«Русская любовь Дюма»

861

Описание

Любовь к русским женщинам лишила покоя Александра Дюма-сына. Когда одну из них, Лидию Нессельроде, спешно увозил из Парижа муж, Дюма сломя голову мчался за ней до самой российской границы. За которую его просто не пустили… Надежда Нарышкина постаралась вытеснить из сердца Александра свою любимую подругу, стала ему женой, поселилась в провинции. Но огонь неутоленной страсти не давал покоя супруге великого писателя. Тысячу раз задавал себе Дюма один и тот же вопрос: чего же еще хочет загадочная русская душа?



1 страница из 2
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

стр.
Елена Арсеньева Русская любовь Дюма

Мы будем врозь идти,

Быть может, до конца…

Александр Дюма-сын

Пролог

– Господин Дюма, прошу меня извинить, но дальше вы не поедете.

– Это почему?

– Потому что мы вас не пропустим.

– А это еще почему?!

– Э-э… у вас бумаги не в порядке.

– Да? Я проехал с этими бумагами по всей Европе, но почему только в Мысловице обнаружилось, что они не в порядке?

– Не могу знать, сударь, отчего во всей Европе пограничные службы столь невнимательны. Однако покинуть пределы Австро-Венгрии и въехать в Российскую империю вам запрещено.

– Запрещено?! Хотелось бы знать кем?!

– Пограничными узаконениями. Я ведь уже сказал, что у вас бумаги не в порядке.

– Опять вы за свое! Ну хорошо, укажите мне, в чем неправильность. Я попытаюсь все исправить.

– Тогда вам, как вы понимаете, придется вернуться в Париж и обратиться в свое министерство иностранных дел.

– Да неужели? А разве французский консул в ближайшем городе не может это сделать?

– Нет.

– А министерство иностранных дел? Оно точно сможет?

– Ну… вероятно.

– Хорошо, тогда я еще раз прошу: укажите, в чем именно состоит ошибка в моих документах! Чтобы я явился в министерство и попросил исправить там-то и то-то.

– В министерстве служат сведущие люди, они сами отыщут ошибку.

– А я думаю, не отыщут! Потому что ее нет.

– Она есть.

– В чем она заключается?

– Возвращайтесь в Париж, сударь, и обратитесь в министерство.

– Да вы меня дураком считаете?! Сколько бы я ни разъезжал, что бы ни исправлял, в Россию меня не пропустят, да? Ну, признайтесь честно!

– Я сказал то, что сказал, и не требуйте от меня признаться в том, чего я не знаю.

– Зато я знаю! Хотите, я назову вам ошибку в моих бумагах? Она называется – Нессельроде. Правильно?

– Я не понимаю, о чем вы сейчас говорите господин Дюма. В ваших документах нет такой фамилии. Прошу вас покинуть мой кабинет. Наш разговор окончен. Меня ждут мои служебные обязанности.

– Вы сломали мне жизнь, господин офицер.

– Я? При чем тут я?!

– Да, я знаю, что это сделали не вы, а канцлер Нессельроде.

– Сударь! У нас в России есть такое выражение – сказка про белого бычка. Это означает…

– Мне известно, что это означает! Я немного знаком с русскими выражениями!

– В таком случае не начинайте эту сказку с самого начала. Вы меня поняли? Прощайте, господин Дюма!

– Прощайте! И идите к черту – вы, ваша Россия, ваш Нессельроде и все на свете русские!

– Если вам на балу показывают роскошную женщину и предлагают отыскать среди гостей ее любовника, – уверенным тоном проговорил высокий красивый блондин, некоторая томность и изнеженность лица которого с избытком искупалась широкоплечей, узкобедрой и мужественной фигурой, выгодно подчеркнутой безупречным фраком (он всегда носил узкие фраки и сюртуки, но непременно с широкими, по последней моде, отворотами), – никогда не ищите его среди тех, кто стоит сейчас рядом с ней и занимает ее очаровательным светским пустословием. Вы не найдете его и среди тех, с кем она флиртует, с кем хохочет и кому строит глазки. Не будет его также меж теми, чье приглашение на вальс она встречает с нескрываемым восторгом и кого сама манит взглядом пригласить себя. Это не он ловит ее за руку в grand rond и норовит безнаказанно прижать к своей груди в вальсе! Это не он подносит ей шампанское, ревнивой рукой схватив бокал с подноса невозмутимого лакея. Его здесь не сыскать! Но выйдите в самую дальнюю залу, где почти никого и нет…

– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн [1] , – бесцеремонно перебил его собеседник, осанистый, высокий толстяк с полуседыми курчавыми волосами, несколько оплывшие черты которого напоминали черты молодого человека тем сходством, какое бывает только между близкими родственниками, – и обратите внимание на задумчивого юношу, который ласкает томным взором далекую звезду, мысленно называя ее именем той самой роскошной женщины, о которой мы говорим. Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть! Я угадал персонажей твоего нового романа, Александр, не так ли?

Тут он радостно захохотал, предвкушая смущение молодого человека, и покровительственно хлопнул его по плечу, однако Александр и бровью не повел и тем же уверенным тоном продолжал:

– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн, а также двух знаменитых литераторов, отца и сына, и обратите внимание на сына… Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть!

И он захохотал столь же радостно и тоже хлопнул курчавого человека по плечу – да так, что тот покачнулся.

Теперь они хохотали вместе, с нескрываемым удовольствием переглядываясь, ибо хотя этот отец и этот сын порой и ревновали один другого к славе, деньгам и успеху у женщин, они все же очень любили друг друга, особенно когда обоим везло у женщин, у издателей и у читателей. Сейчас они обожали друг друга, поскольку находились на пике своей славы… Хотя слава эта имела различный оттенок и привкус.

Старшего Александра Дюма весь читающий мир обожал за то, что он выволок старушку Клио [2] из той богадельни, где она до сего времени пребывала, подрумянил ее изморщиненный и поблекший лик, напоил шампанским собственного воображения, отчего бабуля кое-что из своих приключений подзабыла, а кое-чем вдруг – с пьяных-то очей! – начала безудержно и порой бесстыдно хвастать, приводя в полный восторг читателей бесчисленных романов Дюма-пэра, Дюма-отца.

Младший же Александр Дюма (его называли Дюма-фис – что значит Дюма-сын), которому разгульная безудержность папаши набила изрядную оскомину, сделался исследователем приключений не тела, а души – причем души, заблудшей на тропах сладострастия. Его роман «Дама с камелиями», посвященный жизни и смерти некой известной куртизанки, в данное время являлся одной из самых читаемых книг во Франции. Кроме того, Александр был снова влюблен, но теперешняя его подруга вселяла в него не уныние, как бедняжка Мари Дюплесси, умершая от чахотки и распутства, а такую радость, что он чувствовал себя победителем жизни и готов был поделиться своей радостью со всеми… В том числе с собственным отцом, этим неунывающим толстяком, который щедро расточал направо и налево свое сверкающее остроумие и прежде не единожды упрекал сына за отвратительный всякому истинному французу сплин (а хандра не была еще воспета Верленом по причине малолетства оного).

– Ну а теперь давай, покажи мне эту свою красавицу, а то, кажется, ее уж все видели, кроме меня, – сказал отец. – Половина Парижа сплетничает о твоем романе с какой-то русской, которая нигде не является иначе, как в жемчужных нитях несметной цены и невероятной длины.

– Ее ожерелье длиной семь метров, или около десяти аршин, если считать по-русски, – уточнил сын не без гордости. – Поскольку общеизвестно, что лучший способ сохранить мерцание жемчужин – это постоянно носить их как можно ближе к телу, моя возлюбленная теперь практически не снимает своей драгоценной нити!

– У вас с этой полусумасшедшей, что, и в самом деле – любовь? – прищурился отец.

– Почему же она полусумасшедшая, интересно знать? – поднял брови сын.

– Потому что влюбилась в тебя, а не в меня, – пожал плечами отец, словно говорил о том, что было само собой разумеющимся, и оба Дюма дружно расхохотались.

– Хорошо, я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться. Только немного подожди.

И сын ушел, а отец присел в кресло и закурил. В этом доме была отличная курительная комната, с большим выбором сигар, папирос, трубок и даже с парой массивных кальянов, на которые автор «Графа Монте-Кристо» поглядывал с уважением знатока.

Александр-старший взял отличную, очень сухую «гавану» и подумал, что это выражение: «Я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться», – очень характерно для Александра-младшего. Он как был подкаблучником, так и остается им… И, похоже, останется на всю жизнь. Женщины вечно вили из него веревки. И прежде всего – его мать, которая всегда восстанавливала Дюма-младшего против родного отца. Свинство с ее стороны, конечно… Однако Дюма-старший, со свойственным истинному писателю обыкновением видеть у всякой палки два конца, признал, что у Катрин Лабе – так звали мать его сына – были для этого свинства самые веские основания.

Едва обосновавшись в Париже, в доме на Итальянской площади, будущий творец «Трех мушкетеров», который решил покорить мир, сочиняя пьесы для театра, для начала покорил эту белокурую и белокожую, пухленькую и чувствительную белошвейку, которая на первых порах пыталась остудить его тем, что была на восемь лет старше его, а потом всячески старалась разубедить его в этом. По воскресеньям они гуляли в Медоне, в тамошнем лесу, и молодой провинциал из Вилле-Коттре, в жилах которого бурлила немалая толика жаркой крови чернокожей рабыни из Сан-Доминго, очень быстро соблазнил скромницу. Однако он не намеревался связывать с ней жизнь, мечтал остаться свободным навсегда, хотя и не желал терять родившегося вскоре сына, которого, само собой, тоже назвали Александром, а оттого, вместо вечно хворающей или занятой работой Катрин, за мальчиком приглядывали поочередно всевозможные Вирджини, Луизы, Белль, Мелани и прочие более или менее талантливые парижские актрисы, актриски, актрисочки и актрисульки, преимущественно из «Комеди Франсез». Но Александр-младший презирал отца за распутство, а когда в жизнь старшего вошла огненно-рыжая толстуха (и с каждым днем она, казалось, становилась все толще!) Ида Ферье, и вовсе чуть было не порвал с ним. Однако Катрин Лабе в конце концов отдала Господу свою добродетельную душу (ей-ей, Дюма-отец мог бы поклясться, что она хранила ему верность с того самого летнего вечера в Медоне, когда он задрал ей юбку!), и младший Дюма волей-неволей сдружился со старшим.

Конечно, он осуждал отца за то, что каждая его новая любовница оказывалась все моложе и моложе предыдущей (как раз сейчас сердцем сорокавосьмилетнего Дюма владела двадцатилетняя Изабелла Констан, приемная дочь парикмахера, фамилию которого она взяла своим сценическим псевдонимом… ну да, она была, само собой, актриса – хрупкая, бледная и белокожая: этого потомка негритянки властно влекли белизна и бледность!), однако сам остался подкаблучником. В понимании отца это значило – относился к женщинам с переизбытком искренности, чего они, конечно, не заслуживали.

Старший Дюма отлично знал, что в самом пылком его объяснении в любви как минимум половина сценической игры. Фантазия его была безудержна как в любовных письмах, так и в описании приключений д’Артаньяна, или Эдмона Дантеса, или Бюсси, или какого-то другого выдуманного или невыдуманного героя, а вот Александр-сын воплощал на бумаге лишь то, что происходило с ним самим, стараясь не слишком врать и ни в коем случае не отбеливать прошлое – ни свое, ни чужое. Он очень трепетно относился ко всем грехам, особенно женским, и именно поэтому, наверное, его первой истинной любовью стала не кто-нибудь, а куртизанка, то есть та, о которую вытирает ноги всякий, кто может заплатить.

Альфонсина Плесси, которая называла себя Мари Дюплесси, была, конечно, еще та штучка…

Но не успел старший Дюма подкрутить уже изрядно-таки поседевший ус при воспоминании о тех штучках, которые выкидывала с мужчинами эта Дюплесси, как зазвучали торопливые шаги.

Возвращался сын. Вид у него был такой довольный, что отец сразу вспомнил один номер, который отколол сынуля, когда ему было лет тринадцать или четырнадцать.

Он тогда учился в пансионе Гупо, куда иногда приезжала его мать – навестить мальчика. Как ни тщилась она держаться с видом настоящей дамы, оберегая самолюбие сына, мамаши нескольких учеников оказались ее клиентками. Они-то и проболтались, что она всего лишь белошвейка, не замужем, а значит, ее сын – незаконнорожденный.

Спустя некоторое время сын рассказал отцу, что за ужас потом начался:

– Мальчишки осыпали меня оскорблениями с утра до вечера, изо всех сил – как свойственно плебеям! – стараясь унизить имя, которое ты прославил, но которого не удостоил мою мать. А значит, по их мнению, я звался Дюма незаконно и должен быть за это наказан. Ну и мать моя была бедна, а они – богаты… Ночью меня нарочно грубо будили, в столовой передавали пустые тарелки. В классе терзали куда изощренней, например спрашивали учителя:

– Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у красавца Дюнуа?

– Орлеанский бастард [3] .

– А что значит «бастард», сударь? – не унимались мои мучители.

Учитель, сочувственно взглянув на меня, посоветовал всем интересующимся заглянуть в словарь. Подозревая неладное, я заглянул в словарь тотчас после урока. И прочитал: «Рожденный вне брака»… Потом однажды все мои книги и тетради оказались изрисованы непристойными сценами, под которыми подписывали имя моей матери. Я только и мог, что рыдать, забившись в уголок. Травля ожесточила меня, я стал мрачным меланхоликом и все время мечтал о мести и о том, чтобы возвысить мою мать в глазах этих маленьких негодяев.

Дюма-отец отлично помнил, что стало результатом этого решения. Одна из его любовниц того времени – кажется, это была Мелани Вальдор, а может, и какая-то другая, впрочем, сие не суть важно, – одевалась весьма роскошно (Александр бывал щедр). На самом пике моды находилось ее белое платье, затканное бледно-зелеными розами. В нем она выглядела не хуже, чем знаменитая своей красотой и элегантностью герцогиня Ида де Гиш, которая была для женщин такой же законодательницей мод, как ее брат Альфред д’Орсе – для мужчин [4] .

Словом, Мелани, одетая в это платье, совершенно не походила на актрису, а напоминала даму из высшего общества. И вот однажды платье исчезло. Мелани была вне себя и подозревала в краже новую горничную. Обе бились в истерике: одна – обвиняя, другая – оправдываясь. Сам Дюма находился на грани сердечного припадка: ему надо было срочно закончить роман, а разве это возможно в такой нетворческой атмосфере?! И только гостивший у отца Александр имел предовольный вид. Дюма подумал, что мальчишка втихомолку злорадствует беде своей очередной мачехи, и хотел было его взгреть, но тут из швейцарской доставили огромную шляпную картонку. Внутри лежало пропавшее платье Мелани!

Дюма долго выспрашивал у швейцара, кто принес картонку. Швейцар имел вид весьма сконфуженный и долго отмалчивался… Наконец он признался, что ее принесла мадемуазель Катрин Лабе.

Не обязательно было писать приключенческие романы, чтобы связать концы с концами и догадаться, что сама Катрин Лабе никак не могла украсть платье Мелани из дома, куда и нога ее не ступала. Да и возвращать она его в таком случае, не стала бы. Конечно, кража была делом рук Александра, стоило только вспомнить его довольнехонький вид!

Мелани требовала страшных кар для воришки, однако отец решил сначала поговорить с сыном. Тогда он и узнал, каким издевательствам тот подвергается в школе только из-за того, что его мать не замужем, а сам он – бастард. Оказывается, Александр решил поправить дело… с помощью великолепного платья, которое, как он мечтал, его матушка наденет для очередного визита в школу, чтобы своим великосветским видом заткнуть рты всем злословцам!

Наказания за благородную глупость не последовало, хоть это и стоило Дюма ужасной ссоры с Мелани. Отец немедленно перевел сына в пансион Энон на улице Курсель, где учеников готовили к поступлению в Бурбонский коллеж, но никак не возражал, когда Александр-младший предпочитал школу плавания в Пале-Рояле и гимнастический зал на улице Сен-Лазар латыни и математике. «Во всяком случае, – рассуждал отец, – мальчик научится защищать себя от тех, кто вздумает его оскорблять».

В результате всепоглощающих занятий спортом Александр совершенно переменился, и сейчас перед старшим Дюма стоял красивый молодой человек – высокий, атлетического сложения, с широким разворотом плеч. Ничто, кроме глаз с поволокой и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго, и тем более не напоминало о худосочном заплаканном мальчишке из пансиона Гупо.

– Пойдем, отец, она ждет тебя.

– Может быть, ты скажешь, как ее зовут, кто она? – спросил Дюма-старший, по привычке охорашиваясь перед темной стеклянной створкой большого книжного шкафа: такова была его природа обольстителя, и даже перед любовницей сына он собирался предстать в самом что ни на есть очаровательном виде.

– Моя любовница – русская графиня Нессельроде, – заявил сын с интонациями мажордома, сообщающего о приезде на бал знатной особы.

«Не будь тщеславия, – ухмыльнулся про себя Дюма-старший, – от любви легко было бы излечиться! Кто это сказал? Не помню, очень может быть, что я!»

– Но как ее имя?

– Потом, все потом, – торопил сын.

Он схватил отца под руку и потянул его в боковой коридорчик. Дюма сделали несколько шагов и остановились перед приотворенной дверью.

– Входи, – подтолкнул сын. – Давай, входи!

– Ты меня не представишь? – удивился отец.

– А зачем тебя представлять? – еще больше удивился сын, что немало польстило старшему Дюма. – Она зачитывается твоими романами!

Достаточно поощренный писатель потянул на себя дверь, ступил на порог… И удивился – в комнате царила темнота. И, похоже, там никого не было!

«Вот болван этот Александр, – сердито подумал отец. – Ну и шутки у него!»

Он уже оторвал от пола ногу, чтобы шагнуть назад, как вдруг раздался шелест платья, потом легкий аромат духов донесся до него… поскольку Дюма был знатоком женщин, он не мог не быть также знатоком духов, и сейчас сразу узнал запах самых модных и дорогих, которые назывались враз благочестиво и фривольно – «Le jardin de mon curé», «Сад моего кюре». Учитывая, что «садиком» в шаловливых стишках издавна назывался дамский передок, мысли насчет упомянутого кюре приходили, конечно, самые разнообразные… Но сейчас дело не в кюре и не в его садике, а в том, что горячая, душистая рука обхватила знаменитого романиста за шею, к груди прижалась женская грудь, а к губам припали самые сладостные и страстные губы, которые ему только приходилось целовать… Впрочем, поскольку для Дюма всякая новая женщина была всегда самой-самой, не стоит слепо верить его оценкам! В любом случае, это был восхитительный, жаркий, откровенный, пылкий и в то же время нежный поцелуй, от которого у крестного отца всех на свете мушкетеров закружилась голова… Он сделал было попытку схватить в объятия целующую его незнакомку и прижать к себе как можно крепче, однако чудесные губы уже оторвались от его рта, а потом проворные пальцы бесцеремонно взъерошили ему шевелюру, раздался легкий смешок, чьи-то руки с силой повернули Дюма – и толкнули его вперед, в распахнутую дверь, за которой его ждали объятия собственного сына.

Александр захлебывался от смеха, глядя в ошарашенное, вспотевшее, раскрасневшееся лицо взлохмаченного отца.

– Ради Бога, не обижайся на Лидию, – наконец смог выговорить он. – Ей этого очень хотелось, а я покорный раб всех ее причуд.

– Да уж, – обрел-таки дар речи отец. – Значит, ее зовут Лидия. О, ты был прав, ее никак нельзя назвать полусумасшедшей… Она законченная сумасшедшая!

И оба Дюма, Александр-старший и Александр-младший, пэр и фис, отец и сын, так и зашлись одинаково звонким и довольным хохотом.

Это, конечно, довольно трудно вообразить, однако в то же самое время далеко-далеко от Парижа и Франции, совершенно в другой стране и городе: в России (так и хочется сказать – в заснеженной, но, как нарочно, в это время был чудесный теплый август), в Санкт-Петербурге (так и хочется сказать – дождливом, но, как нарочно, стоял дивный ясный вечер), – тоже говорили о Лидии. И, что характерно, ей давали ту же самую оценку!

– Я слышал, эта сумасшедшая очень неплохо устроилась в Париже, – с брюзгливой интонацией, которая появлялась у него всегда, когда он упоминал свою невестку, проговорил граф Карл Васильевич Нессельроде, сидя в кресле у постели своей жены. – Ты же знаешь, у кого она поселилась. У Марии Калергис! У нашей Марии! Вот уж воистину – два сапога пара.

Его жена, графиня Марья Дмитриевна, подавила зевок. Она любила ложиться рано и уже собралась отдаться объятиям Морфея, как явился из своей спальни муж, причем не для исполнения своих супружеских обязанностей, а для неприятного разговора. Впрочем, канцлер и министр иностранных дел Нессельроде, умудрившийся к описываемому времени вершить иностранную политику России уже при двух императорах, отдавал служебным обязанностям куда больше внимания, заботы и пыла, чем супружеским, которые исполнял до того поспешно и небрежно, что полная, неторопливая графиня едва успевала понять, что с ней приключилось, и, несмотря на то что поспешность мужа трижды увенчивалась зачатием детей, все же предпочитала объятия Морфея объятиям канцлера и министра.

Вообще эта пара – высокая и полная графиня Марья Дмитриевна, формы которой иные недоброжелатели называли мужеподобными, отдавая, впрочем, должное ее добродушию и веселому, почти детскому смеху, и худенький, маленький, не сказать мелкий, граф Карл Васильевич – выглядела на взгляд тех же недоброжелателей карикатурно: чудилось, будто муж выпал из кармана жены. Еще подхихивали, мол, между четырьмя вершинами: высоким ростом государей, высокой женой и громадным счастьем, выпавшим на долю графа Нессельроде, – существует один провал, и это он сам…

Графиня Мария Дмитриевна приподняла свечу и понимающе вгляделась в хмурое лицо мужа. Конечно, он всегда очень близко к сердцу принимал служебные неприятности. Одна такая неприятность постигла его буквально месяц назад. Капитан Невельской основал в устье Амура Николаевский пост! Самовольно! Канцлер был ярым противником любой экспансии России на Дальнем Востоке, он опасался разрыва с Китаем, неудовольствия Европы, в особенности англичан. И вот этот капитан Невельской!.. А государь-император пришел в полный восторг от такого нарушения служебной дисциплины и назвал это нарушение… укреплением русской государственности!

Да, тяжким выдался нынешний год для Нессельроде-министра, однако еще более тяжким он был для Нессельроде-отца…

Как уже было упомянуто, по младости лет Карл Васильевич и Мария Дмитриевна умудрились зачать троих детей. Судьбы дочерей, Елены и Марии (считавшейся одной из первейших красавиц столицы), сложились весьма удачно, обе сделали прекрасные партии. А вот единственному и любимому сыну Дмитрию не повезло… Дружба Карла Васильевича с Арсением Андреевичем Закревским и желание непременно породниться с ним сослужили семье очень плохую службу.

Графиня Мария Дмитриевна грустно вздохнула. Объятия Морфея ее больше не манили. Было ужасно жаль мужа, как он там сидит, в кресле, понурив голову… Да, династический брак их сына провалился. Дмитрий – умница, про таких говорят – министерская голова, унаследовал от отца дипломатические таланты и пошел, конечно, по этой части. Дмитрий весьма преуспел на должности секретаря русского посольства в Константинополе. Но брак с этой очаровательной вертихвосткой, которая была его на семнадцать лет моложе… А ведь Мария Дмитриевна предупреждала, что этот брак обречен, ну, так оно и вышло. Нет, Лидия ей очень нравилась, очень, она даже подарила снохе на свадьбу фамильный перстень Салтыковых. Несмотря на то что перстень оказался Лидии маловат, она надела его с восторгом, поскольку, как сущая сорока или сущая женщина, обожала все блестящее. А между тем перстень блистал не только золотом и изумрудом, но и историей своей. Мать Марии Дмитриевны, графиня Гурьева, была урожденная Салтыкова… Ходили слухи, что этот перстень некогда принадлежал царице Прасковье Федоровне [5] , которая тоже была Салтыковой и имела баснословные драгоценности, в частности изумруды, кои потом расточила на любовников. Перстень этот женщины Салтыковы и Гурьевы старались не носить – считалось, он делает мысли особы, которая надевает его на палец, слишком уж легкими. Марья Дмитриевна полагала, что его соседство вообще размягчает мозги. Чем, как не помутнением рассудка, можно объяснить то, что она подарила этот перстень будущей жене любимого сына?! Так что отчасти она была виновна в неудачах его семейной жизни… Вернее, перстень легкомысленной царицы Прасковьи! Чтобы отвести от себя вину, она только и могла рассуждать, пытаясь успокоить мужа:

– Поймите, Карл, что их с Лидией взгляды и понятия несхожи. Ему выпала нелегкая задача, а он полагал, что все будет очень просто. Он не учел, сколько понадобится терпения, чтобы удерживать в равновесии эту хорошенькую, но сумасбродную головку. Если он не будет смягчать свои отказы, если устанет доказывать и убеждать, это приведет к охлаждению, чего я весьма опасаюсь!

Мария Дмитриевна очень любила сына, а как иначе?! – но в глубине души все же сочувствовала Лидии. Она очень уж избалована, а Дмитрий воспитан в строгих правилах. Он из тех, у кого все по ранжиру. Даже отец его чуть помягче характером, а особенно брат, Фридрих Нессельроде. Наверное, поэтому он так непомерно избаловал свою дочь Марию (а еще пуще избаловала ее Елена Сверчкова, урожденная графиня Гурьева, родная сестра Марии Дмитриевны Нессельроде, удочерившая девочку после развода родителей и давшая ей свою фамилию!). Мария теперь живет в Париже, и у нее поселилась Лидия. Словно в пику супругу! Дмитрий кузину терпеть не мог и решил сделать все, чтобы его жена не могла стать на Марию похожа. Он в самом деле ничего ей не позволял, никаких развлечений, он беспрестанно взывал к ее душе и разуму, а в этом очаровательном тельце и «хорошенькой, но сумасбродной головке» ни капли не было, как подозревала Мария Дмитриевна, ни души, ни разума, там жили одни капризы и своеволие.

Сначала казалось, что семнадцать лет разницы позволят Дмитрию легко управиться с женой, однако вышло наоборот: он совершенно не понимал это очаровательное и эгоистичное создание, а самое удивительное, у него почему-то не хватало терпения быть с женой хоть чуточку помягче. Она его и восхищала, и раздражала одновременно. А он ее только раздражал. Ехать с ним в унылый, жаркий, пыльный Константинополь Лидия отказалась наотрез. Вообще семейная жизнь немедленно сказалась на ее нервах, особенно рождение сына Анатолия, которого Нессельроде звали Толли. Попытавшись привести расстроенные нервы в порядок в Бадене, Эмсе, Спа и Брайтоне, она в конце концов отбыла в Париж и, как сообщил Карл Васильевич, очутилась у «кузины» Марии Калергис.

Беспокойство мужа графиня Мария Дмитриевна понимала. Дочь его брата Фридриха – тоже особа не из самых благонравных. Разъехалась с мужем вскоре после брака, а отступного при этом разъезде получила какую-то просто фантастическую сумму. Даже невозможно представить, сколько , если в свое время лишь в качестве свадебного подарка Иван Калергис вручил ей шестьсот тысяч рублей золотом и домище на Невском. Ах, как посмотришь, все на свете относительно: когда Дмитрий женился на Лидии, триста тысяч ее приданого казались Нессельроде, которым вечно не хватало денег, совершенно фантастической суммой. И к чему привела эта внезапно вспыхнувшая в семье жадность? Разве они не знали, кого берут за сына? Из какой семьи берут невесту? Словно бы в головах у них помутилось – забыли, чья она дочь! Яблоко от яблоньки недалеко падает, и это в очередной раз оправдалось на примере Лидии.

Хотя ведь что с нее возьмешь? Она ведь и в самом деле всего-навсего дочь своей матушки!

Всему свету известно, что Аграфена Федоровна Закревская, прославленная в стихах Евгения Боратынского и Александра Пушкина, воспевалась этими поэтами не за то, что была воплощенной добродетелью, отнюдь нет! С легкой руки Петра Вяземского, циника из циников, она носила прозвище Медной Венеры, которую «можно пронять только медным же благонамеренным…» Понятно, какое слово из трех букв следует поставить вместо многоточия? Эх, какими только эпитетами не наделяли стихотворцы эту первую la femme fatale русской поэзии! И Магдалина, и русалка, и вакханка, и Клеопатра… «Вокруг нее заразы страстной исполнен воздух»…

Лидия поведением своим была сущий портрет маменьки, то есть столь же обворожительна и прельстительна. Она унаследовала также все те средства обольщения и прельщения, которыми маменька владела в совершенстве. Иначе говоря, Лидия стала такой же вдохновенной грешницей, как ее мать.

* * *

Столь экстравагантная встреча старшего Дюма с любовницей сына, конечно, раздразнила его любопытство, бывшее основным свойством натуры знаменитого романиста, и он принялся донимать Александра-младшего просьбой познакомить его с сумасшедшей русской более обыкновенным образом. И вот наконец сын, который получал истинное удовольствие от интриги, пригласил отца на улицу Анжу – ту самую, что тянулась от предместья Сент-Оноре аж до вокзала Сен-Лазар.

Анжу-Сент-Оноре было местом особенным для знатоков истории Парижа, а таковым Дюма, несомненно, являлся. Поэтому он был в курсе, что здесь, в доме под номером 17 с водостоками в виде драконов, некогда жил знаменитый шевалье де Лозен, блестящий кавалер времен «короля-солнце». В шевалье влюбилась кузина короля, богатая и эксцентричная герцогиня Анна де Монпансье, и много лет мечтала о нем, однако, когда разрешение на брак было наконец получено и немолодые влюбленные (обоим было уже за пятьдесят) воссоединились, счастья это им не принесло. Буквально через неделю после свадьбы Великая Мадемуазель – а именно такое прозвище носила знаменитая фрондерка – выставила супруга вон за отъявленный либертинаж, то есть за то, что он готов был облагодетельствовать своими ласками любую женщину на свете, кроме законной жены.

Дюма взглянул на Отель де Лозен, освещенный фонарем (был поздний вечер), и уныло вздохнул: стараниями барона Пишона, его последнего владельца, дворец, перестроенный в обычный доходный дом, совершенно утратил изысканность. Вот только водостоки напоминали о минувшем… Последний раз Дюма бывал тут с десяток лет назад у Теофиля Готье, который описал этот дом в своем эссе «Клуб любителей гашиша», поскольку именно здесь и собирался этот клуб, где поэты отведывали экзотическое блюдо. Ну да, это было именно сладкое, очень сладкое блюдо, которое здесь называли давамеск.

Готье упоенно рассказывал о блаженном отрешении от мира, но Дюма чувствовал к гашишу почти болезненное отвращение (он был распутник, но вовсе не наркоман и не пьяница!), а потому не решился попробовать давамеск. Однако он сделал изысканным отведывателем гашиша одного из своих любимых героев – графа Монте-Кристо, приписав ему все те ощущения, о которых поведал Готье в своем «Клубе любителей гашиша».

Теперь Готье отсюда съехал, а в Отеле де Лозен поселился новомодный поэт Шарль Бодлер, бывший, по мнению старшего Дюма (младшего – тоже, только сын об этом стеснялся говорить и даже думать, чтобы не прослыть ретроградом), извращенцем, каких свет не встречал. Его стихи были лишены малейшего намека на красоту, а Дюма истово поклонялся красоте всю жизнь. Хотя… знаменитая любовница Бодлера, Жанна Дюваль, известная в Париже как Темнокожая Венера, была, конечно, воплощением красоты…

При воспоминании о ней Дюма обиженно надулся, потому что Жанна как-то раз дала ему такой от ворот поворот, что второго захода знаменитый романист предпринимать не стал. Да, отказала – и это притом, что он предлагал ей самое щедрое содержание! Высокомерно бросила: «Я теперь сплю только с белыми!»

Скажите на милость! Мулатка отказывает квартерону! Тьфу! А Бодлер, по слухам, не ценил преданности Жанны: таскал ее за волосы и бил почем зря, а то и гонялся за ней с тем самым тесаком, которым в холодные зимние дни колол дрова в гостиной дворца Лозена, отчего его первый хозяин, конечно, переворачивался в гробу. А может, и не переворачивался, ведь он и сам был на многое способен!

Дюма миновал дом номер 17 и скоро приблизился к дому номер 8 по улице Анжу.

Это было прелестное трехэтажное зданьице – один из тех элегантных парижских особняков, которые сдают вместе с мебелью иностранцам. Эти элегантные строения с умопомрачительной обстановкой сдавали за очень большие деньги, и легко можно было сделать вывод, что сняли его люди богатые. А уж когда Дюма узнал, что дом вовсе не снят, а куплен – куплен трехэтажный дом на улице Анжу! – он понял, что попал к неприлично богатым людям.

Он вздохнул. После выхода романа «Граф Монте-Кристо» он и сам сделался неприлично богат… и даже построил себе замок, который назвал именем своего героя, но почему-то конец этому волшебному состоянию пришел очень быстро, и теперь Дюма был практически разорен. Что и говорить, деньги исчезают еще быстрее, чем проходит молодость…

«А вот интересно, разоряются ли русские? – подумал он с живейшим любопытством, которое, конечно, было вызвано заботой о сыне. – Или их карманы бездонны?»

Привратник, отворивший ему дверь в ярко освещенный вестибюль, был французом, несмотря на то что в доме обитали две русские дамы. Дюма слыхал, что русские любят возить с собой везде и кругом, даже за границу, всю свою прислугу: от горничных и камердинеров до кухонных мальчишек и судомоек. Поэтому француз-привратник удивил Дюма.

– Вы к мадам Калергис? – спросил он, окидывая долгим и пристальным взглядом внушительную корпуленцию визитера. – Но она сегодня не принимает.

– Подите к черту, Антуан! – послышался окрик с площадки великолепной и в то же время очень уютной лестницы из пестрого мрамора, у подножия которой возвышался Антуан. – Как вы смеете не пускать этого великого человека! Это же сам Александр Дюма!

– Но, мадам… – покраснел Антуан, задирая голову. – Мне, конечно, было дано указание пропустить господина Дюма. Но он уже прошел к графине Нессельроде. Не может же быть этот господин тоже Александром Дюма?!

– Боже… – послышался потрясенный возглас, и по ступенькам стремительно сбежала женщина, которая была до того красива, что Дюма непременно снял бы шляпу, кабы она уже не была снята при входе в дом. Впрочем, восхищение свое он выразил тем, что снятую шляпу уронил на пол.

У дамы оказались совершенно золотые волосы, белоснежная кожа и фиалковые глаза. Волосы были собраны в узел на затылке, но вьющиеся пряди свободно падали по сторонам прекрасного лица. Сложением она напоминала Афродиту: об этом легко было догадаться, ибо ее фигуру плотно обтянуло чудесное лиловое одеяние, прозрачностью своей напоминавшее ночную рубашку, но, поскольку оно было перехвачено поясом на тончайшей талии и богато отделано золотым шитьем, одеяние это, наверное, все же считалось платьем.

Так вот кто целовался с Дюма в темной комнатке?! Эта женщина – любовница его сына?! Эта богиня… она досталась мальчишке?!

И старший Дюма пожалел – так, как никогда еще ни о чем не жалел! – о том, что однажды встретился с Катрин Лабе, соблазнил ее – и родил своего соперника…

Он только и мог, что стоять столбом и глазеть на эту совершенную красоту.

Впрочем, на остолбенелый вид гостя дама не обратила никакого внимания, из чего можно было сделать вывод, что таких остолбенений она видела-перевидела.

– Боже, Антуан, вы поразительно невежественны! – воскликнула она, подавая Дюма руку для поцелуя, но обращаясь к привратнику. – Если вы до завтрашнего дня не прочтете какой-нибудь из его прекрасных романов, скажем, «Три мушкетера» или «Граф Монте-Кристо», я вас уволю.

– Лучше увольте меня прямо сейчас, – угрюмо проговорил Антуан. – После «Агасфера», которого я прочел за одну ночь, чтобы успокоить вашего ненаглядного мсье Сю, я не способен прочесть не только книгу, но даже вывеску булочной.

И тут нашего героя словно шилом в бок ткнули, ибо он мгновенно понял свою ошибку. Можно вздохнуть с облегчением и не проклинать день и час, когда он соблазнился Катрин Лабе и соблазнил ее. Эта несусветная красавица – вовсе не любовница Александра-младшего! Это совершенно другая… И Дюма знает, кто она!

Ни одна женщина на свете, если в числе ее «ненаглядных» числится Эжен Сю, не может волновать сердце Александра Дюма. Просто потому, что Эжен Сю, этот болтун, этот словоблуд, этот нанизыватель поддельных словесных перлов, этот сочинитель затянутых романов с неправдоподобными сюжетами, этот нагнетатель дешевых, надуманных страстей, в которых нет ничего человеческого… Этот Эжен Сю был соперником Дюма у читателей. И соперником весьма счастливым. Конечно, легко уверять себя в том, что эту ерунду никто не читает, однако Сю не зря гордился своей дамской фамилией! [6]

Его читали, его издавали, его покупали… Покупали! Как будто ему нужны были деньги! Его папаша, известный хирург, оставил сыну миллионное наследство, что позволило Сю вести жизнь денди, всецело отдавшись литературе. Вдобавок ко всему он буквально только что был избран депутатом Законодательного собрания!

Дюма не мог любить Сю, а значит, его любовница могла внушить ему только неприязнь. Да, теперь он знал, кто это. Это Мария Калергис, которую Сю изобразил в своем романе «Агасфер» под именем Адриенны де Кардовилль – чрезмерно богатой, развратной, свободолюбивой сумасбродки, которая заигрывает с чернью, с пролетариями, выходит замуж за индуса и умирает в разгар любовной игры с ним – словом, не знает, куда девать избыток своего дурацкого либертажа. По слухам, Мария была в жизни совершенно такой, как в романе. Господи Боже, да ведь Дюма не раз слышал о ее салоне, где бывали все, кто имел хоть мало-мальское отношение к литературе и музыке. Ну да, ну да, она ведь была также любовницей Альфреда де Мюссе! И очень возможно, что именно этой связи мировая афористика обязана несколькими прелестными благоглупостями его сочинения, как-то:

«Женщина любит, чтобы ей пускали пыль в глаза, и чем больше пускают этой пыли, тем сильней она раскрывает свои глаза, чтобы больше пыли в них попало».

«Если женщина хочет отказать, она говорит «нет». Если женщина пускается в объяснения, она хочет, чтобы ее убедили».

«Если ты скажешь женщине, что у нее самые красивые в мире глаза, она заметит тебе, что у нее также совсем недурные ноги».

«Женщина – ваша тень: когда вы идете за ней, она от вас бежит; когда же вы от нее уходите – она бежит за вами».

Поскольку де Мюссе и в самом деле был очень известен своей «Исповедью сына века» и прочими произведениями, а также воинствующим презрением к моральным устоям общества, неудивительно, что приговор этого самого общества по отношению к его русской любовнице был совершенно однозначен: в доме 8 на улице Анжу создано не просто «тайное русское посольство красоты», но «общество по разврату на паях». И поговаривали, что воистину прав был Ломброзо, некогда констатировавший, что не все проститутки попадают в Сен-Лазар (так называлась женская тюрьма, существовавшая в Париже в описываемые времена): «К числу таких принадлежат многие женщины, оскверняющие под видом честных жен свой дом прелюбодеянием; девицы, обманывающие бдительность своих матерей; равно как и элегантные дамы, так или иначе продающие за деньги свои ласки». И досужие сплетники добавляли, что, если следовать логике знаменитого психолога и физиономиста, именно в Сен-Лазаре было самое место обитательницам известного дома на улице Анжу!

Как мог забыть об этих разговорах Дюма-отец?! Ну, забыл, потому что к разврату относился снисходительно, ибо сам был развратником. На самом деле все это ерунда. Куда противней другое – эта Мария Калергис, судя по разговорам, обрывки которых долетали до Дюма, но на которые он, опять же, не слишком обращал внимание, очень опасная особа. Не то русская шпионка, не то просто авантюристка, которая любит играть в политические игры, спать с правительственными чиновниками и губить их репутации. Ни один мужчина не может перед ней устоять, не зря ее прозвали Белой Сиреной!

Да, воистину – Белая Сирена, одним взглядом лишила разума знаменитого романиста! Почему чертов сынок не предупредил отца, в какое змеиное гнездо сам залез и куда тащит его?! Надо немедленно потребовать от Александра, чтобы увез отсюда свою сумасшедшую подругу! И сам больше не появлялся бы здесь!

Писатели – тем более такие писатели, каким был Дюма-пэр, – умеют думать быстро, настолько быстро, что, когда они пишут, перо не поспевает за полетом их мыслей. Все эти мысли промелькнули в голове Дюма так стремительно, что и мгновения не прошло, и он очень надеялся, что в глазах его ничего не отразилось. Ему совсем не хотелось, чтобы Мария Калергис догадалась о его мыслях. Поэтому он зажмурился и забормотал какую-то ерунду о том, что ослеплен, потрясен, что никогда в жизни…

И тут вдруг из глубины дома раздался истошный крик. Это кричала женщина.

– Помогите! Помогите! Я больше не могу!

– Боже мой!! Роды начались раньше времени! – вскричала Мария Калергис и, подхватив полы своего изумительного наряда так высоко, что сделались видны стройные обнаженные ноги, понеслась вверх по лестнице, прыгая через две ступеньки. Вид у нее при этом был не слишком обольстительный и довольно комичный, однако Дюма оказалось не до смеха.

Рожает?! Но кто?!

Наверное, Лидия? Стоп, у нее же как будто уже есть ребенок от русского мужа? Но долго ли забеременеть вновь! Кто же тогда отец ребенка? Александр?!

И в это мгновение раздался пронзительный детский крик.

Итак… о Господи Боже…

Дюма дрожащей рукой поднял с пола шляпу и отер ею лоб. Он ничего не имел против детей как таковых, но, согласитесь, вот так, внезапно, без всякого предупреждения, сделаться дедом… Кого угодно бросит в пот!

– Отец! – вдруг раздался знакомый голос.

