«Переводы из Альтермана»

1634

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Он еще зазвучит...

Он еще зазвучит, твой забытый напев,

и простором прозреет дорога.

Облака в высоте и дожди на тропе

ожидают тебя за порогом.

И восстанут ветра, и зигзагом крутым

вспыхнут молнии в небе порожнем,

и овца и косуля расскажут, что ты

их погладил и путь свой продолжил.

Что ты легок и нищ, что твой город – не твой,

что ты падаешь ниц пред листвою

этой рощи простой, смехом женщины той

и ресницами длинными хвои.

Музыка и исполнение Бэрри Сахароф

Музыка и исполнение Хавы Альберштейн

Музыка Нафтали Альтера, исполнение - Нафтали  и Рони Альтер

Месяц

Старинный вид – и тот в часы рожденья молод.

Стена небес пустых –

как крепостной раскат.

Ночь под серпом, окно и лунный город,

стоящий, как в пруду, в рыдании цикад.

И ты смотри туда, где кипарисной пикой

проколот месяц.

Над путями – свет.

Неужто это явь? – скажи, Господь великий, –

Дозволено ли мне свой прошептать привет?

Вода глядит на нас из-под озёрной кожи.

Деревья в серьгах,

красных и чудных.

Вовеки не избыть душе моей, о Боже,

печаль Твоих игрушек заводных.

1938  

Прощание шарманки

В город голуби летят -

город крыльями увенчан -

на торговцев и солдат,

на ресницы томных женщин.

Дальний ветер из пустыни,

не зови нас, не мани -

вон, закат несет в корзине

вишен жаркие огни.

Вечер, вечер, град теней,

град воздушный, град бездонный.

Загляну в глаза коней

взглядом женщины влюбленной.

Град бездонный, безъязыкий,

ведь в конце, как ни крути,

как глаза перед владыкой,

закрываются пути.

Трубку старую набьём,

сядем там, где тени тают,

и состаримся вдвоём,

как ребенок засыпает.

Ветер бури и покоя,

ветер леса и жнивья…

Где же ты, присядь со мною,

муза вечная моя.

Где вы, прежние деньки,

лета яркие оттенки,

рынки, ярмарки, свистки,

платья, юбки и коленки.

В этой пыли карусельной

в песне грубого житья,

в этой замеси веселья,

смеха, грусти, забытья -

о, Вселенная! В те дни

как стремился я к познанью!

Маяков твоих огни

ждал, как мальчик на свиданье.

Что осталось? Звук свирели,

росы утренней звезды…

Ведь и мне они краснели -

те запретные плоды.

Ведь и я в своей судьбе,

на волнах крутых и частых,

слеп, катился по тебе

в городах твоих глазастых.

На тебе, как после взрыва -

я, растерзанный солдат, -

на колючке трат и срывов,

встреч и дружбы невпопад.

В город голуби летят -

дней моих полет и прочерк,

свет и камень, женский взгляд,

белый машущий платочек.

Водопаду ночи внемлю.

Бог богов, велик и свят,

на твою ложимся землю…

В город голуби летят.

1938  

Городской вечер

Сочится розовым закат,

голубизной асфальт расцвечен,

и женские глаза блестят,

и дразнят подошедший вечер.

Цветут бутоны фонарей,

окрасив мир пахучим светом,

весна чем ближе тем пьяней –

ну как пропустишь пьянку эту?

Весна – девчонка, сорванец

махнула юбкой и умчалась,

меж наших дней, ночей, сердец

свою разбрасывая шалость.

Из суеты ночей и дней –

туда, где синие туманы,

где наши души в тишине

пасутся на траве дурманной.

А может быть, вон то такси

ее улыбка осветила...

Спаси, весна, и воскреси

все то, что не было и было.

Один, без друга и жены

я наблюдаю без стесненья,

как грудь вздымается луны

из-за соседнего строенья.

О, как я мал, ничтожен как,

но лоб высок, сознанье гулко,

когда я совершаю шаг

по звездной пыли переулка.

Закат по улице течет,

в туннель, где синь и темь, и площадь...

кто до конца ее дойдет,

заплачет от избытка мощи.

Сочится розовым закат,

голубизной асфальт расцвечен,

и женские глаза блестят,

и дразнят подошедший вечер.

Вечер кровавого дня истёк

Вечер кровавого дня истёк

в криках расправы скорой...

Пал побеждённый царь на клинок,

горем оделись горы.

И всю ночь по стране из конца в конец,

скакуна обжигая плетью,

задыхаясь от скорби, спешил гонец –

вестник смерти и лихолетья.

        Вечер кровавого дня истёк,

        царь наш пал на клинок.

И уже под утро, к земле кренясь,

он увидел мать и родимый дом,

и упал пред нею – весь кровь и грязь,

изнывая смертным стыдом.

И когда, склонившись над ним, она

прошептала тихо: "Вставай, сынок",

он, заплакав, сказал: "Решена война –

царь наш пал на клинок.

        Мы проиграли, наш срок истёк,

        царь наш пал на клинок".

И она отвечала: "Пусть кровь и пот

до коленей дойдут нам в огне, в золе,

но воспрянет, стократно силён, народ,

что разбит на своей земле.

А царю, чьё тело враги нашли,

уготован наследник его венка –

ведь вложил он в руку своей земли

рукоятку того клинка".

        Голос матери дрогнул, рыданьем разбит,

        но её услыхал Давид.  

1945  

На большой дороге

Птичий свист, и зелёный луг,

и поля в золотой вуали,

и молчат на сто вёрст вокруг

все дороги мои и дали.

Дерева в росе на пути –

искры стали в стеклянной тверди…

Мне бы только смотреть, мне бы только идти –

даже после – и вместо – смерти.  

Напев

Вечер в ночь кочует, к подножью гор,

час разлуки, ты свят и кроток!

На порог взойти – словно в сонный створ,

женской песне – упасть в воротах.

На краю небес – одинокий ствол,

тает звук, не прожив и метра,

и довольно миру трёх слов всего –

лишь простора, полей и ветра.

Ополченец

День был сер и погода капризна.

Он сошел на причал с корабля.

И ждала на причале Отчизна

в виде "виллиса" и патруля.

Его имя печатью прижала,

его вещи швырнула в мешок,

и присягой ужасной связала,

чтобы он передумать не мог.

Он усердно стрелял и гранату

по команде швырял далеко.

Но мы знали: без дома и брата

подниматься на штурм нелегко.

Ему выдать Страна не успела

ни друзей, ни угла, ни земли –

без которых мы все, как без тела,

и помыслить себя не могли.

Только новую жизнь – что осталось –

от нее получил он в строю.

Но и эту ничтожную малость

он вернул ей в вечернем бою.

Из всех народов...

Слезы наших идущих на смерть детей

мировых не обрушили сводов.

Потому что любовью и волей своей

Ты избрал нас из всех народов.

Ты избрал нас из прочих – на брит и обет –

из огромного пестрого стада.

Оттого даже дети, по малости лет,

знали точно и твердо: спасения нет,

и просили у мамы, идущей вслед:

не смотри, не смотри, не надо…

Плаха сыто стонала, журчал кровосток,

и отец христианнейший в Риме

не спешил на подмогу с заступным крестом,

чтоб хоть день постоять рядом с ними.

Чтоб хоть день постоять под ножом мясника –

как стоят наши дети века и века.

В подземельях спасали от бомб и воров

побрякушки, скульптуры, полотна…

Но тускнеющий взгляд наших мертвых голов

не тревожил музейные окна.

Не смотри на нас, мама, – на ямы и рвы,

на весь мир этот, ставший погостом…

Мы – солдаты одной непрерывной войны.

Мы малы, но не возрастом – ростом.

Ну, а Ты… – Ты, чья воля, и мощь, и стать –

Бог отцов наших, страшный и милый,

Ты избрал нас из прочих народов – стать

мертвецами на адских вилах.

Только Ты сможешь всю нашу кровь собрать

ведь другим это – не под силу.

Можешь нюхать ее, как свои духи,

можешь пить ее, добрый Боже…

Но сначала в ней убийц утопи.

А потом равнодушных – тоже.

1942

Ответ итальянскому капитану

В небе бесятся тучи, ревет ураган.

Дело сделано, мачта им в глотку!

Поднимай, капитан, поскорее стакан,

За свою немудрящую лодку.

Этот путь, капитан, как и ты, безымян,

И у Ллойда отмечен едва ли.

Но на картах истории он осиян

Блеском мужества, светом печали.

Этот маленький, бедный, занюханный флот

Воспоют и стихи, и романы,

А тебе позавидуют, мой мореход,

Всех земель и морей капитаны.

Наших славных парней ты видал, капитан –

Да святятся их сильные плечи,

Что несли свой народ через ночь и туман

К берегам заповеданной встречи.

Так давай же скорей поднимай, капитан!

За ветра, за опасные галсы!

За твой маленький флот, за прибрежный туман!

И за тех, кто еще не добрался!

За ребят, обманувших британский корвет

В темноте, без огней и компаса,

Мимо рифов и скал, среди мин и торпед,

Протащивших худые баркасы.

День придет, и в углу своего кабака,

Над бутылочкой кьянти балдея,

Ты задумчиво сплюнешь ошмет табака,

Улыбнешься и скажешь: "Старею!

Повидал я немало и выжил, не стух,

Но запомнил – о, Санта Мария!

Как я вымок тогда, словно глупый петух,

В темноте у камней Нагарии."

Мы ж расскажем тебе, что победа – у нас,

Дело сделано, мачта им в глотку!

Дело сделано теми, кто с морем борясь,

Принимали груженую лодку.

Усмехнешься: "Конечно, таких не возьмешь

Ни огнем, ни водой, ни эсминцем!"

И такую соленую шутку ввернешь,

Что портовый кабак задымится.

Будет так, а пока – поднимай, капитан!

За ветра, за опасные галсы!

За твой маленький флот, за прибрежный туман!

И за тех, кто еще не добрался!  

(это стихотворение переведено совместно с Довом Конторером)

Поэма казней египетских

предисловие переводчика[1]
I. Дорога на Но-Амон

1

Но-Амон, упадут во прахе

бастионы железных врат.

Десять казней в огне и страхе

превратят твои ночи в ад.

Но-Амон, ни дворцы, ни кущи

не укроют детей и жён,

и спасенья искать бегущий

упадет, на бегу сражён.

Содрогнёшься ты, царский город,

весь – расплата, разбой, разор –

от чертога до чёрствых корок,

от короны до скорбных нор.

Средь стихов, позабытых ныне,

средь пророков, царей, имён,

как далёкий пожар в пустыне,

ты мерцаешь во тьме времён.

Наказаньем, грехом, несчастьем

ты по-прежнему свеж и нов –

весь в обиде, крови и страсти

у истока судеб и слов.

2

Ты – пример городам и весям

в их суетной пустой гульбе –

поколения глупой спеси

вспоминают себя в тебе.

Провозвестник чумы ползучей,

что не знает границ и вех,

ты всемирной громовой тучей

призываешь к ответу всех.

И вождей бунтовской измены,

и предавший вождей народ –

всех их факел одной геенны

пожирает за родом род.

И выходят пророки звона,

проповедники всех мастей,

чтоб добавить в пожар Амона

мелкий хворост своих страстей.

А за ними – собратом кровным –

низкопробье, кистень, погром –

затоптать без вины виновных

и в нору улизнуть с добром.

И публично, под звон победный

сжечь законы, как жалкий тлен,

балаганных петрушек бредни

в каждый мозг вколотив взамен.

Ты горишь, словно ночь огневая,

Но-Амон, – вездесущ, столиц, –

и твой пепел летит, взмывая

вместе с пеплом земных столиц.

3

Малой мышью, в норе и соре,

я взираю на твой пожар,

где над первенцем мёртвым горе

режет сердце острей ножа.

Но-Амон, облачённый тенью!

Этот страшный отцовский вой,

как цветок из садов забвенья,

я возьму, унесу с собой.

Он немного подсох с той ночи,

но по-прежнему жив и свеж…

Слишком многим пришлось – сыночек! –

оросить его кровью вежд.

Свят кинжал неподсудной воли,

чей клинок неизменно ал…

Но в крови – как крупицы соли –

слёзы тех, кто безвинно пал.

4

Но-Амон, упадут во прахе

бастионы железных врат.

Десять казней в огне и страхе

превратят твои ночи в ад.

Поднявшись из песков пустыни,

из речных травяных излук,

чтоб вспахать тебя в смертной стыни,

не спеша, как проходит плуг.

Но-Амон, твоих мёртвых тени –

на пороге родных домов,

и клюет их стервятник в темя,

как кошмар беспробудных снов.

В смерти равные, в жизни разны –

вор, ребёнок, святой, урод… –

всем назначены десять казней,

с первой ночи кровавых вод.  

II. Казни

1. Кровь

Амон, открыта ночь огню чужой звезды –

что льёт она в твои колодцы и пруды?

Как странен и кровав рубиновый отсвет

на девичьей косе, на мелочи монет.

Красны зрачки грошей в кровавой темноте,

а в горле девы – крик, застывший в немоте.

Что плещется в горсти?.. – Амон, спаси меня!..

В кровавый колодезь летит ведро, звеня.

На лицах спящих – цвет, на лицах ждущих – страх.

Малиновый отсвет на женских волосах.

Воспалены глаза, и губы жажда жжёт…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Все кружится, отец, – не в танце, а в виске.

Все высохло во мне, я – стебелёк в песке.

Покрепче обними, от крови, от беды –

глоток, один глоток… воды, воды, воды…»

«Мой первенец, мой сын, воды здесь больше нет.

Всё кровь вокруг, всё кровь – её проклятый цвет.

Мы долго лили кровь, без счёта, без цены, –

и вот она пришла в колодцы, в реки, в сны».

«Отец! Спаси, отец…» – последний, хриплый стон.

«Чужой звездою, сын, заполонён Амон».

«Её вода, отец, костром горит во мне…»

«Кровь – не вода, сынок, мы все – в её огне».

2. Жабы

Ползёт на город слизь, и топь со всех сторон –

в грязи своих грехов утонет Но-Амон.

Здесь даже адских сил напрасен жар и крик –

осадой правит Нил – бескраен и велик.

Здесь жадной Жабы жор – владей, царица Слизь!

На мерзость и позор приди и воцарись.

Твой студенистый ком, трясина гадких лядв –

под жабьим животом – обломки слов и клятв.

И жабища встает в полнеба склизких сфер,

её бессчётен счёт, она не знает мер,

отвратен нильский вал, и ночь на мир ползёт…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, ужасен Нил на колесницах тьмы,

ужасна жабья слизь, и беззащитны мы…

Я не могу дышать – мне жабы лезут в рот!

Затоплена душа потопом жабьих рот!»

«Мой первенец, мой сын, мы метили в цари –

но грязь пожрёт Амон до утренней зари.

Коль ночь ещё жива, живи и ты, сынок,

мой день, моя листва, конец моих дорог».

«Отец! Спаси, отец… – повсюду плач и стон».

«Под жабьей тушей, сын, погибнет Но-Амон».

«Приходит смерть, отец, в обличье страшных жаб…»

«Узришь и ты, сынок, размах её ножа».

3. Вши

Ты проклят, Но-Амон, – восстала пыль земли,

и полчищами вшей пылинки поползли.

Живой кишащий слой, несметный, как песок,

как ненависть, слепой – безмолвен и жесток.

Ты, вошь, – предельный всхлип отврата, грязи, тьмы,

ты сеешь гнид своих предвестием чумы,

ты собираешь с войн окопов трупный вклад…

ничтожная, тобой разрушен царский град.

На коже, в голове – повсюду вши ползут –

и люди, и зверьё расчёсаны в лоскут,

в загонах и хлевах, измучен, дохнет скот…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, я весь в крови, в коростах страшных ран,

я тело рву своё, как падаль – чёрный вран.

Освободи меня – ведь муки всё сильней –

пусть жизнь мою берут пришедшие за ней!»

«Мой первенец, мой сын, мала твоя цена.

За все грехи, сынок, заплатим мы сполна.

Заплатим глаз за глаз, заплатим зуб за зуб,

за каждый волосок, за каждую слезу».

«Отец! Вскипает кровь, гноится и смердит…»

«Восставший прах, сынок, Амон не пощадит».

«Отец, безмолвна ночь, но страшен каждый звук…»

«Ночь страшной мести, сын, – возмездия и мук».

4. Хищники

В Амоне зверь! И крыс побег стрелы быстрей.

И рвёт, взбесившись, вол железо из ноздрей,

храпит и бьёт ногой, катаясь по земле,

и кровь на чёрном лбу – как пламя на угле.

Сорвался пёс с цепи, и заскулил, и смолк,

и ужас жжёт кнутом, и кто-то крикнул: «Волк!» –

и катит страшный вал безумья и гоньбы,

и кони хрипло ржут, вставая на дыбы.

Отбросил вожжи страх, повсюду свист кнута,

повсюду рёв и стон – людей, зверей, скота,

лишь клык и сталь клинка блестят сквозь кровь и пот…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, повсюду зверь, повсюду волк, отец,

ужасен волчий блеск в глазах твоих овец.

И ты уже не тот, кто гладил и ласкал,

в твоём лице, отец, крысиный злой оскал!»

«Мой первенец, мой сын, мы все уже не те –

крысиный зев, сынок, мерцает в темноте.

Кто хищным зверем жил, пусть знает наперёд:

он крысою рождён и крысою умрёт».

«Отец, безумен мир. Грызёт овца овцу».

«Крысиный зев, сынок. Он городу к лицу».

«Не меркнет хищный взгляд, горит из темноты».

«Ещё не раз, мой сын, его увидишь ты».

5. Чума

Свет факелов, Амон, гирлянды и костры!

Чумной телеги скрип и шумные пиры!

Так женской склоки визг уродует красу,

так молния блестит в полуночном лесу!

Так иногда в беде, уставшей от скорбей,

вдруг радость промелькнёт, как быстрый воробей.

Но в этот пир чумы врывается она,

как яростный погром, как страшная война.

Твой праздник, Но-Амон, запомнится навек –

весёлый этот пир среди чумных телег.

Как символ, как пример, как дикий изворот…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Повсюду дым, отец, и скорбные костры,

но я хочу туда, где танцы и пиры.

Туда, где жизнь, отец, туда, где смех и свет,

как будто нет чумы, как будто смерти нет».

«Мой первенец, мой сын, веселье – дар небес,

но проклят смех чумной свихнувшихся повес.

Не знать бы никогда их радости – она

зачата мертвецом и болью рождена».

«Отец, поёт свирель волшебная во мне».

«Кипит Амон, сынок, весь в факельном огне».

«Звенит труба, отец, под барабанный бой».

«Веселье жертв, сынок, ведомых на убой».

6. Проказа

Блистает серп луны, над ночью занесён.

Постыдным колпаком увенчан Но-Амон.

Спеклись уста живых, и всякий прячет взор,

и в трепете ресниц – унынье и позор.

По улицам ползёт вонючий гнойный слой,

вскипает на лице отвратною смолой,

и заживо гниёт истерзанная плоть,

и язвы, как ножи, не устают колоть.

В проказе Но-Амон – в нём всё заражено,

в проказе – стар и млад, и пища, и вино,

в проказе – флейты плач среди гнилых мокрот…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, снеси меня на травяной откос,

снеси меня к реке, на лоно светлых рос.

Я весь – пожар и слизь, я весь – нарыв и гной,

к рассвету, к чистоте, снеси меня, родной».

«Мой первенец, мой сын, нам некуда идти.

Наш воздух поражён, заражены пути.

Здесь разве что в грязи спасенье и ответ…

Не жди рассвета, сын, – ведь прокажён рассвет».

«Отец, на коже сыпь, как соль и тмин, отец».

«Луна над нами, сын, как шутовской венец».

«Луна плывёт ко мне, ресницы теребит».

«На боль твою, сынок, с небес она глядит».

7. Град

И вдруг разверзлась ночь, как раскололся ад,

и камнем под откос упал на землю град!

Во тьме сверкнул поток ледового дождя,

и дрогнул Но-Амон, защиты не найдя!

А небо мечет град, как будто камнем бьёт,

наотмашь косит смерть, свистит тяжёлый лёд.

В нем ярости огонь, убийцы стать и прыть:

бегущего – догнать! Упавшего – добить!

В нем ярости огонь и разрушенья зной,

он глушит стон мольбы ледовой бороной,

он здания крушит и головы сечёт…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, на небесах бушует страшный зверь,

в его кривых когтях я как воздушный змей.

Забрось меня туда, в коловращенье тьмы,

в кипящий хаос зла, в безумие зимы!»

«Мой первенец, мой сын, о хаосе забудь,

везде царит закон, его стальная суть.

Едва гроза сметёт дворцы и города,

былых развалин дым поднимется тогда».

«Отец, кровавый пот на лбу твоём блестит».

«Сынок, стальной закон Амон не пощадит».

«Град губит малых птах, бьёт на лету, отец».

«Сын, даже злейший враг оплачет наш конец».

8. Саранча

Спасенья нет – нагим, как стебель тростника,

запомнят Но-Амон смущённые века.

Придёт восьмая ночь с ночи кровавых вод

и чернью саранчи покров с него сорвёт.

Покров травы, листвы, покров зелёных рощ

народец злой палит, его ужасна мощь.

Сгорит последний лист в пожаре без огня,

обуглится Амон, как в печке головня.

И как безумный гимн, родившийся в ночи,

восстанет к небесам жужжанье саранчи,

победной смерти песнь, без лишних слов и нот…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Где город наш, отец, где листьев волшебство?

И в граде, и в крови я видел лик его.

Из града и крови он мне сиял в ответ…

Промчалась саранча, и вот – Амона нет».

«Мой первенец, мой сын, Амона больше нет,

чтоб возлюбили мы Того, в ком нету черт.

Пусть в пепле и золе сейчас Его черты,

но в сердце Он воскрес голубкой чистоты».

«Отец, в окне черно, как на заре времён».

«Нагой тростник, сынок, сегодня Но-Амон».

«Отец, последний лист – в золе, отец, в золе».

«Последней лаской, сын, на выжженной земле».

9. Тьма

И грянул мрак, Амон. Не сумерки, не мгла –

кромешный мрак слепцов, подземного угла.

Глаза увязли в тьме и лезут из орбит,

твой день померк, Амон, твой дом разбит.

Всё скроет чёрный мрак – предания веков,

победный звон литавр и песни пастухов,

в его сплошной ночи, в хранилище времён, –

обломки мощных царств и царственных племён.

И в той ночи, Амон, конец любых начал,

любому свету – тьма, любым судам – причал.

Лишь мальчик в темноте проснулся и зовёт…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, повсюду мрак, и комната – как склеп…

Дай руку мне, скажи – я жив?.. я не ослеп?

Поверх кромешных гор перенеси меня,

как утро нас несёт из ночи к свету дня».

«Мой первенец, мой сын, навеки вместе мы –

к тебе прикован я цепями той же тьмы.

Цепями гневных слёз, цепями крепких пут,

что связаны не здесь и здесь не упадут».

«Отец, чудесный свет наутро к нам придёт».

«Падёт на нас, сынок, и Но-Амон падёт».

«Мы в небеса глядим, надежды не тая».

«Приходит ночь, сынок. Последняя. Твоя».

10. Казнь первенцев

Кровавый свет звезды, вновь обагри Амон,

вернись, царица Жаб, на свой осклизлый трон,

пускай восстанет пыль и Вшами поползёт,

оскалься, Хищник! Всем пришёл теперь черёд!

Глядите! Ночь светла, и чистый месяц свят,

но факелы Чумы по-прежнему горят,

в ужасных Язвах плоть по-прежнему гниёт,

и Град, как грозный царь, стоит, держа копьё.

А Тьма и Саранча – на городской стене…

Глядите! Ночь светла в подлунной белизне,

и видно далеко сквозь толщу лет и вод…

«Отец мой!» – сын воззвал. «Я здесь», – ответил тот.

«Отец, недвижен я, крест-накрест две руки,

на веках, на глазах – печатью – черепки.

Лишь прах, и темь, и блеск звезды над головой,

и плач отца шумит, как дерево листвой».

«Мой первенец, таким нам этот мир милей,

звезда, и прах, и плач, и счастье меж углей.

Из звездного луча, из праха на слезах –

и саван твой, сынок, и глина на глазах».

«Я в саване, отец, в его тугих сетях…»

«Свет старости моей… Амоново дитя…»

И в жуткой тишине отец на сына пал…

Исполнен казням счёт. И новый день восстал.  

III. Звезда рассвета

И новый день восстал. Заря звезды рассветной

восторженным птенцом вспорхнула в небеса –

сиять началу дня смущённо и приветно.

Звезда-юнец, ты здесь на час, на полчаса,

но люди всех времён – и старцы, и поэты –

целуют твой каблук, бессмертная краса.

О, чистая звезда глухих ночей Амона!

Немало лет прошло, и не найти дворца,

чьи были бы целы ворота и знамёна.

Но меж мечей и стрел, пожаров и свинца

к тебе устремлены надежды, слёзы, стоны –

как в песне страшных кар – и девы, и отца.

И ты легка, звезда, как тот птенец крылатый,

как вдохновенный взмах девических ресниц,

и первенцы всех дней, благих вестей солдаты,

узреют этот блеск во мгле своих темниц,

и бабочкой из пут, из кокона, из ваты

улыбки расцветут на нивах мёртвых лиц.

Тогда падёт отец скорбящий на колени,

венец кровавых кос девица вознесёт,

и, как не скрыть звезду в мешке кромешной теми,

не скроет ночь тех клятв, что он произнесёт:

что жабе не царить, что вшам не править теми,

кто в этот мир звезду рассветную несёт.

Что там, где лишь мечи, и серебро, и злато,

надежда прошумит, как в кронах ветерок,

рождённая в ночи страданий и утраты,

на пепелище правд, любовей и тревог.

Она жива, пока, созвучна и крылата,

хотя б одна душа хранит её залог.

Поднимется отец и просветлеет взором,

и дева рядом с ним воспрянет красотой,

бежит за веком век, как стражники за вором,

то грех гнетёт, то суд – но косности тупой,

и слепоте вождей, и страшным приговорам

не спрятать, не убить секрет улыбки той.

Секрет могучих сил, которым нет окраин,

секрет глубоких вер, которым нет узды,

понятный и юнцу, он безнадёжной тайной

взирает на жрецов проклятья и беды,

и даже в тех ночах, где торжествует Каин,

искрится луч зари на каблучках звезды.

Высокая звезда глухих ночей Амона!

Лети, звезда-птенец, дари свои лучи!

Ты – сила для людей, дорогой утомлённых,

ты – утешенья свет для гаснущей свечи,

для девичьих волос, Амоном обагрённых,

и для седых отцов, рыдающих в ночи.

  

Примечания

1

     Достаточно надежные сведения о Ванзейской конференции и о начавшемся в Европе систематическом истреблении евреев дошли до Страны уже летом 1942-го года. Но Сохнут еще некоторое время воздерживался от публикации официального коммюнике - оно последовало лишь 22 ноября, когда весь ишув уже полнился слухами. Пять дней спустя Натан Альтерман напечатал в своей еженедельной колонке в газете "Гаарец" стихотворение, рефреном (и названием) которого стали слова одной из самых часто повторяемых иудейских молитв: «избрал нас из всех народов». Понимаемая как обещание избранничества и, следовательно, покровительства и защиты, в реальности Катастрофы эта формула звучала ужасной насмешкой. Неудивительно, что первой реакцией 32-летнего Альтермана, уроженца Варшавы, ощущавшего себя плотью от плоти еврейства, уничтожаемого в печах Треблинки и Аушвица, были именно такие исполненные горечи строки:

Слезы наших идущих на смерть детей И далее:

мировых не обрушили сводов.

Потому что любовью и волей своей

Ты избрал нас из всех народов.

Ты избрал нас из прочих – на брит и обет –

из огромного пестрого стада.

Оттого даже дети, по малости лет,

знали точно и твердо: спасения нет,

и просили у мамы, идущей вслед:

не смотри, не смотри, не надо…

Ну, а Ты… – Ты, чья воля, и мощь, и стать –

Бог отцов наших, страшный и милый,

Ты избрал нас из прочих народов – стать

мертвецами на адских вилах.

Только Ты сможешь всю нашу кровь собрать

ведь другим это – не под силу.

Можешь нюхать ее, как свои духи,

можешь пить ее, добрый Боже…

Но сначала в ней убийц утопи.

А потом равнодушных – тоже.

       В 42-ом году никто еще не осознавал истинных масштабов несчастья; но, как это ни парадоксально, оно должно было восприниматься намного острее, чем после войны, когда притупившееся от непрекращающихся ужасов коллективное сознание перевело в разряд обыденности то, что прежде казалось абсолютно невероятным. Где шестьдесят миллионов, там и шесть – есть о чем говорить… Но те, самые первые известия ударили по еще не загрубевшим нервам – именно так можно объяснить горький, на грани богохульства, упрек, брошенный Альтерманом в адрес Всевышнего.

       Позднее этот упрек трансформируется в весьма распространенную позицию – от знаменитой максимы одного из авторитетнейших философов ХХ века Теодора Адорно («После Аушвица писать стихи – варварство») до прямого отрицания Б-га на кухонно-бытовом уровне: «Если бы Он существовал, то не допустил бы Катастрофы». К чести Натана Альтермана следует сказать, что, задав эту начальную ноту – прискорбно поверхностную, хотя и простительную в тогдашнем потрясении, он почти сразу отказался от нее в пользу куда более глубокого осмысления происходящей онтологической катастрофы. Эпическая «Поэма казней египетских» вышла в свет в 1944-ом году, хотя некоторые стихи были, видимо, написаны еще перед войной.

       Жанр эпической поэмы не слишком подходит к нашей эпохе – времени обмельчания и деградации, сознательного унижения и уничтожения ценностей любого плана – духовных, исторических, эстетических. До эпоса ли там, где на обломках литературных и общественных конвенций произрастают дикие сорняки хаоса и непотребства? Факт - израильские культуртрегеры предпочитают не связываться с этим сложным для понимания произведением. Консервативный Альтерман вообще не в моде, а уж такой «обскурантский» и «антигуманистический» текст - тем более.

       Масштаб «Поэмы» действительно сопоставим с книгами библейских пророков. Десять казней, постигших египетский город Но-Амон, становятся для Альтермана поводом к разговору о человеческом роде вообще – об истории, как повторяющейся череде грехов и наказаний… - и новых грехов, и новых наказаний. (Бежит за веком век, как стражники за вором…).

       Охват Альтермана глобален – это подчеркивается еще и демонстративным отказом от традиционного, танахического угла зрения на 10 казней, как на одну из глав истории Исхода иудеев из Египта – главу важную, но отнюдь не самую значительную. Собственно говоря, иудеи в «Поэме» не упоминаются вовсе; нет там ни Моисея, ни фараона, отсутствует (в явном виде) даже и сам Всевышний.

       Но-Амон для Альтермана – пример, притча, извечный шаблон всех людских катастроф. Шаблон, по которому в момент написания поэмы разворачивался дежурный исторический катаклизм и - в его рамках - наша собственная Катастрофа. Инверсия, таким образом, очевидна: это только на первый взгляд Альтерман обходится в поэме без иудеев. На самом же деле речь идет - в том числе - и о них. Только вот теперь они - те, чьим именем казнили когда-то, - сами оказываются на плахе. На сей раз горькую участь Но-Амона разделяет народ Израиля.

       «Поэма» разделена на три неравные части. Первая, вступительная, названа автором «Дорога на Но-Амон». Альтерман начинает с того, что заявляет универсальный, вневременной характер «казней египетских», регулярную цикличность проклятой последовательности «грех-наказание», сразу задавая тем самым масштаб шкалы. И только потом переходит к двум главным вопросам, ради которых, вообще говоря, и написана поэма: за что наказывают, и почему при этом наряду с преступниками гибнут и невинные души? В чем успел провиниться новорожденный ребенок?

       Беглый ответ на вопрос «За что?» дается во второй главке вступительной части. Прямо скажем, Альтерману есть из чего выбрать. Предательство. Попрание законов. Возвеличивание лжепророков. Торжество низкой погромной черни. Властолюбие. Убийство. Всего этого, увы, хватает не только в мировой новейшей истории, но и в новейшей истории европейских евреев.

       Ответ на второй вопрос не столь бесспорен, хотя на удивление тверд и ясен (особенно, когда звучит из уст автора стихотворения "Из всех народов..."): «Свят кинжал неподсудной воли, / чей клинок неизменно ал…». Иными словами, Б-г прав, даже убивая невинных, воля Его неподсудна. Почему? Потому, что человеческая ответственность – коллективна. Потому что невинный ребенок проживает в том же городе грешников. Потому что, когда вода в сосуде грязна, никто не станет отыскивать там чистые капли – выплескивается всё, без остатка.

       В дальнейшем, во второй части поэмы – собственно «Казнях» - Альтерман продолжает ту же тему в форме диалога Отца и Сына. Мальчик спрашивает - отец объясняет. Вопросы те же: «за что?» и «почему я?». Смысл ответа также всегда одинаков: отец и сын не отделяют себя от города. Для них Амон и его жители - не «они», а «мы». Мы, человечество. Виновны все люди, живущие в Но-Амоне, ибо сам факт проживания там подразумевает неизбежную ответственность индивида за преступления города в целом. По Альтерману каждый человек – даже тот, кто еще пребывает в материнской утробе, - несет априорную ответственность за все человечество.

       Печальный вывод, что и говорить, - особенно для постмодернистских ушей, принципиально отрицающих не только коллективную, но даже и индивидуальную ответственность! Мы любим повторять знаменитую фразу Дж. Донна из эпиграфа к роману Э. Хемингуэя: не следует, мол, спрашивать, «по ком звонит колокол – он звонит по Тебе». Но многие при этом несколько бездумно ассоциируют себя только и именно с жертвами или скорбящими по ним добряками, в то время как автор цитаты говорил обо всем человечестве – в том числе и об убийцах. Ведь если «нет человека, который был бы как Остров, сам по себе», если «каждый человек есть часть Материка, часть Суши», то он вынужденно принимает на себя ответственность за весь материк, за всю сушу – и не только во всей ее красе, но и во всей ее мерзости. Таким образом, вопрос «В чем провинились невинные?» имеет еще меньше оснований, чем вопрос «По ком звонит колокол?».

       Основной раздел поэмы, «Казни», последовательно детализирует главные, из века в век повторяющиеся грехи и сопутствующие им кары.

- Люди непрерывно проливают кровь (мы долго лили кровь, без счёта, без цены…), так что убийство стало чем-то обыденным, простым и основным, как вода. Отсюда и первая казнь, когда в кровь превращается вода в чашах, колодцах и водоемах.

- Жабы, подминающие город своим скользким животом, липкая слизь, воцарившаяся в городе и мире, предстает наказанием гордыне, властолюбию (мы метили в цари…). Вожделенный венец власти – царская корона водружается на Жабу – олицетворение отврата и самой низменной грязи.

- Земная пыль, ожившая в виде вшей и набросившаяся на все живое – расплата за ежедневные пакости, совершаемые каждым из людей, чаще всего неосознанно, по привычке. Пакости, по отдельности мелкие, как вши, - собранные вместе, они оборачиваются ужасной карой.

- Человеческая злоба, тупая и безжалостная агрессия (овца грызет овцу…) карается нашествием хищников, обращается в конечном итоге даже против собственного ребенка.

- Равнодушие тех, кто отворачивается от чужих бед, намеренная слепота и самообман других (проклят смех чумной свихнувшихся повес) наказывается, соответственно, чумой.

- Проказа ежедневной лжи оборачивается язвами, гнойными струпьями кривды, разложения, коррупции, которые покрывают не только человеческую кожу, но весь видимый мир.

- Приверженность хаосу, забвение Закона (везде царит закон, его стальная суть…) побивается смертоносным градом.

- Саранча лишает Амон покровов, стирает его черты, дабы напомнить о грехе кумиротворчества (чтоб возлюбили мы Того, в ком нету черт).

- Тьма приходит напоминанием о всеобщей взаимосвязи, всеобщем (неразличимом, как во тьме) единстве, о путах и узах, (которые …связаны не здесь и здесь не упадут).

- Последняя, самая страшная казнь – гибель невинных (первенцев) – соединяет в себе все предыдущие и таким образом в развернутом виде повторяет уже прозвучавший в «Дороге на Но-Амон» тезис о всеобщей ответственности.

       Характерно, что с каждой казнью повышается уровень обобщения, градус значимости.

       Третья часть, «Звезда рассвета», выглядит желанной антитезой крайней безысходности и пессимизму предшествующих частей. В качестве альтернативы Альтерман может предложить лишь надежду. Его логика проста: если надежда еще жива, то это что-нибудь да значит! Ведь несколько тысячелетий заколдованного круга преступлений и наказаний должны были уже давным-давно похоронить в человеческой душе всякую веру в лучшее. Но она все еще здесь, с нами, а следовательно… Следовательно, что-то за ней стоит. Следовательно, можно и нужно продолжать надеяться на будущее.

       Мало? Увы, больше предложить тогда, в 1944-ом году, в разгар ужасной мировой бойни, было решительно нечего. Боюсь, что и сегодня – тоже.

(обратно)

Оглавление

  • Он еще зазвучит...
  • Месяц
  • Прощание шарманки
  • Городской вечер
  • Вечер кровавого дня истёк
  • На большой дороге
  • Напев
  • Ополченец
  • Из всех народов...
  • Ответ итальянскому капитану
  • Поэма казней египетских Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Переводы из Альтермана», Натан Альтерман

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства