«Сон в начале тумана»

8946

Описание

4 сентября 1910 года взрыв потряс яранги маленького чукотского селения Энмын, расположенного на берегу Ледовитого океана. Канадское торговое судно «Белинда» пыталось освободиться от ледяного плена. Спустя некоторое время в Анадырь повезли на нартах окровавленного человека, помощника капитана судна Джона Макленнана — зарядом взрывчатки у него оторвало пальцы обеих рук. Но когда Джон Макленнан вернулся на побережье, корабля уже не было — моряки бросили своего товарища. Так поселился среди чукчей канадец Джон Макленнан. О его нелегкой жизни рассказывается в романе



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Юрий РЫТХЕУ СОН В НАЧАЛЕ ТУМАНА

Часть первая СОН В НАЧАЛЕ ТУМАНА

1

Утром четвертого сентября 1910 года жители селения Энмын, расположенного на берегу Ледовитого океана, услышали необычный грохот. Это не был треск раскалывающегося льда, грохот снежной лавины или камнепада со скалистого мыса Энмын.

В этот миг Токо стоял в чоттагине[1] и натягивал на себя белую камлейку.[2] Он осторожно просовывал руки в широкие рукава, касался материи лицом, вдыхал запах — резкий, чужой. И думал, что не придется в этой камлейке ходить на песцовую охоту, пока она не выветрится на студеном ветру. Иначе все, к чему он будет прикасаться: капканы, винчестер, лыжи-снегоступы, — все пропитается этим запахом.

Грохот ударил в уши. Токо быстро просунул в пройму голову и одним прыжком выскочил из чоттагина.

Там, где еще вчера стоял корабль белых, медленно расходилось облако, а под ногами у Токо хрустели осколки льда.

В грохоте был повинен корабль белых.

Из всех двенадцати яранг высыпали люди. Они стояли в молчании, обратив лица к кораблю и гадая о причине странного взрыва.

Подошел Армоль.

— Наверно, они пытались расколоть лед вокруг корабля.

— Я тоже так думаю, — согласился Токо, и оба охотника быстрыми шагами направились ко вмерзшему в лед кораблю.

Облако над кораблем развеялось, и в утреннем сумраке уже можно было различить яму во льду под бушпритом. Ноги все чаше натыкались на обломки льда, густо разбросанные вокруг корабля.

На палубе слышались возбужденные голоса, и в желтом свете иллюминаторов метались длинные быстрые тени.

Токо и Армоль замедлили шаг. К ним подошли остальные.

— Кровь! — воскликнул Токо, наклонившись к следам, ведущим от ледяной ямы к кораблю.

— Кровь! — повторили люди, глядя на пятна на льду и палубной надстройке.

Из деревянного промерзшего чрева корабля послышался долгий, протяжный стон, похожий на вой раненого волка.

— В корабле беда! — крикнул Токо и одним прыжком оказался на палубе.

Осторожно отворив дверь, он увидел белых моряков, столпившихся посреди каюты. Под низким потолком корабля плыл пар от дыхания. Жестяные коптилки, заправленные тюленьим жиром, едва горели.

Вместе с Токо в каюту ворвался морозный воздух, долговязый моряк с замотанной цветастым шарфом шеей крикнул что-то сердито и резко. Токо не знал языка белых людей, но понял, что его гонят отсюда. Он выскочил из каюты, чувствуя спиной занесенный над ним кулак.

Люди селения Энмын стояли у борта корабля. Они молча, взглядами, спросили Токо о случившемся, но он только покачал головой и присоединился к толпе.

Корабль пришел в Энмын дней десять назад. Должно быть, он забрался далеко на Север, за пролив между Невидимой землей[3] и берегом материка, и теперь торопливо удирал от надвигающихся ледяных полей, собравшихся занять свое место на всю долгую зиму. Но льды все же загнали корабль и прижали его к скалистому берегу Энмына.

Белые люди сошли на берег. На их лицах была печать уныния и усталости. Они ходили по ярангам и, в отличие от своих предшественников, спрашивали не меха, не китовый ус и моржовые бивни, а теплую одежду и оленье мясо. Оленьего мяса не было, и белые не побрезговали и моржовой печенкой.

За одежду они давали скудную цену, но все же товары были добротные и нужные — иглы, топоры, пилы, котлы.

Капитан с клочками волос на щеках и длинным жестким костлявым лицом, туго обтянутым сухой, шершавой кожей, разговаривал с Орво, который когда-то плавал на китобойной шхуне и даже жил в Америке, расспрашивая про дорогу в пролив Ирвытгыр и с тоской глядя на затянутый плотным льдом горизонт.

Орво было жаль его, и он пытался втолковать, что не раз уже бывало так: задует сильный южак и отгонит лед от берега. Такое случалось не только в начале зимы, но даже и в середине, в темные дни, когда солнце бродило за линией горизонта, не смея высунуть лицо на мороз.

Капитан молча сосал пустую трубку и тяжело вздыхал.

Два дня назад потянуло с юга. С вершин погнало снег на припай, и недалеко от судна белых пролегла широкая трещина, ведущая к большому разводью.

Моряки повеселели и не покидали корабль, надеясь не упустить благоприятный момент.

В такой ветер слегка разгоняло лед за мысом Энмын, и с припая можно было бить нерпу, пополняя летние припасы.

Охотники уходили на заре, чтобы захватить во льдах начало короткого дня, и возвращались, волоча тяжелую добычу. В чоттагинах пылали костры, сытые люди пели песни, и глухие удары яраров[4] доносились до вмерзшего в лед корабля.

Зима обещала быть спокойной: мясные ямы были заполнены доверху: вперемежку лежали моржовые кымгыты,[5] свернутые вместе с кожей, целые тюленьи тушки, с которых были сняты лишь шкуры и отрублены ласты. Хорошо поохотились жители Энмына в это лето, хорошо поторговали, и запасы табаку и чая были так велики, что даже Орво, знающий истинную цену изделиям белых людей, расщедривался иной раз и угощал щепоткой табаку нищего капитана с вмерзшего в лед корабля.

Орво подошел к Токо.

— Надо было им немного подождать, — сказал он глухо, кивая по направлению к кораблю. — Будет южный ветер.

— Стонет человек. Ходил я туда, да меня криком прогнали.

— Может быть, и не прогнали, — предположил Орво. — Белый человек иной раз самое ласковое слово так скажет, словно крепко обругается.

— Может, снова подняться? — спросил Токо.

— Погоди, — удержал его Орво. — Как понадобится наша помощь, так позовут. Самим соваться не стоит. У белых есть такой сход — суд. Я видел в Номе. Сидят люди, одетые в черное, целуют раскрытую книгу и решают: кого удушить веревкой, кого заточить в сумеречный дом.

— Такие у них наказания? — ужаснулся Армоль.

— Да ведь и вина велика бывает, — со вздохом проговорил Орво.

Громкий стон заставил вздрогнуть собравшихся. Высветился четырехугольник двери, и на палубе показался капитан. Всмотревшись в серевшую толпу, он выкрикнул:

— Орво!

— Йес! Итс ми! — с готовностью отозвался Орво и заковылял к широкой доске, заменявшей трап.

Войдя в кают-компанию и присмотревшись, он разглядел на низкой койке распростертого человека. Поверх окровавленного одеяла лежали руки, обвязанные белой материей. Это был молодой парень, которого все звали Джон, а жители Энмына по своему — Сон.

Джон лежал с закрытыми глазами и тихо стонал. Мокрые светлые волосы прилипли ко лбу, и тонкие ноздри трепетали, словно ловили возбуждающий запах. Под сомкнутыми ресницами лежала тень, как под снежным козырьком.

Капитан показал на раненого, на его руки.

— Джон паф!

Орво смотрел на лежащего и без объяснений капитана начинал догадываться о том, что случилось. Нетерпеливые моряки решили взорвать ледяную перемычку, отделявшую их корабль от разводья. В бытность моряком Орво видел и такое. Во льду бурили углубления, вставляли в них большие бумажные патроны, поджигали тонкую веревку, по которой быстро бежал огонь. Лед взрывался, и взметывались высоко в небо осколки. Иногда это помогало. Но сегодняшний грохот был попусту. Взрыв не родил ни одной трещины.

— Надо было подождать, — рассудил Орво. — Может, будет ветер и лед отгонит от берега.

Капитан закивал и сделал знак, чтобы столпившиеся около раненого расступились. Орво подошел ближе. Видать, парню попало в обе руки, точнее говоря, в кисти…

— Орво! — позвал капитан.

Старик оглянулся и увидел на столе небольшую металлическую флягу.

— Есть еще семьдесят долларов. Вот они, — капитан положил на стол смятую кучку бумажных денег, к которым Орво относился без особого доверия, хотя хорошо знал, что эти деньги берут не хуже металлических. — Надо отвезти Джона в больницу. Иначе он умрет.

Услышав эти слова, раненый громко застонал и поднял веки. Орво стоял близко и увидел потускневшие от боли голубые глаза.

— Далеко больница, — вздохнул Орво, — в Анадыре. Сон может не доехать.

— Другого выхода нет, — пожал плечами капитан. — Надо помочь парню.

— Помочь надо, — согласился Орво. — Буду говорить с товарищами.

Толпа у борта корабля не расходилась. На востоке за острыми вершинами дальних торосов разгоралась заря, но звездный свет не слабел и созвездия мерцали с той же яркостью, как и среди ночи.

Орво медленно спускался по обледенелой доске-трапу.

— Что случилось? — первым спросил Токо.

— Сону разбило руки, — сообщил Орво. — Худо ему. Надо в Анадырь везти.

— Куда? — переспросил Армоль.

— В Анадырь, — повторил Орво. — Там при уездном начальнике есть русский доктор.

— Кто же повезет его в такую даль? — усомнился Токо. — А вдруг по дороге помрет?

— Помереть он и здесь может, — заметил Орво и, помолчав, добавил: — Платить им нечем. Только и есть, что бутыль дурной веселящей воды да ворошок бумажных денег.

Мужчины опустили глаза и долго рассматривали носки своих торбасов. В наступившей тишине через тонкие деревянные стенки каюты доносились стоны раненого.

— Кто он нам? — нарушил молчание Армоль. — Чужой человек, белый. Пусть сами обходятся как знают. Не мы его ранили, не наша и забота.

— Армоль говорит верно, — подтвердил Токо. — А что они нам хорошего сделали? Табаку и того у них нет. Сгоняем собак до Анадыря и обратно — это же надо без малого всю луну мотаться! Сколько корму уйдет! Некогда будет на охоту ходить, кто тогда, будет кормить оставшихся в яранге?

— И ты, Токо, тоже прав, — согласился Орво.

Он стоял, широко расставив ноги, и напряженно думал. Люди верно говорят: с какой стати они будут помогать белому человеку, у которого и свои шаманы, и свои обычаи, и своя земля?

Когда он был на Аляске и кашель сгибал его пополам, кто помог ему? Кто помог ему, бродившему у мусорных ям и вступавшему в драку с собаками за объедки? Да и на корабле ему было не лучше. Никогда его не сажали вместе со всеми. После обеда кок выносил ему полное ведро, где всего было вперемешку — и кости, и мясо, и сладкое, и горькое, и соленое. Он ел, а белые смотрели и смеялись. Когда на плавающей льдине увидели белую медведицу и убили ее, а медвежонка взяли на борт, матросы корабля к зверю относились с большей заботой, чем к человеку, к Орво, который бил и моржей, и китов, и этих же белых медведей…

Стоны становились громче. Кругом понемногу светлело, и из тьмы проступал засевший во льдах корабль с заснеженной палубой, с ледяными сосульками на снастях и с желтыми пятнышками света в затянутых толстым льдом иллюминаторах.

— Ступайте все в Энмын, — сказал Орво и первый зашагал к ярангам, повернувшись спиной к кораблю.

За ним потянулись остальные. Скрип снега под множеством подошв из лахтачьей кожи заглушили стоны раненого.

Но не успели люди достичь берега, как до них донеслись крики капитана.

— Орво! Орво! — кричал капитан, появляясь из морозной мглы, — Подождите! У меня есть к вам дело.

Он схватил старика за рукав и потянул за собой.

Орво стряхнул руку капитана и с достоинством произнес:

— Мы пойдем втроем: Токо, Армоль и я.

— Хорошо, хорошо, — закивал капитан и потрусил обратно к кораблю.

Раненого, видимо, перенесли в другое место. В кают-компании его не было. На том месте, где он лежал, Орво увидел три винчестера, цинковый ящик с патронами и большую стальную двуручную пилу.

— Если вы отвезете его в Анадырь и привезете оттуда бумажку, что доставили его туда в целости и сохранности, эти винчестеры будут ваши, — заявил капитан.

Токо, у которого в жизни никогда не было хорошего оружия, лишь плохонькое ружье, тут же кинулся к винчестерам. Это была неслыханно щедрая цена! Три винчестера с патронами за месячную поездку!

— И он отдаст эти ружья сразу же? — спросил Токо у Орво.

— Сейчас узнаю, — Орво заговорил с капитаном по-английски.

Спорили и разговаривали они долго. Потом капитан схватил винчестер и протянул его Орво.

— Он говорит, что готов нам отдать только один винчестер, а остальные — когда вернемся.

— А не обманет? — засомневался Токо.

— Так мы и поверили ему, — Армоль сплюнул в сторону. Капитан недовольно посмотрел на него, потом перевел взгляд на пол, куда упал желтый комочек слюны.

Токо толкнул товарища в бок и шепнул:

— Нехорошо плеваться в деревянной яранге.

Капитан подошел к винчестерам, взял один из них и почти насильно втиснул в руки Орво. Из двух других винчестеров он вынул магазины и передал их Армолю и Токо. Потом он сказал что-то с важным видом, и Орво тут же перевел:

— Капитан клянется головой, что эти винчестеры будут нас ждать на судне, покуда мы не вернемся. А в залог он отдает нам гнезда для патронов.

Армоль и Токо переглянулись, и Токо сказал:

— Мы согласны.

Все трое вышли из каюты и спустились по трапу на лед. Толпа снова вернулась к борту и в ожидании вестей молча стояла на морозе.

Орво, Армоль и Токо шли рядом, направляясь к ярангам. Позади них следовала молчаливая толпа, отдаляясь от обледенелого корабля.

— Надо было попросить у них еще маленькую деревянную лодку, — с сожалением проговорил Армоль.

— Они дали хорошую цену. Обижаться нечего, — рассудительно заметил Орво. — Вот взять у них маленькую матерчатую ярангу — другое дело. Раненый не привычен ночевать в тундре, да и матерчатая палатка — хорошая вещь. Глядишь, нам она потом и достанется. На камлейки можно будет разрезать.

Токо вошел в свой чоттагин. Жена уже все знала. Она достала из кожаного мешка одежду для дальней дороги — широкую кухлянку мехом наружу, пыжиковую нижнюю кухлянку, двойные штаны, три пары торбасов, рукавицы, камлейку из оленьей замши, окрашенную охрой, малахай с густой опушкой из неиндевеющего росомашьего меха и кусок медвежьей шкуры — подстилать под себя.

Токо снял с крыши зимнюю нарту с березовыми полозьями, разыскал длинный лахтачий потяг и ушел ловить ездовых собак, вольно гуляющих по селению.

2

Джон ни на минуту не терял сознания, но боль в кистях была так сильна, что, кроме нее, он ничего не чувствовал, и ему казалось, что между ним и остальным миром зыблется сплошная завеса страдания.

Каждое резкое движение вызывало в памяти ослепительный фейерверк, вспыхнувший перед его глазами несколько часов назад…

Проглотив большую кружку кофе со сгущенным молоком, Джон почувствовал необыкновенный прилив сил и даже с некоторым удивлением обнаружил, что никогда за последние дни он не был так уверен в благоприятном исходе своего первого арктического путешествия.

Выйдя из тесной, прокуренной кают-компании, Джон всей грудью вдохнул морозный воздух и даже ласково взглянул на пустынный скалистый берег, где темными пятнами выделялись на снегу хижины местных жителей, называемых чукчами. Острая радость пронзила его при мысли о том, что он, Джон Макленнан, рожден вдали от этих ужасных мест. Чувство, похожее на сочувствие к обездоленным, шевельнулось у него в груди, когда он кинул мгновенный взгляд на сгрудившиеся жилища и на столбики дыма, еле видимые в сумраке.

Джон Макленнан родился в Порт-Хоупе в семье библиотекаря на берегу великого американского озера Онтарио. Улица, на которой стоял их дом, спускалась к берегу, а вдали покачивалась небольшая яхта «Счастливого пути». Но не яхта, а книги позвали младшего Макленнана в далекие моря. Стихи Киплинга, туманные намеки бывалых мореплавателей о далеких землях, о ночных бурях, об утренних берегах, на которые не ступала нога цивилизованного человека.

Проучившись два года в Торонтском университете, Джон, несмотря на увещевания отца и матери и на полные мольбы глаза своей невесты Джинни, милой Джинни, маленькой учительницы, пустился в дальний путь. Он пересек материк по железной дороге. Из Ванкувера он перебрался в Ном, а там… Там-то уж судов хватало.

Китобойцы, торговые корабли «Гудзон бен Компани», какие-то немыслимые посудины, кое-как приспособленные для плавания в арктических морях, белоснежные яхты из Соединенных Штатов заполняли обширную гавань.

В портовом кабачке Джон Макленнан быстро нашел своего будущего хозяина Хью Гровера, почти земляка, владельца торговой шхуны. Капитан, он же и судовладелец, был родом из Виннипега и, подобно Джону, заразился морем еще в юношестве, наслушавшись рассказов своего дяди, который когда-то плавал по Гудзонову заливу. Хью Гровер оказался единственным наследником дяди, когда тот умер, упав возле своего дома прямо на зеленеющий газон, подстриженный собственноручно всего лишь несколько минут назад.

На корабле, заполненном разношерстной командой, большинство из которой даже не могли припомнить, где их родина, Джон сразу же занял привилегированное положение, и, хотя по штату капитану помощника не полагалось, Джон стал им, а кроме того, и ближайшим другом Хью Гровера.

Все шло прекрасно. Пробираясь на север, вдоль побережья Ледовитого океана, делая короткие остановки для торговли с аборигенами, Хью и Джон мечтали поставить рекорд и достичь устья далекой сибирской реки Колымы. Это было бы событием в истории мореплавания по русской Арктике, и имена Джона Макленнана и Хью Гровера могли быть увековечены на карте, подобно именам Франклина, Фробишера, Гудзона и других великих белых, покорявших снежную тишину.

Увлекшись славой первооткрывателей, Хью и Джон не слышали ропота команды и позабыли про календарь, который неумолимо отсчитывал дни короткого северного лета.

За проливом Лонга, когда устье великой сибирской реки уже было совсем рядом и на воде то и дело попадались принесенные ее течением стволы таежных деревьев, искалеченные волнами, на горизонте появилась внешне безобидная, однако самая страшная, какая только может быть в Ледовитом океане, белая полоска.

Только тогда пришел в себя капитан Гровер и круто положил штурвал, повернув назад «Белинду».

К вечеру белая полоска превратилась в ясно видимое ледяное поле. Капитан приказал поднять паруса и крикнул в машинное отделение, где стоял Джон, чтобы выжали всю мощность, какая только могла быть в стареньком моторе.

Трое суток шли безостановочно, удирая от неумолимо надвигающегося ледяного поля. По вечерам, когда тьма опускалась над морем и льда не было видно, сердца моряков наполнялись надеждой, что удалось уйти от гнавшейся за ними белой смерти.

Но утром, едва занимался бледный рассвет, начинал светиться светлее утреннего неба лед и стоявшие в удрученном молчании моряки слышали далекий треск и шорох льдин.

Вскоре лед догнал «Белинду» и заключил в свои объятия. Теперь корабль двигался вместе с ледяным полем, не имея ни возможности пристать к берегу, ни изменить курс.

Ни машина, ни парус теперь не были нужны. Скорость «Белинды» зависела от скорости северо-восточного ветра, который гнал ледяное крошево к Берингову проливу. Корпус судна трещал, но еще держался.

Оставалась единственная надежда, что лед вынесет судно на чистую воду Берингова моря через пролив. Эта надежда крепла с каждым днем, но когда до желанной цели осталось совсем немного, всего лишь сутки хорошего хода, лед стал на виду у мыса Энмын, и корабль прижало к припаю.

— Будем зимовать, — мрачно сказал капитан Гровер. — Не мы первые, не мы последние. Хорошо, хоть туземцы на берегу есть.

Однако отношения с туземцами завязывались туго. Дикари никак не могли поверить, что на корабле нет вещей для обмена, что все давно выменяно, что трюмы заполнены тюками с песцовыми шкурками и моржовыми бивнями.

Среди туземцев был человек, который немного говорил по-английски. Он был чем-то вроде старшины или вождя, но почему-то обитатели хижин не оказывали ему никаких видимых почестей: казалось, что уважение к этому человеку было основано на чем-то ином. Звали его Орво. В отличие от других труднопроизносимых имен местных жителей, имя Орво звучало вполне сносно, и не надо было ломать язык, как, скажем, когда Джон пытался произнести имя его дочери — Тынарахтына.

Орво посеял надежду среди мореплавателей, высказав предположение, что может еще подуть южный ветер и отжать лед от берега, открыв путь к Берингову проливу.

Намеки на перемену погоды появились позавчера. Началась легкая подвижка льда, и прямо по курсу судна появилось длинное широкое разводье, трещина от которого почти вплотную подходила к «Белинде».

После короткого совещания решено было попробовать расширить перемычку взрывчаткой.

Матросы пробили во льду шурфы.

Ранним утром, после завтрака, Джон Макленнан спустился на лед. Постояв недолго возле борта и полюбовавшись разгорающейся зарей, он медленно двинулся к ледяным шурфам, неся в руках взрывчатку со шнуром. Он вложил в шурфы большие бумажные патроны, закопал их и для верности крепко притоптал. Отвел в сторону шнуры и поджег главный. Голубой огонек, шипя, побежал к заряду.

Джон отошел к судну и уселся на ропак. Он мысленно отсчитывал секунды. Раздался один взрыв. Против ожидания он был какой-то глухой и слабый. Но лед дрогнул. Джон почувствовал ногами, как едва заметно заколебалось, казалось бы, навечно припаянное к скалистому берегу ледяное поле. Три других взрыва были погромче. После каждого грохота на Джона сыпались ледяная пудра и мелкие осколки.

Джон ждал пятого взрыва. Интересно, что сделала взрывчатка с трещиной? Стала ли трещина шире, как предполагали они с капитаном Гровером? Однако незачем было смотреть, пока не прогремит пятый взрыв.

Прошли положенные секунды, еще столько и еще раз столько.

Джон выглянул из-за своего укрытия. Ни дымка, ни огонька. Выждав еще немного и решив, что предыдущими взрывами завалило и погасило шнур, Джон медленно двинулся к трещине. Она не стала шире, и, по-видимому, взрывчатка оказалась бесполезной. Четыре заряда проделали лишь небольшую ямку во льду и даже не пробили его до воды. А трещина показалась Джону прежнею.

Пятый патрон был завален битым льдом и снегом. Снаружи торчал хвостик обгорелого шнура и слегка дымился. Не думая о том, что делает, Джон опустился на колени и принялся отгребать в сторону снег, пытаясь добраться до патрона.

И в это мгновение раздался взрыв. В первую секунду Джон увидел перед собой ослепительный свет, словно перед ним родилось полярное сияние. Потом в уши ударила воздушная волна, вдавив внутрь барабанные перепонки. Джон упал и лежал до тех пор, пока не ощутил в руках и на лице резкую боль, пронизывающую до костей. И тогда он закричал. Он кричал, не слыша самого себя, и держал перед собой окровавленные клочки меховых рукавиц, обрывки собственных пальцев и какие-то синевато-красные нитки, с которых большими каплями стекала на снег горячая яркая кровь.

На лед сбежались наблюдавшие с палубы матросы. Длинными прыжками их опередил капитан Гровер.

— Что ты наделал, мальчик! — кричал он, осторожно приподнимая Джона. — Помогите мне! Поддержите его!

Матросы нерешительно подошли к Джону, опасливо косясь на остатки шнура и клочки картонного патрона от взрывчатки.

— Не бойтесь, — прохрипел Джон, — все заряды взорвались.

Пока его несли на корабль, он отчетливо чувствовал, как вместе с потоком крови из него истекала жизнь. Это было удивительное ощущение, переходящее в ужас. И когда его клали на диван в крошечной кают-компании, он застонал и попросил:

— Остановите же кровь!

Кто-то из матросов оказался догадливым и перетянул ему руки жгутом. Кровь перестала хлестать, и Джон теперь чувствовал, как все его тело наливается огнем, и горячий поток пульсирует в запястьях, в кончиках пальцев ног, и рот наполняется слюной с противным железным привкусом.

— Я умру? — спросил он Хью, который стоял в изголовье и нервно теребил бакенбарду.

— Не умрешь, Джон, — ответил Хью, — я все сделаю, чтобы тебя спасти. Тебя отвезут в больницу. В Анадырь. Там есть доктор.

— Вы меня подождете здесь? — умоляюще спросил Джон.

— Как ты можешь задавать такой вопрос другу? — возмутился Хью. — Мы так крепко приросли к этому берегу, что, если бы даже захотели, не смогли бы двинуться отсюда ни на дюйм.

— Спасибо, Хью, — вздохнул Джон. — Я всегда считал тебя настоящим другом.

— Эх, была бы чистая вода до Номы, через три дня ты бы уже лежал в госпитале! — сокрушенно заметил Хью. — Даю тебе слово честного человека — мы тебя подождем.

Джон смотрел на мужественное лицо капитана, и от его дружеского участия, от внимательного, заботливого взгляда уменьшались боль и жар, пылающий во всем теле.

— Поедешь на собаках до Анадыря. Я устрою так, что чукчи будут относиться к тебе хорошо, — пообещал Хью.

— А они ничего не сделают со мной? — спросил Джон.

— Кто? — не понял Хью.

— Да дикари эти, чукчи, — ответил Джон. — Их лица не внушают мне доверия. Очень уж несимпатичный народец. Грязный и невежественный.

— Они люди верные, — успокоил друга Хью, — особенно если им хорошо заплатить.

— Ты уж ничего не пожалей для них, Хью, — с мольбой в голосе сказал Джон. — Отдай все, что ни попросят… Сочтемся потом, в Порт-Хоупе.

— Какой может быть разговор! — возмутился Хью. — Что за счеты между друзьями?

Когда на пороге каюты появился Токо и капитан грубым окриком выставил его на палубу, Джон заметил:

— Не надо так с ними, Хью. Будь поласковей.

— Извини, Джон. Ты, пожалуй, прав, — смущенно пробормотал Хью и велел позвать Орво.

Джон почти не слушал, о чем говорили капитан и Орво. Чукча изъяснялся на таком чудовищном английском, что без напряжения его невозможно было понять.

Джон закрыл глаза и с отвращением почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Он едва дождался, пока Орво ушел, стесняясь почему-то при нем показать свою слабость.

Капитан приказал перенести Джона в другую каюту и прибрать в кают-компании.

Матросы перенесли раненого и притащили теплую одежду для дальней дороги. Осторожно сняли с Джона старую и стали облачать раненого в чистое белье. Поверх надели шерстяную рубашку, толстые суконные брюки и двойные вязаные носки, а потом облачили его в недавно купленную у чукчей зимнюю меховую одежду. Хью притащил сундучок Джона и огромный мешок со съестным.

— Тут кофе, галеты, сахар, консервы, сгущенное молоко и фляга с водкой, — деловито перечислил Хью. — А в сундучок я положил еще пару белья, твои документы, письма и фотографии родных.

— Спасибо, Хью, — через силу улыбнувшись, поблагодарил Джон. — Только напрасно ты принес сундучок. Надо думать, я пробуду в Анадыре недолго.

— Бумаги и деньги тебе понадобятся, — решительно заявил Хью. — Тебе же надо будет заплатить за лечение.

— Ты прав, Хью, — ответил Джон. — Как хорошо, что ты оказался рядом со мной в такую трудную минуту. Я никогда не забуду твоей доброты. Ты мне стал в это утро роднее брата, роднее отца с матерью. Спасибо тебе, Хью…

Капитан Гровер, человек далеко не чувствительный, вынул из кармана платок и вытер уголки глаз: он был искренне растроган. Этот мальчик определенно ему нравился. Он обратил на него внимание еще там, в Номе, в портовом баре, и подумал, что Джон будет ему хорошим компаньоном в далеком плавании по арктическим морям и скрасит ему одиночество среди этих грубиянов и отъявленных разбойников, из которых состояла его команда.

Гроверу пришлось потратить много слов, чтобы доказать Джону, как наивны его взгляды на этот жестокий мир, где каждый ищет себе теплое местечко да кусок пожирнее и побольше. Он вел долгие душеспасительные беседы в часы, когда команда хитростью заманивала несколько женщин на борт. Он ласково гладил по плечу дрожавшего от негодования Джона и говорил, и говорил, вызывая сострадание к этим обездоленным, у которых одна радость на земле — напиться, когда закончится рейс и добыча будет поделена, или урвать себе в этом долгом и изнурительном плавании хотя бы любовную утеху.

Джон, приготовленный в дорогу, лежал на спине и думал о том, сколько доброты и искреннего участия у человека, который казался ему поначалу сущим циником и дельцом… В чем-то Хью, безусловно, прав. И даже во многом. Но уж очень он циничен и прямолинеен. С какой презрительностью он отзывался о чукчах, а тут вынужден обратиться к ним за помощью. Конечно, заплатит им хорошо, но если бы между этими дикарями и людьми с «Белинды» была крупица доверия, куда легче и спокойнее было бы Джону отправляться в далекий неизведанный путь, в незнакомый русский город Анадырь.

3

Три упряжки подъехали к борту «Белинды», и каюры, вбив в лед остолы,[6] поднялись на палубу, приглашенные капитаном Хью Гровером.

Трое чукчей вошли в прибранную кают-компанию, и капитан вежливо и дружелюбно подвел их к столу, на котором стояли три внушительные серебряные чарки с ромом.

Джон полулежал на диване. Одетый в меховую кухлянку, меховые штаны и торбаса из оленьих камусов,[7] в опушенном росомашьим мехом малахае, он почти не отличался от каюров.

Гровер подал каждому каюру чарку и, сделав знак, чтобы они не сразу пили, произнес маленькую речь:

— Вам вверяется жизнь белого человека. Вы должны доставить Джона Макленнана в целости и сохранности в русский город Анадырь, дождаться там его выздоровления, а затем вернуться сюда вместе с ним. Вы знаете, как дорога нам жизнь нашего друга, — он кивнул в сторону Джона, — и вы будете головой отвечать за него, если что с ним случится. — Сделав паузу, капитан продолжал совсем другим голосом: — А если все будет в порядке, то вас ждет щедрая награда. Орво, вы знаете, о чем я говорю, и можете перевести мою речь своим товарищам.

Пока Орво переводил, Токо разглядывал раненого. Ему не понравились его льдистые, холодные глаза. Они имели странную способность смотреть как бы сквозь человека, словно он пустое место.

Токо физически ощущал, как Джон пронзает его своим взглядом, от этого возникала в желудке странная прохлада, которую не смогла разогнать даже чарка огненного рома.

Орво перевел речь капитана Гровера всего лишь несколькими словами:

— Будь проклят тот час, когда я согласился! Опутал меня, хитрец! Польстился я на винчестеры. А что теперь делать? Придется везти его. А он — как голодная вошь. Случись с ним что, так и нам всем не поздоровится… Как вы думаете? Поедем, а?

Орво обратился к Армолю, но тот, слушавший вполуха перевод речи капитана, ничего не понял, кроме последнего слова, и молча кивнул:

А Токо, поколебавшись, сказал тихо:

— У меня сроду не было настоящего хорошего винчестера.

Раненого осторожно вынесли из каюты и опустили на нарту Орво, где был приготовлен шалашик из оленьих шкур. На две другие нарты были погружены провизия, корм для собак, сундучок Джона и запасная одежда. Кроме того, к нарте Токо увязали маленькую матерчатую ярангу на случай ночевок в тундре.

Можно уже было давно трогаться, но каждый матрос считал своей обязанностью прислониться своим лицом к лицу Джона и сказать ему несколько слов. Дольше всех это делал капитан Гровер, до тех пор, пока по щекам Джона не побежали слезы. Странно было видеть, как плачет взрослый мужчина.

Токо уставился на глаза-льдины, которые таяли большими мутными слезами, и чувство, похожее на жалость, смешанное с торжеством, шевельнулось у него в душе. Джон поймал его взгляд, отвел глаза и сердито смахнул нависшие на ресницы слезы огромными оленьими рукавицами, в которые были всунуты искалеченные руки. При этом лицо его напряглось от боли.

Орво прикрикнул на собак, и нарта медленно тронулась вперед. Белые побежали за нартой, выкрикивая во всю глотку прощальные слова и еще больше растравляя Джона, который все ниже опускал голову, пока не скрыл полностью лицо за пушистой оторочкой теплого пыжикового малахая.

Нарты поднялись на берег, оставив позади корабль и лед. Когда проезжали мимо яранг, Токо слегка притормозил свою упряжку и поглядел на жену, которая стояла снаружи и смотрела на проезжающие нарты. Глаза их встретились, и на этом прощание было окончено. Токо вспомнил, как прощались белые моряки, и с грустью подумал, что все-таки было бы не так уж плохо прижаться лицом к женину лицу, вдохнуть родной запах и держать его в памяти на все время долгой поездки в далекий Анадырь, где он никогда не был.

Собаки бежали по льду лагуны. Снегу еще было немного, и большие пространства чистой ледяной поверхности тянулись от одного берега до другого. Собаки норовили бежать по снежным полосам, наметанным пургой, чтобы не скользить лапами, а каюры поворачивали их на лед, где полозья сами катились, настигая коренных собак.

Токо смотрел назад, на яранги, которые понемногу исчезали в снежной дали, растворяясь в ранней наступающей мгле, на знакомые скалы, очерчивающие горизонт. Он цепко держал глазами свою ярангу, которую он строил собственными руками, собирая под скалами плавник и дожидаясь своей очереди, когда при дележе добычи ему достанется моржовая кожа на крышу. Он копил нерпичий жир, сливая его в кожаные тюленьи мешки, резал лахтачьи ремни, чтобы отдарить своих друзей-оленеводов и получить с них шкуры на полог…[8] Яранга получилась ничуть не хуже, чем у других, а Токо и Пыльмау она казалась еще лучше и уютней, потому что была их собственным жилищем. Женаты они всего три года, а словно прожили долгую жизнь, и желания одного стали угадываться другим без слов и долгих объяснений.

Исчезло из поля зрения очертание родной яранги. Горизонт стал ровен и пустынен, без признаков жилья и живого. Теперь все равно — что смотреть назад, что вперед, что по сторонам: везде одно и то же.

Нарта Токо шла последней. Впереди прокладывал дорогу Армоль. А посредине ехал Орво, везший больного.

Шалашик был устроен так, что Джон смотрел не на дорогу, а назад. Это было сделано, чтобы вылетающий из-под собачьих лап снег не попадал в лицо раненому и ветер не забирался под опушку малахая.

Белый сидел с открытыми глазами и смотрел на бегущих собак. Его голубые глаза потемнели то ли от боли, то ли от усталости. А может быть, ему было и впрямь грустно расставаться со своими товарищами и пускаться в этакую дальнюю дорогу? Кто знает, какие мысли рождаются в голове, покрытой такими светлыми волосами, что с непривычки они кажутся ранней сединой. Надо же родиться с такими холодными глазами!

Джон почувствовал на себе пристальный взгляд туземца, который ехал за ними. Какие у него странные и узкие глаза! Что можно разглядеть за этими щелочками, похожими на прорези в бабушкиной копилке? Но если пристально приглядишься, так словно в бездонную пропасть падаешь. Там полнейшая неизвестность, которую никому не дано разгадать. Интересно, о чем думает этот молодой чукча?

На спокойной глади лагуны нарта перестала подпрыгивать, и боль в руках унялась. Джон долго держал в поле зрения мачты «Белинды», эти две черные черточки на фоне потухающего неба, связывавшие с привычным миром. А там, куда бежали собачьи упряжки, его ждала неизвестность и надежда на жизнь…

Но вот исчезли мачты. В голове пустота, словно все мозги растряслись, пока нарты переваливались через ледяные торосы от корабля к берегу. Только где-то в глубине сознания таился страх, страх перед этим чудовищным простором без конца и края, перед холодом, который уже начал забираться под кухлянку, страх перед людьми, которые его везли, перед этими бездонными черными глазами, которые так и следят за ним — словно идешь по замкнутому кругу и каждый раз, подходя к краю, видишь пропасть.

А что осталось от кистей и пальцев? Иногда Джон пытался пошевелить ими, и ему казалось, что они целы и только боль почему-то отдает в локоть и в предплечье, хоть там не только не было никаких ран, но даже царапин. Страшась боли, Джон старался думать. Думать о чем угодно, лишь бы не было этого ощущения утраты самого себя. Неужели так действует на человека пространство, что как бы вбирает его в себя и растворяет, не оставляя от него ни плоти, ни капли крови, ни мыслей…

Убедившись, что лучше всего сидеть с закрытыми глазами — по крайней мере не видишь этого бесконечного белого пространства, — Джон прислонился спиной к сложенным позади него оленьим шкурам и попытался заснуть, уйти от этого удручающего вида местности, от мрачных мыслей и ноющей боли в кистях обеих рук.

Едущий впереди Армоль притормозил нарту и остановился. Это означало, что Токо теперь должен ехать впереди и прокладывать дорогу.

Токо прикрикнул на собак и обогнал обе нарты. Снег был мягкий, не такой, как в середине зимы, когда он плотно прибит ураганными ветрами и разглажен шершавой ладонью ледяной пурги. По такому снегу легко полозьям, да тяжело собакам. Иногда они проваливались по брюхо в мягкий сугроб, снег налипал на шкуру и на лапы.

На подъемах и в глубоких сугробах Токо спрыгивал с нарты и бежал рядом, придерживаясь одной рукой за баран.[9] Было тепло, и Токо ударом скидывал назад малахай вместе с капюшоном и бежал с непокрытой головой, пока волосы не покрывались инеем.

Потом он с размаху плюхался на нарты, так что стонали лахтачьи ремни, которыми были стянуты деревянные части, и вожак упряжки с укором оглядывался на каюра.

Орво был погружен в собственные мысли и в собственную одежду так глубоко, что со стороны невозможно было не только догадаться, о чем он думает, но даже как следует разглядеть его лицо. Орво еще раз мысленно прослеживал свои поступки за последние несколько часов и убеждался, что поступил неверно, поддавшись наихудшему чувству — жадности. Да, слов нет, хороши винчестеры, которые обещает дать капитан Гровер. Но ведь жили и без них, как жили предки Орво без табаку, чаю, дурной веселящей воды, тканей, металлических иголок и обходились на охоте луками да стрелами. Эти новые вещи, принесенные белым человеком на берега, населенные чукчами, только усложнили жизнь. В сладком сахаре оказалась и горечь. И что тут делать — ума не приложишь. Пожил Орво в огромных селениях белых людей, но что он может сказать, если видел только грязные портовые кабаки да помойки?

Тот мир был ему не по душе, но кто поручится за то, что белым людям нравится, как живут чукчи? Всяк живет по-своему, и нечего другого человека перекраивать на свой лад, переделывать его обычаи и привычки. Если не совать носа в чужую жизнь, а только дела делать к обоюдной выгоде, тогда и неладов не станет. Беда, когда белый человек входит в жизнь жителей ледового побережья… Мысли так и лезли в голову, не давая покоя. И зачем только он согласился везти этого калеку? И взгляд у него недобрый, и лицо словно у человека, лишившегося последних капель крови…

Просветлел горизонт на востоке, и на небе остались только самые яркие звезды. Дальний хребет, за которым шла долина Большой реки, ведущей в Анадырь, проступал на фоне голубизны зазубренными вершинами, лишенными снега и зловеще поблескивающими от лучей невидимого, крадущегося за горизонтом солнца.

Орво выглянул из своего малахая и крикнул Токо:

— Остановимся, повойдаем полозья!

Не успел Токо притормозить нарту, как передовой вожак остановился, а за ним стали и остальные собаки.

Услышав Орво, Джон открыл глаза. Прекратилось мерное покачивание нарты на ровной снежной дороге.

Он снова встретился глазами с чукчей, который ехал следом, и подивился тому, как тот резко переменился и даже покрой одежды у него стал другим. И глаза не те, и смотрит иначе… Что это такое? И только когда подошел Токо, Джон догадался, что каюры поменялись местами. Он подумал о том, как мало они различаются по внешности и ему будет нужно учиться отличать их друг от друга.

Токо подошел ближе, обменялся несколькими словами со спутниками и необычно посмотрел на Джона. Тот различил нечто вроде улыбки на смуглом, как обивка старинного кожаного кресла, лице. Он улыбнулся в ответ, с трудом растянув застывшие на морозе губы.

— Глядите, смеется, — с удивлением заметил Токо, бесцеремонно показывая на Джона пальцем.

— Что же ему не улыбаться? — заметил Орво. — Тоже ведь человек. А что улыбается, так, стало быть, не так уж ему плохо. Может, еще довезем его живьем до Анадыря и обратно и получим за него винчестеры…

— Да, беречь его надо, — сказал практичный Армоль. — Может, пора покормить? Спроси-ка его, Орво.

Орво показал на свой рот, потом на рот Джона и пожевал губами.

Джон не чувствовал голода, но было время ленча, и поэтому он в знак согласия кивнул головой. Орво пошел к нарте, где лежали личные припасы Джона, а другие каюры тем временем опрокинули нарты вверх полозьями и принялись наводить на них лед, водя по ним мокрыми шкурами. Воду они выпускали изо рта, предварительно забрав ее из плоских бутылочек из-под шотландского виски, которые они держали на голом животе под меховой одеждой. Израсходовав воду, каюры набили снегом бутылки и опустили их в широкий ворот.

Представив, как ледяное стекло касается голого тела, Джон вздрогнул и зябко передернул плечами.

Тем временем Орво принес заботливо упакованный капитаном Гровером мешок с припасами, раскрыл его и знаками стал спрашивать Джона, чего тот хочет. Джон выбрал бутерброд с солониной и кусок сахару.

Армоль и Токо, закончив свое дело, подошли ближе и с интересом принялись наблюдать за кормлением белого человека.

— Зубы-то у него какие! — восхищенно произнес Армоль. — Белые, острые, как у горностая.

— Да, — отозвался Токо. — Такой вцепится, не оторвешься.

— Железо разгрызет, не то что кость, — добавил Армоль.

Джон перестал жевать. От бессилия, унижения и обиды у него пропал аппетит.

Орво почувствовал его состояние и тихо сказал товарищам:

— Отошли бы в сторону. Не видели, что ли, как ест человек? Он нас стесняется!

— И то! — сказал Токо и позвал товарища: — Пошли, пусть белый ест.

Джон одарил Орво благодарным взглядом и, проглотив последний кусок, хрипло произнес:

— Сэнк ю!

— Йес! Йес! — закивал Орво и продолжал на чукотском языке: — Теперь можно и дальше ехать. К ночи надо добраться до хребта. Там у Ильмоча и переночуем в теплом пологе, и оленьего мяса наедимся.

Джон вдруг почувствовал, как ему нестерпимо хочется пить. Сухая, холодная еда не оставила ни капли слюны, и во рту было шершаво от иссохшего языка.

— Пить, — попросил Джон у Орво и показал движениями рта, словно он глотает некую жидкость, запрокинув голову.

Орво сразу же догадался и полез за пазуху. Он извлек оттуда в точности такую же бутылочку, что и у его товарищей, выдернул собственными зубами грязную тряпицу, заменяющую пробку, и с готовностью протянул Джону.

Джон не смог сдержать гримасы отвращения, и ему пришлось крепко зажмуриться, прежде чем прикоснуться губами к горлышку бутылки. Он пил теплую воду жадными глотками, торопясь, задыхаясь, невероятным усилием воли отгоняя мысль о том, что эта теплота от тела старого каюра. Когда он отнял от губ горлышко, то увидел перед собой улыбающееся плоское лицо Орво, удивительно похожее на стилизованное изображение эскимоса в Национальном университетском музее в Торонто.

Джон улыбнулся. Он хотел сделать это в знак благодарности, но что-то иное родилось в глубине души, и улыбка вышла искренняя, а не вымученная.

Каюры заняли свои места, и собаки потянули упряжки навстречу горному хребту, который неумолимо надвигался на путников, занимая все большую и большую часть горизонта и изламывая линию соприкосновения неба и земли.

Воздух все больше голубел, словно, кто-то невидимый и огромный сгущал синеву. Синели снега, протянувшиеся вдаль, и бугры, пригорки, сугробы, синело небо, высвечивая яркие звезды, синева наливалась в следы от полозьев нарт, синели собаки, и ременной потяг, и лицо Токо, обрамленное мехом из росомахи.

Ночная пора спускалась на тундру.

4

Сгущающийся мрак приглушил звуки и скрип полозьев по снегу, убаюкивал. Под мерное покачивание нарты и уютное поскрипывание ременных креплений Джон подремывал, вспоминал последнюю осень на родине, огненные костры облетающих кленов. Забытые мелочи обретали значение символов, и воскрешение их в памяти было сладостным и неожиданно приятным.

Тропинка, почти незаметная в траве, вела в тенистый уголок, гордо именуемый городским парком. В нем можно было по пальцам пересчитать все деревья. На зеленой лужайке стояли ярко раскрашенные качели, и Джон с Джинни любили забираться на них и раскачивать друг друга под неодобрительные замечания гуляющих в парке мамаш. А когда качели все же приходилось уступать детям, часами лежали на траве и наблюдали, как резвятся на ветках белки.

Трубный звук возвращал их к действительности: это отец дул в морскую раковину, созывая домочадцев к позднему обеду…

Дорога заметно пошла в гору. Собакам было тяжело, и каюры, щадя их силы, сошли с нарт. Теперь был черед Токо замыкать караван. Он шагал рядом с нартой, держась за баран. На склоне лежал глубокий снег, ноги проваливались, и все время хотелось присесть на нарту или хотя бы встать ногой на полоз и немного проехать, остужая глубоким дыханием разгоряченное сердце.

Токо смотрел на дремлющего белого человека, уютно пристроившегося на нарте, и чувствовал у себя в душе глухое раздражение. Теперь он не боролся против этого чувства, не уговаривал себя, что на нарте сидит несчастный и больной человек, жизнь которого находится в их руках. Усталью, голодный и раздраженный ум видел в этом белом человеке лишь причину всех невзгод. Токо вспоминал крепкие белые зубы, с хрустом разгрызающие твердые галеты, белое горло, по которому перекатывалась жадно глотаемая вода, льдистые голубые глаза и подобие улыбки… Но за всем этим маячил новый винчестер, оружие, которое сделает его жизнь достойной настоящего мужчины. Тогда ни один зверь не уйдет от него, и он больше не будет чувствовать себя униженным перед самим собой, когда добыча ускользает из-под самого носа. Хорошим винчестером можно бить песца в тундре. Вот в такой белизне снега острый взгляд поймает иной оттенок — значит, песец крадется, ищет мышиный след в снегу. К весне винчестером десятка три песцов можно добыть. Хорошенько выделать и вывесить на сухой студеный ветер, который еще больше отбелит и распушит нежный мех.

А когда лед разойдется и вдали покажется парус корабля белых, можно не торопясь спускаться к берегу, чувствуя у себя за спиной развевающиеся белые хаосты. И вспыхнет алчный блеск в глазах у торговца, и вцепится он в песцовые шкурки. Тогда можно будет попросить вдоволь табаку, хорошую трубку, купить нож и большие стеклянные бусы жене.

А можно корабль и не ждать. Сесть на нарту и пуститься в далекий путь на Ирвытгыр, в большое старинное селение Уэлен, где живет торговец Карпентер, ставший почти сбоим человеком на берегу, потому что взял в жены эскимоску и прижил с ней детей. Торгует он хорошо, справедливо и никогда не пытается всучить тундровому человеку ненужную вещь.

Хорошая вещь винчестер, и не жаль за такое оружие везти белого человека в дальнюю даль — в Анадырь.

Джон уже почта не видел измученного, разгоряченного лица Токо. Сгущающаяся тьма заполнила тенью круг, очерченный густым росомашьим мехом малахая. Идущий впереди Армоль громко покрикивал на собак, щелкал бичом. Невидимый Джону старый Орзо тяжело и шумно дышал, то и дело присоединяясь к громким понуканиям Армоля.

Вдруг собаки рванули, хотя нарты продолжали карабкаться по пологому подъему. Джон почувствовал, как под тяжестью подпрыгнувшего Орво застонали ременные крепления, но скорость нарастала. В вихре снега, поднятого воткнутым между копыльями остолом, промчался Армоль. Он тормозил изо всей мочи, но собаки неслись так, словно и не было долгого дневного перехода по глубоким тундровым снегам.

Послышались человеческие голоса, и на помощь к Орво кинулся незнакомец в длинном балахоне из оленьей замши. Он вцепился в баран, и нарта замедлила бег, пока не остановилась перед неведомо откуда возникшей ярангой.

Превозмогая боль, Джон высунулся из своего укрытия и с любопытством огляделся. Яранга резко отличалась от береговой. Она была меньше, без деревянных стен. Крыша, сшитая из множества коротко остриженных оленьих шкур, переходила в стены и была прижата к земле большими камнями, а для крепости еще и плотно утоптана снегом. Над крышей торчал частокол деревянных жердей и вился уютный теплый дымок.

Это было стойбище оленных чукчей. Джон слышал о них и даже видел одного оленевода в Энмыне. Тот не решился подняться на палубу корабля и издали разглядывал белых людей, ке скрывая ни своего любопытства, ни своего изумления. По-видимому, он немного боялся.

А здесь олениые люди, перекинувшись несколькими словами с приезжими., тотчас окружили карту Орво и уставились на Джона. Они громко переговаривались и бесцеремонно тыкали грязными пальцами в сторону белого человека, беспомощно сидящего на нарте.

— Сидит, как мерзлый ворон!

— Щеки-то шерстью обросли!

— А усы-то совсем белые…

— Да просто заиндевели…

— Укутался ровно старуха.

— Отойдите, отойдите! — прикрикнул Орво на самых настырных.

Джон не понял ни единого слова, но почувствовал, что над ним насмехаются.

Глухая злоба, подобно темной мути, поднималась у него в душе. Он зашевелился, разминая затекшие во время долгого сидения на нарте суставы, поднялся с нарты и встал на ноги. Он с трудом поверил самому себе, что может самостоятельно передвигаться. Это была такая радость, что он едва не испустил радостный крик. Сдержавшись, он лишь победоносно огляделся и сделал несколько шагов на ослабевших, все еще дрожащих ногах.

— Глядите, — удивился Токо, — зашагал!

Он посмотрел в глаза Джону и вдруг увидел, что в ледяных голубых глубинах горит теплый желтый свет. Так манит и зовет путника и охотника, пробирающегося через торосистый припай, береговой огонек, зажженный в жировой каменной плошке.

Это был взгляд измученного человека, вдруг нашедшего желанный берег, место, где он мог расправить плечи, ощутить своими ногами твердь земли. Это был взгляд человека, ощутившего радость.

И Токо улыбнулся ему.

Орво позвал Джона и повел за собой в ярангу.

Джон покорно последовал за ним, осторожно вытянув вперед забинтованные руки. У входа в ярангу пришлось низко нагнуться. Еще издали Джон почувствовал уютный запах теплого дыма, и, войдя в хижину, он очутился в парком дымном воздухе. Против ожидания дыма было не так уж много. Он поднимался от костра, собирался под куполом, образуемым шкурами, и там выходил наружу через отверстие, в которое заглядывало потемневшее вечернее небо.

Орво провел Джона в глубь жилища и усадил на низкое сиденье, оказазшееся длинным бревном, покрытым оленьими шкурами. Сидеть на нем было довольно неудобно, и Джон долго примащивался, пока не нашел нужного положения.

Помещение было довольно просторное. Невдалеке у входа ярко горел костер, н света его было достаточно, чтобы внимательно осмотреть ярангу. Над огнем висел большой закопченный котел явно заморского происхождения. В нем булькало варево, и сквозь горьковатый запах дыма проголодавшийся Джон почувствовал аромат вареного мяса.

При отблесках пляшущего пламени хлопотали две голые до пояса женщины. Они походили на русалок с лоснящимися покатыми плечами и обнаженной грудью и длинными черными космами волос, свисающих на лица. Нижняя половина их туловищ была заключена в неуклюжие меховые коконы с невероятно пышными штанинами и меховой обувью, расшитой орнаментом.

Женщины кинули испуганный взгляд на Джона и перешли на шепот. По пытливым, кидаемым изредка взглядам нетрудно было догадаться, что они заговорили о странном госте.

Вдоль стен по всей окружности яранги были расставлены кожаные мешки, очевидно, с припасами, деревянные сосуды, тюки с оленьими шкурами. В одном углу кучей лежали свежеободранные оленьи ноги со свисающими сухожилиями. Мутными, безжизненными глазами смотрела скальпированная оленья голова, приготовленная, видно, для варки.

Джон постарался перевести взгляд в другое место. Наверху, на поперечных перекладинах, висели оленьи окорока, и легкий дым от костра обволакивал их.

Позади, за спиной, был расположен меховой полог с четырехугольными стенками из сшитых оленьих шкур. Передняя стенка была приподнята, и вся внутренность полога была видна, но там ничего не было, кроме погасшего жирового светильника.

Б низкую дверь заглядывали любопытные. Сначала появились ребятишки. Закутанные в меха, с капюшонами, обрамленными густой опушкой, они походили на мячики, и только пуговки носов и блестящие маслинки глаз выдавали в них живые существа. То и дело их отталкивали взрослые, по преимуществу женщины, совали головы внутрь хижины и что-то спрашивали у хозяйки, но при этом смотрели только на Джона, силясь получше разглядеть его при свете костра.

Послышались мужские голоса. В ярангу вошли Орво, Армоль и Токо. Следом за ними шли незнакомые мужчины, очевидно жители стойбища. Токо тащил на спине припасы Джона, а Орво нес его сундучок.

— Тут будем спать, — сказал Орво Джону. — Ветер спускается с гор, будет плохо.

— Мне бы хотелось ненадолго выйти, — смущенно пробормотал Джон.

Сначала Орво не понял его. Джону пришлось несколько раз повторить свою просьбу. Токо следил за ним пристально и вдруг, хотя не понимал ни слова, сказал Орво:

— Да тут переводить не надо! И так ясно.

И поманил за собой Джона.

Они стояли в тишине необозримого небесного купола, густо усыпанного крупными звездами. Джон раньше никогда не думал, что звезды могут быть такими яркими. Оки мерцали в вышине, обозначая знакомые с детства очертания созвездий. Он смотрел на небо и старался не думать о прикосновении холодных пальцев Токо. Он думал о том, что надо пересилить себя ради того, чтобы уцелеть, пересилить себя и обрести способность мыслями уходить отсюда в дали, не доступные этому дикарю, который никак не может справиться с такой простой вещью, как обыкновенная пуговица.

Токо что-то говорил вполголоса, должно быть произносил свои чукотские ругательства, но какое это могло иметь значение, если все равно не понять слов?

Какая, однако, величественная тишина! Упругий ветер, дувший без порывов, походил на студеный поток, рожденный ледником. Над дальними хребтами вставала луна, и грани горных вершин сверкали таинственно и странно… Как жаль, что в молодости человек так мало обращается к богу, надеясь на свои силы! Наверное, это и есть то мгновение, когда душа ведет свою беседу с тем, единственным…

Токо справился наконец с пуговицами. И к чему столько пуговиц там, где проще простого обойтись одной? Поистине эти белые скупятся там, где можно быть щедрым, и расточительны в совершенно непонятных случаях. Запахнув кухлянку, Токо взглянул в лицо Джона. Тот стоял, запрокинув голову, и в блестящих льдистых глазах его отражался небесный свод. На всем его лице была странная печаль, словно вместо Джона, пока Токо возился с его пуговицами, возник другой человек, и у человека этого появилось странное, шаманское выражение лица. Обеспокоенный Токо слегка подтолкнул Джона.

Белый встрепенулся, глаза его снова наполнились живым теплом, и он произнес короткое, ласковое, должно быть поблагодарил Токо.

В хижине Орво предложил Джону войти в меховой полог, передняя занавесь которого была опущена. Пришлось ползти на брюхе. В квадратном помещении горел жировой светильник. Пламя его было ровным и светлым. Перед светильником на корточках сидела женщина и палочкой, похожей на дирижерскую, управляла пламенем. Токо помог Джону занять удобное положение и стянул с него верхнюю одежду. В пологе было тепло и светло. Раздробленные кисти почти не болели. Боль ощущалась где-то в самой глубине костей, и если на нее не обращать внимания, то ее словно и не будет.

За меховой стенкой слышались голоса, топот мягких торбасов по земляному полу. Край меховой занавески приподнялся, и просунулась голова. С трудом Джон узнал старого Орво. Рядом с головой Орво пристроилась голова Армоля, затем показался мужчина, который встречал путников. Вскоре перед Джоном и Токо, занимая пространство от угла до угла, выстроились в ряд косматые головы. Они враз и вразнобой разговаривали с Токо, порой обращаясь через Орво к самому Джону.

Джон односложно отвечал на вопросы о своем самочувствии и с некоторым раздражением следил за этим множеством голов, которые не спускали с него глаз. Это было вроде некоего чудовища с девятью головами.

Раздражение Джона усиливал все более и более обостряющийся голод. Наконец, не выдержав, он обратился к Орво и попросил его достать из мешка припасы.

— Не торопись, — спокойно ответил Орво. — Сейчас будет настоящая еда.

Голова его исчезла, и тотчас на ее место просунулось длинное деревянное корыто, заполненное дымящимся вареным мясом. Запах был так силен и ароматен, что Джон не выдержал и судорожно глотнул слюну.

Орво, возникший следом за блюдом, издал торжествующий возглас и отдал приказ Токо, видимо, говоря, как накормить безрукого белого человека.

Токо схватил с блюда огромную кость с мясом и протянул ее прямо к лицу Джона. Теплое мясо коснулось губ, и Джон отпрянул назад, разгневанный такой бесцеремонностью.

Но вместо выражения вины на лице у Токо возникли изумление и вопрос. После минутного раздумья его лицо тронула мысль, и он позвал:

— Сон! — и, схватив зубами мясо, отрезал кусок у самых губ, едва не задев лезвием кончик носа.

Он нарочито громко чавкал, показывая, как вкусно мясо.

Но Орво, то ли знал, что белый человек ест по-другому, то ли догадавшись, нарезал мелкими кусками мясо на деревянном блюде, насадил кусок на кончик ножа и поднес ко рту Джона. Кормление началось.

Мясо было вкусное, нежное, сочное, но совершенно несоленое. После двух-трех кусков Джон попытался объяснить Орво, что хозяйка, видимо, забыла посолить мясо, но Орво, поняв, произнес решительно:

— Соль нет!

Тогда Токо довольно бесцеремонно раскрыл вещевой мешок Джона и с помощью его обнаружил небольшой холщовый мешочек с драгоценным белым порошком.

Орво аккуратно посолил мясо, предназначенное Джону, и даже посыпал им бульон, которым завершилось обильное пиршество.

После еды начались приготовления ко сну. Хозяйка внесла свернутые рулонами оленьи шкуры. Джону досталось место у задней стенки, рядом с жирником. Поблизости от Джона поместился Токо. От жирника и от испарений горячего мяса в пологе стало совсем тепло, даже жарко. Токо ловким движением скинул с себя нижнюю пыжиковую кухлянку и остался по пояс голым. Но через некоторое время ему и этого показалось много, и он стянул нижние штаны, оставшись совершенно нагишом, лишь набросив между ног заботливо поданный хозяйкой кусок оленьей шкуры.

Когда его примеру последовали и остальные мужчины, Джон попросил Орво помочь ему освободиться хотя бы от теплой меховой рубашки и меховых брюк.

Снятую с Джона одежду Токо уложил позади него, соорудив нечто вроде высокой подушки. Джон откинулся на нее и прикрыл глаза. Блаженная истома охватила тело. Путешествие оказалось не таким уж страшным, как он думал.

Джон лежал на спине. Вокруг него гудел приглушенный непонятный разговор. Он действовал усыпляюще, словно тихий морской прибой или журчание ручья.

Перед тем как погрузиться в глубокий сон, в сознании Джона мелькнуло доброе, родное лицо капитана Хью. Только почему-то он был острижен и обрит наподобие чукотского оленевода. Но Джон не успел удивиться — его охватил спокойный сон.

5

Орво медленно набил крохотную чашечку трубки табаком и, сделав глубокую затяжку, передал хозяину яранги Ильмочу.

Ильмоч взял трубку и бережно воткнул мундштук в узкую щель между редкими зубами, не раскрывая рот широко, боясь упустить хоть одну частичку драгоценного табачного дыма.

Армоль следил за действиями стариков, но не решился попросить себе хоть бы одну затяжку.

— Три дня будете карабкаться вверх до перевала, — почти не разжимая губ, говорил Ильмоч. — Три дня и три ночи на студеном ветру, без укрытий, без дров, без глубокого снега. Корму взять много не сможете, придется поголодать и вам, и собакам.

Слизывая с мундштука табачный сок, Ильмоч наконец передал трубку Армолю. Парень судорожно вцепился в трубку и сделал полагающуюся ему глубокую затяжку.

Когда очередь дошла до Токо, Ильмоч уже обычным голосом продолжал:

— Белого надо отвезти в Анадырь, тут уже ничего не поделаешь. Вернуться — капитана разгневаешь, а умрет — так кто знает, что вам за него будет… И то сказать — в тяжелую работу запряглись.

Орво покосился на спящего Джона и признался со вздохом:

— Пожадничал я. Да ведь три ружья и за пять лет не заработаешь. На китовый ус спросу мало, платят плохо, белым опять подавай песца. А ты ведь знаешь, что на нашем берегу лучше всего бить песца в море, когда он ходит вслед за белым медведем и подбирает объедки. На льду капканы не поставишь — унесет.

— Ружье — это очень хорошо, — согласился Ильмоч и с вожделением поглядел на потухшую трубку Орво.

Перехватив его взгляд, Орво потянулся за кисетом.

Токо поглядел на спящего Джона. С закрытыми глазами белый человек не производил отчуждающего впечатления. Просто спящий человек с очень светлыми волосами и плотно сжатыми веками, за которыми дрожит зрачок, видящий неведомый сон.

— Дадим вам корму, — сказал Ильмоч, внимательно наблюдая за тем, как Орво уминает табак в чашечке трубки. — Осенью в первую пургу у нас много оленей пало. Мяса хватит… Если будет хорошая дорога, так, глядишь, и перевал легко одолеете. А оттуда уже все вниз да вниз — в долины. Там уже кочуют кереки и кривоногие каарамкыт.[10]

— Те, что на оленях верхом ездят? — спросил Армоль.

— Они самые, — кивнул Ильмоч. — Нищий народ. Вот только жрать горазды.

— Ехать через их стойбища — одна мука, — продолжал Ильмоч. — Корма не допросишься, яранги у них холодные.

В пологе на некоторое время воцарилось молчание. Окрепший к ночи ветер захлопал шкурами яранги.

— С гор идет, — проронил Ильмоч. — К утру заметет.

Все затаили дыхание и прислушивались к шуму ветра.

Пламя в жирнике угасало. Женщины, закончив хлопоты по дому, укладывались спать, снимая с себя все и забираясь под одеяла из оленьих шкур.

Ильмоч пососал пустую трубку и передал ее Орво.

— Спать будем.

Среди ночи Джон проснулся от смутного беспокойства. Поначалу он не мог сообразить, где находится. Только что во сне он рубил дрова в подвале родного дома в Порт-Хоупе, предвкушая приятные часы перед камином у потрескивающего огня. Он рубил, и вокруг него росла куча дров. Поленья громоздились одно на другое, образуя высокий штабель, грозивший вот-вот обрушиться на него. Руки ныли, болели плечи. Джон поглядывал на неустойчиво сложенные поленья, но почему-то не переставал рубить, до тех пор пока на него не хлынул дровяной поток. Он сделал усилие, чтобы выбраться из него, — и проснулся.

Сначала он подумал, что находится в своей каюте на борту «Белинды», но в следующую секунду нарастающая боль в руках вернула его к действительности.

За стенами яранги грохотал ветер, колотя в стены из оленьих шкур, грозя сорвать хрупкое на вид жилище и унести его в бескрайние дали тундры. Но жилище крепко вцепилось в землю. Тряслось, стонало, но оставалось на месте. Должно быть, это и была та страшная пурга, о которой Джон читал в книгах полярных путешественников и слышал в портовом кабачке в Ванкувере, а затем в столице прибрежной Аляски, в Номе.

Иногда порывы ветра бывали так сильны, что Джон отчетливо чувствовал, как жилище явственно приподнимается с земли, готовое улететь вслед за ураганом.

Однако обитатели яранги и гости крепко спали, несмотря на грохот ветра, заглушавший могучий храп.

Джон заворочался на своем ложе. Было душно, хотелось пить. Грохот ветра назойливо лез в уши. Кисти рук, о которых Джон успел забыть, напоминали о себе острой болью, и боль эта поднималась вверх, переходила через локти и поднималась к плечам, а оттуда молотила по голове в такт с ударами сердца.

Воздух в пологе был так сперт, что явственно ощущался щекой как нечто осязаемое, почти жидкое. Он обволакивал тело, и дышать было трудно.

Джон вспомнил, что совсем недалеко, на расстоянии трех шагов от него, находится меховая занавеска, которую можно приподнять. Взяв направление в темноте, он стал тихонько пробираться ползком к передней стенке полога. Он натыкался на голые тела, пока не нащупал лбом свободно свисающую занавеску. Помогая головой локтям, он высунул лицо в холодную часть яранги и с наслаждением вдохнул холодный, пахнущий отсыревшими шкурами воздух.

Грохот бури здесь был слышен сильнее, чем в меховом пологе. Мельчайшие снежинки проникали внутрь и падали на лицо. Передвижение по темному пологу стоило Джону большого труда, он устал и чувствовал себя разбитым. Странный жар охватывал все тело, наливал кости горячей кровью, и единственное, что умеряло боль и нестерпимую жажду, был холодный воздух. Так, высунувшись из полога, Джон снова задремал под вой ветра. Он часто просыпался, и это был не сон, а скорее дремота с короткими промежутками бодрствования. Его будили собаки, то и дело облизывая ему лицо шершавыми языками, и острая боль, пронзающая насквозь его кости.

К утру жажда стала нестерпимой, и Джон решил дотянуться до тонкого слоя снега, покрывшего земляной пол яранги. Он медленно подтягивал тело, перегибаясь через деревянное изголовье, и чувствовал в темноте, как все ближе и ближе холод снега, и даже ему казалось, что он уже видит перед глазами белизну, но это был далекий отблеск метели, светивший в дымовое отверстие яранги.

Потеряв равновесие, Джон навалился телом на раздробленные кисти и громко застонал от дикой боли, охватившей его, как огнем.

Разбуженный стоном, Токо бросился к нему и помог ему вернуться на прежнее место.

Спавшие в пологе зашевелились. Женщина выскользнула из-под мехового одеяла и, чудом найдя свободное пространство среди множества раскинутых ног и обнаженных тел, принялась добывать огонь.

В спокойном положении боль немного утихла, и Джон с любопытством уставился на дикую дочь Прометея, которая в полутьме полога с поразительной ловкостью крутила палочку. Конец палочки был уставлен в углубление, сделанное в широкой доске. Вскоре из этого углубления посыпались искры, а немного погодя показался синий язычок пламени, который тут же был перенесен в жирник и весело занялся на моховом бугорке, соприкасавшемся с топленым жиром.

Обитатели жилища выбирались из-под меховых одеял, облепленные приставшим оленьим волосом. Наскоро потерев ладонями лица, они тут же быстро одевались. Исчез из полога старый Ильмоч, за ним последовал Орво, Токо и женщина.

Джон остался один в пологе рядом с мерцающим пламенем жирника. Не в силах сдержаться, он позвал Орво.

Старик просунул свое лицо в меховую занавесь и вопросительно уставился на Джона.

— Принеси воды, — попросил Джон.

Вместо Орво воду принес Токо. Осторожно придерживая оловянный сосуд, когда-то бывший обычным ковшиком, но потерявший ручку, Токо лил воду в широко раскрытый рот Джона и ласково, с нескрываемым сожалением смотрел на больного.

Джон откинулся назад и поблагодарил Токо. Тот широко улыбнулся и сочувственно покачал головой, показывая на забинтованные руки Джона.

Джон сделал страдальческое лицо, показывая, что ему больно. Токо хотел еще что-то сказать, но не было слов, да и в жестикуляции он был далеко не силен, поэтому он попросту подошел к Джону и слегка ободряюще погладил его по плечу.

Весь день Джон пролежал в пологе. После обильного завтрака переднюю меховую стенку приподняли, и, таким образом, он мог наблюдать за жизнью в яранге.

То и дело входили пастухи, облепленные с ног до головы снегом, внося каждый раз с собой порцию снежной бури и заставляя вздрагивать и трепетать пламя неугасающего костра. Куда-то уходили и спутники Джона и возвращались озабоченные. Они долго очищали от снега каждую волосинку на своей одежде и с сочувствием смотрели на Джона.

К вечеру буря достигла предельной силы., Раз даже весьма ощутимо содрогнулась яранга: видимо, что-то оборвалось. Мужчины с громкими криками выбежали наружу, и их возбужденные голоса доносились сквозь грохот ветра.

Перед вечерней едой хозяин яранги выбрал из кучи несколько ободранных оленьих ног и небрежно швырнул их гостям. Встретив громкими одобрительными возгласами этот дар, гости вынули свои охотничьи ножи и проворно принялись за работу, очищая кости и соскребывая с них сухожилия и остатки мяса. Все это они отправляли в рот, громко причмокивая, не скрывая своего наслаждения.

Очистив оленьи ноги, едоки принялись осторожно выстукивать их, пытаясь расколоть. Первому это удалось Токо. Он извлек из костяных обломков розоватый мозг и, откусив половинку, предложил остаток Джону. Даже не предложил, а просто сунул ему в рот. Джон не успел отвернуться, не ожидая такого быстрого угощения. Ему не оставалось ничего другого, как разжевать и проглотить мозг. Он оказался не только вполне съедобным, но даже вкусным.

После Токо все наперебой старались угостить Джона, предлагая ему самые толстые и самые розовые куски мозга. Орво придвинулся ближе и зазел разговор о погоде: ветер такой сильный, что наверняка оторвало от берега лед у Энмына.

Это известие поразило Джона. Если случилось то, о чем говорил Орво, — значит, для «Белииды» открылся путь в Берингов пролив. Теперь единственное, что может удержать Хью Гровера, — это отсутствие Джона. Как жаль! А может, вернуться обратно? Ведь они не проехали, судя по всему, и пятой части пути. Если вернуться, то на «Белинде» за трое суток хорошего хода можно добраться до Нома. А там есть госпиталь.

— Орво, мы должны немедленно вернуться! — взволнованно сказал Джон.

Ему пришлось несколько раз повторить эти слова, прежде чем Орво что-нибудь уразумел. Лицо его вытянулось, и Джон решил, что старик беспокоится об обещанной награде.

— Все, что обещал Хью, вы получите, — горячо заверил его Джон. — И даже больше. Я обещаю дать вам больше.

Джон так разволновался, что вдруг ощутил, как тяжелая волна жара поднимается в груди, теснит дыхание и заполняет слезами глаза.

— Подумаем, — уклончиво ответил Орво. — Время есть. Пока не утихнет ветер, никуда не поедем.

Орво отвечал Джону на чукотском языке. Спохватившись, он перешел на английский. Он объяснил Джону, что, конечно, они повернут обратно, как только убедятся в том, что лед оторвало от берега. Орво наблюдал за выражением глаз Джона и видел, что парню худо. И не от известия, что взломало лед, а оттого, что началось то, чего больше всего опасались.

Это называется почернением крови. Такое часто бывает у людей, которые отмораживают конечности. По прошествии нескольких дней кожа на пораженных участках чернеет, словно бы обугливается на невидимом огне. Таинственное пламя пожирает человека, выедая внутренности. Смерть наступает быстро.

Единственное спасение — отсечь пораженный орган. На своем веку Орво перевидал много людей с отрезанными пальцами ног и рук: ведь мороз — обычное дело на Севере. Большинство сделали эту операцию собственноручно и таким образом спаслись… Однако на отсечение кистей или стопы и даже всей ноги могли решиться только настоящие энэныльын,[11] обладающие большим опытом, передаваемым из поколения в поколение.

Орво подозвал Ильмоча и показал ему на воспаленные глаза Джона.

— У него начинает чернеть кровь, — сказал он вполголоса, словно канадец мог понять чукотский разговор.

Ильмоч молча приложил свою широкую шершавую ладонь ко лбу Джона и подтвердил:

— Как чайник на огне.

Джон начал сердиться: неужели его считают сумасшедшим только потому, что он хочет вернуться на корабль? Или они не понимают, что ему лучше трое суток плыть на корабле в Ном, чем трястись на собачьей нарте бог весть сколько времени до какого-то призрачного Анадыря, которого, может быть, и на свете нет!

Он принялся сердито и торопливо объяснять это Орво, но старик, казалось, пропускал мимо ушей все его слова, занятый своими мыслями.

Пурга продлится не менее трех суток. Этого вполне достаточно, чтобы черная кровь поднялась до сердца и сожрала человека. Белого человека, отданного на сохранение Орво и его товарищам. А когда умрет Джон, им лучше не возвращаться на побережье, ибо белые за одного своего соплеменника могут погубить все селение. Так было несколько лет назад, когда нешканцы убили моряка-насильника, обесчестившего малолетнюю девочку. Белые подвели корабль ближе к берегу и открыли ружейный огонь по ярангам. Те, кто не успел убежать за лагуну, погибли от пуль. Потом моряки сошли на берег, обчистили опустевшие яранги и на прощание подожгли. И это за одного убитого белого человека.

Орво поднял глаза и почти с ненавистью посмотрел на Джона. Джон содрогнулся: никто еще до этого так не смотрел на него.

— Ружья будут ваши, — повторил Джон и почувствовал, как сухо у него во рту и туманом наполняется голова, затемняя сознание. Собрав последние силы, он попытался заглянуть в глаза Орво. — Вы получите большую награду, — прохрипел он, валясь на бок.

— Беда, — сказал Орво, вернувшись в чоттагин. — У него началось горение.

— Что будем делать? — испуганно спросил Армоль.

— Не знаю, — глухо отозвался Орво. — Будем ждать, пока не помрет. А потом выждем, пока не уйдет корабль.

Токо молча поднялся со своего места и подошел к больному. Джон лежал на боку. Глаза его были полузакрыты, и он что-то бормотал на своем языке, часто-часто повторяя: мэм, мэм, — должно быть, звал свою мать.

Токо положил его поудобнее. Больной на секунду приоткрыл глаза, но не узнал его.

Джон дышал тяжело, дыхание со свистом вырывалось из его широко открытого рта, и даже на расстоянии чувствовалось, какое оно горячее.

Токо вернулся к сидящим в отдалении мужчинам. Орво дрожащими пальцами уминал табак в крохотной головке трубки.

— Надо его спасти, — сказал Токо.

— Спасти можно, если отрезать черное мясо, — ответил Орво.

— Хотя бы так, — медленно проговорил Токо. — Будет жив. Лучше привезти его обратно безрукого, чем мертвого.

Орво судорожно затянулся трубкой и раздраженно произнес:

— А что ты ответишь белым, если они скажут, что не было нужды отсекать черное мясо? Как их ты сможешь убедить, что надо было? Ты не знаешь этот народ: они родятся с убеждением, что всегда правы и что мнение человека иного цвета кожи не может быть верным.

— А что же все-таки делать? — подал голос Армоль.

— Может быть, сделаем так: не будем думать, кто он, а словно беда случилась с кем-нибудь из нас? — осторожно спросил Ильмоч.

— Но возвращать-то его надо! — почти выкрикнул Орво. — Какими глазами я посмотрю на капитана, когда привезу ему обрубок человека. Он даже есть не сможет, не то что на охоту ходить!

— Белый человек не только охотой живет, — возразил Токо.

— Можно позвать Кэлену, — задумчиво проронил Ильмоч. — Она сможет отсечь черное мясо. Она уже делала такое. Знаешь Мынора? — обратился он к Орво.

— Знаю, — кивнул Орво, — он на коленях ходит.

— Это Кэлена отсекла ему ступни, — почти с гордостью заявил Ильмоч. — Пусть и здесь поможет нам.

— Она все еще имеет силу общаться с теми? — Орво движением глаз показал на дымовое отверстие яранги.

— Еще лучше прежнего, — подтвердил Ильмоч. — Особенно когда гадает по оленьей лопатке. Будто перед ней голая истина. Сильный она человек.

Орво посмотрел на своих спутников, словно искал у них поддержки. В глазах его бегали огоньки растерянности и страха. Ни Токо, ни Армолю никогда еще не доводилось видеть старика таким.

— Все будет хорошо, — утешая самого себя, проговорил Токо. — Главное — мы вернем его. Живой лучше, чем мертвый. Его можно спросить, почему так случилось, и отвлечь от нас подозрения.

— А пожалуй, ты прав, — нерешительно произнес Орво и кивнул Ильмочу. — Зовите Кэлену.

6

Кэлена откинула рукав кэркэра[12] и обнажила до половины тощую высохшую грудь, болтавшуюся, как пустая кожаная сумочка. Она велела внести в полог еще пару жирников, чтобы было достаточно света. Мужчины беспрекословно повиновались ей: расстилали тщательно вымытый кожаный ковер, Орво сосредоточенно оттачивал особые ножи, принесенные шаманкой.

Кэлена приблизилась к больному. У нее было длинное худое лицо. Линии татуировки терялись в глубоких морщинах, как тропинки в гористой тундре. Из широких ноздрей торчали жесткие волосы. Но поразительны были ее руки и глаза. Токо смотрел на ее пальцы не отрываясь и дивился тому, какие сильные руки, могут быть у женщины. В глазах Кэлены горел желтый огонь, словно там был спрятан сильный жирник. Казалось, когда шаманка обращала взгляд в темный угол, то освещала его глазами, словно маленьким факелом.

Несмотря на непривлекательную внешность, Кэлена не вызывала отвращения и страха. Потому, быть может, что от ее высокой и тощей фигуры исходило столько уверенности и силы, что люди невольно проникались к ней чувством доверия и уверенностью, что эта большая и добрая женщина обязательно поможет.

— Чтобы спасти человека, надо заколоть собаку, — тихо, но решительно сказала она Ильмочу.

— Возьми у Орво, — отозвался Ильмоч.

— Но нам еще далеко ехать, — возразил Орво.

— Армоль, принеси щенка из моей яранги, — распорядилась Кэлена.

Пока Армоль ходил за щенком, больного передвинули ближе к середине полога, а жирники подняли на высокие подставки, чтобы свет падал наискось сверху. Кэлена разложила на отдельном кусочке выбеленной нерпичьей кожи свои инструменты: остро отточенные ножи, иголки и кости, туго скрученные нитки из оленьих жил, лоскутки шкур и длинные полосы мягкой и чистой оленьей замши.

Армоль внес барахтающегося щенка в полог.

— Ильмоч, Орво, будете мне помогать, — приказала Кэлена. — Надо заколоть собаку.

Ильмоч взялся за щенка, а Орво принялся помогать шаманке развязывать туго забинтованные руки Джона.

— Вы, молодые, не уходите далеко, — приказала Кэлена, — можете понадобиться. Если он вздумает кричать и вырываться, наваливайтесь на него и держите крепко.

— Ладно, — кивнул Токо и почувствовал, как сухо стало у него во рту.

Кэлена скинула кэркэр и осталась в одной узкой кожаной набедренной повязке. Откуда-то в руках уже появилась маленькая бутылочка. Зубами она вытащила пробку, попробовала осторожно кончиком языка и, разжав стиснутые зубы Джона, влила содержимое ему в рот. Джон рванулся, задергался, но Кэлена надавила коленом на грудь и придержала его.

Через некоторое время Джон лежал спокойно и, даже дыхание у него, казалось, стало ровнее.

Затем шаманка тщательно осмотрела отточенные лезвия, плюнула на каждое, растерла плевок ладонью и осталась довольна. Обратив лицо кверху, она ненадолго замерла и с полузакрытыми глазами шептала заклинания. Странное дело, но Токо показалось, что она говорила на языке белых людей. Может быть, оттого, что она собиралась лечить белого?

Закончив все приготовления, Кэлена принялась осторожно разматывать повязки на руках Джона. Там, где они присохли и отдирались с трудом, шаманка мочила повязку свежей собачьей кровью. По мере того как обнажалась почерневшая кожа, сладковатый запах гноя заполнял полог и дыхание людей становилось короче и труднее.

То, что предстало глазам, трудно было даже назвать остатками человеческих рук. Все было перемешано — обрывки меховых рукавиц, раздробленные фаланги пальцев, лоскутки кожи и кости. Не в силах видеть это, Токо отвернулся.

— Больше крови, больше крови! — громко приговаривала Кэлена. — Пусть щенячья кровь отмоет твои раны и вольет в тебя собачью выносливость.

Пересилив себя, Токо снова посмотрел туда, где орудовала Кэлена. Обмыв раздробленные кисти Джона, она взялась за нож. Действовала она уверенно и быстро, словно имела дело не с человеческими руками, а с тюленьими ластами или оленьими ногами. Лезвие скользило по суставам, отделяя кости и оставляя большие, свисающие лоскутки кожи. Отбросив в сторону отрезанную кисть, Кэлена взялась за иголку с оленьими сухожилиями. Ровный, красивый шов ложился на культе, и маленькие капельки крови отмечали путь иглы.

Обильный пот выступил на лице шаманки. Изредка нетерпеливым движением она смахивала локтем пот и громко шмыгала носом. Покончив с одной рукой, она принялась за вторую.

И тут случилось то, чего опасались все: Джон пришел в чувство. Сначала он в недоумении уставился на шаманку, склонившуюся над ним с ножом в руке. Потом его лицо исказила гримаса страха и отвращения, он закричал страшным голосом и рванулся прочь.

— Держите его! — воскликнула Кэлена. — Держите крепко!

Токо и Армоль набросились на бедного Джона и навалились иа него. Однако белый был силен и ловок. Ему несколько раз удалось отбросить Армоля и Токо. Но что может поделать безрукий? На помощь пришли Орзо и Ильмоч.

— Главное, чтобы он не мог пошевелить рукой! — распоряжалась шаманка. — Ты, Армоль, держи его за руку, и вы не давайте ему шевелиться.

Наконец удалось так прижать Джона, что он не мог двигаться. Токо почти лежал на нем, лицом к лицу, чувствуя иа себе его горячее дыхание.

В больших синих глазах Джона застыл ужас. Из переполненного синего озера выкатывались большие слезинки и быстро стекали по щеке куда-то за ухо, в заросли светлых волнистых волос, склеившихся от испарины.

Джон что-то говорил. Быстро и торопливо. В его словах чувствовалась мольба, страх, обещание, боль, гнев…

Токо отвечал ему, не понимая ни единого слова:

— Ты потерпи немного. Все будет хорошо. Эта женщина спасает тебе жизнь, не бойся ее… От твоей боли мне тоже больно, но надо терпеть. Ради жизни потерпеть надо. Ведь ты хочешь увидеть свою землю, свою мать, своих близких? И жена, поди, есть у тебя? Ты вернешься к ним живой. Не беда, что без рук. У белого народа есть много работы, когда руки не нужны. Вот и будешь такую работу делать. Да и хитры вы на выдумки, сумеете что-нибудь на место рук приделать. Вот до чего вы умом дошли: большие огненные лодки, как обломки скал, плавают по морям, огонь заперли в плошечку, и там он горит синим шумным пламенем. Придумали ружья, разную еду в жестянках… Все будет хорошо, Сон…

— Возьмите его покрепче, — услышал Токо ш. аманкин голос, — сейчас начну шить.

Токо налег плотнее на Джона и, стараясь перекрыть его голос, продолжал:

— Кэлена умеет шить. Она сделает тебе такой шов, что будешь гордиться и перед друзьями хвастаться. Нитки из оленьих жил крепкие, не порвутся… Не дергайся, осталась самая малость. Утихнет пурга, обратно поедем. Двух дней не пройдет, как приедем в Энмын, и ты увидишь своих друзей. Лед ушел, дорога чистая. Вы уплывете… Потерпи малость. Мне ведь тоже нелегко смотреть тебе в глаза…

Или Джон снова впал в забытье, или решил, что сопротивление бесполезно, но Токо почувствовал, что ему стало легко держать белого.

Сквозь полузакрытые ресницы, на которых дрожали слезы, Джон видел своих мучителей. Когда в поле зрения попала эта ужасная баба с отточенным ножом в руках, он решил, что его собираются съесть. И тотчас в его памяти всплыли рассказы о каннибалах, о пожирателях человеческого мяса, о дикарях, которые поджаривают свою добычу на тлеющих угольях. Он уже чувствовал запах собственного горелого мяса, паленой шерсти отросшей за эти дни бороды.

Он рвался и кричал, пытаясь дотянуться зубами до темного, покрытого капельками пота лица Токо, подлого и кровожадного туземца, который поил и кормил его из собственных рук, заботился о нем, чтобы потом вот так запросто навалиться на него и держать, пока остальные не отрежут по лакомому куску…

Но силы были слишком неравны. Токо лежал на нем камнем, и удивительно было, как много весу в этом на вид щупленьком парне. Сопротивляться было бесполезно. И тогда Джона охватила такая жалость к самому себе, что он не мог удержать слез. Они катились по его воспаленной щеке, вызывая чувство великой горечи и безысходности. Никогда он не был таким беспомощным. Может быть, только где-то в туманных далях детства, в жизни, оставленной навсегда. Но жаль было не того, что прожито, что осталось, а того, что он не вернулся домой, не появился на пороге отчего дома покорителем ледовитых морей. Все радости мира достанутся другим, тем, кто в этот час и не помышляет о смерти. Их познает до дна и Хью Гровер, друг, единственный, быть может, кто надеется на его возвращение. Бедный, милый Хью! Он мерзнет на обледенелом суденышке, казавшемся таким надежным и крепким, и ждет друга.

Словно не человек на нем лежит, а каменная глыба навалилась. Глыба, испускающая мерзкий запах пота, прокисшего тюленьего жира и еще чего-то грязного и невыносимого.

Тошнота подступала к горлу. Ощущение боли притупилось, и почему-то боль переселилась в сердце. А может быть, он уже мертв и все, что с ним происходит, уже не имеет никакого значения? А тяжесть — это тяжесть могильного камня, плиты, положенной на последнее его прибежище. Джон закрыл глаза и старался не открывать их, чтобы не видеть перед собой ненавистную рожу, блестящую от жира и пота. Он чувствовал какую-то возню. Они что-то делали с его руками! Но что?

Джон открыл глаза. Странное дело — он всегда был уверен, что у этих чукчей узкая прорезь глаз, а у этого огромные черные зрачки, и в глубине их затаилось человеческое выражение сочувствия.

— Что вы со мной делаете? — закричал Джон. — Отпустите меня! Вы ответите за свои действия!

— Еще немного потерпи, — услышал он голос Орко. — Недолго осталось терпеть.

— Что вы со мной делаете?! — изо всех сил заорал Джон.

— Руки тебе делаем! — закричал в ответ Орво. — Черное мясо снимаем, спасаем тебе жизнь!

— О бог мой! — застонал Джон. — Руки мои. Руки!

Он не чувствовал, как шаманка Кэлена осторожно завязала ему изуродованные кисти мягкими полосками оленьей замши. И вдруг он понял, что эти дикари отрезали ему пальцы, преградив путь гангрене. Какое варварство! Ведь хороший хирург мог бы оставить хоть два-три пальца на каждой руке… А они… Что, если эта страшная ведьма оттяпала кисти на обеих руках?

Джон открыл глаза и увидел, что Токо отвалился от него и сидит рядом, всматриваясь в его лицо.

— Ожил! — радостно молвила Кэлена. — Глазами водит.

— Что вы со мной сделали? — тихо спросил Джон, обращаясь к Орво.

— Спасли тебе жизнь, — устало ответил старик.

— Что вы сделали с моими руками?

— Так надо было, — ответил Орво. — У тебя почернело мясо. Смерть вплотную подошла к тебе, и ты бы навеки закрыл глаза. И один только выход был — убрать черное мясо с почерневшей кровью. И это сделала она, — Орво кивнул в сторону шаманки, которая устало набивала трубку с огромным, пузатым чубуком.

— О, господи! — зарыдал Джон и, не стесняясь никого, залился слезами. — Кому я нужен без рук!

Кэлена обтерла окровавленные руки тряпочкой, смоченной в воде, поправила себе выбившиеся волосы и с улыбкой посмотрела на причитающего Джона.

— О чем он вопит? — спросила она Орво.

— Плачет над своими руками, — ответил старик.

— Оно понятно, — кивнула шаманка.

Она приблизилась к Джону и осторожно погладила его по голове.

Ощутив прикосновение, Джон резко обернулся и увидел перед собой ужасное лицо старухи. Кожа словно пропечена на сильном огне. В воспаленных ее глазах теплилась нежность. Это было ужасно — нежность и уродство!

Он сделал движение, чтобы оттолкнуть старуху, но в это мгновение сознание покинуло его, и он отвалился назад на разостланные шкуры.

Кэлена уложила его поудобнее и сказала:

— Долго будет спать.

Собрав свои инструменты и сложив их в особую кожаную сумку, она принялась убирать на лоскут оленьей шкуры останки щенка и то, что она отрезала ножом.

Оглядевшись, она удовлетворенно хмыкнула и позвала Орво:

— Поможешь мне.

В чоттагине клубками свернулись собаки. Из дымового отверстия сыпалась снежная пыль, и свет пурги мерцал тускло и таинственно.

Кэлена сняла камень, поддерживающий шкуру у входа, и тотчас ветер ворвался в ярангу, вздыбив шерсть у собак. Шкура металась и вырывалась из рук.

Орво поспешил на помощь старухе.

Оказавшись на воле, Орво и Кэлена были тотчас же подхвачены ураганом. Орво побежал вслед за старухой, которая неслась куда-то вслед за ветром. Орво уже стал опасаться, как бы не уйти далеко от яранг, но вдруг шаманка остановилась как вкопанная. Она стояла, как обломок скалы, неожиданно возникший на пути ветра. Пурга обходила ее стороной, и через минуту вокруг живого неподвижного идола образовалась снежная воронка. Постояв некоторое время и пошептав заклинания, Кэлена вырыла глубокую яму в снегу и опустила в нее останки щенка и отрезанные пальцы рук белого человека.

— Руки и кости… — говорила Кэлена. — Одни лишь руки и кости. Белый человек вернется на свою землю. Может быть, ему сделают там новые руки, но те, что остались здесь, да не будут помехой нашим людям. Мы — люди тундровые, и жизнь у нас иная, чем у того, чьи руки остались здесь. Им будет покойно в снегу, а весной, когда солнце откопает их, придут вороны и поступят с ними на свой лад. Они мудрый народ, знают, что делать.

Кэлена повернулась к Орво:

— Повторяй за мной! Ты, кто не видит, но слышит нас! Пронеси мимо нас гнев белого человека, как проносится пурга весной. Мы спасли ему жизнь. Вразуми его и сделай так, чтобы он понял нас.

Орво повторял вслед за старухой слова, и ветер врывался ему в глотку, задерживал дыхание, забивал снегом рот. Орво плевался, но послушно повторял каждое слово старухи.

Странно, те заклинания, которые до сих пор знал Орво, чаще всего были набором непонятных слов, похожих то на корякские, то на эскимосские и даже на эвенские… Обычный человек не мог понимать их, даже если эти заклинания принадлежали ему и были получены в полную собственность от какого-нибудь шамана. А тут шаманка говорит обыкновенными словами, да еще в такой момент, когда хоронит части рук белого человека.

Закончив обряд, старуха притоптала снежный холмик и двинулась обратно, против ветра. Она шла, рассекая своим длинным тощим телом упругий, затвердевший воздух, шла ровно и упрямо, не сбавляя шага. Орво следовал за ее спиной, дивясь силе старухи.

Очищая себя от снега в чоттагине, Кэлена спросила Орво:

— Что вам обещали белые люди?

Орво перечислил будущую плату и добавил:

— Только боюсь, что ничего нам не будет. Не довезли парня до Анадыря.

— Да, — сочувственно протянула Кэлена. — Никогда не понять нас белому человеку.

7

Пурга утихла среди ночи. Проснувшись, Джон не услышал воя ветра и шелеста снега по крыше яранги. За кожаными стенами, за пологом из оленьих шкур, где храпели спящие, распростерлась тишина.

Джон с наслаждением прислушивался к тишине, к собственному душевному спокойствию, к постепенному приливу сил. Он чувствовал, что уже выздоровел: послеоперационная горячка прошла благодаря заботам старой Кэлены.

Шаманка часто наведывалась к больному, приносила какие-то снадобья, настои. Убедившись, что эти люди не желают ему зла, Джон доверился их заботам и сам теперь удивлялся, как он скверно о них думал. Правда, на его вопросы, что же сделала с руками шаманка, Орво отвечал уклончиво, ссылаясь на плохое знание английского языка. Джон пытался разговорить Токо, но тот отворачивался, едва только начинал догадываться, о чем спрашивал белый.

В пологе проснулись все разом. Женщина подошла к жирнику, сделала несколько энергичных движений зажигательной палочкой, и ровный свет мха, горящего в оленьем жиру, осветил меховой спальный полог.

— Вот поедим — и в дорогу! — весело сообщил Джону Орво. — Надо торопиться на побережье, пока лед обратно не подогнало. На таком ветру море чистое бывает до самого американского побережья… А вчера ты зря обидел Кэлену… Она сделала все, что смогла. И даже больше. На левой руке у тебя осталось два пальца, а на правой — половина мизинца и еще обрубочек среднего. Не совсем ты безрукий…

Одевшись с помощью Токо, Джон вышел из полога. На морозе он едва не задохнулся от свежести и невольно зажмурился от ослепительной белизны, хотя солнца не было и лишь по краю изрезанного дальним хребтом горизонта была разлита молочно-белая полоса — признак полярного зимнего дня.

Хозяин уже подогнал оленье стадо. Рогатые животные испуганно шарахались в сторону, едва человек приближался к ним. Чукотские олени отнюдь не были ручными. Поймав арканом упитанного бычка, хозяин подтянул его. Два молодых парня накинулись на оленя, повалили его на снег и вонзили ножи в шею. Женщина подставила под алую струю кожаный сосуд.

Оленя быстро освежевали. Джон пристально наблюдал за действиями кочевников, и хотя зрелище было не из приятных, Джон утешал себя мыслью о том, что это их образ жизни, их способ существования.

На нарте мальчишки подвезли прозрачный речной лед, женщины повесили над разгоревшимся костром огромный котел и разожгли еще костер. Помогавший свежевать оленя Орво бережно вскрыл желудок и вылил все, что в нем было, в котел. Женщина разбавила кровью содержимое котла и принялась перемешивать его руками, погружая их по локоть в кровавое месиво.

Несмотря на изрядный мороз, все мужчины ходили с непокрытой головой, женщины для удобства опускали рукава меховых кэркэров, выставляя наружу почти половину туловища.

Закололи еще несколько оленей поющее на корм собакам. Покончив с делом и приготовив нарты в дорогу, все вошли в чоттагин, освобожденный от собак, и уселись поближе к огню в ожидании еды.

Как обычно, перед Джоном лежал его сундучок и матерчатый мешок с запасами. Джон попросил Токо выложить все из мешка и из сундучка на низкий деревянный столик. Обитатели яранги явно заинтересовались неведомыми и странными вещами: кусковым сахаром, твердыми галетами, похожими на белые дощечки, и жестяными банками с консервированной едой.

Джон попросил позвать старуху Кэлену.

Шаманка пришла и уселась против Джона.

— Пусть она выберет то, что ей нравится, — сказал Джон.

Орво перевел, а Кэлена пристально поглядела на белого человека и погладила его по светлым волосам.

— Дашь то, что сам вздумаешь, — сказала Кэлена. — За мои труды не платят, ведь человеческую жизнь не продают и не покупают. Либо она есть, либо ее нет. По-другому не бывает. Каждый должен спасать жизнь другому. Правда, какой ты человек! Ты не сможешь прожить с нами, потому что не можешь добывать на жизнь для себя и будущих потомков. Но у своих ты, видно, не последний, потому что вон какие у тебя глаза — гордые да умные. Да, остался ты без рук, зато ума не лишился. Если он тебе поможет выжить в ваших краях — стало быть, я сделала доброе дело… А мы такие — шаманы. Нам велено делать людям добро — лечить, предсказывать погоду, усмирять злые силы. Трудная у нас жизнь. Мало радости, разве что когда видим, что человек поправляется или Наргикен жалует нам добрую погоду, теплую весну и тихую зиму. Будь счастлив, беленький. Попал ты к нам, к настоящим тундровым людям, ровно бурый медведь к белым…

Орво кое-как перевел слова старухи на английский.

Джон внимательно выслушал шаманку и старика, потом указал на пачку чая, иглы, сахар и, торжественно наклонив голову, велел все это взять шаманке.

Кэлена с достоинством приняла подарки.

Потом Орво разлил по чашкам бутылку водки.

— Дурная веселящая вода, — пояснил он и живо опрокинул чашку в широко раскрытый рот, а за ним — и остальные.

Токо протянул Джону его чашку.

Подали вареное мясо и кровавую похлебку.

Повеселевший от водки, Джон решил во всем следовать примеру своих спутников. Хозяин яранги принес костяную ложку и ловко прикрепил ее к культе шнурком из оленьих жил.

Кровавая похлебка слегка пригарчивала, но была вполне съедобна. С каждой ложкой вливались сытость и сила. Когда очередь дошла до мяса и свежего костного мозга, желудок Джона уже был переполнен. Однако спутники не только съели по нескольку огромных кусков оленьего мяса, оставив рядом груды добела обглоданных костей, но у них еще хватило сил опорожнить огромный чайник с круто заваренным чаем. С сахаром, однако, все обращались крайне бережно. Джон вытаращил от изумления глаза, когда Кэлена, вылив в себя чашек пять-шесть, закончила чаепитие и вынула изо рта тот самый крохотный кусочек, который перед тем откусила, и теперь старательно завернула его в тряпицу.

— Вот тебе на! — не удержался Джон и дал шаманке еще два куска сахару из своих запасов.

Отдохнувшие за пуржистые дни собаки хорошо тянули, и нартовый караван вскоре оставил далеко за собой стойбище и гостеприимную долину у подножия горных хребтов. Джон долго смотрел назад и видел в голубых сумерках дымы яранг. Какое-то новое, незнакомое чувство шевелилось у него в душе: то ли чувство благодарности к оставшимся людям, так тепло и участливо отнесшихся к нему, то ли предстоящая радость свидания с Хью Гровером, ожидающим его у мыса Энмын, или сознание того, что удалось увернуться от костлявой, которая уже совсем было занесла над ним кулак…

Токо сидел бочком на нарте и тоже радовался возвращению в родное селение. Если даже капитан и не выдаст награду, черт с ним, с винчестером, могло быть и хуже. А вдруг Сон умер бы в дороге или после того, как ему отрезали пальцы? Тогда пришлось бы забыть дорогу в родное селение и искать другое место, пришлось бы, пожалуй, прятаться в тундре. Тундровики, что и говорить, живут богато, особенно если у них такое большое стадо, как у Ильмоча. Еда сама ходит вокруг яранги, только и заботы, что приглядывать за оленями в пургу, чтобы не разбегались, да от волков оберегать. Но все время кочевать! Не успеешь привыкнуть к месту, как сворачивай ярангу и переходи на другое… Токо думал об оленеводческой жизни, сравнивал ее с жизнью морского охотника и решительно склонялся к тому, что хоть и не ходит еда на четырех ногах возле яранги прибрежного жителя, а все-таки жизнь у него куда лучше. Выйдешь рано поутру из яранги и видишь одну и ту же линию горизонта.

Нет ничего лучше, как ехать в такую погоду, после долгой и сильной пурги, когда усталая природа как будто отдыхает, наработавшись за эти несколько дней. Тишина висит на всем пространстве от горизонта до горизонта, звук, рожденный скользящим полозом, прерывистым дыханием собак или голосом человека, разносится далеко и блуждает в воздухе, отскакивая от ледяных скал и снежных заструг.

Мороза почти нет. Плюнешь — и слюна долетает до снега, не успев превратиться в белый твердый комочек. Можно подолгу сидеть на нарте и не соскакивать на снег, чтобы согреться короткой пробежкой.

Сделав за один перегон путь, разный почти половине расстояния от подножия до Энмына, Орво дал знак сделать привал — и самим отдохнуть, а главное, дать собакам отдышаться.

На берегу занесенной снегом реки разбили лагерь, поставив брезентовую палатку. Палатка была тесна, и, только сбившись в кучу, в ней можно было поместиться втроем. Палатка вообще-то полагалась одному Джону, но он решительно потребовал, чтобы в палатку вошли все втроем.

Орво чудом удалось где-то набрать несколько сухих веточек и разжечь костер. На ночь каждый получил по кружке горячего чаю, сильно разбавленного водкой.

Токо сделал Джону пышную постель, притащив для него все оленьи шкуры, какие нашлись на трех нартах.

— Я теперь такой же здоровый, как и все, — заявил Джон. — У меня не должно быть никаких преимуществ.

Улеглись все вповалку.

Поворочавшись, Джон спросил у Орво:

— Вам нравится такая жизнь?

— Какая? — поначалу не понял тот.

— Которую вы ведете здесь, в снегах, на морозе? — пояснил Джон. — Ведь есть другие земли, где жить людям удобнее. Там и теплее, и зверя больше, и нет таких ужасных снежных бурь, как та, которую мы только что пережили. Можно вытерпеть одну пургу, от силы две-три, но всю жизнь! Это невозможно! Вот вы, Орво, вы видели другие страны и другую землю. Разве они вам не понравились? А?

— Понравились, — нерешительно ответил Орво.

— Вот видите. Значит, ваш край менее удобный, — заключил Джон.

— Может, и так, — согласился Орво и повернулся поудобнее, намереваясь заснуть, но Джон, видимо, решил сегодня наговориться за все дни молчания.

— Так в чем дело? — спросил Джон. — Вы посмотрите: весь американский материк заселен людьми, которые пришли из других стран. Эти люди преодолели огромные расстояния в поисках лучшей жизни, в поисках лучшей земли.

— Нам это ни к чему, — ответил Орво. — Мы считаем, что живем на самой лучшей земле в мире. Тем она и хороша, что больше никому не нужна, кроме нас… Я видел, как наших соседей-эскимосов сгоняли с побережья, потому что там нашли золото.

Джон помолчал, потом задумчиво произнес:

— А может быть, вы и правы. Может быть, именно потому, что чукчи и эскимосы заняли самые скверные земли, они избежали уничтожения.

У Орво от таких вопросов пропал сон, и он, как ни ложился, ни вертелся то на бок, то на спину, все не мог заснуть. Убедившись, что и Джон тоже не спит, что не спят и Токо с Армолем, Орво решил коснуться самого волнующего и важного вопроса, который по своей значительности не мог сравниться ни с одним из глубокомысленных вопросов Джона.

— Как вы думаете, — спросил Орво Джона, — отдаст нам капитан обещанное вознаграждение?

— А почему не отдаст? — удивился Джон.

— Потому что мы не довезли вас до Анадыря. А то, что должен был сделать русский доктор, сделала шаманка Кэлена.

— Это неважно, — отмахнулся Джон. — Да мне только стоит сказать, как Хью вам отдаст не только все, что обещал, но и больше. Можете не сомневаться — награда вас ждет.

— Вы слышите? — не выдержал Орво. — Он говорит, что нам заплатят все сполна!

— Значит, у меня будет новый винчестер! — воскликнул Токо.

— Будет! — подтвердил Орво.

Джон смотрел на взволнованных спутников и снисходительно улыбался. Как мало нужно для счастья такому дикарю! Всего-навсего старый винчестер, который в другом мире годится лишь на свалку.

Сообщение о том, что вознаграждение будет вручено им полностью, так взбудоражило спутников Джона, что в тесной палатке долго не смолкали разговоры, а Орво обещал Джону, что они сделают все, чтобы как можно быстрее доставить его на корабль.

За всю ночь Джон почти не сомкнул глаз.

Стоило ему смежить веки, как перед ним вставал силуэт корабля на фоне черных скал Энмына, доброе мужественное лицо Хью, слышались голоса товарищей и милая английская речь вместо этой варварской тарабарщины, в которой не поймешь, когда кончается одно и начинается другое слово.

Утро обозначилось легкой алой полоской на восточной стороне горизонта. Наскоро перекусив, путники тронулись в дорогу, держа направление на побережье.

Каюры бежали рядом с нартами, чтобы не дать утомиться собакам и сохранить силы для долгого непрерывного пути.

Когда в небе заполыхало полярное сияние, нарты достигли южного берега лагуны. Прислушавшись уже можно было различить голоса в селении, глухой лай собак, крик ребенка.

Почуяв родное жилье, собаки бежали без понукания. Токо обошел Армоля, Орво и вместе с Джоном вырвался вперед. Собаки хотели было свернуть к яранге, но Токо прикрикнул на них и направил путь к берегу моря, к тому месту под скалами, где стояла «Белинда».

Люди, разбуженные собачьим лаем, выбежали из яранг. Оки бежали за картой, что-то кричали, но в бешеной скачке собачьей упряжки трудно было различить слова.

Нарта неслась вдоль берега. Джон с радостью и нежностью смотрел на открытое море, терявшегося за темным горизонтом. Ни льдинки — ураган вычистил морской простор: плыви куда душа желает.

Но там, где должна была стоять «Белинда», было пусто. Токо придержал, но Джон крикнул что-то нетерпеливое и показал рукой вперед, в темноту, под скалы. Токо тронул нарту и осторожно поехал, боясь свалиться в воду с высокого припая.

Джон до боли в глазах всматривался в темноту, пытаясь разглядеть знакомые очертания корабля. Он просил, умолял Токо подъехать поближе к воде, но в море было пусто. Пусто было и под скалами.

Радость начинала сменяться беспокойством и страхом: что с ними случилось? Кораблекрушение? Но кто-то, хоть один, должен остаться в живых?

Собаки медленно, ощупью, чуя открытую воду, продвигались вперед. Все слышнее становились крики тех, кто бежал следом за нартой.

— Вернитесь! — кричали люди. — Корабль давно ушел! Ничего там нет, вернитесь!

Токо посмотрел на Джона. Но тот, не понимавший чукотской речи, с каким-то отчаянием вглядывался в пустые черные просторы открытой воды. Встретившись с глазами Токо, он вздрогнул.

— Это правда? — спросил подошедшего Орво.

— Да, — низко склонив голову, ответил старик. — Они уплыли в первый же день, как море очистилось ото льда. Они очень торопились и даже не сошли на берег попрощаться.

— Этого не может быть! Этого не может быть! — закричал Джон и, обратившись к морю, взвыл: — Хью-ю-ю! Хью-ю-ю! Почему ты мне не отвечаешь! Ты меня бросил! О-о-о, боже, но это невозможно!

Джон соскочил с нарты и побежал к кромке припая.

— Держите его, он свалится в воду! — испуганно крикнул Орво.

Токо догнал белого и обхватил его сзади.

Джон брыкался, вырывался, но Токо держал его крепко.

— Хью, вернись за мной! Не покидайте меня, не оставляйте этим дикарям! О, Хью-ю-ю!

Джон упал сначала на колени, потом навзничь. Он уже не мог произносить слова. Тело его содрогалось от рыданий, и из горла его исходил протяжный, похожий на звериный, вой — плач белого человека, обманутого своими соплеменниками.

Чукчи, наблюдавшие за горем белого человека, стояли неподвижно, и никто из них не проронил ни слова, пока Джон не замолк, прижавшись ко льду.

Все затихло. И людям казалось, что над ними шелестят цветные занавеси полярного сияния.

Токо медленно подошел к нему. Глаза белого были широко открыты и устремлены вдаль. Казалось, далеко отсюда он видел что-то такое, что никогда не будет дано увидеть ни Токо, ни его землякам и соплеменникам. В уголках губ запеклась желтоватая пена, а лицо приобрело странное выражение. Словно пролетело над человеком незримое число лет, и Токо даже почудилось, что в волосах, выбившихся из-под меховой шапки, сверкнул седой волос.

— Веди его в ярангу, — услышал Токо тихий голос Орво.

Обхватив Джона, Токо приготовился поднять его со льда. Но неожиданно для Токо Джон, хотя и медленно, поднялся сам и, ведомый под руку Токо, заковылял к ярангам, темневшим на снегу при свете сполохов полярного сияния.

Люди медленно удалялись от черной морской воды, пока их фигурки не слились с приземистыми, словно вросшими в землю ярангами.

А с севера безмолвно, без ветра и волн, с едва слышным шорохом надвигались ледяные поля, чтобы закрыть неширокий водный путь, недавно открытый ураганом.

8

Джон Макленнан поселился в яранге Токо.

Сначала он помещался вместе со всеми в пологе, потом Токо, видя, как белый человек мучается от соседства с ними, отгородил в чоттагине уголок, сделав ему нечто среднее между собачьей конурой и крохотной комнатушкой. Токо расщедрился и смастерил подобие кровати, положив на китовые позвонки несколько грубо оструганных досок и застелив их оленьими шкурами. Правда, в этом жилище было холодно, а в пуржистые ночи становилось просто невтерпеж, и тогда Джон смущенно влезал в полог и пристраивался возле жирника, протягивая к жаркому пламени замерзшие культи.

Он разглядывал их и поражался мастерству, с которым были наложены швы. Оленьи жилы сами по себе отпали через некоторое время, и ровные строчки выделялись на белой коже запястий. На левой руке был почти цел мизинец, а средний лишился только ногтя. На правой сиротливо шевелился мизинец и жалко торчал наполовину укороченный средний палец.

Поначалу Джон не мог без слез смотреть на свои изуродованные руки, потом привык и даже удивлялся, не обнаруживая в душе прежней жалости к самому себе.

Живя в пологе, Джон открыл для себя нехитрое, но важное правило — хочешь выжить, не упускай возможности лишний раз поесть. Очень может статься, что завтра будет нечего есть и обитатели яранги будут глодать полусгнившие ремни, вычищать мясные ямы, соскабливать со стенок деревянных бочек остатки жира и мяса.

Не раз он ловил на себе презрительные взгляды хозяина яранги, но не обращал на них внимания и торопливо запихивал себе в рот куски чуть недоваренной нерпятины и огромными глотками пил сваренный с кровью бульон.

Жена Токо Пыльмау относилась к белому лучше других. Во всяком случае, она не была так бесцеремонно любопытна, как остальные жительницы Энмына, которые словно бы в насмешку, но на самом деле с вполне серьезными намерениями сдергивали с Джона одеяло и старались подсмотреть, когда он переодевался.

Пыльмау была молодая, очень здоровая женщина с круглым, румяным, лоснящимся от жира лицом. Она была вечно в хлопотах — варила еду, толкла в каменной ступе тюлений жир, выделывала шкуры, замачивая их в лохани с застоявшейся мочой и затем растягивая на снегу. На ней лежала забота о жилище, собаках и ребенке, которого она постоянно носила на спине, снимая его лишь изредка — покормить и сменить ему кусок мха, заменявший ему пеленки.

Токо уходил на охоту ранним утром. Скорее это была еще ночь, ибо наступление рассвета охотник должен был застать уже на льду и воспользоваться коротким проблеском дневного света, чтобы увидеть в темной воде разводья тюленя и убить его.

Джон с любопытством наблюдал, как снаряжался Токо на лед. Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении — чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.

Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги — старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером — акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха — один с острым наконечником для определения прочности льда, второй — обычный, с кружком-снегоступом. Наконец — лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.

Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.

Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры — Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.

Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.

Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.

Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую — второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.

Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.

Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его — о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.

Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.

А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.

Все это стало довольно привычным для Джона, и он сам бы давно последовал примеру своего хозяина, если бы не белый цвет его кожи, который был резким контрастом смуглым телам и вызывал нездоровое любопытство. А легкий рыжий пушок на его груди вызвал такой вопль из уст Пыльмау, что Джон не на шутку перепугался. Тело Джона с его недостатками, в виде рыжего пуха и невероятной белизны, было излюбленным предметом разговора среди энмынских женщин на протяжении долгого времени.

День, несмотря на зимнее время, был довольно продолжителен. Чтобы как-то помочь Пыльмау, Джон иногда возился с ребенком, пел мальчику полузабытые колыбельные песни и даже рассказывал сказки.

В хорошую погоду Джон впрягался в санки, сооруженные из двух половинок моржового бивня и поперечных деревянных планок, сажал на них малыша и катал по лагуне, заходя по пути в соседние яранги Энмына.

Все селение насчитывало двенадцать яранг, а обитатели, как заключил Джон, были тесно связаны между собой родственными узами. Большинство женщин были родом из других селений, и среди них были даже эскимоски с мыса Дежнева. Правда, по внешности они ничем не отличались от чукчанок, и надо было знать хорошо язык, чтобы отличить их по произношению.

Особенно любил заходить Джон к Орво. Маленький Яко переходил на попечение старухи Чейвунэ, а Орво усаживал Джона перед собой и набивал ему трубку драгоценной смесью остатков табака с древесной стружкой. Мужчины курили и разговаривали. Обычно беседа состояла из вопросов Орво и пространных ответов Джона об обычаях и верованиях белых людей. В свою очередь, Джон пытался выяснить, какой власти подчиняются чукчи и каким богам поклоняются. То ли он не совсем хорошо понимал Орво, то ли это было действительно так, но никаких ни властей, ни чинов, ни даже вождя у чукчей Джон не обнаружил. Каждый жил сам по себе, и все важнейшие дела селения решались без особых споров, и мерилом были целесообразность и разумность. Люди дорожили мнением своих односельчан. По многим спорным вопросам люди обычно обращались к Орво. Авторитет Орво держался лишь на его опыте, ибо старик не обладал ни богатством, ни особой физической силой. Его яранга, пожалуй, была даже победнее, чем у других.

К полудню Пыльмау звала своего постояльца и подкармливала. К середине зимы полдень обозначался краешком солнца, выглядывавшим из-за дальнего горного хребта. Розовели снега, и мороз слегка отпускал, утихало постоянное студеное дыхание ветра.

В это время в пологе не было так жарко, потому что в целях экономии горел лишь один жирник, да и то половинным пламенем. Жир берегли. В этой полутьме Пыльмау ухитрялась не порезать пальцы, настругивая на деревянное блюдо-корыто куски копальхена — моржового замороженного рулета. Жир в копальхене бывал подтухший и зеленоватый. Джон долго привыкал к этой пище, однако впоследствии он даже находил некоторую остроту во вкусе слегка подгнившего копальхена.

Наступали ранние сумерки. Долгие и тихие. Шаги человека слышались далеко, и скрип снега под ногами Джона будил собак, развалившихся в истоме на сорокаградусном морозе. В чоттагияах зажигали плошки. Мерцающий свет падал на снег из широко распахнутых дверей.

Всходила луна, и тени заползали в человеческие следы, прятались за ледяными торосами. К тому часу, когда на незримой черте, отделяющей море от материка, показывался первый охотник, северная половина неба уже была покрыта цветными занавесями полярного сияния. В полной тишине, под высоким куполом неба, усыпанным крупными звездами, проходил таинственный и молчаливый танец чистых красок.

В эти минуты Джона охватывало странное состояние, словно он слушал оставшийся в недосягаемой дали орган. Звуков не было слышно, но чувства, рождаемые гигантской симфонией цветных сполохов, были сродни прежним и по величию, и по глубине.

Слезы закипали в глазах, душа замирала, а мысли обращались к добру и братству. Джон входил в ярангу Токо просветленный и ласково посматривал на Яко и Пыльмау. В эти минуты он находил молодую женщину весьма привлекательной и смущал ее непривычными взглядами и малопонятными словами.

— В тебе что-то есть, — говорил Джон, обращаясь к Пыльмау. — И имя твое — Начало Тумана — сулит не только ненастье, но и какую-то перемену в погоде. И если тебя умыть как следует да нарядить в платье, вместо раскисших торбасов обуть в туфли, — будет не так уж плохо, и тебя даже можно будет назвать миловидной…

В селение возвращались охотники. Не всегда с добычей. Джон издали, не хуже женщин, научился распознавать — тащит ли человек добычу или же идет налегке. Однако пока охотник не был ясно виден, наблюдатели остерегались высказывать вслух свои предположения.

За зиму было несколько счастливых дней, когда каждый охотник притаскивал добычу, а иные волочили целые вереницы нерп, оставляя на снегу длинные кровавые следы.

Удостоверившись в том, что Токо тащит тюленя, Пыльмау набирала в старенький прохудившийся ковшик воды, стараясь зачерпнуть в него льдинку, и торжественно выходила навстречу мужу.

Токо медленно подходил к яранге, твердо ступая по снегу, глубоко вонзая острие посоха. В полушаге от входа в жилище он останавливался и неторопливо отстегивал охотничью упряжь, которой тащил добычу. Освободившись, он тянулся к ковшику, но пил не сразу. Прежде всего он мочил водой морду тюленя, как бы давая ему напиться после долгой и утомительной дороги.

И только после этого сам прикладывался к ковшику и пил долго и с наслаждением. Однако, как бы ему ни хотелось пить, охотник оставлял на донышке несколько капель, которые он выплескивал в сторону моря, воздавая богам, которые наградили его щедрой добычей.

После этого обряда Токо из важного лица, преисполненного сознанием своей значительности, снова превращался в того, каким он всегда был, и подробно отвечал на вопросы встречавших о состоянии льда, о направлении ветров и течениях в Ледовитом океане.

Тем временем Джон помогал Пыльмау втаскивать тюленя в ярангу. Здесь зверя укладывали на кусок моржовой кожи и оставляли на несколько часов оттаивать.

Токо брал кусок оленьего рога и принимался выбивать снег из своей одежды. Он снимал свой холщовый балахон и бережно вешал на прежнее место, прочищал винчестер, аккуратно свертывал бечеву. Очистив от снега все до шерстинки в торбасах и кухлянке, Токо вползал в жарко натопленный полог и здесь уже снимал с себя все.

Начиналась вечерняя трапеза. Сначала появлялось деревянное блюдо, наполненное квашеной зеленью. Зелень уничтожалась мгновенно, но наготове уже были всякие мороженые деликатесы — тюленьи почки, печень, толченое замороженное до каменной твердости мясо. Все это поглощалось в огромных, по мнению Джона, количествах. После всего подавалась главная еда — вареное мясо. Оно наваливалось на блюдо огромными кусками, и вкусный пар наполнял тесный полог и рвался в чоттагин через отдушину, дразня собак.

Довольно скоро Джон перестал удивляться обилию еды, поглощаемой за ужином, и его аппетит мало уступал аппетиту Токо, проведшему целый день на торосистом льду Ледовитого океана.

Покончив с едой, Токо ложился на оленьи шкуры, играл с маленьким Яко, курил или молча наблюдал за действиями жены.

Пыльмау указательным пальцем щупала тюленя и, если он был готов для разделки, вынимала свой главный женский нож с широким остро отточенным лезвием. Проведя несколько надрезов, как бы обозначив будущие линии, она приступала к разделке, снимая шкуру вместе с жировым слоем. Ободранный тюлень с непривычки казался раздетым человеком, и первое время Джон отворачивался. Отделив шкуру, Пыльмау вскрывала брюшную полость и расчленяла тушу. Она отлично знала анатомию животного, и не было случая, чтобы острое лезвие женского ножа задело кость.

Когда свежего мяса не бывало, в день добычи устраивали внеочередное пиршество с тщательным обгладыванием костей. А под конец до боли в животе пили вкусный густой бульон.

Часто во время разделки туши в чоттагине раздавался легкий топот — этим пришелец давал знать о своем приходе хозяевам. Вслед за этим в полог просовывалась чья-нибудь лохматая голова. Обычно это была женщина. Разговор происходил самый пустячный, порой это была просто сплетня, без которой не может жить женщина даже в таких высоких широтах. Визит заканчивался тем, что Пыльмау совала в руки женщине изрядный кусок мяса и жира. Иной раз таких гостей в ярангу Токо за вечер приходило столько, что от нерпы оставались жалкие крохи, которых едва-едва хватало на две-три варки.

Но это был справедливый и великодушный обычай. Ни Токо, ни Пыльмау ни разу не пришло в голову отпустить с пустыми руками гостью.

Джон пытался разъяснить своим хозяевам, что можно давать и поменьше, если ничего нельзя поделать.

— Каждый человек хочет быть сытым, — отвечал Токо. — Если можешь накормить голодного — накорми.

— Но ведь человек живет не одним днем. Надо же и самим что-то оставить на будущее, — возражал Джон.

— А когда мне не повезет и я вернусь с пустыми руками, мне будет не стыдно пойти к тем, кого я кормил, — ответил Токо.

Ложились спать вповалку, на оленьи шкуры, головами к входной занавеси полога. Подушкой на всех служило длинное, хорошо оструганное бревно-изголовье. У Джона долго болели уши, пока он приноровился спать не на боку, а на спине.

Последней ложилась спать Пыльмау. Уменьшив пламя в жирнике, она кормила на ночь маленького Яко и что-то напевала, медленно раскачиваясь в такт нехитрой мелодии.

Угасал жирник, угасала колыбельная, мысли в голове Джона мешались, и он погружался в глубокий сон.

9

У себя в каморке Джон расположил вещи так, что жилище приобрело даже какое-то сходство с каютой. Это неожиданное открытие заставило его обратиться к Токо, и тот, поняв желание белого человека, вырезал в стене круглое отверстие, как бы иллюминатор, и затянул пузырем моржового желудка, который обычно шел на ярары.

Каждый день к Джону приходил Орво. Он мастерил кожаные накладки на культи. Сначала Орво сделал их из лахтачьей кожи, но она оказалась недостаточно твердой и пришлось поменять эти накладки на моржовые. В моржовых накладках были сделаны держалки для разных инструментов. Теперь Джон довольно свободно мог орудовать ножом, трехпалой вилочкой ловко поддевал еду с блюда-корыта.

На столике, сколоченном из планок старой, уже негодной нарты, Джон раскладывал свои немудреные, оставшиеся от прошлой жизни вещички. Среди них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр — подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.

Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.

Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.

«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.

— Тыетык! — громко возвестил он.

— Етти, — ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.

— Тыетык! — повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.

— Записанный разговор! — уважительно сказал старик.

— Это уже ненужное, — сказал Джон. — Я хотел его выбросить.

— Выбросить? — с крайним удивлением спросил Орво. — Записанные слова выбросить? Как же можно?

Джон тоже удивился и пояснил:

— Они мне уже не нужны.

Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.

— Если они тебе не нужны, — медленно произнес Орво, — то позволь мне взять их.

— На что они тебе? — усмехнулся Джон. — Ты же все равно никогда не сможешь их прочитать.

— Может быть, никогда, — покорно согласился Орво. — Однако я думаю: нельзя просто взять да и выбросить записанные слова. По-моему, это — грех…

В голосе у Орво было что-то необычное. Джон посмотрел на старика, поколебался и кивнул:

— Хорошо, можешь взять себе эту бумагу.

Орво разгладил листок и внимательно стал рассматривать строки. И тут Джона поразило выражение его лица. Казалось, что старик читает слова и понимает написанное.

— Знаешь что, — Джон потянулся за листком бумаги, — пожалуй, ты прав. Нехорошо выбрасывать написанное. Отдай-ка мне этот листок назад, а уж если тебе так хочется иметь какую-нибудь записку, я напишу тебе другую.

— Будь по-твоему, — сразу же согласился Орво и вернул листок.

С трудом вложив его в блокнот, Джон вдруг вспомнил, что ему едва ли когда-нибудь удастся написать хоть слово — ведь у него нет пальцев. Орво перехватил его взгляд и сказал нерешительно:

— Попробуем сделать держалки и для карандаша. Попробуем.

— Ты думаешь, что-нибудь получится? — усомнился Джон.

— Ты научился есть маленькой острогой, умеешь орудовать ножом, сам одеваешься и раздеваешься, — перечислил Орво. — Авось и писать научишься.

Джон посмотрел на карандаш и блокнот и вдруг горячо и порывисто произнес:

— Если мне это удастся, я напишу тебе такие слова, которые и вправду надо будет хранить!

Орво не любил откладывать дела. На другой же день он принес кожаные держалки и прикрепил их к культе Джона.

— Да куда мне так много? — с благодарной улыбкой шутил Джон.

— Что не будет годиться — снимем, — ответил Орво.

По указанию Джона он отточил несколько карандашей и прикрепил один к кожаной держалке. На столе уже был открыт блокнот. Джон примерился к листу бумаги и провел черту. Она получилась кривая, а наконечник карандаша соскользнул с листа и сломался.

Орво внимательно наблюдал за действиями белого человека. Вытащив из держалки сломанный карандаш, он осмотрел приспособление и решительно заявил:

— По-другому надо сделать. А то словно ты собираешься побриться копьем. Карандаш надо укоротить, а держалку приделать к самой кисти. Тогда она будет вроде пальца.

Огорченный неудачей, Джон без особого интереса слушал Орво, и в душе его росла знакомая глухая злоба неизвестно на что и на кого. Он винил свое иногда слишком уже услужливое воображение, которое каждый раз очень живо показывало Джону его будущее. Он видел себя в университетской аудитории, склоненного над столом. Вместо рук — уродливые обрубки, и с помощью приспособления, изготовленного добрым Орво, он пишет. Он пишет, а все кругом смотрят на него, и в глазах затаилась жалость… Жалость, а может, даже и презрение.

Сердце дрогнуло, и Джон отвернулся.

А все, что нужно высказать собеседнику в условиях нынешнего существования, можно сделать с помощью обыкновенной человеческой речи. И проще, и лучше. Смешно было бы, скажем, если бы он, Джон, отправил любовное письмо Пыльмау, а та бы ответила ему на надушенном розовом листочке. Представив Пыльмау с конвертом в руках вместо женского ножа, Джон невольно усмехнулся и сказал Орво:

— Ничего не надо делать. Было бы лучше, если бы мне удалось научиться стрелять.

— А и верно: это попроще будет, чем учиться снова писать слова, — ответил Орво. — А может, все-таки попробуем?

— Ну скажи, Орво, на что мне это здесь? — ответил Джон. — Может быть, я не собираюсь возвращаться в мир, где пишут и читают, а здесь у вас — кому нужна грамота?

— Покуда, пожалуй, и не нужна, — медленно проговорил Орво. — Но сдается мне, что придет время, и нашим людям понадобится разговор на бумаге, а нашему языку — значки, как и вашему.

— Вряд ли вы этого дождетесь, — досадливо заметил Джон. — И потом — к чему? Какой в этом смысл? Ваш образ жизни не требует ни грамоты, ни книг: вот и живите как жили. Может быть, это и есть самая лучшая и правильная жизнь… Пусть ты не полностью поймешь меня, но я тебе вот что скажу: чем ближе человек стоит к природе, тем он свободнее и чище как в мыслях, так и в поступках. Когда я учился в Торонтском университете — это такая большая школа, где человека накачивают всевозможными, большей частью ненужными знаниями, — у меня был друг, который говорил, что появление человека — ошибка эволюции, ибо только человек вносит разлад в биологическое равновесие природы…

Джон взглянул на Орво и оборвал себя:

— Извини, Орво. Я вижу, ты ничего не понимаешь, — и засмеялся. — Чем дальше вы будете держаться от белого человека и его привычек, тем лучше будет для вас.

— Может, это и правда, а может, и неправда, — со свойственной ему прямотой заметил Орво и прибавил: — Однако ружье, из которого ты опять стрелять собираешься, придумали белые люди.

Настал день, когда Орво, Токо и Джон отправились на припай, захватив с собой винчестер.

Через сотню шагов яранги уже исчезли из глаз. В северном направлении, насколько хватал взгляд, простиралось покрытое льдами море. Чудовищные нагромождения торосов возвышались на десятки метров. Изредка попадались обломки голубеющих айсбергов.

У горизонта скалистый берег тянулся к небу и отвесные берега, изъеденные морским прибоем, чернели в белых снегах. Мрачные скалы местами были прочерчены по вертикали оледенелыми водопадами, а над уступами нависли тяжелые козырьки будущих снежных лавин.

Отвесные берега переходили на материке в пологие холмы. На одном из них среди снежного однообразия высились китовые челюсти, накрепко врытые в землю.

— Что там? — спросил Джон, кивая в сторону темневших костей.

— Могила Белой Женщины, — ответил Орво.

— Белой Женщины? — удивился Джон.

— Не совсем белой, — поправился старик. — Так ее прозвали, потому что родилась она и жила на берегу белого от льда и снега моря.

— Говорят, что все, кто живет на побережье, ее дети. А стало быть, и мы, — добавил Токо.

Пройдя немного по морскому льду, люди остановились и принялись сооружать мишени. Их было три — одна другой меньше.

Орво прикатил обломок льдины, обтесал ее охотничьим ножом, превратив в щит с бойницей и упором для винчестера. Токо занял боевую позицию и опробовал оружие. Малая мишень от первого же выстрела разлетелась на мелкие куски.

— Добро, — удовлетворенно произнес он и поманил Джона. — А теперь ты.

Вчера на кожаном наручнике ко многим приспособлениям прибавилось еще одно — маленькая петелька, устроенная так, что Джон мог ею зацепить спусковой крючок винчестера. Удобно пристроившись за ледяным щитком и крепко упершись ногами в лед, Джон прицелился. На «Белинде» он считался неплохим стрелком. Но сейчас сердце так колотилось, словно в грудной клетке ему вдруг стало очень просторно. Мушка подпрыгивала. Джон опустил приклад и несколько раз глубоко вздохнул. Встретясь глазами с Орво, он поймал сочувственный и ободряющий взгляд.

Отдышавшись, Джон снова прицелился. Грянул выстрел. От напряжения глаза затянулись слезной пеленой, и Джон ничего не видел.

— Постарайся не дергать плечом, — услышал он спокойный голос Орво.

— Пуля прошла чуть выше, — уточнил Токо. — Ты целился правильно, да плечом дернул.

Токо показал на пальцах, на каком расстоянии от мишени прошла пуля. И хотя было весьма сомнительно, каким образом он мог поймать глазом пулю, Джон поверил ему и на этот раз целился уже спокойнее.

По звуку Джону стало ясно — пуля попала в цель.

— Одна нерпа есть! — обрадовался Токо.

Жаркая радость прихлынула к сердцу Джона: он может стрелять! В глазах этих дикарей он больше не дармоед. Он способен самостоятельно добывать пищу и может смело смотреть в глаза не только Пыльмау, но и Токо, Орво и ехидному и злоязычному Армолю.

— Попробовать еще? — спросил он Токо.

— Надо беречь патроны, — сказал Орво, забирая винчестер. — Придет лето, приплывут корабли белых людей, и ты добудешь свое собственное ружье.

На обратном пути Джон ступал твердо и уверенно. Теперь он настоящий человек! И, быть может, зря он мечтает о возврате к своим соплеменникам. Оставшись здесь, он станет таким же добытчиком, как Токо, Орво, Армоль и другие жители Энмына. Вся его жизнь будет мериться степенью наполнения желудка. Придет время, и он женится на одной из представительниц этого племени, наплодит целый выводок детей, которым подавай и еду, и одежду, а когда не будет удачи на промысле, будут они тихо умирать в пологе, где ни тепла, ни света. Он усвоит обычаи этого племени и, возможно, даже уверует в здешних духов и богов… И ни разу больше не порадует его глаза цвет зеленого леса, не будет теплая вода ласкать его тело, а сердце не замрет при виде красавицы. Он приобретет облик чукчи, а внутренним своим миром не будет сильно отличаться от тех животных, которые обитают в здешних холодных краях…

Но кто скажет, какая жизнь истинна и необходима человеку? Та, которой живут оставшиеся в том, почти недоступном, мире, куда уплыл Хью, бросив своего соплеменника, человека, которому он клялся в верности и дружбе?

Или эта, с которой Джон соприкоснулся в несчастье и которой он живет, порой забывая о том, что он неполноценный человек. Счастлив ли он будет, вернувшись на родину далеко не таким, каким его ждут, а потом всю жизнь будет слышать слова утешения, слова жалости., одним словом — калека?

Конечно, обольщаться не следует. Очень возможно, что здешняя жизнь кажется привлекательной только внешне и поначалу. Может быть, окунувшись в нее глубже, Джон узнает и неприятные вещи. Но, с другой стороны, он достаточно здесь пожил, чтобы убедиться в чистоте и искренности этих детей снега и холода…

В грудах проходили дни. Едва только Орво или Токо возвращались с промысла, как тут же брали Джона и отправлялись в торосистое море пострелять. Одна за другой разлетались на куски льдины, зимнюю тишину раскалывал звук выстрела, и каждый выстрел вселял в Джона уверенность в себе.

Вечерами он садился за шаткий столик и пытался писать. Буквы получались огромные, налезали друг на друга, но это уже были буквы, а не бессмысленные каракули.

А когда ему удалось вывести на листочке бумаги имя Джинни, он испытал настоящий восторг и крикнул в чоттагин:

— Смотри, Токо, что я сделал!

Токо просунул в дверь встревоженное лицо.

Джон показал ему листок бумаги, где огромными детскими буквами и криво было нацарапано дорогое ему имя.

— Видишь, это я написал! — взволнованно сказал Джон. — Понимаешь, вот этими руками написал!

С большим трудом Токо догадался, о чем идет речь. Ну, если мерить мерками того мира, то, наверное, Сон достиг большого. А для Токо самым важным было то, что белый научился стрелять, а стало быть, уже не умрет голодной смертью.

Возвращение к жизни радовало Джона, но все чаще и чаще заставляло обращаться его к когда-то мелькнувшей мысли остаться здесь навсегда, стать таким, как Токо, Орво, не испытывать никогда забот и усложненностей искусственного мира, откуда он, по несчастью, явился сюда. Иногда Джон как бы становился на место своих новых друзей, их глазами смотрел на себя и себе подобных, и сомнение охватывало его. Да, может быть, здесь и есть она, эта истинная жизнь, жизнь, достойная человека.

Орво пришел починить оторвавшийся держак для спускового крючка. Они сидели в каморке Джона, и старик сосредоточенно шил кожаную петлю прямо на кожаной культе Джона.

— Слушай, Орво, — тихо сказал Джон, — что бы ты сказал, если бы я решил навсегда остаться с вами?

— Мы были бы рады такому брату, — не задумываясь, ответил Орво.

По тому, как быстро ответил старик, Джон понял, что тот не воспринял всерьез его слова.

— Это серьезный разговор, Орво, — сказал Джон. — Я хочу услышать, что ты скажешь об этом, какой будет твой совет.

Орво пригнулся к руке Джона и зубами отгрыз нитку.

— Что я тебе скажу? — задумчиво проговорил Орво. — Чайки живут с чайками, вороны с воронами, моржи с моржами. Так положено природой. Правда, человек не зверь… Но тебе будет нелегко. Тебе ведь надо будет слать таким же, как мы. Не только стрелять, рыбачить, одеваться и говорить, как мы… А зачем ты меня спросил об этом?

— Мне нравится, как вы живете, — ответил Джон. — Мне кажется, что ваша жизнь есть настоящая жизнь, достойная человека. Потому я и хочу остаться среди вас. А что скажешь ты, что скажут твои соплеменники?

Орво молчал. Но по его лицу было заметно, что мысль его работает и он борется с противоречивыми чувствами.