Дюма посмотрел вверх и увидел сына, который перевесился через перила и энергично махал ему:

– Что же вы стоите? Разве вам не сказали, куда идти?

Дюма растерянно покачал головой.

– Поднимайтесь! – приказал сын. – Должен же я, наконец, познакомить вас с Лидией!

Дюма многое повидал в жизни, но никогда ему не приходилось знакомиться с женщиной, только что родившей ребенка! Вдобавок его собственного внука. И, прямо скажем, он не чувствовал никакого желания приобретать этот опыт.

– Может быть, в другой раз? – робко проговорил Дюма-отец-дед. – Я… я тут кое-что вспомнил, одно срочное дело! А у вас, как я погляжу, и без меня полно забот. Да и имя ребенку вы придумаете… Кстати, это мальчик или девочка?

– Представления не имею, – небрежно ответил Александр. – Главное, что ребенок родился, а имя ему Надин уж как-нибудь придумает!

– Надин? – переспросил еще более ошарашенный Дюма. – Какая Надин?!

– Да ну, это русская подруга Лидии и Марии. У нее в России неприятности, вот она и приехала сюда от них спастись.

– А… ее муж? – осторожно поинтересовался старший Дюма.

Сын так и закатился хохотом:

– Какой муж?! Кто в этом доме говорит о мужьях?! Тут только дамы и их возлюбленные! Ну и теперь еще дети любви!

И он снова захохотал, очень довольный своим остроумием, а потом опять махнул отцу:

– Да поднимайтесь же! Лидия ждет!

Делать было нечего. Дюма, пыхтя, начал подниматься по лестнице. На площадке расцеловался с Александром-младшим, и тот показал:

– Комнаты Лидии вон в том крыле. А тут живет Надин. Когда-нибудь вы с нею познакомитесь. А может быть, и нет. Собственно, она вряд ли задержится в Париже надолго. В отличие от Лидии, которая меня и Париж никогда не покинет!

И, самодовольно усмехаясь, он повел отца в левое крыло дома, даже не подозревая, сколь жестоко ошибается относительно Лидии, Надин и себя самого. Все выйдет совершенно наоборот!

* * *

– А вот Лидуся согласилась бы! – сказала Наташа Тушина, умоляюще глядя на свою подругу Наденьку Нарышкину. – Она бы обязательно согласилась нам помочь! Ну почему, почему ты не хочешь?!

– Лидуся много на что соглашалась, как тебе известно, – пожала плечами Наденька. – Именно поэтому она сейчас в Париже. А я совсем не желаю поехать в Париж по той же причине, что она! Ей хотелось поссориться с мужем, а мне – нет. Александру Григорьевичу будет неприятно узнать, что его жена публично целовалась с другим мужчиной!

– Так это же на сцене! – простонала Наташа.

– Пусть даже на сцене! – воскликнула Наденька.

– Так ведь ты будешь в маске! Тебя никто не узнает! – безнадежно всхлипнула Наташа. – Мы нарочно написали в программе, что имя актрисы, исполняющей роль Флоры, останется никому не известным!

– Пусть даже в маске! Пусть даже останется неизвестным! Я не могу себе этого позволить! Я даже смотреть на все это не хочу! – патетически вскричала Наденька… И вдруг Наташа заметила, что строптивица ей отчаянно подмигивает и вдобавок опущенной рукой легонько помахивает куда-то себе за спину.

Наташа посмотрела – и обнаружила, что буквально в двух шагах стоит баронесса Ольга Федоровна Кнорринг, мать Наденьки, и, делая вид, будто разглядывает диковинное комнатное растение, которых в этом доме было несчитано, на самом деле ловит, ловит, навострив уши, каждое слово из разговора своей дочери и Наташи.

Наташа внимательней вгляделась в глаза подруги – и разглядела в их зеленой глубине затаенную смешинку. И Наденька снова подмигнула, указывая взглядом на дверь, а потом скорчила плаксивую гримасу.

Наташа, которая частенько играла в любительских спектаклях, была неплохой актрисой, а значит, привыкла ловить даже невысказанные реплики, – мигом все поняла. Она всхлипнула еще горше, а потом закрыла глаза руками, повернулась – и опрометью бросилась в глубину коридоров.

– Ах, Наташа, ну подожди! – воскликнула Наденька. – Ну не сердись на меня! Мы же не поссоримся из-за этого, правда? Я ведь все равно ни за что не соглашусь!

И она побежала за подругой, не сомневаясь, что ее матушка сейчас воздела счастливые глаза к небу и блаженно улыбнулась. Наденька даже знала, что именно маман сейчас думает! «Ну наконец-то эта непутевая девчонка поумнела!» Или что-то в этом роде.

Вообще-то у баронессы Ольги Федоровны Кнорринг были основания мечтать о том, чтобы «непутевая девчонка поумнела»!

С юных лет Наденька задавала матери и отцу, Ивану Федоровичу, немало хлопот. Как, откуда в девочке, рожденной и воспитанной в образцовой семье, поселился этакий бес чувственности, не могли понять ни отец, ни мать. Никто в роду Кноррингов и Белешовых (такова была девичья фамилия Ольги Федоровны) особенной пылкостью не отличался, однако Наденька… О таких, как она, и сказано: камень способна искусить!

Может, ее подкинули? Может, повитуха тайком выкрала младенца из колыбели добропорядочной баронессы Кнорринг и подложила туда дочь какой-нибудь падшей женщины? Или, к примеру, этой притчи во языцех – Аграфены Закревской? Ведь девочка, с тех пор как повзрослела, спит и видит, где бы и с кем пораспутничать, совершенно как сама Аграфена Федоровна! Лидия, ее родная дочь, и то скромнее, хотя, конечно, тоже хороша пташка… Да и внешне Наденька ни в мать, ни в отца, блекло-белесых, бледно-голубоглазых. У Наденьки рыжая коса (опять же как у Закревской-старшей, за эти рыжие кудри прозванной Медной Венерой, а у Лидии, между прочим, волосы черные!), изумрудные очи, взгляд нимфы, повадки вакханки… Порою отец с матерью за голову хватались! Случались минуты, когда они готовы были сдать единственную дочь на перевоспитание в монастырь, однако опасались, что и там обворожительная кокетка найдет выход своим греховным наклонностям. О монастырях ведь много чего болтают, мужских и женских, католических и православных. Нет, уж лучше дома построже следить за баловницей, приставить к ней дуэнью-бонну-мадаму-гувернантку-фрау, и не одну, а как минимум трех, да постарше, да поуродливей, да посуровей!

Больше всего Кнорринги боялись, что пойдут по Москве слухи о сластолюбии юной баронесски, которая не пропустила ни одного из своих преподавателей-мужчин (именно поэтому с некоторых пор ее учителями были только особы дамского пола), ни одного смазливого лакея и давно бы лишилась девственности, когда бы… Когда бы не была столь же расчетлива, сколь и сластолюбива. Поняв сущность натуры своей дочери (чистейшей воды Манон Леско, куртизанка по натуре!), барон Кнорринг, призвав на помощь всю свою остзейскую выдержку, непреклонно заявил: или Надежда себя блюдет до замужества, как подобает девице из хорошей семьи, или… или отец лишает ее наследства, еще при жизни переведя все капиталы на содержание исправительных домов для заблудших девиц: наверное, предвидя тот час, когда в один из таких домов отправится дочка.

– Тогда выдайте меня поскорей замуж! – возопила неистовая Наденька, давясь злыми слезами, ибо знала, что наследство для нее важнее плотских забав.

– Выдам за первого же, кто посватается! – посулил отец, не забыв уточнить после паузы: – За первого же приличного человека.

Судьба распорядилась так, чтобы этим человеком оказался Александр Григорьевич Нарышкин, губернский секретарь, мужчина в годах, а значит, как показалось Кноррингу, вполне способный держать в узде молоденькую проказницу. Разумеется, барон умолчал о чрезмерной пылкости Наденьки, предоставив ее супругу возможность самому совершить приятное (или неприятное, это уж кому как, на вкус и цвет товарища нет!) открытие.

Открытие оказалось приятным, и Надежда получила у господина Нарышкина полнейшее доверие или, выражаясь языком картежников, к которым принадлежал добрейший Александр Григорьевич, карт-бланш.

В первое время Наденька сие доверие вполне оправдывала, особенно во время тяжелой беременности, когда она буквально света белого не видела, тенью слоняясь по дому, то и дело склоняясь над урыльниками, на всякий случай расставленными там и сям, ибо мутило барыню несусветно. Тут уж было не до распутства! Ее могло вырвать даже на супружеском ложе, оттого Александр Григорьевич, хоть и тосковал без жены, почивал в отдельной спальне.

Впрочем, в таком состоянии Наденька не могла бы вызвать желания даже у Робинзона после его возвращения с необитаемого острова! И без того маленького роста, худенькая, она вовсе сошла на нет и стала с виду уже не нимфой, а сущей кикиморой, как сама себя горестно называла, глядясь в зеркало и рыдая об исчезнувшей красоте. Однако после рождения дочери, которую окрестили Ольгой (в честь бабушки-баронессы), тошнота прошла, как по мановению волшебной палочки. Наденька мигом поправилась, снова стала гладкой да сладкой, словно ромовая баба, и чувствовала себя так, словно сама родилась заново.

Сначала Александр Григорьевич очень этому обрадовался, однако вскоре приуныл: с возродившейся женой он не справлялся. Каждую ночь, отправляясь на ложе страсти, которое вскоре стало ложем истинных его мучений, ее обид и даже взаимных скандалов, он молил Господа и Пресвятую Богородицу, чтобы жена снова забеременела, чтобы ее опять начало тошнить с утра до вечера и с вечера до утра. Однако Наденька не забеременела и тошнить ее не начало. Тошнило теперь Александра Григорьевича. У него сделались желудочные колики, он слег в постель, и еще ни один человек в мире не болел с таким удовольствием, как Александр Григорьевич, ибо постель эта была – отдельная!

Наденька горестно вздохнула после первой одинокой ночи, потом загрустила всерьез. Конечно, у нее были умелые руки, которыми она прекрасно ласкала не только мужа, но и себя, чтобы скрасить собственное одиночество на супружеском ложе, но это лишь слегка утихомиривало снедавший ее плотский голод, который становился все более и более настойчивым.

Она поймала себя на том, что начинает внимательней присматриваться к молодым лакеям в доме, даже к извозчикам на улицах, и это напомнило ей буйную молодость. Казалось бы, грех вот он, близко, однако Наденька была уже не прежней. Она стала матерью, и она безумно любила свою дочь. И опасалась ее потерять. А ведь именно это случилось с Лидией Закревской! Лидия, любимая подруга, Лидуся, дусенька, которая была Наденьке ближе, чем родная сестра, потому что они были нравом совершенно схожи, даром что родились от разных отцов и матерей! Милочка Лидуся вышла замуж почти одновременно с Наденькой, правда уехала после этого в Петербург, потом в Париж, но скоро пошли о ней такие слухи, что даже повторить страшно! Обе столицы долгое время только об этом и говорили, а бедненького Толли, маленького сына Лидуси, которому не было еще и года, у нее мечтали отнять эти жестокие Нессельроде.

Стоило Наденьке представить, что ее могут разлучить с Олечкой, как на глаза навернулись слезы. Конечно, с одной стороны, любимая дочь, без которой она не мыслит себе жизни. Но как быть со своей натурой? Как избавиться от этих мучительных снов?!

Нет, само собой, любовника найти нужно. Но тихо-тихо-тихо, осторожно-осторожно-осторожно – чтобы ничего не вышло наружу.

Приняв это поистине соломоново решение, Надежда приступила к поискам. Сначала казалось, что ее мечта исполнится буквально завтра. Однако дни шли, а воз оставался все там же.

В Москве было множество привлекательнейших молодых людей. Правда, Наденьке они отчего-то казались необычайно похожими, почти на одно лицо. В общем-то, объяснялось это просто. Все они старались походить на государя-императора Николая Павловича. Его величественная осанка, гордый поворот головы, высокий лоб, пристальный взгляд голубых глаз, четкая поступь вызывали всеобщее восхищение, а значит, ему подражали все, кому не лень. Трудно было сыскать в те времена темноглазого брюнета, который не пожалел бы, что не родился голубоглазым блондином.

Наденьке очень нравился император, она находила его необыкновенным красавцем, но отчего-то ни он сам, ни его многочисленные подражатели не заставляли ее сердце трепетать. Более того, высокие мужчины с благородной выправкой начали ее раздражать.

А еще в Москве обитало множество умнейших молодых людей. И если они даже не были умны, то старались казаться такими. Умными и независимыми, прогрессивно мыслящими. Притом что внешность императора казалась образцом, москвичи были далеки от придворной жизни и жажды тронных милостей. Их настроение всегда отдавало этаким фрондерством – как по отношению к Петербургу, так и по отношению к местным властям, любимым Петербургом. По Москве летали очень рискованные эпиграммы, большинство которых было посвящено градоначальнику Закревскому – из-за всем известных похождений его супруги, а еще потому, что он был добрым приятелем петербуржца Нессельроде, фигуры в Москве нелюбимой. И каких только пакостей не писали досужие стихоплеты!

Султанша завела гарем.

А муженек-то глух и нем!

У ней в постели антраша,

Но ни гу-гу Чурбан-паша.

Зато он у чужих дверей

Всех караулит, как зверей.

На вечеринках шум и гам

Нам воспрещает наш Чурбан.

За тенью броситься готов,

Кругом он видит лишь врагов,

Чуть что, поднимет страшный крик

Всезапретитель Арсеник! [7]

Даже иностранцы находили, что у москвичей более живой, открытый и веселый нрав, чем у петербуржцев. И все же Наденьке было скучно даже среди этих красавцев, весельчаков и умников. Достойный стать ее любовником никак не находился. Оказалось, что между словами «красавец», «приятный мужчина», «ах, душка!», «он такой умница!» и прочими эпитетами, коими дамы наделяют привлекательных существ противоположного пола, и между желанием отправиться с одним из этих существ в постель лежит огромное, просто-таки неодолимое расстояние!

«Видимо, я постарела, – печально размышляла Наденька. – В прежние времена я бы уже пятерых любовников завела, кабы такая охота припала и такая свобода у меня была. А тут… Ну ни к кому душа не лежит, что же это делается-то?!»

Бедная Наденька вовсе не повзрослела – она просто поумнела.

Ей уже не хотелось хватать широко разинутым ртом доступный порок – ей хотелось чего-то неуловимого, чего-то странного, ароматного, легкого, дурманящего рассудок, внушающего восторг, чего-то, что хотелось бы хранить в тайне и разделить лишь между двумя близкими сердцами, которые бьются в унисон не только тогда, когда совершают одновременные телодвижения в постели или в вихре вальса.

Ей хотелось, чтобы она всегда неслась в этом вихре с одним-единственным на свете человеком, обретая именно с ним неистовое счастье в постели. Ей хотелось жить только для него, для этого единственного мужчины, ей хотелось отдать ему всю себя – со своим смятенным сердцем и неугомонным нравом, со своим маленьким, наивным, мечтательным умишком и своей взволнованной, пылкой душой – всю себя, так жаждущую любить и быть любимой!

Да, оказывается, теперь она хотела любви – любви, пылкой и страстной любви, а не только торопливых, запыхавшихся, краденых плотских радостей. И вот наконец она поняла, что влюблена, когда однажды на каком-то балу увидела высокого светловолосого молодого человека с надменной посадкой головы, породистым гордым лицом, в котором было что-то восточное, насмешливым взглядом чуть исподлобья и иронической улыбкой.

* * *

Когда взбудораженный Дюма-отец вошел в комнату Лидии Нессельроде, он мигом забыл обо всем: и об опасно-прекрасной Марии Калергис, и о какой-то там неведомой Надин с ее только что родившимся ребенком – при одном взгляде на возлюбленную сына. Ах, как же она была восхитительна в своей безмятежности!

Одетая в пеньюар из вышитого розового муслина, в чулках розового цвета и татарских папушах [8] , она полулежала на кушетке, накрытой бледно-зеленым дамаском [9] , и напоминала полураспустившуюся розу на кусте.

Роскошные черные волосы Лидии ниспадали до колен. У старшего Дюма был наметанный глаз, и он сразу понял по гибким движениям дамы, что ее стан не стянут корсетом. Шею Лидии обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах. Один только перстень с великолепным, хотя и несколько мрачным изумрудом своей варварской красотой нарушал эту жемчужно-розовую гармонию.

Вообще Дюма слышал, что любовница его сына не знает деньгам счета. Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полная парюра [10] !), к синему – сапфиры… etc. И так далее.

А тут вдруг все розовое – но при этом изумруд…

Любопытство всегда было главным пороком – или, вернее, достоинством – Дюма, а потому он не замедлил поинтересоваться перстнем.

– О, это подарок моей свекрови, фамильная драгоценность, – небрежно передернула плечами Лидия. – Я должна его беречь… Это как бы знак того, что я блюду свою честь замужней женщины, а значит, всегда могу рассчитывать на помощь семьи моего мужа. Если я сниму перстень, это будет означать, что я расторгаю узы брака! Я стану падшей женщиной, и мне придется пойти по миру!

И она так и покатилась со смеху, прелестной мимикой призывая Дюма (отца ее любовника!) оценить гомерическую двусмысленность ситуации.

– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр, откровенно любуясь своей восхитительной подругой, которая хохотала так, будто кто-то щекотал ее в самом интимном местечке, и, в отличие от отца, пораженного ее цинизмом, не видя ничего эпатирующего в ее словах.

Дюма чуть не брякнул, как следует называть такую женщину, как эта, но вовремя прикусил язык, подумав, что Мария Калергис подбирает себе совершенно подходящую компанию, и счел за благо изобразить недоумение.

– Не знаю. Как?

– Дама с жемчугами!

Дюма-отец невольно прыснул, но тут же с интересом покосился на графиню. Он-то оценил остроту сына, но оценит ли это его любовница? Не станет ли ревновать к своей предшественнице, знаменитой «Даме с камелиями»?

Впрочем, безмятежная улыбка красавицы успокоила Дюма.

– Да, я ничего не имею против того, чтобы сделаться героиней нового романа или пьесы столь модного литератора, как Александр! – заявила Лидия, и Дюма снова подумал о роли тщеславия в любовной страсти, тут же попытался вспомнить, кто же это сказал, и снова решил приписать себе эту лаконичную и точную фразу. Он был бы огорчен, если бы сообразил, что вычитал это у Бальзака, который и сам не мог припомнить автора этого изречения. Да, впрочем, Бог с ним, с автором, хорошо сказано – это главное!

– Одно меня очень интересует, – сказала Лидия с прелестной озабоченностью, – насколько правдиво автор меня изобразит в новом романе. Я читала «Даму с камелиями», но я не знаю, сколько в ней истинных событий и истинной любви Александра к этой бедняжке, а сколько домысла. Он никогда не рассказывал мне, как это было на самом деле.

– Но я никогда не предполагал, что тебе это интересно! – удивленно сказал Александр.

– Ну так вот – мне это интересно! – заявила Лидия. – Я бы с удовольствием послушала историю о твоей любви к Мари Дюплесси.

И она уселась поудобней – вернее, прилегла поудобней на кушетке, пристроив под бок шелковую подушку с золочеными кистями, но тут же всплеснула руками:

– Ах, я забыла о твоем отце! Наверное, он все это уже знает, ему будет скучно…

Старший Дюма не мог понять – это что, она его таким элегантным образом выставляет? Это намек на то, что ему пора уходить? Нет, ну хоть бы чаем напоили! Вон стоит чайник, а рядом разложены всякие прелестные маленькие сладости, птифурчики, тускло-зеленый, осыпанный сахарной пудрой рахат-лукум, который он обожал, колотый миндаль в меду… День был жаркий, у Дюма порядком пересохло в горле, он бы выпил большой бокал вина, но бутылок что-то не видно, так что ладно, согласен и на чай!

Он не знал, что делать. Обидеться и уйти? Но неохота ссориться с сыном. Сделать вид, будто ничего не произошло? Ах, как хочется пить…

Дюма взглянул на прелестное лицо любовницы сына – и устыдился своих мыслей. Это воплощение наивности, она не соображает, что говорит, не ведает, что творит, как малое дитя, которое царапает вас, не понимая, что вам больно. И она избалована так же, как малое дитя, которое не знает удержу в своих желаниях. Горе тому, кто ей однажды откажет… Интересно, насколько долго Александр сможет приходить в восторг равным образом от ее красоты и дурного воспитания, от ее любовного неистовства (Дюма помнил поцелуй в темной комнате!) и ее полнейшего равнодушия ко всем на свете, кроме себя?

Но время задавать сыну вопросы такого рода еще не настало, а потому знаменитый романист принял образ добродушнейшего папаши.

– Дорогие дети, – задушевно сказал он, подсаживаясь к столику и берясь за огромный фарфоровый чайник. – Нет ничего лучше, чем пить чай, слушая любовную историю. Поверьте, Лидия, я ровно ничего не знаю об отношениях моего сына с мадемуазель Дюплесси. Я читал роман, как все, и смотрел спектакль – как все. И охотно послушаю эту историю, какой бы длинной она ни была, тем более что здесь столько любимых мною сладостей. Налить вам чашечку? Нет? Ну что ж, Александр, тогда приступай к рассказу.

И он с наслаждением сделал первый глоток.

– Э… Лидия, ты уверена, что хочешь услышать эту историю? – пробормотал Александр. – Во всех подробностях?

– Хочу, хочу! – воскликнула Лидия. – Во всех, во всех! Начинай, наконец!

– Ну, – с запинкой начал Александр, – сердце мое всю жизнь стремилось не к дамам добропорядочным, а именно к светским куртизанкам. Возможно, это происходило потому, что я был рожден моим знаменитым папенькой вне брака…

Дюма чуть не подавился чаем.

– …от женщины, будем называть вещи своими именами, согрешившей против светских узаконений, – продолжал Александр. – Впрочем, очень многие молодые люди моего круга, да и не только моего, познавали суть отношений между мужчинами и женщинами отнюдь не с невинными барышнями из так называемых хороших семей, а проходили первый искус среди заблудших созданий, которые зарабатывают этим ремеслом себе на жизнь. Поскольку я унаследовал от отца его знаменитую чувственность…

Дюма на сей раз подавился-таки чаем, но почти сразу откашлялся, а Лидия улыбнулась ему с видом заговорщицы, и он снова вспомнил их отнюдь не родственный поцелуй.

– Поскольку я унаследовал его знаменитую чувственность, говорю я, – возвысил голос Александр, которому не слишком понравились эти переглядки, – вскоре я хорошо знал самых знаменитых из упомянутых созданий. Одним они продавали наслаждение задорого, а другим дарили его, но себе тем и этим готовили лишь верное бесчестие, неизбежный позор и маловероятное, летучее богатство. Я жалел их… Хотя над визитами в веселый дом принято в мужском обществе потешаться, и я тоже потешался – но его обитательницы вызывали у меня желание плакать, а не смеяться. И я начал задаваться вопросом, почему вообще в мире возможны подобные вещи.

– Таким образом, – пробурчал Дюма, чтобы хоть слегка отомстить сыну за пассажи в его адрес, – ты свел знакомство с некоей Альфонсиной-Мари Дюплесси в целях более углубленного изучения сего вопроса?

Лидия расхохоталась, запрокинув голову так, что ее прекрасные черные волосы свесились до самого пола.

Александр бросил было на отца гневный взгляд, но при виде искреннего веселья своей возлюбленной воодушевился и продолжал:

– Вы правы, отец, я именно ради этого подружился со знаменитой куртизанкой, у которой, как я вскоре убедился, была душа гризетки [11] . В числе ее любовников был русский посол в Париже граф Штакельберг, который окружил Мари невиданной, неслыханной роскошью – как изысканно выразился известный вам Арсен Гуссе, заточил ее в крепость из камелий.

При упоминании Арсена Гуссе Лидия радостно закивала, подтверждая, что имя этого писателя, избравшего своим жанром пасторали, ей хорошо известно.

Дюма иронически вскинул брови: несмотря на то что Гуссе пописывал еще и исторические романчики, Дюма не считал его своим соперником, снисходительно считая, что поверхностное образование, полученное Гуссе в юности, наложило отпечаток дилетантизма на его творчество. Дюма очень гордился тем, что, когда он был принят в канцелярию герцога Орлеанского, у него не оказалось вообще никакого образования (его козырем считался прекрасный почерк), зато спустя всего несколько лет он прочел все книги об истории Франции, хроники, мемуары, лучшие произведения классики и современных авторов, а благодаря великолепной памяти мог легко рассуждать на любую тему.

– Почему именно камелии? – донесся до него голос сына. – Ответ простой: Мари не выносила аромата роз, а камелии – они ведь не пахнут… Сразу хочу сказать – я был у Мари не первым, не вторым, не десятым и даже не двадцатым, однако наш роман получился бурный и пылкий. Я столько узнал о женщинах и о том, как их надо любить… Некоторое время длилась эта страстная история, затем мы расстались. Мой кошелек не выдержал такого натиска! Мари сменила еще многих любовников (среди них был, к слову, знаменитый композитор и пианист Ференц Лист), долго умирала от чахотки и, наконец, стремительно обвенчавшись и столь же стремительно разойдясь с богатейшим графом Эдуаром де Перрего, отдала Богу душу. В память о Мари я посетил аукцион, где распродавалось ее имущество (для уплаты долгов покойницы), с умилением вспомнил былое и купил золотую цепочку Мари. Кстати, на том же аукционе побывал и небезызвестный Чарльз Диккенс, который оставил его циническое описание в письме графу д’Орсе. Один из моих приятелей, близкий с графом Альфредом, списал его. Да вот, послушайте…

Оба Дюма, как и положено настоящим литераторам, всегда носили при себе записные книжки, куда записывали все, что приходило в голову, как в свою, так и в чужую. Сын прочел:

«Там собрались все парижские знаменитости. Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненным симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца. Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца. Ее гребень был продан за сумасшедшую цену, ее головная щетка была продана чуть ли не на вес золота. Продавались даже ее поношенные перчатки, настолько была хороша ее рука. Продавались ее поношенные ботинки, и порядочные женщины спорили между собой, кому носить этот башмачок Золушки. Все было продано, даже ее старая шаль, которой было три года, даже ее пестрый попугай, напевавший довольно печальную мелодию, которой научила его госпожа; продали ее портреты, продали ее любовные записочки, продали ее лошадей – все было продано, и ее родственники, которые отворачивались от нее, когда она проезжала в своей карете с гербами на прекрасных английских скакунах, с торжеством завладели всем золотом, которое явилось результатом этой продажи».

– Ну, надо сказать, – промолвил Александр, закрывая записную книжку и убирая ее, – я оказался куда более сентиментален, чем Диккенс, и написал в память Мари Дюплесси стихи.

«Неужели он будет и стихи читать?» – в панике подумал Дюма, который за это время уже успел опустошить вазочки со сладостями, выпил весь чай и начал откровенно скучать, тем паче что ничего интересного Александр не рассказал, никаких пикантных подробностей. А сын уже встал в позу и произнес:

Расстался с вами я, а почему – не знаю.

Ничтожным повод был: казалось мне, любовь

К другому скрыли вы… О суета земная!

Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?

Потом я вам писал о скором возвращенье,

О том, что к вам приду и буду умолять,

Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.

Я так надеялся увидеть вас опять!

И вот примчался к вам. Что вижу я, о Боже!

Закрытое окно и запертую дверь.

Сказали люди мне: в могиле черви гложут

Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.

Один лишь человек с поникшей головою

У ложа вашего стоял в последний час.

Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое

В последнем шествии сопровождали вас.

Благословляю их. Они одни посмели

С презреньем отнестись к тому, что скажет свет,

Умершей женщине не на словах – на деле

Отдав последний долг во имя прошлых лет.

Те двое до конца ей верность сохраняли,

Но лорд ее забыл и князь прийти не мог:

Они ее любовь за деньги покупали,

Но не могли купить надгробный ей венок.

Дюма не без ехидства подумал, что после выхода «Дамы с камелиями» чахотка и распутство сделались необычайно модны в обществе, а кашель теперь слышался в театрах и на балах куда чаще, чем прежде. Стихи показались ему унылы. Он снисходительно похлопал в ладоши, прикидывая, как бы ему половчей сбежать, но тут Лидия возмущенно воскликнула:

– Конечно, эти стихи хороши, но те, которые посвящены мне, гораздо лучше! Прочти их, прочти скорей, пусть послушает твой отец!

Первым побуждением Дюма было вскочить и пуститься наутек, однако он непременно обрушил бы низенький столик, а значит, разбил бы фарфоровый чайник и чашки. Ему не хотелось выказать себя перед русской графиней французским медведем, а потому он скорчил гримасу восторга, при виде которой сын, который, на счастье, все же не лишен был чувства юмора, едва не задохнулся от смеха и не сразу смог собрать в кулак эмоции, необходимые для чтения своего очередного творения:

Мы ехали вчера в карете и сжимали

В объятьях пламенных друг друга:

словно мгла

Нас разлучить могла. Печальны были дали,

Но вечная весна, весна любви цвела.

Дюма вдруг почувствовал неодолимое желание зевнуть. Он в очередной раз упрекнул себя за свой непомерный аппетит и любовь к сладкому. Ну почему, почему он проглотил уже весь чай и слопал все сладкое? Сейчас было бы чем себя занять. Попросить разве еще? Но он наживет себе смертельного врага в лице сына, ибо нет вернее средства оскорбить поэта, чем прервать чтение его стихов какой-нибудь бытовой пошлостью. А ссориться с сыном знаменитый романист совершенно не хотел, поэтому он оперся о колени локтями, подпер руками голову и покрепче прижал ладонями челюсти, чтобы они не отваливались в неприличном зевке, и притворился преисполненным внимания.

Раскроются цветы – и в сад приду я снова,

Я в летний сад приду взглянуть на пьедестал:

Начертано на нем магическое слово —

То имя нежное, чьим пленником я стал.

Скиталица моя, где будете тогда вы?

Покинете меня? Вновь разлучимся мы?

О, неужели вы хотите для забавы

Средь лета погрузить меня в кошмар зимы?

Зима – не только снег, не только мрак и стужа,

Зима – когда в душе свет радости погас,

И в сердце песен нет, и мысль бесцельно кружит,

Зима – когда со мной не будет рядом вас!

Наступило молчание, потом Лидия захлопала в ладоши, и Дюма подхватил аплодисменты, необычайно обрадованный тем, что стихи закончились так быстро. Впрочем, поскольку Александр, по мнению отца, не дружил с известным правилом о родстве краткости и таланта, наверное, стихи были на самом деле куда длиннее, просто-напросто Дюма половину проспал.

– Это прекрасно, верно? – со сладостным вздохом спросила Лидия, и Дюма усиленно закивал.

– Куда лучше, чем первые стихи, – продолжала Лидия, – и я не сомневаюсь, что роман о нашем романе будет куда лучше, чем «Дама с камелиями». Мы с Александром будем читать его нашим внукам и умиляться их восторгам, верно?

Александр бросился целовать свою подругу и так пылко привлек ее к груди, что пеньюар ее распахнулся до самых бедер. Глубокомысленно разглядывая атласную подвязку, которая придерживала розовый чулок над совершенным по форме коленом, Дюма подумал, что, судя по этой сцене, «роман о романе» вряд ли можно будет отнести к разряду тех книг, которые рекомендуются для детского чтения. Наверняка он окажется куда более эротичным, чем «Дама с камелиями», и благодаря ему сын еще больше прославится.

Александр и его возлюбленная продолжали целоваться, и старший Дюма, не слишком-то крадучись, спокойно их покинул.

В доме царила тишина, Антуана на месте не было, Дюма вышел на улицу и нахлобучил шляпу, которую доселе держал под мышкой. У него была такая привычка – во-первых, он терпеть не мог цилиндров (надевал их только на театральные премьеры), а предпочитал мягкую калабрийскую шляпу, которую никогда не отдавал привратникам, а всегда носил с собой. Он тихо надеялся, что когда-нибудь эта его черта будет отображена мемуаристами – так же, как его привычка носить с собой затрепанную записную книжку, испещренную многочисленными заметками, которые он заносил туда в любую минуту, когда удачная мысль приходила в его голову. Вот и сейчас – он достал карандаш, острие которого было прикрыто золоченым колпачком (Дюма терпеть не мог писать тупыми карандашами!), и, благодарный за чай и сладости, начертал в книжке с поистине отеческой снисходительностью:

«Я покинул этих прелестных и беспечных детей в два часа ночи, моля бога влюбленных позаботиться о них».

К сожалению, в очень скором времени Дюма-отцу станет известно, что бог влюбленных довольно плохо заботился об этих «детях», вернее, вообще ими пренебрег… Но Александр, к счастью, так никогда и не узнает, что ни один мемуарист даже не упомянет о его привычке предпочитать цилиндру мягкую калабрийскую шляпу и держать ее под мышкой, а также о его ненависти к тупым карандашам.

Надежды Лидии тоже не оправдаются, ибо роман «Дама с жемчугами» окажется ужасной скукотищей, о которой критика будет стыдливо помалкивать, и даже на шаг не приблизится к триумфу «Дамы с камелиями». Кроме того, в нем практически все будет страшно далеко от реальности, описывать которую автору будет слишком больно, а избытком фантазии сын, в отличие от отца, не страдал, поэтому роман и получится невероятно скучным, что немало уязвит его амбициозного творца.

Впрочем, к этому времени Лидия уже забудет и самого Дюма-младшего, и все его творческие амбиции.

* * *

– Кто это? – спросила Наденька, едва не задохнувшись, такое вдруг волнение на нее нахлынуло.

Наташа Тушина, отчасти – в ма-а-а-лой степени! – заменившая Лидусю после того, как Наденькина подруга исчезла в далеких французских далях, проследила за ее загоревшимся взглядом и усмехнулась:

– Да ведь это Александр Сухово-Кобылин. Он очень умный. В университет почти ребенком поступил – пятнадцати лет. А помнишь эпиграмму на Арсения Андреевича Закревского? Ну, Чурбан-паша, всезапретитель Арсеник… Это он сочинил.

Наденька похлопала ресницами. Ей было совершенно все равно, что он немного похож на государя императора и вдобавок несусветный умник. Ей было совершенно все равно, что сочинил или не сочинил этот человек. Наденька глаз не могла от него оторвать, и сердце ее так колотилось, что она поняла: нашла!

Наташа мигом сообразила, отчего так загорелись глаза подруги, и сочла нужным предупредить:

– Имей в виду, у него есть мадам . Настоящая француженка.

– Жена? – нахмурилась Наденька.

– Да нет, он не женат. Эта особа – его содержанка, но они уже лет восемь вместе живут. Говорят, она даже с его семейством знакома и принята в его доме. По мне, это очень странно, они ведь такие снобы, Сухово-Кобылины! Мой старший брат Владимир дружен с Надеждиным – ну, ты его должна знать – Николай Иванович Надеждин, в нашем университете преподавал, теперь в Петербурге живет и занимается этнографией в Русском Географическом обществе. Так вот – с десяток лет назад он был домашним преподавателем в доме Сухово-Кобылиных и влюбился в Елизавету…

– А кто такая Елизавета? – рассеянно перебила Наденька, все мысли которой были заняты Александром Васильевичем Сухово-Кобылиным и его содержанкой-француженкой, а не каким-то вовсе не интересным ей Надеждиным и совершенно неведомой Елизаветой.

– Господи Боже! – воскликнула Наденька. – Ты на каком свете живешь?! Разве ты не знаешь Евгению Тур? Неужто в «Современнике» не читала ее романа «Племянница»? Это же прелесть что такое!

– Ради бога, Наташа! – простонала Наденька. – Чья она племянница, эта Евгения Тур? И причем здесь какая-то Елизавета? А главное, причем тут господин Сухово-Кобылин?!

Наташа снисходительно посмотрела на подругу.

– Ты совсем отстала от культурной и просвещенной жизни, – вынесла она суровый приговор. – Так нельзя. Конечно, у тебя семья, но ты не должна забывать, что женщина интересует мужчину не только своим приданым и красотой, но и умом.

В другое время Наденька не преминула бы внутренне усмехнуться: Наташа была дурнушкой, и, кабы не ее баснословное приданое, замуж за полковника Тушина ей бы вовек не выйти, а поскольку Тушин почти постоянно находился в полку, умом жены он интересовался крайне редко. Но сейчас и Надежде не было дела ни до чего, кроме Сухово-Кобылина!

На счастье, Наташа сжалилась над ней и наконец-то объяснила все толком:

– Елизавета – графиня Салиас-де-Турнемир, урожденная Сухово-Кобылина, сестра Александра Васильевича. Когда она была еще девицею, в их доме служил Николай Иванович Надеждин – преподавал русскую словесность и немецкий язык. Они друг в друга влюбились. Однако все Сухово-Кобылины буквально на дыбы встали, даром что Надеждин уже в то время служил профессором университета. Конечно, он не благородного происхождения, поэтому Сухово-Кобылины решили: «Мезальянса не допустим! Это позор!» Тогда Надеждин и Елизавета собрались бежать и венчаться тайно, но Елизавета в последний миг оробела; вдобавок, как говорили, родные ее стерегли с каким-то зверским остервенением, не больно-то убежишь, а Александр Васильевич вызвал Надеждина на дуэль. Но тот отказался: мол, если мое недворянское происхождение не дает мне возможности жениться на Елизавете, то, значит, я не могу и дворянским способом защищать свою честь. Александр Васильевич был очень зол, ну очень! Я помню, Володя пересказывал его слова: «Если бы у меня дочь вздумала выйти за неравного себе человека, я бы убил ее или заставил умереть взаперти!» Да ты меня слушаешь или нет?!

– Да, конечно, – рассеянно ответила Наденька, глаза которой так и летали по залу, словно это были две зеленокрылые бабочки, которые среди множества цветов отыскивают один, самый прекрасный и благоуханный. Но вот наконец «бабочки» отыскали отошедшего в сторону Сухово-Кобылина, и лицо Наденьки обрело такое восторженное выражение, что Наташа мигом поняла две вещи: во-первых, что подруга ничего ровно не слышала из ее слов, а главное, что она по уши влюблена в красавца Александра Васильевича.

По прежним временам Наташа помнила, как Наденька с одного взгляда способна завлечь любого мужчину. Стоило ей на кого-то посмотреть, как человек терял всякое соображение и думал лишь об одном: снова завладеть ее вниманием! И Наташа не сомневалась, что вот сейчас Наденька встанет так, чтобы ее было сразу видно, бросит свой знаменитый взгляд, и…

Но ничуть не бывало. Наденька затаилась в толпе и оттуда робко взирала на предмет своей внезапно вспыхнувшей страсти.

Она сама себя не понимала. Ей хотелось завладеть этим человеком – и в то же время она стеснялась показать ему свой интерес. Ей хотелось, чтобы он сам, сам… чтобы он сам начал искать ее любви, сам начал завлекать ее и добиваться. Но робость словно бы надела на нее сказочную шапку-невидимку. Наденька, лишь почуяв присутствие Александра Васильевича Сухово-Кобылина (она его в самом деле чуяла издалека), старалась затеряться меж людей и украдкой выглядывала из-за чьего-нибудь плеча, благо московские балы, не менее чем петербургские, были пышны и многолюдны. Обычно сезон открывался празднованием тезоименитства его императорского величества – 6 декабря, а затем один за другим, нескончаемой вереницей, до самого Великого Поста, следовали блестящие балы, которые задавали московские богачи, выхваляясь друг перед другом изобретательностью, роскошью и блеском. Блеском – в полном смысле слова, ибо яркое освещение считалось непременным признаком роскоши. Десятки люстр и канделябров отражались в огромном количестве зеркал, которые умножали и залы, и танцующих гостей, для которых гремели с хоров оркестры, один другого лучше.

Наденька старалась не пропускать балов, потому что их не пропускал и Сухово-Кобылин. Больше всего на свете она мечтала привлечь его внимание – и больше всего на свете боялась увидеть холодное равнодушие в обращенных на нее голубых его глазах!

Он пользовался большим успехом – именно потому, что был таким необычным, особенным, и вызывающим поведением, и выражением лица резко выделяясь из общей массы благопристойных, невыразительных мужчин, наводнявших гостиные.

Слишком много женщин увивалось вокруг него, и среди них были такие признанные красавицы, как Вингорина, Черкасская, Зубова, Охотникова, еще блистала «следами былой красоты» Кареева (урожденная Алябьева – та, которую упоминал Пушкин в строках «и блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой»)… Наденька, с ее рыжими волосами и зелеными глазами, была вовсе не красавица – она знала, что эпитет «очаровательная» подходит к ней гораздо больше, но именно желание очаровать Сухово-Кобылина во что бы то ни стало лишало ее необходимой смелости и отчаянности. Нужен был какой-то случай, который помог бы ей оказаться с Александром Васильевичем один на один, поразить его воображение, ошеломить его… И вот вдруг случай этот представился!

В Москве всегда были модны любительские спектакли. Нет, не те, которые ставились силами крепостных актеров в домашних, солидно устроенных театрах, а те, в которых играли сами господа на импровизированных сценах, где-нибудь посредине гостиной или бальной залы. Наталья Петровна Тушина привыкла к таким спектаклям еще в доме своего отца, действительного статского советника Данилова, не собиралась расставаться с любимым развлечением и после замужества, тем паче, что господин Тушин, как уже говорилось, все свое время проводил в полку и жене веселиться никак не мешал. А вместе с ней веселилось и московское общество, которое Наталья Петровна (ее чаще звали просто Наташей) частенько радовала поставленными ею спектаклями, в которых она играла главные роли – и на правах хозяйки, и потому, что была в самом деле недурной актрисой. Выбор спектакля также всецело зависел от ее вкуса, и вот теперь Наташе захотелось поставить небольшую пьесу герцога Морни – единокровного брата нынешнего французского монарха, Луи-Наполеона III, занявшего престол после революции 1848 года. Отношение к этому выборному королю, племяннику узурпатора Наполеона Бонапарта, в России было в то время несколько ироническое, всерьез его не принимали – что, к несчастью, не помешало России спустя несколько лет ввязаться в очень серьезную Крымскую войну, против не только Франции, но и Британии, Османской империи и Сардинского королевства! К слову сказать, именно герцог Морни станет первым послом Франции в России после разрыва дипломатических отношений – и их воскрешения. Ну а пока герцог Морни был известен как автор небольших и веселых пьес, в каждой из которых присутствовали фривольные мгновения, которые и разжигали интерес к его произведениям.

Наталья Петровна, которая считала себя женщиной передовой (слово «эмансипация» еще не прилипло к языку русских людей, но дело неуклонно шло к тому!), к тому же одинокая жизнь соломенной вдовы заставляла ее искать необременительных волнений, выбрала незамысловатую пьеску «Таинственный поцелуй». Веселая оперетта «Летучая мышь» еще не была в то время не только написана, но даже и замыслена не была (не были даже написаны те два водевильчика, которые послужили основой либретто – «Тюремное заключение» и «Новогодний вечер»!), а между тем они потом окажутся удивительно схожи с пьесой Морни. Ну да бог с ними – тем более что к нашему повествованию это не имеет никакого отношения.

Сюжет «Таинственного поцелуя» был таков: легкомысленный Арнольд Перье всячески пренебрегает своей любящей и простодушной женой Флоранс и мечтает завести интрижку на стороне. Однажды Арнольд тайно от жены отправляется на бал-маскарад, но забывает дома пригласительный билет. Доверчивая Флоранс уверена, что муж уехал навещать больную матушку, но случайно найденный билет – на две персоны! – открывает ей глаза. Она в полном отчаянии, она ревнует… В это время к ней заходит ее старшая сестра – католическая монахиня Агнесса. Она простужена, выпивает – для здоровья! – слишком много вина и решает остаться у сестры ночевать. Когда Агнесса засыпает, Флоранс надевает ее рясу, прикрывает лицо капюшоном – и отправляется на маскарад.

У входа в зал она видит мужа в компании какой-то легкомысленной особы. Это его любовница, которую он пригласил на бал, однако их не пускают – билета-то нет! Привратник уже собирается вызвать полицию. Дама, разозлившись, убегает, а Флоранс подходит к Арнольду и приглашает его составить себе компанию. Арнольд настолько хочет попасть на маскарад, что не в силах сопротивляться искушению, тем более что он заинтригован неизвестной дамой, которая называет себя Флорой. Она поет, она танцует, она острит, кружит мужчинам головы – и монашеская ряса ей не помеха!

Арнольд увлечен Флорой, ее искрящееся веселье пьянит его, он признается ей в любви и надевает на руку роскошный браслет, который купил для своей любовницы, но не успел вручить. После этого они обмениваются пылким поцелуем, а потом Флора внезапно убегает, оставив Арнольда в полном отчаянии.

Он возвращается домой, разрываясь между страстью к исчезнувшей Флоре – поскольку чувствует, что уже не может жить без нее! – и жалостью к скучной, скромной Флоранс, которую все же по-своему любит и которую не в силах покинуть. Тут появляется Флоранс, на руке которой Арнольд видит знакомый браслет. Наш герой разгадывает интригу – и понимает, что, оказывается, жена его не так скромна и скучна, как он думал! Он падает перед ней на колени и молит о прощении, которое, конечно, получает. Арнольд счастлив, что вновь обрел Флору и не потерял Флоранс.

В этом простеньком сюжетике имелось два скользких момента. Во-первых, фривольная роль монашки. Успокаивало, что она принадлежала к католическому ордену, к тому же несуществующему – Морни назвал его Ordre de Callositeurs, по-русски бы мы сказали – Орденом Мозольеров, а все же пьеса во Франции попала в разряд запрещенных, что только сделало ее еще более привлекательной для русских зрителей. Но главным камнем преткновения был поцелуй – пылкий поцелуй, которым обменивались Флоранс и Арнольд на балу! Ни одна приличная женщина – и в том числе Наталья Петровна Тушина, которая играла роль Флоранс, – ни за что не согласилась бы так опозориться публично, хотя бы даже изображая поцелуй, а не целуясь по-настоящему! Вообще решено было, что главную героиню будут изображать двое – Наташа (там, где Флоранс появляется с открытым лицом и где все невинно) и другая исполнительница, имя которой останется в тайне (в тех сценах, где Флоранс изображает Флору). После завершения первого действия Наташа должна была выйти в зрительный зал и сидеть там, подтверждая свое доброе имя, пока «неизвестная актриса» играла фривольную Флору.

Однако вот беда – ни одна приличная женщина не соглашалась быть этой самой «неизвестной актрисой». Никому не хотелось рисковать своим добрым именем! Отказалась и Наденька… Да еще как бурно отказалась! Впрочем, свидетелями этой сцены мы уже были.

Наконец Наташу осенило. Она попросила одну подругу, муж которой владел крепостным театром, «одолжить» ей на роль Флоры свою лучшую актрису, известную в Москве Любашу.

Любаша оказалась истинной находкой: она за день выучила сложную роль, она пела, танцевала, держалась на сцене наилучшим образом, но тут… но тут вдруг возмутился исполнитель главной мужской роли.

Арнольда играл Сухово-Кобылин, который заявил Наталье Петровне, что никогда – никогда в жизни! Даже ради театральной игры! – не станет публично обнимать и тем паче целовать – целовать!!! – крепостную девку. Даже изображать поцелуй с ней не станет. Ну, снобизм Сухово-Кобылина был общеизвестен… Ладно, так и быть, говорил Александр Васильевич, пусть Любаша дает волю своему таланту, тем паче что она и впрямь прекрасно поет и танцует, отлично владеет французским языком и ведет себя на сцене как дама из общества. Но в той главной сцене, где Арнольд заключает ее в объятия и целует – ее должна заменить «приличная» женщина. Ничего страшного, никто из зрителей не заметит подмены, если «дублерша дублерши» окажется ростом и сложением похожей на Любашу. А он, Сухово-Кобылин, поклянется честью, что имя этой дамы сохранит в тайне до гроба.

Это был какой-то заколдованный круг, из которого бедная Наталья Петровна не видела выхода. И тогда на помощь ей пришла Наденька Нарышкина – та самая Наденька, которая буквально только что отказалась участвовать в спектакле – отказалась гордо и непреклонно!

* * *

Лидия была в Париже не впервые – ездила в юные лета с маменькой, – и тогда этот город произвел на нее совершенно ошеломляющее впечатление. Лидия – даром что ей было каких-то тринадцать лет! – была там предоставлена самой себе – не считая, конечно, гувернантки, которой она не слушалась и делала что хотела: знай каталась по Елисейским Полям и, высовываясь из наемной кареты, строила глазки всем проезжавшим мимо кавалерам, которые вежливо поднимали шляпы, словно она была самой настоящей взрослой кокеткой. Гордая своим успехом Лидия, правда, не успевала увидеть, что вновь надевали шляпы эти господа с оскорбительно-насмешливым видом: хоть Париж и принято считать рассадником всех грехов, но там девочки-подростки посылают мужчинам такие откровенные взоры, только если стоят на пороге публичного дома и ловят клиентов. Юную Лидию Закревскую принимали за шлюху на выезде, а что снимали все же шляпы, так ведь француз есть француз, он вежлив с любой женщиной, будь она хоть королева, хоть маленькая шлюшка!

Потом Лидии надоело кататься взад-вперед по однообразным Елисеям – да и гувернантка уморила своим благонравным нытьем и вечными угрозами пожаловаться маман. Вообще-то маман, всецело поглощенной собственной персоной, – это Лидия усвоила давно и прочно! – было на дочку и ее поведение совершенно наплевать. Однако она вполне могла запретить Лидии прогулки и заставить сидеть взаперти – просто чтобы не мешала Аграфене Федоровне получать от жизни все возможные удовольствия. Она ведь как усвоила с младых ногтей роль беззаконной кометы в кругу расчисленном светил, так за всю жизнь не отступила от нее ни на шаг.

В Париже – как, впрочем, и везде, – у Медной Венеры появился любовник: молодой, даже до двадцати в те времена еще не дорос, и несусветно красивый – ну ни дать ни взять граф Альфред д’Орсе, только сбривший бородку и зачем-то переодевшийся нищим студентом! Молодой человек – звали его Вольдемар Шуазель – и вправду был гол как сокол, однако графиня Закревская содержала его с поистине королевской щедростью. Видимо, свою благодарность красавец Вольдемар выказывал ей столь усердно, что Медная Венера нипочем не пожелала с ним расставаться, когда пришло время возвращаться в Россию. Какими-то немыслимыми происками и за немыслимые деньги она купила молодому человеку титул маркиза и вознамерилась привезти его в Россию… чтобы там представить как соискателя руки своей дочери! Да-да, Аграфена Федоровна была так влюблена, так развращена и в то же время так практична, что намеревалась держать Шуазеля в своем доме – как мужа Лидии!

Ее извиняло только одно – в Париже (в этом, ох, рассаднике всех грехов!) совершенно такая же история вершилась у всех на виду и на слуху: премьер-министр Тьер открыто сожительствовал с мадам Дон, на дочери которой он был женат. И, поскольку он сначала связался с мадам, а потом женился на мадемуазель Дон, Аграфена Федоровна со свойственной ей наивностью – или апломбом, кто как хочет, так и назовет, – решила пойти тем же путем.

От любви Аграфена Федоровна вовсе спятила. Для начала она поселила маркиза в своем доме и стала выдавать его за друга семьи и в то же время учителя дочери – учителя пока что французского языка, а всему прочему ее предстояло научить после заключения брака.

– Никогда в жизни! – вскричала Лидия, когда маменька объяснила, почему Шуазель теперь живет в их доме и сопровождает их на прогулках. – Отец этого не допустит! Он хочет для меня блестящей партии, а не…

Аграфена Федоровна легонько шлепнула дочь по губам, чтоб лишнего не болтала. Рукоприкладство вообще было у нее в ходу для всех домашних, она даже мужа бивала за особые провинности. Например, за то, что однажды невпопад рассказал историю, напугавшую мать, он был так отхлестан, что появился в присутствии с багровыми щеками, что было отмечено одним насмешливым мемуаристом как случай внезапно разразившейся крапивницы.

Лидия примолкла, вспомнив, что отец ее был классическим подкаблучником. И, как бы ни хотел он устроить дочери достойный брак, а все же смирится с решением жены, иначе она его просто живьем съест. Аграфене Федоровне наплевать будет на сплетни, на злословие – она прекрасно понимает, что положение московского губернатора вынудит людей принимать Шуазеля и оказывать ему хотя бы внешнее уважение. А что там болтают между собой – ерунда. Никто ведь не обращает внимания на злословие по поводу «всезапретителя Арсеника». Пускай болтают, а Васька слушает да ест!

Да, Лидия примолкла, однако это не значило, что она смирилась. Она хотела выйти замуж за настоящего, а не фальшивого маркиза, графа или князя; тем паче не желала делить своего будущего мужа ни с кем (она была сообразительна не по годам, и замыслы материнские прозрела весьма скоро!). Упрямая маман была непреклонна, дочь тоже славилась своим упрямством… Но кто знает, может быть, Аграфене Федоровне удалось бы добиться своего (она ведь была из тех, кто, словно пила, перепилит даже чугунное упрямство толщиной в бревно!), кабы не приключился в Париже ужасный конфуз.

В один из дней пропал у Аграфены Федоровны баснословной цены жемчуг. Она унаследовала от «прекрасной Степаниды» почти двадцатиаршинную нить (именно ее спустя несколько лет увидит Дюма-отец на шее любовницы своего сына). Конечно, грешили на прислугу – а на кого же еще? Всякая прислуга – враг в доме! – а пуще всего – на гувернантку. Та билась в истерике, отрицая вину.

Вызвали полицию. Явился комиссар в сопровождении ажанов, произвели обыск сначала в пожитках гувернантки. Ничего не сыскали, начали потрошить прислугу, опять же не нашли ни одной жемчужинки, не то что нитей, и многоопытный комиссар только решился было посоветовать госпоже графине внимательней проверить свои вещи (хотя и понимал, что у этой русской графини должно быть столько вещей, что их просто невозможно проверить!), как вдруг один из агентов что-то шепнул ему.

– Ах да! – сказал комиссар. – Мы еще не были в комнате учителя!

– Что за нелепость! – воскликнула госпожа графиня. – Это не просто учитель, а… – Она чуть не ляпнула: «Мой любовник!», но вовремя прикусила язык, а оттого слова «друг дома» прозвучали нечленораздельно.

– Ничего страшного, – любезно сказал комиссар, – это всего лишь формальность.

Собственно, обыск и впрямь оказался лишь формальностью, ибо под тюфяками буквально через пять минут были найдены пресловутые жемчуга, аккуратненько распростертые во всю длину и ширину кровати – так, чтобы спать на них было удобно и новоявленный маркиз Шуазель не уподобился известной принцессе на горошине.

Скандал произошел неописуемый, молодого человека повлекли в узилище, хотя он порывался выброситься из окна и убиться насмерть, чтобы доказать свою невиновность… Однако бесчувственный комиссар решил, что, со второго этажа выкинувшись, не слишком-то убьешься, а вот сбежать, пожалуй, будет в самый раз – и доказать невиновность не позволил.

О Шуазеле более никто и ничего не слышал… Наутро, шокированная до глубины души, испугавшаяся скандального разбирательства, графиня Закревская покинула Париж, бросив впопыхах половину вещей (жемчуга она прихватить не забыла, конечно!) и проклиная свою доверчивость.

Лидия утирала маменьке слезы, смачивала виски уксусом, слушала истошные истерические вопли… И молчала о том, что Аграфена Федоровна по простоте душевной, а вернее, по непомерному своему самомнению (она ведь считала себя умнее всех на свете, прочие были глупцы и дураки, она одна – умница-разумница!) попалась на самую банальную и даже примитивную уловку, благодаря которой русские – да и не только русские! – баре исстари избавлялись от зловредной и болтливой прислуги. Подложить лакею или горничной какую-то драгоценность, обвинить в краже – и кто поверит ее оправданиям?!

Вот так и Лидия подложила под тюфяк «друга дома» знаменитые жемчуга… Ибо, повторимся, повзрослела она рано и была не только вертлява, но и довольно хитра.

Но огорчать маменьку признаниями Лидия, понятно, не стала, поэтому Аграфена Федоровна скоро перестала рыдать, а потом и вовсе успокоилась, позабыла маркиза Шуазеля и более его судьбой не интересовалась: нашлись в России другие интересы, может быть, внешне не столь прекрасные, но в своем роде тоже очень даже ничего! А некоторые даже имели свои собственные, не покупные титулы!

Затем Лидия побывала в Париже во время своего свадебного путешествия. Мигрень от слишком мягкой весны, так непохожей на русскую, мучила ее почти постоянно. Вдобавок Лидия на сей раз была поражена, придя к выводу, что это, оказывается, скучный город, почти ничем от Санкт-Петербурга не отличающийся.

Точно так же, как в Петербурге, светский сезон длился здесь от декабря до Пасхи, вся разница только в том, что Пасха по католическому календарю праздновалась раньше, чем по православному. Точно так же до Великого поста свет был занят всевозможными балами, костюмированными, благотворительными, светскими. Точно так же во время поста почти не танцевали, а только слушали музыку в многочисленных концертах, устраиваемых как в театральных, так и в домашних залах. Точно так же с наступлением мая общество покидало столицу, уезжая в загородные поместья или на воды, причем, совершенно как в Петербурге, стремление уехать хоть куда-нибудь доходило до мании, и те, кто тщился показать себя светским человеком, но загородного дома или возможности отправиться на воды не имел, частенько сидел дома все лето безвылазно, делая вид, будто его вовсе в городе нет. Правда, потом, когда прочие являлись поздоровевшими и отдохнувшими, он имел на общем фоне бледный вид, но это всегда можно было объяснить, скажем, несварением желудка от грубой сельской пищи.

Честно говоря, Лидия скучала больше всего не оттого, что в парижских театрах шла какая-то ерунда – ни посмеяться, ни поплакать, – а оттого, что находилась под присмотром мужа, который, конечно, жену очень любил, но еще больше любил свою дипломатическую карьеру, а оттого страшно заботился, как бы не совершить необдуманного шага, невзначай не встретиться с опасными личностями (Франция, которая ударялась то в одну, то в другую революцию, была таковыми личностями, исполнявшими роль закваски в перестоявшемся общественном тесте, переполнена!). Как бы чего не вышло нежелательного! Дмитрий Карлович предпочитал и сам никуда не выходить, разве только посещал посольство, а жену и вовсе почти взаперти держал, выводя только на сугубо официальные, дипломатические балы, где и танцевать-то почти не танцевали, а если вдруг случалось, то настолько занудные вальсы, что у Лидии даже прическа ни единого разочка не растрепалась. Дипломаты показались ей похожими на мертвецов, их жены – на снулых рыб, и она ужаснулась той участи, которая ей предстояла, а оттого принялась ссориться с мужем что было силы, и ссорилась, пока они были в Париже, и по дороге в Россию, и, домой вернувшись, ссорились… и до того доссорились, что Лидия, вместо того чтобы тащиться на верную смерть от тоски в Константинополе, куда должен был направиться по служебным делам муж, снова оказалась в Париже.

Но теперь это был совершенно иной Париж! Теперь театры, словно сговорившись, давали одно представление лучше другого, ночи сияли балами, а днем – после пяти вечера – все лучшее и светское, что только было в Париже, стекалось на Бульвары, особенно на Итальянский, и все здесь обладали одинаковыми вкусами, отлично знали друг друга, говорили на одном языке (отнюдь не французский язык имеется в виду, а язык общих интересов!) и были рады встречать друг друга каждый вечер.

Лидия была влюблена в Александра Дюма, он был влюблен в нее, они были влюблены друг в друга, но прекрасно понимали, что появляться вдвоем в таком месте, как Бульвары, им не следует. Одно дело, если замужняя русская графиня лечится от ипохондрии в самом веселом городе мира, бывая всюду в обществе своей старшей родственницы мадам Калергис (плевать на ее репутацию, родственников ведь не выбирают!), и совсем другое дело, когда ее всюду сопровождает модный писатель – молодой и холостой, известный своими свободными взглядами и воспевший свою связь с известной куртизанкой. Ведь все это может дойти до законного мужа, случится скандал, а несмотря на то, что в Париже тех времен изменять друг другу супруги считали делом чести и, не делая этого, могли прослыть ретроградами, позорящими звание парижан, все же эти адепты адюльтера считали семейный очаг святым. Шали как хочешь, но так, чтобы об этом никто не знал: именно этот принцип был исповедуем здесь, а над теми, кто от него отступал и делал тайное явным, изощренный свет исподтишка подсмеивался и с нетерпением ожидал развязки, если измена становилась известна носителю или носительнице рогов.

Дуэли были делом обыкновенным: частенько в Булонском лесу сходились сопровождаемые секундантами муж и любовник, но история также сохранила несколько случаев, когда сражались женщины, которые не могли поделить одного и того же мужчину! Одна из таких дам, графиня Фарман-Дье, была очень известна в свете и не стеснялась демонстрировать на людях шрам, идущий от левой щеки через шею и скрывающийся в глубине декольте, а также черную повязку, прикрывающую то место, где некогда сиял прелестный фиалковый глаз, утраченный ею во время дуэли.

Между прочим, несмотря на все то, что женщины считали уродством, графиня пользовалась невероятным успехом у мужчин, которых, непонятно почему, ее шрам и черная повязка ужасно возбуждали. Возможно, потому, что мадам де Бове, первая женщина «короля-солнце», главная камеристка королевы, тоже была одноглазой и тоже носила черную повязку?.. Так или иначе, соперница графини Фарман-Дье на дуэли-то выиграла, а в жизни проиграла, потому что модный художник – предмет их споров – вернулся к графине, сделавшись совершенно порабощенным и терпеливо снося присутствие своих многочисленных соперников (следуя в этом примеру графа, которому стал добрым приятелем).

Вообще жизнь – особенно жизнь Парижа! – преподносила немало примеров такого рода моральных вывихов, которые, конечно, очень интересовали Лидию, когда она сплетничала о них с Марией, Наденькой Нарышкиной, так кстати появившейся в Париже, или с милым Александром, но сама сделаться предметом сплетен она совершенно не хотела, а потому изо всех сил старалась, чтобы слухи о ее связи с Дюма-младшим не вышли за пределы дома номер 8 на улице Анжу. Мария Калергис находила это очень смешным и провинциальным, однако, снисходительно пожав плечами, поклялась не болтать.

Лидия даже пыталась изображать из себя добрую матушку и не реже чем раз в неделю навещала сына, который жил в доме кормилицы, носившей великолепную фамилию Пуатье, что немало веселило Александра Дюма, который, впрочем, придерживался старомодных взглядов, что ребенок должен жить при матери.

Лидия, конечно, любила сына, но все же… Все же она просто не была приучена заботиться ни о ком, кроме себя, и к тому же помнила свое детство: ей всегда было лучше с нянюшками, чем с матушкой!

И все же, несмотря на слабые попытки Лидии оградить свое реноме, слухи о подробностях ее жизни и связи с младшим Дюма уже пошли, пошли, как круги по воде, когда в нее бросают камень: сам Дюма не всегда мог удержать свою гордость обладания русской графиней, а папаша Дюма в жизни еще не сохранил никакого секрета и не видел причин, почему должен хранить этот… Ну а потом, Лидии просто не приходило в голову, что ее муж вовсе не так туп, ограничен и холоден, как ей хотелось бы думать.

А между тем гордость Дмитрия Карловича была очень сильно уязвлена тем, что жена не захотела с ним жить, он мечтал ее вернуть, а когда она не удосужилась ответить на его многочисленные сначала увещевающие, потом умоляющие и, наконец, угрожающие письма (она их, честно говоря, просто не читала!), Дмитрий Карлович понял, что скорее умрет, чем будет дольше терпеть это унижение своей гордости. Он вернет Лидию, если надо – вернет силой! И вот однажды он написал об этом отцу.

Карл Васильевич, все еще не забывший свою неудачу на Дальнем Востоке, был не прочь хотя бы помощью сыну погладить свое самолюбие по шерстке. У него были большие связи в Париже, и скоро ему стало известно не только то, что Лидия живет в доме его легкомысленной (самое мягкое выражение!) племянницы Марии, но и с кем она там сожительствует . Также Карл Васильевич узнал, какие Лидия посещает театры, у каких портних заказывает туалеты, в каких лавках покупает модные чулки, из какой конторы вызывает наемные экипажи, а также – где проводит те вечера, которые свободны от встреч с младшим Дюма.

В одном из донесений был определенно назван некий особняк, стоявший на пересечении бульвара Монмартр и улицы Ришелье…

* * *

Арнольд (надевает на руку Флоры браслет): Со мной такого никогда не бывало, клянусь!

Флора: А я думаю, что бывало. Я думаю, что вы не единожды говорили женщинам то же самое, что сейчас говорите мне.

Арнольд: Вы не верите мужчинам?

Флора: О, кому, как не вам, не знать, что мужчины нас, женщин, часто обманывают!

Арнольд: Неужели какой-то негодяй посмел вас обмануть?

Флора: Я никогда не считала его негодяем.

Арнольд: Кто же он?

Флора: Просто – мой муж.

Арнольд: Ваш муж?! Но вы же… (Теряя дар речи, показывает на ее монашескую рясу.)

Флора: Но ведь мы на маскараде! Это всего лишь одежда! На самом деле я замужняя женщина.

Арнольд: Значит, вы тайком от мужа прибежали на маскарад?!

Флора: Так же, как и вы тайком от жены прибежали сюда.

Арнольд: Вы читаете меня, как книгу. Вы видите меня насквозь. Но есть кое-что в самой глубине моего сердца, что даже вы не можете прочесть. Это одно мое тайное желание…

Флора: Какое?

Арнольд: Я хочу вас поцеловать.

Флора: Я тоже этого хочу!

(Страстно целуются, потом Флора вырывается из его рук и убегает.)

Арнольд: Флора! Постойте! Я люблю вас! (Пытается догнать ее, но мешают гости, танцующие вальс, тем временем Флора исчезает.)

Арнольд: О я несчастный! Ведь я отныне не смогу жить без Флоры! Но как же Флоранс?.. Неужели я решусь покинуть мою бедную Флоранс?!

Занавес .

– О я несчастный… – рассеянно пробормотал Александр Васильевич Сухово-Кобылин – и не смог сдержать улыбку, потому что чувствовал себя очень счастливым.

Счастье его жизни – прежде им никогда не испытанное! – началось с того мгновения, когда он приподнял монашеский капюшон, прикрывавший лицо неведомой дамы, которая играла – и как играла! – роль проказницы Флоры-Флоранс, ну той, что дурачила на маскараде собственного мужа, и увидел это прелестное лицо и эти зеленые глаза, которые вызывающе смотрели на него. В этих глазах целомудрие девственницы сочеталось с бесстыдством неудовлетворенной кокетки. В них не было ни тени испуга оттого, что Сухово-Кобылин нарушил договор: ни в коем случае не доискиваться, кто играет Флору! – а горела такая страсть, что он поцеловал бы ее, даже если бы это и не было предписано ролью.

Ах, как дрожали ее губы! Как пылко отвечали ему! Как она вдруг обхватила его руками за шею и прильнула всем телом, и его тело мгновенно откликнулось, и ничего ему так не хотелось, как оказаться где-нибудь, где они могли бы раздеться и лечь! Он терпеть не мог поспешных совокуплений, когда мужчина закидывает юбки дамы ей на голову, берет ее сзади, как покорное животное – без нежных ласк, без протяжных поцелуев… Если она так целовалась, то как бы ее естество отвечало его естеству!

Дурманные сцены мелькали в его голове, но вот, подобно трубному гласу, раздался шепот суфлера:

– Флора убегает! – и она вырвалась из его рук и исчезла, как ни пытался Александр Васильевич ее удержать.

Наверное, весь его облик выражал самое неподдельное отчаяние, потому что зрители захлопали, а кто-то закричал:

– Бис! – что немедленно было подхвачено:

– Поцелуй на бис!

Послышался мужской хохот и аплодисменты, прерываемые возмущенными возгласами дам:

– Как не стыдно, господа!

Сухово-Кобылин не помнил, как он довел свою роль до конца, как смог сыграть радостное изумление, когда Арнольд узнал, что Флоранс и есть Флора. Да разве можно сравнить пышку Наталью Петровну Тушину с ее курносой, щекастой физиономией – и ту зеленоглазую, восхитительную незнакомку?

О нет, не совсем незнакомку. Александр припоминал, что видел, не раз видел в веселой бальной кутерьме эти глаза, которые на мгновение встречались с его взглядом – и тут же исчезали, словно их обладательница поспешно пряталась, чтобы он не успел ее разглядеть. Да мало ли женщин таращилось на него восхищенно – ведь он красавец, умница, острослов, философ, денди, спортсмен! О нем даже недавно написали в «Московских ведомостях»!

«На первой джентльменской скачке этого сезона главный приз легко достался скакавшему на Щеголе (владелец князь Черкасский) г. Сухово-Кобылину, который рассказывал, что против него на горской лошади скакал г. Демидов, настолько уверенный в выигрыше, что перед скачкой зашел к распорядителям узнать, кто ему поднесет приз, который он несомненно выиграет, и был очень удивлен, когда остался за флагом» [12] .

Александр Сухово-Кобылин по праву гордился собой. Неужели он должен всех дам, которые строят ему глазки, удостаивать ответным взглядом?

Много чести, думал он высокомерно… и теперь проклинал себя за это.

– Кто она? – первым делом спросил Александр Васильевич госпожу Тушину, едва занавес задернулся, однако та приняла столь оскорбленно-неприступный вид, что Сухово-Кобылин понял: не скажет. Ни за что не скажет!

Как же найти зеленоглазую чаровницу?!

Была одна зацепка – браслет. Он надел ей на руку браслет, который недавно купил и собирался подарить Луизе. Изумительная вещь!

Вот же совпадение, совершенно как в пьесе! Мужчина покупает браслет для любовницы, но дарит его другой женщине, в которую внезапно влюбился!

Конечно, она вернет браслет. Но как?! Ведь это значит – раскрыть инкогнито. Впрочем, она может передать его госпоже Тушиной. А та, Сухово-Кобылин уже понял, ни за что не откроет инкогнито подруги. А что, если «Флора» решит оставить его себе? Все женщины – сороки, и их трудно за это осуждать! Тогда рано или поздно Сухово-Кобылин увидит драгоценную безделушку на руке какой-то дамы и поймет: это она!

А если не увидит? Если она не наденет браслет ни разу?

Боже мой, да неужели он потерял ее, неужели больше никогда…

Неизвестность изводила его два дня. Как назло, в эти дни не было ни одного бала, куда Александр Васильевич мог бы отправиться – в надежде увидеть ее и узнать. Он бродил по дому, не находя себе места, и впервые этот одноэтажный особняк, украшенный пышным гербом и стоявший под номером девять по Страстному бульвару, этот особняк, где вскоре после московского пожара поселился отставной полковник артиллерии и кавалер Василий Александрович Сухово-Кобылин, где Александр Васильевич родился, вырос, дом, который он любил и которым гордился, показался ему скучным и неприглядным.

Матушка следила за каждым его шагом. Она обожала сына, и малейшая тень на его лице способна была сделать ее несчастной. Да это бы еще ладно… но ее дурное настроение немедленно становилось сущей пыткой для домашних. Александр Васильевич знал, что если мать заподозрит его беспокойство, то изведет вопросами, предположениями, доведет до истерики и его, и себя, а потому отговорился тем, что ему лишь на время дали модный памфлет Эжена де Мерикура «Фабрика романов «Торговый дом Александр Дюма и Ко», где автор не только обвинял Дюма в том, что он безжалостно эксплуатировал своих литературных «поденщиков», но и нападал на его частную жизнь. Памфлет надо срочно прочесть, да еще выписки сделать, соврал Александр Васильевич, поэтому большая просьба к домашним его не отвлекать.

К ученым занятиям сына мать относилась с превеликим пиететом, а потому уединение было ему обеспечено!

Не читал он памфлета. Что за дело было Александру Сухово-Коылину до Дюма-отца и его литературных рабов! Он предавался мечтам, он бессмысленно улыбался, он забывался летучим сном, который распалял его желание… Он пялился в беленую стену, но видел перед собой эти необыкновенные зеленые глаза…

Словом, Александр Васильевич ощущал все признаки страстной любви, и это было для него так ново и так странно, так мучительно и в то же время так хорошо, что он был счастлив самим своим мучением. Иногда взгляд его падал на бледную пастель французской работы в золоченой рамке. Это был портрет хорошенькой женщины в светло-русых локонах. Она держала в руке цветок, глядела задумчиво и улыбалась загадочно и в то же время грустно.

Сначала Александр Васильевич отводил глаза от пастели с выражением некоторой неловкости, ему даже хотелось повернуть портрет к стене, но он сообразил, что прислуга непременно заметит и донесет матушке, а та устроит дознание – куда Тайной канцелярии! – потом стесняться перестал, пожал плечами и, глядя в голубые глаза на портрете, развязно сказал, словно обращаясь к живому и неприятному ему человеку:

– Ну ты же не думала, что это будет длиться вечно!

Больше он не обращал на портрет внимания, как будто его не было на стене, а женщины, на нем изображенной, и вообще не существовало на свете.

На третий день, когда Александр Васильевич собрался на бал в Дворянское собрание, намереваясь пристальнейшим образом вглядываться в глаза всех дам, которые ему там встретятся, всех зеленоглазых приглашать на танец, чтобы ощутить, тот ли стан он обнимал, появился лакей и подал ему пакет из зеленой веленевой бумаги. У Александра Васильевича отчего-то замерло сердце, а когда он взглянул на мелкий почерк, которым было написано: «Господину Сухово-Кобылину в собственные руки», сердце, напротив, так и зачастило. Чудилось, он уже знал, что окажется внутри!

И впрямь… обернутый в другую бумагу, на сей раз шелковую, хотя тоже зеленую, внутри лежал браслет.

Только один браслет! Александр Васильевич переворошил обертки в поисках записочки, хоть чего-то, что могло бы указать на отправителя, но так ничего и не нашел. Чуть не рыча от злости, крикнул лакею:

– Кто сей пакет принес?

– Не могу знать, – испугался тот особенных рокочущих ноток в голосе барина, которые вся прислуга уже хорошо знала и которые ей ничего доброго не предвещали. – Швейцар принимал.

– А позвать сюда… – только начал сызнова рокотать Александр Васильевич, а швейцар уже бежал, задевая полами расстегнутой шинели узкие двери анфилады комнат. Перед тем как предстать пред барские очи, он застегнул шинель и вытянулся во фрунт.

– Что тебе сказал посыльный? – без предисловий приступил к делу барин. – Каков он был собой?

– Никакого посыльного не было, барин Александр Васильевич! – отрапортовал швейцар, пуча глаза от старательности. – И ничего он мне не говорил!

– Так что же, пакет нам подкинули, что ли? – прищурился Сухово-Кобылин.

– Никак нет! – в еще большую струнку вытянулся швейцар. – Не подкинули.

– То есть его кто-то принес? – нахмурился барин.

– Так точно, принесли!

– Но как же могло статься, что посыльного не было? – Сухово-Кобылин начал яриться. – Или ты, Федор, шлялся невесть где и проворонил этого человека?!

– Никак нет, не проворонил! – дрожащим голосом пытался рапортовать швейцар, трясясь как осенний лист. – Только посыльного не было.

Ничтоже сумняшеся Сухово-Кобылин сунул человеку кулак в зубы – для начала легонько, однако швейцар не сомневался, что последует и тяжеленько.

– Не было посыльного! – давясь слезами и боясь вытереть кровь со рта рукавом шинели (за это можно было снова получить, да покрепче), прохлюпал он. – Не было, хоть режьте меня, государь мой, Александр Васильевич! Эта барыня сама пакетик принесла, без всякого посыльного.

Уже нацеленная на новый удар рука Сухово-Кобылина замерла в полете. И сам он замер и не сразу смог спросить:

– Какая это была барыня? Разглядел ее? Рассказывай!

– Да что, – хлюпая кровавыми слюнями, не вполне внятно пробормотал швейцар, – я и слов таких не знаю, чтоб о ней рассказать. Не соблаговолите ли сами поглядеть? Барыня в привратницкой вашего ответа дожидается.

– Дожидается?! – взревел Сухово-Кобылин – и кинулся из комнаты.

Швейцар поспешил за ним, мечтая об одном: сплюнуть в поганое ведро, ибо крови во рту набралось – как бы не захлебнуться!

Сухово-Кобылин выбежал в неширокие сени – и замер при виде невысокой женщины в амазонке и маленьком кокетливом цилиндре.

Дама ходила туда-сюда, нервно теребя край длинного шлейфа, прицепленного к запястью. Ее лицо было скрыто вуалью, и это изумило Сухово-Кобылина, потому что даже дамы из общества, отправляясь кататься верхом, не закрывали лицо вуалью.

– Сударыня… – начал было он, но тут же умолк, потому что женщина подняла руку, как бы призывая к молчанию.

– Сударь, – пробормотала она с запинкой, – прошу меня извинить, этот пакет передала мне одна особа, моя близкая подруга, которая, по вполне понятным причинам, не желает быть узнана вами, однако и держать у себя вашу вещь более не может. Поэтому она попросила меня…

Растерянность Сухово-Кобылина длилась не более одной секунды. Он тотчас узнал голос «Флоры»! Конечно, во время спектакля она его всячески искажала – как бы для того, чтобы Арнольд не узнал по голосу Флоранс, а на самом деле для того, чтобы ее голоса не узнали зрители, – и все же он запомнил некоторые ее прелестные интонации, манеру проглатывать французское «р», как бы подчеркивая истинно парижское произношение. Сухово-Кобылин был наслышан, что сейчас, когда слишком много простонародных жителей других областей Франции переезжали жить в столицу, знаменитое грассирование стало меняться. Северяне вообще не грассировали, и иные парижане принялись им подражать. Александр Васильевич читал, что некоторые литераторы, и серьезные, и не очень, в том числе знаменитый угнетатель литературных рабов Дюма-отец и даже фривольный Поль де Кок, выступали в защиту подлинного грассирования, а представители аристократии иногда даже утрировали его, чтобы подчеркнуть свое отличие от неряшливой речи плебса. Некоторые русские аристократы подражали им… И эта дама тоже подражала.

Подруга попросила передать? Как бы не так! Она сама, это она сама!

Александр Васильевич стремительно шагнул к ней, одной рукой стиснул ладони, которые она было выставила, чтобы его остановить, а другой поднял вуаль.

И незабываемые зеленые глаза дерзко взглянули на него.

– Однако вы давали клятву Наташе Тушиной беречь инкогнито «Флоры», – прошептала она, и при виде того, как шевелятся ее губы, Александр Васильевич ощутил, что новые брюки стали ему тесны в шагу.

– Если бы «Флора» так уж сильно заботилась о своем инкогнито, она передала бы браслет Наташе Тушиной, – глухо, не слыша собственного голоса, пробормотал он, склоняясь к ее маняще приоткрывшимся губам. И не сдержал счастливого вздоха, когда приник к ним и услышал ее ответный вздох, уловил ее нескрываемое желание.

Они едва коснулись друг друга губами, как оба поняли, что длить поцелуй невозможно, иначе произойдет то, что не должно произойти в привратницкой.

Сухово-Кобылин подхватил молодую женщину на руки (ему, высокому и сильному, она показалась легка, словно перышко!) и, обходным коридором, минуя главные комнаты, где мог наткнуться на прислугу, сестер, а самое ужасное – на матушку, пробежал в черные сени, а оттуда – к себе в комнату, имевшую отдельный выход на заднее крыльцо. Обычно Сухово-Кобылин, как бы поздно он ни возвращался, этим ходом не пользовался, потому что ленился объезжать дом и отпирать двери самостоятельно, предпочитая разбудить швейцара (на то и господа, чтоб людям спать не давали!), ну а сейчас он вознес небесам благодарность за то, что у него есть отдельный ход.

Дама уткнулась в его грудь, проворно расстегнула сорочку и теперь мелкими обжигающими поцелуями покрывала шею.

Сухово-Кобылин едва держался на ногах.

Вбежав в комнату, он опустил даму на пол и проворно запер обе двери. Он знал, что не встретит сопротивления, когда будет ее раздевать, – боялся только, что сам раздеться не успеет, а исторгнет свое неодолимое желание даже прежде, чем коснется ее. Он никогда, чудилось, не испытывал такого любовного нетерпения, ему хотелось рвать на части свою и ее одежду, но, отвернувшись от двери, Александр едва не лишился сознания от восторга: дама не стала тратить времени, она нагнулась над столом и приподняла свои юбки. Сухово-Кобылин схватил их в охапку, обнажая ее бедра, поспешно спустил брюки – и с мучительно-блаженным стоном удовлетворил свое желание, слыша ее ответный стон и с изумлением ощущая, что она не только дает ему наслаждение, но и получает то же самое. Луиза всегда притворялась, это его злило, но она… она была искренна в своем восторге, так же, как и он!

Это первое совокупление дало им крохотную передышку, необходимую для того, чтобы поспешно раздеться. Вслед за этим они упали в постель Сухово-Кобылина, которую не покинули бы никогда, если бы это зависело только от них. Впервые в жизни и Александр Васильевич, и Наденька испытали блаженство разделенной, обоюдной страсти. Они подходили друг к другу, как перчатка к руке, как ножны к мечу! И они поняли, что отныне их ничто не разлучит!

Оба даже не вспоминали при этом – она о муже и дочери, он о Луизе, – и уж, конечно, они не вспомнили о том сонмище влюбленных, которые и до них давали друг другу подобные клятвы…

И где они теперь? И где их клятвы?!

* * *

В упомянутом доме на углу бульвара Монмартр и улицы Ришелье на первом этаже находилось кафе Фраскати – очень модное, как были модными все итальянские заведения в Париже того времени. Буквально через несколько месяцев после того, как произошли описываемые здесь события, особняк снесли, повинуясь каким-то неведомым законам градостроительства, но пока он еще стоял, и расположенное в нем заведение Фраскати было необычайно популярно.

Здесь подавали мороженое, равного которому не едали даже знатоки, которые предпочитали проводить время не на Елисейских полях или в Тюильри, а на Корсо или на площади Треви! Говорили, что Фраскати собрал все лучшее из итальянских рецептов и создал свой собственный, который и вызывал всеобщий восторг. Ходила шутка, мол, в свое мороженое Фраскати добавляет гашиш, который вызывает у тех, кто попробовал это мороженое, желание отведывать его снова и снова. Впрочем, Теофиль Готье, бывший среди модного света признанным экспертом из-за своей знаменитой новеллы «Клуб любителей гашиша», уверял, что никаким гашишем тут и не пахнет. Ни в прямом смысле, ни в переносном.

Несмотря на это, а может быть, благодаря этому в кафе всегда было полно народу – мужчин, дам, детей, от столика к столику проворно сновали гарсоны, все были слишком заняты гастрономическими ощущениями и болтовней – и никто, конечно, не обращал внимания на людей, которые не искали свободных мест за столиками, не торчали перед витриной, решая труднейшую проблему, сколько шариков и какого именно мороженого заказать, а поднимались по узкой боковой лестнице на второй этаж. Здесь, за плотно закрывающимися дверями из тяжелого, непрозрачного богемского стекла чуть не круглыми сутками шла карточная игра, к которой порой присоединялись и люди из самого высшего парижского общества, и иностранцы, искавшие в Париже – этом благословенном рассаднике всех грехов! – самых острых ощущений.

Почему шли к Фраскати не только за мороженым? Строго говоря, в Париже было немало более или менее известных игорных домов, однако ходили слухи, что у синьора Монти, крупье Фраскати, выиграть почти невозможно. Испытать удачу – изведать это волшебное почти ! – находилось много желающих, и некоторым иногда действительно везло, особенно на первых порах…

В числе таких временных удачников оказалась и Лидия Нессельроде.

Впервые она заглянула к Фраскати с Марией Калергис, которая, кажется, знала всех на свете и была на дружеской ноге со всеми игроками. Неизменно приветливая, не огорчаясь проигрышами, не впадая в восторг от выигрышей, Мария в азарт никогда не приходила и откровенно скучала, а потому появлялась в игорном зале все реже и реже, а потом Лидия стала туда приходить одна. Конечно, ей доводилось слышать, что бывали такие несчастные люди, которые оставляли на зеленом сукне все свое состояние, но она оставалась искренне убежденной, что это просто неудачники. Она же по праву рождения и положения принадлежала к числу безусловных любимчиков судьбы, а значит, ей непременно повезет.

Первые выигрыши укрепили Лидию в сем убеждении, и она почувствовала себя до смешного счастливой и независимой. Честно говоря, ей изрядно надоело находиться в постоянной зависимости от щедростей мужа. Конечно, о, конечно, он должен, он обязан содержать жену, но разве порядочный муж станет беспрестанно требовать отчетов в том, на что потрачены деньги?! Лидия выросла, имея в глазах пример родителей. Арсений Андреевич в жизни с Аграфены Федоровны ничего подобного не спросил: ну просто потому, что не осмеливался! А вот Дмитрий Карлович осмеливался, и Лидию это изрядно нервировало во время их совместной жизни. Конечно, в Париже о ее тратах никто не допытывался. Дусенька Алексаша на это права не имел, ибо денег ей не давал – они у него случались раз от разу, едва хватало на театры-концерты-букеты-конфеты-рестораны. Эта его безденежность Лидию порой умиляла: а ведь считается модным писателем! Впрочем, по рассказам маман, ее поклонник Пушкин тоже считался модным – да еще каким модным! Солнцем русской поэзии! Лидиному любовнику-литератору и не снилась такая известность! – он вечно пребывал в долгах как в шелках. Вот и знаменитый папенька Дюма с сантима на су [13] перебивается…

Видимо, это судьба всех писателей во все времена: то удержу тратам не знать, то на спичках экономить!

Лидия была влюблена в младшего Дюма совершенно бескорыстно, ибо у нее были свои деньги. Единственное, что удручало, так это необходимость постоянно обращаться в Banque de France, дабы получить их. Именно там находились поручительства Нессельроде, по которым обслуживали Лидию. Все служащие ее знали как постоянную и очень состоятельную клиентку, оказывали ей всяческое уважение – и она не ведала отказа в выплатах, однако в прошлом месяце порядок обслуживания изменился. С посетителей стали требовать документы!

Это не лезло ни в какие ворота, это было страшно оскорбительно! Приходит человек и говорит: «Я такой-то, выдайте мне такую-то сумму!», а в ответ слышит: «Соблаговолите предъявить бумагу, удостоверяющую вашу персону и право требовать деньги!»

По слухам, банк немедленно потерял несколько клиентов, однако податься им особенно было некуда: и крупные Credit du Nord и Credit du Sud [14] , и мелкие частные банки, повинуясь распоряжению Генерального Банковского Совета Франции, докатились до того же безобразия.

Узнав об этом, Лидия пришла в ярость оттого, что жизнь грозила стать чрезмерно сложной, что теперь необходимо постоянно таскать с собой свои бумаги. Она ведь никогда не знала, сколько денег ей может понадобиться в следующую минуту, это раз, а во-вторых, она была довольно-таки растеряха и вполне могла свой ридикюль с паспортом где-нибудь забыть! Кроме того, всякая дама, носившая корсеты (а Лидия позволяла себе не надевать его только дома, в самой приватной компании!), прекрасно знала, что ей в любой миг могла понадобиться нюхательная соль. Иногда бывало так душно, но в корсете не больно-то вздохнешь! А вдруг флакончик для солей в ридикюле откроется, и эта гадость, пахнущая нашатырем, высыплется? Она ведь разъест бумаги! Чернила ведь мгновенно расплывутся!

В общем, было от чего волноваться. Однако лишь только Лидия приготовилась упасть прямо в банковском зале в обморок (ну просто чтобы досадить этим упрямым французским ослам!), как появился начальник отделения и успокоил графиню, сказав, что прекрасно знает уважаемого министра графа Карла Нессельроде, ибо тот постоянно пользуется услугами главного парижского отделения Banque de France и является одним из самых надежных клиентов. Поэтому он с удовольствием избавит его невестку от необходимости предъявлять бумаги каждый раз, как ей понадобятся деньги. Конечно, в своем роде это отступление от правил, но он готов пойти навстречу прекрасной даме и избавить ее от формальностей. Он сам будет обслуживать ее. Ей достаточно будет всего лишь предъявить… свой перстень с изумрудом.

– Какая глупость! – воскликнула Лидия. – Зачем вообще что-то предъявлять?! Вы ведь меня прекрасно знаете!

Если банковскому служащему и не слишком понравилось, что его фактически назвали глупцом, то он не подал такого виду и повторил, что это – всего лишь формальность.

– Должны же в банковском деле соблюдаться хоть какие-то формальности! – добавил он с такой очаровательной улыбкой, что наша героиня совершенно успокоилась и немедленно забыла об этом разговоре.

Прошло какое-то время. Лидия все чаще проводила вечера в игорном доме Фраскати. В это время Александр Дюма-сын был как-то постоянно занят и не мог уделять возлюбленной столько времени, сколько прежде.

Он решил воскресить несколько угасающий интерес публики к злоключениям Маргариты Готье (Мари Дюплесси тож), поставив пьесу с таким же названием, как у романа – «Дама с камелиями». Собственно, его отец намеревался сделать это в своем театре еще два года назад, однако тут разразилась революция 1848 года, парижанам мигом стало не до страданий каких-то чахоточных проституток, Исторический театр Дюма-отца закрылся. За минувшие два года Александр-младший изрядно сократил пьесу (в первоначальном варианте она должна была идти четыре часа, но не всякий опустевший желудок и переполненный мочевой пузырь смогут выдержать такую нагрузку!), вообще несколько оживил действие, и ее принял театр «Водевиль». Однако министр полиции Леон Фоше запретил пьесу: сюжет показался ему слишком смелым.

Дюма-сын, имея в авангарде Дюма-отца с его стенопробивательными навыками, кинулся к цензору де Бофору. Тот даже разговаривать не стал, припомнив, что в свое время был вообще против публикации романа из-за описанных в нем откровенных сцен.

– А теперь вы хотите, чтобы особое умение вашей героини раздвигать ноги было показано со сцены?! – возмущенно воскликнул цензор.

Оба Дюма поспешили уйти от де Бофора, испугавшись, что он запретит переиздание самого романа и вообще прикажет изъять его из книжных лавок.

Известная актриса Мари-Шарлотт Дош (ей была предназначена главная женская роль), по прозвищу «малютка Дош», чьи лебединая шея и осиная талия считались неотразимыми в официальных кругах, в своих хлопотах о постановке пьесы дошла до Луи-Наполеона, с которым познакомилась в Лондоне, еще когда он только мечтал о престоле и жил на средства мисс Гарриет Говард.

Вдохновленный воспоминаниями, император послал на одну из репетиций своего единоутробного брата, принца-президента герцога Морни, который имел некоторое отношение к драматургии. Как нам известно, его ставили даже в России, пусть в любительских театрах, но ставили же!

Герцог, человек вообще-то великодушный, но, к сожалению, очень даже не чуждый типическому пороку всех творческих личностей, а именно – зависти, потребовал «свидетельство о морали» для пьесы, подписанное тремя знаменитыми писателями, известными своей нравственностью. Дюма-сын показал драму Жюлю Жанену, Леону Гозлану и Эмилю Ожье, и те рекомендовали ее к постановке. Однако даже это не помогло: они показались Морни не слишком уж знаменитыми.

Наверное, если бы свидетельство подписали Шекспир, Корнель и Ростан, герцог Морни пьесу все равно бы не пропустил, поскольку никто из этих знаменитейших драматургов не мог похвастаться должным уровнем морали в своих собственных произведениях.

Словом, сейчас Дюма-сыну было несколько не до развлечений с милой русской дамой, он даже за обещанный роман о ней не мог взяться.

Нет, Лидия ничуть не обижалась – просто сочла себя свободной проводить досуг так, как желала.

Ведь все на свете приедается, даже любовь… Эта одна из тех прописных истин, которым поначалу никто не верит, но которые с течением времени начинают казаться совершенно очевидными. Принято считать, что в первую очередь эта истина доходит до мужчин. На самом деле случается, что женщины прозревают куда раньше. Первыми признаками такого прозрения служит у них откровенное нежелание сидеть дома и терпеливо ожидать появления своего возлюбленного. Страстное желание куда-нибудь немедленно пойти становится навязчивым. Причем пойти одной, без него. Чтоб не мешал получать удовольствие от жизни.

«Бальзак уверял, что постоянство не свойственно парижанке, – подумала Лидия. – Я не парижанка, но мне оно тоже несвойственно! Нет, я не собираюсь изменять Александру! Я его по-прежнему люблю… Вернее, почти по-прежнему. Я просто хочу немножко поразвлечься…»

А поразвлечься она желала за карточным столом, и никак иначе.

* * *

В один промозглый ноябрьский вечер 1850 года какая-то женщина средних лет стояла под окном одного особняка на Страстном бульваре и пристально всматривалась в ярко освещенные окна. Несмотря на стужу, некоторые створки были отворены, на улицу вырывались звуки музыки, а судя по силуэтам пар, стремительно проносившимся мимо окон, в особняке танцевали, да так танцевали, что всем было жарко!

Женщина смахнула слезинку, холодившую ей щеку. Туда, к танцующим, ей не было ходу… Нет, не потому, что она какая-нибудь нищенка, с завистью глазевшая на веселье богатых и знатных людей! На ней был бархатный, отороченный соболем салоп. Под этим салопом – шелковое зеленое клетчатое платье, голубая бархатная кофточка, а пышные русые волосы прикрывала синяя атласная шапочка. Золотые с бриллиантами серьги мерцали в ушах, на мизинцах надеты два супира [15] – также с бриллиантиками, да еще широкое золотое кольцо на безымянном пальце правой руки. Из-за этого кольца все принимали ее за даму замужнюю, однако это была всего лишь некоторая утеха ее самолюбию. Дама эта вовсе не была замужем – она являлась всего лишь содержанкой богатого человека, которого любила всем сердцем, всей душой, всеми помыслами, которому принадлежала не только телом, но и всем существом своим.

О да, эта женщина прекрасно понимала, что они – неровня, что она – всего лишь тайная часть его жизни и никогда не появится с ним рядом в том обществе, к которому он принадлежал по рождению и положению. То, что она доброжелательно принята в его доме, было для нее истинным чудом. Мать ее возлюбленного так обожала сына, что всякую его причуду, самую несусветную, готова была возвести в абсолют совершенства. К тому же Луиза, – а женщину, которая сейчас стояла под окнами особняка на Страстном бульваре, звали Луиза Симон-Деманш и она была француженка, – сумела убедить семью своего любовника в том, что заботится лишь о его счастье, что ни на что не претендует, даже не мыслит мешать ему, и охотно отойдет в сторону, вообще исчезнет из его жизни, если он прикажет ей это сделать. Например, если он решит жениться.

Само собой, Луиза лукавила, когда распиналась перед матерью своего друга. Ее заветной мечтой было стать его женой – женой человека, которого она любила, которому вверилась вся, душой и телом, который сделался смыслом ее жизни. И она лелеяла надежду, что так же дорога ему. История человеческих отношений знает немало мезальянсов, которые заключены по страстной любви. Луиза слышала даже, что брат русского царя женился на женщине, которая была всего лишь графиней и, конечно, не годилась в жены человеку из царской семьи.

Она грустно усмехнулась. «Всего лишь графиня!» Хорошо сказано…

Нет, этот пример не годился. Вот, гораздо лучше другой. Луизе рассказывали о необыкновенно богатом барине по фамилии Шереметев, который сочетался браком со своей крепостной актрисой.

Вот это судьба! Почему бы и Луизе Деманш не удостоиться такой чудесной судьбы?

Ведь все началось так, как будто впереди одни только чудеса!

…Тот день 1841 года она вспоминала часто. Тетушка Жанна зашла за ней – погулять вместе. Луиза была занята работой – она служила модисткой в шляпной мастерской, – но стоял такой чудесный день! Париж словно бы принакрылся душистой дымкой – цвели яблони в садах. На Монмартре, который постепенно из заброшенного пригорода превратился в модное место для прогулок парижан, открылось новое кафе. Владельцем его являлся известный парижский ресторатор Поль Моризо, старинный приятель Жанны. Оба они были родом из Прованса – и даже помолвлены! Однако она вышла за другого, этот другой умер, Моризо тоже был теперь женат на другой, но их с Жанной отношения оставались по-прежнему нежными, хотя и целомудренными. Поль Моризо очень ценил тонкий вкус Жанны, а оттого и пригласил на открытие нового кафе.

Луизе не часто случалось бывать в таких изысканных заведениях. Эта роскошь интерьера – кафе вполне уместно смотрелось бы на Итальянском бульваре! – составляла очаровательный контраст с деревенским пейзажем и крутой улочкой Сен-Венсен, по которой было модно подниматься не в экипаже (под колеса приходилось подкладывать камни, чтобы карета не съехала вниз!), а пешком.

– Если людям не надоест ходить в гору и с горы, ты не будешь знать отбою от клиентов, – грубовато сказала тетушка Жанна.

– Как удачно, что англичане ввели в моду моцион, – весело отозвался Поль.

– У тебя бывают и англичане? – удивилась Жанна.

– Вот один из них, – заявил Поль, указывая на рослого молодого и очень красивого человека со светлыми волосами и голубыми глазами, в лице которого при этом было нечто восточное.

– Тише! – одернула Жанна бестактного приятеля.

– Да ведь англичане не знают по-французски, – с чистопровансальской наивностью воскликнул Поль.

– Но я не англичанин и я знаю по-французски, – улыбнулся молодой человек и поднял свой бокал вина: – Позвольте мне, чужестранцу, предложить тост за французских женщин!

Луиза прерывисто вздохнула, сердце ее вдруг забилось быстро-быстро – так этот иностранец был красив.

Их взгляды встретились, и он снова улыбнулся, приподнимая бокал, как бы подчеркивая, что и улыбается именно ей, и пьет именно за нее.

– О, эти русские бояре так экстравагантны… – пробормотала Жанна.

Вот так все это и началось. «Русский боярин» пригласил Луизу с Жанной за свой столик, а Поль Моризо, чтобы сгладить чуть не разгоревшийся международный скандал, угостил их кофе и модными итальянскими пирожными «макарони» за счет заведения.

Молодой человек представился. Его звали просто – Александр, а фамилию его Луиза никак не могла не то что запомнить, но даже просто повторить, поэтому он написал ее на листке, вырванном из записной книжки, и она потом держала этот листок под подушкой, украдкой целовала его и учила наизусть такую странную фамилию – Сухово-Кобылин… Но толком выговаривать ее Луиза научилась только в России, да и то не сразу.

За кофе Александр рассказал своим новым знакомым, что окончил с золотой медалью Московский университет и в том же году отправился в Гейдельберг. Он изучал философию в знаменитом университете, а иногда все бросал и пускался в странствия по Европе. Эту поездку в Париж он назвал самым счастливым событием в своей жизни и при этом так поглядел на Луизу, что тетушка Жанна, особа многоопытная и проницательная, украдкой хихикнула и пошла за буфетную стойку к Полю – поговорить о прошлом, чтобы не мешать молодым людям поговорить о настоящем.

Луиза жаловалась, что не может найти хорошей работы. Модисток в Париже слишком много – куда больше, чем покупательниц шляпок!

– А вы поезжайте в Россию. Вы найдете себе отличное место. Хотите, я вам даже рекомендацию дам? – И Александр вырвал из своей записной книжки еще один листок.

Тут подошла тетушка Жанна, которую немного обеспокоили эти листки, которые один за другим подавал Луизе «русский боярин».

«Уж не назначает ли он свидание моей племяннице? – встревожилась Жанна. – Не дает ли ей адрес своего отеля? Я должна заботиться о Луизе, об этом просила меня ее покойная матушка…»

Кстати, Александр с превеликим удовольствием написал бы Луизе адрес своего отеля, да вот незадача: нынче же вечером он должен был отправиться в Гейдельберг и не мог пропустить свой дилижанс.

Тогда, прощаясь с Луизой, Сухово-Кобылин вздохнул с некоторым сожалением, потому что интрижка не состоялась. Он был уверен, что больше не увидится с хорошенькой модисткой – и каково же было его изумление, когда через год, вернувшись в Москву, он получил письмо от мадемуазель Луизы Симон-Деманш, которая приехала из Парижа и отправилась по адресу, указанному любезным русским мсье в рекомендательном письме. Однако вот беда – за это время хозяйка мастерской умерла, к несчастью, так что не может ли мсье Александр составить Луизе протекцию вновь? Или ей возвращаться в Париж, как говорят русские, не-солово-хлебаши ?

Вообще говоря, Сухово-Кобылин за это время успел подзабыть хорошенькую француженку и не чувствовал особенного желания встречаться с ней вновь, однако его ужасно насмешило это не-солово-хлебаши — из-за того, что фамилия его зятя была Петрово-Солово.

Александр Васильевич пришел по адресу, который сообщила ему Луиза, – она снимала комнату в номерах… И там же, в номерах, на узкой скрипучей кровати, она отдалась ему – и потому, что была счастлива его видеть, и потому, что не хотела упустить возможность привязать его к себе как можно крепче!

Кажется, и Александр Васильевич теперь хотел того же! Луиза нужна была ему не только в роли безотказной любовницы, но и как помощница в деловом предприятии.

Сначала он все же помог ей устроиться модисткой в магазин Мене на Кузнецком Мосту, но скоро – по его же настоянию – девушка эту работу бросила.

Вернувшись из Гейдельберга, Сухово-Кобылин поступил в канцелярию московского губернатора, но казенная служба его утомляла – он то просил отпуска, то откровенно манкировал своими обязанностями. Его куда больше привлекала частная коммерческая деятельность: Сухово-Кобылин основал винокуренный, свеклосахарный, спиртоочистительный заводы, а также завод шампанских вин.

Но продукцией надо торговать! Гораздо выгодней свой товар продавать в своем магазине, а не отдавать перекупщикам, это всякий коммерсант скажет. Поэтому для розничной торговли Александр Васильевич открыл в Москве магазин, который возглавила Луиза Симон-Деманш. Александр Васильевич очень рассчитывал на знаменитую французскую практичность. Теперь Луиза была зарегистрирована как «московская купчиха», но от французского подданства не отказалась и писалась по бумагам девицею. Может, она была единственной девицею среди московских купчих!

Хотя между ней и Сухово-Кобылиным был четко распределен денежный процент, Александр Васильевич частенько оказывался у Луизы в долгах. Он обожал карточную игру, однако никогда не увлекался сверх меры и не терял головы, поэтому часто бывал весьма удачлив. Как-то раз он даже выиграл у графини Антоновской дорогую подмосковную деревню Захлебовку!

Однако Луиза оказалась не слишком-то хорошей «купчихой», и винный магазин спустя несколько лет закрыла – «по скудости доходов». Теперь она ведала продажей патоки в лавке на Неглинной. Патока тоже поступала из имений Сухово-Кобылина.

…Луиза нервно стиснула руки. Муфта была очень теплая, но пальцы стыли. Так было всегда при сильном волнении, что зимой, что летом, и она отлично помнила, как однажды Александр сказал ей брезгливо: «Руки у тебя вечно ледяные, рыбья твоя кровь!»

Сказал как бы вскользь, без особенного намерения обидеть, да Луиза вроде и не обиделась, однако почему-то показалось, что эта фраза как бы кладет рубеж их нежным, любовным, восторженным отношениям, а остается только спокойное, бесстрастное и чисто деловое содружество двух коммерсантов.

Да, все утратило свою пленительную новизну! Хранить верность кому бы то ни было, тем паче – любовнице, сожительство с которой уже вошло в привычку, казалось Сухово-Кобылину изрядной нелепостью. Ему было немногим больше тридцати – и он славился как изрядный знаток женщин. Множество амурных похождений считались непременным свойством истинного светского льва, Александр Васильевич дорожил своей репутацией и старался поддерживать ее. Весь московский свет знал о французской любовнице Сухово-Кобылина, но это ничуть не мешало ему сводить с ума и замужних дам, и неопытных девиц. Однако – из осторожности – он вступал в связи только с замужними дамами: просто потому, что ни с кем не хотел себя надолго связывать.

Ах, сколько насмешливых рассказов наслушалась от него Луиза, когда, наскучавшись с очередной пассией, он возвращался в снятый для любовницы дом графа Гудовича на Тверской улице, на углу Брюсова переулка! Сначала-то Александр Васильевич нашел для нее квартиру из пяти комнат (зал, гостиная, кабинет, приемная и спальня) в доме на Рождественке, но потом нашел жилье получше, на свои деньги обставил красивой мебелью. В доме Луизы служили собственные крепостные Сухово-Кобылина: повар, кучер и две горничные. У нее был также свой выезд и три собачки редкой породы кавалер-кинг-чарльз-спаниели – подарок любовника.

Александр Васильевич любил это жилище (ему почему-то очень льстило, что в этом же дворе снимал жилье Карамзин, когда писал «Бедную Лизу), он возвращался сюда как к себе домой… Как бы хотелось верить, что всегда, от любой женщины он вновь вернется сюда… Однако, увы, Луиза была не так глупа, чтобы лелеять несбыточные надежды. Она не сомневалась, что рано или поздно Александр встретит ту, которая заберет его всего – с сердцем, мечтами, честолюбием, с его неуемным любовным аппетитом…

И вот это случилось!

Сейчас Луиза даже не могла вспомнить, кто упомянул при ней имя Надежды Ивановны Нарышкиной, одной из цариц модного света, блестящей красавицы с колдовскими зелеными глазами, этой чаровницы, этой сирены, которая на последнем балу так много танцевала с Сухово-Кобылиным, что их начали пристально лорнировать досужие сплетники…

У Луизы было несколько близких приятелей в Москве: Эрнестина Ландрет, француженка, живущая с подпоручиком Сергеем Петровичем Сушковым (между прочим, родным братом поэтессы Евдокии Ростопчиной!) – их дом был неподалеку, также на Тверской, в Газетном переулке. Дружила Луиза и с семейством Кибер, которые жили, впрочем, под Москвой – в Хорошеве. В Воскресенском Луиза была в добрых отношениях с французами по фамилии Адуэн-Бессан – семьей управляющего фабрикой шампанских вин Сухово-Кобылина. И полнейшим ее доверием, конечно, пользовался доктор Реми, к которому Луиза обращалась при всех недомоганиях.

Кто из этих добрых друзей назвал имя, которое прозвучало для нее, словно смертный приговор? Как так вышло, что Луиза сразу почувствовала недоброе и принялась исподтишка следить за домом Нарышкиных, намереваясь выведать, справедливы ли ее ревнивые подозрения, в самом деле там бывает ее любовник, – и больше всего на свете желая ошибиться.

А может быть, его и сейчас там нет, на этом балу? Может быть, Луиза зря стоит здесь и мерзнет до того, что у нее уже зуб на зуб не попадает?..

* * *

В тот вечер Лидии как-то вдруг перестало везти, а ведь она уже поверила, что удача – ее верная подруга и союзница. Вообще ни на что, кроме удачи (ну и еще кроме столь же прихотливого и капризного, как она, случая), надеяться при игре в банк не приходилось.

Об этой игре она слышала еще в России. Там ее называли также штосс или фараон. Эти названия казались Лидии несерьезными, дурацкими. То ли дело – банк!

Ей казалось, что в штосс или фараон можно выиграть или проиграть какую-нибудь ерунду. А вот в банк… если сорвать банк… Сорвать банк, чтобы не ходить в банк, будто попрошайке! Конечно, она могла бы попросить денег у родителей, но пока еще письмо придет в Россию, пока они откликнутся… И никаких гарантий, что выполнят просьбу дочери. Оба они были в полном восторге от брака Лидии с Дмитрием Нессельроде. И очень разъярятся, если узнают, что дочь не просто так поправляет расстроенные нервы в Париже, а просит денег на независимую жизнь.

Нет, нужно надеяться только на себя – и на подругу-удачу!

Собственно, правила игры были очень просты. Крупье держал банк, а все прочие поочередно понтировали, то есть заявляли, на какую сумму из тех денег, что были в банке, они играют. Лидия никогда не шла ва-банк, то есть не ставила на всю сумму, которую держал крупье. Как правило, она скромненько играла мирандолем, то есть не увеличивая первоначальной ставки. Хотя иногда велико было искушение загнуть угол-другой-третий на карте, что означало – первоначальная ставка увеличивается вдвое, втрое, вчетверо. Особенно будоражило Лидию это желание, когда звучали манящие словечки «кеньзельва», «сентильва», «трентильва» – так какой-то ловец удачи увеличивал ставки в пятнадцать, двадцать один или тридцать раз.

Но у синьора Монти выиграть было трудно, не зря о нем шла молва как о самом неумолимом крупье Парижа! Некоторые посетители зала второго этажа у Фраскати пошучивали, дескать у него в ходу «порошковые», крапленые карты. На них стоят только ему известные отметки, заметив которые, он карты передергивает, то есть задерживает выигрышную, предъявляя проигрышную. Но все эти разговоры велись исключительно между собой, причем с самыми шутливыми интонациями, потому что синьор Монти не потерпел бы намеков на свою нечестность даже в самом шутливом тоне. Мало того, что вход такому «шутнику» в заведение Фраскати был бы закрыт – слух о нем пошел бы по всем игорным домам Парижа, потому что цеховая солидарность крупье – это нечто вроде родственной связи, причем все эти «родственники» друг за друга стеной стоят!

Сама Лидия таким разговорам не слишком верила, но в тот вечер готова была поверить. Она ставила карту за картой, и каждая была убита. Верная своей привычке играть мирандолем, она проигрывала невеликие суммы. А ридикюль ее был набит деньгами – именно сегодня Лидия получила «очередную подачку» от Нессельроде.

Ах, как ей это надоело, надоело…

Вот если бы взять и сыграть по-крупному. Выиграть не деньги – выиграть свободу! Загнуть все углы…

Лидия вздохнула. При всей своей любви «выкидывать коленца», как называл ее шалости отец, она боялась рисковать всерьез. Но карта шла за картой, и постепенно Лидия стала забывать об осторожности.

И еще ее подзуживало то, что она все время чувствовала на себя чей-то взгляд. Взгляд мужчины! Это ее поразило. Ведь сколько раз она приходила сюда, в эту жаркую от света множества ламп залу, – столько раз и изумлялась, что на нее, на ее красоту и элегантность, никто не обращает внимания. Здесь словно бы не было мужчин и женщин: здесь властвовали короли, дамы, валеты, тузы, и даже самая ничтожная двойка треф была для посетителей куда более интересна и значительна, чем самая красивая, соблазнительная, элегантная женщина на свете. Даже потрясающая внешность Белой Сирены – Марии Калергис – не привлекала к себе внимания! Вообще смотрели не на лица – только на руки: какую карту выбрасывают эти руки, сколько банковских билетов или монет к себе подгребают…

Женщины – те немногие, которые сюда заглядывали, тоже были заняты только игрой. Лидия сама видела, как одна из них как-то раз долго чесала голову, отчего ее шиньон нелепо сбился набок, а она этого даже не заметила, другая в пылу игры однажды высморкалась в подол платья, высоко задрав его, а уж утирать пот рукавом – это было и вовсе в порядке вещей, люди тут, за зеленым сукном, разум теряли, не то что о манерах забывали!

Лидия, конечно, до такой степени не теряла рассудок, но однажды она обнаружила свою шляпку не на голове, а под стулом… И ведь даже представить не могла, когда именно ее стащила и бросила на пол. Вот что карты делают с людьми, просто ужас!

И вот она ощутила этот взгляд…

Вскинула глаза. Почти напротив, с другой стороны стола, опираясь на край изящными руками, пальцы которых были унизаны перстнями необыкновенной красоты и, как показалось Лидии, очень большой ценности, стоял невысокий стройный мужчина и пристально, чуть исподлобья, смотрел на Лидию. Его лицо показалось чем-то знакомым… Наверное, она уже видела его здесь, в игорном доме, да внимания на него раньше не обращала. Ну и зря, поскольку мужчина очень привлекателен, если не сказать большего! У него были волнистые черные волосы, сильно поседевшие на висках, хотя вряд ли ему могло быть больше тридцати. Смугловатое лицо, обрамленное изящной бородкой, в которой тоже мелькала седина, было каким-то тревожно красивым, и особенно прекрасны были его большие черные глаза с этим их странным выражением. Про такое выражение обычно говорят, мол, человек смотрит – и глазам своим не верит!

Почему?

Лидия на миг испугалась. А вдруг он ее откуда-то знает – и не верит своим глазам. Да и чему не верить-то? Тому, что увидел ее здесь? Кто же, кто же он? Какой-то знакомый Александра Дюма или, боже сохрани, Нессельроде?! Ну, Александр и сам любит метнуть талью-другую, хоть на это у него редко находится время, а вот чванливому семейству Нессельроде вряд ли пришлось бы по вкусу, что жена Дмитрия проводит время в игорном доме!

Как бы свекор да муж не начали чинить препоны в получении денег!

Лидия в смятении опустила глаза, потом снова взглянула на незнакомца – с откровенным страхом. Он все смотрел и смотрел на нее, и вдруг Лидия сообразила, что в выражении его глаз и лица нет ни тени осуждения или возмущения – напротив, этот господин смотрит с восхищением, и с каждым мгновением это восхищение ставится все более откровенным.

Лидия потупилась. Ну, это неприлично – так таращиться на незнакомую даму! Что это с ним такое – любовь с первого взгляда?

Нет, под этим самым взглядом она просто не может собраться с мыслями, а уж пора делать ставку!

Словно угадав, о чем она думает, мужчина отвел взгляд и выбросил на стол карту, загнутую с двух углов. И Лидия, словно ее бес под руку толкнул, взяла да и сделала то же самое!

В ту же минуту она пожалела, что отважилась рискнуть, но было поздно, крупье начал сдавать… и Лидия с изумлением увидела, что вышла ее карта! Она выиграла, выиграла в два раза против того, что поставила!

А красивый мужчина проиграл…

Он пожал плечами, усмехнулся и снова взглянул на Лидию. С прежним восхищением, несмотря на проигрыш!

«Он богат, – смекнула Лидия, – деньги для него ничего не значат, он пришел сюда лишь развлечься… Так же, как и я! А все же как приятно выигрывать!»

Мужчина между тем снова загнул два угла, и Лидия, сама не зная почему, сделала то же самое.

Она заметила, что в усах мужчины мелькнула улыбка, и сама слегка улыбнулась. А когда ее карта снова вышла с выигрышем и незнакомец снова проиграл, осмелилась взглянуть на него с проказливым выражением.

Он чуть поклонился. И снова Лидии показалось, что проигрыш его совершенно не волнует, что он просто развлекается игрой, а самое важное для него – смотреть на нее. На Лидию!

В самом деле, он смотрел не столько в карты, сколько на нее. Казалось, он загибает углы и делает ставки, совершенно не думая о том, сколько ставит и на что. Лидия безотчетно повторяла все его действия, она уже почти не отрывала от него глаз… Незнакомец проигрывал, Лидия выигрывала, время шло… Движение, которым она подгребала к себе деньги, сделалось почти машинальным, как вдруг после очередной сдачи Лидия с изумлением обнаружила, что ее карта убита!

Она проиграла… Ну что ж, у нее хватило сил небрежно улыбнуться. В самом деле, ведь выиграно куда больше! К тому же красивый незнакомец тоже проиграл. И снова начал ставить!

Лидия решила пропустить ставку и махнула крупье:

– Я пас.

Незнакомец выиграл. Она радостно разулыбалась.

Неотрывно глядя в глаза друг другу, не замечая других игроков, они загнули по два угла карты. И засмеялись, как дети, когда проиграли. Конечно, это была просто случайность, подумала Лидия, снова улыбаясь незнакомцу и загибая по его примеру четыре угла…

Спустя минуту обе карты – ее и незнакомца – были убиты!

– Ах, дьявол! – беспечно воскликнул мужчина необыкновенно приятным бархатным голосом. – Ну, еще одна трентильва, синьор Монти!

Крупье благосклонно кивнул.

– Трентильва! – эхом отозвалась Лидия, раскрывая ридикюль… и замирая, потому что он оказался пуст.

Как так? Она проиграла все деньги?! Каким образом?! Как?!

Лидия помертвела.

– Извините, мадам, – проговорил крупье, – вы ставите?

– Пока нет, – глухо отозвалась Лидия. – Мину… минуточку…

Лидия как во сне смотрела на груду золота и банкнот, горой лежавших перед крупье. Между ними мелькнул золотой браслет – наверное, у какой-то женщины не хватило денег и она бросила на кон браслет. И проиграла его.

Как Лидия проиграла все свои деньги. Черт, ну что за нелепость! А вдруг следующий ход принес бы ей кучу денег? Если бы пойти ва-банк…

Как глупо, что нечего поставить!

Нечего? Да ведь у нее есть жемчуг, знаменитый жемчуг Закревских-Салтыковых!

Лидия схватила себя за горло – и чуть не заплакала: да ведь она не надела сегодня ожерелье! Отчего-то с утра оно показалось таким тяжелым… Вот дурочка!

Она растерянно повела глазами. Незнакомец смотрел на нее исподлобья, перебегая пальцами по краю стола, словно наигрывал гаммы. Сноп искры вырвался вдруг из бриллианта на его тяжелом перстне. И тут Лидию осенило!

– Ва-банк! – воскликнула она, с усилием стаскивая с пальца перстень, подаренный свекровью, и швыряя его на стол.

Синьор Монти взглянул на него, чуть подняв брови, благосклонно кивнул, отвесил Лидии легкий поклон, потом подгреб перстень к прочим ставкам – и начал тасовать колоду.

Как долго, как долго это длилось… И вот пошла выдача карт… кто-то радостно вскрикивал, кто-то охал, кто-то выкрикивал проклятия, люди выигрывали и проигрывали…

Лидия ждала, прикусив губу…

– Мне очень жаль, синьора беллиссима, – проговорил наконец Монти. – Ваша карта бита!

Лидия схватилась за горло, откинулась на спинку стула. Перстень проигран! Ей было дурно, дурно… А в ридикюле, вспомнила она, лежит vinaigrette с нюхательными солями… Но руки так тряслись, что бедняжка только и могла вцепиться ими в край стола и тупо смотреть, как Монти раздает выигрыши счастливчикам.

И вдруг сердце забилось, в стиснутое судорогой горло прорвался глоток воздуха, набухшие слезами глаза прояснились. В той кучке купюр и монет, которую Монти придвинул к красивому незнакомцу, блестел золотой браслет – и кольцо. Перстень Лидии! Вернее, перстень Нессельроде!

Нервно моргая, Лидия смотрела, как красивые руки незнакомца небрежно переворошили выигрыш, подцепили браслет и покачали туда-сюда.

– Господа! – спросил мужчина своим чудесным бархатным голосом. – Чей это браслет?

– Мой! – послышался крик, и из угла комнаты к столу подбежала дама в полосатом желтом платье, с нелепо съехавшей набок прической. Лидия узнала ту женщину, которая ожесточенно чесала голову и сбила шиньон.

– Мадам, я счастлив вернуть вам эту прекрасную вещицу, – галантно сказал незнакомец и под общие аплодисменты – даже синьор Монти снисходительно похлопал в ладоши – передал раскосмаченной даме браслет, который она проворно нацепила на запястье и, подхватив повыше юбки одной рукой, а другой прижав к груди ридикюль, кинулась вон из залы.

Впрочем, Лидия лишь глянула на нее мельком – и снова обратила взгляд к выигрышу, среди которого обреченно поблескивал ее изумруд.

Вот незнакомец взял перстень… взглянул на Лидию и улыбнулся ей так, что она приподнялась со своего стула, уже готовая к тому, что он сейчас сделает такой прекрасный, такой рыцарственный жест – отдаст ей перстень, как отдал браслет той неизвестной даме, или даже наденет ей на палец, и она уже даже протянула вперед руку…

И ее прелестный ротик жалобно приоткрылся, когда незнакомец надел перстень себе на указательный палец, кивнул крупье, отвесил общий полупоклон всем, кто находился в зале, – и вышел… даже не взглянув на Лидию.

Он ушел, да, и тяжелые дверные створки богемского стекла сомкнулись за ним.

* * *

Ох, какая жара, какая духота! На дворе ноябрьская ночь, а в доме словно жаркий июльский полдень. Наденька неприметным движением обмахнула со лба пот, делая вид, что поправляет круто завившиеся кудряшки на висках. Какое счастье, что у нее вьющиеся волосы, прическа ни в коем случае не сделается в беспорядке, даже от самых быстрых туров вальса. И все же она на всякий случай взглянула в темное оконное стекло, ловя свое отражение. Позади нее, создавая разноцветный фон ее стройному, изящному силуэту, летели, кружились пары. Все дамы были пышно разодеты, и Наденька невольно усмехнулась, подумав, что это веселое мельтешение нарядов изрядно напоминает овощной суп, который помешивает незримой ложкой незримый повар.

Она не могла глаз от себя отвести – даже в этом запотевшем подобии зеркала видно, как она прелестна, прелестна, как очаровательна и по-настоящему красива! Ах, красавицей делает женщину счастливая любовь, плотское удовлетворение, и только. Никакое приличное, но унылое семейное счастье, никакая благочестивая, но скучная материнская любовь не могли бы превратить хорошенькую, но не более чем хорошенькую (будем же скромны, с отнюдь не скромной усмешкой подумала Наденька) молодую женщину в ту ослепительную красавицу, которая сейчас отражалась в зеркальном стекле, загадочно улыбаясь Надежде Нарышкиной, любовнице Александра Васильевича Сухово-Кобылина.

Наденька не могла глаз отвести не только от своего лица, но и от нового платья. Она с удовольствием провела пальцами по мягким зеленым перьям (совершенно того же цвета, что и ее глаза!), обрамлявшим декольте ее бального наряда. Это была последняя парижская новинка! Отделка перьями марабу, колибри да и самыми простыми крашеными перышками была в необычайной моде, порою составляла чуть ли не все платье. Такой фасон назывался sauvage, что в переводе с французского значило «дикий» но Наденька до подобной дикости никогда не доходила!

Полностью восхититься собой мешало, правда, воспоминание о вчерашнем разговоре с дальней родственницей мужа – княгиней Зинаидой Ивановной Юсуповой [16] , урожденной Нарышкиной, с которой Наденька и ее супруг встретились в театре.

Эту даму Наденька недолюбливала. Ей вообще не нравились молодящиеся старухи, а Зинаида Ивановна, несмотря на ее чуть не сорок, ужас! – выглядела необычайно молодо. И была очень красива – в самом деле красива! Конечно, использует какие-нибудь баснословные притирания, с юсуповскими-то деньгами можно хоть из чистого золота бальзамы варить, неприязненно думала, встречая ее, Наденька. Зинаида Ивановна была не без придури, манкировала любезностью императорской семьи – понять снисходительность государя к ее причудам никто не мог! – и, по мнению Наденьки, вечно болтала всякую чепуху. При своих нечастых наездах в Москву (князь Борис Николаевич Северной столицы не любил, большую часть времени проводил в своих подмосковных имениях, Архангельском да Спасском-Котове, ну и княгиня Юсупова изредка удостаивала супруга своими визитами, видимо, только для приличия, потому что о ее вольной жизни в Петербурге ходили самые невероятные слухи) Зинаида Ивановна всегда норовила встретиться с родственниками. И нет чтобы рассказать интересное о царской фамилии, поделиться какими-нибудь секретиками о придворной жизни! Нет, она вечно все не к месту ляпала! А муж Наденьки считал эту Зинаиду необыкновенной умницей. И вот последний пример ее ума и, прямо скажем, светского такта!

Вчера Наденька возьми да и спроси, что теперь носит великая княгиня Мария Николаевна, герцогиня Лейхтенбергская, которая, как говорили, могла любую французскую львицу за пояс заткнуть (по рассказам, долетавшим иногда из Петербурга, светские дамы перенимали нарасхват ее гениальный вкус, пытаясь более или менее удачно подражать оригиналу элегантности, но ни одна из них не умела одеваться так своеобразно, как Мария Николаевна). Зинаида Ивановна посмотрела на Наденьку в лорнет («Мартышка к старости слаба глазами стала!» – ехидно подумала та) и сказала, указывая на перья, обрамлявшие ее декольте:

– Вот этой sauvagerie [17] , она, во всяком случае, не носит!

Наденька ощутила, как от обиды ее всю, не только лицо, а буквально всю перекосило, супруг откровенно испугался, и Зинаида Ивановна, видимо пожалев родственников, сообщила, что великая княгиня перьев вообще не носит, даром что Париж от этой моды не может отвязаться уже который год, а этот стиль sauvage и моду носить перья на платье и в прическе привил не кто иной, как знаменитый Альфред д’Орсе, который однажды подарил своей сестре, красавице Иде, герцогине де Гиш, перья колибри для оторочки бального платья.

Наденька была наслышана, что Альфред д’Орсе был некогда законодателем мод в Париже, но ведь это некогда происходило лет двадцать тому назад! Страшно давно! Получается что? Никакая это не новинка, стиль sauvage, а нечто старомодное?

Наденька вчера от этих глупостей ужасно расстроилась, хотела даже забросить наряд и больше его не надевать, хотя, по светским правилам, новое платье вполне можно было надеть трижды, а Наденька в своем зеленом с перьями появилась на людях всего однажды. Было жаль денег, потраченных на фантазии модной портнихи…

Все первое действие спектакля Наденька была до того огорчена, что даже не замечала, что вообще происходит на сцене. Однако в антракте она завидела в фойе высокую статную фигуру Александра Васильевича Сухово-Кобылина – и немедля отправила мужа принести прохладительного. Тот взглянул изумленно – в театре и без того было прохладно, сквозило – однако ослушаться не посмел.

Наденька отошла к стене, и тут же рядом оказался Александр Васильевич, склонился к ее руке, ловко, незаметно для остальных, отогнул край перчатки, прижался губами к обнаженной коже… Наденька вся задрожала от щекочущего касания его усов, от любви к нему…

– Восхитительное платье, – пробормотал Александр Васильевич, выпрямляясь, и легонько коснулся пальцем перьев. – Ах, какие нежные перышки! Только ваша чудная кожа нежнее их, моя несравненная колибри!

Наденька мигом сделалась счастлива и довольна, платье вновь показалось ей очаровательным, а все то, что наболтала княгиня Зинаида Ивановна, показалось полной чушью. Ну в самом деле – не родилась еще на свет старуха , которая сказала бы что-нибудь приятное молоденькой красавице!

Вот и сейчас, стоя у приоткрытого окна, любуясь своим отражением, Наденька коснулась шеи – и довольно вздохнула: и правда, ее кожа нежнее самых мягких перышек колибри! Прекрасный комплимент! Александр Васильевич умеет сказать так, что вся затрепещешь от сознания собственной неотразимости. Все обычные мужские комплименты так пошлы и обыкновенны!

Правда, сегодня, на балу, Александр был не в ударе. Когда они с Наденькой обменялись торопливым поцелуем, шмыгнув за портьеру и почти тотчас вылетев оттуда, он успел пробормотать, задыхаясь, что кожа ее благоухает слаще самых модных парижских parfums. Наденька недобро сверкнула своими зелеными глазищами и надулась.

Всякое упоминание о Париже, слетавшее с уст Александра Васильевича Сухово-Кобылина, она воспринимала как личное оскорбление.

Эта девка, которую Сухово-Кобылин почти девять лет назад вывез из Франции… Луиза Симон-Деманш… Какая-то гризетка, которую он подобрал на парижской панели!

Александр Васильевич, разумеется, уверял, будто Луиза – не гризетка, а модистка, и он встретил ее не на панели, а в кафе или ресторации. Но разве приличная девица пойдет одна в ресторацию?! Никогда в жизни! И приличная дама – тоже не пойдет. Только с супругом или любовником. А девица, конечно, была там со своим содержателем, у которого Александр Васильевич ее и увел.

Он, правда, клялся, будто Луиза была в ресторане с тетушкой, но Наденька не верила. Никакая это была не тетушка, а сводня! И она свела Луизу с Александром Васильевичем, и эта Деманш так заморочила ему голову, что он эту девку увез из Парижа!

Сухово-Кобылин, конечно, клялся всеми святыми, будто Луиза приехала сама по себе, но Наденька не верила.

Увез из Парижа, приволок в Россию, выхлопотал вид на жительство в Москве, снял ей дом, дал прислугу, у бывшей парижской шлюшки теперь имелся собственный выезд, две горничные, которые, хоть и косоротились, да вынуждены были прислуживать этой безнравственной содержанке!..

Сухово-Кобылин – ну еще бы! – божился, что горничные эти – его крепостные девки, они и слова поперек Луизе сказать не посмеют, страшась расправы, не то чтобы косоротиться, однако Наденьке и это лыко было в строку.

Бедняжки! Так французская шлюха их еще и бьет?!

Наденька брезгливо передернула плечами, скривила губы. У нее при одном только воспоминании о Луизе Деманш начинало в горле першить от злости! Вот уже несколько месяцев минуло, как Александр Васильевич Сухово-Кобылин и Наденька признались друг другу в любви, как Наденька отдалась ему и с тех пор продолжает тайные с ним встречи (так же, впрочем, как и явные, на балах, на вечеринках, но, разумеется, все приличия соблюдены, никто ни о чем и не подозревает, а если подозревает, то благоразумно помалкивает, ибо не пойман – не вор!), а Луиза Деманш до сих пор живет в самом центре Москвы, в том же доме, на том же приличном содержании, ну а содержит ее все тот же господин сочинитель Сухово-Кобылин! Причем он и слышать не желает о том, чтобы выдворить Луизу за пределы Российской империи. Якобы она начала новую жизнь и, не имея успеха в торговле, теперь снова взялась делать модненькие шляпки и продавать их, так что он не хочет мешать успешным делам этой мадемуазель.

Ох, видела Надежда эти шляпки! Ни одну из них она ни за что не решилась бы надеть, хотя некоторые дуры приходили в восторг от этого убожества, от этой мешанины бархата, цветов и перьев. Право, лгут люди, уверяя, будто француженки от природы наделены хорошим вкусом! Луиза – явно исключение из правил. Любая русская дама, куда ни взгляни, хоть на саму Надежду, хоть на любую из ее гостий, хоть… да хоть на ту даму, которая стоит сейчас на улице под окном, одеты куда элегантнее, чем эта жалкая парижская содержанка.

Кстати, у той дамы, что стоит внизу, великолепный бархатный, отороченный соболем салоп. Ах, как искрятся на нежном меху отблески костров, разожженных кучерами, которые ожидают своих танцующих хозяев! И какой интересный покрой капюшона… Или это двойная пелерина?

Надежда приникла к стеклу, желая разглядеть фасон салопа, – и чуть не ахнула.

Упомяни о черте, а он уж тут! Да ведь это сама Луиза Деманш топчется под окном нарышкинского особняка!

Что она здесь делает?!

Ха, нетрудно догадаться! Наверняка до нее дошли слухи о новом романе, который затеял Сухово-Кобылин… Уж не собирается ли она ворваться в дом и устроить скандал? Вот сейчас увидит в окне соперницу и…

Надежда отшатнулась от окна, но тут же гордо вздернула голову, тряхнула кудрями. Изумрудные глаза сверкнули, румяные губы приоткрылись, голос сделался сладостным, искусительным, словно у сирены:

– Александр Васильевич! Подите ко мне, скорей подите! Что же это вы со всеми вальсируете, а хозяйку позабыли?

Сухово-Кобылин поглядел на красавицу с опаскою… Прекрасная дама ему досталась – бесстрашная любительница эпатировать публику. Такое впечатление, она просто жаждала, чтобы муж прознал про свои рога и устроил грандиозный скандалище. Вот и сейчас – что-то слишком опасно засверкали ее изумрудные глаза…

– Надин, – пробормотал Александр Васильевич, подходя. – Умоляю, тише, ти-ше…

– Да что ж такого я сделала? – усмехнулась его любовница. – Всего лишь хотела вальсировать с вами. Один тур, всего один!

Они вихрем пролетели по залу, но предчувствия Сухово-Кобылина не обманули: вальсом дело не кончилось. Надежда увлекла его в оконную нишу, полускрытую портьерой, и, обхватив за шею, припала к губам таким поцелуем, от которого у мужчин подгибаются ноги и все разумные мысли вылетают вон из головы.

То же случилось и с Александром Васильевичем. Он не мог сказать, сколько тот поцелуй длился: миг, час, день или вечность. Наконец приоткрыл затуманенные глаза – и удивился: прелестное личико его любовницы имело предовольное выражение! Зеленоглазую и рыжую Надежду часто сравнивали то с кошечкой, то с тигрицей. Сейчас создавалось впечатление, будто кошечка вволю наелась сметаны, а тигрица только что обглодала последнюю косточку вкусненькой козочки. Натурально, Сухово-Кобылин, тщеславный, как все мужчины, решил, что именно его поцелуй доставил ей такое удовольствие.

Однако он не заметил женскую фигуру за окном, не заметил, как она яростно вскинула руки, как погрозила в сторону окна, как метнулась прочь и вскоре растаяла в темноте… Ничего этого он не заметил!

Такой это был поцелуй, что заставил Александра Васильевича желать большего… И Наденька тоже воспламенилась нешуточно.

– Отправляйся к себе домой, – жарко шепнула она, с трудом вырываясь из рук любовника, – я буду следом. Пока танцуют, нас никто не хватится. Уходи черным ходом, скорей же, ну!

Сухово-Кобылин бросился вон из залы, словно за ним черти гнались.

Наденька приказала верной горничной всем отвечать: хозяйка в детской, сейчас вернется – и была такова.

Дом ее любовника находился почти рядом – только через садик пробежать, да выскользнуть из боковой калиточки, да шмыгнуть в его двор, да взбежать по черной лестнице… Надежда не раз это проделывала, не замедлилась и сейчас. И вот она уже в объятиях милого друга! И вот уже опирается локтями о стол! Привычным движением поднята юбка (вот уже несколько месяцев Наденька пристально следила за тем, чтобы портнихи вставляли в ее юбки самые легкие, подвижные кринолины, не дешевые железные обручи, а гибкий китовый ус, и радовалась, что ушло в прошлое нагромождение тяжеленных от крахмала нижних юбок, пробираясь сквозь которые, запутался бы даже Тезей, не заплутавший в знаменитом Лабиринте!), все, что можно расстегнуть, расстегнуто, все, что можно снять, снято… Поспешные ласки, торопливые движения, исступленные вздохи… ахлюбовьмоякакоесчастье!  – теперь все быстренько надеть, натянуть, застегнуть, поправить, опустить, пригладить, одернуть, метнуть блудливый взгляд в зеркало, потом на часы – прошло каких-то минут тридцать, наверняка дома ее не успели хватиться! – повернуться к двери, изготовясь убежать так же стремительно, как прибежала, – и замереть, застыть с криком ужаса, потому что в дверях Наденька увидела неподвижную фигуру Луизы Деманш…

В том самом хорошеньком салопчике.

Бог ты мой… Значит, униженная соперница, увидев в окне целующуюся пару, бросилась не в подушку рыдать и слезы утирать, а решила устроить сцену неверному любовнику? И выбрала для этого самое подходящее место и время!

– Что ты здесь делаешь? – яростно выкрикнул Сухово-Кобылин. – Зачем ты пришла? Как ты посмела?!

– А! – закричала Луиза. – Ты меня спрашиваешь, зачем я пришла? А я спрошу тебя, как сюда, в эту комнату, где столько раз обладал мною, ты посмел притащить эту распутную рыжую кошку?!

– Да как вы смеете?! – взвизгнула Надежда. – Кто вы такая?

– Я? – буйно расхохоталась Луиза. – Я такая же шлюха, как и вы, мадам Нарышкина! Да-да, я вас знаю. И вся разница между нами только в одном этом слове: мадам. Вас называют мадам, меня – мадемуазель, но я ни перед кем не держу отчета в своих поступках, а вы… Вам туго придется, если я сейчас пойду к вашему мужу и расскажу о том, что видела только что!

Наденька кинулась к Луизе и влепила ей пощечину, оставив на щеке кровавые царапины от своих длиннющих ногтей. Луиза размахнулась было – ответить тем же, однако Сухово-Кобылин оказался перед нею, загородив Наденьку, и оплеуха досталась ему. Он сильно толкнул Луизу, и та отлетела в угол, упала на пол кучкой скомканного тряпья…

Досматривать, на чьей стороне будет победа в этом сражении, Наденька не стала: вылетела вон и ринулась домой, ничего не видя от глубочайшего душевного потрясения.

Какой кошмар! Какой кошмар! Неужели ей, Надежде Нарышкиной, дочери члена Государственного Совета барона Ивана Кнорринга, жене губернского секретаря Александра Нарышкина, одной из красивейших и бонтоннейших дам Первопрестольной, ей, истинной светской львице, выпало пережить такую вульгарную сцену и даже участвовать в ней!

Драться с соперницей! Драться из-за мужчины! Словно какие-нибудь прачки или… или животные!

Вот именно, животные или даже насекомые! Наденька вдруг вспомнила, как ее фрау учительница естественной истории (она получила хорошее домашнее образование) рассказывала, что среди животных очень часты crimes de passion, преступления по страсти. Самки-воительницы муравьев породы formika rubifarbis часто приходят в такую ярость, что набрасываются и кусают других самок, личинок и муравьих-рабынь, которые стараются их успокоить и крепко держат до тех пор, пока припадок гнева не минует. Эта Луиза была на шаг от того, чтобы совершить это самое crime de passion, жертвой которого пала бы она, Надежда Нарышкина!

Наденька не помнила, как очутилась дома, как, минуя бальную залу, взбежала в детскую. Здесь мирно горел ночник, нянька дремала на топчане, трехлетняя Оленька спала в своей кроватке.

Наденька мгновение постояла, пытаясь отдышаться, нервно потирая ледяные от волнения руки, потом вышла. Ужасно хотелось броситься к себе в будуар, отсидеться там, хорошенько поплакать, ведь ничто не приносит такого облегчения смятенной душе, как обильно пролитые слезы… Но нельзя, нельзя, нужно идти к гостям!

Входя в залу, Наденька бросила мимолетный взгляд в зеркало. Щеки горели, словно нахлестанные, как будто не она отвесила пощечину Луизе Деманш, а, наоборот, соперница достигла цели. Но все же Наденька была хороша, чертовски хороша! Как бы ни ярилась эта вульгарная французская дура, яблоко раздора по имени «Александр Сухово-Кобылин» достанется не ей, а прекрасной тигрице (вот именно – тигрице, а не кошке!) Наденьке Нарышкиной!

И она вошла в залу, как никогда уверенная в себе, своей красоте и неотразимости. И если бы в эту минуту некто всеведущий шепнул ей в ухо, что она никогда больше не увидит своего любовника, более того – не захочет его видеть, будет избегать встреч с ним истовее, чем черт избегает ладана, и причиной этого станет не что иное, как одно crime de passion, Надежда была бы страшно изумлена и, конечно, не поверила бы этому прорицателю.

А зря…

* * *

Он уходит! И уносит перстень!

Эта мысль словно ударила Лидию, да так чувствительно-больно, что она забыла про все на свете, слетела со стула и ринулась вдогонку за незнакомцем. Двери игорной залы, которые всегда казались такими тяжелыми, она распахнула вмиг, словно они были сделаны из бумаги.

Вылетела на площадку и, захватив юбки одной рукой как можно выше, а другой придерживаясь за перила узкой винтовой лестницы, торопливо заработала ногами, спускаясь. Успела увидеть сверху, что незнакомец уже выходит из кафе, еще пуще заспешила – как вдруг кто-то схватил ее за талию.

Лидия в ярости обернулась, занеся ридикюль, готовая сражаться за свою свободу, но тут же поняла, что сражаться не с кем – она просто-напросто зацепилась кушаком за перила. Выпутывалась долго, что-то ей ужасно мешало, а снизу доносились смех, аплодисменты, восхищенные выкрики…

Кое-как отцепив кушак, Лидия спорхнула с лестницы – да так и ахнула, поняв, что аплодисменты и смех предназначались ей: Бог знает почему, она все еще держала одной рукой высоко поднятые юбки, а потому всем, стоящим внизу лестницы, были отлично видны ее прелестные ноги, обтянутые, по обыкновению, розовыми чулками! Оттого и кушак от перил она никак не могла отцепить, что другой рукой, словно в забытьи, сжимала юбки.

Лидия почувствовала, как запылало лицо, но тут же она высокомерно передернула плечами и раскланялась с публикой так, словно была знаменитой актрисой, которую безудержно приветствовали поклонники ее таланта.

Ну и ладно, ну и пусть, хоть доставила удовольствие этими французишкам: где они еще увидят такие стройненькие, ладненькие ножки, у здешних красоток не ноги, а костыли!

И вообще, сейчас приступ стыдливости явно неуместен…

Лидия ринулась на улицу, отпихивая локтями мужчин, которые со всех сторон отвешивали ей полушутливые-полувосхищенные поклоны. Когда-то она восторгалась французской галантностью – сейчас эта чертова галантность ее бесила!

Если она не успеет догнать этого странного незнакомца, который сначала казался таким любезным, то лишится перстня. Если у Лидии не будет перстня, эти ослы в банке не дадут ей больше денег, а ведь у нее совершенно пусто в кошельке! Конечно, с голоду она не погибнет… Мария Калергис, какая-никакая, а родственница, не даст пропасть, и дусенька Александр не оставит любимую женщину своими щедротами. Но в таком случае прощай надежда на свободную, независимую и привольную жизнь в Париже! И можно вообразить, что устроят ей Нессельроде, когда им донесут из банка: дескать, молодая графиня не предъявила заветной драгоценности!

Боже мой, боже мой, ну зачем она тратит время на размышления, когда надо бежать скорей и догонять этого картежника, этого грабителя!

Лидия, чуть не сбив с ног швейцара, выскочила на крыльцо, окинула безумным взглядом сияющий огнями, веселый, многолюдный бульвар Монмартр, который открывался справа, и еще более сияющий и многолюдный бульвар Итальянцев, открывающийся слева… Да так и замерла, увидев «картежника и грабителя», который стоял как ни в чем не бывало, покуривая тонкую сигару и скучающим взглядом окидывая беззаботную толпу гуляющих.

У Лидии пересохло в горле. Она так спешила догнать этого человека, что даже не успела придумать, какими доводами и мольбами убедит вернуть свой перстень. Наверное, он согласится уступить его за деньги… Только надо пообещать, что эти деньги Лидия сможет отдать лишь через некоторое время… А если он захочет получить их сразу?! Боже мой, да станет ли он ждать, когда в любую минуту может взять огромную сумму за эту драгоценность у ювелиров?!

Как, какими словами убедить его смилостивиться над несчастной графиней Нессельроде?..

Лидия не успела не только этих слов придумать, но даже и рта раскрыть не успела, как незнакомец обернулся к ней и приветливо улыбнулся:

– А вот и мадам! Я так и знал, что вы поспешите догнать меня.

Знал?! Так он ждал ее здесь? Ждал?..

– Мсье, о мсье… перстень… – трясущимися губами выговорила Лидия. – Умоляю…

У нее перехватило горло, когда он кивнул:

– Конечно, перстень. Вы получите его, само собой. Мне было не вполне ловко возвращать его там, наверху, среди всех этих людей. Я отвезу вас домой и верну его вам, как только мы приедем.

Он махнул рукой, и тотчас подъехал небольшой элегантный экипаж.

Незнакомец подал Лидии руку, помогая подняться на подножку.

Она повиновалась, судорожно сглатывая – горло совсем пересохло от волнения! – и пытаясь понять, отчего вернуть браслет той даме с покосившимся шиньоном ему было ловко, а перстень Лидии – «не вполне».

Карета тронулась, и Лидия, так ничего и не поняв, обессиленно откинулась на сиденье.

– Бог мой, да вы еле дышите, – благодушно усмехнулся незнакомец, лицо которого было почти неразличимо в полутьме. Он расположился рядом, и до Лидии донесся аромат его сигары. – Хотите шампанского?

Она ощутила такое желание выпить шампанского, что чуть не заплакала. Но сил ехать куда-то, в какой-то ресторан, не было совершенно. Показываться в обществе с этим человеком… Конечно, он красавец, но она ведь знать не знает, кто он такой!

Однако у него ее перстень…

– Нет, нет, не волнуйтесь! – Незнакомец словно прочел мысли Лидии. – Я понимаю, как вы устали и перенервничали, к тому же я обещал отвезти вас прямо домой. У меня всегда с собой несколько бутылок шампанского в дорожном сундучке, так что мы можем освежиться прямо сейчас.

Послышалась какая-то возня – шуршанье, потом щелканье замков того самого дорожного сундучка, потом звякнула бутылка, послышался легкий хлопок, с каким открывается шампанское, затем бульканье…

Лидия совершенно ничего не видела в темноте, однако незнакомец действовал с таким проворством, как будто все было отлично освещено. Лидия вспомнила никталопию [18] графа Монте-Кристо и поежилась: это воспоминание было как упреком от обоих Дюма, старшего и младшего.

Хотя им-то за что ее упрекать? Если бы Дюма-младший не был так занят своим дурацким спектаклем, Лидия не пристрастилась бы к картам!

Наверное. Может быть…

– Извините, что оно не в хрустальном бокале, а в серебряном стаканчике, – предупредил незнакомец, протягивая Лидии что-то металлическое, и она припала губами к прохладному краю, не в силах оторваться от живительного напитка.

Хотя соседство с металлом сделало шампанское куда более кислым, чем обычно, Лидия допила стакан до дна, однако когда незнакомец предложил еще, она отказалась: сразу сильно зашумело в голове.

– Скажите, мсье, – спросила она, с некоторой неловкостью слыша, как нетвердо звучит ее голос, – а куда мы едем?

Как-то вдруг до Лидии дошло, что о месте ее жительства он так и не спросил, а между тем экипаж движется и движется. Куда?!

– Да к вам, на улицу Анжу, восемь, – усмехнулся незнакомец. – Вы не тревожьтесь, графиня, обещал доставить вас домой – и доставлю.

– О господи! – изумленно воззвала Лидия. – Так вы меня знаете?!

– Конечно, знаю, – проговорил он, и в голосе его зазвучали особенные вкрадчивые нотки. – Я знаю, кто вы, знаю ваше имя, знаю вас уже много лет… Да ведь и вы меня знаете, графиня!

– Я вас знаю? – пробормотала Лидия, с трудом продираясь сквозь усиливающееся головокружение. – Нет, я что-то не помню вас… Так мы знакомы? Кто же нас представил друг другу?

– Ваша матушка, – дружески ответил незнакомец. – Это было около десяти лет тому назад, здесь же, в Париже, помните?

– Так давно? – засмеялась Лидия. – О, у нас было тогда столько знакомых… Тысяча извинений, но я вас забыла, дорогой мсье. Пожалуйста, назовите ваше имя и заранее простите меня!

– Вряд ли я смогу когда-нибудь простить вас, дорогая графиня, – вздохнул незнакомец. – И вы сразу поймете почему, когда я назову вам свое имя. Меня зовут Вольдемар Шуазель. Маркиз Вольдемар Шуазель, если вам угодно, – добавил он с самой сардонической в мире усмешкой, которая пронзила Лидию, словно шпага.

В ужасе метнулась она к краю сиденья, зашарила руками по дверце, но Шуазель схватил ее за платье:

– Куда вы, безумная? Забыли, что у меня ваш перстень? Если об этом проведает ваш муж…

– Чего вы хотите?! – панически выкрикнула Лидия, пытаясь различить в темноте черты маркиза, юного матушкиного любовника.

Ей все казалось, что это какая-то ужасная шутка, что такого не может быть, что Шуазелю здесь неоткуда взяться! Ерунда, ерунда, он брошен в тюрьму, да и откуда ему знать про перстень, про то, где живет Лидия?

Тут роман «Граф Монте-Кристо» снова вспомнился ей, и Лидия едва не зарыдала от отчаяния: о да, из тюрьмы так или иначе выходят, и человек, который лелеет планы мести, способен узнать о том, кому жаждет отомстить, и сделает все, что нужно для этого отмщения.

Боже ты мой… Да как же она его сразу не узнала?! Конечно, тогда он был без бороды, усов и седины, но это тот же красавчик, только на десяток лет старше и вдобавок сильно потрепанный жизнью.

Вот дурища… Кокетничала с ним, заигрывала, перемигивалась… А он все это время издевался над ней!

Ясное дело, синьор Монти ему подыгрывал, иначе как он мог выиграть перстень? Случайно?! Ерунда, таких случайностей не бывает. Очень может быть, что и проиграться в пух Лидии помог тот же синьор Монти…

Но сейчас не до этого. Сейчас главное – перстень!

Надо расположить к себе Шуазеля…

– Чего вы от меня хотите?! – взвизгнула Лидия. – Я тут ни при чем! Это не я подложила вам жемчуг!

Шуазель расхохотался:

– О, милая графиня, да ведь вы сами себя выдали! Ваша матушка была преисполнена уверенности, что я вор, а вы знаете, что мне подсунули драгоценность и подвели под заведомо ложное обвинение. Откуда вы это знаете?

Лидия зажала рот ладонью, чтобы не сболтнуть чего-нибудь еще лишнего. Надо же так нелепо попасться! Право, это шампанское совершенно задурило ей голову!

– Оттуда, что вы сами позаботились от меня избиваться таким позорным образом, – сам ответил на свой вопрос Шуазель. – Не трудитесь выдумывать какие-нибудь жалкие оправдания! Ключи от шкатулки, где хранился жемчуг, были только у вашей маман. Она носила эти ключи на шее. Лишь два человека могли снять с нее ключи, когда она спала – а спала она очень крепко. Или я, когда проводил с ней ночь, или вы, прокравшись в ее опочивальню, когда меня там не было. Я точно знаю, что я этого не делал. Только вы…

– Да будьте вы неладны! – прошипела Лидия, которую вдруг обуяла неистовая ярость. – Вы же сами вынудили меня избавиться от вас таким ужасным образом! Вы были жалким альфонсом при моей влюбленной матери, ну и оставались бы им! Так нет, вы приняли этот купленный титул и согласились с ее замыслом жениться на мне! Моя мать совершенно помешалась на вас, ну, мне и пришлось самой о себе позаботиться.

– Не искушай малых сих, – сурово промолвил Шуазель. – Ваша матушка преступила этот завет. Она меня именно что искусила. Моя вина лишь в том, что я не устоял перед этим искушением. Я, нищий отпрыск захудалого рода, вечно голодный студент, увидел в этом искушении средство подняться из той нищеты, в которой погряз. Я желал возвыситься, но вместо этого был еще больше унижен… Просто потому, что какая-то девчонка сочла себя вправе уничтожить меня. Я долго мечтал о встрече с вами, я долго ждал этого дня, Лидия, но я его дождался.

Он усмехнулся – тихо, но так зловеще, что у Лидии мурашки пробежали по спине.

– Чего вы от меня хотите? – с трудом выдавила она и не поверила своим ушам, услышав спокойное и даже миролюбивое:

– О, ничего особенного. Я хочу вернуть вам ваш перстень. Нет-нет, погодите, не так просто… – Шуазель усмехнулся, и Лидия торопливо убрала руку, которая словно бы сама собой уже протянулась к нему. – Я хочу, чтобы вы выкупили его у меня!

Лидия скрипнула зубами. Ну вот, она так и думала! Сколько же он запросит?

– Я готова выкупить перстень, – сказала она высокомерно, потому что от сердца несколько отлегло, надежда придала ей сил, – но трудность в том, что деньги в банке мне выдают, только когда я этот перстень предъявляю! Не будет перстня, не будет денег. Вам понятно?

– Конечно, – спокойно согласился Шуазель. – А с чего вы взяли, что мне нужны деньги?

– Как? – не поверила ушам Лидия. – Вы же сказали, чтобы я выкупила у вас перстень.

– Да, но не за деньги.

– А за что?!

– Попробуйте догадаться, – хмыкнул маркиз, но Лидия, у которой вдруг ужасно закружилась голова, крикнула, теряя самообладание:

– Перестаньте надо мной издеваться, мсье Шуазель! У меня нет сил разгадывать ваши загадки! Говорите, что вам нужно!

– Не догадываетесь? – тихонько ухмыльнулся он. – Неужто не догадываетесь?!

Лидия замерла и словно бы даже дышать перестала.

Ах, наглее-ец… Нет, она даже поверить боялась! Он что, возмечтал обладать ею?! Он что, решил, будто графиня Нессельроде задерет сейчас перед ним юбки, отдастся ему, этому презренному, этому презираемому…

Никогда! Никогда!

Боже мой, она еще ни разу не изменила своему Дюма, и воспоминание о нем, таком нежном, таком предупредительном любовнике, который всегда заботился о ее наслаждении, который все ей позволял, потому что доверял, который и сам вел себя так, что Лидия ему совершенно доверяла, который собирался сделать ее героиней нового романа и таким образом прославить, – это воспоминание настигло Лидию и заставило сжаться ее сердце. Не о муже подумала она в эту минуту – Дмитрий как мужчина давно перестал для нее существовать, сделался совсем чужим, посторонним человеком! – а о любовнике.

Да как же можно?! Да разве сможет она отдаться этому мстительному, этому злобному, этому коварному, похотливому… Кто знает, не станет ли он избивать ее, обладая ею, чтобы унизить сильнее и подчеркнуть свою неограниченную власть над ней?!

И из глубин памяти всплыло вдруг какое-то воспоминание… Обрывок разговора двух горничных, случайно услышанный полувзрослой девочкой, какой тогда была Лидия. Это произошло здесь, в Париже, как раз когда разворачивался бурный роман матери с Шуазелем и она лелеяла планы забрать его с собой в Россию! Одна горничная сказала другой: «Слыхала, как графиня орет благим матом? Небось французишка этот ее не только дерет, но и колотит!» – «Неужто?! – ужаснулась вторая девушка. – Да как же она, барыня, терпит этакое?» – «Так и терпит, что оно ей всласть! – хохотнула первая горничная. – Слыхала, в народе говорят: кто дерет да бьет, с тем жена долго живет, а коли только дерет, она к другому пойдет!»

Тогда Лидия уразумела лишь одно: мужчина, которого предназначили ей в мужья, бьет ее мать, будет бить и ее – ее, которую никто в жизни пальцем не тронул, даже отец, и даже мать, отвешивающая горничным оплеухи направо и налево, не била дочку… Гордость Лидии встала на дыбы. Это было еще одним черным камушком в чашу Шуазеля. Именно этот разговор горничных, хоть она и не отдавала себе в этом отчета, подстегнул ее к тому, что она предприняла, дабы избавиться от него.

Никогда в жизни! Ни ради чего на свете! Подумаешь, перстень! Да что такое этот перстень?

Конечно, Нессельроде придут в ярость… Но ведь Лидия может сказать, что на нее напали грабители! Да-да, напали! И ограбили, и отняли все деньги, полученные в банке, и перстень отняли… Про неудачную игру она, конечно, и словом не обмолвится, а все свалит на неизвестных грабителей.

Только бы сбежать от Шуазеля! Выпрыгнуть и…

Нет, карета едет слишком быстро. Надо заставить Шуазеля ее остановить. Притвориться сломленной, испуганной, сделать вид, что она прямо сейчас лишится сознания, что ей дурно, ее укачало… И, как только лошадь начнет сбавлять ход, Лидия выскочит вон и бросится бежать, бежать!

– Ну-ну, – ворвался в ее мысли насмешливый голос Шуазеля. – Ох, представляю, чего вы только себе не навоображали, каких ужасов! Или, наоборот, каких соблазнов? И не мечтайте, моя красавица. Я вас и пальцем не трону. Вы мне не нужны. Я хочу обменять перстень вовсе не на ваше тело, а на жемчуг. Тот самый знаменитый жемчуг, с помощью которого вы меня погубили!

* * *

Миновал этот ужасный день, который принес Наденьке такие волнения и переживания, а на другой, 9 ноября, прибежала ее приятельница, Софья Сухово-Кобылина, модная художница, сестра Александра Васильевича, – прибежала совершенно вне себя, почти безумная, рыдающая, и в ужасе прокричала, что ее любезный брат только что взят под стражу по подозрению в убийстве московской модистки и купчихи Луизы Симон-Деманш…

Наденька сама не знала, как она не грянулась в обморок сию же минуту, как эту весть услышала. Только присутствие мужа заставило собраться с силами.

Впрочем, ее ужасу, ее внезапной бледности никто не удивился – небось побледнеешь тут, узнав, что добрый приятель твоего супруга, светский человек, который только вчера самозабвенно вальсировал на твоем балу, – хладнокровный убийца!

Разумеется, добрейший господин Нарышкин принялся уверять Софью, что не верит, не верит вздорному обвинению, и Наденька, немного оправившись, принялась ему вторить с тем же пылом, однако в глазах у нее так и стояло искаженное яростью лицо ее любовника, она так и видела Луизу в этом ее бархатном, с собольей оторочкой, салопчике, упавшую в угол кучей скомканного тряпья…

Что, если она тогда же ударилась головой – и умерла? Что, если Наденька присутствовала при нечаянном убийстве? Или убийство – уже не нечаянное, а намеренное! – свершилось минутой позже, когда Наденька убежала, а Луиза все же нашла в себе силы подняться и вознамерилась броситься вслед за исчезнувшей соперницей, но Сухово-Кобылин не хотел бы этого допустить и снова ударил надоевшую любовницу… Да не кулаком, а чем-нибудь тяжелым, например бронзовым шандалом, который стоял в его кабинете?! Ударил – и нечаянно убил. А потом…

Да-да, что было потом? И если Александр Васильевич в самом деле невзначай убил Луизу, что делал после? Отчего взят под стражу только сейчас? Или все это время не мог решиться обратиться в полицию? Или пытался… о Господи, вот ужас-то! – или пытался скрыть труп?! Или Луиза какое-то время была жива и только теперь отдала Богу душу?

Ужас .

Да, верно, ужас, но было во всем этом нечто еще более ужасное, чем даже убийство, совершенное бывшим любовником (Наденька и не заметила, как сама невзначай употребила это словечко – «бывший»!).

А что, если кто-то видел госпожу Нарышкину в тот бурный вечер в доме Сухово-Кобылина? Что, если этот неведомый свидетель донесет? Уже донес? Что, если Надежду привлекут к расследованию как соучастницу пресловутого crime de passion? Что, если сейчас Софья расскажет Нарышкину, мол, в вечер совершения убийства брат ее был не один?..

Наденька схватилась за голову, пытаясь привести в порядок сумбурно скачущие мысли, и наконец до слуха ее долетел голос Софьи, которая в подробностях рассказывала о том, что произошло. И Наденька смогла слегка перевести дух, потому что имени ее не упоминалось, это раз, а во-вторых, картина преступления вырисовывалась совершенно иная.

Выходило, что сцены, невольной участницей которой Наденька стала, сцены отчаянной ревности Луизы и безумной жестокости Александра Васильевича, вовсе не было!

Именно эту «иную картину» описывал некоторое время спустя сам Сухово-Кобылин в письме императору Николаю I:

«…День 7 ноября проведен был мною в кругу моего семейства, а вечер – в доме губернского секретаря Александра Нарышкина, где встретил я до 15-ти знакомых мне лиц; после ужина во 2-м часу ночи оставили мы дом его, и я, возвратясь к себе около двух часов, лег спать.

На другой день, 8-го числа, я отправился поутру из дому по собственным делам и, заехав на квартиру Луизы Симон-Деманш, не нашел ее. Прислуга ее объявила мне, что накануне, в 10 часов вечера, она сошла со двора и во всю ночь не возвращалась. Обстоятельство это, несогласное с правильностию и особенною скромностию образа жизни Луизы Симон-Деманш, с первого раза возбудило во мне опасения. Немедленно занялся я расспросом о ней у ее знакомых и, не получа решительно никаких слухов, вечером того же дня, т. е. 8-го числа, известил Тверскую часть, а уже ночью, обще с зятем моим, полковником Петрово-Соловово, сообщили г. обер-полицеймейстеру.

На следующий день, 9-го числа утром, вновь явились мы к г. обер-полицеймейстеру и, подтверждая наши опасения, просили у него всех средств к самым деятельным разысканиям. Вследствие сей нашей просьбы немедленно были присланы ко мне полицейские сыщики, которым (в особенности главному из них, Максимову) я объяснил привычки Луизы Симон-Деманш, назвал ее знакомых, описал приметы и одежду; так, что когда того числа вечером Пресненская часть известилась, что за Ваганьковым кладбищем замечено тело убитой женщины под такими-то приметами, то с другой стороны вся московская полиция уже знала, что Луиза Симон-Деманш под теми самыми приметами пропала без вести в ночь с 7 на 8-е число необъяснимым образом, а потому имела все причины произвести самый тщательный подъем тела и осмотр квартиры, которые должны были с первого шага привести следователей к открытию убийц.

Несмотря на то, все мои люди были взяты Полицией под арест и дом мой подвергнут осмотру. Произведен вновь строжайший осмотр моего дома, а в особенности кабинета, в котором все мебели, вещи, бумаги и частная моя переписка были пересмотрены, некоторые взяты к делу; сам же я вытребован в городскую часть к допросу. Он начался в 12-м часу дня. Вскоре явился в комнату присутствия г. московский обер-полицеймейстер генерал-майор Лужин, который, обратившись прямо ко мне, сказал мне на французском языке, чтобы я безрассудно не медлил добровольным признанием и что запирательство мое послужит только к аресту всех лиц мне близких.

Слова эти открыли предо мною целую бездну: потрясенный всеми ужасами самого события, смущенный арестом, угрожавшим может быть престарелой матери моей, сестрам, зятю, я просил генерал-майора Лужина, чтобы он немедленно представил все улики, все обвинения, говоря, что я готов отдать и имущество и жизнь, чтобы раскрыть этот страшный покров возводимых на меня подозрений.

Г. обер-полицеймейстер, к удивлению моему, немедленно удалился, сказав, что улики у него в руках и что они будут представлены в свое время.

Мне было предложено около 40 вопросных пунктов, на которые, отвечая собственноручно, точно и подробно, показывая простую, очевидную, а главное, всем известную правду, встречая вопросы обыкновенные, даже излишние, я непрестанно ждал, что явится или лжесвидетель, чтобы уличать меня в убийстве, или, по крайней мере, что предложен мне будет вопросный пункт такого рода, который мог бы служить основанием к высказанному мне столь прямо обвинению, но, к удивлению моему, во всех предложенных мне вопросах не встретил ни улик, ни показаний, мне противуречащих, ни даже клеветы или лжесвидетельства, а потому считал себя по крайней мере на этот день чистым пред Законом и Государем.

При словесных допросах я поражал следователей очевидною истиною моих доводов, которые заключались именно в том: что мое нахождение в другом месте, а следовательно невозможность лично совершить преступление, доказывается свидетельством более сорока лиц (моего семейства, дома, гостей и людей Нарышкина) и есть обстоятельство существенное и не подверженное никакому сомнению, а потому если следователи, упорствуя в своем обвинении, предположили, что дело это совершено рукою купленных мною убийц, то и тогда надлежало найти сперва самых деятелей преступления и потом уже по их показаниям обвинять меня.

Но и здесь было новое оправдание: не сам ли я, после того как исчезла Луиза Симон-Деманш, первый известил о том полицию и г. обер-полицеймейстера? Не сам ли я дал ее приметы, указал знакомых, рассказал привычки и таким образом давал полиции все возможные средства следить виновных по горячему следу? Данные мною полиции указания были прямы, положительны и оказались верными. Подозрений я не объявлял ни на кого, но на вопрос о лицах, имевших на Луизу Симон-Деманш неудовольствие, я прямо указал на повара моего, который мог питать на нее злобу потому, что за месяц пред сим столовый расход по моему дому перешел из его рук в распоряжение Луизы Симон-Деманш.

Но странно и необъяснимо было показание людей сих. Существенное, капитальное показание прислуги Луизы Симон-Деманш: что она будто бы 7-го числа в 10-м часу вечера сошла со двора, не подтвержденное ничем и оказавшееся ложью, не подвергнуто было никакому сомнению и на нем собственно основано все обвинение противу меня; мои же показания, подтвержденные всевозможными свидетельствами, принимались за запирательство; даже поспешность, с которой кинулся я отыскивать следы несчастной жертвы, была в глазах следователей беспокойством нечистой совести.

Допрос мой длился до 12-го часа ночи, и следователи, не внимая простоте и ясности моих объяснений, без улик и доказательств от меня же требовали или признания в убийстве, или указания виновных, именно в те минуты, когда тщательный осмотр найденного тела Луизы Симон-Деманш, о котором упоминал я выше, ее квартиры, постели, в которой она убита и на которой не было белья, вещей, которые расхищены, шифоньера, который был в совершенном беспорядке, прямо и просто открывали им истину.

По истечении 11-ти часов допрос мой кончился, не приведя решительно ни к какому результату; но, к удивлению моему, мне не была возвращена свобода, и я под присмотром квартального офицера препровожден был в Тверской частный дом впредь до дальнейших распоряжений. Во 2-м часу ночи явился Тверской части частный пристав и объявил мне, что московский военный генерал-губернатор приказал предать меня заключению. Немедленно был я заперт в секретный чулан Тверского частного дома, об стену с ворами, пьяною чернью и безнравственными женщинами, оглашавшими жуткими криками здание частной тюрьмы, в совершенную противность 976, 977, 1007 и 1008 ст. XV т. Св. зак.; в особенности же 978, которая даже в случае подозрения на меня прямо запрещала эту меру.

Убитый тягостию самого события, пораженный в самое сердце позорным местом моего заключения и нестерпимым обвинением в убийстве, в совершенной неизвестности о судьбе моего семейства, особенно матери и отца, которые в их летах могли быть смертельно поражены ужасом такого события, в томительных страданиях проводил я дни и ночи.

После трехсуточного содержания моего, в полночь, вошел ко мне Тверской части частный пристав, в сопровождении стражи, жандармов и человека, одетого в партикулярное платье, и приказал мне одеться; на вопрос мой: куда еще ведут меня? – мне ответа дано не было. Тогда исполнилась мера моего терпения. Среди безмолвных исполнителей гибельных для меня распоряжений я объявил, что слепо повинуюсь противузаконным действиям, ибо знаю и верю, что у подножия престола Государя Императора найду суд и справедливость.

У дверей частной тюрьмы дожидалась карета; мне приказано было в нее сесть с человеком, одетым в партикулярное платье. Немедленно шторы оной были опущены; около двух часов возили меня в различных направлениях по улицам Москвы, заключили снова в неизвестное мне место, держали еще три дня в строжайшем секрете, не сделали ни одного допроса во все время моего содержания, не давали ни сведений о семье, ни даже книг для чтения и, наконец, по случаю признания преступников поручили Частному Приставу выпустить меня на свободу.

Вышед из тюрьмы, я узнал о новых публичных и окончательно гибельных для чести моей действиях. 20-го числа ноября в доме моем произведен полицией третий строжайший осмотр, причем, вероятно за неимением других улик, 13 дней спустя по совершении преступления, в домовой кухне моей вырезана половая доска, над которой прирезывалась живность. Самый дом мой, из которого я и все мои служители были взяты и в котором жили семейство мое и мать, был окружен надзором полиции, следившей за всеми выходившими и приезжавшими в дом. Впрочем, их было немного: несмотря на большое знакомство наше, семью, опаленную подозрением в смертоубийстве, оставили все. Имя наше терзал весь город. Этого мало: с минуты моего заключения в секрете, распущен был слух, что я сознался в убийстве, плачу и прошу милости судей.

Таким образом, неосновательное ведение следственного дела, обвинение меня в смертоубийстве, не основанное ни на одном факте, троекратный осмотр моего дома, шестидневное содержание в секрете и, наконец, клевета о моем признании, окончательно утвердили убеждение в моей виновности до такой степени, что самое освобождение мое было для частных людей, особливо низшего сословия, делом странным, непонятным и полным невыносимых для чести моей подозрений. Слово «убийца», как яд, поразило меня и привязалось к моему честному имени.

Всемилостивейший Государь! Вся моя надежда, вся твердость заключилась ныне в непоколебимой вере в Вас, в Ваше правосудие и милость, в вере, которую правосудный Бог воплотил в моем сердце как единственную, но твердую защиту против клеветы людей и противузакония тех из них, которые облечены властью…»

Прочитав сие послание с таким же интересом, с каким читал бы авантюрный роман, и восхитившись тем, что жизнь закручивает сюжеты весьма лихо, не хуже чем какой-нибудь там Дюма, государь-император Николай I передал копию этой записки шефу жандармов графу Орлову. Тот, в свою очередь, направил письмо московскому генерал-губернатору Закревскому:

«Милостивый государь, граф Арсений Андреевич.

Государь император соизволил передать мне, для всеподданнейшего доклада, полученную его величеством всеподданнейшую просьбу отставного титулярного советника Сухово-Кобылина об удостоении его уверением в его невинности, по делу об убийстве в Москве иностранки Деманш.

Предварительно доклада моего его величеству по этой просьбе мне необходимо иметь сведение: виновен ли г. Сухово-Кобылин по упомянутому делу и в какой степени, или совершенно невинен? – дабы в последнем случае он мог быть успокоен. По этому поводу считаю долгом препроводить к Вашему Сиятельству точную копию с просьбы (и приложенной к ней записки) г-на Сухово-Кобылина, покорнейше прошу вас, милостивый государь, почтить меня доставлением означенного сведения.

Имею честь удостоверить ваше сиятельство в совершенном моем почтении и преданности.

Гр. Орлов».

Генерал-губернатор Москвы ответил шефу жандармов следующим секретным письмом:

«Это происшествие объясняли следующим образом: г. Сухово-Кобылин, прожив несколько лет в любовной связи с Деманш, изменил ей и стал ухаживать за другою. Мучимая ревностию Деманш следила за каждым шагом своего любовника и в тот вечер, когда, не дождавшись ответа на посланную к нему записку, ушла со двора, застала у него соперницу, и убийство Деманш было вынуждено необходимостию спасти репутацию соперницы.

Молва сия получила большое вероятие, когда, при производстве обыска в квартире г. Сухово-Кобылина, следователи нашли в задней комнате на стене два кровавых пятна, а при выходе из этой комнаты, в сенях, между кухнею на полу, несколько таких же пятен и подток крови под стоявшими там бочонками. Все это подало следователям повод подозревать г. Сухово-Кобылина если не в убийстве, то, по крайней мере, в знании, кем оное совершено, а настойчивое уверение его, что люди его не могли участвовать в убийстве, и неотчетливое объяснение всех действий его в то самое время, когда пропала Деманш, были причиною его ареста, продолжившегося только шесть дней, пока четверо людей г. Сухово-Кобылина не сознались, что убили Деманш без ведома помещика, за жестокое с ними обращение.

Ваше сиятельство, без сомнения, изволит согласиться, что определение степени виновности г. Сухово-Кобылина в убийстве Деманш зависит по порядку от судебных мест, и как до окончательного приговора оных нельзя дать по сему предмету положительного отзыва, то я и полагал бы предоставить г. Сухово-Кобылину ожидать решения Правительствующего Сената, куда дело об убийстве Деманш поступит окончательно».

Под именем той «другой», под именем «соперницы», с которой Сухово-Кобылин изменил своей француженке, вся светская Москва мгновенно и единогласно назвала Надежду Ивановну Нарышкину.

Оказывается, воистину нет ничего тайного, что не стало бы явным, и Наденьке только чудилось, будто их с Александром Васильевичем связь была от всех в секрете. Это был секрет Полишинеля, и если прежде о нем шушукались кулуарно, то теперь натурально звонили во все колокола и обсуждали на всех перекрестках. А она-то думала, что никто ничего не видит и не знает!

Разразился скандал, страшный скандал – из тех, которые разрушают семьи и сводят людей в гроб.

В гроб, по счастью, никто не сошел, хотя барон Кнорринг надолго слег с сердечным припадком, – но семья Нарышкиных была фактически разрушена. Сначала Александр Григорьевич стоически делал хорошую мину при плохой игре и уверял, что молва на его добродетельную супругу клевещет, однако сам своим словам не верил ни единой минуты, и если Наденька не отведала кулаков оскорбленного и вконец взбесившегося супруга, то лишь потому, что своевременно скрылась под крылышком маменьки, в родительском доме. Здесь она немедленно слегла в постель, мучимая постоянными приступами тошноты, которые сначала приписали нервному расстройству.

Съезжая от супруга, Наденька прихватила с собой дочь, и, следует заметить, поступила весьма предусмотрительно, потому что Александр Григорьевич Нарышкин вскорости заговорил-таки о разводе с преступной женой и о передаче Ольги под его, отцовскую, опеку. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, была просьба Сухово-Кобылина к господину Нарышкину – подтвердить его алиби. Конечно, это был верх безнравственности, учитывая слухи… А потом обнаружилось: мадам Нарышкина беременна, и отнюдь не от законного супруга! Дело было совершенно не в нервном расстройстве, оказывается…

Понятное дело, Александр Григорьевич никакого алиби подтверждать не стал, а навсегда расплевался с бывшим своим приятелем, украсившим его голову ветвистыми рогами и предавшим его имя позору. Теперь надлежало обратиться в Синод и к государю императору с просьбой о разрешении на развод с Наденькой (забегая вперед, следует сказать, что разрешения дано не было). Супруги могли разъехаться, но должны были оставаться прикованными друг к другу.

Этому очень обрадовался барон Кнорринг, который жаждал примирения с зятем. Разъяренный скандалом, он требовал от дочери не больше и не меньше, как проползти на коленях от родительского дома до дома Нарышкина – по улицам и мостовым, прилюдно!

– Может, мне еще и лицо себе расцарапать, власы выдрать и голову пеплом посыпать? – пробурчала себе под нос Наденька и, хоть вслух сего сказать не решилась, однако про себя подумала, что папенька того-с, через край хватили-с. Конечно, она виновна… Однако виновна прежде всего в том, что плохо прятала концы в воду. Как говорится в народе, не тот вор, кто украл, а тот, кто попался.

Да если даже и так! Даже если она и попалась! Подумаешь, беременность… Ну что ж, дело житейское! Мало ли скандалов разражается в свете? Молва – что пчелиный рой: налетит, погудит, пожалит – да и прочь унесется. И рой этот в свое время носился вокруг очень многих Наденькиных знакомых – тех, которые теперь выступают поборниками добродетели. Как говорят англичане, у каждого в шкафу свой скелет. Взять хотя бы того же генерал-губернатора Закревского, отца Наденькиной любимой подруги Лидуси. Его «скелет», правда, обладает античными формами, носит знаменитое прозвище Медной Венеры и до сих пор славится своими похождениями.

Известно: ничто так не утешает в минуты, когда весь мир поворачивается к тебе даже не спиной, а тем, что находится несколько ниже спины, да еще испускает при этом неприличные звуки, – ничто так не утешает, как смакование прегрешений ближнего своего. И Наденька, на миг отвлекшись от переживаний, с упоением вспомнила один недавний совершенно потрясающий случай, приключившийся с супругой генерала Закревского…

* * *

В первую минуту Лидия была ошеломлена, а потом буйно расхохоталась:

– Да вы спятили, мсье! Это фамильная драгоценность! Да я ее ни за что не отдам!

– Отдадите, – так же весело засмеялся Шуазель. – Никуда не денетесь. Потому что иначе не получите перстня. Не получите денег в банке… И вообще, разразится страшный скандал в вашем семействе: ведь перстень ваш – тоже фамильная драгоценность!

Черт! Дьявол! Он все знает! Он давно и тщательно готовил эту месть, от него так просто не отделаться! Что же делать, как выпутаться?!

Лидия вспомнила свой замысел разыграть обморок и, жалобно застонав, поникла было на сиденье, однако Шуазель грубо тряхнул ее:

– Оставьте свои дамские штучки! Иначе пожалеете.

Теперь он держал ее за руку, и Лидия понимала, что ей не вырваться, не сбежать. Попалась…

– Я не могу отдать вам жемчуг! – Как ни крепилась Лидия, которой было страшно унизительно рыдать и молить, слезы сами хлынули из ее глаз, а голос зазвучал так жалобно, что, наверное, и камень растрогался бы, но обуреваемый жаждой мести Шуазель остался равнодушен:

– Можете и отдадите.

– Но это моя гибель… мне этого не простят!

– А мне что за дело?

– Умоляю вас, смилуйтесь!

– Да перестаньте! Кого вы умоляете? Я тоже просил смилостивиться надо мной, на коленях молил о справедливости! Я был наказан ни за что, а вы – вы понесете кару за свою подлость!

– Подлость?! – вскричала Лидия, которой это слово вернуло утраченные было силы. – Смотрите-ка, подлость! А вы не намеревались совершить подлость, женившись на дочери своей любовницы, на молоденькой, невинной девушке?! Я вас ненавидела, презирала! Я хотела избавиться от вас любой ценой!

Тут же она прикусила язык. Надо быть осторожней с обличениями, как бы не разъярился этот человек, у которого она в руках!

Однако голос Шуазеля звучал не зло, а просто очень печально:

– Ну и напрасно. Я был бы для вас не самым плохим мужем. Во всяком случае, от меня вы не бегали бы по любовникам, ища того удовлетворения, которое не может дать вам ваш знатный супруг. Поверьте, я умел когда-то заставить женщину рыдать от наслаждения! Вернетесь домой – спросите вашу матушку, каким был я!

– Еще не хватало! Я не собираюсь говорить с моей матерью о таких ужасных вещах, – добродетельно возразила Лидия. – И вообще, я не собираюсь возвращаться в Россию! Во всяком случае, в ближайшее время! Мой паспорт будет действителен еще долго!

– Ну и на что вы будете жить? – ухмыльнулся Шуазель. – Щедрот вашей родственницы Калергис надолго не хватит, она ведь и сама зависит от Нессельроде, а потому предпочтет поссориться скорее с вами, чем с ними. Станете побираться? Или пойдете на панель? С вашей внешностью там самое место!

– Ах вы мерзкий пакостник! – взвизгнула Лидия, забыв об осторожности. – Не получите вы жемчуг! Не получите!!! Я расскажу мужу, что потеряла перстень…

– А я заявлю, что выиграл его у вас в карты, – вкрадчиво перебил Шуазель. – И это подтвердит масса свидетелей! Позору не оберетесь.

– А я скажу, что вам подыгрывал Монти! – огрызнулась Лидия. – Я расскажу, что вы замыслили против меня месть, и…

– Месть? – с самой невинной интонацией проговорил Шуазель. – Я замыслил? Какую еще месть? За что? Чтобы кто-нибудь поверил в мое желание отомстить, вам придется признаться, что вы подложили мне жемчуг и обманом подвели под суд! Вы обманывали французское правосудие, а это, знаете ли, лжесвидетельство, это уголовное преступление!

– Которое случилось десять лет назад! – фыркнула Лидия, которой показалось, что она может взять верх над противником. – Кому оно теперь интересно?!

– Оно может быть интересно французской прессе! – до тошноты доброжелательно пояснил Шуазель. – История похождений двух русских графинь, матери и дочери, которые не могли поделить любовника, ревность дочери, которая предпочитает отправить несчастного красавца в тюрьму, только бы не делить его с маман… О, поверьте, это будет иметь сокрушительный успех, куда там Полю де Коку! [19] И не только во Франции. Эту историю перепечатают все газеты Старого и Нового Света! Вы и графиня Закревская прославитесь всерьез! Хотя, впрочем, ваш любовник Дюма-младший даже поблагодарит вас за тот сюжет, который вы ему предоставите…

Лидия зажала рукой рот, из которого рвались такие слова, которых она вроде бы и не должна была знать и сама удивлялась, что знает. Кажется, они выплыли из детства – кажется, бабушка Степанида Алексеевна раскидывалась ими направо и налево, отчего отец Лидии бывал фраппирован, а маман хохотала так весело…

Она молчала. Шуазель тоже молчал.

Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Лидия была человеком практическим и соображала довольно быстро. Она никогда не предавалась несбыточным мечтам, а всегда точно знала, чего хочет и насколько реально желаемое получить. В чудеса Лидия не слишком-то верила. «Бог дает только тому, кто просит то, что у Бога есть!» – как-то сказала бабушка, и Лидия запомнила эти слова на всю жизнь. Она смутно понимала, что бабушка несчастна именно потому, что просила у Бога то, чего у него нет. Что это, Лидия не знала, но такое ощущение сохранилось у нее с детства.

Сейчас она напряженно думала, чего же попросить у Бога, чтобы и его не слишком затруднить, и своего добиться. Чтобы он поразил поганца Шуазеля огненной молнией? Это было бы, конечно, очень даже неплохо, но ведь наверняка подобных поганцев на свете – не счесть, и если раскидывать в каждого огненные молнии, то, первое дело, их не напасешься, а во-вторых, этак можно все человечество извести. К тому же Лидия не сомневалась, что десять лет назад Шуазель тоже просил у Бога огненную молнию для нее, Лидии, а Бог, это она точно знала, просьбу его не исполнил, так что, скорей всего, не исполнит и просьбу Лидии.

Надо просить что-то реальное. Чтобы Шуазель оставил ее в покое – желательно, вернув перстень.

«Боже!» – начала было молиться Лидия, но тут же мысленно себя остановила.

Если Бог не метнет в Шуазеля огненной молнией, то совершенно так же он не пошлет к нему ангела с письменным приказом: отвязаться от графини Нессельроде. Молить надо не Бога – молить надо Шуазеля!

– Послушайте… – Лидия на миг запнулась, не зная, как надо обращаться к человеку, которого намереваешься молить о пощаде. «Мсье Шуазель» – это слишком официально, а как там его звали-то?!

Вольдемар, вот как, вспомнила Лидия. Совершенно верно, Вольдемар, она еще удивилась, что француза зовут почти по-русски!

– Послушайте, Вольдемар, – жалобно простонала она. – Простите меня! Вспомните, я была тогда глупым и своевольным ребенком. Ну неужели вы не можете извинить детскую шалость?

– Ваша детская шалость изломала мне жизнь, – вздохнул он. – Вам даже вообразить невозможно, в какую бездну отчаяния, горя и порока я был низвергнут этой так называемой шалостью!

– Ну что проку будет вам, если моя жизнь тоже окажется изломана?! – вскричала Лидия. – Погибель моя не сделает вам чести!

– Чести?! – хрипло повторил Шуазель. – Я забыл это слово, когда предался вашей распутной мамаше. Правда, потом я пытался его вспомнить, когда надеялся оправдаться и доказать, что не совершал преступления, в котором меня обвиняли. Но меня никто не слушал, и я забыл это слово навсегда, когда вскоре был несправедливо осужден и отправлен на каторгу в Тулон.

– На каторгу? – в смятении повторила Лидия. – Неужели за те жемчуга вас отправили на каторгу?!

– А что вы думали, меня побранят и отпустят? – зло спросил Шуазель. – Нет, вы уничтожили меня… и я… Я уничтожу вас!

Лидия и ахнуть не успела, как Шуазель столкнул ее с сиденья и силой заставил встать перед ним на колени. Он сорвал с нее шляпку и вцепился в волосы так больно, что Лидия взвыла.

– Молчи… – прошипел Шуазель. – Молчи, пока я не свернул тебе шею, паршивка!

Лидии было слишком больно и страшно, чтобы вскричать: «Да как вы смеете?!»

– Послушай, что я расскажу тебе, маленькая богатая дрянь, – тяжело дыша, заговорил Шуазель. – Я был очень молод и очень хорош собой, я сменил многих любовниц, я прикуривал свои сигары от зажженных мною женских сердец… И вот графиня Закревская влюбилась в меня по уши. Я решил, что сорвал банк, а вышло, что продулся в пух! Я не был слишком нравственным человеком, это правда, но я не был настолько порочен, как те люди, с которыми мне пришлось столкнуться на каторге. Когда я рассказывал, за что был осужден, они надо мной хохотали так, что от смеха падали со своих нар и катались по полу. Да – они хохотали до колик! Один хвалился убийствами, другой – виртуозными кражами, третий – насилиями, четвертый – грабежами на большой дороге… Но не это главное! На каторге в Тулоне нет женщин. А плотские желания не теряют своей остроты! И участь каждого молодого и красивого юноши, который попадает в среду этих оголодавших, лишенных жалости и сострадания скотов, это стать их игрушкой. Ты понимаешь, о чем я говорю?!

Лидия смотрела прямо перед собой остановившимися, испуганными глазами и вспоминала все эти разговоры, тайные, тихие шепотки о том, что происходит в мужских закрытых учебных заведениях, в кадетских и юнкерских корпусах… Говорили, что муж знаменитой своим богатством Юлии Самойловой, той самой, что была истинной музой и натурщицей великого Брюллова, отбил у Юлии ее любовника, управляющего их имением Славянка… Из-за мужеложского греха, знала Лидия, Господь уничтожил Содом и Гоморру! Но все, о ком Лидия слышала неприличные разговоры, занимались этим развратом по доброй воле, ради собственного удовольствия! А если послушать Шуазеля, его силком, выходит, взяли, его принудили?!

Какой ужас…

– Я мечтал о смерти, но выжил, хотя и слег в горячке и некоторое время находился между жизнью и смертью, – мрачно промолвил Шуазель. – Меня сочли умирающим и оставили на время в покое, тем более что в нашем бараке появился еще более молодой и красивый юнец, который стал общей игрушкой. Мне, впрочем, не хотелось, выздоровев, снова исполнять роль Гиацинта при этих уродливых, жестоких «аполлонах», а потому, едва набравшись сил, я ночью изнасиловал того юнца – и этим приобрел всеобщее уважение. Постепенно забавы с мужчинами настолько вошли в мою привычку, что, даже обретя свободу, я уже не мог заставить себя прикоснуться к женщине. Поэтому не бойся, я не стану насиловать тебя! Мне и дотронуться до тебя противно!

От этих слов Лидия даже дышать перестала.

Какое счастье! Никогда не слышала она признания приятней!

– Но не радуйся! – тотчас засмеялся проницательный Шуазель. – Тебе придется выкупить свои драгоценности и свою дурацкую жизнь тем способом, который мне по нраву. А ну, открывай рот!

Лидия попыталась вырваться, но Шуазель с такой яростью дернул ее за волосы, что слезы так и хлынули.

И внезапно до нее дошло, что чуда не совершится: он в самом деле может отнять ее «дурацкую жизнь» в любое мгновение, и никто никогда не узнает, кто ее убил, да что, он может отвезти ее труп в лес, привалить ветками, или бросить в Сену, привязав камень на шею… И никто никогда не узнает о ее судьбе, о ее последнем пристанище!

– Поспеши, – сурово сказал Шуазель. – Ну, давай… пока я добрый.

Добрый?! Каким же он бывает, став злым?! Нет, лучше его не доводить до этого состояния, лучше подчиниться.

Лидия читывала и Пьетро Аретино, и Боккаччо, и вообще, Александр, который здорово поднаторел в любовных забавах во время своей связи с Мари Дюплесси, посвятил ее в тайны итальянской любви, именуемой словом фелляция… Словом, она понимала, чего хочет от нее Шуазель, и не была в этом деле совсем уж неискушенной глупышкой. Поэтому, еще раз всхлипнув и от боли, и от унижения, она покорно принялась исполнять его волю, молясь, чтобы Господь, который не обращал на нее никакого внимания весь этот ужасный вечер, наконец-то соблаговолил бы обратить очи на грешную землю, увидел бы страдания Лидии и смилостивился над ней: как-нибудь устроил бы так, чтобы это поскорей кончилось!

Видимо, Господь как раз покосился с небес в сторону Парижа, потому что рука, вцепившаяся в волосы Лидии, ослабела и послышался удовлетворенный стон. Сейчас можно было бы броситься наутек: Шуазель, преисполненный блаженства, вряд ли успел бы ее схватить, – но перстень! Мысль о перстне заставила Лидию не кинуться прочь, а сесть рядом с Шуазелем, утереться и попытаться привести в порядок свою прическу.

Поправила волосы, нашарила на сиденье шляпку, кое-как нахлобучила ее. И тут сообразила, что карета не движется.

– Жан, – окликнул Шуазель, – мы приехали?

– Да уже четверть часа стоим тут, никак не меньше, неужто не заметили, мсье Вольдемар? – отозвался глумливый голос кучера.

«Неужели Шуазель настолько удачлив в игорных домах, что на выигрыши завел выезд с кучером? – подумала мельком Лидия. – Преуспевающие литераторы Дюма не могут себе этого позволить, а какой-то бывший каторжник…»

Она не успела додумать, потому что сильнейшим толчком в спину была вышиблена из кареты на мостовую. Свалилась ничком, ушибла локти и колени, но каким-то чудом успела повернуть голову, не то расплющила бы нос о мостовую.

– Премного благодарен, мадам графиня! – раздался издевательский голос Шуазеля. – Прощайте! Гони, Жан!

Карета загромыхала колесами по мостовой. Лидия успела только голову приподнять, а она уже умчалась, увозя омерзительного Шуазеля… и перстень Нессельроде.

Да, Вольдемар Шуазель сквитался-таки с Лидией Закревской, и сквитался славно!

* * *

Наденька с упоением вспомнила эту озорную историю, известную всей старой столице.

Как-то раз военному генерал-губернатору Москвы графу Закревскому доставили анонимное послание. Человек, его приславший, указывал некий дом, где собираются заговорщики, которые ставят себе целью истребление всей царской фамилии и свершение государственного переворота. Крамольники очень осторожны и при одном лишь намеке на опасность могут сменить место встреч. Тогда ищи их свищи! Полиции всенепременно надобно поспешить.

Благонамеренный аноним также предупреждал, что все злоумышленники являются на свои губительные сборища с полной боевой оснасткою, ежеминутно готовые к убийству государя-императора Николая Павловича и августейшего семейства.

Ну что ж, не зря говорится: кто предупрежден, тот вооружен! А премудрые римляне еще и присовокупляли к сему: «Periculum in mora!», что означает – «Промедление опасно!»

Военный генерал-губернатор решил не мешкать, а действовать. Ближайшей ночью на конспиративную квартиру был отправлен вооруженный до зубов наряд полиции, чтобы выжечь осиное гнездо, как выразился граф Арсений Андреевич Закревский, который, несмотря на суровую внешность и безупречный послужной список, порою любил добавить в речь чего-нибудь этакого, образного и где-то даже пиитического. Не напрасно столичный стихотворец Евгений Боратынский, некогда служивший под его началом – в бытность Закревского генерал-губернатором Финляндии, – вспоминал это время как наиболее вдохновенное и волнующее в своей жизни. Да и знаменитый Пушкин был своим человеком в доме Закревского…

Выжигать упомянутое гнездо были отправлены люди самые надежные и проверенные.

Добрались до указанного в письме домика. Ишь, затаился в глубине старого, заросшего сада близ Арбата, яко тать в нощи… Боковая калиточка, как и сулил в своем письме неизвестный доброхот, оказалась заранее приотворена, а петли ее заботливо смазаны, чтобы не скрипнули.

Бесшумные тени скользили по траве: дабы не производить лишнего звяканья и бряканья, генерал-губернатор распорядился снять полицейским аксельбанты и отстегнуть шпоры, а накануне выхода наряда оснастку его лично проверил и своими руками сдернул аксельбанты с забывчивого обер-полицмейстера.

Проникли в притон злодеев с черного крылечка, откуда они опасности не чуяли и где, согласно доносу, караулила одна только старуха.

Всё так в точности и вышло. Бабка клевала носом над вязаньем. Вскинулась было при скрипе двери, разинула рот – подать сигнал тревоги, – да где там! – и пикнуть не успела, как на нее коршуном налетели добры полицейские молодцы, забили кляп в рот, повязали, сунули в угол – и, держа наизготовку клинки и ружья, подступили к двери, из-за которой слышались пылкие мужские голоса. Слов разобрать было невозможно, однако наверняка произносились призывы к свержению существующего строя: чего бы им еще произносить, крамольникам-то, с этакой пылкостию?!

– Пойте, соловушки, поглядим, как в Нерчинске запоете! – злорадно ухмыльнулся обер-полицмейстер и сделал знак самому ражему из своих подчиненных.

Тот шагнул вперед и занес ногу. Этой ногой он на спор сшибал дубовые заборы, поэтому дверь, пусть даже запертая изнутри, не должна была сделаться для него серьезною преградою.

– Давай, Пятаков! – скомандовал обер-полицмейстер.

Пятаков ка-ак дал!.. Дверь, правда, оказалась крепка: с петель не сорвалась, – но засов не выдержал, створка распахнулась настежь.

– В сторону! – рявкнул обер-полицмейстер, и Пятаков покорно шарахнулся, не имея ни малого желания подставлять себя под пулю разъяренного крамольника.

Обер-полицмейстер (слуга царю, отец солдатам!) первым влетел в ярко освещенную комнату – да так и замер на пороге.

Причем замер он настолько внезапно, что подчиненные, готовые с боевым задором бить, хватать и тащить, по крайности – держать и не пущать, – ткнулись в его спину и едва не втолкнули начальство в комнату, словно застрявшую в бутылочном горлышке пробку.

Не удалось им сделать этого лишь потому, что обер-полицмейстер словно окаменел, вцепившись обеими руками в косяк и уставившись ошалелым взором на крамольников.

Их было в комнате числом три, что уже изобличало неблагонамеренное сборище, ибо установленный законом порядок гласил: больше двух не собираться. Видать, разгорячившись при обсуждении ниспровержения основ самодержавия, злодеи совлекли с себя всю одежду до последней нитки, ну а заодно раздели находившуюся тут же даму.

Канделябров в комнате было достаточно, чтобы нагое тело сей особы видно было во всех подробностях. Любой и каждый мужчина, будь он хоть младой пиит, хоть обер-полицмейстер преклонных лет, не пожалел бы эпитетов для восхвалений сего роскошного, смугло-розового тела! Да и лицо дамы отличалось красотой замечательной, хоть она была уже вовсе даже не первой молодости. Впрочем, сей недостаток с лихвой искупался юными летами ее сообщников.

Обсуждение ниспровержения упомянутых основ происходило на огромной кровати. Даже обер-полицмейстер, не говоря о нижних чинах, ничего подобного в жизни не видал! Кровать была воистину что вдоль, что поперек, поэтому на ней вполне удобно распростерся один из крамольников. Дама сидела верхом на нем и лихо при этом подпрыгивала. Для сохранения равновесия она держалась обеими руками за оружие… вернее будет сказать, за орудие второго злодея, который, судя по выражению его лица, ничего не имел против, а даже наоборот.

Впрочем, и лицо дамы было исполнено восторга… Но лишь до того мгновения, как ее блуждающий, затуманенный взор не остановился на остолбенелой фигуре господина обер-полицмейстера.

Небось целую минуту оторопевшая дама и ошалевший полицейский чин смотрели в глаза друг другу, а потом дама, не прекращая упоительной скачки, прокричала во весь голос:

– Негодяи! Мерзавцы! Кто посмел?!..

– Великодушно из… – заикнулся обер-полицмейстер, ощутив, что у него подогнулись ноги. – Великодушно из…

– Вон отсюда! – с яростью завопила дама, и обер-полицмейстер отчаянным движением сдвинул когорту навалившихся на него подчиненных, прохрипев:

– Осади назад! Великодушно из…

Полицейских словно метлой вымело из дому. Начальство вынесли на руках. Его не слушались ни ноги, ни язык. Он только и мог, что икал, беспрестанно повторяя:

– Великодушно из… ик! Великодушно из… ик!

Наконец Пятаков стукнул обер-полицмейстера по спине, и тот перестал икать. Перевел дух, огляделся, обнаружил, что злодейский притон остался далеко позади, и с глубокой горечью проговорил:

– Что ж я его сиятельству-то скажу, а?

Потом подставил лицо свежему ночному ветерку и тихо, скупо, сурово, по-мужски всхлипнул.

А между тем граф Закревский в нетерпении мерил шагами кабинет. Ночь шла к исходу, и он понять не мог, отчего столь долго не возвращаются подчиненные. Неужели крамольники оказали сопротивление? Злодеи! И своя жизнь им не дорога, и чужой не жалко. Нет ли раненых средь храбрых полицейских?

Внезапно генерал-губернатору послышался какой-то шум в приемной. Широкими шагами он пересек кабинет и толкнул дверь. Пречуднáя открылась пред ним картина: дежурный адъютант чуть ли не за руку волок к кабинету обер-полицмейстера, а тот упирался, отмахивался, отнекивался и бормотал:

– А может, позже? Может, погодя? Может, я завтра зайду?..

При виде изумленного лица графа Закревского он, впрочем, бормотать перестал, страшно покраснел и на деревянных ногах промаршировал в кабинет.

– Дозвольте дверку притворить, ваше сиятельство, – попросил чуть слышно, и после этого обуреваемый любопытством адъютант, как ни прижимал ухо к малой щелочке, услышать ничего не мог довольно долгое время, пока вдруг не раздалось сердитое восклицание генерал-губернатора:

– Нашел чем удивить! Да мне сие давно известно!

Наконец дверь распахнулась (адъютант едва успел отскочить), и вновь явился понурый обер-полицмейстер. Не глядя по сторонам, он прошел через приемную, а потом вдруг обернулся, покачал головой и выдохнул с лютым выражением:

– Ох, потаскуха, прости господи, и когда она только угомонится?!

Вслед за этим он испуганно зажал рот рукой и поспешно вышел вон.

Да, к несчастью, графиня Аграфена Федоровна Закревская была притчей во языцех. Она настолько не отличалась благонравием, что ее супруг – нагонявший страх на москвичей своим самодурством и подозрительностью ко всем инакомыслящим, пытавшийся регламентировать всё и вся, даже время окончания балов и званых вечеров, – уже оставил все попытки воззвать к ее нравственности и хотя бы стыду. Собственно, он ее сам непомерно избаловал, женившись по великой любви (а также для поправления расстроенного состояния Закревских и при благожелательстве самого государя-императора, бывшего его сватом) на прекрасной и восхитительной Грушеньке Толстой.

Арсений Андреевич всего в жизни достиг своим трудом и вовремя найденной протекцией: происходя из небогатых дворян Тверской губернии, Отечественную войну провел при штабе Барклая-де-Толли, во время заграничного похода за деловитость был особо отмечен императором и вскоре стал служить при нем. И это несмотря на незнатность рода! А Толстые… Ну что ж, имя громкое, род древний, да не всяк старый колоколец ладно звенит!

Кузена Грушеньки, Федора Петровича Толстого, прозвали за причуды и склонность к безумным путешествиям за океан «русским американцем». Ну, он все же являлся при этом порядочным скульптором и живописцем, автором серии медальонов, посвященных Отечественной войне 1812 года, а впоследствии сделался даже вице-президентом Академии художеств. Отец же Грушеньки, тезка «русского американца», Федор Андреевич, был, мягко говоря, не дальнего ума и прославился своим бессмысленным прекраснодушием: обожал собирать старинные рукописи, не имея ни образования, ни самостоятельно приобретенных знаний. Всякому торговцу старьем было известно, что этому невеже можно любой список всучить, приплетя к нему какую-нибудь диковинную историю.

Толстой был легковерен до глупости: как-то раз приятели разыграли его, подсунув ему современное письмо, написанное женской рукой, и выдав сей «документ» за автограф Марии Стюарт. И что же? Федор Андреевич на проделку сию охотно купился и потом еще долго хвалился в свете редкостным приобретением.

Жена его, прекрасная Степанида (урожденная Дурасова), относилась к тому немалому числу русских барынь, которые, найдя в муже покорного потатчика всем своим причудам, немедленно начинают ноги об него вытирать. Однако идет время, никакие новые и новые капризы им уже утехи не приносят, постепенно сами причуды сходят на нет, любовники и наряды не радуют, и дамы с тоски и скуки начинают хворать. Так что с течением лет Федор Андреевич от супруги так устал, что предпочитал общение со старинными бумажками, пусть даже и фальшивыми, общению с ней.

Хворь госпожи Толстой выражалась в припадках самой дикой истерии.

Грушенька, портрет маменьки, была к ней чрезвычайно привязана и видела в ней образец того, как должно вести дом (никак), обращаться с мужем (держать в черном теле) и развлекаться (иметь побольше тайных и явных любовников). Впрочем, последней премудрости Грушеньку и учить не было надобности, ибо уродилась она необычайно страстной особою. Еще до замужества тянуло ее к плодам запретным, однако матушка сумела своевременной острасткою, оплеухами да заушинами соблюсти дочь и выдать ее замуж прежде, чем та познала бы сладость греха с каким-нибудь обворожительным конюхом, смазливым лакеем или хорошеньким гвардейским офицериком, очередной причудою самой Степаниды Алексеевны.

Впрочем, в том, что Грушеньку выдали замуж все же девицею, была заслуга не столько матери с отцом, сколько бабушки-староверки. С тех пор графиня Закревская маялась оттого, что в ее теле жили словно бы две души: она зачитывалась любовными романами и заводила их бессчетно, а после этого слезно молила об искуплении грехов, творя двуперстное, старообрядческое, крестное знамение.

Арсений Андреевич Закревский был, конечно, служака ретивый, однако принадлежал к числу тех мужчин, которые супружеские обязанности исполняют именно что по обязанности (скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты… Ну как тут не вспомнить его приятеля Нессельроде!). Разохотив молодую жену, Закревский ее ни в коем случае не удовлетворил, а впрочем, судить его за это трудно, ибо сия задача всяко была б ему не по силам – с его-то возможностями; к тому же он, бедолага, и знать не знал, что женщина в постели тоже должна кое-что получать… И это отнюдь не деньги за доставленное удовольствие. Так что постепенно начала у дочери развиваться та же болезнь, что развилась некогда у маменьки, а именно: истерия на почве хронической неудовлетворенности. Болезнь эта усилилась после кончины Степаниды Алексеевны.

Нервические припадки Грушеньки очень беспокоили ее мужа, который вступил на тот же скользкий путь, что и его тесть: всячески потворствовал капризам жены и словно в упор не видел, что в их доме толчется чрезмерно много молодых и красивых мужчин. То есть они как бы приходили выражать сочувствие больной прелестнице – ну а что выражалось сие сочувствие исключительно в ее будуаре, так ведь больная и должна лежать в постели…

Увы, лежать там одна Аграфена решительно не хотела! И частенько мужчина, явившийся ее навестить (запросто, по-дружески, даже где-то по-товарищески!) бывал в сию постель увлечен. Как правило, воспринималось ими сие с удовольствием, потому что Аграфена, повторимся, была собою прекрасна, истинная la belle. Однако кое-каких слабаков ее любовная ненасытность пугала. В их числе оказался и некто Шатилов, в которого наша чаровница внезапно влюбилась, да так, что пожелала давать ему доказательства своей привязанности по несколько раз на дню, и еще настаивала, чтобы он тайно, с помощью верной горничной, проникал к Аграфене Федоровне и ночью.

Вскоре Шатилов уже на ногах не стоял, исхудал, побледнел и на службе совершал такие оплошности, от которых его карьера вскорости должна была сойти на нет. А вот Аграфена явно повеселела, поздоровела и беспрестанно вела разговоры о том, что им с любовником нужно встречаться чаще.

Предчувствуя свою неминучую погибель, в помрачении сознания, Шатилов однажды при встрече с генералом Закревским разрыдался и чуть ли не в ножки ему кинулся, каючись в грехе прелюбодеяния и… умоляя спасти его от домогательств Аграфены Федоровны!

История сия сделалась известна, но никого особенно не удивила: о похождениях Аграфены Федоровны уже давно втихомолку судачили. Арсений же Андреевич оказался в ситуации непростой, из который предпочел выйти с каменным выражением лица, сделав вид, будто ничего не случилось.

Арсений Андреевич очень любил жену, вот какая беда. Говорят, у каждого из нас непременно сыщется в жизни особа, против коей мы бессильны, чарам коей не можем противостоять. Таким человеком для Арсения Андреевича была его жена… Так что в доме Закревских ничего не изменилось, ну разве что Шатилова велено было не принимать. Да впрочем, он и сам обходил сей особняк стороной, не ленясь лишний раз давать порядочного крюку, лишь бы не попасться на глаза ненасытной Аграфене.

Эту историю Наденька вспомнила с истинным упоением и подумала: граф Арсений Андреевич Закревский таскает на голове целую гирлянду рогов, а туда же – осмеливается не только рассуждать о нравственности и безнравственности, но и кого-то осуждать! На счастье, Лидуся, добрая приятельница, лучшая подружка Наденьки Нарышкиной, пошла не в отца унылого, а в развеселую маменьку: взяла да и сбежала от мужа, чопорного графа Дмитрия Нессельроде, в Париж…

Что? Сбежала в Париж?..

А ведь хорошая мысль!

Париж… Она поживет там, пока не утихнет скандал. Она родит ребенка – к счастью, о том, что Наденька беременна, не знает никто, кроме родителей да Александра Григорьевича Нарышкина, который, конечно, будет молчать, чтобы не только свет, но даже собственная прислуга не подняла его на смех! И так, наверное, уже жалеет, что поднял такой несусветный шум вокруг измены жены. Кому от этого стало хуже? Только ему! Вот кабы жива оказалась сейчас известная ненавистница Пушкина Иллария Полетика, которая немало отравляла жизнь знаменитому поэту своими анонимками и инсинуациями, она вполне могла бы прислать Александру Григорьевичу злорадное послание и поздравить его со вступлением в орден рогоносцев!

А уж если станет известно о том, что жена его от Сухово-Кобылина беременна, Нарышкину начнут в глаза смеяться!

Можно не сомневаться, что он образумится и будет молчать. Так что Наденька родит тайно в Париже, придумает там, как поступить с ребенком… При одной только мысли об этом несчастном младенце на глаза Наденьки наворачивались слезы, она обожала свою дочь и вообще любила детей, а потому она пока решила вовсе ни о чем не думать, кроме того, что поездка в Париж поможет и ей, и ее семье пережить и, конечно, даже приглушить разразившийся скандалище.

Эту мысль Наденька немедля довела до сведения своей maman, которая страшно жалела дочку, – и Ольга Федоровна сочла ее на редкость удачной. В самом деле – распустить слух, Надежда, мол, заболела «от переживаний» и нуждается в самом радикальном лечении расстроенных нервов. А где их лечить, эти самые нервы, как не за границей?!

Барон Кнорринг тоже счел, что с глаз долой – из сердца вон, в данном случае – с языка досужих сплетников. Уедет Надежда – и шум вокруг ее имени притихнет, молва найдет себе новую поживу, Нарышкин успокоится и, глядишь, соскучится по своей хоть и непутевой, но такой обворожительной женушке, а там, глядишь, и воссоединение семейства воспоследует…

План был бы всем хорош, да ведь, как и водится между русскими (и обрусевшими!) людьми, гладко было на бумаге, но забыли про овраги, а по ним ходить. Батюшка с матушкой столь рады были сплавить куда подальше провинившуюся дочку, что забыли, куда ее отправляют. Не в скучную Женеву, не в чопорный Лондон – в Париж!

В Париж!!!

И пустили они козла, вернее козу, в огород…

* * *

– Что-то я ничего не понимаю… – Александр Дюма-младший устало потер лоб и тоскливо посмотрел на Марию Калергис. – Почему Лидия вдруг решила уехать? Куда?! Как она могла ничего мне не сообщить?!

– Вот именно, она не могла, – кивнула Белая Сирена. – Поэтому вам сообщаю я.

– Что, так спешила покинуть меня, что не удостоила даже запиской?! – крикнул Александр возмущенно.

Белая Сирена посмотрела на него вприщур. Ей было и жаль этого покинутого любовника, и в то же время она должна была сохранять лояльность по отношению к Нессельроде. На нее был обрушен целый ворох упреков в том, что плохо присматривала за Лидией, и, наверное, с точки зрения людей благопристойных и благонамеренных, дело и в самом деле обстояло так. Но Мария сама не терпела никаких ограничений своей свободы, а потому очень хорошо понимала баловницу Лидию. А впрочем, так ли уж дурно вела себя эта милая шалунья? Она завела всего лишь одного любовника и оставалась ему верна, хотя бог его знает, этого красавчика Александра Дюма-сына, был ли верен он и с каким количеством актрис он успел переспать, пока попытался устроить постановку своей пьесы! Лидия-то ему не изменяла, хотя позавчера вечером она вернулась… какая-то странная, вся взъерошенная, всклокоченная, с трудом удерживающая слезы, и пахло от нее… Странно так пахло… И ни слова объяснений от нее невозможно было добиться… В общем, за позавчерашний вечер Мария поручиться не могла. А вчера ни свет ни заря обитательницы дома номер 8 по улице Анжу были разбужены звоном и грохотом: кто-то ну вот просто-таки рвался в дом!

В это время даже Антуан еще спал, а потому к двери подошел не сразу, сопровождаемый возмущенными криками из всех спален.

Мария, впрочем, сразу поняла: грядут неприятности. Она вообще заранее чувствовала их приближение, вот только и вообразить не могла, что они примут облик ее кузена, графа Дмитрия Нессельроде, и внезапно окажутся прямо на пороге ее парижского дома, да еще станут так неистово в дверь колотить!

Бледный, словно не спал всю ночь, исхудавший, словно решил забыть о сходстве со своей дородной матушкой, а стремился теперь исключительно к сходству с тощим отцом своим, граф Дмитрий Карлович посмотрел на Марию ледяными серыми глазами и сказал:

– Соблаговолите проводить меня к моей жене.

Лидия спала мертвым сном, и Марии пришлось приложить немало сил, чтобы ее разбудить. Наконец графиня Нессельроде открыла глаза – и тотчас зажмурилась при виде супруга, словно бы надеялась, что он исчезнет, как призрак задержавшегося сна.

Однако Дмитрий не исчез, хотя и молчал, как подлинный призрак. Так же молча он протянул к жене руку, и Мария не без удивления увидела мрачно блеснувший на его мизинце перстень с изумрудом.

Лидия со стоном ужаса спрятала лицо в подушках, а Мария чуть не ахнула от изумления. Это был тот самый перстень, который постоянно носила Лидия! Когда она успела отдать его Дмитрию, который только что вошел в дом?! Они что, виделись вчера вечером? Это от него Лидия пришла вся такая… перевернутая?! Но почему ни словом не обмолвилась о приезде мужа? Почему сейчас ведет себя так, словно испытала самое огромное потрясение в своей жизни?

Эта загадка так и осталась для Марии неразрешенной, потому что Дмитрий ни на минуту не оставил Лидию с ней наедине, не позволил им ни одним словом перемолвиться. Всех горничных, в том числе Марии и Надин Нарышкиной, мобилизовали на укладку вещей графини Нессельроде. Надин была так напугана своими недавними приключениями и внезапным явлением Дмитрия Карловича (она больше всего на свете боялась, что в один ужасный день вот так же вдруг возникнет на рю д’Анжу Александр Григорьевич!), что не вышла даже проститься с подругой, которая в полубессознательном состоянии была засунута в карету (тут Антуан малость подсобил графу) и увезена со всей прытью, на которую была способна четверка отличных лошадей. Помчались они в сторону Предместья Сент-Оноре, что означало: они едут к дому кормилицы маленького Толли. Видимо, Нессельроде был намерен забрать с собой и жену, и сына, причем немедленно!

Вслед стремительной карете оборачивались немногочисленные прохожие, и один из них даже приподнял шляпу и помахал вслед. Мария невольно обратила внимание на этого довольно молодого и красивого мужчину, слегка напоминавшего бы Альфреда д’Орсе, кабы виски его не оказались сплошь белы, не было бы пятен седины в бороде и не имел бы он столь потасканного вида.

Мария нахмурилась. Года два тому назад один из ее бывших любовников показал ей в игорном доме Фраскати известного карточного шулера по прозвищу Макюле, Пятнистый – видимо, его так прозвали из-за этих пятен седины, – и посоветовал немедленно прекращать игру, если среди понтеров находился Макюле. Однако Марии везло – она никогда не натыкалась на Макюле, да и вообще лишена была карточного азарта. В отличие, между прочим, от Лидии…

Она вспомнила, что Лидия в последнее время зачастила к Фраскати, вспомнила, какой расстроенной и потрясенной подруга вернулась домой накануне, вспомнила изумруд на пальце Дмитрия – тот самый изумруд, который всегда носила Лидия, хоть и любила посмеяться над необходимостью с ним не расставаться…

Мария покачала головой. Нетрудно догадаться, что произошло. Макюле играл с Лидией и выиграл этот перстень. Но каким образом он попал потом к Дмитрию Нессельроде?!

Мария Калергис, сама интриганка до мозга костей, чужие интриги могла разгадать довольно легко. Она усмехнулась, подозревая, что именно затеяли и осуществили изобретательные и, честно говоря, очень могущественные Нессельроде, чтобы вернуть Лидию.

Но как Дмитрий отыскал Макюле? Как вошел с ним в сношения? Как заставил поработать на себя?

Что ж, Марии было известно, что у Нессельроде немало секретных агентов в Париже. Она и сама была таким их agentesse и накрепко усвоила, что иногда агенту надо знать и видеть много, но иногда лучше ничего не знать и не замечать. Сейчас, похоже, был как раз такой случай. Поэтому она лишь одним легким вздохом простилась с Лидией, которую искреннее любила (насколько вообще была способна испытывать подобное чувство!), – и выкинула всю эту историю из головы. И ее страшно раздражала сейчас необходимость что-то объяснять Александру Дюма-сыну, который ну просто бился в истерике, пытаясь понять, что произошло.

– Что-что! – наконец сердито воскликнула Мария. – За ней явился ее супруг и увез.

Мгновение Александр смотрел на нее остановившимися глазами, потом схватился за сердце – и кинулся прочь, забыв на стуле цилиндр.

«Какая сцена! – подумала Мария, которая была весьма цинична. – Сразу виден будущий знаменитый драматург!»

Мария глянула в окно.

Будущий знаменитый драматург бежал, простоволосый, по направлению к бульварам. Мария могла бы легко угадать, куда он устремился: к ближайшей станции, где наймет карету, чтобы догнать и вернуть украденную любовницу. Так же легко было бы угадать, что он ее не догонит, а если и догонит, то не вернет.

Насколько проще было бы жить людям, если бы они не цеплялись так за прошлое! В этом смысле и она, Мария, и Надин Нарышкина куда разумнее, чем Лидия и ее французский любовник!

* * *

Упомянутая Надин (она теперь предпочитала, чтобы ее называли только так, на изысканный французский лад, оставив в прошлом неудачницу Наденьку) тоже полагала, что жить с оглядкой назад в высшей степени неразумно. Она изо всех сил старалась выбросить из головы свои российские приключения, любовь к Сухово-Кобылину и тот скандал, в который эта любовь вовлекла. Иногда Александр Васильевич писал к ней – из заключения, переправляя письма с помощью сестры Софии.

Сначала Надин эти письма читала и даже порой роняла над ними слезы. И все же после рождения ребенка она и не подумала сообщить Сухово-Кобылину, что родила дочку, которую назвала Луизой (Мария Калергис и Лидия Нессельроде вполне оценили чувство юмора или вины, кому как нравится, молодой маман!) и которую отдала на воспитание к добродетельным и добросердечным французам по фамилии Вебер. Бросать своего ребенка она, конечно, не собиралась: просто иметь при себе незаконнорожденную дочь замужней женщине не вполне удобно даже в Париже. А вскоре Надин получила от Александра Васильевича письмо, которое заставило ее сначала истерически расхохотаться, а потом порвать его на клочки с криком:

– Все кончено! Все кончено!

У нее началась истерика, и Мария Калергис, дама весьма любопытная, позаботившись о том, чтобы Надин уложили в постель и дали успокоительного, не поленилась эти клочки собрать, сложить, склеить и прочесть то, что написал Сухово-Кобылин возлюбленной. Это оказалось описание некоего дня несколько лет назад, когда Александр Васильевич Сухово-Кобылин проводил время… с Луизой Симон-Деманш!

Письмо это заслуживает того, чтобы быть здесь приведенным, – просто чтобы понять, отчего впоследствии Наденька Нарышкина проявляла великую душевную черствость по отношению к человеку, которого еще недавно так пылко любила.

Итак, Александр Васильевич Сухово-Кобылин писал:

«С годами все реже становятся мгновения покоя и счастья… Как вспомню, один только раз удалось мне вдохнуть в себя эту живую, живящую и полевым ароматом благоухающую атмосферу. Живо и глубоко залегло в глубине воспоминание. Это было году в 1848 или 1849, то есть мне было 31 или 32 года. Мы были с Луизой в Воскресенском. Был летний день, и начался покос в Пулькове, в Мокром овраге. Мы поехали с нею туда в тележке. Я ходил по покосу, она пошла за грибами. Наступал вечер, парило в воздухе, было мягко, тепло и пахло кошеной травой. Мирно и тихо шуршали косы. Я начал искать ее и невдалеке, меж двух березовых кустов, нашел ее на ковре у самовара в хлопотах, чтобы приготовить мне чай. Солнце было низко, прямо напротив нас. Я сел, поцеловал ее за милые хлопоты и за мысль устроить мне чаепитие. По ее лицу пробежало ясное вольное выражение из тех, которые говорят, что на сердце страх как хорошо. Я вдохнул в себя воздух и тишину той мирной картины и подумал – вот оно где мелькает и вьется, как вечерний туман, это счастье, которое иной едет искать в Москву, другой в Петербург, третий – в Калифорнию. А оно вот здесь, подле нас, вьется каждый вечер, когда заходит и восходит солнце, и вечерний пар оседает на цветы и зелень лугов.

Но я понимаю, что невозможно в этом состоянии быть всегда!»

Мария Калергис не просто так имела в любовниках двух очень недурных писателей, Альфреда де Мюссе и Эжена Сю. Общение с ними пошло ей на пользу: у нее был наметанный глаз и хороший вкус, а потому она мигом отметила вычурный стиль, нелепые красивости, подчеркнутые строки, – и усмехнулась. Мария не сомневалась, что перед ней черновик для какого-то будущего произведения начинающего литератора. Сухово-Кобылин, вероятней всего, просто перепутал листки и вложил в конверт (вот она, новая мода посылать письма в закрытых конвертах, а не просто свернутыми и запечатанными, как прежде!), предназначенный Надин, не тот листок. Наверняка следом придут новые послания, в которых Сухово-Кобылин пытается исправить оплошность!

Мария как в воду глядела. Из России вслед этому пришло еще несколько писем от Александра Васильевича, однако Надин их даже не вскрывала, и Сухово-Кобылин посылать их наконец перестал.

Надин более не интересовалась его судьбой и только стороной, спустя много лет, узнала о том, что лишь в 1856 году – то есть спустя после шесть лет после убийства Луизы Симон-Деманш – Сухово-Кобылину удалось добиться пересмотра своего дела. Домашние Александра Васильевича слепо верили в его невиновность и делали все, чтобы ему помочь. Наконец Софья, сестра его, получила с помощью высокопоставленных знакомых доступ к великой княгине Марии Николаевне. Та отнеслась очень сочувственно к несчастью модного драматурга. Да-да! Находясь в тюрьме, еще до того, как быть выпущенным под залог, Александр Васильевич написал пьесу «Свадьба Кречинского», которая возбудила всеобщий восторг при чтении в московских литературных кружках, затем была поставлена в Малом театре, а оттуда перекочевала в Санкт-Петербург, где восхитила императорскую семью. Поэтому сочувствие Марии Николаевны, которая вообще любила благодетельствовать людям искусства, вполне объяснимо. И она обратилась к матери, ее величеству императрице Александре Федоровне, которая, несмотря на свое глубочайшее равнодушие ко всему на свете, кроме своего мужа, детей и семейных забот, иногда вспоминала, что подданные любят добрых господ.

Весной того же года Александр Васильевич приехал вместе с матерью в столицу для непосредственных хлопот. В действие были приведены все связи этой богатой дворянской фамилии. И их хлопоты окончательно уничтожили усилия следователей и прокуроров, которые не сомневались – и совершенно справедливо! – в виновности Сухово-Кобылина и желали добиться его наказания.

Марья Ивановна Сухово-Кобылина написала письмо императрице и добилась высочайшего приказа министерству юстиции прекратить дело. И вот случилось нечто невероятное: в гостиницу, где остановились Марья Федоровна с непутевым сынком, прибыл для завершающего допроса министр юстиции!

Это и в самом деле потрясающее событие Сухово-Кобылин со сдержанным торжеством лаконично описал в своем дневнике:

«Петербург, 12 мая, 1856 года.

Утро сидели с маменькой. В двенадцать часов доложили, что директор департамента юстиции желает ее видеть и будет сам по окончании заседания в Государственном совете. Мы остались дожидаться в гостинице. Были оба в волнении. Условились, чтобы маменька начала говорить о деле, а я буду ей помогать.

В пять часов министр приехал. Вот его слова:

– Сударыня, вы изволили писать его величеству. Императрица передала мне ваше письмо вместе с приказом окончить дело. Оно будет закончено…»

Ну и еще несколько слов, чтобы окончательно распрощаться с Александром Васильевичем Сухово-Кобылиным, ибо к судьбам других героев романа он уже не будет иметь отношения. Через девять лет после убийства Луизы он женился на француженке Мари де Буглон. Но спустя год молодая жена его умерла от туберкулеза. Минуло еще девять лет, и женой Сухово-Кобылина стала англичанка Эмили Смит… Через год ее свело в могилу воспаление мозга! С тех пор Александр Васильевич более не женился, но о нем нежно заботилась единственная дочь, которую он назвал… Луизой! Итак, обе его дочери носили это роковое имя…

Мать Надин, баронесса Ольга Федоровна Кнорринг, единственная из всего семейства Кноррингов-Нарышкиных знала о появлении на свет незаконнорожденной малютки Луизы и дала дочери страшную клятву не открывать этой тайны отцу девочки. Забегая вперед, следует сказать, что она будет держать слово и сообщит Александру Васильевичу о Луизе Вебер только на смертном одре. После этого Сухово-Кобылин, ставший знаменитым драматургом и по-прежнему пользовавшийся большим расположением императорской семьи, приложит все усилия, чтобы восстановить права отцовства над дочерью. С личного императора Александра III соизволения он сможет сделать это только в 1883 году, и еще успеет выдать ее замуж за графа Исидора Фаллетана и порадоваться рождению своей внучки Жанны.

Наденька Нарышкина (пардон, Надин, конечно же, Надин!), которой к тому времени было уже под шестьдесят, ничего не имела против. Она была слишком занята своими делами, своей собственной жизнью, которую считала слишком уж долгой. Но все же как хорошо, что Надин так и не стала женой Сухово-Кобылина, не то, пожалуй, и ее жизнь оборвалась бы спустя год после свадьбы!

Однако упомянутую Надин все же не обошла участь сделаться женой знаменитого драматурга…

* * *

И вот теперь, в Мысловице…

– …Хотите, я назову вам ошибку в моих бумагах? Она называется – Нессельроде. Правильно?

– Я не понимаю, о чем вы сейчас говорите, господин Дюма. В ваших документах нет такой фамилии. Прошу вас покинуть мой кабинет. Наш разговор окончен. Меня ждут мои служебные обязанности.

– Вы сломали мне жизнь, господин офицер.

– Я? При чем тут я?!

– Да я знаю, что это сделали не вы, а канцлер Нессельроде.

– Сударь! У нас в России есть такое выражение – сказка про белого бычка. Это означает…

– Мне известно, что это означает! Я немного знаком с русскими выражениями!

– В таком случае, не начинайте эту сказку с самого начала. Вы меня поняли? Прощайте, господин Дюма!

– Прощайте! И идите к черту – вы, ваша Россия, ваш Нессельроде и все на свете русские…

Это было несправедливо, это было невыносимо! Промчаться чрез всю Францию, Бельгию, Германию, Польшу в погоне за похищенной возлюбленной – и уткнуться лбом в непробиваемую пограничную стену! Александр настиг Нессельроде еще во Франции, но так и не мог за все это время найти случай поговорить с Лидией, потому что она появлялась на людях только вместе с мужем и в сопровождении кормилицы, державшей на руках маленького Толли. Видимо, Нессельроде решил всем четырем странам, через которые он проезжал, представить картину своего полнейшего семейного благополучия. До Александра доходили слухи о том, что всем встречавшимся русским он высокомерно заявлял:

– Какой-то наглый французишка осмелился компрометировать это неопытное и очаровательное дитя своими ухаживаниями, но его призвали к порядку!

Внимая подобным слухам, Александр только сардонически усмехался. Он не для того вывернул свои карманы и отцовский кошелек, не для того взял у старшего Дюма заемные письма к его друзьям, чтобы быть «призванным к порядку»! Он кинулся в погоню за своей «дамой с жемчугами», чтобы догнать ее и вернуть.

Лидия выглядела бледной и печальной, с заплаканными глазами. Вид у нее был совершенно смирившийся с судьбой. Или она в самом деле не видела Александра, или не хотела его видеть.

Ах, если бы только удалось встретиться наедине!.. Но мечты были напрасны. Нессельроде маячил около жены почти неотступно. Единственный раз Александру удалось увидеть его без Лидии – еще в Брюсселе, за, как показалось Александру, приватным и серьезным разговором с каким-то невысоким красивым брюнетом, виски и борода которого были испятнаны седыми прядями.

Александр немедленно кинулся было к дому, где остановились Нессельроде, но Дмитрий Карлович заметил его, прекратил разговор с брюнетом и поспешил вернуться, делая при этом вид, что никакого Дюма не замечает, а просто – спешит домой. К семье. Он очень старался не давать «французишке» возможности видеться с «этим неопытным и очаровательным» ребенком, однако остерегался хоть словом, хоть взглядом задеть назойливого преследователя.

Такое осторожное поведение придало Александру бодрости. Он лелеял надежды беспрепятственно добраться до самого Санкт-Петербурга и уж там-то видеться с Лидией. Он был более чем влюблен. Когда-то он не захотел играть при Мари Дюплесси, обожавшей читать «Манон Леско», роль кавалера де Грие. Он всегда тяготел к благопристойности и теперь мечтал не просто увести Лидию от мужа, но даже жениться на ней! Однако не мог не понимать, сколь серьезны предупреждения многоопытного отца, который напутствовал его перед отъездом: «Берегись русской полиции, которая дьявольски жестока… Будь осторожен!»

С русской полицией молодому Дюма познакомиться так и не пришлось – просто потому, что его не пропустили в те пределы, где сия полиция насаждает свои порядки. Его знакомство с официальными лицами России ограничилось яростной беседой с непреклонным пограничным офицером, после которой он отправился на постоялый двор, чувствуя, что потерял Лидию навсегда, но все еще не желая с этим смириться.

Две недели провел Александр на этом постоялом дворе, пытаясь найти обходные или прямые пути в Россию, однако все было напрасно. Он бесился от безделья, и вот как-то раз хозяин застенчиво сказал:

– Вы скучаете, сударь? Хотите почитать кое-что любопытное? Это частные письма, наверное, неприлично их читать, но в нашей глухомани это такое развлечение! Очень интересная дама пишет их своему возлюбленному. Ее почему-то зовут Жорж, она так и подписывает эти послания – «Любящая тебя Жорж», «твоя Жорж» – и все такое.

Александр встрепенулся. Он знал одну даму, которая называла себя Жоржем… Это была знаменитая писательница Жорж Санд. Конечно, не может быть, чтобы ее письма оказались в этих богом забытых краях, это просто совпадение имен, но почему бы не развлечься? Частная переписка – источник такого вдохновения для писателей…

– Охотно прочитаю эти письма, – сказал он. – Они у вас?

– Нет, они у моего приятеля, таможенного офицера. Он их хранит, иногда дает своим знакомым. Право, вы не пожалеете, что прочли их!

Получив в руки изрядный сундучок, в котором лежали связки писем (потом Дюма не поленился их пересчитать, оказалось что-то около восьмисот!), Александр был так поражен, что на какие-то мгновения позабыл о своих бедах, о потере Лидии. Он с первого взгляда понял, что в его руки попали послания именно знаменитой Жорж Санд к не менее знаменитому Фредерику Шопену!

О пылких романах этой экстравагантной писательницы с Альфредом де Мюссе и Фредериком Шопеном (оба были гораздо младше ее) сплетничал весь литературный Париж, и не только литературный, и не только Париж. И вот ее письма к Шопену… Упиваясь изысканными, пылкими, стилистически безукоризненными, порой довольно-таки многословными (впрочем, многословность в те блаженные времена была чрезвычайно в моде!) посланиями, Александр гораздо легче переносил дни ожидания на границе. Уже гораздо позже он узнал, как письма Жорж Санд попали в Мысловице.

Как известно, Шопен умер в Париже и был похоронен на кладбище Пер-Лашез. Однако он завещал своей сестре Эмили отправить его сердце в Варшаву, чтобы замуровать его в колонну церкви Святого Креста. Эмилия почитала волю брата священной. Она собрала все его вещи, в числе которых были письма, и отправилась в Российскую империю, ни на минуту не расставаясь с сосудом, в котором находилось сердце любимого брата.

Однако ее таможенные бумаги оказались невыправленными, и часть багажа была задержана на границе. В их числе оказался и сундучок с письмами. Таможенный чиновник хранил их у себя, наслаждаясь высоким любовным штилем и приобщая к нему всех желающих.

Александр ни минуты не сомневался, что знаменитая писательница пожелает вернуть свои драгоценные бумаги. Он рассказал таможеннику, кто эта удивительная Жорж, и уговорил того отдать ему письма. Поначалу тот не соглашался, опасаясь, что госпожа Эмилия Шопен вспомнит о вещах, оставшихся на границе, пожелает их вернуть и, не обнаружив сундучка с письмами, устроит скандал. Тогда Александр с тонкой усмешкой проговорил:

– Разрешаю вам сказать, что Дюма-сын, наглец этакий, украл их.

Чиновник согласился, и Александр увез письма в Париж. Увы, это был его единственный успех! Прорваться в Россию оказалось решительно невозможно. Так что смириться с тем, что он потерял Лидию, все же пришлось…

Ее готовность подчиниться Нессельроде, безропотность, отсутствие малейшего сопротивления и попыток связаться с любовником (ведь Лидия не могла не замечать Александра, не могла не знать о том, как упорно он преследовал ее в надежде вернуть!) все чаще приходили на ум, и Александр все чаще задумывался: а с чего он вообще взял, что Нессельроде увез свою жену силой? Возможно, Лидия и сама была непрочь вернуться в Россию!

Эта мысль была ужасна, оскорбительна, однако она все чаще и чаще приходила в голову.

О, Александру гораздо легче было бы пережить эту потерю, если бы он знал доподлинно, бросила его Лидия по собственной воле или принуждена была смириться с обстоятельствами!

…Вообще довольно часто случается так, что на вопрос, который человек снова и снова задает мирозданию, он все же получает ответ или намек на ответ, однако разум человеческий (даже разум известного писателя и – в недалеком будущем! – знаменитого драматурга) слишком убог, чтобы, так сказать, связать концы с концами и сделать очевидные выводы. С другой стороны, Александр же далеко не все знал о своей «даме с жемчугами», то есть он практически вообще ничего о ней не знал, поэтому он и не смог оценить щедрости судьбы, которая все же предоставила ему возможность получить кое-какие ответы на свои вопросы.

Случилось это, когда он был уже почти в Париже.

Назад Александр, порядком поиздержавшийся в дороге, возвращался на перекладных. Но из Брюсселя он ехал железной дорогой – только потому, что начальник станции был ему знаком и являлся его жарким поклонником, а значит, денег за билет с него не взял. И хотя обнищавший герой наш уверял, что долг непременно вернет, оба не сомневались, что этого никогда не случится… Хотя, между прочим, этот незначительный долг был как раз одним из первых, который отдал Александр Дюма-сын, внезапно разбогатевший после состоявшейся-таки постановки своей «Дамы с камелиями».

Измученный переживаниями и долгой дорогой, обросший бородой, исхудавший и совершенно на себя непохожий (контраст между полненьким бонвиваном, который три месяца назад покинул Париж, и тем обтрепанным, косматым нигилистом, отражение которого Александр мог теперь наблюдать в зеркале, был совершенно разителен!), он устроился в купе, вытянул ноги и немедленно уснул, убежденный, что будет путешествовать всю дорогу один (это обещал ему благожелательный начальник станции), однако спустя какое-то время проснулся от запаха дыма и с неудовольствием увидел напротив себя какого-то красивого, хотя и весьма потасканного брюнета с белыми пятнами в бороде и на висках, который курил сигару, бесцеремонно выпуская дым прямо в лицо Дюма-младшему.

– Прошу прощения, мсье, но я не курю, – проговорил Александр вежливо, почти не греша против истины, поскольку за время своего путешествия сначала отвык от хороших сигар, а потом и вообще бросил курить (забегая вперед, скажем, что лишь на время – обретение парижской цивилизации вернуло Дюма-сына ко всем цивилизованным привычкам).

Любому приличному человеку после таких слов следовало бы извиниться и убрать сигару, однако пятнистый брюнет проговорил с вызывающим видом:

– Я должен был ехать в отдельном купе. Уж не знаю, почему Англь (такую фамилию носил начальник станции) устроил нас вместе.

– Я тоже этого не знаю, – миролюбиво сказал Александр, который вдруг вспомнил, что видел именно этого брюнета в обществе Нессельроде, а потому несколько оживился в надежде выведать хоть что-то о Лидии. – Но, поскольку мы с вами соседи, давайте сойдемся на чем-то, что могло бы нас объединить. Скажем… вот!

Он достал из саквояжа объемистую плоскую бутыль, в которой тяжело плескалась прозрачная чуть золотистая жидкость. Это была польская водка под названием zubrovka, высоко оцененная Александром во время его сидения в Мысловице. Также в его саквояже в кожаном футляре лежали серебряные стаканы.

– Позвольте предложить вам отведать этого прекрасного напитка, – любезно проговорил Александр, наливая по половине стакана и опасаясь, не сочтет ли попутчик его дикарем, что не плеснул на донышко, как положено по этикету.

– Охотно выпью, – согласился тот, с особенной пристальностью рассматривая стакан. – Извините мое любопытство, я неравнодушен к хорошему серебру и в своей карете – у меня в Париже собственный выезд, но сейчас путешествовать железной дорогой куда быстрее и удобнее, – заметил он как бы в скобках, – я всегда держу вино, например шампанское – и серебряные стаканы. Впрочем, по моему мнению, серебро портит вкус белого вина и шампанского, оно годится только для крепких напитков.

– Прозит! – провозгласил Александр. В Мысловице, где находился рубеж варварской Российской империи с просвещенной Европой, все говорили именно так, поднимая рюмки и бокалы.

Отпив чуть-чуть, Александр опустил стакан, медленно смакуя напиток, хотя зубровка и обжигала нёбо, – и не поверил глазам, увидев, что его сосед выпил все до дна.

– Позвольте предложить вам еще, – сказал Александр, наливая почти полный стакан.

Попутчик кивнул и одним махом осушил его.

Александр от изумления сам сделал глоток больше, чем собирался, и закашлялся.

– Хоть вы и пьете польскую зубровку и говорите «Прозит», вы не славянин, – констатировал попутчик, беря из его рук бутылку и вновь наливая полный стакан, опрокидывая его в глотку и тут же наливая вновь… И еще раз, и снова… – Европейцы цедят крепкие напитки, пытаясь оберечь свой желудок. А славяне борются с крепкими напитками, как с врагом: уничтожая их одним ударом, то есть одним глотком.

И он уничтожил очередного врага одним ударом.

– Вы говорите как знаток, – усмехнулся Александр.

– Конечно, – усмехнулся в ответ попутчик, – я и есть знаток. Ведь я – русский.

– Такая мысль у меня мелькнула, – кивнул Александр. – В Мысловице так же – залпом – пили зубровку только русские пограничники. Но вы великолепно говорите по-французски, совершенно француз и как парижанин.

– Я вполне могу назвать себя и французом, и парижанином, – сообщил попутчик, – ведь я русский только по отцу, которого никогда не видел. Моя мать – француженка. Отец служил в русской миссии. Когда – после Июльской революции [20] всем русским было приказано покинуть Францию, он не посмел ослушаться приказа императора Николая и уехал, бросив мою мать. Она вскоре умерла, меня воспитывал ее брат. Он скончался через несколько лет, я остался совсем один. Благодаря скудному наследству я поступил в университет, однако превратности судьбы и человеческое коварство низвергли меня в Тулонскую каторгу. Моим товарищем по несчастью недолгое время был один русский… Его арестовали за шпионаж. Ему было отрадно слышать русскую речь, хоть я помнил совсем немного слов. С помощью подкупа он ухитрился бежать и взял меня с собой. Однако при побеге он был застрелен. А я смог добраться до человека, который устраивал его бегство. Он привел меня к русским, и те помогли мне вновь обрести человеческий облик и прийти в себя. Они хотели, чтобы я стал их шпионом. Но пребывание на каторге сделало меня сущим неврастеником и большой пользы русским я не могу принести. Иногда я выполняю кое-какие незначительные поручения. Например, за кем-то последить, что-то о ком-то узнать… Настоящей работы мне не дают, они меня презирают, они меня не ценят…

Речь его становилась все менее внятной.

Александр от волнения опрокинул в себя стакан зубровки и даже не заметил этого.

Итак, перед ним сидел русский шпион, видимо, один из секретных агентов Нессельроде! Та их встреча в Брюсселе, конечно, не была случайной, хоть не имела никакого отношения к Лидии. Это была просто встреча иностранного агента со своим резидентом.

Надо бы сообщить в полицию… Или нет! Пусть полиция сама делает свои дела. Александр Дюма не полицейский агент, а писатель! Надо попытаться разговорить этого человека! Наливать ему еще и еще, пусть подробней расскажет о своих приключениях. В кои-то веки в руки идет такой интересный материал…

– Как вас зовут? – азартно спросил Александр.

– Воль… Владимир Шувалов, – пробормотал попутчик.

– А меня – Александр Дюма-сын, – представился наш герой и скромно потупился, ожидая как минимум изумленного восклицания.

– Чей вы сын? – невнятно спросил Владимир Шувалов, но ответа совершенно фраппированного Александра ждать не стал: откинулся на жесткую спинку сиденья и крепко уснул.

Александр покачал головой, уныло глядя на бутылку, в которой оставалось гораздо меньше половины зубровки.

Шувалов захрапел.

Александр уселся поудобней и опустил веки. Он хотел лишь чуть-чуть подремать, немножко, всего какой-нибудь часик, чтобы потом разбудить Владимира Шувалова и задать ему несколько вопросов, однако уснул так крепко, что не слышал, как остановился поезд и как исчез его попутчик… прихватив с собой – наверное, на память о встрече! – набор серебряных стаканов и недопитую бутылку зубровки.

Больше Александр Дюма-сын слыхом не слыхал о Владимире Шувалове, однако эта встреча произвела на него известное впечатление. Русский герой его романа «Дама с жемчугами» носит имя Владимир, а мировая афористика благодаря этой встрече обогатилась следующим геономическим наблюдением: «Любой поляк зовется Станиславом, все шотландцы Maк-Дональды, и все русские – Владимиры».

Но он так и не узнал, что случайно встретил человека, который мог ответить бы на все его вопросы о Лидии и даже поведать о ней многое, о чем ее бывший любовник даже не подозревал.

Ирония судьбы, как принято говорить в таких случаях!

* * *

А Лидия? Бедняжка Лидия, происками интригана-супруга возвращенная к нему и разлученная с милым Александром?

Что сталось с ней?

Конечно, сначала она ужасно рвалась обратно в Париж, однако Дмитрий не отпускал ее от себя ни на шаг, несмотря на все рыдания и стенания. Он неустанно упрекал ее за неприличное поведение, за пристрастие к карточной игре, за проигрыш фамильного перстня, который он – по его словам – смог выкупить лишь за большие деньги, да и то случайно…

Лидия, впрочем, не была так глупа, как казалась всем, кто ее знал. Она прекрасно понимала, что стала жертвой интриги, задуманной и осуществленной ее ревнивым и хитроумным супругом. Шуазель был его агентом, столь же исполнительным, сколь и мстительным. Очень возможно, что Дмитрий знал: у его агента были свои поводы исполнить поручение с блеском! Возможно, Шуазель поведал Дмитрию, за что в свое время угодил на каторгу…

При воспоминании об исповеди Шуазеля о его пребывании в Тулоне Лидию, хоть она была не из трусливых, начинала бить такая же дрожь, какая била ее тем поздним вечером в карете мстительного Вольдемара. Какое еще счастье, что он предпочел забрать перстень, а не дать волю своей ненависти к Лидии!

Хотя… это ведь как сказать…

Лидию так и подмывало задать мужу вопрос: а знает ли он, как именно отомстил ей Шуазель и не была ли пресловутая фелляция тоже им, Дмитрием Нессельроде, санкционирована? Она долгое время строила планы ответной мести мужу: представляла, что бы с ним стало, расскажи она, как стояла на коленях перед Шуазелем и что при этом было у нее во рту, – однако, по зрелом размышлении, решила молчать. Дмитрий слишком ревнив для того, чтобы допустить такое. Узнай он о сцене в карете Шуазеля, пожалуй, убил бы своего агента… А заодно и Лидию!

Поэтому ей оставалось только плакать, потому что хотелось и жить, и отомстить. И так сладостно вспоминался возлюбленный Дюма, навеки теперь потерянный… и навеки потерянный Париж: даже идиоту было ясно, что в Париж ей теперь дорога закрыта!

Однако Лидия была истинная дочь своей матери, и вскоре рассудила, что туманить слезами сияющие очи, покрывать красными пятнами лилейное чело и заставлять распухать точеный носик из-за какого-то мужчины совершенно бессмысленно, потому что на свете их, мужчин, такое множество, что нужно лишь повнимательней присмотреться, дабы найти достойную замену. И она ее нашла-таки, причем весьма скоро! История умалчивает об имени этого счастливца, известно лишь, что он был гвардейский поручик… Скорее всего, он был избран Лидией лишь для того, чтобы утешить ее изголодавшуюся по истинной страсти плоть. Увы, Дмитрий Карлович Нессельроде был и умен, и богат, и чинами не обделен, и муж законный, однако, несмотря на все это (а быть может, именно поэтому), не мог он сделать Лидию счастливой в супружеской постели, а без этого плотского восторга, она, «испорченная» страстным Александром Дюма-сыном, жить уже не могла.

Поручик был голубоглаз и обладал пышной пшеничной шевелюрой… Этого оказалось довольно, чтобы Лидия решила в его объятиях воскресить воспоминание о своей парижской любви. Однако она не принадлежала к числу тех, кто учится на ошибках, и еще не поняла, что от Дмитрия Карловича надобно не просто таиться, но таиться очень тщательно. Если он в Париже – в Париже! – нашел человека, который выследил Лидию и вызнал все о ее проказах, то здесь-то, в России, в Санкт-Петербурге, – своя рука владыка! Любовники были пойманы на месте преступления… Дмитрий немедленно вызвал соперника на дуэль, которая кончилась печально для обоих: муж был ранен в руку, любовник отправился на Кавказ.

Наутро после той роковой ночи, когда в ее постели был обнаружен – Как-вы-сюда-попали-сударь?!  – злополучный поручик, Лидия, не озаботясь захватить с собою маленького Толли (впрочем, почему она должна была о нем заботиться в Санкт-Петербурге, коли и в Париже-то о сыне почти не вспоминала?!), отъехала в Москву, к снисходительной матушке Аграфене Федоровне и дрессированному, послушному, шелковому папеньке Арсению Андреевичу. Здесь, в родительском доме, она и получила известие о ранении Дмитрия Нессельроде.

Что характерно, о дуэли даже не упоминалось, о ней и речи не шло при всевозможных объяснениях! К таким забавам император относился сурово, не избегнул бы гонений даже сын всесильного канцлера, поэтому официальная версия ранения была такова: небрежное обращение с оружием. Якобы чистил Дмитрий Карлович пистолет, да тот нечаянно возьми и выстрели. А пшеничнокудрый поручик на Кавказ был не сослан (за что его ссылать, ретивого служаку, хоть и гуляку изрядного?!), а как бы сам попросился на арену боевых действий… Итак, о дуэли речи не велось, но о ней можно было догадаться. Любой и каждый прежде всего решил бы, что дело именно в дуэли! Самое смешное, что у Лидии и мысли такой не было! Она почему-то решила, что муж пытался покончить с собой… ну и попал вместо головы в руку. Строго говоря, представить сие затруднительно, но, может, Дмитрий в последний миг передумал стреляться и попытался отвести пулю рукой?..

Рана оказалась дурная – опасная для жизни… Вот что писал по этому поводу сам канцлер Карл Васильевич Нессельроде дочери своей, графине Елене Хрептович, 1 июля 1851 года:

«Дмитрия лечили четыре лучших хирурга города, трое из них настаивали на ампутации, четвертый был против, и благодаря ему твой брат сохранил руку… Он был готов к худшему и попросил отсрочку на 48 часов, чтобы причаститься и написать завещание. Он вел себя необычайно мужественно… В разгар этих необычайных испытаний здесь появились Лидия и ее мать, чем я был пренеприятно удивлен: они прибыли сюда, как только прослышали о несчастном случае, разыграли драму и попытались достигнуть примирения. Но все их старания были напрасны, и они отбыли, так и не повидав твоего брата… Но я не счел возможным отказать им в удовольствии видеть ребенка и посылал его к ним каждый день…»

Итак, супруги Нессельроде разъехались и зажили каждый своей жизнью. Карл Васильевич поощрял разъезд, однако о разводе и слышать не хотел, прежде всего потому, что внук его, Толли, являлся наследником Закревского, и вовсе ссориться с несметно богатым московским генерал-губернатором премудрый Нессельроде не желал.

Выздоровевший Дмитрий уехал в Константинополь, Лидия вовсю пользовалась своим положением соломенной вдовы: сначала ее милости удостоился князь Воронцов, потом красавец и герой Барятинский, потом кто-то еще, и еще кто-то…

Лидия стала воистину притчей во московских языцех. Слухи о ее похождениях эхом долетали и до Петербурга, причем эхо это было настолько громким, что возмутило даже покой управляющего III отделением и начальника штаба корпуса жандармов генерала Леонида Васильевича Дубельта. Тем более что Лидия устраивала свои «египетские ночи» не одна, а… под присмотром маменьки. Итак, Медная Венера, которой в это время стукнуло пятьдесят пять, была ягодка – даже не опять, а всегда!

Словом, 10 августа 1854 года генерал Дубельт записал в своем дневнике следующее:

«У графини Закревской без ведома графа даются вечера, и вот как: мать и дочь, сиречь графиня Нессельроде, приглашают к себе несколько молодых дам и столько же кавалеров, запирают комнату, тушат свечи, и в потемках, которая из этих барынь достанется которому из молодых баринов, с тою он имеет дело. Так на одном вечере молодая графиня Нессельроде досталась молодому Муханову. Он хотя и в потемках, но узнал ее, и как видно что иметь с нею дело ему понравилось, то он желал на другой день сделать с нею то же, но она дала ему пощечину. Видно, он был неисправен или ей не понравился. Гадко, а что еще гаже, это что Муханов сам это рассказывает. Подлец!»

В сумятице отношений между мужчинами и женщинами всегда найдутся типажи сильного пола, для которых особенную, почти неодолимо притягательную силу имеет отнюдь не добродетель, а порок. И чем женщина порочней, чем более дурная о ней идет слава, тем сильней трепещет мужское сердце в стремлении прибрать ту порочную особу к своим рукам, затащить ее в постель, а иной раз – и повести под венец, чтобы перед людьми и Богом подтвердить свои права на обладание желанной шлюхой.

Именно это желание ощутил князь Дмитрий Друцкой-Соколинский, когда ему перешла дорожку Лидия Арсеньевна Закревская… Перешла, обдав ароматом восхитительных духов и взметнув шлейфом сплетен и слухов, который влачился за ней по обеим столицам. Князь Дмитрий состоял чиновником по особым поручениям при московском генерал-губернаторстве и являлся, таким образом, прямым и непосредственным подчиненным графа Закревского, отца Лидии.

Дмитрий, снова Дмитрий! Муж – Дмитрий, любовник – тоже… Ах, кабы знал об этом Александр Дюма-сын, он, очень может быть, несколько изменил бы приведенную выше фразу на такую, например: «Любой поляк зовется Станиславом, все шотландцы Maк-Дональды, и все русские – Дмитрии ».

Лидии в это время исполнилось тридцать три, а Дмитрию Друцкому-Соколинскому – двадцать шесть лет. Оба они были отчаянно влюблены (ведь даже Кармен влюбилась в Хосе!), и это быстро стало понятно и ясно всем, даже Арсению Андреевичу Закревскому, который вообще-то не отличался проницательностью ни в чем, когда речь шла о чувствах. А вернее всего, он и сейчас ничего не видел и не понимал, а действовал, как всегда, под влиянием Грушеньки, своей обожаемой Аграфены Федоровны.

Эта дама всегда отлично понимала, какую роскошную карту сдала ей судьба в виде графа Арсения Андреевича. Снисходительный, влюбленный, знатный, богатый, сановный муж – чего еще может пожелать для себя распутная легкомысленная красавица? Конечно, другого такого сокровища, как Закревский, на свете нет, однако Друцкой-Соколинский тоже богат, тоже влюблен до полного изнеможения, вдобавок красив, а главное, покладист, то есть принадлежит все к тому же племени снисходительных рогоносцев, что и его прямой и непосредственный начальник. Невозможно больше Лидии находиться в таком положении, в каком она находится! Нужна какая-то определенность. Ей надо немедленно выйти замуж снова, причем не за такую невзрачную деревяшку, как Дмитрий Нессельроде, а за пылкого красавца, как другой Дмитрий, Друцкой-Соколинский. Но чтобы выйти замуж за второго, нужно сначала развестись с первым…

В те блаженные времена для развода необходимо было два разрешения: святейшего Синода и государя. И еще третье – от генерал-губернатора – на вступление в брак. Закревский отлично понимал, что император никогда не даст Лидии разрешения развестись, прежде всего потому, что стеной встанет Карл Нессельроде, пуще смерти боявшийся скандала в своем святейшем семействе. Синод – ну, понятно, что Синод в данном случае поступит так, как будет угодно государю. То есть с разрешениями на развод – дело швах. А вот с разрешением венчаться… С тем самым разрешением, которое зависело от московского генерал-губернатора лично… Своя рука – владыка!

Конечно, это противозаконно и противно всякой логике – выдать разрешение на венчание уже обвенчанной, уже замужней даме, однако Арсений Андреевич, взятый за хрип железной (вернее, медной!) рукой Аграфены Федоровны, такое разрешение выдал…

В обход Синода. В обход императора.

Венчание состоялось 6 февраля 1859 года в сельской церкви села Шилкино Скопинского уезда Рязанской губернии. И немедленно молодые отправились за границу, подальше от всевидящего глаза и всеслышащих ушей закона.

Правда, не в Париж, а в более теплый Рим. В Париж Лидии больше не хотелось, и она была уверена, что не захочется никогда. Кармен, полюбившая Эскамильо, уже забыла Хосе.

К слову сказать, «Хосе» по фамилии Дюма (сын) довольно долго ждал хоть какой-то вести от Лидии. Ладно, предположим, вся переписка ее перлюстрируется, но хоть окольными путями она может дать о себе знать! Хотя бы засушенный цветок прислать!

Александр, увы, оказался сентиментален… Таковыми же получились и стихи, написанные в ознаменование разлуки с Лидией:

Год миновал с тех пор, как в ясный день с тобою Гуляли мы в лесу и были там одни. Увы! Предвидел я, что решено судьбою Нам болью отплатить за радостные дни.

Расцвета летнего любовь не увидала: Едва зажегся луч, согревший нам сердца, Как разлучили нас. Печально и устало Мы будем врозь идти, быть может, до конца…

«Мы будем врозь идти, быть может, до конца…»

Да, «прелестным и беспечным детям» уготовано было судьбой именно это, но в самом ли деле «печально и устало», как пророчил покинутый возлюбленный?

Что касается Лидии, мы видим, совсем даже нет!

Лишь только припорошило снегом санный след князя и княгини Друцких-Соколинских, как граф Закревский представил императору Александру II покаянное письмо: «Вашему Величеству известна несчастная судьба единственной дочери моей… В продолжение семи лет я неоднократно старался восстановить добрые отношения между графом Нессельроде и моей дочерью, но все старания мои были напрасны… Между тем мысль, что после меня дочь моя останется на произволе графа Дмитрия Нессельроде, не давала мне покоя. Чувства мои отцовские долго боролись во мне с обязанностями гражданина и верноподданного… Я изнемог в этой борьбе и, возложив упование на Бога, благословил дочь мою на брак с отставным коллежским асессором князем Друцким-Соколинским… Я один виною этого незаконного поступка».

Письмо Закревского возмутило молодого императора, в то время еще бывшего строгим поборником (хотя бы официально!) семейных устоев и даже не помышлявшего, что спустя не столь уж много лет он сам эти устои поколеблет так, как никто до сих пор не колебал. Александр II начертал на покаянии Арсения Андреевича: «После подобного поступка он не может оставаться на своем посту».

Итак, граф Закревский был снят с поста генерал-губернатора (а ведь он правил Москвою одиннадцать лет, и правил не столь бестолково, хотя и бывал порой излишне придирчив по пустякам). Устранение графа Закревского, последовавшее так неожиданно, всех удивило; самого же графа – глубоко огорчило. Он даже плакал… Еще бы! Герой Аустерлица (орден Святой Анны) и Бородина (орден Святого Владимира), граф Арсений Закревский пожертвовал собой ради двух объединившихся куртизанок, жены и ее достойной наследницы – дочери. Ради любви к ним он перечеркнул собственную службу, которая была его жизнью.

Отставной свекор Лидии, канцлер Нессельроде, писал отставному мужу Дмитрию примерно в это время:

«Свадьба Лидии – совершившийся факт, подтвержденный признанием самого Закревского, который содействовал этому браку. Он благословил новобрачных и снабдил их заграничными паспортами. Император вне себя. Закревский более не московский губернатор; его сменил Сергей Строганов. Вот все, что мне покамест известно… Будучи не в силах появиться вчера при дворе, я не видел никого, кто мог бы сообщить мне достоверные подробности о впечатлении, сделанном этой катастрофой. Подробности необходимы мне для того, чтобы я мог посоветовать тебе, как действовать дальше. Предпримет ли правительство что-нибудь? Или же тебе, со своей стороны, придется принять меры, подать прошение в Синод, чтобы испросить и получить развод?..»

Впрочем, дальнейшая судьба Дмитрия Васильевича Нессельроде не имеет никакого значения для нашей истории…

Итак, Лидия нашла счастье в семейной жизни, прочно вычеркнув из памяти все ошибки своей бурной молодости, и в числе прочих – некоего «наглого французишку» по имени Александр Дюма-сын.

Однако справедливости ради следует сказать, что она вовсе не мучила его неизвестностью относительно того, что сердце ее принадлежит теперь другому. Еще восемь лет назад Александр был об этом извещен. Нет, желанного письма он так и не дождался. Сообщить ему об отставке Лидия поручила не кому иному, как своей бывшей соседке по дому номер 8 по улице Анжу – Надин Нарышкиной, этой прекрасной тигрице, сирене, куртизанке… уже немножко позабытой и автором, и читателями. И вот теперь настало время восстановить справедливость и вновь вернуться к ее судьбе.

* * *

В античные времена существовал строгий порядок: гетеры, сиречь куртизанки, не имели права покидать пределы своего государства, не испросив разрешения архонтов, которые давали его, только если были уверены, что испросившая его вернется обратно. Отчасти это понятно: хорошая гетера считалась национальным достоянием, от которого столпы власти вовсе не стремились избавиться. Вопрос о нравственности или безнравственности тут не стоял.

В середине XIX века в России существовал схожий порядок, правда имеющий отношение не только к гетерам: всякое лицо, покинувшее Россию и уехавшее за границу, должно было раз в год вернуться на родину, чтобы продлить свой иностранный паспорт. Волей-неволей подчинялась этому правилу и прекрасная куртизанка по имени Надин Нарышкина. Она приезжала и впрямь без особой охоты, однако надо же было пополнить кошелек, повидать добрейшую матушку, которая на расстоянии, такое впечатление, любила дочь куда крепче, чем когда та была под боком, и не жалела денег и для нее, и для Ольги, увезенной Надеждой в Париж, а также еще для одной девочки, воспитанницы добрых французов Веберов.

Итак, Надин ежегодно приезжала в Россию, в Москву, и, натурально, встречалась со своей бывшей соседкой по небезызвестному дому на рю д’Анжу.

Беседы двух красавиц протекали более чем странно. Теоретически Лидия должна была расспрашивать Надин о Париже, об общих знакомых и прежде всего – о том, как поживает бывший кумир ее сердца, автор «Дамы с камелиями» (успевший, заметим себе, написать уже и обещанную «Даму с жемчугами»!), небезызвестный Александр Дюма-фис. Однако дело обстояло совершенно наоборот!

Лидия вообще жила по принципу: с глаз долой – из сердца вон (в точности как ее матушка Аграфена Федоровна, в чем мог некогда на собственном опыте убедиться замечательный поэт Евгений Боратынский, выкинутый вон из этого сердца ради «солнца русской поэзии»), а поскольку Александр Дюма-фис был от Лидии далеко, очень далеко, она о нем вспоминала не чаще раза в год, отвечая на настойчивые вопросы Надин Нарышкиной, которая хотела досконально знать все о привычках, вкусах, пристрастиях Александра. Лидия давно, еще в Париже, подозревала, что Надин нравится ее любовник, однако, как ни безнравственны были три красавицы с улицы Анжу, они все же не опускались до вульгарного отбивания мужчин друг у дружки. Но теперь Александр был, фигурально выражаясь, свободен от постоя… Так почему бы Надин не отточить на нем свои чары?

– Pourquoi pas? – пожала плечами Лидия. – В самом деле – почему бы нет?! Для начала сообщи ему, что я больше не вернусь в Париж, и вообще – я давно полюбила другого.

Вообще следовало бы сказать – «других», но Лидия решила не обращать внимания на частности.

– Да-да, так и скажи, – напутствовала она Надин. – Сообщи, что он теперь свободен, а стало быть, волен распоряжаться своей жизнью как угодно, любить кого угодно… хотя бы тебя!

На этой светлой ноте подруги расстались, и Надин, едва прибыв в Париж, немедленно процитировала Александру слова его бывшей возлюбленной.

Услышав о том, что Лидия «давно полюбила другого», молодой драматург отуманился так, что Надин мысленно простилась с надеждой. И все же у нее достало храбрости произнести последнюю фразу:

– Он волен любить кого угодно… хотя бы тебя!

Опущенные светло-голубые глаза поднялись и внимательно, оценивающе уставились на Надин. И свершилось чудо: словно впервые в жизни Александр не просто увидел , но разглядел подругу своей бывшей любовницы…

Ну что ж, ему не привыкать было «любить по-русски», и он даже обнаружил кое-что общее между подругой прежней и подругой нынешней, между этими русскими дамами, которых Прометей, должно быть, сотворил из глыбы льда и солнечного луча, похищенного у Юпитера… Женщинами, обладающими особой тонкостью и особой интуицией, которыми они обязаны своей двойственной природе – азиаток и европеянок, своему космополитическому любопытству и своей привычке к лени… эксцентрическими существами, которые говорят на всех языках… охотятся на медведей, питаются одними конфетами, смеются в лицо всякому мужчине, не умеющему подчинить их себе… самками с низким певучим голосом, суеверными и недоверчивыми, нежными и жестокими. Самобытность почвы, которая их взрастила, неизгладима, она не поддается ни анализу, ни подражанию…

Такими словами он описывал русских возлюбленных своей конфидентке.

Конфиденткой этой была… не кто иная, как Жорж Санд.

Получив от галантного Дюма-сына сундучок со своими любовными посланиями к Шопену, Жорж была глубоко тронута и ответила письмом:

«Так как у вас хватило терпения прочитать это собрание довольно незначительных однообразных писем, которые, по-моему, представляют интерес только для моего сердца, то вы знаете теперь, какая материнская нежность наполняла девять лет моей жизни. Конечно, в этом нет никакой тайны, и я скорей могу гордиться, нежели краснеть, что заботилась и утешала, как моего ребенка, это благородное и неизлечимо больное сердце…»

Вслед за этим мадам Жорж пригласила Александра в свою усадьбу Ноан. Александр отозвался на приглашение, однако лишь вяло улыбался в ответ на попытки мадам Санд проявить свою благодарность всеми мыслимыми и немыслимыми способами (двадцатипятилетний Александр очень, ну очень нравился этой пятидесятилетней даме!). Поскольку у Жорж Санд уже был в это время довольно молодой любовник (на сей раз не музыкант и не писатель, хотя тоже человек искусства – гравер Александр Дамьен Мансо, который познакомился с ней, когда ему было тридцать два года, в то время как ей – сорок пять, и который тихо и мирно прожил с ней пятнадцать лет), она вполне могла позволить в кои-то веки увидеть в мужчине не постельного героя, а друга. И она с легкостью овладела душой и мыслями этого погруженного в печали молодого человека, которому сейчас так не хватало именно материнской ласки, искреннего сочувствия, на которое способна только женщина.

Поэтому Жорж Санд и узнала первой о сходстве и различии между прежней и нынешней любовницами Александра Дюма.

Ему доставляло неимоверное удовольствие снова и снова описывать Жорж Санд свои впечатления от Надин Нарышкиной, которую очень любил называть княгиней (услышав этот титул, Дюма-отец опять вспомнил о роли тщеславия в любви). Впрочем, общеизвестно, что для иностранцев все русские – князья, так что заблуждение Александра понятно, другое дело, что Надин любовника ничуточки не разуверяла, а может быть, и сама отводила ему на сей счет глаза, уповая на то, что проверить ее родовую грамоту на княжение невозможно, да и к «Бархатной книге» [21] у Дюма доступа нет.

Александр с упоением нанизывал эпитеты:

«Больше всего я люблю в ней то, что она целиком и полностью женщина, от кончиков ногтей до глубины души… Это существо физически очень обольстительное – она пленяет меня изяществом линий и совершенством форм. Все нравится мне в ней: ее душистая кожа, тигриные когти, длинные рыжеватые волосы и глаза цвета морской волны – все это по мне…»

Разумеется, такой резонер (и по большому счету, немалый зануда, с чем согласится любой, кто начинает читать его прозу!), как Дюма-младший, не мог не подвести чувствительного фундамента под свою пылкую связь с Надин, и сделал он это также в письме к Жорж Санд… Между прочим, он был не только резонер и моралист, но и немалый садист: ведь знал же, знал, что сия дама к нему горячо неравнодушна, однако не переставал дразнить ее, описывая свое чувство к другой:

«Мне доставляет удовольствие перевоспитывать это прекрасное создание, испорченное своей страной, своим окружением, своим кокетством и даже праздностью…»

Александр заблуждался относительно того, что Надин так уж легко перевоспитать. Она не захотела расстаться ни с одной из своих прихотей ради любовника – только страстная привязанность к дочери Ольге смягчала ее душу. Она хотела продолжать жить вольно и свободно, не ломая себя ради какого-то, пусть даже самого лучшего в мире, мужчины. Кроме того, Надин жила на свои деньги (в смысле, на деньги своего брошенного мужа, на деньги своих снисходительных родителей), а финансовая независимость делает женщину строптивой…

Вообще забавная штука! Женщина, которая берет деньги у мужчины, – она порядочная особа, если этот мужчина – муж, и она же – проститутка, если этот мужчина – любовник!

Словом, Надин вела себя чрезвычайно вольно, в том смысле, что при живом муже сожительствовала с другими (ну ладно, с одним другим), однако принудить ее сделать то, чего она не хочет, пусть даже заплатив за это, было невозможно! Воистину, эта прелестнейшая представительница племени куртизанок была таковой именно в соответствии с потребностью своей натуры – изменять кому бы то ни было во что бы то ни стало!

Не эта ли привычка Надин (привычка – вторая натура!) крепче всякой привязи держала Александра рядом с ней?

Александр не знал, что, анализируя Надин в письмах к «дорогой матушке» Жорж Санд, он сам становится объектом анализа, а проще сказать – сплетен, которые плели между собой мадам Санд и ее задушевная подруга, тоже писательница. Читатели знали ее под именем графини Даш, хотя на самом деле это была маркиза Габриэль-Анна Пуалон-де-Сен-Марс. Она начала писать, потому что промотавшийся муж ее умер, оставив ее в бедности. Ее бытовые и исторические романы имели немалый успех. Хоть это почти невозможно вообразить, две литературные фурии пребывали в самых дружеских отношениях, а потому вполне понятно, что графиня Даш охотно делилась с Жорж Санд своими наблюдениями:

«Дети кондитеров и пирожников не бывают лакомками. Сын Александра Дюма, банкира всех тех, кто никогда не отдает долгов, не мог бросать на ветер ни своих экю, ни своей дружбы. Крайняя сдержанность Александра – следствие полученного им воспитания и тех примеров, которые он видел. Жизнь его отца для него – фонарь, горящий на краю пропасти. Дюма-сын прежде всего – человек долга. Он выполняет его во всем. Вы не найдете у него внезапного горячего порыва, свойственного Дюма-отцу. Он холоден внешне и, возможно, охладел душой с того времени, как в его сердце угас первый пыл страстей. Его юность – я едва не сказала: его отрочество – была бурной. Он остепенился с того момента, как к нему пришел успех. Он стал зрелым человеком за одни сутки, в свете рампы, под гром аплодисментов. Теперь это человек рассудительный и рассуждающий; подсчитывающий свои ресурсы, ничего не делающий с налету, изучающий людей и вещи, остерегающийся всяких неожиданностей и увлечений и опасающийся привычек, даже если они приятны и сладостны. Он человек чести. Он выполняет свои обещания. Он серьезен, положителен; он экономит, помещает деньги в банк, интересуется биржевыми курсами и подготовляет свое будущее. Его мечта – жить в деревне. Он уже теперь помышляет об отдыхе и покое… Он недоверчив. Он весьма невысокого мнения о роде человеческом. Он доискивается до причин всего, что видит. Ирония его глубока; он не насмехается – он жалит. У него есть друзья, которые любят его сильнее, чем он любит их. Его профессия – разочарование, горький плод опыта. Неизменный предмет его нападок – страсть, как ее понимали двадцать пять лет тому назад. Женщины непонятные и неистовые не вызывают у него никакого сочувствия. Он готов сказать им, когда они плачут: «Что вы этим хотите доказать?»

Между прочим, эта длинная цитата доказывает прежде всего то, что женщина не способна понять мужчину…

Ведь случилось так, что Дюма-сын влюбился в новую свою русскую музу – женщину непонятную и неистовую! – и ничего так не желал, как привязать ее к себе как можно крепче. Очень сильно хотела, чтобы непутевая доченька остепенилась – хотя бы рядом с «наглым французишкой»! – и ее мать. В 1853 году она, от имени своего мужа Ивана Кнорринга, купила в Люшоне красивую виллу «Санта-Мария» в английском георгианском стиле (ионические пилястры, треугольный фронтон, изрядно чуждые французской архитектуре). Позднее этот дом был известен как «вилла Нарышкиной».

И вот в течение последующих шести лет можно было видеть, как на газоне и посыпанных песком дорожках перед виллой играют в волан красивый молодой человек, хорошенькая девочка и женщина с глазами цвета морской волны.

Хорошенькая девочка – это была Ольга, которую Александр Дюма-сын называл Малороссией (он любил дочь любовницы как родное дитя), ну а Надежда носила прозвище Великороссия.

Желая во что бы то ни стало привязать к себе Надежду, Александр не прочь был бы пустить играть в этот садик еще одну девочку, а еще лучше – мальчика… Он был убежден, что чем больше детей будет у них с Надеждой, тем более покладистой, мирной станет эта укрощенная тигрица, более семейной сделается эта пылкая куртизанка.

«Я знаю ее не со вчерашнего дня, и борьба (ибо между двумя такими натурами, как я и она, это именно борьба) началась еще семь или восемь лет тому назад, но мне только два года назад удалось одолеть ее… Я изрядно вывалялся в пыли, но я уже на ногах и полагаю, что она окончательно повержена навзничь» , – писал он Жорж Санд.

И эта небольшая цитата доказывает прежде всего то, что мужчина неспособен понять женщину…

С другой стороны, он ведь слыхом не слыхал о Луизе Вебер, о которой Надежда воинствующе ничего не хотела знать!

Александр возлагал немалые надежды на рождение их общего с «зеленоглазой княгиней» ребенка.

Надин, дичившаяся людей, держалась вдали от света. В 1859 году она продала виллу в Люшоне и сняла недалеко от Клери замок Вильруа. Несмотря на то что это грандиозное сооружение насчитывало сорок четыре комнаты, Надин жила в одной комнате с Ольгой – она до смерти боялась, чтобы князь Нарышкин (приехавший в Сьез, на озере Леман, «для поправления здоровья») не устроил похищение дочери.

И вот здесь-то, в замке Вильруа, и сбылось в 1860 году желание Александра Дюма-сына – насчет двух девочек в садике…

Когда Надин забеременела, она стыдливо скрывала свое положение в провинции, но рожать собиралась в Париже, чтобы ее пользовал знаменитый гинеколог, доктор Шарль Девилье. Она сняла под вымышленным именем Натали Лефебюр, рантьерки, квартиру на улице Нев-де-Матюрен. Здесь-то 20 ноября 1860 года и родилась девочка, которой было дано имя Мари-Александрин-Анриетта, но в семье она получила прозвище Колетт. Имя матери девочки было записано вымышленное, отец значился как «неизвестный».

Надин очень любила детей, но не могла не понимать, что это – цепи на ногах и руках женщины, которая хотела бы жить в свое удовольствие. Теперь она была прикована к Александру почти так же крепко, как к своему законному мужу… ну, не хватало только цепей брака!

Александр постоянно заводил разговоры на эту тему. Он же был моралист, автор пьесы «Внебрачный сын», он осуждал и адюльтер, и последствия его, ему было ужасно тяжко иметь внебрачную дочь. Но что поделаешь, коли Нарышкин, официальный муж Надежды, был вполне жив… И при известном напряжении воображения можно было вполне вообразить, что он способен предъявить права не только на Ольгу, но и на Колетт! Эта мысль терзала и Надежду, и Александра, который от всех этих переживаний был близок к тому, чтобы сделаться записным ипохондриком. Дюма-сын жаловался на жизнь жарко сочувствующей Жорж Санд.

Конечно, она давно простила «милому мальчику» те письма, в которых он восхвалял свою молодую возлюбленную. Все-таки он по жизненному амплуа был больше резонером, чем героем-любовником, и сейчас ему была нужна не столько торжествующая плоть, сколько сочувствующий интеллект… вот этого у Надежды и в помине не было, зато в избытке имелось у мадам Санд!

Александр писал:

«Я разбит телом и духом, сердцем и душой и день ото дня все больше тупею. Случается, что я перестаю говорить, и временами мне кажется, будто я уже никогда не обрету дара речи, даже если захочу этого… Представьте себе человека, который на балу вальсировал что было мочи, не обращая внимания на окружающих, но вдруг сбился и уже не может попасть в такт. Он стоит на месте и заносит ногу всякий раз, как начинается новый тур, но уже не в силах уловить ритм, хотя в ушах у него звучит прежняя музыка; другие танцоры толкают, жмут его, выбрасывают его из круга, и дело кончается тем, что он бормочет своей партнерше какие-то извинения и в полном одиночестве отправляется куда-нибудь в угол. Вот такое у меня состояние».

Жорж Санд, впрочем, была не просто женщина, но прежде всего – писательница, а значит, она не могла не препарировать не только мужские, но и женские души. Вообще она всегда уважала тех, кто способен на сердечные безумства (ведь и сама таких безумств в свое время натворила бессчетно!), а значит, с превеликим удовольствием познакомилась бы с Надин Нарышкиной – тоже большим талантом в этой сфере. Еще бы – бросить в России могущественного вельможу и тысячу душ крестьян, чтобы открыто жить за границей с молодым французским драматургом!

Конечно, Надин не звонила на всех углах о некоторых пикантных моментах своей биографии (к примеру, о фактическом соучастии в убийстве!), однако мадам Санд безошибочно чуяла родственную душу. И мечтала зазвать русскую красавицу к себе в гости, послав приглашение. Но Надин что-то струхнула… Может быть, чуяла, что если ей удается скрывать какие-то бездны душевные от мужчины, то от женщины их скрыть не выйдет? Поэтому она отправила Жорж Санд «ответ с отказом», что вызвало недовольство ее любовника, написавшего романистке:

«Княгиня требует, чтобы я непременно написал черновик ее письма к Вам. Я же не хочу этого делать… Эти княгини довольно-таки глупы, как подумаешь!..»

Хорошо, что Надин не узнала об этой характеристике…

Так или иначе, в гости к Жорж Санд она не поехала, осталась в замке Вильруа, и Александр один гостил у Санд целый месяц. Он переживал очередной приступ уныния. Вечерами на террасе гость и хозяйка вовсю сплетничали о русской любовнице Дюма, называя ее Особой.

– Что касается Особы, – брюзжал Александр, – она мало походит на персонаж, который вам нарисовали, и, к несчастью для нее, недостаточно расчетливо построила свою жизнь. Я столь же готов обожать ее, как ангела, сколь и убить, как хищного зверя, и я не стану утверждать, что в ней нет чего-то и от той и от другой натуры и что она не колеблется попеременно то в одну, то в другую сторону, – но (это надо признать) скорее в первую, чем во вторую. У меня есть доказательства бескорыстной преданности этой женщины, и она даже не подозревает, что я признателен ей за это; она сочла бы вполне естественным, если бы я об этом забыл. Короче, я говорю все это с таким волнением не потому, что открыл в ней нечто новое для себя, а потому, что я свидетель ее обновления, ибо я льщу себе, что преобразил это прекрасное создание… Я так привык непрестанно лепить и формировать ее, как мне заблагорассудится, так привык вслух размышлять при ней на какие угодно темы и повелевать ею, при этом отнюдь не порабощая ее, что не сумел бы без нее обойтись.

А еще Александр сообщил своей интеллектуальной собеседнице, что хотел бы жениться на Особе.

Правда, его смущала дочь Надин Ольга и ее характер:

– Надо, чтобы вы сами длительное время наблюдали Ольгу в жизни, чтобы оценить ее. Она в меру любит свою мать. Чувствует она себя хорошо только за городом. Она лакомка, целый день говорит о своем пищеварении – любимое развлечение породистых женщин. В своей бережливости она доходит до того, что отдает перешивать для себя старые платья матери и штопает чулки! И она же с превеликой легкостью отдает свои деньги любому нуждающемуся. Очень гордая, очень высокомерная с равными себе, она мягка и снисходительна с простыми людьми, на какой бы ступени они ни стояли. Она увлекается науками, в особенности точными, и не из честолюбия, ибо она копит свои небольшие знания так же, как копит свои карманные деньги. Ольга хочет знать для самой себя. В общем, она молчалива и говорит только в подходящий момент. Больная печень прибавляет к этому сочетанию немного туманной меланхолии, без всякой фантазии. Вот что я увидел в ней, дорогая матушка, – так Александр называл Жорж Санд, постоянно ставя ее на место, чтоб, не дай бог, та не возомнила себе чего лишнего об их отношениях! – Выводы делайте сами, вы – женщина. Пока что мать и дочь намерены поселиться в Булонском лесу, в очаровательном доме с красивым садом, который незаметно сообщается с владениями вашего «сына», – Александр опять подчеркивал их «родственные» отношения. – Можно будет видеться сколько угодно, при этом каждый будет жить у себя, и приличия окажутся соблюдены. Теперь, когда все устроено таким образом, пусть бог и царь довершают остальное. Дело за ними…

Пока два французских интеллектуала перемывали косточки русской сирены, разжалованной ими в курицы, она, эта «глупая княгиня», металась в новой своей жизни, как птица в клетке. Стоило приезжать в распутнейший из городов, чтобы обрести все ту же скучную долю жены и матери, от которой она когда-то бежала, как от огня, как черт от ладана! Поистине, неразрешимые цепи налагает на женщин любовь к мужчине. Причем он-то остается более свободен, а она… А она волю теряет, но этого мало! Мужчина, не нами сказано, охотник, и стоит ему почувствовать зависимость (материальную, духовную – без разницы, духовную даже еще больше, чем материальную) женщины от себя, как он, увы, перестает ее уважать. Желание плотское остается, а уважение исчезает. Он начинает мнить о себе высоко – выше некуда! – ну а ее позволяет прилюдно клеймить позором.

Александр Дюма-сын проделал именно это, когда написал пьесу «Друг женщин». Она рассказывает о некоей мадам де Симроз, которую так напугала первая брачная ночь, что она разошлась с мужем, но продолжала в глубине души его любить. Эта глубина была такая большая, что мадам де Симроз никогда в жизни не обнаружила бы там прежней любви, когда бы на помощь к ней не пришел «друг женщин» мсье де Рион, который и спас ее от многочисленных посягательств на ее честь и вообще всех, кто сулит ей «иную любовь». Само собой, мсье де Рион – alter ego нашего героя, Дюма-фиса. Мсье де Рион все знает, все понимает, все предвидит. Для него не составляют тайны ни женское сердце, ни мужские желания. Он устраивает или расстраивает свидания; угадывает намерения, изобличает ошибки. Он немножко похож на графа Монте-Кристо, когда бы тот решил поменять амплуа со мстителя на резонера с наклонностями Тартюфа. Его афоризмы убийственны и проникнуты такой житейской озлобленностью, что невольно становится жаль автора, которого любимая женщина умудрилась довести до такого состояния.

– Женщина – существо алогичное, низшее, зловредное, – брюзжит де Рион.

– Молчите, несчастный! – возражают ему. – Ведь женщина вдохновляет на великие дела.

– И препятствует их свершению, – опускает топор на шею жертвы де Рион.

Ему задают вопрос:

– Значит, порядочных женщин нет?

– Есть, их даже больше, чем полагают, но меньше, чем говорят.

– Что вы о них думаете?

– Что это самое прекрасное зрелище из всех, какие довелось видеть человеку.

– Наконец-то! Значит, вы все же их встречали?

– Никогда.

И венцом инсинуаций по адресу всех женщин в мире стала следующая сентенция:

«Женщина – существо ограниченное, пассивное, подчиненное, живущее в постоянном ожидании. Это единственное незавершенное творение Бога, которое он позволил закончить человеку. Это неудавшийся ангел… Итак, природа и общество сошлись на том и будут сходиться вечно, как бы ни протестовала Женщина, что она – подданная Мужчины. Мужчина – орудие Бога, Женщина – орудие Мужчины. Illa sub, ille super [22] . И нечего с этим спорить…»

Да, все предшественники нашего героя в литературе верили в любовь-страсть, даже когда сами предавались любви-прихоти. Что касается Дюма-сына, то он твердо убежден, что всякая любовь – обманчивый мираж. Любить женщину – значит любить мечту нашего духа. Дюма-сын не верит в эту мечту. «Отцы слишком наслаждались жизнью, у сыновей осталась оскомина», – как выразилась графиня Дош.

Некая парижская куртизанка, знаменитая своими бесчисленными и открытыми любовными связями, заявила: «Это сочинение оскорбляет самую сокровенную стыдливость женщины!»

Что по этому поводу думала Надежда, осталось тайной, однако Дюма-фис, мсье де Рион – тож, последовательно продолжал политику превращения сирены в домашнюю клушу: женщин надо держать в рабстве, гласит «Друг женщин», и вот в субботу 31 декабря 1864 года мэтр Ансель, опекун Бодлера и мэр Нейисюр-Сен, совершил в присутствии Александра Дюма-отца и Катрины Лабе (с согласия их обоих) бракосочетание Александра Дюма-сына с Надеждой Кнорринг, вдовой Александра Нарышкина.

Да-да! Бедный Александр Григорьевич отдал Богу свою многострадальную душу (французские воды не помогли!), и «друг женщин» смог жениться на своей «княгине».

В акте бракосочетания имелся такой параграф: «Будущие супруги заявили, что удочеряют ребенка женского пола, записанного в мэрии Девятого округа Парижа 22 ноября 1860 года под именем Марии-Александрины-Анриетты и родившегося 20-го числа того же месяца у Натали Лефебюр; при этом они подчеркнули, что имя матери – вымышленное…» В течение четырех лет «малютку Лефебюр» выдавали за сиротку, подобранную и взятую на воспитание княгиней Нарышкиной.

От свершившегося факта отцовства Дюма был в гораздо большем восторге, чем от факта бракосочетания. Теперь его письма к Жорж Санд изобилуют упоминаниями о Колетт, восхитительном и щедро одаренном ребенке. В возрасте пяти лет она знала французский, русский и немецкий языки. Вечернюю молитву она повторяла на трех языках. 28 марта 1865 года счастливый отец писал: «Колетт чувствует себя великолепно. Она еще не способна оценить свою бабушку, но это придет».

Можно представить себе, чтó подумала при этом Жорж Санд, которая принадлежала к породе тех женщин, для которых понятие старости и всего, что с ней связано, не имеет места быть?

Семейная жизнь почтенной мадам Надин Дюма шла полным ходом. Беременности, выкидыши… новые беременности… Был Дюма-пэр, был Дюма-фис, теперь им страстно хотелось иметь Дюма-пти-фиса… [23]

А беременности Надежда что в России, что во Франции переносила крайне тяжело, мучительно!

Мужчина получает удовольствие, женщина – платит по счетам за это удовольствие…

Кто же здесь, пардон, куртизанка?!

«Г-жа Дюма обречена семь месяцев лежать в постели,  – писал Дюма-фис «своей дорогой матушке», – если она действительно хочет произвести на свет нового Александра – потребность в нем ощутима, несмотря на то что первые двое еще в расцвете сил и в зените славы… Да! Натворил я здесь дел!»

Так как доктор Девилье прописал Надин пребывание на свежем воздухе, Дюма попросил у своего старого друга Левена разрешения занять его дом в Марли и поместил там свою больную супругу.

«Сын» сообщал «матушке»: «Малыш изо всех сил стучится в дверь этого света. Сразу видно – он еще не знает, чем это пахнет! Г-жа Дюма все толстеет…»

Как это мило, правда? Словно две сплетницы на скамейке…

6 февраля 1866 года у Надин приключились преждевременные роды, она ужасно настрадалась, однако ребенок остался жив. Все были счастливы и как-то даже не обратили особого внимания на то, что на свет народился не petit-fils, а petite-fille, не внук, а внучка. Ее назвали Жанниной.

В августе 1866 года Жорж Санд отправилась навестить своего «сына» в Пюи – маленькую рыбачью деревушку неподалеку от Дьеппа, где он купил дом – довольно безобразный и не вполне удобный, зато в восхитительном месте. Мимоходом Жорж Санд записывала в своем блокноте (как и подобает женщине-писательнице, она не расставалась с блокнотом и карандашом):

«У Алекса в Пюи, воскресенье, 26 августа 1866 года. Чудесный край! Дивная погода. Очаровательные хозяева. Лавуа уезжает, Амеде Ашар здесь уже давно, г-жа де Беллейм только приехала. Прелестные дети. Хозяйка дома очень любезна, но не в должной мере хозяйка. Беспорядок немыслимый! Из ряда вон выходящая неаккуратность, ставшая привычной. Для мытья служат ваза и салатница, а вода есть, только если за нею сходишь сам! Окна не закрываются! Собачий холод в постели… Но день великолепный. Мы идем гулять в лес и к морю. Эти лесистые берега – сущий рай. Море – жемчужное, с голубыми бликами, и белый песчаный берег, усеянный кремневой галькой в форме полипов. Белые меловые утесы. Все в нежных и блеклых тонах. В казино – детский бал. Разряженные женщины, довольно-таки уродливые. Дома – превосходный обед, однако в восемь часов мадам плохо себя чувствует, и Александр отправляется спать. Не знаешь, как читать при одной-единственной свече! Ночью поднимается буря. Потоки дождя, стужа. Я кашляю, надрывая горло.

…У Алекса, Пюи, понедельник, 27 августа: Погода сырая, но вокруг красиво. Я остаюсь послушать предисловие и два акта. Они очень хороши и очень изящно написаны. Обед чертовски вкусный. После обеда все улизнули, а я осталась с г-жой Беллейм! Жизнь, которая замирает в восемь часов, мне совсем не по душе! Да еще спать приходится идти с переполненным желудком… Сколько мучений с одеваньем и тому подобным! Господи, до чего же здесь скверно!.. И все-таки очень красиво…»

Жорж Санд оказалась то ли достаточно великодушной, то ли просто небрежной, чтобы не занести в свою книжечку самого главного наблюдения: исполнение мечты зачастую ведет к ее краху. Семейная жизнь была не для Надин!

Нет, она не завела кучу любовников. Она не завела даже одного, с нее вполне довольно было неутомимого, неистового Дюма, который страдал сексуальным безумством… Именно страдал, потому что ум у него был пуританский, он стыдился своей почти античной страстности, которую вполне можно было бы назвать приапизмом. Противозачаточные средства в те поры были мало распространены, вот незадача, а слышать об аборте Дюма даже не желал, к тому же он был запрещен, да и на том уровне развития медицины это было небезопасно для жизни женщины. Поэтому Надин знай беременела… и снова и снова случались выкидыши. Это состояние губительно для женщины, эти вечные раскачивания на качелях больная-здоровая, тошнит-не тошнит, плохо-хорошо, однако Дюма видел в ее нездоровии только перепады настроения, он называл жену «то равнодушной, то неистовой», ее жалобы называл нытьем… Попробовал бы сам хоть раз забеременеть, небось понял бы, отчего она ныла!

Но – не дано!

Честно говоря, Александр в это время сам себя выставлял немалым нытиком. Его «Друг женщин» провалился… А разве могло быть иначе? Дюма-сын отдалился от театра и впал в женоненавистничество. Однако и тут не обошлось без противоречий: перестав писать пьесы, он напропалую принялся связываться с хорошенькими актрисами, а это, как ни странно, превратило его в закоренелого женоненавистника еще пущего, чем он был после бракосочетания с возлюбленной.

Беременная Надин погружалась в сонное оцепенение, здоровая – страдала припадками ревности. Когда она видела Александра в окружении толпы поклонниц, то сравнивала его с Орфеем среди вакханок. Мадам Дюма исполнилось сорок, она, скажем прямо, не молодела, а потому ревновала своего красивого мужа ко всем, даже к собственной дочери.

В это время Дюма-сын писал своему другу, морскому офицеру Анри Ривьеру:

«Дорогой друг!.. Я в восторге от того, что вы снова ведете жизнь моряка. Давно пора вернуться к ней и вырваться из-под власти чувств низшего порядка, совершенно недостойных ума, подобного вашему. Лучше открытое море со всеми его штормами, чем бури в стакане воды, – ведь женщины убедили нас, будто мы непременно должны быть их жертвами. Поверьте человеку, который не раз спасался вплавь и в конце концов приплыл к надежному берегу: истина в работе и в солидарности с человечеством, на которое люди умные, как Вы и я, оказывают и должны оказывать влияние. Лучше командовать хорошим экипажем или написать хорошую пьесу, чем быть любимым, даже искренне, самой обворожительной женщиной. Аминь.

…Вы созданы для того, чтобы бодрствовать от полуночи до четырех часов утра на капитанском мостике корабля, а вовсе не в будуаре г-жи Канробер. Женщина – это стихия, которую надо изучить с детства, как я, чтобы уметь управлять ею неутомимо и уверенно, а все эти красивые богини издергали Вам нервы, не дав ничего нового, ибо они пусты, как погремушки… Море наводит на меня грусть, я люблю его, только когда ощущаю его под собой. В этом оно для меня схоже с женщинами» .

Как тонко подметил Андре Моруа, самое трудное для моралиста – жить согласно своей морали. Что и говорить, Александр не был образцом нравственности, хотя и осуждал своего «распутного отца» (штука в том, что Дюма-старший секрета из своих любовных связей никогда не делал, не умел да и не хотел этого делать!). Александр-младший принадлежал к числу – очень большому, смею вас заверить! – мужчин, которые органически не способны любить жену. С другой стороны, куртизанке, переквалифицировавшейся в Гестию [24] , тоже нелегко… Надин стала нервной, раздражительной, ревнивой и вспыльчивой. Александр не выносил сцен, злился, когда ему противоречили. С другой стороны, а кому это нравится?..

Так или иначе, но жена постепенно перестала быть для него настоящей подругой. Многие женщины, и нередко очаровательные, в их числе – известные светские львицы, претендовали играть в жизни человека, слывшего лучшим знатоком женского сердца, ту роль, которую больше не могла играть его законная жена. Львицы, так сказать, ласкали укротителя. Львиц этих было более чем достаточно. В одну из них, Эме Декле, Александр влюбился страстно, однако эта страсть померкла перед чувством к Анриетт Ренье…

В это время Александр был уже о-очень не молод, однако ему невыносимо захотелось начать жизнь с нуля, с чистой страницы.

Извинительное, понятное, объяснимое желание.

Но кто бы знал, как давно и страстно хотелось этого Надин Дюма!

Муж был счастливее – он любил, он был любим! И, хотя не мог соединиться с возлюбленной, мог писать ей письма:

«Вот уже семь лет, – писал он в 1893 году, – как не было ни единого часа, чтобы я не думал о тебе. Если бы звезда упала в море, она не произвела бы большего волнения, чем произвела ты, ворвавшись в мою жизнь. Все, что я думал о любви, будучи убежден в том, что никогда не познаю ее в действительности, я познал в тебе: физическое совершенство и возможность морального совершенства – если верить тому, что ты утверждаешь…»

А Надин… Тигрице, сирене, «княгине» было шестьдесят. Она была все еще очень красива, но… но до чего же убийственны эти два слова: «все еще» !

Ревность к мужу, который ей изменял, но не уходил от нее… Вернее, ревность к давно и безвозвратно покинувшей ее молодости в конце концов довела Надин до душевной болезни. Она уехала от мужа и поселилась на авеню Ньель, в доме своей дочери Колетт, где и умерла в возрасте шестидесяти восьми лет 2 апреля 1895 года.

После этого Дюма-сын (он давно уже остался единственным из Александров Дюма, однако не мог и не хотел избавиться от этой приставки fils к своей фамилии [25] ) женился на Анриетт. Она и проводила его осенью 1895 года в последний путь на то же кладбище Монмартр, где ожидала его мадам Дюма… Уже, наверное, примирившаяся там, на небесах, со всеми теми, кому она причиняла зло, со всеми, кто причинял зло ей, с самой собой, наконец…

По странной прихоти судьбы похоронен Александр Дюма-сын был в двух шагах от могилы Мари Дюплесси – прелестной, трагической «дамы с камелиями», которую он обессмертил под именем Маргариты Готье.

Примечания

1

Пунические войны – войны между Римом и Карфагеном во II и I веках до н. э., символ чего-то древнего и почти неправдоподобного (здесь и далее прим. автора).

2

Клио – в древнегреческой мифологии муза истории.

3

1 Граф Жан де Дюнуа и де Лонгвиль, прославленный французский военачальник времен Столетней войны, соратник Жанны д’Арк, был внебрачным сыном Людовика I, герцога Орлеанского, отчего вошел в историю под прозвищем Орлеанского бастарда.

4

Подробней об Альфреде д’Орсе можно прочитать в романе Елены Арсеньевой «Нарышкины, или Строптивая фрейлина», издательство «ЭКСМО».

5

1 Царица Прасковья Федоровна (на самом деле Александровна: ее отец, стольник Салтыков, был переименован в Федора после свадьбы дочери. Обычай менять отчество цариц на «Федоровна» связан с реликвией Романовых – Федоровской иконой Божьей Матери) – супруга царя Иоанна Алексеевича, мать императрицы Анны Иоанновны. Ее деверем был царь Петр Алексеевич, который, по слухам, и «распочал ее девство», ибо брат его Иоанн оказался к сему не способен. Неведомо, от него ли она рожала дочерей или от своих стольников, которые все были писаные красавцы и обладали могучим естеством. После смерти Иоанна царь Петр Первый предоставил ей в полное распоряжение Василия Алексеевича Юшкова, который стал ее домоправителем и любовником. Прасковья Федоровна вела жизнь очень веселую, но перед смертью ударилась в неистовое благочестие.

6

1 Фамилия Sue произносится «Сю», так же как прилагательное su, которое означает «известный», а sue – форма женского рода, «известная».

7

Arsenic – латинское название оксида мышьяка. Намек на имя Закревского – Арсений.

8

Папуши – домашние туфли без задников.

9

Дамаск – шелковая ткань с восточным рисунком.

10

Парюра – набор ювелирных украшений, подобранных по качеству и виду камней или по единству художественного решения.

11

1 Grisette (фр.) – сорт дешевой ткани, обычно серой (от слова gris – серый), из которой шили себе платья швеи, модистки, приказчицы небольших лавок. Как правило, они не отличались строгостью нравов, поэтому постепенно слово grisette стало обозначать легкомысленную девушку из простонародья, которая тем не менее мечтает о добропорядочной жизни, в отличие от куртизанок, которые сделали любовь своим ремеслом.

12

1 Пересечение финиша лошадью-победительницей обозначалось взмахом флажка, поэтому все, кто проигрывал, оставались, согласно жаргону жокеев, за флагом.

13

Су – народное название сантима – самой мелкой французской монеты описываемого времени.

14

Северный банк, Южный банк (фр.).

15

1 Супир (от франц. soupir – вздох) – тоненький перстенек, который носят на мизинце в память какого-то знаменательного события.

16

1 Подробнее об этой незаурядной особе можно прочитать в книге Елены Арсеньевой «Нарышкины, или Строптивая фрейлина», серия «Тайны дворянских фамилий», издательство «ЭКСМО».

17

1 Дикость (фр.).

18

Никталопия (иначе гемералопия) – расстройство зрения, при котором пропадает способность видеть при слабой освещенности. Может быть врожденной или вырабатываться в результате недостатка витаминов.

19

1 Известный французский писатель XIX века, считавшийся самым безнравственным человеком своего времени; автор весьма фривольных и весьма популярных романов, которые были запрещены в некоторых странах, в том числе в России.

20

Имеется в виду французская революция 1830 года, когда был свергнут Карл X Артуа, к власти пришел Луи-Филипп Орлеанский и во Франции установилась конституционная монархия.

21

«Бархатная книга» – родословная книга наиболее знатных княжеских, боярских и дворянских фамилий России. Начала составляться в конце XVII века.

22

1 Она внизу, он наверху (лат.)

23

1 Petit-fils (франц.) – внук.

24

1 Богиня домашнего очага и жертвенного огня в древнегреческой мифологии (в римской мифологии ее аналог – Веста).

25

Alexandre Dumas fils.

ОглавлениеПролог

Комментарии к книге «Русская любовь Дюма», Елена Арсеньева

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства