Сказка
При юном и хилом государе Федоре Алексеевиче в одном московском роду князей-Рюриковичей родился долгожданный ребенок, девочка. Ее так же преследовало нездоровье, как и молодого царя. Но о ней очень заботились родители: поили целебными отварами, кормили лечебными медами, возили на лето в подмосковную деревню и там водили по тенистым лесам. Да еще заказывали молебны о здравии маленькой княжны, берегли ее, холили и лелеяли. Девочка всё больше сидела дома и читала книжки. Сначала ее учили грамоте по Псалтири, потом дали ей житие преподобного Сергия Радонежского, отпечатанное на Московском печатном дворе, а потом уж она сама всюду совала нос и отыскивала то, что ей совсем не предназначалось. Вот «Учение и хитрость ратного строя пехотных полков», а вот «Уложение государя Алексея Михайловича»… Однажды ей попалась старинная рукописная книга «Хронограф», повествующая о мировой истории, да и о русской заодно; к той же книге приписана была «Космография», где неведомый автор повествовал о дальних странах и диковинных обычаях тамошних народов. «Хронограф» и «Космография» поразили ее воображение. Ей чудились парусные корабли — вроде больших лодок, на одной из которых катали ее по Клещину озеру под славным градом Переяславлем, когда маменька возила ее целовать вериги большого святого Никиты Переяславского. Только парусники, на коих можно добраться до дальних стран, представлялись ей раз в десять длиннее, шире, выше… Ей чудились гортанные голоса мавров и фантастические наряды кызылбашей. Да и в носу сам собой возникал сладостный запах какого-то яркого цветка, ни разу ею не виданного — таких и нет ни в Москве, ни в подмосковных лесах, ни на Клещине озере, а дальше она никогда не бывала. Девочке нравилось бродить по древним московским обителям, вспоминая строчки из «Хронографа» о том, как повсюду пали православные царства, но Богородица сохранила по милости своей Россию от иноверцев и иноплеменников, и зацвела Русская держава. Маменька всё умилялась ее богомольности, а девочка видела в древних стенах и высоких колокольнях свидетелей той славной старины.
Юная княжна росла молчаливой, книжной и упрямой. Всех слушала, а делала по-своему. Училась вышивать, а мечтала о дальних краях. Глядела на девичьи игры, а тянулась к писаному слову. От домашних дел любила сбежать на гуляние по кривым московским улочкам, поглазеть на старинные палаты, на церкви, на сады, на ярмонки, стащить пряник и побродить в книжном ряду. Кожа ее оставалась белым-бела, и маменька всё вздыхала: «Когда ж ты станешь у меня загорелицей! Всё молочная и молочная с синенькими жилочками. Ну кто такую худобу бледную замуж-то возьмет!»
Семья ее жила в Новых Затинщиках, что меж Пименом Великим да лесным рынком на Миуссах. Отец ее при юном государе был в чести: сказан ему был чин стольника, два раза посылали его на воеводство: сначала вторым воеводою в Вязьме, а потом первым — на Дедилове. Бывал он в приказных судьях, а помер окольничим, посидев целых полгода в Боярской думе. В доме был достаток, хотя ни поместий богатых, ни вотчин за сим княжеским родом давно не водилось, а родне чин не шел: один старый князь вышел в люди, прочие же просили его помогать и просить за них…
Вот он помер — крепкий был человек, но в ту пору мало кто доживал до седьмого десятка, и Бог задул его свечку. В то же лето — 7190-е от Сотворения мира — угас и молоденький царь. Земля да будет им обоим пухом! Смилостивись Господь над их душами — оба были добрыми людьми.
Юная княжна хворала-хворала, хворала-хворала, но пережила и отца, и государя. Видно, Царь Небесный пожалел девочку или Пресвятая Богородица отмолила. Когда отца не стало, ей было всего-то пять годиков. Для семьи наступило время холодное, время скудное. Вдове оставили от отцова именья чуть-чуть на прожиток да дом в Новых Затинщиках. Скоро в этом большом доме стало пустынно: дворовых пришлось отпустить, мамок и приживалок прогнать, колымажных лошадей — продать.
Девочка росла-росла, да и превратилась в отроковицу. Повадились в дом заглядывать хитрые бабки-свахи да приятели женихов. Маменька надеялась выдать девицу замуж за великого человека: тогда и дела семейные поправятся. И приятели женихов несли своим друзьям добрые известия, дескать невеста хороша, бела, глазаста и статна. А вот свахи дело свое знали крепче. И родители женихов качали головами: ну хороша, ну бела, но нрав ей дан упрямый, приданого за ней — пуховая перина да блохастая псина. К тому же, статочное ли дело, что девица вышла книжной, как ученый инок. Что с такою делать? Ведь она, поди, умничать начнет, никакого спасу.
Вот один жених ушел, а вот и второй пропал, за ними третий куда-то делся, четвертого след простыл… Маменька ахала и бледнела: лета идут, как бы красавица-беляночка не стала девой старою! А юной княжне никто из женихов не нравился, она и довольна: зачем это ее воле кончаться, чтобы чужой злой человек ей во всем указывал? Да зачем это ей замуж? Кто б ее спросил, когда б хоть один жених крепко держался своего намеренья! Но женихи ослабели. Годики шли, стала девица томиться по весенним месяцам и по летним, но… ни ей никто не был по нраву, ни ее приданое никому не приходилось по душе.
Лишь однажды заходил к ним в дом приятель очередного жениха — дородный думный дворянин, на десяток лет самого жениха старше. И заговорил он сначала с маменькой, а потом и с самой княжной. Маменька уж до того угодить хотела, что не погнала дочь в ее светелку, а дозволила говорить со степенным человеком. А человек оказался и сам искусный в винограде книжной премудрости — учился в Типографской школе у самого иеромонаха Тимофея, украшенного многоразличныим знанием. Ох и дивился же он уму девицы! Ох и нахваливал же! А уходя, подарил ей — не пряник, не куклу, не плат, а… книжку. О хожениях нашего тверского торгового человека Афанасия за три моря.
В два дня пробежала юная княжна ту книжку и полюбила. Сам собою опять появился в ее носу тот самый запах от невиданного цветка… Но больше книжки подумывала она о думном дворянине. И женат. И брадат, так что уст не видно. И небогат. И вельми чреват. Да и староват. И… маменька сказала, что старинного боярского рода человек, но семейство то захудало. Ни сёл, ни чинов, ни государевой милости. А когда дочка сказала ей, что-де и они не из богатых, то маменька глянула на нее строго и обещала выпороть, если будет думать о неподобном.
Но княжна о неподобном думать не перестала…
Мысли у бедной девицы путались и заплетались, вышивание шло вкривь и вкось, а иной раз она застывала прямо у печи или на крыльце и словно бы засыпала на ходу. Если кто-нибудь к ней обращался, то она не сразу отвечала на вопрос или доброе приветствие. Что ей этот думный дворянин? Не бывает у людей вторых жен. Зачем ей вообще замуж? И почему только другие женихи такая бестолочь… Впрочем, этот и в женихах-то не ходил ничуточки.
Так думая, совершенно успокоилась юная княжна. И совсем-совсем не помышляла она о дородном думном дворянине.
Вот только однажды сбежала из дому по старому своему обыкновению, как будто она не на выданье, а всё еще возрастом мала, да и бродила-бродила по улицам, а потом спохватилась: где это я? Куда это я иду? Ярмонки никакой поблизости нету, садов нету, книжный ряд аж за полгорода… а тут… палаты родовые того самого… ненужного… думного… женатого! И почему она тут оказалась? И каким-таким случаем наткнулась на них? Ой, ведь, наверное, кого-то спрашивала как бы невзначай… Но ведь не шла туда нимало и даже мыслечки о нем не было! А вот… О-ох мне, грешной… А-ах, мил ведь мне бородатый… Милый? Да, милый вот. Слово какое хорошее…
А он назавтрее пожаловал. С маменькой говорил о какой-то дальней общей родне, что-де не идет ей службишка при новом царе Петре Алексеевиче. Затесняют молодые-то рода, воли много взяли, а честных отцов за спиной у них нет как нет — голь, дрань да шильники. Царю власти никакой не дают — мимо него державой владеют сущие развратные люди, да и не только наши, но и немецкие мужики торговые. А маменьке всласть такие беседы. Кто нынче к ней придет — бедной вдовице? Кто развлечет?
Вот только чуяла княжна, что… он на нее посматривает. Да, вот и сейчас посмотрел. Ой. Жарко…
А уходя, думный дворянин улыбнулся ей, да и подарил еще одну книжицу — старый летописчик о делах Иоаннова царствия. Сладость какая! Как нырнула в летописчик юная княжна по обеденном времени, так и вынырнула при лучине. Всю ночь мешались в ее голове гласы грозного царя, хитрого Басманова, побитых новгородцев да милого бородатого.
И что же? В голове ее творилось сущее непотребное! Да и в стране творилось непотребное тож. Государь, как оглашенный, бегал по немецким кабакам да перепрыгивал с толпою таких же оглашенных скоморохов от одной хмельной забавы на другую… Говорят, завел блудное дело с нерусской девкою люторовой ереси! А потом и вовсе поскакал в немцы со великим со посольствием — безо всякого ряду и смыслу. Стрельцов тут подговорили жонки, да раскольничьи старцы, да всякий гулящий люд на сущий сором. И восстал мятеж! Пролилось крови вдосталь. Вернулся государь — худой, чернявый, ни обличьем царь, ни повадкою. Ехал на коне в кургузом угорском кафтанчике — страсть Господня! А что стрелецким заводилам головы поотчикал, так то на добро. «Много о себе стрельцы понимать начали, — говорили на Москве, — вот их Господь-то и покарал».
Жители московские охали и ужасались. Шла молва, будто на Ярославле протопоп кричал петухом, а потом и вовсе бесовскими голосами, да на Сетуни родился двухголовый агнец. Посреди столицы спалили двух злых кощунников, а под Калугою люди поймали колдуна-мельника, да и предали огню вместе с жадным подьячим прямо на мельнице. Воистину Страшный суд приближался, последние времена наставали! На пустырях московских, во всяких берлогах, баньках и сараюшках среди лопухов хоронились раскольничьи бегунцы да бабы-ворожеи. Первые кричали: покайтеся! Веру чистовитую продали да пропили, царь — антихрист и сын антихристов, а в церкви сплошь один обман. Вторые же обещали приворот за сущие копейки и гадали по костям, по воску и даже — тайно! — по земле, обещая великие нещастья.
Всё встало с ног на голову, всё шло неподобным обычаем! Маменька слегла от огорчения, позвала бабу-шептунью, та серебреца взяла, чего-то жгла, травяной отвар наговаривала, на перекрестке дохлую мышь зарыла, а маменьке токмо хуже… Беда! Худо маменьке, худо, зовет она дочку да кается: «Не смогла тебя просватать, а тебе уж двадцать один годок минул! Перестарочек мой любименький… Захочешь — ступай в монастырь, как я помру. На то тебе мое родительское благословение. А как не захочешь, то на суженого, каковой бы ни выискался, тож благословение даю. Живи любовно, ходи в храмы Божьи, блюди посты, никого не обижай, береги копейку. А главное — роди детишек, без них и жисть не в жисть…» И слезами заливается.
Приходил милый. Княжна сама — в слезы. Помоги! Маменька помирает. Сыскал милый лекаря, тот возился-возился, маменьку на ноги поставил. И денег не взял. Говорит: уже сполна дадено. Кем? Да им же, кем еще…
Тут-то девица залюбила думного люто. Волком бы завыла, кабы воем этим можно было его подтащить к дому, чтобы рядом был! А он всё нейдет да нейдет…
Явился раз. Гру-устный. Говорит, думу теперь ставят ни во что. Говорит, боярский чин ему сказали, а почета в том чине прежнего нет. Тьфу теперь боярин — одна пустая притча… Маменька кивала, хлопотала, гостя сладко потчевала, родню поминала, опять кивала его речам… А он глянул на княжну, да и молвил: посылают с Москвы на Рязань… Долгое дело, большую храмину посреди города ставить близ архиерейских палат. А ему — воеводою, на пригляд. Ох, не хочется, а служба.
В дверях же, домой направляясь, будто забыл, хлопнул себя думный по лбу да вынул печатную книжицу «Синопсис» обо всей о российской державы истории. «У себя, — говорит, — хотел сохранить. Да теперь не о том голова болеть будет. Забавляйся, девица премудрая». А как давал ей книжицу, так она его руки двумя пальчиками коснулась. Да от маменьки отвернулась живо — красна же сделалась, будто вареный рак.
И ревела, всю ночь ревела. Куда-а-а ты! Заче-ем тебе на Рязань? Господи, отчего такая напасть? Господи, прости! Господи, устрои мои дела…
Минул год. Не вернулся милый с Рязани. Взяли его на войну со свейскими немцами, а оттуда — на корабельное строение. Честные люди говорили: храбрствовал. И княжна думала: «Мой храбрствовал!» — будто о своем о собственном…
Маменька плоха стала. Руки опустились, больше молится, по дому же мало глядит. Всё хозяйствишко досталось девице, она же умом сильная, приняла его и потащила, как следует — без хитрости, но и без нищеты.
…Хотела его забыть. Надо бы его забыть. По-божески — так следовало бы его забыть! А всё никак он не забывается.
Вот и еще один год минул. Пропал счет летам от Сотворения мира, и за 7208-м летом не по-людски пришел 1700-й, за ним 1701-й, а там и 1702-й. По базарам пошла гулять новомодная монета: серебряная тарель с государевым ликом — никакого сходства со старою доброю копеечкой. Со служилых людей стали брать бородовой налог — и впрямь Страшный суд близко.
На Рожество Христово, по вьюге, весь охолодалый, отощалый, явился к ним в дом ее милый боярин. Бороды уж нет у него, одни только усы, а вместо прежнего платья — мундырь немецкого покроя.
Только под мундырём всё тот же человек. Ласковый да умный, вежливый да добрый. Глядит на нее, вздыхает. Глаза печалью полны. Маменька всё видит, тут уж только чурбан дубовый не смекнул бы, ради кого сей боярин пришел, в доме родном еще не быв. Смотрит на него девица — такая девица, что уж в бабы сто лет как пора — и думает: «Отчего я не могу за тебя пойти? Вот ты тут, и всё опять у меня жаром к тебе поднимается… И нашла бы кого-то себе, приискался бы хоть кто, да не хочу. Ты мешаешь. Хочу к тебе. Хочу с тобой». Сидят они за одним столом, боятся взгляды скрестить. Заговорить-то как следует и то друг с другом боятся. Маменька уж посадила ее за один стол с гостем — нравы иные пошли, теперь и такое распутство не осуждается.
Час вечерний, мало не ночной. Маменька чутюшки отвернулась, так боярин вдруг схватил княжну за руку да сжал. И она руку не отняла, ответно сжав. Что за наваждение! Прямое блудное дело. Нельзя так. А маменька повернулась — руки порознь.
Привез ей боярин «гостинец»: листочки с названием «Ведомости». А там про всякую всячину. И про то, как Свейской короне всыпали, и про то, как азиятские люди царю Петру Алексеевичу слона подарили. Ахти, слона! Вот потеха. Только сердцу не весело.
Мялся боярин, мялся, а потом сказал, мол, может, не увидимся больше. Государь вздумал за морями новые землицы разведывать. Своей, что ли, не хватает? Шлют его на новеньком окиянском корабле-фрегате за три моря — на остров Мадагашкар. Вернется ли со товарищи, Бог весть. Может, головы сложить придется. Простите, если что не так. И ты прости, разумница, буду тосковать по тебе…
Не шли к ней слезы. Горе есть, а очи сухи, только холодно очень, холодно, плечи зябнут, в груди зябко… По утру собралась княжна к Святопименовской церкви — молебен заказывать о здравии и устроении дел чужого супруга. Будто своего. Разве так бывает у людей? Господи, отчего так томишь меня? Господи, помилуй и помоги.
Пусть только вернется живым!
В то лето с новгородских окраин, да с Ижорской земли, да из свейских немцев приходили разные вести: то тревожные, мол, наших побили, а то добрые, что наши свеям задали как следует и с Божьей помощью тамошние городки прибирают на великого государя. Царь же Петр Алексеевич затеял великий град камен во имя святых апостолов Петра и Павла.
Всё было, как надо: уродился хлеб и яблоки, маменьке получшало, соседские мастеровые сладили обыденку, и к храму стало ходить всего-то два шага, оброк пришел сполна да княжна вышила зело хороший воздух для Зачацкой обители.
Беда наскочила при начале Филиппова поста. Из Архангильского града явился на Москву торговый человек поморского племени, а служил окиянстию Соловецкому монострырю, что на великом отоце. И тот помор, именем Андрейка, сказывал, будто нанял царь Петр Алексеевич фрегат до Мадагашкара в Голанской земле, да капитана дал голанской породы, да велел разведывать мадагашкарскую землицу, а недавно тот фрегат приплыл ко Архангильскому граду без многих служилых людишек. Доплыл тот фрегат до Мадагашкара и послали на барказе десяток наших матрозов, да с ними старого поморского кормщика — глубины мерять, да маэора артилерной службы — берег на чертеж перечерчивать. Хоть и русские люди, а оба страсть какие ученые. Тут из извилистой губы морской выплыли на простор лодки, суда и настоящие корабли морских лихих людей-пиратов. И давай палить по барказу и по фрегату другояко. А голанския земли капитан оплошал: не жалко ему русских матрозов, и маэора не жалко, да и отца Андрейки, старого помора, не жалко ему тож. Он говорит, мол, ставьте все паруса, покуда нас до последнего человека не перестреляли… Так и бросил барказ. Удрал, государева дела нимало не сделав. И все тамошние служилые люди как есть пропали без вести, даже маэор пропал, а он по старой службы чинам был в боярах, настоящий родословный человек. Небось уже и земля косточки его греет или вода омывает…
Ах! Да как имя его? Ох… Да что же это?! Пропал! Для чего же он пропал? Господи, почему Ты ему попустил пропасть? Хороший же человек!
Такая тоска к ней в грудь пришла… Словами не сказать. А и поговорить не с кем. Что ей осталось? Да только молиться: может, сбережет милого Господь, может, еще вернет его неизреченным своим чудом…
В родном дому уж и понахиду по нём сыграли. Жена оплакала боярина, слегла, да и прибрал Высший Судия ее душу. А княжна всё ж до конца не могла поверить: был бы мертвым, он б знала, она б почувствовала. Нет, может, жив еще.
Такая жизнь была у княжны, что беда не приходила к ней одна. Всё больше прилетали они косяками. То было всё ладно, а тут вдруг одно, да с ним еще и другое. Словом, стала она из княжон княгинею. Маменька… не хворая, заснула и во сне отошла к Царю Небесному. Хоронила ее дочь, убивалась над гробом — ведь никого у нее больше не осталось!
Что теперь делать ей? Кто теперь поможет ей? Кто теперь позаботится о ней? Двадцать семь годков — не мужняя жена, не вдовая вдова, не смиренная инокиня! Невесть кто. Не дурна, да не юна. Не бедна, зато и богата больше честным родом, чем селами-деревнями. Детишками — и теми не утешишься. Осталось только горе горевать, да по обителям ездить, да хозяйничать одиноко. Может, постричься?
А всё боярин милый в уме стоит. Знать, верно, что крепка, как смерть, любовь…
На Крещение белые мухи летели день-деньской, с утра до вечера. Ветер скучно выл. Как добрые люди пошли со крещенской службы по домам, так у нее на крылечко прибрел человек толстый, кривоногий, в парике и немецкой шляпе. Платье у него знатное, повадка властная. Я, говорит, резиденций обер-рентмейстер государев, пусти немедля. Что за птица — обер… рентер… тьфу. На порог пустила, а там спросила: какого же ты роду, добрый человек? А он ей, мол, отечество мое низкое, твоему деду мой дед мог бы и псарем быть; да что тебе, княгиня, в моем отечестве? ныне нет, благодаря царю Петру Алексеевичу, никакого отечества, а только одна служба. Вот служба у меня высокая, и сам я с генералами, да с шаутбенахтами, да с обер-штер-крикс-комиссарами в близком знакомстве нахожусь. И поместьями, благодаря его милости, не обделен. Иди-ка ты мне в жены, княгинюшка.
А она обомлела: что за кривота такая? Ни обхождения, ни рода, ни вежества! Явился — великий временной человек, сегодня наверху, а назавтрее в разбойниках! И кажет себя, будто из доброго семейства! Да к чему ей такой супружник?
Он и говорит, мол, не спеши, княгинюшка. Сама ты, видишь, не молодка-молодая, уже подседочек надо лбом лезет. Пойдешь за меня, буду с тобой хорошо обходиться, а сына мне родишь — вовсе как сыр в масле кататься станешь, платье тебе добуду из самого города Антверпена! Серебреца нонче хватает. Об любви речи меж нами не заведется, уж не те лета. А в согласии, может, проживем.
Княгиня прогнать его хотела, да только любопытство заело ее: если об любви и словечка нет, зачем же она понадобилась этому… оберу… рентеру… А ответ ей был таков, что вот, мол, я из грязи вышел, сам себя за уши в люди вытащил, хочу теперь настоящей княгиней владеть. Ну, наседать не стану, княгинюшка, дело раздумчивое, времени требует. Не спеши, подумай, но и не тяни. Другие, чай, высокородные, тож на примете имеются. За ответом через седьмицу приду.
Да лучше во инокини, чем за такого… раздумчивого!
Или не лучше? Что думать о пустом? Будут детишки, будет хоть какое утешение на старости лет… Задумалась княгиня белая, княгиня-красавица, княгиня-разумница: да не велит ли ей Господь смириться? не велит ли ей Господь принять, что ей, как бабе, положено? До чего же тяжко.
За день до того срока, как седьмица кончалась, пошла она молиться. Да не в обыденку, и не к Пимену, а в Зачацкую обитель — молить святую праведную Анну, может, хоть она поможет? А и не поможет, то какой-нибудь совет подаст. Молилась княгиня долго, жарко, слезы роняла. Подарила обители книгу Житие преподобного Сергия, хоть и очень ею дорожила. Шла домой в смуте и колебании. Никоторого ей совета не досталось.
Глядь, а на подворьишке — человек. Тощий, высокий, плащ на нём ло пят, на глазу черная полоска да трехугольная шапка на голове. Ты кто еще такой?
Не узнала, премудрая девица? Глаза лишился да исхудал… Немудрено.
Присмотрелась. А! А!!! Жив! Живой! Да как же выбрался? Понахида же!
А вот живой. Выбрался.
И достает милый ее боярин простую плетеную коробочку. Нету, говорит, у меня больше супруги, а детей Бог не дал. Нету, говорит, и богатых поместий, так что житья в великой сладости обещать не могу. Нету и особого здравия, а службу дослуживать надо, чин маэорский от скудости сгинуть не даст. Зато я тебя люблю, княгиня, и стану беречь тебя, жалеть и тешить, коли захочешь быть моей женой.
Дает ей коробочку, мол, потом будут другие гостинцы, а пока этот, самый простой, зато с самого Мадагашкара. Княгиня открывает коробочку, а там, на дне — засушенный цветок. И запах от него… тот самый! Из детства, из юных лет, чудесный запах! Вся жизнь у нее перед глазами завертелась, все счастья и несчастья, хвори и радости, моления и озорство, вся ее долгая беззаконная любовь. Дает же Бог иногда счастья за долготерпение, ведь сказано: «любовь долготерпит…»
Обняла она его и безо всякой хитрости сказала, что пойдет за него и что сама любит его.
Они жили долго и счастливо, родили троих детей, все дети выжили и выросли. А умерли княгиня и боярин в один день, как святые Петр и Феврония Муромские.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Цветок с Мадагаскара», Дмитрий Михайлович Володихин
Всего 0 комментариев