— Хорошо ты похвалил наш народ. Но я тебе еще раз говорю: трудно тебе будет… Мы рады принять тебя в свою семью, но ты не один на белом свете. У тебя есть родные. Они еще дождутся тебя. И еще скажу, Сон. Теперь ты видишь нашу жизнь в самом лучшем виде, потому что нам повезло на осенней охоте, а летом мы набили вдосталь моржей и даже кита загарпунили. Вот уже несколько лет к нам не жаловали болезни. Люди здоровы, сыты, веселы, потому тебе и кажется, что жизнь у нас хорошая. Погода и та помогает тебе: не припомню такой тихой и теплой зимы, как нынешняя. А теперь подумай про жизнь нашу, когда осенний промысел бывает худой и запасов не наготовишь. Да еще зима выдастся пуржистая и морозная, а море будет все во льдах, не будет ни одной щели, нерпе просунуть некуда голову… Вот тогда наступает голод. А с голодом приходят в гости болезни. Люди мрут, что мухи в заморозки. Будешь ты есть очистки из мясных ям, тухлое мясо и лахтачьи ремни варить, чтобы хоть как-нибудь набить брюхо. Я еще раз говорю тебе, Сон, мы полюбили тебя, но не выдержать тебе нашей жизни…

Джон долго думал над последними словами: если и Орво считает его не совсем полноценным человеком, то каково же ему будет у себя, в Порт-Хоупе?..

Но однажды Орво, как бы между прочим, обронил:

— А если тебе приглянулось у нас — нечего торопиться. Поживи у нас.

10

Произошли события, которых Джон не мог постичь. Иногда среди ночи или ранним утром Токо вскакивал со своей оленьей шкуры и выходил наружу, где тихо скрипел снег под торбасами его друзей. Осторожные шаги удалялись по направлению к морскому берегу. Чем длиннее становился день, тем чаще бывали отлучки Токо. Иногда он исчезал до вечера и возвращался, когда долгое солнце садилось за темные скалы западных мысов.

— Куда он уходит? — осмелился все же спросить Джон у Пыльмау.

— С богами поговорить, — просто ответила Пыльмау, словно боги были ближайшими соседями и с ними можно было запросто общаться.

— О чем же они толкуют?

— Женщине это знать не положено, — отвечала Пыльмау и, подумав, продолжала: — Однако думаю, что говорят о тюленях, моржах и погоде.

— Важные разговоры, — заметил Джон.

Но озабоченному и замкнувшемуся Токо вопросов он не задавал.

В дни, когда не было ранних отлучек, они отправлялись на промысел. Солнце вставало рано. Длинные тени от торосов и береговых скал быстро укорачивались. Ослепительно блистал снег. Чтобы не заболеть снежной слепотой, Токо и Джон пользовались своеобразными очками — тонкими кожаными полосками с узкими прорезями для глаз. Такие «окуляры» сильно ограничивали кругозор, зато можно было не опасаться коварных солнечных лучей.

Буквально за несколько дней все открытые солнцу части тела Джона так загорели, что цветом своим почти не отличались от цвета кожи Токо.

— Я стал почти такой же, как ты, — говорил ему Джон, показывая на потемневшие участки своей кожи.

— Твоя правда, — соглашался Токо и чувствовал в душе удовлетворение.

Сон — так называли в селении Джона, — этот беспомощный, жалкий человек, не имевший ни малейшего понятия о том, как должен жить настоящий мужчина, начинал становиться человеком в подлинном смысле. Он даже изменил походку и идет чуть пружинящим шагом, а ногу ставит так, что она не поскользнется. И не хватает снег, как в первые дни. Узнал, что лучше потерпеть до возвращения. От снега жажда только усиливается… Пройдет еще немного времени, и Сон ничем не будет отличаться от настоящих людей. Его можно будет брать не только на охоту, но и на торжественные жертвоприношения, на которые по утрам уходил Токо. Скоро будет самое главное священнодействие. Перезимовавшие кожаные байдары снимут с высоких подставок, унесут к морю и зароют в снег, чтобы тающим снегом смочить высохшие за зиму покрышки байдар — моржовые кожи. В это утро все боги получат подарки, и к ним будут обращены торжественные слова, а мужчины словно обретут новые силы, ибо приближается пора, когда моржи появятся в море, а охота на них требует много сил. Иногда по нескольку дней придется дрейфовать в море, изредка вылезая на льдины, чтобы разделать добычу, передохнуть и сварить еду на пламени моржового жира… И сейчас можно взять Сона на жертвенное сборище, но Орво сказал, что не время еще…

Токо учил его охотничьему искусству, а Пыльмау исправляла его речь. Каждый раз, прежде чем сделать замечания, она заливалась звонким смехом, и смех преображал ее лицо. Она превращалась в очаровательную женщину, и Джон усилием воли отгонял от себя мужское волнение. К тому же Пыльмау в пологе носила лишь узкую набедренную повязку. Отливающее темным блеском ее тело казалось выточенным из красного дерева, полные груди были еще упруги. Он старался не оставаться наедине с Пыльмау в пологе… А потом еще эти ночные вздохи и тяжелое дыхание… Ведь все это происходило на расстоянии вытянутой руки.

Воображением своим он вызывал образ Джинни, старался вспоминать все, даже самые незначительные мелочи, но каждый раз на месте белого личика, обрамленного светлыми волосами, возникало улыбающееся лицо Пыльмау, ее полные губы и белые зубы, хотя, как заметил Джон, она ни разу при нем не чистила их…

Наступило утро главного священнодействия. Накануне Токо и Джон запоздно вернулись с моря. Каждый волок по три нерпы. Оба они измучились — путь был тяжелый и долгий: то и дело приходилось обходить разлившиеся снежницы,[13] ноги проваливались в ноздреватый подтаявший снег, холодная вода заливала низкие нерпичьи торбаса.

Рано утром Джон открыл глаза, но Токо тихо сказал:

— Спи и отдыхай. Я не скоро вернусь.

У жирника хлопотала сонная Пыльмау, разогревая вчерашнее мясо. Джон перевернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся вторично и уже окончательно, Пыльмау мяла оленью шкуру. Ярко горели три жирника. Пыльмау сидела совершенно голая, пятками упираясь в размягченную мездру. Сквозь полуоткрытые веки Джон наблюдал за ней. При свете жирников ее кожа, несмотря на смуглость, казалась розоватой. Это было похоже на загар, но когда загорала Джинни, груди ее оставались белыми, и когда она, обнаженная, шла навстречу ему, они даже в темноте светились… А здесь цвет кожи был ровный, матово-смуглый, теплый. Так и хотелось провести ладонью, ощутить теплоту. Желание было таким сильным и мучительным, что причиняло физическую боль, и Джон не сдержал стона.

Пыльмау прекратила работу и пристально вгляделась в Джона. Джон притворился, что спит, и крепко зажмурился. И вдруг он почувствовал прикосновение руки Пыльмау и открыл глаза.

Пыльмау сидела рядом, на оленьей постели.

— Плохо тебе? — участливо спросила она.

Не в силах сказать ни слова, Джон только моргнул.

— Знаю, что плохо, — сочувственно продолжала Пыльмау. — Ты редко спишь спокойно. Разговариваешь по-своему, зовешь кого-то. Я тебя понимаю. Когда Токо взял меня в жены и привез сюда, ох как мне было плохо! Будто сердце у меня оторвали и оставили на родине…

— Разве ты не здесь родилась? — спросил Джон.

— Нет, я издалека, — ответила Пыльмау. — С другого побережья. Приехали однажды в наше селение энмынские, и среди них Токо. Поглядела я на него, а он на меня. И позвал он в тундру, там, где мягкая трава А когда собрались уезжать, я сказала родителям, что отправляюсь с Токо. С тех пор и живу здесь. Первый год так жалела, так плакала!

— А ты… а тебе… — Джон замялся, он хотел спросить Пыльмау, любит ли она Токо, но не знал, как по-чукотски слово «любить», поэтому он сказал так: — Тебе хорошо с Токо?

— Очень хорошо! — не задумываясь, ответила Пыльмау. — Это такой человек! Добрый, ласковый, сильный! Даже в темные зимние ночи, когда кругом стоит темнота да мороз, мне с ним светло и радостно. И сын наш Яко, как маленькая круглая луна, — Пыльмау ласково поглядела в угол, где посапывал во сне мальчик.

Она по-прежнему держала свою теплую ладонь на лбу Джона. От ее тела исходил слабый запах пота. Говоря о Токо, она прижмуривала глаза и тихо качала головой.

Джон подумал, что еще несколько секунд, и случится нечто ужасное и непоправимое. Резко сбросив со лба руку Пыльмау, он рывком сел, быстро натянул на себя одежду и выскочил в чоттагин.

Пыльмау в удивлении поглядела ему вслед и даже тихо позвала:

— Сон!

В ответ хлопнула наружная дверь.

Трудно парню привыкать к чужой жизни, к чужой речи, к чужой пище… Надо же случиться такому, что оказался он хорошим человеком, хоть и белым. Первое время Пыльмау никак не могла привыкнуть к его светлой коже и рыжей бороде, которая занимала половину лица. Удивительное дело — у Джона борода росла даже на груди да еще курчавилась!

Не раз ранним утром, глядя, как мужчины досыпают последние мгновения сладкого сна, Пыльмау застывала в оцепенении и долго смотрела то на одного, то на другого. Порой где-то из глубин сознания всплывала шальная мысль: а почему не быть женой двух мужчин? Ведь есть же такие мужчины, у которых по две жены? Вот Орво уже сколько лет живет с Чейвунэ и Вээмнэут. Двух его жен даже трудно представить друг без друга. Они всегда вместе и за долгие годы совместной жизни стали схожи не только их голоса, но даже внешность… В том селении, откуда была родом Пыльмау, двоеженцы были не в редкость. Друг отца, оленный человек Тэки, имел даже трех жен! Но, видно, так и будет все века и времена: что можно мужчине, будет недоступно женщине.

Пыльмау тяжело вздохнула и со злостью и остервенением принялась пинать и мять грубыми мозолистыми пятками невыделанную оленью шкуру.

Между чистым небом и заснеженной землей в тишине раннего утра резко звучали человеческие голоса. На краю селения, там, где кончался ряд яранг, у Священных Китовых Челюстей виднелась толпа. Джон медленно направился к ней. Прихваченный ночным морозом наст со звоном рушился под его ногами. Под затвердевшим снегом чувствовался мягкий податливый слой, который уже не может держать нагруженную карту.

Байдары были сняты с высоких подставок и лежали вверх килем на снегу. Эти диковинные лодки — дерево, моржовая кожа и лахтачий ремень — поразили Джона. Ни одной металлической части, ни гвоздика или шурупчика. Три человека могли легко поднять и перенести судно, поднимающее полтора десятка человек или двух-трех моржей. При всем уважительном отношении к удивительным лодкам у Джона холодок пробегал по спине, когда он представлял себе, как это сооружение из хрупкого дерева и кожи пробирается меж плавающих льдин, каждая из которых может запросто проделать пробоину в борту.

Джон подошел ближе. Армоль держал в руках нечто похожее на большое деревянное блюдо. Потом Джон увидел, что у многих мужчин были такие же блюда. Только у одних побольше и напоминали подносы, а у других — просто крохотные деревянные мисочки. Меж людей сновали собаки. Они вели себя удивительно тихо, не лаяли, не рычали, словно понимали значение священного обряда.

Орво Джон узнал с трудом. Старик был одет в длинный замшевый балахон светло-коричневого цвета, увешанный множеством полосок из цветных тканей, кисточками белой оленьей шерсти, тонкими кожаными нитями с бусинками на конце, с колокольчиками, медными и серебряными монетами. На спине болтался снежно-белый горностай с черным кончиком хвоста.

Орво говорил, обратив лицо к морю. Речь, по всей видимости, предназначалась богам, потому что люди не слушали старика и, в свою очередь, иногда перебрасывались между собой словами. Произнеся несколько слов, Орво брал у стоящего поблизости блюдо или миску, черпал горсть священной еды и бросал на Восход, на Закат и на Север, Юг. Собаки осторожно подбирали жертвоприношения и безмолвно следовали за стариком.

На снегу лежали три байдары. Орво медленно обошел каждую из них. Возле носа он останавливался и подолгу бормотал, прикасаясь руками к пересохшей моржовой коже. Иногда он повышал голос, но как ни прислушивался Джон, он не мог разобрать ни одного слова. Порой ему казалось, что Орво говорит на каком-то ином языке, а не на чукотском.

Среди взрослых находились и мальчишки. Они были преисполнены важности и чинно следовали за процессией, которая обходила байдары. Высокое небо, дальние темные скалы, подсиненные далью, неподвижная, словно прислушивающаяся к молитвам тишина, все это неожиданно для Джона подействовало на него, и он с болью в груди вспомнил воскресную проповедь в Порт-Хоупской церкви, нарядных прихожан и торжественное, проникающее в самые сокровенные глубины души, пение органа.

Джон с юношеских лет не признавал бога и не ходил в церковь. Отец считал, что каждый человек имеет право жить так, как хочет, и не должен мешать другому. Родители Джона ходили в церковь, но Джон сильно подозревал отца в том, что тот не верит в бога и посещает воскресное богослужение только потому, что было так принято.

А здесь, на берегу Ледовитого океана, Джону вдруг захотелось войти в прохладный полумрак собора и вместо этого бездонного неба увидеть купол и радужную пыль, пляшущую в разноцветных солнечных лучах, льющихся через цветные витражи.

Разговор с богами закончился. Орво обратился к людям. Мальчишки, подставив подолы, обходили тех, кто держал в руках блюда с жертвенным угощением. Наполнив подолы, ребятишки наперегонки кинулись к своим ярангам, чтобы обрадовать своих матерей и сестер остатками с божественной трапезы.

Токо заметил Джона и что-то сказал Орво, кивнув в его сторону. Старик поманил Джона.

— Скоро спустим байдары в море, — с радостью в голосе произнес Орво. — Смотри туда, — он показал на покрытое снегом и торосами море. — Смотри выше, на небо. Видишь темную полосу? Это чистая вода отражается. Далеко еще, но задует добрый южак, и море станет ближе к Энмыну…

— И за тобой придет корабль, — добавил Токо.

— Ну, пока придет корабль, я еще с вами похожу на охоту, а глядишь, и моржа застрелю, — весело ответил Джон.

Вокруг них столпились люди. Джон с любопытством заглянул в одно из блюд. К его разочарованию, пища богов ничем не отличалась от человеческой. Это были кусочки вяленого оленьего и нерпичьего мяса, аккуратно нарезанные кубики сала, какие-то травы. Орво набрал в свою заскорузлую ладонь жертвенного угощения и протянул Джону.

— Теперь мы перенесем байдары к морскому берегу и плотно обложим снегом, — громко чавкая, объяснял он Джону. — Солнце понемногу будет топить снег, а вода смочит кожу. Она станет мягкая и упругая. А когда байдары будут готовы, лед уйдет с наших берегов…

— Но как вы узнаете, когда именно надо спускать байдару? Почему не вчера, не завтра, а именно сегодня?

— Это очень просто, — улыбнулся наивному вопросу Орво. — Ровно через шесть дней, как изнутри на заструге, с той стороны, что глядит на солнце, появляются тонкие ледяные иголки…

Джон продолжал допытываться:

— А осенью, когда еще нет сугробов, как угадать день, что довольно плавать по морю?

— Это и ребенок знает, — засмеялся Орво. — Когда созвездие Одиноких Девушек[14] станет наискось от Песчаной Реки.

— Ясно, — уверенно сказал Джон, не желая выглядеть перед чукчами невеждой, хотя ровным счетом ничего не понял.

Шагая к ярангам вместе с Токо, он думал о том, что этот народ далеко не так прост, как ему показалось вначале. У них и свой календарь, и свое представление о движении небесных светил. А что касается медицины и хирургии, тут остается только восхищаться. Джон усмехнулся про себя, вспомнив, с каким недоверием он отнесся к шаманке, спасшей его от верной смерти, вспомнил он и о том, как путал Токо с Армолем и как все чукчи Энмына казались ему на одно лицо. Да, у них была своя культура, приспособленная к выпавшим им на долю суровым условиям. Эти люди сумели сохранить все лучшие человеческие черты там, где не всякий зверь мог бы выжить…

Джон поглядел на Токо и попытался представить его в другой одежде, в другой обстановке. Он посадил его в Порт-Хоупском католическом соборе, одетого в вельветовый жакет, в брюках, башмаках и в белом воротничке. Но получилась такая нелепая и смешная картина, что он не смог сдержать улыбку.

— Весело тебе? — спросил Токо.

— Скажи мне, — обратился к нему Джон, — ты бы мог жить в другом месте?

— В каком другом? — не понял Токо.

— Например, в той земле, откуда я родом.

Токо молча шагал. Вопрос был задан всерьез, и надо было ответить на него основательно.

— Если не будет ничего другого, — медленно произнес Токо. — Когда нельзя найти другого выхода. А может быть, и не выжил бы.

— Ну почему же? — возразил Джон. — Вот я ведь живу на вашей земле.

— Потому что у тебя есть надежда, что ты вернешься, — ответил Токо. — Ты здесь как в гостях. Придут корабли, увезут тебя на теплую родную землю, к родным и близким. Пройдет время, и твоя жизнь здесь будет тебе как смутный сон. Знаешь, бывает такой сон, который плохо помнишь… Сон в начале тумана…

— Сон в начале тумана? — переспросил Джон и, подумав, возразил: — Нет, того, что я здесь пережил, я никогда не забуду… Токо, я хотел спросить тебя: что бы ты сказал, если бы я навсегда решил остаться с вами, на вашей земле?

— Ты бы мог жить и с нами, — задумчиво ответил Токо, — но у тебя есть надежда возвратиться, и у ближних твоих она тоже не пропала. Потом, быть может, ты вернешься к нам. Нам нужна дружба с белыми, потому что они знают и умеют больше нашего. Они выдумали такие вещи, которые облегчают жизнь человеку.

— Я боюсь, что общение с белыми людьми, кроме дурного, ничего не принесет вашему народу, — жестко произнес Джон.

— Вот сколько я ни общаюсь с тобой, а ничего плохого от тебя не слышал, — с улыбкой ответил Токо.

В чоттагине пылал костер. Пыльмау натаяла снежной воды и подала Джону для умывания. Двумя короткими деревянными держалками, заменявшими пальцы, Джон взял чистую белую тряпочку, намочил в воде и несколько раз обтер лицо. Умылся и Токо, обретший эту привычку от своего белого друга.

После умывания мужчины принялись завтракать.

11

— Нужен лахтак, — все чаще повторяла Пыльмау, обращаясь к мужчинам. — Ничего нет на подошвы. Если не добудете лахтака, босыми будете ходить.

Охотники уходили на припай. Долгожданный южный ветер заблудился в других краях, и лед прочно держался у скалистых берегов.

Полетели утиные стаи через дальнюю косу.

Токо разбудил Джона ранним утром. Они позавтракали холодным нерпичьим мясом. На дорогу Пыльмау положила им в кожаный мешок несколько кусков вареной нерпятины. Джон удивился и спросил:

— Как же так — еду берем? А в море идем — маленького кусочка не можем прихватить.

— Таков обычай, — ответил Токо. — На утиную охоту запас еды берем, а в море — грех.

— А не думаешь ли ты, что некоторые ваши обычаи попросту мешают вам жить? — спросил Джон, помогая запрягать собак.

— Есть такие правила жизни, что одному человеку мешают, зато всем вместе нужны, — глубокомысленно ответил Токо, отбив охоту у Джона к этому разговору.

Дорога шла берегом моря. Джон и Токо выехали далеко не первыми — на снегу уже образовалась накатанная полозьями дорога. Приближаясь к проливу Пильхын, охотники нагнали нарты. Армоль прихватил с собой младших братьев. Мальчишки держали на коленях эплыкытэты[15] и перебирали костяшки из моржовых зубов. Они с улыбкой смотрели на Джона, увешанного двумя эплыкытэтами.

— Эй, Токо, как же он закинет эплыкытэт в стаю? — крикнул Армоль со своих нарт.

— Закинет, — успокоил его Токо. — Он уже пробовал на льду лагуны.

Несколько дней Джон под наблюдением Токо овладевал искусством метания эплыкытэта. Это оказалось куда труднее, чем научиться стрелять из винчестера. Первая же попытка чуть не кончилась печально для Токо. Сорвавшиеся с культи эплыкытэты просвистели на расстоянии полупальца от головы Токо. А один раз Джон даже ухитрился попасть в самого себя. Отчаявшись приручить непослушное орудие ловли птиц, Джон заявил Токо, что отказывается от уток. Но Токо решительно произнес:

— Настоящий мужчина должен уметь все!

— Не повезу же я в Порт-Хоуп эти костяшки! — Джон потряс эплыкытэтом. — У меня дома есть хороший дробовик.

— Ружьем убить птицу — не хитрость, — возразил Токо. — А ты вот этим попробуй.

И он снова терпеливо принялся показывать, как раскручивать над головой пучок моржовых зубов на длинных бечевках из тонкого лахтачьего ремня, пока не научил Джона запускать эплыкытэт в нужном направлении.

Кое-где снег уже сошел с галечной косы, и издали темные пятна проталин походили на заплатки на бесконечном белом полотне. На этих заплатках и располагались охотники, высматривая утиные стаи, летящие с противоположной стороны лагуны.

Токо облюбовал себе бугорок с просохшей галькой, отвел упряжку на морской берег, чтобы собаки не видели уток и лаем не пугали их. Неподалеку со своими братьями расположился Армоль.

— Когда стая подлетит ближе, надо лечь на землю и не шевелиться, — наставлял товарищ Токо. — Вскакивать надо, когда утки будут над головой.

Джон слушал и молча кивал, чувствуя, как его охватывает знакомое каждому настоящему охотнику возбуждение.

Некоторое время Токо и Джон тихо разговаривали, всматриваясь в линию горизонта. Стаи пролетали или левее или правее от того места, где расположились Токо и Джон.

— Может, переберемся на другое место? — предложил было Джон.

— Терпи. Утки и к нам прилетят, — спокойно ответил Токо.

Терпение охотников было вознаграждено. Огромная стая летела прямо на Джона и Токо. Шум крыльев нарастал с каждой секундой. Гул был, как у Ниагарского водопада.

Стая летела низко, стелясь над покрытой снежницами лагуной. Темная плотная полоса скорее походила на стремительно несущуюся ураганную тучу, нежели на птичью стаю.

Токо и Джон прижались к холодной гальке.

У берега утки резко взметнулись вверх, но все же они были так низко, что Джон почувствовал ветер, поднятый тысячами крыльев. Взметнулись эплыкытэты. Их было не два, а четыре. Каким-то образом рядом оказался Армоль с братишкой. Три утки, опутанные тонкими бечевками, камнем упали на припай.

Джон бросился к ним, но его опередили Армоль и Токо.

Армоль с язвительной улыбкой подал Джону его эплыкытэт.

— Мимо, — сказал он.

Джон смутился. Почему-то каждый раз, сталкиваясь с Армолем, он чувствовал странное беспокойство и часто ловил себя на том, что разговаривает с парнем подобострастно и даже как-то виновато. И на этот раз Джон тихо сказал:

— Не умею еще.

— Белому человеку трудно дается наше дело, — изрек Армоль, связывая крыльями двух уток.

Вторая стая была намного больше первой. Оказавшись над галечной косой, она затмила солнечный свет. На этот раз повезло и Джону. Его эплыкытэт опутал большого жирного лылекэли.[16]

— Удача пришла к тебе, — сдержанно похвалил Токо.

— Повезло, — произнес Армоль.

Честно говоря, уток было столько, что эплыкытэт можно было бросать с закрытыми глазами.

К тому времени, когда солнце перешло на западную сторону неба, у Токо и Джона уже было около трех десятков уток.

Разгоряченный удачей, Джон обещал Токо:

— Вот как вернусь к себе в Канаду, так сразу же пришлю тебе дробовое ружье. Один раз выстрелишь в такую гущу — и можешь возвращаться с полной нартой!

— Буду ждать, — не очень уверенно ответил Токо. — А теперь пора домой.

Когда нарта выехала на проторенную дорогу, Токо уселся поудобнее и затянул песню. Джону и раньше доводилось слышать чукотское пение, но особого удовольствия от тоскливой и унылой мелодии он не испытывал. Ему казалось, что каждый поет одну и ту же песню. Слов почти не было, и можно было только догадываться о чувствах, переполнявших поющего.

Собакам было тяжело. За солнечный день снег подтаял, стал рыхлым, и полозья скользили плохо. Джон и Токо то и дело соскакивали с нарты и помогали собакам.

Вдали показались Челюстные Китовые Кости, нартовый след стал тверже, и теперь можно было передохнуть на нарте.

— Почему вашу прародительницу называют Белой Женщиной? — спросил Джон, вспомнив, что под этими костями, по преданию, похоронена та, что дала жизнь чукотскому народу.

— Так прозвали, — ответил Токо.

— И почему именно китовые кости над ней?

— Так ведь она рожала не только людей, но и китов, — ответил Токо таким тоном, словно это само собой разумелось.

— Китов? — удивился Джон и хотел было сказать Токо, что это вздор, но вдруг ему на память пришли нелепости Библии, и он лишь попросил: — Ты можешь мне рассказать что-нибудь о ней?

— Это сказание помнит каждый ребенок, — сказал Токо, — да и ты тоже должен знать, потому что, может, и ты тоже китов брат.

— Китов брат? — удивленно переспросил Джон.

— Ну так слушай, — сказал Токо и поудобнее устроился на нарте. — Сказывают старики, что на этом берегу давным-давно, в далекие времена, жила молодая девушка. И такая она была красавица, что даже великое солнце на нее заглядывалось и не уходило с неба, а звезды среди дня загорались, чтобы увидеть ее. Там, где она ступала, вырастали красивые цветы и начинали бить ключи с чистой водой.

Красавица часто приходила на берег моря. Любила она глядеть на морские волны и слушать их шум. Засыпала под шепот ветра с волной, и тогда морские звери собирались у берега взглянуть на нее. Моржи выползали на гальку, тюлени, не смаргивая, смотрели круглыми глазищами на девушку.

Как-то проплывал мимо большой лыгиргэв.[17] Заметил он у берега толпу морских зверей, разобрало его любопытство и подплыл он ближе. Увидал красавицу и так пленился ее красотой, что забыл, куда и зачем плыл.

Когда усталое солнце присело отдохнуть на линию горизонта, кит вернулся к берегу, тронул головой гальку и обернулся стройным юношей. Увидела его красавица и потупилась. А юноша взял девушку и повел в тундру, в мягкие травы, на ковер из цветов. И так повелось — каждый раз, как солнце садилось на линию горизонта, кит приплывал, оборачивался человеком и жил с красавицей как с женой. Пришел срок, и она почувствовала, что скоро ей родить. Тогда человек-кит построил просторную ярангу и поселился вместе с ней и больше не плавал в море.

Появились на свет китята. Отец поселил их в небольшой лагуне. Захотят китята есть — и плывут к берегу, а мать навстречу им выходит. Росли китята быстро, и скоро им стало тесно в маленькой лагуне, и стали они проситься на вольный морской простор. Жалко было матери расставаться с ними, да что поделаешь: киты — морской народ. Уплыли дети в море, а женщина снова забеременела и родила на этот раз не китят, а детей в человеческом обличье. А дети-киты родителей не забывали, часто приплывали к берегу и играли на виду у отца с матерью.

Шло время. Росли дети, старели родители. Отец уже не выходил на охоту, сыновья еду добывали. Перед первой охотой в море отец созвал их, сказал напутное слово:

— Сильному и смелому — море кормилец. Но помните: живут там и ваши братья — киты и дальние ваши родичи — дельфины и косатки. Не бейте их, берегите…

Вскоре отец помер. А мать уже была так стара, что не могла провожать сыновей на морскую охоту. Разросся китовый народ, сыновья переженились, и у каждого было по многу детей. Все больше нужно было еды, и стали китовы потомки приморским народом — чукчами да эскимосами, на морского зверя охотниками.

Выдался однажды такой год, когда мало было зверя у берега. Забыли моржи водную тропу в селение, а нерпы ушли к далеким островам, и охотникам приходилось забираться далеко в море, одни погибали во льдах, другие — в морской пучине.

Только киты всякий раз весело и шумно играли у берега. И сказал тогда один из охотников, сын Белой Женщины:

— А почему мы не бьем китов? Смотрите — тут горы жира и мяса. Одна туша прокормит всех нас вместе с собаками всю зиму.

— Или забыл ты, что они наши братья? — отвечали ему.

— Какие же они братья, — усмехнулся охотник. — Живут они в воде, а не на земле, тело у них длинное да громадное, и не знают они ни одного человеческого слова.

— Так ведь по преданию… — вразумляли люди охотника.

— Бабкины сказки для малых ребят, — отрезал охотник и снарядил большую байдару, взяв самых сильных и ловких гребцов.

Кита добыть не стоило трудов. Сам он подплыл к байдаре, как и делал всегда, когда видел, что братья вышли в море. Но эта встреча была ему на погибель.

Загарпунили кита и долго тащили к берегу, а чтобы на берег вытащить, пришлось созвать всех жителей селения, даже женщин и малых ребят!

Тот, который кита добыл, пошел в ярангу к матери сказать ей, какое богатство он людям добыл. Но мать уже знала об этом и умирала с горя.

— Я убил кита! — воскликнул охотник, войдя в ярангу. — Целую гору мяса и жира.

— Брата своего ты убил, — ответила мать. — А если ты сегодня убил брата только за то, что он был на тебя непохож, то завтра…

И тут от нее отлетело последнее дыхание.

Токо умолк.

Молчал и Джон.

— С тех пор и пошло все, — нарушил молчание Токо, — теперь даже когда один человек убивает другого человека, никто больно-то и не удивляется.

В селении было оживленно. В каждой яранге пылал костер, и синие дымы отвесно вздымались к ясному небу. В воздухе плыли перья и пух — в чоттагинах щипали уток, кипели котлы и валил вкусный пар, возбуждая аппетит у людей и собак.

Пыльмау разожгла большой костер в чоттагине. Она тут же, прямо с нарты, взяла уток и принялась стряпать.

Джон и Токо распрягли собак, убрали нарту на подставку, нарубили копальхену и покормили собак. Войдя в чоттагин, сняли охотничью обувь. Осматривая торбаса Джона, Токо обнаружил крохотную дырку на подошве и показал Пыльмау.

— Лахтак нужен, — сказала Пыльмау. — Босыми останетесь на лето, нет кожи на подошвы.

— Завтра уйдем на припай, — ответил Токо.

Джон уединился в своей каморке. Несколько минут он лежал на постели. Закрывая глаза, он видел мелькающие бесконечные утиные стаи, и в ушах все звучал голос Токо, повествующий старинное предание.

Джон встал с кровати, достал записную книжку, раскрыл ее на чистой странице и написал:

«21 (?) мая 1911 года. Селение Энмын. Сегодня ходил на уток и пользовался орудием, которым ловил птиц еще человек каменного века. И я чувствовал себя таковым и относился к своему другу Токо соответствующим образом. Но то, что он мне рассказал, далеко от примитивизма. В этой легенде заключена такая глубокая мысль, что сомневаюсь, понимает ли сам Токо то, что рассказывал. Заповеди Евангелия — жалкий лепет перед мыслью о высокой поэзии, заключенной в этом рассказе…»

И тут Джон записал предание, стараясь припомнить все мельчайшие подробности.

«Однако подозреваю, что Токо рассказал мне легенду не без умысла. Быть может, именно таким образом, аллегорически, он преподносил мне идею всеобщего братства, эту несбыточную мечту человечества, уходящую корнями в самые истоки истории».

Перечитав написанное и внимательно исследовав почерк, Джон с удовлетворением заметил, что стал писать лучше, ровнее и буквы почти перестали вылезать из строки. Полюбовавшись, Джон воткнул карандаш в держалку и записал:

«Если бы кто-нибудь год тому назад сказал, что я буду находить бесспорные прелести у туземных женщин, я бы назвал его безмозглым дураком и оскорбился. Видимо, женщина прекрасна каждая на своем месте. В этой хижине при всем своем воображении я не могу представить Джинни, так же как Мау неуместна в гостиной нашего дома. И все же обе они — и Джинни, и Мау — достаточно хороши, чтобы волновать мужчину. Пребывание среди этих людей явно пошло мне на пользу. На многое я стал смотреть проще, а значит, и точнее, и шире. Я чувствую, что мне будет трудно расстаться с ними, а там, в родном Порт-Хоупе, в моих ушах долго будет звучать чукотская речь и сниться здешние сны… Сны в начале тумака. И еще я чувствую, хоть и довольно сильно оброс грязью, а словно что-то сошло с меня, какая-то кора, которая не давала мне ощущать чужие радости, горести и мысли…»

— Сон, есть будем! — услышал он голос Токо. — Иди сюда!

Джон посидел с минуту над раскрытым блокнотом, захлопнул его и вышел в дымный чоттагин, где в отблеске костра хлопотала Пыльмау.

Большое деревянное блюдо, заполненное утиным мясом, она поставила на низенький столик. На этот раз не было ножей — птичье мясо легко поддается зубам.

Когда утолили первый голод и глаза начали выискивать лакомые кусочки, Токо заговорил:

— Надо добывать лахтака. Если будет кэральгин,[18] пойдем на лед. Пойдем налегке, без собак. Нерпу бить не будем. Запасы у нас есть, все бочки жиром заполнены, скоро пойдут моржи — куда все это денем? Будем искать только лахтака.

— Удивительно, что среди всей зимы именно нам не попался ни один лахтак, — сказал Джон.

— Бывает, — отозвался Токо. — Одному повезет, другому нет. Лахтака добыть — большая удача. Часть кожи можно поменять у оленных людей на пыжики…

Пыльмау не вмешивалась в мужской разговор. Время от времени она вставала, подкладывала утятину и украдкой переводила взгляд с одного на другого. А в голове у нее настойчиво стучала мысль: почему женщина не может поступать так, как мужчина? Почему дозволенное им не дозволено ей?

Морской лед избороздили трещины, покрыли снежницы с промоинами, в которых дышала океанская вода. На поверхности льда почти не осталось снега, и ноги, несмотря на толстую подстилку из сухой травы и меховые чижи,[19] больно ощущали ледяную твердь.

Идти было жарко. Джон чувствовал, как по спине, по позвоночной ложбинке, щекоча кожу, течет струйка пота. Впереди шагал Токо. Он шел, не сбавляя хода, ровно и быстро. Напрягая последние силы, Джон тянулся за Токо. Висевший за спиной в белом кожаном чехле винчестер с каждым шагом становился тяжелее, и даже деревянный акын[20] казался уже чугунным. Только самолюбие не позволяло Джону просить передышки. Он сопел и уже стал спотыкаться, как вдруг Токо остановился возле подтаявшего тороса.

— Посмотрим, что дальше, — сказал он и показал на вершину тороса.

— Смотри, — отозвался Джон, — я здесь подожду, внизу.

— Ладно, — Токо вынул охотничий нож и принялся вырубать во льду ступени.

Прозрачные осколки долетали до Джона. Он поймал несколько льдинок и положил в рот, чтобы унять сухой жар.

Токо вскарабкался на торос и, приставив ладонь к глазам, тщательно осмотрел горизонт. Спустившись, он удовлетворенно сообщил:

— Открытая вода совсем близко. Пойдем.

И, даже не дождавшись ответа, снова зашагал вперед.

Плетясь за ним, мокрый от пота, Джон с досадой думал о том, что вполне мог он проходить и в этих торбасах до прихода первого корабля. Новые торбаса ему уже не понадобятся. Разве лишь как память о пребывании на далекой чукотской земле. Он их повесит в гостиной, чтобы каждый, кто зайдет, мог их видеть. И будет рассказывать, как торбаса шила чукотская красавица Пыльмау (на этот раз он назовет ее полным именем, а не так, как привык, — Мау), как она зубами придавала нужную форму подошвам-галошам, и он встанет, снимет со стены торбаса и покажет следы зубов Пыльмау, отпечатавшиеся на кожаной подошве. Надо будет захватить не только торбаса, но и кухлянку, охотничье снаряжение, вороньи лапки — лыжи-снегоступы. Некоторые вещи можно преподнести в дар Национальному музею в Торонто, а матери и Джинни не забыть заказать расшитые бисером тапочки. Он видел такие у Пыльмау.

Открытое море показалось как-то вдруг неожиданно. Вода сливалась с небом, и дальше плавающие льдины трудно было отличить от облаков. Водная гладь как бы приподнималась к краю неба, и такой открывался простор, что захватывало дух. К чувствам Джона примешивалась еще и мысль о том, что это дорога домой, к родному дому, к тому миру, где он родился и вырос и которому принадлежал.

— Пришли, — удовлетворенно протянул Токо и несколько раз глубоко вздохнул.

Сочтя, что это вполне достаточный отдых, он принялся мастерить укрытие.

— Хорошо бы тебе устроиться чуть подальше, — сказал он Джону. — Так мы скорее убьем лахтака.

— Ты прав. Только как я узнаю лахтака? — засомневался Джон.

— Да ведь ты видел их.

— Только мертвых, убитых, — ответил Джон.

— В воде лахтак примерно такого же вида, как и нерпа, — стал объяснять Токо, — только он больше и усы у него грубые и почти всегда черные.

— Давай не будем гадать, — предложил Джон. — Я буду стрелять подряд, а потом уже разберемся, где лахтак, а где нерпа.

Токо почесал в затылке, поморщился и нехотя согласился:

— Ну ладно. Только уж смотри, чтобы много нерп не было. Что зря бить зверя?

Он помог Джону смастерить укрытие, и охотники разошлись в разные стороны.

Тихо дышал океан. Вода плескалась у толстого излома синего льда. Токо посмотрел на восточную сторону небосклона, туда, где дальний мыс далеко уходил черным пальцем в морской простор. Небо над скалами было чисто, ничто не предвещало перемены погоды. Но весной надо быть начеку. Ветер может измениться неожиданно, а испещренный трещинами лед от легкого дуновения может рассыпаться на отдельные льдины, и охотников унесет в открытое море.

Медленно текло в ожидании лахтака время, отмеряемое громкими звуками капель, падающих со льда на водную поверхность океана.

То и дело показывались нерпы. Они плыли неторопливо и порой так близко оказывались от Токо, что он мог дотянуться до них багорчиком.

Выстрел рванул воздух. Токо вскочил на ноги и бросился к Джону, который уже разматывал над головой акын. В растекающемся пятне крови плавал мертвый лахтак. Джон закинул акын чуть подальше зверя, подтянул и, сделав рывок, зацепил.

Вдвоем едва вытянули на лед мертвого лахтака. Токо не нужно было рассматривать зверя, чтобы убедиться, что кожа у него как раз такая, какая требовалась для охотничьей обуви, — крепкая и толстая.

— Ты добыл лахтака! — воскликнул Токо, бросая на Джона взгляд восхищения и благодарности.

— Я его с трудом узнал, — с улыбкой признался Джон. — Вернее, не узнал, а как-то почувствовал: какой-то странный зверь. Решил, что это и есть лахтак, и выстрелил.

— Молодец! — похвалил Токо. — Теперь тебе осталось загарпунить моржа, поохотиться на кита и заколоть копьем умку — белого медведя…

— С меня довольно нерпы, уток и лахтака, — с грустью в голосе ответил Джон, — и то слишком много для меня.

— Хочешь, переходи на мое место? — предложил Токо. — Рядом будем сидеть, не так скучно тебе будет.

— Разве нам мало одного лахтака? — спросил Джон.

— Вообще-то нет, да ведь мы только пришли, — глядя куда-то в сторону, ответил Токо.

Джон почувствовал в его словах оттенок обиды. Действительно, картина возвращения будет не очень приятной: белый человек, можно сказать, безрукий, с добычей, а Токо — пустой.

Токо ловко надрезал усатые губы лахтака, продернул буксировочный ремень и подтащил лахтака к своему укрытию, сделанному из обломка льдины.

Токо занял свое место, а Джон расположился рядом, держа в руках заряженный винчестер со взведенным курком.

Вдали показалась нерпа, медленно направляясь к охотникам. Джон смотрел ей в глаза. Заметив его движение, нерпа нырнула.

— Почему у нерпы такие человеческие глаза? — спросил Джон. — Может быть, она тоже родственник какому-нибудь народу?

— А почему бы нет? — отозвался Токо. — Каждый зверь имеет родственников среди людей. А те из нас, кого уносит ветер и долго держит в плену во льдах, понемногу превращаются в тэрыкы, в оборотней. Человек дичает и не может жить людской жизнью. Он бродит по тундре, по горам, нападает на зверей и ест мясо сырьем.

— А ты видел этих тэрыкы? — спросил Джон.

— Один раз видел, — ответил Токо.

Джон повернулся к нему, думая, что Токо шутит. Но лицо чукчи было серьезно.

— Тогда я был еще очень молодой, неженатый. Охотился вот так весной на лахтака. Увидел зверя на льду. Стал к нему подкрадываться. Долго полз, застудил руки и колени. А как собрался прицелиться — вижу тэрыкы. Вылупил на меня глазища и улыбается. Вскочил я на ноги и бежать. До самого селения бежал, без передышки.

— Ну и каков он собой? — спросил Джон.

— Гладкий. Совсем голый. Только тонкая красноватая шерсть на теле… Поглядеть — страшно!

Послышался всплеск. На ровной гладкой поверхности воды показалась усатая голова.

— Тс-с, — Токо прицелился. — Ты не стреляй, я буду. Джон опустил ствол винчестера.

Лахтак быстро приближался к ледяному берегу. Видимо, он намеревался вылезти на лед и погреться в лучах весеннего солнца. От усатой головы в разные стороны расходились две гладкие волны. Джон подивился его скорости. Зверь был совсем близко, когда грянул выстрел. Пуля ударила в голову. Смерть была мгновенной, но лахтак по инерции еше плыл к припаю.

Токо схватил легкий багор и кинулся к краю ледяного обрыва. Он попытался достать лахтака железным крючком, но багорчик оказался короток. Не хватало самой малости, на длину указательного пальца. Токо перегнулся через край ледяною барьера, повиснув над водой. Он уже почти достал лахтака и хотел было сделать рывок, чтобы зацепить тушу, как вдруг заскользил сам по льду и с громким плеском, подняв фонтан брызг, плюхнулся в воду. И сразу же скрылся с головой. Вынырнув, с искаженным от ужаса лицом, он неуклюже забарахтался в воде.

Вспомнив, что чукчи совершенно не умеют плавать, Джон кинулся к краю припая, протягивая утопающему первую попавшуюся под руку вещь — винчестер.

Токо поймал граненый ствол и крепко ухватился. Острая мушка врезалась в ладонь и не давала соскользнуть рукам.

Джон напряг все силы и, пятясь назад, наполовину вытащил Токо. Из намокшей одежды струилась вода. В общем-то невысокий и далеко не тучный Токо стал удивительно тяжел.

Токо перегнулся через край ледяного обрыва. Джону стало легче. Он посмотрел на свои руки, и на голове зашевелились волосы: с его культи медленно сползало намертво прикрепленное толстое кожаное кольцо… Но Токо почти весь уже был на льду. Джон перенес все усилие на левую руку, где кольцо держалось крепко и попытался передвинуть правую руку чуть дальше, за спусковую скобу…

И тут грянул выстрел! Джон в удивлении обернулся, не понимая, что винчестер выстрелил в его руках. Когда догадка пронзила его мозг, а глаза увидели расплывающееся алое пятно под поникшим Токо, он не мог сдержать вопля ужаса.

— Токо! Токо! Неужели это мой винчестер?

— Ты в меня попал, — тихо произнес Токо. Он выпустил ствол, и тело его начало медленно сползать обратно в море, оставляя на льду широкий кровавый след.

Джон прыгнул и навалился на Токо, вцепился в его камлейку зубами и потащил от края ледяного обрыва. Убедившись, что опасности снова свалиться в воду нет, Джон перевернул Токо на спину.

Смуглое лицо покрыла мертвенная бледность. Токо медленно, с трудом открыл глаза и пересохшими губами прошептал:

— Кровь выходит из меня…

Джон перевел взгляд на рану. Окаймленное большим кровавым пятном, на камлейке чернело отверстие. Оно было совеем небольшим, даже пальца не просунуть. Из него неровными толчками хлестала кровь.

— Снегом закрой… Снегом, смоченным водой…

Джон бросился собирать скудные остатки не успевшего растаять рыхлого сырого снега. Он соскабливал кожаными культями снег, и клал на рану. Осторожно разрезав камлейку и кухлянку, обнажил грудь Токо. Снег быстро пропитывался кровью и таял. Тогда Джон стянул с себя камлейку и зубами разорвал ее на широкие полосы. Этими полосами он постарался туго перевязать грудь Токо.

Раненый тихо стонал и не открывал глаз. Закончив перевязку, Джон наклонился к лицу Токо и спросил:

— Как тебе?

— Холодно и пить хочется…

Джон вложил в раскрытый рот горсть снега.

— Как же мне тебя дотащить до дому?

— Оставь меня здесь, иди за нартой — проговорил Токо.

— Нет, я тебя не оставлю.

— Сон, ты не виноват. С каждым может такое случиться. Ты не виноват.

Джон с ненавистью посмотрел на лахтака, лежащего чуть поодаль, словно виноват был он, и вдруг догадка осенила его:

— Токо! Я тебя дотащу на лахтачьей коже!

Не теряя времени, Джон вытащил нож, воткнул в держалку и принялся разделывать лахтака. Он снимал кожу вместе со слоем жира, чтобы раненому не было жестко.

— Осторожнее, — предостерег Токо, — не продырявь кожу.

Джону никогда не приходилось разделывать добычу. Вскоре он весь покрылся кровью. Наконец отделил кожу лахтака от мяса и откатил в сторону ободранную тушу. Расправив кожу, он осторожно перетащил на нее Токо, завернул кожу и закрепил несколькими стежками, использовав кусок ремня от акына.

Нацепив на ноги лыжи-снегоступы, чтобы подошвы торбасов не скользили по обнаженному льду, Джон, надев на грудь лямку, двинулся по направлению к берегу. Он торопился, но, помня о раненом, он обходил ропаки и торосы, стараясь ступать только по ровному, гладкому льду. Со стороны могло показаться, что ничего особенного не случилось: просто идет охотник и тащит за собой убитого лахтака. Иногда Джон останавливался и подходил к Токо.

— Как ты чувствуешь себя?

— Ничего. — силился улыбнуться Токо. — Положи мне в рот еще снегу. А лучше отколи ножом кусок льда. Холодно и пить хочется…

— Потерпи, — дробя ножом лед, говорил Джон, — немного осталось до берега.

Солнце стояло низко. От торосов и прибрежных скал и человека тянулись длинные синие тени.

Порой Джону казалось, что сердце вот-вот вырвется из груди. Оно колотилось где-то возле самой глотки, воздуха не хватало, но Джон не мог остановиться и передохнуть. В голове не было ни одной здравой мысли, лишь упорно и настойчиво в ушах звучала нелепая и странная фраза:

— Я убил кита!.. Я убил кита!.. Я убил кита!..

Берег медленно приближался. Вот уже можно различить Челюстные Китовые Кости…

— Я убил кита! Я убил кита!

Джону вдруг показалось, что Токо уже мертв. Он торопливо скинул лямку и наклонился над раненым. Собственное дыхание Джона было шумным и прерывистым, глаза застилали слезы, перемешанные с соленым потом. Тогда он приблизил свои губы к губам Токо. Они были теплые и даже вздрогнули.

Джон с новой силой потянул лямку. Он не чувствовал, как упряжный ремень перетер кухлянку. Показались яранги. С такого расстояния они еще не были похожи на человеческие жилища и скорее напоминали нагромождение огромных валунов. Но Джон уже мог точно сказать, где чья яранга стоит, и даже мысленным взором увидеть обитателей их.

Он мог увидеть глаза Пыльмау, грубое, словно высеченное из темного камня лицо Орво, маленькие круглые глазки Армоля… Он даже мог представить себе, как, собравшись возле яранги Токо, охотники передают из рук в руки бинокль…

Но ведь выстрелило его ружье и его пуля сидит в груди Токо! Если Токо умрет, неизвестно еще, как отомстят жители Энмына чужеземцу. Скорее все они потребуют его жизнь за жизнь охотника. Жизнь за жизнь — такое правило существует не только в мире дикарей. В цивилизованном обществе оно облечено в форму закона. Правда, при судебном разбирательстве учитываются всякие обстоятельства, смягчающие вику подсудимого. Бывает, что обвиняемого оправдывают. Но ведь Джон не знает, что за суд у чукчей и есть ли он вообще у них. И если Токо умрет, уже никто не подтвердит рассказа Джона.

Джон снова остановился.

Токо дышал, он даже приоткрыл глаза и опять попросил льду.

— Осталось совсем немного, — успокаивал его Джон, осторожно вкладывая льдинки в его рот. — Еще чуть-чуть. Ты ведь скажешь, что это несчастный случай? Да? Скажешь?

Токо устало закрыл глаза.

— Почему ты мне не отвечаешь? — Джон потряс Токо за плечи, не сознавая, что причиняет ему боль.

Токо застонал и открыл глаза.

— Это был несчастный случай? Да?

Глаза Токо смотрели прямо в небо. Они еше были живы, но видели уже иной мир, удивительный тем, что он был такой же привычный, в каком оставались все близкие и родные. Все тут было такое же — и лица людей, и разговор их, и пища, которой было вдосталь. Главное — в лицах людей другого мира не было печали: они не знали, что такое голод, изнурительный труд, страдания, холод и боль. Был лишь один недостаток — здесь мало воды, и это была единственная драгоценность, которой дорожили люди. Но поскольку в этом мире жили главным образом морские охотники, привычные переносить жажду, они не очень страдали и обходились тем, что доставалось на их долю…

Чувствуя, что за его спиной происходит нечто страшное и непоправимое, Джон уже не разбирал дороги и шел напрямик, прямо к ярангам. Он карабкался на торосы, помогая себе руками, на ровном месте даже пытался бежать. Он плакал навзрыд, выл и стонал, глотал пот, перемешанный со слезами, а в голове все стучали слова:

— Я убил кита! Я убил кита!

Толпа возле яранги уже совсем близко, но лиц не различить, это сплошные раскрытые рты, которые кричали ему:

— Если ты убил сегодня брата только за то, что он непохож на тебя!..

12

Когда среди торосов показалась фигурка охотника сдобычей, все, кто стоял возле яранги Токо удивились, почему идет только один человек и куда девался второй.

Орво приставил к глазам бинокль и долго изучал походку охотника.

— Это идет Сон, — твердо сказал он, протягивая бинокль стоящему рядом Армолю.

— Похоже, что тащит лахтака, — заключил Армоль, передавая бинокль Тнарату.

— Но почему идет один? — задал вопрос Орво.

— Глядя на него издали, не скажешь, что белый человек идет, — заметил Армоль, и по его тону невозможно было понять: говорит ли он это с одобрением или с насмешкой.

— Человек, какой он ни будь, белый или темный, ко всему привыкает, — отозвался Орво и изящным, слегка небрежным движением, перенятым у капитанов китобойных шхун, приставил к глазам окуляры старинного, тяжелого бинокля.

Ожидание возвращающегося с промысла охотника растягивается иной раз на долгие часы, но дольше всех ожидает жена. Она начинает ждать уже с той поры, когда за мужем закрывается наружная дверь яранги. Лишь в середине дня она, занятая хлопотами по дому, ненадолго отвлекается от мыслей об ушедшем на неверный морской лед охотнике, но к вечеру, когда ранние зимние сумерки опускаются на землю, к ожиданию начинает примешиваться тревога, достигающая наибольшей силы к тому времени, пока глаза не увидят мелькающую среди торосов фигурку. И какой бы ни была зимняя погода — жестокий мороз, пурга, — женщина стоит у порога своего жилища и ждет мужа. В летние дни, когда охотники уходят в море на байдарах, все женщины выходят на берег и молча, неподвижно стоят, словно изваянные из камня, устремив свои взгляды в океанскую даль.

В ожидании приятнее всего бывает, когда глаза видят возвращающегося с добычей охотника. Охваченная радостным волнением жена гадает, какую добычу несет в дом муж, а сердце наполняется гордостью, и она ловит на себе восхищенные взгляды подруг, изрядно приправленные завистью.

Когда Пыльмау убедилась, что человек в торосах — Сон и что он идет с добычей, она вернулась в чоттагин и набрала в ковшик воды, чтобы оросить голову убитого зверя и дать напиться охотнику.

Теперь уже невооруженным глазом легко было узнать Джона и его добычу. Только в походке охотника было что-то необычное, непривычное глазу. Орво напряженно всматривался в Джона и никак не мог понять, что же с ним случилось.

— Странно идет Сон, — не выдержал и вслух произнес старик.

— Может, заболел он и Токо послал его домой? — отозвался Армоль.

— Больные так быстро не ходят, — заметил Орво и, еще раз приглядевшись, добавил: — Даже слишком быстро.

— Ошалел от радости, что добыл лахтака, — предположил Армоль. — Когда я добыл первую нерпу, так всю дорогу плясал от разводья до селения.

— Сон не такой дурак, как ты, — подал голос молчаливый Тнарат. Такой уж он был человек: если что и скажет, то так, что надолго воцаряется неловкое молчание.

На этот раз молчание продолжалось особенно долго.

Джон уже перебрался с морского льда на снег, покрывавший берег, и шел к яранге. Он был без камлейки, с непокрытой головой. Сначала люди обратили внимание на выражение его лица и непорядок в одежде, а потом взгляды притянул странный лахтак… Там, где должна была находиться звериная усатая голова, виднелось нечто вроде человеческой головы.

Эта человеческая голова неведомого зверя носила малахай Токо. Сначала это заметила Пыльмау, а потом и все остальные. И все это было так непонятно и невероятно, что никто из ожидающих не осмеливался хоть что-то сказать, выразить вслух хоть какое-нибудь предположение.

В голове Орво проносились самые чудовищные догадки: среди них одна страшная и нелепая — Джон убил тэрыкы, загадочного, сказочного оборотня, соединившего в своем облике зверя и человека.

И только в то мгновение, когда Джон вплотную подошел к людям, все увидели, что это Токо, зашитый в лахтачью кожу.

Джон подтащил его к ногам Пыльмау и упал перед ней на колени, бормоча на смешанном английском и чукотском языке:

— Я не виноват!.. Бог свидетель, я хотел его спасти!.. Ружье выстрелило нечаянно…

Пыльмау слушала эту непонятную речь, а из опущенного ковшика на лицо мертвого мужа лилась тонкая струйка холодной, чистой воды.

— Он сам скажет, что я не виноват! — кричал Джон, ползая в ногах Пыльмау. — Он обещал мне, что скажет!

Орво вытащил из ножен остро отточенный нож, перерезал ремни, откинул края лахтачьей кожи, и перед людьми предстало мертвое тело Токо, вымазанное в лахтачьем жиру и крови, грудь была плотно перевязана разорванной камлейкой Джона.

— Он уже ничего никогда не скажет, — произнес каким-то чужим голосом Орво и распорядился: — Внесите тело в ярангу!

Джона оттеснили в сторону, словно он не был больше человеком. Он сидел на снегу в окружении любопытных собак и смотрел, как осторожно вынимали из лахтачьей кожи Токо, как деловито и тихо распоряжался Орво, как Пыльмау с окаменевшим от горя лицом безмолвно распахнула и держала дверь, пока в темном провале чоттагина не исчезло тело ее мужа. И надо всем этим — синяя, глубокая тишина, да бесконечное пространство вокруг, и в высоком небе стаи птиц, летящие на далекие острова.

Джон побрел в сторону. Он с трудом сделал несколько шагов: ноги стали ватными, и он почувствовал такую усталость, что был готов растянуться прямо на снегу. Сделав усилие, он сел на камень. Холод проникал до самого сердца, Джон весь дрожал, хотя мороза почти не было. Каждый раз, когда кто-то выходил из яранги, он втягивал голову в плечи. Он не сомневался в том, что ему осталось жить совсем немного. Страх рождал холод, сердце превратилось в кусок льда, а разум торопил: скорее бы избавление от мучительного ожидания.

За тонкими стенами яранги слышались приглушенные голоса. Никто не плакал, не кричал, будто не произошло ничего особенного. Люди проходили мимо Джона, избегая смотреть на него: он уже перестал существовать для них… Как жестоко жизнь обошлась с ним! Сначала несчастье с руками, предательство Хью Гровера, и вот теперь… Но почему именно с ним? Тысячи, миллионы счастливых людей живут на земле, — разве не было бы справедливым тяжесть всех переживаний переложить равномерно на плечи всех? И тогда не было бы несчастных и обездоленных, а немного горечи никому бы не повредило. От усталости, от этих мыслей, от жалости к самому себе Джон заплакал. Он громко всхлипывал, размазывая по лицу слезы, а собаки удивленно смотрели на него и зевали.

Солнце опустилось. Холодом потянуло от нерастаявшего снега и промороженных за долгую зиму камней. Дрожь не унималась, она стала сильнее. Какой-то парень вышел из яранги Токо, неся с собой таз, сшитый из моржовой кожи. Он направился к мясной яме, отодвинул служащую покрышкой китовую лопатку и крюком зацепил кымгыт. Он крепко вгонял топор в копальхен, и голодные спазмы стягивали желудок Джона. Он не выдержал, приковылял к парню и попросил кусок. Парень молча протянул ему копальхен, и Джон с жадностью вонзил зубы в мерзлый, слегка горчащий жир. Он быстро сжевал копальхен и с надеждой посмотрел на парня. Так собаки смотрят на хозяина, когда хотят получить добавочную порцию корма.

— Сон!

Это был голос Орво. Старик поманил Джона.

«Сейчас свершится суд», — подумал Джон и поплелся в ярангу. У порога он остановился. Орво взял его за плечо и ввел в чоттагин. Глаза не сразу привыкли к полутьме. Джон слышал приглушенный говор, потрескивание дров в костре, а ноздри ощущали запах вареного нерпичьего мяса.

Когда глаза привыкли, Джон увидел в чоттагине почти все население Энмына. Люди сидели на китовых позвонках, на бревне-изголовье. Некоторые устроились прямо на земляном полу, подстелив под себя оленьи шкуры. Переднюю стенку полога приподняли, и в глубине спального помещения виднелось тело Токо. Покойного успели обрядить в погребальные одежды: в белую кухлянку, белые камусовые торбаса. Кухлянка была подпоясана, и на поясе висел охотничий нож.

— Сейчас будем спрашивать покойного, — сказал Орво, обращаясь к Джону. — Белые люди незнакомы с этим обрядом, потому я тебе немного расскажу о нем… Слушай. Мы верим, что есть мир, куда живые не попадают. Чтобы перейти в него, надо перестать жить. И мир этот так далек, что тот, кто уходит, уже больше не вернется. Простой человек не может ходить туда и обратно. Только великие шаманы могут. Среди нас таких нет. Но Токо еще с нами, хотя он не говорит и не дышит. Но он слышит нас и готов сказать, чего хочет. Вот смотри.

Орво показал Джону недлинную, гладко отполированную палку, похожую на черенок старой лопаты.

— Я кладу конец этой палки Токо под голову и спрашиваю. Еслион говорит «да», голова легко поднимается. Когда он не может согласиться, голова тяжелее, и ее почти невозможно приподнять, — объяснял Орво. — Никого не было с вами. Единственный свидетель сейчас нам и скажет все…

Джон и Орво вошли в полог и уселись по обе стороны головы покойного. Токо лежал, будто спал. Лицо его было чисто и светло, глаза неплотно закрыты, словно он вот-вот откроет их. И от мысли, что он больше никогда не откроет глаза и не взглянет каким-то своим, только одному ему присущим взглядом и не разомкнет губ, чтобы тихонько позвать «Сон:», тихие слезы покатились из глаз Джона и сердце сжалось.

Орво с серьезным и важным видом просунул конец палки под голову покойника, а середину положил на собственное колено, устроив нечто вроде рычага.

— Нет ли у тебя зла на оставшихся? — тихо спросил Орво и подождал. Затем тронул палку, и голова легко приподнялась. — Хочешь ли кого-нибудь взять с собой? Родных, друзей? — Старик напряг мышцы, но голова осталась припечатанной к полу. — Винчестер берешь?

Токо ответил согласием. Он пожелал также взять с собой полное охотничье снаряжение.

— Что же, — заметил вслух Орво, — он еще совсем молодой и не хочет даже там сидеть без дела. Нет ли у тебя зла на белого человека, которого зовут Сон? — спросил Орво достаточно громко, чтобы вопрос слышали и те, кто находился в чоттагине.

Сердце у Джона замерло. Самое удивительное было в том, что он верил, верил во все, что делал Орво, и не сомневался, что Токо в самом деле отвечает на вопросы. Да и трудно было ожидать от Орво, чтобы он занимался шарлатанством.

Джон уставился в лицо Токо: что ты скажешь? Поймет ли тебя правильно Орво, не истолкует ли иначе твой ответ?

Палка вздрогнула, и голова Токо осталась неподвижной. Джону на мгновение показалось, что покойник приоткрыл глаза и ободряюще кивнул ему.

Джон глубоко вздохнул.

— Я не виноват, — сказал он Орво. — Токо упал в воду, и я его хотел достать. Под руку попался винчестер, и я протянул ему ствол. А эти, — он показал на приспособления на своей культе, — зацепились за спусковой крючок…

— Я уже все знаю, — нетерпеливо ответил Орво. — Можешь выйти из полога. Ты свободен.

Джон вернулся в чоттагин и огляделся. У костра возилась Пыльмау. Ее лицо казалось каменным, и по нему, как ручейки по склонам гор, бесшумно текли слезы. Рядом с ним испуганный происходящим и ничего не понимающий стоял маленький Яко. Он изредка всхлипывал, вздрагивая всем телом, и мать проводила ладонью по голове, утешая и успокаивая его.

— Опустите меховую занавесь, — приказал Орво.

Оленьи шкуры, аккуратно сшитые рукой Пыльмау, скрыли из глаз покойного и Орво. Старик долго находился наедине с Токо. Когда он вышел из полога, лицо его было спокойным, и в глазах его светилась радость, отнюдь не уместная, по мнению Джона, в такой печальной обстановке.

— Токо жил достойно и достойно уходит от нас, — торжественно произнес Орво, и голос его потонул в плаче присутствующих женщин, словно все только и ждали этих слов. Зарыдала и Пыльмау. Она говорила какие-то слова, но Джону было невмоготу слышать это, и он вышел на улицу.

Хоть и пришло от слов Орво облегчение, сознание своей вины все равно не уходило.

Солнце уже начинало свой новый круг по небу, когда Орво разыскал Джона и мягко сказал:

— Иди поспи. Токо будем хоронить рано, когда солнце станет над мысом.

Джон перебрался через переполненный чоттагин в свою каморку и, как был в одежде, повалился на кровать. Он боялся, что не сможет уснуть, но едва он закрыл глаза, как провалился в глубокий, без сновидений сон.

Орво разбудил его в назначенное время.

У порога уже стояла нарта, снаряженная в далекое путешествие. На ней лежали винчестер без чехла, акын, отрезки ремня для буксировки убитых тюленей, трубка, легкий посох и багорчик. Не было только лыж-снегоступов.

Орво, Армоль, Тнарат и Гатле вынесли покойного и осторожно положили на нарту. Потом Орво жестом подозвал Джона и надел на него упряжь, поставив его рядом с собой. Впряглись и остальные мужчины, и печальная процессия тронулась в путь через покрытую снежницами лагуну.

Снег слепил глаза, солнце палило, тихо шелестели полозья о зернистый снег, и никто не произносил ни слова. Лишь громкое, тяжелое дыхание людей, везущих покойника, терялось в густой напряженной тишине.

Джон старался идти в ногу с Орво. Для него это путешествие было воспоминанием вчерашнего, когда он волочил в лахтачьей коже умирающего Токо по торосам и сам готовился к смерти. Он вспоминал вчерашний день, самого себя, и странное чувство охватывало его. Джон пугался этого чувства, отгонял его, но ничего не мог с ним поделать. У него даже мелькнула мысль: не тронулся ли он умом от всего пережитого? А ощущение было такое, будто вчерашний Джон был совсем другой человек, настолько чуждый сегодняшнему, что на него можно было глядеть со стороны и судить о нем как о постороннем. Сегодня Джон смотрел на вчерашнее свое «я» с презрением и жалостью: и постыдная слабость, и трусость, и животный страх перед смертью — все это принадлежало теперь другому. Даже от вчерашней усталости не осталось и следа: дышалось легко, голова была ясная, и лишь на сердце лежала светлая, как нераскрывшееся утро, печаль от потери близкого человека.

На противоположном берегу лагуны находилось чукотское кладбище. На плоской вершине холма ровными грядками камней были обозначены обиталища тех, кто навсегда покинул этот мир. От многих остались лишь белые черепа и кости. Возле могил лежали копья, наконечники гарпунов, расколотые фарфоровые чашки американского происхождения и среди полуистлевших предметов чукотского обихода выглядели нелепо. Снег с кладбища уже сошел, и нарту было трудно тащить по голой каменистой почве. Наконец Орво по каким-то известным ему приметам выбрал место и остановился. Быстро собрали камни и сложили символическую оградку вокруг покойника, которого перенесли с нарты и положили головой в сторону восхода.

Затем началось непонятное для Джона. Тнарат топориком принялся крушить и ломать нарту, а Орво, острым ножом разрезав одежду на теле покойника, совершенно обнажил его, а лоскутки сложил б кучу и завалил большими камнями. Обломки нарты также были аккуратно собраны вместе. Рядом с оградкой, с внешней ее стороны, Орво положил винчестер, предварительно погнув ствол, копье со сломанным наконечником, а посохи и багор переломил пополам. Поймав недоуменный взгляд Джона, Орво пояснил:

— Таков обычай… Нарту сломали, чтобы он, — Орво кивнул в сторону покойного, — не вздумал вернуться на ней обратно. А ружье и посохи ломаем, чтобы злые люди не воспользовались. Раньше не ломали… А когда к нашим берегам начали приходить белые люди, они принялись грабить даже мертвых. Уносили остовы байдар, копья, луки и стрелы… Видишь, здесь уже нет ни стрел, ни луков — ваши позабирали…

Закончив похоронный обряд, все стали рядом с Орво. Старик пробормотал заклинания, а потом отряхнул над покойником свою одежду, приговаривая:

— Унеси, Токо, все мои будущие несчастья, недуги и болезни…

За ним проделали то же самое остальные.

— И ты иди и сделай так, Сон, — позвал Орво.

Джону ничего не оставалось, как повиноваться.

Обратно шли другой дорогой. Орво нес в руках небольшую дощечку от разрушенной нарты покойного.

Тнарат, Армоль и остальные мужчины шли впереди. Орво велел Джону идти рядом и немного отстал.

— Мне нужно кое-что тебе сказать, Джон, — начал старик, глядя ему прямо в глаза. — Когда я остался в пологе один на один с Токо, он мне сказал важное и просил передать тебе… Слушай, у нас есть такой обычай: когда женщина теряет кормильца своих детей, то заботиться о ней должны братья и ближайшие друзья. Чаще всего один из деверьез женится на ней. У Токо никого не было — он был сирота. Ближайший его друг — это ты. Я не неволю тебя, а только сказываю про волю покойника. Он хотел, чтобы ты заботился о Пыльмау и маленьком Яко. Я свое сказал, а ты думай.

Орво прибавил шагу и догнал шедших впереди.

Джон шел сзади, и мысли его были светлы и радостны. Остаться здесь навсегда? Забыть и никогда уже не вспоминать прошлое? А почему бы и нет? Эти люди сделали ему столько добра и проявили такое великодушие, какое трудно было бы ожидать в том мире, откуда пришел он. Конечно, вчерашнему Джону ни за что было бы не принять такого решения, но сегодняшнему…

Джон догнал Орво, тронул его за плечо и тихо сказал:

— Я все понял. Я согласен.

13

Лед обломился у самого берега. Лишь узкая полоска еще оставалась напротив селения. Ураганный южный ветер отжал плавающие льды далеко за горизонт. Утром Орво уходил на высокий мыс и наблюдал в бинокль морскую поверхность, надеясь увидеть первые стада моржей. Стояли наготове две снаряженные байдары со сложенными веслами, парусами, остро отточенными гарпунами.

На одной байдаре старшим был Армоль, а на другой — Орво. Старик взял к себе Джона, сказав ему, что будет стоять на носу байдары стрелком.

— После того, что было, не смогу взять в руки оружие, — отказался было Джон.

— Неразумное говоришь, — спокойно заметил Орво. — Чем будешь кормить Пыльмау и маленького Яко? Или думаешь побираться и за чужой счет жить? Конечно, можно прожить и так, да только мужчине это срам.

В ответ Джон только вздохнул: в самом деле иного выхода не было. Первое время после смерти Токо жители его яранги питались старыми запасами. И Пыльмау, и Джон еще не оправились от перенесенного потрясения и почти не разговаривали друг с другом.

Большую часть времени Джок проводил в своей каморке и лежал на кровати. Когда лежать становилось невмочь, он уходил в весеннюю тундру и бесцельно шагал по пружинящим кочкам, вспугивая стада куликов и линяющих куропаток. Раньше с борта судна тундра казалась ему пустыней. На самом деле она оказалась полной жизни, а некоторые небольшие долинки были так живописны, что трогали окаменевшее сердце Джона. Во время этих долгих прогулок он с удивлением обнаруживал У себя рождение новых мыслей. Он думал о том, что надо перестроить ярангу, сделать ее просторнее, чтобы в ней было удобно и Пыльмау, и ему, Джону, сохранившему многие привычки прошлой жизни. Но иногда приходили воспоминания о прошлом. Со временем Джон привык относиться к ним с достаточной твердостью и усилием воли угонял тоску в глубину сознания… Теперь Джон знал, что у него одна забота — построить свою жизнь здесь, на этом берегу, жизнь вместе с людьми, которых он совсем еще недавно презирал, ненавидел и боялся.

Пришел день, когда Орво объявил, что на льдинах появились первые моржи. Можно выходить на промысел.

Ранним утром Орво постучался в дверь Джоновой каморки. Джон встал, оделся и вышел в чоттагин. Здесь уже пылал костер и над огнем висел котел. Сбоку к горячим угольям прислонился черный, закопченный чайник и фыркал на пламя струей пара. У деревянного блюда возилась Пыльмау, аккуратно нарезая пекулем[21] холодную закуску. Для Джона был приготовлен таз с водой для умывания. На бревне-изголовье сидел старый Орво и молча наблюдал.

Джон умылся, утерся чистым лоскутом и взглянул на Пыльмау. Сегодня в ее лице было что-то необычное, и это было не выражение глаз и не подчеркнуто аккуратная прическа. Джон вдруг догадался и внутренне улыбнулся — Пыльмау сегодня умывалась!

— Охотиться будем у Ирвытгыра, — Орво говорил деловито. — Там моржи густо идут. Устроимся жить на берегу, в палатке. В Ирвытгыре живет веселый народ — айваналины.[22] Хорошо поют. Если повезет — услышим и увидим их песни и пляски.

Пыльмау приготовила для Джона новые кэмыгэт[23] с подошвами из той самой лахтачьей кожи, на которой Джон притащил ее мертвого мужа. В просторную кожаную сумку было сложено все необходимое — запасные рукавицы из нерпы, чижи, гремящий, засохший за зиму плащ из моржовых кишок… Многие из этих вещей принадлежали Токо.

Джон сиял со стены винчестер и посмотрел в ствол на свет — металл блестел. Пыльмау отвернулась и с подчеркнутым усердием принялась заталкивать в кожаный мешок подстилки из сухой травы для торбасов.

— Пора, — сказал Орво и тронул Джона за плечо.

Джон перекинул на спину мешок, сунул в чехол винчестер и у выхода из яранги в нерешительности остановился. Надо бы попрощаться с Пыльмау ведь он уезжает на много дней, быть может даже на месяц. Но как это делается у чукчей? И вообще, полагается ли у них прощаться и какая при этом соблюдается церемония? Когда покойный Токо уходил на охоту, он даже не оглядывался на жену. Но Токо покидал ярангу лишь на несколько часов, а тут… Надо хоть что-то сказать ей, а тут еще Орво ждет.

— Я сейчас приду, — сказал Джон и вошел в свою каморку. Здесь зачем-то он взял давно остановившиеся карманные часы, блокнот и карандаш.

Орво все еще торчал в чоттагине. Тогда Джон быстро подошел к Пыльмау, взял обеими культями ее правую руку, пожал и произнес:

— Жди меня.

— Ну, пошли, — сказал Орво и вышел из яранги. За ним последовал Джон.

Охотники уже собрались возле байдары. Когда Джон присоединился к ним, он внешне ничем не отличался от них. В такой же, как и они, камлейке, в нерпичьих штанах, заправленных в кэмыгэт.

По команде Орво охотники взялись за борта байдар и потащили их через ледяную полосу к морской воде. Осторожно спустили суда на зеленую воду и уселись каждый у своего весла. Джон не знал, куда пристроиться, пока Орво не показал ему место рядом с собой, у кормового весла.

Носовой оттолкнул байдару от ледяного берега, длинные весла в ременных уключинах взметнулись над байдарой и ушли в воду. На берегу стояла толпа провожающих: женщины, старики, ребятишки. Никакого особого обряда прощания Джон не заметил, словно охотники отправлялись всего лишь на полчаса за дровами на другой берег лагуны. В толпе Джон увидел Пыльмау. Рядом с ней, держась за материнский подол, стоял маленький Яко.

Выйдя на морской простор, подняли парус, и байдара пошла ходко, с шумом рассекая воду носом.

По правому борту высились скалистые берега чукотской земли с заплатками нерастаявшего снега. Кое-где море вплотную подступило к берегу, начисто поглотив недавно казавшийся нерушимым ледовый припай.

Охотники негромко переговаривались между собой. Орво рассказывал Джону о моржах:

— Морж для нашего народа — все. Он дает пищу и жир для жирников, кормит собак всю зиму. Кожей моржовой мы покрываем яранги, обтягиваем байдары. Вот эти толстые ремни тоже из нее. Плащи шьем из кишок, а в старину, когда чукчи не знали железа, из бивней мастерили наконечники к копьям и стрелам. Высушенный моржовый желудок натягивали на бубен, хорошая, туго натянутая кожа так гремит, что воздух качается, а человеческий голос ударяется о поверхность бубна, усиливается и разносится далеко…

Охотимся мы так. Когда моржи спят на льдинах, то надо подходить тихо, чтобы не спугнуть. Лучше всего, когда дует несильный ветер, чтобы можно на парусе подплыть. Сон у моржа чуткий, и он может издали услышать даже легкий всплеск весла. Подходим ровно так, чтобы наверняка насмерть поразить зверя. Иначе уйдет, свалится в воду. Стрелять надо под левую лопатку, прямо в сердце. А голова у моржа крепкая, не всегда пуля берет ее… На плавающего так идем. Носовой или я смотрим вокруг. Как завидим стадо или одинокою — бросаемся за ним на всех веслах и парусах. Морж — зверь ходкий, иной раз его трудно догнать. Стрелки стоят и ловят его на прицел. Тут выбирать не приходится — над водой только голова. Раненый уже не так быстро уходит. Тогда байдара подплывает, и охотник кидает в него гарпун… Вот так.

— Гарпунить я не смогу — значит, мне остается быть стрелком, — заключил Джон.

— Ты верно меня понял, — улыбнулся Орво.

На исходе первого дня сделали привал на песчаной косе. Сварили убитую по пути нерпу и, поев как следует, завалились вповалку в тесной палатке.

Джон проснулся рано и, пока товарищи спали, обошел косу. Его поразило обилие плавника. Здесь были обломки досок, огромные бревна, части обшивки кораблей со следами медных заклепок.

Вернувшись к палатке, Джон радостно сообщил Орво:

— Здесь столько лесу, что можно построить настоящий большой дом!

— Кончим охоту на моржа, привезем тебе столько бревен, сколько надо, — ответил Орво. — Строй себе дом, какой тебе нравится.

— Отличная мысль! — воскликнул Джон.

Попутный ветер гнал байдару на восток. То и дело в воде показывались черные круглые нерпичьи головы, но никто не стрелял: берегли патроны для главного зверя — моржа. Орво попросил у Джона листочек бумаги, карандаш и довольно точно нарисовал береговую линию от Энмына до Берингова пролива.

— Мы прошли вот эти мысы, — показывал Орво с видом учителя географии. — К вечеру прибудем в Инчовин, а там уже рукой подать до Ирвытгыра…

— Корабль! — крикнул носовой.

Из-за скалистого мыса медленно выплывал большой корабль. У него не было парусов. Из большой трубы валил черный дым. Орво схватился за бинокль и долго молча всматривался в судно. Джону не терпелось взглянуть на корабль, но не хотелось обнаруживать перед Орво свое нетерпение.

— По-моему, это не американское судно, — медленно произнес Орво, передавая бинокль Джону.

Это было паровое судно со специальными ледовыми обводами по ватерлинии. На носу можно было различить в бинокль его название, но Джон никак не мог прочитать его, пока не догадался, что буквы русские. Чуть ниже их уже латинскими литерами было выведено: «Vaigach».

— Это русское судно, — сказал Джон, возвращая бинокль Орво.

Он не чувствовал никакого волнения и сам дивился своему спокойствию. С каким-то безразличием он подумал о том, что, случись это некоторое время назад, его радости не было бы предела: ведь появление судна означало бы для него возвращение в привычный, так называемый цивилизованный мир.

Уже можно было различить на капитанском мостике фигурки людей, приставивших к глазам бинокли и подзорные трубы. Они разглядывали байдару с не меньшим любопытством, чем чукчи — судно. «Вайгач» лег в дрейф. Русские махали руками, подзывая к судну байдару. Орзо повернул рулевое весло. С борта «Вайгача» спустили веревочный трап. Орво ловко поймал конец его и полез на корабль, бросив Джону:

— Иди за мной.

С трудом поднявшись по ускользающему веревочному трапу, Джон ступил на палубу и поздоровался:

— Еттык!

— Етти, — улыбнулся чукча из команды корабля, очевидно служивший переводчиком и проводником.

Старший офицер «Вайгача», пристально вглядываясь в Джона, сказал рядом стоящему мичману:

— По-моему, он беловат для чукчи.

— Мне тоже так кажется, — согласился мичман и прибавил: — У прибрежных чукчей и эскимосов нередки совсем белесые. Ведь какие только корабли не заходят в чукотские стойбища! Блондин — это еще не так удивительно. Говорят, возле залива Святого Лаврентия есть селение, где жители — сплошь потомки негров!

— Начальник Русской географической экспедиции хочет знать ледовую обстановку до мыса Биллингса, — переводчик обратился к Орво.

— Могу показать на карте, — вежливо ответил Орво.

В капитанской рубке на стене висела большая гидрографическая карта северо-восточного побережья азиатского материка. Орво подали указку, и он коротко и толково показал скопления льдов и даже дал прогноз ледовой обстановки.

Капитан был доволен и велел подать Орво чарку водки.

— Отчего такой светлый твой товарищ? — спросил у Орво переводчик.

— Он белый, — коротко ответил Орво, осторожно принимая чарку, наполненную до краев огненной жидкостью.

— Что вы говорите! — удивился переводчик и перевел слова Орво капитану.

Тот на хорошем английском языке обратился к Джону с вопросом, кто он такой и откуда.

— Мое имя Джон Макленнан. Я живу в селении Экмын. Там находится и моя семья. Сам я родом из Порт-Хоупа, из провинции Онтарио в Канаде, — учтиво ответил Джон.

— Извините нас, что мы не оказали вам достойного приема. Мы это немедленно исправим, — смущенно произнес капитан и отдал какое-то приказание на русском языке.

— Благодарю вас, — Джон слегка наклонил голову. — Мы и не ожидали иного приема. Когда я служил на одном из канадских судов, наше отношение к аборигенам было нисколько не лучше. Чарка водки за ценные сведения — это достаточная награда для туземца. Не правда ли?

Джон еще раз поклонился и с высоко поднятой головой вышел на палубу.

Орво замешкался, но Джон не стал его дожидаться и с помощью товарищей, сидевших в байдаре, спустился по веревочному трапу.

Старик появился, увешанный подарками. Из накладного кармана камлейки торчала бутылка с дурной веселящей водой. Часть подарков, чтобы не растерять, он осторожно бросил с палубы и только потом полез по трапу.

Русские сгрудились у борта. Они что-то кричали, махали руками.

На мостике с рупором показался капитан. Направив черную пасть трубы на байдару, он прокричал на английском языке:

— Желаю вам, мистер Макленнан, счастливого путешествия и удачного промысла! Если зайдем в Энмын, передадим привет вашей семье. До встречи на обратном пути с острова Врангеля!

Джон в ответ помахал культей правой руки.

Охотники оттолкнулись от русского судна и подняли парус.

Кроме бутылки водки, русские дали Орво три связки черкасского листового табака, пять плиток чаю, великолепный нож из шеффильдской стали и набор граненых швейных игл. Орво порылся в глубинах своей кухлянки и извлек бутылку старого шотландского виски.

— Это капитан велел передать тебе, — сказал Орво, передавая Джону бутылку.

— Спасибо, — ответил Джон. — Но вся эта добыча принадлежит всем нам вместе! Не правда ли?

— Ты рассудил, как луоравэтльан![24] — с улыбкой произнес Орво и присоединил шотландское виски к остальным подаркам.

Инчовинцы сердечно встретили гостей из Энмына. Они хотели увести охотников в яранги, но Орво воспротивился и сказал, что останутся все ночевать в палатке.

— Ведь все ваши мужчины там, куда и мы направляемся, — лукаво пояснил Орво. — Как бы чего не случилось с вашими женщинами.

Действительно, в Инчовине оставались лишь старики и женщины. Поздно вечером, когда на берегу запылал костер, вокруг огня сгрудились гости и энмынцы. Пили заваренный до черноты чай, шотландское виски и водку. Щедро набитые русским табаком трубки не гасли. С непривычки все быстро захмелели. Кто порывался петь, а кто вел бесконечный разговор, путался в мыслях и словах.

У Джона кружилась голова, и все сидящие вокруг казались ему необыкновенно приятными. Он обнимал Орво и спрашивал:

— Скажи честно, когда ты беседовал с покойным Токо, ты ведь сам выдумывал ответы? Да?

Орво серьезно посмотрел на Джона и сердито сказал:

— Грех тебе сомневаться!

Джон не ожидал такого ответа. Он даже был уверен, что Орво по-приятельски сознается: да, мол, выдумал все, прости, что так уж случилось… Но серьезность старика обескуражила Джона. Ему ничего не оставалось, как предложить старику выпить за удачу в будущей охоте.

— И все-таки я должен знать, — заговорил Джон, отдышавшись после изрядного глотка. — Ты сомневался во мне? Да? Ты думал так: вот этот белый человек никогда не оценит по достоинству нашей доброты и великодушия. Он должен быть наказан. И ты до сих пор думаешь, что наказал меня, заставив кормить Пыльмау и Яко… А я не хочу, чтобы ты так думал! Знай, что решил-то я это раньше, чем ты мне сказал. Этим я облегчил свои душевные страдания, снова почувствовал сгбя человеком. Откровенно скажу: я боялся встречи с белыми людьми на корабле. Видишь — выдержал и это испытание, даже сам себе удивляюсь…

— Люди, которые живут на холодной земле, должны греться теплом доброты, — в ответ тихо заговорил Орво. — Я думаю, таким должен быть каждый человек. Доброта — это точно так же, как ноги, нос, голова… Множество народов живет на земле. У каждого из них есть маленькое недоверие к человеку иного племени. Часто один народ не считает других даже за настоящих людей. Думаешь, у чукчей такого нет? Есть. Не знаю, хорошо ли, плохо ли, но каждый чукча в душе уверен, что он-то и живет правильно, что нет лучше языка чукотского и нет никого краше его на белом свете. Мы называем себя луоравэтльан — настоящие люди; разговор наш — луоравэтльан, подлинный язык, даже обувь — лыгиплекыт, подлинная обувь… Иные люди презирали тебя в Энмыне, пока ты не доказал, что даже без рук ты можешь добывать себе на жизнь. Тебе поверили… Но твои соплеменники еще очень далеки от того, чтобы их назвать луоравэтльанами. Я долго жил среди белых и знаю, что они не могут поладить даже между собой, а нас так и вовсе не считают за людей. За вами это водятся. Да, по правде говоря, белым легче не считать нас за людей, ибо у вас есть сила — ружья, большие корабли и многие диковинные вещи, которые вы умеете делать. Но ваше высокомерие — это беда, которая вас же и может погубить.

— Зачем ты мне это говоришь, Орво? Или ты забыл, что я тоже белый человек? Все было бы слишком просто, если б зависело только от цвета кожи, — ответил Джон и отошел прочь от костра.

14

Солнечные ночи в Беринговом проливе измотали охотников. Джон потерял счет суткам, проведенным на байдаре в море. Он привык устраиваться на ночлег на зыбкой поверхности дрейфующей льдины, разделывать моржей, выбивал бивни из моржовых голов, ел сырую печень, пил крепкий отвар и боролся со сном. Глаза воспалились от долгою разглядывания сияющей морской поверхности, кожа задубела и загорела так, что почти не отличалась цветом от кожи товарищей по байдаре. Лишь волосы были по-прежнему светлы, и седина, появившаяся за зиму, почти не была заметна.

Энмынцы устроили склад моржозого мяса на большом леднике, сползающем в море. В снег закопали моржовые кожи со слоем жира, нерпичьи тушки, кожаные пузыри с топленым жиром.

Изредка энмынцы устраивались на берегу среди множества палаток, поставленных охотниками, прибывшими из разных уголков Чукотского полуострова.

У кого не было палаток, ночевали под байдарами. Среди обтянутых кожей судов необычно выглядел единственный деревянный вельбот, принадлежащий какому-то зажиточному эскимосу.

В туманные и ненастные дни десятки костров коптили небо. Охотники ходили друг к другу в гости, делились новостями, табаком, угощались чаем. Русские подарки быстро растаяли, и теперь Орво мешал табак со стружками и тщательно собирал нагар и никотин в своей трубке.

Эскимосское селение располагалось на крутом склоне горы, обрывающейся к проливу. Хижины были выбиты в скалах, а двери их обращены к морю, в сторону восхода. Улицы в селении шли террасами, одна над другой, а переулками служили вырубленные в скалах ступени. В конце селения, на ровной площадке с большими, похожими на столы, плоскими камнями, эскимосы устраивали песенные вечера. Хрипловатыми голосами они пели навстречу ветру, били в бубны, и звуки празднества разносились далеко, смешиваясь с криком птиц на птичьем базаре, шумом волн и ревом моржей, проходящих в тумане.

Джон ходил по хижинам эскимосов, знакомясь с их бытом. Если орудия лова и байдары ничем почти не отличались от чукотских, то внутреннее убранство эскимосских жилищ и само устройство их было несколько иным: пологи были поменьше, и в иных обычны были различные вещи заморского происхождения. В одном из жилищ Джон даже обнаружил большой громко тикающий будильник. Обрадовавшись, он хотел по нему поставить свои часы, пока не убедился, что стрелки будильника показывают какое-то странное время. Будильник был экзотическим украшением, наподобие индийских тотемов, которыми так любят украшать свои жилища торонтские интеллигенты.

Хозяин хижины оказался человеком до некоторой степени образованным. Он хорошо говорил по-английски и, к удивлению Джона, протянул руку для приветствия.

— Как вам нравится наше селение? — учтиво задал вопрос эскимос, представившись Татмираком.

— Откровенно говоря, мне бы не хотелось оказаться в зимнюю бурю на таких крутых тропах, — ответил Джон.

— Ничего, можно привыкнуть, — снисходительно улыбнулся Татмирак. — Когда наши дети впервые попадают в равнинные селения, им непривычно, и они жалуются, что трудно ходить… Не хотите ли кофе? — неожиданно предложил Татмирак. Джону показалось, что он ослышался.

— Я бы не отказался… Право… Я даже забыл его вкус…

Татмирак отдал какое-то приказание на эскимосском языке и с вежливой улыбкой снова повернулся к гостю:

— Извините.

— Вы хорошо усвоили обычаи белых людей, — заметил Джон.

— Я учился в миссионерской школе на острове Крузенштерна, — с оттенком гордости заявил Татмирак. — Я умею считать до двадцати и говорить по-английски… К сожалению, читать и писать не научился.

— Почему?

— Времени не хватило. Отец Патрик держал меня у себя дома. Я должен был прибирать в комнатах, носить воду, стряпать и каждый вечер носить горячую воду в металлическую лохань, где, словно морж, плескался отец Патрик. На грамоту очень мало времени оставалось.

Женщина подала две чашки ароматного дымящегося кофе.

Джон не сдержался, торопливо схватил чашку и, обжигаясь, отпил глоток.

— По правде сказать, мне это надоело, и я вернулся дймой, — продолжал рассказ Татмирак, — женился. Но я многому научился на американском острове. Понял: прежде всего надо иметь доллары. Теперь у меня немного есть. У меня вельбот с подвесным мотором…

— Так это ваш вельбот на берегу? — перебил Джон.

— Мой, — важно подтвердил Татмирак и продолжал: — Если иметь голову на плечах, так эскимос или чукча могут жить не хуже белого человека. Нужно дружить! Вот мы дружим с мистером Карпентером. Он мне дает товары, а я на них меняю пушнину у чукчей и эскимосов. Езжу по стойбищам на собаках. Мистер Карпентер дает мне долю и позволяет самому торговать с белыми. На своем вельботе я могу за полдня доплыть до Нома, а там цены на песцовую шкуру в двадцать раз больше, чем у Карпентера.

— Мистер Карпентер живет в Номе? — спросил Джон, допивая чашку кофе.

— Нет, он живет в Кэнискуне, — ответил Татмирак. — Хотите, я вас свезу туда на своем вельботе?

— Это далеко?

— Совсем близко. Два часа.

Джон сказал Орво, что едет в Кэнискун на свидание с мистером Карпентером.

— Возьми у него патронов для винчестера, — попросил Орво. — А в уплату отдашь вот это…

Старик подал несколько отлично выделанных пыжиковых шкурок.

Моторный вельбот Татмирака с ревом несся на юг. Эскимос сидел на кормовой площадке и крепко держал румпель в руках.

— Мне рассказали твою историю, — наклонившись к Джону, прокричал он. — Ты молодец, настоящий парень!

Заметив приближающийся вельбот, кэнискунские чукчи высыпали на берег. На холме, высившемся за галечным берегом, Джон насчитал полтора десятка точно таких же, как в Энмыне, яранг. Чуть ниже бросалась в глаза необычная для этих мест постройка — длинное здание из оцинкованного гофрированного железа.

В толпе чукчей на берегу выделялся высокий крепкий мужчина в оленьей кухлянке и брезентовой шляпе, которую обычно носят ньюфаундлендские рыбаки.

Едва Джон ступил на берег, как он бросился к нему с возгласом:

— Хэлоу! Как я рад вас видеть! Я много слышал о вас, и мне приятно убедиться, что вижу вас таким, каким представлял себе. Идемте со мной!

Карпентер потащил Джона за собой, не переставая при этом говорить:

— Слухи о вас дошли до меня еще зимой. Хотел снарядить нарту и проведать, но дела… Отложил до весны. А весной — сами видите: туземцы на промысле моржа, и их не уговорить ни за какие блага отвезти меня. Даже Татмирак и тот теряет всю свою респектабельность, едва заслышит рев моржа. Это у них в крови. Я знаю их вот уже пятнадцать лет. Хороший народ, добрый, отзывчивый. Есть у них и свои предрассудки, возможно даже пороки, но по сравнению с тем, что мы имеем в нашем так называемом цивилизованном обществе, — это детские шалости… В общем, самое разумное — относиться к ним как к детям. Вот вам Татмирак. Молодец! Усвоил основы коммерции, со временем из него выйдет неплохой коммивояжер в масштабе Берингова пролива. Говорит по-английски, учился в школе, здраво рассуждает, хотя порой поступает так, что руками разводишь. Помню, лет пять назад приехал я к нему, зашел в хижину. Полог у него отделан ситцем, вместо жирников большие керосиновые лампы. А на стене, представляете, висит древний засаленный амулет, какое-то страшилище из моржовой кости. Рядом гравированный портрет генерал-майора Дикса из журнала «Харперс Уикли». Мало того, перед генерал-майором Соединенных Штатов горит свеча, и вся физиономия бригадного генерала закопчена. Оказалось, что всю эту иллюминацию Татмирак устроил, чтобы угодить мне: он видел в анадырской церкви горящие свечи перед иконами и молящихся казаков… А вот и мое скромное жилище!

Снаружи это была обыкновенная яранга, только раза в два больше. Пригнувшись, Джон вошел в просторный чоттагин, который выглядел, как хорошо обставленная гостиная. На южной стороне яранги было прорезано окно, и дневной свет беспрепятственно проникал внутрь. Поближе ко входу стояла чугунная плита с трубой, выведенной через крытую моржовой кожей крышу. Посреди чоттагина — круглый стол со стульями, а над ним висела керосиновая лампа со стеклянным резервуаром. Справа виднелся обыкновенный чукотский полог, а слева — дверь с ручкой, выточенной из моржового бивня.

— Это спальня моей жены, — сказал Карпентер, показывая на полог, а это, — кивнул он в сторону двери, — моя.

Карпгнтер выволок из темного угла довольно потрепанное мягкое кресло и придвинул Джону.

— Садитесь, пожалуйста… Мери, Катрин, Элизабет! — он хлопнул в ладоши.

Из полога вынырнули две смешные девчушки лет по двенадцати-тринадцати, а следом за ними появилась и жена Карпентера — миловидная круглолицая эскимоска.

— Элизабет — моя жена, — небрежно бросил Карпентер и заговорил с нею по-эскимосски, отдавая ей приказания.

Энергия так и била из мистера Карпентера. Ему было далеко за сорок, но он сохранил юношескую стройность фигуры. Высокий рост, громкий голос, остатки огненно-рыжих волос на голове, довольно густая борода и пышные усы придавали ему достаточно внушительный вид, чтобы вызывать у местных жителей почтение.

— Мистер Карпентер, насколько я понял, вы уже пятнадцать лет живете здесь? — спросил Джон.

— Четырнадцать с половиной. Поселился здесь еще в прошлом веке, — ответил Карпентер и добродушно предложил: — Не будем церемониться. Зовите меня просто Боб. Ваше имя в чукотской транскрипции звучит Сон, а как же на самом деле?

— Джон Макленнан.

— Отлично! — воскликнул Боб. — Я буду называть вас Джон, а вас прошу обращаться ко мне — Боб. О'кей?

— О'кей! — согласился Джон.

Женщина безмолвно и бесшумно накрывала на стол. На цветную скатерть она положила лососевые консервы, икру, холодные тюленьи ласты, сгущенное молоко, консервированный мармелад, ветчину в фирменных банках чикагской компании «Свифт». На большой тарелке подала поджаренный хлеб.

— Хлеб — тоже консервированный? — не удержался от вопроса Джон.

— Элизабет печет, — небрежно бросил Боб. — Я ее научил. Муки у нас вдосталь, закваску для теста привезли мне из Нома. В духовке у нас можно выпекать даже сдобные булочки. Если останетесь переночевать, Элизабет постарается вас угостить.

Карпентер встал, подошел к стенному шкафчику, запертому на висячий замочек, и вынул бутылку ямайского рома.

— Спиртное держу взаперти, — сказал Боб, разливая ароматный ром в стеклянные стаканы. — Здешний народ питает пристрастие к крепким напиткам. Виноваты-то, конечно, мы, белые торговцы, но все же, — Боб дружелюбно улыбнулся Джону, — приходится теперь держать бутылки на замке.

Карпентер не без интереса следил за тем, как Джон брал своими держалками стакан.

— Невероятно! — восхищенно воскликнул он. — Со стороны посмотреть — ни за что не скажешь, что у вас почти нет рук! Операция сделана великолепно! Как в лучшей мельбурнской клинике!

Джону не хотелось говорить о своих руках, и он попытался перевести разговор на другое:

— Вы бывали в Австралии?

— Не только бывал, но и родился там, — заявил Боб. — Где я только не был! Можно сказать, исколесил весь мир! Некоторое время учился в метрополии, но потом надоело, и я нанялся на корабль, шедший в Южную Америку. Оттуда перебрался в Штаты, после Штатов — на Гавайские острова. Несколько лет бил котика на Командорах. Вернулся в Штаты почти богатым человеком, но ветер странствий гнал меня дальше. Когда кончились деньги, подался я на Аляску мыть золото. Здесь я познакомился со Свенсоном, арктическим гением Штатов. Сейчас я представитель и совладелец торговой компании на Азиатском побережье России. Женился на эскимоске, дети растут. Другими словами, сам стал местным жителем…

— И за все эти пятнадцать лет вы ни разу не побывали ни в Штатах, ни дома? — спросил Джон.

— Иногда бываю на Аляске, — ответил Боб. — Но ненадолго. Отвык от шума. А потом — там столько лицемерия и неискренности. И от этого я отвык. Все нужные товары привозят мне корабли Свенсона… Поверьте мне, Джон, ваше намерение остаться на Чукотке меня обрадовало. Будем обмениваться письмами! Ха-ха! Первая почтовая связь в диком краю России!..

Боб Карпентер опьянел. Он отдавал приказания же-, не, хвастался красотой своих дочерей и подолгу рассуждал.

— Нужна ли христианская религия эскимосам и чукчам? — вопрошал он, отхлебывая из стакана. — По-моему, христианство — религия исключительно для белых. И зря тратятся силы и деньги на обращение дикарей. Занялись бы лучше миссионерской деятельностью среди самих белых. Именно они нуждаются в слове божьем и в наставлении на путь истинный… Послушайте, Джон, почему вы так медленно пьете? Вообще мало пьете? Ну, поживете здесь — научитесь пить так, что годовой запас за три месяпа выпивать будете…

Убедившись, что Джон — плохой компаньон по выпивке, Карпентер велел подать суп. Впервые за долгие месяцы Джон ел ложкой и вилкой. Потребовалось некоторое время, чтобы заново приспособиться к ним.

Вдруг Джон услышал бой часов. Чистый звон доносился из комнаты Карпентера. Часы пробили семь раз, и отзвук их еще долго стоял в ушах Джона.

За десертом, состоящим из консервированных ананасов, Боб придвинул свой стул к креслу Джона и неожиданно спросил:

— Чем вы думаете заняться здесь?

— В каком смысле? — не понял Джон.

— Собираетесь открыть какое-нибудь дело? Покупать пушнину, продавать местным жителям товары из Америки? — уточнил вопрос Боб.

— Честно говоря, не думал об этом, — откровенно признался Джон.

Карпентер недоверчиво посмотрел на него.

— Когда я тут начинал, — сказал он, — чукчи и эскимосы не производили почти ничего, что представляло бы интерес для делового человека. Я положил много сил и труда, чтобы приучить их охотиться на песца, лису… Раньше они считали, что песцовый мех никуда не годится: он непрочен и боится воды. С тех пор как у них появился металл, они потеряли интерес к моржовым бивням. Мне удалось возродить этот интерес, и теперь охотники не выбрасывают моржовые головы в воду…

Послышался стук, и в чоттагин вошел Татмирак. Он уже не выглядел таким самодовольным, как на своем вельботе. Он как-то боком приблизился к столу и заискивающим голосом, словно он был виноват в этом, сказал:

— Погода портится. Придется остаться на ночь.

— Отлично! — воскликнул Карпентер и налил ему стакан рому.

Татмирак облизнулся и, зажмурившись, одним духом выпил содержимое довольно объемистого стакана. Утершись рукавом камлейки, он произнес по-английски:

— Сэнкью вери мач!

— Ладно, — махнул Карпентер. — Ступай! Дорогой Джон, — обратился он к гостю, продолжая прерванный разговор, — рано или поздно вам захочется принять участие в торговле. Ничем другим вы здесь заняться не сможете. Золота нет. Вообще-то есть, говорят знающие люди, да взять его трудно. О сельском хозяйстве в тундре смешно и думать. Не собираетесь же вы охотиться на моржей и тюленей вместе с чукчами и эскимосами? Значит, остается одно — торговать. Я человек деловой и предлагаю службу в нашей компании. Там, где вы теперь живете, территория перспективная, почти не освоенная. Изредка туда заходят суда с торговцами, которые ничего общего не имеют с честной коммерцией. Они спаивают туземцев, обирают их. Вы сделаете доброе дело для аборигенов, если станете нашим представителем. Подумайте над этим. Но предупреждаю: не стоит начинать дело на свой страх и риск, не забывайте, что находитесь на территории Российской империи. Торговля без лицензии здесь карается строго. Если вас поймают, то сошлют в Сибирь, на цинковые рудники. Оттуда живьем не выберетесь… простите меня за откровенность, но я чувствую к вам симпатию и по-дружески предостерегаю… У вас есть время подумать до утра. Не торопитесь. Я только должен добавить, что, сотрудничая с нами, вы сколотите неплохое состояние… А теперь предлагаю принять ванну.

— Ванну? — с удивлением переспросил Джон.

— Да, ванну, — с загадочной улыбкой ответил Боб. — Правда, она километрах в двух отсюда, но прогулка по берегу — одно удовольствие.

Джон и Карпентер шли вдоль берега. Хмурое небо было затянуто облаками. Сильный, ровный ветер поднял волны, и соленая пыль долетала до путников. Карпентер, посасывая потухшую сигару, мечтал вслух:

— Еще год-два, и я уеду отсюда навсегда. В Сан-Францисском банке у меня лежит солидная сумма, вполне достаточная для того, чтобы безбедно прожить остаток жизни. Куплю дом во Флориде, открою отель и буду жить в свое удовольствие.

— Но каково будет вашей семье? — спросил Джон, — Им будет трудно привыкать к чужой земле, к чужому образу жизни.

— Разумеется, — согласился Карпентер и вздохнул: — Жаль, но им придется остаться здесь. Было бы жестоко, негуманно везти их с собой во Флориду, из Арктики в субтропики. Конечно, я позабочусь о том, чтобы им тут жилось безбедно…

В небольшой бассейн, вырытый в чистой песчаной почве, впадало два ручья. От одного из них шел попахивающий сероводородом пар.

Раздевшись, Джон и Боб влезли в пузырящуюся теплую воду. Карпентер стонал и выл от наслаждения. Джон плескался, мылся, соскребал с себя многомесячную грязь и думал о том, что, видно, самое трудное для него будет — это привыкнуть к недостатку горячей воды.

В спальне Боба Карпентера Джону уже была приготовлена постель.

Джон разделся донага и с наслаждением растянулся на чистых прохладных простынях. Засыпая, он слышал, как часы пробили двенадцать раз, и последний чистый звук тянулся долго, войдя вместе с ним в бархатный сон.

На следующий день Джон на вельботе Татмирака уехал обратно з Берингов пролив. За пыжиковые шкурки Карпентер отвалил достаточно и патронов, и множество других припасов.

В середине лета, когда прервался ход моржей, охотники стали возвращаться на родные стойбища. Повернули домой и байдары Энмына.

Когда вырвались за последний мыс, скрывавший от глаз Энмын, и показались яранги, радостное возбуждение охватило охотников.

В селении заметили байдары. Заметались, засновали фигурки у яранг. На берег потянулись люди и собаки. Мальчишки бежали сломя голову, и их громкие крики доносились до байдар, тихо плывущих под парусами.

— Вон мой сын! Как вырос! — закричал гарпунер Тнарат, показывая рукой на берег. Как он ухитрился увидеть маленького трехлетнего малыша на таком расстоянии, одному ему ведомо.

— Посмотри на Энмын, — сказал Орво, протягивая бинокль Джону. — Разве не радость — домой вернуться?

Джон молча кивнул, взял бинокль и направил на толпу. Он не сразу узнал Пыльмау. Она была в новой камлейке, густые черные волосы были аккуратно заплетены в две толстые косы и падали на грудь. Рядом стоял Яко и что-то говорил матери, показывая на байдару.

Байдары причаливали к берегу, и десяток рук ухватились за причальные концы. Охотники выскочили на берег. К удивлению Джона, никаких объятий и поцелуев не было. Самое большое, что позволили себе охотники, — это потрепать по плечу малышей да перекинуться двумя-тремя словами с женами и стариками.

Джон сошел с байдары и, чувствуя неловкость от взгляда Пыльмау, подошел к ней, погладил по щеке маленького Яко и спросил:

— Как здоровье?

— Хорошо, — ответила Пыльмау и засмеялась.

Джон окончательно смутился и поспешил присоединиться к остальным охотникам, вытаскивавшим моржовые кожи и мясо на берег. А перед этим мясо тщательно мыли в морской воде.

Основная часть добычи осталась на берегу Берингова пролива, в природном хранилище-леднике. Летом ее постепенно перевезут в Энмын. А пока охотники привезли лишь самые лакомые кусочки и моржовые кожи, которые надо срочно сушить, пока солнце в силе и нет дождей.

Орво стоял на берегу и распоряжался, указывая, куда складывать мясо. На берегу росли кучки по числу охотников в байдаре — доля каждого. Все доли были равные, только возле одной лежали две моржовые кожи и десяток бивней. Джон решил, что это доля Орво, как владельца байдары.

Орво взял Джона за локоть и поставил как раз возле этой кучи. Затем кивнул остальным, и каждый охотник встал подле той доли, которая ему приглянулась.

— Ну зачем мне столько? — возразил Джон. — Человеку, который меньше всех работал?

— Бери и не разговаривай, — перебил его Орво. — Таков обычай. Сегодня тебе дали большую долю, потому что ты только начинаешь жить. Это вроде помощи от всех нас, и мы хотим, чтобы ты нам был добрый друг. Чем сердиться, лучше сказал бы — спасибо.

Джон смутился и невнятно пробормотал:

— Вэлынкыкун!

Пыльмау уже хлопотала возле доли Джона. Она резала на куски мясо и складывала его в огромный кожаный с лямками мешок, похожий на гигантский рюкзак.

Орво кликнул мужчин:

— Помогите Сону отнести рэпальгит![25]

Мужчины скатали серые моржовые кожи так, как скатывают ковры, и взвалили на плечи. Уложив их возле стены яранги, завалили камнями и дерном, чтобы не достали собаки.

Пыльмау в кожаном мешке таскала мясо с берега в мясную яму. Джон предложил было помочь, но Пыльмау замотала головой.

— Люди будут смеяться, — объяснила она. — Смотри — мясо таскают только женщины.

— Пусть смеются, — махнул рукой Джон. — Не годится мужчине заставлять женщину таскать такую тяжесть.

— Не годится мужчине носить кожаный мешок, — терпеливо объясняла Пыльмау. В ее голосе звучали слезы. — Он женский.

— Лучше помоги мне взвалить его на плечи, — попросил Джон.

Мешок весил фунтов двести. Идти с ним по скользкой от жира и крови гальке было трудно. Ноги разъезжались, а мешок то и дело переваливался то на одну, то на другую сторону. И только толстые ременные лямки не давали ему окончательно свалиться со спины.

С трудом Джон дотащил мешок до ямы, вывалил мясо и опустился на землю передохнуть. Отдышавшись, вернулся на берег. Пыльмау сидела возле кучи мяса и плакала.

— Что с тобой, Мау? — встревоженно спросил Джон. — Почему ты плачешь? Обидели тебя?

— Да, обидели, — всхлипывая, ответила Пыльмау.

— Кто?

— Ты, — сказала Пыльмау и подняла залитое слезами лицо. Ты меня позоришь…

— Но тебе же тяжело! Я и то еле донес мешок до ямы, — ответил Джон.

— Позор снести труднее, — сказала Пыльмау и жалобно попросила: — Ступай домой. Я сейчас приду. Ну, прошу тебя.

— Хорошо, — согласился Джон и крикнул мальчику: — Яко, пошли домой!

Войдя в чоттагин и еще не оглядевшись, Джон уже почувствовал, что здесь что-то не так, как было, когда он уезжал на промысел моржа.

Земляной пол тщательно выметен, очаг обложен ровными, хорошо пригнанными друг к другу камнями. Яко побежал вперед, и Джон услышал медный звон. Невдалеке от того места, где обычно висело охотничье снаряжение, он увидел медный рукомойник с тазом! Это было так неожиданно и удивительно, что он не сдержался и воскликнул по-чукотски:

— Какомэй![26]

— Мзм принесла с большого корабля белых людей, — важно пояснил Яко, продолжай звенеть сосочком рукомойника.

Джон обследовал этот необычный для яранги предмет и обнаружил на нем выпуклые буквы «Вайгач».

Джон сходил к ручью, принес воды и налил в рукомойник. Приобретая рукомойник, Пыльмау не догадалась попросить у русских моряков кусок мыла. Но умывание даже без мыла доставило подлинное наслаждение Джону. Затем он помыл своей тряпочкой на держалке лицо маленькому Яко, который отнесся к этой процедуре без особого восторга, но тем не менее похвастался матери, когда та пришла:

— Мы с Соном мыли лица!

В родной яранге Пыльмау вела себя совсем иначе, чем на берегу моря. Там она лишь раз или два мельком взглянула на Джона, а здесь не знала, куда и посадить его. Передняя стенка полога была приподнята, к бревну-изголовью приставлен коротконогий столик, а в глубине полога расстелена белая оленья шкура.

— Ты садись туда, — Пыльмау показала на шкуру. — Отдыхай. Сейчас будем есть и пить настоящий русский чай.

Пыльмау носилась по чоттагину. Повесила котел над огнем, приготовила деревянное блюдо, достала из большого ящика, заменявшего шкаф, сверток и выложила перед Джоном две плитки черного плиточного чая, пачку курительного табака, несколько больших кусков сахару и бутылку водки.

— Все это я выменяла на русском корабле. Отдала за них четыре пыжиковые шкуры, а за это, — Пыльмау кивнула в сторону умывальника, — русские спросили только два моржовых клыка. Как ты думаешь, я не очень переплатила?

— Ты молодец, Мау! — улыбнулся Джон, притянул к себе женщину и поцеловал в губы. — Лучшего подарка ты бы не могла для меня придумать!

Пыльмау, пораженная поцелуем, удивленно посмотрела на Джона, дотронулась пальцами до своих губ и нерешительно спросила:

— Это и есть поцелуй белого человека?

— Да, — ответил Джон. — Не нравится?

— Чудно… — тихо произнесла Пыльмау, — словно ребенок, заблудившийся в поисках груди.

Пыльмау отказывалась выпить, но Джон настоял. Рюмка водки разрумянила смуглое лицо Пыльмау, но она вдруг погрустнела и замолчала.

— Почему ты молчишь, Мау? — спросил ее Джон.

— О чем говорить? — пожала плечами Пыльмау, глядя куда-то в сторону.

— Ну рассказала бы про корабль.

— Приплыли, ходили по яранге, меняли товары… Спрашивали у стариков про лед. Никак не понимали, что я хочу взять у них умывальник. Недолго пробыли здесь, торопились на север, на Невидимый остров… Вот и все, — совсем угасшим голосом закончила рассказ Пыльмау.

— Тебе плохо от водки? — сочувственно спросил Джон.

— Нет, — почти шепотом ответила Пыльмау. — Только мне очень захотелось, чтобы ты меня еще раз поцеловал, как ребенок, заблудившийся в поисках груди…

Джон улыбнулся и медленно поцеловал Пыльмау в твердые горячие губы.

Разморенный обильной едой и водкой, Джон заснул в пологе. Среди ночи он почувствовал, как Пыльмау раздевала его, а потом, потушив жирник, дрожащая от волнения, прилегла рядом. Джон обнял ее. Пыльмау что-то говорила, но Джон каждый раз закрывал ее рот поцелуем. Потом он лежал с широко открытыми в темноту глазами, и в сердце его входили мир и успокоение. «Я нашел себя и свое место на земле», — думал он, ощущая рядом горячее женское тело.

Когда Джон проснулся, ни Пыльмау, ни Яко в пологе уже не было. Прислушавшись, он услышал пение Пыльмау.

Джон высунул голову в чоттагин:

— Мау!

— Эгей, — отозвалась Пыльмау и вбежала в чоттагин.

— Где мои… — Джон не знал, как назвать по-чукотски часы. Вчера он забыл их завести и боялся, что они остановятся. — Они у меня были в кармане. Круглые такие…

— Стукалка, похожая на глаз? Со стеклом? — догадалась Пыльмау, нашла и подала часы.

Стрелки показывали двенадцать.

— Будешь чай пить или сначала умоешься? — заботливо спросила Пыльмау.

— Сначала умоюсь, — ответил Джон и лукаво добавил: — А я знаю, о чем ты пела.

Пыльмау покраснела и концом рукава прикрыла глаза.

— Я очень боялась… — смущенно пробормотала она. — Я боялась, что у тебя и все другое такое же чудное, как поцелуй… Но оказалось, ты человек как человек! Потому я и радовалась.

Такая неожиданная откровенность заставила покраснеть Джона, и он заспешил к умывальнику.

С этой ночи Джон уже не покидал полога и занял место, которое до него занимал Токо.

Через несколько дней охотники принялись перевозить добычу с Берингова пролива в свои домашние мясные хранилища. Иногда с ними ездил и Джон, но чаще всего он оставался дома, занятый переделкой яранги. Он решил сделать древнее жилище более удобным. На небольшой байдаре он ездил на противоположный берег лагуны и буксировал оттуда плавниковый лес. Однако когда возле яранги выросла внушительная груда бревен и досок, Джон обнаружил, что ему ничего не удастся сделать, поскольку у него нет ни одного гвоздя. И Орво подтвердил, что без гвоздей не обойтись.

На исходе лета в Энмын пришел «Вайгач». Когда энмынцы проснулись, корабль уже стоял на рейде.

Джона и Орво на корабле встретили как старых знакомых. Капитан подчеркнуто вежливо поблагодарил Орво за ценные сведения о ледовой обстановке.

— До мыса Биллингса ваш прогноз был совершенно точен, — сказал капитан. — Должен отметить, что в этом году обстановка на редкость благоприятная, и нам без особых приключений удалось добраться до острова Врангеля.

В капитанском салоне, отделанном светлыми деревянными панелями, был сервирован стол. С интересом разглядывая Джона и понимающе перемигиваясь по поводу того, что Орво правильно понял назначение столовых приборов, руководители экспедиции наперебой потчевали гостей. Наполнив рюмки, капитан сказал:

— Плывя вдоль этих унылых и пустынных берегов Российской империи, мы убедились, что господь не оставил своими милостями далекий край, населив его выносливым и смышленым племенем, способным выжить в самых суровых условиях. Просвещенные посетители этой земли с удивлением взирают на людей, которых только невежда может причислить к дикарям. Позвольте еще провозгласить гост за присутствующего за этим столом представителя чукотского племени Орво.

Переводчик переводил речь капитана, и Орво внимательно слушал. Ни один мускул не дрогнул на его лице, словно ему были привычны и эта обстановка, и высокопарные тосты в его адрес. В знак благодарности он слегка наклонил голову и чокнулся с капитаном.

Выпили и за Джона Макленнана. Капитан, провозгласивший тост за него, сравнил его с Миклухо-Маклаем, о котором Джон не имел ни малейшего понятия. Когда ему растолковали, кто был этот человек, Джон решил внести ясность и заявил, что он поселился среди чукчей отнюдь не для того, чтобы изучать их. Он просто хочет жить их жизнью, ибо убедился, что общество, в котором живут так называемые цивилизованные люди, далеко от совершенства и не дает возможности человеку проявлять его истинные человеческие качества. Речь Джона озадачила присутствующих, но капитан вышел из положения, предложив выпить за канадских мореплавателей, внесших большой вклад в освоение Арктики.

— Джентльмены, — обратился к присутствующим Джон, — я очень рад познакомиться с вами, с представителями великого русского народа и русского правительства. Должен вам заявить, что лучшим проявлением заботы со стороны правительства о своих подданных, населяющих северные районы, было бы ограждение их от грабителей в лице торговцев и всякого рода скупщиков пушнины. Чем меньше чукчи и эскимосы будут общаться с белыми, тем для них будет лучше… Я знаю, что Аляска была продана вашим правительством Соединенным Штатам Америки. Некоторое время я жил там и видел эскимосов, которые вместе с собаками копались в отбросах на окраинах городов. Я с ужасом думаю, что будет с этими людьми, если и Чукотку постигнет участь Аляски.

— Мистер Макленнан, — ответил Джону капитан, — мы понимаем ваше волнение. Но оно преувеличено. Прежде чем до Чукотки дойдет какая-нибудь цивилизация, пройдет не меньше столетия. Что же касается охраны государственной границы, то со следующего года намечено крейсирование военного корвета для охраны территориальных вод. Некоторое зремя тому назад предполагалось проведение транссибирской телеграфной линии через Берингов пролив на Американский материк, но с успешным завершением прокладки трансатлантического кабеля надобность в этом отпала, и эта оконечность Азии, кроме научного интереса, других помыслов не возбуждает. Так что будьте спокойны и живите той жизнью, которую избрали…

В последних словах капитана прозвучала ирония, которая начисто исчезла в переводе на чукотский для Орво.

Капитан спросил Джона, в чем он нуждается.

— Благодарю вас, — ответил Джон. — Я обеспечен всем, что мне нужно… Но если вы будете так любезны, я бы попросил у вас немного гвоздей.

— Мы пошлем шлюпку с гвоздями, — сказал капитан и сердечно попрощался с Орво и Джоном.

К вечеру обещанная шлюпка приплыла к берегу. Матросы принесли к яранге Джона три ящика гвоздей, зерновой кофе, четыре двадцатифунтовых мешка муки, мешок сахару и множество разных нужных мелочей, при виде которых Джон удивился, как ему удалось до сих пор обходиться без них. Здесь были молоток, пила, мыло, фланелевые матросские рубахи, отрезы яркого ситца, явно предназначенные Пыльмау, и даже несколько шерстяных одеял.

К подаркам было приложено письмо капитана «Вайгача».

«Уважаемый мистер Макленнан!

Прошу Вас принять эти подарки от имени Русской гидрографической экспедиции и от меня лично. Мы сделали бы для Вас больше, но возможности наши ограничены. Делимся с Вами тем, что имеем, и надеемся, что те скромные вещи, которые мы посылаем, окажутся Вам полезными. Благодарю за приятное общество и надеюсь встретиться с Вами еще раз.

Капитан ледокольного парохода "Вайгач"».

Джон прочитал письмо и написал ответ капитану, где благодарил за щедрость и выражал готовность всегда оказывать помощь русским морякам, если им случится оказаться у берегов Энмына.

Больше всех подаркам была рада Пыльмау. Она носилась от мешка с сахаром к отрезам яркого ситца, примеряла их на себя, ворошила табачные листья, нюхала плитки чаю и говорила Джону:

— Этакое богатство! Никогда еще у нас в яранге не было столько разных диковинных вещей! Даже не верится, что все это наше. Если все тратить понемногу, надолго хватит. На целый год, а то и больше!

Джон слушал ее и улыбался. Когда первый порыв восторга у Пыльмау прошел, Джон сказал:

— Все это не твое и не мое. Это общее энмынское.

Пыльмау изумилась.

— Все это? — переспросила она, широким жестом обводя подарки с парохода.

— Да, — твердо заявил Джон. — Мы все это поделим, как делят добытого моржа.

— Но чай, сахар и мука — это тебе не морж! — решительно заявила Пыльмау. — Наши люди хорошо живут и без этого. Делят только то, без чего человек может умереть.

— Но почему я должен иметь все это, а остальные нет? — спросил Джон.

Пыльмау ласково и жалостливо посмотрела на Джона и тихо произнесла:

— Ну хорошо. Можешь немного дать Орво, Тнарату и Армолю… Но все раздавать — глупо. Ты белый человек, и эти вещи тебе нужнее.

От этих слов Джона передернуло. Он сердито посмотрел на Пыльмау и сказал:

— Если хочешь, чтобы я не сердился, не называй меня белым человеком.

15

Такие дни выпадают поближе к осени, когда уже ночи темны, и в безлунные ночи морская волна светится.

В безоблачном небе единственный хозяин — солнце. Оно встает из морской пучины, чистое, большое и красное. В середине дня на берегу Ледовитого океана стоит зной — даже в летней легкой кухлянке жарко, и люди обливаются потом.

Гирлянды прозрачных моржовых кишок — материала для непромокаемых плащей — шуршат на легком ветру. На солнцепеке сидят женщины и широкими некулями расщепляют моржовые кожи. Сырая кожа плотно прилегает к деревянной подставке. Нужно особое чувство меры, чтобы по обе стороны подставки ложились две половинки равной толщины.

На солнечной стороне Орво и Армоль режут лахтачью кожу на ремень. Прежде чем кожу нарезать, ее несколько дней вымачивали в крепком настое человеческой мочи, чтобы удалить из нее остатки жира и сделать мягкой. Армоль держит обеими руками вонючий, выскальзывающий из пальцев кусок кожи, а Орво остро отточенным ножом вырезает ровную полоску ремня, который кольцом ложится у его ног. Мужчины лишь изредка, во время перерывов в работе, обмениваются словами, ибо дыхание режущего должно быть ровным, чтобы линия получалась прямая и ремень был одинаковой толщины.

Разговор начал Армоль. Он поначалу не знал, как приступить к нему, но теперь почти не умолкал, и Орво приходилось часто останавливаться, чтобы не испортить ремень.

— Почему бы не прогнать его? — спрашивал Армоль. — Пускай уходит туда, откуда пришел, или селится в другом селении, где люди привыкли к белым людям.

— А как же Пыльмау? — говорит Орво, принимаясь точить отражающее солнечный луч лезвие ножа.

— Ей всегда можно найти мужчину, — небрежно бросает Армоль. — Кто-нибудь возьмет ее второй женой.

Орво перестает точить нож и пристально смотрит на Армоля. Тот, не выдержав взгляда, опускает голову.

— От чужого человека может плохо быть нашим людям, — упорно твердит Армоль.

— Что опасного в безруком? Уж не боишься ли ты его? — насмешливо спрашивает Орво.

Армоль вспыхивает и бросает кусок кожи в деревянную кадку.

— Я бы его не боялся, будь у него даже четыре руки! — кричит он. — Но я не хочу таиться, когда мне нужно общаться с нашими богами, не хочу, чтобы чужие глаза, которые не понимают нашей жизни, насмехались над нами, когда мы соблюдаем наши обряды. Вспомни, Орво, как он смотрел на нас, когда мы приносили великую жертву на льду у Берингова пролива? Не наш он человек!

— У всякого народа есть свои обычаи и привычки. Может быть, так и смотрел на наш обряд Сон, но я то этого не приметил. Зато все слышали, как ты громче всех хохотал, когда первый раз увидел, что Сон чистит щеткой зубы и полощет рот водой, словно днище байдары после перевозки свежего мяса. Ведь было так? — Орво с улыбкой смотрит на Армоля.

Армоль, не слушая, продолжает:

— Пусть так, но я о наших людях забочусь. Мне дела нет до Сона и его соплеменников. Есть они — хорошо, нету их — обойдемся и без них! Веками жили!

— Жили — это верно, — соглашался Орво. — Но сегодня мы живем не так, как вчера, а завтра будем жить совсем иначе, чем сегодня. И мне кажется, что за последние годы даже дни укорачиваются… Нам, людям, которые живут вдалеке от больших народов и их дорог, тоже надо поспевать за временем… И еще тебе скажу, Армоль: человек всегда есть человек, какими бы дикими ни казались другим его обычаи и привычки, каким бы непривычным ни был его вид. Не смотри на внешность человека, гляди в глубину его глаз и чувствуй его сердце — там его суть.

— Ты защищаешь его, потому что сам жил среди белых людей и набрался всякой дряни от них, — говорит Армоль. — Я не хочу тебя обидеть, Орво. Но когда собака побудет в волчьей стае, а потом вернется к человеку, то бывает, что она нет-нет да и завоет по-волчьи… Я знаю, ты надеешься, что Сон станет таким же луоравэтльан, как и мы. Но слушай! Позавчера он получил столько подарков от своих соплеменников, сколько нам с тобой даже не снится, когда наши яранги бывают увешаны песцовыми шкурками. Поделился он с тобой хоть щепоткой табаку? Дал твоему внуку кусок сахару? Или подарил старухе твоей лоскут красной ткани? Если он не соблюдает главной заповеди — делись всем, что у тебя есть, — он не наш!

— Даже собаке научиться выть по-волчьи нужен срок, а Сон — человек, — убежденно возражает Орво. — Он пришел из того мира, где не любят делиться друг с другом. Там все наоборот: каждый старается отнять даже последнее у другого. Как же ты хочешь, чтобы он сразу же перенял наши привычки?.. Вот ты говоришь, что тебе не по сердцу, когда он смотрит, как мы совершаем наши обряды. А подумал ты о том, как ему самому трудно переломить себя, переделать всю свою жизнь заново и отказаться от того, что ему дорого. Мы еще не знаем, чем пожертвовал Сон, чтобы помочь Пыльмау и маленькому Яко.

— Очень-то нам нужна его помощь, — ворчит Армоль. — Обошлись бы и без него.

Приставив к глазу лезвие, Орво любуется на свою работу и делает знак Армолю, чтобы тот взял из кадки кожу. Но Армоль даже не шевелится. Он смотрит куда-то за спину старика и с раскрытым ртом за кем-то следит. Орво оборачивается и видит идущего к ним Джона.

— Ковыляет к нам, — цедит сквозь зубы Армоль. — Сытая рожа так и сияет: накурился и напился крепкого сладкого чая.

— Перестань! — прикрикивает на него Орво.

— Етти! — весело здоровается Джон.

— Етти! — бросает Армоль, глядя куда-то в сторону.

— Етти, етти, — ласково произносит Орво и замечает: — Сон, сколько раз я тебе говорил: «етти» говорит не тот, кто приходит, а тог, кто встречает. Такой у нас обычай. Чужака сразу же видно, если он торопится сказать «етти».

— Так он и есть чужак, — с кривой усмешкой замечает Армоль.

Джон усаживается на камень и достает несколько листьев табаку.

— Закурим, — предлагает.

Орво с готовностью вынимает свою трубочку, сделанную из моржового бивня с головкой из срезанного винчестерного патрона. Армоль свертывает жвачку и осторожно кладет за щеку. Он с интересом смотрит, как Джон зажигает спичку.

— Эти зажигательные палочки ловко белые люди придумали, — уважительно произносит он, бережно беря коробок в руки.

— Вы знаете, — говорит Джон, — что мне подарили много разных вещей. Но я живу с вами, и все, что прислал мне капитан русского парохода, принадлежит поровну всем энмынцам.

Джон достает листок бумаги, густо исписанный с обеих сторон.

— В Энмыне живет четыре раза по двадцать и еще семь человек в двенадцати ярангах, — Джон прочитывает имена глав семей. Некоторые имена он произносит неправильно, и Орво поправляет его. — Всю муку, сахар, чай и табак я разделил на четыре двадцатки и семь долей и разложил на двенадцать кучек. Теперь я спрашиваю вас: верно ли я поступил?

Армоль не сводит глаз с бумаги. Дрожащим от волнения голосом он спрашивает, показывая на листок:

— И мое имя тут записано?

— Да, — отвечает Джон, ищет глазами, замечает ногтем и показывает: — Вот Армоль. Женат, двое детей, старуха мать, всего пять долей.

— Но как ты все это узнал? — удивляется Армоль.

— Пыльмау мне помогала.

— Женщину-то ни к чему было брать в помощницы. Позвал бы меня, — говорит Армоль и сплевывает густую табачную коричневую слюну.

— В следующий раз непременно позову тебя, — обещает Джон и продолжает: — Но материю и другие вещи мы не стали резать: очень маленькие лоскутки получаются. Может быть, будет лучше, если мы вместе решим, кому больше всех нужна новая камлейка? Тому и дадим целиком, чтобы не резать.

— Верно говоришь, — замечает Орво.

— Тогда пойдем к нам в ярангу, посмотрим, что кому отдать, — предлагает Джон.

— Ладно, — соглашается Орво и спрашивает: — А можно помыть нам руки в твоей моечной лоханке? А то они у нас больно грязные.

— Конечно, — отвечает Джон. — У меня теперь даже мыло есть!

Пыльмау уже приготовила чайник, и на низеньком столике, придвинутом к бревну-изголовью, стоят кружки и чашки. На большом деревянном блюде горкой сложены только что испеченные на нерпичьем жиру лепешки.

Джон наливает в умывальник воды и подает Армолю кусок мыла. Кусок белого, никогда доселе не виданного вещества скользит в руках, и Армоль хихикает так, словно его кто-то щекочет:

— Как живой! Убежать хочет! Не привык еще к чукотским рукам. Дикий…

Под руководством Орво он намыливает руки и усердно трет их.

Старик советует заодно вымыть и лицо.

— А белый зверек не укусит? — спрашивает Армоль, показывая на мыло.

— Сначала сделай пену на ладонях, намажь лицо, потри и смой, — говорит Орво.

Армоль делает все так, как сказал старик. Аккуратно размазав мыльную пену по лицу, он вдруг испускает истошный крик:

— И-и-и! Кусается! В глаза вцепился!

Армоль мечется по чоттагину, сбивая расставленные китовые позвонки и натыкаясь на столбы, держащие свод яранги.

— И-и! — кричит он. — Глаза ест!

Орво ловит Армоля и силой подводит обратно к умывальнику.

— Смой как следует пену — все пройдет! — говорит он. — Промой глаза хорошенько.

Пока Армоль носился по яранге, Пыльмау звонко хохотала. Не удержались от смеха и Джон, и Орво.

Когда Армоль смыл мыло и резь в глазах утихла, он обрел былую самоуверенность и сердито огляделся.

— Что смеешься! — ворчит он на Пыльмау. — Тебя бы так!

— И у меня такое было, пока Сон не научил, — дружелюбно отвечает Пыльмау.

Мужчины усаживаются за коротконогий столик, и Джон предлагает:

— Может быть, сначала выпьем дурной веселящей воды?

Армоль и Орво переглядываются.

— Пропустить немного можно, — решает Орво.

Пыльмау приносит бутылку, и Джон разливает водку по чашкам.

— Мау, можешь выпить с нами? — Джон протягивает ей чашку.

— Не буду, — качает она головой. — Вы пейте, а я не стану мешать мужскому разговору.

Пыльмау уходит, и в чоттагине остаются одни мужчины.

Джон хозяйничает за столом, разливает чай, предлагает гостям отведать лепешки на нерпичьем жиру. Вытянув губы трубочкой, гости с шумом пьют чай. Выждав некоторое время, Джон обращается к ним:

— Друзья, я бы хотел посоветоваться с вами…

— Мы слушаем тебя, Сон, — отвечает Орво.

— Я хочу жениться на Пыльмау…

Удивленные таким заявлением, Орво и Армоль словно по команде ставят чашки на столик.

— Да, я хочу жениться на Пыльмау и усыновить Яко, — продолжает Джон, — но не знаю, как это сделать…

Армоль и Орво недоуменно переглядываются. Армоль, заикаясь от смущения, спрашивает:

— Ты что же, хочешь, чтобы мы тебя научили, как это сделать?

— Вот именно! — восклицает Джон, обрадованный тем, что его так легко и быстро поняли.

— Я тебя уважаю, Сон, — растерянно говорит Орво, — но я уже не гожусь, разве вот Армоль сможет.

Армоль растерянно смотрит на Джона и напрямик спрашивает:

— А чья вина — твоя или ее?

— Вины никакой нет, — отвечает Джон. — Пыльмау согласна… По правде говоря, мы уже с ней живем, как муж с женой, еще с того дня, как мы вернулись с Берингова пролива. Спим в одном пологе, на одной постели…

— Ну! — нетерпеливо прерывает его Армоль. — А дальше?

— А дальше вот что: говорит она, что у нас будет ребенок. Я, конечно, очень рад, но ребенку нужен отец, а Пыльмау — настоящий муж.

— Ничего я не понимаю, — говорит Армоль, обращаясь к Орво.

— Я тоже, — пожимает плечами Орво и спрашивает Джона:

— Ребенок, который будет, — твой?

— А чей же еще? Конечно, мой. Тут уж и сомневаться нечего, — отвечает Джон.

— Какая же еще женитьба тебе нужна, когда ты и так уже женат, — разводит руками Орво.

— Вы меня, видно, не так поняли, — смущенно говорит Джон. — Дело в том, что у белых людей мужчина и женщина считаются женатыми лишь тогда, когда они предстают перед священником…

— Священник — это у белых людей шаман, который может общаться с богом, — поясняет Армолю Орво.

— Или если они записываются в особую книгу у самого главного человека в селении, — говорит Джон, — это считается за самое важное.

— Не знаю, не понимаю, — мотает головой Армоль. — Мне в женитьбе важно совсем другое. То, отчего дети бывают. Я так думаю, Сон, ты давно женат на Пыльмау, еще с того дня, как мы вернулись с Берингова пролива, если я тебя верно понял. А то, что у нас нет человека, который может общаться с богом белых людей, и книги, и даже главного человека в селении, — тут уж мы тебе никак не поможем.

— Сон, если ты решил жить по нашим обычаям, такты уже женился, — заключает Орво. — Больше ничего не надо.

— Правда? — обрадованно восклицает Джон.

— А как же иначе? — отвечает Орво.

— Значит, я могу называть Пыльмау своей женой?

— Давно можешь, — говорит Армоль и сам наливает в чашки водку.

Джон показал подарки, присланные русским капитаном. Орво и Армоль одобрили, как Джон разделил их. Посудив-порядив, ткань решили отдать в семью Гувата, который долго болел.

Три матросские фланелевые рубахи Орво посоветовал Джону оставить себе, однако Джон с этим не согласился и подарил их Тнарату, Орво и Армолю.

— Все нужное, — сокрушенно произнес Орво, оглядывая подарки. — Нам надо и подвесной мотор, и новые винчестеры, патроны. Хорошо бы достать и деревянный вельбот. Очень хорошо на нем во льдах плавать. Но стоит дорого. Наверное, надо три двадцатки моржовых клыков или ус с целого кита отдать… — Он обратился к Армолю: — А ты вот говоришь, что можно обойтись безо всего этого и жить по древним правилам и со старинными орудиями. Согласился бы ты сегодня выйти в море с одним копьем или луком со стрелами?

— Будем надеяться, что сумеем купить и вельбот, и подвесной мотор, — сказал Джон и спросил Орво: — А платят чукчи какую-нибудь дань русскому правительству?

— Кто хочет, тот и платит, — небрежно ответил Орво.

— Как? — не понял Джон.

— По доброй воле у нас платят дань, — пояснил Орво. — Это как бы подарок Солнечному Владыке — Русскому царю.

— Очень интересно! — удивленно произнес Джон.

— Ничего интересного, — заметил Орво. — Отдают всякую дрянь, ненужную в хозяйстве.

Когда разносили подарки, в каждой яранге Орво, Армоля и Джона встречали с радостью и старались угостить. Люди жили по-разному. Были и вовсе бедняки, У которых покрышки яранг были рваные, а пологи представляли собой полусгнившие лохмотья оленьих шкур.

В одной яранге жили два старика. Полуослепшие и грязные, они ползали в зловонном и грязном чоттагине. Посреди стояла деревянная лохань, из которой одновременно ели собаки и старики.

Вопросительно взглянув на Орво, Джон заметил смущение на его лице и спросил:

— Разве нет никого, кто бы мог помочь этим несчастным?

— У них нет родни, — сказал Орво. — Сердобольные люди приносят им еду, иногда прибирают в яранге.

Уже на улице, по дороге в другую ярангу, Орво сказал:

— Им давно надо уходить за облака. У нас такой обычай: если человек уже не может прокормить себя или начинает приносить меньше, чем стоит его жизнь, он по своей доброй воле уходит за облака. Но у Мутчина и Эленеут вышло так, что сыновья их, которые могли помочь им уйти в другой мир, уже умерли. Теперь некому совершить обряд, и старики будут маяться, пока не угаснут.

— Как жестока жизнь! — не сдержался Джон.

— Да, — согласился Орво. — Не повезло старикам. Были бы живы сыновья, они бы не мучились и уже жили в ином мире.

Снег выпал неожиданно. Три дня кряду лил беспрерывный мелкий дождик, а в одно утро вдруг превратился в снегопад. Сначала снежинки таяли на черной земле, но их было так много, что к полудню земля была покрыта пушистым снежным ковром, и Энмын с побелевшими ярангами и холмиками мясных ям неожиданно обрел праздничный веселый облик.

Ранним утром Яко разбил ковшиком лед в ведре и удивленно произнес:

— Затвердела вода!

А отяжелевшая Пыльмау сказала:

— Зима пришла.

16

По первому снегу Джон начал учиться управлять упряжкой. За лето собаки разжирели и обленились. Некоторые вообще забыли дорогу к дому, и их приходилось разыскивать по всему селению. Дело осложнялось еще и тем, что Джон их не знал «в лицо», и Пыльмау бегала вместе с ним в поисках.

Когда наконец упряжка была собрана и запряжена, Джон уселся на нарту и храбро крикнул:

— Гу!

Нарта не двинулась с места. Собаки продолжали обнюхивать друг друга, не выразив никакого желания повиноваться команде. Повторив несколько раз «гу», Джон разразился потоком ругательств. Вожак медленно обернулся и как бы с укоризной посмотрел на незнакомого каюра. Пришлось позвать Пыльмау. Она что-то сказала собакам, а потом спокойно и деловито произнесла:

— Гу!

Джон едва успел прыгнуть на нарту. Сделав круг по лагуне и освоив команды «кх-кх» и «поть-поть» — направо и налево, — он направил нарту к яранге. Притормозив и произнеся протяжное: «Гэ-э-э!» — Джон крепко вбил остол в еще неокрепший снег и спросил Пыльмау:

— Что же ты сказала собакам такое, что они сразу же пошли?

— Да ничего такого, — ответила Пыльмау. — Сказала, чтобы слушались тебя, потому что теперь ты им хозяин.

— И все? — с недоверием спросил Джон.

— А что еще им говорить? Теперь они знают, что делать.

Однако на деле оказалось далеко не так. Упряжка упорно не двигалась с места, а вожак выражал полное безразличие к командам Джона. Это была большая лохматая собака с умным задумчивым взглядом. Во взгляде ее было столько презрения к Джону, что он наконец-то не выдержал, схватил бич и дважды огрел собаку. Уселся на нарту и сердито крикнул: «Гу!»

Вожак оглянулся, но пошел.

К вечеру, измученный больше собак, Джон ввалился в ярангу и торжествующе заявил жене:

— Мау! Я все же заставил их слушаться. Они меня признали своим хозяином.

— Иначе и не могло быть, — сказала Пыльмау, — ведь я им об этом сказала.

В осенние ненастные дни Джон перестроил ярангу. Иногда ему помогали Орво, Армоль и Тнарат. Сейчас это было странное, но удобное жилище. Джон не слепо копировал ярангу Карпентера из Кэнискуна. Карпентер не держал собачью упряжку, а Джону она была нужна, поэтому он расширил чоттагин и разделил его на две половинки: одна — для людей, другая — для собак. Эти половинки отделялись одна от другой невысокой перегородкой, похожей на забор. В предназначенной для людей части стоял грубо сколоченный стол с таким же неказистым табуретом, большой ящик, прислоненный к стене, — шкаф, полки, привязанные к стене обрывками лахтачьего ремня. Каморку свою Джон тоже расширил раза в два. Теперь она превратилась в настоящую комнатку с широкой постелью, устланной отборными белыми оленьими шкурами. Труднее было с отоплением. Пришлось поставить в комнату обыкновенные каменные жирники. Правда, этим достигались сразу же обе цели — отопление и освещение.

В одной стене чоттагина Джон прорезал квадратное отверстие и вставил полупрозрачный пузырь — высушенный и особым образом обработанный для арара желудок моржа. В чоттагине сразу посветлело, и энмынцы приходили в ярангу Джона, чтобы заглянуть в окно.

Полог больших изменений не претерпел. Только в одном углу поблескивал медный рукомойник. Он висел вместо бога удачи, который смущал Джона ироническим выражением деревянного лика и жирным неопрятным ртом, облепленным засохшей жертвенной кровью и жиром. А бог занял место умывальника в чоттагине. Пыльмау сначала возражала против его переселения, но Джон решительно заявил, что богу гораздо приятнее висеть на свежем воздухе, чем в духоте. Что же касается рукомойника, то замерзшая вода может его разорвать.

Приручив упряжку, Джон мог теперь вместе с другими охотниками ездить в тундру. Орво показал, в каких местах охотился на песца Токо, и сказал:

— Теперь это твои места. Можешь пока выложить подкормку, а когда песцовый мех станет белый как снег, поставишь капканы. Я покажу, как это делать.

Для подкормки возили чуть подпортившееся мясо и выброшенные морем звериные туши, которые уже не годились в пищу человеку.

Море еще не совсем замерзло. Переменчивый ветер то отжимал ледяное крошево от берега, то снова пригонял, и в бурные ветреные ночи на яранги падали выбрасываемые волнами ледяные бомбы.

Ранним утром мужчины выходили за морскими дарами. Джона больше интересовали хорошие доски, хотя он собирал и морскую капусту. По вкусу она напоминала свежепросоленные огурцы.

Джон вышел из яранги задолго до рассвета. В темноте светились волны и с глухим звуком разбивались о мерзлую гальку. Идти было скользко: то и дело под ноги попадали ледяные глыбы. Джон шел на запад. На найденных бревнах и досках Джон ставил метку — клал камень. Идущий за ним будет знать, что опоздал, что у досок и бревен уже есть владелец. Бледный рассвет застиг его невдалеке от узенького пролива, ведущего в лагуну. Можно уже было поворачивать обратно: дальше идти не имело смысла — за проливом находились крутые скалы, обрывающиеся прямо в воду.

Джон присел передохнуть. Он глубоко дышал, ноздри щекотал студеный, пахнущий морскими ветрами воздух. Рассвет с трудом пробивался сквозь плотные, как мокрые занавески, облака. Все, что мерещилось в сумерках и казалось странным, стало привычным и знакомым.

Лишь один темный предмет не давал покоя Джону. Что-то в нем было необычное: в волнах невдалеке от пролива перекатывался огромный черный предмет. Поначалу Джон думал, что это просто большая волна. Но она отличалась от других волн удивительным постоянством.

Джон двинулся туда. Чем светлее становилось, тем загадочнее выглядел предмет. Только подойдя совсем вплотную, Джон сообразил, что перед ним огромный кит. Туша почти наполовину была на суше. Черную лоснящуюся китовую кожу облепили ракушки, испещрили трещины. По всей видимости, кит был мертв. Может быть, его смертельно ранили китобои, а может, кит своей смертью умер. Морской великан был бездыханен и слегка вздрагивал под ударами волн.

Смутно догадываясь, что эта находка представляет огромную ценность для энмынцев, Джон заторопился в обратный путь. Чтобы легче было идти, он поднялся на травянистую полосу. Вдали показалась человеческая фигурка. Подойдя ближе, Джон узнал Тнарата. Тнарат со смаком жевал длинные стебли морской капусты.

— Рано встаешь! — крикнул он Джону с плотно набитым ртом и похвастался, показывая куски черной моржовой кости. Эта кость особенно ценится американскими коллекционерами, и иногда за один такой небольшой обломок можно получить целую плитку жевательного табаку. — А чем ты похвастаешься, рано встающий?

— Я нашел кита, — ответил Джон.

— Что-что нашел? — переспросил Тнарат.

— Кита.

— Видно, ты спутал белуху с китом, — не поверил Тнарат.

— Настоящего огромного кита! — крикнул Джон. — Я тебя не обманываю. Сходи сам, посмотри.

— Посмотрю, — недоверчиво произнес Тнарат и быстро зашагал на запад.

Потом встретился Армоль. Выслушав Джона, он не выразил вслух, как Тнарат, сомнения, но все-таки пожелал лично удостовериться в правдивости слов Джона.

В этот день, казалось, все мужчины Энмына решили попытать удачи в поисках даров моря. И каждому встречному Джон сообщил о своей находке, но ни один не принял всерьез его слова. Многие переспрашивали и высказывали предположение, что это не кит, а морж и даже лахтак, а скорее всего — белуха.

Уже на подходе к селению Джон услышал за собой громкие крики. Он обернулся и увидел Тнарата и Армоля, которые мчались, словно состязались в беге.

— Эй, Сон! — крикнул Армоль. — Ты прав! Это настоящий кит!

— Громадина! А такого на моей памяти никогда не добывали в Энмыне, — подтвердил Тнарат.

Они обогнали Джона и помчались в селение.

Когда Джон подошел к ярангам, все селение уже было на ногах. Из яранги в ярангу передавалась радостная весть: Сон нашел ритлю![27] Кита! Такого огромного, какого никогда не было в Энмыне. Люди запрягали собак, готовили огромные ножи с длинными рукоятками.

Орво встретил Джона восклицаниями:

— Ты принес счастье нашему селению! Найти такого ритлю — великая удача!

Пыльмау, не дожидаясь мужа, уже запрягала собак и грузила на нарты большой кожаный мешок-рюкзак.

Упряжки бежали одна за другой. Пыльмау сидела спиной к спине с мужем и почтительно молчала. Караван собачьих упряжек, спешащих к киту, протянулся вдоль берега моря. Да, Джону неслыханно повезло! Прав был Орво, воскликнувший, что с его появлением в Энмыне счастье перестало обходить это затерянное на Ледовитом побережье селение. За теми, кто ехал на нартах, шли пешие. Пыльмау видела толпу, тянувшуюся за нартами, и ей казалось, что весь Энмын вышел из яранг и тронулся к проливу. По обычаю, найденное на берегу моря принадлежит тому, кто первый увидел. Выходит, ее муж сегодня — самый богатый человек в Энмыне. Сегодня даже те, у кого сильные руки, не могут потягаться с этим белым человеком, который еще совсем, недавно считался достойным лишь жалости и презрения. Таким поначалу было отношение и самой Пыльмау. Когда Джон поселился в яранге, она смотрела на него как на забавное существо. И как его можно было считать человеком и тем более мужчиной, когда он даже не мог одеться и раздеться? Сон был беспомощнее малого ребенка, и, кроме жалости, она и не испытывала к нему иных чувств. Все пришло позже. Его упорство, воля к жизни и гнев, когда он замечал, что его жалеют и пытаются ему облегчить жизнь, — это было удивительно и похоже на Токо. Таким она узнала Токо, сиротой, который своим упорством добился того, что его стали уважать в Энмыне. Иногда Пыльмау, внутренне трепеща, находила черты покойного у Сона. Порой это сходство оказывалось таким сильным, что Пыльмау беспричинно окликала Джона, чтобы услышать его голос и убедиться в том, что это не Токо. Вот и сейчас она ощущает спину Сона, а, оглянувшись, видит камлейку, которую носил Токо…

— Сон!

— Что, Мау? — откликается Джон.

— Нет, ничего, — говорит Пыльмау.

— Скоро приедем, — говорит Джон. — Вон уже кита видно.

Пыльмау живо обернулась. Даже издали можно было заметить копошащихся возле кита людей. Словно мухи облепили кусок мяса.

Прибывшие ранее мужчины уже кромсали китовую тушу, вырезая квадратные куски кожи вместе с беловато-желтым жиром. Измазанные лица лоснились, челюсти не переставая работали.

— Итгилыын![28] — Пыльмау жадно кинулась к куску китовой кожи с жиром, отрезала изрядную порцию и протянула Джону. Кожа напоминала подошву поношенной резиновой калоши, и Джон вежливо отказался:

— Потом…

Орво сразу же взялся руководить. Он велел всем, вместе с собаками, отойти подальше.

— Из желудка может так выстрелить, что замарает с ног до головы, — объяснил он Джону.

Кит лежал на спине. Его брюхо круто возвышалось. Армоль вскарабкался на самый верх и сделал глубокий надрез. Затем спустился и связал вместе два копья-ножа. Примерившись, он издали ударил по брюху. С громким шипением из кита ударил зловонный фонтан. Брюхо опало. Приступили к разделке.

Работа продолжалась до глубокой ночи. Джон проголодался. Среди этого необыкновенного изобилия он был единственным человеком, испытывавшим голод. Все не переставали жевать. Собаки давно спали в сытой истоме, повизгивая и причмокивая во сне. Притомились и детишки. Их уложили у огромного костра. Измученный голодом, Джон наконец решился взять кусок китовой кожи с жиром. Кожа почти не имела вкуса, точнее говоря, был еле уловимый привкус. Жир был как жир, но по мере того как Джон жевал его, он становился все слаще. Незаметно для себя Джон съел один, другой кусок, и вскоре его лицо также покрылось слоем сала и сажи от чадного костра, в котором вперемешку с кусками жира горели огромные китовые ребра.

Армоль добрался до китовой пасти, и вдруг темноту ночи прорезал торжествующий крик:

— Ус цел!

Повозившись, он притащил к костру длинные упругие пластины. Уса было столько, что образовалась внушительная куча.

— Напо![29] — воскликнула Пыльмау, и это слово повторили другие женщины, принимаясь соскабливать белый налет с китового уса. Дали попробовать напо и Джону. Белое вещество имело вкус устриц.

Вместе со всеми Джон уносил от кита жир и мясо, складывая в кучу, отдирал от туши крепкие, похожие на большие жердины, ребра, и под утро так устал, что в изнеможении опустился у костра. Рядом с ним уселся Орво.

— Это целое богатство, — сказал Орво, поглаживая рукой очищенный от напо китовый ус. — Я не очень-то надеялся, что в пасти будет ус. Я думал, что этого кита убили зверобои на шхуне. У них всегда так — убьют кита, вырежут из него ус, а тушу выбрасывают. Так же и с моржами — выбьют клыки, а туши назад в море… Но ус цел! Удача сопутствует в начале твоей жизни с нами. Это хороший знак, Джон. Радуюсь за тебя.

— Спасибо, Орво, — Джон наклонил голову в знак благодарности.

— По обычаю нашего народа то, что найдено на морском берегу, принадлежит тому, кто первый увидел, — продолжал Орво. — Но даже если бы ты захотел взять себе всего кита, одному тебе за год не перетащить бы и жир, и мясо в Энмын. А вот китовый ус — весь твой. Это древнее правило. Но я хотел бы спросить тебя: что ты думаешь делать с таким богатством?

Поколебавшись, Джон признался:

— Честное слово, не знаю. Сам по себе ус, как я понимаю, здесь не имеет особой цены. На что он годится?

— Китовый ус идет на разные поделки — делают из него леску рыболовную, подполозки для нарт, разные мелочи, посуду, — перечислил Орво. — Но только глупец будет нынче делать из китового уса посуду и подполозки, когда на него можно купить металлическую посуду и стальные полозья.

Орво помолчал, поглядел в пляшущее пламя.

— Так что ты собираешься делать с усом? — повторил он вопрос.

— Поделим его так же, как делили подарки с русского судна, как делим всего кита, — сказал Джон.

— Если ты так поступишь, — медленно произнес Орво, — твои новые земляки не одобрят этого.

— Но согласись, Орво, ведь мне просто повезло, что я первый увидел кита. Встань я попозже — и кита нашел бы Тнарат, который шел следом за мной.

— Но ты встал раньше всех, не слал нежиться с молодой женой. Ты пошел в холодное утро, хотя и мог остаться дома. — Орво говорил серьезно и медленно, — Везенье бывает тому, кто сам идет к нему навстречу… Не в том дело, кому владеть китовым усом. Он твой, и это так же верно, как и то, что скоро будет утро и взойдет солнце.

— Хорошо, — согласился Джон. — Я возьму себе этот ус. А летом мы продадим его торговцам и купим то, что нужно нашим людям.

— Продавать и покупать не так-то просто, — заметил Орво. — На китовый ус можно купить сугробы муки и горы листового табаку. Можно одеть в цветные матерчатые камлейки всех энмынцев… Но я дам тебе дельный совет. Не знаю, правда, примешь ли ты его. На моей памяти еще не было такого, чтобы чукча давал совет белому человеку.

— А кто дал совет капитану «Вайгача»? — напомнил Джон.

— Это не совет. Я сказал то, что было на самом деле… А здесь я Еправду хочу тебе посоветовать. Капитан не мог поступить иначе, а ты можешь не делать по-моему.

— Почему же не последовать разумному совету? — пожал плечами Джон.

— Купи-ка ты на этот китовый ус деревянный вельбот, — сказал Орво таким голосом, словно он выражал свою самую сокровенную мечту. Возможно, так оно и было. Орво мечтал о крепком деревянном вельботе, способном плавать во льдах.

— Хорошо, — согласился Джон, — Мы купим на ус не только вельбот, но и мотор.

— На мотор может не хватить, — засомневался Орво.

— Хватит, — твердо сказал Джон. — Я знаю цены.

— Но у Карпентера свои цены, — напомнил Орво.

— А мы не будем спрашивать Карпентера, — отрезал Джон. — Сами поедем в Ном и купим вельбот там.

— Хорошо придумал! — воскликнул Орво и встал. — За работу, друзья! Давайте перевозить мясо и жир в Энмын.

Несколько дней собачьи упряжки занимались перевозкой жира и мяса в Энмын. Старые мясные хранилища оказались малы, и пришлось спешно сооружать новые, вырубая их в мерзлой земле. Часть мяса и жира закопали в толще нарастающего снега на северном склоне горы Энмын.

От кита остался огромный скелет с клочьями мяса и жира.

— Сюда потянутся песцы, — сказал Орво и велел всем, у кого есть канканы, приготовить их.

Пыльмау вынула из кладовки тронутые ржавчиной железные капканы. Джон очистил их, выварил в топленом китовом жиру и несколько дней держал на воздухе, чтобы вытравить из них железный запах.

В самые темные зимние дни, когда солнце уже не показывалось над горизонтом, на бессчетных тропах, протоптанных песцами, энмынские охотники насторожили капканы.

17

Зима этого года была гораздо суровее прошлой. Пурги начались сразу же, как только мороз сковал лед на море. У берега образовались огромные торосы, и на первую охоту в море энмынские охотники шли пешком — никакая упряжка не смогла бы пройти через чудовищные нагромождения льда.

Стихал один ветер, а на смену ему задувал другой. Весь Энмын занесло снегом. Едва успевали откапывать входы в яранги. Первое время после каждой пурги Джон освобождал от снега единственное окно своей яранги с моржовым пузырем вместо стекла, но потом махнул рукой, и свет в чоттагин проникал лишь через дымовое отверстие.

В редкие дни затишья охотники шли проверять капканы, и каждый раз возвращались с богатой добычей. Орво сокрушался:

— Если бы у нас было побольше капканов!

Казалось, что возле ободранной китовой туши кормились все пушные звери Чукотки. Нередко в капканы попадали лисы-огневки, зайцы и росомахи. Однажды Джон привез домой росомаху. Пыльмау обрадовалась и заявила, что росомаший мех намного лучше песцового.

— А торговцы думают не так, — сказала она. — Росомаший мех не боится сырости, не индевеет на самом сильном морозе и очень прочный. Не сравнить с песцовым: тот чуть намокнет, и готово — уже мнется.

Пыльмау ловко обдирала песцовые шкурки, а Джон соскабливал с мездры оставшийся жир, натягивал их на деревянные распорки. Распорок не хватило, и он мастерил новые. Высушенные шкурки по несколько дней болтались на морозном ветру, обретая девственную белизну.

Так жили в Энмыне зимой 1912/13 года. Жили уверенно, спокойно, потому что в мясных хранилищах лежали моржовое мясо и китовый жир. В пургу в пологах было тепло и светло.

Как-то обнаружив в своей комнате, которой он почти не пользовался, блокнот, Джон с улыбкой перечитал свои записи, взял карандаш и написал:

«Дорогой мой дневник. Долго я тебя не видел и, если бы случайно не встретил, так к не вспомнил бы о тебе. Что тебе сказать? Ничего. Жизнь идет своим чередом, человек дышит, любит, кормится, наслаждается теплом в этом царстве холода и жгучих морозных ветров. Обыкновенное теплое пламя, теплый воздух жилища обретают здесь такую ценность, какой они не имеют в любом другом месте. Человек идет к теплу, как на праздник. Итак, слава теплу и хорошему настроению!»

Джон положил карандаш и задумался. В последние дни его беспокоило состояние здоровья маленького Яко. Мальчик осунулся и похудел, стал плохо есть. Джон приписывал это недостатку свежего воздуха: из-за пурги Яко почти все время проводил в яранге. А сегодня малыш не встал со своей постели и, постанывая, остался лежать.

Встревоженная Пыльмау предлагала мальчику самые лакомые куски, достала припрятанные куски сахару, но Яко мотал головой и грустно смотрел пожелтевшими глазами на синее око отдушины.

Так прошло два дня. На третий Пыльмау робко предложила мужу:

— Давай позовем Орво, посоветуемся с ним.

— Конечно, — сразу же согласился растерявшийся Джон.

Он сам сходил за стариком, рассказал о болезни мальчика, и Орво обещался прийти этим же вечером.

Как бы прислушиваясь к человеческому несчастью, под вечер ветер приутих, и небо очистилось от облаков. Когда Джон вышел покормить собак, во всю северную половину неба полыхало полярное сияние и крупные звезды дрожали в морозном небе.

Орво пришел с какими-то непонятными принадлежностями. Старик был молчалив, серьезен и имел очень озабоченный вид. Ни с Пыльмау, ни с Джоном он почти не разговаривал, обращался лишь к больному мальчику, ободряя его и осведомляясь о его самочувствии.

Закончив приготовления, Орво попросил Джона и Пыльмау удалиться в чоттагин.

— Что он собирается делать? — шепотом спросил Джон у Пыльмау, прислушиваясь к звукам в пологе.

— Лечить будет, — с надеждой в голосе произнесла Пыльмау. — Ведь Орво — энэныльын. Только он не любит, если к нему приходят по-пустому, когда живот заболит или еще что-нибудь другое. Он берется лечить, когда человек помереть может.

Значит Орво, кроме того, еще и шаман. Джону оставалось лишь подивиться разносторонности этого человека. Он и глава охотничьей артели, и искусный резчик по моржовой кости, и верховный судья, и свод законов, и глава селения, а тут еще и врачеватель…

Но оказалось, что Орво никто не выбирал и не назначал, и он вовсе не глава селения Энмын. Просто люди его уважают и советуются с ним, как могут посоветоваться с любым другим человеком. И еще — почти все энмынцы в разной степени доводились родственниками Орво, и в этой родословной путанице, которую Джону безуспешно пытались растолковать, старик занимал почетное место, будучи самым старшим и опытным.

…Из полога послышалось тихое пение, сопровождаемое ритмичными ударами бубна. Хрипловатый голос Орво изредка прерывался невнятной декламацией, но как ни прислушивался Джон, он не мог разобрать ни слова.

— Что он говорит? — спросил Джон у жены.

— Я тоже ничего не могу понять, — ответила Пыльмау. — Он разговаривает с богами. Простым людям не дано понимать этот разговор…

Пение и удары бубна становились все громче. Слова заклинаний грохотали в чоттапше, эхом отскакивая от стен. Голос энэныльына перемещался по пологу, выходил через отдушину в чоттагин, слышался позади Джона, заставляя его поворачиваться. Человеческий голос вдруг перекрывался птичьим криком, ревом неведомых зверей. В пологе работал умелый подражатель, и, если бы не испуганное и благочестивое выражение лица Пыльмау, Джон отогнул бы занавесь и непременно посмотрел бы, что выделывает старый Орво.

— Пыльмау! — голос донесся из дымового отверстия яранги, спустившись со звездного неба.

— Токо! — воскликнула Пыльмау, закрывая рукавом лицо.

Джон глянул вверх, но в дымовое отверстие глядели одни лишь звезды. Странно! Однако голос Токо продолжал:

— Тоска моя по сыну вселилась в Яко. Я знаю, причиняю вам страдания, но разве вы не сжалитесь над моими муками? Пыльмау, жена моя, где ты?

Липкий страх охватил Пыльмау. Дрожащим от волнения голосом она крикнула прямо в дымовое отверстие яранги:

— Токо! Если это ты, так явись нам!

— Как же я могу явиться, если вы похоронили меня? Нет теперь в этом мире у меня тела и дыхания… О, Яко, сынок мой единственный и любимый! Только в тебе я и живу, но тоска гложет меня, и я хочу видеть тебя!

Пыльмау забилась в истерике. В чоттагине завыли собаки. Призрачный свет полярного сияния мерцал в дымовом отверстии яранги.

— О Яко, иди ко мне! — взвыл голос Токо.

Джон понимал, что все это — необыкновенное актерское умение Орво, однако же и он покрылся холодным потом. Он вспоминал прочитанную еще в студенческие годы книгу о первобытной религии, где описывались камлания. Иной шаман обладал такими гипнотизерскими способностями, что заставлял толпы людей повиноваться ему, и иллюзиям, которые он создавал, поддавались даже сами исследователи. Орво скромничал, когда отказывался признать себя великим шаманом, и Джон теперь понимал, что шаманские таланты Орво играли далеко не последнюю роль в его власти над людьми Энмына. Джону пришлось призвать всю свою волю, чтобы не поддаться чарам Орво и собраться с силами, чтобы подойти к пологу.

Джон бросился к занавеси полога и рывком отвернул мех. При свете потухающего жирника на кожаном полу лежал распростертый Орво и недвижными глазами смотрел прямо вверх. Джон двинулся к нему.

— Орво! — затормошил он старика. — Что с тобой?

Джон схватил руку старика, нащупал пульс. Биение было слабое.

— Орво! Орво! Что ты тут натворил! — закричал Джон и кинулся к больному мальчику. Он был поражен, что Яко крепко спал и дышал ровно и глубоко.

Орво зашевелился и со стоном вздохнул. Джон зачерпнул холодной воды и разжал плотно стиснутые зубы старика.

— Это ты, Сон? — слабым голосом спросил Орво.

— Я, — ответил Джон. — Ну и спектакль ты тут устроил! Теперь лежи и отдыхай. А я пойду к Мау.

С помощью Джона ослабевшая от слез и потрясения Пыльмау перебралась в полог. Дрожащими пальцами она поправила пламя в жирнике.

Орво поднялся, сел и собрал свои шаманские принадлежности.

— Мальчик поправится, — сказал Орво тоном опытного врача. — Не давайте ему жирного, пусть почаще высовывает лицо в чоттагин и дышит свежим воздухом… Токо я убедил, что мальчику хорошо здесь и что Сон ему как родной отец. И еще сказал я ему, чтобы он не тревожил вас больше, потому что вы ждете ребенка. А я устал и пойду к себе.

И правда, мальчик стал быстро поправляться, а Джон еще долго помнил камлание Орво.

На переломе зимы, когда над горизонтом начал показываться краешек красного солнца, мальчик стал выходить из яранги. Однажды он вбежал в чоттагин с возгласом:

— С запада идет нарта!

С запада в эту пору гостей не ждали. Середина зимы. Трудное время, когда нерпу надо искать вдали от берегов. А день короток, светлого времени совсем не много — не успевает рассвести, как небо темнеет, и тень от прибрежных скал наползает на ледяные торосы и тундру.

Джон вышел на улицу и присоединился к мужчинам, собравшимся у последней яранги. Из рук в руки переходил бинокль Орво. Каждый пытался угадать гостей.

— Не одна, а даже две нарты! — сообщил Армоль, отнимая от глаз бинокль.

— Кто бы это? — произнес Орво. Он поднес к глазам бинокль и долго изучал упряжки. — Тихо едут… Издалека. Груз у них большой. На одной нарте сидит белый человек. Очень уж много надел на себя. Посмотри!

Орво подал бинокль Джону.

Да, это были две упряжки. Они действительно ехали медленно, но отличить белого человека при всем своем старании Джон не смог, и он вернул бинокль Орво.

— Правда, что там едет белый человек? — спросил Орво.

— Возможно, — уклончиво ответил Джон. — Мне трудно было его разглядеть.

— Если белый, то не иначе как к тебе, Сон, — сказал Армоль. — А вдруг вести с родины?

Тем временем упряжки настолько приблизились, что невооруженным глазом уже можно было различить пассажиров.

— Важный гость едет, — заключил Орво и сказал Джону: — Вели жене поставить большой чайник.

Упряжки подъехали к крайней яранге. С последней нарты легко вспрыгнул тщательно закутанный в меховую одежду человек и направился прямо к Джону.

— Хэлоу, Джон! — крикнул он издали. — Не узнаете?

Гость откинул отороченный густым росомашьим мехом капюшон, и Джон тотчас узнал лысеющую голову мистера Карпентера.

— Мистер Карпентер! — удивленно воскликнул Джон. — Куда это вы держите путь в такую пору?

— К вам, дорогой Джон! К вам! — сказал Карпентер, пожимая руки сначала Джону, а потом и остальным.

— Какомэй, Поппи! — говорили охотники. — Етти!

— Ии! — с улыбкой отвечал Карпентер, фамильярно хлопал по плечу знакомых и, вглядываясь в лица, называл их. Создавалось впечатление, что в Энмын прибыл долгожданный гость, которому все рады.

В сущности, так и было: Карпентер приехал не с пустыми нартами, а у энмынцев было чем торговать с американцем.

— Сон, — обратился к Джону Орво, — принимай своего гостя, а об остальных мы позаботимся.

Карпентер распорядился перенести груз в ярангу Джона и пошел за ним.

— Вы меня простите, — смущенно сказал по дороге Джон. — Но я, право, не ожидал гостей. Приготовьтесь к тому, чтобы оказаться в обыкновенной чукотской яранге. У меня нет таких удобств, как в вашем комфортабельном доме в Кэнискуне и тем более ванной…

— Бросьте мне эти церемонии! — прервал его Карпентер. — Я в восторге, застав вас в добром здоровье и в великолепной форме. Я вижу, вам идет на пользу пребывание в Арктике и простая жизнь среди туземцев.

Войдя в чоттагин, Карпентер с укоризной сказал Джону:

— А вы скромник! За такой короткий срок превратить ярангу в такую прелесть!.. Извините меня, но для безрукого человека — это больше чем подвиг!

— Что вы, мистер Карпентер! — смутился Джон. — Мне тут многие помогали. Капитан русского гидрографического судна, энмынцы и особенно моя жена…

Из полога в чоттагин вышла Пыльмау. Она успела причесаться, надела новую яркую камлейку, а на шею — серебряный американский доллар на тонкой, свитой из оленьих жил ниточке.

— Знакомьтесь, моя жена Пыльмау, — представил ее Джон.

— Очень приятно! — воскликнул Карпентер. — Роберт Карпентер, для друзей — Бобби или еще проще, как зовут меня чукчи и эскимосы, Поппи!

Гость пожелал поподробнее осмотреть ярангу и, очутившись в комнатке Джона, не сдержал возгласа восхищения:

— Вы тут устроились, как в отеле «Принц Альберт»!

Пока Пыльмау готовила угощение, Карпентер предложил Джону немного выпить. Порывшись в своем громоздком багаже, он достал походный погребок, в котором все было предусмотрено, от изящного штопора до серебряных стаканчиков.

— За ваше здоровье!

Проследив за тем, чтобы Джон выпил, Карпентер придвинулся ближе к собеседнику и заговорил несколько витиевато:

— Мой визит к вам, дорогой Джон, вызван дружескими чувствами к вам и деловыми интересами. Не думайте, что вы живете оторванными от остального мира. Даже в этом краю, где человеческие поселения разделены огромными расстояниями и нет ни телеграфа, ни почтовой связи, существуют незримые и иной раз непонятные каналы, по которым информация достигает нужного адреса. В данном случае я имею в виду вашу небывалую удачу — кита и успешный песцовый промысел. Я даже знаю некоторые подробности, — Карпентер хихикнул и заговорщически подмигнул Джону. — Кита нашли вы, и я не могу отказать себе в удовольствии поздравить вас с такой неслыханной удачей! Я предлагаю выпить за это, а разговор о ките отложим до завтра. Ну, а сегодня мне бы хотелось раздать некоторые подарки жителям вашего Энмына. Позвольте мне для этого воспользоваться вашим чоттагином?

— Пожалуйста, — с радушием ответил Джон.

Пыльмау подала вареные оленьи языки, студень из тюленьих ластов и густой суп из нерпичьего мяса.

Карпентер ел с аппетитом и похваливал кушания.

— Вы обходитесь без соли? — спросил он Джона.

— Как-то получилось так, что я довольно быстро привык есть без соли. — ответил Джон. — Сейчас я совершенно не испытываю потребности в ней. Когда я обедал у капитана «Вайгача», все, что я там ел, казалось мне страшно пересоленным.

— О, я вам сочувствую, — кивнул Карпентер. — Мне тоже приходится страдать, когда обстоятельства вынуждают переходить на европейский стол.

Пыльмау убрала со стола и послала Яко оповестить всех о том, что гость желает оделить жителей Энмына подарками.

Карпентер принялся распаковывать свой багаж.

На разостланный брезент легли куски плиточного чаю, сахар, расфасованная в двухфунтовые мешочки мука, иглы, плиточный жевательный табак, табак курительный, ярко раскрашенные леденцы, куски ткани, бусы, цветные бумажные нитки…

У Пыльмау запестрело в глазах от такого изобилия. С раскрытым ртом она уставилась на разложенные товары, и Джону пришлось незаметно для гостя шепнуть ей, чтобы она занималась своим делом.

Первыми явились ближайшие соседи. Карпентер сердечно приветствовал их. Главе семьи он вручил муку, чай и табак. Жене его — горсть бисера и цветные нитки. У Карпентера было приготовлено ровно столько подарков, сколько было семей в Энмыне. Ни один человек не был забыт, и Джон был поражен, когда Карпентер не только вспоминал, кто какой табак любит, но и кому какой бисер требуется.

Орво, Армолю и Тнарату он заявил:

— Вам я привез кое-что особенное. Прошу вас подождать, пока я закончу раздачу.

Мужчины уселись возле низкого столика и принялись за чаепитие.

Орво с тревогой думал, поможет ли Джон в торговле с Карпентером или же будет сторонним наблюдателем? По лицу Джона трудно было угадать его намерения. Он молчал, прихлебывая крепко заваренный чай, и тоже наблюдал за действиями Карпентера.

Наконец ушел последний счастливчик, обрадованный даровыми подношениями. В чоттагине остались лишь Джон, Карпентер, Орво, Армоль и Тнарат. Пыльмау заварила свежий чай и наполнила чашки.

— Перед чаем мы выпьем дурной веселящей воды, — торжественно объявил Карпентер и достал бутылку. — Я знаю: Орво любит этот напиток.

После выпивки Карпентер раздал персональные подарки. Орво получил трубку с трубочным табаком и отрез на камлейку, по куску ткани досталось и всем остальным и, кроме того, по мешку муки и сахару. Подарки были щедрые.

— А теперь начнем деловой разговор, — сказал Карпентер, отодвинул в сторону чашки и положил на стол толстый засаленный блокнот в кожаном переплете. — Я знаю, что в вашем селении добыто десять двадцаток и четырнадцать хвостов песца. Кроме того, восемь двадцаток лис-огневок, не считая зайцев и росомах. Я согласен взять всю эту пушнину немедленно и частично оплатить имеющимся у меня товаром. Остальные вы закажете мне, я запишу вот сюда, — Карпентер хлопнул по блокноту, — и я привезу все в середине лета, когда придет корабль из Америки. У меня есть с собой мука, чай, сахар, табак, ткань, патроны и два винчестера шестьдесят на шестьдесят. Таким образом, вам не придется дожидаться лета. Товар сам пришел к вам, — Карпентер захлопнул блокнот и широко улыбнулся.

Армоль, Тнарат и Орво посмотрели на Джона.

— Что ты скажешь? — обратился к нему Орво.

— Мне трудно что-нибудь советовать, — пробормотал Джон. — Я впервые присутствую на таком торге, незнаком с ценами…

— Цены обычные, — вставил Карпентер, — с учетом, конечно, транспортных расходов.

— Нам нужно много, — медленно произнес Орво. — Поэтому нам надо сначала посоветоваться между собой.

— Хорошо, — согласился Карпентер. — Посоветуйтесь. Но я должен вас предупредить, времени у меня мало и послезавтра уже собираюсь обратно в Кэнискун.

— До завтра мы и подумаем, — обещал Орво.

— А чтобы ваши головы хорошо соображали, возьмите это с собой. — Карпентер протянул Орво недопитую бутылку водки.

— Вэлынкыкун![30] — учтиво поблагодарил Орво и спрятал бутылку за пазуху.

После их ухода Карпентер покачал головой и подозрительно глянул на Джона.

— Что-то они стали разборчивы… Не ваша ли это работа?

— Я здесь никакого влияния не имею, — ответил Джон. — Хотя от всей души желаю, чтобы они приняли разумные решения.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Карпентер.

— Я бы хотел, чтобы песцовые шкурки пошли на покупку действительно нужных вещей.

— Может, вам известно, чего они хотят? — осторожно спросил Карпентер.

— Им нужно деревянный вельбот. Ну, а деревянному вельботу, само собой разумеется, полагается и подвесной мотор.

— Они с ума сошли! — воскликнул Карпентер. — Я еще понимаю желание иметь деревянный вельбот, но с мотором! Дикари, которые не имеют понятия даже о простых механизмах, хотят владеть двигателем внутреннего сгорания! Смешно!

— Я ничего смешного здесь не вижу, — возразил Джон. — Мотор значительно облегчит им жизнь. Они смогут добывать больше зверя — значит, у них будет больше еды.

— Вы определенно повлияли на них. А еще отказываетесь! — сердито произнес Карпентер. — В таком случае почему вы не хотите стать нашим компаньоном? — Он помолчал и вкрадчиво произнес: — Я еще раз вас дружески предостерегаю: будете действовать в одиночку — вам не поздоровится. Вы даже представить не можете, чем пахнет здесь единоличная торговля, без солидной поддержки.

— Я не собираюсь никому противопоставлять себя! — устало проговорил Джон. — И если уж дело дошло до взаимных предупреждений, я должен вам откровенно заявить, что не позволю грабительской торговли в Энмыне. Я попрошу вас, мистер Карпентер, не обижать моих земляков.

— Ну что вы говорите, милый Джон! — улыбнулся Карпентер. — Я с ними имею дело полтора десятка лет. Спросите их, найдется ли хоть один человек, кто бы пожаловался на несправедливое отношение с моей стороны? Больше того, добрая половина охотников от Кэнискуна до мыса Биллингса приобрели огнестрельное оружие у меня. И не за наличные, а в кредит! Причем многие из них еще далеки до того, чтобы выплатить полную стоимость.

— Извините, мистер Карпентер, но я кое-что понимаю в коммерции, и вы никогда не убедите меня в том, что торгуете себе в убыток, из чистой благотворительности.

Карпентер растерянно пробормотал:

— Коммерция есть коммерция…

— Давайте отложим деловые разговоры до завтра, — предложил Джон. — Вы устали с дороги, вам надо как следует отдохнуть.

Он проводил гостя в комнатушку, где Пыльмау уже приготовила постель и натопила помещение пламенем жирника.

Джон забрался в полог и только разделся, как из-под приподнятой меховой занавеси показалось красное лицо Карпентера.

— Извините меня, Джон, — сказал он смущенно. — Но я не смогу уснуть до тех пор, пока вы меня не убедите, что за вашей спиной никто не стоит… Я буду предельно откровенен с вами: если кто-то есть за вашей спиной, кто может предложить большую долю, чем я имею сейчас, я готов сотрудничать с вами. У меня опыт и, как вы сами могли убедиться, большое влияние на туземцев.

— Даю вам честное слово, что никто не стоит за моей спиной! — устало и раздраженно отрезал Джон. — Спокойной ночи!

Но не успел Джон сомкнуть глаз, как его осторожно растолкала Пыльмау и шепнула:

— За тобой пришел Орво.

Джон высунул голову в чоттагин.

— Что еще случилось?

— Не можем мы без тебя, — тихо сказал Орво. — Я очень прошу тебя, идем к нам. Ты же понимаешь, как это нам важно.

Ворча себе под нос, Джон оделся и последовал за Орво.

В чоттагине пылал костер, и над ним пыхтел чайник. У верхнего отверстия клубился дым от костра и трубок. За широкой доской с чайными чашками сидели Тнарат и Армоль.

Орво придвинул Джону китовый позвонок, и тот сел. Бабушка Чейвунэ тут же подала чашку с крепко заваренным чаем.

— Вот о чем наш спор, — начал Орво. — Я советую собрать у всех песцовые шкурки и купить то, от чего нам всем жителям польза, — вельбот и мотор. Вот только мы не знаем, хватит ли нашей пушнины на покупку.

— Вы забываете еще китовый ус, — напомнил Джон.

— Если добавить китовый ус, так уж наверно сможем купить вельбот, — обрадованно произнес Орво.

— А чей будет вельбот? — спросил Армоль. — У меня пять двадцаток песцовых шкурок, у Тнарата только две двадцатки.

— Вельбот будет общий, — заявил Орво. — Весь Энмын будет ему хозяин.

— Я не согласен, — сказал Армоль. — Может, мне этот вельбот и не нужен вовсе, может, мне нужны совсем другие вещи?

— А что тебе нужно? — спросил Орво.

— Это мое дело, — сердито отрезал Армоль.

— Вот что, друзья, я еще раз говорю вам: китовый ус и все мои шкурки — их, конечно, не так много, как у Армоля, — я передаю вам. Распоряжайтесь ими, как найдете нужным. А по-моему, Орво прав. Вельбот откроет дорогу в дальние места, к скоплениям моржей. Мы можем бить зверей, где захотим…

— А кто будет управлять мотором? — спросил Армоль. — Никто из нас никогда не имел с ним дела.

— Я смогу, — заявил Джон.

— Послушается ли он безрукого? — выразил сомнение Армоль.

— Послушается, — уверенно ответил Орво. — Значит, согласны?

— Согласны, — ответил Тнарат.

— До утра есть время подумать, — уклончиво ответил Армоль.

Поднявшись чуть свет, Карпентер явился к завтраку, обойдя все селение. Веселый и довольный, он шумно плюхнулся на грубо сколоченный табурет.

— В коммерческих делах, как и охотничьем промысле, удачлив тот, кто рано встает! — громко провозгласил он, вонзая зубы в вареное нерпичье мясо.

За чаем он обратился к Джону.

— А как вы думаете поступить с этим? — он кивнул в сторону китового уса, сложенного у одной из стен яранги.

— Этот китовый ус общий, — сказал Джон.

— У вас тут прямо одна семья! — раздраженно заметил Карпентер.

— Поэтому, — спокойно продолжал Джон, — я не могу единолично решать. Знаю, что мои земляки хотели бы получить за него вельбот.

— Да что вы тут все помешались на вельботах? — воскликнул Карпентер. — Я еще понимаю, когда невежественные чукчи проявляют вполне объяснимый интерес к этому новшеству. Но вы-то могли уже убедиться в том, что лучше кожаной байдары для этих мест нет? Байдара привычное, веками опробованное судно. А за вельботом нужен уход, да и под веслами он не так быстроходен, как байдара.

— Мы имеем в виду моторный вельбот, — уточнил Джон.

— А кто будет заводить мотор? — спросил Карпентер. — Да знаете ли вы, что эти чукчи в первые же минуты, как только увидят его, разберут по частям? Это такой любопытный народ. Вы видели в яранге Татмирака будильник? Не успел эскимос принести его домой, как решил узнать, «что там стучит внутри». Разобрал, а собрать не смог. Еле-еле починил механик из Нома.

— Это хорошо, что они любопытны, — улыбнулся Джон. — Значит, их нетрудно будет обучить обращаться с мотором.

— Вы неисправимый утопист! — сказал Карпентер.

— Я хочу добра этим людям, — ответил Джон.

— Странно вы рассуждаете, — другим тоном заговорил Карпентер. — Если говорить откровенно, какое вам дело до жизни этих дикарей? Вы поживете и уедете. На моей памяти здесь перебывало много желающих жить первобытной жизнью, однако все они рано или поздно покидали этот край. И с вами то же будет. Поэтому я советую вам позаботиться о себе. Хотите — везите сами свой китовый ус в Ном, я вам препятствовать не буду, но не мешайте мне торговать в Энмыне.

— Я не мешаю вам торговать, — спокойно ответил Джон. — Я только прошу учесть пожелания чукчей и продать им вельбот.

— Хорошо, будет им вельбот, — подумав, пообещал Карпентер. — Но я не ручаюсь за последствия.

Остаток дня Карпентер посвятил распродаже привезенных товаров. В чоттагине толпились увешанные песцовыми, лисьими и росомашьими шкурами покупатели. Женщины принесли украшенные бисером и белым оленьим волосом тапочки, вышитые замшевые перчатки.

Карпентер брал шкурку, встряхивал в руках, продувал ее, вытягивая толстые губы вдоль ости и кидал в общую кучу. Покупатель спрашивал нужный товар, и Карпентер тут же выкидывал требуемое. Если не было того, что хотелось покупателю, Карпентер записывал заказ в блокнот. В чоттагине перебывали почти все энмынцы. Торговали преимущественно мужчины, но были и женщины. Орво и Армоля среди покупателей не было. Но жены их приходили.

Тнарат купил новый винчестер и, виновато глядя на Джона, уплатил за него двадцать песцовых шкурок.

Торг закончился поздно. Еще часа два после этого Карпентер сидел над своими записями. С шумом захлопнув блокнот, видимо довольный результатами, он весело воскликнул:

— А теперь и выпить можно! Дело сделано!

Пыльмау бесшумно подала закуску и удалилась в полог.

Мужчины остались в чоттагине наедине у догорающего костра.

— Как же вы решили поступить с китовым усом? — повторил вопрос Карпентер.

— Я воспользуюсь вашим советом: поеду в Ном и там попробую купить вельбот, — ответил Джон.

— Я дам вам рекомендательные письма.

— Спасибо.

— Таким образом, в вашем селении будет два вельбота, — с улыбкой сказал Карпентер.

— Вы думаете, за ус дадут два вельбота? — с сомнением спросил Джон.

— Этого я не знаю, — ответил Карпентер безразличным тоном. — А что касается одного вельбота — его покупает Армоль. Задаток — сто четырнадцать песцов и двадцать огневок — он уже внес…

«Значит, общая покупка вельбота не состоялась», — с грустью подумал Джон.

— По-моему, получилось даже лучше, — бодро произнес Карпентер. — Вместо одного у вас будет два вельбота.

— Да, пожалуй, так будет лучше, — задумчиво ответил Джон.

— Вы меня великолепно принимали и сделали все, что было в ваших силах, — с благодарностью произнес Карпентер. — Прошу принять от меня скромные подарки.

Торговец встал, подошел к своему багажу и отделил оттуда двадцатифунтовый, непочатый мешок муки, мешок сахару и новенький винчестер 60х60 с тремя ящиками патронов.

— Это вам, милый Джон.

— Это непохоже на подарок, — пробормотал Джон, — сразу столько. Нет, я не могу взять.

— Вы меня обидите. Смертельно и на всю жизнь обидите, — лицо Карпентера выражало искреннее огорчение, и голос его дрожал.

— Подождите, — Джон нырнул в полог и через несколько минут появился в сопровождении Пыльмау.

— В таком случае, — сказал он, — примите и от меня подарок.

Джон положил к ногам Карпентера роскошную шкуру белого медведя.

— Этого зверя я убил поздней осенью, — сообщил Джон. — Он забежал к нам в селение и постучался в нашу дверь.

— О, большое спасибо! — Карпентер был растроган. — Позвольте вашей очаровательной супруге преподнести особый подарок.

Пыльмау получила набор иголок, цветных ниток и отрез на камлейку.

Рано утром Карпентер уехал.

18

Зимние дни похожи один на другой, как близнецы. В тихую погоду Джон уходил на лед, а в ненастные дни работал по дому. Когда непогода затягивалась на несколько дней, он проводил долгие зимние вечера в яранге у Орво, слушая его рассказы о древней жизни чукотского народа, о пребывании в Америке.

Иногда от старика попахивало спиртным, и Джон терялся в догадках, где Орво мог доставать выпивку. Однажды Джон прямо спросил об этом старика.

— Сам делаю, — с оттенком гордости заявил Орво.

В кладовке, рядом с пологом, был устроен примитивный самогонный аппарат. Это было удивительное сооружение. Резервуаром служил довольно большой сосуд, сплетенный из бересты. Он был так искусно сделан, что был совершенно герметичен. Змеевиком служил ствол винчестера 60х60. В деревянном резервуаре днище было металлическое, и под ним тихим пламенем горел обыкновенный жирник. Из конца ствола, откуда должна вылетать пуля, медленно капала мутноватая жидкость с явно сивушным запахом.

— Сам додумался? — спросил Джон.

— Я видел такие на американском берегу. Правда, они сделаны по-другому… Но я хорошо понял, как они работают. Главное, чтобы была мука и сахар. А этого добра у меня много. На все песцовые шкурки купил. Не вышло с вельботом, так пусть хоть дурной веселящей воды вдоволь попью…

Неудача с покупкой общего вельбота опечалила Орво. Часто, набравшись «винчестерной жидкости», как он называл самодельную водку, старик долго жаловался Джону на несовершенство человека.

— Может быть, зря ум дан человеку? — спрашивал он Джона. — Я знаю, что пьянствовать нехорошо, так ум мне говорит, а пью. Ум говорил Армолю: ты должен жить вместе со всеми и вельбот надо купить сообща, а сделал он наоборот — себе купил. Многое мы делаем вопреки разуму и чаще всего живем не так, как велит разум… Выходит, не нужен он, человеческий разум? А? Что ты скажешь, Джон Макленнан?

Когда Орво начинал так величать гостя — это означало, что старик сильно пьян, хотя по его внешнему виду этого нельзя было сказать.

Пришел настоящий светлый день в Энмын. Краешек солнца показался над линией горизонта, залив розовым светом снега и торосы на море.

— Солнце проснулось, — говорили в ярангах и благодарно мазали идолов жиром и жертвенной кровью.

— Солнце проснулось, день начался, — шептала Пыльмау перед деревянным ликом идола, поменявшимся своим местом с умывальником. — Пусть новый день принесет счастье всему нашему селению, всем людям. Пусть удача не оставляет наших охотников, и особенно мужа моего Сона. Ведь он безрукий и больше других нуждается в твоей защите и помощи…

Пыльмау размешала в деревянной чашке кровь с жиром и помазала идолу рот. Лоснящееся лицо бога улыбалось, и с чувством неловкости Джон часто ловил его довольный, умиротворенный взгляд.

А когда пришли Длинные Дни и надо было совершить обряд Спуска Байдар, Джона неожиданно позвали на утреннюю мужскую сходку.

Пыльмау сама разбудила мужа и в чоттагине, прежде чем он открыл дверь на улицу, торопливо мазнула его по лицу холодной нерпичьей кровью. С окровавленной физиономией, в сопровождении маленького Яко, Джон отправился к высоким подставкам из китовых костей, на которых покоились байдары.

Юноши развязали ремни, прикреплявшие байдары к стойкам, и осторожно опустили кожаные суда на снег, поставив их носами в море, а кормой к тундре.

Так же как и в прошлом году, Орво ходил с деревянным блюдом вокруг судов, произнося заклинания, разбрасывал жертвенное угощение в сторону Заката, Восхода, Севера, Юга. Так же собаки подбирали пищу богов, но вели себя тихо, словно чувствуя торжественность момента.

Высокое солнце заливало блеском Энмын и людей, справляющих обряд. Небо было так ярко и глубоко, что даже снег казался голубым, а в тени голубизна была такой, словно она выплеснулась на снег с неба.

Ходить на охоту стало удовольствием: длинный день и тепло, льющееся с неба. Многие охотники брали с собой мальчишек, приучая их к охотничьему искусству. Яко просился с Джоном, но был еще слишком мал.

— Вот полетят утки, тогда возьму тебя на косу. Покидаешь эплыкытэт в стаю, — обещал ему Джон.

— Обязательно возьмешь, атэ?[31] — спрашивал малыш.

— Возьму, сынок, — отвечал Джон.

Прошла утиная охота. Конечно, трехлетний Яко ничего не поймал, но был безмерно горд, что отец взял его с собой. Сама Пыльмау не меньше мальчика была рада этому. Разговаривая со своими подругами, она не упускала случая упомянуть о том, что «Яко ходил с отцом на уток».

Джон пристрелял новый винчестер, подаренный Карпентером, а Орво обтесал ложе и приклад, сняв лишнее, по его мнению, дерево. Винчестер приобрел странный вид, но стал намного легче.

Охота была удачная. Почти каждый день Джон притаскивал домой одну или две нерпы, и раздобревшая Пыльмау подносила ему ковшик воды с плавающей льдинкой. Иногда, прежде чем лечь спать, Джон уходил в свою каморку и писал в блокноте.

«Кончается вторая зима моей жизни на Чукотке. Воспоминания о прошлой жизни больше не волнуют меня. У меня такое чувство, словно я умер для прошлого, и если в самом деле существует потусторонний мир, то, наверное, люди, оказавшиеся там, вспоминают о земной жизни с таким же ощущением, как и я. Скоро у Пыльмау родится ребенок, и корни мои глубоко уйдут в народ, который волею судьбы поселился на самом краю планеты. У этих людей, слава богу, нет многих привычек, вконец запутавших жизнь так называемого цивилизованного человека. Жизнь их проста и безыскусна, они честны и правдивы. Когда они встречаются, у них нет никаких усложненных церемоний приветствия. Просто один говорит другому: «Пришел?» А тот отвечает: «Ии», что значит «да». И все же иногда и сюда проникают дурные ветры того мира. Иначе откуда взяться привычке к стяжательству у Армоля? Почему он решил изменить извечному правилу этих людей — иметь все сообща и добытое богатство считать достоянием всех? Нет никакого сомнения в том, что злой дух здесь — мистер Карпентер. Но чукчи уже не могут обходиться без многих вещей, изобретенных в мире белых людей. Чем меньше мои новые земляки будут общаться с белыми людьми, чем дольше не будут они принимать законы, создающие иллюзию порядка, а на самом деле лишь усложняющие жизнь, — тем дольше они сохранят свое духовное и физическое здоровье…»

Однажды вместо Пыльмау навстречу вышла бабушка Чейвунэ и, подавая ковшик, сообщила Джону:

— В вашу ярангу прибыл важный гость.

— Карпентер? — удивился Джон.

— Этот гость не мужчина, а женщина. И она важнее и красивее десятка Поппи!

Джон сделала движение, чтобы быстро войти в ярангу, но старуха загородила вход.

— Сперва надо очиститься от скверны! Подожди…

Чейвунэ прошептала несколько слов заклинания и только потом разрешила войти в чоттагин. Джон уже начинал догадываться о том, что произошло.

— Значит, в гости пришла женщина? — уточнил он у Чейвунэ.

— Да. Красавица с волосами, как утренняя заря, — ответила Чейвунэ.

«Рыжая, в деда Мартина», — решил Джон и осторожно приподнял меховую занавесь полога.

— Что ты делаешь?! — закричала бабка. — Осторожнее! Гостья боится холода.

Не обращая внимания на причитания старухи, Джон вполз в полог. И когда глаза после солнечного света привыкли к полутьме полога, разглядел у задней стенки жену. Она лежала на боку, обнажив большую набухшую грудь. Возле нее в пыжиковых шкурках копошилось что-то живое, маленькое и розовое.

— Сон! — голос у Пыльмау был хрипловат. — Посмотри, какая красивая!

Поначалу Джон ничего красивого не нашел в этом крохотном комочке жизни. Редкие волосики ребенка вправду были рыжеваты. Но чем больше он вглядывался в сморщенное крохотное личико, смешно и жадно сосущее грудь существо, в груди у него стремительно росла незнакомая огромная нежность. На глаза навернулись слезы, и Джон, обращаясь к новорожденной, прошептал:

— Здравствуй, Мери!

— Она тебе нравится? — спросила Пыльмау.

— Она — прелесть! — ответил Джон. — Я ее назвал Мери. Так зовут мою мать.

— А я назвала ее по-чукотски Тынэвиринэу, — сказала Пыльмау.

— Ну и пусть у девочки будут два имени: одно Мери, а другое Тынэвиринэу.

— Верно! — обрадовалась Пыльмау. — Как у белого человека. Ведь у тебя тоже два: Джон Макленнан.

— Тогда у Мери будет даже три имени: Мери-Тынэвиринэу Макленнан. — улыбнулся Джон.

— А три еще лучше! — с восторгом согласилась Пыльмау.

В полог вползла Чейвунэ и начала выгонять Джона:

— Хватит, хватит! Посмотрел и уходи. Не полагается мужу видеть роженицу десять дней, ну да уж ладно, пустили тебя, как белого человека. А теперь ступай и готовь подарки: ведь гость, поди, не с пустыми руками приехал?

— Иди, Сон, — ласково сказала Пыльмау. — Подарки лежат в деревянном ящике, в мешке из нерпичьей кожи.

В чоттагине уже толпились люди. Орво шагнул навстречу и показал мизинец. Джон недоуменно посмотрел на искривленный, с синим ногтем палец. Рядом возник второй мизинец — Тнарата, за ним — Армоля. Вскоре Джон оказался в окружении разнообразных мизинцев, обладатели которых наперебой поздравляли его с прибытием долгожданной и желанной гостьи.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Джон.

— А это значит, — пояснил Орво, по-прежнему держа мизинец перед его лицом, — что ты должен оделить нас подарками от имени гостьи — новорожденной.

Джон достал кожаный мешок, о котором говорила Пыльмау. Да, жена предусмотрела все. В маленьких сверточках лежали щепотки табаку, куски сахару, чай, лоскутки цветной ткани, иголки, нитки и даже пара выкроенных подошв на торбаса.

— Сразу видно, с какой стороны прибыла гостья, — сказал Орво, принимая табак. — Табаком славна его сторона.

Джону хотелось вернуться в полог, побыть вместе с Пыльмау, но гости приходили один за другим, показывали мизинец, а те, кто уже получил подарок, не торопились уходить и усаживались вокруг коротконогого столика пить чай.

— Хорошо, конечно, что девочке сразу дали имя, — рассуждал вслух Орво, — но все-таки надо было спросить богов.

— Если это так важно, — сказал Джон, — так еще не поздно сделать.

— Давайте все-таки спросим, — предложил Орво и послал мальчика за своей гадательной палкой. В ожидании инструмента старик распорядился, чтобы из яранги ушли те, кому уже нечего делать. Из мужчин остались Джон с Орво да маленький Яко.

— Ты теперь должен хорошо смотреть за собой, — строго наказал Орво Джону. — Неужто у тебя не хватило терпения попозже взглянуть на новорожденную? А еще вот: ты не должен был прикасаться к жене десять дней, а ты взял да и вполз в полог, даже не сняв охотничьей камлейки. Ты рассердил богов, и одно только, может, спасет тебя: они простят тебе, как человеку, который только начинает новую жизнь. Помни, твои промахи не по сердцу не только богам…

Мальчик принес гадательную палку, и Орво уселся прямо под дымовым отверстием, рядом со светлым кругом. Наставив один конец палки на светлое пятно, он стал легонько приподнимать и опускать другой конец, шепча священные слова. Так он действовал несколько минут, потом отложил гадательную палку и весело объявил Джону:

— Все в порядке! Я с ними договорился!

Поздней ночью гости разошлись. В яранге остались две женщины, которые должны были ухаживать за роженицей. Джон хотел было войти в полог, но Чейвунэ решительно воспротивилась и разрешила лишь поговорить через меховую занавесь.

Маленького Яко куда-то увели, а Джону пришлось устраиваться на ночлег в своей комнатушке.

Он долго не мог уснуть, прислушиваясь к звукам, доносящимся из полога. Сначала слышался приглушенный разговор женщин, а потом тишину ночи прорезал плач новорожденной. Это было так неожиданно, что Джон соскочил с кровати и рванулся к двери. Но крик тут же умолк. Джон прислушался и медленно улегся на кровать. «Ведь это мой ребенок кричал, — думал он, лежа с открытыми глазами. — Мой первый ребенок. Человек, который продолжит мою жизнь и будет носить мои черты лица, в ее жилах будет течь моя кровь даже тогда, когда я уйду за облака. Какой она будет? Что ее ждет впереди? Неужели она проживет всю свою жизнь — и молодость, и зрелые годы, и старость здесь, на этих пустынных берегах?» И давно не испытываемая тоска по прошлой жизни сжала сердце Джона, у него перехватило дыхание. Он вдруг заметил, что плачет. И ему так захотелось еще раз взглянуть на дочь, на Пыльмау, что он встал и, не обращая внимания на ругань Чейвунэ, прополз в полог.

Старуха держала над огнем что-то напоминающее кусок изношенной подошвы. Подошва пахла горелым деревом. Образовавшийся пепел Чейвунэ осторожно соскабливала ножом и собирала на лоскут чистой замши.

Пыльмау лежала, а маленькая Мери, крепко зажмурив глазки, спала, сладко посапывая носиком, и делала сосательные движения губами. Возле изголовья Джон заметил кожаный, похожий на кисет мешочек.

— Как ты себя чувствуешь? — шепотом, чтобы не разбудить младенца, спросил Джон.

— Хорошо, — виновато взглянув на Чейвунэ, ответила Пыльмау.

— Не могу спать, — сказал Джон и повернулся к Чейвунэ: — Нельзя ли жечь эту штуку в чоттагине? Пыльмау и новорожденной трудно дышать в таком дыму.

— Ну что ты говоришь, Сон! — укоризненно произнесла Пыльмау. — Бабушка все делает как надо. Этим пеплом мы присыпаем пупочек Тынэвиринэу-Мери, чтобы он побыстрее зажил.

— Прости, я не знал, — смутился Джон.

— А вот здесь лежат самые бесценные сокровища нашей девочки, — Пыльмау показала на кожаный мешочек.

— Что такое? — спросил Джон.

— Пуповина и каменное лезвие, которым она была перерезана. Все это надо очень и очень беречь, — сказала Пыльмау.

— Хорошо, будем беречь, — и Джон, несмотря на сердитые взгляды бабушки Чейвунэ, коснулся губами румяной щеки Пыльмау.

Десять дней Джон томился под своеобразным домашним арестом. Он не смел ничего делать: ни ходить на охоту, ни работать по дому — все это могло навлечь неприятности со стороны незримых, но вездесущих богов.

Без него байдары ушли на весеннюю моржовую охоту.

А когда кончился «карантин», как назвал свое священное бездействие Джон, он обнаружил себя единственным мужчиной в Энмыне. К нему шли со всякими просьбами помочь, разрешить какой-нибудь спор и просто за советом.

Пыльмау уже все снова делала по хозяйству, а Джон с удовольствием сидел на солнце и смотрел на спящую Тынэвиринэу-Мери, которая с каждым днем становилась похожей одновременно и на старшую Мери, и на Пыльмау, и на рыжего Мартина. Это необычное сочетание забавляло Джона и скрашивало дни вынужденного безделья.

Со дня на день ждали возвращения охотников. Долгожданную новость принес в ярангу Яко, почувствовавший себя совсем взрослым человеком после рождения сестренки.

— Идут две байдары и еще вельбот! — крикнул он и убежал.

Вместе с женщинами и стариками Джон спустился на берег.

Да, это были энмынские байдары и белый с черной линией по борту вельбот: значит, Армоль вправду стал владельцем деревянного судна.

Безветрие вынуждало охотников идти на веслах, и суда медленно приближались к селению. Новый вельбот буксировал тяжело груженную байдару.

Наконец байдары и вельбот причалили к берегу.

— Еттык![32] — кричал Джон, кидаясь навстречу сходящим на берег охотникам.

— Ии! Мытьенмык![33] — отвечали охотники. Лишь один Орво, нарушив обычай, подошел к Джону и, как это водится у белых людей, крепко пожал ему руку.

— Как поживает дочка?

— Отлично! — ответил Джон. — Ждет тебя сегодня в гости.

— Приду, приду, — ответил Орво.

Сгрузили на берег свежее моржовое мясо, и Орво занялся распределением долей. Несмотря на то, что Джон не принимал участия в промысле, ему выделили мясо и жир в таком же количестве, как если бы он вместе со всеми ездил на охоту.

— Так полагается, — пояснил Орво. — Если я заболею или кто-нибудь другой, мои товарищи сделают точно так же.

Все были рады свежему моржовому мясу, но наибольший интерес, разумеется, вызывал новый вельбот Армоля. Его вытянули на берег, подкладывая под киль костяные катки, чтобы не повредить днище.

Армоль важно расхаживал вокруг вельбота, отдавал распоряжения, сам помогал ставить подпорки под борта, чтобы судно не завалилось набок.

Джон обошел вельбот со всех сторон, заглянул внутрь и даже провел культями по обитому железным полозом килю.

— Славный вельбот, — сказал он Армолю, который с ревнивым видом следил за Джоном.

— Хороший, — согласился Армоль, едва сдерживая выпиравшую из него важность. — Мотор бы к нему теперь. Да не было у Карпентера мотора. Обещал на следующий год. Вот если бы ты стал у меня на вельботе каюром мотора, мы стали бы самыми удачливыми охотниками. — Армоль выжидательно посмотрел на Джона.

— Я сам собираюсь покупать вельбот, — ответил Джон.

Вечером пришел Орво. Старик взял на руки новорожденную и сказал, обращаясь к ней:

— Расти большая и красивая!

— Орво, — сказал старику Джон, — теперь мы должны поехать за нашим вельботом. Прямо в Ном. Кроме китового уса, у меня есть и песцовые шкурки.

— Малость отдохнем и поедем, — согласился Орво.

19

Почти месяц прошел с тех пор, как уехали в Ном на байдаре Орво, Джон и Тнарат и еще несколько энмынских охотников. От них не было никаких вестей, и Пыльмау гнала от себя тревогу, загружая себя работой и возней с маленькой Тынэвиринэу-Мери.

Пристроив ее за спиной, в сопровождении Яко она уходила в тундру собирать съедобные листья и корни. Брали с собой еду и, если была ясная погода, проводили весь день в тундре, иногда добираясь до становища оленеводов, пригонявших стада поближе к морскому ветру, чтобы уберечь их от гнуса и оводов.

Глава стойбища Ильмоч приглашал их в свою ярангу и угощал лакомствами: вареными языками, костным мозгом из оленьих ног, палеными губами и просто свежим вареным оленьим мясом.

— Ты скажи мужу, — наставлял старик Пыльмау, — что я желаю стать ему другом.

Быть другом оленного человека значило иметь постоянный источник для пополнения запасов оленьих шкур для постелей, полога и одежды; а в том случае, когда истощался зверь на море, друг-оленевод мог всегда прийти на помощь.

Возвращаясь домой, Пыльмау старалась идти горной дорогой, чтобы издали увидеть берег Энмына. Но каждый раз глаза видели лишь вельбот Армоля и его байдару.

Однажды, наводя порядок в комнате Джона, она нашла толстый блокнот в кожаном переплете со страницами, испещренными значками, словно тысячи мух прошлись по белому полю и оставили свои следы. Пыльмау даже понюхала страницы — от них исходил еле уловимый чужой запах. Пыльмау знала, что на страницах запечатлен разговор, слова, звуки, имеющие смысл. Она вглядывалась в каждую строку, в хитросплетение линий каждой буквы и даже, затаив дыхание, прислушивалась к страницам, словно можно было уловить ухом запечатленный разговор. Интересно, о чем говорил Джон на белых, словно покрытых снегом, тонких листах бумаги? Какие мысли и рассуждения оставили здесь свой след? Может быть, вот этой, поникшей к концу строки буквой он выразил печаль о прошлой жизни, о близких, которые остались в далеком и неведомом ей Порт-Хоупе?.. Иногда длинными вечерами Джон принимался рассказывать о той земле, где родился и жил раньше. В его голосе слышалась тоска и волнение, и Пыльмау торопилась перевести разговор на другое. А теперь Джон недалеко от своего дома. Корабли оттуда не ходят прямо в Порт-Хоуп, но, как говорил Джон, можно сначала проехать в Ванкувер, а оттуда уже нетрудно добраться по железным полосам на нарте, запряженной в огнедышащую повозку… Когда Джон уезжал, Пыльмау, как и полагается жене охотника, не сказала ему ни слова. А как хотелось крикнуть ему: непременно возвращайся, помни, что я тебя жду, ждет тебя золотоволосая Тынэвиринэу-Мери и сын Яко! Но она только смотрела пристально, не сводя глаз, на мужа своего, и про себя произносила эти слова. А Джон словно слышал это и, прежде чем сесть в байдару, подошел к ним, стоящим на берегу, поглядел внимательно на Тынэвиринэу-Мери, на Яко и тихо сказал жене:

— Не волнуйся, береги детей. Скоро вернемся…

Но прошел месяц, а их нет.

Пыльмау уже казалось, что подруги косо на нее посматривают. А Чейвунэ однажды рассказала историю о том, как в Уэлене жил один белый человек, женился на чукчанке, прижил с нею четверых детей, а потом исчез навсегда, уехав к себе то ли в Америку, то ли в Россию.

— Зачем вы это мне рассказываете? — взмолилась Пыльмау.

Старуха смущенно поджала губы.

Пользуясь отъездом Орво, Армоль перетащил к себе аппарат для производства дурной веселящей воды и приспособил к нему ствол от своего винчестера.

Одурев, он спускался к берегу и пел песни, кружась вокруг белоснежного с черной каймой по борту вельбота.

Как-то сильно навеселе он зашел в ярангу Пыльмау. Она кормила девочку, а Яко доедал вяленое моржовое мясо, срезая его с ребра огромным охотничьим ножом.

— Етти, Армоль, — приветливо поздоровалась с гостем Пыльмау.

— Ии, — Армоль тяжело опустился на китовый позвонок и уставился на девочку.

Тынэвиринэу-Мери бросила грудь, вдруг широко улыбнулась и громко засмеялась.

— Какомэй! — удивленно произнес Армоль. — Как настоящая.

— А ты сомневался, что я могу родить настоящую девочку? — обиженно спросила Пыльмау.

— Не в тебе я сомневался, а в Соне…

— Почему же?

— Тебе, женщине, это трудно растолковать… Но я так думаю: может ли родиться дитя от белой куропатки и черного ворона? Будет ли такое дитя летать, если оно и родится?

— Сам видишь — дитя наше настоящее, и я уверена, что Тынэвиринэу-Мери будет летать.

— Не потянет ли ее книзу такое длинное и тяжелое имя? — Армоль нарочито медленно произнес: — Тынэвиринэу-Мери…

— Если хочешь знать, то к нему можно добавить и третье. Так водится у белых людей. И тогда девочка будет называться Тынэвиринэу-Мери Макленнан, — вызывающе произнесла Пыльмау.

— Кто пробует жить по обычаям чужого народа, похож на утку, которая каркать стала, — наставительно произнес Армоль.

— Что же делать? — пожала плечами Пыльмау. — Тынэвиринэу-Мери — дочь двух народов. Чем плохо, если она будет уметь и каркать по-вороньи, и крякать по-утиному?

— Тебя не переспоришь! — сердито сказал Армоль. — Ты осталась такая же, как до замужества. Такая же…

Армоль вдруг замолчал, словно что-то увидел вдали. Он уставился в одну точку и долго смотрел, и в это время на его лбу сдвигались и разглаживались глубокие складки.

— Он был мне лучший друг… И когда нам доверили носить острые охотничьи ножи, мы поклялись всегда быть рядом, помогать не только друг другу, но и близким своим… Ты знаешь, когда умирает друг, заботу о его жене берет на себя тот, кто остался в живых. Я должен был взять тебя в свою ярангу и сделать второй женой. Но ты выбрала другого. Того, кто убил твоего мужа…

В сердце Пыльмау вместе со страхом рождался гнев.

— Теперь я еще подумаю, прежде чем протяну тебе руку, — продолжал Армоль. — Сон давно должен возвратиться, а его нет, и я думаю, что не будет. Я хорошо знаю белых людей и вижу их насквозь. Они никогда не смотрят на нас как на ровню. Они презирают нас и смеются над нашими обычаями. Прикоснувшись к нам, они долго моют руки, а после разговора полощут рот водой и трут язык щеточками, насаженными на палочки. Ты можешь возразить — Сон. Да, он иной. Но будь он настоящим белым человеком — с руками, так сразу переменил бы голос и не стал жить с нами. А когда он остался без рук, гордости у него поубавилось, потому что он не мог жить как равный со своими, но среди нас он чувствовал себя даже несколько выше нас… А теперь он почувствовал силу — может стрелять, добывать себе еду и даже изображать значками речь на бумаге… Теперь он сравнялся со своими и…

— Армоль! — закричала Пыльмау, напугав маленького Яко так, что мальчик залился слезами. — Уходи и никогда больше не появляйся в нашей яранге! Никогда не приходи, вестник черных мыслей! С языка у тебя течет яд, и удивительно, как он не разъел тебе рот!

— Пыльмау! Опомнись! Подумай, что ты говоришь! — Армоль вскочил с китового позвонка и попятился к двери. — Валяться будешь у порога моей яранги — я тебе не отворю… Ведь ты одна останешься!

— Неправда! Неправда! — кричала Пыльмау, наступая на Армоля.

Пятясь, Армоль споткнулся о высокий порог и упал на спину, вывалившись из яранги. Пыльмау остановилась, чтобы перевести дух, и тут до ее слуха донесся незнакомый звук — не то комариное пение, не то звон тонкой металлической струны. Она перешагнула через распростертого Армоля и крикнула Яко:

— Беги за мной, сынок!

Незнакомый звук доносился со стороны моря. Напрягши глаза, Пыльмау увидела две черные точки на горизонте. Неужели это Джон возвращается? Она сбежала по галечной гряде и остановилась возле самой воды, не обращая внимания на волны, которые лизали ее торбаса.

Пыльмау изо всех сил напрягала взгляд, но слезы, внезапно хлынувшие слезы, мешали смотреть.

— Один вельбот и одна байдара! — крикнул кто-то сзади.

— Как они быстро едут!

— На моторе они! На моторе!

— А байдару на буксире тащат!

Пыльмау ничего не видела. Она сделала шаг, и тут ее кто-то обхватил сзади:

— Сумасшедшая! Так можно утонуть!

Пыльмау виновато обернулась, тщательно вытерла глаза рукавом камлейки и только теперь смогла разглядеть приближающиеся суда.

Вельбот несся по воде, как птица. Скорость была такая, что буксируемая байдара рыскала из стороны в сторону. Гул мотора становился громче, и люди Энмына слушали неведомый звук с любопытством и удивлением.

— Словно поет, — сказала старая Чейвунэ, становясь рядом с Пыльмау.

— Я вижу Орво! — крикнул кто-то. — Он сидит на руле!

— А вот там — Сон!

— Возле мотора сидит!

Вельбот был уже близко. Шум мотора стал тише, а потом и вовсе умолк. Судно плавно приблизилось к берегу. Тнарат соскочил с носа и прыгнул на гальку.

— Еттык! Пыкиртык![34] — слышались голоса со всех сторон, и мужчины с вельбота отвечали:

— Мытьенмык![35]

Пыльмау не сводила глаз с Джона и, повернув личико девочки в его сторону, показывала на него рукой и говорила:

— Вон твой отец! Вернулся твой отец! Сейчас он придет к нам на берег.

Джон вынул мотор из колодца и положил в вельбот.

Вытащили вельбот и байдару. Возвратившиеся мужчины нагрузили подарками своих близких и разошлись по ярангам.

Джон положил на середину чоттагина большой матерчатый мешок и два ящика — один поменьше, другой побольше.

— Какие вы стали большие и хорошие! — сказал Джон, оглядев жену и детей.

— Мы очень соскучились по тебе, — сказала Пыльмау. — Каждый день все на море смотрели.

— Смотрели, — подтвердил Яко.

Пыльмау глядела на Джона, и ей казалось, что он вернулся не совсем таким, каким уехал, и от этого ощущения было немного тревожно на сердце.

— Что ты так на меня странно смотришь? — удивился Джон.

— Да рада я очень, — вздохнула Пыльмау. — Ты уж не сердись на меня, но иногда я думала: а вдруг ты не вернешься… Оттуда ведь недалеко до твоего дома.

— Милая Мау! — Джон обнял жену и поцеловал ее. — Где бы я ни был, куда бы меня ни занесли ветры, самый близкий и самый родной мне дом — вот эта яранга, и самые близкие и родные люди — это ты, Мау, Яко и маленькая Мери.

— Тынэвиринэу-Мери, — поправила Пыльмау.

Пока жена готовила еду и разжигала костер в чоттагине, Джон вынимал из мешка подарки. Маленького Яко он одел в яркую куртку, на голову Мери нахлобучил матерчатый чепчик, выложил плитки чая, сахар, табак, а потом взялся за небольшой ящик красного дерева. Яко внимательно наблюдал за Джоном.

— Что ты мастеришь, атэ? — спросил он.

— Подожди, сейчас узнаешь, — ответил Джон.

А когда Джон приладил к ящику огромную трубу, похожую на ухо, и начал крутить ручку, Яко высказал догадку:

— Я знаю — это мотор!

— Ты почти прав, — сказал Джон и осторожно опустил блестящую головку с птичьей шеей на крутящийся круг, похожий на срез с обгорелого дерева.

Чоттагин наполнили необыкновенные звуки, и Пыльмау от неожиданности едва не выронила горячий чайник.

Потом запел женский голос. Собаки, лежащие в чоттагине, подняли уши и в недоумении уставились на широкий зев трубы. Женщина пела о чем-то очень дорогом и сердечном, и, слушая ее, Пыльмау чувствовала в груди щемящую тоску.

— Что это? — шепотом спросила она Джона, словно боясь спугнуть поющий голос.

— Граммофон, — ответил Джон.

Когда песня кончилась, Яко крадучись подошел к трубе и заглянул внутрь. Ничего не обнаружив, он обратился к отцу:

— А где она?

— Кто?

— Поющая.

— Она осталась далеко отсюда, а здесь только ее голос, — попытался объяснить Джон.

— Сама осталась, а голос приехал сюда? — в вопросе Пыльмау слышались ужас и удивление.

— Ну да, — ответил Джон.

— Бедная! — всплеснула руками Пыльмау. — Зачем ты это сделал? Разве может человек жить без голоса? Как же теперь она разговаривать будет?

Джон долго объяснял технику звукозаписи, но ни Пыльмау, ни тем более Яко так ничего и не поняли.

Когда он завел другую пластинку, Пыльмау спросила, слушая мужской голос:

— И этот немой теперь?

Тогда Джон принялся растолковывать, что люди, которые поют из широкой деревянной трубы, не лишились своих естественных голосов. Они как бы поделились своим голосом с этой пластинкой, похожей на тонкий срез с обгорелого пня.

— И голоса у тех людей даже не стали слабее? — спросила Пыльмау.

— Нет, — решительно ответил Джон.

Пыльмау успокоилась и с видимым удовольствием слушала музыку и пение, не испытывая больше жалости и сочувствия к лишенным голосов певцам. Однако нагляднее всего объяснил принцип записи звука Орво, когда в яранге Джона собрались почти все энмынцы, чтобы послушать граммофон.

— Это как бы замерзшее эхо, — обратился Орво к присутствующим. — Эта черная пластинка вроде отвесной скалы — отражает голос и звук. Только скала сразу же отдает звук назад, а пластинка держит и может ее много раз повторять.

Один Яко не совсем верил объяснениям взрослых людей. Ему все казалось, что самое убедительное объяснение — это то, что внутри ящика находятся человечки с маленькими музыкальными инструментами.

И когда в яранге никого не оказалось, кроме Тынэвиринэу-Мери, Яко, оставленный за няньку, выволок на середину чоттагина под световой круг музыкальный ящик. Труба легко снялась: Яко видел, как ее прикреплял отец. Тщательно обследовав ящик, он обнаружил шляпки гвоздей. Эти гвоздики были точно такие, как на винчестере, и, чтобы их вытащить из дерева, нужна отвертка. Но, когда нет отвертки, ее вполне может заменить кончик охотничьего ножа.

С замиранием сердца Яко снял верхнюю крышку… но внутри вместо ожидаемых человечков обнаружил металлические части. Яко отвинчивал их одну за другой, но человечков все не было. Горько было разочарование, и Яко с досадой запихал обратно разъединенный механизм граммофона, поставил крышку и унес музыкальный ящик на место.

— Нету там ничего, — сокрушенно сообщил он сестричке, таращившей круглые глазенки. — Человечков нет.

Когда в этот вечер энмынцы пришли послушать музыку, Джон обнаружил, что музыкальный ящик молчит. Ручка завода свободно проворачивалась в своем гнезде, а внутри деревянного ящика с грохотом перекатывались части механизма.

Яко сидел в углу ни жив ни мертв. Он понял, что испортил музыкальный ящик, хотя и старался, чтобы все внутренности поместились обратно.

— Что с ним случилось? — недоумевал Джон, вертя ручку и потряхивая ящик.

Глаза Пыльмау и сына встретились. Мать подошла, и Яко виновато сказал:

— Я искал человечков.

— Тебе же сказали — никаких человечков там нет! — закричала Пыльмау и схватила мальчика за ухо.

От страха и боли Яко завопил на весь чоттагин.

— Что ты делаешь? — Джон отобрал мальчика у разъяренной матери, — Успокойся, Яко. Ты хорошо сделал, что посмотрел. Молодец. Стараться узнать новое — в этом ничего плохого нет. Только в другой раз возьми меня в помощники. Хорошо, Яко?

Мальчик перестал плакать и в знак согласия кивнул.

Граммофон починили, и в темные осенние вечера по притихшему Энмыну разносились звуки духового оркестра. Негритянские певцы рвали сырой прохладный воздух своими резкими голосами.

Моторный вельбот принес радость и новый порядок жизни в Энмын. Теперь расстояния сократились, и поездка в Уэлен или Кэнискун не составляла большого труда. Единственное, о чем надо было заботиться, — это о горючем.

— Если бы мотор мог есть нерпичий или моржовый жир! — мечтал Орво. — Тогда мы бы уходили далеко в море, где еще никто не стрелял, где зверь не пуган.

Охотники побывали на Инчоунском лежбище, но в этом году моржа было немного, и вся надежда была на промысел у собственных берегов. Однако лед в эту зиму пришел рано.

20

С утра ледяная каша подошла к берегу Энмына. Высокие волны кидались на мерзлую гальку, швыряли на берег огромные куски льда. Некоторые долетали до яранг и даже пробили в крыше яранги Тнарата дыру.

Несколько дней шел мокрый снег. Тропы Энмына обледенели, и людям стоило большого труда добраться из одной яранги в другую. Собаки не высовывали носа из чоттагинов, да и люди без особой нужды не выбирались из теплых жилищ.

Когда Джон ходил за мясом в земляное хранилище, ему каждый раз казалось, что небо нависает все ниже и ниже, волны подбираются к ярангам и вся эта враждебная, чужая природа старается поглотить одинокое маленькое селение.

В одну из ночей ударил мороз, сухая снежная пелена покрыла землю и выровняла успокоившееся торосистое море.

Нацепив на ноги «вороньи лапки», охотники вышли на свежий лед. От каждой яранги протянулись тропы к морю, а под вечер они окрасились свежей нерпичьей кровью.

Джон сидел в пологе и чинил порванные ремешки на лыжах-снегоступах. В чоттагине послышалось притопывание — так гости давали знать о своем приходе.

— Етти! — крикнул через меховую занавесь Джон — Мэнин?[36]

— Гым,[37] — в полог просунулась голова Орво, а рядом с ним возникла другая.

— Ты его помнишь? — Орво кивнул на соседа. — Это Ильмоч, у которого ты жил, когда Кэлена лечила твои руки.

— Как же! — воскликнул Джон. — Отлично помню!

Пыльмау не надо было напоминать о том, что надо приготовить угощение. Выпив две большие чашки крепкого чаю, Ильмоч выжидательно посмотрел на Орво.

— Джон, — Орво обратился к хозяину, — Ильмоч много слышал о музыкальном ящике, и ему бы хотелось его послушать.

— Можно, — сказал Джон и крикнул: — Яко, давай заводи музыку! — Яко, совершенно голый, полез в угол и спросил отца:

— Женский голос заводить или мужской?

— Какой вы хотите? — спросил Джон у Ильмоча.

— Послушаем сначала мужской, — покосившись на Орво, сказал Ильмоч.

Кочевник слушал внимательно. У него было такое выражение лица, словно он понимал каждое слово лихой ковбойской песенки в исполнении Дина Моргана.

Когда пластинка кончилась, Ильмоч похвалил:

— Хорошо поет. Громко.

После мужского послушали женский голос и негритянский церковный хор. Гость остался очень доволен концертом.

— Я пришел к тебе, Сон, с подарком, — сообщил он.

— Это верно, — подтвердил Орво. — Ильмоч будет твой тундровый друг. Сейчас он тебе привез две оленьи туши, несколько шкур, камусы, пыжики и оленьи жилы для ниток. Все это он тебе дарит, как другу.

— О! Большое спасибо! — несколько растерянный таким неожиданным подарком произнес Джон.

Значит, не зря говорила Пыльмау о намерении Ильмоча стать его тундровым другом. Ну что же, иметь такого друга и лестно, и полезно. Вот только чем его отдарить? И надо ли отдаривать немедленно?

— Мы с Джоном скоро приедем к вам, пока вы не откочевали далеко от нас, — сказал кочевнику Орво.

Допив чай, гости ушли, и Джон сразу же спросил жену:

— Может быть, мне нужно было сразу отдарить Ильмоча?

— Нет, сразу нельзя, — ответила Пыльмау. — Не то получится не подарок, а вроде как бы торг. Вот как поедешь к нему в гости в стойбище, тогда и повезешь подарки.

Через несколько дней Орво и Джон, нагрузив нарты подарками для оленеводов, отправились в тундру. На нартах Джона лежали разные мелочи, купленные в Номе, — обрезки цветной ткани, белая бязь на камлейки, нитки, иголки, куски лахтачьей кожи на подошвы, ремни и два пузыря из нерпичьей кожи, наполненные топленым тюленьим жиром.

Первую ночь провели в тундре. Орво накопал из-под снега хворосту и разжег жаркий костер, на котором согрел чай. Поужинали холодным копальхеном, вареным нерпичьим мясом и, окруженные собаками, улеглись в снежной яме.

Погода была тихая. По звездному небу гуляли сполохи полярного сияния, на одной половине неба прорезывался узкий серпик молодого месяца. Полежав некоторое время с открытыми глазами, Джон окликнул Орво:

— Не спишь?

— Не сплю, — ответил старик. — Лежу вот и думаю: разве приходило мне на ум, что через две зимы и два лета мы снова поедем с тобой к Ильмочу? И не как белый человек и луоравэтльан, а просто как люди, которые живут одной жизнью… А ведь давно ли это было? Значит, наша жизнь не такая уж чужая для тебя?

— Когда я ехал сюда впервые, я тоже не думал, что это дорога к вам. Ты и не поверишь, как мне было страшно. Честно говоря, я на вас и не смотрел как на настоящих людей…

— Это мне знакомо, — отозвался Орво. — Когда я в первый раз попал на корабль к белым, так словно в другом мире очутился. Ни языка, ни обычаев я не знал. Надо мной смеялись, издевались, били кому не лень. Почему-то любили угощать мылом… О, сколько я съел этого мыла, прежде чем меня стали немного уважать! Орво тяжело вздохнул, и, как бы отвечая ему, вздохнул спящий вожак собачьей упряжки.

— Люди отделены друг от друга предрассудками и неверными представлениями о себе, — заговорил Джон. — Самая большая ошибка, пожалуй, вот в чем: каждый народ думает, что именно он и живет правильно, а все другие народы так или иначе отклоняются от этой правильной жизни. Сама по себе эта мысль безобидна. Она даже полезна для того, чтобы сохранить порядок внутри общества. Но когда какой-нибудь народ стремится устроить жизнь других народов на свой лад, вот это уже плохо. Милый Орво, если бы ты знал всю кровавую историю нашего цивилизованного мира!

— У нас никто не пробовал изменять нашу жизнь, — сказал Орво.

— А разве вы не пытались заменить богов? — спросил Джон. — Вот я знаю жизнь эскимосов и индейцев Северной Америки. Наши большие шаманы, служители белых богов, спят и во сне видят обращенных в свою веру «дикарей», как они называют эскимосов и индейцев.

— У нас тоже хотели изменить наших богов, — ответил Орво. — Ездили по стойбищам бородатые русские шаманы и раздавали металлические крестики и белые рубашки. А для этого надо было окунуться в воду и признать бога белых… Очень многие признали его.

— Как это — признали? — удивился Джон. — Значит, вы христиане?

— А жалко, что ли, было не признать? — продолжал в темноте Орво. — Такие вещи, как железный крест, из которого можно смастерить рыболовный крючок, в те времена было трудно достать. А взрослым вдобавок давали целую связку листового табаку. С какой стати за такое добро не признать белого бога? И мои сородичи признавали его и говорили, почему не быть и такому богу? И ставили его рядом со своими богами и так же обращались к нему с молитвами. Рассуждали они так: если бог, которого привезли белые шаманы, вправду всемилостив, всемогущ и всемудр, он не станет выгонять хозяев из того жилища, куда его приняли. Некоторое время жили такие боги вместе с нашими старыми, а потом и забылись. От них, правду говоря, не было никакого проку, ибо они не знали нашей жизни, не знали моря и оленей. Потом они не выдерживали нашей пищи…

— Как! — поразился Джон. — Вы еще и кормили их?

— А как же! — ответил Орво. — Бог тоже хочет есть. Но жир и кровь разъедали бумагу, и вскоре от священного лика оставались одни грязные клочки. Те, кому достались деревянные боги, держали их дольше, но потом тоже выбросили или отдали детям играть…

Джон не был верующим, но такое отношение к религии его покоробило, и он не без тайного смысла смутить Орво, спросил:

— А что бы ты сказал, если бы белый человек так же поступил с вашими богами?

— Пожалуй, он был бы прав. Нельзя навязывать чужих богов.

Джон поразился простому и верному ответу.

— Да, ты прав… Я много думал о нашей жизни. По-моему, чем меньше мы будем соприкасаться с миром белых людей, тем лучше будет. Ты согласен со мной, Орво?

— Я тоже об этом думал, — не сразу ответил Орво. — Совсем отгородиться от них мы не можем. Во всем остальном я с тобой согласен, Сон.

В стойбище Ильмоча путники прибыли в середине следующего дня. Джон старался припомнить знакомые места, но хоть и яранги были те же, однако окружающая местность не была знакома. Очевидно, кочевники расположили свои жилища в ином месте, чем в прошлом году.

Собаки рвались к оленям, но вожаки упряжки тянули их в сторону, к ярангам, где уже стояла толпа встречающих. Ильмоч выделялся своим ростом и нарядной замшевой одеждой. Он сердечно приветствовал гостей и, наказав пастухам посадить на цепь собак и покормить, повел Орво и Джона в свою ярангу.

Джон с любопытством оглядел внутреннее убранство кочевого жилища. Общее устройство было приблизительно такое же, как у береговых чукчей, но все части яранги оленевода отличались легкостью. Собственно, стен в яранге не было: шатер из оленьей замши или просто коротко стриженных оленьих шкур, натянутый на жерди, образовал внешнюю оболочку яранги, внутри которой висел тесноватый, на взгляд приморского жителя, полог. В просторном чоттагине горел костер.

— Я очень рад, что вы приехали ко мне, — торжественно заявил Ильмоч, — будьте у меня как у себя дома.

Джон преподнес подарки своему тундровому другу. Ильмоч их принял со сдержанным достоинством, лишь мельком взглянув на них.

— Вэлынкыкун! — сказал он и распорядился подарки убрать.

Выбрав удобный момент, Джон спросил у Орво:

— Ильмочу не понравились мои подарки?

— Понравились, — уверенно ответил Орво. — Просто между друзьями подарки — дело обычное и глазеть на них нехорошо.

— Ильмоч, — Джон обратился к хозяину, — можно ли мне повидать Кэлену?

— Можно, — кивнул Ильмоч, — Она будет рада видеть человека, которого спасла от смерти.

Старуха не замедлила явиться. Она шумно запричитала, увидев Джона:

— Кыкэ вынэ вай![38] Приехал спасенный! Кыкэ! Вон какой здоровый и красивый.

Джон преподнес ей отрез на камлейку, табак и граненые швейные иглы.

— Вэлынкыкун! — поблагодарила Кэлена и попросила позволения осмотреть руки.

Сухие жилистые пальцы старухи с ловкостью опытного хирурга исследовали каждый шов, каждую складку. Полюбовавшись на свою работу, Кэлена не удержалась и с восхищением произнесла:

— Хорошо сработано!

Орво и Джон поместились в яранге главы стойбища Ильмоча. Для них поставили второй полог. Среди ночи Джона разбудил шум ветра. Он лежал в темном пологе, и видения прошлого обступали его. Ему казалось, что время повернуло вспять и он снова очутился в том же положении, как два года назад. Ему даже почудилась боль в кистях.

Буря в жилище кочевника слышалась отчетливо — здесь стенки были тоньше и вся яранга меньше. До утра Джону так и не удалось заснуть как следует. Он то засыпал, то просыпался, явь перемешивалась со сновидениями. Услышав легкий шум в чоттагине, он высунул из полога голову и увидел тяжелую фигуру Ильмоча.

— Проснулся? — поздоровался Ильмоч и с сожалением сказал: — Пурга. Плохо.

Из отверстия, которым оканчивался конус яранги, в чоттагин сыпался снежок. Удивительное это сооружение — яранга. Джон заметил, если в стене яранги имеется малюсенькое отверстие — от гвоздя или от чего другого, даже в малюсенькую метель от него наметает в чоттагине целый сугроб снегу. А вот в дымовое отверстие, куда свободно может пролезть человек, сыплется лишь снежная пыль!

Ильмоч откинул оленью шкуру, заменявшую дверь, и скрылся в светящейся полутьме пурги.

Весь этот день Орво и Джон были единственными мужчинами в стойбище — все пастухи ушли к оленям. Ильмоч вернулся только поздно вечером. Он долго отряхивался в чоттагине, выбивая куском оленьего рога снег из кухлянки и торбасов.

— Пурга надолго, — сообщил он. — Тепло. Снег мокрый, липкий.

— Южный ветер? — спросил Орво.

— Он, — ответил Ильмоч.

— Плохой ветер, — Орво тревожно посмотрел на Джона. — Он может оторвать припай. А когда после пурги ударит мороз — снег затвердеет, и оленям трудно будет добывать корм.

— Как только стихнет, — сказал Ильмоч, — откочуем на другие пастбища, на южный склон хребта. Там ветер сдувает снег.

Три дня и три ночи яранга содрогалась от порывов ветра. На исходе третьей ночи ветер ослабел, и мороз стал крепче. В полдень в стойбище принялись сворачивать яранги. Не прошло и часа, как от них остались лишь черные круги и пепелища костров. Все снаряжение и хозяйственные вещи оленеводы уложили в нарты. Пастухи подогнали стадо и поймали ездовых животных — огромных большерогих быков с большими печальными глазами.

К полудню караван медленно двинулся к синеющим вдали горам. Ильмоч, попрощавшись с Орво и Джоном, на легкой, почти ажурной, нарте помчался за кочующим стойбищем.

21

Ветер дул в спину. Он надувал камлейки парусом, закручивал пушистые хвосты ездовых лаек. Отяжелевший снег не поднимался, и ураган полировал его, прижимая к земле. Никогда Джон не мчался с такой скоростью на собачьей нарте. Лишь один раз дали передохнуть собакам, покормили и сами подкрепились слегка подтаявшей олениной. На таком ветру невозможно было разжечь костер, и путники обошлись без чая.

К следующему полудню показались знакомые прибрежные горы. На латунный лед, где ураган оставил длинные заструги затвердевшего снега, нарты въехали в пору ранних сумерек. На ледяной глади ветер достигал такой силы, что гнал нарты быстрее собак, и коренным приходилось отвертываться в сторону от передка.

Селение, казалось, прижалось от ветра к земле, боясь быть унесенным в море. Джон и Орво пристально всматривались в яранги.

Острый глаз Орво сразу же приметил отсутствие покрышек на некоторых жилищах. Стойки для байдар были повалены.

Тревога холодком заползала в сердце. Такой ветер может наделать беды.

Джон нашел глазами свою ярангу и с удовлетворением отметил, что она цела. Лишь труба у пристройки была начисто срезана ветром.

Там, где снежная дорога поднималась от лагуны к ярангам, собирались встречающие. Их было всего трое. Они стояли, пригнувшись под ветром, еле держась на ногах на убитом до каменной твердости снегу.

Это были Тнарат, Армоль и Гуват.

— Беда! — еще издали крикнул Армоль. — Ураганом унесло вельботы и байдары!

Голос его дрожал и прерывался, и в потемневших глазах застыло горе.

Орво притормозил нарту:

— Как же это так случилось?

— Мы сделали все, чтобы спасти суда, — принялся рассказывать Тнарат. — Вморозили якоря в лед, обложили вельботы снегом, но не помогло. Ветер расшвырял снег и оборвал толстые ремни, словно это нитки матерчатые.

— Вельботы летели по воздуху, будто у них крылья выросли, — перебил его Армоль. — Все сразу снялись с места, словно решили улететь к себе на родину, а потом ударились о торосы и разлетелись на щепки… Ох, горе!

Джон направил упряжку к своей яранге. В жилище было печально, словно после смерти кого-то очень близкого и дорогого. Даже дети вели себя тихо и сдержанно, а маленькая Тынэвиринэу-Мери молча прижалась к мягкой курчавой бороде отца, будто понимала всю безмерность горя.

Пришедший к вечеру Орво сказал:

— Никто не мог предотвратить этой беды. Такой ураган бывает раза два за сто лет…

Ветер продолжал бушевать. Яранга содрогалась и скрипела, как корабль, застигнутый бурей в океане. Шальные воздушные струи неведомыми путями проникали в полог и колебали пламя жирников.

Пыльмау тихо баюкала Тынэвиринэу-Мери, и ее пение сливалось с пением урагана.

Джон прислушивался и дивился, как естественно вплетался голос жены в гудение ветра. Мелодии песни и урагана были одинаковы.

Орво долго сидел в задумчивости, вслушиваясь вместе с Джоном в пение женщины и урагана.

— Загордились мы, — тихо и медленно произнес Орво, — перестали чтить Наргинена.[39] Проучили нас Внешние Силы…

Джон хотел было разуверить старика, объяснить ему, что это стихийное бедствие, от которого никто не застрахован, но какое-то странное чувство беспомощности удерживало его. А в словах Орво угадывалось объяснение и утешение.

— Захотели мы жить не так, как велено природой, — продолжал Орво. — И у меня перед глазами словно радужный туман вырос. Перестал я правильно видеть. Все ведь было хорошо — зверя у берегов словно прибавилось против прошлых лет, море часто дарило нам ритлю, погода в меру была устойчива, везло нам и на промысле, и в общении с белыми людьми… Даже болезни нас обходили стороной несколько лет… И вот наказание за наши грехи… На моей памяти это бывало не раз. Поначалу все идет хорошо, и такая жизнь начиналась, что даже дряхлые старики, которых давным-давно ждут в заоблачном мире, не торопятся уйти с земли. Яранги полны радости, а хранилища — мяса и жира. Люди чаще собираются на веселые сборища, чем на священные жертвенные обряды, и человек начинает верить, что он самый сильный и самый умный и что он единственный хозяин на земле. До поры до времени все так и бывает. А потом природа, Наргинен, Внешние Силы, убирают все лишнее — людей, которые народились не по нужде, а от похоти. Они насылают болезни, голод, уничтожают запасы еды, рождающие лень у человека. Вот таким ураганом Внешние Силы уносят все, что может поставить человека выше их… Наргинен как бы напоминает: я здесь хозяин, и только по моей милости человек живет здесь…

В сознание Джона западали тяжелые, мрачные слова Орво, и в душе росло беспокойство.

— Как же жить дальше? — вырвалось у Джона.

— Наргинен сам укажет, как жить дальше, — отозвался Орво. — Пусть боги вернутся на свои места, а человек туда, где он был всегда.

Ураган бушевал еще несколько дней. Ветер отогнал лед далеко за горизонт. Странным и непривычным казалось зимнее открытое море. Это так же дико и невозможно, как если вдруг бы в пургу среди снега разгуливал обнаженный человек.

В воде отражалось синее небо и редкие, мчавшиеся под ветром облака. Люди с нетерпением ждали дня, когда утихнет ветер и можно будет выйти на промысел.

Раньше Джон не замечал, как много едят собаки. И хотя их достаточно было покормить раз в сутки, на двенадцать клыкастых пастей уходило столько же копальхена, сколько съедали три человека за два-три дня.

Когда Джон сам кормил собак, он старался урезать обычную норму.

— Ничего страшного не случится, если теперь собаки будут есть поменьше, — сказал он однажды жене.

Пыльмау удивленно посмотрела на мужа и заметила:

— Они и так полуголодные…

— Все равно теперь они ничего не делают, не добывают никакой еды…

— Теперь в Энмыне нет ни одного человека, который бы добывал еду, и все равно все хотят есть и едят, чтобы уцелеть, — возразила Пыльмау.

— Так то люди, а это — собаки, — сказал Джон.

— Какая разница? — пожала плечами Пыльмау. — Они и так едят что похуже.

Во всех ярангах, несмотря на катастрофически уменьшающиеся запасы, продолжали кормить собак, и такое расточительство повергало в изумление Джона. Однажды он даже предложил Орво сократить число собак в селении до необходимого.

— Может быть, ты сам начнешь? — иронически предложил Орво.

После урагана ударил такой мороз, что море замерзло почти мгновенно. Всегда торосистое, заваленное как попало обломками льдин, сейчас оно было необычно ровным и гладким.

Охотники не замедлили отправиться на промысел. Они мчались на санках, с полозьями из моржовых бивней. Оттолкнувшись палкой с острым металлическим наконечником, они катились по скользкому льду к разводьям, а под вечер возвращались с добычей. Запылали костры в чоттагинах, вкусный запах свежего мяса вытеснил из жилищ вонь прокисшего китового жира. Охотники торопились: первый же ветерок сомнет и разрушит зеркальную гладь и нагромоздит торосы.

Вскоре так и случилось, и море обрело привычный зимний вид, ощерившись торосами и ропаками. Подвижка подогнала к берегу старый лед и обломки айсбергов. Санки перешли к ребятишкам, и охотники запрягали отощавших собак, чтобы отправиться в далекий путь к полыньям.

Сильные морозы по ночам с треском раскалывали лед, но открытая вода уходила все дальше от берега, и надо было вставать почти среди ночи, чтобы застать короткий промежуток светлого времени у открытой воды.

Как-то вечером в ярангу вбежала взволнованная Пыльмау и сообщила, что Мутчин и Эленеут лежат мертвые в своей яранге.

Старики угасли несколько дней назад, и голодные собаки успели наполовину обглодать их тела. Джон не мог без содрогания смотреть на них и уклонился от участия в похоронах, сославшись на плохое самочувствие.

После похорон Орво собственноручно поджег опустевшую ярангу, и шумное чадное пламя высоко поднялось к небу.

— Каждый такой костер приближает время, когда весь наш народ уйдет за облака, — задумчиво произнес Орво, следя за пляшущим пламенем. — Ты не видел, сколько опустевших стойбищ и покинутых яранг истлевает по побережью? Иные поселения вовсе исчезли. Убывает наш народ быстро, и это пугает меня. Наши женщины рожают мало, а на детей смерть запросто охотится. Столько их у нас умирает, не успев даже к своему имени привыкнуть! А когда-то наш народ был велик и могуч!

— Не надо так мрачно смотреть на жизнь, — ответил Джон. — Человек не зря существует на земле. Не может быть такого, чтобы чукчи навсегда исчезли с лица земли…

Выпавший снег запорошил пепелище сожженной яранги, и имена умерших быстро стерлись в памяти людской. Джон думал, что несчастных потому так быстро забыли, что жители Энмына в глубине души чувствовали себя виновными в их смерти.

Он как-то сказал об этом Орво, но старик раздраженно заметил:

— В земном мире имеет право жить только тот, кто может добывать еду не только себе, но и своему потомству.

— А если несчастье случится с тобой? — Джон понимал, что задает жестокий вопрос.

С неожиданно спокойной улыбкой Орво посмотрел на Джона и твердо ответил:

— Когда я это замечу, то сразу же сам уйду за облака.

Промысел превратился в изнурительный и тяжкий труд. Мучительно было среди ночи вылезать из-под теплого одеяла на мороз.

Первой поднималась Пыльмау и готовила завтрак. Надо было накормить мужчину на весь долгий холодный день. В пологе жгли лишь один жирник. Его света и тепла было вполне достаточно, пока не наступили сильные морозы. Теперь в углах полога появились серебристые заплатки из инея.

Дети спали под оленьим одеялом, крепко прижавшись друг к другу.

Джон молча съедал завтрак и с зябким отвращением к морозу и голубому мерцанию лунного света переступал порог.

Снег громко хрустел под ногами, и этот единственный звук в морозном безмолвии разносился далеко вокруг, заполняя противным скрипом белое пространство. Он сопровождал охотника всю дорогу. А дорога была долгая, через высокие торосы, через нагромождения битого льда. В Энмыне давно не пользовались упряжками: отощавшие собаки одичали, добывая пищу самостоятельно, и не давались в руки.

Мороз сковал полыньи. Едва появлялось разводье, как его тут же затягивало молодым, прозрачным ледком.

Джон шагал от одной замерзшей полыньи к другой. Постепенно замерзали кончики пальцев на ногах, время от времени надо было постукивать одной ногой о другую, чтобы вернуть им чувствительность. Хорошо, что у Джона не было пальцев — он не знал забот с рукавицами, и своими держалками он мог зарядить и разобрать винчестер при любом морозе.

С трудом различалась граница между припаем и движущимся льдом, в котором было так мало разломов, что нерпы сами продували отдушины, чтобы глотнуть воздуха.

Джон торопился.

Медленно угасали звезды, разгорался короткий зимний день. Он продолжался часа два-три, и только в этот промежуток времени можно было увидеть темную голову нерпы на поверхности разводья. Темнело быстро, и Джон возвращался в Энмын при свете звезд и ярких сполохов полярного сияния.

Он шел мимо яранг с опущенной головой, стыдясь своей неудачи. Потом привык. Самым тяжким была встреча с голодными глазами маленького Яко. Но Пыльмау была неизменно спокойна и делала вид, что все так и должно быть. Неизвестно, из чего она ухитрялась готовить еду, и, насытясь, Джон валился на прохладные оленьи шкуры, чтобы завтра снова уйти на морской лед в поисках зверя.

Однажды он спугнул белого медведя. Зверь кинулся прочь через торосы и исчез в снежной белизне. На льду осталась его добыча — почти целая нерпичья тушка со вспоротым брюхом и ободранной головой.

Медведь подстерег нерпу, когда она высунулась в лунку. Надо обладать необыкновенным проворством, чтобы поймать и извлечь из узенького отверстия такое осторожное и ловкое животное. Джон с удивлением почувствовал, что завидует удачливости белого медведя.

Он осмотрел тушку и увидел, что она чуть повреждена и даже не успела застыть на морозе. Розовая печенка покрылась тонким слоем льда. Джон вынул охотничий нож и отрезал от нее несколько кусков. Подкрепившись, он продел в морду зверя ремень и поволок нерпу к берегу.

Поднимаясь от морского берега к ярангам, он засомневался: хорошо ли отнимать добычу у морских зверей, но, вспомнив голодные глаза Яко и заметно отощавшее тело Пыльмау, решительно зашагал к своему жилищу, стараясь как можно быстрее миновать другие яранги Энмына.

У порога уже стояла Пыльмау с ковшиком. Она молча полила голову нерпы и подала остаток воды Джону. Ковшик в ее руке слегка дрожал, и одинокая льдинка со звоном билась о жесть.

Когда нерпу вволокли в полог, Джон со смущением признался:

— Я отнял нерпу у умки. Не знаю — хорошо это или плохо…

— Я помню, Токо иногда так делал, — спокойно ответила Пыльмау. — Ты взял то, что принадлежало тебе по праву сильного. Боги будут довольны.

Сняв с себя охотничье снаряжение, Джон вполз в полог. Возле нерпичьей головы сидел Яко и жадно смотрел на полузакрытый глаз зверя. Джон вырезал охотничьим ножом глаз, проткнул его и подал мальчику.

Для маленькой Тынэвиринэу-Мери он отрезал кусочек печени.

Пыльмау разожгла второй жирник, и в пологе стало светлее. Сегодня жена была оживлена, радуясь удаче кормильца. Она громко и возбужденно разговаривала и часто кидала на мужа ласковые, чуть встревоженные взгляды.

При свете второго жирника Джон огляделся в пологе. Он смутно чувствовал, что в жилище произошли какие-то перемены, то ли чего-то убавилось или, наоборот, прибавилось. Джон медленно вел глазами по внутренности полога, пока его взгляд не остановился на угловом столбе, на котором вместо медного рукомойника висел деревянный идол!

— Видишь, он послал нам удачу, — виновато улыбаясь, произнесла Пыльмау. — Как только ты ушел в море, я его внесла с мороза, отогрела и долго упрашивала, чтобы он был к тебе милостив.

— А где рукомойник?

— Я его перевесила в чоттагин, гуда, где раньше висел. — Пыльмау нервно теребила край оленьей шкуры. — Я думала: ведь ты все равно почти не моешься… А бог должен висеть на своем месте…

И впрямь за последнее время Джон почти перестал следить за собой. Однажды утром, подойдя к рукомойнику, он вспомнил о жестоком морозе за стенами яранги, ярко ощутил, как холод тотчас стянет его умытое, лишенное защитного жирового покрова лицо, и не стал умываться… А потом он и вовсе перестал прикасаться к рукомойнику, и это нимало не повредило его здоровью.

— И еще вот почему бог должен быть здесь, — вкрадчиво продолжала Пыльмау. — Я хочу сына. Яко нужен товарищ, с которым ему будет не так трудно в жизни… Пусть уж бог будет с нами.

— Ладно, — Джон устало махнул рукой, — разделывай нерпу, я хочу есть.

Но не успела Пыльмау повесить над жирником котелок, как в ярангу потянулись гости. Никто ничего не просил. Приходили будто бы просто так или по какому-нибудь пустячному поводу, но ни один не ушел с пустыми руками.

Джон с тревогой видел, что от нерпы остается все меньше и меньше, и несколько раз он едва не крикнул жене: «Довольно!»

Поздно ночью в чоттагине послышался кашель Орво, и его седая голова просунулась в полог.

Старик поглядел на вернувшегося в полог бога и удовлетворенно хмыкнул.

— Надо ставить сети на нерпу, — сказал Орво. — Патроны кончаются, а открытой воды все меньше. Надо долбить лунки и ставить сети.

Джон впервые слышал, что нерпу можно ловить, как рыбу, сетями.

— Мы будем ставить сети, а ты поедешь к своему другу Ильмочу, — продолжал Орво. — Попросишь у него десятка три оленьих туш. Потом сочтемся. Он не должен отказать тебе — ты ведь его приморский друг. За своих не беспокойся — позаботимся о них.

Через несколько дней, собрав упряжку из самых сильных и выносливых собак Энмына, Джон отправился в тундру. Впервые он ехал один, но в душе не было тревоги: он был уверен, что доберется до стойбища. За пазухой он держал начерченную Орво карту, а на нарте под оленьими шкурами лежал спиртовый компас, одна из немногих вещей, оставшихся от купленного за китовый ус вельбота.

Путь лежал к Большому хребту Чукотского водораздела.

22

Долго блуждал Джон по тундре. Кончились взятые с собой в дорогу скудные припасы. Каждый вечер, останавливаясь на ночлег, он отводил в сторону самую слабую собаку и закалывал. Если поблизости оказывался кустарник, он разжигал костер и варил мясо. Остатки скармливал псам.

Джон обследовал все долины, указанные Орво, рыскал по низкорослому кустарнику, пересекал водоразделы, склоны холмов и даже поднимался на северный склон Большого хребта. Порой попадались следы оленьего стада — помет, как черная россыпь маслинок. Тогда в сердце рождалась надежда, и Джон гнал ослабевших собак по следу, пока не терял его где-нибудь в разлившейся наледи или в цепком, ломающемся на морозе кустарнике.

Вскоре следы исчезли совсем. И куда бы ни направлял нарту Джон — везде лежал девственный, синеватый от темного бессолнечного неба снег. Он спрессовался от мороза. Нарта могла идти по нему лишь с хорошо навойданными полозьями, и Джон часто останавливался, переворачивал нарту и наводил на них слой льда.

Когда в упряжке осталось всего восемь собак, Джон повернул упряжку обратно, на морское побережье.

Издали Энмын показался вымершим. Пока ослабевшие собаки почти два часа тащили нарту через неширокую лагуну, между ярангами не показалось ни одной человеческой фигурки, ни один столбик дыма не стоял над шатрами.

Джон ввалился в чоттагин своей яранги и, нащупав меховую занавесь, влез в полог.

Желтый язычок пламени жирника притянул Джона, и он услышал слабый голос жены:

— Это ты, Сон?

— Я, Мау.

— Привез что-нибудь?

— Я не нашел стойбища, — ответил Джон. — Только олений помет… Где дети?

— Здесь, — ответила Пыльмау. — Худые очень… Просят есть все время… Я уже варю старые торбаса. Выскребли дочиста мясную яму. Этим и держимся.

— Кто-нибудь ходит в море?

— Ходят, да толку мало, — ответила Пыльмау. — С того дня, как ты уехал, редко кто-нибудь с добычей приходил. Патронов нет.

Пыльмау палочкой развела огонь в жирнике и поставила над ним котелок.

Из-под вороха шкур выполз Яко и молча уставился на Джона. У мальчика резко выпирали ребра, а между ключицами и шеей виднелись глубокие впадины, словно дыры в смуглой шершавой от голода коже.

Тынэвиринэу-Мери лежала тихо. Она на минуту открыла синие глазенки и снова закрыла их, словно свет жирника был для нее нестерпимо ярок.

— Что с Мери? — встревоженно спросил Джон.

— Голодная, — сокрушенно ответила Пыльмау. — Даю ей грудь сосать, но и в ней ничего нет.

В котелке сварилась зловонная похлебка. Преодолев отвращение, Джон проглотил ее.

— Собак не ели?

— Что ты говоришь! — ответила Пыльмау. — Разве можно есть собак?

— Но все же получше, чем варить лахтачий ремень, выдубленный в человеческой моче, — возразил Джон.

Подкрепившись, Джон решил навестить старого Орво.

Возле яранги собаки с урчанием догрызали ременные крепления нарты. Увидев человека, они отбежали в сторону. Только теперь Джон заметил, что на всех ярангах моржовые покрышки обгрызены до высоты, до которой могли дотянуться собаки.

Орво лежал в темном пологе между двумя женами.

Он выслушал рассказ Джона и с горечью вымолвил:

— Сбылось то, чего я больше всего боялся: Ильмоч откочевал к Границе Лесов… Чуял старик, что мы придем к нему за помощью…

Дышал Орво коротко и прерывисто, в груди у него свистело и клокотало.

— Надо что-то делать, — помолчав, сказал Джон. — Нельзя покорно ждать конца.

— Что же ты можешь предложить? — вяло спросил Орво. — Охотиться уже сил нет. Пока найдешь полынью, темнеет, да и чистой воды почти нет.

— Можно часть собак съесть. Не понимаю: люди умирают с голоду, а кругом бегают животные, которые могут спасти нас. Едят же в иных странах конину, а собачина в некоторых странах на Востоке считается даже изысканным лакомством…

— Может быть, и дойдем до того, что будем есть собак, — устало ответил Орво, — но это уже последнее дело. После собак обычно берутся за покойников. Потом убивают и пожирают слабых… Пока человек не ест собаку, он еще может считать себя человеком…

— А вот я ел собак! — с вызовом заявил Джон. — Выходит, я лерестал быть человеком?

— Не надо так говорить, Сон, — с мольбой в голосе сказал Орво. — Посмотри мои сети. Может, что-нибудь попало?

С утра, с трудом проглотив вонючее ременное варево, Джон отправился на поиски сетей Орво. С месяц не было снегопада, и ранний снеговой покров затвердел, лыжи оказались ненужными. Ровная белая поверхность слепила глаза. Ведь по существу давно уже настали Длинные Дни, предвесенняя пора, а люди ее и не заметили, сидя в остуженных пологах в голодном оцепенении.

Сети старик поставил далеко, и лишь к наступлению поздних сумерек Джон дошел до них. Еще с час пришлось их выдалбливать изо льда. В первой снасти оказались выеденные морскими червями тюленьи кости, а во второй нерпа была почти цела. Обрадованный Джон очистил сети и поставил заново, намереваясь через день вернуться.

С грузом тюленьих костей из первой сети и початой тушей из второй Джон возвратился в Энмын.

Несмотря на слабость, Пыльмау вышла навстречу с неизменным ковшиком, в котором плавала льдинка.

Трудно было разложить добычу на двенадцать равных долей.

— Орво надо положить побольше, — сказал Джон.

— Нет, пусть каждая семья получит поровну, — возразила Пыльмау.

— С какой стати я должен кормить Армоля, который посильнее меня и давно мог посмотреть сети? — раздраженно заметил Джон.

— Не сердись, — понизив голос, сказала Пыльмау, — когда делят еду, нет места гневу. Пусть каждый получит свою долю. Солнце не смотрит, кому дать больше тепла и света, оно для всех одинаково.

— Я не хочу соревноваться в щедрости с солнцем! — сердито заявил Джон. — Прежде всего я хочу накормить своих детей, а потом уже остальных!

Он почти силой взял по куску мяса от каждой доли и бросил в котелок, повешенный над ожившим жирником.

Боясь, что Джон вовсе ничего не даст остальным жителям Энмына, Пыльмау сложила жалкие куски мяса и кости, и отправилась по ярангам.

Оставшись в пологе с детьми, Джон попытался прибавить пламя в жирнике. Он взял черную, сделанную из неизвестного материала палочку и принялся соскребать к краю каменной плошки намоченный в жиру мох. Пламя действительно увеличилось, но увенчалось огромным языком копоти. Джон, стараясь справиться с ним, окончательно потушил жирник. Полог погрузился в темноту. В наступившей тишине Джон вдруг услышал плач Тынэвиринэу-Мери. Нащупав дрожащее хрупкое тельце ребенка, Джон выпростал ее из-под вороха холодных шкур и прижал к себе. Тело малышки обожгло его огнем. Девочка была в забытьи и тихо плакала. Удивительно, откуда может быть столько жара в таком крошечном существе!

Джон качал и уговаривал плачущую девочку:

— Мери, дорогая, не плачь, подожди немного. Сейчас мама придет, зажжет свет, и мы будем есть свежее горячее мясо. Не плачь, моя доченька!

Джон баюкал девочку, и ему казалось, что она начинает дышать ровнее и жар спадает. Глаза понемногу привыкли к темноте: через многочисленные проплешины в шкурах внутрь полога проникало немного света.

— Птичка моя, горе ты мое… — шептал Джон, перейдя на английский. — Почему именно тебе выпала доля родиться в этом краю?.. Где-то тысячи счастливых детей улыбаются теплому солнцу, пахнут молочком, а ты, моя кровь, исходишь жаром в этом проклятом ледяном краю! Миленькая моя! Цветочек заполярный!.. Почему ты молчишь? Ты перестала плакать? Ну, поспи…

Джон разговаривал с девочкой, а в сердце росла тревога, словно черная туча застилала душу. Ожидание чего-то страшного и неумолимого наполняло тесный полог, вставало темными тенями в углах. Стараясь стряхнуть с себя тревогу, Джон возвышал голос:

— Родная моя! Не вечно будет зима, придет за ней весна, и мы еще увидим зеленую травку, наедимся досыта!..

Слабый луч протянулся от отдушины к угловому столбу, который подпирал полог. На столбе висел бог. На этот раз его лик не казался Джону бесстрастным. У бога появилось выражение какого-то мстительного злорадства.

Джон прервал разговор с дочерью. Взгляд бога ледяной иглой пронзил его насквозь, и холодный липкий пот потек между лопаток, вызывая озноб и страх.

— Эй, ты, идол! — закричал, не помня себя от ужаса, Джон. — Перестань! Все равно я тебе не верю и не признаю тебя!

Он положил ребенка на постель и кинулся к богу. Сорвав его с такой силой, что зашатался весь полог, Джон швырнул деревянного идола в пустой чоттагин.

— Вынэ вай! — услышал он голос Пыльмау. — Что ты наделал! Ох, бгда нам будет! Горе!

Джон выглянул в чоттагин и увидел жену на коленях перед поверженным богом.

— Встань! — закричал страшным голосом Джон. — Не смей унижаться перед ним! Ни один бог — ни ваш, ни наш — не стоит этого. Все они обманщики! Встань, Мау!

— Страшное горе ожидает нас, Сон, — притихшим от волнения голосом произнесла Пыльмау. — Как ты мог это сделать?

Пыльмау протянула руки к богу, лежащему на припорошенном изморозью земляном полу, и в это мгновение страшный раскат потряс ярангу, стряхнув иней с деревянных стоек. Ровный синий свет наполнил помещение.

Джон кинулся к входной двери. Большая шаровая молния, рождая мерцающие шарики, медленно катилась к морю. Ударившись о первый торос, она рассыпалась на множество искр и потухла. А там, где море соединялось с берегом, чернела трещина — источник грохота. Джон вернулся в чоттагин и нашел Пыльмау без чувств, прижимавшую к себе деревянного идола.

Джон еле-еле втащил жену в полог.

Очнувшись, Пыльмау добыла огонь, разожгла жирник, пристроила бога на место.

— Сон дрался с богом! — слабым голоском сообщил из-под груды оленьих шкур Яко.

— О, горе мне! Вот наказание! Смотри, Сон, угасает наша Тынэвиринэу-Мери! — Пыльмау взяла ребенка на руки и прижала к своей исхудавшей груди. — Умирает Спустившаяся с Рассвета!

Разгоревшийся жирник высветил бледное, уже почти неживое личико. Тынэвиринэу-Мери медленно разлепила ресницы и кротко и жалобно взглянула на отца. Из ее крохотной груди вырвался долгий, протяжный вздох и едва слышный стон.

— Сон! Иди к богу и проси у него прощения! — охрипшим голосом закричала Пыльмау. — О, Сон! Проси его заступиться за девочку, проси его… Сон, разве ты не хочешь, чтобы наша зорька жила? Или ты хочешь, чтобы она угасла, так и не став ясным днем?

Джон оцепенел от ужаса. Высвеченный дрожащим желтым пламенем жирника идол кривил рожу. Казалось, что неумолимый деревянный взгляд уставился на холодеющее тело Тынэвиринэу-Мери. В два прыжка Джон очутился возле углового столба, на котором висел бог, и неожиданно для себя зашептал:

— Не надо! Помилуй девочку! Обещаю больше не трогать тебя. Буду кормить самыми жирными кусками, и твой лик всегда будет блестеть от сала. Не надо, не надо, не надо…

Шепот перешел в громкое рыдание.

Заплакал под оленьими шкурами голодный Яко, и вскоре вся яранга наполнилась плачем и стонами.

Вдруг надрывающий душу вой Пыльмау оборвался, и она как-то удивленно произнесла:

— Она ушла за облака!

Тынэвиринэу-Мери запрокинула головку. Расширившиеся и застывшие голубые глаза уже подернулись туманом.

Джон молча принял из рук жены остывающее тело и осторожно положил на оленью шкуру. Натянул уже неподатливые веки на большие голубые глаза и поприжал их. Затем уткнулся лицом в ладони и застыл над девочкой.

Он не слышал, что происходит вокруг. Он ни о чем не думал, ничего не вспоминал, придавленный неизмеримой тяжестью горя, которая заполнила все его существо.

Он не слышал, как Пыльмау кормила маленького Яко, притихшего от встречи со смертью, не слышал, как пришел старый Орво, который, выслушав рассказ Пыльмау, долго шептался с богом.

Орво попытался заговорить с Джоном, но безуспешно.

Когда прошли сутки, Орво подтащил к яранге детские санки на полозьях из моржовых бивней. Пыльмау обтерла тело дочки и нарядила в белые погребальные одежды.

Орво хотел было вынести умершую, но Джон молча отстранил его и тихо сказал:

— Я сам.

Взойдя на Холм Захоронений и увидя обглоданные зверьем и оголодавшими собаками тела стариков Мутчина и Эленеут, Джон содрогнулся и заявил опешившему от неожиданности Орво:

— Я похороню дочку по нашему обычаю.

Не было еще ни в Энмыне, ни на всей Чукотской земле, чтобы человек, который ушел за облака, возвращался обратно: Джон принес в селение тело Тынэвиринэу-Мери.

Застывшая от ужаса Пыльмау ничего не могла сказать мужу, а старый Орво с горечью вымолвил:

— Обезумел от горя твой муж.

Джон вывалил содержимое своего морского сундучка, постелил на дно лоскут медвежьей шкуры и уложил дочку. Окоченевшее тело вытянулось и едва поместилось в окованном медными уголками ящике.

Из старой жестяной банки Джон вырезал пластину и гвоздем вычеканил надпись. Пластину он прибил к деревянной крестовине и только после этого в сопровождении верного Орво снова отправился на Погребальный холм.

Рядом с крестовиной на ящике лежали железный лом и лопата.

Джон выбрал место, и, прикрутив ремнями железный лом к своим культям, принялся долбить замерзшую до каменной твердости землю.

Орво присел поодаль на корточки. Иногда до него долетали крошки мерзлой земли и таяли на его изборожденном морщинами лице, стекая мутными ручейками. Джон долбил без устали. Орво смотрел на него и вспоминал молодого, с нежным румянцем паренька, напуганного своим несчастьем, то покорного, то необузданного, как молодой щенок. От прежнего Сона мало что осталось. Теперь это был человек, прошедший через испытания, через горе и уже не боящийся ничего. Его мягкая светлая борода заиндевела и не поддавалась ветру. В глазах небесного цвета застыло горе, и когда Орво встречался взглядом с Джоном, его передергивало от ощущения стужи.

Медленно поддавалась вечная мерзлота. Через несколько часов изнурительной работы Джон только по колено стоял в вырубленной могилке.

Когда скрылось позднее солнце, Джон и Орво опустили сундучок с телом Тынэвиринэу-Мэри в могилку, поставили в изножье крестовину с металлической пластиной и насыпали холмик.

Орво отошел в сторону, а Джон опустился на колени перед крестом и надписью: «Тынэвиринэу-Мери Макленнан. 1912–1914».

Орво разъял полозья санок и прислонил к холмику.

Долго спускались Джон и Орво с Погребального холма и молчали.

У подножия Орво, глянув на ледяной морской простор, толкнул Джона в бок и встревоженно произнес:

— Кто-то идет во льдах…

Джон и Орво остановились. Из-за торосов показались две фигурки, отдаленно напоминающие человеческие. Они медленно и неуклонно направлялись к берегу.

— Тэрыкы! — в ужасе прошептал Орво, намереваясь пуститься наутек.

— Постой! — поймал его за рукав Джон. — Если это и есть тэрыкы, то самое время познакомиться с ними.

— Иногда они едят людей, — с дрожью в голосе сказал Орво.

— Не думаю, чтобы они польстились на нас, — с дерзкой усмешкой ответил Джон и крикнул странным существам, уже приблизившимся на расстояние человеческого голоса:

— Кто вы такие? Откуда путь держите?

Фигурки остановились, и Орво с Джоном услышали ответ:

— Я капитан Бартлетт, член экспедиции Стефанссона. Со мной эскимос Катактовик.

23

У путников на нарте, которую они тащили за собой, были две лахтачьи туши. Пыльмау проворно втащила их в полог, отогрела и разделала. Накормив гостей, она постелила им возле жирника, где было теплее. Разговор между гостями и мужем шел только на английском языке. Пыльмау не понимала ни слова, но догадывалась, что путники эти не охотники и не торговцы. Обувь, которую они сняли, и одежда их свидетельствовали о долгом и трудном пути по торосам. От лахтачьих подошв почти ничего не осталось, и Пыльмау пришлось доставать остатки запасов, чтобы хоть как-то привести в порядок одежду и обувь нежданных гостей.

Один из них, которого Сон называл кэптэйном, был белый, а второй, который почти не принимал участия в разговоре, по внешности походил на чукчу, но скорее был эскимос, житель земли, находившейся по ту сторону пролива.

В хлопотах Пыльмау забывалась, двигалась, ни о чем не думая, но иногда резко останавливалась, словно наткнувшись на невидимое препятствие, и слезы сами собой потоком лились из глаз. В эти минуты Джон укоризненно посматривал на жену и голос его становился громче.

У гостей был небольшой запас чаю и кофе. Пыльмау разогрела над жирником пахучее варево и разлила по почерневшим от времени чашкам.

Разомлевший от сытости и тепла капитан Бартлетт излагал Джону задачи и цели огромной по размахам экспедиции Вильялмура Стефанссона.

— Кратко говоря, идея экспедиции Стефанссона заключалась в том, чтобы доказать цивилизованному человечеству возможность жить и существовать в просторах Арктики без помощи извне. Сломить укоренившееся мнение о том, что Арктика — безжизненная пустыня, неспособная прокормить человека…

Джон молча слушал и представлял мысленно, какие колоссальные средства понадобились для снаряжения экспедиции, сколько людей было оторвано для того, чтобы убедиться в наличии жизни на ледяных просторах Арктики.

— Сэр, — прервал Джон капитана, — я не совсем понимаю, зачем все это нужно. Ну хорошо, убедились в том, что полюс относительной недоступности населен живыми существами, — для чего? Разве само существование народов в арктических просторах не доказывало возможность существования человека в северных широтах?

— Но одно дело — привычный к стуже эскимос или чукча, и совсем другое — белый, — возразил капитан.

— Холод одинаково губителен как для тех, так и для других, — жестко произнес Джон. — Посмотрите на жилище обитателя Арктики, на его одежду — все сделано для защиты от холода. Я не отрицаю, что некоторая невосприимчивость у него с веками выработалась, но говорить о том, что выработался особый человеческий тип — это вздор.

— Мистер Макленнан, — вежливо выслушав Джона, заговорил Бартлетт, — я повторяю, задача нашей экспедиции — добыть сведения для цивилизованного человечества, а не решать спор о том, насколько близок к остальному человечеству обитатель Арктики. Я не отрицаю важности этой проблемы, и даже больше — я самого высокого мнения о физических и душевных качествах северянина. Задача нашей экспедиции — открыть для всего человечества Арктику, доказать возможность существования человека в этом районе без помощи извне.

— Зачем? — нетерпеливо выслушав капитана, спросил Джон.

— Для того чтобы объяснить вам, мне придется заново повторить все, что я вам только что сказал, — вежливо отвечал капитан Бартлетт.

— Насколько я понял, вся эта затея с дорогостоящей экспедицией предпринята для того, чтобы доказать жителям более южных широт возможность их существования в Арктике?

— Совершенно верно, — подтвердил капитан Бартлетт.

— Для того чтобы они могли безбоязненно двинуться в Арктику, — продолжал Джон.

— Да, — откликнулся капитан.

— А кто их зовет сюда? Почему они бесцеремонно лезут на ту землю, которая по самому высшему праву принадлежит народам, отказавшимся от местностей, более пригодных для человеческого существования, нежели арктические области? Почему открытия, принадлежащие этим народам, вы присваиваете себе, даже не упоминая о тех, кто сделал эти открытия задолго до так называемых героических полярных экспедиций? Мало того, вы даже меняете названия этих земель и преподносите так называемому цивилизованному человечеству как новооткрытые земли… С вами идет эскимос Катактовик. Он не только ваши глаза и уши, а еще и нянька, каюр и добытчик еды. Но я уверен — когда будете докладывать об итогах вашей экспедиции, скажем на географическом факультете Торонтского университета, Катактовику вы отведете лишь вспомогательную роль…

— Мистер Макленнан, — сдерживая себя, ответил капитан Бартлетт, — я не давал вам оснований высказывать такие предположения в мой адрес.

— Простите меня. — Джон опустил голову. — Сегодня я похоронил дочь. Она умерла от голода и неизвестной болезни. Она похоронена на той вершине, откуда я вас увидел… Простите меня.

— Мы глубоко и искренне сочувствуем вам, — в голосе капитана Бартлетта слышалось подлинное сочувствие. — Наше появление, когда вы в таком горе, оправдывается лишь исключительными обстоятельствами, в которых мы оказались…

— Еще раз прошу прощения, — Джон поднял голову и посмотрел в глаза капитану Бартлетту. — В том споре, который мы ведем, мне приходится задевать вашу личность, но еще раз прошу не обращать на это внимания. Проблема гораздо важнее. Речь идет о сохранении народов, и их право вести такую жизнь, которую они сами избрали… Помню, когда впервые я оказался здесь, я спросил старого Орво, чем объяснить, что он так любит эту землю, которая с точки зрения так называемого цивилизованного человека не представляет никаких удобств и не блещет особыми красотами. Он мне ответил тогда, что эта земля никому больше не нужна, кроме его народа… А теперь вот она понадобилась другим, и я боюсь за будущее людей, которые здесь живут.

Капитан Бартлетт выдержал взгляд Джона.

— Я понимаю и, более того, разделяю ваши чувства. Но я надеюсь, что в мире найдется достаточно разумных людей, чтобы воспрепятствовать силам, которые могли бы погубить арктические народы. В план нашей экспедиции входит задача широкого изучения языка, этнографии народов, населяющих окрестности полюса относительной недоступности.

— Изучение во имя чего? — перебил Джон.

— В первую очередь во имя науки, — секунду подумав, ответил капитан Бартлетт. — Возможно, что в итоге наших исследований мы дадим рекомендации нашему правительству.

— А вы спросили этих людей — нуждаются ли они во вмешательстве правительства, о котором они имеют самое смутное представление и которое они не выбирали? Может быть, самое лучшее — оставить в покое эти народы и обходить за многие сотни миль пространства, которые они освоили и назвали родиной?

— Мистер Макленнан, — голос капитана Бартлетта зазвучал торжественно и строго, — народы, населяющие северные территории Канады, являются частью канадского народа и не могут оставаться в стороне от того прогресса, который неизбежно придет и на эти земли. Дело заключается в том, чтобы путь, который предстоя) проделать этим племенам, не был мучительным и трагическим…

— Позвольте, однако, — прервал его еще раз Джон. — Желателен ли им тот прогресс?

— Мистер Макленнан, — ответил капитан Бартлетт, — честно говоря, меня политика мало интересует. Возможно, что вы правы, возможно, право и правительство Канады. Лично я — американец и нанят Вильялмуром Стефанссоном в качестве служащего, капитаном погибшего корабля «Карлук». Давайте оставим этот беспредметный для нас обоих и не имеющий никакой перспективы спор… Я очень рад нашей встрече, и если это не является секретом, мне бы хотелось узнать, как вы сюда попали и что вас держит здесь?

Джон, не вдаваясь в подробности, рассказал свою историю. Даже в сжатом и скупом пересказе она взволновала капитана Бартлетта.

— Я все понял, — задумчиво произнес капитан Бартлетт. — Но не имеют ли права ваши близкие, оставшиеся в Порт-Хоупе, знать о том, что вы живы? Ваша мать, ваши родные?

Джон опустил голову.

— Не знаю, — тихо проговорил он. — Возможно, что они свыклись с мыслью о том, что меня нет в живых. Для них я мертв, и это на самом деле так. Ведь я все равно не смогу вернуться к прошлому…

— Матери никогда не верят в смерть своих детей, если они теряют их вдали, — заметил Бартлетт. — Дайте мне адрес ваших родителей. Я только сообщу им, что вы живы, что вы нашли здесь свое счастье и не хотите возвращаться. Я думаю, что тогда им легче будет.

Джон поднял голову, обвел глазами свое жилище, стены, сшитые из оленьих шкур, лежащих в углу и затаивших дыхание Пыльмау и Яко и промолвил:

— Не стоит. Пусть все останется так, как есть.

Он отодвинулся от капитана Бартлетта, пожелал ему спокойной ночи и лег рядом с Пыльмау.

— Он звал тебя с собой? — тихо спросила Пыльмау.

— Спи, — откликнулся Джон.

— Я все поняла, — продолжала Пыльмау. — Он звал тебя, напоминал тебе мать… Я заметила, когда ты разговариваешь с белым человеком, ты становишься совсем чужой, словно вместо тебя появляется другой Сон… Что ты ответил ему?

Джон тяжело вздохнул:

— Ты же знаешь, что я могу ответить…

Пыльмау подхватила его вздох:

— А может быть, тебе и вправду вернуться на свою родину? Что у тебя здесь осталось? Холодная могила Тынэвиринэу-Мери и больше ничего…

— А ты, а маленький Яко?

— Что мы? — Пыльмау всхлипнула. — Мы здешние, здесь наша земля, усыпанная костями наших предков. Уезжай домой, Сон, где тепло, где всегда много еды, где твои родные. Когда ты уедешь, ты все равно останешься у меня в сердце, я тебя никогда не забуду. В темные вечера, когда не видно, с кем говоришь, буду разговаривать с тобой и радоваться, что тебе хорошо. Уезжай, Сон!

— Тише, — Джон положил руку на плечо жены. — Не могу я уехать отсюда. Это так же невозможно, как если бы я вздумал стать совсем другим человеком. Спи спокойно.

Просыпаясь среди ночи, Джон чувствовал, как сдержанно вздрагивало под ладонью тело Пыльмау — она плакала.

Тяжелый топот в чоттагине разбудил обитателей яранги.

Пришли Орво и Армоль.

— Сон! — взволнованно сообщил Армоль. — Утки полетели. С голодухи мы и не заметили, как пришла весна! Если у ваших гостей есть дробовики — мы спасены! В небе черно от утиных стай.

Прислушавшись, Джон уловил шелест тысячи крыльев над крышей яранги. Он торопливо оделся. За ним потянулись капитан Бартлетт и эскимос Катактовик. Они вытащили свои дробовики, и безмолвие голодного Энмына раскололось от грома ружейных залпов.

Утки летели такими густыми стаями, что можно было стрелять зажмурясь. С глухим стуком падали на снег убитые птицы. Безжизненный Энмын огласился громким лаем невесть откуда взявшихся собак, криками людей, бросавшихся в гущу дерущихся собак, чтобы отобрать от них уток. Собаки рвали на людях одежду, кусали их, но те не обращали на это внимания, сами колотили их, вырывали из пастей еще теплые утиные тела и уносили в яранги.

Джон бегал вместе со всеми, орал на собак, рычал. Руки его покрылись царапинами от собачьих зубов, одежда висела лохмотьями.

Когда стрельба прекратилась и поздние сумерки спустились на землю, в чоттагинах запылали костры и меж ярангами поплыл давно неведомый голодным людям запах вареного мяса, запах еды и жизни.

Нетерпение было так сильно, что женщины не ощипывали уток, а просто обдирали их. Над жарким огнем клокотали котлы.

— Ваше прибытие стало для нас спасением, — сказал Джон капитану Бартлетту. — Утятина прибавит силы тем, кто отощал, и мужчины смогут снова выйти на охоту. Спасибо вам большое.

— Не стоит благодарности, — ответил капитан Бартлетт, прочищая шомполом ружье и разглядывая ствол на свет от костра. — Я рад, что нам удалось помочь вам, что наши ружья наконец-то пригодились. Во время гибели «Карлука» в Ледовитом океане исчезли у нас запасы патронов для нарезного оружия. Остались только дробовые. С ними мы ходили и на белого медведя, и на тюленей.

Эскимос Катактовик с невозмутимым видом срезал с птичьих голов разноцветно оперенные шкурки. На его родине из них делают нарядные одежды, головные уборы, которые потом за большие деньги продают белым людям.

Пробыв еще два дня в Энмыне, капитан Бартлетт и Катактовик обеспечили жителей селения утятиной на несколько дней. На промысел уже вышли охотники. Армоль притащил двух нерп, сообщил, что лед испещрен большими полыньями и разводьями, в которых резвятся жирные весенние нерпы.

Гостям надо было отправляться дальше, к Берингову проливу, откуда они намеревались перебраться на свой, американский берег.

Джон поймал несколько десятков отощавших собак и собрал из них две сносные упряжки.

Ранним весенним утром, когда из-за дальних холмов поднялось ослепительное солнце, упряжки двинулись вдоль побережья к старинному чукотскому селению Уэлен. Второй нартой правил невозмутимый, еще более замкнувшийся в себе после долгой голодной зимы Тнарат. Он даже не покрикивал на собак, а лишь смотрел на них каким-то одному ему присущим пристальным взглядом, и вожак, встретившись с его глазами, съеживался, словно от удара, и тянул всех остальных собак.

Капитан Бартлетт сидел на нарте Джона. Его суровое, выдубленное северными ветрами лицо было озабочено. Он рассказал Джону, что на острове Врангеля остались люди, которые ждут помощи.

На пути в Уэлен останавливались в небольших селениях, где люди только начинали оправляться от долгой голодной зимы. Бедствие затронуло все пространство от Энмына до мыса Дежнева.

Между селениями Нешкан и Инчоун, на одной из кос, далеко вдающихся в Ледовитый океан, путники наткнулись на одинокую полузанесенную снегом ярангу. На лай собак никто не вышел. Когда, откопав вход, люди вошли внутрь, их глазам предстала страшная картина: из-под рухнувшего полога торчали полуобглоданные человеческие кости. Когда Джон осторожно приподнял шкуры, он увидел тела мужчины и женщины. Их глаза были выклеваны, а на лицах оставалась лишь тонкая кожа.

— Вот настоящее лицо Севера, — тихо молвил Джон капитану Бартлетту. — Смотрите и запоминайте. И когда будете делать доклады в географических обществах, не забудьте упомянуть об обездоленных, о людях Севера, которые могут быть не только послушными и верными проводниками, но и подлинными героями. Многие века они сражаются лицом к лицу с беспощадным врагом — арктической природой. Вместо памятников на земле остаются их кости, но они не отступают и упорно цепляются за эти холодные оконечности земли.

Упряжки медленно удалялись от одинокой яранги. В тишине весеннего вечера громко каркали вороны, кружившие над дымовым отверстием яранги.

— Это ужасно, — содрогнувшись, произнес Бартлетт. — Такой крохотный народец и столько людей теряет!

— Если бы те силы, которые вы затратили на доказательство возможности существования человека в Арктике и на поиск новых земель, вы направили на исследование души северного человека, весь мир и человечество обогатились бы гораздо более ценными приобретениями, нежели клочок ледяной пустыни, затерянный в Ледовитом океане, — тихо, но размеренно сказал Джон.

Голод затронул и жителей большого селения Уэлен, но все же не так сильно. Здесь не было теней, отдаленно напоминавших человека, которые встречались в иных селениях.

Перекочевав и накормив собак, путники двинулись в Кэнинскун к Роберту Карпентеру.

Торговец встретил гостей громкими восклицаниями и, не дав опомниться, гут же потащил их в свою природную ванну, на горячие ключи.

— Я читал в прошлогодних газетах об экспедиции Стефанссона! — заявил за ужином Карпентер. — Это грандиозная затея! Честное слово, она меня больше заинтересовала, чем начало военных действий в Европе!

Карпентер чувствовал себя среди гостей весело и непринужденно. Он громко говорил, то и дело отдавал приказания жене и дочерям, которые не успевали вносить угощения.

За отдельным столиком чуть поодаль расположились Катактовик и Тнарат. Они молча ели и даже не прислушивались к разговору белых людей.

Капитан Бартлетт, разомлевший после живительной ванны среди девственного снега, поднимал тост за тостом.

— Предлагаю выпить за мужественный народ Севера! — провозгласил он, обращаясь в сторону Катактовика и Тнарата.

— В таком случае им надо налить тоже, — заметил Карпентер и потянулся к ним с бутылкой в руке.

Договорились о том, что Джон и Тнарат дальше не поедут. Дальнейшую судьбу капитана «Карлука» брал на себя Роберт Карпентер.

— Возвращайтесь к себе, — отечески говорил торговец. — Я слышал, что вы пережили трудную зиму. Лишились вельботов… Суров Север, суров! — повторил он, делая озабоченное лицо. — С непривычки здесь трудно.

Джон и Тнарат взяли у Карпентера в кредит патроны, порох, немного чаю, сахару, табаку и пустились в обратный путь.

Капитан Бартлетт и Катактовик направились на юг вдоль скалистых берегов Берингова моря. Через некоторое время им встретился чиновник русского правительства барон Клейст, который помог им добраться до бухты Провидения. Отсюда Бартлетт отплыл на китобойном судне «Герман» в Сент-Майкель на Аляске и послал канадскому морскому ведомству уведомление о случившемся.

Русское правительство и Соединенные Штаты Америки, чьи берега были ближе всего к месту бедствия, взяли на себя задачу спасти остаток экипажа «Карлука», находившийся на острове Врангеля. Американское правительство направило к заполярному острову судно «Медведь», а русское правительство — ледокольные пароходы «Таймыр» и «Вайгач». Однако русские суда, уже находясь в виду острова, неожиданно повернули обратно, получив приказ в связи с начавшейся войной.

24

За Дальним мысом, на узкой галечной отмели, вылегли моржи. Зимнее благополучие зависело от того, сколько зверя удастся забить. По словам Орво, это лежбище долгие годы не посещалось моржами, с тех пор как какая-то американская шхуна решила там поохотиться. Моряки, спустив на воду с полдюжины вельботов, фронтом двинулись на мирно спящих животных и открыли огонь. В звонкой тишине осеннего воздуха загремели выстрелы, кровь фонтаном хлынула на прихваченную первым морозом гальку. Огромные животные одно за другим роняли клыкастые головы друг на друга и замирали навсегда. Прибрежный прибой окрасился кровью.

Расстреляв лежбище, моряки с криком бросились на берег. У каждого в руках был огромный топор, которым они вырубали клыки из полуживых моржей. Части животных все же удалось удрать, прорвав заслон из деревянных вельботов.

Когда корабль, нагруженный моржовыми клыками, ушел, на берег спустились молча наблюдавшие за побоищем энмынцы. На глазах у многих стояли слезы, а руки, сжимавшие теперь бесполезные копья, дрожали. «Тогда я кое-как удержал моих людей, иначе они напали бы на белых, — признался Орво. — А белые убивали нашу жизнь, наше будущее». От Орво Джон узнал, что моржи после осквернения лежбища могут надолго, а то и навсегда покинуть его и перебраться на другое место.

— То, что моржи вернулись на старое место, добрый знак, — сказал Орво, когда они вдвоем с Джоном поднимались на Дальний мыс, чтобы обозреть оттуда сотни вылезших на галечные отмели хрюкающих жирных туш. — Боги не оставили нас милостями и вознаградили нас за те муки, что выпали нам прошлой зимой.

Орво произносил эти слова торжественно, и с морского галечного берега ему отзывались старые моржи, резвясь и нежась в ледяных волнах прибоя.

С каждым днем число животных на галечной отмели увеличивалось, и скоро с высоты мыса, кроме хрюкающих тел, ничего не было видно.

В яранге Джона собрались мужчины обсудить будущие дела и распределить силы так, чтобы добыть на лежбище как можно больше моржей и обеспечить себе сытую, спокойную зиму.

Прошедшая зима наложила на каждого видимый отпечаток. Даже у гордого и самоуверенного Армоля появилось в походке что-то новое, словно в ножных суставах что-то испортилось. Люди за лето отъелись, обрели былую уверенность, но с приближением холодных дней воспоминание о недавних лишениях возникало у них все чаще в памяти.

Пыльмау, как это было принято, вынесла в чоттагин все чашки, которые только нашлись в яранге, и принялась потчевать гостей. От уэленских припасов еше оставалась мука, и каждому досталось по половине большой лепешки, жаренной на нерпичьем жиру. Чай пили шумно, громко прихлебывая из чашек. Поначалу все молчали.

Орво уставился на дно старой китайской фаянсовой чашки и внимательно разглядывал полустершиеся иеро глифы, словно что-то понимая в них.

Неожиданно для всех первым подал голос Гуват, беднейший и тишайший житель Энмына.

— Я наелся и напился, и если больше нечего делать, можно ли мне уйти домой?

Все повернули головы в его сторону.

Большой и нескладный, Гуват стоял посреди чоттагина и глупо ухмылялся.

— Если ты так думаешь, можешь идти! — жестко сказал Орво. — И все, кто согласен с Гуватом, могут отправляться по своим ярангам.

Орво обвел собравшихся потемневшими от гнева глазами.

— Когда же мы перестанем быть как дети и не думать о нашей будущей жизни? Когда я смотрю на Гувата, я вижу в нем всю нашу глупость и беззаботность. У нас одно желание — быть сегодня сытым. А сегодняшний жир застилает нам глаза, и мы не видим завтрашнего голода… Да! Сегодня мы сыты. Но вспомните-ка прошлую зиму, и у вас на языке будет вкус вываренного ремня! В ушах зазвучат предсмертные стоны ваших близких! Памяти у вас нет!

Орво сделал паузу, откашлялся и продолжал:

— Мы будем бить моржа все сообща и расставим людей так, чтобы ни один крупный зверь не ушел в море. Бить надо матерых зверей, а молодняк не трогать. Молодняк — это наш живой запас.

Стоящий поодаль Гуват тихо уселся опять на свое место.

Все внимательно слушали Орво, иные даже вставляли свое слово.

Когда все было решено и в чотгагине наступила тишина, вдруг заговорил молчавший до этого Армоль. Он как-то распрямился, развернул плечи, вдруг став на мгновение прежним лихим и удачливым анкалином,[40] которому нипочем и море, и тундра.

— Орво! Не та беда, что мы вперед не заглядываем. Беда — это корабли белых людей. Мы будем ждать себе, когда придет пора убоя. А белые приплывут, выстрелят пушки — и от нашего лежбища, от нашей надежды один пороховой дым останется.

— Что же ты посоветуешь? — спросил его Орво.

— Тоже завести пушки против белых людей, — криво усмехнувшись, пошутил Армоль и при этом успел бросить мимолетный взгляд на Джона.

— А послушаем-ка, что скажет сам белый человек! — предложил на всю ярангу Гуват, как бы стараясь этим предположением снять с себя обвинения Орво, что именно в нем сосредоточилась лень и беспечность народа.

Все повернулись к Джону и выжидательно уставились на него.

— Что я могу сказать? — пожал плечами Джон.

«А ведь никогда энмынцы не забудут, что я не такой, как они. И будут вспоминать каждый раз, когда беда придет от тех, кого они называют белыми…»

— Что я могу сказать? — повторил Джон. — Если волки бродят вокруг стада, что делает оленный человек? Он идет охранять стадо и берет оружие. Я думаю, что нам надо поступить именно так.

— Верно говоришь, — отозвался Армоль. — Но как ты догонишь на весельной байдаре быстроходный корабль с мотором? Они удерут, а то и огонь откроют.

— Я не думаю, чтобы на кораблях были одни разбойники, — возразил Джон. — Не надо думать, что все белые — одна сволочь. Многие из тех, кто добирается до наших мест, неплохие люди. Они изучают наши моря, течения, льды, открывают новые земли…

По мере того как Джон говорил, он начинал испытывать чувство неловкости — какое дело чукчам до научных интересов экспедиции Стефанссона? Им надо охранять собственные земли и морские угодья, и, конечно, самое разумное, что могли бы сделать белые, — это оставить жителей Севера в покое.

— Если вы не возражаете, я беру на себя охрану лежбища, — заявил Джон. — Случится что — жизнью своей отвечаю.

Никто не смел смотреть в глаза Джону. Опустив головы то ли в знак согласия, то ли в порыве неловкости, мужчины тяжело дышали.

— Это ты хорошо сказал, что будешь охранять наше морское стадо, — промолвил Орво и, обратившись к остальным, закончил: — Но помогать будем все.

Прежде всего надо было установить наблюдение за подходами к лежбищу. На все селение был всего один бинокль — у Орво, которым старик чрезвычайно дорожил. Порешили на том, что наблюдать будет сам Орво, но иногда будет отдавать бинокль другим, тем, кому он особенно доверяет.

Труднее было решить задачу быстрого подхода к кораблю, если таковой вздумает приблизиться к лежбищу.

— На веслах не угонишься, — нахмурился Тнарат. — А если еще на судне и мотор, тогда все пропало.

— У меня же остался мотор и запас горючего, — вспомнил Джон. — От вельбота. Может быть, его можно приспособить к байдаре? Я попробую.

Молчавший до этого Армоль встрепенулся, словно перед его глазами прошло видение его собственного белого деревянного судна, унесенного ураганом.

— Как же можно приладить железный мотор к кожаной байдаре? Это все равно что наделить зайца волчьими зубами, — мрачно сказал он.

— От зубов-то все и зависит, — глубокомысленно заметил Гуват. — Дайте зайцу оскалить волчьи зубы — звери убегут от косого.

«Попробовать надо сначала, — подумал Джон, — а потом уже показать. Может быть, Армоль и прав: байдара не выдержит мощности подвесного мотора и развалится на ходу».

Тнарат считался в селении лучшим мастером по дереву. Остовы всех пяти байдар Энмына были изготовлены либо его руками, либо под его наблюдением. Глядя на тонкую конструкцию без единого гвоздя, скрепленную лишь редкими деревянными шипами, а в основном — лахтачьими ремнями, трудно было подумать, что это чудо целиком и полностью рождено в голове. Нет ни клочка бумаги, ни одной линии этого удивительного проекта.

К Тнарату и обратился Джон, решившись посоветоваться с ним — нельзя ли укрепить байдару так, чтобы она выдержала тяжесть бензинового мотора.

Тнарат жил на краю селения, почти на берегу шумливого, сверкающего в лучах холодного солнца ручейка. Место для яранги было выбрано удачно. Вода неподалеку, а холмик, под которым протекал ручей, служил естественной защитой от зимних заносов.

Яранга не отличалась достатком, но все было прочное, ладно пригнанное к месту, и даже обитатели ее выделялись какой-то необыкновенной аккуратностью. Детей у Тнарата было восемь. Тут же жил старший женатый сын и еще какой-то обедневший кочевник — претендент на среднюю дочь Тнарата, красавицу Умканау.

Тнарат, как всегда, что-то мастерил, но тут же отложил гаттэ — поперечный топорик — и сдержанно, но с достоинством приветствовал гостя:

— Етти!

— Ии, — ответил Джон и уселся на услужливо придвинутый китовый позвонок с отполированной поверхностью. Джон сразу же заметил — берегут в этой многолюдной яранге одежду и отполировали сиденье, чтобы не рвать штаны.

Он прихватил с собой листок бумаги, вырванный из блокнота, и огрызок карандаша. Объясняя свою мысль, Джон чертил на листке.

Внимательно слушая, Тнарат низко наклонился над чертежом, и Джон чувствовал своим лицом его горячее дыхание.

— Железные лапки не смогут ухватить тонкие дощечки на корме, — говорил он, показывая карандашом…

— Да если бы ухватили, дощечки все равно не выдержат, — заметил Тнарат. — Но все это можно укрепить, сделать еще особую доску для мотора. Это просто. Вот так.

Он выдернул из держалки Джона огрызок карандаша и уверенно пририсовал новую, укрепленную для мотора корму.

— Вот так можно сделать, — заключил он и добавил: — Но первое дело — сама байдара. Когда кожаное судно идет по воде, так либо под парусом, либо на веслах. Мачта стоит в киле, на самом крепком месте байдары как бы на хребтине. Уключины по бортам, весла тоже равномерно тянут судно по воде… Надо подумать. Очень крепко подумать. Может выйти так, что бай даря от работы мотора сморщится, как пустой кожаный мешок. Думать будем, а ты думай над мотором. Он-то у тебя в порядке?

Вообще-то мотор был в порядке, но не мешало бы его перебрать заново, кое-где смазать и проверить магнето.

Джон извлек мотор из кладовой, где он пролежал всю зиму, заботливо укрытый мешковиной и шкурами, и положил на расстеленную посреди чоттагина моржо вую кожу. Весть о том, что Джон собирается «разделы вать» мотор, как разделывают убитого зверя, мгновенно распространилась по селению, и в ярангу Джона потянулись любопытные.

Чтобы не мешать, гости расселись чуть поодаль, оставив Джону с его мотором пространство посветлее, под круглым дымовым отверстием в крыше.

При всеобщем молчании, когда слышалось лишь металлическое звякание, Джон с трудом отделил маховик. Затаив дыхание, люди следили за его действиями. Когда на моржовую кожу лег тяжелый блестящий маховик с выпуклыми фирменными буквами «Дженерал моторс», какая-то старуха с непритворным ужасом произнесла:

— Голову отделил…

Это замечание послужило сигналом к замечаниям вслух:

— В мозгах копается…

— За ноги взялся, — сказал Яко, когда Джон отделил трехлопастный гребной винт.

Яко по просьбе отчима исполнял роль помощника. Он был безмерно горд и не забывал о том, что на него обращены десятки глаз.

Пыльмау приготовила ветошь и каждую отделенную от двигателя деталь тщательно протирала.

— Чистоту любит мотор, произнес один из зрителей.

— Все белые люди любят чистоту, — подтвердил другой.

— Но мотор — не человек, — возразил третий.

— Однако очень похож… Голова, плечи, ноги… Так и ждешь, что заговорит… — зябко вздрагивая, произнесла старуха.

— Да, когда мотор работает, он так гудит, словно долгую речь держит…

В общем-то все детали оказались в порядке. Пыльмау и Яко под руководством Джона смазали их, а Джон, ко всеобщему удивлению и удовольствию, заново собрал мотор.

— Какомэй! Кыкэ выкэ вай! — только и слышалось со всех сторон.

Однако самое ответственное дело было впереди — надо провести пробное испытание, а станины нет. Тут на помощь опять пришел Тнарат. С полуслова поняв, что нужно Джону, он в гот же день через несколько часов принес специальные деревянные козлы, наплотно скрепленные толстыми лахтачьими ремнями вместо гвоздей.

— А с водой так, — предложил Тнарат, — опустим моторовы ноги в бочку.

Джон не мог надивиться и нарадоваться неожиданно открывшемуся для него конструкторскому таланту молчаливого и скромного Тнарата.

Прежде всего надо было испробовать магнето. Попросив Тнарата подержать провод вплотную к цилиндру, Джон крутнул маховик. Тнарат с громким криком отлетел в сторону.

— Он меня ударил! — закричал он, показывая издали на мотор.

Джон расхохотался.

Тнарат недоуменно поглядел на него: человека ударили, а он смеется. Джон объяснил Тнарату происхождение удара, но тот, вежливо выслушав, наотрез отказался браться за провод. Решили, что Тнарат сам будет дергать за веревку маховика. Не без опасения приблизившись к мотору, Тнарат осторожно взялся за шнур, дернул его и тут же отбежал далеко в сторону, боясь очередного удара коварного мотора.

Искра была. В бак залили горячую смесь. Мотор должен завестись. Пять, десять, двадцать рывков сделал Джон, а мотор молчал. Болело плечо, ныла шея от многократного дергания, уже многие зрители разошлись по своим ярангам, а мотор все не заводился. Джон выворачивал свечи, регулировал зазоры между контактами, подливал в карбюратор горячую смесь, но мотор упорно молчал и лишь тупо и неохотно вздрагивал. Он был мертв.

— Видно, и человека, если разобрать по частям, а потом собрать, тоже не разбудишь, — веско заключил самый терпеливый зритель Гуват, отправляясь в свою ярангу.

Пока Джон возился с мотором, Тнарат укреплял байдару, подводя дополнительные шпангоуты, а корму сделал такой прочной — подвешивай хоть два мотора! Но мертвый двигатель не нужен байдаре.

Несколько дней Джон не отходил от него. Когда начинало темнеть, он накрывал молчаливый двигатель шкурами и разбитый отправлялся домой.

Пыльмау старалась не спрашивать ни о чем. Она молча подавала еду, помогала раздеваться, а когда муж вползал в полог, услужливо приносила напечатанную яркими буквами инструкцию о том, как пользоваться безотказным бензиновым подвесным мотором марки «Дженерал моторс».

Джону не хотелось смотреть на надоевшую рекламную брошюрку, но проходило немного времени, и он — который уже раз! — брался за нее. Строчка за строчкой читал он инструкцию, стараясь понять, в чем загвоздка. Он мысленно разбирал и собирал мотор, вместе с горючим потоком проходил от бака до цилиндров — и ничего не мог понять.

Он уже отчаялся что-нибудь поделать с упрямцем. Закончив оборудование байдары, Тнарат стал все чаще приходить на помощь Джону. Вдвоем они еще раз тщательно перебрали мотор — но никакого результата.

Однажды, когда Джон уже вернулся домой и допивал чай, в чоттагин ворвалось победное гудение. Это работал мотор! Только звук у него был какой-то странный, непривычный. В три прыжка Джон оказался на улице.

Трясясь на своей хлипкой подставке, связанной лахтачьими ремнями, мотор ревел, разбрызгивая во все стороны воду из подставленной под винт бочки. Чуть поодаль стоял Тнарат и со страхом смотрел на оживший и расходившийся двигатель.

— Кто его завел? — спросил Джон.

— Он сам, — неуклюже попытался соврать Тнарат и виновато добавил: — Я его только хотел немного потрогать.

Джон выключил мотор и снова дернул за шнур маховика. Мотор заработал с двух-трех попыток. Ожил!

— Так что ты с ним сделал? — спросил Джон.

— Честное слово, ничего, — оправдывался Тнарат. — Я его только чуть-чуть трогал так, как ты это делаешь.

В глазах Тнарата было жалкое, виноватое выражение. Джон счел нужным положить конец расспросам, чтобы окончательно не расстроить товарища, тем более на шум мотора стали собираться энмынцы.

— Ты прямо волшебник, — успел только шепнуть Джон обалдевшему от неожиданности Тнарату.

На следующий день испытывали байдару. На всякий случай решили сначала поплавать в лагуне.

Легкое суденышко снесли на берег и спустили на воду. Джон притащил мотор и с помощью Тнарата тщательно закрепил его на корме легкой байдары. Суденышко тотчас же осело на корму. В байдару забрались Тнарат и Армоль. Остальные пожелали остаться на берегу, чтобы оттуда понаблюдать, как будет себя вести теперь кожаное суденышко.

— Садитесь, садитесь! — напрасно приглашал Тнарат. — Чем глубже будет сидеть байдара, тем лучше.

— А вдруг она совсем глубоко сядет? — с невинным видом спросил Гуват, стоявший тут же в толпе, глубоко засунув руки в рукава своей стриженой оленьей кухлянки.

Тнарат бросил на него укоризненный взгляд и вопросительно поглядел на Джона.

— Поехали, — коротко произнес Джон.

На веслах байдару отвели подальше от берега и развернули ее на противоположный берег.

Джон дернул заводной шнур маховика. Мотор дернулся, но не завелся. Он взревел только с пятой попытки, рванул байдару с такой силой, что стоявший рядом Тнарат едва не вывалился за борт.

За кормой поднялся пенный вал и устремился вслед за убегающей байдарой, которая, высоко задрав нос, помчалась по лагуне, распугивая бакланов. Птицы едва не стукались о кожаную обшивку судна. Люди, оставшиеся на берегу, что-то кричали, махали руками, но их не было слышно — победная песня мотора заглушала все.

Джон специально приделанным кожаным кольцом держал рулевую рукоять мотора. Байдара хорошо слушалась, отзываясь на малейшее движение руки. Она вся мелко дрожала от киля до бортов, дрожала натянутая на остов судна кожа, рождая рябь, которая проносилась мимо, оставаясь далеко за кормой.

Моторная байдара шла раза в два быстрее деревянного вельбота. Промелькнули мимо яранги, Китовые челюсти, Погребальный холм. Джон развернул байдару и пронесся у берега, обдавая бензиновым запахом и брызгами стоявших на берегу.

Вырвавшись снова на широкий простор лагуны, Джон взял курс на пролив Пильхын, соединявший лагуну с океаном.

— Как ты думаешь, проскочим Пильхын? — прокричал он вопрос на ухо Тнарату.

— Проскочим! — уверенно ответил тот. — Только надо держаться ближе к правому берегу. У левого большой камень, и об него можно поломать ему ноги, — и Тнарат кивнул в сторону мотора, словно то было живое существо.

Проскочив в мгновение пролив, байдара вышла на океанскую гладь. Вода была густая, тяжелая, но и ее легко разрезал нос байдары. Джону казалось, что на этот раз байдара приподнялась еще выше и несется по воздуху, едва касаясь днищем поверхности воды.

«Хочешь повести судно?» — взглядом спросил Джон стоявшего рядом Тнарата. «Хочу», — ответил тот радостными глазами и протянул руку.

Ощутив живую мощь двигателя, Тнарат сначала вздрогнул, но потом его лицо приняло такое блаженное и умиротворенное выражение, что Джон даже отвернулся, чтобы скрыть невольную улыбку.

Плавно отводя рукоятку, Тнарат обходил редкие встречающиеся льдинки и снова направлял полет байдары, стараясь держаться строго прямой линии.

Не прошло и получаса, как показались крайние яранги Энмына, а затем и одинокая фигура старика рыбака, сторожащего сети. Пустынный берег удивил Джона, но потом он догадался, что их ждут на противоположной стороне галечной косы, на берегу лагуны.

Они успели причалить и вытащить байдару на берег, когда вдали показались бегущие энмынцы. Впереди, размахивая длинными руками, мчался Гуват.

— Как это вы здесь очутились? — с искренним удивлением прокричал он еще издали.

— По воздуху перелетели, — спокойно ответил Тнарат, бережно отвинчивая винты, крепящие мотор к байдаре.

— Да неужели? — широко раскрыл глаза Гуват. — Правда, правда! Я слышал, что белые могут и такое! Верно, а? — обратился он к Джону.

— Мы прошли в лагуну через Пильхын.

По лицу Гувата можно было догадаться, что он с недоверием встретил эти слова. Такая скорость, чтобы за полчаса можно было пройти путь до Пильхына, пройти пролив и вернуться морем в Энмын, просто не укладывалась у него в голове, и он был склонен поверить тому, что байдара просто-напросто перескочила через галечную косу.

Когда поднимались к ярангам, Армоль вдруг придержал за рукав Джона.

— Это очень важно! — горячо зашептал он. — Я теперь знаю, что мне нужно делать! Не надо покупать вельботы — надо иметь моторы! Главное сегодня — это быстрота! Смотри, мы объехали лагуну в пять раз быстрее, чем на веслах. Это значит, как будто пять байдар Шли, а не одна. Если у меня будет мотор…

Армоль даже запнулся от волнения. Он увидел себя за рулем на моторной байдаре, мчащейся по морю.

— Во льдах опасно, — заметил Джон. — Наскочишь при такой скорости на льдину — и сразу ко дну.

— А об этом я и не подумал, — с досадой произнес Армоль и быстро зашагал к своей яранге.

25

Однако в первое дозорное плавание Джону удалось выйти не сразу: Пыльмау родила сына. Это случилось как-то неожиданно. Возвратившегося с промысла Джона встретил Яко. Мальчик как-то неприкаянно топтался у яранги.

— Брат к нам приехал, — сообщил он голосом взрослого мужчины, возвещавшего об очень значительной новости.

— Что ты говоришь! — Джон обрадованно кинулся в чоттагин, но тут его встретило неумолимое каменное лицо старой Чейвунэ. Сухонькой, похожей на корявую ветку рукой она преградила дорогу в полог и строго произнесла:

— Подумай о будущем сына!

Несколько дней Джон провел в бездействии, уединившись в своей давно не используемой каморке. Он спал на жестком топчане, удивляясь самому себе, как переменились его собственные представления о комфорте. И даже подумалось о том, будь здесь его родной порт-хоупский дом, было ли ему так же хорошо и покойно в обширной гостиной перед камином в долгий зимний вечер, как в теплом, уютном пологе? Роясь в своих вещах, ставших бесполезными, Джон обнаружил блокнот и с улыбкой прочитал последнюю запись. И вдруг его осенило — а ведь это любопытно! Вот он читает старую запись, и перед ним встает совершенно другой человек, оставшийся в былом, а его мысли читает и даже произносит вслух совсем другой… Нет, это даже забавно! Джон взял карандаш, воткнул его в особую держалку и написал на чистой странице блокнота:

«Родился сын. Родной сын на этой бесплодной земле. Прошедшей зимой я похоронил дочь… Почему же так случилось, что я даже представить себе не могу, что покину этот берег? Ведь дело не в том, что здесь похоронена моя дочь, здесь родился сын, здесь живут близкие и дорогие мне люди. Так в чем же суть? Вроде бы каждый день отдаляет меня все больше и больше от того идеала человека, который был мне внушен воспитанием в детстве и учением в университете. Я даже по-своему поверил в этих идолов, точнее — не в них, а в силы, которые стоят за ними… Может быть, оттого, что здесь нужно остро чувствовать себя человеком каждый день, каждый час, каждое мгновение, чтобы выжить? Или, точнее говоря, я пытаюсь нащупать путь к тому идеалу человека, который является истинным. И вообще, что такое человек и для чего он живет? Что привело его в этот разумный, четко разграниченный мир и заставило грубо вторгнуться?.. Здесь не задают таких вопросов ни себе, ни другим — здесь просто живут. Родился сын. Он будет жить и бороться за право называться человеком в этом холодном краю, будет бить зверей, полюбит и будет продолжать род Макленнанов… Где-то в далеком будущем будет жить легенда о белом человеке, который остался среди них и от которых произошли странные чукчи, в роду которых иногда будут появляться необычные черты. И может быть, кто-нибудь из них когда-то почувствует в душе волнение, но он не будет знать, что вдруг вспомнились стихи Шелли или Первая баллада Шопена. Он их услышит в неслышном всплеске цветущей весенней тундры, в набегающей на мерзлую гальку студеной волне… Будь счастлив, мой сын Билл-Токо Макленнан!»

С ясного неба сыпались снежинки, а на море было чисто. Вода отяжелела, в ней уже не было летней легкости и упругости. Волна лениво накатывалась на замерзшую гальку и медленно уходила обратно, оставляя соленую наледь на замерзших камнях.

На берег осторожно снесли байдару. Легкое суденышко покоилось на плечах четырех человек, ступавших по скользким, покрытым наледью камням. Позади байдары шел с мотором на плечах Тнарат, а за ним с важным видом семенил Яко, волоча длинное весло с ременными уключинами.

Дозорные, стоявшие на высоком мысу, сообщили, что видели в плавающих льдах судно. Оно прошло далеко от берега, направляясь на Невидимый остров. Сообщение встревожило жителей Энмына, особенно тех, кому было поручено охранять лежбища — будущее зимнее благополучие людей.

Это сообщение заставило Джона поторопиться с выходом в море, несмотря на то, что карантин, наложенный обычаем на отца новорожденного, еще далеко не кончился. Он сам поговорил об этом со строгой Чейвунэ. Ее лицо было словно высечено из того черно-серого камня, из которых изготовляются чукотские светильники.

— Если ты заботишься о будущем моего нового сына, — с почтением в голосе сказал Джон, — то не лучше ли будет подумать о том, что он будет есть? Вспомни прошедшую зиму. Сколько унес жизней голод, сколько новорожденных ушло за облака, хотя при их рождении были соблюдены все обычаи и отцы их выдержали все сроки положенного затворничества?

— Эти обычаи не я устанавливала и даже не мои предки. Они родились вместе с нашим народом, — с неменяющимся выражением лица ответила Чейвунэ. — Как задумаешься над этим — разумно или неразумно, так сама жизнь окажется бессмысленной.

— И все же, верно, надо стараться делать так, чтобы обычай прежде всего шел на пользу людям. Ведь те, кто выдумал его или создал, думали ведь прежде всего о благе людей, — мягко возразил Джон.

Каменное выражение лица Чейзунэ не менялось, но в складках ее морщин что-то дрогнуло, в глазах сверкнул отблеск новой мысли.

— Если мы не отправимся навстречу кораблю белых людей, они могут разогнать лежбище, как это уже было один раз. Беда тогда будет всем энмынцам… Уж если Внешние Силы покарают меня за то, что я нарушил обычай, пусть лучше пострадаю один я, чем все. Разве это не разумно?

Чейвунэ молча склонила голову и шепотом сказала:

— Только не забудь перед выходом в море принести жертвы всем сторонам — Восходу, Северу, Югу и Закату. И своего домашнего бога не забудь.

— Хорошо, эпэкэй.[41]

— И повидайся с женой и сыном.

— Хорошо, эпэкэй…

С помощью Тнарата Внешние Силы были наделены крошками табаку, оленьим мясом и каплями крови. С домашним богом Джон справился сам, щедро помазав его лицо нерпичьим жиром и поводив по его губам жестким стеблем от листового табаку.

И вот теперь, спокойные, уверенные, они шли на берег, чтобы выйти в море навстречу неведомому кораблю белых. Джон поддерживал плечом борт байдары, и его глаза видели спину впереди идущего Гувата, берег, а за ним — морской простор, казавшийся отсюда таким спокойным и миролюбивым. Море было почти чисто ото льда, и трудно было поверить, что минет совсем немного времени и все это бескрайнее пространство закроет толстым льдом, загромоздит остроконечными торосами, а открытую воду придется искать далеко от берега, преодолевая иной раз десятки миль. Джон старался шагать в ногу с Гуватом, и даже покачивание корпуса у него было таким же, как у впереди идущего. Только у самого берега, когда оставалось сделать буквально последний шаг, Джон как бы внутренним взором взглянул на себя со стороны, на то, как он воздавал дары богам и даже шептал вслед за Тнаратом заклинания, как он идет со своими земляками, и какое-то новое чувство шевельнулось у него в груди, какая-то мысль блеснула в мозгу, но тут голос Гувата прервал его размышления:

— Ставим байдару!

Прибоя почти не было. Отяжелевшая от стужи вода лениво плескалась у берега, и радужные парашютики мелких медуз почти неподвижно висели над чистым дном, тихо покачиваясь в такт дыханию океана.

Яко отыскал в примерзшей гальке плеть морской капусты, носком торбаса выковырнул ее оттуда, откусил половину, а вторую протянул отчиму.

Морская капуста, к которой здесь пристрастился Джон, приятно освежала рот, и в ее вкусе было что-то далекое, знакомое, словно это было не морское растение, а свежий, только что сорванный с грядки слегка присыпанный солью огурец.

Тнарат деловито проверил крепление кормы и осторожно привинтил лапки мотора к специально сооруженной системе из толстых деревянных планок и лахтачьего ремня.

Винт мотора пока был высоко поднят, чтобы не помять его, когда байдару будут сталкивать в воду.

— А ведь мы неправильно все делаем! — вдруг подал голос Гуват, тоже разжившийся морской капустой и громко, на весь морской берег чавкающий от удовольствия. — Надо все делать наоборот.

Его пришлось довольно долго слушать, прежде чем удалось выудить кз его путаной речи действительно дельную мысль: безопаснее для винта столкнуть байдару не носом вперед, а кормой. Тогда он сразу же окажется в глубокой воде, да и охотникам будет сподручнее садиться.

— А ведь ты иногда тоже смекаешь, — с оттенком удивления произнес Тнарат.

Когда байдара закачалась на воде, первым в нее прыгнул Яко, за ним Джон. Последним, оттолкнув легкое суденышко от берега, взобрался Гуват и аккуратно свернул причальный ремень.

От берега решили удалиться на веслах, чтобы шум мотора не достигал лежбища и не отпугнул животных. Весла мерно опускались в тяжелую тягучую воду, и капли сочно шлепались, скатываясь с длинных лопастей. Тишину нарушал лишь скрип ременных уключин. Люди не разговаривали, и не потому, что каждый был занят своим делом, а так уж было заведено — без надобности охотники не раскрывают рта. Бесшумно, с легким всплеском выныривали нерпы, но оружия у охотников с собой не было — гром выстрелов также был нежелателен в этой девственной тишине, охранявшей великое скопище моржей.

Отсюда уже можно увидеть низкую галечную отмель. Собственно говоря, ее не стало — она вся покрыта серо-бурыми телами. Если скользнуть взглядом вверх по крутом каменистому спуску, то на самой вышине виднеются черненькие фигурки наблюдателей. Сегодня там стояли Армоль и Орво.

Джон подумал о старике. За последнее время Орво стал нелюдим и редко захаживал к Джону. А если и заходил, то все чаще говорил о своих недугах, о том, что в груди у него поселился какой-то зверек, который иногда по ночам будит его голодным писком. «Ест он мне нутро», — говорил Орво и начинал кашлять. Кашель сотрясал все его похудевшее, постаревшее тело, когда-то казавшееся Джону вырезанным из необычайно крепкой породы дерева. По словам Орво выходило, что ему немногим более пятидесяти лет, а выглядел он на все семьдесят. Да, нелегка здесь жизнь, и год, прожитый на берегу Ледовитого океана, стоит двух, а то и трех лет, проведенных, скажем, на берегу Онтарио.

— Атэ, смотри, лахтак, — громким шепотом Яко отвлек Джона от печальных размышлений.

Большая лоснящаяся круглая голова бесшумно плыла впереди байдары. Издали она казалась человеческой, особенно глаза — большие, черные, выразительные, заполненные такой глубокой мудростью, что в них невозможно долго смотреть. Время все лечит, даже такие раны, которые кажутся пожизненными отметками на душе и на сердце. Давно уже упоминание о лахтаке не будит у Джона тех страшных воспоминаний об ужасах, пережитых им, когда он тащил по припаю зашитого в лахтачью кожу умирающего Токо.

Теперь Токо снова пришел. Пришел в образе нового человека, которого выносила под своим добрым сердцем Пыльмау в самые тяжелые и мрачные дни трудной зимы. Да и зима уже не кажется такой темной с высоты сегодняшнего дня, который сулит сытые зимние вечера, когда в небе резвится и играет полярное сияние. И даже бушующая пурга, потряхивающая моржовые покрышки яранг, кажется приятной музыкой, музыкой, оправдывающей человека, сидящего в теплом пологе в окружении близких или предающегося слушанию далеких и туманных преданий. Сытость, уверенность в завтрашнем дне и долгий сон, когда начинает наползать зимний, пронизывающий туман. Уходишь в этот сон в самом начале тумана, а когда просыпаешься — уже занялся новый день и даже виден краешек зимнего солнца, крадущегося за горизонтом в долгой погоне за убегающей зимой.

Размышления прерывались лишь короткими командами Тнарата, который указывал Джону, куда поворачивать рулевое весло. Но команды были редки, и над огромным простором лишь звенели капли, скатывающиеся с лопастей весел, и скрипели ременные уключины древнего судна, несшего на корме последнее изобретение человека, которое заменяет ему руки, — бензиновый подвесной мотор фирмы «Дженерал моторс».

— Вижу парус!

Весла застыли над водой, затих скрип ремней.

— Корабль идет, на наш берег, — добавил Тнарат, приложив к глазам козырьком большую плоскую рукавицу из нерпичьей шкуры.

— Достаточно ли далеко отошли от берега, чтобы заводить мотор? — осведомился Джон, вынимая из воды рулевое весло и готовясь опустить вместо него винт и руль подвесного мотора.

Тнарат поглядел на берег, на далекое лежбище, которое отсюда казалось лишь неприметной узкой темной полоской, такой же, как и прочие галечные отмели на всем побережье Ледовитого океана. Байдара отошла далеко (очевидно, здесь было течение от берега, помогавшее гребцам), моржей уже нельзя было различить.

— Сейчас самый громкий звук для них — шум прибоя, да и сами они не молчат, — сказал Тнарат, отнимая от глаз рукавицу. — Не услышат.

Он перебрался с носа на корму, чтобы помочь Джону завести двигатель.

Остывший мотор долго не заводился. Он брезгливо отряхивался от прикосновения и молчал.

Вспотевший от усилий расшевелить сонный мотор, Тнарат передал заводной шнур Джону.

А корабль тем временем неумолимо приближался. Уже можно было разглядеть потемневший от воды такелаж и поцарапанный льдами корпус. Отчаянным усилием люди на байдаре пытались завести мотор. От Джона шнур перешел снова к Тнарату, от Тнарата к Гувату. Этот с таким усердием дернул два раза, что вздрогнула вся байдара. Но, к удивлению и удовольствию всех, мотор заревел, и Гуват, чудом перескочив в тесной байдаре через Тнарата и Джона, очутился на своем месте.

Байдара неслась к кораблю, как птица на взлете. Тугая вода плавно ложилась под днище, которое чуть подрагивало. Под полупрозрачной моржовой кожей хорошо была видна бегущая зеленая гладь воды.

Корабль вырастал на глазах. Прошло всего несколько минут, и Тнарат стал понемногу сбавлять газ. Корабль лег в дрейф.

Это была шхуна Канадского морского ведомства «Веаr», идущая с острова Врангеля вместе с остальными уцелевшими членами команды раздавленного в январе 1914 года «Карлука».

На мостике Джон увидел капитана Бартлетта, тот тоже узнал Джона и с радостью крикнул:

— Хэлоу, мистер Макленнан! Я очень рад видеть вас в добром здравии. Прошу вас подняться ко мне на палубу.

Шхуна низко сидела в воде, и людям с байдары ничего не стоило перебраться на борт деревянного судна, не прибегая к помощи штормтрапа. Ступив на палубу и еще раз поздоровавшись с капитаном Бартлеттом, Джон огляделся и, не находя рядом с собой Яко, обернулся.

Мальчик стоял в байдаре и широко раскрытыми глазами, в которых виднелись и страх, и любопытство, глядел на белых, на их большой деревянный корабль, в котором, наверное, могли разместиться все жители Энмына вместе с собаками. И было еще неожиданно возникшее открытие, которое сразу отдалило его от отчима: встав рядом с капитаном, атэ Сон вдруг сделался таким же далеким и недоступным, непонятным и странным, как и все эти белые люди, столпившиеся на палубе и с любопытством разглядывавшие прибывших на моторной байдаре туземцев, Сона в его чукотской одежде и маленького мальчика, который в страхе вцепился в борт кожаного судна.

— Иди сюда, Яко! — позвал Джон.

— Я боюсь, Сон, — с дрожью в голосе признался Яко, назвав отчима по имени, а не атэ, как обычно.

— Иди сюда, сынок, я тебе помогу подняться, — спокойно и твердо произнес Джон и протянул мальчику такие знакомые с самого далекого детства кожаные напястники. Яко долгие годы был уверен, что отчим его таким родился: без пальцев.

Превозмогая страх и стараясь унять противное щекотание где-то под коленками, Яко повиновался и, поднявшись на палубу, стал рядом с отчимом.

— Мой сын, — сказал Джон. — Его зовут Яко.

— Очень рад вас снова увидеть, — с серьезным видом сказал капитан Бартлетт и протянул руку.

Яко никогда не приходилось здороваться по обычаю белых людей, разве только в играх, когда приходилось изображать белого человека, но тут пришлось проделать это всерьез. Ладонь у капитана была твердая, как рукоять копья.

Капитан Бартлетт пригласил всех в тесную кают-компанию.

Вестовой подал на стол кофе, ром, а для Яко сладости. Капитан радушно угощал и рассказывал о трудном пути к острову Врангеля.

— Мы уже отчаялись и решили, что и в этом году нашим несчастным товарищам придется провести еще одну зимовку. Но в один прекрасный день льды, сбившиеся у берега, раздвинулись, и нам удалось на шлюпке высадиться и забрать наших друзей. Эпопея «Карлука» закончилась сравнительно благополучно, но наш шеф Вильялмур Стефанссон вынашивает уже новый план экспедиции, намеревается колонизировать остров, создать там постоянное поселение…

— Разве остров Врангеля принадлежит Канаде? — осведомился Джон, прихлебывая разбавленный ромом кофе.

— Мне трудно сказать что-нибудь об этом определенное, — ответил капитан Бартлетт, — но древнее правило гласит, что земля принадлежит тому, кто на ней живет. А насколько мы могли убедиться, остров Врангеля в настоящее время необитаем, и владеть им будет та страна, которая колонизирует его.

— Сомневаюсь, чтобы русское правительство отнеслось к этому спокойно, — возразил Джон.

— Русское правительство сейчас занято войной в Европе, — ответил капитан Бартлетт. — Эти северные окраины являются для него лишь обузой. Вспомните продажу Аляски.

Чукчи с почтением слушали незнакомый разговор двух белых, и для энмынцев было несколько непривычно видеть своего земляка Сона в положении человека, обсуждающего какие-то, должно быть, очень важные дела. Может быть, они говорили о том, что нынче ледовая обстановка очень благоприятствует мореходству: давно покрылись снегом вершины дальних гор, а морского льда вблизи берега все еще нет, и лишь при северном ветре появляется на горизонте белая полоска, которая вскоре исчезает.

В конце беседы капитан Бартлетт выразил пожелание приблизиться к берегу и набрать воды из водопада, обрушивающегося в море милях в двух восточнее Энмынского мыса.

— Набирайте воды сколько вам нужно, — ответил Джон, — но мои друзья и я просим не пользоваться двигателем и не очень шуметь. Особенно прошу не стрелять: мы бережем моржовое лежбище. Это наша единственная надежда на спокойную зиму. Если кто-то спугнет животных, мы останемся на всю долгую зиму без пищи и топлива.

— Мы учтем ваши пожелания, — вежливо ответил капитан Бартлетт и велел поднять паруса.

Ведя на буксире байдару, шхуна «Веаг» медленно продвигалась, ловя огромными полотнищами парусов малейшее, едва уловимое движение воздуха, которое даже не могло поднять мелкой ряби на отяжелевшей от холода морской глади.

Напротив селения энмынцы пересели на байдару и вернулись к себе. «Веаr» прошла немного восточнее, и моряки принялись перевозить пресную воду, набирая ее из водопада прямо в чисто вымытые деревянные шлюпки.

Шхуне требовалось много воды, и судно простояло всю ночь. Утром льды редкими скоплениями приблизились к берегу Энмына. Пора было колоть моржей.

Перед отплытием капитан Бартлетт нанес прощальный визит Джону Макленнану. Тяжело нагруженная шлюпка ткнулась о берег, где собрались почти все жители Энмына. Неподалеку от мужчин отдельно стояли женщины и среди них Пыльмау с малышом, закутанным в меха.

Крепко пожав руку Джону, капитан Бартлетт сказал:

— Я искренне благодарю вас за помощь, и, поверьте мне, я восхищен вашим характером. Позвольте мне передать вашему сыну Яко эту лоцию северных морей, изданную Канадским морским ведомством, — он протянул тяжелую, роскошно изданную книгу стоявшему рядом с отчимом Яко.

Потом он передал жителям Энмына подарки от имени Канадского морского ведомства. Увидев на руках Пыльмау ребенка, он сказал Джону:

— О, я вижу, у вас в семье прибавление?

— Да, — ответил Джон.

— Как же зовут нового жителя Арктики?

— Билл-Токо Макленнан, — ответил Джон.

— Желаю всем вам благополучия и счастья, — и капитан Бартлетт уселся в шлюпку. Моряки, взмахнув веслами, поплыли к шхуне.

Джон направился к Дальнему мысу, чтобы еще раз обозреть лежбище. Несмотря на глубокую осень, небо было ясное и высокое. Солнце уже давно скрылось, но еще было светло — светился редкий молодой лед, свежий снег, еще пока тонким слоем покрывший землю и прибрежные скалы.

Так же светло и чисто было на душе Джона Макленнана.

Завтра все мужчины и юноши Энмына выйдут колоть моржей.

26

Копья наточили загодя. Лезвия были так остры, что ими можно было бриться. И это продемонстрировал Тнарат, соскоблив с подбородка кустик, похожий на кисточку для рисования иероглифов.

Еще задолго до рассвета селение оживилось. Великое жертвоприношение по совету Джона произвели не над самым Дальним мысом, а чуть в стороне, чтобы не создавать лишнего шума. Все собаки были заперты в чоттагинах или посажены на цепь на восточной окраине селения, где в гальку были врыты огромные побелевшие от снега и воды китовые черепа.

Тонкая полоска зари разгоралась необычайно быстро, Но это только казалось — время шло своей дорогой, но нетерпеливые сердца охотников отсчитывали иные мгновения.

Орво стоял, обративши лицо к восходу, и шептал священные слова. И подумалось Джону, что если бы перевести молитвы всех народов, всех наречий, всех религий — больших и малых, древних и новых, то весь смысл уместился бы всего лишь в трех словах: мир, хлеб, здоровье. Мир, понимаемый не только как дружелюбные отношения между государствами и народами, но и как пожелание уважать мир внутри человека и не смущать его несбыточными и непривычными соблазнами, уважать мир и жизнь каждого человека, не стараясь его мерить собственной мерой. А что касается хлеба и здоровья — это уж ясно само собой. Только здешний хлеб — это огромные туши, ворочающиеся на галечной отмели под Дальним мысом.

В руках у Орво была хорошо знакомая Джону жертвенная чаша. Это было простое деревянное блюдо, блестевшее от долгого употребления и оттого, что пища, предназначенная богам, всегда была достаточно жирна.

Полузакрыв глаза и оставив лишь узкие щелочки, чтобы не пропустить и поймать первый луч, Орво ждал появления светила. Темными тенями стояли за ним охотники Энмына и молчали. Где-то вдали тихо скулили привязанные собаки. С безоблачного неба в виде прозрачных снежинок сыпалась замерзшая влага.

Наконец! Блеснул первый луч. Он вырвался из-за забеленного льдами горизонта и ударил по глазам неподвижно стоящего Орво. Голос старика зазвенел, и, произнеся последние слова заклинания, он принялся разбрасывать жертвенное угощение, сопровождая каждый взмах руки новыми словами.

Копье Джона было сделано так, чтобы намокшая от крови рукоять не соскальзывала из специальных кожаных захватов на кистях. Несмотря на то, что торжественное жертвоприношение, казалось, должно было бы несколько успокоить охотников, трудно было побороть возбуждение предстоящей кровавой работой.

Яранги они обошли стороной по берегу моря. Возле жилищ стояли, словно каменные изваяния, фигуры женщин с детьми. Они провожали своих кормильцев молча.

Мерзлая галька затвердела. Не было слышно характерного поскрипывания под подошвами торбасов. И, несмотря на толстые стельки из тугой тундровой травы, иной раз носок с болью стукался о какой-нибудь торчащий голыш.

На убой моржей шли двенадцать человек. Из них настоящими охотниками можно было считать десятерых, а двое — сыновья Тнарата Чуплю и Эргынто — шли на такую важную охоту впервые.

Солнце светило сзади, и впереди охотников двигались их длинные тени с копьями неправдоподобной величины. На преодоление Дальнего мыса ушло около часа. Охотники шагали молча, хотя если бы они даже и очень громко разговаривали, отсюда они не могли бы спугнуть моржей, не подозревавших о том, что на несколько сот мирных животных идут десять человек.

С вершины Дальнего мыса открылось море. Отчетливо белела ледовая полоска на горизонте, отдельные плавающие льдины казались лоскутками белой ткани, наброшенными на гладкую водную поверхность.

Моржи тесной серой массой лежали на прежнем месте, на узкой отмели. Отсюда, с высоты Дальнего мыса, уже можно было слышать их тяжелое, басистое хрюканье и прерывистые вздохи, словно предчувствующие беду.

Охотники осторожно спускались по каменной осыпи, стараясь, чтобы ни один камешек не сорвался и не потревожил животных. Перед спуском Орво предупредил охотников: колоть моржей начать с берега, чтобы отрезать раненым путь к отступлению.

— Бить надо насмерть и сразу, — напутствовал Орво глухим от волнения голосом. — Раненый морж уйдет и расскажет другим, какое это страшное место — отмель под Дальним мысом. И раны свои покажет. Пусть уходят только целые и невредимые. Бейте больше старых, моржих старайтесь не трогать. Все. Пошли.

Осторожно опираясь рукояткой копья, Джон шел третьим в ряду спускающихся охотников. Все ближе галечная отмель, и уже можно различать отдельных животных. Ноздри ощущали тяжкий запах испражнений, зловонного дыхания, смешанный со свежим запахом приближающихся льдов.

Некоторые из моржей уже беспокоились, поднимали головы и водили тупыми, остроусыми клыкастыми мордами. А из розовых пастей с рядом белых крепких зубов раздавалось недовольное похрюкиванье.

Орво сделал глазами знак, и молодые охотники броском кинулись с откоса прямо в набегающий тихий прибой.

Джон ринулся за остальными. Помня наставление Орво, он колол животных в точно указанное место под левой лопаткой. Кожа на живых моржах, несмотря на толстый жировой слой, оказалась не такой уж твердой, и остро отточенное лезвие, хотя и с некоторым усилием, но все же сравнительно легко входило в тело животного. Моржи с хрипом поднимали головы и валились на гальку, скользкую от крови и мочи, покорно, безропотно, будто пришли они на эту отмель именно для того, чтобы вот так окончить свой жизненный путь. Джон колол одного моржа за другим, молча, ожесточенно, стараясь не думать, что он убивает живое, может быть, даже чувствующее тоску приближающейся смерти тело.

Юноши, стоявшие у прибойной черты, не пропустили ни одного раненого моржа. Уходили самки, сильные молодые самцы и совсем молодые моржата, у которых вместо клыков торчали белые отростки, как сопли у неопрятных малышей.

Вода у берега покраснела. Поднявшееся солнце заиграло своими лучами на заблестевших от жира и крови камнях, на лоснящихся от пота лицах охотников. Руки устали убивать, голова раскалывалась от тошнотворного запаха крови и тел моржей, и наступило мгновение, когда Джон почувствовал, что больше не сможет нанести ни одного удара. Но именно тут раздался голос Орво:

— Довольно! Пусть остальные уходят в море!

Юноши расступились, освободив проход к чистой воде. Но моржи лезли туда не очень охотно, чувствуя, что это не та родная стихия, которая была им и колыбелью, и пространством жизни. Но еще хуже было на этой земле, покрытой кровью, среди своих сородичей, внезапно замолкнувших и ставших неподвижными. Моржи уходили в море, недоуменно оглядываясь, и издавали громкие тревожные звуки, как бы призывая тех, кто почему-то вдруг решил остаться среди этих двуногих с разящими насмерть лучами, насаженными на длинные палки.

Тнарат вытащил большой нож и распорол брюхо лежащему поблизости от него молодому моржу. Извлекая еще дымящуюся и трепещущую печень, он отделил каждому по большому куску. Печень была теплая и сладковатая на вкус. Она хорошо утоляла и жажду, и голод.

Насытившись, охотники принялись разделывать туши. Чтобы орудовать длинным охотничьим ножом, требовалась большая сноровка и подвижность руки, поэтому Джон лишь оттаскивал в сторону шкуры, куски мяса и помогал сшивать огромные кымгыты. Под вечер на двух байдарах приплыли помогать женщины. Они привезли с собой котлы и пресную воду. На том месте, где недавно кипела моржовая жизнь, запылали костры, и густой дым протянулся к подернутому наступающим морозным туманом небу.

Вместе с женщинами прибыли и дети. Они бродили среди убитых моржей и тыкали в них палками, изображая собой охотников. Яко тоже играл с ними, и скоро его нарядная камлейка, сшитая из куска десятифунтового мешка муки, насквозь пропиталась ворванью и кровью. Но мальчишка был доволен! Он с криком носился меж полуразделанных туш животных, скакал через них, вгрызался острыми зубами в сочную мякоть сырой моржовой печени и поминутно подбегал к своему атэ, чтобы помочь продеть толстый сырой ремень, сшивавший огромный кымгыт. Каждый охотник вырезал на своем кымгыте личное клеймо, поэтому и кымгыты готовились у каждого по своему вкусу. В некоторые рулеты Пыльмау положила мелко нарезанные сердце и почки, аккуратно переложила мясо полосками сала. У Тнарата, например, тавром было изображение оленя, ибо предки его вели происхождение от тундровых жителей. Орво вырезал знак иныпчик — морской косатки. Джон проставлял на каждом кымгыте букву J, пока озадаченная жена не спросила его:

— Какого зверя изображает этот знак?

— Это буква джей, начало моего имени.

— Но тебя зовут не Джей, а Сон.

— Это вы все меня так зовете, а на самом деле меня зовут Джон.

Пыльмау опустила женский нож — пекуль — и недоуменно уставилась на мужа:

— Как это — на самом деле? Значит, все время, пока мы живем с тобой, мы тебя называли неправильно?

— А, да пустяки это, — махнул рукой Джон. — Сон, Джон — не все ли равно?

— Что ты говоришь! — ужаснулась Пыльмау. — В имени — жизнь человека. Кто его потерял, перестает жить!

— Мау, сейчас не время говорить об этом, — устало ответил Джон, — вот вернемся домой, тогда на досуге и обсудим этот вопрос.

— Я бы и не подумала сейчас, в такой спешке говорить о важном, — обиженно ответила Пыльмау. — Но почему ты так долго молчал и терпел, когда мы тебя называли неправильно?..

— А что вы изображали, когда был жив Токо?

— Голову зайца, — ответила Пыльмау. — Токо очень быстро бегал, и его прозвали сызмала зайцем — Милют, но правильное имя ему было Токо.

— Давай договоримся так, — предложил Джон, — зайца я рисовать не умею, да и трудно мне без настоящих рук. Ты рисуй на кымгытах зайца, а я — свое джей.

— Пусть будет так, — согласилась Пыльмау и занялась тушей очередного моржа.

Люди не заметили, как прошла ночь. Лишь под утро, когда зарделся восток, они увидели, что почти вся работа сделана: на галечной гряде, под каменистым спуском, аккуратно уложены кымгыты — каждая семья сделала столько, сколько требовалось. Остальные туши разрубили на части и сложили в кучу в сохранившемся с древних времен огромном каменном хранилище, вырубленном прямо в скале.

Часть кымгытов перевезли в селение и сложили в увараны, ямы, где на дне даже в самую жаркую пору лета поблескивал лед вечной мерзлоты. Другие оставили под Дальним мысом, тщательно завалив камнями, чтобы ни песцы, ни волки, ни тем более белые медведи не похитили запасы.

Несколько дней возили в селение жир, кожи, мясо, связки полуочищенных кишок — материал для будущих непромокаемых плащей, огромные и тяжелые желтоватые бивни, ласты — все, что мог дать человеку морж, даже усатые головы. Все было перевезено в Энмын или же тщательно запрятано в каменных хранилищах Дальнего мыса.

Энмынцы уверенно смотрели в лицо приближающейся зиме. Неторопливо готовилось зимнее снаряжение, чинились снегоступы, шилась зимняя одежда, новые торбаса, камлейки из ткани, подаренной Канадским морским ведомством. Не хватало лишь оленьих шкур. Но тут, словно услышав нужды энмынцев, к морскому побережью подогнал свои стада Ильмоч и явился в ярангу Джона как его давний друг. Он принес в дар несколько ободранных туш и несчитанное число камусов на торбаса. Среди даров богатого оленевода особенно выделялись и разноцветный пыжик, и специально выделанные шкуры неблюя на зимнюю теплую кухлянку.

— И это все мне? — растерялся Джон.

— Да, — торжественно сказал Ильмоч. — Ибо ты мой приморский друг, и я дарю тебе то, что тебе нужно, и то, чем я богат.

Трудно было сообразить, чем отдарить Ильмоча.

27

Оленье стадо расположилось на противоположном берегу лагуны. Там же, в узкой, уютной долине, где ручеек был покрыт прозрачным льдом, стояли шатрообразные тундровые яранги, увенчанные голубым дымом — в стойбище каждый день приезжали жители из приморского селения, и надо было держать наготове угощение.

Джон подъехал на собачьей упряжке с морской стороны. За холмом паслось оленье стадо, и почуявшие его собаки тянули туда. Но вожак упряжки, слушая негромкие команды Джона, держал курс на переднюю ярангу старейшины стойбища Ильмоча.

Хозяин приметил гостя издали и вышел его встречать вместе с сыновьями — рослыми юношами на кривоватых ногах. Впоследствии Джон выяснил, что такое искривление ног у оленеводов происходит отнюдь не оттого, что они ездят верхом на оленях, а от особого устройства детской одежды. Маленькому мальчишке шьют особые штаны с гульфиком, как у моряка. В этот гульфик закладывают мох, который по мере надобности заменяется более свежим. Иногда матерям недосуг или же мальчишки предпочитают не обращать внимание на небольшое неудобство, вызываемое сыростью, и продолжают бегать по тундровым кочкам, лишь стараясь пошире расставлять ноги. Пружинящие кочки делают шаг оленевода упругим, и, когда пастух идет по твердой земле, любо смотреть на его легкую походку, будто не идет, а танцует.

Сыновья Ильмоча подскочили к нарте, выхватили остол из рук гостя и притормозили упряжку.

— Амын етти! — широко улыбаясь, шагнул навстречу Ильмоч.

— Ии, — ответил Джон и последовал за хозяином в жилище.

Походная яранга Ильмоча отличалась от той, в которой уже дважды бывал Джон. Здесь не было ничего лишнего, и полог был сшит не из длинношерстных, а из обстриженных шкур, чтобы легче было перевозить.

— Я всегда сильно радуюсь, когда ко мне приезжает такой гость, — с доброй улыбкой продолжал Ильмоч, широким жестом предлагая Джону сесть на белоснежную оленью шкуру.

— Прежде чем сесть, я бы хотел снять груз с нарты.

— Да не беспокойся! — поднял руку Ильмоч. — Сыновья все распакуют и принесут прямо сюда, в чоттагин. Они и накормят, и привяжут собак.

И точно, не успел он произнести эти слова, как в тесных дверях показались юноши, неся тюки с подарками. Джон все же решил поступить не совсем так, как советовала Пыльмау, и преподнес своему тундровому другу моржовые кожи, жир, залитый в сосуды из цельных, снятых чулком, тюленьих кож, лахтака на подошвы, сушеное до черноты моржовое мясо на ребрах и некоторые вещи из тех, что были получены от капитана Бартлетта.

Ильмоч не замедлил открыть жестяную баночку с трубочным табаком и, с наслаждением затянувшись, начал внимательно разглядывать изображенную на табачной жестянке фигурку принца Альберта с тростью, в цилиндре на голове.

— Если бы он появился у нас в тундре с таким ведром на голове, не то что олени, а и волки бы от него убежали, — произнес он с глубокомысленным видом.

Джон молча кивнул в знак согласия. Однако Ильмоч, видимо, не хотел, чтобы о нем думали как о человеке, судящем односторонне, и продолжал:

— И меня бы испугались ваши звери, покажись я им в таком вот виде, как сейчас. Верно?

— Не думаю, — ответил Джон. — Наши пастухи зимой не очень отличаются от чукотских тундровых жителей.

— Пастухи, быть может, — согласился Ильмоч, — но вот этот человек, — он постучал синим ногтем по табачной жестянке, — он и человек-то необычный. Такую длинную голову надо ведь куда-то вкладывать, верно? Вот и носит он такую диковинную шапку.

Джон невольно улыбнулся и сказал:

— Голова у него самая обыкновенная. А что касается этой длинной шапки, то ее надевают по праздникам. Вроде твоего замшевого балахона, который ты надеваешь, когда отправляешься в большую гостевую поездку.

— Что ты говоришь! — искренне удивился Ильмоч. — А я-то думал, что и голова у него такая длинная!

Помолчав и понаблюдав зоркими глазами, как женщины готовили Джону угощение, Ильмоч продолжал светскую беседу:

— Да, много дивного на земле! И всей-то мы земли толком не знаем. Послушаешь одного сказочника — выходит, что земля вся вроде чаши, которая на море плавает. Другой наскажет, что вся наша земля из слоев состоит. Мы, значит, в верхнем слое, а кто недавно умер — во втором, и так далее. Говорят, есть такие шаманы, которые могут общаться с такими далекими предками, что тем их попросту не узнать. Так говорят наши сказочники и мудрецы, а что слышно от ваших? — осведомился Ильмоч.

— Наши мудрецы доказали, что земля видом своим, как мяч, — сообщил Джон.

Научное определение формы земли не произвело на Ильмоча никакого впечатления.

— Ну вот! — даже как-то обрадованно воскликнул он. — И ваши чудное говорят! — И продолжал уже серьезным тоном: — Всего до конца все равно не узнаешь. Надо себя знать. Чего ты хочешь, каково тебе на земле живется?.. А знать о своей земле хватит и того, где какие пастбища, где какие реки текут и горы стоят… Голову гостю! — бросил он женщине, устанавливавшей на коротконогом столике большое деревянное корыто. — Ясное дело, есть чудеса в разных землях. Вот я слышал, правда ли это, что в тех землях, где обитают белые люди, есть такие родники, откуда ключом бьет дурная веселящая вода?

Теперь Джон понял, к чему велась вся эта беседа, и с улыбкой, но твердо сказал:

— Чепуха! Такого нет!

— Однако жир для грохочущих двигателей, — возвразил Ильмоч, проявляя неожиданную и поразительную осведомленность, — тоже, выходит, не из земли течет?

— Жир течет, — ответил Джон, — а ключей дурной веселящей воды нет.

— Неладно природа делает! Неладно! — искренне огорчился Ильмоч и, уже почти убежденный в том, что гость так и не понял намеков, предложил начать трапезу.

Но тут Джон наконец вытащил из кармана бутылку виски и поставил на столик рядом с корытом, полным вареной оленины.

Бросив мимолетный взгляд на бутылку и с удовлетворением отметив, что она даже еще непочата, Ильмоч, изо всех сил сдерживая свое нетерпение, тихо попросил:

— Женщины, чашки принесите.

Теперь настала очередь Джона поражаться силе воли Ильмоча. Оленевод держал себя так, будто бутылка виски была за его столом обычным явлением. Он пил, стараясь не показать ни жадности, ни желания делать большой глоток.

Джон ел под его руководством оленью голову и должен был себе признаться, что до этого ему никогда не приходилось пробовать что-либо более вкусное. Учитывая привычки гостя, Ильмоч еще перед едой велел поставить на стол несколько крупных кристаллов каменной соли.

— Когда я узнал, что ты зимой искал мое стойбище, я затужил, — сказал Ильмоч. — Сердце надрывалось, когда до меня дошла весть, что у тебя дочь померла. Ох, если бы я мог быть неподалеку от тебя со своим стадом!

Наевшись, Джон попытался расспросить своего хозяина о численности его стада.

Полузакрыв глаза, Ильмоч некоторое время молчал и беззвучно шевелил губами.

— Одних личных моих оленей, которых клеймил, двадцаток сорок будет, — ответил Ильмоч. — Однако в нашем стойбище еще пять яранг. У тех оленей поменьше. У иных только одна или две двадцатки. Я даю им кормиться возле моего стада. Мне не жалко. И им не так скучно.

Джон попытался представить общий размер стада. Если принять за среднюю цифру, скажем, по полусотне оленей в каждом отдельном хозяйстве, то выходит, что Ильмоч контролирует поголовье в тысячу оленей. Что он является подлинным хозяином стада и распоряжается судьбой живущих в стойбище, — в этом никакого сомнения не было. «Однако ты капиталист», — подумал с иронией Джон, вспомнив студенческие разговоры о новом учении немецкого философа Карла Маркса. Но вслух он похвалил тундрового друга:

— Хорошо выглядят ваши пастухи — сытые, одеты чисто.

— А все потому, что лениться не даю, — самодовольно сказал захмелевший Ильмоч.

Джону не было известно, что означают на самом деле эти слова. При всем желании, если бы даже у Ильмоча было не два сына, а втрое больше, ему бы не удалось уберечь от волков и стихийных бедствий такое большое стадо. «Кормящиеся» у старого оленевода пастухи попросту были его батраками.

После еды Джон дал понять своему хозяину, что дарит ему оставшуюся в бутылке жидкость.

— Вэлынкыкун, — вежливо поблагодарил Ильмоч, проворно схватил и спрятал бутылку в недрах своего передвижного жилища.

За вечер Ильмоч неоднократно прикладывался к бутылке, потому что чем больше темнело, тем разговорчивее он становился. Уже будучи в постели, он вдруг сказал Джону:

— В тундре я встретил твоих земляков.

— Наверное, капитана Бартлетта и эскимоса Катактовика? — предположил Джон, собиравшийся уже засыпать. — Были они и у меня.

— Нет, совсем другие белые. Я таких сроду не видывал!

— Какие же они? — заинтересовавшись, спросил Джон. — Может быть, русские?

— Русского я могу отличить от американца так же легко, как собаку от волка, и даже издалека, — похвастался Ильмоч. — Те люди были американцы. Это было легко узнать по их разговору. Они копались в устьях ручьев, у озера Иони и радовались, словно нашли источник дурной веселящей воды. Побывали в нашем стойбище, просили дать им оленины, но на обмен у них ничего не было, кроме желтого песка, похожего на засохшее дерьмо младенца, которого еще кормят грудью… Один, правда, дал нож. Предлагали оружие. Но когда я разглядел, что у них за оружие, у меня пропала охота брать его. Это маленькие такие ружьеца, в кожаном чехле, словно детеныши больших ружей… Две туши падали я все же им отдал. Таких у нас не едят — от копытки пали! Но белые и этому были рады. Отощали, обросли волосами до самых глаз…

Ильмоч замолчал, в темноте полога послышалось булькание.

— Ты стал настоящий человек, и я могу тебе все рассказать, — продолжал Ильмоч. — Откочевали мы от Иониозера и через две луны, прежде чем выйти на морское побережье, снова прошли той же дорогой. Одни человеческие останки мы нашли возле нашего жертвенного холма. Их уже давно склевали птицы, но по одежде видать было, что это белый человек. Никаких вещей возле него не было. В черепе была круглая дырочка. Видно, от пули. Я удивился — стало быть, эти ружьеца могут убить человека…

У Джона пропал сон. Затаив дыхание, он слушал рассказ Ильмоча, боясь спугнуть его неосторожным и неуместным вопросом. Никакого сомнения в том, что это были золотоискатели. Значит, эти волки добрались и сюда, и то, что рассказывал старый оленный человек, было типичной трагедией, сопровождающей такого рода предприятия.

— Второй лежал в верховье Большого ручья. Его не убили. Он или сам умер, или же его догнали волки. Возле него лежали два ружьеца, лопата и два кожаных мешочка с тем самым желтым песком, который они нам предлагали за оленей.

На этот раз Ильмоч замолк надолго. Он долго ворочался на своей оленьей шкуре, очевидно борясь с желанием сделать еще один глоток из заветной бутылки. Не совладав с собой, он снова забулькал в темноте.

— А что же дальше! — не выдержав, спросил Джон.

— На том все и кончилось, — спокойно, громко зевая, ответил Ильмоч.

— А вещи? Мешочки и ружьеца?

— Ты же знаешь, что мы никогда не трогаем вещи умерших. — ответил Ильмоч. — Там все и лежит до сих пор.

Взволнованный услышанным, Джон сел на своей постели.

— Слушай, Ильмоч, — сказал он. — Ты даже представить не можешь, какая беда миновала ваш народ! Если бы хоть один из них дошел до своей земли и рассказал, что в ваших ручьях можно намыть это желтое дерьмо, вам на своей родной земле пришел бы конец. Сюда ринулись бы толпы белых людей, для которых желтый песок дороже всего на свете. Они вытоптали бы и выжгли пастбища, истребили оленей, брали бы женщин и перекапывали всю вашу землю до тех пор, пока можно извлечь оттуда хоть крохотный кусочек, хоть одну желтую песчинку. Притом они стреляли бы друг в друга, дрались, а может быть, даже началась бы и большая драка — война…

— Я слышал, что сейчас на русской земле реки крови текут, — отозвался Ильмоч. — Но то, что ты говоришь, — страх! Неужели правда?

— Правда, — ответил Джон. — И я заклинаю тебя никому из белых людей не рассказывать о том, что случилось. А если снова забредет искатель желтого песка, гоните его с вашей земли, да так, чтобы он обогнал зайца. Иначе всем конец!

Приятная истома, охватившая Ильмоча от выпитого вина, сменилась тревогой.

— Да я всем обрежу языки в стойбище, если это так! — испуганно сказал он. — Никто не посмеет вспомнить это даже про себя!

Ранним утром Джон уезжал из стойбища Ильмоча. Нарта его была до предела нагружена щедрыми дарами тундрового друга.

Еще не оправившийся от вчерашнего испуга Ильмоч сделал таинственное лицо, отвел Джона в сторону и прошептал:

— Я хорошо помню ночной разговор.

Ехать было недалеко, и часа через два Джон уже был в родном селении, где у яранги встречало все его семейство.

Яко был рад подаркам, улыбалась и Пыльмау, но что-то в ее улыбке было необычное и непривычное для Джона. Она держалась с несвойственной ей скованностью. За вечерним чаем Джон решился ее спросить, что же случилось.

— Когда муж уходит на охоту или же отправляется странствовать, — торжественным голосом произнесла Пыльмау, — жена всегда боится за него, и держит в своем сердце его образ, и молча поминает его имя… — Она вдруг всхлипнула: — А на этот раз мне было трудно.

— Почему? — недоуменно спросил Джон.

— Помнишь, что ты говорил о своем имени на моржовом лежбище?

Джон вспомнил и хотел было сказать, что все это чепуха и не стоит так волноваться по такому ничтожному поводу, но вовремя успел прикусить язык. Очевидно, дело было далеко не так просто, как ему казалось, — имя человеческое здесь было тождественно личности, и в общем-то это было и логично, и справедливо.

— Ты должен научить нас правильно говорить свое имя, — потребовала Пыльмау. — Пусть нам будет трудно, но без этого нельзя. И тогда, когда ты будешь уходить на охоту или уезжать далеко, у меня будет звучать в душе твое имя, настоящее твое имя, а не кличка.

— Хорошо, — с серьезным видом ответил Джон. — Я научу тебя правильно произносить мое имя.

Несколько вечеров понадобилось для того, чтобы не только Пыльмау, но и маленький Яко отчетливо и правильно, со звоном произносили: Джон!

В первое время для Джона было странно и непривычно из уст Пыльмау и Яко слышать ясное и звучное Джон вместо привычного Сон. Но он довольно скоро привык, и по тому, как его окликали в Энмыне, он мог различить, родные ли его зовут или кто-то другой.

Зима обрушилась в один день. Льды подошли на рассвете и навалились на непрочный галечный берег, грозя спихнуть его в лагуну. Грохот обрушивающихся льдин разбудил Джона. Он хотел было выйти наружу, но в лицо ударил крепкий ветер и крупный снег, схожий твердостью со свинцовой дробью: настоящая зимняя пурга с обжигающим морозом.

Джон впустил в чоттагин остававшихся на воле собак, крепко прикрыл входную дверь, закрыл тонкими дощечками щели в моржовой покрышке и вернулся в теплый полог, где ярко горели три жирника, наливая теплом и светом уютное жилье, где слышалось воркование маленького Билла-Токо, играющего с Яко, где бесшумно и грациозно двигалась Пыльмау — Начало Тумана — в одной лишь узкой набедренной повязке с набухшими большими грудями, на черных кончиках которых часто висела снежно-белая капелька молока.

28

Исчезло солнце. В последний раз оно сверкнуло острым красным краем за зубчатой линией горного хребта, и теперь за весь день только и было, что заря все разгоралась и разгоралась, переходила в вечернюю и медленно гасла, уступая небо звездам и луне и без устали полыхающему полярному сиянию.

Порой Джон возвращался с моря далеко запоздно. В тихие дни в чоттагинах, поближе к входу, зажигали плавающий в тюленьем жиру кусочек мха, и дрожащий отблеск отражался в затвердевшем снегу. Множество таких маячков притягивали возвращавшихся с моря охотников, и каждый из них еще издали мог безошибочно узнать свой огонек.

Не каждый день Джон и его товарищи ходили в море. Иногда уезжали в тундру проверить расставленные капканы, и тогда вместо нерпичьих туш они везли на нартах белоснежных песцов, огненно-красных лис или дымчатых росомах.

В ненастье к вечеру у Джона собирались Орво, Тнарат, да и другие жители Энмына.

Иногда чаепития затягивались далеко за полночь: рассказывали древние сказания или же начинали дотошно расспрашивать Джона об обычаях и жизни белых людей.

Порою Джон поражался тому, как легко и свободно ориентируются чукчи в тундре и в открытом море. Большинство охотников могли довольно точно начертить береговую линию от Энмына до Берингова пролива. Орво, который бывал и южнее, мог по памяти восстановить расположение мысов и лагун на длинном пути от Уэлена до Анадыря, но что касается представлений об остальном мире, то они были самые смутные, ничуть не точнее, нежели представления о мире потустороннем.

В один из таких долгих вечеров Джон рассказывал об освоении Канады, о бесконечных войнах между англичанами и французами за обладание этой частью Нового Света. Как раз в этот день у него гостил тундровый друг Ильмоч. На этот раз он не торопился откочевывать к полосе лесов и даже уговаривал Джона поехать в Кэнискун к Карпентеру, чтобы малость «поторговать».

— И вот еще что, — сказал своим притихшим слушателям Джон. — Эти люди воевали между собой и никогда не спрашивали исконных жителей, позволяют ли они бесчинствовать в своих охотничьих угодиях, жечь леса и пускать по рекам огромные колесные корабли, от которых дохнет и всплывает вверх брюхом рыба.

Когда все разошлись и в пологе остался один Ильмоч, он сказал Джону:

— Я понял, для кого ты рассказывал. Я молчу и всем наказал забыть про тех двоих белых.

Ильмочу все же удалось уговорить Джона поехать в Кэнискун: кончались патроны, запасы табаку и чаю. В тот год в Энмыне так и не побывали настоящие торговцы — то ли они боялись присутствия Джона, то ли считали, что подарков Канадского морского ведомства вполне достаточно для такого малюсенького селения. А у энмынцев уже скопились значительные запасы песцов, лис, росомах. Был моржовый клык, да и женщины нашили меховых домашних туфель, которые охотно брал у них кэнискунский торговец. Джон звал с собой Орво, но тот почему-то отказался, поручив вести свои дела Армолю.

В середине февраля, когда уже появилось солнце, караван из четырех упряжек двинулся в направлении Берингова пролива.

Останавливались в небольших селениях, иногда разбивали лагерь прямо под синими скалами и кипятили чай, строгали мерзлую оленину. Ехать было приятно — за весь путь не было ни одной пурги, лишь где-то возле Колючинской губы, на переходе через морские льды, задула поземка. Но неоднократно бывавший здесь Тнарат заявил, что в этой горловине никогда не бывает тихо.

На правах тундрового друга Ильмоч считал своим долгом быть всегда рядом с Джоном и делил с ним крохотную полотняную палатку. По вечерам он долго кряхтел, ворочался и длинно рассуждал о том, что у Карпентера надо бы купить прежде всего дурную веселящую воду, а потом уже остальное.

— Раньше мы жили безо всего этого, — рассуждал Ильмоч. — И сейчас прожить можем. Но дурная веселящая вода! От тоски по ней сердце сохнет и сморщивается желудок.

— Отчего ты так любишь дурную веселящую воду? — спросил как-то Джон. — Разве просто жить мало?

— Просто живет и мышь в норе, — рассудительно заметил Ильмоч. — Я же хочу не просто жить, но и чувствовать еще что-то. И это мне дает дурная веселящая вода.

«Типичный алкоголик», — подумал про себя Джон. Будь у Ильмоча неограниченный источник дурной веселящей воды, он давно утопил бы в нем все свое тысячное стадо.

— А ты знаешь, почему Орво не захотел ехать с нами? — с хитрецой в голосе просил Ильмоч.

— Почему?

— Обиделся и сердит на тебя.

— За что же? — удивился Джон. В последнее время Орво на самом деле как-то переменился, но Джон относил это за счет его болезни.

— А за то, что вот раньше я был ему друг и даже очень близкий, а теперь стал твой… Хорошо мы дружили, по-настоящему, — пустился в воспоминания Ильмоч. — Приеду я к нему, бывало, молодой, шустрый, а он и спрашивает меня перед сном: с кем сегодня хочешь спать — с Чейвунэ или Вээмнэут? Ну и я ему тем же, когда он бывал у меня в стойбище. Одного сына из тех, что ты видел, сработал мне Орво! — с оттенком гордости заявил Ильмоч.

— А ведь это нехорошо — менять друзей, — укоризненно заметил Джон.

— Так ведь и друг не просто так, а для чего-то нужен, — с откровенной простодушностью ответил Ильмоч. — Когда ты остался в Энмыне, я сразу же решил, что буду твоим тундровым другом. К кому нынче люди ходят за советом? К тебе. А раньше ходили к Орво. Да и веселее у тебя в яранге — дети, музыка, всегда есть чай, а иной раз даже глоток дурной веселящей воды… Не-ет, — уверенно протянул Ильмоч, — с тобой дружить надо.

— Вот что, друг мой, — решительно заявил Джон, — Перебирайся-ка в палатку к Армолю! А ко мне пусть идет Тнарат. Я давно подозревал, что дружишь ты далеко не бескорыстно, но не думал, что ты так откровенно выскажешься. Хорош друг!

Ильмоч сообразил, что своей глупой болтовней он все испортил, но уже было поздно.

— Выгоняешь? — спросил он, влезая в широкую кухлянку.

— Нет, просто освободи место, — сухо сказал Джон.

— Что тут у вас такое? — спросил Тнарат, вползая в палатку. — Лезет к нам Ильмоч и орет на меня: перебирайся к Сону! Не могу больше с ним в одной палатке спать! Пахнет от него нехорошо!

— Ну, если он так и сказал, то это еще ничего, — загадочно ответил Джон и крепко закрыл глаза, намереваясь сразу же заснуть. Но это удалось ему не сразу. Поведение Ильмоча, его слова приоткрыли перед Джоном то, что он раньше не замечал. Отношения между людьми здесь далеко не простые… Поворочавшись, он окликнул Тнарата.

— Не спишь?

— Разве заснешь, когда ты так скрипишь снегом? — сердито отозвался Тнарат.

— Скажи мне, что такое с Орво? Я думал, что он переменился от болезни, но чувствую, что тут что-то не то.

— Слабеет старик, — ответил Тнарат, — болеет. Не повезло, конечно, что у него нет своих сыновей, но тут уж ничего не поделаешь. Он уже стоит на пороге старости, заглянул вперед и не видит там ничего доброго, побаивается и тревожится. Вот и стал теперь нелюдимый и раздражительный. Старые друзья от него отходят, новых не видно. А одинокому на нашем ветру холодно, — заключил Тнарат и, помолчав, добавил: — А человек-то он очень хороший, много добра сделал людям, от многих дурных дел удержал.

Переночевали в Уэлене, в большом, оживленном селении. Собирались на следующее утро пуститься в Кэнискун, но выяснилось, что в Уэлен явился сам Карпентер чуть ли не с половиной жителей маленького Кэнискуна.

Он искренне радовался, услышав о приезде Джона, тиская и шлепая гостя по разным частям тела.

— В Кэнискун поедем потом! — заявил он Джону. — Побудем здесь дня два. Здесь собрались лучшие певцы и танцоры побережья от Энурмина до залива Креста. Большое празднество! Настоящий кристмесс! Не пожалеете, если посмотрите! — шумел и уговаривал Джона Карпентер, хотя тот и не возражал и даже радовался случаю услышать и увидеть знаменитые чукотские и эскимосские танцы и песни, о которых он так много слышал в Энмыне.

Несмотря на возражения, Карпентер переселил Джона к себе. Торговец занимал отдельный полог в яранге состоятельного уэленского чукчи Гэмалькота, которому приходился другом и дальним родственником.

Яранга была основательная и построена если не на века, то, во всяком случае, на многие десятилетия. Она имела обширный чоттагин, разделенный на три части: на собственно чоттагин, где грелись собаки и по стенам стояли бочки с жиром и квашеной зеленью, с очагом, выложенным большими плоскими камнями. Второй чоттагин примыкал к пологам. Там ели, обрабатывали шкуры и кожи, толкли в каменных ступах мороженый тюлений жир. А третий чоттагин носил явные следы общения хозяина с мистером Карпентером. На стенах висели огнестрельные ружья, снаряжение для зимней охоты и даже медное китобойное гарпунное ружьецо, скорее похожее на крохотную пушечку. Полог Карпентера был поставлен прямо в этой «гостиной», и хозяин яранги, прежде чем войти в эту часть чоттагина, вежливо постукивал по небольшой двери-калиточке.

Гэмалькот оказался мужчиной высокого роста с яркой проседью. Он носил усы и чисто брил бороду. Во всей его фигуре, в выражении его лица чувствовались уверенность в себе и сила. Он неплохо говорил по-английски и, по словам Карпентера, неоднократно бывал в Штатах, добираясь до самого Сан-Франциско.

Гэмалькот был вежлив — ни разу не позволил себе неожиданно войти в жилище Карпентера или вмешаться в разговор. Но за всем этим чувствовалась такая сила, что Джон не без внутреннего злорадства заметил, как Карпентер иной раз бросал на своего хозяина отнюдь не высокомерные взгляды.

В первый же вечер Карпентер завел разговор, которого Джон более всего опасался.

— Я еще не имею точных сведений, — приглушив голос, заговорил Карпентер, — но ходят слухи, что наконец-то на Чукотке найдено золото. Здесь были опытные аляскинские проспекторы. Они дают весьма обнадеживающие прогнозы. И если это правда, то представляете себе, что здесь будет! А мы, Джон, с вами первые! Сейчас русскому правительству не до Севера. Идет война, в которой, насколько мне известно, они терпят поражение. Жена русского царя является родственницей немецкому императору — какая уж тут победа русского оружия! Скорее всего эти северные края отойдут либо к Америке, либо к Канаде. В конце концов, здесь большой разницы нет. Что вы скажете на это, дорогой мой друг Джон?

В голосе Карпентера неожиданно послышались интонации Ильмоча.

— А почему бы вам, мистер Карпентер, не задать этот вопрос Гэмалькоту или же Ильмочу? Ведь им решать, ведь это их земля.

— Ну бросьте, дорогой Джон, мы же не дети и не делегаты благотворительного съезда!

— Мистер Карпентер, я еще раз вам заявляю, что я добровольно и навсегда решил остаться жить среди этого народа. Я буду не только жить с ними, но и всеми своими силами буду защищать от посягательства чужих людей их землю со всеми ее богатствами как на поверхности, так и в ее недрах.

— Никто и не собирается посягать ни на их землю, ни на их образ жизни, — терпеливо заметил Карпентер. — Ради бога, пусть пасут оленей, бьют моржей, ловят песцов. Никто не собирается вмешиваться в их внутреннюю жизнь. Но ведь надо быть круглыми дураками, чтобы золото, вы слышите меня, Джон Макленнан, золото досталось какому-то третьему лицу. Уж если говорить прямо, то именно мы, пионеры Севера, те, кто выдержал его жестокий климат и сумел подружиться с этим народом и войти в доверие, имеем некоторые права на вознаграждение.

— Мистер Карпентер, мы с вами говорим на разных языках, — попытался прекратить этот поток слов Джон, но торговец только отмахнулся и продолжал:

— Я знаю ваши намерения и за свою жизнь повстречал немало странных людей. Но все эти странные люди становились совершенно обыкновенными, когда видели золото. Хотите, я вам покажу его?

И с этими словами Карпентер вытащил из-за пазухи движением точь-в-точь таким, каким чукчи извлекают кисет с табаком, мешочек, напоминающий кожаный кисет. Оглядевшись по сторонам, Карпентер высыпал на ладонь небольшую кучку желтого песку, который Ильмоч называл засохшими испражнениями грудного младенца. Торговец поднес руку к огню и торжествующе спросил Джона:

— Ну и как?

Джон и сам удивился. Созерцание золотого песка не вызвало в нем никаких особых чувств. Лишь вспомнилось, как в далекое время, снаряжаясь в путешествие, он втайне мечтал вернуться в родной дом в Порт-Хоупе состоятельным человеком, и среди многих обдумываемых способов обогащения на важном месте стоял именно этот, который предлагал Карпентер, — найти золото и намыть его где-нибудь в тундровом ручье.

— Я знаю, откуда вы взяли это золото, — неожиданно для себя сказал Джон. — Это золото с ручьев, впадающих в озеро Иони.

Карпентер отпрянул от Джона, словно от огня.

— Откуда вы знаете? Человек клялся, что, кроме него, никто не знает о богатствах озера Иони, — испуганно произнес он.

— В конце концов все тайное становится явным, — наставительно сказал Джон. — Я пока ничего не буду говорить, но если вздумаете организовать большой прииск или что-нибудь в этом роде, пеняйте на себя. Чукчи вас вышвырнут со своей земли.

— Так, так, — с удивлением пробормотал Карпентер, пряча мешочек с золотом.

Уэлен в эти ясные морозные дни был оживлен, и на улице толпилось множество прохожих. Местные собаки не знали, на кого и лаять. На приморье, возле больших торосов, не успевших прошедшим летом пройти в Тихий океан, приезжие устроили стоянку собачьих упряжек, привязав своих псов к вмороженным в лед палкам.

В каждой яранге пылали костры, варилась еда, выпивалось невероятное число чашек чаю. Карпентер не мог упустить такого случая, и в собачьей части яранги Гэмалькота открыл небольшую лавочку. Он бойко распродавал кирпичный чай, сахар, патоку. Охотники покупали патроны, порох, дробь. Дважды пришлось посылать нарты за товаром в Кэнискун.

Торговец больше не напоминал Джону о золотом песке, был подчеркнуто вежлив и внимателен.

В назначенный день гости и хозяева собрались в недавно выстроенном большом деревянном здании. Русские собирались открыть здесь то ли школу, то ли какое-то управление, но в связи с войной здание пустовало, и с разрешения волостного старшины сегодня его использовали как зрелищное предприятие.

В доме пахло свежей краской, в окна бил "зимний солнечный свет, под ногами скрипели половицы, хлопали двери — все кругом было полно звуков, от которых давным-давно отвык Джон Макленнан. И даже не столько отвык, сколько шум этот был непривычен в этих условиях, не связывался с толпой чукчей и эскимосов в меховых кухлянках, в цветастых матерчатых камлейках и в расшитых бисером праздничных торбасах.

Они входили в деревянную ярангу, оглядывались вокруг, трогали пальцами крашеные стены, оконные стекла и с удивлением посматривали себе под ноги, на деревянный пол, словно это был корабль.

Чукчи и эскимосы расселись прямо на полу, благо он был чист и сверкал краской, а певцы и танцоры пристроились на небольшом возвышении, образованном чуть приподнятым полом соседней комнаты, которая огораживалась съемными щитами-стенами.

Сначала пели сами уэленцы и показывали групповые женские танцы. Большие желтоватые круги бубнов закрыли лица певцов, которые пели прямо на туго натянутую кожу моржового желудка. Звук отражался и, усиливаясь, создавал впечатление горного эха.

Женщины танцевали самозабвенно, полузакрыв глаза. Джон смотрел на них, и волнение поднималось у него в груди. Он думал, что всего несколько лет назад, доведись ему увидеть эти танцы, услышать эти песни, так он в лучшем случае снисходительно признал бы за ними некоторый интерес для специалистов. Но сейчас его действительно трогали до глубин сердца и эти танцы, и эти песни, в которых почти не было слов — лишь мелодия, где слышались завывание зимнего ветра, шелест тундровой травы под ласковым движением летнего воздуха, гром водопада, тени угоняемых туч на поверхности моря, звон голубого льда и многое-многое другое, что называется просто жизнью в ее великом многообразии и в то же время великой простоте. Движения женщин — это невысказанная нежность, что они никогда не обнажают перед посторонним глазом. И они рады тому, что теперь движениями своих гибких гел они могут сказать о своем любящем сердце, о скрытом желании. Им чуть стыдно, поэтому глаза девушек полуприкрыты длинными ресницами.

Джон смотрел на танцующих женщин и вспоминал Пыльмау, ее длинные, уходящие вверх и в сторону глаза. Он вспомнил ее вкрадчивый нежный голос, ее заботу о нем, и ему вдруг показалось, что никто теперь не сможет сдвинуть его с этой земли, оторвать от этих людей, ставших ему настоящими друзьями и братьями.

Вот вышел стройный юноша, почти мальчик, знаменитый эскимосский танцор, сочинитель песен и мелодий Нутетеин. Он исполнял песню-танец о чайке, застигнутой бурей в море. Но это был рассказ не о птице, а о тех, чья неспокойная жизнь наполнена бурями, о тех, кто никогда не теряет надежды достичь желанного берега. В этой песне было всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которые были необходимы, и в этом была настоящая неподдельная поэзия. Поэзия — это когда выбираются самые необходимые слова, подумал Джон.

На смену Нутетеину вышел уэленский певец и танцор, поэт и музыкант юный Атык. Джон вгляделся в его лицо и поразился его красоте. Это была настоящая мужественная красота — красота умного, волевого и вдохновенного лица, озаренного поэзией и радостью жизни.

Аплодисменты не были приняты в этом зале, но Карпентер не привык считаться с обычаями и шумно хлопал в ладоши, выражая свое удовольствие и одобрение.

— В этом, честное слово, что-то есть! — громко говорил он рядом сидящему Джону, — Понимаете меня? Что-то в этом есть! Слушаешь эти бесхитростные простые песни, похожие на волчье завывание, и вдруг обнаруживаешь, что они тебя тоже волнуют, что-то трогают в твоем сердце.

— Потому что это настоящее искусство! Искусство! — повторил Джон Макленнан.

— Ну уж хватили куда! — протянул Карпентер. — Хотя я с вами согласен, что зародыш искусства в кое-каких танцах есть. Конечно, если отдать все это в хорошие руки, отшлифовать, переложить на настоящие музыкальные инструменты, кое-что с удовольствием могли бы посмотреть даже в Штатах…

— Нечего им в Штатах делать! — резко отрезал Джон. — Пусть это останется при них, потому что только они это понимают и чувствуют по-настоящему.

— Что же, — рассудительно заметил Карпентер. — Может быть, вы и правы.

Карпентер явно старался завоевать расположение Джона Макленнана. Старый торговец злился сам на себя за то, что чувствовал себя перед этим безруким так, словно провинился перед ним.

К вечеру празднество перекинулось на снежные просторы уэленской лагуны. Прямо от берега отправились в далекое путешествие бегуны с посохами. Они должны были пробежать расстояние, равное приблизительно пятнадцати милям. Оленеводы приготовили победителю несколько пыжиков, а Карпентер, главный источник призов, воткнул в снег для первого бегуна плоскую бутылку виски.

В другом кругу состязались борцы. Скинув кухлянки на снег, голые по пояс, они дымились на морозе паром и пытались ухватить друг друга за скользкое крепкое тело.

— А часто бывают в Уэлене такие веселые сборища? — спросил Джон стоящего рядом Гэмалькота.

— Если выдается спокойная зима, то каждый год, — охотно ответил Гэмалькот. — Но вы приезжайте летом. В середине лета. Вот тогда бывает самое интересное. На праздник приезжают даже из Нома, не говоря уже об островах Берингова пролива. Вот здесь на берегу моря вырастает второй Уэлен… Приезжайте, — повторил свое приглашение Гэмалькот. — Вот когда пройдет весенняя охота и морж начинает скучиваться, чтобы выбрать стойбище, как раз в это время и собираемся.

— Обязательно приеду, — обещал Джон.

Празднество продолжалось при лунном свете. Неясными тенями показались бегуны. Они бесшумно скользили по облитому лунным светом снегу и казались нарисованными.

Победитель, оказавшийся пастухом Катрынской тундры, легко, на лету выдернул из сугроба за горлышко бутылку и тем же легким пружинящим шагом отправился в ярангу, где остановился. За ним двинулись хозяева, провожаемые завистливыми взглядами остальных зрителей.

В ярангу Гэмалькота возвращались вместе. Чуть впереди шагал хозяин, а Джон и Карпентер шли позади рядом.

— Натура у народа здорова и жизненное направление правильное, — горячо говорил Джон, все еще находившийся под впечатлением увиденного и услышанного. — И никаких ему не нужно искусственных возбуждающих средств.

— Возможно, вы правы, — осторожно поддакивал Карпентер. — Но они часто сами не понимают, что ценное, а что стоит гроши. Так или иначе, но люди вроде вас им необходимы. Так сказать, чтобы поддерживать разумные отношения между миром белого человека, как они нас называют, и между ними. Я вам прямо скажу, что только с открытием моей лавки прекратились грабительские набеги торговых шхун на эти берега. Сейчас здесь начинает работать фирма русского торговца Караева. Я долго думал, как мне отнестись к нему, и пришел к выводу — надо сотрудничать с русскими официальными властями. Другого выхода нет. Тем более что русские не собираются вмешиваться в коммерческие дела нашей фирмы…

— Я не совсем понимаю, с какой целью вы все это мне рассказываете, — пожал плечами Джон.

— Извините, но я вижу в вашем лице культурного и образованного человека, — учтиво заметил Карпентер. — Вы заявили, что собираетесь посвятить жизнь делу процветания чукотского народа, и я могу предложить вам объединить наши усилия.

— Боюсь, что ничем не могу быть вам полезен, — ответил Джон. — Я живу так же, как и все чукчи или эскимосы. У меня нет иных средств существования, кроме собственных рук. Море и тундра меня кормят и одевают. Насколько мне известно, вы не ходите на охоту, не ставите ни сетей, ни капканов — вы только торгуете. Таким образом, меня отличает от местного населения лишь цвет моей кожи…

Карпентер замолк. В его молчании чувствовались злость и бессилие.

— Ну что ж, — процедил он сквозь зубы. — И верно, мы говорим с вами на разных языках.

На следующий день караван энмынских нарт выехал в Кэнискун. Произведя необходимые закупки и искупавшись на прощание в естественной горячей ванне, путники направились в обратный путь и срезали изрядный кусок, взяв курс из Кэнискуна через тундру прямо на Колючинскую губу.

Через две недели нагруженные товарами нарты въезжали с восточной стороны в Энмын, и возле каждой яранги стояли в ожидании люди.

29

«Наступил 1917 год, — записал в своем дневнике Джон Макленнан. — Он пришел сегодня светлой и очень яркой ночью в полыхании полярного сияния, в мерцании неожиданно крупных для Севера звезд. Здесь не встречают Нового года. Здесь иной цикл жизни, иной ритм. В моей яранге щебечет новое существо — дочь Софи-Анканау Макленнан. Она родилась в осенние пурги, и этим обстоятельством Пыльмау объясняет необыкновенную белизну ее кожи…»

В чоттагине раздался топот, и Джон окликнул из полога пришедшего.

— Это я! — сообщил Тнарат и просунул свою круглую, аккуратно остриженную голову сквозь меховую занавесь.

Тнарат с любопытством смотрел, как пишет Джон, и с восхищением произнес:

— Очень ловко петляешь!

— А ты знаешь, что сегодня пришел Новый год? — с некоторой торжественностью в голосе спросил его Джон.

— Что ты говоришь! — удивился Тнарат и внимательно оглядел полог, словно Новый год мог запросто войти в жилище и притаиться где-нибудь в углу.

Но в пологе ничего нового и примечательного не было. В одном углу Пыльмау кормила грудью девочку и одновременно поправляла пламя жирника под низко подвешенным над огнем чайником. В другом углу Яко и Билл-Токо играли мелкими тюленьими зубами, выкладывая на полу из моржовой кожи замысловатые узоры. На двух угловых столбах висели охранитель домашнего очага с лоснящимся от жертвенного сала ликом и блестящий медный рукомойник.

— Наступил тысяча девятьсот семнадцатый год, — продолжал Джон, высчитав в уме, сколько «двадцаток» составляет одна тысяча девятьсот.

— Так много? — удивился Тнарат и задумчиво продолжал: — Я слышал, что белые люди считают годы, но никак не могу понять, как это им удается увидеть в северной ночи приход Нового года. Видно, это нелегкое дело?

Джон сначала хотел объяснить, что такое летосчисление и календарь, но, подумав, решил перевести разговор на другое, ибо объяснение календаря должно было бы растянуться на долгие часы, а Тнарат вряд ли понял бы необходимость такого строгого учета времени, особенно в эти морозные зимние вечера, когда кажется, что течение жизни остановилось.

— Можно поглядеть? — Тнарат потянулся к блокноту Джона.

Он разглядывал исписанные страницы, и Джону снова казалось, как и тогда, когда то же самое делал Орво, что Тнарат что-то понимает в написанном — такое сосредоточенное у него было лицо.

— Как бы мне хотелось научиться этому! — словно затаенную мечту высказал Тнарат, со вздохом сожаления возвращая блокнот Джону. — Это, наверно, чудно понимать, что начертил, и возвращать сказанные слова, будто оглядываться вслед собственным мыслям.

— Но ведь я пишу не на чукотском языке, а на своем, — сказал Джон. — Вот если бы у вашего языка были свои собственные знаки, тогда бы тебе ничего не стоило и чертить и понимать, как следы на снегу понимаешь.

— Разве уж такое невозможное дело придумать значочки и для нашего языка?

— Наверное, можно, — согласился Джон. — Но для этого надо, чтобы ученые люди очень хорошо выучили ваш язык.

— А зачем ученым людям учить наш язык? — удивился Тнарат. — Хватит и того, что мы его сами хорошо знаем.

— Я не сомневаюсь в том, что вы хорошо знаете язык, то есть можете говорить на нем. Но для того чтобы язык имел значки, надо знать из чего он состоит. Вот, например, каждый житель на побережье видел оленя, но каков олень внутри — не всякий знает.

— Но чтобы узнать, из чего состоит олень, какой он изнутри, надо его убить, — возразил Тнарат. — А язык? Разве его можно убить? Тогда, наверное, надо убить всех, кто на нем говорит.

— Чтобы изучить язык, не обязательно его убивать, — ответил Джон. — Вот я говорю на чукотском языке, думаю по-чукотски и даже могу написать английскими буквами твое имя.

— Попробуй! — и Тнарат умоляюще посмотрел на Джона.

Джон на чистой странице блокнота крупными буквами вывел имя Тнарата. Чукча взял листок и долго рассматривал каждую букву, словно стараясь найти в начертании букв черты собственного лица.

Пыльмау, не сдержав любопытства, заглянула через плечо Тнарата и вдруг сказала:

— Совсем не похож.

— Почему? — обиженно спросил Тнарат.

— В середке у тебя что-то выпирает, а ведь ты человек ладный и красивый.

— А и верно, — поддакнул Тнарат. — Не совсем похож, сразу видно. — Вздохнув, заметил: — Так и чуешь, что чужими буквами написано… Вот если бы свои были. Наверное, здесь, — Тнарат осторожно ткнул пальцем в блокнот, — я выгляжу, словно вырядился в одежду белого человека.

Как-то Тнарат рубил для собачьего корма большой кымгыт. Прежде чем вонзить остро отточенное лезвие в мерзлую моржовую кожу, он долго разглядывал свой семейный знак, схематическое изображение двух скрещенных весел.

Подтащил свой кымгыт и Джон, зацепив его багорком с короткой ручкой, Тнарат остановился и перевел взгляд на знак Джона — букву джей.

Нарубив копальхена для своих собак и для упряжки Джона, Тнарат спросил:

— А мог бы ты меня научить разговору белых людей? Твоему родному языку?

Произнося эту просьбу, он смотрел себе под ноги, словно напроказивший мальчишка.

— Можно, — с готовностью ответил Джон и обрадовался: есть чем заняться в эти долгие зимние вечера. — Можно даже заодно учиться говорить и учиться чертить и различать значки.

— Вот хорошо бы. Но я и мечтать об этом не смею.

— Сегодня вечером и начнем, чтобы не откладывать, — твердо сказал Джон.

Тнарат сбегал домой переодеться и явился к Джону. Когда он снял кухлянку, Пыльмау не смогла сдержать возгласа восхищения: на могучее тело Тнарата была надета шелковая кофта явно восточного происхождения. Изо всех сил сдерживая улыбку, Джон присоединился к восторгам жены.

Уже были приготовлены бумага и карандаш. Джону, разумеется, никогда не приходилось бывать в роли учителя. После недолгих размышлений он решил, что надо начинать с освоения окружающей обстановки.

Показав на Тнарата, он произнес:

— Мэн!

Тнарат вздрогнул, но взял себя в руки и в знак согласия кивнул.

— Вумэн! — прокричал Джон, переводя указующий перст на Пыльмау, вернувшуюся к своему жирнику.

— Вумен! — шепотом согласился Тнарат и от волнения так налег карандашом на бумагу, что тут же треснул графит.

Он отупело проследил, как на край бумаги скатился черный уголечек, и стукнул себя кулаком по голове:

— Что я наделал! Сломал! Своими лапищами сломал такую хрупкую вещицу!

— Не волнуйся, Тнарат, поточим карандаш, — успокоил его Джон. Он старался говорить громко, полагая, что чем больше он кричит, тем легче Тнарату усваивать. Прокричав на ухо вспотевшему от умственных усилий и волнения Тнарату названия предметов, находившихся в яранге, Джон решил проэкзаменовать его. Память у Тнарата оказалась отличной, и он почти без ошибки называл предметы по-английски.

— Пойдем дальше! — предложил он.

— Подожди, Сон — взмолился Тнарат. — Можно мне попить воды?

Он жадными глотками осушил большой ковш и попросил второй. Шелковая кофта покрылась темными пятнами пота.

Теперь Джон решил показать своему ученику для начала несколько букв алфавита.

Тнарат довольно легко переписал их в свой листок, повторив в начертании их даже недостатки почерка самого учителя.

— Превосходно! — ответил Джон, заглянув в листок. — А теперь будем изучать произношение этих букв.

Рядом с Тнаратом пристроился Яко. Он внимательно слушал отчима и беззвучно, одними губами, повторял все, что тот говорил.

— Дай ребенку бумагу и карандаш, — вступилась за сына Пыльмау. — Что одним забавляться? Может, мальчишке интереснее.

Даже сквозь смуглоту на лице Тнарата проступила краска стыда. Он сам чувствовал, что взялся не за свое дело, за пустяк, который никогда не пригодится ему в жизни. Не станет же он говорить с сородичами на английском языке. А для сношений с торговцами вполне годились познания в языке белых людей, которые имел Орво, а теперь у них за переводчика Сон. Куда же лучше! А грамота вовсе ни к чему. Так, одна забава, как правильно заметила Пыльмау.

— Пусть тоже учится, это правильно, — серьезным голосом произнес Джон. — Только, Мау, зря ты говоришь, что грамота — дело пустое и ненужное. В том мире, откуда я пришел, жизнь и представить себе нельзя без грамоты.

— А здесь? — возразила Пыльмау.

— Как ты думаешь? — обратился к Тнарату Джон. — Не слишком ли много женщина разговаривает?

— Твоя правда, — согласился Тнарат.

Урок закончили уже без помех. Яко держал в руке карандаш и старался изо всех сил. Ученики были почти равны по способностям, как отметил про себя Джон, но Яко превосходил своего соученика быстротой реакции и был чуть несообразительнее.

Каждый свободный вечер, когда Джон и Тнарат не очень поздно возвращались с промысла, в яранге открывалась необычная школа с двумя учениками и с преподавателем Джоном Макленнаном.

Пришла весна, а за нею короткое, но полное трудов и забот лето. Осенью снова били моржа на лежбище, отгоняли шхуны, которых в то лето было почему-то много. Повсюду от белых шли вести о какой-то революции в России, о новой власти. Орво как-то встревоженно спросил Джона:

— Что значат все эти слухи?

Но Джон сам весьма смутно представлял себе события в России. На одной проходящей шхуне, принадлежавшей «Гудзон бей Компани», ему удалось раздобыть газету двухмесячной давности. Одно было ясно из газетной статьи, что царя больше нет и Россия перешла на парламентский путь. Но тут же, в этой статейке, говорилось о борьбе партий внутри страны, о каких-то загадочных большевиках, во главе которых стоял некий Ленин. Джона, однако, удивило, что, несмотря на события, потрясшие огромное государство, война с Германией продолжалась.

— Солнечного Владыку свергли, — коротко пояснил Джон.

— Но он так прочно сидел на своем золотом сиденье, — с сомнением покачал головой Орво. — За несколько лет до тебя приезжал в наше селение русский шаман — поп. Он говорил, что русский царь — это главная сила на земле. И он так крепко сидит на своем золотом сиденье, что никто не может его сдвинуть. Солнечный Владыка общался с самим богом…

— Как видишь, пришлось ему слезать с золотого сиденья, — сказал Джон.

— А зачем его надо было снимать? — спросил Орво.

— Очевидно, государством хотели управлять и другие люди, кроме него, — предположил Джон.

— Чудаки. Мало им было своих хлопот, — с презрением заметил Орво. — Царь все делал так хорошо, и, кроме того, у него был большой опыт. Зря его сняли.

— Почему ты уверен, что царь делал все хорошо? — спросил Джон.

— А как же, — Орво был возбужден. — Он не настаивал на том, чтобы мы признали его богов. Кроме того, в отличие от наших соседей якутов, мы были освобождены от обязательного ясака и платили только добровольно, кто сколько захочет. Разве это плохо?

— Да, действительно, с этой точки зрения русский царь весьма подходил чукчам, — заметил Джон.

Не уловив иронии или не обратив на нее внимания, Орво сказал:

— Ведь кто знает, что принесут сюда новые власти. Может быть, такое, что будет совсем плохо всем нам.

Джон согласился с этим разумным доводом, но с надеждой сказал:

— Сколько времени пройдет, прежде чем новые власти доберутся до Чукотки!

Разговор этот происходил в начале зимы, когда море покрылось льдом и свет убывал с каждым днем, словно какой-то великан отрезал каждый день по ломтику от холодного зимнего солнца. Еще одна зима вставала на жизненном пути Джона Макленнана, но он не страшился ее и встречал спокойно вести о надвигающихся ненастьях, о замерзших реках, о том, как растет береговой припай, все дальше и дальше отодвигая от материка линию дрейфующего льда.

Яко и Тнарат уже бойко писали английские слова и с шутливой серьезностью обращались друг к другу и к своему учителю, пользуясь усвоенными словами. Однажды Тнарат пришел на урок расстроенный.

— Что с тобой? — спросил его Джон.

— Я тебе давно хотел сказать, — смущенно заговорил он, — да боялся, что ты перестанешь меня учить… Узнали, что я пытаюсь научиться наносить и различать следы человеческой речи на бумаге, и стали надо мной смеяться. Даже сыновья мои смеются. Сегодня разговаривал с Орво, и он спросил, верно ли, что я учусь у тебя грамоте. Я сказал правду. Задумался старик и объявил, что ничего из этой затеи не выйдет. А когда я показал ему, что я уже умею, он поднял меня на смех. Говорит, что слышал от тебя — грамота совершенно не нужна чукчам, она такая же чужая для нашего народа, как белая кожа и светлые волосы. Ты говорил это?

— Да, говорил, — признался Джон. — Но имел в виду, что ни к чему совсем, если каждый чукча заделается грамотным.

— И думаешь так и сейчас? — спросил Тнарат.

— Уверен в этом, — горячо произнес Джон.

— Тогда почему меня и Яко учишь?

— Если Яко и ты будете грамотными, от этого никому не будет вреда.

— Вред уже начался, — заявил Тнарат, — надо мной смеются. Люди отворачиваются от меня и подозревают нехорошее в моем желании научиться языку белого человека.

— Ты хочешь сказать, что не будешь учиться? — спросил Джон.

— Я этого еще не сказал.

Тнарат был в таком затруднении, что по привычке стянул с головы малахай и мехом вытер вспотевшее лицо.

— Хорошо было бы, если бы ты стал учить грамоте всех, кто захочет, — выдавил он наконец из себя.

Джон задумался. Он знал достаточно хорошо своих односельчан. Из соперничества, желания не отстать друг от друга учиться пожелают все. Поскольку учился и Яко, от взрослых не отстанут и дети. Значит, придется открыть настоящую школу и все свое время отдать делу обучения грамоте жителей Энмына. А кто же будет ходить на охоту, ездить за товарами в далекий Кэнискун? Кроме того, нет ни бумаги, ни письменных принадлежностей, не говоря уже об учебниках. Все это Джон спокойно и деловито объяснил Тнарату.

— А кроме того, давай вместе задумаемся: к чему вес это? Ни в промысле, ни в домашних делах грамота чукче не нужна. Она только отнимает время и возбудит мысли и желания, которые его будут беспокоить и отвлекать от настоящей жизни.

— Верно говоришь! — почти обрадованно воскликнул Тнарат. — Пожалуй, хватит. Немного позабавились, пора и кончать. Уф, — он распустил шнурок, освободил ворот кухлянки. — Легко стало.

Такой легкий отказ от учения Тнарата опечалил Джона. Он чувствовал, что этот человек, выросший в яранге, в вечном поиске еды и тепла, по-своему незауряден, талантлив. Все, к чему бы ни прикоснулись руки Тнарата, обретало крепость, красоту и какое-то своеобразие. При всем при этом Тнарат был удивительно бескорыстен и умел обходиться самым необходимым. У него не было запасов, которые так любил заготовлять Армоль, не было вторых нарт и лишних собак. Если у него появлялось что-то лишнее, он тут же с радостью дарил это ближайшему соседу, чаще всех беспечному и бедному Гувату.

Джон еще некоторое время позанимался с Яко, и первые уроки грамоты в Энмыне тихо, само собой прекратились. Джон даже на долгое время забыл свой дневник и не обращался к нему до самого памятного дня, пока к нему не приехал перепуганный и растерянный Карпентер.

30

Карпентер ввалился в ярангу Джона в пуржистое, светящееся летящим снегом утро. Он долго отряхивался, выбивал торбаса, меховые штаны, отдирал сосульки с бороды.

— Большевики взяли власть! — громко и с каким-то отчаянием он выпалил в лицо Джону Макленнану.

Джон пожал плечами.

— В России воцарился Ленин и большевики! — повторил Карпентер. — Вы понимаете что-нибудь?

— В том-то и дело, что я ровным счетом ничего еще не понимаю, — спокойно ответил Джон. — Входите пока в полог, Пыльмау приготовит вашу комнатку.

Пыльмау возилась в каморке, где когда-то жил Джон, пытаясь разжечь железную печурку. Сильный ветер то рвал пламя, то вдруг выхлестывал его прямо в каморку, рискуя поджечь все жилище. Пыльмау долго возилась, пока тяга не установилась и бока печурки не покрылись румянцем жара.

— Дорогой Джон! — продолжал Карпентер. — Я счел своим долгом приехать к вам и предупредить вас об опасности. Большевики надвигаются и на Север. На Камчатке уже Советы, Советы начали действовать и в Анадыре. Как вы можете относиться ко мне с таким недоверием, когда я бросил все и в первую очередь поспешил к вам? Я бы мог вот так просто уехать один и оставить вас на произвол судьбы. Дорогой друг, я в вас вижу не только брата по крови, но и незаурядного человека, который может ни за что погибнуть от пули большевика.

— Я не понимаю, — Джон был совершенно спокоен, — отчего вы так страшитесь большевиков? Вы ведь ни одного в глаза не видели.

— Но какие они творят ужасы! — схватился за голову Карпентер. — Они расстреляли всю царскую фамилию, не пощадили даже малых детей.

— Перелистайте любой учебник истории, вы найдете пострашнее преступления, — напомнил Джон.

— Они отбирают все, что имеет человек, и раздают бедным, — продолжал Карпентер. — Они не смотрят, добыл ли человек трудом свое богатство или действительно награбил, для них богатый человек имеет одно название — кровопийца, эксплуататор. Нет, вы должны немедленно уехать! Я предлагаю вам свою помощь. Хотите, я пришлю упряжки, дам денег — все, что вы пожелаете. Честно скажу — мне больно будет смотреть, как на моих глазах будет рушиться с таким трудом налаженная жизнь. То счастье, которое вы заработали своим трудом, выстрадали, может рухнуть в один прекрасный день. Мне вас жаль, дорогой Джон!

Карпентер почти выкрикнул последние слова и обхватил голову руками.

Джон смотрел на его большие руки и думал: с чего бы это Карпентеру вдруг понадобилось воспылать добрыми чувствами к нему и даже приехать посреди зимы? Чтобы предложить бескорыстную помощь в побеге от большевиков? Что-то было подозрительное в этой неожиданно вспыхнувшей заботе торговца.

Пыльмау подала еду, разлила по чашкам крепкий чай и удалилась, чтобы не мешать мужскому разговору.

Карпентер ел жадно, его толстые пальцы, украшенные рыжими волосинками, покрылись салом и залоснились. Он, даже жуя, не переставал говорить, и речь его лилась неудержимо, словно прорвалась плотина.

— Вы знаете, что я регулярно получаю прессу, — говорил Карпентер. — Разумеется, нельзя верить всему, что пишут в наших американских газетах. Но если даже и половина того, что пишется о большевиках, — правда, то лучше жить среди людоедов, чем среди них. Их вождь Ленин — это просто какое-то чудовище! Он требует создания коммунистического правительства не только в России, но и во всем мире, подстрекает рабочих захватывать предприятия, выгонять хозяев — словом, это какой-то бунтарь! Пират! Они провозгласили лозунг: кто не работает, тот не ест!

— Этот лозунг я уже слышал в Энмыне, — перебил гостя Джон. — Недостоин жизни тот человек, кто не может сам себе добыть еду. Приблизительно то же самое!

За чаем в словоизвержении Карпентера наступил перерыв, и Джон задал ему вопрос, который все время вертелся у него на языке:

— А когда вы сами уедете отсюда?

— Вы имеете в виду с Чукотки?

— Да.

— У нашей фирмы первое время будут какие-то отношения с новыми властями. Большевики не посмеют оставить весь этот большой край безо всякого снабжения, а своих товаров у них пока нет. Скорее всего мы получим концессию на ведение торговли. Во всяком случае, мне дано указание оставаться на месте. Как только вскроется пролив, мы вывезем всю пушнину, а запас товаров в складах моей фактории не превышает и тысячи долларов. Если даже конфискуют все, большого убытка не будет.

— А вот у меня даже на пять долларов не наберется имущества, — с улыбкой заметил Джон.

По этой улыбке Карпентеру стало ясно, что хитрость разгадана. Джон понял, что его вынуждают покинуть Чукотку, чтобы Карпентер мог остаться полновластным хозяином не только побережья, но главным образом золота, открытого в ручьях, впадающих в озеро Иони.

— Это верно, — притихшим голосом заметил Карпентер. — Но ведь у вас нет вида на жительство, разрешения проживать на территории России. Вы иностранец, самовольно поселившийся на чужой территории!

Джон молча улыбался.

— Ну что вас держит здесь? — вскричал выведенный из себя Карпентер. — Что вы нашли в этом пустынном краю? Почему, если вам захотелось жить среди дикарей, вы не выбрали место получше?.. Первобытная жизнь есть не только на Севере, но и на тропических островах. Вы отказались торговать, не хотите принять долю в разработке золотой россыпи Иони, вам ничего не нужно и вы довольны своей жизнью! Ну ведь что-то человеку бывает нужно? Не может он просто существовать, как какое-то растение. Что вас держит на этой земле?

Вместо ответа Джон протянул Карпентеру покрытые кожаными наконечниками ампутированные кисти обеих рук.

— Здесь уже все забыли, что у меня нет рук, — тихо сказал Джон. — Я чувствую себя полноценным, нужным человеком. Нужным своей семье, своим друзьям, своей маленькой общине, которая населяет Энмын. Здесь я — человек, вы понимаете — человек! — повторил Джон. — Я не боюсь прихода большевиков. Конечно, меня тревожит их философия и отрицание всякой собственности. Но подумайте, мистер Карпентер, какая собственность у чукчи? Какая собственность у меня? А люди, среди которых мы живем, за редким исключением очень доверчивы. Я просто обязан остаться сейчас с ними, когда надвигаются трудные времена. Я должен быть с ними.

Джон умолк и уставил взгляд на дно опустошенной чашки.

— Дорогой Джон! — патетически воскликнул Карпентер. — Вот теперь я вижу, что вы по-настоящему благородный человек! Я преклоняюсь перед вами… В моем решении остаться здесь сыграли свою роль соображения не только престижа нашей фирмы и чувство долга перед «Гудзон бей Компани», которой я служу уже почти два десятка лет, но и беспокойство за судьбу этих малых арктических народов — чукчей и эскимосов.

Голос Карпентера дрожал от избытка чувств.

— И какими бы ни были наши личные отношения, во имя этого мы должны держаться друг друга. Ведь на протяжении от Энмына до Кэнискуна мы единственные белые…

— И настоящие разумные люди среди этих детей природы? — подхватив интонацию Карпентера, закончил его фразу Джон.

— Вот именно! — обрадованно воскликнул Карпентер.

Джон хотел сказать что-то резкое, но сдержался и устало подумал о том, что Карпентера уже ни в чем не убедить и не переделать. Он настолько уверен в своем превосходстве, что, скажи ему, что он нисколько не выше, допустим, Тнарата, он воспримет это как нелепость, как если бы ему сказать, что у него всего один глаз.

Карпентер порылся в своем вещевом мешке, сшитом из нерпичьей шкуры и украшенном богатым орнаментом из бисера и оленьего волоса, и достал початую бутылку шотландского виски.

Он разлил бутылку по чашкам и предложил:

— Давайте выпьем за солидарность людей!

Джон молча опрокинул чашку в рот. Виски обожгло рот и пищевод. Через минуту захотелось обнять весь мир, и даже Карпентер показался милым заблуждающимся человеком. Да и в чем он виноват в конце концов? Всю жизнь провел вдали от родины с единственной целью накопить денег, купить домик и зажить для себя, только для себя… Ему тоже нелегко пришлось в жизни.

— Я слышал, что вы приобрели граммофон, — сказал Карпентер. — Правда, он у меня тоже есть, но, быть может, я не слышал ваших пластинок. Позвольте завести граммофон.

— Яко! — крикнул Джон. — Принеси музыкальный ящик.

Карпентер сам выбрал пластинку и завел какую-то щемящую музыку. Торговец слушал с полузакрытыми глазами и, казалось, весь отдавался нахлынувшим чувствам.

— Волшебство музыки непостижимо. Стоит мне завести граммофон, я сразу же вспоминаю свое детство, хотя тогда еще не было музыкальных ящиков. По дворам ходил итальянец-шарманщик и наигрывал эти мелодии… Далекое, безвозвратное детство… Кстати, где вы родились, мистер Макленнан?

— В Порт-Хоупе, на берегу Онтарио.

— Прекрасные места, — сказал Карпентер. — Я, правда, там не бывал, но слышал. Тишина, плеск теплой воды, зелень, тихие улицы, ведущие к озеру… Да, не просто навсегда отказаться от всего этого. Кстати, ваши родители живы?

— Когда я уезжал, были живы, — ответил Джон и почувствовал, как давно не ощущаемая тоска вползает потихоньку в его душу и эта музыка, и голос Карпентера рождают воспоминания, спрятавшиеся в самых сокровенных и чувствительных уголках сердца.

Он решительно встал со своего места и резко рванул мембрану, остановив граммофон.

— Хватит! Пора спать. Кто не работает, тот не ест. А завтра утром мне надо выходить в море на промысел.

Когда Джон вернулся с моря, Карпентера уже не было — он уехал в стойбище Ильмоча, а оттуда намеревался двинуться домой в Кэнискун. Об этом и говорилось в благодарственной записке, оставленной торговцем в каморке, где он ночевал. Он щедро одарил Пыльмау, оставил запас муки, чаю, сахару и ящик патронов.

Джон читал записку, и тяжелые думы черными тучами застилали разум: что ему надо, этому Карпентеру?

Пыльмау быстро разделала убитую нерпу и поставила варить свежее мясо. Нерпичьи глаза она разделила между младшими детьми — Билл-Токо и Софи-Анканау. Яко, считавший себя уже взрослым мужчиной и носивший на поясе настоящий охотничий нож, великодушно отказался от лакомства в пользу сестренки и младшего брата.

В ожидании еды Джон достал изрядно потрепавшийся блокнот и, немного подумав, написал:

«Почему-то мне кажется, что при первом удобном случае Карпентер постарается освободиться от меня. Мое присутствие очень осложнило ему жизнь. А в общем-то я ему не мешаю. Пусть торгует, пусть даже тихонько моет золото, но пусть не лезет в душу к людям, которых всю жизнь обирал и раздевал с приветливой улыбкой… А революция — это уже серьезнее. Если русский царь, с одной стороны, не очень-то обращал внимание на Чукотку, то, с другой стороны, у русского правительства хватало благоразумия не повторять ошибки с Аляской. А чего можно ожидать от большевиков? Совершенно неизвестные люди! Может, им взбредет в голову продать Чукотку Канаде или Соединенным Штатам? Кто знает, не станет ли двадцатый век веком исчезновения с лица земли чукчей и эскимосов?..»

— Джон! Еда готова! — крикнула из полога Пыльмау.

— Эгей! Иду! — Джон оборвал на половине фразу и сложил блокнот. Писать больше не хотелось. Не то настроение. Даже слабые признаки надвигающейся долгой весны уже не вселяют в сердце трепетного тепла. «Стареть, что ли, начинаю!» — с недовольством подумал Джон, осторожно, чтобы не впустить холодный воздух, вползая в полог.

31

Стремительно промчалась весна в бессонных ночах на море, в пороховом дыму выстрелов по моржам, и наступило короткое затишье, когда можно перевезти добытое мясо в селение и сложить в хранилища.

Берег чист и пустынен. Байдары подняты на высокие подставки, чтобы сберечь покрышки от собак, которые хотя и были сыты, но все же не прочь полакомиться просолившейся в морской воде моржовой кожей.

«Белая Каролина» пришла в Энмын рано утром.

Джон уже был на ногах, когда услышал снаружи крики:

— Корабль белых приближается! Корабль идет!

На берегу уже стояли мужчины, и бинокль Орво переходил из рук в руки.

— Очень красивый корабль! — сказал Тнарат, передавая бинокль Джону.

Судно медленно приближалось к берегу. На носу стоял матрос и ручным лотом измерял глубину. Оно было так близко от берега, что в утренней тишине различались голоса моряков. В воду с грохотом упал якорь, и корабль остановился.

Шлюпбалки развернулись, и шлюпка повисла над водой.

Едва только она коснулась воды, как в нее попрыгали матросы. Последней в шлюпку спустилась странная фигура, похожая на женскую.

— Женщина к нам в гости идет! — с удивлением проговорил Орво, передавая бинокль Джону.

Джон приставил окуляры к глазам. Да, это была женщина в темном суконном пальто, в фетровой шляпе с широкими полями, из-под которой выбивались седые волосы. Словно кто-то толкнул Джона в грудь, и он едва не выронил бинокль. Он боялся верить своей догадке, но с каждой минутой он все больше и больше убеждался, что это она, его мать.

Шлюпка была почти у прибойной черты, когда Джон окончательно узнал Мери Макленнан и пошатнулся. Рядом стоящий Тнарат подхватил его и озабоченно спросил:

— Что с тобой?

— Мать приехала, — шепотом ответил Джон. Новость хлестнула по встречающим, и чукчи уставились на старую женщину, которая пристально вглядывалась в них, стараясь, видимо, угадать, кто же из них ее сын.

Шлюпка ткнулась носом в берег, и моряки помогли старухе сойти. Ноги Джона словно примерзли к гальке, и у него не было сил сделать хоть шаг навстречу матери.

Мери Макленнан прочно встала на берег и снова молча принялась рассматривать чукчей.

— Где мой сын? — спросила она.

— Это я, — ответил Джон и, собрав силы, пошел навстречу.

Мери Макленнан сначала отшатнулась, видимо не узнавая его, но в следующее мгновение нечеловеческий вопль разорвал утреннюю тишину Энмына.

— О, Джон! Мальчик мой! Что они сделали с тобой!

Джон обнимал ее, прижимался к ее груди, вдыхая давно позабытые, родные запахи, и слезы неудержимым потоком лились из глаз. В горле стоял твердый комок, который не давал молвить ни слова.

— Я нашла тебя, сыночек мой дорогой! Я нашла тебя! — сквозь слезы говорила Мери Макленнан. — Бог услышал мои молитвы. Я уже думала, что никогда тебя больше не увижу, что ты уже мертв… Милый мой, мальчик мой! Восемь лет! Восемь долгих лет я считала тебя навсегда утерянным… Наш отец не дождался этого радостного известия… Дай я на тебя посмотрю.

Мери Макленнан с усилием оторвалась от сына, сделала шаг назад.

— Что с твоими руками?

— Мама, — с трудом выдавил слова Джон, — нету у меня рук. Их оторвало взрывом восемь лет назад.

— О горе какое! — закричала Мери Макленнан. — Твои рученьки!

— Мэм, я теперь привык и не чувствую, что у меня их нет. Здешние люди научили меня пользоваться ружьем, копьем и ножом. Я даже могу писать.

— Но почему ты ничего не давал знать о себе?

— Прости, ма, — Джон виновато склонил голову. — Я потом тебе все объясню.

Люди Энмына стояли поодаль и наблюдали за свиданием матери с сыном. Наблюдали и моряки, отошедшие в сторону, чтобы не мешать.

Из яранг на берег, пораженные необыкновенной новостью, спускались люди Энмына. Впереди шла Пыльмау, неся на руках маленькую Софи-Анканау. Позади нее семенили Яко и Билл-Токо. Пыльмау не подошла к мужу. Остановившись, она присоединилась к жителям Энмына и вместе со всеми молча наблюдала за Джоном и его матерью.

— Джон, дорогой, — сказала мать, — собирайся. Ты больше не можешь оставаться здесь ни минуты. Кончились твои страдания, кончилась твоя черная ночь, кончился твой сон. Проснись, Джон, ты воскрес для меня и для всех близких… И Джинни тебя ждет… Поехали, Джон! Поехали подальше отсюда! Я не могу больше видеть эти грязные дикарские рожи. Я даже не могу себе представить, какие муки ты претерпел от них! Они, наверное, издевались над тобой, насмехались? Ничего, Джон, все это забудется, сотрется из памяти, как дурной сон…

Джон слушал этот поток слов, и сердце разрывалось от жалости к матери, от жалости к самому себе. Он увидел Пыльмау, стоявшую вместе с детьми рядом со своими односельчанами, и вдруг ему вспомнились слова покойного Токо: «Уедешь отсюда, и вся жизнь, которую ты прожил здесь, покажется тебе сном. Сном в начале тумана…»

— Ма, милая, дорогая ма, — голос у Джона прерывался от волнения, — успокойся и попробуй меня выслушать и понять. Только сначала пойдем ко мне в ярангу и там спокойно поговорим… Хорошо, ма?

— Нет, сынок, я не могу больше оставаться здесь, — ответила Мери Макленнан. — Я боюсь снова потерять тебя.

— Не бойся, ма, — с грустной улыбкой ответил Джон. — Никуда я не исчезну. Пойдем.

Мать с сыном двинулись по галечной гряде вверх, где стояли яранги Энмына. Вслед за ними на некотором расстоянии шла молчаливая толпа энмынцев. Впереди — с детьми Пыльмау.

Джон повел мать мимо яранг, мимо привязанных собак, мимо моржовых кишок, развешенных на просушку. На пороге своего жилища он остановился и сказал:

— Ма, это моя яранга. Здесь я и живу.

— Бедный Джон, — всхлипнув, произнесла Мери Макленнан и, низко нагнувшись, прошла в чоттагин, неярко освещенный дневным светом из двери и через дымовое отверстие.

Джон прошел следом и, пока мать осматривалась, достал оленью шкуру, расстелил ее у полога и позвал:

— Ма, садись сюда.

Мери Макленнан прошла мимо очага, над которым остывал котел с моржовым мясом, и тяжело опустилась на оленью шкуру.

— И ты тут жил все это время, все восемь лет? — спросила мать.

— Да, ма, — ответил Джон. — Все восемь лет.

— Какой ужас! Выдержать такое не каждый может. Но все позади, сынок, все позади! — Она снова зарыдала и прижала голову Джона к своей груди.

А Джон слушал мать и вспоминал слова Токо: «Кончится твой сон в начале тумана, и ты почти перестанешь вспоминать наш берег».

У двери мелькнула тень. Джон поднял голову и увидел Пыльмау. Она в упор смотрела на мужа, и в ее глазах стояли слезы. «Она уже расстается со мной», — подумал Джон и, освободившись от материнских объятий, крикнул:

— Заходи, Мау!

Пыльмау нерешительно прошла в чоттагин. На руках у нее была Софи-Анканау. Следом за ней бочком вошли Яко и Билл-Токо, крепко держась за руки.

— Ма, — Джон повернулся к матери, — я хочу представить тебе мою жену. Ее зовут Пыльмау! А это — наши дети: Яко, Билл-Токо и маленькая Софи-Анканау. Был у нас еще один ребенок, девочка, названная в честь тебя Мери. Но она умерла… Познакомься, ма, с моей женой…

Мери Макленнан уставилась на Пыльмау, и в ее глазах застыл ужас.

— Это невозможно! — закричала она. — Я не могу поверить, что мой сын женат на дикарке! Это невозможно, Джон! Это невозможно!

Пыльмау все поняла. Она попятилась назад к двери, вытолкала мальчиков и выскочила вслед за ними на улицу.

— Ма! Как ты можешь произносить такие слова! — Джон встал. — Ты оскорбила мою жену, моих детей. Как ты могла это сделать? Я всегда верил в твой ум, и ты должна теперь понять, что больше нет Джона, который был десять лет назад в Порт-Хоупе. Есть другой Джон, который прошел через такие испытания, которые я не пожелаю даже злейшему врагу. Ты несправедлива к моим новым друзьям, ма. Мне горько было слышать твои слова…

— Милый Джон, — горячо заговорила Мери Макленнан. — Стань снова самим собой! Я понимаю, тебе трудно вернуться к самому себе. Но ничего, все пройдет, все забудется, и жизнь вернется в свое русло. Собирайся, Джон, у нас еще будет много времени поговорить.

— Подожди, мама, — проговорил Джон. — Успокойся и выслушай меня. Загляни в собственное сердце, ма, и спроси его: может ли твой сын бросить жену и детей?

— Но жена ли она тебе, Джон? Жена ли она тебе перед богом и законом? — жестко спросила Мери Макленнан.

— Она жена мне не перед богом и не перед законом, — ответил Джон. — Она жена мне перед гораздо более важным и значительным, чем призрачный бог и лицемерный закон. Пыльмау — жена мне перед жизнью!

— Джон, милый, не будем больше говорить об этой ужасной женщине! Я подозреваю, что ты боишься их. Не бойся, Джон, мы выкупим тебя, заплатим деньги, все, что хотят дикари за твое освобождение, они получат. Пойдем, милый Джон, пойдем!

Мери Макленнан встала и потянула за рукав Джона, словно он был маленький и несмышленый мальчишка.

— Нет, ма. Я никуда не тронусь отсюда, — решительно и сухо сказал Джон. — Я просто не могу. Не могу переступить через самого себя, через своих детей, через ту жизнь, которая воскресила во мне человека. Я не могу этого сделать! Ты меня должна понять, ма!

— О Джон, ты разрываешь мое сердце… Ну, хорошо, милый… Попрощайся с твоими… твоими близкими. Я подожду… Подожду на корабле, чтобы не мешать тебе. А завтра я приеду за тобой… Только скажи прямо и честно — они ничего не сделают с тобой?

— Ну что ты говоришь, ма!

— Хорошо, хорошо сынок, — торопливо проговорила Мери Макленнан.

Джон проводил мать на берег. Он шел, провожаемый безмолвными взглядами энмынцев. Он чувствовал эти взгляды за своей спиной, и они хлестали его словно бичи.

— Если бы не добрый человек из какого-то селения на берегу Берингова пролива, торговец, я бы никогда не узнала, жив ли ты и где живешь. Это он прислал мне письмо и рассказал о твоей судьбе. Сынок, ты должен запомнить его имя — его зовут Роберт Карпентер.

— Роберт Карпентер? — переспросил пораженный Джон.

— Да, это он прислал мне письмо. Ты с ним знаком?

— Еще бы! — воскликнул Джон. — Я даже у него гостил не раз, и он ко мне приезжал.

— Какое доброе сердце у него, — вздохнула Мери Макленнан.

Джон помог матери сесть в шлюпку, поцеловал ее на прощание, и она успела шепнуть:

— Джон, это твоя последняя ночь вдали от матери, в этой ужасной хижине…

Джон вернулся в свою ярангу. Все домочадцы уже были дома. Пыльмау разжигала костер, а мальчики играли с сестренкой.

Джон сел на бревно-изголовье и обхватил голову кожаными наконечниками рук. Мысли стучали в голове, не давая покоя, а как хотелось уйти от них, забыться, отрешиться хотя бы ненадолго от всего, что навалилось на сердце в это утро! Как далеко ушел он от матери! И даже если бы случилось невероятное и Джон вернулся бы в Порт-Хоуп, он никогда бы не смог вернуться к прежнему образу жизни.

— Есть будешь?

Голос Пыльмау заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и увидел потемневшие от горя и сочувствия глаза. В ответ Джон отрицательно покачал головой.

Пыльмау присела рядом, прямо на земляной пол.

— Почему мать ушла?

— Она еще придет, — ответил Джон.

— Я знаю, как тебе тяжело, — вздохнула Пыльмау. — Только вот что я тебе скажу: мужчина всегда может найти другую женщину, но двух матерей не бывает. Ступай на корабль. Спасибо тебе за все. Мне не так трудно будет перенести разлуку с тобой: ведь у меня остаются от тебя Билл-Токо и Софи-Анканау. Ты можешь уехать с чистым сердцем. Ты сделал все, что мог сделать настоящий человек!

— Замолчи! — закричал Джон.

Пыльмау вздрогнула от неожиданности: никогда Джон на нее не кричал.

Джон выбежал из яранги.

Весь день он бродил по тундре, поднимался на Дальний мыс. Заход солнца он встретил на Погребальном холме возле покосившегося креста с жестяной пластинкой и высеченной на ней надписью: «Тынэвиринэу-Мери Макленнан. 1912–1914».

Утром шлюпка снова направилась к берегу. Мери Макленнан в сопровождении сына поднялась в селение. Она наотрез отказалась войти в ярангу.

И снова были мольбы и слезы. Мать валялась в ногах у сына, а Джон от всего этого словно каменел. Вечером шлюпка увезла Мери Макленнан на корабль.

Джон вернулся к себе в ярангу и застал в чоттагине Орво, Тнарата и Армоля. Они сосредоточенно пили чай, которым их угощала Пыльмау. Джон сел рядом с ними и Пыльмау молча и бесшумно подала ему чашку.

Орво шумно отхлебнул чай, осторожно поставил чашку на край низкого столика и торжественно начал:

— Сон! Мы пришли тебе сказать важное, дать тебе совет. Мы видим, как убивается и страдает твоя мать. Нам больно на это смотреть, и наши сердца болеют и за тебя, и за эту старую женщину, и за Пыльмау и детей Мы долго думали. Нам жаль и тебя, и Пыльмау. Но будет для всех лучше, если ты поедешь с матерью. Мы тебя полюбили, и у нас к тебе нет иных чувств. Любовь эта дает нам право дать тебе добрый совет. Мы никогда тебя не забудем и будем всегда помнить, что среди белых есть у энмынских чукчей самый близкий и дорогой человек, ставший нам настоящим братом. Уезжай, Сон! Иногда вспоминай нас.

Рыдания подступили к горлу Джона. Он не чувство вал, как из глаз потоком лились слезы.

— Нет! Нет! Я никогда вас не покину! Я остаюсь с вами, и нет такой силы, которая могла бы разлучил меня с вами!

— Подумай о своей матери, Сон, — тихо сказал Орво.

— А кто подумает о моих детях? — спросил Джон.

— О них и о Пыльмау не беспокойся, — ответил Орво. — Дети твои будут расти, а жена ни в чем не будет нуждаться. У нашего народа нет нищих и обездоленных. Если голодают — так все, а едой мы всегда делимся…

Уже три дня стояла «Белая Каролина» у Энмына. И каждое утро от нее отваливала шлюпка и на берег сходила сгорбленная женщина в темном суконном пальто и в высоких резиновых ботах. Навстречу, предупрежденный Яко, спешил Джон и осторожно вел мать по пологому галечному откосу к яранге.

За все эти дни Мери Макленнан больше ни разу невошла в жилище своего сына.

Мать с сыном медленно поднялись к ярангам, прошли мимо стоек, на которых стояли кожаные байдары, мимо земляных мясных хранилищ, закрытых костяными китовыми лопатками. Из яранг украдкой выглядывали любопытные, но никто не вышел из них. Джон бережно усадил мать на плоский камень, а сам пристроился рядом, у ее ног.

Старая женщина долго не могла отдышаться.

— Джон, — наконец заговорила она дрожащим от волнения голосом, — скажи еще раз матери, что ты окончательно решил остаться.

Джон, не в силах молвить слова, молча кивнул.

— Нет, ты скажи так, чтобы я слышала! — настаивала мать, глядя на сына помутневшими от слез глазами.

— Да, — тихо выдавил из себя Джон.

Мать несколько раз глубоко вздохнула и твердым голосом сказала:

— Я согласна, чтобы ты ехал с людьми, которых ты упорно называешь своей семьей. Если тебе трудно и невозможно оторваться от них, ну что ж — бери с собой…

Джон на миг представил, как Пыльмау, Яко, Билл-Токо и маленькая Софи-Анканау входят в дом на берегу Онтарио, гуляют по благопристойным дорожкам городского парка, и, усмехнувшись, сказал:

— Ма, ты ведь умная женщина…

— О, Джон! — всхлипнула старуха.

— Не надо, ма, не надо…

Джон обнял за плечи плачущую мать и помог ей подняться с камня.

Они медленно спустились к берегу, где на волнах прибоя плясала маленькая шлюпка с «Белой Каролины».

— Ну вот и все, Джон, — смахнув с глаз слезы, произнесла мать, — Прощай.

Джон помог ей сесть в шлюпку. Он все делал машинально, и порой ему казалось, что вместо него действует некий механизм, вставленный внутрь. Все как-то затвердело и окаменело внутри. Когда шлюпка отошла на несколько футов от берега, только тогда он вспомнил, что даже не поцеловал мать на прощание.

— Ма! — крикнул он, выдавив этот крик с отчаянным усилием. — Прощай, ма!

Мать повернула залитое слезами лицо и громко, отчетливо произнесла слова, словно жирными черными мазками зачеркнувшие смятенные мысли и чувства в душе Джона:

— О Джон! Мальчик мой! Мне легче было бы увидеть тебя мертвым, чем таким!

1966

Часть вторая ИНЕЙ НА ПОРОГЕ

1

— Я — Амундсен! — представился, входя в чоттагин, запорошенный снегом высокий мужчина. Лицо с белыми полосками заиндевевших усов, бровей и оторочкой из волчьего меха, казалось совершенно черным.

— Входите, — ошеломленный такой встречей, тихо произнес Джон.

Из глубины памяти всплыли давно читанные страницы газет с именем отважного норвежца, первого покорителя Северо-Западного прохода. На снимках тех лет Амундсен был в эскимосской парке с лыжами-снегоступами в руках или же в строгом черном сюртуке с двумя рядами пуговиц.

Так вот он какой, счастливый соперник Вильялмура Стефанссона, человек, заставивший говорить о себе весь мир!

Амундсен сделал несколько шагов в глубь чоттагина и с любопытством огляделся. Его прямой и большой нос отмечал путь его взгляда. Губы, на которые падали оттаявшие льдинки с усов, вздрагивали.

— Рад приветствовать вас у себя, — пробормотал Джон.

Пыльмау встревоженно смотрела на мужа. Она не узнавала его. Никогда, ни перед одним белым человеком, Джон не держал себя так растерянно. Словно явился самый большой начальник, вроде сказочного русского царя, которого, как говорят, столкнули с высокого золоченого сиденья.

Амундсен откинул капюшон кухлянки, смахнул рукой остатки инея с усов и бровей и широко улыбнулся, обнажив большие как у молодого моржа, белые зубы.

— Очень рад встретиться с вами, — сказал он, дружелюбно улыбаясь Джону. — Я читал о вас в журнале «Нейшнл джеографик». Честно говоря, не очень поверил вашей одиссее. Подумал, что это очередная красивая северная легенда… Кстати, я захватил для вас экземпляр журнала, — Амундсен протянул журнал. — Но я очень рад, что ошибся. Не извиняюсь за вторжение, ибо уверен, что, как истый северянин, вы не откажете в гостеприимстве.

— Разумеется! — воскликнул Джон, еще не оправившийся от смущения и растерянности. — Чувствуйте себя как дома!

Джон тихо окликнул Пыльмау и велел подстелить гостю шкуру белого медведя.

Пыльмау полезла в кладовую, с раздражением думая о том, что с этого самоуверенного и громкоголосого гостя вполне хватило бы и оленьей шкуры.

Амундсен снял в чоттагине верхнюю одежду, тщательно выбил снег, умело пользуясь снеговыбивалкой из оленьего рога, и вполз в полог, заняв почти все пространство от меховой занавеси до жирника.

Джон распорядился приготовить каморку, в которой последним гостил Боб Карпентер, и тоже вполз в полог, испытывая странное ощущение любопытства, смешанного с восхищением и некоторой робостью.

В углу, под черным деревянным ликом бога, Яко обнял братишку и сестренку и волчонком смотрел на нежданного гостя.

— Не бойтесь, — успокоил Джон готовых расплакаться детишек, — хороший гость к нам пришел.

Амундсен протянул ребятишкам несколько конфеток. Самым смелым оказался Билл-Токо, который сразу же вцепился в яркую обертку, вызвав осуждающий возглас старшего брата.

Еще раз попросив гостя располагаться поудобнее, Джон вышел в чоттагин помочь жене.

— Кто это? — Пыльмау кивнула в сторону меховой занавеси.

— Это Амундсен! — с благоговением в голосе произнес Джон. — Тебе даже трудно представить, что это за человек!

Пыльмау слегка прищурила глаза и как-то особенно поглядела на мужа. Джону сразу же стало неловко за свое возбуждение и суетливость.

Он молча выволок из бочки неразделанную нерпичью тушу, снял из-под потолка олений окорок. Пыльмау развела в чоттагине такой сильный огонь, что собаки, свернувшиеся в комок, расправились и очнулись от сладкой дремы, привлеченные запахом еды.

— У меня остались черные зернышки, — Пыльмау показала Джону полотняный мешочек, в котором было с полфунта жареного кофе.

— Великолепно! — воскликнул Джон и неожиданно чмокнул жену в щеку.

Пыльмау смутилась, покраснела и укоризненно сказала:

— Ты прямо как ребенок.

Амундсен держал себя непринужденно. Он действительно чувствовал себя как дома.

Джон злился на себя, что никак не может взять верного тона. Ему было стыдно перед Пыльмау и детьми, которые острыми глазенками все отлично видели.

За вечерней едой Амундсен рассказывал о путешествии по Северо-Восточному проходу, о встречах с людьми северных народностей, о зимовке, которая заняла целый год.

— И вот — снова задержка у самого финиша! Но именно такие непредвиденные обстоятельства и создают характер полярного исследователя, закаляют его волю…

Амундсен кидал на Джона сочувственно-покровительственные взгляды, в которых уже не было любопытства. Скорее это была снисходительная ласка, участие.

Пыльмау разожгла в каморке большой жаркий жирник. Она соскребла иней, наросший на пузыре, натянутом на окошке-иллюминаторе, выколотила постель, принесла одеяло, сшитое из пыжиковых шкурок, и поджидала, пока нагреется каморка. Сидя на постели, она вспоминала, как вел себя Джон, чувствовала за него стыд. И зачем только приезжают эти белые? От них только смута на душе. А Джону с ними просто беда. Стоит ему лишь встать рядом с белым человеком, как он словно отдаляется и даже лицо у него принимает другое выражение…

Вот они сидят и громко орут в пологе, пугая детей. Их голоса слышны сквозь меховую занавесь, от смеха сотрясаются стойки полога и колеблется пламя в жирниках… Небось пьют дурную веселящую воду, сопровождая каждый стакан словом, будто слова — еда?

В сердце у Пыльмау росло раздражение, затуманивало сознание. Она боролась с ним разумом, убеждая себя, что гость побудет и уедет, оставив их в покое.

С тех пор, как здесь побывала мать Джона, Пыльмау стала бояться моря. Страшно делалось от уходящего к горизонту водного простора. А от белого паруса или дыма на горизонте сжималось сердце, безмятежная радость простой жизни заволакивалась черной тучей. Хорошо бы уйти в тундру, стать оленным человеком, как Ильмоч, кочевать каждый день и забираться в такие дали, где растут большие деревья вышиной с человека…

Разговор белых… Он непонятен, режет ухо, как скрежет тупого пекуля по костям старого лахтака. И как только люди могут так ломать свой язык и при этом ухитряются еще понимать друг друга?

Убедившись, что жирник достаточно нагрел каморку, Пыльмау влезла в полог и сказала мужу, что место гостю готово. Джон перевел, и Амундсен дружелюбно закивал Пыльмау. В ответ Пыльмау изобразила на лице доброту.

Амундсен и Джон перешли в каморку.

— Вы очень уютно устроились, — похвалил Джона гость. — Я высоко ценю в человеке его способность не только приспосабливаться к той обстановке, в которую он попадает добровольно или по воле случая, но и его умение извлекать максимальный комфорт из этой обстановки.

— Жаль, что вы не будете у кэнискунского торговца Роберта Карпентера, — заметил Джон. — У него есть даже естественная ванна на горячих ключах!

— Слышал о нем, — ответил Амундсен, — и думаю съездить к нему, когда окончательно установится зимняя дорога вдоль побережья.

— Но он собирается в Америку…

— Да? — густые брови Амундсена поползли вверх.

— Большевиков боится, — сказал Джон, усмехаясь.

— А вы напрасно улыбаетесь, — Амундсен уселся поудобнее на лежанку, покрытую оленьими шкурами. — Большевики крепко держат власть, и похоже на то, что они теснят экспедиционные войска американцев и японцев на Дальнем Востоке. Так что в скором времени ждите их к себе в гости.

— Мне нечего бояться большевиков, — резко ответил Джон. — Я не торговец, не капиталист, а просто человек.

— Дорогой мой друг, — в голосе Амундсена послышались покровительственные нотки. — Все политики — будь это даже сторонники абсолютной монархии — первым делом обращают внимание на людей заметных. И смотрят — выгоден им этот человек или же, напротив, может причинить вред. И вот, в зависимости от этого, либо убирают его, либо возвеличивают… К сожалению, незаурядный человек с независимым мышлением неудобен для любой власти, а поэтому его стараются убирать в первую очередь.

— Что это значит — убирать?

— Ну, для этого человечество изобрело множество разных способов, — усмехнулся Амундсен. — В лучшем случае сажают в тюрьму.

— Да кому же я нужен?! — воскликнул в сердцах Джон, — Я никому не мешаю, мне дела нет до большой драки, как называют мои земляки войну. Пусть меня оставят в покое. Вот вы, уважаемый Амундсен, не зависите от правительства и партий, вы принадлежите человечеству.

— В какой-то мере вы правы, — после некоторого раздумья ответил Амундсен, — Но это стоило мне больших физических и духовных усилий. Мировая война заставила пересмотреть многие мои планы. И даже принесла мне некоторые средства, которые я собрал, воспользовавшись военной конъюнктурой…. Но это не так уж и важно. Главное — это пробраться после Северо-Западного Северо-Восточным проходом и таким образом завершить кругосветное путешествие по полярным морям, по оторочке полярной шапки нашей планеты!

Амундсен дружески улыбнулся Джону:

— Позвольте мне еще раз выразить восхищение подвигом вашей жизни… Да, благодарное человечество превозносит заслуги великих путешественников, открывающих новые земли, преодолевающих огромные земные расстояния и препятствия, которые воздвигает природа. Но не менее трудно и почетно исследование невиданных материков, тех пространств обитания человеческой души, которые представлены на этой земле разнообразнейшими народами. Проникнуть в загадочные души аборигенов Арктики не менее почетно и трудно, нежели проникнуть в широты, покрытые ледяными полями… Я восхищаюсь вами, мистер Макленнан! Ваши наблюдения неслыханно обогатят науку, ибо они будут сделаны не со стороны, а как бы изнутри.

— Вы глубоко ошибаетесь, — горячо возразил Джон. — Никто не хочет меня понять, и никто, даже моя мать, не может поверить, что я поселился здесь, не имея иных побуждений, кроме желания жить обычной жизнью северного человека. И ничего больше, поверьте мне!

На лице прославленного полярного исследователя появилось выражение любопытства и некоторого замешательства.

— Извините, но я не хотел вас обидеть, — пробормотал он.

— Я уже отвык обижаться на это, — улыбнулся Джон. — Только и мечтаю, чтобы эта земля всегда принадлежала тем, кто живет на ней, чтобы порядки, заведенные испокон веков и проверенные жестокими испытаниями, остались и служили сохранению этих людей…

— Вы удивительно повторяете вслух то, о чем я думаю на протяжении многих лет, — задумчиво проронил Амундсен. — Эти мысли возникли у меня еще тогда, когда я зимовал у южного берега земли короля Уильяма. Тогда я впервые познакомился с эскимосами и испытал на себе не только их радушное гостеприимство, но и убедился в их высокой нравственности…

— Превозносить какие-то особые нравственные качества этих людей так же ошибочно, как и недооценивать их, — заметил Джон. — Суть в том, что чукчи и эскимосы совершенно такие же люди, что и остальное человечество. Видеть подвиг в том, что я живу вместе с ними, значит отрицать в них наших братьев…

— Извините, не совсем понимаю вас, — вежливо перебил Амундсен.

— Если бы я поселился среди волков и жил их жизнью, или, скажем, среди медведей, или любых других животных — это тоже бы рассматривалось как подвиг, как необычное состояние человека, как ограничение его человеческих потребностей во имя науки, — пояснил Джон. — Но ведь я живу среди людей! Так в чем же моя необычность, моя исключительность? Быть может, только в том, что теперь моя жизнь, как и жизнь моих земляков, больше всего соответствует человеческой?.. Извините, я не собираюсь заниматься никакими исследованиями — ни этнографическими, ни антропологическими. Я считаю это оскорбительным по отношению к моим друзьям и ко мне тоже…

— Простите, — еще раз пробормотал Амундсен. — Я никак не хотел вас ни обидеть, ни оскорбить… Я только хотел напомнить вам, что у всякого цивилизованного человека есть долг перед человечеством. Есть расовые предрассудки и узкий взгляд на вещи и явления. Для разоблачения мерзких измышлений насчет неполноценности малых народов ваши свидетельства были бы необычайно ценны… И потом вспомните: все цивилизованные люди, которые по тем или иным причинам попадали в сходное с вашим положение, считали своей обязанностью написать об этом. Ну если не научный трактат, то хотя бы живые наблюдения и какие-то мысли. Да и не может быть, чтобы вы не вели дневника!

При упоминании о дневнике Джону стало вдруг так стыдно, будто его уличили в чем-то непристойном. Он опустил глаза и виновато признался:

— Уже много времени я не притрагивался к бумаге.

— И напрасно, — мягко заметил Амундсен. — Я бы мог пристроить ваши сочинения в приличном издательстве. Я уже не говорю о чести и гонораре. Взгляните шире. Вашими записками заинтересуются такие высокие международные организации, как, например, предполагаемая Лига Наций. Может быть, удалось бы добиться международного закона, охраняющего северные народности, их культуру и собственный уклад жизни…

— Точно так же, как создаются заповедники для редких животных или… Да за примерами ходить далеко не надо — индейцы в Канаде и Соединенных Штатах!

— Да, но я говорю не к тому, чтобы повторять прошлые ошибки, а предотвратить будущие! — раздраженно возразил Амундсен. — Не забывайте, что большевистская власть находится совсем рядом с вами — в Анадыре и Уэлене!

— Почему все предостерегают меня, а не Орво, Ильмоча или Тнарата? — с болью в голосе воскликнул Джон.

Кто-то поскребся в тонкую дощатую дверку. Джон открыл дверь и увидел Пыльмау. Она глазами звала мужа.

— Извините, — Джон вышел в чоттагин, прикрыв за собой дверь в каморку, в которой остался великий путешественник. — Что случилось? — спросил Джон.

— Ильмоч приехал.

— Не хочу я с ним разговаривать! — отмахнулся Джон.

— Но он хочет сказать что-то очень важное. Он был близко от Анадыря, — Пыльмау смотрела на мужа умоляюще.

Подчинившись взгляду, Джон нехотя спросил:

— Ну хорошо, где он?

— В пологе, чай пьет, — ответила Пыльмау и с готовностью приподняла меховую занавесь.

Ильмоч сидел в одной набедренной повязке и шумно тянул с края блюдца горячий чай. Он держал журнал и с любопытством рассматривал картинки.

— Давно я не видел своего друга! — подобострастно произнес Ильмоч. — Привез я тебе подарки разные — пыжика на зимнюю одежду, оленьего мяса… Слышал, приехал к тебе капитан со вмерзшего корабля. Капитаны — они любят оленину…

Джон уселся напротив непрошеного гостя и взял в руки чашку с чаем. Неуютно ему стало в собственной яранге: редко выпадали дни, когда семья вольготно располагалась в пологе, всегда гости, приезжие…

Ильмоч повздыхал, почмокал губами, сделал пристойные намеки, но, убедившись, что у Джона спиртного нет, начал:

— Привез я тебе новость про страшное кровавое побоище в Анадыре. Прошлой зимой там стала новая власть — Ревком называется. Самая голытьба там верховодила. Даже чуванец Куркутский пристроился к ним. У самого ни оленя, ни ружьишка, ни сетенки, а тоже — во власть захотел! Прихватили новые начальники все продовольственные склады и давай раздавать товары всяким проходимцам, тем, кто прокормить себя не мог и от этого бедняком прозывался. Властвовал этот Ревком не только в Анадыре. На собаках поехали гонцы в Марково, в Усть-Белую. Как приезжали, так и начинали сулить новую жизнь — власть бедных. Грозились отобрать оленей у тех, у кого большие стада. Находились такие, которые слушали и выбирали новую жизнь, а во главе селений самых оборванцев ставили…

Ильмоч зачесался, стараясь достать короткой рукой середину спины. Он долго кряхтел, пока ему на помощь не подоспел Яко. Мальчик поскреб худую, с выпирающими позвонками спину оленевода, исполнив долг почтения к старшему.

— Ну, а голодраным бездельникам делать все равно нечего. Обрадовались, горланить научились и давай рассуждать про новую власть да руки в чужие склады запускать. В Маркове почтенного купца Малькова без штанов оставили, так тот ходил и выпрашивал себе хоть какие…

Ильмоч подставил чашку, и Джон машинально наполнил ее.

— Говорили ревкомовские много и складно. Подвесили лоскут на доме уездного правления, а к стене треневского дома каждый день клеили белые листы, испещренные словесными значками… А этот самый чуванец-хвастун Куркутский прикидывался, что разумеет значки.

— А что же дальше было? — в нетерпении спросил Джон.

— Да ты слушай! — спокойно ответил Ильмоч. — Тех, кто был заточен в сумеречный дом, понемногу выпустили, велели работать, а кое-кого послали на другой берег лимана, где угольные копи… Так все бы и обошлось, если бы не вечная охота белого человека властвовать. Те, кого свергли, собрались и обложили дом, в котором снова на разговоры собрались ревкомовские. Там их и похватали.

— Значит, Анадырь вернулся к старой власти? — спросил Джон.

— Слушай, — спокойно и наставительно сказал Ильмоч. — Тех, которых похватали, затем постреляли на льду анадырской речки Казачки. Целились в них, будто в зверей — страх было глядеть, говорят… А на тех, кто ездил в другие селения, устроили засаду и тоже постреляли…

Ильмоч допил чашку, вынул из-за щеки кусочек пожелтевшего сахару и аккуратно положил на край блюдца.

— А крови-то пролилось! — вздохнул он.

— Выходит, в Анадырь вернулась старая власть? — переспросил Джон.

— Да нет, снова взяли верх большевики, — ответил Ильмоч. — На большом пароходе теперь приехали другие, похватали тех, кто не успел удрать в Америку, снова повесили красную тряпицу, а расстрелянных похоронили по русскому обычаю в ящике, а над ними поставили не кресты, а столбики с красной звездой. И стреляли вверх три раза.

— А что же народ говорит? — встревоженно спросил Джон.

Ильмоч широко зевнул, обнажив стертые, чуть желтоватые, но еще крепкие зубы.

— А народ ничего не говорит. Оленные откочевали подальше от Анадыря. Анадыровским теперь долго не видеть оленьего мяса. Пусть жрут свою тухлую кету!

Ильмоч пристроился у задней стенки полога и закрыл глаза, намекая, что устал и хочет спать.

Джон взял в руки журнал «Нейшнл джеографик», полистал и нашел статью о себе: «Белый среди дикарей Азиатской России». Глаза сами побежали по строчкам.

«…Низкая полоска берега между двумя скалами — вот начало земли, которую выбрал для новой жизни канадец Джон Мак-Гилл Макленнан, уроженец города Порт-Хоуп на берегу Онтарио, воспитанник Торонтского университета.

Около десяти лет живет этот человек среди дикарей Северо-Восточной Азии, перенял их обычаи, привычки, религию и даже завел себе многочисленную семью.

История началась поздней осенью 1910 года, когда шхуна, приписаннная к Ному и принадлежавшая промышленнику и торговцу Хью Гроверу, была затерта льдами у мыса Энмына, напротив косы, на которой располагались яранги чукчей, азиатских туземцев.

Моряки пытались взорвать лед вокруг корабля. Один из них, герой нашей статьи, получил тяжелые ранения кистей рук и был отправлен капитаном в Анадырскую уездную больницу, так как на протяжении огромных пространств Азиатской России с медицинской помощью дело обстояло неважно.

Чукчи за плату взялись доставить Джона Макленнана в больницу, а потом привезти его обратно в Энмын. Капитан же намеревался зазимовать возле этого стойбища.

Две упряжки отправились через покрытую снегами тундру в далекий Анадырь, увозя на нарте белого человека.

Через несколько дней подул ураган с юга и оторвал припайный лед, образовав значительную полынью, по которой могла двинуться шхуна. Капитан не замедлил воспользоваться случаем и дал команду запускать машину и поставить паруса.

Кстати, Хью Гровер не совсем был уверен в благополучном возвращении Джона Макленнана: дело в том, что у него уже начиналось заражение крови, а ехать до анадырской больницы даже при благоприятной погоде надо не меньше месяца.

Однако с Джоном Макленнаном азиатские дикари обошлись удивительно человечно. Как утверждает сам Джон Макленнан, операцию по отсечению омертвевших конечностей произвела шаманка. Таким образом, мы имеем свидетельство того, что первобытная медицина далеко не во всех случаях является простым шарлатанством, и очевидно, у колдунов имеются какие-то способы истинного лечения больных.

Джон Макленнан возвратился в Энмын, но, к своему огорчению, не обнаружил корабля. Он остался зимовать в яранге, намереваясь на следующий год отправиться с первым же судном на родину.

Но дальше начинается самое загадочное. Чукчи вернули Джону Макленнану способность не только пользоваться оружием, но даже писать. Он жил в яранге одного из туземцев, по имени Токо, жена которого, по имени Пыльмау, произвела на канадского парня колдовское впечатление своей дикой красотой. Сам Джон Макленнан утверждает, что он убил своего соперника случайно, на охоте. Что думают по этому поводу сами чукчи, неизвестно. Хотя кое-какие предположения сделать можно: дело в том, что Джон Макленнан был обязан жениться на жене убитого (в данном случае действует первобытный обычай левирата) Пыльмау и усыновить его детей.

Очевидно, теперь уже трудно будет установить, вынудили ли чукчи Джона Макленнана или же он добровольно решил остаться среди дикарей Северо-Восточной Азии.

Некоторое время тому назад мать Джона Макленнана Мери Макленнана посетила сына в Энмыне.

Это посещение оставило ужасное впечатление и нанесло непоправимую рану на истерзанное материнское сердце. Джон Макленнан наотрез отказался вернуться в отчий дом. Мери Макленнан утверждает, что сын ее не в своем уме и дикари удерживают его насильно. Однако путешественники, которым доводилось встречаться с Джоном Макленнаном, говорят в один голос, что канадец в здравом уме и, кажется, даже вполне доволен своей жизнью. Такого рода не подлежащие сомнению сведения получены нами от участников экспедиции канадского исследователя Стефанссона и от капитана Бартлетта, который пишет буквально следующее: «Посещение нами живущего среди чукчей Джона Макленнана оставило в наших сердцах самое благоприятное впечатление. Его героизм заслуживает не меньшего преклонения, чем проникновение человека в безлюдные ледовые пространства.

Скоро уже десять лет живет среди дикарей Северо-Восточной Азии Джон Макленнан. Говорят, что у него куча детей и огромное оленье стадо! Но сколько может продержаться человек, воспитанный в цивилизованном обществе, среди первобытных дикарей?

Невероятный научный эксперимент продолжается!»

Джон отшвырнул журнал и лег рядом с Пыльмау.

2

Амундсен купил у Ильмоча несколько оленьих туш.

Джон решил съездить к мысу Онман, побывать на корабле и привезти кое-какие припасы да патроны для винчестера.

С боеприпасами в Энмыне было совсем худо. В эту осень корабли обходили маленькое селение, а Роберт Карпентер жаловался на неустойчивое политическое положение в России и на то, что в связи с этим хозяева опасаются снабжать его большим количеством товаров.

На полках его лавки было пусто.

Большой караван из собачьих упряжек направился ко вмерзшему в лед кораблю, к западному берегу острова Айон в Чаунской губе.

Джону еще не приходилось ездить в эту сторону, и его поражали угрюмые крутые скалы, резко выделявшиеся чернотой на фоне ослепительно белого снега, запорошившего морской лед.

«Мод» вмерзла не у самого берега, а чуть поодаль. Рядом с кораблем из-под снега торчали постройки — собачник, представлявший собой постройку из пустых бочек, покрытую брезентом и досками, палатка для производства магнитных наблюдений и еще одно сооружение, нечто среднее между палаткой и ярангой, окруженное собаками и нартами. На борту корабля и на льду стояли люди и весело махали приближающемуся каравану.

— Джон Макленнан, — представил Амундсен своего гостя, и каждый счел своим долгом лично поздороваться с Джоном.

Обитатели странной хижины на льду были гостями Амундсена, ожидающими хозяина. У трапа висел плакат, извещающий, что без приглашения подниматься на борт «Мод» воспрещается. Амундсен хорошо знал приезжих, здоровался с каждым и называл их Джону.

Некоторые из них были известны Джону по рассказам Роберта Карпентера. Александр Киск — личность польского происхождения, отлично говорил по-немецки, по-польски, по-русски и по-чукотски. Несмотря на свои примечательные лингвистические способности, в торговых делах Киек был неудачником. Очевидно, из-за пристрастия к спиртному. Затем представился одетый в изящную, богато расшитую кухлянку Григорий Кибизов, арктический коммивояжер, который, как он сам уверял, занимался торговлей не ради наживы, а из любви к приключениям.

И, наконец, Григорий Караев, степенный человек в отлично выделанной кухлянке, несколько громоздкой, но достаточно богатой, чтобы ее мог оценить знаток.

Закончив представление, Амундсен пригласил всех подняться на «Мод».

Церемония представления продолжалась на борту. Среди членов экипажа Джон обнаружил и русского, назвавшегося Олонкиным.

В кают-компании царил уют устоявшегося быта. Под потолком горела электрическая люстра, а на подставке из красного дерева стоял великолепный граммофон с набором пластинок.

— Прошу гостей занимать места за столом! — радушно предложил капитан.

Пока все рассаживались, Александр Киск принюхивался к кастрюле, стоявшей на отдельном столике.

— Это просто брусничный морс, мистер Киск, — сказал Амундсен, лукаво подмигивая остальным гостям.

За столом разговор шел о политическом положении России. Большинство сходилось на том, что рано еще судить, какая власть удержится в России. О возможности возвращения царя на престол высказался лишь Александр Киек, но его слова никто не принял всерьез.

— А пока идет большая драка за власть, — весело сказал Григорий Кибизов, — надо и нам не терять свой шанс!

Молчаливый повар, который оказался штурманом корабля, подал горячий грог в высоких стеклянных стаканах.

— А ваше мнение о современном положении? — обратился к Караеву Амундсен.

Сразу было видно, что этот русский слов на ветер не бросает, и его мнение действительно интересовало всех.

— Сейчас трудно судить обо всем, — тихо сказал он, осторожно слизывая с усов капельки грога. — В одном я убежден — что Чукотка и Камчатка были и останутся владениями России. Поэтому задача настоящих патриотов — препятствовать разграблению здешних богатств и защищать права местных жителей.

Эти слова Караев произнес тихим голосом, но они прозвучали веско.

Джон с интересом смотрел на русского торговца. Примечательное лицо, острые пронзительные глаза и ширококостные пальцы, спокойно лежащие на полированном столе.

Обедавшие за столом опустили головы. Каждый в какой-то степени был, как выразился Караев, замешан в «разграблении здешних богатств».

У борта послышался собачий лай. В кают-компанию заглянул вахтенный и доложил:

— Чукчи явились торговать!

Все вышли на палубу.

Лед у корабля превратился в ярмарочную площадь. Собачий лай, удары бичей, гортанные возгласы каюров — все эти звуки смешивались и производили впечатление большого оживленного торжища.

Амундсен сошел на лед, и за ним двинулись его гости, чукотские купцы, которые на этот раз были простыми зрителями.

Многих приезжих Джон узнавал. Они были из соседних селений, а иные явились чуть ли не с самого Сешана, преодолев огромное расстояние.

Возле одной нарты, у которой каюр разложил великолепную шкуру полярного волка, Амундсен остановился и подозвал жестом Александра Киска.

— Скажите ему, — кивнул он в сторону чукчи, — я даю ему за шкуру шесть пачек табаку.

— У меня еще есть песцы, — каюр торопливо развязал большой полотняный мешок и вывалил на снег несколько отлично выделанных песцовых шкурок.

— Скажите им, что за песцовые шкуры я даю только три пачки табаку, — громко объявил Амундсен через Киска. — А потом приглашаю всех пить чай с сахаром и сухарями.

Капитан шел вдоль выстроенных в одну линию нарт, и глаза приезжих с надеждой смотрели на него и загорались блеском, когда он задерживал шаг.

Джон шел рядом, и сердце у него замирало от стыда. Не подозревая о чувствах Джона, Амундсен говорил ровным деловитым голосом.

— У меня теперь сорок шесть оленьих шкур. Вполне достаточно для изготовления одежды. Я хочу прикупить сколько возможно настоящей ценной пушнины. Меня поражает честность этих людей. Я никогда еще не замечал у них попытки сплутовать. По-видимому, они стоят на очень высоком нравственном уровне. Однако меня удивляет низкий уровень развития этих людей. Они даже не знают часов и не умеют ни читать, ни писать. Это позор, и я понимаю, что старый строй необходимо было свергнуть.

Помощники Амундсена тем временем ходили между нарт, принимали в обмен на товары пушнину и уносили во вместительный трюм. Обойдя толпу, Амундсен повернул обратно.

Амундсен был доволен сделками. Он отдал приказ выволочь прямо на лед огромный бак с крепко заваренным чаем и мешок морских сухарей.

Чукчи набросились на горячее. Те, у кого не оказалось посуды, бегали вокруг судна, выковыривая из снега пустые консервные банки.

Остальные вместе с капитаном поднялись на борт «Мод» и оттуда наблюдали за шумным чаепитием.

Взгляд Руала Амундсена, устремленный на толпу чукчей, выражал сочувствие, и он сказал, обратясь к Джону:

— Трудно даже представить всю глубину трагедии, которая ожидает в будущем этих людей! Развращение уже началось. В иных местностях встречал людей, которые ничего, кроме спиртного, не признавали и готовы были отдать за него не только последние свои пожитки, но и собственных жен и дочерей. К счастью, я запретил членам своей экспедиции иметь какие-нибудь близкие отношения с представительницами прекрасного пола на всем протяжении ледового побережья, и благодаря этому у нас наилучшие отношения с местным населением, не отягощенные и не омраченные ничем.

Ильмоч, как человек состоятельный и имевший персональное приглашение Амундсена, не снизошел до того, чтобы пить чай из общего бака. Он так и ходил вслед за капитаном, словно приблудный пес, заглядывая ему в рот, улыбался, кивал в знак согласия и вынашивал мысль о том, чтобы «стать другом капитану Амундсену».

Выбрав момент, Ильмоч отозвал в сторону Джона и горячо зашептал:

— Скажи капитану, что олени, которых я привез — это подарок. Мой подарок как другу. Ничего мне от него не нужно.

У Ильмоча было такое уморительное выражение лица, что Джон не смог сдержать улыбки.

— Сделай так, — с придыхом прошептал Ильмоч.

Джон догнал Амундсена. Не отставал от него и Ильмоч.

Джон передал Амундсену слова оленевода. На лице полярного исследователя появилось глубокомысленное и задумчивое выражение.

— Хорошо! — сказал Амундсен. — Передайте ему, что я до глубины души тронут его сердечным порывом. Вы знаете, господа, — обратился он к русским торговцам, — этот человек, оленевод, туземец, сделал то, от чего отмахнулись многочисленные представители просвещенного человечества! Вы даже не можете представить, каких трудов стоит организация каждой экспедиции. Часто поддержки правительства бывает явно недостаточно, и приходится обращаться за добровольными пожертвованиями… О, как это бывает иногда трудно и унизительно!..

Амундсен подошел к Ильмочу и крепко пожал руку одуревшему от счастья оленеводу.

— Вот это значит истинное бескорыстие!

Если бы Ильмоч чуть умылся и побрился, Амундсен решился бы даже на то, чтобы его обнять. Но таких привычек у владельца тысячных стад не было.

Кое-что в подарок Ильмоч все же получил.

На обратном пути в Энмын во время привала Джон спросил оленевода:

— Знаешь, что делает капитан Амундсен? Чем он занимается?

— Чем же может заниматься белый человек? — удивился Ильмоч. — Конечно, торгует! Я успел заглянуть в трюм. Столько товаров я редко видел. А корабль? Весь увешан медвежьими и песцовыми шкурами. Только слепой не увидит, чем занимается Большеносый.

— Капитан Амундсен — великий… великий… — Джон никак не мог подыскать подходящего перевода слову «путешественник». Получалось что-то вроде «бродяги». Не найдя ничего другого, Джон так и сказал, назвав Руала Амундсена на чукотском языке «великим бродягой».

— Никакого худа тут нет, — словно заступаясь за Амундсена, заявил Ильмоч. — Возьми эскимоса Тыплилыка. Тоже бродяга, но хороший человек. Сколько сказок знает! Каждый старается зазвать его к себе в ярангу, кормит и поит, только бы рассказывал. Вот и Большеносый говорил, а вы все молча слушали. Как плохо, что я не знаю разговора белого человека, а то бы побеседовал с новым другом!

— Но Амундсен — бродяга не такой, как Тыплилык — возразил Джон. — Руал Амундсен ездит по северным странам, чтобы открывать пути для других людей. Он исследует холодные страны, находит новые земли, — принялся объяснять Джон.

— Что ты мне говоришь, словно я неразумный и ничего в жизни не понимаю? — с обидой отозвался Ильмоч. — Я все понял: Большеносый идет впереди, как вожак в собачьей упряжке. По его следу идут другие и торгуют по разным новооткрытым странам. Кто-то всегда должен идти впереди. Таким бывает сильный и смелый человек, как Большеносый.

Джон вспоминал, что писалось по поводу путешествий и открытий Руала Амундсена. Да, это был герой рубежа девятнадцатого и двадцатого веков. Он возродил у человечества жажду первооткрытий и вернул утраченные ценности, заставил заново уважать отвагу и самопожертвование. И все же… Да, у Амундсена честолюбие огромного накала, способное растопить даже вековые льды.

Можно не сомневаться, что великий норвежский путешественник восхищается какими-то определенными чертами народов, которые встречаются на его долгих дорогах. Но он никогда не признает в них равных себе. В лучшем случае согласится, что они — младшие его братья, которые нуждаются в руководстве. Сознание собственного превосходства настолько у него органично, что избавиться от него все равно что переменить кожу или стать совершенно иным человеком… Но как же жить дальше, как уберечься от этой своры торговцев, которые только и ждут удобного часа, чтобы ринуться по малым прибрежным селениям со своими товарами? У Григория Кибизова на лице прямо написано, что на его нарте, укрытые оленьими шкурами, лежат канистры с самогоном и чистым спиртом. Оттого его нарта и кажется так легко груженной. Или этот Караев с его умной улыбкой, спрятанной в глубине глаз. Он тоже своего не упустит, вырвет и там, где другой не сумеет…

Дорога в Энмын заняла больше времени, чем путешествие к судну Амундсена. На второй день задула пурга, и пришлось провести две ночи в снежной хижине, вырытой в большом сугробе под нависшими скалами. Все это время Джон был вынужден терпеть общество Ильмоча, который строил планы общения с Большеносым.

— Вернусь в стойбище, прикажу пастухам, чтобы откочевали ближе к Чаунской губе. Хоть там кочует Армагиргин, но мы с ним поладим.

— Кто такой Армагиргин? — спросил Джон.

— Хозяин острова Айон, — уважительно произнес Ильмоч. — Сильный человек, большой шаман. Он держит не только оленье стадо. У него еще и свое моржовое лежбище. Вот какой это человек!

— А вдруг он сам захочет стать другом Большеносому? — подразнил Джон Ильмоча.

— Не выйдет! — твердо отрезал Ильмоч. — Армагиргин не такой человек! Он не курит трубку, не пьет дурной веселящей воды, не носит ничего матерчатого, всего того, что сделано белым человеком. Смешно — но даже пищу он варит в каменных котлах! Не-ет, не общается он с белым человеком. Если узнает, что кто-то из его пастухов курил или даже чаю попил — выгонит! Выгонит с острова! Вот какой человек Армагиргин, хозяин острова Айон!

Да, Джон и вправду что-то слышал об этом человеке, но тот казался далеким, как персонаж волшебной сказки. А оказался совсем рядышком, и к нему можно даже заехать, не давая притом большого крюка.

Эта мысль понравилась Джону, и он предложил Ильмочу:

— Давай заедем к нему в гости.

— К Армагиргину? — удивился старик. — Зачем?

— Интересно на него поглядеть, да и поговорить с ним.

— Ничего интересного! — отрезал Ильмоч. — Мохом порос старик, ничего не разглядишь.

— А я все-таки поеду к нему, — решительно заявил Джон.

Ильмоч поворчал, поворчал, но согласился повернуть нарты на остров Айон, на его восточную сторону, где среди низких прибрежных сопок паслись жирные олени.

3

Четыре яранги стояли лицом к морю. Никаких следов оленей поблизости не было видно. Стойбище скорее напоминало приморское селение со стойками, на которых лежал остов байдары, подставки для длинных зимних грузовых нарт, китовые лопатки, покрывавшие вырытые в земле мясные хранилища — увэраны.

Возле большой яранги стояли люди и наблюдали за подъезжавшими нартами. Не было ни возгласов, ни собачьего лая. На какой-то миг Джона одолели сомнения: не зря ли он едет к человеку, для которого приезд чужеземца — рана в сердце?

Но поворачивать было уже поздно. Ильмоч гнал своих поджарых, вскормленных на тощем оленьем мясе собачек, причмокивал губами и обещал скорый отдых восклицанием:

— Яра-ра-ра-рай!

Упряжки в безмолвии подъехали к ярангам, и каюры притормозили нарты.

Джон пристально всматривался в молчаливых людей. Здесь стояли одни мужчины. Все они были одеты просто, но добротно, видно, не переводилась у них не побитая оводом добрая оленья шкура.

В ожидании приветствия прошло несколько минут. У одного из молодых мужчин на плечах сидел довольно рослый болезненного вида младенец в белой оленьей кухлянке и пышно отороченном малахае. Приветственное слово подал именно он, удивив Джона совсем взрослым, почти даже старческим голоском:

— Еттык? Мэнкоторэ?[42]

Это было так неожиданно, что путники переглянулись, и Ильмоч испуганно моргнул.

Не отвечая на приветствие, на вопрос, Джон тщательно всмотрелся в необыкновенного ребенка, такого большого и громкогласного и, по всей вероятности, неизлечимо больного.

— Еттык? Мэнкоторэ?

На этот раз голос был подан требовательный, и тут Ильмоч и Джон наконец разглядели, что на плечах у парня сидит не мальчик, а сухонький старичок с острыми проницательными глазенками.

— Приехали мы с побережья, — торопливо ответил Ильмоч. — Проездом решили навестить ваш остров, может, какие новости есть?

— Эй, распрягите собак, накормите, а гостей проводите в ярангу! — приказал старик и пришпорил парня, заставив внести себя в обширный чоттагин.

Плотно утоптанный пол был тщательно подметен. Три полога висели, образуя ряд серых оленьих занавесей. Из каждой выглянули любопытные женские лица, но тут же скрылись. Лишь одна пожилая женщина, распластавшись на затвердевшем от мороза земляном полу, усердно раздувала костер.

Юноша осторожно опустил старика на разостланную у изголовья полога оленью шкуру.

— Армагиргин! — торжественно объявил старик. — А вы кто такие?

— Ильмоч я, кочующий человек, — степенно ответил оленевод. — А мой товарищ — Сон из селения Энмын, женатый на Пыльмау, которая потеряла мужа.

— Э-э! — протянул старик, с любопытством вглядываясь в Джона. — Так это ты белый, решивший жить по-нашему?

— И-и, — ответил по-чукотски Джон. — Мы много слышали о тебе, о твоей мудрости и решили заехать, чтобы увидеть тебя.

— Какомэй! — заметил Армагиргин. — Да ты говоришь по-настоящему, словно был рожден чукотской женщиной.

В тоне Армагиргина послышалось одобрение, и Джон осмелел.

Жилище великого человека было обыкновенной ярангой, и Джон не стал бы особенно приглядываться к ней, если бы не заявление Ильмоча о том, что старик ничего заморского терпеть не может и что самое крепкое, что он пьет, — это олений бульон.

Котел над костром висел на обыкновенной железной цепи, и сам котел был явно металлический. Глаз отыскал на привычном месте ружье в чехле из нерпичьей кожи. А пекуль, лежащий на дощечке у огня, имел стальное лезвие.

Армагиргин, соблюдая обычай, не расспрашивал гостей, пока не накормил. Он вполголоса отдавал приказания, и его двуногий конь превратился в расторопного слугу, готового исполнить любое приказание хозяина. Он понимал с одного взгляда и, хотя не было произнесено ни единого слова, позвал соседей, а на длинном деревянном блюде появились изысканные лакомства — олений прэрэм, мозги, уже вынутые из костей, и даже кусок чуть пожелтевшего итгильгына.

Армагиргин вытащил остро отточенный нож шеффильдской стали и пригласил гостей к низкому столику.

Некоторое время в чоттагине слышалось чавканье, перестук ножей по деревянному блюду, потрескивание дров и тяжелое дыхание женщины, раздувавшей огонь.

— Зачем приехали? — спросил Армагиргин, вытерев рот кончиком рукава кухлянки. — Надобность какая привела вас сюда?

— Да нет, — ответил Джон. — Я уже говорил: решили навестить уважаемого человека, выказать ему почтение.

Армагиргин заморгал узкими глазками, словно смысл сказанного не сразу дошел до него.

— Выказать почтение? — медленно повторил старик, словно вслушиваясь в звучание слов. — Зачем?

Джон растерялся. Он посмотрел на Ильмоча, ища у него поддержки, но оленевод сделал вид, что поглощен разгрызанием отвердевшего прэрэма.

— Хоть мы и далеко живем друг от друга, — сказал Джон, — но я много слышал о вас, о вашей жизни… То, что я слышал, мне нравилось, и я решил посмотреть…

— Посмотреть — так ли говорят или врут? — напрямик спросил Армагиргин.

— Не совсем так, — пытался выйти из неловкого положения Джон. — Увидеть такого человека — всегда интересно…

— Прямо бы сказал — из любопытства приехали, — криво усмехнулся старик и вдруг захихикал, как маленький ребенок. — Я не осуждаю любопытство, — уже серьезным голосом заявил он. — Любопытство — источник нужных знаний. Кто любопытен, того не застигнешь врасплох. Хорошо сделали, что приехали. А то кочуют по океанскому побережью разные слухи и легенды о старом Армагиргине. Иные даже говорят, что я давно умер и юноши носят мое высушенное тело… Почему ко мне народ не едет — не понимаю, — вздохнул Армагиргин. — Боятся, что ли?

— Боятся, — поддакнул обретший речь Ильмоч.

— А чего бояться, — спросил Армагиргин. — Я не черт и не злой человек. Может, наоборот — добра хочу людям? Ты ведь знаешь, Ильмоч, когда наступает голодный год, то к кому идут? Ведь не к тебе. Ты заранее чуешь людскую беду и стараешься откочевать подальше, чтобы тебя не достали… Идут ко мне, на мое лежбище, к моржам, которые любят меня и знают, что на моем острове им будет покойно. Правду ли я говорю?

Армагиргин поднял глазенки, обвел ими собравшихся в обширном чоттагине, и гул голосов пронесся:

— Истинная правда!

— Вот что люди говорят! — Армагиргин повернулся к Джону: — И слухи о моей шаманской силе тоже верные… И все это — ради людей, которые хотят жить, быть сытыми, хотят рожать и растить людей, чтобы не оскудел этот край. Правду ли говорю?

— Истинная правда! — прошелестело по чоттагину.

Безмолвная женщина убрала опустевшие кэмэны и поставила другое, наполненное горячим мясом.

— Ешьте, гости, — Армагиргин поддел изрядную кость и протянул Джону. — Ешь, белый человек, пожелавший стать настоящим человеком.

Джон принял из рук Армагиргина кусок мяса.

— Смотрю я на тебя, — снова заговорил Армагиргин, — и думаю: надолго ли у тебя хватит терпения жить среди нас? Слышал я о тебе. И о том, что мать приезжала за тобой и ты не хотел уехать с ней… Удивительно! В чем же корысть твоя? Не может же человек ни с того ни с сего переменить свою жизнь! Коли ты насытил свое любопытство, посетив меня, то ответишь и на мой вопрос.

Острый, пронзительный взгляд Армагиргина проникал до самого сердца, подчинял волю собеседника.

— Решил я жить по-вашему, вдали от шума и лжи, — покорно ответил Джон.

— А разве нет шума и лжи здесь? — лукаво прищурившись, спросил Армагиргин. — Шумит лед, воет пурга, грохочут снежные лавины, кричат весной моржи, и полярное сияние шелестит. А лжи? Пока есть человек, будет жить порожденное им зло… Не-ет, в твоем желании остаться здесь есть что-то иное, что ты скрываешь от людей.

Армагиргин уставился на Джона, словно желая просверлить его взглядом насквозь.

В душе у Джона поднималось раздражение, и он, стряхивая с себя магическое действие взгляда Армагиргина, твердо сказал:

— То, что я сказал, — правда, и никаких иных целей у меня нет. Здесь живут моя жена и мои дети, и я живу с ними.

Хозяин острова, почувствовав, что хватил лишнего, переменил тон и миролюбиво произнес:

— Очень похвальны твои намерения и слова о том, что белым тут делать нечего. Верно ли, что ты говорил такое?

— Говорил и убеждаюсь в этом все больше с каждым днем, — ответил Джон, чувствуя, что, несмотря на внутреннее сопротивление, он не может отделаться от ощущения скованности. «Уж не гипнотизер ли он?» — подумал Джон, вспомнив прочитанную в студенческие годы книгу о первобытной религии. Там упоминалось о том, что некоторые шаманы обладают гипнотическими способностями и это дает им неограниченную власть над людьми…

По всему видно, Армагиргин был человеком далеко не простым, и такую занятную личность Джон еще не встречал за время своего пребывания на Чукотке. Выходит, разговоры о том, что чукчам чужда идея верховной власти, не совсем верны. Вот Армагиргин — живое подтверждение тому, что есть на этой земле некоронованные короли, люди, повелевающие другими людьми и сосредоточившие в своих руках богатство и силу. Одно утешение, что у чукчей нет правительства в том виде, в котором оно существует в цивилизованных странах.

К концу обеда в широких деревянных чашках подали крепкий олений бульон, сдобренный пахучими травами.

— У меня нет чая — этого пойла, похожего на подогретую мочу, — с гордостью заявил Армагиргин. — Нет и других напитков. Только аръапаны. Пейте и слушайте, как горячий отвар разговаривает с мясом в ваших желудках.

Несмотря на долгую обильную еду, ощущения тяжести в желудках не было, и гости легко поднялись.

— Хочу подарить тебе несколько оленьих туш, — обратился Армагиргин к Джону. — Такого мяса ты не ел никогда. У него, — Армагиргин пренебрежительно кивнул в сторону Ильмоча, — олени похожи на тощих собак. Не кормит как следует, гоняет по тундре, не дает нагулять жиру.

Все вышли из яранги. Юноша подскочил к хозяину, нагнулся, и старик взобрался верхом, крепко обхватив шею парня ногами в белых камусовых штанах и таких же торбасах.

На легких, гоночных оленьих нартах, уже подготовленных пастухами, помчались в оленье стадо. Оно находилось недалеко, за прибрежными холмами, у берега большого озера, подернутого ровным льдом.

Из снега торчала одинокая яранга, увенчанная дымом.

Из яранги тотчас высыпали люди. Мужчины кинулись навстречу ездовым оленям, поймали их и подвели к яранге нарты. Армагиргин взобрался на парня и оттуда, с высоты, сказал, обращаясь к пастухам, застывшим в почтенном безмолвии:

— Приехал к нам гость по имени Сон. Вы слышали о нем. Забейте ему трех жирных оленей. И еще столько же оленному человеку с коренной земли — Ильмочу.

Пастухи бросились к стаду.

С глухим топотом к яранге приближалось оленье стадо. Мерзлая земля вздрагивала, и в воздухе чувствовался запах скопища животных.

Олени по крайней мере в два раза превышали ростом материковых. Это были настоящие красавцы, и, вспомнив стадо Ильмоча, Джон поразился такой разнице.

Ильмоч пояснил Джону:

— На острове нет волков и гнуса. Поэтому и олени здесь такие. Никакой шаманской хитрости тут нет.

Пастухи ловко накидывали арканы на облюбованных животных, валили их на землю и вонзали в сердца стальные ножи.

С высоты своего положения Армагиргин покрикивал на пастухов.

Туши ободрали тут же, на снегу, и погрузили на нарты.

Путники переночевали в яранге Армагиргина. Для них освободили один полог, выгнав оттуда женщин. Кряхтя, Ильмоч снимал торбаса и жаловался попутчику:

— Хитро живет старик! Погляди, сколько у него жен! Не сосчитать! О, он еще долго проживет! Для мужчины главное — молодая жена, чтобы было откуда брать тепло для своей крови. Чем моложе жена, тем моложе и мужчина, сколько бы ему лет ни было. А когда столько молодых женщин — живи себе! Думаешь, ноги не ходят У старика? Да он просто бережет силы к ночи!

Потух жирник, и полог погрузился во тьму, а Ильмоч еще долго ворчал, понося хозяина острова Айон.

— Смотрю я, — перебил Джон, — не так уж он чуждается нового. И ружья есть, и железные котлы, и цепи… А то, что кет у него чая и дурной веселящей воды, так, может быть, это и вправду лучше?

— Все в жизни зависит от того, как посмотреть, — после недолгого раздумья ответил Ильмоч. — Тому, кто никогда не пробовал, может, и хорошо. А тот, кто отведал, того будут мучить воспоминания… Вот и я сейчас думаю — не вернуться ли мне к Большеносому? Наверное, у него в трюме найдется что-нибудь для нового друга. Только знаю — рановато еще. Чуть попозже, когда он по мне соскучится. В дружбе тоже надо быть терпеливым, и для новой встречи надо выбирать такое время, когда твой друг соскучился.

За стенами из оленьих шкур слышался негромкий разговор, приглушенный шум жилья, иногда отчетливо можно было разобрать голос Армагиргина, пронзительный, как его маленькие глазки.

Когда Джон открыл глаза, в чоттапше уже слышалась утренняя возня и громкий треск горящих дров. Запах дыма проникал сквозь тщательно привернутый полог и обещал сытный завтрак.

Джон дожидался, пока проснется Ильмоч, и думал о том, как спокойно живется Армагиргину на его острове. Никто к нему не приезжает, никто не задает ему вопросов, почему он здесь.

Собаки были хорошо накормлены еще с вечера, нарты приготовлены, полозья навойданы. Груз тщательно упакован и увязан. Оставалось только попрощаться с хозяином, который уже восседал на своем верном парне и щурился на свет, отраженный белым снегом.

Джон и Ильмоч учтиво поблагодарили старика и уселись на нарты. Армагиргин ничего не сказал, только заметил, что, пожалуй, если гости захотят опять навестить его, так не найдут его здесь — он собирается откочевать.

Остров долго оставался в поле зрения. Даже когда собаки ступили на материковый берег и полозья черкнули по галечным обнажениям, он еще лежал на горизонте темной тучей.

— А ты понравился старику, — сказал Ильмоч, когда остановились, чтобы возобновить стершийся слой льда на полозьях.

— Почему ты так думаешь?

— Рассказывают, что иных он гонит ружейными выстрелами, не подпуская к острову, или же напускает на упряжки своих собак — помесь волка с лайкой с острова Имэлин. О, псы у него злющие! Видел их? Все время на цепи держал.

— А он мне не понравился, — сказал Джон. — Зажал людей так, что они даже разговаривать не могут! Разве так можно жить? И как они только терпят?

Ильмоч перестал водить по полозу куском шкурки и оглянулся на Джона.

— А почему бы людям острова Айон не взять и не отобрать у старика его стадо и самим распоряжаться оленями? Почему он должен стоять над ними? — продолжал Джон. — Да еще верхом на людях ездить?

— Э, да ты разговариваешь, как те самые большевики в Анадыре! — с удивлением заметил Ильмоч. — То же самое и они твердят, когда по стойбищам ездят — отобрать оленей, вельботы и раздать бедным людям.

— А разве это не справедливо? — возразил Джон.

— Как же я могу отдать мое собственное? — удивился Ильмоч. — Да и кто согласится? Бедный — он бедным и останется, сколько ему ни давай.

— Почему же? — спросил Джон.

— Потому, что ленивый, — ответил Ильмоч. — От лености и беден.

Ильмоч всем своим видом показывал, что не одобряет сказанное Джоном. Он перевернул нарту на полозья, уселся и поехал впереди, продолжая что-то ворчать себе под нос и о бедных, и о тех, кто ведет разговоры о том, что надо отбирать оленей. В его ворчании часто слышалось слово «большевик».

Джон ехал за ним, и перед его глазами стоял восседавший верхом Армагиргин, хозяин острова Айон, его маленькие острые глаза и ноги в белых камусовых штанах, обвившие шею молодого чукчи.

4

В Энмыне жизнь шла своим чередом. Иногда приходили вести от капитана Амундсена. Проездом в Уэлен остановились Хансен, Вистинг и Теннесен. Они ночевали в яранге Джона.

Пыльмау, привыкшая встречать гостей, наловчилась готовить всякие вкусные вещи, особенно лепешки, жаренные на нерпичьем жиру.

Хансен рассказывал, как несколько раз приезжал на «Мод» Ильмоч и привозил оленей. Амундсен быстро догадался, что нужно старику. Сначала он давал ему немного водки, но когда старик обнаглел и стал требовать больше, напирая на то, что он друг, капитан попросил его больше не приезжать. Осыпая Амундсена страшными проклятиями, которых тот, к счастью, не понимал, Ильмоч отбыл в свое стойбище и отогнал оленей так далеко, что на корабле стал ощущаться недостаток в оленьем мясе.

— Можно подумать, что все олени этого побережья принадлежат одному Ильмочу! — удивлялся Хансен.

— Да это так и есть, — ответил Джон. — А вы не пробовали обратиться к вашему соседу, хозяину острова Айон Армагиргину?

— Пытались, — ответил Хансен. — С большим трудом мы нашли яранги, но ружейный огонь не дал нам подойти близко. Капитан приказал отступить и больше не делать попыток завязать отношения с этим сумасшедшим. Вообще мы здесь находимся в странном положении: никто толком не знает, кому принадлежит власть на Чукотке. Одни называют верховного правителя Сибири адмирала Колчака, другие говорят, что весь Дальний Восток, Камчатка и Чукотка находятся под юрисдикцией японских и американских экспедиционных войск, а третьи утверждают, что хозяева всей России — большевики во главе с Лениным… В случае серьезных затруднений мы даже не знаем, к кому обратиться.

Готфред Хансен произвел на Джона приятное впечатление.

Несмотря на то что у Джона утвердилось собственное отношение к человечеству, точнее — собственный взгляд, он понял, что было бы слишком просто делить человеческий род на плохих и хороших людей. У каждого, даже самого отъявленного негодяя, всегда найдется крупица человечности, какая-то симпатичная черточка, которая вызывает к нему снисхождение.

Вот Ильмоч. Казалось бы, отношения с ним сложились у Джона так, что оленевода не стоило больше пускать в ярангу. Но не тут-то было! Ильмоч являлся к Джону с таким видом, словно между ними были прежние приятельские отношения. Одно было новым в поведении оленевода — он был уже не таким наглым и голос свой понизил до того, что иной раз даже спрашивал совета у Джона.

После отъезда Готфреда Хансена в Энмын приехал Ильмоч. Сначала он проехал в другой конец селения, к яранге Орво, потом вдруг круто развернулся и притормозил у входа в жилище Джона Макленнана.

Оленевод долго отряхивался, словно он приехал сквозь пургу, хотя на дворе была ясная и безветренная погода, которая бывает в середине зимы, в пору тревожных сполохов полярного сияния.

Наконец, избавившись от последней снежинки, Ильмоч вполз в полог и молча принял из рук Пыльмау чашку с горячим чаем. Потом так же молча и долго строгал ножом кусочек промерзшего до каменной твердости нерпичьего мяса, снова пил чай и лишь изредка бросал на Джона молчаливые и пытливые взгляды.

Насытившись, Ильмоч как-то дернулся, звякнув стеклянной посудой, вынул бутылку из-за пазухи и сделал прямо из горлышка большой глоток.

— Будешь? — спросил он, протягивая Джону обслюнявленное горлышко.

Джон молча помотал головой.

Скользнув взглядом по детишкам, которые строили «жилище» из тюленьих зубов в дальнем углу полога, Ильмоч спросил:

— Почему вы такие?

Он в упор смотрел на Джона, и в глубине его узких глазенок таилась ненависть, словно нарисованная тушью на самом дне зрачка.

— Какие? — зябко передернул плечами Джон.

— А вот такие! — громко сказал Ильмоч, заставив детей оглянуться на него. — Почему вы всегда так смотрите на меня? Чем я хуже вас?.. Я понимаю — есть люди, которые недостойны того, чтобы сидеть рядом с тобой, рядом со мной, рядом с капитаном Большеносым… Но я же Ильмоч! Я человек, достойный уважения! Если не хотите уважать меня как человека, то убирайтесь с нашей земли!

— Что же случилось? — спросил наконец Джон, улучив момент, когда разгневанный Ильмоч остановился передохнуть.

— А вот что, — Ильмоч снова извлек бутылку, сделал торопливый глоток и начал рассказ: — Поехал я в гости к своему другу, к человеку, которого считал другом. Большеносый хорошо меня встретил, похвалил меня перед другими, которые приезжали только попрошайничать, но в деревянный полог не пустил. Подвел меня к большому полотну у входа и прочитал начертанные там слова. Входить нельзя.

— Почему? — спросил Джон.

— Я тоже спросил — почему? Может, кто-нибудь болен заразной болезнью? Или кто-нибудь родил ребенка и обычай просит оставить в покое роженицу? Но на корабле все были здоровы, никто не рожал, и похоже на то, что мужчины вмерзшего корабля вообще не думали о женщинах… Просто Большеносый брезговал нами! Не брезговал нашими оленями, нашей рыбой, шкурами песцов, лисиц, белых медведей, а нами брезговал!

— Не может быть! — воскликнул Джон, вспомнив добрую улыбку капитана Амундсена и его слова о том, как на протяжении его многих славных путешествий первыми помощниками были местные жители, подлинные герои, и жители исследуемых земель.

— А вот может быть! — отрезал Ильмоч, распаляясь то ли от выпитого, то ли от воспоминаний. — Он сказал мне, оленному человеку, самому чистому жителю, который каждый день ложится в выбитый и вымороженный полог на чистые оленьи шкуры, что боится вшей! Понимаешь, что он сказал? Он сказал, что боится моих вшей.

Да, такого оскорбления не то что Ильмоч, а любой оленевод не снесет. Оленный человек, кочующий по тундре, справедливо считает себя в гигиеническом отношении куда выше любого приморского жителя. У оленного человека яранга легче и разбирается в несколько минут. Каждое утро, как только мужчины отправляются к стаду, хозяйка снимает полог и выносит его на чистый снег, и расстилает, и выбивает упругим оленьим рогом. Вместе с накопившейся за ночь сыростью выбивается грязь. Полог оставался лежать на снегу на протяжении всего дня, а к вечеру, чистый, пахнущий свежим морозом, был готов принять уставшего пастуха. Одевался оленевод также аккуратнее и чище, чем приморский житель, который проводил много времени в закопченном жилище, где даже при самой аккуратной жизни грязь копилась многими десятилетиями. Кочевники говорили, что подвижная жизнь и постоянный бег вокруг оленьего стада — это убивает любое насекомое.

— Великий Бродяга! А вшей боится! — с презрением заметил Ильмоч. — Но я видел, как к нему заходил этот Караев, хитрейший из белых, в матерчатых штанах и матерчатой рубашке — настоящие пастбища вшей! А меня не пустил! Человека, которого называл другом! У которого брал оленей! Он очень плохой человек!

Ильмоч сказал самые скверные слова, которые только можно сказать на чукотском языке, — «самый плохой человек». Можно как угодно назвать человека, сравнивать его с любым мерзким и кровожадным зверем, даже с дерьмом, однако страшнейшим из оскорблений является причисление его к самым худшим людям. Сколько раз Джону приходилось наблюдать, как ссорившиеся люди хватались за ножи, если один говорил другому: «Ты самый плохой человек», оставаясь более или менее спокойным, когда называли друг друга словами, из-за которых в другом обществе в свое время вызывали на дуэль.

И призадуматься, так куда справедливее обижаться на то, когда тебя называют плохим человеком, нежели чем-то таким, к чему ты не имеешь прямого отношения…

Несколько отмщенный тем, что назвал Большеносого самым плохим человеком, Ильмоч успокоился, отпил из бутылки и продолжал рассказ:

— После такого, конечно, я не мог больше оставаться у корабля. Не мог больше видеть хитрое лицо человека, которого я по неведению назвал другом. Я отправился в Уэлен, чтобы увидеть настоящую жизнь и настоящих людей, которые понимают и ценят дружбу.

Прибыл я в ярангу к Гэмалькоту. Ты его знаешь. Если бы все люди были такие, как он, человеческий род был бы одного склада и плохие люди не рождались бы на горе и беду хорошим. Принял он меня, как всегда, отвел отдельный полог, однако женщину не дал. Ну, да не больно-то она мне и нужна была, однако почет есть почет, и когда он приезжает ко мне, так я к нему со всем почтением… Хотел я было попенять ему, да отложил на другой день, потому что с дороги устал, да и рассерженный из-за Большеносого, лед раздави его судно!

На другой день вышел я из яранги справить нужду, глянул на деревянное здание, где собирались открыть школу, и увидел красный лоскут. Лоскут не шибко большой, ну, может быть, хватило бы на детскую камлейку, но, однако, пал он мне на ум, и я быстро вернулся в ярангу… Спрашиваю Гэмалькота: неужто уэленцы так разбогатели, что развешивают красные лоскуты на шестах? Отвечает он мне…

Ильмоч опять разволновался, потянулся к бутылке, но, прежде чем отпить, посмотрел на свет, сколько осталось, и переменил намерение, даже поплотнее завернул тряпичную пробку.

— Отвечает мне Гэмалькот, что в Уэлене власть большевистская!

— Не может быть! — воскликнул пораженный Джон. — Их же расстреляли в Анадыре!

— Да ты слушай! — отмахнулся от замечания Ильмоч. — Большевиков развелось столько, что их хватает даже на нашу далекую землю. Да дело совсем не в людях! Оказывается, у них такое учение! Кто не работает, тот не ест. Ну, это даже малому дитяти понятно. И еще — хотят весь мир насилья разрушить. До основанья! Но самое удивительное и странное — власть бедных. Отныне, говорят, властвовать будут бедные, и жизнь бедного станет примером. Я спрашивал Гэмалькота, что это значит, но тот ничего понять не мог, затих и все присматривается. Говорил ему: жить бедно даже самый бедный не хочет… Но каковы уэленцы! Даже среди чукчей появились большевики. Тэгрынкеу! Человек, который шел в гору жизни, а вот первый принял учение большевиков.

Джон как-то видел этого парня и даже разговаривал с ним. Тэгрынкеу родился, собственно, не в Уэлене, а в Кэнискуне и был воспитанником Карпентера. Торговец приютил сироту, дал ему работу в лавке и вскоре обнаружил у парня недюжинные способности. Для забавы Карпентер дал ему несколько уроков грамоты, счета, а все остальное Тэгрынкеу освоил сам: научился читать и писать по-английски, считать и даже, когда Карпентеру было недосуг, вел записи в торговой книге.

Когда в Сан-Франциско была организована знаменитая этнографическая выставка, Тэгрынкеу поехал туда в качестве экспоната. Ценой унижений и страданий он заработал изрядную сумму денег и привез ее на Чукотку, намереваясь приобрести хорошее оружие и моторный вельбот.

Эти деньги приглянулись уездному начальнику Уэлена, некоему Хренову, который стал всячески преследовать парня, то изобретая какой-то особый таможенный закон, то просто объявлял от имени сначала Временного правительства, потом верховного правителя Сибири адмирала Колчака о конфискации ценностей. Однако Тэгрынкеу не сдавался и не приносил денег. Он спрятал их так, что время от времени учиняемые обыски в его яранге были бесплодными.

Раздосадованный неудачей Хренов в приступе ярости застрелил головную собаку Тэгрынкеу и этим окончательно восстановил против себя не только самого Тэгрынкеу, но и всех жителей Уэлена. Пришлось Хренову бежать в Америку без денег Тэгрынкеу, с одной лишь скудной уездной кассой, где были денежные знаки сомнительного достоинства, выпущенные всеми правительствами, которые существовали в Сибири.

Значит, этот парень стал большевиком… Странно, ведь Тэгрынкеу произвел на Джона Макленнана очень благоприятное впечатление и понравился ему больше Гэмалькота, этого непонятного чукчи, который мало говорил и очень пристально смотрел.

— Встретил я этого Тэгрынкеу, разговаривал с ним, — продолжал Ильмоч. — Смешно! Он сел в деревянном доме за столом под большой картиной, на которой изображен бородатый человек. Пришел я к Тэгрынкеу, а он взгромоздился на стул в меховых штанах, а на рукаве кухлянки намотана красная ткань, видно кусок с того лоскута, что на шесте. Сначала я ему сказал, некрасиво так — только на одном рукаве, попросил бы жену разрезать ткань и нашить по подолу и на каждый рукав. Сильно осерчал Тэгрынкеу за разумный совет, стал кричать на меня, обзывать всякими нехорошими словами, будто кровь я сосу из пастухов, и еще сказал мне одно обидное слово, видно, русское ругательство, которое я запомнил, хотя оно и трудное. Память у меня еще хорошая — кисплутатор.

Я человек спокойный, подождал, пока перекипит парень. Еще одно: на поясе, рядом с охотничьим ножом, повесил он ружьецо, вроде того, что я нашел у погибших белых, которые желтый денежный песок искали.

Жду я, потом говорю, чтоб не сердился, потому что пришел к нему, как к новой власти — не смеяться, а выразить уважение, спросить, чем могу помочь, все же не последний я человек в тундре. На первое время ведь могу помочь и советом, потому что старше я намного. Говорю ему, пусть носит красный лоскут где хочет, его дело, только люди будут смеяться. И еще сказал, что повесил он неудачную картинку, какого-то бородатого человека в простой деревянной раме. Сказал ему, что русские вешают такие лица в дорогих золоченых рамах и еще зажигают свечу, чтобы ему было светло и тепло… Ну, тут как вскипит Тэгрынкеу, словно кипятком его ошпарили! Закричал, затопал ногами и вытолкал меня из домика… Понял я из его криков, что висит на стене изображение Маркса, вождя большевиков…

Ильмоч на этот раз решительно выдернул из-за пазухи бутылку, со смачным всхлипом выдернул из горлышка тряпицу и впился ртом. Сделав несколько судорожных глотков, он презрительно заметил:

— Ничего примечательного в этом человеке. Разве только борода. Ну, и глаза, как у нашего Орво. А так — больше ничего. Простой человек. Одеть его в кухлянку, в малахай, посадить на собачью упряжку — от нас не отличить… Вот такие новости на нашей земле.

Рассказ Ильмоча поначалу забавлял Джона, потом стал рождать тревогу: значит, большевики дошли до чукотской земли. Кто же будет следующим?

Неужели в этом огромном мире не найдется здравомыслящего человека, который мог бы возвысить голос за эти малые народы, которые ничем не виноваты в том, что оказались на одной планете с разъяренными в борьбе за власть? Что-то говорил капитан Амундсен о новой всемирной организации, в которой видную роль играет Фритьоф Нансен? Может быть, написать ему письмо, чтобы Лига Наций подняла голоса в защиту арктических народов? Но станет ли она этим заниматься?

Ильмоч с горечью чувствовал, что, и выпив, он остается совершенно трезвым. В бутылке водки — на самом дне, а голова ясная. Неужели гнев пожирает действие дурной веселящей воды? Удивившись неожиданному открытию, Ильмоч все же допил водку, посмотрел на Джона и твердо сказал:

— Белые люди всюду одинаковы… Я не говорю о тебе, потому что ты совсем другой, ты наш и нас понимаешь. Может быть, ты потому и ушел от них. И до чего же подлый народ! Гляди: Большеносый назвал меня другом, принял от меня оленьи туши, а потом не пустил на корабль. Теперь — большевики. Я от чистого сердца предложил им помочь, а они отказались да еще назвали кисплутатором.

— Но ведь Тэгрынкеу не белый человек, — возразил Джон.

Ильмоч махнул рукой:

— Испортили его. Я уверен, что они каждый день дают ему бутылку. Иначе с чего он такой смелый? Ну, пусть сунутся теперь ко мне! Я стану жить, как Армагиргин. Пусть идут мимо меня искатели желтого металла, торговцы, большевики — мимо!

Ранним утром Ильмоч уехал к своему стаду.

5

Нет ничего горестнее, как возвращаться с охоты в сумеречную зимнюю пору с пустым буксирным ремнем. Гулко раздается под стылыми скалами эхо от скрипа подошв на сухом снегу, и даже дыхание человека, скорее разочарованного, нежели усталого, кажется слишком громким. Хочется растянуть время так, чтобы войти под тень яранг уже глубокой ночью, когда все уснут, когда даже псы заберутся в теплый чоттагин и свернутся в клубок у самого полога, вдыхая чуткими носами запах тепла и скудной зимней еды.

Но те, кто ждут охотника, не спят. Они беспокоятся о нем, а дети время от времени выбегают из дому и долго смотрят в сторону моря, стараясь отыскать меж темных торосов движущуюся тень. Беспокоится и Пыльмау, верная жена и молчаливый товарищ, которая с каждым годом становится все ближе и родней, и уже трудно представить себе время, когда Джон мог обходиться без нее, не зная эту лучшую в мире женщину.

Она, разумеется, беспокоится больше всех, но виду не подает и даже бранит детей за то, что они часто выбегают из яранги и уже загодя делят, кому достанутся нерпичьи глаза — лучшее лакомство.

Взобравшись на торос, Джон увидел светлые пятнышки — отсвет зажженных в чоттагине жирников. Их ставят поближе к дверям, чтобы пламя слегка отражалось от снега й служило маяком возвращающемуся охотнику.

Мало селение Энмын. За все годы не прибавилось ни одной новой яранги. Хуже того, сожгли ярангу старого Мутчина, умершего вместе с женой в ту страшную зиму, когда и Джон потерял дочь…

Непривычный глаз не увидел бы эти слабые отблески пламени, да и Джон скорее чувствовал, чем видел их. Вот если бы в Энмыне вместо яранг стояли дома, тогда окна отбрасывали ясно видимый свет. Джон усмехнулся. Какие уж там дома в Энмыне! Яранга — вот веками выбранное и приспособленное жилище! Здесь человек слишком зависит от природы, от неожиданных ударов судьбы, чтобы иметь простор для фантазии. Ни один провидец точно не скажет, что будет в эту зиму. Даже верный барометр — Ильмоч, который откочевывает далеко от берега, когда ожидается трудная зима, или же остается поблизости, если бывают хорошие виды на охоту, — ведет себя странно. Он то решительно заявляет, что откочует к лесам, то вдруг говорит, что зиму он проведет, пожалуй, в долине реки Энмываам.

И еще слухи о большевиках. Корабль Руала Амундсена стал средоточием новостей всего побережья. Сам капитан нет-нет да и заглянет к Джону Макленнану с подарками, с рассуждениями о судьбе малых арктических народностей. Он одобрил намерение Джона Макленнана обратиться с письмом в Лигу Наций на имя Фритьофа Нансена о спасении и сохранении народов, обитающих вокруг Ледовитого океана.

— Человечество должно проявить гуманизм после долгих лет зверских войн и кровавых революционных переворотов, — рассуждал Амундсен. — Я больше чем уверен, что это обращение найдет широкий отклик среди просвещенных умов всего мира. Да и политики после военного угара будут рады сделать хоть что-то, что бы удовлетворило всеобщую жажду добрых дел, которая обычно наступает после военных столкновений, чреватых гибелью множества людей.

Джон показал наброски письма, Амундсен внимательно прочел их, сделав несколько дельных замечаний, и отметил:

— При благожелательной реакции Лиги Наций, в чем я уверен, поверьте моему опыту, хоть я и не политик, наши имена будут прославлены в истории!

Джон смотрел на Амундсена и думал: если вся его жизнь, все лишения, которые претерпел великий путешественник, совершая действительно великие открытия, в первую очередь были направлены на то, чтобы удовлетворить свое собственное честолюбие, насытить жажду славы, то это ему удалось, пожалуй, больше, нежели кому-либо из современников. Но неужели мало быть первооткрывателем Северо-Западного прохода, Северо-Восточного пути и Южного полюса? Видимо, честолюбие — это то, что никогда не бывает удовлетворено до конца, и поэтому Амундсену хочется еще и прослыть защитником малых народов Севера, человеком высоких и гуманных помыслов. Но что ни говори, а пренебрегать помощью такого авторитетного человека не стоит. Во имя жизни и спокойствия тех, кто стал братьями Джону Макленнану…

Уговорились, что Джон приготовит окончательный текст письма, а весной, когда «Мод» выйдет из ледового плена, письмо будет отправлено по назначению.

Яранга уже совсем близко. Как бы ни было темно зимой, даже в безлунную ночь, в ночь без полярного сияния, света все же бывает достаточно, чтобы на белом снегу разглядеть людей. На этот раз люди стояли возле яранги старого Орво и наблюдали за возвращающимися охотниками.

Джон посмотрел влево и увидел у своей яранги детей. Он направился к ним и, проходя мимо яранги Орво, сказал стоявшим там людям:

— На этот раз удача меня миновала.

Люди ничего не ответили, ибо истинное сочувствие не находит слов, а молчание это было обещанием помочь, не оставить человека голодным. Джон знал: будь у него вправду пусто в мясной яме и в бочках, он пошел бы к любому, и каждый по неписаному древнему закону поделился бы с ним последним куском.

Дети не кинулись навстречу отцу. Они стояли на месте до тех пор, пока Джон не подошел к ним. Яко принял из отцовских рук посох, багорчик с острым наконечником, а младшие дети — остальное снаряжение. Билл-Токо подал кусочек гнутого оленьего рога — снегосбивалку и остался стоять рядом, пока отец не очистил от снега нерпичьи торбаса.

В чоттагине Джон неожиданно увидел Орво. Значит, старик обогнал его.

Орво заметно сдал за последнее время. Он мало ходил на охоту, но каждый житель Энмына считал своим долгом принести ему кусок нерпичьего мяса, жир, лоскут лахтачьей кожи на подошвы.

Пыльмау хлопотала у костра, вылавливала куски мяса из большого котла и раскладывала на длинном деревянном блюде. Джон уселся на бревно, посадил рядом младшую дочку, а Яко подкатил Орво и всем остальным китовые позвонки.

Джон никогда не учил своих детей правилам чукотского этикета. Вся их воспитанность шла от Пыльмау. Дети никогда первыми не брали куска с кэмэны, как бы они ни были голодны. Только после того, как отец и кормилец начинал есть. Более того, не полагалось выбирать лучший кусок, а надо было взять то, что лежало ближе к тебе. Особенно это касалось мальчишек. Если будущий охотник берет дальний кусок, то на охоте его гарпун будет перелетать через моржа. Кроме того, не разрешалось есть берцовые кости, чтобы не ломать себе ноги.

Пыльмау уселась во главе стола, у конца кэмэны, и оттуда подавала разрезанные пекулем куски копальхена.

Насытившись, Орво поднял голову от деревянного блюда и сказал:

— Пришел я спросить у тебя совета…

— Я всегда готов помочь, — быстро ответил Джон.

— Приехал ко мне Ильмоч… Хочет породниться со мной. Сватается к моей дочери. Говорит, что все будет, как водится исстари: его сын за два года отработает невесту, а потом уж окончательно дотолкуемся.

— А что, парень нравится твоей дочери? — осторожно спросил Джон.

— Ей это впервые, и она любопытствует, а что будет дальше.

— Ну, а парень?

— Этому загорелось жениться, остаться у меня в яранге и отрабатывать невесту, потому что, видать, она ему очень по нраву.

— Раз все согласны, так за чем же дело стало?

Орво глянул в лицо Джону, словно задавая немой вопрос: ты что, вправду не понимаешь?

— Дело в том, что я стар, — вслух сказал Орво.

— Значит, тебе в яранге нужен молодой помощник, — сказал Джон.

— Мне на самом деле нужен помощник, в том-то и вся загвоздка, — ответил Орво. — Но сын Ильмоча — оленный человек. Охотиться в море он не умеет. А дочери нужен настоящий кормилец, который сможет прокормить ее не только тогда, когда я уйду сквозь облака, но и тогда, когда Ильмоч в трудное время откочует, как это у него водится, подальше от побережья.

Джона несколько покоробило такое потребительское отношение Орво к чувствам собственной дочери. Но такова была жестокая необходимость, и старик, естественно, прежде всего заботился о жизни дочери, о ее благополучии, о будущем еще не родившихся внуков.

— Думаю, что в данном случае надо послушать, что скажет Тынарахтына, — посоветовал Джон. — Она девушка разумная и поступит как нужно.

— Слишком разумна и самостоятельна, — грустно заметил Орво. — Проглядел я, как она выросла, и теперь уже поздно. Она родилась, когда мне было уже много лет, и я очень ее ждал… То есть ждал-то я сына, но родилась она, и я об этом нисколько не жалею, и даже когда в нашей яранге очень холодно, мне кажется, что горит вечный жирник и маленькое пламя разгорается все ярче и ярче. И вот тепло это теперь будет греть другого. Тынарахтына рада, но я боюсь, что радость у нее больше от любопытства идет, чем от чувства.

— И все-таки она должна сама решать, — заметил Джон.

Никаких свадебных церемоний не полагалось. Просто несколько дней Ильмоч и Орво попеременно выставляли угощение, и всякий, кто в этот день не был на охоте или уже вернулся с промысла, мог зайти в ярангу к Орво, присесть к низкому столику, откуда никогда не уносили кэмэны, и угоститься не только жирной олениной и припасенным итгильгыном, но даже выпить дурной веселящей воды, которая нескончаемой струйкой текла по капелькам из ствола винчестера.

Джон был встречен громкими криками радости, и ему тут же предложили почетное место на белой оленьей шкуре, постланной у самого бревна-изголовья.

— Пришел наш долгожданный гость! — торжественно произнес изрядно захмелевший Орво. — Тынарахтына и Нотавье, подойдите сюда!

Из полога выползли смущенные Нотавье и Тынарахтына.

Сын Ильмоча, видимо, был из самых младших и по возрасту годился в ученики старшего класса гимназии, а не в мужья. Но Ильмоч был человек, далеко смотрящий вперед, и загодя заботился о его будущем, а заодно пускал корни и на этой земле. Джону была совершенно ясна дальняя цель хитрого оленевода: ведь Орво уже состарился. В последние годы он много болеет, а у него лишь одна-единственная дочь. И жены у Орво тоже одряхлели. И хотя старик не нажил за свои годы почти ничего, все же у него была прочная яранга, небольшая кожаная байдара и упряжка отличных собак. Но самое главное — у старика была слава хорошего человека, большая память о добрых делах, которые он сделал людям. Быть родственником хорошему человеку стоит не меньше, чем унаследовать богатство.

Нотавье смущенно отводил глаза, словно его застали за нехорошим делом. Его совершенно детское лицо было слегка помято со сна, и он громко шмыгал носом.

Зато Тынарахтына была прямой противоположностью жениху. Это была уже сложившаяся девушка с дерзким и острым взглядом, с гордой прямой осанкой и громким голосом. Она дружески кивнула гостю, улыбнулась глазами, и вдруг Джону стало грустно — грустно от мысли, что молодость осталась уже позади и эти улыбки уже за какой-то недоступной чертой.

— Глядите, Сон и все остальные гости! — закричал пьяным голосом Ильмоч. — Чем не пара! Как на заказ, друг для друга сделаны, и я уверен, что они сработают хороших детей. Правда, Нотавье, сделаешь хороших детей? — спросил он напрямик сына.

— Сделаю, — смущенно пообещал парень и громко шмыгнул носом.

— А ты, Тынарахтына? — обратился к девушке Ильмоч.

— Постараемся! — задорно ответила она.

— Поторапливайтесь! — сказал Ильмоч. — Хорошие женихи и невесты растут у Сона!

— Но Тынарахтына еще не стала женой Нотавье, — заметил Орво. — Твой сын еще только пришел.

— Знаю, знаю, — прервал его Ильмоч. — Но я уверен в Нотавье, как в самом себе. Он докажет, что может быть настоящим мужчиной, будет тебе настоящим помощником. Не беда, что он сроду не был в море. Не велика трудность убить зверя, не то что вырастить оленей и пасти их по всей тундре.

— Не то говоришь, Ильмоч, — возразил Орво. — Быть морским охотником вовсе не легко, как думается тундровому жителю, который видит, что пасет собственную еду.

— Не будем спорить, — миролюбиво сказал Ильмоч. — Давайте лучше выпьем дурной веселящей воды. Надеюсь, ты научишь сына добывать из винчестера этот напиток?

В чоттагин заходили гости. Заглянул Тнарат, подсел к Джону, но от дурной веселящей воды отказался.

— Стыдно мне потом становится, — смущенно признался он. — Как вспомню, что говорил и что делал пьяный!

— Зря пустое мелешь, — возразил Ильмоч. — Дурная веселящая вода делает человека умным и веселым.

Тнарат в ответ только улыбнулся.

Перед ним тоже вставала вечная задача — выдать дочерей замуж. В таком маленьком селении, как Энмын, это было жизненно важно, и те, кто не заботились об этом своевременно, искали потом женихов на стороне, а девушки каждый раз замирали в ожидании, когда к берегу приплывала чужая байдара, на которой виднелись молодые охотники.

Пристроив сына, Ильмоч откочевал в дальнюю тундру, в верховья реки Энмываам. Теперь до весны его не будет.

А зима все набирала силу. Она была не очень морозной, зато пурга иной раз продолжалась недели по две, не давая возможности выходить на охоту.

Открытая вода была не очень далеко. Неподалеку от берега бродили белые медведи, и даже самые ленивые охотники повесили на нартовые подставки желтоватые шкуры, и нетерпеливые возили чуть подсохшие шкуры к Амундсену и возвращались с богатыми покупками. На переломе зимы великий путешественник стал скупее; очевидно, оскудели запасы в трюмах.

Амундсен после поездки к кэнискунскому торговцу Карпентеру на обратном пути завернул к Джону.

Смакуя лепешки, испеченные на нерпичьем жиру, капитан громко восхищался торговцем:

— Такие люди, как Роберт Карпентер, во многом облегчают участь мореплавателей знанием местных обычаев. Я не слышал о нем ни одного худого слова! А будь он владельцем бакалейной лавки где-нибудь в небольшом городке Европы, завистливые обыватели уж постарались бы по части разного рода слухов и других подозрений! Здесь же он, как отец родной, да и сам он старается не столько для себя, сколько для аборигенов, служа как бы предохранительным буфером между цивилизованным миром и людьми арктического побережья.

Джон слушал Амундсена и молчал.

— Он и о вас говорил много хорошего, — продолжал Амундсен. — И даже выразил некоторую зависть, что вам удалось как бы раствориться среди здешнего народа.

Предстоящее освобождение от ледяного плена возбуждало Амундсена и рождало у него мысли о триумфе нового рекорда в освоении дальних земель.

Тревожно было на душе и у Джона Макленнана.

С восточной стороны шли вести одна другой удивительнее. Создавались какие-то Советы. По словам Руала Амундсена, он вошел в официальные сношения с представителями Советской власти, и местные органы получили указание чуть ли не от самого Ленина оказывать всяческое содействие успешному завершению путешествия.

Кончится зимняя пора, растает снег, откроется морской путь, и тогда энмынский берег станет доступен всем. Что принесут новые власти?

По вечерам Джон Макленнан все чаще стал уединяться в своей каморке. Он корпел над письмом к Фритьофу Нансену и Лиге Наций о сохранении малых арктических народов. Он приводил список гнусных преступлений не только со стороны торговцев и мореплавателей, но и царских чиновников, которые не считали за людей оленеводов и охотников, освоивших эти ледяные оконечности великого материка.

Для Пыльмау тоже наступило тревожное время. Каждая весна была ей трудной порой — потому что приближалось время общения с белыми людьми. Она понимала Джона, его чувства и старалась сделать так, чтобы ему было спокойно. Пусть спокойно переживает то, что человеку дано переживать, на то он и человек.

6

Утиная охота этой весной была громкая: многие энмынцы обзавелись дробовиками, и гром выстрелов на дальней косе показался бы вчуже свидетельством того, что энмынцы вступили в войну с каким-то соседним племенем.

Яко охотился эплыкытэтами и этим древним оружием поймал двенадцать больших селезней.

Обратный санный путь проходил по морскому берегу, мимо торосов, потемневших от солнечных лучей. Снег на льду уже таял и рыхлел. Там, где дорога проходила по глубокому снегу, в следах от нарт и собачьих лап голубела проступившая вода.

Впереди показались Китовые Челюсти, место, где была похоронена Белая Женщина, легендарная прародительница чукотского народа.

— Ты знаешь, кто здесь похоронен? — спросил Джон у Яко.

— Немножко слышал, — ответил мальчик.

Джон смотрел на покосившиеся кости, вставшие над низким морским берегом, и из глубины памяти всплыли воспоминания. Он, молодой, с израненным сердцем, слушает Токо, отца Яко. Пока нарты ехали до Китовых Челюстей, Джон заново пересмотрел свою жизнь, прожитую на этом берегу.

Кажется, то было очень давно, когда его с раздробленными кистями вез молодой чукча, отец этого мальчика, казавшийся Джону Макленнану, моряку со шхуны «Белинда», настоящим дикарем. Токо, Орво и Армоль подрядились у капитана Хью Гровера отвезти истекающего кровью белого человека до уездного фельдшера в Анадыре за три винчестера, бутылку виски и несколько долларов. В глубине чукотской тундры шаманка Кэлена ампутировала ему руки, и нарты повернули обратно. Джон радовался своему спасению и представлял, как обрадуется Гровер, когда увидит его живого и даже со спасенными остатками рук… Он проникся тогда теплым чувством и благодарностью к этим дикарям. Особенно ему понравился Токо, спокойный, с ярко выраженной доброжелательностью во взоре. Он опекал Джона всю дорогу и делал это так ловко, тактично, нисколько не унижая достоинства человека, попавшего в беду… Остро вспомнилось то страшное разочарование, которое постигло его, когда у кромки льда не оказалось «Белинды», ужасное открытие, что Хью Гровер никогда не был ему настоящим другом! Тогда Джон был так подавлен всем случившимся, что плохо помнит первые дни своей жизни в яранге у Токо. Это было похоже на сон, неясный, прерывистый сон в начале тумана, как сказал тогда Токо. Токо верил, что Джон Макленнан обязательно вернется в свой Порт-Хоуп и увидит близких. Токо поддерживал эту веру не только словами, но старался внушить, что Джон остался настоящим человеком, нисколько не хуже тех, у кого не искалеченные руки. Он учил его стрелять и добывать пропитание здешними способами… И вот когда они ехали той весной с утиной охоты, Токо и поведал Джону Макленнану легенду о Белой Женщине, что стала родоначальницей народа, поселившегося на этих берегах. А потом несчастный случай: Джон убил на охоте Токо… Эти ужасные дни, когда он не только ждал смерти от жителей Энмына, но и желал ее…

Джон поглядел на мальчика. Яко сидел и щурил глаза от блестевшего снега. Настоящий маленький мужчина. И одет он совершенно так, как взрослый, только все на нем размером поменьше, сшитое неутомимыми и умелыми руками Пыльмау. Однако на поясе у Яко настоящий охотничий нож, такой же острый, как и нож Джона, нынешнего отца Яко и мужа Пыльмау…

И вдруг Джон почувствовал, что он должен именно сейчас, вот здесь, когда они подъехали вплотную к Китовым Челюстям, к могиле Белой Женщины, рассказать Яко легенду, услышанную некогда от его отца. Рассказать ее так, как рассказывал покойный Токо, чтобы то, скрытое за простыми словами, стало главной мыслью и сущностью настоящего человека…

— Так вот, я расскажу тебе о женщине, которая похоронена здесь и от которой мы все происходим…

— И ты тоже, атэ? — спросил Яко.

И вправду, как же он мог об этом забыть! Но разве легенда говорит не о том, что люди не должны подчеркивать различия между собой?

— Ты сперва послушай, а потом будешь спрашивать, — спокойно ответил Джон.

— Хорошо, атэ, слушаю, — ответил Яко и поудобнее устроился на нарте.

Джон старался вспомнить все, что рассказал тогда Токо. Он даже подражал его интонации, его манере растягивать слова. Говорил и думал: «А помнит ли Яко отца?» То, что был на свете Токо, мальчик знает от своих сверстников, а может быть, ему даже рассказали об обстоятельствах гибели отца. Но вот видит ли Яко в своих детских воспоминаниях отцовский облик? А Джон видел этого парня, его лицо, его улыбку, какую-то застенчивую, словно просящую извинения… Токо был молчалив. И легенда, которую он рассказал Джону, была, быть может, самой длинной речью за всю его жизнь…

— …Было это давно. Здесь, на этом берегу, жила очень красивая молодая девушка. Ее красотой любовались солнце и звезды, и так светили вместе среди дня. Даже морское зверье старалось взглянуть на нее. Моржи выползали на гальку, нерпы выныривали у самого берега. Там, где ступала красавица, вырастали прекрасные цветы и начинали бить чистые родники.

Девушка часто ходила на берег моря. Слушала шум волн, смотрела вдаль, где сходилось море с небом.

Иногда, сидя на берегу, засыпала и видела прекрасные сны. Однажды проплывал мимо большой гренландский кит. Увидел, что на берегу столпились морские звери, решил тоже посмотреть, что же там. Подплыл и увидел тут такую красавицу, что так и не мог оторваться, любуясь ею.

Завечерело. Кит, который плавал вдали от звериной толпы, ткнулся головой о гальку и тут же превратился в стройного юношу. Увидела его красавица, и на сердце у нее стало сразу теплее. А парень взял ее за руку и стал ходить с ней по тундровым травам, по пригоркам, где мягкая трава… И так повелось: как только солнце касалось линии горизонта, к берегу приплывал кит, оборачивался юношей и уходил с девушкой в тундру. Жили они как муж с женой…

Пришел срок, и девушка почувствовала, что скоро ей родить. Построили они большую ярангу и поселились в ней, мужчина уже больше не возвращался в море, оставался все время человеком.

Появились на свет маленькие китята. Пришлось их поселить в небольшой лагуне. Как проголодаются — плывут к берегу, и мать им навстречу выходит. Быстро росли китята, и скоро им стало тесно в маленькой лагуне, и захотелось им на широкий морской простор. Жалко было матери и отцу расставаться с ними, но что делать: киты — морской народ. Уплыли дети в море, а тут другие народились, уже в человечьем облике, а не китята. Но первых ребят родители не забывали, и китики часто приплывали к берегу и играли на виду у отца с матерью.

А время идет. Стареют родители, растут дети. Отец давно перестал выходить в море, и еду добывают многочисленные дети, которые очень дружат с морским народом. Но каждому сыну, который впервые выходит в море, отец говорил напутственные слова: «Сильному и смелому море — кормилец. Но помните — живут там ваши братья киты и дальние ваши родичи дельфины и косатки. Не бейте их, берегите…»

Умер отец. И мать была уже так стара, что даже не ходила на берег провожать сыновей на морскую охоту. А китовый народ уже большой стал, потому что сыновья переженились, много детей народилось. А еды требовалось все больше и больше, и стали китовы потомки приморским народом — чукчами и эскимосами, охотниками на морских зверей.

И вот пришел такой год, когда у берега было мало зверья. Моржи шли другими тропами, мимо селения, нерпы уплыли к далеким островам, а охотникам приходилось забираться далеко в море. Иные погибали во льдах, в морской пучине.

Только киты по-прежнему весело и шумно играли у берега. И тогда сказал один из сыновей Белой Женщины: «А почему мы не бьем китов? Это целые горы жира и мяса. Одна туша может прокормить всех нас с собаками всю зиму». А ему отвечают: «Они ведь нам братья…» — «Какие же они братья? — усмехнулся охотник. — Живут они не на земле, а в море, тело у них длинное и большое, и не знают они ни одного человеческого слова». — «Да ведь по преданию…» — вразумляли друзья охотника. «Это все бабкины сказки для малых ребят!» — отрезал охотник, взял самую большую байдару, самых сильных гребцов и вышел в море.

Кита добыли легко, потому что он доверчиво подплыл к своим братьям. Не знал, что это ему гибель. Загарпунили и долго тащили к берегу. А чтобы на берег вытащить — пришлось созвать всех жителей селения, даже женщин и малых детей. Тот, кто добыл кита, пошел в ярангу к матери, сказать ей, какое богатство он добыл людям. Но мать уже знала об этом и умирала с горя. «Я убил кита! — воскликнул охотник, войдя в ярангу. — Целую гору мяса и жира!» — «Брата ты своего убил, — ответила мать. — А если ты сегодня убил брата за то, что он был на тебя непохож, то завтра…»

И тут от нее отлетело последнее дыхание…

Джон сидел неудобно, почти спиной к мальчику, и не мог видеть его лица. Но по тому, как мальчик притих, как он дышал, Джон почувствовал, что тот слушает с интересом. Вот только поймет ли сын все, что хотел сказать Токо? Или отнесется к легенде, как к волшебной сказке? Джон вдруг вспомнил, с каким увлечением он читал школьником «Путешествия Гулливера». Они были для него описаниями забавных приключений, не больше. Уже много позже Джон понял и почувствовал всю силу этой книги великого Джонатана Свифта.

Закончив рассказывать, Джон обернулся к сыну и спросил:

— Ну, как?

— Понравилось, — вежливо ответил Яко.

«Не понял сути, — подумал Джон. — Но я должен был рассказать ему эту легенду».

— А ты помнишь своего отца?

— Ты же мне отец, Джон, — смешавшись на секунду, ответил Яко. — Сколько себя помню, ты всегда был с нами.

— А Токо не помнишь?

— Помню немного, — еле слышным голосом ответил Яко.

Джон заметил на его лице страдание и вдруг ясно почувствовал, как жестоко он поступает, будя у Яко воспоминания, которые тот не хотел бы воскрешать. И не оттого, что нет у него чувства к погибшему отцу, а от бережного отношения к тому, что есть сегодня, к тому, что составляет для него главное.

— Не сердись на меня, — мягко попросил Джон.

— Я и не сержусь, — ответил мальчик. — Не надо меня спрашивать. Я знаю все, но не хочу больше об этом слышать.

— Спасибо тебе, сынок, — ответил Джон и громко прикрикнул на собак.

Вожак оглянулся и рванул упряжку. Нарта понеслась от Китовых Челюстей, от могилы Белой Женщины, к Энмыну.

Возле яранги Орво стояли люди: видно, приехал дальний гость, потому что много собак крутилось возле жилья и слышался лай.

Оставив на попечение Яко собак и кинув в чоттагин убитых уток, Джон поспешил в ярангу Орво.

В чоттагине люди сидели вокруг большого кэмэна, заполненного утиным мясом. Среди знакомых лиц Джон сразу же заметил нового человека, одетого в серую камлейку из двадцатифунтового мучного мешка.

Орво прервал на мгновение разговор и сказал Джону:

— К нам приехал Тэгрынкеу из Уэлена.

— Етти, — вежливо поздоровался с ним Джон.

— Ии, тыетык, — ответил Тэгрынкеу и принялся рассказывать дальше. — Повсюду мы видели воду. Очень плохо ехать. По ночам, когда полозья хорошо скользят, собака режет лапы. А днем не скользит нарта. Оттого мы так долго и добирались до вас, а теперь надо поспешить назад, иначе отрежут нас двинувшиеся реки…

Джон не сводил глаз с Тэгрынкеу. Это тот самый человек, который, по словам Ильмоча, является большевиком, последователем учения русского революционера Ленина. Но для большевика Тэгрынкеу был слишком обычен и скорее напоминал охотника среднего достатка.

Разогревшись от теплого утиного мяса, Тэгрынкеу стянул через голову камлейку, и тут все увидели висевший на поясе рядом с обычным охотничьим ножом револьвер в маленькой кожаной сумочке. Тэгрынкеу поправил оружие и, почувствовав, что все даже перестали жевать и уставились на оружие, смущенно улыбнулся:

— Носить полагается, как представителю новой власти.

— Хорошо стреляет? — осторожно осведомился Тнарат.

— Пробовал только по льду да по плавнику, — ответил Тэгрынкеу, — ничего бьет.

— А по зверю? — полюбопытствовал Гуват.

— Ружьецо-то это не на зверя, — пояснил непонятливому земляку Армоль. — А бить по людям.

— А по людям не пробовал? — продолжал любопытствовать Гуват.

Всем стало неловко от этого вопроса, и Орво решил перевести разговор на другое.

— Корабля белых не видел?

— Уже ушел, — ответил обрадованный поворотом разговора Тэгрынкеу. — Как только разошлись льдины, Амундсен погнал свое судно в Ном.

— Как ушел? — удивился Джон. — Не может быть!

— Ушел, — ответил спокойно Тэгрынкеу. — Набил свой «Мод» пушниной и медвежьими шкурами и отплыл. По новым правилам, мы должны были бы отобрать у него пушнину и товары для нужд трудящегося населения, но Петроград сказал — нет. Научный человек этот Руал Амундсен, герой и покоритель.

— А Петроград — это кто, начальник? — спросил Гуват.

— Петроград — главное стойбище нового, рабоче-крестьянского государства, — важно ответил Тэгрынкеу. — Там живет Ленин, вожак работающих людей.

— Я всегда думал, — глубокомысленно заметил Гуват, — что вожаки бывают только у оленных каарамкыт, у диких людей…

— Может, он и не вожак, а просто умный человек? — осторожно предположил Орво.

— И вожак, и умный человек, — сказал Тэгрынкеу. — Но мы о нем подробно поговорим потом. Для того я и приехал к вам.

Джон был поражен новостью о неожиданном отплытии Руала Амундсена. А как же быть с письмом, которое он так тщательно и долго готовил? Обманул великий путешественник или же забыл?

Быть может, в спешке освобождения от ледового плена Амундсен действительно запамятовал о письме? Ведь он столько ждал, когда наконец Чукотское море освободит его судно и даст долгожданную возможность с триумфом явиться перед глазами пораженного и восхищенного мира. Но как же он мог забыть о том, что так горячо и, казалось, от всей души поддерживал? Как это совместить с тем, что он говорил о долге всего просвещенного человечества — помочь малым народам Севера выжить, сохранить их своеобычную культуру, язык и те немногие песни, которыми они разнообразили свою монотонную жизнь?..

Тэгрынкеу пристально смотрел на Джона Макленнана, легенды о котором распространились по всему побережью. То, что о нем говорили, было так непохоже на обычное поведение белого человека, что многие считали Сона Макленнана порождением фантазии сказочников, любивших населять воображаемый мир неправдоподобным количеством добрых и бескорыстных людей.

Джон Макленнан говорил по-чукотски так чисто, что даже усвоил своеобразную интонацию энмынцев — неторопливость, растягивание слов и своеобразную напевность. О жителях Энмына говорили в других чукотских селениях, что они не говорят, а поют. Одет белый был просто, но, пожалуй, в его одежде была видна аккуратность даже в самых незначительных деталях. Впрочем, это могло быть и заслугой его жены. Кто же этот белый на самом деле? Искренен ли он в своей жизни или такой лицемер, как Роберт Карпентер, который на словах такой друг народа, какого не сыскать во всем мире? Выпили первые чашки чаю, и Тэгрынкеу приступил к тому разговору, ради которого он и пустился в это далекое путешествие.

— Солнечный Владыка низвергнут со своего золотого сиденья и расстрелян. Власть в России перешла к тем, кто работает…

— Взявшие власть перестали работать? — осторожно спросил Тнарат.

— Нет, продолжают, — ответил Тэгрынкеу.

— Одной рукой власть держат, а другой работают, — предположил добродушный Гуват.

— Неудобно так, — заметил жених Тынарахтыны.

— Не мешайте говорить гостю, — строго сказал Орво.

— Раньше ведь было так: тот, кто работал, отдавал большую часть сделанного богатому человеку, а самому оставалось — лишь бы не помереть с голоду. А те, кто ничего не делал, копили богатства, жили в сытости и в тепле и продолжали пить кровь из народа…

— Какие же они люди! — с негодованием заметил Тнарат.

— Да, такие они и есть, — кивнул согласно Тэгрынкеу. — Вспомните доброго и отзывчивого человека Поппи Карпентера. То, что он продавал нам, на самом деле было во много раз дешевле. Это я сам знаю, потому что был в Америке, жил в большом городе, где людей, наверное, больше, чем комаров в тундре. До того их много, что они живут в надставках на домах и изобрели огромные повозки, которые ездят по железным полосам, проложенным на земле… Мы не знали истинной цены нашему труду, нашим богатствам, и нашим неведением пользовались такие люди, как Поппи. Теперь этому конец. Мы сами построим себе жизнь, и то, что будем делать, будет нашим… Старая жизнь не вернется.

Слегка охрипший от громкой речи, Тэгрынкеу взял чашку, и, пока он пил, Тнарат спросил:

— Все будет наше — это хорошо. Но где мы будем покупать новые ружья, патроны, сахар, чай? Мы привыкли к этим вещам белого человека, и многие уже не могут обходиться без них. Не собираемся же мы возвращаться к древней жизни или начать так жить, как Армагиргин на острове Айон.

— Трудящиеся России взяли в свои руки большие мастерские, заводы и фабрики, на которых все это делается. Они нам все будут давать, — пояснил Тэгрынкеу.

— А в Америке не свалили Солнечного Владыку? — спросил Гуват. — Больно мне нравится американский трубочный табак в железной банке. Он такой мягкий и ароматный, не то что черный русский.

— А по мне — нет ничего лучше того табаку, — возразил Армоль. — Положишь рэлюп за щеку, словно каленый уголь взял в рот.

— В Америке Солнечного Владыки нет, — ответил Тэгрынкеу.

— Валить, значит, некого, — с сожалением заметил Гуват.

— Но там полным-полно капиталистов. Это наши главные враги и эксплуататоры, — сказал Тэгрынкеу. Последнее слово он произнес с большим трудом, но, справившись с ним, он гордо огляделся. — То, что началось в России, потом будет продолжаться по всему миру, потому что такие простые люди, как мы, — главное население всей земли…

— Вся-то земля очень велика, — неуверенно заметил Тнарат.

— Не так велика, как кажется, — ответил Тэгрынкеу. — Земля — шар.

— Что? — переспросил Гуват.

— Вся земля имеет круглый вид, — ответил Тэгрынкеу и на всякий случай сослался: — Это мне говорили русские учителя.

— Если земля шар, то почему вода не стекает с нее? — задал вопрос Армоль. — Почему вода не выливается из океанов, а нас не сдувает ветром? Ведь какие бывают сильные ветры, когда трудно удержаться даже на ровном месте, а не то что на шаре.

— Мы говорим о революции, а не о земле, — устало отмахнулся Тэгрынкеу. — Не все ли равно, какой вид у земли? Главное сегодня для нас — это продолжить революцию и на нашей земле. Первым делом надо избрать Совет в вашем селении. Совет — это представительство Советской власти, власти трудовых людей. Совет будет во главе борьбы против богатых.

— У нас-то богатых нет, бороться не против кого, — сказал Тнарат. — Что же будет делать Совет?

— О! Для Совета и кроме борьбы будет много работы! — обрадованно сказал Тэгрынкеу. — В каждом селении Советское государство организует обучение грамоте, ибо человек прежде всего должен быть грамотным. Будут построены больницы, чтобы было где лечиться людям. Откроют новую лавку, где будут торговать по новым, справедливым ценам. Люди нашей земли будут постигать знания, которые имеют другие народы. Тогда мы сравняемся со всеми людьми всей земли…

— Всего шара, — поправил из своего угла Армоль.

Тэгрынкеу недовольно поглядел на него, но согласился:

— Всего земного шара… И тогда нашим людям откроется вся красота мира, красота знаний, и мы больше не будем чувствовать себя чужими среди других людей…

Тэгрынкеу собирался уезжать ранним утром, пока наст твердый.

Джон рассказывал Пыльмау о разговоре в яранге Орво, когда в чоттагине раздался топот и на вопрос, кто там, отозвался Тэгрынкеу, и тут же его голова вместе с головой Орво показалась внутри полога.

— Прежде чем уехать, я хотел зайти, — сказал Тэгрынкеу. — Хочу спросить: ты за революцию или против? Всех иностранцев, кто против, мы выселяем с чукотской земли.

— Я всегда стоял за разумное развитие человечества, — уклончиво ответил Джон. — Но я недостаточно понимаю цели русской революции, чтобы сразу ответить. То, что ты сказал сегодня, ничего этого не нужно нашему народу, Ни грамоты, ни врачей. Это только усложнит жизнь, а связи с большими народами ускорят исчезновение маленьких народов с лица земли… Вот скажи сам, Тэгрынкеу, зачем тебе грамота?

— Как зачем? — растерянно пробормотал посланец Советской власти. — Грамота — вещь очень нужная… — Тэгрынкеу быстро овладел собой и продолжал твердым голосом: — Большевики — это единственные люди, которые сказали нам, чукчам: вы такие же люди, как все, вы должны быть такими, как мы: грамотными, знать, что такое мир и кто работает в моторе — дух или что-то другое. Ленин сказал: мы должны вырваться из дикости и сообща строить новую жизнь…

— Как бы не пришлось строить новую жизнь уже на ваших костях, — грустно заметил Джон.

— Это мы еще посмотрим, — уверенно сказал Тэгрынкеу. — Слишком долго нас считали недостойными человеческого звания. Я это пережил на собственной шкуре. И вот Орво тоже это испытал. Мы хотим быть прежде всего людьми! Так скажи, Сон, ты за революцию или против?

— Да что вы к нему пристали? — вмешалась молчавшая до сих пор Пыльмау. — Разве не видите, что Джон всегда был за нас, за наш народ, за настоящих людей! Как вы можете сомневаться в этом?

— Глазное — за революцию он или против? — настаивал Тэгрынкеу.

— Успокойся, Мау, — ласково прервал Джон жену. — Но ты правильно сказала: куда бы ни пошел наш народ, я всегда буду вместе с ним.

— Пока и так можно, — облегченно вздохнул Тэгрынкеу. — Беда с этими чужеземцами, — сказал он, обращаясь к Орво.

Головы Тэгрынкеу и Орво исчезли, и в пологе воцарилась тишина. Джон приблизился к Пыльмау, обнял ее и шепнул:

— Не бойся, все будет хорошо. Я буду всегда с вами.

Тэгрынкеу уехал, и разговоры о его пребывании в Энмыне, особенно его странные речи о том, что чукчи должны стать на равную ногу с белыми людьми, долго еще передавались из уст в уста.

Всякое случалось в этом селении, происходили такие события, которые сохранялись в памяти людей на многие годы, становились легендами, устной историей. Приезжали всякие люди — капитан Бартлетт с эскимосом Катактовиком, Руал Амундсен, Готфред Хансен с товарищами, приезжала, наконец, мать Джона Макленнана, но мимолетный визит Тэгрынкеу как-то особенно запечатлелся в головах энмынцев.

«Поневоле мне пришлось стать экспертом по коммунистическому движению, о котором я не имею ни малейшего понятия, — записал в своем уже основательно потрепанном блокноте Джон. — Люди приходят и спрашивают о будущем, о том, когда же наступит такая жизнь, о которой так красочно говорил Тэгрынкеу. Но он уехал, вселив в головы энмынцам тревожные мысли… Удивительно вот что: мои земляки не такие простаки, чтобы их можно было надолго завлечь какой-нибудь необычностью. Они уже не спрашивают о шарообразности земли, за исключением разве только Гувата. Их волнуют гораздо более насущные проблемы, вроде тех: кому будет принадлежать добыча, можно ли держать личное оружие, к которому привык охотник, и будут ли обучать грамоте и взрослых людей.

Я уверен: будь приезжий агитатор русским или какой-нибудь иной национальности, разговоры о его обещаниях давно бы затихли. Но в том-то и дело, что это был свой человек и рассказывал он не сказки и не слухи, а то, что уже начинается на этой земле… К сожалению, с моими предостережениями о будущих невзгодах, которые принесет с собой так называемый прогресс, они не считаются и в лучшем случае вежливо выслушивают… Боже, если ты еще остался, помоги нам избежать гибели и полного исчезновения с этой земли».

Яко сидел поодаль, возле второго жирника, и делал вид, что мастерит эплыкытэт. Но он зорко следил за действиями отца, и, когда Джон захлопнул блокнот и вынул карандаш из своей держалки, мальчик с дрожью в голосе, словно это была его затаенная и давняя мечта, сказал:

— И я скоро буду по-взаправдашнему учиться писать…

7

Яко впервые отправлялся так далеко от родного дома. И на этот раз на морском берегу Энмына было оживленно: родные пришли провожать охотников. Байдары были поставлены на нарты — каждая на трое, длинные упряжки то и дело запутывались, и надо было следить, чтобы не началась всеобщая свалка. Собачий визг и лай смешивались с пронзительными голосами женщин, окликавших детей.

Деревянный вельбот так и не удалось приобрести, и в пролив пришлось отправляться флотилией, состоящей из одних кожаных байдар, на одной из которых был мотор, купленный в самый удачный год жизни Джона на этой земле.

Мужчины стояли чуть поодаль, а Орво шептал заклинания и держал на вытянутых руках деревянное блюдо, наполненное жертвоприношениями. Все было привычно, знакомо. Только один человек — молодой оленевод Нотавье — глядел во все глаза, оробевшие перед огромным пространством воды и льда.

Ребятишки сопровождали суда до ледовой кромки.

Достигнув открытого океана, байдары сгрузили на лед, разъединили упряжки, и нарты наперегонки двинулись обратно в селение, подскакивая на торосах, взметая воду на подтаявших снежницах.

Солнечные лучи отражались от припая, от отдельных плавающих льдин. Те, кто сохранил защитные очки, надели их, а Нотавье достал узкую ременную полоску с горизонтальным разрезом и приладил на лице, заставив улыбнуться Джона: бывший оленевод стал похож на участника маскарада.

Стоял безветренный день, и все байдары пристегнули буксиром к передней, на которой стоял мотор. С мотором движение все-таки было намного быстрее, чем на веслах, и поэтому караван энмынцев прибыл в Уэлен, не заходя в Инчоун.

В Уэлене еще держался узкой полоской припай, но уже непрочный, готовый оторваться даже при дуновении слабого южного ветра.

Гэмалькот встретил гостей почтительно и отвел им полог, в котором раньше останавливался Роберт Карпентер. За чаем Орво сразу приступил к расспросам. Гэмалькот отвечал односложно, казалось, он был недоволен проявлением интереса к новой власти.

— Да, это верно, начали наши дети постигать грамоту… Большевики чесотку лечить пытаются…

После чаепития гости отправились поглядеть селение.

Над деревянным зданием школы трепетал красный флаг. Орво и Джон заглянули в лавку. Под опустевшими полками сидел Гэмауге и скоблил мездру песцовой шкурки.

— Где торговец? — спросил Орво.

— Я и есть торговец, — ответил Гэмауге, не прекращая работы.

— Чем же ты торгуешь? — с улыбкой спросил Орво, разглядывая пустые полки.

— Пока ничем, — спокойно ответил Гэмауге. — Но если у вас что-то есть для продажи, могу принять и записать в книгу.

На прилавке лежала толстая амбарная книга. Джон полюбопытствовал и заглянул, а Гэмауге объяснил:

— Вы отдаете мне пушнину, а я записываю в книгу. Осенью, когда корабль привезет товары, я оплачу все, что будет записано.

— А Поппи делал наоборот, — напомнил Орво. — Он давал товар вперед, а потом, когда была добыча, тогда и брал шкурки.

— Поппи все делал наоборот, — согласился Гэмауге. — Все, кто уехал с нашего берега, спасаясь от новой власти, взяли свои семьи, а Поппи бросил всех, даже новорожденного сына.

Все записи были сделаны пиктографическим письмом, которое, видимо, изобрел сам Гэмауге. Каждый сдатчик пушнины имел свой особый символ, отличный от всех остальных. Против каждого символа были нарисованы шкурки или с удивительной наглядностью изображены песцы, лисицы, росомахи и белые медведи. Кроме того, были еще какие-то значки, понятные одному пишущему.

— Кто-нибудь учил тебя? — спросил Джон.

— Сам учился, — с гордостью отеетил Гэмауге. — А с осени пойду в школу учиться настоящей грамоте.

— Многие думают, что грамота вредна нашему народу, — заметил Орво.

— Пусть думают, — ответил Гэмауге, продолжая скрести шкурку. — А мне без грамоты никак нельзя. Торговать трудно.

— Однако без товаров торговать еще труднее, — заметил Джон.

— Товары будут, — уверенно ответил Гэмауге, — может быть, они уже плывут сюда на большом пароходе.

— А пока власть бедных, — проговорил Орво, окидывая пустые полки.

— Да, власть бедных, — оживился наконец Гэмауге и отложил шкурку. — В нашем селении организовали товарищество по совместной охоте. Все теперь будут вместе охотиться.

— А раньше разве врозь охотились? — спросил Орво.

— Тоже вместе, но не так, — туманно ответил новый торговец. — Нынче все не так, как было раньше. Кто не работает, тот не ест.

— А если у человека имеется и еда и он не желает работать, что же — не есть ему? — ввязался в спор Джон.

— Ко-о,[43] — уклончиво ответил Гэмауге.

Орво и Джон пошли дальше. Возле деревянного здания с флагом они в нерешительности остановились, но тут на крыльцо вышел Тэгрынкеу и позвал:

— Заходите, заходите! Чего топчетесь?

В комнате, где сидел Тэгрынкеу, было все так, как рассказывал Ильмоч. Только на рукаве Тэгрынкеу не носил больше красной повязки. Кроме Тэгрынкеу, в комнате находилось еще двое русских, которые сразу же с нескрываемым любопытством уставились на Джона Макленнана.

— Наши большевики — Алексей Бычков и Антон Кравченко. У нас и третий есть, но он в отъезде. Антон — учитель.

Оба русских были примерно того возраста, как Джок десять лет назад. Они пытались говорить на смешанном русско-чукотском языке, но, кроме привыкшего к этому Тэгрынкеу, никто их не понимал.

— Может, кто-нибудь знает английский? — спросил Джон.

— Я немного говорю, — отозвался Антон Кравченко.

— Вы учились английскому? — спросил Джон. — Где?

— Я учился в Петербургском университете, — ответил Кравченко. — Изучал этнографию полярных народов.

— И вы действительно большевик? — с интересом спросил Джон.

— Да, — твердо ответил Кравченко.

Джон почувствовал некоторое разочарование. Представитель легендарной революционной партии, свергнувшей в России власть самодержавия, а потом и правительство буржуазной республики, по мнению Джона Макленнана, совершенно не походил на революционера. Таких ребят полным-полно в Торонтском университете. Бычков же похож на обыкновенного молодого рабочего. Может быть, все дело было в том, что они и впрямь самые обычные ребята? Ведь вся причина огромного влияния Тэгрынкеу на земляков была в том, что он был таким, как все.

— Но мне не удалось закончить курса, — пояснил Кравченко.

— Вы намереваетесь возвратиться в университет? — вежливо спросил Джон.

— Разумеется, — сразу ответил Кравченко. — Коммунисту, как никому другому, нужны знания.

— И вы думаете, что знания, получаемые вами в университете, пригодятся вам здесь? — спросил Джон.

— Еще как! — воскликнул Кравченко. — Я уже сейчас ощущаю их недостаток. А ведь пока мы организовали всего два Совета.

— Ну, разве только в таком смысле, — заметил Джон. — Надеюсь, что ваши знания будут служить улучшению жизни моих земляков.

Разговаривая с Джоном, Антон Кравченко все время чувствовал какую-то невидимую преграду, мешающую обыкновенному человеческому разговору. Может быть, виной этому облик самого Джона Макленнана, одетого в плащ из моржовых кишок, в торбаса и… разговаривающего на прекрасном английском языке.

Кравченко заговорил медленно, подбирая слова:

— Я много слышал о вас и каждый раз очень разное. Роберт Карпенгер, которого мы выслали из-за его контрреволюционной агитации, предупреждал, что уж если кого высылать, так это вас. Однако здешние люди в один голос хвалят вас и утверждают, что, кроме пользы, от вашего пребывания среди них они ничего от вас не видели… Так где же правда?

— А это уж вам решать, — уклончиво ответил Джон. — Смотря что считать правдой и кого слушать.

— Наверное, довольно разговаривать, — вмешался Орво, который отлично чувствовал, какая огромная опасность таится в этом на первый взгляд дружелюбном разговоре. Из их разговора он понимал столько же, сколько и Тэгрынкеу, но он хорошо знал игру глаз своего друга Джона Макленнана. Орво отлично знал, что Джон не одобряет поведения новых пришельцев, он против того, чтобы большевики входили в жизнь чукотского народа. Конечно, с точки зрения извечного соперничества белых людей и не стоило бы Орво вмешиваться в разговор, но сердцем он почувствовал, что пора…

Когда Орво и Джон вышли из дома, Алексей Бычков тут же метнулся к товарищу:

— О чем вы толковали?

— О разном, — махнул рукой Кравченко. — Пожалуй, с ним будет куда труднее, чем с Робертом Карпентером. Там хоть все было ясно, а тут…

— Враг он? — напрямик спросил Алексей.

— В том-то и дело, черт его знает! — Кравченко обратился к Тэгрынкеу: — А как ты думаешь?

— Он не хитрый, только слишком добрый, — немного подумав, ответил Тэгрынкеу. — Слишком добрые люди другим всегда кажутся немного сумасшедшими.

— Черт вас всех разберет! — сердито сказал Бычков. — И того не понять, и тебя, Тэгрынкеу, и даже Антон заговорил с сомнением. Эх, жаль, не знаю языка, а то бы с ним потолковал!

— Вот что я тебе всегда и говорил! — подхватил Кравченко. — Знание языка необходимо в первую очередь. И не одного чукотского. Неплохо бы тебе и английский подучить.

— Погоди, и до изучения иностранных языков дойдем! — бодро заявил Бычков. — А пока положение такое: пограничную охрану на постоянное жительство нам пока не дают и посылают только одного милиционера. Он едет с семьей на пароходе. И еще — сообщают, что военное судно будет время от времени в течение всей навигации проходить Беринговым проливом на север столько, сколько будет позволять открытая вода… И последнее: бензина и патронов у наших охотников нет. Выгнали мы торговца и не подумали, на чем и чем будем охотиться на весеннего моржа, — сказал Бычков.

— Что же делать? — Тэгрынкеу с надеждой посмотрел на Кравченко, а тот вскинул глаза на Бычкова.

— Есть два выхода, — немного подумав, сказал Кравченко. — Первое: вспомнить древние способы добычи зверя или же… обратиться за помощью к американским торговцам. Придется сделать так. Посудите сами: кто теперь помнит древние способы лова моржей? Да и в то время моржа было куда больше, и он не был так пуглив… Да никто всерьез и не захочет сейчас охотиться по-старинному.

— Но как можно обращаться к помощи американского капитала? — пожал плечами Бычков.

— А если спросить Сона? — воскликнул Тэгрынкеу. — Мы же не собираемся брать патроны и горючее задаром. За все будет платить Гэмауге из запасов пушнины. А Сона пошлем в Ном.

— Удерет этот Макленнан вместе с пушниной, — проворчал Бычков.

— Этого никак не может быть, — уверенно сказал Тэгрынкеу. — Всякое можно про него сказать, но так плохо — нельзя!

— А почему? — возразил Бычков. — Капиталисты — это такой народ! Родную мать не пожалеют, чтобы урвать копейку. — Алексей остановился передохнуть и уже спокойнее сказал: — Ну ладно, я согласен, пусть едет. Но только как вы его уговорите? Для революции он, по роже видно, ничего делать не будет.

8

В знакомой комнатке, кроме Тэгрынкеу, Бычкова и Кравченко, находился и новый торговец Гэмауге с конторской книгой в зеленом переплете.

— Мы пригласили вас, мистер Макленнан, чтобы попросить съездить в Ном и привезти нашей фактории товары, — торжественно начал Кравченко. — Вы видите, в каком положении оказались охотники: без патронов и без бензина. Если так будет продолжаться, то людей ожидает голодное лето. А пароход, по нашим сведениям, доберется до Уэлена не раньше конца августа. У нас есть достаточно пушнины, кроме того, некоторое количество валюты в английских фунтах и американских долларах. Уэленский Совет выдаст вам соответствующие документы…

Джон не ожидал такого предложения. С одной стороны, он не видел другого выхода, а с другой — это был удобный случай показать чукчам, чего стоят широковещательные посулы представителей новой власти. Но Джон быстро подавил в себе растущее чувство раздражения. Он только сказал:

— Прежде чем экспериментировать с людьми, надо было подумать наперед о том, что они будут есть.

— Я не хочу сейчас вступать с вами в спор. Я просто спрашиваю: согласны ли вы помочь людям, которых считаете своими братьями?

— Вы ставите вопрос так остро, потому что знаете, что я никогда не откажусь от малейшей возможности помочь своим братьям, чем бы мне это ни грозило, — с достоинством ответил Джон.

— На этот раз вам ничего не грозит, кроме приятного свидания со старым знакомым, — с улыбкой заметил Кравченко.

Кроме Джона и Гэмауге с его запасом пушнины, аккуратно упакованной в полотняные мешки, и нерпичьим портфелем с валютой, в Ном отправлялись Орво, Тнарат, Гуват и Тэгрынкеу.

В дорогу Уэленский Совет выдал из остатков товаров немного сахару и чаю, чтобы не приезжать в Ном с пустыми руками.

Отчалили от берега ранним утром, когда над проливом стоял прозрачный весенний туман. То и дело попадались стада моржей.

За островом Малый Диомид стали встречаться вельботы американских эскимосов. Они плыли в отдалении и были заняты промыслом.

К исходу долгого весеннего дня показались низкие дома столицы прибрежной Аляски и множество судов, стоящих в обширном, плохо защищенном от ветров заливе Нортон.

Джон держал под мышкой румпель и с нарастающим волнением всматривался в силуэты корабля. Вдруг что-то знакомое появилось в поле зрения. Да никак это «Белинда»? Впрочем, «Белинда» — ведь это типовая двухмачтовая шхуна. Но рука сама невольно направила вельбот так, что корабль оказался довольно близко по правому борту. Да, теперь никаких сомнений не было. Это та самая «Белинда», которая привезла Джона Макленнана на берег Чукотского полуострова. Она была подлатана и походила на постаревшую красавицу, которая с помощью обильной косметики пыталась еще держаться в поле зрения внимательных глаз… Совсем молодой, полный надежд Джон Макленнан поднимался на борт этого корабля более десяти лет назад. А потом вспышка полярного сияния перед глазами… Боже, да было ли все это на самом деле?

— Орво, помнишь этот корабль? — Джон показал глазами на «Белинду», которая уже оставалась за кормой.

Старик пристально всмотрелся и кивнул Джону. Может, сделал вид, что узнал, а может, и просто равнодушно отнесся к старой знакомой — ведь между прошлым и настоящим уже нет никакой связи, кроме воспоминаний. «Даже то, что только что произошло, это уже прошлое», — вспомнил Джон любимую присказку Орво.

Джон направил вельбот в ту часть гавани, где обычно высаживались туземные вельботы и байдары. На прибрежном галечнике белели две палатки и рядом — подоткнутые кольями два вельбота.

Джон опасался придирок со стороны таможенных властен. Но пока все было спокойно. Вельбот тихо причалил к берегу, где собрались лишь обитатели этих двух эскимосских палаток: ни один человек не вышел из домов, где шла своя цивилизованная жизнь.

Вельбот закрепили специальными подпорками и поставили палатки. На большом костре сварили чайник крепкого чая и позвали соседей.

Американские эскимосы по сравнению с азиатскими были одеты несравненно лучше. Но это превосходство было скорее кажущимся и объяснялось пестротой одежды. Почти каждый носил на голове яркий светозащитный козырек, несмотря на довольно пасмурную погоду. Вместо нерпичьих штанов, приличных в эту пору, почти все, за исключением старика Аюка, натянули на себя грубые матерчатые брюки с таким количеством карманов, что штаны были уже не штаны, а карманы, налепленные на ноги. С обувью было то же самое — резиновые высокие башмаки вместо традиционных камиков, и трудно было решить, хорошо это или плохо… Во всяком случае, по своему опыту Джон знал, что нет ничего лучше для охоты и жизни в этих широтах, как та одежда, которую носило местное население, и именно из тех материалов, которые были испытаны веками.

Разговор за чаем шел вокруг моржового промысла в проливе. Вельботы пришли из залива Коцебу продать часть свежих клыков и кое-что купить — главным образом боеприпасов и горючего.

— Сейчас торговля хорошая, — объяснял Джону по-английски Аюк. — Торговцы не хотят ездить на вашу сторону, боятся большевиков. Говорят, появился у чукчей сильный новый вождь Ленин, то ли русский, то ли якут. Никто его не видел, но власть у него великая, даже больше, чем у Солнечного Владыки.

Джон хорошо помнил Ном, да и городок остался совсем таким же, каким увидел его Джон одиннадцать лет назад, когда впервые поднялся на борт той самой «Белинды», которая стояла на рейде Номского залива. Разве что городок немного постарел. Постарел как-то по-человечески: расшатались деревянные тротуары, дома давно как следует не ремонтировались, хотя и поддерживались в приличном состоянии. Ном был похож на человека, который сознавал свой возраст и не хотел казаться моложе, чем он есть на самом деле. Одежда у него была приличная, но ничего нового, яркого…

Так размышлял Джон Макленнан, шагая с Тэгрынкеу по скрипучим, почти утонувшим в болотистой почве деревянным настилам. Позади домов в мусорных кучах копошились городские собаки, потомки ездовых собак той поры, когда в здешних кабаках загодя, еще на изломе зимы, снаряжались нартовые караваны в поисках такой же золотоносной песчаной косы, как Номская.

Вдруг сонную тишину городка нарушил какой-то шум, похожий на пулеметную стрельбу. Из переулка вынырнул открытый форд. Спутник Джона да и сам он инстинктивно прижались к стене ближайшего дома. Автомобиль притормозил, и к своему величайшему удивлению все узнали в человеке за рулем своего старого знакомого — Роберта Карпентера!

— Джон! Тэгрынкеу! — закричал Карпентер, выпрыгивая из машины. — А я ищу вас по всему городу! Как я рад вас видеть!

Джон с удивлением разглядывал преображенного Карпентера. Кэнискунский торговец был чисто выбрит, кожа на лице лоснилась и даже слегка побледнела. На голове красовалась черная фетровая шляпа, снежно-белый воротничок подпирал сытый подбородок.

— Вы должны быть моими гостями! — продолжал восклицать Карпентер. — Только моими гостями — и больше ничьими!

Джон сообразил, что Роберт может оказаться полезным, знает здешний торговый мир и, видно, ладит с местными властями.

Карпентер усадил гостей на заднее сиденье, на скрипучую, узорно прошитую кожу, и, нажав гудок, хотя на всей улице, кроме редких любопытствующих в дверях, никого не было, покатил по улице, не переставая болтать.

— Мне не терпится расспросить вас о моих близких. Надеюсь, с ними ничего не случилось?

— Здоровы, — коротко ответил Тэгрынкеу, которому становилось не по себе от всего этого. Он слишком хорошо помнил тяжелую руку Карпентера и его пронзительный от гнева голос.

Машина остановилась у небольшого двухэтажного дома. Карпентер выскочил из машины и открыл дверцу перед гостями.

— Прошу вас, дорогие гости и земляки.

На первом этаже рядом с небольшой прихожей располагалась столовая, она же и гостиная, а направо — кухня, в которой хозяйничала молодая миловидная эскимоска.

— Элизабет! — крикнул Карпентер. — Оленьи отбивные для гостей!

Пока Элизабет готовила мясо, Роберт открыл вместительный буфет и поставил на стол две большие бутылки.

— Безалкогольное пиво! — торжественно произнес он. — Пусть стоят на столе для отвода глаз.

Пройдя в угол, он ловко, у самой стены, отвернул дощечку, просунул руку и вытащил плоскую бутылку, которую, однако, не поставил на стол, а спрятал в кармане.

— Никогда не думал, что сухой закон — такое неудобство! Ведь все равно все тайком пьют, каждый держит под столом изрядный запас спиртного. Но — закон! Ставят для виду на стол безалкогольное пиво, а набираются от него так, что на ногах не стоят. Сам я никогда не пью без меры и без причины, но вводить такой закон, по-моему, это варварство и неуважение к собственным гражданам… Надеюсь, большевики не повторят этой ошибки? — учтиво обратился он к Тэгрынкеу.

Эскимоска внесла в комнату дымящееся блюдо с сочными оленьими отбивными, потом еще одно блюдо — с лососьими брюшками прошлогоднего засола.

— Большевики будут строить совершенно новую жизнь! — громко ответил проголодавшийся Тэгрынкеу. Он посмотрел на толстую, покрытую рыжеватыми волосами руку Поппи, и спина вспоминала тяжелые удары…

Карпентер подмигнул Джону и вытащил из кармана бутылку. Едва он потянулся горлышком к стакану Тэгрынкеу, как тот поспешно прикрыл его ладонью:

— Довольно! Больше не буду!

— Да ты что! — притворно вознегодовал Карпентер. — Столько не виделись, а ты хочешь испортить встречу. Когда еще нам придется опять увидеться… Нехорошо поступаешь, Тэгрынкеу! Я к тебе с открытым сердцем, а ты… Ну, раз не будешь, то и мы воздержимся…

С видом глубокого сожаления Карпентер принялся медленно прятать бутылку в карман. Тэгрынкеу вопросительно посмотрел на Джона и вдруг весело сказал, громко хлопнув ладонью по столу:

— Ну, так и быть!

— Вот это другоз дело! — обрадовался Карпентер.

Тэгрынкеу уже с первой рюмки захмелел, а вторая совершенно его развезла, и он стал громко выговаривать хозяину:

— Нехорошо ты сделал, что покинул своих детей и жену… Нехорошо. У тебя здесь хороший дом, вместительный. Почему бы тебе не перевезти их к себе? Если надо, поможем.

Роберт Карпентер при упоминании о детях и жене расчувствовался и даже вытер глаза уголком белого платочка.

За столом Джон рассказал о цели своего приезда.

— Ну, конечно, помогу! — воскликнул Роберт Карпентер. — Своим да не помочь! Да я буду последний подлец, если не приложу всех усилий, чтобы вы выгодно продали пушнину и закупили все необходимое. У меня вполне лояльное отношение к Советской власти, и я готов посодействовать всем, чем смогу. И наш патрон Свенсон тоже… Скорее всего, вы будете вести переговоры с его представителем.

Разговаривая, Роберт Карпентер не забывал подливать неразбавленного спирта. Тэгрынкеу не был привычен к вину и сильно захмелел. Когда пришла пора отправляться в контору Аляскинского отделения «Гудзон бей Компани», Джон выразил сомнение, сможет ли Тэгрынкеу идти с ними.

— Не! — решительно мотнул головой Тэгрынкеу. — Как представитель Советской власти, я должен идти! А вдруг они что-нибудь вздумают сделать? Ты, Сон, не знаешь, какой это зверь, Поппи, — Тэгрынкеу перешел на чукотский язык. — Он бил меня по спине палкой, которой отмеряют ткань. Нет, я не оставлю тебя наедине с ним!

Тэгрынкеу еще вполне прилично держался на ногах, к тому же Джон надеялся, что свежий воздух выветрит из головы винные пары.

На улицах Нома в этот час было оживленно. Возле широкой стеклянной двери парикмахерской стоял хозяин в черкеске и громко переговаривался с мясником на другой стороне улицы.

— Слышал, Джим? Большевики высадили десант в нашем заливе! Под видом туземцев приплыли казаки! Вот потеха-то будет!

— Что ты болтаешь, Магомет! — вмешался Роберт Карпентер. — Не стыдно тебе распускать сплетни! Вот он, десант, со мной идет. Это почтенные и заслуживающие доверия джентльмены, которые приехали за товарами.

— Знаем мы их товар! — воскликнул парикмахер Магомет, поправляя на поясе кинжал в серебряных ножнах. — Одни красные лисицы вместо пушнины!

Голос Магомета еще долго слышался позади. Завернув за угол, они наткнулись на рослого полицейского, который, как гончий пес, тут же поднял нос и принюхался. Протянув широченную лапу, он схватил Тэгрынкеу за плечо и грозно спросил:

— Пил?

— Пил, — покорно и весело ответил Тэгрынкеу. — За встречу с друзьями.

— Можешь считать, что и за расставание, — злорадно произнес полицейский и потребовал: — Пройдемте со мной!

Роберт Карпентер попытался вступиться за Тэгрынкеу:

— Что вы делаете! Это же иностранец, гражданин Советской республики, приехавший по делам. Вы рискуете возбудить международный скандал!

— Это меня не касается, — отрезал страж порядка. — Я исполняю приказ о задержании любого лица в нетрезвом виде. Особенно туземцев.

— Он не туземец! — воскликнул Карпентер. — Он представитель Советской власти на Чукотке.

— Тем более! — воскликнул полицейский.

Он крепко держал бедного Тэгрынкеу за рукав камлейки и тянул за собой. Не оставалось ничего другого, как следовать за ним.

— Надо что-то сделать, — с тревогой сказал Джон, видя, что с полицейским не договориться.

— Поговорим с комиссаром, — сказал Карпентер.

Но в полицейском управлении комиссар наотрез отказался освободить Тэгрынкеу.

— Единственное, что я могу сделать, это возбудить судебное дело и отпустить вашего спутника перед выходом судна в море.

— Но тогда наши торговые переговоры не могут состояться! — заявил Макленнан.

— В таком случае можете отправляться сию же минуту, — ответил комиссар. — Я бы рад для вас что-то сделать, но закон… Закон-то нарушили вы, а не я. Случись это с нашим туземцем, ему пришлось бы отсидеть положенный срок в тюрьме либо заплатить крупный штраф.

От случившегося Тэгрынкеу совершенно протрезвел.

— Я побуду здесь, — сказал он Джону. — Вы делайте дело, это самое главное. Обо мне не беспокойтесь.

— Пожалуй, это резонно, — грустно заметил Карпентер. — Мы сделаем все, чтобы вызволить тебя отсюда, Тэгрынкеу, — пообещал он, порылся в бумажнике и положил перед полицейским комиссаром несколько долларов: — Я хочу, чтобы ему приносили приличную еду.

— О'кей! — ответил комиссар и сгреб деньги в ящик письменного стола.

По дороге в контору торгового представительства Джон с тревогой думал о своем товарище. Видя его беспокойство, Роберт утешал его.

— Не беспокойтесь, ничего с ним худого не случится.

— Не надо было его так поить, — попрекнул Карпентера Макленнан.

— Помилуйте, — развел руками Карпентер. — Никто его насильно пить не заставлял.

Самого Свенсона в конторе не было. Как выяснилось, он уехал в Сан-Франциско договариваться о концессии на торговлю по чукотскому побережью. Переговоры вел худощавый, поджарый чиновник, одетый слишком тщательно для такого города, как Ном. Роберт Карпентер вызвался на своем автомобиле перевезти пушнину и тут же исчез.

Чиновник предложил Джону сигару.

— Вы не могли бы проинформировать нас о политическом положении в России? — учтиво спросил чиновник, окутываясь ароматным дымом.

— Я сам ничего не знаю, — растерянно ответил Джон.

— Как вы думаете: большевики прочно обосновались на Чукотке?

— И этого не могу сказать, — сказал Джон, чувствуя, как ему неуютно становится от проницательного взгляда, пробивающегося сквозь голубой дым.

— Я имею в виду вот что, — чиновник дунул, рассеивая дым. — Поддерживает ли местное население большевистскую доктрину?

— Во-первых, местное население знает о большевистской доктрине столько же, сколько и я, во-вторых, я не понимаю, к чему все эти вопросы?

— Не волнуйтесь, мистер Макленнан. Вы человек образованный и, надеюсь, поймете меня. Вовлечение забытых богом окраин нашей планеты в лоно цивилизации — это задача просвещенного человечества. Думаю, что большевики, не имеющие опыта государственного управления, могут в данном случае оказать малым северным народам худую услугу и существование этих народностей будет поставлено под сомнение. Думаю, что нет надобности приводить вам примеры. Ваш приезд к нам — это уже доказательство того, что все крикливые лозунги о всеобщем благоденствии при социализме — пустой звук.

— Но ведь у большевиков все только начинается, — нерешительно возразил Джон. — Они только что приплыли на Чукотку. Возможно…

Чиновник впился глазами в Джона, обратившись весь в слух и внимание.

Джона вдруг охватил гнев:

— Какое вам дело до этих маленьких народов? Позвольте им жить так, как им хочется. Не превращайте их в предмет грызни и распрей! Они этого, поверьте мне, не заслуживают.

— Поймите меня правильно, — голос чиновника стал вкрадчивым, словно шел по трубе, обитой бархатом. — Нам нет дела до внутреннего устройства чукотской общины. Мы не помешаем им жить так, как им захочется, но… Есть интересы большой политики. Чукотка расположена так, что во все времена она будет служить предметом если не спора, то тайных вожделений великих держав. Кто держит ключи Чукотки, тот господствует над огромными пространствами Северной Азии, которые даже при беглом взгляде слепят глаза несметностью своих богатств. Так или иначе, но Чукотка всегда будет под контролем великой державы.

— Но ведь она принадлежит России, — напомнил Джон.

— Разумеется, формальная принадлежность — это серьезный вопрос, — заметил чиновник. — Но есть тысячи способов обойти эту формальность и наконец обрести полный контроль… А потом ведь и Аляска в свое время формально принадлежала Российской империи.

— Но Российской империи больше нет, — сказал Джон.

— Вот поэтому и предоставляется случай, когда мы, нация, завоевавшая уважение тем, что мы умеем не только обживать землю, но и делать ее прибыльной, гложем заполнить тот вакуум, который образовался. Вы можете оказать нам услугу, которая будет по достоинству оценена.

— В какой форме?

Чиновник, видимо, не ожидал услышать сразу такое, но он быстро взял себя в руки и с достоинством сказал:

— В той форме, в какой вы захотите.

Джон задумался. По существу, это такое же предложение, какое в свое время ему делал Роберт Карпентер. Но тогда предложение исходило просто от торговой фирмы, а на этот раз организация, видимо, серьезнее и солиднее. Во всяком случае, речь идет не о сотрудничестве в торговых делах, а об оказании услуг, которые имеют значение для большой политики.

— Вас затрудняет форма вознаграждения? — с улыбкой спросил чиновник.

— Нет, — быстро ответил Джон. — Я только думаю, что же я буду делать для вас и гожусь ли я для сотрудничества.

— Прежде чем мы обратились к вам, мы многое о вас узнали, — поспешно ответил чиновник. — Лично вам ничего не придется делать, но время от времени мы будем просить вас оказать содействие нашим людям, которые будут попадать в ваши края.

Чиновник был явно обрадован поворотом дела. Он даже как-то расслабился и вытянул ноги из-под кресла.

— Теперь, если позволите, я бы хотел сказать несколько слов, — попросил Джон.

— О, конечно! — воскликнул чиновник.

— Когда я поселился среди чукчей, я решил стать таким, как они, ничем среди них не выделяться, как бы раствориться в них…

— Это великолепно! — обрадованно сказал чиновник.

— Вот именно поэтому я ничем не могу быть вам полезен, — насильно улыбнувшись, сказал Джон. — Я останусь таким, как все они. И я всегда буду против любых действий, направленных против моего народа.

— Но действия, которые мы предлагаем, направлены как раз на благо народа, — возразил чиновник.

— То же самое говорят и большевики, — заметил Джон.

— Но с ними-то вы сотрудничаете! — воскликнул чиновник.

— Я сотрудничаю с народом, а не с большевиками, — ответил Джон.

— А привезли главного чукотского большевика Тэгрынкеу!

— Он для меня просто чукча.

— Поймите меня правильно, мистер Макленнан, — стараясь быть спокойным, продолжал чиновник. — Советская власть — власть временная. Она насквозь пронизана идеями, которые никогда историей не проверялись, и вообще их никогда не было, разве только в утопических романах сумасшедших писателей. Человеческой природе противопоказан тот тип общества, который они предлагают построить. Они не могут продержаться долго. Вот почему Соединенные Штаты, как страна, стоящая на реальных позициях, не признают Советскую республику.

— Меня это не интересует, — сказал Джон Макленнан. — Я бы хотел знать, скоро ли мы приступим к делу, ради которого приехали, и скоро ли освободят Тэгрынкеу?

— Вас ждут в торговом представительстве «Гудзон бей Компани», — сухо сказал чиновник и встал.

Поднялся со своего стула и Джон.

Чиновник распахнул дверь, выпустил Джона и показал дом наискось:

— Вот там вас ждут, всего хорошего.

— До свидания, — сказал Джон.

В тесной комнатке торгового представительства несколько человек тщательно осматривали шкурки, подносили к окну, дули на шерсть, встряхивали и осторожно складывали на широкий стол. У стены сидели Гэмауге с Тнаратом и с наслаждением курили. Гэмауге держал на коленях свою конторскую книгу и сквозь табачный дым внимательно следил за действиями приемщиков, время от времени что-то отмечая огрызком карандаша.

— А мы вас заждались! — весело сказал Роберт Карпентер. — Шкурки отличного качества! Несмотря ни на что, я остаюсь патриотом Чукотки и убежденным сторонником того, что лучшая пушнина на азиатском берегу. Очевидно, тут играют роль природные факторы…

Заметив, что Джон почти не слушает его, Роберт Карпентер понизил голос и таинственно сообщил:

— Тэгрынкеу обещают скоро выпустить… Я уже разговаривал с полицейским комиссаром.

Шкурки пересчитали, оценили, и Джон Макленнан извлек из кармана лист бумаги с перечнем нужных товаров. Когда зашел разговор о патронах, Карпентер замешкался:

— Наше правительство категорически запретило продавать оружие и боеприпасы для революционных целей.

— Но не вам объяснять, для каких революционных целей предназначены винчестерные патроны, — заметил Джон.

— Постараюсь что-нибудь сделать, — пообещал Карпентер. — Лично для вас я готов нарушить инструкцию.

Он вышел из домика, и через минуту застрекотал его форд.

Вернулся Карпентер довольно быстро.

— Договорился! — объявил он прямо с порога. — И еще одна новость! Тэгрынкеу уже ждет на берегу. Его освободили под мою ответственность.

На складе купленные товары перевезли на берег на небольшом грузовичке. Тнарат, Гуват и Гэмауге важно восседали на ящиках и бочках с горючим и крепко держались друг за друга, боясь вывалиться из кузова.

То ли цены на пушнину повысились, то ли хозяева «Гудзон бей Компани» постарались показать, что они не прочь хорошо поторговать с чукотскими охотниками, но куплено было почти все, что требовалось, даже горючее и патроны.

Перед отъездом чукчи пригласили соседей эскимосов на чай.

Роберт Карпентер не отлучался до самого отхода и все старался остаться наедине с Джоном.

— О чем-нибудь договорились с мистером Гарвеем? — спросил он наконец.

— С каким Гарвеем? — удивился Джон. — Ах, этот!.. А он даже мне не назвался. Ни о чем.

— Жаль, — сжал губы Карпентер. — Впоследствии он мог бы оказать вам большую услугу.

— Спасибо и за это, — ответил Джон, кивнув на товары.

— Я имею в виду вашу личную выгоду, — уточнил Роберт.

— Давайте не будем об этом говорить, — устало произнес Джон. — Вы же знаете мое отношение ко всему этому.

— Рано или поздно мы вернемся к этому разговору, — сказал Карпентер, но тут же переменил тон: — Я тут кое-что приготовил для своих детей. Не откажите в любезности передать.

— Конечно, — ответил Джон Макленнан.

Карпентер перенес на вельбот два плотно увязанных бумажных пакета.

Кончилось чаепитие, и чукчи столкнули вельбот в воду.

Мотор был заправлен, опробован, и вельбот взял курс на азиатский берег. Джон сидел на рулевой площадке.

На берегу стояли эскимосы Аляски и среди них Роберт Карпентер, который махал долго и старательно. Вельбот на малом ходу прошел мимо стоящих на якоре судов. Проплыла у борта старенькая «Белинда», обдав Джона лавиной воспоминаний.

Обогнули мыс, закрывший низкий аляскинский берег, Джон передал румпель Гувату и пробрался к Тэгрынкеу, который сидел в отдалении от всех и молча переживал свое неприятное приключение в Номе.

— Ты ни в чем не виноват, — мягко сказал ему Джон. — Я уверен, что все было подстроено нарочно.

«Сказать ему, о чем со мной толковал мистер Гарвей? — промелькнуло в голове Джона. — Не стоит, пожалуй… Кому это нужно?»

— В рот не возьму больше спиртного! — мрачно заявил Тэгрынкеу и уселся лицом к морю, давая понять, что ни о чем больше говорить не хочет.

Джон отодвинулся от него и еще раз взглянул на аляскинский берег. «Нет, никогда больше сюда не вернусь», — подумал он, следя за широкими расходящимися волнами от вельбота, держащего курс на мыс Дежнева.

9

Беспокойство за исход поездки Джона Макленнана с Тэгрынкеу разделяли только трое: Алексей Бычков, Гаврила Рудых и Антон Кравченко, Для остальных жителей Уэлена поездка в Ном была делом привычным.

И все же, когда на горизонте показался вельбот, почти все уэленцы собрались на берегу. Вместе с ними на берег пришли и многочисленные охотники, приехавшие на весенний моржовый промысел.

Антон Кравченко и Алексей Бычков рвали друг у друга бинокль Гэмалькота, а тот, как всегда, безмолвно и почтительно стоял поблизости.

— Все налицо! — радостно воскликнул Бычков.

— А ты думал! — заметил Антон Кравченко.

Он знал, в ком сомневался товарищ. Да и сам Антон Кравченко так и не составил себе ясного представления об этом странном человеке, при взгляде на которого у него всегда возникало ощущение какого-то маскарада. При этом вспоминался случай, происшедший в Петрограде летом семнадцатого года.

Бурлил Петроградский университет. Возбужденные студенческие толпы собирались в длинном коридоре главного здания.

Среди множества плакатов, призывов, извещений о предстоящих митингах Антон как-то увидел самодельную афишу, возвещавшую о «шаманском действе», которое должно было состояться на эстраде Румянцевского сада. Внизу мелкими буквами было приписано, что шаман прибыл с низовьев Подкаменной Тунгуски. Румянцевский садик находился недалеко от университета, и в назначенный час Антон был у дощатой, давно не крашенной эстрады. Жиденькая толпа ожидала объявленного представления. В толпе сновал студент в поношенном студенческом мундире. Антон с удивлением узнал Кешу Соловьева, своего однокурсника, который полтора года назад уехал в долгосрочную научную командировку. Из поспешных объяснений Кеши Антон узнал, что тот недавно прибыл из Сибири, остался без копейки и решил подработать таким способом, благо весь арсенал шаманских принадлежностей еще не был сдан в Музей этнографии. А по части достоверности у него имелся десяток толстых тетрадей с описанием самых разных шаманских действий. Антон прошел за Кешей и обнаружил за эстрадой еще двоих студентов и старенького гримера Михайловского театра, который иногда приходил стричь студентов. Шаманское действо было поставлено действительно со знанием дела. Два Кешиных товарища усердно били в бубны. Они были наряжены в соответствующие костюмы, отлично загримированы, а сам Соловьев обнаружил такие поразительные актерские способности, что вскоре ушел в какую-то актерскую студию, предварительно сдав шаманское снаряжение в Музей этнографии, а свои научные наблюдения в рукописный отдел.

И когда Антон Кравченко впервые увидел Джона Макленнана в одежде чукотского охотника, с острым ножом в кожаных ножнах на поясе, в торбасах, идущего широкой, слегка пружинящей походкой человека, который знает, что такое кочковатая тундра под ногами или предательский морской лед, — он сразу же вспомнил Кешу Соловьева в шаманском наряде, кружащегося на скрипучей эстраде Румянцевского сада и разрисованного гримером Михайловского театра. Светлые волосы, голубые глаза, красноватая кожа на щеках — все это так резко отличалось от всего, что привык видеть тут Антон, что это невольно рождало в душе какое-то подсознательное сопротивление. Впечатление это усиливалось еще и безукоризненным чукотским языком Макленнана, его специфическим произношением жителя северного побережья Чукотского моря.

Вельбот на малом ходу приближался к берегу.

Уэленцам были хорошо видны ящики, мешки, какие-то тюки и окрашенные в яркую красную краску бочки с бензином.

— Видно, все в порядке, — облегченно сказал Бычков, протягивая Гэмалькоту ставший ненужным бинокль.

Вельбот ткнулся о гальку, и тотчас десятки рук ухватили причальный канат и послышались оживленные приветствия.

Тэгрынкеу грузно спрыгнул на берег и подошел к Кравченко.

— Нам нужно поговорить.

— Обязательно! — весело ответил Кравченко, не сводя глаз с людей, которые уже начали выгружать на берег товары.

— Срочный разговор, — повторил Тэгрынкеу.

Кравченко глянул в его лицо и окликнул Бычкова:

— Пошли!

Джон Макленнан увидел, как, переваливая через намятые прошлогодними волнами галечные гряды, поднимались трое. Он сделал было шаг вслед за ними, но что-то остановило его, и он вернулся к своему вельботу.

Тэгрынкеу, войдя в комнату Совета, кинул шапку на стол и тихо сказал:

— Я оказался самым плохим большевиком.

И рассказал обо всем, что случилось в Номе.

— Я уверен, что это провокация, — жестко сказал Бычков, — Враги революции прибегают к самым грязным методам, чтобы дискредитировать представителей Советской республики.

— Говори чуть-чуть проще, — взмолился Тэгрынкеу, вытирая шапкой выступивший на лбу пот.

— Алексей говорит, что это было нарочно подстроено, — пояснил Кравченко. — Они воспользовались твоей слабостью и подпоили тебя.

— Но все пили одинаково, — оправдывался Тэгрынкеу, — и Поппи, и Сон.

— Может быть, и канадец заодно с ними? — предположил Бычков. — Что-то больно много они привезли. Подозрительно щедры оказались американцы.

— Нет, — возразил Тэгрынкеу. — Сон все время был за меня и даже громко разговаривал. Требовал, чтобы меня освободили, как председателя Совета.

— Хитрил, — заметил Бычков.

Он попытался представить себе, что случилось в Номе, и ему упрямо приходила мысль о том, что Джон Макленнан был в сговоре с американцами.

— Черт знает, что за человек этот Макленнан! — с раздражением сказал он. — Чувствую, что с ним нам придется повозиться куда больше, чем с неграмотными оленеводами… Выселить его отсюда!

— Это нельзя! — покачал головой Тэгрынкеу. — У него семья, и он женился на Пыльмау согласно очень старинному и уважаемому обычаю…

— В науке этот обычай называется левират, — заметил Кравченко.

— Значит, можно выселить в порядке борьбы со старыми обычаями, — сказал Бычков.

— Но это очень хороший обычай! — взволнованно возразил Тэгрынкеу.

— Пережиток родового строя, — уточнил Кравченко.

— Да, Тэгрынкеу, — сказал Бычков. — Тут мы должны быть непримиримыми. Помнишь, ты учился петь эти слова «Интернационала»:

Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим!..

Тэгрынкеу задумчиво посмотрел в окно, увидел идущих рядом Джона Макленнана и Орво.

— А что делать с семьей? Вспомните несчастных детей Роберта Карпентера и его жену. Он послал им подарки, — сказал Тэгрынкеу.

— Разве в подарках дело? — заметил Кравченко. — Ведь может оказаться так, что наши подозрения к Джону Макленнану никакого основания не имеют? Тогда мы зря погубим человека, разрушим семью.

— Твой гуманизм, Антон, вот где у меня, — Бычков показал почему-то на свой затылок.

Его длинное веснушчатое лицо с рыжеватой щетиной вокруг стало жестким, словно заострилось, а в молочно-белых глазах зажегся огонек.

— А все-таки наказать тебя придется, Тэгрынкеу, — сказал он Тэгрынкеу. — От имени нашей партячейки. Выговор, что ли, ему закатим?

Кравченко задумчиво сказал:

— Не меньше, поскольку это случилось на территории иностранного государства.

— Чтобы пить, Тэгрынкеу, говаривал наш старый поп, географию надо знать, — заметил Бычков.

— Что такое поп, я знаю, — ответил Тэгрынкеу, — а вот что такое география — нет.

— Описание Земли, — пояснил Кравченко. — Книги есть такие, где рассказано о всех реках, горах, равнинах, обо всей Земле.

— Интересно…

— Значит, голосуем за выговор члену партии большевиков товарищу Тэгрынкеу за недостойное поведение в Соединенных Американских Штатах? — спросил Бычков, усевшийся за стол писать протокол, — Кто «за»?

Кравченко и Тэгрынкеу почти одновременно вскинули руки.

— Ты можешь не голосовать, — заметил Бычков. — Выговор веда тебе выносим.

— Но я ведь тоже согласен, — обиженно сказал Тэгрынкеу.

— Пусть голосует, — сказал Кравченко. — Запиши в протокол: решение принято единогласно.

Купленные в Америке товары уже были перенесены в старый склад из гофрированного железа, который раньше принадлежал торговой фирме Караева и где теперь обосновался Гэмауге со своей конторской книгой.

У склада уже толпился народ, и почти все усердно курили, получая угощение от тех, кто ездил в Ном.

Все внимательно слушали Гувата, который, отчаянно жестикулируя, рассказывал о пребывании в Номе:

— И подъезжает нарта, запряженная огнедышащими собаками. Нарта на колесах, а наверху сидит — кто вы думаете? — сам Поппи и держится за черный кружок, чтобы не упасть! Поездили мы на этой повозке, даже надоело. Трясло так, что зад до сих пор болит.

— Чем же Поппи кормит огнедышащих собак?

— Какие собаки? — возразил кто-то. — Мотор там.

— Мотор — верно, — тут же согласился Гуват. — Зато Поппи поил нас потаенной дурной веселящей водой.

Толпа заинтересованно загудела.

— Дурную веселящую воду там пьют тайком и держат бутылки под полом. Считается за большой грех появиться на улице даже чуть навеселе. Люди с ружьецами на поясах ходят по Ному и обнюхивают всех, кто подозрителен. Как унюхают, так сразу хватают и тащат в сумеречный дом, а на руки надевают цепочки, как на озорных щенят…

Гуват, увидев подходивших Бычкова, Кравченко и Тэгрынкеу, вдруг смутился.

В полутемном, без окон, помещении склада Гэмауге заносил в конторскую книгу принятый товар.

— Главное — раздать патроны и завтра выходить на промысел, — деловито сказал ему Тэгрынкеу. — Чай, сахар, муку и другие продукты распределим по вельботам и байдарам.

— И с нами поделиться бы надо, — заметил Орво.

— Поделимся, — пообещал Тэгрынкеу, — поделимся не только сейчас, но и осенью, когда пароход придет. Поделимся не только товарами, но и учителем, и тогда организуем Совет в вашем селении, проведем выборы.

— Главное — и нам бы патроны и бензин… — продолжал Орво.

Распределение товаров, по мнению Джона, да и всех остальных, было справедливым. Тот, кто не мог сразу заплатить пушниной, взял товары в кредит, а боеприпасы и горючее отдали главам байдарных и вельботных команд.

Еще десять дней провели энмынцы в Уэлене. Потом перебрались в Наукан, а оттуда Джон решил съездить в Кэнискун и отвезти посылку Роберта Карпентера его семье.

Байдара обогнула мыс Дежнева и вскоре за поворотом показался низкий берег и на некотором возвышении десяток яранг. Жилище Карпентера стояло на прежнем месте, и из трубы вился дымок.

Джон с берега направился к знакомой яранге-домику.

В чоттагине заметны были следы запустения и неряшливости.

Джон потоптался, и со стороны полога послышалось хриплое:

— Мэнин?

Джон ответил, и из-под полога показалась взлохмаченная голова Элизабет. Она откинула со лба спутанные волосы и пристально вгляделась в гостя.

— Это правда вы? — нетвердым голосом спросила женщина.

— Да, это я, — ответил Джон. — Я привез добрые слова и подарки от вашего мужа.

— Дети! — вдруг закричала Элизабет. — Слышите, дети? Отец не забыл о нас и послал нам подарки! Кыкэ вынэ вай![44]

В чоттагин высыпало все потомство Роберта Карпентера. Джон невольно принялся считать. Детей оказалось всего шестеро, но младшие так громко вопили, что создавалось впечатление большой детской толпы.

Джон положил на земляной пол чоттагина пакеты, и детские ручонки немедленно разорвали бумагу.

— Дети, дети! — Элизабет пыталась урезонить их, но, убедившись в тщетности своих попыток, ворвалась в детскую кучу, отобрала пакеты и, швырнув за полог, встала у входа.

— Мери! Катрин! Поставьте чайник!

Девочки кинулись к потухающему костру, вмиг раздули пламя и подвесили над ним чайник.

Младшие угомонились и расселись в разных углах чоттагина, устремив огромные красивые глаза на гостя. «Отличная наследственность у этого плута!» — невольно подумал про себя Джон, вглядываясь в ребячьи лица. И тут же в памяти возникли лица собственных детей и мелькнула мысль о том, что было бы, если бы он оставил Пыльмау с малыми детьми. Сердце дрогнуло от жалости.

Элизабет расставила на столике давно не мытые чашки, потом, спохватившись, достала тряпку и вытерла их.

Тягостно было Джону сидеть в этом чоттагине, смотреть в вопрошающие глаза Элизабет, в голодные лица ребятишек. Он знал, что кэнискунцы при малейшей возможности делятся с покинутой женщиной, но ведь в этом году охота была неважная, так что же доставалось этим малышам, которые привыкли к сравнительно сытной пище?

— Я думаю, что все обойдется, — сказал Джон. — Роберт выглядит бодрым, дела его тоже, видно, идут хорошо.

— Был бы здоров, — с дрожью в голосе произнесла Элизабет. — Это он только на вид здоровый! А на самом деле больной. Иногда он просто обмирал, особенно когда затяжная пурга задует. Тогда ему было трудно дышать, и он лежал, словно рыба, выброшенная на берег. Мне его так жалко. Кто будет за ним смотреть?

— Да вы не беспокойтесь, — пытался успокоить женщину Джон. — Он выглядит здоровым и на здоровье не жалуется.

— Был бы здоров, — еще раз вздохнула Элизабет. — Мы-то уж как-нибудь проживем, выдержим… Может быть, даже дождемся его… Только так почти никогда не бывает.

Элизабет вдруг всхлипнула.

— Белые никогда не возвращаются к брошенным женам, — сквозь слезы произнесла она.

— Не надо отчаиваться, — с надеждой в голосе сказал Джон. — Не все такие…

На всем пути от Уэлена до Энмына он вспоминал эти глаза — детей и Элизабет, а потом в памяти возникали глаза собственных детей и Пыльмау…

10

Джон собирался покрыть новой кожей ярангу. Сначала Пыльмау расщепила моржовую кожу весеннего убоя на широкой доске и натянула для просушки на специальную раму. Недели две кожа провисела, принимая на себя щедрое весеннее тепло и сухой ветер из тундры.

Утром с помощью Яко и Пыльмау Джон содрал старые кожи.

Они так высушились на ветру, что, падая на землю, гремели как жестяные. Чоттагин обнажился, оголились деревянные стойки, которым, наверное, было по сотне лет. Они были так отполированы и прокопчены смолистым дымом костров и жирников, что напоминали своим видом самые дорогие сорта красного дерева.

Когда яранга Макленнана освободилась от старой крыши, сюда потянулись соседи. Первым пришел аккуратный Тнарат, приведя с собой взрослых членов своего многочисленного семейства. За ним пришли Орво и Армоль. Последним явился Гуват, дожевывая на ходу завтрак.

— Хорошо, что не начали без меня! — закричал он еще издали. — Может, нам подождать покрывать ярангу моржовой кожей?

— Это почему же? — удивился Орво.

— Лучше брезентом, — ответил Гуват, проглотив с гримасой не дожеванный кусок.

— Все знают, что лучше крыть брезентом, но где его возьмешь? — сказал Орво.

— А я видел.

— Где?

— В Уэлене на полке в старой лавке, где теперь рисует Гэмауге, лежит свернутый брезент. Я спрашивал его — кому он принадлежит, а Гэмауге говорит, что не знает. Прежний торговец бросил его, а новая власть еще не взяла, потому что нечем замерить его.

— Да ну тебя! — отмахнулся Орво. — Всегда такую глупость сморозит, что хочется дать затрещину, как напроказившему мальчишке.

— А что я сказал такого? — невинно заморгал редкими ресницами Гуват. — Я только стараюсь сделать, как новые власти делают: брать для трудового народа все, что принадлежало богатым.

Армоль, Тнарат и Джон полезли на остов яранги. Деревянные стойки поскрипывали, старые ременные крепления, похожие своей чернотой на старинные чугунные узоры, зашевелились и роняли на ровный пол чоттагина толстые пластины многолетней сажи.

Стоящие внизу привязали ремнями рэпальгин[45] и подали концы взобравшимся на крышу.

— То-гок! — скомандовал Армоль, и широкая моржовая кожа, звеня, поползла на ребра яранги, поднимаясь все выше, пока не покрыла целиком оголенные стойки и не обернулась вокруг всего конуса жилища, оставив свободным лишь дымовое отверстие на макушке, откуда торчали, словно вихор непослушных волос, концы деревянных жердей.

Завернув края рэпальгина, подогнав их друг к другу так, чтобы дождевая вода стекала на землю и не просачивалась внутрь яранги, Армоль, Тнарат и Джон поползали вокруг всей крыши, разравнивая вздувшиеся бугры, плотно прижимая моржовую кожу к стойкам.

Орво отошел на несколько шагов от яранги, оглядел ее и издали отдавал распоряжения.

После того как рэпальгин был плотно подогнан, снизу подали длинные ремни из моржовой кожи. Их положили на рэпальгин, а к концам, свисающим почти до земли, привязали большие камни, чтобы ветер не сорвал крышу и держал ярангу. На этом основная часть работы была закончена. Оставалось только закрыть тонкими дощечками мелкие дырочки — следы от пуль и гарпуна. Но это делалось уже изнутри.

Вошли в чоттагин, окрашенный желтоватым светом, проникающим сквозь новую крышу. На земляном полу уже играли Билл-Токо и Софи-Анканау, выкладывая из мелких тюленьих зубов какие-то фигурки. Они были так поглощены своим занятием, что не обращали внимания на гостей, шумно рассаживающихся вокруг низкого столика, плотно придвинутого к бревну-изголовью.

Пыльмау, как всегда, аккуратно одетая и гладко причесанная, безмолвно подавала еду и время от времени вполголоса призывала расшалившихся детей к тишине.

Свет в чоттагине напоминал Джону свет в высоком зале католической церкви в Порт-Хоупе, проникающий сквозь высокие витражи из желтых стекол.

Неужто не наступит такое время, когда он совсем позабудет былое? Почему подчас самые незначительные намеки тут же вызывают такой поток воспоминаний, словно былое не притаилось в глубине сердца, а стоит тут же, за порогом? Вот и сейчас за приглушенными голосами разговаривающих слышится бормотание проповедника и звуки органа, возносящиеся к желтому свету витражей…

— Сколько осталось у нас моржовых кож? — спросил Орво Тнарата.

— Двенадцать.

— Пожалуй, на крыши больше никому не надо, — сказал Орво. — Остальные могут пойти на смену байдарных покрышек. А кто хочет поменять крыши, пусть берет старые байдарные кожи.

— Пожалуй, так будет хорошо, — отозвался Армоль. — Мне бы дали кожу с большой байдары.

— Ты же получил в прошлом году, — напомнил Орво.

— Не для себя беру, — отозвался Армоль. — На подарки оленным.

— Так ведь и другим нужно на подарки оленным, — сказал Орво.

— Но на большой байдаре кожа моржа, которого убил я, да и саму-то байдару мой отец мастерил…

— Ты хочешь сказать, что и байдара твоя? — тихо спросил Орво.

— Разве этого никто не знает? — Армоль самодовольно оглядел сидящих вокруг столика.

Да, все отлично помнили, что большую байдару делал отец Армоля, и кожа на ней была с того большого моржа, которого загарпунил Армоль. Но в Энмыне так уж повелось исстари: никто никогда не вспоминал о принадлежности вещей, которыми пользовались сообща — ведь не мог же Армоль один охотиться на такой большой байдаре, да и справиться с большим моржом одному не под силу. Надо, чтобы в байдаре или на вельботе сидели товарищи: один надувает пыхпыхи, другие держат конец гарпунного линя и гребут или ставят парус… Но не забывали и личную охотничью доблесть, ибо в ней был жизненный опыт, нужный для потомства. Но в Энмыне бывало редко, чтобы кто-то сам напоминал о том, что сделал. Это случалось в других селениях, таких, как Уэлен, где личная собственность росла и каждый соревновался с соседом в количестве припасенного и купленного.

Вот почему после такого заявления Армоля все долго молчали, стараясь не смотреть друг другу в глаза.

Особенно был взволнован Орво. Он сердито посмотрел на Армоля и вдруг громко сказал:

— Ты стал совсем несносным. Все и так видят, как ты живешь. У тебя все есть: большая яранга, полный мяса увэрэн, одежда у твоих домочадцев теплая и целая, у тебя хорошее оружие и ты молод… И всего этого тебе мало?

— А разве то, что у меня есть, я добыл нечестно? — невинным тоном отозвался Армоль. — Пусть все работают, как я, тогда у всех будет столько, сколько у меня. А то ведь и впрямь у нас, как у тех большевиков, власть бедных. Сколько ни бей зверя, сколько ни старайся — а все надо делиться с другими.

— Это древний обычай, — стараясь сдержать себя, сказал Орво. — На том вся жизнь нашего народа держится. Если мы не будем помогать друг другу, то исчезнем с лица земли, как потухший костер. И некому тогда будет плавать на твоей большой байдаре! Вспомни своего отца. Разве он сказал хоть одно слово, когда смастерил такую байдару?

— Да я ничего не говорю! — отмахнулся Армоль. — Не нужна мне ваша гнилая кожа со старого судна.

Гости разошлись, день кончился, но в яранге Джона Макленнана долго еще не ложились спать. Трудно было уйти из нарядно освещенного чоттагина, из желтого теплого света, который так ласкал глаз.

Детишки пристроились играть на земляном полу. Яко вытащил граммофон, наставил деревянный раструб в дверь и завел заунывную негритянскую песню, пользовавшуюся в Энмыне особой популярностью.

Пыльмау пристроилась под светлым дымоходом, распластала на доске кусок лахтачьей шкуры и принялась очищать его от шерсти. Она насыпала на шкуру мелко толченный каменный порошок, слегка втирала ладонью, а потом каменным скребком, насаженным на палку, сбривала жесткие волоски лахтака.

Джон сначала разобрал магнето подвесного мотора, просушил его и снова собрал. А потом достал изрядно потрепанный блокнот и принялся писать.

«…Поездка в Ном, несмотря на желание быть твердым к прошлому, всколыхнула все у меня на душе. Я крепился изо всех сил, но нельзя остановить биение сердца. Старая «Белинда», как волшебный фонарь, показала мне молодого Джона Макленнана, для которого будущее было ясно и лучезарно… А теперь мне просто не представить, что будет здесь совсем скоро, может быть, даже этой осенью, когда большевики получат подкрепление и начнут претворять в жизнь свои утопические планы. Они откроют школы, заставят избирать «советы», словом, начнут разрушать то, что создавалось здесь веками, и то, что давно уже опробовано и испытано ценой человеческих жизней… Что же мне делать? Что делать моему бедному народу? Моей семье, моим детям?»

Джон остановился и вопросительно уставился на Пыльмау, которая ритмично раскачивалась над доской с распластанной лахтачьей шкурой. Почувствовав на себе взгляд Джона, Пыльмау прекратила работу.

— Ты что-то спросил?

— Ничего, — смутился Джон.

Пыльмау, однако, почувствовав что-то неладное, отложила каменный скребок, насаженный на палку.

— Много ты писать стал, — заметила она. — Когда ты пишешь, мне кажется, что ты разговариваешь с кем-то чужим.

— Да нет же, — слабо возразил Джон.

— Правда, — настаивала Пыльмау. — Как будто кто-то чужой входит в ярангу, невидимый, садится рядом с тобой и шепчется. Я ведь вижу, что иногда ты даже шевелишь губами, когда водишь пачкающей палочкой по белым листам.

— Не беспокойся, Мау…

— Правду ты говорил, что умение наносить и различать следы на бумаге — вредное дело. Лучше бы ты этого больше не делал… Конечно, ты можешь не послушаться меня, это твое дело, но все же… Или делай это так, чтобы я не видела и не тревожилась, глядя на тебя.

— Хорошо, больше не буду, — неуверенно пообещал Джон.

— Но если это тебе приятно… — засомневалась Пыльмау. — Может быть, это необходимо тебе для здоровья?

Джон засмеялся и захлопнул блокнот. Но потребность общения погнала его в ярангу к Орво.

Старик занимался своим любимым делом — мастерил сеть из нити, купленной в Номе. Две его жены о чем-то мирно переговаривались, а оленный жених Нотавье точил нож. Тынарахтына шила новую кухлянку, благо теперь в яранге было достаточно оленьих шкур, которые подарил будущий свекор Ильмоч.

— Етти! — приветливо поздоровался Орво.

— Тыетык, — ответил Джон и опустился на услужливо поданный Нотавье китовый позвонок.

Парень то ли отъелся на моржовом мясе, то ли наконец почувствовал себя относительно свободным, вырвавшись из-под родительской опеки, но, во всяком случае, выглядел куда самостоятельнее и взрослее, чем в тундре. Тынарахтына тоже, видно, была довольна своим новым положением невесты. Интересно все же, спит ли жених со своей будущей женой или все годы отработки довольствуется положением жениха? Джон давно порывался спросить об этом Орво, но ему было неловко. Однако сейчас любопытство его так разобрало, что он невольно повернул разговор на это, продолжая искоса наблюдать за Тынарахтыной и Нотавье.

— Я слышал об этом обычае, — заговорил Джон, — когда женихи живут в доме будущего тестя… Наверно, это хороший обычай…

— Каждый обычай хорош по-своему, — уклончиво ответил Орво. — Не могу припомнить, откуда он пошел. Наверное, очень старый. Но не часто им пользуются. Когда мужчина захочет заполучить жену, он старается сделать это как можно быстрее.

— Но тогда откуда же этот обычай? — спросил Джон. — Ведь он противоречит естеству человека.

— Это ты верно сказал, — при этих словах Орво тревожно взглянул на Тынарахтыну. — Думаю, что этот обычай выдумали богатые оленеводы. Ведь на нашей скудной земле богатый человек — редкость. Бывает, что у него нет оленей. А в яранге нужен сильный мужчина. И тогда он кидает клич — кто, дескать, хочет жениться на его дочери. И юноши идут. Поселятся в его яранге, и каждый старается доказать, что именно он и есть тот человек, который продолжит род и сохранит нажитое…

— Значит, бывает, по нескольку женихов отрабатывают невесту? — с удивлением спросил Джон.

— Чаще всего так и бывает, — спокойно ответил Орво. — Кто окажется проворнее и милее, тот года через три становится девке настоящим мужем.

«Прямо тебе конкурс женихов», — подумал про себя Джон и спросил, отбрасывая деликатность:

— Но ведь мужчина не может так долго оставаться в такой опасной близости к девушке. Они даже иной раз спят вместе. Так неужели у них до самой настоящей женитьбы ничего не случается?

— В моей яранге, — помолчав, ответил Орво, — все зависит от Тынарахтыны, ну и немножко от Нотавье.

Орво понял, что хочет знать Джон, деликатно удовлетворил его любопытство и, чтобы снять неловкость, продолжал:

— Ты знаешь, что в чукотском языке слово «жениться» и «взять женщину» — одно и то же. Тот, кто взял женщину, тот и муж.

— А кто будет решать — стать ли Нотавье настоящим мужем или он еще должен доказать это? — спросил Джон.

— Приедет на следующий год Ильмоч, с ним и решим, — ответил старик.

По словам охотников, которые ходили в тундру выслеживать песцовые норы, чтобы зимой около них заложить приманку и расставить капканы, Ильмоч бродил где-то поблизости, но почему-то не решался зайти в селение. Что-то у него случилось в стаде, или же он так испугался новой власти, что даже в Энмын боялся показаться.

Те же охотники рассказывали, что видели каких-то людей, обросших бородами, похожих на тэрыкы, но с ружьями. Они неожиданно появлялись, но тут же исчезали, растворяясь в прозрачном тундровом воздухе.

Было тревожно. В спешке били моржа на лежбище. На этот раз зима надвигалась с небывалой быстротой. С той же скоростью, с какой шли льды, на Энмын одна за другой наваливались невероятные новости. И среди них главная, которая застала врасплох Джона, не дав ему ни минуты на раздумье: он получил письмо! За все время существования Энмына от его древнейших времен до начала двадцатого века — это было первое письмо, полученное жителями селения. Привез его проезжавший по первому снегу колымский каюр Маликов. Он на ходу кинул его Джону и унесся, словно за ним кто-то гнался.

Письмо было запечатано в плотный конверт и надписано на английском и русском языках: «Энмын, Джону Макленнану».

Новость облетела селение, и в чоттагин набилось народу, словно хозяин убил белого медведя. Под взглядом десятка глаз Джон в волнении распечатал конверт и вынул исписанный лист бумаги.

«Уважаемый мистер Макленнан, — написано было в письме, — в этом году в Энмыне предполагается открытие школы и медицинского пункта. Просим Вас, как человека грамотного и понимающего всю важность задачи, поставленной Советской республикой в деле поднятия культурного уровня местного населения, подготовить помещение для школы, приспособив какую-нибудь большую ярангу, составить список детей, а также подумать о квартире для учителя. Председатель Уэленского Туземного Совета Тэгрынкеу».

После корявой подписи председателя Совета шла приписка от Антона Кравченко:

«Уважаемый мистер Макленнан, вероятнее всего, приеду я. До скорой встречи! Антон Кравченко».

Сначала Джон прочитал письмо про себя, потом обвел взглядом собравшихся и медленно перевел содержание письма на чукотский язык.

Никто не задал ни одного вопроса, никто не шелохнулся в чоттагине.

— Что же вы молчите? — спросил наконец Джон.

— Интересная новость, — пробормотал Гуват.

— Какую же ярангу можно им дать? — пожал плечами Тнарат. — У нас таких и нет.

Джон посмотрел на Орво, ожидая, что скажет старик. Но тот молчал. Подобрав с земляного пола щепочку, он принялся ковырять в трубке.

Вот оно, то самое, чего больше всего опасался Джон. Большевики перешли от разговоров к делу. По слухам, дошедшим до Энмына, в Уэлене разгрузился большой пароход, который привез не только товары, но и новых людей, среди которых был и милиционер, человек, как передавали, весь увешанный оружием и видом своим до того красный, что волосы у него были огненного цвета.

— Что ты скажешь, Орво? — осторожно спросил старика Джон.

— Мы ждем от тебя слово, — сказал тот.

— Вам же решать, вам сооружать новую ярангу, ваши дети пойдут в школу, — едва сдерживая раздражение, возразил Джон.

— И у тебя есть дети, — тихим голосом напомнил Орво.

— Ты знаешь, что я думаю об этом, — возразил Джон. — Мои дети в школу не пойдут.

— Значит, и наши останутся дома, — заключил Орво и с силой дунул в трубку.

— А ничего нам за это не будет? — зябко передернув плечами, спросил Гуват.

— Это дело добровольное, — сказал Джон. — Никто даже в мире белых людей не заставляет насильно обучаться грамоте.

— Тогда нам и подавно не к чему учиться, — подал голос Армоль. — Какая выгода от того, что наши дети будут сидеть и смотреть на бумагу? Учить наших детей должны сами родители, а не чужие люди. И учить тому, что пригодится в нашей жизни.

— Ты верно сказал, Армоль, — кивнул Джон, и тот просиял от удовольствия…

Однако не минуло и трех дней, когда по едва установившемуся нартовому следу в Энмын пришел целый караван собачьих нарт. Четыре упряжки тащили тяжело нагруженные товарами нарты, впереди восседал сам Гэмауге, торговый человек из Уэлена.

У яранги Орво расположились десятки привязанных собак. Остолы были крепко вбиты в подмерзшую землю, и звон цепей не умолкал, потому что энмынские собаки так и старались куснуть чужаков.

С разрешения хозяина Гэмауге открыл походную лавку прямо в чоттагине Орво. Он даже соорудил нечто вроде прилавка, положив на две пустые деревянные бочки широкие доски. На доски он выложил рулоны тканей, ящики с патронами, связки капканов. Остальные товары были разложены прямо на разостланных кусках моржовой кожи.

— У кого пока нет пушнины, может брать в долг, — объявил Гэмауге и положил на прилавок свою неизменную книгу.

Увидев вошедшего Джона, Гэмауге попросил:

— Хочешь помочь мне?

— Нет, но сам хочу кое-что у вас купить, — сдержанно ответил Джон.

Он принес две росомашьи шкурки и несколько пыжиков, предназначенных для нижней зимней кухлянки. Однако в доме больше ничего не нашлось, а Джону не хотелось залезать в долг к новой власти. Зато остальные жители Энмына предпочли кредит и набирали постольку, что Гэмауге вынужден был объявить:

— Товары, которые я везу, не только для вашего селения.

Большинство необходимых товаров у Гэмауге были. Собственно, русских вещей было немного, но зато попадались такие экзотические вещи, как бразильский кофе в зернах, упакованный почему-то в Гонконге. Этот товар явно предназначался Джону Макленнану. Он не удержался и взял банку. Винчестерные патроны, капканы были американского производства, а ткани — японского и китайского.

Закончив торговый день и аккуратно заполнив несколько страниц торговой книги своеобразными значками, Гэмауге уселся за долгое чаепитие, окруженный жителями Энмына. Он рассказывал о советском пароходе, о том, что в Уэлен привезли огромное количество букв русского алфавита, с помощью которых будут печатать лист новостей, газету, называл имена учителей, отправившихся в Наукан и Кэнискун.

— А правда ли, прибыл еще и вооруженный отряд? — задал вопрос нетерпеливый Гуват.

— Один человек приехал, — степенно ответил Гэмауге. — Милиционер Драбкин. Бывший партизан.

— Что такое партизан? — переспросил Гуват.

— Охотник на врагов, — коротко ответил Гэмауге.

Множество вопросов задавали Гэмауге жители Энмына, и Джон вдруг почувствовал в них затаенную зависть: что-то значительное и важное происходит в Уэлене, а тут — почти ничего, если не считать злополучного письма и приезда самого Гэмауге.

— Тэгрынкеу велел спросить, как насчет школы, — обратился Гэмауге к Джону.

— А ничего нет! — воскликнул со своего места Гуват.

— Почему? — Гэмауге озабоченно посмотрел на Джона.

— Жители Энмына решили не учить своих детей грамоте, — ответил Джон, стараясь быть совершенно спокойным и бесстрастным. — Ни к чему она нам.

— Зря так думаете, — деловито ответил Гэмауге. — Разве не видно, как нам худо без грамоты? Да вот хоть бы в торговом деле.

— Не все же будут торговцами, — сказал Джон. — Кому-то надо охотиться.

— Это верно, — согласился Гэмауге. — Однако, думаю, и охотнику понадобится грамота. Потом. А то, что вы не исполнили просьбу председателя Совета Тэгрынкеу, — на революционном языке называется «саботаж». Говорят, за это расстреливают.

Гэмауге говорил совершенно спокойно, даже тихо, но какой-то зловещий холодок вдруг повеял над головами собравшихся в яранге.

— Люди, которые противятся новой жизни, называются капиталистами, — продолжал Гэмауге, — кровопийцами народа. С ними надо бороться.

— Силачей-то у нас нет, чтобы бороться, — заметил из своего угла Гуват.

Но больше никому не было охоты разговаривать. В полном молчании энмынцы помогли Гэмауге и его каюрам запрячь собак. Озабоченные люди долго смотрели вслед удаляющимся упряжкам, пока они не скрылись за Восточным мысом.

11

Лагуна замерзла, но море еще не успокоилось, и волны не позволяли морозу сковать ледяную шугу, колыхавшуюся у самого берега.

Джон поднялся задолго до рассвета, осторожно оделся, чтобы не разбудить детей и, главное, Пыльмау, и вышел из яранги. Небо было черное и низкое, словно над всем водным пространством навесили полог из старой почерневшей моржовой кожи. В этой покрышке не было ни одной дырочки, чтобы позволить звездам заглянуть на землю.

Резкий ветер, просоленный и холодный, хлестнул Джона по лицу, заставил пригнуться. Преодолевая его напор, Джон зашагал к морскому берегу, навстречу крупным каплям соленой воды. Ноги скользили по осколкам льда, по замерзшей, покрытой ледяной коркой гальке. Несколько раз Джон едва не упал, чудом удержавшись на ногах. Он пожалел, что не взял посох.

С возвышенной, намытой волнами гряды он увидел море, светлое пространство, слабый отблеск ледяной шуги. Большие светлые волны у самого берега рвали непрочный покров и кидали на берег осколки льда. Напрягая зрение, Джон вдруг заметил множество собак, торопливо перебегающих с места на место, что-то жующих и урчащих друг на друга.

Джон подошел ближе к волнам, нагнулся низко над землей, и руки его нашарили кучку мелкой рыбешки — вэкын. Прядка из рыбьих тушек тянулась вдоль всей прибойной черты. Очевидно, большой косяк вэкыпа попал в прибрежное течение и волны выбросили его на берег. Некоторые рыбки были еще живы, но большая часть смерзлась. Джок взял рыбку и откусил с хвоста. Вкус свежей рыбы пробудил дремавший голод. Джон двинулся по берегу. Светящаяся полоска тянулась бесконечно.

Джон бегал от яранги к яранге, стучал в двери, кричал прямо с порога:

— Анкачормык вэкын! Анкачормык вэкын!

И люди выскакивали, торопливо одевались, потому что знали, какая это неслыханная удача, когда косяк выбрасывает на берег. Значит, можно запастись вкусной рыбой, но главное, песцы, почуяв морской подарок, кинутся к берегу. Если выбросило большой косяк, человеку не собрать всю рыбу, и песцы будут кормиться на берегу, выкапывая рыбу из-под смерзшейся гальки, а потом из-под самого снега до той поры, пока не станет снежно-белой их шкура. Песец сам будет отмечать путь тропинками на снегу. На этих тропах охотники и выставят капканы.

Энмынцы хватали все, что попадалось под руку, — большие кожаные мешки для переноски мяса и жира, ведра, дорожные баулы, а иные набирали вэкын просто в подолы камлеек и складывали подальше от воды.

К рассвету на берегу выросли внушительные кучки собранной рыбы. Собаки так отъелись, что даже не смотрели на рыбу. Они ушли с берега и разлеглись возле яранги, переваривая плотный завтрак. Сытые псы совершенно не годились для упряжки, поэтому люди сами впряглись в нарты и перевезли рыбу на лед лагуны, где сложили ее в большие общие кучки, которые обложили снегом. Каждый энмынец снес свою рыбу в общую кучу, и Джон удивленно спросил Орво:

— Как же потом узнать, сколько у каждого рыбы?

— А зачем? — ответил Орво. — Разве плохо, когда одна большая куча вместо нескольких маленьких?

Джон вспомнил, как на берегу люди состязались, кто больше соберет рыбы, а тут все свалили вместе. И даже их добыча, которую они с таким тщанием собирали втроем — Пыльмау, Яко и он, — тоже оказалась погребенной вместе с другими.

— Но ведь не все люди одинаково работали, — заметил Джон.

— Да, люди по-разному работали, — весело согласился Орво, — зато у всех будет одинаковая радость, когда они будут есть рыбу. Море одарило наш Энмын. А море, как солнце, не смотрит, кто лучше, кто хуже, — такие подарки оно делает для всех.

Джон увидел Армоля, который вместе со всеми весело складывал рыбу, и ему стало неловко: даже Армоль и тот не испытывает чувства собственности и, похоже, радуется вместе со всеми.

Дожидаясь в чоттагине, пока сварится огромный котел с рыбой, Джон думал о том, что, видно, в этом обществе еще крепко держатся черты того прошлого, когда все добытое человеком было общим. Что-то говорил по этому поводу профессор социальных наук в Торонтском университете, о каком-то первобытном коммунизме… В общем-то, нечто похожее есть: общая охота на крупного морского зверя. Хотя при распределении уже учитывалось, кому принадлежит судно, кто гарпунил, а кто просто сидел. Особенно это касалось тех частей кита, которые представляли товарную ценность. С моржовыми клыками и кожей тоже поступали отнюдь не по-коммунистически, хотя по мере возможности старались обеспечить всех. А вот тюлени, пушнина — это уже было частной собственностью…

Длинный, сверкающий чистотой кэмэн уже лежит на низком столике. Детишки в ожидании притихли и смотрели во все глаза на булькающее рыбное варево.

Дым с трудом пробивал холодный воздух, нависший над отверстием, а порывами ветра загоняло его внутрь чоттагина, и теплая волна колыхала меховую занавесь полога. Вместе с волной приходил густой запах вареной рыбы, щекотал ноздри и вызывал обильную слюну.

Наконец Пыльмау сняла с крюка котел и понесла к деревянному корытцу-кэмэны. Она навалила вареной рыбы прямо с краями. Теперь все замерли в ожидании, когда отец первым протянет руку. Джон оглядел напряженные лица детей, и волна нежности заполнила сердце. Неужели им угрожает мертвая схоластика школьной зубрежки, строгая школьная дисциплина? Яко, который не может спокойно просидеть и минуту, Биллу-Токо и маленькой Софи-Анканау? Да не только их, но и всех других детей Энмына невозможно вообразить за школьными партами. С малых лет они учились сами, под неусыпным наблюдением своих родителей. Игра для них была той школой, которая готовила их к жизни, к презрению к смерти и физическим страданиям… Пусть они остаются с теми, кто научит их жить.

Джон весело подмигнул и взялся за еду. Тотчас над горкой вареной рыбы замелькали смуглые ручонки детей и громкий хруст поглощаемой еды, способный шокировать любое общество в Канаде, заполнил чоттагин, разбудив даже осоловевших от обильной кормежки собак. Да, когда здесь ели, так уж ели, а не священнодействовали над едой, не делали вид, будто безразлична эта вкусная, сваренная вместе с потрохами рыба — вэкын!

После еды все потянулись к рукомойнику, в котором еще не замерзла вода. Веселый медный звон мешался с громким говорком детей и треском стреляющего костра.

Сквозь этот звук до слуха Джона вдруг донесся ленивый лай объевшихся собак. «Кто-то едет», — подумал Джон и вышел из яранги. Нарты шли с восточной стороны, и люди Энмына уже стояли в ожидании, передавая друг другу бинокль.

— Большие люди едут, — сказал Орво, опуская бинокль.

Нарт было столько же, как при приезде Гэмауге. Дальняя неустоявшаяся дорога вымотала собак, и нарты долго тащились под громкий лай энмынских псов, пока не подъехали ближе. Почти все каюры бежали рядом, облегчая нарты, и только один человек, закутанный в меховую одежду, продолжал сидеть, не оставляя сомнения в том, что это не местный житель.

Однако Кравченко сравнительно бодро соскочил с нарты и весело поздоровался с энмынцами.

— Вот и школа приехала! — весело сказал он и выпростал из широкого рукава меховой кухлянки руку. Сначала он стянул оленью рукавицу, за ней шерстяные перчатки и только после этого обошел всех и пожал руки.

Нарты, нагруженные ящиками, поползли дальше, к яранге Орво, а Кравченко весело спросил Джона:

— Квартиру приготовили?

Это было сказано таким тоном, что Джон, собиравшийся держаться твердо и независимо, что-то пробормотал, а Орво тихо посоветовал:

— Помести его в своей каморке.

— Да-да, квартира вам есть, — сказал Джон. — Если не возражаете, вы будете жить в моей яранге.

— Отлично, — сказал Антон и пошел следом за Макленнаном.

— Мне передавал Гэмауге, что вы решительно против школы? — спросил он на ходу.

— Давайте поговорим об этом позже, — ответил Джон, впуская гостя вперед. — Мау, приехал Антон Кравченко, который будет жить у нас.

Пыльмау молча кивнула и открыла низенькую, обитую облезлой оленьей шкурой дверь.

Кравченко положил на лехсанку кожаную плоскую сумку и огляделся.

— Я не ожидал получить такое комфортабельное жилище!

— Эту пристройку соорудил мне покойный Токо, бывший муж Пыльмау, — сообщил Джен. — Здесь достаточно удобно, но в пуржистые дни несколько прохладно.

— Да нет, что вы! Отлично, — Кравченко выглянул в окошко, вырезанное в стене в форме корабельного иллюминатора, — И стол есть. — Он потрогал сколоченный из ящичных досок столик. — Великолепно!

Гость скинул камлейку, кухлянку и остался в кожаной, подбитой мехом куртке.

— А одежду лучше всего снимать в чоттагине, — посоветовал Джон. — Она будет всегда на свежем воздухе и не будет впитывать сырость.

— Хорошо, хорошо, — смущенно забормотал Кравченко, схватил в охапку одежду и потащил в чоттагин, где Пыльмау приняла ее и повесила на специальные вешала.

Антон Кравченко был чуть моложе Джона Макленнана. Возможно, что они были даже и сверстниками. Русский был высокого роста, и в его облике чувствовалась интеллигентность, которая никак не вязалась с обликом большевика, возникшим в представлении Джона Макленнана под влиянием рассказов Роберта Карпентера и материалов американских газет, случайно залетавших в Энмын.

— Я должен вас предупредить, — сказал Джон. — Вам придется обходиться без ванны и даже без стирки белья, если вы только не будете сами этим заниматься. У меня в чоттагине есть умывальник, но недели через две вода в нем замерзнет, и вам придется обтираться по утрам снегом.

Пыльмау постаралась приготовить рыбу по обычаю белых людей. Выпотрошенные тушки она положила на дно небольшого котла, обмазанного изнутри нерпичьим салом, и все это поставила на огонь. Пока она толкла бразильский кофе в каменной ступе, чоттагин наполнился едким чадом горелого нерпичьего жира.

Почуяв неладное, Джон вышел из каморки.

— Что случилось?

— Хотела пожарить гостю рыбу, — виновато ответила Пыльмау, вытирая рукавом камлейки заслезившиеся глаза.

— Пусть ест то, что и мы едим, — сказал Джон.

— А если он непривычен? — спросила Пыльмау.

— Если он поселился среди нас, пусть привыкает.

— И кофе не надо? — спросила Пыльмау, показав на каменную ступу с кофейными зернами.

Джон немного поколебался: он очень любил кофе.

— Ладно, если уж начала толочь, пусть будет кофе.

Учитель уже переоделся, снял дорожную одежду.

— Я бы хотел осмотреть селение, — заявил он Джону.

— Пожалуйста, — ответил Джон. — Но я хотел бы сначала угостить вас кофе.

— Потом, потом, — отмахнулся Кравченко. — Дело прежде всего, так, кажется, говорят в вашей стране?

— Моя страна — здесь, — с достоинством ответил Джон.

— Извините, — сказал Кравченко. — Не помогли бы вы мне при первом знакомстве с вашим селением?

Они обошли все четырнадцать яранг. В каждой Джон представил Кравченко как учителя, скромно отходил в сторону, и Антон произносил несколько слов, которые он повторял потом с небольшими изменениями во всех остальных ярангах. Чуть дольше Кравченко пробыл в трех ярангах — у Армоля, Тнарата и Орво. Он сразу сообразил, что эти три семьи, не считая, конечно, Джона Макленнана, являются самыми влиятельными в Энмыне. Их нельзя было назвать состоятельными, за исключением разве только жилища Армоля, где в пологе даже был лоскут линолеума и задняя стенка затянута большим куском цветного ситца.

Кравченко переходил из яранги в ярангу, почти не разговаривая со спутником, хотя чувствовал, что это невежливо. Но мысли не давали ему времени на пустые разговоры. Да, может быть, Джон Макленнан за десятки лет обвык и эта нищая жизнь кажется ему достойной человека. Только вот странно, как человек, выросший в цивилизованном обществе, среди комфорта, учившийся в университете, наверное читавший книги великих гуманистов, может мириться с тем, что здесь человек живет на уровне животного. Пусть это первые, поверхностные суждения и наблюдения, но это так. Грязь, устойчивый запах слегка подгнившего тюленьего жира, человеческие испражнения в полуметре от трапезного корытца-кэмэны, одежда, по которой иногда совершенно открыто разгуливали насекомые, обилие каких-то кожных болячек, особенно у детей, и многое-многое другое, что поразило Антона Кравченко по приезде на Чукотку и к чему он не мог привыкнуть за год жизни в Уэлене, поразило его и здесь, в маленьком селении Энмыне. В больших селениях, как Уэлен, Наукан, развитие пойдет быстрее — там будут построены школы, больницы, туда приедут люди, много людей, жизнь которых будет сама примером, а вот в таких, как Энмын… Разве один Антон Кравченко, бывший студент-историк Петербургского университета, может сломать жизнь, остановившуюся на каком-то тысячелетнем рубеже от двадцатого века? Здешнее общество совершенно отлично от классической схемы. Здесь все перемешалось — пережитки родового строя, обычаи большой патриархальной семьи; отголоски каких-то неведомых общественных отношений, житейские правила, продиктованные жестокими условиями, в которых оказались эти люди, зачатки новых отношений, возникшие под влиянием общения с так называемым цивилизованным миром… В яранге Армоля Антон Кравченко увидел как бы вещественное отражение, аллегорическую картину чукотского общества, выраженного в причудливом смешении вещей, словно в этом жилище столкнулись, смешались столетия, и огромный деревянный лик с жирно намазанными губами соседствовал с настенным барометром.

— Пользуетесь? — весело спросил Кравченко, постучав пальцем по стеклянному циферблату.

— Он еще не привык к нашей погоде, только учится, — всерьез ответил Армоль. Он держался настороженно: как-то Ильмоч сказал, что большевики намереваются уничтожить в человеческом роде всякую собственность. А Армоль собственные вещи любил и отдавать не собирался. Хотя, если пришелец ограничится одним барометром, ничего страшного не будет. Армоль даже готов сам преподнести ему бесполезную вещь, которую ему почти насильно вручил Роберт Карпентер, посулив, что, став обладателем указателя погоды, Армоль возвысится над шаманами.

Из-под меховой занавеси полога выглянул мальчуган, сын Армоля, и тут же скрылся. «Школьного возраста», — тут же отметил про себя Джон.

Кравченко заметил мелькнувшие острые глазенки и спросил у Армоля:

— Как вы думаете, где можно открыть школу?

Армоль тут же метнул взгляд на Джона, и это не ускользнуло от внимания Кравченко.

— Где хотите, — уклончиво ответил Армоль. — В нашем селении больших яранг нет.

— А своего сына пошлете в школу?

— Я сам его учу, — ответил Армоль.

— Грамоте? — спросил Кравченко.

— Всему, что нужно в жизни.

— Но ведь и грамота — нужная в жизни вещь, — сказал Кравченко.

— Нам она ни к чему, — упорно ответил Армоль.

В Уэлене такого отношения к школе не было. Не потому ли, что жители этого старинного селения много общались с белыми и познали ценность таких вещей, как книга и умение различать следы речи на бумаге? Там почти все детишки сразу же пошли в школу.

— Вы тоже разделяете мнение Армоля? — обратился Кравченко к Макленнану.

— Да, — ответил Джон. — По-моему, грамота не главное, не то, с чего надо начинать помощь местному населению.

— А что главное? — заинтересованно спросил Кравченко.

— Главное — оставить их в покое, — ответил Джон.

Странный человек… Кравченко смотрел ему прямо в глаза, но за ледяной синевой ничего не мог рассмотреть, и ему снова и снова вспомнился Кеша Соловьев с его шаманскими представлениями в Румянцевском саду Петрограда.

Орво встретил учителя сдержанно и, пока разговаривал с ним, посматривал на Джона, словно безмолвно советуясь с ним.

— Придется строить отдельную ярангу для школы, — пряча глаза, заключил старик. — Нет у нас в Энмыне таких больших жилищ, чтобы собрать вместе детей.

Последней была яранга Тнарата. Хозяин, признанный повелителем мотора, как всегда, возился с двигателем, разложив части на чистой моржовой шкуре.

— Еттык! — весело приветствовал он вошедших, и тотчас одна из его дочерей подтащила коротенький столик с чайными чашками. Чашки были старенькие, побитые, но каждая была оплетена тонкой проволокой.

Кравченко сел на полированный китовый позвонок и спросил, кивнув на разложенные части двигателя:

— Где вы этому научились?

— От него, — Тнарат показал на Джона, — и еще немного сам.

Тнарат чем-то напоминал Тэгрынкеу, такой же аккуратный, спокойный и полный внутреннего достоинства.

— Вы тоже против школы? — прямо задал вопрос Кравченко.

— Не против, — спокойно ответил Тнарат. — Только каждый учится тому, что ему нужно.

— Грамота — это ненужное?

Антону вдруг показалось, что гораздо было бы лучше, если бы он ходил без Джона Макленнана.

— Очень нужная вещь грамота, — ответил Тнарат. — Только к чему она нашему народу? С карандашом не пойдешь охотиться на нерпу, пером не загарпунишь кита.

— Но вас ждет жизнь, в которой грамота будет необходима! — заявил Кравченко. — Светлое будущее.

Тнарат отложил магнето, аккуратно вытер лоскутом шкуры руки и, глядя прямо в глаза Кравченко, сказал:

— Мы всю жизнь верим в светлое будущее. Человек давно бы исчез с лица земли, если бы у него не было такой веры. Каждый хочет, чтобы у него увэрэн был полон моржового мяса, чтобы в этих бочках, — он показал на расставленные вдоль стены чоттагина деревянные бочки, — всегда был жир, чтобы в пологе горело пламя, чтобы костер трещал в чоттагине и огонь грел котел с мясом, чтобы рождались и не умирали дети, чтобы впереди всегда была надежда и черные тучи больших болезней не спускались на наш народ… Для этого будущего мы живем. Для этого мы готовим наших детей. Чтобы они умели стрелять, твердо держали древко копья и знали, что ждать от природы. Много нужно готовиться нашему человеку, чтобы отвоевать для своих детей кусочек светлого будущего…

Антон слушал Тнарата и, несмотря на то, что старался не поддаваться убежденности его слов, невольно кивал головой вместе с Джоном.

Когда Тнарат закончил свою длинную речь и вытер вспотевший от непривычного напряжения лоб, Кравченко сказал:

— Ты очень хорошо говорил. Но послушай меня. Мы, большевики, взяли власть в свои руки для трудового народа. Да и мы сами — трудовые люди. Рабочие и крестьяне России тоже мечтали о таком светлом будущем, о котором ты сказал: хоть бы вдоволь еды, тепла и чтобы дети остались живы. Но человеку нужно не только это. Ему нужно достоинство, ему нужно владеть всеми знаниями, которые накопило человечество. Мы хотим, чтобы новый человек был грамотным, культурным, настоящим человеком!

— Для чего? — тихо спросил Тнарат.

Антон слегка смешался, а Тнарат продолжал тихим голосом:

— Пока мы не видели никакой пользы от вас. Вы ездите по селениям, худыми словами ругаете нашу жизнь, смущаете людей, выбираете какие-то Советы. Сами не работаете и только призываете трудиться. Ваша жизнь — это говорение слов. К этому, что ли, нас зовете?

Кравченко покраснел. Он всего ожидал, но сопротивление это было не слепым отрицанием, а под ним крылось нечто серьезное. Неожиданно для себя он сказал:

— Давайте не будем спорить. Главное для меня — открыть школу. Пусть пойдут те, кто хочет. И Советы выберем, хоть ты и против этого, Тнарат. Вам никуда не спрятаться от свежего ветра. Рано или поздно, Тнарат, ты мне скажешь спасибо.

Тнарат молча усмехнулся.

— Послезавтра выбираем Туземный Совет Энмына, — торжественно заявил Кравченко и вышел из яранги Тнарата.

Кравченко шел по улице Энмына и мысленно ругал себя за то, что повысил голос. Ну кто теперь пойдет выбирать Совет? Он вдруг вспомнил лицо Алексея Бычкова, его несколько ироническое отношение к университетскому образованию. «Рабочий класс еще и потому взялся за оружие, что буржуазия давно перестала понимать слова… И вместе с тем никто так много не говорил», — рассуждал Бычков на долгом пути из Владивостока в далекий Анадырь, а потом Уэлен…

12

Однажды Кравченко прямо сказал Джону:

— Не обижайтесь, но я хочу поговорить с жителями Энмына без вашего присутствия.

— Ради бога! — с готовностью ответил Джон. — Я давно хотел вам это предложить, чтобы вы могли убедиться: в Энмыне я такой же рядовой житель, как и любой другой.

Сход состоялся в яранге Орво. Старик сам оповещал жителей, ходил из яранги в ярангу и снова чувствовал себя таким, как много лет назад, когда он был нужен каждому человеку, когда в его чоттагине топтались люди, пришедшие за советом и помощью.

— Приходите на сход ко мне в ярангу, — говорил он каждому, — большевик будет разговаривать.

Он не знал о договоренности Кравченко и Джона.

Войдя в чоттагин, он крикнул с порога:

— Сон! Приходи на сход ко мне в ярангу: Антон будет разговаривать.

Джон выглянул из полога и ответил:

— Не могу прийти. Иду далеко в тундру проверять капканы.

— Но ведь ты это можешь и отложить, — посоветовал Орво.

— Не могу.

— А вдруг будет важный разговор?

— Решайте без меня, — ответил Джон. — Вы же разумные люди, чего вам бояться?

— Бояться-то не боимся, а вдруг сдурим. Новая власть все же…

В назначенный день Джон тщательно оделся, натянул на себя снежно-белую кухлянку, белые камусовые штаны и такие же торбаса, вложил малокалиберный винчестер в белый чехол и зашагал в тундру.

Орво смотрел на него с порога своего жилища и думал: хитрит что-то Сон — сейчас самое разумное ставить капканы не в глубине тундры, а поближе к морю, потому что песцы идут кормиться на берег, где под снегом сохранились рыбешки…

В назначенный час в ярангу к Орво стали собираться энмынцы. Шли главы семейств, взрослые дети мужского пола и деды, способные передвигаться самостоятельно. Орво приветствовал каждого, а стариков звал на почетное место и сажал не на жесткий китовый позвонок, а на мягкую оленью шкуру.

Когда все уселись и задымили трубками, Орво поднял руку и громко сказал:

— Земляки! Сегодня я вас собрал сюда, чтобы выслушать представителя новой власти Антона Кравченко, которого послал к нам Уэленский ревком. Он будет говорить о новой жизни на нашем языке.

Кравченко сделал маленький шаг вперед, откашлялся в кулак и заговорил:

— Жители Чукотки! Революционная волна докатилась и до этого дальнего края России и подняла ваши народы на борьбу против капитализма…

Все слушали очень внимательно и изредка переглядывались: в этой яранге никогда так громко не разговаривали, разве только тогда, когда приходилось заклинать злые силы и выпрашивать хорошую погоду.

А голос Антона Кравченко дрожал от волнения, и сам он внутренне заволновался, вспоминая свои речи на многолюдных митингах в хабаровских паровозных депо и во Владивостокском порту.

— Мы должны сбросить иго эксплуататоров! — последнее слово Антон произнес на русском языке, не найдя перевода в чукотском. — Изгнать торговцев и богатеев и взять жизнь в свои собственные руки!

Антон остановился передохнуть и вдруг увидел, как над ним смеется девушка, высунувшая лицо из малого полога. В ее глазах стояло выражение такого неподдельного удивления и лукавой насмешки, что Антон поначалу растерялся, потом мгновенно посмотрел на себя со стороны ее глазами и понял, что делает совсем не то, что надо.

Он остановился, не заботясь о завершении речи, посреди какой-то громкой фразы, вытер ладонью вспотевший лоб и уже совершенно другим голосом сказал:

— Делом надо идти к новой жизни, а не только словами.

Орво согласно кивнул из своего угла.

— Что же ты не говоришь нам об этом деле? — спросил Тнарат.

— Для того чтобы войти в новую жизнь, в первую голову надо быть готовым к ней, — спокойно заговорил Антон. — Мы должны открыть школу и учить детей грамоте. Умение различать следы человеческой речи откроет перед вами и вашими детьми дорогу к знаниям, которые накопило человечество, и поможет понять свое место на земле…

— Свое-то место мы знаем, — заметил Гуват.

— Вы должны понять и почувствовать, что чукотский народ, как и все народы Севера, это часть всего трудового народа России, члены дружной семьи народов Советской республики. Революция для вашего народа — это дорога к новой жизни, к жизни, в которой не будет места болезням и голоду… Ваши дети больше не будут умирать от неизвестных болезней, человек будет жить дольше и лучше!

Голос Антона Кравченко снова стал повышаться, но он тут же встретился с глазами девушки, все еще державшей голову под меховой занавеской полога.

— Ваши женщины получат равные права с мужчинами, — продолжал он, — жена больше не будет рабыней мужчины, а станет ему настоящим другом.

— Какомэй! — воскликнул несдержанный Гуват.

— Насчет женщин поговорим-ка лучше в другой раз, — вполголоса посоветовал Орво.

Антон молча кивнул.

— По постановлению Ревкома в Энмыне должна открыться школа. И вы должны мне помочь построить ее. Потом — надо выбрать Совет, в котором должны быть представители трудящихся людей.

— А если человек не может работать? — спросил Тнарат. — Если он болен или стар? Куда он денется?

— Я не говорю о том, чтобы отделаться он неработающих, — ответил Кравченко. — Когда я говорю: кто не работает, я имею в виду тех, кто живет за счет чужого труда.

— А у нас таких нет, — сказал Тнарат. — Каждый живет своим трудом. Да и мы сами не потерпели бы того, кто осмелился бы так себя вести.

«Да, глядя на Энмын, не скажешь, что тут ясно выраженное классовое общество, — с горькой усмешкой подумал Кравченко. — Но и жить так, как они живут, тоже нельзя…»

— У вас таких людей нет, — согласился Антон. — Но оглянитесь кругом. Вот у вас был торговец Роберт Карпентер. Знаете, сколько награбил он на вашей пушнине? Эти деньги трудно сосчитать. Да зачем так далеко ходить? Вспомните соседа вашего Армагиргина с острова Айон или же Ильмоча, на которого работают все пастухи его стойбища.

— Так ведь он уже стар, чтобы бегать за оленями, — заступился за родственника Орво. — В свое время побегал, сохранил стадо, и теперь у него больше всех оленей. И те, кто пасет его стадо, пасут и собственных оленей. С ним живут и такие люди, у кого вовсе ничего нет или так мало, что никогда бы не прожили одни.

— Вы думаете, что я вам не желаю добра? — спросил Кравченко.

— Нет, мы верим, что ты нам добра хочешь, — ответил после некоторого молчания Орво. — У тебя хорошие глаза, и ты пришел к нам с одним только добрым словом. Но то, что ты хочешь от нас, — это само собой разумеется. Кто не работает, тот не ест — это нам известно издавна. А чтобы люди делились друг с другом — это тоже ясно. То, что нам говорит твоими словами новая власть, нам понятно, и не надо нас звать к этому.

— Ну, раз так, то давайте поговорим о школе, — обрадованно сказал Кравченко.

— Но почему надо начинать новую жизнь с самого бесполезного дела? — спросил Тнарат.

Кравченко снова стал повторять доводы, говорил о науке, о будущем. Но самым убедительным, к его удивлению, оказалось заверение в том, что научившиеся читать и писать смогут быть торговцами.

— Зачем тогда всех учить? — подал голос Гуват. — Отобрать несколько человек — и достаточно. Остальные пусть занимаются своими делами. А то ведь получается нехорошо: выучим одних торговцев, а на охоту ходить будет некому. И будут новые торговцы сидеть и скучать.

— Да не только торговцами будут ваши дети, — Кравченко снова встал со своего места. — Они будут лекарями, учителями, знатоками машин. Скоро моторные вельботы заменят все ваши байдары, а хороший мотор слушается грамотного человека.

— Это верно, — заметил Тнарат, — наш мотор хорошо слушается Сона.

Молчавший до этого Армоль вдруг спросил:

— А почему Сона нет?

— Ушел ставить капканы, — ответил Орво.

— Или он против новой жизни? — предположил Гуват.

— Как же он может быть против, когда новая жизнь похожа на его прошлую? — заметил Армоль. — Но только почему он не пришел? Не он ли говорил, что грамота — начало гибели нашего народа? А, вспомните! Вот ты, Тнарат, пытался овладеть умением различать следы речи на бумаге…

— Говорил он такое, — после некоторого колебания произнес Тнарат и вдруг каким-то другим голосом добавил: — Но это было до установления новой власти. Наверное, сейчас он думает по-другому.

А в это время Джон Макленнан шагал, купаясь в белой тишине. Небо было ясно, и с чистого неба падали невесть откуда взявшиеся снежинки, цепляясь за ресницы, таяли и падали холодными каплями на щеки. Время от времени Джон тыльной стороной оленьей рукавицы осторожно смахивал влагу. Он шел, погруженный в размышления.

Вот и пришло то, от чего он убежал в свое время… И откуда у людей его расы постоянное желание обязательно переделывать мир? Кажется, человечество давным-давно должно было убедиться в том, что ни одно переустройство общества не сможет улучшить жизни человека. Быть может, самое лучшее — оставить все так, как есть, и попытаться найти свое место? Устроили революцию, затеяли гражданскую войну… Ну хорошо, восставайте на здоровье, стреляйте друг в друга, но не вовлекайте в это дело людей, которым надо жить своей жизнью…

Трудно даже представить, что сейчас начнется в Энмыне! Дети пойдут в школу — значит, в ярангах убавится рабочих рук. Выберут Советы — кто-то окажется обойденным и затаит злобу на других. Начнут считать, что у кого есть, найдут богатых и бедных и уже не будут смотреть, как добывал это относительное богатство человек. Может быть, даже начнутся конфискации и политические преследования. Изгнали Карпентера — это хорошо. Но вот возьмутся за Ильмоча и ему подобных. Армагиргина жалеть нечего — это ярко выраженный тип паразита…

Вокруг такой простор, белая тишина, а сердцу тесно, и даже дышать трудно от смятенных мыслей. Одна надежда, что все это продлится недолго, и рано или поздно большевистский строй падет… Тогда Чукотка снова вернется к своей жизни и каждый человек вернется к тому состоянию, которое выпало ему на долю. Тогда люди снова познают цену радости и все истинно человеческое снова будет цениться.

А если большевики удержат власть?

Ведь доверчивость чукчей безгранична, и любое доброе слово они воспринимают таким, каким оно и было когда-то, когда слова имели истинную цену.

Джон Макленнан пробродил по тундре целый день. Когда ранние сумерки наполнили голубизной долины и распадки, он направился домой.

С прилагунного холма селение едва просматривалось. И если бы не редкие дымы, его ни за что бы не разглядеть в этой голубеющей белой пене. Крупные звезды высыпали на небе, на краю задрожал первый, еще робкий луч полярного сияния, но тут же погас: еще не время.

Снег был мягкий и даже не скрипел под подошвой. Джон уже поднимался с берега лагуны, а до его ушей не доносилось ни малейшего шума, словно все жители Энмына неожиданно умерли. Даже собачьего лая не было слышно — не потому ли, что собаки чувствовали своего и не хотели покидать теплых укрытий?

Стояла такая зловеще звенящая тишина, что Джон почувствовал возникающий в глубине сознания страх и зашагал быстрее. И тут кто-то громко, словно над самым ухом, кашлянул, и затяжное хрипение преследовало Джона до самого порога яранги: это кашляла одна из жен старого Орво, больная уже с прошлого лета.

Джон вошел в чоттагин, и молчание встретило его, — трудно было скрыть от проницательной Пыльмау, что уходил он в тундру вовсе не за тем, чтобы подстрелить песца или посмотреть капканы, которые собирался ставить совсем в другом месте.

Пыльмау молча подала еду. Дети уселись вокруг корытца-кэмэны и вели себя так, словно случилось такое, что касалось и их самих. Наконец старший не выдержал:

— Атэ, это правда, что мы будем учиться?

— Кто мы? — переспросил Джон.

— Я и…

— Ты не будешь, — строго отрезал Джон.

13

Пусто стало вокруг Джона Макленнана: никто к нему не приходил, а сам он чувствовал, что его приходу будут не особенно рады. Присутствие в яранге Антона Кравченко и его попытки побеседовать не радовали Джона. Новости приносил Яко. Состоялся сход, и после бурных споров решено все-таки было построить школу на месте сожженной яранги Мутчына. Кроме того, был избран председатель Совета — Орво. В Совет вошли почти все, кто по существу и является опорой жителей Энмына. Яранга-школа была непривычным сооружением для Энмына. Чоттагин в ней был маленький. Зато полог был такой вместительный, что в нем при надобности могли собраться все жители Энмына.

— Вы держитесь так, словно я вам нанес личное оскорбление! — заметил как-то Джону Кравченко.

— Давайте не будем говорить о вещах, на которые мы смотрим по-разному, — угрюмо ответил Джон.

— Но ведь вы все равно не останетесь в стороне от всего, что происходит здесь, — сказал Антон.

— Почему вы так думаете? — иронически спросил Джон. — Не будьте так самоуверенны: если вам удалось уговорить моих легковерных земляков, то со мной этого не случится. Уж как-нибудь у меня хватит сообразительности устоять против большевистских соблазнов.

— Ну зачем так, мистер Макленнан! — улыбнулся Антон. — Какие тут соблазны! Просто люди хотят жить по-человечески.

— Я все-таки верю: пройдет немного времени, и чукчи убедятся в полной бесполезности занятий, которые вы им навязали, — ответил Джон. — И еще я хотел вам заметить: я не мистер Макленнан, я такой же житель Энмына, как все остальные, и относиться надо ко мне, как и ко всем остальным.

— В таком случае буду агитировать вас отдать ваших детей в школу, — опять улыбнулся Кравченко.

Кравченко все еще занимал каморку и столовался у Пыльмау. Несколько раз он заводил с хозяином разговор о плате, но Джон отмахивался:

— У чукчей не принято брать деньги с гостей.

— Но ведь я не гость, — возражал Антон. — Мне государство платит жалованье.

— Вот когда получите жалованье, тогда и поговорим, — отвечал Джон.

Тем временем кончались запасы от осеннего убоя моржей на лежбище, а морозы отодвигали открытую воду все дальше от берега.

Джон Макленнан и Антон Кравченко вставали в одно и то же время, когда до настоящего рассвета, который наступал в полдень, было еще очень далеко. Вставать было мучительно: каморка за ночь так остывала, что заиндевелая борода Кравченко самым натуральным образом примерзала к одеялу из оленьих шкур. Но это еще ничего: самое трудное и неприятное — это выползать из тепла на морозный воздух, натягивать на себя промерзшую за ночь одежду, а потом ждать и дрожать, пока не согреешься. Но холоднее всего было от мысли, что за тонкими стенами яранги свирепствует голубой мороз, безжалостный, жестокий, хватающий человека за любую незащищенную часть тела.

Кравченко выходил из чоттагина, неумытый, небритый, и придвигался поближе к пологу, пока Пыльмау не звала его внутрь.

Джон несколько раз предлагал учителю ночевать в пологе. Антон заглянул внутрь, поразился, как вообще устраивается вся семья на крохотном пространстве, ограниченном оленьими шкурами, и наотрез отказался. Лишь по утрам он с радостью вползал в полог и пристраивался у жирника.

Пыльмау подавала утреннюю еду, которая составляла большую часть дневного питания, и после этого мужчины расходились в разные стороны: Джон отправлялся в чернильную синеву замерзшего моря, а Антон. Кравченко — в ярангу-школу, где уже дожидались ребятишки.

Яко помогал отцу снаряжаться на охоту, а потом оставался за хозяина яранги: кормил собак, отгребал снег от стенок жилища, скалывал топориком ледяшки, оставленные на земляном полу чоттагина собаками, и потом тащился с нартой к застывшему водопаду за льдом.

Он шел мимо большой яранги, где учились его сверстники, и невольно замедлял шаг, задерживал дыхание, стараясь что-нибудь услышать из-за стен, обтянутых моржовой кожей. Иногда на пороге стояла Тынарахтына со спущенным рукавом кэркэра и полной, покрытой густой татуировкой рукой махала Яко и звала:

— Приходи учиться.

Но Яко стискивал зубы и убыстрял шаг, стараясь побыстрее пройти это место, жалея, что он не такой большой и сильный, чтобы, как подобает мужчине, подавить чувство зависти к своим сверстникам, которые потом наперебой хвастались приобретенными знаниями и умением изображать буквы. Мальчик вспоминал время, когда отец пытался его обучить грамоте и разговору белых людей. Детским умом своим Яко сознавал, что приобщился к великой тайне, и когда кончились занятия, он горько жалел об этом, но не смел говорить вслух, ибо был воспитан в почтении к родителям, которые хорошо знали, что надо делать ребенку. Яко гордился своим отчимом. Он знал, что его родной отец погиб, но он никогда глубоко ке задумывался об этом и относился к этому, как к волшебной жестокой сказке, которую ему приходилось слышать в долгие зимние вечера, когда в пологе собирались знатоки древних сказаний и подолгу повествовали о прошлой жизни.

Пока Яко шел к замерзшему водопаду, к мерцающим застывшим потокам, в яранге-школе учились.

В обширном пологе, наскоро сшитом из старых оленьих шкур, было жарко от пяти ярко горевших жирников и дыхания детей.

Антон в поисках классной доски нашел старый заржавевший корабельный руль и прислонил его к задней стене. Разумеется, настоящего мела не было, и пришлось выпросить у Тынарахтыны кусок красной охры, которым метили шкуры перед шитьем.

Кравченко понятия не имел о школьной методике и после недолгих размышлений решил, что надо начинать с алфавита. На каждую букву он давал несколько чукотских и русских слов, которые хорошо заучивали ученики и пытались срисовать с доски на лоскутки бумаги из-под чайной обертки.

— Амбар! Атау! — раздавалось в пологе, и от громкого хора детских голосов пламя прыгало в жирниках, они начинали коптить, и Тыиарахтына носилась от одного жирника к другому с черной палочкой, выравнивая пламя.

К концу первого урока в пологе становилось так жарко, что ученикам и учителю приходилось снимать верхнюю одежду. Тынарахтына сначала опускала один рукав кэркэра, потом другой, а к концу школьного дня оставалась совершенно нагишом в одной узкой кожаной набедренной повязке. Когда она в первый раз разделась, Антон до того смутился, что прервал уроки и вышел подышать свежим воздухом.

Он старался делать вид, что не замечает смуглого девичьего тела, то и дело мелькающего перед глазами, ее острых грудей с темными кругами вокруг розовых сосков, похожих на недозрелые ягоды морошки.

— Ватап! Вилы! — хором повторяли школьники.

Когда пламя было выровнено, Тынарахтына садилась в уголок и вынимала свои письменные принадлежности, выпрошенные у Антона: половину настоящей тетради и достаточно длинный карандаш.

Несмотря на полное отсутствие учительской подготовки, Антон не мог пожаловаться на невнимательность учеников. Когда приходила пора списывать начертанное на корабельном руле, высовывались розовые язычки и притихший полог заполнялся детским сопением.

И тогда Антон прищуривал глаза и в мечтах видел большой светлый класс с окнами на лагуну, блестящую от настоящей черной краски классную доску, ровный ряд парт и аккуратные головки ребятишек. Почему-то он видел их всех в белых рубашках с одинаковыми ровными чубиками.

Антон переводил взгляд от одного к другому, пока не натыкался на Тынарахтыну, склонившую аккуратно причесанную голову над тетрадкой. Она сидела, как и все, скрестив ноги, и ее полные бедра служили подпоркой ее локтям. На плечах Тынарахтыны синели линии татуировки, сложный малопонятный орнамент, плод фантазии ее отца, который начертал ей счастливое будущее.

Между белыми зубами виднелся розовый кончик языка, а на носу блестела капелька пота.

Учитель вынимал большие плоские часы, смотрел на стрелки и объявлял перерыв.

Ученики мигом выкатывались из полога и, как школьники всего мира, тут же затевали веселую возню.

Тынарахтына торопливо влезала в кэркэр и подпирала палкой переднюю стену меховой яранги, чтобы впустить свежий воздух. Сначала она горячо протестовала против такой расточительности, доказывая Антону, что вполне достаточно того свежего воздуха, который поступает через отдушину поверх полога.

— Когда огонь умирает, только тогда надо открывать полог, — доказывала она несмышленому, на ее взгляд, учителю.

— Надо заботиться не только об огне, — отвечал Антон, кивая на ребятишек, которые, однако, были настолько привычны к спертому воздуху полога, что никакого неудобства от него не испытывали и удивлялись, когда учитель к концу занятий жаловался на головную боль.

Если уроки письма и освоения азбуки шли, по мнению самого Антона, более или менее гладко, то счет доставил ему немало хлопот. Он знал, что у чукчей двадцатиричная система счета. Малыши отлично ориентировались в бесчисленном количестве «двадцаток», в то время как учителю надо было каждый раз переводить в уме «двадцатки» в привычные числа.

Тынарахтына сразу поняла слабое место Антона и как-то после занятий осталась и подозвала учителя.

Показывая на него пальцем, она сказала:

— Ты и есть кликкин.

— Почему? — удивился Антон.

— Смотри, — Тынарахтына взяла парня за руку. — Это твоя рука — мынгылгын-мытлынэн, а обе руки — мынгыт-мынгыткэн. Столько же пальцев на ногах, и все это вместе составляет кликкин, принадлежащее мужчине. Двадцать — это и есть мужчина, человек.

И тут до сознания Антона наконец дошло: человек — это единица счета, двадцатка!

— А почему только мужчина? — спросил он Тынарахтыну.

— Мужчину легче считать, — лукаво ответила девушка, глянув на учителя с улыбкой, которая смутила Антона.

Тынарахтына чувствовала явное расположение к Антону Кравченко и высказывала его безо всякой тени смущения, особенно перед своим нареченным Нотавье, который то и дело заглядывал в ярангу-школу.

Занятия в школе продолжались не больше двух-трех часов, и Антон считал, что для качала этого вполне достаточно. Да и все равно ребят дольше невозможно было удержать. Их даже не прельщали рассказы учителя о далекой русской земле с невероятными чудесами: от растущего хлеба до многодомных городов, по улицам которых бежали повозки, не требующие ни собак, ни оленей.

После уроков в яранге-школе оставалась Тынарахтына привести в порядок полог, отмыть смесью мочи и снега красную охру с корабельного руля — классной доски, заправить жиром светильники, подмести и проветрить помещение.

Кравченко отправлялся домой, в ярангу Джона.

Он шел по тихой улице селения и часто, пока преодолевал расстояние от яранги-школы, не встречал ни одного прохожего, даже собаки не попадались. Единственным шумом, нарушающим белую тишину, был скрип собственных шагов. Мороз студил легкие, вызывал непроизвольный короткий кашель, похожий на ехидный смешок, и гнал человека в теплое жилище.

Раньше, завидя вернувшегося в свою каморку учителя, Пыльмау предлагала чашку чая и чего-нибудь поесть. Но сейчас, когда еды стало мало, трапеза откладывалась до поздней ночи, пока не возвращался Джон. А до этой поры Антон неподвижно сидел в своей стылой каморке, стараясь согреться возле печурки с едва тлеющими просоленными дровами, набранными из-под снега на морозном берегу.

В яранге стояла такая тишина, что не верилось, что здесь живет довольно большая семья с малыми детьми. Легче было услышать, уловить какой-нибудь наружный шум, нежели детский лепет.

Вскоре тишина становилась такой невыносимой, что Антон выходил из яранги и отправлялся бродить по селению. Ноги невольно приводили его к жилищу старого Орва, который по старости и слабости не мог выходить на зимнюю охоту, предоставив свое снаряжение будущему зятю Нотавье. Молодой оленевод отправлялся обычно с кем-нибудь из опытных охотников, и по селению ходило множество смешных историй об «охотничьих» подвигах тундровика.

Кравченко с удовольствием забирался в теплый полог и слушал рассказы Орво о его жизни, о приключениях на американской земле, которые старику казались самому такими далекими, что превратились в сказку. Порой он даже говорил о молодом Орво так, словно тот был не он, а совсем другой человек. Может быть, так и было на самом деле? Ибо старик любил повторять: «Даже то, что только что произошло, уже успело стать прошлым…»

В один из зимних тяжелых дней, когда даже никто и не заметил короткого рассвета, Антон Кравченко с Орво говорил о Джоне Макленнане.

В ходе разговора Антон спросил:

— Зачем же он живет здесь?

Орво поднял на учителя удивленные глаза:

— Как ты сказал?

— Почему он живет среди вас, если не хочет помочь вам?

— Он много помогает нам, — возразил Орво. — Даже если бы он ничего не говорил, все равно его жизнь среди нас — это большая подмога.

— Но в чем?

— Вот ты спросил, — медленно заговорил Орво, — зачем он живет здесь? Так ты мог бы спросить и меня, и Тнарата, и Ильмоча — всех жителей холодной нашей земли. Я знаю — есть земли очень удобные для жизни, но мы родились здесь, здесь наша земля. Мы ее очень любим и не можем любить другую землю. Это все равно что мать. Она бывает только одна, и никакой другой женщиной ее не заменишь.

— Кстати, Джон ведь отказался от матери, — напомнил Антон.

— Он не отказался от матери, — ответил Орво, — просто оказался мудрее.

— Раз он такой мудрый, почему он противится делам новой власти?

— Потому что он не такой дурак, как я, — усмехнулся Орво.

Антон даже вздрогнул от неожиданности.

— Ты хочешь сказать, что ты поступил как дурак, поверив мне?

Старик зачем-то оглядел жилище, остановил взгляд на потушенном из экономии жирнике, потом на поблескивающих инеем углах. Только теперь Антон Кравченко почувствовал, как непривычно прохладно в большом пологе старого Орво, где всегда горели три больших жировых светильника.

— Посмотри, как мы живем, — мягко заговорил Орво. — Впереди еще много темных зимних дней. Надо искать нерпу, умку, уходить в тундру в поисках пушного зверя… В эту осень моржа мы набили немного — лежбище было небогатое. Выручил нас вэкын — выбросило рыбешку ледяной волной… А сейчас что ни день, то труднее. Начинается голод в Энмыне, а мы учимся. Разве можно придумать что-нибудь смешнее и бесполезнее? Не все ли равно, как умрешь с голоду — грамотный или нет?

— Но ведь…

— Подожди возражать, — мягко остановил учителя Орво. — Ты не думай, что я не вижу пользы от грамоты для нашего народа. Но сначала человек должен быть сытым. Сначала надо его научить, как добывать пищу, огонь и кров над головой. Это сегодня самое нужное нашему народу.

— Ты предлагаешь закрыть школу? — спросил Кравченко.

— Зачем мне предлагать? — ласково улыбнулся Орво. — Ты сам должен все понять. Жир, который идет на освещение и отопление твоей большой яранги, мы отнимаем у маленьких детей и стариков. Человек, который мог бы помочь своей силой и молодостью, беседует с ребятишками, словно бабушка, а его товарищи в это время бредут во льдах, пропитание ищут… Неладно получается. Вот Сон…

— Сон, Джон! — раздраженно воскликнул Антон. — Он просто играет перед вами роль! Все они такие, эти буржуазные неудачники.

— Нельзя так говорить о человеке, которого ты еще плохо знаешь, — возразил Орво. — Давай-ка я расскажу тебе про его жизнь…

Орво говорил о том, что в общих чертах знал Антон Кравченко от разных людей и от самого Джона Макленнана. Он слушал, но внутреннее сопротивление не ослабевало: оно то уходило куда-то внутрь, то снова прорывалось наружу. Это было похоже на ревность.

— И то, что живет Сон с нами, это очень хорошо, ибо наш маленький Энмын познал великую истину, что все люди одинаковы, и заставил поверить в то, что белые люди — такие, как и все мы. То, что энмынцы, уэленцы и жители других селений Чукотки поверили вам, быть может, и заслуга Сона, потому что будь на нашем берегу одни Карпентеры, Караевы, Кибизовы — у нас никогда не родилось бы доверчивое отношение к белому человеку.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Антон.

— Я хочу услышать то, что ты скажешь, — ответил Орво.

Кравченко задумался: и вправду продолжать обучение в этих условиях — смешно, бессмысленно и даже жестоко. Ведь кто-то должен лишился тепла, чтобы отдавать капли жира для школьных светильников… Вдруг перед глазами возникло лицо Пыльмау, ее выражение, с каким она подавала еду на деревянном корытце, знававшем лучшие времена. Жалкая кучка вареного мяса и квашеного зеленого листа… И осторожные движения отца и детей, которые берегли каждую крошку. Когда же ела сама Пыльмау? А Антон, не замечая ничего вокруг, проголодавшись за день, набрасывался на жалкую кучку, не думая о том, как досталась эта еда охотнику… Стыд вытеснил раздражение против Джона Макленнана.

— Прежде всего надо собрать сход и подумать вместе, — медленно сказал Антон. — И позвать на него Джона Макленнана.

Сход собрался в тот же вечер, когда небо запылало сполохами полярного сияния и заискрился, заблестел снег. Было так светло и празднично, что и Джон, и Антон вдруг взглянули друг на друга и в один голос произнесли:

— Так ведь сегодня рождество!

Орво, шедший чуть сбоку, спросил:

— Что такое?

Антон долго объяснял, пока старик не кивнул:

— А-а, знаю — кристмесс!

Охотники были усталые и неразговорчивые. Сегодня повезло одному Армолю. Он притащил крошечную нерпу, которая разошлась по всем ярангам. Печень принесли в ярангу Джона Макленнана, и жена Армоля подчеркнула, что это для учителя.

Первым заговорил Антон. Он сообщил о решении временно закрыть школу. Известие никого не опечалило и даже не заинтересовало. Это неприятно кольнуло Антона. Затем он коротко рассказал о том, что намеревается сделать Совет. Прежде всего нужно послать гонца в Уэлен, чтобы оттуда помогли продовольствием. Надо снарядить одну хорошую нарту и послать верного человека. Долго перебирали, кому это поручить, пока не остановились на Тнарате.

— А пока Тнарат едет, я буду охотиться вместе с вами, — с вызовом заявил Антон и оглядел сидящих в яранге.

— Будем сети ставить на нерпу, — сказал Джон Макленнан. — Раз Антон хочет попытать счастья в море, беру его с собой с завтрашнего дня.

Это заявление Джона Макленнана было встречено одобрительными возгласами, а Орво с удовольствием подумал, что, быть может, это и уничтожит отчуждение между двумя белыми людьми, каждый из которых был ему дорог.

Весь вечер Антон сочинял письмо в Уэлен.

Единственным подходящим местом для письменных занятий была холодная каморка. Антон сидел при свете длинного коптящего язычка жирника и старательно выводил:

«…Положение с продовольствием настолько ухудшилось, что я прошу для населения возможно большего количества муки, чаю, сахара и патоки. Совет, избранный населением Энмына, функционирует нормально. Занятия в школе в силу трудного продовольственного положения пришлось временно прекратить. Кроме вышеперечисленного, прошу выслать в счет жалованья продуктов лично мне в любом виде, вплоть до тюленьего мяса и жира в доступном количестве.

Внутреннее положение в Энмыне спокойно, если не считать того, что близкого контакта с проживающим здесь Джоном Макленнаном, уроженцем Канады, так и не установил. Открытого противодействия мероприятиям Ревкома канадец не оказывает, но его влияние чувствуется, что порой затрудняет работу среди местного населения…»

С большим трудом Кравченко исписал четыре листка бумаги и, собрав последние остатки тепла в застывших пальцах, написал личную записку Бычкову, где между прочим сказал: «Канадец ужасно мешает мне. Возможно, что он неплохой человек, но на данном этапе революционной работы он является помехой. Надеюсь справиться с ним. Живу в его доме, питаюсь им добытым, и все это, конечно, далеко не желательное положение для вестника новой жизни…»

Антон Кравченко едва успел запечатать письмо, как в каморку постучал Джон:

— Энтони, идите в полог, а то здесь вы окончательно замерзнете.

В пологе показалось так жарко, что Кравченко тут же скинул с себя меховую кухлянку. Здесь уже дожидался Тнарат. Приняв из рук Кравченко конверты, он поспешил к себе: надо было выехать спозаранку.

— А вы оставайтесь ночевать здесь, — посоветовал Джон Антону. — Завтра нам рано уходить в холодное море. Вы должны накопить в себе хоть немного тепла.

Антону и самому так не хотелось уходить из теплого мехового полога, что он без колебания согласился.

14

Охотничье снаряжение, которое досталось Антону Кравченко, принадлежало Токо: его камлейка и кухлянка из отборных оленьих шкур, которая нисколько не пострадала от времени.

Пыльмау помогала одеваться и невольно вспоминала давно прошедшее, когда она так же снаряжала молодого Джона Макленнана вместе с мужем Токо на первую морскую охоту.

Странное чувство охватило ее, и ей казалось, что она возвратилась на много лет назад: Джон был как Токо, а Антон — как давний Джон, которого она тогда училась называть Соном… Из глубины сознания выплывала, как назойливый поплавок, мысль: а вдруг Антон убьет Джона, как когда-то Джон… Нет, это глупая мысль.

Антон натянул на себя ладно пригнанную обувь с новыми травяными подстилками, аккуратно завязал края у щиколоток так, что меховые штаны и торбаса образовали одно целое, надел пыжиковую, мехом внутрь, кухлянку и на нее верхнюю — мехом наружу. Потом, уже в чоттагине, облачился в белую, истончившуюся от множества стирок, но еще крепкую камлейку, сшитую из мешков из-под американской белой муки.

Когда Джон подал Антону старый винчестер, тот самый, из которого он нечаянно застрелил Токо, Пыльмау не удержалась и отвернулась.

Джон не заметил ее состояния. Он был поглощен мыслью о предстоящем промысле и думал, куда лучше всего направиться, чтобы найти хоть маленькое разводье. Всю ночь он прислушивался к наружному шуму, стараясь уловить хоть малейшее дуновение ветерка, который мог бы разогнать прочно спаянные морозом льды, но тишина была до звона напряженная, заполненная сонным дыханием людей и собак. Он искоса посматривал на товарища, который казался неуклюжим в Токовой камлейке, с винчестером, в выбеленной тюленьей коже за плечами, и усилием воли Джон подавлял растущее внутри раздражение и злорадное желание показать этому большевистскому миссионеру, как достается настоящая жизнь.

Они вышли в синий сумрак, и студеный воздух ворвался в легкие, на секунду задержав дыхание. Громкий скрип снега под подошвами разнесся по застывшей тишине.

Немеркнущие зимние звезды усыпали все небо и казались такими большими, ясными и чистыми, что Антон удивился, вспомнив прочитанное где-то утверждение, что южные звезды — самые яркие и крупные.

Охотники зашагали под тень скал, нависших в конце косы, на которой стояли яранги. Антон старался идти след в след за Джоном. Канадец шагал молча, а Антон поначалу ждал от него хотя бы слова, потом утешился мыслью о том, что разговаривать на таком холоде трудно и бессмысленно. Прежде чем ступить под скалы, Антон замедлил шаг и оглянулся. Услышав, что его товарищ приотстал, Джон посмотрел назад и увидел неподвижно стоящего Антона.

— Что с вами?

— Смотрю на Энмын, — пробормотал Антон, — какое жалкое зрелище!

Джон, который никогда этого не делал, тоже глянул на утонувшие в снегу яранги и вдруг ясно различил у своей яранги фигуру Пыльмау. Она стояла неподвижно, как изваяние, и Джон подумал вдруг, так стоит всегда ли она, когда провожает его на охоту, или только сегодня? Теперь Джон вспомнил, какая она была сегодня необычная, странная, сосредоточенная, словно какая-то глубокая мысль затаилась в ее душе…

Джон вздохнул: тяжелая доля досталась Мау. С утра до позднего вечера на ногах, в непрерывных заботах о детях, муже и жилище. Кроме того, надо так распределить скудную добычу, чтобы ее хватило на длительный срок, и незаметно сделать так, чтобы кормильцу доставалось побольше. А сколько дополнительных хлопог принесло вселение в ярангу Антона Кравченко! Врожденное чувство гостеприимства столкнулось с ревностью, с желанием оградить мужа от постороннего влияния, оставить таким, какой он есть, и в то же время сохранить его в собственных и в глазах жителей Энмына достойным уважения.

Джон шел, машинально переставляя ноги: эту часть пути он мог пройти с закрытыми глазами, несмотря на го, что запорошенная снегом поверхность льда была покрыта торчащими со всех сторон острыми краями ропаков и торосов. Льдины сливались с белизной снегов, в синем сумраке полярной ночи горизонт придвигался вплотную и казался таким близким, что до него оставалось всего лишь несколько шагов.

Антон Кравченко старался идти след в след за Джоном. Но это ему плохо удавалось. Казалось, он ставил ноги прямо в ложбинки в снегу, оставляемые ногами Джона, но на пути движения ступни слишком часто попадались острые края торчащих льдин, которые больно били по пальцам и щекотали. Кроме того, несколько раз то правая, то левая нога так подворачивались, что только чудом Антон не растянул связки.

Пришлось идти, полагаясь на свое зрение. Стало немного легче, но Антон все же не уберегся и несколько раз упал, мысленно проклиная чернильную густоту сумерек и неприязненно глядя в спокойную спину Джона Макленнана, который шагал впереди, как хорошо налаженная машина. Канадец ни разу не обернулся, хотя не мог не слышать звука падающего товарища. Очевидно, он щадил его самолюбие.

Винчестер Антона болтался и разъезжал по спине, куда ему вздумается. Конечно, можно было поправлять его время от времени, но как это сделать, если обе руки заняты: в одной — посох с кружком, в другой — багорчик с крючком на одном конце и острым наконечником на другом для прощупывания крепости льда.

Кроме того, надо было смотреть, куда ставить ноги. Словом, Антону приходилось одновременно решать столько задач, что не прошло и часу после того, как охотники вышли из яранги, а он почувствовал, что у него совершенно нет сил идти дальше. Пот заливал глаза, но не было возможности остановиться и утереться. Пот вытекал из-под мехового малахая, едкий и пахучий: шкуры дубили человеческой мочой. Лишь изредка Антон ухитрялся ловким движением плеча слегка промокать лоб рукавом камлейки.

Антон уже готов был взмолиться или же рухнуть под тяжестью винчестера, как Джон обернулся.

— Думаю, что можно немного передохнуть, — сказал он спокойным голосом, словно все это время просидел в пологе, а не шагал по торосистому морю.

Не отвечая, Антон тут же, где стоял, повалился на лед, освободился от винчестера и откинул в сторону посох и багор.

Джон подобрал их, аккуратно воткнул в снег, поставил к ним винчестер в чехле и, подстелив под себя круг тонкого ремня, сел рядом с Антоном.

— Простите меня, что я так принажал, — виновато произнес он, глядя на измученное лицо товарища. — Я совершенно забыл, что вы впервые в море.

— Ничего, ничего, — вежливо пробормотал Антон.

— Нам надо застать короткий отрезок светового дня, чтобы увидеть нерпу в воде, — продолжал Джон.

— А далеко нам еще идти? — спросил Антон, с ужасом думая о предстоящем пути.

— Не очень, — ответил Джон. — Я точно не могу сказать, потому что нам надо еще пройти границу припая и выйти на движущийся лед.

— И что же, этот лед с большой скоростью движется? — спросил Антон, вспомнив, с какой стремительностью мчался ладожский лед по Неве, разбивался о Стрелку и быки Николаевского моста.

— Он так условно называется, — ответил Джон. — Сейчас он на самом деле довольно крепко стоит и, наверное, до самого Северного полюса неподвижен.

После короткого отдыха, когда Антону казалось, что ему уже не подняться со льда, идти стало даже легче. И вообще что-то переменилось вокруг, стало не так мрачно. Вынужденный следить за дорогой, Антон и не заметил, как поднялась заря и заняла полнеба. Цвет был такой глубокий и сочный, что небо казалось влажным.

Джон, не оборачиваясь, почувствовал, что русский наконец обрел настоящее дыхание. Вообще парень оказался дельный и из него вышел бы неплохой морской охотник, если бы он не занялся политикой и миссионерской деятельностью. И почему это у белых людей на каком-то отрезке их жизненного пути наступает неодолимое желание кого-то поучать, стараться обратить других в свою веру, заставить их думать такими же словами, что и они сами? Куда лучше было бы предоставить жизни идти так, как ей положено, не меняя, то есть не делая нарочитых усилий, чтобы изменить естественное течение. Природа, бог оказались достаточно предусмотрительны, чтобы все было целесообразным…

Джон вдруг увидел близко перед собой между двух остроконечных ропаков голодные глазки Софи-Анканау, и боль сжала его сердце. Целесообразность… Где-то ребенок объедается сладостями, пьет молоко, а дочка Джона Макленнана просит у матери кусочек прогорклого нерпичьего жира… Да, вряд ли это можно назвать целесообразным и правильным. Вот большевистское учение о равном распределении благ на земле. Ведь это древняя и несбыточная мечта человечества! История уже убедительно доказала невозможность ее. Вероятно, что так было когда-то, потому что жизнь маленьких чукотских общин приближается к этому идеалу. Но это происходит от скудости добываемого продукта. Как только заводится лишнее, сразу же начинаются скрытые обиды и возникает стремление отдельных людей получить побольше — и не только для потребления, а чаще просто для накопления и умножения своего богатства.

Джон шел и перебирал в мыслях жителей маленького Энмына. Есть очень слабые старики, которые не выдержат этой зимы. Есть совсем крохотные ребятишки, родившиеся в трудную осеннюю пору, — им тоже не дотянуть до весны. Приближается страшная пора прощаний навеки, и здесь уж помощи ждать неоткуда, кроме как от самого себя.

Алый рассвет медленно рассеивал голубую мглу полярной ночи. Мороз чуть отпустил, но он теперь не чувствовался, потому что тяжелая дорога по торосистому льду гнала кровь с бешеной скоростью.

Разводье было совсем крошечное, скорее узкая трещина. Джон взобрался на ближайший высокий торос и оглядел окрестность. Во все стороны простиралась ледяная пустыня, и нигде не было даже знака на открытую воду.

— Будем охотиться здесь, — устало сказал Джон.

Они расположились рядом за обломком льда, который Джон приспособил для укрытия.

— Только, пожалуйста, сидите тихо и не шевелитесь, если покажется нерпа, — попросил Джон.

Вчера он просидел целый день возле такою разводья, и за все время гладкая замерзающая поверхность воды ни разу не была нарушена.

— А что мне делать? — полушепотом спросил Антон.

— Ничего, — ответил Джон. — Сидите и учитесь терпению.

— Но я пошел с вами на охоту не для того, чтобы без дела сидеть, — с оттенком обиды возразил Антон.

— Что же делать, если на нас двоих только эта узкая полоска воды, — ответил Джон и пострался утешить Антона: — В следующий раз, надеюсь, нам повезет.

Охотники расположились рядом. Джон вынул из чехла винчестер и положил на упор, сделанный в ледовом щите-укрытии. Антон последовал его примеру. Джон искоса взглянул на его винчестер и попросил:

— Ради бога, только не стреляйте первым!

— Но если мы выстрелим вдвоем, шансов соответственно будет вдвое больше, — сказал Антон.

— Это не совсем так, — ответил Джон. — Надо подпускать зверя как можно ближе и бить только наверняка. Прошу вас еще раз — не мешайте мне.

— Хорошо, — пожал плечами Антон и демонстративно убрал винчестер в чехол.

Джон внутренне усмехнулся, но ничего не сказал. Он уставился на узкую полосу открытой воды, и мысли его снова возвратились к тем, кто остался в Энмыне в надежде, что он и другие охотники вернутся домой не с пустыми руками.

Медленно текло время. Ни один звук не нарушал безмолвия полярного моря. Тишина была физически ощутимой, и Антон явственно чувствовал ее тяжесть на своих плечах. Потом она стала такой невыносимой, что он повернулся к Джону и спросил:

— Долго придется так сидеть?

— Все время, — коротко ответил Джон.

— А разговаривать можно?

— Можно тихонько. Но если покажется нерпа, надо сразу же замолкнуть.

— Понятно, — кивнул Антон.

Он подумал, с чего бы начать разговор.

— А все-таки, мистер Макленнан, — медленно начал он, — рано или поздно вам придется признать правоту нашего дела.

Антон подождал, что ответит на это Джон, но тот молчал, уставившись на спокойную, словно стеклянную, водную поверхность.

— Может быть, вы правы в том, что мы взялись не с того конца, — продолжал Антон, — но мы преисполнены самого искреннего желания помочь этим людям. Неужели вы этого не понимаете?

— Жизнь учит, что часто между желаниями и свершениями существует непроходимая пропасть, и лучше не пытаться ее переходить, — ответил Джон.

— А мы решились, — сказал Антон. — Вот я смотрю на этих людей, сохранивших в себе истинные человеческие качества, и мне до боли в сердце хочется дать им все лучшее, что накопило человечество: достижения науки, и хорошие жилища, и механизмы, облегчающие труд. Разве они этого не заслужили? Мы хотим построить справедливое общество.

Антон поглядел на невозмутимое лицо Джона Макленнана, на его жесткие, обтянутые светлой кожей скулы, на рыжеватую бороду.

— Ну что же вы молчите?

Джон оставался неподвижным. Рука его медленно тянулась к винчестеру, а взор не огрызался от водной поверхности. Антон последовал за его взглядом и увидел блестящую, удивительно похожую на человеческую, голову зверя. Нерпа возникла совершенно бесшумно и так же бесшумно плыла прямо на наставленное на нее дуло винчестера.

Антон услышал биение собственного сердца, и дыхание вдруг показалось таким шумным, что он затаил его и держал до тех пор, пока выстрел не разорвал воздух над Ледовитым океаном. Гладкая водная поверхность, нарушенная лишь двумя гладкими волнами, шедшими от морды плывущей нерпы, забурлила и покрылась ярко-красным пятном, которое постепенно расплылось по темной воде. В луже растекающейся крови Антон не сразу заметил тушу небольшой нерпы.

Джон торопливо раскручивал над головой акын.

Острые зубья деревянной груши впились в добычу, и Джон медленно подвел тушу к краю ледяного берега, а потом уже с помощью Антона вытащил на лед.

— Поздравляю, — искренне произнес Антон и даже сделал движение, чтобы пожать руку Джону.

Джон усмехнулся в бороду: когда он охотился с земляками, никто, оказавшись свидетелем удачи, не поздравлял его, чтобы не спугнуть счастье.

— Повезло нам, Энтони, — сказал Джон, оттащив подальше от ледового берега нерпу, продел в морду буксировочный ремень, пока туша не замерзла, и вернулся к своему месту.

Слегка удивленный тем, что Джону Макленнану повезло, Кравченко поудобнее уселся на месте и уставился на успокоившуюся воду, на которой еще виднелась исчезающая пленка тюленьей крови. Оп смотрел на нее, пока не вспомнил, что его винчестер не вынут из чехла.

— Можете разговаривать, — кивнул Джон.

— Почему вода не замерзает? — спросил Антон. — Ведь мороз достаточно сильный.

— К вечеру замерзнет, — ответил Джон. — Правда, мы нарушили спокойствие воды, но к середине ночи вода покроется корочкой льда, если не произойдет сжатие.

— А что это — сжатие?

— Ледовые берега просто-напросто сомкнутся, и исчезнет разводье, — ответил Джон.

Помолчали. Короткий световой день кончался. С дальних краев полярного моря стремительно надвигалась глубокая мгла, а заря, чуть изменив цвет, переместилась и запылала еще ярче. Звезды одна за другой зажигались на небе. В неподвижности и молчании прошел почти час.

— Вот я все думаю над вашими словами, — послышался голос Джона. — Ведь если бы в действительности вы оказались такими, за кого себя выдаете, может быть, наступило бы благоденствие для малых арктических народов.

— Так мы и есть такие! — горячо воскликнул Антон. — Мы за прогресс, за лучшую жизнь для этих обездоленных!

— Но ошибка в том, что их считают обездоленными, — возразил Джон. — Считать чукчей и эскимосов обездоленными за то, что им достался этот край, все равно, что считать их неполноценными за раскосые глаза и смуглый цвет кожи.

— Не понимаю, — пробормотал Антон.

— Я вам поясню на примере, — ответил Джон. — Прошлой весной отсюда уплыл великий путешественник Руал Амундсен…

Антон почувствовал легкий нажим на слове «великий».

— Он уже многие годы покоряет Север, пробивается сквозь льды, — продолжал Джон. — Я видел таких покорителей Севера, только рангом пониже, на севере Канады и на Аляске. Они любили наряжаться в живописные северные одежды и щеголяли разными терминами и словечками, выученными у аборигенов. Они считали себя настоящими героями! И были настолько в этом уверены, что и книги писали об этом. А тут жили люди, которые не писали книг. И если о них упоминалось, то заодно с белыми медведями. Вы меня понимаете?

Не дождавшись ответа, Джон продолжал:

— Называя себя героями, эти покорители Севера отнимали часть света у северных жителей, низводили их до феноменов, которые в силу особых физических свойств способны выдерживать холод. Но холод одинаково губителен и для чукчи, и для эскимоса, и для ирландца, и для русского… Понимаете? В этом пренебрежении к бытовому героизму народа, если хотите, и есть большая доля высокомерия, взгляд свысока… Обездоленность их в другом — в том, что у них нет того богатого опыта лицемерия и лжи, коварства и жестокости, которым обогатился цивилизованный мир за свою историю.

— Но именно мы и хотим… — горячо заговорил Антон, но тут же его перебил Джон:

— Извините, однако я кое-что понял и увидел. Вы совсем не такие люди, которых я встречал ранее. Ответьте мне, откуда это у вас, что вас движет в этой жизни?

— Джон, — спокойно заговорил Антон, — говорить об этом можно бесконечно. То, что произошло в России, это историческая неизбежность, которую угадала партия большевиков, возглавляемая Лениным. Сама история подготовила революционный переворот.

— Но ведь революции случались и раньше, — заметил Джон.

— Совершенно верно, — ответил Антон. — Но Октябрьская революция отличается от всех остальных революций тем, что если раньше сменялся один класс эксплуататоров другим, то сейчас взяли власть те, кто сам трудится. Человек хочет пользоваться плодами труда сам, без посредников! А то, что здесь происходит, на Чукотке, это вообще небывалое! Ведь мы должны разбудить человеческое достоинство у людей, отброшенных на задворки истории.

Антон увлекся, и его слова разносились надо льдами, навстречу набегающей зимней полярной ночи.

Водная поверхность маленького разводья уже едва просматривалась.

— Нам пора на берег, — сказал Джон и встал.

Обратная дорога показалась не такой нудной. Может быть, потому, что за спиной Джона Макленнана волочилась по снегу убитая нерпа, а это означало сытный ужин и крепкий сон в хорошо нагретом пологе. Простые человеческие радости, которые ожидали Антона Кравченко, так волновали его, что он невольно прибавлял шаг, а потом предложил сменить Джона и сам впрягся в ременную упряжку.

Пока охотники не устали, разговор продолжался. Джон шел чуть позади, а потом все-таки вышел вперед, потому что Антон неверно выбирал дорогу среди ледяных нагромождений и порой ему приходилось преодолевать довольно высокие торосы.

— Я все чаще слышу: Ленин, Ленин, — сказал Джон. — Что он за человек?

Антон вкратце рассказал о жизни Владимира Ильича.

— Ничего особенного, — с оттенком разочарования заметил Джон.

— В том-то все и дело! — подхватил Антон, подтягиваясь к Джону вместе с нерпой. — Ленинское предвидение в том и состоит, чтобы угадывать и правильно понимать развитие человечества.

— Вот уже довольно долго, — перебил его Джон, — я часто слышу ссылки на ленинские слова. Если Ленин действительно великий реалист и материалист, судя по вашим словам, и если он умный человек, то он должен бы предостеречь последователей от буквального, прямолинейного применения его идей по каждому поводу и каждому случаю. Все благие исторические начинания кончались тогда, когда учение превращалось в религию, убивающую живую мысль, когда забывался пример того, что учение тем и полезно, что создано для применения его к живой обстановке.

— Вы говорите так, словно читали Ленина, — заметил Антон. — Никто так часто, как он, не предостерегает от догматизма и принятия всего на веру.

— Это мне нравится, — сказал Джон и предложил Антону сменить его.

Тот с радостью скинул с плеча ременную лямку и свободно вздохнул: все-таки неудобная упряжка, надо придумать что-то другое, потому что такая стесняет дыхание, сковывает грудь.

Антон шел по следу Джона, ступая по широкой гладкой линии, которую оставлял на снегу тюлень.

Зарево надо льдом погасло. Заполыхало северное сияние, почти затмевая звездный свет. Громкое усталое дыхание охотников широко разносилось по морю. Было жарко, и несколько раз Антон снимал малахай и вытирал обильно вспотевший лоб. И, однажды остановившись, он вдруг поразился необычности и нереальности всего происходящего — этому политическому разговору на торосистой поверхности Ледовитого океана с канадским гражданином. Вот уж, как говорят, и нарочно не придумать!

А в это время Пыльмау не находила себе места. Один за другим возвращались домой охотники, а Джона с русским все не было. Пришел Армоль и притащил двух нерп. Он медленно прошествовал под молчаливыми одобрительными взглядами энмынцев, собравшихся возле своих яранг.

А тьма сгущалась, и полыхание северного сияния только обманывало глаз, приводило в движение торосы и море, заставляя принимать их за человеческие фигурки.

Пыльмау зажгла моховой светильник в чоттагине и поднесла каменную плошку ближе к двери, чтобы отблеск падал на снег.

Пришла жена Армоля и принесла порядочный кусок нерпичьего мяса и печенку для учителя. А Джона и Антона все не было.

Пыльмау не выдержала и побежала к Орво.

Старик сразу понял беспокойство женщины и, успокаивая ее, строго сказал:

— Одно и то же несчастье дважды не бывает! Ступай домой и терпеливо жди.

Пыльмау медленно направилась к себе. Подходя к яранге, она подняла голову и пристально поглядела на покрытый глубоким синим мраком ледяной простор.

— Идут! — закричала она и бросилась обратно в ярангу Орво.

— Идут! — повторила она и потянула старика на улицу. — Гляди, Орво, это Джон и его товарищ. Их двое! Они вдвоем шагают и даже что-то волокут!

— Ты совсем потеряла рассудок, — проворчал Орво, вырвавшись из цепких рук Пыльмау. — Ступай-ка лучше домой, разожги костер.

Пыльмау побежала к яранге и, ворвавшись в чоттагин, громко объявила:

— Дети! Отец возвращается! Он с добычей!

Когда охотникам до порога оставалось всего несколько шагов, Пыльмау торжественно и важно вышла из чоттагина, неся в вытянутой руке ковшик с водой и плавающей льдинкой.

Джон отстегнул упряжь, взял в руки ковшик и полил на голову убитой нерпы. Антон молча, с нескрываемым интересом наблюдал. Потом Джон отпил из ковшика и подал его Антону. Тот с наслаждением выдул весь остаток воды, так что богам досталась всего лишь одна капелька, да и ее с трудом вытряхнула Пыльмау в сторону моря. Но она не сердилась на Антона, наоборот, она смотрела на него ласково.

15

Люди ослабели от голода, но все же выходили из яранг и смотрели на дальние холмы, откуда обычно показывались упряжки.

Двухнедельная пурга держала охотников в ярангах, и в Энмыне наступил настоящий голод. В котлах варили ременные обрезки, неиспользованные выкройки лахтачьей кожи для подошв и гнилую жижу со стенок мясных ям.

Антон Кравченко давно переселился в полог. Преодолевая отвращение, он ел пахучее варево, которое Пыльмау тщетно пыталась сдобрить остатками сохранившейся зелени.

Пурга утихла, но у охотников не было сил подняться и преодолеть новые нагромождения торосов, высокие сугробы сыпучего снега.

Ждали нарты с восточной стороны. По времени Тнарат уже должен был возвратиться.

Джон, собрав остатки сил, вышел в море. Далеко уйти он не смог, и поэтому ограничился тем, что пробил лунку на свежезамерзшем разводье и поставил сеть из нерпичьей ременной бечевы. Большой надежды не было, но все же это было охотой.

Весть о приближающихся нартах принес Яко.

Все, кто мог двигаться, высыпали на улицу.

— Это не Тнарат! — встревоженно заявил Орво, передавая бинокль Джону.

Джон увидел пять нарт. Они шли медленно — то ли собаки устали, то ли нарты были тяжело нагружены. Джон принялся тщательно осматривать их — каюры сидели высоко. Но почему их было так много? И белые есть. Их нетрудно отличить по тому, как они сидят на нарте.

— Тнарата не вижу среди них, — сказал Джон и, вытирая заслезившиеся глаза, передал бинокль Армолю.

— Да он впереди сидит! — не отнимая бинокля от глаз, воскликнул Армоль. — Точно он. И белый нагрудник его.

Нарты медленно приближались. Энмынские собаки, обессилевшие от голода и холода, даже не залаяли, не поднялись навстречу.

Толпа встречающих замолкла. Уж очень непривычно, что столько нарт едет. Тревога, как начавшаяся поземка, закружилась между людьми.

Первая нарта, на которой сидел Тнарат, медленно подъехала, и Орво по праву старшинства приветствовал его первым:

— Етти!

— Ии! Тыетык! — бодро ответил Тнарат. — И много гостей привез.

Антон узнал Лешу Бычкова и милиционера Драбкина. Он бросился к ним с криком приветствия:

— Ребята! Неужели это вы?

— А кто же еще? — с трудом разлепив замороженные губы, ответил Бычков. — Принимай гостей.

Нарты прибывших были нагружены ободранными оленьими тушами, мешками с мукой, ящиками с патронами и другими товарами.

Собачьи упряжки подвели к яранге Орво и там принялись укреплять цепи, чтобы на них рассадить собак. Из коротких реплик Джон узнал, что оленьи туши — из островного стада великого шамана Армагиргина.

— А где сам старик? — спросил Джон у Тнарата.

— Своими ногами пошел в сумеречный дом, — коротко ответил Тнарат.

Отложив подробные вопросы на спокойное время, Джон принялся помогать разгружать нарты и переносить оленьи туши в чоттагин Орво. Часть гостей разместили у Орво, а другие — в том числе Бычков и милиционер Драбкин — расположились в яранге-школе, где уже хлопотала Тынарахтына, и ей безропотно помогал кандидат в мужья Нотавье.

Совет сразу же решил оделить всех мясом. Сыновья Тнарата рубили оленьи туши, а женщины разносили мясо по ярангам, помогали разжигать потухшие жирники.

Мужчины собрались в яранге-школе, и вместе со всеми туда направился Джон. Тынарахтына обносила каждого вошедшего большим куском вареного мяса и кружкой крепко заваренного чая. На столике стояла початая банка трубочного табаку, и каждый брал по мере надобности. От дыма трубок, от пара горячего мяса и чая в пологе было жарко, и все поснимали верхнюю одежду. Чукчи обнажили лоснящиеся тела с резко обозначившимися от голодной жизни ребрами, а русские остались в гимнастерках, кроме Кравченко, который был в подаренной Джоном шерстяной фуфайке.

Все слушали рассказ Тнарата о посещении и аресте могущественного Армагиргина.

— Когда мы подъехали и стали подниматься на берег к ярангам, вдруг послышались выстрелы, — рассказывал с увлечением Тнарат. — Что-то чиркнуло у меня по малахаю. Вот глядите…

Малахай Тнарата пошел по рукам. На самой макушке чернел след пули.

— Снял я малахай, и вместо прохлады стало мне жарко от страха, — продолжал Тнарат. — Залегли мы в снег, за собаками. А Драбкин стал выкрикивать короткие русские слова, которые они употребляют на войне и в революции. Все приготовились и разом выстрелили, словно на китовой охоте. Драбкин сказал, чтобы мы целились поверх яранги. Жерди, что в дымовом отверстии, в щепки разлетались… Подождали: больше никто не стреляет. Никто из яранги не выходит. Ждем, уже ноги стали мерзнуть и грудь захолодела — бежит к нам человек. Тот парень, который таскал на себе Армагиргина. Бежит, размахивает руками и кричит:

«Не стреляйте, гости! Хозяин ждет вас и поставил большой котел с оленьим мясом!»

Ну, мы пошли. Тихо идем, а ружья на всякий случай наготове держим. Ничего, дошли до яранги, а навстречу верхом выходит Армагиргин, и такая у него на лице улыбка, словно мы с большими подарками приехали. Вошли в ярангу и сделали большой сход. Я был сердитый и усталый от страха. Бычков рассказал о Советской власти и велел пастухам избрать Совет. Стали выбирать, и главным оказался Армагиргин. Сидит старик тихонько в углу, молчит, только смотрит, как угольками прожигает все глазками. Три раза выбирали, и все получался Армагиргин. Бычков много говорил, терпеливо разъяснял, рассказывал о голоде, от которого умирают старики и дети, в то время когда на острове пасется огромное стадо. Наконец, выбрали того парня, на котором ездил Армагиргин. Потом Совет решил помочь голодающим. Пошли в стадо колоть оленей, а парень, которого главой Совета выбрали, не хочет больше возить Армагиргина. Старику пришлось на своих ногах ковылять. Ничего шел, только на заснеженных кочках спотыкался, отвык, наверное. Закололи столько оленей, сколько могли увезти, а Драбкин потом строго говорит Армагиргину: «Ты арестован и отправишься в сумеречный дом в Уэлен!»

— Разве построили такой дом в Уэлене? — спросил любопытный Гуват.

— Настоящего такого дома нет, а арестованных держим в доме, где моются горячей водой.

— Хорошо там, тепло, должно быть, — предположил Гуват.

— На время мытья арестованных переводят в другое место, а в немытные дни там холодно, на полу лед, — пояснил Тнарат. — Туда отправился Армагиргин вместе с женами, которые не захотели расставаться с ним. Летом, когда придет пароход, отправят его на Камчатку, в Петропавловск на суд.

— Повезло, — проронил Гуват, и все оглянулись на него.

Парень, почувствовав недоумение, пояснил:

— Многое увидит старик.

— Много ли увидишь из сумеречного дома? — заметил Армоль.

Джон все ждал, что скажут приезжие, но они о чем-то вполголоса разговаривали между собой, а был уже поздний час, поэтому он ушел домой. За ним разошлись и остальные.

— Надо послать за Орво, — решительно сказал Антон, — Посоветуемся с ним.

— Мы можем только объявить ему, — ответил Бычков, — а постановление Революционного Совета должно быть исполнено. Ничего тут страшного нет: выясним его намерения, разберемся — либо отправим обратно в Канаду, либо вернем в Энмын… В настоящей революционной ситуации лично я бы его выслал.

Когда пришел Орво и ему было объявлено о решении Революционного Совета арестовать Джона Макленнана и выслать за пределы Советской республики, старик схватился за грудь и медленно опустился на пол.

— Это невозможно!

— Это постановление Революционного Совета, его подписал Тэгрынкеу, — Бычков показал Орво бумажку, которая не произвела никакого впечатления на старика. — Такие постановления надо выполнять.

— Но что он делал плохого? — спросил Орво. — Разве он убил кого-нибудь или ограбил? Он даже не торговал! Я все понял, когда выслушал про Армагиргина. Но чем виноват Сон и его семья? Разве революция делается для несправедливости?

— Мы делаем революцию для всего народа, а не для отдельных людей, — принялся объяснять Бычков. — Сейчас дело революции находится в опасности. Камчатский облнарревком сейчас в очень трудном положении. Белые хозяйничают в Приморье — это враги революции. Мы фактически отрезаны от революционной России. В любое время сюда может нагрянуть отряд белогвардейских карателей. В этих условиях мы должны изолировать всех, кто находится в подозрении, кто не принимает Советскую власть. Мы просили помочь, но вот какой ответ получили: «Областной комитет сообщает Вам, что ходатайство Ваше о высылке Вам заместителя в текущую навигацию выполнить не представилось возможным вследствие того, что политическое положение на Дальнем Востоке быстро меняется и что в данное время Комитет не мог подыскать подходящего кандидата».

Орво, еще не оправившийся от неожиданного известия, почти не слушал чтение документа.

— Нам стало известно, — почему-то понизив голос, продолжал Бычков, — что в оленеводческом стойбище Ильмоча появились белые. Весьма вероятно, что это люди из банды Бочкарева. Не исключена возможность их выхода на побережье именно в Энмыне. Вот почему мы убираем отсюда вашего канадца.

— Лучше меня возьмите вместо него, — тихо сказал Орво и вышел из яранги.

В яранге Джона уже все собрались ложиться спать, когда в чоттагине раздался топот множества ног, и удивленный хозяин высунулся из полога. В чоттагине было темно, и он крикнул в полог:

— Мау, посвети! Кто-то пришел.

Пыльмау осторожно, чтобы не запалить меховой полог, высунула каменную плошку с горящим фитилем и при свете колеблющегося пламени увидела Бычкова, Кравченко и еще двоих приезжих чукчей.

— Где Джон Макленнан? — строго спросил Бычков.

— Я здесь, — ответил Джон.

— Именем Революционного комитета мы должны произвести обыск и арестовать вас! — твердо произнес заранее заготовленную фразу Бычков.

— За что? — удивленно спросил Джон.

Но ни Бычков и никто из сопровождающих не ответили на вопрос. Все двинулись к хлипкой двери каморки, в которой уже никто не жил.

Наскоро одевшись, Джон последовал за ними, но чукча, оставшийся в чоттагине, преградив путь, сказал:

— Нельзя!

Побывав в каморке, Бычков и Кравченко вышли в чоттагин, держа в руках кожаный блокнот-дневник Джона Макленнана и листок с петицией в Лигу Наций.

— А в полог вас не пущу! — решительно заявила Пыльмау, вставая у меховой занавеси.

Дети, которые уже засыпали, проснулись и заплакали, предчувствуя беду. Маленькая Софи-Анканау выбралась из-под одеяла и босиком выбежала в чоттагин. Джон подхватил ее на руки и прижал к себе.

— Пусть входят в полог, — сказал он жене, — мне нечего скрывать от них. Я ничего не сделал такого, чтобы стыдиться.

— Но это наше жилище, и мы пускаем в него того, кого хотим, — не отступала Пыльмау. — Энтони! — она называла Кравченко так же, как и ее муж. — Ты много говорил о справедливости. Где она, твоя справедливость?

— Перестань разговаривать! — прикрикнул на жену Джон.

Пыльмау боялась, когда муж поднимал на нее голос, потому что он это делал так редко. Она виновато отошла в сторону, как побитая собака, а Джон подошел и приподнял меховую занавесь.

— Пожалуйста, можете продолжать обыск.

Бычков с Кравченко переглянулись. Билл-Токо и Яко вылезли в чоттагин и, дрожа от холода, стали рядом с отцом и матерью.

— Пожалуйста, поторапливайтесь, — сказал Джон. — Потом снова нагреть полог будет трудно.

Он продолжал держать меховую занавесь приподнятой. Бычков видел внутренность небогатого полога, горевшие половинным пламенем жирники, деревянный лик идола на угловом столбе. Ни один предмет не указывал на то, что в этой яранге жил белый человек, когда-то учившийся в Торонтском университете.

— Пошли отсюда, — решительно сказал Бычков и первым двинулся к выходу. Возле полога он обернулся и сказал: — Вам надо приготовиться к отъезду в Уэлен, так как вы арестованы.

— Но за что? — резко спросил Джон, помогая детям войти обратно в полог.

— За то, что вы иностранец и незаконно проживаете на территории Советской республики, — ответил Бычков.

— Какое это имеет значение? — возразил Джон. — Спросите моих земляков — чувствуют ли они себя чьими-то подданными?

— Не говорите за других, — сказал Бычков. — Власти разберутся и, если убедятся в том, что вы действительно не представляете помехи для революционной власти, вас освободят.

С этими словами все, кто пришел с Бычковым, выскочили на улицу, и в чоттагине остались лишь Джон с Пыльмау.

— Что это такое? — всхлипнула Пыльмау.

— Ничего, ничего, — постарался успокоить жену Джон, хотя еле сдерживал себя. — Видно, придется ехать в Уэлен.

— Вместе поедем! — горячо заговорила Пыльмау. — Все поедем!

— Не говори глупостей, — остановил ее Джон. — Куда мы поедем с детьми? Я обязательно вернусь. А если и вправду меня будут выселять отсюда, вместе уедем.

Пыльмау больше не говорила. Она молча слушала Джона и тихо плакала.

А Джон медленно гладил ее по голове и думал: что же это такое, если хватают неповинного человека, отрывают от семьи и гонят его черт знает куда! Что случилось с человечеством? Неужели все помешались на том, чтобы кого-то обязательно унижать, подвергать незаслуженному наказанию, лишать его скудной доли счастья!..

Джон долго не спал. Он лежал рядом с Пыльмау, которая тоже не могла уснуть и время от времени вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Что же будет с семьей, если его действительно надолго засадят? С голоду они не умрут, но каково им будет!

Тихо, словно чувствуя, что шуметь нельзя, тявкнула собака в чоттагине, и Джон услышал легкий шепот. «Пришли за мной», — подумал он и осторожно высунул голову в чоттагин.

— Это мы, — услышал он шепот Орво. — Тут Тнарат тоже. Мы все знаем и пришли к тебе за советом.

— Зачем же ко мне? — усмехнулся Джон. — Вы и есть Совет.

— Не время смеяться, — серьезно ответил Орво. — Надо сделать так, чтобы все кончилось хорошо, по справедливости. Я думаю: тут какая-то ошибка, и кто-то наговорил худого на тебя. Я уже разговаривал с Бычковым. Мне кажется, что он прячет правду. Чего он боится — не понимаю. Все говорит: приедем в Уэлен, там разберемся. Вот мы думали нашим Советом и решили — поезжай в Уэлен. Поговори с Тэгрынкеу. Я его хорошо знаю. Он действительно справедливый человек. А эти люди — и Бычков, и Антон, и Драбкин — тоже добрый народ… Но понимаешь… Они привыкли к таким делам, и то, что нам дико и непонятно, им — маленькая неприятность. Может быть, им пришлось многое перетерпеть от богачей, и сердце у них ожесточилось. Будь справедливым, Сон, все будет хорошо. Знай, что мы всегда с тобой, и помни нас.

Джон сначала слушал не очень внимательно, занятый своими тяжелыми размышлениями, от которых не так-то легко было уйти, но последние слова Орво взволновали его, и он только попросил:

— Не оставляйте в беде моих детей.

— Как ты можешь просить такое, Сон! — укоризненно произнес Тнарат. — Я буду сам следить за ними.

На рассвете Джон забылся коротким тревожным сном, прерванным приходом Драбкина, который сухо велел собираться в дорогу.

Караван нарт собирался долго, и все это время Джон стоял вместе с детьми возле яранги. Он спокойно разговаривал с женой, с детьми.

Пыльмау стояла с сухими печальными глазами. Она лишь изредка посматривала на мужа, потом переводила взгляд на дорожный мешок из нерпичьей кожи, туго набитый запасной одеждой и едой. Джон уговаривал жену не отдавать ему скудные остатки еды и оставить побольше детям. «А вдруг они не будут вовсе тебя кормить?» — отвечала Пыльмау. Джон вспомнил услышанные где-то сведения о содержании заключенных и уверял Пыльмау, что арестованных обязаны кормить.

Наконец нарты подъехали к яранге Джона. Драбкин знаком пригласил арестованного занять место. Джон повернулся к детям, прижал к себе сначала маленькую Софи-Анканау, потом Билла-Токо. Яко он сказал:

— Будь настоящим помощником матери. Ты уже взрослый. Я на тебя надеюсь.

Яко кусал губы, чтобы удержать слезы, и молча кивал головой.

Наступила очередь прощаться с женой. Отбросив всю обретенную чукотскую сдержанность, Джон крепко прижал к себе Пыльмау и поцеловал в губы. Чукотские каюры из отряда Бычкова с изумлением наблюдали горькую сцену прощания.

Появился Кравченко. Он твердым шагом подошел к Джону и сказал:

— Надеюсь, что все выяснится и вы вернетесь обратно в Энмын.

— Спасибо, — ответил Джон. — Я тоже надеюсь на это.

Энмынцы наблюдали за отъездом из дверей яранг, не решаясь подойти ближе. Джон знал, что все охотники ушли в море. Отправился даже Орво, который уже редко ходил на промысел.

Джон уселся позади Драбкина, каюры прикрикнули на собак, и длинный караван из собачьих нарт медленно тронулся на восток.

Джон сидел спиной к собакам и, пока глаза могли что-то различить, видел возле своей яранги фигуру Пыльмау. Она стояла неподвижно, словно окаменела от горя. Джон вспоминал, как она зела себя эти дни, и поражался ее выдержке. Откуда у нее все это? Неужели эта трудная, полная забот жизнь так благотворно влияет на человека?

Мысли невольно возвращались к будущему. Что его ждет? В лучшем случае — возвращение обратно в Энмын. Он готов дать любую клятву, что никогда больше не будет вмешиваться в дела большевиков, вообще белых людей, закрыть уста, только бы вернуться обратно к семье, к своим ребятишкам, к любимой Пыльмау.

А если его постигнет участь Роберта Карпентера и он будет выслан с Чукотки? Позволят ли ему взять с собой семью? Это было бы жестоко — оторвать его от детей и жены. При чем тут подданство? Чистая формальность, которая возникает, когда человеку нужно причинить зло. Ведь могут придраться и к тому, что Пыльмау и дети рождены на азиатском берегу, а Джон — канадец. И отошлют его обратно в Порт-Хоуп…

Порт-Хоуп. Городок, который никогда не меняется. Джон был уверен, что Порт-Хоуп остался таким же, как десять лет назад. Респектабельные дома, острые шпили церковных зданий, бой башенных часов тихим ранним утром, белки на деревьях маленького городского парка… И дом, в котором он родился. Невысокое крыльцо с цветным фонарем, стекла парадной двери, холл, откуда идут двери: направо — отцовский кабинет. Окна выходят в маленький садик. Рядом с отцовским кабинетом — комната Джона, с окнами на улицу. Джинни стучала ему прямо в окно, отправляясь купаться на берег Онтарио… Слева дверь в гостиную с камином. Гостиная переходила в глубине дома в столовую с дверью прямо на кухню. Пол в столовой ярко-красный, а в гостиной лежал старинный ковер с поблекшим рисунком. Второй этаж целиком принадлежал матери. Там была большая гостиная со старинной фисгармонией, мамина спальня, вторая спальня, для гостей, большая ванная комната, которой пользовалась одна мама, и ее рабочая комната с окнами на улицу. Эта рабочая комната располагалась как раз над комнатой Джона, и но утрам он слышал мягкие материнские шаги. Мать ходила долго-долго, иногда сна останавливалась у окна и стояла…

Джон предстаг. ил себе, как он входит в гостиную первого этажа и к нему бросается Альберт, черный ньюфаундленд… Нет, Альберт уже давно сдох. И отца нет в живых… Кто же живет в этом доме на Джон-стрит? Неужели одна мать? Она ведь уже старая. Правда, когда сна приезжала в Энмын, она еще выглядела крепкой, хотя горе и согнуло ее плечи… Ну и что же, что он войдет в дом? Он войдет таким, какой он есть, возможно даже, в этой одежде, чтобы снова услышать: «Мне легче было бы увидеть тебя мертвым, чем таким…»

Нет, дороги назад нет. Давно нет. Ее замело снежным пеплом прожитого. Надо бороться за эту жизнь, которая стала твоей, бороться здесь… Большевики. Он готов был поверить в их чистые помыслы, в их благородные слова, и вдруг такая чудовищная несправедливость, этот грубый обыск, идущий от худших обычаев так называемых цивилизованных народов! Всякая власть, даже преисполненная самых благих намерений, сама по себе утрачивает что-то от человечности. Чукчи в этом убедились, и идея верховной власти ими отвергнута как несвойственная человеческой природе… У них есть только Советы… Советы? Так это же большевистские учреждения! Прежде всего эти пришельцы заставляют выбирать Советы… Как все перепуталось!

Энмын окончательно скрылся из глаз. Теперь вокруг такая же белая тишина, как всегда, когда путник отрывается от людского жилья. И тогда наступает такое ощущение, словно ты брошен навсегда в этом снежном океане. Проходит немного времени, и наступает ощущение потери земной тверди, и кажется, что ты плывешь между небом и землей, точнее, едешь по невидимой подвесной дороге, проложенной сквозь однородную белую массу.

На последней нарте ехал Алексей Бычков. Он сидел так же, как и Джон, позади аюра, и его тоже одолевали мысли. Кто же в действительности этот канадец? Все было бы гораздо проще, если бы он торговал, искал золото, но вот так жить, стараться подражать во всем чукчам — это какая-то блажь! И так поступает человек, который учился в университете! Как бы ни объяснял Антон, нормальный человек не станет смотреть сквозь пальцы на окружающую жизнь, где столько грязи и невежества, где все так чудно, что сразу и не доберешься до признаков классовой борьбы. В Энмыне Алексей прошел по всем ярангам. Он увидел такую нужду и запустение, что содрогнулся сердцем, хотя ему приходилось многое видеть. Самый неряшливый уэленский житель выглядел бы здесь чистюлей. Чесотка считалась нормальным состоянием человека, а слезящиеся от трахомы глаза попадались в каждой яранге. Особенно больо было смотреть на ребятишек. Ослабевшие от голода, покрытые почти сплошными струпьями, они представляли жалкое зрелище… А в это время этот Джон проповедовал, что такая жизнь и есть самая верная и лучшая! Конечно. Антон прав, что канадец мешал строительству новой жизни… И правильно, что написал об этом. Хотя потом отпирался, доказывал, что письмо написано под влиянием настроения.

Когда дело касается блага всею народа, нет места разным интеллигентским чувствам и колебаниям. Макленнана надо было убрать из Энмына, хотя бы на время. Антону еще надо как следует всмотреться в людей, распознать, кто враг, кто друг, кто настоящий сторонник революции, а кто саботажник… Ох, и трудно здесь! Вот уж не ожидал встретиться здесь с такой неразберихой. Особенно неясно с классовой борьбой. Хотя то, что жизнь здешняя нуждается в коренной переделке, — ясно. И здесь нужны решительные люди, а не интеллигентные психи, которые селятся здесь для успокоения своей нечистой совести.

Чукотка — не место для замаливания грехов, и здешние люди тоже заслужили право на лучшую жизнь.

Из-за спины своего каюра Бычков видел согнутую спину канадца. Глядя на его опущенную голову, он порой испытывал нечто вроде сочувствия, особенно когда вспоминались Джоновы детишки и жена… Но он тут же отгонял эти чувства и думал о том, что Джон зачем-то велел Ильмочу молчать о том, что у озера Иони найдены следы золота… Но почему в таком случае канадец отказался сотрудничать с Робертом Карпентером?

Из Петропавловска пришла бумага, в которой говорилось, что американским, английским, норвежским и японским судам разрешается каботажное плавание у берегов Чукотского полуострова с торговыми целями.

«Если Чукотский уезд будут посещать торговые шхуны без разрешения областного комитета, то вам надлежит в очень вежливой форме предлагать им торговлю прекратить, отправиться в г. Петропавловск для совершения таможенных обрядностей и выборки торговых документов.

Если владельцы шхун этому распоряжению подчиняться не будут, составляйте подробные протоколы в присутствии местного населения и направляйте в Облнарревком…»

Бычков вспоминал немногочисленные письменные документы из Петропавловска, которые он заучил наизусть, перечитывая в долгие зимние вечера в комнате Совета.

«…В настоящее время областная власть переживает чрезвычайно острый финансовый кризис, служащие правительственных учреждений вместо жалования получают полуголодный паек. Поэтому при всем желании выслать вам что-либо из продовольствия не представляется возможным. Дабы вам не оказаться в затруднительном положении, областной комитет разрешает вам кредитоваться там, где вы найдете кредит…» Это ответ на обращение о продовольственной помощи, когда угроза голода нависла над полуостровом.

Насчет кредита решили сами — взяли и купили необходимое в Номе с помощью Джона Макленнана. Продовольствие взяли из стада Армагиргина… Но как жить дальше? Бочкаревские банды движутся на полуостров, а на помощь со стороны Камчатки надежды нет. Остается только ждать… Ждать и вести борьбу. И прежде всего — очистить побережье и тундру от подозрительных элементов и явных эксплуататоров. Начало положено: Карпентер выселен на Аляску, арестован Армагиргин, Джон Макленнан… Да, с канадцем придется повозиться. Странный тип… И надо обязательно разыскать Ильмоча и заставить поделиться оленьим мясом с береговым населением. А весной организовать охоту так, чтобы обеспечить людей продовольствием на зиму… И открыть бы хоть маленькие лечебные пункты!

Бычков поглядел на нарту Драбкина и попросил своего каюра затормозить. Остановились все упряжки. Бычков соскочил с нарты и подошел к канадцу.

— Я хочу ехать с вами, — сказал он по-чукотски.

— Тяжело будет собакам, — ответил Джон.

— Я буду править, — сказал Бычков.

Он заговорил по-русски с Драбкиным. Милиционер кивал головой и часто повторял:

— Да-да… Да-да…

Остальные слова Джон не разобрал.

Бычков уселся рядом и тронул собак.

16

Баня была выстроена недалеко от школьного здания и представляла сооружение из плавниковых бревен. Она была с плоской крышей и маленьким подслеповатым окошечком.

Драбкин повел туда Джона Маклеинана мимо высыпавших на улицу и любопытствующих уэленцев. Широкая низкая дверь бани была обита старыми оленьими шкурами. На двери висел огромный амбарный замок. Драбкин дернул его, и он открылся без ключа.

В комнате было полутемно. В глубине различались полки, уходящие к низкому потолку, а пол окном горел большой каменный жирник. На разостланной оленьей постели возлежал Армагиргин. Приглядевшись, Джон увидел двух женщин, сидящих на корточках по обе стороны жирника. У каждой на колениях лежало шитье.

— Еттык, — поздоровался Армагиргин. — Какомэй, Сон!

— Тыетык, — ответил Джон и прошел в глубину, усаживаясь на свободный конец оленьей шкуры.

Драбкин ушел, прогремев в дверях замком.

— И тебя в сумеречный дом? — спросил Армагиргин.

Джон молча кивнул.

— За что же? Ты не владел островом, — заметил старик.

— Скажут, наверное, за что, — ответил Джон.

— И не торговал, — продолжал перечислять Армагиргин, — только жил по-нашему. Разве это вина? И что такое вина?

Джону не хотелось вступать в разговор со стариком, и он ответил:

— Все, что надо, — обо всем скажут. И о вине тоже. Человек часто и не чувствует собственной вины, пока ему не покажут, каков он.

— Это ты верно сказал, — подхватил Армагиргин. — Мне казалось, я живу правильно. И люди, которые жили вокруг меня, тоже считали, что моя жизнь такая, как надо. И вот пришли большевики и сказали: плохо живешь, старик. Не отдаешь своего богатства бедным людям, общаешься с богами. Это нехорошо. Значит, вина зависит от того, откуда посмотреть.

— А ты считаешь: правильно жил? — спросил Джон, против воли втягиваясь в разговор. — Что ездил верхом на людях и равнодушно смотрел, как в береговых селениях с голоду гибли люди?

— Свыше мне было велено сесть верхом на человека, — таинтсвенным шепотом отвечал Армагиргин. — Боги настояли. Может быть, я сам этого не хотел. Но разве можно ослушаться богов? А то, что люди гибли от голода, это не моя вина. Прежде всего — вина самого человека. Когда я чувствовал, что люди зря страдают, я помогал им. Это все могут сказать.

— А что же боги не могут вызволить тебя из сумеречного дома? — язвительно спросил Джон.

— Зачем их беспокоить по такому ничтожному поводу, — ответил Армагиргин. — Сам выйду, когда надоест.

Джон с интересом посмотрел в лицо старику. В глазах горел хитрый огонек. Армагиргин был тщедушен, и неизвестно, на чем держалась его неограниченная власть над островными жителями.

Беседа неожиданно оборвалась грохотом замка. В баню опять вошел Драбкин и позвал Джона:

— Макленнан — на волю!

Джон вышел и зажмурился от яркого света: действительно сумеречный дом эта баня! Стоял пасмурный день, но Джону показалось, что он вышел на солнце. Его ослепил яркий отсвет свободы, того неосязаемого, но дорогого человеческого достояния, которое уже не принадлежало ему целиком.

Драбкин повел Макленнана в знакомое здание школы Совета. В комнате сидели Тэгрынкеу, Бычков и еще какие-то незнакомые русские и чукчи. Чуть поодаль курил свою короткую трубочку Гэмалькот. На столе Джон заметил большую жестяную миску с мясом и эмалированную кружку с чаем.

— Етти, Сон, — неожиданно дружелюбно поздоровался с Джоном Тэгрынкеу и показал на еду: — Подкрепись.

Джон ел, а люди в комнате занимались своими, делами, разговаривали, даже о чем-то спорили, лишь изредка поглядывая на жующего Джона. А он ел и размышлял о том, что дело его не так уж плохо, если так хорошо кормят и вдобавок обращаются вежливо.

Тэгрынкеу вдруг сказал:

— Когда я сидел в американском сумеречном доме, еды было совсем мало, да и охранник все время кричал и топал ногами…

Джон выпил кружку хорошо заваренного чая и только тогда отставил ее в сторону, когда Тэгрынкеу подсел к нему. Подошли и другие. Только один Гэмалькот оставался в стороне и сидел с таким же невозмутимым видом с самого начала.

Алексей Бычков сначала попытался поговорить по-чукотски, но это у него плохо получалось, поэтому Тэгрынкеу после него переводил на чукотский язык.

— Несмотря на арест, Революционный Совет не считает вас, мистер Макленнан, врагом революции. — Тэгрынкеу переводил свободно, иногда опережая Бычкова и явно много прибавляя от себя. — Мы все хорошо знаем, какое добро ты сделал маленькому селению Энмын, помним, как в прошлом году помог Совету приобрести товары на Аляскинском берегу и вызволил меня из американского сумеречного дома. Но мы солдаты революции и ведем беспощадную борьбу против богатых людей. Я знаю, что ты не так богат, а можно сказать — даже беден. Не сердись на меня, но бумагу на арест написал я. Вот как это получилось…

Бычков замолчал, а Тэгрынкеу продолжал на чукотском языке:

— В нашем Совете с помощью уполномоченного Камчатского губревкома было решено: всех иностранцев, особенно торговцев, выселить. Надо было убрать и тех, кто явно сопротивлялся новой жизни. Правда, богатеев мы решили до поры до времени не трогать, может, пригодятся — и правильно сделали: если бы не Армагиргин и его островное стадо, северное побережье уже было бы покрыто трупами умерших от голода. И тебя решили не трогать: знали твою жизнь, твои думы… Надеялись даже, что будешь нам помогать. И первое время было действительно так: вспомни, как мы ездили за товарами в Ном. Я тогда очень сильно радовался, что ты с нами, потому что революция — это не только для русских, чукчей и эскимосов, но и для канадцев, норвежцев и всех народов мира. Так говорил Ленин. Правда?

Тэгрынкеу повернулся к Бычкову, и тот в знак одобрения молча кивнул.

— Но ты отказался послать своих детей учиться грамоте и ничем не помог школе. Этого никто из нас не может понять. А энмынцы все время смотрят на тебя, оглядываются на тебя, что ты скажешь, как ты посмотришь. И раз что-то не одобряешь — им кажется, что и они не должны этого делать. Трудно нашему Антону Кравченко работать так. Поэтому мы и решили тебя арестовать и увезти из Энмына, чтобы люди без помех могли понять, что им нужно делать в новой жизни. Я думаю, что ты все понимаешь и не держишь зла в сердце.

Тэгрынкеу замолчал и вопросительно посмотрел на уполномоченного Ревкома. Перед Бычковым лежал дневник Джона Макленнана и проект обращения в Лигу Наций.

— Надо вот еще что добавить, — сказал Бычков. — Мы внимательно изучили ваши бумаги и видим, что ваши взгляды резко расходятся с целями пролетарской революции. И ваши рассуждения и проекты обращения в Лигу Наций — это, извините, мелкобуржуазные иллюзии…

На этом месте переводивший Тэгрынкеу запнулся.

— Это мне трудно перевести, — смущенно сказал он.

— Ну, скажи, что его дневник и обращение в Лигу Наций — это несерьезные дела. Главное — это делать жизнь своими руками. Я надеюсь, что он понимает, что это такое, если жизнь научила его чему-нибудь. И поэтому по решению Ревкома и Совета мы пока подержим его здесь и запросим Облнарревком.

— Можно мне что-нибудь сказать? — попросил Джон.

Тэгрынкеу кивнул.

— Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…

— Вы — британский подданный, — сказал Бычков.

— У меня нет никакого гражданства! — отрезал Джон. — Я просто человек.

— Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, — спокойно ответил Бычков. — Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы — власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.

Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.

Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней — подушка и одеяло из сборного пыжика.

— Вернулся? — приветствовал приход Джона Армагиргин. — Что они с тобой сделали?

— Ничего, разговаривали, — коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.

— Они бьют словами больнее, чем кэнчиком![46] — взвизгнул Армагиргин. — Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю — когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…

Старик понемногу возбуждался:

— Это все табак, дурная веселящая вода, ружья, металлические вещи! Все, что оттуда шло, все было вредно, и я это понял сразу и предостерегал людей…

На губах Армагиргина выступила белая пена, и он вдруг в изнеможении упал на спину на оленью шкуру, и тихое пение заполнило баню.

Джон сначала не мог разобрать слов, пока женщины невозмутимо отложив шитье, не вступили в пение повелителя своими тонкими голосами:

Моя вселенная, ты радуешься мне и детям моим.

Мое существование для тебя истинное удовольствие,

Открой мне свои тайны и возьми меня в слуги,

И сольемся мы в радости, пребывая одни…

Джон слышал об этих песнях, где смысл был затуманен символикой, понятной только одному поющему. Но эта песня наверняка не была сиюминутной импровизацией, ибо жены Армагиргина самозабвенно, прикрыв свои маленькие глазки морщинистыми веками, пели, раскачиваясь в такт, иногда даже опережая старика:

Ягоды, цветы, травы, растущие в логах и долинах,

Небеса расписные и полчиша разных червей,

Длиннокрылые уши, порхающий запах мочи.

Пронзительный выкрик из глотки ночью живущей птицы…

Голоса то слабели, то снова наливались силой и действовали успокаивающе, несмотря на странность слов…

Красные языки огня обвили оленьи рога,

Чрево кипит смесью крови и зеленой съедобной травы,

Слова невидимых крыльев на лодочных стройных боках,

Посвист слышен, как зов свыше, небесных полос.

Темнело за крошечным окном. Жирник так и оставался незажженным, и тьма сгущалась в маленькой комнате, становилась осязаемой, густой, как «смесь крови и зеленой съедобной травы». Дремота обволакивала Джона, тяжелели веки, и в душу вселялось чуткое успокоение, тревожное ожидание.

Джон заснул, откинувшись на свернутое пыжиковое одеяло, и проспал до прихода Драбкина и Тэгрынкеу.

— Пошли ко мне, — позвал Тэгрынкеу.

Яранга Тэгрынкеу небольшая, но аккуратная, и собаки отделены от остальной части чоттапша заборчиком из старой рыболовной сети. Джон и Тэгрынкеу выбили из обуви снег, сняли верхнюю одежду и вползли в полог, ярко освещенный двумя жирниками и небольшой керосиновой лампой. Женщина хлопотала возле столика, расставляя чашки, Каждую из них она демонстративно вытирала чистой тряпицей.

Джон уселся на предложенное место и огляделся. Полог напомнил жилище Тнарата, такое же добротное и аккуратное. Домашние боги и священные предметы не выглядывали из всех углов, а скромно присутствовали на своих местах.

— Будем пить чай и разговаривать, — сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его чашку.

Женщина уселась поодаль и принялась за шитье. Джон отхлебнул и посмотрел в лицо Тэгрынкеу. Тот в ответ дружелюбно улыбнулся.

— Хочешь, наверное, спросить, почему я стал большевиком?

Джон кивнул.

Тэгрынкеу оставил чашку, и взгляд его ушел куда-то за спину Джона.

…Наверное, он родился и жил первые годы так же, как все его сверстники в маленьком Кэнискуне, который отнюдь не казался ему маленьким селением. Наоборот, в детстве Тэгрынкеу считал, что высокий длинный холм, на котором стояли яранги кэнискунских жителей, низкая коса с большим домом из гофрированного железа и необычной ярангой, где жил торговец, цепочка озер, куда прилетали ранней весной утки, — это и есть самый центр мира, самое главное место на земле, где только и стоит жить настоящему человеку. Он бывал в Уэлене, в соседнем эскимосском селении Наукане, но каждый раз, возвращаясь в Кэнискун, он с нежностью думал, как хорошо, что он живет именно в этом месте, где солнце встает, как добрый великан, из-за горы, лукаво выглядывая сначала только половиной лица. И его родители были для него лучшими людьми на земле, и Тэгрынкеу старался во всем походить на отца, который был хорошим охотником, добытчиком жизни. Мальчик старался ходить как отец, просил мать, чтобы его одежда походила на отцову, и прислушивался, и перенимал его манеру разговаривать. Впереди была трудная, но настоящая жизнь, и Тэгрынкеу готовился к ней вместе со своими сверстниками: взбегал на холм, держа в руках железный лом, волочил по прибрежной гальке моржовую голову, боролся, стрелял из лука птиц, мог долго обходиться без воды и пищи, был терпеливым к холоду. Тэгрынкеу спешил стать настоящим охотником, потому что видел, как на его глазах слабеет отец, пораженный болезнью. Возвращаясь с охоты, он долго отплевывался, и снег вокруг него покрывался искорками крови. Не лучше было и положение матери. Родители молча переносили свою болезнь и старались приготовить сына к встрече с жизнью, если ему доведется остаться одному.

Еще мальчишкой Тэгрынкеу исполнял взрослые дела: на его счету было несколько убитых нерп и даже один лахтак. Он тренировал руки, чтобы накопить силы, достаточные, чтобы метнуть китовый гарпун, ходил торговать к Поппи, который ласково встречал смышленого, не по годам взрослого мальчика и всегда старался дать ему сверх положенного какое-нибудь лакомство. А Тэгрынкеу нравилось бывать в торговом доме, заходить в необычную ярангу торговца и наблюдать, как тот ест, пьет, разговаривает сам с собой на бумаге или заводит ящик с певучими голосами, смотрит на стенной круг, где рассечены ненастья и хорошие дни, узнает время по тикающему прибору, у которого маленькое железное сердце неутомимо и настойчиво выстукивало: тик-тинь, тик-тинь, тик-тинь.

Отец с матерью умерли почти в одно и то же время. Их положили на том же холме, где лежали предки, превратившиеся в маленькую кучу белых костей. По древнему обычаю отца и мать раздели донага, и мальчик смотрел на их исхудалые тела и заострившиеся лица с незнакомым для себя чувством злости на жестокий мир, где самым лучшим людям нет места, и они уходят безропотно, с покорной улыбкой. Потом несколько дней Тэгрынкеу поднимался на Холм Захоронений и спокойно, без слез смотрел на тела родителей и думал, что в этой жизни, наверное, все не так уж хорошо, как ему казалось в детстве, в безмятежном детстве, в счастливой поре, оставшейся за смертью родителей.

Детство Тэгрынкеу умерло вместе с отцом и матерью.

Он ступил во взрослую жизнь за один день. Тэгрынкеу не захотел переселиться в ярангу дальних родичей, которые жили в Уэлене, а остался жить в родительском доме. Он сам варил себе еду, чинил одежду, разделывал добытых зверей и ходил торговать вниз, в торговый дом Поппи Карпентера.

Карпентер приглядывался к мальчику. И однажды у него мелькнула идея взять его помощником. Эта мысль разрасталась, и Роберт Карпентер уже видел Тэгрынкеу своим доверенным лицом, который разъезжает по Чукотскому побережью, вытесняя конкурентов, особенно русских купцов, которые ничего не понимают в настоящей коммерции, стараются сразу урвать как можно больше и возбуждают недоверие среди местного населения к белым торговцам. А тут будет свой человек, а поскольку его история хорошо известна, потому что такого рода события легко распространяются и вызывают сочувствие у чукчей, к нему будут относиться доверчиво.

— Хочешь — научу торговать? — напрямик предложил Роберт Карпентер, пригласив Тэгрынкеу за прилавок, где никто из чукчей и эскимосов не бывал. Только что ушла шхуна, и товаров в доме было полно. Ящики громоздились друг на друге, яркие этикетки жестяных банок рябили в глазах.

Так Тэгрынкеу стал помощником торговца. Чукчи, его земляки, сначала удивлялись, а некоторые даже с осуждением сказали, что парень взялся не за свое дело, но потом привыкли и даже стали гордиться перед жителями других селений тем, что Тэгрынкеу, кэнискунский житель, настолько усвоил торювое дело, что все чаще стоит за прилавком, в то время когда Поппи Карпентер нежится в горячем источнике или пьет с моряками пришедшего судна.

Тэгрынкеу научился счету, чтению и письму и однажды летом сам, без помощи Карпентера, вел переговоры с представителем торговой компании.

Пришла пора жениться парню. Карпентер намеревался выдать за него старшую дочь. Однако у Тэгрынкеу уже имелась невеста в соседнем Уэлене. Тэгрынкеу явился к торговцу и сказал, что уходит, так как его жизнь круто меняется: он женится и переселяется в Уэлен. Сначала Карпентер пытался уговорить парня, но потом бросил и только спросил:

— Разве тебе было плохо у меня? Разве нельзя жить здесь, переселив жену в Кэнискун?

— Мне было хорошо у вас, Поппи, — учтиво ответил Тэгрынкеу. — Но я хочу жить со своим народом.

— Но ведь ты и так живешь со своим народом! — возразил Карпентер.

— Я не делаю того, что делают они, — ответил Тэгрынкеу.

— Ты уходишь в море, как только у тебя свободное время, — напомнил Карпентер, — ставишь капканы…

— Я торгую, — сказал Тэгрынкеу. — Я не слышу, но чувствую, что люди смотрят на меня уже как на чужого.

Карпентер достаточно хорошо изучил своего помощника, чтобы удерживать его. Наоборот, он щедро одарил его на прощание многими вещами и в придачу огромным куском брезента на покрышку яранги.

Тэгрынкеу стал охотиться в артели Гэмалькота. Он был хорошим стрелком, гарпунером. Правда, считалось, что пребывание у торговца несколько повредило парню. Он старался перенять у белых все, что облегчало работу. Он горячо ратовал за приобретение деревянных вельботов, которые могли ходить во льдах, за подвесные моторы, за небольшую гарпунную пушку, которая заменила бы неверный ручкой гарпун в китовой охоте.

В Уэлене жили представители русской власти — стражник Сотников и начальник уезда Хренов. Они важно расхаживали по селению, а Тэгрынкеу презрительно говорил, что нет хуже людей, чем живущие праздной жизнью.

Однажды в раннюю пору начала плавания в расходящихся весенних льдах в Уэлен на торговой шхуне прибыл Роберт Карпентер и сразу пошел искать Тэгрынкеу. Новость, которую он сказал парню, заставила его задуматься: в далеком американском городе Сан-Франциско открывалась выставка, на которой будет показана жизнь сезерных народов. Награда за пребывание на ярмарке — тысяча долларов. О, Тэгрынкеу хорошо знал, что такое тысяча долларов. Это огромные деньги. Их хватит, чтобы купить, выменять на деньги, и гарпунную пушку, и новые ружья, и, может быть, даже большой деревянный вельбот.

И Тэгрынхеу отправился в Сан-Франциско. На шхуне уже был оленевод с испуганными оленями, который по ночам плакал, склоняя лицо за борт. Эскимосская семья пребывала в лихорадочной деятельности: все — родители и двое мальчишек — с утра до вечера, резали моржовую кость, изготовляя фигурки нерп, моржей, оленей, белых медведей.

В Номе всех пересадили на большой пароход с дымящейся трубой. Из десятка оленей три сдохли при перегрузке и остались лежать на низком немохом берегу.

Сан-Франциско оглушил и напугал северных людей так, что им показалось, что они утратили речь и больше не будут слышать друг друга.

Б большом парке с клетками для зверей уже были приготовлены загоны, а для Тэгрынкеу и его жены стояла настоящая, сделанная по всем правилам яранга. Как раз напротив жили белые медведи, которым время от времени привозили большие глыбы льда. Жара была такая, что Тэгрынхеу готов был скинуть с себя всю одежду, но по условиям контракта он с женой должны были находиться как раз на солнцепеке. Некоторые из публики кидали лакомства и даже мелкие деньги, которые по вечерам убирал служитель. Он как-то раз пытался обыскать жену Олину, но получил от Тэгрынкеу такой удар который чуть не свалил ярангу.

Несколько раз, лежа без сна в яранге, Тэгрынкеу готов был сбежать, но обещанные деньги сулили улучшение жизни, и наутро он выходил с застывшей улыбкой на яркий солнечный день, и в который раз принимался чинить нарту.

Он понимал, о чем говорили люди за оградой. Слушал, и гнев затуманивал разум. Публика признавала его большое сходство с человеком. Порой Тэгрынкеу хотелось выскочить из загона и закричать на всю выставку: «Человек я!» Особенно тяжко было с детьми. Откуда у них столько жестокости? Если они что-то и кидали, то старались попасть в лицо. Особенно им нравилось бросаться мороженым. Оно было сладкое и вкусное, но, смешиваясь со слезами обиды и горя, оно становилось поперек горла и большими грязными пятнами растекалось по земле. Дети недоумевали: как это такие милые, одетые во все меховое, такие похожие на людей звери не любят мороженое, и оборачивались к белым медведям.

Иногда ночью из соседних жилищ, где жили эскимосы, эвены и индейцы, увозили умерших на страшной жаре. Это делалось быстро и аккуратно, так что к утру не оставалось даже следов горя, и осиротевшие или потерявшие близких снова принимались забавлять многочисленных посетителей этнографической выставки.

Возвращение в родной Уэлен было подобно воскрешению из мертвых. По вечерам в ярангу к Тэгрынкеу собирались желающие послушать рассказы о пребывании земляка в большом городе и удивлялись, почему в его словах было больше горечи, чем удивления выдумкам белых. Обида крепко сидела в сердце Тэгрынкеу. Когда к нему пришел стражник Сотников и велел часть денег сдать в казну как налог Солнечному Владыке, Тэгрынкеу ответил: «Пусть Солнечный Владыка приедет за этими деньгами сам. Пусть он сядет на замерзшей лагуне и испытает наш холод. Мы посмотрим, как он занимается своими делами, полюбуемся на него, и тогда, быть может, я отдам ему деньги… Не все, конечно, а часть. Могу побольше дать, если он приедет с женой…» Стражник закричал и произнес в яранге Тэгрынкеу страшные русские ругательства. Но они не задели хозяина. Когда чукча называет чукчу разными частями человеческого тела по отдельности, ничего смертельно оскорбительного в этом нет. Самое страшное оскорбление на чукотском языке — это когда один говорит другому: «Ты очень плохой человек». И эти слова сказал Тэгрынкеу разъяренному Сотникову, заступнику русского царя, Солнечного Владыки. Да и то лишь после того, как на орущего стражника тявкнула любимая собака Тэгрынкеу, а тот схватил из кожаного мешочка ружьецо и застрелил собаку. Сказав оскорбительные слова, Тэгрынкеу вытолкал стражника и выбросил вслед маленькую, еще теплую гильзу. На всякий случай Тэгрынкеу взял в руки винчестер.

Кончалось лето, Тэгрынкеу собирался осенью в Америку покупать гарпунное ружье. Он отложил эту поездку до поздней осени, когда уже кончится страда на лежбище. Из Петропавловска пришел пароход, и в ярангу Тэгрынкеу явились стражники во главе с Сотниковым. Они схватили хозяина, отвезли на пароход, а деньги, предназначенные для покупки гарпунной пушки, отобрали до последней бумажки. «Тебя отвезут в Петропавловск и будут судить, как человека, который ведет разговоры против Солнечного Владыки и отказывается отдавать долю», — заявил Сотников. «Какой же он владыка, если нуждается в деньгах бедного чукчи?» — усмехнулся Тэгрынкеу и с гордо поднятой головой поднялся на борт парохода.

В Петропавловске арестованного отвезли в сумеречный дом. В маленькой комнате теснились разные лица. В то время Тэгрынкеу почти не знал русского языка. На суде от него толком ничего не добились и после недельного содержания в арестном доме выпустили на все четыре стороны.

Тэгрынкеу спустился к гавани. Но все корабли шли в другую сторону, с севера наступали льды. В поисках пищи северный человек исходил весь городок, пока не наткнулся на какую-то строительную артель. Плотники сидели у недостроенного дома и прямо из котлов черпали большими деревянными ложками. Они позвали Тэгрынкеу, но он опасался: он еще не видел белого человека, который бы по-доброму относился к чукче. Но люди звали его, добродушно улыбались, показывали полные ложки пахучей каши. Тэгрынкеу вглядывался в лица и видел в них не любопытство толпы, как в Сан-Франциско, а обыкновенное человеческое сочувствие. Так он пристал к плотницкой артели и проработал в ней всю зиму. Они ставили дома камчатским обывателям, строили сушильни для рыбы, рубили казармы для небольшого гарнизона. Семен Рыбочкин, один из плотников, особенно подружился с Тэгрынкеу и принял в свою семью как родного. В конце лета Тэгрынкеу уже хорошо говорил по-русски и имел достаточно сбережений, чтобы уехать на родную Чукотку. Но жизнь в Уэлене оказалась нелегкой. Чуть ли не каждый день приходил стражник и справлялся о мыслях Тэгрынкеу. Да и люди в Уэлене стали сторониться своего земляка, чтобы не навлечь гнев на свои головы. Не было у Тэгрынкеу больше ни винчестера, ни тем более — гарпунной пушки. Пришлось ему каждое лето наниматься на американские и норвежские китобойные шхуны. Они плавали чуть ли не до Гавайских островов. Впоследствии капитаны китобойных шхун старались переманить друг у друга отличного гарпунера.

Однажды летом Тэгрынкеу оказался в Петропавловске. Он разыскал высоко над морем домик Семена Рыбочкина и постучался. Плотник широко распахнул дверь, выкрикнул приветствие и горячо обнял друга. «В России началась революция! — сказал Семен. — Свалили царя — Солнечного Владыку! Власть переходит в руки рабочих и крестьян. В руки таких, как мы с тобой, Тэгрынкеу!»

Тэгрынкеу устало опустился на табуретку. Неужели началось то, о чем он много думал? Неужели в самом деле на свете существует справедливость и кто-то решил бороться за нее и установить власть тех, кто действительно является хозяином жизни?

«Большевики во главе с Лениным, — продолжал Семен, — говорят: власть должна целиком и полностью перейти в руки рабочего класса…»

Семен был возбужден. Он говорил полушепотом и время от времени посматривал в небольшое окошко, из которого была видна заполненная запоздалыми кораблями Авачинская бухта.

«Нам еще предстоит борьба, — говорил Семен, — но победа будет на нашей стороне…»

Тэгрынкеу уже почти не слушал его. Собственные мысли заполнили голову. Будто кто-то подслушал его мысли, его мечты и указал верный путь. Ведь то, что происходит сейчас в России, — это не придумано кем-то, это должно было произойти. Но кто-то должен угадать, что именно. Как же его назвал Семен?

Тэгрынкеу поднял глаза и спросил Семена: «Как имя того, кто во главе большевиков?» — «Ленин его зовут, — ответил Семен, — Ленин».

Несколько раз пустел чайник на низком столике, а Тэгрынкеу все продолжал рассказ. Когда он окончил его, было уже поздно и милиционер Драбкин, должно быть, уже давно спал. Тэгрынкеу предложил ночлег у себя в яранге.

— Как же это? Разве можно? — смутился Джон.

— А я тебе верю, — просто ответил Тэгрынкеу.

Они легли рядом, представитель власти и арестованный, на одну оленью постель. Прежде чем уснуть, Тэгрынкеу сказал:

— Чтобы снова стать человеком, ты пришел к нам, в наш народ — это я понял. Но ты ошибся. Мы еще недостойны называться настоящими людьми, нам надо идти вместе с большевиками. Я тебе рассказал свою жизнь, и ты видишь — у меня иной дороги нет. И разве это не великое счастье — работать для нового человека, для нового общества, где этнографическую выставку в Сан-Франциско будут вспоминать как стыд человечества?.. Так вот, если хочешь действительно стать настоящим человеком, ты должен быть вместе с нами.

— Разделять учение Ленина? — с усмешкой спросил Джон.

— А ты не смейся, — уверенно ответил Тэгрынкеу. — Учение — это когда в голову вдалбливают чужое, заставляют его признать своим. Так было, когда к нам приезжали русские попы и ваши миссионеры. Но когда говорят: вот ты какой и вот каким должен стать, потому что на самом деле ты такой, — это не знаю, как называется, но верно. Так Ленин и сделал: он сказал — хозяин всех богатств тот, кто работал. Кто работал, тот и должен иметь власть, чтобы строить достойную человеческую жизнь, ибо все люди одинаковы и нет перед трудом разных людей. Разве это учение? Это жизнь! А хочешь жить — иди за жизнью!

Джон не ответил. Да и что он мог ответить, когда у него в голове было такое смятение мыслей, что он до самого утра не мог уснуть.

17

Джон и Армагиргин с женами оставались жить в сумеречном доме. Только раз в неделю их переселяли в здание школы и водворяли в небольшую классную комнату. В это время ревкомовцы мылись в бане. После банного дня в тюрьме было тепло всю ночь, а под утро домик начинал трещать и кряхтеть в объятиях усиливающегося мороза.

Иногда в баню заходил Тэгрынкеу.

Раз он появился прямо с утра и позвал Джона за собой.

— Может, ты знаешь, как лечить эту болезнь, — сказал он по дороге. — Гаврила мажет, но плохо помогает.

В одной из комнат школы толпились перепуганные детишки. Некоторые были обнажены по пояс, и тела их страшно и глянцевито поблескивали.

За столом в белой камлейке, заменяющей докторский халат, сидел Гаврила Рудых, представитель Камчатского ревкома, и тщательно покрывал мазью пораженную чесоткой кожу маленького мальчика, который вздрагивал и всхлипывал.

Медикамент, которым пользовался Гаврила, издавал довольно сильный запах — это была смесь горючей серы и тюленьего жира.

— Помогает? — спросил Джон.

— Не так быстро, как хотелось бы, — ответил Гаврила. — Но что делать? Почти все детишки заражены чесоткой. Когда они сидят в школе — особенно заметно. То и дело шевелятся, почесываются. Вне школы, в движении, они не обращают внимания на эту болезнь.

Джон вспомнил, как в Энмыне, когда он стал своим человеком и начал бывать в ярангах, его сразу же поразило обилие кожных заболеваний. Но он потом привык и еще гордился тем, что преодолел чувство брезгливости к грязи.

— А вы не спрашивали у шаманов, чем они лечат чесотку? — поинтересовался Джон, усаживаясь рядом с Рудых.

— Мы не можем сотрудничать с религией, — строго ответил Рудых.

— Поглядите, — Джон положил перед Гаврилой свои руки, — Видите швы? Эту операцию сделала мне шаманка Кэлена из стойбища Ильмоча. У шаманов есть не только средства обмана и одурманивания, но и полезные знания. Я уверен, что у них есть какая-то мазь. Я даже помню, как Орво чем-то мазался.

— Но ведь Орво не шаман, — возразил Рудых. — Он председатель Туземного Совета.

— Здесь каждый уважающий себя человек вынужден быть немного шаманом, — сказал Джон.

— Надо что-то делать, — вздохнул Рудых, принимаясь за очередного малыша. — Когда идешь по улице в Уэлене, вроде бы благополучное селение по сравнению с маленькими стойбищами. И жилища добротнее, и люди смотрят веселее, но зайдите в ярангу — так просто удивительно становится, как может выжить человек в такой атмосфере! Если начинать, то надо начинать с самого простого — привития навыков гигиены. Я поражаюсь, каким сильным должен быть этот народ. Во-первых, труднейшие природные условия, беспрерывные голодовки, особенно в зимнее время, ужаснейшие условия — и все-таки живут, да еще считают себя счастливее всех! Удивительно! Вы представляете, Джон, что будет, когда у этих людей будут нормальные жилища, хорошее медицинское обслуживание!

— Но кто даст на это средства? — пожал плечами Джон.

— Советское правительство, рабоче-крестьянское правительство! — торжественно заявил Гаврила Рудых, направляясь к рукомойнику.

Намазанные ревкомовским лекарством ребятишки с веселым шумом покинули удивительное медицинское учреждение.

Вошел Алексей Бычков и недовольно покосился на Джона.

— Долго намереваетесь меня держать здесь? — спросил его Джон. — Я так и не понимаю, какое обвинение вы мне предъявляете.

— Неужели до сих пор не понимаете?

Джон пожал плечами.

— Я вам уже говорил: у нас есть предписание Губернского народного революционного комитета очистить территорию Чукотки от иностранцев.

— Какой же я иностранец? — возразил Джон.

— Не будем об этом спорить, — ответил Алексей. — Наша революционная задача — очистить Чукотку от всех, кто незаконно проживает на территории Советской республики. И если бы не эти вот гуманисты, — Бычков кивнул в сторону Тэгрынкеу, — вас давно не было бы на Чукотке. Сейчас совершается, быть может, величайшая революция в истории человечества. В революционной борьбе мы теряем своих товарищей. Кто-то и безвинный, оказавшись на пути, тоже гибнет. Всячески избегаем этого, но борьба есть борьба, — Бычков развел руками. — Вы, наверное, слышали об истории. Анадырского ревкома?

— Только в общих чертах, — ответил Джон.

— Они погибли, потому что поддались больше сердцу, чем революционному разуму, — сказал Бычков. — Сначала они арестовали членов белогвардейского совета, а потом выпустили. Решили, что те сами перевоспитаются трудом и общением с трудовым народом. А они вернули себе власть и уже не стали воспитывать членов Первого Ревкома Чукотки, а расстреляли всех до одного! Расстреляли подло, без суда и следствия. Под видом перевода в тюрьму их вывели на лед маленькой речушки Казачки. Кто-то скомандовал, охранники разбежались в разные стороны, а белогвардейцы, промышленники и торговцы из окон домов, из укрытий открыли прицельный огонь и перестреляли революционеров. Потом устроили засады на дорогах и перебили тех, кто возвращался из поездки. Они даже не разговаривали — просто стреляли.

— Какая подлость! — не выдержал Джон.

— А вы говорите — обвинение, — вздохнул Бычков. — Просто бдительность. У нас очень мало сил. Мы верим в свою победу, но сейчас Советская республика ведет кровопролитную борьбу за свое существование, а вот мы еще сентиментальничаем. Я тоже человек и, честно говоря, до сих пор не могу смотреть в глаза детям Роберта Карпентера, но оставить его здесь мы не могли… И вот теперь с вами. Тут приезжал Орво, доказывал, какой вы хороший человек. Ну вот хороший человек, а не хочет делать добро людям! Ведь одно дело — просто разговаривать, выражать словесную любовь, и совсем другое — делать что-то во имя любви к народу. В истории русского общественного движения было много любителей народа, даже русский царь в своих публичных выступлениях говорил о «возлюбленном народе»… Так что вы недалеко ушли от русского царя в любви к чукотскому народу.

— Ну уж это слишком, — возмутился Джон.

— Если вы действительно умный человек, — продолжал Бычков, — и у вас здоровый и разумный взгляд на жизнь, то почему бы вам не встать в наши ряды?

— Стать большевиком? — с ужасом спросил Джон.

— Насчет этого мы бы еще посмотрели, — ответил Бычков и добавил: — Мы отправили ваши бумаги и запрос в Облревком. И вашу петицию в Лигу Наций. Вы же занимаетесь еще и политической деятельностью. Ваше дело не простое. Поэтому наберитесь терпения и ждите. У вас нет оснований жаловаться на плохое обращение, — иронически закончил он.

Под бормотание Армагиргина Джон думал о Бычкове, о его товарищах, милиционере Драбкине, об оставшемся в Энмыне Антоне Кравченко. Все они моложе его, энергичные и, видимо, верят в то, что им удастся перестроить этот закосневший мир, вдохнуть в него новую молодость. Может быть, это и есть самое благородное из человеческих деяний и такие люди достойны большего почитания и уважения, чем капитан Бартлетт, Вильямур Стефанссон, Руал Амундсен? Джон вспомнил, как Гаврила Рудых мазал самодельным лекарством покрытые струпьями детские тельца, как его грубые пальцы осторожно прикасались к пораженной коже. Разве он, Джон Макленнан, не видел всего этого? Нет, видел, даже испытывал отвращение, но пересиливал себя и привыкал. И привык настолько, что перестал замечать гнойные уголки в добрых глазах Орво, следы застарелой трахомы, постоянный кашель, не спрашивал, почему беременные женщины так часто остаются без детей?

— О чем думаешь, Сон? — окликнул Армагиргин.

Джон посмотрел на старика. В маленьких глазках была такая темнота, что они казались опустошенными, лишенными зрачков.

— Думаю, — неопределенно ответил Джон.

— Какие новости у большевиков?

— Новостей особых нет, — ответил Джон.

Правда, новости были. О них сказал Тэгрынкеу, когда провожал Джона Макленнана в сумеречный дом. Весь Приморский край был захвачен белогвардейцами. По существу, Чукотка отрезана от Советской России, и самому Камчатскому облревкому грозило нападение карательного отряда. «Либо придется организовать отряд из местного населения, или же временно отступать», — сказал на прощание Тэгрынкеу.

Джон представил, что будет, если сюда дойдет карательный отряд. Прежде всего арестуют всех русских и, возможно, расстреляют. Как Анадырский ревком. Освободят Армагиргина. Потом возьмутся за тех, кто сочувствует революции. Поскольку таковых на Чукотке немало, то начнется такой террор, что куда там эпидемии!

— Спрашивал я Тэгрынкеу, что будет со мной, — подал голос Армагиргин. — Говорит: народ будет меня судить за то, что я владел островом. Но ведь не силой захватил я остров, а был он мне дан вековым обычаем. Мои деды и прадеды владели им и помогали всем, кто жил вместе с ними. Отчего такая жестокость в людях вдруг появилась?

Армагиргин вдруг странно всхлипнул, что на него не было похоже, и забормотал что-то невнятное — то ли песню, то ли заклинание.

Шло время. Известий из Анадыря не было. Несколько раз приходили нарты с энмынской стороны, но самих энмынцев Джон не видел, то ли они совсем не приезжали, то ли власти старались не показывать им Джона. Приходили устные вести от Пыльмау. Она сообщала, что люди в Энмыне перестали голодать, во льдах появились разводья. Никто не вспоминает Джона худым словом. В яранге все есть: учитель Антон Кравченко заплатил мясом и жиром за постой, но переселился жить в ярангу-школу. Пыльмау просит мужа не беспокоиться и надеется на скорую встречу.

Прошло почти два месяца, и однажды на рассвете Драбкин разбудил Джона и велел следовать за собой. Начиналась весенняя пора, но было еще очень холодно, а особенно когда выходишь из остывшей бани, а не из теплого полога. У порога Джон на мгновение остановился: он вспомнил — на казнь выводят обычно в такой час.

— Куда идем?

— Тэгрынкеу убил белого медведя, — коротко ответил милиционер.

Джон улыбнулся. Когда охотник убивает белого медведя и приволакивает завернутые в шкуру лакомые куски, на рассвете он созывает уважаемых жителей селения и почетных гостей на пиршество. Но чтобы арестованного позвали на такое таинственное и важное сборище — это, наверное, было впервые в истории чукотского народа и Советской республики. От этих размышлений Джону стало совсем весело, и он уже не смотрел на свое будущее так мрачно. Да и погода была отличная: уже поднималось солнце, хотя было всего пять часов утра. В воздухе чувствовалась весна, стужа пахла по-иному, изменился запах у морского льда, у слежавшегося снега.

У яранги Тэгрынкеу Драбкин покинул Джона. Очевидно, милиционер не был приглашен на пиршество, а только послан за арестованным: однако Тэгрынкеу хорошо понимал свое положение начальника!

Согласно обычаю, Джон Макленнан потоптался в чоттагине, давая знать о своем приходе.

— Мэнин? — услышал он голос хозяина.

— Гым,[47] Сон, — ответил гость.

— Проходи в полог, — пригласил Тэгрынкеу, не показываясь из-за меховой занавеси.

Джон отыскал в чоттагине тивичгын,[48] аккуратно выбил торбаса и нырнул головой в полог.

В пологе уже сидели Алексей Бычков, Гаврила Рудых, Гэмалькот и какие-то молодые парни, среди которых Джон узнал певца Атыка. Из женщин была только Олина — жена Тэгрынкеу. Она тяжело передвигалась по пологу: вот-вот должна родить.

— Проходи сюда, — Тэгрынкеу показал место рядом с собой. Удивленный местом, которое он получил, Джон стал думать, что это не просто приглашение на пир, а нечто другое.

Олина подавала мелко нарезанное мясо свежеубитого белого медведя, чуть беловатое, хорошо уваренное, колбаски, набитые фаршем из сердца и нутряным салом. Старики ели, похваливая вкус мяса, и замечали, что медведь не так тощ, несмотря на худую зиму.

— Как тебе мясо? — спросил Тэгрынкеу у притихшего Джона.

— Очень вкусное, — ответил Джон. — Давно такого не ел.

— Не помню такой трудной зимы, — заметил Гэмалькот. — Да если бы к этой зиме пришла какая-нибудь болезнь, много народу померло бы.

— В южных селениях был сильный голод, — сообщил неизвестный Джону мужчина, очевидно приезжий. — Поели даже покрышки на байдарах.

— Что же остров Аракамчечен? — спросил Гэмалькот.

— Остров-то отняли у Аккра, но сам он куда-то скрылся, — ответил приезжий.

На Чукотке был еще один остров, сравнительно недалеко от Уэлена, напротив эскимосского селения Уныин, принадлежавший шаману и владельцу оленьего стада — Аккру.

— Главное, что людям помогли Советы, которые брали оленей у богатых и раздавали голодающим, — веско сказал Тэгрынкеу, и все согласно кивнули головой, принимаясь за новую порцию еды.

Интересно, как здесь относятся к Гэмалькоту, человеку явно состоятельному? Считается он бедняком или относится к числу богатых, которых надо заставить поделиться с другими? Надо будет спросить об этом Тэгрынкеу. По виду Гэмалькота не скажешь, что он чем-то обижен, хотя и его три вельбота конфискованы.

После мяса пили чай, и разговор все вертелся вокруг охоты, нарождающегося дня, говорили о течении в проливе, о песцовых следах на морском льду. Словно ничего не изменилось в Уэлене и Тэгрынкеу не был представителем Совета, а Бычков был просто заезжим торговцем, хорошим другом хозяина яранги. Здесь, за трапезой по случаю убоя умки, остановилось время, и часы показывали вечность.

Один за другим уходили гости в голубой рассвет.

В пологе остались Бычков, Тэгрынкеу и Джон. Олина вышла в чоттагин толочь жир в каменной ступе.

— Приехали новые люди из Анадыря, — сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его старый блокнот в кожаном переплете. — А твою бумагу в Лигу Наций отослали в Петроград и там будут решать, что делать с ней.

— Но мне бы хотелось кое-что в ней изменить, — сказал Джон. — Теперь многое выглядит иначе.

— Дипломатией займемся в мирное время, — сказал Алексей. — А пока нужно бороться. Мне с Гаврилой приказано пробраться в Россию. Единственный путь — через Америку, потому что Дальний Восток захвачен белыми и интервентами.

— Белыми? — удивленно переспросил Джон.

— Это они так называют себя, белая гвардия, — пояснил Бычков.

Бычков сам провожал Джона Макленнана в сумеречный дом.

Солнце уже поднялось, и снег ярко блестел в низких лучах. Это был блеск весеннего снега, его невидимой глянцевой корочки, которая нарастает за долгий солнечный день.

Бычков дернул книзу замок и распахнул дверь.

— Скоро сможете ехать в Энмын, — сказал он.

Свет из окна падал на лицо Армагиргина и его жен. Все трое лежали на спине, Армагиргин в середке. Джон долго смотрел в остекленевшие глаза, пока до его сознания дошло, что они мертвы! С громким криком: «Они умерли!» — Джон бросился к двери. Удалявшийся Бычков, услышав крик, бегом вернулся и шагнул внутрь.

На шее каждого покойника виднелась узкая темная полоса. Джон сначала подумал, что все трое лежат с перерезанными горлами, но это был след шнура, свитого из оленьих жил. Шнурок этот был на шее Армагиргина, а концы его находились в окостеневших кулаках хозяина острова Айон. Армагиргин сначала задушил жен, а потом себя.

Джон и Алексей постояли в дверях, потом молча пошли к дому Ревкома, и каждый думал о том, что из жизни ушел человек, которому уже не было места среди людей.

Тэгрынкеу воспринял известие почти спокойно, только сказал деловито:

— Надо попросить Гэмалькота позаботиться о похоронах.

Старика и его жен хоронили ярким солнечным утром. Похоронная процессия состояла всего лишь из двух человек. Они тащили нарту по пологому склону, пока не поднялись на Холм Захоронений. Люди смотрели из яранг, время от времени оглядывая небо. Но оно было ясное и чистое, воздух был неподвижен — значит, по старинному поверью, Армагиргин и его жены уходили сквозь облака, не держа зла на оставшихся.

К вечеру в морскую сторону пролетела стая уток.

— Скоро в море! — сказал Тэгрынкеу. — А тебе, Сон, наверное, уже пора возвращаться в Энмын. Начинается весна, а за ней придет трудное лето. А за то, что нам пришлось немного подержать тебя в Уэлене, не обижайся. Я многое в тебе понял, а ты, наверное, теперь иначе думаешь о нас.

18

В Энмын Джон ехал на нарте милиционера Драбкина, который управлял собаками, как заправский каюр. Когда только успевал молчаливый милиционер, но алыки он смастерил собственноручно, на каждого пса у него были припасены маленькие кожаные обутки, чтобы собаки не резали лапы на остром весеннем снегу.

Селения оправлялись после трудной зимы. На Холмах Захоронений почти не было свежих покойников — люди выдержали и готовились к новой битве за жизнь.

Несколько раз останавливались в ярангах, и Джон теперь поневоле обращал внимание на нищету и убожество жилищ, на вековую грязь, которая из поколения в поколение налипала на жизнь. Она была не только на почерневших стойках яранг, на шкурах пологов, на убитом земляном полу, на телах людей, но и в душах их, в мыслях, в представлениях о мире. Честен ли он перед своим народом, мирясь с этой жизнью, которая казалась ему прекрасной, потому что в ней не было той лжи, от которой он бежал? Не создал ли он сам другую ложь, отговаривая чукчей от движения вперед, которое неизбежно?

В одной из яранг, пережидая короткую, но яростную весеннюю пургу, Джон достал потрепанный кожаный блокнот, перечитал записи, вынул огрызок карандаша, прикрепленный к блокноту специальным кожаным зажимом, и записал:

«Когда случаются такие мировые потрясения, как революция в России, они касаются всех. Эта революция рано или поздно отзовется в судьбах каждого человека. От нее не уйдешь, не спрячешься даже в самой глухой тундре. Она найдет тебя, затронет твою судьбу, переделает всю жизнь. И это не оттого ли, что она производит множество маленьких революций в душах людей? Может быть, такое произошло и в моей душе?..»

Сидящие в пологе сгрудились вокруг пишущего, налезали друг на друга, особенно ребятишки, и кто-то не мог сдержаться:

— Как бежит след!

— Запутывает, как заяц на снегу…

— А ведь это разговор! — значительно сказал хозяин яранги Печетегин. В этом возгласе было восхищение и удивление перед видимым чудом.

— Скоро каждый из вас сможет вот так, как я, наносить следы на бумаге и различать их, — сказал Джон, захлопывая блокнот.

— Какомэй! — недоверчиво протянул Печетегин.

— В Энмыне уже учатся, — сообщил Джон.

— У нас кто сможет? — озадаченно спросил хозяин.

— Очень короткое копьецо, которым чертят, — деловито заметил сухонький старичок, который любопытствовал больше всех и напирал на Джона так, что мешал писать.

— У меня уже старенькое… копьецо, — использовал это слово Джон, — а поначалу дают целое, вот такой длины, — Джон показал, каким бывает новый карандаш.

— А вот как научатся люди чертить разговор на бумаге, — рассудил старичок. — так языком разговаривать не разучатся ли?

— Думаю, что нет, — улыбнулся Джон.

— И еще одна опасность есть, — старик вплотную придвинулся к Джону: — Мысли таить начнут.

— Как это? — не понял Джон.

— Вот Печетегин, — старик кивнул на хозяина яранги. — Я его хорошо знаю, все его мысли, намерения. Иной раз ему даже ничего не надо произносить вслух — по глазам вижу, что ему надо. А когда он с другими говорит — мне ведь слышно не будет. Появятся тайные мысли, тайные намерения, и начнется разлад между людьми.

Старик вроде сам огорчился такому будущему, помолчал, подумал и вдруг решительно заявил:

— Нет, не для нас грамота. Разлад принесет.

— Зато когда ты будешь уметь различать следы на бумаге, ты сможешь общаться с далекими людьми, — пытался возразить Джон. — Вот я уеду, когда утихнет пурга, и ты вдруг вспомнишь, что недосказал что-то, и пошлешь мне недосказанные слова.

— Это можно! — с довольным видом сказал старик. — Это даже хорошо!

Дорога теперь шла вдоль морского берега, и железные полозья чиркали по рыхлому ноздреватому снегу. Иногда выезжали на морской лед, чтобы застрелить дремавшую на солнце нерпу, или устраивали привал и подстерегали утиные стаи. Ехать бы и ехать по этой удивительной весенней дороге, по талым лужам голубой воды, собирать для костра умягчившийся в соленой воде, высохший на весеннем ветру плавник! Но дома ждали дети и Пыльмау, друзья, лица которых снились Джону Макленнану во время его странного пребывания в сумеречном доме в Уэлене. Какое наслаждение быть свободным! Из многих удивительных изобретений, направленных к тому, чтобы унизить человека, самым больным и нестерпимым является лишение человека свободы! Следующим по тяжести наказанием может быть только лишение самой жизни. Армагиргин выбрал смерть. Для себя и для своих жен, которых он не мог отделить от себя, от своей сущности. Он ушел, уверенный в том, что существует мир за облаками: его нравственные страдания по своей мучительности уже не могли сравниться со страданиями физическими. Всю жизнь служить мишенью для презрения, потерять собственное лицо… Тогда лучше испытать мгновенную боль и успокоиться навечно.

Как-то долгим вечером в яранге Орво шел разговор о той видимой легкости, с какой чукчи расстаются с жизнью. За несколько дней до этого в соседнем селении глава семьи перебил всю семью и напоследок заколол себя. Это случилось поздней осенью, когда в ярангах в изобилии водилась дурная веселящая вода. Человек напился и похитил бутылку у соседа. Пробудившись от пьяного сна, он с ужасом узнал о содеянном, и перед ним встало страшное будущее — всю жизнь прожить с именем человека, польстившегося на чужое. И он принял единственно правильное решение, и когда это случилось, никто особенно этому и не удивился: каждый поступил бы именно так, если бы считал себя настоящим человеком.

Ранним утром, когда солнце только поднималось, показался родной Энмын. Он был жалкий и маленький, но трогательный, словно беспомощный ребенок, затерявшийся в весенних заблестевших снегах.

Люди еще спали. А собаки долго не чуяли приближающуюся нарту — ветерок дул навстречу. Зато Джон жадно ловил ноздрями знакомые родные запахи, а в этом мире, таком скудном красками, они были для него цветами свидания с дорогим.

Драбкин хорошо помнил дорогу и вел нарту прямо к жилищу Джона Макленнана. Пробудившиеся собаки подняли ленивый лай, и кто-то, выглянувший из крайней яранги, с удивлением сказал:

— Какомэй, маглялин![49]

Джон про себя улыбнулся, вдруг заметив, что его имя похоже на слова — Макленнан — маглялин. У заиндевелого порога — толстой доски из плавникового леса — Драбкин остановил нарту и вздохнул.

Джон медленно сошел с нарты и подошел к порогу. Из глубины яранги донесся пронзительный голос Яко:

— Атэ приехал!

Джон видел, как в глубине чоттагина метнулась меховая занавесь и оттуда стремительно выпорхнула Пыльмау. Она была в наспех накинутой меховой кэркэре, волосы ее были распущены. Приглаживая их рукой, она подошла к пологу и остановилась.

— Почему ты не входишь, Сон? — спросила она.

А Джон все смотрел на заиндевелый порог и думал, что вот уже которую весну он встречает на Чукотке и никогда не замечал, как красив весенним утром покрытый инеем порог родного жилища. Разноцветные кристаллики блестят в трещинах, на выемке, протертой множеством ног, и весь этот неказистый в обычное время деревянный брусок кажется отлитым из чистого серебра.

— Почему ты не входишь, Сон? — повторила вопрос Пыльмау, и в ее голосе было столько нежности, что, выплеснись она, все сокровища мира поблекнут перед силой и нежностью этой женщины.

— Я впервые увидел иней на пороге, — смущенно пробормотал Джон. — Какой хороший знак весны!

И переступил через серебряное сияние в родной дом, пропахший дымом и неистребимым запахом тюленьего жира.

19

Тынарахтына, дочь Орво и нареченная Нотавье, отказала жениху и собиралась выйти замуж за учителя Антона Кравченко.

— А как же Нотавье? — спросил Джон у Пыльмау, сообщившей эту новость.

— Плохо ему. Грозится поломать школу, сжечь, — ответила Пыльмау. — Приехал Ильмоч. Тоже громко разговаривает.

К середине дня в ярангу Джона потянулись гости. Первым пришел Тнарат и сообщил, что хочет сделать новую корму для байдары.

— Можно поставить такой сильный мотор, что лодка будет летать.

Он достал листок бумаги и показал чертеж.

Заглянул Гуват, подымил трубкой, внимательно оглядел Джона и осторожно спросил:

— Худо было в сумеречном доме?

— А как ты думаешь?

— По твоему виду не скажешь, — заметил Гуват. — Ты даже не похудел. Может быть, новый сумеречный дом совсем не такой, как при Солнечном Владыке? Ведь сейчас говорят — все для народа, вот и сумеречный дом удобнее…

Когда в яранге набралось много народу, Пыльмау подала большой чайник, и Джон принялся рассказывать о пребывании в сумеречном доме. Самое большое впечатление на слушателей произвело то, что тюрьма была баней, и время от времени заключенных выводили, чтобы устроить общую помывку.

— Где же они так пачкаются, что моются часто? — удивился Армоль.

— Не пачкаются, у них такая привычка, — ответил Джон. — Поэтому у них не бывает чесотки.

— Чесотка от вшей, — авторитетно заявил Орво. — а вши происходят, как известно, от печени.

Очевидно, это было простой истиной, потому что все кивнули головами в знак согласия.

— Как вы думаете, если нам устроить такую баню? — спросил Джон.

— Можно, конечно, — раздумчиво ответил Орво, — но много дерева надо собрать. Это же надо строить настоящий деревянный дом. А кто у нас такое сможет?

— Я смогу, — подал голос Тнарат. — Попробую.

— Горячей воды много понадобится…

— А что останется — можно заваривать и устраивать всеобщий чай! — возбужденно воскликнул Гуват, и это замечание развеселило всех и превратило постройку бани в обыкновенную шутку.

Пришел Ильмоч, и все замолкли, стали потихоньку разбредаться по своим жилищам.

Пыльмау еще раз заварила чай. Оленевод пил маленькими глотками, молчал и изредка тяжело вздыхал. Длинные седые волосы реденькой бородки покрывались мелкими бисеринками пота.

Орво и Джон переглядывались, но никто из них не решался начать трудный разговор. Выпив подряд пять чашек, Ильмоч вытер пот, стряхнул с бороды капли и сказал:

— Привез я тебе пыжик на нижнюю кухлянку. Осенью не успел, так теперь привез. Пошли кого-нибудь за ним.

— Успеется, — ответил Джон.

— Пусть сын твой сходит, — сказал Ильмоч и обратился к Пыльмау: — Пошли Яко за пыжиком.

— Нету Яко, — тихо ответила Пыльмау и виновато посмотрела на мужа.

Утром Джон видел сына, разговаривал с ним, и Яко рассказал, как все было в доме, пока отец отсутствовал, как он сам отобрал годных щенят у суки Пипик, а остальных заморозил в снегу, как ходил вместе с Тнаратом проверять нерпичьи сети и даже стрелял из дробовика по утиной стае.

— Где же он? — встревоженно спросил Джон.

— Учится он, — прошептала Пыльмау и опустила голову.

— Вот! — со злорадством воскликнул Ильмоч. — Учится! Чему учится? Раньше только отец знал, как и чему учить сына. Ушел учиться! Раньше разве такое было мыслимо?

— Где твоя мудрость, Орво? — Теперь Ильмоч обратился к старику. — Твоих людей учат чужаки, а ты сидишь и покуриваешь. Твоих самых дорогих друзей сажают в сумеречный дом, а ты вежливо улыбаешься. Что случилось? Почему вы вдруг стали такие беспомощные? Я тебе послал лучшего парня, чтобы он пожил в твоей яранге, чтобы ты полюбил его как родного, а твоя дочь отвергает его, и он носит позор, полученный в твоей яранге! Почему я должен открыть вам глаза и сказать прямо, откуда все это идет? Разве вы сами не видите? От школы все, от грамоты!

Ильмоч повернулся к Джону.

— И твоего сына научат отбирать у мужей их жен…

— Она еще не была ему настоящей женой, — возразил Орво.

— Нотавье лучше тебя знает! — отрезал Ильмоч.

— Учитель нарочно услал тебя в сумеречный дом, чтобы легче было творить черные дела, совращать людей, учить их тому, что никогда им в жизни не будет нужне! — продолжал Ильмоч. — Я понял: грамота — это не только умение наносить и различать следы на бумаге. Не это важно. Важнее — какие это следы и что за мысли внушают эти значки!

Ильмоч еще долго говорил, выкрикивая ругательства по адресу учителя. Но когда он обратился к Тынарахтыне, которая оказалась такой коварной и непостоянной и променяли хорошего парня, потомственного оленевода, сына самого Ильмоча, на какою-то учителя, который только и знает, что чертит значки на бумаге и еще учит детей чужим песням, Орво не выдержал:

— Он не только пишет и поет. Ты неправ. Он ходит на охоту и два дня назад убил двух нерп. Так что жир, который горит в школьных светильниках, он добыл сам.

— Как! — воскликнул изумленный Ильмоч. — Ты его защищаешь? Ты, который клялся в дружбе, защищаешь этого пришельца? Ты знаешь не хуже меня белых людей. Для меня самое большое удовольствие — забрюхатить наших дочерей, а потом отправиться на своих кораблях в свои страны. Разве ты это забыл?

Орво молчал. Он низко опустил голову и стыдился смотреть в глаза Джону. Но Пыльмау, которая возилась с дочерью у жирника, все слышала, и с потемневшим от гнева лицом она подошла к Ильмочу.

— Ты забыл, в чьей яранге находишься?

Но, ослепленный обидой за своего сына, Ильмоч уже не задумывался над своими словами.

— Видишь? — со злорадной усмешкой обратился он к Джону. — Женщина подает свой голос. И все это от него, от учителя! Это он сказал, что женщина равна мужчине! Ты слыхал? Женщина равна мужчине! Такое мог сказать только безумец или человек, который решил разрушить нашу жизнь!

Ильмоч так раскричался, что Софи-Анканау начала всхлипывать, а потом залилась громким плачем.

Но старик уже сам устал от своего крика. Он вдруг беспомощно всхлипнул, и Джон почувствовал жалость.

— Скажи, Сон, как жить дальше? — обратился старик к нему. — Почему они пришли и нарушили нашу жизнь? Почему они не дают человеку жить собственными мыслями, а суют ему свои? А, Сон?

Но что мог ответить Джон? Он сам был в таком смятении, в таком расстройстве и мыслей, и чувств, что только спокойствие и уверенность Пыльмау поддерживали его.

— А что говорит сам Нотавье? — спросил Джон.

— Что может сказать мальчик? — всхлипнул Ильмоч. — Его обманули. И Тынарахтына обманула, и мой друг, — старик кивнул в сторону Орво.

— Прежде чем говорить об обмане, поглядел бы на себя, — спокойно заметил Орво. — Сколько раз лгал сам и даже не краснел.

— Ты мне такое сказал? — гневно воскликнул Ильмоч. — Мне, другу, оленному человеку? После этого ноги моей больше не будет в вашем селении. Будете дохнуть с голоду — не зовите и не ищите! Обманщиком меня назвал!

Ильмоч поспешно одевался, шарил вокруг себя дрожащими пальцами. Он схватил малахай Орво, обнаружил ошибку, плюнул на него и так с обнаженной головой выскочил в чоттагин и пнул подвернувшуюся под ноги собаку.

Под жалобный собачий визг Орво и Джон долго смотрели друг на друга.

— Как же такое случилось?

— Сам не понимаю, — пожал плечами Орво. — Сначала все было так хорошо. Правда, Тынарахтына посмеивалась над оленеводом, но она всегда такая насмешница… Заставляла его всякие дурости делать… А с Антоном у нее давно началось. Держала она все это в себе, никому не говорила, но я-то видел. Да и за школьными-то светильниками пошла смотреть, чтобы быть поближе к нему…

— А что Антон? — допытывался Джон.

— Антон тоже виноват, — ответил Орво. — Зачем говорил про равноправие? Это несерьезно. Теперь она смотрит в сторону, словно пес, который тайком сало съел.

— Как же они собираются жить? — спросил Джон.

— Жениться собираются, — грустно ответил Орво. — Говорят, по новому обычаю. По бумажке.

— Как сам на все это смотришь?

— А я и не смотрю, — ответил Орво. — Я закрыл глаза, потому что ничего не понимаю… Антон мне признался, что тебя взяли в сумеречный дом, потому что он написал такое письмо. Каялся. Много раз писал в Уэлен. Я сам возил письмо, но меня до тебя не пустили.

— Раз они оба собираются жениться, — немного подумав, сказал Джон, — пусть женятся. Главное — они любят друг друга.

— Это гы зря говоришь, — наставительно возразил Орво. — Что же получится? Мужчина ведь такой человек — сегодня он любит одну, завтра другую. Что ж, каждый раз ему менять жену?

Джон улыбнулся, а Орво вдруг рассердился:

— Почему улыбаешься? Тебе дело говорят, а ты ничего не хочешь советовать. Словно подменили тебя в этом сумеречном доме. Дай совет человеку, — с мольбой в голосе попросил Орво.

— Пусть женятся, — сказал Джон. — Это очень хорошо, что Тынарахтына сама выбрала себе мужа. Я надеюсь, что они будут счастливы.

— Так ведь мы друга лишились, — жалобно простонал Орво. — Откуда будем брать оленьи шкуры? Камусы на торбаса? Когда я соглашался отдать Тынарахтыну за Нотавье, я думал о благе всего селения, всех людей Энмына.

— Жизнь теперь так изменится, — сказал Джон, — что и шкуры, и все другое мы будем доставать иначе, не отдавая дочерей за нелюбимых ими мужчин.

Орво ушел недовольный и сердитый. Он продолжал что-то бормотать про себя и даже не ответил на приветствие Яко, бегущего домой из школы.

Мальчик потоптался в чоттагине, отряхнул приставший к подошвам весенний талый снег и вошел в полог.

Встретившись глазами с отцом, он быстро посмотрел на мать.

— Подойди ко мне, — позвал его Джон.

Мальчик боязливо приблизился к отчиму.

Яко дрожащей рукой подал сшитые листки. Пыльмау на всякий случай приблизилась и гордо сказала:

— Эти листки я сшила сама, чтобы они были похожи на твою бумагу.

Белые, туго сшитые оленьи жилы держали разноцветные листки. Здесь были обертки с липтоновского чая, с плиточного жевательного табака, листочки, очевидно выданные учителем, тщательно разглаженные клочки разных оберток, которые собирала Пыльмау, словно зная, что ее сын пойдет в школу.

На первой странице красовались русские буквы. Знакомые очертания, но Джон так и не понял, что написано, и спросил Яко:

— Это что?

— Тут написано мое имя, Яко Макленнан.

Джон молча кивнул и заглянул на следующую страницу:

— А это что?

— Самые лучшие слова, — почему-то шепотом ответил Яко.

— Какие же это самые лучшие слова?

— Ленин и революция, — теряя голос, ответил Яко.

На следующих страницах были написаны цифры.

Пыльмау походила на встревоженную птицу. Она переводила взгляд то на сына, то на мужа, стараясь заглянуть в глаза.

— Ты не сердишься? — спросила она наконец.

Джон посмотрел на Яко, на Пыльмау, широко улыбнулся и весело сказал:

— Сержусь на себя. Яко давно пора быть грамотным человеком. Верно, сынок?

От неожиданности мальчик не мог произнести ни слова, и мать пришла к нему на помощь:

— И Антон хвалит его.

Джон достал свой кожаный блокнот и торжественно подал Яко:

— Держи. Пиши на этой бумаге.

Яко чуть не уронил на пол тяжелый кожаный блокнот и вопросительно посмотрел на мать, словно спрашивая у нее одобрения.

— А как же ты сам? — удивилась Пыльмау. — На чем будешь писать сам? Да и там твои слова написаны.

— Я решил больше не писать, — ответил Джон. — А то, что в блокноте написаны мои слова, — ничего в этом плохого нет. Когда Яко вырастет, научится читать не только по-русски, но и на языке своего отца, тогда прочитает мои записи и, может быть, поймет, почему я был такой, почему я сначала был против учения.

— Спасибо, атэ, — дрогнувшим голосом ответил Яко и прижал к груди блокнот. — Учитель сказал, что придет вечером. Он хороший человек. И Тынарахтына гоже…

20

— На свадьбу пришел звать? — спросил Джон, когда Антон просунул голову из чоттагина в полог.

— Это вы всерьез?

— А почему бы нет? — улыбнулся Джон. — Всполошил весь Энмын, лишил моих земляков источника оленьих шкур и еще колеблется — праздновать свадьбу или нет, — шутливо-строгим тоном заметил Джон.

— Насчет шкур пусть не беспокоятся, — ответил Антон. — Нотавье сам заявил мне, что ему с самого начала не нравилась Тынарахтына. Он даже дотошно перечислял все ее недостатки: громко, как мужчина, разговаривает, быстро ходит, словно на охоту собралась, кулак у нее тяжелый, насмешлива и быстра…

— Как же вы берете девушку в жены с такими явными пороками? — спросил Джон.

— Все это мне как раз и нравится, — ответил Антон. — Конечно, я здорово усложнил свою жизнь, даже нескольких учеников было лишился на время, но спасибо Яко. Когда он пришел учиться, вернулись и те, кто бросил ходить. А вообще я очень счастлив. Наверное, у вас тоже было такое?

Было ли такое у Джона и Пыльмау? Через убитого Тою, через слезы Мери Макленнан, через многие страдания, неверие и недоверие… И вот уже такое чувство, когда знаешь, что уже ничто, кроме смерти, не может разрушить этот союз. Да н смерть тоже была бы бессильна. Но Актону хотелось услышать подтверждение своему счастью, к Джон ответил:

— Было, конечно, было…

— Я вас очень прошу поговорить с Орво. Он не хочет меня видеть.

— Он, по-моему, уже понял все, и говорить с ним нечего, — ответил Джон.

— Если бы так, — вздохнул Антон и, глянув в глаза Джону, сказал: — А ведь я виноват в том, что вас арестовали.

— Не стоит об этом вспоминать, — отмахнулся Джон.

— Нет, — продолжал Кравченко. — Вы должны меня выслушать. Это не оправдание, а установление истины. Я писал Бычкову о том, что ваше присутствие и ваше влияние на жителей Энмына стесняет мою работу. В Уэлене это поняли буквально и решили вас изолировать. После того как вас увезли, я написал несколько писем. Немного успокоился, когда получил ответ от Бычкова, что ваше дело отправлено в Петропавловск и оттуда ждут указаний…

— Вы напрасно беспокоитесь, — заговорил Джон. — У меня совершенно нет чувства обиды или злобы на вас. В конце концов, если серьезно вдуматься, то решение властей было правильным. А то, что у них нашлось достаточно ума понять меня и понять мое место на этой земле, родило у меня уважение к Советской власти.

— Это правда? — обрадованно спросил Антон, и в его глазах блеснул огонек мальчишеской радости.

«Какой он молодой! — с затаенной завистью подумал Джон. — Сколько у него энергии! Быть может, ему вправду будет под силу сделать то, от чего я уклонился. И тогда он станет для этих людей подлинным героем, а не просто товарищем…»

Джон молча кивнул.

С этого дня Антон Кравченко стал частым гостем в яранге Джона Макленнана. Как-то он пришел с Тынарахтыной. Девушка переступила порог, высоко держа голову. Однако в ее глазах было смущение и немой вопрос: а как ее примет та, что живет уже долгие годы с иноплеменником?

Пыльмау приветливо встретила гостей.

Пока мужчины разговаривали о своих делах, женщины завели свою беседу.

— Ты мне скажи, — шепотом настаивала Тынарахтына, — есть что-нибудь особенное в жизни с белым? Какие-то должны быть привычки, от которых они не могут отделаться…

— Да ничего особенного, — отвечала Пыльмау. — Все как у людей. Я поначалу так же думала, как и ты, когда Джон впервые меня поцеловал…

— Да, это удивительно и… — Тынарахтына не могла сразу подобрать слова, — сладко вот тут. — Она показала место чуть пониже высокой груди.

— А как Нотавье? — спросила Пыльмау.

На лицо Тынарахтыны набежало облачко, но она как бы смахнула его быстрым движением рук, заодно поправив волосы на лбу, уверенно сказала:

— Найдет себе жену. Я дала ему совет.

— Дала совет? — удивилась Пыльмау.

— Да, — кивнула Тынарахтына. — А почему не дать такому дураку добрый совет? Тем более, как говорит Антон, теперь мы равноправны с мужчинами. Я показала на семью Тнарата, на его дочерей. У Нотавье прямо загорелись глаза, как у вырвавшегося на волю песца, и он даже признался мне, что думал о средней, о Тиннэу.

— Не по сердцу мне эти разговоры о равноправии, — заметила Пыльмау. — Ты только подумай, что будет, если это вправду начнется. Женщины будут говорить мужскими словами, носить штаны и короткие зимние торбаса. Пойдут на морской лед охотиться, осквернять своим присутствием лежбище, будут рулить байдарой и… — Пыльмау перевела дух, — это против природы… Как Тынарахтына ни старалась казаться скромной и послушной девушкой, однако не могла совладать со своей природой, потому что и на самом деле характер у нее был своевольный, неуступчивый и она привыкла ценить собственные мысли.

— А почему бы и нет? Разве справедливо, когда тяжелую работу делает женщина?

— Так и мужчине нелегко, — возразила Пыльмау. — То, что ты говоришь, противно природе, — повторила она и задумчиво продолжала: — Вот подумай. У твоею отца две жены. Никто этому не удивляется. А если у тебя будут два мужа?

Тынарахтына вдруг лукаво подмигнула:

— Совсем неплохо!

От этой откровенности Пыльмау покоробило, ей стало неловко, и она уже хотела сказать что-то резкое гостье, как вдруг вспомнила давнее, когда еще был жив первый муж, Токо, пока роковой выстрел не положил конец его жизни. Она хорошо помнит то утро, когда эта же мысль пришла ей в голову и удивила простотой и мудрой завершенностью: почему, когда мужчине нужна вторая женщина, он ее берет так же легко и просто, как первую, а когда женщина испытывает одновременно влечение к двум мужчинам, она не может быть женой одновременно обоих? Быть может, именно тогда, когда ей пришла в голову эта мысль, и родилось подлинное чувство к Джону. Когда Токо уходил на охоту, Джон, которого еще все называли Сон, ибо не знали звучания настоящего имени, оставался в пологе и разговаривал с Пыльмау, смешно произнося слова, запинаясь при разговоре, словно шел нетореной дорогой. И вдруг у нее в груди шевельнулось то же чувство легкости, зависти к молодости Тынарахтыкы, ее дерзости и тем бесконечным удивлениям к открытиям, которые сопровождают любовь на протяжении жизни и составляют то, что иной раз называют счастьем. Она не подозревала, что почти так же и только что подумал Джон, ее муж.

Празда, теперь разговор шел совсем о другом, о том, что наступает время весенней моржовой охоты.

— Принцип коллективности так строго и неукоснительно соблюдается на моржовом промысле, что вряд ли что здесь может добавить социализм, — разъяснял Джон. — Пусть останется так, как всегда бывало. Люди собираются в артели не только по родственному признаку, но и потому, что сработались. Скажем, Армоль чувствует себя увереннее, если у него гарпунером молодой Эргынто, а я уже привык, когда рядом со мной Тнарат, а на руле сидит Орво.

— Выходит, что мы, большевики, опоздали со своим коллективным хозяйством, с новой организацией труда? — с оттенком обиды спросил Кравченко.

— Не думаю, — ответил Джон. — При дележе добычи принцип равенства часто нарушается. Причем нарушение идет очень тонко, не касаясь жизненно нужных продуктов морского промысла. Неравномерно распределяется только то, что можно продать или накопить для обмена.

— Интересно, — заметил Кравченко. — Накопление товарного подукта.

— Не знаю, как это называется, — продолжал Джон, — но это есть. Причем этот продукт получает владелец байдары или вельбота.

Вот уже который год Джон Макленнан принимал участие в ежегодном весеннем священнодействии, когда с высоких подставок спускали на снег кожаные байдары, готовя их к летнему плаванию.

Они вышли с сыном из яранги, стараясь не разбудить младшего брата и сестренку. Пыльмау уже была на ногах и приготовила богам пищу из кусочков оленьего сала, нерпичьего жира, сушеного мяса и крохотных кусков мороженого утиного жира, похожего желтым цветом на лучшие сорта сливочного масла.

К высоким стойкам уже стягивались люди со всего Энмына. Много было ребятишек того же возраста, что и Яко, и Джон с интересом вглядывался в их лица, словно старался найти какие-то новые черты, полученные ими во время учения. Яко тут же бросился к ним, и дети затеяли какой-то свой, особенный разговор. Джон подумал, что настала пора, когда у детей появляются секреты от родителей, и многое такое, что уже не найдет отклика в родительских сердцах. И они правы в этом, потому что изучение грамоты, познание нового, расширение кругозора — это то, чего никогда не было у родителей, и поколение, которое растет, намного оторвется от своих предков и часто не будет понимать их.

Орво медленно приближался к Джону. По заведенному обычаю обряд возглавлял и проводил Орво. Вот и сейчас, каждый, кто принес священное угощение, передавал его старику, ссыпая пищу для богов на широкое деревянное корыто.

Орво выглядел не так торжественно, как раньше. Наоборот, он казался растерянным, чем-то расстроенным.

— Может, не то я делаю? — тихо спросил он у Джона.

Тот не понял вопроса и с удивлением уставился на старика.

— Я спрашиваю, может, кто-нибудь другой совершит обряд?

— Почему?

— Вот Армоль говорит, что нельзя быть зараз и главой Совета, и совершать обряд. И учитель Антон сказал, что большевики против богов и против того, чтобы их кормить.

— А что убудет у большевиков, если богов немного покормить? — возразил Джон.

— Наверное, ничего, — нерешительно предположил Орво, — но все же… Может, передать священное блюдо Армолю? Я вижу, он хочет.

— Я бы не советовал делать этого, — сказал Джон. — Сегодня Армолю захочется священного блюда, а завтра он вздумает стать главой Совета.

— Так ведь Совет выбирают, — напомнил Орво.

— Наверное, того, кто совершает обряд, тоже выбирают, а не он сам берется за это дело? — спросил Джон.

— Это верно, — кивнул Орво. — Люди меня попросили еще давно.

— Тогда совесть твоя должна быть спокойна, — сказал Джон. — Если люди попросиди тебя быть и жрецом, и председателем Совета, то делай и то и другое.

Орво молча кивнул и торжественно зашагал вокруг спущенных байдар, возглавляя шествие. Снег громко скрипел под ногами, и скрип смешивался с громким шепотом священных слов. Время от времени старик останавливался, разбрасывал горстками угощение, которое тут же осторожно, без обычного лая и драки, подбирали собаки.

Мужчины медленно шли следом, преисполненные сознанием важности происходящего. Они не разговаривали и зорко подсматривали за детьми, чтобы те не шалили и вели себя так же строго и торжественно, как родители.

Тишина нависла над Энмыном. Высокое небо с глубокой голубизной отражалось в снегу; солнце светило ярко, и воздух как бы дышал в лад с размеренным дыханием собравшихся людей. В звенящей тишине иногда чудился иной голос, словно отвечающий Орво.

И вдруг в торжественной тишине послышался странный звук, нечто чуждое, отклик иной жизни. Это был звук медного колокольчика.

Мальчишки, присутствующие на жертвоприношении, переглянулись и затоптались на месте, отстав от общего шествия.

Из яранги-школы выбежала Тынарахтына. Один рукав кэркэра у нее был опущен, и голой рукой ока высоко держала колокольчик и изо всех сил трясла им, разнося медный звук по притихшему в торжественной тишине Энмыну.

Тут же остановился и Орво. Он недоуменно оглянулся. Поводил головой, ища источник помехи, и увидел бегущую Тынарахтыну. Пораженный Орво опустил край жертвенного корытца, и пища богов посыпалась на снег на радость собравшимся собакам.

— Что с ней случилось? — встревоженно спросил Орво.

— Бежит, как бык в оленьем стаде, созывающий важенок, — невольно заметил Тнарат.

Джон вспомнил, что в оленьем стаде самому почетному и сильному быку, признанному вожаку стада, вешают на рога такой колокольчик, и по его звуку пастух может в любое время отыскать стадо, будь это непроглядная осенняя ночь или пурга.

— Не важенок созывает, а учеников! — объяснил Гуват. — А колокольчик я подарил учителю, когда он гостил у меня. Вот пригодилась вещь, а то без пользы валялась у меня в яранге…

Голос Гувата понижался, тускнел по мере того, как Тынарахтына приближалась с колокольчиком.

— На урок! На урок! — кричала девушка в такт звону. — Учитель давно ждет!

Все, кто присутствовал при обряде, застыли в оцепенении: мало того, что женщина приближалась к священному месту, она еще и шумела, и кричала, и звонила в колокольчик. Это было невиданное и неслыханное кощунство над священным обрядом, и поначалу все растерялись.

Разъяренный Армоль двинулся навстречу девушке. Он на ходу скинул рукавицы, и его темные кулаки так крепко сжались, что обозначились светлые пятна суставов. Джон внутренне собрался, ожидая, что произойдет что-то страшное и непоправимое.

Тынарахтына заметила приближающегося Армоля, остановилась и опустила руку с колокольчиком. Она спокойно ждала мужчину со сжатыми кулаками, стоя с медным колокольчиком в руке.

Никто не успел ничего сообразить: напряженную тишину разорвал вопль! Но Тынарахтына осталась стоять, а бедный Армоль, ухватившись обеими руками за лицо, выл и выкрикивал ругательства. Отставив окровавленные пальцы, он еще раз кинулся на Тынарахтыну, но она ловко подставила руку, и мужчина рухнул в снег.

— Как ты смеешь кидаться на жену большевика! — раздался звонкий голос Тынарахтыны. — Ты, не знающий, что такое равноправие женщины, теперь понял?

Армоль вскочил на ноги. По его лицу струилась кровь: должно быть, Тынарахтына угодила ему колокольчиком прямо по носу.

— Я тебя убью! — завопил Армоль. — И твоего мужа-большевика убью! Всех большевиков застрелю!

С этим криком он бросился в свою ярангу.

А Тынарахтына проследила спокойным взглядом за ним и презрительно произнесла:

— Солнечный Владыка ничего не мог сделать с большевиками, а он… — она усмехнулась и властно приказала притихшим детям: — Пошли в школу! Учитель ждет.

Мужчины в молчании стояли, пока дети не скрылись в яранге-школе. Потом Орво, очнувшись, глянул себе под ноги, пнул собаку, которая рылась в снегу, отыскивая крохи жертвенного угощения, и сказал:

— Он может выскочить с винчестером! Надо его остановить!

В подтверждение его слов из яранги показался Армоль. Перезаряжая на ходу оружие, он побежал к яранге-школе.

Джон, словно его подхватил вихрь, помчался наперерез и столкнулся с Армолем на полдороге.

— Стой! — закричал Джон, — Стой! Там дети!

Но Армоль уже припал на одно колено. Джон пнул ружье, и пуля зарылась в снег, подняв маленькое снежное облачко.

— Уйди! — закричал Армоль. — И тебя убью, белая гнида без рук!

Но Джон уже успел схватить винчестер. Когда Армоль двинулся на него, он наставил ствол и спокойно сказал:

— Выстрелю.

— Стреляй! — закричал в исступлении Армоль. — Стреляй! Белому убить чукчу легче зверя. А ты уже убил одного! Друга моего Токо. Стреляй! Убивай нас, бери наших женщин, детей!

Подкравшиеся сзади Тнарат и Гуват повалили Армоля на снег, связали и потащили домой.

А в яранге-школе шел урок, словно ничего не случилось. Чинно, рядышком, сидели мальчишки и несколько девочек. Тынарахтына поправляла огонь в жирнике и никак не могла выровнять пламя.

21

Лед обломился, и волна качнула суденышки, спущенные на воду.

Их привезли на длинных, составленных из нескольких упряжек, нартах. Нарты сопровождали мальчишки, у которых уже закончилось учение и они освобождались на все лето.

Антон Кравченко заявил, что желает охотиться вместе со всеми, и его взял на свою байдару Орво. Учитель был одет в аккуратные кэмыгэты, камлейку и нерпичьи штаны. Все это было сшито заботливыми руками Тынарахтыны и, возможно, сначала предназначалось Нотавье, который давно уже перешел в ярангу Тнарата.

По горизонту, низко стелясь над головой, тянулись птичьи стаи. Красноклювые топорки купались в студеной воде и близко подплывали к байдарам, рискуя попасть под метко пущенный из пращи камень.

Старшие ребятишки отправлялись на охоту. Младшие с завистью смотрели, как Яко и его сверстники чинно и спокойно беседовали с охотниками, не обращая внимания на топорков.

Упряжки скрылись в торосах, возвращаясь домой, а байдары взяли курс на Берингов пролив.

Шли под парусами. Вода громко билась о кожаные днища, небольшие льдинки с глухим стуком тыкались в борга.

Джон наблюдал за Антоном, который впервые отправлялся на моржовую охоту. В его отношении к этому русскому парню появилось какое-то отеческое чувство. Может быть, потому, что Антон не стеснялся приходить к нему за советом. Правда, когда Тынарахтына сбила с ног гордого Армоля, учитель пренебрег советом Джона уехать на некоторое время из Энмына, твердо заявив, что «большевики никогда не отступают и ведут борьбу до последней капли крови…» Армоль, полежав связанным до позднего вечера, успокоился и дал слово, что больше никогда не будет прикасаться к винчестеру.

Внешне все как будто уладилось, но недаром Джон прожил столько лет в Энмыне и хорошо знал Армоля.

А сейчас Антон сидел посреди обступивших его энмынцев и весело рассказывал на хорошем чукотском языке, как охотятся богатые русские помещики, затравливая волка или зайца собаками. Гуват спросил, кому доставалась добыча.

— Конечно, богатому!

Тнарат удивленно спросил.

— А что же оставалось есть остальным?

— Заяц для русского человека не главная еда, — ответил Антон. — Для него главное — хлеб.

— Одним хлебом сыт не будешь, — заметил Гуват. — Сколько же его надо съесть досыта!

Кравченко принялся объяснять, что еще, кроме хлеба, ест русский крестьянин, и рассказ его был интересен и Джону, который почти ничего не знал о жизни сельского труженика, не считая того, что вычитал из книг.

— Однако это нехорошо, — продолжал сомневаться Гуват. — С такой оравой охотиться на одного-единственного зайца, а потом отдавать его одному человеку, который не охотился, а сидел верхом, словно эвен на олене.

— Ты совершенно верно заметил, Гуват, — сказал Кравченко. — А разве в жизни мало такого? Хозяин всегда получает больше. Против такой несправедливости восстали руссские рабочие и крестьяне. И мы на нашей Чукотке тоже искореним такой обычай.

— У нас такого нет, чтобы зайца ел один, — быстро отозвался Гуват. — Правда, мяса у зайца маловато, но в гости обязательно соседа зовут. А уж если нерпу убьют или какого-нибудь зверя покрупнее, так оделяют всех.

Такого рода разговоры шли на всем пути от Энмына до Уэлена. Кравченко пожаловался Джону:

— Трудно разбудить у людей классовое сознание. Не понимают.

— С чего ж это будить то, чего нет? — отозвался Джон.

— Не понимаю…

— Какие классы у чукчей? — уточнил свою мысль Джон.

— Не скажите, — возразил Антон. — Начало имущественного расслоения все же есть.

— Но ведь социалистическое учение осуждает собственность, нажитую на грабеже или эксплуатации других людей, — сказал Джон, — а кого эксплуатировал, скажем, Орво, или Армоль, или тот же Тнарат, которые владеют байдарами?

— А Армагиргин! — с торжеством напомнил Кравченко. — Или Ильмоч! Разве они не ярко выраженные эксплуататоры? Да еще какие! Вспомните только Армагиргина! Какие рассказы о нем ходили, будто он верхом на людях ездил…

— Я это видел своими глазами, — ответил Джон. — А потом я сидел вместе с ним в тюрьме и видел его мертвого…

— Мертвого? — поразился Кравченко. — Убили его?

— Он сам себя задушил, задушил ремешком от меховых штанов, — ответил Джон.

Кравченко задумался, потом медленно произнес:

— И в голову никогда не приходило, что здесь все окажется намного сложнее. Это только издали так: примитивное общество, эпоха разложения первобытно-общинного строя… Я изучал в нашем марксистском кружке работу Энгельса о развитии человечества. Вроде там все ясно, а сюда приехал, многое не соответствует книжным представлениям. Где родовой строй? Куда он девался у чукчей? Похоже на то, что они совершенно его не знали, проскочили, не заметив, или начисто отказались, так что даже следов не осталось. Ну как же тут вести классовую борьбу? Кто за нас, кто против?.. Приехали мы впервые в Уэлен, стали разбираться. Старейшина селения Гзмалькот, по всем статьям наш классовый враг, оказался нашим помощником, первым советчиком.

— Эксплуатировал он кого-нибудь? — спросил Джон.

— Да как сказать, — неопределенно ответил Антон. — Понимаете, какое дело… У него три вельбота. На вельботах охотятся его земляки, в основном его родственники. Приплывают они с добычей. Гэмалькот выходит на берег, смотрит, что привезли, и берет только бивни, иногда кожу, а все остальное делят между собой охотники… Вот так с каждого вельбота собирает он клыки, китовый ус, кожи, потом едет на Аляску, торгует, привозит товары. Но что он покупает? Новые доски для ремонта вельботов, гарпунную пушку для китовой охоты, горючее для подвесных моторов… И когда мы ему сказали, что в будущем, видимо, придется передать обществу все его вельботы и гарпунные ружья, он неожиданно ответил: «А для этого я копил все. Не для себя, а для людей». Ну что ты с ним делать будешь!

За мысом показался Уэлен. Ледовый припай ушел, и на берегу, подпертые палками, стояли готовые к выходу вельботы и байдары. Здесь же стояли палатки охотников окрестных селений.

На берегу собрались встречающие, и Джон узнал среди них Алексея Бычкова, Гаврилу Рудых, Тэгрынкеу, Гэмалькота и еще каких-то новых русских, которые с неменьшим любопытством всматривались в подъезжающих.

— Какомэй! — слышалось со всех сторон.

Джон пожал руки представителям Ревкома, кивнул тем, кого он раньше встречал на улицах Уэлена, но особенно тепло и сердечно поздоровался с Тэгрынкеу.

— Будешь моим гостем, — сказал тот. — И твой сын Яко.

Джон не удивился тому, что Тэгрынкеу назвал Яко. Здесь осведомленный человек знал по именам всех жителей от Уэлена до устья Амгуэмы.

Антона окружили его товарищи, хлопали по плечам, обнимали, громко восхищались его здоровым видом, спрашивали о невесте.

— Какая невеста? — смущенно отвечал Антон. — Я уже женат.

И он достал из кармана аккуратно сложенный листок бумаги, где было написано: «Туземный Совет селения Энмын в лице его председателя Орво подтверждает брак между Тынарахтыной и Антоном Кравченко». Внизу темнело какое-то пятно.

Алексей Бычков внимательно прочитал бумагу и догадался, что пятно — это оттиск неграмотного председателя Совета.

— Ты ведь писал, что жену твою зовут Таня.

— Официальное ее имя Тынарахтына, а по-домашнему зову ее Таня, — пояснил Кравченко.

Кравченко повели в дом, где и проживали ревкомовцы.

— Затопим сегодня баню, — мечтательно произнес Гаврила, — вымоемся. Небось в своем Энмыне даже не умывался?

— Как только мы поженились, — ответил Антон, — Таня сразу побежала к Пыльмау и хотела у нее забрать единственный на весь Энмын рукомойник, но та не дала. Тогда Таня попросила нашего умельца Тнарата. Тот достал где-то большую банку из-под технического масла с надписью «Стандарт-Ойл», приделал медный сосок — и рукомойник был готов. Им теперь пользуются все мои ученики.

В честь приезда товарища Бычков постарался: сварил что-то наподобие борща из моржатины и наготовил пельменей из утятины.

— Где вы муку берете? — поинтересовался Антон, уплетая за обе щеки пельмени.

— Как только лед разошелся — чукчи стали привозить, — ответил Алексей. — Сначала не могли понять откуда. Оказалось очень просто: южнее Кытрынского залива проживало несколько мелких торговцев, о которых мы не знали. Местные жители организовали Советы и постановили конфисковать товар, а самих торговцев выселили.

— Школа как?

— Нормально работает, если не считать того, что у нас совершенно нет письменных принадлежностей, — на этот раз ответил Алексей. — Обстановка усложняется… Получили известие из Облревкома: бочкаревские белогвардейские банды намереваются отрезать нас от Петропавловска и Анадыря. Камчатский ревком готовится уйти в сопки. А нам придется с Гаврилой пробираться в Питер.

— В Питер? — от удивления Антон отставил кружку с чаем.

— В Питер, — с серьезным видом ответил Бычков. — Почти весь Дальний Восток занят японцами, белогвардейцами и американскими экспедиционными войсками…

— Как же вы собираетесь попасть в Питер? По воздуху, что ли? — недоумевал Антон.

— У нас накопились большие ценности, — продолжал Бычков. — Валюта, конфискованная у торговцев. Эти деньги очень нужны республике. Мы тут все обмозговали и решили пробираться в Россию через Америку.

— Через Америку? — Антон был поражен дерзостью замысла. — Но вас же схватят в первом же попавшемся порту! В Номе вас опознает Роберт Карпентер и выдаст.

— И это мы тоже предусмотрели, — улыбнулся Бычков. — С Робертом мы договорились.

— Как? — удивился Антон.

— Зимой он тайком перебрался в Кэнискун. Надо отдать должное — он человек смелый. В зимнее время Берингов пролив почти непроходим из-за постоянного движения льда. Бывает всего два или три дня, когда лед стоят. Роберт прошел и явился в Кэнискун, к своей семье. Там мы его и накрыли. Поговорили. Клялся, что соскучился по своей семье, даже прослезился. Но я чую, что у него тут совсем другие интересы. Золотишком пахнет. Предлагал сотрудничать с нами, сулил большие барыши. Мы ответили уклончиво и отправили обратно. Мне показалось, что он так крепко привязан к чукотской земле, что вряд ли посмеет испортить с нами отношения. Во всяком случае, на современном этапе.

— Но ведь всё разно это очень большой риск, — заметил Антон. — Даже больше риску, чем надежд на благоприятный исход.

— Но попытаться надо, — сказал Алексей. — Здесь ценности в большой опасности. Со дня на день может прийти белогвардейский корабль. Вот почему мы и тебе предлагаем вернуться в Уэлен.

— Я этого не могу сделать, — ответил Антон.

— Почему?

— Во-первых, у меня семья в Энмыне, во-вторых, не могу бросить школу, а в-третьих, если действительно белогвардейцы высадятся в Уэлене, то надо иметь опору в других селениях.

— А вот это дельное замечание! — сказал Гаврила. — Ведь в Уэлен остаются Драбкин и Тэгрынкеу!

— Да, верно, Тэгрынкеу, — согласно кивнул Бычков. — Ну что же, твои доводы, кажется, убедительны.

А тем временем в яранге у Тэгрынкеу происходил разговор о будущей жизни.

Чукчи, пришедшие на огонек, и уэленцы, и жители окрестных селений, прибывшие на моржовую охоту, и эскимосы из Унмына, разный бродячий народ, который неожиданно и негаданно появляется на мысе Дежнева в весеннее моржовое время, уселись поодаль от негасимого костра, пили чай и внимательно слушали Тэгрынкеу, который осипшим голосом рассказывал о том, как приедут сюда вскоре знающие русские люди, которые умеют лечить любые болезни, не то что какую-то там чесотку. Говорят, что они могут отрезать пришедшую в негодность часть человеческого тела и на ее место пришить другую. Гуват неожиданно спросил:

— А где же берут другую, новую часть? У живых отрезают, что ли?

Тэгрынкеу, не готовый к такому вопросу, смешался и умоляюще посмотрел на Джона, прося у него поддержки.

Пришлось Джону включиться в разговор и поведать немногие сведения о хирургических операциях, которые у него были.

— Часть желудка отрезают! — удивился вслух Гуват. — Еды, значит, меньше понадобится!

Эскимос из Унмына на ломаном чукотском языке задал длинный вопрос:

— Говорят — власть бедных. Это понятно. И еще утверждают, что чем беднее человек, тем он лучше. Но вот у нас был такой человек Итук. Беднее его в нашем селении могла быть разве только бездомная собака. И дошел человек до того, что стал поворовывать. Так что — власть ему отдавать? И зачем вообще власть? Я думаю, она никому не нужна, кроме тех, кто ее имеет. Ведь для всех, кто под властью, это только одно неудобство, а тем, кто схватил власть, удовольствие и возможность громко кричать на подвластных.

Тэгрынкеу порывался ответить, но эскимос продолжал вопрос:

— Бедность ставится в заслугу, и почему-то забывают посмотреть, откуда происходит эта бедность. Хорошо, будет власть бедных — откуда мы будем брать необходимое? Кто нам будет продавать патроны, материал на камлейки, железные капканы, чай, сахар, табак, горючий жир для моторов? Кто-то все равно должен быть богатым и продавать все это нам? Мне что-то непонятно.

— Большевики говорят…

— Слова без дела — это пустое, — не обращая внимания на поднятую руку Тэгрынкеу, продолжал эскимос. — Большевики говорят, а товаров у них нет, все равно покупаем у американцев… Я видел этих большевиков, приезжали они к нам, я вижу их здесь. Они ведут себя нехорошо…

Со всех углов обширного чоттагина послышались протестующие возгласы.

— Да, они ведут себя нехорошо и неправильно! — повысил голос эскимос. — Они говорят о равноправии женщины, живут, как мы, не брезгуют лечить наших детей, мыть их, учат грамоте. Даже одеваться стали по-нашему. Посмотреть издали на такого большевика — не отличить его от чукчи или эскимоса. Но разве был когда-нибудь белый человек наравне с нами? Никогда! — твердо произнес эскимос, быстро посмотрел на Джона и как бы между прочим заметил: — Кроме Сона Маглялина.

Джон отметил, что его уже который раз называют Маглялиным, переиначивая на привычный лад его имя. Маглялин — Едущий на Собаках. Не так уж это и плохо…

— В этом и сила большевиков! — громко прервал рассуждения эскимоса Тэгрынкеу и уже не давал ему больше раскрыть рта. — Это они открыли нам глаза на то, что все люди равны. Равны, потому что работают. Никто не зовет нас к бедной жизни. Это ошибка. Там, в далекой России, живет товарищ Ленин…

— Чей товарищ? — встрепенулся эскимос.

— Мой, — дерзко ответил Тэгрынкеу, — и твой тоже.

— Не видел его никогда, — огрызнулся эскимос.

— Послушай, что он говорит, и ты поймешь, чей он товарищ, — продолжал Тэгрынкеу. — В России как люди жили? Там были богатые и бедные. Люди, которые работали, и те, кто не работал, а только брал то, что делали трудовые люди. Там ведь не охотой живут, а иными делами. В больших домах собираются много людей и сообща делают машины. На полях, на земельных пространствах, растят и собирают растения, из которых потом мелют муку. Эти люди работают, а другие, которых меньшинство, только смотрят, а потом берут все сделанное, оставляя работавшим самую малость, чтобы им не умереть с голоду…

— Разве такое возможно? — удивился Гуват.

— Я сам видел такое, когда плотничал в Петерпаусе, — ответил Тэгрынкеу, произнося на чукотский манер название Петропавловска. — Такая жизнь была во всей России и в других землях тоже. Вот и Сон может подтвердить.

Джон Макленнан молча кивнул.

— Рабы, что ли, у них были, как в древних легендах? — спросил Гуват.

— Хуже, — ответил Тэгрынкеу. — Рабов захватывали в сражениях, а там так брали в кабалу… Мирно.

— Как же такое случилось? — продолжал любопытствовать Гуват, мешая Тэгрынкеу говорить, сбивая его мысли.

— Об этом потом, — раздраженно заметил Тэгрынкеу. — Сейчас надо думать, как жить в будущем… Вот эскимос спрашивал: как это будет власть бедных? Это совсем не значит, что настанет бедная жизнь и негде будет купить пачку чаю или щепотку табаку. Все, что будет производить трудовой народ, все будет принадлежать всем, кто работает. Ленин учит: кто создает все богатство земли? Рабочие люди. И табак, и муку, и материал на камлейки, стальные граненые иглы, подвесные моторы, большие железные пароходы — все это сотворено руками трудового человека, а значит, им, трудящимся, и владеть всем этим богатством. Разве это несправедливо?

— Это само собой разумеется! — неожиданно для всех воскликнул несговорчивый эскимос.

— А как быть, если человек ленивый? — опять вмешался Гуват.

— Помолчи! — прикрикнул на него Орво.

— А говорят про равноправие, — проворчал Гуват.

— Поголодаешь — тогда лениться не будешь, — наставительно произнес Гэмалькот, до этого молча сосавший потухшую трубку.

— Ръэв![50] — закричал неожиданно возникший в дверях мальчишка.

В одно мгновение опустел чоттагин.

Все охотники помчались на берег. Впереди несся сам Тэгрынкеу. На деревянной мачте, врытой неподалеку от яранги Гэмалькота, сидел дозорный с биноклем и рукой махал в сторону моря.

На берегу охотники снимали вельботы с подпорок, переворачивали на кили байдары и торопливо спускали суда на воду.

Антон Кравченко прибежал, когда байдара была уже на воде. Он прыгнул прямо с берега, едва не угодив на шею пригнувшемуся Гувату.

Суда подняли паруса и устремились в погоню за китом.

Тишина нависла над Уэленом. Старшие следили, чтобы детишки не кричали, женщины осторожно переставляли железную посуду, чтобы не звякнуть, собак загнали в чоттагины и заперли двери, чтобы не выскочили наружу. Даже те, кто остался снаружи и наблюдал в бинокли за китовой охотой, разговаривали шепотом.

Сразу же следом за вельботом уэленцев шла байдара из Энмына. На кормовой площадке сидел Гэмалькот, крепко держа взглядом китовый фонтан, разжигающий азарт охотников.

Орво держал байдару слева от вельбота. Джон, Тнарат и Гуват торопливо готовили китовые гарпуны, лежащие на самом днище. Никто не знал, что они могут так неожиданно понадобиться. Антон, смешно надув щеки, накачивал собственным дыханием пыхпыхи.[51] Он старался не шуметь, но то и дело его вздох разносился по тихому морю среди шелеста парусов и журчания воды под килями вельботов и байдар.

Китовый фонтан приближался.

Морской великан шел вдоль берега на запад. То ли он не видел преследователей, то ли считал суда дружески настроенными существами, но он не увеличивал скорости и плыл спокойно и размеренно.

Чуть приспустив паруса, замедлили ход. С большими предосторожностями, без единого звука, воткнули большие весла в уключины, и над водой тревожно повисли сухие лопасти.

Кит был совсем близко.

Кравченко видел его длинное синеватое тело, когда животное шло из глубины, чтобы набрать воздух и выпустить фонтан.

Вельбот уэленцев подошел вплотную к киту. Три гарпунера застыли на носу. Точно так же в байдаре энмынцев застыли Тнарат и Гуват. От качки шевелились плотно надутые Антоном пыхпыхи и казались ожившими.

Вельбот едва двигался. Гэмалькот подвел его точно к тому месту, где должен вынырнуть кит. Как он это угадал, быть может, он сам бы и не смог толком объяснить.

Длинное тело шло из морской глубины. Впереди неслись мельчайшие пузырьки воздуха. Вот показалась голова, пыхнул фонтан, но гарпунеры продолжали оставаться в неподвижности. И только тогда, когда китовая голова погрузилась в воду и фонтан стал водяным, взметнулись руки гарпунеров, и острые лезвия вонзились в податливую китовую кожу. Длинные древки гарпунеров отскочили, зашевелились, поползли ременные концы, и в воду прыгнули ожившие пыхпыхи.

Гэмалькот резко отвернул вельбот в сторону, и перед китом оказалась байдара энмынцев. Но успел бросить гарпун удачно один Тнарат. Гарпун Гувата скользнул по хвостовому плавнику и ушел в воду. Кит резко пошел в глубину. Мимо лица Антона Кравченко просвистал ременный конец, и три пыхпыха, привязанные к гарпуну Тнарата, прыгнули за борт и тут же скрылись в воде.

— Хорошо! — похвалил Орво и крикнул Джону: — Теперь можно заводить мотор.

Затарахтел мотор и на вельботе уэленцев.

Суда сделали широкий круг. Джон знал по опыту предыдущих китовых охот: нет больше надобности гарпунить кита. Шесть пыхпыхов вполне достаточно, чтобы не дать морскому великану уйти и погрузиться в воду так глубоко, чтобы его можно было потерять.

Теперь вельботы и байдары перестроились так, что получалась огромная карусель, на внешней стороне которой находился загарпуненный кит.

Кравченко был так потрясен всем происходящим, что Гувату пришлось его несколько раз чувствительно толкнуть, чтобы вразумить, что теперь надо взять винчестер и стрелять в голову кита.

Загремели выстрелы. Как только вельбот или байдара оказывались напротив раненого животного, гремел дружный залп и вода вскипала от пуль.

Кравченко стрелял и стрелял, пока не почувствовал, что ствол винчестера нагрелся. Общий охотничий азарт уравнял всех. Орво то и дело бросал румпель и хватался за свое ружье. Но прежде чем сделать это, он так ставил байдару, что она по инерции еще некоторое время шла по правильному курсу.

Наконец кит в агонии, собрав остатки сил, ушел в морскую пучину, утащив за собой связку пыхпыхов. Выстрелы смолкли. Вельботы и байдары остановились. В напряженной тишине с легким всплеском всплыли пыхпыхи и спокойно легли на воду. Уэленский вельбот медленно подплыл к киту, гарпунщик потрогал ремни и сделал знак рукой: кончено, кит убит.

Тотчас суда устремились к киту. Но в этом, казалось бы, беспорядочном движении был издревле заведенный порядок. Гарпунеры вырезали из тела убитого животного стальные наконечники вместе с изрядными кусками сала и кожи, другие прокалывали специальные отверстия, чтобы продернуть буксировочные тросы. Большие куски итгильгына перебрасывались в вельботы и байдары, и те, кто не был занят, сразу же принялись за лакомство — китовое сало с кожей.

Кравченко жевал и чувствовал, как по его горлу струится растопившийся от тепла жир, наливает его силой и что-то огромное, непонятное поднимается в груди, ищет выхода. Он громко разговаривал, смеялся, и все вели себя так же, как он, даже спокойный и невозмутимый Макленнан.

Суда выстроились в колонну и потащили на берег кита. По мере приближения к берегу росла и всеобщая радость, никто не жаловался на усталость, несмотря на изнурительную работу. То ли китовый жир обладал таким возбуждающим свойством, то ли сознание победы над морским великаном так всех окрылило, что даже после долгой разделки, продолжавшейся за полночь, гомон в селении не умолкал.

Вымазанный жиром, с липкими руками, Антон бегал по морскому берегу, рассказывал своим друзьям о китовой охоте, пока не подошел Тэгрынкеу и не потащил его за собой.

Они поднялись в селение, прошли в ярангу Гэмалькота, а оттуда в большое строение, внешне напоминавшее ярангу.

— Это наш клегран, — пояснил Тэгрынкеу.

Антон уже достаточно хорошо знал чукотский язык, чтобы понять, что эта яранга и есть тот знаменитый клегран, о котором он слышал в чукотских сказаниях. Он думал, что клеграны давно исчезли, как ушли в небытие кровопролитные межплеменные войны и времена, когда чукотский охотник одновременно был воином и носил вместе с луком и колчаном тяжелые доспехи из толстой, непробиваемой моржовой кожи.

Клегран — дословно — мужской клуб. Во время священного жертвоприношения и танца кита туда не допускалась ни одна женщина.

Внутренность яранги представляла собой один обширный чоттагин. Посередине, под дымовым отверстием, горел костер, и от этого в яранге было тепло, а вся копоть тут же устремлялась в небо. Яркие отблески огня бегали по стенам, увешанным амулетами, чучелами неведомых животных, деревянными, до блеска отполированными изображениями китов. Возле костра облачался знаменитый уэленский шаман Франк.

У старика было свое чукотское имя, а Франком он стал называться после продолжительного путешествия по американскому континенту. Говорили, что Франк был грамотен и держал целую метеорологическую станцию, что позволяло ему довольно точно предсказывать не только погоду на два-три дня вперед, но даже давать прогноз ледовой обстановки.

Франк мельком глянул на вошедших, и в его глазах блеснул желтый огонек недовольства.

— Не робей, — подбодрил Тэгрынкеу Антона. — Гляди, что делает Сон.

Джон Макленнан вместе с певцом Рентыном и молодым парнем Атыком, лучшим танцором Уэлена, размачивали кожи, туго натянутые на ярарах. Барабаны тихо звенели, и звон сопровождал приглушенный говор.

«Коммунисты отвергают религию!» — вдруг вспомнил Антон и представил себе, что вот так в церковь пришел председатель Петроградского Совета вместе с комиссаром…

— Пожалуй, нам бы лучше уйти, Тэгрынкеу.

— Если мы уйдем, — ответил Тэгрынкеу, — мы обидим на всю жизнь всех лучших охотников побережья. И они отвернутся от Советской власти. Здесь тебе будет интересно, и ты посмотришь, что тут плохого, а что можно взять в будущую жизнь. Это только новорожденный приходит в жизнь голый, а мы взрослые люди и должны знать, что взять с собой, а от чего отказаться.

— Но все это — сплошная мистика! — громко шепнул Антон.

— Я не знаю этого слова, — ответил Тэгрынкеу и шепнул: — Смотри!

Ему стоило большого труда уговорить Франка позволить привести Антона Кравченко, а тот еще так разговаривает.

«У нас уже есть один белый», — ответил шаман, намекая на присутствие Джона Макленнана. «Но Антон не только белый, но и представитель новой власти, к тому же женатый на чукчанке. Главное — он тоже сегодня промышлял кита, — доказывал Тэгрынкеу. — Советскую власть народ принял. Почему должен быть в стороне человек, живущий для блага народа?»

Именно так, человеком, живущим для блага людей, называл себя в священных песнопениях шаман Франк, и надо отдать ему справедливость, он действительно был полезным членом общества: он предсказывал погоду, умел лечить, унимать боль, знал все окрестные языки — от русского и английского и кончая эвенским и якутским, держал в голове огромное количество разнообразных сказаний и былей из истории народа. «Ну, ладно, пусть приходит, — согласился Франк и попросил: — Пускай только помалкивает и ни в коем случае не пишет и не рисует».

Один из приготовленных бубнов подали Франку, и он начал древнюю песню о величии человека, о его силе, о его способности ладить с повелителями морских глубин. Полузакрыв глаза, Джон Макленнан прислушивался к звукам и чувствовал тихое волнение в душе, какое-то умиротворение, слияние с неведомыми силами, управляющими миром. Порой ему казалось, что все происходит во сне, он приоткрывал глаза, но видел то же — явь, превращенную в сон, или сон, превратившийся в явь.

Он очнулся от прикосновения руки Тэгрынкеу. Юноши обносили гостей вареным китовым мясом, разложенным на длинном деревянном блюде. Здесь же высились кубики аккуратно нарезанного итгильгына.

Что же происходит вокруг? С одной стороны, приход новой власти, власти народа, с другой — этот древний обряд, при совершении которого присутствуют два белых человека: канадец Джон Макленнан и русский большевик Антон Кравченко. Русский, похоже, тоже взволнован происходящим. Так что же сильнее — то, что веками становилось привычным, или же совершенно новое, часто незнакомое? Человеку свойственно двигаться вперед. Нельзя мерить по себе, если ты остановился и решил осмотреться. Рано или поздно все же надо будет пойти вперед: это не только закон природы, но и человека. Иней на пороге — это признак весны, хотя всего-навсего ледяной узор.

После ритуального танца Франка загремели ярары в руках молодых охотников.

Время от времени умолкали древние напевы, люди обращались к трапезе или же кормили священные изображения морских животных.

Франк сделал знак, и мужчины, покинув клегран, направились процессией к шести священным камням у западной части уэленской косы. Впереди процессии шел Франк и держал в руках жертвенное блюдо. За ним шли Атык и Рентын с бубнами. В конце шагали Джон Макленная, Тэгрынкеу и Антон.

Среди собравшихся у камней выделялись ревкомовцы.

Алексей Бычков неодобрительно глянул на Антона и шепнул:

— В крестном ходе принимаешь участие?

А Франк тем временем разбросал в сторону моря куски китового мяса и жира и удалился в свою ярангу.

И тут началось настоящее веселье. Загремели бубны, и их гром отразился от нависших над морем скал. На середину круга выскочил неутомимый Атык. Он танцевал охотничий танец кита, и каждый, кто сегодня был в море, вспоминал заново пережитое на охоте, подбадривая танцора восклицаниями.

Сбросив камлейку и натянув расшитые бисером перчатки, вышел Нутетеин, эскимосский танцор. Древний танец о чайке, застигнутой бурей, взволновал людей, и женщины, стоящие позади мужчин, начали подпевать охрипшим мужским голосам.

Солнце стало над морем, перед камнями появились девушки в цветастых камлейках.

Алексей повернулся к Антону и восхищенно сказал:

— Это же здорово!

— Дух захватывает! — произнес милиционер Драбкин.

— А ты говоришь — крестный ход! — укоризненно заметил Антон.

Джон сидел рядом с Тэгрынкеу и постукивал по колену изуродованной правой рукой. Жизнь шла своим чередом. Завтра вельботы и байдары выйдут в море добывать пищу для живущих на окраине планеты. Потом все вернутся в свои селения и будут готовиться к тяжелой зиме. Останется ли время для переделки жизни? А может, ее и не стоит переделывать?

22

Тревожные вести доходили до Энмына.

Они шли из тундры, от оленеводов, которые расположили стада на летовку вблизи морского побережья, на ветровых просторах, чтобы уберечь их от гнуса и оводов.

Ильмоч появился в Энмыне, непохожий на себя. Он гостил у Армоля, и летним светлым вечером вышел из яранги, обнаженный по пояс, потрясая иссохшими руками.

— Чужое разрушу и сожгу! — кричал оленевод. — Посланцы Солнечного Владыки идут, вооруженные и сильные! Они стали моими друзьями! Мы выбросим с нашей земли бедняков-большевиков, восхваляющих голодную жизнь!

Старика схватили и потащили к яранге Армоля, где через дымовое отверстие тянулся столбик голубого дыма — знак того, что из ствола старого винчестера капает прозрачная дурная веселящая вода.

Нотавье, ставший мужем одной из дочерей Тнарата, смущенно оглядывался на раскрытые двери яранг и увещевал отца:

— Не надо так громко разговаривать! Ты хочешь, чтобы тебя посадили в сумеречный дом?

— Пускай сажают! — кричал разошедшийся Ильмоч. — Пусть моют и чистят в горячей ванне! Но я останусь таким, какой есть, и не отдам своих оленей прожорливым и ленивым пастухам!

Нотавье и его новый тесть Тнарат увели упиравшегося старика обратно в ярангу и отправились помогать вытаскивать плавник, который привезли на байдаре Джон Макленнан и Антон Кравченко.

В другое время случай с Ильмочем стал бы примечательной новостью, но мысли людей были заняты другим, да и дела были иные.

Бревна собрали на ближайших отмелях и косах, выдающихся далеко в море. Материалу было достаточно, чтобы построить небольшой домик.

Но ни у кого не было опыта строительства деревянного здания, и поэтому послали за Тэгрынкеу, который когда-то плотничал в Петропавловске-на-Камчатке.

Тэгрынкеу приехал с новостью о том, что Алексей Бычков и Гаврила Рудых отправились через Америку в далекий Петроград.

— Я их отвез в Ном, — рассказывал Тэгрынкеу, — и встретил там Поппи Карпентера. Старик не теряет надежды вернуться на Чукотку и говорит, что американское правительство ведет разговор с Лениным о том, чтобы возобновить торговлю на Чукотке. Возможно, так и будет, потому что Республике до нас далеко. Но мы будем торговать по-новому, по твердым ценам, как настоящие хозяева. И будем продолжать организацию артелей.

— Охотно ли народ идет в артели? — осторожно спросил Армоль.

— Очень охотно, — ответил Тэгрынкеу. — Это ведь привычно чукотскому охотнику. Он всю жизнь охотится сообща с другими, разве только за нерпой да за пушниной ходит в одиночку. А крупного зверя наш народ издавна добывает общим трудом.

— С вельботов начнут, а кончат тем, что и жилища объявят общими, — заметил Армоль.

— И это не чуждо нашему народу, — подтвердил Тэгрынкеу. — Вспомните наш клегран — мужской клуб и развалины древних общих жилищ. Так было в древности.

— Тогда я не понимаю, — опять подал голос Армоль. — Большевики нас зовут вперед, а ты все обращаешься к прошлому?

Тэгрынкеу растерялся: действительно, получается вроде бы возврат к старому — общее владение вельботами, оружием, а потом и жилищем. Русские рассказывали, да и сам Тэгрынкеу видел в Сан-Франциско, какие дома строятся в больших городах. Там люди живут вместе в огромных домищах, похожих на скалы, которые громоздятся друг на друга, доходя до такой высоты, что верхние жилища оказываются на уровне плывущих облаков.

— То, что поначалу кажется непонятным, потом оказывается полезным, — глубокомысленно заметил Тэгрынкеу, хотя и чувствовал внутренний стыд, что приходится вот так отвечать, роняя свое достоинство. С тех пор как он стал членом Ревкома в Уэлене, Тэгрынкеу все чаще чувствовал, что мало знает, несмотря на то, что побывал в таких местах, которые иной чукча и во сне не видел. Он крепко запомнил слова Антона Кравченко: «Вот поставим крепко Советскую власть, поедем вместе учиться в Питер, в красный университет». Видимо, это стоящее учреждение, но почему Антон, который проучился там несколько лет, не умел поставить даже простой деревянный дом.

Тэгрынкеу привез плотницкие инструменты. Но прежде он решил нарисовать дом на бумаге и попросил листок у Антона.

Сидя в чоттагине Орво, Тэгрынкеу разложил на низком чайном столике бумагу и принялся вспоминать дома, которые он видел в Петропавловске, в Сан-Франциско и в Номе. Лучше всего он знал жилище плотника Семена, да и собранного леса могло хватить лишь на такой дом.

Прямо на земле, неподалеку от яранги Орво, принесенными с берега камнями обозначили четырехугольник на земле. Чтобы сберечь бревна, по совету изобретательного Тнарата стены начали класть прямо с земли, выкопав неглубокий котлован. По существу, строили землянку, но жителям Энмына она казалась дворцом, и каждый старался чем-нибудь помочь. У Джона оставались гвозди, полученные им в подарок от капитана русского гидрографического судна «Вайгач». Доски для пола собрали по всем ярангам. Крышу пришлось крыть обыкновенной моржовой кожей, но все же получился приличный дом в две комнаты с большой печкой из железной бочки, которую соорудил Тнарат.

Строители школы собрались в большой комнате с двумя длинными столами, чтобы отметить окончание строительства.

— Первое время придется отапливаться жирниками, — сказал Тэгрынкеу. — Но потом мы поставим настоящую кирпичную печь и привезем горящий жирный камень — уголь, который горит в топках пароходов.

— И тогда наша школа поплывет, как пароход, — сказал хмельной Армоль.

— И станет по утрам гудками будить ребятишек, — добавил Гуват, который пришел на торжественное чаепитие со своей громадной чашкой, оплетенной тонкими нерпичьими ремешками.

Тэгрынкеу уехал, и жизнь в Энмыне вошла в привычное русло. Каждое утро, когда выпадала тихая погода, байдары уходили подальше от берега, чтобы не распугать выстрелами собиравшееся на лежбище моржовое стадо. Били одиноких животных — нерп, лахтаков и моржей. Киты проходили далеко на горизонте, остерегаясь приближаться к берегу.

Вместе с энмынцами охотился и Антон Кравченко. Он быстро освоился с винчестером, кидал гарпун не хуже лучших энмынских гарпунеров, и Тынарахтына не могла нарадоваться на него, часто захаживала к Пыльмау и рассказывала, как она осваивается в деревянной яранге.

— Антон хочет спать только на подставке, — притворно жаловалась Тынарахтына. — Хорошие доски пустил на ложе, да еще сверху настлал два слоя оленьих шкур. А я боюсь свалиться на деревянный пол, поэтому сплю у стенки. И почему русские так любят высоту? Чай пить — на высоком столе, сидеть — на подставке, спать — на подставке, писать — тоже на подставке…

Пыльмау слушала подругу и радовалась ее счастью. В судьбе Тынарахтыны было много схожего с ее судьбой, и Пыльмау в сомнениях молодой женщины узнавала свои пережитые тревожные мысли.

В один из ясных дней, когда в прозрачности воздуха и в высоком кебе чувствуется затаенная печаль близких осенних ненастий, в Энмын на гоночной нарте прискакал Ильмоч. Вслед за ним из-за прилагунного холма появились еще четыре нарты, и на каждой восседали вместе с каюрами обросшие волосами люди, похожие на сказочных тэрыкы.

Все мужчины находились на охоте, в яранге оставались лишь старики да женщины с ребятишками, и приезд странных гостей напугал всех.

Орво встретил Ильмоча у порога.

— Кто они? — спросил он, кивая на подъезжающие нарты.

— Слуги Солнечного Владыки! — торжественно заявил Ильмоч. — Люди с оружием!

— Что им понадобилось в нашем селении?

— Они прибыли к нам, чтобы избавить от русских большевиков, — пояснил Ильмоч.

Орво почувствовал, как холодок пополз по ложбинке спинного хребта.

— Как это они собираются делать?

— Не бойся! — покровительственно произнес Ильмоч. — С тобой они ничего не сделают. Им нужен Антон.

— Они собираются его убивать? — спросил Орво.

— Это их дело, — уклончиво ответил Ильмоч. — Не беспокойся. Для Тынарахтыны у меня есть еще один сын. Уж он-то справится с ней, не то что этот сопляк Нотавье!

Бородатые шумно вошли в чоттагин.

Орво велел поставить чайник и котел с мясом.

Бородатые расселись вокруг коротконогого столика. Они ели с большой жадностью, громко чавкали и переговаривались между собой. Оружие положили на колени, и это сразу же не понравилось Орво, который привык к тому, что охотник, войдя в жилище, ставит свой винчестер к стенке и не прикасается к нему, пока снова не выходит на волю.

Тынарахтына забилась в дальний угол чоттагина и со страхом наблюдала за трапезой бородатых.

— Ты не бойся! — еще раз покровительственно повторил Ильмоч, обращаясь к Орво. — Я им сказал, что ты стал главой Совета по принуждению, а не по собственной воле. И все, что тут затевали большевики, все они силой делали.

— Не совсем это так, — возразил Орво. — Люди меня выбирали, и школу строили сообща.

— Школу мы сожжем, — важно заявил Ильмоч. — Один пепел останется, а значки выветрятся из мальчишеских голов. Антону будет смерть. Все равно большевики бегут с нашей земли. Бычков и Рудых удрали в Америку, а те, кто взамен них приехал в Уэлен, никакой силы не имеют. У них только маленькие короткие ружьеца, которые не могут бить на большие расстояния.

Тынарахтына бочком пробиралась к выходу из яранги. Она миновала очаг и тут с ужасом почувствовала на себе жадный взгляд одного из бородатых мужчин. Он поднял большие мохнатые брови и, громко рыгнув, сказал:

— К-красотка!

Тынарахтына схватила чайник и подошла к столику.

— Хоть ты и отвергла моего сына, — наставительно сказал ей Ильмоч, — однако тебе все же придется стать моей невесткой. Скоро ты овдовеешь, и на место твоего учителя придет мой младший сын.

Тынарахтына молча кивнула и разлила густой чай по чашкам.

То ли Орво понял намерение Тынарахтыны, то ли надеялся, что дочь поймет, но он, стараясь выглядеть совершенно спокойным, сказал:

— Сходи в ярангу Армоля, может, найдется дурная веселящая вода, чтобы угостить дорогих гостей.

— Бегу, атэ, — встрепенулась Тынарахтына и мигом очутилась за порогом.

Чувствуя на спине озноб, Она схватила маленькую одноместную байдару, двухлопастное весло и со всех ног кинулась к берегу.

Едва не опрокинув неустойчивое суденышко, Тынарахтына со всех сил стала грести от берега, всматриваясь в морскую даль, стараясь увидеть возвращающиеся суда.

Джон подстрелил старого моржа; мясо у него жесткое, но шкура толстая, большая. Зверя разделали прямо в воде, под истошный крик стаи чаек, слетевшейся на требуху. Погрузили мясо, шкуру с головой и направились к берегу.

Медленно плыла байдара. Охотники разговаривали, а носовые уже отложили оружие и лишь изредка посматривали на спокойную водную поверхность. Узкая полоска низкого берега, окаймленная с двух сторон высокими мысами, медленно приближалась.

— Кто-то плывет к нам навстречу, — крикнул с носа Гуват.

Все повернули голову и заметили маленькую байдару. Гребец отчаянно размахивал двухлопастным веслом, словно кто-то гнался за ним.

— Неужто Орво вышел порыбачить? — предположил Тнарат, прикладывая к глазам ладонь. Вода отсвечивала бликами, и трудно было разглядеть человека в байдаре.

— Если он рыбачит, то почему так торопится? — резонно заметил Гуват, жуя толстыми губами, испачканными в моржовой крови. Он ел моржовую сырую печенку.

— Что-то случилось! — предположил Джон. — Не может старик просто так выйти в море да еще с такой скоростью грести.

— Это не Орво! — крикнул Гуват, вытирая губы. — Это женщина в байдаре!

— Кто это может быть? — спросил Джон, и вдруг сердце его заныло в тревоге. А вдруг что-то случилось с детьми, и Пыльмау пустилась навстречу, чтобы предупредить? Но у них нет маленькой байдары. Она есть у Орво. Но почему бы Пыльмау не попросить суденышко у старика? Или с лежбищем что-то случилось? Тогда почему в байдаре женщина?

Антон перебрался на нос и встал рядом с Гуватом.

— Это же Танька! — вдруг воскликнул он. — Тынарахтына! — добавил уже по-чукотски. — И что же ей взбрело на ум?

— Это не равноправие, — осуждающе заметил Гуват.

Тынарахтына перестала грести и, размахивая руками, что-то закричала. Можно было понять, что она просит повернуть обратно байдару и не приближаться к берегу.

— Словно отгоняет нас, — медленно проговорил Тнарат. — Что-то стряслось в Энмыне.

— Беда пришла в Энмын! — наконец разобрали слова сидящие в байдаре. — Пришли бородатые русские, слуги Солнечного Владыки!

Новость была невероятна. Гуват усомнился даже, в здравом ли уме женщина, и вслух сказал:

— Тронулась, что ли?

Тынарахтына уцепилась за борт байдары:

— Ильмоч привез бородатых мужчин с ружьями! Говорит, что это слуги русского царя и пришли на нашу землю, чтобы выгнать большевиков! Хотят застрелить Антона!

— За что? — недоуменно спросил Гуват.

— За то, что он большевик! — ответила Тынарахтына.

— Не может быть! — пожал плечами Гуват. — Разве русские за это убивают?

— Друзья, — сказал Антон, едва сдерживая волнение. — Наверное, это остатки банды белогвардейского атамана Бочкарева. Это значит, что Колчака из Сибири выперли, гонят белогвардейцев с Дальнего Востока, и они бегут во все стороны, даже на Чукотку.

Джон слушал Антона, но все его мысли были уже на берегу, где остались Пыльмау и дети. Пощадят ли русские его семью?

— Надо быстрее плыть к берегу! — сказал он.

— Нет! — закричала Тынарахтына и вцепилась в мужа. — Они застрелят Антона, как нерпу!

— Но там остались наши дети и женщины, — возразил Тнарат.

Антон осторожно отцепил пальцы жены.

— Плывем к берегу. Не думаю, чтобы они открыли огонь с берега.

— А ты на всякий случай, — спокойно посоветовал Тнарат, — садись в байдару и плыви на мыс.

— И я с тобой! — поспешно сказала Тынарахтына.

— Байдара двоих не выдержит, — заметил Гуват.

— Тогда плыви один, а я пойду по берегу, — решила Тынарахтына.

Антон осторожно перебрался в байдару и взял направление на высокий Восточный мыс.

Первым заметил неладное Ильмоч. Он пристально посмотрел в глаза Орво и тихо спросил:

— Почему так долго нет твоей дочери?

— Армоль далеко прячет дурную веселящую воду. Наверное, не могут найти, — стараясь быть спокойным, ответил Орво.

— Ты лжешь! — выкрикнул Ильмоч и выхватил из-за пояса нож.

Орво отпрянул. Но Ильмоч успел схватить его за рукав камлейки и притянул к себе, приставив кончик ножа к дряблой жилистой шее.

— Скажи, куда ты послал свою дочь? — закричал Ильмоч.

Встревоженные белогвардейцы схватились за ружья, и четыре ствола уставились на Орво. Лица русских перекосились от ярости и страха.

Орво вдруг подумал, чувствует ли кит то же, что и он, когда в него целятся столько ружей и над ним заносят гарпун с острым наконечником? Или он бесстрастен и не думает о себе и лишь беспокоится о том, чтобы не было худо другим? Но, наверное, так думает старый кит, который уже прожил большую жизнь и чьи мысли только о других, а не о себе.

— К берегу идут байдары! — крикнул кто-то, и Ильмоч отставил нож.

Он растерянно огляделся, словно прося помощи у тех, кто пришел с ним, но они тоже поначалу замешкались, загалдели что-то свое.

— Посмей только пикнуть! — прошипел Ильмоч прямо в лицо Орво. — Байдары пристанут к берегу, словно ничего не случилось, а ты будешь молчать.

— Опомнись, Ильмоч! — увещевал его Орво. — Эти разбойники втянули тебя в черное дело. Опомнись!

— Неразумный! — выругался Ильмоч. — Шкура тебе не дорога…

Один из белогвардейцев на ломаном чукотском языке сказал:

— Может быть, нам лучше уйти обратно в тундру?

— А большевик? — возразил Ильмоч. — Он сам плывет в ваши руки. Уж если решили от него избавиться, надо довести дело до конца.

Ильмоч шагнул к стене и снял свернутый кружок тонкого нерпичьего ремня. Крепко обмотав Орво и прикрикнув на женщин, которые стали было причитать, Ильмоч кивком головы позвал за собой бородатых и вышел из чоттагина.

Байдары уже были совсем близко от берега. На этот раз никто не встречал возвращающихся охотников: все притаились в ярангах.

Тнарат и Джон встали на нос. Они оба держали в руках по винчестеру.

— Вот они! — сказал Тнарат, чуть шевельнув дулом по направлению к берегу.

Впереди кучки вооруженных людей широко шагал Ильмоч. Он что-то громко говорил, но за шумом прибоя невозможно было расслышать его слова. А когда подошли ближе, все услышали:

— Антона давайте! Учителя ждем!

Однако учителя в байдаре не было. Конечно, его могли спрятать на дне, засунуть под кормовую площадку, заложить парусом…

— Учителя с нами нет! — громко ответил Тнарат.

— Врете! — закричал Ильмоч. — Если не выдадите большевика, мы перестреляем вас, как нерп!

— Не забывайте, что и мы вооружены и неплохо стреляем, — спокойно ответил Джон.

— А ты, Сон, помалкивай! — заорал рассвирепевший Ильмоч. — Ты такой же большевик, как и они! Кто первый посеял смуту среди нашего народа рассуждениями о несправедливом дележе?

Один из белогвардейцев подошел к Ильмочу и стал что-то горячо доказывать. Белогвардейцы видели, что силы неравны — против них было две байдары хорошо вооруженных, отлично стрелявших чукчей.

Храбрость понемногу покидала Ильмоча. Он видел, что просчитался: энмынцы не испугались, не пустились наутек, а русского куда-то спрятали. Что же с ним сделали? Не могли же высадить на остров. Здесь до ближайшего острова плыть не меньше дня.

— Самое лучшее, если вы уберетесь отсюда, — сказал Джон, по-прежнему держа в руках винчестер. — Тогда не будет выстрелов и крови. Война — не занятие для энмынцев. И ты, Ильмоч, своим новым друзьям посоветуй убраться восвояси.

Ильмоч смотрел в синие холодные глаза Джона и чувствовал, как сила уходит из ног. Словно неожиданно от неизвестной причины размягчились кости, и только отвердевшие от возраста жилы держали усыхающее от долгой жизни стариковское тело. Ильмоч вдруг вспомнил Армагиргина, его привычку ездить верхом на молодом пастухе, и подумал, что старик верно частенько оказывался в таком положении, как нынче он.

— Надо уходить! — крикнул он бородатым русским, а те, словно только и ждали этого слова, бросились наутек к своим нартам.

Белогвардейцы бежали умело, не оглядываясь. Бегство было не в новинку. Они бежали давно, из Забайкалья, через студеную Якутию, неприветлизое Охотское побережье, Колымское нагорье, сюда, на далекую Чукотку, откуда, говорили знающие люди, есть прямой путь в Америку. Они все еще называли себя спасителями России, солдатами верховного правителя Сибири адмирала Колчака, но на самом-то деле они были теперь просто беглыми людьми без родины, без твердой почвы под ногами…

В чоттагине Орво, по обе стороны связанного старика, прислоненного спиной к стене, сидели Вээмнэут и Чейвунэ и вполголоса причитали. Орво требовал, чтобы его развязали, но старухи не решались освободить мужа, опасаясь возвращения Ильмоча и его новых друзей.

— Пришел спаситель! — воскликнула Чейвунэ, узнав в двери Джона, схватила остро отточенный пекуль и занесла над ремнями, впившимися в кости старика.

— Что ты делаешь, безумная? — закричал на нее Орво. — Найди петлю и развяжи! Зачем резать? Ремень еще крепкий, пригодится.

Джон помог освободиться старику, аккуратно смотал ремень и повесил на прежнее место, на стену в чоттагине.

— Удрал Ильмоч со своими друзьями, — сказал Джон.

— Совсем выжил из ума старик, — осуждающе произнес Орво, но в голосе его не было гнева, словно речь шла о шалостях мальчишки.

Орво походил по чоттагину, поправил камни на очаге, сдвинутые чьими-то ногами, собрал мусор и бросил в огонь.

Поздно вечером появились из-за мыса Тынарахтына и Антон. Они шли по берегу моря, неся на плечах байдарку. Жители Энмына наблюдали за ними издали: каждый с порога своего жилища. Случившееся в этот день было непривычным и непонятным — никогда энмынцы не видели, чтобы одна группа людей, находящихся в здравом рассудке, подняла оружие на другую. И, хотя не было сделано ни одного выстрела и никто не был убит, смятение охватило сердца жителей маленького селения.

23

Каждый раз, когда Джон принимался за починку мотора, который работал все хуже и хуже, рядом появлялся Армоль и внимательно приглядывался.

Иногда он задавал вопросы, и Джон отвечал, разъясняя принцип работы бензинового двигателя, показывал, как устранить неисправность. А однажды, преодолев опаску, Армоль взялся за заводной шнур и довольно легко заставил работать обычно капризный мотор. Он был так доволен, что разразился громким криком:

— Он меня послушался!

После этого случая он несколько раз просил Джона ставить мотор на свою байдару и носился на утлом суденышке по лагуне, пугая дремавших бакланов.

Но горючего оставалось совсем мало, и Джон берёг его для осенней охоты, когда потребуется совершать дальние переходы с тяжело нагруженной байдарой. Моржовая охота перемежалась с поездками за плавником. Дерево нужно было для разных поделок в школе, на дрова, да и некоторые жители Энмына вдруг пожелали соорудить высокие столы для своих детей, чтобы им удобнее было заниматься.

Дозорные сидели на мысах и внимательно следили за горизонтом, чтобы нечаянно забредший корабль не распугал моржовое лежбище.

Пришла очередь и Джону подняться на мыс.

Пыльмау тщательно снарядила Джона: подала хорошо мятые и просушенные торбаса с подошвами, проложенными сухой травой, тонкие меховые штаны и небольшой сверток с сушеным до черноты моржовым мясом.

Джон поднимался на мыс, и тяжелый старинный бинокль Орво болтался у него на груди. Давно истлел от сырой морской погоды роскошный кожаный футляр, но Орво смастерил другой, может быть, даже лучший, из толстой сыромятной лахтачьей кожи, прошитой фигурным швом желтого нерпичьего ремешка.

Тропинка круто шла от галечной косы, где земля отсырела от близости с неспокойным морем. Мелкие камешки сыпались из-под подошвы и тихо катились вниз, умножая число гальки по косе Энмына.

Горизонт расширялся, вода на стыке с небом казалась выпуклой. Может быть, это действительно так — ведь земля имеет форму шара.

Дул осенний южный ветер, без тепла и запаха талой тундры. Облака отражались в воде и бежали дальше, где были волны выше и темнее и не отражали небо.

Джон поднялся на наблюдательное место — небольшое углубление в земле, похожее на одинокий окоп. В нем можно было не только удобно сидеть, но и полулежать, обозревая весь морской простор.

Сначала Джон навел бинокль на южную сторону, где еще несколько дней назад в распадке паслось стадо Ильмоча. Теперь там было пусто: оленевод поспешно откочевал в неизвестном направлении. Гостивший у отца Нотавье добродушно рассказывал, что отец жестоко кается в том, что привел белогвардейцев в Энмын, и теперь не знает, как избавиться от них. Они не только жрут оленей, но и всячески притесняют пастухов. Особенно охочи они оказались до женщин, и едва только кто-нибудь отправляется в ночное, как разгорается громкий спор — кому замещать его в яранге. По словам Нотавье выходило, что Ильмоч вроде бы сговаривается с соседними оленеводами отправить русских на американскую сторону.

В море было пусто. Время от времени Джон поднимал бинокль и оглядывал горизонт, но ничего примечательного не было.

Мысли его возвращались в Энмын, и он думал о своих делах, о делах общины. Учитель Антон собирается начинать новый учебный год. Пыльмау смастерила новую сумку для Яко. Сын уже научился складывать русские слова и даже пытался что-то написать на родном языке. Антон жалуется, что ему приходится самому сочинять грамматику чукотского языка, а это очень трудно, потому что ни один из известных ему алфавитов не подходил к чукотскому языку. Учитель сетовал на то, что Джон не знает русского языка, а то бы мог стать помощником. Но все же Джон помог Антону сочинить несколько арифметических задач, в которых действующими лицами были жители Энмына и близлежащих селений. Когда дошли до чисел больше десятка и Джон ввел Ильмоча с его оленьим стадом, Кравченко воспротивился:

— Классовый враг не может фигурировать в школьных тетрадях советских детей!

Но обладателями больших чисел были оленеводы, и приходилось обращаться к их стадам, беря их в отдалении, где-нибудь в Амгуэмской или Анадырской тундре, нарекая владельца стада вымышленным именем.

С товарами нынче совсем плохо. Обещанный пароход из Владивостока еще не пришел. Если никакой помощи не будет, то рано или поздно придется отправляться в Ном. На зиму потребуются патроны. Много разных патронов, потому что у энмынцев было самое разнокалиберное оружие. Предусмотрительный Армоль уже развесил на просушку свой запас пушнины и около десятка больших шкур белого медведя. Гирлянды белых шкур развевались от яранги до подставки для байдар, и хозяин медленно прохаживался, то и дело останавливаясь, беря в руки пушистый мех и посматривая на небо. При первом же признаке ненастья Армоль с помощью своих домочадцев поспешно снимал шкурки и аккуратно складывал в чоттагин, чтобы с наступлением сухой погоды снова вынести свое богатство. Как-то Джон зашел к нему и поразился: чоттагин Армоля был завален китовым усом, отборными моржовыми бивнями, ковриками из цветных птичьих перьев, мягкими тапочками, опушенными заячьим мехом.

— Ты куда-то собирался, Армоль? — удивленно спросил его Джон.

— Да нет, — неожиданно смутился хозяин. — Просто смотрю, что у меня есть.

— Немало у тебя добра, — похвалил Джон так просто, без всякой задней мысли, и удивился, когда Армоль сердито и неприязненно заметил:

— Все это я добыл собственными руками!

Джон давно забыл об этом разговоре, и из его головы давно выветрился вид чоттагина, заваленного пушниной и разным северным добром, но как-то раз Орво напомнил об этом, задав простой вопрос:

— Если придет корабль, чем будем торговать? У нас почти ничего нет. Даже пыжиков, потому что Ильмоч удрал подальше от нас.

— У Армоля столько добра, что хватит на все наше селение, — ответил Джон.

Кто-то передал об этом разговоре Армолю, и тот совершенно серьезно, даже не будучи одурманен парами дурной веселящей воды из ствола собственного винчестера, заявил:

— Любого, кто протянет руку к моему добру, я встречу пулей!

Антон Кравченко уверял, что Советское правительство может предоставить неограниченный кредит на самых льготных условиях и народная власть не собирается воспользоваться бедственным положением местного населения.

— Это было бы смешно, — уверял Антон. — Вот вы увидите, что будет: все по самой дешевой и справедливой цене.

— Но пока ничего нет даже по самой дорогой цене, — вздыхал Джон, думая о нелегкой зиме, которая приближалась с каждым днем.

…Джон смотрел на пустынную морскую даль, и мысли у него мешались, обгоняя друг друга, и вдруг всплывала одна особенно упорная и занимала его долгое время. Как-то сами собой ушли такие частые в прошлом размышления о своем месте в жизни, попытки осмыслить собственное существование, найти какие-то оценки для своих поступков. Нынче не только поступки, но и оценки этих поступков диктовались лишь необходимостью, жизненными требованиями. Главным сегодня было лежбище, а не проблемы отношений между расами, рассуждения о сравнительной ценности разных философских воззрений. Даже вопрос о Советской власти с точки зрения жизни сегодняшнего Энмына был не столь важным, как вопрос о том, будет ли сделан достаточный запас мяса и жира на зиму? Ради этого круглые сутки сидят люди на этом мысе и сторожат проходившие корабли…

Джон поднял бинокль, приставил к глазам, чтобы еще раз внимательно рассмотреть горизонт. Низкие облака повисли на стыке воды и неба. Поэтому Джон сначала не придал большого значения то ли дымку, то ли клочку белого облака. Он опустил бинокль и снова погрузился в размышления о том, что надо починить зимние нарты, поставить стальные полозья, осмотреть алыки,[52] потому что придется, видимо, много ездить в эту зиму. Не худо бы и Пыльмау помочь. Несколько дней она рвала траву на берегу лагуны, чтобы набить большие маты, которые потом кладутся на полог и навешиваются с боков и сзади для сохранения драгоценного тепла зимой.

Пыльмау… Жена. Как же называется то чувство, которое соединяет их? Любовь? Какая любовь, если о ней между Пыльмау и Джоном не было ни разу сказано ни слова. Вот маленькую Джинни Джон любил, как это понимается в том мире. Он вздыхал по ней ночами, писал ей глупые записки, провожал по ночному Порт-Хоупу, гулял по парку, бегал по берегу Онтарио, говорил ей столько чепухи и клялся в верности на всю жизнь… А сколько нежных слов было сказано, прочитано стихов! И ничего этого не сказано Пыльмау. Ни одного слова, ни одного заверения… Разве только раз, когда он уезжал в Ном за вельботом. Тогда Джон сказал, что обязательно вернется. Но и то было сказано скорее буднично. Любовь ли это? Нет, это совершенно другое, ни на что не похожее. А может быть, такого вообще нет ни у кого больше? Даже отношения между Тынарахтыной и Антоном носили явно выраженный характер влюбленности, и они порой высказывали друг другу наивнейшие знаки внимания, видимо, очень дорогие для обоих. И все же никто другой, кого знает Джон Макленнан, не мог похвастаться такой самоотверженностью и преданностью, какие проявила Пыльмау на всем протяжении их нелегкой совместной жизни. Самоотверженность, не граничащая, а сливающаяся с самым искренним самопожертвованием. Джон вспомнил, какие слова сказала Пыльмау ему, когда в Энмын приехала Мери Макленнан, мать Джона. Было простое человеческое понимание, очищенное от всего наносного, притворного, чистое чувство, которое позволило ей сказать, преодолевая сердечную боль: «Жену человек может найти и другую, но мать бывает одна…» Да, жену человек может найти другую, но такой, как Пыльмау, больше нигде нет!

Белое облачко тревожно притягивало взор Джона. Он поднял бинокль и совершенно отчетливо увидел белый корпус огромного парохода, идущего к берегу.

Не разбирая дороги, Джон бросился в селение. Он едва не грохнулся вниз на галечную косу, но успел зацепиться за вросший в землю камень.

Корабль уже заметили с берега, и меж яранг метались встревоженные охотники.

— Возле стойки с байдарами ждите меня! — крикнул Джон и кинулся за мотором, который хранил в своей яранге.

Мужчины быстро сняли с подставки байдару и понесли к воде, обогнав по дороге Джона.

— Парус возьмите! — кричал с порога своей яранги Орво. — Быстрее будете.

Тнарат вернулся к стойке и взял за плечи мачту, а парус подхватил Армоль.

Корабль вырастал с неумолимой быстротой. Он не был похож на корабли, которые обычно заходят в Энмын. Высокие белые надстройки плавно переходили в такой же белый корпус. Судно казалось обломком гигантского айсберга. Джон пристально всматривался в корабль, стараясь угадать его национальную принадлежность, но судно шло прямо на берег, а флаг развевался на корме. «Может быть, это тот самый корабль, который обещали большевики?» — подумал Джон и спросил у Антона:

— Посмотри, не красный ли флаг у него на корме?

— Не могу разглядеть, — ответил Антон. — Не думаю, чтобы это был наш корабль.

Действительно, корабль был слишком наряден, чтобы быть грузовым судном. Одно такое судно Джон видел на рейде в Номе. Это была увеселительная яхта какого-то американского миллионера.

Корабль замедлил ход. С капитанского мостика, очевидно, заметили байдару. Армоль быстро приладил мачту и поднял парус.

К тяге мотора прибавилась сила ветра, и байдара помчалась, стелясь над низкими волнами.

— Американский флаг! — крикнули одновременно Антон и Тнарат.

Звездно-полосатое полотнище развевалось на корме, а вдоль бортов выстроилось множество людей, среди которых было немало разодетых женщин. Видно, все они громко галдели, но пока за шумом мотора нельзя было ничего расслышать: виднелись только широко открытые рты.

Корабль застопорили машины, и оба якоря с грохотом ушли в море.

Джон сделал знак Армолю опустить парус, убавил обороты мотора и повел байдару к белому борту, с той стороны, где виднелся убранный в походное положение парадный трап.

Когда стих шум мотора, до сидящих в байдаре отчетливо донеслись слова пассажиров. Джон невольно прислушивался к ним:

— Настоящие аборигены Сибири! Какие у них выразительные лица! А одежда-то какая!

Больше всех суетился тонконогий человек с огромной треногой, которую он волочил за собой. Джон догадался, что это кинооператор: где-то ему приходилось видеть такую картину.

Из-за спины пассажиров вынырнул объектив киноаппарата, и оператор пронзительно закричал:

— Отойдите в сторону! Не мешайте снимать исторические кадры!

Но тут же снова вылезали вперед любопытствующие люди, толкали друг друга, и если бы не высокое ограждение фальшборта, несколько человек оказались бы в воде.

— Спустить штормтрап! — раздался с капитанского мостика усиленный мегафоном голос.

Проворные матросы перебросили веревочный трап, и стоящий на носу Гуват поймал последнюю деревянную ступеньку.

Антон и Джон переглянулись между собой.

— Поднимемся вместе, — сказал Джон. — С нами пойдут Армоль и Тнарат, а остальные пусть остаются в байдаре.

Чтобы подстраховать Джона, вперед полез Тнарат, затем Джон, а последним Армоль.

Пассажиры нарядного корабля расступились, пропуская вперед капитана, шедшего важно и медленно, словно он собирался принимать не жителей маленького чукотского селения, а иностранных послов.

— Кто-нибудь из вас говорит по-английски? — спросил капитан, внимательно оглядывая выстроившихся перед ним Джона Макленнана, Антона Кравченко, Тнарата и Армоля.

— Да, — коротко ответил Джон.

Матросы образовали живую загородку, взялись за руки и не давали возбужденным пассажирам протиснуться вперед.

— Не мешайте снимать исторические кадры! — продолжал кричать кинооператор, тыкая объективом громоздкой камеры в спины любопытствующих пассажиров. Галдеж был такой, что капитан почти кричал:

— Мы очень рады прибыть в ваш гостеприимный поселок!

— Мы бы не хотели, чтобы вы оставались здесь! — ответил Джон.

Капитан изумленно уставился на Джона. Он никак не ожидал, что у этого рыжеватого чукчи со странными кожаными заплатками на руках такое отличное произношение.

— Вы отлично говорите по-английски, — похвалил капитан и пригласил: — Прошу пройти в кают-компанию.

— Подождите! — закричал кинооператор. — Дайте снять!

— Мы тоже хотим сделать фотографии! — запротестовали несколько пассажиров с фотоаппаратами. — Когда еще нам придется встретиться с дикарями!

— За что мы платим такие бешеные деньги? — заорал маленький коротконогий человек с зеленым солнцезащитным козырьком на лысой голове.

— Успеете сделать фотографии, — спокойно ответил капитан и сделал знак следовать за собой. Матросы принялись расчищать дорогу сквозь толпу. Джон прошел первым, остальные последовали за ним.

— Они совсем не страшные! — донесся до него женский голос.

— У них вполне осмысленные лица, — согласился с ней мужчина.

Джон поднял глаза. Перед его зрачками была бесформенная, безликая толпа. Только раз мелькнуло что-то примечательное, но тут же голос матроса предостерегающе произнес:

— Осторожно!

Перед ним был высокий металлический порог.

Джон оглянулся, и снова среди столпившихся пассажиров мелькнуло что-то знакомое и тревожное.

Кают-компания была роскошно отделана ценными породами дерева. На полированном столе лежали массивные пепельницы, украшенные фирменными знаками пароходной компании.

Капитан прошел вперед и сделал широкий жест рукой.

— Располагайтесь!

Однако и Джон, и Антон, и Тнарат, и Армоль остались стоять, не решаясь опуститься на обитые тисненой кожей кресла.

Капитан отдал какой-то приказ стюарду, и тот выскользнул из помещения.

— Садитесь! — еще раз, на этот раз настойчиво и раздраженно, приказал капитан. Ему не нравилось выражение лиц этих дикарей. В них было что-то осмысленное, а этот голубоглазый чукча выглядел настоящим белым человеком. И вдруг догадка вспыхнула в голове капитана. Еще раз внимательно вглядевшись, он спросил:

— Вы — белый?

— Это не имеет никакого значения, — учтиво ответил Джон.

— Мы прибыли на ваше судно, чтобы заявить протест от имени Советской республики, — стараясь отчетливо выговаривать слова, произнес Антон.

— И вы — тоже? — капитан был так поражен, что изумление ясно было написано на его лице.

Вошедшему с бутылкой в руке стюарду он быстро приказал что-то, и тот немедленно удалился.

— Революционный комитет Чукотского уезда выражает решительный протест против вашего захода в территориальные воды Советской республики без соответствующего разрешения, — продолжал Антон.

— Кроме того, своим появлением, — добавил Джон, — вы создадите опасность для моржового лежбища, которое может рассеяться и обречь население на голодную смерть.

Капитан все еще не мог прийти в себя от изумления. Он слышал о революции в России, о захвате власти большевиками, но был уверен в том, что все это происходит очень далеко, в лучшем случае где-то возле Владивостока… Но здесь, на дикой Чукотке!.. Большевики, которые заявляют официальный протест!

— Я готов принести извинения, — тщательно подбирая слова, заговорил капитан. — Но наша поездка преследует чисто познавательные цели и организована стараниями и при поддержке дочери Рокфеллера. Это первый арктический туристский рейс. На борту нашего парохода находятся граждане Соединенных Штатов, Канады, представители европейских стран. У нас нет никаких политических и военных целей.

— Но вы знакомы с правилами мореплавания в территориальных водах, — напомнил Антон.

— Да, — ответил капитан, — однако мне, честно говоря, казалось, что здесь никого нет… Я имею в виду представителей власти.

Бесшумный стюард снова возник на пороге. На этот раз он нес большой поднос, уставленный кофейными чашками и вазами с калифорнийскими апельсинами.

— Прошу вас, — пригласил капитан.

Антон вопросительно посмотрел на Джона.

Джон сделал шаг к креслу.

Армоль и Тнарат переглянулись между собой и нерешительно переступили с ноги на ногу.

— Вы тоже садитесь, — сказал им Джон, и капитан удивленно поднял брови: этот рыжеволосый дикарь распоряжался здесь, словно дома.

Антон помог Джону очистить апельсин. Тнарат и Армоль довольно быстро освоились с фруктами, воспользовавшись собственными охотничьими ножами.

— Нам бы хотелось совершить экскурсию на берег, — сказал капитан, отпивая из кофейной чашки. — Я могу гарантировать порядок: пассажиры моего корабля — в основном представители деловых кругов, интеллигентные люди.

— Это совершенно исключено, — ответил Джон. — Малейший шум в селении и в непосредственной близости от берега может спугнуть моржовое стадо.

— Мы могли бы договориться, — многозначительно произнес капитан, — о возмещении ущерба.

— А вы можете заплатить за несколько тысяч моржей и обеспечить продовольствием жителей селения на всю зиму? — с улыбкой спросил Джон. — Кроме людей, надо еще снабдить кормом собачьи упряжки.

— Да, но ведь всегда можно найти какой-то выход, — не сдавался капитан. — Будет просто обидно, если подготовленный с такой тщательностью арктический рейс окажется неудачным.

— Вы достаточно насмотрелись арктических пейзажей с борта вашего корабля, — заметил Джон.

— Но мои кинооператоры, — сказал капитан. — Они заплатили бешеные деньги за право снимать не только пейзажи, но и жизнь местных жителей.

— На Аляске достаточно своих местных жителей, — напомнил Джон. — А вы здесь, к вашему прискорбию, в территориальных водах Советской республики.

— Послушайте! — капитан начал терять терпение. — Мне не первый раз приходится бывать здесь. Правительство его величества русского царя всегда внимательно относилось к мореплавателям и не чинило никаких препятствий. А тут появляются какие-то самозванцы и диктуют мне условия. Соединенные Штаты не признают правительство Ленина, и поэтому я буду поступать так, как сочту нужным.

— Подумайте, прежде чем решитесь высаживаться, — стараясь быть спокойным, посоветовал Антон. — Наши люди вооружены и будут охранять моржовое лежбище.

— Нам не нужны ваши моржи! — сердито заявил капитан. — Но наши туристы сойдут на берег.

— Мы не гарантируем им безопасности, — сказал Антон.

— Мои матросы сами позаботятся о безопасности, — грубо заявил капитан.

— В случае самовольной высадки мы отправим соответствующее сообщение нашему правительству, — предупредил Антон и встал.

Армоль и Тнарат спрятали свои ножи и тоже поднялись с кресел.

Байдара направилась к берегу.

У прибойной черты уже собралась толпа, и впереди всех стоял Орво, встревоженно вглядываясь в лица возвращающихся.

— Кто они такие? — спросил он, едва байдара ткнулась носом о берег.

— Американцы, — ответил Тнарат.

— Что им тут надо?

— Хотят посмотреть, как мы живем, — пояснил Джон.

— Не могли выбрать другое время, — проворчал Орво.

Пока вытаскивали на берег байдару, на пароходе развернули шлюпбалки и спустили парадный трап. Толпа на берегу не расходилась. Люди тесно встали и молча наблюдали за приближающимися шлюпками. В каждой сидели вооруженные матросы, и стволы ружей торчали над головами.

— Что будем делать? — встревоженно обратился Джон к Антону.

— Главное — сберечь лежбище, — ответил Антон. — Они не понимают человеческих слов и, похоже, просто не считают нас за людей.

— Хотя бы попросим их не шуметь в селении, — робко сказал Армоль.

Моторные шлюпки шли на веслах, — может быть, капитан учел просьбу не производить большого шума.

Три шлюпки, до отказа заполненные туристами, ткнулись о гальку, и на берег прыгнули матросы. За ними стали вылезать туристы, и некоторые из них тут же, прямо с прибойной черты, наставили на притихшую толпу фотоаппараты.

— Какая живописная женщина!

Этот возглас относился к Чейвунэ, у которой была яркая татуировка на лице. Кроме того, она нарядилась в новый кэркэр, а на плечах держала ребенка.

— Отойдите в сторону! — закричал кинооператор. — Не мешайте снимать!

— Что у него за оружие? — кто-то вскрикнул в толпе.

Чукчи с ужасом уставились на незнакомый аппарат, наставленный на них оператором, и вдруг все кинулись наутек. Впереди мчались напуганные собаки, за ними резвоногие ребятишки, а позади, стараясь не терять своей солидности, торопливо семенили взрослые.

Стоявшие отдельной кучкой Антон, Армоль, Джон и Тнарат с Орво медленно двинулись к ярангам, не обращая внимания на галдящую толпу туристов.

Молодая женщина догнала Пыльмау, попыталась отцепить от нее Билл-Токо.

— Руки прочь! — закричал на нее Джон, и женщина в испуге отдернула руку и оглянулась на Джона.

— Но мне просто хочется сфотографировать этих прелестных ребятишек, — виновато произнесла женщина.

— Фотографируйте своих детей! — сердито отрезал Джон.

В облике этой молодой американки было что-то от давнего, полузабытого, и Джон вдруг понял, что она поразительно похожа на Джинни. Только Джинни уже много лет, а эта как раз в том возрасте, когда Джон покинул берег Онтарио.

— Я не хотела сделать ничего плохого, — оправдывалась женщина.

Джон хотел было уже пожалеть о своей вспышке, но женщина вдруг сказала:

— Пусть они остановятся на мгновение, и я дам доллар…

— Здесь вы ничего на доллар не купите, — сердито ответил Джон и взял на руки Софи-Анканау, которая уже начинала хныкать.

Жители Энмына попрятались по своим ярангам. Перед туристами захлопнулись двери жилищ, и им ничего другого не оставалось, как фотографировать собак и внешний вид яранг.

Джон тоже прикрыл дверь.

Софи-Анканау залилась слезами, а Пыльмау принялась ее успокаивать, приговаривая:

— Не плачь, доченька, они скоро уйдут.

— Какие они страшные! — Билл-Токо глянул на отца расширенными от изумления и ужаса глазами. — Галдят, как звери, и скалят белые-белые зубы, словно хотят укусить… Атэ, а они кусаются?

— Не кусаются, — мрачно ответил Джон. Он чувствовал жгучий стыд. Хоть он и давно живет среди чукчей, перенял полностью их жизнь, но он не перестал быть человеком, выросшим в ином мире.

Иногда он приоткрывал дверь и смотрел на туристов, бродивших меж яранг и громко разговаривавших между собой.

— Джек, смотри какие прекрасные шкуры! — закричал один из туристов, показывая на гирлянду пушнины возле яранги Армоля. — Надо спросить хозяина, не продаст ли он.

Армоль вышел из яранги и поспешил навстречу, несмотря на предостережения жены.

Туристы предлагали деньги, очевидно, много денег, но Армоль отрицательно качал головой, что-то пытаясь объяснить, и все оглядывался на ярангу Джона. Что-то сказав туристам, которых становилось все больше и больше, он побежал к Джону и, ворвавшись в чоттагин, спросил:

— Бумажные деньги можно брать?

— Это твое дело, — ответил Джон.

— Ведь я могу на них в Номе купить мотор!

Армоль выскочил и побежал обратно. Джон видел, как он снимал с вешал песцовые и медвежьи шкуры и брал деньги.

Выторговав у Армоля всю пушнину, туристы направились на окраину селения. Один из них остановился возле идола, врытого в землю возле яранги Орво, и попытался выдернуть. На помощь к нему пришли еще несколько человек. Старик высунулся из двери и крикнул:

— Если тронете бога — буду стрелять!

— Продайте нам его! — закричали сразу несколько человек. Но Орво не ответил. Он лишь высунул в дверь ствол винчестера.

Туристов словно ветром сдуло. Их голоса удалялись по направлению открытой тундры.

В ярангу Джона пришли Антон, Тнарат и Орво.

— Мы должны конфисковать пушнину, которую продал Армоль, — сказал Антон. — Он вел незаконную торговлю.

— Как это ты сделаешь? — спросил Джон.

— Очень просто — подойду и скажу: так как покупка была произведена незаконно, прошу пушнину вернуть. Торговцы уважают правила.

— Пойдешь один? — удивленно спросил Тнарат.

— Так будет лучше, — ответил Антон.

Какие-то крики донеслись с улицы, и в чоттагин вбежал возбужденный Гуват.

— Они грабят мертвых! — закричал он, напугав детей и заставив снова заплакать Софи-Анканау.

— Что ты говоришь? — изумленно спросил Орво.

— Правду говорю, — с трудом перевел дыхание Гуват. — Они поднялись на Холм Захоронений и тащат оттуда вещи умерших.

— Это очень плохо! — гневно произнес старик, схватил винчестер и коротко сказал: — Пошли!

Все двинулись за стариком.

Туристы спускались вниз, и каждый тащил на себе кто копье, кто ритуальное весло, связанные из бересты сосуды, трубки, оружие, а один бережно нес на вытянутой руке белый череп.

— Немедленно отнесите все на место! — закричал Орво и выставил вперед винчестер.

То ли туристы почувствовали твердость в голосе Орво, то ли поняли, что зашли слишком далеко. Поворчав, они все же повернули на Холм Захоронений и в беспорядке побросали все, что только что взяли.

— Еще одна шлюпка идет к берегу! — закричал Гуват, показывая в море.

Но опытный глаз Орво сразу же определил, что это не шлюпка, а вельбот.

— Уэленцы едут! — закричал он и побежал вниз с холма. — Подмога к нам идет!

Скоро все узнали уэленский вельбот, набитый людьми. Над всеми возвышался милиционер Драбкин, и на шлюпке у него алела красная полоса. И еще несколько человек на вельботе были в краснополосых шапках.

— Что ты так нарядился, Драбкин? — весело спросил его Джон.

— Красная гвардия, — важно ответил Драбкин, прыгая на гальку.

Американские туристы подтягивались к берегу. Некоторые из них тащили мешки с пушниной, купленной у Армоля.

— Пришел долгожданный пароход из Советской России, — сказал Тэгрынкеу. — Все привез, даже Красную гвардию.

Антон торопливо описал все происходящее в Энмыне, и Тэгрынкеу спокойно отдал приказ Драбкину:

— Пойдите к шлюпкам и отберите пушнину. Пусть Армоль вернет деньги, которые он получил.

Красногвардейцы направились к туристам, которые уже начали поспешно усаживаться в шлюпки. Драбкин пользовался десятком английских слов, но их оказалось вполне достаточно, чтобы туристы поняли, что приехали правительственные власти. Один из туристов подошел к Тэгрынкеу.

— Я заявляю протест против произвола, — сказал он энергичным голосом.

— Во-первых, вы нарушили государственную границу Советской республики, — с улыбкой ответил Тэгрынкеу, — во-вторых, вы без разрешения купили пушнину. Это рассматривается как контрабанда и конфискуется без возмещения. Но Армоль вернет вам деньги.

К берегу уже шел Армоль. Деньги он нес в небольшой кожаной сумочке, в которой обычно хранил патроны.

— Армоль, отдай деньги и забери пушнину, — спокойно приказал Тэгрынкеу.

Армоль мрачно вывалил смятую кучу долларов прямо на гальку.

Мешки с пушниной легли у его ног.

— А теперь можете отправляться обратно, — строго сказал Тэгрынкеу. — И не советую высаживаться на берег! Вы получили предупреждение, а дальше будете отвечать по закону.

Туристы торопливо уселись в шлюпки, и матросы взялись за весла. Никто больше не фотографировал, лишь кинооператор продолжал вертеть ручку своего стрекочущего аппарата, медленно водя объективом по растущей на берегу толпе энмынских жителей, среди которых выделялись краснополосыми шапками красногвардейцы.

— Пароход разгрузили в Инчоуне, а потом придет к вам, — деловито сообщил Тэгрынкеу. — Это только первый пароход. На следующий год на Чукотку придут много кораблей, и тогда мы по-настоящему начнем строить новую жизнь. А прежде чем строить, вы знаете, надо очистить место, где будет поставлен новый дом. Завтра утром с отрядом красногвардейцев мы отправимся в тундру ловить остатки банды Бочкарева. Говорят, что они побывали у вас.

— Были, — кивнул Орво, — связали меня. Ильмоч махал ножом перед моим носом.

— Больше не будет махать, — решительно заявил Тэгрынкеу. — Он стал настоящим разбойником. Бандиты, которых он приютил, бродят по тундровым стойбищам, грабят оленеводов, насилуют женщин и убивают пастухов. Если кто желает, тот может пойти с нами.

— Все желаем, — ответил за всех Тнарат. Вельбот, на котором приехали ревкомовцы, вытащили на берег, закрепили подпорками, но не расходились, ожидая, когда уйдет американский пароход.

— Пойду посмотрю, что с лежбищем, — сказал Джон и двинулся на свой наблюдательный пост на скале.

Поднимаясь по крутой тропке, он слышал, как грохотали якорные цепи, и каждый звук отдавался у него в сердце беспокойством за судьбу моржового лежбища. Если моржи уйдут… Трудно даже представить, что будет зимой.

Джон поднялся, удобно расположился и приложил к глазам бинокль. На узкой галечной косе под нависшими скалами копошились моржи. Пока они вели себя спокойно, резвились в прибрежном мелководье, рыли клыками гальку, отыскивая вкусных моллюсков.

Джон перевел бинокль на пароход.

Якоря уже были подняты, и за кормой посветлела вода, — заработали винты. Пассажиры черными точками стояли у борта и смотрели на берег. Джон снова вспомнил, как он входил в кают-компанию, как слышал родную речь, как ему мерещилось лицо Джинни, и внутренне улыбнулся: каким далеким и чужим стал ему тот мир! Сон в начале тумана кончился. Начиналось пробуждение, и иней с порога старой яранги перешел на его волосы.

Пароход двинулся вперед и стал медленно разворачиваться, беря направление на северо-восток.

Ход корабля становился заметнее, и Джон с радостью отмечал, что корабль удаляется от заветного лежбища. Вдруг он увидел стремительно поднимавшийся клубок белого пара над дымовой трубой, а потом до его уха дошел тяжелый, рвущий воздух протяжный гудок, который потряс скалы, отозвался эхом и прокатился по всему побережью.

Джон вскинул бинокль. Моржи, налезая друг на друга, устремились от узкой галечной косы. У берега невозможно было разобрать границу воды: вал моржовых тел покрыл прибой и выплеснулся в открытое море. Лежбище было погублено.

Джон в ярости схватил винчестер и выстрелил вслед уходящему кораблю.

24

Вельбот перетащили на лагунную сторону косы, на которой стояли яранги Энмына, спустили на воду. Прихватили еще и байдару, которую намеревались перетащить на себе до верховья реки Чаайваам, — по ней можно было спуститься до водораздела, где, по предположениям, кочевал Ильмоч.

Тэгрынкеу настоял, чтобы вместе с красногвардейцами в тундру отправился и Джон.

— Антону надо оставаться в школе, Тнарат нужен, чтобы поохотиться, пока льды не подошли.

Взвалили на себя байдару и пустились по подмерзшим кочкам к синеющим вдали горам.

Джон шагал вместе со всеми, подставив плечо под охваченный моржовой кожей борт байдары, и корил себя за то, что согласился, поддался уговорам Тэгрынкеу.

Вся его нынешняя жизнь стала отступлением от намерений не вмешиваться в дела белых людей, стоять в стороне от работы Советов. Но ничего не получилось. Работа этих Советов оказалась настолько тесно связанной с делами местных жителей, что стоять в стороне означало вовсе отказаться от участия в жизни своего селения. «В деле с бандитами, которых привел Ильмоч, я выступил на стороне Советской республики, именем Советской власти требовал от капитана туристского парохода покинуть берег Чукотки, и вот теперь шагаю с отрядом красногвардейцев», — думал Джон Макленнан и старался разобраться в собственных мыслях: плывет ли он по течению и окружающие его события несут его или все в его поступках сохраняются остатки собственной воли?

К концу первого дня достигли небольшой речушки и устроили привал, разбив палатку под защитой борта кожаной байдары.

Набрали на озерном берегу сухого кустарника и разожгли костер. Красногвардейцы поснимали сапоги и с наслаждением окунули натруженные ноги в прохладную тундровую воду.

— На пароходе, кроме красногвардейцев, приехали еще новые люди, — рассказывал Тэгрынкеу, подкладывая под чайник сухие веточки. — Среди них есть настоящий доктор, который умеет лечить все болезни. Он привез лекарства и даже ножи, чтобы резать живого человека. И еще заявил, что будет помогать женщинам рожать. Насчет этого у людей большие сомнения. Не надо было ему такого говорить. Сразу восстановил против себя женщин. Но парень хороший; на следующий год жену ждет. Она тоже доктор. Одно плохо — мало новых торговцев. В Энмыне надо открывать лавку, и не знаем, кого поставить. Может, ты возьмешься?

— Я — торговцем? — с негодованием спросил Джон. — Никогда!

— Ведь ты же будешь торговать народным товаром и для народа, — возразил Тэгрынкеу.

— Я никогда этим делом не занимался.

— Однако в Номе ты очень хорошо торговал, а когда покупал вельбот, и мотор — все удивлялись, потому что ты купил их дешево, — напомнил Тэгрынкеу.

— Каждый разумный человек сможет это сделать. Если знает истинные цены на товары, — ответил Джон.

— Значит, ты знаешь настоящие цены на товары, — подхватил Тэгрынкеу. — Мы хотим передать вашему селению новый вельбот с мотором. Единственный, который привез пароход.

— Вельбот нам очень нужен, — оживился Джон. — Возле наших берегов прибрежный лед держится гораздо дольше, чем у вас возле Берингова пролива, да и приходит раньше. На кожаной байдаре во льдах плавать опасно.

— Артель надо организовать, — продолжал Тэгрынкеу. — Вельбот можем передать только артели, общественной организации.

— Ну это не так сложно, — ответил Джон. — У нас и так по сути уже артель.

— И назовем вашу артель — Товарищество, — мечтательно произнес Тэгрынкеу. — Товарищество Торвагыргын.

— Дело не в названии, — заметил Джон.

— Верно, не в названии, но это очень хорошо, когда появляются новые слова, новые названия — значит, жизнь идет вперед, значит, человек поднимается с колен на ноги.

Холод наползал с открытого озера, подмерзшая трава ломалась от малейшего движения. Джон лежал на лоскуте моржовой кожи, который защищал его от сырости и стылой земли, и смотрел широко открытыми глазами в низкое, сырое, серое, как одеяло, небо.

Он представлял себе новый Энмын с лавкой, над которой развевается красный флаг, группу нарт с приезжими, которые прибыли торговать с запада, востока и из тундровой глубины. Новый Энмын получался похожим на Уэлен, только чуть меньше.

С рассветом пустились в путь. Возле каждого приметного возвышения Тэгрынкеу останавливался, поднимался и долго оглядывал горизонт, разыскивая следы стойбища Ильмоча. В тундре он тщательно глядел под ноги, подбирал высохшие орешки оленьего помета, растирал на ладони и даже обнюхивал.

На третий день пошел мокрый снег. Идти становилось все труднее. Тэгрынкеу подбадривал усталых красногвардейцев, обещал, что скоро будет река, по которой можно плыть на байдаре.

На привалах он всегда старался подсесть к Джону.

— Советская власть послала нам вооруженный отряд, чтобы избавить тундровых людей от бандитов, прислала пароход, хотя ты слыхал, что на русской земле голод. Долго шла война, все разорено, заводы не работают, на полях, где растет хлеб, гуляет ветер вольный. Скажи, Сон, какая еще власть поступала так?

Когда тундра покрылась нетающим снегом, отряд пришел к мутной реке. Она текла в южном направлении — здесь начинался водораздел. Начиная с этого места, все воды вбирала в себя великая чукотская река, Амазонка тундры — Анадырь.

Спустили на воду байдару и начали осторожно продвигаться вперед, то и дело вытаскивая байдару и перенося ее на себе через отмели и пороги.

Тэгрынкеу старался больше идти по берегу. Черный след тянулся за ним вдоль реки и уходил на вершины холмов, откуда он осматривал окрестности.

Наконец он сделал знак рукой, и Джон направил байдару к берегу.

— Я нашел стойбище, — сказал Тэгрынкеу. — Яранги стоят в распадке, но почему-то оленей поблизости не видно. Может быть, Ильмоч держит стадо в лощине: олени едят корм, который зимой окажется под толстым снегом, а склоны и продуваемые места он бережет для зимнего выпаса.

Байдару вытащили и положили прямо на землю, обложив на всякий случай дерном, смешанным со снегом.

Отряд двинулся к ярангам, черным точкам, выделяющимся на фоне свежевыпавшего снега. Джон шагал рядом с Тэгрынкеу и внимательно слушал его рассуждения:

— Почему нет ни дыма, ни оленей? И ни один человек не показывается? Не может быть, чтобы все обитатели стойбища отправились в стадо: всем там делать нечего. В такое время олени пасутся спокойно — нет гнуса и оводов, корм легко достается… И почему только две яранги? В стойбище Ильмоча пять яранг, ведь стадо большое…

— А может быть, это и не стойбище Ильмоча, а другого оленевода? — предположил Джон.

— Может быть и так, но невероятно. Эти места принадлежат Ильмочу, — ответил Тэгрынкеу.

До слуха идущих донесся странный звук. Тэгрынкеу сделал знак остановиться. Послышался долгий тоскливый собачий вой. В нем было столько безысходной тоски, что все почувствовали беспокойство, и Тэгрынкеу тихо сказал:

— Беду чует собака…

Отряд прибавил шаг.

Яранги приближались, но никто не выходил навстречу путникам, даже та воющая собака оставалась невидимой. Вой то усиливался, то затихал, доносился то из одной яранги, то из другой.

— Стойте! — вдруг скомандовал Тэгрынкеу тоном, словно он всю жизнь только и делал, что командовал отрядом красногвардейцев. Отряд послушно остановился. — Это может быть засада. Вы оставайтесь здесь, держите под прицелом яранги, а я один пойду вперед.

Красногвардейцы легли на снег, и Джон был вынужден улечься рядом с ними. Он хотел было пойти вперед, но подчинился мысли, что гораздо разумнее и безопаснее, если вперед пойдет один Тэгрынкеу.

Тэгрынкеу шел спокойно. Он лишь один раз замедлил шаг, когда усилился собачий вой, теперь, вблизи, так напоминающий человеческий плач.

Вот он подошел вплотную к яранге, откинул лоскут оленьей замши, заменяющей дверь, постоял минуту и скрылся. Он рыскочил оттуда с такой быстротой, словно за ним кто-то гнался.

— Идите сюда! — крикнул он, и весь отряд бросился на зов.

— Здесь случилось ужасное! — с побледневшим лицом проговорил Тэгрынкеу. — Смотреть страшно.

Замшевая занавеска, заменяющая дверь, была откинута. Джон осторожно заглянул. В чоттагине царил полумрак. У самого порога, на заиндевелом утоптанном полу, хорошо были заметны темные пятна крови. Они тянулись в глубь чоттагина и превращались в нечто бесформенное, кровавое, похожее на убитого оленя. Но у этого оленя почему-то шкура была хорошо выделана, покрашена охрой и сшита, а потом уже распорота, разрезана острым орудием. Джон не сразу догадался, что это зарезанный человек. И не один, а несколько. Трупы лежали друг на друге, свежие, с яркими пятнами крови; должно быть, убийство произошло не так давно, уже во время наступающих заморозков.

Судя по всему, это была яранга самого Ильмоча. Кто-то из красногвардейцев шире откинул лоскут замши, и дневной, синеватый от прояснившегося неба свет ворвался в чоттагин, и вдруг Джон узнал лицо старого Ильмоча. Он смотрел стеклянными глазами на дымовое отверстие, и Джон едва удержал в себе крик: он чуть не окликнул старика. Выражение глаз у Ильмоча было живое, знакомое — таким его часто видел Джон, когда старик набирался дурной веселящей воды или выпивал настойку священного гриба-вапака.

Вместе с Ильмочем были зарезаны его сыновья и старухи жены.

Осторожно выйдя из этого обиталища ужаса и жестокости, люди направились ко второй яранге, откуда уже явственно доносились всхлипы собачьего воя.

Тэгрынкеу постоял перед входной занавеской и решительно откинул ее. Тут же следом вошли вооруженные красногвардейцы. Джон поморгал глазами, чтобы свыкнуться с полумраком чоттагина. Кто-то догадался снова отдернуть занавеску, и вместо ожидаемой собаки все увидели сморщенную старую женщину, сидевшую в глубине полога. Она даже не отняла от лица сложенных рук, не двинулась со своего места. Она снова завыла так, что у пришедших мороз пошел по коже, и вой выплеснулся через дымовое отверстие и повис над мертвым стойбищем Ильмоча.

Джон пригляделся и узнал старую Кэлену. Ту самую, которая когда-то сделала ему хирургическую операцию, спасла от смерти. Ведь с тех пор прошло больше десяти лет. Сколько же лет самой Кэлене? Джон подошел к старухе и отнял руки от ее лица. Ладони были холодные и жесткие, как у покойника. Кэлена глянула на Джона с выражением ужаса и закрыла лицо, и новый вопль потряс ярангу.

— Это я, Сон, — сказал Джон и попытался снова отнять руки от лица старухи.

— Призраки, призраки! — бормотала Кэлена. — Уйдите, кровавые призраки!

— Не призрак я. — Джон попытался привести в чувство старуху. — Посмотри на меня, я Сон, тот самый, которому ты давно отняла пораженные черной кровью пальцы.

— Вооруженные призраки! Кровавые люди с оружием! — причитала старуха. — Я слышу их голоса и вижу, как только открываю глаза.

— Да нет, — пытался втолковать старухе Джон, — эта я. Посмотри на меня внимательно, ну посмотри!

Он еще раз с силой разжал ладони, взглянул в глаза Кэлены, полные ужаса и страдания, но старухах громким воем без чувств повалилась на бок и забилась в рыданиях.

— Она стала безумной, — заключил Тэгрынкеу. — Такое увидишь — еще не так завоешь.

Джон присел рядом с обезумевшей старухой. Он осторожно разнял руки и стал ласково приговаривать:

— Не бойся. Мы пришли из Энмына помочь вам и избавить от призраков и живых разбойников. Взгляни на нас — мы свои. Вот рядом со мной Тэгрынкеу из Уэлена. Не надо плакать…

Джон гладил по плечу старуху и чувствовал, что она успокаивается. Всхлипнув несколько раз, Кэлена доверчиво прижалась к Джону, открыла глаза и всмотрелась.

— Это вправду ты? О, какое горе случилось в нашем стойбище! Словно злые духи слетелись с подземного царства и стали мстить людям, погрязшим в грехах. О Сон, я и не верю, что осталась в живых.

Старуха вытерла слезы, подняла голову и вдруг снова разразилась страшным воплем, указывая на спину Джона:

— Вот они! Они снова пришли сюда, чтобы резать людей!

Джон невольно оглянулся, но там были одни безмолвные, потрясенные всем увиденным красногвардейцы и Тэгрынкеу. Догадавшись, Джон тихо сказал:

— Пусть все выйдут из яранги, я успокою старуху.

Оставшись с Кэленой, Джон принялся уговаривать ее:

— Открой глаза. В чоттагине никого, кроме нас с тобой.

Наконец Кэлена послушалась, осмотрелась и даже поправила упавшие на лоб реденькие волосы.

— Я не могу поверить, что это ты, Сон, — прошамкала старушка и ощупала трясущимися руками лицо Джона, его одежду. Поверив в реальность его существования, она начала страшный рассказ, часто прерываемый рыданиями. — Говорила я Ильмочу — добра не будет от этих русских. Лица уж больно у них нехорошие, холод в глазах, — рассказывала Кэлена. — Ильмоч не слушал меня… Никого не слушал. Новую жизнь ругал худыми словами, Солнечного Владыку вспоминал. Жили эти русские в нашем стойбище как волки! Среди дня кидались на женщин и валили на землю на глазах у мужей и детей. А Ильмоч колол самых жирных оленей, своими руками отдавал лакомые куски и тайком ездил к Армолю за дурной веселящей водой.

Старуха вдруг замолчала, настороженно прислушиваясь, и прижалась дрожащим телом к Джону:

— Я чувствую — они здесь! Они бродят за стенами яранги!

— Это наши друзья, — успокоил Кэлену Джон. — Не бойся.

Кэлена вскинула глаза на Джона, словно впервые увидела его.

— А правду ли ты говоришь? — подозрительно спросила она. — Ведь у тебя в глазах блестит лед…

— Ты же меня знаешь, — ответил Джон.

— Непонятные вы люди, — сокрушенно вздохнула Кэлена.

— Ты знаешь не только меня, но и детей моих, и Пыльмау, — напомнил Джон.

Удивительно, но упоминание имени Пыльмау сразу же успокоило старую шаманку, и она уже связно продолжала рассказ:

— Ходили они по тундре, орали свои громкие песни, обжирались, уходили на побережье и все требовали от Ильмоча чего-то. А он, бедняга, уже начинал жалеть, что принял их в свое стойбище, и даже приходил ко мне советоваться. Но какой совет может дать женщина? Ездили они на побережье, хотели переправиться на другой берег. Вернулись обозленные, мрачные… А Ильмоч мне сказал: кругом большевики, некуда деваться. Даже те, кто были просто чукчи, и те начали превращаться в большевиков… А ты, случаем, не большевик ли?

Кэлена уставилась на Джона и слегка отстранилась.

— Да нет, не большевик, — ответил Джон.

— Худо нам стало совсем. И Ильмоч стал всего бояться. И берега боится, и тундры. Удрать от русских нельзя — куда денешься со стадом? Вот думали они с пастухами и порешили напоить русских священной настойкой гриба-вапака и оставить в тундре, а самим уйти подальше, чтобы не нашли. Нехорошо, конечно, поступали, но русские озверели, ничего не признавали, нас почитали за животных, даже на Ильмоча стали кричать и замахиваться. Мы так и сделали. Напоили и оставили в тундре. Рано утром сняли яранги, погрузились на нарты и погнали стадо через перевал, сюда, где реки поворачивают на солнечную сторону. Едем, а сзади мерещится погоня. Три дня и три ночи шли без остановки, петляли, путали след. Да и оружие-то у русских отняли, взяли себе. Спустились мы сюда в распадок и еще три дня и три ночи жили без огня и горячего мяса, боялись дымом открыть себя. Потом решили — довольно. Стали потихоньку жечь костры, громко разговаривать. Еще три дня прожили. Стадо держали поодаль, но сами далеко не уходили… Все пожгли на кострах, что было поблизости…. Старуха умолкла и опять прислушалась.

— Там кто-то ходит! — громким шепотом сообщила она Джону.

— Да, там ходят мои друзья, которые пришли со мной избавить вас от этих разбойников.

— Поздно уже! — запричитала Кэлена. — Зарезали нашего Ильмоча!

— Но почему здесь только две яранги? — спросил Джон.

— Я расскажу! — заторопилась Кэлена. — Ходила я за дровами далеко отсюда. Возвращаюсь на закате с большой охапкой хвороста, поднялась на холм, откуда видно наше стойбище, и услышала крики. Они пришли! Эти русские! У них в руках были маленькие ружьеца и большие ножи. Сначала они схватили Ильмоча и тащили по стойбищу за ноги, словно тушу оленя. Зарубили его, сложили в яранге и принялись за остальных. Дети не успевали вскрикнуть, падали замертво. О, что они делали! В самых жестоких сказаниях такого никогда не бывало. Это могли сделать обезумевшие люди, потому что зверь такого не сообразит.

— А где же остальные? — нетерпеливо спросил Джон. — Почему только две яранги остались в этом стойбище?

— Обожди, — остановила его Кэлена, — все расскажу. Может быть, это мои последние слова в этой жизни… Слушай. Смотрела я издали и так оцепенела от ужаса, что не могла двинуться. Потом, не знаю, как это случилось, я закричала и бросилась с холма вниз. Я чувствовала, что пули бьют по куче хвороста, который я тащила на спине и забыла скинуть. Но почему-то в меня не попадали. Я ворвалась в чоттагин нашей яранги и упала без чувств. Сколько я лежала — не знаю. Когда очнулась — в стойбище уже никого не было. Я одна оставалась в яранге, наверное, подумали, что я умерла. Но я не умерла. Я встала и пошла искать живых. На месте трех яранг оставались только темные круги, не припорошенные снегом. А у Ильмоча… Когда я вошла туда, рассудок снова покинул меня, и не помню, как очутилась здесь… Когда приходил рассудок, я принималась звать на помощь, но горло испускало лишь странный вой, похожий на собачий. Я даже по-человечески разучилась плакать от горя, — немного удивленно произнесла Кэлена. — Когда я увидела тебя, мне показалось, что ты привидение. Но теперь я верю, что это ты, Сон, — старушка взяла руку Джона, внимательно осмотрела шов, который когда-то сделала своими руками, и заплакала: — Какая жестокая жизнь настала!

— Успокойся, — мягко сказал Джон. — Мы догоним их и накажем. А тебя возьмем в наше селение, и будешь жить у меня, как мать.

— Как мать, — прошептала Кэлена, — мать горя и потерянных детей…

Джон вышел из яранги и коротко рассказал о случившемся.

— На глаза старухе пока не показывайтесь, — попросил красногвардейцев Джон. — Пусть успокоится.

— Очевидно, часть пастухов белогвардейцы вынудили уйти вместе с ними, — рассуждал вслух Тэгрынкеу. — Далеко им уйти не удалось. Они где-то поблизости.

— Кэлену я возьму к себе, — сказал Джон. Тэгрынкеу молча кивнул. Лицо его стало жестким и непроницаемым. Он еще раз оглядел разоренное стойбище и горько сказал Джону:

— А ярангу с останками погибших надо сжечь.

К вечеру старуху удалось уговорить, что те люди, которые теперь пришли, ничего общего не имеют с белогвардейцами, и она пошла, ковыляя позади отряда, и часто останавливалась передохнуть. Джон шел рядом с ней, и они, бывало, даже теряли из виду отряд, который вел впереди Тэгрынкеу.

На одной из остановок Кэлена спросила Джона:

— А что ты без оружия идешь?

— Никогда в человека не стрелял, наверное, не смогу, — виновато ответил Джон.

— И даже когда твоих детей будут резать и колоть острыми ножами? — спросила старуха.

— Тогда смогу, — твердо сказал Джон.

— Но ведь может случиться так, что начнут с чужих детей, а потом доберутся до твоих, — сказала Кэлена, и Джону от этих слов стало неловко.

Тэгрынкеу почти не поднимал голову от земли, ведя отряд прямо по следу. Не прошло и четырех дней, как впереди показался дым, а за ним и две яранги.

— Вы со старухой пока останетесь здесь, — сказал Тэгрынкеу Джону, — а мы окружим бандитов и заставим их сдаться.

— Ты что же, считаешь меня наравне со старухой? — с обидой в голосе сказал Джон.

Тэгрынкеу смутился:

— Я не то хотел сказать… Понимаешь, старуху одну бросать опасно, мало ли что может с ней случиться? Ведь когда будут судить бандитов, она будет живым свидетелем.

— Она может остаться и одна, — ответил Джон. — Дайте мне оружие, и я пойду вместе с вами.

Тэгрынкеу распоряжался так, словно был самым опытным военачальником. Он велел отряду рассредоточиться и подходить к ярангам скрытно, широким фронтом.

Джон чувствовал возбуждение. Оно было неуместным, и он силой воли старался отогнать его, успокоиться. Но оно все больше охватывало его, словно Джон шел на моржей, залегших на лежбище…

Тэгрынкеу, слегка пригнувшись, осторожно ступал по кочкам и громким шепотом говорил Джону:

— За ярангами начинается нагорье. Оттуда нет пути никуда. Ильмоч всегда останавливался в этих местах. Если белогвардейцы побегут туда, их там ждет верная смерть…

Залп был совсем негромким. Когда охотятся за китом, гром выстрелов стоит над морем. А тут несколько нестройных щелчков пригнули отряд к земле, кинули на кочки Тэгрынкеу и Джона.

— У тебя на плече кровь! — закричал Тэгрынкеу.

Только после этих слов Джон почувствовал боль. Как же он не заметил пули? Он помнил только удар о землю, когда падал рядом с Тэгрынкеу.

Красногвардейцы открыли ответный огонь.

Тэгрынкеу подполз к Джону и осмотрел рану.

— По-моему, неглубоко, — заметил он и приказал: — Ползи обратно.

— Нет уж! — со злостью ответил Джон. — Если уж я начал воевать, то никуда не уйду!

Тэгрынкеу оторвал полу камлейки и плотно перевязал рану Джону.

Красногвардейцы короткими перебежками приближались к ярангам.

Теперь пятеро оставшихся белогвардейцев, отстреливаюсь, отделились от стойбища и быстро уходили по отлогому склону. Перевалив через каменную гряду, они прекратили стрельбу: то ли берегли патроны, то ли решили не терять время и скорее уходить.

Тэгрынкеу остановил отряд.

— Сами идут к смерти, — коротко сказал он, глядя вслед уходящим.

В полутьме яранги женщины возились у очага и мирно разговаривали между собой. Джона удивило это спокойствие. Но по взглядам он догадался, что женщины поначалу ничего не поняли, может быть, даже решили, что пришли другие бандиты. Но одна из женщин, которая хорошо помнила его, вдруг всплеснула руками и сказала подругам:

— Глядите — Сон!

— Не только я, — сказал Джон. — Вместе с нами и Кэлена.

Женщины со страхом переглянулись между собой.

— Кончились ваши страдания, — проговорил Джон. — Больше разбойники в ваше стойбище не вернутся, — зовите ваших мужчин и возвращайтесь в старое стойбище.

И вдруг словно прорвалась плотина, женщины зарыдали и в один голос наперебой принялись рассказывать о пережитом.

Из оленьего стада возвратились напуганные мужчины, которым долго пришлось растолковывать, что кошмар кончился.

— В кровавое стойбище мы не вернемся. Страшно там. Дети не могут видеть такое, — заявили пастухи. — И бандиты могут вернуться.

— С вами пока останется часть отряда, — обещал Тэгрынкеу. — Будут охранять вас. Но брошенные яранги надо сжечь.

Обратный путь был недолог.

Старая Кэлена не отходила от Джона. На привалах она осторожно разматывала бинт, подкладывала какие-то травы, шептала заклинания.

— Круг замкнулся, — сказала она, когда покаялись яранги Энмына. — Ты, Сон, снова пришел ко мне, израненный белыми людьми. Я же пришла к морским жителям, анкалинам. Больше в тундру мне не вернулся.

На рейде Энмына стоял пароход, Берег был завален выгруженными товарами, бревнами, досками для строительства новой школы.

Обилие товаров, новый вельбот, моряки, которые дружелюбно разгуливали по селению и наотрез отказывались торговать, — все это было так необычно и ново, что страшный рассказ о кровавых событиях в стойбище Ильмоча не привлек большого внимания энмынцев.

Пароход решил уйти от надвигающихся льдов. Впереди была зима, полная новых забот и тревог.

В яранге Джона Макленнана поселилась Кэлена и пришлась по душе всем ее обитателям, словно только ее и не хватало здесь для полного счастья в жилище.

25

Джону пришлось принимать весь разгруженный товар. Все это богатство накрыли брезентом, часть товаров в ярангу к Орво. Новый торговец вот-вот должен был приехать в Энмын.

— Лавку построите следующим летом, — распорядился Тэгрынкеу. — Пусть пока торгуют в школьном доме, когда там нет занятий.

Антон пытался было протестовать, но Тэгрынкеу быстро уговорил его.

Замерзло море. Обозначились тропинки на льду и на свежем снегу, а торговца все не было, ипоэтому время от времени джон в присутсвии членов Совета вскрывал товары и выдавал нуждающимся, что им требовалось. И записывал взятое.

Хотя лежбище ничего не дало жителям Энмына, но голода пока не чувствовалось: нерпы было много, и каждая семья успела сделать порядочный запас мяса. Охотникам даже удалось выложить приманку в тундре.

День убывал, темнее становились ночи. Темнота усиливалась низко висящими тучами, и снегопад не прекращался.

Благодаря заботам Кэлены, плечо Джона быстро зажило и о ране ничто не напоминало, а слова Кравченко о том, что Джон получил рану в борьбе за революцию, запали в душу Джона.

Возвращаясь с промысла, Джон заставал Пыльмау и Кэлену, ухоженных детей и серьезного, очень озабоченного Яко, который по вечерам старался читать незнакомые русские стихи, которые сам наполовину понимал и пытался растолковать домочадцам, пользуясь пояснениями Антона Кравченко.

— Как хорошо, что с нами поселилась Кэлена! — сказала как-то Пыльмау.

— Да, я тоже доволен, — ответил Джон. — Она тебе много помогает.

— Разве это главная помощь? — ответила Пыльмау. Она долго молчала, пока не спросила:

— Разве ты сам не чувствуешь, как она тебе помогает?

Джон поначалу не вник в суть вопроса. Действительно, Кэлена не раз помогала ему в домашних делах и даже перешила собачьи алыки.

— Я ей очень благодарен! — сказал Джон.

— Она иногда так устает, что без чувств валится на пол, — доверительно сообщила Пыльмау.

И только теперь Джон догадался, о какой помощи говорит Пыльмау, — в его отсутствие шаманка вовсю камлала!

— А может быть, ты заставляешь ее помогать?

— Как ты можешь так думать! — возмущенно ответила Пыльмау. — Старуха так благодарна тебе, что и не знает, чем угодить. Сначала я сама отговаривала ее от камлания, но когда увидела, что это только помогает тебе, перестала. Зачем мешать человеку творить добро?

— Но это нехорошо! — осуждающе сказал Джон, хотя и не понимал, что же тут нехорошего.

Правда, в последнее время ему необыкновенно везло на охоте. Бывало, другие охотники возвращаются с пустыми руками, а он тащит двух или трех нерп. Теперь он начал догадываться о значении намеков и иносказаний, которые отпускали в его адрес товарищи. Теперь Джон сам был готов поверить в действие священных слов Кэлены, и надо было призвать на помощь всю волю, чтобы стряхнуть мысль о том, что Кэлена, возможно, принесла ему охотничье счастье.

Ранним утром, воспользовавшись тем, что Пыльмау вышла в чоттагин потолочь мороженое нерпичье мясо, Джон сказал Кэлене:

— В твоей мудрости никто не сомневается. Но настоящая мудрость в том, чтобы делать добро не избранным, а всем.

— Что ты хочешь сказать? — учтиво спросила Кэлена.

— Ты знаешь, что мы живем при новой жизни, — ответил Джон. — Мы должны сообща заботиться о благе всех живущих. Погляди, пароход привез товары не кому-то одному, а всем энмынцам. И новый вельбот принадлежит не Орво и не Армолю, а всем сразу. Так вот, я тоже хотел бы, чтобы удача моя принадлежала не одному мне, а всем охотникам Энмына.

Кэлена усмехнулась.

— Но ведь общее идет от новой жизни, — ответила она. — А я пришла к тебе из прошлого. Я знаю, что большевики не жалуют шаманов, говорят, повыгоняли с родной земли и храмы сожгли. Уж пусть удача, которую посылают боги, идет тебе одному, который признает бога.

— Откуда тебе известно, что я признаю бога? — спросил Джон, всю жизнь считавший себя атеистом.

— Вот он смотрит на тебя, — просто и буднично сказала Кэлена, показывая на бога, висевшего на угловой перекладине.

— Я давно перестал его замечать, — усмехнулся Джон.

— Это хорошо, — ответила Кэлена. — Значит, он стал тебе привычным и близким.

Джон теперь старался отправляться на охоту с кем-нибудь в паре, чтобы все видели, что в его удачливости нет никакой колдовской силы. И все же ему неслыханно везло.

Но подул северный ветер, закрыл близкие разводья, и кончилась Джонова удача.

Потом пришла зимняя стужа и темень. Пурга замела яранги, оставила от школы лишь одну железную трубу и длинный, косо уходящий снежный туннель — в дверь, а сбоку — выемку в снегу, куда глядели два маленьких школьных окошка.

Яко уходил в школу ранним утром, чуть позже того часа, когда Джон отправлялся на морской лед.

Медленно расходилась синева полярной ночи. Громкий скрип сухого мерзлого снега раздражал, вызывал тоскливые размышления о голоде, о холодном пологе и плачущих детях. У энмынцев не было никаких запасов. Разве можно считать за настоящую еду несколько мешков с мукой, которые привез пароход? Да и муку эту просто так даром нельзя брать, за нее надо платить песцовыми шкурками, пыжиками, моржовыми бивнями. За песцовыми сейчас почти никто не ходит. Изредка на своих еще крепких собаках выезжает Армоль. Он часто возвращается с добычей, торопливо обдирает зверей, сушит шкурки и, не выделав их как следует, несет Орво или Джону и просит дать муки и сахару. Отказать нельзя, потому что Тэгрынкеу дал строгий наказ: в первую очередь продавать муку и сахар за пушнину, и только в крайнем случае — за нерпу и оленьи шкурки. Брать продукты еще можно за моржовые бивни. Но их нет. Бивни унесли с собой моржи, которых распугал огромный белый пароход с туристами… Джон вдруг представил себя на месте одного из этих туристов. Стоял бы так же, как те пассажиры, на палубе, жадно вглядывался в унылые, безрадостные берега, нацеливался фотоаппаратом на диковины, снимал бы на берегу старого Орво, Тнарата, детей, стариков и женщин, Пыльмау… А потом возрадовался победному крику белого парохода, потрясшему скалы и морскую поверхность. Сейчас бывшие пассажиры туристского парохода сидят в уютных, теплых гостиных, в мягких креслах, взахлеб рассказывают об опасных приключениях в азиатском селении Энмын, о толпе недружелюбных дикарей, среди которых выделялись двое большевиков — Джон Макленнан и Антон Кравченко… Нет никакого сомнения в том, что и капитан, и остальные пассажиры посчитали Джона настоящим красногвардейцем. Ну и что же! В этой ситуации Джон Макленнан на стороне большевиков. Джон внутренне усмехнулся, и — бывает порой такое у человека — перед его мысленным взором в одно мгновение прошла вся его жизнь. Горько обнаружить, что он так и не нашел главной цели, того лучезарного будущего, которое он мог бы обещать своим детям… А вот у большевиков это будущее есть. По крайней мере они вообразили, что есть, и Антон Кравченко, при всей мягкости своего характера, настоящий фанатик новых идей… И в который раз Джон ощутил острое чувство зависти к энмынскому учителю Антону Кравченко, к Тэгрынкеу, к Алексею Бычкову и Гавриле Рудых, которые сейчас в трудном пути в далекий Петроград…

Громкий треск возвестил о том, что недалеко открылось раззодье. Джон поднялся на ближайший торос. Вместо ожидаемого разводья он увидел небольшую трещину, куда не мог протиснуться не только тюлень, но даже рыба.

Путь лежал дальше от берега, к местам, где течение могло потревожить толстый крепкий лед.

Заря потухала, наступал дневной свет, нестерпимо синий, бессолнечный. Луна поблекла, словно слиняла с неба, остались лишь самые яркие звезды.

Джон дошел до места, где обозначалась разница между движущимся льдом и припаем. Теперь это была только условная граница, потому что на всем пространстве, сколько мог охватить взгляд, лед неподвижен, и, казалось, не было в природе такой силы, которая могла бы разрушить прочный ледовый покров и открыть воду. Трещины свидетельствовали лишь о том, что мороз достаточно силен.

Там, где попадались большие плоские льдины или покрытые снегом замерзшие разводья, снежный покров блестел нетронутой поверхностью и глаз не мог отыскать на ровной поверхности ни малейшего следа живого организма. От огромного пространства льда и холода нагромождений мертвых обломков возникало чувство собственного ничтожества, внутренний взор часто отстранялся, и Джон смотрел на себя как бы со стороны, — маленький человечек, вооруженный старым винчестером, медленно движется по бесконечному ледовому полю, и невдомек ему, что, иди он хоть месяц или больше, на пути не попадется ничего живого. Скоро человек устанет, прекратит движение, сядет, потом ляжет и медленно будет превращаться в безжизненный, пронизанный красными ледяными кристалликами застывшей крови кусок тощего мерзлого мяса.

Джон телом ощутил холод этих размышлений. Стужа шла изнутри, из собственного сердца, и от нее нельзя было отгородиться теплой одеждой, как от мороза. Тогда он стал думать о том, что под толщей льда плещется живая вода, плавают мелкие рачки, на дне лежат моллюски и нерпы, потому что они все же существуют. Роют усатыми мордами донный грунт, ищут лед потоньше и делают себе отдушины, если не могут найти открытое разводье. Есть где-то во льдах такие нерпичьи отдушины, и при терпении можно подстеречь зверя, который идет глотнуть свежего воздуха. Обычно возле таких отдушин сидят белые медведи… Но сегодня почему-то не видно ни белых медведей, ни даже их следов.

На закате небо заалело, синева загустела, и Джон повернул обратно, невольно замедляя шаг, выбирая другой путь, чтобы не оставить без внимания ни одного подозрительного пятнышка на белом, покрытом торосами пространстве.

Обычно, когда Джон поднимался на берег косы, на котором стояли яранги Энмына, он еще издали видел пляшущие отблески огней, зажженных в чоттагине женщинами, ожидающими мужей. Сегодня таких огней не было, и не будет их до тех пор, пока в Энмыне снова не станет вдоволь жира.

Джон уже был в нескольких шагах от первых яранг, как заметил слабый отблеск от школьного окошка. Это желтое пятнышко вдруг окатило Джона такой волной тепла, что ему стало действительно жарко, и он откинул назад малахай. Вместе с холодом в уши ворвался шум и громкие разговоры, свидетельствовавшие о том, что в Энмын приехали гости. «Что их принесло сюда в такое трудное время? — с неприязнью подумал Джон. — Если гости из Уэлена, то не преминут остановиться у меня или у Орво».

Пыльмау не вышла из яранги. Интересно, каким образом она догадывается, идет ли муж с добычей или пустой. Может, она подсматривает издали? Тогда совсем обидно, если она делает вид, что не заметила, как муж пришел с моря, а только кидает равнодушное «етти» и молча собирает скудную вечернюю еду.

Пыльмау не вышла его встречать, но ждала его в чоттагине и толкла в каменной ступе оленьи кости.

— Котел с вареным мясом давно тебя ждет! — радостно объявила она.

— Кто приехал?

— Оленные люди из стойбища… — она сделала паузу. — Из стойбища покойного Ильмоча.

Это стойбище еще долго будут называть именем умершего, потому что тот был хозяином оленей. Его стадо перешло к старшему сыну, как это водится в тундре, но пройдет еще порядочно времени, пока станут говорить: стойбище Ыттувьйи.

— Они привезли в каждую ярангу по целой туше, да еще много осталось у Орво, в Совете, — объяснила Пыльмау.

— Чего это они так расщедрились? — удивился Джон.

— У них тоже теперь Совет, как и у нас. — ответила Пыльмау так, словно возникновение Советской власти в тундре было для нее самым обычным делом. — Как поешь — иди к Орво, там тебя ждут, — сказала Пыльмау, помогая мужу снять белую охотничью камлейку.

У Орво собрались все мужчины Энмына, да еще кочевники из бывшего стойбища Ильмоча. В основном это были молодые парни, и Джон мало знал их, только иной раз мельком видел, когда они приезжали в Энмын или когда сам бывал у Ильмоча.

Здесь был Антон Кравченко со своей Тынарахтыной, которая так забрала парня в руки, что их невозможно было представить порознь, и незадачливый жених Нотавье, довольно спокойно отнесшийся к смерти отца и своих сородичей, Армоль, Тнарат, Гуват и совершенно незнакомые люди. Говорили громко, необычно, перебивали друг друга, словно Армоль принес большую бутыль дурной веселящей воды. Однако по виду самого Армоля этого нельзя было сказать: он выглядел далеко не веселым, и создавалось впечатление, что у него внутри была какая-то неизлечимая болезнь, которая исподволь точила его, заставляя время от времени опускать глаза, тенью пробегала по его лицу.

— Вы слышали, Джон? — громко обратился к вошедшему Антон Кравченко. — Чавчуваны сами организовали Совет! Мало того, первым своим решением помогли приморским жителям! Вот он — образец будущего социалистического хозяйства на Чукотке? Сотрудничество морского хозяйства с тундровым. Без натурального обмена, без скрытой конкуренции, без «дружбы», которая оборачивалась кабалой для одной стороны.

— Это хорошо, — согласился Джон. Он вглядывался в лица новых хозяев оленного стада, старался понять, действительно ли они настоящие хозяева или только по случаю оказались у большого стада и теперь решили показать всем, как они щедры.

— Ильмоч никогда бы так и не поступил! — не обращая внимания на присутствие его сына, сказал Орво.

Джона удивило такое замечание. Он мельком взглянул на Нотавье, но тот, кажется, не обратил внимания на упоминание имени убитого отца.

— Ильмоч так бы не поступил, потому что он был настоящим хозяином! — продолжал Орво. — Он знал цену оленю, берег его.

Только теперь Джон догадался, что Орво не бранит, а, наоборот, хвалит бережливость покойного.

— Что же такое получится, если вы раздарите оленье стадо береговым жителям? — обратился Орво к основателям нового Совета. — Наступит в тундре конец не только социалистической, но и всякой жизни. Конечно, Ильмоч был не совсем приятный для всех человек, но он знал оленя и понимал его нужность для тундрового жителя. Вы ж, если будете так щедро колоть животных, не разбирая, где важенки, где быки-производители, скоро вовсе останетесь без оленей.

— Никак ты их ругаешь, Орво? — догадался Антон Кравченко.

— Бить их еще надо! — добавил Орво.

Оленеводы понурили головы, попрятали глаза.

— Постойте! — Кравченко обвел взглядом всех собравшихся. — По-моему, их надо хвалить. Во-первых, они организовали Совет, во-вторых, они тут же решили помочь своим голодающим братьям. Что тут плохого, Орво?

— Сейчас Совет создать нетрудно, — ответил Орво. — Это естественная власть. Только совсем безумные не догадаются этого сделать. И что помочь решили — тоже хорошо… Но они не берегут оленей, а это самый большой грех. Значит, они не берегут жизнь своих братьев и сестер.

— Ничего не понимаю, — развел руками Антон.

— Послушай меня внимательно, тогда поймешь, — ответил Орво. — Когда человек чувствует потребность помочь другому — это хорошо. Но когда от такой помощи больше удовольствия себе — тогда это худо, мало проку, больше вреда.

— Какой же вред голодных накормить? — недоуменно спросил Гуват.

— В том вред, что помогать надо разумно. А не так — одного ставишь на ноги, а другой падает, — продолжал Орво. — Помощь пастухов идет за счет своих земляков, за счет своих детей, отцов и матерей. Эта помощь потом обернется им бедой, поголовье уменьшится, и голод тогда вернется от нас к ним. Помогать да отрывать от себя, чтобы хорошо выглядеть на миру, это грех, — жестко закончил Орво, смутив не только оленеводов, но и тех, кто только что досыта наелся свежего оленьего мяса.

Первым пришел в себя Антон. Он нерешительно пробормотал:

— Разумные замечания сделал Орво. Социализм на пустом месте не построишь.

Учитель помолчал, потом сказал Джону:

— Надо товарищам выдать муку, сахар, чай, спички.

Джон молча кивнул. Он уже привык к роли невольного то ли лавочника, то ли кладовщика.

Поскольку основные запасы находились здесь, в чоттагине Орво, Джон вытащил початый мешок и принялся оделять оленеводов. У всех были полотняные мешочки фунта на четыре для муки.

— А съедим оленей, которых привезли, что будем дальше делать? — спросил Кравченко у Орво.

— Будем охотиться, — ответил Орво. — Если бы нам эти новые щедрые люди не привезли мяса, то вы бы мне таких вопросов не задавали.

Несмотря на выговор, который получили оленеводы от Орво, они уехали, обрадованные подарками.

— Не знаю, как мы потом отчитаемся за израсходованные продукты, — сокрушался Джон, подсчитывая выданное оленеводам и то, что осталось.

— Самое главное, — заметил Орво, — ты все записывай аккуратно. Ни у кого нет опыта новой жизни. Будем учиться жить по-новому сами.

26

К наступлению длинных дней на побережье стало полегче: ветер расшатал ледяной покров океана, появились разводья, нерпы и медведи стали подходить к селению.

Охотники проводили все светлое время на льду, прихватывая порой и полыхающие полярным сиянием звездные ночи.

Подкормили отощавших собак, и в тундру потянулись нарты выложить подкормку и поставить капканы на песца.

Люди выжили в эту зиму. В Энмыне умерло лишь трое грудных детей.

Джон выдавал продукты всем, кто к нему обращался, и аккуратно записывал расход. Он примирился с козой ролью лавочника, по тайком завидовал Антону Кравченко, который ке только учил ребятишек, но и ухитрился завлечь в школу взрослых энмынцев. В ненастье, когда нельзя было выходить в море, вечерами в школе собирались Тнарат, Гуват, Нотевье, их жены, и каждый раз неизменно присутствовал Орво, который, в отличие от других, не учился ни писать, ни читать, а только слушал.

Однажды в школу зашел Джон. За грубо сколоченными нартами сидели в меховых одеждах взрослые ученики. Чуть в стороне пристроился Орво, а перед ним вместо листка бумаги и огрызка карандаша дымилась кружка чаю. В легком кэркэре Тынарахтына одновременно слушала рассказ своего мужа и зорко следила за тремя жирниками.

Джон тихонько уселся на заднюю скамейку.

Антон Кравченко рассказывал о революции. Он старался говорить просто.

— Еще в давнее время на русской земле стали появляться люди, у которых сострадание к обездоленным, сочувствие к бедному человеку звало к действию. Доброе человеческое сердце не могло мириться с несправедливостью, и тогда появились борцы за народное счастье. Это были разные люди. Среди них были даже и богатые люди, но обладавшие подлинной человечностью… Все они искали пути освобождения трудового человечества, но терпели поражение. Только Ленин нашел правильный путь, и сочувствие горю трудовых людей подсказало выход — сами трудовые люди должны помочь себе. Сострадание и сочувствие переросли в гнев, в справедливый гнев, в революцию…

Джон слушал не менее внимательно, чем другие энмынцы. Учитель Кравченко преображался, и в его облике появлялось что-то от убежденного проповедника и народного трибуна одновременно, и парень словно становился и выше ростом, и голос его раздвигал стены мехового полога.

Эти беседы заинтересовали Джона Макленнана, и он в свободные вечера повадился ходить з школу. Пыльмау удивленно спрашивала:

— Почему ты ходишь туда? Ты же знаешь бумажный разговор не хуже Антона.

В ее тоне чувствовалась скрытая ревность.

— Там бывает интересно, — ответил Джон. — А потом, я знаю американский бумажный разговор, а там изучают русский.

Джон довольно быстро усвоил русские буквы и научился разбирать печатный текст. Энмынцы сначала удивились усердию своего земляка, а потом прониклись уважением. Орзо наставительно сказал:

— Очень правильно делаешь, Сон. Русский разговор на бумаге нам будет потом очень нужен.

— Пусть тогда учат нас и американскому разговору на бумаге, — потребовал Армоль. — Почему мы должны учить только русский разговор?

— Придет время, когда каждый будет учить тот разговор, который ему по душе, — терпеливо ответил Антон. — А сейчас главное научиться русскому разговору, потому что этот разговор принадлежит русскому рабочему классу, который начал революцию, это разговор Ленина. А потом, совсем скоро, мы будем учить чукотский бумажный разговор, когда будут составлены книги на вашем родном языке.

Когда на сугробах появились ледяные щеточки будущих сосулек, Антон Кравченко устроил каникулы: старшие школьники уходили вместе с отцами на охоту, да и сам учитель отправлялся с ними.

Антон и Джон шли вместе. Сначала по припаю до мыса, а оттуда свертывали круто в море. На границе движущегося льда расходились в разные стороны.

Обратно шли тоже вместе.

Когда впереди, под низким солнцем, показалось селение и охотники остановились на последний привал, Антон, разглядывая усатую морду убитой нерпы, размечтался:

— Пройдет совсем немного лет, и Энмын будет не узнать. Здесь вырастет новый, социалистический городок, жители которого не будут знать, что такое голод, холодный полог с потухающими жирниками. Болезни отступят, глаза, пораженные трахомой, прояснятся, и человек вздохнет свободно и глубоко…

Антон сделал глубокий вдох, словно он уже жил в будущем.

— Посреди селения будет стоять светлая просторная школа с большими окнами, с электрическим освещением, — продолжал Антон с загоревшимися глазами, — каждая семья будет жить в отдельном доме со всеми удобствами. Всюду будет светить электричество. А люди какие будут! Твои дети, — Антон на секунду запнулся, — и мои, быть может, не будут знать кожных болячек, голодных дней. Большие пароходы будут привозить молочные продукты, ткани, одежду, книги… Книги не только на русском, английском, но и на чукотском и эскимосском языках. А люди будут уходить в Ледовитое море на промысел на специальных ледокольных машинах. Знай сиди себе и крути штурвал, как в автомобиле…

Джон на минуту представил Тнарата, Гувата или того же Антона за рулем такой машины, волочащей за собой убитых тюленей, и невольно усмехнулся.

— Не веришь? — Антон обиженно замолчал, потом виновато признался: — Фантазии у меня маловато…. Я знаю, что ты не веришь тому благородному делу, которому служим мы, большевики.

— Нет, почему же, — смущенно ответил Джон. — Только то, что ты говоришь, это такое далекое будущее, что некоторые вещи выглядят странно и смешно.

— Ничего, — твердо ответил Антон. — Для некоторых революция в России тоже казалась странной, если не смешной. А он живет и строит новую жизнь. Гражданская война кончилась. Совсем молодое государство, получившее в наследство от царизма разоренную страну и обнищавший до крайности народ, сумело противостоять интервенции четырнадцати государств! Четырнадцати высокоразвитых, богатых, сильных государств! Вы понимаете, Джон Макленнан!

— Вот это-то и непонятно, — с улыбкой ответил Джон.

— Ну со временем поймете, если кое-что для вас уже проясняется, — с надеждой сказал Антон. — Пошли.

Медленно приближался Энмын — кучка маленьких, утонувших в снегу жилищ, неуклюжее деревянное здание школы с тонкой жестяной трубой, из которой вился дымок.

Джон и Антон прошли береговую гряду ломаного льда, приблизились к ярангам. Школа была на пути Джона, и он еще издали заметил фигурку Тынарахтыны, которая стояла у заиндевелого порога наготове с кружкой воды.

Антон приближался к жене, беспокойно оглядываясь по сторонам.

Джон шел чуть стороной, но видел и слышал все, что происходит у школьного порога.

Подходя к школе, Антон, приглушив голос, с упреком произнес:

— Сколько раз тебе говорил: не выходи с кружкой на мороз — простудишься.

— Я очень тепло одета, — ответила Тынарахтына.

— Ну, ладно, поливай тюленя, да только побыстрее, чтобы никто не видел.

— Почему чтобы никто не видел? Пусть видят, что учитель соблюдает обычай и делает все, как настоящий охотник, — ответила Тынарахтына.

Она аккуратно наклонила кружку, и светлая струя воды сбила несколько кровавых ледяных комочков с усатой тюленьей морды. Тут она заметила, что Антон пытается ее обойти и войти в дом.

— Подожди! — властно остановила его Тынарахтына и сунула ему кружку. — Отпей и сделай все, как я тебя учила.

Джон нарочно замедлил шаг, чтобы видеть все.

Антон со страдальческим выражением лица отпил из кружки и выплеснул остаток в сторону моря, умилостивляя морских богов.

— Ну, довольна? — сердито спросил он жену.

— Теперь можешь входить, — торжественно разрешила Тынарахтына и принялась утиным крылышком сметать с тюленьей туши снег.

Джон потащил добычу к своей яранге, где у заиндевелого порога его уже ждала Пыльмау с древним жестяным ковшиком… Пройдет еще очень и очень много времени, прежде чем встанут на косе Энмына новые дома и не люди, а машины будут подтаскивать убитых тюленей к порогу. Исчезнет ли этот обычай, от которого не может отказаться даже такая передовая женщина, как Тынарахтына?

Пыльмау проделала те же привычные движения, что и Тынарахтына у порога школы, и когда Джон отпил и выплеснул воду морским богам, она спросила:

— Что ты такой сегодня задумчивый?

— О будущем думаю, — с улыбкой ответил Джон.

— О будущем? — переспросила Пыльмау.

— О том времени, когда на берегу нашем будут стоять большие многоэтажные дома и нерп будут приносить, не люди, а машины. Тогда ты будешь поить из ковшика не меня, а машину, и будешь обметать снег не с торбасов, а с железных колес.

— Что-то нехорошее ты говоришь, Джон, — подозрительно заметила Пыльмау. — Иди скорее в ярангу отдыхать. Ты, наверное, очень устал!

В пологе сидел Яко и рисовал при свете двух ярко горевших жирников на чистой стороне обертки плиточного чая.

— А братец нам русскую сказку рассказывал, — шепелявя, сообщила Софи-Анканау.

— О чем ты рассказывал, Яко? — спросил Джон.

— Не сказку я рассказывал, — признался Яко. — О будущем говорил. Пересказывал, что нам учитель говорит.

— Что же он говорит? — с любопытством спросил Джон.

— О том, что будет Энмын совсем другой… В ярангах будут гореть чудесные лампы… — Яко запнулся и поправился: — И яранг тоже не будет, а построят новые дома, даже не деревянные, а каменные, как в Москве и Петрограде. И музыка будет играть на улицах, чтобы не было слышно воя пурги и грохота льдин на море… И еще — мы будем читать книги, написанные на нашем языке…

— И не будет больше болезней, голода, — подхватил Джон.

— И ты об этом знаешь, атэ? — обрадованно спросил Яко.

— Да, — ответил Джон. — Только это будет очень и очень не скоро, потому что прекрасная мечта тем и прекрасна, что она почти недостижима.

27

Отгремели первые выстрелы в море. У берега Энмына осталась лишь одна большая льдина, которая никак не могла ни растаять, ни отцепиться от берега и уплыть. Она вся была продырявлена солнечными лучами и представляла опасность для ребятишек, которые так и норовили заскочить на льдину и опустить в многочисленные дыры крючок с красной тряпицей — половить канаельгинов — морских бычков, костистых, но необыкновенно вкусных.

Байдары убрали на высокие подставки, а вельбот оставался на берегу, подпертый палками, чтобы не заваливался на бок и не портил белую окраску.

Возле школы высились штабеля бревен и досок, выгруженные прошлогодним пароходом. Ждали приезда Тэгрынкеу, чтобы приняться за строительство новой школы, но тот носился по береговым стойбищам, тундре и почти не бывал в Уэлене.

Покончили с белогвардейскими бандами. На побережье почти не осталось иностранных торговцев, но оказалось, что есть еще один враг, который раньше не был виден.

Немногие чукчи, которые начали богатеть, вдруг поняли, что с приходом Советской власти их виды на будущее рухнули. Мало того, разговоры о том, что вельботы, байдары, подвесные моторы, гарпунные пушки и даже оленные стада должны стать общинной собственностью, кое-где начали сбываться. И тогда подняли головы и Алитеты, и Акры, и многие другие. Богатые оленеводы уходили в труднодоступные долины, под защиту высоких, покрытых скользкими ледниками остроконечных гор. Иногда между новыми Советами и старейшинами разгорались кровопролитные сражения.

Все эти вести доходили до Энмына иногда с такими искажениями, что им скоро перестали верить и даже гордились, что в Энмыне такого нет, потому что здесь живет спокойный и разумный народ, понимающий, где настоящее добро, нужное человеку, а где лишь одни слова.

Несмотря на внешнее спокойствие и неизменность весенних занятий энмынца, носилось в воздухе что-то необычное, может быть, даже тревожное предчувствие перемен в жизни. Антон Кравченко ждал нового парохода и говорил, что на этот раз прибудут не только доски и бревна, но даже настоящие окна и двери и кирпич для печки в школе. Не говоря уже о том, что будут новые ружья, патроны, запас муки, чая и сахара.

Посреди лета Антон вдруг загорелся желанием съездить в бывшее стойбище Ильмоча, проведать новый Совет.

— Они сами скоро прикочуют к нам, — отговаривал Орво. — Зачем зря гонять собак по мокрой тундре?

— Может, им какая помощь требуется, — настаивал Антон. — Поедем все — и Тнарат, и Джон, и Гуват, и Армоль.

— Мне надо чинить ярангу, — тут же отказался Армоль.

На поездке в оленеводческое стойбище настаивали и женщины: требовались оленьи шкуры на зимнюю одежду, на зимние пологи, которые загодя уже начинали готовить старательные хозяйки; в хорошую погоду полог расстилали на улице, и хозяйка с помощью пришедших на помощь подружек исследовала каждый шов, латала прохудившиеся места.

К оленеводам отправились солидно: на байдаре переехали лагуну, а оттуда уже собачьими упряжками на нартах с железными подползками по мокрой тундре двинулись к распадкам, где пастухи бывшего стойбища Ильмоча пасли оленей.

Над стойбищем висела тишина, и Джон позавидовал кочевникам, которые отгорожены от неожиданностей и странных поворотов в своих судьбах огромными тундровыми пространствами, непроходимыми реками и высокими хребтами. Правда, и их не миновали отголоски революционных событий. Пожалуй, нигде больше на Чукотке не было такого кровавого побоища, как в стойбище Ильмоча.

И все-таки здесь тихо.

Пастухи встретили приезжих радушно, но с какой-то виноватостью, будто в стойбище случилось что-то постыдное, о чем оленеводы не хотели рассказывать гостям.

Гости поместились в яранге Ыттувьйи, который занимал теперь место Ильмоча, но уже в звании председателя Туземного Совета.

Он и посетовал за вечерней едой:

— Не знаем, как жить дальше… Чую — какие-то перемены в жизни должны быть, а какие — не знаю, — сокрушенно развел руками Ыттувьйи.

— Разве плоха жизнь, которой вы живете? — спросил Джон.

— Может быть, она и хороша, — задумчиво ответил Ыттувьйи. — Все так же идет, как раньше: солнце всходит на положенном месте, и закат никуда не переместился. Озера и реки замерзают в свое время и тают, когда солнце начинает жечь голую шею. Олень рождается на первых проталинах с четырьмя ногами и с двумя глазами… Все идет правильно и как надо…

Ыттувьйи замолчал, посмотрел на гостей, словно ждал от них отклика, но никто ничего не сказал, и все ждали продолжения его речи.

— Раньше я знал, что должно быть в жизни, — продолжал Ыттувьйи, — мне казалось, что я все понимаю. А если что было непонятно, о том заботился шаман или же сам Ильмоч. Главная же моя забота была — сохранить оленей, умножить стадо, потому что я чувствовал, когда олень болел, когда он голодал в плохие зимы, стирая копыта о ледяную корку… Я знал свой день, свою жизнь… А теперь не знаю… Есть у нас Совет, разговоры о будущем, а что делать Совету — не знаем, какое нас ждет будущее, не ведаем… Вот почему мы тогда зимой столько оленей без разбору забили? Не потому, что перестали быть оленными людьми, перестали понимать, какой олень нужен для еды, какой на племя. Просто мы вдруг почуяли себя хозяевами, словно сорвались с цепи, и никто нам ничего не скажет, никто не упрекнет, если даже важенку забьем… Кто-то из нас даже сказал, не худо бы и священных оленей заколоть, но от этого повеяло морозом, и все сделали вид, что не слышали кощунственных слов. А потом я думал: а почему бы и нет? Говорят, что боги больше не существуют даже у русских, так отчего же они должны у нас оставаться? Вот Орво нас потом немного отрезвил, но так и не сказал, как нам жить дальше. Эти мысли не дают нам покоя, громко спрашивают нас самих, а мы сами себе не можем ответить, а уж другим и подавно. Вроде бы спокойно у нас в стойбище снаружи, а внутри очень беспокойно, иные даже стали худеть от мыслей. Кто-нибудь нам скажет о будущей жизни?

Джон посмотрел на Антона. Тот внимательно слушал оленевода, и на лице у него отражались его мысли, может быть, будущие ответы… Но, к удивлению Джона, который ожидал, что Антон тут же снова распишет картину будущей счастливой жизни, учитель начал иначе, медленно подбирая слова:

— Никто вот так прямо не скажет, что тебе делать сегодня и завтра. Это было бы очень легко — если бы все было наперед написано: что нужно делать в этот день революции, а что на следующий. Главное — мы должны построить новое, справедливое общество, где нет места разделению людей на белых и цветных, на богатых и бедных. Люди, которые взялись за переустройство общества, никогда раньше не занимались этим. Нам некого спрашивать, нам не у кого учиться, кроме как у самих себя, потому что делаем то, чего никогда в жизни человека не было… Я понимаю твои заботы, Ыттувьйи. Совет для того и Совет, чтобы сообща думать о том, что нужно делать для улучшения жизни всех людей, всех, кто работает.

— Мы собираемся, — сообщил Ыттувьйи, — да все никак не договоримся, с чего начать. А потом женщины очень мешают нам: как идем на Совет, так они за нами — равноправие. А с женщинами серьезных дел не решить, — убежденно закончил мысль Ыттувьйи.

— На первых порах можете обходиться без женщин, — посоветовал Антон.

Это удивило Джона и остальных его спутников: должно быть, натерпелся равноправия от Тынарахтыны учитель, если сказал такое…

— В серьезных делах, — поправился Антон. — А когда речь идет о жилище, о запасах — тут женский совет нужен. А у меня к вам есть дело, давайте договоримся — мы вас будем снабжать тюленьим жиром, лахтачьей кожей, ремнями для арканов, моржовым мясом, а вы нас — оленьим мясом и оленьими шкурами.

— А чего тут договариваться? — удивился Ыттувьйи. — Сроду так было: у каждого приморского жителя в нашем стойбище был свой друг, который и снабжал его.

— С этими «дружескими» отношениями многие приморские жители остались без оленьих шкур и оленьего мяса и не все кочующие люди получали хорошую кожу на обувь, ремни… Пусть дружит Совет с Советом, — сказал Антон. — Это будет новая, революционная дружба, от которой выиграет каждый.

— И правда будет хорошо! — обрадованно воскликнул Ыттувьйи.

— Скоро мы пошлем к вам председателя нашего Энмынского Совета Орво, и он скажет, сколько и каких шкур нам нужно в этом году, сколько сухожилий для ниток, мяса на зимние трудные месяцы, а вы в свою очередь скажете, сколько кожи на подошвы вам нужно, какие ремни, сколько тюленьего жиру. Так и будем меняться.

— Мы с Орво всегда договоримся, — обрадованно сказал Ыттувьйи. — Это будет настоящая работа для Совета. А то сделали Совет, а чем заняться — не знаем.

Гости улеглись поздно, щедро накормленные пахучим оленьим мясом.

Антон долго не засыпал и все шептал дремавшему Джону:

— Таким образом, создадим первые наметки кооперативных отношений. Социалистические отношения между людьми родят новые потребности. Вот увидишь, Джон, как тут закипит жизнь через несколько лет!

Армоль мрачно сидел в чоттагине и смотрел на слабый огонек, горевший под неуклюжим сооружением, от которого отходил черно-синий граненый ствол винчестера. В жестяную кружку медленно, тоненькой струйкой капала мутноватая жидкость. Армоль судорожно глотал слюну и невесело думал о том, что каждый раз он наглатывается слюны больше, чем удается выжать из этого несовершенного аппарата.

Когда Антон, Тнарат, Джон, Гуват и другие мужчины селения уехали в тундру, Армоль пошел в ярангу Орво и взял муки и сахара, сколько ему было надобно. Старик пытался загородить дорогу, но Армоль твердой рукой толкнул его.

— Нужно будет — расплачусь пушниной, — сказал Армоль, насыпая муку в припасенный мешочек.

— Ты вор! — крикнул Орво, но Армоль только усмехнулся на это и аккуратно завязал початый мешок.

Решение, которое он принял, требовало немедленных действий, но струйка из ствола винчестера удержала Армоля, и дурная веселящая вода, огненной струей разливающаяся по жилам, путала мысли и сбивала движения рук.

Другого такого времени не будет. Армоль долго и мучительно ждал, подлаживался под новые порядки и даже пошел учиться русской грамоте.

А теперь — все. Пусть те, кто хочет, остаются при новой власти и строят счастливую бедность. Армоль не хочет жить в бедности. Он создан для другой жизни, и он это чувствует. Как все хорошо складывалось! Все увидели в нем преемника Орво, завидовали его богатству и уважали его. Он уже строил далеко идущие планы: после смерти Орво Армоль становится главой селения. Он не станет проповедником умеренности и взаимной выручки, как Орво. Весь Энмын будет у него в подчинении. Он перестроит ярангу, сделает из нее жилище белого человека, куда лучше, чем у Карпентера в Кэнискуне, купит настоящую моторную шхуну и будет торговать по всему Чукотскому побережью. Он уберет белых торговцев или подчинит их себе… Все люди будут ему повиноваться. И дело к этому шло, пока не появился этот Сон, который принес столько вреда Армолю, что другой давно убил бы его. И надо было это сделать в свое время. Да больно нравились старикам его разговоры о том, что все худое идет от белого человека. Армоль же видел, а потом и убедился окончательно: Джон был тайным большевиком! То, что его держали в сумеречном доме, не верили ему, — это никакого значения не имеет. Ведь он и сейчас говорит так, словно читает мысли Тэгрынкеу или же этого Антона! И оба взяли себе женщин Энмына! Пыльмау, которая судьбой была предназначена Армолю, досталась Сону, а Тынарахтына, которую честно отработал Нотавье, вдруг пошла к Антону!

Худая жизнь настает. Нужно уходить. Туда, где ценят отдельного человека, а не кучу бедняков. На другом берегу осталась старая вера в богатого человека. Там живут айваналины, Язык другой, но такая же одежда, те же байдары и вельботы, то же море. Надо уйти. Армоль достаточно накопил, чтобы начать новую жизнь на другом берегу. Там он не будет последним человеком, как здесь. Там он себя покажет… А может быть, когда-нибудь он вернется в Энмын хозяином парохода, пусть не такого большого, который приходил прошлым летом, пусть поменьше, но такого же белого. И земляки, которые почти перестали обращать на него внимание, будут ловить его взгляд.

Армоль вытянул содержимое кружки, зажмурился, почмокал губами и аккуратно задул пламя под самогонным аппаратом. Потом приладил винчестерный ствол на место.

Он глянул на верх полога: там лежали мешки с пушниной.

— Гальганау! — крикнул он в глубину полога. — Собирайся! Я решил!

Из полога выглянула взлохмаченная жена.

— Как мы бросим нашу ярангу, наших близких, кости наших предков! — запричитала она.

— Молчи! — прикрикнул на нее Армоль. — Мы построим новую ярангу на новом месте, заведем новых знакомых, а кости ничего не значат для живого.

Гальганау знала о намерении мужа уплыть на другой берег, но не придавала этому большого значения: думала, поболтает и успокоится. Но Армоль не успокаивался. Каждый раз, возвращааясь домой, оп разражался такими ругательствами, что, обладай его слова шаманской силой, давно бы не быть живыми и Совету, и Антону, и Тнарату, и даже старому Орво, которого Армоль раньше уважал и побаивался.

Армоль вышел из яранги. Дул ровный, достаточно сильный южный ветер. Можно прихватить и моторный вельбот, но с ним будет много возни, и тяжел он для одного человека. Сына, который учился с Яко, нельзя считать за настоящего помощника — он еще слабоват, а Гальганау от страха будет способна только лежать на дне вельбота. Придется плыть на байдаре. Она будет хорошо идти под парусом. Такой ветер, как сегодня, — надолго, и его силы хватит, чтобы дотащить байдару до американского берега.

Принятое решение выбило хмель из головы Армоля. Он кликнул жену и сына. Легкая для взрослых людей кожаная лодка едва не придавила женщину и ребенка, но Армоль сердито прикрикнул на них. Байдара была перенесена на галечный берег и поставлена у самой воды.

— А теперь — тащите все, что пригодится нам в будущей жизни! — скомандовал Армоль.

Он притащил мачту с парусом, длинные весла, нашел двух передовых псов, надел на них ошейники и приволок на цепи к берегу. Туда же перекочевала его нарта на хороших стальных полозьях.

Жена с сыном таскали мешки с пушниной и складывали здесь же у моря.

— А как же быть с моей матерью? — дрожащим голосом спросила Гальганау.

— Пусть остается здесь, — ответил Армоль. — Нам она ни к чему, а здесь она никому не помешает.

Он пошел в ярангу, чтобы забрать оружие и охотничье снаряжение. Чем он ближе подходил к отчему дому, в котором родился и вырос, тем сильнее становилась черная тревога и жалость к себе.

В чоттагине сидела мать Гальганау. Старуха уже почти не видела, но хорошо слышала и все понимала.

— Покидаешь меня, сынок? — тихо спросила она.

— Уезжаем, — ответил Армоль.

— А я?

— Тебе-то что, — ответил Армоль, — живи в новой жизни.

— Не жить мне — от позора умру.

— Твое дело.

— Слушай, сынок, — горячо зашепелявила старуха. — Прежде чем уедешь, исполни древний обычай.

От этих слов Армоля пробрал мороз по коже. Но слова были сказаны. Этот древний обычай уходил корнями в очень давние времена. Старики, чувствуя, что становятся обузой для живущих, обращались к близким родственникам с просьбой помочь им уйти сквозь облака. Просьба была равносильна приказу, и его неисполнение грозило всякими бедами.

Армоль беспомощно оглянулся.

— Я прошу тебя помочь мне, — торжественно и громко повторила старуха, и в это мгновение в чоттагин вошли Гальганау с сыном.

Они все слышали. Гальганау приложила ладони к глазам и тихо зарыдала.

— Замолчи! — прикрикнул Армоль на нее, лихорадочно соображая, как же удушить старуху. Он стал припоминать, как это делали другие. Надо было использовать ремень, а его жалко, потому что взять его потом нельзя. Убивать же старуху из огнестрельного оружия не полагалось. Можно заколоть, но для этого требовалось ритуальное копье, которое было лишь у Орво. Единственный способ, как ни жалко ремня, — удушить старуху.

— Приготовь ее, — сухо приказал Армоль жене и снял со стены кружок тонкого нерпичьего ремня.

Гальганау помогла старухе войти в полог.

Сын расширенными от ужаса и удивления глазами наблюдал за приготовлениями отца. Армоль сделал петлю, проверил крепость узла и через отдушину в пологе подал ее Гальганау. Через некоторое время она вышла из полога и кивнула мужу.

Армоль натянул петлю. Он чувствовал, как трепещет в предсмертных судорогах старуха, и удивлялся: как это похоже на охоту, когда держишь конец гарпунного линя, а морж бьется в воде. Армоль крепко держал ремень, и в чоттагине было тихо, слышалось лишь всхлипывание Гальганау и какие-то булькающие вздохи из-за меховой занавеси полога.

Когда Армоль почувствовал, что в пологе все затихло, он кивнул жене:

— Иди посмотри.

Галыанау приподняла меховую занавесь.

Старуха стояла на коленях, голова ее была запрокинута, словно она хотела выглянуть в отдушину. Гальганау заголосила, но Армоль прикрикнул:

— Войди в полог и втяни ремень.

Галыанау, вздрогнув словно от удара, вползла в полог, торопливо вобрала туда конец ремня и сложила рядом с упавшей на бок бездыханной матерью.

— Теперь все, — сказал Армоль и еще раз тщательно оглядел опустевший чоттагин: со стен были сняты ружья, винчестер, ремни, и даже охотничий бог удачи уже был отнесен сыном в байдару.

Армоль с сыном и женой вышел из яранги.

Кто-то стоял возле байдары.

Армоль сразу узнал Орво.

— Выполз, мерзкий старик! — выругался Армоль и зашагал вперед.

Еще издали Орво громко сказал:

— Я все понял. Опомнись, Армоль, и отнеси свое добро обратно в ярангу.

— Ничего ты не понял, — ответил Армоль. — Ты давно перестал понимать что-либо и позволяешь белым вертеть тобой, как они хотят. Я ухожу от вас на другой берег. С этим берегом я распростился навсегда. Я только что помог уйти сквозь облака бабушке…

— Нехорошо ты поступил: новый закон запрещает удушение, — сказал Орво.

— Живите вы сами с новым законом, — огрызнулся Армоль и крикнул жене и сыну:

— Помогите столкнуть байдару в воду!

Все трое взялись за борта байдары, и судно закачалось на легкой, приглаженной южным ветром волне. Не оглядываясь на увещевание Орво, Армоль принялся нагружать байдару. Он слышал краем уха слова старика, но не вникал в их смысл, хотя они его так раздражали, что несколько раз у него было желание прихлопнуть Орво, как назойливого комара. Байдара глубоко осела в воду. Армоль установил мачту и привязал к ней двух передовых собак, которые, почуяв расставание с родным, тоскливо и громко завыли. Армоль замахнулся на них, собаки прижали уши от страха, но воя своего не прекратили.

— Даже собаки и те не хотят, уезжать, — продолжал Орво. — А ты хуже собаки, что ли?

— Ты перестанешь зудеть? — Армоль близко подошел к старику и замахнулся.

Орво слегка отстранился, но в его глазах не было страха.

— У тебя есть еще время выгрузиться. Я никому не скажу. Ты должен жить с нами. Пойми: нет ничего хуже, чем потерять родину.

— Я уже ее потерял, — бормотал Армоль, хлопоча вокруг байдары.

Вроде бы все взято. Жаль, что нельзя увезти на байдаре всю упряжку, всю ярангу, весь этот берег вместе с ярангами, с галечной косой, окруженной с одной стороны морем, с другой — лагуной, эти привычные скалистые берега на концах косы… Армоль тряхнул головой, вошел по колено в воду и оттолкнул байдару от берега. Шагнув раза два, он перебросил тело в судно.

Ветер медленно отгонял байдару от берега. Но здесь было такое течение, которое шло в обратную сторону — к берегу, и пока Армоль готовил парус, байдара оставалась на месте: сила ветра уравновешивала течение.

— Армоль, смотри, Орво за нами погнался! — Гальганау показала на берег.

Орво греб изо всех сил, подгоняя маленькую одноместную байдару. На берегу стояла Тынарахтына. Орво догреб до байдары и взялся за борт.

— Вернись, Армоль, — увещевал он. — Кому ты нужен на том берегу? Послушай меня, вернись! Ты мне ведь как сын родной. Послушай отца.

Парус был готов. Оставалось только поднять его, и огромное полотняное крыло, надутое ветром, потащит байдару. Но Орво…

— Уходи, сейчас буду поднимать парус, — сказал Армоль.

— Я не уйду, — упрямо сказал старик. — Что хочешь делай со мной, но не пущу тебя.

— Отпусти борт! — заорал Армоль.

— Не надо кричать! — ответил Орво.

— Отпусти борт! — еще громче рявкнул Армоль.

Что-то кричала на берегу Тынарахтына и махала руками. Но отсюда уже не было слышно.

Лицо Армоля стало черным от прихлынувшей крови. Он поднял короткое весло и ударил по костлявым пальцам, сжавшим борт байдары. Старик даже не вздрогнул. Кровь медленно потекла из-под посиневших ногтей и расползлась по борту, капая в воду.

— Уходи! — закричал Армоль и ткнул изо всех сил веслом в грудь старика.

На этот раз Орво выпустил борт, байдара качнулась и перевернулась, накрыв старика. В этот же момент Армоль рванул ремень, и парус расправился над байдарой, слегка наклоняя судно, отрывая его от прибрежного течения.

Когда байдара набрала достаточную скорость, Армоль оглянулся. На волнах качался едва видимый киль перевёрнутой одноместной байдары. По берегу бегала Тынарахтына и что-то громко кричала.

— Старик утонет, — тихо промолвила Гальганау.

— Что же делать? — пожал плечами Армоль, устраиваясь поудобнее на корме. — Сам виноват. А вытаскивать из воды обычай не велит.

Байдара оторвалась от полосы прибрежного течения и рванулась вперед, приподнявшись от воды. Она удалялась от чукотского берега с быстротой птицы.

А перевернутая байдара и тело Орво, попав в зону течения, медленно приближались к берегу, где уже собрались сбежавшиеся на крик Тынарахтыны жители Энмына.

28

Орво похоронили по новому обычаю, в ящике.

Доски взяли из того запаса, который привез в прошлом году первый советский пароход.

Тнарат сколачивал гроб и тихо говорил: «Первый дом делаем нашему председателю, первому большевику Энмына, Орво».

Армоля не стали догонять. До поздней осени, пока в Уэлен на песенно-танцевальные состязания не приедут американские эскимосы, никто не узнает — благополучно ли доплыл он или же потерпел крушение. Скорее всего доплыл, потому что в эту пору пролив спокоен и перебраться на другой берег можно далее в деревянной лохани, не то что в оснащенной парусом быстроходной байдаре.

На Холме Захоронений, недалеко ст покосившегося креста с именем Тынэвиринэу-Мери, Гуват долбил ломом вечную мерзлоту. После всего случившегося парень притих, и на его вечно ухмыляющемся лице появилось какое-то задумчивое выражение.

В яранге женщины одевали Орво в последний путь. Тнарат пришел к Джону к попросил позволения переговорить с Кэленой.

Старуха внимательно выслушала просьбу.

— Как ты думаешь, надо мне пойти? — обратилась она к Джону.

— Ты вольна поступать так, как тебе хочется, — ответил Джон, удивленный просьбой шаманки.

— Мне надо будет узнать предсмертные пожелания умершего, — сказала Кэлена.

Мужчины уселись в чоттагине. Взяв гадательную палку, Кэлена вползла в полог. Она там находилась довольно продолжительное время, а когда вышла, все обратили лица к ней.

Кэлена взяла протянутую трубку, глубоко затянулась и деловито сказала:

— Орво говорит: нет зла на оставшихся. И еще сказал — храните обретенное, держитесь друг с другом. С собой он берет только старое ружье, трубку и чашку для питья. Немного сахару и муки попросил. Очень хорошо разговаривал.

— Что-нибудь важное и особое не говорил? — учтиво спросил Тнарат.

— Сказал, — ответила Кэлена после глубокой затяжки.

Антон с интересом слушал, и его больше всего удивляло, что Джон Макленнан, человек с университетским образованием, ко всему этому относится с полнейшей серьезностью. Это была не вежливая, снисходительная серьезность, а полное принятие происходящего, глубокая вера в то, что говорила шаманка.

— Что же он сказал? — повторил вопрос Тнарат.

— Он сказал, что преемником своим назначает Сона.

— Это хорошо, — согласно кивнул Тнарат.

Кэлена взглянула на Антона Кравченко. В ее глубоких узких глазах чернела бездонная глубина. «Что-то в ней действительно есть незаурядное», — подумал про себя Антон.

Ящик для тела был готов. С помощью Антона Тнарат вытесал деревянный обелиск и вырезал из жестяной консервной банки из-под плиточного американского табака «Принц Альберт» пятиконечную звезду. Раскаленным гвоздем на дереве он выжег «Орво».

— Очень маленькая надпись, — с сожалением заметил Гуват.

— Что же делать, раз у него такое имя, — ответил Антон.

— Лозунг можно еще написать, поскольку он был большевик, — посоветовал Гуват.

— Какой же лозунг? — спросил Антон.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

— Правильно! — поддержал Тнарат. — Он ведь там, — Тнарат кивнул в голубое пятно дымового отверстия, — без дела сидеть не будет. Первый большевик отправляется сквозь облака. Пусть с лозунгом идет.

Антон беспомощно развел руками и вопросительно посмотрел на Джона.

— Вы им напишите на бумажке лозунг, а они перенесут на дерево, — посоветовал Джон.

Антон постарался написать красиво и крупно, печатными буквами. Вскоре на деревянном обелиске чуть выше имени Орво зачернели выжженные раскаленным гвоздем слова:

ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!

Гуват сделал из восклицательного знака китовый гарпун, обращенный острием вверх.

Процессия поднялась на Холм Захоронений. Впереди шли мужчины. Они тащили гроб, установленный на нарте. Чуть позади мужчин, за нартой, шла женщина — Тынарахтына. Антон держал в руках ружье, но никто не отважился спросить зачем.

Гроб поставили у края глубокой могилы; постарался Гуват, хорошую яму вырыл. Забыли веревки и послали мальчишку в селение. Пока он бегал, Антон вышел вперед и сказал:

— Послушайте меня… Мы хороним своего товарища, председателя Совета большевиков Орво, и поэтому я должен сказать о нем слово…

Антон откашлялся.

— Орво — человек, который не устрашился отказаться от прошлого во имя будущего, не испугался того, что многие новые обычаи будут совсем иными, чем те, на которых держалась жизнь чукотского народа. Он не был членом партии большевиков, но очень близко подошел к тому, чтобы стать им. У него было большое доброе сердце, которое вмещает столько сочувствия и сострадания к обездоленным, что такие люди всегда становятся революционерами. Орво погиб как настоящий солдат революции от руки классового врага. Живущие здесь не должны забывать о том, что прошлое в разном обличье еще будет возвращаться к нам и все мы должны быть бдительны. Наш товарищ Орво погиб, но тот, кто остался, будет продолжать его дело.

Антон говорил, и ветер шевелил его волосы.

Джон, смотревший на покосившийся крест над умершей дочерью, вдруг остро, пронзительно почувствовал правоту простых, трудных слов Антона, и комок подкатил к горлу. Он почувствовал, как на глаза навернулись слезы, и он отвернулся к морю.

Гроб осторожно опустили в могилу, вытянули веревки.

Куски подтаявшей вечной мерзлоты глухо застучали по крышке гроба. Зарыдала Тынарахтына.

Джон несколько раз моргнул и глянул на морской простор. Там, где кончалась гладкая поверхность приглаженной ветром воды, глаза различили моржовое стадо, плывущее к старому лежбищу.

В это мгновение послышался звук затвора.

Джон резко обернулся и увидел, как Антон поднимает вверх дуло. Он собирается салютовать Орво!

В два прыжка Джон подскочил к Антону, схватил ствол и пригнул к земле. Все недоуменно уставились на него, а Антон даже рассердился.

— Что такое?

— Поглядите! — торопливо заговорил Джон. — Моржи пошли на лежбище. Он бы не разрешил стрелять, — сказал Джон и кивнул на торчащий из-под насыпанной земли обелиск.

— Верно! — сказал Тнарат. — Моржи пошли!

Теперь и Антон понял, в чем дело, опустил ствол и разрядил ружье.

Обратно шли гуськом и невольно понижали голос, словно моржи могли их услышать. У подножия холма Джон остановился и оглянулся. Рядом с крестом над могилой дочери ясно высился деревянный обелиск с красной жестяной звездой и надписью:

ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!

ОРВО

Все направились в ярангу покойного, где было приготовлено поминальное угощение. Когда все уселись вокруг коротконогого столика, Антон поднял руку и потребовал тишины.

— Поскольку мы лишились председателя Совета, то нам надо выбрать нового. Медлить с этим не стоит: впереди много работы. Какие будут предложения?

В наступившем молчании громко прозвучали слова Тнарата:

— Ведь было же пожелание умершего, которое нам передала Кэлена: чтобы председателем стал Сон.

Джон даже вздрогнул от этих слов.

— Это верно, — кивнул Нотавье.

— Он очень подходящий человек, — продолжал Тнарат. — То, что он справедливый и преданный нам человек, об этом и говорить лишне. А кроме того, он грамотен, что очень важно для председателя.

Антон с торжествующей улыбкой посмотрел на Джона.

— А что вы скажете, Джон Макленнан?

— А что мне сказать… — Джон действительно был так взволнован, что никак не мог собраться с мыслями. — Это так неожиданно и… Я даже не подозревал, что когда-нибудь мне могут оказать такую честь и такое доверие.

— Вы все помните, что для церемонии избрания согласные должны поднять руки… — Но не успел Антон закончить фразу, как все, кто сидел в чоттапше, взметнули руки вверх. Тынарахтына тщательно вытерла ладонь о подол и тоже подняла руку.

Волна теплого чувства захлестнула Джона.

— Поздравляю! — сказал Антон и крепко пожал руку новоизбранному председателю Совета.

Стали подходить остальные, и каждый тряс и жал изуродованную руку.

От яранги Орво Джен пошел не домой, а круто свернул к морю.

Он стал у плещущейся воды.

Отсюда качалась его дорога в нозую жизнь. Здесь жестокой зимой он изуродовал руки, изрывая лед вокруг вмерзшей «Белинды». Здесь он узнал, чю его бросили свои. Где-то зон там он нечаянно убил на охоте Токо, человека, который ею приютил, научил снова любить жизнь и верить людям. На этом берегу его ждала Пыльмау, когда он принес весть о том, что убил ее мужа и отца Яко. А потом Пыльмау ждала его здесь как мужа, кормильца и главу новой семьи, отца детей. Здесь он провожал мать, прощался с ней навечно, отрекаясь от прошлого навсегда. Здесь Тынарахтына выловила тело Орво.

Много событий, много мыслей… Сколько прожито, а впереди еще целая неизведанная жизнь, новая жизнь!

Джон вернулся домой. Жена и дети уже знали новость. И, как это водилось в яранге Джона Макленнана, никто ничего не сказал.

Джон позвал Яко и попросил:

— Дай мне бумаги.

Яко подал кожаный блокнот, почти полностью исписанный отцом, а потом сыном. В конце еще оставалось несколько чистых страниц.

Джон прикрепил к держалке карандаш, задумался и решительно написал:

"Ленину, Москва

Российская Советская Республика

В связи с избранием меня, Джона Мак-Гилла Макленнана, председателем Совета селения Энмын прошу меня принять в советское подданство, так как формально в настоящее время я являюсь подданным Его Величества Короля Великобритании.

Джон Макленнан, Энмын, Чукотка, 14 августа 1923 года."

1970

Примечания

1

Чоттагин — холодная часть яранги.

(обратно)

2

Камлейка — матерчатый балахон, надеваемый поверх меховой одежды.

(обратно)

3

Невидимая земля — остров Врангеля.

(обратно)

4

Ярар — бубен, обтянутый кожей моржового желудка.

(обратно)

5

Кымгыт — рулет из моржового мяса.

(обратно)

6

Остол — палка с железным наконечником, с помощью которого тормозят нарту.

(обратно)

7

Камус — шкура с ноги оленя.

(обратно)

8

Полог — спальное помещение в яранге. Шьется из оленьих шкур.

(обратно)

9

Баран — стойка в виде дуги на нарте.

(обратно)

10

Каарамкыт — эвены-оленеводы.

(обратно)

11

Энэныльын — шаманы (буквально — умеющие лечить).

(обратно)

12

Кэркэр — меховой женский комбинезон.

(обратно)

13

Снежница — лужа талой пресной воды на морском льду.

(обратно)

14

Созвездие Плеяд.

(обратно)

15

Эплыкытэт — оружие для ловли птиц, состоящее из костяных или свинцовых грузилок на длинных бечевках.

(обратно)

16

Лылекэли — селезень

(обратно)

17

Лыгиргэв — гренландский кит.

(обратно)

18

Кэральгин — северо-восточный ветер.

(обратно)

19

Чижи — меховые чулки.

(обратно)

20

Акын — деревянная груша с острыми крючьями. Ею вылавливают из воды добычу.

(обратно)

21

Пекуль — женский нож.

(обратно)

22

Айваналины — эскимосы.

(обратно)

23

Кэмыгэт — высокие непромокаемые торбаса.

(обратно)

24

Луоравэтльан — чукча (буквально — настоящий человек).

(обратно)

25

Рэпальгит — моржовые кожи.

(обратно)

26

Какомэй! — возглас удивления.

(обратно)

27

Ритлю — дар моря.

(обратно)

28

Итгилыын — китовая кожа с жиром. Считается особым лакомством.

(обратно)

29

Напо — белый налет на китовом усе.

(обратно)

30

Вэлынкыкун — спасибо.

(обратно)

31

Атэ — отец.

(обратно)

32

Еттык! — форма приветствия (буквально — пришли).

(обратно)

33

Ии! Мытьенмык! — ответ на приветствие (буквально — да, пришли).

(обратно)

34

Еттык! Пыкиртык! — Приехали! Прибыли!

(обратно)

35

Мытьенмык! — Мы прибыли!

(обратно)

36

Мэнин? — Кто?

(обратно)

37

Гым — я.

(обратно)

38

Кыкэ вынэ вай! — женское восклицание удивления.

(обратно)

39

Наргинен — внешние силы, руководящие жизнью.

(обратно)

40

Анкалин — приморский житель.

(обратно)

41

Эпэкэй — бабушка.

(обратно)

42

Мэнкоторэ? — Откуда вы?

(обратно)

43

Ко-о — подумаем.

(обратно)

44

Кыкэ вынэ вай! — Возглас удивления.

(обратно)

45

Рэпальгин — покрышка из моржовой кожи.

(обратно)

46

Кэнчик — кнут.

(обратно)

47

Гым — я.

(обратно)

48

Тивичгын — костяная палочка для выбивания снега.

(обратно)

49

Маглялин — едущий на собаках.

(обратно)

50

Ръэв — кит.

(обратно)

51

Пыхпых — воздушный поплавок из тюленьей кожи.

(обратно)

52

Алык — собачья упряжка.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая . СОН В НАЧАЛЕ ТУМАНА
  • Часть вторая . ИНЕЙ НА ПОРОГЕ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Сон в начале тумана», Юрий Сергеевич Рытхэу

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства