, как я поднимаю целину.

Как ни радовались все весь вечер, но расставались грустно.

* * *

Последние дни перед отъездом Августа заставляла мужа ходить на осмотры к специалистам в кремлевскую поликлинику:

— Я боюсь за твое здоровье, ты похудел, ты плохо спишь. Я не отпущу тебя одного в этот Кокчетав. Что там ждет тебя?

— Авочка, милая, не волнуйся за меня, я двужильный. Я поеду один, осмотрюсь вокруг, выясню, что за работа. А потом вызову тебя. Вот именно.

— Но ты будешь забывать принимать вовремя лекарства.

— Не забуду, вот у меня бумажка — список, когда и какое принимать, все под номерами.

— Нет, все равно я должна ехать с тобой.

— Как же ты бросишь Алешку? Он один не привык. Вот именно.

— Пускай привыкает, не маленький.

— Не маленький, но непрактичный — в голове одна литература. Ты ему нужна. А я сначала буду жить в кокчетавской гостинице, и еще неизвестно, какая там гостиница. Нужник, наверное, во дворе. Вот именно. И у меня будет много организационной работы, я буду разъезжать по области. А что ты станешь делать одна? Вот когда устрою все дела и получу квартиру, тогда приедешь. А кроме того, я буду приезжать на совещания. Вот именно.

Августа вздыхала, и серые глаза наполнялись слезами — ей было жалко Семена.

В аэропорту его провожали вместе с ней Алеша и Павел с Марией. Настроение у нее было подавленное, но Семен, как всегда, шутил.

Августа сказала:

— Вот Сеня всегда так: считает, что стакан наполовину полон, когда он наполовину пуст.

— Авочка, такая уж у меня душа. У нашего сына на это счет даже есть стихи. Прочти.

Алеша продекламировал:

Когда стакан воды неполон, Оценка разная из разных уст: Кто говорит — наполовину полон, Кто говорит — наполовину пуст. Хотите, воду в нем измерьте — Оценки обе хороши; А разность отношения, поверьте, Всегда идет от полноты души.

— Вот именно, — заключил Семен, — это у меня от полноты души.

Августа продолжала свое:

— Помни, по утрам принимай таблетку аспирина и другую — от давления. Носи в кармане валидол и нитроглицерин, и принимай сразу, если почувствуешь тяжесть или боль в груди: сначала валидол, а если не поможет — бери под язык зернышко нитроглицерина. Как приедешь в Кокчетав, сразу найди себе хорошего терапевта.

Мария, медсестра, тоже вставила:

— Сеня, дело в том, что тебе надо следить за давлением. Пусть тебе почаще измеряют давление, это очень важно.

— Авочка дорогая моя, конечно я буду делать все, как ты велишь. И тебе, Машенька, спасибо, давление буду мерить. Вот именно. Не волнуйтесь.

С Павлом они обнялись, посмотрели друг другу в глаза.

Павел сказал:

— А помнишь, Сенька, как мы с тобой прощались в Рыбинске в 1918 году?

— Помню. А встретились ведь только через десять лет. Вот именно.

При Семене Августа еще сдерживалась, только в лучистых глазах и в голосе были слезы. Но когда он ушел к самолету, она не выдержала и разрыдалась:

— Боже, как тяжело!.. Мы часто расставались, когда он уезжал по рабочим делам, но никогда я так за него не беспокоилась.

Павлу с Марией было непривычно видеть рыдающую Августу, всегда такую спокойную и решительную. Алеша обнимал мать, она вздрагивала от рыданий у него на плече.

* * *

В Челябинск Семен летел на самолете новой марки «Ту-104» — первом советском пассажирском реактивном самолете. Авиаконструктор Туполев переделал его из военного бомбардировщика, сконструированного им же. «Ту-104» летел намного быстрей обычного, и было непривычно и странно, что вместо жужжания пропеллеров за бортом гудели реактивные двигатели.

В Челябинск за Семеном прислали из Кокчетава небольшой двухмоторный самолет обкома партии «Як-12». Семен попросил молодого розовощекого пилота:

— Можем мы пролететь так, чтобы я сверху посмотрел на Магнитогорск? Понимаете, в тридцатые годы я строил его. Вы, наверное, тогда еще не родились.

Пилот улыбнулся:

— Это точно, не родился. Я изменю трассу полета, но нужно разрешение начальства.

Они летели низко, Магнитогорск был окутан густым дымом от доменных печей. Семен с жадностью вглядывался в квадраты жилых кварталов и в высокие домны, вспоминал каждую из них, вспоминал, как их проектировал его друг и учитель гениальный Соломон Виленский. Перед ним разворачивались картины индустриализации и рабского труда. Уже в 1930 году Сталин приказал послать на тяжелую стройку политических заключенных: кулаков, троцкистов, священников, интеллигентов, бывших меньшевиков. Много народа полегло там.

От воспоминаний Семен почувствовал тяжесть в груди и, как советовала Августа, положил под язык таблетку нитроглицерина. Через минуту полегчало.

Они перелетели Урал, приземлились на заправку, опять взлетели, и через полтора часа пилот сказал:

— Летим над Кокчетавской областью.

Семен смотрел из окна на сплошные серо-желтые степи, которые ему предстояло поднимать и оживлять. Все выглядело голо и тоскливо, засеянных полей было мало, деревни попадались редко. Глядя на эту картину, он даже пожалел себя, подумал: «Эх ты, Сеня-Семен, куда же это тебя занесло на старости лет? Вот именно». У него не было никакого энтузиазма начинать новую незнакомую работу в шестьдесят лет. Новоселы были собраны со всей страны, они еще не сработались, у многих не хватало достаточного опыта в новой работе. Все это надо налаживать. А он знал, что обком партии станет указывать ему и контролировать его работу, этого не избежать. Поэтому в душе Семен не верил в успех начинания. Если бы не было подчиненности партийным органом, а так…

Самолет приземлился и запрыгал по кочкам примитивной взлетно-посадочной полосы. Кокчетавский аэропорт оказался простым зеленым лугом, в конце которого стояла деревянная изба — это и был аэровокзал.

Встречать Семена приехали первый секретарь обкома и председатель облисполкома — самые высокие чины. Оба на вид типичные советские бюрократы высокого ранга, оба в черных правительственных «Волгах».

— Добро пожаловать на целину. Мы приготовили для вас две комнаты в обкомовской гостинице. Где же ваша жена?

— Спасибо. Жена приедет позже, когда я здесь освоюсь.

* * *

Первое совещание в первое же утро секретарь обкома начал казенными фразами восхваления Хрущева:

— Товарищ Хрущев в последнем выступлении на пленуме ЦК партии своевременно и четко поставил задачу о преобразовании всей системы ведения сельского хозяйства, в первую очередь у нас, на целине. Нам предстоит провести укрупнение колхозов и ликвидацию машинно-тракторных станций с продажей техники колхозам. Для выполнения указаний товарища Хрущева нам предстоит организовать совнархоз, мы добьемся высоких показателей. Все это нам с вами предстоит делать.

Несколько раз услышав слово «предстоит», Семену захотелось сказать в ответ: «Я этого дела не знаю к делать не умею», но он кивал головой и молчал. После обсуждения планов, секретарь добавил:

— Должен вас предупредить — при вас будет постоянный охранник.

— Зачем? Кого мне здесь бояться?

— Есть кого. У нас в городе полно чеченцев. Вы не знаете этого народа — разбойники, крадут людей прямо на улице и потом требуют за них выкуп. Мы все живем под охраной.

Семен не знал, что Кокчетав переполнен чеченцами, но помнил, как их выселяли с Кавказа. Весь чеченский народ, как и ингушей, по приказу Сталина депортировали в феврале 1944 года, поскольку чеченцы время от времени, как известно, переходили на сторону немцев и убивали русских, которых издавна ненавидели. Этой ненависти было уже сто пятьдесят лет, она тянулась со времен покорения кавказских народов царской Россией. Часть чеченцев в начале XX века уехали в Иорданию, создали там свою общину, в религии придерживалась суфизма, мистической ветви ислама. Оставшиеся на Кавказе чеченцы, обладатели дикого и необузданного темперамента, всегда вели себя независимо, не подчинялись никаким законам, не служили в армии, не работали. До поры это терпели, но после измены на войне Сталин приказал главе КГБ Берии провести секретную операцию «Чечевица». Окружив войсками госбезопасности все поселения, врывались в дома, давали несколько часов на сбор и вывозили с Кавказа в Сибирь. Таким образом было депортировано почти полмиллиона человек в 177 железнодорожных эшелонах. Некоторые из молодых пытались сбежать и вернуться на родину, их вылавливали, ссылали в лагеря. В 1948 году Сталин издал новый секретный приказ, на неопределенный срок продлевающий пребывание чеченцев в Сибири и Северном Казахстане.

Поначалу Семен не имел с чеченцами никаких дел, он ездил по селениям и колхозам, проводя реорганизацию. Его черная «Волга» буксовала в грязи, шоферу с охранником приходилось ее толкать и вытаскивать, Семен тоже им помогал, но после этого у него болело сердце. Потом ему дали «газик»-вездеход с четырьмя ведущими колесами. Трясясь по бездорожью, он с иронией вспоминал, как ездил по Москве в правительственном лимузине «Чайка».

Вскоре после начала работы он спросил своего шофера:

— Ну, как народ поднимает целину?

— Ничего, поднимает. Только евреев понаехало — что твой Биробиджан.

— А вы что, против евреев?

— Я-то не против, мне что. Но местные никогда их столько не видали, косятся на них.

— Знаете, я ведь тоже еврей.

— Да ну? Извините, если что не так сказал. — После этого шофер предпочитал молчать.

Состав приехавших покорять целину был, действительно, очень пестрым, сюда согнали профессионалов со всей страны, лишив их привычной работы. Тут трудились теперь инженеры с производств, учителя из разных областей и республик страны, врачи. Почти половина из них были евреи. И многие так же не знали своего нового дела, как и Семен.

* * *

Семен слышал, что в городе орудует несколько банд чеченцев, враждующих между собой. Он видел чеченцев на городском рынке, они торговали всем на свете, зазывая покупателей гортанными восклицаниями. Бросалось в глаза их вызывающее поведение. Про чеченцев рассказывали дикие истории: они грабили, крали, хватали людей, за которых требовали и получали выкуп.

Главный врач детской больницы жаловалась Семену:

— Товарищ Гинзбург, вы как председатель совнархоза должны нам помочь.

— Что я могу для вас сделать?

— Понимаете, у этих чеченцев очень высокая детская смертность, умирают до пятидесяти процентов младенцев. Они губят детей и портят нам статистику.

— Почему их дети умирают?

— Потешу что эти дикари никогда не показывают больных детей педиатрам. Если врач стыдит молодых матерей, то они отвечают: «Муж не разрешает показывать, говорит: „Бог дал, бог взял“». А жен у каждого из них несколько, и мужей своих они боятся до смерти.

Однажды к Семену на прием пришел шестидесятилетний чеченец Ахмед Муратов, старшина одного из городских кланов. Держался он очень достойно, его прямая и стройная фигура выдавала бывшего всадника. Он разгладил седые усы и начал свой рассказ: попросил помочь освободить из-под ареста одного из сыновей. Семен разговаривал с ним вежливо, предложил сесть, потом спросил:

— Сколько у вас детей?

— Когда нас выслали в феврале 1944 года, у меня было семеро детей, пятеро из них были слишком малы и больны для переезда, их застрелили. Осталось двое. Но недавно старшего сына судили и сослали в лагерь. Этот у нас с женой последний сын. Она все время плачет. Я просил разных начальников, но они не любят чеченцев, не хотели помочь. Вы человек новый, может быть, отнесетесь к нам с большей справедливостью.

Его рассказ поразил Семена — потерять пятерых детей, да еще таким жестоким образом!..

— Я вам очень сочувствую. Хотя это не в моей власти, я похлопочу о вашем сыне. Но я тоже хочу просить вас об одолжении: дайте указание вашим молодым отцам и матерям, чтобы они обязательно показывали больных детей детским врачам.

Семен выяснил, что сын старика был мелким воришкой, по его ходатайству того быстро освободили.

Ахмед Муратов явился к нему с благодарностью:

— Вы теперь мой кунак. Я велел всем нашим, чтобы носили детей к докторам. Я прошу вас оказать мне честь и прийти в гости на бешбармак. У нас вам не нужна охрана, я отвечаю за вас своей головой.

* * *

Чеченцы построили для себя дома, напоминавшие их родные сакли на Кавказе. Эти жилища занимали целый район на краю города. Снаружи они выглядели бедно, но внутри были увешаны и устелены богатыми коврами.

Когда подъехала машина Семена, его встретил сын Муратова и проводил к отцу. Старик в национальном костюме — узкой куртке с газырями на груди — сидел на ковре, обложенный цветастыми подушками, скрестив ноги. Он не просто сидел, он восседал. Никто из домашних не смел к нему подойти, пока он не позвал.

Он пожал Семену руку, и по его приказу молодая женщина принесла сначала чай и лепешки. Семен огляделся и увидел, что на полках стояло несколько книг, некоторые на русском языке.

Муратов проследил его взгляд, объяснил:

— Это книги Льва Толстого и Михаила Лермонтова, единственных русских писателей, которых чеченцы любят и ценят за хорошее к нам отношение.

Он оказался довольно образованным и, пока они ели бешбармак, рассказал историю их переселения. Этот рассказ добавил красок в картину депортации чеченцев.

— Это произошло двадцать третьего февраля 1944 года, все наши селения неожиданно окружили войска госбезопасности. Они врывались в дома, устраивали обыски, отбирали ружья и кинжалы. Всем давали два часа на сборы, позволяли брать только самое необходимое. Потом забили нас в тесные вагоны для скота — без еды и питья. Мы спрашивали, куда нас везут, отвечали одно: на восток. Кто пытался убежать или сопротивлялся, тех расстреливали. Из высокогорного аула Хайбах не могли вывести народ, потому что все пути были заснежены. Тогда их согнали в конюшню и сожгли заживо, семьсот пять человек погибло. Командовал там грузин, полковник Гвишиани. Теперь его сын — член правительства у вас в Москве. Но мы его достанем.

А всего при депортации погибло семь тысяч чеченцев. Везли нас долго, два месяца, по дороге умерло от холода и голода еще много людей. И вот из наших теплых гор, богатых травами и деревьями, нас привезли на голую, абсолютно чужую землю, в степи возле Кокчетава, Кустаная и Павлодара. Стоял ужасный холод, дули ледяные ветры, но для нашего жилья ничего не было подготовлено. Люди умирали тысячами, особенно дети. Мы тогда поняли: русские нас не только выселили, они обрекли наш народ на полное вымирание.

Ну, постепенно, за годы, мы переселились в города, отстроили для себя районы, живем тут, как в гетто. Мы в постоянной конфронтации с местными жителями, они считают нас чужаками, ворами и грабителями. Но мы никому не хотим зла, единственное, чего мы хотим, это вернуться к себе на родину, на Кавказ.

Семен смотрел и слушал с сочувствием, которое хозяин быстро заметил. Тогда он подошел к полке, взял одну из книг, «Хаджи-Мурат»:

— Вот что писал ваш Толстой про нас, чеченцев, когда солдаты русского царя захватили и разрушили наш аул, а потом люди туда вернулись. Послушайте: «Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким естественным чувством, как чувство самосохранения».

Семен слушал Муратова и думал: «Действительно, описанные Толстым век назад чувства чеченцев к русским остаются такими же непримиримыми, и даже становятся еще хуже. Наверное, еще много будет столкновений с чеченцами. Невозможно понять, как мог Сталин решиться на такое зверство, насильственно переселить целый народ с его земли и отправить на верную гибель. Изгонять весь народ с его родины — это преступление библейского масштаба. Кому, как не евреям, знать эго? Ведь и еврейская диаспора образовалась, когда римляне насильственно изгнали евреев из их родного Иерусалима. И потом это положение дел держалось почти две тысячи лет, до 1948 года, когда образовался Израиль. Чеченцы, конечно, народ диких нравов, они никогда не уживались с русскими и не смогут питать к русским доверия за все притеснения и это изгнание. Но мы, евреи, люди цивилизованные, давно ассимилированные, живем общими с русскими интересами, делаем общее с ними дело. Хотя евреи тоже испытали на себе в России много притеснений, но все-таки мы надеемся, что теперь, после Сталина, отношения русских С нами улучшатся. Надеемся. А если притеснения будут продолжаться?.. Что будет тогда?..»

* * *

В конце 1957 года Кремль все-таки разрешил чеченским изгнанникам возвратиться на свою землю и восстановил их положение как автономной республики.

24. Поэт-полукровка Алеша Гинзбург

После отъезда Семена в Кокчетав Алеша скучал по отцу, а Павел скучал но уехавшей в Албанию дочери. Дядя и племянник стали проводить вместе больше времени. Павлу хотелось понять новое поколение, выросшее без него, и он с интересом присматривался к племяннику. Высокий и кудрявый Алеша стал настоящим сыном своих родителей: это был тип мечтателя, наделенного художественным воображением (эта черта и талант поэта достались ему от матери), а от отца ему достались организованность и деловитость. И от обоих родителей он перенял чувство юмора.

Теперь Павел с удовлетворением замечал в племяннике черты интересной личности — волевого человека, интеллигентного, начитанного, скромного. Но одно преследовало его с детства — его еврейская фамилия Гинзбург. Августа рассказывала Павлу:

— Когда в шестнадцать лет Алеше подошло время получать паспорт, на семейном совете мы решили, что он должен быть записан русским — по матери, и я предложила ему носить мою фамилию Клычевская. В нашей стране легче продвигаться по жизни с русской фамилией, чем с еврейской. Но Алеша проявил смелость и упорство и захотел остаться Гинзбургом. Он сказал: «Я чувствую себя русским, потому что у меня русская мама и я носитель русской культуры, но я хочу носить фамилию отца и не собираюсь приспосабливаться в угоду антисемитским взглядам, не хочу подчинять этому свое имя. Фамилия Гинзбург — это часть моего происхождения, и я ее сохраню как протест против традиции скрывать свое происхождение. Мой отец — достойный человек, я не хочу ничем его задевать и расстраивать».

Семен был очень тронут, обнял Алешу, в глазах у него стояли слезы:

— Спасибо, сын. Но жизнь с еврейской фамилией может оказаться нелегкой. Мама предложила это, чтобы тебе не было трудно в будущем.

— Все равно, я хочу остаться Гинзбургом.

Алеша никогда нигде не упоминал о высоком положении отца — мало ли людей с фамилией Гинзбург! Рассказав об этом, Августа добавила:

— Я рада, что в Алеше есть чувство борца за свое достоинство. Это чем-то напоминает мне гордость Тараса Бульбы; помнишь его фразу: «Не хочу, чтобы люлька досталась вражьим ляхам»[33]? Это выражение гордости. В Алешином проявлении гордости я нахожу следы твоего раннего влияния на него. Спасибо тебе.

* * *

Алеша называл дядю как родители, Павликом, и охотно делился с ним своими мыслями:

— Понимаешь, две мои половинки, русская и еврейская, абсолютно мирно уживаются внутри меня. Мне даже интересно, что во мне есть корни двух национальностей и я унаследовал черты и той и другой. Я думаю так — от евреев мне досталась любовь к знаниям, острота вечного беспокойства, стремление добиваться своего, а от русских я получил то, чего евреям не всегда хватало — решительность характера. Так я думаю сам, но раз моя фамилия Гинзбург, меня все равно считают евреем. А если официальные лица заглядывают в паспорт и видят там запись «русский», то ухмыляются, для них я «гнилой» русский, подпорченный еврейской примесью. А знаешь, сколько теперь нас в России, так называемых «полукровок» или «половинок», смеси русских с евреями? Сотни тысяч, если не миллионы. И где только нас, полуевреев, не напихано — в науке, в искусстве, на производствах. Мы, половинки, теперь уже демографическое понятие. Большинство вынужденно скрываются под русскими фамилиями, но и на них тоже смотрят косо. Но, конечно, все мы русские, потому что выросли в русской среде.

Павел добавил:

— Да, национальность не только в крови, она еще и в направлении духовного развития.

Поэт Василий Жуковский был турком по матери, а первый революционер Александр Герцен был по матери немцем — и оба они выдающиеся русские. Но когда в 1934 гаду в нашей стране ввели паспорта с пятой графой, сразу поставили на евреев метку.

— У меня в паспорте написано «русский», но этому не верят, потому что я — Гинзбург.

Алеша был членом Союза писателей, но печатался мало, поэтому работал в издательстве «Искусство». Стихи он писал с детства. В 1935 году, когда ему было всего семь лет, Павел повел его в районную библиотеку на встречу детей с известным еврейским детским поэтом Львом Квитко. Вечер превратился в настоящий праздник и произвел на Алешу глубокое впечатление. Отсюда пошло начало его творчества. Очевидно, было в нем врожденное чувство ритма, он сочинял стихи ритмичные, со звучными рифмами, легко запоминающиеся, как раз то, что нужно для детского восприятия и воображения. Его стихи понравились Корнею Чуковскому, он отдал их в печать и редактировал первую Алешину книгу «Понарошки для детей».

— Пока печатают только мои стихи для детей, — горько говорил Алеша Павлу, — да и то неохотно, из-за фамилии. Редакторы говорят, что родители не любят покупать книги поэта с такой фамилией, редакторы берут их неохотно. Еще я пишу много эпиграмм на политические темы. Это опасное дело, но мне оно доставляет удовольствие.

— Мне нравятся твои эпиграммы, нравится, какой ты вкладываешь в них юмор. Юмор — это свойство наблюдательности, — сказал Павел.

Алеша всегда прислушивался к Павлу, считался с его вкусом знатока.

— Да, эпиграмма как форма стихотворчества у нас не в почете, даже в загоне. Но люди любят эпиграммы, переделывают их на частушки, распевают, смеются. Я стараюсь писать с юмором и пускаю их в народ с помощью приятеля, верного человека. В России всегда была популярна поэзия, и русские всегда любили острые политические эпиграммы. Мои стихи ходят в народных пересказах, но никто не знает автора.

— Это хорошо, что имени не знают, хуже будет, если про тебя узнают! — воскликнул Павел. — Но ты копи эти стихи, возможно, когда-нибудь станешь известен как автор политической сатиры, народный поэт.

Алеша грустно откликнулся:

— Народный поэт… Эпиграммы — это не совсем то, что я хочу писать в будущем. Для творчества нужна интеллектуальная свобода, а у нас ее нет. Недавно я отдал в журналы стихотворение:

Пророк Эзра[34]
От стен Вавилона в Иерусалим Еще не водил караваны Салим; Он шел, где течет полноводный Евфрат, Пока над рекой не спустился закат, Пять тысяч верблюдов, под грузом тюков, Пригнули колени — спустить седоков. Сто дней уже шел караван по пути, Пытаясь дорогу к Леванту найти. Персидский Владыка, всесильный, как Бог, Который в боях покорил весь Восток, Которому титул Великого дан, Послал в Иудею большой караван. Зачем? Не дознался погонщик Салим. Верблюды покорно шагали за ним. На третьем — раввин, с изумрудным кольцом, Которого звали искусным писцом, Который законов был первый знаток. Он ехал послом на родимый порог. Царь Дарий послал его в Иерусалим, Пять тысяч помощников ехали с ним — Евреи, что жили в изгнанье, в плену, Теперь возвращались в родную страну. Но был Соломона разрушен там Храм, И веру теряли евреи все там. Под вечер остыл раскаленный песок, Раввину Салим слезть с верблюда помог, Раскинул под пальмой широкий шатер, Зажег перед входом пахучий костер. И свитки писаний принес из тюков; Сгустились над берегом тени веков, Багровое солнце за тучи зашло, Раввин положил пред собою стило, Молился и думал, и думал опять, И начал на свитке законы писать… Погонщик Салим никогда не узнал, Что это он Библию людям писал.

Павел слушал напряженно, с интересом:

— Элегантные стихи, Алешка. Картину этого путешествия Эзры ты обрисовал очень ярко. Как историк могу сказать, ты четко описал образы и обстановку древности. И верблюдов было пять тысяч, это верно. Эзра, действительно, единственный известный по имени из авторов Ветхого Завета. Если это напечатают, стихотворение получит широкий резонанс.

— Если напечатают… — иронически повторил Алеша — Я показал это нескольким редакторам, все в один голос сказали: нам не нужны стихи на религиозные темы, да еще с вашей фамилией. Я объяснил, что это не религиозная тема, а историческая. А мне ответили: цензура Главлита не пропустит религиозную эпопею на еврейскую тему, да еще написанную автором с еврейской фамилией. Понимаешь, их не устраивает не только моя фамилия, но еще больше — еврейская тематика. В нашем многонациональном государстве печатают на разные национальные темы — таджикскую, украинскую, грузинскую, какую только не назови. Но что разрешено другим, евреям запрещено, еврейская тематика совершенно исчезла из нашей литературы.

Павел ответил:

— Я понял это, вернувшись после шестнадцати лет заключения. В тридцать втором году в Большой советской энциклопедии истории еврейского народа было посвящено сто семнадцать страниц. И я был одним из авторов. Но недавно я взял посмотреть последнее издание энциклопедии от пятьдесят второго года и увидел, что статья о евреях и их истории занимает всего две страницы. Евреев в Советском Союзе около трех миллионов, больше, чем многих других национальностей, но их историю всячески замалчивают, еврейской темы в печати совсем нет.

Алеша грустно вздохнул:

— Объясни мне, откуда в современном образованном русском обществе так много скрытого антисемитизма и будет ли когда-нибудь покончено с ним?

Павел отрицательно покачал головой:

— Нет, Алешка, совсем покончено не будет, погромы устраивать побоятся, но и жить свободно евреям не дадут. В России корни антисемитизма тянутся из глубокой истории. Но за века изгнания у евреев выработалась особая способность к быстрой ассимиляции. Во время революции семнадцатого года и сразу после нее многие евреи играли видную роль в молодом советском обществе. Затравленные несправедливостью, они вырвались на простор революционных волн и стали бороться за новый строй. Масса молодых евреев двинулась в крупные русские города и в университеты. И мы с твоим отцом были среди них. Мы считали, что в России наступило равноправие, и присоединились к жизни советского общества с горячим пылом. В тридцатые годы нам казалось, что русское общество приняло в себя образованных евреев как русских интеллигентов.

Алеша вставил:

— Да, но мои сверстники уже следующее поколение интеллигентных евреев и полуевреев, не как вы, «первопроходцы русской культуры». Но и нас не считают «своими».

— Да, это потому, что партийный аппарат коммунистов, от Хрущева до последнего писаря, считает евреев гражданами второго сорта, «не нашими», и все время ставит им палки в колеса. Им их сограждане-евреи непонятны и неприятны, они им мешают. Отличие от прошлого теперь только в том, что еврейский вопрос перешел с главной улицы в закоулки. Да на самом деле это уже не вопрос, а утверждение.

25. Эпиграммы Алеши Гинзбурга в самиздате

Политические эпиграммы Алеши все шире расходились по Москве, их со смехом повторяли друг другу люди, но только с оглядкой и лишь в тесных компаниях: пересказывать их было игрой с огнем, если узнают автора и распространителя, посадят.

Моня сказал Алеше:

— Знаешь, старик, с советской властью шутки плохи. Наша е..аная госбезопасность все бдит и все звереет. В конце концов, за нашу с тобой интеллектуальную игру мы попадемся: ты за сочинения, я — за распространение. По головке нас не погладят. Тогда и мы пропадем, и все твое творчество пропадет.

Алеша понимал опасность:

— Значит, надо что-то придумать. Ты на это мастер.

— Я уже придумал: вместо устного распространения будем передавать эпиграммы в самиздат для подпольного опубликования, без имени. И стихи не пропадут, и мы тоже. По крайней мере, больше надежды.

Самиздат было новым понятием, еще только входившим в жизнь.

Алеша улыбнулся:

— Что ж, самиздат — это старинное русское изобретение. Когда Лермонтов написал на гибель Пушкина стихи «Смерть поэта», они тоже не были опубликованы, а расходились в списках по рукам.

— Верно, но они расходись под его именем, и за это его наказали ссылкой на Кавказ. Теперь посылают намного дальше, — возразил Моня и добавил: — Я уже наладил связи с одной московской интеллигентной еврейкой. Она энтузиаст-одиночка, перепечатывает запрещенные стихи и рассказы и раздает своим знакомым, а те снова перепечатывают и раздают своим. Так она создает читательскую аудиторию.

* * *

С начала 1960-х годов самиздат стал евангелием для всех недовольных режимом, формой подпольного протеста. В самиздате крылось зарождение нового и еще невиданного в Советском Союзе явления — диссидентства. Как большая река начинается с вытекающего из-под земли маленького родника, так самиздат начался трудами одной москвички — Фриды Вигдоровой. Она первой стала печатать и распространять недозволенную цензурой литературу. Одинокая энтузиастка, она проводила ночные часы, быстро перепечатывая то, что тайно смогла достать на короткий срок.

В те годы еще не было ксероксов, копии делались на пишущих машинках через тонкую бумагу — копирку. В торговле недавно появилась новинка — портативные пишущие машинки. Своих, советских, пока производили мало, они быстро ломались, плохо печатали, деликатная техника была не по силам родной промышленности. Из Восточной Германии (ГДР) закупили элегантные серебристые портативные машинки фирмы «Erica» и пустили в широкую продажу. Стоили они довольно дорого, многим такая покупка была не под силу. Но писатели, журналисты и ученые могли их купить и наконец заменить старые массивные «Ундервуды» эпохи нэпа надежной современной продукцией. Постепенно пишущие машинки стали входить в быт.

Главное, в эту новую машинку легко можно было закладывать и печатать под копирку четыре-пять экземпляров. И вскоре на них начали перепечатывать запрещенную литературу. Поэт и бард Александр Галич даже пел в одной из песен:

«Эрика» берет четыре копии. Вот и все! А этого достаточно!

Этого, конечно, было недостаточно, но каждый, кто получал одну из копий, снова перепечатывал ее в четырех экземплярах — и так далее. Получались сотни перепечаток, которые могли читать тысячи людей.

Не самая богатая женщина Фрида Вигдорова купила такую машинку, с мелким шрифтом, чтобы на листе помещалось больше текста, и стала распространять стихи и рассказы запрещенных поэтов и писателей.

Моня узнал о ней от знакомого, увидав у него в руках машинописный сборник каких-то стихов:

— Что это?

— Стихи Осипа Мандельштама.

— Мандельштама? Они же запрещены. Где ты достал?

— Секрет.

— Но не от меня же.

И по цепочке тех, кто передавал друг другу перепечатки, Моня дошел до Фриды Вигдоровой. Он принес ей несколько плохо напечатанных на отечественной машинке стихотворений Алеши со своими комментариями, без подписей, и через несколько дней получил от нее маленькую подшивку, всего четыре экземпляра.

— Сколько я вам должен? — спросил он.

— Я за это деньги не беру.

— Но я бы хотел отблагодарить вас.

— Тогда принесите мне хорошую бумагу, только тонкую, и копирку.

* * *

Самиздат с самого начала держался на отсутствии денежного интереса, люди тратили свой труд, свободное время, ночами выполняли работу, за которую ничего не получали, кроме возможных преследований. В этом был секрет малозаметного существования самиздата. Агенты КГБ его долго не замечали, считали, кому нужно перепечатывать и рисковать ради какой-нибудь ерунды? Ведь если есть знакомства или деньги, то же самое можно сделать в типографии. Но они не понимали, что именно индивидуальной ручной перепечаткой можно распространять то, что человеку интересно, ради чего он готов рисковать. Поэтому самиздат постепенно становился выразителем художественной, политической и общественной мысли.

Первым самиздатским литературным журналом был «Синтаксис», напечатанный в 1959 году в трехстах экземплярах. Редактором выступил А. Гинзбург (Алешин однофамилец). Самиздат стал широкой сетью с разветвленной структурой в Москве, Ленинграде, Новосибирске и особенно в Одессе. Там физик Петр Бутов и экономист Вячеслав Игрунов (оба одесские евреи) стали собирать подпольную библиотеку самиздата. Бутов был хранителем, ему важно было, чтобы литература сохранилась. Игрунов был сторонником распространения, он создал информационный центр. В середине 1960-х годов самиздат стал источником диссидентского мышления и значимым общественным явлением. В Одессе даже школьники стали создавать подпольные антисоветские кружки.

Из Одессы создатели самиздата установили контакты с другими городами — Симферополем, Николаевым, так сформировались филиалы библиотек. В них устраивали обмен самиздатскими книгами и давали возможность обменяться мнениями самим читателям. В Одессе занимались библиографической деятельностью, подготавливали тематическую картотеку по разным вопросам. Существовали также ленинградский архив и библиотека Маркова в Обнинске под Москвой.

Моня Гендель собирал и хранил в чулане на даче в Малаховке свои анекдоты, Алешины эпиграммы и все, от чего пахло антисоветчиной. Многое из собранного он раздавал своим соседям евреям, от них эти вещи расходились по всей стране. Вскоре Моня наладил связи с активистами евреями из Харькова и Одессы, у него там были родственники и приятели. Они тоже собирали и издавали все подпольное.

С типичным одесским акцентом они говорили:

— Так и что вы, Монечка, хотите, чтобы ваши хохмы и злободневные стихи прожили долгую жизнь? Так имейте в виду: без нас этого у вас не получится. Пройдет всего пара-тройка лет, и ваши стихи и хохмы потеряют свою остроту и ясность — люди перестанут понимать их значение. В России в прошлом веке были поэты, писавшие ой-ой какие острые политические эпиграммы. Но кто их помнит и понимает теперь? Азохен вэй. А вот наш самиздат может прожить долго, и стихи и хохмы в нем переживут нас.

Моня со смехом, копируя одесскую интонацию, пересказал это Алеше:

— Поэтому, Алешка, ты сочиняй, а я буду писать сопровождающие объяснения для одесситов. Когда-нибудь это может стать энциклопедией нашего сраного времени. Начнем прямо с так называемых советских «демократических» выборов, когда предлагается всего один кандидат. Вот мой анекдот: «Демократия началась с самого сотворения мира, когда бог в раю подвел к Адаму Еву и сказал ему: выбирай!»

Алеша тут же сочинил:

Есть единый кандидат — Выбирай, хоть рад не рад. Вот какая, братия, В России демократия!

КУКУРУЗА. В начале 1950-х годов Хрущев со всей своей деревенской мужицкой энергией занялся внедрением кукурузы в сельское хозяйства страны. В прессе подняли «кукурузный бум», журналисты по указке партийных боссов писали о ее многочисленных преимуществах, местные власти в районах давили на крестьян, старались угодить Хрущеву и выйти по показателям вперед. Но почва и климат во многих регионах страны были неподходящими, крестьяне выращивать кукурузу не привыкли, она росла плохо, скот стал вымирать от голода. Крупы исчезли с прилавков магазинов. За два года хрущевская инициатива потерпела крах и нанесла громадный ущерб сельскому хозяйству. Алеша написал по этому поводу частушку.

Надрывал Никита пузо, Чтоб сажали кукурузу, Но сбежала кукуруза Из Советского Союза.

РЯЗАНСКИЕ ДОЯРКИ. Многие партийные функционеры изо всех сил старались выслужиться перед Хрущевым. Секретарь рязанского обкома партии Ларионов в 1959 году рапортовал о небывало высоких поставках мяса и удоях молока, в три раза превышавших намеченный план. Хрущев сам поехал туда, ходил в коровники. Довольный, он много хвалил Ларионова и доярок на митингах, ставил их в пример другим, их наградили званием Героя социалистического труда. И вдруг выяснилось, что успехи рязанцев были обманом. Чтобы угодить Хрущеву, Ларионов скупал мясо и молоко в соседних областях за счет колхозных средств и выдавал за свои достижения. Получился скандал, награды отобрали, Ларионова сняли, он покончил жизнь самоубийством.

Алеша написал:

На Рязани все готово К посещению Хрущева, Всем коровам там хвосты Вымыли для красоты, И Хрущев от восхищения Вытер слезы умиленья. Наградить велел тогда: Всех — в герои соцтруда. Удивляются доярки На хрущевские подарки: И ведра не надоили, А награды получили.

НОВОСТРОЙКИ БЕЗ ИЗЛИШЕСТВ. У тысяч семей новость: из бараков и коммуналок людей переселяют в пятиэтажные жилые дома из готовых бетонных блоков. На каждого гражданина полагалось восемь квадратных метров жилой площади. Хрущев гордился своей инициативой и часто упоминал в выступлениях «новостройки без архитектурных излишеств». Эта слова стали поговоркой, в 1960-х годах люди со смехом повторяли по разным поводам: «без архитектурных излишеств». Из-за спешки строительство было низкого качества — щели в окнах и дверях, стыковка панелей тоже зачастую со щелями, окраска низких входных дверей и панелей в подъездах грязно-серого цвета.

Первая радость новоселов быстро улетучивалась при виде дождя и снега, с ветерком гулявших по квартире. Моня Гендель пустил серию шуток: «Это наши малогабаритные обстоятельства — протянешь руку и достанешь потолок. А в кухне семья не помещается — приходится есть в две смены. К тому же эта хрущевская кухня слишком узка для широких бедер советской женщины. В ванной стульчак туалета подпирает сидячую ванну, а крохотный умывальник нависает над тем и другим. Что это — для мытья или для сранья? Хрущев догадался соединить ванную с туалетом, осталось только соединить пол с потолком. Все такое крохотное, что для ребенка надо заводить горшок с ручкой внутри, чтоб не выпирала».

Алеша написал:

В новостройках без излишеств Шум вселения и пиршеств. — Вы довольны ли? — Еще бы, Из трущобы мы в хрущобы, Этот малый габарит Нам о многом говорит. В наших старых коммуналках Все мы жили, как на свалках. Нынче в каждой из квартир Совмещенный есть сортир. Но не можем мы понять, Что в нем — мыться или срать? И назвали, как ни странно, Эту комнату «г(е)ванная».

И привились в народе названия «хрущобы» и «г(е)ванная».

ЕГИПЕТСКИЙ ПРЕЗИДЕНТ — ГЕРОЙ СОВЕТСКОГО СОЮЗА. В 1956 году второй президент Египта Насер закрыл Суэцкий канал, вызвав тем самым войну с Англией, Францией и Израилем. Египтяне войну позорно проиграли, но Хрущев поддержал Насера, оккупационные войска ушли. Насер объявил в Египте социалистический курс. Алеша написал по этому поводу:

Говорит арабский люд: — Мне верблюд, тебе верблюд. Мой насер и твой насер На хрущевский СССР. Где террор и деспотизм — Это наш социализм.

Но в 1958 году Хрущев дал Египту большой денежный заем для строительства Асуанской плотины на реке Нил. В Египет послали строителей, а с ними военных советников и оружие. Хрущев поехал в Египет, в русских газетах шла кампания восхваления Насера, печатали его фотографии в обнимку с Хрущевым. На радостях Хрущев наградил египетского президента званием Героя Советского Союза и вручил ему орден Ленина и медаль «Золотая звезда».

Людям не нравилось непонятное сближение с Египтом, а награждение Насера возмутило всех.

Алеша написал:

Расскажу вам, как Насер Стал героем СССР: Чтоб себя вооружить, Он с Никитой стал дружить И схватил большой заем За объятия с Хрущем. Будет праздник в Асуане, А у нас — дыра в кармане.

ХРУЩЕВСКИЙ ЛОЗУНГ. В неустойчивой хозяйственной и материальной ситуации Хрущев неожиданно выдвинул бывший когда-то популярным бравурный лозунг: «Советский Союз стоит как утес». Руководителям политических семинаров вменялось в обязанность спрашивать слушателей: «Как стоит Советский Союз?» Большинство не знали, что сказать, люди мялись и молчали. Оказывается, все обязаны были точно повторять слова «как утес».

Алеша написал:

Однажды в горячке Хрущев произнес: «Советский Союз стоит как утес!». И все мы обязаны, как попугаи, За ним говорить, про утес повторяя. Но хочется нам разобраться в вопросе, Кто лучше устроен на этом утесе? Тому там житуха привольная ныне, Кто крепко уселся на самой вершине. А тем, кто висит на уступах утеса? ………………………………………… Не спрашивай лучше второго вопроса.

26. Рупик Лузаник в Карелии

Компания молодых врачей, которая была на проводах у Лили, разъехалась на работу по направлениям комиссии: Тариэль Чогадзе уехал в Абхазию, Боря Ламперт — в Казахстан, а Рупик Лузаник — в Карелию. Поезд «Москва — Мурманск» прибыл в столицу республики Петрозаводск глубокой ночью, транспорт не работал. Рупик на себе тащил два тяжелых чемодана, один из которых был наполнен медицинскими книгами.

Заспанная дежурная в гостинице «Северная» хмуро пробормотала:

— Местов нету.

Рупик просидел остаток ночи в кресле в вестибюле, в сонном полузабытьи ему чудилось, что он уже работает в большой больнице. Утром он умылся и побрился в общей ванной комнате, сдал чемодан на хранение и повязал галстук, чтобы явиться к месту назначения как настоящий доктор. В Министерство здравоохранения он шел вдоль проспекта Ленина. Город предстал перед ним во всей красе: деревянные дома и лишь несколько каменных двух-трехэтажных зданий на главной улице. Встречные казались мрачными, не было видно ни одного улыбающегося лица. Вдали блестело большое Онежское озеро.

Рупик думал: «Все-таки это город, неплохо бы остаться здесь, да только вряд ли оставят». Вспомнил, что ему приснилась большая больница. Куда его пошлют, что предложат?

Министерство здравоохранения оказалось двухэтажным деревянным строением, там же помещалось и фельдшерское училище. Заведующая кадрами встретила его неприветливо. Рупик удивился, неужели нельзя улыбнуться только что приехавшему молодому специалисту? Она хмуро взяла направление, зарегистрировала и вернула со словами:

— Поедете работать терапевтом в районный город Пудож.

Рупик вздохнул, эх, не вышло остаться в Петрозаводске. Он взглянул на карту республики за спиной начальницы и увидел, что Пудож находится за Онежским озером, в стороне от дорог.

— Как туда добираться?

— Отправим вас санитарным самолетом. Но теперь там разлив, самолеты не садятся, гидропланы пока тоже. Придется вам переждать пару недель здесь.

Рядом с министерством Рупик увидел довольно красивое двухэтажное каменное здание с вывеской «Республиканская больница». Вот она большая больница, да только не для него. Он решил зайти, познакомиться с кем-нибудь из местных врачей, может, они расскажут ему про Пудож. Через вестибюль проходил высокий молодой мужчина во врачебном халате, увидел растерянного прилично одетого молодого человека, подошел и мягко улыбнулся:

— Вы новоприбывший доктор?

Рупик обрадовался первой улыбке:

— Да, только что приехал.

— Сразу видно. Меня зовут Марк, Марк Берман, я рентгенолог в этой больнице. Вы откуда?

— Из Москвы. Имя мое Руперт, Руперт Лузаник, но все зовут меня Рупиком. Я получил направление в город Пудож, но мне сказали, что временно туда нет пути.

— Хотите посмотреть нашу больницу?

И Марк повел его по двум этажам, стал знакомить с врачами, называл их:

— Это Фаня Левина, травматолог, это Сеня Шварцер, гинеколог. Это Анатолий Зильбер, наш первый анестезиолог, это Сеня Хенкин, уролог. Это Семен Кацнельсон, отоларинголог, это Эдик Эпштейн, фтизиатр.

Рупик удивился: все молодые врачи были евреями. Он осторожно спросил об этом Марка, тот опять улыбнулся с хитрецой:

— Бросается в глаза, что много евреев? Все выпускники ленинградских институтов, но там евреев не оставляли, распределили сюда. Карелия полна врачей-евреев. Мы называем ее «край непуганых евреев». Антисемитизм здесь совсем не чувствуется. Основателем карельской медицины был хирург Михаил Давыдович Иссерсон, еврей, как вы понимаете. Он в начале века, еще до революции, построил эту больницу. Его все уважали, так и повелось, что здесь нет настроя против евреев.

— Ой-ой, как хотелось бы мне остаться работать здесь!

Марк подумал с минуту:

— Знаете, у нас как раз двое уехали на усовершенствование, нам нужна помощь. Раз вас задерживают, я поговорю с начальством, чтобы вы поработали для прохождения стажировки.

И Рупик временно остался работать в Петрозаводске, все-таки сбылся его сон о большой больнице.

* * *

Старшее поколение врачей состояло из местных жителей, обладателей большого практического опыта, у них можно было многому научиться. А молодые все были дружны между собой и работали с энтузиазмом. Мягкий по характеру Рупик, старательный, дружелюбный, вникал во все с интересом и понравился всем, говорили: пришелся ко двору. А когда прошел слух, что он знает английский, немецкий и польский языки и читает медицинские новости в иностранных журналах, к нему прониклись уважением и часто просили перевести статьи. Так Рупик обзаводился новыми знакомствами и друзьями.

Жить ему пришлось пока в гостинице, в общем номере на четверых. Соседи — командировочные карелы из деревень и поселков, в город приезжали по разным делам, но одно дело у них было общее: вечером все напивались в номере, буянили, ругались, даже затевали драки. Бывало, в драке или спьяну они сваливались на постель Рупика, старавшегося заснуть в этом шуме. Он отталкивал их, но не вступал в пререкания — бесполезно, да и небезопасно.

Рупик был домоседом, его привычное состояние — читать, думать, слушать музыку. Ему хотелось обдумывать то новое, что он видел в больнице и в жизни провинции. Но можно ли думать в таких условиях? Надо скорей поменять жилье, но как?

Все молодые врачи снимали комнаты, жильем никого не обеспечивали. Рупик, привыкший к жизни с родителями в Москве, поражался, до чего бедно и плохо они жили. При низкой зарплате все вынужденно подрабатывали в поликлиниках на полставки и еще на четверть ставки ночными дежурствами. Все равно этого не хватало, и они занимали деньги друг у друга — до получки. И вообще жизнь в провинции была намного бедней московской, прилавки в магазинах пустовали, за всем стояли очереди из унылых людей.

С переговорного пункта на почте Рупик звонил родителям, и, хотя не жаловался, они почувствовали беспокойство, и вскоре на несколько дней приехала его взволнованная и энергичная мама. Но нельзя же маме тоже жить в общей комнате, и Марк Берман помог снять для нее отдельный номер.

Выйдя из вагона, она глянула на сына:

— Боже, какой ты бледный, как похудел! Я привезла теплые вещи и продукты.

На другой день она пошла по улицам и сумела снять сыну временное жилье — маленькую комнату с круглой дровяной печкой в деревянном доме с мезонином, ход через кухню. Там в клетке сидели куры и висел рукомойник-бачок с тазом для слива. Уборная в холодной прихожей, с деревянной дыркой над выгребной ямой. Рупик поражался: до чего же примитивен быт в этой республиканской столице.

Старушка хозяйка поставила условия: воду в умывальник он должен сам приносить в ведрах из напорного крана на улице, за дрова платить отдельно, колоть их сам.

Рупику понравилось, что одно окно его комнаты выходило на крутой обрыв с красивым видом на Онежское озеро. Они с мамой купили простую и дешевую мебель: матрас (Рупик положил его на кирпичи), платяной шкаф и даже маленький письменный стол. И еще мама привезла радиоприемник и проигрыватель с его любимыми долгоиграющими пластинками.

Устроив его быт, мама уехала. На прощанье уже на перроне вокзала грустно сказала:

— Умоляю тебе: только не женись на провинциалке.

— Ой-ой, мама, что ты! Да я и в мыслях этого не имею.

— В мыслях у тебя этого нет, но женщины умеют так опутать, что мужчины делают разные глупости. Будь с женщинами очень осторожен, особенно на работе. Эти медицинские сестры вечно разносят сплетни и ловят молодых мужчин. И еще, не связывайся с русскими девушками. Я знаю, здесь много евреев, если попадется симпатичная еврейская девочка, то это еще ничего.

— Да ладно тебе, мама. Причем тут национальность?

— Слушай мать, я тебе плохого не желаю.

* * *

Теперь после дня работы Рупик наконец мог спокойно сидеть, думать и писать в своей комнате. В печке трещали дрова, за дверью кудахтали куры, а он слушал симфонии и передачи «Голоса Америки» и Би-би-си — здесь их почти не глушили. Иногда по вечерам он приглашал врачей — слушать классическую музыку. Бывшие ленинградцы, они все ее любили, а послушать было негде. Возглавлял эту компанию веселый и добродушный Марк Берман. Они пили чай, иногда вино, много смеялись, скромное угощение не мешало наслаждаться счастьем своей молодости.

На одной из врачебных конференций Рупик познакомился с Ефимом Лившицем, врачом из другой больницы. Лившиц делал короткий научный доклад и поразил Рупика эрудицией и энциклопедическими знаниями. Рупик заговорил с ним и сразу пригласил его к себе:

— Хотите послушать скрипичный концерт Мендельсона в исполнении Ойстраха?

Оказалось, что Лившиц прекрасный знаток музыки. Они подружились и во время встреч много говорили о медицине и музыке. Лившиц был старше на десять лет, но институт закончил недавно. Он рассказывал:

— Я воевал, был зауряд-врачом, то есть после четвертого курса, врачом без диплома. А доучился я уже после демобилизации. Хотел остаться в аспирантуре на кафедре патологии, и профессор хотел меня оставить. Но не оставили из-за пятой графы — фамилия Лившиц в наше время не подходит ученым кругам. Не помогло даже, что я член коммунистической партии. Партийный еврей — все равно еврей.

Рупик поразился, осторожно переспросил:

— Ой-ой, Фима, неужели ты член партии? — Сам он не любил партию, и ему казалось, что образ такого умного человека, каким был Ефим, не вязался с принадлежностью к ней.

— Да, так уж получилось. Но я коммунист-невольник, вступил в партию не по своей воле. В войну я был студентом медицинского института в осажденном Ленинграде, ужасным дистрофиком, весил всего сорок шесть килограммов. Меня с трудом отходили, выкормили, послали служить на фронт младшим полковым врачом, на войне врачи очень нужны. И уже под конец войны ко мне в медпункт явились два солдата с жалобами на сильный кашель и слабость. Я послушал их, у обоих воспаление легких, и послал солдат в госпиталь. На другой день их рота была почти полностью уничтожена в бою немцами, а эти двое остались в живых, оба оказались евреями. В каждой дивизии был особый отдел, евреям не доверяли. Начальник, матерый гэбист, вызвал меня, наорал: «Ты, Лившиц, спасаешь своих евреев!» — и приказал отдать меня под военный трибунал. Мне грозило наказание, расстрел, который заменяли на штрафной батальон. А штрафбаты всегда пускали в атаку впереди всех, на верную смерть. Я совершенно не представлял, что мне делать. Снисхождения к еврею, который освободил от боя двух других евреев, я не ждал. Но об этом истории узнал замполит дивизии Бердичевский, тоже еврей. Он пришел ко мне в арестантскую и сказал: «У тебя одна возможность остаться в живых: вступить в партию. Как члена партии тебя судить не станут». Я отказывался, говорил, что моего отца расстреляли коммунисты, я вырос без особой любви к ним. Но он заорал: «Неужели ты выжил в блокаду Ленинграда только затем, чтобы теперь подставить свою голову под пулю? Пиши заявление!» Не хотелось, конечно, погибать и я выбрал вступление в партию. Трибунал отменили, но зато я стал невольником этой говенной партии.

Рупик сидел притихший, поражался превратностям судьбы, а Ефим продолжал свою историю:

— Принадлежность к партии я считаю позорным клеймом, а выхода нет — выйти из партии невозможно, за это снимают с работы, становишься изгоем. Это у нашей партии общее с Дантовым адом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» Расскажу тебе один пример. Однажды в 1953 году на партийном собрании мы клеймили так называемых врачей-отравителей. Надо было голосовать за их осуждение. Как мне это противно было! Но идти против партии нельзя, и вот я с гадливым чувством вынужденно поднял руку и проголосовал за осуждение людей, которых уважал, по учебникам которых учился. Поверишь ли, я пришел с собрания домой, и некому было дать мне пощечину. Я встал перед зеркалом и сам себе влепил здоровенную пощечину. — И Лившиц добавил: — Ты только не сделай глупость — не вступай в партию, как бы тебя не уговаривали.

Рупик вспомнил, как мама тоже говорила ему: «Не сделай глупость — не женись», улыбнулся про себя и ответил так, как и ей:

— Ой-ой, да я и в мыслях не имею!

* * *

Когда в коллективе появляется молодой холостой мужчина, он всегда вызывает интерес женщин. Незамужние молодые врачихи и медсестры посматривали на Рупика лукаво. Но заводить какие-либо близкие отношения на работе он опасался — и мама его предупредила. В душе он был романтиком и мечтателем, а к тому же — большим эстетом, чтобы ему понравиться, надо было быть красавицей. Но здесь он впервые вырвался на свободу, и ему страшно не хватало женского общества.

Однажды он заметил красивую девушку в парикмахерской, она работала в женском зале. Сидя в очереди, он следил за ней через открытую дверь, а когда она проходила мимо, провожал жадным взглядом. Его завораживала высокая тонкая фигура с гордой осанкой, изящные ягодицы, небольшие холмики грудей. Двигалась она плавно, как плыла, слегка откинув торс назад. Черные волосы волнами спадали на плечи, а в повороте головы и во взгляде сквозили холодность и горделивость. Особенно Рупик любовался ее стройными ножками в тонких чулках с модными удлиненными пятками, — женские ноги всегда волновали его больше всего. Эти ножки возбуждали его чувственность.

Во всем ее облике отражалось что-то неуловимо не-русское. Но что? Мама дала ему совет выбирать еврейку. Рупик присматривался, нет, на еврейку девушка, кажется, не похожа. Он мечтал с ней познакомиться, ничего о ней не знал, только слышал из переговоров в женском зале, что ее называли Женя. В мечтах он даже разрабатывал план: сначала сводить ее в кино, потом пригласить в единственный в городе ресторан «Северный» и там потанцевать с ней. Хотя сам он танцором не был, но должна же она, с ее очаровательными ножками, любить танцевать. Ну, а потом он пригласит ее к себе…

И Рупик зачастил в парикмахерскую, сидел в зале ожидания, хотел привлечь ее внимание. Педант в одежде, он считал, что одежда делает человека, и хотел показать девушке свою интеллигентность, надевал в парикмахерскую лучший из двух своих пиджаков и аккуратно повязывал галстук, один из трех, тот, который поярче. Когда Женя проходила близко, он робко замирал и неотрывно смотрел на нее. Но на тонком лице всегда было только выражение строгости, пушистые ресницы были опущены, словно давали знак: не подходи! Эх, если бы она хоть взглянула на него, он вскочил бы ей навстречу и заговорил. Если бы улыбнулась ему!.. Где эта милая женская улыбка-призыв?.. Улыбки не было.

27. Баллада о сломанной гребенке

Однажды ночью скорая помощь привезла в больницу молодую женщину без сознания, в состоянии тяжелого шока от потери крови. Рупик дежурил как терапевт, но помогал дежурному хирургу Ревекке Виленской, они срочно начали внутривенное вливание. Пульс больной почти не прощупывался, лицо бледное, запачкано грязью, волосы взлохмачены. Ему некогда было всматриваться в больную. Фельдшер, привезший ее, сказал:

— Нашли на железнодорожных путях, поезд сшиб — обе ноги колесами отрезало.

Когда ее переложили на стол в перевязочной и сняли повязки, то разглядели, что вместо ног из грязных ран торчат осколки раздробленных оголенных костей. Рупик раньше не видел ничего подобного, на него эта картина подействовала угнетающе. Наконец удалось слегка поднять девушке кровяное давление, хирург сказала:

— Надо начинать операцию, до утра, пока придут врачи, ждать нельзя. Можете мне помочь?

Рупик никогда не думал становиться хирургом, смутился:

— Я терапевт, но я постараюсь. Что вы будете делать?

— Ампутацию обеих ног выше колен.

— Ой-ой, ампутацию выше колен? — Он ужаснулся. — Разве нельзя сохранить хотя бы колени?

— Невозможно. Колени разрушены и загрязнены, если пытаться их спасти, начнется инфекция, и женщина погибнет. Хирургическое правило: ампутировать выше поврежденных частей и зашивать раны там, где сохранилась чистая кожа.

— Я никогда даже не видел такой операции.

— Ничего, молодой человек, это станет вашим боевым крещением. Уедете в Пудож, там повреждений еще пострашней насмотритесь.

Виленская была хирургом опытным, Рупик волновался, стоя у стола напротив нее. Два часа он сосредоточенно слушал ее, старался делать все, что она указывала. Особенно трудно ему было правильно перевязывать сосуды. Он старался, нитка срывалась, узел не получался, ему помогала операционная сестра.

Больная была отделена от хирургов, за простыней анестезиолог Анатолий Зильбер давал ей наркоз. Рупик устал страшно, даже голова слегка кружилась. А ему еще надо было вывезти больную и переложить на кровать. Приподнимая ее за плечи, он взглянул на бледное лицо, и оно показалось ему знакомым. Но задумываться некогда, надо делать запись в истории болезни. На первой странице он прочитал: имя — Евгения, в скобках — Гржина, отчество — Адамовна, фамилия — Сольская, национальность — полька, возраст — 20 лет. Евгения?.. Полька?.. И тут Рупик вдруг понял, чьи ноги он помогал ампутировать те самые ножки красавицы Жени из парикмахерской, ножки, которыми он втайне любовался. У него задрожали руки, он не смог писать, лег в комнате дежурных на кровать, и его затрясло так, что стало подбрасывать, — начался психологический шок. Под утро он впал в полусон. Ему чудилось, что Женя проходит мимо него на своих красивых стройных ногах.

* * *

На следующее утро заведующая отделением Дора Степанова попросила Рупика:

— Вы, кажется, знаете польский язык? Поговорите с новой больной по-польски, нам надо перелить ей кровь, она отворачивается, не хочет нам отвечать. Может, родная речь заставит ее ответить.

Рупик все еще переживал свое ужасное открытие, робко приблизился к постели Жени и заговорил на ее языке:

— Гржина, послушайте меня…

Она открыла глаза, удивленно глянула, спросила слабым голосом, тоже по-польски:

— Вы поляк?

Рупик сообразил, что она будет общаться только с поляком, соврал:

— Да, я поляк.

— Что вы от меня хотите?

— Вам надо перелить кровь.

Она закрыла глаза:

— Мне — не надо.

— Гржина, это необходимо, чтобы вы выжили.

— Как жалко, что я не умерла. Я хочу умереть.

После долгих уговоров, она простонала:

— Я полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую — не дам.

Нашли две ампулы крови донора с польской фамилией, но недоверчивая больная захотела сама прочесть фамилию и только тогда согласилась на переливание[35].

Два дня Рупика мучило — что же и почему произошло с Женей? Пришли ее навещать парикмахерши из мастерской, она не захотела их видеть, отвернулась к стенке. Они положили на тумбочку цветы, конфеты, духи, а сами грустно стояли в коридоре и о чем-то тихо переговаривались. Рупик подошел, спросил:

— Вы знаете, что с ней произошло?

— Ой, да знаем мы… да разве ж могли мы подумать…

— Но что случилось?

Они показали знаками, что не хотят, чтобы другие больные их слышали, вышли в вестибюль и, перебивая друг друга, рассказали:

— Под поезд она бросилась, жизнь ей надоела.

— Ой-ой, бросилась?.. Но почему, почему?

— Понимаете, как это сказать, — все из-за сломанной гребенки получилось.

— Из-за какой гребенки? О чем вы говорите?

— Да из-за розовой гребенки скандал в парикмахерской вышел, говорили, что она ее сломала.

— Извините, я ничего не понимаю. Расскажите толком.

— Она, видите ли, в нашем городе новенькая, без прописки, в парикмахерскую поступила недавно, ученицей. Мы мало о ней знаем, только то, что она полячка, одинокая и гордая очень. Про польских женщин так ведь и говорят: полячка-гордячка. Вот и она такая, значит. Что греха таить? Некоторые у нас ее невзлюбили. А жила она в бедности, получала сто пятьдесят рублей как ученица мастера, да за пятьдесят снимала угол в домике за железной дорогой. А работала хорошо, вкус у нее был. И в тот самый день она должна была сдавать экзамен на мастера, тогда стала бы получать четыреста пятьдесят — в три раза больше. А заведующий, он инвалид войны, алкоголик, перед экзаменом зазвал ее в кабинет. Он ее без прописки взял, виды на нее имел, и в тот раз, перед экзаменом, снасильничать хотел. Вот как, значит. Мы-то, конечно, поняли, зачем он ее позвал — он и с другими такое делал. И хотя мы там не были, но она быстро выскочила — не далась, значит. Выскочила из его кабинета, вся красная, злая, слезы в глазах. Мы не все сразу тогда поняли. А она занервничала, значит, дрожала вся, и попалась ей под руку розовая гребенка со стола у другой мастерицы. Она ее взяла, к окошку отошла, руками так водила и от злости гребенку сломала. Ну, подумаешь, гребенка, потеря какая! Но мастерица подняла крик, ее поддержали, скандал начался, зачем, мол, гребенку сломала? Обзывать ее стали, извиняемся, «польская блядь», «гордячка». А заведующий, он на нее злой был, ну, выскочил из кабинета и закричал: «Раз ты гребенки ломаешь, снимаю тебя с экзамена». И от экзамена ее отстранил. Очень это ее обидело, значит, надежды ее лишили, загнали как бы в угол. Она, извиняемся, крикнула: «Ну вас всех в жопу!», схватила свое тонкое пальтишко и выскочила на мороз. Да разве мы знать могли?! А дорога домой у нее через рельсы шла. Вот она и бросилась под поезд, в отчаянии была, значит…

— Ой-ой, вы уверены, что она сама бросилась? Может, поезд случайно сбил ее?

— Сама, конечно! Она из парикмахерской выскочила, будто готовая на черт-те что. И свидетели говорили, что женщина в темноте под поезд бросилась. Сама она бросилась.

Рупик повесил голову: так вот, оказывается, как жила эта изящная красавица. Одиноко, в нищете и отчаянье. Конечно, скандал со сломанной гребенкой сам по себе неважен, но это стало последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. И Рупик стал мечтать: если бы он тогда решился с ней заговорить, если бы сумел подружиться, показать ей свою увлеченность, может быть, это дало бы ей хоть какую то радость в жизни. Может быть, он пришел бы в тот вечер на свидание с ней и ждал ее. Она бы не пошла домой, через рельсы, а рассказала бы про скандал с гребенкой ему. Может быть…

Но предыдущая жизнь Жени была совсем ему неизвестна. Почему она, полька, жила в России, как попала сюда, где и с кем жила до Петрозаводска, что довело ее до бедности, одиночества и отчаянья?

* * *

Женя была обозленной националисткой, она хотела разговаривать только по-польски и поэтому не подпускала к себе никого, кроме Рупика. Пришлось ему самому делать перевязки ее страшных ран на культях. Повязки промокали от крови и гноя, он с трудом мог побороть в себе чувство брезгливости. Опыта ему не хватало, его действиями руководила заведующая отделением. Для него, посвятившего себя терапии, эта хирургическая практика была мучением. Он бы и отказался, но перед глазами стоял образ прежней красавицы Жени, он обязан был помочь ей.

И она постепенно поправлялась, раны на культях зажили, перевязки были уже не нужны. Женя слегка окрепла, стала расчесывать свои красивые волосы, а однажды Рупик увидел на ее руках маникюр.

И вот она впервые улыбнулась ему. Сколько он ждал тогда ее улыбки! Тогда… Теперь улыбка была какая-то жалкая.

— Я помню тебя, ты приходил в парикмахерскую.

— Гржина, ты помнишь? Но ведь ты на меня даже не смотрела.

— Смотрела, Я умею смотреть через опущенные ресницы: вот так. Никто не замечает моего взгляда. Я смотрела на тебя, и мне казалось, что ты следишь за мной. Ты мне нравился, ты единственный выглядел интеллигентно. Я все думала: когда этот интеллигентный парень решится заговорить? А ты все молчал.

Боже мой, лучше бы она этого не говорила! Он разозлился на свою дурацкую застенчивость. Вот уж, действительно, интеллигент недотепа! Сказал только:

— Мне скоро надо уезжать на новую работу в Пудож.

Она спросила:

— А со мной что будет?

— Гржина, я пока не знаю.

— Знаешь ты, только не хочешь сказать правду. Вы, врачи, отправите меня в инвалидный дом. Я уже узнавала про этот дом, это приют отщепенцев, там все калеки, как я, там водка, разврат, сифилис и туберкулез.

Да, он слышал обо всем этом, но не хотел говорить ей.

Женя сказала задумчиво:

— Там уж я погибну, наверняка, это будет моя могила. Но мне умереть не страшно, я хочу умереть. Знаешь, мне подарили талон на телефонный разговор, я ночью дозвонилась до мамы, наврала ей, что у меня все в порядке, что я уже мастер, что у меня есть жених, который говорит по-польски. Мама сказала, что будет меня ждать, и мы поедем в Польшу.

— Ой-ой, Гржина, если я смогу… Но скажи, что было с тобой до Петрозаводска?

Вот что он узнал. Она была дочерью польского офицера, арестованного русскими в 1939 году. Ей тогда было три года. Семьи арестованных офицеров привезли в Россию как врагов народа. Она выросла в лагере для интернированных лиц в Воркуте, в тяжелых условиях, навидалась горя и страданий. Ее мать, молодая и привлекательная еще женщина, была объектом насилия многих охранников. Училась Женя мало, с четырнадцати лет работала уборщицей. После смерти Сталина они узнали, что отец, майор Сольский, был расстрелян в катынском лесу. Из лагеря их решили отправить на поселение в Среднюю Азию. Мать увезли, а Женя решила где-нибудь поработать, скопить деньги, чтобы потом вместе с матерью постараться уехать в Польшу. Денег на билет из Воркуты ей хватило только до Петрозаводска, здесь она и осела.

Рассказывая, Гржина все больше мрачнела и закончила так:

— Мама мне рассказывала: когда русские арестовали нас в Польше, она совершенно не знала, куда и зачем нас повезут. Там был советский офицер, очень сердитый, все торопил. Но когда он вышел, то один молодой русский солдат по-дружески посоветовал ей, чтобы она брала с собой побольше вещей, сказал, что они ей пригодятся. Мама потом с благодарностью вспоминала того солдата, потому что мы продавали вещи, и это помогло нам выжить. Но одну вещь мы все-таки не продали — папин парадный офицерский мундир. Папа был майор. Мы хранили его мундир как память о нашей прошлой жизни. Мама отдала мундир мне, и я привезла его с собой.

Тут Женя заплакала и замолчала. Рупик дал ей платок, она вытерла слезы и сказала:

— У меня только две ценности: этот мундир, единственная память о прошлой счастливой жизни в Польше, которую я почти и не помню. И еще мой католический крестик на шее. Мне повесила его мама, когда я была совсем маленькая.

Рупик спросил:

— Ты веришь в бога?

— Да, я католичка. Я молюсь каждый день. А ты веришь?

— Ой-ой, как ты можешь говорить такое? Я же образованный, интеллигентный человек. Как же образованный и интеллигентный человек может верить в бога?

— Что ж, бог один — и для образованных, и для необразованных. — Гржина перекрестилась и закончила: — Матка боска.

Рупик, глубоко неверующий, был поражен, что такая молодая женщина могла быть верующей — при общем распространенном неверии, да еще при такой ее тяжелой жизни. Но он тут же подумал: «Может, именно от такой жизни она и уходит в веру в несуществующее божество». Сам он не только не верил, но вообще не понимал, как другие могут верить в бога.

А Женя продолжала:

— Я верю в Иисуса Христа, нашего Спасителя. Ведь это он послал мне тебя за мою глубокую веру.

Рупик был поражен — вот куда завела ее эта вера. Какой же дорогой ценой этот твой бог послал меня к тебе! Как можно думать, что это он познакомил нас в больнице? Если бы он был, твой бог, он послал бы меня к тебе до того, как ты бросилась под поезд. Впрочем, в этом не бог виноват, а я сам…

А Женя продолжала:

— Я верю в бога и не верю в людей. Я не только не верю в них, я их всех ненавижу. — В глазах под пушистыми ресницами мелькнул огонек дикой злобы. — За что мне любить людей? Но особенно я ненавижу русских. Это вы, русские, убили моего отца в катынском лесу, пристрелили, как собаку; а другие русские топтали мою мать, как дерьмо. Теперь русские загнали меня в угол, как крысу. Я полна ненависти, но у меня есть одна сильная любовь — мой бог.

Пока я поправлялась и привыкала к тому, что у меня нет ног, я часто думала: если люди так издевались над всеми нами на земле, то, может быть, бог даст нам покой на небе. Может, там я встречу своего отца, может, там я опять буду с ногами… Я знаю, что скоро умру, и жду этого, как избавления. А пока моя судьба доживать в страданиях, и лучше мне жить без всякой памяти. Мне не нужна память, кроме моего крестика. — И Гржина поцеловала его. — Но я не знаю, что делать с папиным мундиром. Не брать же в инвалидный дом, там его сразу украдут и пропьют. Знаешь, я решила отдать его тебе.

Рупик чуть не плакал, слушая ее, но при последних словах застыл:

— Ой-ой, мне? Гржина, почему мне?

— Потому что я знаю, что недолго там проживу. Я вообще недолго проживу, улечу к моему богу, на небо. И я все думала, кто мог бы вернуть это мундир маме? Ты интеллигентный человек, ты знаешь польский язык, может, ты когда-нибудь поедешь в Польшу. Мама ведь собиралась вернуться туда. Разыщешь ее в Варшаве. Ядвига Сольская. Запомни имя: Ядвига Сольская. Разыщешь ее и передашь мундир. Она все поймет. Это мое самое последнее желание.

Женя протянула ему аккуратно перевязанный бечевкой сверток. Рупик растерянно взял его, не мог же он отказать ей, отказывать в последнем желании невозможно. Но вероятность его встречи с Ядвигой была нулевой.

На прощанье, когда ее на носилках уносили в медицинскую машину, Рупик решился наконец поцеловать Женю. Она приподняла ресницы, подставила ему губы, и глаза у нее засверкали. Он коснулся ее губ, а сам подумал: каким другим мог быть этот поцелуй, если бы он решился познакомиться с ней!.. И она подумала то же самое… А что подумал бог?..

Судьба этой девушки навсегда осталась в памяти Рупика. Это была первая действительно трагическая жизненная история на его пути. Он все размышлял и размышлял о том, как скрестилась история сломанной гребенки с историей сломанной жизни. И как прекрасно могла бы сложиться жизнь Жени в родной Польше, если бы ее страну и саму ее не изуродовала несправедливость столкновений политических и социальных сил мира.

28. Глухомань бездорожья

Маленький «Як-12» с красным крестом на борту заскользил по льду озера. Рупика встречала молодая женщина-хирург, она лихо дернула вожжи, когда он сел в сани-розвальни:

— Но-о!

Лошадь мотнула головой, дернулась и потряслась мелкой рысцой.

Рупик поразился:

— Ой-ой, как вы ловко правите лошадью.

Она хлестнула еще раз:

— Вам тоже придется этому научиться.

Врачи больницы, все молодые, устроили ему дружную встречу. Спели вместе песню собственного сочинения:

Ох, и худо же в нашем Пудоже, Ох, и стужи же в нашем Пудоже, Ох, и лужи же в нашем Пудоже, Ох, и тяжко же в нашем Пудоже.

Спели и рассмеялись:

— Жизнь здесь не такая сладкая, как в больших городах. Наш Пудож всегда был знаменит тем, что дорог в него нет, а добираться через леса и болота трудно. Поэтому в старину сюда сбегали староверы, спасаясь от религиозных преследований. Если их все-таки настигали, они сжигали себя в деревянных избах. В опере Мусоргского «Хованщина» есть такой эпизод со старцем Досифеем. С того времени Пудож изменился мало, только что электричество провели. А в общем глухомань бездорожная как была, так и осталась. Даже избы те же — высокие, на сваях, от половодья в разлив.

Врачей было всего шестеро, две женатые пары, Аксельроды и Шнеерзоны. Они провели его по больнице, рассказывая по ходу:

— Больница старая, бревенчатая, на кирпичной основе, стоит больше полувека. Чувствуете духоту? Это дерево пропиталось за годы запахом карболки и гноя, потому что с прежних времен здесь главный бич инфекция. Условия трудные: лекарств не хватает, антибиотиков совсем мало, советские, плохого качества. Медицинское оборудование бедное, даже шприцов и игл недостаточно. Рентгеновская установка есть, но такая старинная, какой, наверное, пользовался сам Конрад Рентген в конце прошлого века. Работать нам приходится не только днем, но зачастую и ночью. А главное, зарплата низкая и жильем нас не обеспечивают. Давно обещают начать платить «полярную» надбавку и построить многоквартирный дом. Мы все ждем, а пока подрабатываем дежурствами, квартиры снимаем. Снабжение городка продуктами почти нулевое. Обедать ходим в городскую столовку, за маслом и колбасой летаем на санитарном самолете в Петрозаводск. Вызовем самолет для пополнения запаса крови, а обратным рейсом сами летим. Ну, на день-два задержимся там, все-таки центр, концерты бывают, друзья там. Что вам сказать?.. В таких условиях при такой скудной жизни трудно быть энтузиастами медицины. Через пару лет такой работы начинается ужасная рутина, многие ничего по специальности не читают, лечат спустя рукава. А некоторые просто спиваются.

* * *

Такое описание условий жизни и работы расстроило Рупика: ему придется пережить еще много столкновений с жизнью в глухой провинции. Но он решил твердо держаться своих принципов: лечить больных со всей ответственностью, каждый день вести записи клинических наблюдений за ходом болезней, чтобы не терять факты и мысли, а суммировать полученные наблюдения (как советовал Ефим). Кроме того, он хотел выучить за два года французский язык. И ко всему — не опускаться внешне, выглядеть солидно, как полагается доктору, ходить всегда с галстуком…

Непривычные несуразности начались с первых дней. Рупика поселили в Доме для приезжих, грязной двухэтажной избе для крестьян из района. Ни водопровода, ни канализации, уборная во дворе. Правда как доктору ему дали место в единственной крохотной комнате «на две койки» — для районных служащих. В ней стоял старинный умывальник с медным краном, явно реквизированный из какого-нибудь купеческого дома, с бачком для воды и большой фаянсовой раковиной. Она была испещрена паутиной старых трещин. Через эту фаянсовую раковину вода из бачка стекала в ведро внизу.

Рупик видел рисунок подобного умывальника только в детстве в старой книге Корнея Чуковского «Мойдодыр». И каждый раз, наклоняясь над растрескавшейся раковиной, он вспоминал строчки:

Я великий умывальник, Знаменитый Мойдодыр, Умывальников начальник И мочалок командир…

И от этого воспоминания ему становилось весело и легко, как в детстве.

Соседом Рупика по комнате оказался журналист из петрозаводской газеты «Советская Карелия». Он застрял в Пудоже из-за бездорожья. У него на умывальник был другой взгляд. В первый же вечер он пояснил:

— Этот умывальник дает нам большое преимущество: ночью поссатъ захочется — не надо выходить на холодный двор, ссы себе в раковину, все в ведро стечет, а утром уборщица вынесет.

По вечерам Рупик пытался записывать дневные наблюдения или открывал самоучитель французского языка и читал при тусклом свете лампы под потолком. Но соседу журналисту хотелось пить коньяк и беседовать о бабах. Он мечтательно говорил:

— Хочу я тут одну бабенку трахнуть, красавица, Валентиной зовут. Не кто-нибудь, а второй секретарь райкома партии. Она бы мне дала, да сплетен боится. Я ей намекнул, что мне, мол, скоро уезжать, так чего затягивать. Она вроде согласилась, сказала «приду». Слушай, когда я ее приведу, ты уйди на вечер в больницу. Лады?

От таких условий жизни Рупику хотелось сбежать поскорей, он попросил супругов Шнеерзонов помочь ему снять комнату.

— Переезжай временно к нам, у нас две комнаты, поставим тебе раскладушку.

Рупик с радостью переехал. Люди они были легкие и веселые, смеялись, громко включали радио и подпевали песням. Жить у них было намного приятней, чем в гостинице с нудным журналистом. В доме еще жила рыжая кошка, которую они почему-то звали Мышь. Эта кошка Мышь как будто обрадовалась новому жильцу и все время вспрыгивала то на колени, то на плечи Рупику.

Хозяева умилялись:

— Смотри, Мышь-то, Мышь, она опять на него вспрыгнула.

А Рупик сердился и сбрасывал ее:

— Ой-ой, брысь! Я терпеть не могу кошек.

Во второй вечер кошка принесла и положила к его ногам полуживую трепыхающуюся мышь, а сама жеманно на него смотрела. Рупик брезгливо подбирал ноги, твердил свое «ой-ой!», хозяева смеялись:

— Это особый знак уважения к гостю.

Кошка еще куда ни шло, но годовалый сын Шнеерзонов громко плакал по ночам. Рупик промаялся две ночи и вежливо намекнул:

— Спасибо за прием, но не могу же я долго стеснять вас.

— Что, ужасно шумно в доме Шнеерзона? — Они опять весело смеялись, цитируя известную еврейскую песню.

И помогли ему снять комнату в высокой карельской избе, недалеко от больницы. Комната большая, «зала», со столом, буфетом и фикусами. А еще внутри была уборная, утепленная. Главное же, хозяйка согласилась готовить ему обед, не надо ходить в столовку.

* * *

В тот вечер Рупик работал в больнице допоздна и уже собирался уходить, как вдруг ворвался его бывший сосед журналист, весь в снегу и страшно возбужденный:

— Слушай, беда! С Валентиной этой! Плохо ей. Пойдем скорей, помоги,

— Ой-ой, что случилась?

— Кровь хлыщет, ранение у нее. Возьми с собой побольше бинтов.

Рупик захватил, что мог, и они побежали. Журналист рассказывал, задыхаясь от спешки:

— Понимаешь, выпили мы, ну трахнул я ее раз, затяжной. Ну, еще выпили — еще трахнул. А после мне поссать захотелось. Ну, не ссать же при ней в этот наш умывальник. Вышел я на двор на десять минут, возвращаюсь, вижу: она лежит в луже крови на полу, а раковина сломана. Я кинулся: что случилось? Оказывается, она, дура такая, задницей уселась в раковину, подмыться, говорит, хотела, а может, тоже поссать. Ну, а раковина под ней и разломалась, да и врезались осколки в нее, в нежные части. Понимаешь? Ну что делать? Разорвал я простыни, перевязал ее, как мог, и сразу к тебе. Может, ей швы какие надо накладывать? Выручай, только в больницу ее класть нельзя, чтобы огласки не было. Как-никак, она ведь второй секретарь райкома партии. Да и мне не надо, чтоб узнали, — семья у меня. Так что ты, будь другом, молчи об этом.

В комнате Рупик увидел куски раковины и сразу вспомнил: «Я великий умывальник, знаменитый Мойдодыр…» Но было не до воспоминаний: крупная красивая женщина, за тридцать, бледная и напуганная, лежала на кровати и стонала.

Журналист сердито бросил ей:

— Вот врача тебе привел, чтобы перевязать.

Она глянула на Рупика и слабо простонала:

— Мне женщину-врача надо. Я стесняюсь.

Голос у нее был глубокий, грудной, он тронул Рупика. Но журналист строго прикрикнул:

— Женщину? Баба обязательно разболтает. Показывайся ему, он мой друг — не разболтает. Давай, показывай, сама виновата.

Она закрыла лицо рукой, робко, с болью, раздвинула ноги, Рупик развязывал кровавые простыни и тоже стеснялся. Только на занятиях по акушерству и гинекологии в институте приходилось ему видеть женские половые органы, он и тогда стеснялся. Теперь он старался быть, насколько возможно, профессионалом. Картина была страшная: на половых губах, на промежности и на ягодицах множество мелких ран с запекшейся кровью, свежая кровь уже не сочилась. Рупик напряженно думал, что делать. Но вслух своих сомнений не высказывал. В первую очередь надо убедиться, что в ранах не осталось осколков фаянса.

Он осматривал и осторожно ощупывал раны, она вздрагивала и старалась свести ноги:

— Ой, не надо! Умоляю!..

Но журналист силой разводил ее колени:

— Терпи, дура, сама виновата!

Вот когда Рупику пригодилось умение делать перевязки, полученное во время лечения Жени. Он смывал слипшуюся кровь перекисью водорода, обрабатывал кожу йодом, Валентина вскрикивала, журналист закрывал ей рот ладонью. Наконец Рупик перевязал раны, обмотал бинты вокруг бедер:

— Повязку нельзя снимать три дня. Я оставил щель, чтобы вы могли мочиться. Но садиться вам нельзя — раны опять начнут кровоточить. Надо, чтоб они затянулись.

Она простонала:

— А как же я буду?..

— Мочиться придется стоя.

— Это вам, мужчинам, легко. А мне как же?

— Есть специальный сосуд, чтобы прикладывать к… — он осекся. — За месяц все должно зажить. Самое главное, чтобы не возникла инфекция.

— Может быть инфекция?

— Может. Тогда надо ложиться в больницу.

— В больницу — ни за что! Умру не лягу. Стыдно очень.

Рассерженный любовник опять прикрикнул:

— Сама виновата, нечего было на раковину задницей лезть.

Она была так слаба, что не обращала внимания на его реплики. Рупик злился на журналиста, но что делать — надо помогать пострадавшей. Они решали, как отвезти ее домой. В машине и в санях нельзя, сидеть она не может. Тогда они решили зажать ее по бокам и повели под локти, почти понесли. Она еле передвигала ноги и шептала:

— Ой, неудобно, если меня увидят с вами.

— Ты скажи, что подвернула ногу, и мы тебе помогаем.

Жила Валентина в двухэтажном кирпичном доме для районных начальников, в двухкомнатной квартире со всеми удобствами. При ней жила дальняя родственница в качестве прислуги. Увидев в дверях толпу, она удивилась и разохалась, но Валентина строго сказала:

— Ты, главное, молчи. Ни слова соседям. Поняла?

Журналист попросил Рупика:

— Ты уж не бросай Валентину. Но мне уезжать надо. А за сломанный умывальник и простыни, да чтобы уборщица молчала, придется расплачиваться. — И попросил Валентину: — Одолжи мне тысячу рублей, уборщице надо рот заткнуть.

Как ни была она слаба, но воскликнула возмущенно:

— За что это я должна тебе деньги давать, а?

— Нечего было задницей на умывальник взгромождаться.

Рупик, как ни был устал и сердит, не мог не улыбнуться.

Деньги она дала и простонала, обращаясь к Рупику:

— Вы меня не бросайте.

На работе Валентина сказала, что подвернула ногу. По вечерам Рупик заходил к ней делать перевязки. Раны заживали, она все еще стеснялась их показывать, но уже не так сильно. А по городку пошел слух: приехал новый доктор и живет с секретарем райкома.

* * *

Рупик ничего не знал о сплетнях, ему было не до этого, он погрузился в работу. Из больницы он уходил поздно, вел свои клинические записи, читал учебник, занимался французским. Зачастую ночью его опять вызывали в больницу. Раздавался стук в окно — изба высокая, посланная санитарка стучала палкой. Телефона не было, и она кричала с улицы:

— Дохтур, в больницу пожалуйте — больного привезли.

Рупик выходил на темную улицу и шел за ней по деревянным мосткам-настилам, а она палкой отгоняла собак. Над ними было звездное северное небо, и в некоторые ночи он видел на нем странный свет — как будто что-то переливалось широкой лентой:

— Ой-ой, что это?

— Это-то? Сияние северное, чему ж еще быть, — объяснила санитарка.

Он как завороженный смотрел на чудо северного сияния.

Зима стояла суровая. Кроме работы в больнице, Рупик стал выезжать на вызовы в деревни района, где были вспышки эпидемий. Дороги занесены снегом, даже вездеходы не везде пробивались. Рупик вспоминал, что сказали врачи в первый день: глухомань бездорожная. Его научили запрягать больничную лошадь Пробу и дали ружье, на случай нападения волков. Выезжал он в санях-розвальнях, с одного боку у него лежало ружье, с другого — докторская сумка с набором лекарств и шприцем. Лекарства казенные, просто выдавать он их не мог, а должен был продавать за государственную цену, правда за копейки. Он стеснялся просить денег, но приходилось.

Жизнь в карельских деревнях была примитивной и тяжелой. Чем больше он ее узнавал, тем больше поражался дремучей отсталости России. Но раз уже судьба закинула его в такую глухомань, казалось познавательным и полезным узнавать настоящую жизнь народа. Карелы жили в антисанитарных условиях, при свете керосиновых ламп, а иногда даже лучин: женщина брала в зубы длинную лучину, зажигала ее с одного конца и лезла с ней в погреб за картошкой. В деревнях встречалось много желудочных и кишечных заболеваний, почти поголовными были глистная инвазия и малокровие. Карелы глушили самогон и пили чифирь — невероятно крепко заваренный и густой горячий чай, пачку на один-два стакана. Бывало, что в иной избе Рупика угощали в благодарность за визит — давали стакан самогона или чифиря. Он пил — в такой холод хотелось согреться. Но от самогона он быстро пьянел, а чифирь вызывал страшное головокружение.

Рупика завораживала природа Карелии, красивая и мощная, зимний лес приковывал взгляд своей дремучей красотой. Редкими выходными он любил ходить в лесу на лыжах, а по вечерам читал поэтический карельский национальный эпос «Калевала», руны воспевали край и людей.

Рупик видел, что карелы народ добрый, но невероятно забитый. Его хозяева часто напивались в «зале», где он жил, и ему приходилось пить с ними. Они рассказывали, что в годы сталинского террора у них многих сажали в тюрьмы и лагеря по «разнарядке» из центра — выполняли задание. Сажали невинных, а за что — они не понимали. Рупика поражало, что к евреям у них не было никакого предвзятого отношения, они даже не понимали, кто евреи, кто русские. И Рупик еще больше убеждался, что антисемитизм — это зараза крупных бюрократических центров, в глубинке Карелии его не было совсем. Он вспоминал, что ему сказал в Петрозаводске про Карелию Марк Берман: «Край далекий Берендеев, край непуганых евреев».

Крепкая лошадка Проба пробиралась по длинной дороге через сугробы, а Рупик дергал вожжи и размышлял, куда идет советская Россия. Он слышал по радио, что Хрущев уже объявил о полной победе социализма и обещал, что к 1980 году наступит коммунизм. Вспомнив это, Рупик саркастически улыбался и подхлестывал лошадь:

— Ой-ой, милая Проба, социализм наступил. А ну-ка, поддай еще, чтобы нам поспеть прямо к коммунизму!

* * *

Рупик заметил, что когда он приходит на перевязки к своей пациентке Валентине, ее соседи по дому почтительно с ним здороваются, хотя он никого не знал. Это его озадачивало. Валентина поправлялась, бледность сменилась розовым оттенком на щеках, он замечал, как она похорошела. К приходу Рупика Валентина прихорашивалась, подкрашивала ресницы, завивала волосы, говорила с ним проникновенным трудным голосом и, он сам себе признался, она все больше ему нравится.

Входя, он опять услышал задорную мелодию и слова популярной песенки «Чилита» в русском исполнении:

Кто в нашем крае Чилиту не знает? Она так мила и прекрасна, И вспыльчива так и властна, Что ей возражать опасно…

Валентина обожала без конца проигрывать на патефоне эту пластинку. Ее родственница подавала чай с пирогами и исчезла. А Валентина подпевала и даже слегка пританцовывала.

— Доктор, видите, я уже могу танцевать.

Потом она вышла в другую комнату и закричала оттуда:

— Я готова.

Валентина лежала с раскинутыми ногами, но на ней были уже не бинты, а трусы.

— Снять трусы? — спросила она мягко и как бы призывно.

С каждой перевязкой в нем все меньше оставалось профессионализма и все больше проявлялось нормальное возбуждение мужчины. И сейчас он стеснялся больше нее самой, опускал глаза:

— Ой-ой, не надо, я так проверю.

Потом отодвинул только край трусов и заметил, как она лукаво улыбается. Тогда он отвернулся и тихо сказал:

— Раны почти зарубцевались, теперь уже не разойдутся. Можете делать, что хотите.

— Все что хочу? А сидеть мне уже можно?

— Долго сидеть не рекомендую. Вы должны подкладывать под себя подушку.

— Какой же я буду секретарь райкома, если принесу с собой на заседания подушку? — и Валентина залилась смехом.

Она явно ждала от него не только медицинской помощи, и он через силу напускал на себя врачебную строгость. Но сколько же может молодой одинокий мужчина выдерживать такие испытания? Его это мучило, он бы даже решился действовать, если бы… не ее партийная принадлежность. Все партийное было ему поперек горла. Он думал: «Я и секретарь райкома?..» А иногда решал: «Ну и черт с ней, с ее партией; женщина она красивая, я ей докажу, что я мужчина, и это выше ее партийной сущности…» Но дотом передумывал: «Нет, не могу я заставить себя лечь с партией…»

Она чувствовала его скрытые желания и подзадоривала его. Еще больше смягчив грудной тон, сказала как-то раз с улыбкой:

— Моя родственница рассказывает, что про нас с вами по городку распускают слухи. Говорят, что у нас любовная связь. — И засмеялась, глядя ему в лицо.

Темные глаза сверкали, Валентина была возбуждена, тяжело дышала. Рупик тоже задохнулся, покраснел:

— Ой-ой, теперь понятно, почему ваши соседи так почтительно со мной здороваются, а некоторые наши докторши игриво на меня посматривают.

— Мы попались на язычок. Я могу схлопотать выговор на бюро райкома. — И Валентина опять улыбнулась.

Он подумал: «Плевать мне на бюро твоего райкома» — и впервые за все время взял ее за руку. Она опустила глаза, подалась к нему, заговорила на «ты»:

— Знаешь, я хочу попросить, чтобы меня перевели в другой район.

Он держал ее руку, чувствовал в ней дрожь ожидания.

— В другой? Что же, все равно я вам больше не нужен.

— Нет, нужен! — потянула она его на себя и впилась горячими влажными губами. После долгого страстного поцелуя Валентина положила ему голову на плечо и шепнула:

— Ты сам сказал, что теперь я уже могу делать все, что хочу. Я хочу, чтобы ты первый убедился, что вылечил меня. Понимаешь?

Голос с пластинки пел:

Над нами она хохочет И делает все, что хочет…

Валентина подпела: «…И делает все, что хочет» — и стала раздеваться…

Рупик смог убедиться, что вылечил ее полностью: она кричала, извивалась, глубоко вжимала его в себя. А после оргазма вдруг уперлась ему в плечи, слегка отодвинула от себя и томно спросила:

— Говорят, ты не член партии?

— Что? — Рупик от удивления застыл, перестал двигаться. Менее подходящего момента для вопроса найти было нельзя.

Он засмеялся:

— Ой-ой, нет, я не член партии. Но… мой член сейчас в партии.

Валентина тоже расхохоталась и, еще крепче обхватив его ногами и руками, снова застонала, выгибая спину. Перед тем как кончить, он шепнул ей на ухо:

— Знаешь, как это называется в медицине? Это называется клиническое испытание.

— Испытывай, испытывай меня!.. Ах!..

В свои ежедневные записи он это испытание не внес. Через две недели она уехала.

* * *

Три года проработал Рупик в Пудоже. Он обследовал своих больных внимательно, глубоко вдумывался в их состояние, вел для себя записи каждого случая, вычитывал из учебников необходимые страницы и главы, чтобы лечить эффективнее. И в Пудоже Рупик продолжал выписывать из московской библиотеки иностранные журналы и книги, читал и переводил их, чтобы быть в курсе современных знаний. Конечно, не было у него в тех условиях необходимых инструментов и лекарств, но вдумчивость и знания помогали ему добиваться выздоровления в очень тяжелых случаях. Он упорно продолжал учить немецкий язык и довольно свободно читал тексты Гете и Гейне.

Состав пациентов был очень сложный, много было стариков с запущенными болезнями. Как он ни бился с ними, но, когда надежды оставалось мало, главврач больницы, партийная активистка средних лет, заставляла его срочно выписывать больных домой, особенно если наступало ухудшение.

— Выписывайте срочно домой.

— Но больная почти при смерти.

— Вот поэтому и выписывайте, пусть умирает дома. Я не хочу, чтобы смерти портили нам больничную статистику.

Приходилось Рупику объяснять родственникам:

— Медицина уже бессильна. Мы ее выписываем.

Простые люди не удивлялись, не спорили, они привыкли, что старики умирают дома, и покорно забирали умирающую. Зато годовые отчеты по смертности в больнице оказались настолько низкими, что в конце второго года главврача наградили орденом Трудового Красного Знамени.

* * *

За три года Рупик превратился в «доктора Лузаника», уважаемого специалиста. Многое он повидал и многое узнал о жизни народа, но основным достижением этих лет можно считать его сформировавшееся врачебное искусство. Его мечтой было стать хорошим врачом. В тяжелых условиях маленькой провинциальной больницы он накопил опыт самостоятельной работы, именно на врачебном опыте покоилась его ответственность за жизни и здоровье сотен больных. Он много читал и научился самостоятельно мыслить и находить выходы из безвыходных положений. И часто Рупик вспоминал напутствие своего друга Ефима Лившица о том, что талант врача — это инстинкт угадывания болезни, чутье к симптомам, интуиция в обдумывании, методический подход, быстрота и точность в понимании больного и его болезни. Как всякий по-настоящему хороший врач, Рупик у постели больного умел фокусировать весь объем знаний, полученных из книг и опыта, ставил правильный диагноз и назначал правильное лечение. Но ему не терпелось поскорей вернуться в Москву, в большую культуру, работать в столичной клинике, заниматься наукой.

По дороге домой Рупик на несколько дней остановился в Петрозаводске. Старые его знакомые в республиканской больнице радостно кинулись к нему:

— Ну как, много языков выучил в Пудоже?

— Ой-ой, как много! Выучил матерный. Никакой другой язык не загрязнен таким количеством ругательств, как русский.

Новостей было много: республиканская больница переехала в новое здание на краю города, в Петрозаводском университете открыли медицинский факультет. Иридий Менделеев уже подготовил кандидатскую диссертацию по заболеваниям крови и будет доцентом на кафедре терапии. Толя Зильбер прошел в Ленинграде курс по анестезиологии и теперь преподает ее на факультете. Марк Берман женился на Фане Левиной, у них родился сын. Все получили квартиры, стали солидней, устраивали свои жизни.

Теплой была встреча с Ефимом Лившицем. Ефим с женой получили две комнаты в трехкомнатной квартире нового дома на главной улице города, на проспекте Ленина. Квартира находилась на четвертом этаже, и из окон хорошо просматривалось Онежское озеро.

Они сидели за бутылкой вина, на фоне раннего заката на озере красиво взлетали и садились гидропланы.

Фима предложил:

— Вот, послушай «Времена года» Вивальди на твоем проигрывателе, а потом забирай его обратно.

Рупик еще никогда не слышал этой музыки, был заворожен. Потом сказал:

— Проигрыватель я дарю тебе. А ты отдай мне пакет с мундиром польского майора, отца Жени. Надо мне как-то передать мундир ее матери. Что ты знаешь о судьбе Жени?

Ефим нахмурился:

— Женя очень скоро умерла в инвалидном доме. Там, среди искалеченных отщепенцев она спилась, стала проституткой — за бутылку водки отдавалась любому. Мужики-инвалиды особенно ценили ее за то, что она без ног, говорили про нее: станок хороший. Женское тело без ног на их языке называется «станок».

Рупик загрустил:

— От чего она умерла?

— От септического аборта, который ей сделала вязальной спицей другая инвалидка.

— Значит, права была Женя, предчувствуя скорую смерть…

Чтобы сменить тему, Ефим сказал:

— Но ты молодец, что не женился на местной карелке и так и не вступил в партию.

— Ой-ой, Фима, нет, в партию я не вступил, но согрешил с партией. — И Рупик рассказал другу про Валентину. — Как странно все в жизни, я мечтал заниматься любовью с Женей, а вместо этого получил Валентину.

Ефим усмехнулся:

— Да, к нам из Пудожа доходили о тебе разные легенды. Но все-таки больше говорили, какой ты хороший доктор. Жалели, что теряют тебя. Я очень рад, что не ошибся в твоем таланте. Что ты думаешь теперь делать?

— Ой-ой, планов много. В первую очередь, соскучился я там по культуре. Приеду в Москву, первым делом пойду в Большой зал консерватории на концерт. Ужасно я тосковал по хорошей музыке. Но, конечно, еще больше хочется работать в настоящей клинике, подал заявление в аспирантуру, в Боткинскую больницу. Там много крупных профессоров, буду у них учиться.

— Ну, желаю удачи. Тебя ждет большое будущее. Учись, но иди только своим путем, не поддавайся ничьему влиянию. Помни завет: успех приходит с мудростью, которая достигается опытом, который приходит с ошибками. Будешь это помнить — станешь известным профессором.

— А ты, Фима? Ты ведь такой способный, такой знающий.

— Нет, я остаюсь. У нас с Белкой теперь сын, Алик, будем его растить. Может, ему удастся сделать то, чего не успел сделать его отец.

На этом друзья обнялись и расстались.

29. Третья невыполнимая задача Хрущева

В мае 1957 года Хрущев неожиданно выдвинул новый лозунг: «Догнать и перегнать Америку в производстве мяса и молочных продуктов в два-три года». Партийная машина повторяла лозунг с пафосом, повсюду были развешены транспаранты. Новый поворот удивил всех. Хотя у народа не было достоверной информации о том, что делается в Америке, все-таки было известно, что американцы живут намного зажиточней. Люди понимали, что лозунг Хрущева не имел никаких реальных предпосылок.

Моня Гендель тут же пустил остроту: «Догнать Америку мы можем, но перегонять не стоит, чтобы они не увидели наш голый зал». Остроту стали повторять по всей стране.

Многие члены руководства страны тоже считали, что это «липа». Хрущев раздражал их своим диктаторским поведением и вмешательством во все дела. К тому же кровавые события в Венгрии спровоцировали в Кремле давно назревавший взрыв несогласия. В июне 1957 года Хрущев на несколько дней выехал из Москвы, и в его отсутствие Маленков, Молотов, Каганович и Булганин сговорились снять его с поста первого секретаря ЦК. Каждый из них уже давно затаил на него обиду, и вот наступил момент возмездия.

Сразу после его возвращения, 18 июня 1957 года, началось заседание Президиума ЦК партии. Неожиданно для Хрущева ветераны руководства один за другим выступили с критикой его ошибок.

Начал Маленков:

— Ты самовольно занял пост первого секретаря ЦК и хочешь поставить партию над государством. Я отменил «конверты» секретарей обкомов, а ты своей волей выплатил им деньги из партийной кассы. За эту взятку аппаратчики помогли тебе стать Первым. Твои разоблачения культа личности Сталина на Двадцатом съезде вызвали антисоветские выступления в Польше и в Восточной Германии и привели к венгерскому восстанию. А что ты сделал с сельским хозяйством страны? Специалисты тебе говорили, что нужно проводить интенсификацию плодородных земель Украины и Поволжья. А ты вместо этого провел постановление об освоении целины. Это была не интенсификация аграрного сектора, а его расширение. А с расширением пришло и распыление средств. По твоей вине пустили на ветер восемнадцать миллиардов рублей. Ты заставлял всех сажать кукурузу, и на это потратили миллиарды, а кукуруза так и не прижилась. В народе смеются над тобой, поют частушки:

Надрывал Никита пузо, Чтоб сажали кукурузу.

Члены Президиума сдержанно засмеялись, даже сам Хрущев криво улыбнулся.

Дискуссия разгоралась, стороны начали обвинять друг друга, выкладывать все карты на стол. Маленков продолжал:

— Что за глупая идея была выдвинуть этот лозунг? «Догнать и перегнать Америку!» Ты знаешь, что Америка производит в год шестнадцать миллионов тонн мяса, а Россия всего семь с половиной?

Хрущев нечем было крыть, он заговорил о политических репрессиях:

— Это вы, вместе с вашим Сталиным, изуродовали жизнь страны и исказили ее историю, вы олицетворяли репрессии для миллионов людей. По вашей вине их губили в лагерях и тюрьмах. А я противостоял этому. Как настоящий ленинец!

Маленков закричал:

— Это ты противостоял?! Ты идеализировал Сталина, считал себя его любимцем, бесстыдно втирался к нему в доверие, лез без мыла в жопу, бесстыдно угодничал, плясал гопак по его указке. Тебе мало было двух-трех тысяч репрессированных, ты хотел во много раз больше! Помнишь телеграмму?!

Каганович поддержал Маленкова:

— Верно, на Украине ты оставил по себе плохую память. Она была разорена и ослаблена голодом тридцатых, а ты, вместо того чтобы поправлять дела, продолжал разорять ее, арестовывая самых ценных работников. Ты сам себя назначил на пост первого секретаря, а теперь взялся учить нас всех. Зачем ты самовольно подарил Крым Украине? Что ты мелешь о каких-то «правах государства»? У нас до тебя не было понятия «правовое государство», мы руководствовались не законом, а нашей революционной совестью. Ты отходишь от марксистско-ленинского учения о государстве.

Хрущев понял, что допустил ошибку: не почувствовал во время заговор против себя. Он побагровел, ему надо был отбиться любыми средствами:

— Ты, Каганович, говоришь, что я отхожу от учения? Ты «руководствовался революционной совестью»? А сам отошел от всего! Где была твоя совесть, когда ты даже от своего еврейства отошел, чтобы угодить Сталину? Когда тебя спрашивали, какая национальность, ты отвечал: «У меня нет национальности, у меня есть Сталин».

Каганович тоже побагровел и закричал:

— Я не еврей, я — интернационалист. Но уж если ты вспомнил про евреев, так ты сам тысячами выселял их из Украины. Когда Сталин отправил меня сменить тебя на посту первого секретаря украинского ЦК, ко мне приходила делегация киевских евреев жаловаться на тебя: ты был против возвращения многих евреев на Украину. У меня есть документ, твое выступление! — Каганович достал из папки пожелтевшую бумагу и зачитал: «Я не хочу, чтобы украинский народ воспринимал победу Красной Армии над гитлеровской Германией и возвращение советской власти на Украину как возвращение евреев. Пусть лучше едут в Биробиджан, там места хватит»[36]. Ты разорял Украину!

Заседание превращалось в базарную перебранку. Хрущев пришел в ярость, замахал руками:

— Я разорял Украину? А вы, вы все, кто оставались в Кремле, вы разоряли Россию, из-за вас в те годы начался голод в Поволжье и на Северном Кавказе!

Это вызвало бурю возражений, крики:

— Это все дела Сталина!

— Не сваливайте все на покойника.

Маленков брезгливо поморщился:

— Один ты у нас чист совершенно, товарищ Хрущев.

Молотов методично читал по блокноту обвинения против Хрущева. Бывший министр иностранных дел, он критиковал теперешнюю внешнюю политику:

— Чтобы угодить югославу Тито, ты снял меня с поста министра иностранных дел, на котором я проработал почти двадцать лет.

Хрущев иронически ответил:

— Ну да, конечно, это ведь вы, Вячеслав Михайлович, в тридцать девятом году заключили мирный договор с гитлеровским министром иностранных дел Риббентропом. Это вы ездили в Берлин на поклон к Гитлеру и жали ему руку. А что получилось после? Через два года Гитлер напал на нас и началась война, в которой мы едва устояли!

Молотов парировал:

— Этот пакт и мой визит были устроены по указанию и под нажимом Сталина. Он хотел задобрить Гитлера, чтобы оттянуть возможную войну. Это была не моя, а его политика. А тебе тоже незачем было заводить дорогостоящую дружбу с египетским президентом Насером и давать ему громадный заем. Зачем ты пригласил афганского короля и наобещал построить дорогу через весь Афганистан? Ты не дипломат и никогда им не был. Твои принципиальные международные ошибки дорого обходятся стране.

Хрущеву надо было отбиться во что бы то ни стало, он злобно сказал:

— Вы говорите о принципах, а сами даже побоялись защитить свою жену еврейку, когда ее арестовали по указке Сталина. Где были ваши принципы? Вон, Ворошилов, тот нашелся, как защитить свою Екатерину Давыдовну. Когда ее пришли арестовывать, он вышел с пистолетом в руке и сказал, что будет стрелять в тех, которые пришли за ней. А вы даже на это не решились.

Но у Ворошилова тоже нашлось обвинение:

— Это по твоему указу было бесчеловечно подавлено восстание в Венгрии, там танки шли по детям.

Хрущев крикнул:

— Это вранье! Ты, Клим, заврался, не было такого. Сам ты откажись наконец от своего вранья про оборону Царицына в 1918 году. Сталин тогда просрал Царицын, как и польский фронт, а потом силой и шантажом навязал Царицыну свое имя — Сталинград. Неужели у тебя, старого, дряхлого человека, не найдется мужества и совести, чтобы рассказать правду, которую ты сам видел и которую нагло исказил в своей книжонке «Сталин и Красная Армия»?

Маленков продолжал наступать на Хрущева:

— Ты скажи, кто посылал арестованных крупных партийных работников в особую тюрьму комитета партийного контроля в «Матросской тишине»?

— Я об этой тюрьме ничего не знал. Все это делалось по указаниям Сталина и Берии.

— Про тюрьму ты знал, и знал, что были организованы тюрьма и лагерь для жен арестованных. Знал!

К удивлению Хрущева, против него выступил даже преданный ему Булганин. Оставалась одна надежда, что его поддержит Дмитрий Шепилов. Ведь именно Хрущев сделал его министром иностранных дел и членом Президиума. Шепилов сидел молча, ему явно не хотелось выступать против босса. Хрущев ждал: сейчас Шепилов расколет эту группу. Самым важным казалось именно это: если группа расколется, кто-нибудь перейдет на его сторону. Тогда исход спора можно повернуть.

Первухин спросил Шепилова:

— А как вы оцениваете руководство товарища Хрущева?

Шепилов неохотно и нерешительно ответил:

— Вы руководители с длительным опытом, работали со Сталиным. У меня опыта нет.

— Не увиливайте от ответа.

Шепилов, человек образованный, историк, член-корреспондент Академии наук, попал в сложное положение, ему приходилось взвешивать, на чью сторону выгоднее встать. Все основные члены Президиума уже высказались против Хрущева. А тот приподнялся в кресле и впился глазами в Шепилова, надеясь на его поддержку. Помолчав, Шепилов буркнул:

— Очевидно, в вашей критике есть много правды.

— Так вы с ним или вы присоединяетесь к нам?

— Как вам сказать… Кое в чем я к вам присоединяюсь.

Обескураженный Хрущев воскликнул:

— Шепилов, и ты тоже к ним примкнул?!

И опустил голову, подумав: «И ты, как тот убийца Цезаря в сенате, Брут».

Из одиннадцати членов Президиума семеро выступили против него.

Маленков заявил:

— Есть предложение освободить товарища Хрущева от обязанностей первого секретаря ЦК, но оставить его рядовым секретарем. Кто «за», прошу поднять руку.

Руки подняли большинство. Хрущев понял, что проиграл, перестал огрызаться, сидел потерянный, на лице — выражение затравленного волка.

* * *

Помощь Хрущеву пришла с неожиданной стороны. Екатерина Фурцева, единственная женщина в партийной верхушке, присутствовала на заседании, но не была членом Президиума и не имела права голоса. Про эту миловидную женщину с серо-голубыми глазами ходили слухи, говорили, что она бывшая любовница Хрущева. Злые языки даже прозвали ее Никитские Ворота и Екатерина Третья. Хрущев и Фурцева были два сапога пара — он бывший пастух, она бывшая ткачиха.

В начале карьеры у Фурцевой был покровитель — первый секретарь Фрунзенского райкома партии Богуславский, еврей из плеяды старых коммунистов-интеллигентов. Он во многом воспитал ее мировоззрение. Но когда в 1948 году на волне гонений его исключили из партии и сняли с должности, Фурцева предала его: на собрании публично раскаялась в «своих ошибках». Это помогло ей удержаться и продвинуться.

Теперь, сидя на заседании в задних рядах, Фурцева понимала, что если Хрущева устранят, ей самой не удержаться — ее карьера полностью зависела от него. Возможно, ей стало его по-женски жалко. Любви между ними уже не было, но ее задело: за что эти старые пердуны хотят растоптать его? И теперь она сидела и размышляла, как ей позвать на помощь других членов ЦК. Подумав, применила маленькую женскую хитрость, отпросилась выйти. Рядом с комнатой, где заседал Президиум, был всего один туалет, мужской. Фурцевой нужно было идти по коридорам довольно далеко, в отсек, где находился женский туалет. Когда она встала, враги Хрущева вытянули шеи и посмотрели на нее с подозрением, но она смущенно сказала:

— Вы все бегаете в туалет. Я тоже имею права хоть раз выйти с заседания.

Но вместо туалета Фурцева помчалась в свой кабинет и по кремлевскому телефону-вертушке стала обзванивать членов ЦК и высоких генералов, чтобы они приехали и не дали произойти новому кремлевскому перевороту. Она по-женски страстно умоляла:

— Приезжайте, помогите не допустить снятия Никиты Сергеевича с поста первого секретаря!

Многие из тех, кого она обзванивала, обещали сейчас же приехать и заявить, что не пойдут против Хрущева. В этих уговорах Фурцева оказалась не одинокой, тот же самый трюк проделал новый кандидат в члены Президиума Леонид Брежнев, тоже ставленник Хрущева. Он вышел как бы в туалет, а на самом деле позвонил министру обороны маршалу Жукову и министру госбезопасности Серову:

— Надо срочно поддержать товарища Хрущева.

Когда Брежнев вернулся в комнату, к нему поочередно подсаживались Молотов, Каганович, а затем Первухин:

— Куда это ты мотался, а?

— У меня расстройство желудка, я все время просидел в уборной.

Вскоре после этого приехали Жуков, Серов, Игнатов и стали появляться те, кому звонила Фурцева. Они все неожиданно вошли в комнату заседаний, Жуков обвел всех взглядом полководца и строго сказал:

— Что здесь происходит? Обсуждение работы первого секретаря? Такие важные дела нельзя решать келейно. Я тоже кандидат в члены Президиума и с этим не согласен. Я разослал свои военные самолеты, чтобы срочно доставить в Кремль для обсуждения других членов ЦК. Через час они будут здесь.

* * *

Весь состав Президиума должен был скоро вылететь в Ленинград на празднование 250-летия основания города. Торжествам придавалось большое значение, и визит руководителей был заранее объявлен как дань уважения городу-герою. Его улицы и площади тщательно подготовили, множество зданий в центре покрасили и всюду развесили флаги, лозунги «Да здравствует наше родное советское правительство!» и портреты Хрущева, Молотова, Маленкова и других.

Но напрасно ленинградцы ждали именитых гостей, вместо торжественного визита эти люди проводили внеочередной пленум ЦК, чтобы разрешить споры в верхушке.

Прибывшие члены ЦК первым делом подходили к Хрущеву и тепло с ним здоровались. Они помнили, что это он оставил им знаменитые «конверты», помнили, что именно Маленков хотел их отменить. Поэтому партийные бонзы заранее были на стороне Хрущева.

Увидев поддержку, он приободрился и, открывая пленум, начал прямо с обвинения выступавших против него вчера:

— Товарищи Маленков, Молотов, Каганович и Булганин идут против партии, у них антипартийный подход к руководству страной, они — антипартийная группировка. И примкнувший к ним Шепилов тоже.

Выступления были горячими, первым выступил маршал Жуков:

— Я представляю здесь Советскую Армию и от ее имени заявляю, что поддерживаю товарища Хрущева. Армия не может допустить, чтобы первого секретаря сняли из-за келейных споров со старыми соратниками Сталина. Когда шла война с гитлеровской Германией, я был для них хорош, потому что спасал страну от поражения. А когда война окончилась победой и я подписал капитуляцию Германии, никто из них не поддержал меня перед Сталиным. Где была тогда ваша партийная совесть? Теперь вы вдруг решили ее проявить и опять делаете ошибку. Правильно говорит товарищ Хрущев: вы идете против партии.

Это сразу укрепило позицию Хрущева, за него выступили Микоян, Серов, Игнатов, Брежнев и многие члены ЦК. Горячую эмоциональную речь произнесла Екатерина Фурцева:

— Вы хотите затоптать в грязь человека, который расшевелил сталинский муравейник. Это, действительно, выступление против партии, антипартийный подход, как правильно сказал Никита Сергеевич.

После ее речи Хрущев окончательно почувствовал, что наступил момент его торжества. Он стал горячиться и, как всегда, рубить сплеча:

— Я предлагаю исключить товарищей Молотова, Маленкова, Кагановича, Булганина из состава Президиума как антипартийную группировку! — Затем остановился и добавил: — И примкнувшего к ним Шепилова. Прошу голосовать.

Такого резкого поворота дел не ждал никто. Интриги и склоки случались нередко, но исключение группы многолетних руководителей было большой неожиданностью.

— Какая же мы антипартийная группировка? — воскликнул Маленков. — Мы не против партии, а против тебя! Ты что, отождествляешь себя с партией?

За предложение Хрущева сначала поднялось несколько рук. Люди понимали, что, если они не проголосуют, в будущем их ожидает та же участь. Страх, который они привыкли испытывать перед Сталиным, теперь обуял их снова, уже перед Хрущевым, — поднялись все руки.

Хрущев подытожил:

— Так, значит, большинство за исключение товарищей Молотова, Маленкова, Кагановича, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова как антипартийной группировки.

Молотов крикнул:

— Я не собираюсь голосовать за такую глупость. Как вы смеете исключать нас, старейших и самых заслуженных членов партии и ЦК? Это фарс!

Хрущев немедленно отреагировал:

— По-вашему, голосование членов ЦК — это фарс? Что ж, будем считать, товарища Молотова воздержавшимся. А кто против?

Руки подняли только сами исключаемые.

— Против меньшинство. Итак, антипартийная группировка исключена, — радостно заключил Хрущев и зааплодировал первым, за ним зааплодировали остальные.

Хрущев продолжал:

— Поскольку исключенные все были членами Президиума, предлагаю рассмотреть вопрос о введении на их место новых членов, товарищей Жукова, Фурцеву и Брежнева.

Так он сразу отблагодарил тех, кто помог ему победить.

Обескураженные партийцы вышли из зала с опущенными головами. Ну, по крайней мере, их не выволокли, как когда-то Берию.

* * *

Через несколько дней в газетах было объявлено об исключении «антипартийной группировки из состава Президиума» и добавлено следующее: «Товарищ Хрущев, Никита Сергеевич, назначен Председателем Совета Министров СССР с оставлением в должности первого секретаря ЦК партии». Подобную власть имел только Сталин.

Так Хрущев смог разрешить третью сказочную задачу Иванушки-дурачка, и опять с помощью маршала Жукова.

Поездка на юбилей Ленинграда состоялась на неделю позже. Срочно убрали с площадей портреты исключенных, художники дни и ночи писали портреты новых членов Жукова, Фурцевой и Брежнева. Портрет Хрущева красовался первым, как раньше портрет Сталина. В народе так и говорили: царь Никита.

В триумфальном выступлении Хрущев устроил еще один разнос «антипартийной группировке»: «Мы их разгромили, изгнали вон из рядов ленинской партии, стерли в пух и прах!»

Люди не могли не удивляться: много лет эти «стертые в пух и прах» были во главе партии и вдруг оказалось, что они «антипартийные». Что-то тут не то. Хрущев в выступлениях называл Шепилова не иначе, как «и примкнувший к ним Шепилов». Так писали и в газетах. Эта фраза до того приелась, что остряк Моня Гендель пустил в народ шутку: «Какая самая длинная фамилия из двадцати трех букв? — Ипримкнувшийкнимшепилов»[37].

30. Моня Гендель читает лекцию в колхозе

Во Всесоюзном обществе «Знание» царила суета — пришло указание разослать всех членов общества по стране с лекцией «Единая несокрушимая ленинская линия партии и разгром антипартийной группировки». Конечно, тема не соответствовала задачам общества, которое было организовано Академией наук для «распространения знаний, непрерывного образования граждан и содействия достижению уровня передовых государств». Но партийные власти давно превратили общество в рупор пропаганды политических идей, никак с наукой не связанных.

Вызвали сюда и Моню Генделя, дали указания:

— Поедете в Калужскую область, в село Туча, разъяснять колхозникам, что «антипартийная группировка» и примкнувший к ним Шепилов хотели повернуть страну вспять, к сталинским нормам, но первый секретарь ЦК Хрущев, как верный ленинец, сумел вовремя разгадать их тайные намерения и нанес им сокрушительный удар.

Выдали Моне срочно напечатанный номер «Блокнота агитатора» с инструкцией, как и кого критиковать, и указали:

— Строго придерживайтесь формулировок этой брошюры.

Перед отъездом Моня поговорил с Алешей:

— Слушай, ну чего колхозники поймут из моих рассказов обо всей этой катавасии? А я обязан им проговаривать это: «…и примкнувший к ним Шепилов». Полная абракадабра. Напиши мне на дорогу наколку, изобрази эпиграммку про это самое. Может, прочту им по пьянке.

Алеша написал:

Те, кто правил нами ловко, Оказались группировкой, А страшнее крокодилов «Ипримкнушийкнимшепилов»; Но Хрущев другим на страх Их разделал в пух и прах.

Посмеиваясь простодушной едкости этой эпиграммы, Моня собрался в путь.

На полустанке его ожидала колхозная подвода. На дно подводы было постелено немного сена — для смягчения ударов городского зада лектора при подпрыгивании на ухабах. Возница, подросток лет четырнадцати, лениво дергал вожжи и не проявлял к приезжему никакого интереса. Только раз спросил:

— Покурить не будет у вас?

— А ты уже куришь?

— А то.

— И за девками ударяешь?

— А то.

— А в школу ходишь?

— А то.

— Ну, тогда на, закуривай.

Моня открыл пачку папирос «Казбек» с черным силуэтом лихого кавказца, скачущего на фоне горы Казбек. Паренек удивленно уставился, таких еще никогда не видел, взял папиросу, затянулся, закашлялся от непривычного табака:

— Слабые. Махорка лучше. — И тоном специалиста пояснил: — Особливо дерунок.

Лошадка была еще более понурая, чем юнец возница, семенила не спеша по глинистой дороге с глубокой изъезженной колеей. Моню подбрасывало на ухабах, качало, когда колесо проваливалось вглубь колеи. Пальто и шляпа покрылись мелкими брызгами грязи. В таком виде он предстал перед председателем-украинцем, инвалидом войны, переселившимся в калужскую деревню к русской жене. В колхозе это был единственный член партии.

— Товарищ председатель, необходимо вечером собрать колхозников для лекции.

Председатель слушал и морщился:

— Дай колы ж я нэ знаю? Из райкома разнарядка прышла. Да-й только не захочут они, гражданин лектор, прийтить послухать. Безыдейные все, гады.

— Надо как-то организовать.

Председатель почесал затылок:

— Мы вот што сробим: позовем громодян на кину.

На двери правления он повесил клочок бумаги с объявлением: «Сегодня имеет состояться заграничное кино „Анна Конда“, перед киной товарищ из Москвы будет говорить про партийную группировку».

Моня спросил:

— Почему «партийная»? Группировка как раз антипартийная.

— Дай хиба ж им это не все едино? Не поймут гады, безыдейные.

— А что это за кино «Анна Конда»?

— Да-й кто ж его знает? Про змеюку какую-то огромадную. Спымали ее.

— Так эта змея называется анаконда.

— Вот я и написал: «Анна Конда».

Молодежь пришла «на кину», пожилых насильно сгоняли в избу правления.

Девки кокетливо косились на «городского», одетого в костюм с галстуком, хихикали в кулак, перебрасывались замечаниями. Парни пришли и сразу начадили махоркой так, что в комнате застыл сизый дым. У Мони щекотало горло, он кашлял, но, напустив на себя важный вид, громко критиковал «антипартийную группировку и „примкнувшего к ним Шепилова“», прямо по инструкции разъясняя колхозникам, что товарищ Хрущев «вывел их на чистую воду». Слушали вяло, лузгали семечки, сплевывали на пол, не могли понять партийных интриг и не интересовались ими. Пожилые клевали носом, девки хихикали и перешептывались, оглядываясь на парней. Тех было мало, и они вовсю подмигивали девкам. Среди них был и возница, что привез лектора.

Моня, как ни заливался соловьем, видел, что его слова тонут в сизой пустоте — интереса не было. Председатель время от времени прерывал его речь громким выкриком:

— Громодяне, встать!

Все нехотя вставали.

После двух-трех выкриков Моня удивился:

— Зачем вы это делаете?

— Дай как же ж вы не бачите? Сплють, гады.

Когда Моня закончил лекцию, одна из девок зычным голосом воскликнула:

— А куды ж раньше смотрели-то? Недоглядели, что ли, супостатов этих, которые супротив партии? Туды их в штаны!

Председатель сказал ему:

— Бригадирша Тамара Пчелкина — жох дывчина, на коне верхом без седла сидит.

Моня присмотрелся: в телогрейке, сапогах и косынке она выглядела, как остальные, только более задиристой. Как ему извернуться с ответом? Он решил объяснить попроще, попонятней:

— Так они же прикидывались коммунистами.

— То-то, что прикидывались! — выпалила Тамара и нагло и лихо подмигнула ему.

Пожилые закивали головами:

— Сорняк с корнем вырывать надоть.

— Вот их и вырвали с корнем.

Тамара не унималась с вопросами и замечаниями:

— Прежде чем выбирать их, думать было надо.

Моня удивился ее активности:

— Верно, прежде надо было. Но кто знал? — И задал философский вопрос: — Кто знает, что, вообще, было прежде — курица или яйцо?

Пожилая баба крикнула с места:

— Эх, милый, прежде-то и курицы, и яйца были.

Кто не спал, те рассмеялись, а баба спросила:

— А что это ты, товарищ илекгор, длиннючее что-то все повторял? Вроде как «иш имущий сам со шпилом». С каким шпилом?

Моня усмехнулся про себя: так они поняли «и примкнувший к ним Шепилов»

— Это про Шепилова, министра иностранных дел. Он примкнул к антипартийной группировке, про него товарищ Хрущев так и сказал: «И примкнувший к ним Шепилов».

— Не сориентировался, значит, бедолага, не сообразил вроде. А министр ведь.

— Еще вопросы будут?

Поднялся худощавый бородатый мужичок.

— Что хочешь спросить, дедушка?

— Милый, а того, который про кукурузу-то все трепался, того спымали али нет?

Моня даже поперхнулся, вопрос был прямо про Хрущева. Насколько же они никого из руководителей страны не знают и ничего не понимают… А старик продолжал шамкать беззубым ртом:

— Уж больно сильно заставляли нас кукурузу-то сеять. Районные агрономы приедут и давай разъяснять, это, мол, по указанию самого главного из Москвы. А нам он что главный, что не главный, мы-то знаем, что кукуруза здеся спокон веков не росла. Одного только вреда наделали. Вот мы и интересуемся: спымали того главного али нет?

Чтобы отвести вопрос и не разъяснять, что это и есть сам Хрущев, Моня спросил деда:

— А тебе оно надо, дедушка?

— Да нет, милый, это я так, для интереса, значится.

Тогда Моня решился прочитать эпиграмму Алеши:

— Вот я вам сейчас для интереса прочитаю стишок, вы все сразу поймете:

Те, кто правил нами ловко, Оказались группировкой, И страшнее крокодилов «Ипримкнушийкнимшепилов»; Но Хрущев, другим на страх, Их разделал в пух и прах.

Люди оживились, засмеялись, это им было понятней лекции.

— Во-во, ты нам побольше частушек этаких рассказывай.

Потом на маленьком экране из простыни крутили кино, которого никто не понял, удивлялись поимке анаконды в Венесуэле. На улице стемнело, молодежь собралась на «сходку». За деревней на столбе горел единственный яркий фонарь. Бригадирша Тамара неторопливо подшила к Моне, фактически уперлась в него грудями и кокетливо сказала:

— Что ж, лектор, городской товарищ, пойдемте с нами, послухайте и вы наши частушки. А ночевать коли негде, ко мне милости просим.

— Спасибо за приглашение. Я уж собрался здесь, в правлении, спать.

— Что ж здесь-то? У меня половчей будет. — И опять подмигнула.

Моня глянул ей в лицо: девка смазливая, глаза лучистые. И тоже подмигнул ей…

Сначала «на сходке» пропели «политические»:

Слава богу, понемногу Стал я разживаться: Продал дом, купил ворота, Начал запираться. Ай, спасибо Сталину, Жить счастливо стали мы: Я и лошадь, я и бык, Я и баба, и мужик. Ой боюся я, боюся, Я на Фурцевой женюся, Буду тискать сиськи я Самые марксистские. Пропою я вам еще Частушку небывалую: Стал Никита наш Хрущев Кремлевским вышибалою.

После этого перешли на «лирические»:

Частый дождичек идет, Ветка к ветке клонится, Парень девушку е..ет — Хочет познакомиться. Девушки, капут, капут! У нас по-новому е..ут: Руки-ноги во хомут Засупонят и е..ут. Полюбила Яху я, У Яхи мельница своя. Как узнала Яху я — У Яхи нету ни х..я.

Вышел вперед возница-подросток, который привез Моню, и срывающимся подростковым голосом пропел:

Мимо тещиного дома Я без шутки не хожу: То ей х..й в окошко суну, То ей жопу покажу.

Кто-то из парней крикнул:

— Одуванчик, давай одуванчик, что ли!

Гармошка заиграла плясовую, в центр круга вытолкнули одну из девушек, двое ребят подскочили, ловко задрали ей подол сарафана и связали узлом над головой. Сапоги и сиреневого цвета трусы внизу, связанный сарафан сверху — в таком виде она, действительно, стала похожа на одуванчик. Моня удивился затее, подумал: «Деревенский стриптиз». Парни гоготали, девушки фыркали и визжали, а «одуванчик» закрутилась под гармошку и общее улюлюканье:

— Эй, бля, пляши почаще!

Бригадирша толкнула Моню локтем, сказала:

— Нечего заглядываться, товарищ лектор. В городе, небось, на лучшее нагляделся. Пойдем, что ли, ко мне. Тебя как звать-то?

Моня соврал:

— Михаилом.

— А меня Тамарой. Я с мамашей живу, но ты не стесняйсь, она глухая и почти ничего не видит. В войну перетрудилась, без коней бабы-то ведь на себе пахали. Вот больная и стала. А ваш Хрущев там, в Москве, выдумал, чтобы упразднить приусадебные участки и ограничить продажу кормов для личного скота. А колхозники только и кормятся с этих участков, и своих коров, коз и свиней тоже с них кормят.

На ботинки Мони налипло столько глины, что он еле понимал ноги, скользил и балансировал. Тамара крепко подхватила его и опять подмигнула. Он соображал: «Хочет со мной переспать, что ж, попробую деревенские страсти».

В избе Тамара первым делом взяла коромысло и ведра:

— Водицы надо принесть, чать, сам с дороги помыться хочешь и ботинки свои очистить. А нужник вон тама, за огородом, — махнула рукой на деревянную кабинку-уборную.

Моня подхватил ведра:

— Дай я тебе помогу.

Она со смехом ткнула его в бок:

— Куды тебе, это дело деревенское.

— Я ведь все-таки мужик.

Моня взялся крутить ручку колодца, поднимая ведра со дна. Тамара затопила печь и поставила греть воду:

— Сымай рубашку, полью тебе, — поливая ему на шею и спину, девушка продолжала говорить: — Аккуратно вы ходите, городские, не то, что наши мужики. Рубашка-то у тебя, небось, синтетитская да с запонками. Ну, а теперь ты уходи, я тоже сполоснусь.

«Подмыться хочет», — решил Моня и через щель в занавеске украдкой наблюдал за ней. Она сняла сапоги, и он увидел, что у нее красивые стройные ноги, немного полноватые из-за сильных мышц. Она заметила, задернула плотней занавеску, засмеялась:

— Налюбуешься еще!

Моня оглядывал бедную комнату: стены бревенчатые, растресканные, заткнуты паклей. В углу старые иконы, на стене тикают часы-ходики допотопной конструкции — с двумя гирьками на цепи, рядом старое зеркало в раме, все в трещинах, так что трудно что-нибудь разглядеть, вся другая стена в семейных фотографиях, сильно отретушированных, все лица похожи. Древний буфет, тумбочка с вышитой тряпочкой на ней, четыре старых стула, скамейка у стены, небольшой стол — вот и все убранство. Была еще полка с книгами, а на ней романы «Как закалялась сталь», «Молодая гвардия», «Кавалер Золотой звезды» — патриотические творения социалистического реализма.

Моня подумал: «До чего же скудно живет русская деревня».

Она вошла — без косынки, с распущенными волосами, в пестром облегающем платье, до того привлекательная, будто ее подменили. Причесалась перед зеркалом, намазала губы и надела туфли на каблуках. Ходила она на них неловко, припадая на обе ноги. Моня смотрел на нее с удивлением и нащупывал в кармане брюк презерватив.

— Что, залюбовался? Понравилась, что ли?

— Понравилась, очень понравилась. Ты красивая.

— То-то, красивая. Коли нас, деревенских, принарядить, то наши девки не хуже городских будут. Ну, давай вечерить. — И толкнув его локтем, добавила, хохотнув: — Потом побалуемся.

«Вот деревенская простота», — подумал Моня. У него в портфеле была бутылка водки «Столичная», прихваченная «на случай», он поставил ее на стол. Тамара расстелила серую скатерть, выставила два граненых стакана и закуску: соленые огурцы, холодную вареную картошку, сало, краюху хлеба. Пила она большими глотками, смачно крякала и передергивалась:

— Хороша водка, в нашем сельпо такую не продают. У вас, городских, все есть, а у нас только «сучок».

Выпили «Столичную», она достала бутылку «сучка» — нефильтрованной водки низкого качества. Моня глотал с отвращением, а Тамара только еще громче крякала. Его все больше к ней тянуло, в предвкушении ласк деревенской красавицы он думал, что этот бедный стол и скудная пища, в общем-то, ничем не хуже тех богатых ресторанных банкетов, на которых он бывает.

А Тамару развезло, взгляд затуманился, она подвинулась ближе, заглянула ему в глаза, сказала нетвердо:

— Хороший ты мужик, Миша, нравишься ты мне. Верно, женатый?

— Нет, холостой.

— Все вы холостые, как к нам приезжаете. Небось, врешь, что неженатый. Конечно, как говорится, одна еда приедается, а одна пи…да прие…ается.

Моня хохотнул, услышав народную мудрость, а Тамара рассмеялась пьяным смехом, ткнула его под бок и вдруг громко запела густым, низким голосом:

И кто его знает, Чего он моргает, Чего он моргает, На что намекает?..[38]

Моня, полупьяный, не знал, что ему делать, то ли подпевать ей, то ли схватить и повалить на кровать. Тамара сама обхватила его, зажала в горячем поцелуе, задышала в ухо:

— Тебе, небось, с деревенской-то хочется? Ну, пойдем, что ли, Миша, попхаешь меня.

Он шел за ней и старался не забыть о презервативе, этих деревенских стоит опасаться, не то подцепишь триппер. Тамара не стала ждать, пока он ее разденет, а по-деревенски сама заголила подол до груди, и он увидел голое тело без белья.

— А я голымя, — засмеялась она.

Моня старательно натягивал презерватив, а Тамара нетерпеливо звала:

— Ну, чего возишься? Вставляй скорей свою палку, что ли.

Он нависал на ней, а она, широко раскинув и задрав ноги, изгибалась дугой:

— Уж я тебе подмахну, подмахну, милай ты мой, хар-рроший, давай-ка еще, еще!.. А теперь дай мне стать раком. — И Тамара повернулась к нему спиной, встав на локти и колени. Моня пристроился сзади, схватил ее за поясницу и натянул на себя. Она замурлыкала от наслаждения и задвигала бедрами.

31. Лиля в Албании

С помощницей-помощником Заремом Лиле стало веселей и легче жить. Молодые женщины быстро научились понимать друг друга, Лиля узнавала от нее кое-какие детали жизни простых албанцев, стала запоминать албанские слова. Иногда она звала его (ее) по ошибке не Заремом, а Заремой, и обе смеялись. Но все равно Лиле было скучно сидеть дома без Влатко. Он ее уговаривал:

— Лилечка, потерпи еще немного. Понимаешь, мне надо показать себя перед Ходжей. Он хорошо ко мне относится, но присматривается. Я хочу не потерять его доверие. Скоро я налажу свою работу, и мы сможем больше быть вместе.

Лиля была уверена в успехе Влатко:

— Конечно, премьер-министр поймет твои старания и оценит тебя. Я потерплю.

Однажды Влатко пришел домой радостный:

— у меня для тебя сюрприз. Хочешь увидеть? Тогда выгляни на улицу.

Лиля высунулась в окошко и увидела у подъезда тот «опель», на котором они приехали. Она удивленно повернулась к Влатко, а он обнял ее и гордо сказал:

— Это теперь наша собственная машина, понимаешь, собственная! В Албании почти ни у кого нет собственных машин, а у нас есть. Мне помог купить ее по дешевке тот парень, который нас на ней привез. Он хороший друг. Теперь мы будем ездить с тобой по стране, я покажу тебе всю Албанию.

Лиля сначала не знала, радоваться ли такому «сюрпризу», но увидела, что муж очень гордится, заулыбалась и притворилась радостной:

— Влатко, как это приятно! Я так мечтала увидеть Албанию. Куда мы будем ездить?

О том, что теперь у них своя машина, она родителям написала, но свое настроение им не описывала.

В первую поездку они отправились на запад страны, в портовый город Дуррес на берегу Адриатики. Дорога была в рытвинах, машина тряслась, чихала и дергалась, но Влатко гордо управлял ей и успокаивал Лилю:

— Это от плохого бензина. Я раздобуду бензин лучшего качества, тогда она помчится, как олень.

Сидеть рядом с мужем Лиле было намного удобней, чем ютиться на заднем сиденье, она смотрела по сторонам и слушала его объяснения. Природа вокруг была необычной и очень красивой.

В Дурресе Влатко показал ей древний римский амфитеатр на двадцать тысяч зрителей. Потом они поехали в Эльбасан, бывшую резиденцию оттоманских пашей. Влатко рассказал ей много интересного об истории места.

В другой раз они проехали пятьдесят километров к северу от Тираны в горы Круе, захватив с собой Зарема — она была из этих мест. Там стоял большой замок VI века с прекрасным видом на долину. Заехали в деревню Зарема. Появление машины — редкий случай — вызвало восторг жителей, а когда из нее вышла Зарема, они обомлели, а потом зашумели. Гостям устроили радушный прием, накрыли столы, угощали домашней едой, местным вином.

В третий раз, уже на хорошем бензине и гораздо комфортнее, они поехали на озеро Охрид — одно из старейших и самых глубоких озер в мире. Когда осматривали кафедральный собор Святой Софии, расположенный в городе Охрид, Влатко спросил:

— Хочешь видеть еще церкви? Их в этом городе аж триста шестьдесят пять.

— Ну, нет, — засмеялась Лиля, — столько церквей я осмотреть не смогу.

— Тогда поедем к греческому амфитеатру, он древнее римского, и там есть развалины первого в Европе славянского университета.

В историческом доме «Робев» осмотрели музей, а за городом — старинный монастырь Святого Наума, построенный на скале над озером.

Уже стемнело, и они заночевали в отеле над озером, прямо на границе с Македонией. Лиля была абсолютно счастлива.

— Влатко мой, как много я увидела с тобой — Болгарию, Югославию, теперь Албанию. Это та жизнь, о которой я мечтала, — путешествовать, видеть мир.

* * *

Однако, сидя дома, Лиля скучала. Влатко познакомил ее со своими друзьями, интеллигентными албанцами, говорившими по-русски — профессором истории Алеком Будой, композитором Ческом Задея, поэтом Наимом Фрашери, актерами Адевие Алибали и Бэсой Имами. Они играли в фильме «Великий воин Албании Скандербег», который снимался в СССР, в Крыму. Лиля рада была встречам с такими интересными людьми и с удовольствием слушала их рассказы об Албании. Но все-таки ей не хватало занятий:

— Влатко, я не могу больше быть только домашней хозяйкой, я хочу работать, уходить на работу, возвращаться с работы, уставать на работе. Для чего я училась шесть лет? Я хочу быть полезной.

Для Влатко в этом и состояла дилемма: согласно мусульманским обычаям жена должна сидеть дома — так считало все его окружение. Но его жена была русской, приехала из России. И сам он тоже придерживался европейских жизненных принципов.

После нескольких настойчивых напоминаний и даже сцен со следами он ответил Лиле со вздохом:

— Я узнаю, может, в русском посольстве нужен врач.

— О, я бы рада была работать там с говорящими по-русски.

Как раз приближалось седьмое ноября, тридцать девятая годовщина Октябрьской революции, и в посольстве устроили традиционный прием. Влатко с женой были в числе приглашенных. Для Лили это был первый выход в «большой свет», и она волновалась:

— Влатко, что мне лучше надеть?

— Ну, вот еще, надевай, что хочешь, но все-таки постарайся поскромней.

— А можно мне надеть драгоценности, которые подарила Августа? Серьги, браслет…

— Конечно, можно, они тебе очень идут.

Гости на приеме проходили мимо шеренги посольских работников, посол, его заместитель, секретарь посольства, военный атташе, культурный атташе стояли у входа и пожимали всем руки.

Влатко представлял Лилю каждому из них:

— Это моя жена, она русская.

Дипломаты улыбались, заговаривали с Лилей, и ей было приятно беседовать по-русски.

Ждали Энвера Ходжу и других руководителей. Пока они не появились, Влатко подвел Лилю к невысокому мужчине средних лет и представил его:

— Это доктор Балтийский, главный врач посольской поликлиники. А это моя жена, тоже доктор.

— О, очень приятно. Какой институт вы окончили?

— Второй московский медицинский.

— Так это же мой институт, я тоже его оканчивал. Что вы тут делаете?

— Здесь я просто жена своего мужа. Но я мечтаю работать.

Доктор Балтийский знал, что Влатко назначен на высокий пост, и был рад удружить ему.

— Приходите ко мне в посольство, мы поговорим.

Лиля вспыхнула от счастья.

В это время появился Энвер Ходжа, все притихли, смотрели в его сторону. Он был с женой, полной брюнеткой средних лет. За ним шли его заместители. Тут же из боковых дверей появились официанты в белых пиджаках и стали обносить гостей бокалами шампанского и закуской — канапе с черной и красной икрой. Влатко шепнул Лиле:

— Это охрана посольства, сплошь лейтенанты и капитаны вашего КГБ.

Когда у всех гостей в руках появились бокалы, посол произнес тост:

— Дорогие товарищи, мы празднуем тридцать девятую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Позвольте поднять бокалы за наш праздник, за руководителя Советского Союза председателя Совета Министров товарища Никиту Сергеевича Хрущева и за руководителя Народной республики Албании Председателя Совета министров товарища Энвера Ходжу. Ура, товарищи!

Все закричали «ура!», начали чокаться с соседями, выпили шампанское, и обстановка сразу стала веселей и свободней, поднялся общий гул от разговоров, началось движение по залу. Влатко медленно двигался в сторону Энвера Ходжи, Лиля шла за ним. Но Ходжа долго разговаривал с кем-то из послов, и они почтительно ждали в стороне. Наконец посол отошел.

— Товарищ Ходжа, разрешите представить вам мою жену Лилю, — сказал Влатко.

Ходжа улыбнулся ей, пожал руку, но ничего не сказал. Вместо него заговорила жена:

— Какая вы красивая и элегантная.

— Спасибо, — улыбнулась Лиля.

Жена Ходжи говорила по-русски свободно, они много лет прожили в Москве.

Она взяла Лилю под руку:

— Можно, я буду звать вас просто Лиля? А вы зовите меня Милена.

— О, конечно! Я буду очень рада.

— Лиля, у вас очень красивые сережки, ожерелье и браслет. Я немного разбираюсь в драгоценностях — это старые, хорошо отшлифованные брильянты.

— Это подарок моей тети.

— Наверное, она из дворянского рода. Такие драгоценности носили только дворяне.

— Я не знаю. Знаю только, что ее муж — министр строительства.

— Ну, этого тоже достаточно, чтобы иметь такие драгоценности. Лиля, я буду рада встретиться с вами и поближе познакомиться. Позвоните мне как-нибудь по моему личному телефону. Ваш муж его знает.

— Спасибо. Если вы разрешаете, я обязательно позвоню.

* * *

Через день Лиля пришла в советское посольство, показала паспорт, и ее провели в кабинет главного врача. Доктор Балтийский сначала расспрашивал ее про институт, а потом спросил:

— Итак, Лиля Павловна, что бы вы хотели делать?

— Очень хочу работать, быть врачом, а не домохозяйкой.

— Вы член партии?

— Нет.

Он слегка поджал губы, подумал, спросил:

— А как ваш муж отнесется к вашей работе? Вы ведь замужем за албанцем.

Лиля удивилась:

— Мой муж прогрессивный человек, он коммунист. Я ведь не мусульманская жена.

— Хорошо. У нас есть свободные полставки врача поликлиники. Дайте ваш диплом, я запрошу начальство и, надеюсь, получу разрешение, мы вас устроим.

Лиля вернулась домой окрыленная, достала свои учебники и приготовилась их перечитывать, чтобы подготовиться к работе. Она еле дождалась Влатко и радостно кинулась к нему на шею:

— Влатко, Влатко, радость! Балтийский обещал устроить меня в поликлинику. Ему только надо разрешение какого-то начальства.

Влатко не был так уверен в успехе, ухмыльнулся:

— Какого-то… Они должны тебя проверить через Москву. В советском посольстве работают только аттестованные офицеры госбезопасности, а ты гражданская, да еще еврейка. Хочешь быть офицером КГБ?

Лиля опешила:

— Офицером КГБ? Конечно, не хочу.

— Ну что ж. Посмотрим, что у него получится.

* * *

С некоторым замиранием сердца Лиля позвонила Милене, жене Энвера Ходжа. Неожиданно для нее могущественная дама заговорила с ней очень сердечно:

— Да, конечно, я помню вас. Давайте встретимся и поговорим. Я заеду за вами.

Лиля оделась скромно, нацепила только брильянтовые сережки, вспомнив, что они понравились Милене. Через подчаса возле дома остановился черный правительственный «ЗИМ», шофер в форме вышел и почтительно открыл дверь. Милена сидела в красивом салоне на заднем сидении.

— Лиля, садитесь со мной, мы поедем в кафе.

В единственном в городе красивом кафе официанты вытянулись перед ней в струнку.

— Давайте попьем настоящего турецкого кофе и поболтаем.

Лиля слегка робела, но Милена вела милую женскую беседу о жизни, тепло расспрашивала ее о семье, рассказывала о своей и невзначай добавила, что ее муж очень ценит Влатко. И пока говорила, часто поглядывала на сережки:

— Какая прекрасная работа. Давайте покатаемся за городом, там чудесные виды.

Они проезжали по знакомым Лиле местам, машина не тряслась по ухабам, как их «опель», а только плавно покачивалась. Милена продолжала мило болтать:

— Через несколько дней, двадцать восьмого ноября, будет наш албанский государственный праздник, День независимости. После военного парада и демонстрации мой муж устраивает прием. Вы с мужем приглашены. Наденьте все ваши драгоценности, Я хочу еще раз полюбоваться на них.

Вечером Лиля рассказывала Влатко, как Милена была внимательна и дружелюбна:

— Она сказала, что мы приглашены на прием и просила меня надеть драгоценности, они ей очень нравятся.

Влатко ничего не сказал, только удивленно поднял брови.

* * *

Разрешение на работу пришло Лиле только через три месяца. Ее оформили как вольноопределяющуюся. Лиля была счастлива, повисла на шее Влатко.

— Я буду врачом, врачом!

Он целовал ее, поздравлял, но сразу предупредил:

— Будь очень осторожна в разговорах со всеми, не задавай никаких вопросов.

Сначала Лиля поражалась, какой большой оказалась русская медицинская служба: поликлиника почти как в Москве, а рядом с ней больница, очень хорошо оснащенная, с новым заграничным оборудованием, какого она никогда не видела. Сотрудники называли больницу «госпиталь», и палаты в этом госпитале были почти пустые, больных всего несколько. Лиля удивлялась, но вопросов не задавала. Только дома она спросила об этом Влатко. Он ответил:

— Больница построена на случай войны или оккупации, поэтому ее называют по-военному «госпиталь».

— Влатко, о какой войне или оккупации ты говоришь?

— Война может случиться между Россией и любой европейской или ближневосточной страной, а оккупация может произойти в Албании.

— Влатко, но это ужасно!

— Видишь ли, в нашей маленькой Албании тысячи сотрудников русского посольства, три четверти из них — офицеры КГБ. Это беспокоит Энвера Ходжу, он подозревает, что Хрущев выслал сюда силы для возможного захвата страны.

— Неужели такое возможно? — воскликнула Лиля. — Хрущев не сделает этого.

— Я тоже так думаю, но вслух не говорю, чтобы не раздражать Ходжу.

Человеку нужна работа, чтобы чувствовать себя человеком. Начав работать, Лиля перестала томиться. Но сказался долгий перерыв в ее медицинской практике, ей приходилось все осваивать заново. Она полуночи читала свои учебники и через две недели освоилась, принимала больных, выслушивала их легкие, направляла на рентгеновское обследование, выписывала рецепты. Другие доктора иногда просили ее помочь на каких-нибудь процедурах или ассистировать на операциях, она охотно помогала даже после своих рабочих часов. Настроение ее сразу улучшилось, и она писала родителям, как счастлива, описывала свои первые врачебные шаги, описывала медицинское оборудование из западных стран. Письма в Москву шли легкие и радостные.

Но Лилю удивляла натянутая и официальная обстановка на работе, русские врачи и сестры были довольно сухи с ней и между собой, малоприветливы, редко улыбались, никогда не шутили. Раз в неделю всех врачей и сестер созывали на политзанятия, где им подробно излагали выступления Хрущева, напечатанные в советских газетах. Лиле это напоминало изучение марксизма-ленинизма в институте. Но там они готовились к семинарам кое-как, а здесь все относились к этому подчеркнуто серьезно.

Она присматривалась к своим коллегам и не видела между ними близких дружеских отношений. Опять поделилась с Влатко. Он усмехнулся:

— Почти все ваши русские здесь — шпионы. Мы это знаем, но приходится терпеть. Они ведут себя холодно и осторожно, не вступают в дружеские связи, пока им этого не прикажут. Ты тоже не заводи близкой дружбы и, главное, избегай политических высказываний.

Лиля решила попробовать по чертам лица найти среди персонала еврея или еврейку, надеялась, что они будут более дружественны. Но евреев не было ни одного — работать за границу их не посылали.

* * *

Однажды Влатко весело сказал Лиле:

— Есть интересная новость: мы ожидаем визита маршала Жукова. Он полетел в Югославию, а потом навестит нашу страну. Ходжа немного насторожился, потому что помнит, как Жуков в 1956-м расправлялся с Венгрией. Но до него доходят слухи, что Жуков не очень дружен с Хрущевым. Поэтому Ходже хочется наладить с Жуковым теплые отношения. Он, наверняка, устроит ему пышный прием. Мы с тобой будем там и познакомимся со знаменитым полководцем.

Жуков стал членом Президиума недавно, когда помог Хрущеву победить «антипартийную группировку». В Кремле он вел себя по-военному независимо, нередко позволял себе возражения Хрущеву — он сам любил повелевать и считал себя полным хозяином армии. Жуков видел многие слабые стороны Хрущева, и у него зрел план сместить Хрущева с поста главы правительства, оставить только секретарем ЦК партии. Но подходящего кандидата, чтобы возглавить правительство, он не видел и решил занять этот пост сам. Он считал, что военный руководитель вполне подходит стране в напряженной политической обстановке «холодной войны» с Западом. Что ж, в истории было много примеров, когда военные возглавляли свои страны — хотя бы Наполеон во Франции, маршал Тито в Югославии и даже генерал Эйзенхауэр в США.

Только одного этот бравый полководец не учел — всей хитрости Хрущева. Простоватым мужицким умом Хрущев сообразил, что Жуков становится угрозой его личной власти. Однако расправиться с всесильным главой армии было непросто, его отстранение могло вызвать волнения. Ему надо было представить дело так, как будто Жуков противопоставляет себя партии. Но для этого ему необходим крепкий союзник, военачальник, почти равный маршалу, способный предотвратить выступление армии.

У Хрущева был друг со времен войны, маршал Родион Малиновский. Жуков недолюбливал Малиновского и держал его в отдалении, командующим Дальневосточным военным округом. Для начала Хрущев решил сделать Малиновского первым заместителем военного министра. На одном из заседаний Президиума ЦК Хрущев неожиданно заявил:

— Поскольку уважаемый Георгий Константинович Жуков недавно был назначен военным министром и освободился пост первого заместителя, считаю, что необходимо назначить на этот пост маршала Малиновского.

Жуков поразился и вспылил:

— А самого военного министра вы спросили об этом?

Хрущев возразил:

— Такой вопрос должен решать не министр, а Президиум ЦК.

Жуков злобно выпалил:

— Я такой же член Президиума, как и вы, Никита Сергеевич, и я с этим не согласен.

Назвать себя равным Хрущеву было ошибкой прямолинейного солдата. Все видели, что между ними назревает взаимное недовольство. Но многие опасались коварства Хрущева, и большинством голосов ему удалось протащить Малиновского первым заместителем Жукова. Это окончательно разозлило маршала.

А Хрущев уже планировал дальнейшие ходы, как совсем избавиться от неудобного придворного. В октябре 1957 года он неожиданно предложил Жукову вылететь с государственным визитом в Югославию на встречу с президентом страны маршалом Тито, и в Албанию — на встречу с премьер-министром генералом Энвером Ходжой. Он дружески сказал ему:

— Вы человек военный, и они люди военные. Для нас важно, чтобы между вами установился тесный контакт. Берите с собой самых нужных вам генералов, пусть и они налаживают связи.

Жуков посчитал это предложение знаком примирения. Ему самому полезно было сблизиться с Тито, этот военный человек сумел стать главой государства. Албания, конечно, намного меньше, но и Ходжа тоже военный и глава государства. В поездку Жуков и в самом деле взял генералов, которые могли ему пригодиться на переговорах.

* * *

Маршал Жуков с большой свитой генералов приехал с официальным визитом в Албанию25 октября 1957 года. Энвер Ходжа устроил ему почетную встречу, фактически как главе государства: у самолета был выстроен почетный караул, перед Жуковым промаршировал батальон специальных войск.

Влатко был переводчиком и неотлучно находился при Жукове.

Лиля была очень горда за мужа:

— Влатко, ты такой нужный человек, тебя так ценят.

В честь советской делегации был устроен торжественный прием, и Влатко сказал жене:

— Ты приглашена на прием и банкет со мной вместе. Мы будем сидеть рядом с маршалом Жуковым и генералом Ходжой, чтобы я мог переводить им. Я представлю тебя Жукову.

Сидя за одним столом с такими высокими чинами, Лиля весь вечер была в большом напряжении. Влатко сидел позади Ходжи и Жукова и был занят переводом их беседы, а она издали наблюдала, как вели себя большие люди. Милена сидела почти рядом с Лилей и не сводила глаз с ее драгоценностей:

— Лиля, я все любуюсь вами и вашими драгоценностями.

Лиля была польщена словами старшей подруги.

На столе стояли бутылки русской водки, которую привезла советская делегация, и албанские и итальянские вина. Жуков и Ходжа сказали короткие речи, потом чокались и пили, Жуков обнял Ходжу и что-то горячо говорил ему на ухо, Влатко переводил и тут. Лиле показалось, что оба опьянели.

После проводов делегации Влатко сказал Лиле:

— Я думаю, что дружба наших стран укрепилась еще больше.

Газета «Правда» сообщила об этом приеме.

* * *

Через два дня Влатко пришел домой очень расстроенным, сел за стол, но почти ничего не ел и грустно качал головой. Лиля удивилась:

— Что с тобой?

— Знаешь, плохие новости из Москвы:

У нее расширились глаза:

— Что-нибудь с моими родителями?

— Нет-нет, я имел в виду государственные новости: маршала Жукова уволили с поста министра обороны и выгнали из Президиума ЦК партии.

— Как — уволили? Ведь он только что, всего три дня назад, был здесь во главе важной делегации. За что же его могли уволить?

— В том то и дело, что никто не знает. Что-то странное творится в Кремле. Мне на ум приходит знаменитая фраза из «Гамлета»: «Неладно что-то в датском королевстве». Лилечка, это начало больших перемен и там и здесь. У меня такое впечатление, что Ходжа все больше не доверяет Хрущеву, он часто критикует его в узком кругу, считает себя единственным настоящим коммунистом. Мне кажется, что он собирается… как это говорят?.. закручивать гайки. Это относится ко всему из СССР. Лилечка, слушай, — Влатко взял ее руку в свою, — я хочу предупредить тебя: если стану замечать вокруг себя тревожные сигналы, нам надо будет срочно бежать.

— Как — бежать? Куда бежать? — поразилась Лиля.

— Лучше всего бежать в Югославию, это близко и безопасно. Там у меня друзья.

Она не могла сразу поверить в то, что он сказал, заплакала:

— Влатко, что ты говоришь?! Зачем же нам бежать?

— Пока еще рано это обсуждать. Я сказал, чтобы ты знала на случай крайней необходимости.

Какой необходимости? Влатко мой, какая может быть необходимость бежать тебе из твоей страны?

В ту ночь они еще долго и тревожно говорили, и обоим было не до ласк.

32. Расправа Хрущева с маршалом Жуковым

В отсутствии Жукова Хрущев заручился поддержкой других членов Президиума. Самым верным из них был Михаил Суслов, ему Хрущев сказал прямо:

— Жуков провалился, не оправдал доверия партии. Он стремится оторвать вооруженные силы от партии, хочет сосредоточить руководство армией в одном лице, отделить ее от народа. Фактически, он идет против партии. Ты подготовь пленум с критикой Жукова и исключением его из Президиума как зазнавшегося.

Суслов был главным идеологом партии, хотя никакого образования не имел. Недоучка из крестьян, с такой же простой речью, как у Хрущева, в начале карьеры он проявил себя как ярый сталинист. После войны он вел так называемые «расследования» и проводил аресты среди людей, остававшихся на оккупированной территории. Тогда по его указаниям осудили и сослали многие тысячи невинных людей. Суслов арестовал даже некоторых москвичей, не уехавших в эвакуацию, когда гитлеровцы подошли близко к городу, он подозревал, что они остались, желая служить немцам. Особенно большие «заслуги» были у Суслова по чистке республик Прибалтики от «буржуазных элементов». Он сослал в лагеря ГУЛАГа сотни тысяч прибалтов. В 1948 году именно он был главным идеологом кампании против еврейских «безродных космополитов» и «буржуазного преклонения перед Западом». В 1950 году Суслов принимал активное участие в приговоре Еврейскому антифашистскому комитету.

Сотрудники аппарата Суслова боялись его и звали между собой «серым кардиналом». Но Хрущев любил Суслова за верность и ввел его в Президиум ЦК.

* * *

Затеять маневр, подготавливая устранение Жукова, было игрой с огнем — за Жуковым стояла вся армия. Хрущев сговорился и с маршалом Малиновским:

— Родион Яковлевич, мы с тобой старые друзья, с фронтовых времен. Скажу тебе по-дружески: Жуков-то вдет против партии, он стал зазнаваться и представляет угрозу партии. Это можно характеризовать как заговор.

Идти против партии, затевать заговор? За такое обвинение поплатились жизнью многие тысячи высокопоставленных работников при Сталине, в том числе маршалы и высшие генералы. Малиновский насторожился.

— Мы хотим назначить тебя военным министром, — сказал Хрущев.

— Меня?.. Никита Сергеевич, а как же Жуков?

— А вот как… — И Хрущев открыл ему свой план: — Я послал Жукова в Югославию и Албанию. Пока он вернется, тебе поручается привлечь на свою сторону Генеральный штаб и командующих военными округами. Играй на том, что командному составу дают мало квартир, недостаточно платят и виноват в этом Жуков.

Так завязался новый, четвертый по счету заговор Хрущева. Но начальник Главного разведывательного управления генерал Штеменко позвонил Жукову и предупредил о каких-то маневрах в Президиуме ЦК. На же другой день после приема в Тиране, 26 октября 1957 года, Жуков срочно прервал свой визит и вылетел в Москву.

* * *

Прилетев, он не увидел в аэропорту встречающих членов правительства, хотя по традиции все собирались на встречи и проводы друг друга. Когда Жуков сошел с трапа самолета, его окружили незнакомые офицеры органов безопасности:

— Товарищ маршал, пожалуйста, садитесь в машину.

— По чьему приказу вы действуете?

— По приказу маршала Малиновского.

Машина была не его, и шофер оказался другой. Сначала Жукова привезли в Кремль на заседание узкого состава Президиума. К его удивлению, первым выступил Суслов:

— Состоялись армейские и флотские партактивы, которые считают, что маршал Жуков проводит неправильную политическую линию, игнорируя политических работников от партии и Главное политическое управление. Он идет против партии.

Жуков поразился, сердито заявил:

— Не считаю правильным, что без меня собрали такие совещания. Вывод о том, что я стремился отгородить вооруженные силы от партии, считаю диким. Слава мне не нужна. Прошу назначить комиссию для расследования.

Его отвезли на загородную дачу, охраняемую не армейскими, а офицерами госбезопасности. Оставалось надеяться, что кто-нибудь из верных генералов сможет выручить его. Но прилетевшие с ним генералов тоже были изолированы.

Хрущев созвал пленум Президиума ЦК, посвященный улучшению партийно-политической работы в армии и на флоте, он состоялся 29 октября 1957 года. В зале специально повесили большой портрет Жукова кисти художника Яковлева, маршал был изображен верхом на белом коне на фоне берлинских Бранденбургских ворот и горящего рейхстага — символическое изображение победителя гитлеровской Германии. Этот портрет Жуков велел повесить в музее Советской Армии, к пленуму его срочно сняли оттуда и вывесили в Кремле, как на позор. Хрущев указывал на него пальцем:

— Вот он, рассматривает армию как свою вотчину.

С подготовленным выступлением поднялся Суслов:

— Партийные ленинские принципы грубо нарушались министром обороны товарищем Жуковым, который вел линию на отрыв вооруженных сил от партии, на ослабление партийных организаций и фактически на ликвидацию парторганов в Советской Армии, на уход из-под контроля ЦК. Мы имеем дело с тенденцией рассматривать советские Вооруженные силы как свою вотчину. Нам не нужны такие военачальники.

Хрущев стукнул кулаком по столу:

— Правильно, Жуков пошел против партии!

Суслова поддержал Брежнев, который всего три месяца назад сам просил Жукова спасти Хрущева. За ним выступил вечный соглашатель Микоян, сказал округлую фразу: «Отношения армии и партии вызывают тревогу» — вроде бы согласился с Сусловым и Брежневым, но не осудил и Жукова.

Зато бывший друг Жукова министр госбезопасности Игнатов заявил:

— Говорят в низах: «Пришел Жуков — аракчеевский режим стал».

Хрущев подытожил:

— Предлагается освободить Жукова от обязанностей министра обороны.

Пленум постановил: «Маршал Жуков нарушал ленинские партийные принципы руководства Вооруженными Силами, проводил линию на свертывание работы партийных организаций, политорганов и военных советов, на ликвидацию руководства и контроля над армией и Военно-морским флотом со стороны партии, ее ЦК и правительства…» Жукова исключили из состава Президиума ЦК и ЦК КПСС и уволили с поста министра обороны. В газете «Правда» в небольшом сообщении в разделе «Хроника» сообщалось об отставке Жукова и назначении на должность министра обороны маршала Малиновского.

Люди читали, и большинство поражались: как могло оказаться, что самый знаменитый полководец, гордость армии, только три месяца назад назначенный министром, оказался неподходящим для этой должности?

* * *

Павел Берг сказал Марии:

— Что ж, история повторяется. Помнишь? Сталин сделал то же самое с моим другом маршалом Тухачевским в тридцать седьмом, послал его с государственным визитом в Англию, а вскоре после этого расстрелял как изменника. Это постановление Пленума и статья в «Правде» — пример того, как партийный аппарат манипулирует словами в угоду Хрущеву. Эффект диктаторской власти остался тем же самым. А нам с тобой придется насторожиться, не помешает ли вся эта история каким-нибудь образом Албании, стране, где теперь наша дочь.

Мария испугано глянула на него и вздохнула. Страх за Лилю жил постоянно.

Расстроенный Саша Фисатов примчался домой к Бергам, прямо с порога возбужденно заговорил:

— Дядя Павел, дядя Павел, что случилось с маршалом Жуковым?

— Саша, его сняли со всех постов.

— Да, я знаю, что его сняли. Но почему?!

— Хрущев заявил, что он пошел против партии.

— Что значит «пошел против партии»? Ведь маршал Жуков сам всю жизнь в партии. Я этого не понимаю.

— Никто не понимает. Хрущев сказал — и все повторяют. На самом деле это значит, что он пошел против Хрущева. А Хрущев как любой диктатор считает себя и партией, и даже государством. Французский король Людовик XIV говорил: «Государство — это я». И Хрущев так считает.

— Но как можно было сделать это с таким человеком? Ведь он самый заслуженный военный.

— Саша, история советского государства полна преследованиями заслуженных людей, в том числе и военных. В тридцать седьмом году арестовали маршала Тухачевского, самого выдающегося нашего полководца. В газетах написали, что раскрыт заговор, которым руководили он и еще семь высших командиров Красной армии. Их обвиняли в том, что они шпионы иностранных держав, что вели подрывную работу с целью ослабить армию и даже желали поражения Красной Армии, для того чтобы вернуть масть помещиков и капиталистов. Их всех расстреляли. И в течение девяти дней после расстрела Тухачевского были арестованы еще семьдесят семь — из восьмидесяти восьми — высших командиров, многие казнены.

Кроме них арестовали девятьсот восемьдесят генерал-майоров, тридцать семь генерал-лейтенантов, двадцать одного генерал-полковника, шестнадцать полковых и семнадцать бригадных комиссаров. Всего же были арестованы около тридцати пяти тысяч командиров[39]. Армия была обезглавлена и деморализована. Все это было сделано по указанию Сталина, который хотел быть единственным военачальником. А в результате Россия чуть не проиграла войну гитлеровской Германии, только выносливость и сила народа спасли ее. Но об этом ты знаешь сам, как участник войны.

— Так вот как оно было… Я никогда не слышал об этом. Значит, мы чуть ли не проиграли войну по вине Сталина. Когда меня взяли в плен, я никак не мог понять, почему мы проигрываем, — растеряно пробормотал Саша.

* * *

Полгода маршала Жукова держали под домашним арестом, Его портреты было приказано снять в военных кабинетах и с полковых линеек славы. Хрущев в выступлениях называл его «зазнавшимся Бонапартом» и говорил, что он заслужил «щелчок по носу». Через полгода, 15 марта 1958 года, Жукова отправили в отставку без какого-либо признания его громадных заслуг перед страной.

Люди недоумевали, они именно считали Жукова настоящим победителем в войне с гитлеровской Германией. Особенно возмущались ветераны войны. Они собирались на своих кухнях, пили водку, критиковали Хрущева. Но открытых протестов не было, народ привык бояться и не протестовал.

Хотя Павел в войне не участвовал, но как военный историк понимал значение Жукова и сказал Алеше:

— В Двадцать пятом сонете Шекспир писал:

Военачальник, баловень побед, В бою последнем терпит пораженье, И всех его заслуг потерян след. Его удел — опала и забвенье.

А у Жукова даже последнего боя не было. Он проиграл не другому полководцу, а интригану. Очень горестный конец.

Алеша, как всегда, внимательно вслушался в слова Павла и вскоре написал:

Несправедливость
В Вас выражалась много лет Победоносная стихия. Вы были баловнем побед, И вам обязана Россия Своим спасеньем на войне, Когда фашистов вы громили. В жестокой битве и огне Вы вашу славу заслужили. Несли вы гордо честь свою, Под стать любому великану, Но без сражения в бою Вы проиграли интригану. Вы испытали на себе Сполна хрущевскую ретивость — За славой выпало судьбе Познать его несправедливость.

Когда Саша прочитал стихи Алеши, он горячо воскликнул:

— Алеша, какой ты молодец, ты так хорошо написал! Надо, чтобы маршал Жуков прочитал эти стихи.

— Но как это сделать? — отозвался Алеша.

— Я найду его и передам ему в руки. Подпиши стихи.

— Где же ты его найдешь?

Павел сказал уверенно:

— Если Саша захочет, он найдет.

Действительно, это было непросто. Саша узнал, что Жуков отдыхает в Кисловодске, в санатории ЦК партии имени 10-летия Октября, и поехал туда. Его не хотели пускать в корпус для привилегированных отдыхающих, но начальник санатория увидел его Золотую звезду Героя, и сам проводил в корпус.

Жуков грустно сидел у телевизора, он был в гражданском костюме.

— Товарищ маршал, Георгий Константинович, я Саша Фисатов, сержант, радист из Дрездена. Помните?

— Да, да, конечно, помню вас.

— Я привез вам стихи поэта Алеши Гинзбурга, моего дальнего родственника.

Жуков прочитал стихи, вздохнул:

— Спасибо, хорошо написано, с уважением. Я уже начинаю отвыкать от уважения.

Когда Саша пошел с ним на прогулку, Жуков спросил:

— Когда вас после войны арестовал СМЕРШ, что вам помогло это пережить?

Саша смутился:

— Георгий Константинович, вы меня извините, пожалуйста, если я что-то не так скажу. Смершевцы били меня, но я отказывался подписать, что я американский шпион. Избив, они бросали меня в холодной камере на пол. Но меня уже много раз до этого били немцы, и тогда я понял, что перенесу все, если буду спать. Я спал мертвым сном, и ко мне возвращались силы для новых испытаний. И в тюрьме я засыпал после побоев, и сон помогал мне.

Жуков вздохнул и сказал:

— Да, сон помогает переживаниям. Есть в жизни вещи, которые невозможно забыть. Человек просто-напросто не в состоянии их забыть, но помнить их можно по-разному. Есть три разные памяти. Можно не забывать зло. Это одно. Можно не забывать опыта. Это другое. Можно не забывать прошлого, думая о будущем. Это третье. Когда меня вывели из состава Президиума ЦК и я вернулся после этого домой, то твердо решил не потерять себя, не сломаться, не раскиснуть, не утратить силу воли, как бы ни было тяжело. Что мне помогло? Я поступил так. Вернувшись, принял снотворное. Проспал несколько часов. Поднялся. Поел. Принял снотворное. Опять заснул… Так продолжалось пятнадцать суток, которые я проспал с короткими перерывами. И я как-то пережил все то, что мучило меня, что сидело в памяти. Все то, о чем бы я думал, с чем внутренне спорил бы, что переживал бы в бодрствующем состоянии, все это я пережил, видимо, во сне. Спорил, и доказывал, и огорчался — все во сне. А потом, когда прошли эти пятнадцать суток, поехал на рыбалку. И лишь после этого написал в ЦК, попросил разрешения уехать лечиться на курорт. Так я пережил этот тяжелый момент[40].

33. Павел Берг находит работу

Мария утром уходила на работу, а Павел шел бродить по улицам, чтобы не сидеть дома одному с мрачными мыслями. Во время прогулок он узнавал старые улицы и дома и даже улыбался им. Какое наслаждение просто ходить по улицам, это может понять только тот, кто был надолго лишен простой человеческой свободы. Но что бродить попусту! Он клал в карман сумку-«авоську» и заходил в продовольственные магазины: может где-то «выбросили» приличные продукты? В магазинах всегда толкались очереди: сумрачные домохозяйки, пронырливые пенсионеры и, конечно, возбужденные приезжие — визит в столицу на день, для закупок, поскольку снабжение на местах практически отсутствовало.

В забитых толпой магазинах все вытягивали шеи, стараясь увидеть через головы, что на прилавках. Люди были раздражены, толкались. Толкался и Павел, и ему это даже нравилось. Он хорошо изучил тактику покупок, становился в разные очереди, чтобы ему взвешивали товар, потом становился в очередь в кассу, потом с чеком в руках снова возвращаться в очередь к прилавку и терпеливо ждал, пока продавцы отпустят тех, кому еще только взвешивали. Вся эта толкотня занимала не меньше часа, а то и двух. Особо большие очереди, «восьмерками», бывали в Елисеевском магазине у Пушкинской площади и в гастрономе на Смоленской.

Изучив эту суетливую технологию, Павел довольно умело нырял туда, где «выбросили» товар. Эта занятость отвлекала его от дум. И он был доволен, что принесет в дом хоть что-то, помогая Марии с Нюшей.

Нюша говорила Марии с добродушной усмешкой:

— Наш-то Павлуша ходил по торговым точкам. Это, касаточка, как в сказке, «по кочкам, по кочкам». А он — по торговым точкам.

И они обе добродушно посмеивались, принимая от него принесенные продукты.

Во время одной из прогулок Павлу очень повезло — он купил два десятка яиц. Это был дефицитный товар, выдавали только по десятку на руки, но он схитрил, дважды встал в очередь. Яйца были маленькие и грязные, на них виднелись следы куриного помета и солома. Павел уложил их в серые картонки с ячейками, осторожно положил в плетеную авоську и шел домой из Трубниковского переулка мимо какого-то старинного особняка на улице Воровского (нынешней Поварской). У входа он заметил высокого мужчину лет пятидесяти, садившегося в правительственную «Победу», на место рядом с шофером. Они встретились глазами:

— Павел Берг, подполковник, историк? — воскликнул тот.

— Он самый, — улыбаясь, ответил Павел, — а вы генерал Ильин, Владимирская пересылочная, камера семьдесят четвертая.

— Верно, камера семьдесят четвертая. Только генерал я бывший, а теперь гражданская крыса, работаю вот в этом учреждении, — он указал на особняк.

— Что это за учреждение?

— Союз писателей. А вы не знали?

— Не знал, я ведь недавно вернулся.

В те годы нередко случались встречи бывших заключенных, их реабилитировали тысячами. У всех за плечами было много общего, горьких страданий и мук. Павел вспомнил, как в 1943 году, когда его уже пятый год перегоняли из одной тюрьмы в другую, в пересылочной Владимирской тюрьме он на короткое время оказался в одной камере с Виктором Ильиным. До войны они несколько раз встречались на собраниях. Павел тогда был подполковником и преподавал историю в Академии имени Фрунзе, а генерал-майор Ильин был комиссаром 3-го ранга, заведовал отделом науки и культуры в Комитете госбезопасности.

В камере они с трудом узнали друг друга, и Павел удивился: генерал госбезопасности в тюрьме? Кого только ему не приходилось встречать на этапе, был он в одной камере с бывшим министром авиационной промышленности Шахуриным, бывшим маршалом авиации Новиковым. Но с генералом КГБ! А Ильин скрывал свое прошлое, говорил, что работал на киностудии документальных фильмов. Но Павел его узнал, и тогда Ильин рассказал, что стал жертвой борьбы за власть, его посадил начальник СМЕРШа генерал Абакумов. Он придрался к тому, что в 1936 году Ильин встречался с маршалом Тухачевским, расстрелянным в 1937-м.

Павел тоже рассказал Ильину, что дружил с Тухачевским со времен Гражданской войны и тоже был арестован из-за связи с ним. За несколько дней в тюремной камере они лучше узнали друг друга. Ильину нравился глубокий аналитический ум Павла, а Павлу был симпатичен оптимизм и острый юмор Ильина. На короткое время между ними возникла «дружба каторжников». С тех пор они ничего не знали друг о друге.

Стоя у машины рядом с подъездом Союза писателей, Ильин спросил:

— У вас есть немного свободного времени?

— Для вас, конечно, есть.

— Тогда я отпущу машину, и мы с вами зайдем внутрь, поговорим.

И Ильин повел гостя в особняк. Павел чувствовал себя неуютно с авоськой, наполненной яйцами. Ильин заметил, все понял и подозвал швейцара у стойки:

— Андрей Иванович, припрячьте куда-нибудь эту сумку, только осторожно. Как ее называют-то?

Пожилой швейцар ухмыльнулся:

— Называют «авоська», мол, авось чего купишь. — И тихо добавил: — А в народе, извиняюсь, прозвали ее «нихуяшка», ни х..я, мол, не купишь.

Павел улыбнулся точности народного слова, а Ильин расхохотался, хлопая себя по ляжкам.

В старинном двухсветном зале особняка, отделанном панелями из дорогого темного дерева, располагался закрытый ресторан для писателей. За столиками сидело много людей, официантка, любезно улыбаясь, предложила Ильину:

— Виктор Николаевич, пожалуйте сюда. — Видно было, что Ильин здесь на хорошем счету.

— Нет, Тоня, накрой нам в углу, подальше.

Им сразу же усадили за столик под большой лестницей, в стороне.

— Сядем, выпьем, вспомним, побеседуем, — сказал Ильин и быстро заказал официантке ужин: — Как всегда. Понимаешь?

— Понимаю, Виктор Николаевич.

Павел с любопытством и осторожно оглядывался вокруг, а услышав заказ, смущенно сказал:

— У меня с деньгами плоховато.

— Бросьте, дорогой историк, я пригласил — я угощаю. А плоховато, черт подери, было и у меня, когда освободили и я попал в Рязань, рабочим. Потом уже устроился сюда. До чего же я чертовски рад, что довелось нам встретиться! — И Ильин опять хлопнул себя по ляжкам, такая уж у него была привычка выражать удовольствие. — Ну, выпьем.

Павла поразили деликатесы, которыми немедленно уставили стол. Очевидно, ресторан писателей был на особом снабжении.

Он спросил:

— Так что же вы тут делаете?

Ильин наклонился к нему над столом, улыбнулся, оглянувшись вокруг, понизил голос:

— Управляю советскими писателями.

И с усмешкой рассказал: его должность — секретарь московского отделения Союза писателей по организационным вопросам, а в обязанности входит помощь первому секретарю и организация работы.

— Ну, между нами, фактически я-то и делаю всю работу вместо первого. Писатели пишут, сочиняют, но работать не умеют и не хотят, — добавил он со смехом. — Ну, конечно, от Московского комитета партии инструкции получаю, от Центрального Комитета, от всех, кому не лень управлять идеологией. А им всем не лень. Меня поставили следить за порядком. Писатели все считают себя гениями. Если их по-военному поставить в шеренгу и приказать: «По порядку номеров рассчитайсь!», то каждый выкрикнет: «Первый!» Да, народ заносчивый и сверхчувствительный…

Павел понял, что Ильин, хоть и не остался генералом КГБ, продолжает делать ту же работу, и тихо сказал:

— Художник не может творить, если чувствительность не обострена до предела.

Ильин поднял рюмку:

— Да, чувствительность у них обостренная. Ну, за вас! Поговорим лучше о вас. Какие у вас планы, собираетесь вернуться к истории?

— Нет, назад мне пути нет. Да и отстал я от науки за шестнадцать лет сидки. Хоть меня и реабилитировали, но прежний душок остался, мне не доверят анализ истории, захотят, чтобы я интерпретировал все согласно основной линии партии, не станут печатать мои статьи.

— Да, понимаю и сочувствую. Что же предполагаете делать?

— Пока не представляю. Сижу на шее у жены, хожу за покупками. Вот купил яйца. Жена — медсестра, доучиться на доктора ей не дали: когда меня арестовали, ее исключили из института как жену врага народа. А у сестер, сами знаете, зарплата почти нищенская. Я уж подумывал наняться почтальоном, да ноги не так ходят, спина побаливает. Боюсь, тяжелую сумку с почтой не выдержу.

Ильин опять потянулся к нему через стол:

— Бросьте, профессор. Слушайте, мне нужен помощник — вести дела архива. Я могу предложить эту должность вам. Архив — это не только бумаги, необходим контакт с писателями. Нужен умный и интеллигентный человек, чтобы ладить с ними. Хотя я сам тоже пострадал, они все равно видят во мне генерала госбезопасности и сторонятся. А вы ничем не запятнаны, известный историк.

— В прошлом известный, — усмехнулся Павел.

— Нет, многие помнят вас и до сих пор хранят «Огонек» со статьей «Два русских еврея». А ведь среди так называемых русских писателей масса евреев, только скрываются они под псевдонимами. Черт побери, я совсем не антисемит, но скажу вам: хоть фамилии у многих из них русские, но нрав непокорный и эмоции — чисто еврейские. У вас, как у еврея, безупречная репутация: сидел, невинно пострадал. Вам они будут больше доверять. Ну как, идет? Будем работать вместе?

Павел не был готов к такому повороту:

— Спасибо, конечно, интересно было бы поработать в Союзе писателей. Думаете, меня возьмут в такое учреждение?

— У меня влияние в секретариате Союза и «рука» в ЦК. Если я попрошу, вас возьмут. И зарплату обещаю лучше, чем у медсестры.

Павлу хотелось узнать, но спросить он постеснялся: какую зарплату?

* * *

Мария обрадовалась принесенным яйцам:

— Павлик, ты стал такой практичный. Я не помню, чтобы ты был таким в молодости.

— Это еще что, — похвастался Павел, — я уже так напрактиковался, что устраиваюсь на работу.

— На какую работу?

Когда Павел рассказал, Мария забеспокоилась:

— Не будет ли тебе трудно работать целый день?

— Машенька, после лагерей мне ничего не может быть трудно.

— Но ты становишься старше, здоровье не то.

— Машенька, надо же мне что-то делать, деньги зарабатывать надо? К тому же работать в Союзе писателей — это интересно. И последний аргумент: мой непосредственный начальник Ильин хорошо ко мне отнесся, и мы с ним легко сработаемся.

Павел отнес Ильину документы, выяснил условия работы, зарплата оказалась втрое больше, чем у Марии.

Она очень обрадовалась и, когда они пошли к Августе с Алешей, с порога воскликнула:

— Павлик получил работу, он будет работать в аппарате Союза писателей.

Они устроили импровизированный праздник, Павел пил свою любимую водку, а Алеша тут же сочинил экспромт:

Чтоб в писательском Союзе Больше не было иллюзий, Всех писателей поверг В удивленье Павел Берг.
* * *

Павлу выделили стол в коридоре, недалеко от кабинета первого секретаря, где постоянно сидел Ильин. По ходу работы он часто вызывал Павла к себе, всегда подчеркнуто уважительно:

— Профессор Берг, можно вас на минуту?

Секретарши, видя перед собой пожилого человека и узнав, что в прошлом он был профессором, отнеслись к нему с почтением. Ежедневная работа давала Павлу удовлетворение: привычная рутинная обязанность идти утром на работу, общение с людьми, рабочие разговоры, обсуждение общих дел. Он даже преобразился, держался прямей, ходить стал быстрей, одевался лучше, купил новый галстук. Проснулись прежние привычки, и он попросил Нюшу:

— Пожалуйста, накрахмальте мне воротнички рубашек, как раньше.

Работа была в основном бумажная — писать протоколы заседаний правления Союза писателей и собирать протоколы старых заседаний. В один из первых дней работы ему попалось на глаза старое письмо секретариата:

«24 марта 1953 года. В ЦК КПСС, Секретарю ЦК КПСС Н.С.ХРУЩЕВУ.

…В настоящее время в московской организации ССП состоит 1102 человека: 662 русских (60 %), 329 евреев (29,8 %), 23 украинца, 21 армянин, 67 представителей других национальностей. При создании ССП в 1934 году в московскую организацию был принят 351 человек, из них писателей еврейской национальности — 124 человека (35,3 %).

Такой искусственно завышенный прием в ССП лиц еврейской национальности объясняется тем, что многие из них принимались не по литературным заслугам, а в результате снижения требований, приятельских отношений, а в ряде случаев в результате замаскированных проявлений националистической семейственности. <…> Руководство СПП считает необходимым последовательно и неуклонно освобождать Союз писателей от балласта. <…> За ряд месяцев из Союза исключено 11 человек; секретариатом ССП внесена в Президиум рекомендация исключить еще 11 человек. Работа эта будет продолжаться….

Подписи: А.Фадеев, А.Сурков, К.Симонов».

С привычной для историка методичностью Павел сопоставил дату письма — 24 марта 1953 годами с датой смерти Сталина — 5 марта того же года. Письмо было отправлено Хрущеву всего через девятнадцать дней. Еще продолжало набирать обороты «дело врачей-отравителей» (хотя через десять дней, 4 апреля, их неожиданно освободили, признав «дело» спровоцированной ошибкой). Павел анализировал: зачем и для чего было написано это письмо руководителей Союза писателей? Вряд ли они ни с того ни с сего решили направить его Хрущеву. Скорей всего, от него поступил запрос. Получается, что тогда еврейских врачей все еще считали виновными, и Хрущев мог настаивать на чистке Союза писателей — на исключении евреев. А в угоду ему руководители Союза верноподданнически обещали работать над этим. В документе называлось только число евреев, и от этого несло матерым антисемитизмом. Павлу было ясно скрытое значение этого документа, с горькой иронией он думал: «Евреи им всем мешают, а каких русских они принимали в Союз писателей? Бесталанных, но зато верноподданных».

И тут же Павлу на глаза попался протокол встречи Хрущева с французским журналистом Сержем Груссаром. Француз задал вопрос о Биробиджане. Хрущев ответил: «Когда из Крыма выселили татар, некоторые евреи начали развивать идею о переселении туда евреев, чтобы создать в Крыму еврейское государство. А что это было бы за государство? Это был бы американский плацдарм на юге страны. Я был против этой идеи и полностью соглашался в этом вопросе со Сталиным»[41]. Признав опыт с Биробиджаном неудачным, Хрущев так и сказал: «Евреи все интеллигенты, все и всегда стремятся в университеты».

Павел решил снять копии с этих интересных документов. Он переписал напечатанное на машинке, спрятал в карман — это были ценные исторические свидетельства официального антисемитизма. Он знал: это может пригодиться.

34. Союз советских писателей

Павел в молодости читал запоем, но все шестнадцать лет в заключении он вообще не видел книг. Его познания в литературе остановились на уровне революционной романтики 1930-х годов. Как военный историк, он интересовался литературой военного времени, которой не знал. И писатели новой формации ему тоже были незнакомы, а узнать о них побольше было интересно, мир творческой интеллигенции отражает духовное развитие нации.

Теперь работа в Союзе писателей давала ему доступ к этой литературе и к этому миру. Павел читал, наверстывая пропущенное, и удивлялся тенденциозности: в большинстве книг были описаны не сложная, тяжелая жизнь страны, а надуманная радость и благополучие советского народа под руководством коммунистов.

Как-то в разговоре с Ильиным Павел спросил:

— Можете помочь мне определить, что это за общая тенденция в стиле советских писателей?

— Да, вы отстали, дорогой профессор. — Ильин хитро прищурился. — Это называется социалистический реализм. В литературном творчестве все должны идти по общей столбовой дороге соцреализма, давать описание, которое соответствует не реальной жизни, а идеальным представлениям социализма… Сталин требовал воспевания своих «деяний» и своей личности. Поэтому он поддерживал этот стиль и назвал писателей «инженерами человеческих душ». Инженеры-то они инженеры, но свободы писать проекты, то есть свободы творчества, он им не давал, именно поэтому возникли такие ограничения в Союзе писателей и жесткая цензура в литературе.

— Ну и как к этому относятся сами писатели?

— Как относятся?.. В основном повинуются. Есть, конечно, норовистые лошадки, которые хотели бы взбрыкнуть, но за это наказывают вплоть до ареста и ссылки.

* * *

Большую часть дня Павел возился с бумагами, но по привычке старого лагерника зорким глазом отмечал детали нового окружения. Перед ним как бы проходила галерея московских писателей, и постепенно он узнавал, чем и как они жили. Их жизнь была намного благополучней жизни обычной интеллигенции: они владели множеством привилегий, публиковались в журналах и издательствах, получая за это высокие гонорары. Крупным писателям давали государственные квартиры и дачи. Для писателей создавали дома творчества — закрытые пансионаты под Москвой, на Кавказе, в Крыму, на Рижском взморье, и таким образом еще больше изолировали их от жизни общества. За «высокоидейные» произведения соцреализма писателям давали премии: сталинские, а потом государственные и ленинские — это была внушительная по тем временам сумма денег и значок с профилем вождя. Иметь такой значок на лацкане пиджака считалось верхом почета.

В дневное время писатели появлялись в правлении редко, они работали или ходили по издательствам, пристраивая свои рукописи. Но к вечеру многие из них собирались на заседания творческих секций, читали и обсуждали написанное. Даже в своем поведении они были зависимы от руководства Союза: многие старались не столько показать себя в творческом плане, сколько сделать карьеру в комиссиях правления. И чем более маститым становился писатель, чем уютнее обустраивался он в этих условиях тем меньше хотел настоящей свободы слова.

Павел слышал их разговоры в кулуарах и поражался, до чего этот мир узок, замкнут и отвлечен от жизни общества, как они оторваны от народа, как привыкли к стяжательству и угодничеству! Правда, недавно появились задиристые молодые поэты и писатели, они настойчиво пробивались в литературу, хотели свободы творчества: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Юрий Нагибин, Чингиз Айтматов, Фазиль Искандер, Юрий Трифонов, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Булат Окуджава, Белла Ахмадулина. Но руководителям Союза писателей эта новая волна не нравилась, их, конечно, меньше печатали, критиковали и всячески затирали.

Павел говорил дома:

— Знаешь, Машуня, начитался я книг и насмотрелся на писателей. Основной тон задают литературные холуи, они пишут так называемые высокоидейные произведения. Их больше публикуют, они получают за это лучшие гонорары, жизнь со многими привилегиями. Вот помню я слова Чехова: «По железным дорогам надо ездить непременно в третьем классе, среди простого народа». А Союз писателей фактически отгораживает писателей от настоящей жизни общества и контролирует их.

— Неужели нет писателей, которые могут избежать этого? — спрашивала Мария.

— Наверное, жить без Союза писателей могли бы высокоталантливые и глубоко принципиальные литераторы, но в том-то и дело, что этого им не позволяют.

* * *

Вскоре после начала работы Ильин попросил Павла:

— Подготовьте, пожалуйста, на выдвижение в члены правления личное дело писателя Анатолия Алексина. За его спиной стоит сам Сергей Михалков, это он хочет ввести его в правление.

Павел спросил:

— Этот Алексин, он талантливый писатель?

Ильин засмеялся, хлопнул себя по ляжкам:

— Дорогой профессор, талант тут не при чем. Союз писателей — учреждение бюрократическое, у нас все работают по ранжиру. Мы делим писателей на китов, акул и мелкую рыбешку, но не по таланту, а по бюрократическому положению. Киты — это сорок два секретаря Союза, главные из них получают высокую зарплату и высокие гонорары, их возят на государственных машинах, они знакомы с Хрущевым и другими вождями. Сергей Михалков — это очень большой кит. Акулы — это члены правления и те, кто рвется в правление. Например, Алексин, он рвется всеми силами. Наконец, мелкие рыбешки — это шесть тысяч рядовых членов Союза, просто писаки, литературная прислуга.

— Прислуга? — удивился Павел.

— Вас удивляет мой цинизм? Эх, дорогой профессор, мы с вами на своей шкуре испытали весь цинизм нашего времени. Ну да, пишущая мелкота слушается наших указаний, как прислуга угождает хозяину. Потому они живут благополучно, некоторым выпадает незаслуженная известность. Но написать текст гимна, как это удалось Михалкову, — это колоссальный успех.

Павлу трудно было согласиться с такой оценкой писательского труда:

— Наверное, я отстал от времени. Даже не знал, что детский поэт Михалков — автор нового гимна. Гимн — это символ страны. Но нужно сравнивать и оценивать символы. В мое время гимном был «Интернационал», символ пролетариата, с талантливой мелодией Пьера Дегейтера и словами Эжена Потье. Поэт Абрам Коц перевел его на русский еще в 1902 году. И мы пели с воодушевлением: «Мы свой, мы новый мир построим, / Кто был ничем, тот станет всем…» А в новом гимне поется: «Нас вырастил Сталин, на верность народу, / На труд и на подвиги нас вдохновил…» На что может воодушевить гимн с воспеванием развенчанного Сталина?

Ильин засмеялся:

— Вот за что я вас и люблю, дорогой профессор. Между нами говоря, вы правы. Михалков — человек с двойным дном, скрывает свое дворянское происхождение, служит советской власти верой и правдой. Когда по радио в первый раз исполняли новый гимн, Сталин пригласил Михалкова на ужин вместе с членами Политбюро. Они пьянствовали до пяти часов утра, и в благодарность за текст подобревший Сталин предложил ему: «Просите, что хотите». Знаете какой выбор сделал хитрый Михалков? Он сказал: «Товарищ Сталин, подарите мне тот карандаш, которым вы делали пометки на моем стихотворении». А, какова находка?! — Ильин рассмеялся, хлопнул себя по ляжкам и продолжал: — Ну, естественно, после этого хитрец был осыпан всеми милостями. Теперь гимн играют, его слова поют стоя, на всех торжественных заседаниях. А сам Михалков отвечал на критику: «Всё ругали меня: „Сережка плохие стихи пишет“. Теперь, сволочи, будете стоя слушать!»

* * *

Из личного дела Павел узнал, что настоящая фамилия Алексина была Гоберман. Многие евреи писали под русскими псевдонимами. Павел из любопытства просмотрел его книги, ничего особенно яркого не обнаружил. Все же по рекомендации Михалкова Алексина сделали членом Правления — из мелкой рыбешки он превратился в акулу.

35. Распоряжение искусством

В развитом обществе новые течения в жизни всегда начинаются с пробуждения искусства. С наступлением хрущевской оттепели оживилась творческая интеллигенция, особенно молодежь. С начала 1960-х годов новые веяния в искусстве вырывались из-под жесткого партийного контроля. В журналах начали публиковаться молодые писатели. Плеяда молодых поэтов выступала со своими стихами на стадионах и собирала тысячные аудитории. Александр Галич, Булат Окуджава и Владимир Высоцкий стали кумирами, и хотя им не разрешали выступать официально, но везде звучали нелегальные записи их песен. Те же процессы начали происходить в театре, в живописи, в скульптуре. Этих людей называли «шестидесятниками», расцвет их творчества пришелся на 1960-е годы. «Шестидесятники» стали отходить от сталинских канонов социалистического реализма.

Но крестьянский сын Хрущев не хотел и не мог допустить этого. Он взял управление искусством в свои руки, устраивал «правительственные встречи с творческой интеллигенцией» — писателями и художниками. Это должно было помочь ему держать их под контролем и управлять ими.

На первую встречу Хрущев пригласил сто избранных известных писателей и художников. Во дворе своего нового особняка на Ленинских горах он неожиданно для всех стал ругать московских писателей за то, что они слишком серьезно отнеслись к его критике Сталина на Двадцатом съезде: «Мы были искренними в своем уважении к Сталину, когда плакали, стоя у его гроба. Мы искренни и сейчас в оценке его положительной роли в истории нашей партии и Советского государства».

Писатели растерялись от такого поворота. Секретарь Союза Константин Федин стал каяться: «Извините, мы и правда чего-то недодумали».

Потом в газете «Правда» появилась статья Хрущева: «За тесную связь литературы и искусства с жизнью народа». Написать такую статью самому Хрущеву было не по силам, ее автором был заведующий отделом идеологии ЦК партии Ильичев. Но идеи использовались хрущевские: утверждающие и прославляющие соцреализм в искусстве.

* * *

Для следующей встречи Хрущев пригласил большую группу писателей на свою новую правительственную дачу под Москвой. Приглашенные бродили по аллеям вокруг большого пруда, потом их позвали к обеду за длинными столами под навесом. На столах были расставлены бутылки водки и коньяка, в меню — жареная раба. Хрущев громко хвастал:

— Рыбка-то местная, в этом пруду наловлена.

Наиболее подобострастные переспрашивали:

— Сами ловили, Никита Сергеевич?

— Нет, дел у меня больно много, а то и сам бы наловил, клюет здорово.

Секретарь Союза писателей Николай Грибачев начал критиковать нашумевшую повесть Дудинцева «Не хлебом единым» за показ «теневых сторон жизни».

Хрущев решительно ему поддакивал:

— Верно!.. Правильно!.. Таких и надо критиковать!

Илья Эренбург, которому тоже нужно было выступить с критикой, недовольно молчал. Тогда Хрущев закричал:

— А почему писатель Эренбург на это молчит? Молчание — это тоже точка зрения. Значит, он со мной не согласен!

Во время встречи разразилась гроза, гремел гром, шел дождь, с брезентового покрова стекала вода. Обстановка была «шекспировская» — в унисон с громыханием грома гремели реплики Хрущева. Он напал и на Мариэтту Шагинян, старейшую писательницу. Эта маленькая женщина никогда никого не боялась и возразила Хрущеву.

Он вспылил:

— Она не понимает роли и места писателя в Советской стране, старая перечница! — И добавил, глядя на ее сутулую спину: — Видно, горбатого могила исправит.

Евгений Евтушенко мрачно и громко сказал:

— Прошли те времена, когда у нас горбатого могилой исправляли.

Потом Андрей Вознесенский читал свои стихи:

Прощай, архитектура! Пылайте широко Коровники в амурах, Райкомы в рококо[42].

Но мужиковатый Никита Хрущев не мог понять иронии и позволить, чтобы райкомы партии «пылали широко». Ему хотелось бороться с «идеологической разболтанностью», но не хватало общей культуры, чтобы заставить прислушаться к своим словам. Поэтому он топал ногами, кричал и размахивал руками.

Вознесенский попробовал начать:

— Как мой учитель Маяковский, я не член партии…

Хрущев закричал:

— Не афишируйте! Ты член не той партии, в которой я состою, товарищ Вознесенский. Ты не на партийной позиции. Для таких будут самые жестокие морозы. Обожди еще, мы еще вас переучим! Ишь, какой Пастернак нашелся! Получайте паспорт и езжайте к чертовой бабушке. К чертовой бабушке![43]

* * *

На новой встрече партийно-государственных руководителей с деятелями культуры 19 мая 1957 года писатель Леонид Соболев сказал:

— Нам, писателям, партия дала все права, кроме права плохо писать.

Крепко захмелевший Хрущев оседлал тему идейности в литературе:

— Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит!

Он неожиданно обрушился на хрупкую Маргариту Алигер, которая активно поддерживала альманах «Литературная Москва»:

— Вы идеологический диверсант, отрыжка капиталистического Запада!

— Никита Сергеевич, что вы говорите? — отбивалась ошеломленная Алигер. — Я же коммунистка, член партии.

— Лжете! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю! Вам — нет!

— Верно, Никита Сергеевич! — услужливо поддакивал Соболев. — Верно! Нельзя им верить![44]

Когда среди творческой интеллигенции пошли слухи об этой встрече и угрозах Хрущева, Моня Гендель моментально придумал остроту: «Ухрущение строптивых».

А Хрущев вновь и вновь пытался реабилитировать развенчанного им же самим Сталина — менялась внутренняя ситуация в стране. Поворот был резким. В ноябре 1957 года пышно праздновали 40-летие Октябрьской революции. Состоялась торжественная сессия Верховного Совета. Рядом с депутатами сидели десять тысяч приглашенных, среди них китайский вождь Мао Цзэдун с непроницаемым лицом.

Хрущев читал по бумажке восхваление Сталину: «Как преданный ленинист-марксист и стойкий революционер, Сталин займет должное место в истории. Наша партия и советский народ будут помнить Сталина и воздавать ему должное».

36. Борис Пастернак и его роман «Доктор Живаго»

Ильин попросил Павла поехать в подмосковный дачный поселок Переделкино для встречи с поэтом Пастернаком — обсудить и подписать некоторые бумаги. С Киевского вокзала шла электричка, потом надо было идти мимо небольшой белой церкви, спрятанной за забором и деревьями. Дорога в гору вела к большому пустырю, в шутку прозванному Неясная поляна — уж очень масштабной была разница между советскими писателями и Толстым. За пустырем в 1934 году по указанию Сталина построили пятьдесят двухэтажных дач для привилегированной группы писателей. Правительство выделило на это шесть миллионов рублей, громадную для того времени сумму. Вокруг дач, спрятанных за заборами, шла широкая асфальтированная дорога, по которой медленно прогуливались литературные знаменитости. На дачах жил литературный «свет», и люди прозвали эту дорогу «вокруг света».

Собрали писателей в одном месте с далеко идущими намерениями: так было легче их контролировать. Но контролировать в полной мере удавалось не всех, случались и исключения — в Переделкино жил Борис Пастернак, один из наиболее известных русских поэтов XX века. Его деревянный двухэтажный дом, крашенный желтой краской, стоял у края пустыря, в стороне от дорога «вокруг света». С задней стороны дача примыкала к большому густому ельнику, крутая тропинка спускалась к речке Сетуни.

Павел был удивлен. Судя по внешнему виду Пастернака, по его одежде и манере держаться, он отличался от других переделкинских знаменитостей, степенных бар и кабинетных львов. Ему было под семьдесят, но он поражал простотой обращения, моложавым видом, бодростью и неброской одеждой. У него был глуховатый голос и очень живые кисти рук, жестикуляция во время разговора выдавала бурный темперамент. В любую погоду Пастернак любил окунуться в Сетунь, часто набирал в ельнике хворост и тащил его на плечах для растопки печки, много работал на огороде перед домом.

Стихи Пастернака Павел читал еще в годы Гражданской войны. В это первое свидание он рассказал поэту о своем увлечении:

— Я тогда служил в Первой конной армии, увлекался поэзией и возил книжки в перемете седла. Читал вас, Борис Леонидович, Тихонова, Сельвинского. Я даже помню некоторые ваши строки:

Нас мало. Нас, может быть, трое Донецких, горючих и адских Под серой бегущей корою Дождей, облаков и солдатских Советов, стихов и дискуссий О транспорте и об искусстве.

Пастернак слушал с интересом.

— Как приятно, иго вы напомнили мне эти строки. Я ведь совсем забыл их. Значит, вы мои стихи возили в перемете седла? Это большая честь для поэта. А можно вас спросить, после службы в кавалерии вы чем занимались?

— Я был профессором истории, но провел в заключении шестнадцать лет.

— Подумать только… Шестнадцать лет!..

Пастернак проникся к Павлу уважением, отнесся очень дружелюбно. Павел еще не раз привозил ему бумаги на подпись, и поэт предлагал ему:

— Пойдем погуляем. Очень хорошая погода, мечтаю выкупаться и о свободе печати.

* * *

Тем летом 1957 года Пастернак был в прекрасном настроении — жизнь налаживалась, все говорили о наступлении хрущевской оттепели. Недавно он закончил роман «Доктор Живаго», над которым работал почти десять лет, и готовился его опубликовать. О романе знали многие писатели, он часто собирал у себя соседей, читал им отдельные главы.

Пастернак поражал Павла молодостью души, и он с удовольствием рассказывал о писателе в кругу семьи. Всем было интересно слушать о знаменитости: какой он, как разговаривает, о чем?

Августа восторженно восклицала:

— А знаете, как замечательно написала о Пастернаке Анна Ахматова?

Он награжден каким-то вечным детством, Той щедростью и зоркостью светил, И вся земля была его наследством, А он ее со всеми разделил[45].

Как-то раз Пастернак пригласил Павла:

— Приезжайте послушать стихи из моего романа.

Он познакомил его с молодым человеком невысокого роста, с острым носом и очень живым выражением лица:

— Это мой молодой друг, переводчик Костя Богатырев. Очень хороший переводчик и тоже отсидел в тюрьме много лет.

Костю арестовали с группой студентов университета, обвиненных в 1948 году по «университетскому делу», организатором которого считали студентку Нину Ермакову, «девочку с Арбата». Павел знал об этом деле от Алеши, влюбленного когда-то в Нину.

На прослушивании они с Костей уселись рядом.

В конце романа Пастернак поместил двадцать пять очень ярких стихотворений, некоторые из них были посвящены теме христианства.

Глубоким бархатным голосом он читал нараспев:

Но книга жизни подошла к странице, Которая дороже всех святынь, Сейчас должно написанное сбыться, Пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче И может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья Я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как барки каравана, Столетья поплывут из темноты[46].

Перед слушателями, завороженными музыкальностью стиха и неповторимостью исполнения, вставали картины древности и образ Христа. Павлу тоже нравилось слушать, но его удивляло, ради чего в атеистической советской России интеллигентному еврею захотелось принять христианство и описывать его в поэтической форме? Что могло привести на этот путь еврея Пастернака? Он уважал еврейство своих родителей и свое собственное, знал, каково жилось евреям в России при Сталине. Когда в 1934 году Мандельштам написал свое знаменитое стихотворение о Сталине, Пастернак поразился: «Как мог он написать эти стихи, ведь он еврей!»[47] Значит, он понимал уязвимость евреев в России, значит «еврейский вопрос» задевал его. Но, как ни странно, в творчестве Пастернака еврейские мотивы отсутствовали.

В тот вечер на даче в Переделкино Пастернак еще раз подчеркнул свое кредо:

— Атмосфера вещи — мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным. Эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое.

Обратно в электричке Павел ехал с Костей Богатыревым, и тот восторженно говорил:

— «Доктор Живаго» — это значительное творение русской литературы. Бориса Леонидовича ожидает мировая слава. Смысловой фокус романа в том, как повлияла на интеллигентных людей русская революция. Об этом у нас почти ничего не написано.

Его слова были отражением всеобщих ожиданий: люди надеялись, что с наступлением хрущевской оттепели в жизни и искусстве произойдут большие перемены.

Павел слушал с интересом, потом сказал:

— Надеюсь, вы правы. Меня только меня удивило настойчивое повторение христианской темы. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов и Тютчев не заигрывали с религией. Пушкин даже высмеял ее в своей «Гаврилиаде». А Толстого вообще отлучили от церкви. В молодые годы Пастернак тоже не писал на эти темы. Да и вообще, ведь за века написано так много гимнов, псалмов, песнопений, хоралов, сочинено столько легенд. Зачем еще?

Костя удивленно поднял брови, улыбнулся, возразил:

— Это верно, но, кроме Пастернака, еще многие поэты-евреи писали и пишут на христианские темы. Теперь это стало поэтической модой. Существует ведь даже такой термин — иудео-христианская культура.

* * *

В приподнятом настроении в январе 1956 года Пастернак передал рукопись романа в журналы «Новый мир» и «Знамя» и надеялся на скорое опубликование. Но он лежал там мертвым грузом — ответов не последовало.

Пастернак писал в редакции: «Вас останавливает неприемлемость романа. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано. Вся наша литература теперь — это владычество мертвой буквы. Так она отражает наш бескрылый век. Основная роль в духовном освобождении общества от давления сталинизма зависит от новой литературы, она должна отражать разные точки зрения на жизнь и помогать людям узнавать и думать».

Через полгода ожидания Пастернак рассказал о ситуации Косте Богатыреву. Костя как переводчик постоянно пересекался с иностранными литераторами, приезжающими в Советский Союз. Он с жаром предложил:

— Борис Леонидович, я привезу к вам итальянцев. Они знают о вашем романе и будут счастливы издать его в Италии.

Костя привез итальянцев к нему на дачу 30 июня 1956 года. Пастернак работал в своем огороде, встретил их в резиновых сапогах и с лопатой в руках. Итальянцы попросили у Пастернака рукопись романа: «Чтобы у Вас не было неприятностей, мы передадим рукопись в Милане издателю коммунисту Фельтринелли». Пастернак написал ему, что будет рад появлению романа в Италии, но предупреждал: «Если его публикация здесь, обещанная многими нашими журналами, задержится и Вы ее опередите, ситуация для меня будет трагически трудной… но мысли рождаются не для того, чтобы их таили или заглушали в себе, но чтобы быть сказанными»[48].

О передаче рукописи за границу пошли слухи. Руководители Союза писателей заволновались, предложили Пастернаку написать в Италию и потребовать рукопись романа обратно, якобы для переделок, так как роман пока еще не совершенен. Он отвечал: «Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правда, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое»[49].

* * *

Эти переговоры, ожидание, полемика и принятие решений совпали по времени с венгерским восстанием осенью 1956 года. Кровавое подавление восстания сказалось на атмосфере во всем мире и в самом Советском Союзе. Хрущев и его соратники поручали организациям и отдельным представителям интеллигенции подписывать письма с одобрением репрессий и осуждением венгерских руководителей, потом эти «воззвания» публиковались в газетах. Нужно было показать всему миру, что народ и интеллигенция полностью поддерживают подавление венгерского свободомыслия.

Боясь гнева властей, многие писатели покорно подписывались. Приехали за подписью и к Пастернаку на дачу. Он не только не подписал, но вскипел и грубо спустил приехавших с лестницы. Это усугубило его вину в глазах правительства. 19 августа Пастернака вызвали в ЦК партии. Он не поехал, сославшись на плохое здоровье.

Заведующий отделом культуры ЦК партии Поликарпов по нескольку раз в день звонил в Союз писателей и настаивал: «Делайте все возможное, чтобы остановить публикацию за границей романа Пастернака».

Павел видел, какая суета поднялась в Союзе и какие страсти кипят в правлении. Секретариат Союза послал телеграмму итальянскому издателю с требованием вернуть рукопись романа, утверждая, что это желание автора. Но рукопись не вернули. Тогда секретарь Союза поэт Алексей Сурков поехал в Милан для личных переговоров. Но он ничего не добился, и роман «Доктор Живаго» был опубликован на итальянском, а потом его опубликовали во Франции, Англии, США, Западной Германии.

Сидя за своим рабочим столом в закутке коридора, Павел наблюдал панику «китов» — секретарей Союза. Они испугались, что их выгонят, исключат из партии, сошлют. И все из-за «этого Пастернака».

Сергей Михалков написал басню про «некий злак, который звался Пастернак». Ненависть к Пастернаку накаливалась. Эти известные и важные люди звонили ему, слали телеграммы, обвиняли в отсутствии патриотизма, в нелюбви к своей стране. Павел удивлялся, до чего ничтожны оказались они в своем страхе перед властью, и вспоминал слова из романа Алексея Толстого «Петр Первый»: «робели не умом, а поротой задницей».

В очередное воскресенье он поехал в Переделкино повидать Пастернака и выразить ему свое сочувствие. Поэт окучивал картошку на огороде. Они сидели на той же скамейке, на которой итальянцам была передана рукопись романа. Пастернак говорил:

— Хорошо, что вы приехали, а не позвонили. Я теперь к телефону отношусь так же, как к проверяемым открыткам, отвечаю невпопад общими фразами: да, нет, все здоровы, чего и вам желаем. Мой роман появился во Франции. Я получаю оттуда личные письма, головокружительные, захватывающие. Все это само по себе целый роман, отдельная жизнь, в которую можно влюбиться. Но быть так далеко от всего этого, зависеть от медлительности и капризов почты, от трудности иностранных языков! Я отвечаю на эти проявления симпатии и интереса по-немецки, по-английски, по-французски. Чтобы ню привлекать внимания почтовой цензуры, прибегаю к маленьким хитростям и пишу бисерным почерком. Наименование романа, издательств и собственные имена я заменяю первыми буквами или русифицирую.

* * *

Осенью Альбер Камю, лауреат Нобелевской премии 1957 года, предложил кандидатуру Пастернака на Нобелевскую премию. Но, согласно правилам, произведение, которое удостаивается номинации, должно быть издано на оригинальном языке страны. А русского издания «Доктора Живаго» так до сих пор и не выходило. Агенты ЦРУ выкрали русскую рукопись в аэропорту, сняли с нее копии, и голландское издательство сумело за три дня напечатать пятьдесят экземпляров на русском.

Секретарь Нобелевского фонда Андерс Эстерлинг 23 октября 1958 года известил Пастернака телеграммой о присуждении премии по литературе с формулировкой: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Название романа в решении не упоминалось из тактических соображений: чтобы не повредить автору в его стране. Пастернак был приглашен в Стокгольм на торжественное вручение премии 10 декабря. Он поблагодарил Шведскую академию и Нобелевский фонд телеграммой: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен».

* * *

Никита Хрущев был по горло занят важными делами, он готовил XXI съезд партии, на котором собирался объявить о полной победе социализма и о переходе к строительству коммунизма. На прием к Хрущеву прорывался Поликарпов, ему нужны были срочные указания. Наконец его впустили на несколько минут:

— Ну, чего там у тебя?

— Никита Сергеевич, писателю Борису Пастернаку присудили в Швеции Нобелевскую премию по литературе.

— Так. За что присудили?

— За роман «Доктор Живаго».

— Хороший роман?

— Дело в том, что у нас, на русском, он не издан. Первыми издали итальянцы, за ними французы, англичане, американцы и западные немцы.

— Как же ты это проморгал?

— Никита Сергеевич, мы нажимали на автора, чтобы он отказался от заграничных изданий и просили иностранные издательства задержать публикацию.

— Мало, значит, нажимали. Ну а ты сам-то читал его роман?

— Читал, некоторые отрывки.

— Ну и как?

— Безыдейный и даже антисоветский, прямо как нож в спину советской власти.

— Что еще ты знаешь об этом Пастернаке?

— Еще вот что, он один из тех евреев, которые отказались подписать письмо писателей в поддержку к событиям в Венгрии.

— Так. Опять эти евреи. А за границей, значит, говоришь, его роман понравился?

Хрущев, конечно, кроме деловых бумаг не читал ничего. Основываясь на чужом, да еще и некомпетентном мнении, он приказал обрушить на автора всенародный гнев. И без паузы и раздумий, без колебаний рубанул, как всегда, с плеча:

— Мы ему покажем кузькину мать. Займись, и построже. Устрой собрание писателей, пусть его выгонят. И в газетах чтобы было народное осуждение. Пусть народ осудит предателя, чтобы тот знал, где раки зимуют[50].

И бюрократы-писатели обрушили на Пастернака лавину «народного» гнева: в газетах и по радио они провоцировали людей, призывали всячески «осуждать» и «обличать». А роман не был официально издан в СССР еще тридцать лет, и самиздатовских копий, разумеется, никто из этих писателей не читал.

* * *

Радость Пастернака из-за получения Нобелевской премии продолжалась всего одну ночь. На следующее утро к нему явился сосед и старый друг Константин Федин, первый секретарь Союза писателей. Пастернак встретил его с улыбкой, ожидая дружеского поздравления. Но Федин строго заявил:

— Вы должны отказаться от премии. Срочно посылайте телеграмму в Стокгольм. Иначе будут большие неприятности и серьезные последствия. Прямо завтра против вас начнется кампания в газетах.

Пастернак был обескуражен, он считал Федина другом, знал, что роман ему нравился, но теперь тот разговаривал с ним как официальное лицо, облеченное высшими полномочиями.

Пастернак ответил:

— Ничто не заставит меня отказаться от оказанной мне чести и стать неблагодарным обманщиком в глазах Нобелевского фонда. К тому же я уже ответил им, поблагодарив за честь.

И сразу вслед за этим написал письмо в ЦК партии:

«Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, к которой я принадлежу… Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если Вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять… Но мне не хотелось бы, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо…»[51]

Буквально со следующего дня во всех центральных газетах началась травля. Из ЦК партии было дано указание всем партийным инстанциям проводить повсеместные собрания с осуждением Пастернака. Была подключена так называемая «подготовленная общественность», и началось безудержное шельмование писателя. По всей стране организовывали «митинги общественности» с осуждением романа, который никто не читал. Газеты публиковали наспех сфабрикованные письма протестов интеллигенции и трудящихся. Почти никто не знал, что такое Нобелевская премия, и большинство людей не имели понятия даже об авторе, но на него обрушился «народный гнев» возмущение «предательством отщепенца, продавшегося за тридцать серебряников».

В «Литературной газете» опубликовали статью «Провокационная вылазка международной реакции». Подписи под редакционной статьей поставили видные писатели, многие из них — друзья Пастернака.

Вечером ему вручили повестку на заседание правления Союза писателей, посвященное вопросу «О действиях члена Союза писателей Пастернака, несовместимых со званием советского писателя». У него потемнело лицо, он схватился за сердце и с трудом поднялся по лестнице к себе в кабинет.

Заседание правления Союза писателей было устроено 27 октября. Пастернак в последний момент предупредил о том, что не приедет, сославшись на нездоровье. Но он написал письмо:

«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость. Я знаю, что под давлением обстоятельств будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через некоторое время вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз»[52].

Правление постановило: исключить Бориса Пастернака из Союза писателей.

Под столь мощным давлением Пастернак впал в отчаяние и через два дня, 29 октября, послал в Стокгольм телеграмму с отказом от премии: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться. Не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ».

* * *

Павел наблюдал, как бурлила писательская машина. Ни один человек не вступился за Пастернака. Поликарпов по телефону давал указания в Союз писателей Ильину. Тот отвечал:

— Слушаюсь… будет сделано… приму к сведению… выполним…

Потом, наедине, жаловался Павлу:

— До чего же все они сволочи, эта блядская братия вправлении писателей, мать их… Поверьте, мне не доставляет никакого удовольствия исполнять их указания. Но я службист, мое дело — выполнять. К тому же мы с вами уже раз пострадали и натерпелись. Теперь вот надо готовить общее собрание московских писателей. Я знаю, как вам это неприятно, поэтому не вовлекаю вас. Занимайтесь текущими делами.

Павлу действительно было бы противно и горько принять хотя бы даже мелкое техническое участие в этой кампании, и он был благодарен Ильину, что тот отстранил его.

Общее собрание организовали 31 октября. Из любопытства Павел зашел в зал и сел в дальний угол. В московской писательской организации состояло более тысячи человек, на собрание пришло около шестисот. Павел знал многих в лицо и видел, что евреи составляли почти половину. У них было напряженно-понурое выражение. Осуждение Пастернака они считали проявлением антисемитизма. Если спросить каждого отдельно, то большинство ответило бы, что уважают его, хотели бы прочитать роман и ни в коем случае не хотят его осуждать. Но…

Председательствовал Константин Федин. Рядом с ним за столом президиума сидел его прямой начальник Поликарпов. Он сурово и пристально разглядывал ряды писателей, во взгляде не было ничего доброго.

Собрание началось с нескольких осуждающих речей, заранее проверенных и отрепетированных в партийном комитете писателей. Федин подытожил выступления:

— Наше собрание должно обратиться в правительство с предложением лишить Пастернака советского гражданства и выслать из России.

Поликарпов поправил его:

— Не с предложением, а с просьбой.

— Ну да, конечно, с просьбой, — немедленно откликнулся Федин. — Кто за то, чтобы обратиться с просьбой в правительство, поднимите руки.

Павел замер и впился глазами в аудиторию. Сзади ему видны были низко наклоненные головы многих. Неужели никто не решится выступить с протестом или хотя бы не поднимет руку? Ни у кого не хватило смелости. Сразу поднялось несколько рук, но пока мало. Писатели украдкой оглядывались и после полуминутной паузы, не глядя друг на друга, стали нерешительно поднимать руки. Кто-то поднимал невысоко, как будто это могло уменьшить долю его участия в голосовании.

То же происходило на собраниях и в других учреждениях. Первый секретарь ЦК комсомола и будущий глава КГБ В.Е.Семичастный говорил: «Если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где ел, нагадил тем, чьими трудами он живет и дышит… А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического…»[53]

* * *

Каждый вечер Павел приходил на квартиру Гинзбургов и там, глотая водку рюмку за рюмкой, рассказывал Марии, Августе и Алеше подноготную этой кампании:

— Никогда не подумал бы, что среди шестисот писателей найдутся только двое-трое, готовых возразить. В покорности поведения писатели превосходят всех. После смерти Сталина можно было ожидать, что такое не повторится. Но Хрущев заставил их оставаться покорными, он умеет действовать только по старым сталинским рецептам. Вот что значит настоящий интеллектуальный плен…

* * *

Правительство приказало заблокировать поступление Пастернаку авторских гонораров за иностранные издания романа «Доктор Живаго» и денег от Нобелевского комитета за премию. Ему не доставалось ни копейки, но под видом некоторого «примирения» ему предложили «передать все деньги государству». Пастернак, человек не от мира сего, не представлял себе огромности всей суммы, которую ему принесли издания романа: «Я не хочу этого знать, потому что и без того мое положение в обществе мифически нереально, как положение нераскаявшегося предателя, от которого ждут, что он признает свою вину и продаст свою честь, чего я никогда не сделаю»[54].

Фактически правительство предлагало ему многомиллионную денежную взятку за остановку компании против него. В ответ Пастернак попросил банки отправить деньги обратно. Тогда правительство запретило выплачивать ему гонорары за прежние его издания и переводы в России. Он был лишен всех средств к существованию, вынужден был занимать деньги и жаловался родным: «Неужели я недостаточно сделал в жизни, чтобы в семьдесят лет не иметь возможности прокормить семью?»

Пастернака задержали прямо на улице 14 марта 1959 года и привезли к генеральному прокурору Р.А.Руденко. Было выдвинуто обвинение в государственной измене и поставлено условие: прекратить встречи с иностранцами и даже не принимать у себя соотечественников. Его решили изолировать от окружающего мира.

На дверях дачи он повесил записку: «Я никого не принимаю. Отступлений от этого решения сделано быть не может. Прошу не обижаться и извинить». За домом велась круглосуточная слежка. А в газетах каждый день продолжали публиковать «гневные требования народа» изгнать Пастернака из страны. Это совершенно подавляло его, уезжать он не хотел, он слишком любил Россию, говорил: «Ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что бы не смог. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже — привычные гонения. И — надежда… Буду испытывать свое горе».

По совету, переданному от Поликарпова, он написал письмо Хрущеву и в «Правду», со словами: «Я связан с Россией, и жизнь вне ее для меня невыносима».

Но всю свою горечь он вложил в стихотворение «Нобелевская премия»:

Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. Темный лес и берег пруда, Ели сваленной бревно. Путь отрезан отовсюду. Будь что будет, все равно. Что же сделал я за пакость, Я убийца и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой страны моей. Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора — Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.

Десятого февраля 1960 года Пастернаку исполнилось семьдесят лет, а уже в апреле он заболел, рак легкого дал метастазы. Он знал, что скоро умрет, говорил о себе в прошлом времени: «Моя жизнь была единоборством с царствующей и торжествующей пошлостью за свободный и играющий человеческий талант. На это ушла вся жизнь. Но меня мучит сознание всей незначительности сделанного мной и еще эта двусмысленность всемирного признания, которое в то же время — полная неизвестность на родине».

Пастернак умер 30 мая 1960 года, его отпевали по христианскому обычаю в маленькой церкви Переделкино. Церковное отпевание еврея было редкостью. Павел с Марией, Августой и Алешей стояли в густой толпе на кладбище, и Павел видел, что половина тысячной толпы пришедших были евреями — они считали Пастернака своим.

С первого дня на его могилу началось паломничество поклонников. В этом выражалось настоящее народное признание. Пастернак этого уже не узнал. Про тоску своей смерти он сам написал:

Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство[55].

37. Фантастика и действительность

Никто не мог прочесть запрещенный роман «Доктор Живаго», и далеко не всех людей, занятых тяжелой жизнью, это интересовало, особенно молодежь, полную бурной энергии молодости. Но новые веяния в искусстве проникали в Советский Союз и доходили до людей через кинофильмы. Становились популярными иностранные фильмы, особенно итальянский неореализм, рассказывающий о повседневной жизни простых итальянцев. Все чаще выпускались на экран французские фильмы с живыми сюжетами и остроумными диалогами. В них показывали откровенные эротические сцены, которые были табу в советском искусстве. Эти фильмы будоражили молодежь, раскрепощали, показывали свободное поведение свободного человека. Стали популярными имена Жана Габена, Софи Лорен, Анны Маньяни, Джины Лоллобриджиды, Марчелло Мастроянни. В продаже появились пластинки с песнями Ива Монтана и Шарля Азнавура. Монтан вместе с женой, известной актрисой Симоной Синьоре, приезжал на выступления в Москву, и Хрущев с другими руководителями ходили на их концерт в зале имени Чайковского. В честь знаменитой пары был устроен прием прямо за сценой, во время которого возникли даже откровенные разговоры на политические темы.

Так проходили этапы хрущевской оттепели.

В июле 1957 года, на пике оттепели, в Москве устроили Всемирный фестиваль молодежи и студентов под лозунгом «За мир и дружбу!». Молодежь всего мира относилась к Советской стране с повышенным интересом. Идеи коммунизма всегда волновали молодые умы, но при Сталине страна находилась за плотным железным занавесом. После победы над фашизмом интерес к СССР усилился, и во всем мире люди ожидали потепления отношений. Советский Союз достиг известности своими техническими достижениями: запуском первой межконтинентальной ракеты и выводом на орбиту первого искусственного спутник земли. Хрущеву надо было показать миру, что он проводит миролюбивую политику, что дела в стране идут хорошо. А заодно, он планировал привлечь на сторону коммунизма молодых энтузиастов, особенно из отсталых стран.

* * *

Впервые был разрешен массовый приезд иностранцев, и в Москву прибыли тридцать четыре тысячи молодых людей от левых молодежных организаций из ста тридцати одной страны, зарекомендовавших себя лояльным отношением к коммунизму. Для столицы это было невероятное событие: город чистили, украшали, приводили в порядок общественные туалеты. Временно выселили за город не прописанных рыночных торговцев неблагонадежного внешнего вида, «для порядка», как говорили милиционеры. На дни фестиваля в магазины завезли больше продуктов и всевозможных товаров, на прилавках появилось то, чего давно не было, и москвичи кинулись все раскупать. Если очередь вытягивалась на улицу, милиция разгоняла ее, чтобы гости не увидели.

Для делегатов фестиваля открыли территорию Кремля, построили парк «Дружба», гостиничный комплекс «Турист» и гостиницу «Украина». В них были открыты рестораны и столовые с национальными блюдами, завезли даже растворимый кофе — редкий в России товар, а в уборных повесили туалетную бумагу — предмет в обиходе еще более редкий.

Но главной новой стройкой был большой стадион «Лужники» на сто пятьдесят тысяч мест, там собирались проводить открытие и закрытие фестиваля. На трибунах заранее проводили репетиции зрителей, для этого тридцать тысяч отобранных комсомольцев сняли с работы и учебы, они разучивали хором приветствия делегациям на английском и французском языках и махали в унисон разноцветными флажками.

Для транспортировки делегатов закупили большие и красивые венгерские автобусы «Икарус», выпустили первый русский микроавтобус «РАФ-10 Фестиваль», а для руководителей — новую легковую машину «Волга».

Символ фестиваля — рисунок «Голубь мира» Пабло Пикассо — был повсюду, он красовался на плакатах, майках, косынках и шейных платках. Был выпущен нагрудный значок фестиваля: на фоне голубого земного шара три профиля — белый, желтый и черный, символ единства и дружбы народов.

По радио и на митингах целыми днями играли и пели сочиненный композитором Новиковым и поэтом Ошаниным «Гимн демократической молодежи мира». Мелодия и слова гимна были очень бравурными, пробуждали энергию молодежи, и песню подхватывали все.

Москва запестрела оживленной иностранной молодежью, забурлила, заговорила на разных языках. Делегаты разнились по цвету кожи, национальным костюмам, по языкам, но одно в них было общим — намного более свободная, чем у советских людей, манера поведения. Возбужденные и радостные, они не стеснялись громко смеяться, улыбаться, танцевать прямо на улицах. Особенно отличались активностью делегаты из африканских стран.

* * *

Впервые москвичи увидели на своих улицах негров из Африки. Непривычно чернокожие, в пестрых национальных нарядах, с поразительными украшениями: на головах женщин красовались невероятные многоярусные тюрбаны, громадные кольца в ушах и ноздрях; фантастические ожерелья на запястьях, на лодыжках и шеях. У мужчин тоже было много украшений на голове и лице. При этом африканцы резвились, танцевали и пели: среди них было много танцевальных групп, и они устраивали импровизированные пляски прямо на улицах.

Приехали и бразильские негры, тоже очень темпераментные, но не столь необузданные, как африканцы. Они пели и танцевали красивую бразильскую самбу. Спокойнее москвичи реагировали на американских негров, высоких, стройных, одетых в обычную одежду. Но черная кожа все равно казалась непривычной и удивительной.

С самого начала выявились расистские наклонности белых по отношению к темнокожим. В Москве и так никогда не любили желтокожих азиатов и темноволосых кавказцев, а теперь люди с неприязнью и опаской посматривали на темнокожих. Поговаривали, что среди них непременно должны быть людоеды.

Другая большая непривычная группа состояла из индусов: миниатюрные женщины в шелковых сари, мужчины в чалмах и цветастых нарядах, их узкие белые брюки казались непривычному глазу кальсонами. Толпами гуляли по Москве мексиканцы в больших красивых сомбреро, всегда с гитарами, они с удовольствием распевали свои мелодичные задорные песни. Молодежь из холодных северных краев разгуливала в меховых костюмах. И все это пестрело, шумело, смеялось и радовалось — и удивляло.

Прорвались в Москву и несколько групп настойчивых хиппи из Лондона. О движении хиппи в Советском Союзе еще не знали. Это была новая субкультура, молодежная философия, протестующая против косной консервативности старого мира, недовольная общепринятой моралью. Хиппи считали, что надо вернуться к природной чистоте через свободную любовь и пацифизм. Самый известный их лозунг «Make love, not war!» («Занимайтесь любовью, а не войной!»). Они были нарочито просто и плохо одеты, на девушках очень короткие мини-юбки, рваные чулки, вместо поясов цепочки в несколько рядов и масса украшений: несколько серег в ушах, кольца в ноздрях, даже на обнаженных пупках. Парни тоже одеты в рванину и тоже с цепями на поясе и шее. С движением хиппи была тесно связана терпимость к нестандартной сексуальной ориентации — лесбийской любви и гомосексуализму — и популярность нудизма.

Хиппи бродили по паркам и улицам, разваливались на траве, целовались взасос и слушали свои кассеты. К ним подходили москвичи, с удивлением и любопытством на них смотрели, называли их «хиппарями», милиция быстро разгоняла образовавшуюся толпу. Многие молодые люди хотели перенять манеры хиппи и даже основать у себя движение «детей цветов».

Больше всего москвичам было интересно увидеть молодых американцев: какие они в жизни? Это были высокие, приветливые, элегантно одетые (нейлон был еще невиданным новшеством в СССР) люди.

Московские евреи с повышенным интересом ожидали приезда молодых израильтян, которые называли себя сабрами[56], но что это за люди такие, в Советском Союзе еще не знали. Израиль существовал всего девять лет, дипломатические отношения между странами то прерывались, то возобновлялись, об израильтянах среди русских евреев ходили легенды. Израильская делегация состояла всего из нескольких человек, чтобы не возбуждать «нездоровый интерес» российских евреев. Их видели на открытии фестиваля, гордо несущими свой белый флаг с «моген довид» — голубой шестиконечной звездой Давида. Потом израильтян взяли под строгий контроль, контакты с ними могли быть опасны.

* * *

Самая большая — тысяча человек — и выдержанная в смысле поведения делегация была из Китая. Они ходили по улицам только большими группами, держались скромно, скромно улыбались, в общее веселье не включались.

Отношения с Китаем все улучшались, Советский Союз фактически содержал громадный нищий Китай, лишь недавно освободившийся от японской оккупации. Хрущев посылал туда много техники и специалистов, вооружал китайскую армию и отправлял военных советников. Китайский руководитель Мао Цзэдун, полновластный диктатор, считал себя самым убежденным коммунистом и неуклонным последователем Сталина. Он был непримиримым врагом западного капитализма, был уверен в победе над ним. Возвеличивание Мао в Китае превзошли даже воспевания Сталина. Так многомиллионным тиражом был выпущен «Цитатник», краткий сборник изречений Мао. Все население страны, включая школьников, обязано было иметь эту книжку, знать все цитаты наизусть и провозглашать их на собраниях.

С китайской делегацией на фестиваль приехал доктор Ли. На открытии фестиваля, во время парада, он шел вторым после верзилы-знаменосца, несшего самый большой флаг. Ли выступал на шаг позади и высоко поднимал в руках портрет Мао Цзэдуна. Это считалось особо высокой честью и проявлением большого доверия. Когда на стадионе по громкоговорителю торжественно объявили: «Идет делегация Китайской Народной Республики!», все встали и встретили ее особо громкими и долгими аплодисментами. Китайские делегаты, одетые в одинаковые синие френчи с высокими воротниками, радостно улыбались и приветливо махали руками. Только гигант знаменосец с огромным флагом и Ли с портретом вождя шли спокойно, с серьезным выражением на лице.

* * *

Возбуждение молодежи нарастало с каждым днем. За две недели иностранные делегации провели более восьмисот организованных мероприятий, концертов и шествий. Китайская делегация была самой активной, но и самой дисциплинированной, они пели только песни о своем вожде, о дружбе между Китаем и Советской страной, выучив выражение на русском «Русский с китайцем — братья навек», показывали фильмы о достижениях в Китае и давали представления удивительного китайского цирка.

Доктор Ли, знающий русский язык, был постоянно занят переводами докладов и дискуссий, встретиться с бывшими сокурсниками у него не хватило времени. Но все же он зашел в свой институт. Знакомых, кроме декана профессора Жухоницкого, он не застал. Старый декан встретил его радостно:

— Доктор Ли, рад видеть вас в стенах нашего института. Я смотрел кинохронику парада фестиваля и видел вас среди делегатов. Вы несли портрет товарища Мао Цзэдуна.

— Да, я очень горд, что мне поручили такую высокую честь. Товарищ Мао Цзэдун — наш великий кормчий, он ведет Китай к победе коммунизма, — радостно выпалил Ли.

Жухоницкий подумал: «Такой способный парень, такие светлые у него мозги, и как сумели их промыть идиотской пропагандой! Вот пример повторения того, что было у нас при Сталине».

Но в ответ сказал:

— Да, конечно, мы знаем, что товарищ Мао Цзэдун — великий вождь.

Жухоницкий, как и многие, знал из рассказов побывавших в Китае и из передач «Голоса Америки», что дела там идут очень плохо, все население Китая поголовно — более пятисот миллионов человек, согласно переписи 1953 года, — голодает, люди гибнут от голода, непосильного труда и репрессий. Мао, крестьянин по происхождению, проводил кампанию против «контрреволюционеров» интеллигентов. Он обвинил, сослал и погубил миллионы ценных людей. Экспериментируя над своим народом, он провел одну за другой несколько жестких массовых кампаний в сельском хозяйстве, культуре и других областях, все они провалились. Идеи многих его кампаний часто бывали просто смехотворными.

Вместо того чтобы культивировать новые сорта зерновых, в том числе и риса, по методу американского агронома Нормана Борлоуга, как с большим успехом делали в Индии и Мексике, необразованный Мао приказал населению страны истребить воробьев, чтобы они не склевывали зерна риса. Этим он рассчитывал повысить урожай. Всему деревенскому населению поголовно приказали создавать шумовой фон, чтобы не дать птицам садится, а когда они начнут падать от бессилия и голода, перебить их. Миллионы китайцев вынуждены были стучать в барабаны, кастрюли и колотушки, кричать, свистеть, гоняться за ошалевшими воробьями и убивать их. Птиц не стало, и весь урожай погиб от насекомых, которые развелись в невероятных количествах после уничтожения птиц.

По всей России ходили стихи Алеши Гинзбурга:

Чтобы рис поднялся сразу, По маоинскому приказу Весь Китай без лишних слов Уничтожил воробьев. В послушании великом Стуком, грохотом и криком Ошалелых птиц гоняли, Урожай от птиц спасали. И явились без оглядки Насекомые на грядки. Посмотрели — птичек нет, Значит, будет им обед, Расплодились, развелись, Уничтожили весь рис; И ликуют червяки: Все китайцы — дураки.

Жухоницкий знал об этом и знал популярные шутки, но не спорил с китайцем. Потому он мягко спросил:

— Расскажите, что вы делаете у себя на родине, какая у вас работа?

— Партия избрала меня в числе самых верных молодых коммунистов для службы в армии. Я стал военным врачом.

— Очень рад за вас. По какой специальности?

— Я стал военным хирургом, майором.

— О, это прекрасно. Я помню вас как самого способного студента на курсе и уверен, что вы станете замечательным хирургом.

Ли заулыбался:

— Да, я постараюсь стать хорошим хирургом, чтобы оправдать доверие своей партии и лично товарища Мао Цзэдуна.

— Желаю вам удачи, доктор Ли.

— Спасибо, товарищ профессор.

Но Ли хотел поговорить и о деле:

— У нас в Китае большие достижения во всем, но пока еще мало ученых среди врачей. Нам необходимо иметь свои научные кадры. Наверное, меня опять пришлют в Москву, чтобы я работал над диссертацией. Я буду рад вернуться в Москву, я полюбил русский народ. Товарищ профессор, я помню вашу диссертацию, мне она очень понравилась. Если я приеду в Москву, то хотел бы просить ваших советов.

— Конечно, дорогой доктор Ли. Для меня будет честью дать вам совет.

— Спасибо, товарищ профессор, только это будет честь не для вас, а для меня. Передайте моим друзьям по институту, что я помню их и люблю.

* * *

Моня Гендель не был бы Моней Генделем, если бы ни пытался встретиться с израильской делегацией. Корпус, где жили израильтяне, охранялся от враждебно настроенных арабских делегатов, людей туда не впускали. Но Моня рассчитал, что в субботу кто-нибудь из них появится в Московской хоральной синагоге на улице Архипова (нынешний Спасо-Голенищевский переулок). Чего Моня не ожидал там увидеть — это толпы московских евреев, так же, как и он, жаждущих повидать израильтян. С 1948 года, со времени встречи с послом Израиля Голдой Меир, эта узкая улочка не видела столько евреев — посмотреть на молодых израильтян пришли сотни человек. В отличие от прежней толпы, на этот раз собралось больше молодежи.

Израильтян было всего семеро, все говорили по-русски: «Мы научились русскому от родителей, они эмигрировали из России и Польши в двадцатых годах».

Когда Моня сумел протиснуться к ним, они поздоровались:

— Good shabbes, хорошей субботы! — Традиционное приветствие евреев по субботам.

Моню поразила их внешность, все семеро были совсем разными, они вовсе не выглядели как типичные евреи. И ребята и девушки были высокими, светловолосыми, лица без типичных длинных еврейских носов, глаза не навыкате, а главное, не было в их взгляде типичного выражения еврейской тоски. Глаза израильтян искрились весельем, вид у них был решительный и смелый, держались они свободно и гордо. Моня невольно подумал: «Вот что значит жить в своей стране, где можно чувствовать себя хозяевами и не бояться притеснений».

— Как вам нравится в Москве?

— Атмосфера праздника нам нравится, но мы понимаем, что это ваш «агитпункт». К сожалению, нам не дают встречаться с выдающимися московскими евреями. Мы хотели видеть писателя Илью Эренбурга — нам сказали, что он выехал из Москвы. Мы хотели поговорить с актером Аркадием Райкиным — нам сказали, что он на гастролях. Мы хотели встретиться с балериной Майей Плисецкой — нам сказали, что она занята выступлениями. Но нас даже не пустили на ее выступление.

Моню они спросили:

— У вас еврейская молодежь в синагогу по субботам не ходит? Мы там видели одних только пожилых людей. Почему?

— У нас страна атеистическая, молодежь в бога не верит.

— Но они должны хотя бы соблюдать еврейские традиции: праздновать еврейскую пасху, есть на пасху мацу, должны отмечать еврейский Новый год и Судный день. Так делают евреи во всем мире. Ведь ваша молодежь — это тоже евреи.

— Евреи-то они евреи, но традиций не соблюдают, и мацу у нас достать трудно…

— Почему?

— Это опасно.

— Почему?

— Могут наказать: выгонят из института, снимут с работы, а то и арестуют.

— Но почему?!

— Вы столько задаете вопросов… — ответил Моня. — Вы сами должны все понимать.

— Да, знаем. У вас антисемитизм. Нет, в России не настоящий социализм.

— А где настоящий?

— Настоящий социализм у нас в Израиле. Посмотрели бы вы на наши кибуцы. У нас двести шестьдесят семь кибуцев.

Москвичи удивились:

— Что такое кибуц?

— Как, вы не знаете, что такое кибуц?! Что же вы вообще знаете про Израиль?

Моня объяснил за всех:

— У нас очень мало информации об Израиле.

— Кибуц — это сельскохозяйственная коммуна, поселение вроде вашего колхоза. Но, в отличие от колхозов, наши кибуцы действительно основаны на общем равенстве во владении имуществом, равенстве труда и распределении всем благ по потребности. Это и есть настоящий социализм.

Многие впервые слышали про такую организацию жизни:

— Интересно было бы все это увидеть своими глазами.

Израильтяне предложили:

— Приезжайте посмотреть, а понравится, так останетесь в Израиле.

Моня даже оглянулся, не подслушивает ли кто?

Москвичи повесили головы:

— Нам не дадут выездную визу.

— Какую выездную визу? Мы никогда не слышали о «выездной визе». В любой стране надо иметь только «въездную визу». Израиль охотно дает въездные визы всем евреям.

Моня мягко объяснил:

— У нас по закону необходимо получить выездную.

Они пожали плечами:

— Значит, ваши власти не хотят выпускать евреев. А у вас есть еврейские поселения? Мы хотели бы поговорить с евреями из ваших поселений.

— Еврейских поселений у нас нет, но вы могли бы поговорить с евреями в Малаховке.

— Малаховка? Это ваш кибуц?

— Ну нет, это совсем не кибуц, но там живет много евреев.

— Было бы интересно посмотреть. Но нам не разрешен выезд за город, за нами следят…

Эх, как хотелось Моне устроить авантюру, повезти нескольких из них в Малаховку на своей машине. Но он видел, что в обеих концах улицы стояли черные машины КГБ. Приглашать гостей в поездку было слишком рискованно: как только он вывезет их за город, всех сразу арестуют.

* * *

После деловых встреч днем и вечерних выступлений иностранные делегаты толпами расходились по улицам и паркам ночной Москвы и свободно общались с московской молодежью. Звучал нескончаемый молодой смех, песни, везде гремела музыка. Особенно популярным стал бешеный ритм рок-н-ролла, который привезли американцы. У них были с собой магнитофоны, каких еще не выпускали в России. Пары увлеченно дергались под эту музыку, танцевали очень близко друг к другу в весьма провокационных движениях, почти имитируя секс. Поначалу москвичи стеснялись так танцевать, но скоро привыкли и темпераментно отдавались ритму. Танцы на улицах разжигали молодежь, и все больше людей вовлекалось в общий эротический праздник.

В густой толпе и в постоянном веселье все знакомились, ходили в обнимку, обменивались сувенирами. Москвичи дарили иностранцам значки, пластинки, шелковые платки с изображением Москвы и деревянные матрешки. А в обмен часто получали то, чего еще не было в России: красивые шариковые ручки, наручные часы на батарейках, магнитофонные ленты с записями современной модной музыки, пачки жвачки и другие подарки. Переодетые агенты госбезопасности и милиция тоже «гуляли» по улицам, но уследить за всеми было невозможно.

Веселье царило и возле нового высотного здания Московского университета на Ленинских (Воробьевых) горах. В большом корпусе общежития впервые у каждого студента была своя комната. Хотя охрана старалась не пускать туда гостей, все рано студенты приводили к себе иностранцев. Там возникали горячие импровизированные дискуссии на политические темы, приносилось вино, происходило много объяснений в дружбе и любви, а где зарождается атмосфера любви, там каждый вечер случается и горячий быстрый секс.

Но на веселье нужны деньги, русские рубли, а у делегатов их было мало. Московские валютчики лихо и выгодно меняли рубли на западную валюту. Советский рубль не был конвертируемой валютой, официально все годы советской власти один доллар был приравнен к десяти рублям, но настоящее «рыночное» соотношение было около ста рублей за доллар. Возле университета, в темных аллеях и в глухих переулках валютчики предлагали за доллар пятьдесят, а то и сто рублей. Приезжим гостям это было в пять — десять раз выгодней. Некоторые валютчики обманывали доверчивых молодых американцев, англичан и французов. Делали они это так: договариваясь, показывали иностранцу перевязанную большую пачку рублей, а при обмене ловко подсовывали вместо нее так называемый «кирпич» — внутрь такой же связанной пачки рублей был для объема и веса заложен камень.

Иностранец разворачивал дома пакет и застывал от удивления.

* * *

Фестиваль стал для советской молодежи взрывным событием. Изо дня в день пребывая в непривычно приподнятом настроении, молодые москвичи с удовольствием познавали радость и вкус свободной любви. Десятилетиями их воспитывали в пуританском лицемерии, и теперь они впервые без ограничений отдавались откровенным любовным играм. Московские девушки охотно висли на иностранных ребятах, было интересно сравнить их с русскими парнями. Объятия и поцелуи в темных аллеях парков — царила безмолвная (знания языков-то не было) атмосфера любви. И хотя девушек ограничивал привычный страх забеременеть, постепенно распространился слух: иностранные парни носят с собой презервативы, да не простые гондоны, как у нас, а с разными усиками и другими штучками для усиления возбуждения — и тогда получается самый лучший секс!

Конечно, примешивался и дух меркантильности, девушки отдавались за джинсы, капроновые чулки и другие шмотки, но чаще всего просто из любопытства.

Молодых русских парней привлекали иностранки в обтягивающих джинах или невиданных до сих пор мини-юбках. Но совсем уж удивительным было то, с какой легкостью и смелостью иностранки соглашались на секс и как много умели. Такой свободы сексуального поведения русские парни не ожидали. А дело было в противозачаточных пилюлях, о которых в Советском Союзе еще не подозревали. В США и западных странах молодые женщины все чаще пользовались ими. Кроме того, очень осторожные иностранки все-таки носили с собой презервативы, подобранные по своему вкусу, и без слов, изящно и ловко натягивали их на пенисы своих случайных партнеров.

Свобода секса была одним из самых больших открытий для советской молодежи. Она распространилась в 1950-е годы во всем мире, ее поддерживало искусство, особенно новая, раскрепощенная литература и эротические (да и порнографические) фильмы. В США в 1953 году была издана книга Альфреда Кинси «Сексуальное поведение женщины» (Kinsey Alfred С. Sexual Behavior in the Human Female). Идея была в уравнении сексуальной дозволенности: то, что можно мужчинам, то должно быть дозволено и женщинам. Книга сразу стала бестселлером и практическим руководством во всем западном мире, но в России о ней не знали.

* * *

Все дни фестиваля сверхактивный Моня Гендель старался не пропустить ничего интересного, бывал на выступлениях делегаций, на общественных встречах, а чаще всего на улицах и в парках, с толпой.

После закрытия фестиваля он обсуждал его с Алешей.

— Алешка, то, что я повидал, — это чудо! Главное, что нашей молодежи впервые довелось увидеть людей, непохожих на советских. Я тебя уверяю, в нашу молодежь хоть частично переселится дух времени и останется с ней как дар фестиваля. Хрущев задумал его как показуху, хотел произвести впечатление на незрелую иностранную молодежь. Они теперь станут разносить по всему свету, что жизнь в России — это сплошной праздник. Но главного Хрущев не предвидел: от контактов с миром в среде нашей молодежи впервые наступит пробуждение. Нам нужна революция. Кое-что от этих впечатлений в наших останется.

— Что, например, останется?

— Главное — свобода человеческого поведения. Останется вкус к современной западной музыке, к свободной любви, которой у нас до этого не знали. Останется вкус к вольным танцам вроде рок-н-ролла. Ну, останется, конечно, страсть к джинсам и кедам, какие носят во всем мире. Постепенно войдут в моду мини-юбки. Эти мини-юбки расшевелили немало членов у наших ребят. Увидишь, теперь все девки захотят носить такие же, а то и еще короче.

Алеша улыбнулся:

— Эти мини-юбки и меня вдохновили, я сочинил стишок:

С мини-юбкой модно ныне. Все на свете стало «мини»: Мини-совесть, мини-честь, Мини-правда тоже есть, И еще заметили Мини-добродетели. А для народа, Для нашего брата, Есть мини-свобода И мини-зарплата. Мы только в одном Не добились единства — Нет у нас мини Для подхалимства.

Алеша подождал, пока Моня отсмеялся, и продолжил:

— Я тоже думаю, что теперь начнет расти новое поколение, более свободное, более устремленное к западному влиянию — поколение шестидесятых.

А Моня, все еще смеясь, добавил:

— У меня есть еще предвидение: через девять месяцев от фестиваля нам достанется и кое-что другое.

И действительно, через девять месяцев в московских родильных домах вдруг стали появляться черненькие новорожденные. Смущенные и растерянные матери охотно отдавали их на воспитание в детские дома.

Тогда Моня сказал:

— Видишь, Алешка, шел бы фестиваль подольше, Москва сильно почернела бы.

* * *

Закрытие фестиваля было очень пышным, на нем впервые исполнили песню «Подмосковные вечера», вся страна любовалась на красивый молодежный праздник.

Но очень скоро Москва вернулась в русло суровой действительности, прилавки магазинов сразу опустели, на рынки вернулись непрописанные торговцы кавказской и азиатской наружности, улицы обрели свой прежний серый вид, в общественных туалетах опять воцарились вонь и грязь. Люди опять часами стояли в длинных очередях, которые уже больше никто не разгонял.

Многие роптали: «Что ж это, как иностранцам, чтоб с показухой, так все было. А как русским людям — так ничего нет, опять страдай!»

Надежды на улучшение жизни становилось все меньше. «Голос Америки» сообщал, что Россия увеличила закупки зерна в Америке до тринадцати миллионов тонн в год, заплатив золотом из неприкосновенных государственных фондов. Правительство Хрущева вынужденно было сделало это, чтобы предотвратить грядущий голод. Хотя в России об этом не и писали, но люди передавали из уст в уста: «Дохозяйствовались! Раньше-то царская Россия хлеб по всему миру продавала, а теперь Советская Россия закупает зерно за золото, к Америке на поклон ходит», «Вот, Хрущев ругал Сталина, доклад про него делал. А при Сталине-то продуктов в магазинах больше было, да он, как-никак, хозяин был».

Такова была хрущевская действительность.

38. Подмосковная Малаховка

Моня Гендель не напрасно упомянул подмосковный поселок Малаховку, в нем проживали многие евреи. Поселились они там с дореволюционных времен, когда евреям не разрешалось жить в столице. В Малаховке оседали ремесленники: мастера меховых и кожевенных дел, портные, ювелиры, часовщики, — и мелкие чиновники. Днем они работали в городе, а вечером возвращались к себе. Многие из них еще говорили на идиш и соблюдали еврейские традиции, но постепенно смешивали еврейский жаргон с русским языком и забывали старые традиции. Тем не менее пока в одном из деревянных домов оставалась небольшая синагога. И конечно, где синагога, там и еврейское кладбище, оно стало вторым московским еврейским кладбищем после Востряковского.

Малаховские евреи гордились своим поселком: в 1919 году в местном театре начала карьеру Фаина Раневская, ставшая потом знаменитой актрисой театра и кино, в том же 1919-м тут, в еврейской трудовой школе-колонии, преподавал художник Марк Шагал.

В двадцатых — тридцатых годах начался быстрый приток в Москву равноправных советских евреев. Среди них были образованные специалисты и успешные служащие. Они селились в Малаховке, потому что в Москве жилье получить было трудно. К сороковым годам состав жителей поселка совершенно изменился. Обеспеченные евреи: директора заводов, юристы, актеры, врачи, художники и музыканты — покупали или строили тут дачи. Теперь здесь концентрировалась русская интеллигенция еврейского происхождения, дети их от смешанных браков с русскими росли уже не евреями, а русскими, даже еврейский тип внешности почти исчез. Единственное, что сохранилось тут от прежнего, — это суетливая еврейская общительность и горький еврейский юмор, еще использующий идиш. Любовь к «хохмам» побеждала все, жители говорили про свой поселок: «Вы говорите, у нас бардак?.. У моей бабушки в Одессе был бардак, так там был порядок!»

Но старые евреи не желали расставаться с традициями и жили своей узкой общиной, соблюдали нерабочие субботы с молитвами, ходили в синагогу, слушали раввина, выбираемого из стариков-талмудистов. В малаховской синагоге хранился под замком священный свиток Торы. По преданию, его привезли в Средние века из Испании, откуда евреев изгнали в 1492 году. Долгой была его дорога в Польшу. Во время нашествия фашистской Германии он был спасен чудом. По Малаховке ходила легенда, что фашисты привязали раввина к синагоге и подожгли ее. Раввин и синагога погибли, но какие-то смельчаки сумели вытащить из пожара свиток. Евреи считали, что его спас сам бог. Потом через беглецов из Польши он попал в Малаховку. Старики очень гордились своей Торой. По субботам они бережно разворачивали синий бархатный футляр, покрытый узорами из золотых нитей, обносили свиток по рядам, каждый прикладывал к нему два пальца, а потом целовал их, избранные евреи читали фрагмент текста Торы.

* * *

Среди малаховских евреев распространился слух: «Вы слышали? По „Голосу Америки“ передали, что израильтяне поймали Адольфа Эйхмана, того, который послал миллионы евреев на смерть в концентрационные лагеря»[57].

Малаховка гудела от этой новости, как потревоженный улей. Люди почти целый год приникали ухом к приемникам, чтобы услышать новости из Израиля о суде над преступником. За разъяснениями по военной части они обращались к Науму Когану, самому известному жителю поселка. Это был инвалид войны, маленький, лысый, уже пожилой человечек, сгорбленный и скрюченный на одну сторону. Коган совершил редчайший подвиг самопожертвования: в 1941 году во время боя он закрыл своим телом амбразуру, из которой стрелял фашистский пулеметчик, и этим спас свою роту. Его грудь была прострелена в нескольких местах, металлические осколки застряли в мышце сердца, и он едва выжил, чудом спасенный искусством хирургов[58]. Коган был награжден медалью «За отвагу», но след его затерялся в тыловых госпиталях. Писатель Илья Эренбург нашел его и описал его подвиг в газете «Красная звезда». Вырезку из этой газеты Коган постоянно носил с собой. Малаховские евреи гордились Коганом: «Вот какие среди нас есть герои!»

Знавшие историю сравнивали его с Иосифом Трумпельдором, первым евреем, ставшим русским офицером, легендарным героем царской армии, награжденным после русско-японской войны, в 1905 году, четырьмя Георгиевскими крестами. Он потом уехал в Палестину, освобождать ее для евреев, и погиб в 1920 году. Поскольку дело касалось борьбы за создание Израиля, имя Трумпельдора упоминали почти шепотом[59]. Малаховцы считали Наума Когана несправедливо обойденным наградой: за такой же подвиг в 1944 году русскому солдату Александру Матросову посмертно присвоили звание Героя Советского Союза и сделали его национальным героем.

* * *

Во время процесса над Эйхманом и после его казни интерес жителей Малаховки к Израилю сильно возрос, в среде молодежи стало проявляться чувство национального самосознания и интерес к еврейским корням. Молодые родители все чаще давали новорожденным еврейские имена — Давид, Соломон, Исаак (Изя), Моисей, Натан, девочек называли Рахиль (Рая) или Мирра. Только побаивались называть детей Абрам и Сара, потому что тогда детей дразнили.

Кое-кто даже захотел изучать иврит. Но это было опасно, люди передавали друг другу: «Вы слышали? Ну, про иврит? Конечно, это древний еврейский язык и почему бы евреям его не изучать? И представьте, в 1957 году в Риге арестовали фотографа Иосифа Шнайдера за то, что он организовал кружок по изучению иврита. Так его за это осудили на четыре года трудового лагеря. Ой-ой, это может быть очень опасно». Власти видели в изучении иврита прямую связь с Израилем и сионистскими организациями США, считали знание языка преступлением и судили за это. Подходящую статью закона найти не могли и называли изучение языка «актом хулиганства».

Все-таки в Малаховке создали тайный кружок для изучения иврита, через кружок распространяли еврейский «самиздат» — перепечатанную на машинке информацию из передач «Голоса Израиля» и «Голоса Америки». Самиздатские листы помогал распространять Моня Гендель. У него была в Малаховке двухэтажная дача со сторожкой у забора, досталась она ему от расстрелянного отца: после ареста и суда так спешили, что позабыли отобрать дачу. На первом этаже жили Монина мама Раиса Марковна и незамужняя сестра Берта. Второй этаж с отдельным входом был для него самого и его гостей.

Моня говорил Алеше:

— Это усраться можно, какие мудаки нами правят! Ну что преступного в изучении иврита, особенно если это язык твоей нации? Сочини что-нибудь об этом.

Алеша написал эпиграмму:

Если очень захотите Вы общаться на иврите, Вы язык тот изучите, Но об этом промолчите: Если это разгласите, То в тюрягу угодите.

Жителям Малаховки стихи понравились — Моня позаботился, чтобы их узнали все.

Никого малаховские евреи не трогали, никому не мешали, но если кто-нибудь из москвичей хотел задеть еврея, то говорил: «Типичный еврей, ну прямо из Малаховки».

39. Моня Гендель в Малаховке

Общительный Моня Гендель был в Малаховке заметной фигурой. Все узнавали его бежевую «Победу». Когда ему не приходилось чинить ее постоянные поломки, он часто катал на ней малаховских детишек. За это его обожали и дети и родители. Собственные машины были большой редкостью, их только недавно начали производить на базе трофейной техники немецкого завода «Opel». Машины стоили дорого. Моня купил свою не на заработки в обществе «Знание», а на деньги, выигранные в преферанс. На его даче часто собирались соседи мужчины для игры в преферанс, на одну-две «пульки». Играли ночи напролет, на большие деньги. Моня, хороший математик от природы, обладал даром тонкого расчета, необходимым в этой игре, выиграть у него было невозможно.

Проигрывать большие деньги для его компании ничего не значило, все они были деловые евреи, многие — скрытые миллионеры. В Советской России открыто проявлять способности в бизнесе, делать деньги было невозможно и опасно. Если кто-нибудь заметно богател, так и говорили: «Живет не по средствам», и человек попадал под око ОБХСС — милицейского отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности. Потому Монины друзья игроки скрывались в тени официальных должностей: директор местного рынка, два зубных врача и техники, делавшие золотые зубы подпольно. Любая частная работа с золотом запрещалась законом и каралась строгим судебным наказанием. Были среди них и директор небольшого магазина в центре Москвы, заведующий снабжением магазина, администратор театра. Деловые евреи промышляли подпольной продажей и зарабатывали хорошие деньги. Многие годы коммунистическая власть пыталась отучить евреев делать деньги, но победить их врожденную склонность к коммерции было даже ей не по силам.

В Мониной компании были директора московских комиссионных магазинов, а «комиссионка» была мечтой многих, особенно женщин. Там продавали разнообразный товар, привезенный из заграницы, из недоступных для советских людей стран. Знакомым и «по блату» директора продавали вещи подпольно с хорошей прибылью для себя. Время от времени один из них надолго исчезал, это значило, что его арестовали и посадили в тюрьму. Тогда жены срочно прятали накопленное добро у знакомых. Так у Мони появилась под потолком шикарная хрустальная люстра — на время. Хорошие адвокаты за большие деньги умели выручать этих людей, и через два-три года они вновь играли в преферанс на Мониной даче. А люстра переезжала обратно к хозяевам. Среди адвокатов особенно славился Моисей Грач, но потом и его самого посадили — за слишком большие гонорары.

Через этих людей Моня «делал гешефт» — совершал прибыльные сделки: доставал себе и приятелям дефицитные товары, импортную мебель, получал путевки в санатории и дома отдыха, добывал билеты на самолет и поезд, рекомендовал хорошего портного, устраивал золотые зубные протезы, доставал бронь в гостиницах и билеты на премьеры в театры — все «по блату». При мизерном производстве товаров связи были каждодневной насущной необходимостью, и мир деловых людей процветал на этом фоне. А евреи всегда славились своей деловитостью.

Одним из постоянных игроков был Петя Ордер, молодой розовощекий блондин, всегда в отлично сшитом, щеголеватом костюме. Вся Малаховка знала его и его красавицу жену Фиру, эффектную молодую брюнетку, тоже всегда в модных нарядах и мехах. Люди говорили: «Ой, как же не залюбоваться на такую привлекательную еврейскую пару!»

Работал Петя в Кунцево директором маленькой фабрики по изготовлению гуталина. При таком незначительном положении у него была самая большая дача в Малаховке. Когда собирались на игру, Моня шутил: «Мои друзья могут помочь мне и друг другу во всем. Но что я могу просить у Пети Ордера — гуталин?» Петя в ответ только улыбался. Изготовление и распространение гуталина он превратил в выгодное дело, дававшее большой доход на стороне. Под эгидой гуталиновой фабрики у него было другое, тайное дело: Петя был валютчиком — обменивал рубли на западную валюту на «черном рынке», в основном на американские доллары. Для этого у Пети были специальные помощники, фактически мафия. Его «черный рынок» действовал в местах скопления иностранцев — возле центральных гостиниц, на центральной улице Горького, на московских вокзалах, в особенности рядом с Курским, откуда шли поезда в Тбилиси и Баку. Валютный отдел ОБХСС под руководством полковника Юсупова следил за всеми контактами с иностранцами. За валютные операции давали десять лет заключения, а то и казнили.

Во время Московского фестиваля молодежи агенты Пети Ордера хорошо поработали и получили много валюты. Петя был никудышным преферансистом, всегда проигрывал больше других, но никогда не огорчался. Игроки подозревали, что он «валютчик», и относились к нему с почтением.

* * *

Не одни только деловые мужчины собрались на Мониной даче, нередко он устраивал попойки-оргии с молодыми женщинами. Недавно ему удалось познакомиться с группой новоявленных московских хиппи. Моня пригласил их на дачу в Малаховку.

Хиппари сказали:

— Обученных чувих у нас мало, хоть и бляди, а играть в наши игры стесняются.

— Я обеспечу, — успокоил их Моня.

— Надо, чтобы не разболтали.

— Будьте спокойны.

У Мони, настоящего ходока, был на это наметанный глаз. Он даже говорил: «Я думаю, что это про меня сочинили латинскую поговорку: „Подхожу к девице — veni, vidi, vici“»[60]. Он поехал в сад «Эрмитаж» и быстро разглядел в толпе двух молоденьких, решил: подходящие кадры. Подругам Руфине и Рае было по восемнадцать, обе кокетливые хохотушки, у шатенки Руфины — ангельский голосок, у блондинки Раи — ангельская внешность. Пройдя с ними круг по аллеям, Моня предложил:

— Хотите покататься на машине?

Девушки с радостью согласились, Руфина попросила:

— Можно, я сяду рядом с вами, на заднем сидении меня укачивает.

Он провез их по Садовому кольцу, рассказывая похотливые анекдоты:

— Знаете, что такое «тютелька в тютельку»?

— Нет, не знаем.

— Это половое сношение лилипутов.

Девушки радостно фыркали. Короткая мини-юбка Руфины взбилась кверху, обнажив длинные бедра. Она не одергивала юбочку, и Моня с вожделением косился на ее красивые ноги. В водительское зеркальце он видел, как Рая-ангелочек расположилась на заднем сиденье тоже с задранной юбкой и раскинула ноги. «Девчонки готовы», — подумал он и пригласил их в кафе-мороженое.

Заказав для девушек несколько порций ликера, он спросил:

— Хотите приехать ко мне на дачу, в Малаховку?

— В Малаховку? Мы ее знаем, там наши родственники живут.

Моня поразился:

— Родственники? Вы еврейки?

— Да, еврейки. А что?

— Так, ничего, я тоже еврей.

Захмелевшая Руфина прижалась к нему всем телом:

— А что мы будем делать в Малаховке?

Моня хитро подмигнул:

— У меня есть приятели, хиппи. Знаете, кто такие хиппи?

— Знаем, видели на фестивале.

Моня подмигнул:

— Поиграем в игры хиппи. Вы на фестивале «негритятинки» попробовали?

Они захохотали еще громче, на секунду замялись, потом заулыбались:

— Нет, не удалось. А девчонки говорили, что стоило бы.

Моня убедился, что выбрал тех, кого надо.

* * *

К вечеру собрались на даче. Гости — четверо мужчин и две женщины — выглядели почти обычно, только костюмы и платья были слишком яркие. Но как только вошли, они сразу преобразились, сняли шляпы и шапки, под ними оказалась масса спутанных волос. Потом скинули костюмы и платья и запахнулись в свободные накидки, под которыми довольно явно просвечивало нижнее белье. Моне и Рае с Руфиной тоже вручили такие накидки.

Раздали всем ленточки, объяснили:

— Это хаерник, от английского слова «hair», волосы, — чтобы не скрывало крышу.

Потом все надели на запястья браслеты из ниток:

— Это фенечки.

И все, изменившись до неузнаваемости, стали похожи друг на друга.

Моня подозвал к себе Руфину с Раей:

— Будьте пай-девочками, ведите себя послушно, а главное, молчок обо всем, что здесь будут делать хиппари. Поняли? Вот вам по сто рублей.

У хиппи был свой язык — смесь английского, русского и уличного сленга. Они обращались друг к другу «чувак», «чувиха», половой акт определяли словом «бараться», то и дело вставляли в речь английские словечки: «ОК», «all right», «lovemaking», «fack you».

Компания уселась на пол, все в обнимку, тесно, пили водку, лапали и целовали всех девушек — отказываться не полагалось. Включили громкую музыку — у Мони был первый советский магнитофон «Днепр», ставили твист, а потом и рок-н-ролл, начались танцы. Захмелевшие девушки танцевали особенно темпераментно, смачно вертели бедрами, высоко задирали ноги, прижимались к мужчинам, усаживались на колени ко всем подряд, целовались взасос. Они охотно позволяли себя тискать и сами залезали в трусы мужчинам, смеялись и визжали от удовольствия. Потом раздался крик:

— Стриптиз! Кто хочет показать стриптиз?

Стриптиз был новым увлечением Запада, хиппи знали о нем все в деталях, рассказывали:

— В Америке, в Лос-Анджелесе, есть целая школа стриптиза, ее основала Элис Шиллер. Родители у нее были верующие ортодоксальные евреи, а она подалась в другую сторону. Там девицы проходят десять уроков обучения и получают диплом на раздевание. А у нас?

— И у нас введут, — ободрил их Моня, — обучат героинь социалистического труда в каждом колхозе. Приедет комиссия от обкома партии, вытолкнут вперед старуху героиню: раздевайся! Те, как посмотрят, плюнут: и чего в этом находят в Америке?

Девушки хохотнули, переглянулись, и ангелоподобная Рая вытолкнула вперед Руфину. Сначала, как будто стесняясь, девушка вышла на середину комнаты, покачивая бедрами, кокетливо извиваясь, медленно распахивала и запахивала накидку, расстегивала под ней бюстгальтер, потом скинула накидку и осталась голая по пояс. Это вызвало взрыв радостных криков. А когда она взялась за трусики, раздался ободряющий возглас общего восторга. Компания подбадривала ее криками:

— Спускай ниже!.. Снимай совсем!..

Хотя до России искусство элегантного стриптиза еще не дошло, Руфина была довольно искусной самоучкой. Ее примеру охотно последовала брюнетка Рая. Когда обе оказались голыми, компания потребовала:

— Лесбийскую любовь!

Девушкам быстро постелили на полу ковер. Они переглянулись, начали с затяжного поцелуя, который явно их возбуждал. Затем улеглись на ковер, их тела слились в объятии, одна ласкала другой груди, вторая водила языком по соскам подружки, обе изгибались дугой, потом начали лизать животы от пупка и ниже, ниже, дошли губами до паха и искусными движениями пальцев принялись ласкать половые губы. Потом одна девушка раздвинула ноги, а другая приникала к влагалищу языком. Раздвигая длинные ноги, они движениями как бы проникали друг в друга, имитируя соитие мужчины с женщиной, стонали от страсти и посасывали себе пальцы, явно имитируя оральный секс. Завороженные мужчины в нетерпении тоже разделись. Остальные девушки схватили их возбужденные члены, играли с ними, скользили по ним пальцами и языками, целовали.

Кто-то крикнул «лесбиянкам»:

— Давай минет!

Руфина и Рая переглянулись, подбежали к сидящим мужчинам, опустились на колени и с удовольствием принялись за дело. К тому времени всех остальных девушек тоже раздели, приговаривая:

— Подписываем герлов на фак.

И началась оргия, «фак-сэйшн», уединялись с девушками по комнатам, потом обменивались ими между собой, и так всю ночь…

* * *

Утром все выглядели помятыми, не выспались, медленно передвигались по комнатам в обнимку. Кто-то еще вяло пытался заниматься сексом, стоя прямо у дверной притолоки, пока остальные безразлично проходили мимо.

Моня заваривал кофе для гостей, подозвал Руфину с Раей:

— Ну, девчонки, показали класс тусовки. Где вы всему этому научились?

Они захихикали:

— Где же еще — в райкоме комсомола!

— В райкоме?!

— Ну да. Нас после школы взяли на работу в райком, техническими секретарями. Там все этим занимаются.

— Ага, значит, такие кадры лучше всего куются в райкомах комсомола. А ваши еврейские мамы знают про это?

— Догадываются, конечно, грозились забрать нас из райкома.

Все снова оделись в свои, костюмы и платья и, выходя сдачи, выглядели вполне обыкновенно. Моня сказал маме, что это студенты и студентки. Раиса Марковна провожала их глазами из окна. Она всю ночь слышала шум и женский визг со второго этажа и сейчас ворчала:

— Ой, опять Моня привез этих студенток. А какие теперь студентки? Азохен вей, какие студентки. Это не студентки, а анекдот! — И презрительно добавила: — Все шиксы[61].

Но ошибалась, ведь среди девиц были и еврейки.

40. Поджог синагоги

Приехал на дачу к Моне Алеша Гинзбург:

— Монька, хочу пожить у тебя несколько дней. Буду писать стихи вдали от городской суеты, настоящие стихи, а не эпиграммы…

Осенней ночью они с Моней сидели вдвоем за бутылкой коньяка, Моня вспоминал недавний загул:

— Говорил я тебе, что от фестиваля молодежи у нас останутся следы. Взять хоть этих охламонов хиппи. Увидел я их в действии. В их движении, по-моему, главное — безграничное блядство. Но как хороши эти юные бляди! Представляешь, они сказали, что научились разнообразному искусству секса в райкоме комсомола! Я сочинил новый анекдот: хозяйка публичного дома решила выдвинуть кого-нибудь из своих проституток в комсомол и рекомендует одну из них: «Руфочка, ты у нас самая популярная, все клиенты хвалят твое обслуживание. Мы решили рекомендовать тебя в комсомол». Руфочка смущенно отвечает: «Что вы, мадам, в какой комсомол? Меня мама и к вам-то не хотела отпускать».

Алеша рассмеялся и спросил:

— Ну и что ты нашел в этих молоденьких поблядушках? Дуры, наверное…

Моня глотнул коньяк, согласился:

— Интеллект в их головках не ночевал, дуры дурами. Но зато какая длина бедра!

Алеша усмехнулся, ему хотелось говорить о поэзии:

— Сколько ж в тебе, Монька, похоти! Сегодня я гулял по вашей Малаховке и написал про евреев, хотел, чтобы в стихотворении присутствовал такой обобщенный образ.

— Ну, извини, старик, что я заболтался. Ну-ка, прочти.

Малаховка
Когда душа моя в тисках Страданья и сомнения, Когда пульсируют в висках То грусть, то сожаления, Тогда люблю я побродить Средь жителей Малаховки, В беседах с ними находить Их остроумья маковки. Все, что они ни говорят, Про дело иль безделье, Все — нескончаемый каскад Еврейского веселья. Его сумели проносить Через века изгнания; И стыдно мне при них грустить И привлекать внимание. Я за столом у них сижу, Меня зазвали лакомки. И бодрость вновь я нахожу Средь жителей Малаховки. За разговорами у них, За рыбой фаршированной, Я слушаю, и я притих, Сижу, как зачарованный. Ведут беседы с хитрецой И с угощеньем лакомым. Куриным супом и мацой, И гоменташем маковым. И о судьбе, и о делах Проходит речь пространная, И вспоминается в речах Земля обетованная. И их история встает Передо мной незримо — Как изгоняли их народ Из стен Иерусалима. И как столетья протекли, Бесправные, голодные, Но сохранить они смогли Свои черты народные. Терпели предки тех людей Погромы, унижения, Но не теряли их корней Потомков поколения. И заражаюсь я от них Примером их веселия, И забываю дум своих И грусть, и сожаления.

Моня слушал и довольно улыбался:

— У нас ведь на еврейские темы ничего не публикуют. Но в самиздатском журнале «Евреи в СССР» будут рады это напечатать. А среди малаховцев мне придется распространить самому. Но все-таки идеализация жизни евреев — это твое поэтическое преувеличение. Всю малаховскую кодлу ты не знаешь. Евреям в Малаховке живется не так уж весело. Сохранять свой юмор и еврейское достоинство им не просто.

В это время с улицы послышались отдаленные крики и в окнах засветились и задрожали всполохи огня.

Моня подошел к окну:

— Алешка, пожар! Горит где-то рядом! Бежим туда!

Они выскочили на улицу и побежали в направлении огня и криков — горела малаховская синагога[62]. Пламя уже охватило стены, вверх валил густой дым. На свет пламени и запах дыма сбежались ближайшие жители, вызвали пожарную команду и пытались спасти деревянное здание, обливая водой из ведер. Больше всех суетился и бегал с ведрами русский паренек Миша. Моня спросил его:

— Что случилось?

— Дядя Моня, поджог! Я сам видел двух убегавших поджигателей. Погнался было за ними, да где там. Вернулся помогать тушить.

Неподалеку у забора лежала сторожиха, укутанная в ватник. Она тяжело хватала воздух ртом, задыхалась от дыма. Люди оттащили ее в сторону, и Алеша, как умел, делал ей искусственное дыхание.

Прибежали раввин и верующие старики-евреи, они размахивали руками и хватались за головы:

— Ой, вэй!.. Какое горе, какое горе на нашу голову!.. Ой, вэй!.. Наша синагога, наша Тора, наша древняя Тора!..

Раввин особенно убивался, рвал свою длинную бороду, плакал:

— Наша Тора сохранилась в испанском изгнании, ее спасли от фашистского поджога… А теперь она погибнет! Ой, вей!..

Рядом с ними стоял Наум Коган и с горечью тряс давно ослабевшими кулаками:

— Эх, если бы я мог задержать на две-три минуты дыхание, я бы спас Тору. Нет в моей груди прежней силы, не могу я глубоко вдохнуть.

Моня быстро спросил:

— Что надо сделать, чтобы спасти Тору?

Коган недоверчиво посмотрел на него:

— Вы, вы хотите попробовать?

— Я могу задержать дыхание. Что надо?

— Надо облиться холодной водой и глубоко вдохнуть, задержать дыхание, зажмурится и быстро кидаться внутрь сквозь огонь. Пока горят только стены, крышу еще не охватило, внутри огня еще нет. Но это страшно опасно.

— Я сделаю, — Моня схватил ведро воды, облился с головы до ног и крикнул старикам: — Где хранится ваша Тора?

— Там, там, — раввин дрожащими руками указал направление. — В шкафу у восточной стены[63]. Вот ключ к шкафу, она заперта.

Моня кинулся в дверь прямо через огонь. Все замерли от ужаса — языки пламени стремительно ползли по стенам и подходили к крыше. Через три минуты появился задыхающийся Моня со свитком в руках. Только он успел выскочить, как за его спиной рухнула крыша. Он едва дышал, кашлял от дыма, у него обгорели волосы и кисти рук. Раввин выхватил свиток, прижал к груди и целовал, как ребенка. А старики плакали, хватали края мокрой одежды Мони, целовали их и кричали:

— Мицва, мицва![64]

Наум Коган глядел на Моню с восхищением:

— Ну вы молодец! По правде говоря, не ожидал от вас, думал, вы шмак[65], а вы…

Тяжело и прерывисто дыша, Моня ответил, несколько смущенно:

— Я и сам не ожидал… Но, в сравнении с вашим подвигом, это ничто.

— Нет, не говорите, то была война, над нами стояла смерть, мы кидались в огонь не от благополучной жизни. То, что я тогда сделал, был единственный способ прекратить сплошной обстрел, мы бы все равно погибли. А вы жертвовали собой не под угрозой войны, а во имя спасения еврейской ценности. Это в вас еврейская кровь заговорила. Я восхищен вами, глубоко сожалею и извиняюсь, что считал вас шмаком.

Подбежал Алеша, а с ним и парнишка Миша. Он принес сухое одеяло и смотрел на Моню с восторгом. Алеша накинул одеяло на Моню. Вдвоем они отвели его подальше от дымящихся бревен.

— У тебя ожоги на руках и на лице. Если бы крыша упала, ты бы погиб. Зачем ты рисковал жизнью?

Моня ответил, кашляя и задыхаясь:

— Сам не знаю зачем. Понимаешь, мне было жалко этих стариков, плачущих о своей Торе, а рядом стоял Наум Коган, и я вспомнил, как он однажды рисковал жизнью. Он мне и подсказал, что делать. Ну а главное, меня взяла дикая злость: раз Тора не погибла от поджигателей-фашистов, не дам ей погибнуть от поджигателей в Советской России.

Алеша с удивлением смотрел на него:

— А ты, Монька, герой!

— Никакой я не герой, я простой еврей. Вот Наум Коган считает, что это во мне еврейская кровь закипела.

Миша слушал разговор, смотрел на них, раскрыв рот от удивления, потом сказал:

— Дядя Моня, он вам правду говорит, вы герой, огня не побоялись, чтобы еврейскую ценность спасти.

Но Моня совсем закашлялся, и было видно, что ему нехорошо. Алеша повел его домой. В это время раввин стал собирать пепел пожарища в банку из-под варенья и приговаривал:

— Когда был сожжен первый храм Соломона в Иерусалиме, евреи собрали пепел в урну. Этот пепел они потом развезли с собой во все уголки изгнания, как святыню. У нас нет того пепла от храма Соломона. Но теперь у нас будет пепел от нашей маленькой синагоги. Это будет наша святыня.

На даче всполошившаяся мать Мони смазывала его ожоги вазелином и причитала:

— Ой, Монечка мой, ты же чуть не погиб из-за этих гоев[66], которые подожгли синагогу.

Дышать Моня стал ровней, но лицо и руки его покраснели и отекли, глаза превратились в щелочки. Алеша посадил его в машину и повез в больницу в Москву.

* * *

Синагога сгорела дотла, и от дыма погибла ночная сторожиха. На следующий день у пепелища обнаружили оставленную поджигателями листовку. Такие же листовки были расклеены на Казанском вокзале. Это было злобное антисемитское предупреждение всем евреям, мол, и впредь их ждут поджоги и погромы. Записки были напечатаны на машинке и подписаны заглавными буквами БЖСР, что означало «бей жидов — спасай Россию»[67]. Стало абсолютно ясно, что синагогу поджег кто-то из ярых антисемитов. Слухи о пожаре и листовках распространились по всей Москве со скоростью огня, евреи передавали друг другу эту ужасную новость. Павел Берг узнал об этом от Алеши на другой день, разволновался:

— Это первое открытое нападение на евреев с времен сталинского обвинения врачей. Это не просто хулиганство или бандитизм, нет, это намного серьезней — это объявление войны евреям. Если правительство с его средствами информации, печатью и радио, промолчит об этом, это будет означать санкционирование такого поведения. Молчание будет знаком согласия.

Ни в печати, ни по радио об этом ничего не сообщалось. Однако иностранные корреспонденты не дремали: радиостанция «Голос Америки» передала сведения о пожаре со всеми подробностями.

41. Моня в больнице

Алеша привез Моню в больницу № 50 Тимирязевского района. Дежурным хирургом был Михаил Цалюк, высокий, крепко сложенный мужчина, под сорок. Он профессиональным взглядом окинул Моню:

— Что случилось?

Из-за отека лица Моне было трудно говорить, объяснял Алеша:

— Понимаете, в Малаховке кто-то поджег синагогу, она горела, а он кинулся прямо в огонь — спасать древнюю Тору.

Моня закашлялся, хотел что-то сказать. Цалюк близко наклонился к его лицу, и Моня прошептал прерывающимся голосом:

— Тора очень древняя… из Испании… когда оттуда изгоняли евреев… а потом в Польше ее спасли… тоже от пожара… когда гитлеровцы подожгли синагогу, — он махнул обожженной рукой, показывая, что устал, но опять набрал воздуха и добавил: — Ее непременно надо было спасти… кто-то должен был это сделать.

Цалюк выпрямился, пораженный:

— Вы рисковали жизнью, чтобы спасти Тору?! Это очень благородно, вы совершили великую мицву. Хотя я еврей неверующий, но благодарю вас от имени всех. — И врач почтительно поклонился.

После осмотра он сказал:

— Ну, ожоги первой степени, не очень опасные, залечим быстро. Меня больше беспокоят ваши легкие, вы надышались гарью и дымом.

Алеша попросил:

— Я привез его к вам, потому что у меня здесь есть знакомый, профессор Зак. Не можете ли вы сказать ему?

Цалюк воскликнул:

— Зак ваш знакомый? Конечно, позову, это наш самый уважаемый профессор.

Кареглазый, невысокий Зак, лысый, шестидесяти лет с небольшим, появился удивительно быстро, передвигался он легко, стремительной походкой. Одет был не в накрахмаленный профессорский халат, а как хирург, готовый к операции, — в легкий операционный халат с короткими рукавами.

Цалюк объяснил Заку:

— Вот, Юлий Иосифович, новый еврейский герой: на пожаре в малаховской синагоге кинулся в огонь и спас древнюю Тору.

Зак с любопытством посмотрел на Моню и стал внимательно осматривать ожоги и слушать его легкие:

— Дышите… так. Помогите мне повернуть его. Дышите еще. Так. Придется нашему герою сделать вагосимпатическую новокаиновую блокаду[68], чтобы дышал легче. Наложим вам повязки с мазью Вишневского, сделаем внутривенное вливание физиологического раствора и дадим кислород для дыхания. Положим вас на пару-тройку недель.

Цалюк делал все по указанию профессора, Моня стонал, кашлял, морщился.

Когда процедуры закончили, его повезли в палату. Профессор шел следом с Алешей, чтобы дать указания врачам. По дороге Алеша сказал:

— Я сын Семена Гинзбурга и знал вашего брата Михаила. А пациент — это мой друг.

— Да, да, конечно, я знаю вашего отца. Как он поживает?

— Он на целинных землях, председатель совнархоза.

Зак спросил:

— Так что случилось в Малаховке?

Алеша объяснил и добавил:

— Там потом нашли напечатанные на машинке угрозы евреям, подписанные аббревиатурой БЖСР, то есть «бей жидов — спасай Россию!».

Зак нахмурился:

— Какое жуткое проявление антисемитизма — и это в нашей стране! Знаете, во время войны мы с Цалюком были на фронте, в разных армиях, но оба навидались фашистских преступлений против евреев. Но то были фашисты. А в Малаховке, наверняка, орудовал кто-то из наших людей.

Пока они шли, он рассказывал:

— Миша Цалюк — прекрасный доктор, умелый, знающий. Во время войны он был лихим разведчиком и первым вошел в Освенцим. Спас остававшихся там едва живых евреев. А я был хирургом в танковой армии и видел еврейское гетто в Будапеште, тоже полное мертвых и полуживых евреев. Я проезжал по только что взятому городу, какой-то гражданский человек остановил мою машину и сказал, что ему срочно нужен доктор для помощи умирающим евреям. Я со своими ассистентами пошел за ним в гетто. Это было удручающее зрелище. Всех выживших я положил в госпиталь. А человек, который привел меня туда, оказался шведским дипломатом Раулем Валленбергом. Вот это был герой — спас сто тысяч евреев под самым носом у фашистов. И что вы думаете? Его арестовали наши смершевцы, и после этого великий герой Валленберг пропал. А в Будапеште ему поставили памятник[69].

* * *

Больница № 50 была построена по типичному послевоенному проекту: два пятиэтажных кирпичных корпуса-коробки, один — хирургический, другой — терапевтический. Сначала Моня лежал в хирургическом корпусе, ему выделили маленькую отдельную палату. Кислородной проводки не было, рядом с кроватью стоял большой баллон с кислородом, чтобы он дышал им круглые сутки. Лечил его молодой хирург Виктор Маневич. Профессор Зак проверял состояние больного каждое утро и вечером, перед уходом.

Поправлялся Моня медленно, Алеша навещал его почти каждый день, привозил к нему маму, она приносила ему судочки с домашней едой, жалостно смотрела и непрерывно причитала.

Моня просил:

— Мама, не надо мне столько привозить, мне достаточно больничной еды.

— Разве это еда? Азохен вэй, какая это еда! Все такое невкусное. А я готовлю тебе самое свеженькое.

Дома она хвалилась знакомым:

— Мой Моня очень важный пациент, его сам профессор лечит два раза в день.

Слух о Монином подвиге быстро разошелся по больнице. Половина врачей были евреями, и многие из них приходили посмотреть на него. Некоторые решались даже сказать, хоть и обязательно оглядываясь по сторонам:

— Спасибо вам — от всех евреев.

Моня в ответ улыбался, а потом говорил Алеше:

— Они тут все «инвалиды пятой группы», у всех пятая графа в паспорте. В них живет национальное чувство, но они стараются его скрывать — вечная наша еврейская запуганность.

Высокая концентрация евреев в больнице объяснялась просто: в клинические больницы евреям пробиться было трудно, а «пятидесятка» была рядовой, районной, и, кроме хирургов, работавших на кафедре, все остальные были просто практикующие врачи, без ученых степеней.

Когда ожоги зажили, Моню перевели в отделение терапии. Заведовал им доктор Лев Шимелиович, лет сорока, маленького роста, с острым худым лицом и глубокими залысинами. Его высоко ценили и уважали. И еще, все знали, что он сын знаменитого доктора Бориса Шимелиовича, расстрелянного по приказу Сталина вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета.

Уже казалось, что скоро Моню выпишут, как вдруг неожиданно у него поднялась высокая температура. Было непонятно, что случилось. Навестить его пришел Миша Цалюк.

— На что ты жалуешься?

— Задница разболелась, и дергает. Понимаешь, не могу же я здешним врачихам задницу показывать.

— А ну, повернись. Так. Когда тебе делали укол в последний раз?

— Два дня назад. А что?

— Похоже, что занесли инфекцию.

— Какую инфекцию? Это же был пенициллин, антибиотик, как раз против инфекции.

— У нас выпускают плохие антибиотики, бывают загрязненные партии. Да и кипячение шприцев и игл тоже не дает стопроцентной гарантии от занесения инфекции. Во всем мире уже переходят на стерильные шприцы и иглы однократного использования, а у нас — отрыжка бедности нашей медицины.

Перевели Моню обратно в хирургический корпус, профессор Зак посмотрел:

— Настоящий фурункул, уже с размягчением в середине. Надо вскрывать.

Сделали операцию. Опять Алеша привозил к Моне Раису Марковну, и опять она причитала над сыном:

— Монечка мой, за что только на тебя такие цоресы?[70]

Неделю он пробыл в хирургии, воспаление на ягодице прошло, но температура не снижалась. Обнаружилось, что на почве инфекции возникло воспаление почек, его перевели в урологическое отделение.

Зак сокрушенно качал головой:

— Каскад инфекционных осложнений. Но вы не волнуйтесь, вас будет лечить прекрасный уролог доктор Кан.

Через несколько дней инфекция прошла, но у Мони началось воспаление легких. Его снова перевели в терапию. Ему уже надоело лежать в больнице, он ворчливо рассказывал Алеше свои впечатления:

— Парадокс советской медицины: врачи хорошие, а медицина плохая, бедная она. И врачи бедные, зарабатывают гроши. Они получают меньше, чем шофер автобуса, и даже меньше, чем зарабатывает парикмахер, беря с клиентов гроши в качестве благодарности. А если врач получит денег от больного, это считается взяткой и его выгоняют с работы, а то еще и судят. Ну и уход тоже плохой, многие сестры невнимательные. А что с них возьмешь? Они еще бедней, зарплата у них просто нищенская. Я знал одну операционную сестру, так она подрабатывала настоящей проституцией — шофер такси порекомендовал ее мне у Ленинградского вокзала. Вот как. А хозяйственная служба в больнице — это же усраться можно! Ты посмотри, какое мне белье принесли, застиранное до желтизны, с дырами. На кальсонах нет ни пуговиц, ни тесемок. Я их натянул, а они не держатся. И надо же такому случиться, как раз в этот момент пришла моя новая врачиха Маргарита. А я, понимаешь, стою перед ней и срам ладошкой прикрываю.

О самой Маргарите он говорил с восторгом:

— Слушай, такая баба! Возбуждающие пропорции что спереди, что сзади. Настоящая красавица. Увидишь — сразу влюбишься.

Первый раз Алеша увидел ее со спины, сидящей возле Мониной кровати. Когда она встала и обернулась, ее красота мгновенно поразила его. Изящное овальное лицо, большие ярко-синие глаза, бархатистые брови на взлете и прекрасные вьющиеся черные волосы, зачесанные назад. Нос изящных пропорций, с небольшой горбинкой и тонкими, как лепестки, ноздрями, элегантно очерченные, слегка пухлые губы. Все вместе создавало ощущение почти библейской красоты. Но главное, глаза, синие глаза. Алеша всегда приходил в восторг от прекрасного, а тут перед ним была женщина, прекрасная, как греческая статуя. Он оробел и смутился.

— Здравствуйте, — протянула она бархатным голосом, — так это вы друг Мони? Он говорил, что вы поэт, читал мне ваши стихи.

Алеша смотрел на нее с восторгом и молчал. Женщина заметила его растерянность, подождала, потом сказала:

— Ну, мне надо идти на обход, к другим больным. До свида-а-ания, — опять протянула она и вышла.

Так он ничего и не сказал ей, только молча любовался, пока она уходила по коридору, ее фигурой, плавной походкой, стройными ногами.

— Что, красавица? — проговорил Моня. — Баба что твое восьмое чудо света!

— Да, редкостная красота, вздохнул Алеша. — Слово «баба» к ней не подходит.

— Ко всем подходит, если разобраться. У всех у них вдоль, ни у кого поперек.

Алеша даже разозлился:

— Ну и циник ты, Монька.

— Ладно, я пошутил. А чего же ты молчал? Она ждала, чтобы ты с ней полюбезничал.

— С чего ты взял?

— По ее синим глазищам видел. У тебе есть шанс: мало того что красивая, она еще и незамужняя. Мне говорили, что ее муж погиб. А она создана для любви.

* * *

Наконец Моню выписали. В благодарность за лечение он решил прямо в день выписки устроить в ресторане банкет для врачей. Но они были против ресторана:

— Если в ресторане, то узнают в больнице. Тогда надо приглашать главврача и других. Лучше собраться у кого-нибудь дома своей компанией, по-тихому — и чувствовать себя вольней. Да и побузить дома можно всласть.

Маргарита, кокетливо поглядывая на Алешу, предложила:

— Можно собраться у меня, я живу рядом с больницей, родители уехали. Прямо после работы приходите ко мне, всем удобно.

Моня подмигнул Алеше:

— Ну, старик, смотри не теряйся. Она ведь из-за тебя пригласила нас к себе, хочет тебя заполучить.

42. Алеша Гинзбург влюблен

Страсть поэта — эта роковая власть мечтаний и предчувствий, замирания души — завладела Алешей с момента, когда он увидел Маргариту. Она это заметила и кокетничала с ним по-женски, улыбаясь и изменяя модуляции голоса.

По указанию Мони Алеша сделал закупки у его приятеля в Елисеевском, а по дороге к Маргарите заехал на цветочный рынок возле станции метро «Сокол» и купил для нее букет из крупных георгинов, обрамленных ветками кружевного папоротника. Потом он забрал Моню прямо из палаты, и они пришли к ней.

Войдя в квартиру на четвертом этаже, оба в восторге уставились на женщину: она была в облегающем платье из темно-синего бархата, с глубоким вырезом и открытыми плечами под прозрачной голубой накидкой, платье опускалось чуть ниже колен, но сбоку имелся длинный разрез, открывающий колено и часть бедра. Маргариты, заметив реакцию мужчин, слегка улыбнулась. А увидев протянутые ей цветы, мягко коснулась руки Алеши и изящным движением взялась за голову:

— Это мне?

— Да, от Мони, — он замялся на секунду и добавил: — И от меня тоже.

— Спа-а-асибо! — протянула она. — Какие прелестные цветы! Сейчас поставлю в вазу.

Маргарита отошла, и Моня подмигнул Алеше:

— Это она для тебя нарядилась — соблазняет.

Маргарита вернулась с вазой:

— А я приготовила вам сюрприз: сделала фаршированную рыбу по-еврейски. Вы любите фаршированную рыбу?

Моня зачмокал губами:

— Какой же еврей не любит фаршированную рыбу! Спасибо, но зачем вы утруждались? Вот насчет Алеши не знаю, любит ли он фаршированную рыбу, — у него мама русская.

Моня толкнул Алешу в бок, тот возразил:

— Конечно, люблю. Моя русская мама умеет готовить очень вкусную фаршированную рыбу. Она меня с детства приучила к ней.

— Ну, я очень рада. Мне приятно сделать для вас что-нибудь вкусное.

Они выложили пакеты с закусками и бутылки, Маргарита всплеснула руками при виде такого изобилия и стала расставлять все на столе, Алеша помогал, украдкой любуясь, как грациозно она двигается. В разрезе платья мелькали колени, и он не мог оторвать глаз от изящных линий. Она нарочно поворачивалась так, чтобы ему было видней, и украдкой бросала на него лукавые взгляды.

В ее маленькую «хрущобу» набилось больше десяти человек, лечивших Моню. Все явились прямо с работы — голодные. Женщины в нарядных платьях выглядели привлекательнее, чем в медицинских халатах, но наряд Маргариты поражал всех. Женщины сразу начали расспрашивать: где достала?

— У спекулянтки, конечно, она из Франции привезла и мне втридорога продала.

Миша Цалюк принес магнитофон и кассеты с еврейскими песнями и танцами:

— Мы празднуем выздоровление еврейского героя, и будем слушать еврейские песни, и танцевать еврейские танцы.

— Откуда у тебя такая коллекция еврейской музыки? Ведь ни по радио, ни на пластинках еврейской музыки нет.

— Собираю разными подпольными путями, записываю из передач «Голоса Израиля», только по-тихому, чтобы не обвинили в сионизме.

При виде богато накрытого стола с бутылками мужчины потирали руки:

— Ого, коньячок армянский, пять звездочек! Слюнки текут, давайте начинать!

Уселись тесно, хозяйка указала Алеше место радом с собой и часто, как бы невзначай, касалась его. Первый тост — благодарность за лечение — произнес Моня:

— Дорогие представители передовой советской медицины… — Все ехидно заулыбались, а он продолжал: — Я не оговорился, начав с газетного штампа. Вот все ругают нашу медицину, а я скажу так: медицина, может быть, и плохая, а врачи — хорошие. Какие же еще другие врачи могли бы так успешно лечить при такой бедности оборудования и лекарств? И я сам этому доказательство.

— Да еще прибавь — за такую нищенскую зарплату, — вставил Боря Элкунин. — Всем без разбора зарплата одинаковая. Хошь — лечи, а хошь — балуй, все равно получишь — что?

— Борька, перестань! — возмутились женщины.

— А я что? Я ничего не сказал. А вы что подумали?

После минуты общего смеха Моня с улыбкой продолжил:

— Ну да, и за такую низкую зарплату. Обычный советский человек живет по лозунгу: «Пока правительство делает вид, что платит мне зарплату, я буду делать вид, что работаю». Так? А вы, врачи, не можете себе позволить делать вид, что людей лечите.

Боря Элкунин тут же ехидно вставил:

— Мы об людях думаем. Об людях или о блюдях?

— Борька, перестань хамить! — закричали женщины.

— А я что? Я молчу. А вы опять что-то подумали?

Моня продолжил:

— Если бы вы не думали об людях, я подчеркиваю — об людях, я бы не вышел из вашей «пятидесятки» живой и не сидел бы сейчас с вами.

Все слушали тихо, но видно было, что им не терпелось выпить и закусить. Пока Моня говорил, Алешина нога коснулась под столом ноги Маргариты. Он хотел убрать ногу, но почувствовал, что ее нога не только не отодвинулась, но даже прижалась еще плотней. Он замер от удовольствия и мельком глянул на нее.

Моня наконец закончил:

— Извиняюсь за долгую речь, я благодарю вас всех и пью за ваше врачебное искусство. — Он обошел стол с бокалом в руках, со всеми чокался, целовал женщин.

После первого бокала он опять встал, постучал вилкой по стеклу:

— Слушайте сюда, имею добавить еще очень важное. Я забыл сказать, что полежал во всех отделениях, кроме гинекологического и патологоанатомического.

Все рассмеялись, а Моня договорил:

— Тут все евреи? Так я скажу: еврейские врачи всегда считались лучшими, лучшими и остаются.

Опять закричал Боря:

— Если хочешь быть здоров — ищи еврейских докторов.

— Ну да. Именно так. И последнее немаловажное к моей благодарности: я нашел в вас не только прекрасных врачей, но и друзей. Спасибо вам и за это тоже. Пью за ваши успехи!

После нескольких бокалов и первых закусок встал Миша Цалюк, бывший фронтовик, самый уважаемый в компании:

— Спасибо Моне за высокую оценку нашего труда. А теперь я предлагаю выпить за него, за героя, который, презирая опасность, спас древнюю Тору. Все знаете, что такое Тора?

Гости наперебой закричали:

— Ничего мы не знаем, мы евреи неверующие.

— Мы и в синагоге-то никогда не были.

— Ну, расскажи, если хочешь. Только бекицер[71].

Миша самый образованный в вопросах еврейской религии начал:

— Эх вы, а еще евреи! Тора — это от древнееврейского слова «учение». Внутренний смысл Торы — это душа веры. Бог дал Моисею Тору вместе с десятью заповедями, когда он вел евреев из Египта через гору Синай…

Компания, голодная и жадно жующая, замахала руками и рассмеялась:

— Миша, тебе не хирургом быть, а раввином, не операции делать, а обрезания.

— Ты нас не агитируй. Ты настоящий коммунист-сионист. Расскажи про Тору на партсобрании.

Особенно развеселились женщины, их почему-то рассмешила «гора Синай»:

— А куда они взбирались по этой горе, те евреи?

Цалюк безнадежно махнул рукой, сам рассмеялся:

— Ладно, давайте выпьем за спасителя Торы.

Постепенно нарастал обычный гвалт пьющей компании. Пили за женщин, кричали:

— За женщин настоящие мужчины пьют обязательно до дна и только стоя!

Мужчины подчеркнуто комично вскочили, но Боря сделал вид, что поднялся неохотно:

— Как стал импотентом — так гора с плеч.

Женщины захихикали:

— Теперь мы знаем твои потенциальные способности.

Алеше не приходилось бывать в компаниях врачей, он с некоторым смущением слушал их фривольные шутки. Но раз так у них принято… В открытое окно залетал свежий ветерок из Тимирязевского парка, слышалась отдаленная трель соловья. Маргарита, не отодвигаясь, попросила Алешу:

— Прочтите нам какие-нибудь стихи, которые вы посвящали женщинам. Наверное, у вас много поэм?

Алеша замялся:

— Ни одной нет.

— Не может быть, — смеялись женщины, — ни за что не поверим.

Маргарита попросила глубоким грудным голосом:

— Ну, не стесняйтесь, прошу вас, — прочтите.

Алеша решил вписаться в свободный настрой врачебной компании и сымпровизировал:

Все мы молоды, Все мы влюбчивы, Мы — настойчивы, Вы — уступчивы, И под трелию Соловьиною Жизнь несется На нас лавиною.

Компания зааплодировала, Маргарита заметила громко, с ехидцей:

— Вы считаете, что все женщины уступчивы? — И еще тесней прижала свою ногу.

Моня пришел другу на выручку:

— Ну, про присутствующих не говорят и не сочиняют.

— Все вы, мужчины, такие, — зашумели женщины. — Вам можно, а нам нельзя?

Становилось все шумней, пили за каждую женщину отдельно, дошла очередь до Маргариты. Моня крикнул:

— Алеша, выдай экспромт в честь хозяйки.

Алеша встал, посмотрел на нее, увидел глубокий разрез платья и нежную кожу ее груди, и решил, что настал его момент:

В моем сердце тайна скрыта, В нем таится…

Он не успел закончить, как женщины закончили за него:

— Маргарита! Маргарита! Мы это сразу заметили.

Она погрозила ему пальчиком:

— Поэтично, но неправда! — обворожительно улыбнулась и подмигнула.

Миша Цалюк включил запись веселой еврейской музыки, все пустились танцевать «Хава нагила». Особенно красиво, типично по-еврейски, танцевал сам Миша: двумя большими пальцами он держал под мышками воображаемую жилетку и высоко и задиристо подкидывал ноги. Рита подмигнула Алеше:

— Хотите потанцевать? — Она положила руки ему на плечи и прижалась к нему.

Через час многие мужчины были пьяны, а женщины сильно навеселе. Моня рассказывал скабрезные анекдоты про Рабиновича: «У Рабиновича две слабости: одна слабость к женщинам, другая — половая слабость», «Рабинович, вы еще еб…тесь? — Да, но после меня надо пере…бывать». От его анекдотов мужчины гоготали, а женщины заливались краской и взвизгивали. Потом он полез целовать всех женщин подряд и особенно нежно приник к Лоре Гуревич, маленькой брюнетке. Вокруг со значением переглянулись. Поднялся шум, Миша кричал со смехом:

— Евреи, ша! Ну и шумный народ иудейский!

Маргарита вышла на кухню варить кофе, Алешу тянуло к ней, он пошел следом. Она покосилась на него, видела, как ему хочется обнять ее, и ждала этого. Но он смутился: одно дело признаваться в любви стихами, другое — рукам волю давать, да и увидеть могут.

— Маргарита, я хочу спросить, вы с русскими врачами больницы не очень дружите?

— Нет, почему же? Мы все очень дружны между собой, и русские, и евреи.

— Но когда мы предложили празднование в ресторане, все сказали: хотим в своей тесной компании. А здесь собрались только евреи.

— Верно, это наша устоявшаяся компания.

— Значит, русские в нее не входят?

— Иногда входят. Мои близкие подруги русские. Мы работаем вместе и празднуем вместе дни рождения. Но в тесных компаниях мы немного стесняемся их. А они нас.

— Почему так?

Она посмотрела на него с удивлением:

— Ну, как вам сказать? Мы ведь собрались ради героя, спасшего еврейскую Тору. Хотя наши прикидываются, что ничего не знают о Торе, но врут. Мишины объяснения для русских были бы странны и даже чужды. Да и ваш Моня сыплет еврейскими анекдотами. В нашей компании это звучит просто. А если русский захочет рассказать еврейский анекдот, то евреи могут посчитать его антисемитом. И наоборот, если еврей захочет сказать что-то о проявлении антисемитизма, русские могут принять это на свой счет. Даже играть еврейскую музыку было бы неудобно, если бы с нами сегодня были русские — это как подчеркивание своего еврейства. Вот поэтому в тесных компаниях евреи и русские редко бывают вместе.

Из уборной появился, сильно покачиваясь, Борис Элкунин, скептик, острый на язык. Его мутило от выпитого. Услышал конец разговора, он вставил:

— Я думал, вы обжимаетесь, а вы тут философствуете. Ты, Ритка, скажи ему просто: евреи обожают своих евреев. А среди русских процент стукачей больше. Есть евреи стукачи, но среди русских их больше. Мы, евреи, свои ребята и больше доверяем своим. Вон Мишка Цалюк, он хоть и член партии, а песни еврейские играет только евреям. Если были бы здесь русские, уж кто-нибудь из них донес бы на него и на нас: собирается сионистская компания.

Рита запротестовала:

— Ну, это ты сгущаешь.

— А ты разжижаешь. Попросту, мы, евреи, русским не во всем доверяем и имеем на это основания. Евреев все ругают, евреи всем мешают, ну а русские — очень они хороши? Да что там! Пойдем, выпьем еще коньячку с Ритиным кофе.

Напилась компания чисто по-русски, мужчины нетвердо стояли на ногах. Рита заботливо провожала их, поддерживая в коридоре, потом обернулась к Алеше и тихо сказала:

— Вы говорили, что наша компания только из евреев. А представляете, что было бы, если с нами были еще и русские?

Алеша усмехнулся, оценив ее юмор. Сам он почти не пил, ему надо было везти Моню домой. А Моня ослаб после болезни, его тоже развезло, он невнятно мычал и качался. Алеша вел его, поддерживая сзади под руки. Рита задумала не отпускать Алешу и схитрила:

— Вам ведь надо вести машину, а его нельзя оставлять одного. Я сяду рядом с ним и буду поддерживать. Вы привезете меня обратно?

— Конечно! — Алеша обрадовался, ему тоже не хотелось с ней расставаться.

Неожиданно с ними попросилась Лора Гуревич:

— Ты садись с Алешей, а я буду поддерживать Моню.

По дороге Алеша с Маргаритой видели, как всю дорогу Лора и Моня целовались на заднем сиденье. Маргарита слегка подталкивала Алешу локтем и подмигивала, кивая на них. Они высадили своих пассажиров и смотрели, как те в обнимку вошли в подъезд.

На обратном пути подол платья Маргариты свернулся по линии разреза, и красивое бедро обнажилось почти до середины. Она как бы невзначай касалась Алеши на поворотах, от касаний ее груди он замирал, так сладко было чувствовать ее тело. У дома он завернул за угол и наконец обнял ее. Маргарита прильнула, закрыла глаза и подставила губы. Алеше показалось, что таких губ он не целовал еще никогда, от них пахло чем-то приятно-свежим, они были созданы для поцелуя. Это был поцелуй желания, сладостное ощущение страсти, они не могли оторваться друг от друга. Она прошептала близко-близко:

— Хочешь подняться ко мне?

Конечно, он хотел. По лестнице они поднимались, задыхаясь от возбуждения, и, едва переступив порог, слились в поцелуе. Алеша целовал ее шею, открытые плечи, грудь, зарывшись в углубление выреза. Он встал перед ней на колени, раздвинул разрез платья и покрывал поцелуями ее колени все выше и выше, шептал:

— Какая ты красивая!

Она наклонилась к нему:

— Я тебе нравлюсь?

— Очень.

Она приподняла его с колен, прижалась к нему, почувствовала его возбуждение и опустилась на кровать:

— Все равно это будет…

Какое счастье лежать на ней! Алеша все никак не мог сообразить, как снять это красивое платье. Она шепнула:

— Молния сзади, — и повернулась набок.

Он расстегнул молнию, платье легко соскользнуло, и теперь он мог ощущать каждую часть ее горячего мягкого тела.

Маргарита смущенно прошептала:

— Погаси свет, — и отвернувшись, разделась сама.

Как это просто снимать платье с женщины и как неловко лежа снимать брюки с себя! Он зарылся лицом в ее груди, дал волю рукам, гладил слегка раскинутые бедра по нежной внутренней стороне, проводил рукой между ног, ощущая влажность ее разгорающегося желания. От этого прикосновения она задрожала, и она прижалась к нему всем горячим телом. Блаженный миг, когда женщина полностью отдается! Маргарита поддавалась каждому его движению, он нежно проникал в ее теплоту, она закрыла глаза и стонала:

— Боже, как хорошо!.. Только будь осторожен, мне не надо мальчиков и девочек…

Когда истощились опьяняющие ласки и наслаждение, они лежали рядом, лицом к лицу. Он гладил ее волосы, а она медленно водила пальцем по его губам:

— Думаешь, легко быть красивой женщиной? Говорят, не родись красивой, а родись счастливой. А у меня наоборот, не родись счастливой, а родись красивой. И вся жизнь наоборот, мне не везет с мужчинами. Но с тобой я счастлива. Объясни мне, почему ты поэт?

— Наверное, я чересчур чувствителен, слишком наивен. Поэту нужна чувствительная душа, Пушкин называл это высокой страстью… «для звуков жизни не щадить».

— Для чего нужна поэзия?

— Ты задаешь слишком серьезные вопросы.

— Не хочешь отвечать?

— Хочу. Некрасов писал, что в душе каждого человека есть клапан, который отворяется только поэзией. Я люблю стихами отворять эти клапаны.

Маргарита приподнялась на локте, заглянула ему в глаза и рассмеялась.

— Мне захотелось похулиганить. Можно? Я хочу сказать, что ты отворил сразу два моих клапана — сверху, в душе… — она замялась и добавила: — И внизу тоже.

И Маргарита притянула его к себе.

43. Выступление адвоката Фисатова

Когда о поджоге малаховской синагоги стало известно за рубежом, русским властям пришлось волей-неволей завести следствие. Алешу и Моню вызывали как свидетелей, они давали показания. Но следствие велось вяло, выявлять и наказывать преступников не торопились. Видя, что дело не продвигается, Павел попросил Сашу Фисатова:

— Ты член коллеги адвокатов Москвы. Надо как-то заставить власти отреагировать на этот акт антисемитизма. Не можешь ли ты повлиять на это дело?

— Дядя Павел, я попробую. Но от кого это зависит?

Павел усмехнулся:

— Саша, у нас в стране многое зависит от Министерства государственной безопасности, а уж когда дело касается антисемитизма, то дорожка ведет прямо туда.

Саша долго добивался приема у какого-нибудь важного начальника, в конце концов его принял заместитель министра. Сидевший перед ним генерал хмуро смотрел на него. Саше он очень напомнил следователя СМЕРШа, который допрашивал его в 1945 году, только вроде бы этот был потолстевший и еще более важный. Он подумал: «Может быть, так оно и есть». Но что было толку вспоминать? Если это и был он, то не мог запомнить Сашу, ведь он послал в лагеря тысячи таких, как Саша. Генерал тоже знал, что Саша сидел в советском лагере по решению СМЕРШа, а потом был награжден высшей боевой наградой. Он не считал, что это могло быть по его вине, не понимал, зачем явился Саша, и ждал, возможно, этот посетитель станет качать права. Вместо этого Саша рассказал ему о поджоге синагоги и закончил:

— Это акт антисемитизма, за который надо строго наказать. А поджигателей до сих пор даже не задержали.

Генерал почувствовал облегчение, разговор об антисемитизме легче и приятней, чем воспоминания о допросах. Он удивленно пробурчал:

— Да, нам известно об этом инциденте. Но вам-то, Александр Иванович, какое дело?

Саша, при всей своей мягкости и застенчивости, вспылил:

— Как какое дело? Вы считаете, что люди не должны реагировать на акт антисемитизма?

— Ну, этого я не говорил. Но вы уж очень близко принимаете это к сердцу.

Саша мог бы рассказать тупому генералу, как ему пришлось скрывать свое еврейство от антисемитов фашистов, чтобы спасти свою жизнь, и как теперь ему тяжело это скрывать и жить под чужим именем, опять-таки чтобы не открываться советским властям. Но он только сказал:

— Я потому и пришел к вам, что принимаю это близко к сердцу. Этот поджог — позор на весь мир. Надо обязательно найти и судить поджигателей, чтобы об этом все узнали.

Генерал отреагировал быстро, но зашел с неожиданной стороны:

— Мы, конечно, примем меры, но разглашать это на весь мир не стоит. Мы давно следим за Малаховкой. По нашим сведениям, там свили гнездо сионисты. Мы не можем допустить, чтобы они продолжали свою деятельность. Но мы не допустим и того, чтобы нашу страну открыто обвиняли в антисемитизме. Мы найдем поджигателей. Но суд должен быть закрытым, не для разглашения.

Саша рассказал о своем визите Павлу:

— Какие сионисты! — воскликнул Павел. — Они в каждом еврее хотят видеть сиониста. Я сам бывал в Малаховке и знаю о ее жителях от Алеши. Это обычные советские люди, только одно у них плохо: в паспорте написано «еврей». Сами же власти это им написали и сами за это подозревают на каждом шагу.

* * *

Все же по указке генерала прислали нового следователя, он стал проверять листовки через лупу и обнаружил, что в шрифте была одна и та же рассеченная буква. Проверили печатные машинки в Малаховке, так как их было мало, вскоре нашли машинку с рассеченной буквой. Стали проверять, кто имел к ней доступ. И выяснилось, что листовки печатали два студента-комсомольца.

Поджигателей арестовали и постановили судить закрытым судом.

Павел возмущался:

— Почему закрытым?

Саша объяснил, насупленно глядя в сторону:

— Дядя Павел, это все из-за Министерства госбезопасности, они не хотят, чтобы на суд проникли иностранные журналисты. И поделать ничего нельзя.

— Но если это суд, хоть и закрытый, то кто будет их судить, обвинять и защищать?

— Судья — очень строгая баба, насквозь партийная. Будут два специально отобранных народных заседателя. — Саша по обыкновению склонил голову набок: — А адвокатом подсудимых назначен я.

— Ты?! Ты будешь защищать этих мерзавцев? — Павел был поражен.

— Ну, дядя Павел, вы не волнуйтесь. Я сам вызвался защищать их на суде.

— Зачем, почему?

— Я хочу построить защиту так, что она обрисует не только самих преступников, но и живучесть антисемитизма в нашем обществе. Я уверен, что смогу сделать это лучше любого другого.

* * *

Павлу очень хотелось присутствовать на суде, и Саша сумел оформить его своим помощником. На процесс Саша явился без орденов, ничем не выделяясь среди других. Павел поражался, как два дня во время опроса подзащитных Саша дотошно и мягко выспрашивал их о семьях, об учебе, об активности в общественной жизни, об интересах. Вопросы он ставил так, как будто всячески хотел подчеркнуть положительные стороны своих подзащитных, их возможную невиновность. Из ответов получалось, что они были типичными примерными комсомольцами, воспитанными в лучших традициях. У толстухи судьи создалось впечатление, что адвокат тряпка. Она иронически поджимала губы, иногда скептически морщилась и бросала по сторонам короткие реплики двум народным заседателям, видела, что защитник клонит процесс в какую-то непонятную сторону.

И вот наступил третий, заключительный день. На это заседание Саша явился в пиджаке со Звездой героя и орденскими колодками. Увидев это, суровая судья вытаращила глаза. Она слышала, что он был участником войны, но не знала, каким он был героем. Два народных заседателя тоже поразились. Подсудимые, опустив головы, украдкой поглядывали на своего украшенного наградами адвоката. И вот Саша начал свою защитную речь.

— Уважаемый товарищ судья и товарищи народные заседатели! Суд у нас закрытый, и мне незачем обращаться к публике, которая не была допущена. А жаль.

Судья еще более удивленно посмотрела на адвоката, а он продолжал:

— Жаль потому, что подсудимые-то не признались в своей вине, и мне, их адвокату, предстоит подтвердить, что, может быть, действительно, это не их вина в том, что сгорела малаховская синагога… — Саша сделал паузу и повторил: — Может быть, это преступление лежит не на их совести, а на совести кого-то другого. Я попытаюсь это доказать.

Судья насупилась, наклонилась над столом и насторожилась. Саша продолжал:

— Они говорили, что в ночь поджога были пьяны, не помнят, как и что было, что, мол, по пьянке подзадоривали друг друга разговорами о девушках и, возможно, уронили окурок у стены синагоги, отчего она загорелась. Они утверждали, что как примерные комсомольцы никакой религией не интересовались, про еврейскую религию вообще ничего не знают. Откуда же могла возникнуть у них мысль поджечь именно еврейскую синагогу? Неоткуда ей было взяться. И все же почему-то синагога сгорела, и погибла сторожиха. Значит, кто-то виноват в этом случайном стечении обстоятельств. Попробуем найти виновных. Для этого надо узнать, кто и почему напечатал листовки с угрозами в адрес евреев, зачем расклеил их возле сгоревшей синагоги и на Казанском вокзале? Почему авторы поставили подпись «БЖСР» и что она означает? Подсудимые подтверждают, что для своих целей пользовались той же печатной машинкой, на которой напечатаны листовки. Но они говорят, что о содержании листовок ничего не знают, и на нашу просьбу расшифровать подпись «БЖСР» не отозвались. Оказалось, что лозунг «Бей жидов — спасай Россию!» им неизвестен. Этот лозунг писали и выкрикивали еще полвека назад, до революции, ненавистники евреев — черносотенцы. Откуда же подсудимым знать его? Они заявляют, что живут в передовом советском обществе, что они его активные члены. Тогда получается, что надо винить не их, а это самое общество, в котором они живут. Действительно, антисемитизм — это не только личное, но и общественное явление. Примеров антисемитизма в нашем обществе, к сожалению, довольно много.

Судья посуровела, заерзала на стуле, шепнула что-то народным заседателям и движением ладони вниз показала адвокату знак, чтобы он не развивал эту тему. Но Саша встал к ней вполоборота и сделал вид, что не заметил. Ему очень хотелось рассказать о подвиге Мони Генделя, который спас древнюю Тору, рискуя своей жизнью. Но он знал, что его упоминание о свитке не поймут и сочтут националистическим выпадом. А потому продолжал:

— Еврейское население страны принимает активное участие во всей жизни общества, не отличаясь от граждан других национальностей. Но многие постоянно ругают евреев, евреи им мешают. Есть люди, которые не просто не любят евреев, но хотели бы совсем от них навсегда избавиться, в том числе и путем насилия. Вот эта ненависть и проявилась в поджоге синагоги и в подписи к листовкам: «Бей жидов — спасай Россию!» И не только общество, но и власти их в этом поддерживают.

Судья привстала с места и грозно уставилась на Сашу, но он повернулся к ней спиной:

— Есть много примеров поддержки антисемитизма нашими властями. Всего несколько лет назад был расстрелян весь состав Еврейского антифашистского комитета. Затем обвинили врачей-евреев. А потом оказалось, что в обоих случаях обвинения были сфабрикованы, и справедливость восторжествовала, но только после смерти Сталина. А кто стоял за Сталиным? Его ближайшее окружение, члены Политбюро.

Судья громко закашляла, чтобы привлечь внимание адвоката. Но он упрямо продолжал:

— Большинство населения страны перестало доверять еврейским врачам и вообще евреям, считая их виновниками всех бед. Так в нашем обществе еще тлеет нелюбовь и ненависть к евреям, как будто бы диктуемая сверху. А если посмотреть на наших подсудимых, то невольно поражаешься: эти русские парни, считающие себя честными комсомольцами, выросли с ошибочной и преступной психологией.

Судья резко отодвинула стул, уперлась кулаками в стол. Саша поднял руку:

— Я позволю себе закончить речь смелым стихотворением неизвестного автора, которое недавно было найдено на месте сожженной синагоги:

В Малаховке кто-то поджег синагогу, Чтоб там не молились еврейскому богу, Чтоб пламенем вспыхнула древняя Тора И чтобы евреи боялись террора. И те, кто живут по законам фашистским, Оставили рядом с пожаром записки, И в них поджигатели злобно писали, Чтоб все от евреев Россию спасали. Мы ждали, что будут о том сообщенья, Газеты напишут статьи возмущения, Но не было в них осужденья злодеев — Никто не поднялся в защиту евреев. Из этого ясно, что антисемиты В России еще до сих пор не добиты, Что все еще живы позорные страсти, И может быть, даже с поддержкою власти.

Я считаю виновным в этом преступлении общество, но отвечать за него придется этим двум поджигателям. Все, товарищ судья, я кончил речь.

Выйдя из зала суда, Павел сел в машину с Сашей:

— Ну, молодец ты, не побоялся сказать правду.

Саша склонил голову набок:

— Но адвокат и должен говорить правду. Чего мне бояться: сошлют меня в лагерь, посадят в тюрьму? Так я там уже восемь лет провел.

Павел подумал: «Действительно, тому, кто стоял на эшафоте с петлей на шее и перенес муки русского лагеря, тому ничего уже не страшно».

Поджигателей осудили на шесть лет исправительных лагерей. О суде ничего не писали, но «Голос Америки» и «Голос Израиля» сообщили о нем по радио. Тогда иностранных корреспондентов вызвали в Комитет по делам религий при Совете Министров и сообщили о решении суда. Стихи подложил Моня, а написал их, конечно, Алеша.

44. Американская выставка в Москве

В мае 1959 года в парке «Сокольники» построили несколько выставочных павильонов для Американской промышленной выставки, это был первый широкий показ технических и бытовых достижений США. Открывать выставку приехал вице-президент Ричард Никсон. С первого дня вокруг выставки возник ажиотаж, москвичи и приезжие стремились попасть на нее. Билеты распределяли по министерствам и учреждениям, за оставшимися билетами стояла километровая очередь. О выставке пошло много разговоров:

— Вы ходили на американскую выставку?

— Нет, билета не достал. А вы?

— А я уже побывал. Шикарно! Стильно!

— Что особенно понравилось?

— Все, особенно автомобили.

Нескончаемая толпа чуть не снесла турникеты в Сокольниках. Людям хотелось увидеть Америку и попробовать ее на вкус, говорили, что там дают пепси-колу. Смотрели, восхищались, приговаривали: «Неужели все это у них есть на самом деле?» Мужчины толпились вокруг легковой машины «Студебекер». Длинная очередь стояла, чтобы сфотографироваться на «Полароид».

Американцы удивлялись: со стендов пропадало все, что на них клали книги, журналы и фотографии быстро и незаметно исчезали с полок. В России не купишь, и люди разбирали вещи в качестве сувениров. Услышав по радио объявление: «У павильона номер два начинают работать киоски пепси-колы», все кидались к заветной «чаше Грааля». Американцы недоумевали: «Неужели все умирают от жажды?»

Одноразовые пластиковые стаканы, в которые наливали напиток, люди не выбрасывали, брали себе:

— Чегой-то я буду такой хороший стакан выбрасывать? Пригодится в хозяйстве.

* * *

Алеша Гинзбург написал о своих впечатлениях:

В Сокольниках — Америка. На выставке — истерика: Ходит, смотрит русский люд, Как в Америке живут. «— Глянь, автомобили В самом новом стиле, Из блестящих все частей, Без перевода скоростей. — Вот чему дивиться стоит — Это чудо „Поляроид“, Только щелкнул и тотчас Фотография у вас». Вот большой семейный дом. Все стоят с открытым ртом. Жены стонут, восклицая: «— Гляньте, кухня-то какая! Все на электричестве И в большом количестве; Ни стирать, ни подметать, Только кнопки нажимать. — Полюбуйтесь, боже мой! Телевизор-то цветной! А это что за штучки? Все цветные ручки». Все толкаются, спешат, Удивляются, хотят Проявить родную страсть — Хоть чего-нибудь украсть. Все, что плохо закрепили, Мигом дружно растащили. Удивляются стендеры: «— Неужели все здесь воры?» «— Эр-кондишенары всюду, Вот бы нам такое чудо! Кока-кола! А у нас? Потребляем кислый квас». Зарядясь патриотизмом, Мы гордимся коммунизмом, Но Америку, видать, С нашим квасом не догнать…
* * *

Моня Гендель бродил от павильона к павильону. Американцы, работающие на стендах, говорили по-русски, и общительный Моня со многими заговаривал. Вдруг на главной въездной аллее сгустилась толпа: приехал Хрущев со свитой — Брежнев, Ворошилов, Микоян. Люди стали им аплодировать, он помахал рукой, охрана близко людей не подпускала. Моню заинтересовала реакция Хрущева на выставку, и он пристроился в хвост свиты.

В тот день Хрущева не ожидали, он нарушил протокол и появился неожиданно, прихватив своего зятя Алексея Аджубея, редактора газеты «Известия». По громкоговорителям передавали американский марш «Звезды и полосы» в исполнении оркестра под управлением дирижера Стоковского. Под эту бравурную музыку Хрущев и пошел по павильонам.

Вице-президент США Ричард Никсон, высокий, стройный, подтянутый, вышел встретить почетного гостя; широко улыбался белозубой американской улыбкой и водил Хрущева по павильонам. Гость скептически ухмылялся, задавал ехидные вопросы, американцы давали объяснения, Никсон их комментировал.

Хрущев был сердит: незадолго перед этим в Америке провели очередную так называемую неделю порабощенных наций, в церквях распевали молитвы за людей, порабощенных Советской Россией. Он сказал Никсону:

— Ваша поездка к нам была бы великолепной, если бы вы не приняли такого решения. Зачем было мутить воду? Какая черная кошка перебежала вам дорогу и смутила вас? — Он обнял стоявшего рядом первого попавшегося русского работника выставки и спросил: — Разве похож этот человек на подневольного рабочего?

Пепси-кола Хрущеву не понравилась, он поморщился:

— Гуталином отдает. У нас напитки лучшего качества.

Аджубей немедленно подтвердил:

— Русский квас намного вкусней.

— Во-во, квас вкусней, — обрадовался подсказке Хрущев.

Подошли к большому ящику из толстого пуленепробиваемого стекла, на нем красовалась надпись: «Один миллион долларов», внутри были слажены пачки зеленоватых банкнот — долларов. Хрущев заинтересовался:

— Настоящие доллары или фальшивые?

— Настоящие, господин премьер-министр.

— А зачем они здесь?

Никсон объяснил:

— Для того чтобы показать, что же такое миллион. В Америке много миллионеров, они начинают с нуля и быстро богатеют.

— Ну и придумали! Нашим советским людям это неинтересно. Советским людям не нужна эта показуха и не нужны миллионы, они идут к коммунизму, в котором деньги вообще будут не нужны.

Аджубей вставил:

— У нас есть поговорка: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Нам дружба важней денег. И вообще, «у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока». Это слова Маяковского.

Хрущев опять обрадовался:

— Во-во, у нас своя гордость, мы ее ни за какие миллионы не продадим. Мы вот в октябре 1957 года запустили первый искусственный спутник земли, он весил почти сто килограмм. А вы, американцы, запустили свой первый спутник на много месяцев позже, и он весил в десять раз меньше! — И Хрущев задиристо добавил: — Что, взяли?

Группа подошла к модели типичного американского дома на одну семью, модель была выполнена в натуральную величину в разрезе. Можно было разглядеть детали быта рядовой семьи, невиданное в Советском Союзе оснащение бытовым электрическим оборудованием. В то время в СССР еще не все видели даже телевизоров с холодильниками, а тут им показывали громадные холодильники, посудомоечную и стиральную машины, массу полезной бытовой техники. Толпа у этого стенда стояла молча как завороженная. Потом женщины начали выражать свое мнение:

— Неужели такое возможно, целый дом для одной семьи?! У каждого по комнате, это же сказка! Мы-то живем по три-четыре человека в комнате…

— А какие великолепные удобства, как все продумано! Ванна-то, ванна какая!

— Смотри, машина для стирки! Это же чудо! А я-то на стиральной доске, да в корыте, все тру, тру, тру, аж кожа на руках вспухает.

— И еще машина для мойки и сушки посуды. Ведь все так просто: сунул в нее посуду — она и чистая, и сухая, и блестит.

— Боже мой, а мы сколько время тратим на мойку посуды. А разве хорошо вымоешь?..

— А я с женой стою на кухне и вытираю посуду. Вот бы мне избавиться от этой повинности.

— А это что за красивый ящик?

— Холодильник.

— Такой большой? Боже мой, как это, наверное, удобно. У нас соседи по квартире купили маленький холодильник, так мы им и то завидуем.

При появлении Хрущева охрана потеснила толпу, все замолкли. Он подошел, внимательно рассмотрел мебель, радиоприемник, телевизор, потом задержался у кухни. Красиво причесанная элегантная «американская домохозяйка» нажимала кнопки стиральной машины, пылесос сам искал грязь. Хрущев рассматривал холодильник, попросил открыть его, зачем-то понюхал в нем воздух.

Никсон объяснил:

— Это типичный калифорнийский дом.

Хрущев спросил:

— Что вы хотите этим домом показать нашим людям?

— Хотим показать, как облегчить жизнь домохозяйке со средним достатком.

Хрущев откровенно усмехнулся:

— Вы это все специально сюда собрали в этот так называемый типичный дом, чтобы заставить нас поверить: вот как красиво живут американцы. Это ваш американский агитпункт.

— Нет, господин премьер-министр, мы не претендуем на то, чтобы изумлять русский народ. Это действительно рядовой дом рядовой американской семьи. Он стоит четырнадцать тысяч долларов.

Любитель приврать и похвастаться, Хрущев саркастически заметил:

— У нас есть крестьяне, которые тоже могут позволить себе потратить четырнадцать тысяч на дом.

Никсон добавил:

— Для тех, кто зарабатывает три доллара в час, такой дом продается в рассрочку, и можно платить по сто долларов в месяц.

— Не верю, и никто из наших людей вам не поверит. Скажите, как долго существует Америка?

— Сто пятьдесят лет.

— А мы существуем неполных сорок два года. Еще через семь лет мы будем на том же уровне, что и Америка. Когда мы вас догоним и будем перегонять, мы помашем вам ручкой! Если вы попросите, мы можем остановиться и сказать: «Пожалуйте за нами!» Проще говоря, если вы хотите капитализм — вы можете жить так. Это ваше дело, нас оно не касается.

Никсон миролюбиво предложил:

— Если вы планируете обогнать нас, это сделает жизнь лучше для обеих наших наций. В конце концов вы не знаете нас и вообще всего на свете.

— Советскому человеку весь этот буржуазный быт чужд, глупо строить коттедж для каждой семьи, когда можно возвести многоквартирный дом и обеспечить жильем сразу сотни людей. Ваши интересные вещи не необходимы для жизни. От них нет пользы, это все только штучки. Вы думаете, что русские будут ошарашены, увидев эти штучки? Наши новые, недавно построенные дома имеют все это оборудование.

Пораженный таким заявлением, Никсон хотел что-то возразить, но Хрущев размахивал руками и продолжал говорить взахлеб. Переводчик едва успевал переводить.

— Вы не знаете о коммунизме ничего, кроме страха перед ним. Я хочу, чтобы вы дали мне слово, что эта моя речь будет услышана американским народом.

Никсон откликнулся:

— И точно так же, все, что я здесь сказал, будет переведено и услышано всеми людьми в вашей стране?

— Договорились! — воскликнул Хрущев[72].

Дискуссия об эталонах жизненных стандартов при капитализме и при социализме перешла на более высокий уровень. Никсон упомянул о диктатуре в России. Но Хрущев немедленно возразил:

— Наши страны никогда не руководствовались диктатом. Диктат — это дурацкая политика.

Помня о диктатуре Сталина, которую сам Хрущев разоблачал на Двадцатом съезде, Никсон до того удивился, что даже не знал, чем парировать. А Хрущев продолжал:

— Раз уж мы подняли все эти вопросы, почему бы не продолжать обсуждать сейчас, пока люди слушают? Советский Союз догонит и перегонит Америку, и мы вообще покажем вам кузькину мать!

Переводчик от неожиданности растерялся и произнес неловкую фразу без упоминания матери Кузьмы. Никсон все-таки вставил:

— В нашем сенате вас обвинили бы во флибустьерстве. Вы говорите один и никому не даете вставить слова.

Хрущев усмехнулся:

— Я вам с полной ответственностью говорю, что мы сильнее вас, и мы можем вас разбить, да. Зарубите себе на носу: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме.

Никсон улыбнулся открытой белозубой американской улыбкой:

— Нет, нынешнее поколение советских людей будет жить при капитализме[73].

* * *

Как только Хрущев и Никсон покинули выставку, толпа корреспондентов и заинтересованных слушателей постепенно рассосалась. Тогда Моня подошел к смотрителю стенда, высокому молодому парню, и задал провокационный вопрос:

— Ну что, убедил вас наш товарищ Хрущев?

Тот пожал плечами:

— В чем он мог нас убедить? Он говорит, что у вас нет диктатуры, потому что не знает, что такое демократия. У вас демократии нет, а у нас она есть.

— Приведите мне пример вашей демократии.

— Пожалуйста: в Америке я могу подойти вплотную к Белому дому и крикнуть: «Президент Америки — дурак!» И никто мне ничего не сделает.

Моня хитро улыбнулся:

— Подумаешь! Такая демократия у нас тоже есть.

Удивленный американец спросил:

— У вас тоже такая демократия? Вы приведите ваш пример.

Моня пожал плечами:

— Пожалуйста: я тоже могу подойти вплотную к Кремлю и громко закричать: «Президент Америки — дурак!» И мне тоже ничего за это не будет.

С минуту собеседник стоял с открытым ртом, потом расхохотался:

— Ну вы и юморист! У нас в Америке вы были бы знаменитым и богатым.

Моня оглянулся вокруг, убедился, что их не подслушивают:

— Я и есть юморист.

— Знаменитый?

— Нет, наоборот, предпочитаю, чтобы обо мне не знали.

— Ага, значит, вы небогаты.

Моня предупредительно поднял палец и сказал шепотом:

— Зато я на свободе.

Мужчина опять расхохотался:

— О да, конечно, я понимаю эту вашу шутку тоже. Скажите, вы еврей?

— Почему вы спрашиваете?

— Я знаю, что большинство советских анекдотов сочиняют евреи.

— Ну да, я еврей. А вы кто по национальности?

— Я? Я американец.

— Разве есть такая национальность — американская?

— Я принадлежу к американской нации, но по происхождению я тоже еврей.

— Ну вот, теперь и мне ясно, почему вы любите и понимаете шутки. Но что это за нация — американец?

— У нас нация отождествляется с государством. Раз страна Америка — значит все живущие в ней американцы.

— Но тогда ваши негры тоже американцы?

— Да, конечно, мы все американцы.

— Значит, все, кто живет в России, тоже могут считать себя русскими?

— Правильно, мы всех вас так и называем: русские.

Моня прикинулся простачком:

— Любопытно. А меня здесь называют евреем.

— Это по происхождению вы еврей, но раз живете в России, вы русский.

— Любопытно.

Но тут Моня заметил, что к ним идут люди, и предпочел попрощаться с евреем, который называл себя американцем, или с американцем, которой говорил, что он еврей, но только по происхождению.

На другой день по Москве пошли слухи, что Хрущеву выставка не понравилась. Но люди давно привыкли: если руководство что-то критикует, значит это хорошо. И на выставку устремилось еще больше людей.

Моня рассказал Алеше о «кухонных дебатах»:

— Это ж усраться можно! Хрущев кричал Никсону: «Мы вам покажем кузькину мать!» А тот понять ничего не мог.

Алеша написал:

Кухонная дискуссия
На кухне шум, и крик, и вздор, Ведут Хрущев и Никсон спор: Кто перетянет: коммунизм Или старик капитализм? Хрущев стал Никсону кричать: — Пошлем на кузькину вас мать! Тот крик великие умы Перевели как «мать Кузьмы»… И до сих пор дивлюся я, К нему вела дискуссия? Грозит Америке Кузьма — Тут есть, с него сойти с ума.

45. Победа социализма? Приближение коммунизма?

В 1959 году Хрущев созвал внеочередной XXI съезд партии с целью формально утвердить правильность своей политики после проведенных в кремлевской верхушке изменений. В докладе Хрущев выкрикивал лозунг за лозунгом: «В Советском Союзе наступила полная и окончательная победа социализма! Мы начинаем развернутое строительство коммунизма! Советская страна выйдет на первое место в мире по абсолютному объему производства уже к 1965 году! Америка дает шестьдесят процентов мирового производства, а мы обгоним Америку!»

Мечта обогнать Америку фигурировала во многих выступлениях Хрущева. Выступавшие за ним повторяли весь план слово в слово, к тому же ввели в тексты выступлений обязательные слова «и лично товарищ Хрущев»: «И лично товарищ Хрущев указывает нам… И лично товарищ Хрущев утвердил проект…»

Чтобы выполнить план Хрущева, на съезде вынесли «практические» решения:

1. Усилить социалистическое соревнование.

2. Организовать всеобщую учебу и воспитание коммунистической сознательности.

3. Создавать на производствах бригады коммунистического труда.

4. Создавать целые производства коммунистического труда.

Что это даст на практике, никто не знал, но в угоду Хрущеву по всей стране началась кампания по выдвижению передовиков в борьбе за звание «ударник коммунистического труда», для них выпустили специальные нагрудные значки. Чтобы не отставать от «передовых», все учреждения устраивали собрания и старались наперегонки награждать значками — кого попало.

В 1961 году закончилось строительство Дворца съездов в Кремле. Хрущев сам задумал этот проект и настоял на стройке, вопреки многим возражениям. С архитектурной точки зрения внедрение нового здания в комплекс храмов и старинных построек Кремля казалось нелепым. Новая постройка вызвала удивление и раздражение москвичей. Громадная белая коробка здания диссонировала со старыми постройками и навязчиво сверкала облицовкой из белого мрамора. Фасад здания поддерживали беломраморные пилоны, между ними располагались стеклянные витражи. Над главным входом — золоченое изображение герба Советского Союза. Архитектором и строителем был назначен Михаил Посохин, главный архитектор Москвы. Дворец строили со многими дорогими техническими новинками, строителей даже посылали учиться в Бельгию.

Зал Дворца рассчитан на шесть тысяч мест, оборудован с учетом достижений акустической техники, снабжен 7000 репродукторов, 4500 светильниками и лампами. Стены и потолки покрыты звукопоглощающими материалами. Перевод представлений может осуществляться одновременно на тридцать языков мира. Сцена оснащена подъемно-спускными устройствами. На занавесе зала заседаний выткан латвийскими мастерами портрет Ленина. Над Большим залом помещался банкетный зал на 4500 человек.

Открытие Дворца Хрущев приурочил к XXII съезду партии коммунистов — на 17 октября 1961 года. Присутствовало 4394 делегата с решающим голосом и 405 делегатов — с совещательным, а также делегации восьмидесяти зарубежных партий. Это было двойное торжество Хрущева, он хотел поразить воображение делегатов и Дворцом, и своим предстоящим выступлением.

Толпа делегатов проходила Троицкие ворота, поднималась по мосту и втекала в просторный вестибюль с высоченным потолком. Делегаты задирали головы, любовались отделкой, с восторгом осматривали дорогостоящее убранство. Всюду слышались восклицания:

— Ну и молодец наш Никита Сергеевич, какой дворец для съездов отгрохал!

— Да, сразу чувствуется его размах!

— А в туалеты вы заходили? Обязательно пойдите, полюбуйтесь. Понравится.

— Заходил. Там красота, простор, чистота, ничего подобного я до сих пор не видел.

— Да, такой чистоты в наших туалетах никогда не видели. И главное, никакого запаха!

— А все-таки дорого, наверное, дворец обошелся.

— Для съездов партии Хрущеву ничего не жалко.

Семен Гинзбург, один из председателей региональных совнархозов, присутствовал на съезде как делегат с правом совещательного голоса. Делегаты рассаживались в громадном зале. Семен сидел в конце второго яруса и вспоминал стихи своего сына Алеши, посвященные строительству Дворца:

Старый Кремль сказал Никите: «Что вы строить здесь хотите? Что за здание растет Возле Троицких ворот?» — «Кто я — царь или не царь? Рушу я, что было встарь, И веду себя как царь! Зарубите на носу: Я дворец здесь вознесу, Будет в нем КПСС Собираться на конгресс, Стану я толкать в нем речи, Испражняясь в красноречье».
* * *

К удивлению делегатов, Хрущев в докладе заявил: «Наша страна вплотную подошла к коммунизму».

У Семена расширились глаза и сам собой открылся рот. Многие недоуменно переглядывались. Но раз Хрущев так заявил, съезд принял новую, третью по счету программу партии. Главным в ней было утверждение, что через двадцать лет, к 1980 году, советские люди будут жить при коммунизме. В связи с этим приняли новый устав партии и моральный кодекс строителя коммунизма.

Кроме того, по предложению Хрущева съезд постановил вынести тело Сталина из Мавзолея на Красной площади, изменить названия городов и предприятий с его именем и убрать его статуи с городских площадей.

Поздно вечером Семен и Павел сидели в кожаных креслах кабинета в Семеновой квартире. Теперь они виделись редко, и оба были рады обсудить важные события последнего времени. Павел, как обычно, глотками пил из стакана пшеничную водку и, как всегда, слушал, что говорил ему Семен:

— Ну, что ты на это скажешь? — спросил Семен, рассказав Павлу о докладе Хрущева.

Павел отпил глоток, поставил стакан на журнальный стол, ответил:

— Сногсшибательный проект близкого построения коммунизма в России — это фарс, бред полоумного диктатора.

— Конечно, фарс и блеф! Послушай, мы содержим на свои средства Китай, Северный Вьетнам, Северную Корею, Камбоджу, Кубу, Египет, Сирию и Алжир. И помогаем оружием еще многим другим странам. И все эти средства Хрущев отнимает у своего народа. При таком разбазаривании у нас не хватит мощностей даже для достижения среднего материального благополучия населения. Я навидался в Кокчетаве, как плохо и бедно живут люди. Все мы в глубокой жопе. Вот именно. Хрущев ведет себя, как бесконтрольный демагог. На каких дураков он рассчитывает, обещая коммунизм? Единственное правильное решение — это вынос тела Сталина из Мавзолея.

Павел усмехнулся:

— Есть французское выражение déjà vu, дежавю, это когда человек ощущает, как будто он уже бывал в подобной ситуации в прошлом. Вот я сижу, слушаю тебя и думаю: восемь лет назад мы с тобой тоже обсуждали доклад Хрущева о развенчании Сталина на Двадцатом съезде, а теперь обсуждаем следующий этап вычеркивания его имени из памяти людей.

* * *

Ночью 30 октября 1961 года на Красной площади была расставлена усиленная охрана из подразделений дивизии имени Дзержинского, на площадь никого не пускали. Перед Мавзолеем Ленина и Сталина был поставлен временный деревянный забор выше человеческого роста, за ним раздавался стук рабочих молотков. Несколько офицеров госбезопасности под командованием председателя КГБ Семичастного вынесли большой дубовый гроб и поставили его у задней стороны Мавзолея. Все делалось молча, раздавались только приглушенные команды. За стеной была вырыта могила, туда медленно опустили гроб с телом Сталина.

На следующее утро забора вокруг Мавзолея уже не было, и ранние прохожие увидели на фасаде только одно имя: Ленин.

Моня Гендель ликовал:

— Алешка, его выволокли! Сталина выкинула из Мавзолея ночью, как непрописанного! Я сочинил анекдот: «Почему после выноса Сталина у Мавзолея усилили охрану? Потому что видели, что Хрущев приходит туда с раскладушкой, чтобы забронировать себе его место», — и сам расхохотался. — А ты знаешь, кто я теперь такой? Не угадаешь. Общество «Знание» отобрало для награды лекторов-передовиков, и меня наградили званием «ударник коммунистического труда»! — Моня показал значок. — Ты представляешь, какой идиотизм: я — Моня Гендель — ударник коммунистического труда! Это ж усраться можно. Неужели эти партийные мудаки всерьез думают, что такие, как я, могут ускорить победу их е…анного коммунизма?

* * *

Пока объявляли новых «ударников коммунистического труда» и распространяли «устав строителя коммунизма», по всей стране нарастала нехватка хлеба и продуктов. В провинции белый хлеб выдавался по медицинским справкам только больным и младшим школьникам. Качество черного хлеба все ухудшалось. Вместо обещанных двух-трех лет, необходимых для обгона Америки, в 1962 году правительство Хрущева неожиданно объявило о повышении цен на мясо на тридцать процентов и на масло и молоко — на двадцать пять. Мастер обманных формулировок, Хрущев велел объявить: «Эта временная мера объясняется необходимостью сократить „ножницы“ между закупочными и розничными ценами». Люди не поняли, что означает это объяснение. Их больше интересовало, как долго продержится эта «временная мера» и улучшится ли в конце концов снабжение. Но об этом ничего не говорилось.

В день объявления о повышении цен, 1 июня 1962 года, в Новочеркасске под Ростовом-на-Дону, на электровозостроительном заводе, где работали десятки тысяч человек, на тридцать процентов понизили рабочие расценки. Возмущенные рабочие потребовали объяснений, на что им жить дальше, но дирекция завода отреагировала своеобразно. Заметив неподалеку торговку пирожками, директор бросил в толпу фразу, ставшую исторической: «Не хватает денег на мясо и колбасу, ешьте пирожки с ливером». Тогда рабочие объявили забастовку и вышли на мирную демонстрацию с требованием вернуть прежние расценки. Во главе шел старый рабочий завода и нес транспарант: «Мяса, молока и повышения зарплаты!»

Демонстрации протеста были невиданным делом — они считались выступлением против власти и были запрещены. Выход людей на улицу ясно показывал, что у народа уже кончается терпение. Это взволновало не только обком, но и Центральный Комитет партии, и для водворения порядка из Москвы в Ростов прибыло шесть членов Президиума ЦК, они держали с Хрущевым постоянную связь.

Уговоры партийных боссов не успокаивали демонстрантов, и тогда из Москвы было дано указание командующему военным округом генералу Плиеву «остановить демонстрацию протеста любыми средствами». Он выставил войска с танками, заблокировал мост через реку Тузлов. Но рабочие и студенты в колонне смогли перелезть через заграждения, перешли реку вброд и шагали по улицам, приближаясь к горкому партии. Люди не представляли себе, что солдаты могут направить на них оружие — такого не было со времен царской России. На площади против них выставили строй солдат, и прозвучал приказ стрелять. Сначала выстрелили в воздух, но демонстранты не остановились. Тогда начали стрелять прямо по демонстрантам. Началась паника, люди стали разбегаться. На земле осталось более двадцати убитых и много раненых.

Никаких сообщений в печати и по радио об этих событиях не было, но по всей стране люди передавали друг другу, что произошло в Новочеркасске. Поднимался глухой массовый ропот, требовали наказать тех, кто приказал стрелять. После долгих проволочек был устроен суд. О процессе тоже не сообщалось, но в результате наказали не администрацию и не стрелявших, а организаторов демонстрации — семерых приговорили к смертной казни.

И люди снова роптали: «При Сталине нас сажали в лагеря и тюрьмы, а при Хрущеве нас расстреливают».

Павел возмущенно говорил дома: «Вот какой у нас социализм и какое приближение к коммунизму! А ведь это была искра революции. И в царское время тоже выходили на демонстрации и тоже за это наказывали, но не расстреливали, а высылали в Сибирь. Жаль, что люди не смогли разжечь эту искру в пламя, многотерпеливый русский характер помешал. У евреев другой характер, если бы там были евреи, люди добились бы большего».

46. Башмак Хрущева

У Хрущева появилась новая политическая страсть: он превозносил Патриса Лумумбу, чернокожего борца за свободу из Конго, африканской колонии Бельгии. Лумумба был служащим на алмазных раскопках, стал активистом левого националистического движения и добивался освобождения свой страны. Бельгийское правительство согласилось передать власть народу, но планировало сделать это постепенно, считая, что Конго еще не готово к самоуправлению. В июне 1960 года Конго стало первым самостоятельным государством среди колониальных африканских стран. Лумумба своими выступлениями в качестве премьер-министра страны провоцировал кровавые беспорядки, и европейцы вынуждены были срочно бежать из страны. Лумумба не называл себя коммунистом, но за помощью для укрепления своей власти он обратился к Советскому Союзу. Для Хрущева это открывало возможность «забросить якорь» коммунизма в незнакомый мир Африки. Он немедленно стал посылать в Конго оружие и специалистов. Это положило начало вооружению Африки и многим войнам между ее народами и племенами.

Советская пресса, как обычно, публиковала лишь искаженную информацию, писала о дружбе русского народа с народом Конго, об «общности интересов», но не говорила о военной помощи. Павел слушал по «Голосу Америки» о настоящих фактах и рассказывал Алеше:

— Хрущев затевает опасную политическую игру. Он вооружает полудикие племена, чтобы влиять на африканские страны. Африка, конечно, колыбель человечества, люди именно из Африки распространились по миру. Но дальше мир развивался, а Африка тысячелетиями спала. Хрущев нашел одного полуобразованного негра Лумумбу и судит всех африканцев по нему. Он думает пробудить Африку и склонить ее к коммунизму, засылая туда оружие. Ну какие из них коммунисты? Хрущев не в состоянии понять, к чему приведет «пробуждение» оружием. Масса необразованных африканцев, получив в руки автоматы АК-47[74], станет просто плохо организованной бандой убийц, они этим оружием начнут убивать друг друга. Африку нужно постепенно пробуждать созданием лучших условий жизни и образованием, а не оружием. Прогресс всегда базируется на том, что люди обязательно должны проходить стадии общественного развития. Только постепенный переход от одной стадии к другой создает условия для прогресса…

И действительно, в Конго, неподготовленном к самоуправлению, сразу возникли внутренние беспорядки, конголезцы разбились на группировки, перестреляли друг друга и расстреляли Лумумбу русским оружием[75].

В память о Лумумбе Хрущев велел открыть в Москве Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы, сюда приезжали учиться и граждане из слаборазвитых стран Африки.

* * *

Хрущев продолжал настаивать на своей идее освобождения колониальных стран, и в 1960 году предложил собрать для этого Пятнадцатую сессию Генеральной ассамблеи Организации Объединенных Наций в Нью-Йорке. По его настоянию сессия проходила с участием глав государств и правительств. Это был первый подобного рода саммит в истории ООН. На нем Хрущев внес проект декларации «о немедленной и полной ликвидации колониализма» и резко заявил в выступлении: «Пора загнать в угол колониальные державы. Мы им покажем кузькину мать!»

Растерянные переводчики не знали любимого выражения Хрущева и перевели буквально: «мать Кузьмы». Что за мать, какого Кузьмы — делегатам было непонятно. Тогда переводчик заменил это на фразу: «Мы вас похороним!» Эта неожиданно недипломатическая угроза вызвала бурное раздражение зала.

Делегаты колониальных стран говорили о том, что они еще не готовы к независимости. Пока шла дискуссия, Хрущев сидел за столом своей делегации вместе с министром иностранных дел Громыко и энергично протестовал, стуча кулаками по столу так сильно, что травмировал руку. Но больше всего его обозлило выступление представителя Филиппин сенатора Сумулонга, который заявил: «Если уж говорить о деколонизации, то надо ставить вопрос о том, чтобы деколонизировать страны Восточной Европы, находящиеся под гнетом Советской России, а также азиатские страны, которые колонизировала еще царская Россия и они продолжают быть колониями Советской России».

Хрущева это разозлило. Но Сумулонга тут же поддержали руководители других колониальных держав. В ответ на выступление британского премьер-министра Макмиллана раздались дружные аплодисменты. И тогда гроза разразилась. Хрущев закричал: «Чья бы корова мычала, а ваша бы молчала!»

И до того вышел из себя, что снял ботинок (по одной из версий — летнюю сандалию) и начал стучать им по столу, усиливая свой протест как контраргумент против аплодисментов. Стучал он минуты полторы, все в зале поразились, аплодисменты прекратились, такого в ООН еще не видели никогда. А Хрущев, перестав стучать, поставил ботинок перед собой и сидел с довольной улыбкой.

Говорят, что Андрей Громыко с удивлением покосился на Хрущева, но потом утверждал, что тоже хотел стучать ботинком, да не успел его расшнуровать, а один из членов российской делегации даже предложил ввести такой обычай и подбить для этого туфли гвоздями.

На следующем заседании представитель Гвинеи преподал Хрущеву урок вежливости и осудил его поступок, заявив, что нужно держать себя в руках на заседаниях такой высокой организации. Хрущев потом вынужденно признавался, что у него нет необходимого дипломатического опыта[76].

Все это передавали по мировому телевидению, снимали в хронике, и весь мир стал смеяться над Хрущевым. В Советском Союзе этого не показывали, но Алексей Аджубей, редактор газеты «Известия», описал этот случай как подвиг Хрущева. Алеша откликнулся эпиграммой:

Башмак Никиты
Рассказать вам, как Никита Башмаком стучал сердито? Рассердился сильно он На заседании в ООН. И башмак свой не жалея, Им стучал на Ассамблее. Зять Никиты Аджубей Описал нам «подвиг» сей. Но прочли мы через лесть, Что мужик — мужик и есть, Из такого скроен теста, Что в ООН ему не место.
* * *

Фигура зятя Хрущева журналиста Алексея Аджубея была популярна в обществе, благодаря женитьбе на дочери Хрущева Раде он мгновенно выдвинулся далеко вперед, был и главным редактором газеты «Известия», и депутатом Верховного Совета, и членом ЦК партии коммунистов, и секретарем Союза журналистов, и лауреатом Ленинской премии и т. д. Более того, он фактически стал неофициальным советником Хрущева, тот брал его с собой в заграничные поездки, давал ему поручения к главам других государств, даже послал с визитом к папе римскому.

Аджубей был талантливым человеком, однако его угодливость и постоянное публичное восхваление могущественного тестя раздражали людей. Моня Гендель пустил о нем шутку, ставшую любимой поговоркой интеллигенции: «Не имей сто рублей, а женись, как Аджубей». Алеша сочинил эпиграмму:

Нет спасенья и защиты От зятька «царя Никиты». Без стыда безродный зять Любит тестю подпевать. Заменяют ему честь Подпевание и лесть. А чего прославлен ради? Потому что муж он Раде. Непонятно, хоть убей, Для чего нам Аджубей!

47. Моня женится

— Вы слышали? Моня Гендель женится.

— Что вы говорите! Моня женится?

— Да-да, Моня женится.

По подмосковной Малаховке вихрем пронесся слух, все повторяли его друг другу.

С тех пор как Моня, рискуя жизнью, вынес из горящей синагоги древнюю Тору, он стал очень известен среди евреев, верующих и неверующих.

Старейшины синагоги, в черных лапсердаках[77] и с черными бархатными кипами на головах, собрались на обсуждение новости в новом помещении — простой большой комнате. У восточной стены стоял красивый резной шкаф — священный ковчег для Торы, но после пожара прежней синагоги свиток прятали в несгораемый шкаф, скрытый внутри обычного.

Раввин дернул себя за длинную бороду и сказал:

— Вы все слышали? Моня Гендель женится. Мы должны устроить ему традиционную свадьбу по всем еврейским обрядам.

— Ребе, а вы знаете: он женится на еврейке?

— Говорят, на еврейке. Почему вы спрашиваете?

— Если не на еврейке, то как мы можем делать еврейскую свадьбу?

Раввин задумался, помял бороду в кулаке, еще раз дернул:

— Знаете что, я сам его спрошу, еврейка она или не еврейка.

— Ребе, но ведь, кажется, он не соблюдает обрядов.

Раввин занервничал и вырвал волосок из бороды:

— Что значит «соблюдает, не соблюдает»? Он еврей, и он наш герой, спаситель Торы, нашей гордости. И я вам говорю, мы должны устроить ему настоящую еврейскую свадьбу, со всеми традиционными обрядами!

— А это не опасно? Обрядовую свадьбу могут запретить.

В ответ старый раввин взорвался, стукнул кулаком по столу и закричал:

— Евреи мы или не евреи? Неужели мы не имеем права соблюдать наши обряды? Почему, например, таджики или узбеки в их Таджикистане и Узбекистане могут соблюдать свои мусульманские обряды со всеми традициями и устраивать мусульманские праздники, а мы не можем устроить еврейскую свадьбу? Наши синагоги жгут, закрывают, а мы молчим. А я вам говорю, мы должны устроить свадьбу Мони по всем еврейским традициям и обрядам. Точка!

Старейшины расходились, приободренные смелым вызовом, и говорили друг другу:

— А верно, евреи мы или не евреи? Мы должны сделать свадьбу по всем обрядам. Да!

* * *

Моня очень удивился, когда увидел, что бородатый старик раввин в длинном черном лапсердаке идет к нему на дачу. Что его сюда принесло? У раввина было две задачи: узнать еврейка или не еврейка невеста Мони и уговорить его организовать традиционную еврейскую свадьбу. Раввин остановился у двери и стал смотреть, где мезуза[78]. При входе в еврейский дом всем полагается коснуться ее пальцами и поцеловать их. Но мезузы не было.

Раиса Марковна увидала раввина, вышла ему навстречу и засуетилась:

— Ой, дорогой ребе, добро пожаловать! Ой, какое счастье на нашу голову! Я такая радая видеть вас в нашем доме. Вы, наверное, к моему Моне? Ой, вы слышали? Мой Моня женится.

— Да, да, я слышал, он женится. Мазал тов![79]

— Ой, я такая радая, что он женится на еврейке. Она такая красивая девочка, такая красивая! Ой, я все боялась, что его подцепит как-нибудь русская шикса.

Итак, первая задача раввина была уже решена: невеста — еврейка. Оставалось второе — насчет обрядовой свадьбы. Это ему надо обсудить с самим Моней, но Раиса Марковна все продолжала и продолжала говорить:

— Ой, я так боялась за моего Моню. Он ведь такой ученый человек, пятнадцать лет он был в университете. А к нему все время приходят какие-то девки, он говорит, что они студентки. А какие теперь студентки! Азохен вэй, какие студентки! Это же не студентки, а анекдот.

Моня спустился со второго этажа, обнял мать и мягко выставил ее обратно в комнату:

— Мама, дай нам с раввином поговорить.

Поднявшись к нему на второй этаж, запыхавшийся старик сел, вытер лоб платком:

— Моня, почему у вас нет мезузы у входа?

— А зачем мне мезуза?

Раввин разразился длинной речью:

— Мезуза провозглашает единство Бога и существование Завета между Ним и еврейским народом. В Пятикнижии дважды упоминается повеление нанести слово Господа на косяки дома: «И да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем… и напиши их на косяках дома твоего и на воротах твоих».

— Но я ведь неверующий.

— Все равно, каждый еврей должен иметь на двери мезузу как знак, что здесь живет еврей. Но к делу. Моня, я слышал, вы женитесь.

— Да, это правда.

— Мазал тов!

— Спасибо.

— Мы, старейшины синагоги, очень рады за вас. Мы собрались и обсудили: хотим устроить вашу свадьбу со всеми еврейскими обрядами.

Моня поднял брови, но постарался скрыть удивление за улыбкой радости:

— Еврейскую свадьбу? Спасибо, ребе. Но ведь я не знаю этих обрядов.

— Что значит «знаю не знаю»? Вам не надо знать, я знаю. Вы только должны привести двух свидетелей. Остальное я беру на себя.

— Хорошо, я приведу двух свидетелей. Но, ребе, может быть теперь не время дразнить русских людей еврейскими обрядами?

— А когда время?

— Вы знаете, я имею в виду арест Пети Ордера и других, подозреваемых в валютных сделках.

— Ой, Моня, перестаньте. Причем тут валютчики? Ваша свадьба — это ваша свадьба, а их валюта — это их валюта.

— Но не стоит дразнить русского медведя. Вы знаете, что написала газета «Труд»? Я вам прочту: «На скамье подсудимых из всей гоп-компании меламедов, рабиновичей, зисиановичей и им подобных выделяется один. У него картавая речь, крысиная физиономия, горбатый нос, один глаз косит, взгляд вороватый — это Арон, кто же еще?»[80] Вы понимаете, что эта характеристика звучит как призыв к ненависти? Ко мне приходили агенты и допрашивали, не прячу ли я у себя валюту Пети. Я им сказал: можете искать, но они не стали. Как бы опять не подожгли синагогу, узнав о еврейской свадьбе.

— Ой-ой, как неприятно написано! Но, Моня, евреи мы или не евреи? Две тысячи лет евреи были рассеяны по всему миру, но всегда стремились сохранить традиции своей веры. Это и помогло нам сохраниться как нации. Почему могут быть грузинские свадьбы, узбекские свадьбы, таджикские свадьбы, а еврейских быть не может? Мы должны доказывать свое право и устроим для вас еврейскую свадьбу. А чтобы антисемиты от злости не подожгли синагогу, установим свою охрану.

Моня впервые видел раввина таким решительным, даже залюбовался им — это было пробуждение гордости. Раввин приступил к делу:

— Теперь, Моня, слушайте, сейчас я вам расскажу самое главное: во-первых, свадьба должна быть под хупой. Вы знаете, что такое хупа?

— Слышал, но никогда не видел.

Тут Моня вспомнил, что в Московском цирке показывали аттракцион «Еврейская свадьба»: четыре обезьяны в еврейских одеждах кривлялись и кувыркались под хупой, над хупой, вокруг хупы, и публика умирала от смеха. Однако раввину он этого не сказал. А тот продолжал:

— Хупа — это специальный балдахин с еврейскими узорами, что-то вроде маленькой палатки на подпорках-шестах по углам. Хупа является символом славы и величия того, кто стоит под ней. А перед свадьбой я помажу вам лоб пеплом от храма Соломонова.

— От храма Соломонова? — поразился Моня.

— Ну, это так называется, это традиция. У нас нет, конечно, пепла от храма. Зато я сохранил пепел от нашей старой синагоги. Я помажу ваш лоб этим пеплом. Да, а ваша невеста должна быть в фате. Вы будете стоять под хупой, а мать невесты семь раз обведет ее вокруг вас. А вы не должны реагировать.

— Семь раз? Зачем семь раз?

— Это традиция, как будто вы семь раз решаете, выбрать вам эту женщину в жены или нет. Только после семи раз вы возьмете ее руку из руки матери. Я благословлю вино и дам вам обоим выпить из одного бокала. А в конце свадьбы вы должны будете одеть ей кольцо на указательный палец.

— На указательный? Почему на указательный? — удивился Моня.

— Не спрашивайте, это традиция.

— Hy, если традиция, то надену на указательный.

— И при этом вы должны ей сказать: «Ты посвящаешься мне этим кольцом по Закону Моше и Израиля». Я буду вам тихо подсказывать, а вы повторяйте за мной.

— Хорошо, я буду повторять.

— А потом вы должны каблуком разбить на полу стакан. Звук разбиваемого стакана символизирует разрушение, наводит на воспоминания о древнем разрушенном храме Соломоновом.

Моня поразился:

— До чего много древних традиций!

— Это потому, что мы, евреи, древний народ.

Моня проводил раввина до ворот. Раиса Марковна притаилась за дверью и вышла, как только раввин ушел.

— Ой, Монечка мой, я почти все слышала. Я такая радая, что у тебе будет настоящая еврейская свадьба.

* * *

Моня не зря предупреждал раввина об осторожности, по Малаховке ходили слухи об аресте известного всем Пети Ордера, говорили, что его судят в группе других валютчиков. Всем было жалко такого приятного человека и его красавицу жену.

Валютный черный рынок процветал в Москве и крупных городах с конца 1950-х годов, когда стали приезжать иностранцы и советские люди стали ездить в западные страны в командировки и в качестве туристов. В Москве валютчики базировались на улице Горького (на их языке она называлась Плешка). Они обменивали у иностранцев доллары, британские фунты и французские франки на рубли, давая им в пять — десять раз больше официального курс обмена. Эти фарцовщики были мелкими сошками крупного предприятия, их называли «бегунки» или «рысаки». Собранный улов они передавали «шефам», а те, в свою очередь, «купцам». Один из них и был Петя Ордер из Малаховки, картежный приятель Мони. С ним вместе арестовали Яна Рокотова, по кличке Ян Косой. При обыске у него нашли девятнадцать тысяч долларов, тысячи французских и бельгийских франков и 1524 золотые монеты. Были арестованы Владислав Файбышенко, по кличке Великий, и Дмитрий Яковлев, по прозвищу Дим Димыч.

По настоянию Хрущева прокуратура приговорила их к смертной казни. Это никак не соответствовало принятой судебной практике, но Хрущев пригрозил генеральному прокурору Руденко:

— Не думайте, что ваша должность пожизненна.

И Руденко «подвел» их под расстрел.

Теперь жена Пети Ордера пыталась спасти мужа, добиваясь за большие взятки приема у высоких начальников.

* * *

Моня, расстроенный арестом Пети Ордера и пораженный предложением раввина, пришел к Алеше, и тот впервые увидел друга подавленным и смущенным.

— Алешка, я к тебе с великой просьбой.

— Проиграл в преферанс? Сколько?

— Нет, я не проигрываю. Но одного из моих картежных партеров арестовали за валютные дела. И ко мне приходили. Придется на время перестать играть.

— Что-нибудь опасное для тебя?

— Нет, я не замешан. Но другое дело вмешалось. Хочу просить тебя быть свидетелем на моей свадьбе.

— Что?! Новая хохма?

— Нет, это серьезно.

— Серьезно? Если серьезно, то почему не рассказывал?

— Не рассказывал, потому что сам не знал, — оправдывался Моня.

— Чего ты не знал?

— Не знал, что она забеременела.

— Ах, вот как… Так кто она?

— Ты ее знаешь. Лора Гуревич, докторша из пятидесятой, подруга Маргариты.

— Лора? Что ж, Монька, сочувствую и поздравляю. Приятная дама.

— Баба ничего, только попа толстовата, еврейская попа, недосмотрел.

Алеша рассмеялся:

— A длина бедра как?

— Ну не такая, как у тех блядей, но подходящая. Понимаешь, бабы бывают двух типов: которые берут верхом — это красавицы — и которые берут низом — толстозадые. Мне досталась как раз такая.

— Как же это произошло?

— После той вечеринки у Маргариты, когда вы отвезли меня пьяного, Лора осталась со мной. Вот спьяну я и не рассмотрел, какая попа. Ну не бросать же мне ее с ребенком.

Алеша даже разволновался:

— Трудно представить себе Моню Генделя степенным женатым человеком.

Моня усмехнулся:

— Что ж, есть такая поговорка: всех блядей не пере…ешь, но к этому надо стремиться. Я долго стремился, хватит. Не мы бросаем пороки, а они оставляют нас. Теперь буду плодить и воспитывать детей.

— Конечно, Монечка, кто же лучше тебя воспитает! — воскликнул Алеша, и оба расхохотались.

— Так, значит, я тебе нужен как свидетель на свадьбе?

— Полагается, по еврейской традиции. Понимаешь, в Малаховке хотят устроить мне еврейскую свадьбу, в синагоге.

— Еврейскую? В синагоге? Интересно. Конечно, я буду свидетелем. Говорил я тебе, что ты герой, когда вошел в горящую синагогу? Так вот, войти в синагогу, чтоб жениться, — тоже нужна большая смелость.

И опять оба расхохотались, Алеша вздохнул, добавил:

— А я жениться боюсь. Маргарита раньше намекала, а теперь стала уговаривать: «Давай поженимся, давай поженимся, я тебя люблю». Что ты на это скажешь?

— Она баба красивая. Но есть поговорка: кто добыл зверя, добыл и рога. Понимай, как знаешь. А насчет глубокой любви, так я всегда помню, что говорил Макар Чудра молодому Горькому: «Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце!»

— Вот и я так же думаю.

— Тогда надо тебе с ней кончать, чтобы не мешать ей выйти за другого. Мне Лора по секрету сказала, что у нее есть какой-то бубновый король, хочет на ней жениться, а ты стоишь у него на пути.

— Да? Я не знал. Бубновый король? Значит, не буду становиться у него на пути.

* * *

Малаховский раввин опасался нового поджога, и за несколько дней до свадьбы синагогу стали охранять евреи энтузиасты. К ним присоединился русский парень, шестнадцатилетний Миша Парфенов, который тушил пожар и помогал Моне. Раввин поблагодарил его:

— Ты хороший мальчик, Миша, жалко, что не еврей.

Миша тогда очень удивился, почему это жалко?

На свадьбе в синагоге яблоку упасть было негде — толпились приятели Мони и соседи. Алеша и доктор Цалюк стояли в белых кипах неподалеку от жениха и невесты. За ними стояла Маргарита, подружка невесты, с белым кружевным платком на голове. Она загадочно улыбалась, посматривая на Алешу, и время от времени подмигивала ему. Алеша вяло улыбался в ответ, на подмигивания отвечал едва заметным отрицательным покачиванием головы. Он понимал, Маргарита хочет соблазнить его на совершение такого же шага — жениться. Но при всем увлечении жениться на ней он не собирался.

Моня встал под хупу, мать ввела туда невесту в белом платье. Раввин увидел сильно выпирающий живот невесты, уставился на нее и дернул себя за бороду так, что голова мотнулась в сторону. Он поморщился от боли, но привычно закачался в молитве и продолжал свадебную службу.

Снаружи синагоги стояла небольшая толпа малаховцев, всем хотелось посмотреть на такое чудо — еврейскую свадьбу, но не все попали внутрь. Они нетерпеливо расспрашивали стоявших у двери:

— Уже начались обряды?

— Да, оба стоят под хупой, и мать невесты обводит ее вокруг Мони.

— А теперь что?

— Теперь раввин дает им вино.

— А теперь?

— Моня надевает ей на палец кольцо. Целуются. Моня разбил каблуком стакан.

— А что теперь?

— Раввин говорит семь благословений.

В толпе были не только евреи, несколько русских тоже наблюдали и тихо рассуждали между собой:

— К чему это им задаваться и устраивать жидовские свадьбы?

— Ты потише, а то они тебе надают по шее. Видишь, сколько их тут?

— Вижу, их даже слишком много. И все у них не по-нашенски. Зачем, вообще, демонстрировать свое еврейство?

В толпе зевак был и Миша Парфенов, сосед Мони. Как многие малаховские мальчишки, он с детства был почитателем Мони за то, что тот катал их на машине. Миша возразил:

— А почему им не показывать свое еврейство? Евреи — такая же национальность, как грузины, армяне, таджики и все другие. У нас, говорят, все равны.

— Все, да не все. Тебе что, евреи нравятся?

— Нравятся. Так ведь к тому же русские тоже венчаются в церкви, тайно, по секрету.

— Эх, сравнил! В русской-то церкви на венчании красивые песнопения поют.

— И в еврейской синагоге тоже поют, певец кантором называется.

— А все-таки чудно как-то. Зачем этот навес над женихом с невестой?

Миша авторитетно оборвал:

— Значит, положено под навесом. Я слышал, у них на все своя еврейская традиция.

Он сумел протиснуться внутрь синагоги. Раввин велел дать ему кипу, чтобы прикрыть голову, и он мог наблюдать всю процедуру. Под конец Миша вышел наружу, забыв снять кипу, и сказал окружающим:

— А что, мне понравилась еврейская свадьба, все, как надо, по порядку. Евреи каждую свадьбу справляют с такими ритуалами, что ли?

— Да мы сами в первый раз видим.

— А вы евреи?

— Ну, евреи. А тебе зачем?

— Так, интересные обычаи какие. А что нужно, чтобы стать евреем?

Его приятель указал ему на кипу на голове:

— Ты и так уже выглядишь, как еврей, что на голове-то у тебя? Сними.

Миша снял кипу, бережно сложил и спрятал в карман, опять спросил:

— А как стать евреем?

Отвечали с недоумением.

— Чудак ты. Нужно родиться евреем, родители должны быть евреи. Тебе-то зачем?

— Да так, любопытно. А переделаться в еврея можно?

— Можно, если кто хочет.

— Как?

— Для этого надо обрезание сделать. Знаешь, что такое обрезание?

— Не-е…

— Это когда раввин срезает крайнюю плоть с конца члена.

Миша растерялся:

— Срезает?.. Это зачем же?.. Наверное, больно?

— Обычно это мальчикам на восьмой день от рождения делают, им не больно.

— А взрослым?

— Если кто захочет стать евреем, тот на это пойдет.

— А что, евреям эта самая крайняя плоть не нужна, что ли?

Приятель насмешливо толкнул его в бок:

— Чего ты пристал к ним? Пожалей свой х.., парень.

Миша все не унимался:

— И имя тоже меняют на еврейское?

— Меняют. Тебя как зовут?

— Меня-то? Михаилом.

— Ну, значит, в евреях ты будешь Моисей, Мойша.

Приятель подразнил, покрутив пальцем у головы:

— Эй, Мойша, у тебя все дома?

Но Миша продолжал расспрашивать:

— А если из еврея обратно в крещеного переделываются, тогда что?

Соседи в толпе рассмеялись:

— Все ты хочешь знать. Тогда кожу обратно к члену пришивают.

— Да ну?.. Это правда? А если женщина, тогда как же?

Смех стал еще громче:

— Ей, брат, надо обратно в девицы перестраиваться, в целочку, значит.

— Как же это она?

— А вот так — специальное ритуальное омовение делают, вроде как очищение.

— И действительно обратно превращается?

Тут уже раздался дружный хохот, и Миша так и остался в недоумении, раскрыв рот.

* * *

Наконец жених с невестой вышли, и все радостно зааплодировали. Миша сразу протиснулся к Моне:

— Поздравляю вас, дядя Моня, с законным браком. И жену вашу тоже поздравляю.

Моня узнал соседа, улыбнулся ему:

— Спасибо, Мишка. Понравилась тебе моя еврейская свадьба?

— Очень понравилась.

Алеша усадил молодых и Маргариту в свою машину, за ним двинулись еще машины, кавалькада покатила, в ресторан.

Там уже собрались доктора из пятидесятой больницы, кто не успел приехать на свадьбу. Тамадой был Миша Цалюк, он держал речь:

— Дорогие Моня и Лора, ваш союз освещен особым светом — светом традиционной еврейской свадьбы. За долгие-долгие годы это первая настоящая еврейская свадьба в Малаховке, да и не только в Малаховке. Мы гордимся, что вы показали пример другим евреям, и надеемся в будущем видеть еврейские свадьбы чаще. Поздравляем вас, будьте счастливы, плодитесь и размножайтесь. Лехаим![81]

Все закричали:

— Горько, горько!

Миша старался перекричать, смеясь:

— Это не входит в традиции еврейской свадьбы. Еврейский жених и невеста целуются наедине.

Но его никто не слушал, и новобрачных поминутно заставляли целоваться. Потом Миша дал слово Алеше, и тот прочел стихи:

То ли спьяну, то ль спросонья, Вдруг женился Гендель Моня. Он огня не побоялся, А жениться опасался. Но, как видите, в итоге Справил свадьбу в синагоге. Рад малаховский народ, Что под хупу он идет. Забурлила в Моне кровь, Знать, взяла его любовь, Уступил спаситель Торы Обаянью нашей Лоры.

Все зааплодировали, громче всех хлопала Маргарита. Моня расцеловался с Алешей:

— Спасибо, Алешка! — И шепнул на ухо: — Ну, это я в самиздат не отошлю, себе оставлю.

После нескольких тостов Миша объявил:

— По обычаям еврейской свадьбы жениха и невесту полагается поднять на стульях и пронести в танце.

Мужчины кинулись поднимать Моню и Лору на стульях, и Лора, держась за большой живот, умоляла:

— Только не уроните, только не уроните!

Миша включил свой магнитофон:

— Танцуем традиционный еврейский свадебный танец фрейлакс!

Он встал в позу, засунул большие пальцы рук под жилетку, выпрямился и пошел в танце, высоко поднимая колени. За ним все начали танцевать, а Лора с Моней плыли на стульях над толпой и хохотали. Потом встали в круг и танцевали «семь-сорок», еще выше задирая ноги. Маргарита, в ярко-красном платье, танцевала напротив Алеши и, когда они сходились лицом к лицу, говорила:

— Нравится свадьба? Хочешь такую?

Алеша улыбался, подпрыгивал в ритм музыки, но отрицательно качал головой.

* * *

В их отношениях давно уже наступало похолодание. Маргарита, подогреваемая прошедшей свадьбой, опять просила:

— Давай поженимся, ну давай поженимся…

Алеша хмуро отмалчивался, и однажды она разрыдалась:

— Я знаю, я чувствую: ты меня больше не любишь. Через несколько дней Алеша принес ей стихи:

Круг начатый, круг завершенный, Круг, предназначенный судьбой, Была ты девочкой влюбленной, Я был любовник и герой. Игры на свете нет милее, Но без конца нельзя играть; Герою нужно быть смелее, Чтоб завершенный круг разнять. Чтоб королю бубновой масти Не стать другому на пути И из хмельного круга страсти В квадраты дружбы перейти.

Маргарита прочла и все поняла, они остались друзьями. Так, в квадратах дружбы заканчиваются пленительные круги многих романов.

48. Жилищный кооператив «Советский писатель»

У Марии участились нарушения сердечного ритма, сердце то как бы замирало, то начинало стучать быстро-быстро, потом наступал небольшой перерыв. Она чувствовала себя все хуже, но старалась скрывать это от Павла, отворачивалась, присаживалась при каждом удобном случае, Павел тревожно присматривался, беспокоился, заботливо спрашивал:

— Что с тобой, сердце болит?

— Нет, ничего. Я просто устала.

Многие супруги с возрастом и годами совместной жизни все больше беспокоятся друг о друге. Но что Павел мог сделать? Медицинских знаний у него не было никаких, он только старался во всем помогать, следил, чтобы жена регулярно принимала лекарства, и научился измерять ей кровяное давление. А перебои в сердца не прекращались, Мария просыпалась по ночам от слишком редких ударов, думала о смерти, беспокоилась, как Павел останется один? Думала о Лиле, мечтала увидать ее еще хоть раз.

К ее состоянию присоединялась многолетняя усталость от жизни в коммуналке, ох, как мечтала постаревшая и больная Мария хотя бы напоследок пожить в отдельной квартире!

Павла, после шестнадцати лет заключения, устраивала любая квартира. Он привык к жизни в толкотне большого арестантского сообщества, где все вынуждены держаться друг за друга, чтобы выжить. Теснота жизни там приучала к людским контактам, давала взаимные связи, а это многое значит. Но это в тех жутких условиях, не в обычной человеческой жизни, где все хотят иметь право на свою отдельную, личную жизнь. Павел понимал, как устала от тесноты Мария, и хотел получить отдельную квартиру, больше для нее. Заботы друг о друге были главным в их совместной жизни.

Рассчитывать, что ему дадут государственную квартиру, не приходилось, их получали только большие начальники. Но в послевоенные годы стало развиваться кооперативное строительство, строили за деньги, выплачиваемые в рассрочку. Интеллигенция Москвы все чаще переезжала в кооперативы. Писатели были одними из первых и уже построили для себя кооперативный дом у станции метро «Аэропорт». Павел слышал, что они организуют новый кооператив, и вкрадчиво спросил Марию:

— Машенька, если ты согласна, я попрошу, чтобы меня записали в кооператив.

— В кооператив? Но это, наверное, дорого. Какие там условия?

— Первый взнос большой, а потом рассрочка на пятнадцать лет.

— Ты думаешь, мы сможем это осилить?

— Поднатужимся — сможем. А не сможем, попрошу Авочку одолжить.

— Как долго надо ждать?

— Говорят, около двух лет.

Мария думала, что может не дождаться квартиры, но хотя бы он поживет удобно. И еще у же была мечта, чтобы Лиля вернулась и жила с ними; а если она станет бывать наездами, все-таки у нее тоже будет комната. И тогда Мария решила:

— Дело в том, что надо записать туда Лилю на случай ее возвращения.

На следующий день Павел спросил Ильина:

— Как вы думаете, можно мне записаться в новый кооператив?

— Почему нет? Они, конечно, принимают в первую очередь членов Союза писателей. Но вы работник аппарата, у вас есть все права. Туда уже записался наш парикмахер и портные нашей пошивочной мастерской. В случае возникновения препятствий я нажму на председателя кооператива.

Без препятствий не проходило ничего. Павла отказались принять в кооператив, но вмешался Ильин, и его приняли. Он записал туда Лилю на трехкомнатную квартиру в пятьдесят два квадратных метра. Но в райжилуправлении чинили препятствия — не хотели давать три комнаты. Павел добивался, нервничал, скрывал от Марии, чтобы она не волновалась. Ильин объяснил:

— Видите ли, профессор, писателям предложили стандартный проект городского строительства. Но они привыкли к привилегиям и не хотят жить в пятиэтажной «хрущобе», их не устраивают маленькие комнаты, низкие потолки и отсутствие лифтов. Начались мои походы вместе со знаменитыми писателями по высоким инстанциям, мы добились разрешения на восьмиэтажные дома с потолками в два семьдесят пять. Но писателям и этого показалось недостаточно. Они хотели девятиэтажные дома с потолками в три метра. На это дала разрешение Екатерина Фурцева, секретарь ЦК. А вот в райжилуправлении при распределении квартир я сблефовал, не смог помочь вам…

Но протекция всегда была самой сильной и верной формой помощи в России, отсюда и уникальная русская поговорка «Не имей сто рублей, а имей сто друзей». Павел пошел на прием к председателю горсовета Николаю Дыгаю. Дыгай его узнал, принял тепло, расспросил про Семена Гинзбурга, спросил о просьбе, нажал какую-то кнопку, сказал два слова и улыбнулся Павлу:

— Завтра можете ехать за ордером на квартиру.

На другой день Павла встретили в райжилуправлении чуть ли не с объятиями, перед ними всячески лебезили и тут же выписали ордер на трехкомнатную квартиру. Осенью 1961 года они въехали в квартиру № 57 на восьмом этаже дома № 25 по Красноармейской улице. Квартира показалась им сказкой, Мария, улыбаясь, ходила по комнатам, пустые, они выглядели такими большими и светлыми.

— Павлик, тишина-то какая! Никого не надо стесняться, никого не надо стеснять, своя кухня, своя ванная, своя уборная.

От такой радости она даже стала лучше себя чувствовать. Павел проверял, как пригнаны двери и окна. Оказалось, что даже в кооперативных зданиях были оставлены большие щели, придется звать мастеров и поправлять.

Срочно нужна была кухонная мебель, а купить непросто, люди записывались на нее в очередь и ждали по полгода. Но помог вездесущий Моня Гендель, он позвонил директору мебельного магазина, картежному партнеру по Малаховке, и в тот же день Берги купили элегантную финскую кухню розового цвета.

— Налаживается жизнь в розовом цвете, — подытожил Павел, а Мария вздохнула и улыбнулась.

* * *

Высокие красивые писательские дома островом торчали среди стандартных пятиэтажек, убедительно обозначая собой символ социального неравенства. И жители низких «хрущоб», рядовые граждане, сразу невзлюбили новых соседей, они казались им неоправданно состоятельными и набалованными привилегиями. Люди понимали, что несколько известных писателей могли хорошо зарабатывать своими книгами, но им казалось неоправданным и несправедливым, что сотни ничем не замечательных людей живут намного лучше их среднего уровня, что у них есть свободный рабочий график и служебная независимость. Когда ранним утром рабочий и служащий люд спешил на работу, гуманитарии в писательских домах еще спали. Люди недружелюбно поглядывали на большие темные окна. И вечером, возвращаясь с работы, они косились на элегантных писателей и их красиво одетых жен, неспешно прогуливающихся перед своими домами вдоль ряда собственных машин. Машины в те годы считались признаком состоятельности и привилегий. Комплекс прозвали «дворянским гнездом».

Общую нелюбовь подогревало и то, что в кооперативе было много евреев. Люди издевательски переиначили название улицы из Аэропортовской в Раппопортовскую (один из жильцов действительно был Давид Абрамович Раппопорт). Павел сам удивлялся, что евреи составляют большинство жильцов, и с легкой усмешкой читал на дверях одной из площадок дома таблички с тремя фамилиями: Я.Штейн, И.Я.Штейн, А.Я.Финкельштейн.

Жильцы писательских домов были связаны между собой общими литературными интересами и делами и знали друг друга, это создавало атмосферу единения. Берги знакомились с соседями, после пролетарской коммуналки было интересно оказаться в окружении читающих людей. Вскоре они поняли, что внутри кооператива жильцы делились по привилегиям на три категории. Тяжелое ядро составляла группа «классиков»-миллионеров — Константин Симонов, Семен Бабаевский, Алексей Арбузов, Михаил Шатров, Юрий Нагибин, Николай Вирта и еще несколько. Они имели «большой джентльменский набор»: лауреатскую премию, кооперативную квартиру из двух соединенных вместе, большую дачу, импортную машину с частным шофером, отправлялись в поездки по капиталистическим странам и могли позволить себе купить для жены зимнее манто из норки или песца. В следующем ряду были относительно известные писатели со «средним джентльменским набором»: квартира поменьше, — дача поменьше, машина отечественного производства, без шофера, поездки за границу реже и поближе, а для жены — шубу каракулевую или котиковую. За ними шла группа «литературных поденщиков» без особого набора. Но и они жили хорошо, зарабатывали больше, чем врачи, инженеры, учителя и рядовые служащие.

Проснувшись, писатели-конъюнктурщики работали над созданием своих бессмертных произведений в духе соцреализма, таких, как, например, поэма Межирова «Коммунисты, вперед!»[82], а поработав пару часов, с чистой совестью выходили пофланировать перед своими домами. В импортных свитерах и костюмах, важные и высокомерные, они часами беседовали между собой, довольно сильно раздражая этим жителей окрестных домов.

Погуляв, отправлялись одни, а чаще с женами, в закрытую поликлинику Литературного фонда на первом этаже одного из домов. Там, дожидаясь приема у врачей или лечебных процедур, они продолжали свои нескончаемые творческие беседы. Поликлиника была для них чем-то вроде светского клуба.

Жен писателей прозвали «жописы». Эти дамы были избалованы привилегиями больше мужей. Лишь очень немногие из них работали, но все имели домработниц и нянек для детей, большинство занималось собиранием и распространением сплетен в писательском мире. Сплетнями, интригами и связями они помогали мужьям «проталкивать» в печать их творения. Доминировали две группы жен дебелые матроны и молоденькие фифы. Матроны по утрам важно отправлялись на ближайший рынок и покупали там домашний творог, бесконечно пробуя его в длинном ряду торговок. Молоденькие же усердно занимались своей привлекательной внешностью.

Для вторых не менее важным занятием, после сплетен, было приобретение заграничных вещей. Мужья многое привозили из зарубежных поездок, но многое приобреталось в комиссионных магазинах.

По вечерам писатели разъезжали, кто с женами, кто с любовницами или с друзьями, по закрытым клубам, посещали Дом писателей, Дом журналистов, Дом кино, Дом актера. Чаще всего собирались в недавно построенном, просторном Доме писателей. В подвальном этаже азартно играли в бильярд. Просторный ресторан занимал весь первый этаж, стены были разрисованы шаржами и исписаны эпиграммами. Кухня ресторана и выбор блюд были намного богаче обычных. В большом кинозале со сценой выступали знаменитые актеры или проводились закрытые просмотры иностранных фильмов, запрещенных к показу в прочих кинотеатрах.

Павел с Марией тоже пошли на просмотр нашумевшего американского фильма «Вестсайдская история», мюзикла о жизни пуэрто-риканских эмигрантов в Нью-Йорке. Вся элита литературного мира была в кинозале. Фильм всем понравился. Но Бергам не менее интересно было наблюдать шумную реакцию писателей на то самое западное искусство, которое они так критиковали и порицали в своих произведениях…

* * *

Павла с Марией не привлекала привилегированная публика, эта атмосфера была чужда им. Павел ворчливо говорил:

— Писатели!.. Какие она писатели? Чехов правильно говорил, что русский писатель должен ездить в третьем классе. Вот Шолом-Алейхем ездил в третьем классе и писал на материале своих наблюдений чудесные рассказы.

Мария добавляла:

— Какие-то они все высокомерные. Можно подумать, что пишут невесть что, а на самом деле читать противно. По-моему, мир артистов намного интересней писательского. Актеры не так избалованы, проще, живее, общительнее, не такие фанфароны.

* * *

Соседом Бергов по площадке оказался не писатель, а симпатичный портной Израиль Шафран. В 1939 году он сбежал в Россию из Варшавы, спасаясь от фашистов, и так и остался в Москве, женился на русской красавице Нине, у них было две дочери. В шестидесятые годы многие шили одежду на заказ, купить приличный костюм, платье или пальто было невозможно. Шафран работал в пошивочной мастерской Литературного фонда, славился своим мастерством, к нему шли солидные клиенты, он хорошо зарабатывал, сумел купить кооперативную квартиру и дорогую машину «Волга». Соседи, не такие состоятельные, конечно, отчаянно завидовали. Однажды Павел стал свидетелем диалога между писателем Т. и Шафраном. Писатель высокомерно говорил:

— Все считают, будто нас, писателей, высоко ценят и нам хорошо платят. Но вот вы портной, а у вас есть машина «Волга». Я писатель, но у меня машины нет.

Шафран пожал плечами и невозмутимо, с варшавским акцентом, ответил:

— Послушайте, так я ведь делаю то, что нужно людям, а вы делаете то, что нужно только вам.

У Бергов были теплые отношения с Шафранами, Мария часто говорила:

— Насколько Шафраны более достойные люди, чем большинство жильцов-писателей.

По вечерам Павел гулял с соседом возле дома, и однажды Шафран радостно сообщил:

— Послушайте, я имею вам что-то сказать. Я получил приглашение от своей сестры из Парижа навестить ее. Мы не виделись двадцать пять лет, я даже не знал, что она жива. Теперь я поеду повидать ее в Париж.

Поездки к родственникам за границу разрешались редко, оформление шло долго, но Шафран все-таки добился разрешения и поехал. По кооперативу ходили слухи:

— Вы слышали? Портной Шафран поехал в Париж.

— Неужели?! Портной — в Париж?

Их не удивляло, когда в Париж ездили писатели, но портной…

Вернувшись, Шафран по вечерам гулял с Павлом перед домом и рассказывал, как много всего повидал в Париже, какая там богатая и яркая жизнь. И каждый раз заканчивал свой рассказ одинаково и со вздохом:

— И что вы себе думаете? Когда я уезжал, на прощанье моя сестра и ее семья мне сказали: «Передай своим евреям в России, что они самые счастливые люди на земле, потому что они даже не знают, насколько плохо живут»[83].

* * *

Пустота и показное благополучие жизни писателей были поверхностными, в то время как в недрах писательской среды уже бродили молодые силы, зрело недовольство, зачиналось движение диссидентов. В кооперативном доме поселились Григорий Свирский, Феликс Кандель, молодые Окуджава, Аксенов, Ахмадулина, Искандер и другие. Они не были избалованы привилегиями, в них бурлило желание обновить литературу, их имена связывали с надеждами на ее лучшее будущее. Для молодых писателей был основан журнал «Юность», «Новый мир» печатал смелые новые произведения. Еще теплились иллюзии, порожденные хрущевской оттепелью. Но пробиваться через консерватизм литературных бюрократов и бетонную стену цензуры литературной молодежи шестидесятых было очень тяжело. В редколлегиях журналов и издательств заседали маститые писатели, старая гвардия, навечно впитав принцип социалистического реализма, они презрительно называли новое поколение «стилягами» и «антисоветчиками» и тормозили их вхождение в литературу.

С заселением писателей в кооперативные дома прибавилось забот и у районного отделения милиции. Возле дома ежедневно прогуливался участковый милиционер капитан Семушкин. Следил он за всеми, но были у него для наблюдений и избранные жильцы. Одним из них был Костя Богатырев, талантливый переводчик.

Костя, дружелюбный, слегка рассеянный, в очках с толстыми линзами, был дружен с академиком Андреем Сахаровым, известным правозащитником. Нередко Костино имя звучало в передачах «Голоса Америки» и Би-би-си: «…по сведениям, полученным от переводчика Богатырева…», «как рассказал переводчик Богатырев…» Его упоминали в передачах о рукописях русских писателей, попавших на Запад. В квартире у Кости бывали приезжавшие «оттуда» писатели, он переводил их произведения. Бывал у него и немецкий писатель, нобелевский лауреат Генрих Белль. Когда к Косте приезжали такие люди, за углом дома всегда дежурила «Волга» с агентами КГБ, они следили за посетителями. И возле подъезда топтался капитан Семушкин — был начеку.

49. Бардовская песня и Миша Парфенов

В 1960-ые годы получили распространение первые советские магнитофоны — большие тяжелые ящики с крутящимися кассетами, бобинами. Стоили они дорого, но стали новым развлечением интеллигенции. В Европе, Америке и Японии производили более совершенные портативные «маги». Их все чаще привозили из заграничных поездок, они были мечтой многих, особенно молодежи. И вскоре в городах начался разгул «магнитофониздата», люди записывали запрещенные песни трех певцов-поэтов — Александра Галича, Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого. Эти песни называли авторскими, или бардовскими. В них было много острой критики в адрес режима и консервативных, устаревших традиций. По радио их не передавали, на пластинках не выпускали, и бардам долго не давали выступать перед публикой. Но люди переписывали их песни на магнитофонные ленты тысячи раз и слушали чуть ли не во всех квартирах по всей стране.

Эти песни распространялись все больше и играли важную роль в возникновении массового инакомыслия. Людям нравилась острая, тонкая и злая сатира на советскую жизнь. У каждого барда был свой стиль творчества и исполнения.

Галич, человек саркастического ума, драматург-сатирик, пел красивым баритоном, его песни — насмешка интеллигента над недостатками, отсталостью и трусостью общества:

Старательский вальсок
Мы давно называемся взрослыми И не платим мальчишеству дань, И за кладам на сказочном острове Не стремимся мы в дальнюю даль. Ни в пустыню, ни к полюсу холода. Ни на катере… к этакой матери. Но поскольку молчание — золото, То и мы, безусловно, старатели. Промолчи — попадешь в богачи! Промолчи, промолчи, промолчи! И не веря ни сердцу, ни разуму, Для надежности спрятав глаза, Сколько раз мы молчали по-разному, Но не против, конечно, а за! Где теперь крикуны и печальники? Отшумели и сгинули смолоду… А молчальники вышли в начальники, Потому что молчание — золото. Промолчи — попадешь в первачи! Промолчи, промолчи, промолчи! И теперь, когда стали мы первыми, Нас заела речей маята. Но под всеми словесными перлами Проступает пятном немота. Пусть другие кричат от отчаянья, От обиды, от боли, от голода! Мы-то знаем — доходней молчание, Потому что молчание золото! Вот как просто попасть в богачи, Вот как просто попасть в первачи, Вот как просто попасть — в палачи: Промолчи, промолчи, промолчи!
* * *

Булат Окуджава, сын расстрелянного отца-коммуниста и арестованной коммунистки-матери, прожил тяжелую жизнь, но оставался человеком мягким, приветливым, дружелюбным. Он жил в кооперативном писательском доме, среди жильцов многие были его приятелями. Они часто засиживались на квартире Василия Аксенова, на первом этаже, и оттуда раздавался приятный мягкий тенор Окуджавы, он охотно пел свои песни под гитару. Это был больше лирический поэт, чем сатирик. Сатиры в его песнях не много, но много острых поэтических аллегорий, высмеивающих трусливое, вялое общество. Тонкими намеками они пробуждали мысли людей.

Возьму шинель, и вещмешок, и каску, В защитную окрашенные краску, Ударю шаг по улочкам горбатым. Как просто стать солдатом, солдатом! Забуду все домашние заботы, Не нужно ни зарплаты, ни работы. Иду себе, играю автоматом — Как просто быть солдатом, солдатом! А если что не так — не наше дело: Как говорится, «Родина велела!» Как славно быть ни в чем не виноватым, Совсем простым солдатом, солдатом.
* * *

Очень популярным стал Владимир Высоцкий, актер Театра на Таганке, обладатель хриплого баса пропойцы или беглого каторжника. Он и пел свои песни от лица заключенных, шоферов, боксеров, обычных людей, и это очень импонировало основной массе народа, особенно молодежи. Высоцкий вкладывал в исполнение интонационный талант актера, искусно имитируя разные стили речи. Тексты его песен были направлены против несуразицы и хамства, а нарочито-грубая, разговорная манера исполнения делала их более понятными и абсолютно родными.

Зачем мне считаться шпаной и бандитом — Не лучше ль податься мне в антисемиты: На их стороне хоть и нету законов Поддержка и энтузиазм миллионов. Решил я — и значит, кому-то быть битым, Но надо ж узнать, кто такие семиты, А вдруг это очень приличные люди, А вдруг из-за них мне чего-нибудь будет! Но друг и учитель — алкаш в бакалее — Сказал, что семиты — простые евреи. Да это ж такое везение, братцы, Теперь я спокоен — чего мне бояться! ………………… Но тот же алкаш мне сказал после дельца, Что пьют они кровь христианских младенцев; И как-то в пивной мне ребята сказали, Что очень давно они бога распяли! Им кровушки надо — они по запарке Замучили, гады, слона в зоопарке! Украли, я знаю, они у народа Весь хлеб урожая минувшего года! По Курской, Казанской железной дороге Построили дачи — живут там, как боги… На все я готов — на разбой и насилье, И бью я жидов — и спасаю Россию!
* * *

Со времени еврейской свадьбы Мони Генделя малаховский парнишка Миша Парфенов не переставал думать о евреях. В Малаховке он был окружен ими и не видел разницы между евреями и неевреями, и не понимал, почему их не любят. Ему хотелось с кем-нибудь поговорить о них, больше узнать об их обычаях, что-то необъяснимое тянуло его к евреям. Но будучи робким по натуре, он стеснялся так просто подойти к людям с расспросами.

Однажды он проходил мимо дачи Мони и через открытое окно услышал песню Высоцкого об антисемитах. Хриплый голос барда остановил его, он послушал, а потом, постояв под окнами, решился и робко позвонил у входной двери. Открыла дверь Раиса Марковна, спросила с характерным еврейским акцентом:

— И чего вам здесь надо, молодой человек? Вы кто?

— Я-то? Я здешний, Мишкой меня зовут. С дядей Моней поговорить хочу.

Раиса Марковна крикнула на второй этаж:

— Моня, тебя тут какой-то мальчик спрашивает.

Моня спустился вниз:

— А, это ты, Мишка. Чего тебе?

— Дядя Моня, да я просто так, поговорить хочется. Дело есть.

Моня помнил, как парень помогал тушить пожар в синагоге и как поздравлял его на свадьбе.

— Ну, пойдем ко мне, поговорим.

Миша огляделся, увидел магнитофон и начал, помявшись:

— Вот песня интересная, которую вы на маге играли. Я люблю Высоцкого слушать, здорово он критику наводит. Дядя Моня, а за что антисемиты евреев не любят?

— Как тебе сказать, наверное, за то, что они умные.

— Вот и я так думаю. Дядя Моня, я помню, как вы в огонь кинулись и из огня вышли с тем большим свитком в руках… Как это называется?

— Тора.

— А что в этой Торе написано?

— Законы еврейские, древние, очень важные. — Моня понимал, что у Миши на уме что-то другое, и спросил: — А все-таки, о чем ты хочешь поговорить?

— Только вы не смейтесь. Я хочу спросить, что нужно, чтобы в еврея переделаться?

Моня поразился:

— Вот тебе на! Тебе-то зачем знать?

— Да так… Ведь есть же евреи, которые крестились. Они что, русскими становятся?

— Ну, не совсем. Они русскими не становятся, но иудеями перестают быть.

— Мне вот говорили, чтобы стать евреем, нужно сделать это… обрезание, что ли.

— Можно и обрезание, конечно. Но от того, что тебя обрежут, в паспорте не напишут, что ты еврей. Это и по медицинским показаниям делают. Ты почему спрашиваешь?

Миша вдруг выпалил:

— А может, я сам хочу стать.

— Евреем хочешь стать? Это при русских-то родителях! А они об этом знают?

— У меня одна мать. Она не знает. Мне бы побольше самому узнать об евреях.

— Хочешь узнать? Я могу поговорить о тебе с раввином, он все объяснит.

— Вот здорово! А без обрезания никак нельзя? Вам делали обрезание, это больно?

— Мои родители евреи, но нерелигиозные, они отнесли меня не к раввину, а к знакомому профессору Вишневскому, в больницу. Он сделал мне обрезание, а сам я, конечно, ничего не помню.

— Понимаете, дядя Моня, я бы хотел, да боюсь очень.

— Ладно, я поговорю о тебе с раввином. Но сначала тебе надо прочитать Библию.

— А это что, Библия?

— Это древняя и главная еврейская книга, и не только еврейская, но для многих вер главная. Дам почтить, только никому не говори, дома прячь, а когда прочтешь, сразу верни.

— Ой, спасибо, дядя Моня! — И Миша ушел, бережно неся завернутую в газету Библию.

Моня еще долго удивлялся такому невероятному желанию: что могло случиться с русским пареньком, что он вдруг захотел стать евреем?

* * *

Миша Парфенов пришел в синагогу к малаховскому раввину поговорить. Сначала оба молчали, раввин внимательно вглядывался в него, дергал себя за бороду. Потом спросил:

— Вы, молодой человек, водку пьете?

— Не-е, я непьющий. Ребята надо мной смеются. А евреям пить можно?

— Можно, только немного.

Миша залюбовался стариком раввином, подумал: «Вот ведь какой важный».

Раввин спросил:

— Так чего вы от меня хотите?

— Я к вам с просьбой: можете вы меня сделать евреем?

Раввин дернул себя за бороду:

— Да-да, мне Моня Гендель говорил. Не так много русских парней хотят принять иудейскую веру. На самом деле, вы первый. Вы это сами решили или вас кто-то научил?

— Не-е, никто не научил, сам хочу. Я всю Библию прочитал, готовился.

— А вы знаете, что вам надо будет сделать обрезание?

— Знаю я… — Миша помялся: — А без этого никак нельзя?

— Без обрезания нет еврея, — строго сказал раввин. — Это древний договор между Богом и Авраамом. Авраам и сделал первое обрезание.

Миша вздохнул:

— Вот у христиан, у них проще: водой покропят — и уже крещеный. Это не страшно. Боюсь я очень. А кто это делает?

— Делает специальный человек, мохел, но он делает обрезание именно детям. Вам должен делать врач, а мохел будет стоять рядом, и это будет символично. Но в том-то и дело, что в наше время трудно организовать обрезание в больнице. Надо просить врача-еврея сделать это тайно. Но мало кто решится привести в операционную целую группу евреев, чтобы они там пели.

— А надо чтобы пели?

— Это праздник, полагается и петь, и плясать, и специальное кошерное вино пить.

— Все равно, боюсь я очень.

— Вы, молодой человек, решайте, хотите стать иудеем или нет?

— Хотеть-то я хочу, только вот обрезания боюсь.

— Ну, думайте сами… — И раввин еще раз дернул себя за бороду.

50. Лилино материнство

Лиля писала родителям в Москву бодрые письма, но не упоминала, что жизнь в Албании становится все бедней и тяжелей. Даже в специальном распределителе сократили продуктовые пайки, и Влатко приносил пакеты все реже и все меньше. Вскоре ввели систему талонов на основные продукты. Но и по талонам доставать их было очень трудно. Домработница простаивала все дни в длинных очередях, чтобы отоварить талоны хоть чем-нибудь. Некоторая поддержка шла из деревни, иногда родственники присылали Влатко кое-какие овощи и даже немного мяса.

Лиля говорила, вздыхая:

— До чего это похоже на ситуацию в России во время войны с Германией. Мы с мамой жили тогда в эвакуации в городишке Алатырь. В моих детских воспоминаниях осталось, что там всегда стояли такие же длинные очереди понурых людей. Они ждали и надеялись раздобыть хоть что-нибудь.

Влатко был теперь почти постоянно мрачно настроен, часто говорил:

— Наш Энвер Ходжа завинчивает гайки.

Он работал целыми сутками, часто выезжал в районы. Возил его тот же тщедушный усатый шофер, дальний родственник. Он всегда приветливо улыбался Лиле, но Влатко все-таки предупредил ее:

— Будь с ним осторожней, у нас никому нельзя доверять.

«Никому нельзя доверять» — эта фраза тоже напомнила Лиле старые времена, она часто слышала ее от мамы и хорошо усвоила.

— Влатко, ты же говорил, что он твой родственник.

— В Албании мы все родственники, страна у нас маленькая. Но именно потому, что мы знаем друг друга, все здесь разносится быстрей и громче. Мало ли что это парень может болтать про нас. Будь осторожней.

Получалось, что на работе Лиля должна быть осторожной в разговорах с русскими коллегами, потому что они шпионы, а в албанском обществе должна проявлять осторожность, потому что все тесно связаны друг с другом и легко могут предать. Друзей у нее не было, хотя Милена Ходжа время от времени продолжала приглашать ее в кафе и заводила с ней почти откровенные разговоры. Лиля привыкла беседовать очень осторожно и о жизни в Албании говорила даже восторженно, вопреки тому, что думала. И еще она привыкла к тому, что Милена всегда хвалит ее драгоценности, и специально, чтобы сделать ей приятное, надевала что-нибудь из них.

Семейная жизнь Лили и Влатко вошла в ровные берега, он почти постоянно был усталым и раздраженным, она осторожно старалась подбадривать его, не задавала лишних вопросов. А он не спрашивал, довольна ли она жизнью, догадывался, что не могла быть очень довольна, хотя и не выражала никакого неудовольствия. Одна очень интимная проблема особенно угнетала ее: на фоне однообразного существования их сексуальная жизнь тоже стала обычной обязанностью супругов. Иногда ночью Влатко перекатывался на ее половину постели, ложился на нее, ничего не говоря… Она тоже молча, привычно раздвигала ноги, сгибала в коленках, чтобы ему было удобней и проще. Влатко двигался быстро, механически, не пытаясь изощрять ласки, старался скорей закончить привычный процесс. Она так же привычно слегка поддавалась его ритму. В их слияниях ощущалось теперь что-то механически-холодное, это мешало ей получать полное удовольствие. Такие раньше томительные и сладкие, их ночи все больше становились как бы бытовой обязанностью.

Влатко прерывал свое проникновение до эякуляции, чтобы Лиля не забеременела: так они договорились в самом начале. Удовлетворив страсть в последнем бешеном нажиме, он быстро выходил из нее и молча и тяжело засыпал. А она, не успев испытать сладость и дрожь оргазма, все продолжала лежать на спине с раскинутыми ногами и думала: «Как это было совершенно иначе раньше, и как быстро и незаметно все изменилось…»

Лиля чувствовала, что для обновления их жизни выход есть только один — завести ребенка. Этого ей хотелось все больше и больше. И однажды ночью она решилась и шепнула Влатко:

— Влатко, милый, я мечтаю о ребенке. Если ты тоже хочешь, кончай в меня, кончай. Я разрешаю.

Это так удивило его, что он застыл, посмотрел на нее:

— Ты правду говоришь?

— Конечно, правду, я хочу ребенка. У нас будет сын или дочка, и начнется новая жизнь втроем.

На этот раз он опять ласкал ее так же горячо, нежно и долго, не торопился, и, когда бурно и сильно кончил в нее, она испытала долгожданный оргазм. Оба застонали от наслаждения, и он не заснул, а продолжал целовать ее:

— Я тебе признаюсь: я тоже хочу ребенка. Но я боялся говорить тебе об этом, потому что не знал, захочешь ли ты…

— Влатко, ты смешной. Почему ты боялся?

— Знаешь, Лилечка, жизнь и работа так усложняются! Я уже не могу быть уверен в будущем, как раньше.

— Влатко, но что нам грозит? Ведь если мы вместе, нам ничего не страшно.

— Да, если вместе… — на этом он заснул.

Возобновились и участились их горячие ночные ласки, Лиля ходила счастливая, а домработница Зарем хитро на нее поглядывала. И однажды ночью Лиля шепнула Влатко:

— Я беременна.

Он так был поражен и обрадован, что даже перестал ласкать ее и наивно спросил:

— А тебе это не вредно теперь?

— Нет, не вредно, а полезно, — засмеялась она в ответ.

— Но я буду осторожней, чтобы не навредить тебе и ребенку.

— Ты глупый, Влатко, это нам обоим не навредит, ну, до последнего времени перед родами. Понимаешь?

Понял он или не понял, но стал проникать в нее неглубоко и несильно.

Лиля написала родителям: «Дорогие мои, поздравьте меня: я беременна. Через полгода вы станете бабушкой и дедушкой». Дома она не скрывала этой новости от Зарема, и они горячо обсуждали, как станут растить ребенка.

Лиля с интересом переживала опыт первой беременности, ее восторги и тревоги. Однажды ночью она разбудила Влатко:

— Потрогай мой живот, скорей!

— Что случилось?

— Ты чувствуешь, наш ребенок уже начал шевелиться. Это так замечательно — сознавать, что внутри тебя растет новый человечек.

С тех пор у Влатко появилась привычка осторожно гладить перед сном ее живот и стараться ощутить, шевелится или не шевелится их будущее дитя.

* * *

Потом ее живот так вырос, что это заметили и на работе. Главный врач вызвал ее:

— Вас все хвалят как хирурга. Но в вашем теперешнем положении я не советую вам подолгу быть в операционной и дышать там вредными эфиром и хлороформом.

Лиле было приятно, что он похвалил ее, и она была тронута его заботой.

А Влатко ходил счастливый, к нему вернулась привычка улыбаться, показывая красивые белые зубы. Они с Лилей снова безумно любили друг друга. Уже подходило время, и однажды она почувствовала начало схваток. Влатко был занят на работе, в городской родильный дом ее бережно вела Зарем. Там узнали, что она жена Аджея, и дали ей отдельную палату.

Влатко прибежал с работы за полночь, но ему не разрешили видеть жену — уже начались роды. Он ждал в приемной, недалеко от родильной комнаты, метался из угла в угол и вдруг услышал какой-то писк. Он не понял, что это за звук, но через несколько минут к нему вышла дежурная акушерка:

— Вы слышали?

— Что?

— Голос вашего сына.

— Сына?.. — Влатко растерялся, не знал, что сказать, спросил: — А какой он?

— Без дефектов, — ответила она профессионально. — И мамочка в порядке.

«Мамочка»? Ему показалось странным, что так сказали про Лилю. Но ведь если она «мамочка», то значит он — «папочка»!

* * *

Через несколько дней Лиля написала домой: «Мы назвали нашего мальчика Алешей в честь его дяди — Алеши Гинзбурга. Влатко сказал, что большой Алеша ему нравится и он ничего не имеет против такого имени. Скажите об этом Алешке, пусть он гордится. Но чтобы не путать двух Алеш, мы решили звать маленького уменьшительно — Лешка. Он совершенно чудесный ребенок, прекрасно сосет, а как наестся, тут же засыпает. Влатко называет его „маленький албанско-еврейский герой Скандер-Берг“ и подбрасывает его вверх. Я за это сержусь, потому что потолки у нас низкие. Но вообще он очень хороший отец, а я надеюсь, что я тоже хорошая мать, почти такая же, как моя мама».

Влатко завел дневник, описывая жизнь сына с его первого дня. Лиля переписывал из него отдельные страницы и посылала родителям:

«В ночь с 4 на 5 января 1959 года Лиля родила сына Лешку, сей последний весит 3 кг 750 гр. и росту имеет 52 см. Размерами своими он напоминает счастливого отца. Лиля убеждена, что сын — самый большой и самый красивый мальчик выпуска 1959 года. Разубеждать ее в этом было бы напрасно, потому что материнский инстинкт выше всяких убеждений…

Мама Лиля пишет, что когда сын голоден, он будит своим криком всех новорожденных в детских кроватках. А сосет много и жадно, как самая лучшая конструкция молокоотсоса. Его первая проявившаяся черта — нетерпение. Комментировать это прискорбное явление трудно нетерпение заводит людей так далеко, что может совсем спутать планы и надежды…

Сегодня Лешке неделя, и у него уже отпала пуповина. Значит, он определенно способный мальчик…

Лиля выпорхнула из роддома, как птичка: лицо улыбающееся, настроение чудесное, рада-радешенька, что вырвалась. Мы везли его домой в шикарном „ЗИМе“, который нам дала в тот день Милена Ходжа. В первые пятнадцать минут в машине обсуждался только один вопрос: какой Лешка красавчик. Я с этим не согласен, но молчал. Цвет кожи у него, как у индийца, глаза мутно-синие, нос громадный, мясистый, вздернутый, голос скрипучий. Привезли его домой, положили в приготовленную отцом деревянную кроватку на колесиках (чтобы возить и успокаивать, когда он будет кричать). Он сразу заснул, а родители обсуждали вопрос — на кого он похож. Лиля сказала, что, когда она впервые увидела его, он был похож на меня…»

Лиля тоже писала: «Сегодня Лешке две недели, а он уже может всю ночь не спать. Но у меня такой практики нет. Мы с папой Влатко всю ночь или носим его на руках, или возим в кроватке по комнате…»

Еще одна запись Влатко:

«Лешка становится приятней внешне: кожица побелела, ротик-носик оформляются. Сосет он очень серьезно и, если наелся, строит гримасы, которые очень напоминают улыбку. Конечно, мама Лиля уверяет, что он улыбается…

Он большой изверг — не дает спать по ночам. Днем спит чудесно, а ночью начинает кричать. Его вокальные данные несомненны. Надо будет послать его в Италию для постановки голоса. Но когда он не орет, это такое золото! Кстати, он обрастает волосами, на затылке у него уже робко вихрится пушок — первая прическа. Лет через семьдесят-восемьдесят он полностью вернется к ней, проделав ряд ни к чему не приводящих эволюций причесок…

Сегодня Лешка впервые в жизни гулял. Его носили на руках по очереди то мама, то папа. Городской пейзаж ему не понравился — он презрел его и заснул…

Интересно, что Лешка не любит лежать в своей кровати, а вот на кроватях родителей ему определенно нравится. Это предвещает в нем беспутника…

В день он прибавляет 44 грамма (маме Лиле одолжили весы из госпиталя), а всего весит уже 5 кг 730 г…

Еще один шаг на пути прогресса: сегодня на Лешку впервые надевали брюки! Но он обиделся и заплакал. Без штанов он явно чувствует себя вольготней. Видимо Лешка — последователь Руссо, „защитника вольности и прав“, по Пушкину…

Как Лешка улыбается — передать невозможно!..»

* * *

Мария каждый раз плакала, когда читала очередное письмо, Павел обнимал ее, у него тоже слезы радости стояли в глазах:

— Ну вот, мы с тобой теперь, бабушка и дедушка. Дождались наконец радости.

— Дождались. Но только мы далекие бабушка с дедушкой. Когда-то мы дождемся увидеть их обоих и понянчить нашего внука? А видно, что Влатко его любит.

Читали письма Нюше, она слушала и приговаривала:

— Дай-то им бог мир да покой…

51. Падение Екатерины Фурцевой

Два года назад Хрущев вознес бывшую ткачиху Екатерину Фурцеву на вершину власти — в знак благодарности за помощь в победе над «антипартийной группировкой» сделал ее членом Президиума и секретарем ЦК партии. Фурцева стала первой и единственной женщиной, поднявшейся так высоко в Советской России. Ее портреты висели на площадях, их несли в праздничных колоннах демонстранты, она красовалась на фотографиях партийной верхушки в газетах, ее имя стояло в ряду с именем Хрущева. Он относился к ней благожелательно, но безразлично, ходили слухи, что у них когда-то была связь.

У этой миниатюрной женщины было привлекательное лицо с лучистыми серыми глазами, она была всегда тщательно причесана, одевалась строго — жакет и юбка (брюк женщины тогда не носили). Но в России издревле практиковалась дискриминация женщин, особенно если им хоть в чем-нибудь удавалось подняться повыше. Поэтому о Фурцевой ходило много двусмысленных шуток, остряки сочиняли про нее частушки. И Алеша сочинил эпиграмму:

Много баб на самом деле Карьеру делают в постели. Повезло ткачихе Кате Подмахнуть Хрущу в кровати.

Когда в космос запустили спутник с собакой Лайкой, Моня Гендель тоже запустил анекдот, ставший популярным: «Мы доказали всему миру, что можем поднять любую суку на любую высоту».

Фурцева выезжала за границу во главе важных делегаций, это производило впечатление на иностранных лидеров. Ее появление в европейских странах демонстрировало некоторый сдвиг в пресловутом мужском консерватизме коммунистической власти, наконец эти грубые коммунисты начали считать женщин равными себе. Ходили слухи о том, что, когда ее принимала королева Великобритании Елизавета II, после получаса беседы она сказала Фурцевой: «Екатерина, не зовите меня больше Ваше Величество, зовите просто товарищ Елизавета».

По крайней мере, у Фурцевой в кабинете висел портрет королевы с лаконичной подписью: «Екатерине от Елизаветы».

Королева Дании Маргарет однажды сказала: «Хотела бы я сделать для своей страны столько же, сколько Фурцева сделал для своей». Что делала и что сделала Фурцева на самом деле, она, конечно, знать не могла.

Особой популярностью Фурцева, по ее собственным впечатлениям, пользовалась в Германии, и сама этому удивлялась. Она радовалась почтительности, с какой произносили ее имя немцы, но не знала, что «furzen» означает по-немецки «пердеть». Никто из подобострастных помощников ей этого не разъяснил, а сама она в немецко-русский словарь не заглядывала.

Быть единственной женщиной среди многочисленных мужиков совсем не легкая задача. Хрущев установил мужицкий стиль работы — крик, мат, частые обильные выпивки. Фурцевой приходилось играть по «мужским» правилам: не обращать внимания на матерщину, иногда самой ввернуть грубое словцо, после заседаний пить со всеми, а после попоек быстро приводить себя в порядок. Она все это выдерживала, сохраняла миловидность, статность. И хотя старательно приноравливалась к «мужскому» стилю, ее присутствие все-таки стесняло коллег-мужчин. Но она была ставленницей Хрущева, и поэтому они молчали.

У членов кремлевской верхушки копилось недовольство «завихрениями» Хрущева, его неумными, резкими замечаниями, его странными выходками и пренебрежительным отношением к мнению других. Фурцева тоже замечала его слабые стороны. Как-то раз, беседуя по «вертушке» с секретарем ЦК Аристовым, она позволила себе «пройтись» по Никите, перемыть ему косточки: «Задурил наш Никитушка, учит всех, как вести сельское хозяйство, а урожайность падает все ниже. Мы-то с вами получаем все из распределителя, но подруга говорила мне, что по всей стране идет нехватка продуктов, особенно в провинции, и люди недовольны. Да и в других вещах, менее важных, Никита делает ошибки. Он никого слушать не хочет, только указывает».

Все разговоры по «вертушке» записывались — в кремлевской иерархии господствовали подозрительность и склонность к предательству. На другой день на стол Хрущеву положили стенограмму замечаний Фурцевой: Аристов ее предал. Реакция Хрущева была мгновенной и привычной: «Ну, я ей покажу Кузькину мать!»

Чтобы расправиться с Фурцевой, ему не надо было проводить подготовку, никто за ней не стоял, кроме него самого, защиты у нее не было. Он собрал внеочередной пленум Президиума, все гадали, о чем он поведет речь. Пришла и села на свое место и Фурцева.

Хрущев с ней не поздоровался, объявил: «Товарищ Фурцева позволила себе идти против партии. Да, против партии. Мне стали известны некоторые ее замечания по работе партии. Что ж, товарищи, на повестке дня один вопрос: исключение Фурцевой из Президиума и снятие ее с должности секретаря ЦК».

Все с недоумением повернулись к ней. От неожиданности Фурцева сначала побагровела, потом побледнела, опустила голову. Все понимали: если Хрущев этого хочет, значит обсуждать и выступать против бесполезно. Руки за ее исключение подняли все.

Повесив голову, Фурцева медленно шла по коридору, по которому когда-то почти бежала, чтобы срочно помочь Хрущеву, когда его собиралась скинуть «антипартийная группировка». Итак, ее карьера закончена. Ей 50 лет, и вновь подняться она не сможет…

Она хотела позвонить по «вертушке» домой, оказалось, что телефон отключен; она вызвала машину — вместо правительственной машины ей подали обычную «Волгу». Приехав на дачу, она велела прислуге никого не впускать, кроме своей подруги, легла в теплую ванну, как была, в строгом синем костюме, и вскрыла себе вены на левой руке, у самого запястья. Ей не хотелось, чтобы ее нашли в воде голой.

Когда пришла подруга, прислуга шепнула: «Чем то расстроены, ушли в спальню и молчат».

На стук она не отвечала. Испуганная подруга позвонила в медицинскую спецслужбу Кремлевской клиники. Дверь взломали и нашли Фурцеву в ванной, истекающую кровью.

Ее спасли, доложили Хрущеву. На следующем заседании он объявил, криво усмехаясь: «У Фурцевой обычный женский… как это называется? Да, климакс. Не стоит обращать на это внимание. С такой хрупкой женской психикой трудно работать в ЦК».

Снятие Фурцевой не произвело на людей никакого впечатления, за ней не было никаких заслуг, в комедии смены кремлевских вождей она сыграла свою роль и ушла за кулисы. Но когда слух о ее «самоубийстве» пошел гулять по стране, Хрущев приказал: «Фурцеву бросить на культуру».

Через месяц ее назначили министром культуры. В представлении Хрущева культура имела третьеразрядную ценность.

Моня Гендель комментировал: «Это ж усраться можно! Ткачиху Фурцеву сделать министром культуры! А чего удивляться, пролетарской власти нужна и пролетарская культура».

Алеша сочинил эпиграмму, и она разошлась по всей стране:

Для пролетарской диктатуры Не хватает нам культуры. Станет бывшая ткачиха Управлять культурой лихо.

52. Встреча Павла с Ильей Эренбургом

На работе Ильин попросил Павла:

— Съездите к Илье Григорьевичу Эренбургу на дачу под Москву, в Новый Иерусалим. Он почти безвыездно живет там, не показывается у нас на заседаниях. Дело в том, что в Москву приезжает делегация английских студентов. Они попросили о встрече с Эренбургом и Маршаком. Мы посылали Эренбургу телеграммы и звонили, но он отказывается. А из ЦК партии настаивают на встрече, потому что за границей распространились неприятные слухи, будто Эренбург арестован. Если встреча сорвется, там будут считать, что это правда, что опять арестовывают выдающихся евреев. Попробуйте уговорить Эренбурга согласиться на встречу, вам это удастся. Я дам вам машину, шофер дорогу знает.

Павел давно мечтал познакомиться с Ильей Эренбургом, одним из самых известных советских писателей XX века. Он еще в юности, в 1922 году, прочитал книгу Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито». Его потряс стиль изложения, это была смесь французского остроумия с еврейской иронией. Но больше всего его удивило скрытое в тексте важное предсказание: в будущем против евреев станут выступать силы фашистов и коммунистов. Годы спустя Павел оценил правдивость этого предсказания.

Еще раз он столкнулся с творчеством Эренбурга после освобождения из заключения в 1954 году, Лиля читала им с Марией вслух его повесть «Оттепель». Название повести стало символом начала послесталинского периода.

Эренбург сумел из провинциального еврейского мальчишки превратиться в образованного человека и стать одним из идейных лидеров русской интеллигенции. Его имя все повторяли с уважением, а евреи обожали его и гордились им.

Павел ехал к нему по Волоколамскому шоссе в Звенигородский район, который москвичи называли в шутку «московской Швейцарией». Дорога шла мимо Ново-Иерусалимского монастыря, построенного в XVII веке. Высокая башня монастыря была взорвана во время войны, осталось только ее основание. Поговаривали, что ее взорвали не немцы, а советские саперы, чтобы у немцев не было высокой точки для обозрения и обстрела.

Дом Эренбурга стоял на холме с крутым склоном, внизу протекала Малая Истра. Павел увидел писателя в саду, любовно возившегося с цветами. Он выглядел типичным старым евреем — сгорбленный, морщинистый, с длинным крючковатым носом, редкими лохматыми остатками пышной когда-то шевелюры и неполным набором зубов.

Он сухо и недовольно выслушал Павла и ворчливо ответил:

— Ну зачем я поеду? Вообще, зачем немолодому писателю встречаться с какими-то английскими хиппи? Вот недавно ко мне неожиданно нагрянула группа молодых писателей: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Айтматов, Искандер, Евгений Евтушенко. Приехали и говорят: «Мы хотели просто так поговорить с вами о жизни и литературе, решили, что вы нас не выгоните». Ну, мы интересно побеседовали, я к ним присматривался с любопытством, это будущее русской литературы. А англичане мне зачем?

Чтобы не раздражать Эренбурга официальным указанием, Павел не сказал, что на этой встрече настаивает ЦК партии, только объяснил:

— Среди англичан есть евреи, и они хотели увидеться и поговорить именно с писателем-евреем.

— Хотят видеть еврея, сохранившегося, несмотря ни на что, посмотреть, как на случайно выжившего мамонта? Ну ладно, я приеду, покажусь.

И вдруг неожиданно оживленно воскликнул:

— Когда вы назвали себя, я подумал: откуда мне знакома фамилия Берг? И сейчас вдруг вспомнил: в тридцатые годы я читал в «Огоньке» ваше эссе «Два русских еврея» про Левитана и Антокольского. Вы точно и красочно описали феноменальное превращение двух местечковых еврейских мальчиков в великих русских художников. Это же изумительный пример органического перевоплощения еврейского характера!

Павел улыбнулся:

— Спасибо, приятно получить похвалу от вас, даже через двадцать лет. В той статье я хотел показать, что в евреях есть особое качество восприятия черт народа, среди которого они живут, уникальная способность приспосабливаться. Вы сами писали: «Мы принадлежим к тому народу, на языке которого говорим».

— Да, это так. Я думаю, что национальный характер евреев ярче всего сказывается в их творческом потенциале. Среди новой творческой интеллигенции много писателей-евреев. Я далек от еврейского национализма, но это проявление громадного таланта народа.

У Павла был заготовлен вопрос, который волновал его больше всего:

— Илья Григорьевич, шестнадцать лет я провел в лагерях, а когда меня выпустили, я не смог выяснить состояние еврейского вопроса в стране. Евреев в среде русской интеллигенции стало больше, центр тяжести еврейской жизни переместился из маленьких местечек, евреи заполнили собой большие города, ассимилировались. Уже нет чистокровных евреев, а есть русское городское население. Но я увидел, что антисемитизм при этом не уменьшился, а возрос. Евреям теперь стараются ставить палки в колеса в учебе, в науке, в искусстве. В тридцатые годы мы жили с сознанием, что стали частью русской интеллигенции. Как получилось, что значение обрусевшей еврейской интеллигенции так упало?

Эренбург грустно посмотрел на него:

— Да, за шестнадцать лет, которые вы пропустили, многое изменилось. Человек на десятилетия выпадает из жизни и, возвратившись, многого не может понять, его сердце было на время заморожено, как замораживают ягоды клубники. Я отвечу так: однажды британского премьер-министра Уинстона Черчилля спросили: «Почему в Англии нет антисемитизма?» Он ответил: «Потому что мы, англичане, не считаем евреев умнее нас». Дискриминация против евреев — это отражение их неверной оценки. Но без принципа нет и оценки. Антисемитизм в России возвели в принцип. На этом принципе вырастили новые поколения русских. Еще во время войны, когда евреи воевали наравне со всеми, в одной из газет даже появилась статья «Тыловые патриоты». В ней прямо говорилось, что евреи предпочитают проявлять свой патриотизм не на фронте, а скрываясь от опасностей в тылу. Их военные подвиги уже тогда замалчивали. Я описал подвиг еврея Наума Когана. Он своей грудью закрыл амбразуру вражеского пулемета. Но мне сделали в ЦК замечание, что я выделяю подвиг еврея. Во многом антисемитизм — это отрыжка взбесившегося Сталина.

— Мне рассказывали, что у Сталина была идея выселить евреев из Москвы. Это правда?

— В преступной голове Сталина могла роиться и такая идея. Хрущев рассказывал мне, что Сталин инструктировал его: «Нужно, чтобы при выселении евреев из Москвы во всех подворотнях происходили жестокие расправы. Жалеть их не надо: нужно дать излиться народному гневу. Доехать до места должны не более половины». По замыслу Сталина товарные вагоны с евреями должны были оставаться запломбированными до самого места назначения, и десять — пятнадцать дней пути люди должны были ехать без воды, пищи и туалета.

Видите ли, если бы нам не напоминали постоянно, что мы евреи, многие из нас могли бы это забыть. Еврейский классик Шолом-Алейхем устами своего героя Тевье-молочника спрашивал: «Что такое еврей и нееврей? И зачем им чуждаться друг друга?» Живой пример — я сам. Некоторое время назад, к моему шестидесятилетию, решили издать пятитомник моих сочинений. Все написано на русском языке о жизни в России. К чему бы тут придраться? Но мне позвонили из издательства, говорят: «В пяти ваших книгах слишком много фамилий лиц некоренных национальностей». Каких таких «некоренных»? В этом определении таится как раз намек на еврейские фамилии, на то, что евреи некоренная нация. Переделывать имена своих героев я, конечно, не стал, но спросил редактора: «А что делать с еврейской фамилией Эренбург на титульном листе?» Еврейский вопрос будет существовать в России до тех пор, пока нам будут постоянно напоминать, что евреи некоренная нация. Именно об этом каждый день кричит пятая графа паспорта.

Эренбург замолчал, и Павел решился сказать:

— Я читал главы ваших воспоминаний «Люди, годы, жизнь». Из них я понял, что в период войны вы были больше политическим журналистом, чем писателем-романистом.

Эренбург улыбнулся:

— Да, я написал почти тысячу публицистических статей, более шестисот для русских газет и более трехсот для заграничных. А романов пишется много и без меня. В бурную пору войны я просто не мог заставить себя сочинять небылицы. Публицистические заметки писали все, но много было и извращенных интерпретаций реальных событий. Вот уже, кажется, река истории, ставшая в сороковые годы подземной, начинает вырываться из темноты. Теперь опять настает время для фантазии в романах. Но еще больше это время подходит для мемуаров, для воспоминаний о бурных годах нашей жизни. Я решил влиться в реку воспоминаний одним из первых и назвал свои мемуары «Люди, годы, жизнь». Многого я в них недоговорил, и многое вычеркнула цензура.

Всю мою жизнь я только и делал, что пытался связать для себя справедливость с красотой, а новый социальный строй — с искусством. Я хотел писать по-своему, но индивидуальные творческие тропинки писателей у нас подвергали жесткой критике, и для некоторых они становились смертельными тупиками. Я заставлял себя о многом молчать. К добровольному молчанию примешивалось и молчание вынужденное…

— Илья Григорьевич, как вы относитесь к государству Израиль?

Эренбург молчал минуту, вспоминая что-то:

— Когда в мае 1948 года образовался Израиль, русские евреи радовались за свой народ, но открыто радоваться было опасно. Это было тяжелое время усиления сталинского антисемитизма. Газета «Правда» заказала мне статью об Израиле и подсказала, чтобы я написал, что отношение к нему у наших евреев отрицательное. Я писать не хотел, но позвонили из ЦК партии и заставили. Мне пришлось сильно покривить душой, написать, что Израиль не имеет ничего общего с советскими евреями, что у нас нет «еврейского вопроса». А они в «Правде» еще и от себя включили фразу о том, что нет вообще такого понятия, как еврейский народ. Как это нет! Я злился, рвал и метал, мне до сих пор стыдно, что это вышло под моим именем. Я долго переживал и решил собрать и высказать все мои мысли в воспоминаниях. Но и тут не все разрешают.

Павел понимал, как Эренбургу тяжело вспоминать. А он между тем продолжал:

— Я хочу, чтобы следующие поколения поняли мое время и поняли меня самого — кто я был и почему стал журналистом и писателем. А писать воспоминания о нашем времени совсем непросто. Правду писать — это будет выглядеть как выступление против режима, а не скрывать правду — значит совершать преступление перед историей. Вспоминая пути и перепутья моей жизни, я вижу в них не единую линию революционных идей семнадцатого года, а их попирание. А теперь, вслед за Хрущевым, каждый расторопный газетчик выливает на меня ушаты грязи за мои воспоминания.

— Что же не понравилось Хрущеву?

— Наверное, все: и высказывания по еврейскому вопросу, и желание свободной литературы. Мне передали копию записки Ильичева, заведующего идеологическим отделом ЦК партии, в редакцию журнала «Новый мир». Ясно, что записка отражает указания Хрущева. — Эренбург вытащил из папки лист бумаги и прочел: «Что же касается содержащихся в мемуарах высказываний о литературе и искусстве и суждений по еврейскому вопросу, то, как видно, Эренбург не только не сделал выводов из партийной критики этих разделов его воспоминаний, но фактически вступил в полемику с этой критикой, пытаясь отстоять свои неверные позиции». — А что такое мои «неверные позиции»? Это вот что: уже в конце войны я вместе с писателем Василием Гроссманом начал собирать документы, связанные с убийством евреев на захваченных фашистами территориях нашей страны: предсмертные письма, дневники рижского художника, харьковской студентки, стариков, детей. Мы назвали готовившийся сборник «Черной книгой», она доказывала злодеяния фашистов, но в ней было и много светлого: мужество, солидарность, любовь. После войны книга была набрана, сверстана, и нам сказали, что она выйдет в конце 1948 года. А на самом деле как раз тогда убили великого еврейского актера Михоэлса, а потом арестовали Еврейский антифашистский комитет. Не знаю, почему не взяли меня. И наша «Черная книга» так до сих пор и не вышла, ее запретили. Когда я был в Америке, то говорил об этой книге с Альбертом Эйнштейном. Он издал такую книгу в Америке, не совсем в том виде, в каком мы готовили с Гроссманом. Теперь вам понятно, почему меня критикуют за «неправильное понимание еврейского вопроса»?

— Да, совершенно понятно.

— Знаете, в конце очень длинной жизни мне не хочется говорить того, что я не думаю, но молчание в некоторых случаях хуже, чем прямая ложь. Я написал повесть «Оттепель». Хрущев и ее грубо и глупо критиковал[84]. Я даже было собрался писать продолжение повести, но теперь считаю, что пора писать новую под названием «Заморозки». Не знаю, может мне уже поздно писать? Я выгляжу стариком, и многое в жизни мне уже надоело. Хотя ведь по-настоящему для писателя нет старости: он живет неоткрытыми страстями, ненаписанными книгами, он молод до той минуты, когда его оторвет — на этот раз навсегда — от листа бумаги уже не люди, а смерть. Я говорю об этом потому, что мне хочется писать. Не знаю, что горше: вспоминать прошедшее или думать о будущем. Конечно, жить под небом, в котором кружатся спутники, труднее, чем под небом, заселенным богами и ангелами. Труднее уверовать в силу человечности. Обидно, что о многом начинаешь задумываться к вечеру жизни.

Эренбург расстроился, и Павел решил изменить тему, спросил о цветах. Эренбург сразу оживился, повел его в сад, показывал грядки и клумбы, с энтузиазмом называл цветы: Семена этих цветов мне прислали из Индии, а этих — с Мадагаскара…

* * *

Павел уезжал от Эренбурга под впечатлением встречи с редким и тонким умом, с человеком необыкновенно богатой событиями и переживаниями жизни. Но в нем ясно чувствовалась разочарованность, даже озлобленность на отсутствие перемен в самом основном — моральной свободе. Он испытывал этот недостаток свободы как гражданин, как еврей, как писатель. Павел думал: «Эренбург прав — молчать уже хватит».

53. Ожидания и промахи 1960-х

В 1962 году после повышения цен на масло и молочные продукты во всей стране усилилась и без того обычная нехватка основных продуктов. Люди стояли в длинных очередях за хлебом, в некоторых областях частично снова ввели карточную систему. Вместе с исчезновением продуктов нарастал и товарный голод, невозможно было купить самое необходимое. А то, что появлялось в продаже, было отвратительного качества и слишком дорого. Страна, которая запускала в космос корабли и спутники, грозила всему миру ракетами, не могла обеспечить элементарный уровень жизни своему народу.

В очередях люди ворчали: «Вот с приходом Хрущева ожидали оттепели, а получили голод». От безысходности людей охватывала тоска, от тоски их излечивало только пьянство.

Нюша, верная помощница Бергов, говорила дома:

— Вот все твердят: коммунизьм, коммунизьм. Да мы к ей никогда не придем.

Павел с Марией улыбались этому философскому выводу:

— Вы, Нюша, правы, слов говорят много, а на деле достичь ничего не умеют.

— Чего уж там достичь? Пьянства только больше достигли и матерщины. По улицам на каждом углу пьянь валяется, а в очередях все матом кроют. Бога забыли, вот что. Ведь говорится, мы с печалью, а Бог с милостью. Покаяться надоть бы.

Работяги, действительно, пили до отупения. Но неспособность Хрущева наладить условия жизни в стране все больше злила терпеливый русский народ. Недовольство распространялось и в среде интеллигенции. На кухонных посиделках люди пили водку, критиковали и материли главу государства:

— Хрущев только разбазаривает средства на содержание африканских и азиатских стран, а народу жрать нечего… — Далее следовал ряд непечатных выражений.

Это была формация «кухонных диссидентов», критиков на словах. Русское пьянство становилось предметом обсуждения во всем мире, об этом писали в западной прессе, говорили по радио, показывали по телевидению. Моня Гендель сочинил анекдот: «Приехал Хрущев в Лондон, премьер-министр Макмиллан говорит ему: „У вас, господин Хрущев, пьянства в стране много. Я видел в Москве, как пьяные валяются на улицах“. Хрущев отвечает: „Ваши англичане тоже валяются пьяные на улицах“. Макмиллан возражает: „Англичане никогда не напиваются так, чтобы валяться на улицах“. Хрущев предлагает: „Поедем вместе по Лондону и посмотрим, кто прав. Только с условием: если увидим пьяного, валяющегося на улице, я имею право бить его по морде“. Поехали, глядят, валяется пьяный. Макмиллан смущен, Хрущев вылезает из машины и бьет пьяницу по морде. Едут дальше, опять валяется пьяный. Хрущев снова бьет его по морде. Так он надавал по морде десятку пьяниц… На утро на первых страницах лондонских газет красовалось сообщение: „Вчера Хрущев лично надавал по морде всему составу советского посольства“».

* * *

На настроения интеллигенции отрицательно влияла и политика Хрущева в отношении холодной войны между Советским Союзом и США. Об этом говорили все, а зарубежные футурологи считали, что победа в холодной войне будет зависеть от того, к какой стороне присоединится Китай: если Китай останется с Союзом — победит Союз, если Китай пойдет за Америкой — победит Америка.

Громадный Китай только пробуждался от вековой отсталости и бедности. В 1959 году Хрущев ездил на переговоры с Мао Цзэдуном. В Китае проживало уже больше полумиллиарда бедного голодающего населения, и Китай во всем зависел от СССР, развиваясь за счет советской помощи. Хрущев вел курс на ускорение индустриализации Китая, опасаясь усиления влияния США на Востоке. Но одновременно он заявлял о мирном сосуществовании двух систем — социалистической и капиталистической. Подозрительный Мао воспринимал эти заявления как проявления слабости со стороны Хрущева. Мао принадлежал к сталинскому поколению коммунистов, воспитанных на уважении только к силе, у него были свои далеко идущие амбиции. Ему не нравилось разоблачение преступлений Сталина на XX съезде и, как следствие, восстания в Польше и Венгрии в 1956 году. Мао считал эти признаки симптомом возможного развала социалистического блока и угрозы коммунизму в Китае.

Более всего Мао верил в собственное величие, а потому во время встречи стал учить Хрущева, говорил с ним менторским тоном и даже провоцировал, стараясь проверить, до какого предела можно дойти в отношениях с ним. К примеру, Мао был заядлым курильщиком, а Хрущев терпеть не мог табачного дыма. На переговорах Мао беспрерывно курил и пускал дым Хрущеву прямо в лицо. Потом он перенес место переговоров в… бассейн. Мао был прекрасным пловцом, а Хрущев плавал плохо, ему приходилось постоянно догонять соперника. Два диктатора плавали в бассейне и решали глобальные вопросы. А за ними старались поспеть китайский и русский переводчики.

Мао сказал:

— У вас есть водородная бомба. Почему бы с таким оружием не пойти войной на Америку и Европу, не покончить навсегда с капитализмом и не основать мировое господство социализма? Я могу выставить столько войск, сколько нет жителей во всех этих странах, вместе взятых.

Хрущев и так чувствовал себя неуверенно, барахтаясь в воде, а тут даже испугался такого предложения, взорвался и ответил отказом на просьбу о ядерном оружии, хотя сначала пообещал Мао поддержку[85].

Так испортились отношения между Мао Цзэдуном и Хрущевым. Мао называл Хрущева «современным ревизионистом» и «гуляш-коммунистом», повинным в «реставрации капитализма» в Советской стране. Он считал, что «ветер с Востока становится сильнее ветра с Запада», и выдвинул лозунг: «Империализм и реакция — это бумажные тигры». Хрущев в свою очередь назвал Мао «авантюристом». Заглохла дружба между Китаем и Советским Союзом, остались лишь прохладные деловые отношения.

* * *

Осенью 1960 года в США избрали нового президента, молодого, 42-летнего Джона Кеннеди. У русской интеллигенции появилась надежда, что это принесет потепление в отношениях между двумя странами. В июне 1961 года Хрущев предложил Кеннеди встретился с ним в Вене, чтобы договориться о ненападении и разоружении. Русские газеты и радио сообщали об этом как о знаке «миролюбивой политики советского правительства и лично товарища Никиты Сергеевича Хрущева».

Но Павел Берг говорил своим домашним: «Я этой старой хитрой лисе не доверяю ни в чем. Он предложил встречу, чтобы его считали миротворцем, но за пазухой у него заготовлен камень».

И вскоре оказалось, что уже тогда Хрущев планировал две политические провокации, одну в Европе, другую у берегов Америки.

В Европе дело происходило следующим образом.

Хрущев настаивал: «Раз Берлин после войны находится на территории Восточной Германии, он должен принадлежать ей и не иметь никакой связи с Западной Германией».

Разделенная Германия символизировала пик напряженности в международной политике. Америка помогала Западной Германии, и та стала образцом капиталистического процветания, стандарты жизни и политическая свобода там были намного выше, чем в ГДР. Советская Россия насаждала в Восточной Германии свою модель социализма, тут жизнь была намного бедней. Поэтому тысячи жителей перебирались из ГДР в Западную Германию. Сам Берлин тоже был разделен на зоны влияния, но четкой физической границы не было. Более 75 000 жителей восточной части ежедневно ездили на метро на работу в западную часть, а 14 000 западных берлинцев ездили в Восточный Берлин.

Первого августа 1961 года Хрущев договорился с премьер-министром Восточной Германии Вальтером Ульбрихтом поставить между зонами заградительную стену[86]. Когда об этом распространились слухи по восточной зоне, жители в панике стали перебегать в западную часть.

Всего через два месяца после «мирной» встречи Хрущева и Кеннеди, в ночь на 13 августа, Берлин был разгорожен колючей проволокой на две части, были перекрыты четыре линии метро, соединяющие восток с западом. По тайному плану началось сооружение бетонной стены из 46 000 бетонных блоков, каждый 3,6 метра высотой и 1,5 — шириной.

Павел слушал сообщения об этом по «Голосу Америки» и восклицал: «Я был прав, у Никиты за пазухой хранился камень. Эта стена еще вызовет взрыв негодования во всем мире».

* * *

Перелезть через стену было непросто, по обеим сторонам стояли войска. Тех, кто пытался перебраться через стену на запад, расстреливали на месте. 17 августа первым погиб 22-летний Петер Фехтер, он сумел перелезть через блок, но был ранен пограничниками с восточной стороны. Раненый, он пролежал у стены несколько часов, истекая кровью. 24 августа при подобных обстоятельствах погиб 24-летний Гюнтер Лифтин[87].

Стена постоянно модернизировалась, со временем по верху блоков провели металлическую сетку и сигнальное ограждение. Кроме наружной стены, построили еще внутреннюю — с зоной песка между ними. Между обеими стенами установили противотанковые заграждения на случай вторжения танков, но некоторые зоны стены специально оставили ослабленными, чтобы в случае войны русские танки могли легко прорваться на Запад.

Раздраженный, Кеннеди прилетел в Западный Берлин и заявил на массовом митинге: «Две тысячи лет крылатая фраза гласила: „Civis Romanus sum“ — „Я — гражданин Рима“. Сегодня в свободном мире это должно звучать так: „Ich bin ein Berliner!“ — „Я — берлинец!“»

Алеша Гинзбург отразил настроение русской интеллигенции эгапраммой:

Состоит теперь Берлин Из двух неравных половин; Разделили город сразу По хрущевскому приказу: «Ход на Запад запереть, Не бежали чтобы впредь!» Миру ясно: это снова Провокация Хрущева.
* * *

В 1959 году на острове Куба, у подбрюшия Америки, молодой офицер Фидель Кастро сверг кубинского диктатора Батисту и со своими солдатами, их называли «барбудос»[88] — бородачи, захватил власть. Он не был убежденным коммунистом, но средств удержать власть у него тоже не было. Этой ситуацией воспользовался Хрущев и немедленно кинулся помогать Фиделю, послал на Кубу оружие и военных советников. США не хотели терпеть режима Кастро и почти сразу начали военную операцию по освобождению Кубы от его режима. Но американцы не предусмотрели возможности серьезного сопротивления объединенных сил партизан, присланной из Союза военной помощи и поддержки Кастро населением. На Кубу была направлена только бригада из полутора тысяч кубинцев-эмигрантов, прошедших специальную подготовку. Советники из СССР не только тренировали «барбудос», но и сами выступили против этой бригады. Она получила жесткий отпор, операция провалилась.

Лишенная средств к существованию, Куба не имела никаких ресурсов, и Хрущев продолжал посылать туда громадные средства. Поплыли через Атлантику тысячи кораблей, груженных горючим, строительными материалами, зерном, мясом, разными товарами — уплывали на далекий маленький остров народные средства. Хрущев взвалил содержание целой страны на советских людей в то время, когда по всему Союзу недоставало самого необходимого. Все это делалось для того, чтобы убедить Кастро принять социалистический путь развития и создать на Кубе коммунистическую партию. И Фидель в конце концов объявил себя коммунистом, а Кубу — коммунистическим государством.

Летом 1962 года Хрущев узнал, что американцы разместили в Турции ракетные установки, способные нанести удар по Европейской части России. Он отдал распоряжение министру обороны Малиновскому: «Мы должны установить на Кубе ракеты, чтобы иметь возможность ответить Америке».

Это был новый виток холодной войны, возникла угроза ядерной войны. Другим кремлевским руководителям провокация казалась опасной и рискованной, но Хрущев закусил удила, и 24 мая на заседании в Кремле под его прямым давлением с оговорками это решение было принято. В мае 1962 года на Кубу были отправлены ракеты. Узнав о ракетах, сам Фидель Кастро засомневался, надо ли? После некоторого раздумья, посоветовавшись с соратниками, Кастро согласился, и окончательное решение было принято.

В сентябре 1962-го на Кубу отправился большой флот транспортных кораблей с ракетами и тяжелыми бомбардировщиками. Командовал группировкой генерал Исса Плиев, осетин, Герой Советского Союза. Руководили операцией «Анадырь» члены Президиума ЦК А.И.Микоян и Ф.Р.Козлов.

Серьезная концентрация сил означала только одно: подготовку к военным действиям. Все делалось тайно, но «Голос Америки» передавал тревожные факты.

А в Москве вдруг за копейки появились в продаже прославленные гаванские сигары — так Куба расплачивалась за ракеты.

* * *

Моня Гендель заявился к Алеше с красиво упакованной заграничной коробкой:

— Алешка, что думаешь это такое?

— Дорогой шоколад или набор одеколонов после бритья.

— Не угадал! Ты когда-нибудь курил гаванские сигары? — Моня раскрыл коробку. — Давай попробуем.

Они неумело закурили, закашлялись.

— Это ж усраться можно! Фидель Кастро расплачивается гаванскими сигарами за русские ракеты. Вот тебе моя новая хохма: как расшифровать слово «Куба»? Коммунистическая Угроза Берегам Америки. А последователей Кастро мы назовем «кастратами».

Алеша тотчас сочинил эпиграмму:

Мы на Кубу по секрету Переправили ракеты. Обменяли, как товары, На гаванские сигары. Нам — сигары, им — ракета. Дорогая сделка эта. Говоря по-русски грубо, На хрена нужна нам Куба? Удивляемся, ужель Так нам дорог тот Фидель, Чтобы ядерной войной За него идти стеной?
* * *

Четвертого сентября 1962 года президент США Джон Кеннеди заявил, что не потерпит русских ракет на Кубе. По указанию Хрущева посол СССР в Америке Добрынин и министр иностранных дел Громыко заверили президента, что никаких ракет у границ США нет. То же самое написал ему в зашифрованной телеграмме сам Хрущев. Но 2 октября американский разведывательный самолет «U-2» обнаружил на Кубе и заснял советские ракетные установки. Кеннеди объявил блокаду Кубы, не допуская туда русские корабли, угрожал военной высадкой, если Россия не уберет ракеты. Через три дня массированное американское вторжение на Кубу было уже готово. В «черную субботу» 27 октября русская ракета сбила американский разведывательный самолет «U-2», погиб летчик Рудольф Андерсон, единственная жертва конфликта. В тот же день одна из четырех русских подводных лодок с ракетным оружием подверглась обстрелу с американского корабля. Капитан подлодки Вадим Орлов решил потопить американский корабль. Это легко могло привести к началу войны, но двое из трех старших офицеров были против — торпедирование отменили.

Напряженную обстановку удалось разрядить путем долгих переговоров посла СССР Анатолия Добрынина с Робертом Кеннеди, братом президента и министром юстиции. Каждый их них информировал свое правительство, и наконец, 28 октября, Хрущев согласился убрать ракеты с Кубы в ответ на обещание Кеннеди не производить вторжения. Началось размонтирование ракетных установок, и русские корабли поплыли обратно, увозя технику и солдат. В ноябре все закончилось.

Это была невероятно опасная и дорогостоящая авантюра Хрущева. Заносчивый и самовлюбленный Фидель Кастро был обозлен уступкой Хрущева, счел ее предательством со стороны Советского Союза, так как все решения принимали без его участия[89].

* * *

Радио «Голос Америки» передавало подробности Карибского кризиса, Моня Гендель комментировал:

— Что делает этот Хрущев?! Как не вспомнить строчки из шекспировского «Гамлета»: «Что он Ге-кубе, что ему Ге-куба?» Надо только приделать приставку «ге» к имени Хруща. Это же моська по сравнению со слоном Америкой. Хватило все-таки ума в последний момент отказаться от войны.

В мае 1963 года Хрущев пригласил Фиделя Кастро в Москву, принимал как героя, революционера и коммуниста, наградил званием Героя Советского Союза. Это вызвало недоумение и гнев людей: «Мало того что вся Куба полностью живет на наши средства, так за это он еще и Героя получил!»

Алеша написал эпиграмму на Кастро:

Он — Хрущеву подражанье, Хоть с кубинской бородой, Он у нас на содержанье, И за это — наш герой.

54. Хрущев на художественной выставке

В московском Манеже 1 декабря 1962 года устроили художественную выставку «Новая реальность». Никита Хрущев пришел ее осматривать в сопровождении членов президиума ЦК партии и «придворных художников» С.Герасимова, Б.Иогансона и В.Серова. Всего месяц прошел после провала затеянного им «кубинского кризиса», и Хрущев был все еще в плохом настроении. Сопровождавшие жались позади.

Войдя, Хрущев громко заявил:

— Ну, признавайтесь, где у вас тут праведники, а где грешники, показывайте свои художества!

По стенам были развешаны работы молодых художников-абстракционистов. Хрущев хмуро шел вдоль стен с картинами, раз за разом раздавались его выкрики:

— Дерьмо!.. Мазня!.. Кто им разрешил так писать?! Всех на лесоповал! Пусть отработают деньги, которые на них затратило государство! Безобразие! Это осел хвостом писал, или что?

Он подошел к «Автопортрету» Жутковского, закричал:

— Дегенеративное искусство! Почему ты не показываешь лица советских людей? Если взять картон, вырезать в нем дырку и приложить к твоему портрету, что будет? Женщины должны меня простить — жопа будет, вот что.

Вся свита угодливо заулыбалась. Хрущев обратился к группе растерянных модернистов:

— Кто здесь главный?

«Главным», просто по возрасту, оказался скульптор Эрнст Неизвестный. Его отец Иосиф Моисеевич был врачом в Свердловске, а мать Белла Абрамовна писала книги для детей, но он пошел по собственному пути, став скульптором-модернистом. Неизвестный смело встал перед Хрущевым и громко сказал:

— Никита Сергеевич, вы глава государства, и я хочу, чтобы вы посмотрели мою работу.

Хрущев недоуменно пошел за ним. Как только он увидел его скульптуры, он сразу сорвался и закричал:

— Если вы будете делать такие скульптуры, то нам бронзы на ракеты не хватит.

Тогда на Эрнста с криком выскочил председатель госбезопасности Александр Шелепин:

— Ты где бронзу взял?! Ты у меня отсюда никуда не уедешь!

Неизвестный, человек эмоциональный и неуправляемый, вытаращил черные глаза и в упор уставился на Шелепина:

— А ты на меня не ори! Пусть меня воспринимают, как сумасшедшего. Это дело моей жизни. Давай пистолет, я сейчас здесь, на твоих глазах, застрелюсь.

Хрущев сердито заметил:

— Вы проедаете народные деньги, а производите дерьмо!

Неизвестный смело парировал:

— Вы ничего не понимаете в искусстве.

Ошеломленный Хрущев возразил:

— Был я шахтером — не понимал, был я политработником — не понимал. Ну, вот сейчас я глава партии и премьер и все не понимаю. Для кого же вы работаете?

Но Неизвестный продолжал:

— Никита Сергеевич, вы меня ругаете, как коммунист, вместе с тем есть коммунисты, которые поддерживают мое творчество, например Пикассо, Ренато Гуттузо. Им мои работы нравятся.

Хрущев хитро прищурился:

— А вас лично волнует, что они коммунисты?

— Да! — На самом деле ему хотелось бы сказать: «Мне плевать, мне важно, что они большие художники!»

Хрущев это почувствовал и продолжал:

— Ах, это вас волнует! Тогда пусть это вас не волнует, ваши работы не нравятся мне, а я в мире коммунист номер один.

Он постепенно взвинчивался и искал, как бы пообиднее объяснить, что это за скульптор, этот Эрнст Неизвестный. Наконец нашел и сам обрадовался:

— Ваше искусство похоже вот на что: если бы человек забрался в уборную, залез бы внутрь стульчака и оттуда, из стульчака, взирал бы на то, что над ним, ежели на стульчак кто-то сядет. На эту часть тела смотрит изнутри, из стульчака. Вот что такое ваше искусство. И вот ваша позиция, товарищ Неизвестный, вы в стульчаке сидите.

Свита опять с готовностью засмеялась. Потом Хрущев немного остыл и подытожил:

— Ну вот, мы вас тут, конечно, послушали, поговорили, но решать-то будет кто? Решать в нашей стране должен народ. А народ — это кто? Это партия. А партия кто? Это мы. Мы — партия. Значит, мы и будем решать, я вот буду решать[90].

* * *

О посещении Хрущевым выставки газеты писали: «Во время ее осмотра Никита Сергеевич Хрущев, руководители партии и правительства высказали ряд принципиальных положений о высоком призвании советского изобразительного искусства, которое многообразными средствами должно правдиво отображать жизнь народа, вдохновлять людей на строительство коммунизма».

Моня Гендель, завсегдатай всех вернисажей и театральных премьер, был в тот день на выставке и, оттесняемый охраной, издали наблюдал спор Хрущева с Неизвестным. Он тут же сочинил и пустил в народ анекдот: «Хрущев осматривает выставку картин авангардистов в Манеже, спрашивает:

— Это что за дурацкий квадрат с красными точками вокруг?

— Это символизирует советский завод и спешащих на работу трудящихся.

— А это что за дорога, измазанная зеленым и желтым?

— Это колхоз, в котором созревает кукуруза.

— А что это за синяя уродина?

— Это картина „Обнаженная“ художника Фалька.

— Кто же на такую обнаженную Вальку захочет залезть?

— А это что за жопа с ушами?

— Это не картина, это зеркало, Никита Сергеевич».

* * *

Узнав от Мони про спор на выставке, Алеша написал:

Скульптор Эрнст Неизвестный Был с Хрущевым в схватке тесной. Спорили авангардист И заядлый коммунист. Эрнст сказал Хрущеву с чувством: «Перед новым вы искусством. И в России авангард Получает тоже старт». Но разгневался Хрущев, В окруженье холуев: «Это что же за скульптуры Без лица и без фигуры?» И кричал он, как холопу: «Я здесь вижу только жопу!» Эрнст ответил: «Зря кричите, Вы же в зеркало глядите…» ………………………………… Вывод прост — при коммунизме Нет прогрессу места в жизни.

* * *

Истинное отношение молодых людей к происходящему выразила в своем письме Хрущеву студентка Московского университета Щеголькова: «Я нахожусь сейчас а полной растерянности. Все, во что я верила, во имя чего жила, рушится… Атмосфера, создающаяся сейчас, есть атмосфера администрирования, насилия, необоснованных обвинений, оплевывания, демагогии и декламации самых высоких слов, которые честный человек произносит в самый трудный момент»[91].

55. Горечь рокового часа Семена Гинзбурга

Семен Гинзбург всегда был хорошо организованным человеком, когда дело касалось работы, но привык, что дома им руководила Августа. Переехав в Кокчетав, он забывал принимать лекарства по расписанию, как обещал ей. Новая работа часто отвлекала его, то длинные заседания в совнархозе и обкоме партии, то утомительные и неудобные поездки по совхозам в районах. Его угнетало, что его большой организационный опыт в строительстве был ему теперь абсолютно не нужен. Впервые в жизни он не имел ясного представления, что делать по организации работы совнархоза для поднятия целины, зачем вообще Хрущев послал его сюда.

Перестав регулярно принимать лекарства, Семен все чаще ощущал давящую боль в левой стороне груди. Боль растекалась по лопатке и отдавала в левую руку. Но чуть ли не каждый раз получалось, что в этот момент он бывал на заседаниях, говорил, докладывал, обсуждал, спорил и поэтому стеснялся при людях класть под язык таблетку нитроглицерина. Даже морщиться от боли он тоже стеснялся, только делал небольшие паузы в выступлениях. Боль затихала, и только оставшись один, он вспоминал про лекарство и принимал его.

Дома поздними вечерами он тяжело вздыхал, сидел несколько минут, отдыхая, и потом уже звонил в Москву. Разница во времени с Кокчетавом была три часа, там бывал еще ранний вечер, и он не боялся, что может разбудить Августу.

— Авочка, ну как ты там, родная моя? Как Алешка?

Августа с тревогой ждала звонков и старалась по голосу угадать состояние мужа.

— Мы в порядке. Расскажи о себе. Ты не звонил целых три дня.

— Я три дня ездил по совхозам, а оттуда нет связи с Москвой.

— Ты принимал все лекарства?

— Конечно. Ты же знаешь, какой я организованный. Вот именно.

Она не доверяла общей фразе и расспрашивала в деталях: когда и какие?

За тридцать пять лет совместной жизни Августа научилась тонко разбираться в тональности его голоса, голос отражал состояние Семена. Когда он работал строителем в двадцатые — тридцатые годы, часто уезжал на месяцы. Междугородняя телефонная связь была отвратительной, слышимость крайне низкой, но даже и тогда она умела улавливать в его голосе нотки утомленности. Но ведь тогда он был еще молодым. Потом в Москве, когда в тридцать седьмом году его неожиданно сделали министром строительства[92], он оставался на работе до трех-четырех часов ночи. Такой стиль работы был установлен Сталиным, который сам засиживался в Кремле до середины ночи, и никто из министров не имел права покидать свой кабинет до его отъезда: а вдруг он захочет что-то? Когда Семен возвращался домой, Августа улавливала в его голосе сильную утомленность. Все же и тогда еще он был в среднем возрасте. Теперь, когда он постарел и его фактически выслали из Москвы, она слышала по голосу, что чувствует он себя плохо, волновалась:

— Я приеду и буду следить за твоим здоровьем.

— Авочка, моя жизнь вся в длинных заседаниях и долгих поездках. Не можешь же ты сидеть со мной на заседаниях и ездить по совхозам. Вот именно. А что ты будешь делать без меня? Это ведь не Москва, никого близких и друзей здесь нет.

Но она так переживала за него, что уже сама стала чувствовать сердечные боли.

— Сеня, пожалей ты меня тоже, я не могу без тебя. Я выезжаю к тебе.

Он попытался было что-то сказать, но на этот раз она уловила в голосе нечто новое:

— Я жду тебя, моя радость.

Августа ехала поездом, Семен встречал ее на темном вокзале, кинулся целовать:

— Авочка, как я соскучился!

Она увидела, что он осунулся, побледнел, и поняла: здоровье его ухудшилось, он обманывал ее, успокаивал. Чтобы не расстраивать и не пугать его, она не стала сразу говорить об этом, но решила: она должна увезти его в Москву, чтобы он лечился в кремлевской поликлинике, у специалистов.

Семен привез ее в свою маленькую квартиру на втором этаже типовой пятиэтажной «хрущобы», против строительства которых он когда-то возражал. После большой министерской квартиры в Москве Августе предстояло жить, как живут все люди в стране — в двух маленьких комнатах с низким потолком, с крохотной кухней и плитой на две конфорки, с «ге-ванной» — туалетом и сидячей ванной.

Введя ее в квартиру, Семен развел руками:

— Вот так я и живу. Вот именно.

Никакого хозяйства у него не было, кухня оказалась пустой. Но он заказал ужин в обкомовской столовой, и шофер привез готовые блюда.

За ужином Августа мягко сказала:

— Я думаю, что тебе надо ехать лечиться в Москву.

— Авочка, родная моя, я хорошо себя чувствую. А с тобой мне станет еще лучше. Ну чего я поеду в Москву беспокоить врачей? Вот именно.

Споры на эту тему велись потом каждый день, он упорствовал и нервничал, она пугалась и уступала, боялась, чтобы он не волновался и не стало еще хуже. Каждый день она сама мерила ему кровяное давление ртутным манометром, который привезла с собой, и строго следила, чтобы он принимал лекарства.

Характер у Августы был рациональным и покладистым, и уже через неделю она почувствовала себя в Кокчетаве, как дома. Продуктов в магазинах было мало, до ее приезда Семен столовался в обкоме партии, теперь они решили брать паек на дом и готовить. Но на чем? В воскресенье она решила пойти на рынок и закупить необходимую хозяйственную утварь — кастрюли, сковородки, терку, немного посуды. Семен собрался с ней: «Одну я тебя не отпущу, с нами будет ходить мой охранник».

Рынок был большой, нарядный, горожане все закупали на нем, хотя цены были выше магазинных, но продукты лучше, а в магазинах и плохих-то продуктов бывало недостаточно. Большинство продавцов на рынке оказались чеченцами, это были молодые или моложавые крепкие мужчины. Августа с интересом смотрела на них. Торговали они всем — от чайных ложек до мяса и больших красивых ковров, зазывали покупателей гортанными криками: «Эй, подходи, товарищ, эй, покупай, товарищ, эй, самый лучший товар, товарищ!»

С ними обязательно надо было торговаться. Хозяйскую утварь продавал молодой красавец. Увидев Семена с Августой, он что-то сказал мальчишке, крутившемуся рядом, и тот быстро исчез. Августа выбирала кастрюли и сковородки, спрашивала цены, удивлялась. Тут появился старик, Ахмед Муратов, его привел мальчишка. Семен поздоровался с ним как со старым знакомым, объяснил Августе:

— Ахмед Маратов — мой кунак.

Ахмед подтвердил:

— Да, Семен Захарович помог освободить моего сына, вот этого парня, который продает вам товар. — И тут же приказал сыну: — Все цены скоси наполовину.

Соседями Гинзбургов по лестничной площадке были три семьи: хирург городской больницы Исаак Киль с женой Верой, терапевтом, бездетные; шофер грузовика с семьей и детьми-подростками и заведующая столовой — мать-одиночка с двумя маленькими детьми. Все недавно приехали по призыву специалистов на освоение целины. Дети заведующей столовой то ходили в детский сад, то болели, и Августа взялась смотреть за ними, когда они оставались дома. Она уже созрела для внуков, а их все не было, и она даже получала удовольствие от общения с этими детьми. Но семья шофера вызывала у соседей беспокойство: он часто напивался, в квартире поднимался шум, ругань, подростки тоже шумели и ругались.

Соседей докторов Августа просила обследовать Семена в больнице, близко сошлась с ними. Ей показалось, что оба они знающие специалисты, она приглашала их на чашку чая, просила советов.

Так продолжалось несколько недель до конца зимы, но весной здоровье Семена стало ухудшаться. Он сам признался:

— На этот раз я чувствую себя хуже.

Августа кинулась к соседям, они пришли, осмотрели его, сказали:

— Надо срочно вызывать скорую помощь и везти Семена Захаровича в больницу.

— Что с ним?

— Похоже на предынфарктное состояние. Надо сделать электрокардиограмму и начать лечение уколами кардиамина и камфоры. Главное, ему надо лежать в абсолютном покое.

— Вы не думаете, что лучше повезти его в Москву?

Оба грустно покачали головами:

— Это невозможно, он может не доехать.

Больница была перестроена из старой, оказалась переполнена больными. Семену дали отдельную маленькую палату в специальном секторе для начальства, но койка была старой и узкой. Кардиограмму снимали долго, старым аппаратом, пленку проявляли и просушивали, но что-то не проявилось и пришлось повторять. Это заняло много времени. Предположение подтвердилось, развивался инфаркт сердца. Главный врач и терапевты суетились, делали уколы, укладывали Семена, давали ему кислород для дыхания из старых прорезиненных подушек. Единственный на всю больницу баллон с кислородом стоял в приемном покое, доктора и сестры постоянно бегали туда и обратно, надували подушки и подносили их к носу и рту Семена. Чтобы не было ожога сухим кислородом, раструб трубки обматывали влажной марлей.

Почти все врачи были новоселами, многие евреи. Августа видела, что они достаточно опытны, и то, что они делают, делается решительно и быстро. Она слегка успокоилась. Ей поставили рядом с кроватью раскладушку, а кроме того, возле Семена постоянно дежурил один из докторов.

Августа решила позвонить Павлу, просила его приехать, прямо сказала:

— Павлик, может, вы увидитесь в последний раз. И мне ты нужен, для поддержки.

Павел срочно приехал, слабый Семен сумел лишь улыбнуться ему:

— Павлик, как я рад тебе. Ты Авочке помогай, она устает… — И больше не сказал ничего.

Павел проводил в больнице дни, но занимал слишком много места в маленькой палате с кроватью и раскладушкой, ему поставили стул в коридоре у входа. На ночь он уезжал на квартиру. Семен неподвижно лежал месяц, никто не знал, как будет развиваться ситуация. Но он чувствовал себя лучше, даже шутил:

— Ну что, напугал я вас? Вот именно.

Новая кардиограмма показала улучшение, и Августа решительно сказала:

— Мы уезжаем в Москву, и там сразу ты покажешься профессорам.

За Семеном прислали двухмоторный самолет, они долетели до Челябинска, там пересели на обычный «Ту-104» и в тот же день были в Москве. Перелет утомил Семена, он часто принимал нитроглицерин. В аэропорт за ним прислали медицинскую машину и повезли в Кремлевку на улице Грановского. Там их уже ждали Мария и Алеша.

Кремлевская больница была больше похожа на дорогой отель — широкие коридоры с красивыми ковровыми дорожками, натертые паркетные полы, картины на стенах, шелковые занавеси на окнах. Палата Семена была просторной, красивой, кровать широкой, с механическим устройством для подъема. У кровати стоял кислородный баллон и рядом располагался электрокардиограф нового типа, запись делалась быстрей. Профессор Борис Вотчал осмотрел Семена, назначил сосудорасширяющий строфантин, импортное средство, которого не было в кокчетавской больнице, пиявки на область сердца, дышать 40-процентным кислородом, 4–6 литров в минуту, уколы морфия при болях, и самое главное, не поворачиваясь, лежать на спине.

Но Августа сразу заметила, как нерешительно действуют и какими напуганными выглядят врачи и сестры, главным чувством всего персонала был страх перед ответственностью за высокопоставленных больных. Их подбирали по партийным и национальным данным, евреев среди них не было. Она думала: «Разве так надо лечить?» И вспомнила поговорку про Кремлевку: полы паркетные, а врачи анкетные. Но Семену этого не говорила.

А он, когда просыпался, заявлял своим:

— Ну вот, теперь-то в таких шикарных условиях я наверняка поправлюсь. Вот именно.

Алеша испуганно смотрел на отца, он никогда не видел его таким похудевшим и слабым. Прошло несколько напряженных дней, боли в сердце стали опять усиливаться, Семен стонал. Снова вызвали профессора Вотчала, он сделал новые назначения. Казалось, что Семен уснул, но среди ночи опять застонал. Августа склонялась над ним, Павел грустно сидел в кресле в углу. Прибежали врачи и сестры, растерялись, стали звонить консультанту, опять действовали нерешительно. Семен тяжело дышал:

— Авочка, я умираю.

— Что ты, Сеня! Как же я буду без тебя?

Он посмотрел неясным взглядом, прошептал:

— Как все.

Говорят он тихо, через боль, набирал воздух и с хрипом шептал, часто замолкая:

— Мало осталось… времени… может, еще успею сказать самое главное… Мне не о чем жалеть… Авочка, прощай, моя радость, прощай… теперь навечно… Спасибо тебе за счастье… я всю жизнь… всю жизнь получал его от тебя… я обожаю тебя больше всего на свете… всегда гордился, что я твой муж… Ты подарила мне Алешку… жалко, что его нет… Передай, что его я люблю всей любовью… на какую был способен… Он наша с тобой радость… вот именно… Я знаю, я мало уделял вам обоим внимания, всегда был занят работой… Но у меня был Павлик, мой родной двоюродный… он во многом дополнял меня для вас… Павлик, подойди сюда, возьми мою руку, я не в силах протянуть свою… Дорогой друг всей моей жизни, я оставляю тебе мое сокровище, Авочку… береги ее… Я всегда был горд за тебя… я единственный своими глазами видел, из какой глубины нашей бедной еврейской жизни ты поднялся на интеллектуальную вершину… Маше скажи, что ее я любил, как сестру… Будь поддержкой моему Алешке… он нуждается в советах и любит тебя….

Семен замолчал надолго и почти не дышал. Августа с Павлом тревожно всматривались, жив ли еще? Через две-три минуты он вдруг открыл глаза:

— Кончилась жизнь… — Захрипел, вздрогнул и замер навсегда.

Августа кинулась ему на грудь, прижалась, рыдала. Павел молча стоял над ней, у него ходуном ходили плечи. Через несколько минут он наклонился и закрыл Семену глаза.

56. Как спасали жизнь академика Ландау

Седьмого января 1962 года мела метель и на дорогах была гололедица. Черная «Волга» молодого физика въехала в Москву из города Дубны и осторожно ехала по Старому шоссе. Хозяин сидел за рулем, рядом устроилась его жена, а пассажиром на заднем сиденье, справа, был 54-летний академик Лев Ландау, учитель физика. Рядом с Ландау стояла корзинка с сырыми яйцами — ценным приобретением молодых супругов. Около больницы № 50 дорогу перед машиной неожиданно стала перебегать нерасторопная женщина с маленькой девочкой. Шофер притормозил, машину развернуло и по льду занесло на противоположную сторону, встречный грузовик врезался в заднюю правую дверь и вмял ее внутрь, как раз туда, где сидел Ландау. От страшного удара он мгновенно потерял сознание[93]. Пока опомнились, пока разбирались, пока вызвали скорую помощь, пока она приехала, прошло довольно много времени. Состояние пострадавшего ухудшалось каждую минуту.

Жена водителя в панике вбежала в больницу № 50 и крикнула дежурному врачу:

— Скорей, пожалуйста, скорей, помогите! Там, на дороге, рядом, авария. Там погибает академик Ландау.

Дежурным хирургом был Михаил Цалюк. Он мгновенно распорядился:

— Приготовьте все для лечения шокового больного!

Потом схватил каталку и с двумя врачами побежал к дороге.

Навстречу уже ехала машина скорой помощи.

— Принимайте пострадавшего, осторожней, он без сознания и еле дышит.

По больнице мгновенно разнесся слух о том, какого привезли пациента. Лучше всего это имя знали врачи-евреи, гениальный Ландау был кумиром и гордостью всех интеллигентных евреев. В приемное отделение сбежались все, кто еще недавно лечил в этой же больнице Моню Генделя, все хотели знать, что случилось, все хотели помогать.

К тому времени руководство больницы сменилось, в нее перевели новые кафедры Центрального института усовершенствования врачей, главным хирургом, вместо профессора Юлия Зака, назначили доцента Валентина Полякова. Он вообще был не хирургом, а радиологом, просто работал всегда в хирургии. У него было много амбиций, но никакого опыта в лечении тяжелых травм. Тем не менее пришел Поляков и с важным видом стал давать указания. Но Цалюк захватил инициативу и начал действовать по-своему. Поляков хмурился, злился, делал Цалюку замечания, шипел на него, но ему оставалось только делать вид, будто он руководит лечением.

Ландау был в состоянии клинической смерти, его жизнь висела на волоске. Самым важным было вывести его из глубочайшего шока, нельзя было терять ни секунды. Делать рентгеновские снимки тоже нельзя, чтобы не перекладывать больного на рентгеновский стол. Хотя ран на теле не было, но опытным глазом Цалюк определил, что у него сломаны кости таза — от удара всю правую половину таза сдвинуло вверх. Это был редкий и жизненно опасный перелом, в сломанной массе костей находилось много внутренних органов, сосудов и нервов. Произошло сильное внутреннее кровотечение, возник шок. Первым делом надо было сделать массивное переливание крови. Цалюк с Львом Шимелиовичем, Виктором Маневичем и Борисом Элкуниным делали переливание, восстанавливали дыхание и пытались определить, что с внутренними органами, какие из них повреждены. Голова Ландау тоже пострадала, прямого удара не было, но произошло сотрясение мозга. При таком массивном повреждении следующей опасностью была возможность отека мозга. Чтобы его снять или предотвратить, нужен специальный раствор, а его в больнице не было. Да и вообще многого не было, даже крови для переливания не хватало. Где ее взять?

Прибежавшая Маргарита тут же кинулась к телефону и позвонила Алеше Гинзбургу:

— Алеша, к нам в больницу привезли академика Ландау, он попал в автомобильную аварию, он погибает. Надо скорей поднять на ноги физиков Москвы.

Алеша был знаком с академиком Петром Капицей, директором Института физических проблем, где работал Ландау. Когда Алеша дозвонился до него, Капица воскликнул:

— Что? Не может быть!.. Ландау… Я сейчас же выезжаю в больницу. Мы должны спасти Дау. (Близкие звали его Дау.)

Затем Алеша позвонил и Моне Генделю.

— В твоей бывшей больнице погибает после аварии академик Ландау. Нужна будет техническая помощь. Я еду туда, ты тоже приезжай.

Они оба мчались в больницу, не зная еще зачем, но в такой острой ситуации всегда нужны люди, может, они смогут помочь как связные, может, их попросят привезти кого-то или что-то. К больнице съезжались десятки машин, там уже был Капица, много крупных физиков. Все наперебой спрашивали Цалюка и других врачей:

— Доктор, скажите, какое у него состояние? Он выживет?

Миша был страшно занят, но вместо него в переговоры охотно вступал доцент Поляков: он старался быть на виду, хранил важное выражение лица, показывая свое участие в лечении:

— Состояние академика вызывает опасение, но я обещаю, что я с моими ассистентами буду бороться за его жизнь.

Капица и другие не были дураками и понимали, что не он, а Цалюк спасает Ландау. Мало обращая внимания на Полякова, они подлавливали в коридоре Цалюка, который был страшно занят около пациента. Но нельзя не отвечать на вопросы. Он взвешивал слова:

— Такие травмы считаются несовместимыми с жизнью. — И добавлял: — Но мы боремся.

— Может, его лучше перевести в более сильное медицинское учреждение, в институт хирургии или нейрохирургии?

Миша понимал, что ему и его рядовой больнице доверяют мало, но знал, что любое перемещение человека с таким переломом и такой кровопотерей может оказаться гибельным.

— Поймите, его нельзя трогать с места, это убьет его.

Все-таки недоверие оставалось, спрашивали:

— Каких крупных специалистов нужно пригласить? Это очень важно. Мы привезем любых.

Миша с высоты своего роста грустно смотрел на задающих такие вопросы. Есть понятие «докторского эго» — эгоизм врача, который ставит себя высоко и не хочет ничьих советов. У Миши этого не было, конечно, по сравнению с медицинскими академиками он почти ничто, простой рядовой врачишка, даже без кандидатской степени. Но у него были опыт и знания, он понимал свою ответственность.

— Пожалуйста, привозите всех лучших. Вся наша бригада будет рада советам и руководству крупных специалистов. Но сейчас критические минуты, мы не можем ждать, мы спасаем жизнь нашего больного, — он выделил слово «нашего».

— Мы понимаем. Но ведь и вы должны понимать, какую ответственность берете на себя.

— Я понимаю.

— Если вам что-то нужно для его спасения, мы достанем все из Кремлевской больницы и привезем откуда угодно.

— Кремлевская больница уже отказала нам выдать их запас крови[94]. Мы запросили в Институте переливания крови, и нам уже привезли. Но понадобится много лекарственных препаратов, которых у нас нет. В первую очередь раствор для предотвращения отека мозга. А его у нас в стране нет вообще.

Цалюк диктовал, что нужно для лечения и чего нет в больнице. А в ней не было почти ничего для такого тяжелого больного. Два академика-химика Семенов и Энгельгардт в тот же день стали синтезировать нужный препарат.

За кровью ездили Алеша с Маргаритой. Он нашел ее в толпе врачей, она стояла в стороне и плакала.

— Хорошо, что ты позвонила мне. Поедем в Институт переливания, Миша туда звонил.

По дороге Маргарита говорила:

— Я не знала, что делать, подумала, что у тебя есть связи, ты сможешь оповестить нужных людей.

Алеша спросил самое главное:

— Он выживет?

— Не знаю. Миша Цалюк прекрасный врач, он может делать чудеса. Только чудо спасет Ландау. Мы обязаны сотворить чудо! — Ош расплакалась и уткнулась в его плечо.

* * *

Ландау называли Моцартом в науке. По книгам Ландау учились физики всего мира.

В 1929–1932 годах Ландау был в научной командировке в Англии, Швейцарии и Дании, работал вместе со знаменитым датским физиком Нильсом Бором. В 1937 году директор Института физических проблем академик Петр Капица назначил 29-летнего Ландау руководителем отдела теоретической физики. В те годы шла кампания разгрома науки, арестовали иностранных специалистов А.Вайсберга и Ф.Хоутерманса, в августе — сентябре 1937-то были арестованы, а в ноябре расстреляны физики Л.В.Розенкевич (соавтор Ландау), Л.Шубников, В.Горский. Все это вызывало протесты ученых, и в апреле 1938 года Ландау отредактировал написанную М.А.Корецем листовку, призывающую к свержению сталинского режима, Сталин назывался в ней фашистским диктатором. Листовку передали антисталинской группе студентов для распространения по почте перед первомайскими праздниками. Но все дело было раскрыто органами госбезопасности, и Ландау, Кореца и Ю.Б.Румера арестовали за антисоветскую агитацию.

Ландау обвинили в том, что он немецкий шпион. Запуганный и затравленный допросами и угрозами, молодой физик подписал признание. Ему грозила многолетняя ссылка или даже казнь. Целый год академик Капица добивался его освобождения. Это было время массовых арестов, и все панически боялись заступаться за арестованных, чтобы не попасть под подозрение самим. Но Капица писал письма протеста во все высшие инстанции. Он добился, чтобы его принял сам Берия. Капица доказывал, что Ландау не может быть шпионом и врагом, что он гениальный физик, что он крайне полезен советской науке и станет гордостью страны. Берия показал ему протокол допроса с подписью Ландау:

— Видите, этот ваш молодой физик сам признался, а вы его выгораживаете.

Капица не смутился, не испугался, продолжал настаивать:

— Это неправда, этого не может быть, его заставили это подписать.

Только благодаря его смелости и настойчивости Ландау был освобожден «по личному поручительству» Капицы — редчайший случай в те годы.

Капица не ошибся, предсказывая большую роль Ландау в советской науке. Великий теоретик, Ландау участвовал в разработках расчетов советской атомной, а потом и водородной бомбы. Нужны были громоздкие уравнения математической физики, а компьютеров тогда еще не было. Для этого рекомендовали Ландау. Берия, все еще не доверявший ему, приказал принудительно зачислить его в секретную группу для создания термоядерного оружия в центре «Арзамас-16», который был размещен в поселке Саров. Там параллельно работали две группы лучших физиков страны. И там, и там преобладали евреи. В среде физиков группы имели иронические наименования «Израиль» и «Египет» соответственно. Работу в целом координировал Игорь Курчатов.

Под руководством Ландау были разработаны принципиально новые методы расчета мощности, но сам Ландау был недоволен своим участием в этом проекте. В тот период он говорил о себе: «Я низведен до уровня ученого раба». После смерти Сталина в 1953 году он и вовсе прекратил работу, сказав: «Все, я больше его не боюсь и выхожу из игры. Забирайте у меня дела»[95].

* * *

Когда по миру разнесся слух о трагедии, случившейся с Ландау, ученые из Америки, Англии, Франции, Бельгии, Канады и Чехословакии посылали в Москву нужные лекарства и аппараты для спасения его жизни. В Англии летчики даже задержали самолет, чтобы получить препарат против отека мозга. Врачи 50-й больницы установили круглосуточное дежурство, с ними дежурили физики. Алеша и Моня возили их на своих машинах в «Шереметьево» получать лекарства. Они встречались с иностранными летчиками, что было небезопасно: за всеми постоянно следили агенты КГБ.

Печать и радио в СССР ничего не сообщали о случившемся, но об этом сразу рассказали все иностранные радиостанции. Люди узнавали новости о состоянии Ландау из этих передач и делились информацией друг с другом. Многие приезжали в больницу, чтобы лично узнать о его состоянии. Они атаковали вопросами Мишу Цалюка, Льва Шимелиовича, Маргариту и других драчей:

— Как состояние Ландау?

— Он будет жить?

— Вы думаете, он сможет работать?

— Скажите, что нужно для его лечения, мы все достанем.

Ландау был в глубокой коме, жизнь в нем едва теплилась. Знаменитые консультанты собирались у постели Ландау, решали, что жизнь больного несовместима с полученными травмами. Но Миша Цалюк с друзьями круглосуточно упорно боролся за его жизнь.

* * *

Между тем над головой Цалюка собиралась гроза. Доцент Поляков считал себя оскорбленным его «самоуправством», решил от него избавиться и подал жалобу в партийный комитет (парткомы во всех советских учреждениях занимались разбором всяких дрязг). Поляков обвинял Цалюка в действиях против его указаний и писал, что своим лечением Цалюк вредит престижу советской медицины, просит присылать препараты и специалистов из капиталистических стран и в этом его скрытая цель дискредитации отечественного здравоохранения, он хочет показать всему миру слабость советской медицины. Поляков писал также, что Цалюк вредит здоровью знаменитого пациента и если бы не Цалюк, он сам смог бы вылечить Ландау без иностранного вмешательства.

Сначала в партийном комитете посчитали это заявление обычными дрязгами между соперниками, только заметили:

— Доктор Цалюк сам член партии коммунистов и ветеран Отечественной войны, обвинять его в таких действиях — значит идти против заслуженного коммуниста. Райком партии этого не позволит. Райкому будут нужны доказательства.

У Полякова «доказательства» нашлись:

— По моим сведениям, Цалюк только прикрывается маской коммуниста, а на самом деле является скрытым сионистом.

— У вас есть доказательства?

— У меня есть сведения, что он устраивает еврейские вечеринки, рассказывает про еврейскую Тору и специально проигрывает еврейские песни, которые записывает во множестве на магнитофон.

В парткоме случилось замешательство, обвинение в сионизме было политически слишком серьезным. Если обнаружится, что врач больницы сионист, агитирующий других евреев, за это могут наказать весь комитет. Пришлось доложить в райком партии. Все райкомы работали по одному стандарту: создавали комиссии по разбору любого дела. Но так как тут речь шла об обвинении в сионизме, в комиссию включили двух русских профессоров, хирургов Степана Бабичева и Василия Родионова. Оба были бывшими сотрудниками медицинского отдела ЦК партии и имели там сильную поддержку.

Цалюк ничего не подозревал, когда его вызвали в партком на обсуждение:

— Как проходит лечение академика Ландау?

— Пока что он находится в коме, но появляются некоторые признаки улучшения.

— Вы считаете, что правильно лечите академика?

— Мы делаем все, чтобы спасти его жизнь, и пока это удается.

Поляков прищурился:

— Так уж вы все делаете? Я, например, делал бы многое по-другому.

Один из членов комиссии уточнил:

— Как вы относитесь к указаниям доцента Полякова в этом лечении?

Глядя прямо на Полякова, Цалюк сказал:

— Доцент Поляков не имеет опыта в лечении массивной острой травмы, поэтому его указания не помогают мне в лечении Ландау. Я лечил сотни таких больных.

Вступил профессор Родионов:

— Скажите, зачем вам нужны препараты из-за границы?

— Потому что они необходимы пациенту, а у нас в больнице их нет.

— А вы понимаете, какой это может иметь резонанс в капиталистическом мире? Там воспользуются этим и будут критиковать советскую медицину.

— Я не думаю о политике, я думаю о спасении жизни Ландау.

Родионов стукнул по столу и повысил голос:

— О политике надо думать всегда!

Бабичев согласно закивал:

— Очень верно сказано, всегда надо думать о политике.

Удивленный я раздраженный Цалюк вспылил:

— Вы хотите обвинить меня в аполитичности потому, что я хорошо лечу Ландау?

— Мы считаем, что в ваших действиях есть определенный уклон в близкую вам сторону, вы сами знаете, в какую. Говорят, вы любите Тору и еврейскую музыку.

Цалюк понял, куда направлены их обвинения. В нем проснулся герой войны:

— Это антисемитское заявление. Слушайте, вы, когда я воевал и был три раза ранен, вы сидели в тылу и разводили интриги, чтобы забраться как можно выше. Теперь вы обвиняете меня, чтобы возродить старую сталинскую традицию обвинения евреев врачей?

— Никто вас не обвиняет, но ваши действия вызывают настороженность. Почему вы кричите на нас, обзывая нас в антисемитизме?

— Потому что вы антисемиты и есть!

Цалюк вышел из парткома, хлопнув дверью.

* * *

Через 59 дней после аварии, уже весной, у врачей появилось ощущение выигранной партии со смертью: Ландау открыл глаза, реагировал на простые вопросы врачей, сознание возвращалось к нему. Он был еще слишком слаб, чтобы разговаривать, в гортани у него торчала трубка, но уже стало ясно — он будет жить[96].

Академик Капица сказал о подвиге врачей: «Это благородный фильм, который нужно было бы назвать „Если бы парни всего мира…“ или лучше „Ученые парни всего мира“». И предложил дать такое название первому очерку в газете о чуде воскрешения Ландау.

А врачи-евреи «пятидесятки», которые спасли Ландау, решили опять собраться у Маргариты, чтобы отпраздновать свою победу. Это была почти та же кампания, которая два года назад праздновала выздоровление Мони Генделя. Моня и Алеша тоже были там, как участники в организации помощи. Собирались в складчину, Моня привез из Елисеевского коньяк и деликатесы. Ждали, что Миша Цалюк опять принесет магнитофон с еврейской музыкой, но он явился без магнитофона и был мрачно настроен. Пока он никому не говорил об обвинениях комиссии парткома.

Виктор Маневич сказал первый тост, обращаясь к Цалюку:

— Это ты спас Ландау. Слава тебе! При такой невероятной травме первые критические минуты на вес золота. Пока приехали разные крупные специалисты, пока мы получили нужные препараты, ты уже сумел выровнять его состояние, ты вырвал его из рук неминуемой смерти. И еще, ты не растерялся перед напором авторитетов, взял все на себя и не дал перевезти Ландау в другое медицинское учреждение, пусть даже более высокого ранга, чем наша «пятидесятка». Конечно, такому пациенту полагалось лежать в крупном институте, и так думали многие. Но если бы его тронули в те первые дни, то сама перевозка убила бы его прямо в дороге. Ты не дал этого сделать, и за это тебе тоже слава! Ты доказал, что хороший врач, просто хороший врач, без ученых степеней и званий, умеет справиться с тяжелейшим состоянием. Еще раз, слава тебе, Миша Цалюк, замечательный наш доктор!

Все закричали «ура!» и чокнулись с Мишей, а Боря Элькунин добавил:

— Миша не просто замечательный доктор, а замечательный еврейский доктор! — Он взял гитару: — Слушайте сюда! Песенка про евреев, слова народные, то есть, извиняюсь, мои.

В «пятьдесятке» средь врачей Ты еврей и я еврей. Если доктор твой еврей, Ты поправишься верней. Евреи, б..я, евреи. Кругом одни евреи. Я скажу вам меж друзей, Что Ландау спас еврей. Тот еврей — наш общий друг, Это Миша наш, Цалюк. Евреи, б..я, евреи. Кругом одни евреи.

Все хохотали, Маргарита все-таки сделал ему замечание:

— Ты уж очень превозносишь евреев.

— А что? Евреи обожают своих евреев. Да и кого же евреям обожать, если их самих никто не любит?

Не смеялся только сам герой вечера Миша Цалюк:

— Спасибо, друзья. Но вы не знаете, увольняют меня из «пятидесятки»…

Все мгновенно притихли, лица вытянулись:

— Ты что?! Как увольняют?.. Кто увольняет?.. За что?..

— Поляков обвинил меня в дискредитации советской медицины, потому что для лечения Ландау мы пользовались иностранными препаратами.

— Но это же глупость! За такое обвинение его самого надо уволить.

Миша ухмыльнулся:

— Он еще добавил, что я скрытый сионист. И в этом же меня обвинили профессора Бабичев и Родионов.

Боря Элькунин воскликнул:

— Вот, евреев все ругают, евреи всем мешают. А какие русские за это время выросли? Такие, как Родионов и Бабичев. Они же тупые антисемиты, эти так называемые профессора!

После первого приступа удивления поднялась волна эмоций. Маневич воскликнул:

— Да вы бы посмотрели, какой хирург этот Бабичев! Между собой мы называем его «утюг без ручки». Вы представляете, что может наделать утюг без ручки? Вот это самое Бабичев делает с тканями на каждой операции.

Боря Элькунин выкрикнул:

— Однако кто-то нас продал! Я говорил, что есть стукачи и среди евреев.

Маргарита примирительно вступила:

— Не думаю, что кто-то нас продал. Наверное, просто рассказывали о вечеринке, когда мы праздновали выздоровление Мони. А Поляков использовал это для обвинения. — И она повернулась к Алеше: — Помнишь наш разговор, почему наша компания состояла из евреев? Теперь понял?

Алеша вспомнил, склонил голову, Моня шепнул ему на ухо любимую присказку:

— Это ж усраться можно, такого врача обвинять!

Боря Элькунин услышал, злобно добавил:

— А каких врачей обвиняли тогда, в пятьдесят третьем, в том, что они отравители? Лучших еврейских профессоров.

Лева Шимелиович сказал:

— Моего отца тоже обвинили в том, что он действовал по указке сионистов, и расстреляли. Но это было при Сталине и по его приказу. Теперь хоть не расстреливают…

Все уставились на Цалюка:

— Миша, что теперь будет?

— Мне предложили уйти, чтобы не углублять скандал с Поляковым.

— Так это же его самого надо выгнать!

— Его не выгонят. Ну, я уже нашел место дежуранта в больнице МПС[97] и буду подрабатывать в платной поликлинике № 6 на Петровке.

Атмосфера праздника была испорчена, все расстроились и быстро разошлись. Перед уходом грустно обнимали Мишу:

— А все-таки спасение Ландау — твоя большая мицва.

* * *

Узнав о выздоровлении Ландау, авторитетный физик с мировым именем, 77-летний датчанин Нильс Бор написал письмо в Шведскую королевскую академию наук: «Нобелевская премия в области физики за 1962 год должна быть присуждена Льву Давидовичу Ландау за то поистине решающее влияние, которое его оригинальные идеи и выдающиеся работы оказали на атомную физику нашего времени»[98].

Первого ноября 1962 года академику Ландау была присуждена Нобелевская премия.

57. Приезд бельгийской родственницы

Четырехмоторный реактивный «Боинг-707», новинка американской авиации, приземлился в аэропорту «Шереметьево-1» и подрулил к двухэтажному зданию старого аэровокзала. На борту «Боинга» красовались большие синие буквы КLМ («Королевские нидерландские авиалинии»). В начале 1960-х были налажены регулярные рейсы в Советский Союз самолетов западных авиакомпаний. Людям это казалось чудом — никогда эти «заморские птицы» не летали в небе России.

Мария и Павел стояли на балконе второго этажа и наблюдали, как красивая махина важно подруливает к зданию. К самолету подали трап, и по нему стали спускаться пассажиры. Мария всматривалась, стараясь узнать свою двоюродную сестру Берту.

Визиты иностранных родственников в СССР разрешили совсем недавно, люди могли приехать повидаться с родными, это было большой радостью для тысяч советских граждан. До сих пор родственники за границей считались позорным пятном на биографии и чуть ли не преступлением, любые связи с ними вызывали подозрения госбезопасности. Люди скрывали наличие таких связей, предпочитая ничего не знать о родственниках, чтобы не попасть под подозрение. Даже просто встречи с редкими иностранными туристами были опасны. Железный занавес, отделявший советскую страну от остального мира, был и в самом деле сделан на славу.

У евреев родственников за границей было больше, чем у других советских людей. Почти миллион евреев эмигрировали из России на рубеже XIX–XX веков, спасаясь от погромов и в поисках лучшей жизни. В России они оставили родных. И вот наконец через десять лет после смерти Сталина разрешили визиты так долго скрываемых родственников. За ними тщательно следили, были введены строгие ограничения: приезжать только в разрешенные для иностранцев города, жить только в гостиницах и навещать своих родных у них дома.

Мария неожиданно получила открытку из Бельгии от двоюродной сестры Берты Леви. Берта писала, что хочет приехать, и мягко намекала, что не знает, живет ли сейчас кто из родных в Москве. Мария обрадовалась, разволновалась и, хотя осторожность и страх в ней все-таки оставались, сразу написала, чтобы Берта приезжала.

Они росли вместе, были ближайшими друзьями в детстве, но расстались в 1918 году, когда родители Берты убежали от революции и разрухи. Только через тридцать лет, в 1948 году, им удалось увидеть друг друга на короткое мгновение — Берта приезжала с группой первых иностранных туристов. Но тогда встречи с родственниками были категорически запрещены. Если бы их выследили, Марию могли снять с работы, арестовать и даже выслать. Они сумели встретиться на концерте в Большом зале консерватории, в антракте. Встреча напоминала сцену из трагедии — радость, смешанная со страхом[99].

С тех пор прошло четырнадцать лет, и Мария надеялась впервые по-настоящему повидать Берту. Обеим было уже за шестьдесят, и Марии эта встреча казалась последней радостью в жизни. А Павел радовался счастью жены.

Когда все пассажиры вышли из самолета, Мария с Павлом спустились с балкона в зал и встали за стеклянной стеной, отделявшей встречавших от прилетевших. Мария наконец разглядела Берту. Та стояла у стола таможенного досмотра, два ее чемодана были раскрыты, в них, уткнувшись носами, возились таможенники, тщательно перебирая вещи, выискивая «недозволенное», особенно книги. Таможенница изучала содержимое сумочки. Она достала пудреницу, раскрыла ее и на всякий случай дунула внутрь — облако пудры поднялось прямо ей в лицо. Сцена была смешная, и Мария с Павлом приглушенно засмеялись, не забывая осторожно оглядываться.

Как только Берта вышла из дверей, ища глазами Марию, к ней сразу приблизилась молодая женщина:

— Я представительница «Интуриста», буду вам помогать во всем. Вас ожидает машина.

Берта натянуто улыбнулась и настороженно оглянулась вокруг. В это время к ней подбежала Мария, а за ней шли Павел и другие встречавшие. Сестры обнялись и заплакали. Сцена была трогательная, у всех на глаза навернулись слезы.

Мария стала знакомить Берту с Павлом и остальными. Павел попросил представительницу «Интуриста»:

— Можно сестра жены поедет в машине с нами? Они ведь не виделись с восемнадцатого года.

Представительница говорила намеками:

— Я понимаю, я ведь тоже люблю фаршированную рыбу… — Это надо было, по-видимому, интерпретировать как лояльность к евреям. — Мадам может ехать с вами, но привезти ее надо в гостиницу «Националь». Я буду следовать за вами на интуристской машине.

* * *

В тесном и бедно обставленном номере старой гостиницы сестры уселись, держась за руки, и не могли оторвать друг от друга глаз. Павел сидел в стороне, с улыбкой смотрел на них. Он вспоминал, как когда-то давным-давно, еще до их женитьбы, Мария рассказала ему о самой близкой подруге детства, двоюродной сестре Берте, и как она скучала по ней…

А Берта воскликнула:

— Боже, какое чудо, что мы снова вместе! Ведь прошло сорок четыре года, как я уехала.

Мария кивала головой и одновременно показывала рукой на потолок и стены, а палец другой руки прикладывала к губам, знаками показывая, что в гостинице для иностранцев и стены могут слышать, лучше говорить осторожно. Берта понимающе улыбнулась:

— О да, я знаю. — И спросила: — А где твоя дочка Лиля? Почему она не пришла с вами встречать меня?

— Лилечка сейчас в отъезде, я тебе потом все расскажу, — поспешила ответить Мария. Она не хотела в гостинице говорить про замужество Лили и упоминать Албанию.

Настоящие разговоры между ними происходили только в квартире, когда Берте удавалось освободиться от опекавшей ее сотрудницы «Интуриста». Выглядела Берта очень элегантно: седые волосы прекрасно причесаны, одежда модная и высокого качества, по-русски говорила с заметным акцентом, иногда подбирала слова.

Она была очень хорошо информирована о жизни в России и сразу сказала:

— Господа, у нас передают по телевидению и пишут в газетах обо всем, что происходит здесь. Так что мы многое знаем. Западные журналисты пишут о несвободной жизни, о бедности. Много пишут об антисемитизме, о тяжелом положении евреев.

Слова «господа», «господин» никогда не использовались в Советском Союзе и звучали для Марии с Павлом непривычно и странно.

Дома Мария первым делом рассказала сестре о судьбе дочери. Узнав, что Лиля живет в Албании, Берта расстроилась:

— Это же самая бедная страна в Европе, никто с ней не дружит, никто туда не ездит.

— Берточка, дорогая, мы ее отговаривали, но это любовь, она безумно любит своего мужа-албанца и пишет, что очень счастлива. Мы с Павликом скучаем и волнуемся за нее, но нам остается только надеяться, что ее счастье ничем не нарушится.

Берта покачала головой, но из вежливости не стала это обсуждать. Она сказала:

— Если у вас когда-нибудь появится желание и будет возможность уехать из России, я сделаю все, чтобы вызволить вас отсюда.

Мария воскликнула:

— Берточка, спасибо тебе, но это невозможно. Никогда нас отсюда не выпустят.

Павел объяснил:

— На это нужна выездная виза, а ее не дают.

— Но, господа, я никогда не слышала о выездной визе. У нас в Европе нужен только паспорт и въездная виза в страну, куда ты въезжаешь. Да и это скоро отменят, мы будем ездить по всем странам совсем свободно.

Павел объяснил:

— Так то Европа! У каждого европейца есть всего один паспорт, только для выезда из страны. А у нас в России у всех есть внутренний паспорт — для жизни в стране. Это такая уникальная издевка над людьми, введенная в тридцать четвертом году, чтобы контролировать место жительства и национальность. Если кто-то из наших граждан выезжает за границу по делам, ему нужен уже другой паспорт, заграничный. Но чтобы получить такой паспорт частным лицам, нужна специальная выездная виза. Некоторые евреи хотели бы уехать в Израиль, но им не дадут эту выездную визу.

— О да, господа, я знаю, у нас много пишут о жизни евреев в России.

Павел добавил:

— Во внутренних паспортах обязательно указаны национальность и печать о прописке.

— Что же это такое?! Я, например, еврейка, но живу в Бельгии и поэтому считаюсь бельгийкой. А что такое прописка, я вообще не понимаю! Мы живем там, где хотим.

Берта была небогата, жила на довольно значительную пенсию, которую ей выплачивала Западная Германия за убитого в лагере мужа.

Павел с Марией удивились, переглянулись:

— Западная Германия выплачивает пенсию за убитых в гитлеровских лагерях? У нас миллионы семей имеют погибших в войну, но никто никакой пенсии не получает.

— Да, господа, мы, вдовы, получаем от Германии хорошее обеспечение.

И все же, живя только на эту пенсию, Берта привезла целый чемодан подарков родственникам: женщинам платья и кофточки, мужчинам рубашки и галстуки. Все вещи красивые, добротные.

А потом Берта сказала:

— Господа, я хочу подарить всем родственникам по двести долларов.

— Берточка, дорогая, спасибо, но это слишком много. Оставь эти деньги себе.

— Но моей пенсии мне хватает абсолютно на все. Я хочу сделать подарки.

— Мы не можем взять у тебя доллары, у нас в стране иметь доллары запрещено, за это судят.

— Об этом я не знала. Вот что, у вас есть для иностранцев магазины — «Березка», торгующие заграничными товарами на валюту. Мы поедем туда вместе, каждый из вас выберет себе вещи на двести долларов, а я заплачу.

Мария, Павел, Августа и Алеша очень стеснялись, но Берта настаивала, и они несколько раз съездили с ней в «Березку» и выбрали для себя подарки. Мария, конечно, больше покупала для Лили.

— Дорогая, ты принарядила нас всех. Спасибо тебе громадное.

— О, дорогие мои, какая это ерунда, не о чем говорить.

Павел вздохнул:

— То что для вас, европейцев, кажется обычной ерундой, для нас в Советской России — чудо. Мне уже за шестьдесят, а я еще никогда не имел таких хороших костюмов. Вот скоро мы пойдем с тобой на концерт в консерваторию, в этом новом костюме я буду впервые выглядеть джентльменом. Мы тебя приглашаем на первое исполнение симфонии Шостаковича «Бабий Яр». Ты слышала об этом ужасном месте, где гитлеровские фашисты расстреляли тысячи евреев?

— О, да, я знаю, у нас много писали об этом злодеянии.

— А вот у нас до сих пор почти ничего не писали.

58. Симфония Шостаковича «Бабий Яр»

Директор Большого зала Московской консерватории Векслер все дни перед премьерой Тринадцатой симфонии Шостаковича «Бабий Яр» был на телефоне: звонили знакомые, звонили известные музыканты, певцы, писатели, ученые — все просили дать контрамарки или продать билеты. Павел, старый знакомый Векслера, тоже позвонил:

— Марк Борисович, я как всегда с просьбой устроить нам билетики на симфонию Шостаковича.

— Для вас лучшие места в директорской ложе номер шесть.

— Марк Борисович, вы уж извините, но к Маше приехала ее сестра из Бельгии, большая любительница музыки. Нельзя ли и ее?..

— Конечно, о чем вы говорите. Пропуск на три лица, приходите прямо ко мне в кабинет, у меня и пальто снимите.

* * *

Осенью 1961 года исполнилось двадцать лет со дня расстрела киевских евреев в Бабьем Яру. Официальных упоминаний об этой трагической годовщине не было, но память о ней жила в сердцах людей, и многие киевские евреи молча собрались к месту огромной братской могилы: 29 и 30 сентября 1941 года здесь расстреляли 33 771 еврея — стариков, женщин и детей, почти все еврейское население Киева. Но ни памятника, ни мемориальной доски на этом месте установлено не было.

В 1959 году местные власти пытались даже застроить территорию Бабьего Яра, но писатель Виктор Некрасов выступил с громким призывом построить мемориал, а не допустить издевательства над памятью погибших. Застройку остановили, но мемориал так и не возвели. За несколько дней до двадцатой годовщины расстрела, 19 сентября 1961 года, в «Литературной газете» было напечатано стихотворение Евгения Евтушенко «Бабий Яр». Евреи читали его с восторгом — наконец-то напечатали правду. Но редактор газеты Виктор Косолапов был готов к тому, что его снимут с работы за такую вольность.

Студент биолого-почвенного факультета Московского университета Владимир Буковский вместе с Юрием Галансковым, Эдуардом Кузнецовым и другими организовывал регулярные собрания молодежи у памятника Маяковскому, на «Маяковке». Неподалеку стояли неподвижные и как бы безразличные фигуры, все понимали, что это агенты, и потому, завидев их, большинство расходилось.

На «Маяковке» громко читали новое стихотворение. Оно начиналось словами, звучавшими, как обвинение:

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу… ……………………………… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок… ……………………………… Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Переодетые агенты с помощью милиции разгоняли слушателей от памятника:

— Расходись! Не положено!

Ребят арестовали.

На квартирах у них сделали обыск, у Буковского нашли его сочинение о необходимости демократизации комсомола и сразу квалифицировали как «тезисы о развале комсомола». Судить Буковского пока не стали, но из университета исключили сразу.

* * *

Стихи Евтушенко постучались в сердце знаменитого композитора Дмитрия Шостаковича. В нем тоже не было еврейской крови, он это был глубоко интеллигентный человек. Шостакович справедливо решил: если существует сам факт зверской жестокости против евреев в Бабьем Яру, он заслуживает не только стихотворения, но и отражения в музыке. Как классический композитор он был широко признан во всем мире, во всем, кроме своей родины. В СССР он много лет подвергался гонениям, исходившим от идеологов коммунистической партии. И только высокий международный авторитет обеспечивал ему относительную безопасность и возможность заниматься творчеством.

Шостакович писал свою Тринадцатую симфонию-ораторию на стихи Евтушенко в течение года. На 18 декабря 1962 года в Большом зале Московской консерватории была назначена генеральная репетиция. Разрешения на однократное исполнение симфонии добились с трудом, чиновники министерства культуры не разобрались, чему она посвящена.

Вначале Шостакович предложил петь текст поэмы знаменитому украинскому певцу Борису Гмыре, обладателю красивого баритонального баса. Он даже поехал к нему в Киев и играл ему музыку. Но прочтя текст и услышав еврейские мелодии, Гмыря насторожился и стал отказываться. Шостакович писал ему: «Что касается до Вашего беспокойства о возможном „нападении“ за исполнение, то, как показывает мой очень большой опыт, все шишки валятся на автора. Мне кажется, что Вас эти обстоятельства не должны смущать…»

Все-таки Гмыря решил спросить разрешения у руководства Украины. Там сидели ярые антисемиты, они многие годы отказывались признавать, что в Бабьем Яру расстреляны евреи. Поэтому они поняли обращение Гмыри не как просьбу о разрешении на исполнение произведения искусства, а как запрос на политическую акцию. Коммунистическая партия Украины запросила мнение ЦК партии в Москве. Запрос передали министру культуры Екатерине Фурцевой. Только тогда выяснилось наконец, чему посвящена симфония Шостаковича. Фурцева не была антисемиткой, хотя не очень жаловала евреев, которых, по ее мнению, в искусстве развилось слишком много. Сама дать согласие на исполнение симфонии Фурцева не решилась. Ей очень не хотелось обращаться к Хрущеву, но все-таки пришлось просить о приеме и идти к нему просительницей.

— Ну что там у тебя?

— Никита Сергеевич, композитор Шостакович написал симфонию про киевский Бабий Яр со словами на стихи поэта Евтушенко.

Хрущев переспросил:

— О чем музыка-то?

— Это симфония про расстрел евреев в Киеве в сорок первом году, в Бабьем Яру.

— Да ну, целая симфония об этом?.. Но я уже говорил, там ведь были расстреляны не одни евреи. А ты чего просишь?

— Дело в том, что Шостакович пригласил петь знаменитого украинского баса Гмырю.

— Ага, Гмырю знаю. Очень задушевно поет украинские песни. — Хрущев даже замурлыкал: «Гляжу я на небо, дай думку гадаю, чему я ни сокил, чему не летаю…» — Ну так что?

— Так вот Гмыря не решается петь без разрешения партии.

— И правильно делает, что не решается. Сколько уже раз я говорил евреям: у них нет права считать Бабий Яр своим национальным памятником.

Хрущев ответил отказом, Гмыре петь запретили.

Это был первый удар по Шостаковичу.

Обычно всеми оркестровыми произведениями Шостаковича дирижировал на премьерах самый известный дирижер Евгений Мравинский. И на этот раз он получил от композитора партитуру симфонии, но испугался и не дал ответа. Это был второй удар.

Тогда дирижировать взялся Кирилл Кондрашин, еврей по матери. Кондрашин и пригласил солиста Большого театра баса Виктора Нечипайло. Это была честь, певец согласился, разучил музыкальную партию и стихи. Но министр Фурцева сообщила в Большой театр о мнении Хрущева. Дирекция театра сразу переделала расписание спектаклей так, что Нечипайло неожиданно оказался «занят» в спектакле как раз в день исполнения симфонии. Это был третий удар по Шостаковичу.

Тогда попросили петь дублера Виталия Громадского. Он дал согласие.

Евтушенко, тоже под давлением, нехотя, внес в стихи изменения: в тексте второй и двенадцатой строф вместо слова «евреев» пришлось поставить слово «украинцев». Шостакович основной текст не менял, но ввел эти два четверостишья в новом варианте, и сам был недоволен, что «смалодушничал».

* * *

Павел с Марией и Бертой сидели в ложе, неожиданно оказалось, что рядом были места для Эренбурга и его жены Любы. Не виделись они с той первой и единственной встречи, но встретились, как старые знакомые. Эренбург сказал:

— Вот я говорил вам, что я старик и мне уже ничего не интересно, я никуда не хочу ходить. Но Шостакович прислал мне приглашение на этот особый концерт. Ну как я мог отказаться?

Павел познакомил их с Марией и Бертой:

— Это наша близкая родственница из Бельгии.

— Из Бельгии? — Эренбург был рад поговорить с ней по-французски.

А публика все валила и валила, и Векслер уже не знал, куда ему посадить всех знаменитостей, всем надо было давать контрамарки. Пришла чуть ли не вся московская еврейская интеллигенция: Майя Плисецкая с мужем Родионом Щедриным, Лев Кассиль, Аркадий Райкин, Эрнст Неизвестный и многие другие. Не все они знали сложную историю, предшествовавшую премьере, но понимали, что название симфонии «Бабий Яр» — это выражение сочувствия еврейскому народу, и чувствовали себя как на баррикадах. Для любителей музыки и думающей части общества это была уникальная возможность собраться вместе и продемонстрировать свою солидарность.

В антракте Мария подвела Павла с Бертой к картине Репина «Славянские композиторы», висевшей в фойе, и рассказала Павлу об тайной встрече сестер в 1948 году, в первый приезд Берты туристкой.

— Вот тут мы с Берточкой тайно встретились и тихо переговаривались, не глядя друг на друга. Мы страшно боялись, что за нами следят. Я встала позади и шепнула: «Берточка, милая моя, любимая, только не оглядывайся. Я буду говорить, а ты слушай и не поворачивайся. Потом я обойду тебя, встану на твое место и буду смотреть на картину, а ты встань сзади и говори». Я торопливым шепотом коротко рассказывала ей самое главное о своей жизни. Потом Берта встала позади меня и таким же шепотом со слезами говорила: «Если бы была хоть какая-то возможность, я бы вас вырвала отсюда». Мы повернулись друг к другу, только когда прозвенел второй звонок. Нам так хотелось обняться и вместе поплакать, поплакать от радости встречи и от горестей прожитой жизни. Но нас разделяла человеческая несправедливость.

Теперь обе вспоминали об этом с грустью, переживая заново. Павлу было горько представить себе их встречу. Берта добавила:

— Конечно, теперь нет такого страха, как тогда, но я снова повторю шепотом: если бы была хоть какая-то возможность, я бы вас вырвала отсюда.

Они вернулись в ложу дослушивать симфонию.

Что творилось после финала! Шум, невероятный гром аплодисментов, бесконечные вызовы на сцену Шостаковича и Евтушенко…

* * *

В рецензии газеты «Правда» было написано: «Шостакович не понял, что нужно обществу». Особенно критиковали первую часть симфонии. «Если Шостаковичу нужен материал, вскрывающий зверства фашизма во Второй мировой войне, то разве его следовало искать только здесь?»

Восьмого марта 1963 года Хрущев устроил очередную встречу руководителей партии и правительства с деятелями искусства и литературы. Он выступил на встрече со словами: «В ЦК поступают письма, в которых высказывается беспокойство по поводу того, что в иных произведениях в извращенном виде изображается положение евреев в нашей стране… В стихотворении „Бабий Яр“ дело изображено так, что жертвами фашистских злодеяний было только еврейское население… Там погибло… немало людей других национальностей… У нас не существует „еврейского вопроса“, а те, кто выдумывает его, поют с чужого голоса».

Павел, узнав об этих словах от евреев, участников встречи, спросил:

— А кто писал эти «обеспокоенные» письма, он не сказал?

— Кто писал? Русские, конечно.

— Это только показывает, как культивируют антисемитизм.

Но стихи и симфония сделали доброе дело: в 1965 году власти все-таки дали разрешение на размещение мемориальной каменной плиты у Бабьего Яра. Четверть века спустя после злодеяния…

59. Арест Влатко, бегство Лили

Павел с Марией перестали получать от Лили письма, встревожено заглядывали в пустой почтовый ящик, расстраивались. Павел напряженно следил за развитием отношений Советского Союза с Албанией. Энвер Ходжа называл себя «принципиальным коммунистом-сталинистом» и последовательно разрывал отношения с руководителями стран Восточной Европы, которых считал «ревизионистами». Он постепенно ужесточал в Албании тоталитарный режим и становился все большим диктатором. Первый разрыв отношений последовал с югославским президентом Тито, между ними шла словесная пикировка. Но СССР помогал Албании средствами, 37 процентов ее бюджета шло из Советского Союза. Албании это было необходимо, но параллельно с экономической помощью в Албании появились русские военные специалисты, они построили секретную базу подводных лодок на Сазанском острове в Адриатическом море. Албания была нужна Хрущеву, здесь имелся свободный выход в Средиземное море, и Хрущев давил на Энвера Ходжу с тем, чтобы на базе подводных лодок создать на Сазанском острове расширенную военно-морскую базу для кораблей с ракетными установками. В «уязвимом подбрюшье Европы»[100] он хотел создать свой «военный кулак».

В мае 1959 года Хрущева торжественно встречали в Албании. В Тиранском аэропорту выстроили почетный караул, Энвер Ходжа стоял у трапа, поданного к самолету. Позади него стоял Влатко Аджей, его назначили переводчиком на переговорах. Хрущев с широкой улыбкой, с удовольствием размахивая рукой в знак приветствия, спустился с трапа, обнял и расцеловал Ходжу, поздоровался с членами правительства, заметил Влатко и узнал его:

— А, это ты, здравствуй, помню тебя еще с прогулки с Тито, в Москве.

Больше он ему ничего не сказал, но Энвер Ходжа удивленно и недовольно посмотрел на Влатко. А самому Влатко на мгновение стало холодно от этого взгляда. Он знал, что из-за примирения Хрущева с Тито Энвер Ходжа охладел и к самому Хрущеву.

Но Хрущев сразу в аэропорту заявил албанскому руководителю:

— Вы должны знать, что против Тито я говорить не буду,

Влатко смущенно перевел. Ходжа довольно раздраженно ответил:

— Мы гостя считаем гостем и ничего ему не навязываем.

Влатко перевел и эту фразу, немного смягчив тон.

На приеме в недостроенном Дворце культуры, который советское правительство подарило Албании, албанские руководители представили Хрущеву проект развития промышленности страны, Энвер Ходжа просил дать кредит. Хрущев хмурился, разговаривал со всеми свысока и нетерпеливо закричал в ответ на просьбу:

— Хотите строить металлургический завод? Хотите наладить производство нефти? А вы знаете, во сколько обойдется вам тонна выплавленного металла и какого качества будет ваша нефть? Если это дорого обойдется, вам его не нужно. Повторяю: продукции одного дня у нас хватит на удовлетворение ваших потребностей на несколько лет. Мы приехали сюда, чтобы знакомиться, обмениваться мнениями, а не для того, чтоб рассматривать ваши потребности. Мы отпустили вам в прошлом году кредит, вы просите еще. А у нас есть народная поговорка: по одежке протягивай ножки.

Ходжа так же раздраженно ответил:

— Если Вы не хотите нам помогать, мы будем просить помощи у товарища Мао Цзэдуна. Китайские коммунисты обещают дать нам в кредит сто двадцать пять миллионов долларов и прислать своих специалистов.

Это окончательно обозлило Хрущева: ясно, что эти миллионы были из средств, которые «бедный» Китай сам получал от Советского Союза. Выходило, что внутри социалистического лагеря выделяется лагерь «коммунистов-сталинистов» — Албания и Китай, — и этот лагерь хочет действовать по своей воле и вопреки Хрущеву.

Китай действительно построил в Тиране мощную радиостанцию, но китайская техника была хуже русской, и китайские советники были намного менее квалифицированными. К тому же (вот парадокс!) языковой барьер между китайцами и албанцами вынуждал их разговаривать между собой по-русски.

Хрущев продолжать нажимать на Энвера Ходжу, желая расширить морскую базу. Но Ходже не нравились примирительные отношения Хрущева с Западом, и он боялся советского засилья в своей стране. Перед глазами у него стоял пример Венгрии, то, как советские войска расправились с ней в 1956 году.

Он планомерно отказывал Хрущеву и начал преследовать всех, кого считал его сторонниками. В то время в политбюро албанской партии входила единственная женщина, Лири Гега, она поддерживала примирительную политику Хрущева по отношению к Западу. Энвер Ходжа приказал арестовать и казнить ее, несмотря на то что она была беременна. Этот факт тоже вывел Хрущева из себя.

На международной встрече в Бухаресте 24 июня 1960 года Энвер Ходжа выступил с резким осуждением примирительной политики Хрущева. В ноябре того же года он открыто повторил это на съезде коммунистических партий в Москве. В отместку Хрущев раскритиковал Энвера Ходжу на XXII съезде своей партии в октябре 1961-го, а затем приказал прекратить любые поставки Албании и начать демонтаж базы на Сазанском острове.

* * *

После того как Влатко однажды сказал Лиле, что им, может быть, придется бежать в Югославию, он больше не заговаривал на эту тему. Сама Лиля была очень наивна в вопросах политики, не читала албанских газет и не понимала, что говорили по радио. Она доверяла Влатко, если он не продолжает тот странный разговор, значит, ничего опасного не происходит. А на самом деле у Албании намечались глубокие расхождения с СССР. Албанская пресса писала, что реальное построение коммунизма в Советском Союзе происходило только при Сталине, а теперь там отходят от его заветов. Имени Хрущева пока не решались называть прямо, но появлялось все больше восхвалений Сталину, Мао Цзэдуну и «их верному последователю» Энверу Ходже.

Лиля была полна мыслями и заботами о сыне и муже. Но ее удивляло, что Влатко все позже приходил с работы, был постоянно мрачным, мало с ней разговаривал. Он неохотно ел, похудел и подолгу грустно сидел у постели маленького Лешки, пока тот засыпал. Лиля терялась в догадках: что с ним происходит? Потом он стал приносить ей меньше денег на домашние расходы. Куда он их девал? Но самым тревожным для нее признаком перемен стало его безразличие к ней. Влатко всегда был сильным мужчиной с большими потребностями, а теперь он часто лежал неподвижно, отвернувшись. Лиля пыталась заигрывать, прижималась к нему, тормошила, старалась возбудить его. Но даже тогда, когда он нехотя поддавался на ее заигрывания, ничто не вызывало его прежнего возбуждения.

Лиля думала, думала и решила, что у него появилась другая женщина. Она внимательно присматривалась к мужу, но никаких признаков не видела. Неужели он разлюбил ее?..

— Что с тобой, Влатко мой?

А он в ответ только молчал или вздыхал.

Потом Лиля заподозрила, что он чем-то болен. Что ей делать? Она стала расспрашивать его уже как доктор.

— Надо сделать анализ крови. Может, у тебя диабет? Надо пойти к невропатологу.

Влатко отказывался, говорил:

— Потом, потом…

Лиля не знала, а Мария никогда ей не говорила, что и ее отец перед арестом тоже так ослабел от депрессии, что у него развилась импотенция, и все ухищрения Марли возбудить его ласками ни к чему не приводили. Если бы Лиля знала об этом, она поняла бы, что это не болезнь, а депрессия, тяжелые думы и ужас Влатко перед возможным арестом.

В стране шли гонения на албанцев, работавших раньше в России, их подозревали в шпионаже и измене. Влатко сняли с должности управляющего делами Совета министров и понизили до ничтожной должности архивариуса в государственном архиве. Но и тогда он все не хотел пугать Лилю и не рассказывал ей, что его положение пошатнулось, что вот-вот его могут арестовать. В конце концов однажды ночью, когда она опять безрезультатно пыталась возбудить его, он нежно прижал ее к себе, заглянул в глаза и с глубокой болью в голосе сказал:

— Милая моя Лилечка, ничем я не болен, но я угнетен и напуган ситуацией в стране. Впервые в жизни я напуган, и напуган не за себя, а за тебя и Лешку. Ты должна знать: если меня арестуют, тебе надо скорей бежать, бежать в Россию.

— Влатко, Влатко, что ты говоришь?! За что тебя могут арестовать, почему?

— Берут всех албанцев, которые работали в Союзе.

— Но почему?

— Потому что Энвер поссорился с Хрущевым, а расплачиваемся за это мы.

— Почему поссорился? Ведь между СССР и Албанией были хорошие отношения.

— Были, были хорошие, но никто не представлял, как все может измениться к худшему. Ходжа мнит себя диктатором, а Хрущев нажимает на него, пытается командовать. Оба они непримиримы. Конечно, Хрущев бывает груб, он должен понимать, так с людьми не разговаривают, том более с главой суверенного государства. Энвер этого не может стерпеть.

— Но причем здесь ты?

— Ах, Лиля, я только щепка, которая летит, когда рубят лес. Всех работавших в Советском Союзе теперь подозревают в шпионаже. А мне Ходжа не может простить, что Хрущев поздоровался и разговаривал со мной, когда я был у них переводчиком. Он считает, что я сторонник Хрущева, а значит, шпион.

Лиля была в смятении — неужели это возможно? Когда-то отец говорил ей, что вечной дружбы между Союзом и Албанией не будет, но она ему не верила. Значит, отец был прав. Но неужели Влатко могут арестовать? Неужели кончится их счастье? Как она останется одна, без него в чужой стране? Да еще с малышом на руках…

Лиля плакала, Влатко ее утешал, они разговаривали, пока не забылись в тревожном сне.

* * *

На следующий день ей позвонила Милена, жена Ходжи, и заговорила своим обычным веселым голосом:

— Лиля, я соскучилась по вас. Почему вы не приходите?

Лиля растерялась, что ей отвечать? Но веселый тон собеседницы слегка успокоил ее, если бы что-то плохое было с Влатко, она не позвонила бы и не стала бы разговаривать так весело. Чтобы убедиться в этом, Лиля с наигранной веселостью ответила:

— Я была занята с малышом, но тоже очень хочу вас увидеть.

— Так приходите в наше кафе, мы мило побеседуем.

Для Лили было необходимо мило побеседовать с женой самого Энвера Ходжи. С Миленой у нее были связаны приятные впечатления от жизни в Тиране. Они сидели за столиком, им подобострастно подавали кофе и пирожные. Милена мягко журчала:

— Лилечка, вы мой хороший дружок, я вас люблю и хочу чтобы вы знали: я всегда помогу вам во всем.

Что она имела в виду?..

* * *

Назревавший между странами разрыв произошел мгновенно — в декабре 1961 года. Советский Союз официально порвал дипломатические отношения с Албанией и сразу стал ее злейшим врагом. В основе лежало несогласие двух диктаторов Хрущева и Ходжи. О последствиях для простых людей никто не думал, как это всегда случается при всех диктатурах. «Паны дерутся — у холопов чубы трясутся» — говорится в поговорке.

Из Москвы отозвали албанского посла и сразу закрыли здание посольства Албании, у которого когда-то Лиля познакомилась с Влатко. А в Тиране в ту же ночь раздался грубый стук в квартиру Влатко и Лили. Она испугалась, Влатко глухо сказал:

— Пришли за мной.

— Кто пришел? Что это значит?

— Агенты пришли, за мной.

— Как?.. Что нам делать?

Он вздохнул:

— Ничего нельзя поделать. Скажи Зарему, чтобы открыл дверь, они все равно ее сломают. Я пока оденусь.

Пока Зарем открывал дверь, Лиля в накинутом халате стояла позади. Она увидела троих мужчин и сразу узнала первого, старшего в команде, — молодой парень низкого роста с пышными закрученными усами. Это был тот самый шофер, который встречал их, а потом привел к ним Зарема и много помогал. Он всегда бурно радовался Влатко, обнимал его, целовал. Лиля мгновенно вспомнила, что Влатко говорил ей про него: «Это мой друг и родственник, в Албании мы все между собой родственники». Она подумала, не станет же он арестовывать Влатко! У нее отлегло от сердца, она даже шагнула к парню и улыбнулась, он свой человек, ничего плохого быть не может. Но улыбка застыла у нее на лице — он грубо оттолкнул ее, она ударилась о стену, а он злобно смотрел на вышедшего из комнаты Влатко:

— Ты враг народа, ты арестован. — И приказал помощникам: — Скрутить ему руки!

Зарем что-то стал горячо говорить шоферу, очевидно, в защиту Влатко, но он и его ударил так, что тот упал. Влатко молча смотрел на главаря, понимая, что любая попытка что-то объяснить бесполезна. Влатко сразу увели, пинками выталкивая из квартиры.

В последний момент Влатко успел крикнуть Лиле по-русски, чтобы другие не поняли:

— Беги скорей с Лешкой, проси помощи у…

Его вытолкнули прежде, чем Лиля смогла расслышать, у кого просить помощи.

Она сидела над кроваткой сына, рыдала и думала: «Он сказал „беги“… Да, надо бежать, бежать, бежать… Но как бежать, у кого просить помощи?..» Мысли бились в голове, как волны прибоя — нахлынут и отступят. Она терялась в них, опять и опять вспоминала согнутую спину уводимого Влатко, вспоминала рассказ матери про то, как уводили арестованного в 1938 году отца. Теперь это выпало на долю ее Влатко, а у нее будет судьба ее матери… Да, да, у нее и сына будет такая же трагическая судьба, какая была у мамы и нее…

Это так ужасно, так несправедливо! Когда-то давно, еще в Москве, Влатко сказал ей: «Я обещаю, что в твоей жизни не будет никаких несправедливостей. Я защищу тебя от них…»

А получилось вот что… Но теперь надо думать о сыне, как его спасти от такой жизни, какая выпала ей… Там, в России, их с мамой тогда называли ЧСИР, «член семьи изменника родины»… Может быть, даже наверняка, в Албании к ним станут относиться так же… Нет, бежать, бежать, бежать… И Влатко успел сказать, что надо бежать…

Она судорожно и беспорядочно начала собирать какие-то вещи в дорогу. Зарем плакал и помогал ей. Но в какую дорогу? Самолеты в Москву уже не летали. Как вырваться?..

Утром вдруг раздался телефонный звонок. Милена Ходжа вкрадчиво спросила:

— Лилечка, вам нужна моя помощь?

Лиля вдруг вспомнила, как она недавно обещала помогать ей во всем. Ей пришло на ум, конечно, Милена уже тогда знала все, это был намек. Милена — хороший друг и просто не хотела ее пугать. Мысли опять путались: просить Милену помочь освободить Влатко? Этого она не сможет. Да, но им с Лешкой невозможно ждать… Нет, надо бежать, бежать, бежать… Никто другой не захочет и не сможет ей помочь, кроме Милены.

Она глубоко вздохнула:

— Да, да, мне надо срочно уехать.

Милена понизила голос:

— Соберите вещи, я приеду к вам через час. Надо торопиться. Да, не забудьте ваши драгоценности.

Лиля не придала значения ее последним словам, но сразу автоматически положила в сумочку ожерелье, браслет и серьги — подарок Августы. И даже подумала: пригодятся потом. Они с Заремом судорожно собирали вещи. Лиля с трудом объяснила ей словами и жестами:

— Мы уезжаем. Вот тебе деньги, уезжай сейчас же домой. — Ей нужно было выпроводить прислугу за дверь, чтобы та не увидела у подъезда машину Милены.

А маленького Лешку очень занимали сборы, он старался помогать, спрашивал:

— Мам, мы поедем отдыхать на море?

— Да, сыночек, мы поедем отдыхать, только не на море, а в горы.

— Я люблю горы. А папа поедет с нами?

— Папа приедет потом.

Через час красивый черный «ЗИМ», автомобиль жены Ходжи, стоял у подъезда. Лиля вынесла три чемодана и, с сыном на руках, уселась на заднем сиденье. Милена сидела впереди, не оборачиваясь, спросила:

— Вы ничего не забыли?

Очевидно, шофер знал куда ехать: вырвавшись из города, они помчались прямо на север, к границе с Югославией. Милена не хотела говорить при шофере, и обе женщины молчали, Лиля лихорадочно думала: куда ее везут, что ей теперь делать? Но спрашивать Милену не решалась, если она взялась помогать, надо ей довериться. Мысли о будущем смешивались с видениями прошлого, Лиля вспоминала, как впервые увидела Влатко возле ворот албанского посольства на Погодинской улице в Москве, как любовалась на мраморный фасад здания, когда он подошел к ней и улыбнулся, а она улыбнулась в ответ, и эти улыбки были разговором без слов… А потом родители отговаривали ее от встреч с ним, иностранцем. Но она была безумно влюблена, и будущее с ним казалось ей такой заманчивой сказкой, в другой стране, где его ждала блестящая карьера…

Маленький Лешка время от времени перебивал ее мысли, ему нравилось ехать в салоне с красивой обивкой, он трогал никелированные ручки, смотрел в окно, спрашивал:

— Мам, а папа не хочет кататься с нами на машине?

— Нет, сыночек, папа на работе.

Перед пограничной заставой Милена сделал знак шоферу, и они остановились. Она повернулась к Лиле, сказала сухо и по-деловому, без обычной улыбки:

— Вот граница. Я вывезу вас в Югославию, но только вы отдадите мне свои драгоценности.

Лиля была настолько подавлена, что не поняла, о чем Милена говорит, слушала ее, как во сне, и смотрела растерянно. Милена строго повторила:

— Я тоже пошла на риск. Теперь отдайте мне все драгоценности, тогда я перевезу вас в Югославию. Дальше действуйте сами.

Теперь Лиля поняла, ах вот оно что! Выбора у ее не было: или свобода для нее и сына или драгоценности. Она протянула Милене сумочку.

Албанские пограничники знали машину и знали жену Ходжи, остановка была только формальной — пограничный шлагбаум поднялся, и они переехали на нейтральную территорию. Немного не доезжая до югославских пограничников, машина остановилась. Милена уже успела вынуть драгоценности из сумочки и, протянув ее Лиле обратно, сухо сказала:

— Здесь ваш русский паспорт.

Лиля вынесла сына и достала чемоданы из багажника. Надо поблагодарить? Конечно, надо, без Милены она не знала бы, как ей выбраться из Албании. Да, это ей дорого стоило, но еще дороже было разочарование в мнимой дружбе и бескорыстной помощи. Она выдавила из себя глухо:

— Спасибо.

Милена едва заметно скривила губы в улыбке, на шее у нее уже сверкало ожерелье. Черный «ЗИМ» развернулся и уехал обратно в Албанию.

* * *

Югославские пограничники удивились, увидев на нейтральной полосе растерянную женщину с ребенком и чемоданами, подошли, проверили паспорт и помогли ей пройти на свою территорию. Они были очень приветливы, спросили:

— Есть у вас виза в Югославию?

Лиля понимала с трудом.

— Визы нет.

— Тогда за вас должен кто-то поручиться и заплатить штраф за въезд без визы. Кого вы знаете в нашей стране?

— Я знаю архитектора Милоша Самборского, он из Мокошиц, под Дубровником.

— Из Мокошиц? — Они нашли номер, дали ей телефон: — Разговаривайте.

Смущенно и неуверенно она объяснила Милошу:

— Это Лиля, жена Влатко Аджея, вашего друга. Вы меня помните? Да, это я. Я говорю с границы. Нет, Влатко со мной нет, я одна, с сыном. Пограничники просят визу, а ее у меня нет.

Взволнованный Милош, радушный, как всегда, приехал через четыре часа:

— Я очень торопился, но расстояние большое. Рад вас видеть опять. Это ваш сын? А где Влатко? Что случилось?

Он дал пограничникам необходимое поручительство и, заплатив небольшой штраф, повез их к себе. Маленького Лешку укачало в плавной идущей машине, теперь он спал. Лиля тихим голосом, оглядываясь на сына, рассказала Милошу об аресте и эпопею с выездом.

— Ах, вот оно что… Неужели у Ходжи поднялась рука арестовать Влатко Аджея? Прогрессивного и преданного человека, героя войны! Я считал, что Влатко может со временем стать министром или даже премьер-министром. Значит, плохи дела в Албании. Что ж, Лиля, вы теперь под нашей защитой.

* * *

Милош еще по дороге в Мокошицу говорил Лиле:

— От нас мы постараемся дозвониться в Москву вашим родителям, а потом придумаем, как и когда вы сможете уехать к ним.

Но телефонной связи в маленькой деревне не было. Лиля опять жила у Самборских в их роскошном старинном доме, они окружили ее и маленького Лешку вниманием и заботой. Но сама Лиля была в тяжелой депрессии, днями и ночами лежала на кровати и плакала. Больше всего ее мучило, что она уехала, бросив Влатко там, в Тиране. А ведь, может быть, там разберутся, что он ни в чем не виноват, освободят его, и он теперь разыскивает их. Если бы Милена Ходжа могла ему сказать, что они в Югославии, он разыскал бы их. Но Лиля понимала, что, даже если его освободят, вряд ли он обратится к Милене.

Как же ей узнать, что с ним происходит? От этих дум она не могла ни есть, ни спать и совсем потеряла способность принять хоть какое-то решение. Милош слушал передачи албанской радиостанции, по ним только пели гимны Сталину, Энверу Ходже и Мао Цзэдуну, ни о каких арестах, а тем более об освобождениях не сообщали. Милош понимал, что об освобождении «врага народа» теперь нельзя и мечтать, но ему не хотелось лишать Лилю надежды, на второй день он осторожно посоветовал ей:

— Поедемте в Дубровник, там с переговорного пункта вы можете позвонить на свою квартиру в Тирану. Если Влатко вернулся, он ответит. После этого вы дозвонитесь в Москву. А если не удастся, пошлете телеграмму вашим родителям.

— Да-да, вы правы. Спасибо вам за все, что вы для нас делаете, но… — Лиля смутилась, — у меня нет югославских денег даже на переговоры.

— Лиля, о чем вы говорите? Мы рады помочь вам во всем, ведь мы с вашим Влатко воевали в партизанском отряде, мы близкие друзья, три года ходили под пулями, делили хлеб и общую опасность. Такое не забывается.

Лиля помнила, как она любовалась Дубровником, как рада была видеть прекрасный средневековый город. Теперь ее поразило, что люди что-то празднуют, везде висели украшения, звучала музыка, по улицам фланировали веселые толпы, люди сидели в ресторанах, пили вино, смеялись. Лиля удивленно смотрела, неужели где-то еще есть какая-то жизнь?.. Они проходили мимо ювелирного магазина, в витрине она увидела драгоценности и подумала: «Если бы Милена не забрала мои украшения, я могла бы продать их здесь, и у меня были бы деньги…»

Из маленькой кабинки переговорного пункта она с помощью Милоша долго и с трудом дозванивалась до своей квартиры, ждала с замиранием сердца — сейчас услышит голос Влатко… Ответа не было, может быть, он спит или вышел?.. Наконец трубку взяли. Мужской голос был чужим. Лиля все-таки спросила по-русски:

— Кто это говорит? Где Влатко Аджей, что с ним?

Ответа она не поняла и протянула трубку Милошу. Он хмуро слушал, потом молча повесил трубку.

— Кто это был, что он сказал? — нервно допытывалась Лиля, хватая его за рукав.

— Он сказал, что живет в этой квартире, а предыдущий хозяин сидит в тюрьме.

— В тюрьме?.. Мой Влатко в тюрьме… — она еле сдерживала рыдания.

Милош прижал ее к себе, гладил плечи, молчал. Потом предложил:

— Хотите позвонить родителям в Москву? Только сначала нужно успокоиться, чтобы не напугать их.

— Да, да, надо быть спокойной и разговаривать спокойно…

Они долго ждали, но связи с Москвой не было. Милош опять решил за нее:

— Надо послать телеграмму. Только отсюда надо писать латинскими буквами.

— Да, я пошлю телеграмму. Но что и как написать?

— Напишите, что вы с сыном в Югославии, что после Нового года приедете к ним. Они получат этот текст и хоть немного успокоятся.

— А что мне написать про Влатко?

— Лиля, надо написать правду: Влатко арестован. Иначе они будут теряться в догадках и станут волноваться еще больше.

— Неужели надо написать, что он арестован? У меня просто рука не поднимется. Ведь все-таки может же быть, что его освободят…

Милош видел ее смятение, понимал, что ей нужно время для осознания всего, что на нее свалилось.

— Лиля, я знаю, нельзя совсем терять надежду. Но пока его не освободили, напишите так, как есть.

* * *

Лиля рвалась в Москву, но лететь туда можно было только из Белграда, а заказать билет по телефону нельзя, продавали только по предъявлении русского паспорта. Но она оставалась в таком подавленном состоянии, что не могла себе представить, как туда добираться и где устроиться до отлета. Лиля привыкла во всем зависеть от решений Влатко, и теперь ей было неудобно и просить помощи у занятого Милоша, и задерживаться у них и стеснять, она тоже не хотела.

Доволен жизнью был только маленький Леша, он радостно гонял по большим комнатам на трехколесном велосипеде. Когда-то давным-давно так же делала сама Лиля в длинном коридоре коммунальной квартиры, куда их переселили после ареста отца. Лиля смотрела на сына и думала: «Боже, как в его судьбе повторяется все, что происходило со мной. Но что делать?»

На другой день Милош сказал ей:

— Я позвонил в Белград нашему другу Вольфгангу Леонгарду и описал ему вашу ситуацию. Он очень добрый человек, он может вам помочь. Помните его? Это тот немецкий еврей, который вырос в России, куда они с матерью бежали от Гитлера.

— Да, конечно помню, он был у вас в гостях, когда мы приехали к вам с Влатко. — При упоминании имени мужа она опять не сдержалась и невольно заплакала.

Милош подождал, пока она успокоится.

— Вольфганг сказал, что как раз собирается приехать на неделю в Дубровник. На обратном пути он возьмет вас с сыном в Белград и поможет улететь в Москву.

Все складывалось очень удачно, но у Лили не было денег на покупку билета и жизнь в Белграде в ожидании отлета. Если бы у нее еще были ее драгоценности, она могла бы продать кое-что. А так, где взять деньги? Но Милош и тут помог Лиле: он дал ей деньги на билет и на житье в Белграде до отъезда.

— Спасибо, спасибо вам, — говорила Лиля. — Я обязательно найду способ вернуть их вам, как только вернусь в Москву.

Вольфганг приехал в Мокошицу, веселый, оживленный, и всячески старался подбодрить Лилю. Она впервые начала улыбаться, а маленький Лешка сразу подружился с ним и не отходил от него ни на шаг. Вольфганг взял их в свою машину:

— Поедем ко мне, у меня есть комната для вас обоих. Я помогу вам достать билет и отвезу в аэропорт.

Лучшего придумать было нельзя. И вот во второй раз он вез Лилю в своей машине; в первый раз это была дорога на юг, к албанской границе, а теперь в противоположном направлении, на север, в Белград. Пока они ехали, у них было много времени на разговоры.

Вольфганг рассуждал:

— Я вспоминаю, как мы прощались с вами на албанской границе и я сказал: «Когда Албания станет свободной и богатой страной, я к вам приеду». Но, к сожалению, этого не случилось. Во всех социалистических странах одно и то же — нет свободы человеку. И никогда не будет, потому что коммунистами движет ни чем не оправданный фанатизм. Я знаю это по своему опыту, я же тоже был коммунистом-фанатиком.

Лиля спросила:

— Вы действительно думаете, что и в России никогда не будет свободы?

— В социалистической России — не будет. Когда-то там посадили в лагерь вашего отца и мою маму, но вот прошло много лет, мы надеялись на улучшения. Но где они? Теперь вот в Албании арестовали вашего мужа. Знаете, в юности и молодости я был ярым сторонником Сталина и считал, что он ведет мир в единственно правильном направлении. Потом я прозрел и стал думать, что именно Сталин придал роковое направление ходу социализма. Но вот уже почти десять лет, как его нет, а курс правления в Советском Союзе и социалистических странах почти не изменился, на всем по-прежнему лежит сталинский отпечаток, вспоминаются его жестокость, самодурство и самовосхваление.

— Но вот ведь в Югославии этого нет, — возразила Лиля.

— В Югославии это тоже есть, хотя в меньшей степени, сажают лишь важных идейных противников Тито. Все шесть республик федерации удерживаются только его железной рукой, благодаря диктату. А любой диктат означает, что свободы все равно нет. Я постепенно разочаровываюсь в Югославии и, скажу вам по секрету, думаю перебраться в Западную Германию.

Вольфганг действовал на Лилю успокаивающе. Она вспомнила, как он понравился ей еще при первом знакомстве, как ей было с ним весело, а Влатко это не нравилось.

* * *

Когда стало известно, что дипломатические отношения между Советским Союзом и Албанией прекращены, Павел и Мария с тревогой стали ждать известий от Лили. А она ничего не сообщала, и они терялись в догадках, где дочь, что с ней, что с внуком, что происходит с Влатко?

Павел горестно повторял:

— Я знал, я знал, что так кончится эта «дружба» с Албанией. Как я корю себя, что не смог убедить Лилю не уезжать.

Мария ничего не говорила, но у нее участились приступы аритмии, и она все чаще принимала лекарства. Напуганный ее состоянием, Павел перестал упоминать о своих предсказаниях и сожалениях.

Наконец они получили телеграмму от Лили, и теперь с трудом читали латинские буквы: «Ya s Leshkoy sumela perebratsya v Yugoslaviyu k nashim drusyam Somborskim Vlatko arestovan kak tolko smogu priedu k vam tseluy lilya».

Мария заплакала и приняла лекарство. Павел обнял ее:

— Ну, слава богу, что в Югославии. Теперь они скоро приедут к нам.

Плечи Марии тряслись:

— Да, слава богу. Но дело в том, что у нашей Лили теперь такая же судьба, какая была у меня, а у нашего внука нет отца, как не было шестнадцать лет у Лили.

Оба задыхалась от горя, Павел видел, как тяжело жене. Чтобы успокоить ее, он сказал:

— Конечно, это грустно, но все-таки мы опять будем вместе, она скоро приедет, а потом, может, и его освободят.

Мария отрицательно покачала головой:

— Не освободят. Дело в том, я знаю, как это все будет. Надо позвонить Августе с Алешей, чтоб они тоже порадовались. Так жалко, что нет с нами нашего дорогого Сени, он был бы рад увидеть Лилю.

Позвали Нюшу, Мария кинулась к ней:

— Нюша, дорогая, телеграмма пришла от Лилечки. Жива она, жива, здорова, и внук наш, Лешенька, с ней. Скоро приедут.

Верная Нюша тоже вытерла глаза:

— А муж-то ейный где?

— Арестовали его, пишет, что в тюрьме.

— Вон оно что. Это как тогда Павла Борисыча, значит. Ну, что ж, буду готовиться к их приезду, пирогов напеку. А теперича пойду, схожу во Всехсвятскую церковь, помолюсь Богу, свечку поставлю в благодарность.

Мария попросила:

— Поставьте и от нас, бог-то ведь один.

На следующий день впервые за долгое время Павел пошел на работу в хорошем настроении.

60. Один день Александра Исаевича

У Павла была еще одна причина для хорошего настроения, более отвлеченного свойства: он испытывал чувство удовлетворения после только что прочитанной повести «Один день Ивана Денисовича», первого художественного произведения о правде лагерной жизни. Ничего подобного по глубине идеи и реалистичности описания до сих пор не печатали. Повесть, появившаяся в журнале «Новый мир», сразу стала объектом интереса, обсуждения и восхищения читающей публики. Они передавали друг другу журнал на ночь, на чтение образовалась очередь. Журнал выпустил два дополнительных тиража, но все равно экземпляров катастрофически не хватало, раскупали мгновенно. В Союзе писателей прошел слух, что повесть читал сам Хрущев, она ему понравилась, и он дал добро на публикацию.

Автором был никому еще не известный Александр Солженицын. Для первого опубликованного произведения повесть была написана с поразительным мастерством: яркие образы, тщательно проработанные эпизоды, четкая структура повествования и сочный язык с использованием своеобразного лагерного жаргона, хорошо знакомого Павлу. Это был рассказ об одном обычном дне одного обычного заключенного, деревенского печника Ивана Денисовича Шухова. Из десяти лет заключения он отсидел уже восемь. Кроме сквозных событий дня, описывались судьбы и характеры многих заключенных, это превратило повесть в эпопею лагерной жизни. В жизни каторжника это был обычный тяжелый день, которым Иван Денисович все-таки остался доволен. Но если лагерная действительность так ужасна, почему он доволен? Ответ напрашивался сам собой: этому простому, ни в чем не повинному мужику помогала многолетняя привычка к страшным условиям. В этом и была суть идеи: не только показать жуть лагерного существования, но подчеркнуть, что человека к этому заставили привыкнуть. От этого легко было перекинуть мост к обобщению: всех нас заставили привыкнуть к тяжелой жизни под сталинским сапогом. Так «маленький мир лагеря» становился отражением «большого мира», всей страны. В повести есть удивительный момент: Шухов вспоминает волю, и автор пишет: «Уж сам он не знал, хотел он воли или нет». Читатели ясно понимали это метафорическое сравнение.

Павел вслух читал повесть Марии, а дочитав, сказал:

— Это энциклопедия советской жизни при Сталине. Я прошел через это и знаю, что все написанное абсолютная правда. Меня радует, что наконец опубликовали правду.

Мария сидела подавленная, с заплаканными глазами:

— До чего это все страшно! Мне просто не верится, что ты сам испытал весь этот ужас. А теперь это суждено мужу Лилечки и отцу нашего внука.

И приняла лекарство от сердечной боли.

* * *

Накануне нового 1962 года в правлении Союза писателей царила необычная суета: Ильин был озабочен, не отходил от своего стола со спрятанной в ящике «вертушкой» — прямой святи с заведующим идеологическим отделом ЦК партии Ильичевым. Переговоры с ним он вел за закрытой дверью. Секретарши Таисия и Вера постоянно куда-то звонили, с кем-то соединяли Ильина по обычному телефону. Было назначено внеочередное заседание партийного комитета, на совещание съехались все секретари Союза писателей: Федин, Сурков, Михалков, Симонов, Соболев. Несколько раз приезжал и уезжал Твардовский, редактор журнала «Новый мир».

Ильин доверительно сказал Павлу:

— Партком принял решение: 30 декабря будем принимать в Союз писателей Александра Исаевича Солженицына. Пришло указание из ЦК, сам Хрущев дал согласие.

Но о самом авторе повести еще ничего не было известно, ходили слухи, что он побывал в заключении.

* * *

Александр Солженицын был арестован во время войны, прямо на фронте, в феврале 1945 года. Военная цензура донесла сотрудникам СМЕРШа, что в переписке с другом он ругательно высказывался о «пахане», под которым угадывался Сталин. При обыске в его личных вещах нашли «резолюцию», в которой он сравнивал сталинские порядки с крепостным правом старой России.

Его приговорили к восьми годам заключения в исправительно-трудовых лагерях, Сначала он работал в «шарашке», спецтюрьме, где использовали труд арестованных ученых. Там Солженицын полностью разочаровался в марксизме, со временем поверил в Бога и склонился к православно-патриотическим идеям. В августе 1950 года его направили в Степлаг, особый лагерь в Экибастузе. Он отбывал на общих работах, был некоторое время бригадиром, участвовал в забастовке.

Все годы в заключении Солженицын много сочинял, но писать не мог, в лагерях писать не разрешалось, да и нечем было и не на чем, ни карандашей, ни бумаги не было. Он запоминал сочиненное наизусть, чтобы когда-нибудь восстановить. Наблюдения и опыт лагерной жизни в Степлаге стали основой повести «Один день Ивана Денисовича». Это был голос человека, однажды уже погребенного заживо.

Освободили Солженицына в 1953 году, но в Центральную Россию он мог вернуться только в 1956-м, жил во Владимирской области, преподавал математику в средней школе. В феврале 1957 года был реабилитирован и поселился в Рязани, работал учителем астрономии в средней школе. Не видя возможности публиковать свои произведения, очень переживал.

В 1959 году Солженицын написал рассказ «Щ-854», таким был его собственный нагрудный номер заключенного. С помощью друга по камере, литературоведа Льва Копелева, он отдал рукопись в «Новый мир». Это и была повесть «Один день Ивана Денисовича». По счастью, она попалась на глаза сотруднице журнала Анне Берзер, она обходными путями сумела передать ее главному редактору Александру Твардовскому. Повесть напечатали в 1962 году в ноябрьском номере журнала, она сразу была переведена на многие языки и издана за границей.

* * *

Твардовский не мог бы сам решиться печатать повесть о лагерной жизни, но он был вхож к Хрущеву и очень рекомендовал ему прочитать «Один день Ивана Денисовича». Хрущев читать не любил, повесть ему прочитал его референт по культуре Владимир Лебедев. Мужиковатый диктатор слушал, симпатизировал Шухову, такому же простому мужику, как он сам, но не понял глубокого смысла и широкого значения повести. Он приказал срочно напечатать двадцать три экземпляра «для внутреннего пользования» и велел всем членам Президиума ЦК прочитать повесть. Но партийные бонзы привыкли запрещать все, что хоть каким-то боком выбивалось за рамки их представлений. Литература вообще не входила в круг их интересов, они полагали, что цель у нее одна — воспевать советскую действительность, и так, чтобы никоим образом не отражать настоящую жизнь. Бытовала эпиграмма:

Нам действительно нужны Гоголи и Щедрины. Но такие Гоголи, Чтобы нас не трогали.

Повесть Солженицына осуждала советскую действительность, это прямо «трогало» руководство, и они единодушно сказали, что повесть печатать нельзя.

В ноябре 1962 года на очередном Пленуме ЦК партии Хрущев вдруг, неожиданно, как делал многое, отошел от темы заседания, рассказал о повести Солженицына, и заявил:

— Это важная и нужная книга. — Но фамилии автора выговорить не мог и назвал его Иваном Денисовичем, так ему было проще.

На пленум привезли еще несколько сот экземпляров «Нового мира» с повестью Солженицына, и все участники расходились с двумя книжками под мышкой: красная — с решениями пленума, синяя — журнал с повестью Солженицына.

Как всегда Хрущев рубанул с плеча, разрешил Твардовскому:

— Печатайте!

И в Союзе писателей сразу закрутилась-завертелась вокруг Солженицына мышиная возня. Секретариат Союза писателей осторожно поинтересовался у Хрущева:

— Можно ли принять Солженицына в Союз писателей?

— Принимайте.

В Дом литераторов Солженицына привез на машине Твардовский. Внутри, прямо у входа, его встречал Ильин. Солженицын, высокий, худощавый, с напряженным выражением лица, с интересом оглядывался по сторонам. Их путь пролегал через ресторан, там собрались писатели второго эшелона — члены правления или жаждущие стать членами «акулы». При появлении Солженицына в почетном сопровождении Твардовского и Ильина они молча на него уставились неожиданная слава и поддержка самого Хрущева были мечтой для каждого. А Солженицын острым глазом опытного «зэка» замечал на столах большое разнообразие блюд: питались писатели хорошо, много лучше других.

Поднялись на второй этаж, к начальству. Открыли дверь в кабинет, но Солженицын сначала подошел к секретаршам Таисии и Вере, пожал им руки. Заметив сидевшего позади них Павла Берга, подошел и пожал руку и ему. При этом он так проницательно взглянул на Павла, будто сразу угадал, кто это и почему тут сидит. Павел вспомнил, что современники Льва Толстого тоже говорили о проницательном, все угадывающем взгляде великого писателя.

Ильин мягко взял гостя под локоть:

— Александр Исаевич, пожалуйста, в кабинет первого секретаря, там собрались секретари правления, все ждут вас.

— Будете обсуждать мою кандидатуру?

— Нет, ваша кандидатура уже прошла утверждение. Секретари хотят познакомиться с вами и побеседовать о литературных делах и планах.

В кабинете сидели «киты», все встали, Солженицын обошел всех, со всеми поздоровался за руку.

Все хотели похвалить нового коллегу. Раздавались слова, произносимые важным тоном:

— Я получил громадное удовольствие…

— Очень живо написано…

— Представлены выпуклые образы…

— Главный герой Шухов виден как живой.

— Речь действующих лиц очень типичная…

— Можно поздравить Александра Исааковича…

Солженицын поправил:

— Исаевича.

— Да, извините, можно поздравить Александра Исаевича с вступлением в наш Союз.

— Мы очень рады, что теперь вы член нашего Союза.

«Киты» разливались соловьями, для них главным было то, что сам Хрущев рекомендовал принять Солженицына в Союз. А герой дня слушал внимательно, наклонив голову, что-то записывал в маленький блокнот. Ему предложили:

— Вы хотели бы что-нибудь сказать?

— Да, я хочу поблагодарить особенно Александра Трифоновича Твардовского, без его помощи не по силам было бы мне опубликовать «Ивана Денисовича». Видите ли, мой путь в Союз писателей не был легким, я тянулся в литературу неосмысленно, плохо сознавая, зачем это мне и зачем литературе. Я изнывал от того, как трудно было находить свежие темы для рассказов. Страшно подумать, каким бы писателем стал я, если бы меня не посадили. Вот там-то я и увидел удел современного русского писателя, озабоченного правдой: писать надобно только для того, чтобы обо всем не забылось, стало когда-нибудь известно потомкам. Было мне суждено уцелеть, а другие, может быть, с большим даром, сильнее меня, погибли за колючей проволокой. Целая национальная литература осталась там, погребенная не только без гроба, но даже без нижнего белья, с биркой на пальце ноги. Двенадцать лет я писал и писал, и уже и смирился было с пожизненным молчанием. Сильное преимущество подпольного писателя — в свободе его пера. Но понурая свинка глубоко корень роет. И только непредсказанное, невероятное чудо роспуска миллионов невинно заключенных, соединенное с начатками человеческого законодательства, перехлестнуло прежние устои, которые всем казались незыблемыми.

И вот мой тюремный друг Лев Копелев передал рукопись рассказа «Щ-854» об Иване Денисовиче. Хоть всего-то шесть авторских листов, но совсем это тонко было: перепечатывал я с двух сторон, да без полей и чтоб строка вплотную к строке. И сработало. Спасибо огромное Анне Самойловне Берзер, это она, незаметный сотрудник, верная лошадка «Нового мира», смогла понять значение моего рассказа и донести рукопись до Твардовского. Догадка-предчувствие у меня в том и была: к мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны и верхний мужик Твардовский, и верховой мужик Никита Хрущев. Даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта доконная мужицкая суть, столь у нас осмеянная, потоптанная и охаянная. Твардовский меня за уши из подполья вытянул. Не обнадежен я, конечно, полностью, что будет мне легко и удобно в Союзе писательском, в который вы меня впустили для умеренно-благополучного существования. Наша интеллигенция единодушна в представлении о желанном будущем, но пока что так же единодушна и в полном бездействии для этого будущего. Но все дело в нашей идеологии. Достаточно она потерзала и разорила наши души. После громадных наших потерь мы можем допустить себе и небольшую льготу освобожденного слова. Стране нужна здоровая литература, а не та, что подпираема ходульными устоями прошлого. Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России. Сегодня у меня хороший день, ну прямо-таки славный денек, какой выпал в тот раз на долю Ивана Денисовича[101].

Литературные «киты» сидели притихшие, слушая необычные мысли и слова, выраженные в необычной форме. Им было не по душе это слушать, но осудить его речь они не решались, ведь Солженицына «подпирал» ни кто иной, как сам Хрущев. Да еще ходили слухи, что ему могут дать Ленинскую премию, высшую награду. Когда он закончил, они захлопали, хотя не очень решительно, из кабинета выходили растерянные.

Проводив Солженицына, Ильин позвал к себе Павла:

— Ну, профессор, поразил он наших. Он, знаете, как говорится, действительно исповедует то, во что верит. Вам его слова понравились бы, да и сам он — в нем виден настоящий лагерный закал, крепкий орешек. А вы бы посмотрели на наших «китов» — растерялись совсем. Ну, скажу вам, при наших устоях, буду очень удивлен, если его пребывание в Союзе писателей пройдет благополучно. — И Ильин хохотнул, привычно хлопнув себя по ляжке.

* * *

Повесть «Один день Ивана Денисовича» всколыхнула читающую Россию, сразу заговорили о том, что в стране появился новый великий писатель. Для Советской России иметь нового великого писателя, идейного лидера, сметающего установленные властью цензурные препоны, было все равно, что получить новое прогрессивное правительство. Но старое правительство как раз и не хотело иметь и признавать нового идейного лидера. Премию Солженицыну не дали, и всего через четыре месяца после публикации, 7 марта 1963 года, Хрущев выступил в Свердловском зале Кремля перед творческой интеллигенцией Москвы с докладом «Высокая идейность и художественное мастерство — великая сила советской литературы и искусства», который, как обычно, был подготовлен В.Лебедевым. Это было разгромное выступление против нового в искусстве, особенно в литературе. Хрущев возмущенно говорил: «Печать — это дальнобойное оружие, и оно должно быть проверено партией. Я не сторонник правила „живи и жить давай другим“. Идеологическое сосуществование — это моральная грязь; борьба не любит компромиссов».

Хрущев громил драматургов, художников, поэтов, скульпторов, но особенно писателей. Сталинисты с удовольствием аплодировали критике нового, на встрече царила атмосфера злобной реакции. Писатели Михаил Шолохов и Всеволод Кочетов критиковали все, что хоть чуть-чуть отдавало свободой. Хрущев кричал в зал на Вознесенского и Рождественского: «Я не могу спокойно слушать подхалимов наших врагов! Не троньте молодежь, иначе попадете под жернова партии!»

Это была реакция на настроение воспрянувшей интеллигенции после публикации повести Солженицына. Секретари Союза писателей, которые раньше забегали вперед, чтобы с заискивающей улыбкой пожать Солженицыну руку, теперь говорили о нем с опаской и даже с оттенком презрения.

61. Лиля в Белграде

Лиля с сыном жили в Белграде у Вольфганга уже несколько дней. В одной комнате жил он сам, в другой его старая мама, а третью — столовую — отдали гостям, поставив кровати-раскладушки. У Лили была одна забота, как можно скорей улететь в Москву, но получалось, что в Югославии она жила нелегально, у нее не было въездной визы, и это тормозило выезд. Надо было легализовать ее пребывание в стране, тогда ей разрешат вернуться в Москву. По утрам она уходила в советское посольство, сотрудники расспрашивали, как она очутилась в Югославии, кто и для чего поручился за нее. Лиля нервничала, рассказывала, что ее муж был ответственным работником в Албании, его арестовали и она в панике бежала. Она не упоминала, с чьей помощью ей это удалось. Ее слушали подозрительно и холодно, продолжали расспрашивать:

— Вы приехали из Албании, с которой у нас прерваны дипломатические отношения.

— Да, но у меня советский паспорт.

— Все равно, мы отсюда не можем дать вам разрешения вернуться в Советский Союз. Пишите объяснение, и мы запросим Министерство иностранных дел в Москве, чтобы выпустить вас.

— Все это так странно, ведь я гражданка СССР. Когда же я узнаю ответ?

— Придется подождать. Ваше дело не такое срочное, есть дела поважней.

Лиля терялась, к тому же ее смущало, что она сидит на шее у Леонгардов. Она снова и снова ходила в посольство и просиживала там часами, а ее Лешка оставался с Ирмой, матерью Вольфганга. Лиля приходила уставшая и разбитая, чувствовала себя неловко перед старой женщиной.

— Я вам очень благодарна и прошу прощения, что загружаю заботой о моем сыне.

У Ирмы не было внуков, и она с удовольствием занималась ребенком.

— Напрасно вы извиняетесь, мы с Лешей чудесно провидим время вместе.

Мальчик радостно подтверждал:

— Правда, правда, мама. Мы ходили в зоопарк, я катался на пони, ел мороженое.

— Вот видите, ребенок доволен, а мне приятно с ним. Я ведь целыми днями одна, только и делаю, что жду Вольфганга с работы.

Когда Вольфганг возвращался домой, вся квартира наполнялась его зычным веселым голосом. Кроме преподавания, он работал диктором на радио, которое вещало на Германию, передавал новости.

Лиля кидалась к нему, беспокойно спрашивала:

— Что-нибудь слышали про Албанию?

— Слышал. Там все больше сгущается атмосфера, проводятся новые аресты. Энвер Ходжа опасается нашествия русского флота и решил строить вдоль берега цепь из бетонных укреплений. Мне кажется, у него такая же паранойя, какая была у его «бога» Сталина.

Лиля в слезах опускала голову. Он подсаживался к ней, брал ее руку и внимательно расспрашивал о том, что ей сказали в посольстве. Потом критиковал бюрократизм, подбадривал:

— Не расстраивайтесь, скоро они разрешат вам вернуться в Москву.

Ей необходимо было знать его мнение не только об этом, но о самом главном: что он думает о судьбе арестованного Влатко, как он считает, выпустят его, когда? Она осторожно спрашивала об этом, а Вольфганг еще более осторожно отвечал:

— Нельзя терять надежду, но нельзя и изводить себя несбыточной мечтой. Кто попался в лапы фанатикам-коммунистам, скоро не вырвется. Мою маму держали в лагере шестнадцать лет.

— Да, и моего отца столько же.

— Значит, вы сами знаете.

Лиля уходила в свою комнату, там рыдала в подушку, чтобы он не слышал.

Вольфганг понимал ее состояние и хотел развеять его. Он тогда заканчивал книгу воспоминаний «Революция отвергает своих детей»[102], а его мать писала свою книгу, тоже автобиографию, «Украденная жизнь». Вольфганг иногда читал Лиле отрывки из своей книги и спрашивал ее мнение. Ей раньше не приходилось слышать, чтобы кто-либо так негативно, открыто описывал жизнь в Советской России. Его чтение давало ей новое, более глубокое понимание той жизни, оно завораживало ее. Лиля думала о том, какой он умный, и смотрела на Вольфганга с восторгом, почти таким же, как на Влатко.

Иногда Вольфганг водил ее в кино и театры, но избегал трагедий, выбирал только что-нибудь смешное. На пьесе Нушича «Госпожа министерша» Лиля вдруг очень оживилась:

— Ой, я вспомнила, что видела эту комедию в Москве, еще школьницей. В переводе и обработке пьесы Евгения Вермонта — русский вариант был еще смешней. Мы были с мамой, и я даже помню, что была в новом, голубом, платье. Я так благодарна вам, что вы мне дали возможность вспомнить детство.

В порыве воспоминаний она схватила его за руку, а он наклонился и стал целовать ее руку от пальцев до локтя и заглянул ей в глаза. В обществе Вольфганга Лиля забывалась, смеялась его шуткам. Вспоминала, как Влатко ревновал ее к нему, улыбалась этому про себя. Она понимала, что нравится Вольфгангу. И он тоже ей нравился. Ее губы, ее молодое тело уже так давно не испытывали любовных ласк, и, как ни тяжело ей было, в тайне она даже думала о возможной близости с ним. Было бы это изменой Влатко? Никогда она не думала об измене, ей просто не приходило это в голову. Но теперь Влатко нет с ней и никогда, может, не будет. Неужели ей суждено жить без мужских ласк?

Лиля никогда не спрашивала, есть ли у Вольфганга любовная связь. За все время в Белграде она не слыхала упоминания о какой-либо женщине и теперь думала: одинокий молодой мужчина должен проникнуться желанием к ней, одинокой (теперь одинокой, да-да-да, одинокой!) молодой женщине. Эта мысль волновала ее. Лиля всегда спала тревожно и несколько раз по ночам слышала, как Вольфганг тихо подходил к ее двери, стоял за ней, потом уходил. Зачем он это делал? Она понимала: он очень хотел ее, но человеческое благородство пересиливало и останавливало желание мужчины.

* * *

Больше месяца ждала Лиля разрешения и наконец получила его. Вольфганг пошел с ней в агентство «Аэрофлота» и купил билеты. Она смотрела ему в глаза, благодарила:

— Вы такой замечательный, так много делаете для нас с Лешкой. Мне неловко, но я скоро найду способ вернуть вам деньги. У меня есть еще одна серьезная просьба, последняя, помогите мне купить лекарства для мамы. Врач в Москве сказал, что югославская фирма «Плива» выпускает лекарства высокого качества, намного лучше русских.

— «Плива»? Это в Загребе. Там работает моя знакомая Ольга Беркович. Дайте список лекарств, она поможет мне достать их.

Действительно, за день перед отлетом Вольфганг принес ей коробку с набором лекарств. Она всплеснула руками:

— Ой, громадное вам спасибо. Это, наверное, дорого? Я должна вернуть вам деньги.

— Лиля, мне это ничего не стоило. Я объяснил Ольге, что лекарства нужны в Россию, и она прислал мне образцы, чтобы там познакомились с ними и потом делали коммерческие заказы.

— О, Вольфганг, вы такой!.. — Лиля не знала, что сказать, просто обняла и поцеловала его.

А все-таки как ни была счастлива, она заметила, что он погрустнел, ему явно не хотелось расставаться с ней. В последний вечер перед отлетом он устроил прощальный ужин, накупил дорогих продуктов и вин, стол накрыли в его комнате. Лешку рано уложили спать, Ирма скоро ушла к себе, и они с Вольфгангом веселились от души, он смешил ее рассказами. У Лили впервые было легкое настроение, она пила хорошее югославское вино и незаметно опьянела. Он ласково и вопросительно смотрел на нее. Захмелевшей, ей все казалось проще и ясней: она нравится ему, он нравится ей… Чего же еще? Лиля нетвердо встала, подошла к нему, села на колени и подставила губы для поцелуя. Желания друг друга они понимали молча. От стола до кровати было всего несколько шагов, Вольфганг пронес ее на руках.

Стало очень приятно, когда он медленно и ласково начал ее раздевать. Лиля закинула голову назад, вздохнула, и сладостная истома пронзила ее вместе с его нежным и осторожным проникновением. Она застонала, это было чудесное, необычайно сладостное чувство женщины, отдающейся мужчине в первый раз. Потом Лиля постепенно осмелела, и все крепче и крепче вжимала его в себя. Это длилось долго-долго, чудесно было находиться полностью во власти мужчины, отдаваться, наслаждаться и не думать ни о чем.

Только уже расцепив объятия, она подняла голову, посмотрела на него, спросила:

— Ты не думаешь, что я сделала что-то плохое?

— Ты ничего плохого не делала. Разве тебе было плохо?

— Нет-нет, очень хорошо, очень!

— Тогда не думай ни о чем плохом…

62. Болезнь Марии

С тех пор как от Лили пришла телеграмма, Мария с нетерпением ждала дочь, волновалась, переживала за нее и внука, думала об их будущем. Время от времени Лиля звонила им и говорила, что живет пока в Югославии без визы, у знакомого по имени Вольфганг, сначала ей надо уладить дела с визой через посольство, а потом она купит билеты на самолет. От постоянных дум и подавленного настроения у Марии участились приступы сердечной аритмии. Уже пару месяцев назад ей кто-то посоветовал:

— Говорят, в Боткинской больнице есть молодой, но очень хороший кардиолог доктор Лузаник. Он уже кандидат медицинских наук. Пойдите к нему на прием.

Мария помнила этого соученика Лили, он еще тогда подавал надежды стать хорошим специалистом, мечтал о научной карьере, но, как еврея, его не оставили на кафедре, и он уехал работать в Карелию. Теперь Мария записалась к нему на прием.

Руперт Лузаник после работы в Карелии вернулся в Москву, наконец его приняли в аспирантуру — помогло знание трех языков. Он написал кандидатскую диссертацию, стал кандидатом медицинских наук, ассистентом известного профессора Вотчала. Когда Мария вошла в приемную, сразу увидела, что симпатичный худой юнец превратился в солидного мужчину — перед ней в белом крахмальном халате стоял почти профессор.

Он мгновенно узнал Марию, улыбнулся ей прежней мягкой улыбкой:

— Очень приятно вас видеть.

— Мне еще приятней, — улыбнулась Мария. — Вы теперь кандидат медицинских наук. Я должна называть вас по имени-отчеству, а я и не знаю вашего отчества.

Рупик замахал руками:

— Что вы! Зовите меня просто по имени.

— Я так рада, что вы смогли добиться своего. Я ведь помню, как вас притесняли. Теперь у вас все хорошо.

— Спасибо. Но знаете, у еврея все хорошо не бывает. Я написал честную диссертацию, предложил новый метод. Но мне опять пытались вставлять палки в колеса. Мои враги-антисемиты написали анонимное письмо, что все данные моей диссертации выдуманы, что я беру с больных взятки и вообще настроен против советской власти.

Мария поразилась:

— Неужели осмелились на такое?

— Осмелились… Но на мое счастье их письмо опоздало на день. Я защищался в Академии медицинских наук, члены совета единогласно проголосовали «за». А сразу после защиты мне пришлось доказывать, что в анонимном письме не было правды.

Желая перевести неприятную тему разговора, Рупик спросил:

— Ну как Лиля, где она?

— Лилечка все эти годы была в Албании, но скоро должна вернуться. Вы ведь знаете, наверное, что отношения с Албанией прекратились.

— Знаю, конечно. Передайте ей, что я буду рад увидеть ее. А если нужно, помогу устроиться. Ну а теперь займемся вашим здоровьем.

Рупик поставил диагноз «мерцательная аритмия».

Мария настороженно спросила:

— Инфаркта не будет?

— Надеюсь, что не будет. — И врач подробно объяснил ей, что это такое, а затем прописал таблетки новокаинамида и хинидина, добавив:

— Советские препараты намного слабее заграничных, я дам вам немного югославских образцов фирмы «Плива», а вы попросите Лилю привезти вам еще.

На прощанье сказал:

— В случае сильного приступа немедленно приезжайте в приемный покой, скажите, чтобы вызвали меня, а если меня нет, все равно вам введут новокаинамид внутривенно.

— А ложиться в больницу не надо? Мне бы очень не хотелось теперь, так некстати перед Лилечкиным приездом.

— Пока показаний для госпитализации нет. Но если состояние ухудшится, нужно будет лечь.

Два раза Мария приезжала в приемный покой, и оба раза Рупик сам приходил и вводил ей лекарство в вену.

Павел и Нюша замечали, что Мария все чаще держится за грудь у сердца. Она постоянно с нетерпением ждала звонка от Лили. А Лиля звонила редко, ей неудобно было тратить на переговоры деньги Вольфганга. Она уверяла, что скоро приедет, но не знала когда. Мария каждый день суетилась и подготавливала комнату для Лили и внука. Нюша тревожно на нее поглядывала:

— Ты, касаточка, ляжь, ляжь, я, чать, и сама управлюсь. А ты прими свои капли и ляжь.

— Спасибо, Нюша. Что-то мне действительно плохо становится, сердце в груди как будто замирает и бултыхается. Хоть бы до Лилечкиного приезда дожить.

— Ну вот еще! Вестимо, доживешь, касаточка, да еще на внука порадуешься.

— Да, хоть бы еще раз увидеть их… — Мария говорила слабым голосом.

За ночь силы понемногу восстанавливались, и рано утром она уезжала на работу. Павел уходил позже, провожая ее, с тревогой спрашивал:

— Сегодня как? Не надо ехать в Боткинскую?

Она скрывала от него правду и всегда отвечала одно и то же:

— Сегодня мне лучше, не беспокойся.

А он беспокоился, и Нюша говорила ему:

— Павел Борисыч, надо бы Машеньку-то в больницу положить, на сердце больно жалится.

— Да, Нюша, я говорил ей, но она так ждет Лилю с Лешкой и не хочет ложиться, говорит: после их приезда.

— То-то вот то-то и есть, что до их приезда бы надоть — силы подправить.

— Вы правы, но она такая упрямая, говорит, что сама лучше меня все знает.

* * *

Наконец получили от Лили телеграмму, что она прилетает через два дня. Мария пришла в сильное возбуждение и все время думала только о встрече. В конце рабочего дня она вдруг почувствовала резкую слабость, сердце стало биться быстро-быстро с небывалой скоростью, его биение передавалось частыми ударами по всей груди, сотрясалось все тело. Мария попыталась сосчитать пульс, но это было невозможно, он оказался слишком частым. Приняла лекарство, которое носила с собой, не стала ждать, пока оно подействует, вышла на улицу и увидела свободное такси. Надо бы ехать в больницу, но ее, наверное, оставят там, а завтра прилетают Лиля с Лешкой. Нет, она не может быть в больнице в такой день.

Шофер такси, женщина, увидела, что ее пассажирка необычайно бледна и закатывает глаза, сама спросила:

— Может, вас надо отвезти в поликлинику или в больницу?

— Нет-нет, я обязательно должна ехать домой, Красноармейская улица, дом 25.

Шофер покосилась на нее и тронула машину. Мария сидела рядом и растирала грудь у сердца. Уже на самом подъезде к дому она вдруг застонала и боком свалилась на водителя. В первый момент женщина растерялась, поняла, что пассажирке совсем плохо. Но она не могла сразу остановить машину посреди дороги, до дома № 25 оставался еще квартал. У подъезда она первым делом пощупала пульс на шее пассажирки — его не было. Мертвое лицо застывшими глазами уставилось на нее.

Женщина в панике выскочила из машины и позвала лифтершу:

— Это женщина ваш жилец?

Та мельком глянула, не всматриваясь:

— Да, из квартиры пятьдесят семь, на восьмом этаже.

Шофер поднялась на этаж, позвонила. Дверь открыла Нюша:

— Чего хотите?

— Я шофер такси, пассажирку везла из этой квартиры. Ей в машине плохо стало. Она там внизу, а машине.

Сметливая Нюша сразу крикнула:

— Павел Борисыч, Машеньке плохо, она в машине внизу.

Задыхаясь, они кинулись на лифте вниз вслед за шофером. Павел подскочил к машине и резко открыл дверцу, тело Марии качнулось и чуть не выпало. Он схватил ее, еще не понимая:

— Маша, Машенька, Машуня!..

Позади него раздались рыдания Нюши.

* * *

Боже мой, боже мой!.. Когда Лиля не увидела в аэропорту среди встречавших маму, сердце у нее упало от страшного предчувствия. Там в толпе стоял высокий сгорбленный отец, были Августа, Нюша, Алеша. Но где мама?.. Она схватила Лешку на руки, подбежала к ним:

— Где мама?

Павел обнял ее, прижал и затрясся в рыданиях:

— Мамы нет… нет моей Маши…

63. Супружеские узы

Ему все казалось, что вот сейчас откроется дверь и войдет Маша, его Машуня… Нет… И ночью ему казалось, что она лежит на соседней кровати… Он вскакивал — ее не было…

Ушли от Павла ничем не заменимые супружеские узы, тоска томила и сжимала его грудь. Приходилось приучаться к жизни одному, в этом одиночестве на его лице застыло выражение тоски, слезились глаза, изменилась походка, он стал ходить полусогнутым, слегка наклоняясь вперед, — согнул груз потери. Такими простыми и такими необходимыми были их ежедневные супружеские привычки, постоянная забота друг о друге, желание видеть друг друга, видеть прямо с утра, знать, что она рядом; видеть вечером, смотреть на нее, говорить с ней, брать ее руку в свои. Отобрали у него радость быть вместе, стремление всегда и всем делиться друг с другом, делиться мыслями, наблюдениями, радостью и горем. Не стало у Павла бесконечных совместных обсуждений с Марией всего на свете, дел рабочих, дел семейных, переживаний за дочь, а больше всего ему не хватало заботы о ее здоровье, беспокойства — приняла ли она лекарства. И так не хватало ее напоминаний — чтобы он принял свои. Ушли их рассказы друг другу о расходах, покупках, разговоры о знакомых, разговоры обо всем на свете о еде, погоде, политике… А общие планы, планы на день, планы на год, планы на отдых?.. Их не стало. А все эти их споры-разногласия на всевозможные темы… Все ушло, навсегда ушла радость супружеских уз.

Ушла и радость ощущать ее теплое мягкое тело, гладить, целовать, забываться в ласках. Когда он вернулся из лагеря, было так сладостно опять делить с ней это наслаждение, пусть хоть редкое, пусть не такое неистовое, как в молодости, но все-таки с ней, с ней… Более тридцати лет назад они были молодые, и наслаждение приходило легко, само собой, накатывалось волной. Но и сейчас, перестав испытывать те бурные мгновения, приятно было ощущать рядом ее тело.

Когда он впервые увидел Марию, она была студенткой медицинского института, казалась ему девчонкой — на восемь лет моложе него. Он долго не решался не только поцеловать, а даже коснуться ее. В конце концов она задиристо спросила его: «А вам никогда не хочется поцеловать меня?» И от того первого поцелуя у обоих закружилась голова, и они, как пьяные, пошли в его комнату в общежитии. И уже больше не разлучались, пока его не арестовали в 1938-м…

На шестнадцать лет лишили их молодой любви, вырвали, отняли у них радость молодости. А когда досталась им любовь стариков, то и ее было отпущено всего на восемь лет, почти на мгновение… Тоска по Марии была глубже и горше, чем та, которую Павел переживал в лагере, там была все-таки слабая надежда когда-нибудь увидеться, снова быть вместе, если выживешь… Да, если выживешь… Но теперь нет ее жизни, надежды нет… Вдовец! Он часами сидел в спальне, тихо плакал и повторял про себя строки из сонета Шекспира:

…Нет невзгод, а есть одна беда — Твоей любви лишиться навсегда[103].

Тоска!.. Как хорошо, что она оставила ему Лилю. Лиля — лучшая память о ней.

* * *

А Лиля сидела в своей комнате, заботливо приготовленной для нее Марией, и тоже лила слезы по матери. У нее было двойное горе: она навсегда лишилась материнской любви и лишилась супружеских уз, может быть, тоже навсегда.

И всего-то их с Влатко любви было пять лет, пять лет молодого упоения друг другом. Молодая любовь беззаветна, сначала они принадлежали только друг другу, на них лавиной катилось счастье. Потом появился сын, сыночек, Лешка. Они склонялись над его кроваткой, касаясь друг друга головами, он улыбался и тянул к ним ручки. Это уже была любовь втроем. До самого ареста Влатко она не представляла себе, как бы она жила без него. И вот порвалась и эта связь.

Теперь Лешка растет без отца, остался без мужского влияния. И еще долго объяснить ему ничего будет нельзя, пока не подрастет и не сможет понять. Теперь не стоит говорить ему про Албанию, чтобы он не задавал лишних вопросов и не рассказывал по-детски наивно, что его отец албанец, что сам он родился в Албании, то есть во враждебной Советскому Союзу стране.

Лиля страдала еще и оттого, что чувствовала себя виноватой перед родителями, особенно перед мамой. Мама с таким трудом вырастила ее, а она не послушала ее совета, бросила и уехала. А что вышло? Только горе для нее самой и для бедной мамы.

Павел ни словом не напоминал Лиле об их несогласии на ее отъезд. Но сама она постоянно вспоминала прежние их беседы и однажды сказала:

— Я знаю, что была дурой, не верила вам с мамой. Знаешь, теперь я иногда вспоминаю, что, когда министр Шепилов разрешил дать мне заграничный паспорт, он сказал что-то о помощи Албании. А ты после этого спросил у меня: «Он не говорил, какая помощь? Может быть, военная?» Тогда я не поняла смысла твоего вопроса и сказала, что это помощь для улучшения жизни в Албании. И еще добавила, что вы приедете нас навещать и увидите, как Албания процветает с помощью Советского Союза. Только теперь мне стало ясно, что ты тогда имел в виду. Да, вот какая это оказалась помощь. Она сыграла роковую роль в нашей с Влатко совместной жизни. Мы ее потеряли, нашу жизнь. Влатко томится в тюрьме, а я еле вырвалась и осталась одна.

Павел грустно посмотрел и ничего не ответил — слишком много оказалось потерь. Он потерял жену и брата, Лиля потеряла мужа, Августа потеряла мужа. Началась в его жизни полоса потерь, которая сопровождает старость каждого человека. Что было об этом говорить? Все уже в прошлом.

В грустные часы воспоминаний и размышлений их старый верный друг Нюша брала Лешку и уводила гулять во двор, там он играл с детьми и катался на трехколесном велосипеде. Нюша тоже изменилась, сильно одряхлела. Когда-то Мария говорила про нее: «Нюша может передвинуть дом». А сама Нюша заявляла: «Если я за день не наломаюсь, то не могу заснуть». Теперь она уже не могла работать, как прежде, и собралась вернуться в свою деревню:

— Поеду восвояси помирать пора.

Павел и Лиля не хотели ее отпускать:

— Что вы, Нюша! Мы ведь с вами одна семья, живите с нами.

— Нет, не хочу быть вам обузой. А тебе, касатка, на прощанье напомню. Когда ты собралась уезжать, отец-то был против и был прав. Я упреждала тебя: «Не послушаешь отца — не будет тебе счастья».

— Помню я, помню. Это были пророческие слова. Тогда я не понимала, глупая была.

— Ну, коли помнишь, опять скажу: слушай отца, и все у тебя в жизни наладится.

64. Лиле надо устраиваться

Жизнь приходилось начинать сначала. Лиля грустно бродила по комнатам родительской квартиры и везде находила следы маминой заботливости, мама все приготовила для нее с сыном, а сама ушла… Лиля касалась вещей, вспоминала маму, кляла себя и плакала. А Павел и Нюша тихо провожали ее глазами.

На похороны Марии пришли два бывших сокурсника Лили Римма Азарова и Рупик Лузаник. Но Лиля в тот момент была в таком подавленном состоянии, что никого не замечала, слишком большое горе обрушилось на нее.

Через несколько дней она случайно встретила Римму возле дома, та шла с работы, они столкнулись, и обе обрадовались:

— Лилька, я еще раз хочу сказать, как сочувствую твоей потере. Твоя мама была необыкновенная женщина.

— Спасибо, Риммочка. Я знаю, что ты хороший дружочек.

— Ну а как ты, отходишь понемногу?

— Отхожу, понемногу отхожу.

— Как я рада видеть тебя опять! Когда произошел разрыв с Албанией, мы все так боялись за тебя.

— Да, это было страшно. Мы с Лешкой, сыночком, едва вырвались.

Римма спросила тихо:

— А что с Влатко?

— Арестован он, в тюрьме. — У Лили сразу на глаза навернулись слезы. — Арестовали всех албанцев, кто работал в России. И его забрали.

— Есть о нем какие-нибудь сведения?

— Никаких. Это так же ужасно, как было здесь при Сталине. Даже еще хуже. Я теперь одна, Риммочка, одна.

— Бедная ты моя, бедная. — Римма обняла Лилю. — Так все у тебя хорошо начиналось, так прекрасно складывалось! Но все-таки у тебя есть сын.

— Да, Лешка, скоро пять лет. Устраиваем в детский сад. А ты как? Расскажи о себе.

То и дело к Римме подходили жительницы кооператива, жены писателей, с интересом рассматривали новенькую, Лилю, заговаривали, мешали. Римма оглянулась вокруг:

— Здесь в писательских домах меня все знают, неудобно на улице разговаривать. Это замкнутый круг, муравейник какой-то, сплетни, склоки. Уйдем отсюда, поговорим.

Они уселись за столик в кафе по соседству, Римма заказала кофе и пирожные. Лиля вспомнила, как много лет назад, когда они были еще студентками, Римма вот так же привела ее в кафе-мороженое, и это стало началом их дружбы. Теперь она рассматривала подругу: Римма все еще оставалась привлекательной, хотя пополнела, под кофточкой вырисовывались выпирающие бока, а возле глаз и губ появились морщинки. Лиля подумала: «Началась упорная работа безжалостного времени — над ней, и надо мной тоже». Выглядела Римма настоящей матроной: дорогой костюм, богатые украшения на запястьях, пальцах, шее и в ушах. Она заметила, что Лиля ее рассматривает:

— Что — потолстела? А ему нравится! — И рассмеялась.

— Кому «ему», твоему поэту Доридо?

Римма закурила американскую сигарету, выпустила дым через ноздри:

— Нет, с ним мы разошлись быстро.

— Почему?

— Знаешь, есть любящие супруги, которые восхищены друг другом, как бы играют во взаимное восхищение. Мы с самого начала были не такими. У нас было взаимное недоверие. Характеры у обоих слишком свободные: он лез на всех баб, своих поклонниц, ну, а я не отставала и ложилась под мужиков, своих поклонников. Ребенком мы не обзавелись.

— Ты не хотела?

— Пять абортов от шести мужиков.

— Риммка, да ты что!

— Да-да, пять абортов. А какой от кого — сама не знаю, — Римма хохотнула. — После развода два года гуляла свободная, тогда уж я дала себе волю. Теперь живу с другим, оформляем брак.

— Кто этот другой?

— Тоже писатель, на двадцать лет старше. Знаменитый и богатый. — Римма выставила руку и показала толстый золотой браслет с брильянтами. — Его подарок. Был уже женат раз пять, снова хочет. Мы живем в соседнем с тобой доме. А еще у него есть дом в Тамбовской области, где он депутат. Там есть даже лошадь. Я научилась ездить верхом. Не то чтобы я очень стремлюсь снова замуж, но упускать случай не хочу.

— Ты работаешь?

— Да, в литфондовской поликлинике, рядом. Там-то и нового муженька подцепила. Знаешь, чем я занимаюсь в поликлинике? Аурикулотерапией.

— Что это такое? Я никогда не слышала.

— Это какой-то древнеиндийский или китайский метод лечения всего на свете через ушную раковину.

Лиля даже рассмеялась:

— Через ушную раковину? Как это?

Римма, посмеиваясь, объяснила:

— На ушные раковины якобы проецируется каждая часть тела. Один наш доктор, Изя Шон, раздобыл древнюю схему-карту, в каком участке раковины ноги, руки, голова, грудь. Он повесил в кабинете это древнее изображение уха с проекциями частей тела. Приходит пациентка, какая-нибудь очередная «жопис», и жалуется на боли в ноге, руке, животе. Тогда он показывает ей эту схему, уверяет, что это древнейший и самый верный метод. Она в восхищении: «Ах, как это интересно!» Я ассистентка Шона, прикладываю слабые электроды по схеме к ее уху и держу ток по пятнадцать — двадцать минут.

— И помогает?

Римма звонко рассмеялась:

— В том-то и дело, что помогает. Не лечение, а смех.

— Трудно поверить.

— Я и сама не верю. Но надо знать наших избалованных пациенток. Они приходят в поликлинику от скуки, жалуются на что-нибудь: «Ах, я так измучилась, ах, я так страдаю!..» Ну, Шон им лапшу на уши навешает, и они сидят дуры дурами под током, довольные, глядь — все как рукой сняло.

Лиля рассмеялась:

— Это похоже на шарлатанство.

— Шарлатанство и есть. Это только для изнеженных «жописей». Я даже спрашивала Изю, а где на ушной раковине проецируется жопа? Надо бы им туда побольше тока впустить.

Они вышли из кафе и пошли в сторону Тимирязевского леса.

— Ну, Лилька, а ты что собираешься делать?

— Надо мне устраиваться на работу. Не сидеть же мне на шее у старого отца.

— Хочешь, я поговорю в нашей поликлинике, чтобы тебя взяли? Замглавврача Женя Нечаев у меня в любовниках ходит. Я скажу, он тебя возьмет.

— Нет, Риммочка, после твоего рассказа — не хочу. А ты все такая же развратница.

— А что же? Пока молодая и еще была свободная, в этом деле нельзя останавливаться.

* * *

Лиля всегда помнила своего первого настоящего учителя, доктора Николая Дамье, детского хирурга. Она пошла в Тимирязевскую больницу, смущаясь, ведь шесть лет назад она обманула его: по его просьбе Лилю распределили к нему на работу, а она уехала в Албанию. Теперь она шла просить совета: что он порекомендует ей для работы?

Дамье принял ее сердечно, ни о чем не спрашивал, не упрекал.

— Николай Григорьевич, что бы вы могли мне посоветовать? Я работала терапевтом в русском посольстве, но иногда ассистировала на операциях.

— Значит, какой-то хирургический опыт был? У вас хорошие хирургические руки, нельзя, чтоб такие руки пропадали.

Лиля зарделась от похвалы:

— Опыт был очень небольшой. Но когда посольство закрыли, я вынуждена была просто бежать.

— У вас есть трудовая книжка или какие-нибудь документы о работе?

— В том то и дело, что никаких документов я не успела взять.

— Запросите их из Министерства иностранных дел. Достаньте документ, и я поговорю с моим знакомым в Боткинской больнице.

Лиля ушла от него окрыленная, но и расстроенная, думала: «Если сам Дамье так сказал, наверное, у меня действительно есть способности к хирургии… И на что я убила все эти годы?»

Три месяца она добивалась своей трудовой книжки. Советское посольство сбежало из Тираны так поспешно, что всех документов с собой взять не успели, и теперь Лилину трудовую книжку найти не могли. А запрашивать Албанию было бесполезно — там СССР объявили главным идейным врагом и никаких дел иметь не хотели. Наконец Лиля нашла бывшего главного врача, который теперь работал в специальной больнице Минздрава. Она умолила его написать справку, что работала врачом посольства.

Дамье прочел справку и написал рекомендательное письмо своему приятелю Моисею Рабиновичу в больницу имени Боткина: «Рекомендую вам свою бывшую ученицу. Она была очень способной, у нее от природы хорошие руки для хирургии. Я убежден, что из нее выйдет настоящий хирург».

* * *

Рабинович, полный добродушный еврей лет шестидесяти, был в больнице влиятельным лицом. Хотя он заведовал лишь отделом статистики, его влияние шло по другой линии — он был мужем (хоть и неофициальным) главврача Веры Сорокиной, депутата Верховного Совета.

Рабинович прочитал справку и письмо Дамье, внимательно посмотрел на Лилю:

— Так, значит, вы вернулись из Албании. Сочувствую. Дамье пишет, что вы прирожденный хирург, а его оценке можно верить. Хотите, я вам скажу? Мест у нас нет, но рекомендацию такого специалиста пропустить нельзя. Что ж, хотя вы и переросли, зачислим вас на стажировку по хирургии.

Лиля вышла от него радостная. Работать в такой прекрасной больнице, да еще хирургом! Хотя настроение дома все еще оставалось траурным, они с отцом решили отпраздновать ее поступление на работу, позвали только своих — Августу, Алешу, Сашу Фисатова. Нюша приготовила стол с традиционными салатами и «селедочкой по-еврейски», как делала Мария.

Когда подняли бокалы, Лиля сказала:

— Перед моим отъездом Алеша посвятил мне сказку «Бегемот-путешественник». Там в конце, когда бегемот возвращается домой, есть строчки: «Друзья, вы меня поймете, / Скучал о своем я болоте. / О дайте в него погрузиться, / Устал я от заграницы». Ты, Алеша, был прав, я скучала о своем болоте и теперь хочу погрузиться в него.

Алеша предложил:

— За русского хирурга Лилю Берг, погружающуюся обратно в наше болото!

Все смеялись впервые после смерти Марии, желали Лиле успеха. При маленьком Лешке старались не заводить разговоров об Албании и не вспоминать Влатко, чтобы его не травмировать. Когда мальчика уложили спать, Августа спросила Лилю:

— Пригодился тебе мой подарок, украшения?

— Ой, Авочка, еще как пригодился! Спасибо тебе великое. Если бы не твой подарок, не сидеть бы мне здесь с вами, а томиться в албанском лагере. Когда я надевала на правительственные приемы подаренные тобой ожерелье, браслет и серьги, жена албанского диктатора Энвера Ходжи подсаживалась ко мне, рассматривала их и все нахваливала. Она меня обхаживала всячески, играла в дружбу. И я считала, что она мой друг. А когда Влатко арестовали, она взялась вывезти нас с Лешкой в Югославию. И перед самой границей потребовала отдать ей украшения, иначе, мол, не даст нам уйти из Албании. У меня просто не было выхода, и я отдала их ей. Так, Авочка, мы спаслись благодаря твоему щедрому подарку.

Августа сказала:

— Ну, что ж, я тебе говорила, что драгоценности не только для украшения — они могут пригодиться и на черный день. Я рада, что они помогли вам.

Саша Фисатов возмутился этой историей, горячо воскликнул:

— Как, ведь она взялась помочь тебе с Лешкой! Неужели у нее, жены первого в стране лица, хватило нахальства за помощь потребовать драгоценности?

— Хватило, еще как хватило. От жадности у нее даже лицо перекосилось.

— Эти «первые лица» и есть самые жадные, — сказал Алеша. — Посмотри на наших «первых», как они хватают себе богатство, государственные дачи, как любят вешать друг на друга награды, словно избалованные дети.

65. В больнице имени Боткина

В 1910 году купец и меценат Козьма Терентьевич Солдатенков дал деньги на постройку самой большой в Москве больницы за Тверской заставой, возле Ходынского поля. Построили двадцать двухэтажных кирпичных корпусов и церковь для отпевания покойников. Территорию засадили деревьями и назвали больницу Солдатенковской. С годами корпусов стало не хватать, во время Гражданской войны пристроили пять одноэтажных «тифозных бараков», а после революции еще четыре больших четырехэтажных корпуса. И больницу переименовали в честь знаменитого русского терапевта XIX века Сергея Петровича Боткина.

Боткинская прославилась своими профессорами и стала настоящей академией практической медицины с кафедрами по всем специальностям. Сюда приезжали совершенствоваться врачи со всей страны.

С первого дня работы Лиля поразилась, насколько большой и известной оказалась больница, и была счастлива работать в ней. Сильное впечатление на нее произвели боткинские врачи, по сравнению с холодными и недружелюбными посольскими коллегами в Тиране они были намного более открытыми и, конечно, намного более грамотными. Рабочая атмосфера была очень приятной. И еще Лилю поразило, как много среди врачей евреев.

Работали все много и тяжело, а зарплату получали нищенскую, вдвое ниже водителя городского автобуса и вдвое меньше стоимости женских сапожек. Денег не хватало всем, все вынуждены были постоянно занимать друг у друга до получки. Все стремились найти работу по совместительству в поликлиниках или брали бесчисленные дежурства, носились с одной работы на другую как загнанные лошади. Поэтому были постоянно уставшими, невыспавшимися, и это сказывалось на работоспособности. Получать с больных частные гонорары считалось взяткой и каралось увольнением, даже тюрьмой. Если у кого из врачей был приработок, частная практика — «ЧП», это держали втайне.

В ординаторских, когда там собирались врачи после обходов и операций, велись постоянные разговоры на одну и ту же тему — о низкой зарплате. То и дело возникали слухи о возможной прибавке:

— Говорят, с нового года прибавят пятнадцать процентов.

— Прибавят они, держи карман шире.

За научные степени платили надбавку всего 10 рублей в месяц. Но написать и защитить кандидатскую диссертацию не каждый может, да и условия для этого были только в больших городских больницах. Вот преподаватели институтов, профессора и доценты, получали более высокую зарплату, но пробиться в штат было очень тяжело.

Заведующей отделением, куда направили Лилю, была Марьяна Трахтенберг, энергичная, интеллектуальная и остроумная женщина средних лет. Опытный хирург, она тонко и убедительно учила Лилю всему с азов. Лиля ее обожала, положение заведующей казалось Лиле недостижимо высоким, она старалась во всем копировать начальницу. Марьяне девушка нравилась, она относилась к Лиле, как к дочери, рассказывала ей:

— Ты, Лиля, встала на тяжелый путь хирурга. У всех врачей тяжелая жизнь, но особенно тяжелая она у женщин. На работе мы постоянно думаем о домашних делах: как там дети, что купить, что сварить, где достать? После работы бежим по магазинам, чтобы принести домой продукты, сразу становимся к плите. Но и в магазинах, и дома мы постоянно думаем о делах рабочих: как там наши больные после операций? Это выматывает силы и нервы, особенно у женщин-хирургов. Поэтому пустили про нас верную поговорку: женщина-врач — это и не женщина, и не врач. Очень редко женщина может оставаться элегантной, женственной и быть в то же время хорошим хирургом.

Лиля думала, что пример самой Марьяны опровергал расхожее мнение. Хороший хирург, она растила двух детей. Правда, муж ее был генералом, преподавателем Академии, семья жила обеспеченно. А у Лили мужа не было… Скоро она убедилась, как права была ее начальница, как непросто живется женщине-врачу. Хотя материально помогал отец и домашнее хозяйство вела верная Нюша, все равно Лиле часто приходилось после работы ездить по магазинам, иногда в дальние районы Москвы, чтобы достать какие-то вещи для себя и Лешки. По дороге она, как все, покупала продукты, которые случайно выбросили на прилавок, и ехала домой в метро с тяжело набитой авоськой. Все-таки немного помогало то, что по утрам приходила молочница, женщина из ближнего Подмосковья. Она носила на себе тяжелый бидон молока и мешок с творогом, наливала до краев алюминиевую кружку молока, выкладывала сверток домашнего творога в марле. Женщина эта с одной коровы снабжала продуктами многие семьи в кооперативе.

А в воскресные дни Лиля обязательно ходила на рынок за картошкой или объезжала большие продуктовые и промтоварные магазины в центре города. Особенно тяжело бывало после бессонных ночных дежурств. Все это выматывало.

Марьяна приглядывалась к ней, брала ее ассистировать в операционную и все больше доверяла ей самой делать отдельные части операций. Она говорила Лиле:

— У тебя руки хорошо скоординированы, созданы для хирургии. Ты можешь далеко пойти. К тому же ты молодая, красивая, постарайся все-таки остаться женщиной.

— Спасибо за похвалу. Вы вправду думаете, что из меня получится хирург?

— Поверь моему опыту.

— Я хочу стать умелым врачом. И остаться женщиной, как вы.

* * *

Рупик Лузаник завершал в Боткинской работу над диссертацией на степень доктора наук, у него была небольшая лабораторная комната. Однажды, уже поздно вечером, Лиля зашла к нему, он сидел с засученными рукавами, без галстука, возился с аппаратурой.

— А, Лилька, заходи. Только подожди несколько минут, мне надо закончить кое-что. — И Рупик продолжил делать записи.

Она осматривала стены с развешанными схемами и сделанными от руки графиками. Рупик заметил краем глаза ее интерес, не отвлекаясь от работы, объяснил:

— Это все генетические находки по ходу клинической работы. Ну, я закончил, можно поговорить.

— Я не знала, что ты занимаешься генетикой. Это твоя лаборатория?

— Да, моя. Только аппаратура старая, на новую не дают валюты. Знаешь, в шестьдесят первом году был в Москве Маршалл Ниренберг, американский генетик, делал доклад о своей работе, на английском языке конечно. Аудитория была почти пустая, никто у нас ничего не понял. А я уже знал английский, и мне были интересны его находки[104]. Работая над своей диссертацией, я повторил его опыты и тоже открыл кое-что новое. Мне удалось расшифровать некоторые мутационные отклонения в генах, которые вызывают врожденные заболевания. И я написал первую в стране статью по клинической генетике. Ее даже перепечатали в чешском журнале. Будущее клинической медицины зависит от понимания изменений на клеточном и генетическом уровнях. Можно будет даже расшифровать происхождение рака. Вот я и стараюсь изо всех сил доказать это.

— Рупик, поздравляю с успехом. Ты так интересно рассказываешь про будущее медицины. Сразу видно, что ты достиг, чего хотел, — стал ученым.

Он покачал головой:

— Ой-ой, ученый… Вообще-то я сугубый клиницист-ремесленник, лечу и люблю лечить. Моя мечта — стать хорошим врачом, уверенным, тщательным в диагностике и лечении. Днем я лечу больных, а по вечерам допоздна занимаюсь здесь, чтобы сочетать практику с наукой. Есть врачи-ремесленники, есть врачи-ученые. Если ремесленники в курсе научных достижений, тогда они становятся настоящими мастерами лечения. Я хочу стать таким.

Лиля сказала:

— Я пришла поблагодарить тебя за маму. Она очень тебя хвалила как доктора.

— Ой-ой, Лилька, я старался сделать все возможное, чтобы предотвратить фибрилляцию сердца. Но в тот день… — Он грустно замолчал.

— Я знаю, это висит на мне тяжелой виной — она обязательно хотела встретить нас с сыном, боялась, что ты положишь ее в больницу, и поэтому не поехала к тебе.

Оба замолчали, у нее в глазах стояли слезы. Чтобы прервать грустный разговор, Рупик заговорил о другом:

— А знаешь, здесь ведь временно работает наш китаец Ли.

— Ли здесь?!

— Да, он теперь майор китайской армии. Его прислали делать диссертацию. Он удивительно способный парень. Ой-ой, какой способный! С его настойчивостью и работоспособностью он сделает первосортную диссертацию. Китайцы — все способные и работящие. Жалко, что живут под гнетом этого зверя Мао. Но Ли по-прежнему боготворит его.

— А кого ты еще видел из наших?

— Приезжал на усовершенствование Тариэль Челидзе. Он теперь важная персона, депутат Верховного Совета Грузинской Республики.

— Неужели! Так быстро стал депутатом?

— Знаешь, как у нас делают депутатов? Он правоверный грузин, верит в дружбу народов. Вот его и сделали депутатом.

— Сколько ты мне интересных новостей рассказал. Ну а кто из наших девочек вышел замуж, кто кого родил, кто развелся?

— Ой-ой, кто замуж вышел, не знаю. Я что-то об этом ничего не слышал.

— Не слышал? — удивилась Лиля. — Все вы, мужчины, странные, ничего-то вы в настоящей жизни не понимаете. Ну а про себя-то ты хоть знаешь, сам-то ты женат?

Рупик засмеялся:

— Ну, если я правильно помню, я пока еще не женат. Ты поговори с Аней Альтман.

— Ты говоришь, Аня здесь? Я должна ее увидеть. А она замужем?

— Не знаю, я ее тоже забыл спросить. Из бывшей тихони она превратилась в горячую активистку. — Он усмехнулся и добавил: — Не знаю, кто вышел замуж, кто развелся. Но зато знаю, что из всех наших теплее всех устроился Гришка Гольд. Вот тип практического ловкача, который нигде не пропадет. Он всего-навсего детский отоларинголог в маленькой поликлинике, а денег загребает и влияния имеет больше других.

— Что же он такое делает? Чудеса какие-нибудь?

— Ой-ой, никаких чудес, вырезает гланды детям больших начальников и богатых людей. Вот и все. Но он очень деловой парень, первым делом после окончания института вступил в партию. Я его спрашивал: зачем тебе нужно вступать в партию? Он поднял меня на смех: «Ты что, ненормальный? У нас с тобой два дефекта — еврейство и беспартийность. От еврейства избавиться невозможно, а вот от беспартийности — очень легко. Это делает еврея менее уязвимым и помогает делать карьеру». Как член партии Гришка не боится получать от родителей своих пациентов большие гонорары, сумел развить богатую частную практику. И всюду завел знакомства, если нужно что достать или что-нибудь устроить, тут Гришка первый мастер.

* * *

Появление в больнице молодой интересной женщины привлекло внимание всех, особенно молодых мужчин. К Лиле присматривались, о Лиле говорили. Сама она свою историю никому не рассказывала, но о ней ходили разные слухи. Она о слухах ничего не знала, а ее единственный друг Рупик Лузаник был по обыкновению в стороне от сплетен.

Как в каждом коллективе, в Боткинской больнице между многими сотрудниками имелись связи, мужчины и женщины заводили романы, на ночных дежурствах мужчины спали с медсестрами или молодыми врачихами, уже солидные врачи имели в любовницах своих помощниц, кто-то ревновал, возникали скандалы, разводы, возникали новые семьи. И все это передавалось и распространялось в сплетнях и пересудах.

Лиля приглянулась терапевту Евсею Глинскому, молодому доктору наук. Он был способным ученым, но характер имел заносчивый, насмешливо-презрительный, считал себя выше других и вдобавок был известен по всей больнице как бабник. Он заметил Лилю в переходе между корпусами, где был маленький буфет. Около буфета всегда стояла очередь, там Глинский обычно пристраивался к какой-нибудь сотруднице и подбирал очередную жертву. Лиля не раз быстро проходила мимо не останавливаясь. Однажды Глинский встал на ее пути:

— Куда вы всегда торопитесь? Постойте с нами.

Лиля с неохотой простояла минут пятнадцать, а он все пытался разговорить ее, делал комплименты:

— Про вас говорят, что вы будущая звезда хирургии.

— Ну, какая я звезда… — Лиле неловко было обсуждать это с незнакомым человеком, ждать еду она больше не могла, а потому сказала, извиняясь:

— У вас, терапевтов, больше свободного времени, а хирургам всегда некогда.

Но знакомство состоялось и потом продолжилось возле «Ленинской палаты».

* * *

Боткинская больница была знаменита тем, что в 1919 году в ней лечился сам Владимир Ленин, вождь Октябрьской революции. Там ему делали операцию, удаляли две пули, застрявшие в левом плече во время покушения на него эсерки Фанни Каплан[105].

В память о пребывании знаменитого пациента в хирургическом корпусе № 2 оставалась мемориальная палата, в которой он провел два дня. Палата была маленькой, около выхода из отделения на лестничную площадку — охране было удобно следить за проходившими. У двери висела мраморная мемориальная доска с бронзовым профилем Ленина, в палате стояла железная койка, на которой он лежал, стоял его бюст, на стене висели копии каких-то документов.

Раз в году 22 апреля, в день рождения Ленина, в коридоре возле палаты устраивали митинг, партийный комитет сгонял на него как можно больше врачей и сестер. Пошла туда и Лиля. В коридоре она встретила Евсея Глинского, Мишу Кечкера и нейрохирурга Мишу Равиковича. Евсей заговорил с ней, улыбаясь заинтересованно:

— А я не знал, что вы такая общественница.

— Какая я общественница? Мне сказали идти, я и пошла… — Лиля даже смутилась.

Евсей снисходительно объяснил:

— И мы не своей волей плетемся, партийные боссы пригнали сюда, чтобы ума набирались.

Все сдержанно хохотнули, Лиля тоже улыбнулась, а Евсей нежно взял ее под руку.

На митинге выступали активные коммунисты, перечисляли, как много Ленин сделал для медицины, за пять лет своего правления он подписал двести декретов по вопросам здравоохранения. В толпе вяло слушали, многим было наплевать, иронический шепот Глинского комментировал Лиле на ухо:

— Нашли, кого благодарить! Он же все здравоохранение разрушил, поставил с ног на голову, национализировал больницы, при нем и зародилась наша сегодняшняя бестолковая социализированная медицина.

После патетических докладов из толпы бережно вывели старушку и объявили:

— Слово имеет Анна Тихоновна, наша гордость, это она ухаживала за Лениным в дни его пребывания в больнице. Это ей он написал записку с распоряжением помочь материально.

За сорок лет после смерти Ленина старенькая медицинская сестра создала в своих рассказах образ Ленина, приближавшийся к чуду явления Христа. Она сама уверовала в это чудо и рассказывала, плача от умиления, как он приехал, как страдал от ран, как всем врачам и сестрам говорил ласковые слова, забывая от любви к ним про свои боли. Закончила она почти истерическим срывающимся выкриком:

— Мы все должны быть верны памяти нашего незабвенного Владимира Ильича, лучшего друга советских медиков? Я счастлива, что судьба моя была увидеть великого Ленина!

В лет момент ее подхватили под руки, чтоб не упала от слабости. Глинский прошептал:

— Ишь ты, она Ленина видела? Хотите анекдот? Молодые женщины во всем мире любят старых мужчин: в Америке — потому что они богатые, во Франции — потопу что они опытны в любви; а в России — потому что они Ленина видели.

Лиля сдержанно засмеялась. Она присела на край стула, из-под короткой полы халата виднелись ее сдвинутые колени. Глинский немедленно на них уставился, она заметила его взгляд, но колен не прикрыла, знала, что у нее красивые ноги и мужчины заглядываются на ее колени.

На обратном пути он пошел вплотную к ней, все время отвлекая ее внимание от остальных. Миша Равикович разглагольствовал:

— Операцию Ленину делали, а кто ее делал, этого не упоминают. Оперировал его немецкий хирург Борхард, которого вызвали для этого из Германии. И инструменты он привез немецкие, даже хирургические перчатки. А своему хирургу не доверили.

Лиля заинтересовалась:

— Почему не доверили?

Глинский обнял ее за талию, притянул к себе, приблизил лицо к ее уху:

— По секрету: боялись, наверное, что свой может его зарезать. Только ты никому не говори.

Лиля поразилась такому слишком смелому жесту и переходу на «ты»:

— А вы откуда знаете?

— Я многое знаю. Могу рассказать, только с глазу на глаз.

* * *

Через несколько дней Глинский после работы дождался Лилю возле ворот больницы:

— Лиля, могу подвезти тебя домой, моя машина в переулке за углом.

Лиля опять поразилась его настойчивости, на этот раз она сочеталась с любезностью:

— Спасибо, я на трамвае доеду.

Он пошел рядом, взял ее под руку и почти насильно подвел к машине, похвастался:

— Новенькая, недавно купил. Хочешь покататься?

— Только недолго, мне скоро домой надо.

Он ловко вел машину и по дороге дружески болтал:

— Зачем тебе домой торопиться, ревнивый муж ждет?

Она отвернулась и неохотно сказала:

— Мужа я оставила в Албании.

Его это как будто обрадовало:

— Вот и покатаемся.

По Ленинградскому шоссе они выехали за город, он часто поглядывал на нее и болтал, откровенничая:

— Мне недолго осталось работать в Боткинской, я скоро уеду — получил кафедру.

— Да? Я очень рада за тебя. Поздравляю! Где будет твоя кафедра?

Евсей презрительно ухмыльнулся и процедил с сарказмом:

— Кафедра где? В Саранске, в столице Мордовии. Слыхала про такой городишко?

Лиля с удивлением подняла брови, покосилась на него, а он продолжал:

— Я знаю, что ты думаешь, дурак, мол, Евсей. А на самом деле дурак не я, а вокруг меня полно дураков. Знаешь, сколько у меня печатных научных статей? Сотни. Я лучший специалист по электрокардиографии, мог бы заведовать кафедрой и в Москве. Но дураки не дают мне ходу, потому что я еврей и беспартийный. Меня всегда считали лучшим учеником профессора Вовси. Когда он умер, я ждал, что мне дадут его кафедру. Но взяли партийного русского со стороны, никому неизвестного. Ну а в Саранске как раз недавно организовали медицинский факультет. Я обозлился на московских сволочей и подал документы туда. Мне прислали бумагу, что я прошел по конкурсу, взяли, хотя я остался беспартийным евреем. В провинции специалисты нужней. Знаешь, я тебе по-дружески скажу, это большой компромисс с моей стороны, я мог бы еще подождать, но мне надоело быть в зависимости от ничтожеств.

В голосе его звенело раздражение и много обиды. Лиле стало жалко его, она повернулась к нему и по-женски мягко положила свою руку на его руку, успокаивая. Он покосился на ее руку, улыбнулся и замолчал. Она не заметила, как он свернул с шоссе и поехал в сторону по узкой и пустынной дороге. Они въехал в лес, и Евсей остановил машину в густых кустах.

— Куда это ты привез меня? — удивленно спросила Лиля.

Вместо ответа он вдруг крепко обнял ее и стал целовать в щеки, в шею.

— Евсей, что ты делаешь?.. Нет!.. Не надо… Пусти меня!

Лиля старалась вырваться, но он продолжал обнимать и целовать ее все более страстно, их губы слились. Лиля все же приготовилась вырваться из машины. Евсей нажал какой-то рычаг сбоку, спинка сидения откинулась назад, и они вдруг оказались лежащими рядом. Он прижал ее к себе правой рукой, жарче и жарче целовал и водил по телу Лили свободной левой рукой:

— Евсей, не надо… нет… я не хочу… ты с ума сошел… отпусти меня… — Лиля пыталась оттолкнуть его, но ее руки были зажаты. Оба тяжело дышали, он не останавливался в пылу желания, закрыл ее рот горячим поцелуем, продел руку под юбку, гладил ее между ногами, стараясь возбудить в ней ответное желание. Что ей было делать? Стиснутая, она еще успела с трудом сказать:

— Ты хочешь меня изнасиловать? — И почувствовала, как он стаскивает с нее белье…

Лиля давно не испытывала прилива страсти и тосковала об этом. Она отворачивалась, сердито и пристально смотрела на мужчину. А он двигался на ней в своем ритме, разводил рукой ее ноги, проникал в нее, и уже поздно было сопротивляться. Скоро возбуждение передалось и ей, сначала нехотя, потом все больше и больше она поддавалась его движениям и сквозь зубы стонала от давно не испытанного наслаждения…

Они лежали радом. Никогда Лиля не думала, что кто-то может ее изнасиловать.

— Ты заманил меня, чтобы изнасиловать, — сказала она.

— Не сердись. Я давно хотел тебя. Когда ты проходила мимо, я смотрел на тебя, и мне так тебя хотелось, что от возбуждения голова кружилась. Я не мог избавиться от желания.

— А меня ты спросил, чувствовала ли я такое желание?

— Ну, не сердись. Я думал, нам обоим будет приятно.

— Я сержусь на себя, зачем я, дура, поехала с тобой?

— Но ведь тебе тоже было хорошо со мной? Ведь было?..

Она видела, что он расстроился, и немного смягчилась:

— Ну да, было, конечно. Ты заставил меня насильно.

— Я думал, что ты тоже хочешь.

— Ты, значит, думал о моих желаниях…

— Ну, да, ты ведь одна, без мужа.

— Ах, вот оно что! Да, без мужа. Поэтому ты заставил меня? Думал, что я легкая жертва? Да, я мучаюсь одна, как все одинокие женщины. Но мне стыдно, что меня изнасиловали. Теперь ты будешь хвастаться другим: «Я ее трахнул». Будешь ведь?

— Не буду… — У Евсея было такое жалобное выражение лица, что Лиля невольно улыбнулась.

— Обещай, что никому об этом не скажешь. Обещаешь?

Он обнял ее и опять приник к ней, зажал рот поцелуем:

— Обещаю, обещаю, обещаю… Можно мне исправить свою вину?

На этот раз она не сопротивлялась.

66. Диссидентка Аня Альтман

Самые большие перемены Лиля нашла в Ане Альтман: из тихого, молчаливого и безобидного существа, каковым она была в студенческие годы, Аня превратилась в энергичную, смелую и решительную женщину. Теперь она громким командным голосом оспаривала в разговорах, особенно на собраниях, все, что считала неправильным и несправедливым. Лиле она сказал так:

— Я стала борцом за справедливость. Три года отработала в Серпухове, вернулась в Москву, познакомилась с очень интересными людьми. Их называют диссидентами. И я стала диссиденткой.

Лиля поразилась:

— Аня, кто это, диссиденты? Я раньше не слышала о них ничего.

— Диссиденты — это люди, несогласные с общественными порядками, инакомыслящие, правозащитники. Мы за открытую печать, мы протестуем против цензуры, против репрессий и арестов за критику режима. Мы боремся против трех принципов советского социализма: ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не говорить. Я хочу все видеть, все слышать и обо всем говорить, и говорить громко.

— Вы идете против государства?

— Не против, но мы добиваемся справедливости в государственном строе. Наше движение только зарождается, но в нем уже лидируют группы еврейских интеллигентов. Мы боремся еще и против антисемитизма.

— Аня, но это же опасно, за это могут арестовать.

— Могут. К этому надо быть готовым.

— Аня, а как это произошло с тобой, что случилось?

— Что произошло? — Аня нахмурилась, опустила голову. — Я не люблю вспоминать, но скажу тебе. Помнишь, после окончания института распределительная комиссия посылала меня работать в Магадан, но потом поменяли назначение на Серпухов?

— Да, я помню. Ты расстраивалась, мы не понимали, почему ты с нами не встречалась.

— От стыда и обиды. Та сволочь, замминистра Виноградов, изнасиловал меня в своем кабинете, а потом переписал направление.

Лиля вспомнила свой эпизод с Евсеем. Это, конечно, не то же самое, но она хорошо представила, как горько было бедной Ане. А та продолжала:

— Тогда я никому не могла об этом сказать, мне было больно и стыдно. Я и теперь рассказываю тебе только как близкой подруге. А знаешь, почему он посмел сделать это со мной? Потому, что я была беззащитная еврейка. Да, да, он не боялся, что я пожалуюсь, расскажу, еврейке никто бы не поверил. Я так страдала! Но я поклялась себе, что отомщу ему и буду бороться со всеми антисемитами. Чего им бояться, этим антисемитам? На стороне евреев нет законов, а у них поддержка миллионов других антисемитов.

— Но из-за этой борьбы за справедливость тебя все-таки могут выслать в тот же Магадан.

— Очень может быть. Тогда мне было страшно уезжать туда, но теперь я к этому готова.

* * *

Как-то раз Аня отвела Лилю в сторонку и тихо сказала:

— Мне надо срочно съездить в Ленинград, а у меня дежурство в приемном. Сможешь меня заменить? А я возьму твое, когда вернусь.

Они сверили дни по расписанию и поменялись дежурствами. Лиля поинтересовалась:

— Зачем так срочно в Ленинград, любовник позвал?

— Нет, — усмехнулась Аня, — любовник у меня в Москве. Там совсем другое, затевают суд над одним молодым поэтом. Моя знакомая хочет записать протокол суда для самиздата, а я буду ей помогать.

— Какой поэт, тоже диссидент? — спросила Лиля.

— Нет, он не диссидент, просто талантливый еврейский парень Иосиф Бродский. Пишет хорошие стихи, а его за это собрались судить.

— Он действительно хороший поэт?

— Сама не знаю. Говорят, что Анна Ахматова считает его большим талантом.

— Ну, если сама Ахматова, значит, это так и есть. А зачем нужен этот протокол суда?

— Бродского хотят несправедливо обвинить в тунеядстве, протокол нужен, чтобы предать гласности всю несправедливость суда. Для таких записей я и выучила стенографию. Мы запишем все обвинения и показания свидетелей, а потом напечатаем в самиздате.

— В самиздате? А это что такое?

— Ты, Лилька, совсем темная, ничего не знаешь.

— Я ведь долго жила вне Союза, у нас в Албании ничего этого не было.

— Самиздат — это нелегальное издание литературы вручную, направленной против нарушения законов. Власти такую литературу не издают, мы издаем сами — самиздат.

Лиля посмотрела на нее с уважением:

— Ну ты и смелая?

* * *

Иосиф Бродский, сын обрусевших интеллигентных евреев, военного фотокорреспондента и бухгалтерши, был представителем послевоенного поколения русской интеллигенции и писал интересные стихи. Их нигде не печатали, и он даже порывался уехать из Советского Союза: они с друзьями разрабатывали план угона самолета, но потом не решились и отказались от замысла. В феврале 1960 года Бродский вместе с другими поэтами впервые выступил на «турнире поэтов» во Дворце культуры имени Горького и прочитал стихотворение «Еврейское кладбище». Тематика и содержание стихотворения вызвали скандал, и Бродский попал под неусыпное око КГБ.

В 1963 году в газете «Вечерний Ленинград» о нем напечатали статью «Окололитературный трутень», клеймили за «паразитический образ жизни». В ней приводились цитаты из его стихов, были скомбинированы две строчки: «Люби проездом родину друзей» и «Жалей проездом родину чужую». Их слили в одну строку: «Люблю я родину чужую».

В январе 1964 года в той же газете появилась подборка писем читателей с требованием наказать тунеядца Бродского, и его арестовали по обвинению в тунеядстве.

Фрида Вигдорова и Аня Альтман записывали в протокол:

Судья: Какая ваша специальность?

Бродский: Поэт, поэт-переводчик.

Судья: А кто это признал, что вы поэт?

Бродский: Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?

……………

Судья: У вас есть ходатайство к суду?

Бродский: Я бы хотел знать, за что меня арестовали?

Судья: Это вопрос, а не ходатайство.

Бродский: Тогда у меня нет ходатайства.

Выступили на суде «свидетели», они начинали свои показания так:

«Я с Бродским лично не знаком, стихи его не читал, но я его осуждаю…»[106]

В марте суд вынес приговор «к пяти годам принудительного труда в отдаленной местности», и Бродского сослали в Архангельскую область, в деревню Норенская[107]. Он работал, одновременно изучал английский и продолжал писать стихи, их печатали в районной газете.

В защиту Бродского было составлено письмо, и под ним подписались Шостакович, Маршак, Чуковский, Паустовский, Твардовский, Юрий Герман. За границей встал на его защиту Жан-Поль Сартр. Через полтора года ссылку отменили. Чуковский рекомендовал включить Бродского в профгруппу при ленинградском Союзе писателей, и это, по крайней мере, помогло избегнуть в дальнейшем обвинения в тунеядстве.

В Нью-Йорке издательство «Воздушные пути-IV» опубликовало подборку его стихов и стенограмму Вигдоровой и Альтман. Тогда Бродского вызвали в КГБ и строго предложили уехать. Он вылетел в Вену…

67. Августа и Павел

Августа очень грустила о Семене, говорила Алеше, вздыхая:

— Ты знаешь, я иногда брожу по улицам, где мы с папой ходили, и думаю, вот был мой муж, прекрасный человек, великолепный администратор, сделавший столько хороших дел. И была наша жизнь с ним, которую мы создавали много лет. И вот он умер — и ничего от него не осталось, ничего не осталось, кроме памяти в моей душе и еще памятника на кладбище.

Алеша опускал голову, понимал: ее жизнь остановилась. Он страдал за нее, но у него самого жизнь продолжалась. Что он мог сделать для матери в этом ее вдовьем одиночестве, в оторванности от привычной жизни? Он чаще оставался с ней вдвоем, читал ей вслух Пушкина. Она слушала и не слушала, только однажды, когда он прочитал строки об Онегине: «Итак, глаза его читали, а мысли были далеко», она подняла голову и сказала:

— Это то самое, что происходит со мной: я слышу твой голос, а мысли мои далеко-далеко в прошлом.

Первый год после смерти Семена она почти каждый день ездила на Новодевичье кладбище и подолгу сидела у его могилы. На древней территории Новодевичьего монастыря еще сохранились захоронения детей Ивана Грозного и родственников Петра I. Кладбище разрасталось, его вынесли за ограду. С XIX века там хоронили видных деятелей страны. В советское время кладбище стало официальным некрополем знаменитостей, найти свободный участок для захоронения становилось все трудней. Семена похоронили по указанию председателя горсовета, нашли место между могилами писателей Александра Фадеева и Евгения Вермонта. Обоих она когда-то знала и теперь грустно удивлялась, что судьба привела ее к их могилам.

Августа, в черном костюме или пальто, обычно шла от ворот по главной аллее мимо памятников многим своим знакомым. Ей казалось странным, что на большинстве памятников родственники оставляли тщеславные надписи: «генерал», «народный артист», «депутат», «дважды герой», «министр»… Это вызывало грусть и иронию: люди не в силах отказаться от суеты жизни, заказывая надписи на памятниках усопшим. Что значили эти титулы перед вечностью покоя? Ведь никому эти чины и титулы уже ничего не говорят.

Потом она стирала пыль с черного гранита С профилем ее Сени, там было написано его имя и даты жизни и смерти и одно слово: строитель. Это было все. Августа находила лейку, оставленную у какой-нибудь могилы, наполняла водой из крана, поливала цветы и березку рядом, и садилась на раскладной стул, глядя на Сенин профиль и вспоминая свою жизнь с ним. Часто ее сопровождал Павел, заботливо поддерживал под локоть, сидел с ней молча и тоже вспоминал свое детство с Семеном в еврейском поселении Рыбинска. Иногда с Августой приходил Алеша, грустно и рассеянно смотрел на памятник, потом оглядывался кругом и уходил осматривать памятники с известными именами. Августа была рада остаться одна.

Но жить в одиночестве в большой пустой квартире ей было грустно. Алеша все чаще оставлял ее одну, он жил работой и жизнью бурных 1960-х, проводил время с друзьями. Часто приходил Павел, они сидели, смотрели телевизионные передачи, беседовали, он попивал глотками свою любимую водку.

Однажды Августа сказала ему:

— Я решила разменять квартиру на две — себе и Алеше. Зачем мне эти министерские хоромы? Мне все здесь напоминает Сеню, все кажется, что вот сейчас откроется дверь и он войдет. Я как будто вижу его тень в этих комнатах. Это грустно. Хочу найти что-нибудь поближе к твоему дому, чтобы нам обоим было удобно навещать друг друга.

Обмен квартир в Москве был сложным делом, люди занимались этим годами, давали объявления в газетах, съезжались по воскресеньям на площадь Ногина (ныне разделена на площадь Варварские Ворота и Славянскую площадь), ходили с плакатами об обменах на груди. Августа не хотела давать объявления и не собиралась ходить на пункт сбора. Она попросила помочь Николая Дыгая, позвонила ему:

— Коля, помоги мне обменять квартиру, я опять напеку тебе пирогов, которые ты так любил в молодости.

С его помощью ей нашли две квартиры недалеко от метро «Аэропорт», одну с видом на Центральный аэродром имени Фрунзе, который Семен строил в 1930-е годы, другая была в кооперативе «Советский писатель» — для Алеши. Теперь Августа жила совсем одна, Алеша приходил редко, совсем ненадолго, занятый своими делами и мыслями, быстро ел, рассказывал какие-нибудь новости и торопился уйти.

Павлу она говорила:

— Знаешь, Павлик, когда-то в молодости мне цыганка нагадала: «Мужа своего переживешь на десять лет». Теперь я думаю, млн это правда, то зачем мне эти десять лет? Мне порой бывает так одиноко и грустно, что я даже разговариваю со своим деревом — с фикусом. Дерево — это тоже что-то живое. Просыпаюсь, говорю ему: с добрым утром, мой друг; засыпаю, говорю: спокойной ночи.

У Павла сжималось сердце, когда он слышал это. Надо было знать, какой общительной и живой была Августа еще недавно, а теперь… Он тоже страдал от одиночества, без Марии, и ее грусть воспринимал с двойной болью. Поэтому он старался чаще бывать у Августы и, хотя ему самому не хотелось развлечений, приглашал ее в кино или театр:

— Авочка, помнишь, как мы с тобой еще молодыми ходили в Художественный театр? Ты тогда произвела такое впечатление на администратора, что он посадил нас в директорскую ложу без билетов. Давай тряхнем стариной и пойдем опять.

Августа улыбнулась воспоминанию:

— Теперь, наверное, впечатления уже не произведу, и в ту ложу мы не попадем. Но я согласна, пойдем.

Они смотрели чешскую комедию «Соло для часов с боем» Неожиданно это оказалась пьеса про жизнь одиноких людей в доме престарелых. Играли прекрасные старые актеры Андровская, Станицын, Грибов, Прудкин, того же возраста, что и они. Играли ярко, с юмором, но жизнь этих персонажей так напомнила Августе и Павлу их собственную, так задела за живое, что смеяться не хотелось, они только слегка улыбались, поглядывая друг на друга. В какой-то момент, когда Андровская лихо вспоминает свою молодость и вдруг падает от слабости, Павел импульсивно взял руку Августы в свою и нежно пожал. Никогда он ее не касался, это получилось неожиданно, он даже сам не понял, как и почему. Павел почувствовал, что рука Августы так же нежно ответила на его пожатие. На мгновение они перестали смотреть на сцену, взглянули друг на друга, и оба виновато улыбнулись. Больше они друг друга не касались, но еще долго переживали этот эпизод каждый про себя. И задавались вопросом, что же это было?

После долгих размышлений родилась у Павла идея: нужно ему с Августой жить вместе. Сначала он даже испугался, как ему соединить жизнь с женой Сени, его брата, после его смерти? И как самому соединиться с Августой после смерти Марии? Это его долго мучило. Но ведь Семена нет и Марии нет, а они оба пока еще живы. Ему шестьдесят шесть, ей тоже за шестьдесят. Еще есть, наверное, впереди хоть пяток лет, еще предстоит им обоим пожить сколько-то, пусть даже немного. Для чего же обоим страдать от одиночества? И постепенно Павел стал свыкаться с этой идеей. Да, но как донести ее до Августы, чтобы она поняла и это не обидело ее?

А Августа наедине с самой собой тоже размышляла: зачем и мне, и Павлику страдать в одиночестве? Надо нам что-то придумать. Вот только как сказать ему, чтобы не задеть его чувств к Марии?

Оба пока молчали, но тут пришла страшная весть: у Августы обнаружили рак груди, смертельное заболевание. Надо срочно спасать ее, делать операцию. Где? Кто будет оперировать? Это был очень серьезный вопрос. Она имела право лечиться в Кремлевской клинике, как вдова министра, но не хотела туда ложиться.

— Не хочу я туда, где «полы паркетные, а врачи анкетные». У них нет хороших специалистов, только консультанты. У меня неприятные воспоминания о ней после смерти Сени.

Лиля предложила:

— У нас в Боткинской есть блестящий хирург доцент Роман Панченков. Его считают восходящей звездой. Я с ним оперировала и сама видела, как виртуозно он делает эти операции. Я могу попросить его, чтобы он взял тебя на операцию. Только…

— Что — только?

— У нас все говорят, что он любит брать большие гонорары.

— Господи, конечно, я ему заплачу. Труд хирурга — самый ответственный и тяжелый…

Павел добавил:

— И самый важный, когда надо спасаться от беды! — Он собирался сказать «спасать жизнь», но не решился.

* * *

Когда Августа открыла глаза после операции и наркоза, первое, что она увидела, был Павел, сидящий возле кровати. Он держал ее руку и тревожно смотрел на нее, их взгляды встретились, она нашла в себе силы слабо улыбнуться и слегка пожала его руку. Он радостно глубоко вздохнул, наклонился и поцеловал ей руку:

— Авочка, я люблю тебя.

Она слабо ответила:

— Я знаю, Павлик. Я тоже люблю тебя. Я уже решила, судьба нам быть вместе.

Так начался их необыкновенный роман. Он приходил каждый день, приносил цветы, подолгу сидел рядом. Ее силы потихоньку восстанавливались, и теперь они могли говорить о том, что их занимало больше всего. Но в палате было еще трое больных, им приходилось беседовать шепотом. Павел плохо слышал тихую речь, наклонялся к ее лицу и украдкой целовал ее в щеку.

Как-то Августа призналась:

— Знаешь, Павлик, Сеню я очень любила, но и ты мне всегда нравился. Когда я увидела тебя в первый раз, я сразу подумала: какой великолепный мужчина!

— Авочка, так ведь и у меня те же чувства. Я очень любил Машу, очень, но и ты мне всегда нравилась. И при первом же взгляде на тебя, когда мы с Сеней пришли на вашу старую квартиру на Соколе, я тоже подумал: какая великолепная женщина.

— Ну, вот мы и объяснились в наших чувствах, — улыбнулась Августа.

Она быстро поправилась, и оба впервые думали не о прошлом, а о будущем — как устроят свою жизнь. Это были приятные разговоры, Павел, не очень практичный, во всем соглашался с Августой.

Перед выпиской появилась у нее непосредственная забота: как дать деньги хирургу, чтобы ни соседи по палате, ни сотрудники не видели. Частный гонорар в государственной больнице считался взяткой, пациентам приходилось благодарить своих врачей так, чтобы те могли избежать возможных обвинений. Так или иначе все высококвалифицированные врачи тайком получали от больных деньги или подарки: хрустальные вазы, часы, драгоценности. Павел предложил просто:

— Я подстерегу доктора на улице и вручу ему конверт с деньгами.

Августа возразила:

— Нет, Павлик, так не годится, это действительно похоже на тайную взятку. Я даю гонорар профессионалу высокой квалификации в благодарность за хорошо сделанную операцию. Такую благодарность надо выразить более благородно. Я придумала, как это сделать.

Она попросила Алешу принести ей том красивого издания стихов Пушкина и тысячу рублей в сотнях. Перед самой выпиской, на утреннем обходе, она протянула книгу доценту Панченкову:

— Роман Тихонович, спасибо вам огромное за операцию. Я хочу дать вам интересную книгу, почитайте на досуге.

Панченков взял книгу, быстро перелистал, увидел вложенные между страницами сторублевые банкноты, сосчитал и улыбнулся Августе:

— Стихи Пушкина я очень люблю, обязательно почитаю. Поправляйтесь.

Павел, стоявший неподалеку, подумал: «Вот в этом вся Авочка: благородство для нее превыше всего».

* * *

И вот счастливый конец переживаний и страданий! Алеша привез маму домой, Павел с Лилей сидели в машине сзади, настроение было веселое, смеялись, шутили.

Дома Алеша ловко откупорил бутылку шампанского, пробка полетела в потолок.

— Мама, за твое выздоровление, за твое здоровье!

Выпили по бокалу, Августа с Павлом переглянулись, теперь надо сказать об их решении его дочери и ее сыну. Начал Павел:

— Дети, спасибо, что вы сейчас с нами. Самое тяжелое — это доживать жизнь. А особенно тяжело одиноким людям. Но вы с нами, и мы этим счастливы. Только… Не удивляйтесь тому, что я скажу: мы с Авочкой решили соединить наши жизни. Мы любим друг друга, я сделал ей предложение, она согласна. — И Павел поцеловал ей руку.

Августа весело добавила:

— Если бы Павлик не сделал мне предложения, я бы сама предложила ему сойтись.

На минуту воцарилось молчание, растерянность как будто повисла в воздухе. Алеша и Лиля переживали новость. Первым отреагировал Алеша, возбужденно воскликнул:

— Так это прекрасно! Поздравляю вас!

Лиля посмотрела на него и подхватила, правда, с некоторой заминкой:

— Да, прекрасная новость! Я так рада за вас.

Августа облегченно улыбнулась:

— Спасибо вам, дети. Мы понимаем, что это неожиданно и вам надо к этому привыкнуть. Мы с Павликом стеснялись вам признаться.

— Мама, ведь это самая хорошая новость за долгое время, — сказал Алеша.

— Конечно, — это была уже Лиля, — мы с Алешкой видели, как вам было тяжело.

Алеша весело предложил:

— Еще шампанского за счастье супругов! — И поцеловал мать.

Немного запоздало Лиля тоже кинулась целовать обоих. Все радовались, никто не упоминал о Марии и Семене. Но присутствие их как будто чувствовалось в комнате.

Августа сказала:

— Мы с Павликом решили, что он переедет ко мне. Тебе, Лилечка, останется вся квартира. А мы постараемся тоже со временем переехать в ваш писательский кооператив, и чем скорей, тем лучше для всех нас.

Павел добавил:

— Мы зарегистрируем наш брак, но свадьбу решили не устраивать. Мы просто пригласим вас, Сашу Фисатова, Эмму Судоплатову и еще несколько человек в ресторан.

— Пригласите Моню, — посоветовал Алеша, — он знает все рестораны и всех директоров.

— Да, конечно, Моню тоже пригласим.

Когда Алеша с Лилей вышли на улицу, он спросил:

— Лилька, ты действительно рада за отца?

— А ты за мать?

— Я рад. Знаешь, есть такая истина: дети родителям не судьи. У них своя жизнь.

* * *

И вот впервые Павел с Августой остались одни как муж с женой. Они никогда не обнимались и не целовались, до сих пор у них не было такой возможности. Теперь такая возможность появилась. Павел подошел к ней, обнял:

— Авочка, неужели это правда?

— Да, Павлик, это правда, наша с тобой правда.

И они слились в долгом поцелуе. На мгновение каждому вспомнился тот давний первый поцелуй, ей — с Семеном, ему — с Марией. Но они были так полны друг другом, что воспоминание сразу улетучилось.

Наступило время ложиться в постель. Оба смущались: как это произойдет? Августу еще смущала повязка на месте операции. Они все оттягивали время, хотя было уже за полночь. Кто-то должен был проявить инициативу. Августа ждала, что Павел сделает это первым. А он только влюблено смотрел на нее, но никак не начинал действовать. Тогда она ушла в спальню, легла в постель и, прикрывая смехом свое смущение, позвала:

— А где же мой муж? Павлик, иди ко мне.

— Да-да, Авочка, я иду, я сейчас….

Ах, как это не просто двум пожилым людям, которые так хорошо знают друг друга десятки лет, вдруг заняться любовью! Высокий, большой Павел боялся лечь на Августу, сделать ей больно. Она шепнула:

— Хочешь меня? Я знаю, ты всегда хотел меня.

— Авочка, я никогда не думал…

— Я знаю лучше тебя, может, и не думал, а хотел. — Она сняла рубашку и потянула его к себе. — Посмотри, нравится тебе мое тело? Я ведь все еще женщина. Потрогай меня. — И сама провела его руку от единственной груди вниз по животу.

— Мне нравится, мне очень нравится. — Павел тяжело задышал и начал ее гладить.

— Тогда думай только о том, что мы хотим друг друга. Я очень, очень хочу тебя…

* * *

На регистрации брака были два свидетеля: со стороны жениха его дочь, со стороны невесты ее сын. Сотрудница загса записывала, приговаривая:

— Так, Августа Клычевская… вступает во второй брак… в первом была за Гинзбургом… во втором выходит за Берга… Так… Павел Берг… вступает во второй брак…

Покончив с формальностями, она по-деловому сухо предложила:

— Жених может поцеловать свою невесту.

Павел с Августой нежно поцеловались, а два свидетеля зааплодировали. Алеша, занятый важностью момента, был очень серьезен, а Лиля вдруг развеселилась, прыгала в восторге, как девочка, целовала молодых, потом подскочила и поцеловала Алешу. Потом все поехали в грузинский ресторан «Арагви» на Советской площади (нынешней Тверской), директором был, конечно, приятель Мони. Он и сам ждал их там. У входа молодых встретили приглашенные, аплодировали, обнимали. Первым к ним подбежал Саша Фисатов:

— Дядя Павел, тетя Авочка, я так рад за вас!

Застольем распоряжался Моня. Сначала он дал слово Алеше, который прочел стихи:

Любви все возрасты покорны, И все союзы в ней не вздорны, А тесный родственный союз Еще прочней всех прочих уз; И Лиле надо привыкать, Чтоб тетю «мачехою» звать, Итак же, между прочим, Зову я дядю «отчим».
* * *

Вторая жена… Павел много раз одергивал себя на полуслове, чтобы не назвать ее Маша, Машуня… Пусть даже Августа давно и хорошо знакома, но ведь не была же она ему женой. Никогда Павел не думал, что ему достанется такая судьба — жить со второй женой. Да еще на старости лет.

Ко второй жене, даже сильно ее любя, надо снова привыкать. Павел знал многих мужчин, женатых по несколько раз. И никогда он не мог понять, как это они умудрятся привыкнуть друг к другу.

Чем вторая жена отличается от первой, с которой у тебя с молодых лет было так много связано? Каждый человек чем-то обязательно отличается от другого. Главной чертой Августы было ее врожденное благородство во всем: в поведении, движениях, манере держаться и разговаривать. В этом отражался ее аристократизм. Мария никогда не принадлежала к аристократической среде, она была просто чудесная женщина. Да и сам, какой он аристократ? Выходец из бедной еврейской семьи. И оба они так подходили и так привыкли друг к другу, что чувствовали себя единым организмом. Если бы каждый спросил другого: «Ты любишь меня?» — другой с удивлением ответил бы: «Люблю ли я тебя? Я и есть ты».

Еще одна яркая черта Августы — тонкое чувство юмора. Все, что она подмечала в людях и узнавала в событиях, она умела интерпретировать с добродушным юмором.

С ней Павел стал чаще смеяться:

— Авочка, ты должна была стать актрисой.

И с каждым днем Павел чувствовал, что со второй женой он как бы снова помолодел. Августа окружила его заботой, которую может дать только любящая жена. А он ведь уже стал отвыкать от этого. Августа вкусно готовила, следила за его диетой, говорила:

— Путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Я знаю это. Но надо питаться по поговорке: завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу. — И кормила Павла вкусными завтраками и обедами, а на ужин разрешала есть очень мало.

Павел послушно поддавался ее указаниям и слегка похудел, стал чувствовать себя лучше. К нему даже вернулось желание, теперь они хоть не часто, но с удовольствием по ночам наслаждались друг другом. И пребывая почти постоянно в хорошем настроении, Павел напевал арию Гремина из его любимой оперы «Евгений Онегин»:

Тоскливо жизнь моя текла; Она явилась и зажгла, Как солнца луч среди ненастья, И жизнь, и молодость, и счастье.

Августа как-то услышала его тихое пение, спросила с улыбкой:

— Ты чего бормочешь?

— Я не бормочу, я пою арию Гремина! — И Павел повторил ее в полный голос.

Августа обняла мужа:

— Павлик, Павлик, мы, наверное, были созданы друг для друга, только сами этого не понимали. Что же было бы хорошего доживать каждому из нас в одиночку? Я не очень религиозна, но мне кажется, что Сеня и Мария смотрят на нас сверху, из их рая, если он есть, и радуются за нас. С их благословения мы станем доживать оставшиеся нам дни вдвоем, в нашем муравейнике для двух муравьев.

Павел добавил:

— Старых муравьев.

68. Судьба американских искателей счастья

Лиля спросила Рупика Лузаника еще об одном их сокурснике и приятеле — Борисе Ламперте.

— А где наш Борька-Америка? Помнишь, мы его так прозвали, потому что он родился в Америке. Что тебе о нем известно?

Рупик, рассеянный ученый, как всегда, многого не знал:

— Ой-ой, я что-то слышал про Борьку-Америку… Дай вспомню. Да, вот что, его мама, Рахиль, поехала за ним в Казахстан. А почему и зачем, точно не знаю. Спроси у Ани Альтман, она в курсе всех дел.

— Помнишь, Борька-Америка был всегда непрактичный, как не от мира сего? — спросила Аня.

— Так он и был не от сего мира, а из Америки, — усмехнулась Лиля.

— Да, конечно. Но все-таки таких, как он, ничего в жизни не понимающих, не так много.

— Так что же с ним случилось?

— А то, что он неудачно женился.

— Ну, и это случается не так редко, — засмеялась Лиля.

— Но так неудачно, как он женился, случается редко — он женился на ссыльной проститутке и воровке, намного старше себя.

— Что?! — Лиля обомлела.

— Вот в том-то и дело. Его распределили работать в казахскую глушь, в какой-то Чарджоу, что ли. Там среди казахов жили русские ссыльные, уголовники на поселении. И наш Борька с ходу втюрился в одну из самых отъявленных бандиток, а она с ходу положила его на себя. И этот недотепа женился на ней. Понимаешь? Она тянула с него деньги, заставляла много работать, все отбирала на водку. А он долго не сообщал родителям о женитьбе. Все-таки какими-то путями они узнали об этом. Тогда его мать, практичная американка, поехала туда, чтобы его развести и вырвать оттуда.

— Как ей это удалось?

— Не знаю как, но Борька вернулся в Москву. Теперь он работает в Институте гигиены и недавно опять женился, на этот раз на порядочной женщине. Я была на свадьбе.

Вторую часть этой истории Лиля узнала от Августы. Когда она рассказала, что слышала про Бориса от Ани, Августа грустно ответила:

— Да, это тяжелый случай. Я знаю о нем от самой Рахили. Мы были знакомы с семьей Лампертов со времени их эмиграции. Мой Сеня называл их искателями счастья, потому что они приехали в Россию в поисках счастья в начале тридцатых годов. Тогда в Америке была Великая депрессия, и некоторые американцы подались в Советский Союз в поисках удачи и счастья. Сеня даже помог Израилю Ламперту устроиться на работу. Они чудесные люди, и мы иногда встречались. Однажды Рахиль прибежала ко мне возбужденная, рассказала, как неудачно женился ее сын, и попросила одолжить ей большую сумму денег, чтобы откупиться от той женщины. Я, конечно, дала деньги. Она поехала туда и прямо предложила той проститутке десять тысяч рублей за развод. Так она выкупила сына.

Лиля очень удивлялась, а Августа добавила:

— Эти Ламперты очень несчастны здесь. Рахиль говорила, что они очень жалеют, что приехали в СССР. Но уехать обратно не могут, наши власти не разрешают им обращаться в американское посольство, чтобы получить обратно американские паспорта.

* * *

Уже тридцать лет жили в Москве американские евреи Израиль и Рахиль Ламперты. Эмигрировали они в Советский Союз вскоре после Великой американской депрессии 1929 года. В США тогда была массовая безработица, процветал антисемитизм, подстегнутый большим притоком евреев из царской России. Ламлерты были вторым поколением тех иммигрантов: их родители сбежали от российских погромов и репрессий в начале XX века вместе с миллионом других евреев.

Привыкание к американской жизни было нелегким, но второе поколение все-таки встало на ноги, Израиль смог выучиться на инженера, Рахиль стала экономистом. И вдруг крах Нью-Йоркской биржи в октябре 1929 года, и все летит к черту. Даже квалифицированному инженеру Израилю было невозможно устроиться на работу. У многих американцев нарастала неуверенность в будущем. Ламперты впали в уныние: что будет с их сыном, когда он подрастет, сумеет ли он получить высшее образование в таких условиях? В начале 1930-х годов из Советской России доходила информация о том, что там много работы, строится промышленность, страна идет к новому справедливому строю, к социализму. И вот Израилю и Рахили Лампертам показалось, что в поисках благополучной жизни им больше подходит социализм в России, чем капитализм в Америке, и что там их сына Бориса ожидает лучшая жизнь.

Как раз тогда в Америке в научной командировке был крупнейший советский инженер-проектировщик Соломон Виленский. Это был экспансивный энтузиаст нового русского строя, и он заверил Лампертов, что в Советском Союзе работа есть, а антисемитизма нет. И они поехали искать свое счастье в Россию всего через тридцать лет после того, как из нее эмигрировали их родители.

В Москве Виленский с женой тепло приняли Лампертов, приютили их сначала в своей большой квартире, Виленский устроил Израиля работать в своем проектном отделе. Но непрактичные американцы не представляли себе двух вещей: насколько Союз беднее Америки и какой силы в стране террор. Виленского вскоре арестовали как вредителя и послали работать грузчиком на строительство Беломоро-Балтийского канала. Там он и погиб. Его жену Басю Марковну отправили в лагерь[108].

Ламперты остались без поддержки, им пришлось пережить много тяжких испытаний, и не раз они жалели о том, что приехали в Россию. Но выбраться обратно не могли: из-за постоянной конфронтации СССР и США они не имели право обращаться в американское посольство за возобновлением прежних паспортов. Некоторые из знакомых американцев пытались это сделать, но их обвинили в шпионаже, арестовали и тоже выслали. Ламперты поневоле привыкли к той жизни, какую себе выбрали.

Рахиль, будучи чувствительной, эмоциональной женщиной, жаловалась и плакала. Израиль старался примирить ее с действительностью, уговаривал:

— Знаешь, Рейчел, — он называл ее на американский манер, — я думаю, теперь, после Сталина, наступит более благоприятная политическая атмосфера и мы сможем возобновить наши паспорта и уехать обратно.

Но коренных изменений не произошло, и он опять уговаривал ее:

— Хрущев все время говорит о мире во всем мире. Надо надеется, что мир наступит, и мы сможем уехать.

Но и этого не происходило. И он снова рассказывал ей:

— Нам все-таки повезло больше, чем другим, у нас есть надежда.

— Ты так думаешь, — отвечала она угрюмо, — в чем это нам повезло, на что нам надеяться?

— Другим американским иммигрантам досталось намного хуже, их сослали в лагеря…

— Нас тоже высылали в Среднюю Азию, и мы мучились там.

— Но это было в военное время. Все-таки согласись, у нас есть работа, мы получаем небольшую, но достаточную зарплату, живем в маленькой государственной квартире.

— В Америке мы жили бы гораздо лучше, — парировала жена.

— Но все же, здесь наш сын Борух окончил медицинский институт, стал врачом.

— Да, а потом его заслали черт знает куда, потому что он по рождению американец, в такое общество, что пришлось его выручать и нам это дорого стоило.

— Ну, это его непрактичность. Но главное, нам повезло, что вначале мы встретили таких замечательных людей, как Соломон и Бася Виленские. Ах, какие это были люди, такие умные, красивые, солидные, настоящие аристократы духа! Как жалко их обоих!

В этом Рахиль с мужем соглашалась.

Однажды раздался звонок в дверь, Рахиль открыла и увидела на пороге маленькую сгорбленную седую старушку, она держала в руках самодельный фанерный чемодан. Рахиль удивленно смотрела на нее, старушка улыбнулась и сказала по-английски:

— Рейчел, это я, Бася Марковна Виленская. Вы не узнали меня, я так изменилась.

Рахиль сначала замерла от неожиданности, потом кинулась ее обнимать:

— Бася, Бася Марковна, какая неожиданная радость! Израиль, Израиль, иди сюда, посмотри кто пришел! Это Бася Марковна!

Израиль испуганно смотрел на старушку, он помнил красивую, богатую даму с налетом заграничного лоска, она подолгу жила с мужем в Европе и Америке. Теперь он никак не мог соединить эти два образа, потом опомнился, расцеловался с ней, выхватил из рук чемодан.

Они стояли в прихожей, обнимались и плакали от радости и неожиданности. Старушку повели в комнату, усадили за стол:

— Бася Марковна, откуда вы приехали?

— Из ссылки, я после лагеря была в ссылке в городе Джамбул. Мне долго не разрешали въезд в Москву, наконец разрешили. Я поехала на свою квартиру, но во всех шести комнатах живут чужие люди. Ваш адрес был у меня в памяти единственный. Вы уж извините.

— Бася Марковна, о чем вы говорите! Конечно, мы будем счастливы дать вам приют, так же, как вы когда-то дали нам.

— Я долго не задержусь, надеюсь получить обратно комнату в своей бывшей квартире.

— Живите у нас, сколько захотите.

Бася Марковна целый год не могла получить комнату. Она навестила Августу и Семена Гинзбургов, они звали ее жить к себе, но Ламперты так заботливо к ней относились, что она осталась у них. Семен устроил ее на работу регистратором в поликлинику своего министерства. Там ее опекала Мария Берг.

Часто Бася Марковна с Лампергами вспоминали прошлое:

— А помните, как вас назвали здесь «искатели счастья»? Нашли вы его?

Они только вздыхали. Потом она рассказывала им историю своей тяжелой жизни в лагере и ссылке. Каждый раз Рахиль плакала, а Израиль хмурился. Оставшись наедине, Рахиль говорила ему:

— В какую страшную страну мы с тобой приехали. — И добавляла с горькой иронией: — Искатели счастья…

Израиль переживал это как упрек себе.

Он заболел, у него обнаружилась тяжелая сердечная недостаточность. Израиль умирал. Перед смертью он целовал Рахиль руки:

— Раечка, прости меня за то, что привез тебя в Россию, — это были его последние слова[109].

* * *

Лиля встретилась с Борисом Лампертом. Он был все тот же медлительный толстогубый очкарик, смешливый болтун и оптимист.

— Борька, как я рада видеть тебя!

— Лилька, это ты?!

— Что, изменилась, постарела?

— Нет, созрела, что ли.

— Что ж, будем считать так. Ведь сколько лет прошло, Как ты живешь?

— Хорошо.

— Как твои родители?

— Папа недавно умер. Он был искателем счастья, но что-то так и не нашел его здесь.

— О, очень жалко…

У Бори навернулись на глаза слезы, Лиля помолчала, потом оглянулась и спросила:

— Боря, а вы не пробовали вернуться в Америку?

— Невозможно. Знаешь, я вырос в России, мне все здесь родное. А все-таки я тоже многого до сих пор не понимаю и не могу с многим смириться. Если бы у нас сохранились американские паспорта, мы бы с мамой уехали, я вывез бы свою семью — у меня три дочки. Но наши паспорта отобрали при въезде в Союз и не отдают обратно. А отношения у нас с Америкой такие, что опасно запрашивать новые паспорта через посольство: могут сразу арестовать.

69. Алеша и Лешка

Лешке Аджею было всего три года, когда Лиля в панике бежала с ним из Албании. Потом они короткое время жили в Мокошице, затем у Вольфганга Леонгарда, в Белграде, и наконец переехали в Москву к дедушке и бабе Нюше, где еще была бабушка Августа и дядя Алеша. От всех этих перемещений и смены людей в детской головке произошла некоторая каша. Первое время Лешка еще спрашивал: «Где мой папа?» От его простого вопроса у Лили разрывалось сердце, ей приходилось выдумывать, что папа скоро появится, чтобы мальчик не думал, что остался без отца. Но проходили месяцы, папа не появлялся. Чтобы не травмировать мальчика, в доме никогда не говорили про Влатко, не упоминали о далекой Албании.

И постепенно Лешка привык, что папы нет, и сам образ Влатко уже исчез из его памяти, жизнь без отца он принимал как должное.

Ему было уже пять лет, это был шаловливый мальчишка, любил выдумывать какие-то свои слова и фразы. Лиля часто говорил ему: «У тебя нет чувства меры», и он стал сам себя называть «Чувство меры». Однажды сказал: «Я туда не пойду, там ограничена поступка».

Павел устроил его в специализированный детский сад для писательских детей, рядом с домом. Лиля по утрам отводила его туда, а вечером забирала. Но Лешка видел, что за некоторыми детьми приходили папы, а за ним только мама или дедушка. Как-то раз он сказал дома:

— Наверное, я безпапный.

— Лешенька, что это значит?

— Значит, у меня нет папы.

— Почему ты так говоришь? — заволновалась Лиля.

— За другими ребятами приходят мужчины, это их папы. А за мной никогда.

При этом разговоре присутствовал Алеша Гинзбург, его троюродный дядя. Он потом тихо сказал Лиле:

— Завтра я приду его забирать.

Как обрадовался Лешка, когда увидал Алешу в детском саду! Он знал, что его назвали в честь дяди, и обожал его, как когда-то в детстве сам Алеша обожал своего дядю Павла.

С тех пор Алеша стал опекать Лешку так же, как в детстве его опекал Павел. Он стал для Лешки образцом для подражания и во многом заменял ему отца. Лиля с благодарностью и надеждой говорила Алеше почти слово в слово то, что когда-то Августа говорила Павлу:

— Я хочу, чтобы Лешка вырос мужчиной под твоим влиянием, ему нужен пример мужского характера. Мне очень-очень приятно, что он тянется к тебе, любит тебя. Он ведь знает наизусть чуть ли не все твои детские стихи, гордится, что их написал его дядя, и всем в детском саду рассказывает об этом. Я надеюсь, что под твоим влиянием он станет человеком.

Алеша принес племяннику кавалерийское седло Павла, оставшееся с Гражданской войны, на этом седле Павел проскакал несколько лет, а потом привез его в Москву и подарил еще маленькому тогда Алеше на память.

Он объяснил мальчику:

— Это седло твоего дедушки-героя, на нем он сражался в боях, рубил врагов саблей.

Лешка обрадовался и сразу же уселся на седло. Еще больше обрадовался, увидев свое седло, сам Павел, он уже забыл про него. Теперь смотрел и вспоминал боевую молодость, резвого коня Веселого, время, когда был командиром полка.

Лешка мог часами сидеть в седле, размахивать деревянной саблей и кричать «ура!». Когда к нему приходили поиграть соседские мальчики, он разрешал им недолго посидеть верхом в седле — большего счастья они не испытывали. Видя внука в седле, Павел улыбался:

— Вот уже третье поколение скачет на этом седле.

* * *

Алеша любил племянника. Они с Лилей давно выбросили из лексикона слово «троюродный», относились друг к другу, как родные, и к Лешке он относился как к самому близкому, практически родному ребенку. Хотя он писал стихи для детей, но представления об их воспитании у него не было никакого. Без опыта общения с маленькими детьми Алеша не понимал, как медленно они проходят стадии развития, ему представлялось, что ребенок это тот же взрослый человек, только маленького роста. Он даже стал читать специальные книги по детской психологии и пытался применять к маленькому Лешке надуманные им самим правила, как будто имел дело с юношей. Августа смеялась над ним:

— Ты лучше почитай книгу своего учителя Корнея Чуковского «От двух до пяти», в ней все ясней ясного про детскую психологию.

Алеша сам любил эту книгу, снова и снова просматривал ее, находил много интересного.

Подошло время Лешке идти в школу, школа — в квартале от дома. Первого сентября 1965 года на него надели школьную форму, на плечи повесили ранец, и Лиля с Алешей повели его в стайке ребят к школьному входу. Там каждого первоклассника брал за руку ученик выпускного класса и торжественно вводил внутрь здания.

Потом дома собралось старшее поколение, приготовились к Лешкиному возвращению, ожидая от него первых впечатлений. Он вошел независимой походкой, сбросил с плеч ранец, обвел всех взглядом превосходства:

— Вот вы тут сидите и ничего не знаете, а пиписька-то, оказывается, хуем называется.

В первый момент все обомлели, Лиля и Алеша чуть сразу же не расхохотались, но смогли сдержаться, старшие поджали губы и сделали вид, что ничего особенного не услышали. Но как отреагировать?

Алеша нашелся:

— Подумаешь, удивил! Мы просто не говорим эти слова.

Эпизод постарались быстро забыть, только Нюша долго ворчала:

— Вот чему в школе учатся. Куда учителя смотрят? Лучше бы Закону Божьему учили.

Лиля передавала это Алеше, смеялась:

— Понимаешь, от ругательств сразу перейти к богословию — из огня да в полымя.

* * *

Алеша в ранней молодости слышал напутствие старейшего писателя Михаила Пришвина: «Надо иметь правильное отношение к своему таланту» и запомнил это на всю жизнь. Ему все больше хотелось влиять на племянника, пытаться найти в нем зачатки каких-нибудь талантов и помочь им развиться. Он дарил ему цветные карандаши и краски, пытался увлечь рисованием, сидел с ним, показывал, объяснял.

Но из-под рук Лешки ничего путного не выходило. Ему больше нравилось ходить на стадион и смотреть футбольные матчи. Он считал себя болельщиком команды «Динамо» и часто просил повести его на игру. Алеша уже давно пережил период юношеского увлечения футболом, ходил с племянником просто за компанию. Там он скучал, но с удовольствием покупал Лешке мороженое, и тот был абсолютно счастлив.

Потом Лешка полюбил музыку и часто напевал себе под нос популярные песни. Слух у него был вполне приличный, и Алеша подумал, может быть, у него есть музыкальный талант! Он сказал Лиле:

— Я хочу повести Лешку в консерваторию на концерт классической музыки.

Лиля удивилась:

— Алешка, ему еще рано, он не поймет.

— А может быть, это произведет на него впечатление и он увлечется? Ведь вот когда-то Павлик привел меня на вечер поэзии, и я стал писать стихи. А вдруг Лешка станет музыкантом?

— Ты слишком высокого мнения о его способностях, он еще ребенок, к тому же мальчик, — засмеялась Лиля. — Вот девочки, те развиваются быстрей.

— Быстрей-то быстрей, но в какую сторону?

— В практическую. А ты что подумал? — хитро посмотрела она.

Все-таки Алеша решил проверить свою идею и повел его на концерт в Большой зал. Сначала, чтобы заинтересовать Лешку, он показывал ему портреты композиторов, рассказывал о них. В тот вечер знаменитый виолончелист Мстислав Растропович играл «Вариации на темы рококо» Чайковского. Сам Алеша заслушался глубиной исполнения, погрузился в музыку, от удовольствия закрыл глаза. Лешка тихо сидел рядом, и Алеша подумал: «Наверное, ему нравится». Под конец Лешка вдруг дернул его за рукав и спросил:

— А когда дядя перепилит этот ящик, мы пойдем домой?

Алеша вздохнул, решил, что Лиля была права, он переоценил возможности племянника, для такой музыки тот еще не созрел.

Через некоторое время Алеша решил завести с Лешкой серьезный разговор:

— Лешка, садись, давай поговорим.

Племянник играл в это время в солдатиков и не был расположен к беседе, он угрюмо сел, держа в руках игрушечный автомат и во все время разговора водил дулом по углам, прицеливался и бормотал: «Трах-тах-тах! Трах-тах-тах!»

Алеша начал:

— Ты уже большой, учишься в школе. Ты когда-нибудь думал о будущем, кем ты хочешь стать?

— Не-е-е… Трах-тах-тах!..

— Понимаешь, все люди имеют какие-нибудь склонности и таланты. Ты знаешь, что такое талант?

— Не-е-е… Трах-тах-тах!..

— Талант — это особая способность человека делать хорошо какое-нибудь свое дело. Вот, например, про твою маму говорят, что она талантливый хирург. Понимаешь?

Лешке, очевидно, все это было неинтересно и скучно. Неожиданно он задорно сказал:

— А я все равно никого не боюсь. Трах-тах-тах!..

На этом беседа и закончилась.

По воскресеньям Алеша водил племянника в зоопарк или в цирк. Звери Лешке нравились, но он был к ним равнодушен. По-настоящему он увлекся лишь цирком и стал изображать из себя клоуна.

— Алеша, ты мне говорил про это самое, как это называется, чего люди хорошо делают?

— Это называется талант. Я тебе говорил про талант.

— Да, Алеша, у меня талант. Когда я вырасту большой, я обязательно стану клоуном.

Алеша засмеялся, потом нахмурился, его это даже расстроило, он жаловался своим:

— Вот, ничем он особенно не интересуется, а хочет быть клоуном. Как это понять?

Августа заулыбалась, а Павел с усмешкой повернулся к нему:

— Хочешь, я тебе что-то скажу? В его возрасте я тоже водил тебя в цирк, и после этого ты тоже долго изображал из себя клоуна и мечтал им стать.

Переждав гром общего смеха, Алеша решил больше не искать таланты в племяннике.

* * *

Директриса детского сада, немолодая толстуха с прокуренным голосом и грубоватыми манерами, похожая на одесскую бандершу, считалась хорошей руководительницей, дети ее любили. Она сказала Алеше:

— Я хочу пригласить вас на выступление со стихами, устроить для ребят час детской поэзии. Вы согласны прийти?

— Конечно, согласен. Спасибо за предложение.

Узнав об этом, Павел заулыбался:

— Когда-то я повел тебя на такое же выступление детского поэта Льва Квитко. Но мне тогда в голову не могло прийти, что я доживу до твоего выступления перед детьми.

Впереди гордо уселся Лешка. В это время разыгралась гроза — за окнами сверкала молния, гремел гром. Алеша спросил детей:

— Ребята, что вы слышите на улице?

— Гром гремит, гром гремит!

— А вы знаете, что такое гром?

— Знаем, знаем, это как сейчас, когда молния и дождик.

— А где этот гром живет, когда нет молнии и дождика, знаете?

— Нет, не знаем. Где?

— Вот об этом я вам прочту стихотворение «Почему у грома нету дома»:

Старый Гром построил дом, С потолком и чердаком. На окно навесил тучи, Снегом стены побелил, Искрой молнии могучей Печку в доме растопил. Вместо лампочки луну Прицепил на шнур. Облаками затянул — Вышел абажур. Взбила мягкую постель Грому старому метель, Ветерок приволок Одеяло звездное, Чтобы Гром не замерз В ночь морозную.

Аллегория грома как живого существа с человеческими чертами заинтересовала ребят, они сидели с открытыми ртами. Алеша подождал и продолжил:

Гром разделся и разулся, Натянул колпак ночной И калачиком свернулся На перине пуховой. Засопел старик во сне — Бревна выпали в стене, Повернулся на бочок — Обвалился потолок. Он тихонько захрапел — Дом на левый бок осел, Захрапел что было сил — Дом направо закосил. Пробудился старый Гром — Небо ходит ходуном. Разразилась вдруг гроза. Он протер со сна глаза —

Ребята закричали:

— Это совсем как теперь на улице гроза!

Дом не выдержал ненастья И рассыпался на части. С той поры у Грома Так и нету дома. Где он только хочет, Там он и грохочет.

Лешка первым горячо захлопал, он заранее знал конец стиха. Ребятам эта история показалась очень забавной, они подхватили аплодисменты, зашумели:

— Еще, еще про что-нибудь!

Алеша читал стихи больше часа, а они все не хотели его отпускать. Потом он раздарил им свои книжки, изданные в издательстве «Малыш». Когда дети стали одеваться, чтобы расходиться по домам, Лешка не отходил от дяди, гордо поглядывал на своих приятелей и хвастливо говорил им:

— Это мой дядя.

* * *

Если Лиля бывала свободна от дежурств в больнице, она, Алеша и Лешка ходили куда-нибудь развлекаться втроем. Со стороны могло показаться, что это счастливая семья, родители с сыном. И маленький Лешка тоже считал, что они одна семья, ему это было очень приятно и казалось естественным. Во время этих прогулок он становился мостиком, сближающим Алешу с Лилей, забота о нем их объединяла. Гуляя с ребенком, они вовлекались в общие разговоры, смеялись над его детскими проделками, ходили под ручку, иногда даже держались за руки. И обоим это было приятно. И тоже казалось естественным.

Августа уже много лет расстраивалась, что Алеша никак не женится, что у него нет детей:

— Помнишь, я тебе говорила: в двадцать лет ума нет — и не будет, в тридцать лет жены нет — и не будет, в сорок лет денег нет — и не будет. Тебе уже за тридцать, пора обзаводиться семьей.

Теперь, наблюдая сына в компании с Лилей и Лешкой, она с хитрой улыбкой говорила ему:

— Ты не только выглядишь как Лешкин отец, но все больше кажешься мужем Лили.

— Мама, о чем ты говоришь, каким мужем я могу казаться для своей сестры?

— Вы с Лилей даже не замечаете, как похожи на одну семью.

Августа утаила от него то, в чем ей призналась Лиля:

— Знаешь, Авочка, очень мне тяжело быть одной. Когда мы гуляем втроем с Алешей и Лешкой, во мне возникает ощущение, что я опять семейная женщина, что у моего сына есть отец. Иногда я даже себя одергиваю: какие глупости! Как это мой брат Алеша может мне казаться мужем, даже в фантазиях? Только ты ему этого не рассказывай. Наверное, мне так и суждено доживать жизнь одной, без мужа. Это ужасно.

Когда Августа услышала это от Лили, она подумала: «А почему бы им не пожениться? Они ведь троюродные. Мой сын сразу обрел бы хорошую жену и сына. Как я была бы счастлива за них! Да и Павлик, наверняка, тоже». Однажды она сказала об этом Павлу:

— Мне кажется, что Лиля и Алеша хорошая пара, я была бы рада, если бы они сошлись.

Павел, как всякий мужчина, многого не замечал в личных отношениях людей и совсем не думал о союзе дочери с племянником. Он поразился, у него вытянулось лицо:

— Ты имеешь в виду, чтобы они поженились?

— А почему нет? У твоего внука появился бы отец, и дочь была бы не одна и счастлива.

— Как же так?.. Они же троюродные!

— Ну и что? Разве так не бывает?

— Вообще-то, бывает. У евреев много таких браков.

— Не только у евреев. Чарльз Дарвин был женат на двоюродной сестре, они прожили счастливую жизнь и наплодили много детей.

Упоминание о детях совсем озадачило Павла:

— Ты думаешь, у Лили с Алешей могут быть дети?

Августа засмеялась:

— Как ты растерялся. Нет, о детях я не думаю. Это абсолютно их дело.

— Но, Авочка, твоя мысль… Это все так неожиданно… — Павел замолчал, и видно было, что задумался о чем-то, а потом сказал: — Я вот думаю, что Маша сказала бы на это?

Августа поняла, как далеко в прошлое уходили его мысли, она обняла его:

— Я уверена, что Маша была бы рада за них. Это вы, мужчины, не думаете о таких делах. А вот Маша думала бы. Мне кажется, что Лиля тоже все больше думает об этом.

Но говорить об этом с Лилей она ему не разрешила:

— Мы не имеем права намекать им на такое решение. Это их жизнь, их судьба.

70. Первые ласточки

Моня Гендель придумал новую хохму и разыгрывал ее в трамвае или троллейбусе. Стоя в мрачной, молчаливой толпе пассажиров, он вдруг неожиданно обращался к кому-нибудь и деланно наивным тоном громко спрашивал:

— Извините, вы не слышали, цены на мясо и масло не понизились?

Обескураженный пассажир или пассажирка смотрел на него растерянно:

— О чем вы говорите?

— Я говорю, мясо и масло еще не подешевели?

— Почему они должны подешеветь? — удивлялся собеседник.

— А как же, ведь говорили, что повышение цен будет временное.

Сказав это, Моня тут же выходил из вагона, а вслед ему люди горько усмехались и начинался глухой ропот:

— Подешевеют, как же! Держи карман шире. Все средства на заграницу разбазаривают, а нам скоро жрать нечего будет.

Никита Хрущев заверял в своих выступлениях: «В стране уже наступила полная победа социализма», «нынешнее поколение будет жить при коммунизме». Но среди людей царило полное разочарование и нарастало недовольство властью, никаких улучшений никто уже не ожидал, остряки изощрялись в анекдотах про Хрущева.

Больше всего недовольство проявлялось в прибалтийских республиках. После окончания войны с Германией в Литве, Латвии и Эстонии прошли массовые аресты, тысячи людей были сосланы в лагеря. В республики было переселены русские, что только добавляло градуса к озлобленности коренных жителей. В Прибалтике, особенно в Литве и Латвии, оставалось много евреев, которые вернулись после войны, хотя многие переехали в Польшу, по соглашению между правительствами, принятому в 1945 году.

* * *

Моню послали в Минск с лекцией от общества «Знание». Вернувшись, он возбужденно рассказал Алеше:

— Тема лекции «Есть ли жизнь на Марсе». Ну, я почитал журнал «Наука и жизнь», еще что-то. В общем, подготовился. Приехал в Минск, город все еще частично разрушен со времен войны, недавно начал отстраиваться, улицы глухие и темные, в магазинах шаром покати, — все прилавки пустые. Однако для евреев это все же своя земля, и после войны они снова там поселились. В аудитории вижу много длинноносых лиц. Им, понимаешь, все надо знать, и про Марс тоже. Ну, читал я эту лекцию, помороки забивал, мол, по научным данным на Марсе, возможно, есть вода, и значит, может быть, жизнь, которую дает вода. Закончил лекцию, спрашиваю: «Будут какие-нибудь вопросы?» Поднимает руку один старик, конечно еврей, и спрашивает: «Вот вы говорите, что на Марсе есть жизнь. А скажите, в Минске когда-нибудь жизнь будет?» Это же усраться можно! — Моня закончил рассказ своей любимой присказкой. Потом продолжал: — Но есть потрясающая новость. Я проехал из Минска в Литву и там узнал, что литовские евреи начали эмигрировать в Израиль.

Алеша поразился:

— Эмигрировать в Израиль? Стало возможным уехал, из Советского Союза? Как им это удалось?

— Это интересная история, они мне рассказали. Началось с того, что евреи из Польши стали уезжать в Израиль. У нас, конечно, об этом ничего не сообщали, но Литва — соседка Польши, и между польскими и литовскими евреями много кровных и дружеских связей. От них евреи и услышали, что польский секретарь ЦК коммунистов Владислав Гомулка стал рьяно создавать свой «польский социализм». Начал он с нажима на польских евреев, заявил в официальном выступлении, что в Польше есть три группы евреев: первые — это те, кто идейно связан с Израилем, они должны покинуть Польшу; вторые — те, кто не могут решить, связаны они больше с Польшей или Израилем, их нельзя назначать на официальные посты; ну, а третьи считают Польшу своей родиной и строят в ней социализм, так их можно оставить и давать им работу. И в стране сразу началась повальная антисемитская кампания. По всем учреждениям проходили митинги, на них выявляли «просионистских элементов» и принимали соответствующие резолюции, евреев даже обвиняли в «неблагодарности» полякам за их спасение во время войны с гитлеровской Германией. Ты представляешь, евреям благодарить поляков за спасение?! Может, были отдельные благородные поляки, но вообще никакого спасения евреям от них не было, наоборот, было много польских полицаев, которые помогали гитлеровцам вылавливать и уничтожать евреев, был случай — в одной деревне поляки сами загнали евреев в избу и сожгли их.

И вот теперь та антисемитских собраниях евреев стали ругать, снимать с высоких постов и повально увольнять с работы. А среди них было много ученых и преподавателей, польская наука и образование понесли большой ущерб, закрылись целые кафедры и лаборатории в университетах. Тысячи еврейских семей были вынуждены покинуть страну. Но куда им ехать? Визы им давали только две страны — Израиль и Швеция. Ну, в Швецию мало, кто поехал, большинство поехали в Израиль. Я спросил, пишут ли что оттуда? Пишут и нахвалиться не могут, как им хорошо: на исторической родине им не надо строить ни коммунизм, ни социализм.

И Моня добавил:

— Я сочинил анекдот на эту тему. Старый еврей рассказывает: у меня три сына, один живет в Советской России, строит в ней коммунизм; другой живет в Польше, строит в ней социализм; а мой третий сын уехал в Израиль. Старика спрашивают: «Что, он тоже строит там коммунизм или социализм?» Старый еврей восклицает: «Что вы, у себя на родине?!»

* * *

Вскоре выяснилось, что пример польских евреев напугал их родных и знакомых в Литве, они боялись той же политики в Советском Союзе, говорили между собой: «Это крушение надежд евреев. Будет и у нас еще хуже».

Люди решились и стали подавать заявления на выезд в Израиль. Никогда такого не было. Неслыханно! Возмущению властей не было предела. Людям отказывали в выезде, их увольняли с работы, лишали прав. Но литовские евреи оказались упорными и снова и снова подавали заявления. В основном это были плохо устроенные мелкие ремесленники: парикмахеры, сапожники, пекари. Более благополучные учителя, врачи, научные работники опасались открыто проявлять свои настроения.

После получения множества настойчивых просьб и заявлений местные власти запросили мнение Москвы. Там тоже возмущались, вели переговоры, но решили, что лучше не поднимать международного шума из-за нескольких никчемных евреев. И разрешили им выехать. В 1964 году было выдано 539 выездных виз в Израиль.

Этот пример показал путь другим, и уже в 1965 году были выданы 1444 визы, а в 1966-м — 1892. В 1966 году в Ригу приехал новый председатель Совета Министров Косыгин и в своем выступлении заявил, что в Советском Союзе нет антисемитизма, национализма, расизма и великорусского шовинизма, что они «абсолютно чужды и противоречат нашему мировоззрению». В интервью иностранному корреспонденту он сказал: «Если какие-нибудь семьи хотят покинуть Советский Союз, дорога для них открыта, и не будет проблем с получением выездной визы».

* * *

Алеша рассказал Павлу и Саше Фисатову о том, что узнал от Мони. Услыхав, что евреи из Прибалтики уезжают в Израиль, Саша очень разволновался:

— Неужели правда советские евреи эмигрируют в Израиль? Не может быть! Это удивительно! Нет, это что-то совсем новое, небывалое. Знаете что, я должен сам поехать в Ригу и повидать знакомого Зику Глика. Дядя Павел, помните, я рассказывал вам про него? Это тот герой, который выжил в немецких концентрационных лагерях.

Когда Саша говорил о ком-нибудь, что этот человек герой, Павел улыбался и думал: «А ты не герой?» И на этот раз они, улыбаясь, переглянулись с Алешей.

Саша созвонился с Зикой и поехал в Ригу. Они сидели за столом, жена Зики Лена приготовила вкусный ужин. Постоянно смущающийся и восторженный, Саша бурно восхищался ее кулинарным искусством:

— Елена Соломоновна, как вы вкусно готовите! А какие у вас в Риге продукты свежие. В Москве таких нет.

Хозяйкам всегда приятно, когда гость хвалит их угощение. Лена подкладывала Саше кусочки повкуснее, он смущенно восклицал:

— Спасибо, спасибо, ой, зачем же так много!

Зика, довольный, улыбался:

— Да, уж мы с Леночкой наголодались в Бухенвальде и в других лагерях. После этого моя Леночка стала такая кулинарка! Я каждый день пальчики после обеда обсасываю.

А Лена все поражалась Саше: человек со Звездой Героя, а сохранил детские манеры и застенчивость.

Беседа Саши с Зикой затянулась за полночь.

— Зика, извините, но могу я задать вам один вопрос?

— Конечно.

— Я слышал, что евреи из прибалтийских республик подают заявление на выезд в Израиль. Это правда?

— Да, правда.

Зика был абсолютно спокоен, а Саша заволновался, ерзал на стуле, вставал, ходил по комнате.

— Зика, помните наш давний разговор? Вы говорили, что Советский Союз не вечный, что он может развалиться. Извините, Зика, вы тоже хотите уехать?

Зика улыбнулся его проницательности:

— Да, мы с Леной уже подали заявление на отъезд.

Саша возбужденно вскочил со стула:

— Уже подали заявление?! Почему?

Зика еще шире улыбнулся такой экспансивной реакции.

— Сядьте, Саша. Почему мы хотим уехать? Когда после войны мы с Леной были на лечении в разных американских госпиталях, нам обоим предлагали остаться на Западе. Но мы хотели вернуться в Латвию, пусть даже советскую. Я думал, что смогу найти свою семью, а еще надеялся на улучшение жизни. Семья моя погибла, Леночка стала моей семьей. Но надежды мои на улучшение жизни лопнули, произошло полное крушение надежд. Я уверен, что Советский Союз рано или поздно развалится. Но я не могу ждать, потому что сам могу развалиться еще раньше. Посмотрите, что коммунисты сделали с моей Латвией, они арестовали и сослали в Сибирь сотни тысяч латышей, а в Латвию переселили русских. Эти люди не привыкли к нашим условиям, к нашим традициям. Для них наш западный стиль жизни абсолютно чужд. В результате Латвия перестает быть Латвией, она обеднела, стала грязнее и менее культурной. Мне надоело быть свидетелем разложения моей страны. Повторяю, это крушение моих надежд. Поэтому мы решили уезжать, пока не поздно.

— Так, значит, вы уедете?

— Если отпустят.

— А что, могут не отпустить?

— Могут, конечно. Но я все равно буду добиваться.

При прощанье Саша прослезился, чего Зика никак не ожидал:

— Не увидимся, значит…

* * *

Зика Глик с Леной получили визу и уехали из Риги, оставив квартиру с мебелью, оставив все. Им разрешили взять только два чемодана с бельем. Первая остановка была в Вене. Тот, кто оказывался там, был уже свободным человеком и мог сам выбирать, куда ему дальше ехать. Зика заявил, что хочет ехать в Швейцарию. Но представители Израиля уговаривали всех ехать именно в Израиль. Зику уговаривал сам председатель европейского отделения еврейской организации «Джойнт»:

— В Израиле вас обоих ждет спокойная благополучная жизнь как жертв фашизма и узников концлагерей.

— Спасибо, мы очень уважаем Израиль и обязательно приедем туда, но теперь у нас другие планы, мы хотим ехать в Швейцарию.

— Но ведь вам дали визы в Израиль. А Швейцария очень неохотно принимает эмигрантов.

Зика твердо стоял на своем:

— Да, визы нам дали в Израиль. Но как только мы пересекли границу Советского Союза, мы стали свободными людьми, и мы поедем туда, куда сами хотим.

Они оформили документы на временный въезд в Швейцарию. У Зики были свои планы: в швейцарском банке лежали припрятанные им еще до войны деньги и ценности. Когда в 1939 году прошел слух, что Советская Россия собирается присоединить страны Прибалтики, расторопный Зика успел вывезти в Швейцарию часть своего состояния. Теперь он надеялся получить его обратно, а потом уехать в Америку.

Саше Фисатову он об этом не сказал.

71. Неожиданное падение диктатора

Возле подмосковного города Реутово, в пятнадцати километрах по шоссе Энтузиастов[110], располагалась дивизия имени Дзержинского, специальное подразделение для охраны Кремля. Эта самая большая дивизия вооруженных войск — двадцать тысяч человек — во внутренних войсках числилась на особом положении, ее командующий подчинялся не министру обороны, а напрямую главе правительства. Во время военных парадов на Красной площади «дзержинцы» охраняли Кремль, оцепляя центр Москвы, готовые к защите от любой возможной провокации. Они представляли первую линию военной силы страны.

Вторую линию представляла механизированная гвардейская Кантемировская дивизия, расположенная на другом конце Москвы, в Наро-Фоминске. Она открывала военные парады, проходила первой, демонстрируя стройность рядов и мощь Советской Армии. Эта дивизия подчинялась министру обороны, как все регулярные воинские части.

Антагонизма между двумя дивизиями не было, но ранним утром 13 октября 1964 года у ворот расположения «дзержинцев» остановилась военная машина «кантемировцев», из нее вышли четыре полковника и потребовали, чтобы их срочно пропустили к командующему. Заместитель начальника штаба полковник Михаил Калашников дал распоряжение пропустить. К удивлению охраны, гости, войдя, подняли над своей машиной белый флаг, вошли в штаб и заявили генералу:

— Мы парламентеры Кантемировской дивизии. У нас приказ министра обороны маршала Малиновского передать ультиматум нашего командующего генерал-лейтенанта Яковлева: ваша дивизия окружена нашими танками и пушками… Ни один человек из вашей дивизии не должен выходить за территорию. За любой попыткой выйти за территорию последует обстрел — вся ваша дивизия будет сметена.

Командир и штабисты увидели, что на холмах вокруг их территории в зловещем молчании стоят танки и самоходные пушки, дула орудий направлены прямо на них. Никаких объяснений парламентеры не дали, им разрешили покинуть территорию.

Сразу после этого командир «дзержинцев» отдал приказ быть в состоянии полной боевой готовности. Весь личный состав рассадили по машинам, однако выводить машины за территорию генерал не решился, на это у него не было приказа Хрущева, которому он прямо подчинялся. Командир знал, что Хрущев отдыхает на даче в Крыму, и позвонил ему. Выяснилось, что Никита Сергеевич в самолете возвращается в Москву.

* * *

В то же самое время, когда парламентеры входили к «дзержинцам», с аэродрома в Сочи поднялся самолет Хрущева. Он отдыхал там на своей даче после поездок в скандинавские страны и Чехословакию. Весь 1964 год выдался очень напряженным, сто тридцать пять дней в течение девяти месяцев Хрущев разъезжал по Советскому Союзу и разным странам. Вернувшись, он распорядился продолжать подготовку проекта новой Конституции.

Борьбу за первенство в партии и государстве он завершил, стал безоговорочным лидером. Все члены Президиума ЦК партии сталинского состава и авторитетная фигура маршала Жукова были устранены. Как первый секретарь ЦК и председатель Совета Министров Хрущев сосредоточил в своих руках все рычаги власти и получил возможности для осуществления масштабных политических замыслов, основываясь исключительно на своих собственных представлениях и идеях. Среди них была и разработка новой «хрущевской» конституции, ставящей во главе народа и государства коммунистическую партию[111].

Прибыв на черноморскую дачу, Хрущев диктовал пространную записку по перестройке управления сельским хозяйством. Он решил активизировать свою реформаторскую деятельность, введя новый принцип — ротацию партийных кадров. Это означало что, необходимо периодически менять крупных руководителей партии в областях и в центре, чтобы активизировать деятельность партии. Согласно этому принципу те, кто получал «конверт» с тройной зарплатой и другие привилегии, должны были уступать место другим. Эту записку разослали по областным комитетам партии и предполагалось обсудить ее на будущем пленуме ЦК в ноябре. Хрущеву эта идея нравилась, и он не сомневался, что проект утвердят.

Утром 13 октября Хрущев принимал французского министра Гастона Палевского, потом смотрел передачу о запуске в космос, впервые с тремя космонавтами Комаровым, Егоровым и Феоктистовым, корабля «Восток». По радиосвязи он сказал им: «Прилетайте, встретим, как полагается встречать героев».

Он уже заранее предвкушал удовольствие: на параде на Красной площади три новых героя будут стоять рядом с ним на трибуне Мавзолея.

В это время в Кремле в его отсутствие началось расширенное заседание Президиума ЦК. Члены Президиума собрали пленум на месяц раньше и настойчиво требовали его возвращения. Неожиданно к Хрущеву прилетел старый друг Анастас Микоян, член Президиума:

— Прочитали все наши товарищи твою записку с предложением новых реформ, хотят вникнуть глубже. У многих возникли вопросы — у Суслова, Шелепина, Брежнева. Они хотят разъяснений, но не могут все сразу прилететь к тебе. Просили меня передать тебе просьбу прилететь на день-два в Москву, устроить обсуждение.

Быстрый на решения Хрущев ответил:

— Что ж, давайте обсуждать. Пожалуй, я слетаю, разъясню.

Он любил спорить, объяснять, это позволяло ему развернуться, убеждать, заставлять согласиться. Он знал: все равно они согласятся с ним.

Настроение у Хрущева было прекрасное и боевое, недавно ему исполнилось семьдесят лет, чувствовал он себя бодро, был полон энергии. К юбилею соратники преподнесли ему великолепный подарок — присвоили долгожданное звание Героя Советского Союза. Его ближайший соратник Леонид Брежнев подписал указ. Хрущев мечтал об высшей награде уже более двадцати лет, со времен войны, но Сталин не наградил его. Теперь у Хрущева на пиджаке были четыре золотые звезды: три — Героя социалистического труда и одна — Героя Советского Союза, а также большая золотая медаль лауреата международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами». Украшенный ими, он летел в Москву — разъяснять членам Президиума свои идеи.

* * *

Реформистская деятельность Хрущева за одиннадцать лет не выходила за пределы коммунистической системы, вела к возвращению идеологических истоков революции 1917 года. Партийный аппарат привык выслушивать его идеи и мирился о бесконечными реформами. Но когда Хрущев решил провести смену партийных чиновников, ротацию, эта самые чиновники поняли, что теряют высокий уровень обеспечения, личные льготы и привилегии, включая «конверт» с тройным окладом. Ротация нарушала привычную стабильность. Жадный партийный аппарат не захотел это терпеть, и тогда началась тайная работа по устранению Хрущева.

Самолет приземлился во Внуково. Хрущев вышел на трап и приготовился помахать рукой встречавшим. Им самим было заведено такое правило: встречать и провожать его приезжали все члены Президиума. На этот раз вместо них был один только председатель КГБ генерал Семичастный. Хрущев оглянулся на Микояна, вышедшего вслед за ним, тот с удивлением развел руками:

— Наверное, все заняты подготовкой пленума.

Хрущев сам поставил Семичастного во главе КГБ и сделал генерал-полковником. Его ставленник всегда подобострастно ему улыбался и был почтительно услужлив. На этот раз он не улыбался, хмуро козырнул Хрущеву:

— Пожалуйте к машине, Никита Сергеевич.

Однако это была не его машина и не его охрана. Хотя Хрущев любил сидеть впереди, перед ним открыли заднюю дверь. Рядом с водителем сел по-прежнему хмурый Семичастный. Хрущев недоумевал, где же его люди? Что случилось? Начали закрадываться подозрения… Охрана у въезда в Кремль вытянулась перед машиной в струнку, как обычно. Это немного успокоило Хрущева. Ладно, уж если члены Президиума не встречали на аэродроме, то могут встретить у подъезда. Но и тут никого не было.

Семичастный сказал:

— Пожалуйста, вас ждут. — И повел его по коридорам в зал Президиума.

Двери всех кабинетов были заперты. Хрущев начал понимать, что его хотят изолировать, решил свернуть в свой кабинет и оттуда позвонить в дивизию имени Дзержинского, приказать немедленно явиться в Кремль. Но Семичастный не дал ему свернуть, сказал:

— Сюда, пожалуйста, — и ввел в комнату.

«Дзержинцы» в этом время сидели в полной боевой готовности в машинах на своей территории, а «кантемировцы», тоже в боевой готовности, держали их под прицелом.

* * *

Обычно все вскакивали ему навстречу, Брежнев первым лез целоваться. На этот раз все сидели с хмурыми лицами. Хрущеву дали сесть с краю, и началось бурное обсуждение его записки. Все откровенно, горячо и грубо выступили против, критиковали принцип ротации. Поздно ночью Семичастный отвез Хрущева домой, а на другой день его опять под конвоем привезли в Кремль, началось расширенное заседание, прибыли все члены ЦК из областей страны. Но где же место для Хрущева? Для него не было места, только одинокий стул стоял напротив президиума. Он видел хмурые лица и злобные взгляды тех, кого сам возвысил.

Первыми поставили вопрос о смещении Хрущева идеолог партии Михаил Суслов и Александр Шелепин, «железный Шурик». Идею поддержали и Леонид Брежнев, первый помощник, и маршал Малиновский, министр обороны. Все эти люди своим возвышением были обязаны Хрущеву. А он-то считал их преданными друзьями!

Суслов перечислил недостатки Хрущева: возомнил себя выше всех и специалистом во всех областях, принимал все решения волюнтаристски и запутал управление промышленностью и сельским хозяйством, всех поучал. Опять заговорили о принципе ротации партийных боссов, которую он рекомендовал для улучшения работы.

Суслов подытожил:

— Большинство членов ЦК считают, что товарищ Хрущев пошел против партии.

«Идти против партии» — это было для коммунистов самым сильным обвинением. Хрущев сам обвинял в этом всех, кого хотел убрать со своего пути. Теперь в этом обвинили его. Он сидел молча, с опущенной головой, сумел только сказать:

— Сговорились? — И по-стариковски заплакал.

Суслов закончил:

— Есть предложение: в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья освободить товарища Хрущева с поста первого секретаря ЦК, члена Президиума и председателя Совета Министров.

Руки подняли все.

Суслов опять заговорил:

— Следующий вопрос повестки дня: об избрании первого секретаря ЦК партии. Есть предложение рекомендовать товарища Брежнева Леонида Ильича. Кто «за», прошу поднять руки.

Вопрос был решен заранее: бесцветная кандидатура Брежнева устраивала всех — им можно было манипулировать. Руки опять подняли все.

* * *

Хрущев боялся, что сейчас его арестуют, как когда-то он велел арестовать Берию. Он едва встал со стула, Семичастный и два генерала помогли ему выйти из зала. Ставленники Хрущева смотрели ему вслед без жалости. Да, они его боялись, но сейчас они испугались еще больше — за себя. Нет, своих насиженных мест они никогда не уступят. Первым решением Брежнева была отмена ротации.

Это сразу укрепило его позицию.

Хрущева вели под руки по тому же коридору, по которому когда-то волокли упиравшегося Лаврентия Берию.

По тому же коридору плелась, опустив головы, «антипартийная группировка» — Маленков-Молотов-Каганович и «примкнувший к ним Шепилов»; здесь же вышагивал развенчанный маршал Жуков, шла изгнанная Екатерина Фурцева. Теперь по этому коридору вели самого Хрущева.

Его не арестовали, привезли на новую, заранее подготовленную городскую квартиру, за ними следовали две машины с незнакомой охраной. Он всегда ездил с охраной, но в этот раз отличие было в том, что раньше его охраняли от людей, теперь людей охраняли от него.

У подъезда дома его ждал испуганный Сергей, младший сын. Слух о его отстранении уже распространился по Москве. Хрущев сказал сыну:

— Что же, я могу быть доволен, что позволил им отправить меня только на пенсию.

* * *

План его противников был продуман до мелочей: родственников Хрущева в тот же день сняли с выгодных постов, начиная с всесильного временщика зятя Алексея Аджубея, редактора газеты «Известия». Его не только сняли с должности, но выбросили из кабинета, отобрали служебную машину и вывели из состава депутатов и ЦК партии.

Командующему Кантемировской дивизией генералу Яковлеву через три дня пришел приказ снять засаду «дзержинцев», его повысили в звании за операцию, проведенную без единого выстрела. Командир «дзержинцев» получил приказ отменить боевую готовность, приказ шел от Косыгина, главы правительства.

Три космонавта, вылетая в космос при Хрущеве, давали клятву: «Готовы выполнить любое задание советского правительства». Через два дня они благополучно приземлились, в их честь устроили митинг на Красной площади. По установленной традиции они стояли на трибуне Мавзолея и с удивлением видели, как на месте Хрущева стоит Брежнев.

Неувядаемый остряк Моня Гендель пустил по этому поводу новые хохмы: «Теперь космонавты должны перед полетом давать такую клятву: готовы выполнить любое задание любого советского правительства», «Что общего между Хрущевым и космическим кораблем „Восход-1“? Оба вылетали в один и тот же день».

* * *

Алеша написал стихи, как будто подводящие итог правлению Хрущева:

В истории ирония сокрыта — Явились вы почти царем, Никита, И мы с надеждою вначале Реформ и оттепели ждали, Как ждут весною с гор ручьев. Вы обманули нас, Хрущев. Ручьи надежды испарились, И ожиданья не случились. Вы вознесли свою натуру, Установили диктатуру, И к русскому долготерпенью Вы стали сталинскою тенью. Евреев сильно не любя, Их разогнали от себя; Они могли бы вам помочь, А вы их отстранили прочь. Скептический еврейский ум Мог дать вам путь для новых дум. Но, не ценя ничьих советов, Рулили вы страной Советов. Паденья вашего позор Мы ожидали с давних пор. Вы свой спектакль отыграли, И вас забудут без печали. Прощай, развенчанный Никита! В истории ирония сокрыта.
* * *

Хрущев боялся ареста и теперь фактически оказался под домашним арестом. За высоким забором в подмосковном поселке Петрово-Дальнее ему выделили обыкновенную дачу и небольшую квартиру в Москве. Но у него не было свободы передвижения, его постоянно сопровождал охранник, который не давал близко общаться с людьми. Теперь Хрущев целыми днями возился в доме на огороде: из крестьян он произошел, к крестьянам и вернулся.

А по деревням распевали частушку:

Стыд и срам на всю Европу, Подвела нас простота. Десять лет лизали жопу, Оказалось, что не та.

72. Крушение надежд

«Хрущева сковырнули!» По Москве и по всей стране мгновенно разнесся слух: люди не могли поверить, пока не увидели своими глазами: повсюду снимают его портреты. Говорили об этом с удивлением, радостью и даже злорадством. Ни возмущения, ни сожаления после его падения в народе не было. В кругах свободомыслящей интеллигенции, особенно еврейской, опять появилась надежда хоть на какие-то улучшения: может, следующее правительство все-таки смягчит давление?

Моню Генделя вызвали в общество «Знание»:

— Поедете в Харьков с лекцией на тему «Единство ленинского Центрального Комитета Коммунистической партии — залог успехов Советского государства». Вот вам инструкция, упор делайте на тезис, что новый генеральный секретарь ЦК товарищ Леонид Ильич Брежнев — выдающийся деятель партии и государства.

Моня немедленно поинтересовался:

— А если про Хрущева спросят?

— Говорите: освобожден по состоянию здоровья.

Моня продолжал еще более наивно, почесывая затылок.

— Спросят ведь: как же так, вчера был здоров, а сегодня освобожден по состоянию?

— В сообщении ЦК ничего другого не сказано. Ну, можете намекнуть, есть, мол, данные, что пошел против партии.

— Ага, пошел против партии! Это подойдет.

Выйдя на улицу, Моня про себя ухмыльнулся: «Раньше надо было читать лекции, что Хрущев незыблемо проводит ленинскую линию партии, а теперь, оказывается, надо говорить, что пошел против партии. Это ж усраться можно! Да и формулировочка у них старая — „единство ленинского ЦК“. Знаем мы это единство: все готовы друг другу горло перегрызть. А кто знает хоть что-нибудь хорошее про этого Брежнева? Слышал я одно его выступление, он косноязычный. Что ж, придется снова валять дурака, как тогда на лекции про антипартийную группировку в селе Туча». — Моня с удовольствием стал вспоминать деревенские радости с бригадиршей Тамарой.

Хотя Харьков находится на Украине, город всегда был русским. И с давних пор там существовала большая еврейская община. По численности еврейского населения Харьков был третьим городом после Москвы и Ленинграда. В нем жили родственники Мони со стороны матери, Губергрицы из городка Никополя. Они были вторым поколением евреев, переехавших в крупный город из маленького местечка, все получили образование и занимали хорошие должности. Но Моня поражался, до чего в них оставалось много провинциального. У них оставались связи с евреями из местечек, а Моню они считали «столичной штучкой».

— Монечка, дорогой ты наш, как мы рады видеть тебя! Смотри, какой ты важный, одет с иголочки, ездишь по всей стране, читаешь лекции. Наверное, ты стал большим человеком, а?

Перед родственниками Моня чувствовал себя не таким самоуверенным, как обычно:

— Никем я не стал, как был Моня Гендель, так и остался.

А они расспрашивали с некоторой усмешкой:

— Так что, Монечка, если у вас в Москве сковырнули Хрущева, так что от этого будет евреям — лучше или хуже?

Моня отшутился:

— Знаете разницу между пессимистом и оптимистом? Пессимист говорит: будет еще хуже, а оптимист говорит: хуже, чем есть, быть не может. Я оптимист, могу сказать: хуже быть не может.

— Хохмишь, Монечка. А этот Брежнев, он как относится к евреям?

— Не знаю, как относится, знаю, как он произносит некоторые слова. Вот послушайте: что такое «сиськи-масиськи» — это в произношении Брежнева слово «систематически». А что такое «сосиски сраные»?

— Ну, Моня, ты уж совсем!..

— Ничего не «совсем». Так Брежнев произносит «социалистические страны».

— Монечка, это все твои хохмы. А говорят, у него жена еврейка. Это правда?[112]

— Еврейка она или нет, если вам интересно, приходите на мою лекцию, все узнаете.

— Азохен вэй, Моня, ты что, будешь читать лекцию о евреях?

— Нет, конечно. Лекция про сплоченный ленинский Центральный Комитет. Ленин по отчеству был Ильич, и Брежнев тоже Ильич. Я назову свою лекцию «От Ильича до Ильича».

— Ты опять хохмишь, как всегда.

— Все евреи хохмят, хотя не все умеют.

— Так и чего ты хочешь от нас со своей лекцией? Знаем мы эти лекции, все пустем майзес[113]. Ты от себя все равно не скажешь ни слова. Вы, московские евреи, не настоящие евреи.

— Как это, не настоящие, почему?!

— Потому что вы оторвались от еврейской массы.

— Кто же настоящие?

— Ой, он еще спрашивает, кто настоящие! Есть две прослойки евреев: такие, как вы, — это одна прослойка, живете в Москве или в крупных центрах, женитесь на этих русских девках, не знаете идиш и считаете себя ассимилированными с русскими.

— Я, например, женат на еврейке.

— Ха! На еврейке. А идиш она знает?

— Нет, конечно. Никто у нас в Москве на идиш не разговаривает.

— Вот мы и говорим, все вы ненастоящие, вы ассимилированные.

— Ну и что ж из того? Все равно мы евреи, и русские нас тоже своими не считают. Все равно именно московские задают тон.

Родственники продолжали наступать на Моню, все по очереди:

— Ой, он говорит, что московские задают тон. Может быть, и задают, но они отличаются тем, что хотят все больше ассимилироваться. А в провинции евреи живут со своим народом и знают, что ему нелегко. Все бьются, еле концы с концами сводят, живут своими огородами, сажают, заготавливают, солят, квасят.

Моня согласился:

— Да, московские евреи огородов не сажают.

— Вот мы и говорим, вы жизни не знаете. А иначе в провинции не проживешь.

— Так чем же они отличаются от московских — огородами?

— Ой, он еще спрашивает, чем отличаются! Они не ассимилируются, живут, как евреи. В Одессе евреи настоящие, в Минске и Витебске, в маленьких городах Белоруссии и Южной Украины — все настоящие. А еще есть грузинские евреи, особенно в Кутаиси, и бухарские евреи, те тоже настоящие. А самые настоящие евреи живут в Черновцах.

— Почему же именно в Черновцах самые настоящие?

— Да потому, что они видят дальше и лучше вас. Они видят, что евреям в этой стране жизни нет. Черновцы — это бывший румынский город. И они имеют хорошие связи с румынскими евреями. А румынские евреи с самого основания Израиля бегут в Израиль. Румынское правительство отпускает их, потому что Израиль платит по пятьсот долларов за каждого еврея. Он их выкупает у Румынии. С сорок восьмого по пятьдесят второй год оттуда выехали в Израиль сто двадцать пять тысяч евреев. Вот и черновицкие евреи тоже стали подавать заявления на выезд в Израиль, на свою историческую родину.

Моня раньше не слышал такого определения Израиля, удивился:

— На «историческую родину»? Кто это так назвал Израиль?

— Ой, да кто же еще мог так его назвать, кроме самих евреев? Конечно же, евреи, которые хотят туда уехать. Они так и называют Израиль в своих заявлениях: хотим уехать на свою историческую родину Израиль.

— Ну, это, наверное, верующие евреи.

— Ой, конечно же, некоторые из них верующие. А ты знаешь, что повсюду стали закрывать синагоги? Даже в городах, где много евреев: в Черновцах, Виннице, Барановичах, Оренбурге, Иркутске, Свердловске, Казани, Львове, Каунасе, Грозном — там синагог вовсе не осталось. Говорят, с пятьдесят седьмого года было закрыто более ста синагог и молельных домов. Знающие евреи говорят, что во всей стране осталось только шестьдесят две синагоги. И это почти на три миллиона евреев, а!

— Ну, это я знаю. У нас в Малаховке синагогу даже сожгли.

— Ой, как же, Монечка! Конечно, мы все слышали про твой подвиг, как ты спас из огня древнюю Тору. Это большая мицва.

И харьковчане продолжали рассказывать:

— Ой, что творилось при Хрущеве на Украине! Нет, Монечка, не получилась хрущевская оттепель для евреев. Ты, например, знаешь, что раввинов и религиозных евреев обвиняют в антигосударственной деятельности? Потому что они якобы встречаются в синагогах с иностранцами, передают им секретные сведения, проводят разные мошеннические операции, спекулируют валютой. Это можно так издеваться над верующими евреями?!

Моня удивлялся напору их жалоб:

— Ну, всего этого я не знал.

— Вот мы и говорим, что вы, московские евреи, оторвались от остальной еврейской массы.

— Не совсем оторвались. Я знаю, что раввин Московской хоральной синагоги Левин просил верующих евреев не принимать никаких подарков от иностранцев. Он это сделал по распоряжению властей.

— У вас в Москве власти хоть дают «распоряжения». На Украине евреям намного хуже, некоторых даже арестовали.

— За что арестовали?

— Ой, он еще спрашивает «за что». А за то, что их обвинили в «сионистской пропаганде». А какая это пропаганда? А вот какая: несколько евреев отрастили себе пейсы и произнесли в синагоге традиционное пожелание, которое евреи говорят друг другу уже две тысячи лет после изгнания из Иудеи: «На будущий год в Иерусалиме». Это пропаганда?

Моня повесил голову:

— Да, это уж слишком.

— А еще с пятьдесят девятого года стали вводить ограничение на выпечку мацы на еврейскую Пасху. В шестьдесят первом запретили производство мацы в пекарнях при еврейских общинах. Остались только пекарни в Москве, Ленинграде, в Средней Азии и в Закавказье.

Моня вставил:

— Это я знаю. Хрущев приказал выпекать мацу из кукурузы, как пищу национальную по форме и социалистическую по содержанию.

— Это опять твоя хохма? Мы ее слышали. Ты молодец, сочиняешь хорошие хохмы.

Моня сказал:

— Но вы не во всем правы: в шестьдесят третьем году запрет выпекать мацу был распространен на Москву и Ленинград. А тех нескольких евреев, которые продолжали выпекать мацу на Пасху, судили в июне того же года.

— Это не хохма?

— Это не хохма.

— А за что же их судили тех евреев?

— Их обвинили в предпринимательской деятельности и спекуляции мацой. Тогда Америка прислал двадцать тонн мацы на пожертвования американских евреев. Но все задержали на таможне, евреям ничего не досталось.

— Неужели ничего? А почему, Монечка, почему?

— А вот почему: сказали, что посылка в Советский Союз предметов еврейского религиозного культа и мацы из-за границы есть форма идеологической диверсии.

— Ой-вей, Монечка! Ведь не только мацу запрещают, ведь даже еврейские кладбища стали закрывать.

Моня нахмурился:

— Что, значит, мертвые евреи им все равно евреи?

— Да, Монечка, ты умница, все правильно понимаешь. Мертвые евреи все равно евреи. А что прикажешь делать нам, живым, если нас так во всем притесняют, а? Поэтому мы тебе скажем так: не получилась хрущевская оттепель для евреев. Когда он возвысился, все люди надеялись, что жизнь станет лучше. И русские надеялись, и евреи тоже надеялись. Но надежды не сбылись, а случилось крушение надежд. А ты можешь нам сказать, чего нам ждать от Брежнева, а? Может, при нем наши надежды не рухнут?

73. Тяжелое наследие

После лекции Моня вышел прогуляться по громадной городской площади. Неподалеку стояла православная церковь, туда шла густая толща молящихся — к вечерне. Церковь в СССР была официально отделена от государства, но с середины 1960-х годов люди в городах все более открыто ходили молиться в храмы, отмечали церковные праздники и приносили небольшие воздаяния, от этого церковь богатела и усиливала свое влияние. Моня заглянул внутрь, люди распевали молитвы, женщины крестились, было довольно много молодежи.

Подоспевшие родственники сказали Моне:

— Вот, Монечка, это как раз то, что мы тебе говорили: церквей в Харькове несколько, русские ходят в них открыто, а единственная в городе синагога — опасное для евреев место. Старики по субботам все-таки ходят, а мы боимся даже приближаться, могут с работы уволить.

На другой стороне площади Моня увидел Русский драматический театр имени Пушкина. Шла пьеса «Большевики» Михаила Шатрова. Моня предложил родным:

— Хотите пойти со мной в театр? Я покупаю билеты.

— Ой, Моня, ну, скажи, зачем нам смотреть спектакль про большевиков? Что, мало нам видеть их спектакли каждый день на работе?

В отличие от церкви, театр оказался почти пустым. Актеры изображали большевиков в 1918 году, обеспокоенных ранением Ленина. Они что-то горячо и горестно произносили, но спектакль получался вялый. В первом антракте Моня пошел в буфет и с удивлением увидел, что туда по лестнице несется изрядная толпа людей, которые немедленно кинулись покупать пиво. На второе действие в зал пришло несколько зрителей с бутылками и кружками пива в руках, люди вели себя шумно, на сцену почти не смотрели. Зато в следующем антракте все снова кинулись в буфет.

Моня так этим заинтересовался, что пошел за кулисы к главному режиссеру, заслуженному артисту Владимиру Ненашеву, познакомиться и расспросить. Режиссер обрадовался возможности поговорить с интеллигентным москвичом, рассказал:

— Плохи наши дела, публика не хочет ходить на идейные патриотические спектакли. А обком заставляет их ставить. Что же делать? Наш хитрый администратор Фима Левенбук придумал, чем заманивать зрителей в театр. Он договорился, чтобы в буфет завозили редкий товар — бутылочное пиво «Жигулевское». В городе его купить невозможно. Пиво в театральном буфете — лучшая приманка на спектакль. Левенбук заказывает его специально в дни идейных спектаклей. Ну, а в буфет без театрального билета не пустят. Люди уже знают: если пьеса о большевиках, значит, будет пиво. Тема спектакля патриотизма не вызывает, а пиво вызывает, да еще какой! Люди собираются у кассы под конец первого действия, покупают билеты и в антракте врываются в буфет пить пиво. На второе действие буфет закрывают, но все знают, что будет еще антракт. Поэтому нехотя идут в зал, чтобы потом опять бежать в буфет.

Моня пошутил:

— Знаете, что мне это напоминает? Когда-то князь Вяземский писал о квасном патриотизме. А теперь, значит, появился патриотизм пивной.

Ненашев усмехнулся, потом пожаловался:

— Ну да, иначе не ходят в театр. Мы стараемся, играем, делаем хорошие декорации — не идут на идейные спектакли. Недавно мне захотелось узнать, о чем говорят наши зрители после таких спектаклей. После представления я приметил пару средних лет, по виду муж и жена. Шел незаметно сзади, чтобы услышать их разговор. Они шли молча, хмуро, только под конец он все-таки сказал ей: «А все ты: пойдем в театр, пойдем в театр! Тьфу!» Вот все, что я услышал.

Моня расхохотался, а Ненашев продолжал:

— Репертуар по своему выбору мы давать не можем, нам не разрешает обком. Им подавай идеологию. Вон неподалеку от нас есть церковь, так мы завидуем священникам, у них репертуар один и тот же — старые молитвы, декорации тоже старые — иконы. А народ к ним валом валит. Не знаю, что нам делать…

Моня предложил:

— А вы сделайте, как сделано с церковью, — церковь отделена от государства, а вы отделите от государства театр. Тогда к вам люди повалят.

Ненашев оценил остроумие, захохотал:

— Так ведь отделиться от государства — это же мечта всех работников искусств, и особенно театрального!

* * *

Хрущев оставил в наследство скинувшим его кремлевским правителям десять лет нарастающего народного разочарования и недовольства. Люди вновь ожидали улучшения общественной атмосферы и ослабления нажима на творческую интеллигенцию. Поначалу принимали желаемое за действительное, казалось, что-нибудь уже начинает меняться, хотя бы в искусстве.

В Театре имени Станиславского поставили спектакль по «Былому и думам» Герцена. Если появлялось литературное произведение, театральная постановка, живописное полотно или даже музыкальное сочинение хотя бы с небольшой «порцией» гражданской смелости, зрители приходили в возбуждение, читали, смотрели, слушали, обменивались мнениями и чувствовали себя, как на баррикадах. Люди стремились и на этот спектакль, выражая свое недовольство жизнью не протестами, а в завуалированной форме сопереживания героям. И вскоре спектакль «Былое и думы» закрыли; мотив: «слишком мало былого и слишком много дум».

В 1964 году в Москве образовался еще один театр с новым направлением. Актер и режиссер Театра имени Вахтангова Юрий Любимов получил разрешение открыть театр-студию на Таганке. Первый поставленный им спектакль был по пьесе прогрессивного немецкого драматурга Бертольда Брехта «Добрый человек из Сезуана». Моня Гендель, конечно, побывал на премьере и потом рассказывал Алеше:

— Слушай, старик, Любимов сумел передать в спектакле целый каскад свободомыслия. Эта постановка станет революцией в театральном искусстве. Ну и актеры там выдающиеся — Высоцкий, Золотухин, Зинаида Славина и Алла Демидова. Я видел, как люди выходили из театра после спектакля воодушевленные, с чувством причастности к чему-то свободному, великому…

Слава театра быстро распространилась по Москве, туда валом повалила столичная интеллигенция. С самого начала Театр на Таганке стали называть «островом свободы в несвободной стране»[114]. Любимов пригласил в художественный совет театра выдающихся ученых, известных писателей и поэтов, театральных критиков, композиторов, кинорежиссеров. Это был цвет интеллигенции и большая поддержка театру, потому что ставили в основном спектакли по произведениям, в которых звучала нота свободомыслия, а министр культуры Екатерина Фурцева хотела распоряжаться искусством так, как это делал ее бывший покровитель Никита Хрущев, и всячески препятствовала таким настроениям.

Она вызвала Любимова и накричала на него:

— Все ваши спектакли — это большие неудачи! Постановки сырые, в игре сплошные неприличные намеки. Вам надо пересмотреть концепцию. Вы внедряете чуждый путь, а это столичная сцена!

Любимов резко отвечал:

— Мы именно потому и ставим такие спектакли, что это столичная сцена. Свою концепцию я пересматривать не буду.

— Вы возражаете министру культуры?

— Я возражаю культуре министра.

В театре были растеряны: что играть, как играть без любимого руководителя? Театралы возмущались. Моня Гендель жаловался Алеше:

— Это ж усраться можно! Наконец-то появился театр, который пытается отделиться от государства. Так самодурка министр уволила режиссера. Изобрази что-нибудь.

Алеша написал эпиграмму:

О театре на Таганке и министерше — поганке
Вновь привычная картина: Фурцева Екатерина Ругает в перебранке Театр на Таганке. Бывшая ткачиха Распалилась лихо, Велит внести коррекцию В чуждую концепцию. Спорить не позволила И в сердцах уволила Всем необходимого Юрия Любимова. …………… Вот была бы благодать Нам уволить эту б..дь.

Эпиграмма быстро разошлась среди москвичей. Видные члены художественного совета обратились к самому Брежневу с просьбой о восстановлении Любимова. К письму приложили текст эпиграммы. Новый генеральный секретарь партии в Театре на Таганке не бывал, спектаклей не видел, но считал себя в душе артистом (в молодости собирался на сцену). Еще он любил анекдоты и шутки. Брежнев посмеялся над эпиграммой и велел восстановить Любимова. Против указания с самого верха разгневанная министерша возражать не могла — один раз она уже пострадала, когда неосторожно выступила против Хрущева.

Так сохранился новый театр, и спектакли в «Таганке» продолжались.

* * *

На волне недовольства в столичной среде и в других больших городах образовался большой слой протестно настроенной интеллигенции: люди собирались по вечерам и вели бесконечные разговоры, критикуя советскую власть. Стало традицией просиживать компаниями полночи в шестиметровых кухнях пятиэтажек и всласть критиковать «совок» за бутылкой водки. Собирались вместе в тесноте, совели от разговоров и выпивки. Это были энтузиасты разговоров. Моня Гендель метко назвал их «кухонными диссидентами».

74. Суд над Синявским и Даниэлем

Все-таки после Хрущева еще оставались какие-то островки оттепели. Но скоро обнаружилось, что новый состав кремлевских правителей стремится уничтожить даже эти ничтожные остатки. На первые роли выдвигался Александр Шелепин, председатель КГБ. Поговаривали, что он может стать следующим главой страны. Шелепин предложил простую меру борьбы с недовольством: арестовать тысячу московских интеллигентов. Об этом пошли слухи, и Моня Гендель сразу метко прозвал его «железный Шурик». Прозвище разошлось по всей стране, а Алеша Гинзбург сочинил стихотворение, которое мгновенно стало известно в кругах диссидентов.

Баллада о «железном Шурике»
Шел в Кремле у нас серьезный разговор, Обсуждали, до каких же это пор Недовольство будем разное терпеть? Этак нам в Кремле самим не усидеть. Что-то слишком осмелел интеллигент И придумал себе кличку «диссидент». Чем бы тех интеллигентов припугнуть? Как бы глотки диссидентские заткнуть? Раньше было это проще хоть куда: Тысячами всех сажали без суда, Переучивали всех в один момент, Даже слова не слыхали «диссидент». И тогда железный Шурик предложил Заседанию кремлевских воротил: «Всех, кто вякает на власти по злобе, В одну ночь угомонит мой КГБ. Чтобы сразу недовольство прекратить, Надо тысячу интеллигентов посадить. Как засадим их в тюрьму, едрена мать, Так другие перестанут выступать. Что нам тысяча посаженных голов? Я поклясться перед партией готов, Что забудут и профессор и студент В лексиконе это слово „диссидент“. Как в тюрьме интеллигенты посидят, Так евреи-активисты замолчат, Что-то слишком распустился весь народ. Вот посадим сразу тысячу — поймет!». …………………… Ах, Шелепин, ах, кремлевский удалец! Он по-старому решился наконец — Как при Сталине — по тысячам опять Недовольных лагерями исправлять. Мы сидим, и затаились мы, и ждем, Скоро ль быть над нами Шурику вождем?
* * *

Тысячу интеллигентов арестовать не решились, но в сентябре 1965 года арестовали двух московских писателей — русского Андрея Синявского и еврея Юлия Даниэля.

В среде инакомыслящей интеллигенции начался глухой ропот: «Возможно, за ними последуют и другие. Надо организовать публичный протест».

Синявский работал научным сотрудником в Институте мировой литературы, писал рассказы и повести, но журналы их не публиковали из-за «элементов свободомыслия». Десять лет назад он нашел способ передавать рукописи во Францию и издавать их там по-русски в издательстве «Посев» под псевдонимом Абрам Терц. Даниэль был сыном писателя Марка Даниэля, дружил с Синявским, знал его тайну и тоже стал передавать рукописи во Францию под псевдонимом Николай Аржак.

Почти десять лет сотрудники КГБ пытались разгадать, кто скрывается под этими псевдонимами. Даже создали комиссию из филологов и литературоведов, чтобы те проанализировали язык «клеветников России» и сравнили с языком современных русских писателей. КГБ необходимо было найти их и «обезвредить».

Раскрыли их случайно, по доносу одного еврея из литературной компании, бывшего соученика Синявского, называли его все С.Х. Ему не вполне доверяли, подозревали, что он стукач. Синявский даже как-то сказал ему.

— Если меня посадишь, сядем вместе. Учти!

— Ну что ты, какой разговор?! И потом, ты же знаешь, мы на одной веревочке.

Случилось так, что этот провокатор «подарил» Даниэлю литературный сюжет:

— Бери и пиши, тут нужен Гоголь, а мне не справиться.

Даниэль обработал сюжет и использовал его в повести «Говорит Москва».

На праздновании дня рождения у Ани Альтман, которая училась вместе с Лилей, собралась компания: Лариса Богораз, невеста Даниэля, Павел Литвинов, Ида Нудельман, Иосиф Бегун и С.Х. После застолья уселись слушать передачу радиостанции «Свобода». Во время литературной программы объявили: «Передаем повесть Николая Аржака „Говорит Москва“».

Прислушиваясь к содержанию, С.Х. воскликнул:

— Теперь я знаю, кто Аржак! Это Юлька Даниэль! Я сам подарил ему этот сюжет.

Лариса Богораз погрозила ему:

— Ты молчи об этом!

Но вскоре арестовали Синявского, а за ним и Даниэля.

Так окончилась десятилетняя эпопея Абрама Терца и Николая Аржака, и над ними начался уголовный суд, первый публичный суд над инакомыслящими интеллигентами. Процесс вел сам председатель Верховного Суда СССР Л.Смирнов. Подсудимые держались на суде стойко и мужественно.

К примеру, им задали стандартный вопрос: «Вы признаете себя виновными в нарушении советского закона?»

Во время тысяч предыдущих процессов 1930—1950-х годов подсудимые из страха вынужденно признавались. Но Синявский и Даниэль ответили отказом признать свою вину.

Советская власть много раз тайно расправлялась с неугодными писателями. Так погибли десятки, среди них И.Бабель, Э.Багрицкий, О.Мандельштам, М.Кольцов, Б.Пильняк и другие. Но на этот раз литература впервые была под публичным судом, впервые это стало не тайным, а публичным ударом по свободомыслию в обществе. Многие интеллигенты ринулись на суд, сочувствуя подсудимым. Всех тайно фотографировали и за всеми вели слежку. Приходил на процесс и еще малоизвестный публике академик Андрей Сахаров. На каждом заседании бывал активист Александр Гинзбург, он вел записи и собирал материалы для публикации. Газеты повели массивную кампанию против Даниэля и Синявского, но в их защиту поступило в суд двадцать писем от общественности с восьмьюдесятью подписями, в основном членов Союза писателей.

За несколько дней до 5 декабря (Дня Конституции) в Московском университете и нескольких гуманитарных институтах были разбросаны листовки с «Гражданским обращением», отпечатанным на пишущей машинке. Автором обращения и инициатором демонстрации был Александр Есенин-Вольпин, сын Есенина, сам поэт и математик.

Его уже дважды насильно заключали в психиатрическую больницу за «антисоветские стихи», а после смерти Сталина — за то, что передал за границу свой сборник «Свободный философский трактат».

Процесс Синявского и Даниэля был еще в самом начале, когда 5 декабря 1965 года у памятника Пушкину прошел первый массовый протест в поддержку гласности. Первыми смельчаками были Павел Литвинов[115], Александр Гинзбург, Петр Якир и Михаил Агурский. Молодые интеллигентные ребята выстроились под сенью памятника и развернули плакаты: «Прекратить суд над Синявским и Даниэлем!», «Прекратить цензуру!», «Мы требуем гласности!». Непривычные к протестам москвичи останавливались, читали. Не все знали, кто такие Синявский с Даниэлем, но большинство в страхе опускали головы и стремительно покидали площадь — как бы ни попасться!

К памятнику Пушкина все-таки пришли около двухсот человек. Задержали человек сорок. Милиция и переодетые агенты КГБ разорвали плакаты и разогнали демонстрантов: «Расходись! Не положено!»

Демонстрантов арестовали и увезли. Отпустили через несколько часов, большинство были студенты, их исключили из институтов.

Десятого февраля 1966 года суд вынес приговор: антисоветская агитация и пропаганда. Синявский и Даниэль получили соответственно пять и семь лет заключения в лагерях строгого режима. Когда они уже сидели в лагере в Мордовии, Александр Гинзбург составил посвященный процессу самиздатский сборник «Белая книга». Он же был редактором одного из первых самиздатских журналов «Синтаксис». Гинзбурга вскоре арестовали и отправили туда же[116]. Железный Шурик хотя бы частично выполнил свою угрозу об аресте «тысячи интеллигентов»[117]'. Процесс показал, что надежды на смягчение нового режима провалились, и это только усилило диссидентское движение.

В Уголовный Кодекс ввели три новые статьи: «клевета на советский строй», «оскорбление флага или герба» и «групповые действия, грубо нарушающие общественный порядок». В Комитете государственной безопасности организовали так называемое Пятое управление — по борьбе с «идеологическими диверсиями».

Моня Гендель тут же пустил шутку: «На пятую графу организовали целое Пятое управление КГБ».

По Мсскве распространилось письмо двадцати пяти виднейших деятелей науки и культуры в адрес нового кремлевского руководителя Брежнева о нарастании в стране тенденции реабилитировать Сталина. Среди подписавших письмо были Шостакович, тринадцать академиков (в том числе А.Д.Сахаров), знаменитые режиссеры, артисты, художники, писатели, большевики с дореволюционным стажем. Доводы против ресталинизации были выдержаны в духе лояльности («ресталинизация внесет разлад в советское общество, в сознание людей, ухудшит отношения с коммунистическими партиями Запада и т. д.»), но протест против возрождения сталинизма был выражен энергично.

* * *

Правозащитное движение возникло из противостояния, в авангарде которой стояли русские интеллигенты еврейского происхождения.

Одним из идеологов диссидентского движения был Лев Копелев. Бывший советский офицер, политработник в войсках, дислоцированных в Восточной Германии, после войны он был осужден за то, что открыто выступил против массового насилия советских солдат над немецкими женщинами. Копелев работал «ученым рабом» в «лагере-шарашке» вместе с Солженицыным. После освобождения писал для самиздата статьи, к примеру «О проблемах советской истории и современности», «О западной и восточной демократии».

Лидерами зарождавшегося диссидентского движения стали Иосиф Бегун, Юлий Эдельштейн, Юрий Штерн, Михаил Нудельман, Александр Воронель, Владимир Слепак. Собирались у синагоги, собирались на квартирах, выпускали самиздатский журнал «Евреи в СССР».

Группы евреев начали организовывать публичные акции протеста, и почти одновременно с ними стали раздаваться голоса других национальных групп — крымских татар, немецких переселенцев, украинских националистов, литовцев, латвийцев и отдельных групп русских интеллигентов.

Самой многочисленной из подпольных диссидентских организаций был ленинградский Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа под руководством И.Огурцова, включающий 26 членов и 30 кандидатов. Их платформой было православно-почвеннические ценности с соответствующим государственным устройством. Эта организация имела неприкрытый антисемитский характер.

75. Судьба китайца доктора Ли

Военный врач Китайской народной армии майор Ли стал первым китайцем, защитившим диссертацию на степень кандидата медицинских наук. Защита диссертации на тему «Хирургическое лечение вывихов плеча» проходила в старинном здании Академии медицинских наук на Солянке. Ожидали, что явятся китайцы, обучающиеся в Москве. Но отношения между Китаем и Россией становились прохладней, и китайских студентов было немного.

В зале Академии позади членов ученого совета уселись однокурсники Ли — Рупик Лузаник, Фернанда Гомез, Борис Ламперт, Аня Альтман, Римма Азарова и Лиля Берг. Приехал из Грузии Тариэль Челидзе, солидный, с депутатским значком на пиджаке. Друзья окружили его, расспрашивали:

— Ты теперь важная персона. Кем работаешь?

Он смеялся:

— Генацвале, никакая я не персона, я просто депутат, слуга своего народа. Работаю простым врачом в Гаграх, а как депутат помогаю людям: кому устрою квартиру, кому устрою ребенка в детский сад, кому пенсию.

Римма, поддевая его, задорно:

— А как насчет дружбы абхазцев с грузинами?

— Дружба наша все крепнет, и я стараюсь этому помочь. Грузины и абхазцы живут дружно, как всегда.

Пришел Виктор Косовский, тоже военный врач, майор. Заметив его, Римма толкнула Лилю локтем:

— Виктор здесь. Он уже спрашивал про тебя, знает, что ты вернулась из Албании одна.

Виктор подошел, улыбнулся, протянул руку:

— Лилька, очень рад тебя видеть.

Лиля нахмурилась, вспомнив эпизод той единственной далекой ночи, после которой он женился на другой, ответила натянутой улыбкой. Виктор сел невдалеке, и она чувствовала на себе его частые взгляды.

Ли, затянутый в новую военную форму, прямой, стройный, начал свое выступление стандартным славословием: «Великий председатель Китайской Народной Республики товарищ Мао Цзэдун учит нас: учиться, учиться и учиться, по заветам Ленина…»

После политической преамбулы он за положенные двадцать минут четко доложил суть своей работы на прекрасном русском языке, пояснял вывешенные на стене статистические таблицы и рисунки операций. Ли сам делал таблицы и рисунки, сотни раз вызубривал и повторял текст, чтобы говорить внятно и правильно, без ошибок. В этом ему помогал Виктор Косовский, с которым они дружили с институтских лет.

Оппонентами доктора Ли были профессора Жухоницкий и Дубров. Жухоницкий восторженно отзывался о нем и о его диссертации:

— Я помню нашего диссертанта, когда он был еще на студенческой скамье. Это был самый способный студент на курсе, он подавал большие надежды. Мы всегда поражались его работоспособности и памяти. Теперь он представил диссертацию, которая по материалу и изложению может считаться классической работой. В достижениях доктора Ли виден его огромный талант. Диссертант заслуживает искомой степени кандидата медицинских наук. Я предсказываю доктору Ли большое будущее в хирургии.

Ученый совет единогласно присудил Ли степень кандидата медицинских наук, все радостно аплодировали, кинулись его поздравлять. Ли улыбался, благодарил:

— Спасиба, спасиба…

Правильно произносить «спасибо» он так и не научился. Ли не знал традиций — защита диссертации должна была заканчиваться банкетом. Ребята сами пригласили его в ресторан «Пекин», собрав деньги вскладчину. Тамадой был Тариэль:

— Дорогой наш друг Ли, ты теперь кандидат медицинских наук! Я поднимаю первый бокал за твой успех, за нашу дружбу, за дружбу великого китайского народа с великим русским народом, за мир и дружбу во всем мире!

Ли улыбался, кланялся:

— Я тоже хочу сказать тост: за товарища Мао Цзэдуна, великого кормчего Китая!

Все незаметно переглянулись, но пришлось встать и чокаться. Ли поднимал бокал, но вина не пил — китайским коммунистам это не полагалось.

Заиграл оркестр, Виктор подошел к Лиле:

— Могу я пригласить тебя?

Лиле не хотелось с ним танцевать, но неудобно было демонстрировать свои чувства перед друзьями. Она растерянно глянула на Римму, та подмигнула ей: иди, и Лиля не спеша встала, положила руку ему на погон. Виктор мягко обнял ее за талию. Ощущение его руки напомнило ей, как они в первый раз целовались.

Виктор твердо и плавно вел ее в круге танцующих:

— Как ты живешь?

— Тебя это интересует?

— Иначе я бы не спрашивал. — Добавил после паузы: — Ты меня очень интересуешь.

— С каких это пор?

— С тех пор, как я совершил ошибку.

Он не сказал какую, но она и так знала: ошибкой был отказ от нее. Лиле стало еще обидней:

— Не будем говорить об этом. И вообще, я больше не хочу танцевать.

Никто не следил за ними, никто не понимал, что происходит, кроме Риммы.

* * *

После защиты доктор Ли уехал в Китай, и в советских хирургических журналах вскоре стали появляться его научные статьи с описанием новых методов лечения. Он одним из первых в мире изобрел искусственные металлические суставы локтя, плеча и запястья, получил на них патенты в нескольких странах и опубликовал результаты своих операций.

Виктор Косовский помогал ему, редактируя статьи. Он продолжал искать встреч с Лилей, приходил к ней на работу, ждал у выхода и увязывался провожать до трамвая. Разговоры не клеились, и чтобы хоть как-то ее заинтересовать, он приносил журналы со статьями Ли, говорил:

— До чего он талантливый парень. Помнишь, как мы увидели его в первый день на занятиях? Такой был неказистый, зачумленный китайчонок. Мы все ему помогали. А теперь! Мы еще будем гордиться, что учились вместе с ним.

Лиля была недовольна визитами Виктора, смотрела в сторону, отвечала холодно, но Ли она вспоминала с улыбкой.

Ли опять появился в Москве и пришел в Боткинскую больницу. Его окружили старые друзья:

— Дорогой Ли, ты уже полковник?

— Да, партия под руководством товарища Мао Цзэдуна доверила мне большой пост, я теперь заместитель главного хирурга Китайской армии.

— А что это за орден у тебя на груди с портретом Мао?

— Это особо почетная награда «Да здравствует председатель Мао!».

— Поздравляем тебя! Ты скоро станешь генералом. А что ты делаешь в Москве?

— Я привез материалы для докторской диссертации и советовался с профессором Жухоницким. Мы договорились, что на следующий год я подам диссертацию к защите.

Рупик Лузаник восхищался его способностями:

— Ли, ты будешь первым доктором наук на нашем курсе.

Ли скромно улыбнулся:

— Нет, первым будешь все-таки ты сам.

Шел 1965 год, в Китае начиналось новое массовое движение «культурная революция»…

* * *

По указанию Мао Цзэдуна пленум ЦК партии принял «Решение о Великой пролетарской культурной революции»: «В противовес буржуазии пролетариат на любой ее вызов в области идеологии должен отвечать сокрушительным ударом и с помощью пролетарской новой идеологии, новой культуры, новых нравов и новых обычаев изменять духовный облик всего общества. Ныне мы ставим себе целью разгромить тех облеченных властью, которые идут по капиталистическому пути, раскритиковать реакционных буржуазных „авторитетов“ в науке, раскритиковать идеологию буржуазии и всех других эксплуататорских классов, преобразовать просвещение, преобразовать литературу и искусство, преобразовать все области надстройки, не соответствующие экономическому базису социализма, с тем чтобы способствовать укреплению и развитию социалистического строя».

С 1958 года Мао затеял новую попытку, «Большой скачок» — индустриализацию страны в кратчайший срок, — и выдвинул план в течение пятнадцати лет построить в Китае коммунизм. Для этого Мао проводил идею ускорения выплавки металла. Он обосновывал политику «Большого скачка» при помощи марксистской теории производительных сил («количество переходит в качество»), а экономический рост он собирался ускорить путем коллективизации производства. Вместо строительства доменных печей Мао приказал в каждой деревне сооружать небольшие глиняные печи и в них выплавлять чугун из руды. Его ставка была на количество выплавки, без учета качества. На самом деле «Большой скачок» был примитивной подменой профессионализма вынужденным энтузиазмом.

Миллионы крестьян были лишены привычной работы на полях. Строить печи они не умели, как выплавлять качественный металл — не знали, а поля опять опустели. Через два года это обернулись катастрофой, привело к всеобщему голоду, от которого умерло от двадцати до сорока миллионов человек, и сделало «Большой скачок» крупнейшей социальной катастрофой XX века. Алеша написал:

Приказал Мао Цзэдун В селах выплавлять чугун: — Всем раздам руды кусок, Получу «Большой скачок». Тем, кто строит коммунизм, Ни к чему профессионализм. На одном энтузиазме Растоплю руду до плазмы. И тотчас, без долгой речи, В деревнях слепили печи, Сикось-накось, как пришлось, В глину вляпали навоз. Но крестьянский сталевар Не умел наладить жар — Весь Китай в огне чадил, А металл не получил. Добавляли в печь руду — Выплавляли ерунду. Хоть пали, хоть остужай, Но забудь про урожай. Опустели все поля, И засохла вся земля. И на весь Китай настал Не скачок, а лишь Провал.

Позиции Мао Цзэдуна в конце концов пошатнулись, он ушел с поста председателя правительства, оставшись только главой партии. Китайцы народ всегда был богат умными и талантливыми людьми, и при всем вбитом в них рабском послушании у некоторых руководителей и образованных людей начали появляться мысли о необходимости реформы экономики. Но Мао упорно считал, что отступление от принципов «Большого скачка» зашло слишком далеко, и валил вину за провал на внутреннюю оппозицию и внешних врагов. В числе внешних врагов он считал «ревизионистскую Россию». В ходе «культурной революции» он хотел уничтожить любую оппозицию и укрепить свою диктатуру. Настоящей причиной его затеи была всего лишь попытка спасти себя[118].

* * *

По всему Китаю были развешаны плакаты антиимпериалистической и антисоветской пропаганды: «Люди всего мира, объединяйтесь для свержения американского империализма! Долой советский ревизионизм! Долой реакционеров всех стран!» Любой человек, от обычного крестьянина до высшего партийного работника, мог попасть под расплывчатые определения классовых врагов пролетариата.

В результате идея Мао привела к настоящей войне всех против всех. Власть, отданная в руки масс, превратилась в элементарное безвластие, ее захватили те, кто был попросту сильнее — группы молодых бунтарей, миллионы хунвейбинов — «красной гвардии», «красной охраны». Для насильственного осуществления диктатуры пролетариата Мао позволил им действовать фактически безнаказанно. Эти отряды молодежи были похожи на «Гитлерюгенд», организованный Гитлером в 1920-е годы. Хунвэйбинские организации были автономны и действовали в соответствии с собственным пониманием марксизма, стараясь следовать общим указаниям Мао. Они проводили массовые погромы «облеченных властью и идущих по капиталистическому пути», «черных ревизионистов», «противников председателя Мао Цзэдуна», профессоров и других представителей интеллектуальных профессий; уничтожали культурные ценности, чтобы «сокрушить пережитки прошлого».

В СССР передавали по радио и писали в газетах о зверствах «культурной революции». Владимир Высоцкий написал песню, ставшую популярной:

Возле города Пекина ходят-бродят хунвэйбины, И старинные картины ищут-рыщут хунвэйбины. И не то, что хунвэйбины любят статуи-картины, — Вместо статуй будут урны революции культурной.

Песня стала известна своим скабрезным припевом:

И ведь главное, знаю отлично я, Как они произносятся. Но что-то весьма неприличное На язык ко мне просится: Хун-вей-бины…

Культурная и научная деятельность в Китае была практически парализована, закрыты книжные магазин, зато огромными тиражами издавался «Цитатник» Мао Цзэдуна. Он выпускался с обложкой из твердой пластмассы красного цвета, на которой не оставалось следов крови. Этими цитатниками были убиты многие видные деятели партии, когда из них «выбивали буржуазный яд». Почти вся городская интеллигенция была переселена в сельские районы Китая. От десяти до двадцати миллионов человек с высшим образованием насильственно депортированы в деревни и отдаленные горные районы под лозунгом «Деревня окружает города». Людям не разрешали ничего брать с собой, отправляли в пустынные местности с голыми руками. Судьба большинства из них осталась неизвестна[119].

* * *

Полковник доктор Ли должен был вскоре лететь в Москву на защиту докторской диссертации. Перед отъездом выпал свободный день, и он поехал к Великой Китайской стене, которую раньше не видел. Культурный человек, патриот, он знал и любил историю своей страны. Увидеть Стену было его давней мечтой.

Туристов в те годы почти не было, и Ли, в военной форме, одиноко ходил по широкому проходу. Стена была в запустении, многие кирпичи вывалились, дыры заросли лопухами. Несмотря на это, древнее сооружение поражало воображение своей грандиозностью. Строительство Стены началось в эпоху императора Цинь Шихуанди с 475 до 221 года до нашей эры, ее длина составляла 8852 километра. Стена служила крайней северной линией границы китайской цивилизации и способствовала консолидации единой империи, составленной из завоеванных царств. Участки Великой стены, которые сохранились, были обновлены в эпоху династии Мин в 1368–1644 годах. Ли старался представить себе, как она выглядела, когда была новой.

В это время он увидел, как подъехали два грузовика, из кузовов выскочили около полусотни молодых парней и девушек с кирками и молотами, по виду хунвейбинов. Они с криком принялись разрушать выступы стены.

Ли остолбенел, он не мог поверить своим глазам, подошел к одному, который казался старшим:

— Что вы делаете? Это же Великая стена, исторический памятник!

— Мы рушим все старое. Это всего лишь феодальный памятник[120].

— Кто вас прислал, кто велел вам делать это?

— Нам никто не указывает, мы сами решаем.

— Не смейте этого делать!

— А ты кто такой?

— Я полковник, армейский хирург.

— Ага, значит ты интеллигент и ты — за старое.

Подошли несколько хунвейбинов и с криком стали оттеснять Ли к краю Стены. Они хватали его за руки, некоторые пытались пинать ногами, он отступал и мог свалиться вниз.

— Мы тебя проучим, паршивый интеллигент, враг культурной революции!

Уже на самом краю стены Ли выхватил пистолет из кобуры, поднял кверху:

— Сейчас же убирайтесь или я всех вас перестреляю!

Оружия они испугались, попятились. Он наступал на них:

— Все по машинам и убирайтесь, иначе буду стрелять. Залезая обратно в кузова, они злобно кричали ему:

— Ну, погоди, мы тебя еще найдем и разоблачим!

* * *

На следующий день доктор Ли сидел в самолете на Москву. Все летевшие в СССР считались классовыми врагами и всех проверяли. В самолет с криком ворвались хунвейбины, стали раскрывать чемоданы пассажиров и проверять содержимое. У Ли нашли рукопись диссертации:

— Что это такое?

— Моя диссертация.

— На каком языке она написана?

— На русском.

— Значит, ты собирался лететь в Россию, чтобы везти туда секреты своей страны?

— В диссертации нет секретов, это моя научная работа по хирургии.

Один из них крикнул:

— Я его знаю, это тот самый, который прогнал мою группу со Стены.

Его окружили с криками:

— Ты пишешь на русском языке, на языке наших врагов!

— Ты пишешь научные работы, когда надо бороться против классовых врагов товарища Мао Цзэдуна?!

— Ты классовый враг! Мы пошлем тебя в «школу труда», там тебя научат настоящей работе.

Ли пытался, выкрикивая славословия Мао Цзэдуну, убедить их, что он сам горячий приверженец вождя, но его вытащили из самолета, сорвали с него погоды и орден Мао. Хунвейбины развели костер и бросили диссертацию в огонь.

— Что вы делаете? Это научный труд! Вы мракобесы! — Ли кинулся выхватить ее из огня, но его оттащили, били до крови по лицу «Цитатником» Мао и кричали:

— Вот единственный научный труд! — Ему всучили окровавленную книгу: — Учи, враг!

В группе других арестованных Ли связали руки, на головы надели острые колпаки, на шеи повесили таблицы «классовый враг» и с криком и бранью повели по улицам. Встречные испуганно опускали глаза и старались уйти в сторону[121].

Ли отправили в лагерь «Джайбиангоу», в голую западную пустыню провинции Ганзу — на «трудовое перевоспитание». Лагерь был построен много лет назад для содержания пятидесяти уголовников, но в нем содержалось более трех тысяч политических заключенных. Все были городскими жителями, интеллигентами, многие сидели целыми семьями, объявленные «правыми уклонистами», «ревизионистами» и «агентами капитализма».

Согласно статье Мао Цзэдуна «Замечания», такие лагеря назывались «школой кадров», в них интеллектуалы должны были проходить трудовое обучение. Таких «школ» по всему Китаю были тысячи, в каждом содержались тысячи заключенных, «обучались» бывшие высшие чиновники, генералы, офицеры, образованные люди и члены их семей. Еще сотни тысяч были сосланы в деревни для занятий «полезным трудом», фактически в качестве рабов.

День заключенных состоял из «трех третей»: треть — тяжелый физический труд, вторая треть — занятия теорией, во время которых они должны заучивать наизусть и повторять хором цитаты из «Цитатника», последнюю треть дня заключенные выступали друг перед другом: одни должны были «признавать свои ошибки», другие слушать и улыбаться. При этом жены обязаны были кричать на мужей и ругать их за «капиталистические» ошибки, допущенные в работе. В дополнение к этому всех заставляли заниматься самокритикой в письменной форме.

Заключенных кормили так скудно, что большинство умирали от голода. Другие умирали от непосильного труда, побоев и ужасного климата — летом от жары, зимой от холода. Как доктор, Ли старался хоть чем-то помогать больным, но у него не было ни лекарств, ни инструментов, ни разрешения лечить. Пока он сидел в лагере, из трех тысяч в живых остались только пятьсот человек[122].

Ли, один из самых молодых, выносил все более стойко. При всей жестокости существования из него не удалось выбить природный ум и прекрасную память. Он с горечью вспоминал, как в студенческие годы читал в Москве «Краткий курс истории партии большевиков», написанный под руководством Сталина. В нем рассказывалось, что многих русских интеллигентов после революции 1917 года обвиняли как «правых уклонистов», «ревизионистов» и «агентов капитализма». И доктор Ли все больше понимал глубокую связь между террором Сталина и Мао Цзэдуна. Он начал прозревать.

* * *

Профессор Жухоницкий давно ждал приезда доктора Ли, чтобы прочитать его докторскую диссертацию, дать отзыв и представить к защите. А Ли все не приезжал, не писал, не подавал о себе знать. Жухоницкий решил спросить, знают ли что-нибудь о Ли его друзья сокурсники. Он позвонил Рупику Лузанику:

— Понимаете, я ничего не знаю о нашем Ли, но переживаю. Там происходит эта пресловутая «культурная революция», и в ней погибает много людей.

Рупик сказал:

— Никто из нас тоже ничего от него не слышал. Но вряд ли такого талантливого ученого и заместителя главного хирурга армии может затронуть «культурная революция». К тому же он правоверный приверженец Мао Цзэдуна. Нет, они не тронут такого человека.

Жухоницкий вздохнул и ответил:

— Да, это большой талант, и он занимает высокое положение. Но вы не знаете, на что способны фанатики коммунизма. Мы, старшее поколение, помним, какие умные головы летели во времена террора…

76. Эхо

Уже больше двух лет Лиля была одна. Ее молодое тело нетерпеливо жаждало объятий мужчины, наслаждения ни с чем несравнимым сладостным ощущением. Иногда по ночам ей снился Влатко, возникало ощущение, что он ложиться на нее, обнимает, ласкает груди, впивается в нее губами. Она испытывала томление, вот-вот он сильным движением проникнет в нее, она подастся ему навстречу, обхватит его ногами, наступит содрогание оргазма… Лиля просыпалась от своего стона — одна, опять одна… Иногда ей так же явственно снилось, что она отдается Вольфгангу Леонгарду, как было тогда, в Белграде. И опять она стонала во сне и просыпалась — одна. Однажды ей приснилось, что она, еще невинная, уговорила Виктора Косовского лечь с ней и сама разделась перед ним, как это случилось много лет назад. Этот сон напугал ее, она проснулась с мыслью: нет, с Виктором этого никогда не будет!

Но что ей делать со своим жгучим желанием, так и жить мучаясь? Лиля понимала, что ждать Влатко бессмысленно, даже если он жив, все равно его никогда не отпустят. Заводить постоянную связь ей не хотелось. Выходить замуж? Это была бы измена Влатко. А может, он все-таки жив? Как же выходить замуж при живом муже, даже если он заперт в тюрьме в далекой Албании? И совсем уж Лиля не хотела, чтобы у Лешки, ее сыночка, появился отчим. Тогда она будет принадлежать мужу, и Лешка станет страдать. Кто знает, как они будут относиться друг к другу? А главное, за кого же ей выходить? Никого она не любила, и никто ей пока не нравился.

Лиля уже закончила стажировку по хирургии, оказалась способным хирургом, и ее оставили в больнице старшим ординатором. Ей приходилось много работать, руководить начинающими врачами. Она должна была держаться авторитетно и солидно, но от постоянной неудовлетворенности она стала нервной, часто ни с того ни с сего у нее возникало истерическое состояние, которое она научилась подавлять.

Многоопытная подруга Римма видела, что с ней творится.

— Лилька, я тебя понимаю, одними успехами на работе не удовлетворишься. Я бы не смогла так долго без мужика. Ты еще молодая и свободная.

— Свободная… — повторила Лиля. — Какая же я свободная? Так, соломенная вдова.

— Лилька, я знаю, что это больно, но ты же понимаешь, что молодой и свободной женщине одной, без сексуального удовлетворения, жить ужасно. Вот мужикам хорошо, им просто — они все занимаются онанизмом. Даже поговорка такая есть: каждый дрочит, как он хочет. И вообще, еще Пушкин писал в «Гаврилиаде»: «Я приучил послушливую руку обманывать печальную разлуку».

Лиля от неловкости засмеялась:

— Ты так хорошо знаешь классику даже про это?

— Знаю. Говорят, Маяковский тоже стихи об этом сочинил, еще прямей:

Эй, онанисты, кричите «ура!»: Машина для дрочки налажена. К вашим услугам любая дыра И даже замочная скважина.

— Риммка, ты все такая же хулиганка. Откуда ты все знаешь?

— Работаю в писательской поликлинике, вот откуда. А тебе надо переспать с кем-нибудь. Давай, я тебя познакомлю с каким-нибудь писателем, хоть с Алексиным.

Лиля нахмурилась:

— Ты меня как на случку хочешь пристроить?

— Я хочу тебе помочь.

— Но я не могу, чтобы меня считали… как это сказать?..

— Хочешь сказать, блядью?

— Я не могу. Видно, так и буду жить — мучиться.

— Все равно все мужики считают всех нас, баб, блядями. Вот мне рассказывали, что в Америке делают какие-то специальные приборы для женского онанизма, они совсем как мужские члены и называются вибраторы. Они вибрируют на батарейках и вызывают хороший оргазм. Вот бы достать такой.

— Риммка, это же неприлично. Есть вещи, о которых не говорят…

— Не говорят, но делают. Мужикам можно этим заниматься, а нам нельзя? Теперь другое время, пора расслаблять натянутые вожжи в вопросах секса. Это только кажется, что про женский онанизм не прилично говорить, а за границей многие женщины этим занимаются, и об этом даже в специальных журналах пишут. Мне показывали американские журналы «Плейбой» и «Мезонин». Там такие откровенные фотографии с мужчинами и с этими вибраторами, ты даже представить себе не можешь. Даже я постеснялась и ушла смотреть в уборную. Знаешь, я слышала, что еще Екатерина II имела точную копию из слоновой кости члена ее самого сильного любовника, князя Потемкина.

— Откуда только ты берешь все это!

— У меня было много любовников, они мне разные вещи рассказывали. Знаешь, я бы и сама не прочь достать такой вибратор и поиграть с ним, как Екатерина со слоновой костью. Муженек-то у меня старенький, слабак. А нарываться на скандалы от ревности неохота.

Лилю эти разговоры только нервировали, она страдала еще больше.

* * *

Двухэтажный шестой корпус Боткинской больницы назывался «спецкорпусом», он принадлежал московскому комитету партии, там лечились привилегированные больные и были свои врачи. Больничных врачей приглашали только на консультации и консилиумы. В одно из ее ночных дежурств Лилю как старшего дежурного хирурга вызвали ночью на консультацию к больной. Терапевт сказал:

— Боли в спине, несильные, но больная ответственная, надо не пропустить чего-нибудь.

На кровати лежала высокая седая старуха с выразительным удлиненным лицом, тонким носом с горбинкой. Лиля присмотрелась и вдруг узнала — это была Анна Ахматова, любимая поэтесса ее юности. Двенадцать лет назад, еще студенткой, она видела Ахматову в доме отдыха «Красная Пахра», разговаривала с ней. И вот судьба привела Лилю к ней опять, уже как врача.

Лиля разволновалась, но виду не показала: она врач, Ахматова — больная, надо быть профессиональной и деловой. Она расспросила, что болит, когда заболело, куда отдает? Больная внимательно посмотрела на нее, улыбнулась и сказала глубоким грудным голосом:

— Какая вы молодая! Спина у меня болит, ходить стало больно, боль меня сгибает.

Лиля осмотрела ее, попросила повернуться в кровати, ощупала спину, сказала:

— Анна Андреевна, у вас радикулит, это неопасное заболевание, быстро проходит.

— Да, я знаю, у меня уже много раз бывало такое, спина вдруг заноет и даже пальцы на ноге мертвеют, но на время.

— Я назначу вам обезболивающее, и станет легче. Надеюсь, через неделю вы сможете ходить. Если не пройдет, мы сделаем вам новокаиновую блокаду.

— Спасибо, доктор.

После этого Лиля, смущаясь, решилась напомнить:

— Я видела вас двенадцать лет назад в доме отдыха «Красная Пахра». Там по вашей просьбе Клавдия Шульженко пела на концерте песни[123].

— Да, верно, припоминаю, было такое. Вы там отдыхали?

— Да, я была еще студенткой, подходила к вам, просила автограф.

— Извините, не помню. Я ведь столько автографов в жизни давала, не могу всех помнить. Знаете, здесь одна уборщица попросила меня: «Вы, гражданочка, говорят, стихи пишите. Написали бы мне стишок, я в деревню пошлю». Оказалось, что она каждое письмо оканчивает стихом. Я, конечно, написал ей.

Говорила Ахматова простые вещи, но в каждом слове Лиле слышалось удивительное сочетание твердости и достоинства, так точно она умела превращать черепки жизни в свои золотые строчки.

Потом Ахматова спросила ее:

— А как сложилась ваша жизнь?

Лиля коротко рассказала, что с ней приключилось за это время. Ахматова сердечно улыбнулась:

— Вы тоскуете о прошлом?

— Тоскую, Анна Андреевна.

— Тогда я дам вам еще один автограф.

Она порылась в папке и протянула Лиле тонкую самиздатовскую книжку со стихотворением «Эхо»:

В прошлое давно пути закрыты, И на что мне прошлое теперь? Что там? — окровавленные плиты Или замурованная дверь, Или эхо, что еще не может Замолчать, хотя я так прошу… С этим эхом приключилось то же, Что и с тем, что в сердце я ношу[124].

И подписала: «Доктору Лиле от А.Ахматовой. Не стройте в своей душе мавзолей угасших чувств, наслаждайтесь жизнью, пока она есть».

Лиля читала и перечитывала эти строчки много раз. И каким-то образом это стихотворение принесло ее душе примирение и равновесие.

* * *

А Виктор продолжал преследовать Лилю. Он работал в институте космической медицины, неподалеку от Боткинской, и под конец Лилиной работы часто приходил к ней и провожал до трамвая или даже до дома. Всячески стараясь растопить ее холод, он больше не позерствовал, как прежде, а много и интересно рассказывал о своей работе с космонавтами. Лиля уже привыкла к его приходам, разговаривала спокойно, смеялась шуткам. И опять на помощь ей пришла подруга.

— Римма, что мне делать с Виктором? Я бы решилась, но мне гордость не позволяет.

— Забудь про гордость. Одиноким бабам гордость только мешает. Он тоже одинокий, надо же ему трахаться с кем-то.

— Пусть трахается с другими.

— Лилька, я тебя насквозь вижу. Ты сама хочешь его, первая любовь не исчезает совсем.

— Ты, Риммка, колдунья. — Лиля засмеялась. — Но почему он опять захотел меня?

— Это простое эгоистическое самолюбие мужчины. Я мужиков насквозь изучила, им одного раза мало, они хотят утвердить себя. Он неудовлетворен первым разом, понял, что тогда сплоховал, спьяну даже не разобрал, как ему было с тобой. Теперь он хочет доказать самому себе и тебе тоже свою мужскую силу.

— Риммка, ты знаешь про мужчин все на свете.

— Знаю, из собственного горького опыта знаю.

И Лиля стала относиться к Виктору теплей и даже слегка кокетничала. Как-то раз они шли по бульвару вдоль Ленинградского проспекта, и она напрямик спросила:

— Ты, наверное, думаешь, что я хочу сказать тебе: вернись, я все прощу. — И подпела самой себе: — «Не искушай меня без нужды возвратом нежности своей…»

Виктор признался:

— Ты теперь так не похожа на ту Лильку с косичками, которую я увидел впервые. — Он взял ее за руку и подтянул близко к себе. — Пойдем ко мне? Я живу в той же квартире в Тихвинском переулке. Помнишь?

О, конечно, она помнила! Там тогда все и произошло. Ей даже интересно было снова увидеть то место. Лиля молчала, между ними явно возникла атмосфера чего-то игривого и опасного. Она думала: как это получится теперь?

Когда они вошли в квартиру, оба почувствовали себя натянуто, неловко. Виктор неуверенно достал бутылку вина, спросил неуверенно:

— Пить будешь?

Они пили вино, ей хотелось напиться, и она опьянела. Он подсел к Лиле, взял за руку:

— Лилька, чего ты вообще хочешь?

Это был вопрос-предложение. Она посмотрела на него:

— Наверное, того же, что и ты.

Лиля подставила ему влажные губы, и он буквально впился в нее. Она замерла, задрожала, прижалась к нему. Виктор поднял ее и понес в спальню, на ту самую кровать, на которую она сама завлекала его когда-то. Он медленно ласкал ее. Как приятно! Он целовал груди, целовал живот, гладил бедра, провел пальцами между ее ног. От этого прикосновения она застонала, вздрогнула, изогнулась и раскинула ноги. Тогда он стал входить в нее все глубже и сильней, а Лиля нетерпеливо вжимала его в себя:

— Виктор, еще, еще!..

Он двигался все быстрой и резче, так что от его движений ее трясло, и голова ритмично стучалась о спинку кровати. Оба были полны настоящим и не вспоминали прошлое.

После долгих и изощренных ласк он спросил:

— Теперь ты простила меня?

— Может быть. Не знаю. Я сама от себя скрывала, но я до сих пор люблю тебя. Иначе я бы не отдалась тебе. Это эхо, эхо далекого прошлого.

— Лилька, выходи за меня замуж.

— Ты делаешь мне предложение? — У нее на глаза навернулись слезы. — Нет, Виктор, за тебя я не выйду. Слишком поздно ты решил, ничего у нас не получится. Твое предложение — это тоже только эхо прошлого. Но эхо есть только эхо.

77. Поездка Лили в Курган

Моисей Рабинович объявил хирургам Боткинской больницы, что из города Кургана приехал какой-то доктор Гавриил Илизаров, который изобрел якобы новый способ и аппарат для лечения переломов костей. Рабинович просил заведующих отделениями и свободных от операций хирургов собраться на доклад этого никому не известного врача. После доклада он проведет показательную операцию.

Боткинцы удивились: в их знаменитой больнице нередко выступали с докладами крупные приезжие профессора, но никогда не случалось докладов рядовых врачей из провинции. В небольшой аудитории неохотно собрались травматологи послушать, что скажет этот Илизаров.

Марьяна Трахтенберг позвала с собой Лилю:

— Пойдем, послушаем. Рабинович рассказывал интересные вещи про этого курганского доктора. Он известен в провинции, но многие московские профессора и министерские начальники считают его шарлатаном.

Быстрый в движениях мужчина кавказского типа, на вид за сорок, с проницательными темными глазами и пышными черными усами, говорил неумело, сбивчиво. Он смотрел на слушателей настороженно, исподлобья, часто запинался, подыскивая слова, как малоопытный лектор, русский язык для него был явно труден:

— Вот, как говорится, широко, например, у нас применяется по всем больницам обычное, так сказать, лечение переломов. Ну, скажем, накладывают гипсовые повязки или делают так называемое обычное скелетное вытяжение — тянут за спицы кости. Но эти способы, к примеру сказать, не могут, по нашему мнению, давать хороших результатов. Можно, конечно, и операции разные тоже делать, пластинками там разными, кости скреплять шурупами, а то и проволокой их скручивать. Или даже можно надевать отломки кости на металлический штырь, проводить его через внутренний канал, что называется остеосинтез[125]. Но это все старые методы. Нам в Кургане удалось разработать новый, как говорится, вот это самое, способ, то есть лечение переломов аппаратом нашей конструкции.

Слушатели удивлялись, понимали его плохо, немного помогали таблицы-рисунки, которые он показывал, и рассматривали странный аппарат: два стальных кольца, соединенные стержнями с нарезкой.

— Вот это и есть наш циркулярный фиксатор костей с чрескостным проведением спиц. Вот покажу вам на операции, как он действует.

Все же многое оставалось не ясно, хотя подход к лечению действительно новый, но как он лечит этим аппаратом переломы костей? Лиля напряженно вслушивалась в невнятные объяснения доктора, а потом удивилась, когда Марьяна поручила ей ассистировать Илизарову на показательной операции.

— Как же я буду ассистировать? Я ведь совсем не поняла, как он это делает.

— Никто не понял, но под его руководством ты справишься, у тебя руки хорошие.

Илизаров недоверчиво досмотрел на ассистента — молодую женщину:

— Вас как зовут?

— Лиля, — сказала она и смутилась.

— Ну-ну, не волнуйтесь. Я буду вам все показывать, а вы повторяйте за мной.

На операции доктор преобразился: вместо невнятного лектора перед ними теперь был опытный и решительный хирург, он действовал быстро, точно, умело. Лиля старалась, еще не совсем понимая, что ей делать. Он давал ей ясные короткие указания, она приспособилась к ритму его действий, ей все больше нравились и хирург, и его новый метод.

А дело было очень не простое: нужно было просверлить тонкие спицы через сломанные фрагменты кости, закрепить на двух кольцах аппарата и соединить кольца четырьмя стержнями. Металлические части скреплялись винтами и гайками, их надо было крепко закручивать гаечным ключом. Илизаров показал Лиле, как это делать, и вскоре она действовала сама. Из-за сложности перелома двух колец оказалось недостаточно, необходимо было третье. Илизаров сказал ей:

— Вы видели, как я накладывал первые два, теперь вы накладывайте третий. — И дальше руководил ее действиями: — Вот так, теперь вот так, во-во-во. Правильно.

После операции рентгеновский снимок показал, что сломанная кость, скрепленная аппаратом Илизарова, стояла в правильном для сращения положении. Врачи, наблюдавшие операцию, были поражены. А Илизаров сказал с мягкой улыбкой:

— Видите, это только кажется непонятным и сложным, а на самом деле довольно просто и надежно. И вот доктор Лиля может это подтвердить, она в один прием поняла всю мою технику. Молодец!

Лиля, хоть и не все поняла, зарделась от похвалы и с уважением смотрела на провинциального доктора, такого, казалось, простоватого человека, который изобрел необычный метод лечения сложных переломов костей. Как это пришло ему в голову?

Марьяна Трахтенберг рассказала ей:

— Я узнала про этого Илизарова от Рабиновича. Оказывается, он настоящий самородок, происходит из горских евреев, которые называются таты. В Кургане он уже вылечил тысячи инвалидов с незажившими переломами, но в Москве его до сих пор не хотят признавать. Поэтому Рабинович решил ему помочь. Говорит: «Надо помочь способному еврею».

Боткинские врачи-травматологи еще долго с удивлением и даже восхищением говорили про этого удивительного врача. Некоторые расспрашивали Лилю как участницу операции о деталях метода. Она, как могла, рассказывала то немногое, что успела понять из указаний на операции.

Вскоре прошел слух, что Илизарову не удалось убедить московских профессоров и бюрократов из министерства. Там у него были мощные недоброжелатели и завистники, и он уехал из столицы ни с чем.

* * *

Прошел год, Лиля и думать забыла об Илизарове и его методе, но ее неожиданно вызвал Рабинович:

— Хотите, я вам скажу? Этот курганский доктор Илизаров оказался очень настырным, он добился от министерства организации курсов, чтобы к нему на месяц посылали врачей для обучения его методу. Выделено одно место для Москвы. Главврач (он называл жену по должности) поручила послать на курсы вас.

— Меня? — поразилась Лиля.

— Ну да, вас. Вы ведь ассистировали ему, и он вас хвалил.

— Но я совсем не помню, что мы делали.

Рабинович смотрел на нее с покровительственной улыбкой, как на ребенка.

— Хотите, я вам скажу? Для нашей больницы это хорошая возможность начать пропаганду метода Илизарова в Москве. Но сначала вас просили явиться в министерство к главному травматологу.

— Зачем?

— Он считает, что вы должны получить от него инструкцию.

Лиля была взволнована: ехать в Курган, учиться методу Илизарова… Это интересно. Она никогда не выезжала в командировки и не бывала в провинции. К тому же совет Рабиновича начать делать эти операции в Москве был интересной возможностью.

В запутанных коридорах министерства она с трудом нашла кабинет профессора Колкова. Большой начальник — главный травматолог, директор института, академик — выглядел моложаво. Он смерил ее слегка высокомерным взглядом и заговорил с ней, как будто отдавая приказы:

— Я должен вас предупредить: Илизаров станет уверять, что изобрел самый лучший способ лечения переломов. Не поддавайтесь его россказням. Для лечения переломов есть аппараты лучше, чем у него. Ничего особо нового в его предложении нет. Мы подозреваем, что он подтасовывает результаты лечения, его доклады и статьи пахнут научным шарлатанством. Да-да, не удивляйтесь, довольно много врачей из провинции пытаются выдавать себя за ученых. Илизаров пишет, что разработал способ удлинения костей при их укорочении после переломов. Он мнит себя первооткрывателем. Вам доверяется сложная миссия: проверить, так ли все хорошо, как он старается представить. Смотрите, записывайте, измеряйте длину костей. Когда вернетесь, доложите нам всю правду. Пора вывести его на чистую воду.

Лиля слушала, абсолютно обескураженная, получалось, что большой начальник посылает ее не для обучения, а подставляет как шпионку, чтобы она потом донесла на Илизарова. Этот тип уверен, что она, молодая женщина, не только не станет возражать, но побоится ослушаться. Почему выбрали ее? Первой мыслью было сразу отказаться от поездки. Но ей показалось, что в указаниях Колкова сквозит явная предвзятость. Если год назад министерство не захотело признать Илизарова, то почему теперь организовало его курсы? Значит, что-то есть в его изобретении…

Прежде чем отказаться, она решила поговорить с Рабиновичем.

— Моисей Абрамович, я не знаю, что мне делать. Он ведь академик. А я кто? Мелкая сошка.

Рабинович ухмыльнулся:

— Хотите, я вам скажу? Это простая зависть и ревность. Он академик, директор, главный, а тут является какой-то провинциальный доктор и предлагает переворот в лечении. А ему самому нечего противопоставить, у него нет никаких важных открытий. Он типичный выдвиженец партии, забрался наверх без заслуг. Вот и действует по принципу всех псевдоученых — «не пущать». К тому же этот Илизаров — горский еврей, тат, да еще и беспартийный. Колков считает, что ничего не стоит его задавить.

— Но что мне делать там, в Кургане? Неужели я должна слушать Колкова и шпионить?

— Ни в коем случае не ввязывайтесь в эту интригу. Вас посылают на курсы обучения, вот и учитесь.

— А когда я вернусь, и Колков потребует от меня, что просил? Что мне тогда делать?

Рабинович хитро прищурился:

— Хотите, я вам скажу? Тогда поступайте по совести.

Лиля не подозревала, какую большую роль эта поездка и этот разговор сыграют в ее будущем.

* * *

Был ноябрь, но еще стояла теплая погода. Собирая Лилю в дорогу, Нюша приговаривала:

— Тебе, касаточка, надо бы туда в зимней шубке ехать.

— Да у меня нет зимней шубы. Где же я ее возьму? Поеду в осеннем пальто.

— Я, чать, в Сибирь едешь. Спроси свою подругу, толстую эту, Римму. Она баба ловкая, вмиг раздобудет.

Действительно, Римма помогла купить у спекулянтки шубку из серого козленка, за сходную цену.

Прямого рейса самолета в Курган не было, в Свердловске (нынешнем Екатеринбурге) Лиля пересела на небольшой двухмоторный самолет. К ее удивлению, почти половину пассажиров составляли люди на костылях. Она спросила одного:

— Вы живете в Кургане?

— Нет, я из Новосибирска, еду в Курган к доктору Илизарову, на лечение. Слышали про такого?

— Слышала. Что с вами?

— Нога сломана, воспаление кости, перелом не срастается. Операцию делали, пластинки на шурупах поставили, а кость не заживает. Ампутацию предложили. Но я узнал про Илизарова и решил к нему ехать.

— А как вы узнали про Илизарова? В газете прочитали или по радио услышали?

— В газете? Нет, не читал. О нем не пишут, но люди друг другу передают, что он чудеса делает. А мою ногу только чудо может спасти.

В разговор включился другой пассажир с костылями.

— У нас в газетах разве правду напишут? Я вот сам из Иркутска, мне там тоже ампутацию хотели делать. А я услышал про Илизарова и лечу к нему без направления, авось, примет. Люди говорят, он жизни спасает, его кудесником из Кургана прозвали.

Лиля поняла, что и другие летят лечиться к Илизарову, и с удивлением слушала о его народной славе.

В Кургане ее сразу обдало холодом, мела сильная метель. Вот она, Сибирь! Лиля закуталась в шубку и шарф, с благодарностью вспомнила Нюшу. На автобусе она добралась до четырехэтажной гостиницы «Москва», единственного большого здания, стоящего посреди низких деревянных домов на главной улице.

Ей предложили место в комнате на двоих. Жить целый месяц с незнакомой женщиной? Она попросила отдельную комнату.

— Отдельных нет. Всех приехавших на курсы к Илизарову мы селим по двое, по трое. Вы что, не видите, что ли, сколько народа едет к нам в город, все к Илизарову на лечение, — сказала недовольная дежурная.

В вестибюле было много людей на костылях, с гипсовыми повязками, они стояли, сидели, ходили, курили, собирались группами, разговаривали, среди гула голосов часто слышалось имя Илизарова. Лиля подумала: «Настоящее паломничество инвалидов к Илизарову. Не может быть, чтобы все они ехали лечиться к шарлатану, как говорил Колков». Но что ей делать? Она стояла растерянная и вдруг увидела самого Илизарова, входившего в гостиницу. Он был в шубе и большой зимней шапке, но она узнала его по пышным черным усам. При его появлении все сразу смолкли и почтительно смотрели в его сторону.

Лиля смущенно подошла:

— Гавриил Абрамович, я Лиля Берг, из московской Боткинской больницы. Помните меня?

— Из Боткинской? Да, да, помню, помню. Вы приехали на курсы? Хорошо. Как вы устроились?

— Еще не устроилась. Я прошу отдельную комнату, а мне говорят, что отдельных нет.

Он специально приехал узнать, как разместили врачей-курсантов, а потому сразу сказал дежурной:

— В чем же дело? Эта женщина — доктор из Москвы, ей надо дать отдельный номер.

— Гавриил Абрамович, у нас отдельных нет. — Дежурная тоже смотрела на него с почтением.

— А вы проверьте, проверьте повнимательней, может, найдете.

— Гавриил Абрамович, только для вас — одна осталась, — улыбнулась ему дежурная и дала Лиле ключ.

Ясно было, что в своем городе Илизаров был и бог и царь. Он сказал Лиле:

— Устраивайтесь, а завтра в восемь утра жду вас в госпитале для инвалидов войны[126].

* * *

Госпиталь помещался в старинном двухэтажном доме с печным отоплением, бывшем купеческом особняке. В хирургическом отделении на сорок человек лежало восемьдесят больных, было темно, душно, теснота в палатах была такая, что можно было с трудом протиснуться между кроватями. Когда Лиля с другими шестью курсантами вошла в палату, в нос ударил густой спертый воздух, деревянные стены пропахли запахом гноя, карболки и лекарств. У всех больных на ногах или руках лежали массивные кольцевые аппараты Илизарова, он лечил только своим методом.

Металлические кольца и части аппаратов были серыми, тусклыми, из металла плохого качества. На первом же обходе Илизаров объяснил:

— Медицинская промышленность не выпускает мои аппараты, министерство не разрешает. Поэтому их изготавливают на нашем заводе… для автобусных кузовов. Но, сами понимаете, автобус и хирургический аппарат — вещи довольно разные. Мне все это благодарные пациенты делают кустарным способом. Кто принесет выточенные болты, кто — гайки и другие детали. К сожалению, часто они плохо подходят друг к другу.

Кольцевой аппарат Илизарова фиксировал кость снаружи и позволял манипулировать сломанной частью в разных направлениях: постепенно сдвигать, раздвигать, сгибать, выпрямлять, а главное, создавал прочную фиксацию. Этот простой на вид аппарат был, в сущности, целым агрегатом и состоял из десятков деталей. Для успеха лечения необходимо ими умело пользоваться.

Учебника на эту тему не было, курсантам раздали напечатанную на машинке краткую инструкцию, сам Илизаров говорил сбивчиво. Курсантам он показывал и метод, и результаты лечения. А результаты были поразительные: самые сложные переломы, которые безуспешно лечили в других городах, срастались при использовании его метода.

Илизаров был трудоголиком, приходил в госпиталь до зари, уходил к полуночи. Он первым в мире сумел разработать технику удлинения костей при их укорочении. По миллиметру в сутки он постепенного растягивал кость на участке рассечения. За два — четыре месяца на месте растяжения формировалась новая костная ткань. Лиля измеряла удлинение сантиметровой лентой, изменения достигали и десять и пятнадцать сантиметров. Образование костных клеток от стресса растяжением, как это называл Илизаров, было настоящим научным открытием, которому хирург Илизаров дал теоретическое и экспериментальное обоснование.

Чем больше Лиля видела, тем больше приходила в восторг. Она поставила перед собой задачу — освоить метод Илизарова для будущей работы и с энтузиазмом включилась в ритм его работы. Каждый день они вместе осматривали десятки больных, он ставил диагнозы и учил ее, как определять деформации костей. Опыт у него был громадный, она удивлялась его профессионализму. Потом она ассистировала ему по несколько часов подряд на операциях и еще больше поражалась его высокому хирургическому искусству. Потом надо было вместе с другими врачами и сестрами выхаживать тяжелых пациентов. Она приходила в свой маленький номер в гостинице без сил, но все записывала и делала схематические зарисовки деталей, которые Илизаров показывал. И каждый день, наблюдая его работу, она с отвращением вспоминала, что большой начальник Колков называл его шарлатаном и инструктировал ее с целью угробить такого яркого специалиста, настоящего кудесника из Кургана. Ну, нет, этого она делать не станет! Если он спросит, она прямо скажет, что Илизаров не только не шарлатан, но крупный ученый и хирург. И покажет свои записи и зарисовки.

Илизаров с самого начала присматривался к Лиле с осторожностью. Он много натерпелся от сильных завистников. Сначала его просто игнорировали, как провинциального выскочку, а когда его известность стала разрастаться, московские хирургические светила стали всячески его зажимать. Илизаров был подозрителен: не явилась ли и она из лагеря московских врагов? Однажды сказал:

— Похвально, похвально, хорошо работаете. А я вот думал, что министерство подослало вас шпионить за мной.

Она смутилась и призналась:

— Гавриил Абрамович, честно говоря, мне намекали на это, даже уговаривали. Но я не согласилась.

— Кто намекал? Колков, что ли?

— Да, он.

— Понятно. Что ж, он и есть главный противник моего метода. А сам-то он что сделал? Ничего.

— Я теперь поняла, что вы делаете великое дело. Я на вашей стороне, Гавриил Абрамович.

— Ну, что ж, дело, дело. Но как бы вас не стали критиковать как сторонницу моего метода.

— Я такая маленькая сошка, ординатор больницы. Что со мной могут сделать? Мне не страшно.

— А работаете вы хорошо, руки у вас хорошие. Это я с самого начала заметил. Но зачем перегружаться?

— Я хочу начать делать операции по вашему методу в Москве.

— Ну, что ж, дело, дело. А все-таки отдохните немного. Это я привык так работать, с детства трудился.

На такую интенсивную работу сил у Лили хватило лишь на две недели, она стала раньше уходить из госпиталя. Другие курсанты из разных городов не работали так интенсивно, воспользовались командировкой для расслабления. После обучения мужчины пили водку и обхаживали местных красоток. Один из них пытался соблазнять Лилю, приглашал в кино и на выпивку, но она сразу дала резкий отпор.

Теперь она со всеми ходила вечерами по улицам. Город почти весь был деревянный, еще сохранились избы, в которых жили декабристы. Был открыт музей декабристов. Лиля пошла в музей, осмотрела экспозицию о жизни в ссылке поэта Вильгельма Кюхельбекера, лицейского друга Пушкина, чтобы рассказать об этом Алеше, горячему поклоннику Пушкина.

Повсюду на улицах попадались приехавшие к Илизарову пациенты, кто на костылях, кто после операции, с наложенными аппаратами. На время лечения они снимали комнаты и углы у местных жителей, это стало неофициальной индустрией Кургана, давало доход сотням домохозяев, и они за это Илизарова боготворили.

У магазинов постоянно стояли длинные унылые очереди, снабжение продуктами и товарами было даже не бедное, а нищее. Лиля поражалась бедности провинции по сравнению с Москвой, вспоминала, что то же самое видела в Албании. Возле винных магазинов всегда толпились пьяные мужчины, затевали ссоры и драки, вмешивалась милиция. Пьяные валялись на улицах, их подбирали и увозили в вытрезвитель, были и случаи замерзания в морозы.

Наблюдая бедную и серую жизнь провинциального русского городка, Лиля все больше хотела узнать, как попал сюда горский еврей Илизаров и что в этих условиях способствовало его удивительному открытию. Он был человек малоразговорчивый и даже скрытный, жил в постоянной сосредоточенности, о себе никогда не говорил. На воскресной прогулке по городу Лиля увидела его с женой и маленькой дочкой. Она уже видела эту высокую женщину в госпитале, она работала врачом-рентгенологом.

Лиля подошла к ним, заговорила и прошлась с ними немного по улице. Илизаров сказал жене:

— Это наша курсантка, из московской Боткинской больницы. — И вскоре ушел в госпиталь.

Было холодно, женщины зашли в пельменную, ели невкусные пельмени из толстого теста. Валентина сказала:

— Ну, я делаю пельмени намного вкусней, как говорится, настоящие сибирские, я ведь из Оренбурга.

Они разговорились, и Лиля узнала от нее историю необычной жизни Илизарова. Его отец Абрам, уже немолодым человеком оказался в кавалерии Буденного. После войны 1918 года с поляками женился на шестнадцатилетней еврейской девушке Голде в местечке Беловежск, в Белоруссии. У них родилось шестеро детей, Гавриил был старшим. Отец перевез семью в родное горное селение Кусары в Дагестане и уехал на заработки в Баку. Но в Кусарах уже жила его большая первая семья, и суровая старшая жена третировала Голду и ее детей. Жизнь была тяжелой, Гавриил рос, во всем помогал матери. До четырнадцати лет он не мог учиться — у него даже не было сапог, чтобы ходить по горным дорогам в далекую школу. Но он обладал пытливым умом и цепкой памятью, наблюдал природу и с детства мечтал стать врачом. Среди татов не было ни врача, никого с высшим образованием.

Благодаря способностям, преодолев большие трудности, он быстро закончил рабфак[127], в 1939 году поступил в медицинский институт в Симферополе. Учился Илизаров блестяще, но вскоре началась война с Германией, институт срочно эвакуировали в глухой поселок Кызыл-Орда, в Средней Азии. Многие преподаватели ушли на войну, учебников не хватало, студенты жили впроголодь, из-за завшивленности их даже не подпускали к больным в больнице.

В 1944 году Илизарова распределили на работу в село Долговка Курганской области. Еще шла война, и он был единственным врачом. Первым делом он перевез мать, братьев и сестер и позаботился дать им школьное образование. В тяжелых условиях он стал врачом-самоучкой, самостоятельно научился делать операции, полюбил хирургию. Его не удовлетворяли результаты лечения переломов, при старых методах лечения они срастались медленно и плохо. Он много думал об этом и в 1951 году изобрел кольцо для фиксации отломков костей.

С первых шагов молодого новатора ему, деревенскому лекарю, стали препятствовать бюрократы и завистники, не хотели дать авторское свидетельство на изобретение. А он совершенствовал его и создал аппарат. В конце концов его перевели на работу в Курган в госпиталь инвалидов войны. Вся семья со старенькой мамой Голдой переехала с ним, братья пошли учиться в медицинский институт. А сам Илизаров продолжал развивать свой метод и воевать с бюрократами.

— Так вот и живем, как говорится, — закончила Валентина свой рассказ.

Остальное Лиля уже знала. Она была потрясена историей его необычайно тяжелой жизни. Вот, значит, в каких трудностях вырабатывался характер этого необыкновенного человека! Лиля стала уважать его еще больше, и еще больше захотела начать делать его операции в Москве — ведь за тем ее и послали. Но уж советы профессора Колкова она слушать больше не будет. Никогда!

С Валентиной и маленькой Светланой Лиля попрощалась, не подозревая, что через годы их отношения перерастут в многолетнюю дружбу.

После обучения курсанты получили диплом о прохождении курсов. Лиля сказала:

— Гавриил Абрамович, я теперь ваша поклонница. Постараюсь делать ваши операции в Москве.

— Ну, что ж, дело, дело. Желаю успеха.

На прощание он дал ей набор из трех комплектов аппарата.

* * *

В Москве ее встречали Алеша с Лешкой, с трудом тащили тяжелый дар Илизарова. Дома Лиля возбужденно рассказывала родным о своей поездке и об Илизарове:

— Как это несправедливо, что про такого талантливого человека и блестящего хирурга московский светила академик говорят, что он шарлатан! Да он настоящий кудесник из Кургана, как его прозвали в народе! Я постараюсь внедрять его метод у нас в Боткинской, назло его врагам. Пусть меня за это хоть уволят! — И грустно добавила: — Но какая все-таки бедная и убогая жизнь в русской провинции!

Алеша тут же сочинил экспромт:

Илизаров, как ни странно, Не в почете у светил. Но кудесник из Кургана Лилин ум заворожил.

В больнице заведующая отделением Марьяна Трахтенберг первым делом спросила:

— Чему ты там научилась в Кургане? Будешь делать илизаровские операции?

— Обязательно буду. Хотя это очень, очень трудно, но это моя мечта и моя цель.

Первую операцию они делали вместе четыре часа, выбились из сил. Лиля сказала разочарованно и устало:

— А у Илизарова на это уходило меньше часа.

Вскоре их вызвал к себе Рабинович:

— Хотите, я вам скажу? Звонил профессор Колков, я сказал ему, что вы сделали первую илизаровскую операцию. Он возмутился, что без его разрешения, добавил: «Что это у вас доктор Берг такая восторженная?» Он настаивает, чтобы Лиля пришла на совещание в министерство для отчета о поездке.

Лиля расстроилась:

— Моисей Абрамович, меня послали обучаться методу, а Колков наговорил про Илизарова, что он шарлатан, и инструктировал меня там шпионить за ним. Я своими глазами видела, что он не только не шарлатан, но обогнал всех в Москве. Критиковать и запрещать его операции несправедливо. Что же мне говорить на совещании?

Рабинович хитро улыбнулся:

— В прошлый раз я говорил вам: поступайте по совести. И теперь повторю: поступайте по совести.

Лиля волновалась, она никогда не выступала ни на каких совещаниях, тем более в министерстве. Она сделала из своих зарисовок более четкие и детальные рисунки и развесила их в зале. Там собрались некоторые московские специалисты и министерские начальники. Увидев их, Лиля совсем смутилась, как выступать перед такими важными людьми? Колков вызвал ее в кабинет до выступления и хмуро сказал:

— Я вам говорил, что аппарат Илизарова никаких преимуществ не имеет. Но если станете говорить, что это не только первый аппарат, но еще и новый метод лечения, то пеняйте на себя.

Его настойчивое желание принизить заслугу Илизарова обескуражило ее. Опять ей захотелось все бросить и уйти отсюда, чтобы не вступать в спор с большим человеком. Но нельзя же так просто убежать! Страшно волнуясь, она показывала схемы-таблицы, рассказывала о результатах сращения и упомянула, что сама измеряла удлинение костей на десять и пятнадцать сантиметров.

Некоторые слушали внимательно и с интересом, но Колков нетерпеливо прервал ее:

— Так вы считаете, что это не аппарат, а новый метод лечения?

Лиля набралась решимости и выпалила:

— Да, это и новый аппарат, и новый метод. Илизаров вылечивает самые сложные переломы.

— Значит, это метод? — процедил Колков сурово. — Ну-ну…

Он сразу ушел, но некоторые слушатели рассматривали рисунки, подходили к Лиле и задавали вопросы. От возбуждения и расстройства она отвечала невпопад.

Через день в Боткинскую больницу пришел приказ из министерства: запретить операции по методу Илизарова.

78. Шестидневная война Израиля

Доктор Михаил Цалюк рос в семье киевских евреев и в детстве был горячим патриотом Советского Союза.

В семнадцать лет, в первый же день войны с гитлеровской Германией, он добровольцем пошел на фронт, был четырежды ранен, возвращался на линию фронта, стал старшим лейтенантом, командиром взвода разведки, получил четыре боевых ордена. На фронте добровольно вступил в партию.

Но Цалюк был не только патриотом и героем Советской России, он был еще и глубоким патриотом своего еврейского народа. Близкие друзья в шутку называли Цалюка «коммунист-сионист».

С начала лета 1967 года Цалюк с тревогой ловил в радиопередачах «Голоса Америки», Би-би-си и «Голоса Израиля» новости о том, что в Израиле назревают тревожные события. Еще в 1956 году египетский президент Гамаль Насер публично поклялся, что отомстит Израилю за свое поражение при попытке закрыть Суэцкий канал. Он заявлял, что «сбросит евреев в море» и полностью уничтожит Израиль.

В начале 1967 года союзник Египта Сирия начала бомбить израильские деревни на севере страны. В отместку Израиль сбил шесть сирийских истребителей «МИГ». После этого Насер обвинил Израиль в агрессии и 16 мая поставил на границе 80-тысячную армию. Через шесть дней Насер объявил о закрытии Акабского залива Красного моря и о блокаде израильского города Эйлат, поскольку через него шло снабжение Израиля оружием из США. В тот же день все арабские страны разорвали дипломатические отношения с Америкой.

Миша Цалюк ходил мрачный, раскладывал дома на столе карту Ближнего Востока и сокрушенно говорил жене Броне:

— Насер начал подготовку к уничтожению Израиля, он подписал договор между Египтом и Сирией, Иорданией, Ираком и Саудовской Аравией. Посмотри на карте, какой маленький Израиль по сравнению с их территориями. Израильтян всего три с половиной миллиона, они окружены враждебно настроенными странами с населением почти в сто миллионов. Положение почти отчаянное, Израилю предстоит выстоять в борьбе с пятью арабскими странами и силами, намного превышающими его силы. А кто помогает Насеру готовиться к войне? Конечно, Советский Союз. Нам, населению Союза, это обойдется ой как дорого, но никто нас не спрашивает.

Броня в ответ вздыхала и плакала, у нее в Израиле были родственники, которые уехали туда еще в 1920-е годы.

Хрущев щедро снабжал Египет оружием и посылал военных советников, пилотов и ракеты системы «земля — воздух» — все шло в кредит. Но и после снятия Хрущева правительство Брежнева продолжало продавать оружие Египту, Сирии и другим арабским странам. Фактически Россия вооружила слабый Египет и весь арабский мир, оснастила их воздушным флотом из советских истребителей и бомбардировщиков, танками и ракетами.

* * *

Многие евреи приникли дома к приемникам, волнуясь: что же произойдет с Израилем? В самом Израиле было очень тревожное настроение, впервые за двадцать лет его существования исход неравной борьбы был непредсказуем. Объявили частичную мобилизацию, новым военным министром назначили боевого генерала Моше Даяна. Он был известен своей победой над Насером в Суэцкой кампании 1956 года и запомнился всем черной повязкой на месте потерянного левого глаза. Начальником генерального штаба был генерал Ицхак Рабин. Они приняли решение нанести превентивный удар.

Рано утром 5 июня 1967 года израильская авиация, состоящая из американских и французских самолетов «Мираж III», «Ураган», «Мистэр IV» и «Сюд Авиасион Вотур II»[128], вылетела на восточную сторону Средиземного моря, повернула на юг и в 8 часов утра нанесла одновременный удар по всем аэродромам Египта. Время было выбрано точно: в этот час сменялись боевые экипажи самолетов, стоявших на взлетной полосе. Израильская авиация разбомбила их — египетская авиация была полностью уничтожена. В то же утро были разгромлены аэродромы и самолеты Сирии и Иордании. Так Израиль обезопасил себя от бомбежек и полностью завладел небом, это деморализовало противника.

Миша Цалюк восхищался маневром израильской авиации: «Как тонко рассчитано и как точно выполнено!»

В ближайшие два дня израильские танки «Шерман», «М51 Супер Шерман», «Центурион», «АМХ-13» ударили по скоплению египетских войск в Синае и палестинских сил в Газе. Среди египтян началась паника, командующий отдал приказ об отступлении. Началось паническое бегство солдат. Генерал Моше Даян и на этот раз блестяще руководил боевыми действиями.

На третий день войны израильские десантные силы высадились в тылу арабов и захватили их города и много пленных. С арабской стороны в боях участвовали русские «советники», а в израильской армии были иммигранты из России. В тот же день в самом Иерусалиме, считавшемся палестинским, шли спорадические бои.

Почти две тысячи лет евреи не смели приблизиться к своей святыне — западной стене разрушенного храма, к Стене плача. Теперь они с боем приблизились к Старому городу. К полудню операция была завершена — Иерусалим стал полностью израильским.

На работе Цалюк ходил почти именинником и тайком ликовал вместе с другими евреями:

— Вы слышали? Даян и Рабин вошли в ворота Иерусалима и подошли к Стене плача. Иерусалим опять еврейский, наш! Теперь сбывается древнее предсказание: «На следующий год в Иерусалиме». По радио включали звукозапись боев, с обеих сторон слышались крики на русском «давай-давай!».

— Наши наших бьют, — радостно комментировал Боря Элкунин.

Алеша написал на тему войны эпиграммы:

1 Получил в кредит Насер «МИГи» от СССР, И на взлетной полосе «МИГи» выстроились все. Но Израиль в единый миг Разбомбил там каждый «МИГ». 2 Пусть гудит вся пресса, Что Израиль — агрессор, Шестидневная война Показала всем сполна, Кто из двух сильнее — Арабы иль евреи. 3 На арабское коварство У евреев есть лекарство — Не мазь и не пилюли, А Даяна пули. Стал прославленный Даян Символом израильтян.

Миша Цалюк радостно повторял эти стихи своим друзьям.

* * *

На четвертый и пятый дни египетские бронетанковые силы попытались прикрыть отступление своих, но были отброшены и уничтожены. Весь Синайский полуостров был захвачен Израилем. В тот же день были отброшены сирийские и иорданские части, и израильтяне вошли на территорию Сирии и Иордании, захватили стратегически важные Голанские высоты за озером Кинерет.

Ликованию русских евреев не было предела, Миша Цалюк вспоминал свои годы на войне, чувствовал волну того боевого задора, говорил:

— Ну и бравые эти израильские ребята, настоящие вояки!

Его вызвали в партийный комитет и сурово сказали:

— Члену партии не положено открыто радоваться победам агрессора Израиля.

Миша обозлился:

— А вы знаете, чему я радуюсь? Я радуюсь, вспоминая свою фронтовую молодость. Мы тогда защищали свою Россию с такой же решимостью, с какой израильтяне защищают свою страну. У вас есть на это возражения?

Параллель пришлась не по вкусу, но возразить было нечего.

* * *

Кремлевскому руководству необходимо было пресечь радость среди евреев СССР. По трафарету, как всегда, решено было напечатать в газетах письмо за подписями видных евреев — ученых, артистов, писателей — с осуждением Израиля. Но подозревая, что индивидуальная обработка может не дать достаточно много подписей, людей обзванивали и давали указание явиться в ЦК партии. Расчет был такой: собранные вместе, они не могут отказаться. Действительно, видные евреи вынуждены были собраться в здании ЦК. К ним вышел секретарь ЦК Суслов: «Мы пригласили вас, товарищи, чтобы обсудить агрессивные действия государства Израиль… — Суслов прочел длинную лекцию со скрытым антисемитским смыслом и закончил так: — Товарищи, мы пригласили вас, чтобы вы своим авторитетом показали нашим людям и всему миру, что советские евреи осуждают израильского агрессора».

Слушать это было противно и больно, но еще более неприятно и стыдно им было подписывать заготовленный текст письма. Отказались только наиболее смелые.

Теперь, читая письмо в «Правде», Павел делился с Августой, как когда-то делился с Марией. Он восклицал:

— Не верю! Ни за что не поверю, что детский писатель Лев Кассиль и великий актер Аркадий Райкин думают то, под чем их заставили подписаться. И великая балерина Майя Плисецкая не может считать Израиль агрессором. Их нагло заставили.

Многие евреи так же, как Павел, не верили в истинность подписей. А потом выяснилось, что имя Майи Плисецкой поставили даже без ее ведома — ее не было на этом собрании, следовательно, она ничего не могла и подписывать. Балерина, эмоциональная и резкая женщина, рвала и метала, но сделать уже ничего не могла — ее подпись стояла вместе с другими, а опровержений газета не печатала.

* * *

Через шесть дней военных действий Совет Безопасности ООН добился прекращения огня, заставив Израиль сделать это против воли. Израиль вынужденно остановил бои 10 июня 1967 года в 19:30.

Война продолжалась всего шесть дней и закончилась полным разгромом египетских и других арабских сил. Египет потерял погибшими пятнадцать тысяч человек, Сирия — тысячу, Иордания — 700 человек. Десятки тысяч были захвачены в плен. Израиль потерял 776 человек.

В тот же день Советский Союз и зависимые от него страны разорвали дипломатически отношения с Израилем, воздержалась только Румыния. Из Кремля направили Израилю ноту: «Советское правительство заявляет, что ввиду агрессии Израиля против арабских государств… правительство приняло решение о разрыве дипломатических отношений с Израилем»[129]. Выезд евреев в Израиль был прекращен. Потом ЦК партии приняло постановление «О квоте выездов в Израиль». Вводились ограничения: не более 1500 человек в год, предпочтительно пожилые евреи без высшего специального образования, чтобы «освободиться» от религиозных активистов, оказывающих «вредное влияние» на остальное еврейство.

На концерте «Песни народов мира» в Лужниках дуэт Аллы Иошпе (еврейка) и Стахана Рахимова (узбек) спел песню «Хава Нагила». Песня понравилась, весь стадион подпевал и горячо аплодировал. За кулисы к певцам ворвалась группа начальников высокого ранга:

— Кто разрешил, кто позволил, как вы посмели петь эту «Хаву»? Это же сионистский гимн!

Певцы защищались:

— «Хава Нагила» — это песня об урожае.

Но их сняли с программы, объявили строгий выговор «за нарушение трудовой дисциплины».

Моня Гендель по поводу Шестидневной войны сочинил шутку, которую евреи шепотом передавали друг другу: «По Библии, Богу понадобилось шесть дней, чтобы создать мир. А евреям понадобилось шесть дней, чтобы разбить арабов».

* * *

Хотя все эти дни евреи не отходили от радио, но, кроме них, мало кто в России знал о войне, советские печать и радио не освещали ход войны. На следующий день после победы Израиля, 11 июня, в Москве вечером была чудесная погода. Возбужденный и радостный доктор Цалюк вернулся с работы, широко раскрыл окна, выходящие на двор между тремя десятиэтажными башнями, выставил магнитофон репродуктором наружу и включил на полную громкость ленту с записью бравурной еврейской музыки. Голоса молодых израильтян пели по-русски:

Мы выходим на рассвете, Из Синая дует ветер, Поднимая тучи пыли до небес. Впереди пески Синая, Позади страна родная, На груди мой автомат наперевес [130].

Песня гремела, в соседних домах открывались окна, люди высовывались послушать: что такое случилось?

Миша удовлетворенно говорил: «Пусть все слушают, пусть все знают о победе израильтян».

Быстрая победа Израиля над превосходящими силами противника стала вскоре известна всем в Советской России. Во многом этому способствовала злобная критика советской печати, радио и телевидения, они почем зря хулили «израильских агрессоров». Везде печатали карикатуры на генерала Даяна: хищный длинный нос крючком, жуткий оскал с торчащими зубами и непременная черная повязка на левом глазу. Подпись к карикатуре была такая: «Дикой злобой обуян генерал Моше Даян». Карикатурный образ Даяна с черной повязкой на левом глазу стал нарицательным.

В Кремле на заседании Политбюро тоже обсуждали итоги Шестидневной войны. После этого министр обороны СССР маршал А. Гречко издал приказ: «Запретить назначение офицеров еврейской национальности на должности командиров соединений и в штабы флотов и округов».

В газетах писали, что на собраниях «представители миролюбивой советской общественности гневно осуждали агрессивные действия израильской военщины во главе с Даяном». Партийные евреи старались избегать собраний или сидели молча. Михаил Цалюк на собрание больницы не явился — взял бюллетень.

В обществе «Знание» пришло указание властей провести лекции с осуждением израильской агрессии. Предложили такую лекцию прочесть Моне Генделю. Он с готовностью ответил:

— Израиль, генерал Даян? Конечно, агрессоры. Я скажу в лекции, что Моше Даян — это второй одноглазый полководец, после русского Кутузова, с такой же черной повязкой. В тысяча восемьсот двенадцатом году Кутузов победил Наполеона, теперь Даян победил Насера. Значит, одноглазый полководец видит лучше.

Ему испуганно возразили:

— Вы с ума сошли! Причем тут Кутузов и русская победа?

После этого Моне долго не разрешали читать лекции.

Но чрезмерная критика в прессе привела, как обычно, к обратной реакции со стороны многих русских: вместо того чтобы вызвать презрение, победа поставила еврейскую нацию в геройское положение. Пошли совсем невероятные слухи. Люди, приученные к восхвалению советских генералов, считали, что если Даян такой хороший полководец, то на самом деле он «наш». Говорили, что он окончил Военную академию имени Фрунзе, что он полковник Советской армии и даже Герой Советского Союза.

Моше Даян был сабра, то есть родился в Израиле. Но его родители были иммигрантами из России — Шмуэль Китайгородский и Дебора Затуловская. Даян действительно учился в военной академии, но только в английской. Он с юности участвовал в стычках с арабами и в военных действиях против них. Даже став генералом и министром, он сам принимал участие в боях и писал: «Мое место среди бойцов на передовой». Характер у Даяна был тяжелый, его прозвали «одинокий волк». Он писал: «Я не презираю людей. Они просто нагоняют на меня скуку. Нет такого человека на земле, в обществе которого я был бы заинтересован, если только у меня есть, что сказать ему». Даян был известен как археолог-любитель и писал стихи:

Много время не потрачу, четверть часа, не иначе, Так что голод свой собачий водочкой уймешь как раз. Постараюсь рассказать я все, что было, без прикрас, Правда будет в самый раз [131].
* * *

Павел, гордый за израильтян, анализировал их победу как военный историк и рассказывал дома:

— Тысячелетиями еврейский народ считали народом слабым, непригодным к самозащите. Забывали при этом, что у евреев не было своего государства и, конечно, не было своей армии защищаться. Но когда в сорок восьмом году Израиль только образовался, евреи сразу сумели дать отпор напавшим на них арабам.

Британская писательница Мэри Энн Эванс, которая писала под псевдонимом Джордж Элиот, пророчески предсказывала: «Поворот произойдет тогда, когда возникнут просвещенные люди с горячим общественным пылом, как новый пророк Эзра или современный герой Маккавей, которые будут знать, как использовать благоприятные условия, как показать героический пример безразличным своим современникам и привести к равноправию евреев среди других наций»[132].

Когда армии арабских стран вооружились и обучились за счет Советского Союза, они могли показаться сильным противником. И Шестидневная война, и беспрецедентная победа евреев над арабами показали всему миру силу израильской армии и мудрость ее командиров, показали, что еврейский народ умеет постоять за себя. Нашлись в Израиле современные Эзры и Маккавеи. Эта победа войдет в анналы военной истории. Какая глубокая стратегия, какая продуманная тактика! Какая блистательная и мгновенно проведенная военная операция!

Если бы я все еще преподавал военную историю, обязательно включил бы разбор этой войны в свою лекцию. Но даже после полной к бескомпромиссной победы в оборонной войне многие в мире критикуют Израиль, как агрессора. Особенно злобствует Россия. Если бы, не дай бог, Египет оказался победителем, он стер бы Израиль с лица земли и никто не пошевелил бы пальцем, чтобы спасти евреев. Теперь ясно, что Израилю суждено в будущем выстоять против множества ударов, и это произойдет благодаря собственным силам израильтян.

Это мои рассуждения о боевой части войны. Но есть еще часть политическая. Другие страны, победив на поле боя, всегда диктовали условия мира. А когда победил Израиль, ему приходится умолять о мире через Организацию Объединенных Наций. И диктует эту политику опять Советский Союз, играя на руку арабам. Это будет продолжаться десятилетия. Да, раньше мы знали, что советское правительство стремится подавлять в советских евреях их еврейскую духовность, а теперь мы ясно увидели, что оно сближается с теми, кто хочет уничтожить еврейское государство Израиль. Это вызов всем евреям.

* * *

Очевидно, приблизительно так же думали многие евреи в России и на Украине, и военная слава Израиля стимулировала желание уедать туда. Вначале это были люди, достигшие немногого, — мастеровые, ремесленники, продавцы. А люди с высшим образованием и хорошим положением пока еще держались за свое благополучие.

В Киеве жил мясник Исаак Рабинович, днем он работал в магазине, по вечерам подрабатывал игрой на аккордеоне на еврейских свадьбах и юбилеях. Вскоре после Шестидневной войны его осенило: он решил ехать в Израиль и подал заявление с просьбой разрешить ему выезд. Власти получили заявление и задумались: такого в Киеве еще не бывало. Ему отказали, его сняли с работы, но он продолжал писать и писать новые заявления — и добился своего: Исааку Рабиновичу выдали выездную визу в Израиль. Слух об этом распространился мгновенно, и в течение нескольких дней киевские евреи только и говорили о чуде: «Вы слышали? Наш мясник Рабинович уезжает на свою историческую родину, в Израиль».

Впечатление, которое на них произвело разрешение на отъезд, можно сравнить только с впечатлением от победы Израиля. И действительно, эта виза была неслыханной победой. Мясник, он же музыкант, стал началом, после которого начался настоящий обвал заявлений от украинских евреев на выезд в Израиль. Больше всего из Черновцов, Одессы и Николаева. В конце 1960-х годов оттуда стали уезжать в Израиль сотни человек.

Моня говорил: «Да, правы были мои харьковские родственники, когда говорили, что настоящие евреи живут не в Москве, а в провинции. Наши московские и ленинградские евреи еще побаиваются, хотя тоже стали думать о возможности переселиться в Израиль».

И он сочинил анекдот: «Стоят на улице два еврея и о чем-то разговаривают. Подходит другой еврей: „Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо“».

Среди евреев этот анекдот распространился мгновенно.

79. В Троице-Сергиевой лавре

Друзья называли Рупика Лузаника «книжный червь», так много он читал на разных языках. Постоянно занятый работой и научными исследованиями, он с раннего утра и допоздна работал в больнице, потом просиживал в лаборатории, в библиотеке или ездил по визитам к частным пациентам — московским евреям. Они платили ему по пятьдесят, а то и по сто рублей за визит, и это давало хороший приработок к зарплате.

Но Рупику не хватало времени, да и не было интереса, читать советские газеты, и даже заграничные радиопередачи он слушал редко. К концу 1960-х годов он был особенно занят, заканчивал докторскую диссертацию. Но события Шестидневной войны потрясли и его. На время он даже частично забросил привычные занятия и слушал передачи «Голоса Америки» и «Голоса Израиля» на русском и английском языках. Хотя ему некогда было думать о политике, успехами Израиля Рупик всегда интересовался очень активно.

В день окончания войны ему позвонил из Петрозаводска старый друг Ефим Лившиц и крикнул с раскатистым «р-р-р»:

— Поздррравляю!

Рупик сначала растерялся, но тут же понял:

— И я тебя тоже поздравляю.

На всякий случай оба избегали прямо упоминать, с чем поздравляли друг друга.

— Маленький Давид опять победил большого Голиафа, — сказал Ефим.

— Ой-ой, Фима, я понял твою аллегорию.

Ефим продолжал:

— А ты знаешь, что все это было предсказано в Библии?

— В Библии? Не знаю, я ее не читал. Но разве там есть описание современных событий?

— Там есть интересные предсказания. Пророк Исаия говорил: «Их стрелы остры, натянуты луки, копыта коней кремню подобны, колеса — словно вихрь». И что если доверить силу своего оружия Богу, то, когда наступит день Дьявола, ты сможешь выстоять и будешь стоять крепко.

Рупик знал, что Ефим широко образован, но удивился, что он цитирует Библию. Не зная, как реагировать, он только протянул:

— Да, интересные совпадения…

Ефим засмеялся:

— Я понимаю, ты не читал Библию. Советую почитать. По-моему, пора.

Что он имел в виду под этим «пора»? Все же Рупик согласился:

— Библию? Да, конечно, только где же ее взять?

Был у Рупика приятель детства Савелий Ямщиков, известный искусствовед и реставратор икон и живописных полотен. Савелий во всем был противоположностью Рупику — русак до мозга костей, крупный, бородатый, шумный, алкоголик, матерщинник и, главное, не скрывал, что верующий. Под его рубашкой с расстегнутым воротом, на могучей груди, всегда был виден большой крест.

Рупик однажды успешно вылечил его жену Валентину Ганибалову, балерину Мариинского театра в Ленинграде. После этого Савелий уверовал в его врачебный талант, воспылал к нему любовью и уважением и выражал это объятиями, совместными выпивками и подарками в виде книг и картин на религиозные темы. Но у Рупика не было никаких религиозных чувств, он даже удивлялся, если кто-то их имел. Стесняясь, он спрашивал Савелия:

— Ой, Савва, неужели ты вправду веришь в существование бога?

— Верую! — гремел тот басом. — И посты соблюдаю, и говею.

— Но ты же интеллигентный, образованный человек. Я считаю, что интеллигентные и образованные люди не могут верить в бога.

— Что ж, некоторые большие ученые тоже были интеллигенты, а верили в бога.

— Ну, это было давно.

— И недавно было, например Иван Петрович Павлов. Он и медик, и физиолог, как ты. А в советское время содержал на свои деньги небольшую церковь и ходил молиться.

— Ну, не знаю. Мне это непонятно.

От Савелия Рупик узнал, что в Троице-Сергиевой лавре под Москвой можно купить новое русское издание Библии. Никогда он в лавре не был, и Савелий уговорил его в ближайшее воскресенье поехать туда вместе на электричке. По дороге он рассказывал ему историю монастыря:

— Есть такая легенда, что монастырь однажды якобы сам «вырос» из земли и поразил всех своей красотой.

— Ты и этому веришь? — спросил Рупик.

— Ну, этому я, конечно, не верю. Основан он еще в XIV веке, Сергием Радонежским, но расцвета достиг в XIX веке, тогда в ведении лавры находилась даже типография. А в 1920 году коммунисты опять его закрыли и устроили здесь трудовую артель. Но когда снова разрешили православную веру в сорок четвертом, то и лавру скоро снова открыли.

При виде монастырских ворот Савелий стал истово креститься, Рупик покосился на него и почувствовал себя неловко. На подходе они увидели странное зрелище: перед белой стеной лавры, на большом поле, покрытом травой, молодые, крепкие и розовощекие монахи азартно играли в футбол, подобрав выше колен черные рясы.

— Иноки, студенты духовной семинарии, — объяснил Савелий, — безбородые, им борода еще не полагается.

— Ой-ой, наверное, прикрываются верой в бога, а сами вместо молитв гоняют мяч.

— Они посвятили себя вере, но они же современные ребята, могут и порезвиться.

В соборе была толпа молящихся, люди пели, стояли на коленях. Савелий крестился, показал Рупику икону Пресвятой Богородицы над царскими вратами:

— Древняя живопись, украшения из бриллиантов, сапфиров, рубинов и бурмитских зерен крупного жемчуга. Была привезена из Иерусалима архимандритом Арсением. — И добавил: — Видишь, у нас тоже есть связи с Иерусалимом.

Савелий повел его дальше.

— Тебе как врачу интересно будет. Здесь в церкви есть образ Божьей матери, источающий обильные милости прибегающим к ней. В больничном скиту при церкви врачуются не только монашествующие, но и миряне.

Оказалось, что туда пришла толпа калек, кто шел сам, хромая, опираясь на костыли, кого везли на самодельных тележках, а кого даже несли на носилках. Все молились об исцелении.

На раскладушке у входа лежала бледная от малокровия, истощенная женщина. Рупик сразу определил:

— Ой-ой, Савва, она же в последней стадии раковой кахексии[133]. Ей не молиться надо, а операцию делать.

— Как ученый, может, ты и прав. Но все эти калеки веруют в исцеление от иконы. Видишь, им вера помогает.

— Но это же мракобесие. Так было века назад, этого не должно быть теперь.

— Не должно, а есть. Вера помогает людям, особенно больным и несчастным. Русские люди всегда спасались верой, — вздохнул Савелий и перекрестился.

Рупик развел руками и покачал головой:

— Не понимаю, как вера может помогать, особенно больным и несчастным.

— Помога-а-а-ет, — уверенно протянул Савелий.

Близ монастырских святых ворот они увидели книжную лавку, в которой продавались и образа. Книг было много, но Библии не оказалось. Монах-продавец, знакомый Савелия, объяснил:

— Священный Синод издал Библию ограниченным тиражом.

Рупик расстроился, но Савелий сказал:

— Я пойду к отцу настоятелю, попрошу у него. Он меня знает, я им иконы реставрирую.

Действительно, вскоре он принес толстую книгу в зеленом переплете:

— Это мой тебе подарок. Может, на тебя когда-нибудь снизойдет просветление, и ты приобщишься к вере, не христианской, так хоть иудейской. Но Бог-то у нас у всех один, что у евреев, что у русских. Это ты в Библии прочтешь.

— Ой-ой, спасибо, обязательно почитаю. Только вряд ли я когда-нибудь «приобщусь», как ты говоришь, и стану верующим.

На обратном пути в Москву, сидя в вагоне электрички, Рупик быстро просматривал книгу и думал: «Интересно, конечно. Много легенд связано с историей еврейского народа. Но все это убедительно только для верующих, каких я видел в соборе. Образованные, интеллигентные люди не могут верить в существование Бога и в эти красивые легенды».

80. Рупик Лузаник едет в Прагу

Все приятели Рупика уже были женаты, имели детей, а он все ходил холостым. Это расстраивало его маму, она мечтала, чтобы он женился и у него появились дети, ее внуки.

— Только не сделай глупость — не женись на русской, всю жизнь будешь жалеть. Женись на еврейке.

— Ой-ой, мама, но я ни в кого не влюблен.

На самом деле он увлекся было красивой лаборанткой, русской девушкой, высокой блондинкой. Водил ее в театр, пытался просвещать. Но переспал с ней пару раз и быстро остыл. Красивая-то она красивая, но и глупа очень.

Однажды он возвращался поездом из Ленинграда, читал толстую книгу, сидя в коридоре вагона на откидном сиденье. Интеллигентный молодой человек с книгой привлек внимание пассажирки, хорошенькой девушки. Что он читает? Она специально прошлась два раза мимо и сумела подсмотреть: Библия! Библию она никогда даже не видела, но от родителей-евреев слышала, что книга эта мудрая. Девушка подумала: «Если он читает такие необыкновенные книги, то должен быть очень образованным и умным».

Рупик заметил ее заинтересованный взгляд:

— Вам интересно, что это за книга?

Девушка смутилась, захлопала длинными ресницами, опустила глаза и тихо ответила:

— Очень интересно.

Слово за слово, разговорились. И так с первого взгляда она попала под влияние Рупика. Звали ее Соня, и маме она понравилась: хорошенькая скромная еврейская девочка. Рупик, долго не раздумывая, решил: «А что, женюсь!»

Соня была на семь лет моложе и чем больше узнавала мужа, тем больше уважала его за начитанность и знания. Рупик уже был кандидатом медицинских наук, старшим научным сотрудником, завершал докторскую диссертацию. Особенно большое впечатление на Соню произвело то, что он открыл какие-то новые генетические факторы. Она не знала, что это такое, но понимала: это важное открытие.

Родители устроили им скромную свадьбу, и молодая пара счастливо зажила.

* * *

По вечерам до поздней ночи Рупик работал в своей маленькой лаборатории, готовил материалы для докторской диссертации. После того как ему удалось повторить опыты американского генетика Маршалла Ниренберга, он опубликовал об этом статью в научном журнале. Повторение важных опытов всегда подтверждает их научную ценность. А Руперту удалось расширить эксперимент. Его статью напечатали в журнале в СССР, а потом перепечатали в чешском журнале.

На следующий год в Москву приехал чешский профессор Милан Гашек, директор Института биологии в Праге, знаменитый ученый. Он прочитал статью Рупика и заинтересовался его работой. И вот совершенно неожиданно он пришел познакомиться с Рупиком. Крупный Гашек, двухметровый гигант, с трудом умещался в лаборатории. Рупик польщенный его визитом, суетился, показывал научные данные.

Громоподобным голосом Гашек рассказывал:

— Ваше исследование открывает путь новым направлениям в биологии тканей. Я пришлю вам приглашение на международный съезд в Прагу, сделаете доклад о своей работе, познакомитесь с учеными с мировым именем. А они познакомятся с вами, будущей звездой науки. — И Гашек одобрительно похлопал Рупика по плечу.

Это была большая честь, Рупик и не мечтал о таком счастье. За границу редко выезжали даже маститые ученые, а молодых с докладами на международные съезды почти никогда не выпускали. К тому же он был беспартийный, еще и еврей — недопустимая кандидатура.

Но весной 1968 года Рупик все-таки собирался выехать за границу и сделать доклад о своей работе на международном конгрессе в Праге.

Он с энтузиазмом писал и переписывал доклад, перевел его на английский и отрабатывал произношение для выступления. Мама и Соня радовались за него и гордились. Ему казалось, что все должны быть рады его успеху. Но с самого начала начались осложнения. Для выезда за границу была необходима характеристика, подписанная «треугольником» — директором, секретарем партийной организации и руководителем профсоюза, в ней непременно должна быть фраза: «политически грамотен и идейно выдержан». Без этого за границу не выпускали. Характеристику заверял районный комитет партии.

Моисей Рабинович прослышал об успехе Рупика, позвал его к себе:

— Хотите, я вам скажу? Мы гордимся вами. Характеристику я сам вам напишу, ее все подпишут.

Действительно, главврач подписала, председатель профсоюза тоже подписал. Но пожилой секретарь комитета партии Вера Паллер подписывать отказалась:

— Он несознательный элемент, не имеет общественной нагрузки, не участвует в общественной работе.

Все знали, что врач она плохой, почти всегда занята партийными делами — к счастью больных. До высокого партийного ранга она дослужилась с помощью постоянных горячих патриотических выступлений на собраниях.

Рупик уныло просил Рабиновича воздействовать на Паллер. Рабинович уговорил ее принять Рупика:

— Хотите, я вам скажу? Ну, сделайте ему замечание, но нельзя же губить карьеру молодого ученого.

Рупика вызвали в партком. Никогда он туда не ходил и ходить не собирался, исподлобья осматривал холодную обстановку — ковровая дорожка, зеленое сукно на длинном столе. Паллер сидела за большим письменным столом (Рупик подумал, что даже у профессоров таких нет), под портретом Брежнева, на груди которого красовалось множество наград.

Паллер всегда была малоприветливой, а здесь напустила на себя мрачную маску и разговор повела строго:

— Обычно мы подписываем характеристики за границу членам партии, а с беспартийными проводим беседы. А вы не только беспартийный, но и не общественник. Я должна предупредить вас, что поездка за рубеж — это очень ответственное дело.

— Да, конечно, я это понимаю…

Про себя Рупик думал: «Разговаривает со мной, как с дураком». И дальше отвечал ей одно, а думал совсем другое.

— Почему у вас нет никакой общественной нагрузки?

Что ответить? Он с юности ненавидел общественную суету, эти собрания и соревнования, не хотел тратить на них время, предпочитал заниматься изучением языков, читать научные книги и писать статьи. Если бы она понимала, сколько времени и сил он тратит на все это! Но она все равно не поймет, прожженная коммунистка, для нее главное — общественная работа. Рупик сказал только:

— Ой-ой, я просто стеснительный, а общественнику нужна активность.

— Да, нужна. А почему бы вам не вступить в партию?

Вот тебе на! Этот вопрос ему задавали много раз, и у него была заготовленная фраза-отговорка:

— Я считаю, что политически я еще не созрел для этого, мне надо лучше подготовиться.

— Вот видите, сами говорите, что политически не созрели. А в характеристике мы должны написать «политически грамотен». Как же быть?

Наверное, он зря так сказал, это была тактическая ошибка. Надо выкручиваться!

— Я политически грамотен, только для вступления в партию нужно быть лучше подготовленным.

— Правильно. Если решитесь вступать в партию, я мшу дать вам рекомендацию, у меня большой партийный стаж.

Пытается завербовать. Рупик обозлился, лучше он вступит в кучу говна, чем в ее партию.

— Спасибо, я подумаю.

— Я надеюсь, что в вашем докладе нет секретных данных. Вы можете по наивности разгласить их, без умысла. Вы должны знать, что разглашение государственных секретов строго карается законом.

Ну, это уже слишком, не думает ли она, что он шпион и предатель?

— В моей работе биологические данные, опубликованные в журнальных статьях. Можете проверить.

Пусть эта дура попробует прочитать и понять, ей, наверняка, не по зубам.

Вдруг она спросила, пристально взглянув:

— А как вы относитесь к религии?

Что за черт! Причем тут религия? Не пытает ли она его по еврейскому вопросу?

— К какой религии?

— К религии вообще. У вас на столе видели Библию. Вы читаете ее?

Кто-то продал его! Это серьезное предупреждение, необходимо отвертеться, сказать что-то убедительное.

— Библию я посмотрел из любопытства, но не нашел в ней ничего интересного. Я абсолютно не религиозен и даже не понимаю, как интеллигентный и образованный человек может верить в бога.

— Правильно. Я тоже так думаю. Хорошо, я подпишу вам характеристику. Вы учтите то, что я сказала про партию. А Библию вы все-таки уберите.

Выйдя от нее, Рупик подумал: «Нет, уж лучше я отдам свою душу богу, чем твоей партии».

* * *

В райкоме не спешили утвердить характеристику на Рупика. Много раз отвечали:

— Первый секретарь очень занят.

— Может быть, второй секретарь подпишет?

— Вы нам не указывайте. За границу подписывает только первый.

Наконец подписали, можно идти в Министерство здравоохранения за оформлением командировки. Хотя приглашение прислано официально, через министерство, но там не хотели оплачивать поездку:

— Бюджет иностранного отдела не рассчитан на научные командировки для молодых ученых.

Рупик обивал пороги министерских кабинетов, расстраивался, похудел, наконец вынужден был позвонить в Прагу:

— Профессор Гашек, я очень извиняюсь, но моя поезда срывается.

— Почему, что такое? — прогудел Гашек густым басом.

— В министерстве нет денег.

— Неужели они не понимают, как важна ваша работа?

— Они ничего не понимают.

— Ну, не волнуйтесь, это мы уладим. Я оплачу вашу поездку за счет института.

Гашек написал новое приглашение, оплату взял на себя. Еще месяц ушел на оформление заграничного паспорта. Получив его, Рупик с удивлением рассматривал красный документ: графы «национальность» в нем не было, впервые в жизни он был не еврей, а просто гражданин Советского Союза — как все.

Научный отдел ЦК партии срочно запросил доклад для проверки. За день до отъезда Рупика туда вызвали. Оказалось, что на конгресс едут еще двое ученых, оба члены Медицинской академии, профессора Чаклин и Новаченко. Они сидели в приемной и ждали инструктора ЦК. Профессора тихо беседовали между собой и время от времени удивленно поглядывали на Рупика, он смущенно молчал.

Наконец к ним вышел молодой мужчина в прекрасно сшитом костюме, вежливо поздоровался, пожал всем руки. Он вернул Рупику текст доклада с грифом научного отдела ЦК и сказал:

— Все проверено, государственных секретов не содержит, можете докладывать.

Потом он начал инструктаж, говорил мягким голосом:

— Вы должны понимать, какая на вас лежит ответственность: вы представляете за границей советскую науку. На съезде могут быть противники нашей страны. Будьте осторожны в общении с иностранцами, не вступайте ни в какие частные беседы, отвечайте только на научные вопросы. Ходить по улицам старайтесь не по отдельности, а вместе. Ни в коем случае не ходите в гости — могут быть провокации. Имейте в виду, наше посольство знает о вас и всегда придет вам на помощь.

Профессора солидно кивали головами, они ехали за границу не впервые и привыкли к инструкциям. Рупик удивленно моргал глазами, инструктаж создавал впечатление, будто они едут не на научный конгресс, а в тыл противника, как диверсанты. Одно он понимал ясно: за ним могут там следить.

Выйдя на улицу, профессора пожали Рупику руку:

— Вы на поезде едете?

— На поезде.

— Тогда увидимся на конгрессе, мы летим на самолете.

* * *

И вот, наконец, все неприятности позади, он сидит в купе вагона в поезде «Москва — Прага», расслабился, был в предвкушении — доклад на международном съезде может открыть ему дорогу в большую науку.

За двадцать минут до отправки в его купе вошли агенты КГБ, два лейтенанта. Они заглянули за обшивку стенки: не спрятано ли что-нибудь, порылись в багаже, обнаружили только рубашки и две бутылки «Особой».

— Зачем водка?

— Это сувенир, подарок.

— Подарки везти не разрешается. Кому подарок?

— Чешскому ученому.

Они пытались читать непонятную рукопись доклада, с удивлением рассматривали английский текст, таблицы и слайды к докладу:

— Это что такое?

— Это перевод моего доклада на английский язык, а это схемы-иллюстрации.

— А вы знаете, что за границу нельзя выводить государственные секреты?

— Это не секреты, это давно открыто и напечатано.

— А зачем нужен перевод?

— Конференция международная, доклад могут не понять на русском, тогда я прочту его на английском.

— У вас есть на это разрешение?

— Но ведь это просто перевод на английский язык. Его читали в ЦК.

Рупик понял, что его подозревают в научном шпионаже, испугался, что его снимут с поезда и арестуют.

— Мы не знаем, не подменили ли вы иностранный текст.

— Как же я мог его подменить? Ведь на нем стоит гриф из ЦК партии.

Они ушли за минуту до отправки, оставив ему рукописи и даже водку. Но настроение сразу испортилось. Поезд тронулся, но Рупик чуть не плакал от обиды и унижения.

* * *

Из-за всех проволочек Рупик приехал в Прагу, едва успев к началу съезда. Его доклад стоял одним из первых, он делал его на английском, хорошо вызубрил, ему даже не нужна была бумага.

Доклад вызвал интерес, к Рупику подходили, поздравляли. Оба русских профессора похлопывали его по плечу:

— Молодец!

Американцы и англичане хвалили его английский язык, расспрашивали о жизни ученых в России. Рупик смущался, говорить правду не хотел и не мог, старался скрывать смысл ответов в иронических перифразах.

Сам Гашек подошел, обнял его, шумно хвалил:

— Вы сделали блестящий доклад. Я очень рад за вас. Я бы пригласил вас домой, но знаю, что русским запрещено ходить в гости. После заседания пойдемте в мой кабинет.

Там Гашек первым делом выдал Рупику полагающиеся ему чешские кроны:

— Если хотите что-нибудь купить, лучше в универмаге «Белый лебедь», прямо на Вацлавской площади.

Рупик, страшно смущаясь, подарил ему водку. Гашек всегда полный жизнерадостности, бурно благодарил.

В его натуре всего было в избытке, и способностью пить водку он обладал тоже великой. Первую бутылку они распили сразу, Гашек пил стаканами, Рупик — маленькими рюмками.

Густым баритоном Гашек сразу рассказал Рупику антисоветский анекдот:

— Знаете, наши чехи говорят: «Что такое спутник? Это единственный сателлит, которому удалось оторваться от Советской России».

К концу второй бутылки Гашек предложил Рупику перейти на «ты»:

— Алкоголь способствует общению и дружбе. А это помогает делу. Западная цивилизация потому и продвинулась вперед по сравнению с восточной, что у нас был алкоголь, а у них гашиш, который разобщает.

Рупик непривычно захмелел от водки и от неожиданно быстрой дружбы с таким человеком, академиком, всемирно известным ученым.

— Ой-ой, Милан, у тебя очень открытая натура.

— Да, я по натуре демократ…

— А у нас в России никакой демократией даже и не пахнет, люди мрачные, недоверчивые. Например, ни один советский профессор твоего ранга не стал бы пить со мной водку, и не перешел бы на «ты» с никому неизвестным ученым.

— Да, я знаю ваших русских, они чересчур осторожные, зажатые. Эти два профессора, что приехали с тобой, они тоже не хотят быть откровенными в разговорах, гордятся, что академики. Но я тебе так скажу: настоящим ученым не нужно никаких градаций, их нужно различать не по званиям и степеням, а только по научным достижениям. Ты был до сих пор неизвестным, но твои достижения только начинаются. А в ближайшем будущем ты можешь стать очень известным. Поверь, я еще буду гордиться, что пил водку с тобой! — И Гашек расхохотался.

Милан Гашек был первым человеком с Запада, с которым Рупик столкнулся, и он навсегда остался для Рупика образцом поведения. Молодой ученый копировал его манеру поведения, одежду, даже белый платочек, красиво вдетый в нагрудный карман пиджака.

* * *

Несмотря на то что ходить по одному им не рекомендовали, оба профессора сразу оставили его, и Рупик осторожно бродил по городу. За неделю в Праге он успел посмотреть многое, и все его потрясло. Он всегда интересовался историей евреев и узнал, что они жили в Праге с X века, что в 1400-х годах здесь уже было большое еврейское поселение с несколькими синагогами и кладбищем. Красивые синагоги оставались на местах, хотя были закрыты.

Рупик с опаской покосился на них и, оглядываясь — не следят ли за ним? — вошел на древнее еврейское кладбище. Он бродил между памятниками, некоторым из них было более пятисот лет. Это были следы древней культуры европейских евреев, его дальних предков. Рупик поражался, что все это сохранилось в центре города, и с горечью думал: «В Москве такого не позволили бы».

Войдя в универмаг «Белый лебедь», Рупик обомлел от изобилия товаров. Ему обязательно надо было сделать покупки в подарок. Купить хотелось буквально все, но денег было мало, приходилось думать, взвешивать. Он этого не умел и не любил, но пришлось.

Продавцы были внимательные, любезные, охотно помогали в выборе. Рупик не привык к вежливости продавцов, в Москве такого не встретишь. Он всматривался в людей и видел перед собой открытые европейские лица, оживленные, приветливые. Рупик сразу подумал: «А у нас все такие унылые…»

Он пришел в восторг от красавца города с его прекрасной архитектурой. Вот она европейская культура, наконец-то можно ею насладиться! Рупик присматривался к людям на улицах, в магазинах, в музеях. Во всех был заметен общий вдохновенный подъем настроения — в Чехословакии началась весна.

* * *

Рупик вернулся из Праги, полный впечатлений, и с восторгом рассказывал маме и Соне:

— Ой-ой, у них интересные дела затеваются, хотят создать «социализм с человеческим лицом».

Мама отреагировала скептически:

— С человеческим лицом? Это ж невозможно.

— У них — возможно. Я не политик, но я видел, как у них поставлена наука — на основе настоящей демократии и интеллектуальной свободы ученых. Академик Гашек дает своим сотрудникам направление и дает полную свободу в работе, не мешает, как это делают у нас. А свобода, воля — это и есть человеческое лицо. На этом примере я понял, что они смогут достичь, чего хотят.

И с энтузиазмом добавил:

— Я решил учить чешский язык, чтобы читать газету «Руде право». Буду лучше понимать их жизнь. Это так интересно и необычно — свободное социалистическое общество.

Соня смотрела на него с обожанием: ее ученый муж будет теперь знать еще один язык.

81. Пражская весна

Первым секретарем коммунистической партии Чехословакии был молодой словак Александр Дубчек. Такие назначения не делались без разрешения кремлевских руководителей. Дубчек раньше учился в ВПШ (Высшая партийная школа) в Москве, и в Кремле были уверены, что обучение «в духе Москвы» воспитает в нем веру в правильность советской модели социализма. Однако у Дубчека оказались свои взгляды на план развития страны.

С ним пришли к власти его соратники О.Шик, З.Млынарж, И.Пеликан. Они выдвинули лозунг создать в Чехословакии «социализм с человеческим лицом».

Революционные события начались со съезда писателей. На нем драматург Когоут зачитал делегатам письмо Солженицына IV Всесоюзному съезду советских писателей. Там были такие слова: «Цензура… осуществляет произвол литературно-неграмотных людей над писателями…», «Все эти искажения губительны для талантливых произведений и совсем нечувствительны для бездарных…», «Я предлагаю съезду добиться упразднения всякой — явной и скрытой — цензуры…», «Их было более шестисот, ни в чем не повинных писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе…». Эти слова всколыхнули делегатов съезда в Чехословакии и послужили основой для новых важных решений: делегаты постановили ослабить цензуру, объявили, что постепенно ослабят партийный контроль над обществом, введут полную свободу слова, собраний и передвижения, установят контроль над органами безопасности, облегчат возможность организации частных предприятий и снизят государственный контроль над производством. Планировалось создание двух федеральных республик — Чехии и Словакии.

Весной 1968 года в стране господствовала атмосфера свободы и солидарности, повсюду проходили горячие дискуссии, на них велись дискуссии о создании многопартийной системы. Семьдесят ведущих интеллектуалов Чехословакии — ученые, в том числе и Милан Гашек, писатели, актеры, — написали манифест «2000 слов», программу реформ.

* * *

Дубчек попросил кремлевских руководителей вывести из страны оккупационные войска. Но в Кремле посчитали это угрозой партийно-административной системе СССР и стран Восточной Европы, беспокоясь за целостность и безопасность всего «коммунистического блока». Собрали руководителей ГДР, Польши, Венгрии и Болгарии и раскритиковали Дубчека. Только Югославия, Румыния и Албания отказались от осуждения. Но и в самой Праге у Дубчека были противники в Центральном Комитете, они полагали, что он хочет вести страну по капиталистическому пути, боялись его, но сами не имели силы от него избавиться — Дубчека и его сторонников поддерживало население. Поэтому они обратились за помощью к кремлевскому руководству с просьбой отстранить от власти Дубчека и других реформаторов.

Четвертого мая Брежнев принял делегацию во главе с Дубчеком в Кремле, раскритиковал его и угрожал расправой. Однако жизнерадостное настроение народа ничто не могло изменить, как и остановить народ в его стремлении к свободе, и Дубчек не собирался отступать. 29 июля снова состоялась встреча Брежнева с Дубчеком, на этот раз в «полевых условиях» — в вагоне Брежнева, у местечка Чьерна-над-Тисой.

Многие люди в Советском Союзе и во всем мире с надеждой следили за развитием событий. Казалось, что опороченная Сталиным и его последователями идея социализма может получить новое развитие. Но обстановка становилась все более угрожающей.

* * *

Утром 21 августа 1968 года Лиля готовила на кухне завтрак для Лешки и собиралась выходить на работу. По утрам она держала радио включенным, чтобы вполуха следить за новостями, и очень внимательно — за прогнозом погоды.

Вдруг неожиданно Лиля услышала голос диктора: «Страны Варшавского военного договора ввели войска в Чехословакию». Она на минуту застыла в ужасе, хлынули слезы, ей хотелось закричать, но она боялась испугать сына. Сразу позвонила отцу и Августе, истерически крикнула в трубку:

— Эти сволочи ввели войска в Чехословакию!

— Ах, вон оно что! Лилечка, постарайся успокоиться. Мы с Авой сейчас придем к тебе.

Он позвал Августу, только вставшую с постели:

— Авочка, военное вторжение в Чехословакию.

Августа схватилась за голову:

— Я так и знала, что наши сволочи не дадут им свободы.

— Лиля очень подавлена, — сказал Павел, — пойдем к ней, успокоим.

Лешку уже отправили в школу, и теперь грустно сидели втроем на кухне, новость тяжелым камнем легла на душу. Павел говорил:

— Теперь становится понятно, что не будет никаких перемен к лучшему ни у нас, нигде. Брежнев и кремлевские старцы не согласны на новую оттепель. Чехословакия порабощена, и мы все тоже останемся рабами.

* * *

Рупик Лузаник в своей квартире слышал сообщение и тоже был огорошен новостью. Его мысль была о Милане Гашеке: что теперь он будет думать о русских и о нем самом? У Рупика возникло желание немедленно дать знать Милану о своем отношении к вторжению. Он написал текст телеграммы: «Дорогой друг Милан, в этот день я хочу, чтобы ты знал, что я всем сердцем с тобой. Я люблю твою страну и надеюсь на лучшее будущее для всех вас».

Рупик не расшифровывал того, что было ясно и так. Если бы он прямо критиковал вторжение, на почте могли бы не принять телеграмму. Он зашел туда до работы, телеграфистка безразлично пересчитала число слов и сказала, сколько заплатить.

* * *

До полумиллиона человек и пять тысяч танков были введены в Чехословакию в ночь с 20 на 21 августа 1968 года. Накануне министр вооруженных сил маршал Андрей Гречко позвонил министру обороны Чехословакии генералу Мартину Дзуру и предупредил, чтобы не было сопротивления — «иначе мы разнесем всю страну».

Вторжение под командованием маршала Гречко было осуществлено соединенными армиями Польши, Венгрии, Восточной Германии и Болгарии. Но основные войска были советскими. Чехословацкая армия не стала бороться с намного более сильным противником.

В Кремле была подготовлена «доктрина Брежнева», согласно которой СССР имел право вмешиваться в дела социалистических стран, если это угрожало содружеству. Фактически это была программа дальнейшего порабощения этих стран.

Уже после вторжения состоялся в Высочанах XIX чрезвычайный съезд партии коммунистов, который поддержал реформы.

Дубчека и его соратников арестовали и доставили в Москву для переговоров. Их сняли с постов, Дубчек был отстранен от власти, исключен из партии и отправлен на должность руководителя лесничествами в Словакию, где и проработал до пенсии.

Буквально на следующий день после вторжения советское радио и газеты сообщили, что «все население Чехословакии поддерживает введение в страну войск». Но по «Голосу Америки» передавали, что все население протестует. Под танками погибло 72 гражданина Чехословакии и сотни были ранены. На стенах многих домов остались выбоины — следы выстрелов из танков, которые послал в страну маршал Гречко. Чехи саркастически называли эти следы «картинами Эль-Гречко». По Праге гулял горький анекдот: «Сколько населения в Чехословакии? 28 миллионов. Потому что 14 миллионов против вторжения, а 14 — за».

* * *

Вооруженное подавление свободомыслия в Чехословакии означало не только удар по этой стране, но и конец надеждам на любые изменения в политике. Прозвучало грозное предупреждение диссидентскому движению в самом Советском Союзе: не ждите прогресса! И все-таки нашлись смельчаки, и через четыре дня после вторжения, 25 августа, на Красную площадь в Москве вышла группа диссидентов: Павел Литвинов (внук бывшего министра иностранных дел)[134], Лариса Богораз, Константин Бабицкий, Виктор Файнберн, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне и Наталия Горбаневская. Они подняли плакаты: «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!», «Свободу Дубчеку!». Это был первый публичный протест на Красной площади, эти шестеро выступили от всех протестующих. В их протесте сконцентрировались мысли всех, кто хотел видеть человеческое лицо социализма.

Смельчаков мгновенно арестовали прямо на площади, на суде всем дали разные сроки заключения и ссылки за «клеветничество». Но подавление Пражской весны способствовало росту протеста и усилило разочарование левых марксистско-ленинских кругов в западных странах. Из французской и итальянской коммунистических партий в знак протеста вышли многие коммунисты. Поэт Евгений Евтушенко написал стихотворение: «Танки идут по Праге… Танки идут по правде…».

Алеше Гинзбургу понравилась смелость поэта, но он решил выразить свое отношение.

Кулак России
Всегда в России было так: Исход раздора или спора — Его Величество Кулак Решал, как довод и опора. Бывал с ним прав любой дурак: Кто с кулаками, тот и гений; Его Величество Кулак В России выше убеждений. Он и поныне не обмяк, И не ослаблен он прогрессом. Его Величество Кулак Прогрессу стал противовесом. Во всем его заклятый враг, Тупой, холодный, злой и мрачный, Его Величество Кулак Зовет прогресс на бой кулачный. Опять насилия маньяк Преподнесен под нос Европы — Его Величество Кулак Народы гонит рыть окопы. Болгарин, немец, венгр, поляк — Вас кулаком погнали к чеху, Его Величество Кулак Увидел в нем себе помеху. Но и в беде есть добрый знак, И с ним нельзя не согласиться: Его Величество Кулак Грозится, если он боится.
* * *

Под контролем советских сил по всей Чехословакии власти восстановили прежний режим, увольняли и арестовывали за проявленное свободомыслие. Триста тысяч ученых, врачей, инженеров, журналистов, писателей бежали через Австрию в другие страны Европы и в Америку. Академик Милан Гашек собрал сотрудников своего института и сказал:

— Наша страна была пять веков под пятою немцев. После войны мы ожидали свободы, но оказались под давлением русских, а теперь, с их вторжением, мы опять надолго останемся под их пятой. Я предлагаю всем сотрудникам с семьями переехать в Лондон. У меня там хорошие связи, и мы сможем спокойно жить и продолжать нашу работу.

Некоторые сотрудники колебались, а он не хотел бросать их в тяжелое время и остался с ними. Гашек надеялся, что своим научным авторитетом сможет защитить людей от нападок новой власти. Но кто-то донес, что он предлагал уехать из страны. Гашека сняли с поста директора, исключили из Академии, перевели на должность младшего научного сотрудника. Прежде жизнерадостный и полный научных идей, Милан Гашек постепенно впал в глубокую депрессию, физически ослабел, постарел и даже перестал выпивать. Он больше не сумел работать в полную силу и не смог восстановить свои способности. Так вторжение сломало эту яркую личность[135].

* * *

Патриоты Чехословакии были лишены возможности бороться против оккупации, но продолжали выражать протест. На «Стадионе десятилетия» в Варшаве поляк Рышард Сивец облил себя бензином и поджег на глазах у ста тысяч зрителей. На Вацлавской площади Праги совершил самосожжение чешский студент Ян Палах. Об этих событиях сообщал только «Голос Америки».

Потрясенный и возмущенный Алеша написал и передал Моне для самиздата:

Памяти Яна Палаха
Все, что хочешь, но не безразличье Должен ты в душе своей беречь. И бессилье превратишь в величье, Если сможешь сам себя поджечь. Если сможешь молчаливой Праге Оказать невиданную честь, Все, что запрещают на бумаге, Все в самосожжении прочесть. Мы тебя вовеки не забудем, На свободе не поставим крест. Ты, сгорая, доказал всем людям, Что сильнее смерти — твой протест.

В день похорон Яна Палаха две студентки Московского университета вышли на площадь Маяковского с плакатами «Вечная память Яну Палаху!» и «Свободу Чехословакии!» и с последним четверостишием из стихотворения Алеши. Они простояли там всего двенадцать минут, за это время вокруг них собралась толпа сочувствующих. В немедленно вмешались переодетые агенты КГБ, разорвали плакаты и разогнали толпу.

Долго после вторжения чехи и словаки говорили русским: «Мы вас ждали пять веков, терпели двадцать лет, но не забудем никогда».

82. В Саранске

В городе Саранске, столице Мордовской республики, евреи раньше не проживали. Но после смерти Сталина, когда начался массовый исход из лагерей ГУЛАГа, тут стали селиться первые освобожденные семьи еврейских интеллигентов. По закону крупные города были для них закрыты, а Саранск их привлекал небольшой, но все-таки образовательный центр, в 1957 году был организован университет. Своих преподавателей и студентов не хватало. Русская и еврейская молодежь шла в него учиться, а старшее поколение евреев оседали в качестве преподавателей.

Саранск был запущенным и грязным городком, весной и осенью он утопал в густой грязи. Студенты и преподаватели ходили в резиновых сапогах, снимали их только внутри университета. И вся жизнь была серой и бедной. Но все-таки Саранск находился в центральной части Европейской России, недалеко от Москвы и бассейна Волги, это давало возможность хоть какого-то снабжения, тысячи людей ездили в Москву за продуктами, организовывали для этого специально выделенные поезда.

После длительной ссылки приехал жить в Саранск и профессор Лев Семенович Гордон, историк средневековой французской литературы, с женой Фаиной Борисовной, тоже литературоведом. Они привезли с собой сундук ценных старинных французских изданий и стали преподавать историю литературы. Вокруг них образовался круг евреев-интеллектуалов.

В те бедные и трудные годы потянулись в Саранск и другие евреи, менее образованные — ремесленники, парикмахеры, бухгалтеры, конторщики, продавцы. С заселением евреев город оживился, забила струя научной и культурной жизни. Но своей активностью евреи потеснили местное русское и мордовское население и вызвали его глухое недовольство. А когда евреи стали жениться на местных, возникло еще больше недовольства.

Михаил Штейн, молодой парень, мастер на все руки, переехал сюда из бедной, разоренной войной Белоруссии. Образования у него не было, сначала он работал грузчиком на складе, потом учетчиком, а после уже и заведующим. Михаил женился на русской девушке Марусе из соседней деревни. Деревенская родня была против ее брака с евреем:

— Ты чего это, девка, выдумала за еврея идти? Мало тебе русских парней?

Маруся уперла руки в бока и задиристо выпалила:

— А по мне все равно — еврей он или не еврей. Мне он приглянулся, и все тут.

Михаил, высокий, круглолицый, курносый и кудрявый шатен, не был похож на типичного еврея. А под влиянием жизни среди русских он давно обрусел, потерял еврейские корни, и с русской женой семья зажила сугубо российскими традициями. Построили большой бревенчатый дом, на заднем дворе завели большой огород. Маруся работала билетершей в соседнем кинотеатре и между сеансами возилась в огороде. На зиму она солила, квасила, мариновала, консервировала свои капусту и огурцы, картошку собирали мешками и клали в холодный подпол. Еще они держали свинью, заготавливали окорока и колбасы. А Михаил к тому же был хороший рыбаком. В общей, жили благополучно.

Родилась дочка. Как назвать? Михаил сказал:

— Пусть будет Розалия. Моя мать была Розалия Соломоновна.

Маруся задумалась:

— Нет, Розалия — это что-то нерусское. Пусть будет Роза, красивое имя, как цветок.

Роза выросла крепкая, курносая, ничем не похожая на еврейку. После школы она поступила учиться в педагогический институт.

* * *

Это время совпало с зарождением свободомыслия среди интеллигенции. В Саранске слушали магнитофонные записи Галича, Высоцкого и Окуджавы, до молодежи доходили некоторые книги самиздата, в компаниях велись свободолюбивые разговоры. Среди людей рос негативный настрой к окружающей действительности. У девушек это выражалось в свободе поведения, уже в школьном возрасте многие пробовали вкус свободной любви. В еврейских кругах усиливалась популярность Израиля.

Студентка Роза Штейн прислушивалась к разговорам в молодежных компаниях, где было много евреев, знала об эмиграции и на одной из вечеринок услышала шутливо-острую частушку:

Надоело мне в Рязани Танцевать с тобой кадриль, Сделай, Ваня, обрезанье, И поедем в Израиль.

Дома Роза спросила у матери:

— Что это такое обрезание?

Мать страшно удивилась и смутилась, она что-то слышала, но точно не знала:

— Тебе зачем надо?

— Да вот ребята пели, что надо сделать обрезание, чтобы в Израиль ехать.

— В Израиль ехать? Я ничего не знаю, спроси у отца, он еврей, может, он знает.

Смущаясь, Роза подступилась к отцу:

— Папа, ты еврей?

— Ну, по паспорту еврей.

— А что такое обрезание?

Вот тебе на! С чего это ты заинтересовалась такими вещами?

— Да вот частушку слышала. — И пропела ему всю частушку.

Михаил долго смеялся:

— Вот, едри их туда-рассюда, чего придумали. Это такая старая еврейская традиция, мальчикам обрезали крайнюю плоть на члене. Только это все глупости. Ты это из головы выкинь.

* * *

В 1967 году в Саранском университете открыли медицинский факультет, из разных городов сюда приехали работать профессора и доценты, в большинстве своем евреи, люди способные, с научными открытиями. В крупных центрах им работу не давали, а в Саранске принимали из-за нехватки кадров.

Заведовать кафедрой терапии приехал из Москвы молодой профессор Евсей Глинский с женой и сыном восемнадцати лет. Горсовет обещал дать ему квартиру, но Глинский временно снял две комнаты у Штейнов.

Михаил очень гордился своим ученым съемщиком, помогал семье, давал продукты со своего склада, дарил овощи со своего огорода, денег брать не хотел. Маруся взялась за небольшую плату готовить обед и убирать комнаты. Глинский слушал по радио передачи «Голоса Америки» и «Голоса Израиля», в них все больше рассказывали об эмиграции евреев в Израиль. Михаил заходил к нему послушать, потом рассказывал новости Марусе, и оба они диву давались:

— Как это люди решаются покинуть свою страну и ехать куда-то в неизведанное?

У Евсея Глинского характер был тяжелый, в Москве его все угнетало, а в Саранске все раздражало. Московский интеллигент, он не представлял себе, до чего серой и бедной была жизнь в провинции.

Когда в первый день он собрался в университет, прошел сильный дождь, Михаил посоветовал ему:

— Наденьте резиновые сапоги, я вам дам свои.

— Зачем мне сапоги? Я поеду на машине.

— Машина застрянет в грязи сразу за воротами. Вы лучше идите пешком в сапогах.

Глинский нехотя надел сапоги, а туфли положил в портфель со статьями из журналов. На проезжей части стояли громадные лужи густой грязи, грязью обдавало людей, если проезжал грузовик. Поэтому пешеходы в резиновых сапогах жались к заборам-штакетникам и цеплялись за балки. Глинский присмотрелся и тоже наловчился цепляться за перекладину и ставить ногу между вертикальными балками. Так, цепляясь, он и перебирался вдоль улицы.

На университетской лестнице толпа студентов и преподавателей счищала комья грязи с сапог. И Глинскому надо счищать. Но как? Рядом с ним какой-то старичок с седой бородкой-эспаньолкой тщательно очищал свои сапоги и увидел растерянность соседа.

— Позвольте предложить вам необходимое орудие, — сказал он и дал Глинскому деревянную щепку.

Глинский поблагодарил и стал мрачно соскребать грязь. Старик сказал по-французски:

— C’est la vie! Позвольте представиться: Гордон, Лев Семенович, профессор французской литературы.

От удивления Глинский застыл и заморгал — сцена знакомства с интеллектуалом в процессе очистки сапог была абсолютно курьезной. Он улыбнулся:

— Очень приятно, Глинский, Евсей Моисеевич, профессор терапии.

Гордон пошутил:

— Вот, говорят, есть шапочное знакомство, а у нас с вами — «сапожно-грязевое».

В раздевалке оба сдали сапоги, надели туфли и, оживленно беседуя, пошли на заседание ученого совета. После этой встречи они подружились.

* * *

Приехавшему из Москвы Глинскому все в Саранске казалось неприемлемым. Там они жили в большой квартире тестя, известного профессора, обставленной мебелью красного дерева. Здесь жизнь в двух комнатах деревенского дома была нестерпимой и просто нелепой. Хотя Миша Штейн отдал им лучшее, что имел, но разве это то, что было в Москве?.. И нет в доме ни газа, ни горячей воды, ни ванной комнаты. Обогреваться приходится дровяными печами, таскать дрова из сарая, а мыться раз в неделю в бане.

И в отделении терапии, которым он заведовал, условия тоже оказались примитивными по сравнению с Боткинской больницей. В здешней больнице царило поразительное убожество, палаты на десять — пятнадцать кроватей, как караван-сараи, да и кровати простые, старые железные койки. Подводки кислорода нет, кислородных баллонов не хватает, даже приличной диагностической аппаратуры нет, рентгеновская установка допотопная, а два старых кардиографа постоянно ломаются. Но еще того хуже — довольно однообразный состав больных, в основном воспаления легких и сердечная недостаточность, из-за отсутствия нужной гигиены много инфекций. Выяснилось, что малокультурное население не имело даже простых представлений о медицине, они болели дома, лечились домашними средствами и безропотно умирали. А по мордовским деревням все еще ходили шаманы, и мордва лечилась их доисторическими заговорами. Для серьезного лечения и преподавания в клинике не было достаточного разнообразия «клинического материала» — ярких, интересных в профессиональном плане случаев.

Скоро Глинский стал раздражительно-желчным, у него опять появилось привычное презрительно-скептическое выражение лица. Удовольствие ему доставляло только общение с Гордонами.

* * *

Зато Саше, восемнадцатилетнему сыну Глинского, студенту медицинского факультета, многое в новой жизни в Саранске нравилось. В прежней жизни приятели и девушки считали его типичным профессорским сынком и посмеивались над ним. Зато в Саранске он было, что называется, «московский стиляга», щеголял в джинах и заграничных куртках с «фирмой» — красивыми нашивками на груди, стал более жизнерадостным, более общительным. Он учился в английской спецшколе и в разговорах часто сыпал английскими словечками.

Местным девушкам он нравился, хотя немного не удался ростом. Им он казался кем-то вроде марсианина, из другого мира — из самой Москвы. Многие там никогда не были, но представляли себе, что жизнь в столице другая, намного интереснее и ярче.

Саша иногда ездил за рулем отцовской «Волги», каких в Саранске было всего две-три, подсаживал девушек-студенток, увозил их за город и прямо в машине занимался с ними любовью. У саранских красавиц он был нарасхват.

Отец посмеивался над сыном:

— Тебе нравится, что в Саранске ты первый парень на деревне?..

Приглянулся Саша и хозяйской дочке Розе. Но как, чем привлечь такого парня? Роза вертелась перед зеркалом, пыталась как-то приблизить свой образ к воображаемым москвичкам. Вместо прямой короткой стрижки с челкой она отрастила волосы, зачесала их назад и сделала пышный пучок на затылке, ела меньше картошки и хлеба, похудела, стала стройней, укоротила платья и юбки до колен. Родители неодобрительно на нее поглядывали и пытались остановить. Но куда там, норовом она пошла в мать.

Роза старалась чаще попадаться на глаза Саше, искала повода лишний раз прошмыгнуть мимо их комнат, а столкнувшись с ним в коридоре или во дворе, кокетливо стреляла глазами:

— Ты, парень, все мимо да мимо? Свозил бы меня покататься, что ли.

— У тебя, что, кавалера нет?

— А может, мне с тобой интересней.

Девка смазливая, если сама напрашивается, как не воспользоваться. Саша повез ее за город, по дороге Роза ненароком касалась его то локтем, то коленкой, а потом положила голову на плечо. Он обнял за талию, она прижалась к нему грудью и тяжело задышала.

— Не боишься, смелая? — покосился он удивленно.

— А то! Надо ж мне, коли сам не смекнул.

— Смекнул, — засмеялся Саша и ловко засунул руку ей глубоко под юбку.

— Ой!.. — она сжала коленки, но «не надо» не сказала, а только прижалась плотней.

Саша думал: «Даст или не даст?», а она думала: «Решится или не решится?» Когда Саша нажал на рычаг и спинка переднего сиденья откинулась назад, Роза недолго ломалась, легко и просто поддавалась, когда он раздевал ее, сама расстегнула его джинсы, отвернула голову, закрыла глаза и отдалась, ритмично двигаясь в такт Саше.

— А ты, оказывается, опытная. Давала уже? — спросил он, слезая с нее.

— А что ж, вам можно, а нам нельзя?

Одеваясь, Роза спросила:

— А ты не уедешь в Израиль?

— Тебе-то зачем знать?

— Да так, многие евреи хотят уехать. Да и какая жизнь в нашем Саранске…

— Может, мы и уедем.

Она расстроилась, надулась:

— Я тоже хочу уговорить родителей уехать. Отец-то еврей, он бы согласился. А вот мать у меня русская, деревенская, уж очень она к огороду своему прикипела.

* * *

Евсей Глинский, специалист высокого уровня, человек широких интересов, с литературным дарованием, погибал в Саранске, работа оказалась намного ниже его возможностей, ему было тесно в примитивных условиях.

Как-то раз в гостях у профессора Льва Гордона и его жены Фаины он услышал от хозяина:

— Вы напоминаете мне моего любимого французского поэта Франсуа Рабле. Он тоже был прекрасным доктором и имел разнообразные интересы в жизни.

Глинский тяжело вздохнул:

— Спасибо за сравнение. Не знаю, как было жить Рабле, но мне в Саранске тошно.

Прагматичная Фаина деловито заметила:

— Почему вам не уехать в Израиль или в Америку? Если бы мы могли — уехали бы.

— Действительно, почему вам не уехать? — подхватил Гордон. — Моя жена права.

Глинский уже давно думал об этом.

— Я узнавал, выезд разрешают лишь к родственникам, для воссоединения семьи. Надо иметь от них письмо. А у меня никого там нет, не знаю, как получить вызов.

— У нас там есть родные! — воскликнула Фаина. — Мы напишем, чтобы они прислали вам приглашение, как будто вы их родственники.

Действительно, через два месяца Глинский нашел в почтовом ящике пухлый конверт из Израиля, а в нем официальное приглашение, с печатью. Незнакомые люди писали, что он их двоюродный брат, они очень тоскуют о нем и просят советские власти дать ему разрешение с семьей выехать в Израиль для воссоединения семьи.

Из Саранска выпускали скорее, чем из Москвы. Но с его профессорской должностью Евсею разрешения не дали бы. Они с женой уволились с работы и написали в ОВИР заявление на «разрешение воссоединиться с семьей любимого двоюродного брата». Саша Глинский собирался уйти из университета, как только они получат разрешение.

Когда Михаил Штейн узнал, что Глинский уволился с работы, он был обескуражен и расстроено рассказал об этом Марусе и Розе. Маруся поразилась, а Роза сразу поняла: Глинские решили уезжать. С Сашей они не виделись, с тех пор как Глинские переехали в квартиру.

Роза подождала его после занятий:

— Пойдем ко мне, моих сегодня дома нет, — и потянула его под руку.

Весь вечер был в их распоряжении. Роза шепнула:

— Я знаю, ты уезжаешь. Я хочу сделать тебе подарок.

Она встала на колени, расстегнула его джинсы, стянула трусы и вынула наружу его возбужденный член. Саша удивленно смотрел на нее, а она поднесла его член к влажным губам, спросила:

— Хочешь так?

И долго ласкала его.

— Где ты этому научилась? — удивился Саша.

— Научилась. Я тоже хочу в Израиль. Там, говорят, все девки это умеют. Возьмут меня в армию — мне это там пригодится.

— А, ну понятно. Кто к чему готовится, собираясь в Израиль, — засмеялся Саша.

* * *

Евсей Глинский написал Рупику Лузанику письмо в Москву и, на всякий случай, зашифровал его: «Все мне здесь обрыдло, с меня достаточно. Мы решили ехать на отдых. У нас тут такая дыра, что отсюда на отдых отпускают проще и быстрей, чем из М. Собираемся мы на отдых в И., но повернем в А. Зубрим к врачебным экзаменам, там их должны сдавать все. Перед отъездом заедем попрощаться. Может, ты тоже надумаешь?»

83. Сенсация века

Неугомонный и неутомимый, Моня Гендель задумал написать сценарий музыкальной кинокомедии, и ему даже удалось получить на это солидный аванс. Он попросил Алешу сочинить тексты песен, а своего приятеля композитора Марка Фрадкина написать музыку.

И вот зимой 1968 года они ехали в подмосковный Дом творчества композиторов «Руза», в ста километрах от Москвы. Путевки им помог получить Фрадкин.

Какой Моня сценарист, никто не знал, включая его самого, но в электричке он горячо развивал идею:

— Алешка, фильм будет сенсация века! До того смешная комедия, усраться можно. Назову ее «Приключения крионика». Крионики — это в Америке такое новое течение для продления жизни. Богатые, но неизлечимо больные люди платят большие деньги, чтобы их заживо заморозили в жидком азоте. Крио — значит холод, отсюда и крионики. А когда медицина откроет способ их лечения, лет через сто, а может, через пятьсот, их разморозят, вылечат, и они будут жить дальше. Но я перенесу действие: один чудак крионик заморозился в Америке, а разморозили его в России — в этом весь фокус. С ним происходят разные приключения. Ты сочини текст, как он просыпается в больнице и что с ним происходит в первые минуты.

Алеша уже много раз слышал об этой «сенсации века», всегда в новых вариантах, и сейчас смеялся:

— Эй, сценарист, мне для этого нужно любовное вдохновение.

— Ну, ты ищи красавицу для вдохновения, а я от любви отдохну.

— Что, уже не стоит?

— Стоять-то стоит, да только ужасно надоело махать жопой… — И оба хохотали.

На большой, покрытой лесом территории «Рузы» стояли отдельные деревянные коттеджи, каждый с роялем. От одного до другого ничего не слышно, чтобы композиторы не мешали друг другу сочинять (и не крали друг у друга мелодии). Для гостей построили небольшой деревянный корпус с прекрасным видом над откосом реки Рузы.

В «Рузе» собрались на редкость интересные и приятные люди, тут были композиторы Матвей Блантер, Марк Фрадкин и Оскар Фельцман с женами, молодожены пианисты Яков Зак и Белла Давидович, скрипач Леонид Коган с женой Лизой Гилельс.

В первый же вечер Моня незаметно толкнул Алешу локтем:

— Все евреи. Вся советская музыка стоит на евреях, кроме Тихона Хренникова, да и тот женат на еврейке Кларе.

* * *

Природа вдоль реки Рузы красивая, кругом густые смешанные леса с просеками. Ходить на лыжах — большое удовольствие. Алеша, хороший лыжник, всегда размашисто шел впереди, Моня слегка отставал, он по дороге любил слушать зарубежные новости по транзисторному приемнику «Грюндиг», за городом передачи почти не глушили.

Алеша сразу нашел, в кого влюбиться, здесь отдыхала армянская певица Зара. Он катался с ней на лыжах и за два дня вдохновенно сочинил текст «Песенки о прогрессе».

Однажды я без гонора, Предвидя все вперед, За сотню тысяч долларов Лег в жиденький азот. Совсем необязательно Навеки помереть, Я временно, сознательно Решил остекленеть. Пусть век за веком катится, Посмотрим, что нас ждет, Наука консервации Гарантию дает. (Если только не врет, Если мне повезет.) Лежу я в холодильнике, И вот приходит срок: Защелкали рубильники, Задергал меня ток. И робот-санитарочка Кальсоны мне несет, А мне б согреться чарочкой, Промыть внутрях азот. Но чучеле железной Стесняюсь я сказать, Что очень бы полезно Грамм двести мне принять. (Для начала, так сказать, Чтоб эпоху ощущать.) Прогресс в делах ученых. Прошло полтыщи лет, А вижу: на кальсонах Ни пуговиц, ни тесемок Как не было — так нет. Держу я их руками, Прикрыв ладошкой срам, Да, традиции веками Передаются нам. И чучелу вдогонку Кричу: «Железный бес, Тащи, мол, самогонку, Мы выпьем за прогресс!» (Пока он не исчез, Этот русский прогресс.)

По вечерам все сходились в уютной столовой или в стилизованной под охотничий домик гостиной с баром, устраивали импровизированные концерты, смотрели на маленьком экране фильмы (телевизора не было), вели беседы за бокалом вина, рассказывали анекдоты и смешные истории. Фрадкин за два дня написал мелодию к тексту Алеши, и по вечерам компания со смехом распевала новую песню. Зара звонко смеялась, дразня Алешу своим необыкновенно красивым смехом.

На следующей лыжной прогулке она сказала:

— Алеша, как вы ловко жонглируете словами. С вами очень интересно. Бели вы любите пение, приходите на мою репетицию, я готовлюсь к гастролям за границей. Я буду петь только для вас.

В пустом доме она сама аккомпанировала себе и пела арии и романсы. Алеша пришел в восторг от ее глубокого меццо-сопрано, заворожено смотрел на нее. Она пела еще и еще, разгорелась, в ней запылал жар влюбленности. Наконец сказала:

— А теперь пойдемте гулять, и вы будете читать мне ваши стихи. Я хочу про любовь.

Он подал ей норковую шубку и повел в глубину темной аллеи, читал стихи. Черные глаза Зары широко раскрывались, сверкали огнем. Он засмотрелся:

— Зара, вы вселили в меня вдохновение.

Она придвинулась к нему вплотную, и Алеша прижался к ее влажным губам. От них пахло морозной свежестью. О таком поцелуе на морозе он мечтал, когда ехал сюда. Он мягко развернул Зару и завел в темную часть аллеи, там был глубокий снег. Он жарко целовал ее лицо, шею, плечи. Оба упали в снег и лежали в обнимку. Алеша прижимал ее к себе все сильней и жарче, Зара обняла его, закрыла глаза, раскинула ноги и тяжело дышала, чувствуя его мужское напряжение. Обоим казалось, еще миг, и они вот-вот сольются в страстном порыве. И в этот момент Алеша вдруг вспомнил прежнее ощущение: двадцать лет назад он вот так же целовался в снегу с Ниной, со своей первой любовью. Они катались на коньках в Парке культуры, потом свернули в сторону и свалились в снег. И тогда им так же казалось, что еще момент, и они сольются. Нина шепнула ему многообещающе: завтра. Но в ту же ночь ее арестовали[136]. Воспоминание мгновенно пронеслось в памяти Алеши, а Зара шепнула:

— В другой раз… завтра…

Что это, повторение прошлого? Дежа вю? Но он не хотел «завтра», он боялся «завтра»…

Алеша приподнялся над Зарой и тихо сказал:

— Сегодня.

Она молча и согласно закрыла свои чудесные черные глаза.

Моня был хороший друг, он ушел, и они наслаждались друг другом. В Заре было много актерского кокетства, даже отдаваясь, она как играла роль, сначала была покорна, стыдливо холодна, закрывала глаза, как бы нехотя склоняясь на его уговоры, шептала:

— Алеша, только не думай обо мне плохо…

Постепенно в его объятиях ее глаза зажигались, она разгоралась все более, вжимала его в себя и тихо стонала. Потом попросила:

— Когда ты на мне, я задыхаюсь, мне тяжело дышать. Давай по-другому.

Оказалось, ей больше нравилось садиться на него верхом, и она взрывалась страстью, раскачиваясь, пока не замирала в оргазме:

— Алеша, Алеша, Алеша!..

Когда волна страсти спала, и они расслабленно лежали, Зара вдруг попросила:

— Можешь сочинить мне что-нибудь экспромтом про наше знакомство?

Алеша обнял ее и, глядя прямо в черные глаза, прочитал:

Сколько дружбы не ищи ты, Но как следует сближать Могут только стол накрытый И раскрытая кровать.
* * *

Однажды, когда они нежились в постели после ласк, в комнату неожиданно ворвался Моня, сорвав дверной крючок, и заорал:

— Сенсация века! Сенсация века! — он потрясал «Грюндигом»: — Вся Россия задрожит!

Зара мгновенно стыдливо нырнула под простыню, Алеша буркнул:

— Ну ты, Монька, даешь! Какая сенсация? Опять сочинил что-то?

— Ребята, простите, точно сенсация: дочь Сталина, Светлана, сбежала в Америку!

Услышав такую новость, даже Зара от удивления наполовину высунула голову из-под одеяла.

— Да, да, да, дочь Сталина сбежала в Америку с помощью американской разведки. Сколько людей Сталин пустил в жертву е..аному учению, а дочку свою не научил.

Зара повернулась к Алеше:

— Попроси его не ругаться при мне.

— Ты, Монька, будто с извозчиками разговариваешь.

— Извините, это я от избытка чувств. Сталин нас загонял в бл..дский коммунистический рай, а родная дочка насрала на его учение и удрала в капиталистический рай, в Америку. Это же сенсация века! Россия задрожит! Алешка, давай частушку пустим в народ — насмешить.

Алеша подумал минуты две и продекламировал:

Вся Россия задрожала, Впала вся в истерику — Дочка Сталина сбежала В самую Америку.

И Моня помчался в столовую с этой частушкой и с криком:

— Сенсация века — Светлана Сталина сбежала в Америку!

Все на минуту остолбенели, смотрели на него.

— Да-а, Светлана Сталина сбежала в США, да еще не просто сбежала, а с помощью американской разведки! Она была в Индии, и оттуда ее тайно вывезли американцы.

Все возбужденно стали обсуждать новость, особенно горячились женщины:

— Как она могла оставить страну и бросить двоих детей?

Мужчины возражали:

— Вы думаете легко жить в обществе, где каждый ненавидит и проклинает твоего отца?

Моня подытожил:

— Если дочь самого Сталина сбежала в Америку, то, можно сказать, лед тронулся, открывай ворота. Русская земля загудит от топота!

И туг же сочинил анекдот:

— Еврея вызывают в партийный комитет: «Твоя дочь подала заявление на выезд в Израиль? — Ну, да, подала. — Как ты, такой-сякой, воспитал свою дочь?! — Как Сталин».

* * *

Отдых подходил к концу, творческая фантазия Мони все разгоралась, он опять просил Алешу:

— Старик, нужен текст новой песни. Понимаешь, я придумал другой ход сценария: моему крионику все не понравилось в новом будущем, куда его разморозили. Он попросил заморозить себя снова, чтобы его разморозили в прошлом, может, все-таки там было лучше? Ну, а ученые перестарались и разморозили его уже в доисторическом времени. Когда он проснулся, то обнаружил, что стал неандертальцем. Ведь, правда, смешно? Это будет сенсация века!

Алеша был занят Зарой: днем — лыжи, вечером — ее репетиции, потом — жаркая любовь. Ему все было некогда. Он даже советовался с ней:

— Что мне написать для Мони? Он хочет что-нибудь про неандертальца.

— Алеша, напиши про неандертальскую любовь. У тебя же богатая фантазия. Напиши, как неандерталец влюбился в неандерталочку.

— Зара, это замечательно! Ты мне подсказала слово: «неандерталочка». От этого сразу пришла в голову рифма: неандерталец ходил вразвалочку…

Стихи про первобытную любовь
Жил да был неандерталец, Он ходил вразвалочку. И однажды повстречал Он неандерталочку. Никогда таких красавиц Не видал неандерталец. Первобытной красоты Строгие критерии: Запах плотной густоты, Ни клочка материи. А на выпуклостях — мех. Для романтических утех. Пораженный красотой, Заворожен самочкой, Он застыл балда-балдой Пред такою дамочкой. А она, полна кокетства, В ход свои пустила средства: То оскалится, сердясь, То поманит пальцем, Издеваясь и смеясь Над неандертальцем. Сам собою удивлен, Ноги, словно ватные, Испытал впервые он Чувства непонятные. Робость и смущение — Влюбленных ощущения. Он и охал, и вздыхал, Никогда он не слыхал, Чтоб доисторически Любили платонически. И влюбленно, словно тень, Он за ней бродил весь день. (Первобытного экстаза Допотопная зараза, Все мы ходим по следам, Что остались после дам.) Но другой неандерталец Вдруг напал на парочку И в пещеру утащил Ту неандерталочку. Оглянулся наш герой — Мамонт ходит за горой. Проще мамонта убить, Чем красавицу любить. (Нашим предкам в древности Было не до ревности.) Кто не верит в этот вздор Даже мало-мальски, Поступает до сих пор По-неандертальски. (Надо ли влюбляться, Чтоб совокупляться?)

Зара звонко хохотала, читая стихи:

— О, Алеша, ты хулиган! Значит, не надо влюбляться, чтобы… этим заниматься?

Алеша протянул с наивными интонациями:

— Ну, Зара, ведь он же неандерталец, у него еще не развита сфера чувств.

— Все равно, спасибо тебе за мою зимнюю сенсацию. — Зара поцеловала его и уехала.

* * *

Моня еще долго пытался пробить свой сценарий «Приключения крионика». Сколько он ни доказывал, что фильм будет сенсацией века, однако в производство его не пустили. Но денежный аванс обратно не потребовали и даже приняли Моню в Союз кинематографистов. Он заказал себе визитную карточку: «Моня Гендель, сценарист, член Союза кинематографистов» и охотно раздавал ее друзьям. Алеша получил самым первым.

84. Два Павла

Телефонный звонок в квартире Павла и Августы, голос пожилого человека:

— Павел Борисович, Судоплатов говорит, Пашка ваш.

Павел растерялся на мгновенье, воскликнул:

Пашка, ты? Как ты? Где ты?

— На свободе, выпустили. Мы с Эммой в нашей квартире. Первый звонок к вам.

В памяти Павла мгновенно промелькнули вехи их дружбы. В 1924 году, когда был командиром кавалерийского полка, он взял четырнадцатилетнего Пашку сыном полка, воспитал его и сделал разведчиком. Паренек рос, обожая своего командира и воспитателя, они стали друзьями.

Невероятные перемены происходили в жизни обоих Павлов. Воспитанник дорос до чина генерал-лейтенанта и положения начальника контрразведки России, много сделал для победы в войне с Германией. Но в 1953 году его осудили на пятнадцать лет заключения — по причине личной мести Хрущева. Прошли эти годы — и вот звонок по телефону…

— Павел Борисович, мы с Эммой хотели бы повидать вас.

— Конечно, приезжайте, когда захотите. Завтра? Хорошо!

Радостный Павел возбужденно ходил по комнатам, потирал руки, брался за голову:

— Авочка, Пашку Судоплатова, крестника моего военного, освободили. На свободе он.

Августа много слышала о Судоплатове, знала его жену Эмму:

— Павлик, как чудесно! Пусть они к нам придут. Уже договорились, завтра. Радость-то какая! Я же его с детства помню, щуплый такой паренек был, маленький. А дорос в генерала и героя. Да, надо обязательно

Сашу Фисатова позвать, он мечтал встретиться с Судоплатовым. Ведь это он в сорок пятом году представил Сашу к геройской награде. А свидеться им не удалось: когда Сашу освободили из лагеря, тогда как раз посадили в тюрьму самого Пашку. Вот какие чудеса у нас делались.

Не виделись они тридцать лет, с 1938 года, когда арестовали Павла. Он волновался — каким стал Пашка? Он и всегда-то был небольшого роста, а теперь в дверях стоял сухонький старик в невзрачном сером пальтишке, с ним рядом красавица жена, выше него, но тоже постаревшая.

Шаркая, Судоплатов вошел в прихожую, и высокий Павел нагнулся обнять и расцеловать его:

— Пашка, Пашка, довелось все-таки увидеться! — Старики вытирали слезы.

Августа с Эммой тоже плакали, стоя позади, а в глубине прихожей стоял, свесив голову, растерянный Саша Фисатов. Он совсем не знал, как реагировать, что делать. В его представлении Судоплатов был генерал и герой, каким он видел его на фотографиях, а этот старик…

Павел, обнимая гостя, подвел его к Августе:

— Паша, это моя жена Августа, Авочка. А это вот мой племянник Саша Фисатов.

Судоплатов знал от Эммы, что Мария умерла и Павел женился на вдове своего двоюродного брата. Он поцеловал ей руку, а она поцеловала его в голову. Услышав имя племянника, Судоплатов заметил геройскую звезду, задумался и спросил:

— Сержант Фисатов? — Он вспомнил имя и как представлял Сашу к награде.

Саша понимал, что для Судоплатова он все еще был сержантом, вытянулся:

— Так точно, товарищ генерал.

Эта сцена вызвала у всех улыбку, а Саша смутился и опустил голову.

— Так вот вы какой. Да, я помню, помню, как вы помогли начать бомбежку Дрездена.

— Неужели ты помнишь фамилии? — спросил Павел.

— Как же не помнить? Ведь ваш племянник такой беспримерный подвиг совершил.

— Ну, что вы, товарищ генерал… — смутился Саша.

— Теперь я уже не генерал, зовите меня просто Павел Анатольевич.

Сели за стол, Павел усадил Судоплатова рядом, положил руку ему на плечо:

— Пашка, Пашка, мы с тобой теперь оба старики, обворованные старики. У меня украли шестнадцать лет жизни, но это было при Сталине, в годы его террора. И у тебя украли пятнадцать уже после Сталина, Хрущев украл. За какую власть мы с тобой сражались? Думали ли мы, что так сложатся наши жизни?.. Расскажи о себе.

Судоплатов рассказывал:

— За много лет службы в разведке я бывал за границей в таких острых ситуациях, что давно подготовил себя к возможности ареста. Я знал, спасти жизнь мне может только то, что я прикинусь психически больным. Я читал учебник по психиатрии и знал многие симптомы шизофрении, — он усмехнулся. — Но чего я не мог предвидеть, что арестуют меня не за границей, а в своей стране, на которую я работал верой-правдой. А все-таки знания психиатрии пригодились и здесь. Как спустился я под охраной из моего кабинета на седьмом этаже в подвалы Лубянки, в спецтюрьму, и сняли с меня генеральскую форму с орденами, я с самого начала стал прикидываться сумасшедшим. Я так наловчился, что врачи поверили и первые семь лет меня почти постоянно держали в тюремной больнице. А потом еще восемь лет в камере я, наоборот, старался все восстанавливать в памяти, не потерять самого себя. Я прокручивал в голове все события каждого из прошедших дней: как внедрялся в фашистскую разведку, как готовил убийство Троцкого, как подготавливал кражу секрета атомной бомбы у американцев. Так я обдумывал каждый день — целые тома воспоминаний. Вот так и сержанта Фисатова тоже вспомнил[137].

Павел сказал:

— Тебе, действительно, надо писать воспоминания. Когда-нибудь их издадут.

— Да, надо мне оставить рассказ об этом. Эмма мне поможет. Пока меня не было, ее переселили из особняка, который мне дали при Сталине. Мы теперь живем, как все, в обычной квартире. Но после тюремной камеры мне и здесь просторно. Прежде чем писать, сначала я хочу понять новые веяния времени. Павел Борисович, вы мой наставник, много раз в тюрьме я вспоминал наши беседы и ваши наставления. Я хочу услышать от вас, в чем теперь главное явление времени?

Павел долго молчал, по-стариковски смотрел куда-то в пол, потом отхлебнул водки:

— Спрашиваешь, что главное? Паша, ты, конечно, отстал, как я, когда меня освободили. Так вот: главное явление нашего времени — это появление оппозиции в обществе. Это было немыслимо во все сталинские годы. Теперь во всех слоях общества все сводится в один кулак — недовольство режимом. Люда перестают бояться власти, ширится и укрепляется движение диссидентов. Лидируют, конечно, интеллигенты, а среди них евреи. Как когда-то была активность евреев в русском большевизме, так теперь проявляется горячность евреев в русском диссидентстве. Хрущев сделал страшную ошибку: нельзя было продолжать традиции сталинской диктатуры, а он этого не понимал. Но с тех пор как его сатрапы сами Хрущева «сковырнули», как метко говорят в народе, люда осознали слабость власти. Недовольства уже не остановить, оно прорывается по каплям, как слабая течь в плотине, сначала едва заметные струйки, потом они бьют все сильней и в конце концов превращаются в поток и ломают всю глыбу плотины.

Судоплатов смотрел на Берга с удивлением, другие тоже застыли.

— Вы считаете, что эта наша глыба, наша советская плотина, рухнет?

— Обязательно рухнет, без сомнения. Как бывший историк, могу сказать, история повторяет себя. Она повторяет себя в основном потому, что человеческие характеры меняются медленно и подвержены стереотипам поведения в часто меняющихся обстоятельствах. Рухнула глыба царизма, рухнет и глыба социализма.

— Павел Борисович, а ведь я тоже думал об этом в своей одиночной камере. Но не как историк, конечно, а как «простой советский заключенный», как в лагерной песне поется. Я вспоминал вас и думал: вас, героя Гражданской войны, борца за создание новой Советской России, посадили в тюрьму без всякого основания в тридцать восьмом году; меня, тоже бойца за эту Россию, ее защитника, посадили без всякого основания в пятьдесят третьем. Между нашими арестами прошло пятнадцать лет, но признаки несправедливости не прошли. А скольких еще невинных людей посадили и убили — миллионы! И каких людей, самых лучших. Это же все акты государственного предательства. И вот я размышлял, и размышлял, и пришел к выводу: страна, основа которой построена на предательстве своих лучших детей, такая страна не может долго существовать, она обязательно должна развалиться. Но вот вопрос, что будет, если она развалится?

— Сначала будет катастрофа, как при всяком развале, будет груда разбитых кирпичей, из которых она построена. Сначала отделятся страны Восточной Европы, потом отпадут бывшие русские колонии на Кавказе и в Средней Азии, отпадут прибалтийские республики. Возможно, с Россией останутся только славянские страны — Украина и Белоруссия.

Судоплатов покачал головой:

— Украину я знаю хорошо, она с Россией не останется: украинцы — националисты.

— Что ж, может быть, ты окажешься прав. Но я хочу сказать еще одно. Еврейская интеллигенция теперь становится ведущей группой оппозиции, как было в период революции. Тогда евреи активнее других помогали разрушить мир старой России. Теперь они лидируют в диссидентстве, чтобы разрушить псевдосоциализм Советского Союза. У евреев характер нетерпеливый, им надоело ждать и надеяться, произошло крушение их надежд. Если Союз станет разваливаться — евреи из него побегут. В конце прошлого века миллион евреев уехал в Америку, а теперь станут уезжать в Израиль и в Америку. Наиболее нетерпеливые уже начали уезжать. Это только русский характер может все терпеть и склоняться перед властью.

Судоплатов живо откликнулся:

— Насчет русского характера я сам много думал в заключении. Я русский человек, но не могу гордиться нашим национальным характером. Я тоже считаю, что он во многом нам самим напортил. Вот моя Эмма еврейка, в ней есть и активность и непокорность.

Павел с улыбкой посмотрел на Эмму:

— И еще, Паша, надо тебе знать, что с появлением инакомыслия теперь у нас образовались две культуры. Официальная культура, утверждаемая властью, и культура, более богатая и интересная, которую власть запрещает, но людям она нравится. Это обсуждение важных проблем жизни и чтение нелегально изданной литературы.

Августа грустно добавила:

— По сути, наша жизнь во второй культуре, это как жизнь во внутренней эмиграции.

— Да, Авочка права. Вторая культура в конце концов победит первую.

Перед уходом Судоплатов сказал Бергу:

— Вот вы мне советовали написать воспоминания, я обязательно это сделаю. Но я тоже хочу сказать, вам надо записать ваши мысли, то, что вы мне говорили о русском характере.

— Да, Паша, напишу, обязательно напишу. Я твердо решил уходить на пенсию. Мы с Авочкой все обдумали, обсудили. Мне скоро семьдесят. Хочу написать о русском характере, такой историко-психологический опус. И еще, Паша, чуть не забыл вот что: ты обязательно должен прочитать повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». В ней русский характер выпукло показан, как крестьянин Платон Каратаев у Толстого.

— Автор Солженицын? Не слыхал про такого. Если вы рекомендуете, конечно, прочту.

85. Вторая культура

И вдруг в ноябре 1969 года неожиданная новость: Александра Солженицына исключили из Союза писателей. Сделали это не в Москве, а в Рязани, где жил писатель. Его давно уже не печатали, но в библиотеки была разослана тайная инструкция: уничтожить ранее напечатанные его рассказы. Зато его новые романы «Раковый корпус» и «В круге первом» публиковали в самиздате и за рубежом.

Это совпало с выходом Павла на пенсию. Он положил заявление на стол Ильина:

— Виктор Николаевич, спасибо за все, я решил уходить на покой.

Ильин хорошо относился к Павлу, но был занят суетой с Солженицыным:

— Что ж, профессор, не смею вас задерживать. Спасибо и вам за работу. Помните, я вам говорил, что Солженицын долго в Союзе не удержится? Вот пришло распоряжение оттуда, — он указал наверх, хохотнул и хлопнул себя по ляжкам. — Ну, по крайней мере, вам не придется писать проект письма для его осуждения. Я служака, я сам сделаю.

К приходу Павла домой Августа приготовилась: не говоря ему ни слова, пригласила Алешу и Лилю торжественно отпраздновать его последний рабочий день шампанским. Они радостно кинулись обнимать его. Но он был глубоко расстроен, и празднование получалось кислым.

— Я помню день приема Солженицына в Союз писателей, помню, как радовался этому. Но как приняли его по указанию из Кремля, так и исключили по указанию из Кремля. А ведь в среде интеллигенции он самый читаемый и самый почитаемый русский писатель, увлечение его творчеством — это свободомыслие. Но для власти интерес публики не имеет никакого значения, ей важнее его исключить

Услышав эти слова, Алеша мгновенно откликнулся экспромтом:

Было в русском искусстве течение — Солженицыным увлечение. Но для власти имеет значение Солженицына исключение.

Солженицыну пришлось скрываться от обысков и жить на даче Корнея Чуковского в Переделкино, а затем на даче Мстислава Ростроповича в Жуковке. Но он не испугался и не замолчал, в ответ на исключение написал открытое письмо в секретариат Союза писателей и распространил его через самиздат: «Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту кризисную пору нашему тяжело больному обществу вы неспособны предложить ничего конструктивного, ничего доброго, а только ненависть-бдительность, а только „держать и не пущать!“ <…> Гласность, честная и полная гласность — вот первое условие здоровья всякого общества и нашего тоже… Кто не хочет отечеству гласности — тот хочет не очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там»[138].

* * *

Самиздат оставался единственным источником литературы, появлялось все больше новых неподцензурных журналов, они способствовали укреплению оппозиции неофициальной «второй культуры». Многие авторы самиздата были евреями, и Павла радовало, что они становились ведущей группой свободомыслящей русской интеллигенции. В этой культурной оппозиции он видел пробуждение национальных чувств еврейского народа.

За чтение и распространение самиздата и бардовских песен судили, как за уголовное преступление по статье «антисоветская агитация», а с недавних пор стали помещать в психиатрические больницы на принудительное лечение. Это стало способом политической борьбы с диссидентами. Моня Гендель, автор многих метких саркастических определений, назвал это «карательная психиатрия».

Главный психиатр профессор Снежневский, директор Института судебной психиатрии, прославился тем, что расширил диагностические границы шизофрении и по указке мастей легко ставил диагноз «шизофрения» диссидентам. Такому насильственному психиатрическому лечению подвергли генерал-майора Петра Григорьевича Григоренко, автора антисталинских воспоминаний.

Другой видный диссидент Жорес Медведев, биолог, писал работы об отсталом положении науки в стране. Он раскритиковал академика Трофима Лысенко, считавшего генетику «буржуазной псевдонаукой», уничтожившего цвет русской генетики и выдвинувшего ложную теорию об управлении изменчивостью видов. За критику советской науки Жореса Медведева принудительно поместили в психушку Снежневского. Это возмутило прогрессивно настроенных ученых. Группа научных сотрудников Академии наук СССР призвала ученых и творческих работников мира организовать бойкот научных, технических и культурных связей с официальными властями и учреждениями Советского Союза, пока Жорес Медведев не будет освобожден и перед ним не извинятся за совершенное насилие. Подписи поставили академики А.Сахаров, И.Тамм, П.Капица, М.Леонтович, В.Чалидзе, И.Кнунянц, поэт А.Твардовский, кинорежиссер М.Ромм. Медведева из психушки выпустили, но лишили советского гражданства и выдворили из страны.

Алеша написал эпиграмму:

Завелись в России лица, Те, кто правды не боится. Их сажают в психбольницу, Высылают за границу, Потому что не годится Никому за правду биться.

Эпиграмму напечатал в своем самиздатском журнале Рой Медведев, брат-близнец Жореса. Это тоже был журнал «второй культуры», каждый номер печатался на машинке тиражом по сорок экземпляров и распространялся среди «надежных» людей. Он издавался за границей, переведенный на итальянский, японский, английский и французский языки под названием «Политический дневник». На Роя Медведева обрушилась волна репрессий, его выгнали с работы и из партии «за взгляды, несовместимые с членством в партии».

Агенты КГБ пытались найти автора эпиграммы, и впервые гроза собралась над головой Алеши. Августа и Павел боялись за его судьбу:

— Послушай нашего совета, перестань хотя бы временно публиковать свои политические эпиграммы. Пройдет немного времени, агенты потеряют твой след, успокоятся, тогда начнешь опять.

— Ну что вы говорите! Они никогда не успокоятся. Если уж хотят найти мой след, обязательно найдут.

— Тогда тебя самого могут посадить в психушку.

— Могут, они все могут.

* * *

«Вторая культура» все больше доминировала над первой. За границей было напечатано эссе Андрея Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». В нем отразились мысли и идеи большой интеллектуала, и это стало настоящим достижением «второй культуры». Имя Сахарова получило широкую известность недавно, люди знали, что он круто изменил свою деятельность: был одним из создателей водородной бомбы — и вдруг стал видным защитником свободы и прав.

Хотя русские работяги его эссе не читали, но вера простых людей в защитника их прав Сахарова была так сильна, что многие постоянно ссылались на негр в разговорах, говорили: «Сахаров мужик наш, справедливый. Он простых людей понимает, в обиду не даст».

Моня Гендель сочинил анекдот: «Один работяга алкоголик говорит другому: „Слышал? Говорят, водка подорожает“. Другой отвечает: „Не может быть — Сахаров не допустит“».

Анекдот мгновенно разошелся по всей стране и еще больше способствовал популярности Сахарова.

* * *

Рукопись Сахарова передал американскому корреспонденту Шубу молодой историк Андрей Амальрик. Он был первым диссидентом, который без страха широко общался с иностранными корреспондентами. Сам Амальрик написал вместе с Павлом Литвиновым самиздатскую книгу «Процесс четырех», о суде над издателями альманаха «Феникс». За это его уволили с работы из АПН (Агентство печати «Новости»). Чтобы не быть арестованным за тунеядство, он устроился работать почтальоном. Его приятель Костя Богатырев помог ему найти работу в почтовом отделении, располагавшемся как раз возле писательских домов.

Как-то в субботний день Лиля встретила возле своего дома Аню Альтман. Она весело шла рядом с новым почтальоном, интересным молодым человеком интеллигентной наружности, на плече у него висела тяжелая почтовая сумка. Они держались за руки и о чем-то болтали. Завидев Лилю, Аня весело сказала:

— Познакомься, это мой жених Андрей.

— Поздравляю вас, — Лиля с трудом сдержалась, чтобы не показать своего удивления.

Но они заметили и фыркнули:

— Что ты подумала?

— Ничего. Я рада за тебя, что ты нашла такого красивого молодого парня.

— Да, красивого. Только он не настоящий почтальон, он историк. Мы с ним вместе ведем правозащитную работу. Чтобы его не донимали агенты КГБ, он переехал ко мне.

В это время к ним подошли соседи по дому — Костя Богатырев, Василий Аксенов и Феликс Кандель. Они радостно заговорили с «почтальоном», как со старым знакомым. Лиля отвела Аню в сторону:

— Скажи, только не обижайся, это у вас серьезно?

— Ты имеешь в виду нашу связь? Конечно, серьезно.

— Но его могут арестовать и посадить. Что будет тогда?

— Тогда и меня посадят, потому что я работаю вместе с ними, перепечатываю статьи. Мы все готовы к арестам. Ну, а если меня не посадят, я поеду за ним хоть на край света. Люди в нашем диссидентском кругу ищут и находят поддержку друг в друге. Вон Лариса Богораз вышла замуж за Анатолия Марченко, а я выйду за Амальрика.

* * *

Самиздатские публикации о необходимости повернуть Россию лицом к Западу и создать свободное общество по западному образцу вызвали протесты русских националистов. Первой была статья «Слово нации», написанная А.Ивановым (псевдоним Скуратов). В ней основным для России представлялся национальный вопрос: русские играют в жизни страны слишком незначительную роль. Изменить это должна национальная революция под лозунгом «Единая неделимая Россия», она превратит русский народ в господствующую нацию. Особенно подчеркивалось, что в национальном государстве православие должно занять подобающее ему почетное место.

Другой выразитель русской националистической идеологии Г.Шиманов издал на Западе книгу «Записки из Красного дома». Он видел корень мирового зла и трагедии России в тупике западной цивилизации, которая отказалась от христианства и заменила полноту духовной жизни материальным благополучием. Он писал, что судьба России и всего человечества зависит от восстановления традиционных духовных ценностей русского народа. Если русские объединятся на своих духовных основах, то даже атеистическая советская власть не станет препятствием, она преобразуется изнутри. Самое главное состоит в том, чтобы возродить русское самосознание.

Павла возмущало ретроградство проповедников великорусской национальной политики, он говорил Алеше:

— Что они пишут! Если Россия последует их советам, она станет вторым национал-социалистическим государством после гитлеровской Германии. Правильно написал Солженицын: «слепые поводыри слепых». Они действительно слепые. В первую очередь надо понять, почему русский народ допустил все издевательства над собой. Это беда его национального характера. Если это понять, из этого можно сделать вывод, что русским надо меняться, чтобы идти вровень с прогрессивным миром.

* * *

В самиздате была опубликована большая статья Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Он пытался сформулировать концепцию будущего и скептически оценивал устойчивость советского режима. Павел читал статью, говорил:

— Амальрик — молодой историк, горячий, делает слишком безапелляционные выводы. Но его предсказание о развале страны может оказаться правильным. Я тоже так думаю, хотя не берусь предсказать дату развала. Главное, что впервые в печати было высказано сомнение в крепости нашего государства, прямо говорится о возможности его распада. Мне понравилась оценка Амальриком русского народа. Он пишет: «Русскому народу, в силу ли его исторических традиций или еще чего-либо, почти совершенно непонятна идея самоуправления, равного для всех закона и личной свободы — и связанной с этим ответственности»[139]. Это правильно, многие беды русского народа происходят от его национального характера. Чувствую, что пора мне тоже вмешаться в полемику вокруг «второй культуры». Я должен написать о русском характере. Я давно думаю об этом, да старею, уже пенсионер, и работоспособность не та, и память слабеет. Не знаю, смогу ли.

Алеша уверял дядю:

— Если ты напишешь о русском характере, я уверен, что это будут интересно. И обязательно надо, чтобы его прочли не только левые диссиденты, но и правые националисты, их противники. А они держат ключи к большим журналам, туда трудно пробиться.

Алеша попросил Моню, и тот узнал, что намечается новый русский либерально-патриотический журнал «Вече». Журнал должен быть лояльным по отношению к власти, на его обложке поставят фамилию и адрес редактора В.Н.Осипова, который отсидел семь лет строгого режима за организацию «антисоветских сборищ» на площади Маяковского и теперь жил в городе Александрове.

Алеша сказал Павлу:

— Я попрошу Моню пристроить твое эссе в журнал «Вече», он это сможет.

В разговор хмуро вмешалась Августа:

— Печатать надо только анонимно. Вон Амальрика арестовали за его статью. Жалко такого талантливого человека, но он еще молодой, у него запас жизни впереди. А Павлик уже стар, новую посадку он не переживет. И я тоже не переживу.

* * *

Арестованного Андрея Амальрика этапировали в Свердловск, судили за статью «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» и приговорили к трем годам в исправительных лагерях за «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй». В своем последнем слове он сказал: «…Ни проводимая режимом „охота на ведьм“, ни ее частный пример — этот суд — не вызывают у меня ни малейшего уважения и даже страха. Я понимаю, впрочем, что подобные суды рассчитаны на то, чтобы запугать многих, и многие будут запуганы, — и все же я думаю, что начавшийся процесс идейного раскрепощения необратим».

Аня Альтман распространяла эти слова в кругах правозащитников. Она ездила на суд и протоколировала его, чтобы опубликовать в самиздате. Амальрик отбывал наказание в Новосибирской и Магаданской областях. Аня посылала ему продуктовые посылки, ездила на свидания в Магадан. Лиле она говорила:

— Я бы поехала за ним в Магадан, но Андрей отговорил меня, сказал, что я лучше смогу поддерживать его продуктовыми посылками, а то его заморят голодом. В прошлый раз я видела, какой он худой и изможденный. Да, Лилька, довелось все-таки мне побывать в том Магадане, куда меня распределяли после института. Помнишь?

* * *

Павел писал эссе, постепенно погружался в задуманное. Он читал Августе отрывки:

— Понимаешь, конечно, я отношусь к русскому характеру несколько критически. Но я не хочу обижать чувств твоей русской души.

— Ты и не обижаешь. Я давно знаю, что у моих соплеменников характер своеобразный. К тому же я понимаю, что это твои интеллектуальные размышления.

— Ты умница. Да, я размышляю и хочу, чтобы мои размышления были доказательны.

Павел сам себе удивлялся, что на старости лет его снова охватил творческий задор. Если он засиживался поздно, Августа вставала и насильно уводила его в спальню:

— Довольно. Русский характер не стоит того, чтобы ты из-за него подорвал свое здоровье.

Закончив писать, Павел перепечатал эссе одним пальцем на машинке и дал по одному экземпляру Августе и Алеше.

— Почитайте. Я хотел разобраться, что есть такого в русском характере, что ему так неугодны евреи. Получилось даже шире. Но я не философ и не моралист, я проанализировал этот характер как историк.

Августе уже были знакомы многие страницы, а Алеша, прочитав, пришел в восторг, горячился:

— Павлик, это замечательно. Я сам наполовину русский, но подписываюсь под каждым словом — мысли ясные и правильные.

— Спасибо. Но мне кажется, что получилось немного дидактично, вроде как я хочу кого-то поучать. Наверное, я становлюсь нудным стариком, как все старики. А поучать я не собирался, хотел только поделиться своими мыслями.

— Павлик, если ты разрешишь, я попробую вписать в твой текст несколько стихов, это его оживит. У меня есть готовые стихи к твоим мыслям. А некоторые я допишу.

Через две недели Алеша принес эссе с вставленными стихами. Павел с Августой внимательно перечитывали каждое стихотворение, беззвучно шевеля губами. Августа смотрела на Алешу глазами влюбленной матери, а Павел, прочитав, воскликнул:

— Алешка, это замечательно! Спасибо тебе. Твои стихи — лучшая иллюстрация к моим мыслям. Вот мы с тобой и соавторы. Боже мой, Алешка, думал ли я, когда вел тебя, маленького, за ручку на авторское чтение поэта Льва Квитко, что мой племянник станет большим поэтом и мы будем соавторами? — На его глаза стариковские набежали слезы. — Жаль только, что отец твой не дожил, как бы он теперь радовался! Ну, проси своего Моню отдать рукопись в самиздат.

86. Эссе Павла Берга «Русский характер»

Ты проснешься ль, исполненный сил… Иль духовно навеки почил? Некрасов Н. Размышления у парадного подъезда

Нации начали формироваться более шести тысячелетий назад, первая точная дата была зафиксирована в древнеегипетском календаре: 4241 год до нашей эры. Шесть тысячелетий нации сложными путями обретали общность черт: формировались национальные языки, развивалась материальная и духовная культура, возникали и исчезали государства и империи, религии и письменности, развивались искусства и науки. На извилистых тропах истории вырабатывались национальные черты «характера» народов. Они вырабатывались под влиянием основных параметров развития страны: 1) географического положения, 2) климата, 3) истории, 4) языка и религии.

География и климат во многом обусловливали психологические черты народа, в них отражалось влияние физических факторов природы на людей (психологические характеристики северных и южных народов резко отличаются, так же как народы, населяющие песчаные пустыни, отличаются от народов стран с изобильной растительностью и мягким климатом). История, язык и религия способствовали выработке стабильных устоев — «морального климата» общества.

Национальный характер — это черты общности мироощущения и сходная поведенческая реакция подавляющей части населения на территории одной страны.

Усредненные психологические черты нации правомерно считать национальным характером. Раз сформированный, национальный характер сам начинает влиять на дальнейшее развитие нации и становится ее доминирующим параметром. В развитом государстве уже сама нация (а не география и климат) определяет ход дальнейшей истории. В каждой стране есть меньшинство, а порой и не единственное, имеющее отклонения от этих параметров, говорящее на местном диалекте и исповедующее другую религию. Но оно вынуждено жить по правилам и традициям большинства населения своей страны.

Генетические корни отражаются в типичных чертах внешнего облика людей: цвет кожи и глаз, оттенок волосяного покрова, строение фигуры и контур лиц. Они передаются по наследству, формируясь в индивидуальных семейных чертах. Но генетические признаки не определяют характер нации в целом. Нет такого понятия, как национальная ДНК (дезоксирибонуклеиновая кислота, формирующая строение генов), но есть такая национальная общность, как «характер народа».

Характеры народов создают и развивают национальные традиции и национальную культуру, они определяют единство народа и самой страны. В силу своего древнего развития национальные характеры даже малых народов устойчивее военной мощи более сильных государств, они не меняются под нажимом более развитой экономики. Характер народа способен устоять под напором других цивилизаций. Именно поэтому великие империи всегда распадались: один лишь захват территории не создает условий для замещения характера завоеванных народов характером завоевателей. При любых условиях национальный характер возвращает народ в живучее лоно его культуры и традиций.

* * *

Первое упоминание славянских племен появилось в хрониках древних летописцев в VI веке нашей эры. Прокопий, византийский историк того периода, описал их и называл «склавинами». Они селились в районе Карпатских гор, занимая территорию теперешней Западной Украины, Румынии и северных Балкан. Формировались общие обычаи и общий язык. Постепенно славяне распространялись в пустынные долины и леса на восток и север и отдалялись от других европейских народов. Отдельные группы стали вести изолированный образ жизни, но в языках сохранились общие корни.

Русская нация образовалась от смешения южных и северных славянских племен, на несколько веков позже многих европейских и азиатских народов. Географическое расположение привело к тому, что эта часть славян оставалась в стороне от торговых путей Европы и Азии, поэтому достижения времени долго их не касались, а лучше организованные и более сильные соседи постоянно теснили и разоряли. Выжить русским помогали их многочисленность и выносливость. Жизнь проходила в неустойчивом суровом климате, в окружении довольно однообразного лесного ландшафта. Такой образ жизни вырабатывал в людях национальный характер, отражающий суровость земли. Русские люди любят повторять, что у них особый характер, «загадочная» душа. Чтобы понять, в чем ее загадочность, можно попробовать разобраться, из каких черт состоит национальный характер.

В русском национальном характере отразилась вся стихия жизни народа.

Одна из главных черт русского характера — сумрачность. Для русского человека типично состояние постоянной моральной подавленности. Эта черта выработалась в результате постоянной борьбы предков с суровой природой, истощающей неустроенностью и бедностью, в страданиях от многовековых притеснений извне и властью внутри страны. С самого зарождения нации ее преследовали холод, голод и трудности в преодолении этих условий.

Спросите любого русского, какое чувство он испытывает чаще всего, и он ответит: чувство щемящей тоски от неуверенности в завтрашнем дне за себя, за свою семью, за всю страну. Даже если ему сегодня хорошо, русский человек не умеет этому радоваться, он не привык просто радоваться жизни.

Другая типичная черта русского характера — выносливость. То, что за долгие века способны были вынести русские люди, не вынес бы никакой другой народ. В самых невероятных условиях они переносили любые трудности жизни, невероятно тяжелый труд. По физической стойкости и выносливости они превосходят многие нации мира.

С этим тесно связана такая черта русского характера, как терпеливость. Для такой выносливости необходимо терпение, а запас терпения у русских неистощим. Николай Васильевич Гоголь точно описал возможности и выносливость русских: «Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу!»

В раздольях российских пространств Немного найдешь постоянств. Но одно из них, без сомненья, — Наше русское долготерпенье. Оно постоянно всегда, Народная наша беда.

Выносливость и терпеливость связаны с покорностью. Способность русских людей покорно переносить беспредельные страдания известна с древнейших времен. Что только ни выпадало на долю русских, но они все покорно переносили, они покорны власти, покорны страху, покорны мукам, хоть убей. Русские никогда не имели привычки «качать права», прав у основной массы народа не было практически никаких. На заре истории славянские пленники и пленницы славились своей покорностью.

С этим в русском характере переплетаются недоверчивость и подозрительность. За долгую и трудную историю русский народ претерпел многие завоевания и многочисленные обманы, это выработало в них настороженность и недоверчивость к любым новшествам и обещаниям, особенно к обещаниям властей. Они с подозрительностью относятся к новым открытиям, и этим отчасти объясняется долговременная отсталость в науке и технике по сравнению с более развитыми народами.

К типичным чертам русских относятся их незлобивость и общая мягкость характера. Русские, как правило, лишены вспыльчивости и даже, если бывают обозлены, почти всегда оказываются отходчивы. Озлобленность не живет в них долго, они способны довольно легко прощать нанесенные им обиды и способны простить обидчика. В некоторых случаях это можно назвать чертой сострадательности.

Недоверчивость и подозрительность русских объяснит другую важную черту их характера — отсутствие организационных способностей. Еще Герцен писал в XIX веке «Исключительно умозрительное направление совершенно противоположно русскому характеру»[140]. Климат и ход истории приучили русских людей не делать умозрительных заключений и не искать ни в чем рациональных путей из прошлого опыта. Там, где другие народы умеют находить более легкие и результативные пути, русские всегда предпочитали брать напором и силой, рубить с плеча. Благодаря своей выносливости и силе, русские предпочитают «идти напролом через густой лес», поэтому отождествление русской нации с образом мощного и неуклюжего медведя очень точно. Отсутствие умения организоваться сопровождало русских через всю историю и часто приводило к краху многих начинаний.

Если обстоятельства заставляют что-либо организовать, то русские вносят в это занятие столько безалаберности, что, наверное, действительно, проще идти напролом, как медведю.

Русская безалаберность
Педанты всех стран За порядок и правильность От корки до корки. Но русская безалаберность Вошла в поговорки. Не прихоть она, не чудачество, А древнее наше качество, Народа черта гражданская. А в ней — и раздолье лихачеству, И тихая грусть славянская, И силы великой брожение И буйное, и смиренное. И всех этих черт смешение Для русских обыкновенно. Грусть нам она, и потеха, Грех наш и наша праведность. Помощь нам и помеха — Русская безалаберность.
* * *

Из-за непрекращающихся междоусобиц и общей неорганизованности у восточнославянских племен затянулось формирование государственности, долго не возникало единое государство.

В «Повести временных лет» так рассказывается о призвании Рюрика: «В год 6370 (862-й по современному летоисчислению)… начали сами собой владеть, и не было среди них правды, и встал род на род, и была у них усобица, и стали воевать друг е другом. И сказали себе: „Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву“. И пошли за море к варягам, к руси[141]. Те варяги назывались. Сказали руси чудь, словене, кривичи и весь[142]: „Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Приходите княжить и владеть нами“».

Так отчаявшиеся восточные славяне сами мирно предложили себя в управление скандинавскому князю Рюрику и получили имя того народа — «русь», давшее им новое общее название «русские». Чтобы преодолеть свою инертность, этим племенам нужен был толчок извне. И они получили его от варягов Рюрика. Варяги, искусные мастера кораблестроения и отважные мореплаватели, через город Новгород открыли для себя восток Европы. На ладно сколоченных кораблях с крутыми носами — стругах, хорошо вооруженные, они приплыли по полноводным рекам, поразив воображение темных славян.

Потомки Рюрика преодолели речной путь от Варяжского (Балтийского) до Черного моря — «путь из варяг в греки», как его потом назвали, и доплыли до Византии.

Крутоносые струги варягов Плыли в мире чужой тишины Мимо пашен, лесов и оврагов Незнакомой славянской страны. И вели их славянские реки По пути из варяг прямо в греки. Проплывали те струги в тумане, И смотрели из-под руки На варяжских гостей славяне На невиданные челноки. Чудь, словене, кривичи, весь Пригласили их править здесь. И явился владеть и править Рюрик, племени руси князь. Он дружине велел причалить Прямо к берегу в топкую грязь. И сошла тогда русь с корабля, И назвалась русской земля.

В тот период в Центральной Европе уже властвовала империя Карла Великого, в Средиземноморском бассейне господствовала Византийская империя, в азиатских государствах Китае, Индии и в Средней Азии процветали науки и развивалась торговля с Европой — знаменитый Шелковый путь. У ближайших соседей скифов (полудиких предков славян), хазар, уже имелись монотеистская религия, организованные военные силы и тесное сотрудничество с Византией. Только языческие славянские племена пока отставали от остального мира.

Даже если предположить, что древние летописи не рассказывают всей правды, появление и правление Рюрика и его потомков на земле, которая стала называться русской, это исторически доказанный факт. Скандинавы принесли с собой культурные нововведения, стали внедрять свое общественное устройство. От варягов славяне переняли многие ремесла, начали строить бревенчатые дома. Много общего у русских со скандинавами до сих пор отражено в формах и орнаментах изделий быта.

Преемнику Рюрика князю Олегу удалось наконец создать единое государство с новой столицей Киевом — Киевскую Русь.

Под руководством пришельцев физически сильные и выносливые русские быстро превратились в хороших бойцов, и уже через двадцать лет князь Олег с битвой привел их «в греки» — под стены Константинополя. По преданию, он символически повесил на городские ворота свой щит. Русские стали побеждать самых сильных врагов, но не стали особенно воинственными, в них оставалась мягкость, вялость, незлобивость и быстрая отходчивость. Эти характерные черты всегда отличали русских от других славян — поляков, сербов, словаков.

После прихода скандинавов изменился и сам облик восточных славян. Их женщины стали рожать светловолосых высоких потомков, в славянские вены вливалась русская кровь варягов. По облику славяне стали больше похожи на скандинавов, но по характеру оставались прежними.

С 988 года великий князь Киева Владимир стал насильно насаждать в стране христианство. Из трех предложенных ему на выбор религий — христианской, иудейской и магометанской — он выбрал христианскую веру православного, греческого толка. Правитель знал свой народ: эта вера не запрещала им пить горячительные напитки и этим подходила больше магометанской и иудейской. Из-за русской недоверчивости и неприязни к новому князь и его посланцы заимствовали модель христианской веры не у прогрессивных сил империи Карла Великого, а у закоснелой Византии. Но русские епископы не подчинили интересы страны не только западной католической версии христианства, но даже и центральной византийской. Хотя славяне довольно покорно предали своих языческих идолов и бросили их с берега в воды Днепра, ориентация русских на христианскую церковь происходила долго и болезненно.

В развитии духовных интересов была вся сила европейской культуры, новые идеи были двигателем и залогом ее развития. Нежелание православной церкви примкнуть к стихии этих идей отрицательно повлияло на развитие русской истории, отторгло Россию от всеобщего западного единства и еще больше укрепило мрачные черты национального характера.

* * *

На русском характере отрицательно отразилось более чем двухсотлетнее татаро-монгольское иго. Оно выработало в характере черты расизма — неприятие других рас и цвета кожи. В 1240-х годах страна попала в рабство к диким ордам завоевателей-монголов под руководством хана Батыя. На два века полностью прекратился процесс становления страны в единое государство, деревни были разорены и сожжены, русские князья попали в зависимость. Они обязаны были часами стоять на коленях перед кибитками ханов Золотой орды, ожидая разрешения принести подать. Русские вынуждены были терпеть зверства известных своей изощренной жестокостью завоевателей.

За эти два мрачных века в русские вены влилось много монгольской, татарской и китайской крови, потому что русские женщины из поколения в поколение становились наложницами завоевателей. Эти генетические вливания изменили недавно обретенный скандинавский облик русских, они стали более коренастыми, скуластыми, кожа слегка потемнела.

Топот тысяч монгольских коней, Гул затоптанных русских полей И татарский гортанный крик — В страхе крестится русский мужик. Навалилась на Русь Орда, Разрушает ее города, Унижает ее князей И уводит в полон дочерей. Люди терпят беду за бедой, Ханы зверствуют над страной, Непосильную требуют дань, Все в разрухе, куда ни глянь… Так под игом две сотни лет Был не мил россиянам свет. И запомнил млад и стар: Нет пришельцев хуже татар.

Поколения детей вырастали на примерах повального бесправия и дикой жестокости. Это во многом истощило славянскую мягкость характера, добавив в него чисто азиатскую необузданную озлобленность. Русский человек легко способен впадать в мрачную ярость, крушить с плеча, хотя и отходчив.

От татаро-монгольского периода осталось русским в наследство уникальное искусство унижать и уничтожать своих собственных людей, изощренный способ террора. Его позже развил во всегосударственную систему Малюта Скуратов. Под покровительством Ивана Грозного он создал первое организованное войско для слежки и наказания граждан, известное как опричнина. С тех пор внутренняя структура слежки и уничтожения продолжала развиваться, не прерываясь, на протяжении всей истории страны — от царской жандармерии до сталинского КГБ развивалась система подозрения и доносов. Это усилило в русских подозрительность и первоначальную недоверчивость к незнакомому человеку.

На смену гнету татар-монголов явилось установленное Борисом Годуновым узаконенное рабство. Он отменил Юрьев день (по осени крестьяне могли переходить от одного хозяина к другому), и это стало началом крепостного права. Несмотря на глубокое разочарование, покорность характера не позволила людям протестовать и отстаивать хоть какую-то свободу. Только надолго осталась в народе грустная поговорка: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…»

Память о чужеземном иге и дальнейшее рабство отразились в стилистике народных песен, фольклора, большинство песен звучали грустно и протяжно, поэтому поэт Некрасов сказал: «Этот стон у нас песней зовется».

Века татаро-монгольского ига и крепостное право основательно задержали экономическое и социальное развитие русского государства, от этого наследства страна не оправилась и теперь. Когда в Европе зарождалась культура эпохи Возрождения, основывались университеты, делались научные открытия, писались поэмы, возводились города и замки, в России все еще продолжали жить в землянках или примитивных бревенчатых избах, в которых топили «по-черному» — без окон и сложенных печей, одевались в домотканую мешковину и обувались в лыковые лапти.

* * *

В то время как Европа шла по пути быстрого развития духовных интересов, недоверчивость русского характера сказывалась в глубокой нелюбви к иностранцам и инородной культуре. В новых идеях была сила европейской мысли, новые идеи были двигателем и залогом ее развития, но на все иностранное русские смотрели исподлобья.

Кто же они, русские люди, по культуре своего национального характера? Занимая восток Европы, они географически и исторически близки к Европе. Громадная азиатская часть России с сибирскими просторами была завоевана значительно позже, в XVI–XVIII веках, когда характер нации был уже давно сформирован. Христианская религия поставила их на путь прямого сближения с Западом. Но русские всегда были негативно настроены к Западу, отцы церкви и правящая верхушка боялись влияния просвещенного католицизма. Ленивые и нелюбознательные русские бояре[143] не могли и не хотели изменять свой характер, жили по консервативному уставу Домостроя.

Нежелание православной церкви примкнуть к стихии новых европейских идей отрицательно повлияло на развитие русской истории и еще больше укрепило мрачные черты национального характера. Бояре, церковь, купцы — все упорно сторонились общения с иностранцами, считая, что такое общение не может дать ничего, кроме вреда. Все иностранцы для русских были «антихристы», все иностранное — «поганое». Это привело нацию к великорусскому шовинизму и породило изолированность от остального мира. Россия продолжала отставать в образовании, технике, уровне жизни, искусстве. При этом русские люди поверили в свою особенность, в свой особый, чисто русский путь развития. Поэт и государственный деятель России XIX века Федор Тютчев выразил это так:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить: У ней особенная стать В Россию можно только верить.

Вера в особое, «неизмеримое общим аршином» величие России, без понимания и объяснения — признак надуманного превосходства, высокомерия.

Через католические страны, Литву и Польшу, веяния Запада просачивались в Россию значительно быстрее, чем дыхание по-прежнему изолированного Востока. При царе Иване III в Москву были приглашены итальянские зодчие, которые в 1485–1495 годах построили кирпичные стены и башни Кремля. С середины 1500-х годов иностранцев стали изредка приглашать в Россию на работу и на службу в армию. Однако их все еще чурались и селили в изолированной слободе под Москвой. А иностранцы стремились к сближению, хотели вовлечь богатую лесом и мехом Россию в торговлю, старались показать русским преимущества западной культуры. Все шло к тому, что кто-то должен был их услышать и понять. И это подготовило почву для появления первого прозападно настроенного русского царя Петра I.

* * *

Появился в России царь, чей характер был абсолютной противоположностью типичному русскому национальному характеру. Петр I был человеком жизнерадостным, энергичным, решительным и любознательным, вспыльчивым, но и прекрасно организованным. И внешне Петр не был похож на русского — гигант ростом более двух метров, брюнет с вьющимися волосами и черными глазами навыкате, с коротким крючковатым носом. Существует предание, что его молодая мать Наталья Нарышкина была из рода караимов (крымских евреев)[144]. По другому преданию, Наталья, жена больного царя Алексея, согрешила с гостившим у них молодым грузинским царевичем. Так это или нет, но достоверно известно, что Наталья жила не по Домострою, была просвещенной женщиной, знала иностранные языки и любила общаться с редкими в Москве иностранцами. И сыну она дала импульс к образованию и общению с иностранцами.

Другом и наставником его молодости стал швейцарец купеческого происхождения Франц Лефорт. Он привил юному Петру западные идеи и привычки. Под руководством Лефорта, вопреки русским традициям, царь инкогнито, под именем Петра Алексеева, поехал учиться в Европу в Голландию, Англию и Австрию. Он работал кораблестроителем на верфи и на свой заработок жил в семье рабочего. Знакомясь с жизнью Европы, он убедился в отсталости своей страны. Но выстругивая кили и мачты, он не забывал о государственных нуждах и пригласил в Россию для оживления городской жизни ученых, мастеров, ремесленников.

Вернувшись из Европы, Петр собственноручно состриг большими ножницами длинные бороды своих бояр. Это был символический жест исторического значения — царь поворачивал свою страну лицом к Западу. Он запретил боярам носить длиннополые меховые шубы и велел надевать западные кафтаны. А боярских дочек велено было обучать танцам и всякому «политесу».

Царь вернулся батюшка! Звоны колокольные! И бояре знатные Шли к нему довольные. В шубах шли, степенные, Бородой вперед. И глазел на бороды Весь честной народ. Ждал бояр в светлице Юный русский царь — Прямо из Голландии Петр государь. Сам-то бритый, стриженый, Очи, как цыганские. И держал в руках он Ножницы голландские. Приглашал бояр он Сам в покои царские И срезал им бороды, Бороды боярские. Что же это, господи, Как же безбородым Выходить боярину Перед всем народом? Мы ж басурмане ведь. Мы ведь люди русские, Но носить нам велено Всем кафтаны узкие. И еще повелено, Чтобы все с голландцами Дочери боярские Занимались танцами. Жили, не тужили мы, Не знались с заграницею — Отменил царь-батюшка Древнюю традицию. Видно за Европою Царь наш очень тянется. Люди православные, Что с Россией станется?..

Царь посылал боярских сыновей учиться в Европу и требовал, чтобы оттуда они приезжали просвещенными и цивилизованными. Он уравнивал старинные русские праздники с европейскими. На 1700 год было объявлено: «Поелико в России считают Новый год по-разному, с сего числа перестать дурить головы людям и считать Новый год повсеместно с первого генваря. А в знак доброго начинания и веселия поздравлять друг друга с Новым годом, желая в делах благополучия и в семье благоденствия. В честь Нового года учинять украшения из елей, детей забавлять, на санках катать с гор. А взрослым людям пьянства и мордобоя не учинять, на то других дней хватает. Петр I. 15 декабря 1699 года»[145].

Петр намного обогнал свое время, он стремился искоренить вялость народа и сократить культурный разрыв своей страны с Западом. Он основал новую столицу и назвал ее своим именем — первый русский город, спланированный и построенный иностранцами. Это был прежде невиданный на Руси морской порт, который кишел иностранными торговыми кораблями, деловыми людьми и моряками. Кипучая энергия, бешеный темперамент и успешные победы над внешними врагами помогали Петру подавлять и своего внутреннего врага — пассивность верхушки общества, дворян, хотя он и применял для этого жестокие меры.

Петр и следующие за ним цари подтолкнули Россию к Европе. В культурном плане русская знать и только зародившаяся интеллигенция должны были, не медля, наверстывать упущенное за многие века. Но петровские реформы были слишком скорыми, чтобы повлиять на изменение русского характера, его как бы заставляли просыпаться от столкновения тьмы и света. Словно очнувшись от долгого сна, русские увидели, как отстали от Европы, и оторвались от своих «исконных корней». Это и породило миф об особой «духовности» и «загадочности» русской души. А на деле «загадочностью» ощущалось просто несоответствие между внедряемыми западными стандартами жизни и русским национальным характером. Это создало большую пропасть между образованной верхушкой и темным народом.

Внедрять западные стандарты в жизнь столиц и больших городов помогало смешение крови царей Романовых, все в их семьях женились и выходили замуж за представителей европейских дворов. И многие дворяне тоже женились на иностранках, и их дети были уже полурусскими. Продолжался наплыв иностранцев, и западные стандарты жизни продолжали внедряться при Екатерине II, немке по рождению. В Россию хлынул поток европейских ученых, людей искусства и преподавателей. К концу XVIII века интеллектуальная прослойка в России была европеизирована. Но под европейским костюмом русский национальный характер не менялся, в просвещенных кругах нарастало недовольство засильем иностранного.

В XIX веке иностранному влиянию стало все больше противостоять растущее самосознание русской интеллигенции, общество разделилось на два лагеря — западников и славянофилов, и это деление осталось в нем навсегда.

* * *

Развившись в сильное государство, Россия заняла в мире весомое военное и политическое положение. Оно проявилось в ее неоправданной территориальной экспансии. При малой плотности населения на русских просторах властители раздували окраины своих владений за счет соседних земель и народов — от бассейна Волги до границ Китая, от Украины и Польши до Прибалтики и Финляндии, от Крыма и Кавказа до всей Средней Азии. Князь Петр Вяземский, русский поэт, интеллектуал и государственный деятель XIX века писал: «Что же тут хорошего, нем радоваться и хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст?» Россия стала колониальной империей, колонии примыкали к ней территориально. Это давало контроль над захваченными народами. Хоть у России и было преимущество в более высоком развитии, полученном от Запада, она несла покоренным народам мало прогресса и образования. Кавказские и азиатские завоевания еще больше укрепили в русском характере неоправданную веру в собственное величие и исключительность.

Русская исключительность
Есть в душе у нас удивительность — Наша русская исключительность, Есть в душе у нас грандиозность — Наша русская превосходность. Много мнимого превосходства, Оправдание для господства Над народами, с нами братскими, — Над кавказскими, азиатскими. Растянулась Россия растяжкою И давит на них силой тяжкою, Насмехаясь над человеками, Называя их всех чучмеками. Воспевая свою значительность, Наша русская исключительность Стала маскою шовинистскою, Отражая культуру низкую.

Великорусский шовинизм не стал принадлежностью лишь жадных и деспотичных правителей, нет — с давних пор и по сей день обычные русские люди привыкли считать замыслы и деяния России великими. Это выражается и в пренебрежении к национальным традициям подвластных народов, и в игнорировании других национальных характеров. К сожалению, за шовинизм приходилось часто расплачиваться ошибочными политическими решениями и поражением в войнах.

* * *

Но так ли все загадочно и мрачно в русском характере? Последние триста лет истории показали, что проникновение западной культуры пробудило в русских глубоко скрытую талантливость и отразилось в поразительно быстром взлете русской национальной культуры. Талантливость — это тоже черта характера русского народа.

Русские таланты
Были русские неотесанны, Как медведи в краю Берендеевом, Но явились из них Ломоносовы, Пироговы и Менделеевы. Русский дух веками не трогали, Темнота и отсталость ужасная. Но пришла проницательность Гоголя И толстовская мудрость ясная. Грациозная муза Пушкина На весь мир прозвучала славою, Деревенскую темень избушки Он воспел в стихах величаво. Люд российский, рабством заклиненный, Отставал до предельной степени, Но талант крепостного Тропинина Пробудил гениальность Репина. Запестрела Россия поповская Достиженьями многоликими — Глинку, Мусоргского, Чайковского Во всем мире признали великими. В эти русские достижения Влились силы духа неродные, И характера отражения, И черты его благородные.

Талантливые люди несли в себе типичные черты русского характера, но впитали и культуру Запада. Есть кажущееся противоречие в том, что поздно образовавшийся и медленно развившийся в суровых условиях русский народ смог достичь больших высот в сфере духовной жизни. У русских не было стремительного прогресса в развитии. Но духовность и талантливость народа не всегда зависит только от прогрессивного развития. Духовность — это скрытое качество характера, зависящее от сочетания многих черт. Для пробуждения духовности всегда нужен толчок. В русском позднем развитии культуры отразилось редкое сочетание: пробуждение могучих природных сил народа и его тоска с типично славянской мягкостью души. Тяжелые условия жизни отшлифовывали силу скрытых эмоциональных способностей, и талантливость образованных людей вырабатывалась в борьбе за жизнь. Самый яркий пример этого представляют гениальный ученый Михайло Ломоносов, артист и певец Федор Шаляпин и писатель Максим Горький. Они самоучки, прошедшие в молодости суровую жизненную школу.

Наиболее выразительно русский характер представлен на полотне Ильи Репина «Бурлаки на Волге». В изображенных на картине людях видна вся гамма русского характера: и подавленная сила, и смиренная тоска, и покорность судьбе, и суровость, и мягкость. И все образы в совокупности вызывают симпатию к простой русской душе.

* * *

Благодаря своим характерным национальным чертам русским долго не удавались попытки революционных преобразований общества. Ни крестьянские волнения Разина и Пугачева в XVIII веке, ни декабристы в 1825 году не смогли ничего изменить. В этих движениях сказывалась славянская стихия.

Славянская стихия
В декабрьский день У стен Сената Угас надежд России свет. И тлеет отблеск этой даты Сто пятьдесят прошедших лет. Свободы ветер из Европы Овеял темных россиян. И вот за своего холопа Вступилась горсточка дворян. Храня святую тайну секты, Они парили высоко, Рождая смелые проекты «Между Лафитом и Клико»[146]. Был смел их план, И гнев неистов. И в каждом добром сердце пусть Пробудит имя декабристов Восторг, сочувствие и грусть. Их честь, и пыл, и благородство Превыше прочего всего. А что же стержень руководства? «Жеманство, больше ничего»[147]. На смелость действия нет силы; Когда момент судьбы настал, Кто вел солдат на край могилы, Но рядом с ними сам не встал? Ушел в унынии и страхе Диктатор бунта Трубецкой, Вообразив себя на плахе И казнь свою в толпе людской. Ушел растерянный Рылеев В бессилье рухнувших затей, Не наказав огнем злодеев, Покинул площадь и друзей. Где Якубович — сила злая, Герой, бунтарь и дуэлянт? Он с разрешенья Николая На штык навесил белый бант[148]… А солдатня? Кого по спинам В строю мороз стал леденить, Могли бы выстрелом единым Судьбу России изменить. Застыв в каре у стен Сената, Уже на смерть обречены, Что ж не стреляли те солдаты, Презрев и царство, и чины? Что «истуканами стояли», Подставив грудь под царский меч, И гордо «милость» отвергали, Пока не сбила их картечь? Пусть им дворяне были чужды И ненавистна барства плеть, Но что им в этом было нужды, Когда на них дохнула смерть?.. Не за дворян, не за Россию… В тот день несли они в себе Свою славянскую стихию — Покорность вечную судьбе. Покорность власти, страху, мукам, Во всем покорность, хоть убей. И перешла в наследство внукам Стихия дедовских кровей.
* * *

В XX веке, в критический момент истории, во время революционных событий 1905-го и 1917 годов русские вновь не смогли самостоятельно создать новое государство. Им вновь помогли пришельцы. На этот раз пришельцы были не из-за границы, это были еврейские и кавказские выходцы из самой Российской империи.

История появления евреев в России имела свою предысторию. Первые известные по именам евреи появились в XV веке: венецианский врач мастер Леон, крымский дипломат Хозя Кокос и купец Схария (Захария). С их появлением началось первое знакомство русских с идеями иудаизма, которая была охарактеризована как «ересь жидовствующих», поэтому въезд евреев в Россию был полностью запрещен. Иван Грозный, завоевав город Пинск, приказал утопить всех евреев в Днепре[149].

Когда Петр I в 1698 году жил в Амстердаме, бургомистр города Витсен просил его о разрешении евреям переселиться в Россию и начать там торговлю. Петр ответил отказом, сказав: «Ты знаешь своих евреев, а я знаю своих русских. Мои не уживутся с твоими; русский обманет всякого еврея»[150].

Но при Петре свободно жили и работали евреи, принявшие православие. К примеру, тайный советник Петр Шафиров, вице-канцлер, получивший за особые заслуги баронское достоинство. Был у Петра умный и образованный шут Лакоста (Ян д’Акоста), с которым он любил вести богословские беседы. Другой крещеный еврей Антон Дивер получил графское звание и был генерал-адъютантом, первым генерал-полицмейстером новой столицы Санкт-Петербурга.

Евреи в массе своей в Россию никогда не переселялись, они в ней оказались невольно. Когда Екатерина II в конце XVIII века присоединила к России Польшу и Литву, в российское подданство поступило более миллиона ашкенази — европейских, польских и литовских, евреев. В основном это была беднота, но встречались среди них и люди образованные и со средствами. Они имели тесные связи с деловыми кругами Германии и других стран Европы. Там прослойка деловых и образованных евреев уже давно завоевала уважение, влиятельные евреи владели банками и способствовали развитию экономики, на их средства строились города и предприятия, на их деньги процветали дворы правителей. Были и богачи евреи, как, например, семья Ротшильдов, ветви которой распространились по всем европейским странам. Ротшильды и Моисей Монтефиоре получили к тому же баронские титулы. Бенджамин Дизраэли, выходец из еврейской семьи, был, как известно, премьер-министром Англии. Из среды европейских евреев вышли такие признанные таланты, как Генрих Гейне, Феликс Мендельсон и Карл Маркс.

Когда евреи оказались в России, русские встретили их по традиции недоверчиво. Была сразу же введена «черта оседлости» (в двадцати пяти западных и юго-западных губерниях), чего не было в других странах Европы. Евреям было запрещено селиться в крупных городах, они проживали в местечках, штетлах. Были введены дискриминационные правила: запрещение заниматься государственной службой и общественной деятельностью, учиться в русских школах и университетах. Между тем евреи всегда превыше всего ценили учебу.

Все это ставило евреев в зависимое положение граждан второго сорта, немногим лучше положения крепостных крестьян. К тому же власти натравливали на евреев местное население, разжигая религиозный и бытовой антисемитизм, организуя погромы.

Но этот стойкий народ обладает поразительной способностью приспосабливаться. После изгнания из Иудеи евреи вынужденно научились приспосабливаться к культуре и национальным традициям тех стран, где им приходилось жить. И в России, при всех трудностях и унижениях, они постепенно внедрялись в жизнь страны. К концу XIX века в Российской империи насчитывалось почти пять миллионов (включая Польшу, Литву и азиатские страны, где проживало около миллиона азиатских евреев). Это было самое большое еврейское поселение в мире.

В соседней Пруссии, прилегавшей к Польше и России, евреев уровняли в гражданских правах в 1812 году, после прихода Наполеона. Им разрешали заниматься коммерцией и получать университетское образование. Так к середине XIX века в Германии появились тысячи банкиров, ученых, врачей и юристов еврейского происхождения. Евреи в России имели тесные родственные связи с ними, и такой взлет возможностей их единоверцев подсказывал российским евреям свой путь развития. Евреи образовали общины в Витебске, Одессе, Киеве, Кишиневе, Харькове, Бухаре, Самарканде, в Крыму, заводили торговые дела, становились ростовщиками, некоторые богатели, превращались в промышленников, особенно на Украине и юге России, как, например, в Киеве «сахарный король» Бродский и торговец чаем Высотский.

Пробиваясь через преграды, многие молодые евреи к концу XIX века сумели «окультуриться» и получить образование. Первым евреем, закончившим Санкт-Петербургский университет, был Леон Мандельштам. Это было в 1844 году. Евреи становились юристами, врачами, журналистами, мелкими чиновниками, музыкантами и художниками. Они дали России выдающихся ученых и людей искусства, абсолютно русских в творчестве, — знаменитого врача Захарьина, музыкантов Антона и Николая Рубинштейнов, живописца Исаака Левитана и скульптора Марка Антокольского[151].

Но из-за продолжавшихся погромов и дискриминации в конце XIX века более одного миллиона евреев переселились в Америку. Русские власти им в этом не препятствовали, были даже рады от них избавиться.

Евреи в царской России
Их изгнали из Иудеи… И две тысячи лет подряд Все скитались по миру евреи, Без надежды вернуться назад. И веками жили в страдании, Чужаками в странах чужих, Из Испании, Португалии — Отовсюду прогнали их. Никакого не было веянья, И подумать они не могли, Что вели их века рассеянья На просторы русской земли. Перед ними держава великая, А заглянешь под внешний покров И увидишь — страна полудикая, Государство послушных рабов. Государство бесправья и бедности, Недоверчивых мрачных людей Обвели их «чертой оседлости», Запретили учить детей. Сколько было на свете наций, Испытавших горе до дна, Но подобной дискриминации Не терпела еще не одна. Не просили они признания, Не мечтали уехать прочь, Знали, только образование Может в жизни одно им помочь. Что с евреями ни случится, Что ни терпят они, присмирев, Обожают евреи учиться, Все преграды преодолев. Но что выучишь у меламуда В тесных хедерах их лачуг? Лишь зубрежка притчей Талмуда[152], Но не грамоты, ни наук. И пробились они в студенты. К удивлению многих людей, Вышли русские интеллигенты Из бесправных еврейских детей. Не начетчики-талмудисты, А явились средь русских коллег Инженеры, врачи, юристы И работники библиотек. Претерпев все невзгоды и бури, Приобщиться евреи смогли И к обычаям, и к культуре Неприветливой русской земли.

Прогрессивных евреев волновало бесправное положение народа, они видели корни этого явления в отсталости России и стали искать пути ее развития. Так сами обстоятельства подталкивали их к тому, чтобы становиться реформаторами. Они не только сумели приспособиться к России, но хотели приспособить ее к новой жизни.

Под влиянием идей Маркса и Энгельса в 1897 году еврейские интеллигенты в городе Вильно образовали «Бунд» — первую социалистическую партию России, платформой партии стали социальные преобразования для улучшения положения евреев. Эта партия стала прообразом ленинской социал-демократической партии. Ленин организовал движение радикальных перемен по образцу евреев-революционеров и сам заявлял: «Мы — народ, по преимуществу талантливый, но крайне ленивого ума. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови»[153].

В новую российскую социал-демократическую партию вошли русские и еврейские интеллигенты, к ним присоединились революционеры с Кавказа и из Средней Азии. Партия преобразовывалась и переименовывалась много раз, и еврейский «Бунд» вышел из нее. Ленинская партия стала называться коммунистической, и тысячи евреев оставались в ней активным ядром.

Более приветливый подход к евреям все более распространялся в кругах русской интеллигенции, она начала принимать евреев в свою среду. К концу XIX века появились первые смешанные браки русских с евреями, так первый идеолог революционеров Георгий Плеханов был женат на еврейке. Тогда черносотенцы-антисемиты выдвинули лозунг: «Бей жидов, спасай Россию!». Усилились гонения, участились погромы в местечках и в больших городах.

В Первую мировую войну Россия оказалась на гране поражения, и немецкому правительству было выгодно ослабление России изнутри. Ленину была передана большая финансовая помощь, и в октябре 1917 года большевикам удалось совершить в Петербурге военный переворот — Октябрьскую революцию. Восстанием руководил Лев Троцкий (Лев Давыдович Бронштейн), главой Петрограда стал Зиновьев (Григорий Евсеевич Радомысльский), Москвы — Каменев (Лев Борисович Розенфельд). Первым номинальным руководителем Советской России стал Яков Свердлов, нижегородский еврей. Кроме того, выдвинулось несколько тысяч евреев-комиссаров, руководивших Красной Армией в Гражданскую войну. И хотя евреи занимали ключевые позиции, саму революцию в России делала темная народная масса, опьяненная призывом «Власть рабочим и крестьянам!».

Кто сделал революцию в России

Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!

Пушкин А. С. Капитанская дочка Уже прошло немало лет, Как флаг окрашен в красный цвет. Но спорят разные витии: Кто сделал революцию в России? Иной кричит: рабочий класс, Иной стоит за волю масс, Иные, глотки не жалея, — Что всё наделали евреи. Что Ленин, Троцкий и Свердлов Происходили из жидов И были просто сионисты, А вовсе и не социалисты. И каждый комиссар-еврей России первый был злодей, Свою еврейскую активность Они развили в агрессивность. И все евреи любят красть, И захватить сумели власть. И кличут злобные витии: «Бей всех жидов, спасай Россию!» Но злые эти обвиненья — Лишь ненависти отраженья. Нет, это русский фанатизм Решил воздвигнуть коммунизм И впал в восторженный порыв В ответ на ленинский призыв «За власть рабочих и крестьян!», «Долой буржуев и дворян!». Толпа безжалостных людей Повылезала из щелей, Сын на отца родного встал, И русский русских убивал. Без смысла, жалости, вины Уничтожали цвет страны. И без разбора и помех Евреев обвинили всех: «Они все нехристи, без веры И все они революционеры». ………………………… И спорят русские витии — Кто сделал революцию в России. Но кто был тот рабочий класс, Кто из крестьянских вышел масс?' К чему антисемитский крик — Все русский натворил мужик.
* * *

Русская революция показала, что Пушкин был прав, назвав русский бунт «бессмысленным и беспощадным». Революция принесла полную разруху и страшный голод и в то же время усугубила покорность русского характера. Эта покорность позволила грузину Иосифу Джугашвили захватить власть, несмотря на предостережения Ленина, сделанные перед смертью. Характер Сталина был во всем противоположен русскому. Он захватил власть коварством, жестокостью породил страх среди своего вполне русского окружения, и уже с его помощью терроризировал всю страну. В одиночку Сталин бы не мог возвести мрачную крепость сталинизма во всей стране. Фактически во всех слоях населения были соучастники преступлений Сталина. Вольно или невольно многие становились исполнителями его злого умысла.

Мы все его однополчане, Молчавшие, когда Росла из нашего молчанья Народная беда. Таившиеся друг от друга, Не спавшие ночей, Когда из нашего же круга Он делал палачей[154].

Половина населения была привлечена для слежки и доносов на другую половину. Этот покорный и вялый русский характер безропотно поддавался власти жестокого тирана. Громадная армия исполнителей содействовала воле Сталина в преступлениях против своего же народа. Только с 1935 по 1942 годы было репрессировано 19 840 000 человек, то есть каждый десятый гражданин страны. Из них семь миллионов погибли под пытками или были расстреляны.

Единомышленники Сталина парализовали и уничтожили цвет России, интеллигенцию, профессионалов, образованных военных и зажиточных крестьян, возродили рабский труд в концентрационных лагерях. Это привело к потере лучших работников общества. Крестьянство, позвоночный столб России, было разорено и согнано в коллективные хозяйства.

Русские покорно приняли за основное правило не замечать реальности. Стремление к образованию было заменено лозунгами о «воспитании» народа. Под напором «духовных отцов сталинизма» покорные им взрослые учили покорности своих детей, учили их обожать Сталина больше, чем любить родителей. Его воспевание было формой приспособленчества к безвыходному положению, становилось обычным. Вырастали новые поколения людей, еще более приспособленных к сталинскому строю. Лозунгом эпохи стало выражение: «Спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!».

Никакой другой народ такого бы не терпел. Единственной формой выражения отчаяния стало дикое усугубление алкоголизма, развилось такое повальное пьянство, что оно стало всенародным бедствием, угрожающим демографии русской нации.

* * *

Но и при такой невыносимой жизни выносливость и сила русского характера оставалась неистощенной, и народ доказал это в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов против гитлеровской Германии. В той священной войне, потеряв более двадцати миллионов солдат и мирного населения, победил все-таки выносливый русский характер. Но и после победы народ продолжал жить в бедности и за все годы советской власти так и не сумел наладить свое разрушенное сельское хозяйство.

Никита Хрущев, последователь Сталина, был ярким обладателем одного из основных недостатков русского характера: у него совершенно отсутствовали организационные способности, то, что Герцен называл «отсутствием способности к умозрительным заключениям». Хрущев заменял это качество способностью идти напролом, по-медвежьи рубить с плеча. Ничему не научившиеся на своем горьком опыте, русские люди опять проявили покорность и десять лет терпели диктат. Люди жили тяжело и бедно, а Хрущев по всему миру разбазаривал громадные средства на вооружение отсталых стран и пропаганду коммунизма. Современную технику Россия покупала за деньги, полученные исключительно от продажи природных ресурсов, которые все больше истощались.

Российские недра
…И по Балтическим волнам За лес и сало возит нам. А.С.Пушкин По Балтическим волнам Триста лет возили нам, Чего не хватало, — Все за лес да сало, Хоть за лень великий царь Кровянил нам рожи. Но что было с Русью встарь — И сегодня то же: Продаются щедро Российские недра. За валюту хоть сейчас, Только заплати ты, Продадим природный газ, Нефть и апатиты. Давай доллар, давай франк, Мы на них построим танк И пошлем в Египет, Он Израилю всыплет. Ничего не стоит нам С нашею Сибирью, Содержать Китай, Вьетнам, Кубу, Чили, Сирию. Прикажи, родная власть, Ковырну Рассею всласть, Выгребу лопатой — Покупай богатый! А Русь пускай тощает, Коли все прощает.
* * *

Но прощает не Русь, прощает русский характер. Существует ошибочный взгляд, что советская система была не продуктом русской истории, но результатом насильственного навязывания со стороны «мутного водоворота прогрессистской идеологии, который нахлынул на нас с Запада»[155]. Но, по нашему глубокому убеждению, то, что произошло с Россией в XX веке — это результат проявления национального характера.

Сформированный национальный характер народа всегда влияет на историю страны. И никто не сказал об этом лучше Николая Некрасова, самого народного русского поэта:

Ты и убогая, Ты и обильная, Ты и могучая, Ты и бессильная, Матушка Русь!

87. Лев Копелев

Эссе Павла было напечатано в толстом самиздатовском журнале «Вече» в 1971 году. У этого журнала было около трехсот постоянных читателей, его рассылали по четырнадцати городам России. Власти не запретили его и смотрели на его распространение «сквозь пальцы», журнал оказался в основном трибуной православных националистов. Эссе Павла вызвало бурную реакцию, нескольких хвалебных отзывов потонули в потоке множества ругательных. Эмоции были накалены, поднялась буря: «Автор всячески издевается над русским характером, он ему не нравится. Сразу чувствуется его национальность»; «В статье дан хороший исторический обзор формирования русского характера. В таком журнале это очень уместно»; «Правильно автор называет наш характер сумрачным и нерешительным. Еще Пушкин писал: „Мы ленивы и нелюбопытны“, а это тоже отражение характера»; «На что рассчитывал автор, ругая в России русский характер, да еще противопоставляя характер евреев?»; «Получается, это евреи сделали русскую революцию. А это грубая ошибка: русской революцией руководил русский Ленин. И незачем приписывать ему еврейскую кровь»; «Статья сама по себе не трогает, но стихи хорошие»; «Напрасно автор включил в статью стихи, ничего они не дают. И запах у них тоже не русский, а еврейский»…

После таких разноречивых отзывов, редакция напечатала: «Мы решительно отвергаем определение журнала как „крайне шовинистического“… Мы отнюдь не собираемся умалять достоинства других наций. Мы хотим укрепления русской национальной культуры, патриотических традиций в духе славянофилов и Достоевского, утверждения самобытности и величия России[156]. <…> Если бы мы действительно были шовинистами и антисемитами, то не опубликовали бы эссе „Русский характер“».

* * *

Большинства этих отзывов Павел не видел, да они его и не интересовали, он написал, что думал, и был этим доволен. Но реакция одного из читателей его очень заинтересовала. Встретились они случайно.

Однажды около дома подошел к нему грузный пожилой мужчина в длинной шубе с меховым воротником, поверх которой красовалась окладистая, с проседью борода по грудь. В руках он держал толстую старомодную трость. Он очень напоминал сибирского купца-промышленника прошлого века. Павел узнал его, это был критик и литературовед Лев Копелев, один из зачинателей правозащитного движения. Он имел обыкновение медленно прогуливаться рядом с домом и беседовать с писателями. Несмотря на солидный возраст и импозантную внешность, все звали его просто Лева. У Копелева была яркая, богатая событиями жизнь, он выбился в ряды интеллигенции из бедной еврейской семьи, был классическим образцом русского гуманитария-идеалиста. Широко образованный, он всю жизнь сражался за идеалы общества.

Копелева вновь исключили из партии и Союза писателей за письма в защиту диссидентов и критику вторжения советских войск в Чехословакию.

Павлу давно хотелось с ним познакомиться. На этот раз Копелев подошел к нему сам и представился:

— Добрый день. Я Лев Копелев, а вы, если не ошибаюсь, Павел Берг. — Голос был очень глубокий, рокочущий, эдакий солидный бас над солидной бородой.

— Да, я Берг. Добрый день.

— Найдется у вас немного времени пройтись вместе?

— Для вас — с удовольствием.

Они пошли по широкой Планетной улице, всегда довольно безлюдной.

Копелев гудел:

— Недавно я прочитал одно интересное эссе в журнале «Вече».

Павел молчал: куда он клонит? Копелев продолжал гудеть:

— Эссе называется «Русский характер», в нем дается глубокий исторический анализ развития и черт этого характера. Вы не знаете автора?

На такой прямой вопрос надо было дать прямой ответ.

— Знаю.

— Ну, вот и хорошо. Я тоже знаю. Это вы.

— Да, я. Как вы угадали?

— Я не угадал, я вас вычислил! — и Копелев рассмеялся, как басовая труба. — Понимаете, когда я читал это эссе, некоторые нотки стиля напомнили мне давным-давно прочтенную статью «Два русских еврея». Я вспомнил, что ее написал некто Павел Берг, профессор истории, и узнал, что этот самый Берг живет здесь. Оставалось только увидеть его на улице. Вот и все. Но агентам КГБ, которые хотели бы узнать автора, вычислить вас будет не так легко, они, конечно, не читали прежнюю статью и ничего не понимают в литературном стиле. Так вот, я хочу вам сказать, ваше эссе мне очень понравилось, прямо как маслом по сердцу. Стихи тоже ваши?

— Нет, стихи не мои.

— Кто поэт?

— Мой племянник, Алеша Гинзбург.

— Я слышал о нем. Да, поэт он настоящий, большое будущее, если не посадят. Прекрасно сказано: «грациозная муза Пушкина / На весь мир прозвучала славою». Но особенно мне понравился стихотворение «Славянская стихия», я даже запомнил последнюю строфу: «Покорность богу, власти, мукам, / Во всем покорность, хоть убей. / И перешла в наследство внукам / Стихия дедовских кровей». И мысль верная, и сильно написано.

Копелев неспешно шагал, опираясь на палку, и продолжал рассуждать:

— Когда меня арестовали в Берлине в 1945 году, я работал с немцем Вольфгангом Леонгардом. Он вырос и был воспитан в Москве, оставался педантичным немцем, верил в Сталина и в советский социализм. Не знаю, что с ним стало.

При этом имени Павел вспомнил, что он нем писала и рассказывала Лиля. Он сказал:

— Я знаю, о ком вы говорите, моя дочь встречалась с ним. Вольфганг Леонгард сильно изменился, он теперь живет и работает в Югославии, а может быть, уже перебрался в Западную Германию. Он написал книгу воспоминаний «Революция предает своих детей».

— Неужели это так? — радостно загудел Копелев. — Я очень рад за него. Мне бы хотелось восстановить с ним связь. Если можно, узнайте и дайте мне его адрес.

Дома Павел спросил Лилю:

— У тебя есть адрес и телефон того Леонгарда, который помог тебе выехать из Белграда?

При упоминании этого имени она слегка покраснела:

— Папа, зачем он тебе?

— Это не мне, но его старый знакомый Лев Копелев хочет восстановить с ним связь, прерванную еще в 1945 году в Германии, когда они работали вместе.

— Да, помню, он упоминал это имя и тоже говорил, что хотел бы узнать про него.

Лиля решила сама дозвониться до Вольфганга, спросить, не возражает ли он против звонка Копелева, заодно узнать о его жизни.

— Вольфганг, это Лиля Берг.

— Лиля, как я рад слышать твой голос! Как ты живешь? Какие сведения из Албании?

Это был косвенный вопрос о Влатко. Лиля даже вздрогнула внутренне, вспомнив тот эпизод с Вольфгангом.

— Из Албании ничего не сообщали, а живу я хорошо. Как ты живешь?

— Я собираюсь осуществить свой план переезда.

— Да? Желаю удачи.

— Лиля, я нашел там молодую женщину, которую полюбил. И она меня любит.

Это было так естественно, но Лилю почему-то задело.

— Поздравляю. — И она перешла на деловой тон: — О тебе спрашивал Лев Копелев.

— Копелев? Где он, я хотел бы с ним связаться.

— Я дам ему твой телефон. Прощай.

Она положила трубку и загрустила, вспоминая знакомство с Вольфгангом в Югославии и их короткую, но такую сильную любовь. Так проходят все любовные связи.

88. Письма из Америки

Евсей Глинский с семьей получил разрешение на выезд, в провинции разрешения давали намного быстрей, чем в столице. Улетали они из Москвы и устроили шумный прощальный вечер для друзей, пили, вспоминали, танцевали, обнимались, смеялись, плакали. Особенно возбужден был Саша, сын Евсея, он сиял от счастья и говорил всем и каждому:

— Я скоро буду американцем! Как приеду в Америку, поступлю в медицинский. А что? Английский я знаю, учил в школе. Отметки из Саранска у меня самые лучшие по всем предметам, меня наверняка примут. А как только стану американским врачом, буду заколачивать большие башли, big money, как говорят американцы.

Евсей отозвал Рупика в сторону, усмехнулся:

— Видел, как наш парень счастлив? Радуется, как щенок. И мы рады за него. Самое главное, чтобы у него было светлое будущее, не такое, как у его отца в России. Америка — страна возможностей. У него там их будет пруд пруди. И у нас, конечно, там большие возможности. А ты не думаешь, что тебе тоже надо уезжать?

Рупик как раз в это время искал новое место работы, пытался получить должность профессора, он не хотел говорить об этом: у Евсея был неудачный опыт поиска такой работы в Москве, и он посчитал бы надежду Рупика наивной глупостью, посмеялся бы над ним. Поэтому он только пожал плечами:

— Ой-ой, я думал, конечно. Вот и твой пример тоже подсказывает. Но, понимаешь, как-то я еще не созрел для этого. А жена, вообще, и слышать об отъезде не хочет.

— Ну, смотри. Знаешь поговорку русских уголовников: «раньше сядешь — раньше выйдешь»? То же самое могут сказать евреи, которые думают уехать из России: «раньше подашь — раньше разрешат». Получить разрешение на выезд все равно что удачно проскочить затвор мышеловки. В один прекрасный момент крышка может захлопнуться и тогда — все пропало. Смотри, решишь, а будет уже поздно.

— Ой-ой, ты прав, конечно. Напиши обязательно, как устроишься. Может, мне пригодится.

— Напишу.

Они обнялись, и на другой день Глинские улетели.

Через несколько недель Рупик стал получать от Евсея письма. В первом он писал:

«Проходя паспортный контроль в Шереметьевском аэропорту, мы с женой показали пограничникам наши выездные визы, они презрительно сверили фотографии и открыли турникет для прохода. Мы были полны радости, что номинально находимся уже не на русской территории, что презрительная мина пограничников была последней каплей гадости, и больше у нас нет ничего общего с Россией. Мы стояли и ждали Сашу, он проходил последним. Вдруг пограничник злобным тоном сказал ему:

— Дурак ты, куда едешь? Ведь молодой еще, пожалеешь потом, что уехал.

Саше бы промолчать, но он, горячий, заносчивый, тоже обозлился и ответил раздражено:

— Это ты пожалеешь, что остался в этой паршивой стране.

Тогда пограничники вдруг развернули его и увели в какую-то комнату. Мы испугались, я кинулся обратно — выручать его. Но меня не пускали:

— Куда? Раз вы уже пересекли границу, на возвращение у вас нет разрешения.

— Но мой сын там остался. Куда его увели? У него такая же выездная виза, как у нас.

Мне сухо ответили:

— Ваш сын взрослый, может сам отвечать за себя. Там с ним разберутся.

Ведь вот сволочи, в самую последнюю минуту все-таки захотели нагадить. Я запаниковал, кричал:

— Без сына мы никуда не уедем!

А жена рыдала на весь аэропорт. Это продолжалось с полчаса, мы были в отчаянии: что они с ним там делают? Наконец он появился в сопровождении лейтенанта, и его выпустили. Оказывается, они пугали его, хотели арестовать за оскорбление государства. Он заявил им:

— Вы не имеете права меня арестовывать, я уже не гражданин России.

Тогда они насели на него и стали уговаривать не пересекать границу, остаться[157]. Но наш парень — молодец, проявил твердость, показал силу воли, постоял за себя! Да, вот в тот момент я убедился, что его действительно ждут в Америке большие возможности и светлое будущее».

В следующих письмах Глинский описывал положение врачей и свое обустройство в Америке. Общий тон писем был даже чересчур оптимистичным, казалось, что он прибавляет немного хвастовства и самолюбования. Глинский часто повторял: «Мне повезло», укрепляя впечатление своей особой везучести.

Он писал:

«Американские врачи составляют одну из самых богатых прослоек общества. Почти все частно практикующие. Половина из них евреи, особенно в больших городах, где есть большие госпитали. У них свои богатые офисы в самых престижных городских районах, секретари, помощники… Зарабатывают они тысячи, а то и миллионы, живут в богатых домах, ездят на шикарных машинах. Правда, и работают они, как лошади. Госпитали в Америке очень богатые, прекрасно оборудованные, но лечение стоит дорого, платить за него из своего кармана могут немногие. У большинства американцев есть страховки (как здесь говорят, „иншуренс“) на случай болезни. Они ежегодно вносят не слишком большие деньги, и за это им полностью оплачивается лечение».

Рупик читал с жадным интересом, как там относятся к врачам-иммигрантам, как они устраиваются. Никакой официальной информации об этом не было, люди передавали друг другу то, что им писали уехавшие. Глинский описывал все, как полезную практическую инструкцию для тех, кто собирался уезжать.

Рупик собирал его письма и читал отрывки из них Соне. Она слушала без особого интереса:

— Это хорошо, что им там хорошо. Но нам-то до того какое дело?

Писал Глинский и про трудности, и про некоторые неудачи. Интересней всего Рупику было читать про медицинские экзамены. Евсей писал:

«Америка — страна иммигрантов, в нее стремятся тысячи врачей-иностранцев. Каждый врач, учившийся в другой стране, обязательно должен сдать экзамен по всем разделам медицины и экзамен по английскому языку. Америка не доверяет никакому другому врачебному образованию, кроме своего собственного, и правильно делает: уровень американской медицины намного выше других. Экзамен этот один на всех, его принимают два раза в год в один и тот же день по всей стране. Длится он целый день. Нужно представить копию своего диплома и заплатить 300 долларов. Врачей, желающих его сдавать, тысячи со всего мира. У нас, например, на экзамене было пятьсот врачей, большей частью из Индии, Пакистана, Филиппин. Русских пока еще мало (здесь всех приехавших из России называют „русскими“, хотя они евреи). В буклетах вопросы поставлены в разном порядке, это исключает возможность списывания. После каждого вопроса напечатаны пять возможных ответов. Нужно выбрать правильный и зачеркнуть кружок после него. Из пяти предложенных ответов один правильный, но бывают правильными два, могут быть три, четыре, а иногда и все пять. Это называется „множественный выбор“. Всего нужно ответить на 500 вопросов по всей медицине, но учитывая систему „множественного выбора“ это значит, что выбирать ответ нужно из 2500 вопросов. В среднем на прочтение и ответ приходится всего около 40 секунд. За это время надо не только понять суть вопроса, но и выбрать правильный ответ. При такой скорости раздумывать некогда: или ты знаешь ответ, или зачеркивай один из них интуитивно и быстро читай следующий. В общем, гонка ужасная. Правильно ответить нужно более чем на половину вопросов, тогда получишь проходной бал. После трех медицинских частей голова гудит и раскалывается, а надо сдавать языковую часть — вопросы и ответы на английском. Можно сдать медицину и провалиться с английским, можно сдать английский и провалиться по медицине. В любом случае придется повторять экзамен.

Сдать с первого раза удается только трети врачей, со второго раза — около 60 %, с третьего — около 85. Но есть люди, которые сдавали уже по пять раз и даже больше. Хуже всех сдают врачи из России, почти никто не знает английский достаточно хорошо, да и преподавание в СССР велось на низком уровне, объем новой медицинской информации трудно переварить даже за два года. Надо читать много учебников, самый лучший из них издается каждые пять лет фармацевтической компанией „Мерк“, „The Merck Manual“, книга на 1500 страницах, на специальной тонкой бумаге, в ней есть все. Мы с женой прочитали его от корки до корки, как приехали, засели за него и другие учебники, занимались по восемнадцать часов в сутки, глаза опухали, мозг отказывался воспринимать прочитанное. Но мне повезло — удалось хорошо сдать медицину с первого захода, а вот английский пришлось сдавать дважды. Жене придется сдавать еще».

Рупик читал письма вслух Соне, уговаривая и успокаивая ее:

— Вот видишь, Евсею повезло. И мне повезет тоже. Соня в ответ только вздыхала и плакала.

Он решил обязательно прочитать учебник «Мерка», достал его — до чего внятно и полноценно описаны в нем все разделы медицины. Вот как надо писать! Это послужило ему образцом для написания своей будущей книги.

В следующем письме Евсей Глинский рассказывал, как он поступил в резидентуру:

«Все американские врачи, включая иммигрантов, должны проходить один год интернатуры по общим предметам, а потом резидентуру по специальности. Мне повезло, мне, как бывшему профессору, зачли один год, и не нужно было проходить интернатуру. Попасть в резидентуру при хорошем госпитале очень не просто, специальная комиссия отбирает всего несколько кандидатов из десятков подавших заявления. Мне повезло: после собеседования меня приняли в очень престижный большой госпиталь. Иммигрантов в него почти никогда не принимают.

На свой первый заработок я снял приличную квартиру и купил в рассрочку новый „Форд“. Но должен сказать, что, хотя в Америке рабство было отменено век назад, одна форма его осталась — это медицинская резидентура. Работаем мы с раннего утра до позднего вечера, по 12–14 часов в день, но этот жесткий режим обучения дает настоящий опыт, после резидентуры ты уже натренированный специалист.

В течение обучения нужно сдавать еще экзамен — на право частной практики. Вопросы еще более сложные, много клинических случаев с цветными изображениями легких или кишки и много кардиограмм. Иммигранты сдают со второго-третьего раза. Мне повезло, я сдал с первого раза».

Рупик опять читал Соне, говорил:

— Молодец Евсей, все ему так хорошо удается. Америка — страна возможностей.

Соня пожимала плечами, ей это было неинтересно.

* * *

Не все было хорошо и просто в Америке. Глинский писал, что его сын Саша очень изменился.

«Помнишь, какой счастливый был наш сын Саша перед отъездом? Радовался, как щенок. В Москве и Саранске он был жизнерадостным парнем, там ему все давалось легко, а в Америке из-за первых сложностей обустройства он стал хмурым и мрачным, живет в постоянном напряжении, расстраивается и нас расстраивает. Он подавал заявления в разные медицинские институты, но его отметки из Саранского медицинского не зачитывают, никто здесь даже не знает о существовании Мордовского университета. Саша помрачнел, смотрит исподлобья, и теперь ничего его тут не радует. Но недавно он нашел объявление в газете о том, что открывается новый медицинский институт на острове Доминика, в Карибском море, и туда приглашаются желающие. Он пошел на собеседование (здесь оно называется „интервью“) и вернулся радостный:

— Меня приняли! Меня приняли! Надо только срочно внести тысячу долларов в банк на счет института, и с января я могу начать заниматься.

Мы с женой переглянулись:

— Слушай, где эта Доминика?

Втроем мы нашли ее на карте: маленькая точка между Гваделупой и Мартиникой, но мне этот остров-точка не внушил доверия. Я сказал Саше:

— Слушай, как бывший профессор медицинского института я знаю, что для обучения студентов институт должен базироваться на больницах („госпиталях“). Откуда же на этой крошечной Доминике возьмутся госпиталя и достаточное число пациентов для обучения студентов лечению?

Но Саша стал очень негативный, он хмуро ответил:

— А мне плевать, какие там госпитали. Мне что надо — поскорее стать врачом и зарабатывать деньги. Вот и все. Этот институт — обыкновенное коммерческое предприятие, его финансирует один богатый американец. Преподаватели все американцы, и туда едут учиться не только иммигранты, но и американцы тоже. За учебу надо платить 5000 долларов за семестр, а жизнь там дешевая. Первые два года надо учиться там, а на вторые два года (в американских медицинских институтах учатся четыре года) надо самому находить какой-нибудь госпиталь в Америке с врачами-преподавателями и учиться у них. И еще, самое главное: мне зачли один год учебы в Саранске. Так что мне учиться там всего один год.

Все это казалось довольно просто молодому неопытному человеку, но мне внушало подозрения.

А он настаивал:

— Завтра же надо обязательно внести в банк тысячу долларов. Без этого все пропадет. А если вам жалко денег, то знайте, что я верну их вам из первого же врачебного заработка.

Он был так возбужден обещанной перспективой, так нервничал, что мы с женой заволновались за него и, чтобы его успокоить, внесли эти деньги. Но денег у нас пока мало, и мы стали думать, в каком банке раздобыть под проценты ссуду на пять тысяч, чтобы заплатить за семестр учебы? Банки все отказали, потому что этот институт еще не признан Американской медицинской ассоциацией. Но Саша так уверился в своем успехе, что опять мрачно говорил:

— Подумаешь, какие дела! Пока не признан, так потом будет признан.

А без ссуды из банка мы не могли оплатить ни один семестр. Мы объяснили Саше, что у нас просто нет столько денег. Поверил он или не поверил, но тяжело переживал эту неудачу:

— Эх, какая была шикарная возможность! А смогу ли я поступить в институт в Америке, это еще вопрос. Может, на этом закончить мечтать о медицине?

Он впал в депрессию, в нем происходят психологические перемены молодой души, впервые столкнувшейся с трудностями жизни. Для адаптации к Америке нужны закаленные нервы.

Вскоре оказалось, что объявление в газете про этот институт было простой аферой, мы даже не смогли выручить тысячу долларов, которую заплатили. В результате длительных усилий нам вернули половину. А Саша стал мрачнее тучи и долго с нами не разговаривал. Эх, дети, дети, сколько от вас радостей и сколько за вас переживаний!..» — так Глинский заканчивал свое письмо.

Рупик не стал читать это письмо Соне, но сам думал: «Что ж, молодым людям приходится через трудности вкусить и понять, что возможности в Америке не даются даром».

89. Лилин триумф

Прошел год, с тех пор как главный травматолог профессор Колков запретил делать операции по методу Илизарова. Лиля и Марьяна Трахтенберг еще долго возмущались его самоуправством, которое тормозило внедрение прогрессивного метода в Москве, и вынужденно продолжали лечить больных привычными старыми методами. Металлические аппараты Илизарова лежали где-то без действия, Лиля даже не знала, где они.

В то время получил тяжелую травму Валерий Брумель, 27-летний знаменитый спортсмен, прыгун в высоту, олимпийский чемпион, гордость советского спорта. В мотоциклетной аварии на Садовом кольце он сломал ногу, ту самую ногу, которой он умел отталкиваться от земли выше, чем у других. Она была повреждена безнадежно: перелом был открытый, кости торчали наружу. Брумель был любимцем народа, о его травме писали в газетах и журналах. Люди жалели его, интересовались его состоянием.

Лечили его знаменитые профессора в известном институте имени Склифосовского, но перелом не срастался, кость воспалилась, началось ее нагноение (остеомиэлит). Тогда профессор Колков перевел его в свой институт травматологии, в надежде доказать, что он и его профессора вылечат Брумеля, а заодно приобрести славу. Но кость продолжала гнить, и нога гибла.

Лиля слышала об этом случае, но не знала, кто и как лечит Брумеля. Однажды ей позвонила давняя знакомая Таня Катковская, фигуристка. Ходили слухи, что она собирается замуж за Брумеля. Таня с беспокойством искала совета, где только могла, и взволнованно сказала Лиле:

— Что делать с Валерием? Лечат знаменитые профессора, а ноге все хуже, уже говорят об ампутации.

Лиля помнила, что Илизаров умело вылечивал такие тяжелые переломы, и посоветовала:

— Вези его в Курган к доктору Илизарову. Я была у него на курсах. Илизаров — единственный, кто может помочь Брумелю. Только пусть он не говорит Колкову, что это я ему посоветовала. Колков меня за это съест.

Сама она тут же дозвонилась до Илизарова в Кургане:

— Гавриил Абрамович, это Лиля Берг, из Боткинской больницы. Помните? Я училась у вас.

— Как же, помню, помню. Ну как, разрешили вам делать операции по моему методу?

— Не разрешили, Колков запретил. Но я звоню по другому поводу: я дала совет знаменитому прыгуну Брумелю ехать к вам на лечение. Его очень неумело лечат здесь, у него нога пропадает.

— Ах, вот оно что. Ну, что ж, пусть приезжает, сделаю, что могу.

Валерий Брумель поехал в Курган. Илизаров сделал ему уникальную операцию, наложил свой аппарат, кости срослись, и через полгода знаменитый прыгун опять начал тренировки. Об этом писали в журналах, передавали в спортивных новостях. Как это часто бывает, отраженная слава пациента пала на его хирурга. Хотя Илизаров вылечил тысячи людей, впервые его имя прозвучало по всей стране в связи с излечением Брумеля. О кудеснике из Кургана стали писать. Его слава взлетела выше, чем прыгал его знаменитый пациент.

Вскоре после этого Илизаров защитил в Уфе диссертацию, ему дали степень кандидата медицинских наук. Но он знал, что его работа заслуживает намного большего, отказался от степени и потребовал доктора. И случилось невероятное: ему присвоили степень доктора медицинских наук. Об этом тоже написали статью в газете, и в этой же статье говорилось, что имеются псевдоученые, которые не признают метод Илизарова. Фамилия Колкова не указывалась, но намек на него был довольно прозрачным.

* * *

На другой день к Лиле в отделение неожиданно пришел Моисей Рабинович:

— Хотите, я вам скажу? Только что звонил профессор Колков, он сейчас едет к вам, спрашивал, делаете ли вы операции по методу Илизарова. Я сказал, что не делаете. По голосу слышно, он чем-то взволнован.

— Пускай не волнуется, я перестала их делать по его приказу.

Колков вскоре явился, хмурый, направился прямо к Лиле и, не здороваясь, резко сказал:

— Я удивлен, мы посылали вас в Курган, чтобы вы освоили метод Илизарова, а вы ничего не сделали.

Лиля опешила, не знала что сказать, открыла от удивления рот:

— Но вы же сами…

Колков прервал ее тоном приказа, как говорил всегда:

— Завтра же начинайте делать операции Илизарова. Сколько у вас аппаратов?

— Я даже не помню, кажется, я привезла три.

— Хорошо. Два наложите больным здесь, а на следующий день утром привезите третий в мой институт травматологии, и мы с вами вместе сделаем еще операцию. Потом мы закажем больше аппаратов.

Он ушел, Лиля с Марьяной Трахтенберг удивленно спросили Рабиновича:

— Что могло случиться? Чем он так взволнован?

Рабинович пожал плечами:

— Хотите, я вам скажу? Это от страха, он чего-то испугался. Я давно работаю в здравоохранении и знаю манеры этих партийных выскочек. Они смелы, пока им что-то не грозит. Я обязательно узнаю. А вы готовьтесь.

Лиля пошла разыскивать аппараты Илизарова и никак не могла их найти. Расстроенная, она ходила по отделению, заглядывала во все шкафы. Старая санитарка спросила:

— Да вы чего ищите-то?

— Железные аппараты для операций. Не могу понять, куда они делись…

— Это железки-то, что ли, круглые? Так они тут все болтались без дела. Ну, я их в чулан и отнесла. Подумала, может, нужны будут. Вон они в углу валяются.

— Ой, спасибо вам, — обрадовалась Лиля, увидев в углу запыленные аппараты.

Пока она их искала, Марьяна Трахтенберг занималась подготовкой двух больных для завтрашних операций.

В отделении было много больных с переломами костей. Их лечили старым способом скелетного вытяжения: через сломанную кость проводилась поперечная стальная спица, к ней за дугу цеплялся груз для вытягивания и вправления отломков кости. При таком лечении сращение наступает через два-три месяца и больной должен все время лежать в кровати. Марьяна, опытный врач, выбрала двух молодых, здоровых парней, в состоянии опьянения попавших под машину на улице. Переломы у обоих были несложные, им легче будет накладывать аппараты.

В Москве про аппараты Илизарова еще не знали. Марьяне с Лилей пришлось уговаривать больных, объяснять им:

— Если хотите, вместо скелетного вытяжения мы сделаем вам другую операцию: наложим специальный аппарат, он соединит кости. Вы сможете ходить с костылями, а через несколько дней выпишитесь домой.

Лиля волновалась:

— Ой, Марьяна Григорьевна, я ведь все забыла. Как мы справимся завтра?

— Почитай свои курганские записи, наберись решимости. Справимся!

Всю ночь Лиля перечитывала свои курганские записи, пересматривала таблицы, освежала в памяти. В хирургии все зависит от опыта, и она старалась в памяти вызвать ход операций, на которых она ассистировала Илизарову. Утром она была полна решимости. Как и в первый раз, два года назад, на операции ушло много времени, но все-таки аппараты были наложены, отломки костей скреплены, все прошло без осложнений.

Пришел Рабинович, похвалил обеих, отвел в сторону:

— Хотите, я вам скажу? Мне удалось узнать, почему был взволнован Колков. Его вызвал министр и спросил, делают ли в Москве операции Илизарова, какую сделали Брумелю. Колков не посмел сказать, что запретил их, за это его могли выгнать с поста главного травматолога. Он струсил и заверил министра, что операции делают. Но министр может в любой момент проверить. Тогда его вообще снимут за ложь. Поэтому он сразу примчался сюда и велел вам немедленно начинать. Но нельзя же, чтобы только в одной больнице делали эти операции. Вот он и решил, чтобы в его институте тоже лежал хоть один больной с аппаратом Илизарова. Он хочет показать, что и сам делает эти операции, хотя метода не знает. Поэтому позвал Лилю. Так что, завтра вам предстоит большое испытание, будете обучать главного травматолога.

Лиля поморщила носик, сердито ответила:

— Обучишь его, как же! Он меня ненавидит с тех пор, как я не послушала его указание раскритиковать и угробить Илизарова. Я его боюсь. Да ведь я не очень-то сильна в илизаровских операциях. А он станет меня дергать, как все начальники, кричать на меня. Он большая шишка, академик, а я кто? Маленькая сошка.

— Хотите, я вам скажу? Вы не думайте о себе, как о маленькой сошке, и не думайте о нем, как об академике. Теперь вы ему нужны, чтобы спасти, извиняюсь за выражение, свой зад от министерского гнева. Он типичный представитель породы партийных выдвиженцев в науке. Никто из них сам по себе ничего не стоит, у них нет научных заслуг, которые являются настоящими корнями науки. Они все без корней. Поэтому при малейшей ошибке их легко могут сковырнуть. Колков именно этого испугался, поэтому ему выгодно обхаживать вас, прикрыть свою ошибку и спрятаться за вашим знанием метода Илизарова.

А все-таки Лиля волновалась, как все пройдет.

* * *

Институт травматологии находился за станцией метро «Войковская», на улице Приорова, около Тимирязевского лесопарка. Лиля приготовилась ехать на метро, а потом на троллейбусе и тащить тяжелый аппарат Илизарова. Но Колков неожиданно прислал за ней свою машину. Лиля удивилась, но еще больше поразилась, когда он встретил ее в кабинете широкой улыбкой и был сама любезность:

— Спасибо, что приехали. Мои помощники уже подготовили нам больного. Давайте аппарат, в операционной его будут стерилизовать, а и мы с вами успеем попить чайку, и вы расскажете мне план операции.

Лиля хлопала глазами, не могла надивиться на перемены в нем — совсем другой человек! Она разложила рисунки-схемы, которые показывала раньше на совещании в министерстве. В тот раз он взглянул на них мельком и с неодобрением, теперь рассматривал внимательно, задавал вопросы.

Лиле никогда не приходилось оперировать в других больницах, обстановка была для нее новая, а врачи и сестры незнакомыми. Лиля понимала, что они были сообщниками в его нелюбви к илизаровскому методу, который он критиковал многие годы. И вдруг… Они не понимали, почему он сам пригласил эту молодую выскочку делать операцию. Настоящей подоплеки неожиданных перемен в своем суровом директоре они не знали и смотрели на Лилю с мало скрываемым неудовольствием. Под этими взглядами она чувствовала себя неуютно. Но ей надо было сконцентрироваться, объяснить операционной сестре, какие части аппарата подавать, объяснять Колкову, что и как с ними делать. Это была мука. К ее удивлению, он слушал ее указания довольно спокойно и, ей показалось, даже с интересом. Под конец операции она успокоилась и действовала более решительно, даже поправляла Колкова:

— Нет, не так, не так, это надо делать вот так.

Операция шла почти три часа. Когда все было закончено, он сказал:

— Теперь мне стало ясно, что метод Илизарова имеет определенные преимущества. А вы молодец, что освоили его. И руки у вас хорошие.

Лиля зарделась от его похвалы. А в это время по институту катился слух: директор делает операцию по методу Илизарова и пригласил для этого какую-то неизвестную докторшу из Боткинской. Все были поражены, сбегались в предоперационную посмотреть через застекленную стенку на операцию и на саму врачиху.

После операции Колков говорил ей прямо противоположное тому, что говорил раньше:

— Надо, чтобы в Москве делали побольше илизаровских операций. Мы организуем краткие курсы для московских травматологов. Вы будете показывать метод в действии. Когда вы наберете много случаев, можете писать кандидатскую диссертацию по этому методу. Я с удовольствием буду вашим научным руководителем.

Лиля опять удивилась, как быстро человек смог переменить свое мнение только из страха. Она поблагодарила, но про себя подумала: только не под вашим руководством, а под руководством самого Илизарова.

Она в деталях рассказала об этом дома:

— Я волновалась и боялась… Чуть ли не молитву шептала, чтобы все получилось. — И добавила с задором и гордостью: — Я все-таки я выиграла битву за метод Илизарова.

Алеша тут же сочинил:

Лиля выиграла битву За метод Илизарова. Хоть шептала, как молитву, Не без страха малого.
* * *

Вскоре Лилю и Марьяну Трахтенберг вызвал к себе Рабинович:

— Хотите, я вам скажу? Опять звонил Колков. Он, извините за выражение, от страха уже полностью наделал в штаны, а поэтому приказал срочно организовать в нашей больнице отделение для лечения методом Илизарова. Что вы об этом думаете?

Марьяна предложила:

— Прекрасно! Пусть Лиля заведует этим отделением.

Лиля опешила от неожиданности:

— Я? Да что вы! Какая из меня заведующая? Марьяна Григорьевна, вы заведуйте, а я буду помогать вам.

— Нет, Лиля, ты училась методу, ты его знаешь, а я уже стара для того, чтобы переучиваться.

Рабинович улыбнулся Лиле:

— Берите отделение в свои руки!

Так Лиля стала одним из основных сотрудников Боткинской больницы. Ну, и еще немаловажная деталь — зарплата ее возросла вдвое.

90. Самолетное дело

В 1960-е годы в мире возник новый вид международного терроризма — угон пассажирских самолетов. Первыми угонщиками были палестинские арабы. Их руководитель Ясир Арафат даже хвастался на сессии в Бейруте, что это он придумал угонять самолеты с евреями.

В июле 1967 года двум палестинцам удалось угнать французский самолет, следующий маршрутом Тель-Авив — Париж. На борту было 220 пассажиров, 98 из них израильтяне. Самолет посадили в аэропорту Энтеббе в Уганде, в 4000 километрах от Тель-Авива. Но израильские «командо» сумели провести операцию по освобождению всех пассажиров. Евреи во всем мире, включая русских евреев, следили за этой героической эпопеей.

В июне 1969 года была совершена первая попытка захватить самолет в России. Трое захватчиков (двое мужчин и женщина) пытались угнать двухмоторный «Ил-14», летевший по маршруту Ленинград — Таллин. Они убили бортмеханика, вступившего с ними в борьбу. Они были арестованы и приговорены к тюремному заключению.

В июне 1970 года опять пронесся слух о попытке угона самолета. К Павлу и Августе пришел расстроенный Саша Фисатов:

— Ну вот, новая неприятность для евреев. В коллегии адвокатов мне сказали, что в Ленинграде арестовано одиннадцать человек, девять из них евреи.

— Что случилось?

— Они якобы хотели угнать самолет.

— Угнать самолет? Зачем? — переспросила Августа.

— Говорят, что они много раз подавали на право эмигрировать в Израиль, но им отказывали в выездной визе. Теперь их обвиняют в том, что они намеревались захватить самолет, приземлиться в Швеции или Финляндии, а затем переехать в Израиль. Арестовали их прямо у трапа небольшого пассажирского самолета местной авиалинии Ленинград — Приозерск.

— Есть какие-нибудь детали обвинения? — спросил Павел.

— Пока я только узнал, что они выкупили все двенадцать мест в самолете и во время ареста заявили, что хотели лететь на свадьбу.

Павел задумался, покачал головой:

— Да, это акт отчаяния.

— Это верно, дядя Павел. Я пока не знаю, есть ж какие-нибудь доказательства, что они это замышляли. Но обвинение очень серьезное. Интересная деталь: арестовал их глава Пятого управления КГБ генерал Филипп Бобков. Значит, он знал об этом заранее.

— Ну а ты как адвокат, что думаешь, можно их защитить?

— Не уверен. Если бы мне удалось стать их адвокатом, я бы построил защиту на том, что факта угона не было. Но я не член ленинградской адвокатуры. Буду стараться, чтобы меня все-таки включили в число защитников. Отказы в выезде — это немаловажный факт для использования при защите.

— Да, факт немаловажный… Но самый главный факт — это выросшее самосознание евреев. Их идея вполне ясна: если вы не хотите нас выпускать, мы будем убегать сами.

В тот самый день, когда в Ленинграде арестовали «самолетчиков», было арестовано семьсот деятелей еврейского движения в Москве, Риге, Кишиневе, Киеве, Тбилиси, Минске и Вильнюсе. Узнав об этом, Алеша написал:

Если очень много раз Вы получите отказ, Вас отчаянье берет — Вы крадете самолет, Чтобы все преодолеть И в Израиль улететь.

Слух о том, что группу евреев собираются судить за попытку угона самолета, разошелся по всей стране. Это особенно напугало тех, кто сам думал об отъезде.

— Да, с советской властью шутки плохи.

— Ведь вот нашлись смельчаки, так теперь их засудят.

— Да, получается так; и здесь евреям жить не дают, и туда не выпускают.

— Этим арестом правительство дает нам понять, что нас ждет, если будем рыпаться.

— Неужели дорогу отрежут навсегда?

— А что ж? Как пересажают всех, кто уже подал заявления, так другие побоятся.

— И пожаловаться-то некому.

— Жаловаться?! Вы что, шутите? Имейте в виду, с советской властью шутки плохи.

* * *

Случаи угона участились, несмотря на опасность для угонщиков. Всего через три месяца после ленинградской попытки, 15 октября, совершили второй угон — из Баку в Турцию (в аэропорт Трабзон). Произошел международный скандал, советское правительство требовало выдачи угонщиков, но из Турции их переправили в США и уже там судили.

И всего через двенадцать дней, 27 октября, опять произошел новый захват и угон в Турцию самолета «Л-202», летевшего рейсом Керчь — Краснодар. Угонщиков было двое, на этот раз операция прошла без жертв.

По указанию из Кремля в газетах стали публиковать «разоблачительные» статьи про «самолетчиков», всячески выделяя, что угонщики — евреи. Их называли «сионистами-террористами», подогревая и без того накаленные антисемитские настроения.

— Ишь ты, евреи-то что вытворять стали! Осмелели, сволочи, — ворчали многие.

— Не нравится им в России жить, хотят в свой Израиль. Наказывать их строго надо.

— Вот говорят, сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. А евреи все в Израиль норовят.

Саша Фисатов долго добивался своего, и ему удалось войти в группу защитников. Он собрал документы в доказательство того, что все девять человек несколько раз подавали документы на выезд в Израиль, но им отказывали. Обвинитель считал главными зачинщиками Эдуарда Кузнецова и Марка Дымшица, а их помощниками Иосифа Менделевича и Юрия Федорова. Кузнецову инкриминировалась еще и ранняя судимость за антисоветскую агитацию. Дымшица считали зачинщиком, потому что в прошлом он был военным летчиком и теперь якобы готовился взять управление самолетом в свои руки.

В декабре в Ленинграде состоялся суд.

* * *

Из речи адвоката Александра Фисатова в защиту обвиняемых Кузнецова и Дымшица.

<…> Вина группы обвиняемых ничем не может быть доказана — они не совершили никакого преступления. Попытка обвинить их в заговоре, который они якобы организовали, с юридической точки зрения не состоятельна. Обоснование этой попытки отказом в выдаче «выездных» виз юридически несостоятельно. Что такое «выездная» виза? Во всем мире человек, желающий по любому поводу ехать в другую страну, должен получить от нее въездную визу. Именно только въездную в эту страну, а не выездную из своей. Это абсолютный закон, основанный на правах человека. Почему евреям, которые хотели бы выехать в Израиль, нужна «выездная» виза? Почему, вообще, суд должен считать, что эти люди хотели на этот раз, я подчеркиваю, на этот раз, уехать за рубеж? Им отказывали в выездных визах, но это не значит, что именно на этот раз они собирались уехать. Подозрение падает на них только потому, что они евреи.

В связи с этим я хочу продемонстрировать суду положение евреев в нашей стране. Правительство официально разрешило евреям уезжать в Израиль для воссоединения с родными. Сколько у нас евреев и сколько из них хотели бы выехать для воссоединения с родными в Израиле? Позвольте привести некоторые статистические данные. Как раз в этом же 1970 году в нашей стране проводилась перепись населения. По данным переписи, евреев в стране 2 151 000, то есть около полутора процентов населения. И сюда нужно добавить еще столько же полуевреев, у которых отец или мать евреи, но в паспортах у них записаны другие национальности.

Но интересно, не сколько у нас евреев, а что они собой представляют, чем заняты. В народном хозяйстве евреев 521 000, что составляет 3,5 % всех специалистов. Значит, из 1,5 % еврейского населения специалистов образовалось в три раза больше[158]. Какие это специалисты? Оказывается, 24 % евреев — это люди с высшим и средним образованием. Из одного процента населения образовалось в 24 раза больше ценных людей.

И вот из такого количества в 1970 году только 999 евреев получили выездные визы в Израиль. Это одна двухтысячная доля еврейского населения (в реальности еще меньше, потому что очень много полуевреев). А на самом деле желающих уехать намного больше. Они подают официальные просьбы, им отказывают. Годами отказывают по много раз. Что же им делать? Они впадают в отчаяние, и это отчаяние приводит к попыткам вырваться любыми способами. Но это не доказывает, что именно сейчас они сделали такую попытку. Нельзя огульно судить людей только за то, что они евреи и подавали заявление на выезд. Я считаю, что подсудимые не виновны и должны быть освобождены[159].

* * *

Сашино выступление встретили с большим неудовольствием. Но так как на груди у него блестела Золотая звезда Героя Советского Союза, критиковать его в газетах не решились. В заключительном слове Сильва Залмансон, единственная женщина среди обвиняемых, процитировала 137-й псалом Давида: «Если я забуду тебя, о Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука».

А все же суд вынес невероятно суровые приговоры: Марка Дымшица и Эдуарда Кузнецова приговорили к смертной казни «за измену родине»; Менделевича и Федорова — к 15 годам заключения, других к заключению от 4 до 14 лет. Антисемиты радовались, а среди евреев шел ропот. В Москве у Хоральной синагоги на улице Архипова (нынешний Спасо-Голенищевский переулок) собирались толпы евреев для выражения протеста против осуждения: еще никогда желание уехать из России не наказывалось смертной казнью. После этих волнений прошла волна арестов среди еврейской молодежи в разных городах страны — «за пропаганду сионизма».

О суде над «самолетчиками» и речь адвоката Фисатова передавала радиостанция «Голос Америки», это привлекло внимание мировой общественности к проблеме свободы выезда из Советской России. Физик Валерий Чалидзе создал Комитет прав человека в СССР, в него вошли Сахаров и многие другие свободомыслящие интеллигенты. После этого к Леониду Брежневу обратились президенты США и девятнадцати других стран с просьбой помиловать осужденных на казнь. Накануне Нового года смертную казнь заменили пятнадцатью годами заключения в лагерях строгого режима[160].

91. Саша Фисатов в Варшаве

Павел простудился, и Лиля опасалась, чтобы у него не началось воспаление легких. Она привела к отцу Рупика Лузаника, тот выслушал легкие Павла, не нашел хрипов, прописал лекарства и собирался уходить. В это время пришел Саша Фисатов, расстроенный приговором «самолетчикам», и с порога заговорил:

— Это ужасно! По указанию из Кремля Кузнецова и Дымшица приговорили к смертной казни за попытку угнать самолет. Но это даже не доказано! И приговорили к смерти за то, что они могли хотеть уехать из России. Но наказывать за предполагаемое и недоказанное — это не просто ошибка, это грубейшее юридическое преступление. И сделали это только потому, что подсудимые были евреями. Я абсолютно подавлен.

Рупик прислушивался, интересно знать мнение адвоката о таком важном деле. Павел кашлял и успокаивал разгорячившегося Сашу:

— Тебе надо переключиться. Поезжай отдыхать в Кисловодск.

— Но, дядя Павел, не могу я отдыхать! Я решил взять командировку в Варшаву по юридическим делам. Давно хочу узнать подробности гибели тысяч польских офицеров в Катынском лесу под Смоленском. Я должен уточнить, что знают об этом сами поляки?

Услышав это, Рупик заинтересовался:

— Александр Иванович, если вы поедете в Варшаву, могу я попросить вас передать одной варшавянке ее семейную реликвию? Это мундир офицера, расстрелянного в Катынском лесу.

Все удивились, услышав про реликвию. Лиля спросила:

— Рупик, как этот мундир оказался у тебя?

— Эх, это очень горькая история! Он достался мне от дочери того офицера.

И Рупик рассказал о судьбе Жени, которая бросилась под поезд в Петрозаводске и умерла в инвалидном доме. История тронула всех, особенно Сашу:

— Конечно, доктор, я постараюсь найти эту женщину. Как ее имя?

— Если я правильно помню, ее зовут Ядвига Сольская.

Саша переспросил:

— Вы говорите, ее звали Ядвига, а дочку Женя?

— Да, по-польски дочка называлась Гржина, но по-русски Женя.

Саша очень заволновался:

— Мать Ядвига, а дочка Гржина? Знаете что, мне кажется, я знаю, о ком вы говорите. Принесите мне мундир. Я сам заинтересован разыскать эту женщину.

Саша вспомнил польку с таким же именем и ее дочку. Если это они, то он видел их в 1939 году, когда Красная Армия захватила часть Польши. Он служил сержантом в артиллерийском полку, их ввели в Польшу. Однажды его взяли в команду для ареста семьи польского офицера, он вынужденно участвовал в том аресте. Женщину звали Ядвига, это была молодая красивая полька. Саша взволнованно думал: «Неужели это она?»[161]

* * *

Когда Саша позвонил, дверь открыла невысокая дама средних лет, с гладко уложенными седыми волосами, с морщинками у глаз и губ. Она с удивлением смотрела на незнакомца, а Саша всматривался, ища в ней следы той красавицы, понравившейся ему много лет назад, и смущенно улыбался:

— Извините за беспокойство, вы пани Ядвига Сольская?

— Да, я Сольская, — ответила женщина правильно по-русски, с небольшим акцентом.

— О, как я рад! Наконец я нашел вас. Вы меня, конечно, не узнаете.

— Простите, не узнаю.

— Я вам сейчас напомню: в тридцать девятом году случилось так, что я участвовал в вашем аресте на хуторе. Я тогда был русским сержантом. Меня зовут Саша Фисатов.

Они стояли на пороге, удивление Ядвиги сменилось выражением изумления:

— Что вы такое говорите?! Вы меня арестовывали?

— Да-да, это было в тридцать девятом году. Вы меня уж извините за это, пожалуйста, я не по своей воле это делал… — Она все молчала, а он продолжал: — А я вас очень запомнил. Вы были с дочкой, маленькой девочкой.

У нее на переносице обозначились глубокие морщинки, так она напряглась, чтобы вспомнить, и вдруг всплеснула руками:

— Да-да, теперь я припоминаю, это вы были тот солдат, который посоветовал мне брать с собой побольше вещей. Конечно, конечно, я вспомнила вас. Входите же! Какая встреча! Сколько же лет прошло с тех пор?

— Пани Ядвига, уже тридцать лет прошло.

— Боже мой, так много! Но как вам удалось меня разыскать?

— Видите ли, я был на приеме у мэра города и попросил его помочь мне найти вас. Мне сказали, что вы экскурсовод, водите экскурсии по городу, и дали адрес и телефон. Ну, по телефону я не смог бы вам все объяснить. Сначала я хотел убедиться, что вы та самая Ядвига Сольская, которую я ищу. Ведь могли быть другие с таким же именем.

Она от неожиданности все повторяла:

— Да-да, я помню, вы тогда шепнули мне, чтобы я брала с собой побольше вещей. Я собрала несколько чемоданов. Ваш командир был недоволен, но вы помогли мне уложить их на повозку. Снимайте пальто, садитесь.

Увидев геройскую звезду на его пиджаке, она еще больше поразилась:

— Вы стали героем войны. Вы первый герой, которого я вижу вот так рядом. Какой подвиг вы совершили? Я ведь все-таки была женой военного.

Саша склонил голову на бок, застеснялся:

— Пани Ядвига, не в том дело… Я хочу вам сказать, что помню, как вы плакали тогда. А мне было ужасно стыдно, что я должен участвовать в вашем аресте. Потом вас увезли в лагеря для интернированных семей офицеров. Что с вами было после?

— После? Ох, многое, очень многое было. Долгие годы мы с дочкой жили в ссылке, в Воркуте.

Когда она упомянула о дочери, Саша насторожился. Чтобы передать ей мундир, он должен был сначала уточнить, что она знает о ее трагической судьбе. Как ей это сказать?

— Вы были в Воркуте? — Саша вспомнил свой лагерь, но говорить об этом не хотел.

— Да, там было очень голодно и страшно, я продавала вещи мужа и вспоминала вас с благодарностью. Но все-таки там были политические заключенные, которые поддерживали нас, полек. А потом я была на поселении в Средней Азии, там было намного хуже, местное население просто издевалось над нами.

Саша с грустью слушал и все думал, как ей сказать о трагической судьбе дочери?

Она спросила:

— Но как вы узнали мое имя? Как вы его запомнили?

— Видите ли, пани Ядвига, я должен признаться: вашего имени я не помнил. Я узнал его при других обстоятельствах. Один мой знакомый врач лечил в городе Петрозаводске вашу дочь Женю…

При упоминании о Жене Ядвига опустила голову и отвернулась. Он стеснительно молчал и только выжидающе смотрел. И она тоже молчала.

— Пани Ядвига, этот мой знакомый врач рассказал мне о Жене.

Она посмотрела на него глазами, полными слез:

— Не надо рассказывать, я знаю трагедию моей дочери. Когда меня освободили от поселения, я приехала в Петрозаводск, чтобы забрать дочку и вернуться с ней в Польшу. Там мне все рассказали, и я вернулась одна. Но у меня была еще надежда, может быть, мой муж жив. Уже здесь я узнала, что его расстреляли в Катыни, с другими офицерами. Так я осталась совсем одна. — И туг женщина, наконец, заплакала.

Саша смотрел на нее, а потом, как ни была она расстроена, переспросил:

— Пани Ядвига, ваш муж был в числе офицеров, которых расстреляли в Катыни?

— Да, он был майором. У нас у обоих матери были еврейки, а отцы поляки. В Польше четверть населения были евреи, конечно же, смешанных браков было много. Оставаться под немцами нам было невозможно, нас бы уничтожили как полуевреев. Муж сдался Красной Армии, надеялся на ее человечность, русские много писали тогда об этом.

Саше очень хотелось сказать, что в нем тоже течет еврейская кровь, но это была его глубочайшая тайна, и он сам себе поклялся никогда, ни при каких обстоятельствах этого не рассказывать. А Ядвига продолжала:

— Всех пленных польских офицеров расстреляли в сороковом году русские, хотя сейчас не хотят этого признать. Мы, поляки, считаем, что это была личная месть вашего изувера Сталина — за поражение Красной Армии в битве с поляками в двадцатом году. Тогда Красная Армия проиграла битву за Варшаву и Польша взяла в плен почти сто шестьдесят тысяч бойцов. Из них девяносто тысяч умерли от истощения. И через двадцать лет Сталин решил отомстить полякам за свою вину ценой жизни тысяч польских офицеров и интеллигентов.

— Так вот что было на самом деле… — Саша с грустью слушал, что думают об этом поляки, но ему еще нужно было сказать Ядвиге нечто важное.

— Пани Ядвига, пани Ядвига, я понимаю, то, что произошло с Полыней и с вашей семьей, это ужасная трагедия! — Он помолчал. — Но, извините меня, вы сказали, что продавали вещи в Воркуте. Но одну вещь вы не продали.

— Какую? — удивилась она.

— Парадный мундир вашего мужа.

— Да, это верно, я отдала его дочери. А вы откуда знаете про мундир?

— Понимаете, пани Ядвига, ваша дочь передала мундир врачу, который ее лечил. Она просила его разыскать вас и вернуть его вам. Но он в Варшаве не был и попросил меня возвратить мундир вам.

Она смотрела на него широко открытыми от удивления глазами:

— У вас мундир моего мужа?

Саша кивнул, раскрыл портфель и достал сверток.

Ядвига дрожащими руками развязала бечевку, развернула сверток, достала мундир. Держа его на вытянутых руках, она всматривалась в него, вспоминая далекое прошлое, связанное с красивым мундиром с блестящими аксельбантами. Саша смущенно думал о том, что сейчас переживает эта гордая несчастная полька со следами былой красоты на лице. А она вдруг прижала мундир к лицу и зарыдала. Саша сидел тихо, опустив глаза. Ядвига все рыдала и рыдала, трясясь всем телом. Наконец она вытерла слезы:

— Вы меня извините… Это ведь единственная память… о муже… о дочери…

* * *

На другой день Ядвига возила Сашу по городу на своем маленьком «Фиате» и рассказывала:

— Видите, Варшава еще не отстроена после войны, но уже возвышается громадный Дворец дружбы, как одинокий зуб в беззубом рту. Здание красивое, но варшавяне его не любят, потому что его построили русские, в сталинском стиле. Варшавяне помнят, что русские не пришли на помощь, когда в городе началось восстание против немцев в 1944 году. Именно тогда фашисты разрушили весь город, семьдесят два процента домов сравняли с землей, погибло много польских парней. А русские войска стояли совсем рядом, на другом берегу Вислы, но не пришли на помощь. Какая же это «дружба»? Варшавяне и злятся на эту громаду, называют его «сталинское внедрение». Если бы русские не мешали, поляки сами отстроили бы Варшаву в своем стиле.

— Да, пани Ядвига, я вас очень хорошо понимаю.

Она продолжала рассказывать о городе:

— Варшава всегда была романтическим городом. Знаете, первый магазин, который открылся после войны, был магазин цветов. Вам это кажется странным?

— Да, это действительно как-то странно и непрактично.

— Вы правы. Но на самом деле очень практично: цветы покупали для свежих могил, которых было много. Вот как было…

Саша удивился и растеряно протянул:

— Для могил?.. Это ведь совсем другое…

Ядвига улыбнулась его растерянности:

— Да, другое. Но романтика и практичность в Варшаве всегда живут рядом. Около русского Дворца дружбы построили два новых дорогих отеля для иностранных туристов «Гранд-отель» и «Варшава». Теперь к нам приезжают туристы из западных стран, много немцев из Западной Германии. Поляки — народ предприимчивый, и немцы уже начинают заводить здесь дела. Ну, а еще, — она с улыбкой покосилась на Сашу, — есть и романтическая подоплека, им нравятся варшавские проститутки, настоящие красавицы.

Саша потупился от смущения, а она продолжала:

— Эти шикарные девицы обосновались у новых гостиниц, они избалованы иностранными клиентами, за свои ласки они хотят только американские доллары или западные немецкие марки, и не согласятся никого обслуживать за польские злотые и русские рубли.

Саша ерзал на сиденье и стеснительно погладывал то на Ядвигу, то на ярких женщин на улице. Через окно машины он видел тех шикарных варшавянок, о которых она рассказывала. Особая красота их тонких фигурок и яркие наряды бросались в глаза. Ядвига говорила о них с оттенком осуждения, было только неясно, что она осуждала: их профессию или их практичность.

— Пани Ядвига, я живу в гостинице «Варшава» и видел там много красивых женщин. Я даже удивился, как их много. Некоторые подходили ко мне и заводили разговор. Очень миловидные. Но я совсем не догадывался, кто они. Мне казалось, они улыбаются потому, что у меня на пиджаке висит эта звезда. Я стеснялся их, но совсем не думал, что они… А оказывается…

Ядвига улыбнулась его наивности. Показ проституток не входил в план поездки, но эта яркая деталь добавляла новую грань к Сашиным впечатлениям от города. Она закончила:

— Все-таки согласитесь, что Варшава прекрасна, но самое замечательное в ней — это варшавянки. Наряду с парижанками, варшавянки всегда считались самыми красивыми. Польские женщины томные и нежные, влюбчивые и коварные. Вам понравились те польки?

— Да, пани Ядвига, конечно, — пробормотал Саша. — Я парижанок не видел, но вот вы варшавянка, и вы очень красивая.

— Спасибо за комплимент. Я была красивая. Неужели я еще кажусь вам красивой?

— Очень красивой!

Она подвезла его к какому-то старому дому в переулке, остановила машину и предложила:

— Пойдемте во двор, я вам покажу кое-что интересное.

В глубине двора они подошли к старой кирпичной стене, около трех метров высотой. От стены осталась только часть, тоже частично разрушенная, кое-где поросшая мхом и травой.

— Это, Саша, остаток стены, которой было окружено еврейское гетто. В Варшаве проживало четыреста шестьдесят тысяч евреев, тридцать семь процентов жителей города. Когда в тридцать девятом году гитлеровские войска захватили Варшаву, было приказано евреям сдать все деньги в финансовые учреждения и носить на одежде желтую шестиконечную еврейскую звезду Давида, могендовид. Было запрещено пользоваться городским транспортом. В ноябре сорокового года их выселили из квартир и выделили этот участок города для гетто. Немцы лицемерно утверждали, что евреи являются переносчиками инфекционных заболеваний, их изоляция — это защита нееврейского населения от эпидемий. Плотность населения в гетто была парадоксальная — сто сорок шесть тысяч человек на квадратный километр. Давка, теснота, антисанитария, в каждой комнате жили по десять и больше человек. Но и этого гестаповцам было мало: евреям приказали обнести гетто вот этой кирпичной стеной, замуровать самих себя. Четыреста шестьдесят тысяч евреев оказались замурованными, выходили только по особому разрешению на работу в немецких фабриках — по двенадцать часов в день, но и такая работа была не для всех. Норма снабжения хлебом была сто граммов в день. Это был расчет на вымирание евреев. Но евреи народ находчивый, они смогли организовать восемьсот нелегальных крохотных пекарен и довести среднюю норму питания до пятисот граммов в день. Все равно каждый день от голода, холода, тесноты и болезней умирали сотни людей. Специальная команда из пяти тысяч так называемой еврейской полиции подбирала их и вывозила за город — в общие могилы. За один месяц июль сорок второго года умерло сто тысяч, и за два месяца гитлеровцы вывезли еще двести шестьдесят пять тысяч в Треблинку, лагерь смерти. Еврейской полиции дали приказ: ежедневно отправлять на железнодорожную станцию шесть тысяч евреев. В вагон для скота загоняли не менее ста человек. Литовские и украинские коллаборационисты вылавливали и расстреливали тех, кто пытался скрыться. В течение пятидесяти двух дней туда было вывезено триста тысяч евреев.

— Триста тысяч?! — воскликнул пораженный Саша. — Пани Ядвига, и детей тоже увозили?

— И детей. А все-таки две с половиной тысячи детей удалось спасти. Это сделала польская патриотка Ирэна Сандлер.

— Одна сделала? Это же героический поступок. Как ей это удалось?

— Она работала общественницей и имела пропуск в гетто, приходила к родителям и предлагала им взять ребенка, чтобы спасти от вывоза. Некоторые отдавали, но не все ей доверяли. Все-таки две с половиной тысячи детей она тайно вывезла, прятала их в мешках, под полом грузовика. Представляете, некоторых детей она вывозила в гробах, будто на еврейское кладбище. Этим детям давали снотворное, чтобы они себя не выдали.

— Пани Ядвига, то что вы рассказываете, это же героическая эпопея!

— Да, героическая. Знаете, в шестьдесят пятом году ее приглашали на чествование в Израиль, она стала «праведником мира», как называли евреи всех праведников неевреев. Но польское правительство Гомулки не разрешило ей поехать.

Саша с застывшими от ужаса глазами смотрел на стену:

— Так вот она, эта стена.

Ядвига вдруг сказала:

— А знаете, Саша, эту стену строили как раз в то время, когда вы арестовали меня на хуторе в тридцать девятом году.

— Пани Ядвига, пани Ядвига, дорогая, лучше не говорите мне об этом аресте, мне так стыдно и горько за мое прошлое.

— Я знаю, Саша, вы делали это не по своей воле, а выполняли приказ. И потом это ведь именно вы пожалели меня и подсказали, чтобы я брала больше вещей.

92. Слезы Вилли Брандта

Саша стоял возле стены бывшего гетто, поглаживал ее рукой и слушал рассказ Ядвиги.

— Гестаповцы держали евреев в гетто уже почти три года, издевались, морили голодом, триста тысяч вывезли и уничтожили в Треблинке. И как ни были евреи унижены, в них зрела решимость сопротивления. В гетто оставалось еще около шестидесяти тысяч человек, когда оформилась тайная боевая организация, около пятисот человек, во главе с Мордехаем Анелевичем и Мареком Эдельманом. Они были еще молодые, достаточно сильные и решили сопротивляться, нападать на гестаповцев. Они были вооружены пистолетами, самодельными взрывными устройствами и бутылками с горючей смесью и считали, что лучше погибнуть в бою, чем умереть в газовой камере. Была еще одна организация — Еврейский боевой союз, около четырехсот человек.

Но между группами были разногласия: вторая группа предлагала уходить через подземные канализационные трубы и продолжать действовать против врагов за городом, в лесах. У них даже были связные, мальчишки, которые вылезали через канализационные трубы в город. Их звали «крысами гетто». Но увести через эти трубы десятки тысяч человек, истощенных, ослабленных, больных, было нереально.

И вот девятнадцатого апреля сорок третьего года в гетто началось восстание. Обе группы соединились, к ним примкнули остальные евреи, каждый помогал, чем мог. Фашисты окружили гетто артиллерией и стреляли прямой наводкой по домам. Были убиты семь тысяч евреев и еще шесть тысяч сгорели в домах. И все-таки Анелевич и его команда убили около тысячи фашистов. Восьмого мая фашисты окружили командный бункер, где сидел Мордехай Анелевич с помощниками. Им предложили сдаться в плен, но эти гордые евреи предпочли покончить жизнь самоубийством.

— Пани Ядвига, это так и было, они покончили с собой?

— Да, это верно. Так они повторили древнюю историю Масады, сопротивления евреев против римлян в Израиле почти две тысячи лет назад[162]. Лишь единицы ушли через канализационные трубы. Марек Эдельман не был в бункере, сражался на улице, он до сих пор жив, работает доктором — кардиолог в Лодзи. Всех евреев срочно вывезли из гетто в Треблинку и уничтожили. Шестнадцатого мая гестаповцы полностью сравняли гетто и все еврейские кварталы с землей. Центр Варшавы стал сплошной плоской развалиной.

Ядвига закончила рассказ, а Саша смотрел на нее полными ужаса глазами:

— А что теперь на том месте?

— Теперь там громадная пустая площадь, а вокруг построили небольшие жилые дома. Но у них нет фундамента, остатки гетто держат их на себе, олицетворяя сожженные и сломанные кости своих хозяев. В сорок восьмом году на площади поставили памятник еврейским героям и жертвам гетто. Его автор еврейский скульптор Натан Рапапорт. И отдельно памятник Мордехаю Анелевичу.

— Пани Ядвига, я хочу видеть эти памятники.

— Пойдемте, это близко.

* * *

Стоял холодный декабрь, дул ветер, по улицам неслась поземка. Саша с Ядвигой вышли на широкий простор площади и направились к памятнику, расположенному в другом ее конце. Саша шел быстро, оглядывался вокруг, всматривался в окружающие дома:

— Я все стараюсь представить себе, что происходило здесь во время восстания.

Они остановились перед памятником, гранитным массивом, сложенным из квадратных серых глыб. В углублении расположены бронзовые фигуры высотой больше человеческого роста. Это воплощение героев восстания: в центре целеустремленный молодой мускулистый мужчина, справа от него два старика, за ним — две женские фигуры, в ногах — тело поверженного. На всех лицах суровая решимость, в руках держат оружие сопротивления — гранаты и бутылки с взрывчаткой. Внизу надпись по-польски и на иврите.

Саша вглядывался и тяжело дышал, Ядвига отошла в сторону, чтобы оставить его наедине с его переживаниями. Он обошел памятник вокруг. Если на фасаде было изображено воплощение героизма, то на обратной стороне высечено понурое покорное шествие: четырнадцать евреев идут в концентрационный лагерь под конвоем немецких фашистов. У них опущены головами — они знают, что идут на гибель. В центре бородатый старик, похожий на пророка Моисея, он держит свиток Торы в одной руке, а другую протянул вперед, как бы взывая к богу. Рядом с ним молодые, старые и дети разных возрастов.

Саша смотрел и чуть не плакал, ему представлялось, что вот так же вели на казнь его маму и сестер.

* * *

В это время к памятнику подъехали на машинах какие-то официальные лица и большая группа полицейских. Они что-то сердито говорили по-польски Ядвиге, а она с ними спорила.

— Пани Ядвига, что происходит?

— Они просят нас уйти. Сюда едет канцлер Федеративной Республики Германии Вилли Брандт с делегацией, охрана просит всех уйти.

— Пани Ядвига, попросите их, пусть разрешат нам постоять в стороне. Я хочу посмотреть, что здесь будет происходить.

Ядвига принялась объяснять:

— Этот человек — гость нашего города из Москвы, Герой Советского Союза. Он просит разрешения остаться.

Сашу попросили:

— Покажите документы.

Саша расстегнул пальто, они увидели Золотую звезду и колодки других наград, извинились, проверили его документы и посовещались:

— Для вас мы сделаем исключение, но все-таки отойдите оба в сторону.

* * *

Вилли Брандт (настоящее имя Герберт Эрнест Карл Фрам) был прогрессивной фигурой послевоенной Европы. Хотя он родился и вырос в Германии, но в 1933 году после прихода к власти Гитлера сбежал из Германии и долго жил в Норвегии и Швеции. Вернулся в Германию только после войны, стал мэром Западного Берлина, а потом канцлером Западной Германии. Он вел активную политику примирения западных стран с Россией и восточноевропейскими странами и получил Нобелевскую премию мира.

В Варшаву Брандт приехал для заключения очередного договора о границах. Поездка к памятнику жертвам гетто не входила в официальный протокол. Но неожиданно для всех он заявил, что хочет посетить этот памятник. Его желание вызвало растерянность: ни одно официальное лицо из Германии к памятнику не приближалось.

Саша и Ядвига стояли сбоку и видели, как на противоположную сторону площади въехала кавалькада черных лимузинов. Из первой машины вышел Брандт, за ним несли большой венок из белых цветов с лентами. Позади шли сопровождающие — немецкие и польские министры, много журналистов и фотографов. Толпа двигалась медленно, как на похоронах. Все были напряжены, никто не улыбался, не переговаривался. Брандт шел с непокрытой головой, седые волосы и полы пальто развевались на ветру. Вездесущие фотографы и телевизионщики забежали вперед и установили свои камеры по сторонам памятника. Конечно, должен быть исторический репортаж и снимок, как-никак первый раз глава немецкого государства подходит к памятнику, чтобы выразить свое сочувствие жертвам-евреям. Фотографы приготовились сделать снимки лица торжественного и сосредоточенного, такую фотографию опубликует любая газета и каждый журнал.

Но то, что произошло, заставило оторопеть и министров, и видавших виды репортеров, и фотографов. Брандт медленно подходил к памятнику, вглядываясь в бронзовые фигуры еврейских героев. Он поднял венок, приставил его к цоколю и сделал два шага назад, не отрывая глаз от фигур. Они тоже смотрели на него безжизненными глазами — старики, молодой борец, женщины. Они не ждали пощады от немца. Что там было в их бронзовых сердцах? Этого нельзя было видеть, это можно было только чувствовать. И Брандт ощутил их боль, отчаяние, страх, упрек. Не было только одного, не было мольбы. Они не молили о пощаде. Они уже были вечно мертвы, и им не о чем было молить немца. Ему, живому немцу, хотелось молить их о пощаде — от ужаса за причиненное им зло. Брандт поднял руки, закрыл ладонями поникшую голову и горестно опустился на колени перед надписью «Еврейский народ своим борцам и мученикам». Опущенные плечи коленопреклоненного человека дрожали от рыданий.

Саша с Ядвигой видели слезы, текущие из-под пальцев. Саша так разнервничался, что схватил Ядвигу за руку:

— Смотрите, ведь он плачет, по-настоящему плачет…

Свита Брандта: министры, охрана, корреспонденты и фотографы — затаила дыхание. Министры были растерянны, что им делать, тоже стать на колени? Не всем этого хотелось, да и странно как-то… В полнейшей тишине фотографы и кинооператоры щелкали аппаратами и жужжали моторами кинокамер. Шли секунды, и вакуум недоумения и неловкости, как в воронку, засасывал в себя эту холодную официальную толпу. Эти важные люди, полные чувства собственной значимости, склоняли головы перед бронзовыми евреями, до которых им не было никакого дела.

Это продолжалось долгих десять минут. Наконец Брандт поднялся с колен и двинулся вокруг памятника. Свита пошла за ним. Перед фигурами евреев, уводимых в концлагерь, Брандт остановился, подошел вплотную и поцеловал камень, поцелуй пришелся на подол старухи, несущей ребенка. Свита опять растерялась, что им делать, тоже целовать фигуры?..

Саша и Ядвига двигались за группой в отдалении. Ядвига спросила:

— Саша, как вы думаете, почему плакал немецкий канцлер?

Саша все еще был полон эмоций, все еще был во власти виденной сцены:

— Пани Ядвига, нельзя бесчувственно вспоминать о жертвах своих же немцев.

— Конечно, нельзя. Но вызвать слезы могут лишь личные воспоминания. А ведь сам Брандт ни в чем не был замешан.

— Пани Ядвига, замешан он не был, это верно, но ему, должно быть, стало стыдно за народ, из которого он сам происходит. Поэтому он стоял на коленях и плакал.

— Да, Саша, и я так думаю. Нашелся немец, готовый поплакать о еврейских жертвах. Хотела бы я, чтобы нашелся такой русский, который заплакал бы над жертвами поляков, убитых его соотечественниками.

Саша смотрел на нее глазами полными слез:

— Пани Ядвига, я ведь тоже часть народа моей страны. И я тоже плачу. Поверьте, пани Ядвига, хотя сам я никого не мучил и не убивал, мне горько и стыдно за наших людей.

Она посмотрела на него посветлевшим взглядом, мягко взяла руку и долго не отпускала.

* * *

Саша был в восторге от Варшавы. Хотя город стоял все еще разрушенный, но объяснения Ядвиги помогали ему видеть его прекрасное прошлое. Она предложила:

— Довольно о грустном. Поедем к сердцу Шопена?

— К сердцу Шопена? Я не понимаю.

— Я вам все объясню. Поедем через эту площадь. Здесь когда-то стоял большой Саксонский дворец, в нем размещался Варшавский лицей и жила семья Шопена. Его отец, француз, преподавал в лицее французский. А мать была полькой. Шопен был патриотом Польши и страдал от того, что страна была под игом России. Он уехал в Париж и не хотел возвращаться в Польшу, пока в ней хозяйничали русские. Мы, поляки, очень гордые люди. Шопен так же страдал от русских тогда, как мы страдаем от них теперь. Хотя он похоронен в Париже, но завещал, чтобы сестра похоронила его сердце в Варшаве. И она это сделала.

Ядвига опять взяла Сашу за руку и держала в своей, слегка сжимая. Он испытывал смущение и волнение, зачем она это делает? Ядвига знала зачем, ей все больше нравился этот стеснительный герой, она вспоминала его юным. Они были одного возраста, и когда она увидела его искренние слезы у памятника замученным евреям, на нее нахлынула волна нежности к нему — нежности и страсти. Но как дать ему понять?..

Они подъехали к костелу Святого Креста, и, все еще держа его за руку, она подвела Сашу к одной из стен. Под выступающим пилястром была вмонтирована мраморная доска. Ядвига перевела надпись:

— «Здесь похоронено сердце Фредерика Шопена». Церковь была взорвана немцами после Варшавского восстания, но один из генералов был любителем музыки и сделал так, чтобы стена с сердцем Шопена сохранилась, — объясняла Ядвига и все сжимала его руку.

Саша, мечтатель и романтик, смотрел на мраморную доску и представлял себе сердце, которое все билось и билось. И вдруг понял, что это его сердце бьется все чаще и чаще от наплыва чувств и от прикосновений Ядвиги. Саше передалось ее возбуждение, он почувствовал страшное волнение и ответил ей нежным пожатием. Она улыбнулась, а он потупился от неловкости. У Ядвиги сверкнули глаза, она взяла его под руку, прижалась к нему:

— А теперь поедем ко мне, хотите? Я буду играть вам Шопена, много Шопена. Я ведь училась в той же консерватории, в которой учился он. Это будет празднование нашей встречи. — И, понизив голос, нежно добавила: — Вы хотите праздновать?

Саше показалось, что в ее приглашении было обещание. Обещание чего?

* * *

В маленькой двухкомнатной квартире был уже сервирован стол для двоих — красивая скатерть, изысканная посуда, крахмальные салфетки. Ядвига ходила из столовой в кухню и обратно, вносила приготовленные блюда и бутылки водки и вина и постоянно улыбалась Саше. Он заворожено следил глазами за этой все еще красивой дамой. Романтически настроенный, он видел, как она отличалась от русских женщин особой элегантностью, держалась свободней, двигалась изящней, улыбалась нежней.

В его глазах она сливалась с образом, который он запомнил с 1939 года, — отточенная красота.

Приготовив стол, она включила патефонную пластинку с полонезом Шопена, изящно протянула ему руку и грациозно провела несколько шагов в полонезе вокруг стола. Он прошелся в танце неловко, но смотрел на нее с обожанием, от этого она расцветала и, казалось, молодела все больше.

— Саша, давайте выпьем первый бокал за нашу такую невероятную, удивительную встречу через тридцать с лишним лет.

Ядвига подала ему полный бокал, а потом подсела к пианино и стала играть Шопена:

— Вам нравится?

— Очень! Вы чудесно играете. Слушать музыку Шопена в Варшаве — это счастье.

— Да, вы правильно и красиво сказали: Шопен приносит счастье.

Играла она вдохновенно, но скоро остановилась:

— Саша, я ведь вас не для Шопена пригласила. Для себя.

У Саши дрогнула сердце. Они сидели за столом, и с каждым новым бокалом он рассказывал ей все больше о пережитом на войне. Он не говорил про месяцы в краковской тюрьме и не вспоминал, как готовил бомбежку Дрездена. Романтика вечера и особое настроение навели его на воспоминание о Наде, с которой он встретился в 1941 году, когда бежал из плена и скрывался от немцев в деревне.

Он взволнованно рассказывал, как был влюблен:

— Такая чудесная женщина. Я ведь всегда неловкий был, а тогда еще больше стеснялся. И знаете, пани Ядвига, она первая залезла в стог сена и очень мило протянула мне руку, позвала: залезай за мной. А сено так возбуждающе пахло, я до сих пор ощущаю тот запах…[163]

Ядвига слушала тихо, с живым интересом, все ближе подсаживалась к нему, нежно взяла его руку:

— Вы ее больше не встречали, эту Надю?

— Нет, к сожалению. А хотелось бы.

Ядвига вдруг опустила голову:

— Да, хотелось бы и мне рассказать вам что-нибудь такое же приятное из моей жизни во время войны, но я могу рассказать лишь много горького. Ваши русские солдаты насиловали меня…

Саша тоже взял ее за руку, придвинулся к ней, попросил:

— Пани Ядвига, не надо об этом, больно слушать. Вы были такая красивая и молодая! — Он стал гладить ее волосы, она распустила их, волосы красиво рассыпались.

— Саша, вы такой милый. Мы ведь давно знакомы, мы можем выпить на брудершафт и перейти на «ты». Хочешь?

Они выпили по полному бокалу, и она нежно поцеловала его влажными губами.

Очень долгим и сладким оказался поцелуй, и она уже сидела на его коленях, волосы щекотали его, он ощущал ее горячее тело через шелк платья.

— Саша, мы оба прошли через страшные испытания войны, мы уже не те, что были, но мы живы и еще полны желаний. — Она встала и повела его к постели. — Ты меня понимаешь?

Он ничего не смог сказать, только кивнул и прижал ее к себе.

— Расстегни мое платье…

Ядвига была нетерпеливо-страстной и шептала:

— Теперь ты познал польскую женщину. Говорила я тебе, что польки томные и нежные. Мы еще и очень горячие в любви. Ласкай меня, Саша, ласкай!..

— Да, ты очень нежная и горячая.

После долгих объятий, он положил ее голову себе на плечо, она шептала:

— Саша, неужели это ты?

— Ядвига, я тоже хочу спросить: неужели это ты? Боже мой, боже мой, какие же невероятные превращения случаются в жизни! Когда я увидел тебя впервые, ты показалась мне такой красивой и нарядной, таких женщин я никогда не встречал. Когда тебя увозили за ворота лагеря, мне показалось, что ты улыбнулась мне.

— Ты помнишь, да? Я скажу правду, тебе не показалось. Это верно, как ни горько мне было тогда, но тебе я улыбнулась.

— Значит, я не ошибся. Но если бы мне тогда сказали, что мы когда-нибудь станем близки с тобой, я ни за что бы не поверил этому.

— Я бы тоже не поверила. А чему ты улыбаешься?

— Мне понравилось, как ты красиво угостила меня за столом и изящно подвела к кровати.

— Да? Почти так же, как та Надя подвела тебя к стогу сена?

— Да, похоже.

— Похоже, потому что это любовь. И для любви неважно, стог сена или кровать.

Саша засмеялся. Она спросила:

— Чему ты смеешься?

— Я вспомнил стихи моего родственника Алеши Гинзбурга:

Сколько дружбу не ищи ты. Но как следует сближать Могут только стол накрытый И раскрытая кровать.

— Что ж, очень точные определения… Знаешь, когда ты меня арестовывал…

— Ядвига, не надо…

— Нет, я хочу досказать. Я вспоминаю, что даже тогда, в тот тяжелый момент, ты мне понравился, я помню, как ты грустно шел за подводой, на которой нас везли. И я действительно улыбнулась тебе на прощание. И потом вспоминала тебя каждый раз, когда продавала веши, которые ты помог мне взять с собой в плен. Но ты мне еще больше понравился сейчас раз. Не потому что ты большой герой, а потому что ты такой удивительный. Когда я увидела, как ты заплакал вслед за Вилли Брандтом, я поняла, что я влюбилась в тебя. Видишь, я настоящая полька, я еще способна влюбляться. И там, у памятника замученным евреям, я решила, что сегодня ты должен быть мой.

— Как ты правильно решила… Иди ко мне, иди…

93. Профессор Руперт Лузаник

Рупик получал от Евсея Глинского письма и читал их с интересом и грустью: такой талантливый и образованный ученый, и вот вынужден покинуть свою страну и отправиться в неизвестное будущее в Америке. Пример друга пугал его, он думал о себе, что будет дальше с его научной карьерой? Он защитил докторскую диссертацию, его хвалили оппоненты и рецензенты, прочили ему большое будущее. Теперь ему полагалось продвинуться в служебном положении — как, где? Как раз оказалась свободной должность заведующего отделом в институте имени Склифосовского. Директором был его сокурсник Борис Комаров, выдвиженец по партийной линии. Рупик пришел к нему узнать, возьмет ли он его это место.

Директор спросил:

— Ты с какого года в партии?

— Я беспартийный.

— Что? Как же тебе дали защитить докторскую?

Рупик удивился вопросу, подумал: «Значит, беспартийным дорога в науку должна быть закрыта?»

Сказал:

— Дали и даже хвалили мою работу.

Комаров не обратил на его слова внимания:

— Если хочешь получить эту должность, срочно вступай в партию и принеси мне партийный билет. Тогда будем разговаривать.

Рупик ушел, не сказав ни слова. Он, конечно, знал, что многие вступают в партию ради карьеры, и евреи и русские, это было обычным явлением, но сам не собирался этого делать. Он помнил рассказ своего петрозаводского друга Ефима Лившица о том, как тот вступил в партию во время войны, только чтобы спастись от гибели, и помнил его совет не вступать в партию, пока не будет угрозы для жизни. Должность заведующего — это еще не вся жизнь.

Дома Рупик говорил маме и Соне:

— Ой-ой, чувствую, не найти мне, беспартийному еврею, хорошее место. Но все равно в их партию я вступлю, только если мне будет грозить расстрел.

Он потерял надежду и часто перечитывал письма Глинского из Америки, думая: «Может, и мне придется уехать?.. Что ж, еще один-два отказа, и я созрею для этого».

В это время открылась другая возможность — позиция заведующего новой кафедрой института при Басманной больнице № 6. Рупик колебался, подавать ли заявление, считал это безнадежным делом, обсуждал это с мамой и Соней:

— Не знаю, что делать. Упускать возможность жалко, а снова получать отказом по морде не хочется. Что мне делать?

Соня была уверена в его успехе, сказала, надув губки:

— Почему это они тебе откажут? Зря, что ли, ты столько лет ишачил над докторской диссертацией?

Мама сказала сочувственно и просто:

— Подавай заявление и ищи поддержки у влиятельных евреев.

— Ой, у каких влиятельных? Таких, чтобы повлияли на партию, нет.

— Евреи есть всякие, — уверенно заявила мама.

Рупик подал заявление, и начались для него месяцы ожидания и нервотрепки. Он ждал результата конкурса, а в институтах это полностью зависело от решения партийных комитетов. У Рупика был большой врачебный опыт и авторитет, множество опубликованных научных работ и несколько важных изобретений, но его еврейство и беспартийность перевешивали. Закоснелые коммунисты консерваторы сразу встали против кандидатуры Рупика. Тогда многие «сильные мира сего» — его пациенты — стали звонить в институт и ходатайствовать за него. Это тоже не убедило ректора и партийный комитет.

Рупик понял, надеяться не на что.

Неожиданно ему позвонил Павел Берг:

— Моя жена Августа хочет попросить вас посмотреть одного важного больного.

Рупику часто звонили с такими просьбами, и он никому не отказывал. Августа объяснила ему:

— Одна моя давнишняя знакомая волнуется за здоровье мужа. Он работал с моим первым мужем в строительстве, и мы дружим. Его лечили в Кремлевской больнице, но диагноз не поставили, а ему все хуже.

— В Кремлевке я не консультирую.

— Она просит вас посмотреть ее мужа дома. За вами пришлют машину и отвезут обратно.

Когда Рупик вышел на улицу, у подъезда стоял правительственный «ЗИЛ-111», на них ездило только самое высокое начальство. Машина мчалась по срединной линии, постовые милиционеры вытягивались в струнку и отдавали честь. Рупика привезли на загородную правительственную дачу. Его пациентом оказался Вениамин Дымшиц, заместитель председателя совета министров, единственный еврей в правительстве.

Состояние его было тяжелым, Рупик заподозрил странную форму редкой и тяжелой инфекции. Он расспрашивал больного:

— Могли ли вы где-нибудь подвергнуться заражению?

— Какому заражению? Я в основном сижу в кабинете.

— Вы никуда не выезжали недавно?

— Да, некоторое время назад я был в секретной военной бактериологической лаборатории.

Рупик вопросов больше задавал, понял, что там готовили бактериологическое оружие. Он взял кровь на анализ и установил диагноз: бруцеллез — редкое и опасное заболевание, особенно в городских условиях. Дымшиц получил его от отравления перенасыщенным бактериями воздухом[164]. Рупик лечил его, почти каждый день его возили к больному на машине. Мама и Соня смотрели в окно, как он садился в лимузин, и гордились, что у него такой важный пациент. Дымшиц поправился и сказал ему:

— Вы замечательный специалист. В Кремлевке никто не знал, что со мной делать, а вы сразу определили болезнь и вылечили. Нам в стране нужно больше таких специалистов.

В благодарность он подарил Рупику портативный японский магнитофон, большую и дорогую вещь.

Дома мама сказала Рупику:

— Сам бог послал тебе такого влиятельного пациента. Проси его о помощи для получения кафедры.

— Мама, как же я буду просить его? Мне неудобно. Он может подумать…

— Ничего он не подумает, раз он еврей, то сразу поймет, в чем дело. Проси.

Страшно стесняясь, Рупик объяснил Дымшицу свою ситуацию, тот сочувственно улыбнулся, сам прошел через многие преграды, которые ставили евреям:

— Я вас понимаю. Мне кажется, вы самый подходящий кандидат для кафедры. Не волнуйтесь.

Как действовал Дымшиц, с кем он разговаривал, Рупик не знал. Но случилось чудо: ему, беспартийному еврею, дали кафедру! Мама обнимала Рупика, плакала от радости:

— Мой сын — профессор. Мазал тов. Я говорила: ищи поддержку у влиятельных евреев. Спасибо твоему пациенту Дымшицу.

— Мама, я даже не знаю, помогал ли он.

— Помогал, помогал. Еврей всегда поможет еврею.

Соня смотрела на мужа с обожанием:

— Мой муж получил кафедру за свои заслуги, а не по протекции.

* * *

Рупик был абсолютно счастлив, профессорское положение подняло его на уровень, который даст ему возможность больших научных изысканий, он напишет учебник и создаст школу специалистов из своих учеников. На первое заседание ученого совета Рупик готовился идти, как на праздник. Он всегда тщательно следил за своим внешним видом, любил одеваться респектабельно. Теперь он надел лучший заграничный костюм, купленный по знакомству, Соня тщательно отутюжила складки на брюках, отбелила и накрахмалила воротничок нейлоновой рубашки, тоже заграничной, Рупик повязал красивый галстук и засунул в грудной карман пиджака выступающий уголком белый платок. Так он и явился на заседание совета, сдержанно улыбаясь и приветливо здороваясь. Впрочем, на него обратили мало внимания. Только немногие профессора-евреи подошли поздороваться и поздравить с новой должностью.

На повестке первого заседания была тема «Идеологическое воспитание советского врача», докладчик — профессор хирург Василий Родионов. Рупик помнил его по институту. Родионов был секретарем комитета комсомола и возражал против зачисления Рупика в аспирантуру. Потом он работал в медицинском отделе ЦК партии. Это был трамплин, и оттуда он прыгнул прямо на профессорскую должность, не имея научных заслуг.

Теперь Рупик с неприязнью слушал, как Родионов с большим пафосом цитировал в докладе Ленина и заявлял:

— Мы все должны читать труды великого Ленина каждый день.

Рупик поразился, чем занимаются люди солидного положения. В это время сосед Рупика справа, профессор Степан Бабичев, такой же партийный выдвиженец, наклонился к нему:

— А ведь Родионов дело говорит, а! Очень правильная мысль. Как вы думаете?

Рупик постарался вежливо и нейтрально ответить:

— Да, мне тоже понравилось. — А сам думал: «Черт бы вас подрал с вашей идеологией!»

С тех пор, как он видел Родионова и Бабичева, у него всегда портилось настроение.

* * *

Рупик был в душе идеалистом, ему многое представлялось в розовом свете. Но с началом новой работы его праздничное настроение скоро стало портиться, организовывать кафедру оказалось очень непросто. Базой была старая Басманная больница № 6 — несколько двухэтажных деревянных бараков, построенных в 70-е годы XIX века, во время русско-турецкой войны. За сто лет здания обветшали, потемнели, покосились, а главное, их примитивная конструкция не была рассчитана на кафедры с множеством больных, рентгеновские установки, лаборатории, операционные. Палаты были постоянно переполнены, больных зачастую клали в коридоре, но кроватей не хватало, и они лежали на матрасах на полу.

Рупик навсегда запомнил, как на своем первом утреннем профессорском обходе он остановился около тяжелого «коридорного» больного — истощенный старик лежал на матрасе на полу. Рупик по одному виду заподозрил, что у него воспаление легких, остановился над ним и стал расспрашивать. Но говорить, возвышаясь над больным, было неудобно, он согнулся пополам, чтобы слышать ответы. Потом Рупик захотел выслушать легкие и сердце больного, но как близко он не склонялся, стетоскоп не доставал до груди пациента. Тогда Рупику пришлось стать около него на колени. Он выслушал хрипы и шумы и поставил диагноз «пневмония». А его ассистенты, вместо того чтобы помочь ему, криво улыбались: чудит молодой профессор, на колени становится.

Обескураженный Рупик видел, эти условия были не лучше, чем в Пудожской больнице. Его удивило и даже неприятно поразило отношение ассистентов. Они работали здесь еще до его прихода и почти сразу не понравились ему низким уровнем знаний. Это были простые партийные парни, русские, почти открыто недовольные, что над ними поставили беспартийного еврея. У Рупика была манеры интеллигента, его респектабельный вид и вежливая манера разговора казались им странными. Они считали это проявлением «еврейства» и с демонстративной неохотой выполняли его указания. Да и слишком много было в его работе по руководству кафедрой ненужных заседаний и собраний, лишней суеты. После первого заседания совета он понял, что это лишь проформа для коллективного подтверждения указаний парткома. Выступления профессоров и доцентов, беседы с ними убедили его в невысоком научном и культурном уровне многих из них. Лица почти у всех были неулыбчивыми и неприветливыми, выглядели они как-то одинаково серо, носили плохие, как говорили, «хрущевского пошива» костюмы, и имели заурядный вид — не профессора, а обычные середняки. Они и были середняками. Многие из них неприветливо косились на него. А когда прошел слух, что он знает три языка и выписывает иностранные журналы, они с удивлением пожимали плечами: «Кому это нужно?» Между собой они прозвали его пижоном.

От этого у Рупика бывало подавленное состояние. Мама, гордая его успехами, спрашивала:

— Что с тобой? С этой новой работой ты стал какой-то грустный.

— Ой-ой, мама, понимаешь, условия работы ужасные, забот много.

— Всякое начало трудно. Вспомни, как ты начинал в Петрозаводске и Пудоже.

— Да-да, конечно, ты права. Но условия в Басманной больнице парализуют мою работу, нет ни аудиторий для лекций, ни лаборатории для научной работы. Не знаю, что делать.

Соня тоже видела, что он постоянно усталый и озабоченный, но она так верила в его успехи во всем, что не придавала этому значения. А он старался ее не расстраивать.

* * *

Рупик понял, что в этих условиях заниматься наукой и преподавать невозможно и стал мечтать перевести кафедру в Боткинскую больницу, откуда пришел. Дело это было невероятно трудное. Он пришел на прием к ректору института Марии Ковырыгиной, рассказал, волнуясь, об условиях в Басманной больнице и попросил помощи в переводе кафедры. Она слушала неприветливо, недовольно оттопырив нижнюю губу:

— Вы молодой профессор, а начинаете с негативного подхода к делу. Лечебный процесс и преподавание можно вести в любых условиях. Если вам удастся перевести кафедру, я возражать не буду. Но и помогать вам в этом не вижу смысла.

Рупик расстроился, писал заявления о переводе в разные бюрократические инстанции, ничего не выходило. Он совсем загрустил. Мама жалела его и опять сказала:

— Проси помощи у делового еврея, только еврей поможет еврею.

Тогда Рупик поехал в Боткинскую больницу, к Моисею Рабиновичу, который по-прежнему влиял на все больничные дела через жену.

Рупик попросил:

— Моисей Абрамович, возьмите меня вместе с моей кафедрой обратно в Боткинскую.

Рабинович любил и уважал Рупика, считал его будущим светилом медицины, но сначала даже опешил:

— Хотите, я вам скажу, неужели вы считаете меня таким мощным, что я мог передвигать кафедры?

— Ой, ну, конечно, кафедру я передвину сам, вы только выделите мне для этого два отделения.

— Два отделения? — Рабинович задумался на несколько минут, наморщил лоб, потом воскликнул: — Хотите, я вам что-то скажу? Я думаю, это мы сможем.

Он уговорил жену:

— К чести нашей больницы будет прибавить имя профессора Руперта Лузаника к когорте знаменитых профессоров Вовси, Рейнберга, Фридланда, Фрумкина, Шерешевского, Вотчала.

И для кафедры Рупика выделили два этажа в корпусе № 1. Он пришел к маме с радостной новостью:

— Ой-ой, мама, спасибо за совет. Ты была права, действительно, деловой еврей Рабинович помог мне.

— Вот видишь, еврей всегда поможет еврею. Иначе мы бы не выжили.

Но Соня была уверена, что Рупик мог справиться и без помощи.

* * *

Это была неслыханная победа. Даже недоброжелатели, ассистенты Рупика, стали относится к нему с подхалимажем: силен их профессор-еврей! Условия работы улучшились, больных не клали на пол, хотя иногда все же приходилось ставить для них кровати в коридоре. Теперь Рупик не становился на колени, чтобы обследовать больных, ассистенты подставляли ему стул. Он опять занял свою лабораторию, расширил ее и вновь занимался наукой. И часто вспоминал своего чешского друга профессора Милана Гашека и то, как он принимал его в Праге и как предсказывал ему большой успех. Милан радовался бы теперь за него, но связь между ними оборвалась с подавлением Пражской весны и несправедливым падением и унижением Милана. Рупик грустил, вспоминая несправедливую судьбу этого выдающегося ученого.

Лиля Берг первая прибежала поздравить Рупика с возвращением:

— Как я рада за тебя! Теперь ты можешь развернуть свою клиническую и научную работу по-настоящему.

Рупик сиял:

— Ой, Лилька, дай-то бог, чтобы сбылось, что ты говоришь. А я слышал, что ты стала заведующей отделением и делаешь операции по методу Илизарова. Поздравляю тебя.

Лиля смутилась:

— Мне самой до сих пор в это не верится. Представляешь, я сама от себя этого не ожидала. Мог ли ты подумать, когда мы учились в институте, что я стану хирургом и заведующей?

— Честно говоря, не мог. Да, выросла Лилька с косичками. А как твой шеф Илизаров?

— Илизаров теперь добился заслуженной славы, стал профессором, построили ему в Кургане большой институт, он директор. Я ездила туда на конференцию, делала доклад. Знаешь, он посоветовал мне писать кандидатскую диссертацию. Но я никогда не занималась наукой и не знаю, с чего начинать.

— Ой-ой, конечно, ты должна написать кандидатскую. Хочешь, я помогу тебе составить план диссертации? Принеси мне твои материалы, мы вместе напишем план, тебе сразу станет ясней, что писать.

— Рупик, это замечательно! Спасибо тебе. У тебя такой опыт, конечно, я принесу тебе материалы.

Через несколько дней план был готов, Лиля ликовала:

— Неужели я напишу диссертацию и стану кандидатом наук, настоящим ученым? Мне во все это не верится.

Рупик улыбнулся:

— Ой, Лилька, кандидат наук — это еще не ученый. Вон мои ассистенты — все кандидаты, но совсем не ученые. Перефразирую знаменитые строки: «Ученым можешь ты не быть, но кандидатом быть обязан».

* * *

Вскоре приехал к Рупику гость из Петрозаводска, его друг Ефим Лившиц.

— Я был уверен и предсказывал тебе, что ты станешь профессором. Поздравляю.

— Спасибо. Но, знаешь, есть у меня и разочарования. На кафедре слабые ассистенты, их набрали до меня по партийному признаку, все русские и члены партии. Да и во всем институте у нас из пятидесяти двух профессоров только двое были беспартийные, я и еще Мошкелейсон. А евреев всего пятеро — одна десятая.

Ефим улыбнулся:

— Ну, в московских условиях и это неплохо. А ты постарайся набрать в ассистенты евреев, по возможности, беспартийных. Они тебя не подведут.

— Ой-ой, беспартийных евреев. Нет, это не удастся, это тебе не Карелия — край непуганых евреев. В Москве партийный и национальный отбор свирепствует, как эпидемия.

Оба любителя музыки, они пошли на концерт американского дирижера Лорина Мазеля в Большой зал Консерватории. Ходили легенды, какой он прекрасный дирижер. Ефим волновался:

— Сумеем ли достать билеты?

Рупик улыбнулся:

— Не волнуйся, директор зала Марк Борисович Векслер — мой пациент и друг.

Действительно, они прошли прямо в его кабинет, там Векслер радостно приветствовал Рупика, они сняли пальто, и он проводил их в свою ложу № 6. Там уже сидели люди, и Рупик знакомил Ефима с ними:

— Лев Абрамович Кассиль с женой Светланой Собиновой, дочерью певца.

— Иван Семенович Козловский, знаменитый тенор Большого театра.

— Академик Владимир Харитонович Василенко с женой Тамарой.

— А это звезда балета Майя Плисецкая с мужем, знаменитым композитором Родионом Щедриным.

Ефим, провинциал, поражался кругу знакомых, шепнул Рупику:

— Какие ты глубокие корни пустил в московском обществе. Ты теперь принадлежишь к столичной элите. А элита эта в основном состоит из евреев. Рупик, это поразительно! А ведь все началось с далекого Онежского заозерья, с не известного никому городка Пудожа.

* * *

В 1970 году, в самом начале профессорства Рупика, в Москву был вызван знаменитый американский хирург Майкл Дебеки — делать операцию члену ЦК партии президенту Академии наук Мстиславу Келдышу. У него была аневризма аорты. В России операции на аорте еще не делали, а Дебеки уже имел опыт шести тысяч сосудистых операций. Он сделал Келдышу полное замещение расширенной части аорты, вырезал ее и поставил специальную пластмассовую трубку из тефлона. В советской прессе ничего об этом не сообщали, но «Голос Америки» передал все подробности. Московские врачи обсуждали это интересное событие между собой, особенно всех поражало, что пациент начал ходить на следующий день. Рупик слышал об этом от профессора Владимира Бураковского, хирурга, видевшего операцию.

Однажды после обхода молодые врачи обступили Рупика в коридоре:

— Профессор, это правда, что американский хирург делал операцию Келдышу?

— Да, это правда, — ответил он.

— А профессора Родионов и Бабичев говорили нам, что это ложь, что оперировал свой.

— Не знаю, что они говорили, я слышал это от хирурга, который сам был на операции.

— А зачем надо было звать американца, разве советские хирурги не могли это сделать?

Это был вопрос о приоритете советской медицины, на котором воспитывали студентов и врачей. Рупик понял, что отвечать надо осторожно, могут понять как умаление русского приоритета и донести. Но сказать неправду он не мог:

— Этот хирург имеет большой опыт в таких операциях. — И больше ничего не добавил.

При разговоре присутствовал его ассистент Михайленко, секретарь партийной группы кафедры. Он зашел за Рупиком в его кабинет и хмуро сказал:

— Нехорошо получилось.

— Что нехорошо?

— Что вы сказали об операции. Получается, что русская медицина отсталая, а другие профессора наврали врачам. А они заслуженные члены партии.

Рупик понял, что Михайленко считает его разговор политической ошибкой. Его это обозлило, но он не показал вида, пусть этот тип не думает, что он боится его.

— Я сказал, что было на самом деле, и ничего не говорил об отсталости советской медицины. И я не обвинял тех профессоров.

— А они заслуженные, — повторил Михайленко. — Все-таки нехорошо получилось.

На душе у Рупика остался от этого разговора неприятный осадок.

* * *

Неожиданно объявилась Фернанда Гомез, пришла в Боткинскую. На одной из дверей в коридоре увидела надпись: «Заведующая отделением доктор Лиля Павловна Берг». Она постучалась, увидела Лилю:

— Лилька, это ты? Я даже не знала, что ты вернулась в Москву. Думаю, кто это такая доктор Берг?

— Фернандочка, дорогая, какая радость! Да, я вернулась. Но откуда ты?

— Я тоже вернулась. Мы с мужем жили в Вене, он работал там журналистом. А ты как?

— Мой муж остался в Албании, арестован.

— Как это грустно. Такой хороший человек! Ну а сама ты как?

— Фернандочка, как я рада снова видеть тебя!

— Да, и я счастлива.

Фернанда сильно изменилась, пополнела, стала рыхлой, появился второй подбородок. Только черные испанские глаза горели прежним ярким огнем и осталась прежняя грациозность. Она спросила:

— Кто из наших работает здесь?

— Аня Альтман и Рупик Лузаник.

— О, я хочу их видеть.

— Знаешь, Рупик стал профессором, заведует в нашей больнице кафедрой и клиникой терапии.

— Замечательно, значит, добился, чего хотел. Он ведь был очень способный. Так пойдем к нему.

— Да, добился, но остался таким же мягким и милым парнем. Когда я попросила, он помог мне составить план кандидатской диссертации. Ты представляешь? Я решила писать диссертацию. Ну, пойдем к нему.

Рупик был в своем профессорском кабинете, увидел Фернанду, обрадовался:

— Ой-ой, донья Фернанда! Откуда ты, прелестное дитя?

Она приняла одну из своих излюбленных поз гордой и почтительной испанки:

— Профессор, поздравляю тебя! — И тут же кинулась его обнимать и целовать. — Я вернулась из Вены. И вдруг узнаю, что вы все тут выросли, Лиля пишет диссертацию, ты стал профессором.

Рупик махнул рукой:

— Стал профессором… Конечно, приятно, но и трудно очень. А что ты делаешь?

— Я мужняя жена. Восемь лет жила в Вене и не работала, отстала от медицины. Хочу что-нибудь делать, но врачом становиться уже поздно, боюсь. Может, ты что посоветуешь?

— Я? Что ж, посоветую. Мне как раз нужен человек на должность лаборанта со знанием французского и испанского. Хочешь работать по научной информации? Только зарплата маленькая.

— Зарплата меня мало интересует, муж хорошо зарабатывает. Информация так информация, это интересно. Согласна. А я ведь еще и немецкий выучила.

— Немецкий? Ой-ой, ты будешь очень ценный кадр — настоящий полиглот.

— Ну, все-таки не такой полиглот, как ты.

Лиля смотрела на них и смеялась от радости, шестнадцать лет прошло, как они окончили институт, и вот опять вместе. Она вдруг решила:

— Знаете что, ребята, мне пришла в голову мысль, устроим небольшую встречу друзей. Помните, как мы все собирались у меня на проводах в Албанию? Давайте снова соберемся, как тогда. Согласны?

Глаза Фернанды загорелись:

— Лилька, ты гений.

Рупик тоже заулыбался:

— Встреча друзей? Снова? Прекрасная идея!

94. Встреча друзей

Узнав, что Лиля пригласила своих друзей-сокурсников, Павел очень обрадовался:

— Можно, мы с Авочкой придем? Мы уйдем раньше, а вы, молодежь, веселитесь.

— Конечно, можно. Но какая же мы молодежь? — засмеялась Лиля. — Всем уже по сорок.

— Для нас вы молодежь.

Августе он объяснил:

— Знаешь, шестнадцать лет назад они собрались у нас в коммуналке, на Спиридоньевской. Тогда я с ними впервые познакомился. Они были очень юные, а я старался предугадать, какое будущее ждет каждого из них.

Августа слушала с живым интересом:

— У тебя будет прекрасная возможность узнать, угадал ты или не угадал.

— Да-да, очень, очень интересно будет узнать.

Лиля попросила Римму помочь организовать встречу.

— Виктора Косовского хочешь позвать? — игриво спросила Римма.

— Нет, между нами все кончено, эхо любви отзвучало. При нем я буду чувствовать себя напряженно. Я решила позвать Алешу Гинзбурга, своего брата. — И Лиля почему-то смутилась.

— Алешу? — Римма, знаток женских чувств, подмигнула ей: — Ой, Лилька, я тебя насквозь вижу. Кажется мне, неспроста ты хочешь позвать его в нашу компанию.

— Все это тебе только кажется. — Лиля покраснела.

— Ну, ну, посмотрим. Мне самой Алеша давно нравится, если он не твой выбор, то я и сама не против пошалить с ним.

— Ну, нет уж, Риммка, шали с другими, Алешу я тебе на растерзание не дам.

Но Римма была права — Лиля, действительно, специально позвала Алешу, чтобы показать его друзьям. И не только потому, что гордилась им как поэтом, сильней было другое: она уже давно старалась привлечь его ближе, хотя сама себе не признавалась, что ее все больше тянуло к нему.

Приглашению все обрадовались и обещали прийти. Из далекой Абхазии охотно отозвался приехать Тариэль Чогадзе. Пришли Аня Альтман, Фернанда, Боря Ламперт, Рупик Лузаник он впервые привел жену Соню, миловидную, молчаливую, она робко улыбалась.

Фернанда с дорога кинулась обнимать сильно постаревшего Павла:

— Дядя Паолин, дядя Паолин, как я рада снова видеть вас!

— Состарился я, Фернандочка.

— Ничуть вы не состарились, вы еще больше напоминаете мне моего папу.

— Ведь прошло уже тридцать пять лет, как мы встречали вас, детей испанских коммунистов, на вокзале.

— Да, вы тогда взяли меня на руки, и я сразу увидела, как вы похожи на моего папу, и обнимала вас и плакала. А теперь мне уже сорок, и вы меня не поднимите.

— Не подниму, Фернандочка, деточка, конечно, не подниму. — Он познакомил ее с Августой: — Моя жена Авочка, она вместе с нами встречала испанских детей, и даже была инициатором той встречи.

Фернанда уже знала о смерти Марии и его женитьбе, обняла Августу. Павел спросил:

— Как твои братья, твоя семья?

— О дядя Паолин, вы очень удивитесь, у меня большая радость, мои родители живы, мы теперь даже можем переписываться. Мой старший брат футболист все-таки добился своего и смог уехать в Испанию, там он разыскал их. Вы представляете, они пережили все ужасы фашистской диктатуры Франко, но очень тосковали о нас, детях. Ведь нас-то было у них четверо, и всех они отправили спасаться в Россию, и потом ничего о нас не знали из-за железного занавеса. Они были в тюрьме, потом получили обратно свой замок, ведь мой папа граф. Но самое главное, знаете, что произошло? У них родилось еще четверо детей. Теперь у меня семь братьев и сестер! — и Фернанда счастливо рассмеялась[165].

— Фернанда, а ты собираешься в Испанию?

У нее загорелись глаза, она гордо выпрямилась:

— Я испанка. Как только добьюсь разрешения, сразу уеду. Я прожила здесь тридцать пять лет, но моя родина Испания. Я благодарна России, но все-таки дружбы между нашими народами нет.

— Ну, я так и думал, что ты захочешь уехать. Я рад за тебя. — Павел обнял Фернанду.

В этот момент вошел Тариэль, пополневший, поседевший, с депутатским значком на пиджаке:

— Гамарджоба, здравствуйте все! Вот принес грузинское вино, Лиля, ставь его на стол. Фернанда, дорогая, рад видеть тебя! А насчет дружбы между народами — это ведь наш старый разговор. Не так ли?

— Ты всегда говорил, что абхазцы и грузины дружны.

Он горько усмехнулся:

— Говорил, да, но теперь не скажу. С тех пор как началось движение диссидентов, все изменилось. Теперь у нас раздаются голоса, что Россия покорила Грузию, дружбы между нами все меньше: армяне не любят азербайджанцев, азербайджанцы не любят армян, абхазцы не любят грузин, грузины опасаются абхазцев. А в Абхазии появился молодой историк Владислав Ардзинба, абхазец, который настраивает абхазцев против грузин. Вот как оно получается. Я депутат и заместитель министра здравоохранения, но я ничего не могу поделать против него — он тоже депутат.

Вошла Римма Азарова, эффектно одетая, ярко накрашенная, с золотыми браслетами.

— Приветик! Как дела? Вот мы опять собрались, как шестнадцать лет назад. Помнишь, Тариэль, нам тогда Павел Борисович объяснял, что дружбы народов нет, а ты не верил. И наш Ли тоже говорил о дружбе между китайцами и русскими. А где теперь наш дорогой Ли? Нет ни дружбы, ни его самого.

Вместе с Аней Альтман пришел Боря Ламперт, все кинулись к ним:

— Борька-Америка, Аня-диссидентка!

Августа спросила Бориса:

— Как ваша мама?

— Ужасно тоскует по отцу, проклинает тот день, когда приехали в Россию, и мечтает уехать обратно в Америку.

Павел тоже спросил:

— А вы как, хотели бы уехать?

Борис грустно вздохнул:

— Да, я тоже уехал бы, только никак не могу получить свой американский паспорт.

Лиля расставляла приборы на стол и объяснила Ане Альтман:

— Это они продолжают разговор, который возник у нас тогда. Ты его не слышала, потому что не смогла прийти.

Аня вспомнила, почему не смогла. Лиля одна знала причину, и Аня тихо сказала ей:

— Не случись со мной тогда этого… несчастья, наверное, я не стала бы диссиденткой.

Когда вошел Алеша Гинзбург, Лиля заулыбалась, стала радостно знакомить его со всеми:

— Это мой родной троюродный братишка Алеша.

Римма украдкой поглядывала на нее с едва заметной улыбкой. Уселись за стол, Тариэль встал во главе, как постоянный тамада:

— Дорогие друзья, этот первый тост нам надо выпить за нашу встречу! Вот прошло шестнадцать лет, и мы опять собрались. Спасибо за это Лиле. Я не скажу теперь, что существует дружба между народами, но наша дружба осталась крепкой. Так выпьем этот первый бокал за нашу дружбу.

Весело пили, каждый рассказывал о себе. Римма сказала коротко:

— Работаю в поликлинике, несколько раз жена писателя, сокращенно «жопис».

— Риммка, сколько раз?

— Ну, этот рассказ занял бы много времени.

— Аня, а ты что делаешь? Ты у нас всегда была такая тихоня.

— Была. Теперь я ухо-горло-нос в Боткинской, — засмеялась она, — и не такая тихоня.

— Аня у нас активная диссидентка, — добавила за нее Лиля.

— А ты, Лилька, чем занимаешься?

Лиля смущенно улыбнулась:

— Ой, ребята, только не смейтесь, пишу кандидатскую диссертацию. Никогда в жизни не думала заниматься наукой, и вот…

— Диссертацию? Это здорово!

За нее добавила Аня:

— Вы еще не знаете, Лиля стала известным хирургом, она заведует отделением травмы, делает операции по методу Илизарова. Врачи из других больниц приходят к ней учиться.

Это вызвало гул одобрения:

— Молодец, Лилька! Замечательно! А мы помним, как ты пришла в первый день с косичками.

Потом Тариэль сказал:

— Теперь выпьем за нашего друга Ли. Какой парень, золото! А голова какая! У него большое будущее!

Павел присматривался к гостям — все уже врачи с солидным стажем и положением, они совсем не выглядели материально благополучными, одеты были в дешевые костюмы и потрепанную старую обувь.

Отличался только один гость — неожиданно пришел Гриша Гольд, редко появлявшийся в бывших студенческих компаниях. Он выглядел очень солидно: пополнел, на нем красовались прекрасно сшитый костюм из дорогого материала и яркий галстук, на пальце большой перстень, а на лице улыбка благополучия и довольства.

Его окружили:

— Гриша, мы рады видеть тебя! Ты выглядишь прекрасно.

— На сорок тысяч рублей, — добавил он самодовольно

— Что это значит?

— Купил недавно дачу в Кратово на эту сумму.

— О, поздравляем!

Римма съехидничала:

— Ты, наверное, президент Медицинской академии.

— Нет, отоларинголог в детской поликлинике.

Несоответствие дорогой покупки и невысокого положения вызвало некоторое удивление.

— Удивляетесь? В наше время надо уметь приспосабливаться и заводить связи, — усмехнулся он.

Тариэль, чтобы отвлечь гостей от этого разговора, встал и предложил тост за успех Рупика и за его красивую жену. Все выпили и Гриша наклонился к Рупику:

— Ты член партии?

— Ой, ой, нет, я не партии.

— Почему?

— Мне это принципиально не нравится.

— Ты что, с ума сошел, что ли? Что за принцип в наше время? Ты еврей, с твоим положением ты обязан вступить в партию.

— А сам ты в партии?

— Конечно, много лет. Без этого я не смог бы достичь того, что имею.

Рупику было неприятно продолжать разговор на эту тему.

Павел сидел с ним рядом, слышал их разговор и сказал ему:

— Вот вы и добились того, к чему стремились. Я помню, как при первой встрече вы рассказывали мне об антисемитизме и говорили, что в науке происходит «разбавление мозгов». Как теперь обстоят дела?

— Ой-ой, — чуть ли не застонал Рупик, — процесс зашел слишком далеко. Партийное засилье привело к тому, что на руководящих постах в науке теперь сидят не только бездарные, но и откровенно безграмотные люди. Есть такая горькая шутка: «В истории нашей страны было два великих перелома — когда середняк пошел в колхозы и когда середняк пошел в науку». Вот середняков и набралось.

Алеша, приглашенный Лилей, мгновенно вставил:

Пошел в науку середняк — Прослыть ученым может всяк.

Все рассмеялись, Рупик заинтересованно спросил:

— Как у вас получается так быстро сочинять стихи? Хотел бы я иметь такой талант.

— Это очень просто, — объяснил Алеша, — я взял сказанное вами смысловое слово «середняк» и стал подбирать к нему подходящую рифму. «Босяк», «косяк» не годятся, а вот «всяк» подходит. А остальные слова нужно только вложить в ритм стиха.

Лиля улыбалась, с гордостью слушая брата, и поедала его глазами. Римма подмигнула ей, мол, я тебя насквозь вижу, и смутила ее.

А Павел продолжал разговор с Рупиком:

— Я помню, как вы говорили: поставят малограмотного заведующего кафедрой, он наберет еще менее грамотных доцентов и ассистентов. И дальше то же самое.

— Да, это настоящий поголовный отрицательный отбор. Я даже не представлял себе, как далеко он зайдет. Медицинской интеллигенции становится все меньше, и все растет стена дискриминации против евреев-ученых. Советская наука рушится, мы во всем отстаем от Запада. Нет воздуха свободы, особенно нет его для способных евреев-ученых. Ничего удивительного, что некоторые из них стремятся уехать из России, едут в Израиль или Америку. Тогда было «разбавление мозгов», а теперь уже можно сказать об «утечке мозгов».

Лиля спросила:

— Рупик, надеюсь, ты не покинешь нас, не уедешь?

— Ой-ой, нет, — простонал он по привычке, — не уеду, конечно, у меня большие планы.

Соня весь вечер молчала, но тут впервые выпятила пухлые губки, опустила глаза и тихо сказала:

— Зачем же нам с Рупиком уезжать? У него успешная карьера, мы недавно купили квартиру в кооперативе, у нас растет дочка. Наша жизнь только начинается.

Он взял жену за руку и подхватил ее слова:

— Сонечка права, мы не уедем. У меня большие планы, и теперь появилось поле деятельности для этих планов. Я хочу создавать свою школу. Только хотелось бы мне обновить коллектив кафедры, получить хоть парочку способных евреев.

* * *

Пошли воспоминания студенческих лет, поднялся шум и хохот:

— А помните, как в нас воспитывали мораль?..

— А помните, как боролись за русский приоритет в науке? — И смеялись еще больше.

Августа шепнула Павлу:

— Пора уходить.

Лиля проводила их до двери, а за спиной слышался неумолкаемый хохот.

Они вышли на улицу, Павлу живо вспомнился такой же момент много лет назад, когда они вышли с Марией, сели на скамейку на Патриарших прудах и разговаривали о будущей судьбе этой молодежи.

— Да, интересные судьбы у них получились, — вздохнул он. — Этому поколению еще предстоит испытать и сделать очень многое.

Августа спросила:

— Ну, как, угадал ты тогда их будущее?

— Знаешь, Авочка, как ни странно, в основном угадал. Я предчувствовал, что Фернанда захочет вернуться в Испанию, а Борис — в Америку. Я угадал, что из грузина Тариэля получится работник советского типа и что он в конце концов разочаруется в дружбе народов. Ну, как я и думал, Римма стала менять мужей, как перчатки, и живет припеваючи. Мне представлялось, что китаец Ли еще может разочароваться в диктаторе Мао, но я ничего не знаю о его судьбе. Вот Гриша Гольд, это тип практичного еврея, он как сыр в масле катается в нашем советском омуте. С его подходом и связями он скоро станет скрытым миллионером. И конечно, я предвидел, что из Руперта Лузаника получится ученый. К сожалению, у меня были тогда серьезные опасения о будущем Лили в Албании. И это тоже сбылось. А теперь она одна.

Августа взяла его под руку:

— С Лилей все будет в порядке, не волнуйся. Я заметила, как она смотрела на Алешу.

— Ты думаешь?

— Я ведь тоже могу предугадывать судьбы! — и Августа загадочно улыбнулась.

95. «Кто такой этот Слепок?»

«Самолетное дело» эхом разлетелось по всему миру. «Голос Америки», Би-би-си и «Свободная Европа» передавали подробности суда и приговора. Особенно много информации передавала станция «Голос Израиля». Внимание всего мира было привлечено к проблеме свободы выезда из Союза. А самим евреям «самолетное дело» показало, что их ждет, если они решаться на крайние меры. Но что же делать «отказникам»? Оставалось одно — голодовки.

Благодаря активной настойчивости правозащитников властям пришлось уступать и с каждым годом увеличивать количество разрешений на выезд в Израиль. Если в 1970 году из СССР выехало 999 евреев, то в 1971 году выехавших было около 13 000. Но отказов в выездных визах было еще очень много. Тогда 159 евреев устроили демонстрацию прямо в Кремле, к ним вышел министр внутренних дел Щелоков и обещал рассмотреть их заявления.

В самом начале 1972 года произошло трагическое событие: на Олимпийских играх в Мюнхене вооруженные арабы захватили израильскую делегацию и, несмотря на длительные переговоры, убили всех заложников. Это вызвало во всем мире волну возмущения и сочувствие к Израилю. Пришлось и кремлевским руководителям немного уступить, в том же году выездные визы в Израиль были выданы 28 800 человек. Чаще всего выезжали из Одессы, Черновцов, Кишинева, Николаева и из республик Прибалтики.

* * *

Под влиянием этих событий в Кишиневе еврейская семья Давида и Раи Дузманов подала заявление о разрешении на выезд. Обоим было за тридцать лет, оба биофизики по образованию, хорошо устроены: Давид заведовал лабораторией, получал приличную зарплату, Рая работала с ним и тоже неплохо зарабатывала, в семье был один ребенок. Но под влиянием сгущающейся атмосферы антисемитизма начальство не давало хода многим научным инициативам Давида. И они решили уезжать в Израиль. Там проживали дальние родственники, уехавшие двадцать лет назад из Румынии. Они прислали Дузманам вызов-приглашение.

Через полгода Рае с сыном дали разрешение на выезд, а Давиду отказали. На работе его сразу понизили, сделав младшим сотрудником. Давид подавал заявление за заявлением, просил объяснить, почему ему отказали. Но причину отказа никогда не объясняли. Что им было делать? Оставаться в СССР после ухода с работы невозможно, а разлучаться они не собирались, как молодая семья могла разлучиться? Друзья порекомендовали поехать в Москву и посоветоваться с опытными отказниками:

— Москва — это центр всех разрешений и отказов. По субботам возле синагоги, на так называемой «еврейской горке», собираются евреи-отказники. Постарайтесь найти Владимира Слепака, известного диссидента. От него вы сможете получить консультацию, он посоветует, что предпринять.

Они решили ехать в Москву и разыскать Слепака. Но кто такой этот Слепак?

* * *

В ноябре 1971 года Моня с Алешей зашли в здание Центрального телеграфа на улице Горького, чтобы отправить книжную посылку в самиздат Одессы. Почтой они пользовались редко, но когда приходилось, то адрес был конспиративный, книги — обычные советские издания, между страницами запрятаны небольшие листы бумаги с мелко переписанными стихами Алеши и анекдотами Мони.

Большой зал телеграфа с множеством окошек, за которыми сидели телеграфисты, был излюбленным местом встреч для деловых и любовных свиданий. Но он был и под просмотром переодетых агентов КГБ. Поэтому Моня с Алешей отправляли бандероль порознь: один стоял в стороне, «на стреме», наблюдая, не следит ли кто. На этот раз отправлял Алеша, на стреме стоял Моня. Он увидел входящего приятеля, крупного мужчину средних лет, окликнул его:

— Володя!

Это был радиоинженер Владимир Слепак, человек неизбывной энергии, диссидент, один из самых активных. Диссидентский круг был довольно узок, многие знали друг друга, а уж Моня знал всех. Слепак подошел и Моня тихо спросил:

— Что тебя занесло сюда?

— А тебя? — так же тихо ответил Володя.

— Да вон Алеша Гинзбург отправляет очередную посылку, а я на стреме.

— Вот и я на стреме. Если подождешь еще немного, увидишь интересное развитие одного дела.

Подошел Алеша, Моня познакомил их:

— Володя Слепак, заведующий лабораторией в Институте телевидения.

Слепак перебил его:

— Моня неправду сказал, заведующим я был, а теперь я ночной сторож.

Оба удивленно посмотрели, Слепак объяснил полушепотом:

— Когда я подал первое заявление в ОВИР на выезд в Израиль, быстро получил отказ. Меня сразу уволили, а жить-то надо, да и за тунеядство могут осудить. Вот я и нанялся ночным сторожем на склад. Зарплата, конечно, нищая, как вы, Алеша, писали в вашем стихотворении: «А для народа, для нашего брата, — мини-свобода и мини-зарплата». Зато времени для размышлений, как говорится, от пуза. Все больше нас, евреев с высшим образованием и научными степенями, подают заявление на выезд в Израиль. Теперь сижу, учу иврит, надеюсь, что все-таки выпустят.

Моня переспросил:

— Учишь иврит? Так это ты вернулся к тому, чем занимался твой дедушка. — И пояснил Алеше: — Дед Слепака был меламедом, учителем в еврейском хедере, преподавал иврит. А теперь его внук стал изучать этот язык. Зато его отец, Соломон, учить иврит не хотел, а взялся участвовать в революции и за это был отправлен на каторгу на Сахалин. Но потом стал первым председателем исполкома Совета рабочих и солдатских депутатов Сахалина. Вот как! А в Гражданскую дослужился до командующего фронтом и был заместителем министра обороны. Кстати, любопытная деталь, это он стал прототипом еврейского комиссара Левинзона в романе Фадеева «Разгром». Верно я говорю, Володя?

— Все правильно. Затем отец был редактором газеты «Дальневосточная правда». А меня он назвал Владимиром в честь вождя революции. Имя у меня прямо ленинское, зато идеи совсем противоположные.

Моня задумчиво добавил:

— Вот как на триста шестьдесят градусов повернулась судьба семьи Слепаков. Володя еще и советчик всем уезжающим, у кого есть вопросы или кто попал в трудное положение. Он воспитывает в евреях самосознание. И не только в евреях. Недавно я послал к нему одного русского парня, который хочет уехать из России, но не знает как. Володя дал ему дельный совет: пусть женится на еврейке и подает заявление на отъезд вместе с ней. Я сразу сказал: «еврейская жена — это не роскошь, а средство передвижения».

Алеша засмеялся:

— У меня есть стишок про вас.

В жизни наших диссидентов Много трудных есть моментов. Но коль что-нибудь не так, Всем им даст совет Слепак.

Слепак, смеясь, пожал ему руку. В это время в зал вошла большая группа мужчин разных возрастов, примерно человек двадцать, интеллигентной наружности. Они были чем-то возбуждены и шумно переговаривались. Но к стойкам для отправки почты никто из них не подошел, а все уселись на несколько скамей посреди зала, сняли пальто, положили их рядом. Позы говорили, что уселись они надолго. Слепак тихо сказал:

— Это наши, сейчас увидите, что мы тут затеваем. Как раз те, про кого я говорил. У них тоже произошло крушение надежд. Постойте в стороне, понаблюдайте, — и отошел к ним.

Пришедшие расположились поплотней и развернули плакат: «Мы московские евреи-отказники, нам отказали в выездной визе в Израиль. Произошло крушение наших надежд. Мы начинам публичную коллективную голодовку, пока нам не выдадут выездные визы и не отпустят в Израиль». Люди, заходившие на телеграф по делам, косились на группу, читали плакат и старались поскорей проскользнуть, чтобы не оказаться замешанными. Моня с Алешей отошли в дальний угол и наблюдали оттуда. Немного в стороне от голодающих расположилась еще группа из шести человек. Среди них стоял Слепак. Время от времени они подходили к первым, о чем-то переговаривались, потом звонили по телефону-автомату, выходили на улицу, возвращались, опять переговаривались.

Присмотревшись, Моня сказал:

— Эти ребята «на связи», они осуществляют связь голодающих с внешним миром.

Забастовка продолжалась два дня. На третий день наряд милиции и переодетые агенты КГБ арестовал всю группу за «нарушение общественного порядка», отвезли в суд, их тут же осудили на пятнадцать суток за «мелкое хулиганство». Тогда в здании телеграфа уселась вторая группа из шести человек, чтобы продолжить голодовку. Они действовали смелей, Слепак отправил телеграмму самому генеральному секретарю ЦК Брежневу с просьбой дать разрешение на выезд в Израиль. Их тоже арестовали. Им сразу дали пятнадцать суток за хулиганство и повезли в ту же «Матросскую тишину». Когда их везли в окованном железом грузовике, они веселились и пели еврейские песни. Попав в камеру, обнаружили, что рядом оказалась первая группа. Все от радости пустились в пляс. Впереди был еврейский праздник Ханука, который они отпраздновали вместе.

Так в чувстве протеста укреплялось самосознание евреев России.

* * *

Главной штаб-квартирой «невидимой» еврейской общины диссидентов стала небольшая часть крутой улицы Архипова возле Хоральной синагоги. Там по субботам собирались сотни активистов-отказников, они называли это место «еврейский центр без крыши», «клуб отказников» или «еврейская горка». Там они договаривались об очередной подаче документов — ОВИР находился на следующей улице. Там же обдумывали проведение демонстраций, подписывали коллективные письма протеста, обменивались рукописями еврейского самиздата, организовывали группы обучения иврита и английского языка и, конечно, молились, если были религиозными. Сюда к ним заходили иностранные корреспонденты и приезжали за советами евреи из провинции. В дни праздников Пурим, Песах, Ханука, Симхат-Тора и день Рош а-Шана приходили евреи, сочувствовавшие отказникам. Им хотелось побыть среди «своих», танцевать еврейские танцы, петь еврейские песни. На многолюдные праздники сюда даже приносили мощный усилитель, и впервые на московской земле громко звучали еврейские песни и мелодии. У собравшихся от радости горели глаза.

Все это происходило всего в трех кварталах от здания центрального комитета коммунистической партии и в пяти кварталах от здания КГБ. И конечно, за этим «клубом» под открытым небом пристально наблюдали переодетые агенты. Здесь они никого не арестовывали, чтобы не вызывать лишнего шума, только фотографировали для доказательств. Аресты проводились потом — дома или на работе. КГБ написал секретное сообщение в ЦК партии: «Зараженные сионистскими идеями, националистически настроенные лица из числа советских граждан пытаются использовать религиозные сборища у синагоги для разжигания националистических чувств».

* * *

В одну из суббот на «еврейскую горку» пришли супруги Давид и Рая Дузманы из Кишинева. Там собралась шумная толпа евреев-отказников, все что-то друг другу говорили и смеялись, смех ходил по толпе волнами. Дузманы затесались в толпу и услышали новый анекдот, только что пущенный Моней Генделем: еврей видит на улице двух незнакомых беседующих евреев, он подходит к ним и говорит: «Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо». Это было действительно смешно, потому что многие только и говорили о выезде из России. Давид с Раей тоже посмеялись, прислушались к разговорам и спросили:

— Нам нужен совет, как добиться разрешения на выезд мужу, если у жены разрешение уже есть, а ему отказывают.

Перебивая друг друга, окружающие стали им говорить:

— Послушайте, так это частая ситуация: у жены разрешение есть, а мужу отказывают.

— Да, но что нам делать, чтобы ему добиться разрешения?

— Что делать? Поговорите об этом с Владимиром Слепаком. Лучше него никто вам не посоветует.

— Кто это такой, как его найти?

— Слепака всякий знает, он каждую субботу здесь. Поищите его в толпе, он самый высокий, и вокруг него всегда вьются люди с вопросами.

Действительно, Слепак был плотно окружен людьми, и все что-то спрашивали. Они протиснулись к нему. Рая, более активная, дернула его за рукав и настойчиво сказала:

— Мы из Кишинева, нам нужен ваш совет. Понимаете, мне с сыном дали разрешение, а мужу отказывают. Что нам делать?

Он выслушал, внимательно расспросил про работу Давида, посмотрел на Раю:

— Так, значит, вы говорите, вам с сыном дали разрешение, а мужу отказали? Могу я вас спросить: вы не побоитесь на время расстаться?

Они переглянулись, глаза у обоих затуманились, они даже обнялись:

— Мы любим друг друга, нам это будет тяжело. Зачем расставаться и на какое время?

— Про время не могу сказать, может быть, на год, может быть, на два и больше.

Это их совсем расстроило. Давид спросил:

— И что вы предлагаете? Зачем нам расставаться?

— Вот что я предлагаю: пусть жена едет с сыном в Израиль и начинает действовать в пользу мужа оттуда. И чем громче, тем лучше. Но в такой ситуации из Израиля все-таки много не выкачаешь, в Кремле к голосу Израиля не прислушиваются. Это только для начала шума, чтобы передали по радио и чтобы о вас стало известно. Но лучше, если из Израиля вы поедете в Америку, в Нью-Йорк, и там заявите протест в Организации Объединенных Наций. Настаивайте на своем, протестуйте, демонстрируйте вплоть до объявления публичной голодовки. Об этом узнают в Конгрессе США, и там уже вами заинтересуются. Тогда нажмете на сенаторов. Это обязательно должно помочь.

Удрученные, Дузманы слушали молча. Слепак добавил:

— Я понимаю, это кажется ужасным, и действительно нелегко, но расставание и голодовки — это единственное средство, которое осталось у евреев. Только это может вам помочь.

Давид смотрел на жену, отрицательно качая головой:

— Рая, я не хочу, чтобы ты голодала из-за меня, рисковала жизнью…

Рая возбужденно, с аффектацией прервала его:

— Из-за тебя я пойду на все. Что такое голод? Ну, похудею. Не дадут же мне умереть.

— Неужели ты думаешь, что сможешь все это сделать? Это ведь страшно и опасно.

— Додик, родной мой, я люблю тебя больше жизни и хочу, чтобы мы жили там вместе и были счастливы, — я все сделаю во имя нашей любви.

Они обнялись, поблагодарили за совет и пошли в обнимку. Слепак смотрел им вслед:

— Героическая женщина! И какая беззаветная любовь! На все готова ради мужа. Вот у кого по-настоящему развито еврейское самосознание.

96. Собрание в институте

В 1972 году КГБ и МВД представили в ЦК партии документ с грифом «совершенно секретно»: «В 1972 году рассмотрено 26,9 тыс. ходатайств лиц еврейской национальности о выезде в Израиль на постоянное жительство, получили разрешение на выезд 25,4 тыс. <…> Всего выехало лиц с высшим образованием — 2,840 (13,5 %), в том числе инженеров — 1162, педагогов — 560, врачей — 500». На основании этого был принят Указ Президиума Верховного Совета СССР от 3 августа 1972 года: «О возмещении гражданами СССР, выезжающими на постоянное жительство за границу, государственных затрат на обучение».

Правительство создало шкалу: кто сколько должен выплачивать. За обучение в университете полагалось вернуть 12 200 рублей, за обучение в консерватории — 9600 рублей. Кандидат наук должен дополнительно заплатить 5000 рублей, доктор наук — 10 000. По официальному курсу того времени один доллар равнялся 10 рублям, так что 12 000 рублей равнялись 1200 долларам[166]. Но таких больших денег у людей не было. Указ становился тормозом для желающих уехать из России.

Это напугало евреев с высшим образованием, ведь они обязаны оплатить затраты государства на их бесплатное обучение в университетах и институтах, если захотят уехать в Израиль. Совсем не учитывалось, что эти люди уже многие годы работали и своим трудом давно окупили затраты на свое обучение.

Рупик Лузаник, узнав об указе, сказал дома Соне:

— Ой-ой, власти пробуют остановить или затруднить утечку мозгов — эмиграцию интеллектуальной элиты. А кто хочет эмигрировать? Почти исключительно евреи. Этот указ — прямая антисемитская выходка кремлевских правителей.

Соня пожала плечами:

— По-моему, кто хочет, пусть едет. Не наше дело.

Однако во всем западном мире началась волна протестов. Группа из двадцати одного лауреата Нобелевской премии написала публичное заявление, обвинив кремлевское руководство в «массовых нарушениях прав человека». В европейских столицах и в США началась кампания по сбору денег для оплаты. Везде развесили плакаты-призывы: «Выкупайте новых рабов — советских евреев с высшим образованием».

Мгновенно распространился анекдот, сочиненный Моней Генделем: «Раньше говорили, что жиды продают Россию, а теперь Россия продает жидов». Алеша Гинзбург поместил эпиграмму в самиздатском журнале и ее распевали, как частушку:

Власть решила отпустить Тех, кто с обрезанием, Если смогут заплатить За образование.
* * *

Рупику в кабинет позвонила секретарь ректора Ковырыгиной:

— Ректор просит вас срочно явиться к ней.

— Зачем, что случилось?

— Будет внеочередное партийное собрание, она хочет видеть вас перед этим.

— Но я не член партии.

— Собрание открытое, и ректор обязывает вас быть на нем.

Рупик терпеть не мог ректора, типичную советскую бюрократку, и был зол, что его отрывают от дела. Но что делать? Если велела, надо идти. К его удивлению, в кабинете Ковырыгиной собрались одни евреи, профессора Курляндский, Шехтер, Кан и Мошкелейсон. Все слушали, она с возмущением говорила:

— В нашем институте произошло чрезвычайное происшествие. Научный сотрудник кафедры глазных болезней Исаак Лахман, потеряв всякий стыд, подал заявление об увольнении в связи с отъездом в Израиль. Уволить мы его, конечно, уволим, но сначала выведем на чистую воду, покажем всему коллективу его подлое лицо. Вы знаете, как к этому относится правительство, оно требует от отъезжающих возвратить расходы, потраченные государством на их обучение. Наша страна не обязана образовывать людей для других стран. Россия дала ему образование и возможность хорошей работы, а он платит ей черной неблагодарностью. Вы должны выступить на собрании с осуждением его поступка. Я жду от вас суровой критики этого сиониста и предателя, он опозорил весь наш коллектив. Надеюсь, вы будете выступать как можно резче.

Рупик слушал с напряжением и испугом, и думал: «Ой-ой, еврея натравливают на еврея». То же самое чувствовали остальные, но все молчали. Никто из них Лахмана не знал и до сих пор о нем не слышал, но Ковырыгина поставила их в такое положение, что отказаться они не смели: не выступишь — тебя самого станут «разбирать» на собрании как сиониста и выгонят с работы.

Курляндский и Шехтер были старые профессора, пережившие сталинизм, они хорошо помнили «дело врачей-отравителей», когда всех евреев заставляли выступать против известных профессоров[167]. Это им было не внове. Но Рупик был совершенно растерян, его бросало в холодный пот, неужели ему придется выйти на трибуну и порочить незнакомого еврея только за то, что тот «осмелился» захотеть уехать в Израиль? Что говорить, как говорить? Надо суметь как-то вывернуться, чтобы получилось вроде и осуждение, но и не совсем осуждение. Как?

До чего же противно было ему идти в аудиторию! Тяжелая тоска сжимала грудь, и ноги шли тяжело. Войдя, Рупик заметил, что собралось не меньше двухсот человек, но знакомых евреев не было видно. Значит, пришли только те, кого вызвала ректорша, другие постарались избежать собрания. Самого Нахмана тоже не было, он просто не явился, не хотел быть объектом прямых обвинений. И его начальник, заведующий кафедрой профессор глазник Святослав Федоров, тоже не пришел. Впрочем, он не посмел бы не прийти, но его тесть работал в ЦК партии, и Федоров пользовался особым положением зятя большого босса. Аудитория состояла из русских — профессоров, доцентов и ассистентов, много было женщин, все они шумели, возмущенно переговаривались.

Секретарь партийного комитета Троянский открыл собрание:

— На повестке дня обсуждение недостойного поступка некоего Исаака Лахмана. Этот отщепенец подал заявление на отъезд в Израиль, в сионистскую страну, в страну-агрессор, которая мешает нормальной жизни дружественных нам арабских стран. И он еще посмел написать в своем заявлении, что хочет выехать на так называемую «историческую Родину». Товарищи, наша Родина дала ему все, а он проявляет к ней черную неблагодарность. Предлагаю выступить нашим товарищам и высказать их мнение по этому поводу.

Он не сказал «товарищам евреям», но большинство голов сразу повернулись в их сторону. Только немногие смущенно опустили глаза и отвернулись. Первым бодро поднялся на трибуну Курляндский, он говорил спокойно и уверенно, натренированно:

— Товарищи, я возмущен поступком Лахмана. Советское государство дало ему возможность получить образование и хорошую работу, а он захотел уехать. — Он продолжал гладко говорить слова осуждения, но ловко избегал слов «еврей» и «Израиль».

В зале раздавались истерические крики женщин:

— Да он просто сионист!

— Он еще посмел называть Израиль «исторической родиной»!

— Он изменник!

— Он предатель!

Из президиума крикнула ректор Ковырыгина:

— Пусть он вернет деньги, которые государство потратило на него!

Да, да, пусть заплатит за все, что ему дали! — поддержали несколько голосов.

Это вызвало бурю аплодисментов. Курляндский закончил:

— Я считаю, что таким, как он, нет места в нашем коллективе и в нашем обществе.

Рупик слушал и, при всем напряжении, все-таки саркастически подумал: «Вот этот Лахман и решил уехать из этого общества, не спросив твоего мнения».

После почти такого же выступления Шехтера вызвали Рупика:

— Слово имеет профессор Лузаник.

У Рупика почти кружилась голова, в ушах шумело, перед глазами была какая-то муть, даже ноги не слушались, но все-таки он поднялся на трибуну. Что говорить, как говорить? Он решил: если эти двое уже все сказали, для чего мне начинать снова клеймить Лахмана? Язык ему повиновался с трудом:

— Товарищи, я присоединяясь к мнению моих коллег. — И остановился, замолчал.

Громкий голос Ковырышной:

— Но вы осуждаете его поступок?

Рупик быстро соображал: ведь все собрание устроено для осуждения, значит…

— Да-да, конечно…

Он чувствовал: почти вся аудитория смотрит на него недоброжелательно. Под этими взглядами он спустился с трибуны и сел на место[168].

* * *

По дороге домой Рупик повторял сам себе: «Ой-ой, как стыдно… Ой-ой, как противно!..» Он вспомнил рассказ Ефима Лившица, как после голосования на партийном собрании за осуждение «врачей-отравителей» он сам дал себе пощечину перед зеркалом — некому было ударить его, а он это заслужил, проголосовав «за» со всеми вместе, из страха. Теперь Рупик думал, что тоже заслужил пощечину.

Когда он вошел в квартиру, Соня удивленно и встревожено посмотрела на него:

— Что с тобой? На тебе лица нет.

Он не ответил, прошел в ванную, встал перед зеркалом и влепил себе пощечину.

Соня увидела это и испугалась:

— Рупик, милый, скажи, что случилось? Что с тобой?

Он рассказал ей про собрание, про свое выступление и про случай с Ефимом Лившицем. Соня слушала с широко раскрытыми от ужаса глазами:

— И ты осудил его, этого человека, который хочет уехать в Израиль? Ты осудил?..

— Соня, что же я мог сделать? Если бы тогда кто-нибудь ударил меня за это по лицу, я был бы благодарен. Но никто не ударил, и пришлось влепить пощечину самому себе.

Соня была совершенно обескуражена, она впервые видела мужа таким потерянным. Она привыкла считать его уверенным в себе человеком, гордилась им. А оказывается, он тоже должен терпеть унижения и бояться. Она молча подала ему обед, села рядом, подперла подбородок рукой и сочувственно смотрела на него. Поднеся ложку с супом ко рту, Рупик вдруг сказал:

— Соня, сегодня я испытал такое унижение, как будто меня тоже осуждали. Знаешь, что? Если так будут издеваться над евреями, нам тоже придется уехать.

Соня от неожиданности замерла:

— Как, уехать?.. Неужели ты думаешь?..

Для нее это был удар, их семейная жизнь так хорошо начиналась, у них новая кооперативная квартира, новая мебель, посуда… И вдруг все бросить? А что ждет их там? А что ждет их дочку?

Всю ночь они пролежали, обнявшись, и говорили, говорили, говорили. Соня вздыхала:

— Рупик, зачем ты меня пугаешь? У нас маленькая дочка, и жизнь налаживается. У тебя здесь такое прекрасное положение, хороший заработок… А что нас ждет там, в этом чужом для нас Израиле? Зачем ты меня пугаешь?..

Рано утром он написал письмо в Петрозаводск Ефиму Лившицу:

«Помнишь, как ты рассказывал мне о своей пощечине? Сегодня я тоже влепил пощечину самому себе» — и рассказал о собрании в институте. В конце он добавил: «До вашего края непуганых евреев это, наверное, еще не дошло, но по ситуации в столице видно, что для евреев наступают трудные времена и они начинают бежать из России. Ты не бойся за меня — я не собираюсь этого делать. Все-таки здесь мои корни, а теперь у меня большие планы, и я намерен их осуществить во что бы то ни стало. Буду писать учебник, буду создавать свою школу, буду держаться, сколько смогу».

* * *

Под напором мировой общественности денежный побор с выезжавших в Израиль был отменен, но заменили дополнительными ограничениями, практически означавшими запрет на эмиграцию. Самой распространенной причиной отказа в выдаче выездных виз был доступ к «государственным секретам», так называемые допуски трех степеней. Под какую-нибудь из трех степеней подпадал почти каждый желающий выехать.

А Соня на своей работе в патентном бюро как раз недавно получила третий допуск (наименее жесткий) с прибавкой семидесяти пяти рублей к зарплате.

97. Брежневский ледниковый период застоя

В 1970-х годах на всю страну опустился «ледниковый период» (потом его назвали «брежневским застоем»). «Ледник» спускался с самого верха власти — из Кремля, где восседали кремлевские старики руководители во главе с Брежневым. Методы управления сводились к консерватизму и нежеланию упустить власть. Окончательно была определена кадровая политика партии: «стабильность кадров», пожизненность номенклатурных постов и фактическая безнаказанность руководителей. Средний возраст кремлевских вождей составлял семьдесят один год, это было самое старое правительство в мире.

Александр Галич написал песню:

Старики управляют миром, Суетятся, как злые мыши, Им, по справке выданной МИДом, От семидесяти и выше. Откружили в боях и в вальсах, Отмолили годам продленье И в сведенных подагрой пальцах Держат крепко бразды правленья [169].

По всей стране по-прежнему ощущался недостаток в самом необходимом, только Москва получала какое-то снабжение. Поэтому люди постоянно ездили в столицу для закупок, организовывали даже специальные поезда на один день в обе стороны, чтобы быстро обегать магазины, накупить продуктов и уехать. Моня Гендель сочинил анекдот: «Руководители разных стран обсуждают вопросы снабжения населения; американский президент говорит: „Это большая проблема, но мы рассылаем продукты во все города одинаково“; немецкий канцлер говорит: „У нас это тоже проблема, но и мы стараемся снабжать всех одинаково“; Генеральный секретарь партии Брежнев говорит: „У нас никаких проблем со снабжением населения нет, мы все отсылаем в Москву, а люди сами приезжают и все разбирают оттуда“».

Приезжие, действительно, разбирали все и вызывали этим недовольство москвичей.

* * *

Брежнев все больше впадал в старческий маразм, но устраивал кремлевских коллег своей безликостью. Они поддерживали его основную черту — тщеславие. Он был не только генеральным секретарем партии, но его сделали и главой государства, и присвоили звание маршала. На торжественных собраниях все должны были благодарить «лично товарища Брежнева». На каждый день рождения ему вручали награды, четыре года подряд звание Героя Советского Союза (хотя он не участвовал в боях) и Героя Социалистического Труда. На его пиджаке висело больше звезд, чем было у Хрущева.

Возможности для независимого художественного творчества были сведены при Брежневе к нулю, но сам он издал свои мемуары в трех томах («Возрождение», «Малая земля» и «Целина») тиражом в пятнадцать миллионов экземпляров и был награжден Ленинской премией и избран членом Союза писателей[170].

Алеша Гинзбург написал:

Эпизодик

На получение литературной премии Леонидом Ильичем Брежневым

Его тщеславью нет предела, Не утоляется — растет. И все чего-то то и дело Ему еще недостает. Он полководцем знаменитым Задумал в мемуарах стать, Невой рассказик шито-крыто Велел о там публиковать. О, эпизоды, эпизоды: Как он тонул, горел в огне… Пора, советские народы, Узнать вам правду о войне. И снова праздник в той сторонке, И ликованье без конца: Литературные подонки Открыли нового творца. Еще ту фальшь не напечатав, Пытаясь выстругать рассказ, Его редактор Наровчатов Впал в славословия экстаз: «Он во владеньи запятою Достиг невиданных вершин!» И дрогнул Гоголь под плитою, И заворочался Шукшин. Союзписательская муза, Смирись и громко возликуй — Он новый член того Союза, Соцреализма главный х… Российской правды небылицы Потом распишут знатоки, Войнович, Галин, Солженицын Тому Союзу не с руки [171]. Ему потребен член примерный — И летописец, и боян… Вот эпизодик характерный Сих исторических времян [172].

Стихи были очень острыми, их напечатали в одесском самиздате, как всегда без подписи. Агенты госбезопасности кинулись разыскивать автора, но пока им это не удавалось.

* * *

Основной чертой общественной жизни в период «застоя» было всеобщее отчаяние и вялое упадничество. Этот настрой сильно влиял на молодое поколение. Все слышней становился протест диссидентов и ропот сочувствовавшей интеллигенции. В тот период академик Андрей Сахаров подготовил сборник эссе «Тревога и надежды», представил свое видение будущего мировой цивилизации. Он писал: «Я считаю особенно важным преодоление распада мира на антагонистические группы государств, процесс сближения (конвергенции) социалистической и капиталистической систем, сопровождающийся демилитаризацией, укреплением международного доверия, защитой человеческих прав, закона и свободы, глубоким социальным прогрессом и демократизацией, укреплением нравственного, духовного личного начала в человеке. Я предполагаю, что экономический строй, возникший в результате этого процесса сближения, должен представлять собой экономику смешанного типа…»[173]

Идеи Сахарова во многом звучали как идеалистическая утопия, отражали характер их автора. Но в них было рациональное зерно: Россия уже больше не могла и не должна была противостоять развитому миру, необходимы были радикальные перемены. Поэтому эссе произвели впечатление во многих странах. Но в самом Советском Союзе о нем знала лишь узкая прослойка Интеллигенции, слушавшая зарубежное радио и читавшая самиздат.

И вдруг поразительная новость: Сахаров получил Нобелевскую премию мира! Он был лидером свободомыслия, главным защитником прав человека, и многие радовались за него. Это был праздник для всех прогрессивно мыслящих людей, особенно для диссидентов, но… ничто не влияло на консерватизм и косность кремлевских вождей. У них немедленно появилась мысль исключить Сахарова из Академии наук. По уставу, это могло сделать только общее собрание академиков. Старейший академик Петр Капица саркастически выразил общее мнение: «Что ж, был такой прецедент. Гитлер исключил Альберта Эйнштейна из берлинской Академии наук».

После такой параллели вопрос об исключении Сахарова заглох. Но власти непременно хотелось его наказать, и ему не дали возможности поехать в Осло для получения лауреатской медали и диплома. По традиции, при вручении премии нобелевский лауреат произносит речь, выражающую его мировоззрение. Старые кремлевские сычи боялись речи, какую мог произнести Сахаров. Ему дали понять, что если он выедет, то обратно его не впустит. И опять против него повели в газетах кампанию осуждения. Все же популярность Сахарова среди населения была так высока, что унижать его, как прежних лауреатов Пастернака и Солженицына, власти не решились. После долгих переговоров вместо него в Осло за медалью и дипломом разрешили полететь его второй жене Елене Боннер. И вот она возвращалась с этими наградами.

В громадном здании нового Шереметьевского аэропорта ее встречал Сахаров с друзьями. Среди них был приятель Сахаровых критик и переводчик Костя Богатырев. Они сидели в зале ожидания, окруженные держащимися на расстоянии агентами КГБ. Им необходимо было хоть чем-то помешать Сахарову. Но чем? Тогда они направили в его сторону нескольких женщин-уборщиц с широкими щетками для мытья пола. Щетки подступали к ним фронтом, Сахаров и его друзья удивились, отошли и пересели на другие стулья в стороне. Агенты снова направили на них уборщиц. Друзья вновь отошли и пересели в уже подметенный угол аэровокзала. Но уборщицы появились снова. Компанию продолжали гонять с места на место, пока не появилась Елена Боннер, тогда все просто поехали к Сахаровым.

Дома все рассматривали золотую медаль нобелевского лауреата. Сахаров принес из кабинета три свои золотые звезды Героя Социалистического Труда, полученные за открытия в области ядерной физики и участие в создании водородной бомбы. Он взвесил их на ладонях — одна нобелевская медаль перевешивала три советские звезды[174].

* * *

Для подавления диссидентского движения при Брежневе было расширено юридическое понятие «антисоветская деятельность» — любая критика режима могла трактоваться как уголовное преступление и наказываться заключением на долгий срок. Инакомыслящих называли «агентами влияния Запада». В результате росла армия евреев-отказников, которым не давали выездной визы в Израиль, а некоторые были арестованы.

В доме Владимира и Марии Слепаков шла подготовка к очередной демонстрации с требованием разрешить эмиграцию. Владимир составил и отправил в адрес правительства около семидесяти документов. Он был членом Хельсинской группы, его имя было хорошо известно, и поэтому им уже восемь лет не давали выездной визы. Предлогом служило правило о пресловутой «секретности» — допуске, который Слепак имел раньше, много лет назад. Двое их сыновей уже уехали в Израиль и требовали воссоединения семьи оттуда.

Владимир был веселым человеком, талантливым поэтом, его песни расходились в записях в диссидентских кругах. Одна из них «Магадан».

Как в сказке клочья туч висят лохматых, И сопки подпирают небеса, Здесь перемешаны года, срока и даты, И жизни взвешены на лагерных весах. Здесь люди севером навечно закаленные, На храмах блещут неподкупно купола, И только волны помнят всё соленые Про каторгу ДальСтроя и ГУЛАГ.

И вот, после очередного отказа, Слепаки сделали большие плакаты и вышли с ними на балкон своей квартиры. На одном было написано: «Отпустите нас в Израиль к детям!», на другом — «Дайте нам визу!». Демонстрация планировалась мирная, не нарушала общественный порядок ни в доме, ни на улице.

Выйдя на балкон, они увидели, что со всех сторон окружены агентами, милицией и враждебно настроенными соседями. Кто-то с девятого этажа вылил на них кипяток, оба получили ожоги.

Через полчаса люди в штатском, не предъявив ордера на обыск, взломали дверь квартиры и увезли супружескую пару. После ареста их обвинили в злостном хулиганстве. Мария заболела, ее на время выпустили, а Владимира заключили в Бутырку.

Моня Гендель был вне себя от ярости:

— Алешка, Слепака арестовали!

По просьбе Алеши защищать Слепаков на суде взялся Саша Фисатов. Но суд затягивали, а потом и вовсе и отменили. Тогда Саша написал жалобу: «По решению правительства граждане еврейского происхождения могут выезжать в Израиль для воссоединения семьи. Два сына Слепаков живут в Израиле и присыпают вызовы родителям. Какое родство может быть более близким, чем родство детей и родителей? Отказ Слепакам в выезде — это прямое нарушение правительственного решения».

Но не только выезда, а даже свободы Слепакам не дали. За активное участие в правозащитной деятельности обоих осудили и выслали в село Цокто-Хангил Читинской области. Помогать им не разрешалось. Горожане с высшим образованием, они вынуждены были жить примитивной жизнью ссыльных. Владимир Слепак, сильный и умелый мужчина, сам срубил бревенчатый дом, развели огород. Их волю сломить не смогли — они продолжали писать в разные инстанции и настаивать на выезде в Израиль. Разрешение им дали только через семнадцать лет после первого заявления.

98. Решение выпускать евреев

Возможно, Кремль не прекратил бы поборы с отъезжающих, но в Советской России всегда была неразрешимая сельскохозяйственная проблема — нехватка урожая. Хотя на уборку урожая привлекали 20 процентов трудоспособного населения: студентов, солдат, служащих, — но потери сельскохозяйственной продукции при хранении и перевозке доходили до 40 процентов. В то время когда американец Норман Борлоуг получил Нобелевскую премию за разработку метода шестикратного повышения урожая зерновых в Америке, Индии и Мексике, кремлевские руководители продолжали вынужденно покупать в США и Канаде до 40 миллионов тонн зерна каждый год. Американское правительство продавало России зерно, называя это «торговым благоприятствованием», но каждый раз пыталось выговорить какие-либо послабления для сторонников правозащитного движения.

В 1972 году произошли два события, повлиявшие на решение кремлевской власти давать больше выездных виз евреям. В Нью-Йорке, напротив здания ООН, на глазах у всех, невысокая решительная женщина стала расставлять палатку. Полиция посчитала это знаком хулиганства и попыталась прервать ее, но она закричала:

— Я буду сидеть в этой палатке и голодать в знак протеста, чтобы дали разрешение на выезд из России моему мужу. Пусть об этом узнает весь мир!

Немедленно собрались корреспонденты газет и телевидения, женщина стала объяснять:

— Меня зовут Рая Дузман. Я бывшая жительница Кишинева, год назад получила разрешение на выезд в Израиль, но моему мужу Давиду Дузману разрешения не дали. Так произошло крушение наших надежд на счастливую жизнь на свободе. Я приехала в Америку и решила провести публичную голодовку перед зданием ООН, я буду сидеть тут, пока моего мужа не выпустят из России в Израиль.

Это было не хулиганство, а политический протест, ее оставили в покое, и она голодала две недели. О необычном подвиге героической жены узнали в конгрессе США и пригласили Раю выступить перед сенаторами. Они, стоя, встретили усталую изголодавшуюся женщину и устроили ей овацию. Прием был сердечный и деловой, Рая рассказывала:

— Мой муж ученый-биофизик. У него очень светлая голова. Из-за его светлой головы власти отказываются его выпустить — они удерживают его как ученого раба.

Двое сенаторов Генри Джексон и Чарльз Вэник написали в Кремль письмо на имя генерального секретаря партии Брежнева, настаивая на выпуске Давида Дузмана из страны.

Брежнев в это время готовился к официальной поездке в Америку, ожидал, что там ему будут задавать вопросы о положении евреев, а потому устроил совещание и теперь расспрашивал помощников:

— Какое у нас положение с выпуском евреев в Израиль? Кто этот Дузман?

Председатель КГБ Андропов сам не знал, о ком речь, и доложил:

— Мы сейчас выпускаем и стариков, и детей, и взрослых. Едут врачи, инженеры. Начинают и от академиков поступать заявления…

Брежнев прервал его:

— Никаких академиков. Дузмана отпустить. Выберите пятьсот человек, подавших заявления, и отправьте.

* * *

Другим событием, повлиявшим на решение Кремля, было письмо группы из девяноста евреев американскому конгрессу, они просили, чтобы конгресс не давал России режима торгового благоприятствования, пока власти не разрешат свободную эмиграцию евреев из страны. Но люди понимали, что их письмо не могло сильно повлиять на политическую и экономическую политику США, поэтому они пришли к Сахарову с просьбой, чтобы он написал письмо от своего имени отдельно.

Все знали, что Сахаров не откажется написать любой протест. Он действительно написал об этом, газета «Вашингтон пост» перепечатала его письмо. Мнение Сахарова ценилось в мире настолько высоко, поэтому под влиянием активности простой женщины и выдающегося борца за права человека конгресс принял поправку к конституции США, внесенную конгрессменом Чарльзом Вэником и сенатором Генри Джексоном. По этой поправке запрещалось предоставлять режим наибольшего благоприятствования в торговле и государственные кредиты странам, которые нарушают или серьезно ограничивают права граждан на эмиграцию. Россия могла получить такой статус только после разрешения выезжать из страны евреям для воссоединения семьи. Кремлевским вождям пришлось уступить.

Это была большая радость для еврейских диссидентов. Моня Гендель пустил шутку: «коммунисты разменивают евреев на зерно».

* * *

В 1973 году по указанию ЦК партии был организован Антисионистский комитет советской общественности. При активном участии КГБ членами этого комитета был создан пропагандистский документальный фильм «Тайное и явное (Цели и деяния сионизма)». Фильм сняли для «закрытого» показа — только партийному аппарату и в избранных клубах для научной и творческой интеллигенции. Он представлял собой вариацию антисемитской пропаганды: в нем развивались лживые идеи о соучастии сионизма (с нацистской Германией) в деле массового уничтожения евреев; о подрывной деятельности сионистов против СССР и других стран, а в конце фильма даже говорилось, что сионизм способен разрушить Советский Союз.

— Это ж усраться можно! — делился Моня с Алешей. — Показывать, что сионизм направлен против евреев. Почему они не рассказывают, что коммунизм направлен против коммунистов? Но все-таки конец картины мне понравился, предсказание крушения говеного Советского Союза — это вещь!

Алеша отреагировал на фильм эпиграммой:

Показал нам коммунизм, Что такое сионизм, Чтобы видел целый свет, Что евреям он во вред. Так Россия ставит клизму Мировому сионизму.

— Сойдет, — сказал Моня, — пристрою куда надо.

Хотя фильм был «закрытый» и видели его очень немногие, на фоне общего антисемитского настроения кличка «сионисты» стала распространяться в народе, так стали злобно называть всех евреев.

* * *

Но евреи-отказники все смелели в своем отчаянии. В 1973 году группа мужчин подошла к стенам Министерства внутренних дел на улице Огарева, выстроилась вдоль тротуара и выставила перед собой заготовленные плакаты с надписью «Визы в Израиль вместо тюрем». Мгновенно набежали милиционеры, и также мгновенно собрались на другой стороне иностранные корреспонденты, стали фотографировать группу. Милиционеры растерялись: можно ли устраивать суровую схватку на глазах иностранцев? В этот момент к своему министерству подъехал министр, генерал Николай Щелоков. Маленький лысоватый генерал направился к протестующим и заговорил с ними примирительным голосом:

— Прошу вас не устраивать демонстрацию на улице. Если у вас есть просьбы, идите за мной в приемную министерства, там мы поговорим и обсудим ваше положение. Я обещаю во всем разобраться.

Они были готовы на все: на отказ, на арест, на суд, но не на вежливое обращение. И действительно, после разбора заявлений всем выдали выездные визы в Израиль. Это был новый тон со стороны правительства, отказники побеждали уже в открытую, и это давало надежду всем евреям, желавшим уехать из России, ворота открывались все шире.

Моня Гендель сочинял новые анекдоты.

Еврей говорит другому еврею: «Возможно, скоро откроют границу, можно будет свободно уезжать из России. Что ты собираешься делать?» Другой отвечает: «Я залезу на дерево». — «Зачем?» — «А чтобы меня не раздавила толпа».

Алексей Косыгин говорит Брежневу: «Давай откроем границы». Брежнев отвечает: «Ты что, хочешь остаться со мной вдвоем?» — «Нет, — говорит Косыгин, — ты останешься один».

Брежнев награждает орденом молодую героиню труда и говорит ей: «Проси, что хочешь». Она отвечает: «Леонид Ильич, откройте границы для всех, кто хочет выехать». Он погрозил ей пальцем: «Э, плутовка, я вижу, ты хочешь остаться со мной наедине».

99. Бульдозерная выставка

Моня позвонил Алеше:

— Старик, поедем завтра на выставку.

— Что за выставка?

— Художников-нонконформистов разных направлений. Многие из них евреи. Меня пригласил Оскар Рабин, он и его сын выставляют там свои работы.

— Где это?

— В том-то и дело, что выставка неофициальная, сами художники устраивают ее в лесопарке Беляево, на юго-западе Москвы, за Профсоюзной улицей.

— Моня, ты же знаешь, я не очень люблю все эти новые направления в живописи.

— Ну, я тоже не большой поклонник. Но это первая свободная выставка, надо их поддержать. А может, увидим что-нибудь интересное. К тому же воскресенье, погуляем, подышим воздухом.

Пятнадцатого сентября 1974 года в Москве была чудесная погода — тепло, солнечно, сухо. На окраине города в лесопарке Беляево царила суета, художники расставляла свои работы на Битцевской опушке, чтобы показывать всем желающим. Эти художники не входили в официальные творческие союзы и организации, они были энтузиастами искусства, которое власти не признавали. Поэтому и выставка не была официальной.

Организаторами были коллекционер нонконформистских картин Александр Глезер и тринадцать художников: Оскар Рабин и его сын Александр, В.Комар, А.Меламид, И.Холин, Б.Штейнберг, Н.Эльская и другие. Уже на месте к ним присоединилась еще группа, итак, всего около двадцати художников.

С художниками приехали их родственники и друзья. Картины развешивали на импровизированных стойках, которые сами тут же мастерили из деревянного мусора. Туда же подъехали на нескольких машинах иностранных марок оповещенные корреспонденты иностранных газет и радио.

Такой большой выставки, на которой выставлялись художники нетрадиционного направления, а не социалистического реализма, не было уже двенадцать лет, с тех самых пор, как в декабре 1962 года Никита Хрущев, распоряжаясь искусством по своему произволу, кричал, осуждая новое направление в искусстве, на выставке в Манеже. Особенно тогда попало от него скульптору Эрнсту Неизвестному. Но на этот раз никто не ожидал неприятностей и разгромов, считали, что многое изменилось, что свободомыслие в искусстве завоевало себе хоть небольшие, но крепкие позиции, да и сама выставка очень маленькая и абсолютно неофициальная. Люди все прибывали, фланировали от художника к художнику, вступали в разговоры, спрашивали, спорили, смеялись — настроение у участников и посетителей было прекрасное.

Моня с Алешей приехали к началу, прошли вдаль первой линии. Общительный Моня заводил разговоры, Алеша скептически стоял в стороне, ему картины не нравились.

Первые полчаса прошли в ажиотаже, посетители метались от картины к картине, громко выражали свое одобрение. Через полчаса к выставке неожиданно подъехали несколько грузовых машин с крытыми кузовами. Из кузовов выскочили около ста молодых людей, они разбились на небольшие группы и решительно направились к картинам. Сначала никто ничего не понял, но приехавшие стали теснить художников и собравшихся, кричали:

— Очистить территорию! Снять картины!

Люди возмутились:

— Кто вы такие?

— Мы работники по благоустройству и развитию лесопарка.

— Что вам от нас надо? Мы ведь только показываем наши картины.

— У нас наряд на работу.

— На какую работу? Сегодня воскресенье. Никуда мы картины убирать не будем.

— Мы вас заставим.

— Почему вы вообще пристаете к нам?

— Потому что мы возмущены оскорблением наших пролетарских чувств. Никакие вы не художники, вы сионисты. Мы не позволим поганить парк вашей мазней. Убирайте вашу мазню! И сами убирайтесь к е… матери!

— Сами убирайтесь туда же!

Художники и многие из посетителей возмутились и встали вокруг картин, стараясь не подпустить к ним. Но молодчики агрессивно теснили их, ломали подставки, выхватывали картины, кричали:

— Стрелять вас надо! Только патронов жалко. Сионисты вы проклятые![175]

Моня стоял, сжав кулаки, сказал Алеше:

— Это переодетые агенты и милиционеры, по поведению сразу видно. Их специально прислали. Они ведь ведут себя, как настоящие фашисты. Те убивали евреев, и эти тоже готовы убивать. Ну, я им покажу, какие мы сионисты!

Крупный и сильный, он решительно ринулся на группу милиционеров, повалил одного, за ним другого. Алеша испугался за него:

— Моня, остановись. Тебя арестуют.

Но Моня вошел в раж и дрался одновременно с двумя-тремя противниками. Алеша видел, что они окружают Моню, он успел подскочить к нему и силой оттащил в сторону.

В это время появились три больших бульдозера, за ними водометы и самосвалы. Бульдозеры шли на людей, как танки на войне. Под их прикрытием нападающие осмелели, били и хватали художников, посетителей и даже иностранных журналистов. Художник Оскар Рабин смело вышел против бульдозера и встал, рукой показывая водителю остановиться. Но бульдозер не только не остановился, а двигался прямо на него. Все замерли в ужасе. В последний момент Рабин повис на ножке ковша бульдозера, и его так и протащило через всю выставку.

Водометы пустили струи на толпу и на картины. Люди разбегались в стороны. Бульдозеры наезжали на подставки с картинами, ломали их, давили полотна.

Все еще возбужденный, Моня кричал на Алешу:

— Зачем ты меня остановил?

— Ты дурак! — кричал в ответ Алеша. — Тебе хочется сидеть в лагере?! В прошлый раз, когда ты проявлял свое геройство при пожаре синагоги, ты получил только ожоги. На этот раз ты мог погореть совсем — тебя бы наверняка посадили. Ты подумал о дочери?

— Так ведь зло взяло, даже Хрущев не решился давить бульдозером скульптуры Эрнста Неизвестного.

— А теперешние власти решились!

Все еще дрожа от возмущения, Моня продолжал:

— Надеть на них форму гитлеровских гестаповцев и дать им оружие — они бы начали стрелять. Ведь они же действуют, как натренированные гестаповцы.

— Значит, их так натренировали.

Постепенно Моня отходил, сказал уже мирно:

— Ладно, Алешка, может, ты и прав, что спас меня. Действительно, я все не могу привыкнуть, что теперь я отвечаю за семью. Но не могу я слушать презрительную кличку «сионист». Этого так оставить нельзя. Слушай, сочини мне что-нибудь против них, прямо сейчас, срочно. Я передам в толпу.

Алеша тут же сочинил:

Давить бульдозером картины Способны только лишь кретины. И могут только идиоты Лить на искусство водометы. Творцы картин не сионисты, А только лишь нонконформисты. Но дать приказ бить сионистов — Знакомый почерк всех фашистов.

— Хорошо! Правильно! Молодец! — Моня тут же подхватил брошенную кем-то в драке кисть и краски, размашисто переписал стихотворение крупными буквами на большом двойном листе ватмана, ловко полез на дерево и повесил плакат.

Люди читали, запоминали, повторяли друг другу. За десять — пятнадцать минут эпиграмма разошлась по толпе.

* * *

Арестованных иностранных корреспондентов отпустили сразу, и они передали сообщение о «бульдозерной выставке» со всеми подробностями. По «Голосу Америки» и Би-би-си звучали Алешины стихи. Их запоминали и передавали другим. Люди, далекие от искусства, со злорадством повторяли эпиграмму, им нравилось, что власти были названы «кретинами» и «идиотами», а евреям нравилось, что реабилитировано слово «сионисты» и власти сравниваются с фашистами.

Эти «кретины» и «идиоты» вынуждены были уступить: они выпустили всех арестованных и разрешили провести такую же выставку на открытом воздухе в парке «Измайлово». Ровно через две недели, 29 сентября, свои работы выставили уже не двадцать, а сорок художников-нонконформистов. Выставка длилась четыре часа, на ней побывало более полутора тысяч человек.

Моня опять пошел на выставку. Алеша, боясь за друга, решил идти с ним. Они встретили художника Бориса Жутковского.

— Ну, как проходит новая выставка? — спросил Моня.

— Хорошо, без скандалов. Но качество картин в Беляево было намного выше. Эх, самые лучшие полотна попали под бульдозеры. Правда, теперь хоть никто не называет нас сионистами. Правильно кто-то написал: «Творцы картин не сионисты, а только лишь нонконформисты».

По «Голосу Америки» эти четыре часа в Измайлово назвали «полной свободой без упреков в сионизме».

100. Воронье царство

Алеша с писателем Василием Аксеновым гуляли по аллеям Тимирязевского парка, и Аксенов развивал свою идею издания неподцензурного альманаха прозы и стихов. Как многие «шестидесятники», в выражениях он не стеснялся. Если отфильтровать его речь от нецензурных слов, получалось так:

— Понимаешь, старик, у нас литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся главными вопросами жизни. Но литература не должна следовать веяниям времени, она сама создает эти веяния. Мы должны создавать их, а мы задыхаемся от цензуры. Да и кроме цензуры, моторная инерция журналов и издательств ведет к возникновению раздутой всеобщей ответственности за «шутку» литературы, не только Не умеющей быть такой, как надо, но даже такой, как вчера. Эта всеобщая «ответственность» ведет к состоянию застойного тихого перепуга, к стремлению подогнать литературную «шутку» под ранжир. Внекомплектная литература обречена порой на многолетние скитания и бездомность.

Мне, к примеру, запретили издавать роман «Ожог», а я над ним работал много лет. Я знаю, как я пишу, — роман хороший. Мы решили сделать попытку издать бесцензурный альманах. Вначале пытались пробить его через ЦК партии — не дали добро. Ну, мы плюнули и решили, издадим сами десять — двенадцать экземпляров для начала. Уже есть составители: Виктор Ерофеев, Евгений Попов, Фазиль Искандер, Андрей Битов и я. И название придумали — «Метрополь». Включим туда много прозы и стихи Ахмадулиной, Вознесенского, Высоцкого, Сапгира. Все под своими именами. Оформят альманах Борис Месеерер и Давид Боровский. Ты подумай, старик, может, дашь нам в альманах стихи для детей, которые у тебя не взяли в печать.

У Алеши были стихи, которые отказались печатать, он тоже загорелся:

— Ты прав, литература не должна следовать веяниям времени. Если она им следует, то перестает быть интересной для читателей. В детской литературе, и особенно в поэзии, тоже давно нет ничего, что создает новое для детей, что будит их мысли. Десятки, а то и сотни книг пишутся о Ленине. Детям внушают, что Ленин — это почти божество. Детям читают это и начинают верить, что это действительно так. Хочешь историю про Ленина в стеклянной баночке?

— Ленин в стеклянной баночке? — удивился Аксенов. — Ну, давай.

— Одной девочке, Наташе, мама решила подарить живых рыбок и сказала, что ее ждет самый лучший, самый дорогой для нее подарок в стеклянной баночке. Девочка сразу воскликнула: «Я знаю, знаю — это Ленин!» Мама поразилась: «Наташа, почему Ленин в стеклянной баночке?» Наташа ответила: «Нам в детском саду говорили, что Ленин — это самое лучшее, самое дорогое, что у нас есть».

— Вот и напиши об этом, — захохотал Аксенов.

— Это, конечно, неплохо, но я давно хочу в метафорической форме детской сказки написать, как нас всех заставляют говорить на одном языке, на языке восхваления партии. Мы живем, как в каком-то вороньем царстве, где все, начиная с детей, должны каркать по-вороньи. Я напишу об этом. Подойдет такая идея в ваш «Метрополь»?

И Алеша написал.

Воронье царство
Ворона вороне Гадала по ладони: — Будешь ты царицей, Самой главной птицей. Усядешься на троне В золотой короне. Все, что в голову взбредет, Будешь ты приказывать. Кто не выполнит указ, Тех вели наказывать. — Каррр! — ворона приказала. В моем царстве Всем, всем, всем, Даже постороннему, Надо каркать, каркать всем, Каркать по-вороньему! Сразу во все стороны Разлетелись вороны. Полетели запрещать Куковать и гоготать, Кукарекать, стрекотать, Петь, свистеть, пиликать, Крякать, ухать, ворковать, Даже не чирикать. Испугались птицы, Перестали петь. Только две синицы, Шустрые сестрицы, Вздумали свистеть: — Фьють, фьють, фьють… Взвились вороны-агенты: — Это что за диссиденты?! За свист мы вас проучим, Каркать вас научим! По вороньему указу Тех синиц прогнали сразу. И тогда… Первой каркнула сорока: — Кар-кар-кар, могу сказать, Что противно мне глубоко По-сорочьи стрекотать. Где б я не летала Каркать я мечтала. Каррр! На сороку воробей Хитро покосился И, чирикнув: — Не робей! — Каркать научился. Переняв чужой язык, Пел он под гитару Вместо «чик-чирик-чик-чик» Песенку «Кар-кару». Две кукушки, Две болтушки, Повстречались на опушке. Сели рядом не суку, Вместо «ку, ку-ку, ку-ку» Каркали друг дружке: — Кар, мы были у вороны! — Кар, мы ели макароны! — Кар да кар со всех сторон, Превратимся все в ворон. Лужица, лужица, В ней утята кружатся. Крякают, купаются, В луже кувыркаются. Прилетела утка, Стало утке жутко: — Между нами говоря, Здесь вы крякаете зря. Полетите за моря, Там и крякайте «кря-кря». Всем здесь каркать велено, То-то, младо-зелено. Три гусенка Шли гуськом За гусыней и гусем. Через каждых два шага Гоготали: — Га-га-га. Умоляла деток мать Никогда не гоготать. — Даже я, — сказал им гусь, Гоготать и то боюсь, По-вороньему учусь: Кар-кар, кар-кар… И в деревне стал петух На рассвете каркать вслух: — Я про себя кумекаю, А вслух не кукарекаю. Кар! Вставайте, куры, Надо каркать, дуры. Всполошились вместе Куры на насесте: Ох, беда, беда, беда! Надо каркать, куд-куда! Кто не каркает, тот глуп, Попадет в куриный суп. Старый филин сел на сук И закаркал хрипло вдруг: — Кар-кар-кар, стал я стар, Мне темно и душно, А приказано — и я Каркаю послушно; До того ли, до того ли, Чтобы голос сохранить, Поневоле, поневоле Станешь каркать, Чтобы жить. Слава богу, слава богу, Все привыкнем понемногу, И без умолку спросонья Будем каркать по-вороньи. Только смелый соловей Пел и пел среди ветвей: — Что за царство за смешное? Всюду карканье сплошное. Разве так вы пели? Что ж вы присмирели? Холодно ли, жарко ли, Раньше вы не каркали! И он щелкал и свистел. И под эти трели Птицы осмелели, Стали снова звонко петь И по-своему свистеть. И чирикнул воробей: — Чик-чирик, ворону бей! — Кар, — ворона им сказала, — Мне ворона нагадала: Будешь ты царицей, Самой важной птицей, Усядешься на троне В золотой короне. Верьте, миленькие птички, Каркать не в моей привычке. Я хотела бы уметь По-соловьему свистеть. Соловей ответил: — Я Птица незаметная, Но у каждого своя Песня есть заветная. И всегда, по-моему, Лучше петь по-своему.

101. Лиля и Алеша

В тот вечер, уже было поздно, когда Алеша решил зайти к Лиле, принести ей сказку и свои иллюстрации к ней. Лилю всегда радовали его детские стихи, и он хотел доставить ей удовольствие. К тому же он уже давно не видел ее и соскучился по ней и Лешке.

Лиля не ждала его, она гладила белье на кухне, пошла открыть дверь на звонок, обрадовалась Алеше, засияла. Она была в домашнем халате и почувствовала себя неловко:

— Алешка, как хорошо, что ты зашел. Мы так давно не виделись. Подожди в столовой, я сейчас пойду выключу утюг и переоденусь.

Он впервые увидел ее в домашнем и неожиданно залюбовался:

— Ты сегодня какая-то особенно красивая. Не переодевайся.

Лиля недоверчиво улыбнулась:

— Это настоящий комплимент. Я нравлюсь тебе в домашнем халате?

— Конечно, нравишься, ты какая-то особенная, домашняя…

— Особенная, потому что я рада видеть тебя. А домашняя… так это просто женская доля.

Алеша не подозревал, какие глубокие струны затронул в душе Лили: уже очень давно она затаенно ждала, чтобы он увидел в ней не сестру, а женщину.

Он прошел за ней в столовую:

— Как твоя диссертация?

— Кажется, наконец завершаю. Я так не привыкла писать большие тексты.

— А я как раз написал большой текст, детскую сказку. Мне интересно твое мнение. Прочтешь?

— Конечно, прочту. Только все-таки я должна закончить глажку, и надо уложить Лешку спать, уже поздно.

Из Лешкиной комнаты доносилась громкая мелодичная музыка. Лиля объяснила:

— Постоянно слушает своих «битлов», молодых британских музыкантов, с ума по ним сходит. Даже хочет стрижку под них делать — чтобы были длинные волосы. Но я запретила.

— Да, я знаю, все юнцы погружены в «битломанию», это такой вирус. Официально их не разрешают играть, но музыкальные пираты записывают их с эфира и распространяют.

— Вот и у него такая запись, он крутит ее сутками и дергается под музыку.

Лешка, уже тринадцатилетний парень, услышал, что пришел Алеша, вышел в коридор:

— Я не хочу спать, я лучше побуду с вами.

Но Лиле все же удалось уговорить его лечь, она выключила утюг и села рядом с ним на кровать:

— Ты спи, дай мне поговорить с Алешей.

Лешка насупился:

— Пусть Алеша сначала поговорит со мной.

Что делать? Лиля вышла в столовую:

— Не хочет засыпать, просит, чтобы ты поговорил с ним. Можешь?

— Конечно. А ты пока прочти, что я принес. «Воронье царство».

В Лешкиной комнате все стены были увешаны фотографиями битлов, вырезанными из разных заграничных журналов. Лешка сидел на своем любимом месте — на кавалерийском седле Павла. Когда-то давно Алеша сам передал ему это седло, подарок от Павла.

Лешка насуплено спросил:

— Почему ты так долго не приходил?

— Я был занят, много работал, писал стихи.

— Мы с мамой скучали по тебе.

— Я тоже скучал по вам, поэтому и пришел теперь.

Лешка посмотрел на него очень внимательно, не по-детски:

— Алеша, переезжай к нам. Зачем тебе жить одному?

Такого предложения Алеша никак не ожидал, даже растерялся:

— Спасибо, конечно, но нам будет тесно.

— Не будет. Ты поселишься в столовой.

— Почему ты об этом заговорил?

— Потому что нам грустно живется. Мама постоянно занята своей диссертацией, и она очень одинокая, все время грустит и плачет. Только ты не говори ей, что я тебе это сказал.

— Не скажу. А о предложении переселиться подумаю. Но ты пока ложись. — Алеша сел на край кровати и почитал ему несколько страниц из лежавшей рядом книги «Путешествие на „Кон-Тики“» Тура Хейердала.

Пока он беседовал с Лешкой, Лиля выключила утюг, убрала глаженое белье, но переодеваться не стала, как просил Алеша. Она сидела в столовой на диване, читала сказку и смотрела на рисунки. Ей все очень нравилось, она думала и вздыхала: уж какой Алеша талантливый человек, но одного таланта у него точно нет — он не может распознать ее чувств, не замечает, что нравится ей как мужчина, что она любит его, мечтает о нем…

Не дослушав трех страниц, Лешка уснул, и Алеша тихо выбрался из его комнаты, закрыл дверь и пошел к Лиле. Он был озадачен неожиданным предложением Лешки, оно звучало не по-детски, не как прихоть, а как хорошо продуманная мысль. Под этим впечатлением он внимательно глянул на Лилю, но решил не говорить ей, как обещал Лешке. Да и как говорить, если он сам не знал, что сказать.

Лиля сидела на краю большого глубокого дивана, освещенная сбоку настольной лампой, держала в руке листки машинописи с его сказкой. Лилина тень падала на стену.

— Заснул? — спросила она. — Дверь можно не закрывать, он спит беспробудно, его пушками не разбудишь. Я принесла тебе чай с печеньем, пей.

— Как тебе показалась сказка? — спросил Алеша, вглядываясь в нее.

Она как будто заметила этот взгляд, помолчала, потом задумчиво сказала:

— Знаешь, если бы твой учитель Корней Чуковский был жив, она бы ему понравилась. И рисунки замечательные. Мне кажется, ее мораль и образы даже больше для взрослых, чем для детей.

— Ну, что ж, ты права. Но ведь сказка Пушкина «О рыбаке и рыбке» тоже больше для взрослых, однако дети ее любят. А Чуковскому она понравилась бы, это ты тонко почувствовала.

Алеша подумал: «Вот, Лилька понимает меня лучше других, с ней всегда легко разговаривать». А она вдруг замолчала, и наступила тишина. Он тоже молчал и пристально всматривался в тень на стене — Лилино отражение. Эта тень взволновала Алешу: четко очерченные красивые губы, нежные, женские. Он перевел глаза с тени на лицо, да как это он не замечал раньше? Такой красивый профиль и особенно красивы губы.

Лиля сидела неподвижно, застыв в глубине дивана, и, казалось, будто чего-то ждала. И вдруг губы ее слегка задрожали, она тихо заплакала. Да, это ему не показалось, так и было. Лиле передалось его волнение, и женским чутьем она поняла: волнение Алеши было отражением того, что он впервые увидел в ней женщину, в нем пробудилась мужская страсть. Это было то, чего она так долго ждала, о чем мечтала. И заплакала она от бури эмоций, под наплывом страсти. Что он сделает теперь? Ее троюродный брат, и он же единственный по-настоящему желанный мужчина. В отдаленных тайниках ее сознания было готов ответ: если он проявит инициативу — она отдастся ему. Неужели сейчас?

Все еще нерешительно, он подошел к ней сзади и склонился к ее голове, она не повернулась к нему, застыла. Ее волосы щекотали его лицо, и он ясно понял: она ждала того, чего им обоим теперь хотелось. Но их мучительно сдерживало то общее, что было в их жизни. Теперь, когда он почти касался лицом ее лица, об этом уже нельзя было раздумывать, надо решать: или он ее поцелует, и она не рассердится, или… Он положил руки ей плечи, мягко повернул ее голову к себе. Глаза закрыты, на ресницах застыли слезы, голова слегка запрокинута, никакой попытки сопротивления. И Алеша нежно прижался губами к ее губам…

Он почувствовал, с какой охотой она ловила губами его губы, еще и еще, как шевелился ее язык, она водил им по его губам, по его зубам. Ей было так сладко и длилось это так долго, что она ослабела от страсти и откинулась на диван. Тогда он прижался к ней и лег на нее. Они ничего не говорили, понимая, что единственное и невероятное открылось обоим, они хотели друг друга.

Алеша погасил боковую лампу, в темноте расстегнул ее халат и провел руку под ее спину. Под халатом было только нижнее белье. Так странно было, что он держит в руках тело Лили, своей сестренки! Она подалась ему навстречу, предлагая всю себя. Он расстегнул бюстгальтер и гладил ее груди, она дышала все чаще. Теперь он прижался к ее животу и водил рукой по бедрам. Лиля закинула руки за голову, он снял с нее белье. Ему оставалось только проникнуть в нее, но он еще медлил, прижавшись своим возбужденным мужским началом к ее горячему, мягкому и влажному женскому. Она тихо застонала, развела ноги:

— Алеша, не мучь меня… я хочу тебя!..

* * *

Нахлынувшая горячая волна страсти иссякла, оба тяжело дышали. Наступило самое трудное — отрезвление от произошедшего.

Лиля нарушила молчание, шепнув на ухо:

— Алеша, я хочу, чтобы ты знал: я люблю тебя, люблю как женщина, не только как сестра. Иначе я не решилась бы на это. Я так давно ждала этого… — И она снова заплакала, всхлипывая.

Алеша почувствовал себя неловко, ему, мужчине, первому надо было сказать слова признания. Он гладил ее по голове:

— Я дурак, я только теперь понял, какой я дурак…

Она засмеялась сквозь слезы:

— А я понимала это раньше.

— Ты понимала? Значит, ты умней меня в любви.

— Умней. Все женщины в этом умней мужчин.

— А почему ты не говорила?

— Как же я могла за тебя объясниться себе в любви? Я ждала этого от тебя.

— Я тоже люблю тебя, люблю не как брат, иначе. — Он взял ее голову в руки и обцеловывал глаза, лоб, щеки и губы, губы, еще раз губы. — Вот тебе мой ответ. Чувствуешь?

— Я чувствую, но мне хочется твой ответ услышать.

— Лилька, Лилька моя, сестренка, я тебя люблю, ты теперь моя жена.

— Жена? — Она приподнялась на локте и удивленно посмотрела ему в глаза. — Ты делаешь мне предложение?

— Да, да, это и предложение и утверждение. — Он поцеловал ей руку и отчеканил по слогам: — Ты моя жена. И свои слова я добавлю подходящими строчками из Есенина: «…ты одна, сестра и друг, могла быть спутницей поэта»[176].

Лиля смотрела на него сквозь слезы, говорила, прерывисто всхлипывая:

— Алеша, это самое лучшее, о чем я могла мечтать… Спасибо тебе… Я хочу быть твоей женой… но ведь я… я замужем…

— Это теперь не имеет значения — мы любим друг друга.

— Но как же?..

Действительно, как? В вихре событий, который налетел на них, надо было найти какое-то место их союзу.

И ответ на ее вопрос должен был дать он.

— Лилька… я еще не знаю, это все надо продумать, но знаю, что мы будем вместе.

— А как это будет перед всеми нашими? Надо сказать родителям, надо Лешке.

Он признался:

— Когда я был у Лешки в комнате, он просил меня переехать к вам и сказал: потому что мама всегда грустная и плачет. И добавил, чтобы я не говорил это тебе.

— Ах, вот что! — она улыбнулась. — Паршивец такой, рассказывает, что я грустно живу. Да, грустно. И ему грустно. Он уже почти юноша, а отца все нет. Он не только битлами занимается, его вдруг заинтересовала наука.

— Какая наука?

— Наука вообще. Когда он узнает что-нибудь новое, спрашивает: ученые это знают? Это смешно, конечно, но у него нет отца, чтобы объяснить ему очень многое.

— Теперь я буду ему отцом.

— Ты? Знаешь, я часто с тревогой думала, если я выйду замуж, какие отношения будут между Лешкой и моим мужем? Теперь я знаю, будут хорошие, между вами отношения будут хорошие. Он-то совсем не удивится, если мы с тобой сойдемся. Но вот наши родители?..

— Родители? Думаю, что они обрадуются. Мама мне давно намекала, что втроем — ты, Лешка и я — выглядим, как семья.

Лиля хитро посмотрела на него:

— Она знала, что в последние годы я особенно много грустила о тебе. Может быть, она даже говорила об этом папе. Все знали, только ты один этого не понимал, дурачок.

Она заглянула ему в глаза:

— Алеша, а я не стара для тебя? — ведь мне уже сорок три.

— Вот глупенькая! Это я стар для тебя — мне-то уже сорок семь.

И оба расхохотались.

* * *

В ту ночь Алеша впервые остался у Лили, и они полностью отдались первым ласкам страсти, но под утро он перебрался на диван в столовую, чтобы не смущать Лешку. Парень был уже большой, они решили, не стоит ему сразу показывать, что они спят вместе.

Он ничуть не удивился, увидев своего дядю на диване. Алеша подмигнул ему, подозвал:

— По твоему совету я решил поселиться с вами.

— Вот и правильно, мама будет рада.

В этот момент вошла Лиля в халате:

— Лешенька, у нас радость: Алеша будет жить с нами.

Сын прокомментировал это событие спокойно и серьезно:

— Значит, ты больше не будешь плакать.

Зато когда Лиля с Алешей пришли к Августе и Павлу и сообщили им новость, оба по-стариковски расплакались и бросились их обнимать. Павел, всхлипывая, говорил:

— Как Маша-то была бы рада, как была бы рада!

А Августа добавляла свое:

— И Сеня был бы счастлив за вас. Он ведь так тебя любил, Лилечка, доченька моя.

Радостная Лиля от избытка чувств носилась по комнате, подбегала то к одному, то к другому, целовала всех троих и нежно прижималась к Алеше, говоря:

— Это мой муж, это мой муж!.. Я ведь думала, что ничего хорошего в моей жизни уже не случится. А Алешка мне сделал такой радостный подарок! — И впивалась в него губами.

Влатко никто не упоминал — это было бы неуместно. Августа спросила сына не без намека:

— Говорят, что поэты имеют дар предвидения и предчувствия. У тебя было такое предчувствие?

Алеша, смущенный и еще не вполне привыкший к положению мужа, качал головой:

— Так ведь у поэтов все предчувствия про других, они предчувствуют за весь мир. А про себя предчувствий у них нет. Даже у Пушкина не было предчувствий про самого себя.

* * *

Лиля позвонила Римме:

— Можем мы увидеться сегодня?

Хотя голос у нее был веселый, Римма насторожилась:

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, только скажу не по телефону.

Римма заинтересовалась: что-то важное, может, Лиля узнала что-нибудь хорошее про Влатко.

Лиля выпалила в первую же секунду встречи:

— Риммка, я вышла замуж за Алешу.

— Ну, ты даешь! — растерянно сказала Римма, потом спохватилась: — Лилька, как я рада за тебя! Когда же это произошло?

Лиля рассказала близкой подруге все подробно. Римма обняла ее:

— Знаешь, у меня всегда было такое ощущение, что вы с Алешей созданы друг для друга. А в последнее время я видела, как ты на него смотрела. И думала: что-то должно произойти между ними. У меня на эти дела глаз-алмаз. Будете устраивать свадьбу?

— Не будем. Мы решили не устраивать из-за Лешки, он Алешу любит, но такая перемена в положении дяди может стать ударом для его детской психики. Алеша переедет к нам, и пусть мальчик постепенно привыкает.

* * *

Моне Генделю Алеша сказал о случившемся на следующий день. Моня воскликнул:

— Ну, ты даешь, старик! А знаешь, это лучшее, что ты сотворил за всю свою беспутную жизнь.

— Ну, не такую беспутную, как твоя. — И оба рассмеялись.

— Будешь устраивать свадьбу, как я, — еврейскую? Я готов быть свидетелем.

— Ну какой же из меня еврей при русской маме? Нет, мы решили съехаться без шума и даже не хотим сразу объявлять новость Лешке, сыну Лили.

— Ну, мы-то с тобой можем спрыснуть твою потерю свободы.

— Пошли в ресторан Дома кино, там спрыснем. Как-никак, я ведь член Союза кинематографистов.

В ресторане Моня сказал Алеше:

— Есть люди-шустрики, а есть люди-мямлики. Шустрики все делают быстро и решительно, вот, например, как я женился. А ты мямлик, сколько лет не мог решиться. Ну, что ты сочинил к своей женитьбе?

Алеша засмеялся:

Час прозрения настал — Я из брата мужем стал.

102. Заговор (как это делалось)

Уже три года Рупик Лузаник заведовал кафедрой. В Боткинской больнице его считали одним из лучших профессоров. Он был прирожденным учителем, своими рассказами зажигал в студентах и молодых врачах искры интереса к науке. На каждый его обход больных и на клинические конференции приходили врачи из других отделений больницы учиться врачебному искусству. Раз в неделю он читал лекции, их тоже приходили слушать врачи из других клиник, аудитория заполнялась до отказа. Его лекции нравились глубиной и культурой изложения, у него была свободная манера говорить, выработанное искусство общения с аудиторией. Нередко на его лекции приходили и Лиля с Фернандой, садились в отдалении, поражались уму и глубине знаний друга.

Начав свою профессорскую карьеру, Рупик лелеял две мечты: создать школу своих учеников и написать учебник. Эту вторую мечту он уже осуществил — написал книгу «Искусство лечения больных». В основу книги он положил расширенные записи всех случаев своего лечения, которые вел, начиная с далекого карельского городка Пудожа. Он показывал на этих примерах, что лечение — это особый вид искусства, и взял эпиграфом слова Конфуция: «Учиться и не размышлять — напрасно терять время, размышлять и не учиться — губительно». Он давал читать рукопись крупным ученым, все хвалили ее и считали, что эта книга станет настольным учебником молодых врачей.

Особенно ценно было для него мнение Ефима Лившица, его петрозаводского друга. Он считал Ефима самым образованным и умным из всех своих знакомых. Прочитав рукопись Рупика, Ефим написал ему: «Скажу прямо, редко я получал такое высокое эстетическое наслаждение, какое пережил при чтении твоего учебника. Такие содержательные и ясные книги появляются раз в пятьдесят лет. Почему я считаю — пятьдесят? Потому что написанных тобой установок лечения хватит на десятилетия. Твой учебник будут читать не менее пятидесяти лет, а то и дольше».

Рупик с гордостью отдал рукопись для печати в издательство института. Ему хотелось опубликовать его быстрей, а директор-еврей был его хорошим знакомым и обещал напечатать быстро.

Но вот создать школу из своих ассистентов он не мог. Состав ассистентов был слабый, подобранный еще до него из малокультурных членов партии. Для этих закосневших людей беспартийный интеллигентный профессор-еврей был чужеродным явлением. Они считали его выскочкой, невзлюбили, вынужденно и с неохотой подчинялись его указаниям.

И для руководства института Рупик все еще оставался чужим. Он никогда не был общественником, избегал частых бесполезных собраний, старался отстраняться от участия в комиссиях и от общественных интриг. А руководство и партийный комитет превыше всего ставили общественную активность профессорско-преподавательского состава. Такой стиль работы был заведен партийными выдвиженцами, которые доминировали в институте. Но для Рупика это была ненужная суета, от которой он всячески уклонялся. Поэтому для партийного комитета он не был «одним из своих».

Отношения с ассистентами обострились еще больше, когда партком указал выдвинуть по всем кафедрам сотрудников на звание «Отличник коммунистического труда». Самому Рупику этого звания не дали, да он и не понимал, какой смысл в этом звании. Ассистент Михайленко, парторг кафедры, пришел в кабинет Рупика:

— Наша партийная группа просит вас подписать наше выдвижение на звание отличников коммунистического труда. — И положил перед ним список именами всех ассистентов.

Рупик не считал их «отличниками труда», но сказал мягко:

— Что-то многовато людей в списке. Я не могу подписать всех.

Михайленко нахмурился:

— На других кафедрах тоже всех выдвинули. А если не хотите всех, то выберите, кого считаете достойными.

— Нет, выбирать я не стану и вообще считаю это нестоящим делом.

— Ну как хотите. Я должен доложить об этом партийному комитету.

Партком все-таки наградил этим званием Михайленко, который понял, что общий настрой руководства был не в пользу профессора, и с тех пор ассистенты стали всячески отлынивать от поручений Рупика.

Их надо было прижать, но, будучи интеллигентным по натуре, Рупик был слишком демократичен. Даже сердясь, он говорил мягко, старался убедить, пытался внушить свои правильные взгляды. Чтобы заставлять ассистентов делать то, что он считал нужным, ему во многом приходилось пересиливать себя самого.

Фернанда, со своим горячим испанским темпераментом, бессильно возмущалась мягкостью Рупика. Ее обязанностью была подбор научной информации, иностранных книг и статей, но фактически она была его секретарем. Чтобы разрядиться, она прибегала в отделение к Лиле и выпаливала ей:

— Не понимаю! Что он за мямля такой! Крупный ученый, а не может им сказать: цыц! Они мешают ему работать, их надо прижать к стенке, а он все уговаривает и объясняет.

Лиля тоже удивлялась, но старалась угомонить Фернанду:

— Но что же поделать, если он такой!

Фернанда возвращалась к Рупику и, стараясь не задевать его самолюбия как руководителя, говорила:

— Мне приходится бывать на разных кафедрах, и я вижу, что многие профессора ведут себя, как абсолютные диктаторы, требуют подчинения, кричат на своих сотрудников, бывают даже грубы. Держат их в кулаке. И я заметила, что это действует, — их боятся и слушают.

Рупик грустно отзывался:

— Ой-ой, Фернанда, пусть они требуют, кричат, держат в кулаке. Я не умею, да и не хочу себе это позволять, не в моей это натуре.

* * *

Рупик оставался собой, ему было необходимо оставаться самим собой. Многие любили его не только за профессионализм, но и за интеллигентность. Среди его последователей выделялся способный Саша Фрумкин. Рупику он напоминал его самого в молодости — любознательный, активный, интеллигентный. Он пытался сделать его ассистентом, но ректорат и партком не дали разрешения выделить еще одно место, тем более для еврея.

Саша Фрумкин, смеясь, рассказывал ему:

— А знаете, как проводит лекции профессор Родионов? Он приносит с собой учебник и просто читает вслух текст из книги. Мы всегда стараемся избежать его лекции, ведь учебник мы и сами умеем читать.

Превыше всего Рупик ставил практическую ценность врача, которая достигается только опытом. Поэтому он не хотел отвыкать от каждодневной рядовой врачебной работы. В отличие от многих профессоров, он сам лечил тяжелых больных. Для этого он приходил раньше всех и уделял несколько часов просто лечению: делал больным уколы, внутривенные вливания и другие процедуры, которые профессора обычно сами не делают. Его ученик Саша Фрумкин всегда был на месте в самые ранние часы и помогал Рупику. А ассистенты приходили намного позже и злобно ворчали:

— Чудит наш профессор, а этот еврейчик Фрумкин выслуживается перед ним.

С трудом Рупику все же удалось наладить работу кафедры, шла интенсивная преподавательская и научная деятельность. Под его руководством двое аспирантов написали и защитили кандидатские диссертации, сотрудники публиковали научные статьи. И диссертации и статьи Рупик вынужденно фактически писал за них сам, чтобы спасти лицо кафедры. Он получил два патента на медицинские изобретения и солидный денежный грант для кафедры на новые исследования. Работу по теме гранта и оплату за нее он распределил поровну на всех сотрудников. На эти деньги ему удалось расширить и оснастить заграничным оборудованием свою бывшую маленькой лабораторию.

Соня и дочка видели Рупика мало: кроме работы на кафедре, у него было немало частных больных, их он навещал вечерами на дому. Рупик никогда не просил с пациентов денег, считал это унизительным и даже отказывался их принимать, но пациенты-евреи и их родные всегда совали ему в карман или в руку 50 или 100 рублей за визит. У них была своя традиция: врачу обязательно нужно платить. Попасть к нему на прием стремились директора магазинов, евреи, — они доверяли только еврею. В благодарность они снабжали его дефицитными продуктами и товарами, по особому заказу ему даже выдавали продукты из буфета Министерства внешней торговли — любые деликатесы.

Рупик лечил московскую элиту, больные делали ему дорогие подарки: золотые часы, магнитофоны, хрустальные вазы, дорогие вина и конфеты, фрукты. Артисты приглашали на премьеры в первый ряд партера. Благополучие дома росло, этому особенно радовалась Соня, ее семья жила более чем хорошо.

* * *

Анатолий Печенкин, один из ассистентов кафедры, был типичным партийным выдвиженцем. Когда Рупик пришел на кафедру, Печенкин уже работал там и был членом парткома института. По институтским масштабам этот активный общественник занимал солидное положение. Но Рупик скоро увидел, что врач он плохой и преподаватель слабый, так, малограмотный лентяй. От работы он отлынивал, больных лечить абы как, отдавал их молодым ординаторам, занятия с врачами проводил поверхностно, распускал группы раньше времени и часто стремился уйти до конца рабочего дня.

Несколько раз Рупик делал ему замечания и возвращал с порога:

— Почему вы уходите раньше времени без моего разрешения?

Печенкин злобно отворачивался и оставался. Потом он придумал выход, приходил в кабинет Рупика, останавливался в дверях и мрачно заявлял:

— Профессор, мне надо идти на заседание парткома.

Против заседаний парткома Рупик возражать не мог, только неприязненно морщился. Избавиться от Печенкина было его мечтой, и наконец появился повод: заканчивался пятилетний срок работы этого сотрудника. По правилам, ему полагалось дать характеристику и рекомендовать на новый срок, но Рупик решил не рекомендовать его и даже подобрал кандидата на его должность — способного Сашу Фрумкина. Он устроил собрание сотрудников и открыто рассказал, почему недоволен Печенкиным. Они слушали мрачно, глядя в пол. Закончил Рупик решением:

— Я считаю, что Печенкин не заслуживает переизбрания на пять лет.

Секретарь партийной ячейки Михайленко злобно сказал:

— Вы не спрашивали мнения партийной группы и решаете все самовольно. Печенкин — коммунист со стажем в партии более десяти лет.

Рупик подумал: «И в чем тут заслуга? В том, что он десять лет просиживает штаны на собраниях?»

Михайленко продолжал:

— Ему оказали высокое доверие, избрали членом парткома прошлого созыва. Вы хотите избавиться от него, а потом и от всех нас, хотите набрать холуев вроде этого Фрумкина. Мы не допустим этого. Мнение нашей партгруппы: переизбрать Печенкина.

Рупик еле сдержался, чтобы говорить спокойно:

— Я заведую кафедрой, и мое право решать ее состав, партийные дела тут ни при чем. Я еще не выставлял никаких новых кандидатур, и ваши замечания насчет холуев неуместны.

Михайленко скорчил новую гримасу и объявил:

— Члены партии остаются на собрании, а беспартийных прошу удалиться.

Удалился один Рупик.

Через месяц к нему в институте подошел секретарь парткома Корниенко:

— Я хочу поговорить с вами, пойдемте в партком.

Рупик никогда не бывал в парткоме: на стене висел большой портрет Брежнева, в углу стоял бюст Ленина, от всего несло казенщиной.

Секретарь начал довольно резко:

— Что вы имеете против Печенкина?

Рупик понял, что на него нажаловались:

— Как вам сказать? Печенкин не показал себя квалифицированным врачом и преподавателем, я много раз просил его исправиться, но он ленивый и малоспособный человек.

— Что ж, может быть, кое в чем вы и правы, но Печенкин член партии уже более десяти лет и даже был членом парткома. Райком не разрешит нам уволить его, это было бы скандалом.

Рупик не понимал партийной субординации, наивно спросил:

— Почему? Я ведь рекомендую не переизбирать его не как плохого члена партии, а только потому, что он слабый профессионал. В институте надо иметь хороших врачей.

Своей странной наивностью Рупик раздражал секретаря, и он процедил почти сквозь зубы:

— Если вы его не переизберете, это будет означать, что в партию попал недостойный человек, а у него партийный стаж более десяти лет.

Рупик подумал: выходит, члены партии выше подозрений. Чего им дался этот стаж?

— Но ведь я заведую кафедрой и имею право на свое мнение, мне решать, с кем работать.

Корниенко неприятно посмотрел на него в упор:

— Видите ли, тут вмешалось еще кое-что, ваши ассистенты предъявляют вам политические обвинения.

— Какие политические обвинения? — поразился Рупик.

— Они написали в партком о том, что вы говорили, молодым врачам, будто советская медицина намного слабей американской, и привели в пример операцию, которую Келдышу делал американец, и что вы не понимаете значение коммунистического труда.

Рупик поразился:

— Ну, значение хорошего труда я очень ясно понимаю. А что до операции Келдышу, так ее делал хирург Дебеки. Но я не говорил о слабости советской медицины.

— Ну, это не так важно. В конце концов, ведь не вы приглашали американца. Но они еще написали, что в своих решениях вы не считаетесь с партийной группой, идете против решений партии. Они написали, что у вас много пациентов-евреев.

— Что за странная глупость! Я не спрашиваю у пациентов о их национальной принадлежности, лечу всех.

Корниенко продолжал:

— Написали, что вы имеете склонность к Израилю и хотите заполнить кафедру евреями.

Рупик побледнел и понял: ассистенты нанесли ему хорошо рассчитанный удар, обвинения были актом недоброжелательства, открыто апеллировали к его еврейству и беспартийности. Как ни был он возмущен, мгновенно вспомнил: «Если тебя назвали верблюдом, тебе придется доказывать, что ты не верблюд». Ему придется доказывать, что он не лечит евреев, не любит Израиль? Этого он не сказал, только воскликнул:

— Ой-ой, это же антисемитские обвинения. Неужели вы им верите?

Секретарь Корниенко отвел глаза и сказал более примирительно:

— Ну, я бы не сказал так. Но обвинения серьезные, и для проверки мы вынуждены прислать к вам на кафедру комиссию, которая должна разобраться.

Домой Рупик пришел страшно угнетенный.

Соня испугалась:

— Что случилось?

— Ой-ой, против меня возник настоящий партийный заговор, меня обвинили в том, что я лечу евреев, люблю Израиль и хочу брать на кафедру ассистентов-евреев.

— Кто обвинил? Что за глупость?

— Обвинили меня мои же ассистенты. Но они правы, я действительно люблю Израиль и хотел бы иметь ассистентов-евреев. Однако теперь мне придется доказывать обратное. Я чувствую себя, как на том собрании, когда я осуждал неизвестного мне еврея за его желание уехать в Израиль. Ой-ой, Сонечка, это все ужасно.

Второй раз она видел его таким потерянным, и ей опять стало жалко его:

— Рупик, не надо так глубоко переживать, это пройдет.

— Не пройдет, Сонечка, это никогда не пройдет.

Он говорил об отношении к евреям.

* * *

Фернанда видела, что Рупик вдруг изменился, стал хмурым, молчаливым. Он не говорил ей о причине, только попросил:

— Помоги мне подготовить документы к приходу проверяющей комиссии.

Проверяющая комиссия? Фернанда насторожилась, значит, что-то случилось. Она подготовила все документы. Пришла комиссия из трех профессоров, они ничего не имели против Рупика, проверили его работу, нашли все удовлетворительным, сказали ему:

— Зря ваши ассистенты затеяли это, но у нас в институте все пишут друг на друга. На каждого из нас тоже что-нибудь писали. Плохо, конечно, что они объединились и что все они члены партии, а вы беспартийный. Печенкина стоило бы выгнать, но партком не сделает этого. Вы сильно не переживайте, не волнуйтесь, пошумят, поговорят, и все обойдется.

Однако настроение у Рупика было угнетенное, на работе он чувствовал себя, как среди стаи волков, нервничал, худел, плохо спал, принимал успокаивающие таблетки. Засыпал он только, когда бессильно прижимался к теплой Соне — но от переживаний даже терял мужскую силу. А Соня ждала его ласк и с тревогой смотрела на него.

И вдруг еще один удар свалился на Рупика — заболела мама, у нее обнаружили злокачественную лейкемию. Рупик положил ее в свою клинику, доставал для нее редкие лекарства — ничего не помогало, мама таяла на глазах. Он переехал в свой кабинет, чтобы быть при ней круглые сутки. Соня приносила ей из дому ее любимую еду, но мама не ела и все слабела.

Фернанда и Лиля часто приходили к Рупику и старались его ободрить и успокоить, но все было напрасно.

Однажды мама очнулась после долгого забытья. Рупик сидел возле нее. Она сказала: — «Пусть тебе и Соне все будет в радость», — и умерла.

103. Наказание изгнанием

В 1973 году на Западе была опубликована книга А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», главы из книги читали по «Голосу Америки». Тысячи людей приникали к приемникам, слушали и ужасались картине сталинского террора, впервые представленной так широко. Нарастал новый подъем диссидентского движения.

На следующий год Солженицыну дали Нобелевскую премию по литературе за «нравственную силу, почерпнутую в традиции великой русской литературы».

Действительно, появление Солженицына в литературе показывало ее лучшую нравственную силу. Но кремлевские руководители посчитали решение Нобелевского комитета «политически враждебным». Как двенадцать лет назад травили за Нобелевскую премию Бориса Пастернака, так и Солженицына тоже травили в печати и на собраниях. Одно решение было особенным, его решили обвинить в том, что он… еврей и его настоящая фамилия Солженицер. Проявление национализма давало власти соблазнительную возможность объяснить его литературную позицию. В архив Московского университета, где он учился, был послан майор КГБ Благовидов, чтобы разыскать подтверждающие документы. Но «национальное» расследование сорвалось, писатель оказался все-таки русским.

В сентябре 1973 года самиздат распространил большое письмо Солженицына «Письмо вождям Советского Союза». Он писал: «Наша интеллигенция единодушна в представлении о желанном будущем нашей страны — самые широкие свободы» и далее излагал свой взгляд на необходимые улучшения жизни и политики в России. Реакция кремлевских вождей на письмо знаменитого патриота была простой: Солженицына арестовали и привлекли к… уголовной ответственности «за злостную антисоветскую деятельность». Как уголовника, его поместили в Лефортовскую тюрьму.

На другой день, 13 февраля 1974 года, его под конвоем ввели в комнату допросов. Там за столом над листом бумага сидел маленький лысый человечек, который сказал:

— Солженицын, Александр Исаевич? Я заместитель генерального прокурора Маляров. — И стал читать: — Указ Президиума Верховного Совета…

Солженицын сразу понял, что допроса не будет, а тот читал дальше:

— …лишить гражданства и выдворить из страны.

Изгоняли патриота, который больше кремлевских вождей любил Россию и сделал для нее больше, чем все они вместе.

Когда самолет вздрогнул, отрываясь от русской земли, Солженицын перекрестился и поклонился ей[177].

* * *

Диссидентское движение ширилось, и одновременно власти расширяли и углубляли способы травли диссидентов. В 1967–1974 годах к уголовной ответственности «за антисоветскую агитацию и пропаганду» было привлечено 729 диссидентов. Подавляющее большинство были евреи. Агенты КГБ замечали их на «еврейской горке» около Хоральной синагоги, фотографировали и потом арестовывали. Так же, как Солженицына, лишили гражданства и наказали высылкой писателей Владимира Максимова, Александра Галича, Андрея Амальрика, Жореса Медведева. Выслали виолончелиста Ростислава Ростроповича и его жену певицу Галину Вишневскую за то, что он дали приют Солженицыну перед его высылкой. Высылали тех, кто не хотел и не собирался уезжать, а тем, кто хотел уехать, отказывали в визе.

Так же выслали и писателя Григория Свирского. Вот как выглядело решение по делу:

«СЕКРЕТНО

В Комитет госбезопасности поступили материалы о провокационных националистических действиях бывшего члена Московской организации Союза писателей РСФСР Свирского Григория Цезаревича, 1921 года рождения.

В январе 1968 года Свирский выступил на партийном собрании Московской писательской организации с клеветническими нападками на политику партии в области литературы. Призывал к предоставлению полной свободы публиковать порочные и политически вредные произведения. Партийная организация за антипартийное поведение на собрании исключила его из членов КПСС.

После исключения из партии Свирский предпринимал попытки организовать серию подобных выступлений других писателей. Среди своего окружения высказывал резкую критику в адрес партийно-правительственного руководства СССР по поводу ввода советских войск в Чехословакию.

Учитывая изложенное, а также то, что Свирский продолжает оказывать вредное политическое и идеологическое влияние на свое окружение из числа интеллигенции и молодежи, считаем дальнейшее пребывание Свирского в Советском Союзе нецелесообразным, в связи с чем можно было бы не препятствовать его выезду в Израиль.

Председатель КГБ Ю.Андропов»[178].

Никаких провокационных националистических действий Свирский не проводил, а был просто евреем и свободно высказывал свои мысли. Он был участником войны, раненым и награжденным. В партию вступил тоже на фронте как патриот. После войны Свирский стал популярным писателем, писал автобиографические романы, повести и киносценарии. Хитрая формулировка КГБ «не препятствовать его выезду в Израиль» была насильственным выдворением из страны против его желания.

* * *

В писательском доме атмосфера была накаленная, там жили открытые и скрытые диссиденты, высланные и арестованные были их друзьями или близкими знакомыми. И Григорий Свирский жил в том доме. Его знали и любили все, у него было много друзей. Одним из самых близких был Костя Богатырев. Он очень переживал за Гришу и организовал ему настоящие пышные проводы, оповестил десятки людей.

Накануне Гришиного отъезда все собрались в его квартире. Были принесены водка и вино, пили много, шумели, вели свободолюбивые разговоры, желали Грише благополучной жизни в изгнании. Пришли Аксенов, Окуджава, Костя Богатырев. Пришли и Моня Гендель с Алешей Гинзбургом. Все в одной квартире не поместились, вышли на лестничную площадку. Тогда соседи Свирского Феликс и Тамара Кандель открыли двери своей квартиры, и в ней тоже столпились провожавшие. Люди бродили из квартиры в квартиру, громко и смело разговаривали.

Феликс с семьей давно хотел выехать в Израиль и много раз подавал заявление на выезд, но ему упорно отказывали. Его несколько раз арестовывали и делали у него обыски, потому что он писал статьи в зарубежные издания, преподавал дома иврит и сообщал иностранным корреспондентам имена арестованных.

Алеша с трудом протиснулся к Грише и дал написанные от руки стихи:

Наказали Свирского Без лагеря сибирского: «Выслать за предел, Таков ему удел!» Гриша, за границею Станешь вольной птицею, Будешь в проживании Овидием в изгнании[179].

Свирский благодарно обнял Алешу и передал стихи по рукам, чтобы читали все.

Провожавших было много, и они бурно чествовали Свирского: из подъезда на улицу несся громкий гул голосов. Участковый милиционер капитан Семушкин был на дежурстве, прогуливался, как всегда, возле дома, ему было известно, зачем собрались люди, он приглядывался и прислушивался. Этот подъезд он знал особенно хорошо, бывал в нем много раз во время арестов Феликса Канделя.

Услышав громкие голоса, он прокрался на этаж ниже послушать, кто особенно шумит, и уловил знакомый голос — громче всех кричал организатор проводов Костя Богатырев:

— Друзья, послушайте! Идиотские наши властители придумали новое наказание инакомыслящим, они высылают тех, кто не хочет уезжать, а тем, кто хочет, выехать не разрешают. Наш Гриша совсем не собирался уезжать, они его насильно высылают. А Феликс Кандель со всей семьей стремится уехать, так ему уже много лет отказывают. Сколько же нам еще терпеть эти издевательства над волей людей?!

Семушкин знал Костю лучше других, потому что к нему приезжали иностранные гости, и Семушкин передавал свои наблюдения агентам КГБ, которые сидели рядом в дежурной машине. И теперь он записывал в блокнот отдельные слова Кости: «идиотские власти… новое наказание… сколько же терпеть издевательства…». Краем глаза он заметил, что люди передавали друг другу какую-то бумажку, читали и смеялись. Семушкину обязательно надо было знать, что за бумажка, что в ней написано? Но как?

В это время Костя закричал:

— Послушайте, что написал Алеша Гинзбург!

Все притихли, и он громко прочел по этой бумажке стихи. Раздался дружный хохот.

Семушкин записал в блокнот отдельные слова: «Богатырев, Алеша Гинзбург, наказали, выслать». Вот только не знал он, кто такой Овидий, поставил знаки вопроса, спрятал блокнот и ухмыльнулся — донесение уже готово.

104. Убийство Кости Богатырева

Еще не все, как следует, продумав и организовав, Алеша переехал на квартиру Лили. Они не объявляли Лешке о своих новых отношениях, но парень сообразил, раз они открыто спят вместе, значит стали мужем и женой. Ему было все равно, он только не хотел, чтобы мама оставалась одинокой и плакала, пусть спят, как хотят, лишь бы Алеша жил с ними.

Через несколько недель после проводов Свирского поздно вечером в дверь квартиры Лили раздался истерический беспрерывный стук и звонок. Лиля открыла — на пороге стояла дочка соседей с шестого этажа и, задыхаясь, дрожащим голосом говорила:

— Ой, тетя Лилечка, ой, скорей, там что-то плохое случилось с Костей Богатыревым.

Лиля кинулась бегом по лестнице. На площадке шестого этажа возле закрытой двери лифта лежал, хрипя, Костя, под его головой натекла лужа крови, а рядом валялась разбитая бутылка из-под вина. Кровь на полу смешалась с вином, и от этого в воздухе стоял густой винный запах. Лиля приподняла Косте голову: на затылке большая открытая рана, в глубине видна сломанная кость черепа. Очевидно, сильный удар был нанесен сзади. Глаза Кости автоматически двигались вправо-влево, плавали — признак полной потери сознания.

На площадке уже собрались соседи со всех этажей, с ужасом смотрели на валявшегося Костю, тихо переговаривались:

— Господи, что же это такое!

— Его убили, убили!

— Наверное, кто-то напал и ударил бутылкой по голове…

— Я слышала, как пришел лифт, дверь захлопнулась, а потом какой-то шум, как от падения тела, и после быстрые удаляющиеся шаги по лестнице. Кто-то побежал вниз.

— Ну да, лифтерши внизу не было, вот кто-то чужой ворвался и напал на Костю.

Лиля крикнула:

— Скорей вызывайте скорую помощь!

— Уже вызвали. И милицию вызвали.

— Дайте мне срочно какую-нибудь чистую тряпку, ну, полотенце, что ли.

Принесли несколько полотенец, Лиля закрыла рану и прижала кожу, чтобы остановить кровь:

— Помогите мне перенести его в квартиру. Только осторожно, чтобы не навредить.

Алеша спустился вниз следом за ней и теперь с ужасом смотрел на Костю и стоящую перед ним на коленях Лилю. Вместе с одним из соседей он приподнял обвисшее тело Кости, Лиля держала голову, прижимая полотенце. Дверь квартиры была открыта, там сидела растерянная и испуганная старушка, мать Кости. Жены дома не было.

Лиля меняла полотенца, и кровотечение вскоре остановилось. Она сразу поняла, что необходима срочная операция, трепанация черепа, чтобы открыть сломанную кость и обследовать повреждение мозга. Травма была слишком тяжелая, и даже после операции исход далеко не положительный, но другого выхода нет.

Соседи все прибывали, стояли на площадке, заходили в квартиру, грустно молчали. Пришел и участковый милиционер капитан Семушкин. Он вел себя как при исполнении служебных обязанностей, холодно и неспешно задавал вопросы, записывал в блокнот. Никто не знал, что в этом блокноте были записаны слова Кости на проводах Свирского.

Семушкин говорил:

— Так, что случилось? Кто видел? Где нашли? Кто нашел? Пострадавший пьяный? От него сильно разит вином.

Нападения никто не видел, высказывали только предположения:

— Он не пьяный, это его кто-то ударил бутылкой с вином по голове.

Участковый сказал:

— Кто ударил, а? А может, он сам упал и ушиб голову. Вином-то от него здорово разит, наверняка, он пьяный. Если бы не был пьяный, не упал бы.

Соседи зашумели:

— Да он никогда не пил, мы его знаем. Это просто запах из разбитой бутылки.

Лиля возразила Семушкину:

— Я врач-хирург и знаю, что от падения такой раны не бывает. Это прямой удар по голове тяжелым предметом.

— А где предмет?

Принесли разбитую бутылку.

— Так, предмет возьмем в дело. Надо составить протокол и записать свидетелей.

В это время пришли сотрудники скорой помощи с носилками. Врач осматривал Костю, Лиля рассказывала:

— Я соседка, работаю хирургом в Боткинской, меня сразу позвали. Это прямой удар бутылкой вина по голове, вот рана на затылке. Кровотечение только что остановилось. Он потерял не меньше литра крови. Обязательно возьмите анализ крови на алкоголь, он не пьяный, но из-за запаха разлитого вина его могут посчитать пьяным. Ему нужна срочная трепанация черепа. Куда вы его повезете?

— У нас наряд на 67-ю больницу, на Хорошевском шоссе.

— Я знаю больницу и главного хирурга, профессора Юмашева. Я позвоню ему.

Костю увезли, сознание к нему так и не возвратилось. Лиля поднималась к себе на восьмой этаж вместе с Алешей, он был грустен, но смотрел на нее с обожанием:

— Лилька, я ведь не знал, какая ты деловая и собранная. Я просто в восхищении.

* * *

Соседи не расходились допоздна, приходили все новые, узнать, что случилось. Костю Богатырева знали все и все любили. Удивлялись бандитскому нападению прямо возле двери квартиры. Напуганный писательский кооператив гудел, как улей, этот случай мог быть угрозой для многих, публично выражавших недовольство режимом. Кто-то высказал предположение, что это была месть за активное участие в проводах Свирского:

— Наверняка донесли в КГБ, а те и разделались с Костей.

Полночи соседи приходили к Лиле, спрашивали ее как специалиста, выживет ли Костя. Она не могла их уверить в этом.

У Лили было уже такое известное имя в медицинском мире Москвы, что ее знали многие. Утром она дозвонилась до профессора Юмашева, в 67-ю больницу:

— Георгий Степанович, это Лиля Берг, к вам привезли моего знакомого Костю Богатырева с повреждением черепа.

— Знаю, алкоголик.

— Он не алкоголик, он вообще не пьет.

— А в протоколе сказано, что пьяный упал на лестничной площадке.

— Это неверно, его кто-то ударил бутылкой по голове. Но главное, как его состояние?

— Тяжелое, он без сознания. Ночью сделали трепанацию, большое разрушение мозга.

— Какой прогноз?

— Думаю, он не выживет.

Лиля была абсолютно подавлена. Как сказать это семье Кости и соседям?

Многие писатели ездили в 67-ю больницу и узнавали от дежурных врачей о состоянии Кости. «Голос Америки» передал: «В Москве в доме писателей совершено нападение на известного переводчика Константина Богатырева. Он находится в больнице в критическом состоянии». И добавили, что Костя был известен среди западных поэтов и писателей, дружил со многими из них.

Костя умер через несколько дней. Сообщений о его смерти не было, сведений о преступлении не печатали, следствия не заводили[180].

* * *

Августа и Павел страшно встревожились, на следующий день позвали Лилю с Алешей. Лиля сказала, что знала о состоянии Кости и что думает об исходе, Алеша слушал внимательно и влюбленно смотрел на нее. Потом обнял, поцеловал в лоб и сказал:

— Я очень горжусь моей Лилькой, она показала себя замечательным и решительным доктором, отличным специалистом. Вы бы видели, как она действовала, как распоряжалась в той тяжелой ситуации.

Павел хмурился:

— Убийство это, несомненно, работа КГБ. Они отомстили Косте за многое, за то, что помог Пастернаку передать на. Запад рукопись «Доктора Живаго», за дружбу с академиком Сахаровым, за то, что принимал у себя западных писателей и провожал Свирского.

Но важнее всего была материнская тревога Августы за Алешу, она говорила сыну:

— Я ужасно боюсь, что они тебя тоже не оставят в покое. Тебя могут убить, как Костю. По-моему, тебе надо срочно куда-нибудь уезжать.

— Мама, куда же я уеду от Лили? У меня ведь теперь семья.

— Уезжайте вместе. Подавайте заявление на выезд в Израиль.

Лиля слушала молча, от слов Августы волнение перешло к ней, она как-то вдруг поняла, что Алеше может грозить судьба Кости. Такая мысль не приходила ей в голову. Она побледнела и испуганно схватила его за руку. Алеша улыбнулся ей, сказал:

— Ну-ну, я не такой важный диссидент, как Костя, не волнуйся. Никто даже не знает имени автора эпиграмм, которые я пишу для самиздата. Но если думать о выезде в Израиль, то нужен вызов от родственников, а у нас их в Израиле нет.

Павел вставил:

— Авочка всю ночь не спала, пила лекарства. Я тоже думаю, что твоя жизнь может быть в опасности. Мы с Авочкой уже все продумали. Когда здесь была Берта из Бельгии, она сказала, что может устроить нам с Машей вызов. Нам он не понадобился, а теперь я могу написать ей письмо и попросить, чтобы она сделала вызов на ваше имя. Она найдет кого-нибудь в Израиле, кто напишет, что они ваши родственники.

Оба, и Лиля и Алеша, были растеряны, мыслей об отъезде в Израиль у них не было. Вокруг велось много разговоров об отъезде, кое-кто из знакомых уехал. Но им это было ни к чему. В то же время Алеша понимал, что успокаивать мать, отрицая опасность, бессмысленно, она все равно не успокоится. Убийство Кости было страшным фактом. Лилю пугали все возможности — и судьба Кости для Алеши, и выезд в Израиль. Что им было говорить? Чтобы разрядить напряжение, Алеша сказал:

— Это предложение такое неожиданное, мы с Лилей должны подумать, у нас ведь сын, Лешка. У него вся жизнь впереди. А вдруг он не захочет уезжать? Тогда и нам нельзя.

Лиля взглянула на него с благодарностью, она не привыкла, чтобы он звал Лешку сыном. Алеша продолжал:

— По паспорту я русский, Лиля еврейка, Лешка албанец. В этом смешанном варианте нас могут не выпустить. Правда, Моня, который все знает, говорит, что по правилам для выезда нужен один еврей на семью.

— К тому же мы с тобой не зарегистрированы, — добавила Лиля.

— Да, и это тоже. В общем, нам с Лилей нужно еще многое продумать. Но уж если нам придется уехать «за бугор», я бы выбрал Америку. Лиля, что ты на это скажешь?

Лиля расстроенно ответила:

— Я понимаю, опасность, может, и есть. Но неужели нужно так вот в панике все бросить и уехать? У меня почти закончена диссертация, скоро защита. Неужели надо бросить все, что я делала годами? По правде говоря, если нам придется уехать, мне бы хотелось уехать с дипломом кандидата наук. Мне сорок три года, если я смогу еще работать врачом, то важно иметь научную степень.

— Конечно, это важно, — подхватил Алеша и опять поцеловал ее в лоб. — Вот защитит Лиля диссертацию, отпразднуем ее торжество, тогда и будем думать.

Павел подвел итог:

— Вам решать. Когда решите, что готовы уехать, я напишу Берте зашифрованное письмо. Пока она его получит, пока найдет кого-то для вызова, пока вы получите вызов, пройдет много времени. Все это время ты, Алеша, должен быть тише воды и ниже травы, не дразни русского медведя. Я знаю повадки КГБ, они не приходят в одно и то же место дважды, чтобы их не засекли. Так что у вас должно быть достаточно времени для раздумий и решений.

105. Комиссия на кафедре и райком партии

Атмосфера на кафедре Рупика Лузаника была по-прежнему тяжелой, ассистенты смотрели на него косо, но пока притихли. Он получил ожидаемую валюту на оснащение лаборатории импортным оборудованием. Получать и устанавливать ее помогал энтузиаст Саша Фрумкин. Тогда ассистенты написали еще одно письмо. Они обвиняли Рупика в том, что он предпочитает заграничное оборудование русскому, что не проводит идеологическую работу, ставит себя выше партийной группы и имеет склонность к врачам-евреям. Как снежный ком, эти обвинения перерастали в большой скандал.

Ректор института Ковырыгина велела послать к Рупику новую комиссию в составе профессоров Родионова и Бабичева и секретаря парткома Корниенко. Это были известные реакционеры, за спиной их называли «монстры». Узнав об этом, Рупик понял, что его хотят загнать в угол, избавиться от него.

Он мрачно попросил Фернанду подготовить документы к проверке новой комиссией.

— Опять комиссия? — она удивилась. — Я стеснялась спрашивать, но, может быть, ты скажешь, чего они хотят?

— Это комиссия от парткома, они постараются выжить меня, беспартийного еврея.

— Что?! Эти монстры? — Ее черные глаза злобно загорелись, она топнула ногой. — Это же настоящие фашисты! Я их всех ненавижу. Из-за этих партийцев я хочу уехать из России прямо сейчас. Но не переживай, они не сильней тебя, ты гений, а они идиоты.

— Спасибо, Фернанда, за сочувствие. Только я не гений, а они знают свою силу.

Домой он пришел с серым лицом, впалыми глазами, горящими нездоровым блеском. Соня испуганно воскликнула:

— Что с тобой, что с тобой?

— Ой-ой, Соня, похоже на то, что меня хотят выжить. Назначили самую худшую комиссию.

* * *

Комиссия пришла, и по мрачным выражениям их лиц Рупик сразу понял: это его палачи. Еще ничего не проверив, они пустили в ход обвинения. Начал Бабичев:

— Что же это вы наделали?

— Да, нехорошо получилось, очень нехорошо, — подтвердил Родионов.

Рупик удивленно спросил:

— Что вы имеете в виду?

— А то, что вы нас обоих дураками выставили перед молодыми докторами.

— Это какая-то ошибка, я этого не делал.

— Делали. Вы сказали врачам, что американец Дебеки делал операцию Келдышу.

— Келдышу — Дебеки? Да, это было давно, но я только отвечал на их вопрос.

Родионов наставительно возвестил тоном партийного начальника:

— В воспитании советского врача на первом месте должна стоять идеологическая подготовка. Мы и сами знали, что американец делал операцию, но незачем умалять приоритет советской медицины. А после вашего ответа врачи стали считать нас лжецами.

Рупик вспыхнул, но сдержался. Бабичев спросил:

— Это правда, что вы оснастили лабораторию иностранным оборудованием?

— Да, мы закупили некоторые иностранные аппараты.

— А что, советские вас не устраивают? Вы ведь, кажется, вообще, настроены в ту сторону и предпочитаете врачей определенной национальности.

Рупик вспыхнул, с трудом сдержался:

— Для наших работ лучше те аппараты, которые мы купили. А ваши антисемитские обвинения о врачах…

— Да мы не говорили ничего такого.

Родионов поменял тему:

— У нас есть сведения, что вы не выписываете газету «Правда».

— Я выписываю «Известия».

— Но «Правда» — это орган ЦК партии.

— Я каждый день читаю научную литературу на трех языках. Мне не хватает времени на чтение всех газет.

— Ах, вы читаете на иностранных языках? Теперь понятно, откуда у вас такой настрой.

— Какой настрой, что вы имеете в виду? Я читаю сугубо научную литературу.

— Вот, вот, научную. А с ней проникает и чуждая идеология.

Это было так глупо, что Рупику хотелось сказать им: «Это мракобесие» и спросить, читают ли они иностранную научную литературу. Но он знал, что не читают, и только пожал плечами. Ведь это не он проверят их, а они проверяют его работу. Проверяют? Да они топят его.

Родионов сказал приказным тоном:

— Ну-ка, дайте-ка нам тексты ваших лекций. Говорят, что на них собираются врачи… — и выделил тоном: — определенной национальности.

— Это все, что вы читаете на лекциях?

— Это конспекты.

— А где же тексты, где ссылки на классиков марксизма-ленинизма, где цитаты из товарища Ленина и генерального секретаря товарища Брежнева?

Рупик знал, что Родионов на лекциях просто читает учебник, и помнил, как на ученом совете он говорил: «Мы должны читать работы великого Ленина каждый день».

Он ответил:

— На лекциях я импровизирую, читаю их в свободной манере общения с аудиторией. Цитаты я привожу лишь в зависимости от темы и материала, когда они необходимы.

— Импровизируете? В свободной манере? Все должно быть записано на бумаге, все!

— У каждого своя методика.

— Нет, это вы бросьте. Ссылки на Ленина должны быть записаны без импровизаций.

Уходили они с сознанием хорошо сделанного дела. Рупик приехал домой совсем разбитый. Соня с тревогой взглянула на него — и все поняла.

* * *

Рупик сказал жене:

— У меня остался единственный выход — попробовать найти поддержку в райкоме партии. Если мои противники непроницаемы для логики нормального рассудка, то они могут быть очень чувствительны к логике силы. В райкоме есть моя пациентка, заведующая отделом науки Яковлева. Я лечу ее и всю семью, она ко мне хорошо относится.

Когда он пришел в ее кабинет, она встретила его приветливо:

— Я знаю о ваших неприятностях. Конечно, не все обвинения против вас верные, но идти против партийного коллектива вам, беспартийному, неправильно. Понимаете, ваш подход к Печенкину индивидуальный, а партия оценивает человека коллективно. Райком не может оставаться в стороне, если будут увольнять коммуниста.

Рупик подумал: для них неважно, какой он работник, важно, что он коммунист.

— Но мое мнение тоже должно иметь вес. На меня возводят антисемитские обвинения.

Она посмотрела на него проницательным взглядом:

— Не принимайте это так близко к сердцу, у вас обостренная чувствительность.

Рупик подумал: «Конечно, обостренная, как у всех евреев, вы же сами нам ее и обострили».

Она продолжала:

— Я скажу откровенно: вы прекрасный специалист но вам не хватает политического чутья. Понимаете, сила нашей партии в ее единстве. Ваши ассистенты объединились против вас, они едины, в этом их сила. Группа коммунистов не может быть неправа. Печенкин член партии с большим партийным стажем.

Рупик подумал: «Что они все твердят о партийном стаже, какая заслуга в том, что он десять лет ходит на собрания и голосует „за“?»

— Я на вашей стороне и хочу вам помочь. Послушайте моего совета, у вас есть только один выход: срочно подавайте заявление в партию. Если вы подадите заявление в партию, ваши противники будут вынуждены признать, что вы победили их. Мы вас быстро примем, вы станете одним из них, и на этом все закончится.

Вот неожиданный оборот разговора! Вступить в партию, стать одним из них! Обескураженный, он думал: «Да, такая сделка с совестью положила бы конец этим бедам, но для меня началась бы другая, еще хуже, быть всегда заодно с ними, отказаться от личной свободы». Он помнил рассказ своего друга Ефима Лившица, который выбирал между гибелью и партией. «И мне предстоит такой выбор. Но я ведь не погибаю, у меня может быть выход — уехать от них всех в Израиль».

Рупик понял, что на этом разговор закончен, натянуто поблагодарил Яковлеву:

— Спасибо за совет, я подумаю.

106. Услышать голос Бога

Заявления в партию Рупик не подал, ждал, что будет. От стольких неприятностей на работе у него возникло ощущение, будто почва уходит из-под ног. Соня видела, как он страдал и сама страдала с ним. В доме, в котором была раньше радость, который был полной чашей, теперь поселилась печаль.

Рупик решил пойти к Моисею Рабиновичу, который помог ему перевести кафедру.

— Вы знаете, у меня большие неприятности. Мне опять очень нужен ваш совет.

Рабинович плотно закрыл дверь своего кабинета:

— Да, я знаю, что группа членов партии написала на вас жалобу.

— Ой-ой, это не просто жалоба, это клевета и желание выжить меня.

И Рупик изложил ему все подробно. Рабинович слушал грустно:

— Хотите, я вам скажу? Это похоже на заговоры против еврейских профессоров, которые мы пережили в период сталинизма. Тогда тоже малограмотные и некультурные партийные активисты, как их называли «партюки», клеветали и чернили выдающихся ученых, пока не изживали их. Да, ничего у нас не изменилось и не изменится, пока будет руководить эта партия.

— Моисей Абрамович, что вы мне посоветуете?

Рабинович еще раз подошел к двери и проверил, плотно ж она закрыта:

— Хотите, я вам скажу? Они не оставят вас в покое. Самое лучше для вас — уехать в Израиль или в Америку. В те времена, о которых я упомянул, у профессоров-евреев не было выбора, теперь появился путь в другие страны. Мой сын Борис, который работал здесь урологом, уехал в Израиль и очень счастлив. Конечно, он не такой ученый, как вы. Но ваш приятель Евсей Глинский тоже ученый, и он тоже уехал в Америку. И, как я слышал, очень доволен. Хотите, я вам скажу? Вам надо уезжать.

— Наверное, у меня нет другого пути. Я только не хочу это делать до выхода моего учебника, который я писал несколько лет. Я вложил в него так много мыслей и труда, весь свой опыт. Мне даже кажется, что в моих врагах может заговорить совесть, когда они прочтут его.

Рабинович смотрел на него с выражением сожаления:

— Хотите, я вам скажу? Не заговорит. У них нет совести, а если у кого и болтаются остатки, то ими очень редко пользуются.

На другой день Рупику позвонил директор институтского издательства. Он очень уважал Рупика, тоже хвалил его учебник, но на этот раз сказал ему приглушенным голосом:

— Слушайте, вы знаете, вашу книгу мы уже сверстали, и она была уже на выходе. Но ректор Ковырыгина вдруг приказала мне рассыпать готовый типографский набор. Это какой-то вандализм. Но я не имею права возражать. Чтобы спасти хоть что-то, я срочно напечатал два экземпляра для вас, приезжайте забрать их[181].

Ой-ой! Рупик не мог себе представить, что его ждет еще и этот удар. Рассыпать уже готовый типографский набор учебника, уничтожить книгу позволяли себе только инквизиторы и фашисты. Его глаза наполнились слезами. Он горестно думал: «Я все считал, что мне надо доказывать им, что я не верблюд, но уничтожение моей книги — это соломинка, которая, по другой поговорке, переломила спину груженому верблюду — мне. Для них, я, беспартийный еврей, тот верблюд, и никогда не смогу доказать им обратного».

Рупик чувствовал, что с его мозгом происходит что-то неладное, от бессонных ночей и постоянных дум у него появилась параноидальная подозрительность. Он боялся, что на него будут писать новые доносы, боялся, что за ним следят агенты КГБ, боялся даже звука шагов на лестничной площадке — вдруг это пришли арестовывать его. Он тут же сам одергивал себя: ну кто и за что может его арестовать? Но потом являлись новые подозрения. Рупик считал, что начинает сходить с ума.

Комиссия Бабичева признала его работу неудовлетворительной по идеологической и методологической части, это утвердил партийный комитет, и это должно было обсуждаться на ученом совете. Рупик знал, что члены совета не пойдут против решения парткома. Теперь не Печенкин, а он сам становился изгнанником.

Его вызвала ректор института, сухо отчеканила:

— Мы не имеем к вам претензий как к специалисту. Но вы не смогли организовать коллектив, вы проявили политическую незрелость. Комиссия считает, что вы не можете оставаться заведующим кафедрой.

По правилам до окончания пятилетнего срока и до переизбрания на ученом совете он еще год мог оставаться заведующим. Но какой был смысл? Он подумал и решил сам подать заявление об уходе. Одна мысль зрела в нем: забыть про все и уехать.

* * *

Поздно ночью, перед тем как забыться беспокойным сном, Рупик пристрастился читать Библию, которую получил в подарок в Троице-Сергиевой лавре от своего приятеля Саввы Ямщикова. Тогда Савва ему сказал: «Может, на тебя когда-нибудь найдет просветление, и ты приобщишься к вере, если не к христианской, то к иудейской. Но бог-то у всех один, что у евреев, что у русских. Это ты в Библии прочтешь».

Рупик, занятый наукой и карьерой, забыл про Библию. Теперь он стал вчитываться в смысл сказаний, он знал, древние книги надо уметь читать изнутри, стараясь вникнуть в смысл на том уровне, на котором они были написаны. Во многих из них присутствовала древняя мистика со скрытым поучительным смыслом. Рупик читал и думал, а что плохого в мистике? Надо уметь правильно интерпретировать мистические явления. Праведный старец Ной услышал голос Бога, велевший ему строить ковчег. Ной не знал, зачем строить ковчег, но послушался голоса и построил. И тогда начался Всемирный потоп. Бог карал потопом грешников, которых развелось слишком много. Только Ной с семьей спасся от потопа на ковчеге.

Рупик отложил книгу и думал: «Ной услышал голос Бога, да, его спасло то, что он сумел услышать голос Бога. Но голос здесь — это понятие символическое. Его надо понимать не как реальный голос, а как предчувствие, сигнал. Но ведь атака на меня это, может быть, тоже сигнал, голос Бога: спасайся. Грешники — это коммунисты. Они сметают все лучшее и прогрессивное, из-за них в России умным людям нет места. Надо и мне, как Ною, уметь „слышать голос“, надо бежать и спасаться».

И чем больше Рупик думал об этом, тем больше утверждался в мысли, что получил сигнал: уезжать, спасаться. С тех пор он стал все глубже вдумываться в библейские сказания и все больше верил им. В его сознании происходило смешение действительности с религиозной интерпретацией. Это давало его беспокойному мозгу новую радость познания.

И вдруг Рупик вспомнил свой давний разговор о религии с Саввой Ямщиковым в Троице-Сергиевой лавре. Савва говорил: «Вера помогает людям, особенно больным и несчастным». Тогда Рупик возражал, разводил руками и качал головой: «Ой-ой, не понимаю, как это вера может помогать, особенно больным и несчастным». Но Савелий уверенно протянул: «Помога-а-а-ет».

И Рупик вдруг понял, что в нем самом тоже просыпается вера, и именно вера ему помогает в его несчастье. Решено — уезжать. Но он еще должен уговорить Соню.

* * *

Он сказал:

— Ой-ой, Соня, нам надо уезжать из России.

— Рупик, куда уезжать?

— Есть два пути — в Израиль или в Америку. Я думаю, нам лучше ехать в Америку.

Соня абсолютно растерялась, заплакала:

— Уехать, бросить все? А что нас ждет там? В Америке страшно, там негры, бандиты.

Рупик успокаивал:

— Глупости! Настоящие бандиты здесь. Не могу я больше видеть эти хамские рожи. Ты не волнуйся, я знаю, что пробьюсь. Америка — высококультурная страна, ее называют страной возможностей. Вон мой друг Евсей Глинский уехал в Америку из Саранска, пишет оттуда, что сдал врачебный экзамен, поступил в резидентуру, купил машину, собирается покупать дом. Понимаешь, не квартиру, а целый дом! Так там живут врачи. Если Евсей пробился, то и я наверняка пробьюсь.

Женская эмоциональная система слабей мужской, Соня боялась нового:

— Рупик, я не хочу уезжать, я боюсь. Неужели нельзя остаться и найти другое место?

— Ой-ой, другое место… Ты не понимаешь, другого такого места я не найду.

— Но ты же такой талантливый.

— Мой талант здесь никому не нужен, он их раздражает. Поэтому меня и хотят выжить. Есть такая поговорка: кто меня не хочет, тот меня недостоин. Я считаю здесь всех недостойными меня, я не хочу больше оставаться в этой стране. Если сложилась такая ситуация, мне надо уезжать туда, где много евреев.

Но Соня все плакала и уговаривала его:

— У тебя так много влиятельных пациентов, я уверена, ты опять сможешь подняться.

— Ой-ой, нет, Сонечка, теперь я, как раненый зверь, буду бояться новых подвохов и новых обвинений. Ты пойми, я уже не смогу быть самим собой. Я знаю нескольких профессоров-евреев, которые так и не смогли восстановиться после изгнания. Нет, я оскорблен и не хочу, не могу здесь оставаться.

— Но ситуация может измениться.

— Может, но только к худшему. С тех пор как евреи стали уезжать, остающимся будет все хуже и хуже.

— Рупик, а наша дочь? Что она скажет нам, если мы увезем ее?

— Она вырастет в Америке и будет счастлива, что мы ее вывезли.

— Ох, как это все тяжело и страшно…

— Глупенькая, ты пойми, произошло крушение всех надежд. Крушение!

Рупику пришлось уговаривать Соню много раз, он твердил ей:

— Сонечка, дорогая, может, я не стану профессором, но я опять стану сам собой. Я знаю, что пробьюсь. Боже, какое это счастье жить не под гнетом, не бояться, что тебя в любой момент могут пнуть, как паршивого пса, потому что ты еврей. Это же мечта — жить в стране, где ты равный среди равных.

В следующий раз он категорически сказал ей:

— Подавай заявление об уходе с работы, чтобы скорей истек срок твоего допуска к секретным данным.

— Но, Рупик, мне же хорошо платят.

— Ничего нам от них не надо, мы проживем без твоей зарплаты.

Соня ушла с работы, но все время сомневалась и плакала. Чтобы окончательно убедить ее, однажды он рассказал ей библейскую легенду о праведном старце Ное.

— Я знаю, что ты по ночам читаешь Библию. Но какое это имеет отношение к нам?

Рупик взял ее руку, заглянул в глаза:

— Ой-ой, Сонечка, может, мои неприятности — это тоже голос Бога мне. Это Он послал мне сигнал, чтобы я спасался от потопа. Да, это Бог. Нам не дано понимать Божий промысел, но надо уметь слышать голос Бога. Я думаю, что я его услышал.

Соня застыла в изумлении. Очень серьезно Рупик сказал:

— В Моисеевом Пятикнижии, в первых пяти книгах Библии, впервые в человеческой истории были провозглашены великие нравственные законы. Человек придумать их не мог бы, это творение Бога, Творца. Теперь я поверил в Творца. Раньше мне казалось, что интеллигентный и образованный человек не может быть религиозным. Теперь я считаю, что интеллигентный и образованный человек не может быть не религиозным.

— Рупик, ты веришь в это? Ты становишься религиозным?

107. Лиля защищает диссертацию

Лиля обзванивала друзей, приглашая прийти на защиту ее диссертации. Многие удивлялись:

— Лилька, ты написала диссертацию? Какая ты молодец! Конечно, я приду.

Римма сказала:

— Как я рада, что ты не поддалась на мое предложение работать в поликлинике писателей. Ты бы в ней загнила, как я загниваю, и никакой диссертации не написала бы.

Прийти обещали все, отказался только Рупик Лузаник. Он сказал грустным хриплым голосом:

— Ой-ой, Лилька, ты меня прости, но я заболел и не смогу прийти. Желаю тебе удачи, уверен в успехе.

Она расстроилась, Рупик был большим другом, образцом для нее, это он помог ей составить план диссертации. Потом она настороженно подумала, болезнь ли это? Лиля знала, что у него на кафедре какие-то неприятности. Может, поэтому он не хотел прийти. Но что делать? На нее навалилось много забот по подготовке к защите, в этих хлопотах она перестала думать о Рупике. Ей надо было проверить с машинисткой исправленные экземпляры диссертации, сдать их переплетчику, развезти по разным организациям, написать и вызубрить наизусть обязательное двадцатиминутное выступление, подготовить таблицы и слайды для демонстрации.

И ее волновало, как оценят диссертацию два оппонента. Первый был приезжий, профессор Валентин Фишкин из города Иваново, пока он дал положительный отзыв. Ей надо было устроить его в гостинице, а в Москве это непросто. Помог Моня Гендель, у него везде знакомства и связи. Второй оппонент был москвич, профессор Вениамин Лирцман, из Института травматологии. В этом институте было немало противников метода Илизарова, но Лирцман, кажется, относился к нему лояльно и даже сам делал такие операции. Еще одна забота была устройство обязательного традиционного банкета. Для этого Алеша заказал стол на сорок человек в банкетном зале Дома писателей, и они вдвоем составляли список гостей и меню.

И кроме всего прочего, надо было продумать кое-что очень важное для женщины-диссертантки: что надеть на защиту и что на банкет. Для этого собрался небольшой женский совет, пришли Августа и Римма:

— Авочка, Риммка, в чем мне выступать на защите, в платье или в костюме?

— Лучше в костюме, темном, строгом, — сказали обе, хотя возникли разногласия по поводу цвета.

Августа добавила:

— А на банкет ты надень это. — И подарила ей роскошное французское платье.

Накануне приехал из Кургана профессор Илизаров, ее научный руководитель и директор Курганского института экспериментальной и клинической травматологии. Он остановился в гостинице «Москва» и просил Лилю прийти, чтобы просмотреть все материалы к защите. Илизаров всегда был очень дотошен в подготовке к научным выступлениям. Они вместе отрабатывали текст ее доклада, а потом он задавал ей вопросы:

— Если вас спросят… (далее следовал вопрос). Что вы скажете?

Она отвечала. Он опять спрашивал, она опять отвечала. Потом протянула удивленно:

— Гавриил Абрамович, вы же это все сами знаете в тысячу раз лучше меня.

— Знаю. Но я готовлю вас к возможным вопросам членов совета, чтобы вы знали, как отвечать. Диссертацию надо написать и докладывать так, чтобы она была понятна каждому дураку. В Москве много противников моего метода, дураков. Вот и мой главный недоброжелатель Колков будет на защите, он член совета. Он и другие могут задавать коварные вопросы, чтобы отыграться на вас в ненависти ко мне. Мы придем на защиту с Валерием Брумелем, моим пациентом и другом. Он теперь после спасения ноги считает меня своим вторым отцом и повсюду ходит со мной.

— Я буду очень рада, ведь это я когда-то направила его к вам для операции.

— Правильно. Вы ему помогли. А теперь он поможет вам.

— Поможет мне? Каким образом?

— А вот догадайтесь. Не догадываетесь? Для противников моего метода одно присутствие Брумеля будет говорить в вашу пользу. Поняли?

Лиля понимала. Илизаров, которого третировали двадцать лет, показал себя тонким психологом.

Диссертацию она защищала в той самой аудитории Академии медицинских наук, в которой годы назад слушалась диссертация Ли. Пришла вся компания студенческих друзей, и все вспоминали своего друга Ли. Члены совета с интересом смотрели на знаменитость — Валерия Брумеля, на то, как он прошел свободной легкой походкой и сел рядом с Илизаровым. Действительно, это было убедительным доказательством ценности лечения илизаровским методом.

Собрался ученый совет Академии, председатель академик Вишневский вызвал Лилю:

— Вам дается двадцать минут для изложения материала вашей диссертации.

Страшно волнуясь, она вышла на трибуну, глубоко вздохнула и отговорила ровно двадцать минут, показывая слайды и таблицы.

— Слово имеет научный руководитель профессор Илизаров, — объявил Вишневский.

Илизаров сказал:

— Двадцать лет моя работа встречала недоверие, и я накопил много недоброжелателей. Редко кто с первого раза понимал и приветствовал мой метод. Таким редким исключением была доктор Лиля Берг, она с первой нашей совместной операции в Боткинской больнице стала сторонником и горячим пропагандистом нашего метода. Она смелая женщина, по своей инициативе начала наши операции в Москве. По всей стране их делали, а Москва отставала. Не буду разбирать и указывать причину отставания. Но должен сказать, что накладывать мой аппарат и производить все необходимые манипуляции совсем непросто и для мужских рук, а тем более для женских. Но доктор Берг прекрасно справляется с этим, у нее хорошие хирургические руки.

После этого начались вопросы. Лиля украдкой посматривала в сторону Колкова, он сидел молча. Но Лиля была готова к отпору. Илизаров преподал ей правильную тактику в подготовке к ответам. Оба оппонента говорили о преимуществах метода Илизарова и закончили положительными отзывами. Лиля с тревогой ждала, вдруг кто-нибудь из противников Илизарова захочет выступить неофициальным оппонентом, чтобы раскритиковать ее работу. Может, они и хотели бы выступить, но вся атмосфера защиты была в пользу Лили. По правилам, председатель дал Лиле заключительное слово.

— Конечно, первая моя благодарность моему руководителю профессору Илизарову. Мне очень повезло встретить на жизненном пути такого яркого человека и замечательного ученого. До того как я познакомилась с его методом, мне не приходило в голову, что я могу сделать что-либо заслуживающее внимание. Это интерес к методу Илизарова стимулировал меня и помог понять саму себя.

Потом она благодарила за поддержку Моисея Рабиновича, Марьяну Трахтенберг и свою семью.

Ученый совет единогласно проголосовал «за». Председатель сказал:

— Поздравляю вас с блестящей защитой.

Первым к Лиле кинулся Алеша:

— Моя жена — кандидат наук!

Подошли поздравить Илизаров с Брумелем, Лилю целовали Павел и Августа, боком неловко притиснулся довольный Лешка, тоже поцеловал.

Лиля повернула его к Илизарову и Брумелю:

— Это мой сын, Лешка.

Илизаров потрепал его по голове:

— Ты рад за маму? А кем ты сам хочешь быть?

Лешка смутился, подумал:

— А какая такая есть работа, чтоб не писать диссертацию?

— Вот тебе на! — засмеялся Илизаров и все вокруг.

Лилю плотно окружили друзья-однокурсники, поздравляли, обнимали, целовали, дарили цветы. Римма шепнула ей на ухо:

— Как бы радовался за тебя сегодня твой Влатко.

У Лили в глазах блеснули слезы, она на минуту отвернулась. Подошел Виктор Косовский с букетом роз:

— Это для Лили, которая когда-то была с косичками, а теперь стала кандидатом наук.

Вечером на банкете тамадой вновь был Тариэль Чогадзе, депутат и министр здравоохранения Грузии. Он говорил тосты в честь диссертантки, в честь Илизарова, в честь родителей Лили, упомянул, как была бы счастлива за нее ее мама. Лиля вспомнила маму, взглянула на отца. Павел улыбнулся ей через стол грустной улыбкой. И опять вспомнился Лиле Влатко: где-то он сейчас, жив ли он?

А веселье продолжалось, все шумно переговаривались, что-то кричали. Алеша посадил Моню Генделя с Илизаровым и Брумелем, и тот весь вечер смешил их анекдотами, раздавался их громкий смех. Тамада постучал вилкой по бокалу, привлек внимание:

— Ну, а что нам скажет муж-поэт?

Алеша повернулся к Лиле и прочитал экспромт, насмешив всех:

Ради ваших чудных глаз И вашей диссертации Кости я б сломал тотчас В любой локализации. Но, чтобы сразу им зажить И окрепнуть заново, Научитесь все лечить Их по Илизарову.

108. Обсуждение альманаха «Метрополь»

Алеша пока не говорил дома, что у него назревает неприятность — вышел рукописный неподцензурный альманах «Метрополь», в котором была напечатана его сказка «Воронье царство». Он не хотел портить настроение Лиле перед защитой диссертации и не хотел пугать Августу с Павлом. «Метрополь» был сборником неподцензурных работ двадцати трех писателей и поэтов, рукописный журнал, всего двенадцать экземпляров. Хотя он был намного меньше, чем другие выпуски самиздата, авторы в нем впервые выступили со своими произведениями открыто, как говорили на литературных сходках, «подняв рыцарское забрало». До сих пор стихи и эпиграммы Алеши в самиздате выходили без имени автора, и явных улик против него не было.

В писательских кругах авторов прозвали «плеядой Метрополя», а в правлении Союза писателей их назвали «группой бесноватых». Нетрудно было догадаться, какое царство в Алешиной сказке именуется «вороньим» — та страна, где всех заставляют говорить на языке власти. За такую аллегорию по головке не погладят. Алеша знал, что в Союзе писателей уже готовится разгром авторов сборника. Теперь могли начаться осуждение и преследование авторов.

О «Метрополе» давно ходило много слухов, иностранные корреспонденты ждали его выхода, чтобы сразу возвестить: впервые в России вышел журнал без цензуры! Правоверные руководители Союза писателей всячески пытались предотвратить это событие, чтобы заверить партийные власти в своей преданности. Но все-таки «Метрополь» был напечатан, и составители устроили презентацию альманаха, пригласили друзей и знакомых. Но пришли только те, кто не боялся гонений.

В писательской среде распространялись зловещие слухи и еще более зловещие предсказания. Говорили об административных мерах воздействия, говорили, что у авторов будут делать обыски с конфискацией рукописей, говорили, что пятерых «заводил» арестуют и будут судить, сошлют на поселение в Сибирь.

Василий Аксенов, один из составителей альманаха, с усмешкой передал эти слухи Алеше:

— Через несколько дней нас вызывают на заседание правления московского отделения Союза писателей вместе с партийным комитетом. Пока что будут потрошить только составителей. Ты не опасаешься гонений за свое «Воронье царство» от самой главной вороны, партии?

Алеша пожал плечами:

— Как писал Пушкин: «Сохраню ль к судьбе презренье? / Понесу ль навстречу ей / Непреклонность и терпенье / Гордой юности моей…»[182] В общем, надо будет — разделю судьбу со всеми.

Аксенов подхватил строками из того же стихотворения:

— «…Силу, гордость, упованье / И отвагу юных дней». Молодец, старик! А я решил на заседание не идти. Все равно им ничего не докажешь. А заседание-то будет б-у-у-урным.

Перед заседанием в зале был выставлен один экземпляр альманаха, для ознакомления. Пришедшие подходили к толстой рукописи довольно робко, с оглядкой, не хотели показывать своей заинтересованности.

Обвинительную речь держал первый секретарь правления критик Феликс Кузнецов. Он не был писателем, но прославился своими бесцветными критическими статьями в качестве подпевалы партийных указаний. Именно это и послужило причиной того, что он был назначен главой московской писательской организации.

— Говорить о литературе — это значит говорить о политике. В предисловии у вас написано: «Муторная инерция, которая существует в журналах и издательствах, ведет к возникновению раздутой всеобщей ответственности за „шутку“ литературы, не только не умеющей быть такой, как надо, но даже такой, как вчера. Эта всеобщая „ответственность“ вызывает состояние застойного тихого перепуга, стремление подогнать литературную „шутку“ под ранжир. Внекомплектная литература обречена порой на многолетние скитания и бездомность…» Почему вы пишите «штука литературы»? Тут проступает голос Аксенова. Мы имеем лучшую литературу в мире по честности, по нравственной высоте. А вот прочитав этот альманах, видишь какое-то исчадие ада. Мы, коммунисты, будем протестовать. В сборнике участвовали диссиденты, поэтому у них там есть политические ошибки, которые граничат с преступлением. Они заявляют, что у нас в стране есть гонимые писатели. Как это можно понять? Нет у нас гонимых писателей.

— А Солженицын, а Пастернак, а до того Бабель, Мандельштам и еще десятки других, они не гонимые писатели? — раздался громкий вопрос.

— Мы изгнали их из Союза писателей, потому что не признаем их, они не писатели, а продажные шкуры. А какие «литературные перлы» у вас в альманахе написаны! Про Выставку достижений народного хозяйства: «Быка с мудями вы лепили»! Это литература? В целом там есть четыре основных направления: приблатненность, издевательство над народом, сдвинутое в западную сторону сознание и секс. Получается зловещая картина.

Первый вопрос Анатолия Алексина к составителям был:

— А вы уверены, что об этом вашем альманахе не пронюхали иностранцы?

Писатель Грибачев, реакционер, крикнул:

— Если этот альманах выйдет на Западе, надо будет всех авторов поставить лицом к народу. Пусть ответят, и пусть полетят их головы.

Кузнецов потребовал:

— Принесите в Союз все экземпляры.

— Не принесем, они у вас пропадут.

Этот отказ напугал Кузнецова, за это партийные власти могли всыпать ему самому, он зашипел:

— Одумайтесь, откажитесь от саморекламы и шумихи. Я уверен, что альманах будет напечатан на Западе. Вы понимаете, что произойдет, если альманах попадет на Запад? Меня поражает аполитичность этих наших писателей. Под маской аполитичности среди нас могут появиться открытые провокаторы. Недаром среди авторов альманаха нет ни одного члена партии. Да еще те, кто уезжают из страны, могут повезти информацию о нем и о нашем собрании в свой любимый Израиль.

— Ах, Феликс, вот до чего ты договорился! Хочешь обвинить нас в сионизме, шьешь нам дело?

Опять горячо критиковал метропольцев Анатолий Алексин:

— Что это за детская сказка Алеши Гинзбурга «Воронье царство»? Разве так надо писать для советских детей? Чему он их учит? Никого у нас не заставляют каркать по-вороньи, это клевета на нашу страну. Автор сам каркает на нее и клевещет.

— Это ты, Алексин, сам больше всех известен тем, что каркаешь по-вороньи! — крикнули ему с места.

Заседание, с громкими криками и полемикой, длилось четыре часа.

Через неделю один экземпляр «Метрополя» корреспонденты передали в Америку, и там он был срочно растиражирован издательством «Артис» и выпущен в виде репринта.

Несколько дней в кооперативе «Советский писатель» только и было разговоров об этом заседании. Люди передавали друг другу споры сторон, шепотом хвалили составителей и авторов, но еще тише говорили:

— Ну, теперь им всем крышка.

Узнав об этом из разговоров соседей, Августа и Павел еще больше заволновались за судьбу Алеши. Они срочно позвали Лилю:

— Ты слышала о заседании правления писателей?

— Ничего не слышала. О чем заседание?

— Значит, Алеша скрыл это от нас и от тебя, ничего не говорил.

Лиля встревоженно сказала:

— Мне он не говорил.

— Но ты читала его сказку «Воронье царство»?

— Читала, конечно. — Лиля вспомнила, что это было в ту самую их первую ночь. — Прекрасная сказка. Почему вы меня спрашиваете?

— Потому что ее резко критиковали на заседании правления за политическое направление. А это грозит неприятностями для Алеши.

Это не удивило Лилю, но мгновенно расстроило, что теперь будет? Ждали прихода Алеши, Августа накрывала на стол, и Лиля видела, как у нее дрожат руки. Она взяла тарелки и накрыла на стол сама.

Дождались Алешу, Августа встретила его со слезами:

— Зачем тебе надо было участвовать в этом «Метрополе»? Почему ты с нами не посоветовался?

— Ага, значит, вам известно. Ну, что сделано, то сделано. Не мог я предавать единомышленников, мне предложили, я сразу согласился, потому что это мое собственное отношение к цензуре. И я об этом не жалею.

Павел сидел мрачный, переживал за жену, переживал за Алешу, ворчливо сказал:

— По-моему, теперь самая пора писать Берте в Бельгию и просить ее организовать вызов в Израиль.

Алеша посмотрел на Лилю, она сидела бледная, не знала, что делать. Он взял ее за руку.

— Павлик, не торопись писать. Я не думаю, что меня за это арестуют и сошлют. Но все равно, дай нам с Лилей подумать и самим решить, надо ли просить приглашение.

Дома Лиля стала плакать, у нее ходуном ходили плечи. Алеша обнял ее, прижал к себе:

— Что с тобой, Лилечка, что с тобой?

— Алеша, я вспомнила, как мне пришлось срочно бежать из Албании. Это было ужасно. Неужели это может повториться? Второго такого бегства я не переживу.

Он целовал ее, повторил, что не видит непосредственной опасности для себя. Она спрашивала:

— А если, а если?..

— Тогда будем действовать организованно. Конечно, в первую очередь скажем все Лешке.

— Алеша, я верю тебе, я верю в тебя. — Но сама в этот момент вспомнила, что вот так же верила и во Влатко, а что получилось?..

* * *

Алеша уныло рассказывал Моне о семейных переживаниях и страхах:

— Ну, что ты думаешь, старик, придется нам бежать?

Моня, никогда не теряющийся и не унывающий, воскликнул:

— Слушай, если придется тебе уехать в Америку, ты сможешь там написать роман.

— Монька, что ты несешь? Какой роман, под названием «Сенсация века», что ли? Как твой сценарий?

— Э, нет, Алешка, бери жанром выше, роман о судьбе евреев в Советской России.

— Это твоя новая хохма? Никогда я не думал ни о каком романе.

— А жаль. Я вот, например, думал, да у меня нет таланта, как у тебя. Возьми историю своей семьи и опиши, какой был подъем в судьбе евреев после революции и какое произошло падение с развитием этого сраного российского социализма.

Алеша задумался:

— Может быть, это неплохая идея. Ты, Монька, генератор идей.

— Ты напиши роман и назови его «Еврейская сага». Все евреи будут читать. Но, знаешь, старик, когда я сам смогу прочесть твой роман, я буду очень плакать, вспоминая тебя.

109. Гость из Бельгии

Неожиданно Бергам позвонила из Бельгии Берта. Она говорила кратко и иносказательно на случай возможного прослушивания телефона:

— О, вы не знаете, у моей приятельницы есть хороший знакомый, он собрался ехать навестить ее родственников, которые живут далеко. Он очень близкий ей человек, она ему во всем доверяет. И мои далекие родственники тоже во всем могут ему доверять.

На слух это была какая-то белиберда, но Павел расшифровал Августе, что хотела сказать Берта:

— В Москву едет ее хороший знакомый, он позвонит нам, мы можем ему во всем доверять. И через него можно передать запрос на вызов в Израиля.

Поздно вечером им позвонил этот знакомый, сказал просто:

— Я привез вам привет от Берты.

Павел, ничего не спрашивая, сразу пригласил его приехать к ним.

— Для вас не слишком поздно? — спросил знакомый Берты. — Я был занят делами, поэтому задержался со звонком.

— Если вы можете приехать, нам не поздно.

Августа приготовила изысканный ужин, желая угодить иностранцу, и позвала Лилю с Алешей.

В одиннадцать вечера пришел высокий пожилой, элегантно одетый мужчина, по-русски он говорил свободно, слегка замедленно, с едва заметным французским акцентом, вставлял в речь французские слова:

— Извините, что не представился по телефону. Берта не советовала мне из предосторожности называть себя. Я Николай Савицкий, инженер бельгийской металлургической фирмы «Кокриль-Угре», в Льеже. Здесь я по делам, Россия хочет заказать у нас большие металлические трубы для своих строек. Директор нашей фирмы взял меня с собой в Москву как знающего русский язык для переговоров в Комитете по науке и технике.

Потом он раскрыл толстый портфель:

— Я привез вам кое-какие подарки от Берты, а это сувениры от моей фирмы. — Он достал коробку знаменитого бельгийского шоколада «Леонидас» и свертки с вещами от Берты и раздал мужчинам красивые перочинные ножики и ручки фирмы «Паркер».

У Савицкого была приятная манера говорить — медленно, обстоятельно, он постоянно мягко улыбался:

— Берта и моя жена уже много лет близкие подруги. Моя жена тоже русская, Лена Штамбург.

— Как получилось, что вы живете в Бельгии? — спросил Павел.

— Видите ли, в двадцатые годы родители увезли меня мальчиком из России в Манчжурию, там тогда была большая колония русских эмигрантов, дворян и капиталистов, сбежавших от большевиков после революции. Оттуда я юношей уехал в Европу, учился в Брюссельском университете и осел в Льеже. В Россию я приехал впервые, мне все здесь интересно и хотелось бы увидеть как можно больше.

Алеша предложил:

— Я с удовольствием повожу вас по Москве на машине.

Августа подхватила:

— Да, это прекрасная идея, я могу поехать с вами, чтобы рассказывать про город. Я его хорошо знаю.

— Это было бы прекрасно. Могу я пригласить в эту поездку нашего директора? Я буду ему переводить.

— Конечно, мы будем очень рады. А потом привезем вас опять к нам на традиционный русский обед.

— О, это было бы прекрасно. Я скажу об этом директору, он будет очень рад познакомиться с вами и попробовать русскую кухню.

Потом Савицкий перешел к деловому разговору:

— Берта говорила мне, что вы хотели бы получить вызов в Израиль. Она просила передать, что вполне может найти кого-нибудь, кто пришлет вызов. Но для этого ей надо иметь точные имена и даты рождения уезжающих. Я с удовольствием передам это ей.

Алеша переглянулся с Лилей и взял ее за руку под столом:

— Спасибо за предложение, мы еще не окончательно решили. Мы вам скажем.

Он отвез гостя в «Националь», где останавливались важные иностранцы. По дороге Савицкий рассказывал:

— Ваши сотрудники из Комитета по науке и технике очень заинтересованы делать бизнес с нашей фирмой «Кокриль-Угре». Они приезжали к нам в Льеж на переговоры. Мы, конечно, знали, что все они майоры или полковники КГБ, но виду не подавали, задаривали разными подарками. Сразу чувствовалось, что они любят взятки, все хватали с жадностью, особенно им хотелось иметь американские джинсы.

Алеша вставил:

— Брать взятки в крови у русских. Об этом писали классики литературы, начиная с Гоголя.

— Да, да, я знаю. Зато благодаря взяткам они теперь встречают нас как очень важных персон прямо у трапа самолета, провели мимо таможни. Мы опять привезли им подарки, они опять мгновенно все разобрали. Председателю Комитета Гвишиани мы привезли особое охотничье ружье — музейный экспонат. Мы знаем, что он зять премьер-министра Косыгина, важная фигура по советским меркам, и подарили ему дорогостоящее ружье. Но мы тоже надеемся получить от него хороший заказ для фирмы.

Они договорились встретиться завтра для поездки по городу вместе с Августой.

Директор и хозяин фирмы «Кокриль-Угре» оказался милым старичком, был прост в общении, обрадовался знакомству с русскими, весело болтал во время поездки и за обедом у Павла с Августой. Савицкий переводил:

— Он сказал, что мечтал увидеть, как живут люди в Советской России, и хотел попробовать настоящую домашнюю русскую еду. Ему все очень понравилось, по вашему примеру он считает, что русские живут хорошо. Я, правда, не сказал ему то, что знал от Берты, что вы живете выше среднего уровня. Пусть у него останется впечатление, что все русские живут так. Мне тоже очень приятно угодить ему, он хозяин фирмы, большой капиталист, несметно богат. Теперь он видит, что я все делаю для него во время переговоров и при личных встречах. Эта связь с Россией и русскими упрочит мое положение на фирме тоже.

Савицкий пробыл в Москве неделю, дни проводил в деловых переговорах, а поздно вечером приезжал к Павлу с Августой, у них с ним быстро образовались дружеские отношения. Павел и Августа скоро стали звать его Коля, он тоже называл их по именам. Ему понравилась гречневая каша, и когда приходил, Августа спрашивала:

— Коля, гречневой кашки?

— С удовольствием. — Он снимал пиджак и принимался наворачивать кашу.

Беседовали они обо всем открыто, Савицкий удивлялся:

— Создается впечатление, что представители Комитета по науке и технике совсем не имеют представления, как делать бизнес с иностранной фирмой. На переговорах они все запутывают и затягивают. Вместо того чтобы подписать контракт, они хотят опять приехать к нам на фирму. Говорят, что собираются познакомиться с технологией производства. Конечно, мы им все покажем и опять задарим подарками-взятками. Но впечатление такое, что они не очень деловые люди.

Павел со смехом говорил ему:

— Коля, да они и есть неделовые люди, эти майоры и полковники КГБ. Они будут затягивать переговоры, чтобы самим ездить к вам в Бельгию, и там шпионить, заводить связи. Я не удивлюсь, если ваши переговоры затянутся на два года, а потом кончатся ничем.

— Думаете, это возможно? Впрочем, я в переговорах больше переводчик, чем участник. Но мне самому тоже интересно приезжать в Россию.

Савицкий уехал, увозя имена и все данные на Алешу, Лилю и Лешку, чтобы Берта нашла для них подставных «родственников» в Израиле и те прислали бы письмо-приглашение. Через три месяца он вернулся в Москву для продолжения переговоров, на этот раз с другими инженерами фирмы и со своей женой Леной. И рассказал в первый же визит:

— Берта занимается поисками кого-нибудь в Израиле, чтобы прислали приглашение. Пока она никого не нашла, но обещает найти в ближайшие месяцы.

Вопрос о приглашении висел в воздухе, но Лиля и Алеша не очень торопились получать его, они еще не решили, стоит ли им уезжать.

В тот вечер Лена пришла к ним с мужем, высокая красивая женщина около шестидесяти лет, очень веселая, общительная, болтунья. По-русски говорила свободно, с легким украинским акцентом. Савицкий попросил Павла и Августу временно приютить Лену у себя, пока он ведет дневные переговоры с сотрудниками Комитета.

Августа обрадовалась компании, водила Лену по городу, по музеям, ходила с ней в театры и на концерты. Они быстро подружились. Отношения с Савицкими становились все более близкими. Уехав, они присылали из Европы красивые почтовые открытки из мест, где отдыхали.

110. Саша Фисатов находит семью

Уже много лет у Августы была забота уговорить Сашу Фисатова жениться. На правах тетки она много раз осторожно заговаривала с ним об этом. При каждом разговоре Саша свешивал голову на бок, стеснялся и говорил:

— Тетя Авочка, ну на ком же мне жениться? Я ведь ни в кого не влюбился и меня никто не любит.

— Тебе надо больше общаться в женском обществе, может, кто-нибудь тебе приглянется.

— Но я ведь этого не умею, я стесняюсь.

Действительно, в тех немногих случаях, когда у него возникали близкие отношения с женщинами, инициатором всегда была женщина и связи бывали короткими, он не был романтиком, женщинам это не нравилось.

Августа удивлялась, говорила ему:

— Неужели ты никогда никого не любил?

— Когда был молодой, любил. Очень любил. До сих пор вспоминаю одну женщину, Надю. Но ведь моя жизнь была исковеркана пленом в Германии и заключением в России. Наверное, я пропустил свое время любви.

Павел считал, что Саша так и останется старым холостяком, наедине говорил Августе:

— Оставь его, он не создан для семейного счастья.

— Но ведь нельзя жить, никого не любя.

— Есть люди, которые так устроены, что любовь к ним не прилипает. Он прав, что пропустил свое время.

Когда Саша узнал, что Алеша женился на Лиле, он вдруг признался:

— Дядя Павел, тетя Авочка, завидую Алешке. Вот он нашел в Лиле родную душу. А у меня родной души нет. Как бы я тоже хотел сказать вам, что нашел себе жену. — И грустно вздыхал: — Наверное, никогда этого не будет.

И вдруг однажды он ворвался в квартиру Павла с Августой как вихрь с криком:

— Я нашел ее, нашел!

— Саша, кого ты нашел?

— Я нашел Надю, ту мою любовь в первый год войны! У меня есть дочка! Я теперь отец!

Павел и Августа улыбались, видя его восторг, но не все понимали:

— Саша, расскажи, что произошло, как ты их нашел?

— А вот как. К предстоящей годовщине окончания войны с гитлеровской Германией меня пришел интервьюировать корреспондент журнала «Огонек». Он задал вопрос, как я попал в плен и как мне удалось выжить. Я рассказал, как было: бежал из немецкого лагеря в Белоруссии и, замученный и голодный, добрался до деревни к моим дальним родственникам. Они меня спрятали, откормили, я помогал им по хозяйству. И тут, рассказывая, я вспомнил про Надю, красивую городскую женщину Ее муж ушел в армию и пропал, а она тоже пряталась в деревне от немцев. Я рассказал, как в той деревне пережил первую настоящую любовь. Я не имел понятия, что он это опубликует. Я описал ему Надю, как она вошла в дом, где я жил, я уставился на нее — какая красивая! Она увидела мою реакцию и засмеялась звонким смехом, такой смех не забывается, и спросила: «Что, понравилась я вам?» Ну, я застеснялся, конечно, но все-таки сказал: «Очень». Она опять засмеялась: «Зайду позже, пойдем прогуляемся». К тому времени я уже отъелся после плена, у меня уже были силы, ну, и это самое было, как сказать, — мужское желание… Надя пришла в темноте, взяла меня под руку, прижалась ко мне жарким телом и повела к стогу сена: «Залезай за мной». Там она. подставила мне губы, ну, и это… — Саша замолчал, покраснел и, как всегда, свесил голову, потом добавил: — Так продолжалось несколько дней, я имею в виду стог сена. Потом ее родственник пригрозил, что немцы придут и возьмут меня. В ту же ночь я ушел, а все-таки с Надей попрощался. Помню, как она шептала: «Родной ты мой, дай бог тебе выжить и найти свое счастье, а я тебя полюбила».

Ну вот, я это рассказал корреспонденту по своей простоте. Я же не знал, что он все опубликует. А он возьми да и напиши в журнале все слово в слово. И оказалось, что тот журнал прочла одна молодая тридцатитрехлетняя женщина в городе Чистополе, на Каме, в Татарии. Ей понравилась история, и она показала статью матери, смотри, мол, какая трогательная любовь приключилась с этим героем. Там и фотография моя тоже напечатана. Ее мать прочла, посмотрела на фото и расплакалась: «Это ведь он про меня рассказал, он любовь моя, твой отец». И вот, представляете, через журнал «Огонек» они разыскали меня и позвонили. Я услышал чей-то женский голос, отдаленно знакомый. Она спросила: «Это вы про деревню рассказывали?» — и назвала деревню. «Да, про ту самую. Как вы догадались?» И в ответ она засмеялась таким счастливым смехом, что я сразу узнал его и крикнул: «Надя, это ты?» Она и смеялась, и плакала, а потом спрашивает: «Хочешь поговорить со своей дочкой?» Дядя Павел, тетя Авочка, вы представляете, как я опешил? Я не знал, что сказать, молчал, а в трубке уже новый голос был, похожий на ее, только моложе: «Папа, меня зовут Александра, так мама назвала меня в честь тебя. Мы хотим тебя видеть».

Ну, что я мог сказать? У меня никогда не было детей, а тут вдруг взрослая женщина — моя дочка! Я держал трубку телефона и плакал. И слышу, что они обе тоже ревут. Вот так мы поплакали, а потом я сказал, что выезжаю к ним. Их адрес — улица Карла Маркса, 22. Вот, дядя Павел, тетя Авочка, я еще ничего не знаю о них, но раз они меня нашли и Александра считает меня своим отцом, я еду к ним.

Он рассказывал, а Августа вытирала слезы, и Павел сидел с опущенной головой.

* * *

Августа собирала его в дорогу, давала советы, а он слушал, как ребенок.

— Саша, у тебя теперь две женщины, одна молодая, другая не очень. Надо везти им подарки.

— Да. Да. Но что дарить? Мне ведь никогда не приходилось ничего дарить женщинам.

— Все женщины любят украшения. Поедем с тобой в ювелирный магазин, и я помогу тебе выбрать.

— Ой, спасибо большое. Этого я совсем-совсем не умею.

— Мы не знаем их размеры, чтобы купить одежду. Но можно им подарить отрезы на платья.

— Да, да, отрезы на платья. Этого я тоже не умею.

С двумя чемоданами подарков он доехал на поезде до Казани, но дальше надо было взять такси до переправы в Чистополь на Каме — моста через нее не было. На берегу стояла татарская деревня, и пришлось Саше ждать, по реке уже пошел первый лед, так называемое «сало», и переправа ходила нерегулярно. Он извелся в ожидании в бедной татарской избе, все выходил на самый берег и всматривался, не идет ли паром.

Наконец Саша переправился и взял другое такси, до города всего с десяток километров. По мощеной булыжной дороге старая «Победа» медленно тряслась мимо часового завода, мимо пристани, мимо деревянных домов. Доехали до улицы Карла Маркса, на холме высился заброшенный белоснежный красавец собор, остатки бывшей богатой купеческой жизни. А вот и двухэтажный кирпичный дом № 22, окрашенный желто-серой известкой, тоже старый, купеческий, с воротами. Первый этаж низкий, окна чуть выше деревянного тротуара. Машина остановилась, и Саше показалось, что кто-то выглядывал из окон. Он вошел во двор, сердце колотилось так, что готово было выпрыгнуть. У крыльца стояли две женщины, похожие друг на друга, и одинаково улыбались навстречу ему.

С первого момента он увидел Надю глазами влюбленного, какой помнил со времени их любви, — кареглазой красавицей с пышной русой косой. Он даже не заметил, что она сильно пополнела, что волосы были крашеные, с проседью, что во рту блестело несколько золотых зубов. В исступлении счастья он целовал обеих, прижимал к сердцу, и у всех троих текли слезы радости.

Потом за праздничным столом он часто переводил взгляд с Нади на дочь и понял, что дочка-то и была вылитая мать в молодости, и их образы слились для него в одно лицо.

Надя тоже смотрела на него с любовью, узнавала прежние черты и тоже не замечала, что редкие его волосы были седые, что он был полный, с животиком, слегка сгорбленный. И еще она не могла налюбоваться на Золотую звезду и два ряда наградных колодок на его пиджаке.

Прошло первое волнение встречи, все немного успокоились и привыкли друг к другу. По привычке Саша стеснялся, склонял голову на бок и скромно улыбался. Александра засуетилась, подавала на стол, улыбалась и поражалась, с какой любовью эти два пожилых человека смотрят друг на друга. Она поставила бутылку «Столичной», осторожно спросила:

— Папа, вы водку пьете?

Надя добавила:

— Надо выпить на радостях, по русскому обычаю.

Саша вздрогнул, никогда не называли его папой, но уж если он папа, то почему она обращается к нему на «вы»? К тому же он вообще не пил, но понял, что надо поддержать обычай:

— Да-да, я пью, только немного совсем. И не называй меня на «вы».

Он сделал маленький глоток из рюмки, заметил, что обе женщины лихо выпили до дна, смутился и допил свою. Всю дорогу к ним он обдумывал, что и как спросить Надю о главном в ее жизни, но теперь растерялся и не задавал вопросов, только сказал:

— Надя, я должен поблагодарить тебя за дочку. Хоть и с опозданием, но спасибо тебе за мою Александру.

— Твоя, твоя, — засмеялась Надя. И вся в тебя, такая же скромница и тихоня. Давай выпьем за нашу дочку. — Она выпила, крякнула, закусила соленым огурцом и добавила: — Саша, я ведь вдова. Был у меня муж, с войны, но три года назад помер. Хороший был человек. А дочка у меня одна. Других детей я не хотела. А ты?

Он так глубоко переживал услышанное, что переспросил растерянно:

— Я?.. А что я?

— Ты женатый или был женат? Дети у тебя есть?

— Нет, у меня никого не было и нет.

— Почему, папа? — спросила Александра. — Вы ведь такой солидный и знаменитый.

— Как сказать? Не знаю почему. Как-то не получилось. А ты опять говоришь «вы».

— Привыкай уже говорить отцу «ты», — улыбнулась Надя дочке и продолжала о прошедшем, выпивая рюмки одну за другой:

— Про тебя мы в журнале прочитали. А моя история такая: когда забрали тебя полицаи, я поняла, что и меня станут искать. Тогда я перебралась через линию фронта, долго перебиралась, пряталась, наконец попала к нашим. А уже была беременная и хотела избавиться от ребенка, куда же я с лялькой-то? Сначала меня за шпионку приняли, смершевцы, агенты. Но выручил майор один, военный врач, Григорий Самуилович, по фамилии Самойлов. Он устроил меня работать в банно-прачечный отряд. А что, мне было с беременностью делать? Я решилась и рассказала ему все, как было: и про тебя, и как ты снова попал в плен. Григорий Самуилович еврей был, с пониманием, хорошо ко мне отнесся, сочувственно, обещал отправить на роды в тыловой госпиталь.

Надя выпила уже несколько рюмок и говорила все громче, отрывистей. Саша чокался, попивал водку небольшими глотками, склонил по привычке голову на бок и закрыл глаза, чтобы не выдавать эмоции мимикой. Она подвинулась к нему, сказала тише:

— Я тебе всю правду открою: осталась я с ним, как ППЖ. Знаешь, что это такое? Полевая передвижная жена, вот что. Так всех нас, женщин, на войне называли. А куда нам было деваться? Вот, а время уже к родам подходило, и отослал он меня в Казань. Сам он из Чистополя, а в Казани у него знакомства и связи были. Уж как я боялась тогда, какой ребеночек получится после всех моих приключений… — Она положила руку ему на колени. — О тебе все думала, был бы ты рядом, легче бы мне было. Но, слава богу, Александра наша здоровенькая родилась.

Саша думал: «Боже мой, сколько же она страданий испытала из-за меня! В каком я долгу перед этой женщиной!»

Она отодвинулась, выпила еще:

— А потом и сам Григорий Самуилович появился, привезли его раненного в ногу, колено раздробило, два года на костылях ходил. Поедем, сказал, в Чистополь, втроем жить, Александру он удочерил.

Дочь тоже вступила в рассказ:

— Не сердитесь, что я на «вы» называю. Ведь я тридцать лет другого отца знала. Мама мне правду не говорила пока мы журнальную статью про вас не прочли.

Надя добавила:

— Ты не обижайся, но правду я от нее скрывала. А какой был смысл открыться? Увидеть тебя я не надеялась, кто знал, что с тобой произошло, жив ли? Но все-таки думала, что перед смертью откроюсь дочери. Ну а после той статьи я все ей рассказала. К тому времени Григорий мой уже три годочка в земле сырой лежал, дай бог косточкам его покой. А Александра, она понятливая, не обиделась, что я скрывала. Она ведь умница, педагогический институт окончила, литературу в старших классах преподает, в школе. Вот только замуж никак не выйдет.

Александра поморщила курносый носик, нахмурилась, задиристо вставила:

— А за кого выходить-то? Все мужчины кругом дегенераты какие-то и пьяницы.

Проницательному Саше уже было довольно услышанных историй, он все понял. Чтобы прервать тяжелые рассказы, он воскликнул:

— Да, у меня ведь для вас подарки! — Раскрыл чемодан и стал раздавать, что привез.

Женщины радовались всему, прикладывали к себе платья и отрезы, благодарили, удивлялись:

— Как в Москве-то всякого товара полным-полно, а в нашем Чистополе — шаром покати.

Александра обняла и поцеловала его:

— Спасибо тебе, папочка!

Он растаял от удовольствия:

— Ну вот, это другое дело, — и залюбовался ею.

К вечеру Александра засуетилась перед выходом, надела новое платье, весело сказала:

— Дорогие родители, у моей подруги день рождения, будет много гостей. Я там и останусь на ночь.

Оба поняли, что она хочет оставить их наедине, и были ей благодарны. И вот они остались одни, и оба почувствовали себя неловко. Надя была немного пьяна — от радости, от водки, от подарков. Она призывно позвала его в спальню, где стояли две кровати:

— Ну, иди ко мне, дорогой ты мой, ненаглядный мой. — Раздевалась и приговаривала: — Вот не думала я, что мы с тобой опять будем вместе, как тогда в стогу сена. Помнишь?

— Надя, как я мог забыть! Всю жизнь это было самое радостное воспоминание.

— Ну, или, иди ко мне. Не та я, конечно, что была…

— Для меня ты все та же…

Он лежал на ней, целовал, но от всего пережитого в этот день ему никак не удавалось достичь возбуждения. Он старался хоть как-то оживить те далекие ощущения. Надя была терпелива:

— Ты не волнуйся, драгоценный мой, я понимаю… мне и самой непросто…

Он досадовал на себя, откидывался в сторону, опять прижимался к ней. Надя старалась принять удобное для него положение, раскидывала ноги, прижималась к нему всем телом. Все-таки он смог проникнуть в ее мягкую теплоту и задвигался, внедряясь все глубже. Она поддавалась его движениям, обхватила руками, впилась губами, и вдруг оживился в нем накал давних ощущений, и она почувствовала это, шептала:

— Так, мой хороший, так… — и испытала то же самое, и оба тяжело задышали и смогли каким-то чудом повторить свой прежний восторг.

— Какой ты молодец! — сказала она и еще больше опьянела от страсти, говорила что-то, но остановилась на полуслове и заснула у него на плече. А он лежал тихо, боясь пошевелиться, и думал, и не мог понять, не сон ли все то, что произошло с ним сегодня.

* * *

Саша проснулся от щекочущего запаха горящих дров и потрескивания в печи — давно забытые ощущения. Увидел, что Нади нет, надел синий шерстяной домашний халат со стеганными шелковыми лацканами, пошел обходить комнаты и кухню — нигде нет. Вчера в суете встречи и разговорах он даже не заметил, как они живут, и теперь с интересом присматривался к обстановке, к вещам. В белых вышитых занавесках на маленьких окнах, в цветах герани на подоконниках был налет провинциального мещанского стиля, которого он не видел с детства. Особенно подчеркивали старину изразцовые печи по углам комнат, они уже топились — Надя успела затопить. Обстановка в комнатах солидная, дубовая, купеческого типа. На большом столе не убранная со вчерашнего посуда и старый медный самовар с чайной бабой наверху. В громадном буфете с резными украшениями разнообразная посуда.

У другой стены большой кожаный диван с высокой спинкой и деревянной полкой над ней. На полке белая салфетка с мережкой по краям, на ней расставлены фотографии в рамках и в ряд — семь фигурок, каждая меньше другой, мраморных слоников, символ счастья. Две фотографии заинтересовали Сашу: на одной майор в форме, рядом молодая Надя, видно, что беременная, на другой тоже Надя с мужем в гражданском костюме и кудрявая улыбающаяся девочка лет трех-четырех. Саша подумал: «Так вот какая жизнь была у нее».

Он пошел искать душ, ванной комнаты нет, в туалете канализации с проточной водой тоже нет, отверстие в дощатом сиденье нависает над выгребной ямой, какие в деревнях называли «очко». В кухне единственный водопроводный кран, дровяная плита и большая «русская печь» с ухватами для чугунных горшков. Нет холодильника. В коридоре он подивился на два больших кованных сундука прошлого века, типичная принадлежность купеческой старины. У стены стоял старинный мраморный рукомойник с медным краном, сбоку висели вафельные полотенца. В рукомойнике заливной бачок для воды, которая протекает вниз в ведро, тоже стародавнее удобство. Все удивляло Сашу, он смотрел на этот уклад жизни, как на экспозицию в музее старины, и думал: надо их увезти отсюда в другую жизнь, в Москву.

Но где же Надя? Он накинул на плечи поверх халата светлую дубленку и вышел во двор. Все занесено снегом, в дальнем конце сарай, там, у забора, Надя в сером ватнике размашисто колет дрова. Заметив его, бросила топор, побежала в валенках между сугробами, обняла:

— Милый ты мой, да какой же ты нарядный, красивый! А я проснулась от головной боли, перепила, дура, на радостях. Решила, пойду поколю дров, чтобы голова прошла.

Из ветхого сарая вышла Александра в рабочих резиновых сапогах, повязанная грязным клеенчатым фартуком, в руке у нее было ведро. У нее был смущенный вид, а из сарая слышалось хрюканье свиньи и кудахтанье кур. Саша старался скрыть свое удивление, но Надя перехватила его взгляд, объяснила:

— Хозяйство у нас, хряка держим, курей, гусей. Так было заведено еще при Григории Самуиловиче. Ты, небось, отвык от такого в столице-то?

Это верно, он отвык, но вежливо сказал:

— Какие вы хозяйственные! Хорошо, что хозяйство держите.

— А иначе здесь не проживешь, это не Москва. У нас и огород есть, и сад, свою овощь на зиму запасаем, солим, маринуем, консервируем, варенье варим.

Она так и сказала: «свою овощь», и Александра смущенно поправила ее:

— Мама, не «свою овощь», а свои овощи.

Надя звонко рассмеялась:

— Отсталая я, что поделаешь. В хозяйстве главное — иметь место для запасов. Всю заготовку в другом сарае храним, что возле дома. Там и ледник есть в подполе, каждую весну туда завозим глыбы льда с Камы, на целый год хватает. Пельменей налепим тысячи, в бочках в леднике храним, всю зиму едим.

Саша не переставал удивляться, а она взяла его под руку:

— Ну, дорогой ты мой, пойдем, не то простудишься. Идем завтракать нашими заготовками.

Действительно, на стол они поставили блюда с ветчиной и колбасой, объяснили:

— От нашего прошлогоднего хряка. У нас в городе свои колбасники есть, два брата-еврея держат. Они свиней режут и разделывают, коптят, солят, колбасу набивают.

Александра поставила банки с солеными и маринованными грибами, Надя комментировала:

— Своего соления заготовки.

Пироги были с мясом.

— Ну, мясо это мы покупаем у знакомых крестьян из соседней деревни.

Потом поставили три вида варений:

— Нашего изготовления.

Саша благодарил, нахваливал, удивлялся, но главное, о чем думал, было впереди. Попив чай из красивой старинной чашки с блюдцем, он взял Надю за руку:

— Я хочу сказать тебе теперь то, что должен был сказать тридцать четыре года назад, да не было тогда возможности: Наденька, выходи за меня замуж.

Надя заплакала, всхлипывала:

— Дорогой ты мой, спасибо тебе… конечно, я хочу выйти за тебя… я ведь не знала, что ты холостой и бездетный… думала, у тебя семья… повидаемся и расстанемся… и Александре тогда сказала: ты, доченька, не рассчитывай, что он с нами останется… А ты такой подарок мне сделал… радость-то какая… — И разрыдалась вконец. — Кабы жив был Григорий Самуилович, я бы его не бросила. А коли нет его, царствие ему небесное, то я свободна решать. Конечно, я хочу доживать жизнь с тобой.

Александра слушала со слезами на глазах, обняла мать. Надя добавила:

— По обычаю, надо бы у родителей благословения просить. А я вот у дочки нашей хочу спросить: ты, Сашенька, благословляешь нас?

— Мамочка, конечно! — И опять все втроем плакали от радости.

Когда успокоились, Саша почувствовал ответственность за будущие решения:

— Надо будет многое обдумать, как жить, где жить. А пока я хочу позвонить в Москву моим самым близким родственникам, дяде Павлу и тете Августе, сказать им о нашей радости и пригласить на свадьбу.

— Конечно, звони. Только с нашего телефона скоро не дозвонишься, техника у нас отсталая. Лучше говорить с переговорного пункта на городской почте.

Они провели Сашу по центральной улице Володарского, показали красную кирпичную школу № 1, прежнюю старинную гимназию, где работала Александра. Напротив школы за высоким белым забором и железными воротами стояла старая городская тюрьма. Саша смотрел на нее хмуро, знал, что в ней содержались многие московские диссиденты.

Потом его провели по крытому деревянному рынку с унылыми очередями за скудным набором продуктов. По дороге много людей здоровались с Надей и Александрой, косились на Сашу, по его столичному виду определяли: нездешний. Но его с кем не знакомили. Надя шепнула ему:

— Городок наш небольшой, не хочу, чтобы слухи пошли.

Наконец пришли на переговорный пункт, там толпился народ, было накурено, из будок слышались голоса говоривших по телефонам, они говорили громко, с напряжением и типичным волжским оканьем. Саша заказал разговор с Москвой на десять минут, заплатил. Надя предупредила:

— Только ты негромко говори, чтобы из будки не слышно было.

Ждали, наконец телефонистка объявила:

— Москва, пройдите в четвертую кабину.

Он заволновался, зажал микрофон трубки ладонью, старался говорить спокойно:

— Дядя Павел, мы с Надей приглашаем вас с тетей Авочкой на наше скромное бракосочетание. Когда подадим заявление в ЗАГС, узнаем точную дату. Мы не хотим большой свадьбы, но нам приятно будет видеть вас и Лилю с Алешей. Вы познакомитесь с Надей и моей дочкой Александрой.

— Спасибо, дорогой Саша. Мы очень рады за вас. Мы бы приехали, но я не в таком состоянии, чтобы путешествовать. Да и Авочке не просто оставлять меня. Но Лиля с Алешей приедут обязательно. Дай только заранее знать.

111. Затишье перед бурей

Алеша с Лилей обрадовались за Сашу и были готовы выехать в Чистополь, как только он назначит день свадьбы. Но настроение у Алеши было плохое, он ожидал, что его вызовут на «обработку» в правление Союза писателей, как всех авторов альманаха «Метрополь». Там их сурово и настойчиво уговаривали покаяться письменно, написать обещание, что не будут впредь участвовать в нелегальных изданиях. Эти бумаги хранилась в Особом отделе у генерала Ильина и могли послужить основанием для дальнейших репрессий. Наказали пока только составителей — исключили из Союза писателей. В знак протеста Василий Аксенов сам вышел из Союза. Вокруг него сгущались тучи: его не высылали, как Свирского, но открыто намекали, что он может ехать за границу и ему не станут препятствовать. Это означало изгнание. Аксенов пока колебался, и Алеша тоже ждал, что будет с ним. Лиля настороженно спрашивала:

— Алешка, что, ты думаешь, происходит в Союзе писателей?

— Затишье перед какой-то бурей.

Это пугало ее, она говорила с упреком:

Какое затишье, если приходится все время жить в напряжении ожидания?

Она беспокоилась о нем, о том, что будет со всеми ними, если его предадут наказанию. Но и сама тоже не могла решить, стоит или не стоит уезжать в Америку, не могла настроить мозги на отъезд. Так все у нее сложилось вместе — замужество, обретение полноценной семьи, она с тревогой присматривалась к взаимоотношениям Лешки с Алешей. Пока они жили дружно, Лешка скоро стал относиться к нему не как к дяде, а как к отцу, но был занят своими юношескими заботами, появилось увлечение девчонками. Теперь на нее пали все сложные семейные заботы, с прибавлением мужа ей приходилось кормить Алешу и Лешку, двух прожорливых мужчин. Августа старалась помогать, но она старела, и Лиле не хотелось утомлять ее.

В работе пришел успех. Лиля была постоянно занята работой в больнице, делала много операций по методу Илизарова и руководила молодыми врачами. Ее авторитет рос, к ней приезжали учиться врачи со всего города. И Марьяна Трахтенберг уже больше не руководила ею — обе были в одинаковом положении.

И фоном для всего этого стала нервирующая необходимость решать что-то для благополучного будущего.

Павел с Августой видели нерешительность Алеши и Лили в отношении отъезда и были недовольны, что они затягивают решение. Павел говорил:

— Это ваше дело, но, смотрите, как бы потом вам не пришлось жалеть об этом. — И ворчливо добавлял: — Пока гром не грянет, мужик не перекрестится.

Павел становился все более ворчливым, он заметно старел и слабел, у него появилось типичное для стариков выражение лица — постоянная озабоченность и растерянность. К тому же его беспокоила стариковская болезнь, задержка мочи из-за увеличения простаты. Его лечили, но эффекта не было, он часто и с трудом мочился, жаловался на это. Алеша, любитель все переводить в шутку, сочинил про него эпиграмму:

Я бы даже супостату Не желал свою простату — Как я долго не стою, Не могу пустить струю.

Сам Павел на это только улыбнулся, но неожиданно рассердилась Августа. Хотя она всегда любила эпиграммы сына, на этот раз обиделась за Павла:

— Как ты можешь сочинять такое про Павла? Если человек страдает, незачем шутить над его болезнью. Что за манера устраивать насмешки по любому поводу!

— Но мама, я не думал обижать Павлика!

* * *

В третий приезд Савицкий и Лена были для Бергов уже своими людьми. Лена стала частой и желанной гостьей, а Коля продолжал вести переговоры с сотрудниками Комитета по науке и технике. Алеше с Лилей он сказал:

— Берта нашла в Израиле людей, которые согласились прислать письмо-приглашение. Скажите когда.

Алеша с Лилей переглянулись.

— Мы должны еще подумать. Понимаете, для меня теперь наступило затишье, торопиться мы не хотим. Хотя это может быть затишье перед бурей.

Савицкий добавил:

— Поразительно, какую силу имеют у вас эти майоры и полковники из Комитета. Они даже проводят нас мимо таможни, чтобы взять привезенные им подарки. Имейте в виду, если вам надо будет вывозить, что ваши строгие законы запрещают к вывозу, я все могу перевезти: оригиналы ваших документов, драгоценности, золото… За наши взятки эти майоры и полковники освобождают нас от обычных проверок.

Это было очень ценное дружеское предложение, потому что вывозить с собой документы и драгоценности не разрешалось.

Немного погодя Савицкий еще сказал:

— Берта просила меня разыскать в Москве женщину по фамилии Трахтенберг и передать ей письмо из Америки. Оказалось, что у нее в Нью-Йорке есть богатая родственница, она хочет оставить ей наследство.

Услышав фамилию, Лиля настороженно спросила:

— Как зовут эту женщину, Марьяна?

— Да, ее зовут Марьяна. Вы ее знаете?

— Очень хорошо знаю, мы работаем вместе. Я устрою вам встречу с ней, приглашу ее к нам.

На следующий день Марьяна пришла, немного смущенная, и с удивлением и радостью читала письмо от родственницы. Теперь ее тайна раскрылась. Неловко улыбаясь Лиле, Марьяна сказала:

— Это моя тетя, которая уехала в Америку еще до революции. Я не хотела никому говорить о ней, потому что за родственницу в Америке меня могли исключить из партии. Это означало бы конец всей моей профессиональной жизни, я боялась осложнений для себя и мужа. Но я не знала, что тетя разбогатела. У нее на Бродвее большой доходный дом, она сдает квартиры жильцам. — И Марьяна попросила Савицкого: — Можете вы передать ей мое письмо?

— Конечно, могу.

Когда Марьяна ушла, Лиля сказала:

— Вот, Марьяна, по крайней мере знает, что если уедет в Америку, ее ждет там богатая родственница.

Павел добавил, улыбаясь:

— Все евреи — родственники, считается, что не дальше чем в пятом колене. Может, и ты найдешь.

* * *

Дома Лиля с Алешей опять обсуждали возможность отъезда, как всегда, по секрету от Лешки, не хотели преждевременно посвящать его в эту тайну. Лиля раздраженно твердила:

— Нас в Америке никакие богатства не ждут. Я с ужасом вспоминаю, как мне пришлось бежать из Албании. Но я хотя бы бежала домой. А теперь мне придется бежать из дома. Что мы будем делать там? Я совсем не представляю, смогу ли я стать там опять доктором… Но уж если я туда поеду, то не для того, чтобы становиться поломойкой.

Алеша обнял ее, успокаивал:

— Глупенькая, я не повезу тебя туда, чтоб ты стала поломойкой. Я обещаю, если мы там окажемся, я сделаю все, чтоб вам с Лешкой было хорошо.

— А на что ты сам надеешься там, в той Америке?

— Ну, устроюсь в какой-нибудь университет преподавать русскую литературу. Говорят, там охотно дают такую работу русским писателям. Издам, наконец, сборник моих стихов, которые здесь не пропускала цензура и анонимно печатал самиздат. А если и это не принесет дохода, я последую совету Мони Генделя.

— Какому совету?

— Напишу роман, историю про евреев в Советской России.

— Роман про евреев? Ты считаешь, что можешь написать роман?

— Попробую, думаю, что смогу. Это будет история нашей семьи начиная с наших с тобой отцов.

Лиля смотрела на него, моргая, мысль о романе поразила ее. Потом она села к нему на колени:

— Знаешь, Алешка, я думаю, что ты сможешь написать такой роман. Я почти совсем уверена.

— Ну вот и хорошо. Но на всякий случай, давай начинать учить английский. Я знаю его неплохо, Лешка тоже, но и нам невредно знать его получше. А тебе придется начинать с азов. И еще, тебе надо научиться водить машину. В Америке это необходимость, все умеют водить машину. Я сам буду учить тебя.

Он научил Лилю вождению и нашел ей учителя английского языка. Но на эту учебу у Лили не было ни сил, ни времени, после работы и хозяйских дел она уставала на уроках еще больше. Теперь поздними вечерами, когда они ложились спать, Алеша спрашивал:

— Ну, что ты сегодня выучила?

Она, и смеясь, и сердясь, саркастически повторяла одну и ту же фразу из учебника:

— Что я выучила? The black dog appears and disappears (черная собака появилась и исчезла). Могу я с таким знанием английского ехать в Америку?

— Ничего, когда пройдет затишье и начнется буря, ты будешь уже готова.

И Алеша успокаивал ее жаркими ласками.

112. Рупик Лузаник покидает кафедру

Фернанда уже давно рассказывала Лиле, что у Рупика на кафедре большие неприятности, но самого его Лиля стеснялась спрашивать об этом. Она надеялась, даже была уверена, что все наладится и тогда она пойдет к нему, и они спокойно поговорят. К тому же в последнее время она была поглощена своими делами и проблемами. И вдруг по Боткинской больнице разнесся слух, что профессор Лузаник уходит, что его «съели». Многие врачи были расстроены, женщины даже плакали:

— Такого золотого профессора теряем, а говно остается.

Лиля, как услышала, побежала к Рупику. Перед его кабинетом сидела за столом заплаканная Фернанда:

— Лиля, это ужасно! Он не выдержал и сам написал заявление об уходе. Он просил меня никого не впускать, но ты можешь войти.

Рупик сидел среди перевязанных стопками книг и рукописей, они лежали на рабочем столе, на полу, на стульях. С порога Лиля увидела сильно постаревшего и похудевшего человека, с нездоровым цветом лица, с синяками под глазами и печальным взглядом. Он поседел, и стало заметно меньше волос на голове. Всегда подтянутый, теперь он выглядел неопрятно, галстук съехал на бок, пиджак свободно висел на исхудавших сгорбленных плечах. Лиля вспомнила, каким он был оживленным, улыбающимся, бодрым, когда она впервые навестила его в лаборатории и слушала его лекции. Теперь она поразилась: что сделалось с человеком?!

Он вяло ей улыбнулся:

— А, Лилька, заходи, садись. Поздравляю тебя с защитой. Ты пришла проводить меня?

Она оглянулась, нашла свободный от книг край стула:

— Рупик, я не знаю, что сказать… я просто обескуражена.

— Ой-ой, я ведь тоже обескуражен. Поэтому ничего и не надо говорить.

— Я ходила на твои лекции, училась у тебя, гордилась дружбой с тобой. Это все так грустно…

Тревожить его расспросами и успокаивать предположениями она не хотела. Но он вдруг удивил ее странным метафорическим строем своей мысли:

— А знаешь, Лилька, ты мой старый друг, тебе я скажу, может, оно и к лучшему. Может, это мне голос Бога возвестил.

Она посмотрела с непониманием:

— Кто возвестил?

Рупик теперь любил повторять друзьям библейскую легенду, он пояснил:

— Голос Бога возвестил. Слышала о праведном старце Ное?

— О Ное? Это который спас «всякой твари по паре»?

— Да, но почему он это сделал? Он услыхал голос Бога, велевшего ему строить ковчег. Ной не спрашивал Бога зачем, но построил, а потом спасся. Вот и я думаю, что Бог послал мне такой сигнал: спасайся!

— Рупик, ты что, стал религиозным?

— Ой-ой, как тебе сказать? Я нахожу, что в Библии очень много верного. Раньше я думал, что образованный и интеллигентный человек не может быть религиозным, теперь я думаю, что образованный интеллигент не может не быть религиозным.

Лиля не знала, что сказать, пораженная его рассуждением, только думала: до чего довели его страдания, с такой светлой головой он стал искать утешения в религии. Ей хотелось спросить, что он теперь будет делать, но он предупредил вопрос:

— Я скажу тебе по секрету, как хорошему давнему другу: мы с Соней решили уезжать в Америку.

— В Америку?.. — Лиля растерялась от такого признания.

— Ты помнишь Евсея Глинского? — О, она хорошо помнила, как он ее изнасиловал. Рупик продолжал: — Евсей бросил кафедру в Саранске и уехал в Америку, теперь он там процветает, пишет, что сдал экзамены, работает доктором, много зарабатывает, купил дом. Понимаешь, целый дом, а! Если он пробился, я тоже сумею пробиться. Америка — страна возможностей.

Чтобы подбодрить его, Лиля воскликнула:

— Рупик, это прекрасно! Я уверена, что с твоим знанием языков и медицины ты добьешься еще большего успеха в Америке, чем Евсей. Там ты больше пригодишься.

— Вот и я так думаю. Спасибо, что поняла меня правильно. Если хочешь, я могу дать тебе почитать письма Глинского. Кто знает, может тебе тоже пригодятся в будущем сведения об Америке.

Лиле хотелось ему сказать, что и она решает такой же болезненный вопрос, но не стала взваливать на него свои проблемы:

— Да, я с удовольствием почитаю эти письма.

Он вынул из портфеля перевязанную папку:

— Отдашь потом мне или Фернанде.

Лиля спросила:

— Но мы еще увидимся?

— Может быть.

Расстроенная, она подошла поцеловать его, он подставил ей небритую щеку, сказал:

— А знаешь, я ведь был влюблен в тебя на первом курсе.

— Почему же ты мне этого не говорил?

— Почему не говорил? Боялся, что ты не захочешь встречаться со мной.

Дома Лиля, вся в слезах, рассказывала о прощании с Рупиком. Это было так грустно, что все слушали, опустив головы. Она добавила:

— Он сказал мне по секрету, что собирается уехать в Америку. Только просил не распространять это.

Павел грустно сказал:

— Какая потеря для всех нас! Мы даже не можем себе представить, что мы теряем в лице профессора Лузаника. Вот пример настоящего российского «горя от ума», коммунисты захотели его выжить потому, что этот еврей умнее. Как не вспомнить финальную реплику Чацкого? «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок. Карету мне, карету!» Оскорбленное чувство — вот что случилось с нашим замечательным ученым и другом Рупертом Лузаником. До каких же пор это будет продолжаться в России?

113. Московский дворик

Московская улица Петровка — одна из самых старинных, она существует с XIV века и названа в честь Петровского монастыря, когда-то стоявшего на возвышении вдали от города. От монастыря она шла вдоль реки Неглинной до самого Кремля, в те поры еще деревянного. Посередине Петровки имеется Столешников переулок, там с XVII века жили ткачи, изготовлявшие «столешники» — скатерти, а на другой стороне располагается улица Кузнецкий мост, где жили кузнецы и конюхи, а мост был перекинут через Неглинку. С XVIII века обе улицы застраивались большими зданиями, но в глубине застроек сохранялись небольшие дворы — дворики.

Один из двориков Петровки находился между Столешниковым переулком и Кузнецким мостом. В глубине его долго стоял четырехэтажный обшарпанный кирпичный дом с небольшой вывеской «Поликлиника № 6». Поликлиника была в системе немногих платных, больные должны платить за визит двадцать рублей. Деньги небольшие, но все-таки плата, за которую их консультировали более опытные врачи на почасовой работе.

Рупик Лузаник подал заявление об уходе с кафедры со следующего учебного года и стал искать работу. Сначала он пытался найти должность научного сотрудника, но ему везде отказывали как еврею. Он наглотался много горьких обид и устроился работать консультантом в поликлинику № 6. Работа была намного ниже его квалификации, его прежнего положения и с заработком в несколько раз меньшим, но она служила ему как временное прикрытие до получения разрешения на выезд. Нельзя было терять непрерывность врачебного стажа, надо было хоть что-то зарабатывать и не числиться «тунеядцем», за это могли наказать, особенно решившего уехать. К тому же евреи — его прежние частные больные — продолжали звонить ему и приглашать на домашние визиты. Их гонорары тоже поддерживали Рупика.

Сидеть на приеме в поликлинике ему было скучно. Он привык быть окруженным коллегами, разъяснять, показывать, читать микролекции. Но что делать? Приходилось терпеть.

В один из первых дней в кабинет зашел доктор, высокий, средних лет, улыбнулся:

— Пришел познакомиться с новым сотрудником. Я хирург поликлиники, Цалюк, Михаил. А вы профессор Лузаник? Слышал о вас много хорошего.

Руперт его не знал, разговаривал сдержанно-вежливо. Он опасался, что Цалюк станет расспрашивать, как и почему он перешел с кафедры в забытую богом поликлинику, ему не хотелось рассказывать об этом незнакомому человеку. Но Цалюк был очень корректен, ничего не спрашивал, произвел на него приятное впечатление. Уходя, сказал с улыбкой:

— Если у вас будут организационные вопросы, обращайтесь ко мне. Я здесь давно работаю, а к тому же я секретарь партийного комитета поликлиники.

Это испортило впечатление: слова «секретарь партийного комитета» были для Рупика, как красная тряпка для быка. Он нахмурился и попрощался холодно.

Он теперь всегда был хмурым. Как только среди друзей прошел слух о его желании уехать в Израиль, почти все прекратили общение с ним. Людей охватил страх, потому что КГБ следил за всеми, желавшими уехать, и такие контакты могли навредить. Лиля Берг была чуть ли не единственная из старых друзей, кто еще смело звонил и беседовал с ним. Ей он сказал, что перешел на работу в поликлинику № 6, и она с грустью сказала об этом Алеше.

* * *

Алеша поделился с Моней рассказом о судьбе Рупика и закончил:

— Представляешь, после всех достижений он теперь работает в шестой поликлинике. Говорят, стал нелюдимым, замкнулся, друзья оставили его, боятся с ним общаться.

Моня переспросил:

— В шестой поликлинике? Так ведь там работает наш с тобой приятель Миша Цалюк. Мы должны их свести. У них почти одинаковые судьбы, они сойдутся. Поедем туда.

К концу рабочего дня оба неожиданно появились в кабинете Рупика:

— Мы были рядом, зашли просто так. Если не возражаете, пойдемте поужинать куда-нибудь рядом. Например, в «Арарат», там хорошие чебуреки.

Рупику было тоскливо, он обрадовался, увидев Алешу, но Моню еще не знал:

— Ой-ой, в чебуречную? Ну, что ж, я с удовольствием.

Моня добавил:

— Я сейчас пойду позову Мишу Цалюка, нашего хорошего знакомого.

Рупик насторожился, ужинать с секретарем парткома ему не хотелось. Алеша заметил промелькнувшее выражение недовольства на его лице и кратко рассказал ему:

— Помните историю спасения академика Ландау? Так вот, хирург Цалюк — это как раз его спаситель. Он вообще замечательная личность, мало того что прекрасный врач, он герой-фронтовик, большой знаток еврейской истории, очень добрый и порядочный человек.

Рупик хотел спросить, как же порядочный оказался в партии, но вспомнил, что его друг Ефим Лившиц тоже член партии и промолчал. Рассказ о Цалюке даже заинтересовал его.

В ресторане распоряжался Моня, он был там завсегдатай. На столе появился коньяк, легкая закуска и начали приносить свежие чебуреки. Говорили на отвлеченные темы, работы не касались, шутили, Моня острил:

— Хотите исторический анекдот? Однажды карета царя Николая I проезжала по улицам Петербурга, в карете были два его сына-подростка, с ними ехал их воспитатель поэт Василий Андреевич Жуковский. Царевичи с любопытством смотрели через окно и увидели надпись на стене: «хуй». Они спросили отца: что это такое «хуй»? Царь не знал, что сказать, ухмыльнулся: пусть вам ваш учитель скажет. Жуковский нашелся и объяснил так: это производное от старого русского слова «ховать», «ховаю», «заховать». В указательном склонении «ховать» будет «хуй». Царь был очень доволен объяснением, на следующий день сказал Жуковскому: «Спасибо, что выручил, вот тебе за это золотые часы — хуй их себе в карман».

— Моня, ты это сам сочинил? — хохоча спросил Цалюк.

— Не моего сочинения. Говорят, эта история была рассказана самим Жуковским.

— У меня тоже есть исторический анекдот: когда Екатерина Вторая присоединила Польшу к России, в Петербург приехал для подписания позорного договора польский король Понятовский, очень красивый мужчина. Екатерине он понравился, и они скоро оказались в постели. Занимаясь любовью, Понятовский спросил Екатерину: «Ваше Величество, вам не обидно, что сейчас Россия, страна-победительница, находится под Польшей, побежденной страной?» Екатерина ответила: «Нет, не обидно, потому что лучший кусочек Польши сейчас находится в России».

Под влиянием коньяка, вкусной еды и веселых разговоров Рупик расслабился, смеялся. И Миша Цалюк все больше ему нравился. Следующим рассказчиком был Алеша:

— Однажды Людовик Четырнадцатый попросил своего премьер-министра: «Сделайте мне личное одолжение, тайное». «О, конечно, Ваше Величество». — «Я даю вам это письмо, отнесите его на бульвар Сен-Мишель одной прелестной особе, моей любовнице». Министр осмелился сказать: «Конечно, Ваше Величество, я отнесу письмо. Но могу я задать вам один вопрос: ваша супруга — первая красавица королевства, как вы можете изменять ей?» Король сказал: «Ах, вот оно что! Отдайте-ка мне письмо обратно и скажите, какое блюдо вы любите есть больше всего?» — «О, больше всего я люблю рябчиков под соусом». «Отлично! — Король вызвал своего шеф-повара и приказал ему: — Отныне кормите премьер-министра каждый день рябчиками под соусом». Через несколько недель министр взмолился: «Ваше Величество, не могу я больше есть каждый день рябчика под соусом!» «Ах вот оно что! Теперь вы поняли меня. Тогда возьмите это письмо и отнесите той прелестной особе».

Опять стоял общий смех, подошла очередь рассказывать анекдот Рупику:

— Ой-ой, я построюсь, конечно. Вот Алеша рассказал про Людовика Четырнадцатого. С ним был еще такой случай. Он приказал раскрасить в Версале потолок королевской спальни, и поставил условие: на потолке должна быть изображена батальная сцена, одна из его победоносных битв. Если художник не сделает этого, ему отрубят голову. Но королева тоже поставила условие: на потолке должны быть изображены амуры, птички и цветы, но если художник не сделает этого, ему отрубят голову. Ни один французский художник не решился делать работу с такими условиями. Приезжий итальянский мастер взялся и расписал потолок. В назначенный день король явился осмотреть работу и, к своему гневу, увидел на потолке амуров, цветочки и птичек. Он закричал: «Что это такое? Я приказывал написать батальную сцену. Сейчас вас поведут на казнь и отрубят вам голову!» Итальянец взмолился: «Ваше Величество, я подумал, что королеве придется чаще смотреть в потолок, чем вам». Король расхохотался, похлопал его по плечу и сказал: «Вы парень остроумный, но не француз». И простил его.

Компания хохотала, чокались и выпивали, заедая чебуреками, и Рупик тепло разговорился с Мишей. Расходились они уже приятелями. Алеша отвозил Рупика домой.

В машине Рупик рассказывал:

— Знаете, из старых друзей мне теперь регулярно звонит только Лиля. Раньше у нас с друзьями были хорошие дружеские обычаи, но где они? — И разоткровенничался: — Самым тяжелым для меня оказался этот феномен — отчуждение прежних друзей. Они прослышали про мое желание уехать, и многие отошли от меня, как от прокаженного. Я понимаю, каждый решивший уехать в Израиль ставит себя в позицию чуть ли не врага, его проверяют органы КГБ, за ним и его окружением следят. Поэтому другим опасно встречаться с ним, их могут заподозрить. Теперь если мне кто и звонит из старых друзей, то с уличного телефона автомата, и просят не называть по имени. Такое у нас запуганное общество. Но не сметь протянуть руку другу — это унизительно. Вот это окружение отчуждением и безразличием — очень горькая душевная травма для меня. Иногда так хочется услышать телефонный звонок или открыть дверь и увидеть друга, как бывало раньше. Но телефон молчит, и никто не звонит у двери. Это трагедия времени. Если бы я был поэт, как вы, я написал бы об этом.

Алеша по привычке поэта вслушивался во фразировку его рассказа и запоминал ключевые слова. Он довез его до кооператива «Белый лебедь» на Ленинградском шоссе, прощаясь, сказал:

— Ваш рассказ об отчуждении друзей очень меня расстроил. Действительно, до чего запуган и замордован наш народ. Вот вы сказали, что хотели бы написать об этом стихотворение. Разрешите мне попробовать.

По пути домой в его в голове складывались строки. Дома он записал их и отправил Рупику письмом.

Отчуждение
Наши дружеские обычаи, Где же вы в мой тяжелый час? Отчужденье и безразличие Окружили меня вместо вас. Только подал я заявление, Что уехать хочу в Израиль, Как возникло вокруг отчуждение, Старой дружбы пропала быль. И друзья мои, прежние братья, За себя испугались вдруг, И оставили без пожатья На прощанье протянутых рук. Я их ждал, собирался проститься, На прощанье хотел обнять, Эти милые старые лица Я мечтал еще раз увидать. Но молчал телефон, и двери Ожидали напрасно их; Привыкал я считать потери — Отчужденье друзей своих. Эту горькую неудачу Не хочу пожелать и врагу. Не зову, не жалею, не плачу, Но понять никогда не смогу. Шкурный страх наш завел обычаи Отрекаться в прощальный час. Отчуждение и безразличие Окружают в России нас.

114. Коммунист-сионист

Скоро Рупик увидел, что поликлиника была местом, где собрались врачи-евреи, которые собирались уехать в Израиль. Как и он, многие уволились с постоянной работы и перешли сюда на временную. Это немного примирило его с новым положением и окружением.

Однажды к нему в кабинет зашла психиатр Эпштейн, знакомая, женщина благородной внешности, очень интеллигентная. Она пришла рассказать, что недавно ездила в Америку навещать родственников. Она с восторгом описывала свои наблюдения над жизнью американцев. Рупик слушал, поражался, сведения о жизни в США ему были полезны. Потом эта женщина вздохнула и неожиданно закончила:

— Ах, если бы вы знали, в какой глубокой жопе мы здесь живем!

Рупик поразился и потом со смехом рассказывал это Мише Цалюку, тот смеялся:

— В глубокой жопе? Это она точно определила. Я тебе признаюсь, мы с женой и детьми тоже подумываем уехать из этой жопы в Израиль. У нее там давно живут родные.

Это признание окончательно сблизило Рупика с Мишей Цалюком. Теперь они постоянно делились мыслями, ходили друг к другу в гости, стали друзьями. Мишина жена Броня вкусно готовила фаршированную рыбу и другие еврейские блюда. Они слушали магнитофонные записи еврейских песен, танцевали под еврейскую музыку.

И однажды произошел случай, который глубоко восхитил Рупика.

Моня Гендель пришел в поликлинику к Цалюку с молодым застенчивым парнем:

— Миша, это Михаил Парфенов, твой тезка и мой сосед по Малаховке. У него уникальная проблема и необычная просьба к тебе.

— Говорите, — сердечно предложил Цалюк, — чем заболели?

— Да нет, не в том… я здоров. Видите ли, как вам это сказать… я хочу стать евреем, то есть совсем превратиться…

Цалюк поразился:

— Евреем хотите стать? Ну, что же, это ваше дело. Но причем тут я?

— Видите ли, я давно хочу, но все боялся этого самого, как его… обрезания боялся. А недавно встретил девушку, Рахилью зовут, Раей, еврейку. Мы пожениться хотим, я ее еврейскую фамилию возьму — Финкельштейн…[183]

— Да, уж более еврейской фамилии не сыскать.

— Я и рад буду стать Финкельштейном. Но ее родители сказали: пока я не стану иудеем, они не разрешат.

— Трогательная история. Но все-таки почему вы пришли ко мне?

— Просьба у меня, сделайте мне это… обрезание.

Цалюк поразился:

— Вот тебе на! Я ведь не раввин и не мохел.

Тогда, посмеиваясь, в разговор вступил Моня:

— Понимаешь, Миша давно просил меня помочь. Я давал ему почитать Библию, он познакомился со многими еврейскими традициями и знает их лучше меня. Но вот одна загвоздка: обрезания он боялся. Да и наш малаховский раввин не мог найти доктора, который согласился бы сделать это как ритуальную процедуру с участием других молельщиков. Ситуация уникальная. Но теперь вопрос встал о любви и женитьбе, как у Ромео и Джульетты. И просьба к тебе от нас обоих: сделай по-тихому обрезание в поликлинике. Я тогда буду его посаженным отцом, садиком, и привезу раввина, мохела и других для ритуала.

Цалюк думал, качал головой, взвешивал, потом воскликнул:

— А что же, могу! Сделаем это поздно вечером, когда все больные и сотрудники уйдут. Никто знать не будет. А я ведь часто засиживаюсь допоздна в парткоме, бумаги в райком пишу, так что ухожу последним. Вот тогда и сделаем. Это будет мицва.

Миша рассказал Рупику о предстоящем тайном обрезании. В Рупике вспыхнул восторг человека, обретшего веру совсем недавно:

— Я никогда не видел ритуального обрезания, обязательно хочу быть на процедуре и молиться с раввином и другими.

Моня привез Мишу и пятерых евреев из синагоги, они входили в поликлинику, как заговорщики. Раввин нервничал, поминутно оглядывался и дергал себя за бороду. Пришел и отец невесты удостовериться в процедуре. Цалюк с Рупиком уже ждали их. Собрались в предоперационной, евреи тихо молились, раскачиваясь в такт. Рупику еще не приходилось молиться, он опасался ходить в синагогу, чтобы его не засекли агенты КГБ. Теперь он учился молиться у этих евреев, встал рядом и тоже начал покачиваться.

Бедный Миша был ни жив ни мертв со страху. Его положили на операционный стол. Подошел мохел с ритуальными инструментами в бархатном футляре — большим старинным ножом, еще чем-то… Миша испуганно покосился на инструменты и умоляюще посмотрел на Цалюка:

— А вы обещали…

— Не волнуйся, это проформа. — И шепнул ему: — Так мы еврейского бога обманываем.

Он сделал укол новокаина у головки члена и аккуратно срезал выступающую часть кожи крайней плоти. Мохел в это время стоял рядом, держал свои инструменты и делал вид, будто тоже участвует. Цалюк зашил кожу, раввин прочитал молитву, назвал Мишу Моисеем, а Моню назначил посаженным отцом садиком[184], потом вырвал несколько волосков из бороды и налил всем кошерного вина. Все выпили по глотку, запели радостную молитву и один за другим пустились, приплясывая, вокруг операционного стола с новообращенным евреем. Рупик, хотя танцевать не любил, приплясывал со всеми и был абсолютно счастлив.

Миша-Мойша, довольный, что все кончилось, сказал:

— А что, ничего! Дурак я был, что раньше боялся.

Но потом скис, двигаться с повязкой было неудобно, и его вывели из операционной под руки.

Рупик смотрел на Цалюка с обожанием: парторг делал ритуальное обрезание!

— Да ты настоящий коммунист-сионист!

— Вот за это меня и выжили из пятидесятой больницы.

115. Унижение и оскорбление (как евреи уезжали)

Руководить — значит предвидеть. Кремлевские руководители не предвидели, какой силы массовый протест против их политики назрел в евреях, когда они поняли, что их надежды на Россию рухнули, что здесь они всегда будут гражданами второго сорта. Для выражения протеста у них оставалось только одно средство — бегство из страны, которая не хотела и не могла их понять и принять как равных.

В Кремле сначала считали, что эмиграция евреев не примет такого масштаба. Но уже в 1973 году выехало свыше 34 000 человек. Выезд одних евреев становился примером для других. Вначале больше выезжали евреи из Черновцов, Кишинева, южных городов Украины, из прибалтийских республик и Грузии. В массе своей это были продавцы, парикмахеры, ремесленники, мелкие служащие. Им редко отказывали в разрешении уехать. Но за ними потянулись москвичи, ленинградцы, киевляне и харьковчане. Среди них уже были образованные и интеллигентные люди, которые занимали солидное положение: инженеры, врачи, учителя, научные работники, музыканты и административные работники. Тут власти забеспокоились, ужесточили правила выезда.

А потом за евреями потянулись и полуевреи, у которых в паспортах было написано «русский», и чисто русские, которые завидовали уезжающим. Для получения разрешения на выезд каждому надо было доказать свое еврейство или хоть какую-то принадлежность к евреям. Что было делать русским? Они за взятки устраивали архивные справки, с информацией о том, что у одного из родителей были еврейские предки. Если везло, женились на еврейках или выходили за евреев замуж.

Тогда Моня Гендель пустил в народ новую шутку: «еврейская жена — это не роскошь, а средство передвижения».

* * *

Родственников в Израиле у Рупика не было, но он получал письма из Америки от Евсея Глинского. И потому попросил Евсея помочь ему, написал иносказательно: «Один мой хороший знакомый, врач, помнит пример и совет своего друга; он хочет поменять работу и решил переехать в теплые края, но не знает, как туда попасть. Ему нужна помощь от родственника. Жена и дочка хотят ехать с ним».

Глинский все понял и сумел найти в Израиле однофамильцев Рупика, семью давних выходцев из России. Он написал им о Рупике и просил послать ему в Москву письмо-приглашение. В Израиле все знали, что эмиграция из России разрешалась только с целью воссоединения разрозненных еврейских семей. На самом деле родственных связей было мало, и приглашения присылали абсолютно чужие люди, выдавая себя за родных. Выдуманные родственные связи проверять не пытались, это было невозможно.

И вот Рупик вскоре нашел у себя в почтовом ящике толстый конверт. В письме было написано: «Мы обращаемся к правительству Советской России с просьбой разрешить нашим родственникам (шло перечисление членов семьи Рупика с указанием дат их рождения) воссоединиться с нами в государстве Израиль. Эти люди — наши самые близкие родственники, мы тоскуем о них и просим проявить понимание и милосердие и разрешить им выехать из России для воссоединения с нами». Подписи «родственников» были заверены печатями.

И с того времени потянулись для Рупика тяжелые месяцы унижений и оскорблений при оформлении документов на выезд.

* * *

Первый шаг — отнести приглашение от израильских родственников в ОВИР в Колпачном переулке и получить анкету. Рупик пришел гуда к открытию, но оказалось, что уже стояла очередь из евреев с такими же письмами.

Шли переговоры:

— Вы в первый раз подаете? А я уже в третий.

— Сколько вы ждали отказа?

— В первый раз полтора года, во второй раз еще полгода.

— Почему отказывали?

— А я знаю? Они не говорят. Отказали, и все.

— Что, нет никакой возможности узнать причину отказа?

— Никакой.

От этого разговора Рупик сразу погрустнел. Наконец подошла его очередь протиснуться к окошку приемов. Хмурая молодая женщина буркнула, не глядя на него:

— Что у вас, куда подаете? Сколько людей? Покажите письмо.

— Я в Израиль. Нас трое. Вот письмо.

Она презрительно поморщилась, просмотрела письмо и так же, не глядя, протянула три толстых буклета — анкеты на выезд. От ее поведения он в первый раз почувствовал себя униженным. Это была первая ступень.

Вторая ступень унижения заключалась в самих анкетах, которые он открыл дома. Там были сотни вопросов, каждому надо указать всех родственников, вплоть до дедушек и бабушек, с датой и местом их рождения, перечислить место жительства, указать место работы за последние десять лет. К этому необходимо добавить свидетельство о рождении, о браке, выписку из домовой книги. Особым издевательством было требование представить характеристику с места работы, заверенную «треугольником»: административный, партийный и профсоюзный руководители должны были поставить свои подписи. Если человек не работал, нужно представить справку из домоуправления.

Эти документы открыто подставляли уезжающих под оскорбительную критику со стороны сослуживцев и соседей. Их осуждали, косились на них, как на предателей, устраивали собрания с осуждением. Это была вторая ступень унижений.

Теперь предстояла третья: просить характеристику с места работы. Рупик знал, как презрительно посмотрит на него главврач поликлиники, бывший полковник КГБ. Он спросил Мишу Цалюка:

— Ты думаешь, главный врач подпишет мне характеристику?

Цалюк сказал, улыбнувшись:

— Я секретарь партбюро, я тебе такую характеристику напишу, что в ОВИРе будут плакать от восторга. Я первый и подпишу, и заставлю подписать других. Они сделают, что партия прикажет.

Потом Рупик долго собирал необходимые справки и тоже чувствовал себя униженным. Когда он был профессором, стоило ему появиться в любом учреждении, его встречали улыбками и старались услужить. Теперь надо было сидеть в понурых очередях, потому что делопроизводительницы затягивали любое мелкое дело. Рупик купил несколько коробок шоколадных конфет и подсовывал каждой, чтобы задобрить.

* * *

В ОВИРе заявления и анкеты рассматривали многие месяцы, а то и год и два. Ожидание решения становилось четвертой и самой мучительной ступенью унижения. К тому же по правилам нельзя было вывозить с собой никакие личные документы, в том числе дипломы об образовании, о научной степени или ученом звании, список научных работ (если таковые были). Все это полагалось сдавать в Министерство иностранных дел для снятия копий, но оригиналы там часто пропадали. Поэтому люди не доверяли им свои документы. А кому тогда?

Дипломатических отношений между Советским Союзом и Израилем не было со времен Шестидневной войны 1967 года. Интересы Израиля представляло посольство Голландии, находившееся в Калашном переулке. Вся бумажная работа шла через это посольство, туда подавали свои дипломы и другие личные документы для отправки в Израиль. Была у людей и масса других просьб в Израиле, которые тоже передавали в голландское посольство. Каждое утро вдоль стены старинного двухэтажного особняка выстраивалась длинная очередь. Во второй раз надо было явиться за получением израильского ответа.

В любую погоду: в холод, снег, дождь и жару — часами стояла длинная очередь тесно подпиравших друг друга людей. Милиция не разрешала устраивать очередь до 8 часов утра. До этого времени все прятались во дворах переулков и пугливо выглядывали оттуда, а потом вприпрыжку толпой бежали к посольству. Случалось много скандалов, столкновений, некрасивых сцен. Хмурые милиционеры строго следили за порядком и грубо выволакивали из очереди скандалистов. Очередь оттесняли к стенке и отделяли от тротуара загородками. В очереди шел обмен разными сведениями: ни у кого из уезжавших не было никаких знаний о том, как проходит их путь и какие их ждут испытания. Сведения поступали из писем уехавших и передавались друг другу в деталях. Люди разговаривали:

— У моего знакомого физика все дипломы пропали в архиве МИДа. Пришлось восстанавливать заново.

— Им ни в чем нельзя доверять.

— А что вы знаете об устройстве физиков в Израиле?

— Там ученые головы на вес золота ценят.

— А музыканты как устраиваются?

— Смотря какие музыканты. Хороших берут в оркестр, а посредственные играют на тротуарах.

— Теперь половина евреев едет в Израиль, а половина в Америку

— А в Америке как устраиваются?

— Как-то устраиваются. Если там есть ранее приехавшие родственники, они помогают.

— Отказов становится все больше, растет число отказников.

— Да уж, чего хорошего ждать евреям от наших властей?

Людей было так много, что не всегда и не всем удавалось за один день попасть внутрь посольства. Приходилось снова становиться в очередь на другой, а то и на третий-четвертый день. Это была пятая ступень унижения на пути к свободе.

Стоял в этой очереди и Рупик Лузаник, и не раз. У него было много дипломов и патентов — его гордость, и он ни за что не хотел оставлять их затерянными в архивах советских министерств. И каждый раз, когда он стоял в таких очередях, его одолевали тяжелые думы, он вздыхал: «Ой-ой, сколько испытаний посылает мне Бог, но я знаю, что он вознаградит за эти испытания».

* * *

Пунктуальный и хорошо организованный, Рупик упорно готовился к медицинскому экзамену в Америке, перечитал много американских учебников в библиотеке имени Ленина и в библиотеке иностранной литературы. Там он читал не только учебники, но и описание США, выбирал штат, в который ему лучше поселиться: Массачусетс, Коннектикут, а может, Нью-Йорк? Он так был уверен в скором отъезде, что свои книги стал пересылать Глинскому в бандеролях. А книг у него было много, собранных с любовью за много лет. Дважды в неделю он ездил на Центральный телеграф на улице Горького с пачками книг. Там их тщательно проверяли, посылать разрешалось только книги, изданные после 1950 года. Свои старые книги Рупик с болью в сердце продавал в букинистические магазины.

На фоне бесконечного ожидания ему хотелось морально подготовиться к суете будущего отъезда. Мысль о моменте отъезда была единственно приятной. Он ездил в Шереметьевский аэропорт, присматривался со стороны к тому, как евреи уезжают. Последней и самой тяжело переносимой степенью унижения и оскорбления уезжающих евреев был жестокий, издевательский шмон на таможне. Таможенники жестоко шмонали — проверяли вещи уезжающих. Вещи для сдачи надо было привозить накануне вылета или отъезда. Все уезжающие должны были присутствовать при проверке, но стоять в нескольких шагах, чтобы не иметь возможности ничего подложить. Таможенники вываливали вещи на большие столы, придирчиво рассматривали каждую тряпку и довольно часто спрашивали хозяев:

— А это зачем положили? Это вывозить не положено.

Были там слезы, были рыдания, особенно расстраивались старушки.

— Эту брошку вывозить нельзя.

— Да это же единственная память о моей покойной маме!

— Драгоценности вывозить не положено.

Рупик бродил по громадному залу аэропорта и старался представить, как будут уезжать они. Черт с ним, со шмоном, только бы их выпустили. Когда это будет?..

Искупление страданий наступало, если ОВИР все-таки разрешал выезд. Тогда надо было сдать паспорт, заплатив за каждый большую сумму в пятьсот рублей (месячная профессорская зарплата, или три средних месячных заработка), и получить вместо него выездную визу в Израиль, с фотографией и печатью. Сдача паспорта означала лишение гражданства и полный разрыв с Советским Союзом. Люди и хотели разорвать с ним, но платить за это большие деньги было унизительно, почему платать? Это еще одна форма издевки. С визой нужно было обменять в Центральном банке рубли на доллары. Какие бы у людей ни были суммы, на одного человека полагалось сто долларов, не больше. Выпустить человека в другой мир всего с сотней долларов в кармане — это тоже была издевка. Уезжавшие, у которых были накопления, оставляли деньги близким.

Потом, уже с визой, можно было покупать билет. Но тут возникал вопрос: билет куда?

Транспортной связи между Россией и Израилем не было, а маленькая Голландия не могла принять тысячные толпы эмигрантов даже временно. Как и куда евреям переправляться, чтобы попасть в Израиль?

Выручила Австрия. Федеральным канцлером Австрии с 1970 года был еврей Бруно Крайский, видный антифашист. По просьбе Израиля он дал еврейским эмигрантам разрешение приезжать из России прямо в Вену на короткий срок, до десяти дней, для оформления документов на дальнейшую дорогу. Оттуда уже их переправляли прямо в Израиль. Если люди хотели ехать в Америку или в любую другую страну, еврейские организации перевозили их в Рим. Итальянские власти смотрели сквозь пальцы на то, что в Риме скапливались тысячи эмигрантов из России, в ожидании разрешения на выезд в другую страну. Там люди задерживались на три-четыре месяца, а то и дольше. И все это время еврейские организации содержали их, выдавая небольшие деньги на жилье и питание.

* * *

Роберт Рождественский написал стихотворение «Отъезд».

Уезжали из моей страны таланты, Увозя достоинство свое, Кое-кто откушав лагерной баланды, а другие — за неделю до нее. Уезжали не какие-то герои — Впрочем, как понять: герой иль не герой?.. Просто люди не умели думать строем, — даже если это самый лучший строй… Уезжали. Снисхожденья не просили. Ведь была у них у всех одна беда: «шибко умными» считались. А в России «шибко умных» не любили никогда!.. Уезжали сквозь «нельзя» и сквозь «не можно» не на год, а на остаток дней и лет. Их шмонала знаменитая таможня, пограничники, кривясь, глядели вслед… Не по зову сердца, — ох, как не по зову — уезжали, — а иначе не могли. Покидали это небо. Эту зону. Незабвенную шестую часть земли… Час усталости. Неправедной расплаты. Шереметьево. Поземка. Жесткий снег… …Уезжали из моей страны таланты. Уезжали, чтоб остаться в ней навек.

116. На будущий год в Иерусалиме

Единственный человек, с которым Рупику хотелось поговорить о своих планах, сомнениях, о своей религиозности, был его старый петрозаводский друг Ефим Лившиц. После ухода с работы Рупик позвонил ему и иносказательно рассказал:

— Я покинул кафедру и собираюсь переселиться в теплые края.

Умному Ефиму не надо было разъяснять детали — он все понял:

— Я скоро приеду к тебе, поговорим.

В последний раз они виделись на пике успехов Рупика, ходили вместе на концерт в консерваторию. Рупик тогда выглядел элегантным профессором, прямым, стройным, с решительной походкой и приятной ясной улыбкой. Ефим даже любовался им. Теперь он почти не узнал его: в дверях квартиры стоял постаревший, похудевший, ссутулившийся, плохо выбритый пожилой мужчина с тусклым взглядом и вымученной улыбкой на лице. Что сделалось с человеком?! Проницательный Ефим сразу понял: друг в глубокой депрессии. Рупик подошел к гостю шаркающей походкой и грустно обнял его:

— Спасибо, что приехал, не испугался. Прежние друзья теперь редко заходят ко мне, боятся навещать подавшего на отъезд в Израиль.

Соня стояла в коридоре, сложив руки на груди. Она тоже похудела, побледнела, улыбка ее была жалкой. Она приготовила обед, суетилась, вносила и выносила блюда, а Рупик все рассказывал и рассказывал свою историю. Ефим слушал сосредоточенно, хмуро.

— Знаешь, еще студентом в пятидесятых годах я видел, как в нашей науке начиналось засилье партийных посредственностей. Пекли малограмотных партийных профессоров за их общественные заслуги, а они брали себе таких же помощников, вместо знающих, но беспартийных евреев. Тогда я называл этот процесс — разбавлением мозгов. Один мой знакомый поэт сформулировал это так:

Пошел в науку середняк — Прослыть ученым может всяк.

Когда я сам почти случайно, с помощью нажима сверху, стал профессором, то поразился, до какой крайности дошел этот процесс. Партийные посредственности вытеснили из нашей науки всех с мозгами. Я уже давно видел, что евреи-ученые стали переселяться в Израиль и Америку. Так это партийное засилье стало уже не разбавлением, а выпихиванием мозгов. Ну, теперь и я подаюсь, как все.

Закончил Рупик вопросом почти на истерическом выкрике:

— Ой-ой, Фима, скажи мне, как, по-твоему, нормальный я или ненормальный? Правильно ли я поступаю, что хочу уехать, увезти семью и начать в Америке жизнь сначала? Ведь здесь мои корни, мой русский язык! Ты знаешь меня с моих первых врачебных шагов, ты направлял меня, советовал мне. Меня беспокоит, не кажусь ли я тебе ненормальным?

Ефим положил руку ему на плечо:

— Нет, не кажешься. Ты самый нормальный еврей, только очень глубоко обиженный и оскорбленный. Не сам ты принял решение — тебя выжимает из России ее партийная система. Твое решение — это протест. На всех уровнях коммунисты возвели свою политику в религию долга. А ты не захотел подчиниться этому долгу, в тебе живут твои собственные укрепившиеся мысли — твой сильный разум. Только разум достоин заменить эту религию долга. Но они не захотели и не могут этого понять. Чем еще ты можешь выразить свое разочарование и протест? Только отъездом из России. Когда-нибудь они пожалеют, что довели тебя до отчаяния и выжили.

— Ну, спасибо, что не считаешь меня ненормальным, успокоил меня.

Ефим продолжил:

— Переселение всегда было в крови у евреев. Две тысячи лет евреи массами и одиночками, вынужденно или добровольно переселялись из страны в страну. Они случайно оказались в России вместе с присоединенной Польшей. Почти двести лет приспосабливались к России, и иногда у них даже возникала иллюзия, что они сумели приспособить Россию к себе.

— Приспособить Россию к себе?.. — как эхо, печально повторил Рупик. — Ко мне она не приспособилась, мои надежды она разрушила.

— Не ты один. Теперь всем ясно, оказалось, что евреи России не нужны, как они не приспосабливались, русский характер их все-таки не понял и не принял как равных. Ты сам тому лучший пример. Тебе не хотели давать ходу с самого начала, не взяли в аспирантуру, послали работать в глушь. А ты все-таки сумел все преодолеть и стал крупным ученым. Но для твоего партийно-русского окружения в институте это было не нужно, их это раздражало. Для них главное в том, что ты к ним не приспосабливался, не стал одним из них. Они старались опустить тебя до своего уровня, уговаривали вступить в их партию, а ты не захотел.

Меня особенно потрясло, что пропал твой учебник. Ты давал мне читать его в рукописи. Я честно высказал свое мнение: такие ценные и интересные книги создаются раз в полвека. Что это значит, приказать рассыпать набор книги, в которую автор вложил столько знаний и опыта?! Ведь это кладезь мудрости! Рассыпать набор — это акция раздражения тупых людей. Они не могли и не захотели оценить тебя, им это было не надо. Уничтожив твой учебник, они лишили тысячи врачей возможности повысить уровень своего образования.

— Ой-ой, Фима, я чуть ли не плакал, когда узнал об этом — мой самый главный труд был уничтожен. Это зверство, зверство не только передо мной, но перед наукой. Ведь были положительные рецензии солидных ученых. Так почему, за что?!

— За то, что ты не с ними. Это особая порода выращенных советской властью псевдоученых. Эти карьеристы не имеют никаких ученых корней, они тебя не понимают и не признают.

— Ой, ой, не с ними… Как я мог быть с ними, если мы все, все понимаем по-разному? Но скажи мне, почему нас, евреев, не понимают и не принимают? Мы ведь ничем не мешаем, наоборот, своим примером мы помогаем им. Мы во всем, во всем, как русские, мы просто их городские соседи.

— Да, городские соседи. В этом четко выраженная моральная сила евреев: их поразительная способность видоизменяться, приспосабливаться, становиться похожими на людей, среди которых они живут. Да, мы во всем, как русские, наши соседи. Но еврейский национальный характер многогранен, и в этом одна из причин, почему большинство народов не понимают нас. И русские тоже не захотели понять. Они все видят только одну сторону, одну грань национального характера евреев, и она их раздражает.

— Какую сторону, какую грань?

— Врожденную активность и сообразительность. Нам всегда и везде помогали выжить типичные еврейские черты: активность, гибкость и цепкость ума, жажда знаний, любовь к образованию. Это и есть наша суть. Ты сам этому лучший пример. С начала жизни в России бесправие и бедность заставляли евреев приспосабливаться и даже выработали в них черты суетливости и хитроумия, чтобы суметь выжить. Тогда стали сочинять анекдоты, высмеивающие евреев. Но наша адаптация к чужому окружению — это способность внутреннего преображения. С языком чужого народа к нам приходит глубокое понимание его духа, его чаяний, его образа жизни и мыслей. Огромное давление, которое всегда оказывали на наш маленький народ другие нации, означало одно: мы должны были либо приспособиться, раствориться в них, либо умереть. Что получилось в Германии? Сотни лет евреи жили там, растворились в немецком народе и достигли благополучия. Но потом все-таки Гитлер с его подручными стал евреев истреблять. И вот что произошло: большинство населения той культурной Германии или молча соглашались с этим, или активно помогали ему. А ведь к этому подходили близко и в царской России во время многочисленных зверских еврейских погромов, а потом повторилось и в Советской России во времена Сталина. Только смерть диктатора помешала «окончательному решению еврейского вопроса». Ведь тогда в газетах писали, что евреи должны искупить свою вину перед русским народом. Какую вину, в чем вина? В том, что мы полностью приспособились к русской жизни и во всем стоим рядом, как соседи, как равные? Но именно этого они и не хотят — признать нас равными.

Рупику было тяжело слушать это.

— Ой-ой, ты прав, я сам видел и слышал это еще студентом. Но потом, во времена Хрущева и Брежнева, все вроде успокоилось, у евреев появилась надежда. И я тоже надеялся, что в новых условиях я отдамся своей мечте — науке и искусству врачевания.

— Надеялись, но не было поступательного движения, — сказал Ефим. — Евреи надеялись на лучшие времена при хрущевской оттепели и даже после нее. А оказалось, что инакомыслие преследовалось, как зло, а независимое слово — как оскорбление государственной устойчивости. Сколько способностей продолжали вянуть, потому что оказались ненужными. Вместо ожидаемых надежд нравственное душегубство, мы по-прежнему остаемся в душной атмосфере. Евреи еще пытались улучшить свою жизнь и жизнь других, начав диссидентское движение. Но и это не удалось, и тогда они ринулись уезжать.

— Объясни мне, что такое есть в нас, евреях, что мы не смогли ужиться в России?

— У евреев в душе постоянно звучит властный зов к чему-то лучшему, к чему-то иному. Это еще одна сторона еврейского характера. Этот зов требует от нас чего-то противоположного привычным нашим обстоятельствам, требует изменений. Это стремление к самопознанию. Да, здесь нас не уничтожают, но хотят покорить, как хотели покорить тебя. Ты этому яркий пример. Предложение вступить в партию было западней. Но мы, евреи, самый упрямый народ в мире, который невозможно покорить, народ, который можно погрузить в воду, но нельзя утопить, который можно ломать, но нельзя уничтожить, который можно разорвать на куски, но эти куски останутся живыми и срастутся снова. В той же мере, в которой мы изменяемся, мы продолжаем помнить, что мы евреи, в нас есть нечто особое и в конечном счете мы не похожи на других.

Рупик повторил за ним эхом:

— Не похожи на других… Но какой же исход?

— Исход один — в государство Израиль. Самый существенный элемент в еврейской жизни нашего времени — это Израиль. По сути, это государство и есть лучший исторический пример того, насколько устойчивы наши свойства: евреи сумели восстановить свое государство через две тысячи лет. Никогда никому это не удавалось. За всю историю государства и цивилизации развивались и низвергались, падали навсегда, исчезали. Но пример образования Израиля уникален: еврейское государство возродилось через невероятные перемены разных эпох. Никто этого не мог, а евреи смогли. И это самое лучшее и самое яркое доказательство особых еврейских черт и качеств. Поэтому не считай себя ненормальным, а гордись, что ты решаешься уехать. Пусть не в Израиль, пусть в Америку. Но главное, ты принял правильное решение уехать из России.

Соня то выходила на кухню, то входила обратно, то укладывала спать дочку. Она слышала лишь часть беседы, ей было интересно, но и тяжело понимать обрывки разговора. После обеда она попрощалась с Ефимом и ушла спать. Рупик выждал, когда она ушла, долго молчал, вздыхал, говорил «ой-ой» и смотрел на друга, потом решился:

— Фима, я хочу сказать тебе кое-что очень важное для меня. Ты говорил о религии коммунистического долга, а я хочу сказать о религии, о настоящей… — Он помолчал и сказал тихо: — Я верю, в Творца.

Ефим насторожился при этих словах, а Рупик продолжал:

— Да, я поверил в Творца. По твоему совету я когда-то прочитал Библию и задумался над сказанием о праведном старике Ное. Он спасся от потопа, потому что услышал голос Бога. Из этой истории я понял, что праведному человеку дано услышать голос Бога. И тогда вдруг меня осенило, я понял, что я тоже услышал голос Бога. Заговор партийцев против меня и был Его голосом, Он подсказывал мне, чтобы я спасался от современного потопа в волнах коммунизма, чтобы я уехал из России. И чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что Творец есть. Раньше я думал, что интеллигентный и образованный человек не может быть религиозным. Теперь я считаю, что интеллигентный и образованный человек не может не быть религиозным. Что ты об этом думаешь?

Ефим смотрел на него, взвешивал, что сказать:

— Это очень личное дело, еще более личное, чем желание уехать в Израиль или в Америку. Помнишь, мы с тобой как-то раз обсуждали вопросы религиозности? Это было в Петрозаводске, когда ты узнал, что твоя безногая пациентка, польская девушка Женя, верующая католичка. Ты тогда удивлялся ее религиозности.

— Я помню, меня поразило, что эта изуродованная жизнью молодая женщина оставалась глубоко верующей. Безногая калека, она верила в Бога и молилась. Тогда я не мог ее понять и вообще не мог понять, как современный интеллигентный человек может верить в существование Бога-творца. Теперь я думаю по-другому — я сам в это поверил. Тебе не кажется это странным?

Ефим, будучи старше и опытней, сказал:

— Мой старый дед был раввином, и меня растили в еврейской вере. Это потом я отошел от нее. Я тебе так скажу: вера для людей — это их моральное утешение. У религии с самого ее зарождения была одна функция — моральная. Все религии мира всегда поддерживали мораль общества. Правда, некоторых вера доводит до фанатизма. Но и в наше время люди находят в религии моральную поддержку. И образованные люди тоже.

— Да, но тебе, например, религия не нужна, ты говорил мне словами Гете, что у тебя вместо веры есть наука и искусство.

— Как тебе сказать? В Творца я не верю. Я много читал как врач-патолог, я знаю сложное устройство мира до самого клеточного уровня. Это верно, наука и искусство заменяют мне веру в Бога. Но это мое индивидуальное качество.

Они вышли в морозную ночь, на темную улицу, прошлись при свете фонарей до троллейбусной остановки на Ленинградском шоссе, стояли на остановке одни и продолжали разговор. Рупик тихо сказал:

— Я не хотел говорить при Соне: я очень боюсь отказа.

— Не мучь себя, все будет в порядке. Почему тебе могут отказать? За тобой нет никаких секретов.

— Но у Сони был секретный допуск.

— Ну, это был всего-навсего допуск третьей категории, самой ничтожной, да и то уже давно.

Подошел троллейбус, Ефим обнял Рупика, шепнул:

— Что ж, дорогой, как издревле говорили евреи: на будущий год в Иерусалиме. — И вошел внутрь.

Дверь за ним закрылась. Рупик смотрел вслед, пока снежная поземка не скрыла троллейбус с глаз.

* * *

Разрешение на получение выездной визы все не приходило, Рупик нервничал, Соня уже несколько раз пыталась узнать ответ и позвонила в ОВИР. Женский голос отвечал сухо, канцелярским тоном:

— Решение еще не поступило. Когда будет, сообщим в письменном виде. Не звоните больше.

Соня умоляюще сказала:

— Но понимаете, нам ведь плохо…

— Вот уедете в свой Израиль, там вам будет хорошо. — И трубку бросили.

Через две недели пришло письмо-извещение из ОВИРа. Дрожащими руками Рупик разорвал конверт: «В разрешении на выезд в Израиль отказано».

Рупик окаменел — все пропало! Неужели все пропало? Он стоял, поднеся кулак ко рту и прикусив сжатые пальцы, чтобы не застонать от ужаса. Соня почувствовала, подскочила к нему сзади, заглянула в письмо из-за его плеча — и зарыдала. Минуту спустя он постарался взять себя в руки, обнял ее, гладил по голове и думал: «Ну, что ж, наверное, это еще одно испытание, которое Бог посылает мне. Ведь есть в Библии легенда об испытаниях, которые Бог насылал на Иова по наущению сатаны. Сатана — это Советская власть коммунистов в России. И какие только тяжкие испытания Бог не насылал на него — Иов оставался тверд в своей вере в Него. Он все выдерживал безропотно и был в конце концов вознагражден за такую твердость веры. И я должен выдержать Его испытание. Все равно будет мне искупление от моего Бога».

Рупик еще не знал, как много испытаний впереди приготовил ему его Бог.

117. Нагнетание

Подходил Новый год, в московском Доме литераторов готовился традиционный новогодний бал. Каждый член Союза писателей мог заплатить за стол на восемь человек и пригласить гостей.

Алеша Гинзбург сказал Лиле:

— Пойдем на бал. Я чувствую, что это, может быть, мой последний праздник там.

Лиля переживала из-за того, что над мужем нависли тучи за участие в «Метрополе». Союз писателей проводил карательные меры, нескольких участников исключили из Союза, большинство авторов попали под негласный запрет. Тревоги Лили были еще больше связаны с тем, что Алеша уже много лет публиковал в самиздате политические эпиграммы, хоть и анонимно. Это могло открыться и было значительно более опасно, его могли арестовать, как многих диссидентов. Поэтому настроение у Лили было тревожное, для веселья места в душе не оставалось. Но если он считает это своим последним праздником в клубе, она будет рядом.

— Тебе хочется? Я согласна. Надо только подобрать свою компанию за столом, не хочу сидеть с писателями, которых не люблю и не уважаю.

Алеша был благодарен ей, обрадовался и сразу позвонил ближайшим друзьям — Моне Генделю и Мише Цалюку:

— Приходите, будет концерт Булата Окуджавы и Володи Высоцкого. Потом застолье.

Ребята с радостью согласились. Для полного стола надо было добрать еще одну пару. Лиля предложила позвать Рупика Лузаника с Соней:

— У них очень напряженное время, они подали заявление на выезд в Израиль и ждут разрешения. Надо их развлечь.

Рупику она позвонила сама. Он, как обычно, начал вздыхать:

— Ой, ой, на новогодний бал? Спасибо, конечно…

Ей показалось, что вздыхал он как-то особенно грустно, голос у него был слабый, она насторожилась, ждала. Помолчав и повздыхав, он добавил:

— Понимаешь, настроение у нас с Соней не праздничное… я тебе еще не говорил, мы получили отказ на выезд в Израиль.

Лиля просто обомлела от новости, растерялась:

— Рупик, я не знала. Очень сочувствую. Но почему, почему?

— Почему? Они никогда не говорят почему. Просто отказывают, и все.

— Что же теперь будет?

Он тяжело вздохнул:

— Будем снова подавать заявление через полгода. По правилам это можно.

Ей стало отчаянно горько за него и еще больше захотелось хоть как-то ободрить:

— Но, может быть, в компании вы хоть ненадолго отвлечетесь. Будут только друзья.

— Ой-ой, Лиля, ты добрая душа. Ведь многие люди отошли от нас, как только мы подали заявление на эмиграцию, испугались, чтобы их тоже не заподозрили агенты КГБ. Но боюсь, что мы с Соней будем портить вам настроение за столом.

— Рупик, что ты говоришь! Мы будем счастливы просто посидеть с вами.

— Я поговорю с Соней… мы подумаем…

Оставалось только внести деньги за всех, но за две недели до Нового года Алешу вызвал к себе первый секретарь московского отделения правления Союза писателей Феликс Кузнецов.

Алеша сразу сказал Лиле:

— Раньше он меня не вызывал, встречались просто как знакомые. Вот это и есть начало конца.

Только он ушел, встревоженная Лиля побежала к Павлу и Августе, в другой корпус их писательского кооператива:

— Алешу вызвали!

И они стали вместе с тревогой ждать его возвращения.

* * *

Критик Феликс Кузнецов был типичным партийным выдвиженцем от литературы, особых творческих заслуг у него не было, но в статьях и на всех собраниях он выступал как правоверный коммунист, и давно уже получил пост руководителя. Раньше они с Алешей были приятелями, но теперь он встретил его сурово, руки не подал.

— Читал твою сказку «Воронье царство». Какое такое царство ты имел в виду?

Алеша прикинулся непонимающим:

— Такое, какое указано в заглавии, — воронье.

— Не валяй дурака, в твоей сказке довольно прозрачный намек совсем на другое, ведь все птицы обязаны каркать по-вороньи. Почему?

Алеша ухмыльнулся и подумал: «Значит, правильно понял, критик». Спокойно ответил:

— Сказка написана для детей, им намеки непонятны, им нужны образы. У детей своя логика, они все воспринимают по-детски непосредственно. Для них я и написал. Непосредственность и мгновенная привлекательность детской поэзии — в простоте подбора слов, в четкости ритма, в ясности изложения и забавности образов и сравнений…

Кузнецов раздраженно прервал его, почти взвизгнул:

— Ты мне лекций не читай. Вот я и говорю, чьи это образы?

Как чьи? Даже дети поймут, образы списаны с вороны и других птиц.

— А почему это у тебя синицы диссиденты?

— Ну, это потому, что они не хотели подчиняться указу…

— Вот-вот, не знаю, как дети поймут, а взрослые поймут по-другому — как намек. Вот что, мы исключили составителей «Метрополя» из Союза, но мы не хотим большого шума, поэтому остальных пока не трогаем. Пока! Понял? Но имей в виду, ты так просто не отделаешься. Тебя вызывает к себе организационный секретарь, иди к нему. Не знаю, что он хочет тебе сказать, но разговор будет не из приятных.

Организационным секретарем все еще состоял много лет проработавший в Союзе Виктор Ильин. Он сидел за большим столом, рядом с ним расположился незнакомый Алеше невзрачный на вид человек в сером костюме. Нетрудно было понять, что он тоже из КГБ, и Алеша сразу насторожился.

Ильин хмуро сказал:

— Вот у товарища есть к вам вопросы. Мы не хотим их обнародовать, поэтому решили говорить с вами конфиденциально.

«Товарищ» из органов спросил:

— Вы диссидента Владимира Быковского знаете?

— Никогда не видел.

— А академика Сахарова знаете?

— Не имел чести быть знакомым.

«Товарищ» подвинул под нос Алеше листок бумаги:

— Прочитайте.

На листке было четыре строчки эпиграммы:

Обменяли хулигана На Луиса Корвалана, Где б найти такую блядь, Чтобы Брежнева сменять?[185]

Алеша прочитал и мгновенно похолодел: перед ним тенью предстала судьба поэта Осипа Мандельштама, власть уничтожила его за эпиграмму на Сталина. Это было как раз то, чего Лиля и Августа опасались больше всего, и он тоже всегда думал об этом, но не хотел их пугать. У него имелась и эпиграмма в связи с награждением Брежнева литературной премией, но очевидно не она, а именно эта, ставшая известной эпиграмма переполнила терпение властей.

Алеша постарался взять себя в руки, сковать мимику лица, молчал.

— Вам эпиграмма знакома? — тихо и проникновенно спросил «товарищ» и тут же выкрикнул: — Это вы писали!

Алеша понял: это попытка сразу «взять на пушку» подозреваемого, он знал одно: надо все отрицать, отрицать и отрицать.

— Я этот текст вижу впервые.

— Впервые? Хорошо, поставим вопрос иначе: эпиграммы для самиздата вы пишете?

Очевидно, органы догадывались, что эпиграммы писал он, тем более что и участковый милиционер Семушкин записал одну из них — на высылку Григория Свирского. Но подписей под ними он никогда не ставил. Надо и это отрицать.

Напрягши все силы, Алеша постарался безразлично пожать плечами:

— Я детский поэт, мой жанр — стихи для детей.

— Вроде «Вороньего царства»? — вставил ехидно Ильин. — В детской поэзии тоже бывают прозрачные намеки.

Против этого возразить было нечего, там стояла его подпись, и он ждал, что будет дальше?

«Товарищ» забрал себе листок, спросил сурово:

— Значит, не вы писали? А с еврейскими диссидентскими кругами вы общаетесь?

Ага, значит, дело перешло от смертельного обвинения к простому антисемитизму. Алеша ответил:

— Я общаюсь со своими друзьями и не делю их по национальностям.

— Так, ясно. А ведь среди ваших друзей много евреев, и многие из них стремятся уехать в Израиль. Им с советской страной не по пути. Что ж, очевидно, и вы туда же стремитесь.

— Я не стремлюсь уезжать.

— Не стремитесь? А ведь с вашей фамилией стоит подумать об этом.

Алеша даже поразился такому откровенному выражению антисемитизма, а «товарищ» продолжал:

— Мы вас вызвали в первый раз. Пока что у руководящих товарищей сложилось такое мнение, что к вам можно отнестись гуманно. — И подчеркнул: — Пока! Например, мы не будем возражать, если вы захотите уехать из страны, даже с русским паспортом.

При всем страхе и возмущении на душе у Алеши полегчало, он подумал: «Значит, меня не арестовывают, но хотят изгнать, как многих других. Это наказание изгнанием».

Он осмелел, спросил:

— А что будет, если я не уеду?

— Что будет? Вас вышлют, как некоторых других, вам знакомых. Решайте сами, и при этом рекомендуем не затягивать.

После этого Ильин и «товарищ» встали, а Алеша оставался сидеть, испытывая слабость от пережитого.

Ильин как бы мимоходом добавил:

— Громкого исключения из Союза писателей делать не станем, перед отъездом за рубеж напишите заявление, мы удовлетворим вашу просьбу. Но не затягивайте.

* * *

По дороге домой Алеша все думал: «На этот раз я отделался — проскочило… Надо предупредить Моню Генделя, его тоже могут тягать по линии Союза кинематографистов… Мне так прямо и сказали: с вашей фамилией… Какие же глубокие корни антисемитизма у советской власти! Но что теперь будет с нами? Ясно, хоть меня и не арестовали, они все равно будут следить, выживать меня, угрожать… А это значит, что Лиле с сыном тоже не будет покоя… Власти все могут! Ее могут снять с работы, сына забрать в армию и там сгноить… Да, уезжать придется».

Он знал, что Лиля наверняка ждет его у родителей, и пошел прямо к ним. Его встретила вся в слезах Августа. Всегда спокойная и решительная, теперь она была напугана:

— Сыночек мой, Алешенька, я так боялась, что тебя не опустят, арестуют.

— Ну что ты, мама, не такой уж я важный диссидент, чтобы меня арестовывать.

Лиля и Павел настороженно смотрели на него, он обнял обоих и рассказал все слово в слово.

Лиля с отчаянием и злостью воскликнула:

— Я этого ждала, я так и знала, тебя или арестуют, или выгонят. Нам надо бежать, бежать, бежать отсюда, как я бежала из Албании.

Павел грустно добавил:

— Тогда ты бежала от врагов, а теперь тебе придется бежать от своих.

Августа, заплаканная, прижимая руки к груди, говорила, всхлипывая:

— Так он и сказал: с вашей фамилией вам лучше уехать?

— Да, напрямую. И упрекнул, что у меня много друзей евреев, которые стремятся уехать в Израиль.

— Какой позор! Ставить человеку в упрек фамилию. Когда тебе исполнилось шестнадцать, я предлагала тебе взять мою русскую фамилию, но ты твердо сказал, что хочешь носить фамилию своего отца. Мы с Сеней гордились тобой, хотя предупреждали: это может помешать твоей жизни…

— Да, это всегда тормозило мое признание, но я не собирался отказываться от имени отца.

Павел нахмурился:

— И вот прошло тридцать лет, и теперь тебя хотят выдворить за это из страны. Так они нагнетают давление на евреев, подрубают сук, на котором сидят, с отъездом евреев в стране произойдет большая утечка мозгов. Да, не к такому концу стремились мы, борясь за свои права. Все пришло к крушению наших надежд.

КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ

Примечания

1

В предыдущей книге и далее — Зика (прим. верстальщика).

(обратно)

2

ВКП(б) — Всесоюзная Коммунистическая партия (большевиков) — первоначальное название КПСС. (Здесь и далее примечания автора, если иначе не оговорено. — Ред.)

(обратно)

3

А.К.Толстой, последние строки сатирической «Истории государства Российского…»

(обратно)

4

Цитата из доклада Н.С.Хрущева.

(обратно)

5

Воспоминания И.С.Черноуцана, сотрудника ЦК партии и делегата съезда.

(обратно)

6

Из записок секретаря ЦК партии А.Н.Яковлева.

(обратно)

7

Из доклада Хрущева на XVII съезде.

(обратно)

8

Слова Хрущева из книги Я.Рабиновича «Быть евреем в России».

(обратно)

9

Цитата из настоящего постановления (см.: Бродский И. Случай Эренбурга).

Книга «Случай Эренбурга» написана Бенедиктом Сарновым (прим верстальщика).

(обратно)

10

Цитата из газеты «Правда».

(обратно)

11

Эпизод с предложением руки и сердца описан в «Чаше страдания».

(обратно)

12

История возвышения Сталина описана в первой книге «Еврейская сага» («Семья Берг»).

(обратно)

13

Из книги Хрущева «Хрущев вспоминает».

(обратно)

14

Из рассказа В. Молотова.

(обратно)

15

Булганин говорил по телефону с теми, кто в это самое время тайно увез Берию из Кремля в заготовленный подвал бункера. Автор, молодой врач, сам был в тот вечер на представлении, сидел во 2-м ярусе напротив ложи и имел возможность наблюдать.

(обратно)

16

Одна из многочисленных историй, распространенных в то время. По слухам, таких женщин насчитывалось сотни, и это было повторением того, что когда-то делали Николай I и Александр II.

(обратно)

17

Генерала Судоплатова освободили через пятнадцать лет, в 1968 году. Он написал мемуары, в которых рассказал о своем аресте. Автор был знаком с семьей Судоплатовых и слышал многие рассказы от него самого.

(обратно)

18

Пустая болтовня (идиш).

(обратно)

19

Голова (идиш).

(обратно)

20

Из книги Анатоля Франса «Суждения господина Жерома Куаньяра».

(обратно)

21

Главное управление лагерями НКВД, Министерства внутренних дел и Министерства юстиции СССР.

(обратно)

22

После смерти Сталина многих заключенных, выпущенных из лагерей, ожидали запоздалые награды, в том числе и звание Героя Советского Союза. Этому посвящен знаменитый фильм режиссера Григория Чухрая «Чистое небо».

(обратно)

23

Маршал Жуков действительно пытался ввести компенсации бывшим военнопленным.

(обратно)

24

Эпизод пленения Саши Липовского (реальная история) описан в романе «Чаша страдания» («Еврейская сага», книга 2).

(обратно)

25

В предыдущей книге — Жухоницкий (прим. верстальщика).

(обратно)

26

Этот случай был пересказан автору самой героиней несколько лет спустя.

(обратно)

27

Популярная в послевоенной Москве песенка на мелодию Луи Армстронга «Сент-Люис блюз».

(обратно)

28

Дело «врачей-отравителей» описано во второй книге «Саги» («Чаша страдания»).

(обратно)

29

Партия коммунистов в Польше называлась Объединенная рабочая партия.

(обратно)

30

Генерал Кирай спас от фашистов 400 венгерских евреев. Он умер в 2009 году в возрасте 97 лет.

(обратно)

31

В 1989 году прах Имре Надя был перезахоронен, а сам он признан национальным героем Венгрии.

(обратно)

32

История жизни Вольфганга Леонгарда описана в первой и второй книгах «Еврейской саги».

(обратно)

33

Цитата из повести Гоголя «Тарас Бульба» — слова Тараса, уронившего в траву свою трубку-«люльку», когда его настигли и схватили поляки.

(обратно)

34

Эзра (VI в. до н. э.) — еврейский пророк, автор Торы.

(обратно)

35

Это подлинная история Жени, а польская фамилия донора была Голяховский. Автор сам был молодым врачом, который ассистировал на той операции в Петрозаводске.

(обратно)

36

Цитата из выступления Н.Хрущева на заседании Совета Министров Украины.

(обратно)

37

Ход исторического заседания Президиума записан по воспоминаниям его участников.

(обратно)

38

Их популярной песни 1960-х годов на слова М.Исаковского.

(обратно)

39

Подробное описание этого фрагмента нашей истории в первой книге «Еврейской саги» («Семья Берг»).

(обратно)

40

Воспоминания маршала Жукова, записанные писателем К. Симоновым.

(обратно)

41

Выписка из протоколов встреч Хрущева с иностранными журналистами.

(обратно)

42

Строки из стихотворения Вознесенского «Пожар в Архитектурном институте».

(обратно)

43

Гнев Хрущева был так силен, что Вознесенского могли арестовать. Его спасло только личное вмешательство президента США Джона Кеннеди: он позвонил Хрущеву и попросил смягчить отношение к поэту.

(обратно)

44

Из воспоминаний об этой встрече писателя Владимира Тендрякова.

(обратно)

45

Из стихотворения Ахматовой «Поэт (Борис Пастернак)» 1936 года.

(обратно)

46

Завершающие строки из стихотворения «Гефсиманский сад».

(обратно)

47

Из «Воспоминаний» жены Мандельштама Надежды Яковлевны. Мандельштам действительно поплатился за эти стихи жизнью.

(обратно)

48

Строки из письма Пастернака итальянскому издателю.

(обратно)

49

Из письма Пастернака заведующему отделом культуры ЦК Д.А.Поликарпову.

(обратно)

50

В своих воспоминаниях, написанных незадолго до смерти, Хрущев признавался, что не читал «Доктора Живаго», и жалел, что зря обрушился на его автора.

(обратно)

51

Из письма Пастернака Екатерине Фурцевой.

(обратно)

52

Из письма Пастернака в президиум правления Союза писателей.

(обратно)

53

«Комсомольская правда», 30 октября 1958 г.

(обратно)

54

Из книги Е.Пастернака «Борис Пастернак. Биография».

(обратно)

55

Последняя строфа стихотворения «Август».

(обратно)

56

Сабра — род кактуса в израильских пустынях, его мякоть покрыта жесткой кожицей и колючками.

(обратно)

57

Эйхман и его зверства описаны во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страданий»).

(обратно)

58

Подвиг Наума Когана также описан во второй книге «Еврейской саги».

(обратно)

59

Иосиф Трумпельдор, из польских евреев, родился в 1880 году в Пятигорске, стал зубным врачом. В 1902-м был призван в армию, создал там сионистскую группу, в 1904 году добровольно ушел на русско-японскую войну для обороны Порт-Артура, потерял в бою левую руку, опять продолжал воевать, был произведен в офицеры. В 1919 году уехал в Палестину и погиб в бою с арабами, со словами: «Счастлив тот, кто умирает за Родину!»

(обратно)

60

«Veni, vidi, vici» (лат.) («Пришел, увидел, победил») — знаменитые слова Юлия Цезаря, сказанные им по поводу своей быстрой победы в Галии в 47 г. до н. э.

(обратно)

61

«Азохен вей» — ироническое восклицание на идиш, а «шиксами» на идиш называют женщин нееврейского происхождения, в данном случае речь шла о русских.

(обратно)

62

Осенью 1959 года в Малаховке была сожжена синагога и погибла сторожиха.

(обратно)

63

Тора должна всегда храниться в «священном ковчеге» — шкафу у восточной стены.

(обратно)

64

Благое дело, угодное богу, за которое он прощает грехи (идиш).

(обратно)

65

Здесь: болтун, никчемный человек.

(обратно)

66

Гой (идиш) — не еврей.

(обратно)

67

Старый боевой клич черносотенцев начала XX века и в годы Гражданской войны.

(обратно)

68

Специальный метод введения новокаина в шею около блуждающего нерва.

(обратно)

69

Подвиг Рауля Валленберга в Будапеште и его встреча с Заком описаны во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страданий»).

(обратно)

70

Цорес (идиш) — несчастье.

(обратно)

71

Бекицер (идиш) — покороче.

(обратно)

72

«Кухонные дебаты» были опубликованы только в США, в СССР их, конечно, не напечатали.

(обратно)

73

Прав оказался Никсон: поколение 1960-х успело пожить в России при капитализме.

(обратно)

74

Автомат Калашникова образца 1947 года.

(обратно)

75

Со времени вооружения Конго до 2009 года в столкновениях племен было убито семь миллионов жителей.

(обратно)

76

Рассказ свидетеля, члена делегации в составе УССР, советника Михаила Белоусова.

(обратно)

77

Лапсердак — длиннополый пиджак, традиционная мужская одежда верующих евреев.

(обратно)

78

Мезуза — один из атрибутов иудаизма: в еврейском доме прикрепленный к правому косяку входной двери маленький футляр с кусочком пергамента из кожи кошерного животного, содержащий часть текста молитвы Шма.

(обратно)

79

Поздравление на идиш.

(обратно)

80

«Труд», 1962, 16 января.

(обратно)

81

Будьте здоровы! (идиш).

(обратно)

82

На нее была написана эпиграмма: «Поэту за такую тему я стал бы дифирамбы петь, когда б он взял свою поэму и трижды сократил на треть».

(обратно)

83

Все детали из жизни кооператива «Советский писатель», включая эпизоды с портным Шафраном, вполне реалистичны, автор сам жил в таком кооперативе.

(обратно)

84

Маргарита Алигер вспоминала об этой критике: «Кто из нас может припомнить сейчас, за что, собственно, Хрущев критиковал Илью Эренбурга? Но кто из нас может забыть, как чудовищно и безобразно это звучало?»

(обратно)

85

Беседы Мао Цзэдуна с Хрущевым, включая разговор в бассейне, взяты из воспоминаний китайского переводчика, опубликованных много лет спустя в США.

(обратно)

86

Существует запись их телефонного разговора.

(обратно)

87

По официально подтвержденным данным всего за годы существования стены погибло 136 перебежчиков.

(обратно)

88

Партизан, отрастивших себе бороды, стали называть «барбудос» («бородачи»), В случае попадания в плен их расстреливали без суда и следствия, безбородые крестьяне имели право на суд и снисхождение.

(обратно)

89

Через 48 лет после описанных событий 84-летний больной Фидель Кастро признал, что кубинский кризис был ошибкой, сказал: «Этого не стоило делать» (из газеты «Нью-Йорк Таймс» от 9 сентября 2010 г.).

(обратно)

90

Все «изречения» Хрущева соответствуют действительности. Рассказ о посещении выставки основан на свидетельствах Эрнста Неизвестного, Бориса Жутковского и режиссера Михаила Ромма.

(обратно)

91

После смерти Хрущева его семья обратилась с просьбой к Эрнсту Неизвестному, лучшему скульптору России, соорудить памятник на Новодевичьем кладбище в Москве. Памятник выдержан в «черно-белом варианте», по замыслу автора это должно было выразить уравновешенность добра и зла в Хрущеве.

(обратно)

92

Возвышение С. Гинзбурга описано в первой книге «Еврейской саги» («Семья Берг»).

(обратно)

93

Парадокс: все яйца в корзине остались целыми — их защитило тело Ландау.

(обратно)

94

Это факт — Кремлевская клиника и в самом деле не дала крови для академика Ландау.

(обратно)

95

Слова Ландау процитированы по воспоминаниям сменившего его в группе физика И.Халатникова.

(обратно)

96

Историю лечения академика Ландау в больнице № 50 автор узнавал у самих участников.

(обратно)

97

Министерство путей сообщения.

(обратно)

98

Ландау прожил еще шесть лет, автор этой книги был в числе врачей, лечивших его уже позже от последствий травмы. После смерти Ландау в 1968 году на его могиле много лет не было памятника.

(обратно)

99

Встреча Марии с Бертой описана во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страдания»).

(обратно)

100

Выражение Уинстона Черчилля о Балканах в целом.

(обратно)

101

Использованы материалы из воспоминаний Солженицына «Бодался теленок с дубом» и его Нобелевской лекции.

(обратно)

102

Книга Вольфганга Леонгарда «Революция отвергает своих детей» была издана в разных странах на многих языках, в том числе на русском.

(обратно)

103

«Сонет 90», перевод С. Маршака.

(обратно)

104

Ниренберг и в самом деле выступал в Москве в 1961 году. За свои работы в 1968 году он получил Нобелевскую премию.

(обратно)

105

Фанни Ефимовна Каплан (Фейга Хаимовна Ройтблат) — исполнитель покушения на жизнь Ленина 30 августа 1918 года в Москве.

(обратно)

106

Текст настоящего протокола в тайной записи.

(обратно)

107

Много лет спустя И. Бродский называл то время в ссылке самым счастливым в своей жизни.

(обратно)

108

История Виленских опирается на реальные факты, она подробно описана в первой книге «Еврейской саги» («Семья Берг»).

(обратно)

109

Такая сцена прощания действительно произошла в семье знакомых автору американских иммигрантов.

(обратно)

110

Старинную дорогу Владимирку, по которой сотни лет гнали в Сибирь каторжников, после революции 1917 года переименовали в Шоссе Энтузиастов, видимо, отдавая дань политическим заключенным.

(обратно)

111

В предыдущей «сталинской» конституции 1936 года даже Сталин демонстрировал, что верит в силу народа и советской власти больше, чем в силу партии, и партийной бюрократии в ней места не оставил.

(обратно)

112

Вначале правления Брежнева действительно ходили слухи, что его жена еврейка. Так хотелось евреям, но это оказалось неправдой.

(обратно)

113

Пустем майзес (идиш) — болтовня, пустобрехство.

(обратно)

114

Слова Н.Эйдельмана.

(обратно)

115

Внук бывшего министра иностранных дел Максима Литвинова (о нем рассказано во второй книге «Еврейской саги»).

(обратно)

116

Через десять лет после суда предатель С.Х. защищал кандидатскую диссертацию по литературе, на защиту явились уже отсидевшие срок Синявский и Даниэль и рассказали аудитории о предательстве диссертанта. Он уехал в Душанбе, а оттуда эмигрировал в Германию.

(обратно)

117

Самому Александру Шелепину не повезло: он стал претендовать на место первого секретаря ЦК партии, и Брежнев исключил его из политбюро и отправил на пенсию.

(обратно)

118

То же самое устроил Сталин после XVII съезда партии в 1934 году, когда пошатнулись его позиции.

(обратно)

119

В многомиллионном Китае никогда не проводились статистические исследования, и разброс «от 10 до 20 миллионов» вполне допустим, как и «от 20 до 40 миллионов», умерших от голода после «Большого скачка».

(обратно)

120

В 1984 году следующий китайский лидер Дэн Сяопин финансировал программу по реставрации Китайской стены.

(обратно)

121

Такие сцены происходили по всему Китаю и были абсолютным повторением того, что делала с еретиками испанская инквизиция в XVI–XVIII веках.

(обратно)

122

История жизни доктора Ли взята из реальной биографии китайского хирурга, учившегося в Москве. Описания эпизодов «Культурной революции» в Китае взяты из архивов и книги «В поисках моего отечества» китайского журналиста Ер Тай Гао, бывшего в заключении в том же лагере Джайбиангоу.

(обратно)

123

Этот эпизод описан во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страдания»).

(обратно)

124

у Ахматова действительно лежала в Боткинской больнице, автор, будучи молодым доктором, видел ее там. Стихотворение это написано в 1960 году.

(обратно)

125

Остеосинтез — операция соединения отломков костей при переломах с помощью специальных фиксирующих средств.

(обратно)

126

После войны 1941—45 гг. в стране остались миллионы инвалидов, для них была создана сеть специальных госпиталей. Илизаров много лет работал в Курганском госпитале.

(обратно)

127

Рабфак, рабочий факультет — с 1919 по 1940 гг. учебное заведение для подготовки рабочей и крестьянской молодежи к обучению в высшей школе.

(обратно)

128

Все перечисленные самолеты — французского производства, американские самолеты поступили на вооружение ВВС Израиля позднее (прим. верстальщика).

(обратно)

129

После этого многие годы дипломатические контакты осуществлялись через посольство Голландии.

(обратно)

130

Очень популярный в те дни «Марш солдата Иностранного легиона», написан после Шестидневной войны Сергеем Шабуцким.

(обратно)

131

Обе цитаты и стихи приведены из его интервью разных лет.

(обратно)

132

Цитата из статьи Джорджа Элиота (перевод автора).

(обратно)

133

Кахексия — истощение организма, обычно встречается при запущенном раке.

(обратно)

134

В книге текст ссылки отсутствует (прим. верстальщика).

(обратно)

135

Автор был другом академика Милана Гашека.

(обратно)

136

Этот эпизод описан во второй книге «Еврейской саги»; Нина Ермакова была арестована в 1948 году.

(обратно)

137

Автор был знаком с семьей Судоплатовых и слышал часть рассказов от него самого.

(обратно)

138

Отрывки из письма Солженицына в Секретариат Союза писателей РСФСР от 12 ноября 1969 года.

(обратно)

139

Цитата из статьи А.Амальрика, напечатанной в 1969 году.

(обратно)

140

А.И.Герцен — «Былое и думы», часть IV, глава XXV.

(обратно)

141

Русь, в ед. числе русин или русин — племя, этнос, давший свое имя и составивший социальную верхушку Киевской Руси.

(обратно)

142

Названия угро-финских (чудь и весь) и восточнославянских (словене и кривичи) племен.

(обратно)

143

«Мы ленивы и нелюбопытны», — писал Пушкин в своем «Путешествии в Арзрум во время похода 1829 года».

(обратно)

144

Караимы — еврейская секта Хазарского царства. Хазары не были евреями по крови, часть их приняла иудаизм в I тысячелетии н. э. и переселилась в Крым. Они признавали учение Библии, но не признавали Талмуд. Один из потомков караимов, Нарышка, был военачальником крымского хана, он перешел на службу в Россию и считается основателем рода Нарышкиных.

(обратно)

145

Указ так и назывался: «О праздновании Нового года».

(обратно)

146

Цитата из произведений Пушкина, «Лафит» и «Клико» излюбленные вина дворян того времени.

(обратно)

147

Цитата из «Евгения Онегина».

(обратно)

148

Якубович предложил Николаю I организовать переговоры с декабристами и направился к ним, прицепив к штыку винтовки белый бант парламентера.

(обратно)

149

По легенде, в живых остались только мальчик и девочка, от которых пошли все евреи Коганы.

(обратно)

150

А.С.Пушкин, «История Петра I».

(обратно)

151

Глава о Левитане и Антокольском находится в первой книге «Саги» («Семья Берг»).

(обратно)

152

Меламуд — учитель, хедер — начальная школа, обучающая только религии, Талмуд — свод еврейских законов и правил.

(обратно)

153

Фраза Ленина из воспоминаний Горького, опубликованных в 1924 г., вскоре после смерти Ленина. В последующих изданиях эта фраза опускалась.

(обратно)

154

Из стихотворения Павла Антокольского (1966 г).

(обратно)

155

Выражение Александра Солженицына.

(обратно)

156

Цитата из настоящего текста журнала «Вече».

(обратно)

157

Действительный случай, произошедший в «Шереметьево» в 1970-е годы.

(обратно)

158

Все статистические данные о евреях взяты из документов о переписи населения в 1970 г.

(обратно)

159

Через 9 лет Кузнецов и Дымшиц были обменены на арестованных русских шпионов.

(обратно)

160

За несколько часов до нового 1971 года Брежнев, уступив давлению мирового сообщества, велел заменить смертную казнь Кузнецова и Дымшица 15-ю годами заключения в лагере строгого режима.

(обратно)

161

Эпизод ареста описан в первой книге «Еврейской саги» («Семья Берг»).

(обратно)

162

Битва древних евреев с завоевателями-римлянами в 73 г. н. э. при крепости Масада на берегу Мертвого моря в Израиле. Когда после двухлетней осады римляне захватили крепость, 960 евреев — мужчин, женщин и детей — предпочли покончить жизнь самоубийством, чтобы не сдаться в плен.

(обратно)

163

Роман с Надей описан во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страдания»).

(обратно)

164

Такой редкий случай действительно был в Краснопресненском районе Москвы в 1970-х годах.

(обратно)

165

Реальная история испанки Фернанды, описанная в первой книге «Еврейской саги»; ее родители отправили четверых детей в Россию, а потом родили еще четверых.

(обратно)

166

По отношению к 2010 году каждая из этих сумм составляла десятки тысяч долларов.

(обратно)

167

«Дело врачей-отравителей» описано во второй книге «Еврейской саги» («Чаша страданий»).

(обратно)

168

Описанное собрание, действительно, состоялось в институте, автор сам был его участником.

(обратно)

169

Стихотворение Галича приведено не полностью. После выхода в издательстве «Посев» в 1969 году сборника песен Галич был исключен из Союза писателей, Союза кинематографистов и в 1974 году эмигрировал из страны.

(обратно)

170

Летом 1987 года мемуары Брежнева были изъяты из книжных магазинов и списаны в макулатуру.

(обратно)

171

Войнович, Галич и Солженицын были исключены из Союза писателей и высланы из страны.

(обратно)

172

По одной из версий, вместо Брежнева писали журналист Анатолий Аграновский («Возрождение»), публицист газеты «Известия» Аркадий Сахнин («Малая земля») и корреспондент газеты «Правда» Александр Мурзин («Целина»). Участвовали также директор ТАСС Леонид Замятин и его заместитель Виталий Игнатенко. Все были награждены орденами.

(обратно)

173

Цитата из эссе А. Сахарова «Мир через полвека».

(обратно)

174

Автор слышал рассказ об этом от Кости Богатырева.

(обратно)

175

Это были переодетые в штатское милиционеры, все должно было выглядеть как гневная спонтанная реакция возмущенных народных масс.

(обратно)

176

Из стихотворения С.Есенина «Пускай ты выпита другим…», 1923 г.

(обратно)

177

Эпизод из автобиографической книги Солженицына «Бодался теленок с дубом».

(обратно)

178

Из записки Комитета госбезопасности от 27 января 1972 года.

(обратно)

179

Древнеримский поэт Овидий был в I веке н. э. выслан из Рима.

(обратно)

180

Эпизод и детали убийства Кости Богатырева описаны точно, автор был его соседом и сам принимал участие в попытках его спасения.

(обратно)

181

Реальная история, произошедшая с самим автором и его книгой.

(обратно)

182

Из стихотворения «Предчувствие», 1828 год.

(обратно)

183

Реальный случай: русский парень принял иудаизм, сделал обрезание, женился на еврейской девушке, взял ее фамилию и в эмиграции стал раввином.

(обратно)

184

Сандаком (прим. верстальщика).

(обратно)

185

Обмен Быковского на арестованного в Чили секретаря компартии Корвалана был осуществлен согласно идее академика Сахарова, но при этом власти назвали Быковского не «диссидентом», а «хулиганом».

(обратно)

Оглавление

  • Краткое содержание первой и второй книг
  • 1. На закрытом заседании XX съезда коммунистов
  • 2. Беседа братьев Семена и Павла
  • 3. В ожидании «Хрущевской оттепели»
  • 4. Лиля собирается в Албанию
  • 5. Ужин у Гинзбургов
  • 6. Тревожное начало
  • 7. Триумвират власти (рассказ Семена Гинзбурга)
  • 8. Первая удача Хрущева
  • 9. Ошеломляющая новость (продолжение рассказа Семена Гинзбурга)
  • 10. Сведение счетов
  • 11. Моня Гендель
  • 12. Концы в воду
  • 13. Вторая удача Хрущева (окончание рассказа Семена Гинзбурга)
  • 14. Герой Александр Иванович Фисатов
  • 15. Важная тайна
  • 16. Встреча Саши с Зикой Гликом
  • 17. Заграничный паспорт
  • 18. Случай после распределения
  • 19. Проводы Лили
  • 20. Путешествие Лили и Влатко
  • 21. Венгерские события
  • 22. Приезд Лили в Албанию
  • 23. Семен Гинзбург на целине
  • 24. Поэт-полукровка Алеша Гинзбург
  • 25. Эпиграммы Алеши Гинзбурга в самиздате
  • 26. Рупик Лузаник в Карелии
  • 27. Баллада о сломанной гребенке
  • 28. Глухомань бездорожья
  • 29. Третья невыполнимая задача Хрущева
  • 30. Моня Гендель читает лекцию в колхозе
  • 31. Лиля в Албании
  • 32. Расправа Хрущева с маршалом Жуковым
  • 33. Павел Берг находит работу
  • 34. Союз советских писателей
  • 35. Распоряжение искусством
  • 36. Борис Пастернак и его роман «Доктор Живаго»
  • 37. Фантастика и действительность
  • 38. Подмосковная Малаховка
  • 39. Моня Гендель в Малаховке
  • 40. Поджог синагоги
  • 41. Моня в больнице
  • 42. Алеша Гинзбург влюблен
  • 43. Выступление адвоката Фисатова
  • 44. Американская выставка в Москве
  • 45. Победа социализма? Приближение коммунизма?
  • 46. Башмак Хрущева
  • 47. Моня женится
  • 48. Жилищный кооператив «Советский писатель»
  • 49. Бардовская песня и Миша Парфенов
  • 50. Лилино материнство
  • 51. Падение Екатерины Фурцевой
  • 52. Встреча Павла с Ильей Эренбургом
  • 53. Ожидания и промахи 1960-х
  • 54. Хрущев на художественной выставке
  • 55. Горечь рокового часа Семена Гинзбурга
  • 56. Как спасали жизнь академика Ландау
  • 57. Приезд бельгийской родственницы
  • 58. Симфония Шостаковича «Бабий Яр»
  • 59. Арест Влатко, бегство Лили
  • 60. Один день Александра Исаевича
  • 61. Лиля в Белграде
  • 62. Болезнь Марии
  • 63. Супружеские узы
  • 64. Лиле надо устраиваться
  • 65. В больнице имени Боткина
  • 66. Диссидентка Аня Альтман
  • 67. Августа и Павел
  • 68. Судьба американских искателей счастья
  • 69. Алеша и Лешка
  • 70. Первые ласточки
  • 71. Неожиданное падение диктатора
  • 72. Крушение надежд
  • 73. Тяжелое наследие
  • 74. Суд над Синявским и Даниэлем
  • 75. Судьба китайца доктора Ли
  • 76. Эхо
  • 77. Поездка Лили в Курган
  • 78. Шестидневная война Израиля
  • 79. В Троице-Сергиевой лавре
  • 80. Рупик Лузаник едет в Прагу
  • 81. Пражская весна
  • 82. В Саранске
  • 83. Сенсация века
  • 84. Два Павла
  • 85. Вторая культура
  • 86. Эссе Павла Берга «Русский характер»
  • 87. Лев Копелев
  • 88. Письма из Америки
  • 89. Лилин триумф
  • 90. Самолетное дело
  • 91. Саша Фисатов в Варшаве
  • 92. Слезы Вилли Брандта
  • 93. Профессор Руперт Лузаник
  • 94. Встреча друзей
  • 95. «Кто такой этот Слепок?»
  • 96. Собрание в институте
  • 97. Брежневский ледниковый период застоя
  • 98. Решение выпускать евреев
  • 99. Бульдозерная выставка
  • 100. Воронье царство
  • 101. Лиля и Алеша
  • 102. Заговор (как это делалось)
  • 103. Наказание изгнанием
  • 104. Убийство Кости Богатырева
  • 105. Комиссия на кафедре и райком партии
  • 106. Услышать голос Бога
  • 107. Лиля защищает диссертацию
  • 108. Обсуждение альманаха «Метрополь»
  • 109. Гость из Бельгии
  • 110. Саша Фисатов находит семью
  • 111. Затишье перед бурей
  • 112. Рупик Лузаник покидает кафедру
  • 113. Московский дворик
  • 114. Коммунист-сионист
  • 115. Унижение и оскорбление (как евреи уезжали)
  • 116. На будущий год в Иерусалиме
  • 117. Нагнетание Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Крушение надежд», Владимир Юльевич Голяховский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства