Книги крови I-II: Секс, смерть и сияние звезд

Жанр:

«Книги крови I-II: Секс, смерть и сияние звезд»

1450

Описание

«У мертвых свои магистрали. Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания — он доносится из выбоин и трещин, оставленных жестокостью, насилием и пороком. Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, — именно тогда взору открывается то, чему положено быть тайным». Эта цитата как нельзя более точно передает суть знаменитых сборников Клайва Баркера, объединенных общим названием «Книги крови» и ставших классикой не только мистики, но и литературы в целом.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Книги крови I-II: Секс, смерть и сияние звезд (fb2) - Книги крови I-II: Секс, смерть и сияние звезд (пер. В. Филипенко,М. Масура,Мария Семеновна Талина) (Книги Крови) 1692K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Клайв Баркер

Клайв Баркер Книги крови I–II. Секс, смерть и сияние звезд

Книга крови I

Каждый человек — это книга крови; Все страницы в ней — алого цвета.

Книга крови (пер. с англ. М. Масура)

У мертвых свои магистрали.

Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания — он доносится из выбоин и трещин, оставленных жестокостью, насилием и пороком Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, — именно тогда взору открывается то, чему положено быть тайным.

У них, у этих магистралей, есть свои дорожные указатели, развилки и мосты. Есть свои тупики и перекрестки.

Именно на перекрестках эти запретные пути иногда могут проникнуть и в наш мир. Толпы мертвецов здесь встречаются друг с другом, и их голоса звучат громче, чем где-либо. Здесь бесчисленными ступнями источены барьеры, отделяющие одну реальность от другой.

Одно такое перепутье находилось по адресу Толлингтон-плейс, 65. Во всех прочих отношениях дом номер шестьдесят пять был ничем не примечателен — просто старый кирпичный особняк, выстроенный в нарочито георгианском стиле. Заброшенный и лишенный даже той дешевой помпезности, на которую некогда претендовал, сей дом пустовал целое десятилетие, а то и дольше.

Но не сырость, поднимавшаяся снизу, прогнала прочь обитателей шестьдесят пятого дома, не плесень в подвалах и не фундамент, осевший настолько, что по всему фасаду от входной двери до мансарды протянулась широкая трещина. Настоящей причиной их бегства был невыносимый шум чьих-то незримых хождений сквозь дом. На верхнем этаже топот ног не умолкал ни на минуту. Сыпалась штукатурка, дрожали балки под крышей. Дребезжали стекла, и трещали оконные рамы. Сам рассудок отступал в страхе. Дом номер шестьдесят пять по Толлингтон-плейс напоминал проходной двор, и никто не мог жить там долго, не рискуя впасть в безумие.

Некогда в этот дом явился сам ужас Никто не знал, когда и что именно здесь случилось. Но даже неподготовленный наблюдатель сразу отмечал гнетущую атмосферу, особенно ощутимую на верхнем этаже шестьдесят пятого дома Тут обитали какие-то жуткие воспоминания и обещания крови, проникающие в сознание и выворачивавшие самые крепкие желудки. Этого здания избегали мыши, птицы и даже мухи. Ни одно насекомое не заползало на кухню, ни один скворец не пытался свить гнездо под крышей. Каким бы ни было совершенное здесь насилие, оно пронзило сверху донизу весь особняк подобно ножу, вспарывающему рыбье брюхо; и вот, через этот порез, через эту рану бытия обратно в наш мир проникали сами мертвые — возвращались, дабы заявить о себе.

Так, во всяком случае, утверждали люди…

Шла третья неделя исследований на Толлингтон-плейс, 65. Третья неделя беспрецедентных успехов в царстве паранормальных явлений. Используя в качестве медиума двадцатидвухлетнего юношу по имени Саймон Макнил, отделение парапсихологии Эссекского университета наконец зафиксировало неопровержимые доказательства существования жизни после смерти.

На верхнем этаже дома, в комнате, больше напоминающей узкий, тесный, длинный коридор, молодому Макнилу удавалось связаться с мертвыми и призвать их к себе; по его просьбе они оставляли многочисленные свидетельства своих визитов — в виде сделанных разными почерками надписей на бледно-коричневых стенах. Казалось, они записывали все, что приходило им на ум. Конечно же, свои имена, даты рождения и смерти. Обрывки воспоминаний и пожелания живущим, потомкам; странные эллиптические фразы, свидетельствующие о нынешних мучениях и скорби по утерянному счастью. Некоторые надписи были сделаны грубой мужской рукой, другие — весьма аккуратно — изящной женской ручкой. Неприличные наброски перемежались разрозненными строчками из романтической поэзии. Одна плохо нарисованная роза. Расчерченное поле с незаконченной игрой в крестики-нолики. Перечень покупок.

К этой стене плача приходили знаменитости — здесь побывали Муссолини, Джон Леннон, Дженис Джоплин — и никому не известные люди, расписавшиеся бок о бок с великими. Это была перекличка мертвых; она разрасталась изо дня в день, как будто некий клич распространился среди потерянных племен, искушая каждого изгнанника отметить сию пустую комнату своим священным присутствием.

Проработав большую часть жизни на поприще психологических исследований, доктор Флореску привыкла мириться с неудачами. Было даже почти комфортно, когда всякий раз приходилось возвращаться к уверенности в том, что искомое доказательство не появится никогда Поэтому, столкнувшись с неожиданным и несомненным успехом, она чувствовала себя окрыленной и в то же время смущенной.

Целых три немыслимые недели она провела посреди центральной залы второго этажа, в одном лестничном пролете от верхней комнаты с ее настенными росписями. Прислушиваясь к доносившемуся оттуда шуму, она едва могла поверить в то, что ей позволено присутствовать при этом явившемуся миру чуде. До сих пор были танталовы муки поисков, намеки на существование голосов из другого мира, но теперь мертвые сами настойчиво взывали к тому, чтобы быть услышанными.

Шум наверху внезапно прекратился.

Мэри взглянула на часы: было шесть семнадцать вечера. По каким-то причинам, более известным незримым посетителям дома, контакт всегда обрывался где-то сразу после шести. Она решила выждать до половины седьмого. Кто это был сегодня? Кто явился в ту убогую комнатушку и оставил там свою отметину?

— Ну что, мне готовить камеры? — спросил Редж Фуллер, ее ассистент.

— Да, пожалуй, — все еще пребывая в собственных ожиданиях, прошептала она.

— Интересно, что за сюрпризы ждут нас сегодня…

— Дадим ему еще десять минут.

— Разумеется.

Наверху Макнил грузно опустился на пол в углу комнатушки и взглянул на октябрьское солнце, бросающее последние лучи сквозь крошечное окошко. Ему было немного одиноко, запертому в этом проклятом месте, и все же он улыбнулся — той чарующей улыбкой, которая способна была растопить даже самое черствое женское сердце. Тем более сердце доктора Флореску: о да, эта женщина была ослеплена его обаянием, его глазами, его робкими, потерянными взглядами…

Игра получалась забавной.

Все происходящее изначально было игрой, но вскоре ставки в ней серьезно выросли. То, что прежде выглядело как некая разновидность теста на детекторе лжи, довольно быстро превратилось в серьезное состязание: Макнил против Истины. А истина была проста: он был мошенником. Все эти «послания призраков» Макнил написал обломком грифеля, который прятал под языком. И стучал кулаками в стены, и катался по полу, и кричал во все горло тоже не кто иной, как Саймон Макнил. А все неизвестные имена, которыми была испещрена комната? Ха, вот о чем нельзя было вспоминать без смеха — их он нашел в телефонном справочнике.

О да, эта игра и в самом деле была чудесной забавой.

Она сулила очень многое; обольщала славой, поощряя каждую сочиненную ложь. Обещала богатство, бесчисленные выступления по телевизору и поклонение, которого он раньше не знал. Но все это лишь до тех пор, пока он общался с мертвыми.

Саймон еще раз улыбнулся. Она называла его посредником: невинным почтальоном, доставляющим послания из ниоткуда Скоро она поднимется наверх, — украдкой посматривая на его обнаженное тело, она прослезится в жалком восторге, увидев новую серию каракулей и прочей настенной чепухи.

Ему нравилось, когда она смотрела на его наготу, — вернее, то, как она делала вид, будто совсем не замечает его тела. Во время своих оккультных сеансов он надевал только узкие плавки, что должно было исключить применение каких-либо запрещенных вспомогательных средств. Смехотворные предосторожности. Все, что ему было нужно, — это грифель под языком и некоторый запас энергии, чтобы полчаса крутиться волчком и выть во весь голос.

Он вспотел. Ложбинка на груди блестела от пота, волосы прилипли к бледному лбу. Сегодня денек выдался тяжелым, ему не терпелось покинуть эту кладовку и ненадолго расслабиться, купаясь в лучах славы. Млея от удовольствия, посредник закрыл глаза Его рука проникла в плавки и стала поигрывать плотью. Где-то в комнате застряла муха — или мухи. Лето уже давно прошло, но он явственно слышал их жужжание неподалеку. Мухи бились то ли в окно, то ли в колбу электрической лампы. Он различал их тонкий мушиный писк, но не придавал ему никакого значения, слишком поглощенный мыслями о своей игре и простыми движениями руки, ласкающей плоть.

А мухи жужжали и жужжали, безобидные твари: Жужжали, и пели, и жаловались. О, как они жаловались.

Мэри Флореску барабанила пальцами по столу. Сегодня ее обручальное кольцо болталось почти свободно — она чувствовала, как оно подпрыгивает в ритм постукиваний по дереву. Иногда кольцо сидело плотно, иногда нет: одно из тех небольших чудес, которые она не анализировала, а просто принимала как необъяснимую реальность. Сегодня кольцо так и норовило слететь с пальца. Она вспомнила лицо Алана. Дорогое, желанное. Мэри подумала о нем, глядя в дыру обручального кольца, как в некий туннель. Каковой была его смерть? Неужели его вот так подхватило и втянуло в туннель, на другом конце которого ждала только темнота? Она повертела кольцо перед глазами. Держа его кончиками указательного и большого пальцев, она почти ощущала кислый металлический привкус, как будто пробовала кольцо языком Любопытное ощущение, своего рода иллюзия.

Чтобы отогнать горькие воспоминания, она снова начала думать о юноше, который сейчас находился выше этажом. Его лицо плавно, очень плавно всплыло перед ее мысленным взором Совсем как у девочки: округлое, с нежной и чистой кожей, почти непорочное. Его улыбка, его хрупкое тело…

Кольцо продолжало крутиться в пальцах, и кислый привкус во рту постепенно усиливался. Она подняла глаза Фуллер колдовал над аппаратурой. Над его лысиной мерцал и переливался нимб бледно-зеленого света…

Внезапно у нее закружилась голова.

Фуллер ничего не видел и ничего не слышал, полностью сосредоточившись на своем деле. Мэри не сводила взгляда с ореола над ассистентом и чувствовала, как в ней просыпаются новые, захватывающие ощущения. Воздух вдруг показался ожившим: сами молекулы кислорода, водорода и азота теснились вокруг, обнимая ее — крепко, жарко. Нимб над головой Фуллера расширился, постепенно включая все предметы комнаты. Неестественное ощущение в кончиках пальцев тоже разрасталось. Она могла видеть цвет своего дыхания — клубящееся розовое облако перед глазами. Могла слышать голос стола, за которым сидела: низкий гул его твердого присутствия.

Мир открывался ей, смешивая все чувства в каком-то диком первобытном экстазе. Внезапно она подумала, что способна понять мир не как систему политических или религиозных взглядов, а как совокупность чувств, которые распространяются от живой плоти к неодушевленному дереву письменного стола, к потускневшему золоту обручального кольца.

И дальше, вглубь. За дерево, за золото. Перед ней расползлась трещина, ведущая на широкую дорогу. В голове зазвучали голоса, которые не могли принадлежать живущим.

Она взглянула наверх — точнее, какая-то грубая сила оттолкнула ее голову назад, и Мэри вдруг поняла, что смотрит в потолок. Тот был сплошь покрыт червями. Нет, этого не могло быть наяву! Потолок казался живым, кишел жизнью — пульсирующей, извивающейся, пляшущей.

Сквозь потолок она видела юношу. Он сидел на полу, держа в руке член. Его голова была запрокинута так же, как и ее. Он был погружен в экстаз так же, как и она. Ее новое зрение различало пульсирующий свет вокруг его тела, исходящий из нижней части живота Юноша изнывал от наслаждения.

Она видела его ложь, отсутствие силы там, где, как ей казалось, могло присутствовать нечто чудесное, прекрасное. Он не обладал талантом общения с духами, не обладал таковым никогда, теперь она ясно это видела Он был маленьким лжецом, прелестным мальчишкой-обманщиком, не имевшим понятия о сострадании и не разумевшим последствий своих опрометчивых поступков.

Но дело было сделано. Ложь была произнесена, шутки сыграны, и мертвецы, разгневанные подобной непочтительностью, толпились у трещины в стене, требуя возмездия.

Эту трещину разверзла она — бессознательно расшатала и вскрыла незаметными движениями. Виноваты были чувства, испытываемые ею к этому юноше: бесконечные мысли о нем, отчаяние, пылкое желание и отвращение к собственной пылкости раздвинули края пропасти. Из всех сил, которые могли совершить нечто подобное, самыми властными были любовь, ее спутница — страсть, и их спутница — утрата. Мэри была воплощением всех трех сил Она любила и желала близости и остро ощущала невозможность того и другого. Ослепленная агонией чувств, в которых не могла признаться самой себе, она полагала, что любит мальчика просто как посредника между собой и чем-то высшим Как посредника.

Да! Именно так. Она хотела, хотела его сейчас, желала всем своим существом. Но было слишком поздно. Магистрали, по которым двигались мертвые, явились миру и требовали — да, требовали — этого маленького проказника себе.

Она ничего не могла предотвратить. Могла лишь вздрогнуть от ужаса, увидев открывшуюся перед ней широкую дорогу, ибо тот перекресток, на котором они вдруг оказались, принадлежал иному миру.

Фуллер услышал какой-то звук.

— Доктор?

Краем глаза она увидела его обеспокоенное лицо, объятое голубоватым свечением.

— Вы что-то сказали? — спросил он.

«Чем же все это закончится?» — подумала она, чувствуя, как желудок скручивается в болезненном спазме.

Восковые лица мертвецов отчетливо проступали перед ней. Она понимала глубину их страдания и сочувствовала их жажде быть услышанными.

Она явственно видела, что магистрали, пересекавшиеся на Толлингтон-плейс, не были заурядным перепутьем, через которое мирно и счастливо бредут уснувшие вечным сном люди. Нет, этот дом отворялся на дорогу, по которой шагали жертвы и те, кто творил насилие. Здесь были мужчины, женщины и дети, которые перед смертью испытали всю боль, доступную рассудку и нервам Их память запечатлела собственную агонию, их глаза красноречиво говорили об этом, а тела еще несли раны, умертвившие их. Но бок о бок с безвинными шагали их мучители и убийцы. Обезумевшие чудовища заглядывали в этот мир; несказанные существа, запретные чудеса рода человеческого бормотали и выли на неведомом языке.

Теперь и юноша наверху ощутил их присутствие. Она увидела, как он повернул голову — до него вдруг дошло, что голоса, которые он слышал, — это совсем не мушиное жужжание, а жалобы, долетающие до его слуха, вовсе не жалобный мышиный писк. Он внезапно осознал, что раньше жил в крохотном уголке мироздания и что ныне остальные части этого монолитного целого — третий, четвертый и пятый миры — вплотную прикасаются к его холодеющей спине, жадные, неотвратимые. Она чувствовала его страх на вкус, этот страх наполнял ее ноздри. О да, теперь она ощущала этого юношу всем своим существом, чего давно и страстно желала, но объединил их не поцелуи, а панический страх. Этот страх наполнил ее доверху; слияние было полным, абсолютным. Ужас в глазах принадлежал как ему, так и ей; из их пересохших гортаней одновременно вырвалось одно и то же короткое слово:

— Пожалуйста..

Которому учат детей.

— Пожалуйста…

Которое завоевывает людей, несет дары.

— Пожалуйста…

Которое даже мертвые — о, даже они! — должны знать и уважать.

— Пожалуйста..

Однако она знала наверняка: сегодня такой милости не будет. Эти призраки потеряли себя на дороге печали, мучаясь от ран, с которыми умерли, и от безумия, с которым убивали. Они не могли спустить с рук легкомыслие и наглость этого юнца, его дерзкую проделку, в которой поднимался на смех их скорбный удел.

Фуллер склонился, пристально вглядываясь ей в глаза Его лицо сейчас плавало в море пульсирующего оранжевого света Она почувствовала его руки на своей коже. У них был привкус уксуса.

— Доктор Флореску, с вами все в порядке? — хрипло спросил он.

Она покачала головой.

В порядке? Весь мир сошел с ума.

Трещина расширялась с каждой секундой; сквозь нее уже виднелось иное небо — тяжелое и серое, нависшее над дорогой. Это небо мигом стерло собой обыденность внутренней обстановки дома.

— Пожалуйста.. — еле слышно промолвила она, вытаращенными глазами глядя на рассыпающуюся поверхность потолка.

Шире. Шире…

Хрупкий мир, к которому она привыкла, вот-вот готов был разлететься вдребезги.

А затем он разломился, словно плотина, и в образовавшуюся брешь хлынула черная вода, быстро заполняющая комнату.

Фуллер знал — что-то не так, что-то неправильно (в цвете его ауры проявился испуг), — но он не понимал, что происходит. Она почувствовала, как у него по спине забегали мурашки, увидела смятение его мыслей.

— Что здесь происходит? — громко произнес он.

Пафос его вопроса чуть не рассмешил ее.

Наверху, в комнате с расписанными стенами, разбился кувшин из-под воды.

Фуллер отпрянул и опрометью бросился к двери. Та уже ходила ходуном — как если бы снаружи в нее стучались все обитатели преисподней. Ручка бешено крутилась то в одну, то в другую сторону. Краска пузырилась. Ключ в замке раскалился докрасна.

Фуллер оглянулся на Мэри, которая так и застыла в своей гротескной позе — с запрокинутой головой и широко раскрытыми глазами.

Он потянулся было к ручке, но дверь распахнулась, прежде чем он дотронулся до нее. Коридора не было. Вместо знакомого интерьера открылся вид на простиравшуюся до самого горизонта широкую дорогу. Эта панорама мгновенно уничтожила Фуллера Его рассудок не смог вынести такого зрелища — слишком велико было напряжение, обрушившееся разом на его нервы. Сердце Фуллера остановилось; желудок сжался, мочевой пузырь не выдержал; ноги задрожали и подломились. Когда он рухнул на пороге комнаты, его лицо пошло пузырями, как краска на ведущей в комнату двери, а тело задергалось на манер дверной ручки. Но к тому времени от Фуллера осталась лишь косная материя, не более восприимчивая к подобным страданиям, нежели дерево или сталь.

А где-то далеко на востоке его душа ступила на дорогу, ведущую к перекрестку, на котором всего секунду назад он умер.

Мэри Флореску поняла, что осталась одна. Наверху ее дивный мальчик, ее очаровательный шалун и притворщик корчился и пронзительно визжал в мстительных руках мертвецов, обхватывавших его обнаженное тело. И она, знала, какая судьба его ждет, видела его участь в глазах мертвецов, — впрочем, в этой судьбе не было ничего нового. Каждое истинное предание несет в себе рассказ о подобной пытке. Он должен был стать их исповедальной книгой, сосудом их воспоминаний. Книгой крови. Книгой, сотворенной из крови. Книгой, написанной кровью. Она вспомнила гримуары, чей переплет и чьи страницы были сделаны из человеческой кожи: она собственными глазами видела такие книги, даже держала их в руках. А потом она подумала о татуировках: некоторые демонстрировались на шоу уродцев, другие же, несущие послание матерям, встречались ей на улицах — на обнаженных спинах работяг. Книга крови — не такая уж редкая диковинка; книги крови повсюду.

Но на этой коже, на этой сияющей, нежной коже — о господи, вот где свершалось настоящее преступление! Когда острые осколки разлетевшегося вдребезги кувшина вспороли его плоть, юноша истошно завопил. Она ощутила его боль так, как если бы была на его месте, и боль эта была не столь уж кошмарна…

Однако он кричал. И вырывался, и проклинал своих мучителей. Они же не обращали никакого внимания на его душераздирающие вопли. Глухие к мольбам и оскорблениям, мертвецы сгрудились вокруг него и работали с ожесточенностью существ, которые были вынуждены слишком долго хранить молчание. Мэри слушала его жалобные, постепенно стихающие вопли и боролась со страхом, сковывавшим ее конечности. Она чувствовала, что должна, просто обязана подняться в ту комнату. Что бы ни происходило за дверью или на лестнице, он нуждался в ней, и этого было достаточно.

Поднявшись, она ощутила, что волосы ее встали дыбом и зашевелились, принялись сплетаться и расплетаться, будто змеи на голове у Медузы Горгоны. Реальность плыла — едва ли можно было назвать полом то, что виднелось у нее под ногами. Из-за призрачных стен на нее уставился зияющий, жуткий мрак. Сражаясь с беспомощной вялостью, что наваливалась на ее тело, она взглянула на дверь.

Там, наверху, явно не желали ее появления.

«Быть может, они меня даже побаиваются», — подумала она.

И эта мысль придала ей решимости: разве стали бы ее запугивать, если бы она, отворившая им путь в этот мир, не представляла для них угрозы?

Облупившаяся дверь была открыта. За ее порогом реальность жилого дома целиком уступила место чудовищному хаосу дороги мертвых. Мэри переступила порог, чувствуя под ногами твердую поверхность, — она лишь чувствовала ее, но не видела Над головой нависало небо цвета берлинской лазури, дорога была широкой и ветреной, и на обеих ее полосах толпились мертвецы. Она принялась расталкивать их, пробиваясь будто сквозь живых людей, и они провожали ее ненавидящими взглядами, поворачивая ей вслед тупые, осоловелые лица.

Мольбы остались позади. Теперь она никого ни о чем не просила; лишь, стиснув зубы и зажмурив глаза, осторожно передвигала ступни, пытаясь нащупать лестницу, которая должна была находиться где-то здесь. И наконец, наткнувшись на первую ступеньку, она чуть не упала, на что толпа мертвецов отреагировала воем и улюлюканьем. Но о чем именно говорили эти вопли?

Это была насмешка над ее неуклюжестью, или ее предупреждали о том, что она зашла слишком далеко?

Шаг. Другой. Третий.

Хотя ее дергали и тянули в разные стороны, мало-помалу она продвигалась вперед, преодолевая сопротивление толпы. Впереди уже виднелась дверь комнаты, за порогом которой, широко раскинув руки, лежал ее маленький лжец. Мэри видела сквозь дерево двери, смотрела на происходящее внутри. Над юношей склонились его мучители. Плавки были спущены до лодыжек: происходившее напоминало сцену изнасилования. Саймон больше не кричал, но в его обезумевших глазах застыли боль и ужас. По крайней мере, он был жив. Его разум был еще молод и пока не утратил своей природной сопротивляемости, лишь поэтому Саймон мог сопротивляться разворачивающемуся перед его глазами спектаклю.

Внезапно юноша судорожным движением вздернул голову и сквозь дверь посмотрел прямо на нее. В этой отчаянной ситуации в нем проснулся дар — несоизмеримый со способностями Мэри, но вполне достаточный для того, чтобы установить с ней контакт. Их глаза встретились. В море синего мрака, окаймленного цивилизацией, которой ни тот, ни другая не знали и не понимали, их сердца встретились и поженились.

— Прости меня, — беззвучно промолвил он, являя собой бесконечно жалкое зрелище. — Прости меня, прости.

И отвернулся, отвел свои глаза от ее лица.

К тому времени Мэри почти достигла вершины лестницы, хотя ноги ее еще ступали по невидимым, воздушным ступеням Сверху, снизу, со всех сторон ее окружали искаженные ненавистью лица путников, но впереди смутно маячил прямоугольник двери, сквозь который проступали доски и балки комнаты, где лежал Саймон. Юноша с головы до ног был покрыт кровью. На каждом дюйме его торса, лица, конечностей отпечатались иероглифы страдания. На какой-то краткий миг он попал в некое подобие оптического фокуса, и она увидела его лежащим в пустой комнате, в луче света, падавшем сквозь окно. Рядом — осколки разбитого кувшина. Но затем мир вновь потерял четкость, и сквозь реальность проступило невидимое. Здесь уже Саймон висел в воздухе, а на теле его выводили свои письмена мертвецы, периодически вырывая волосы с головы и тела, дабы очистить очередную страницу. Они чертили его подмышки, чертили глазные веки, чертили гениталии, в щелке меж ягодицами, на подошвах ног.

Лишь эти самые раны объединяли видимый и невидимый миры. Саймон, окруженный мертвыми авторами, Саймон, одиноко распростертый в комнате, — и тот и другой истекали, сочились кровью.

Наконец она добралась до двери. Ее дрожащая рука протянулась вперед, дабы ухватиться за твердую реальность дверной ручки, которая, несмотря на то что Мэри сосредоточила всю свою волю, по-прежнему оставалась лишь бледным призраком. Впрочем, и этого было достаточно. Ее пальцы ухватились за ручку, повернули ее и распахнули дверь, ведущую в комнату с письменами.

Он был там, прямо перед ней. Их разделяло не больше трех ярдов обезумевшего пространства Их глаза снова встретились, и они обменялись взглядами, общими для живого и мертвого миров. В этих взглядах сквозили жалость и любовь. Наигранные улыбки юноши сменились неподдельной нежностью, которая немедленно нашла отклик на ее лице.

И мертвые в страхе отпрянули. Их лица вытянулись, как будто кто-то с силой натянул кожу на их черепа; плоть принялась быстро темнеть, а голоса превратились в скорбный писк. Мертвецы предчувствовали свое поражение. Тогда Мэри потянулась к нему, и мертвецы расступились перед нею — они отрывались от своей жертвы и отлетали прочь, словно высохшие мухи, падающие с окна.

Она осторожно коснулась его лица В ее прикосновении было что-то от благословения, и у него из глаз хлынули слезы — потекли по обезображенным щекам, смешиваясь с кровью.

От мертвецов не осталось ни голосов, ни ртов. Они пропали на своей дороге, их злодейство снова затерялось в ином мире.

Постепенно комната стала приобретать свой прежний вид. Стали видны каждый гвоздь и каждая залитая кровью доска паркета под содрогающимся телом Отчетливо проступило окно — с вечерней улицы сразу донесся гомон детских голосов. Магистраль мертвых исчезла из поля зрения живых. Ее путники ушли во тьму, канули в забвение, оставив после себя только свои знаки и талисманы.

На площадке меж этажами дома номер шестьдесят пять лежало курящееся дымом и обугленное тело Реджа Фуллера. Мертвые ноги путешественников, проходящих перекресток, ступали на него. Наконец прибыла и собственная душа Фуллера — остановившись, она глянула сверху на то, что раньше было ее вместилищем. Но напирающая сзади толпа подтолкнула ее дальше, и душа двинулась туда, где должен был вершиться последний суд.

А в полутемной комнате Мэри Флореску стояла на коленях перед молодым Макнилом, осторожно гладя его окровавленную голову. Она не хотела покидать дом и звать на помощь; прежде она должна была убедиться в том, что его мучители уже не вернутся. Сейчас вокруг не было слышно ни звука, если не считать жалобного воя реактивного самолета, прокладывавшего в стратосфере путь к утреннему свету. Даже дыхание юноши было тихим и спокойным Каждое чувство обрело свое место. Зрение. Слух. Осязание.

Осязание.

Она прикасалась к нему так, как не посмела бы никогда прежде, — ласково поглаживала тело, неясно проводила кончиками пальцев по вспухшей коже, будто слепая, читающая азбуку Брайля. На каждом миллиметре его тела теснились десятки микроскопических слов, написанных множеством разных рук. Даже сквозь запекшуюся кровь она могла осязать дотошную отчетливость букв, врезанных в живую плоть. Даже в сумерках можно было прочесть некоторые случайные фразы. Это было доказательство, неопровержимое доказательство, но, о господи, как же она желала никогда не видеть этого! Всю свою жизнь она искала и вот нашла: доказательство жизни вне плоти, но эта самая плоть его и запечатлела.

Она не сомневалась в том, что юноша выживет. Его бесчисленные раны уже начали затягиваться. В конце концов, у него был здоровый, крепкий организм, и смертельных ран ему не нанесли. Конечно, его красота пропала навсегда. Отныне он в лучшем случае станет объектом людского любопытства, а в худшем — отвращения и ужаса. Но она знала, что будет защищать его и когда-нибудь он научится понимать ее, доверять ей. Теперь их сердца были неразрывно связаны друг с другом Отныне они — неразделимое целое.

Пройдет время, слова на его теле превратятся в струпья и шрамы, и тогда она прочтет их. С бесконечной любовью и терпением она будет вникать в те истории, что мертвые поведали на его плоти.

В письмена, старательно выведенные на его животе. В каллиграфические строки заветов, покрывшие его лицо и темя. В исповеди, испещрившие спину, горло и пах.

Она вчитается в них, тщательно перепишет все до последней буквы, блестящей и сочащейся под ее чуткими пальцами, и мир узнает рассказы тех, кто жил в нем.

Он был книгой крови, и она была его единственным переводчиком.

Когда спустилась темнота, она оставила свое тревожное бдение и повела его, обнаженного, в целебную прохладу ночи.

И вот они, повести, поведанные в книге крови. Читайте, если хотите, и учитесь.

Они — карта той мрачной дороги, что ведет из жизни в неизвестность окончательного забвения. Немногим суждено ступить на нее. Большинство мирно пойдут по озаренным фонарями улицам, напутствуемые заботами и молитвами живущих. И лишь немногим, немногим избранным, явятся эти ужасы, дабы увлечь за собой на дорогу проклятия.

Так что, читайте. Читайте и учитесь.

Все-таки лучше быть готовым к наихудшему, и вы поступите мудро, если научитесь ходить раньше, чем испустите дух.

Полночный поезд с мясом (пер. с англ. М. Масура)

Леон Кауфман был не новичком в этом городе. Дворец Услад — вот оно, истинное его имя, считал он раньше, в пору своей невинности. Но тогда Кауфман жил в Атланте, а Нью-Йорк служил для него неким подобием земли обетованной, где сбывались все самые заветные мечты и желания.

И вот Кауфман провел в своем юроде грез целых три с половиной месяца, и Дворец Услад уже более не восторгал его.

Неужели вправду миновала всего четверть года с тех пор, как он сошел с автобуса на станции возле Управления порта и вгляделся в заманчивую перспективу 42-й улицы, уходящей прочь, чтобы вскоре пересечься с Бродвеем? Такой короткий срок, и так много горьких разочарований.

Теперь ему было неловко даже думать о своей прежней наивности. Он не мог не морщиться при воспоминании о том, как тогда замер и во всеуслышание объявил:

— Нью-Йорк, я люблю тебя!

Любить? Никогда.

В лучшем случае это можно назвать слепым увлечением.

И после трех месяцев, прожитых вместе со своей воплощенной страстью, после дней и ночей, проведенных со своей любовью и только с нею, Кауфман разочаровался. Былая возлюбленная безвозвратно утратила ауру совершенства.

Нью-Йорк был самым обычным городом.

Он видел свою любовь просыпавшейся по утрам, будто шлюха, и выковыривавшей трупы из щелей в зубах, вычесывавшей самоубийц из спутанных волос. Он видел ее поздно ночью бесстыдно соблазнявшей пороком на грязных боковых улочках. Наблюдал за ней в жаркий полдень, за такой уродливой, вялой и безразличной к жестокостям, которые каждый час творились в ее душных переходах.

Нет, этот город не был Дворцом Услад.

Он таил не удовольствие, но смерть.

Все, кого встречал Кауфман, были отмечены клеймом насилия; таков был непреложный факт здешней жизни. И считалось особым шиком — знать кого-то, кто пал очередной жертвой этого самого насилия. Это доказывало, что ты живешь в этом городе, ты с ним одно целое.

Но он почти двадцать лет любил Нью-Йорк. Будущую любовную связь он планировал большую часть сознательной жизни. Поэтому ему нелегко было забыть о своей страсти так, будто ее и вовсе не существовало. Правда, порой рано утром, задолго до того, как начинали завывать полицейские сирены, или в сгущающихся сумерках выдавались минуты, когда Манхэттен по-прежнему был настоящей сказкой.

И за эти редкие мгновения и во имя грез юности он почти прощал бывшую возлюбленную, пусть даже своим поведением она совсем не походила на благовоспитанную даму.

И она не особо дорожила его щедротами. За те несколько месяцев, что Кауфман прожил в Нью-Йорке, на улицы города были выплеснуты целые потоки крови.

Точнее, не на сами улицы, а в туннели под ними.

«Подземный убийца» — таково было модное выражение, если не пароль того времени. Только на прошлой неделе сообщалось о трех новых убийствах. Тела были найдены в одном из вагонов сабвея, на «Америка-авеню», — разрубленные на части и почти полностью выпотрошенные, как будто какой-то умелый оператор скотобойни был оторван от своей работы, не успев ее закончить. Эти убийства были совершены с таким отточенным профессионализмом, что полицейские допрашивали каждого человека, который, по их сведениям, когда-либо имел дело с торговлей мясом. В поисках улик или каких-либо зацепок для следствия мясоперерабатывающие фабрики в портовом районе были взяты под наблюдение, а скотобойни перевернуты вверх дном Газеты обещали скорую поимку убийцы, но никто так и не был арестован.

Недавние три трупа были не первыми из обнаруженных в аналогичном состоянии; в тот самый день, когда Кауфман приехал в город, «Таймс» разразилась статьей, которая до сих пор не давала покоя впечатлительным секретаршам из его офиса.

Повествование начиналось с того, как некий немецкий турист, заблудившись в системе сабвея поздно ночью, наткнулся в одном из поездов на мертвое тело. Жертвой оказалась хорошо сложенная, привлекательная тридцатилетняя женщина из Бруклина. Она была полностью раздета. На ней не было ни единого лоскута материи, ни одного украшения. Даже сережки-«гвоздики» были вытащены из ушей.

Не менее экстравагантной выглядела та аккуратность и систематичность, с которыми вся одежда была свернута и упакована в отдельные пластиковые мешки, лежавшие на сиденье возле трупа.

О нет, здесь орудовал не обезумевший головорез. Тот, кто это сделал, должен быть чрезвычайно организованным и хладнокровным субъектом, чокнутым маньяком с весьма развитым чувством опрятности.

Еще более странным, чем заботливое обнажение трупа, было надругательство, совершенное над жертвой. В сообщении говорилось — хотя полицейский департамент отказался подтверждать сведения репортера, — что тело было тщательнейшим образом выбрито. На нем был удален каждый волос на голове, в паху и в подмышках, — волоски сначала срезали чем-то острым, а потом опалили. Даже брови и ресницы были выщипаны.

И наконец, эта абсолютно обнаженная плоть была подвешена за ноги на поручни, крепившиеся к потолку вагона, а прямо под трупом было поставлено черное пластиковое ведро, заботливо выложенное черным пластиковым мешком, в которое стекала кровь, сочившаяся из ран.

В таком состоянии нашли обнаженное, обритое, повешенное вниз головой и практически обескровленное тело Лоретты Дайер.

Преступление было омерзительным, педантичным и обескураживающим.

Оно не было ни изнасилованием, ни каким-то изощренным истязанием Женщину просто убили и разделали, как мясную тушу. Мясник же будто в воду канул.

Отцы города поступили мудро, запретив посвящать прессу в обстоятельства убийства. Было решено, что человека, обнаружившего тело, необходимо отправить в Нью-Джерси, где он находился бы под защитой местной полиции и где до него не смогли бы добраться вездесущие журналисты. Однако уловка не удалась. Один нуждающийся в деньгах полицейский поведал все детали преступления репортеру из «Таймс», и теперь эти тошнотворные подробности обсуждались по всему Нью-Йорку. Они были главной темой разговоров в каждом баре, в каждой забегаловке и, разумеется, в сабвее.

Но Лоретта Дайер была только первой из многих.

Потом еще три тела были найдены в метро, хотя на сей раз работа убийцы была явно прервана на середине. Тела не все были обриты, а кровь из них не совсем вытекла, потому что вены остались неперерезанными. И другое, куда более важное отличие было в новой находке: на трупы наткнулся не турист из Германии, а репортер из «Нью-Йорк таймс».

Кауфман презрительно пробежался глазами по репортажу, занявшему всю первую полосу газеты. Смакование подземных ужасов не увлекало его, чего нельзя было сказать о соседе слева, который сидел вместе с ним за стойкой «Дели». Ощутив легкое отвращение, Леон отодвинул свою пережаренную яичницу в сторонку. Статья лишний раз свидетельствовала о загнивании города И он не находил удовольствия в любовании этой болезнью.

Тем не менее, будучи обычным человеком, Кауфман не мог не обратить внимания на некие смачные, кровавые подробности случившегося. Сама статья была написана весьма сухо, но непритязательность описания только усиливала потрясение от случившегося. И разумеется, он не мог не задаться простым вопросом: кто стоит за всеми этими жестокостями? Совершил ли их какой-нибудь один психически ненормальный человек, или дальше уже действовали несколько человек, возжелавших сымитировать первое убийство? Возможно, настоящий кошмар только начинался. Быть может, произойдет еще немало убийств, прежде чем последний убийца, перевозбужденный кровью или, наоборот, уставший от нее, потеряет бдительность и попадется в руки полиции. А до тех пор весь город, обожаемый город Кауфмана, будет кидаться из истерики в экстаз.

Сидевший рядом бородатый мужчина ударил кулаком по стойке, опрокинув чашку Кауфмана.

— Вот дерьмо! — выругался он.

Кауфман отодвинулся от струйки кофе, которая, добравшись до края стойки, принялась капать на пол.

— Вот дерьмо, — повторил мужчина.

— Ничего страшного, — сказал Кауфман.

Он слегка пренебрежительно взглянул на соседа Неуклюжий бородач взял салфетку и теперь пытался вытереть кофейную лужицу, еще больше размазывая ее по стойке.

«Интересно, — подумал вдруг Кауфман, — а вот этот неотесанный субъект — щеки испещрены алыми прожилками, борода нечесана, — способен ли он убить кого-нибудь?»

Был ли в его разъевшемся лице или в маленьких глазках какой-нибудь знак, выдающий истинную натуру владельца?

— Заказать еще? — снова заговорил тип.

Кауфман покачал головой.

— Кофе. Одну порцию. Без сахара, — сказал субъект девушке за стойкой.

Та подняла голову над грилем, с которого счищала застывший жир:

— М-м?

— Кофе. Ты что, глухая?

Мужчина повернулся к Кауфману.

— Глухая, — ухмыльнувшись, объявил он.

Кауфман заметил, что у его собеседника в нижней челюсти не хватает трех зубов.

— Неприятно, а?

Что он имел в виду? Пролитый кофе? Отсутствие зубов?

— Сразу троих. Выпотрошили, как рыбешек.

Кауфман еще раз кивнул.

— Поневоле призадумаешься, — добавил сосед.

— Еще бы.

— Сдается мне, нам хотят запудрить мозги, а? Они наверняка знают, кто это сделал.

Бестолковость разговора начала досаждать Кауфману. Он снял очки и положил их в футляр. Бородатое лицо больше не было так отчетливо назойливым Стало немного Легче.

— Суки, — продолжал бородач, — суки паршивые, все они. Ручаюсь чем угодно, нам пудрят мозги.

— Насчет чего?

— У них есть улики, просто они их скрывают. Держат нас за слепых котят, мать их. Чтобы человек такое вытворил? Э-э, нет, тут что-то другое, иное.

Кауфман понял Некая теория всеобщей конспирации, вот что проповедовал этот тип. Панацея на все случаи жизни, он был хорошо знаком с ней.

— Что-то здесь неладно. Понимаешь, всякое там клонирование, мать-перемать, ну, вот оно и вышло из-под контроля. Доэкспериментировались. Они ж там могли тех еще чудиков выращивать. В этом метро прячется нечто такое, о чем нам боятся говорить. Вот и пудрят нам мозги. Зуб даю.

Уверенность мужчины была в чем-то соблазнительной. Незримо крадущиеся чудовища. С шестью головами, двенадцатиглазые. Почему бы и нет?

И он понимал почему. Потому что это извиняло бы его город. Но глубоко в душе Кауфман знал: монстры, поселившиеся в подземных туннелях, были абсолютно человекообразны.

Бородач бросил деньги на стойку, снимая свой обширный зад с запачканного стула.

— Или это какой-нибудь херов легавый, — сказал он на прощание. — Пытался стать каким-нибудь героем, мать его, а превратился в чудище, на хрен.

Он гротескно ухмыльнулся.

— Зуб даю, — добавил он и неуклюже заковылял к выходу.

Кауфман медленно, через нос выпустил воздух из легких — напряженность в теле постепенно спадала.

Он ненавидел такие вот стычки; в подобных ситуациях он чувствовал себя очень неловко и язык у него как будто отнимался. А еще он всей душой ненавидел этот сорт людей: мнительных скотов, которых во множестве производил Нью-Йорк.

Было почти шесть, когда Махогани проснулся. Утренний дождь к вечеру превратился в легкую морось. В воздухе веяло чистотой и свежестью, как обычно на Манхэттене. Он потянулся в постели, откинул грязную простыню и встал босыми ступнями на пол. Пора было собираться на работу.

В ванной комнате слышался равномерный стук капель, падающих с крыши на дюралевую коробку кондиционера Чтобы заглушить этот шум, Махогани включил телевизор, абсолютно безразличный ко всему, что тот мог предложить его вниманию.

Он подошел к окну. Шестью этажами ниже улица была заполнена движущимися людьми и автомобилями.

После трудного рабочего дня Нью-Йорк возвращался домой: отдыхать, заниматься любовью. Люди торопились покинуть офисы и разбежаться по автомобилям. Некоторые будут сегодня вспыльчивы — восемь потогонных часов в душном помещении непременно дадут о себе знать; другие, безропотные, как; овцы, поплетутся домой пешком засеменят ногами по авеню, подталкиваемые неиссякающим потоком тел. А многие, очень многие сейчас втискивались в переполненный сабвея, невосприимчивые к похабным граффити на каждой стене, глухие к бормотанию собственных голосов, нечувствительные к холоду и грохоту туннелей.

Махогани нравилось думать об этом. Как-никак, он не принадлежал к общему стаду. Он мог стоять у окна, свысока смотреть на тысячи голов внизу и знать, что относится к избранным.

Конечно, он был так же смертен, как и люди на улице. Но его работа не была бессмысленной суетой — она больше походила на священное служение.

Да, ему нужно было жить, спать и испражняться, как и им. Но его заставляла действовать не потребность в деньгах, а требования времени.

Он исполнял великий долг, корни которого уходили в прошлое глубже, чем Америка! Он был ночным созданием, как Джек-Потрошитель и Жиль де Ре, живым воплощением смерти, небесным гневом в человечьем обличье. Он гнал сон и будил страхи.

Люди внизу не знали его в лицо, и дважды на него никто бы не взглянул. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.

Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушать. Он не смел ожидать славы. Жизнь Махогани была тайной, а признания жаждала его неутоленная гордость.

«В конце концов, — утешал он себя, — разве жертвенный телец, вставая на колени, приветствует своего жреца?»

Во всяком случае, на судьбу он не жаловался. Сознавать себя частью великого обычая — вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.

Правда, недавно случилось кое-что неприятное. О нет, его вины тут не было. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа начала изматывать его, а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был избранным, и привилегия эта была нелегка.

Он все чаще подумывал, о том, как передать свои знания кому-нибудь более молодому. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, нежели пренебрежение столь драгоценным опытом.

В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.

Махогани прошел в ванную комнату и включил душ, перед тем как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, шрамы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…

Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, но не дольше.

Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.

Он снял пиджак, стряхнул его, насколько возможно, от водяных брызг и повесил на спинку стула.

Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня. Он хотел побыстрее закончить работу, и сегодняшний вечер был решающим, дальше останутся лишь мелочи, а когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры, сосредоточиться было намного легче.

Развернув пакет с сэндвичами, он достал кусок пшеничного хлеба с ломтиком ветчины и двойной порцией майонеза и с головой погрузился в бумаги.

Было девять.

Махогани оделся для своей ночной работы. На нем был его обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок: первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.

Его чемоданчик был собран. Там лежали полотенца, инструмент и кожаный фартук.

Он придирчиво вгляделся в зеркало. С виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы — пятидесяти.

Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью на него будет смотреть множество глаз, наблюдать за его работой, судить ее. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.

«Если б только они знали», — подумал он.

Те люди, что проходят, протискиваются, пробегают мимо на улице; те, что толкают его, задевают локтями и не извиняются; те, что с презрением смотрят ему в глаза; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если б только они знали, кто он, что делает и что несет с собой.

Он еще раз предупредил себя о том, что нужно быть осторожным, и выключил свет. Комната погрузилась во мрак. Он подошел к двери и открыл ее, привычный к темноте. Счастливый в ней.

Небо уже очистилось от дождевых туч. Махогани направился к станции сабвея, что на 145-й улице. Этой ночью он снова выбрал «Америка-авеню», свою излюбленную и, как правило, наиболее продуктивную линию.

С жетоном в руке он спустился по лестнице. Прошел через автоматический турникет. В ноздри дохнуло запахом метро. Пока что не из самих туннелей. У тех был иной, собственный запах. Но уже этот спертый, наэлектризованный воздух подземного вестибюля — уже он один придавал уверенности. Исторгнутый из легких миллиона пассажиров, он циркулировал в этом кроличьем загоне, смешиваясь с дыханием куда более древних существ: созданий с мягкими, как глина, голосами и кошмарным аппетитом. Как он любил все это! И запах, и мрак, и грохот.

Он стоял на платформе и критически рассматривал тех, кто спускался сверху. Его внимание привлекли два или три тела, но в них было слишком много шлаков: далеко не все могли удостоиться охоты. Физическое истощение, переедание, болезни, расшатанные нервы. Тела, испорченные излишествами и плохим уходом. Они огорчали его как профессионала, хотя он понимал, что даже лучшим из людей свойственны слабости.

Он пробыл на станции больше часа, прогуливаясь от платформы к платформе, глядя на уходящие, уносящие пассажиров поезда Отсутствие качественного материала приводило его в отчаяние. Казалось, день ото дня предстояло выжидать все дольше и дольше, чтобы найти плоть, пригодную для использования.

Было уже почти половина одиннадцатого, а он еще не встретил ни одной по-настоящему идеальной жертвы.

«Ничего, — говорил он себе, — время терпит. Вот-вот толпа народа должна хлынуть из театра. В ней всегда найдутся два-три крепких тела. Откормленные интеллектуалы, перелистывающие программки и обменивающиеся своими соображениями об искусстве, — да, среди них можно будет подыскать что-нибудь ценное».

Иначе (бывали такие ночи, когда, казалось бы, все его поиски тщетны) ему придется подняться в город и подстеречь за углом припозднившуюся парочку влюбленных или какого-нибудь спортсмена, возвращающегося из гимнастического зала То был гарантированно неплохой материал — правда, с подобными экземплярами всегда был риск натолкнуться на сопротивление.

Он помнил, как больше года назад подловил двух черных типчиков, различавшихся возрастом чуть ли не на сорок лет, — быть может, отца и сына Они защищались с ножами в руках, и он потом шесть недель отлеживался в больнице. Та бешеная схватка заставила его усомниться в своем мастерстве. Хуже того, она заставила его задуматься, что с ним сделали бы его хозяева, если бы те раны оказались смертельными. Был бы он тогда перевезен в Нью-Джерси, к своей семье, и предан должному христианскому погребению? Или его останки были бы скинуты во тьму, им на потеху?

Заголовок «Нью-Йорк пост», оставленной кем-то на лавке, уже несколько раз попадался на глаза Махогани: «Все силы полиции брошены на поиски убийцы». Он вновь не удержался от улыбки. Долой мысли о неудачах, старости и смерти. Как-никак, а ведь именно он был этим самым человеком, этим убийцей, но чтобы его поймали — нет, это предположение вызывало лишь смех. Ни один полисмен не сможет отвести его в участок, ни один суд не сможет вынести ему приговор. Эти блюстители закона, что с таким рвением изображали охоту за ним, служили его хозяевам не меньше, чем правопорядку; иногда ему даже хотелось, чтобы какой-нибудь безмозглый легавый схватил его и торжественно предал суду, — посмотрел бы он на их лица, когда из тьмы придет весть о том, что Махогани находится под покровительством высшей власти. Самой высшей.

Время близилось к одиннадцати. Поток театралов уже заполнил станцию, но никого примечательного он так и не углядел, и тогда Махогани решил пропустить толпу, а потом с одной или двумя особями доехать до конца линии. Как любой настоящий охотник, он умел терпеливо выжидать.

Уже было одиннадцать, а Кауфман так и не закончил, хотя прошел час с установленного им самим срока. От усталости и отчаяния колонки цифр на бумаге уже плыли перед глазами. Наконец в десять минут двенадцатого он бросил авторучку на стол и признал свое поражение. Ладонями он тер воспаленные веки, пока голова не заполнилась разноцветными кругами.

— Вот ведь блядство, — сказал он.

Он никогда не ругался в компании. Но порой крепкое словцо было единственным утешением. Он собрал документы и, перебросив через руку влажный пиджак, направился к лифту. От усталости ломило спину, глаза слипались.

Снаружи холодный воздух немного взбодрил его. Он двинулся к станции подземки на 34-й улице. Оставалось лишь сесть в поезд, следующий до «Фар Рокуэй». И через час он дома.

Ни Кауфман, ни Махогани не знали того, что в это время под пересечением 96-й и Бродвея в поезде, следовавшем из центра, полицейские обезвредили и арестовали человека, которого приняли за подземного убийцу. Европеец по происхождению, довольно щуплый, он был вооружен молотком и пилой. Зажав в углу второго вагона какую-то девушку, он собирался разрезать ее на кусочки во имя Иеговы.

Однако привести в исполнение свои угрозы он так; и не успел. Такая возможность ему просто не представилась. Пока остальные пассажиры (включая двух морских пехотинцев) с изумлением следили за развитием событий, потенциальная жертва нападения врезала насильнику ногой в пах. Он выронил молоток. Подхватив инструмент, девушка быстренько размозжила им правую скулу обидчика, после чего в дело вступила морская пехота.

Когда поезд остановился на 96-й, метрошного «мясника» уже поджидали полицейские. Они ворвались в вагон, вопя, как баньши, и напуганные до чертиков. Изувеченный «мясник» валялся в луже крови. Торжествуя победу, копы выволокли его на платформу. Девушка дала показания и в сопровождении морских пехотинцев отбыла домой.

Это происшествие сыграло на руку ничего не ведавшему Махогани. Полицейские почти до самого утра не могли установить личность задержанного — главным образом потому, что тот едва шевелил свернутой челюстью и вместо ответов на вопросы издавал только нечленораздельное мычание. Лишь в половине четвертого на дежурство пришел капитан Дэвис, который узнал в арестанте бывшего продавца цветов, известного в Бронксе под именем Хэнка Васерли. Выяснилось, что Хэнка регулярно арестовывали за всякие непристойные выходки, почему-то всегда совершавшиеся во имя Иеговы. Несмотря на все свое асоциальное поведение, сам Хэнк был не опаснее пасхального зайца. В общем, подземным убийцей он не был. Но к тому времени, когда полицейские узнали об этом, Махогани уже давно приступил к выполнению ритуала.

В одиннадцать пятнадцать Кауфман вошел в вагон поезда, следовавшего через Мотт-авеню. В вагоне уже сидели двое пассажиров: пожилая негритянка в лиловом плаще и прыщавый подросток, тупо взиравший на потолок с надписью: «Поцелуй мою белую задницу».

Кауфман находился в первом вагоне. Впереди было тридцать пять минут пути. Разморенный монотонным громыханием колес, он прикрыл глаза Поездка была долгой, а он устал Поэтому он не видел, как замигал свет во втором вагоне, не видел и лица Махогани, выглянувшего из задней двери в поисках жертвы.

На 14-й улице негритянка вышла. Никто не вошел.

Кауфман приподнял веки, посмотрел на пустую платформу станции и вновь закрыл глаза. Двери с шипением ударились одна о другую. Он пребывал в безмятежном состоянии между сном и бодрствованием; в голове мелькали какие-то зачаточные сновидения. Ощущение было почти блаженным. Поезд опять тронулся и, набирая скорость, помчался в глубь туннеля.

Подсознательно Кауфман отметил, что дверь между первым и вторым вагонами ненадолго отворилась. Быть может, он почувствовал, как оттуда дохнуло подземной сыростью, и понял, что стук колес внезапно стал громче. Но он предпочел не обращать внимания на происходящее.

Возможно, он даже слышал шум какой-то возни, пока Махогани расправлялся с туповатым подростком. Но все эти звуки были слишком далеки, а сон был так близок. И Кауфман продолжал дремать.

Почему-то в своем сновидении он перенесся в кухню матери. Она резала репу и ласково улыбалась, отделяя крепкие, хрустящие дольки. Лицо ее буквально светилось, пока рука работала ножом Хрум. Хрум Хрум.

Вздрогнув, он открыл глаза. Его мать исчезла. Вагон был пуст.

Сколько продолжался сон? Он не помнил, чтобы поезд останавливался на 4-й западной улице. Все еще полусонный, он поднялся и чуть не упал, когда поезд сильно качнуло. Состав сейчас мчался со всей допустимой скоростью. Вероятно, машинисту не терпелось поскорее очутиться дома, в постели с женой. Они во весь опор летели вперед, и это, признаться, было весьма жутковато.

Окно между вагонами закрывали шторы, которых (насколько он помнил) раньше не было. Кауфман окончательно пробудился, и в его мысли закралось смутное беспокойство. Он заподозрил, что спал чересчур долго и служащие метро просмотрели его. Быть может, они уже миновали «Фар Рокуэй» и теперь состав направлялся туда, где поезда оставляют на ночь.

— Вот ведь блядство, — вслух сказал он.

Может, стоит пройти в кабину и спросить машиниста? Вопрос получился бы совершенно идиотским «Простите, вы не скажете, где я нахожусь?» В лучшем случае он услышал бы в ответ поток ругани.

А затем состав начал, тормозить.

Какая-то станция. Да, станция. Поезд вынырнул из туннеля на грязный свет 4-й западной улицы. Стало быть, он не проспал ни одной станции.

Но где же сошел тот пацан?

Либо он проигнорировал предупреждение на стене, запрещающее переходить из вагона в вагон во время движения, либо прошел вперед, в кабину управления.

«А вот это вполне возможно, — скривив губы, подумал Кауфман, — Пристроился, наверное, между ног у машиниста..»

Такие вещи не были редкостью. Как-никак, это был Дворец Услад, и тут каждый имел право на свою долю темной любви.

Кауфман еще раз криво усмехнулся и пожал плечами. В конце концов, какое ему дело до того, куда делся тот пацан?

Двери закрылись. В поезд никто не сел Тронувшись со станции, состав резко начал набирать скорость, и лампы в вагоне снова замигали.

Кауфман прикрыл глаза, пытаясь снова погрузиться в сон, но ничего не вышло. Внутри его бурлил адреналин, а пальцы даже чуть покалывало от нервной энергии. Видимо, он немало испугался, подумав, что поезд мог увести его невесть куда.

Чувства тоже обострились.

Сквозь стук; и лязганье колес на стыках он вдруг услышал звук разрываемой ткани, донесшийся из второго вагона Там что, кто-то рвет на себе одежду?

Поднявшись, он ухватился за поручень, чтобы вдруг не упасть.

Окно между вагонами было полностью зашторено. Нахмурившись, Кауфман принялся вглядываться в него, словно бы надеясь, что его глаза неожиданно обретут свойства рентгеновского аппарата. Вагон бросало из стороны в сторону. Состав стремительно мчался вперед.

Снова треск материи.

Может, там творится изнасилование?

Зачарованный этой мыслью, он медленно двинулся в сторону разделяющей вагоны двери, надеясь отыскать в шторе какую-нибудь щелку. Его взгляд был все еще прикован к окну, поэтому он не заметил крови, растекшейся на полу.

Но вдруг…

Нога поскользнулась, и он опустил глаза. Его желудок опознал кровь раньше, чем мозг, и выдавленный судорожным спазмом комок теста с ветчиной мгновенно подкатил к горлу. Кровь. Сделав несколько судорожных глотков спертого воздуха, Кауфман снова перевел взгляд на окно.

Рассудок говорил: кровь. От этого слова было некуда деться.

От двери его отделяло не больше двух шагов. Он просто обязан был заглянуть туда На его ботинке была кровь, и узкая кровавая полоска тянулась в следующий вагон, но он должен был посмотреть туда.

Заглянуть за дверь.

Кауфман сделал еще два шага и начал исследовать окно, все еще надеясь отыскать в плотной шторе какую-нибудь щель — хотя бы микроскопическую прорезь от нити, случайно вытянутой из ткани. И наконец он нашел искомое — крошечную дырочку — и приник к ней глазом.

Сначала разум его наотрез отказывался воспринимать увиденное. Открывшееся зрелище представлялось какой-то нелепой, кошмарной галлюцинацией. Но если разум отвергал увиденное, то плоть утверждала обратное. Тело окаменело от ужаса. Глаз, не мигая, смотрел на тошнотворную сцену за шторой. Поезд, раскачиваясь, мчался дальше, а Кауфман все стоял перед разделяющей вагоны дверью, пока кровь не отхлынула от его конечностей и голова не закружилась от недостатка кислорода. Багровые вспышки замелькали перед его взором, затмевая картину содеянного злодейства.

А затем он потерял сознание.

Когда поезд прибыл на Джей-стрит, Кауфман все еще был без сознания, а поэтому он не слышал, как машинист объявил, что пассажиры, следующие дальше этой станции, должны пересесть в другой состав. Хотя услышь он подобное требование, то немало подивился бы ему. Ни один поезд не высаживал пассажиров на Джей-стрит; эта линия тянулась к Мотт-авеню, через Водный канал и мимо аэропорта Кеннеди. «Что же это за странный поезд?» — мог бы спросить он. Мог бы, если бы уже не знал. Истина находилась во втором вагоне. Она умело орудовала своими инструментами, довольно ухмыляясь себе под нос, а с кожаного фартука стекала кровь.

Это был полночный поезд с мясом.

В обмороке нет места времени. Прошли секунды или часы, прежде чем глаза Кауфмана открылись и мысли сосредоточились на его новом положении.

Он лежал под одним из сидений, вплотную прижатый к вибрирующей пыльной стене и полностью скрытый от постороннего глаза. Видимо, судьба благоволила к нему, подумал он. Должно быть, от тряски его бесчувственное тело перекатилось сюда, в единственное безопасное место этого поезда.

Вспомнив об ужасах второго вагона, Кауфман едва подавил в себе рвотные спазмы. Положение было отчаянным Где бы ни находился дежурный по составу (скорее всего, он был убит), звать на помощь нельзя. Но машинист? Тоже мертвый, лежит в кабине управления? А поезд тем временем мчится навстречу гибели по неизвестному, нескончаемому туннелю без станций?

И даже если катастрофы не последует, то сразу за дверью, перед которой лежал Кауфман, его ждал Мясник.

За дверью, имя которой Смерть.

Грохот колес заглушал все звуки. От вибрации у Кауфмана ныли зубы, лицо онемело, голова раскалывалась.

Наконец он нашел в себе силы пошевелиться. Чтобы восстановить кровообращение в затекших конечностях, Кауфман принялся осторожно сжимать и разжимать кулаки.

Ощущения вернулись вместе с тошнотой. Перед глазами все еще стояла омерзительная картина, увиденная в соседнем вагоне. Конечно, ему доводилось видеть фотографии с мест разных преступлений, но здесь вершились необычные убийства. Он находился в одном поезде с Мясником, монстром, который оставлял свои жертвы висеть на вагонных поручнях нагими и безволосыми.

Как скоро убийца выйдет из этой двери и окликнет его? Кауфман не сомневался в собственной участи: он так или иначе умрет — если не от рук Палача, то от мучительного ожидания смерти.

Внезапно за дверью послышалось какое-то движение. Инстинкт самосохранения взял верх. Кауфман забился поглубже под сиденье и сжался в крохотный комок, повернув побелевшее от страха лицо к стене. Он втянул голову в плечи и зажмурил глаза, будто ребенок, скрывающийся от какого-нибудь страшилы.

Дверь начала открываться. Щелк. Чик-трак. Порыв воздуха с рельсов. Запах чего-то незнакомого: незнакомого и холодного. Воздух из какой-то первобытной бездны. Кауфман содрогнулся.

Щелк. Дверь закрылась.

Кауфман знал, что Мясник совсем рядом. Без сомнения, тот стоит всего в нескольких дюймах от сиденья.

Может, как раз сейчас он смотрит на неподвижную спину Кауфмана? Или уже занес руку с ножом, чтобы выковырять жертву из ее убежища, как улитку из раковины?

Ничего не произошло. Никто не дышал ему в затылок. Лезвие не вонзилось ему под лопатку.

Просто послышалось шарканье ног возле головы — неторопливый, удаляющийся звук.

Сквозь стиснутые зубы Кауфман тихонько выдохнул — легкие чуть не разорвались на части, так долго он сдерживал воздух.

Обнаружив, что спавший мужчина вышел на 4-й западной улице, Махогани почти расстроился. Он рассчитывал, что эта жертва займет его до тех пор, пока поезд не прибудет на место своего назначения. Увы, нет, мужчина пропал.

«Впрочем, это тело выглядело не совсем здоровым, — сказал он себе. — Наверное, принадлежало какому-нибудь малокровному еврею-бухгалтеру. Его мясо едва ли могло быть сколь-нибудь качественным».

Успокаивая себя подобными мыслями, Махогани пошел через весь вагон в кабину управления. Оставшуюся часть поездки он решил провести там.

«О господи, — подумал Кауфман. — Он собирается убить машиниста».

Послышался звук; открываемой двери. Затем низкий и хриплый голос Мясника:

— Привет.

— Привет.

Они были знакомы друг с другом.

— Сделано?

— Сделано.

Кауфман был потрясен банальностью этих реплик. О чем они? Что сделано?

Несколько последующих слов он пропустил из-за того, что поезд загромыхал по рельсам, сворачивая в очередной туннель.

Наконец Кауфман уже больше не мог противиться любопытству. Он осторожно распрямился и через плечо глянул в дальний конец вагона. Из-под сиденья были видны только ноги Мясника и нижняя половина открытой двери. Проклятье! Он обязательно должен был увидеть лицо преступника еще раз.

Со стороны кабины донесся смех.

Кауфман быстро рассчитал степень риска — математика паники. Если продолжать оставаться на месте, Мясник рано или поздно заметит его и превратит в отбивную. С другой стороны, если рискнуть покинуть убежище, то можно оказаться обнаруженным еще раньше. Что хуже: бездействовать и встретить смерть загнанным в нору или попробовать прорваться и сойтись в честной схватке с судьбой?

Кауфман сам удивился своей храбрости: он уже начал отодвигаться от стены.

Не переставая следить за спиной Мясника, он медленно выбрался из-под сиденья и пополз к задней двери. Каждый дюйм давался ему с мучительным трудом, но Мясник, казалось, был слишком увлечен разговором, чтобы оборачиваться.

Наконец Кауфман добрался до двери. Затем он начал осторожно подниматься на ноги, заранее готовясь к зрелищу, которое ожидало его во втором вагоне. Дверная ручка поддалась почти без нажима, дверь скользнула в сторону.

Грохот колес и жуткий, влажный смрад, вырвавшийся из туннеля, на мгновение оглушили его. Боже! Наверняка Мясник услышит шум или почувствует запах. Вот сейчас он обернется и…

Но нет. Кауфман проскользнул в дверной проем и очутился в залитом кровью вагоне.

Чувство облегчения заставило его позабыть об осторожности. Он не прикрыл за собой дверь, и та, качнувшись вместе с поездом, шумно врезалась в стену.

Повернув голову, Махогани внимательно оглядел ряды сидений.

— Что за черт? — спросил машинист.

— Не захлопнул дверь, вот и все.

Кауфман услышал, как Мясник двинулся к двери. Присев и всем телом вжавшись в торцевую стену, он затаил дыхание. Живот у него скрутило от боли — одновременно дали о себе знать и мочевой пузырь, и кишечник. Но дверь затворилась, и шаги начали удаляться.

Опасность вновь миновала Теперь, по крайней мере, можно было перевести дыхание.

Кауфман приоткрыл глаза, опасаясь увидеть то, что ждало его в вагоне.

Но данная предосторожность не смогла защитить его от предстоящего.

Оно разом заполонило все его чувства: запах выпотрошенных внутренностей; вид багрово-алых тел; ощущение липких сгустков на ладонях, которыми он опирался об пол; скрип ремней, вытягивавшихся под тяжестью трупов; даже воздух, разъедавший нёбо соленым привкусом крови. Он угодил в обитель смерти, на всей скорости мчавшейся сквозь тьму.

Однако тошнота прошла Остались лишь редкие приступы головокружения. Неожиданно он поймал себя на том, что разглядывает тела с некоторым любопытством.

Ближе всего были останки того прыщеватого подростка, которого он видел в первом вагоне. Его труп, подвешенный за ноги, при каждом повороте поезда раскачивался в такт с тремя другими телами, видневшимися поодаль: омерзительный танец смерти. Руки мертвецов болтались, как плети: под мышками были сделаны глубокие надрезы, чтобы тела висели ровнее.

Все анатомические части подростка гипнотически колыхались. Язык, вывалившийся из открытого рта. Голова, подергивавшаяся на перерезанной шее. Даже пенис, перекатывавшийся из стороны в сторону по выбритому лону. Из большой раны в затылке и перерезанной шеи кровь капала в черное пластиковое ведро, предусмотрительно подставленное снизу. Во всем этом было нечто от элегантности — печать хорошо выполненной работы.

Немного дальше висели трупы двух белых женщин и одного темнокожего мужчины. Кауфман наклонил голову, чтобы разглядеть их обескровленные лица. Одна из девушек еще недавно была настоящей красавицей. Мужчина показался ему пуэрториканцем. Все головы и тела были тщательно острижены. Кауфман оттолкнулся от стены, намереваясь встать, и как; раз в этот момент одно из женских тел повернулось к нему спиной.

К подобному кошмару он был не готов.

Спина девушки была разрезана от шеи до ягодиц; в рассеченных мускулах сверкала белая кость позвоночника. Это был отточенный штрих Мясника, финальное торжество его искусства. О, жалкие человеческие останки, безволосые, истекшие кровью, распоротые, будто рыбы, и подвешенные, словно для того, чтоб созреть…

Кауфман почти рассмеялся совершенству своего ужаса. Он чувствовал, как им овладевает безумие, сулящее помутненному рассудку забвение и полное безразличие к окружающему миру.

Он ощущал, как стучат зубы, как трясется все тело. Он знал, что его голосовые связки пытаются издать какое-то подобие крика. Ощущение было невыносимым, но этот самый крик мог в несколько секунд превратить его в такую же окровавленную, неодушевленную массу, что висела перед ним.

— Вот ведь блядство, — сказал он громче, чем намеревался.

Затем плечом оттолкнулся от стены и двинулся по вагону, разглядывая аккуратные стопки одежды на сиденьях. Чуть впереди, слева и справа мерно раскачивались трупы. Пол был липким от высыхающей желчи. И даже сквозь прищуренные веки он слишком отчетливо видел кровь в пластиковых ведрах: она была черной и густой, с тяжело колебавшимися световыми бликами.

Он миновал тело подростка. Вдали виднелась дверь в третий вагон, но путь к ней пролегал по выставке кошмаров. Он старался не замечать окружения, сосредоточившись на двери, которая должна была вывести его обратно в мир разума и разумности.

Кауфман прошел мимо первой женщины. Он знал: ему нужно пройти какие-то считанные ярды. Десяток шагов, а то и меньше, если шагать порешительнее.

Но затем погас свет.

— О господи, — простонал он.

Поезд качнуло, и Кауфман потерял равновесие.

В кромешной тьме он взмахнул руками и ухватился за висевшее рядом тело. Ладони ощутили теплую, скользкую плоть, пальцы погрузились в рассеченные мышцы на спине трупа, ногти вонзились в столб позвоночника. Щека вплотную прижалась к выбритому наголо лобку.

Он закричал, и в этот самый момент на потолке начали зажигаться лампы.

Неоновые трубки еще неуверенно мигали, когда из первого вагона послышались приближающиеся шаги Мясника.

Кауфман замолк и наконец выпустил тело, за которое держался. Лицо его было густо вымазано кровью. Он ощущал ее потеки у себя на щеках, как воинственную раскраску индейца.

Крик несколько привел его в чувство и неожиданно придал силы. Никакого вам бегства по раскачивающимся вагонам, о нет, теперь трусости не время. Предстояла примитивная схватка двух человек, встретившихся лицом к лицу в логовище смерти. И он был готов не раздумывая прибегнуть к любому, абсолютно любому средству, лишь бы уничтожить противника. Речь шла о выживании, все было просто и ясно.

Дверная ручка начала поворачиваться.

Кауфман быстро огляделся в поисках какого-нибудь оружия. Мозг лихорадочно, но четко просчитывал возможные варианты обороны. Внезапно взгляд упал на аккуратную стопку одежды возле тела пуэрториканца. На ней, среди поддельных золотых цепей и здоровенных перстней, лежал нож. Длинный, сверкающе чистый клинок, которым бывший хозяин, без сомнения, немало гордился. Шагнув вперед, Кауфман подобрал нож с сиденья. С оружием в руке он сразу почувствовал себя увереннее, по спине пробежали бодрящие мурашки.

Дверь потихоньку скользнула в сторону, и в проеме показалось лицо убийцы.

Их разделяли раскачивающиеся трупы, по два с каждой стороны. Кауфман пристально посмотрел на Махогани. Тот не был особо безобразен или ужасен с виду.

Обычный лысеющий грузный мужчина лет пятидесяти. Тяжелая голова с глубоко посаженными глазами. Небольшой рот с изящной линией губ. Совершенно неуместная деталь: у него был женственный рот.

Махогани никак не мог понять, откуда во втором вагоне появился незваный гость, но осознавал, что допустил еще один просчет, еще одну промашку, свидетельствующую об утере былой квалификации. Он должен немедленно распотрошить это наглое существо. Как-никак, до конца линии осталось не более одной-двух миль. Новую жертву предстояло разделать и повесить за ноги прежде, чем они прибудут к месту назначения.

Он шагнул во второй вагон.

— Ты спал, — наконец узнав Кауфмана, сказал он. — Я видел тебя.

Кауфман промолчал.

— Тебе следовало сойти с этого поезда. Что ты здесь делал? Прятался от меня?

Кауфман продолжал молчать.

Махогани взялся за рукоятку большого разделочного ножа, торчавшего у него за поясом. Из кармана фартука торчали молоток и садовая пила. Все инструменты были перепачканы кровью.

— Раз так, — добавил он, — мне придется покончить с тобой.

Кауфман поднял правую руку Его нож выглядел игрушкой по сравнению с грозным тесаком Мясника.

— Да пошел ты, — сказал он.

Махогани ухмыльнулся. Попытка сопротивления казалась ему просто смешной.

— Ты не должен был ничего видеть. Это не для таких, как ты, — проговорил он, сделав еще один шаг навстречу Кауфману. — Это тайна.

«А, так им руководит божественное назначение? — промелькнуло в голове у Кауфмана. — Что ж, это кое-что объясняет».

— Да пошел ты, — снова сказал он.

Мясник нахмурился. Ему не нравилось подобное безразличие к его работе и репутации.

— Все мы когда-нибудь умрем, — негромко произнес он. — Тебе повезло больше, чем другим. Ты не сгоришь в крематории, как многие, но я использую тебя. Чтобы накормить праотцев.

Кауфман усмехнулся в ответ. Он уже не испытывал суеверного ужаса перед этим тучным, неповоротливым убийцей.

Мясник вытащил из-за пояса нож и взмахнул им.

— Маленькие грязные евреи вроде тебя, — сказал он, — должны быть благодарны. Хоть какая-то польза от вас есть. Вы и годитесь разве что на мясо.

И, не тратя больше слов, Мясник нанес удар. Широкое лезвие стремительно рассекло воздух, но Кауфман успел отступить, и оружие Мясника, лишь распоров рукав его пиджака, с размаху погрузилось в голень пуэрториканца. Под весом тела глубокий надрез стал быстро расползаться. Открывшаяся плоть походила на свежий бифштекс: сочный и аппетитный.

Палач начал было высвобождать свое оружие из ноги трупа, но в этот самый момент Кауфман кинулся вперед. Он метил в глаз Махогани, однако промахнулся и попал ему в горло. Острие ножа насквозь пронзило шейный позвонок и узким клином вышло с обратной стороны шеи. Насквозь. Одним ударом. Прямо насквозь.

У Махогани появилось такое ощущение, будто он чем-то подавился, как будто у него в горле застряла куриная кость. Он издал нелепый, нерешительный, кашляющий звук. На губах выступила кровь, окрасившая их, как женская помада слишком яркой расцветки. Тяжелый резак со звоном упал на пол.

Кауфман выдернул нож. Из двух ран разом ударили фонтанчики крови.

Удивленно уставившись на жалкий ножичек, Махогани медленно опустился на колени. Маленький человечек безучастно смотрел на него. Он что-то говорил, но Махогани был глух к словам, словно находился под водой.

И вдруг Махогани ослеп. И, с ностальгией по утраченным чувствам, понял, что уже никогда больше не будет ни слышать, ни видеть. Это была смерть: она обхватывала его, обнимала.

Его руки еще ощущали складки на брюках, горячие, вязкие капли на коже. Его жизнь колебалась, привстав на цыпочки перед черной бездной, пока пальцы еще цеплялись за последнее чувство… А затем тело тяжело рухнуло на пол, подмяв под себя руки, жизнь, священный долг и все, что казалось таким важным.

Мясник был мертв.

Кауфман глотнул спертого воздуха и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за один из ремней. Его колотила дрожь. Из глаз хлынули слезы. Они текли по щекам и подбородку и капали в лужу крови на полу. Прошло некоторое время: он не знал, как долго простоял так, погруженный в сон своей победы.

Затем поезд начал тормозить. Он почувствовал и услышал, как по составу прокатилось лязганье сцеплений. Висящие тела качнулись вперед, колеса прерывисто заскрежетали по залитым слизью рельсам.

Кауфманом снова завладело любопытство.

Свернет ли поезд в какую-нибудь подземную бойню, где Мясник хранил свои трофеи? А этот смешливый машинист, столь безразличный к сегодняшней бойне, — что он будет делать, когда поезд остановится? Но что бы ни случилось, вопросы были чисто риторическими. Ответы на них должны были появиться с минуты на минуту.

Щелкнули динамики. Голос машиниста:

— Приехали, дружище. Не желаешь занять свое место?

Занять свое место? Что бы это значило?

Состав сбавил ход до скорости черепахи. За окнами было по-прежнему темно. Лампы в вагоне замигали и погасли. И уже не зажигались.

Кауфман очутился в кромешной тьме.

— Поезд тронется через полчаса, — объявили динамики, точно на какой-нибудь обычной линии.

Поезд полностью остановился. Стук колес, свист ветра, к которым так привык Кауфман, внезапно стихли. Теперь он не слышал ничего, кроме гула в динамиках. И ничего не видел.

А затем — шипение. Очевидно, открывались двери. Вагон заполнился каким-то запахом — настолько едким, что Кауфман закрыл ладонью нижнюю часть лица.

Ему показалось, что он простоял так целую вечность — молча, зажав рот рукой. Боясь что-то увидеть. Боясь что-нибудь услышать. Боясь что-нибудь сказать.

Затем за окнами замелькали блики каких-то огней, высветивших контуры дверей. Огни становились все ярче. Вскоре света было уже достаточно, чтобы Кауфман мог различить тело Мясника, распростертое у его ног, и желтоватые бока трупов, висевших слева и справа.

Из гулкой темноты донесся какой-то слабый шорох, невнятные чавкающие звуки, похожие на шелест ночных бабочек. Из глубины туннеля к поезду приближались некие человеческие существа Теперь Кауфман мог видеть их силуэты. Кое-кто нес факелы, горевшие мертвенным коричневым светом. А шуршание, вероятно, издавали ноги, ступавшие по влажной земле или, быть может, причмокивающие языки; а может, то и другое.

Кауфман был уже не так наивен, как час назад. Можно ли было сомневаться в намерениях этих существ, вышедших из подземной мглы и направлявшихся к поезду? Мясник убивал мужчин и женщин, заготавливая мясо для этих каннибалов; и они собирались сюда, как на звон колокольчика в руке камердинера, чтобы пообедать в вагоне-ресторане.

Кауфман нагнулся и поднял нож, который выронил Мясник. Невнятный шум становился громче с каждой секундой. Он отступил подальше от открытых дверей, но обнаружил, что противоположные двери тоже открыты и оттуда тоже доносится приближающийся шорох.

Он отпрянул, собираясь укрыться под одним из сидений, когда в проеме ближней двери показалась рука — такая худая и хрупкая, что выглядела почти прозрачной.

Он не мог отвести взгляда. Но ужаса не было. Им снова завладело любопытство.

Существо влезло в вагон. Факелы, горевшие сзади, отбрасывали тень налицо, но очертания фигуры отчетливо вырисовывались в дверном проеме.

В них не было ничего примечательного.

Существо было таким же двуруким, как и он сам Голова — обычной формы, тело — довольно хилое. Забравшись в поезд, существо хрипло переводило дыхание. В его одышке сказывалась скорее врожденная немощь, нежели минутная усталость, что было весьма удивительно. Согласно образу, почерпнутому из книг, всякий каннибал должен быть рослым, выносливым человеком, а не такой вот жалкой развалиной.

Сзади из темноты поднимались все новые силуэты. Существа карабкались во все двери.

Кауфман очутился в ловушке. Взвесив в руке нож, чтобы приноровиться к нему, он приготовился к схватке с этими дряхлыми чудовищами. Одно из существ принесло с собой факел, и лица пришельцев озарились неровным светом.

Существа были абсолютно лысыми. Их иссушенная плоть обтягивала черепа так плотно, что, казалось, просвечивала насквозь. Кожу покрывали лишаи и струпья, а местами из черных гнойников выглядывала лобная или височная кость. Некоторые были голыми, как дети, — с сифилитическими, почти бесполыми телами. Груди превратились в кожаные мешочки, гениталии сморщились и почти втянулись внутрь тел.

Но еще худшее зрелище, чем обнаженные, представляли те, кто носил одежды. Кауфману не пришлось напрягать воображение, чтобы догадаться, из чего были сделаны полуистлевшие рваные лоскуты, наброшенные на плечи и повязанные вокруг животов. Напяленные не по одному, а целыми дюжинами или даже больше, будто некие патетические трофеи.

Предводители этого гротескного факельного шествия уже достигли висящих тел и с видимым наслаждением принялись поглаживать своими тонкими пальцами выбритую плоть. В разинутых ртах плясали языки, брызгавшие слюной на человеческое мясо. Глаза метались из стороны в сторону, обезумев от голода и возбуждения.

Внезапно одно из чудовищ заметило Кауфмана.

Его глаза разом перестали бегать и неподвижно уставились на незнакомца. На лице появилось вопросительное выражение, сменившееся какой-то пародией на замешательство.

— Ты… — пораженно протянул он.

Возглас был таким же тонким, как и губы, издавшие его.

Мысленно прикидывая свои шансы, Кауфман поднял руку с ножом В вагоне собралось десятка три существ, и гораздо больше тварей сгрудилось снаружи. Однако у них не было никакого оружия, и они выглядели совсем слабыми, — только кожа да кости.

Оправившись от изумления, существо заговорило снова. В правильных модуляциях его голоса зазвучали нотки некогда обаятельного, культурного человека:

— Ты явился следом за тем, другим, да?

Опустив взгляд, существо вдруг увидело тело Махогани. Ему понадобилось не больше секунды, чтобы уяснить ситуацию.

— Ну и ладно. Он был слишком стар, — объявило оно и, подняв водянистые глаза на Кауфмана, принялось внимательно изучать его.

— Да пошли вы все, — сказал Кауфман.

Существо попыталось улыбнуться. Забытая техника этого мимического упражнения проявилась в гримасе, оскалившей два ряда острых зубов.

— Теперь ты должен будешь делать это для нас, — проговорило существо, и его ухмылка стала еще более плотоядной. — Мы не можем жить без мяса.

Рука похлопала одно из человеческих тел. Кауфман не знал, что ответить. Он с отвращением следил за пальцами монстра, скользнувшими в щель между ягодиц и ощупывавшими выпуклую мякоть.

— Все это нам так же отвратительно, как и тебе, — добавило чудовище. — Но мы обязаны есть это мясо. Чтобы не умереть. Клянусь господом, такая пища не вызывает у меня аппетита.

И тем не менее с губ существа капала слюна.

К Кауфману вернулся дар речи. Он удивленно вслушался в собственный голос, в котором было больше смятения, чем страха.

— Кто вы? — Он вдруг вспомнил бородача из кафе. — Что с вами произошло? Какой-нибудь несчастный случай?

— Мы — отцы города, — сказало существо. — И матери, и дочери, и сыновья. Строители, творцы законов. Мы создали этот город.

— Нью-Йорк? — спросил Кауфман.

Неужели Дворец Услад был построен вот этими вот?..

— Задолго до твоего рождения, задолго до рождения всех живущих.

Продолжая разговаривать, существо сунуло, пальцы в рану висящего тела и начало ногтями отдирать нежную жировую ткань. За спиной Кауфмана послышались восторженные возгласы и скрип ремней, освобождаемых от трупов. Руки существ ласково, любяще оглаживали груди и выпуклости, сдирая с мяса кожу.

— Ты добудешь нам еще, — сказал отец. — Еще мяса. Больше. Твой предшественник был слишком слаб.

Не веря своим ушам, Кауфман уставился на него.

— Я? — наконец выговорил он, — Кормить вас? За кого ты меня принимаешь?

— Ты должен сделать это для нас. И для тех, кто старше, чем мы. Для тех, кто был рожден еще до того, как родилась сама мысль об этом городе. Для тех, кто был рожден, когда Америка была лишь лесами и пустыней.

Хрупкая рука протянулась в сторону окна.

Последовав за этим указующим жестом, взгляд Кауфмана вонзился во мрак. Совсем рядом с поездом находилось нечто такое, чего он до сих пор не видел. Это был не человек, нечто куда больших размеров.

Существа расступились, чтобы Кауфман мог подойти и рассмотреть поближе неведомое существо. Однако его ноги наотрез отказывались сдвигаться с места.

— Иди, — сказал отец.

Кауфман снова подумал о городе, который любил. Неужели это и правда его старейшины, его философы и создатели? И ему пришлось уверовать в это. Возможно, там, на поверхности, преспокойно живут люди — бюрократы, политики, представители всех видов власти, — которые знают эту страшную тайну. Именно они все прошлые века поддерживали существование этих чудовищных тварей, кормили их, как дикари потчуют ягнятами своих богов. Ибо во всем ритуале было нечто ужасно знакомое. Это знание ударом колокола отозвалось даже не в сознании Кауфмана, а в более глубокой, более древней части — в его существе.

Ноги, более не подчинявшиеся рассудку и повинующиеся только инстинкту поклонения, сделали шаг вперед. Он прошел сквозь коридор тел и вышел из вагона.

Зыбкие огни факелов едва освещали мглу, простирающуюся снаружи. Воздух казался почти окаменелым — таким крепким и застоявшимся был смрад первобытной тверди. Но Кауфман не чувствовал запахов. Он нагнул голову — только так он мог бороться с приближающимся обмороком.

Ибо вот он, предшественник человека Самый первый американец, чей дом находился здесь задолго до алгонкинов или шайенов. Его глаза — если у него вообще были глаза — смотрели на Кауфмана.

У Кауфмана затряслось все тело, мелкой дробью застучали зубы.

Он различил звуки, доносящиеся из утробы этого исполинского чудища: пыхтение, хруст.

Оно пошевелилось в темноте.

Даже шум его движения был способен вызвать благоговейный страх. Точно гора вспучилась и осела.

Внезапно подбородок Кауфмана задрался кверху, а сам он, не раздумывая о том, что и для чего делает, повалился на колени, в липкую жижу перед Прародителем отцов.

Вся прожитая жизнь вела к этому дню. Все бессчетные мгновения складывались в ней ради этого момента священного ужаса.

Если бы в этой доисторической пещере достало света, чтобы разглядеть все детали, его трепещущее сердце, вероятно, разорвалось бы на части. Кауфман чувствовал, как надсадно гудят мышцы у него в груди.

Оно было громадно. Без головы и конечностей. Без каких-либо черт, сравнимых с человеческими, без единого органа, назначение которого можно было бы определить. Оно было похоже на все, что угодно, и напоминало стаю рыб. Тысячу больших и малых рыб, сгрудившихся в один общий организм ритмично сокращавшихся, жевавших, чавкавших. Оно переливалось множеством красок, цвет которых был глубже, чем любой из знакомых Кауфману.

Вот все, что видел Кауфман, и этого было много больше, чем он хотел видеть. Но куда больше осталось скрытым в темноте: колыхавшимся и вздрагивавшим в ней.

Не в силах смотреть, Кауфман отвернулся, И краем глаза заметил, что из поезда вылетел футбольный мяч, шлепнувшийся в лужу перед Прародителем.

Вернее, он думал, что это был футбольный мяч, пока не вгляделся и не узнал человеческую голову. Голову Мясника, с лица которого были содраны широкие лоскуты. Поблескивая кровью, голова замерла возле своего властелина.

Отвернувшись, Кауфман двинулся обратно в вагон. Все его тело содрогалось, как от рыданий, и лишь глаза не могли оплакать прошлую жизнь. Зрелище, оставшееся позади, иссушило все его слезы.

А внутри вагона уже началось пиршество. Одно существо склонилось над трупом женщины и выковыривало из глазницы нежную студенистую мякоть. Другое засунуло руку в ее рот. У двери лежало обезглавленное тело Мясника; из обрубка шеи все еще струилась кровь.

Перед Кауфманом вновь появился тот самый низкорослый отец, который недавно говорил с ним.

— Так ты будешь служить нам? — кротко спросил он, будто маня за собой некое животное.

Кауфман уставился на тяжелый тесак Мясника, символ его службы. Существа покидали поезд, волоча за собой полусъеденные тела. Когда унесли факелы, вагон снова стал погружаться во мрак.

Но, перед тем как огни полностью исчезли в темноте, отец шагнул вперед и, обхватив ладонью голову Кауфмана, повернул его лицо к грязному вагонному окну.

Отражение было мутным, однако Кауфман увидел происшедшие перемены. Он был мертвенно бледен, заляпан гримом крови.

Рука существа не выпускала лица Кауфмана, а пальцы уже проникли в его рот, залезая все дальше в горло и царапая ногтями гортань. Кауфмана тошнило, но у него не было воли противиться этому вторжению.

— Служи, — сказало существо. — Молча.

Слишком поздно Кауфман осознал намерение этих пальцев.

Внезапно его язык был крепко сжат и повернут вокруг корня. Оцепенев, Кауфман выронил нож. Он силился закричать, но не мог издать ни звука В его горле бурлила кровь; он слышал, как чужие когти раздирали его плоть, и жуткая боль сковала все члены.

Затем рука вылезла наружу и застыла перед его лицом, держа большим и указательным пальцами покрытый алой пеной язык.

Кауфман навсегда утратил способность говорить.

— Служи, — повторил отец и, отправив его язык себе в рот, с явным удовольствием принялся жевать.

Кауфман упал на колени, изрыгая потоки крови и остатки сэндвича.

Отец заковылял прочь, в темноту; остальные старцы уже исчезли в своей пещере, дабы остаться в ней до следующей ночи.

Щелкнули динамики.

— Возвращаемся, — возвестил машинист.

С шипением захлопнулись двери, загудели электродвигатели. Лампы замигали, погасли и снова зажглись.

Поезд тронулся.

Кауфман лежал без движения, а по его лицу текли слезы — слезы покорности и смирения. Он решил, что истечет кровью и умрет на этом липком полу. Смерть его не пугала. Этот мир был отвратителен.

Его разбудил машинист. Он открыл глаза. Над ним склонилось черного цвета, дружелюбно ухмыляющееся лицо. Кауфман хотел что-то сказать, но его рот был залеплен спекшейся кровью. Он замотал головой, как слюнявый дегенерат, старающийся произнести какое-нибудь слово, но у него не выходило ничего, кроме мычания и хрюканья.

Он не умер. Он не истек кровью.

Машинист усадил его к себе на колени, обращаясь и разговаривая с ним так, будто утешал трехлетнего ребенка.

— У тебя будет важная работа, дружище, они очень довольны тобой.

Он облизал свои пальцы и прикоснулся к опухшим губам Кауфмана, пробуя разлепить их.

— До завтрашней ночи нужно многому научиться…

Многому научиться. Многому научиться.

Машинист вывел Кауфмана из поезда. Они находились на станции, подобной которой Кауфман еще никогда не видел. Платформу окружала первозданная белизна гафеля — безукоризненная нирвана станционных служителей. Стены не были обезображены корявыми росписями. Не было сломанных турникетов, но не было и эскалаторов или лестниц. У этой линии было только одно назначение: обслуживать полночный поезд с мясом.

Рабочие утренней смены уже смывали кровь с сидений и пола. Двое или трое снимали одежду с тела Мясника, готовя его к отправке на вечный покой. Все мод и были заняты работой.

Сквозь решетку в потолке струился мутный поток утреннего света, в котором клубились мириады пылинок. Они падали и снова взвивались, как будто старались взобраться вверх, против светового напора. Кауфман восторженно следил за их дружными усилиями. Подобной красоты он не видел с тех самых пор, как повзрослел Волшебные — пылинки. Вверх и вниз, вверх и вниз.

Наконец машинисту удалось разлепить его губы. Изувеченный и онемевший рот еще не двигался, но, по крайней мере, уже можно было вздохнуть полной грудью. И боль начинала стихать.

Машинист улыбнулся ему, а потом повернулся к работавшим на станции.

— Хочу представить вам преемника Махогани. Это наш новый Мясник, — объявил он.

Рабочие посмотрели на Кауфмана Их лица выразили почтение, которое он нашел довольно приятным.

Кауфман поднял глаза на потолок, где сиял яркий квадрат света, и, мотнув головой, показал, что хочет выйти наверх, на свежий воздух. Молча кивнув, машинист повел его через небольшую дверь, а потом по узкой лестнице, выведшей их на тротуар.

Начинался хороший, погожий день. Голубое небо над Нью-Йорком было подернуто тающей пеленой бледно-розовых облаков. Отовсюду веяло запахом утра.

Улицы и авеню были почти совсем пустыми. Вдали через перекресток проехал автомобиль, едва проурчавший двигателем и сразу скрывшийся за поворотом; по противоположной стороне дороги трусцой пробежал пожилой мужчина в спортивном костюме.

Очень скоро эти безлюдные тротуары должны были заполниться толпами народа. Город продолжал жить в неведении, не подозревая о том, на чем был построен и кому обязан своим существованием. Без малейшего колебания Кауфман встал на колени и окровавленными губами поцеловал грязный бетон. Он давал клятву верности этому вечному творению.

Дворец Услад снисходительно принял его поклонение.

Йеттеринг и Джек (пер. с англ. М. Масура)

Зачем высшие силы (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) послали его из преисподней к Джеку Поло, Йеттеринг никак не мог понять. Периодически он пробовал навести справки и через все инстанции обращался к хозяину с простым вопросом: «Чем я здесь занимаюсь?» В ответ его упрекали в излишнем любопытстве. «Это не твое дело, — говорили ему. — Твое дело — выполнить порученное». Выполнить или умереть. После шести месяцев охоты на Джека ликвидация казалась не самым худшим из возможных исходов. Нескончаемая игра в прятки никому не шла на пользу, она истрепала нервы Йеттеринга. Он боялся язвы, он боялся психосоматической проказы (болезнь, к которой предрасположены низшие демоны), но больше всего он боялся, что однажды потеряет остатки терпения и в припадке отчаяния убьет своего подопечного.

Кем же был Джек Поло?

Продавцом корнишонов. Во имя праотцев наших, обычный продавец корнишонов! Его жизнь была серой, семья — унылой, он не имел ни политических взглядов, ни религиозных убеждений. Один из бесчисленного множества ничтожных земных созданий. К чему с таким возиться? Это не Фауст, что заключил договор и продал душу. Парень вроде Джека не станет прикидывать, есть ли у него шанс заручиться сверхъестественной помощью, — он хмыкнет, пожмет плечами и вернется к продаже корнишонов.

И вот Йеттеринг обязан проводить дни и ночи в его доме до тех пор, пока не сведет подопечного с ума или что-то в этом роде. Дело обещало быть долгим, если не бесконечным. Пожалуй, тут пригодилась бы и психосоматическая проказа — помогла бы избежать невыполнимого задания.

Со своей стороны Джек Дж. Поло продолжал пребывать в полном неведении относительно того, что творилось вокруг. Он всегда оставался таким: его прошлое усеяно жертвами его наивности. О том, что несчастная бывшая жена наставляла ему рога (как минимум дважды он при этом находился где-то рядом в доме, смотрел телевизор), он узнал последним Сколько было улик! Даже слепой, глухой и слабоумный заподозрил бы неладное. Слепой, глухой и слабоумный — но не Джек. Его занимали лишь скучные проблемы собственного бизнеса, и он не замечал ни запаха чужого одеколона, ни поразительной частоты, с какой жена меняла постельное белье.

Не проявил он особого интереса к семейным делам и тогда, когда младшая дочь Аманда призналась ему в своих лесбийских наклонностях.

— Ну, во всяком случае, ты не забеременеешь, дорогая, — пробормотал Джек и ретировался в сад, как обычно невозмутимо.

Что могло бы привести в ярость такого человека?

Для существа, обученного бередить раны людских душ, Поло представлял собой абсолютно ровную, неуязвимую поверхность — вроде ледника на скалистой твердыне.

Казалось, ничто не способно поколебать его безразличие к окружающему миру. Жизненные катастрофы не оставляли следов в его сознании. Когда Поло случайно обнаружил, что жена ему неверна (он застал любовников в ванной), он не ощутил ни боли, ни оскорбления.

— Что ж, бывает и такое, — сказал он себе, выходя из ванной комнаты, чтобы не мешать паре закончить начатое. — Che sera, sera[1].

Che sera, sera. Эту проклятую фразу он произносил с монотонной регулярностью. Создавалось впечатление, что фатализм помогал ему отражать многочисленные атаки судьбы. Унижения отскакивали прочь, как капли дождя от лысой головы Поло.

Йеттеринг слышал (невидимый для супругов, он висел вниз головой на люстре), как жена Джека призналась мужу в измене. Разыгравшаяся сцена заставила Йеттеринга поморщиться. Несчастная грешница умоляла обвинить ее, наказать, даже ударить. Вместо того чтобы утолить жажду возмездия, Поло лишь пожимал плечами. Он ни разу не перебил женщину, он позволил ей говорить до тех пор, пока у нее не иссякли слова. Потом она тихо вышла из комнаты — скорее подавленная и печальная, чем виноватая. Йеттеринг слышал, как она плакала в ванной и жаловалась зеркалу на оскорбительное бесстрастие некоторых людей. Вскоре она выбросилась с балкона «Рокси-Синема».

Ее самоубийство в каком-то смысле могло пойти на пользу делу. Теперь, когда жена умерла, а дочери выросли и покинули дом, Джек должен был испытать на себе самые изощренные уловки Йеттеринга. Демону больше не требовалось скрывать свое присутствие от посторонних, не обозначенных высшими силами в качестве объектов нападения.

Правда, уже через несколько дней опустевший дом начал навевать на Йеттеринга невыносимую тоску. Промежуток времени с девяти до пяти казался ему вечностью. Он бродил взад и вперед, измерял шагами комнаты и замышлял новые козни, сопровождаемый потрескиванием остывающих радиаторов или звуками включающегося и выключающегося холодильника. Положение быстро стало отчаянным; Йеттеринг уже ждал полуденной почты как кульминации дня и погружался в глубокую меланхолию, если почтальон проходил мимо, не принеся ничего для Джека.

Оживлялся он лишь с возвращением Поло. Для затравки у него всегда был наготове старый прием: он встречал Джека у двери и не давал повернуть ключ в замке. Борьба, как правило, продолжалась минуту или две, пока Джек не выяснял силу сопротивления Йеттеринга и не одерживал победу. После чего в доме начинали раскачиваться люстры. Впрочем, рассеянный хозяин редко обращал внимание на их исступленную пляску. В лучшем случае он пожимал плечами и бормотал:

— Верно, фундамент оседает… — Вздыхал и ронял неизменное: — Che sera, sera.

В ванной Йеттеринг обычно выдавливал зубную пасту на сиденье унитаза и обматывал туалетной бумагой водопроводные краны. Он даже принимал душ вместе с Джеком, незримо свисая с никелированной трубы и нашептывая непристойности. Это всегда давало нужный результат, так учили демонов в академии. Непристойности, навязчиво звучавшие в ушах, выводили клиентов из состояния душевного равновесия, заставляли их заподозрить в своей натуре пагубные пристрастия, вызывали сначала отвращение к себе, затем неприятие себя и, наконец, помешательство. Было несколько случаев, когда чересчур восприимчивые жертвы нашептываний выбегали на улицу и принимались рьяно исполнять то, что считали велением внутреннего голоса. Чаще всего их арестовывали и заключали под стражу. Тюрьма приводила к новым преступлениям и постепенному расшатыванию моральных устоев — то есть к победе. Так или иначе, сумасшествие обеспечено.

Но с Поло это не сработало. Он оставался непоколебим — незыблемый столп благочестия.

Дело шло к тому, что сломаться мог Йеттеринг. Он устал, очень устал. Эти бесконечные дни, когда он то мучил кота, то читал всякую чушь во вчерашних газетах, то сидел перед телевизором — они иссушили его ярость. С недавних пор у него даже появилась страсть к женщине, жившей через дорогу от Поло. Она была молодой вдовой и, похоже, большую часть жизни тратила на то, чтобы обнаженной фланировать по дому. Это становилось почти невыносимо — в середине дня, когда почтальон снова проходил мимо, наблюдать за той женщиной и знать, что он, Йеттеринг, никогда не выйдет за порог дома Джека Поло.

Таков закон. Йеттеринг относился к низшим демонам, чья охота за душами ограничивалась периметром жилища жертвы. Сделав один шаг наружу, он оказался бы во власти хозяина дома — был бы вынужден сдаться на милость человеческого существа.

В течение июня, июля и августа он трудился, как каторжник, заточенный в самой надежной из тюрем, и все эти месяцы Поло сохранял полнейшее безразличие к его стараниям.

Йеттеринг был сбит с толку. Он потерял веру в собственные силы, глядя на то, как его плешивая добыча ускользает из любых подстроенных ловушек.

Йеттеринг плакал.

Йеттеринг вопил.

От отчаяния и обиды он вскипятил воду в аквариуме, заживо сварив десяток гуппи и одну золотую рыбку.

Поло ничего не видел и не слышал.

Наконец, в середине сентября, Йеттеринг не выдержал и нарушил одно из главных правил — предстал непосредственно перед своими хозяевами.

Осень — хороший сезон для преисподней, и демоны высших рангов были настроены благодушно. Они милостиво согласились выслушать Йеттеринга.

— Ну, чего тебе? — спросил Вельзевул, и при звуке его голоса вокруг сгустилась тьма.

— Этот человек… — нерешительно начал Йеттеринг.

— Ну?

— Поло…

— Ну?

— Я ничего не могу с ним поделать. Мне не удается ни запугать его, ни заставить паниковать. Повелитель Мух, я оказался бессилен и желаю избавиться от моих страданий.

Лицо Вельзевула ненадолго показалось в зеркале над камином.

— Желаешь — чего?

Внешне Вельзевул напоминал отчасти слона, отчасти шмеля. Йеттеринг задрожал.

— Желаю — умереть.

— Ты не можешь умереть.

— Просто уйти из этого мира. Исчезнуть. Перенестись в другое измерение.

— Ты не можешь умереть!

— Но я не способен сломить этого человека! — простонал Йеттеринг.

— Ты должен сломить его.

— Почему?

— Потому что мы так велели. — Вельзевул всегда употреблял королевское «мы», хотя не имел на это никакого права.

— Мне нужно хотя бы знать, зачем меня послали в его дом, — взмолился Йеттеринг. — Кто он? Никто! Он ничтожество!

Его отчаяние показалось Вельзевулу забавным Он трубно расхохотался.

— Джек Дж. Поло — сын приверженца Церкви Утраченного Спасения. Он принадлежит нам.

— Но зачем он вам? Он такой унылый!

— Его душа была обещана нам, но мать Поло не отдала обещанного. Так же как и свою душу. Она провела нас. Она умерла на руках священника и благополучно попала на… — Следующее слово было запретным. Повелитель Мух с трудом заставил себя выговорить его. — На небеса, — бесконечно печальным голосом закончил Вельзевул.

— На небеса, — повторил за ним Йеттеринг, не вполне понимая смысл слова.

— Поло должен быть доставлен сюда по воле нашего Старика Он понесет наказание за преступление матери. Семья, обманувшая нас, достойна всяческих мук.

— Я устал, — умоляюще произнес Йеттеринг и осмелился приблизиться. — Пожалуйста. Прошу вас.

— Доставь нам этого человека, — сказал Вельзевул, — или окажешься на месте, предназначенном для него.

Отражение в зеркале взмахнуло черно-желтым хоботом и растаяло.

— Где твоя гордость? — донесся до Йеттеринга голос невидимого хозяина. — Гордость, Йеттеринг, гордость!

Йеттеринг вернулся в ненавистный дом.

От расстройства он схватил кота и швырнул в камин, где тот был немедленно кремирован.

«О, если бы позволили поступить так же и с человеческой плотью!» — подумал Йеттеринг.

Если бы. Если бы. Тогда он заставил бы Поло испытать адские мучения. Но Йеттеринг знал законы, как свою собственную ладонь, недаром столько лет их вдалбливали в него. А первый закон гласил; «Не смей прикасаться к жертве».

Учителя не объясняли почему. Просто заставили выучить.

«Не смей прикасаться…»

Поэтому мучительный процесс продолжался. Проходил день за днем, а человек не проявлял ни малейших признаков готовности капитулировать. В течение последующих недель Йеттеринг убил еще двух котов, которых Поло принес на смену своему бесценному испепеленному Фредди.

Вторая несчастная жертва утонула в туалете мирным пятничным утром Было приятно видеть выражение лица Поло, когда тот расстегнул ширинку и взглянул вниз. Однако удовольствие было полностью уничтожено тем сосредоточенным и умиротворенным видом, с каким человек вытащил из унитаза комок мокрого меха, завернул его в полотенце и, не произнеся ни слова, похоронил в саду.

Третий принесенный Джеком кот оказался настолько умен, что с самого начала учуял незримое присутствие демона. Тогда, в середине ноября, Йеттеринг на неделю ощутил интерес к жизни, играя в кошки-мышки с Фредди Третьим. Фредди был мышкой. Правда, коты не относятся к числу храбрых животных, и эта игра едва ли могла считаться интеллектуальным развлечением, но возникла хоть какая-то свежая нота в унылой череде надежд и разочарований. В конце концов животное смирилось с присутствием Йеттеринга. Тем не менее в один прекрасный день, когда Йеттеринг снова пребывал в скверном настроении (по причине вторичного замужества обнаженной вдовы), зверь все-таки вывел демона из терпения. Когти его постоянно скребли по нейлоновому ковру, царапали обивку дивана и кресел. Йеттеринга передергивало от этих звуков. Наконец он не выдержал и бросил на кота такой взгляд, что Фредди Третий разлетелся на мелкие куски, будто проглотил гранату с выдернутой чекой.

Зрелище было эффектным — повсюду кошачьи мозги, шерсть, внутренности.

В тот вечер Поло пришел домой усталым. Он долго стоял на пороге комнаты и разглядывал то, что осталось от его любимца.

— Проклятые собаки, — наконец сказал он. — Проклятые, проклятые псы.

В его голосе явно звучал гнев. Йеттеринг чуть не подпрыгнул от радости. Человек впервые вышел из себя, на его лице отразились эмоции.

Воспрянув духом, демон решил закрепить успех и заметался по дому Он хлопал дверьми. Он смахивал на пол вазы. Он раскачивал люстры.

Поло соскабливал со стен останки кота.

Йеттеринг опрометью слетел вниз по лестнице и в клочья разорвал подушку. С глумливым смехом он изобразил привидение, прихрамывающее и желающее отведать человеческой плоти.

А Поло просто похоронил Фредди Третьего рядом с могилой Фредди Второго и прахом Фредди Первого.

Потом он улегся в постель без простыни и подушки.

Демон тяжело рухнул на пол. Если человека лишь на миг обеспокоило то, что его кот взорвался в столовой, можно ли с ним справиться?

Оставался последний шанс.

Приближалось Рождество, и дети Джека собирались навестить семейное гнездо. Может быть, у них получится убедить отца, что не все в мире хорошо и спокойно; может быть, им удастся пробить броню этого толстокожего болвана и изнутри подточить его. Пугаясь собственных надежд, Йеттеринг три недели декабря вынашивал планы самых изощренных злодейств, на какие было способно его воображение.

Между тем жизнь Джека Поло текла своим чередом Казалось, он существовал отдельно от ее течения — как автор, что пишет роман, но сам не погружается в сюжет. К предстоящим праздникам, однако, Джек отнесся с энтузиазмом. Он тщательно прибрал комнаты дочерей. Застелил их постели душистым свежим бельем Отчистил ковер от последних следов кошачьей крови. Он даже водрузил в гостиной рождественскую ель, украсил ее яркими игрушками, гирляндами и подарками.

Во время этих приготовлений Джек не раз задумывался об игре, в которую решился играть, и тщательно взвесил силы противника. Он учитывал, что на весах лежат не только его собственные страдания, но и участь дочерей. Но, по всем расчетам, возможность победить перевешивала риск.

Поэтому он продолжал писать книгу своей жизни — и терпеливо ждать.

Вскоре пошел снег, пушистые белые хлопья закружились за окнами, устилая дорогу перед дверью. Дети пришли петь рождественские гимны, и Джек щедро наградил их. Можно было ненадолго поверить, будто на земле царит мир.

Поздно вечером двадцать третьего декабря приехали дочери, осыпавшие его подарками и поцелуями. Первой появилась младшая, Аманда С наблюдательного пункта на шкафу Йеттеринг недобро осмотрел ее. Она не очень-то подходила для прорыва вражеской обороны. Она казалась опасной. Джина прибыла двумя часами позже. Ухоженная молодая женщина лет двадцати четырех, она произвела впечатление столь же неуправляемой особы, как и сестра. Обе со смехом принялись хозяйничать в доме, переставили мебель, выбросили испорченные продукты из холодильника и при этом рассказывали друг другу (и отцу), как они скучали по семейной компании. Через несколько часов унылое жилище одинокого вдовца засияло светом, весельем и любовью.

Йеттерингу стало не по себе.

Он сунулся в ванную комнату, намереваясь перевернуть ее вверх дном, но внезапно его охватило оцепенение. Он сидел, слушал и обдумывал планы возмездия.

Джек радовался, что его красавицы навестили родной дом. Аманда — целеустремленная и сильная, как мать, а Джина сообразительностью и лукавством больше напоминала его мать. Их присутствие делало Джека счастливым до слез, и при этом он, гордый отец, вынужден подвергать дочерей жуткой опасности. Но разве есть другой выход? Отмена праздничной встречи выглядела бы крайне подозрительно. Это могло нарушить стратегический замысел, насторожить врага и сорвать игру.

Нет, он должен держаться и прикидываться идиотом, чего враг от него и ждет.

Время действовать придет.

В 3 часа 15 минут рождественского утра Йеттеринг начал войну, сбросив Аманду с постели. Сонно потирая ушибленную голову, девушка забралась обратно — только для того, чтобы ее ложе мгновенно затряслось и встало на дыбы, как норовистый жеребец.

От грохота и воплей проснулся весь дом. Первой в комнату сестры прибежала Джина.

— Что случилось?

— Там кто-то под кроватью.

— Что?

Джина взяла со стола пресс-папье и громко потребовала, чтобы злоумышленник вылез наружу. Йеттеринг незримо сидел на подоконнике и делал непристойные жесты в сторону женщин.

Джина заползла под кровать. Йеттеринг уже вскарабкался на люстру и раскачивал ее, отчего тени рябью заходили по стенам.

— Там ничего нет.

— Есть.

Аманда знала, что говорила.

— Есть, Джина, — сказала она — Мы не одни в этой комнате, я уверена.

— Нет, — насупилась Джина. — Здесь никого нет.

Аманда пыталась заглянуть за гардероб, когда вошел Поло.

— Что за шум?

— Папа, в доме что-то неладное. Меня кто-то сбросил с кровати.

Джек посмотрел на скомканные простыни, на перевернутый матрац и перевел взгляд на Аманду. Это первое испытание: солгать как можно более непринужденно.

— Похоже, тебе приснился нехороший сон, дочурка, — сказал он и изобразил невинную улыбку.

— Под кроватью что-то было, — продолжала настаивать Аманда.

— Сейчас там никого.

— Но я же чувствовала.

— Хорошо, я проверю весь дом, — предложил он без особого энтузиазма, — а вы обе оставайтесь здесь, на всякий случай.

Когда Поло покинул комнату, люстра закачалась сильнее, чем прежде.

— Фундамент, — сказала Джина. — Осадка.

Внизу было холодно, и Поло не стоило шлепать босиком по холодному кафелю кухни, но его радовало, что битва началась вот так. Он немного боялся, что враг набросится на хрупких жертв куда более свирепо. Но нет. Поло не ошибся, оценивая характер этого существа Оно из низшего разряда. Сильное, но глуповатое. И способное потерять самообладание.

«Главное — осторожность, — напоминал себе Джек. — Осторожность».

Он побродил по дому, добросовестно открывая шкафы и заглядывая за мебель; потом вернулся к дочерям, молча сидевшим на лестнице у двери в комнату. Аманда выглядела маленькой и бледной — снова девочка, а не двадцатидвухлетняя женщина.

— Никого и ничего, — с улыбкой объявил он. — Рождество наступило, но в нашей избушке…

Джина договорила за него:

— Никого не слыхать, даже мышки-норушки.

— Даже мышки-норушки, дочка.

В этот момент Йеттеринг напомнил о себе, смахнув с этажерки тяжелую хрустальную вазу.

Даже Джек подскочил на месте.

— Дерьмо, — вырвалось у него.

Ему хотелось поспать, но Йеттеринг явно не желал оставлять его в покое.

— Che sera, sera, — пробормотал он, собирая осколки вазы на газету. — Видите, дом оседает на левый бок, — добавил он немного громче. — Это продолжается несколько лет.

— Осадка фундамента, — со спокойной уверенностью проговорила Аманда, — не вышвырнула бы меня из постели.

Джина промолчала. Выбор был ограничен. Альтернатива неприятная.

— Ну, значит, это был Санта-Клаус, — почти легкомысленно предположил Поло.

Он взял газету с осколками вазы и направился в кухню, ничуть не сомневаясь в том, что каждый его шаг внимательно прослеживается.

— А кто же еще? — крикнул он снизу, отправляя сверток в мусорную корзину. — Другое объяснение — тут он осмелел настолько, что позволил себе вплотную приблизиться к истине, — другое возможное объяснение прозвучало бы слишком нелепо.

В этом была тонкая ирония: отрицать существование невидимою мира, когда абсолютно точно знаешь, что сейчас он дышит тебе в затылок.

— Ты имеешь в виду полтергейст? — спросила Джипа, когда он вернулся к ним.

— Я имею в виду все, что мешает спокойно спать по ночам. Но ведь мы уже взрослые, да? Мы уже не верим в Богимена?

— Нет, — решительно сказала Джина. — Я не верю, как не верю и в оседание фундамента.

— Ну, теперь придется поверить, — беззаботно отрезал Джек. — Начинается Рождество. Мы не будем портить его разговорами о домовых, полагаю.

Они рассмеялись вместе.

Домовые. Это было уж слишком Назвать посланника ада домовым!

Йеттеринг ослабел от унижения, кислотные слезы вскипели на его невидимых щеках. До боли стиснув зубы, он едва заставил себя сдержаться.

Ну, у него еще будет время посмотреть, как проклятая атеистическая ухмылка сползет с гладкого лица Джека Скоро, скоро час пробьет. Больше никаких полумер. Никаких тонкостей. Начинается наступление по всему фронту.

Пусть прольется кровь. Пусть здесь воцарится ад.

Они все пропали.

Аманда на кухне готовила рождественский обед, когда Йеттеринг предпринял следующую атаку. По дому разливалось пение хора Королевского колледжа: «О городок Вифлеем, ты стоишь перед нашими взорами…»

Подарки‘были распакованы, свечи зажжены, весь дом от крыши до подвала наполнен теплом и уютом.

В жаркой кухне вдруг потянуло холодом, и Аманду внезапно бросило в дрожь; девушка подошла к окну и закрыла форточку. Вероятно, она немного простыла.

Йеттеринг из-за плеча наблюдал за тем, как она занималась домашними делами, в этот день доставлявшими ей удовольствие. Аманда отчетливо почувствовала чей-то взгляд. Она обернулась. Никого, ничего. Она вернулась к своему занятию — продолжила мыть брюссельскую капусту, вырезала червячка из середины и утопила его.

Все так же пел хор.

В гостиной Джек беседовал с Джиной.

Затем раздался странный грохот. Как будто кто-то стучал кулаками в дверь. Аманда бросила нож на стол и осмотрелась, пытаясь определить источник шума. Он становился все громче. Словно кто-то заперт в одном из буфетов и силится вылезти наружу. Точно кот попал в ящик или…

Птица.

Звуки доносились из духовки.

Вообразив самое худшее, Аманда ощутила тошнотворную пустоту в желудке. Неужели она заперла кого-то в духовке, когда ставила туда индейку? Она позвала отца, взяла в руки полотенце и приблизилась к дверце плиты, что сотрясалась от ударов паникующего пленника Ей представилось, как оттуда выпрыгивает несчастный, наполовину зажаренный кот с опаленной шерстью.

На пороге кухни появился Джек.

— Там кто-то в духовке, — сказала Аманда, как будто он нуждался в пояснениях.

Плита ходила ходуном; то, что бесновалось внутри, едва не вышибало дверцу.

Джек взял у дочери полотенце.

«Что-то новое, — подумал он. — Ты сильнее, чем я думал Ты затеял что-то поумнее прежних глупостей. Что-то оригинальное».

В кухню подоспела Джина.

— Что жарим? — язвительно спросила она.

Шутка осталась незамеченной, потому что в этот момент плита пустилась в пляс, как живая, и с горелок на пол опрокинулись кастрюли с кипятком Разлившейся водой ошпарило ногу Джека. Он закричал от боли, отскочил в сторону, наткнулся на Джину и ринулся к плите с воплем, который не посрамил бы любого самурая.

Ручка духовки была скользкой и горячей, однако ему удалось распахнуть дверцу.

Его обдало клубами пара и запахом печеной индейки. Но птица внутри явно не желала быть съеденной. Она носилась по противню и разбрызгивала во всех направлениях мелкие капли подливки. Ее поджаренные, с румяной корочкой крылья бешено колотились о стенки, яростно били по чугунным крышкам и поддону.

Затем она словно почувствовала открытую дверцу. Крылья вытянулись вдоль фаршированного туловища, и индейка наполовину вылетела, наполовину выпала наружу, как насмешка над живыми тварями. Безголовая, сплошь покрытая кипящим жиром и разбрасывающая комки фарша, она заметалась по кухне. Сейчас ни один здравомыслящий человек не сказал бы, что проклятая тварь мертва, хотя горячий жир все еще пузырился на ее гузке.

Аманда завизжала.

Джек отпрянул к двери, а индейка взмыла в воздух — без глаз, но полная ярости. Что она намеревалась делать, если бы настигла одну из своих съежившихся жертв, осталось загадкой для всех троих. Джина подхватила Аманду и выскочила в коридор. Следом выбежал Джек. Он едва успел захлопнуть за собой дверь — секундой позже она затрещала под ударами слепой птицы. Из нижней щели по полу потекла темная жирная подливка.

Дверь не запиралась на ключ, но Джек решил, что взбесившаяся индейка не сумеет повернуть дверную ручку. Отступая, он проклинал свою самонадеянность. Противник оказался более коварным, чем он предполагал.

Прислонившись к стене, Аманда всхлипывала и не замечала пятен подливки у себя на лице. Все, что она могла сейчас, — это отрицать увиденное, мотая головой и одними губами повторяя слово «нет», как заклинание против комического кошмара, продолжавшего ломиться в дверь. Джек отвел ее в гостиную. Рождественские гимны, все еще звучавшие по радио, несколько приглушали грохот ударов и падающей посуды, но обещания небесной благодати уже не утешали.

Джина налила Аманде стакан бренди, села рядом на софу и принялась ободрять сестру со всем присущим ей добродушием и рассудительностью. Но ее слова не помогали.

— Что это было? — спросила Джина у отца.

Ее тон требовал немедленного ответа.

— Не знаю, — ответил Джек.

— Массовая истерия?

Джина не скрывала недовольства: у отца была какая-то тайна. Он явно знал, что происходит в доме, но по неизвестной причине отказывался говорить.

— Кого мне позвать: полицию или экзорциста?

— Никого.

— Ради бога…

— Ничего не происходит, Джина. Поверь мне.

Отец отвернулся от окна и посмотрел на нее. Его глаза сказали то, о чем умолчал язык: это война.

Джек был напуган.

Дом внезапно обернулся тюрьмой. Игра вдруг стала смертельной. Вместо того чтобы продолжать дурацкие проделки, враг замыслил причинить зло, настоящее зло им всем.

Индейка в кухне все-таки признала свое поражение. Гимны по радио сменились рождественской проповедью.

То, что было уютным, теперь таило опасность. Джек посмотрел на Аманду и Джину. Обе дрожали, и у каждой был свой повод для страха. Еще немного, и Поло рассказал бы им обо всем. Но проклятая тварь находилась где-то рядом — Джек не сомневался, что сейчас она пожирала их злорадным взглядом.

Он ошибался. Йеттеринг, удовлетворенный произведенным эффектом, вернулся на чердак. Птица — он это чувствовал — была гениальной находкой. Теперь он мог немного отдохнуть, восстановить силы. Пусть противник потреплет себе нервы. Потом наступит время решающего удара.

Гордый Йеттеринг даже позволил себе задаться праздным вопросом: а если бы какие-нибудь инспектора увидели его операцию с индейкой? Вероятно, ее впечатляющий результат улучшил бы его служебные перспективы. Не для того же он учился столько лет, чтобы возиться с простаками вроде Поло! Для его способностей нужно другое задание. Он уже чувствовал победу в своих невидимых костях, и ощущение было приятным.

Охота на Поло, конечно, подходила к концу. Дочери убедят отца (тут у Йеттеринга не было никаких сомнений), что вокруг него происходит нечто ужасное. Поло не сможет устоять. Он падет. Может быть, превратится в классического сумасшедшего: примется рвать на себе волосы, сбросит одежду, вымажется экскрементами.

О да, победа близка. И она откроет дорогу к почестям, наградам, похвалам хозяев.

Осталось одно небольшое представление. Одно, последнее нападение — и Поло будет повержен в прах.

Уставший, но уверенный в успехе, Йеттеринг спустился в гостиную.

Аманда спала, вытянувшись на софе. Очевидно, ей снилась индейка Ее глаза двигались под сомкнутыми веками, губы вздрагивали. Джина сидела у радиоприемника, который теперь безмолвствовал. У нее на коленях лежала раскрытая книга, Но она не читала.

Продавца корнишонов в комнате не было. Не его ли шаги слышались на лестнице? Конечно, он пошел облегчить мочевой пузырь, изнемогавший от выпитого бренди.

Идеальный момент.

Йеттеринг пересек комнату. Во сне Аманда увидела что-то темное и угрожающее — что-то такое, от чего у нее во рту появился горький привкус.

Джина оторвала взгляд от книги.

Серебряные шары на рождественской ели тихо покачивались. И не только шары. Ствол и ветви тоже.

Вся ель раскачивалась, будто кто-то схватил ее.

Джина почувствовала себя очень нехорошо. Она встала. Книга упала на пол.

Ель начала крутиться вокруг ствола.

— Господи, — прошептала Джина — Господи Иисусе.

Аманда спала.

Ель накренилась.

Джина, ступая по возможности ровными шагами, подошла к софе и попыталась растолкать сестру. Аманда спросонок отбивалась.

— Отец, — сказала Джина.

Ее голос был достаточно громким, чтобы долететь до холла. Он разбудил Аманду.

Спускаясь по лестнице, Поло услышал звук:, похожий на вой собаки. Нет, двух собак. Пока он добежал до нижней ступени, дуэт превратился в трио. Ворвавшись в столовую, Джек был готов увидеть все войско ада с песьими головами, пляшущее на растерзанных телах его девочек.

Вместо этого он нашел там рождественскую ель, что с безумной скоростью вращалась на месте и завывала, как стая голодных псов.

Лампы были выкручены из патронов. В воздухе стоял запах жженого пластика и еловой смолы. Сама ель напоминала огромную юлу. С размахом безумного короля она разбрасывала игрушки и подарки.

Джек оторвал взгляд от этого зрелища и увидел Джину и Аманду, в ужасе скорчившихся за спинкой софы.

— Убирайтесь отсюда! — заорал он.

Не успел он выкрикнуть эти слова, как телевизор дерзко повернулся на одной ножке и, быстро набрав скорость, стал вращаться вместе с елью. К пируэтам присоединились часы, до тех пор спокойно стоявшие на камине. Затем — кочерга перед очагом. Диванные подушки. Вазы и украшения. Каждый предмет добавлял свою ноту в аккорды надсадного воя, по своей силе сравнимого со звучанием мощного органа Запахло паленым деревом — трение разогревало крутящиеся части до воспламенения. Комната начала заполняться дымом.

Джина схватила Аманду за руку и потащила к двери, заслоняясь одной ладонью от града еловых иголок, летевших с дерева.

Теперь крутились и лампы.

Книги, посыпавшиеся с полок, также присоединились к тарантелле.

Джек мысленно видел врага, метавшегося от одного предмета К другому и, как жонглер в цирке, побуждающего их двигаться одновременно. Такая работа явно изнурительна. Демон, вероятно, уже изнемогал. Он ослеплен собственной яростью. И уязвим. Если Поло способен вступить в битву с демоном, более подходящего момента не найти. Сейчас это существо можно заманить в ловушку.

Что касается Йеттеринга, то он наслаждался оргией разрушения. Ему давно хотелось дать выход энергии, накопившейся за месяцы вынужденного безделья.

Ему нравилось смотреть на суетившихся женщин. Его веселил вид пожилого мужчины с вытаращенными глазами, уставившегося на безумный танец.

Не спятил ли он, а?

Не замечая еловых иголок, впивавшихся в волосы и кожу, дочери добрались до двери. Поло не видел, как они выползли за порог. Он зигзагами добежал до стола и, уворачиваясь от лавины настенных украшений, схватил длинную металлическую вилку, которую проглядел враг. Вокруг него с устрашающей скоростью мелькали различные безделушки и столовые приборы. Он сразу получил несколько ушибов и порезов. Увлеченный боевым азартом, не обращая внимания на раны, он принялся протыкать книги, вдребезги разбивать часы и крушить блюдца из китайского фарфора Словно сражаясь с тучами саранчи, он носился по комнате, наносил удары направо и налево, разил подвернувшиеся под руку любимые книги, смахивал на пол посуду, пронзал, гардины и абажуры. Обрывки и черепки заполоняли пространство комнаты, но продолжали сохранять признаки жизни. Каждая разбитая вещь превращалась в дюжины бешено вращающихся и воющих осколков. От них было трудно уклониться.

Он услышал, как Джина из-за двери кричала ему, что-бы он все бросил и бежал к ним.

Но до чего же упоительно играть с врагом открыто, как он еще никогда не позволял себе. Нет, он не собирался сдаваться. Он хотел, чтобы демон показал свое обличье.

Он хотел сразиться с посланником ада — раз и навсегда.

Внезапно дерево уступило диктату центробежной силы и взорвалось. Звук; был похож на вой самой Смерти. Ветви, сучья, остатки хвои, шары, лампочки, провода и гирлянды — все рождественские игрушки разлетелись по комнате, подобно шрапнели артиллерийского снаряда. Джек, стоявший спиной к взрыву, почувствовал сильный толчок и упал на пол. Его затылок и шея были поражены множеством острых щепок и еловых иголок. Довольно большая ободранная ветка просвистела над его головой и вонзилась в спинку софы. Мелкие щепки усеяли ковер.

Следом стали взлетать на воздух другие предметы, не выдерживая нарастающей скорости вращения. Взрывом разнесло телевизор, и смертоносная волна стеклянных осколков ударилась в противоположную стену. Их раскаленная лавина рикошетом накрыла Джека — он, как солдат во время бомбежки, на локтях полз к двери.

Заградительный огонь был так силен, что границы комнаты словно скрылись в густом тумане. Разодранные подушки внесли свою лепту в декорацию сцены, устлав ковер белыми хлопьями перьев. Куски фарфоровых статуэток — то прекрасная гладкая рука, то голова куртизанки — со звоном падали прямо перед носом Джека.

За порогом Джина, стоя на коленях, срывающимся голосом умоляла его поспешить. Он добрался до дверного проема и почувствовал, как руки дочери обхватили его. Джек мог поклясться, что в этот миг из гостиной послышался хохот. Отчетливый, раскатистый, довольный хохот.

Аманда стояла в холле, ее волосы были полны хвои. Она пристально смотрела на отца Он втянул ноги за порог, и Джина захлопнула дверь.

— Что это? — спросила она. — Полтергейст? Призрак? Мамин призрак?

Мысль о том, что покойная жена в ответе за эти разрушения, показалась Джеку забавной.

На лице Аманды появилась улыбка.

«Хорошо, — подумал Джек, — она приходит в себя».

Затем он увидел ее отсутствующий взгляд, и истина прояснилась. Аманда не выдержала, рассудок покинул ее, не справившись с фантастическими потрясениями.

— Что там было? — настойчиво спрашивала Джина.

Ее пальцы сжимали локоть отца с такой силой, что его рука онемела.

— Я не знаю, — солгал он. — Аманда!

Улыбка не исчезла. Аманда смотрела куда-то сквозь него.

— Ты знаешь.

— Нет.

— Ты лжешь.

— Я думаю…

Он тяжело поднялся на ноги и стряхнул с себя осколки фарфора, стекла и перья.

— Я думаю… Мне нужно прогуляться.

За его спиной в гостиной утихли последние звуки кошмарного воя. Воздух в холле наэлектризовался от незримого присутствия врага. Тот был поблизости — невидимый, но почти осязаемый. Наступило самое опасное время. Нельзя терять спокойствия. Джек должен действовать так, будто ничего не случилось: предоставить Аманду самой себе и не пускаться ни в какие объяснения, пока все не закончится.

— Прогуляться? — переспросила Джина, не веря ушам.

— Да… прогуляться… Мне нужно немного свежего воздуха.

— Ты не можешь нас бросить.

— Я позову кого-нибудь на помощь.

— Но Менди! Посмотри на нее!

Это было жестоко. Это было почти непростительно. Но он уже решил.

Нетвердыми шагами он направился к входной двери, чувствуя тошноту после кружения в гостиной. Джина рассвирепела:

— Ты не можешь так уйти! Ты что, свихнулся?

— Мне нужен свежий воздух, — сказал он настолько небрежно, насколько позволяли гулко колотившееся сердце и пересохшее горло. — Я ненадолго. Я скоро вернусь.

«Нет, — хотелось крикнуть Йеттерингу. — Нет, нет, нет!»

Он был сзади. Поло чувствовал его — разъяренного, готового в любую секунду сорваться и броситься на Поло, если бы ему не было запрещено трогать жертву. Но Джек ощущал злобу этого существа так же, как и его присутствие.

Он сделал еще один шаг к двери.

Йеттеринг не отставал. Поло чувствовал его и упрямо продвигался вперед. Джина заорала во весь голос:

— Ты, сукин сын, посмотри на Менди! Она сошла с ума!

Нет, нельзя оборачиваться. Взглянув на Менди, он мог бы разрыдаться, потерять самообладание, чего и добивалась эта тварь, — и тогда все пропало.

— С Менди все будет в порядке, — чуть не шепотом проговорил он.

Он добрался до входной двери. Демон сразу же запер дверь на замок — с резким громким щелчком. У него уже не хватало терпения для притворства.

Тщательно контролируя свои движения, Джек повернул ключ. Замок заперли снова.

Игра была упоительной и ужасающей. Мог ли человек заставить демона позабыть то, чему его учили?

Плавно и неторопливо Джек снова отпер дверь. Настолько же плавно и неторопливо, насколько быстро Йеттеринг запер ее.

Джеку стало любопытно, как долго может продолжаться поединок. Ему нужно выйти наружу — выманить врага из дома По его расчетам, требовался один шаг. Всего один шаг.

Заперто. Открыто. Заперто.

Джина стояла в трех ярдах позади своего отца Она не понимала того, что видела. Но ей было ясно: ее отец с кем-то или с чем-то борется.

— Папа.. — начала она.

— Замолчи, — мягко перебил он и, усмехнувшись, в седьмой раз отпер дверь.

В его усмешке было что-то безумное — слишком беззаботное и кроткое.

Как ни странно, она улыбнулась в ответ. Улыбка была мрачной, но не фальшивой. Что бы ни происходило, Джина любила отца.

Джек попробовал прорваться через заднюю дверь. Демон опять опередил его и запер замок прежде, чем Поло успел коснуться дверной ручки. Ключ повернулся, вылез из замочной скважины и рассыпался в воздухе, стертый в порошок невидимой рукой.

Джек сделал движение в сторону окна у задней двери, но там сразу же опустились жалюзи и хлопнули ставни. Впрочем, Йеттеринг был слишком занят окном и не уследил за тем, что происходило в доме.

Когда же демон увидел, какую шутку с ним сыграли, то опрометью кинулся назад, чуть не столкнувшись с Джеком на гладко отполированном полу. Катастрофы он избежал лишь благодаря фантастическому балетному пируэту, проделанному в самый последний миг. Крушение было бы смертельной оплошностью: коснуться человека, почти победив его!

Поло был у двери — пока он боролся с демоном у окна, Джина уразумела стратегию своего отца и открыла замок. Джек молился за то, чтобы его дочь поняла все и воспользовалась возможностью. Она поняла Щелкнул замок. В холл ввалились клубы морозного воздуха.

Несколько оставшихся до двери ярдов Джек преодолел одним рывком, всей кожей чувствуя ярость Йеттеринга, упустившего долгожданную, почти пойманную добычу.

У Йеттеринга не было особых амбиций. Все, чего он хотел в этот миг, что стало бы для него самым лучшим сбывшимся сном, — взять в ладони череп этого человека и сокрушить его. И навсегда расстаться с Джеком Поло.

Разве много он просил у судьбы?

Поло ступил в скрипучий сугроб. Его брюки и домашние туфли погрузились в колючий холодный снег. К тому времени, когда рассвирепевший преследователь достиг порога, Джек уже был в трех ярдах от крыльца и уходил в сторону ворот. Уходил. Уходил.

Йеттеринг взвыл от злости, позабыв обо всем, чему его столько лет учили. Правила и уроки, которые так настойчиво вколачивали в его сознание, уступили место всепоглощающему желанию: завладеть жизнью Поло.

Демон покинул человеческое жилье и бросился в погоню. Его проступок был непростителен. Где-то в аду высшие власти (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) поняли, что битва за душу Джека Дж. Поло проиграна.

Джек тоже это понял. Он слышал шипение снега, вскипавшего под ногами демона. Тот пустился в погоню! Тварь нарушила первый закон своего существования. Ее ждала горькая расплата Поло торжествовал победу.

Демон обогнал Джека у самых ворот. Его дыхание отчетливо различалось в морозном воздухе, хотя тело еще было незримым.

Джек попытался открыть ворота, но Йеттеринг захлопнул их прямо перед носом человека.

— Che sera, sera, — сказал Джек.

Йеттеринг больше не мог вынести подобной издевки. Он обхватил руками голову Джека, намереваясь немедленно стереть ее в порошок.

Прикосновение было его вторым грехом. Агония последовала мгновенно. Он взвыл, как раненый зверь, и упал в снег, отброшенный чудовищной неведомой силой.

Он осознал свою ошибку. Многолетние уроки напомнили о себе пронзительной, ни с чем не сравнимой болью. Он знал, за что ему послано наказание: за то, что покинул дом; за то, что дотронулся до человека Отныне он обязан подчиняться новому хозяину, пресмыкаться перед безмозглым кретином, что сейчас стоял перед ним.

Поло победил.

Он улыбался, глядя на место в снегу, где проступали контуры демона Облик проявлялся, как на фотоснимке.

Нарушение закона действовало постепенно, но неотвратимо. Йеттеринг больше не мог скрываться от нового хозяина. Он предстал перед глазами Поло во всем своем неприглядном величии. С коричневой гладкой кожей, с горящими глазами без ресниц, с дрожащими руками и длинным хвостом на снегу.

— Ублюдок, — пробормотал поверженный. У него был австралийский акцент.

— Ты будешь говорить только тогда, когда тебя попросят, — спокойно и властно сказал Поло. — Понятно?

Веки демона чуть-чуть дрогнули.

— Да, — ответил Йеттеринг.

— Да, мистер Поло.

— Да, мистер Поло.

Хвост поджался, как у побитой собаки.

— Можешь встать.

— Благодарю, мистер Поло.

Демон встал Вид у него был не из приятных, но Джек наслаждался зрелищем.

— Они все равно доберутся до вас, — мрачно сказал Йеттеринг.

— Кто «они»?

— Вы знаете, — в некотором замешательстве произнес демон.

— Назови их.

— Вельзевул, — ответил Йеттеринг, гордясь именем своего бывшего хозяина. — Власти. Сама Преисподняя.

— Не думаю, — усмехнулся Поло. — Во всяком случае, ты можешь засвидетельствовать мое умение постоять за себя. Разве я не сильнее их?

Глаза без ресниц потупились.

— Разве я не сильнее?

— Да, — с горечью признал бывший посланник ада. — Да. Ты сильнее их.

Его колотила мелкая дрожь.

— Тебе холодно? — спросил Поло.

Йеттеринг кивнул с видом потерянного ребенка.

— Тогда тебе будет полезно заняться физическими упражнениями, — сказал, человек. — Ступай в дом и приступай к уборке.

Казалось, пришелец из другого мира озадачен, даже разочарован этой инструкцией.

— И ничего больше? — недоверчиво протянул он. — Никаких чудес? Ни Прекрасной Елены? Ни полетов?

При мысли о полетах в морозный день Джек почувствовал озноб. Он был человеком весьма простых вкусов: ему хватало любви дочерей, домашнего уюта и хорошей цены на корнишоны.

— Никаких полетов, — решительно произнес он.

Возвращаясь к крыльцу, Йеттеринг вспомнил еще одну вещь и немного воспрянул духом Он вновь повернулся к Поло — раболепно, но торжественно.

— Могу я кое-что сказать? — спросил он.

— Говори.

— В качестве первой моей услуги я хочу довести до вашего сведения: контакт с такими существами, как я, считается не лучшим фактом человеческой биографии. Точнее сказать, это ересь.

— В самом деле?

— О да, — заверил Йеттеринг, воодушевленный своим пророчеством, — людей сжигали и за меньшее.

— Ну, только не в наше время, — ответил Поло.

— Но серафимы все видят, — упрямо сказал демон. — Значит, ты никогда не попадешь в то место.

— В какое место?

И тогда у Йеттеринга вырвалось слово, услышанное от Вельзевула.

— На небеса, — торжественно объявил он.

Его лицо исказила глумливая ухмылка; он поступил исключительно мудро; он ловко жонглировал этими теологическими штуковинами.

Джек прикусил нижнюю губу и спокойно кивнул.

Существо сказало правду общение с ему подобными едва ли будет благосклонно воспринято святыми и ангелами. Вероятно, дорога в рай для Поло теперь закрыта.

— Ну, — сказал Джек, — ты ведь знаешь, что я отвечу, не так ли?

Йеттеринг хмуро уставился на него. Нет, он не знал Удовлетворенная усмешка сползла с его лица, когда он понял, куда клонит Поло.

— Так что я скажу? — переспросил Джек.

Побежденный Йеттеринг пробормотал:

— Che sera, sera.

Поло улыбнулся.

— Для тебя не все потеряно, — похвалил он и пошел домой. Он закрыл дверь с умиротворенным выражением лица.

Свиной кровавый блюз (пер. с англ. М. Масура)

Вы узнавали этих ребят по запаху прежде, чем видели их: потный дух молодых тел в коридорах с голыми окнами, несвежее дыхание, кислый спертый воздух. И уже потом раздавались голоса — приглушенные, согласно правилам внутреннего распорядка.

Не бегать. Не кричать. Не свистеть. Не драться.

Заведение называлось Центром реабилитации несовершеннолетних правонарушителей, но больше напоминало тюрьму. Замки, ключи и надзиратели. Ростков либерализма было немного, и они не слишком скрывали истину: Тифердаун — наихудшая из тюрем Здешние обитатели хорошо понимали это.

Нельзя сказать, что Рэдмен имел какие-то иллюзии в отношении своих будущих учеников. Они были жестоки, и их не без причины изолировали от общества. При первом удобном случае они обчистили бы вас до нитки; им не составило бы труда изувечить вас. Рэдмен слишком долго работал в детских исправительных учреждениях, чтобы верить социологической лжи. Он знал, что такое жертвы и что такое эти детки. Они вовсе не беспомощные недоумки — нет, они были исключительно сообразительны, коварны и аморальны. Они не испытывали жалости и не нуждались в ней.

— Добро пожаловать в Тифердаун.

Как фамилия этой женщины? Левертон? Или Леверхолл? Или…

— Доктор Леверфол.

Леверфол. Да. Отпетая стерва, которую он встретил..

— Мы встречались на собеседовании.

— Да.

— Мы рады видеть вас здесь, мистер Рэдмен.

— Нил. Пожалуйста, зовите меня Нил.

— Мы стараемся не обращаться друг к другу по именам, когда поблизости могут быть мальчики. Не следует давать повод думать, будто им позволено совать нос в чужую частную жизнь. Поэтому я бы предпочитала, чтобы вы оставили имена на нерабочее время.

Своего имени она, конечно, не назвала. Вероятно, оно суровое как кремень. Ивонна Лидия. Что-то в этом роде. Она выглядела на пятьдесят, но могла быть и на десять лет моложе. Никакой косметики, а волосы туго заплетены на затылке — удивительно, как у нее до сих пор не лопнули глаза.

— Ваши уроки начнутся послезавтра. Директор попросил меня познакомиться с вами и от его имени извиниться за то, что он сам не смог приехать. У нас проблемы с финансированием.

— Они часто возникают?

— К сожалению, да. Боюсь, мы плывем против течения: наше общество ориентируется на закон и порядок.

Что это за милая манера выражаться? Может, прикажете сажать за решетку каждого подростка, перешедшего улицу в неположенном месте? Да, в свое время он и сам разделял подобные взгляды, но они приводили в тупик, как и излишняя сентиментальность.

— Дело идет к тому, что мы можем вообще потерять Тифердаун, — сказала она, — что было бы недопустимо. Я понимаю, он выглядит не очень-то…

— Но это наш дом, — улыбнулся он.

Шутка не нашла никакого отклика Кажется, его слов даже не расслышали.

— Ваше, — в ее голосе появились ледяные нотки, — прошлое (или она сказала — «пошлое»?) связано с полицией. У нас есть надежда, что ваше присутствие принесет нам поддержку органов финансирования.

Вот оно что. Взять на работу бывшего полицейского, чтобы задобрить власти. В нем самом они не нуждались. Их вполне устроил бы любой преподаватель социологии, способный строчить отчеты о влиянии системы школьного воспитания на подростковую жестокость. Леверфол спокойно объяснила ему, что он здесь лишний.

— Я говорил вам, почему оставил службу.

— Вы упоминали об этом. Вы признаны негодным.

— Я не хотел заниматься канцелярской работой, а от привычных обязанностей меня отстранили. Из-за опасности для моей собственной жизни, если верить некоторым утверждениям.

Казалось, она немного смущена его объяснениями. Она психолог, и она представляла себе, как ему неприятно обсуждать здесь личные дела. Но, видит бог, его совесть чиста.

— Поэтому я ушел после двадцати четырех лет службы. — Он запнулся, прежде чем договорить. — Я не полицейский. Я больше не имею отношения к полиции. Это осталось позади. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Хорошо, хорошо!

Она, разумеется, не поняла ни черта Он попробовал подступить с другой стороны:

— Хотелось бы знать, что сказали мальчикам.

— Сказали?

— Обо мне.

— Ну, кое-что о вашем прошлом.

Значит, они уже предупреждены. Внимание, дети, сейчас явится свинья[2].

— Это важно.

Он хмыкнул.

— Видите ли, подростки слишком агрессивны. Отсюда большинство их проблем. Они не могут контролировать себя и страдают от этого. — Она взглянула на него так, будто он собирался спорить. — О да, страдают. Вот почему мы настойчиво стараемся научить их ценить свое нынешнее положение. Нужно показать, что у них есть альтернатива.

Она подошла к окну. Отсюда открывался почти тот же вид, что и из окон первого этажа. Тифердаун был своего рода поместьем, к главному зданию примыкал большой земельный участок. Игровое поле, трава на котором пожухла после июльской засухи. За ним — хаотично разбросанные пристройки, несколько хилых деревьев и пустырь, тянувшийся до самой ограды. Он видел эту стену с другой стороны дома. Тюрьма «Алькатрас» гордилась бы ею.

— Мы стараемся дать им немного свободы, немного образования и немного любви. Почему-то бытует мнение, будто правонарушители получают удовольствие от своих деяний. Мой опыт свидетельствует об обратном. Они приходят к нам виноватые, сломленные…

Одна сломленная жертва за спиной Леверфол сделала жест из двух растопыренных пальцев (Леверфол уже вела нового сотрудника по коридору). Волосы у подростка были прилизаны назад. Пара местных татуировок на руке.

— Тем не менее они совершали уголовные преступления, — заметил Рэдмен.

— Да, но…

— И им необходимо напоминать об этом факте.

— Не думаю, что им нужно напоминать об этом, мистер Рэдмен. Я думаю, они родились с сознанием вины.

Вина явно возбуждала ее, что нисколько не удивило Рэдмена. Они любили взбираться на чужую кафедру, эти психоаналитики. Место досталось им по наследству от проповедников столь же вдохновенных, но обладавших менее красочным словарным запасом История повторялась — вплоть до обещания исцеления при соблюдении должных ритуалов. И, конечно же, праведные наследуют Царствие Небесное.

На игровом поле происходило какое-то действие, привлекшее внимание Рэдмена Преследование, потом пленение. Одна жертва попирала другую, поменьше, собственным ботинком — с демонстративной безжалостностью.

Леверфол заметила это одновременно с Рэдменом.

— Извините меня. Мне нужно…

Она стала спускаться по лестнице.

— Ваша мастерская за третьей дверью слева, если хотите взглянуть, — бросила она через плечо, — Я скоро вернусь.

Едва ли она скоро вернется. Судя по тому, как развивалась сцена на поле, потребовалось бы трое здоровых мужиков, чтобы разнять противников.

Рэдмен побрел в мастерскую. Она оказалась заперта, но сквозь стекло двери были видны лавки, верстаки, инструменты. В общем, неплохо. Будь у него было достаточно времени, он мог бы обучить ребят столярному делу.

Немного расстроенный тем, что не попал внутрь, он пошел вниз, вслед за Леверфол, на залитое солнцем поле.

Место драки, точнее — побоища, было окружено редкой толпой зрителей. Посредине стояла Леверфол. Она молча взирала на мальчика, лежавшего на земле. К нему склонился один из надзирателей. Рана на затылке подростка выглядела опасной.

Некоторые зрители оглянулись на приближавшегося Рэдмена Донесся приглушенный шепот, замелькали улыбки.

Рэдмен посмотрел на жертву. Мальчику было лет шестнадцать. Он лежал щекой на траве, словно прислушивался к земле.

— Лэйси. — Леверфол назвала фамилию мальчика специально для Рэдмена.

— Сильно пострадал?

Мужчина, опустившийся на колени перед Лэйси, отрицательно покачал головой.

— Нет, не слишком. Ушибся при падении. Кости не повреждены.

По лицу мальчика текла кровь из разбитого носа Глаза его были закрыты. Он выглядел мирным и отстраненным, как мертвый.

— Ну, где же эти чертовы носилки? — раздраженно произнес надзиратель. Ему было неудобно стоять на коленях на твердой пересохшей земле.

— Уже несут, сэр, — ответил кто-то.

Рэдмену показалось, что говорил нападавший. Худощавый юноша лет девятнадцати. С такими глазами, что от их взгляда должно сворачиваться молоко.

И верно, из главного здания вышла небольшая группа подростков с носилками и красной простыней. Новые действующие лица широко ухмылялись.

Толпа зрителей начала таять: лучшая часть представления закончена. Подбирать останки — веселья немного.

— Погодите, погодите, — окликнул Рэдмен. — Или нам не нужны свидетели? Кто это сделал?

Некоторые неопределенно пожали плечами, большинство притворились глухими.

Рэдмен сделал вторую попытку:

— Мы все видели. Из окна.

Леверфол посмотрела в сторону здания.

— Разве нет? — спросил он ее.

— Думаю, с такого расстояния невозможно разглядеть зачинщика. Я не желаю принимать участие в подобном разбирательстве. Надеюсь, вы меня понимаете?

Она увидела и узнала Лэйси. Почему же она не разглядела обидчика? Рэдмен упрекнул себя в рассеянности: ведь он еще не познакомился с воспитанниками и едва ли мог различить их лица. Риск обознаться слишком велик, хотя он почти не сомневался в том, что нападавшим был паренек с кислым взглядом. Сейчас нельзя ошибаться, решил он; сейчас нужно позволить ситуации разрешиться своим путем.

Леверфол словно не желала ни во что вмешиваться.

— Лэйси, — спокойно произнесла она. — Как всегда.

— Он сам напросился, — отводя от глаз светлую челку, проговорил один из мальчиков с носилками. — Он другого не понимает.

Леверфол проигнорировала его замечание. Она проследила за тем, как Лэйси положили на носилки, затем в сопровождении Рэдмена направилась к главному зданию. Все произошло так; обыденно.

— Он не совсем бесполезен, этот Лэйси, — загадочно проговорила она, словно ее слова что-то объяснили. Больше ничего не добавила. Вот и все сочувствие.

Рэдмен оглянулся на красную простыню, покрывавшую неподвижное тело Лэйси. И почти одновременно случились две вещи.

Первая: кто-то в толпе произнес слово «свинья».

Вторая: Лэйси открыл глаза и посмотрел прямо на Рэдмена — ясным и чистым взглядом.

Почти весь следующий день Рэдмен приводил в порядок мастерскую. Инструменты были сломаны или пришли в негодность из-за неумелого обращения: беззубые пилы, покалеченные напильники, сломанные тиски. На восстановление требовалось немало средств, но сейчас не время просить денег. Лучше пока подождать; пусть все видят, что он занят работой. Он изучил эту политику еще на прежней работе.

Приблизительно в четверть пятого зазвенел звонок, хороший повод собираться домой. Сначала Рэдмен пропустил его, но инстинкты взяли верх. Звонок — тревожный сигнал, он всегда настораживает. Рэдмен прекратил уборку, запер мастерскую и пошел на звук.

Звонок доносился из помещения, которое в насмешку называли «госпиталем», — две или три комнаты, отгороженные от основного здания, с картинами на стенах и занавесками на окнах. Дымом не пахло, следовательно, причиной тревоги был не пожар. Тем не менее оттуда слышались крики. Не просто крики — вопли.

Рэдмен ускорил шаги, и за поворотом бесконечного коридора, ведущего в госпиталь, прямо на него побежала небольшая человеческая фигурка. Столкновение было неожиданным для обоих, но Рэдмен успел поймать паренька за руку раньше, чем тот сумел вывернуться. Пленник мгновенно ответил ударами босой ноги по голени Рэдмена. Но тот уже схватил его.

— Пусти меня, ты, поганый…

— Спокойно! Спокойно!

Его преследователи были совсем близко.

— Держи его!

— Легавый! Свинья!

— Держи его! Держи!

Борьба походила на схватку с крокодилом; страх удесятерил силы подростка. Однако заряд его ярости почти иссяк. Из подбитых глаз мальчика брызнули слезы, и он плюнул в лицо Рэдмена. Полицейский узнал его: это Лэйси, небесполезный Лэйси.

— Ладно. Вот он.

Рэдмен отступил назад, когда явился надзиратель, сжавший локоть мальчика так сильно, что едва не переломил его. Из-за угла появились трое: два подростка и воспитательница, очень неприятная особа.

— Пусти меня… Пусти! — Лэйси кричал, но сил для борьбы у него не осталось.

Его лицо исказила гримаса отчаяния, широко раскрытые глаза с беспомощным укором уставились на Рэдмена. Он выглядел моложе своих шестнадцати — почти ребенок. На щеках его виднелись ссадины и синяки, на переносице белел пластырь. Но лицо было девическое, невинное; лицо из того времени, когда еще существовала невинность. И эти глаза.

Леверфол явилась слишком поздно, чтобы принять участие в спектакле.

— Что здесь происходит?

Надзиратель вдохнул всей грудью. Погоня сбила его дыхание и воинственный дух.

— Он заперся в туалете. Пытался сбежать через окно.

— Почему?

Вопрос был обращен к надзирателю, не к ребенку. Тот смущенно пожал плечами.

— Почему? — Рэдмен обратился к Лэйси.

Мальчик уставился на него, будто никогда раньше ему не задавали вопросов.

— Ты — свинья? — шмыгнув носом, внезапно проговорил он.

— Свинья?

— Он имел в виду, вы полицейский, — сказал один из воспитанников. Он произнес это слово так, словно обращался к слабоумному.

— Я знаю, что он имел в виду, юноша, — ответил Рэдмен, не сводя глаз с Лэйси. — Я очень хорошо знаю, что он имел в виду.

— Неужели?

— Успокойся, Лэйси, — подала голос Леверфол, — у тебя и так достаточно неприятностей.

— Хорошо, сынок. Я — свинья.

Противоборство взглядов продолжалось — маленькое сражение мужчины и мальчика.

— Вы ничего не знаете, — ответил Лэйси.

В его словах не было враждебности, он просто высказал свое понимание истины; его глаза пристально, не мигая, смотрели на Рэдмена.

— Ладно, Лэйси, пока хватит. — Надзиратель попытался увести подростка за собой; из-под сбившейся пижамы показался его живот — складка молочно-белой кожи.

— Пусть он договорит, — сказал Рэдмен. — Чего я не знаю?

— Свою версию он изложит директору, — произнесла Леверфол прежде, чем Лэйси успел ответить. — Вас это не касается.

Нет, это его очень даже касалось. Он почти физически ощущал на себе взгляд мальчика — отчаянный, затравленный, умолявший о защите.

— Пусть он говорит, — повторил Рэдмен, властностью голоса перекрывая Леверфол.

Надзиратель немного ослабил хватку.

— Лэйси, почему ты пытался убежать?

— Потому что он вернулся.

— Кто вернулся? Имя, Лэйси! О ком ты говоришь?

Несколько секунд Рэдмен чувствовал, что мальчик пытается пересилить себя и разрушить заговор молчания; затем Лэйси встряхнул головой и разорвал их незримую связь. Точно он потерялся где-то вдалеке; нечто необъяснимое заставило его умолкнуть.

— Не бойся, тебе ничего не будет.

Лэйси нахмурился и стал смотреть себе под ноги.

— Я хочу вернуться в постель и заснуть, — тихо сказал он. Невинный ответ.

— Тебе не сделают ничего плохого, Лэйси. Я обещаю.

Его слова не подействовали. Лэйси замкнулся еще больше. Тем не менее обещание дано, и Рэдмен надеялся, что Лэйси понял это. Сейчас подросток был измучен неудачным бегством, попыткой скрыться от преследователей и поединком взглядов. Его лицо побледнело. Он безропотно позволил надзирателю увести себя. Перед тем как исчезнуть за углом, он, казалось, внезапно передумал и попробовал высвободиться, но не сумел и успел лишь оглянуться на своего недавнего противника.

— Хенесси, — сказал он, в последний раз обменявшись взглядом с Рэдменом.

Одно слово. Его тут же увели.

— Хенесси? — недоумевая произнес Рэдмен. — Кто такой Хенесси?

Леверфол достала сигарету и закурила. У нее дрожали руки. Рэдмен не удивился. Он еще не встречал психоаналитика без собственных проблем.

— Мальчик лжет, — сказала она — Хенесси у нас больше нет.

Короткая пауза Рэдмен не настаивал, расспросы сейчас могли только помешать.

— Лэйси умен, — продолжала она, поднеся сигарету к своим бесцветным губам. — Он всегда находит слабое место.

— Мм?..

— Вы новичок, и он хочет создать у вас впечатление, будто у него есть некая тайна.

— Значит, это не тайна?

— Хенесси? — фыркнула она — Господи, конечно, нет. Он сбежал в начале мая… (Она невольно замешкалась.) Между ним и Лэйси что-то было. Мы так и не выяснили, что именно. Может, наркотики. Может, клей или взаимная мастурбация — одному богу известно.

Она и в самом деле не испытывала удовольствия от беседы. На ее лице читалось отвращение.

— Как Хенесси удалось сбежать?

— Мы до сих пор не знаем, — сказала она. — Однажды он не явился на утреннюю поверку. Мы обыскали все сверху донизу. Но он исчез. Бесследно исчез.

— А он может вернуться?

Снисходительная улыбка.

— Боже! Конечно, нет. Он ненавидел это место. Да и как он проберется обратно?

— Выбрался же он отсюда.

Леверфол задумчиво стряхнула пепел и вздохнула.

— Он не блистал умом, но отличался хитростью. В общем-то, я не удивилась, когда он пропал. За несколько недель до исчезновения он полностью ушел в себя. Я не могла добиться от него ни слова, хотя обычно он был довольно разговорчив.

— А Лэйси?

— Полностью подчинялся ему. Такое случается. Младшие мальчики обожают старших, более опытных и ярких. К тому же у Лэйси неблагополучное семейное прошлое.

Все логично, подумал Рэдмен. Настолько логично, что он не поверил ни слову. Характеры — это не картинки с выставки, пронумерованные и развешанные по порядку: первая под названием «Хитрый», следующая — «Впечатлительный». Они больше напоминали каракули, граффити с потеками краски, непредсказуемые и хаотичные.

А маленький мальчик Лэйси? Он словно написан на воде.

Занятия начались на следующий день. Солнце палило так, что к одиннадцати часам мастерская превратилась в раскаленную жаровню. Тем не менее подростки быстро и охотно усваивали все, что объяснял Рэдмен. Они признали в нем человека, которого можно уважать, не испытывая особой любви. Они не ожидали особых милостей и не заслуживали их. Это было вроде соглашения.

Рэдмен заметил, что служащие и преподаватели Центра менее общительны, чем воспитанники. Взрослые держались в стороне друг от друга. Он не увидел среди них ни одного сильного человека Казалось, рутина Тифердауна перемалывала всех в унылую серую массу. Вскоре Рэдмен поймал себя на том, что избегает разговоров с коллегами. Его убежищем стала мастерская, наполненная запахом свежей стружки и пота.

Так продолжалось, пока незадолго до наступления понедельника один из мальчиков не упомянул о ферме.

Никто не говорил Рэдмену, что на территории Центра есть ферма, и поначалу сама эта идея представилась ему совершенно нелепой.

— Туда мало кто ходит, — сказал Крили (он мог бы стать одним из худших столяров на земле). — Там воняет.

Общий смех.

— Тихо, ребята. Ну-ка, угомонитесь.

Смех затих, уступив место перешептываниям.

— Где же эта ферма, Крили?

— Это даже не совсем ферма, сэр, — пожевав свой язык (дурная привычка), объяснил Крили. — Несколько старых бараков. И они очень воняют, сэр. Особенно сейчас.

Он показал за окно, в сторону деревьев за игровой площадкой. С того дня, когда Рэдмен рассматривал их вместе с Леверфол, пустырь от засухи увеличился. Теперь в отдалении виднелась часть кирпичной стены, окруженная почти голым кустарником.

— Видите, сэр?

— Да, Крили, вижу.

— Это хлев, сэр.

Снова приглушенное хихиканье.

— Что здесь смешного? — строго оглядев класс, спросил он.

Две дюжины голов тотчас склонились над работой.

— Я бы не ходил туда, сэр.

Крили не преувеличивал. Даже в сравнительно прохладную предвечернюю пору запах, доносившийся от фермы, вызывал тошноту. Рэдмен прошел мимо игровой площадки и доверился своему обонянию. Вскоре он увидел постройки, часть которых он разглядел из окна мастерской. Несколько обветшалых бараков из ржавого железа и гнилых деревянных досок, загородка для цыплят да кирпичный хлев — вот что представляла собой ферма. Как и сказал Крили, на самом деле строение мало походило на ферму. Это был небольшой домашний Дахау, грязный и заброшенный. По всей видимости, кто-то еще кормил оставшихся узников — кур, полдюжины гусей, свиней, — но никто не убирал за ними. Отсюда и гнилой смрад. Свиньи лежали на подстилке из собственного навоза, на солнце разлагались горы отбросов, над ними роились тысячи мух.

Хлев состоял из двух стойл, разгороженных высокой кирпичной стенкой. Прямо у входа в луже нечистот валялся поросенок, на его боку шевелились полчища клещей и блох. Другой, поменьше, лежал поодаль на куче изгаженного сена. Они не испытывали ни малейшего интереса к Рэдмену.

Второе помещение казалось пустым.

Во дворе не было экскрементов и почти не слышалось жужжания мух. Тем не менее застоявшийся смрад здесь ничуть не слабел, и Рэдмен отпрянул, когда внутри что-то шумно зашевелилось и в проеме появилась огромная свинья. Грузно ступая, она приблизилась к невысоким воротам с висячим замком и выбралась из хлева.

Она вышла, чтобы посмотреть на гостя. Она была в три раза крупнее любых своих сородичей — огромная свиноматка, наверное, мать поросят из соседнего стойла. Но если ее помет прозябал в грязи, то сама она содержалась в безукоризненной чистоте, и ее сияющие розовые бока дышали отменным здоровьем. Рэдмена поразили исполинские размеры свиньи — она наверняка весила в два раза больше его. Весьма впечатляющая туша. Великолепный экземпляр. С нежной кожей на рыле, с лоснящейся щетиной вокруг оттопыренных ушей, с загнутыми рыжими ресницами и сытыми маслянистыми глазами.

Горожанин Рэдмен не часто имел возможность увидеть перед собой то, чем было при жизни мясо на его тарелке. Этот превосходный ходячий окорок стал для него открытием, почти откровением. Мнение о нечистоплотности свиней, создавшее им столь скверную репутацию, оказалось варварским заблуждением.

Хрюшка была прекрасна — от сопящего пятачка до штопором завитого хвостика и соблазнительных ляжек.

Ее глаза разглядывали человека как равного и восхищались им гораздо меньше, чем он восхищался ею.

Она не сомневалась в своей безопасности, как Рэдмен не сомневался в своей. Они были равны под знойными августовскими небесами.

Даже вблизи она не издавала никакого дурного запаха. Очевидно, кто-то приходил утром, мыл и кормил ее.

Рэдмен заметил, что корыто за перегородкой до краев наполнено остатками вчерашнего ужина. Она не притрагивалась к нему; она не была обжорой.

Вскоре она составила собственное мнение о нем и, повернувшись на проворных ногах, вернулась под сень своего жилища. Аудиенция завершилась.

В тот же вечер Рэдмен пошел навестить Лэйси. Мальчика уже выписали из госпиталя и поместили в убогую комнатенку на втором этаже. В спальне его задирали другие ребята, и альтернативой стало одиночное заключение. Когда пришел Рэдмен, он сидел на ковре из старых комиксов и смотрел в стену. По сравнению с яркими книжными обложками лицо его было еще бледнее, чем раньше. Пластырь с переносицы убрали, синяк на щеке отливал желтизной.

Рэдмен слегка потряс Лэйси за плечо, и мальчик поднял на него взгляд. Со времени их последней встречи подросток заметно переменился. Лэйси выглядел на редкость спокойным и покорным На рукопожатие Рэдмена — тот неизменно пожимал руки воспитанникам, встречая их вне мастерской, — он ответил вяло и равнодушно.

— Ну как? Тебе лучше?

Мальчик кивнул.

— Тебе нравится быть одному?

— Да, сэр.

— Когда-нибудь тебе придется вернуться в спальню. — Лэйси покачал головой. — Но ты же знаешь, что не сможешь оставаться здесь вечно.

— Знаю, сэр.

— Ты должен будешь вернуться.

Лэйси кивнул. Логические доводы, казалось, не производили на него впечатления. Он открыл комикс про Супермена и уставился на картинку, не видя ее.

— Послушай, Лэйси. Я хочу, чтобы мы правильно поняли друг друга. Да?

— Да, сэр.

— Я не смогу помочь тебе, если ты не расскажешь мне правду. Не смогу, так?

— Да, сэр.

— Почему ты на прошлой неделе упомянул о Кевине Хенесси? Я знаю, что его здесь больше нет. Он убежал, не так ли?

Лэйси смотрел на трехцветного Супермена.

— Разве не так?

— Он здесь, — очень спокойно произнес Лэйси.

Внезапно мальчик очень расстроился. Это сквозило в его голосе, в отрешенном выражении лица.

— Если он сбежал, то зачем ему возвращаться? Я нахожу это довольно бессмысленным, а ты?

Лэйси замотал головой. По его носу текли слезы, они мешали ему говорить, но слова были четкими.

— Он никуда не убегал.

— Как? Что значит «никуда не убегал»?

— Он умный, сэр. Вы не знаете Кевина. Он умный.

Мальчик закрыл комикс и взглянул на Рэдмена.

— В каком смысле «умный»?

— Он все спланировал, сэр. Он все предвидел.

— Ты не можешь говорить яснее?

— Вы не поверите мне. И тогда мне конец, потому что вы не поверите мне. Вы не знаете — он все слышит, он всюду. Стены ему не мешают. Для мертвых это не имеет значения.

Мертвый. Короткое слово, два слога. Но оно заслонило все остальные.

— Он может приходить и уходить, — сказал Лэйси, — когда захочет.

— Ты говоришь, Хенесси мертв? — тихо произнес Рэдмен. — Осторожней, Лэйси!

Мальчик колебался: он знал, что шел по натянутому над пропастью канату, и рисковал потерять защитника.

— Вы обещали, — вдруг сказал он ледяным тоном.

— Обещал, что тебя не накажут. Я не нарушу Слова. Но, Лэйси, это не значит, что ты можешь лгать мне.

— Где же ложь, сэр?

— Хенесси не умер.

— Умер, сэр. Об этом все знают. Он повесился. В хлеву, сэр.

Рэдмену не раз приходилось слышать, как лгут куда более опытные лжецы, и он считал, что научился их распознавать. Ему были известны все признаки умышленного обмана. Но мальчик не проявил ни одного из них. Он говорил правду. Рэдмен кожей ощущал это.

Правда, полная правда, ничего, кроме правды.

Что не значило, будто слова мальчика соответствовали истине. Он рассказывал то, во что верил. Он верил в смерть Хенесси. Это ничего не доказывало.

— Если Хенесси умер…

— Он умер, сэр.

— Если так, как он может до сих пор оставаться здесь?

Мальчик не без лукавости взглянул на Рэдмена.

— Вы не верите в духов, сэр?

Такое ясное решение, что Рэдмен опешил. Хенесси мертв, и Хенесси все-таки здесь. Следовательно, Хенесси — призрак.

— Не верите, сэр?

Мальчик спрашивал не риторически. Он хотел — вернее, требовал — серьезного ответа на серьезный вопрос.

— Нет, парень, — проговорил Рэдмен. — Не верю.

Такое расхождение взглядов ничуть не смутило Лэйси.

— Вы увидите, — просто сказал он. — Увидите.

В хлеву, окруженном сухим кустарником, безымянная свинья испытывала голод.

Она чувствовала ритм дней и ночей, и с их чередованием ее желание возрастало. Она знала, что время прокисших помоев прошло. Другой аппетит сменил простые свиные удовольствия.

У нее с первого же раза развилось пристрастие к мясу особой структуры и особого вкуса В такой пище она нуждалась не каждый день, а лишь когда чувствовала потребность. И тогда свинье хотелось откусить руку, кормившую ее.

Она стояла перед воротами своей тюрьмы, истомленная предвкушением; она ждала. Она фыркала, она хрипела, ее нетерпение перерастало в тупую злобу. В соседнем загоне ее кастрированные сыновья чувствовали настроение матери и тоже начинали проявлять беспокойство. Они знали характер свиньи, знали, как; она опасна Ведь она сожрала двух своих сыновей, живых, теплых и влажных, вышедших из ее утробы.

Затем в голубых сумерках послышались звуки: мягкий шорох чьих-то шагов в зарослях крапивы, приглушенные детские голоса.

К хлеву приближались двое мальчиков, ступая почтительно и осторожно. Они нервничали, и это вполне понятно: они слышали тысячу рассказов о хитрости свиньи.

Разве не разговаривала она, когда злилась, невообразимо знакомым голосом, не произносила слова украденным языком в жирной свиной пасти? Разве не вставала она порой на тонкие задние ноги, розовая и царственная, и не требовала, чтобы самых младших мальчиков подложили обнаженными под ее сосцы, как поросят? И не била ли она тяжелыми копытами по земле, приказывая, чтобы принесенную пищу резали на маленькие кусочки и отправляли, взяв большим и указательным пальцами, в ее ненасытное чрево? Да, все это она делала.

И еще хуже.

В тот вечер мальчики знали: они не принесли ей желанной пищи. Она ждала не того, что лежало на тарелке. Это не сладкая белая плоть, какой она требовала чужим голосом — и могла бы взять силой, если бы захотела. Сегодня ей предложили простой бекон, украденный на кухне. А мясо, которого она просила, которое для ее удовольствия уже было отбито, как сочный бифштекс, — оно находилось под особой защитой. И нужно время, чтобы добыть его.

Мальчики надеялись, что она примет их мольбы и слезы и не загрызет их от гнева.

Еще не дойдя до кирпичной стены хлева, один из мальчиков наложил в штаны. Свинья учуяла его запах. Ее голос изменился — она наслаждалась страхом детей. Вместо низкого похрапывания она издавала высокие звенящие нотки. Они означали: «Я знаю, я знаю. Идите и предстаньте перед судом. Я все знаю».

Она наблюдала за ними сквозь щель в дощатых воротах, и ее глаза сверкали, как два бриллианта в ночи: ярче ночи, потому что они живые, и чище ночи, потому что они горели желанием.

Мальчики встали на колени и покорно склонили головы. Они вдвоем держали тарелку, накрытую куском грязного муслина.

— Ну? — спросила свинья. Они знали этот голос: его голос доносился из пасти свиньи.

Старший мальчик, негритенок с заячьей губой, пересилил страх и спокойно взглянул в сияющие глаза.

— Это не то, что ты хотела. Прости нас.

Младший, чувствовавший себя неловко в грязных штанах, тоже шепотом попросил прощения.

— Но мы приведем его к тебе. Правда, приведем. Он будет у тебя, как только мы сумеем получить его.

— Почему не сейчас? — спросила свинья.

— Его охраняют.

— Новый учитель, мистер Рэдмен.

Свинья уже знала об этом Она помнила, как тот человек смотрел на нее через ворота хлева — как на какую-то зоологическую невидаль. Так вот каков ее враг. Что ж, она доберется до него. Ох, доберется.

Мальчики слышали ее обещание скорой расправы и остались довольны тем, что она не поручила дело им.

— Дай ей мяса, — сказал негритенок.

Младший встал и снял лоскут муслина с тарелки. От бекона плохо пахло, но тем не менее свинья проявила признаки энтузиазма. Может быть, она простила их.

— Давай, быстро.

Мальчик двумя пальцами взял первый ломтик бекона и протянул за ворота. Свинья склонила набок рыло и, показав желтые зубы, взяла предложенное кушанье. Она проглотила еду почти мгновенно. Потом второй, третий, четвертый и пятый куски.

Шестой и последний ломтик бекона она отхватила вместе с пальцами. Она сделала это так ловко и быстро, что мальчик даже не закричал, когда она, чавкая, начала пережевывать их. Отдернув руку, он уставился на изуродованную кисть. Свинья тоже задумчиво посмотрела на свежее увечье. Одна фаланга большого пальца и половина указательного были срезаны, как бритвой. Из ран хлынула кровь, сразу забрызгавшая рубашку и ботинки. Свинья фыркнула, зрелище ей явно понравилось.

Мальчик заорал во все горло и бросился прочь.

— Завтра, — сказала свинья оставшемуся просителю. — Но мне не нужна старая свинина Завтрашнее мясо должно быть белым. Белым и… лэйсильным — Шутка показалась ей очень веселой.

— Да, — проговорил негритенок. — Да, конечно.

— Точно, — приказала она.

— Да.

— Или я приду за ним. Ты понял?

— Да.

— Я найду его, где бы он ни прятался. Если захочу, то съем его прямо в постели. Он будет спать, а я отгрызу сначала его ступни, затем голени, затем коленки…

— Да, да.

— Я хочу его, — роя копытами солому, сказала свинья. — Он мой.

— Хенесси умер? — переспросила Леверфол, оторвавшись от очередного бесконечного доклада. — Еще одна выдумка. Вчера ребенок заявляет, что Хенесси в Центре, сегодня — что его нет в живых. Этот мальчик не может даже толком сочинить историю.

Да, с таким противоречием было трудно смириться, если только мысль о существовании призраков не принимали с готовностью Лэйси. Рэдмен не мог ничего возразить. Призраки — глупость, чепуха, воплощенные детские страхи. Однако мысль о самоубийстве Хенесси не казалась Рэдмену бессмыслицей. Он решил прибегнуть к заранее припасенному доводу.

— А откуда Лэйси взял историю о смерти Хенесси? Странная выдумка.

Она удостоила его коротким взглядом — будто улитка на мгновение высунулась из своего домика и снова спряталась.

— Подростки отличаются богатым воображением. Вы можете услышать записи их рассказов: среди них есть столь экзотические, что голова идет кругом.

— Здесь случались самоубийства?

— При мне? — Она ненадолго задумалась, авторучка застыла над листом бумаги. — Две попытки. И обе, полагаю, не замышлялись как настоящее самоубийство. Всего лишь крик о помощи.

— И одну из попыток предпринял Хенесси?

Покачав головой, она позволила себе едва заметно усмехнуться.

— Проблема Хенесси заключалась в другом Он собирался жить вечно. Такой была его маленькая мечта: Хенесси — ницшеанский сверхчеловек. Он испытывал нечто вроде презрения к толпе. Насколько мог, он держался в стороне от окружающих. Мы — простые смертные, а себя он считал стоящим выше всех этих жалких…

Он понял, что она собиралась сказать «свиней» и запнулась на слове.

— Этих жалких скотов, — сказала она и вновь уткнулась в свой доклад.

— Хенесси часто бывал на ферме?

— Не чаще, чем любой другой подросток, — солгала она. — Ни один из них не любит работу в подсобном хозяйстве, но она входит в число их обязанностей. Вывозить навоз — не самое приятное занятое. Я могу это подтвердить.

Столь очевидная ложь заставила Рэдмена вспомнить последнюю деталь рассказа Лэйси: тот говорил, что Хенесси покончил с собой в хлеву. Рэдмен помолчал, а потом предпринял новый тактический ход.

— Лэйси получает какие-нибудь лекарства?

— Успокаивающие средства.

— Их дают всем мальчикам, участвующим в драках?

— Только если они пытаются убежать. У нас накопился достаточный опыт, чтобы предугадать поступки подростков вроде Лэйси. Я не понимаю, почему он вас так беспокоит.

— Я хочу, чтобы он доверял мне. Я дал ему слово. Я не намерен подводить его.

— По правде говоря, это подозрительно напоминает особое покровительство. Лэйси — один из многих. Ни уникальных проблем, ни отдельной надежды на искупление.

— Искупление?

Странное выражение.

— На реабилитацию, если вам угодно. Послушайте, Рэдмен, я буду откровенна Есть такое чувство, будто вы играете не за нашу команду.

— Неужели?

— Нам всем кажется — полагаю, и директору тоже — что вам не следует мешать нам вести дела так, как мы привыкли. Узнайте наши порядки, прежде чем..

— Вмешиваться.

Она кивнула.

— Это можно по-разному называть. Вы наживете врагов.

— Спасибо за предупреждение.

— Наша работа достаточно сложна и без врагов, поверьте мне.

Она бросила на него примирительный взгляд, но Рэдмен проигнорировал ее усилия. Он мог бы ужиться с врагами, но не с лжецами.

Кабинет директора уже неделю был заперт. Его отсутствие объяснялось по-разному. Чаще всего сотрудники упоминали о встречах с влиятельными людьми, а секретарша утверждала, что ничего не знает. Сейчас в университете идут семинары, где обсуждаются проблемы, близкие Исправительному центру. Возможно, директор занят на одном из них? «Если мистер Рэдмен хочет, он может оставить записку — директор непременно получит ее».

Рэдмен вернулся в мастерскую. Там его поджидал Лэйси. Уроки уже закончились, в помещении никого больше не было.

— Что ты здесь делаешь?

— Жду вас, сэр.

— Зачем?

— Вы мне нужны, сэр. Я хотел передать письмо, сэр. Для моей мамы. Вы отошлете его?

— Ты ведь можешь послать его обычным путем, не так ли? Отдай секретарю, и она все сделает. Тебе разрешается писать два письма в неделю.

Лэйси понуро посмотрел на свои ботинки.

— Сэр, их всегда распечатывают и читают на тот случай, если кто-нибудь напишет лишнее. И если в письмах находят что-то, их сжигают.

— А ты написал что-то лишнее?

Он кивнул.

— Что именно?

— О Кевине. Я рассказал ей о Кевине. О том, что случилось с ним.

— А ты не ошибаешься?

Мальчик пожал плечами.

— Это правда, сэр, — произнес он спокойно и уже не заботясь о том, насколько его слова убедительны для Рэдмена. — Это правда. Он здесь, сэр. Он в ней.

— В чем? О ком ты говоришь?

Может быть, Лэйси просто пересказывал свои страхи (как и предполагала Леверфол)? Есть предел терпению, и Рэдмен был близок к нему.

Раздался стук. В мастерскую через волнистое стекло двери смотрел неопрятный тип по фамилии Слейп.

— Входи.

— Вас срочно просят к телефону, сэр. В кабинете секретаря.

Рэдмен ненавидел телефон. Безжалостная машинка — никогда не приносит хорошие вести.

— Срочно? Кто звонит?

Слейп только пожал плечами.

— Останешься с Лэйси, ладно?

Подобная перспектива вроде бы не обрадовала Слейпа.

— Здесь, сэр?

— Здесь.

— Ладно, сэр.

— Я полагаюсь на тебя. Не подведи меня, Слейп.

— Не подведу, сэр.

Рэдмен повернулся к Лэйси. Его ссадины сейчас выглядели как свежие раны. Они открылись, когда он заплакал.

— Дай мне свое письмо. Я передам его секретарю.

Лэйси нехотя вынул конверт из кармана и протянул его Рэдмену.

— Нужно сказать «спасибо».

— Спасибо, сэр.

В коридорах никого не было.

Настало время телевизора, час ночного поклонения ящику. Вероятно, все прилипли к черно-белому экрану, царившему в комнате отдыха, и бездумно впитывали мешанину из боевиков, космических войн и мелодрам Обычно мальчики застывали там с разинутыми ртами и молчали, как загипнотизированные, до первой сцены насилия или намека на секс Тогда зал взрывался улюлюканьем, свистом, непристойными выкриками и ободрительными аплодисментами — только для того, чтобы во время диалогов вновь погрузиться в гробовое молчание в ожидании нового выстрела, нового нескромного кадра Рэдмен и сейчас слышал пальбу и музыку, эхом разносившиеся в пустом коридоре.

Кабинет был открыт, но секретарша отсутствовала. Видимо, ушла домой. Стрелки на циферблате в кабинете показывали девятнадцать минут девятого. Рэдмен сверил свои часы.

Телефонная трубка лежала на рычаге. Тот, кто ему звонил, видимо, устал ждать и не оставил никакого сообщения. Обрадованный тем, что вызов оказался не столь уж срочным — иначе звонивший запасся бы терпением, — Рэдмен одновременно почувствовал легкое разочарование от невозможности поговорить с внешним миром. Как Робинзон Крузо, заметивший корабль на горизонте лишь для того, чтобы тот проплыл мимо его острова.

Почти смехотворная ситуация: ведь это не его тюрьма. Он в любое время имеет право сбежать отсюда. Ему захотелось сейчас же выйти за ворота и перестать быть Робинзоном.

Сначала он подумал оставить письмо Лэйси на столе секретарши, но почти сразу переменил решение. Он обещал защитить мальчика и не собирался отказываться от своих слов. При необходимости он сам отправит письмо.

Он почти ни о чем не думал, возвращаясь в мастерскую. Ему мешало сосредоточиться смутное беспокойство, смешанное с усиливающимся раздражением. Его лицо все больше хмурилось.

— Проклятое место. — Он вслух произнес эту мысль, подразумевая не стены и пол, а ловушку, частью которой они были. Он чувствовал, что здесь можно умереть, не успев претворить своих благих намерений, и никто не узнает, не пожалеет, не станет оплакивать его. Идеализм они считали слабостью, сочувствие — потаканием злу. Повсюду царила озабоченность и…

Молчание.

Вот что было не так. Телевизор гремел на полную катушку, его звуки разносились по пустому коридору, но их сопровождало молчание. Ни свиста, ни криков.

Рэдмен ускорил шаги и свернул в коридор, ведущий к комнате отдыха. В этой части здания позволялось курить, и на полу валялось множество раздавленных окурков. Спереди доносился ничем не заглушаемый шум драки. Женский голос выкрикнул чье-то имя. Мужской голос ответил, но был прерван выстрелами. Близилась развязка.

Рэдмен открыл дверь.

Телевизор сказал ему:

— Ложись!

— Он вооружен!

Снова выстрелы.

Большегрудая блондинка заработала пулю в сердце, упала на обочину дороги и умерла рядом с мужчиной, которого любила.

Трагедия завершалась без зрителей. Их стулья были расставлены перед экраном, но сами они, очевидно, в этот вечер нашли другое развлечение. Рэдмен прошел между пустыми стульями и выключил телевизор. Едва экран погас и музыка стихла, как за дверью послышались чьи-то поспешные шаги.

— Кто там?

Дверь открылась.

— Слейп, сэр.

— Я велел тебе оставаться с Лэйси.

— Он ушел, сэр.

— Ушел?

— Он сбежал, сэр. Я не смог остановить его.

— Черт побери! Что значит «не смог остановить»?

Рэдмен двинулся к выходу. По дороге он задел один из стульев, и тот заскрипел на линолеуме; слабый протест.

Слейп поежился.

— Извините меня, сэр, — сказал он — Я не сумел поймать его. У меня не в порядке нога.

Да, Слейп прихрамывал на одну ногу.

— Куда он направился?

Слейп пожал плечами.

— Не уверен, сэр.

— Постарайся вспомнить.

— Не нужно нервничать, сэр.

Последнее «сэр» было совсем невнятным — пародия на уважение. У Рэдмена возникло желание ударить наглого подростка. Он подошел к двери, но Слейп не двигался с места.

— Прочь с дороги, Слейп.

— Правда, сэр. Вы уже ничем не поможете ему. Он сбежал.

— Я сказал, с дороги!

Он уже шагнул вперед, чтобы оттолкнуть Слейпа, когда на уровне пупка раздался щелчок и в живот Рэдмена уперлось острие ножа с выпрыгивающим лезвием.

— Вам действительно не нужно ходить за ним.

— Боже! Что ты делаешь, Слейп?

— Мы просто играем в одну игру, сэр, — процедил тот сквозь стиснутые зубы. — Ему не причинят вреда. Лучше оставьте его в покое, сэр.

Лезвие проткнуло кожу Рэдмена Теплая струйка крови потекла вниз по животу. Вне всяких сомнений, Слейп готов убить его. Если это игра, то Слейп наслаждался своей ролью — «убийца учителя». Нож медленно, но неуклонно вонзался в тело Рэдмена. Струйка крови превратилась в горячий поток.

— Кевин любит иногда прийти к нам и немного поиграть.

— Хенесси?

— Вы предпочитаете называть нас по фамилиям, да? Это более мужественно, верно я говорю? Это значит, что мы уже не дети, а взрослые. Но видите ли, сэр, Кевин совсем не взрослый. Он никогда не хотел быть взрослым И знаете, почему? (Теперь нож так же неторопливо резал, его мышцы.) Он думал, что, если становишься взрослым, сразу начинаешь умирать. А Кевин говорил, что никогда не умрет.

— Никогда не умрет?

— Никогда.

— Я хочу познакомиться с ним.

— Все хотят, сэр. У него есть харизма. Так о нем сказала доктор Леверфол у него есть харизма.

— Я хочу повидать этого харизматического парня.

— Скоро повидаете, сэр.

— Сейчас.

— Я сказал, скоро.

Рэдмен схватил запястье Слейпа так быстро, что тот не успел глубже воткнуть нож. Возможно, реакция подростка была заторможена каким-то наркотиком. Рэдмен сжал пальцы, и нож упал на пол. Левой рукой он обвил шею Слейпа, сильно надавив на кадык.

— Где Хенесси? Ты отведешь меня к нему?

Острый, как булавка, взгляд Слейпа сказал не больше, чем его слова.

— Отведи меня к нему! — потребовал Рэдмен.

Слейп нащупал рану на животе Рэдмена и вцепился в нее ногтями. Рэдмен выругался и разжал правую руку. Слейп почти вырвался, но получил резкий удар коленом в пах. Взвыв от боли, подросток рванулся с удвоенной силой, однако локоть, державший его шею, не дал ему выскользнуть. Колено взметнулось снова, удар был сильнее первого. И еще раз. И еще.

Из глаз Слейпа брызнули слезы, растекшиеся между фурункулам на щеках.

— Я сделаю тебе в два раза больнее, чем ты мне, — сказал Рэдмен. — Если ты намерен продолжать до утра, буду счастлив доставить тебе удовольствие.

Слейп замотал головой. Он жадно глотал воздух сдавленным горлом.

— Больше не хочешь?

Слейп снова замотал головой. Рэдмен вытолкнул его из комнаты в коридор. Подросток ударился о противоположную стену, опустился на пол и замер в положении утробного плода.

— Где Лэйси?

Слейп задрожал всем телом. Затем заговорил:

— А вы думаете, где? Кевин забрал его.

— Где Кевин?

Слейп снова замер и с явным недоумением взглянул на Рэдмена.

— Вы что, не знаете?

— Если бы знал, не спрашивал бы.

Слейп издал приглушенный стон и начал клониться вперед. В первую секунду Рэдмен подумал, что подросток собирался растянуться на полу, однако у того были другие намерения. Он схватил лежавший неподалеку нож и, распрямившись со скоростью сжатой пружины, бросился на Рэдмена. Рэдмен отпрянул и чудом избежал удара. Слейп снова оказался на ногах. Боли как не бывало. Лезвие, сверкая, рассекало воздух. Слейп сквозь зубы шипел проклятия:

— Убью, свинья! Убью!

Затем его рот широко раскрылся, и он закричал во все горло:

— Кевин! Кевин! Помоги мне!

Взмахи ножа становились все менее точными. Нападая на жертву, Слейп терял контроль над собой. Его глаза застилали пот и слезы, из носа текли сопли, мешавшие дышать.

Рэдмен выбрал момент и сильно ударил ботинком под колено больной, как он рассчитывал, ноги Слейпа. И не ошибся — Слейп взвыл и, прижав локти к бокам, медленно повернулся лицом к стене. Не давая ему прийти в себя, Рэдмен с размаху пнул подростка ногой в спину. Он слишком поздно осознал, что сделал Тело Слейпа расслабилось, и его державшая нож рука, теперь безоружная и окровавленная, скользнула вниз. Он в последний раз вздохнул и замер у стены. Из живота у него торчала рукоятка ножа. Слейп умер, еще не успев упасть.

Рэдмен испуганно уставился на неподвижное тело. Он не мог привыкнуть к внезапности смерти. Так быстро уйти из жизни! Угаснуть, как изображение на экране телевизора Нажал на выключатель — и темнота И никаких вестей.

Тишина в коридорах стала оглушительной, когда он шел обратно к вестибюлю. Порез на животе был незначительным, кровь, прилипшая к рубашке, превратилась в подобие временного пластыря. Рана почти не болела Порез — не самая важная проблема: Рэдмен должен был разгадать тайну Лэйси, но не находил в себе сил подступиться к ней. Атмосфера несвободы и несчастья заставляла его чувствовать себя измученным. Здесь не могло быть ни здоровья, ни доброты, ни разума.

Внезапно он поверил в привидения.

В вестибюле горел свет — голая лампочка над мертвым пространством пустого помещения. Рэдмен вытащил из кармана смятый конверт и прочитал письмо Лэйси. Угловатые буквы на белой бумаге были подобны ломаным спичкам, от которых вспыхнула паника.

Мама!

Меня скормили свинье. Не верь, если они тебе скажут, что я никогда не любил тебя или что я сбежал. Это неправда. Они скормили меня свинье. Я люблю тебя.

Томми

Он сунул письмо в карман, выбежал из здания и опрометью помчался через поле. Уже сгустилась тьма, черная тьма, беззвездная и мутная. Тропинку к ферме нелегко было найти и при дневном свете, а тем более ночью. Вскоре он понял, что сбился с дороги и заблудился где-то между игровой площадкой и деревьями. Он ушел слишком далеко от главного здания, чтобы разглядеть его, а деревья впереди казались одинаковыми.

Ночной воздух не освежал; ни дуновения ветерка. Вокруг все было точно таким же, как в доме, точно мир превратился в душную комнату с серыми облаками, нарисованными на потолще.

Рэдмен стоял посреди темноты, ощущая пульсацию крови в голове, и пытался сориентироваться.

Слева, где, как он думал, должны были находиться пристройки, мерцал какой-то огонек. Он присмотрелся и понял свою ошибку. Свет горел в хлеву. Отчетливо различались контуры загородки для кур. Рядом застыли несколько человеческих фигур, как будто наблюдавших некое зрелище, пока невидимое для него.

Он направился к хлеву, еще не зная, что будет делать. Если они вооружены, как Слейп, и так же агрессивны, то он идет навстречу собственной смерти. Эта мысль его не испугала Любая возможность покинуть замкнутый мир Тифердауна казалась желанной. Прочь отсюда.

И там был Лэйси. После разговора с Леверфол Рэдмен на какое-то время задумался, почему он заботится о мальчике. Обвинение в особом покровительстве отчасти было верным. Испытывал ли он предосудительное влечение к Томми Лэйси? Хотел ли видеть его обнаженным? На это намекала Леверфол? Даже сейчас, неуверенно продвигаясь в сторону огней, он думал только о глазах Лэйси, огромных и умоляющих, заглядывающих прямо в душу.

Впереди появились еще несколько людских фигур, они вышли из ворот фермы. Он отчетливо различал их против света. Неужели все кончено? Он сделал большой крюк влево, чтобы избежать встречи с расходившимися зрителями. Те двигались бесшумно, не перешептывались, не смеялись. Они шли порознь, склонив головы, словно покидали кладбище после похорон. Было жутко видеть безбожных сорванцов такими торжественными и благоговейными.

Он добрался до куриной загородки, не столкнувшись ни с одним из них.

Перед хлевом остались пять или шесть человек. Кирпичная стена озарялась пламенем многочисленных свечей, обрамлявших ее с четырех сторон. Они отбрасывали густые красноватые блики на каменную кладку и на лица тех, кто продолжал смотреть на происходящее в хлеву.

Среди них были Леверфол и надзиратель, который в первый день стоял на коленях перед головой Лэйси. С ними двое или трое подростков, чьих имен он не помнил.

Из хлева доносились хруст и шорох: свинья лениво возилась в соломе. Кто-то говорил, но Рэдмен не мог разобрать, кто именно. Какой-то детский голос, тонкий и музыкальный. Когда в нем зазвучали повелительные интонации, надзиратель и один из мальчиков повернулись и ушли в темноту. Рэдмен подкрался немного ближе. Сейчас дорога каждая минута Скоро первая группа ребят пересечет поле и вернется в главное здание. Там они увидят труп Слейпа и поднимут тревогу. Нужно поскорее найти Лэйси, если его еще можно найти.

Леверфол первой заметила непрошеного гостя. Она оторвала взгляд от хлева и приветливо кивнула, ничуть не встревоженная его появлением. Точно присутствие Рэдмена было естественным и даже неизбежным, точно все дороги Тифердауна вели к этой куче соломы, от которой разило смрадом экскрементов. Он чувствовал, что Леверфол думала именно так. Он и сам был готов так думать.

— Леверфол, — все еще не веря глазам, произнес он.

Она открыто и широко улыбнулась. Подросток, стоявший рядом с ней, поднял голову и тоже улыбнулся.

— Ты Хенесси? — спросил он мальчика.

Тот засмеялся вместе с Леверфол.

— Нет, — сказала она, — Нет-нет. Хенесси там.

Она указала на хлев.

Рэдмен приблизился к кирпичной стене.

— Где? — встретившись взглядом, со свиньей, спросил Рэдмен.

— Здесь, — ответил мальчик.

— Это свинья.

— Она съела его, — продолжая улыбаться, сказал подросток. — Она съела его, и он говорит из нее.

Рэдмену захотелось смеяться. Сказка о призраках, рассказанная Лэйси, звучала почти разумно по сравнению с этим бредом. Оказывается, свинья одержима дьяволом.

— Хенесси повесился? Томми говорил правду?

Леверфол кивнула.

— В хлеву?

И снова кивок.

Внезапно он увидел свинью с новой стороны. Он вообразил, как она обнюхивает нога Хенесси и чует смерть, как у нее течет слюна в предвкушении его плоти. Он увидел, как она рывками тащит к себе тело, облизывает, обгрызает — и пожирает без остатка. Он без труда уяснил, каким образом у подростков возник их варварский культ, почему они сочиняли гимны и поклонялись свинье как божеству. Свечи, торжественное молчание, жертвоприношение Лэйси — все это свидетельствовало об их ненормальности, но было не более странно, чем тысячи других религиозных обрядов. Рэдмен понял даже апатию Лэйси, его неспособность бороться с силами, овладевшими им.

«Мама, меня скормили свинье».

Не «мама, помоги, спаси меня». Просто: «меня отдали свинье».

Они еще дети, по большей части полуграмотные, склонные к предрассудкам и суевериям. Но это не объясняло поведения Леверфол Она снова смотрела в глубь хлева, и он только сейчас заметил, что ее волосы распущены. Они падали на плечи плавными волнами и отливали медом в свете свечей.

— По-моему, обыкновенная свинья, — сказал он.

— Она говорит его голосом, — спокойно произнесла Леверфол — Его языком, если вам так больше нравится. Скоро вы услышите его. Языком моего дорогого мальчика.

Тут он понял.

— Вы и Хенесси?

— Не смотрите на меня испуганно, — сказала она. — Ему было восемнадцать. Волосы черные как смоль. И он любил меня.

— Почему он повесился?

— Чтобы жить вечно, — ответила она. — Чтобы никогда не повзрослеть и не умереть.

— Мы искали его шесть дней, — подойдя сзади к Рэдмену, почти прошептал подросток. — И даже тогда она никого не подпускала к нему, потому что он принадлежал ей. Я имею в виду свинью, не доктора Знаете, Кевина все любили, — прошептал мальчик. — Он был красивый.

— А где Лэйси?

Улыбка медленно сползла с лица Леверфол.

— С Кевином, — ответил подросток. — Там, где он нужен Кевину.

Он указал в дверной проем. На соломе спиной к выходу лежало человеческое тело.

— Если он вам нужен, можете пойти и взять его, — сказал мальчик, и в следующее мгновение его руки впились в горло Рэдмена.

Рэдмен попытался вырваться и ударил его локтем в живот. Подросток охнул, разжал пальцы и скорчился где-то сзади, но его место уже заняла Леверфол.

— Отправляйся к нему! — закричала она, вцепившись в волосы Рэдмена. — Отправляйся, если хочешь его! — Ногти Леверфол расцарапали его нос и виски, едва не задев глаз.

— Пустите меня!

Он пытался стряхнуть с себя женщину, но она схватила его мертвой хваткой. Она визжала и мотала головой из стороны в сторону, изо всех сил стараясь прижать его к; стене.

Все остальное произошло с ужасающей быстротой. Ее волосы задели горящую свечу и вспыхнули, как промасленная пакля. Испустив душераздирающий вопль, она отпрянула и наткнулась на невысокие ворота хлева Те не выдержали веса Леверфол и повалились внутрь. Рэдмен беспомощно смотрел, как объятая пламенем женщина упала на солому и огонь мгновенно охватил стойло.

И даже сейчас свинья оставалась всего лишь свиньей. Чуда не случилось: она не заговорила, а в панике завизжала, когда языки пламени лизнули ее бога. В воздухе запахло паленой шерстью. Щетина загорелась, словно сухая трава.

Ее голос был голосом свиньи, паника — паникой свиньи. Истерически визжа и хрюкая, она бросилась через тело Леверфол, оттолкнулась от него копытами и выскочила в сломанные ворота.

Горящая свинья, от боли метавшаяся по полю, представляла собой волшебное зрелище. Ее вопли не утихли даже тогда, когда сама она исчезла в темноте. Крик походил на долгое эхо, что отражается от стен в поисках выхода из запертого помещения.

Рэдмен перешагнул через обожженный труп Леверфол и вошел в хлев. Солома горела все ярче, пламя подбиралось к двери. К потолку вздымались клубы едкого дыма. Прищурив глаза и набрав в легкие воздуха, он нырнул во мглу.

Лэйси по-прежнему неподвижно лежал у самого выхода Рэдмен перевернул его на спину. Мальчик был еще жив и в сознании. Его лицо искажала гримаса ужаса, глаза почти вылезли из орбит.

— Вставай, — сказал Рэдмен, наклонившись над ним.

Тело Лэйси свело от судорог, и Рэдмену с трудом удалось разнять его онемевшие руки. Подбадривая мальчика, он поставил его на ноги, когда дым начал обволакивать дом свиньи.

— Давай, давай. Все в порядке.

Рэдмен распрямился, и в этот момент что-то зашевелилось у него в волосах. Почувствовав у себя на щеках мелкий дождик из холодных и мокрых червей, он поднял глаза и увидел Хенесси — или то, что от него осталось, висевшее на верхних балках хлева. Лицо почернело и сморщилось, как сушеный гриб. Тело было обглодано до пояса, и из зловонных внутренностей на голову Рэдмена падали черви.

Запах дыма заглушал невыносимый смрад трупа. Рэдмена стошнило, и это придало сил. Он вывел Лэйси из-под тени мертвеца и вытолкнул за дверь.

Снаружи солома уже догорала, но мерцание свечей и тлевшего трупа казалось ослепительным после темноты хлева и заставило его зажмуриться.

— Ну, давай, парень, — сказал он и перенес ребенка через огонь.

Глаза мальчика, большие и неподвижные, светились лунатическим блеском Они говорили об обреченности.

Взрослый и подросток прошли через ворота, обогнули тело Леверфол и направились через поле в темноту.

Мальчику с каждым шагом становилось лучше, его оцепенение проходило. Горящий позади хлев уже стал дымным воспоминанием. Мгла впереди была непроницаемой, как и прежде.

Рэдмен старался не думать о свинье. Скорее всего, та уже умерла.

Правда, продвигаясь вперед, они все время слышали странный гул под ногами, будто что-то огромное и враждебное неотступно следовало за ними, неумолимо приближалось.

Он тянул Лэйси за руку, он торопился, старался поскорее миновать выжженный солнцем пустырь. Лэйси негромко стонал — еще не слова, но уже какие-то звуки. Это был хороший признак, и Рэдмен немного приободрился. До сих пор он беспокоился за рассудок мальчика.

До здания они добрались без происшествий. Коридоры были пусты, как и час назад. Вероятно, тело Слейпа еще не нашли. Иначе почему никто не встретил их ни на крыльце, ни на лестнице? Вероятно, подростки сразу разошлись по спальням и уснули, уставшие после событий вечера.

Самое время найти телефон и вызвать полицию.

Держась за руки, мужчина и мальчик направились к кабинету директора. Лэйси снова замолчал, но его лицо больше не выглядело безумным; казалось, в любую минуту он мог разразиться очистительным потоком слез. Он сопел и издавал горлом хриплые звуки.

Его рука сжала ладонь Рэдмена, а затем расслабилась.

Вестибюль был погружен в темноту. Кто-то совсем недавно разбил лампочку. Патрон с осколками еще раскачивался на проводе, освещенный тусклым лучом света из окна.

— Давай, давай. Здесь нам нечего бояться. Давай, мальчик.

Внезапно Лэйси наклонился к запястью Рэдмена и укусил его. Он проделал это так быстро, что Рэдмен непроизвольно выпустил его руку, и мальчик со всех ног бросился во мрак коридора, ведущего из вестибюля.

Ничего, далеко он не убежит. Рэдмен впервые порадовался тому, что заведение окружала высокая ограда с колючей проволокой.

Он пересек темный вестибюль и подошел к комнате секретаря. Никакого движения. Тот, кто разбил лампочку, сохранял спокойствие и ничем не выдавал себя.

Телефон был разнесен вдребезги. Не просто сломан, а превращен в груду пластмассовых и металлических осколков.

Рэдмен вернулся к кабинету директора. Там тоже имелся телефон, недосягаемый для вандалов.

Дверь, конечно же, оказалась заперта, но Рэдмен и не ожидал ничего другого. Он локтем разбил матовое стекло над дверной ручкой и просунул руку внутрь. Ключа с той стороны он не нашел.

Мысленно выругавшись, он попробовал вынести дверь плечом. Добротное дерево поддалось не сразу. К тому времени, когда замок вылетел, у Рэдмена болело все тело, а на животе открылась рана. Наконец он ввалился в кабинет.

Пол был устлан грязной соломой. Стоял еще более густой смрад, чем в хлеву. У стола лежал труп директора с выеденным сердцем.

— Свинья, — сказал Рэдмен. — Свинья. Свинья.

И, продолжая повторять это слово, потянулся к телефону.

Раздался какой-то звук. Он обернулся и получил удар прямо в лицо, сломавший его переносицу и скулу. Комната засверкала яркими вспышками света, а потом побелела.

В вестибюле уже не было темно. Всюду горели свечи, сотнями расставленные у стен. Но голова Рэдмена кружилась, и перед глазами все расплывалось после удара. Поэтому вполне вероятно, что горела лишь одна свеча, многократно размноженная его ощущениями, которым теперь нельзя доверять.

Он стоял посреди вестибюля и не понимал, как это ему удавалось, потому что ноги не слушались, он не чувствовал их. Откуда-то издалека доносилось приглушенное бормотание людских голосов. Слова он не различал. Это были даже не слова, а какие-то бессмысленные нечленораздельные звуки.

Затем он услышал похрюкивание; утробное, астматическое похрюкивание свиньи, что вскоре появилась перед ним между рдеющими языками пламени. Она больше не выглядела здоровой и красивой. Ее бока были обуглены, глаза сощурены, а рыло как-то неправдоподобно свернуто вокруг шеи. Она медленно заковыляла к нему, и так же медленно показалась человеческая фигура на ее спине. Это был, конечно же, Томми Лэйси — нагой, словно новорожденный младенец, розовый и гладкий, как поросенок, с лицом невинным и освобожденным от человеческих чувств. Его глаза стали ее глазами, он держал огромную свинью за уши и правил ею. Хрюкающие звуки доносились не из пасти животного, а из его рта. У него был голос свиньи.

Стараясь сохранять спокойствие, Рэдмен окликнул его по имени. Не «Лэйси», а «Томми». Мальчик будто не расслышал. Свинья и наездник уже приблизились, когда Рэдмен понял, почему до сих пор не упал на пол… Вокруг его шеи была обмотана толстая веревка.

Не успел он о ней подумать, как петля затянулась и тело поднялось в воздух.

Он почувствовал не боль, а неописуемый ужас — нечто гораздо большее и худшее, чем боль, поглотившая его без остатка.

Свинья не спеша подошла к его раскачивающимся ногам. Мальчик слез с нее и встал на четвереньки. Рэдмен мог видеть изгиб его позвоночника и гладкую кожу спины. И еще он увидел узловатую веревку, обвязанную вокруг талии Лэйси и свисавшую между бледных ягодиц. Ее свободный конец был распущен. Как свиной хвост.

Свинья задрала рыло, хотя ее глаза ничего не видели. Рэдмена немного утешала мысль о том, что она страдала и будет страдать до самой смерти. Затем ее пасть открылась, и она заговорила. Он не понял, как ей удавалось произносить человеческие слова, но она произнесла их. Тонким детским голосом.

— Вот удел скотов, — сказала она. — Есть и быть съеденным.

Затем свинья улыбнулась, и Рэдмен почувствовал (хотя до сих пор думал, что ничего не чувствует) первый приступ боли, когда Лэйси впился зубами в его ступню и стал взбираться вверх по телу своего спасителя, чтобы поцелуем забрать его жизнь.

Секс, смерть и сияние звезд

Диана провела пальцами по рыжеватой двухдневной щетине на подбородке Терри.

— Мне это нравится, — сказала она — Даже там, где седина.

Ей все в нем нравилось. Во всяком случае, так она говорила.

Когда он целовал ее: «Мне это нравится».

Когда раздевал: «Мне это нравится».

Когда стягивал с нее трусики: «Мне это нравится».

Она с неподдельным энтузиазмом опустилась перед ним на колени, и ему оставалось лишь смотреть на ее качающуюся русую макушку и молить бога, чтобы никто не заглянул в гримерную. Все-таки Диана — не только актриса, но и замужняя женщина У него тоже где-то была жена. Нынешний тет-а-тет стал бы смачной темой для местных бульварных газетенок, а он хотел сохранить за собой репутацию серьезного режиссера: никаких скандалов, никаких сплетен, только искусство.

Затем все мысли об амбициях растаяли на ее языке, легко игравшем с его нервными окончаниями. Диана не имела большого актерского таланта, но в этой игре была одарена от бога Безукоризненная техника, безупречное чувство партнера; инстинкт или частые репетиции, но она знала, как подобрать верный ритм и при-, вести действие к счастливому финалу.

Когда она закончила акт, он был готов ей аплодировать.

Разумеется, все актеры, занятые в постановке «Двенадцатой ночи», знали об их связи. Звучали фривольные комментарии, когда актриса и режиссер вместе опаздывали на репетицию или когда она являлась с чересчур довольным видом, заставляя его краснеть. Он просил ее контролировать и прятать это выражение лица — «как у кошки над сметаной», — но она была плохой притворщицей. Что странно, учитывая ее профессию.

Ла Дюваль, как настойчиво просил называть ее Эдвард, не нуждалась в умении хорошо играть — она была знаменита Что с того, что она декламировала Шекспира, словно «Гайавату»: трам-та-та-там-та-там-та-там? Что с того, что она смутно разбиралась в психологии персонажей, не понимала их внутренней логики и не представляла, как адекватно передать сценический образ? Что с того, что не чувствовала поэзии, как чуяла наживу? Она — звезда, а это бизнес.

Безусловно, ее имя означало деньги. Вот почему перед входом в театр «Элизиум» красовалась афиша с трехдюймовыми буквами черным по желтому:

«Диана Дюваль — звезда сериала „Дитя любви“».

«Дитя любви». Вероятно, худшая из мыльных опер, когда-либо мелькавших на экранах телевизоров: каждый день по сорок пять минут напыщенных диалогов, сцен прощания навеки и слезоточивых встреч. В течение года у сериала были наивысшие рейтинги, а исполнители ролей воссияли звездами на фальшивом телевизионном небосклоне. И ярчайшая из них — Диана Дюваль.

Может быть, она не родилась для классических ролей, но стала кладом для кассы. В эпоху пустующих лож и партеров это важнее всего.

Кэллоуэй рассчитывал на то, что Диана в роли Виолы обеспечит его «Двенадцатой ночи» коммерческий успех, который откроет для режиссера кое-какие нужные двери в Вест-Энде. Кроме того, работа со столь восхитительной И требовательной мисс Дюваль имела и другие преимущества.

Кэллоуэй застегнул брюки и посмотрел на нее. Она ответила очаровательной улыбкой, одной из тех, что использовала в недавней сцене. Улыбка номер пять из репертуара Дианы Ла Дюваль: нечто среднее между девственной и материнской.

Он, в свою очередь, применил собственные заготовки: короткий любящий взгляд с расстояния в пять ярдов сойдет за искренний. Затем перевел глаза на часы.

— Господи! Милая, мы опаздываем.

Она облизала губы. Неужели ей в самом деле так нравится этот вкус?

— Мне нужно уложить волосы, — сказала она и посмотрела в длинное зеркало над раковиной.

— Хорошо.

— Как ты себя чувствуешь?

— Лучше не бывает, — ответил он, поцеловал ее в плечо и вышел из комнаты.

По пути на сцену он заглянул в мужскую гримерную, чтобы привести в порядок одежду и ополоснуть холодной водой раскрасневшиеся щеки. Секс всегда сказывался на его кровообращении. Вытирая лицо полотенцем, Кэллоуэй критически посмотрел в зеркало. После тридцати шести лет игры в прятки с собственным возрастом он начал сдавать. Уже далеко не юноша. Под глазами образовались припухлости — вовсе не от бессонницы; морщины залегли на лбу и вокруг рта. Увы, беспутная жизнь отразилась на лице. Излишества в сексе, пристрастие к спиртному, неудовлетворенность и вечное стремление к ускользающей удаче. Он с горечью подумал о том, как мог бы сейчас выглядеть, если бы довольствовался менее притязательным репертуаром, что гарантировал десяток-другой зрителей на каждый вечер сезона. Пожалуй, тогда его физиономия была бы гладкой, как попка младенца, — большинство людей, работающих в периферийных театрах, имели такой вид. Беззлобные, обреченные, несчастные кролики.

— Ну, ты сделал выбор и платишь за это, — сказал он себе.

Он в последний раз взглянул на слегка обрюзгшего херувима в зеркале, отметил, что, несмотря на мешки под глазами, женщины все еще не могут устоять перед ним, и побрел навстречу тяготам и горестям третьего акта.

На сцене уже разгорелась жаркая дискуссия. Плотник Джейк сколотил две ограды для сада Оливии. Их еще предстояло прикрыть листвой, но даже сейчас они выглядели впечатляюще, протянувшиеся в глубь сцены к циклораме, где предстояло нарисовать остальную часть сада. Никакой символической чепухи, нормальный сад: зеленая трава, голубое небо. Именно таким публика хотела видеть Бирмингем, и Терри был по душе ее неприхотливый вкус.

— Терри, милый.

Эдди Каннингем взял его под локоть и повел к спорившим.

— В чем проблема?

— Терри, милый, скажи, что ты не всерьез задумал эти чертовы, — он выговорил не без изящества: «ч-чер-товы», — ограды. Скажи дяде Эдди, что это не всерьез, пока я не грохнулся в обморок. — Он сделал широкий жест в сторону декораций. — Ведь ты же и сам видишь? — Он сплюнул на пол.

— В чем проблема? — снова спросил Терри.

— Проблема? В движении, милый, в движении. Пожалуйста, подумай еще раз. Мы только что репетировали сцену, и я скакал через эти барьеры, как молодой горный козел. Я просто не успеваю обежать вокруг. И послушай! Они загромождают задник, эти ч-черто-вы ограды.

— Но без них нельзя, Эдди. Они нужны для создания иллюзии.

— Они мне мешают, Терри. Ты должен меня понять.

Эдди вызывающе посмотрел на тех, кто стоял рядом на сцене: плотников, двух рабочих и трех актеров.

— От них слишком много неудобства.

— Эдди, мы можем немного раздвинуть их.

— Вот как?

Он сразу сник.

— По-моему, это самое простое решение.

— А как же сцена с крокетом?

— Вот ее мы можем сократить.

— Все эти штучки с крокетными молотками? Все сексуальные намеки?

— Да, мы их выбросим. Извини, я не подумал об этом.

Эдди отвернулся.

— Пожалуйста, милый, почаще думай об этом.

Послышалось приглушенное хихиканье. Терри пропустил его мимо ушей. Критика был отчасти справедливой: он не предусмотрел возможных проблем с размерами оград.

— Извини, Эдди, извини. Сцена слишком затянута.

— Ты бы не сократил ее, если бы в ней играл не я, а кто-то другой, — сказал Эдди.

Он бросил презрительный взгляд на появившуюся Диану и направился в гримерную. Разгневанный актер покинул сцену. Кэллоуэй не пытался остановить его.

Это не улучшило бы ситуации. Он лишь пробормотал:-«О господи!» — и провел рукой по лицу. Главный недостаток его профессии: работа с актерами.

— Кто-нибудь сходит за ним? — спросил он чуть позже.

Молчание.

— Где Райен?

Высунувшись из-за злополучной ограды, режиссер-постановщик огляделся и водрузил на нос очки.

— В чем дело?

— Райен, милый, ты можешь отнести Эдди чашку кофе и вернуть его в лоно семьи?

Райен состроил гримасу, означавшую: ты обидел его, тебе и идти. Однако Кэллоуэй уже имел некоторый опыт укрощения строптивого, тут не требовалось большого мастерства. Он в упор смотрел на Райена, игнорируя его протесты, пока противник не опустил глаза и не согласился.

— Ладно, — угрюмо сказал Райен.

— Хороший мальчик.

Тот бросил на Терри укоризненный взгляд и пошел за Эдди Каннингемом.

— Как всегда. Ни одного вечера без грома и молнии, — проговорил Кэллоуэй, стараясь немного разрядить напряженную атмосферу.

Кто-то хмыкнул. Небольшой полукруг зрителей начал таять. Шоу закончилось.

— Хорошо, хорошо! — воскликнул Кэллоуэй, призывая всех вернуться. — Теперь за работу. Повторяем ту же сцену. Диана, ты готова?

— Да.

— Отлично. Приступаем.

Чтобы собраться с мыслями, он отвернулся от сада Оливии и застывших в ожидании актеров. Лампы горели только над сценой, в зале было темно. Там зияла черная пустота, ряд за рядом углублявшаяся, требующая новых развлечений. О, это одиночество режиссера на длинной дистанции. Да, у него случались дни, когда самой желанной и благополучной казалась участь какого-нибудь бухгалтера, если перефразировать принца Датского.

В амфитеатре что-то зашевелилось. Кэллоуэй отвлекся от мыслей и, сощурившись, вгляделся во мрак. Не Эдди ли нашел убежище в заднем ряду? Нет, конечно нет. Хотя бы потому, что он не успел бы забраться туда.

— Эдди? — козырьком приставив ладонь ко лбу, на всякий случай позвал Кэллоуэй. — Это ты?

Он никак не мог разглядеть двигавшейся фигуры. Вернее, фигур — два человека медленно пробирались к выходу из зрительного зала.

— Это не Эдди? — спросил Кэллоуэй, обернувшись к бутафорскому саду.

— Нет, — ответил кто-то.

Говорил сам Эдди. Он стоял за циклорамой, облокотившись на ограду и держа во рту незажженную сигарету.

— Эдди…

— Ладно, все в порядке, — добродушно произнес актер. — Не унижайся. Не выношу, когда симпатичные мужчины унижаются.

— Может быть, мы как-нибудь впихнем эту сцену с крокетом.

Эдди зажег сигарету и, затянувшись, покачал головой.

— Ни к чему.

— Правда?..

— Да, у меня не слишком-то хорошо получалось.

Скрипнула, а затем хлопнула центральная дверь. Кэллоуэй даже не обернулся. Кто бы там ни был, они ушли.

— Сегодня кто-то заходил в театр.

Хаммерсмит оторвался от листа бумаги с колонками цифр и поднял голову.

— Да?

Движение взметнувшейся челки было подхвачено его густыми жесткими бровями. В деланном изумлении они взлетели высоко над крошечными глазками Хаммерсмита Желтыми от никотина пальцами он теребил нижнюю губу.

— Кто же это?

Не оставляя в покое свою пухлую губу, он задумчиво вгляделся в посетителя. На лице мелькнуло пренебрежительное выражение.

— Какая-то проблема?

— Я просто хочу знать, кто подглядывал за репетицией, вот и все. Полагаю, я вправе спросить.

— Вправе, — повторил Хаммерсмит и недовольно кивнул.

— Я слышал, сюда собирались зайти из Национального театра, — сказал Кэллоуэй. — Так говорил мой агент. Но я не хочу, чтобы к нам приходили без моего ведома. Особенно если это важные посетители.

Хаммерсмит уже вернулся к изучению цифр. В его голосе звучали усталость и досада.

— Терри, если кто-нибудь с Южного побережья придет взглянуть на твое творение — обещаю, ты первым узнаешь об этом. Ты удовлетворен?

Тон был нестерпимо грубый. Он означал: катись отсюда, мальчик, и не мешай занятым людям. Кэллоуэй ощутил острое желание ударить его.

— Я не хочу, чтобы подглядывали за моей работой. Слышишь, Хаммерсмит? И я хочу знать, кто сегодня был в театре!

Менеджер тяжело вздохнул.

— Поверь мне, Терри, — сказал он. — Я и сам не знаю. Полагаю, тебе нужно спросить у Телльюлы. Сегодня она дежурила у входа. Если кто-то здесь был, она не могла не заметить. — Хаммерсмит еще раз вздохнул. — Ну, все в порядке? Да, Терри?

Кэллоуэй вышел, оставив вопрос без ответа Он не доверял Хаммерсмиту. Этому человеку не было абсолютно никакого дела до театра, о чем он сам не уставал повторять. Если разговор шел не о деньгах, он напускал на себя усталый вид, словно эстетические тонкости не стоили его драгоценного внимания. Актеров и режиссеров он объединял одним словом «бабочки». Беззаботные однодневки. В мире Хаммерсмита вечными были только деньги, а театр «Элизиум» стоял на его земле. Хозяин этой земли мог получать солидную прибыль, если действовал с умом.

Кэллоуэй не сомневался: Хаммерсмит продал бы театр завтра же, если бы сумел передвинуть его. Такому растущему пригороду, как Реддитч, требовались не театры, а офисы, супермаркеты, склады. Ему нужна современная индустрия. А новая индустрия нуждалась в земельных участках. Никакое искусство не выживет при таком прагматизме.

Телльюлы не было ни в фойе, ни в подсобных помещениях.

Раздраженный ее исчезновением и грубостью Хаммерсмита, Кэллоуэй вернулся в зрительный зал, чтобы забрать пиджак и пойти выпить. Репетиция закончилась, актеры давно ушли. С последнего ряда партера две одинокие ограды выглядели жалкими и маленькими. Может быть, увеличить их на несколько дюймов? Он записал на обороте какого-то счета, который нашел в кармане: «Ограды — побольше?»

Услышав звуки шагов, он поднял голову и увидел, что на сцене появилась человеческая фигура. Плавный выход в центр сцены, как раз посередине между декорациями. Кэллоуэй не узнал этого мужчину.

— Мистер Кэллоуэй? Мистер Теренс Кэллоуэй?

— Да.

Незнакомец подошел к краю сцены, где в прежние времена сияли бы огни рампы, и вгляделся в темный зал.

— Примите мои извинения, если отвлек вас от размышлений.

— Ничего страшного.

— Я хотел бы поговорить.

— Со мной?

— Если не возражаете.

Кэллоуэй прошел через партер и оценивающе оглядел посетителя.

Он с головы до пят был одет в серое. Серый шерстяной костюм, серые ботинки, серый галстук.

«Паршивый пижон», — неприязненно подумал Кэллоуэй.

Однако сложен отлично. Широкополая шляпа, затеняла черты его лица.

— Позвольте представиться.

Ясный, хорошо поставленный голос. Идеально звучал бы за кадром в рекламе — например, туалетного мыла. После дурных манер Хаммерсмита этот голос определенно ласкал слух.

— Моя фамилия Личфилд. Но не думаю, будто она что-то значит для человека вашего нежного возраста.

«Нежный возраст». Ну-ну. А может быть, Кэллоуэй все еще похож на вундеркинда?

— Вы критик? — осведомился он.

Под шляпой наметилась явно ироническая улыбка.

— Бог свидетель, нет, — ответил Личфилд.

— Извините, но я в затруднительном положении.

— Не стоит извиняться.

— Это вы были сегодня в зале?

Последний вопрос Личфилд проигнорировал.

— Я понимаю, вы занятый человек, мистер Кэллоуэй, и не хочу отнимать у вас время. Театр — мое ремесло, как и ваше. Думаю, мы станем союзниками, хотя и не встречались до сих пор.

Вот оно что. Великое братство служителей Мельпомены. Кэллоуэй чуть не плюнул с досады. Слишком много он повидал этих «союзников», при первом удобном случае предававших его: невыносимо назойливых драматургов или актеров, которых он сам изводил насмешками. К черту братство — это грызня голодных псов, как и в любой другой сфере человеческой деятельности.

— У меня, — продолжил Личфилд, — вечный интерес к «Элизиуму».

Он довольно странно выделил слово «вечный». Оно определенно прозвучало с похоронным оттенком Навеки со мной.

— Вот как?

— Да, за многие годы я провел немало счастливых часов в этом театре. И искренне сожалею о том, что принес вам горькую весть.

— Какую весть?

— Мистер Кэллоуэй, я вынужден сообщить, что ваша «Двенадцатая ночь» будет последней постановкой «Элизиума».

Несмотря на то что известие не было неожиданным, оно оказалось болезненным Выражение лица Кэллоуэя не укрылось от внимания его гостя.

— Ах… так вы не знали. Стало быть, здесь предпочитают держать артистов в неведении? Служители Аполлона никогда не отказывают себе в таком удовольствии. Месть уязвленного бухгалтера.

— Хаммерсмит, — пробормотал Кэллоуэй.

— Хаммерсмит.

— Ублюдок.

— Его племени нельзя доверять. Вижу, вам не нужно объяснять это.

— Вы думаете, театр закроют?

— Увы, не сомневаюсь. Если бы он мог, то закрыл бы «Элизиум» завтра же.

— Но почему? Я поставил Стоппарда, Теннесси Уильямса — их всегда играют в хороших театрах. Зачем же закрывать? Какой смысл?

— Боюсь, исключительно финансовый. Если бы вы, подобно Хаммерсмиту, мыслили цифрами, вы бы поняли — это вопрос элементарной арифметики. «Элизиум» стареет. Мы стареем Мы вымираем. Нас ждет одинаковая участь: закрыть дверь с той стороны и уйти.

«Уйти» — в его голосе появились мелодраматические оттенки. Он как будто собирался перейти на шепот.

— Откуда у вас эти сведения?

— Я много лет был всей душой предан «Элизиуму» и, расставшись с ним, стал — как бы это сказать? — чаще прикладывать ухо к земле. Увы, в наши времена трудно повторить успех, который видела эта сцена…

Он ненадолго умолк. Казалось, задумался о чем-то.

Затем вернулся к прежнему деловому тону:

— Этот театр скоро умрет, мистер Кэллоуэй. Вы будете присутствовать на погребении. Вы ни в чем не виноваты, но я чувствую… что должен предупредить вас.

— Благодарю. Постараюсь оценить. Скажите, вы были актером, да?

— Почему вы так подумали?

— Ваш голос.

— Отчасти слишком патетический, я знаю. И боюсь, с этим ничего не поделать. Даже когда я прошу чашку кофе, мой голос звучит как голос короля Лира во время бури.

Он виновато улыбнулся. Кэллоуэй почувствовал к нему симпатию. Может быть, он выглядел несколько архаично, даже абсурдно, но его манеры покорили Терри. Личфилд не превозносил своей любви к театру, как делали многие люди его профессии, и не призывал громы и молнии на головы тех, кто работал, например, в кинематографе.

— Признаться, я немного утратил былую форму, — добавил Личфилд. — Но, с другой стороны, я уже давно не нуждаюсь в ней. Вот моя жена…

Жена Кэллоуэй очень удивился тому, что у Личфилда оказались гетеросексуальные наклонности.

— Моя жена Констанция играла здесь довольно часто и, смею сказать, с большим успехом. До войны, разумеется.

— Жаль, если театр закроют.

— Конечно. Но я боюсь, в последнем акте этой драмы никаких чудес не предвидится. Через шесть недель от «Элизиума» не останется камня на камне. Но я хочу, чтобы вы знали: за театром следят не только алчные и корыстолюбивые люди. Вы можете считать нас своими ангелами-хранителями. Мы желаем вам добра, Теренс, мы все желаем вам добра.

Это прозвучало искренне и просто. Кэллоуэя слова гостя тронули и отчасти ранили. Собственные честолюбивые амбиции показались безнадежными. Личфилд продолжил:

— Мы хотим, чтобы этот театр достойно закончил свои дни и принял достойную смерть.

— Чертовски стыдно…

— Сожалеть уже поздно. Мы никогда не предавали Диониса ради Аполлона.

— Что?

— Не продались бухгалтерам, законникам — людям вроде Хаммерсмита, чья душа, если она вообще есть, не превышает размеров моего ногтя, а цветом походит на серую вошь. Мы имеем смелость следовать своему предназначению. Мы служим поэзии и живем под звездами.

Кэллоуэй не совсем понял аллюзию, но уловил основной смысл речи и вновь почувствовал симпатию к Личфилду.

Внезапно в торжественную атмосферу их разговора из-за кулис ворвался голос Дианы:

— Терри? Это ты?

Чары рассеялись. До этого момента Кэллоуэй не замечал, что присутствие Личфилда производило на него почти гипнотическое воздействие. Точно родные руки бережно укачивали его. Теперь Личфилд отступил от края сцены и заговорщически зашептал:

— Одно последнее слово, Теренс.

— Да?

— Ваша Виола. Если разрешите высказать мое мнение — для этой роли ей не хватает каких-то особенных качеств.

Кэллоуэй промолчал.

— Я знаю, — продолжил Личфилд. — Личные чувства иногда мешают смотреть правде в глаза…

— Нет, — прервал его Кэллоуэй, — вы правы. Но она популярна.

— У нее медвежьи ухватки, Теренс…

Широкая ухмылка расползлась под полями шляпы и повисла в тени, как; улыбка Чеширского кота.

— Я пошутил, — тихо засмеялся Личфилд. — Медведи бывают очаровательны.

— Терри! Вот ты где!

Диана появилась с левой стороны сцены — как всегда, одетая пышно и безвкусно. В воздухе повеяло ссорой. Однако Личфилд уже удалялся в бутафорскую перспективу двух оград за циклорамой.

— Зашел за пиджаком, — объявил Терри.

— С кем ты разговариваешь?

Личфилд исчез — так же спокойно и бесшумно, как появился.

Диана даже не видела, как он ушел.

— С ангелом, дорогая, — сказал Кэллоуэй.

Генеральная репетиция прошла плохо, но не так, как предвидел Кэллоуэй. Неизмеримо хуже. Реплики оказались наполовину забыты, сцены перепутаны, комические эпизоды выглядели неестественными и ходульными, игра была то вялой, то тяжеловесной. Казалось, что эта «Двенадцатая ночь» длится не меньше года В середине третьего акта Кэллоуэй взглянул на часы и подумал о том, что к этому времени уже закончился бы даже «Макбет» — без купюр и с антрактами.

Он сидел в партере, обхватив ладонями низко склоненную голову, и с тоской думал о том, что же ему сделать, дабы придать своему творению сколько-нибудь приемлемый вид. Не первый раз во время работы над спектаклем он чувствовал бессилие из-за проблем с актерами. Реплики и монологи можно выучить, мизансцены отрепетировать, выходы повторять до тех пор, пока они не отпечатаются в памяти. Но плохой актер есть плохой актер. Терри мог бы стараться до Судного дня, но не сумел бы ничего поделать с медвежьим слухом Дианы Дюваль.

Она проявляла поистине акробатическую ловкость, избегая и намека на внутреннее содержание роли, уклоняясь от любой возможности расшевелить зрительный зал и игнорируя все нюансы, заложенные в характере персонажа. Она героически противостояла попыткам Кэллоуэя создать на сцене цельный и живой образ. Ее Виола была родом из мыльной оперы — еще менее живая и еще более плоская, чем бутафорские ограды в саду Оливии.

Критики должны растерзать ее.

И гораздо хуже то, что она огорчит Личфилда. К своему удивлению, Кэллоуэй не мог забыть его старомодной риторики. Он даже признавался себе, что ему стыдно подвести Личфилда, ожидавшего увидеть в новой «Двенадцатой ночи» лебединую песнь любимого «Элизиума». Это казалось Кэллоуэю неблагодарностью.

О тяжелом бремени режиссера он узнал задолго до того, как профессионально занялся этим ремеслом. Его любимый наставник из Актерского центра (которого все называли Наш Возлюбленный Учитель) с самого начала говорил ему:

— На земле нет более одинокого существа, чем режиссер. Он знает все достоинства и недостатки собственного творения — или должен знать, если хоть чего-нибудь стоит. Но он обязан хранить эту информацию при себе и улыбаться.

В то время это не казалось невыполнимым.

— Твоя главная задача не в том, чтобы добиться успеха, — говорил Возлюбленный Учитель, — а в том, чтобы не упасть в грязь лицом.

Дельный совет, как выяснилось позже. Кэллоуэй часто вспоминал своего гуру, поблескивавшего очками и улыбавшегося жестокой циничной улыбкой. Ни один человек на земле не любил театр с такой страстью, с какой любил его Возлюбленный Учитель, и никто не ставил театральные претензии так низко, как он.

Злосчастная репетиция продлилась почти до часу ночи. Потом, расстроенные неудачей, они стали расходиться по домам. Кэллоуэй не хотел проводить вечер в театральной компании: его не прельщала перспектива долгих возлияний, излияний и массажа мозга. Его мрачное настроение не рассеяли бы ни вино, ни женщины, ни песни. Он старался не смотреть на Диану и избегал ее взглядов. Замечания, что он высказал ей перед труппой, пропали даром Она играла хуже и хуже.

В фойе Кэллоуэй встретил Телльюлу. Она задумчиво смотрела в окно, хотя пожилой леди в такое время давно пора было отойти ко сну.

— Вы запрете двери? — спросил он, скорее из необходимости что-то сказать.

— Я всегда запираю их на ночь, — ответила она.

Ей было далеко за семьдесят: возраст, едва ли располагающий к переменам Кэллоуэй боялся подумать о том, как она воспримет закрытие театра Ее слабое сердце могло не выдержать известия. Разве Хаммерсмит не говорил ему, что Телльюла начала работать здесь, когда была пятнадцатилетней девочкой?

— Ну, спокойной ночи, Телльюла.

Она, как всегда, чуть заметно кивнула Затем взяла Кэллоуэя за руку.

— Да?

— Мистер Личфилд… — начала она.

— Что мистер Личфилд?

— Ему не понравилась репетиция.

— Он приходил вечером?

— О да, — ответила она таким тоном, словно только слабоумный мог думать иначе. — Конечно, он приходил.

— Я его не видел.

— Ну… это все равно. Ему не понравилась репетиция.

Кэллоуэй постарался сдержаться и не вспылить.

— Ничего не поделаешь.

— Он принимает вашу постановку очень близко к сердцу.

— Я это понял, — сказал Кэллоуэй, избегая укоризненного взгляда Телльюлы. Бессонная ночь была уже ему обеспечена и без того, чтобы в ушах звучало эхо ее разочарованного голоса.

Он высвободил руку и пошел к двери. Телльюла не пыталась остановить его. Она лишь сказала:

— Вам нужно увидеть Констанцию.

Констанция? Где он мог слышать это имя? Ну, конечно, жена Личфилда.

— Она была чудесной Виолой.

Нет, он слишком устал, чтобы горевать из-за смерти той актрисы — ведь она же умерла, верно? Личфилд сказал, что она умерла, не так ли?

— Чудесной, — повторила Телльюла.

— Спокойной ночи, Телльюла. Завтра увидимся.

Старая карга не ответила Что ж, если она обиделась на его бесцеремонность, пускай. Он оставил Телльюлу с ее печалями и вышел на улицу.

Была холодная ноябрьская ночь. В воздухе пахло недавно уложенным асфальтом, дул пронизывающий колючий ветер. Кэллоуэй поднял воротник пиджака и нырнул в темноту.

Телльюла устало побрела в зрительный зал театра, где прошла вся ее жизнь. Его стены были такими же ветхими и обреченными, как она сама. В этом не было ничего удивительного: судьбы зданий и людей похожи. Но «Элизиум» должен умереть, как жил, — достойно и славно.

Она благоговейно отдернула красную штору, закрывавшую портреты в коридоре. Берримор, Ирвинг — великие имена, великие актеры. Пожалуй, краски немного потускнели, но в памяти эти лица не увядают никогда. На самом почетном месте, в последнем ряду за шторой, висел портрет Констанции Личфилд. Лицо необыкновенной красоты; кости и плоть образовали неповторимое анатомическое чудо.

Конечно, она слишком молода для Личфилда, и это стало частью их трагедии. Личфилд был вдвое старше супруги, и он мог дать непревзойденной красавице все, что она желала: славу, деньги, высокое положение в обществе. Все, кроме самого необходимого — жизни.

Она умерла, когда ей не исполнилось и двадцати лет. Рак груди. Кончина столь внезапная, что в нее до сих пор трудно поверить.

При воспоминании об утраченном гении молодой актрисы глаза Телльюлы наполнились слезами. Сколько образов могла бы оживить Констанция, если бы не ушла из жизни, — Клеопатра, Гедда, Розалина, Электра..

Увы, ничему этому не суждено было сбыться. Она исчезла во мраке, угасла, как свеча, опрокинутая порывом ветра, и после нее в жизни не осталось ни радости, ни света, ни тепла. С тех пор дни стали такими тоскливыми, что иногда хотелось заснуть и больше не просыпаться.

Телльюла уже плакала, прижимая ладони к сморщенным векам. И тут — о боже! — кто-то подошел к ней сзади. Может быть, это мистер Кэллоуэй вернулся, а она стояла здесь, жалкая; и не могла вытереть слезы, что текли и текли по щекам, как у глупой старухи — ведь именно старой и глупой он считал ее. Молодой и сильный, что он знал о тоске по ушедшим годам, о горечи невосполнимых утрат? Когда-нибудь и он испытает это. Скорее, чем он думает, но не сейчас.

— Телли, — сказал кто-то.

Она знала, кто это. Ричард Уолден Личфилд. Телльюла обернулась и увидела его в шести футах рядом с собой — прекрасно сложенного и стройного, каким она помнила его. Он был на двадцать лет старше ее, но возраст совсем не отразился на нем Телльюле стало стыдно за свои слезы.

— Телли, — мягко повторил он. — Я знаю, уже довольно поздно, но мне кажется, ты хочешь сказать мне «здравствуйте».

— Здравствуйте!

Пелена слез медленно спала, и она увидела спутницу Личфилда, почтительно державшуюся в двух шагах позади него. Та выступила из тени, и Телльюла узнала её неповторимо прекрасные черты. Время разлетелось на куски, здравый смысл покинул этот мир. А из воцарившегося хаоса внезапно блеснул маленький лучик надежды, предназначавшийся для Телльюлы: она вдруг перестала чувствовать себя старой и обреченной, как прежде. Ведь она не может не доверять собственным глазам.

Перед ней стояла Констанция, по-прежнему блистательная и юная. Актриса приветливо улыбалась и кивала Телльюле.

Милая мертвая Констанция.

Репетиция была назначена на девять тридцать следующего утра. Диана, как обычно, опоздала на полчаса. Выглядела она так, будто не спала всю ночь.

— Простите, я задержалась, — бросила она, безжалостно коверкая открытые гласные.

Кэллоуэй не собирался потакать ей.

— У нас завтра премьера, — процедил он, — а все дожидаются тебя одну.

— Неужели? — спросила она, стараясь придать себе огорченный вид. Даже это ей не удавалось.

— Ладно, начинаем с первой сцены, — вздохнув, объявил Кэллоуэй. — Пожалуйста, пусть каждый возьмет текст и ручку. Я сделал сокращения в нескольких диалогах и хочу, чтобы мы к обеду отрепетировали их. Райен, у тебя есть копия для суфлера?

Последовали быстрый обмен бумагами и недовольные оправдания Райена.

— Ладно, приступаем. Предупреждаю — не хочу слышать ничьих жалоб, у нас нет времени. Вчерашняя репетиция походила на поминки, а не на спектакль. Заранее прошу прощения, если буду не слишком вежлив.

Он пытался сдерживать себя. Они тоже. И все-таки не было конца взаимным упрекам, спорам, обидам, оскорблениям. Кэллоуэй охотнее согласился бы висеть вниз головой на трапеции, чем руководить четырнадцатью уставшими людьми, две трети которых не понимали, чего от них хотят, а остальные только могли выполнить то, что требовалось. У него сдавали нервы.

К тому же его не отпускало чувство, будто за ним наблюдают, хотя зрительный зал был абсолютно пуст. Он подумал, что Личфилд, наверное, наблюдает за репетицией в какую-нибудь потайную щелку, но счел эту мысль первым признаком развивающейся паранойи.

Наконец пришло время обеда.

Кэллоуэй знал, где найти Диану, и был готов к предстоящей сцене. Обвинения, слезы, уверения в любви, снова слезы, примирение. Шаблонный вариант.

Он постучал в дверь ее гримерной.

— Кто там?

Плакала она или говорила, прихлебывая что-то для утешения?

— Я.

— Что тебе?

— Могу я войти?

— Входи.

Она держала в одной руке бутылку водки (хорошей водки), а в другой стакан. Слез пока не было.

— От меня нет никакого толка, да? — спросила она, едва он закрыл за собой дверь. Ее глаза умоляли его не соглашаться.

— Ну, не будь глупенькой, — уклончиво проговорил он.

— Никогда не понимала Шекспира, — заметила она так, словно виноват был сам Шекспир. — Эти дурацкие слова.

Буря приближалась, она вот-вот разразится.

— Не волнуйся, все в порядке, — солгал он, обняв ее одной рукой. — Тебе просто нужно немного времени.

Ее лицо помрачнело.

— Завтра премьера, — медленно произнесла она. Этому замечанию трудно было что-нибудь противопоставить. — Я провалюсь, да?

Он хотел ответить отрицательно, но у него не повернулся язык.

— Да. Если только…

— И я больше никогда не получу работы, да? Мне говорил Гарри, этот безмозглый полоумный еврей: «Театр будет полезен для твоей репутации». Нужно немного подтолкнуть меня, он так сказал. Ему-то что? Получит свои проклятые десять процентов и уйдет. Выходит, я одна останусь в дураках?

При мысли о том, что она останется в дураках, грянула буря. Не какой-нибудь легкий дождик — настоящий ураган, быстро перешедший в безутешные рыдания. Кэллоуэй старался, но успокоить ее было трудно. Она плакала так горько и обильно, что его слова тонули в слезах. Поэтому он нежно поцеловал ее, как поступил бы любой приличный режиссер, и — чудо из чудес! — уловка удалась. Тогда он проявил немного большую активность, чем прежде: его руки задержались на ее груди, скользнули под блузку, нащупали соски, сжали их между большими и указательными пальцами.

Это сработало безупречно. В грозовых тучах забрезжили первые лучи солнца: она вздохнула, расстегнула ремень на его брюках и позволила его жару высушить последние капли дождя. Пальцы Кэллоуэя нашарили кружевную тесемку ее трусиков и настойчиво двинулись дальше. Упала бутылка водки, опрокинутая ее неосторожным движением, и залила разбросанные по столу бумаги. Но любовники даже не услышали, как стекло ударилось о дерево.

Затем отворилась проклятая незапертая дверь, и дуновение сквозняка мгновенно остудило их пыл.

Кэллоуэй хотел обернуться, но вовремя сообразил, какое зрелище явил бы собой. Он уставился в зеркало за спиной Дианы. Оттуда на него смотрело невозмутимое лицо Личфилда.

— Простите, что не постучал.

В ровном голосе не было ни доли замешательства. Кэллоуэй поспешно натянул брюки, застегнул ремень и обернулся, проклиная свои горящие щеки.

— Да… это было бы более вежливо, — выдавил он из себя.

— Еще раз примите мои извинения. Я хотел переговорить, — Личфилд перевел взгляд на Диану, — с вашей звездой.

Кэллоуэй почти физически ощутил, как что-то возликовало в душе Дианы. Его охватило недоумение: неужели Личфилд переменил мнение о ней? Неужели он пришел сюда как пристыженный поклонник, готовый припасть к ногам величайшей актрисы?

— Я был бы очень благодарен, если бы мне позволили поговорить с леди, — продолжил он вкрадчивым голосом.

— Видите ли, мы…

— Разумеется, — перебила Диана. — Но только через пару секунд, хорошо?

Она мгновенно овладела ситуацией. Слезы были забыты.

— Я подожду в коридоре, — сказал Личфилд, покидая гримерную.

За ним еще не закрылась дверь, а Диана уже стояла перед зеркалом и вытирала черные потеки туши под глазами.

— Приятно иметь хоть одного доброжелателя, — проворковала она — Ты не знаешь, кто он?

— Его зовут Личфилд, — сказал Кэллоуэй. — Он очень переживает за этот театр.

— Может быть, он хочет предложить мне что-нибудь?

— Сомневаюсь.

— Ох, не будь таким занудой, Теренс, — недовольно проворчала она — Тебе просто не нравится, когда на меня обращают внимание. Разве нет?

— Извини, каюсь.

Она придирчиво осмотрела себя.

— Как я выгляжу? — спросила она.

— Превосходно.

— Прости за то, что было прежде.

— Что была прежде?..

— Ты знаешь, что.

— Ах… да, конечно.

— Увидимся внизу, ладно?

Его бесцеремонно выставляли за дверь. Присутствие любовника и советчика больше не требовалось.

В коридоре было прохладно. Личфилд терпеливо ждал, прислонившись к стене. Сейчас он был лучше освещен и стоял ближе, чем в предыдущий вечер. Кэллоуэй все еще не мог полностью разглядеть лицо под широкополой шляпой. Но что-то в этих чертах — какая странная мысль! — показалось искусственным, ненастоящим Сама плоть его лица не походила на единую систему мышц и нервов, она выглядела слишком плотной и розовой, почти как ткань шрама.

— Она еще не совсем готова, — сказал Кэллоуэй.

— Замечательная женщина, — промурлыкал Личфилд.

— Да.

— Я не виню вас…

— М-м…

— Но все-таки она не актриса.

— Личфилд, вы ведь не собираетесь мешать мне? Я вам не позволю.

— Можете не опасаться этого.

Явное удовольствие, которое Личфилд испытывал от его замешательства, сделало Кэллоуэя менее почтительным к собеседнику, чем прежде.

— Если вы ее хоть немного расстроите…

— У нас общие интересы, Теренс Я хочу только успеха для спектакля, поверьте мне. Неужели вы думаете, что в сложившейся ситуации я рискнул бы чем-нибудь встревожить вашу первую актрису? Я буду кроток, как ягненок, Теренс.

— Кто бы вы ни были, — последовал раздосадованный ответ, — вы не похожи на ягненка.

Улыбка, скользнувшая по губам Личфилда, едва заставила шевельнуться Мускулы вокруг его рта.

Спускаясь по лестнице, Кэллоуэй крепко сжимал, зубы и никак не мог объяснить себе причину собственного беспокойства.

Диана отошла от зеркала, готовая сыграть свою роль.

— Можете войти, мистер Личфилд, — объявила она.

Тот появился в дверях прежде, чем она успела договорить.

— Мисс Дюваль, — почтительно поклонившись, сказал он (она улыбнулась: как галантно), — вы простите мою недавнюю неучтивость?

Она взглянула на него томными глазами: мужчины всегда таяли от ее взгляда.

— Мистер Кэллоуэй… — начала она.

— Очень настойчивый молодой человек, полагаю.

— Да.

— Не слишком ли он докучает первой актрисе?

Диана немного нахмурилась, на переносице проступила едва заметная складка.

— Боюсь, вы правы.

— Профессионалу это непозволительно, — сказал Личфилд. — Но, прошу простить меня, его пылкость вполне объяснима.

Она придвинулась к лампе возле зеркала, зная, что такой свет выгодно подчеркнет пышность ее волос.

— Ну, мистер Личфилд, что я могу сделать для вас?

— Честно говоря, у меня очень деликатное дело, — сказал Личфилд. — Горько признать, но — как бы получше выразиться? — ваш талант не идеально соответствует характеру пьесы. Вашему стилю недостает нужной тонкости.

Последовало напряженное молчание. Диана сопела и обдумывала значение произнесенных слов. Затем она двинулась к двери. Ей не понравилось начало сцены. Она ожидала поклонника, а получила критика.

— Уходите, — проговорила она бесцветным голосом.

— Мисс Дюваль…

— Вы меня слышали.

— Вы ведь не годитесь на роль Виолы, не так ли? — продолжал Личфилд, словно не слышал слов кинозвезды.

— Не ваше дело, — отрезала она.

— Но это так. Я видел репетиции. Вы вялы и неубедительны. Все комические эпизоды выходят плоскими, а сцена воссоединения просто разбивает наши сердца — она сыграна со свинцовой тяжеловесностью.

— Спасибо, я не нуждаюсь в вашем мнении.

— У вас нет стиля…

— Заткнитесь.

— Нет стиля и нет вкуса Уверен, на телеэкране вы — само очарование, но театр требует особой правдивости. И души, которой вам, честно говоря, не хватает.

Игра перешла все границы разумного. Диана хотела ударить непрошеного гостя, но не находила повода. Она не могла воспринимать всерьез престарелого позера — он был персонажем даже не из мелодрамы, а из музыкальной комедии, с этими его тонкими серыми перчатками и тонким серым галстуком. Глупый злобный педераст, что он понимал в искусстве?

— Убирайтесь вон, или я позову менеджера, — сказала она.

Но он встал между ней и дверью.

Сцена изнасилования? Так вот какую пьесу они играли? Неужели он сгорает от страсти к ней? Боже упаси.

— Моя жена, — улыбнувшись, произнес он, — играет Виолу…

— Я рада за нее.

— …И она чувствует, что сможет вдохнуть в эту роль немного больше жизни, чем вы.

— У нас завтра премьера, — неожиданно для себя проговорила Диана, будто защищая Свое участие в спектакле.

Какого черта она оправдывалась перед человеком, что вломился к ней и наговорил таких ужасных вещей? Может быть, потому что была напугана. Он подошел очень близко, и его дыхание пахло дорогим шоколадом.

— Она знает роль наизусть.

— Эта моя роль. И я сыграю ее. Я сыграю ее, даже если буду самой плохой Виолой в истории театра, ясно?

Диана старалась сохранять самообладание, но ей было нелегко. Что-то заставляло ее нервничать. Нет, не насилия; но чего-то она все же боялась.

— Увы, я уже обещал эту роль своей жене.

— Что? — она изумилась его самонадеянности.

— И ее сыграет Констанция.

Услышав имя соперницы, Диана рассмеялась. В конце концов, это похоже на классическую комедию — что-то из Шеридана или Уайльда, запутанное и хитроумное. Но он говорил с такой непоколебимой уверенностью: «Ее сыграет Констанция», — словно дело обдумано и решено.

— Я не собираюсь больше спорить с вами. Если вашей жене угодно играть Виолу, ей придется играть ее на улице. На паршивой улице, ясно?

— У нее завтра премьера.

— Вы глухой, тупой или то и другое одновременно?

Спокойно, твердил ей внутренний голос, ты переигрываешь, выходишь за рамки сценического действия. Какая бы сцена это ни была.

Он шагнул к ней, и лампа возле зеркала высветила лицо под широкополой шляпой. До сих пор она не могла внимательно разглядеть его, а теперь увидела четко прорисованные линии вокруг его глаз и рта. Это не настоящая плоть и кожа, без сомнений. Личфилд носил накладки из латекса, и они были плохо приклеены. У Дианы зачесались руки от желания сорвать их и открыть его настоящее лицо.

Конечно. Вот оно что. Сцена, которую она играла, называлась «Срывание маски».

— А ну, поглядим, на кого вы похожи, — произнесла Диана, и, прежде чем Личфилд перестал улыбаться, ее рука коснулась его щеки. В последний момент у нее мелькнула мысль, что именно этого он и добивался, но было поздно извиняться или сожалеть о содеянном. Пальцы нащупали край маски и потянули за него. Диана вздрогнула.

Тонкая пленка латекса соскочила и обнажила истинную физиономию гостя. Диана попыталась убежать, но рука Личфилда крепко ухватила ее за волосы. Теперь она могла лишь смотреть в его лицо, полностью лишенное кожного покрова. Кое-где свисали сухие волокна мышц, около горла сохранились остатки бороды, но все прочее истлело. По большей части лицо состояло из голых костей, покрытых пятнами грязи и плесени.

— Я не был, — отчетливо проговорил череп, — бальзамирован. В отличие от Констанции.

Диана никак не отреагировала на объяснение. Она ни единым звуком не выразила протеста, несомненно необходимого в данной сцене. У нее хватило сил лишь на то, чтобы хрипло застонать, когда его рука сжалась еще крепче и отклонила ее голову назад.

— Рано или поздно мы все должны сделать выбор, — сказал Личфилд. Его дыхание уже не пахло шоколадом, а разило гнилью.

Диана не совсем поняла.

— Мертвые должны выбирать более тщательно, чем живые. Мы можем тратить наше дыхание — извини меня за это выражение — лишь на чистые наслаждения. Я полагаю, тебе не нужно искусство. Не нужно? Так?

Она согласно закивала головой, от души надеясь, что это правильный ответ.

— Тебе нужна жизнь тела, а не жизнь воображения. И ты можешь получить ее.

— Да… благодарю… тебя.

— Если ты хочешь, то получишь ее.

Внезапно он плотно обхватил ее голову и прижался губами к ее губам Ощутив гнилое дыхание у себя во рту, она попыталась закричать, но объятие было настойчивым, и Диана упала замертво.

Райен нашел Диану лежавшей на полу гримерной, когда время уже близилось к двум. Понять случившееся было трудно. У нее не оказалось ран ни на голове, ни на теле, не была она и мертвой в полном смысле слова Казалось, что она впала в кому. Возможно, поскользнулась и ударилась обо что-то затылком. Во всяком случае, она была без сознания.

До премьеры оставалось несколько часов, а Виола лежала в реанимационном отделении местной больницы.

— Чем быстрее это заведение пойдет с молотка, тем лучше, — сказал Хаммерсмит.

Он пил во время рабочего дня, чего раньше Кэллоуэй за ним не замечал. На столе стояли бутылки виски и полупустой стакан. Темные круги от стакана отпечатались на счетах и деловых письмах. У Хаммерсмита тряслись руки.

— Что говорят в больнице?

— Она прекрасная женщина, — сказал менеджер, глядя в стакан.

Кэллоуэй мог поклясться, что Хаммерсмит был на грани слез.

— Хаммерсмит! Как она?

— Она в коме. И ее состояние не меняется.

— Полагаю, это уже кое-что.

Хаммерсмит хмуро посмотрел на Кэллоуэя.

— Сопляк, — сказал он. — Крутил с ней шашни, да? Воображал себя черт знает кем? Ну, так я скажу тебе: Диана Дюваль стоит дюжины таких, как ты. Дюжины!

— Из-за этого вы и позволили продолжать работу над спектаклем, Хаммерсмит? Потому что увидели ее и захотели прибрать к своим липким ручонкам?

— Тебе не понять. Ты думаешь не головой, а кое-чем другим.

Кажется, его глубоко оскорбило то, как Кэллоуэй интерпретировал его восхищение Дианой Ла Дюваль.

— Ладно, будь по-вашему. Так или иначе, у нас нет Виолы.

— Вот почему я отменяю премьеру, — сказал Хаммерсмит, растягивая слова, чтобы продлить удовольствие.

Это должно было случиться. Без Дианы Дюваль не будет «Двенадцатой ночи». И такой исход, возможно, к лучшему.

Раздался стук в дверь.

— Кого там черти принесли? — устало проговорил Хаммерсмит. — Войдите.

Это был Личфилд, Кэллоуэй почти обрадовался, увидев его странное лицо с путающими шрамами. Правда, он хотел бы задать несколько вопросов о состоянии Дианы, о том разговоре с ней, но поостерегся делать это в присутствии Хаммерсмита К тому же, если Личфилд пытался причинить вред Диане, разве появился бы он здесь так скоро и с такой улыбкой?

— Кто вы? — спросил Хаммерсмит.

— Ричард Уолден Личфилд.

— Я вас не знаю.

— Я управлял «Элизиумом», если позволите.

— Ох, господи.

— Он стал моим основным делом..

— Что вам нужно? — прервал Хаммерсмит, раздраженный его манерами.

— Я слышал, что спектаклю грозит опасность, — невозмутимо ответил Личфилд.

— Не грозит, — потеребив нижнюю губу, сказал Хаммерсмит. — Не грозит, потому что никакой постановки не будет. Она отменена.

— Вот как? — Личфилд перевел взгляд на Кэллоуэя. — Вы с этим согласны? — спросил он.

— Его согласия не требуется. Я обладаю исключительным правом отменять постановки, если такая необходимость продиктована обстоятельствами. Это записано в контракте. Театр закрыт с сегодняшнего вечера и больше никогда не откроется.

— Театр откроется.

— Что?

Хаммерсмит встал из-за стола, и Кэллоуэй понял, что никогда не видел его во весь рост. Он был очень маленьким, почти лилипутом.

— Мы будем играть «Двенадцатую ночь», как объявлено в афишах, — произнес Личфилд. — Моя жена милостиво согласилась исполнять роль Виолы вместо мисс Дюваль.

Хаммерсмит захохотал хриплым смехом мясника. Однако в следующее мгновение он осекся, потому что в кабинете разлился запах лаванды и перед тремя мужчинами предстала Констанция Личфилд, облаченная в шелка и мех. Она выглядела совершенной, как и в день своей смерти. Даже у Хаммерсмита захватило дух при взгляде на нее.

— Наша новая Виола, — объявил Личфилд.

Прошло две или три минуты, прежде чем Хаммерсмиту удалось совладать с собой.

— Эта женщина не может вступить в труппу за полдня до премьеры.

— А почему бы и нет? — произнес Кэллоуэй, не сводивший с Констанции глаз. Личфилду повезло — его жена была головокружительно красива. Кэллоуэй боялся дышать в ее присутствии, чтобы она не исчезла.

Затем Констанция заговорила. Это были строки из первой сцены пятого акта:

Хотя мешает нам отдаться счастью Лишь мой наряд, не мне принадлежащий,— Не обнимай меня и не целуй, Пока приметы времени и места Не подтвердят тебе, что я — Виола[3].

Голос Констанции был легким и музыкальным; он эхом звенел во всем ее теле, наполняя каждое слово жаром страсти.

Лицо актрисы было изумительно живым, и его черты тоже играли, тонко и деликатно отражая значение произносимых слов.

Констанция очаровывала.

— Простите, — сказал Хаммерсмит, — но есть правила и законы. Она состоит в актерском профсоюзе?

— Нет, — ответил Личфилд.

— Вот видите, это невозможно. Профсоюз строго следит за подобными вещами. С нас сдерут шкуру.

— Вам-то что, Хаммерсмит? — сказал Кэллоуэй. — Какое вам дело? После того как снесут «Элизиум», вашей ноги не будет ни в одном театре.

— Моя жена видела все репетиции. Лучшей Виолы вам не найти.

— Это было бы волшебно, — подхватил Кэллоуэй, чей энтузиазм при взгляде на Констанцию возрастал с каждой секундой.

— Кэллоуэй, вы рискуете испортить отношения с профсоюзом, — проворчал Хаммерсмит.

— Я готов рискнуть.

— Вы правы, мне нет никакого дела до того, что будет с театром. Но если кто-нибудь пронюхает о замене, вас ждет провал.

— Хаммерсмит! Дайте ей шанс. Дайте шанс всем нам. Возможные неприятности с профсоюзом — это мои проблемы.

Хаммерсмит вновь опустился на стул.

— Публика к вам не пойдет, вы это понимаете? Диана Дюваль была звездой, ради которой зрители готовы сидеть и слушать вашу чепуху. Но никому не известная актриса?.. Это ваши похороны, я умываю руки. И запомните, Кэллоуэй: вы сами отвечаете за все. Надеюсь, с вас живьем сдерут кожу.

— Благодарю, — сказал Личфилд. — Очень мило с вашей стороны.

Хаммерсмит начал разбирать на столе бумаги, расчищая место для бутылки и стакана. Аудиенция была окончена: его больше не интересовали эти «бабочки».

— Убирайтесь, — процедил он. — Убирайтесь прочь.

— У меня есть два или три требования, — сказал Личфилд, когда они вышли из офиса — Условия, на которых моя жена согласна выступать.

— Что за требования?

— Для удобства Констанции я бы попросил приглушить свет. Она просто не привыкла играть при таком ярком свете.

— Очень хорошо.

— И еще я бы попросил вас восстановить огни рампы.

— Рампы?

— Я понимаю, это немного старомодно, но с ними она чувствует себя гораздо лучше.

— Такое освещение будет мешать актерам, — сказал Кэллоуэй. — Они не смогут видеть публику.

— Тем не менее… я вынужден настаивать.

— Ладно.

— И третье. Сцены с поцелуями, объятиями и другими прикосновениями к Виоле должны быть исправлены так, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.

— Любой?

— Любой.

— Но боже мой, почему?

— Моя жена не нуждается в драматизации работы сердца, Теренс.

Эта странная интонация в слове «сердца». Работа сердца.

Кэллоуэй поймал взгляд Констанции. Ее глаза, казалось, благословляли его.

— Пора представить труппе новую Виолу? — предложил Личфилд.

— Почему нет?

Трио переступило порог театра.

Изменить свет и исправить мизансцены, чтобы исключить физический контакт, оказалось несложно. И хотя актеры поначалу не испытывали дружеских чувств к новой партнерше, ее сдержанные манеры и природное обаяние вскоре покорили их. Кроме того, ее присутствие означало, что представление все-таки состоится.

В шесть Кэллоуэй объявил перерыв и назначил на восемь часов начало генеральной репетиции в костюмах. Участники спектакля разошлись, оживленно обсуждая новую постановку. То, что вчера казалось грубым и неуклюжим, сегодня складывалось очень неплохо. Разумеется, многое еще предстояло отточить и подправить: технические неувязки, неловко сидящие костюмы, отдельные режиссерские просчеты. Все шло своим чередом, и актеры, в сущности, были очень довольны. Даже Эд Каннингем снизошел до пары комплиментов.

Личфилд нашел Телльюлу у окна в комнате отдыха.

— Сегодня вечером…

— Да, сэр.

— Не надо ничего бояться.

— Я не боюсь, — ответила Телльюла.

Что за мысль? Как будто она и так…

— Будет немного больно, я сожалею об этом Тебе и нам всем, конечно.

— Я знаю.

— Я понимаю тебя. Ты любишь театр так же, как и я, и тебе известен парадокс нашей профессии. Играть жизнь… ах, Телли, какая это удивительная вещь! Знаешь, иногда мне даже интересно, как долго я еще смогу поддерживать иллюзию.

— Это чудесный спектакль, — сказала она.

— Ты и вправду так думаешь?

Он и в самом деле обрадовался ее оценке. Постоянно притворяться было трудно: имитировать плоть, дыхание, живой вид. Благодарный за похвалу, он коснулся плеча Телльюлы.

— Ты хотела бы умереть, Телльюла?

— Это больно?

— Едва ли.

— Тогда я была бы счастлива.

— Да будет так, Телли.

Он прильнул к ее губам, и она, не переставая улыбаться, умерла. Он уложил ее на софу и ее ключом запер за собой дверь. Она должна была остыть в этой прохладной комнате и подняться на ноги к приходу зрителей.

В пятнадцать минут седьмого перед «Элизиумом» остановилось такси, и из него вышла Диана Дюваль. Был холодный ноябрьский вечер, но она чувствовала себя прекрасно. Сегодня ее ничего не могло огорчить. Ни темнота, ни холод.

Никем не замеченная, она прошла мимо афиш с собственным лицом и именем, поднялась по лестнице и отворила дверь в гримерную. Там, в густом облаке табачного дыма, она нашла объект своей страсти.

— Терри.

Она задержалась в дверях, дав ему осознать свое появление. Он побледнел, и поэтому она немного надула губы, что было нелегко. Мышцы лица почти не слушались, но она приложила некоторые усилия и добилась удовлетворительного результата.

Кэллоуэй не сразу смог подобрать слова. Диана выглядела нездоровой, тут не было двух мнений, и если она покинула больницу, чтобы принять участие в генеральной репетиции, то он должен отговорить ее. Она была не накрашена, ее пепельные волосы не мешало бы помыть.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она закрыла дверь.

— У меня есть одно незаконченное дело.

— Послушай… Я должен кое-что сказать тебе… Видишь ли, мы нашли тебе замену. Я хочу сказать — замену в спектакле. — Она непонимающе смотрела на него. Он торопился и путался. — Мы думали, что тебя не будет… То есть не всегда, конечно, а только на премьере…

— Не беспокойся, — сказала она.

У него медленно начала отвисать челюсть.

— Не беспокойся?

— Что мне до этого?

— Но ты говоришь, что вернулась закончить…

Он осекся. Она расстегивала верхние пуговицы платья. Нет, она не всерьез, она шутит. Секс? Сейчас?..

— За последние несколько часов я многое передумала, — сказала она, вынув руки из рукавов, спустив платье и переступив через него; на ней остался белый лифчик, и она безуспешно пыталась его расстегнуть. — И решила, что до театра мне нет дела. Ты поможешь мне или нет?

Она повернулась и подставила ему спину. Он автоматически разъединил крючки, хотя еще не осознал, хотел ли это делать. Впрочем, его желания будто и не играли роли. Она вернулась, чтобы закончить то, на чем их прервали, — вот так просто… И несмотря на странные звуки, вдруг зазвучавшие в ее горле, несмотря на остекленевший взгляд, она все еще оставалась очень привлекательной женщиной. Она вновь повернулась, и Кэллоуэй увидел ее грудь — более бледную, чем он помнил, но прелестную. Ему сразу стали тесны брюки, а ее действия только ухудшали ситуацию: она раздвигала бедра, как стриптизерши в Сохо, и поглаживала себя между ног…

— Не беспокойся за меня, — сказала она, — Я приняла решение. Все, чего я по-настоящему хочу…

Она отняла руки от живота и приложила ладони к его лицу. Они были холодны как лед.

— Все, чего я по-настоящему хочу, это ты. Я не могу заниматься и сексом, и сценой… У каждого в жизни наступает время, когда нужно принять решение.

Она облизнула губы, но они остались сухими, как и прежде, точно у нее на языке не было ни капли влаги.

— Этот случай заставил меня задуматься о том, чего я действительно хочу. И если честно, — она расстегнула ремень на его брюках, — мне наплевать…

Теперь молния.

— …и на эту, и на любую другую паршивую пьесу.

Брюки упали на пол.

— Я покажу тебе, что меня по-настоящему волнует.

Она дотронулась до его трусов. Ее холодные руки сделали прикосновение особенно сексуальным. Он улыбнулся и закрыл глаза. Она опустила его трусы до лодыжек и встала перед ним на колени.

Она мастерски делала свое дело, ее глотка работала как насос. Ее рот почему-то был суше, чем обычно, язык царапал его, но эти ощущения сводили его с ума. Он почти не замечал, насколько глубоко она вбирала его, возбуждая все больше и больше. Медленно, затем все быстрее, а когда почти наступал оргазм, она снова снижала темп. Кэллоуэй был в полной ее власти.

Желая видеть ее в деле, он открыл глаза Она с наслаждением насаживала себя на него.

— Господи, — выдохнул он, — как хорошо.

Она не ответила, продолжая безмолвно трудиться над ним. Она не издавала никаких привычных звуков: ни удовлетворенного посапывания, ни тяжелых вздохов. Она лишь поглощала его плоть в абсолютном молчании.

На какое-то время он задержал дыхание, и у него — где-то в животе — мелькнула неожиданная мысль. Ее голова все так же покачивалась, губы плотно обхватили его член. Прошло полминуты… минута… полторы. И теперь Кэллоуэй исполнился ужаса.

Диана не дышала. Этот невероятный оральный акт удавался ей именно потому, что ей не нужно было останавливаться, чтобы вдохнуть или выдохнуть воздух.

Тело Кэллоуэя одеревенело, а его эрекция начала пропадать. Диана не переставала трудиться, но ее неутомимые движения лишь утверждали его в этой дикой мысли: она мертва.

Она держала его губами, холодными губами, и была мертва. Вот зачем она вернулась — покинула больничный морг и вернулась сюда. Она не заботилась ни о пьесе, ни о роли, а только хотела закончить то, что начала несколько часов тому назад. Вот какой акт она предпочла: один лишь этот акт. Она выбрала себе роль для вечности.

Кэллоуэй не мог ничего поделать, лишь смотрел, как дурак, на голову трупа, трудившегося между его ног.

Затем она, кажется, почувствовала его ужас. Ее глаза открылись и взглянули на него. Как; мог он принять этот взгляд за взгляд живого человека? Она оставила в покое его съежившееся мужское достоинство.

— Что такое? — спросила она. Ее голос все еще притворялся живым.

— Ты… не… дышишь.

Ее лицо превратилось в безжизненную маску. Она встала с колен.

— Ох, дорогой, — отбросив притворство, сказала она. — Эта роль мне не удалась, да?

Теперь у нее был призрачный голос: тонкий, бесцветный. Кожа, казавшаяся ему восхитительно бледной, на самом деле была белой и восковой.

— Ты умерла? — спросил он.

— Боюсь, да. Два часа назад, во сне. Но мне нужно было прийти, Терри: так много не закончено… Я сделала выбор, и ты должен быть доволен. Ты ведь доволен?

Она направилась к своей сумочке, оставленной возле зеркала. Кэллоуэй беспомощно посмотрел на дверь. Тело не подчинялось ему. Кроме того, его брюки были спущены на лодыжки. Два шага — и он растянулся бы на полу.

Диана вновь повернулась к нему, держа в руке что-то блестящее и острое. Он, как ни старался, никак не мог сфокусировать зрение на этом сверкающем, ярком лучистом… Чем бы это ни было, оно предназначалось ему.

С тех пор как в 1934 году построили новый крематорий, на кладбище не прекращались осквернения могил Памятники переворачивали, разбивали надгробия, на плитах появлялись окурки и надписи. За могилами почти никто не ухаживал. Сменились поколения, и мало у кого оставались здесь родные покойники, и немногие набирались смелости ходить по мрачным аллеям кладбища, изуродованного вандалами.

Конечно, так; было не всегда На мраморных фасадах уцелевших викторианских мавзолеев красовались имена некогда знаменитых и влиятельных людей — отцов-основателей, местных предпринимателей и аристократов, некогда бывших гордостью города. Здесь лежала и актриса Констанция Личфилд («Покойся, пока не наступит день и не рассеются тени»), чья могила содержалась в уникальном порядке благодаря заботам и деньгам какого-то таинственного поклонника.

Свидетелей в ту ночь не нашлось — слишком мрачно для любовников. Никто не видел, как Шарлотта Хенкок отворила дверь своего склепа, и два голубя захлопали крыльями, приветствуя ее появление на залитой лунным светом дорожке. С ней был ее муж Жерар, умерший тринадцатью годами раньше и потому менее свежий, чем она. К ним присоединились похороненные неподалеку Жозеф Жарден с семейством, а также Мариотт Флетчер, Анна Снелл, братья Пикок. За ними последовали другие. В углу кладбища Альфред Краушо (капитан Семнадцатого уланского полка) помогал своей горячо любимой супруге Эмме встать с погребального ложа. Мелькали лица, сдавленные тяжестью могильных плит. Среди них были Кеся Рейнольдс со своим ребенком, что прожил всего один день; Мартин ван де Линде («Да не умрет память о праведных»), чья жена пропала без вести во время позапрошлой войны; Роза и Селина Голдфинч, блиставшие в лучших театрах мира, и Томас Джерри, и…

Слишком много имен, чтобы перечислить. Слишком много степеней разложения, чтобы описать. Достаточно сказать, что они восстали и их лица избавились от всего, кроме основы красоты. Они вышли через задние ворота кладбища и, мягко ступая по сухой земле пустыря, направились к «Элизиуму». Вдали по дороге проносились автомобили. В небе гудел реактивный самолет. Заглядевшись на его бортовые огни, один из братьев Пикоков оступился, упал и сломал челюсть. Его осторожно подняли и, беззлобно посмеиваясь, повели дальше. Ничего страшного не произошло, и что за воскресение без смеха?

Но шоу должно продолжаться.

О музыка, ты пища для любви! Играйте же, любовь мою насытьте, И пусть желанье, утолясь, умрет!..

Кэллоуэя за кулисами не нашли; однако Райен получил указание от Хаммерсмита (через вездесущего Личфилда) начинать спектакль без режиссера.

— Должно быть, он на галерке, — сказал Личфилд. — Да, кажется, я вижу его там.

— Он улыбается? — спросил Эдди Каннингем.

— Улыбка до ушей.

— Значит, только что от Дианы.

Актеры засмеялись. В этот вечер смех не умолкал. Спектакль явно удался, и хотя огни рампы мешали разглядеть публику, из зала плыли волны любви и удовольствия. Со сцены актеры возвращались окрыленными.

— Все они сидят на галерке, — сказал Эдди, — но ваши друзья, мистер Личфилд, преобразили нашу богадельню. Они так широко улыбаются!

Акт первый, сцена вторая. Выход Констанции Личфилд в роли Виолы вызвал гром аплодисментов. И каких аплодисментов! Точно тысячи барабанных палочек разом обрушились на тугую кожу тысяч гулких ударных инструментов. Настоящий шквал рукоплесканий.

И, боже, как она играла! Как и предполагалось — всем сердцем вжившись в роль, не нуждаясь ни в чем материальном, чтоб выразить глубину чувств, одним легким движением руки заменяя сотню многозначительных жестов. После первой сцены каждое ее новое появление сопровождалось тем же громом аплодисментов, после чего зрительный зал погружался в напряженное и почтительное молчание.

За кулисами актеры пребывали в отличном настроении. Они чувствовали успех. Успех, вырванный из лап почти неминуемой катастрофы.

О, эти аплодисменты! Громче! Еще громче!

Хаммерсмит в своем офисе смутно слышал взрывы восторженных рукоплесканий, доносившиеся из театра.

Он допивал восьмую порцию алкоголя, когда слева отворилась дверь. На мгновение скосив глаза, он признал Кэллоуэя.

«Пришел сообщить мне, как я ошибался», — допивая бренди, подумал Хаммерсмит.

— Ну, чего тебе?

Ответа не последовало. Хаммерсмит видел широкую ухмылку на лице посетителя. Самодовольный полудурок пришел покрасоваться перед горюющим человеком.

— Полагаю, ты слышал?

И снова улыбка.

— Она умерла, — со слезами проговорил Хаммерсмит. — Несколько часов назад, не приходя в сознание. Я не говорил актерам… Хуже уже не будет.

Новость, кажется, ничуть не поразила Кэллоуэя. Неужели этому ублюдку нет никакого дела до этого? Неужели он не понимает, что наступил конец света? Женщина мертва. Она умерла прямо в гримерной «Элизиума». Теперь будет официальное расследование, проверят все счета и бумаги. Они откроют много секретов, слишком много.

Не глядя на Кэллоуэя, он в очередной раз плеснул себе бренди.

— С твоей карьерой покончено, сынок. Ты ведь не то что я, о нет…

Кэллоуэй по-прежнему молчал.

— Тебя это не волнует? — спросил Хаммерсмит.

Некоторое время стояла полная тишина, потом Кэллоуэй ответил:

— Мне наплевать.

— Мелкий, едва поднявшийся неудачник, вот ты кто. Все вы, поганые режиссеры, таковы. Один-единственный неплохой спектакль — и уже мните себя богами. Ну, давай я откровенно скажу тебе…

Он посмотрел на Кэллоуэя. Его глаза были затуманены алкоголем и фокусировались с трудом, но он сразу все понял.

Кэллоуэй, грязный извращенец, был голым от пояса и ниже. На нем оставались ботинки и носки, но ни брюк, ни трусов. И этот эксгибиционизм был бы комичным, если бы не выражение его лица. Он явно лишился рассудка: вытаращенные глаза вращались, изо рта и носа текла то ли слюна, то ли пена, а язык вывалился наружу, как у загнанной собаки.

Хаммерсмит водрузил очки на нос и рассмотрел наихудшее. Сорочка Кэллоуэя была залита кровью, след которой поднимался на шею к левому уху. Из уха торчали маникюрные ножницы Дианы Дюваль, загнанные глубоко в мозг. Этот человек был, без сомнений, мертв.

И все же он стоял, говорил, ходил.

Из театра донесся новый взрыв аплодисментов, приглушенных расстоянием и стенами. Там был мир, из которого Хаммерсмит всегда чувствовал себя исключенным. Он оказался плохим актером, но, видит бог, он пытался. Две пьесы, где он играл, закончились полным провалом. Его стихией стало делопроизводство, и он занимался бумагами, чтобы оставаться как молено ближе к сцене, мучительно переживая свою отлученность от искусства и чужие таланты.

Аплодисменты ненадолго стихли, и Кэллоуэй стал медленно приближаться к столу. Хаммерсмит отпрянул, но Кэллоуэй успел ухватить его за галстук.

— Филистер, — процедил Кэллоуэй и сломал ему шею, прежде чем грянул новый взрыв аплодисментов.

…Не обнимай меня и не целуй, Пока приметы времени и места Не подтвердят тебе, что я — Виола.

В устах Констанции каждая строка звучала как откровение. Словно «Двенадцатая ночь» была написана вчера и роль Виолы предназначалась специально для Констанции Личфилд. Даже актеры, игравшие вместе с ней, трепетали перед ее талантом.

Последний акт приближался к своей горько-сладкой развязке, зрители замерли и не дышали.

Наконец герцог произнес:

Дай руку мне. Хочу тебя увидеть В наряде женском.

На репетиции это приглашение игнорировалось: тогда никто не прикасался к Виоле и тем более не брал ее за руку. Однако в горячке увлечения все наложенные табу оказались забыты. Захваченный игрой, актер потянулся к Констанции. И она, в свою очередь поддавшись порыву чувств, протянула ему руку.

Сидевший в директорской ложе Личфилд выдохнул «нет», но его приказ не был услышан. Герцог обеими руками взял ладонь Констанции. Жизнь и смерть соединились под нарисованным небом «Элизиума».

Ее рука была холодна как лед. В ее венах не было ни капли крови.

Но здесь и сейчас она была ничем не хуже живой руки.

Живой и мертвая, в эту минуту они были равны, и никто не смог бы разделить их.

Личфилд выдохнул и позволил себе улыбнуться. Он слишком боялся, что прикосновение разрушит чары. Однако Дионис сегодня не покидал его. Все должно кончиться хорошо, он чувствовал.

Действие близилось к финалу. Шут, оставшись в одиночестве, произносил последние слова:

Был создан мир бог весть когда — И дождь, и град, и ветер,— Но мы сюда вас ждем, господа, И смешить хотим каждый вечер.

Свет погас, опустился занавес. Партер разразился яростными овациями. Счастливые актеры собрались на сцене и взялись за руки. Занавес поднялся: аплодисменты грянули с удвоенной силой.

В ложу Личфилда вошел Кэллоуэй. Теперь он был одет. Ни на шее, ни на сорочке не осталось ни одного пятна крови.

— Ну, у нас блестящий успех, — произнес череп, — Жаль, что труппу придется распустить.

— Жаль, — согласился труп.

На сцене актеры закричали и ободряюще замахали руками. Они приглашали Кэллоуэя предстать перед публикой.

Он положил ладонь на плечо Личфилда.

— Мы выйдем вместе, сэр.

— Нет, нет, я не могу.

— Вы должны. Этот триумф столько же ваш, как и мой.

Поколебавшись, Личфилд кивнул, и они покинули ложу.

Телльюла очнулась и принялась за работу. Она чувствовала себя лучше, чем прежде. Все неприятности ушли вместе с жизнью. Исчезли боль в пояснице и невралгия, мучившая ее в последние годы. Не было больше необходимости вдыхать воздух в разрушенные семидесятилетие легкие или растирать ладони, чтоб заставить кровь двигаться; не требовалось даже моргать. Она с новыми силами сложила костер из вещей, оставшихся от старых спектаклей: фрагментов декораций, костюмов и афиш. Когда их набралось достаточно, Телльюла зажгла спичку. «Элизиум» загорелся.

Раздался крик, перекрывший даже гром аплодисментов:

— Великолепно, дорогие мои, великолепно!

Это был голос Дианы. Актеры его узнали, еще не видя ее. Диана пробиралась из партера к сцене и выглядела очень глупо.

— Безмозглая стерва, — сказал Эдди Каннингем.

— Шлюха, — сказал Кэллоуэй.

Диана подошла к краю сцены, попыталась взобраться на нее, ухватилась за раскаленный металл рампы и обожгла руки. Плоть горела, как настоящая.

— Ради бога, остановите ее, — взмолился Эдди.

Диана не обращала внимания на то, что кожа слезала с ее ладоней; она улыбалась. В воздухе запахло паленым мясом. Актеры отпрянули, триумф был забыт.

Кто-то завопил:

— Выключите свет!

Огни рампы погасли. Диана упала навзничь, ее руки дымились. Кто-то свалился в обморок, кто-то побежал к боковому выходу, сдерживая рвотные спазмы. Из глубины театра доносился треск огня, но никто из актеров не слышал его.

Свет больше не ослеплял их, и они увидели зрительный зал. Ряды кресел были пусты, но балконы и галерка заполнены до отказа восхищенными зрителями. Один из них опять захлопал, и грянула новая буря аплодисментов. Но теперь мало кто из труппы наслаждался ими.

Даже со сцены было видно, что среди зрителей нет ни живых мужчин, ни живых женщин, ни живых детей. Некоторые размахивали платками, держа их в полуистлевших руках, но большинство просто хлопали и стучали костями о кости.

Кэллоуэй улыбался и благодарно кланялся. За пятнадцать лет работы в театре он еще ни разу не видел столь восторженной и благодарной публики.

Констанция и Ричард Личфилд взялись за руки, вышли на авансцену и продолжали кланяться, в то время как живые актеры в ужасе бросились за кулисы.

Они плакали, молились и стонали, они метались, как пойманные с поличным любовники в фарсе. Но, как; в фарсе, выхода из этой ситуации не было. Вокруг плясали языки пламени. Кулисы и занавес справа и слева охватил огонь. Впереди смерть, позади тоже смерть. Дым начал заполнять воздух, стало невозможно ничего разглядеть. Кто-то облачился в тогу из горящего холста и издавал громкие крики. Другие пытались противостоять огненному аду. Все без толку. Крыша вскоре сдалась и рухнула, заставив всех замолчать.

Публика с галерки разошлась. Мертвецы направились к своим могилам, пока не прибыли пожарные. Их лица сияли отблесками огня, они оборачивались через плечо, чтоб увидеть гибель «Элизиума». Это было чудесное шоу, и они счастливые вернулись домой, получив достаточно впечатлений для долгих пересудов во тьме.

Пожар бушевал почти всю ночь. И хотя пожарные делали все, что от них зависело, к четырем часам утра с «Элизиумом» было покончено.

В развалинах нашли останки нескольких человек, состояние которых не позволяло опознать их. Позже, сверившись с записями дантистов, следствие установило, что один труп должен быть Жилем Хаммерсмитом (администратором театра), другой — Райеном Ксавье (сценическим менеджером), а еще один, как ни поразительно, Дианой Дюваль.

«Звезда сериала „Дитя любви“ погибла в огне», — писали газеты. Через неделю о ней забыли.

Не выжил никто. Нашли не всех погибших.

Они стояли у автострады и смотрели на машины, уносившиеся в ночь.

Здесь были Личфилд и Констанция, как всегда блистательная. Кэллоуэй выбрал их путь, вслед за Эдди и Телльюлой. Еще трое или четверо актеров присоединились к ним.

Настала первая ночь их свободы, и перед ними, странствующими актерами, лежала широкая дорога. Эдди умер, задохнувшись в дыму, у других имелись серьезные увечья — обожженные тела, поломанные кости. Но публика, для которой они будут играть, простит им эти раны.

— Живые живут для любви, — сказал Личфилд своей новой труппе, — или для искусства. Нам повезло выбрать второе.

Кто-то из актеров зааплодировал.

— Вам — тем, кто никогда не умрет, я могу сказать: добро пожаловать в наш мир!

Смех. Громкие аплодисменты.

С виду они ничем не отличались от живых мужчин и женщин. Но разве не в этом заключалось их искусство? Разве не научились они имитировать жизнь так, что она не уступала настоящей, а в чем-то превосходила ее? Новые зрители, ожидавшие их в тишине кладбищ, гробниц и церковных дворов, оценят их искусство больше, чем живые. Кто, если не расставшиеся с этим миром, по достоинству оценит их умение воплощать забытые чувства и страсти?

Мертвые. Развлечения им нужны больше, чем живым. Нужны и недоступны.

Труппа Личфилда не будет играть ради денег — они будут играть ради искусства Таково первое требование Личфилда. Служение Аполлону осталось в прошлом.

— Итак; какую дорогу мы выберем? — спросил он. — На север или на юг?

— На север, — сказал Эдди. — Моя мать похоронена в Глазго. Она никогда не видела меня на сцене. Я хочу, чтобы она посмотрела на меня.

— Значит, на север, — сказал Личфилд. — Ну, пойдем подыщем какой-нибудь транспорт.

И он повел труппу к ресторану на автостоянке, чьи огни сияли неподалеку. Театрально яркие цвета сияющей вывески — пурпурный, лимонный, лазурный и белый — отражались в стеклах машин. Автоматические двери раздвигались перед подъезжающими путешественниками, что запасались гамбургерами и кексами для детей, сидевших на задних сиденьях своих автомобилей.

— Уверен, кто-нибудь найдет для нас место, — сказал Личфилд.

— Для всех? — поинтересовался Кэллоуэй.

— Нам подойдет и грузовик. Странники не должны быть привередливы, — ответил Личфилд. — А мы теперь бродяги, бродячие актеры.

— Можем угнать какую-нибудь машину, — сказала Телльюла.

— Пока нет необходимости воровать, — улыбнулся Личфилд. — Мы с Констанцией пойдем вперед и найдем водителя.

Он взял жену за руку.

— Никто не откажет такой красавице, — сказал он.

— А что нам делать, если кто-нибудь вдруг заговорит с нами? — нервно спросил Эдди. Он еще не привык к новой роли и нуждался в ободрении.

Личфилд повернулся к труппе, его голос гулко звучал в ночи.

— Что вам делать? — воскликнул он. — Играйте жизнь, конечно же! И улыбайтесь!

Холмы, города… (пер. с англ. М. Масура)

За неделю до путешествия по Югославии Мик понял, каким политическим фанатиком был его новый любовник. Разумеется, Мика предупреждали. Один из парней в банях говорил ему, что Джуд — настоящий Аттила. Но поскольку тот тип сам недавно расстался с Джудом, Мик посчитал, что в таком сравнении больше неприязни, чем понимания убийственно непримиримого характера его приятеля.

Если бы он прислушался! Тогда не пришлось бы колесить в тесном, как гроб, «фольксвагене» по бескрайним дорогам и внимать речам о советской экспансии. Боже, какая скука! Джуд не говорил, а читал бесконечные лекции. В Италии он вещал о том, как коммунисты используют на выборах голоса крестьян, и теперь, в Югославии, вновь загорелся этой темой. Мик был готов схватить молоток и размозжить ему голову.

Нельзя сказать, что он вовсе не соглашался с Джудом. Некоторые доводы (те, что доходили до Мика) казались вполне резонными. К тому же много ли Мик об этом знал? Он был учителем танцев. А Джуд — профессиональный журналист. И, как большинство журналистов, с которыми встречался Мик, он считал своим долгом судить обо всем на свете. Особенно о политике — этом болоте, где так легко увязнуть по уши и вечно плескаться в грязи. Тема неисчерпаемая, поскольку, если верить Джуду, политика была везде. Искусство — это политика. Секс — это политика. Религия, торговля, садоводство, еда, выпивка и пищеварение — тоже сплошная политика.

Боже, это занудно до мозга костей, убийственно для всякой любви, смертельно скучно.

Хуже всего, что Джуд не замечал или не хотел замечать, насколько утомлял Мика. Не глядя на унылую физиономию приятеля, он продолжал говорить, и его аргументы становились все более дикими, а рассуждения удлинялись с каждой новой милей пути.

Мик решил, что Джуд — самовлюбленный ублюдок и нужно бросить его, как только закончится медовый месяц.

Только к концу путешествия — бесцельного вояжа по необозримому кладбищу западноевропейской культуры — Джуд понял, какое ничтожество обрел в лице Мика. Парень совершенно не интересовался ни экономикой, ни политикой стран, по которым они проезжали. Он проявлял полнейшее равнодушие к сложной итальянской ситуации и зевал — да, зевал! — когда его пытались (безуспешно) вызвать на разговор о русской угрозе, нависшей над западным миром Приходилось признать горькую правду: Мик — всего лишь педераст, «королева», никакое другое слово для него не годится. Допустим, он не ходит мелкой походкой и не цепляет на себя драгоценности, но тем не менее он настоящий педераст, увязший в сонном мирке фресок раннего Возрождения и югославских икон. Сложности и противоречия, агония старой культуры — все это скучно для него. Его ум столь же мелок, как и его взгляды; он — хорошо сложенное ничто.

Ну и медовый месяц.

Шоссе из Белграда в Нови-Пазар было, по югославским стандартам, неплохим Относительно прямое, оно не было изуродовано трещинами и рытвинами, как дороги, по каким они до сих пор ездили. Нови-Пазар располагался в долине реки Раска, к югу от города, названного по имени реки. Эта область не пользовалась популярностью среди туристов. Несмотря на хорошую дорогу, местность была плохо освоена, здесь недоставало комфорта и развлечений для путешественников. Однако Мик хотел во что бы то ни стало посмотреть монастырь в Сопочанах, к западу отсюда, и после ожесточенного спора настоял на своем.

Путешествие оказалось унылым По обе стороны дороги тянулись однообразные серые поля. Жаркое лето и засуха сказались на жизни большинства деревень. Урожай был потерян, скот забивали прежде времени из-за недостатка корма. Немногочисленные местные жители, мелькавшие на обочинах, смотрели мрачно. Даже лица детей стали суровыми; их взгляды были тяжелы, как и зной, повисший над долиной.

Приятели еще по пути в Белград выложили все, что думали друг о друге, и теперь ехали в молчании. Однако прямая дорога, как и все прямые дороги, побуждала высказаться. Чем легче ехать, тем сильнее мозг ищет, чем занять себя. И что отвлечет лучше ссоры?

— Какого черта тебе нужно в этом проклятом монастыре? — наконец проговорил Джуд.

Это звучало как вызов.

— Мы проделали такой путь…

Мик старался сохранять тон обычной беседы. Он не был расположен к распрям.

— Опять богородицы, да?

Мик достал путеводитель и, изо всех сил сдерживаясь, прочитал: «…здесь можно полюбоваться величайшими произведениями сербского изобразительного искусства, включая такой признанный шедевр раскской школы, как „Успение Богородицы“».

Молчание.

Затем Джуд сказал:

— Мне осточертели церкви.

— Это шедевр.

— Если верить твоей дерьмовой брошюрке, они все шедевры.

Мик почувствовал, что теряет самообладание.

— Самое большее — два с половиной часа…

— Говорю тебе, хватит с меня церквей. Меня тошнит от их запаха Тухлый ладан, застарелый пот и ложь…

— Всего лишь небольшой крюк. А потом мы вернемся на эту дорогу и ты прочитаешь мне еще одну лекцию о положении фермеров в Санджаке.

— Я всего лишь пытаюсь поддерживать нормальный разговор об осмысленных вещах, а не этот дерьмовый гон о сербских шедеврах…

— Останови машину!

— Что?

— Останови машину!

Джуд затормозил на обочине. Мик вылез из «фольксвагена».

Шоссе раскалилось, но дул слабый ветерок. Мик вдохнул полной грудью, сделал несколько шагов и встал посреди дороги. Впереди и позади не было ни пешеходов, ни машин. Слева простирались широкие поля, а за ними в полуденном зное плавали вершины далеких холмов. В заросшем кювете краснели бутоны дикого мака. Мик пересек дорогу, нагнулся и сорвал один из цветов.

За его спиной хлопнула дверца автомобиля.

— Для чего мы остановились? — громко спросил Джуд.

Его голос был напряженным, он все еще напрашивался на ссору.

Мик стоял, поигрывая цветком. Мак почти созрел, лепестки осыпались и крупными алыми каплями лежали на сером асфальте.

— Я задал тебе вопрос, — снова сказал Джуд.

Мик оглянулся. Джуд, мрачно хмурясь, стоял у автомобиля. Его брови сошлись в одну тонкую линию от гнева. Но он красив, да; немало женщин рыдали от огорчения, узнав, что он гей. Густые черные усы (всегда в идеальной форме) и глаза, в которые можно смотреть бесконечно и каждый раз видеть новый свет.

«Боже мой, — подумал Мик, — и почему такой чудесный мужчина оказался бесчувственным дерьмом?»

Джуд, в свою очередь, презрительно разглядывал обиженного красавчика на обочине дороги, и его тошнило от этого представления. То, что допустимо для шестнадцатилетнего девственника, в двадцать пять лет вызывает, по меньшей мере, недоверие.

Мик отбросил цветок и стал стягивать майку, обнажая подтянутый живот и худую гладкую грудь. Его волосы взъерошились, когда он снял майку через голову. На лице сияла широкая улыбка. Джуд смотрел на его торс: стройный, не слишком мускулистый. Шрам от аппендицита над поясом потертых джинсов. На шее висела узкая, ярко блестевшая на солнце золотая цепочка Неожиданно для себя Джуд улыбнулся в ответ, и мир частично был восстановлен.

Мик расстегивал ремень.

— Хочешь трахнуться? — не переставая улыбаться, спросил он.

— Бесполезно. — Джуд ответил, хотя и на другой вопрос.

— Что бесполезно?

— Мы не подходим друг другу.

— Давай поспорим?

Он расстегнул молнию и повернулся к пшеничному полю на обочине.

Джуд смотрел, как Мик прокладывал путь в колыхавшемся море. Его загорелая спина была одного цвета с колосьями и почти сливалась с ними. Он предложил опасную игру — тут не Сан-Франциско и даже не Хемпстед. Джуд нервно взглянул на дорогу. По-прежнему безлюдно в обоих направлениях. А Мик, то и дело оборачиваясь, шел в глубь поля и разгребал руками золотистые волны, точно погружался в воды волшебного залива. Какого черта… Рядом никого нет, никто не увидит. Только холмы безмолвно плавились на полуденном солнце, да какая-то потерявшаяся собака сидела у края дороги и поджидала хозяина.

Джуд пошел вслед за Миком, на ходу расстегивая рубашку. Полевая мышка пробежала впереди него, она была в ужасе — ломая колосья, великан прокладывал себе путь громоподобными шагами. Джуд сеял панику и улыбался. Он не хотел зла здешним обитателям, но как они могли узнать об этом? Пожалуй, он растоптал сотни жизней — спелых зерен, жуков, личинок, гусениц, — прежде чем добрался до места, где на подстилке из свежего жнивья лежал Мик, совсем голый и улыбающийся.

Они занялись любовью, испытывая равное удовольствие. Это был драгоценный момент страсти, когда за желанием сразу следовало наслаждение. Они свились руками и ногами, переплелись языками в узел, который мог развязать лишь оргазм, они царапали свои спины, перекатываясь по земле, лаская и целуя друг друга. Они кончили одновременно и услышали тарахтение трактора, проехавшего по дороге, но не обратили на него внимания.

Возвращаясь к машине, они да ходу стряхивали застрявшие в волосах, в ушах, в носках и между пальцами ног колоски и улыбались. Перемирие было установлено если не навсегда, то, по меньшей мере, на несколько часов.

В машине можно было изжариться, и они опустили стекла, чтобы проветрить салон, прежде чем продолжать путь в Нови-Пазар. Часы показывали половину четвертого, впереди было не меньше часа быстрой езды.

Мик сел справа и проговорил:

— Забудем о монастыре, а?

Джуд вздохнул.

— Мне казалось…

— Я не вынесу еще одной долбаной богородицы.

Они оба рассмеялись. Затем поцеловались, снова пробуя друг друга, смешивая слюну с соленым привкусом спермы.

Следующий день выдался солнечным, но не слишком жарким. Голубое небо постепенно затягивалось тонкой облачной дымкой, не затенявшей ярких лучей дневного света. Свежий утренний воздух щекотал ноздри, как запах эфира или мяты.

Васлав Еловсек смотрел на голубей, круживших над главной площадью города и стоявшими там машинами — военными и гражданскими. В воздухе витало деловитое возбуждение, его чувствовали все мужчины, женщины и дети Пополака, и оно не могло не передаваться голубям. Вот почему они подлетали так близко, взмывали вверх, опускались и сновали между колесами: они знали, что в такой день ничто не причинит им вреда.

Он снова взглянул на небо. Облачная дымка понемногу сгущалась. Не идеальные условия для празднества В голове промелькнуло английское выражение, он слышал эту фразу от одного приятеля: «иметь голову в облаках». Насколько он понимал, выражение означало — мечтать о чем-то несбыточном, жить туманными грезами. Он криво усмехнулся. Да, Запад не знал об облаках ничего, кроме того, что они приносят сны и бесплодные мечтания. Сегодняшнее зрелище подтвердит, что поговорка правдива. Здесь, на холмах, эта фраза оживет.

Голова в облаках.

На площадь недавно прибыл первый отряд. Двое или трое заболели и не смогли прийти, но им тотчас нашлась замена. Да с какой готовностью! Запасные, услышав свои имена и номера, вышли из строя с широкими улыбками на лицах и заняли пустующее место в почти сформированной конечности. Чудесная организованность, каждый знает свое положение и свое дело. Ни суеты, ни криков, никто не повышает голос громче взволнованного шепота. Он восхищенно наблюдал за слаженной и быстрой работой, за отточенными движениями рук с веревками и ремнями.

Им предстоял долгий и славный день. Васлав пришел на площадь за полчаса до рассвета, пил кофе, обсуждал прогноз погоды из Приштины и Митровицы и глядел, как на беззвездном небе занималась алая заря. Сейчас он допивал шестую чашку кофе, а еще не было и семи часов утра. Метцингер, стоявший по ту сторону площади, выглядел столь же усталым и возбужденным, как сам Васлав.

Они вместе смотрели, как; розовел восток. Затем они разошлись, и им запрещалось говорить друг с другом до тех пор, пока не кончится состязание. Все-таки Метцингер был из Подуево. В предстоящей битве ему надлежало поддерживать свой город. Завтра можно будет обсудить ход событий, но сегодня они должны вести себя как два незнакомых человека. Сегодня они противники, исполненные решимости одержать победу над врагом.

Вот и воздвигнута, к обоюдному удовлетворению Метцингера и Васлава, новая нога Пополака. Страховочные узлы тщательно подогнаны, нога высится над площадью, отбрасывая тень на фасад городской ратуши.

Васлав отхлебнул очень сладкого кофе и позволил себе улыбнуться. Что за дни, что за дни! Дни великих свершений и славы, знамения, способные сразить человека наповал. Вот они, деяния, достойные небес.

Пусть Америка наслаждается своими простыми радостями — нарисованными мышами, карамельными замками, звездами и технологиями; нам нет до этого дела. Чудо из чудес происходит здесь, скрытое среди холмов.

Ах, какие золотые дни.

На главной площади Подуево царило не меньшее оживление, но здесь настроение празднества смешивалось с печалью. Весной ушла из жизни Нита Обренович — всеми любимая и почитаемая, она издавна возглавляла подготовку к состязанию. Нита умерла в девяносто четыре года, и людям очень недоставало ее знаний и организаторского таланта. Шестьдесят лет она готовила, эти состязания, увеличивала и совершенствовала свое колоссальное творение, и каждое новое ее создание становилось еще более грандиозным и жизнеподобным, чем предыдущее.

Нита умерла, и ее очень недоставало. Разумеется, и в ее отсутствие порядок не нарушился, горожане были дисциплинированны. Тем не менее в половине восьмого работы завершились лишь наполовину. Ими руководила дочь Ниты, но ей не хватало материнской энергии, вдохновлявшей людей на действия. Она оказалась слишком слаба для такого дела, где требовалось быть наполовину пророком, наполовину цирковым укротителем. Может быть, лет через двадцать или тридцать, одержав несколько побед, дочь Ниты Обренович приобрела бы необходимые навыки. Но сегодня Подуево опаздывал. То и дело происходили неувязки со страховочными ремнями; в отличие от предыдущих лет, люди нервничали и обменивались неуверенными взглядами.

Лишь в восемь часов Подуево сделал первый шаг к месту встречи с соперником.

К тому времени Пополак был полностью готов и ждал на городской площади приказа выступать.

Мик проснулся ровно в семь, хотя в непритязательном номере отеля «Белград» будильника не было. Лежа в постели, он слушал ровное дыхание Джуда на другой кровати. Сквозь тонкие шторы пробивался мутный утренний свет, не побуждавший к раннему выходу. Мик несколько минут глазел на облупившийся потолок и грубо вылепленное распятие на противоположной стене, потом встал и подошел к окну. Он не ошибся: день выдался пасмурный. Под серыми облаками громоздились невзрачные крыши Нови-Пазара. За крышами высились блеклые вершины холмов. Там светило солнце. Он различал отблески света в сине-зеленых кронах деревьев, что росли на склонах.

Сегодня можно двинуться на юг, в Косовска-Митровицу. Кажется, там есть рынок и музей. А оттуда дорога между холмами приведет в долину реки Ибар. Да, холмы; он решил, что сегодня надо осмотреть холмы.

Было пятнадцать минут девятого.

К девяти тела городов Пополак и Подуево были в основном собраны. В соседних кварталах приготовили конечности и теперь ждали момента прикрепления их к туловищу.

Васлав Еловсек приложил ладонь козырьком ко лбу и оглядел небо, затянутое облаками. Тучи, без сомнения, разойдутся попозже. Уже сейчас кое-где выглядывало солнце. Возможно, не самый подходящий день для состязания, но вполне приемлемый.

Мик и Джуд позавтракали яичницей с ветчиной и несколькими чашками хорошего черного кофе. Облака над Нови-Пазаром уже рассеялись, и настроение улучшилось. Косовска-Митровица — до обеда, а после, возможно, крепость на холме в Звечане.

В половине десятого они покинули Нови-Пазар и поехали по шоссе Србовак на юг, в долину реки Ибар. Дорога оказалась не лучшей, однако выбоины и неровности асфальта не могли испортить новый день.

Шоссе было пустынным, лишь изредка попадались пешеходы. Вчера дорога пересекала поля, а сегодня по обочинам высились волнистые, поросшие густым лесом холмы. Кроме немногочисленных птиц, путешественники не встретили никаких животных. Затем исчезли и пешеходы, а фермы, мимо которых проезжали Джуд и Мик, стояли запертые и пустые. Черные свиньи виднелись в одном из дворов — никто не смотрел за ними. На веревках сушилось выстиранное белье, но не было ни одной прачки.

Поначалу отсутствие людей действовало освежающе, но по мере приближения полудня от этого становилось не по себе.

— Мик, мы проезжали знак поворота на Митровицу?

Мик вгляделся в карту.

— Может быть…

— …мы едем не той дорогой.

— Если бы знак был, я бы его увидел По-моему, нужно свернуть и взять немного южнее. Тогда мы спустимся в долину даже ближе к Митровице, чем думали.

— Как мы свернем с этого проклятого шоссе?

— Там была пара развязок…

— Там были только разбитые грунтовки.

— Ну, хотя бы они.

Джуд поджал губы.

— Сигарету? — спросил он.

— Закончились милю назад.

Впереди поднималась сплошная линия холмов. И ни единого признака жизни: ни струйки дыма из трубы, ни голосов, ни звука работающих машин.

— Хорошо, — сказал Джуд. — Свернем на ближайшем повороте.

Они тронулись. Дорога становилась все хуже, трещины в асфальте увеличивались.

И наконец:

— Вон!

Поворот, явный поворот. Не шоссе, конечно. Скорее разбитая колея, вроде двух предыдущих. Но это лучше, чем бесконечно петлять по склонам.

— Наше путешествие превращается в чертово сафари, — мрачно бросил Джуд, когда «фольксваген» запрыгал по кочкам и ухабам.

— Где же твоя жажда приключений?

— Забыл ее упаковать.

Они начали взбираться вверх, поскольку дорога вела на холмы. На капоте машины замелькали тени сомкнувшихся над ними древесных крон. Внезапно всюду запели птицы — беззаботно и радостно. Запахло хвоей и сырой землей. Впереди на дорогу выскочила лиса. Лениво взглянув на приближающийся автомобиль, она неспешно продолжила свой путь и скрылась среди деревьев.

Мик подумал, что они поступили правильно, свернув с унылого нескончаемого шоссе. Скоро можно будет остановиться и прогуляться, а потом найти Подходящую точку обзора, чтоб посмотреть на оставшуюся позади долину и, может быть, даже разглядеть Нови-Пазар.

Эти двое находились в часе езды от Пополака, когда голова войска вышла с городской площади и присоединилась к основному телу.

Город полностью опустел. В нем не осталось даже больных и стариков: никто не хотел пропустить сегодняшнее зрелище. Дети, калеки, слепые и беременные женщины — все собрались в условленном месте. Конечно, таков закон; но его соблюдали добровольно. Никто не упустит такого шанса — пережить волнения этого поединка.

В сражении должны участвовать абсолютно все, город против города. Так повелось от века.

Поэтому города вышли на холмы. К полудню жители Пополака и Подуево собрались в тайном месте, скрытом от глаз цивилизованного мира, чтобы провести древнюю церемонию битвы.

Десятки тысяч сердец бились быстрее и быстрее. Десятки тысяч тел сгибались и выпрямлялись, не жалея усилий, когда города выступали на исходные позиции. Две громадные тени ложились на кроны деревьев, на дороги и склоны холмов; ступни выдавливали белый сок из травы; под ногами гибли звери; в труху сминались кустарники и пни. Земля дрожала от тяжелых шагов. Эхо разносилось далеко среди холмов.

В колоссальном организме Подуево начали проявляться технические изъяны. На левом фланге тело скрепили плохо, что образовало проблемы в механизме бедер. В результате на эту сторону легла излишняя нагрузка. С ней самоотверженно справлялись, но это предельно напрягало силы участников. Но поражение было ближе, чем кто-либо решался признать. Горожане оказались уязвимее и податливей к давлению, чем в прежних состязаниях. Неурожайные десять дет истощили их тела, ослабили позвоночники и волю.

Путешественники остановили машину.

— Слышал?

Мик покачал головой. Его слух не отличался остротой — подростком он слишком часто ходил на рок-концерты.

Джуд выбрался из автомобиля.

Птицы угомонились. Необычный звук повторился: похоже на колебание почвы под ногами.

Может быть, гром?

Нет, слишком ритмично. Вот и опять, где-то под ногами…

Бум.

Теперь и Мик услышал Он высунулся в окно машины.

— Это где-то впереди. Я тоже слышу.

Джуд кивнул.

Бум.

Вновь прокатился подземный гром.

— Что за дьявольщина? — недовольно проговорил Мик.

— Что бы ни было, я хочу взглянуть…

Джуд, улыбаясь, забрался в «фольксваген».

— Похоже на пушки, — заводя мотор, сказал он. — На большие пушки.

Приложив к глазам русский полевой бинокль, Васлав Еловсек наблюдал за сигнальщиком. Тот поднял руку с пистолетом. Ствол оружия окутался маленьким облачком белого дыма, а через пару секунд из долины донесся звук выстрела.

Состязание началось.

Он перевел взгляд на близнецов Пополак и Подуево. Головы в облаках — почти так. Потрясающее, незабываемое зрелище. Города вздрогнули, готовясь выйти навстречу друг другу и вступить в ритуальный бой.

Один из двух — Подуево — держался менее уверенно. Перед тем как поднять левую ногу и сделать первый шаг, он едва заметно поколебался. Ничего серьезного, лишь небольшие трудности с координацией мускулов. Через пару шагов город должен приноровиться к ритму движения. Еще пара шагов — и обитатели заработают как единое целое. Чудесный великан с грацией и силой выступал против своего двойника, как отражение в зеркале.

Выстрел вспугнул стаи птиц, сидевших на деревьях. Они разом шумно взмыли над долиной, словно приветствуя предстоящее великое сражение.

— Ты слышал выстрел? — спросил Джуд.

Мик кивнул.

— Военные учения?..

Джуд широко улыбнулся. Он уже видел заголовки на первых полосах газет, эксклюзивные репортажи о секретных войсковых учениях в глубине югославской территории. Может быть, там русские танки на полигоне, надежно скрытом от взглядов Запада. Если повезет, он первым сообщит эту новость.

Бум.

Бум.

В воздух поднялось множество птиц. Гром стал, отчетливее.

Он походил на орудийные залпы.

— Это за следующим холмом, — сказал Джуд.

— Думаю, нам лучше вернуться.

— Мне необходимо посмотреть.

— А мне нет. Нас они явно не ждут.

— Ну и что?

— Все равно не пропустят. Может быть, депортируют… Не знаю… Мне просто кажется…

Бум.

— Я должен посмотреть.

Джуд еще не договорил до конца, когда послышались первые вопли.

Вопли издавал Подуево: даже не вопли, а жуткий предсмертный вой. Погиб один из людей, составлявших слабый левый фланг, — не выдержал нагрузки, — и разрушение цепной реакцией пошло дальше. Человек терял соседа и опору, не выдерживал сам и падал, сминаемый давившими на него телами. Болезнь была подобна раковой опухоли, но развивалась за секунды. Вся колоссальная система покачнулась и стала заваливаться набок, когда части тела начали крушить друг друга.

Шедевр, созданный жителями Подуево из собственной плоти и крови, падал, словно исполинская многоэтажная башня.

С левого бока сыпались изувеченные человеческие останки, как кровь хлещет из поврежденной артерии. Потом с плавной неторопливостью, делавшей агонию еще более чудовищной, Подуево на лету рассыпался на части.

Громадная голова, только что касавшаяся облаков, откидывалась назад. Мертвые падали, увлекая за собой живых. Люди хватались друг за друга. Их голоса слились в один протяжный душераздирающий стон, взывавший о помощи к небесам, на которые они посягнули. Горестный стон разочарования и растерянности: неужели нынешний великий день закончится вот так — месивом разбитых тел?

— Ты слышал это?

Несомненно, человеческие крики, оглушительно громкие. У Джуда что-то перевернулось в желудке. Он поглядел на бледного, как полотно, Мика.

Джуд остановил машину.

— Нет, — сказал Мик.

— Послушай! Ради бога…

До них докатилась волна предсмертных стонов и стенаний, приглушенных падением чего-то очень тяжелого. Это происходило очень близко.

— Надо уходить, — сказал Мик.

Джуд покачал головой. Он приготовился к встрече с военными — хоть со всей русской армией за соседним холмом — но этот шум был человеческим, невыразимо человеческим Он напомнил Джуду детские представления об аде: нескончаемые, неописуемые мучения. Мать говорила, что они ждут его, если он отступится от Христа. Двадцать лет он не вспоминал этот ужас. И вот кошмар вернулся с новой силой. Может быть, за зубчатым горизонтом его ждет адская бездна, а у края пропасти стоит мать и приглашает сына к назначенному наказанию.

— Если ты не хочешь вести машину, я сам сяду за руль.

Мик выбрался из автомобиля и выпрямился, не сводя взгляда с колеи перед ним На мгновение в его глазах мелькнуло сомнение, но лишь на миг. Затем его лицо стало еще белее, чем прежде, и он выдохнул:

— Господи Иисусе…

Голос Мика был сдавлен приступом тошноты, подступившей к горлу.

Его любовник сидел за рулем, обхватив голову руками, все еще не в силах вырваться из тьмы воспоминаний.

— Джуд…

Джуд медленно поднял глаза. Мик уставился на приятеля, его лицо блестело от внезапно выступившего холодного пота. Джуд посмотрел за спину Мика и увидел: дорога быстро темнела от несущегося навстречу машине потока — потока крови. Разум Джуда попытался как-то иначе понять это явление, однако других объяснений не нашлось. Там была кровь, настоящий кровавый потоп, кровь без конца…

И почти сразу же в воздухе повеяло свежевыпотрошенными внутренностями — запах человеческого нутра, наполовину пряный, наполовину сладкий.

Мик привалился к машине и легко нажал на ручку двери. Она подалась, и он забрался внутрь. Его глаза были вытаращены.

— Назад, — с трудом выговорил он.

Джуд потянулся к ключу зажигания. Кровавая река уже плескалась под передними колесами автомобиля. Мир был окрашен в багровые тона.

— Быстрей, назад! Отъезжай, чтоб тебя!..

Джуд не делал никаких попыток стронуть машину с места.

— Мы должны посмотреть, — неуверенно проговорил он. — Должны.

— Нам не нужно ничего, — простонал Мик, — только бы к дьяволу убраться отсюда. Это не наше дело…

— Авиакатастрофа…

— Нет никакого дыма.

— Но там человеческие голоса.

Инстинкты Мика требовали одного: поскорей вернуться назад. Он прочитал бы о катастрофе в газетах, посмотрел фотографии и телерепортажи, но здесь и сейчас все слишком свежо, слишком непредсказуемо…

На том конце дороги может быть что угодно, истекающее кровью…

— Мы должны…

Не слушая друга, Джуд завел машину. «Фольксваген» пополз вперед — навстречу багровому пенному потоку.

— Нет, — неожиданно спокойно произнес Мик. — Пожалуйста, не надо…

— Мы должны, — стиснув зубы, ответил Джуд. — Должны. Должны.

Рядом, в нескольких ярдах, уцелевший город Пополак пережил первое потрясение. Он смотрел тысячью глаз на останки древнего ритуального противника — разбросанные по земле веревки и сокрушенные тела. Пополак отступил назад, его гигантские ноги расплющивали деревья леса, ограждавшего место битвы, его руки беспомощно болтались в воздухе. Но он старался сохранить равновесие посреди общего безумия, вызванного ужасным зрелищем. Безумие поднималось от ног по нервам и жилам к мозгу. Порядок рушился; тело билось, гнулось и отклонялось от страшного ковра из останков Подуево, тянулось к холмам.

Гигантское создание прошло между солнцем и машиной, отбросив холодную тень на залитую кровью дорогу. Мик ничего не видел из-за слез, а Джуд щурился и готовился к тому, что откроется за поворотом Он едва заметил, как некая тень ненадолго затмила свет. Может быть, облако. Или стая птиц.

Если бы в этот момент он поднял глаза и немного повернулся на северо-восток, то рассмотрел бы голову Пополака. Огромную наклоненную вперед голову обезумевшего города, что прошагал, между холмами и пропал из вида. Тогда бы Джуд понял, что эта область выше его разумения и в этом углу ада уже никого не исцелить. Но ни он, ни Мик не разглядели последнего посланного им знака. Отныне, как Пополак и его мертвый близнец, они потеряны для жизни.

Они обогнули склон, и перед ними предстало то, что осталось от Подуево.

Обыденное воображение не вмещало в себя подобной картины.

Возможно, на полях сражений Европы тоже вздымались груды бесчисленных трупов; но было ли среди них столько женщин и детей, связанных с мертвыми телами мужчин? Видел ли кто-нибудь горы трупов, только что в один миг лишенных жизни? Да, погибали города, но когда они погибали из-за земного притяжения?

Зрелища было запредельное. При виде его разум отступал и прятался, желая опровергнуть это доказательство безжалостности мира, найти лазейку, позволяющую сказать:

«Ничего не произошло на самом деле. Это сон о смерти, а не сама смерть».

Но разум не находил ни единой трещины в стене, вставшей перед ним. Это случилось на самом деле. Это сама смерть.

Подуево рухнул.

Тридцать восемь тысяч семьсот шестьдесят пять жителей повержены на землю и превращены в груду растерзанной кровоточащей плоти. Те, кто не погиб от падения или удушья, мучились в предсмертных судорогах. Не выжил никто из горожан, кроме небольшой группы наблюдавших состязание. Эти несколько подуевцев — сгорбленные, больные и дряхлые — смотрели, как Мик и Джуд, на гору человеческих останков и не желали верить глазам.

Джуд первым выбрался из машины. Почва под ногами стала липкой от загустевшей крови. Он оглядел пространство бойни. Никаких обломков или других признаков авиакатастрофы; ни огня, ни дыма, ни запаха топлива. Лишь десятки тысяч остывающих тел, обнаженных или одетых в одинаковую серую форму, — мужчины, женщины и дети. На некоторых сохранились остатки кожаных сбруй с тянущимися от них длиннейшими веревками. Чем ближе Джуд подходил, тем отчетливее видел сложную систему узлов и петель на неподвижных телах. Люди зачем-то были связаны друг с другом: одни прикреплены к плечам соседей, другие плотно скручены вместе, образуя сплошную стену мускулов и костей. Кого-то согнули дугой и превратили в шар, привязав шею к ступням. И все соединялись в единое целое, словно здесь происходила безумная игра с коллективным связыванием.

Снова раздался выстрел.

Мик поднял глаза.

По грудам тел пробирался одинокий мужчина в серой шинели. Он держал в руке револьвер и добивал умирающих. Это был жалкий акт милосердия, но человек двигался вперед, в первую очередь избавляя от мучений страдающих детей. Разряжал револьвер и заряжал снова. Разряжал и заряжал, разряжал…

Мик выскочил из машины.

Он закричал во все горло, перекрывая стоны раненых:

— Что это?

Мужчина прервал свое занятие и поднял лицо — серое, как его шинель.

— А? — Он хмуро смотрел на двоих непрошеных свидетелей сквозь толстые стекла очков.

— Что здесь произошло? — кричал Мик.

Ему полегчало оттого, что можно закричать и как-то снять напряжение. Может быть, перед ним виновник трагедии. Ведь нужно кого-то обвинить в случившемся.

— Скажите нам! — сквозь слезы кричал Мик. — Скажите! Ради бога, скажите. Объясните.

Мужчина в серой шинели покачал головой. Он не разобрал ни слова из того, что кричал этот молодой идиот. Он понял, что язык был английским, и ничего больше. Мик пошел ему навстречу, чувствуя на себе взгляды мертвецов. Глаза их походили на черные блестящие камни; они смотрели снизу вверх, и в их зрачках застыл беззвучный крик.

Тысячи глаз.

Мик добрался до мужчины в шинели, когда тот расстрелял почти все патроны. Потом он снял очки и отбросил в сторону. Его лицо было мокрым от слез, дрожь пробегала по большому телу.

Кто-то дотронулся до ноги Мика. Тот не желал смотреть вниз, но чья-то рука настойчиво пыталась ухватиться за его ботинок. Он опустил глаза. Он увидел юношу, распростертого в форме свастики. Все суставы юноши были вывихнуты. Из-под его тела высовывались окровавленные ноги ребенка, как два розовых стебля.

Мику тоже захотелось найти пистолет и не дать никому дотронуться до себя. Еще лучше подошел бы пулемет — чтобы быстрее прекратить бессмысленную и мучительную агонию.

Когда Мик снова посмотрел вперед, человек в серой шинели уже поднимал револьвер.

— Джуд, — позвал Мик, но его вопль заглушил выстрел Мужчина направил револьвер себе в рот. Он оставил для себя последнюю пулю. Его затылок лопнул, как яичная скорлупа, и он рухнул на другие тела.

— Мы должны… — начал Мик, не зная, к кому обращается. — Мы должны…

Что он собирался делать? Что нужно делать в такой ситуации?

— Мы должны…

К нему подошел Джуд.

— Помочь, — сказал он.

— Да. Мы должны позвать на помощь. Мы должны…

— Пошли…

Да. Вот что нужно сделать. Пускай из трусости, под любым предлогом, но они должны как можно скорее оставить это поле битвы, уйти подальше от протянутых окровавленных рук умирающих людей.

— Нужно сообщить властям. Найти какой-нибудь город. Позвать на помощь…

— Священники, — сказал Мик. — Им нужны священники.

Джуд мрачно усмехнулся. Мысль показалась ему совершенно абсурдной. Потребовалась бы целая армия исповедников с брандспойтами святой воды и мощными динамиками для благословений.

Они отвернулись от чудовищного зрелища и, поддерживая друг друга, стали пробираться к машине.

Но машину уже заняли.

За рулем сидел Васлав Еловсек. Он пытался завести двигатель. Один поворот ключа. Второй. С третьего раза зажигание сработало, и из-под задних колес вырвались комья липкой бурой грязи. Разворачивая «фольксваген», Васлав увидел англичан, бегущих к автомобилю. Ничего не поделаешь — он не хотел воровать машину, но он обязан выполнять свои обязанности. Он судил сегодняшнее состязание и нес ответственность за его участников. Один из героических городов пал. Васлав должен сделать все возможное, чтобы Пополак не разделил судьбу противника. Второго великана необходимо догнать и урезонить. Успокоить любыми словами и обещаниями. Во что бы то ни стало образумить его и не допустить второй катастрофы.

Мик все еще бежал и что-то кричал. Похититель не обращал внимания, полностью сосредоточившись на узкой скользкой колее. Мик быстро отставал. Автомобиль набирал скорость. Взбешенный задыхающийся Мик остановился посреди дороги и уперся ладонями в колени. У него не было сил даже для того, чтобы дать нолю ярости.

— Ублюдок! — выругался Джуд.

Мик поднял голову. Автомобиль скрылся из виду.

— Сволочь. Он и водить толком не умеет.

— Мы должны… поймать… поймать его… — тяжело дыша, выговорил Мик.

— Как?

— Пешком…

— У нас нет карты… Она осталась в машине.

— Господи… Иисусе…

Они побрели вниз по колее, прочь от этого места.

Через несколько метров поток крови стал мелеть. До трассы дотягивались лишь несколько тоненьких ручейков. Следуя за красными отпечатками протекторов, Мик и Джуд вышли на распутье.

Шоссе на Србовак по-прежнему было пустым в обоих направлениях. Отпечатки шин поворачивали влево.

— Он направился на холмы, — сказал Джуд, глядя на сине-зеленый пейзаж в отдалении. — Он сошел с ума!

— Будем возвращаться прежним путем?

— Придется идти до утра.

— Поймаем машину.

Джуд покачал головой, его лицо было измученным и потерянным.

— Мик, ты еще не понял? Все они знали, что происходит. Все люди с ферм — они убрались к чертям подальше, как только сюда пришли эти безумцы. Спорю на что угодно, на дороге не встретим ни одной машины. Разве что таких же безмозглых туристов, как мы с тобой, но ни один турист не затормозит рядом с нами. Посмотри на себя.

Он был прав. Они походили на мясников, по пояс залитых кровью. Их лица блестели от пота и грязи, глаза казались безумными.

— Нам придется пойти за ним, — сказал Джуд.

Он махнул рукой в сторону холмов. Солнце уже закатилось, и склоны быстро темнели.

Мик вздрогнул. Так или иначе, предстояло провести ночь в пути. И он готов идти куда угодно, если это увеличит расстояние между ним и смертью у него за спиной.

Пополак успокоился. Паника сменилась тупым, равнодушным приятием мира как он есть. Тысячи людей, накрепко привязанных друг к другу в едином живом организме, не дали отдельным голосам заглушить общий голос, отдельному человеку — взять меньший груз, чем несет спина соседа. Они позволили безумию объединения подменить разум Они сплотились в один мозг, одну мысль, одно желание За несколько секунд они превратились в целеустремленного гиганта, чей образ придумали и воссоздали. Иллюзию индивидуальности сокрушил могучий поток общей воли — не чарами страсти, а телепатической волной, превратившей тысячи голосов в одно слитное повеление.

И голос скомандовал:

— Иди!

Этот властный голос сказал:

— Забудь то страшное зрелище, я больше не хочу его видеть.

Пополак повернулся и тяжелыми семимильными шагами направился на холмы. Мужчины, женщины и дети, составлявшие тело исполина, словно ослепли. Они смотрели глазами города Думали его мыслями. Жили его желаниями. И верили, что они бессмертны в своей мощи. Сильны, безумны и бессмертны.

Пройдя две мили, Мик и Джуд почувствовали в воздухе запах бензина, а чуть позже увидели перевернутый «фольксваген». Его колеса торчали из глубокого рва у левого края дороги. Странно, что он не загорелся.

Дверь водителя была открыта, оттуда вывалилось тело Еловсека. Его лицо казалось спокойным, он был без сознания. На его теле приятели не заметили никаких ран, не считая двух или трех царапин на лице. Они осторожно вытащили похитителя и уложили на дорогу. Мик подложил ему под голову свой свернутый свитер, расстегнул его куртку и развязал галстук;.

Внезапно глаза Васлава приоткрылись.

Он пристально смотрел на Мика и Джуда.

— С вами все в порядке? — спросил Мик.

Какое-то время мужчина молчал. Казалось, он не понимал.

Затем выговорил;

— Англичане?

Акцент был чудовищный, но вопрос вполне ясен.

— Да.

— Я слышал ваши голоса. Англичане.

Он поморщился.

— Вам больно? — проговорил Джуд.

Мужчина, казалось, нашел его вопрос забавным.

— Больно? Мне? — переспросил он, и на его лице отразилась смесь страдания и восторга.

— Я умру, — выдавил он сквозь стиснутые зубы.

— Нет, — сказал Мик. — С вами все в порядке…

Мужчина решительно замотал головой.

— Я умру, — уверенным голосом повторил он. — Я хочу умереть.

Джуд ближе наклонился к нему.

— Скажите, что нам сделать, — тихо произнес он. Мужчина закрыл глаза. Джуд довольно бесцеремонно встряхнул его.

— Объясните нам, — отбросив сочувственный тон, настойчиво повторил он. — Расскажите, что это было?

— Что? — не открывая глаз, проговорил мужчина. — Это было падение. Просто падение…

— Какое падение? Кто упал?

— Город. Подуево. Мой город.

— Откуда он упал?

— С самого себя, конечно.

Слова человека ничего не объясняли; он говорил загадками.

— Куда вы собирались ехать? — спросил Мик, стараясь смягчить свой тон.

— За Пополаком, — сказал мужчина.

— За Пополаком? — спросил Джуд.

Мик начал улавливать некий смысл в сбивчивых речах похитителя.

— Пополак — второй город. Такой же, как Подуево. Города-близнецы. На карте они…

— Где же сейчас этот город? — перебил его Джуд. Казалось, Васлав Еловсек решился выложить правду.

Был момент, когда он колебался: умереть ли с тайной на губах или прожить столько, чтобы успеть поведать им историю. Какая разница теперь? Состязаний больше не будет, все кончено.

— Они вышли на поединок, — негромко произнес он. — Пополак и Подуево. Они боролись каждые десять лет…

— Боролись? — снова перебил Джуд. — Вы хотите сказать, что люди были убиты?

Васлав покачал головой.

— Нет, нет. Они упали. Я же говорю.

— Ну, и как же они боролись? — спросил Мик.

— Для этого они шли на холмы, — последовал ответ.

Васлав приоткрыл глаза. Над ним склонились изнуренные и больные лица Они страдали, эти невинные англичане. Они заслуживали того, чтобы знать истину.

— Как великаны. Они бились, как великаны, — проговорил он. — Они строили великанов из собственных тел, понимаете? Ребра, мускулы, глаза, нос, зубы — все делали из мужчин и женщин.

— Он бредит, — сказал Джуд.

— Ступайте на холмы, — повторил мужчина, — и увидите.

— Даже если предположить… — начал Мик.

Васлав нетерпеливо прервал его:

— Это была хорошая игра Она шла много столетий, и с каждым разом фигуры становились больше и больше. Новый всегда превосходил предшественника. Его строили с помощью канатов и подпорок… Нервы… Внутренности… В желудке помещалась пища… испражнения выводили через специальные трубы… Самых зорких усаживали в глаза, самых громогласных — в гортань. Вы не поверите, с каким техническим совершенством это делалось.

— Не поверим, — сказал Джуд и поднялся на ноги.

— Это тело нашей общины, — едва слышно закончил Васлав. — И форма нашей жизни.

Наступило молчание. Над склонами холмов медленно плыли белые облака Дорога постепенно погружалась во мрак.

— Чудо, — добавил он, будто в первый раз осознал сверхъестественность событий. — Случилось чудо.

Этого было достаточно. Да Этого было вполне достаточно.

Глаза Васлава закрылись, морщины на лице разгладились. Он умер.

Его смерть Мик прочувствовал острее, чем гибель тысяч людей, оставшихся позади; или, лучше сказать, его смерть, подобно ключу, открыла дорогу боли за всех погибших.

Мик не мог решить, правду ли рассказал этот человек. Его воображения не хватало для того, чтоб усвоить подобную идею. Он ощущал беспомощность своего разума, а его душа надломилась под тяжестью свалившегося несчастья.

Они стояли на дороге, молча глядя на загадочные и мрачные очертания холмов.

Наступили сумерки.

Пополак уже не мог идти дальше. Каждый его мускул изнемогал от усталости. Поминутно гибли люди, составлявшие его тело; однако город не горевал из-за отмирающих клеток. Если мертвые находились в глубине организма, трупы оставались висеть на месте. Если они были частью кожи гиганта, их отвязывали и сбрасывали на землю.

Великан не умел испытывать жалость. Он знал одну цель и собирался идти к ней, пока есть силы.

На закате солнца Пополак отдохнул, сидя на одном из крутых склонов и поддерживая руками свою огромную голову.

На небе засияли звезды. Сгущалась тьма. Она бережно бинтовала раны страшного дня и давала отдых глазам, что увидели так много.

Пополак снова встал и, сотрясая шагами почву, двинулся вперед. Его дорога не будет долгой — он идет, пока может идти, а потом усталость победит его, он ляжет где-нибудь в долине и умрет.

Но пока он шел вперед, хотя шаги замедлялись в агонии, и ночь сгущала тьму вокруг его головы.

Мик хотел похоронить угонщика. Однако Джуд сказал, что полиция сочтет это подозрительным К тому же, разве не абсурдно возиться с одним трупом, если в миле отсюда лежат тысячи неприбранных тел?

Они оставили мертвого рядом с перевернутой машиной и тронулись в обратный путь.

С каждой минутой становилось холоднее, хотелось есть. Однако все дома, мимо которых они проходили, были наглухо заперты и не подавали никаких признаков жизни.

— Что он имел в виду? — проговорил Мик, когда они стояли у очередной закрытой двери.

— Он говорил метафорами…

— А чушь про великанов?

— И про великанов. Троцкистская пропаганда, — настаивал Джуд.

— Мне так не кажется, — сказал Мик.

— Я уверен. Это его предсмертная речь. Возможно, он сочинял ее годами.

— Нет, я так не думаю, — снова сказал Мик и пошел обратно к шоссе.

— А как же тогда? — Джуд следовал за ним.

— Здесь нет никакой политики.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что вокруг нас бродят великаны? Ради бога, опомнись!

Мик повернулся к Джуду. В сумерках трудно было разглядеть выражение его лица, но голос звучал твердо и уверенно.

— Да. Я думаю, он говорил правду.

— Абсурдно! Абсурдно и смешно! Нет!

В этот момент Джуд ненавидел Мика. Ненавидел за его наивность, за готовность поверить в любой вымысел, если тот окружен романтическим ореолом. Господи! Поверить в столь нелепую выдумку…

— Нет, — повторил он. — Нет. Нет. Нет.

Небо было ярко-синим, а контур холмов под ним — черным как смола.

— Я страшно замерз, — сказал из темноты Мик. — Ты пойдешь со мной или останешься здесь?

— На этой дороге мы ничего не найдем! — крикнул Джуд.

— Возвращаться поздно.

— Там только холмы.

— Поступай как знаешь. Я пошел.

Его шаги стали удаляться во мрак.

Немного поколебавшись, Джуд двинулся за ним.

Ночь была безоблачной и холодной. Они шли, подняв воротники и сжав пальцы ног в ботинках. Небо сияло крупными звездами. Можно было составить из них столько причудливых сочетаний, на сколько хватило бы терпения. Через некоторое время Джуд и Мик обнялись, поддерживая и согревая друг друга.

Часам к одиннадцати они увидели свет в далеком окне.

Женщина, открывшая дверь, не улыбалась, но поняла их состояние и впустила в дом Было бессмысленно рассказывать этой старой крестьянке и ее мужу-калеке о том, что они сегодня видели. Здесь не было ни телефона, ни автомобиля, и даже если бы приятели нашли способ поведать хозяевам о случившемся, они ничего не смогли бы предпринять.

Мимикой и жестами они показали, что проголодались и устали. Затем попробовали объяснить, что заблудились, и проклинали себя за оставленный в «фольксвагене» разговорник. Едва ли женщина поняла их слова, но все равно усадила гостей возле очага и поставила на огонь кастрюлю.

Они съели по большой тарелке несоленого горохового супа и улыбками поблагодарили хозяйку. Ее муж сидел рядом, не проявляя ни малейшего желания заговорить с иностранцами или хотя бы взглянуть на них.

Сытная еда подействовала Они немного воспрянули духом.

Они собирались выспаться, а утром отправиться в обратную дорогу. К следующему вечеру тела, что лежат на том поле, пересчитают, опознают, уложат в гробы и отправят к родственникам. Воздух заполнит гул моторов, который наконец заглушит стоны, еще звучавшие в ушах. Закружат вертолеты, засуетятся санитары и полицейские — как обычно, когда в цивилизованном обществе случаются катастрофы.

А потом это будет приятно вспомнить. Событие станет частью истории: конечно, трагедия, но ее можно объяснить, отнести к какой-то схеме и жить дальше. Все будет хорошо. Скорей бы утро.

Вскоре усталость сразила их. Они заснули прямо за столом, уронив головы на скрещенные руки. Рядом с пустыми тарелками и недоеденными ломтями хлеба.

Они ничего не знали. Ничего не чувствовали. Им ничего не снилось.

Затем начался гром.

Где-то глубоко под землей раздавались глухие ритмичные удары, будто какой-то титан медленно подбирался ближе и ближе.

Женщина разбудила мужа. Разбудила, зажгла лампу и подошла к двери. Ночное небо усеяли звезды. Вокруг лежали черные холмы.

Гром не утихал. Удар, через полминуты новый удар, с каждым разом громче.

Муж и жена стояли рядом и прислушивались к гулкому эху на склонах. Гремело где-то недалеко, но молний не было.

Только тяжелые удары…

Бум..

Бум…

От них сотрясалась земля. От дверного косяка сыпалась пыль, дребезжали оконные стекла.

Бум…

Бум…

Они не знали, что это такое, но бежать из дома явно не имело смысла. Каким бы жалким укрытием ни было их жилище, здесь безопаснее, чем в лесу. Как они выберут из тысяч деревьев то, что не заденет гроза? Нет, лучше ждать. Ждать и смотреть.

У женщины было плохое зрение, и она не сразу поверила глазам, когда один из черных холмов вдруг начал расти, заслоняя звезды. Но ее муж тоже видел это: невообразимо огромная голова, в темноте казавшаяся еще больше, превосходившая холмы.

Он уронил костыли, его скрюченная нога согнулась. Он упал на колени и зашептал молитвы.

Его жена закричала. Ни одно из известных ей слов не могло остановить это чудовище — ни молитвы, ни мольбы не имели силы над ним.

В доме проснулся Мик. Он выпрямил руку и нечаянно смахнул со стола тарелку и лампу.

Они разбились.

Проснулся и Джуд.

Крик за дверью затих. Женщина бросилась бежать в лес. Любое дерево лучше, чем это зрелище. Ее муж дрожащими губами твердил молитвы, пока громадная нога великана поднималась для нового шага…

Бум…

Дом заходил ходуном. Запрыгала посуда в шкафу, глиняная трубка скатилась с каминной полки и разбилась в прах.

Любовники узнали этот грохот, этот земной гром.

Мик схватил Джуда за плечо.

— Ты видишь — сказал он, и его зубы отсвечивали сине-серым в темноте. — Видишь? Видишь?

В его голосе слышались истерические нотки. Опрокинув стул, он кинулся к двери. Выругался и выбежал в ночь…

Бум…

Грохот стоял оглушительный. Со звоном лопались оконные стекла. Трещали балки под крышей.

Джуд присоединился к приятелю у двери. Старый хозяин лежал ничком, пальцами судорожно сжимая комья сухой земли.

Мик, подняв голову, смотрел в небо. Джуд проследил за его взглядом.

В одном месте не было звезд. Там сгустилась кромешная тьма в форме огромного человека, нависшего над холмами. Отчетливо выделялись контуры фигуры.

Великан казался шире обычных человеческих пропорций — слишком толстые ноги и чересчур короткие для такого торса руки.

Он поднял и опустил на землю исполинскую ступню, сделав шаг в направлении дома.

Бум…

Крыша дома покачнулась. Человек, угнавший их машину, говорил правду. Пополак был городом и великаном. И он шел по холмам…

Их глаза освоились с темнотой, и они различили ужасающие подробности строения монстра. Несомненно, это шедевр инженерной мысли: человек, созданный из людей. Или, лучше сказать, бесполый гигант, сделанный из живых мужчин, женщин и детей. Все жители Пополака были стиснуты и связаны, образуя плоть великана. Их тела так крепко соединились в одно целое, что кости ломались от напряжения.

Они рассмотрели, как безукоризненно продумана конструкция исполина; как ловко рассчитан центр тяжести; как слоноподобные ноги соответствовали громадному весу туловища; как низко к плечам посажена голова — оптимально для движения и с минимальной нагрузкой на шею.

Несмотря на диспропорцию, он был ужасающе жизнеподобен. Кожа его состояла из массы полностью обнаженных людей, чьи тела блестели при свете звезд как одно огромное тело. Даже мускулы скопировали, точно, хотя и упрощенно. Людей идеально подогнали друг к другу. С акробатической виртуозностью работали те, кто стал частью суставов рук и ног, позвонков и сухожилий.

Великан наклонил голову, и любовники увидели его лицо.

Щеки из человеческих тел; глубокие впадины, откуда глядели человеческие головы, образующие глазное яблоко; широкий нос; рот открывался и закрывался — мышцы челюсти сжимались и разжимались. И из этого рта с зубами из бритых детских голов доносился голос гиганта — одна нота какой-то идиотской мелодии.

Пополак шел — и Пополак пел.

Видела ли Европа подобное зрелище?

Не в силах сдвинуться с места, Мик и Джуд смотрели на приближение монстра.

Старик обмочился. Он забормотал молитвы и пополз к деревьям, волоча больную ногу.

Англичане остались на пороге, глядя на представление, что разворачивалось перед ними. Теперь они ощущали не страх и ужас — трепет приковал их к месту. Они знали, что это зрелище никогда не повторится, нет надежды увидеть его вновь. Они достигли высшего пика жизни — дальше будет только обыденность. Лучше остаться здесь, хотя с каждым шагом смерть становится ближе; лучше остаться и смотреть, пока можно видеть. Если чудовище убьет их — они, по крайней мере, стали свидетелями чуда, узнали его ужасающее величие. Это честная цена.

Пополак был уже в двух шагах от дома. Отчетливо виднелись бледные, изможденные, обливающиеся потом лица, ритмично работающие тела. Ноги тех, кто уже умер, болтались, как у висельников. Другие, особенно дети, сократили натяжение и ослабили свои позиции, отчего форма тела исказилась.

Но великан еще шел вперед, и шаги требовали от людей неимоверных усилий и координации.

Бум…

Он сделал один шаг и подступил к дому ближе, чем можно было ожидать.

Мик видел, как поднималась его громадная ступня. Видел людей, коренастых и крепких, в лодыжке и стопе. Много мертвых. Подошва представляла собой сплошное месиво из раздавленных и окровавленных тел, расплющенных весом остальных горожан.

Нога с грохотом опустилась.

Дом разлетелся в пыль.

Пополак заслонил небо. В какой-то момент он заполнил собой весь мир — и небо, и землю. Его уже нельзя было охватить взглядом взор метался вверх и вниз в пространстве, но разум отказывался признать истину.

Обломок камня отлетел от разрушенного дома и поразил Джуда прямо в лицо. Убийственный удар прозвучал для него, как удар мяча о стену; смертельная игра. Ни боли, ни сожаления. Смерть как свет, слабый, ничтожный свет; последний стон потерялся в этом аду, тело укрыли дым и тьма. Мик не увидел и не услышал, как Джуд умер.

Он был слишком поглощен происходящим одна нога великана прочно стояла посреди обломков дома, а другая двигалась, делая новый шаг.

Мик воспользовался возможностью: испустив душераздирающий вопль, он опрометью бросился к громадной ступне. Она уже поднималась в воздух, когда он, задыхаясь, добежал до нее. В последнюю секунду ему удалось, подпрыгнув, ухватиться то ли за обрывки каната, то ли за чьи-то волосы, то ли за человеческую плоть — удалось поймать уходящее чудо и стать его частью. Быть с ним, служить ему или умереть с ним — это лучше, чем жить без него.

Мик взобрался вверх и нашел безопасное место. Он закричал в экстазе и посмотрел вниз, когда нога великана стала подниматься. Там, где только что стоял Мик, теперь вилась пыль.

Земля внизу исчезла. Он словно поймал машину и стал попутчиком бога Прежнее существование закончилось. Отныне он будет жить вот так — бесконечно смотреть, смотреть, пожирая глазами это зрелище, пока не умрет от обжорства.

Он кричал, выл и раскачивался на веревке, упиваясь своей победой. Там, на земле, осталось изувеченное тело Джуда, но это больше не имело значения. Любовь и разумная жизнь исчезли навсегда, равно как и память о собственном имени, поле и притязаниях.

Это ничего не значило. Вообще ничего.

Бум..

Бум…

Пополак шел. Гул его голоса терялся в ночи.

Настал день, появились птицы, пришли лисы, прилетели мухи, бабочки и пчелы. Джуд двигался, Джуд поворачивался, Джуд давал жизнь новым существам. В его животе копошились черви, а лисицы дрались за его сладкую плоть. Все произошло быстро. Кости пожелтели и рассыпались; то, что когда-то наполнялось дыханием и мыслью, стало пустым местом.

Тьма, свет, тьма, свет. Их чередование не прервалось его именем.

Книга крови II

Джонни

Страх (пер. с англ. В. Филипенко)

Нет большего наслаждения, чем страх. Прислушайтесь к беседам в поезде или в приемной учреждения: разговор вечно вертится вокруг этой темы. Люди обсуждают положение в стране, автомобильные аварии или цены у дантистов, но если убрать иносказания, намеки и метафоры, в основе всего неизменно гнездится страх. Рассуждая о природе божественного начала или о бессмертии души, мы с готовностью перескакиваем на проблему страдания. Это всеобщий синдром; ритуал повторяется везде: в бане и на ученом семинаре. Как язык тянется к больному зубу, так мы снова и снова возвращаемся к нашим страхам, говорим о них со страстью голодного человека над полной дымящейся тарелкой.

Когда он учился в университете и боялся говорить, Стивен Грейс выучился говорить о том, почему боится. И не просто говорить, а анализировать и препарировать каждый нерв в поисках мельчайших источников ужаса.

В расследовании у него имелся наставник — Куэйд.

Это было время гуру, их сезон. Молодые люди обоих полов из университетов Англии лихорадочно искали пастырей с востока или с запада, чтобы, как ягнята, следовать за учителями; среди них и Стив Грейс К несчастью, его «мессией» стал именно Куэйд.

Познакомились они в студенческом общежитии.

— Меня зовут Куэйд, — сказал парень, оказавшийся рядом со Стивом в баре.

— Ага.

— А ты?..

— Стив Грейс.

— Точно. С отделения этики, верно?

— Верно.

— Я ни разу не видел тебя на других семинарах и лекциях философского факультета.

— Это моя дополнительная тема. Я с филологического, с отделения английской литературы. Подумал, что не вынесу целый год занятий древнескандинавскими языками…

— И подался на этику.

— Да.

Куэйд заказал двойной бренди. Он выглядел не слишком состоятельным, а у самого Стива двойной бренди опустошил бы карманы на неделю. Куэйд залпом осушил бокал и велел повторить.

— А ты что будешь пить?

Стив тянул полпинты теплого легкого пива, собираясь продлить эту порцию на час.

— Мне ничего не хочется.

— Брось.

— Серьезно, мне вполне достаточно.

— Еще один бренди и пинту пива моему другу.

Стив не стал возражать против щедрости Куэйда.

В конце концов, полторы пинты развеют тоску, охватившую его накануне семинара на тему «Чарльз Диккенс как социальный аналитик». Сама мысль об этом вызвала у него зевоту.

— Кто-нибудь должен написать о пьянстве как о социальной активности.

Куэйд задумчиво взглянул на свой бокал бренди и осушил его.

— Или как о способе забыться, — сказал он.

Стив окинул взглядом нового знакомого. Кажется, он был лет на пять старше двадцатилетнего Стива. Одежда его представляла собой сбивающую с толку смесь вещей поношенные кроссовки и вельветовые штаны, грязно-белая рубашка, знававшая лучшие дни; а сверху — очень дорогой черный кожаный пиджак, мешковато сидящий на худых костлявых плечах. Его длинное лицо было неприметным Глаза младенческой голубизны — такие бледные, что цвет радужки почти сливался с белком, и за стеклами сильных очков виднелись лишь острые, как булавки, зрачки. Губы полные, как у Джаггера, но бледные, сухие и совсем не чувственные. Светлые волосы.

Куэйд, как решил Стив, сошел бы за голландского дилера.

В отличие от большинства студентов, Куэйд не носил никаких значков, определяющих его пристрастия. Был ли он гомосексуалистом, феминистом, участником кампании в защиту китов или нацистом-вегетарианцем? Кто же он такой, черт возьми?

— Лучше бы ты выбрал древнескандинавские языки, — заметил Куэйд.

— Почему?

— Там даже не заставляют писать курсовых.

Это было новостью для Стива. Куэйд продолжал;

— И отметок не ставят. Просто подбрасывают монетку: орел — сдал, решка — приходи в другой раз.

О, это шутка. Куэйд остроумен. Стив усмехнулся, а физиономия самого шутника оставалась бесстрастной.

— И все-таки древнескандинавские языки лучше, — продолжал он. — Кому нужен епископ Беркли. Или Платон. Или…

— Или что?

— Все это — дерьмо.

— Да.

— Я за тобой понаблюдал на лекциях…

Стив заинтересовался.

— Ты никогда не пишешь конспектов?

— Никогда.

— На это я и обратил внимание… Отсюда вывод: либо ты все запоминаешь, либо тебе все безразлично.

— Ни то ни другое. Просто я совсем потерялся.

Усмехнувшись, Куэйд достал пачку дешевых сигарет.

Еще одна несообразность, подумал Стив. Курить надо «Голуаз» или «Кэмел», либо не курить вообще.

— Настоящей философии здесь не учат, — с непоколебимой убежденностью проговорил Куэйд.

— В самом деле?

— Конечно. Немного Платона, немного Бентама[4] — и никакого серьезного анализа. Это все, конечно, правильно. Это похоже на зверя. Это даже отчасти пахнет зверем. Для непосвященных.

— Какой еще зверь?

— Философия. Настоящая философия — это зверь, Стивен. Ты не думал об этом?

— Я не…

— Дикий зверь. Он кусается.

Куэйд вдруг лукаво усмехнулся.

— Да, он кусается, — повторил он.

Стив кивнул. Он не понял метафоры.

— По-моему, мы должны страдать от философии. — Мысль о страдании явно нравилась Куэйду. — Мы должны бояться идей, которые обсуждаем.

— Почему?

— Потому что для серьезной философии нужно оставить все эти академические радости. Забыть о семантике и не применять лингвистические трюки для маскировки реального содержания.

— И что же мы должны делать?

Стиву больше уже не казалось, что Куэйд шутит: напротив, он выглядел очень серьезным. Его и без того маленькие зрачки сузились до размеров булавочной головки.

— Подойти вплотную к дикому зверю, погладить его, приласкать, покормить… Ты как, согласен со мной, Стивен?

— Хм… Но что это за зверь?

Непонимание Стива, похоже, слегка раздражало Куэйда. Тем не менее он терпеливо продолжал:

— Я говорю о предмете философии, Стивен, если, конечно, она настоящая. Предмет этот — страх, а в основе лежит неизвестность. Люди пугаются того, чего не знают. Вот, например, стоишь ты в темноте перед закрытой дверью. То, что находится за ней, внушает тебе страх…

Стив воочию представил себя во тьме перед закрытой дверью. Он начал понимать запутанные рассуждения Куэйда Философия — это способ говорить о страхе.

— Мы должны обсуждать то, что лежит в глубине наших душ, — продолжал Куэйд. — Игнорируя это, мы рискуем…

Внезапно Куэйд запнулся: красноречие оставило его.

— Рискуем — что?

Куэйд уставился в опустевший стакан, вероятно, желая его наполнить снова.

— Хочешь повторить? — спросил его Стив, надеясь на отрицательный ответ.

Вместо этого Куэйд переспросил:

— Чем мы рискуем? Ну, по-моему, если мы сами не пойдем зверю навстречу, его не разыщем и не приласкаем, тогда…

Стив ощутил, что наступил кульминационный момент разговора.

— Тогда, — закончил Куэйд, — рано или поздно зверь сам придет и найдет нас.

Нет большего наслаждения, чем страх. Если, конечно, это чужой страх.

В последующие две недели Стив ненавязчиво навел кое-какие справки о философствующем мистере Куэйде и вот что выяснил.

Знали его лишь по фамилии, имя же никому не было известно.

Точно так же никто не знал, сколько ему лет; но одна из секретарш сказала, что Куэйду за тридцать, весьма удивив Стивена.

Та же секретарша слыхала от самого Куэйда, что родители его умерли. Она думала, их убили.

Больше никаких сведений о Куэйде собрать не удалось.

— Я должен тебе выпивку, — произнес Стив, дотрагиваясь до плеча Куэйда. Тот дернулся от неожиданности и обернулся. — Бренди?

— Да, благодарю.

Стив заказал напитки.

— Я напугал тебя?

— Я задумался.

— Ни один философ не обойдется без этого.

— Этого — чего?

— Мозга.

Они разговорились. Стив сам не мог понять, почему его вновь потянуло к человеку на десять лет старше и другого интеллектуального уровня. Скорее всего, прошлая беседа лишила Стива душевного равновесия — особенно рассуждения Куэйда о диком звере — и он жаждал продолжения. Интересно, какие еще метафоры изобретет Куэйд, что нового скажет о бесполезности учителей и слабости студентов?

Но философии Куэйда не хватало определенности. Он не походил на гуру и не имел никакой религии. Его взгляды не складывались в единую систему; да он в ней и не нуждался.

Тем не менее у Куэйда было собственное мировоззрение с изрядной долей чувства юмора (хотя сам он смеялся редко). Окружающих он считал ягнятами в поисках пастуха, а претенденты на роль пастыря, по его убеждению, оказывались шарлатанами. Все остальное за пределами пастбища — тьма, внушающая невинным овечкам ужас, терпеливо ожидающая своего часа.

Интеллектуальное высокомерие Куэйда доходило до смешного, но Стиву нравилась легкость, с какой его новый знакомый вдребезги разбивал устоявшиеся догмы. Иногда, правда, раздражали убийственные аргументы Куэйда, направленные против непререкаемых для Стива истин. Однако после нескольких недель общения этот всеразрушающий нигилизм стал для Стивена высшим проявлением свободы духа.

Воистину, для Куэйда не существовало ничего святого. Родина, семья, вера, закон — все это оказывалось не просто пустыми словами, но насквозь фальшивыми понятиями, сковывающими и удушающими человека.

Страх — вот единственная осмысленная реальность.

— Я боюсь, ты боишься, мы боимся, — говорил Куэйд, — он, она, оно боится. Ни одно живое существо в мире не избежит страха, от которого замирает сердце.

Любимой жертвой Куэйда была студентка филологического факультета Черил Фромм. Аргументы Куэйда неизменно доводили ее до белого каления. Стив обожал наблюдать со стороны за поединками между его приятелем-мизантропом и «патологической оптимисткой», как Куэйд называл Черил.

— Дерьмо все это, — говорила она, когда их спор достигал точки кипения. — Да мне плевать, что ты трясешься как осиновый лист и боишься собственной тени. Я себя чувствую отлично.

Вид ее подтверждал это на все сто. От поклонников у Черил Фромм не было отбоя, но она умела расправляться с ними с легкостью неимоверной.

— Все знают, что такое страх, — возражал ей Куэйд, глядя на нее своими белыми глазами и пытаясь (Стив это знал) поколебать ее непробиваемую убежденность.

— Я — нет.

— И никогда не испытывала страха? И по ночам кошмары не мучили?

— Никогда У меня хорошая семья, призраков в доме нет, скелеты в шкафу не водятся. Я даже мяса не ем, поэтому спокойно проезжаю мимо городской бойни. Еще раз говорю: дерьмо все это. Я не испытываю никаких страхов, но это не значит, что я не существую.

Глаза Куэйда в этот момент напоминали глаза змеи.

— Это значит, ты что-то скрываешь.

— Ага, ночные кошмары.

— Жуткие кошмары.

— Тогда валяй, поведай нам о них. А мы послушаем..

— Откуда же мне знать о твоих кошмарах?

— В таком случае, поведай о своих.

Куэйд заколебался.

— Видишь ли, — наконец проговорил он, — это предмет, не подлежащий анализу.

— Это моя задница не подлежит анализу! — отбрила его Черил.

Стивен не смог сдержать улыбки. Анализировать задницу Черил было бы действительно глупо: на нее следовало молиться.

Куэйд тем не менее не сдавался:

— Мои страхи — мое личное дело, и в широком контексте они лишены смысла. Если хочешь, образы, возникающие в мозгу, лишь иллюстрируют страх. Они только обозначают тот настоящий ужас, что является глубинной сутью моей личности.

— У меня тоже возникают образы, — неожиданно сказал Стив. — Некоторые эпизоды из детства. Они заставляют меня задуматься о…

Стив запнулся, поняв, что чересчур разоткровенничался:

— Какие эпизоды? — уцепилась за него Черил — Неприятные воспоминания, да? Ну, например, как ты упал с велосипеда или что-то в этом роде?

— Да, похоже на то, — кивнул Стив. — Временами подобные эпизоды вспоминаются помимо воли, как бы машинально, когда я ни о чем таком не думаю.

— Вот именно! — удовлетворенно хмыкнул Куэйд.

— Фрейд писал об этом, — заметила Черил.

— Чего-чего?

— Фрейд, Зигмунд Фрейд, — повторила Черил тоном, каким обычно говорят с малыми детьми. — Ты, вероятно, о нем слышал…

Куэйд скривился с нескрываемым презрением.

— Эдипов комплекс тут абсолютно ни при чем. Страх, мой или всеобщий, образуется раньше, чем формируется личность. Зародыш в материнском чреве уже знает, что такое страх.

— Ты это помнишь? — подковырнула его Черил.

— Может быть, и так, — невозмутимо парировал. Куэйд.

— Ну и как там, в материнском чреве?

Усмешка Куэйда словно говорила: «Я знаю кое-что такое, о чем ты и понятия не имеешь».

Усмешка эта не понравилась Стиву: она была зловещая и неприятная.

— Трепач ты, только и всего, — подвела итог Черил, поднимаясь со стула и глядя сверху вниз на Куэйда.

— Может, и в самом деле трепач, — согласился вдруг тот как истинный джентльмен.

После этого споры прекратились.

Не было больше разговоров о ночных кошмарах и их глубинной сути. В течение последующего месяца Стив видел Куэйда крайне редко и неизменно в компании Черил Фромм Куэйд обращался с ней вежливо, даже уважительно. Он перестал носить свой кожаный пиджак, потому что ей был отвратителен запах мертвых животных. Столь внезапная и крутая перемена в их отношениях весьма озадачила Стивена, и он довольно примитивно объяснил ее сексуальными мотивами. Стивен не был девственником, однако женщина оставалась для него тайной, противоречивой и загадочной.

Он, безусловно, ревновал, хотя и не признавался себе в этом. Больше всего его обижало то, что амурные дела не оставляли Куэйду времени на общение с ним.

Но Стивена не покидало ощущение, что Куэйд ухаживает за Черил из каких-то своих, одному ему известных соображений. Его интересовал не секс. И уж конечно, не ее интеллект. Инстинктивно Стив распознал в Черил Фромм будущую жертву, которую охотник гнал прямо в ловушку.

Однажды спустя месяц Куэйд сам заговорил о Черил:

— Она вегетарианка.

— Кто, Черил?

— Конечно, Черил.

— Я знаю. Она говорила об этом.

— Да, но здесь не просто причуда или преходящее увлечение. Это какое-то помешательство: ее воротит от запаха мяса, а мясников она ненавидит лютой ненавистью.

— В самом деле?

Стив никак не мог понять, к чему он клонит.

— Страх, Стивен.

— Ты хочешь сказать, она боится мяса?

— Видишь ли, конкретные проявления страха очень индивидуальны. Что касается Черил, она действительно боится мяса. Она утверждает, что абсолютно здорова и уравновешенна. Чушь! Ну, я ее выведу на чистую воду…

— Куда-куда выведешь?

— Страх — вот в чем суть, Стивен, и я это докажу.

— Но ты… — Стив постарался, чтобы его тон выразил обеспокоенность, но не прозвучал как обвинение. — Ты ведь не хочешь ей навредить?

— Навредить? — переспросил Куэйд. — Ни в коем случае. Я ее и пальцем не трону. Если с ней произойдет что-то плохое, то исключительно по ее собственной вине.

Взгляд Куэйда был гипнотическим.

— Настало время, Стивен, научиться доверять друг другу, — продолжал он, наклонившись к самому уху Стива. — Видишь ли, строго между нами…

— Я не уверен, что хочу это слышать.

— Однажды я уже пытался объяснить тебе: необходимо пойти навстречу зверю.

— К дьяволу твоего зверя, Куэйд! Мне это не нравится, и я не желаю тебя слушать!

Стив резко поднялся, чтобы положить конец беседе и избавиться от парализующего взгляда Куэйда.

— Мы друзья, Стивен.

— И дальше что?

— Ты должен уважать это.

— Не понимаю, о чем ты.

— Молчание, Стивен, молчание. Ни слова никому, договорились?

Стив нехотя кивнул. Обещание молчать далось ему легко. С кем он мог бы поделиться своими тревогами, не рискуя стать посмешищем?

Куэйд удовлетворенно усмехнулся и оставил Стива наедине с мыслью о том, что он помимо своей воли вступил в некое тайное общество с неизвестными целями. Куэйд заключил с ним договор, и это чрезвычайно беспокоило Стива.

На следующей неделе он напрочь забросил учебу и лишь дважды посетил университет. Он передвигался украдкой и молил бога о том, чтобы не встретить Куэйда.

Предосторожности, однако, оказались излишними. Однажды он заметил Куэйда во внутреннем дворике, но тот не обратил на Стива ни малейшего внимания, поглощенный оживленным разговором с Черил Фромм Девушка то и дело закатывалась звонким хохотом. Стив подумал, что на ее месте он бы не вел себя столь беззаботно наедине с Куэйдом. Ревность давно покинула его, вытесненная иным чувством.

Вне лекций и оживленных университетских коридоров у Стива оставалось много времени для размышлений. Словно язык, что тянется к больному зубу, мысли его возвращались к одной и той же теме. А в памяти возникали картинки из детства.

В шесть лет Стив попал под автомобиль. Раны он получил не опасные, но вследствие контузии частично потерял слух. Ребенок не понимал, почему вдруг оказался отрезанным от окружающего мира. Глухота стала настоящей пыткой, и малыш решил, что это навсегда.

Совсем недавно его жизнь наполняли звуки, смех, голоса. И вдруг он словно очутился внутри громадного аквариума, а вокруг плавают рыбы, нелепо улыбаясь и беззвучно разевая рты. Хуже того, Стивена мучил звон в ушах, временами переходивший в рев. В голове раздавались разнообразные неземные звуки, свист и скрежет — отдаленное эхо внешнего мира. Иногда ему казалось, что голова его вот-вот разлетится из-за грохота железного оркестра внутри черепа, раскалывающего его на части. В такие минуты он находился на грани паники, не способный что-либо разумно воспринимать.

Но хуже всего бывало по ночам, когда невыносимый звон настигал его в уютной (прежде, до несчастного случая), как утроба, детской кровати. Он покрывался от ужаса липким горячим потом, раскрывал глаза и, дрожа, всматривался в темноту. Как часто он молил об облегчении — хотя бы ненадолго; о том, чтобы стих звон в раскалывающейся голове. Он уже не надеялся снова услышать человеческие голоса, смех и все богатство живых звуков.

Он был одинок.

Одиночество — вот начало, середина и конец его страха. Одиночество и невыносимая какофония в голове. Душа его превратилась в пленника глухой и слепой плоти.

Это было почти непереносимо. Иногда по ночам мальчик рыдал — как ему казалось, совершенно беззвучно. Тогда в комнату вбегали родители, зажигали свет и, конечно же, старались помочь ему и утешить. Но их встревоженные лица, склонившиеся над ним, напоминали ребенку морды огромных, безобразных рыб, бесшумно разевающих рты. В конце концов мать научилась успокаивать его. Ее прикосновения прогоняли охватывавший мальчика ужас.

Слух вернулся к нему внезапно, за неделю до седьмого дня рождения. Вернулся он не полностью, но и это казалось чудом Стив возвратился в прежний мир, жизнь снова обрела полноту и свежесть.

Долгие месяцы мальчик заново учился воспринимать этот мир, доверять своим чувствам И еще долго он просыпался по ночам в ужасе от раскалывающего голову звона и грохота.

Время от времени звон в ушах возобновлялся. Из-за этого Стив не мог ходить на рок-концерты, как его одноклассники. Легкая глухота осталась, но он ее едва замечал.

Однако он ничего не забыл: ни охватывавшую его панику, ни железный оркестр в голове. Страх темноты и одиночества остался навсегда.

Но кто же не боится одиночества? Полного одиночества?

Теперь у Стивена появился новый источник страха, бороться с которым оказалось куда труднее.

Это был Куэйд.

Однажды за выпивкой Стив рассказал Куэйду о детстве, глухоте и ночных кошмарах.

Теперь его слабость — первопричина страха — была известна Куэйду и при случае могла послужить отличным оружием. Возможно, именно поэтому Стив решил воздержаться от разговора с Черил (что он мог сделать — предостеречь ее?) и стал избегать Куэйда.

Куэйд, без сомнений, был опасен. Он выглядел как человек, внутри которого, очень глубоко, скрыто зло.

Наверно, четыре месяца глухоты выработали у Стива привычку внимательно наблюдать за людьми, подмечать каждый взгляд, усмешку, необычное выражение лица, мимолетный жест. По тысяче подобных признаков он раскусил Куэйда, пройдя по лабиринту его души к сокровенному.

Следующий этап проникновения в тайный мир Куэйда наступил лишь без малого три с половиной месяца спустя, когда начались летние каникулы и студенты разъехались. Как обычно, Стив на каникулах работал в отцовской типографии. Долгие часы физического труда требовали сил; тем не менее Стив по-настоящему отдыхал здесь. Академическое ученье перегрузило его мозг, идеи и слова измучили его, а работа в типографии быстро разгрузила голову.

Чувствовал он себя прекрасно и практически позабыл о Куэйде.

Стив вернулся в университет в конце сентября, когда до начала занятий оставалась неделя. Студенты еще не съехались, и в отсутствие привычного множества шумных, спорящих, флиртующих молодых людей в кампусе царила атмосфера легкой меланхолии.

Стив заглянул в библиотеку, чтобы отложить для себя несколько книг, пока их не захватили сокурсники. Такая возможность представлялась лишь в самом начале учебного года — сразу после библиотечной инвентаризации, когда нужные книги еще не успели растащить. Для Стивена этот год был выпускным, и он задался целью подготовить все как следует.

Неожиданно он услыхал знакомый голос:

— Ранняя пташка.

Стив оглянулся и встретился с колючим взглядом Куэйда.

— Ты, Стивен, меня потряс.

— Чем же?

— Энтузиазмом, — улыбнулся Куэйд. — Что ищешь?

— Что-нибудь из Бентама.

— У меня есть его «Основы морали и права». Годится?

Это ловушка. Нет, абсурд: Куэйд всего лишь предлагает нужную книгу. Как обычный жест может быть ловушкой?

— Раздумываешь? — Улыбка стала шире. — Ну, подумай. У меня библиотечный экземпляр. Почему бы тебе его не взять?

— Хорошо, спасибо.

— Как провел каникулы?

— Благодарю, прекрасно. А ты?

— Я-то? Чрезвычайно плодотворно.

Улыбка медленно погасла, и только теперь Стив заметил…

— Усы отпустил? — спросил он.

Жидкие, клочковатые, тускло-русые усы совершенно ему не шли и казались приклеенными. Из-за них Куэйд, судя по всему, сам испытывал неловкость.

— Это из-за Черил, да?

Теперь Куэйд явно смутился.

— Ну…

— Похоже, каникулы у тебя выдались неплохие.

Неловкость сменилась чем-то другим.

— У меня есть несколько великолепных фотографий, — сказал Куэйд. — Хочешь, покажу?

— А на какую тему?

— На тему каникул.

Стив не верил своим ушам. Неужели Черил Фромм приручила Куэйда?

— От некоторых снимков, Стивен, просто обалдеешь.

Куэйд произнес это, как арабский торговец похабными открытками. Что же это за снимки? Или он подкараулил Черил за чтением Канта?

— Не знал, что ты увлекаешься фотографией.

— Теперь это моя страсть.

При слове «страсть» Куэйд просиял Улыбка его стала плотоядной.

— И не вздумай отказываться, — сказал он. — Пойдем ко мне, посмотришь.

— Видишь ли…

— Сегодня вечером, хорошо? Заодно и Бентама возьмешь.

— Что ж, спасибо.

— Теперь у меня свой дом. На Пилгрим-стрит, шестьдесят четыре. От роддома сразу за углом. Где-то после девяти, годится?

— Вполне. Еще раз спасибо. Значит, Пилгрим-стрит?

Куэйд кивнул.

— Мне казалось, что на Пилгрим-стрит жилых домов вообще нет.

— Номер шестьдесят четыре.

Пилгрим-стрит давным-давно пришла в упадок. Большинство домов уже превратились в руины. Те, что находились в процессе разрушения, напоминали пациента под ножом хирурга; их внутренности противоестественно зияли, со стен клочьями свисали розовые и зеленые обои, камины будто повисли на дымоходных трубах, лестницы вели в никуда.

Дом номер шестьдесят четыре был еще цел, в отличие от двух своих соседей: их не только снесли, но и сровняли с землей при помощи бульдозера, оставив толстый слой кирпичной пыли, сквозь который пробивалась сорная трава.

Территорию вокруг дома патрулировала грязно-белая псина на трех ногах. Одну ногу она то и дело поднимала в знак того, что это место — ее собственность.

Дворцом дом Куэйда назвать было трудно, и все же он выгодно выделялся на столь безрадостном фоне.

Стив захватил бутылку скверного красного вина Они выпили, потом покурили немного «травки», и Куэйд как-то быстро и сильно опьянел Стиву до сих пор не доводилось видеть его таким вместо извечных рассуждений о страхе он беззаботно болтал о пустяках, хохотал и даже рассказал пару скабрезных анекдотов. Обстановка в его доме была спартанская. Никаких картинок на стенах; никаких украшений. Книги Куэйда — сотни книг — валялись на полу в полнейшем беспорядке. В кухне и в ванной — лишь самое необходимое. В общем, жилище Куэйда напоминало монастырскую келью.

Через пару веселых часов любопытство Стива взяло верх.

— Ну, и где же твои знаменитые снимки? — осведомился он.

Язык у него немного заплетался, но Стиву было наплевать.

— Ах, да, — проговорил Куэйд. — Мой эксперимент.

— Эксперимент?

— Откровенно говоря, Стив, я уже засомневался, стоит ли показывать тебе эти фотографии.

— А почему бы и нет?

— Послушай, Стивен, я серьезно.

— А я не в состоянии воспринимать серьезные вещи, ты хочешь сказать?

Стив чувствовал, что приемы Куэйда действуют на него, хотя они были совершенно очевидны.

— Я и не говорю, что ты не в состоянии воспринимать…

— Да что же там у тебя?

— Фотографии.

— Чьи?

— Ты помнишь Черил.?

Фотографии Черил. Ха-ха.

— Мог ли я забыть.

— Она в этом году в университет не вернется.

— Что?

— Видишь ли, на нее снизошло откровение.

Взгляд Куэйда теперь был как у василиска.

— О чем ты?

— Она отличалась поразительным самообладанием, — Куэйд говорил о Черил в прошедшем времени, как о покойнике. — Самообладанием, хладнокровием, собранностью…

— Да, это так, но что с ней, черт возьми?

— Несчастная сучка. Все, что ей было нужно, — хорошо потрахаться.

Стив шмыгнул носом, как ребенок. Грязное замечание Куэйда шокировало его так;, как шокировал бы первоклассника член, торчащий из штанов учителя.

— Часть каникул она провела здесь, — продолжал Куэйд.

— Как это?

— Да, именно здесь, в этом доме.

— Она тебе нравилась?

— Она невежественная корова. Она претенциозная, слабая, тупая. Но она не желала открыться мне.

— Ты имеешь в виду, она не хотела секса?

— О нет, она всегда готова раздвинуть ноги. Я говорю о ее навязчивой идее, о ее страхе…

Опять старая песня!

— Но в итоге мне удалось ее переубедить.

С этими словами Куэйд из-за стопки книг по философии вытащил ящичек, где лежали черно-белые фотографии размером вдвое больше почтовой карточки. Он взял верхний снимок и протянул Стиву.

— Видишь ли, я задался целью показать ей, что такое страх. — Голос Куэйда звучал бесстрастно, как у теледиктора. — Мне пришлось ее запереть.

— Запереть? Где?

— Здесь, наверху.

У Стива возникло нехорошее ощущение: в ушах раздался легкий звон. Впрочем, такое случалось с ним нередко после мерзкого вина.

— Я запер ее наверху, — повторил Куэйд, — чтобы провести эксперимент. Для этого я и снял дом Тут нет соседей, никто не услышит.

Никто не услышит — чего?

Стив посмотрел на фотографию: качество изображения было неважным.

— Снимок сделан скрытой камерой, — пояснил, Куэйд. — Она не знала, что я ее фотографировал.

На фото номер один была изображена маленькая, ничем не примечательная комната. Минимум мебели.

— Та самая комната наверху. Там тепло, иногда душно, и никакого шума.

Никакого шума.

Куэйд протянул Стиву фото номер два.

Та же комната, но теперь почти совсем без мебели. Прямо на полу возле стены лежал спальный мешок. Стол Единственный стул Лампочка без абажура…

— В такой обстановке она и жила.

— Смахивает на тюремную камеру.

Куэйд усмехнулся, протягивая третью фотографию.

Та же комната. Графин с водой на столе. В углу ведро, прикрытое полотенцем.

— Ведро-то для чего?

— Надо ясе ей ходить по нужде.

— Да, действительно…

— Все удобства есть, — сказал Куэйд. — Я не собирался низводить ее до животного состояния.

Даже сейчас, под действием алкоголя, Стив четко воспринимал доводы Куэйда. Да, он не собирался низвести ее до животного состояния. И тем не менее…

Снимок номер четыре. На столе стоит тарелка, в ней — кусок мяса. Из него торчит кость.

— Говядина, — пояснил Куэйд.

— Но она же вегетарианка.

— Ну и что? Отличная говядина, чуть подсоленная и прекрасно приготовленная…

Фото номер пять. Тот ясе интерьер, но теперь видна Черил. С искаженным гневом лицом она колотит кулаками и ногами в запертую дверь.

— Было примерно пять утра, она спала без задних ног, и я отнес ее туда на руках. Очень романтично, правда? Она и не поняла, что происходит.

— И ты ее запер?

— Разумеется. Для чистоты эксперимента.

— О чем она, конечно, ничего не знала?

— Ну, тебе нетрудно догадаться, что мы с ней много беседовали о страхе. Ей было известно, что я исследую этот вопрос и нуждаюсь в подопытных кроликах. Но, конечно, она не могла предположить, что сама окажется в этой роли. Впрочем, успокоилась она довольно быстро.

На фотографии номер шесть Черил задумчиво сидела в углу комнаты.

— Она вообразила, что сможет взять меня измором, — прокомментировал снимок Куэйд.

Фото номер семь: Черил внимательно смотрит на кусок мяса в тарелке.

— Великолепный снимок, не правда ли? Посмотри, какое отвращение написано на ее физиономии: ведь ей противен даже запах приготовленного мяса Впрочем, тут она еще не голодна.

Номер восемь: Черил спит.

Номер девять: она писает, присев в неудобной позе над ведром, спустив трусики к лодыжкам. Лицо у нее заплаканное. От этого снимка Стиву стало нехорошо.

Номер десять: она пьет из графина.

Одиннадцать: Черил, свернувшись клубочком, снова спит.

— Сколько времени она провела в комнате?

— Этот снимок сделан по истечении всего лишь четырнадцати часов. Она очень быстро потеряла ощущение времени. Видишь, тут нет окон, а свет горит постоянно. Ее биологические часы очень быстро вышли из строя.

— Так сколько времени она провела там?

— Вплоть до успешного завершения эксперимента.

Двенадцатый снимок: проснувшись, Черил исподтишка разглядывает кусок мяса.

— Это уже на следующее утро, когда я спал Камера работает автоматически и снимает каждую четверть часа Ты посмотри, какие у нее глаза…

Стив внимательно всмотрелся в фотографию: взгляд Черил стал диким, полным отчаяния. Она смотрела на кусок мяса, словно гипнотизировала его.

— Вид у нее больной, — заметил Стив.

— Усталый, только и всего. Она очень долго спала, но это, очевидно, вымотало ее еще сильнее. Она понятия не имеет, день сейчас или ночь, к тому же страшно голодна — ведь миновало более полутора суток.

Номер тринадцать: Черил опять спит, плотно свернувшись калачиком, словно хочет проглотить саму себя.

Четырнадцатый номер: она пьет воду.

— Когда она спала, я заменил воду в графине на свежую, — пояснил Куэйд. — Надо сказать, спит она чрезвычайно крепко: я мог бы ее трахнуть, не разбудив.

Куэйд осклабился.

«Да он псих, — подумал Стив. — Безумец».

— Ну и запах в той комнате стоял, бог ты мой! — заметил Куэйд. — Знаешь, как иногда пахнет от женщины? Это не пот, это что-то другое. Похоже на запах свежего кровавого мяса. Короче, она уже доходила до кондиции. Бедняжка и помыслить не могла, что все так обернется.

Номер пятнадцать: Черил дотрагивается до мяса.

— Тут ее упорство дало первую трещину, — удовлетворенно отметил Куэйд. — И здесь начинается страх.

Стив вгляделся в снимок. Зернистая печать смазывала детали, однако было очевидно: самообладание покинуло Черил Лицо ее исказилось болью, отражая внутреннюю борьбу между жестоким голодом и отвращением.

Номер шестнадцать: она опять, теперь уже всем телом, набрасывается на запертую дверь. Рот широко открыт в немом крике отчаяния.

— А помнишь, как она загоняла меня в угол во время наших споров о природе страха, особенно если заходила речь о мясной пище?

В голосе Куэйда звучало торжество.

— Сколько времени прошло с момента заточения?

— Почти трое суток. Тут ты видишь чертовски голодную женщину.

Это было ясно и без пояснения. На следующем снимке девушка стояла посреди комнаты, напрягшись всем телом, стараясь отвести взгляд от тарелки на столе.

— Ты же мог уморить ее голодом.

— Ничего подобною: человек способен прожить без пищи по меньшей мере десять дней. В цивилизованном мире, Стив, принято иногда поститься. Шестьдесят процентов англичан, согласно статистике, страдают от избыточного веса Она тебе не кажется немного полноватой?

Восемнадцатый снимок: она сидит, эта толстушка, в углу комнаты и рыдает.

— Здесь у нее начинаются галлюцинации. В общем, крыша поехала… Ей стали мерещиться насекомые, ползающие по волосам или по рукам. Несколько раз я наблюдал, как она надолго замирала, уставившись в одну точку.

Номер девятнадцать: Черил моется. Она разделась до пояса, обнажив тяжелые груди. Взгляд у нее отсутствующий. Мясо в тарелке потемнело по сравнению с предыдущими фотографиями.

— Мылась она, однако, регулярно с ног до головы, каждые двенадцать часов.

— А мясо выглядит…

— Готовым?

— Темным.

— Ну, комната маленькая, очень теплая, к тому же там летают несколько мух. Они не брезговали куском говядины и отложили туда личинки. Немудрено, что мясо, так сказать, созрело.

— Это тоже было частью эксперимента?

— Ясное дело. Если свежайшее мясо вызывает отвращение, что говорить о протухшем? Это дилемма, не так ли? Чем дольше Черил отвергает мясо, тем отвратительнее оно становится. Таким образом, она оказывается перед необходимостью выбрать меньшее из зол: страх голодной смерти или отвращение к мясу, тоже основанное на страхе. Разве тебе не любопытно, что она выберет?

Стив почувствовал, что и сам оказался перед дилеммой. С одной стороны, шутка зашла слишком далеко, и «эксперимент» Куэйда — чистой воды садизм С другой стороны, ему действительно очень хотелось узнать, каким будет выбор Черил и чем этот кошмар закончится. К стыду своему, Стив чувствовал возбуждение при виде страдающей женщины.

Следующие семь фотографий — с двадцатой по двадцать шестую — повторяли известный цикл: девушка спала, мылась, писала и застывала посреди комнаты, уставившись на мясо. Затем опять спала, и так далее.

И вот, наконец, номер двадцать семь.

— Смотри, смотри! — торжествующе воскликнул Куэйд.

Черил взяла мясо!

На ее лице застыл ужас. Теперь было отчетливо видно, что мясо гнилое, с мушиными яйцами.

— Смотри, она его откусила.

На следующем снимке лицо девушки полностью закрыто куском мяса.

Стива чуть не стошнило, словно он сам попробовал мерзкое, покрытое белыми личинками мясо. Как она смогла это сделать?

Номер двадцать девять: Черил сложилась пополам над кувшином в углу комнаты — ее вырвало.

Номер тридцать: она сидит за пустым столом Графин с водой вдребезги разбит о стену, тарелка из-под мяса тоже. Говядина, напоминающая кучу дерьма, валяется на полу.

Тридцать первый снимок: она спит, уронив голову на руки.

Тридцать второй: Черил смотрит на мясо. Очевиден ее голод. И отвращение.

Тридцать третий: она снова спит.

— Теперь сколько прошло времени?

— Пять дней. Нет, шесть.

Шесть дней.

Номер тридцать четыре: фигура девушки размыта, вероятно, она бросается на стену. Уж не решила ли она покончить с собой, размозжив голову? Спрашивать об этом Куэйда Стив не стал: какая-то часть его не хотела об этом знать.

Тридцать пять: она опять спит, на сей раз свернувшись под столом. Спальный мешок разодран в клочья, они разбросаны по всей комнате вперемешку с кусками ватной подкладки.

Тридцать шесть: она разговаривает с дверью или через дверь, заранее зная, что ответа не получит.

Номер тридцать семь: она ест тухлое мясо.

Словно первобытный человек в пещере, она устроилась под столом и впилась зубами в кусок говядины. Лицо ее лишено всякого выражения. Она полностью поглощена единственной мыслью: перед ней пища, способная утолить голод. Надо есть. Есть, пока спазмы в желудке не прекратятся и не пройдет головокружение.

Стив замер, не в силах оторвать взгляда от фотографии.

— Да, — сказал. Куэйд, — меня поразило, как внезапно она сдалась. Одно время казалось, что ее упрямство безгранично. Тот монолог перед закрытой дверью состоял, как и раньше, из угроз, мольбы и извинений. Так повторялось день за днем, и вдруг она сломалась. Надо же, как просто! Уселась под столом и съела весь кусок, обглодала его до кости, как самое изысканное лакомство.

Тридцать восьмая фотография: девушка спит, дверь открыта, снаружи льется свет.

Наконец, тридцать девятая: комната опустела.

— Куда она отправилась?

— Спустилась, будто в полусне, по лестнице и побрела на кухню. Там выпила несколько стаканов воды и три или четыре часа просидела на стуле, не произнеся ни слова.

— Ты говорил с ней?

— Позже, когда она вышла из ступора Эксперимент был закончен. Я не хотел причинять ей страданий.

— И что она сказала?

— Ничего.

— Ничего?

— Абсолютно ничего. Она меня словно не замечала Потом я сварил картошки, и она поела.

— Она не пыталась вызвать полицию?

— Нет.

— И не набрасывалась на тебя?

— Тоже нет. Она отлично понимала, что я сделал и зачем В наших беседах мы несколько раз касались подобных экспериментов — разумеется, отвлеченно. Пойми же наконец: мой эксперимент не причинил ей никакого вреда. Ну, может быть, она немного похудела, только и всего.

— А где она сейчас?

— Она уехала на следующий день. Понятия не имею куда.

— И что ты доказал этим экспериментом?

— Быть может, ничего. Но это любопытное начало для моих исследований.

— Начало? Так это только начало?

В голосе Стивена звучало откровенное омерзение.

— Послушай, Стив…

— Ты понимаешь, что мог убить ее?

— Ничего подобного.

— Она могла сойти с ума. Навсегда потерять рассудок.

— Не исключено, хотя и вряд ли. Она сильная женщина.

— А ты сломал ее!

— Вот это точно, но она сама напросилась. Она хотела узнать, что такое страх, и я ей помог. Я лишь исполнил ее желание.

— Ты совершил насилие. Добровольно она никогда на это не пошла бы.

— Верно. Что ж, она получила хороший урок.

— Так ты возомнил себя учителем?

Стив старался спрятать сарказм, но не получилось. В его словах слышались сарказм, гнев и немного страха.

— Да я учитель, — невозмутимо ответил Куэйд Взгляд его стал отсутствующим. — Я обучаю людей страху.

Стив опустил глаза.

— И ты доволен результатами обучения?

— Я не только обучаю, Стивен, я и сам учусь. И кое-чему, между прочим, научился. Это так захватывающе — исследовать мир страха. Особенно когда подопытные кролики обладают интеллектом. Даже перед лицом рационализма…

Стив, не дав ему договорить, резко поднялся.

— Больше не желаю слушать.

— Вот как? Что ж, дело твое.

— К тому же завтра рано утром у меня занятия.

— Ничего подобного.

— Что-что?

— Занятия еще не начались, так что погоди уходить. Останься еще ненадолго.

— Зачем?

Стив ощутил гулкое биение сердца. Он и не подозревал, какой страх внушает ему Куэйд.

— Я хотел предложить тебе кое-какие книги.

Только и всего! Стив устыдился внезапного приступа страха. Что он вообразил — что Куэйд намеревается чем-нибудь ударить его и провести эксперимент с его страхами?

Нет. Идиотская мысль.

— У меня есть Кьеркегор[5], он должен тебе понравиться. Книга наверху. Подожди пару минут.

Улыбаясь, Куэйд покинул комнату.

Стив присел на корточки и принялся снова рассматривать фотографии. Его заворожил снимок, на котором Черил впервые взяла кусок протухшего мяса. Лицо ее на этом фото казалось незнакомым. Неуверенность, растерянность и… Что ясе еще?

Конечно же, страх.

Любимое слово Куэйда. Мерзкое, грязное слово. Теперь оно всегда будет напоминать про придуманную Куэйдом пытку несчастной девушки.

Стив подумал о выражении собственного лица при взгляде на эту фотографию. Что на нем написано — такая же растерянность, как у Черил? И такой же страх?

За спиной послышался какой-то звук — слишком тихий, чтобы его произвел Куэйд. Если только он не подкрался украдкой.

В ту же секунду Стив почувствовал, как пропитанная хлороформом тряпка закрыла его рот и ноздри. Глаза тут же заслезились. Стив рефлекторно вдохнул усыпляющие пары.

Пятно тьмы возникло в невидимом углу мира, поползло и стало расти, пульсируя в ритме лихорадочно бьющегося сердца Стива.

В самом центре своей головы он видел голос Куэйда как вену. Голос звал его:

— Стивен… ивен… вен…

Пятно заняло весь мир. Мир стал черным, он исчез. Слепота и безумие.

Стив рухнул мешком посреди раскиданных фотографий.

Когда он очнулся, сознание прояснилось не сразу. Вокруг была кромешная темнота. Он пролежал, наверно, целый час, пока не понял, что глаза его открыты.

Он попробовал подвигать ногами, затем руками и, наконец, головой. Как ни странно, связанными оказались только запястья. Хватило небольшого усилия, чтобы освободиться. Но когда он попытался отползти, что-то вроде цепи впилось ему в левую щиколотку.

Лежать на полу было страшно неудобно, однако когда он ощупал пространство вокруг себя, то обнаружил, что это вовсе не пол, а нечто вроде массивной решетки. Она была металлической и такой громадной, что он не смог дотянуться до ее края. Просунув руку между прутьев, он не нащупал ничего: под ним зияла пустота.

Первые фотоснимки в инфракрасных лучах запечатлели эти попытки Стива исследовать место заключения. Как и думал Куэйд, пленник повел себя благоразумно: не впал в истерику, не разрыдался, не сыпал ругательствами и проклятиями. Именно рационализм нового подопытного кролика вызывал особый интерес экспериментатора: Стивен полностью понимает, что происходит, он будет бороться со страхом при помощи логики и трезвого анализа ситуации. Таким образом, сломить его сопротивление — задача потруднее, чем в случае с Черил. Тем ценнее будет результат, когда Стивен признает свое поражение и откроет перед Куэйдом душу. Там, несомненно, есть много любопытного, достойного тщательного анализа. В успехе эксперимента Куэйд не сомневался.

Тем временем глаза Стива привыкали к темноте.

Он находился внутри круглого колодца или вертикального тоннеля футов двадцати в диаметре. Что это, воздуховод какой-то подземной фабрики? Стив постарался вспомнить, было ли что-либо похожее в районе Пилгрим-стрит, но не смог. Он словно попал в никуда.

Никуда, нигде.

Не на чем было сфокусировать взгляд: ни углов, ни отверстия или трещины в этих стенах не было.

Хуже того, лежал он на решетке поверх колодца, во тьме казавшегося бездонным. От бесконечного пространства его отделяли лишь тонкие прутья и цепь на левой ноге.

Он воочию представил себя между темным бескрайним небом вверху и бездонным мраком внизу. Воздух в шахте был теплым, спертым и таким сухим, что навернувшиеся на глазах слезы тут же испарились. Справившись со слезами, он попытался позвать на помощь, но крик растворился в темноте.

Охрипнув от бесполезного крика, он откинулся навзничь поверх решетки. Что, если у этого колодца совсем нет дна? Какая чушь: дно есть у любого колодца, любой шахты.

— Нет ничего бесконечного, — сказал он вслух.

И тем не менее… Если он вдруг свалится в эту черную разверстую пасть, то будет падать, падать, падать и не видеть приближающегося конца. Пока не разобьется.

Усилием воли он попытался отогнать кошмарную картину. Ничего не получилось.

Увидит ли он яркую вспышку, когда его череп расколется о дно колодца? В момент, когда его тело превратится в груду мяса и раздробленных костей, придет ли к нему понимание смысла жизни и смерти?

Нет, Куэйд не посмеет, подумал он.

— Не посмеет! — забился его хриплый крик о стены колодца. — Он не посмеет меня убить!

И снова мертвая, удушающая тишина, как будто его вопль и не рвался из кромешной тьмы.

И тут его пронзила еще более жуткая мысль. Что, если Куэйд задался целью довести эксперимент до предела и поместил его в эту круглую преисподнюю навсегда, чтобы никто его не нашел и он никогда отсюда не выбрался?

Довести эксперимент до предела… Смерть была пределом. Была ли смерть в действительности целью Куэйда? Желал ли он понаблюдать, как умирает человек; как жертву постепенно охватывает страх смерти, первопричина всякого страха? Сартр писал, что никому не дано познать собственную смерть. А чужую смерть? Можно посмотреть, как разум обреченного выделывает невероятные трюки, чтобы спрятаться от горькой истины. Не здесь ли ключ к познанию великой тайны — природы смерти, ее сути? Тот, кто проникнет в эту тайну, подготовит себя к собственной смерти… Как он говорил пойти навстречу зверю, отыскать его и приласкать? Что ж, наблюдение за предсмертным ужасом другого человека — самый простой и разумный путь дотронуться до зверя.

«Да, — подумал он. — Куэйд может убить меня от страха; из-за его собственного ужаса».

Стив испытал, невеселое удовлетворение от этой мысли. Ведь Куэйд, горе-экспериментатор, одержим чужими страхами, потому что сам скован глубоко запрятанным ужасом.

Вот откуда его неуемная страсть к исследованиям того, как страх терзает других. Он пытается избавиться от собственных терзаний.

За размышлениями прошло несколько часов. В кромешной тьме разум Стива сделался стремительно-подвижным, как ртуть, но не поддающимся контролю. Он потерял способность выстраивать длинную цепочку стройных аргументов. Мысли его походили на стайку юрких и скользких рыбок, беспорядочно снующих туда-сюда. Он пытался ухватить одну из них, но она тут же ускользала.

Однако он нашел точку опоры: это необходимость обвести Куэйда вокруг пальца, переиграть его. Тогда, может быть, у Стива появится шанс на спасение. Нужно проявить выдержку, собрать волю в кулак, взять Куэйда измором, чтобы тот потерял интерес к объекту наблюдений.

На фотографиях, сделанных в те несколько часов, Стивен лежал на решетке с закрытыми глазами и хмурым лицом. Как ни удивительно, время от времени его губы трогала легкая улыбка. На большинстве снимков невозможно определить, спал он или бодрствовал, задумался или видит сон.

Куэйд терпеливо ждал.

Наконец он заметил, что глазные яблоки под веками Стива слегка подрагивают — верный признак сна. Пришло время нанести подопытному визит.

Проснувшись, Стивен обнаружил рядом с собой две плошки: одна с водой, вторая — с горячей несоленой овсяной кашей. Он поел и напился, испытывая чувство благодарности.

Пока он ел, у него возникли два странных ощущения. Во-первых, звуки как-то особенно гулко отдавались в голове. Во-вторых, некая конструкция туго сжимала его виски.

На снимках видно, как он неуклюже ощупывает собственную голову. На ней было намертво закреплено что-то вроде конской сбруи с двумя зажинами, закупорившими слуховые каналы так, чтобы ни звука не проникало в уши Стивена.

Фотографии отобразили его изумление. Его гнев. Его ужас.

Стив оглох.

Теперь он слышал лишь шум внутри головы, лязг зубов, глотательные звуки — и все это отдавалось в ушах пушечной канонадой.

Слезы навернулись на глазах. Он двинул каблуком по металлической решетке, но не различил ничего. Из его горла вырвался вопль ужаса и отчаяния. Он кричал, пока не почувствовал во рту вкус крови, но и собственного крика не услышал.

Стивен запаниковал.

Серия последовательно сделанных фотоснимков иллюстрирует возникновение, развитие и кульминацию панического страха К лицу прилила кровь, глаза расширились, рот оскалился в неправдоподобной гримасе.

Он напоминал до смерти перепуганную обезьяну.

Стивен погрузился в океан знакомых с детства ощущений: дрожь в руках и ногах, липкий пот, тошнота, головокружение. В отчаянии он схватил кувшин с водой и вылил себе на лицо: ледяная вода мгновенно остудила разгоряченный мозг. Он откинулся спиной на решетку, заставляя себя дышать глубоко и ровно.

— Успокойся, расслабься, остынь, — произнес он вслух. — Ты спокоен, спокоен, спокоен.

Своего голоса он не слышал — только звуки от движения языка во рту и слизи в носовой полости. Но теперь он воспринимал на слух то, что в нормальном состоянии человек уловить не способен: работу мозга, проносящиеся в нем мысли.

Эти звуки напоминали шелест ненастроенного радиоприемника или же легкий шум, возникающий в ушах у больного перед операцией, когда подан наркоз.

Нервная дрожь не прекратилась. От малейшего движения наручники впивались в запястья, однако боли Стив не чувствовал.

На фотографиях документально запечатлена эволюция поведения подопытного: отчаянная борьба с паническим ужасом, попытки отогнать воспоминания детства, слезы отчаяния, окровавленные запястья.

Как и бывало в детстве, в конце концов изнеможение вытеснило панику. Сколько раз маленький Стив засыпал вот так же, обессилев и чувствуя на губах горько-соленый вкус слез.

Тогда он часто просыпался от звона, шума, грохота где-то в недрах мозга Теперь же забытье принесло Стиву облегчение.

Куэйд был сильно разочарован развитием событий. Реакция Стивена Грейса, стремительная и бурная, внушила уверенность, что тот сломается с минуты на минуту. Однако, поразмыслив, Куэйд пришел к выводу, что час-другой отсрочки не имеет большого значения. В конечном успехе исследования у него не было сомнений. На подготовку ушли долгие месяцы, и Куэйд возлагал на Стива большие надежды. Но если эксперимент все-таки провалится? Такое вполне может случиться, если Стивен потеряет рассудок и не успеет открыть заветную дверцу, ведущую к разгадке тайны.

Одно слово, одно ничтожное слово — вот то, что ему нужно. Маленький знак, сама суть опыта. Или, еще лучше, — оберегающий талисман, даже молитва. То, в чем человек находит последнее спасение на пороге безумия. Нужно найти это.

Куэйд ждал, как стервятник, наблюдающий за агонией животного в расчете на поживу. Он считал минуты, оставшиеся обреченной жертве.

Проснулся Стив лицом вниз, прямо на решетке, прутья которой больно впились в щеку. Было жарко и неудобно.

Некоторое время он лежал без движения, заново привыкая к окружающей обстановке. Он разглядывал перекрещенные прутья, вмурованные в стену и образующие правильные квадраты, и неожиданно нашел в них некую прелесть. Да, прелесть! Он следовал взглядом за линиями решетки, пока не устал от этой игры. Тогда он перевернулся на спину и ощутил легкую вибрацию. Ему даже показалось, что решетка чуть сдвинулась с места.

Ну и жара! Обливаясь потом, Стив расстегнул рубашку. Во сне он пустил слюну, но даже не удосужился вытереть ее с подбородка. В конце концов, кто его видит в этой дыре?

Он наполовину стянул с себя рубаху и носком одного ботинка скинул с ноги другой.

Будет жалко, если ботинок проскользнет между прутьев и свалится в бездну. Стивен попытался сесть. Нет, ботинок удержался — два прута служили ему надежной опорой, — и можно постараться до него дотянуться.

От этой попытки решетка еще немного сдвинулась, и ботинок стал соскальзывать.

«Ради бога, — взмолился Стивен, — не падай…»

Ему стало ужасно жалко такой замечательный, такой великолепный ботинок. Ни в коем случае нельзя потерять его.

Стив рванулся к нему, и в тот же миг ботинок проскользнул между прутьями и рухнул во тьму.

Стив издал отчаянный вопль, но сам его не услышал.

О, если бы он мог различить звук падения, сосчитать секунды и рассчитать глубину колодца Он бы узнал, сколько метров (или Километров?) отделяют его от смерти.

Нервы его сдали. Стив перевернулся на живот, просунул руки между прутьев и завопил:

— Я тоже упаду! Я упаду!

Он больше не мог выносить это ожидание падения — в кромешной тьме и абсолютной тишине. Лучше последовать за ботинком в бездну и разом завершить игру.

Он бился головой о решетку, кричал, рвался вниз.

Решетка под ним снова сдвинулась.

Что-то сломалось или оборвалось — штифт, цепь или канат, то, что удерживало решетку в горизонтальном положении. Стив понемногу съезжал к краю.

Тут он с ужасом обнаружил, что цепей на нем больше нет.

Сейчас он упадет.

Тот ужасный человек решил сбросить его в пропасть. Как его звали — Куэйк, Куэйл, Куоррел?

Машинально Стивен ухватился обеими руками за прутья. Решетка продолжала наклоняться. Может быть, он все-таки не хочет следовать за собственным ботинком? Может быть, стоит удержать жизнь, еще немного жизни?

Что там, во тьме, на дне бесконечного колодца, по ту сторону решетки?

Его голову, как всегда в приступе паники, заполнили звуки: биение крови в сердце, хлюпанье слизи в носу, сухое трение языка о нёбо. Потные пальцы, вцепившиеся в прутья, были готовы разжаться. Неодолимая сила земного притяжения тянула его. Глянув через плечо в разверстую пасть колодца, Стивен различил во тьме громадных мерзких чудовищ, персонажей своих детских кошмаров. Они налезали друг на друга и пытались схватить его за ноги.

— Мама! — завопил Стивен, и в тот же миг пальцы его разжались. Он погрузился в пучину всеохватывающего ужаса.

«Мама».

Вот оно. Куэйд ясно расслышал слово, во всей его банальности.

— Мама!

Стивен понятия не имел, как долго продолжалось его падение: когда пальцы разжались, сознание отключилось. Инстинкт самосохранения расслабил его тело, и падение не причинило ему особого вреда. Потом он ничего не вспоминал об этом, словно подробности раскололись и разлетелись по тайникам памяти.

Когда стало светло, Стив поднял голову, увидел у двери человека в маске Микки-Мауса и улыбнулся ему. Это была детская улыбка, выражение благодарности комическому спасителю. Тот поднял Стивена под мышки и повел к выходу из просторной круглой комнаты, куда он приземлился. Брюки у Стива были мокрые, и он помнил, что вымазался слюной во сне. Что ж, так Микки-Маус еще больше пожалеет и утешит.

Когда Микки вытаскивал его из камеры пыток, голова Стива безвольно упала на грудь. На полу он заметил свой ботинок. Сделав над собой усилие, он поднял голову: решетка, откуда он свалился, находилась лишь в семи-восьми футах над ним.

Микки привел его в какое-то наполненное светом помещение, усадил в кресло и снял закрывавшую уши «сбрую» с головы. Возвращение слуха ничуть не обрадовало Стивена ведь так забавно было наблюдать за миром, лишенным звуков. Вместо людей он предпочел бы общаться с глупыми большими рыбами, смешно и беззвучно разевающими рты.

Стивен выпил воды и съел кусок сладкого пирога.

Он ощутил смертельную усталость во всем теле. Спать, спать, скорей в кроватку, а мама споет колыбельную… Но Микки-Маус, судя по всему, этого не понимал. Тогда Стив заплакал, ударил по столу ногой, сбросив с него чашки и блюдца на пол, после чего выбежал в соседнюю комнату и устроил настоящий разгром. Там было полно каких-то бумаг, и Стив их с наслаждением порвал, а потом подбрасывал клочки в воздух и с интересом наблюдал, как они кружатся и падают. Среди бумаг были и фотографии — страшные фотографии. От них Стиву стало вдруг нехорошо.

На всех этих снимках были мертвецы — мертвые дети, совсем маленькие и постарше. Они лежали или сидели, а их лица и тела были покрыты глубокими порезами и ранами. У некоторых внутренности вывалились наружу, а все вокруг залито чем-то темным.

На трех или четырех снимках он увидел и орудие, нанесшее эти жуткие раны: тесак.

Тесак вонзился в лицо женщине, почти до рукоятки. Он же торчал из ноги мужчины и валялся на полу кухни рядом с зарубленным младенцем.

Микки-Маус собирал фотографии мертвецов и тесаков, и Ставу это показалось странным.

Мысль эта промелькнула за мгновение до того, как нос и легкие заполнил знакомый запах хлороформа. Он снова погрузился в забытье.

Воняло застарелой мочой и свежей блевотиной. Блевотина была его собственная, она покрывала весь перед рубашки. Он попытался подняться, но ноги подкосились. Было холодно, а в горле нестерпимо жгло.

Он услышал шаги. Кажется, Микки-Маус возвращается. Быть может, теперь он отведет Стива домой?

— Вставай, сынок.

Нет, это не Микки-Маус. Это полицейский.

— Что ты здесь делаешь? Вставай, я говорю, поднимайся.

Хватаясь за обшарпанную кирпичную стену, Стив кое-как поднялся на ноги. Полисмен осветил его карманным фонариком.

— Господи боже, — проговорил он, с гадливостью оглядев Стива. — Ну и видок у тебя… Ты где живешь?

Стив покачал головой, потупив глаза и глядя на свою заблеванную рубашку, как провинившийся школьник.

— Как тебя зовут?

Он не помнил.

— Эй, парень, кто ты такой, я спрашиваю?!

Он старался вспомнить. Если бы полисмен так не кричал.

— Ну же, возьми себя в руки!

Легко сказать… Стивен почувствовал, как по щекам потекли слезы.

— Домой, — пробормотал он.

На самом деле больше всего хотел он умереть. Лечь прямо здесь и умереть.

Полицейский потряс его за плечи:

— Ты обкололся или что? — Он повернул Стива к свету уличного фонаря, вглядываясь ему в лицо. — Идти-то можешь?

— Мама, — сказал Стивен. — Хочу к маме.

Настроение полисмена резко изменилось. Этот маленький ублюдок с красными глазами и заблеванной рубашкой его достал. Много денег, много наркотиков, никакой дисциплины.

«Мама» стала последней каплей. Полицейский нанес Стиву точный короткий удар под дых. Стив сложился пополам и взвыл.

— Заткнись, сынок.

Он схватил Стива за волосы и подтянул его лицо ближе к своему.

— Хочешь совсем пропасть, да?

— Нет. Нет.

Стив ничего не понимал, он просто не хотел сердить полицейского.

— Прошу вас, — со слезами сказал он, — отведите меня домой. Пожалуйста.

Этого полицейский не ожидал: как правило, наглые юнцы пытаются качать права и оказывают сопротивление. Обычно приходится учить их, чтобы уважали представителя закона. А этот плакал. Может, парень слабоумный? А он его ударил и таскал за волосы. Проклятье. Полицейский почувствовал себя ответственным за Стива. Взяв юношу под локоть, он повел его к машине:

— Давай, сынок, садись.

— Отвезите меня, пожалуйста…

— Я отвезу тебя домой, сынок. Я отвезу тебя домой.

В приюте для бездомных тщательно обследовали его одежду на предмет чего-нибудь, что помогло бы удостоверить личность, однако ничего не нашли. Затем осмотрели его самого, в особенности волосы — нет ли вшей. После чего полицейский отбыл. Стивен почувствовал облегчение: страж порядка ему не нравился.

Служащие приюта говорили о нем так, будто его нет в комнате: как он молод, как он выглядит, во что одет, какие у него могут быть умственные сдвиги. Ему дали тарелку супа и отвели в душ. Минут десять он простоял под холодной струей воды, потом вытерся грязным полотенцем Ему выдали бритву, однако бриться он не стал: забыл, как это делается.

Стиву принесли старую одежду, которая ему понравилась. Люди здесь, похоже, были неплохие, хотя и обсуждали его, словно он отсутствовал. Один — дородный мужчина с седеющей бородой — даже улыбнулся юноше, как улыбаются собаке или несмышленому ребенку.

Старая одежда оказалась странной. Одно велико, другое мало, к тому же все разных цветов: желтые носки, грязно-белая рубашка, огромные полосатые брюки, свитер с растянутым горлом и тяжелые ботинки. Стивен натянул на себя две фуфайки и две пары носков. Несколько слоев хлопка и шерсти на теле придавали ему больше уверенности.

Затем он остался один, сжимая в кулаке билетик с номером его койки. Спальни были еще заперты, но Стив терпеливо ждал, в отличие от других обитателей ночлежки, собравшихся в коридоре. Их было много, и все они галдели, кричали друг на друга, переругивались и даже иногда плевались. Стивен испугался. Ему хотелось поскорее рухнуть в постель и уснуть.

В одиннадцать спальни наконец открыли, и бродяги ринулись занимать койки. Стив очутился в просторном, плохо освещенном помещении, где пахло дезинфекцией и несвежим бельем.

Стараясь избегать товарищей по несчастью, Стив добрел до железной койки с одним тонким одеялом и без сил свалился на постель. Люди вокруг него переговаривались, кашляли, что-то бормотали себе под нос, всхлипывали, а один молился перед сном, уставившись в потолок. Стив решил, что это правильно, и вспомнил свою детскую молитву.

— Милостивый Иисусе, кроткий и всепрощающий, обрати взор Свой на дитя малое, сжалься надо мною и возьми меня к Себе…

После этого Стивен успокоился и заснул крепким, глубоким, исцеляющим сном.

Куэйд сидел в темноте. Его снова охватил страх — сильнее прежнего. Тело его оцепенело, он не мог подняться и включить свет. Вдруг на сей раз ужас станет реальностью? Вдруг там, за закрытой дверью, стоит и ухмыляется человек с тесаком? Ухмыляется безумной усмешкой, танцует дьявольский танец на верху лестницы — точно так ясе ухмыляется и танцует, как в кошмарах Куэйда.

Ни звука… Лестница не скрипела под тяжестью шагов, во тьме не раздавался дьявольский хохот. Это не он. Куэйд доживет до утра.

Куэйд немного расслабился, встал и щелкнул выключателем. В комнате и в самом деле никого не было. Тишина царила в доме. Он распахнул дверь и выглянул на лестницу: разумеется, там тоже пусто.

Стив проснулся от крика. Было темно. Он не имел ни малейшего понятия, сколько времени проспал, однако тело его больше не ныло, запястья и щиколотки не болели. Он присел, облокотился о подушку и осмотрелся. Чей крик разбудил его? А, вот оно что: через четыре койки от него дрались двое бродяг. Глядя на них, Стив чуть не рассмеялся. Они дрались как женщины — хватали друг друга за волосы и старались расцарапать лицо противника ногтями. В лунном свете кровь на их руках и лицах казалась черной. Тот, что постарше, вопил: «Не пойду на Финчли-роуд, не заставишь! Я на тебя не работаю! Не смей меня бить, в гробу я тебя видал!»

Второй, помоложе, действовал молча Подбадриваемый собравшимися вокруг зрителями, он стянул с себя ботинок и молотил противника каблуком по голове. Стив слышал гулкие удары, перемежаемые воплями старика. Вопли слабели с каждым новым ударом.

Неожиданно дверь спальни открылась, и все стихло. Стив не видел, кто вошел: драка происходила как раз между ним и дверью.

Победитель с последним торжествующим криком швырнул ботинок за спину.

Ботинок.

Стив не мог оторвать от него взгляда. Перевернувшись в воздухе, ботинок с гулким стуком шлепнулся на пол совсем рядом. Стивен видел его необыкновенно ясно — более ясно, чем что-либо другое за много дней.

Ботинок упал рядом.

С громким стуком.

На бок. Как и его ботинок. Тот, что Стив снял с собственной ноги. На решетке. В комнате. В доме. На Пилгрим-стрит.

Все тот же кошмар разбудил Куэйда Лестница Он стоит наверху и смотрит вниз на ступеньки, а перед ним — это потешное и ужасное существо. Оно медленно приближается на цыпочках, и каждый его шаг сопровождается жутким смехом.

Никогда раньше кошмар не посещал его дважды за ночь. Куэйд протянул руку и нащупал бутылку, которую держал возле кровати. Он крепко приложился к ней в темноте.

Не обращая внимания на крики, ругань и проклятья, Стивен прошел в открытую дверь. У надзирателей в такие часы много работы. Самое время для старика Кроули, вечно призывавшего насилие. Все предвещает беспорядки, и люди еще долго не успокоятся.

Ни в коридоре, ни в вестибюле приюта никто не остановил Стива. Входная дверь оставалась закрытой, но все равно чувствовался свежий ночной воздух: перед рассветом поднялся сильный ветер.

Маленькая приемная ночлежки была пуста Стив заглянул туда и увидел на стене ярко-красный огнетушитель. Возле него, как свернувшаяся гигантская змея, висел черный пожарный шланг, а рядом — тесак, закрепленный двумя скобами на стене.

Замечательный тесак.

Стивен вошел в приемную. Неподалеку раздавались крики, топот, звук полицейского свистка, однако ни одна душа не помешала Стиву познакомиться с тесаком поближе.

Сначала Стив улыбнулся ему.

Изогнутое лезвие улыбнулось в ответ.

Стив коснулся его.

Тесаку это, кажется, понравилось. Толстый слой пыли указывал на то, что орудие не трогали уже давно, и тесаку не терпелось оказаться в человеческих руках. Стив аккуратно, с нежностью снял его со скоб и сунул за пазуху, чтобы согреть. Он прошел через вестибюль к уже открытой входной двери и отправился искать свой второй ботинок.

Куэйда снова разбудил кошмар.

Сориентировался Стивен очень быстро. Легким пружинистым шагом он направился в сторону Пилгрим-стрит. В разноцветной одежде, широченных штанах и идиотских ботинках он походил на клоуна. Разве он не смешной парень? Посмотреть бы со стороны на такого парня.

Холодный пронизывающий ветер взъерошил его волосы. Даже глазам стало холодно, они стали похожи на льдинки.

Чтобы согреться, Стив побежал, пританцовывая, по пустынным предрассветным улицам. Под фонарями было светло, а в промежутках темно. Как в детской игре: вот ты меня видишь, а сейчас уже нет. Снова видишь, а теперь…

Куэйд понял, что его разбудил не кошмар, а вполне реальный шум. Определенно он что-то слышал.

Через окно луна освещала дверь, а за ней — лестничную площадку. Свет Куэйду был не нужен — он и так все видел. На лестничной площадке никого не было.

Тут он отчетливо услышал скрип нижней ступеньки. Такой тихий, словно на лестницу ступил ребенок.

В этот миг Куэйд понял, что такое страх.

Снова скрипнула ступенька, уже ближе. Нет, все-таки это сон, это должно быть сном Откуда у него в доме клоун, да еще вооруженный тесаком? Абсурд. Это существо столько раз будило его в кошмарных снах. Значит, он спит. Конечно, спит, как же иначе?

Тем не менее иногда сбываются совершенно абсурдные сны.

Никаких клоунов нет, убеждал себя Куэйд, пристально глядя на залитую лунным светом лестничную площадку. До сих пор ему доводилось иметь дело лишь со слабаками. Они ломались, как только чувствовали смертельный страх. Куэйду так и не удалось получить разгадку, которая помогла бы справиться с терзающим его ужасом.

Нет никаких клоунов, нет и не может быть.

И тут клоун предстал перед ним наяву. При ярком лунном свете Куэйд увидел безумное лицо, белое как снег, небритое, распухшее и побитое, с улыбкой недоразвитого ребенка. Это существо прикусило губу от возбуждения. По его подбородку стекала струйка крови. Тем не менее это был клоун. Настоящий клоун в дурацкой одежде, с дурацкой улыбкой.

Только тесак не сочетался с этой улыбкой.

Широкое изогнутое лезвие ловило лучи лунного света Маньяк поигрывал своим жутким оружием, поблескивая глазами в предвкушении забавы.

Он остановился на середине лестницы и, все так же улыбаясь, уставился на объятого ужасом Куэйда.

Ноги Куэйда подкосились, и он рухнул на колени.

Клоун, не спуская с него глаз, перепрыгнул последнюю ступеньку. Тесак в мертвенно-бледной руке взметнулся и, рассекая воздух, опустился, будто сразил жертву.

Куэйд узнал его.

Бывший ученик, подопытный кролик, ставший воплощением его собственного ужаса.

Он, именно он и никто другой. Глухой мальчишка.

Клоун издал Горловой звук, словно гигантская сказочная птица. Тесак взлетал и падал, все ближе, все опаснее.

— Стивен, — выдохнул Куэйд.

Это имя ничего не говорило Стиву. Он лишь видел открывшийся и закрывшийся рот. Может быть, человек что-то сказал; может быть, нет. Это не имело значения.

Из горла клоуна вырвался пронзительный крик. Он взялся за тесак двумя руками, взметнул его над головой и ту же минуту ворвался в спальню, залитую лунным светом.

Куэйд рванулся, пытаясь уклониться от разящего удара, однако сделал это недостаточно быстро и ловко. Широкое изогнутое лезвие рассекло воздух и опустилось на предплечье Куэйда, отделило мышцы от кости, но пока миновало артерию.

Вопль Куэйда разнесся по всей Пилгрим-стрит. Но дома на улице опустели много лет назад. Некому было услышать крик, прийти несчастному на помощь и оттащить от него свихнувшегося клоуна.

Тесак, соскучившийся по работе, рассек Куэйду бедро. Он погрузился в мышцы на четыре-пять дюймов, раздробил кость и обнажил костный мозг философа. Удары следовали один за другим. Клоун с усилием вытаскивал лезвие из тела Куэйда, а тот дергался из стороны в сторону, как тряпичная кукла.

Куэйд орал, умолял пощадить его — тщетно.

Ведь убийца был глухим.

Теперь он слышал лишь звуки в собственной голове: звон, свист, скрежет железного оркестра. Словно улитка в раковине, он укрылся в глухоте, где не достанут ни доводы рассудка, ни угрозы. Биение собственного сердца было для него единственным аргументом, оно диктовало свою волю. Кровь в жилах бурлила, будто зажигательная музыка.

Под эту музыку он, глухой мальчик, пустился в пляс, неотрывно глядя на своего мучителя, хватавшего ртом воздух. Разум Стива уснул навеки. Говорила его кровь, кипящая в венах и артериях.

Маленький клоун захохотал. Вот потеха! Какое чудесное развлечение; жалко, что нет публики. Тесак будет его лучшим другом, добрым и мудрым. Ведь широкое лезвие так славно рассекает тело: отделяет все лишнее, но не убивает, долго не убивает.

Стив был счастлив, как невинный младенец. Впереди остаток ночи, и так приятно танцевать под восхитительную музыку в голове, в пульсирующих артериях и венах.

А Куэйд, глядя сквозь сочившийся кровью воздух в пустые глаза клоуна, понял наконец: есть нечто хуже, чем страх, хуже самой смерти.

Это боль без надежды на облегчение. Это жизнь, которая все длится, когда рассудок умоляет тело о конце. А хуже всего то, что сны сбываются.

Адский забег (пер. с англ. М. Талиной)

Ад пришел на улицы и площади Лондона в нынешнем сентябре: ледяной ад из глубин Девятого круга, слишком холодный, чтобы его растопило тепло бабьего лета. Он тщательно строил свои планы — как всегда, сложные и хрупкие. На сей раз они, возможно, были еще более изысканными, чем обычно, а каждая деталь проверялась дважды и трижды, чтобы не упустить ни единого шанса на победу в этой живой игре.

Ад никогда не терял состязательного духа тысячи тысяч раз в течение долгих столетий он насылал огонь на живую плоть, иногда выигрывал, но чаще проигрывал. Ставки повышались. Ведь без людской потребности соревноваться, держать пари и заключать сделки обиталище демонов зачахло бы и опустело. Танцы, собачьи бега, музыка — для преисподней все одно; это игра, где можно словить душу-другую, если выказать ловкость. Вот почему ад пришел в Лондон в этот ясный день — включиться в игру и заполучить для себя столько душ, чтобы их хватило до нового века.

Кэмерон включил радио: голос комментатора то становился громче, то затихал, словно тот говорил не из собора Святого Павла, а с полюса До начала забега оставалось еще полчаса, но Кэмерона интересовали разогревающие комментарии: он хотел услышать, что говорят о его мальчике.

— Атмосфера наэлектризована… Вдоль дорожек скопились десятки тысяч…

Голос пропал. Кэмерон крутил ручки настройки, пока эти идиоты не вернулись.

— …и назван забегом года! Что за день! Разве не так, Джим?

— Конечно, Майк.

— Это Большой Джим Дилейни, он сверху со своим небесным глазом, он будет наблюдать за забегом вдоль всего маршрута, давая нам обзор с птичьего полета. Верно, Джим?

— Точно, Майк.

— Ага, видим движение у черты, соперники готовятся к старту. Я могу разглядеть Ника Лоера, он под номером три. Должен сказать, Ник в неплохой форме. Сразу после приезда он сказал мне, что не любит бегать по воскресеньям. Но на этот раз он сделал исключение, потому что это благотворительное мероприятие и все вырученные деньги пойдут на борьбу с раком. Тут и Джоэл Джонс, наш золотой медалист на дистанции в восемьсот метров. Он будет состязаться со своим великим соперником Фрэнком Маклаудом А за этими парнями мы различаем и новые лица. В майке с номером пять — южноафриканец Малколм Войт, а на последней дорожке Лестер Киндерман, новый победитель марафона в Австрии в прошлом году. И я должен сказать, что в этот великолепный сентябрьский денек все они свежи как маргаритки. О лучшем дне и мечтать нельзя, верно, Джим?

Джоэла разбудил кошмар.

— Все будет хорошо, хватит волноваться, — сказал ему Кэмерон.

Но он вовсе не чувствовал себя хорошо. Его мутило; у него болел желудок. Недомогание не походило на привычную предстартовую лихорадку. С ней он умел справляться: два пальца в рот, и порядок — лучшее проверенное средство. Нет, это не обычная лихорадка, это — другое. Ощущение было более глубокое: словно кто-то поджаривал его внутренности.

Кэмерон не сочувствовал ему.

— Это благотворительный забег, а не Олимпийские игры, — сказал он, оглядев юношу. — Не валяй дурака.

Таков был метод Кэмерона. Его медовый голос создан для лести, но использовался для устрашения. Без устрашения не было бы золотых медалей, восторженных толп, влюбленных девочек. Один из опросов показал, что Джоэл — самый популярный чернокожий спортсмен в Англии. Приятно, когда тебя дружески приветствуют незнакомые люди; Джоэлу нравилось их обожание, хотя оно не могло продлиться долго.

— Они любят тебя, — говорил Кэмерон. — Бог знает почему, но они любят тебя.

Он засмеялся. Мимолетный приступ жестокости прошел.

— Ты в порядке, сынок, — сказал он. — Соберись и беги так, словно от победы зависит твоя жизнь.

Теперь, в ярком дневном свете, Джоэл оглядывал остальных бегунов и чувствовал себя лучше. У Киндермана хорошее дыхание, но он не годится на средние дистанции. Марафонский забег требует совсем другой техники. Помимо этого, Киндерман близорук и носит очки в металлической оправе, придающие ему вид удивленной лягушки. Он не опасен. Лоер тоже неплох, но это не его дистанция. Он хорош в барьерном беге, иногда в спринтерском, но четыреста метров были его пределом Войт, южноафриканец. Ну, о нем мало что известно. С виду он неплох, нужно за ним поглядывать, чтобы избежать неожиданностей. Но самая серьезная проблема — Маклауд. Джоэл состязался с «молниеносным» Фрэнком Маклаудом три раза. Дважды он отодвинул его на второе место, но в третий раз (увы!) все вышло наоборот. Теперь Фрэнки хотел сравнять счет и отыграться за Олимпиаду — он не любил получать серебро. Фрэнки из тех, кто любит побеждать. Даже в благотворительном забеге Маклауд будет выкладываться сполна ради зрителей и во имя собственной гордости. Он уже стоял за чертой, готовясь к стартовой позиции. Казалось, он прислушивается. Да, Фрэнки крутой мужик, это точно.

В какой-то миг Джоэл заметил, что Войт внимательно наблюдает за ним. Это было необычно. Соперники редко глядели друг на друга перед забегом — что-то вроде суеверия. Лицо Войта казалось бледным, линия волос будто отодвинута назад. Ему исполнилось тридцать или больше, но тело его выглядело моложе, стройнее. Длинные ноги, большие руки. Тело и голова словно не вполне подходят друг к другу. Когда глаза соперников встретились, Войт отвернулся. Тонкая цепочка вокруг его шеи блеснула в солнечном луче, и золотое распятие сверкнуло у ключицы.

У Джоэла тоже был амулет на счастье: зашитая в пояс шортов прядь материнских волос. Мать отрезала ее специально пять лет назад, перед его первыми важными состязаниями. Год спустя она вернулась на Барбадос и умерла Глубокое горе и незабываемая утрата. Без Кэмерона он бы сломался.

Кэмерон следил за приготовлениями со ступенек Кафедрального собора. Он собирался посмотреть на старт, а потом вернуться на велосипеде к Стрэнду, чтобы увидеть финиш. Он мог добраться туда раньше, чем участники соревнований, и следить за бегом по радио. Сегодня он чувствовал себя хорошо. Его мальчик в хорошей форме, тошнит там его или нет, а состязания — идеальный способ поддерживать в парне боевой дух, не перегибая палки. Это, конечно, приличное расстояние — через Лудгэйт, по Флит-стрит и мимо Темпла к Стрэнду, потом пересечь Трафальгарскую площадь и вниз по Уайтхоллу к зданию Парламента. К тому же бежать по асфальту. Но для Джоэла это хороший опыт. Он встряхнется, ему полезно. Юноша — блестящий бегун на длинные дистанции, и Кэмерон знал это. Он никогда не будет спринтером, потому что не умеет вовремя собираться. Ему нужны дистанция и время, чтобы поймать ритм, оглядеться и начать разрабатывать тактику. Он хорошо справлялся с дистанциями больше восьмисот метров, он умел экономить силы, его дыхание и ритм приближались к совершенству. Более того, у него был кураж. Тот кураж, что принес ему золото, тот, что вновь и вновь приводил его первым к финишу. Вот почему Джоэл так отличался от остальных. Техничные ребята приходили и уходили — без куража, который дополнял бы их умения, они быстро сходили на нет. Рисковать, когда дело того стоит, бежать, когда боль ослепляет тебя, — на такое мало кто способен. Кэмерон понимал это. Иногда он тешил себя мыслью, что у него самого было что-то подобное.

Сегодня парень выглядит не слишком счастливым. Кэмерон готов был держать пари: какие-то проблемы с женщинами. Вечно возникали эти проблемы с женщинами, особенно когда Джоэл заработал себе репутацию «золотого мальчика». Кэмерон пытался объяснить парню, что будет полно времени для секса, когда карьера пойдет на спад. Но Джоэл не был сторонником воздержания, и Кэмерон не мог винить его за это.

Стартовый пистолет поднялся кверху и выстрелил. Вслед за звуком, больше напоминавшим хлопок, вылетело колечко белого дыма. Выстрел поднял голубей со стен собора, они взлетели одной большой стаей и беспорядочно заметались в воздухе.

Джоэл стартовал великолепно. Быстро, чисто, аккуратно.

Толпа сразу начала выкрикивать его имя. Голоса звучали за спиной, со всех сторон — вопли влюбленного энтузиазма.

Кэмерон следил за Джоэлом первую дюжину ярдов, пока участники забега распределялись по дорожкам Лоер шел впереди группы, и Кэмерон не знал, специально он туда выбрался или случайно. Джоэл следовал за Маклаудом, а тот — за Лоером.

— Не торопись, мальчик, — сказал Кэмерон и убрался с линии старта.

Его велосипед был пристегнут цепью к стойке на Патерностер-роуд, в минуте ходьбы отсюда. Кэмерон ненавидел машины: безбожные штуки, гремящие, бесчеловечные. Нехристианские штуки. А с велосипедом ты сам себе хозяин. А нужно ли человеку что-то еще?

— …и это был великолепный старт, он обещает нам потрясающее зрелище. Спортсмены уже пересекли площадь, и публика беснуется так, словно это первенство Европы, а не благотворительный забег. По-твоему, на что это похоже, Джим?

— Ну, Майк, я вижу, как зрители заполнили Флит-стрит. Полиция попросила меня, чтобы я сказал людям; пожалуйста, не старайтесь подъехать ближе, чтобы посмотреть забег. Все дороги перекрыты, и, если вы попытаетесь подрулить, у вас ничего не получится.

— Кто сейчас впереди?

— Ну, на данном этапе первым бежит Ник Лоер, хотя, конечно, мы знаем, что на такой дистанции будет много тактических перемещений. Эта дистанция длиннее, чем средняя, и меньше, чем марафонская, но все эти спортсмены — опытные тактики, и каждый будет пытаться, чтобы на первом этапе другой повел группу.

Кэмерон всегда говорил: пусть героями будут другие.

Выучить этот урок трудно, как понял Джоэл. — Когда пистолет выстрелил, оказалось трудно не вырваться вперед, не распрямиться, как пущенная стрела. Тогда все силы ушли бы за первые несколько ярдов, ничего не оставив в резерве.

Героем быть легко; так говаривал Кэмерон. Много ума не нужно. Не трать время на то, чтобы покрасоваться, пусть супермены валяют дурака. Виси у них на хвосте, чуть-чуть позади. И будь поаккуратнее. Тогда они решат, что ты решил проиграть с достоинством.

И вперед. Вперед. Вперед.

Любой ценой. Почти любой ценой.

Вперед!

Человек, который не хочет победы, — не мой друг; так говорил Кэмерон. Если ты хочешь участвовать в соревнованиях из любви к бегу и спорту — найди кого-нибудь другого. Только средние школы внушают, будто соперничество доставляет радость. Парень, для проигравших нет радости. Понял, что я говорю?

Нет радости для проигравших.

Будь грубым. Играй по правилам, но до известных пределов. Если можешь оттолкнуть кого-нибудь и пробиться — оттолкни и пробейся. И пусть эти сукины дети не морочат тебе голову. Ты здесь для того, чтобы выигрывать. Так что я говорю?

Вперед!

На Патерностер-роуд радостные крики стихли и тени зданий заслонили солнце. Стало почти холодно. Голуби все еще парили над ними, словно взлетели и не могли опуститься. Казалось, это единственные обитатели улиц. Все остальные ушли смотреть на забег.

Кэмерон открыл замок на велосипеде, убрал цепь и подпорки и покатил вперед.

«Для своих пятидесяти я в порядке, — подумал он, — несмотря на пристрастие к дешевым сигарам».

Он включил радио. Слышно было плохо, наверное, из-за стен домов; один треск. Он остановил велосипед и попытался наладить антенну. Это не слишком помогло.

— …И Ник Лоер уже отстает.

Быстро. Правда, Лоер уже миновал свой расцвет два или три года назад. Пора выбросить шиповки, и пусть другие, помоложе, займут твое место. Кэмерон до сих пор отлично помнил, как он себя чувствовал в тридцать три, когда понял, что лучшие годы позади. Это как стоять одной ногой в могиле. Приходит отчетливое понимание, до чего быстро стареет и изнашивается тело.

Пока он выезжал с затененной улицы на солнечную, черный «мерседес», ведомый шофером, проплыл мимо так тихо, словно его несло ветром Кэмерон на миг успел разглядеть пассажиров. Одним из них оказался тот человек, с которым Войт говорил перед забегом: длиннолицый тип лет сорока. Губы его были так плотно сжаты, что создавалось впечатление, будто они удалены хирургическим путем.

Рядом сидел Войт.

Это было невероятно, но Кэмерон видел, как из затененного стекла выглянуло лицо Войта. Тот даже не снял спортивной одежды.

Кэмерону это не понравилось. Он видел африканца пятью минутами раньше, тот бежал вместе со всеми. Так кто же там был? Очевидно, двойник. Все это отдавало нехорошим душком.

«Мерседес» уже заворачивал за угол. Кэмерон выключил радио и нажал на педали вслед за машиной. Он уже взмок из-за проклятого солнца.

«Мерседес» с трудом прокладывал себе дорогу по узким улочкам, не обращая внимания на знаки одностороннего движения. Такой медленный темп подходил для Кэмерона, Он на своем велосипеде не терял из виду «мерседес», но пассажиры автомобиля его не замечали.

В маленькой безымянной аллейке к западу от Феттер-лэйн, в густой тени, «мерседес» остановился. Кэмерон спрятался за углом ярдов за двадцать от автомобиля и наблюдал Шофер отворил двери. Безгубый человек со спутником, напоминавшим Войта, вышли из машины. Они направились в неприметное здание. Когда все трое исчезли, Кэмерон прислонил велосипед к стене и последовал за ними.

Улица была необычно тиха. С этого расстояния гомон толпы, сгрудившейся вдоль маршрута, казался шепотом Казалось, здесь какой-то совсем другой мир, на этой улочке. Мелькание птичьих теней, закрытые окна, облупившаяся краска, запах гнили в застывшем воздухе. В водосточной канаве лежал мертвый кролик — черно-белый кролик, наверное, чей-то потерявшийся любимец. Над ним кружились мухи.

Кэмерон прокрался к открытой двери так тихо, как только мог. Вроде бы ему нечего было бояться. Трио уже скрылось в темном коридоре дома. Воздух в здании был затхлым и отдавал сыростью. Решительно, но со страхом в душе Кэмерон вошел в слепое здание. Обои и краска в коридоре по цвету напоминали дерьмо. Все выглядело так, словно гость попал в желудок — желудок мертвеца, холодный и скользкий. Лестница была перекрыта, преграждая доступ на верхний этаж. По-видимому, троица спустилась вниз.

Дверь в погреб прилегала к лестничному пролету, и Кэмерон мог слышать доносящиеся снизу голоса.

«Другого раза не будет», — подумал он и приоткрыл дверь, чтобы проскользнуть в темноту. Там стоял ледяной холод. Не прохлада, не сырость — мороз. На миг он подумал, что шагнул в холодильную камеру. Дыхание превращалось в пар, и он изо всех сил стиснул зубы, которые стали выбивать дробь.

Он подумал, что теперь уже назад не повернуть, и начал спускаться по заиндевевшим ступенькам. Тут оказалось не слишком темно. Где-то у подножия лестницы, очень далеко внизу, мерцал слабый свет, ничем не напоминающий дневной. Кэмерон с надеждой оглянулся на приоткрытую дверь позади. Она манила к себе, но Кэмерону было любопытно, очень любопытно. Он двинулся дальше.

В ноздри ударил запах этого места. У Кэмерона было паршивое обоняние, а вкус еще хуже, о чем любила напоминать его жена. Она говорила, что он не отличит розу от чеснока. Вероятно, она не ошибалась. Но этот запах что-то значил для него. Что-то такое, от чего желудочная кислота подкатила к горлу.

Козлы. Кэмерон узнал эту вонь. Он рассказал бы жене, что вспомнил запах: воняло козами.

Он почти достиг подножия лестницы и находился на глубине двадцати или тридцати футов под землей. Голоса все еще звучали вдали, за второй дверью.

Он оказался в маленькой комнатке. Стены ее были выкрашены в грязно-белый цвет, расписаны непристойными граффити и изображениями сексуальных актов. На полу стоял семисвечник. Только две свечи горели дрожащим синеватым пламенем. Козлиный запах стал сильнее, теперь он перемешивался с болезненно-сладким запахом, словно в турецком борделе.

В комнату вели две двери, и из-за одной доносился приглушенный разговор. Кэмерон очень осторожно прошел по скользкому полу и придвинулся к двери, стараясь уловить смысл тихой беседы. В голосах звучала торопливость и настойчивость.

— …поспеши…

— …если все правильно устроить…

— …дети, дети…

Смех.

— Надеюсь, мы… завтра… все мы…

Опять смех.

Неожиданно звучание голосов изменилось, словно собеседники двинулись к выходу. Кэмерон сделал три шага назад по ледяному полу, почти наткнувшись на подсвечник. Пламя задрожало и зашипело, когда он проходил мимо него.

Теперь предстояло выбрать — лестница или другая дверь. Лестница вела к выходу. Если он взберется по ней, то окажется в безопасности, но никогда ничего не узнает. Никогда не узнает, почему так холодно, почему синее пламя, почему воняет козлами. Дверь — это возможность узнать. Спиной к этой двери, не сводя глаз с противоположной, он боролся с обжигающе холодной дверной ручкой. Та с легким скрипом повернулась, и он скрылся из виду в тот же миг, когда открылась дверь напротив — два движения ловко совместились. Бог был на его стороне.

Затворяя дверь, он уже понимал, что ошибся. Бог не был на его стороне.

Иглы холода пронзили его голову, зубы, глаза, пальцы. Он чувствовал себя так, будто его голым замуровали в сердцевине айсберга. Казалось, кровь застыла в венах, слюна на языке замерзла, на пальцах выступил морозный иней. В темноте, в холоде он шарил по карманам в поисках зажигалки. Она вспыхнула внезапным полуживым мерцанием.

Комната была большая — ледяная пещера. Ее стены, ее рифленый потолок — все сияло и вспыхивало искрами. Сталактиты льда, как острые лезвия, свисали над его головой. Неровный пол, на котором он стоял, обрывался дырой в центре комнаты: пять или шесть футов в поперечнике, а стенки так заросли льдом, словно здесь во тьме замурована река.

Он вспомнил Ксанаду[6]. Это стихотворение Кольриджа он знал наизусть. Виды иного Альбиона…

Там Альф — священная река, — в ущельях темных, как века, бежал в полночный океан.

И точно, там, внизу, был океан. Ледяной океан. Там была вечная смерть.

Все, что он мог сделать, это держаться поближе к стенке, чтобы не соскользнуть в темную неизвестность. Зажигалка замигала, и холодный воздух задул ее.

— Дерьмо, — сказал Кэмерон, окунувшись во тьму.

То ли его голос насторожил троицу за дверью, то ли бог окончательно отвернулся от него в тот миг и позволил им отворить двери, он никогда не узнает. Но дверь распахнулась так резко, что отбросила Кэмерона на пол. Окоченевший, не способный удержаться на ногах, он скорчился на ледяном полу. Козлиный запах заклубился в комнате.

Кэмерон обернулся. Двойник Войта стоял в дверях, рядом с ним — шофер и тот третий из «мерседеса». Последний был одет в плащ из козлиных шкур, прямо с копытами и рогами. На мехе запеклась темная кровь.

— Что вы тут делаете, мистер Кэмерон? — спросил он.

Кэмерон едва мог говорить. Он ощущал только острую боль посередине лба; это была агония.

— Какого дьявола тут происходит? — сказал он, с трудом шевеля замерзшими губами.

— Вот именно, мистер Кэмерон, — ответил человек. — Дьявол идет сюда.

Когда они пробегали мимо собора Святой. Марии на Стрэнде, Лоер оглянулся и запнулся. Джоэл бежал на добрых три метра позади лидеров; он видел, что парень сдает. Но как-то чересчур быстро. Что-то здесь не то. Джоэл замедлил шаг, пропустив мимо Маклауда и Войта. Они не слишком спешили. Киндерман здорово отстал, не в силах соревноваться с ними. В этой гонке он был черепахой. Лоера обогнал Маклауд, потом Войт, и, наконец, Джонс и Киндерман. Дыхание Лоера неожиданно сбилось, а ноги налились свинцом. Дальше случилось самое страшное: он почувствовал, как асфальт под его кроссовками треснул, и из земли, точно беспризорные дети, вылезли пальцы и коснулись его. Похоже, никто этого не замечал. Толпа продолжала гудеть, а призрачные руки вырывались из-под асфальта и цеплялись за него. Он корчился, его юность увядала, а сила ускользала. Хищные пальцы мертвецов продолжали цепляться за него даже тогда, когда врачи унесли его с беговой дорожки, осмотрели и дали успокоительное.

Лежа на горячем асфальте, он знал, почему эти руки вцепились в него. Он оглянулся. Вот почему они появились. Он оглянулся.

— …и после того, как Лоер сенсационно потерял сознание, забег продолжается. Теперь ведет молниеносный Фрэнк Маклауд, он прямо-таки ускользает от новичка Войта Джоэл Джонс совсем отстал. Похоже, он и не пытается бороться за лидерство. А ты как думаешь, Джим?

— Ну, либо он уже выдохся, либо выжидает, когда выдохнутся они. Помни, что на этой дистанции он не новичок…

— Да, Джим.

— Может быть, поэтому он и позволил себе расслабиться. Разумеется, ему придется здорово поработать, чтобы выдвинуться со своего третьего места, которого он держится сейчас.

У Джоэла кружилась голова. Когда Лоер начал, отставать, он слышал, что парень молится вслух. Просит, чтобы Бог его спас. Джоэл единственный, кто слышал слова;

— И если пойду долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною, Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня…

Теперь солнце пекло все жарче, и Джоэл начал чувствовать знакомые сигналы уставших ног. Асфальт под ногами был жестким, мышцам и суставам приходилось нелегко. Он попытался выкинуть из головы отчаяние Лоера и сконцентрироваться на текущем моменте.

Бежать еще долго, не пройдено и половины дистанции. Хватит времени, чтобы прижать всех этих героев.

Его мозг странным образом обратился к молитвам, которым его учила мать на случай необходимости. Он пытался вспомнить их, но годы разъели слова — все они разлетелись.

— Меня зовут, — сказал человек в козьих шкурах, — Грегори Берджесс, член парламента Вы меня не знаете. Я стараюсь держаться в тени.

— Член парламента? — переспросил Кэмерон.

— О, да. Независимый. Очень независимый.

— А это — брат Войта?

Берджесс поглядел на двойника Войта. Тот словно не ощущал чудовищного холода, хотя был одет в тонкую майку и шорты.

— Брат? — сказал Берджесс. — Нет-нет. Он мой — как бы это сказать? — знакомец.

Слово напомнило ему что-то, но Кэмерон не был начитанным человеком Что значит — знакомец?

— Покажи ему, — сказал Берджесс многозначительно.

Лицо Войта вздрогнуло, кожа натянулась, губы сузились и обнажили зубы, а те растаяли, точно белый воск, ушли в горло, которое, в свою очередь, превратилось в сверкающий серебристый столб. Это было теперь не лицо человека — даже не лицо млекопитающего. Оно стало пучком ножей, и лезвия сверкали в пробивающемся из-за двери пламени свечей. Едва возникло это новое лицо, как вновь начались изменения: ножи расплавились и потемнели, выросла шерсть, глаза выпучились, точно воздушные шары. На этой новой голове пробились антенны, появились жвалы, и вот на шее Войта возникла огромная, но абсолютно точная копия пчелиной головы.

Берджесс наслаждался зрелищем; он захлопал затянутыми в перчатки руками.

— Оба они — мои знакомые, — сказал он, указывая на шофера.

Тот снял кепку, и копна каштановых волос рассыпалась по его — ее — плечам. Она была потрясающе красива За такое лицо не жаль отдать жизнь. Но все это было иллюзией, как и у двойника Войта Без сомнения, они способны менять личину.

— Оба мои, разумеется, — гордо сказал Берджесс.

— Что? — только и смог выговорить Кэмерон. Он сдерживался, чтобы не задавать теснящиеся в голове вопросы.

— Я служу аду, мистер Кэмерон. И ад, в свою очередь, служит мне.

— Ад?

— Вон там, прямо за вами, один из входов в Девятый круг. Знаете Данте, а? «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

— Зачем вы пришли?

— Выиграть эти гонки. Или, вернее, мой третий знакомец как раз выигрывает эти гонки. Он придет первым. Это событие для всего ада, мистер Кэмерон, и за ценой мы не постоим.

— Ад! — повторил Кэмерон.

— Вы же верите в него, верно? Вы добродетельный христианин. Все еще молитесь перед едой, как всякий богобоязненный человечек. Боитесь Подавиться за обедом.

— Откуда вы знаете, что я молюсь?

— Ваша жена рассказала мне. О, ваша жена много чего рассказала о вас, мистер Кэмерон, она буквально раскрылась передо мной. Очень удобно. Я опекаю одного покладистого психоаналитика. Она дала мне так много… информации. Вы социалист, как и ваш отец, а?

— Теперь политика…

— О, политика — это нечто, мистер Кэмерон. Без политики мы бы одичали, верно? Даже в аду необходим порядок. Целых девять великих кругов, и в наказании нужна дисциплина. Взгляните вниз, сами увидите.

Кэмерон спиной ощущал, эту дыру, ему не было нужды туда заглядывать.

— Мы за порядок, не за хаос. Это всего лишь небесная пропаганда. Вы знаете, что мы выиграем?

— Это — благотворительный забег.

— Меньше всего нас интересует благотворительность. Мы бежим не для того, чтобы спасти мир от рака Мы бежим для правительства.

Кэмерон почти ухватил суть.

— Для правительства? — переспросил он.

— Один раз в сто лет проводятся состязания от собора Святого Павла до Вестминстерского дворца Часто они проводились под покровом ночи, необъявленные, не привлекая внимания. Сегодня мы бежим при полуденном свете, на нас смотрят тысячи. Но каковы бы ни были обстоятельства, это всегда одно и то же состязание: ваши атлеты против одного нашего. Если вы победите — еще сто лет демократии. Если же мы… как это и будет… конец мира, знаете ли.

Кэмерон спиной почувствовал дрожь. Выражение лица Берджесса внезапно изменилось: уверенность исчезла, спокойствие уступило место нервному возбуждению.

— Ну, ну! — воскликнул он, хлопая руками, как птица крыльями. — Похоже, к нам направляются высшие силы. Какая честь.

Кэмерон обернулся и уставился на край дыры. Теперь не важно, интересно ему или нет. Он у них в руках и может видеть то же, что и они.

Волна ледяного воздуха выплеснулась из круга вечной тьмы. Он разглядел, как к ним приближается нечто. Движения этого существа были уверенными, а лицо запрокинуто вверх.

Кэмерон расслышал его дыхание и рассмотрел его черты. Они были подобны пульсирующей ране в темном костяном отверстии, которое открывалось и закрывалось, как пасть краба.

Берджесс упал на колени, два «знакомца» пали ниц и распластались на полу по обе стороны от него.

Кэмерон знал, что другого шанса у него не будет. Он встал, с трудом шевеля онемевшими конечностями, и поплелся к Берджессу, закрывшему глаза в почтительной молитве. Скорее случайно, чем преднамеренно, он поддал коленом под челюсть Берджессу, и тот растянулся на полу. Подошвы Кэмерона заскользили мимо ледяной пропасти и вынесли его в освещенную огнем свечей переднюю комнату.

Комната за его спиной наполнилась дымом и шумом, и Кэмерон, подобно жене Лота, нарушил запрет и оглянулся на зрелище за его спиной.

Он появился из колодца, его серая туша заполнила отверстие, освещенная исходящим снизу светом Его глубоко посаженные глаза на слоноподобной костяной голове встретили взгляд Кэмерона Казалось, они присосались к нему в поцелуе, проникли сквозь зрачки в самый мозг.

Но Кэмерон не вернулся. С трудом отведя взгляд от этого лица, он скользнул через прихожую и ринулся по ступеням вверх, проскакивая зараз по две и по три, падая и поднимаясь, падая и поднимаясь. Он потащился вдоль стены коридора. Тело его сотрясала судорожная дрожь.

Но за ним никто не гнался.

День снаружи был ослепительно ярким. Кэмерон ощутил возбуждение беглеца, ускользнувшего от смертельной опасности. Ничего похожего он раньше не чувствовал. Подойти так близко к гибели и выжить. Должно быть, бог все-таки не оставил его.

Он, спотыкаясь, побежал по дороге к своему велосипеду. Он собирался остановить забег и рассказать обо всем миру.

Велосипед его никто не тронул, руль был теплым, как руки жены.

И когда он перебросил ногу через раму, взгляд ада запалил в нем огонь. Тело его, не замечая пылавшего мозга, продолжало движение, поставило ноги на педали и покатило прочь.

Кэмерон почувствовал разгоревшийся в голове пожар и понял, что умирает.

Этот взгляд, эти глаза, глядевшие в его глаза… Жена Лота Словно глупая жена Лота!

Молния скользнула меж его ушей быстрее мысли.

Череп треснул, и раскаленная белая молния вырвалась из оболочки мозга. Глаза в глазницах выгорели и стали похожи на черные лесные орехи, свет полился изо рта и из ноздрей. Это пламя за секунду превратило его в столб обгоревшей плоти — внутреннее пламя, без языков, без дыма.

Тело Кэмерона полностью обуглилось, когда его велосипед съехал с дороги и ударился в витрину ателье. Обгорелые останки легли, точно манекен, вниз лицом, на присыпанные пеплом костюмы. Расплата за то, что оглянулся назад.

Толпа на Трафальгарской площади кипела энтузиазмом. Приветствия, слезы и флаги. Этот скромный забег был для всех чем-то особенным — ритуал, смысла и значения которого люди не знали. Однако они чувствовали витавший в воздухе запах серы. Они ощущали, как их души приподнимаются на цыпочки и стараются приблизиться к небесам. Они бежали вдоль маршрута, выкрикивая благословения, и на лицах отражались все их страхи. Кто-то выкрикивал его имя:

— Джоэл! Джоэл!

Или ему почудилось. Может быть, ему почудилась и молитва Лоера, и сияющие лица младенцев, которых поднимали повыше, чтобы показать им проносившихся мимо спортсменов.

Когда бегуны повернули к Уайтхоллу, Фрэнк Маклауд быстро оглянулся, и ад забрал его.

Это произошло внезапно и быстро.

Он споткнулся. Ледяная рука сжала его грудь и выдавливала из него жизнь. Лицо Маклауда побагровело, на губах выступила иена. Джоэл, пробегая мимо, замедлил бег.

— Маклауд, — сказал он и остановился, чтобы взглянуть в худое лицо своего великого соперника.

Маклауд смотрел на него. Дымка подернула его серые глаза и превратила их в черные. Джоэл склонился, чтобы помочь ему.

— Не прикасайся ко мне, — застонал Маклауд Кровеносные сосуды его глаз набухли и кровоточили.

— Судорога? — спросил Джоэл, — Это судорога?

— Беги, ты, ублюдок, беги! — говорил ему Маклауд, пока адская петля изнутри выжимала его жизнь. Теперь он кровоточил всеми порами кожи, у него текли кровавые слезы. — Беги. И не оглядывайся. Ради Христа! Не оглядывайся!

— Что это?

— Беги! Это твоя жизнь.

Его слова были не просьбой, но приказанием.

Беги!

Не за золото, не за славу. Ради жизни. Всего лишь.

Джоэл поглядел вверх, неожиданно ощущая, что за спиной у него маячит какая-то тварь с огромной головой, дышит холодом ему в затылок.

Он поднялся на ноги и побежал.

— Ну, похоже, дела у наших бегунов не очень-то хороши, Джим. После того как Лоер сенсационно сошел с дистанции, Фрэнк Маклауд тоже сдал Я никогда не видел ничего подобного. Но вроде бы он что-то сказал Джоэлу Джонсу, так что все должно быть в порядке.

Когда приехала «скорая», Маклауд был уже мертв. Труп его разложился к следующему утру.

Джоэл бежал Боже, как он бежал! Солнце яростно било ему в лицо, обесцвечивая и лица радостной толпы, и флаги. Звуки слились в один монотонный шум — гул человечества.

Джоэл уже знал это ощущение: потеря ориентации от усталости и перенасыщения тканей кислородом Он бежал точно в оболочке своего сознания: он думал, потел и мучился внутри себя, для себя и ради себя.

И это неплохо — быть одному. Его голову заполнили песни — обрывки гимнов, неясные фразы любовных серенад, грязные стишки. Его «я» растворялось. Его сны, неназванные и бесстрашные, одержали верх над реальностью.

Впереди, омытый тем же белым дождем света, бежал Войт. Это враг; нужно обойти это существо — Войта с его сверкавшим на солнце распятием. Джоэл мог это сделать, только нельзя смотреть туда., смотреть туда..

Нельзя смотреть назад.

Берджесс открыл дверцу «мерседеса» и влез внутрь. Время потеряно даром, драгоценное время. Он должен быть в Парламенте, у финишной прямой, готовый приветствовать бегунов. Это спектакль, который нужно сыграть, чтобы показать милое, улыбающееся лицо демократии. А на следующий день? Ну, тогда оно будет уже не такое милое.

Пальцы его сжимались от возбуждения, а новый с иголочки костюм провонял козьими шкурами, которые он обязан носить в той комнате. Но этого никто не заметит. А даже если заметит — какой англичанин забудет о вежливости и скажет собеседнику, что от него воняет козлом?

Он ненавидел Комнату закона Этот вечный лед, этот проклятый черный зев, откуда доносились голоса проклятых. Но теперь все кончено. Он выполнил свои обязательства, выказал бездне почитание и обожание. Теперь пора потребовать вознаграждения.

По дороге он думал: сколько жертв он принес ради собственных амбиций? Сначала были мелкие жертвы, котята и щенки. Позже он обнаружил, насколько глупо, с точки зрения ада, выглядели подобные жесты. Но поначалу он не ведал, что нужно давать и как. С годами ад начал ясно выражать свои требования, а Берджесс изучил реальные правила продажи души. Все изменения его «я» были тщательно спланированы и четко выполнены, хоть и отобрали у него надежду на детей. Но жертва того стоила: постепенно к нему приходила сила. Он вошел в первую тройку выпускников Оксфорда, его мужская сила превосходила всякое воображение, он получил место в Парламенте, а скоро, очень скоро, получит всю страну.

Обожженные подушечки его больших пальцев болели, как всегда, когда он нервничал. Он рассеянно засунул палец в рот.

— Ну, теперь мы на завершающей стадии забега Сущий ад, а не забег, верно, Джим?

— О, да, зрелище незабываемое. Войт идет впереди, он оторвался от соперников без особых усилий. Джоэл сделал благородный жест и остановился возле Маклауда, чтобы проверить, все ли с ним в порядке после столь неудачного падения. Это его задержало.

— Что помешает Джонсу выиграть, верно?

— Думаю, да. Думаю, он проиграет.

— Но ведь это всего лишь благотворительный забег.

— Именно. Это не та ситуация, когда нужно победить любой ценой.

— Ну, зависит от того, как относиться к игре.

— Точно.

— Да…

— Ну вот, оба уже направляются к зданию Парламента и обходят Уайтхолл. Толпа приветствует своего любимца. Но я думаю, он проиграл.

— Напоминаю тебе, во время забега в Швеции он применил кое-что особенное.

— Да, верно.

— Так что, возможно, он снова это сделает.

Джоэл бежал, и разрыв между ним и Войтом сокращался. Он сконцентрировался на противнике, глаза его сверлили спину Войта, изучали ритм, искали слабые места.

Он замедлил темп. Войт уже не так скор, как раньше. В его движениях появилась неуверенность, верный признак усталости.

Джоэл может взять его. Немного куража, и он победит.

А еще Киндерман. Он забыл про Киндермана. Джоэл бездумно оглянулся через плечо назад.

Киндерман упорно бежал сзади, он не изменился. Но что-то странное появилось за спиной Джоэла; еще один бегун. Он почти наседал на юношу, призрачный и огромный.

Джоэл отвел глаза и уставился вперед, проклиная свою глупость.

С каждым рывком он нагонял Войта. Тот явно выбился из ритма. Джоэл знал наверняка: он обгонит его, если постарается. Забудь о своем преследователе, кем бы он ни был, забудь обо всем Думай лишь о том, как обойти Войта.

Но то, что маячило у него за спиной, никак не выходило из головы.

«Не гляди назад», — сказал Маклауд. Слишком поздно — он уже оглянулся. Теперь надо понять, что это за фантом.

Он вновь оглянулся.

Поначалу он не увидел ничего, лишь Киндерман трусил сзади. Потом снова появился призрачный бегун, и Джоэл понял: именно он поверг Маклауда и Лоера.

Это не бегун, живой или мертвый. Это вообще не человек: зыбкое тело, черный зев вместо головы. Сам ад преследовал Джоэла.

«Не смотри назад».

Его рот — если это рот — был открыт. Дыхание веяло таким холодом, что у Джоэла перехватило дух. Вот почему Лоер бормотал на бегу молитвы. Они не помогли — смерть все равно пришла за ним.

Джоэл попытался не обращать внимания на внезапную слабость в коленях. Он отвел глаза, словно ему безразлично, что ад подошел так близко.

Теперь Войт тоже оглянулся. Его взгляд был темным и тяжелым. Джоэл осознал, что Войт принадлежит аду, а прозрачная тень за спиной — его властелин.

— Войт, Войт, Войт. — Джоэл выдыхал это с каждым шагом.

Войт услышал свое имя.

— Черный ублюдок, — сказал он громко.

Шаги Джоэла слегка удлинились. Теперь он уже был в двух метрах от адского бегуна.

— Погляди… назад… — сказал Войт.

— Я видел это.

— Оно… пришло… за тобой.

Эти слова звучали мелодраматично, плоско. Он хозяин своего тела, не так ли? И он не боялся темноты — он сам был темным. Разве черный цвет что-то отнимал от его человеческой природы, как считали многие люди? Или наоборот, прибавлял — больше крови, пота, плоти? Больше силы, больше аппетита. Что может ад с ним сделать? Пожрать его? Скорей всего, он невкусный. Заморозить? Он слишком горячий, слишком быстрый, слишком живой.

Ничего его не возьмет. Он варвар с манерами джентльмена.

Ни день, ни ночь.

Войт страдал. Боль отзывалась в его изношенных легких, в его судорожных движениях. Лишь пятьдесят метров отделяли противников от ступеней и финишной черты, но Войт явно терял свою позицию. Джоэл настигал его с каждым шагом.

Тогда началась торговля.

— По… слушай… меня…

— Что ты такое?

— Сила… я дам тебе силу… только… дай… нам… победить…

Теперь Джоэл бежал с ним бок о бок.

— Слишком поздно.

Ноги его окрепли, мозг ликовал Ад за спиной, ад рядом — ну и что? Он может бежать.

Он обошел Войта Суставы его были гибкими. Он двигался как невесомая машина.

— Ублюдок, ублюдок, ублюдок, — говорил знакомый голос.

Лицо искажено агонией. Когда Джоэл пробежал мимо, черты этого лица расплылись, на мгновение перестали быть человеческими.

Войт остался за спиной Джоэла. Зрители приветственно завопили, и краски вновь вернулись в мир. Впереди ждала победа. Джоэл не знал, какая именно, но это победа.

Там был и Кэмерон, теперь Джоэл видел его. Он стоял на ступеньках рядом с человеком в полосатом костюме. Кэмерон улыбался и кричал приветствия с несвойственным ему энтузиазмом.

Джоэл еще быстрее рванул к финишной черте. Вся его сила сконцентрировалась на лице Кэмерона.

И лицо стало меняться. Может, это горячий воздух шевелил волосы? Нет, это вздувалась кожа на щеках Кэмерона. На шее, на лбу появились быстро темнеющие пятна Волосы приподнялись над головой, и смертельный свет полился от лысого черепа Кэмерон горел, но по-прежнему улыбался, по-прежнему махал рукой.

Джоэл внезапно почувствовал отчаянье.

Ад сзади. Ад впереди.

Это не Кэмерон. Кэмерона нигде нет. Значит, Кэмерон мертв.

Он чуял это нутром Кэмерон мертв, а черная подделка стояла там, улыбалась и махала рукой.

Шаг Джоэла сбился, ритм бега был утрачен. За спиной он слышал страшное натужное дыхание Войта, все ближе и ближе.

Его тело внезапно взбунтовалось. Желудок пытался вывернуть наружу содержимое, ноги скрутила судорога, разум отключился, все заполнил страх.

— Беги, — сказал он сам себе, — Беги. Беги.

Но впереди был ад. Как мог он бежать прямо в руки этой мерзости?

Войт сокращал разрыв между ними, нагонял противника по мере того, как тот терял темп. Победу вырывали из рук Джоэла легко, точно конфету у ребенка.

До финишной черты оставалась дюжина шагов, и Войт вновь лидировал. Вряд ли соображая, что делает, Джоэл потянулся и на бегу ухватил Войта за майку. Это было мошенничество, все вокруг ясно видели. А как насчет ада?

Джоэл изо всех сил вцепился в Войта, и оба они споткнулись. Толпа расступилась, когда они скатились с дорожки и тяжело повалились на землю. Войт упал сверху.

При падении Джоэл вытянул руку, чтобы смягчить удар, и она оказалась под весом двух тяжелых тел. Кость предплечья хрустнула. Джоэл услышал этот треск прежде, чем почувствовал боль. Потом он закричал.

На ступеньках Берджесс вопил, как дикарь. Ну и представление Камеры стрекотали, комментаторы комментировали.

— Вставай! Вставай! — призывал Берджесс.

Но Джоэл ухватил Войта здоровой рукой, и ничто на свете не заставило бы его отпустить врага.

Они катались по гравию, каждый поворот все сильнее сокрушал руку Джоэла и вызывал спазмы в его желудке.

Для Войта это было слишком. Он предельно устал, он не был готов к напряжению гонки по приказу властелина Он сорвался, потерял контроль над собой. Джоэл обонял дыхание — козлиный запах.

— Ну, покажись, — сказал он.

Глаза твари лишились радужки, стали полностью белыми. Джоэл плюнул в знакомое лицо кровавой слюной из своего разбитого рта.

И тварь сорвалась.

Ее лицо растворилось. Плоть словно пыталась принять новый облик — всепожирающая воронка без глаз и носа, без ушей и волос.

Толпа отпрянула назад. Люди закричали, кто-то упал в обморок. Джоэл ничего не видел, но удовлетворенно различал вопли. Такое превращение не просто помогло ему — оно несло откровение для всех. Они увидят правду. Мерзкую, лживую правду.

Рот твари был огромным и уродливым, с многочисленными рядами зубов, как у глубоководной рыбы. Здоровая рука юноши сомкнулась под нижней челюстью, пытаясь отодвинуть от себя чудовищную пасть. Джоэл звал на помощь.

Никто не решился подойти.

Толпа стояла на вежливом расстоянии, она глазела и кричала, не желая вмешиваться. Это всего лишь зрители, они пришли на спектакль «Схватка с дьяволом». Они не помогут.

Джоэл чувствовал, как уходят силы. Его рука больше не могла удерживать адскую пасть на расстоянии. Он чувствовал, как зубы впиваются в его лоб и подбородок, выгрызают плоть и кости. Тварь вцепилась ему в голову, и белая ночь поглотила его.

«Знакомец» поднялся над трупом. Из пасти его торчали клочья плоти Джоэла. Тварь стянула его лицо, как маску, оставив окровавленную массу трепещущих мышц.

В разверстой дыре рта дрожал язык, словно пытался что-то сказать.

Берджесс уже не беспокоился о том, как происходящее выглядит для этого мира. Сегодняшний забег решает все, и победа — это победа. Не важно, как она досталась. Джонса все-таки обошли.

— Давай! — визжал он «знакомцу». — Давай!

Тварь повернула к Берджессу измазанное кровью лицо.

— Иди сюда! — приказал ему Берджесс.

Их разделяло ничтожное расстояние. Еще несколько шагов к финишной черте, и забег выигран.

— Беги! — орал Берджесс — Беги! Беги!

«Знакомец» устал, но он слышал голос хозяина. Он слепо пошел на зов Берджесса.

Четыре шага… три…

И тут мимо него к финишу пробежал Киндерман. Близорукий Киндерман обогнал Войта на один шаг и выиграл. Он не знал, что это за победа, и даже не взглянул на разыгравшуюся ужасную сцену.

Когда он пересекал финишную прямую, все молчали. Ни аплодисментов, ни поздравлений.

Воздух, казалось, потемнел и веял странным холодом.

Виновато тряся головой, Берджесс упал на колени.

— Отче наш, иже еси не на небесех, да не святится имя твое…

Такой старый трюк. Такой наивный прием.

Толпа попятилась. Кое-кто уже сбежал Дети, знающие природу тьмы, с которой они еще недавно соприкасались, были самыми спокойными. Они взяли родителей за руки и повели их со ступеней, как ягнят, уговаривая не оглядываться. Родители смутно помнили темное лоно и первый тоннель, первый болезненный выход из тесного убежища, первый чудовищный порыв оглянуться и умереть. Они покорно шли за своими детьми.

Только Киндермана, казалось, это не трогало. Он сидел на ступеньках и протирал очки, улыбаясь собственной победе, не чувствуя холода.

Берджесс понял, что его молитвы не помогут, резко развернулся и скрылся в дверях Вестминстерского дворца.

Оставленный на произвол судьбы «знакомец» потерял всякое сходство с человеком и стал самим собой. Колеблющийся, бесцветный, он выплюнул невкусную плоть Джоэла Джонса. Изжеванное лицо бегуна легло на гравий рядом с его телом. «Знакомец» растворился в воздухе и вернулся в тот круг ада, который он называл своим домом.

Душно в коридорах власти: ни жизни, ни помощи.

Берджессу было плохо, и его быстрые шаги скоро замедлились. Неверные шаги вдоль обшитых темным деревом коридоров, почти бесшумные благодаря толстому ковру.

Он не понимал, что делать. Конечно, его обвинят в том, что он не предусмотрел возможных случайностей, но тут он сможет за себя постоять. Он заплатит за свое неумение предвидеть обстоятельства. Он даст им все, чего они потребуют. Ухо, ногу — ему нечего терять, кроме плоти и крови.

Но он должен тщательно разработать планы защиты, потому что они ненавидят слабую логику. Если он придет к ним с бессвязными извинениями, расплата будет больше, чем жизнь.

За спиной потянуло холодом Он знал, что это такое. Ад следовал за ним даже здесь, в утробе демократии. Но он выживет, если не обернется, если будет идти, глядя в пол или на свои обожженные и искалеченные большие пальцы; тогда с ним не случится ничего плохого. Это один из первых уроков, которые нужно усвоить, когда имеешь дело с темными силами.

Воздух был ледяным. Берджесс видел пар от своего дыхания, и голова его болела от мороза.

— Мне очень жаль, — искренне сказал он своему преследователю.

Голос, отозвавшийся на его слова, звучал мягче, чем он ожидал:

— Здесь нет твоей вины.

— Нет, — согласился Берджесс, черпая уверенность в сочувственном тоне. — Это была ошибка, и я продолжу. Я не учел Киндермана.

— Это была ошибка. Мы все их совершаем, — сказал ад. — Но в следующем столетии мы попробуем вновь. Демократия — новый культ, она пока не потеряла первоначального блеска. Мы дадим им еще столетие, а потом возьмем лучших из них.

— Да.

— Но ты…

— Я знаю.

— Никакой силы для тебя, Грегори.

— Нет.

— Это еще не конец света. Взгляни на меня.

— Не сейчас, если вы не возражаете.

Берджесс продолжал двигаться, один аккуратный шаг за другим. Веди себя спокойно, веди себя разумно.

— Посмотри на меня, пожалуйста, — позвал ад.

— Позже, господин.

— Я ведь всего лишь прошу тебя поглядеть на меня. Этот маленький знак внимания оценят.

— Обязательно. В самом деле, обязательно. Позже.

Здесь коридор разделялся. Берджесс выбрал левый поворот. Он подумал, что это слишком символично. Там оказался тупик.

Берджесс стоял, упершись взглядом в стену. Холодный воздух обволакивал его, а обрубки больших пальцев болели. Он снял перчатки и стал сосать пальцы.

— Погляди на меня. Повернись и погляди на меня, — сказал любезный голос.

Что теперь делать? Вернуться назад и выбрать другой путь — вот самое лучшее. Он будет ходить кругами, пока не подберет достаточно аргументов, чтобы преследователь оставил его в живых.

Он стоял, перебирая возможные решения, и вдруг почувствовал режущую боль в шее.

— Погляди на меня, — вновь сказал голос.

Горло Берджесса сжалось. Затем, странно отозвавшись в голове, раздался звук кости, трущейся о кость. Ощущение было такое, словно в основание черепа проникло лезвие ножа.

— Погляди на меня, — сказал ад еще один, последний раз, и голова Берджесса повернулась. Не тело. Оно по-прежнему было обращено к слепой стене тупика.

Но голова его медленно поворачивалась на своей хрупкой оси, невзирая на здравый смысл и анатомию. Берджесс кашлянул, когда его гортань, подобно сырой веревке, скрутилась вокруг самой себя, позвонки рассыпались, хрящи распались. Из глаз его полилась кровь, в ушах загудело, и он умер, глядя в сумрачное безжалостное лицо.

— Я же просил тебя взглянуть на меня, — сказал ад и пошел своим горьким путем, оставив труп здесь — как прекрасный парадокс для демократов, когда те, перебрасываясь словами, найдут тело в коридоре Вестминстерского дворца.

Ее последняя воля (пер. с англ. М. Талиной)

«Боже, — подумала она, — разве это жизнь! День приходит, день уходит. Скука, нудная работа, раздражение. Господи, выпусти меня, освободи меня, распни, если такова Твоя воля, но выведи меня из ничтожества».

Но вместо благословенной безболезненной кончины она однажды вынула лезвие из бритвы Бена — в конце марта, в тоскливый день — заперлась в ванной и перерезала себе запястья.

Сквозь гул в ушах она, в полуобмороке, слышала Бена за дверью ванной:

— Дорогая, с тобой все в порядке?

«Убирайся». — Она подумала, что сказала это.

— Сегодня я вернулся раньше, милая.

«Пожалуйста, уходи».

Пытаясь выговорить эти слова, она упала с сиденья унитаза на белый кафельный пол, где уже собирались лужицы ее крови.

— Дорогая?

«Уйди».

— Дорогая?

«Прочь!»

— С тобой все в порядке?

Теперь он скребся в дверь, как крыса Неужели он не понимает, что она не откроет ее, не сможет открыть.

— Ответь мне, Джеки.

Она застонала. Она не могла удержаться. Боль, против ее ожиданий, оказалась не такой уж страшной, но было неприятное ощущение, словно ее ударили по голове. Все же он не успеет помешать ей, уже поздно. Даже если он выбьет двери.

Он выбил двери.

Она поглядела на него сквозь воздух, так густо насыщенный смертью, что, казалось, его можно резать.

«Слишком поздно». — Она подумала, что сказала так.

Но нет.

«Боже, — подумала она, — я не убила себя. Я не умерла».

Доктор, которого пригласил Бен, оказался очень искусным. Как Бен и обещал, «только лучшее для моей Джеки».

— Ерунда, — заверял ее доктор. — Небольшая починка, и мы все уладим.

«Почему бы ему не оставить меня в покое, — думала она. — Ему же наплевать. Он же не знает, каково это».

— Я сталкивался с подобными женскими проблемами, — говорил ей доктор, источая профессиональное дружелюбие. — В определенном возрасте они носят характер эпидемии.

Ей едва исполнилось тридцать. Что он пытается сказать — что у нее преждевременный климакс?

— Депрессия, частичный или полный уход в себя, различные неврозы. Вы не одна такая, поверьте мне.

«О нет, я одна, — подумала она. — Я одна здесь, в моей голове, я сама по себе, и вы понятия не имеете, каково это».

— Мы приведем вас в порядок очень быстро — между двумя взмахами овечьего хвоста, как говорится.

Так я овечка? Он думает, я — овечка?

Врач задумчиво глянул на свой диплом в рамке на стене, потом на свои ухоженные ногти, потом на ручки и блокнот на столе. Но на Жаклин он не смотрел На что угодно, Но не на нее.

— Я знаю, — заговорил он, — о чем вы думали и как это болезненно. У женщин есть определенные потребности. Если они не встречают понимания…

«Что ты знаешь о женских потребностях? Ты не женщина», — подумала она.

— Что? — спросил он.

Она произнесла это вслух? Она покачала головой, отказываясь от своих слов.

Он продолжал, вновь попав в свой ритм:

— Я вовсе не собираюсь назначать вам обязательные лечебные процедуры. Вы ведь не хотите этого, верно? Вы просто хотите небольшой поддержки и чего-нибудь, что помогло бы вам спать по ночам.

Теперь он ее здорово раздражал. Его снисходительность была огромной, безграничной. Всезнающий и всевидящий Отец — именно эту роль он и разыгрывал. Словно был одарен неким чудесным зрением, проникающим в самую суть женской души.

— Разумеется, в прошлом я проводил лечебные курсы со своими пациентами. Но, сугубо между нами…

Он слегка похлопал ее по руке. Отеческая ладонь на тыльной стороне ее ладони. Вероятно, предполагалось, что сейчас она смягчится, обретет уверенность, может быть, расслабится.

— Между нами, это лишь разговоры. Бесконечные разговоры. Ну, если честно, какая от них польза? У всех есть проблемы. Вы ведь не можете избавиться от них, если просто выскажете их, верно?

«Ты — не женщина. Ты не выглядишь как женщина, ты не чувствуешь себя женщиной».

— Вы что-то сказали?

Она покачала головой.

— Мне послышалось, вы что-то сказали. Пожалуйста, не стесняйтесь, будьте со мной откровенны.

Она не ответила, а он как будто устал притворяться ее лучшим другом. Он встал и подошел к окну.

— Думаю, лучше всего для вас будет…

Он стоял против света, закрывая его, заслоняя вид на вишневые деревья на лужайке перед окном. Она глядела на его широкие плечи и узкие бедра. Образцовый мужчина, как сказал Бен. Такое тело создано не для того, чтобы вынашивать детей. Оно должно переделывать мир. А если не мир, то чей-то разум.

— Думаю, лучше всего для вас будет…

Что он может знать, с такими бедрами, с такими плечами? Он слишком мужчина, чтобы понять в ней хоть что-нибудь.

— Думаю, лучше всего вам подойдет курс успокаивающих препаратов…

Ее взгляд остановился на его талии.

— …и отдых.

Ее разум сконцентрировался на его теле, прикрытом одеждой. Мышцы, кости и кровь под эластичной кожей. Она рисовала это тело со всех сторон, оценивала, прикидывая его силу и упругость, а потом покончила с ним Она подумала: «Будь женщиной».

Как только ей пришла в голову эта нелепая мысль, его тело стало менять форму. К сожалению, это было не то превращение, какие случаются в сказках; его плоть сопротивлялась волшебству. Она вынудила его мужественную грудную клетку сформировать груди — они вспухали, пока кожа не лопнула и грудина не раздалась в стороны. Его таз, словно надломленный посредине, тоже стал расходиться. Врач потерял равновесие, упал на стол и оттуда уставился на нее: лицо его побледнело от потрясения, он вновь и вновь облизывал губы, пытаясь заговорить, но рот его пересох и слова не рождались. Самые дикие изменения происходили у него в промежности: брызнула кровь, и внутренности глухо шлепнулись на ковер.

Она закричала при виде чудовищного абсурда, который сама и устроила, и отпрыгнула в дальний угол комнаты. Там ее вырвало в горшок с искусственным растением.

«Боже, — подумала она, — это не убийство. Я даже не дотронулась до него!»

То, что Жаклин сотворила сегодня, она держала при себе. Не стоит отнимать у людей сон и покой, заставляя их думать о столь странной способности.

Полицейские были очень любезны. Они выдвинули множество версий внезапной смерти доктора Блэндиша, хотя никто не сумел объяснить, почему его грудь распалась таким удивительным образом, сформировав два красивых (правда, волосатых) конуса.

В итоге пришли к выводу, что неизвестный маньяк в припадке безумия ворвался сюда, сотворил все это — собственными руками, молотком и пилой — и вышел, закрыв в кабинете безвинную Жаклин Эсс, погруженную в молчание, которое не мог пробить ни один допрос.

Таким образом, неизвестное лицо или лица отправили доктора туда, где ему уже не помогут ни таблетки, ни терапия.

На какое-то время она почти забыла об этом случае. Но проходили месяцы, и воспоминания стали возвращаться к ней как ощущение тайной зрелости. Оно мучило ее запретным наслаждением. Она забыла ужас, но помнила силу. Она забыла вину, что терзала ее после содеянного, и жаждала, жаждала сделать это вновь.

Только лучше.

— Жаклин.

«Неужели мой муж, — подумала она, — и в самом деле зовет меня по имени?»

Обычно она звалась Джеки, или Джек, или вовсе никак.

— Жаклин.

Он смотрел на нее своими невинными синими глазами. Точно как тот студентик, в которого она влюбилась с первого взгляда. Но рот его теперь стал жестче, и поцелуи были на вкус как черствый хлеб.

— Жаклин.

— Да.

— Я хочу поговорить с тобой кое о чем.

«Разговор? — подумала она — Должно быть, сегодня праздник».

— Не знаю, как тебе это сказать.

— А ты попробуй, — предложила она.

Она знала, что могла бы заставить его язык поворачиваться и произносить слова по ее вкусу. Могла бы заставить его сказать то, что хотела услышать. Например, слова любви — если она вспомнит, на что они похожи. Но какая от них польза? Лучше пусть будет правда.

— Дорогая, я слегка сошел с рельсов.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она.

«Еще как сошел, ублюдок», — подумала она.

— Это случилось, когда ты была не совсем в себе. Ну, ты знаешь, когда между нами почти все прекратилось. Отдельные комнаты… Ты же хотела отдельные комнаты… и я сошел с ума от злости. Я не хотел тебя расстраивать, так что ничего не говорил. Но я не хочу жить двойной жизнью.

— Ты можешь завести интрижку, если хочешь, Бен.

— Это не интрижка, Джеки. Я люблю ее…

Бен готовился произнести еще одну свою речь. Она знала эти речи: сначала ритуальные обвинения, а в конце все сводится к недостаткам ее характера Если он разойдется, его ничто не остановит. Она не хотела ничего слушать.

— …она совсем не похожа на тебя, Джеки. Она довольно легкомысленна Я полагаю, ты назвала бы ее пустой.

«Может, лучше прервать его сейчас, — подумала она, — пока он, как обычно, не завяжется узлом».

— Она не так впечатлительна, как ты. Понимаешь, она обычная женщина. Я не имею в виду, что ты ненормальная, ты просто не можешь справиться с депрессией. Но она не настолько чувствительна..

— Незачем, Бен…

— Нет, черт побери! Я наконец выскажусь.

«На моих костях», — подумала она.

— Ты никогда не давала мне объяснить, — говорил он. — Ты всегда смотрела на меня так, словно хотела, чтобы я…

— Умер.

— Чтобы я заткнулся.

— Заткнись.

— Тебе все равно, что я чувствую. — Теперь он почти кричал. — Ты всегда замкнута в своем маленьком мирке.

«Заткнись», — подумала она.

Рот его был открыт. Ей захотелось, чтобы Бен закрыл рот, и челюсти его захлопнулись, отделив кончик розового языка Он выпал из губ и приземлился в складках рубашки.

«Заткнись», — подумала она вновь.

Два идеально ровных ряда его великолепных зубов, скрипя, терлись друг о друга, перемалывали нервы и кальций. Розоватая пена стекала на подбородок, в то время как его рот проваливался внутрь.

«Заткнись», — продолжала думать она, и его младенчески голубые глаза ушли в глазницы, а нос вдвинулся в мозг.

Теперь он больше не был Беном. Он стал человеком с красной головой ящерицы, которая уплощалась и втягивалась внутрь себя. Благодарение богу, он никогда в жизни больше не вымолвит ни слова.

Теперь она решилась. Она начала получать удовольствие от своих действий.

Она заставила его уткнуть голову в колени, скорчиться на полу и продолжать вжимать внутрь себя руки и ноги, плоть и сопротивляющиеся кости. Одежда Бена сворачивалась складками, западала внутрь, а ткань его желудка выбивалась из аккуратно упакованных внутренностей и обволакивала тело. Его пальцы теперь высовывались из плеч, а ноги, все еще дергающиеся от ярости, оказались на уровне кишечника. Еще один, последний раз она заставила его позвоночник вывернуться наизнанку, выдавив стебель дерьма длиной в фут, и на этом все закончилось.

Когда она наконец пришла в себя, она увидела Бена, сидящего на полу и абсолютно безмолвного. Он занимал пространство, примерно равное одному из его любимых кожаных чемоданов. Кровь, желчь и лимфа, медленно пульсируя, вытекали из его покореженного тела.

«Боже мой, — подумала она, — неужели это мой муж? Он так аккуратно упакован».

И на этот раз она не молила о помощи. На этот раз она понимала, что сделала (и даже догадывалась, как именно она это сделала), и была готова принять любое наказание, что последует за преступлением. Она собрала свои вещи и ушла.

«Я жива, — думала она. — Впервые за всю мою паршивую жизнь я чувствую себя живой».

Показания Васси
(часть первая)

Этот рассказ предназначен для того, кто мечтает о красивой и сильной женщине. Это обещание, но одновременно и признание, это последнее слово мужчины, который всего лишь хотел любить и быть любимым. Я сижу здесь, дрожа и ожидая ночи. Тогда твердолобый сводник Каас вновь подойдет к моей двери и унесет все, чем я владею, в обмен на ключ от ее комнаты.

Я не смелый человек и никогда таким не был. Я боюсь того, что может случиться со мной сегодня ночью. Но я не смогу провести всю жизнь в мечтах, в темноте, в ожидании манны небесной. Рано или поздно начинаешь смеяться над всем, что было для тебя важно (вот правильное слово), и пускаешься на поиски. Даже если взамен придется отдать все, чем ты владел.

Возможно, мои слова звучат как бессмыслица. Ты, случайно наткнувшийся на это признание, — ты думаешь, кто он, этот ненормальный?

Меня звали Оливер Васси. Сейчас мне тридцать восемь. Я был юристом до того, как примерно год назад начал свои поиски. Они окончатся сегодня ночью, когда сводник принесет мне ключи от святая святых.

Но все началось раньше, чем год назад. Много лет прошло с тех пор, как я впервые встретил Жаклин Эсс.

Она пришла однажды в мою контору. Сказала, что она вдова моего приятеля по юридическим курсам, некоего Бенджамина Эсса. Оглядываясь назад, я вспоминаю ее лицо. Наш общий друг присутствовал на их свадьбе, он показывал мне фотографию Бена и его застенчивой новобрачной. И вот она предстала передо мною в расцвете красоты, на которую лишь намекала та фотография.

Я помню, что первый разговор с ней вывел меня из себя. Она пришла, когда я по горло был загружен работой. Но я так увлекся этой женщиной, что позабыл все неотложные дела того дня. Когда в кабинет вошла моя секретарша, она кинула на меня стальной взгляд — точно окатила ведром холодной воды. Полагаю, я влюбился в Жаклин с первого мгновения, и секретарша почувствовала наэлектризованную атмосферу. Однако я притворился, что всего лишь вежлив с вдовой старого друга. Я не задумывался о страстях — я не был страстным человеком; по крайней мере, я так считал Как лгало мы знаем — по-настоящему знаем — о собственных возможностях.

Жаклин лгала мне с самой первой встречи. О том, как Бен умер от рака, о том, как часто и тепло он вспоминал обо мне. Она могла бы сразу рассказать мне правду, и я бы принял ее, ведь я уже безумно влюбился.

Трудно определить, в какой момент и отчего возникает интерес к другому человеческому существу и как этот интерес перерастает в глубокую страсть. Может, я пытаюсь найти оправдание своим позднейшим безумствам и потому преувеличиваю первоначальное влияние Жаклин? Не знаю. Неважно, где и как это произошло, быстро или медленно развивалось, но я влюбился в нее, и наш роман начался.

Я не слишком любопытен, если дело касается моих друзей или любовниц. Я ведь юрист; большую часть времени я копаюсь в чужом грязном белье, и этого для меня более чем достаточно. Когда я выхожу из конторы, мне приятно принимать людей такими, какими они хотят казаться. Я ничего не выясняю, ничего не вскрываю.

И с Жаклин я не стал изменять своим правилам. Я хотел быть рядом с ней, что бы ни пряталось в ее прошлом Она обладала великолепным темпераментом, остроумием, решительностью. Никогда я не встречал столь очаровательной женщины. И не мое дело, как она жила с Беном, каков был их брак, и так далее. Это ушло в прошлое, я же хотел радоваться жизни сегодня. Пускай прошлое умрет своей смертью. Я даже был готов поверить, что она перенесла страдания, а и помогу ей забыть о них.

Конечно, в ее рассказах встречались темные места Будучи юристом, я привык замечать сфабрикованную ложь, и, как ни пытался я отбросить это ощущение, я понимал: Жаклин не вполне откровенна. Но я знал, что секреты есть у каждого, так пусть же и у нее останутся свои тайны.

Только однажды я поймал ее на деталях. Она говорила о смерти Бена, и в ее словах проскользнуло: он получил по заслугам. Я спросил, о чем она. Жаклин улыбнулась улыбкой Джоконды и сказала: ей кажется, что между мужчинами и женщинами нарушилось равновесие, и оно должно быть восстановлено. Я пропустил это мимо ушей. К тому времени я уже был безумно увлечен и мог принять любые ее утверждения.

Понимаете, она была так прекрасна! Ничего стереотипного: не юная, не невинная; ее черты не были бессмысленно правильными, как любят рекламщики и фотографы. Лицо Жаклин было лицом женщины за тридцать, которая часто плакала и смеялась, и это оставило свои отметки. Но она могла тончайшим образом преображаться, и лицо ее менялось, как небо. Вначале я думал, что это фокусы с гримом. Но мы часто спали вместе, я видел ее утром, когда глаза у нее были сонными, и вечером, когда они тяжелели от усталости. Вскоре я понял, что там лишь плоть и кровь, а преображение идет изнутри — это фокусы воли.

И знаете, все это заставило меня еще больше влюбиться в нее.

Потом, однажды ночью, я проснулся, когда она спала рядом со мной. Мы часто спали на полу — там ей нравилось больше, чем на постели. Кровати, говорила она, напоминают ей о ее браке. Так или иначе, она спала под пледом на ковре в моей комнате, а я с обожанием наблюдал за ее лицом.

Если вы безумно влюблены, наблюдение за спящей возлюбленной может обернуться для вас дурным опытом Вы, наверное, знаете, как трудно отвести пристальный взгляд от этого закрытого для вас лица Словно вы стоите перед дверью, куда никогда и ни за что не сможете войти, — в разум другого человека Для тех, кто без остатка отдался любви, это ужасное испытание. В такой миг вы не существуете вне связи с любимым лицом, с личностью спящего. И если это лицо замыкается в себе и погружается в свой, неизвестный вам мир, вы теряете собственную личность и смысл существования. Планета без солнца, канувшая во тьме.

Именно так я чувствовал себя, когда ночью глядел на ее чудесные черты. Пока я мучился, растворяясь в ее личности, она начала меняться. Она спала, без сомнений, но какие же она видела сны! Казалось, сама материя ее плоти шевелится: мышцы, волосы, подбородок — все двигалось, точно захваченное глубинным приливом Губы выпятились вперед, потянув за собой складки кожи, волосы разметались вокруг головы так, словно она лежала в воде, на гладких щеках появились продольные борозды, точно ритуальные шрамы воина, и все это вздымалось и опадало, менялось, едва успев сформироваться, — ужасное зрелище! Оно испугало меня, и я, должно быть, издал какой-то звук. Она не проснулась, но будто подплыла ближе к поверхности сна, покинув глубокие воды, где скрывался источник изменений. Черты ее лица немедленно разгладились и стали привычными мирными чертами спящей женщины.

Это был, как вы понимаете, необычный опыт. Потом несколько дней я пытался убедить себя, что я ничего не видел.

Но это было бесполезно. Я знал, что с Жаклин что-то не так, но я думал, что сама она об этом не знает. Я был убежден, что ее организм развивается неправильно и нужно узнать ее историю, прежде чем рассказать ей обо всем.

Теперь, задним числом, все это кажется жутко наивным. Решить, будто она не знала о собственных силах! Но для меня легче было воображать ее жертвой, а не хозяйкой этих сил. Мужчина всегда так думает о женщине — не только я, Оливер Васси, и не только о ней, Жаклин Эсс. Мы, мужчины, не способны поверить, что в женском теле есть власть и сила, — разве только в том случае, когда она носит ребенка мужского пола. Бог вложил силу в мужскую руку, а для женщин ее нет. Так нам рассказывали наши отцы. Какими же идиотами они были!

Тем не менее я подробно и очень осторожно исследовал прошлое Жаклин. У меня имелись связи в Иорке, где она жила с Беном, и с их помощью я произвел кое-какие расследования. Чтобы связаться со мной, мой поверенный потратил неделю: он раскопал кучу дерьма, а полиция не должна была узнать правду. В конце концов новости дошли до меня, и они оказались плохими.

Бен умер — по крайней мере, это было правдой. Но он умер никак не от рака. Мой поверенный дал лишь самое общее описание трупа Бена, но подтвердил, что на теле обнаружены множественные увечья. А кто был основным подозреваемым? Моя возлюбленная Жаклин Эсс. Та самая невинная женщина, что поселилась в моей квартире и каждую ночь спала рядом со мной.

Тогда я спросил ее, что она от меня скрывает? Не знаю, на какой ответ я рассчитывал. То, что я получил, было демонстрацией силы. Жаклин сделала это свободно, без напряжения и злобы, но я же не настолько дурак, чтобы не понять скрытое предупреждение. Сначала она рассказала мне, как открыла свою уникальную власть над материей человеческих тел. В отчаянии, на краю самоубийства, она обнаружила, что в глубине ее природы пробудились силы, о которых она не подозревала. И когда она пришла в себя, эти силы выплыли на поверхность, как рыбы всплывают к свету.

Потом она показала мне самую малую из своих сил: один за другим выдернула волосы на моей голове. Всего лишь дюжину волосков — чтобы продемонстрировать мне эту потрясающую власть. Она говорила: вот волосок из-за уха, — и я чувствовал, как кожа резко натягивалась, когда Жаклин бестелесными пальцами воли выдергивала его. Потом еще один, и еще один. Это было потрясающее зрелище — она довела свою силу до уровня тонкого рукоделия и выдергивала волоски словно пинцетом.

Если честно, меня парализовало от страха Я понимал, что она играет со мной. А рано или поздно настанет время, когда она захочет, чтобы я замолчал навеки.

Но у Жаклин оставались сомнения. Она рассказала мне, что эта сила, пусть и желанная, мучила ее. Она нуждалась в ком-то, кто научил бы ее правильно использовать силу. А я не был этим «кем-то». Я был всего лишь мужчиной, который любил Жаклин, любил до ее признания и продолжал любить после.

После той демонстрации я быстро привык к новой Жаклин. Я не испугался, а еще больше привязался к этой женщине, отдававшей мне свое тело.

Моя работа превратилась в помеху и преграду между мной и моей возлюбленной. Я начал терять репутацию, а заодно и уважение, и кредитоспособность. За два-три месяца моя карьера сошла на нет. Друзья махнули на меня рукой, коллеги избегали меня.

Нельзя сказать, что Жаклин высасывала из меня жизненные силы. Я хочу уточнить это. Она не была вампиром или суккубом. То, что со мной случилось, мой уход из обычной размеренной жизни — вели хотите знать, дело моих собственных рук. Она не предавала меня, все это романтическая ложь, чтобы оправдать свою ярость. Она была морем, а я пустился в плавание. Был ли в нем хоть какой-то смысл? Всю жизнь я прожил на берегу, на твердой земле закона Я устал от этой земли. Жаклин была бездонным морем, заключенным в женское тело. Я бы с радостью утонул в ней, если бы она позволила. Но это мое собственное решение. Поймите меня. Я все выбрал сам. Я сам решил прийти в эту комнату сегодня ночью и быть с ней еще один, последний раз. По своей доброй воле.

Да и какой мужчина отказался бы? Она была (и есть) великолепна. После того как она продемонстрировала мне свою силу, я целый месяц жил в постоянном экстазе. Когда я был с ней, она показывала мне пути любви, лежащие за пределами возможностей живых существ на нашей земле. А когда я был вдали от нее, очарование не пропадало — она изменила мой мир.

Потом она меня бросила.

Я знаю почему: она нашла кого-то, кто мог научить ее пользоваться силой. Но понимание причин не утешило меня. Я сломался: потерял работу, потерял себя и последних друзей. Но что это за потери в сравнении с тем, что я потерял Жаклин…

— Жаклин.

«Боже мой, — подумала она, — это и есть самый влиятельный человек в стране? Он выглядит так скромно, так безобидно. У него даже нет мужественного подбородка».

Но сила у Титуса Петтифера была.

Он владел большим числом монополий, чем мог сосчитать. Его слово в мире финансов разрушало компании, как карточные домики, погребая надежды сотен и карьеры тысяч. За одну ночь в его тени возникали состояния, а целые корпорации падали, стоило ему на них дунуть, — они были капризами его воли. Уж этот человек знает, что такое сила. У него и нужно учиться.

— Не возражаете, если я буду звать вас «Джи»?

— Нет.

— Вы ждали долго?

— Достаточно долго.

— Обычно я не заставляю красивых женщин долго ждать.

— Да нет же, заставляете.

Она уже поняла, что он такое. Двух минут хватило, чтобы найти к нему подход: он сильнее заинтересуется ею, если она будет вести себя как можно более дерзко.

— Вы всегда называете женщин, которых никогда раньше не знали, по их инициалам?

— Это удобно, если вы не возражаете.

— Это зависит…

— Отчего?

— Что я получу, если предоставлю вам определенные привилегии.

— Например, привилегию звать вас по имени?

— Да.

— Ну… я польщен. Надеюсь, вы не слишком широко раздаете эту привилегию.

Она покачала головой. Он должен понять, что она не разбрасывает свое внимание.

— Почему вы ожидали так; долго, чтобы увидеть меня? — спросил он, — Мне все время докладывали, что вы измотали моих секретарей, требуя встречи со мной. Вам нужны деньги? Если так, вы уйдете с пустыми руками. Я разбогател, потому что был скуп, и чем богаче я делаюсь, тем скупее становлюсь.

Он говорил правду, и говорил ее прямо.

— Мне не нужны деньги, — сказала она тоже прямо.

— Это обнадеживает.

— Есть люди богаче вас.

Его брови удивленно поднялись — красотка умела ужалить.

— Верно, — сказал он.

В этом полушарии было еще полдюжины богатых людей.

— Но мне не нужны ничтожества. Я пришла не потому, что меня привлекло ваше имя. Я пришла, потому что мы можем быть вместе. У нас есть что предложить друг другу.

— Например? — спросил он.

— У меня есть мое тело.

Он улыбнулся. Это было самое прямое предложение за долгие годы.

— А что мне предложить вам за подобную щедрость?

— Я хочу учиться.

— Учиться?

— Как пользоваться властью.

Она казалась все более и более странной, эта женщина.

— Что вы имеете в виду? — спросил он, выигрывая время.

Он не понимал, что она из себя представляет. Она сбивала его с толку.

— Повторить снова, по буквам? — спросила она, вновь разыгрывая высокомерную дерзость. Ее улыбка влекла его к себе.

— Нет нужды. Вы хотите узнать, как использовать власть? Полагаю, я могу научить вас.

— Конечно, можете.

— Но, понимаете, я женат. Виржиния и я — мы вместе уже восемнадцать лет.

— У вас три сына, четыре дома и горничная по имени Мирабелла. Вы ненавидите Нью-Йорк, любите Бангкок, размер ваших рубашек шестнадцать с половиной, а любимый цвет — зеленый.

— Бирюзовый.

— И с возрастом вы похудели.

— Я не так уж стар.

— Восемнадцать лет в браке. Это вас преждевременно состарило.

— Не меня.

— Докажите.

— Как?

— Возьмите меня.

— Что?

— Возьмите меня.

— Здесь?

— Задерните шторы, заприте двери, выключите компьютер и возьмите меня. Это мой вызов.

Сколько лет ему не бросали вызов?

— Вызов?

Он был возбужден. Уже лет десять он не чувствовал подобного возбуждения. Он задернул шторы, запер двери и выключил монитор с данными о своих доходах.

«Боже мой, — подумала она, — я поимела его».

Это оказалась не легкая страсть — не как с Васси. Во-первых, Петтифер был неуклюжим и грубым любовником. Во-вторых, он слишком нервничал из-за своей жены, чтобы полностью отдаться роману. Ему везде мерещилась Виржиния — в холлах отелей, где они снимали комнату на сутки, в машинах, проезжающих мимо места их встречи, а однажды (он божился, что сходство было полным) он признал ее в официантке, моющей полы в ресторане. Эти придуманные страхи замедляли ход их романа.

И все же она многому научилась у него. Он был настолько же блестящим дельцом, насколько плохим любовником. Она узнала, как применять власть, не показывая этого; как уверять всех в своем благочестии, не будучи благочестивым; как принимать простые решения, не усложняя их; как быть безжалостным Не то чтобы она нуждалась в знаниях именно из этой области. Возможно, точнее будет сказать так: он научил ее никогда не жалеть об отсутствии инстинктивного сочувствия и ценить лишь свой интеллект, единственно заслуживающий внимания.

Ни разу она не выдала себя, хоть втайне использовала свое умение, чтобы доставить наслаждение его стальным нервам.

На четвертой неделе романа они лежали рядом в сиреневой комнате, а снизу доносился шум автомобильного потока. С сексом сегодня вышло неудачно: Петтифер нервничал, а она никак не могла успокоить и расслабить его. Все кончилось быстро, почти бесстрастно.

Он собирался ей что-то сказать. Она знала это: чувствовалось напряжение в глубине его горла. Она мысленно массировала его виски, побуждая его заговорить.

Он чуть не испортил свой день.

Он чуть не испортил свою карьеру.

Он чуть не испортил, господи спаси, свою жизнь.

— Я должен перестать встречаться с тобой, — сказал он.

«Ему все равно», — подумала она.

— Я не уверен в том, что я знаю о тебе — или думаю, что знаю о тебе, — но все это заставляет меня… заинтересоваться тобой, Джи. Ты понимаешь?

— Нет.

— Боюсь, я подозреваю тебя в… преступлениях.

— Преступлениях?

— У тебя есть прошлое.

— Кто это раскопает? — спросила она. — Уж конечно, не Виржиния?

— Нет, не Виржиния, она выше этого.

— Так кто же?

— Не твое дело.

— Кто?

Она слегка надавила на его виски. Это было больно, и он вздрогнул.

— Что случилось? — спросила она.

— Голова болит.

— Давление, всего лишь давление. Я могу его снять, Титус.

Она дотронулась пальцами до его лба, ослабляя хватку. Он облегченно вздохнул.

— Так лучше?

— Да.

— Так кто же раскопает, Титус?

— У меня есть личный секретарь — Линдон. Я говорил о нем. Он знает о наших отношениях с самого начала. Вообще-то это он заказывает нам гостиницу и организует прикрытие для Виржинии.

В его речи было что-то мальчишеское, и это звучало трогательно. Хоть он и намеревался оставить ее, разрыв не походил на трагедию.

— Линдон просто чудотворец. Он провернул кучу дел, чтобы нам с тобой было легче. Тогда он о тебе ничего не знал. Это случилось, когда он увидел одну из тех фотографий, что я взял у тебя. Я дал их ему, чтобы он разорвал их на мелкие кусочки.

— Почему?

— Я не должен был брать их, это ошибка. Виржиния могла бы… — Он помолчал, потом продолжил: — Так или иначе, он узнал тебя, хоть и не мог вспомнить, где видел до этого.

— Но все же вспомнил.

— Он работал в одной из моих газет, вел колонку светской хроники. Именно оттуда он пришел, чтобы стать моим личным помощником И он вспомнил твою предыдущую инкарнацию — ты была Жаклин Эсс, жена Бенджамина Эсса, ныне покойного.

— Покойного.

— И он принес мне еще кое-какие фотографии. Не такие красивые, как твои.

— Фотографии чего?

— Твоего дома. Тела твоего мужа. Они называют «это» телом, хотя, бог свидетель, там осталось мало человеческого.

— Его и было немного, — просто сказала она, думая о холодных глазах Бена и его холодных руках. — Он годился только на то, чтобы заткнуться и кануть в безвестности.

— Что случилось?

— С Беном? Его убили.

— Как?

Дрогнул ли хоть чуть-чуть его голос?

— Очень просто.

Она поднялась с кровати и встала около окна. Солнечный свет прорвался сквозь жалюзи и очертил контуры ее лица.

— Это сделала ты.

— Да. — Он учил ее говорить просто. — Да. Это сделала я.

Еще он учил ее экономно расходовать угрозы.

— Оставь меня, и я вновь сделаю то ясе самое.

Он покачал головой.

— Ты не осмелишься.

Теперь он стоял перед ней.

— Мы должны понимать друг друга, Джи. Я обладаю властью, и я чист. Понимаешь? Меня ни разу не коснулась даже тень скандала. Я могу позволить себе завести любовницу, хоть дюжину любовниц — и никто не сочтет это вызывающим. Но убийцу? Нет. Это разрушит мне жизнь.

— Он шантажирует тебя? Этот Линдон?

Петтифер глядел на яркий свет сквозь жалюзи. Лицо его стало болезненным. Она увидела, как на его щеке, под левым глазом, подергивается нерв.

— Да, если хочешь знать, — сказал он невыразительно. — Этот ублюдок хорошо прихватил меня.

— Понимаю.

— А если он догадался, другие тоже смогут. Понимаешь?

— Я сильна, и ты силен. Мы расшвыряем их одним мизинцем.

— Нет!

— Да. У меня есть свои способности, Титус.

— Я не хочу знать.

— Ты узнаешь! — сказала она.

Она поглядела на него и взяла за руки, не прикасаясь к ним. Потрясенным взглядом он наблюдал, как его руки помимо воли поднялись, чтобы коснуться ее лица и бережно погладить волосы. Она заставила его пробежать дрожащими пальцами по своей груди и вложила в это движение куда больше нежности, чем он сделал бы сам.

— Ты всегда слишком сдержан, Титус, — сказала она, заставляя его тискать себя почти до синяков. — Вот как мне нравится. — Теперь его руки опустились ниже, выражение лица изменилось. Она чувствовала, как ее несет прилив. Она вся была — жизнь…

— Глубже.

Его пальцы проникли в ее недра.

— Мне это нравится, Титус. Почему ты не делал так сам, без моей помощи?

Он покраснел. Он не любил говорить о сексе. Она прижала его к себе еще сильнее, шепча:

— Я же не сломаюсь. Может, Виржиния похожа на дрезденскую фарфоровую статуэтку, а я — нет. Мне нужны сильные чувства. Мне нужно, чтобы было о чем вспоминать, когда тебя со мной нет. Ничто не длится вечно, верно? Но я хочу по ночам вспоминать то, что согреет меня.

Он утонул в ее промежности. Как она пожелала, руки его были и на ней, и в ней: они зарывались в нее, точно два песчаных краба. Он буквально взмок, и Жаклин подумала: она в первый раз видит, как он потеет.

— Не убивай меня, — прошептал он.

— Я могу осушить тебя.

Осушить, подумала она, а потом стереть его образ из головы, прежде чем сделать ему что-то плохое.

— Я знаю, я знаю, — сказал он. — Ты запросто убьешь меня.

Он плакал.

«Боже мой, — подумала она — Великий человек плачет у моих ног, как ребенок. Что я узнаю о власти из этого жалкого представления?»

Она вытерла слезы с его щек, используя гораздо больше силы, чем этого требовало дело. Кожа его покраснела под ее взглядом.

— Оставь меня, Джи. Я не могу помочь тебе. Я для тебя бесполезен.

Он был прав. Он был полностью бесполезен. Она презрительно отшвырнула его руки, и они бессильно повисли по бокам вдоль тела.

— Даже не пытайся найти меня, Титус. Ты понимаешь? И не посылай за мной своих шпионов, чтобы оградить твою репутацию. Потому что я более безжалостна, чем когда-либо был ты.

Он ничего не ответил. Он просто стоял на коленях, вперив взгляд в окно, а она умылась, выпила заказанный в номер кофе и ушла.

Линдон удивился, найдя двери офиса открытыми. Было семь тридцать шесть. Сотрудники придут только через час. Очевидно, кто-то из уборщиков оплошал и не запер кабинет. Он выяснит, кто это, и провинившемуся достанется.

Он толкнул открытую дверь.

Жаклин сидела, повернувшись к двери спиной. Он узнал ее по очертаниям затылка, по водопаду каштановых волос Неприятные зрелище — волосы слишком пушистые, слишком растрепанные. Его офис, прилегающий к офису мистера Петтифера, пребывал в идеальном порядке. Он оглядел комнату — вроде бы все на месте.

— Что ты тут делаешь?

Она глубоко вздохнула, подготавливая себя.

Она впервые решила сотворить это заранее. До сих пор она действовала под влиянием импульса.

Он подошел к столу, опустил свой портфель и аккуратно сложенный выпуск «Делового мира».

— Ты не имела права входить без моего позволения, — сказал он.

Она лениво повернулась в его вертящемся кресле — именно так он делал, когда собирался задать взбучку кому-то из своих людей.

— Линдон, — произнесла она.

— Что бы вы ни сказали, это не изменит фактов, миссис Эсс, — заявил он, словно хотел освободить ее от объяснений. — Вы хладнокровная убийца. Я был обязан сообщить мистеру Петтиферу.

— И вы сделали это ради Титуса?

— Разумеется.

— А шантаж — тоже ради Титуса, да?

— Вон из моего офиса.

— Так что же, Линдон?

— Ты шлюха! Шлюхи ничего не понимают, они невежественные больные животные! — заорал он. — О, ты хитра, это точно, но и хитрость твоя — звериная.

Она встала. Он ожидал оскорблений, по крайней мере устных. Но их не было. Зато он почувствовал, как на его лицо что-то давит.

— Что… ты… делаешь? — спросил он.

— Делаю?

Его глаза растянулись в щелочки. Словно у ребенка, изображающего злого азиата; рот Линдона туго натянулся, словно в улыбке. Ему было трудно говорить.

— Прекрати… это…

Она покачала головой.

— Шлюха, — сказал он, все еще бросая ей вызов.

Она просто смотрела на него. Его лицо стало дергаться и сокращаться под чудовищным давлением, мышцы раздирала судорога.

— Полиция… — попытался сказать он. — Если ты дотронешься до меня хоть пальцем…

— Не дотронусь, — сказала она и принялась укреплять свое преимущество.

Он почувствовал давление во всем теле, некая сила щипала кожу и стягивала ее все туже. Что-то должно произойти, он знал это. Какая-то часть его тела не сможет сопротивляться нажиму. А когда проявится слабое место, его разорвет на части. Он совершенно спокойно обдумывал это, пока тело его содрогалось, а лицо расплывалось в насильственной усмешке.

— Сука, — сказал он. — Поганая сука.

«Похоже, он не очень-то испуган», — подумала она.

Он настолько ненавидел ее, что почти не испытывал страха. Он вновь назвал ее шлюхой, хотя его лицо исказилось до неузнаваемости.

И тогда он начал разрываться на части.

На переносице у него появилась трещина, побежала вверх, рассекая лоб, и вниз — разорвала надвое губу и подбородок, шею и грудную клетку. Буквально за миг его рубаха окрасилась алым, темный костюм потемнел еще больше, ноги, обтянутые брюками, источали кровь. Кожа сошла с рук, точно резиновые хирургические перчатки, а по обе стороны от лица появились два кольца алой ткани — словно слоновьи уши.

Он перестал выкрикивать оскорбления.

Уже секунд десять он был мертв от шока, а Жаклин продолжала работать над ним, сдирая кожу и разбрасывая лоскутья по комнате. Потом он встал, прислонившись к стене — в алом костюме, алой рубахе и сверкающих красных ботинках. На ее взгляд, он выглядел лучше, чем раньше. Довольная эффектом, она отпустила его. Он спокойно улегся в лужу крови и замер.

«Боже мой, — подумала она, спокойно спускаясь по лестнице черного хода, — это было убийство первой степени».

Ни в сводках новостей, ни в газетах она так и не нашла упоминаний об этой смерти. Линдон умер, как и жил, вдали от публики.

Но она знала: колеса судьбы — такие огромные, что незначительные особы вроде Жаклин не замечают их кривизны, — сдвинулись. Как изменится ее жизнь, она могла лишь догадываться. Но убийство Линдона не прошло даром, несмотря на его легкость. Ей захотелось заставить своих врагов выдать себя. Пусть они идут по ее следу. Пусть покажутся, и она насладится их презрением, их ужасом Прежде Жаклин жила, чтобы найти нечто, отделившее ее от остальных людей. Теперь она хотела с этим покончить. Пора разобраться со своими преследователями.

Ей нужно удостовериться, что все, кто видел ее — сначала Петтифер, потом Васси, — закрыли глаза навеки. Пусть навсегда забудут о ней. Только после того, как все свидетели исчезнут, она почувствует себя свободной.

Разумеется, сам Петтифер ни разу не пришел к ней. Ему легче нанять агентов — людей, не ведающих жалости и готовых идти по кровавому следу, как гончие псы.

Ее ждала ловушка, стальной капкан, но она пока не могла различить его механизм. Однако признаки этого она распознавала везде. Резкий взлет стаи птиц из-за стены, странный отблеск из дальнею окна, шаги, свистки, попавший в поле зрения человек в темном костюме, читающий газету. Недели шли, но никто подступился к ней ближе. Однако они не уходили. Они ждали, точно кошка на дереве: хвост подергивается, глаза лениво прищурены.

Преследователи служили Петтиферу. Она достаточно изучила его, чтобы распознать почерк. Они нападут на нее, когда подойдет их время. И даже не их время — его. Жаклин ни разу не видела их лиц, и ей казалось, что сам Титус преследует ее.

«Боже мой, — думала она, — моя жизнь в опасности, а мне все равно».

Власть над плотью бесполезна, если ее некуда направить. Ведь Жаклин использовала ее лишь из собственных ничтожных побуждений, чтобы получить дурное удовольствие и излить гнев. И это не приблизило ее к людям — для них она оставалась уродцем, изгоем.

Иногда она думала о Васси и гадала, где он сейчас, что делает. Он не был сильным человеком, но в душе у него все-таки жила страсть. Больше чем у Бена, больше чем у Петтифера; разумеется, больше чем у Линдона. И неожиданно тепло она вспомнила, что он единственный, кто называл ее Жаклин. Все остальные сокращали или искажали ее имя: Джеки, или Джи, или даже (так говорил Бен, и это раздражало более всего) Жу-Жу: А Васси звал ее Жаклин, просто Жаклин, тем самым как бы соглашаясь с ее персональной цельностью. И когда она думала о нем и пыталась представить себе его возвращение, она боялась за него.

Показания Васси
(часть вторая)

Разумеется, я искал ее. Потеряв кого-то, вы понимаете, как глупо звучит фраза: «это был мой маленький мир». Вовсе нет. Это огромный, всепоглощающий мир — в особенности если ты остаешься один.

Когда я был юристом, в плену рабочей рутины день за днем я видел одни и те же лица. С некоторыми я обменивался словами, с другими — улыбками, с третьими раскланивался. Мы были врагами в зале суда, но принадлежали к одному и тому ясе замкнутому кругу. Мы ели за одним столом, пили локоть к локтю у стойки бара. Мы даже имели одних и тех ясе любовниц, хотя далеко не всегда об этом знали. В таких обстоятельствах легко поверить, что мир расположен к тебе. Конечно, ты стареешь, но все остальные — тоже. Ты даже самодовольно веришь, что прошедшие годы сделали тебя умнее. Жизнь казалась вполне переносимой.

Но думать, что мир безвреден, — значит лгать себе, верить в так называемую «определенность». Это общее заблуждение.

После ухода Жаклин все заблуждения развеялись, и ложь моего благополучного существования стала очевидной.

Это вовсе не «маленький мир», когда есть только одно лицо, на которое ты можешь смотреть, и именно оно затерялось во мраке. Это не «маленький мир», когда самые важные воспоминания об объекте твоей страсти грозят потеряться, раствориться в тысяче других событий, что каждый день набрасываются на тебя, точно дети, требующие к себе исключительного внимания.

Я пропал.

Я обнаруживал себя (вот подходящее выражение) спящим в номерах пустынных гостиниц; я пил чаще, чем ел; я вновь и вновь писал ее имя, точно классический одержимый, — на стенах, на подушках, на собственной руке. Я повредил кожу ладони, царапая по ней ручкой, и с чернилами туда попала инфекция. Шрам остался, я гляжу на него в этот миг. «Жаклин, — напоминает он. — Жаклин».

Однажды я случайно встретил ее. Это звучит мелодраматически, но в тот миг я подумал, что сейчас умру. Я так долго воображал нашу встречу, так долго готовил себя к ней, но, когда это произошло, я почувствовал, как мои ноги подкашиваются. Мне стало дурно прямо на улице. Не совсем классический сюжет: влюбленный при виде возлюбленной едва не заблевал свою рубашку. Но ведь ничто из того, что происходило между мной и Жаклин, не казалось нормальным или естественным.

Я двинулся за ней следом, что было нелегко — поток людей, и она шла быстро. Я не знал, окликнуть мне ее по имени или нет. Решил, что не надо. Что она сделает, увидев небритого безумца, бредущего за ней, выкрикивая ее имя? Возможно, она убежит. Или того хуже — проникнет в мою грудную клетку и своей волею остановит мое сердце, прежде чем я произнесу хоть слово.

Поэтому я молча и слепо следовал за ней в сторону, как я полагал, ее жилища. Я оставался поблизости два с половиной дня, не зная в точности, что делать дальше. Это была чудовищная дилемма Я так долго искал Жаклин, и вот теперь мог поговорить с ней, дотронуться до нее — и не смел приблизиться.

Наверное, я боялся смерти. Но сейчас я сижу в этой вонючей комнате в Амстердаме, пишу и жду Кааса, что должен принести мне ее ключ, — и я уже не боюсь смерти. Возможно, тщеславие не позволило мне приблизиться к ней в тот раз: я не хотел, чтобы она видела меня опустившимся и потерянным Я хотел явиться к ней чистым — любовником ее мечты.

Пока я ждал, они пришли за ней.

Я не знал, кто они такие. Двое неброско одетых мужчин. Не думаю, что полицейские, — слишком гладкие. Даже воспитанные. И она не сопротивлялась. Она шла и улыбалась, словно собиралась на оперный спектакль.

При первой же возможности я привел себя в порядок и вернулся в то здание. Я узнал от портье, где ее комната, и вломился туда Она жила очень просто. В углу комнаты, за столом, она оставила свои записи. Я прочел и унес с собой несколько страниц. Она не продвинулась дальше первых семи лет своей жизни. И в своем тщеславии я подумал, напишет ли она обо мне. Возможно, нет.

Я взял кое-что из ее одежды — только то, что она носила, когда мы с ней встречались. Ничего интимного, я не фетишист. Я не собирался зарываться в ее нижнее белье и вдыхать ее запах; я лишь хотел, чтобы вещи помогли мне восстановить в памяти ее образ. Хотя я не видел никого, кроме нее, кому бы так шла собственная кожа — лучшая из одежд.

Тогда я потерял ее во второй раз, скорее из-за собственной трусости, чем по вине обстоятельств.

Петтифер никогда не приближался к дому, где четыре недели держали мисс Эсс. Здесь у нее было почти все, о чем она просила, кроме свободы. А она просила лишь о свободе, да и то с безразличным видом. Жаклин не пыталась бежать, хотя могла бы это сделать. Она не знала, сказал ли Титус ее стражам — двум мужчинам и женщине — о ее способностях. Она решила, что не сказал. Стражи относились к ней как к обычной женщине, на которую Титус положил глаз. Они охраняли Жаклин для его постели, вот и все.

У нее была отдельная комната, а бумаги ей приносили сколько нужно, и она опять принялась писать воспоминания с начала.

Был конец лета, и ночи становились холодными. Чтобы согреться, она ложилась на пол (по ее просьбе кровать вынесли) и заставляла свое тело колыхаться, как поверхность озера. Без секса тело вновь стало для нее загадкой. Она впервые поняла, что физическая любовь — это попытка проникнуть в плоть, в самое интимное «я», неизвестное даже ей самой. Она смогла бы понять себя лучше, если бы с ней был кто-нибудь, если бы она чувствовала на своей коже чьи-то нежные, любящие губы. Она вновь подумала о Васси, и озеро ее тела заволновалось. Грудь вздымалась, словно две колеблющиеся горы, живот двигался, точно движимый странным приливом, течения пересекали застывшее лицо, огибали губы и оставляли на коже отметки, какие оставляют волны на песке. Она была течением в памяти Васси, и она становилась водой, думая о нем.

Она вспоминала недолгие периоды, когда ее жизнь казалась мирной. Физическая любовь, свободная от гордости и тщеславия, всегда предшествовала этим моментам. Возможно, имелись и другие пути достижения душевного покоя, но тут она была не слишком опытна. Мать Жаклин говорила, что женщины более в ладу с собой, чем мужнины, и поэтому их жизнь гармоничнее; но в ее жизни было много тревог и мало способов справиться с ними.

Она бросила писать воспоминания, когда дошла до девятого года жизни. Она отчаялась, пытаясь описать свои подростковые ощущения. Жаклин сожгла записки в камине, и тут появился Петтифер.

«Боже мой! — подумала она. — И это власть? Не может быть!»

Петтифер выглядел больным. Он изменился физически, как один из ее друзей, потом умерший от рака. Месяц назад он казался здоровым, а сейчас что-то пожирало его изнутри. Он походил на тень, кожа его стала серой и морщинистой. Лишь глаза сверкали, как у бешеной собаки.

Одет он был великолепно, словно на свадьбе.

— Джи.

— Титус.

Он оглядел ее с головы до ног.

— Ты в порядке?

— Спасибо, да.

— Они давали тебе все, о чем ты просила?

— Они прекрасно меня приняли.

— Ты не сопротивлялась?

— Сопротивлялась?..

— Тому, что находишься здесь. Взаперти. После Линдона я был готов к тому, что ты снова поразишь невинного.

— Линдон не был невинным, Титус. А эти люди — да. Ты ничего не сказал им.

— Я не счел, что это необходимо. Я могу закрыть дверь?

Он сделал ее своей узницей, но пришел сюда, точно посланник в более сильный вражеский лагерь. Ей нравилось, как он вел себя: осторожно, но властно. Он закрыл двери и запер их.

— Я люблю тебя, Джи. И я боюсь тебя. Вообще-то я думаю, что люблю тебя, потому что боюсь. Это болезнь?

— Да, я бы так сказала.

— Я тоже так говорю.

— Почему ты пришел именно сейчас?

— Я должен был привести дела в порядок. Иначе начнется неразбериха. Когда я уйду.

— Ты собираешься уходить?

Он поглядел на нее, мышцы его лица подергивались.

— Надеюсь на это.

— Куда?

Она еще не догадалась, что привело его в этот дом, заставило закончить дела, попросить прощения у жены (пока та спала), перекрыть все каналы отступления. Она не поняла, что он пришел умереть.

— Ты уничтожила меня, Джи. Свала к ничтожеству. И мне некуда идти. Ты понимаешь, о чем я?

— Нет.

— Я не могу жить без тебя, — сказал он.

Это была непростительная банальность. Неужели он не мог выразиться как-то иначе? Она чуть не засмеялась, настолько тривиально все выглядело.

Но он еще не закончил.

— И я не могу жить вместе с тобой. — Его тон резко изменился. — Потому что ты раздражаешь меня, женщина. Все мое естество отторгает тебя.

— Так что же? — спросила она мягко.

— Так что… — Он вновь стал нежен, и она начала понимать. — Убей меня.

Это выглядело гротескно. Его сверкающие глаза уставились на нее.

— Я этого хочу, — сказал он. — Поверь мне: это все, чего я хочу. Убей меня, как сочтешь нужным. Я уйду без сопротивления и без сожаления.

— А если я откажусь? — спросила она.

— Ты не можешь отказаться. Я настаиваю.

— Но ведь я не ненавижу тебя, Титус.

— А должна бы. Я слабый. Я бесполезен для тебя. Я не смог тебя ничему научить.

— Ты очень многому меня научил Теперь я умею сдерживать себя.

— А когда умер Линдон, ты тоже себя сдерживала, а?

— Разумеется.

— По-моему, ты слегка преувеличиваешь.

— Он заслужил то, что получил.

— Ну, тогда дай мне то, что я заслужил. Я запер тебя. Я оттолкнул тебя, когда ты нуждалась во мне. Накажи меня за это.

Она вспомнила старую шутку. Мазохист говорит садисту; «Сделай мне больно! Пожалуйста, сделай мне больно!» Садист отвечает: «Не-ет».

— Я выжила.

— Джи.

Даже в крайней ситуации он не называл ее полным именем.

— Ради бога! Ради бога! Мне от тебя нужно лишь одно. Сделай это. Найди любую причину — сочувствие, презрение или любовь. Но сделай это, пожалуйста, сделай это.

— Нет, — сказала она.

Внезапно он пересек комнату и сильно ударил ее по лицу.

— Линдон говорил, что ты шлюха. Он был прав, так оно и есть. Похотливая сучка, больше ничего.

Он отошел, повернулся, вновь приблизился к ней и ударил ее сильнее. И еще шесть или семь раз, наотмашь.

Потом остановился.

— Тебе нужны деньги?

Начался торг. Сначала удары, потом торг. Сквозь слезы боли, с которыми она не могла справиться, Жаклин видела, как он дрожит.

— Так тебе нужны деньги? — спросил он вновь.

— А ты как думаешь?

Он не заметил сарказма в ее голосе и начал швырять к ее ногам банкноты — дюжинами, словно подношения перед статуэткой Святой Девы.

— Все, что захочешь, — сказал он. — Жаклин.

Внутри у нее что-то заболело, словно там рождалась жажда убить его. Она не дала этой жажде разрастись, чтобы не стать игрушкой в его руках, инструментом его бессильной воли. Опять ее используют; так было всегда. Ее держали, как держат корову; молоко для детей, смерть для стариков. Как от коровы, он ждет от нее выполнения своих требований. Ну, не в этот раз.

Она пошла к двери.

— Куда ты собралась?

Она потянулась за ключом.

— Твоя смерть — это твое личное дело, я тут ни при чем, — сказала она.

Он подбежал к двери раньше, чем она управилась с ключом, и ударил с такой силой и злобой, каких она не ожидала.

— Сука! — визжал он.

Посыпался новый град ударов.

Там, внутри, желание убить его росло и крепло.

Он вцепился пальцами в волосы Жаклин и оттащил ее назад, выкрикивая грязные ругательства. Бесконечный поток брани, словно рухнула запруда, удерживающая сточные воды.

«Это лишь способ получить то, что ему нужно, — сказала она себе. — Если ты поддашься, ты пропала. Он манипулирует тобой».

Но ругательства продолжались. Эти грязные слова вечно бросали в лицо непокорным женщинам: шлюха, тварь, сука, чудовище.

Да, она была такой.

«Да, — думала она, — я чудовище».

Эта мысль принесла ей облегчение; она повернулась. Он понял ее намерение еще до того, как Жаклин на него взглянула. Он выпустил ее голову. Гнев ее подступил к горлу, насытил воздух, разделяющий их.

«Он назвал меня чудовищем — я и есть чудовище! Я делаю это для себя, а не для него. Для него — никогда! Для себя».

Он вздрогнул, когда ее воля коснулась его. Блеск в глазах на мгновение угас, когда желание умереть сменилось желанием выжить; разумеется, слишком поздно. Он застонал Она услышала крики, шаги, угрозы на лестнице. Через секунду они ворвутся в комнату.

— Ты — животное, — сказала она.

— Нет, — ответил он. Даже теперь он не сомневался, что он хозяин положения.

— Ты не существуешь, — проговорила она. — Они не найдут ничего из того, что было Титусом. Титус исчез. А это всего лишь…

Боль была ужасной, она лишила его голоса. Или Жаклин изменила его горло, нёбо, голову? Она вскрывала кости черепа и переделывала их.

«Нет, — хотел он сказать, — это вовсе не тот ритуал, который я планировал. Я хотел умереть так, чтобы твоя плоть обволакивала меня, мои губы были прижаты к твоим губам. Я хотел постепенно остывать в тебе. А так я не хочу».

Нет. Нет. Нет.

Его люди уже колотили в дверь. Она не боялась их, но они могли испортить ее рукоделие, не дать наложить последние стежки.

Снова кто-то бился в двери. Дерево треснуло, створки распахнулись. Ворвались два вооруженных человека. Они решительно наставили на нее пистолеты.

— Мистер Петтифер? — спросил младший.

В углу комнаты под столом сверкали глаза Петтифера.

— Мистер Петтифер? — повторил он, забыв о женщине.

Петтифер помотал рылом.

«Пожалуйста, не подходите ближе», — подумал он.

Люди посмотрели под стол и уставились на копошащегося там омерзительного зверя. Он был окровавлен после превращения, но жив. Жаклин убила его нервы, он не чувствовал боли. Он выжил; его руки скрючились и превратились в лапы, ноги были вывернуты, а колени перебиты так, что он напоминал четвероногого краба. Мозг расплющился, глаза лишились век, нижняя челюсть выступила из-за верхней, как у бульдога, уши заострились, позвоночник изогнулся. Странное создание, ничем не напоминающее человека.

— Ты животное, — сказала она.

Она неплохо справилась с его животной сущностью.

Человек с ружьем вздрогнул, узнав хозяина. Он поднялся и поглядел на женщину.

Жаклин пожала плечами.

— Это сделали вы? — В голосе слышался благоговейный страх.

Она кивнула.

— Вперед, Титус, — сказала она, щелкнув пальцами.

Зверь, всхлипывая, покачал головой.

— Вперед, Титус, — сказала она более настойчиво, и Титус Петтифер выполз из укрытия, оставляя за собой кровавый след, точно по полу протащилась мясная туша.

Мужчина инстинктивно выстрелил в то, что когда-то было Петтифером. Лишь бы остановить это мерзкое создание, которое приближалось к нему.

Титус попятился на окровавленных лапах, встряхнулся, точно пытался сбросить с себя смерть, упал и умер.

— Доволен? — спросила она.

Стрелявший испуганно поглядел на женщину. Она обращалась к нему? Нет, Жаклин смотрела на труп Петтифера и спрашивала его.

— Доволен?

Охранник бросил оружие. Его напарник сделал то же самое.

— Как это случилось? — спросил человек у двери.

Простой детский вопрос.

— Он попросил, — сказала Жаклин. — Это все, что я могла дать ему.

Охранник кивнул и опустился на колени.

Показания Васси
(заключительная часть)

Случай играл очень большую роль в моем романе с Жаклин Эсс. Порой мне казалось, что меня подхватывает и несет случайное течение, а иногда я подозревал, что Жаклин владеет моей жизнью, как жизнями сотен и тысяч других людей: режиссирует каждое событие, все мои победы и поражения, и незаметно направляет меня к нашей последней встрече.

По иронии судьбы я нашел ее, не зная, что нашел. Я впервые проследил ее до дома в Суррее — того самого, где в прошлом году был застрелен своим телохранителем миллиардер Титус Петтифер. В верхней комнате, где произошло убийство, царил порядок. Если Жаклин и побывала там, все ее следы оттуда убрали. Но ветхий разрушающийся дом был исписан граффити, и на стене в той комнате кто-то нацарапал женщину. Картинка была утрированно-непристойной: из промежности женщины вылетали молнии. У ее ног находилось существо неопределенного вида: то ли краб, то ли собака, а может быть, даже человек. Кем бы оно ни являлось, в нем не было силы. Он блаженно сидел в свете обжигающего присутствия женщины. Глядя на это скрюченное создание, не сводящее глаз с пылающей мадонны, я понял: рисунок изображал Жаклин.

Не знаю, сколько я простоял там, разглядывая картинку. Меня отвлек человек, пребывавший в еще более плачевном состоянии, чем я. Он оброс бородой, был невероятно толстым и вонял так, что устыдился бы и скунс.

Я не узнал его имени, но он сказал мне, что сам нарисовал это на стене. Я легко поверил. Его отчаяние, жажда, путаница в мыслях — это признаки человека, встречавшего Жаклин.

Возможно, я чересчур настойчиво расспрашивал его, но я уверен, он простил меня. Он испытал огромное облегчение, поведав мне все, что видел в день убийства Петтифера. Он знал: я верю ему. Он сказал, что его напарник — телохранитель, который застрелил Петтифера, — совершил самоубийство в тюрьме.

Он сказал, что жизнь его стала бессмысленной. Она разрушила ее. Я постарался убедить его, что она не хотела ничего плохого и он не должен бояться ее прихода Когда я сказал это, он заплакал — кажется, от ощущения утраты, а не от облегчения.

Потом я спросил его, знает ли он, где искать Жаклин. Я откладывал этот самый важный вопрос до конца — в глубине души я боялся, что он не знает. Но, слава богу, он знал! Она не сразу покинула дом после смерти Петтифера Она еще спокойно побеседовала с этим человеком о его детях, его портном, его автомобиле. Она спросила, на кого похожа его мать, и он ответил, что мать была шлюхой. Счастлива ли она? Он сказал, что не знает. Плакала ли она когда-нибудь? Он сказал, что никогда не видел ее ни плачущей, ни смеющейся. Жаклин кивнула и поблагодарила его.

Позже, перед тем как убить себя, второй охранник сказал ему, что Жаклин уехала в Амстердам Это он знал из первых рук, от человека по имени Каас. Круг замыкается, верно?

Я семь недель пробыл в Амстердаме и до вчерашнего вечера не находил ни единого намека на ее присутствие. Семь недель полного воздержания — это для меня непривычно. Охваченный нетерпением, я отправился в район красных фонарей, чтобы найти женщину. Они сидят там, знаете, в витринах за розовыми шторами, как манекены. У одних на коленях маленькие собачки, другие что-то читают. Большинство глядят на улицу как завороженные.

Там не было лиц, которые заинтересовали бы меня. Они казались безрадостными, бесцветными, совсем не похожими на нее. И все-таки я не мог убраться оттуда. Как сытый ребенок в кондитерской: и есть не хочется, и уйти жалко.

Где-то в середине ночи ко мне обратился молодой человек. При ближайшем рассмотрении он выглядел уже не так молодо. Он был сильно накрашен, вместо бровей — нарисованные карандашом дуги, в левом ухе несколько золотых колец; руки в белых перчатках, в одной — надкушенный персик; обут в сандалии, а ногти на ногах покрыты лаком Он властным жестом взял меня за рукав.

Должно быть, я презрительно сморщился, но он вовсе не был задет моим презрением.

— Вас трудно не заметить, — сказал он.

Я так не думал, поэтому ответил ему:

— Должно быть, вы ошиблись.

— Нет, — возразил он, — я не ошибся. Вы Оливер Васси.

Первой мыслью моей было: он хочет убить меня. Я дернулся, но незнакомец мертвой хваткой вцепился в мою рубашку.

— Тебе нужна женщина, — заявил он.

Я, все еще сомневаясь, сказал:

— Нет.

— У меня есть женщина, не похожая на других, — сказал он, — чудесная. Я знаю, ты захочешь увидеть ее во плоти.

Почему я понял, что он говорит о Жаклин? Возможно, потому что он выделил меня из толпы, словно она глядела из окна где-то поблизости и приказывала, чтобы ее поклонников приводили к ней, — примерно так, как; вы приказываете сварить выбранного омара. Возможно, потому что его глаза бесстрашно встречались с моими, ибо он боялся лишь одного существа на этой жестокой земле. Может, в его взгляде я узнал свой. Он видел Жаклин, я не сомневался в этом.

Он знал, что я на крючке. Пока я колебался, он отвернулся с еле заметным пожатием плеч, словно говорил: ты упускаешь свой шанс.

— Где она? — спросил я, уцепившись за его тонкую, как прутик, руку.

Он кивнул головой в направлении улицы, и я пошел за ним послушно, как идиот. По мере того, как мы двигались вперед, улица пустела, красные фонари освещали ее мерцающим светом, потом наступила темнота. Я несколько раз спрашивал, куда мы идем, но он не отвечал. Наконец мы подошли к узкой двери узкого домика на улице узкой, как лезвие бритвы.

— Вот и мы, — провозгласил он так, точно мы стояли перед парадным входом в Версальский дворец.

Через два лестничных пролета в пустом доме я увидел комнату с черной дверью. Он прижал меня к этой двери. Она была закрыта.

— Смотри, — сказал он. — Она внутри.

— Там заперто, — ответил я.

Мое сердце едва не разрывалось. Она рядом; конечно, я чувствовал, что она рядом.

— Смотри, — повторил он и показал на маленькую дырочку в дверной панели. Я приник к ней глазом.

Комната была пуста — лишь матрас и Жаклин. Она лежала, раскинув ноги, ее запястья и локти были привязаны к столбикам, торчащим из пола по четырем углам матраса.

— Кто сделал это? — спросил я, не отрывая глаз от ее наготы.

— Она сама попросила, — ответил он. — Это ее желание. Она попросила.

Она услышала мой голос. Она приподняла голову и поглядела прямо на дверь. Когда она взглянула на меня, клянусь, волосы у меня на голове встали дыбом, подчиняясь ее приказу.

— Оливер, — сказала она.

— Жаклин, — я припечатал эти слова к двери вместе с поцелуем Тело ее пылало, выбритое отверстие между ног открывалось и закрывалось, точно экзотическое растение — пурпурное, лиловое и розовое.

— Впусти меня, — сказал я Каасу.

— Ты не выживешь после ночи с ней, — ответил он.

— Впусти меня.

— Это дорого, — предупредил он.

— Сколько ты хочешь?

— Все, что у тебя есть. Последнюю рубаху, деньги, драгоценности — и она твоя.

Я готов был выбить дверь или сломать его желтые от никотина пальцы, если он не отдаст мне ключ. Он знал, о чем я думаю.

— Ключ спрятан, — сказал он. — А дверь крепкая. Ты должен заплатить, мистер Васси. Ты хочешь заплатить.

Он был прав. Я хотел заплатить.

— Ты хочешь отдать мне все, что имеешь, все, чем ты был когда-либо, и прийти к ней пустым. Я знаю это. Так все к ней приходят.

— Все? Их много?

— Она ненасытна, — произнес он без выражения. Он не бахвалился, как сутенер; это была его боль, я ясно видел. — Я нахожу их для нее, а потом закапываю.

Закапывает.

Вот для чего предназначался Каас: он избавлялся от мертвых тел Он возьмется за меня своими наманикюренными пальцами, выволочет меня отсюда, когда я стану высохшим и бесполезным для нее, найдет какую-нибудь яму или канал и бросит туда мое тело. Эта мысль была не слишком привлекательна.

И все же я здесь. Я продал, все, что у меня осталось, я собрал деньги и выложил их на стол перед собой, я потерял достоинство, жизнь моя висит на волоске, и я жду ключа.

Уже совсем темью, а он опаздывает. Но я думаю, он обязан прийти. Не из-за денег — невзирая на косметику и пристрастие к героину, у него явно есть собственные средства. Он придет, потому что она этого требует, а он полностью подчиняется ей, как и я. Конечно, он придет. Он придет.

Я думаю, хватит.

Вот и все, что я хотел сказать. Времени перечитывать написанное не осталось. Я слышу его шаги на лестнице (он прихрамывает), и я должен идти с ним Записи я оставляю любому, кто найдет их, — пусть использует как сочтет нужным К утру я буду мертв и счастлив. Верьте этому.

«Боже мой, — подумала она, — Каас меня предал».

Васси был за дверью — она чувствовала разумом его плоть и ждала. Но Каас не впустил его, несмотря на ее приказ. Из всех мужчин лишь Васси дозволялось входить сюда невозбранно, и Каас знал это. Но он предал ее. Все ее предавали, кроме Васси. С ним (возможно) у нее была любовь.

Она лежала на этой постели всю ночь и не спала Она спала теперь не больше чем несколько минут, и только если Каас приглядывал за ней. Она разрушала себя во сне, неосознанно рвала свою плоть, просыпалась с криком, вся в крови, точно каждый ее сосуд проткнули многочисленные иглы. Она создавала их из собственных мышц и кожи, как живой кактус.

Она подумала, что уже, должно быть, стемнело. Трудно было сказать наверняка. В этой комнате с задернутыми занавесками, освещенной лампой без абажура, длился бесконечный день для чувств и бесконечная ночь для души. Она лежала, и пружины матраса впивались ей в спину и ягодицы. Иногда она засыпала на мгновение, иногда ела из рук Кааса. Ее мыли, за ней убирали, ее использовали.

Ключ повернулся в замке. Она приподнялась на матрасе, чтобы поглядеть, кто это. Дверь отворялась… отворялась… отворялась.

Васси. О боже, это Васси, наконец! Он бежал к ней через комнату.

«Только бы это не оказалось очередным воспоминанием! — молилась она. — Пусть на этот раз он будет живой и настоящий».

— Жаклин.

Он назвал имя ее плоти, полное имя.

— Жаклин.

Это он.

Стоявший за ним Каас не отводил от Жаклин глаз, завороженный танцем ее влагалища.

— Ко… — сказала она, пытаясь улыбнуться.

— Я привел его, — усмехнулся он, не отводя взгляда.

— Целый день, — прошептала она. — Я ждала тебя целый день, Каас, ты заставил меня ждать.

— Что для тебя день? — спросил он, все еще усмехаясь.

Ей больше не нужен был сводник, но Каас не знал об этом. В своей наивности он думал, будто Васси — просто еще один мужчина, что попался на их пути, что он будет опустошен и выброшен точно так же, как другие. Каас думал, что понадобится завтра, и наивно играл в смертельную игру.

— Закрой двери, — предложила она. — Останься, если хочешь.

— Остаться? — спросил он, пораженный. — Ты хочешь сказать, я могу посмотреть?

И он смотрел Она знала, что он всегда смотрел через дырочку, которую сам провертел в панели. Иногда она слышала, как; он возится за дверью. Но на этот раз пусть он останется здесь навеки.

Очень осторожно он вынул ключ из замка снаружи, вставил его изнутри и повернул. Едва замок щелкнул, она убила сводника. Он даже не успел обернуться и поглядеть на нее в последний раз. В его казни не было ничего демонстративного: она просто взломала грудную клетку и раздавила легкие. Каас ударился о дверь и соскользнул вниз, проехавшись лицом по деревянной панели.

Васси даже не обернулся, чтобы поглядеть на него. Он хотел смотреть только на Жаклин.

Он приблизился к матрасу, нагнулся и начал развязывать ее локти. Кожа была стерта, веревки задубели от засохшей крови. Он методично распутывал узлы. Он обрел утерянное спокойствие, пришел к пониманию, что в итоге он здесь и нельзя вернуться назад. Он знал, что его дальнейший путь — это проникновение в нее, глубже и глубже.

Освободив ее локти, он занялся запястьями. Теперь она видела над собой не потолок, а его лицо. Голос его был мягким.

— Зачем ты позволила ему делать это?

— Я боялась.

— Чего?

— Двигаться, даже жить. Каждый день… агония.

— Да.

Он слишком хорошо понимал, что выхода нет.

Она почувствовала, как он раздевается рядом с ней, потом целует смуглую кожу ее живота — тела, где она обитала На этой коже лежал отпечаток ее работы; она была натянута и исцарапана.

Он лег рядом, и ощущение его тела не было неприятным.

Жаклин коснулась его головы. Суставы ее затекли, все движения причиняли боль, но она хотела притянуть его лицо к своему. Он появился у нее перед глазами, улыбаясь, и они обменялись поцелуями.

«Боже мой, — подумала она, — мы вместе».

И вместе с этой мыслью воля ее начала формировать плоть. Под его губами черты ее лица растворились, стали красным морем, о котором он мечтал, и омыли его растворившееся лицо. Смешались воды, созданные из мысли и плоти.

Ее заострившиеся груди проткнули его, точно стрелы; его эрекция, усиленная ее мыслью, убила одним ответным выпадом. Омытые приливом любви, они расплавились в нем.

Снаружи остался твердый мир скорби; торговцы и покупатели шумели в ночи. Постепенно усталость и равнодушие справились даже с самыми рьяными. Снаружи и внутри наступило целительное молчание: конец потерям и прибылям.

Кожа отцов (пер. с англ. М. Талиной)

Автомобиль закашлялся, захлебнулся и умер. Дэвидсон неожиданно осознал, какой сильный ветер дует на пустынной дороге и врывается в окна его «мустанга». Он попытался оживить мотор, но тот сопротивлялся. Отчаявшись, Дэвидсон уронил потные руки, долго державшие руль, и обозрел территорию. Во всех направлениях, куда ни глянь, — горячий воздух, горячие скалы, горячий песок Аризоны.

Он отворил дверь и ступил на раскаленное пыльное шоссе. Оно, не сворачивая, уходило за горизонт. Прищурив глаза, Дэвидсону удавалось разглядеть далекие горы, но, как только он пытался сфокусировать взгляд, они расплывались в раскаленном дрожащем воздухе. Солнце уже припекало его макушку там, где светлые волосы редели. Он открыл капот и начал безнадежно копаться в моторе, проклиная свое техническое невежество.

«Господи, — думал он, — надо делать эти чертовы машины так, чтобы и дурак мог разобраться».

Тут он услышал музыку.

Она возникла так далеко, что поначалу походила на тихий звон в ушах, но становилась все громче.

Это была весьма своеобразная музыка.

Как она звучала? Как ветер в телеграфных проводах, без ритма, без души, ниоткуда — воздушная волна, коснувшаяся волос на затылке и заставившая их подняться: Дэвидсон пытался не замечать ее, но она не умолкала.

Он поискал глазами музыкантов, приставив ко лбу ладонь, но дорога в оба конца была пуста. Только когда он вгляделся в глубь пустыни, он заметил ряд маленьких фигурок, не то идущих, не то скачущих, не то пляшущих на границе его зрения. Их силуэты расплывались в жарком мареве Длинная процессия — если таковой она являлась — двигалась через пустыню параллельно шоссе и, похоже, не собиралась выходить на дорогу.

Дэвидсон еще раз взглянул на остывающее нутро своей машины, а потом — на далекую процессию танцоров.

Ему нужна помощь, без сомнений.

Он двинулся через пустыню по направлению к ним.

Там свободно парила пыль, которую на шоссе уплотняли машины. Она летела ему в лицо с каждым шагом Он двигался медленно, хоть и трусил мелкой рысью; танцоры все удалялись. Тогда он перешел на бег.

Теперь, сквозь шум крови в ушах, он лучше различал музыку. Это была не мелодия, а высокие и низкие звуки множества духовых и ударных инструментов: свист, гудение и грохот.

Голова процессии исчезла за горизонтом, но участники праздника (если это праздник) продолжали шествие. Он слегка поменял направление, чтобы пересечься с ними, и, обернувшись через плечо, поглядел назад. Внезапно Дэвидсона охватило такое сильное ощущение одиночества, что сердце его сжалось. Он увидел свой автомобиль: маленький, точно присевший на дороге жук, а на него наваливалось раскаленное небо.

Он побежал. Через четверть часа он рассмотрел процессию более четко, хотя голова колонны давно скрылась из виду. Это, подумал он, какой-то карнавал, довольно необычный для этой господней пустоши. Замыкающие шествие танцоры были наряжены очень ярко. Высокие прически и маски делали их гораздо выше человеческого роста, раскрашенные перья и разноцветные ленты развевались в воздухе. По какому бы поводу ни был устроен этот праздник, вели они себя точно пьяные: раскачивались взад-вперед, падали, кое-кто ложился на землю животом в горячий песок.

Легкие Дэвидсона горели от напряжения. Он понял, что упускает цель: процессия удаляется быстрее, чем он способен (или может себя заставить) двигаться.

Он остановился, оперся руками в колени для облегчения боли в спине, и из-под залитых потом бровей поглядел на исчезающее вдали шествие. Затем собрал все оставшиеся силы и закричал:

— Остановитесь!

Поначалу никакой реакции не было. Потом он разглядел, что один или два участника процессии остановились. Дэвидсон выпрямился. Да, они смотрят на него. Он больше чувствовал это, чем видел.

Он пошел к ним.

Какие-то инструменты смолкли, будто весть о его присутствии распространилась среди музыкантов. Совершенно очевидно, что они заметили его.

Он пошел быстрее, и вблизи ему открылись подробности процессии.

Его шаг слегка замедлился. Сердце, колотившееся от напряженных усилий, затрепетало в груди.

— Боже мой, — сказал он, и в первый раз за тридцать шесть лет его безбожной жизни эти слова звучали как молитва.

Он находился на расстоянии полумили от них, но уже не ошибался в том, что видел. Его слезящиеся глаза могли отличить папье-маше от кожи, иллюзию от реальности.

Создания, замыкающие процессию, последние из последних, оказались чудовищами. Такие грезятся в кошмаре безумия.

Одно было ростом около восемнадцати или двадцати футов. Его утыканная шипами кожа складками свешивалась с мышц, коническая голова заканчивалась рядом зубов, посаженных на алые десны. У другого имелось три крыла, и тройной хвост взбивал пыль с энтузиазмом рептилии.

Третье и четвертое спаривались в чудовищном союзе, более омерзительном, чем его отдельные составляющие. Казалось, все их конечности стремятся соединиться, проникнуть глубже и глубже, прорвать плоть партнера. Головы их сплелись языками, но они все равно издавали немелодичные вопли.

Дэвидсон отступил на шаг и оглянулся на свою машину. Заметив это, одно из созданий — красное с белым — подняло пронзительный вой. Даже ослабленный расстоянием в полмили, звук чуть не снес Дэвидсону голову. Он вновь взглянул на чудовищ.

Вопящий монстр покинул процессию и на кривых ногах понесся к нему через пустыню. Дэвидсона охватила неуправляемая паника — он почувствовал, как содержимое кишечника опорожняется ему в брюки.

Существо бежало с неимоверной скоростью, и с каждым его прыжком Дэвидсон видел все больше подробностей чудовищной анатомии: острые зубастые ладони, лишенные больших пальцев; голова с единственным трехцветным глазом; изгибы плеч и грудной клетки. Он различал даже вставшие от гнева или (не дай бог) от похоти гениталии — раздвоенные и трясущиеся.

Дэвидсон издал визг почти такой же, как и монстр, и помчался обратно.

Автомобиль был далеко, до него оставалась миля или две. Дэвидсон знал, что машина не защитит, если чудовище до него доберется. В тот миг он понял, как близка смерть — как она близка всегда; и это понимание оказалось желанным посреди бессмысленной паники.

Монстр был уже рядом, когда измазанные дерьмом ноги Дэвидсона поскользнулись, он упал, скорчился и пополз к машине. Услышав за спиной тяжелую поступь, инстинктивно свернулся в комок трясущейся плоти и стал ждать смертельного удара.

Он выждал два биения сердца.

Три. Четыре.

Смерть все не шла.

Свистящий голос поднялся невыносимо высоко, потом чуть понизился. Страшные лапы не коснулись Дэвидсона. Готовый к тому, что голова его в ту же секунду будет оторвана, он осторожно глянул сквозь пальцы.

Тварь обогнала его.

Возможно, из презрения к человеческой слабости, она побежала дальше по шоссе.

Дэвидсон чувствовал запах собственных испражнений и собственного страха Странно, но больше никто не обращал на него внимания. Процессия монстров продолжала движение. Только парочка особенно любопытных оглянулась через плечо в его направлении, растворяясь в клубящейся пыли.

Свист изменил тон. Дэвидсон осторожно приподнял голову над землей. Высота этих звуков находилась вне предела слуха, отзываясь зудящей болью в затылке.

Он встал.

Чудовище взобралось на крышу машины. Голова его была закинута к небу в каком-то экстазе, эрекция стала еще больше прежнего, глаз сверкал на огромной голове. Свист поднялся выше всех возможностей восприятия. Тварь склонилась над машиной, припала к ветровому стеклу и обняла капот цепкими лапами. Существо рвало металл, как бумагу, тело его блестело от слизи, голова тряслась. Наконец крыша была содрана. Создание соскочило на шоссе и подбросило ее в воздух. Кусок металла перевернулся на лету и упал на пустынную почву. Дэвидсон бегло подумал, что он скажет страховой компании. Чудовище крушило машину. Двери были выломаны, мотор покорежен, колеса сошли с осей.

В ноздри Дэвидсона ударил запах бензина. Едва он ощутил этот запах, как раздался металлический лязг, и монстра вместе с машиной поглотил столб огня, постепенно чернеющий от дыма.

Тварь не звала на помощь, или ее предсмертные вопли не воспринимались ухом Она выскочила из огненного ада. Ее плоть пылала, горел каждый сантиметр тела, руки отчаянно метались в бесплодной попытке сбить с себя огонь. Она помчалась по шоссе, пытаясь уйти от убийственного костра к горам. Языки пламени раздувались у нее за спиной, и ветер наполнился запахом горелого мяса.

Однако чудовище не погибло, хотя сильно пострадало от огня. Оно мчалось прочь, пока совсем не растворилось вдали, в трепещущем от жары воздухе.

Дэвидсон вяло опустился на колени. Дерьмо на ногах уже высыхало под пылающими солнечными лучами. Машина все еще горела Музыка смолкла, когда удалилась процессия.

Солнце погнало его назад, к искореженной машине.

Когда появившийся на шоссе автомобиль остановился, чтобы подобрать его, глаза у Дэвидсона были пустыми.

Шериф Джош Паккард недоверчиво рассматривал когтистые отпечатки на земле у своих ног. Они были залиты медленно застывающим жиром и каплями расплавленной плоти чудовища, пробежавшего по главной (и единственной) улице городка Уэлкам несколько минут назад. Оно упало и испустило последний вздох в десятое метров от местного банка. Вся обычная городская жизнь — торговля, споры, приветствия — остановилась. Немногочисленным зрителям стало дурно, и пришлось разместить их в вестибюле гостиницы, пока свежий сухой воздух городка не очистился от запаха жареной плоти.

Воняло горелой рыбой и падалью, и это жутко раздражало Паккарда. Уэлкам — его город, он находится под его, Паккарда, присмотром и защитой. Шериф не мог снисходительно отнестись к подобному вторжению.

Паккард вытащил пистолет и подошел к трупу. Языки пламени уже погасли, практически сожрав монстра. Но даже сгоревший труп являл собой внушительное зрелище. То, что могло быть конечностями, обхватывало то, что походило на голову. Все остальное не поддавалось идентификации. И Паккард благодарил судьбу за милость — от одного вида груды почерневших костей и обугленной плоти пульс его начинал частить.

Это чудовище, сомнений нет.

Неземное, подземное существо. Оно поднялось из нижнего мира на великий ночной праздник. Отец шерифа однажды рассказал, что пустыня периодически выплевывает демонов, на время отпускает их на свободу. Паккард тогда не поверил в подобную чушь. Но разве вот это не демон?

Что бы ни привело горящее чудовище умирать в городок, Паккард радовался доказательству его уязвимости. Отец никогда не упоминал о такой возможности.

Удовлетворенно улыбаясь, Паккард шагнул к дымящемуся трупу и пнул его ногой. Зрители, спрятавшиеся поодаль, охнули от его храбрости. Теперь Паккард улыбался во весь рот. Пинок стоил целой ночи выпивки, а возможно, и женщины.

Тварь лежала брюхом вверх С видом профессионального истребителя демонов Паккард внимательно исследовал конечности, обхватившие голову монстра. Чудовище сдохло, без сомнений. Он убрал пистолет в кобуру и склонился над трупом.

— Тащи камеру, Джедедия, — сказал он, любуясь собой.

Его помощник выбежал из конторы.

— Нам непременно нужна, — сказал он, — фотка этого красавчика.

Паккард опустился на колени и дотронулся до почерневших конечностей. Перчатки придется выбросить, но это небольшая потеря — стоит шикарного жеста для зрителей. Он почти чувствовал на себе их обожающие взгляды, когда дотронулся до обгоревших останков и принялся разжимать охватившие голову лапы монстра.

Огонь сплавил все вместе, и ему пришлось потрудиться. Наконец конечности с хлюпающим звуком отделились, открыв единственный глаз на голове чудовища.

С видом крайнего отвращения шериф уронил лапту чудовища на место.

Удар.

Рука демона неожиданно поползла вперед — слишком неожиданно, чтобы Паккард успел пошевелиться. В мгновенном приступе ужаса шериф увидел, что на ладони передней лапы открылся рот — и вновь закрылся, схватив руку Паккарда.

Он вздрогнул, потерял равновесие и сел на ягодицы, пытаясь освободиться от захвата чудовищного рта. Но зубы монстра порвали его перчатку и отхватили пальцы, а глотка уже засасывала обрубки и кровь.

Зад Паккарда заскользил на жирном месиве, и он завыл, совсем потеряв лицо. Она жива, эта тварь из нижнего мира. Паккард взывал о помощи, поднимаясь на ноги и волоча за собой массивную тушу чудовища.

Над ухом Паккарда прозвучал выстрел Его забрызгало кровью и гноем, а лапа твари, размозженная у плеча, ослабила свою жуткую хватку. Груда искореженных мышц упала на землю, и рука Паккарда — или то, что от нее осталось, — вновь оказалась на свободе. Пальцев уже не было, лишь обрубок большого и расщепленные кости суставов жутко торчали из изжеванной ладони.

Элеонора Кукер опустила ствол дробовика и удовлетворенно хмыкнула.

— Руки у тебя больше нет, — сказала она с жестокой простотой.

«Чудовища, — вспомнил Паккард слова отца, — никогда не умирают».

Он вспомнил их слишком поздно, и ему пришлось пожертвовать для этого рукой — той самой, которой он наливал выпивку и ласкал женщин. Ностальгия по прежним годам, когда все пальцы были целы, охватила шерифа; в глазах у него потемнело. Теряя сознание, он успел увидеть своего исполнительного помощника: тот поднимал камеру, чтобы запечатлеть сцену.

Лачуга, пристроенная позади дома, была убежищем для Люси. Когда Юджин возвращался домой пьяным или когда его охватывал гнев по поводу остывшей каши, Люси пряталась в хижину, где могла спокойно выплакаться. Сочувствия Люси не находила Ни у Юджина, ни у самой себя — у нее не оставалось времени, чтобы жалеть себя.

Сегодня на Юджина подействовал вечный источник раздражения — ребенок.

Дитя их любви, названное именем брата Моисея — Аарон, что значит «достойный». Прелестный ребенок. Самый красивый мальчик; в округе. Пяти лет от роду, а уже такой милый и вежливый, что любая мама с Восточного побережья гордилась бы его воспитанием.

Аарон.

Гордость и радость Люси, ребенок с картинки, он очаровал, бы самого дьявола.

Это и раздражало Юджина.

— Твой гребаный сын похож на парня не больше, чем ты, — говорил он Люси. — Он и наполовину не парень. Он годится только для того, чтобы сбывать модные туфли да торговать духами. Или чтобы быть проповедником. Тут он подойдет.

Он ткнул в мальчика рукой с обкусанными ногтями и кривым большим пальцем.

— Ты позор своего отца.

Аарон встретил отцовский взгляд.

— Ты меня слышал, парень?

Юджин отвернулся. Большие глаза ребенка глядели так, что его замутило, — не человечьи глаза, собачьи.

— Пусть уберется из дома.

— Да что он сделал?

— Ему ничего не нужно делать. Достаточно того, что он такой, какой есть. Все надо мной смеются, ты это знаешь? Смеются надо мной из-за него!

— Никто не смеется над тобой, Юджин.

— Да смеются же!

— Не из-за мальчика.

— Что?

— Если они и смеются, то не из-за мальчика Они смеются над тобой.

— Закрой рот.

— Все знают, кто ты есть, Юджин. Знают не хуже меня.

— Говорю тебе, женщина…

— Больной, как уличная собака, всегда говоришь о том, что ты видел и чего боишься…

Он ударил ее, как делал уже много раз. От удара потекла кровь, как всегда текла от таких ударов. Люси покачнулась, но первая ее мысль была о мальчике.

— Аарон, — сказала она сквозь слезы боли, — пойдем со мной.

— Оставь этого ублюдка! — Юджин дрожал от ярости.

— Аарон.

Ребенок встал между отцом и матерью, не зная, кого слушать. Глядя на его перепуганное лицо, Люси заплакала сильнее.

— Мама, — сказал ребенок очень тихо.

Несмотря на испуг, его серые глаза смотрели сурово. Прежде чем Люси успела придумать, как разрядить ситуацию, Юджин схватил мальчика за волосы и подтащил к себе.

— Послушай отца, парень.

— Да…

— Да, сэр, — так нужно говорить отцу. Нужно говорить: да, сэр.

Он прижал Аарона лицом к вонючей промежности своих штанов.

— Да, сэр.

— Он останется со мной, женщина. Ты больше не утащишь его в гребаный сарай. Он останется со своим отцом.

Перепалка закончилась, Люси это поняла. Если она будет настаивать, она лишь подвергнет ребенка еще большему риску.

— Если ты сделаешь ему больно…

— Я — его отец, женщина, — усмехнулся Юджин. — Ты думаешь, я причиню вред плоти от плоти моей?

Ребенок был зажат между отцовскими бедрами в положении почти непристойном Люси хорошо знала мужа: сейчас он слишком близок к тому, чтобы впасть в безудержную ярость. Она больше не беспокоилась о себе — у нее есть свои утешения — но мальчик совсем беззащитен.

— Какого черта ты не выметаешься отсюда, женщина? Мы с парнем хотим побыть одни, верно?

Юджин оторвал лицо Аарона от своей ширинки и крикнул ему, белому от ужаса:

— Верно?

— Да, папа.

— Да, папа Конечно, «да, папа».

Люси вышла из дома и укрылась в холодной темноте сарая. Она молилась за Аарона, носящего имя брата Моисея, что значит «Достойный». Она гадала, как он выживет среди жестокостей будущего.

Наконец Юджин отпустил мальчика. Тот стоял перед отцом. Он был очень бледен, но не напуган. Тумаки причиняли боль, но это не настоящий страх.

— Да ты слабак, парень, — сказал Юджин, толкая своей огромной лапой мальчика в живот. — Слабак, заморыш. Будь я фермер, а ты — кабанчик, знаешь, что бы я сделал?

Он снова взял ребенка за волосы, а другую руку засунул ему между ног.

— Знаешь, что я бы сделал, парень?

— Нет, папа. Что бы ты сделал?

Шершавая рука скользнула по телу Аарона, и Юджин издал хлюпающий звук.

— Ну, я зарезал бы тебя да скормил свиному приплоду. Свиньи любят мясо таких задохликов. Тебе бы это понравилось?

— Нет, папа.

— Тебе бы это не понравилось?

— Нет, спасибо, папа.

Лицо Юджина застыло.

— Хотелось бы мне посмотреть на это, Аарон. Что бы ты сделал, если бы я распотрошил тебя да поглядел, что там внутри.

Что-то изменилось в играх отца. Что-то, чего Аарон не мог понять: новая угроза, новая близость. Мальчик чувствовал неловкость, но понимал, что боится не он, а отец. Страх был дан Юджину по праву рождения, как Аарону — право наблюдать, ждать и страдать, пока не придет его время. Сын знал (не понимая, как и откуда), что станет орудием возмездия для своего отца Или чем-то большим, нежели просто орудием.

Гнев Юджина нарастал. Он глядел на мальчика, его коричневые кулаки сжались так, что костяшки пальцев побелели. Мальчик был поражением Юджина: он разрушил мирную жизнь, которой они с Люси жили до его рождения. Словно он убил обоих родителей. Едва сознавая, что делает, Юджин стиснул руку на худенькой шее мальчика.

Аарон не издал ни звука.

— Я могу убить тебя, парень.

— Да, сэр.

— И что ты на это скажешь?

— Ничего, сэр.

— А нужно бы сказать: спасибо, сэр.

— Почему?

— Почему, парень? Потому что эта жизнь не стоит свинячьего дерьма, и я лишь помог бы тебе, как любящий отец.

— Да, сэр.

В сарае за домом Люси перестала плакать. Это не поможет. К тому же сквозь дырявую крышу она увидела небо, и это вызвало воспоминания, осушившие ее слезы. Такое надежное небо: голубое, ясное. Юджин не сделает мальчику плохого. Он не осмелится, никогда не осмелится причинить ребенку вред. Он знает, что такое этот мальчик, хоть никогда не признается в этом.

Она помнила день, шесть лет назад, когда небо истончало тот же свет, что и сегодня, а воздух дышал жаром. Юджин и она распалились, как этот воздух, и целый день не отводили глаз друг от друга. Тогда, в своем расцвете, Юджин был сильным, высоким, великолепным мужчиной. Его тело крепло от физической работы, а ноги, когда она гладила их, казались твердыми, как утесы. Люси была тогда прелестна: самый лакомый кусочек в округе, крепкая и пышная. Все волосы у нее были такие мягкие, что Юджин не мог удержаться и целовал ее даже туда, в потайное место. Они развлекались каждый день — в доме, который они строили, или прямо на песке под вечер. Пустыня была мягкой постелью, и они лежали, никем не потревоженные, под огромным небом.

В тот день, шесть лет назад, небо потемнело очень быстро, хотя до вечера было еще далеко. Оно почернело в один миг, и нагие любовники сразу замерзли. Через плечо Юджина она видела, каким стало небо — словно огромное грузное существо, наблюдающее за ними. Юджин еще страстно трудился над телом жены, когда рука свекольного цвета, величиной с человека, ухватила его за шиворот и оттащила от лона жены. Она видела, как он болтался в воздухе, вереща, точно загнанный кролик, плюясь из двух ртов — южного и северного, ибо он в воздухе закончил свой труд. Потом глаза Юджина на мгновение открылись, и он увидел Люси внизу, на расстоянии двадцати футов, нагую, с разбросанными в стороны ногами. Около нее были чудовища. Небрежно, без злобы, они отбросили его прочь, и он потерял ее из виду.

Она слишком хорошо помнила, как прошел следующий час, помнила объятия чудовищ. Они не были отвратительными, не были грубыми или болезненными, а лишь любящими. Даже органы, которыми они вновь и вновь поочередно пронзали ее, не причиняли боли, хотя были огромными, как кулак Юджина, и твердыми как кость. Сколько чужаков взяли ее в тот день — три, четыре, пять? Они смешали свое семя в ее теле, терпеливо и нежно доставили ей радость. Когда они ушли, ее кожи вновь коснулся солнечный свет, и она почувствовала утрату — хоть и стыдилась этого воспоминания. Словно жизнь ее миновала свой зенит, и дальше ей предстоит лишь медленный путь к смерти.

Потом она поднялась и прошла туда, где Юджин без сознания лежал на песке. Одна нога у него была сломана при падении. Она поцеловала его и села на корточки. Она надеялась, что понесет плод от этого дня любви и что он станет хранилищем ее радости.

В доме Юджин ударил мальчика. Из носа Аарона потекла кровь, но мальчик не издал ни звука.

— Говори, парень.

— Что я должен сказать?

— Я отец тебе или нет?

— Да, отец.

— Врешь!

Он ударил вновь, без предупреждения. Этот удар отбросил Аарона на пол. И когда его маленькая ладонь, не имевшая мозолей, оперлась на кафельный пол кухни, он кое-что услышал сквозь пол. Там, в земле, звучала музыка.

— Врешь! — все еще кричал отец.

Будут новые удары, подумал мальчик, новая боль, новая кровь. Но все это можно перенести. Музыка обещает, что после долгого ожидания настанет время — и никогда не будет никаких ударов.

Дэвидсон брел по главной улице Уэлкама. Он думал, что настал полдень (часы остановились, возможно, из-за его небрежности), но городок казался пустым Наконец его взгляд уперся в черную дымящуюся тушу посреди улицы в ста ярдах от него.

Кровь в его жилах похолодела.

Невзирая на расстояние, он узнал эту гору горелой плоти — то, чем она была раньше. Голову его стиснул ужас. Значит, все было на самом деле. Он сделал еще пару запинающихся шагов, борясь с тошнотой, пока не почувствовал, что его поддерживают сильные руки. Он услышал сквозь шум крови в голове чей-то успокаивающий голос. Он не понимал слов, но голос звучал мягко и человечно. Дэвидсон перестал притворяться, будто с ним все в порядке. Он упал. Через миг окружающий мир возродился вновь — таким же надежным, как раньше.

Его занесли в дом, уложили на неудобный диван. На него глядело сверху вниз женское лицо — лицо Элеоноры Кукер. Она увидела, что он пришел в себя, и сказала:

— Парень выживет.

Голос у нее был жесткий, как терка.

Она еще сильнее наклонилась вперед.

— Видел эту тварь, верно?

Дэвидсон кивнул.

— Давай-ка сначала успокоимся.

Ему в руку сунули стакан, и Элеонора щедро наполнила его виски.

— Пей, — велела она, — а потом расскажешь нам все.

Комната была набита людьми, будто в гостиной у Кукер сгрудилось население Уэлкама в полном составе. Большой прием — его рассказ этого заслуживал Виски успокоило Дэвидсона, и он начал говорить, не преуменьшая и не преувеличивая. Слова лились сами собой. В ответ Элеонора поведала про случай с шерифом Паккардом и телом монстра Паккард тоже находился здесь.

Он выглядел не лучшим образом, поглотив огромное количество алкоголя и болеутоляющих. Его искалеченная рука была так обмотана бинтами, что напоминала шар.

— И это не единственный дьявол, что побывал здесь, — сказал Паккард, когда рассказы закончились.

— Ты так говоришь. — Быстрые глаза Элеоноры выражали сомнение.

— Так говорил мой папа, — ответил Паккард, глядя на свою перевязанную руку. — И я верю в это, черт побери, я верю!

— Тогда нам следует что-то предпринять.

— Например? — спросил нудного вида тип, устроившийся около камина. — Что можно сделать с тварями, пожирающими автомобили?

Элеонора выпрямилась и одарила оратора презрительной гримасой.

— Может, извлечем пользу из твоей мудрости, Лу? — предложила она. — Что, по-твоему, мы должны делать?

— Я думаю, надо залечь и дать им уйти.

— Я не страус, — сказала Элеонора. — Но если ты захочешь зарыть голову в песок, Лу, я одолжу тебе лопату. Я даже вырою для тебя ямку.

Общий смех Смущенный скептик замолчал и начал разглядывать свои ногти.

— Мы не можем сидеть тут, когда они бродят по улицам нашего города, — сказал помощник шерифа, выдувая пузыри из жвачки.

— Они шли к горам, — сказал Дэвидсон. — Прочь от городка.

— Как же сделать так;, чтобы они не переменили свои проклятые планы? — спросила Элеонора. — Что скажете?

Нет ответа Кое-кто кивнул, кое-кто помотал головой.

— Джедедия, — сказала она, — ты помощник шерифа. Что ты думаешь?

Юноша с шерифским значком и со жвачкой слегка покраснел и пощипал свои усики. Он явно не знал; что предпринять.

— Вижу, какая выходит картина — Женщина отвернулась от него прежде, чем он придумал ответ. — Ясно как день. Вы все слишком перепугались, чтобы выкурить их из своих нор, верно?

По комнате вновь прокатился виноватый шепот, люди опять качали головами.

— Вы будете сидеть тут, и пусть твари пожрут всех ваших женщин.

Хорошее слово «пожрут». Производит гораздо большее впечатление, чем «съедят». Элеонора остановилась для усиления эффекта. Потом мрачно добавила:

— Или того хуже.

Хуже, чем пожрут? Что же может быть хуже?

— Да мы не дадим этим дьяволам прикоснуться к вам! — заявил Паккард и с некоторым затруднением поднялся на ноги. Он обратился к присутствующим, слегка покачиваясь: — Мы поймаем дерьмоедов и линчуем их.

Его призыв не слишком воодушевил мужчин. После приключения на Главной улице шериф явно терял доверие избирателей.

— Осторожность — лучшая доблесть, — прошептал Дэвидсон себе под нос.

— Сколько вокруг лошадиного дерьма, — заметила Элеонора.

Дэвидсон пожал плечами и прикончил виски. Никто не подлил ему. Он вспомнил, что должен благодарить небо за свое спасение. Но все его планы сорвались. Ему нужно добраться до телефона и нанять автомобиль или заплатить кому-нибудь, чтобы его подбросили. Здешние «дьяволы», кем бы они ни были, не его ума дело. Он с интересом почитает о них в «Ньюсуик», когда вернется к себе и расслабится с Барбарой. Теперь же он хотел одного — покончить с делами в Аризоне и поскорее уехать.

У Паккарда, однако, были свои мысли на его счет.

— Ты свидетель, — сказал он, указывая на Дэвидсона — Как шериф этой общины, я приказываю тебе оставаться в Уэлкаме до тех пор, пока я не удовлетворюсь твоими показаниями.

Странно было слышать официальные речи из этого слюнявого рта.

— У меня дела… — начал было Дэвидсон.

— Пошли телеграмму и отложи дела, мистер занятой Дэвидсон.

«Этот тип испортит мою карьеру», — подумал Дэвидсон. Но Паккард представлял закон, и с этим нельзя было поспорить. Он кивнул как можно более покорно. Позже, когда он будет дома, в тепле и безопасности, он подаст в суд на этого местечкового Муссолини. А сейчас разумнее послать телеграмму, и пусть деловая поездка рушится окончательно.

— Так каков ваш план? — требовательно спросила Элеонора у Паккарда.

Шериф надул щеки, багровые от виски.

— Мы разделаемся с дьяволами, — провозгласил он. — Неси ружья, женщина.

— Вам понадобится нечто большее, чем ружья, если они такие, как он говорит.

— Именно такие, — заверил Дэвидсон.. — Поверьте мне.

Паккард фыркнул.

— Возьмем весь наш гребаный персонал, — сказал он, ткнув уцелевшим пальцем в Джедедию. — Вытащи наше тяжелое вооружение, парень. Противотанковое, — Базуки.

Общее удивление.

— У вас есть базуки? — спросил Лу, каминный скептик.

Паккард выдавил снисходительную улыбку.

— Военный арсенал, — ответил он. — Остался после войны.

Дэвидсон безнадежно вздохнул Этот человек — псих, а его древний арсенал, возможно, более опасен для стрелков, чем для потенциальных жертв. Они все умрут. Господи, помоги нам!

— Может, ты и потерял пальцы, — сказала Элеонора Кукер, потрясенная такой храбростью, — но ты единственный мужчина в этой комнате, Джош Паккард.

Паккард оскалился и рассеянно почесал промежность. Дэвидсон больше не мог выносить бахвальство этих деревенских мачо.

— Послушайте, — встрял он, — я рассказал вам все, что знаю. А дальше пусть ваши парни поступают как хотят.

— Никуда ты не уедешь, — отрезал Паккард, — если ты об этом.

— Я говорю…

— Сынок, мы слышали, что ты тут сказал. Но я тебя не слышал. Если я увижу, что ты собираешься сбежать, я притяну тебя за яйца. Если они у тебя есть.

«Ублюдок. Он ведь так и сделает, — подумал Дэвидсон, — несмотря на единственную руку… Ну, пускай идет. Если найдет чудовищ, а проклятая базука разорвется при стрельбе, он сам виноват. Пусть так».

— Их целое племя, — спокойно указал Лу, — если верить этому парню. Как вы собираетесь справиться с таким количеством монстров?

— Стратегия, — ответил Паккард.

— Да они нас просто затрахают, шериф, — заметил Джедедия, снимая с усов лопнувший пузырь жвачки.

— Это наша территория, — сказала Элеонора. — Мы завоевали ее, мы ее и удержим.

— Да, мама, — кивнул Джедедия.

— А вдруг они уже ушли? Предположим, мы их больше никогда не встретим, — сказал. Лу. — Почему не дать им убраться под землю?

— Точно, — ответил Паккард. — А мы останемся и будем ждать, пока они не вернутся и не пожрут все женское население.

— Может, они не хотят плохого, — предположил Лу.

Паккард в ответ поднял свою перевязанную руку.

С этим поспорить было трудно.

Паккард продолжал хриплым от избытка чувств голосом:

— Проклятье, я так хочу с ними разделаться, что пойду туда сам, с вашей помощью или без. Но нужно их как-то переиграть, перехитрить. Мы же не хотим никого потерять.

Дэвидсон подумал, что он прав. Собравшиеся тоже прониклись речами шерифа. Отовсюду, даже от камина, звучали одобрительные голоса.

Паккард вновь повернулся к своему помощнику.

— Так что подними свой зад, сынок. Я хочу, чтобы ты вызвал засранца Крамба с его патрульными. Тащи их сюда со всем их оружием. А если он спросит зачем, скажи ему шериф Паккард объявил особое положение. Скажи, что я реквизирую любой ствол в радиусе пятидесяти миль отсюда и любого человека, который болтается на другом конце этого ствола. Шевелись, сынок.

Теперь публика обмирала от восторга, и Паккард чувствовал это.

— Мы разнесем этих ублюдков, — сказал он.

На миг красноречие шерифа оказало магическое воздействие даже на Дэвидсона, почти поверившего ему. Но Дэвидсон вспомнил процессию чудовищ, их хвосты, зубы и прочее, и храбрость его улетучилась.

Они подошли к дому очень тихо — не крадучись, но такой мягкой поступью, что никто не услышал.

К этому времени гнев Юджина несколько угас. Он сидел, положив ноги на стол, перед ним стояла пустая бутылка виски, а молчание в комнате было таким тяжелым, что казалось удушающим.

Аарон, чье лицо распухло от ударов, сидел у окна Ему не нужно было поднимать глаза, чтобы увидеть тех, кто шел по песку к дому; их приближение эхом отзывалось в его венах. Мальчик хотел встретить их приветственной улыбкой, но подавил это желание и просто ждал в молчании, пока они не подошли к самому порогу. Их огромные тела заслонили свет в окне, и только тогда он встал Движение мальчика заставило Юджина очнуться.

— Что там такое, парень?

Ребенок уже повернулся спиной к окну и теперь стоял посредине комнаты, спокойно улыбаясь. Его худенькие руки были раскинуты, как солнечные лучи, пальцы сжимались и разжимались от возбуждения.

— Что там такое с окном, парень?

Сквозь бормотание Юджина Аарон услышал голос одного из своих настоящих отцов. Точно собака, что бросается к хозяину после долгой разлуки, мальчик подбежал к двери и стал дергать засов, пытаясь открыть ее. Но дверь была заперта.

— Что там за шум, парень?

Юджин оттолкнул сына в сторону и повернул ключ в замке, в то время как отец Аарона звал своего сына из-за двери. Голос его походил на журчание воды, прерываемое тихим писком. Это был знакомый голос, любящий голос.

И тут Юджин начал понимать. Он ухватил ребенка за волосы и оттащил от двери.

Аарон взвизгнул от боли.

— Папа! — взмолился он.

Юджин решил, что мальчик обращается к нему, но настоящий отец Аарона тоже услышал этот крик. В его ответном зове звучали настойчивые ноты сочувствия.

Люси услышала перекличку голосов. Она вышла из своего укрытия. Она знала, что увидит сейчас на фоне сияющего неба, но голова ее все равно закружилась при виде гигантов, собравшихся вокруг дома. Ее пронзила мука при воспоминании об утерянной тогда, шесть лет назад, радости. Все они были здесь: незабываемые создания, удивительные сочетания форм..

Пирамидальные головы венчали розовые торсы классических пропорций, задрапированные в ниспадающие складки плоти. Безголовый серебристый красавец, чьи шесть рук расходились в стороны от алого пульсирующего рта. Создания, напоминающие рябь на поверхности ручья, непрерывно меняющуюся, издающую чистые нежные звуки. Существа слитком фантастичные, чтобы быть реальными, и слишком реальные, чтобы в них не верить; ангелы порога и очага. У одного голова на тончайшей шее двигалась взад-вперед, словно изысканный флюгер, — голубая, как позднее вечернее небо, с множеством глаз, подобных сияющим звездам. Тело другого напоминало веер, трепещущий от возбуждения. Его оранжевая плоть вспыхнула ярче, когда вновь раздался голос мальчика:

— Папа!

А у двери в дом стоял тот, кого Люси всегда вспоминала с наибольшей благодарностью — он первым коснулся ее, развеял ее страх и бережно проник в нее. Когда он выпрямлялся, в нем было футов двадцать росту. Теперь он склонился к двери, и его могучая безволосая голова, похожая на голову птицы с рисунка шизофреника, прижалась к дому: он говорил с ребенком. Он был обнажен, и его широкая темная спина блестела от пота.

Внутри дома Юджин прижал ребенка к себе, как щит.

— Что ты знаешь, парень?

— Папа?

— Я спросил, что ты знаешь?

— Папа!

В голосе Аарона звучало торжество. Ожидание закончилось.

Фасад дома вдавился внутрь. Похожая на крюк конечность вошла в отверстие и сорвала дверь с петель. Посыпались щепки, в воздухе вилась пыль. Там, где раньше была спасительная темнота, теперь сияло солнце, заливая светом человеческую фигуру среди обломков.

Юджин смотрел из-за пелены пыли. Руки гигантов стащили крышу, и на месте потолочных балок появилось небо. Куда ни погляди, везде виднелись конечности, тела и лица невероятных существ. Они растаскивали уцелевшие стены, сокрушая его дом так небрежно, как он разбивал бутылку. Юджин отпустил мальчика, не понимая, что он делает.

Аарон побежал к существу на пороге.

— Папа!

Оно подхватило его, как отец встречает ребенка из школы, и в экстазе запрокинуло голову. Из его груди вырвался длинный вопль неописуемой радости. Этот гимн подхватили остальные создания, точно праздновали великий праздник. Юджин заткнул руками уши и упал на колени. При первых же нотах чудовищной музыки нос его стал кровоточить, а в глазах застыли слезы. Он не испугался. Он знал, что они не сделают ему ничего плохого. Он плакал, потому что шесть лет внушал себе, будто ничего не было. Теперь перед ним воссияла их слава, и он плакал, потому что у него не хватало мужества принять их и признать. Слишком поздно. Они забрали мальчика силой, разрушили его дом и его жизнь. Равнодушные к его мукам, они удалились, воспевая свою радость, и его сын был у них в руках навсегда.

В тот день жители Уэлкама чаще всего повторяли слово «организация». Дэвидсон мог лишь с сочувствием наблюдать, как эти глуповатые жестокие люди собираются победить невозможное и невероятное. Он был странно взволнован этим зрелищем — они походили на поселенцев из вестернов, когда те готовились дать отпор ордам дикарей. Но Дэвидсон знал: в отличие от киношных сюжетов, их оборона обречена. Он видел монстров: эти существа внушали ужас. Несмотря на справедливость намерений и чистоту веры поселенцев, дикари побеждают чаще. Все хорошо кончается только в кино.

Через полчаса нос Юджина перестал кровоточить, но он, казалось, не заметил этого. Он тащил, волок, пинал Люси, гнал ее к городку Уэлкам. Никаких объяснений этой суки он знать не хотел, хотя она неустанно что-то говорила ему. В ушах у него еще звенел гудящий голос монстра и призыв Аарона: «Папа!» — в ответ на который чудовищная рука обрушила его дом.

Юджин понимал, что его обвели вокруг пальца, хотя и в самом воспаленном воображении не представлял себе истинной правды.

Он понимал, что Аарон безумен. А его жена, пышнотелая Люси — та, что была такой красивой и сладкой, — стала причиной безумия мальчика и его собственного поражения.

Она продала сына; в это он наполовину поверил. Она заключила сделку с тварями из нижнего мира, отдала жизнь и разум ребенка в обмен на какой-то дар. Что она получила от них? Безделушки, сокровища, спрятанные в сарае? Боже мой, она за это заплатит. Но прежде, чем он заставит ее платить, прежде, чем вырвет ее волосы и расплющит ее груди, он заставит Люси все рассказать. Не ему, а людям из города. Они презрительно кривили губы в ответ на его пьяные признания и смеялись, когда он рыдал. Теперь они услышат из уст Люси правду и ужаснутся, потому что демоны, о которых он толковал, существуют на самом деле. Тогда они оправдают его, и примут к себе, и попросят прощения, а высохшее тело суки-жены будет висеть где-нибудь на телефонном столбе.

За две мили до города Юджин остановился.

— Что-то движется.

Облако пыли, а внутри его клубящегося сердца множество сверкающих глаз.

Он испугался худшего.

— Боже мой!

Он выпустил жену. Теперь они пришли за ней? Возможно, это вторая часть заключенной ею сделки.

— Они захватили город, — сказал он.

Воздух был наполнен голосами. Это было невыносимо.

Они шли по дороге, вытянувшись в цепочку, прямо на него. Юджин повернулся, чтобы бежать. Пусть эта шлюха идет куда хочет. Пусть забирают ее, только его оставят в покое. Люси улыбалась сквозь пыль.

— Это Паккард, — сказала она.

Юджин взглянул на дорогу и прищурился. Дьявольские образы растворялись в тумане. Сверкающие глаза превратились в горящие фары, голоса — в гудки и сирены. Там была целая армия автомобилей и мотоциклов, а возглавлял ее завывающий автомобиль Паккарда. Они удалялись по дороге от Уэлкама.

Юджин растерялся. Что это, массовый исход?

Впервые за этот прекрасный день Люси почувствовала, что ее коснулось сомнение.

Колонна приближалась, замедляя ход. Наконец она остановилась. Пыль улеглась, и стали видны бригады паккардовских камикадзе. Около дюжины автомобилей и полдюжины мотоциклов, все заполнены вооруженными полицейскими. Горстка граждан Уэлкама дополняла армию, и Элеонора Кукер была среди них. Впечатляющее зрелище: не слишком умные, но хорошо вооруженные люди.

Паккард высунулся из автомобиля, сплюнул и заговорил.

— Что, проблемы, Юджин? — спросил он.

— Я не идиот, Паккард, — ответил Юджин.

— Никто и не говорит.

— Я видел этих тварей. Люси подтвердит.

— Знаю, что видел, Юджин, сам знаю. Там в холмах засели чертовы дьяволы, это так же ясно, как дерьмо. Ты думаешь, из-за чего я собрал эту компанию, как не из-за дьяволов?

Паккард усмехнулся Джедедии, сидевшему за рулем.

— Ясно, как дерьмо, — повторил он. — Хотим выкурить их всех к чертовой матери.

С заднего сиденья машины высунулась мисс Кукер. Она курила сигару.

— Похоже, мы должны извиниться перед тобой, Джин, — сказала она, виновато улыбнувшись.

«Все равно он тряпка, — думала она, — женился на этой толстозадой бабе, она его и погубила. Жаль человека».

Лицо Юджина застыло от удовольствия.

— Похоже, что так.

— Залазь в какую-нибудь из задних машин, — сказал Паккард. — Ты и Люси, садитесь оба. Мы выкурим их из нор, точно змей.

— Они ушли в холмы, — сказал Юджин.

— И что?

— Забрали моего парня. Разрушили мой дом.

— Много их было?

— Примерно дюжина.

— Давай, Юджин, тебе лучше пойти с нами. — Паккард кивнул кому-то сзади. — Устроим ублюдкам взбучку, а?

Юджин обернулся к Люси.

— И я хочу, чтобы ее допросили… — начал он.

Но Люси там не было. Она бежала через пустыню и уже казалась размером с куклу.

— Она помешалась, — сказала Элеонора — Она убьет себя.

— Слишком хорошо для нее, — ответил Юджин, залезая в машину. — Эта женщина заключила сделку с самим дьяволом.

— Как так, Юджин?

— Продала в ад моего единственного сына.

Люси растворилась в жарком мареве.

— В ад.

— Да оставь ты ее, — сказал Паккард. — Ад вернет ее, раньше или позже…

Люси знала, что они не станут преследовать ее. С того момента, как она увидела огни машин в облаке пыли, ружья и каски, она поняла: для нее в предстоящих событиях не найдется места В лучшем случае она будет зрителем. В худшем — умрет от теплового удара, пересекая пустыню, и никогда не узнает об исходе грядущей битвы. Она часто гадала о происхождении существ, которые были совокупным отцом Аарона. Где они жили, почему они, в мудрости своей, решили заняться с ней любовью. Она гадала, знал ли о них кто-нибудь в Уэлкаме. Какие человеческие глаза, помимо ее собственных, разглядывали подробности их тайной анатомии? Конечно, она думала и о том, настанет ли время встречи и столкновения между двумя расами. Вот это время и настало — без предупреждения. Если оценивать масштаб события, ее собственная жизнь перед его лицом ничего не значила.

Когда машины и мотоциклы исчезли из виду, она двинулась назад по своим собственным следам и вышла на дорогу. Ей не вернуть Аарона, это она понимала В некотором смысле Люси была лишь опекуном ребенка, хотя она его родила. Мальчик чудесным образом принадлежал тем созданиям, давшим ей семя, чтобы зачать его. Возможно, она была лишь сосудом в опыте по оплодотворению, и сейчас врачи исследуют результат эксперимента. Или они взяли ребенка с собой, потому что любят его? Так или иначе, она надеялась, что ей удастся увидеть исход битвы. Где-то внутри, в самой сердцевине, которой коснулись лишь эти чудовища, она надеялась на их победу. Даже если множество существ ее собственной расы пострадают.

У подножия холмов повисло великое молчание. Аарона усадили среди обломков скал. Все собрались вокруг и радостно рассматривали его одежду, его волосы, его глаза, его улыбку.

Наступал вечер, но Аарон не чувствовал холода. Дыхание отцов было теплым и пахло — как он подумал — точно как в помещении центрального универмага в городке: смесью тянучек и пеньковой веревки, свежего сыра и железа. Кожа его потемнела в свете заходящего солнца, а на небе начали появляться звезды. Таким счастливым, как в окружении демонов, он не чувствовал себя даже в объятиях матери.

Не доходя до подножия холмов, Паккард остановил колонну. Если бы он слышал о Наполеоне, он, без сомнений, чувствовал бы себя им. Если бы он знал историю, он бы понял: перед ним лежит его Ватерлоо. Но Джон Паккард жил и умер, ничего не ведая о героях.

Он велел своим людям выйти из машин и прошелся среди них. Забинтованную руку для опоры он просунул за планку рубашки. Это был не самый вдохновляющий парад в военной истории: слишком много лиц побелели от страха, слишком много глаз избегали его взгляда, пока он раздавал приказы.

— Люди! — заорал он.

(И Кукер, и Дэвидсону тут же пришло в голову, что секретная атака не обойдется без большого шума.)

— Люди! Мы тут, мы организованны, и Бог на нашей стороне. Мы уже поимели этих гадов, понимаете?

Молчание. Все смотрят в сторону, все исходят потом.

— Если хоть кто-нибудь из вас думает сбежать, — продолжал он, — не советую. Если я это замечу, он вернется домой с отстреленной задницей.

Элеонора собралась аплодировать, но речь еще не закончилась.

— И помните, парни. — Голос Паккарда упал до конспиративного шепота — Эти дьяволы забрали сына Юджина. Четырех часов еще не прошло. Прямо-таки оторвали его от мамкиной титьки, когда она его укачивала. Они дикари, как бы там ни выглядели. Им наплевать на чувства матери и на бедного ребенка. И если вы подберетесь поближе к кому-то из них — вы подумайте, что бы вы чувствовали, если бы вас отняли от мамкиной титьки.

Ему очень нравилось выражение «мамкина титька». Это так доходчиво, так трогательно. «Мамкина титька» произведет на ребят большее впечатление, чем «мамочкин яблочный пирог».

— Вам нечего бояться, парни. Бойтесь одного — оказаться слабаками. Мужчины, ведите себя по-мужски!

Неплохо на этом закончить.

— Разделаемся с ними!

Он вновь забрался в свой автомобиль. Кто-то начал громко аплодировать, и все остальные подхватили. Широкое красное лицо Паккарда перерезала желтая улыбка.

— По вагонам! — усмехнулся он, и колонна двинулась в холмы.

Аарон почувствовал, что воздух изменился. Не то чтобы стало холодно: их дыхание по-прежнему согревало его. Тем не менее в атмосфере произошли изменения: появилось что-то чужеродное. Он потрясенно глядел, как реагируют на это его отцы. Их тела засветились новыми красками — суровыми военными красками. Некоторые подняли головы, словно принюхивались.

Что-то было не так. Что-то или кто-то приближался, чтобы вмешаться в праздничную ночь, — нежданный и незваный. Демоны распознали признаки вторжения, и для них оно не явилось неожиданностью. Разве не могли герои Уэлкама отправиться за мальчиком? Разве человек в присущей ему жал кой самоуверенности не считал, будто люди отвечают потребности окружающей природы познать себя; будто эстафета жизни передавалась от одного вида к другому, пока не распустилась роскошным цветком человеческой расы?

Конечно, они рассматривали отцов как вражескую расу, которую нужно вырвать с корнем и уничтожить.

Настоящая трагедия: когда отцы думали только о единстве брачного союза, их дети должны все испортить и сорвать торжество.

Человек есть человек. Может быть, Аарон будет другим. Хотя, возможно, он тоже вернется назад в человеческий мир и забудет то, чему здесь выучился. Его отцы были отцами и всего человечества; смесь их семени в теле Люси была в точности подобна той смеси, что породила первых представителей человеческой расы. Женщины существовали от века, они жили среди демонов как обособленный вид. Но им нужны были приятели, напарники — и тогда все вместе они сделали мужчин.

Какая это оказалась ошибка, какой чудовищный просчет! За одну эру все самое лучшее было задавлено наихудшим. Женщины превратились в рабынь, а демонов убили или загнали под землю, оставив на поверхности лишь немногих уцелевших, чтобы те вновь предприняли первый опыт и сделали новых мужчин, похожих на Аарона, — тех, кто поведет себя мудрее предшественников. Только если усилить человечность в новых детях мужского пола, удастся сделать мягче и всю расу. Вероятность этого была невелика — очень трудно не нарваться на остальных разгневанных детей, чьи жирные белые кулаки сжимают раскаленные ружья.

Аарон узнал запах Паккарда и своего отчима Он ощущал этот запах как что-то постороннее. С сегодняшнего вечера он относился к ним без всякого сочувствия, как к животным иного вида. Он видел блистательную славу демонов, он чувствовал неразрывную связь с ними и готов был защищать их даже ценой своей жизни.

Автомобиль Паккарда возглавил атаку. Волна машин выкатилась из тьмы, сирены гудели, передние фары сверкали, и они все ехали прямо к группе празднующих. Перепуганные полицейские высунулись из окон машин и заорали от ужаса, когда им открылось это зрелище. Но атака уже началась. Прогремели выстрелы, и Аарон почувствовал, что отцы сгрудились вокруг, защищая его. Их кожа потемнела от гнева и страха.

Паккард нюхом почувствовал, что тварей можно напугать. Это была часть его работы — распознавать страх, играть на нем, использовать его против обвиняемых. Он выкрикивал в мегафон команды, приказывая окружить демонов.

В одной из задних машин Дэвидсон закрыл глаза и молился Яхве, Будде и Граучо Марксу: «Дай мне силу, дай мне спокойствие, дай мне чувство юмора!»

Но это не помогло. Его мочевой пузырь быстро наполнялся, его горло пересохло.

Впереди раздались крики. Дэвидсон приоткрыл глаза (узенькой щелочкой) и увидел, как одно из созданий пурпурно-черной рукой обхватило автомобиль Паккарда и подняло его в воздух. Одна из задних дверей распахнулась, и оттуда на землю полетела фигура, в которой он узнал Элеонору Кукер. За ней последовал Юджин. Лишившись лидера, автомобили метались, не зная, что делать. Панораму сражения затянуло пылью и дымом. Раздался звук бьющихся ветровых стекол (полицейские выбрали самый быстрый способ выбраться из машин), лязг сминаемой жести и хлопающих дверей. Предсмертный вой сломанных сирен и мольбы умирающего полицейского.

Голос Паккарда был слышен довольно отчетливо: он продолжал выкрикивать приказы, даже когда его автомобиль оказался в воздухе. Мотор завывал, колеса продолжали нелепо вращаться. Демон потряс автомобиль, как ребенок игрушку, дверь со стороны водителя открылась, и Джедедия упал на землю в складки кожаного плаща демона. Дэвидсон увидел, как плащ раскрылся, обхватил побитого помощника шерифа и затянул его в себя. Он видел, как Элеонора стояла перед громадным демоном, поглотившим ее сына.

— Джедедия, выходи оттуда! — кричала она и всаживала заряд за зарядом в безликую цилиндрическую голову пожирателя.

Дэвидсон выбрался из автомобиля, чтобы лучше все рассмотреть. Спрятавшись за грудой покореженных автомобилей с забрызганными кровью капотами; он отчетливо видел происходящее. Демоны уходили от битвы, оставив невероятного монстра держать перевал, и Дэвидсон вознес молитвы благодарности: сражение закончилось. Демоны удалялись. Схватка не стала смертельной битвой до последнего дыхания. Мальчишку всего-навсего пожрут живьем, или что там они собираются сделать с бедным маленьким выродком? Дэвидсону не удавалось разглядеть Аарона. Не его ли крохотную фигурку удаляющиеся демоны поднимали вверх, как трофей?

Сопровождаемые проклятиями и жалобами Элеоноры, полицейские выходили из своих укрытий и окружали последнего демона. Он остался с людьми лицом к лицу, и в своей скользкой руке он держал городского Наполеона. Они посылали залп за залпом в его клыки и складки, в голову неправильной формы; но дьявол, казалось, не обращал на это внимания. Он лишь тряс автомобиль Паккарда, и шериф болтался внутри, как дохлая лягушка в консервной банке. Потом демон потерял к нему интерес и уронил машину. Воздух заполнил запах бензина, и желудок Дэвидсона вывернулся наизнанку.

Затем раздался крик:

— Пригнитесь!

Взрыв? Вряд ли, там не так уж много бензина для…

Дэвидсон упал на пол Наступило внезапная тишина. Можно было слышать, как посреди хаоса тихо бормочет раненый. Потом раздался сотрясающий землю глухой гул разорвавшейся гранаты.

Кто-то сказал:

— Господи Иисусе!

В этом голосе слышалось победное торжество.

Господи Иисусе… Во имя… Во славу…

Демон горел Тонкая ткань его одеяния пропиталась бензином и Запылала, одну из конечностей оторвало взрывом, другая была изувечена, из всех ран хлестала густая бесцветная кровь. В воздухе разнесся запах, похожий на дух горящей пеньки. Это была агония. Тело демона содрогалось, а языки пламени доставали до гладкого лица. Существо похромало прочь от своих мучителей, не издав ни звука боли. Дэвидсон слегка взбодрился, наблюдая, как чудовище горит. Подобное нехитрое удовольствие он получал, давя каблуком выброшенных на берег медуз — его любимое детское занятие. В Мэне, в жаркий полдень, слушая разговоры бывалых вояк…

Паккарда вытащили из-под обломков машины. Боже мой, шериф сделан из стали: он снова стоял посреди толпы и призывал покончить с врагом И в этот его звездный час язык огня метнулся с горящего демона и коснулся озера бензина, посреди которого остановился Паккард. Мгновение спустя он сам, его машина и два его спасителя оказались замкнутыми в клубящемся облаке белого пламени. У них не было шанса выжить. Дэвидсон видел, как темные силуэты растворялись в самом сердце ада, обернутые драпировками огня, что заворачивались вокруг них, если они пытались двигаться.

Как раз перед тем, как тело Паккарда ударилось о землю, Дэвидсон услышал голос Юджина, перекрывающий гудение пламени:

— Видите, что они делают? Видите, что они делают?

Его восклицание было подхвачено воплями полицейских.

— Уничтожьте их! — кричал Юджин. — Уничтожьте их!

Люси слышала шум битвы, но не пыталась пойти в сторону холмов. Вид луны и запах ветра отняли у нее всякое желание куда-либо двигаться. Усталая и возбужденная, она стояла посреди пустыни и глядела в небо.

Затем, век спустя, она перевела взгляд на линию горизонта и увидела сразу две сравнительно интересные вещи. С холмов поднимался грязный столб дыма, а вдали, на границе ее зрения, в мягком ночном свете виднелась череда существ, быстро удалявшихся от холмов. Внезапно она побежала.

И на бегу она поняла: она возбуждена, как юная девушка, и ее заставляет бежать то же самое, что заставляет двигаться юных девушек, — она пустилась в погоню за своим возлюбленным.

На песчаной равнине группа демонов просто исчезла из виду. Люси вглядывалась в сердце пустоты, и ей казалось, что земля поглотила их. Она вновь пустилась бежать. Она должна увидеть своего сына и его отцов прежде, чем расстанется с ними навсегда. Или даже этого ее лишили после долгих лет ожидания?

В голове колонны за рулем сидел Дэвидсон. Так велел Юджин, и никто не рискнул с ним спорить. То, как он держал винтовку, заставляло предположить, что он сначала выстрелит, а потом задаст вопрос. Его приказы заставили обескураженную армию последовать за ним. Глаза Юджина светились от истерии, рот подергивался. Он был совершенно неуправляем, и он испугал Дэвидсона. Но было слишком поздно. Дэвидсон стал орудием безумца в последней апокалиптической гонке.

— У них есть голова на плечах, у этих сукиных детей! — орал Юджин, стараясь перекричать яростный гул мотора. — Почему ты тащишься так медленно, парень?

Он уткнул дуло винтовки в промежность Дэвидсона.

— Рули, или я отстрелю тебе яйца!

— Я не знаю, куда они делись! — заорал в ответ Дэвидсон.

— Что значит, не знаешь? Покажи мне!

— Как я могу показать, если они исчезли?!

До Юджина наконец дошел смысл сказанного.

— Притормози, парень. — Он помахал рукой из окна, чтобы дать знак другим ополченцам.

— Остановитесь! Остановите машины!

Армия выполнила приказ.

— И выключите гребаные фары!

Передние огни погасли, а за ними — фары остальных машин.

Наступила внезапная тьма. Внезапная тишина. Не видно ничего, не слышно ни звука. Исчезло все шумное племя демонов — как растворилось в воздухе.

Картина прояснилась, когда глаза приспособились к лунному свету. Юджин выбрался из машины с винтовкой наготове и уставился в песок, словно тот мог ему что-то подсказать.

— Мудаки, — сказал он тихо.

Люси замедлила бег. Теперь она брела в направлении шеренги машин. Все кончено. Они всех провели, устроили фокус с исчезновением.

И тогда она услышала Аарона.

Она не могла его видеть, но голос был ясным, как колокольчик. И как колокольчик, он возвещал: время праздновать, веселитесь с ними.

Юджин тоже услышал его. Он улыбнулся — значит, они все-таки подобрались к монстрам!

— Эй! — сказал голос мальчика.

— Где он! Ты видишь его, Дэвидсон?

Дэвидсон покачал головой. Потом…

— Погоди! Погоди! Я вижу его — смотри, прямо впереди.

— Да. Вижу.

Нервным движением Юджин толкнул Дэвидсона обратно за руль.

— Поезжай, парень. Но тихо. И не зажигай фары.

Дэвидсон кивнул. Еще несколько медуз — отлично.

Мы достанем ублюдков, и для этого стоит пойти на риск. Машины двинулись вперед, на этот раз со скоростью улитки.

Люси вновь побежала: теперь она различала худенькую фигурку Аэрона на краю воронки, ведущей в песок. Туда же направлялись машины.

Глядя на их приближение, Аарон перестал их звать и пошел вниз по склону воронки. Хватит ждать, они уже идут следом. Его босые ноги почти не оставляли отпечатков на песке, уводящем его от безумств этого мира. В земной тени, в глубине воронки он видел свою семью — они улыбались и приветствовали его.

— Он уходит, — сказал Дэвидсон.

— Отправимся за ним, — сказал Юджин. — Может, парень не знает, что делает. И давай-ка посветим на него.

Огни фар выхватили из тьмы Аарона. Его одежда была в лохмотьях, а грудь вздымалась от волнения.

Чуть правее этого склона Люси наблюдала, как головная машина наехала на край воронки и последовала за мальчиком вниз, в…

— Нет, — сказала она себе, — не надо.

Дэвидсон вдруг почувствовал страх. Он начал тормозить.

— Давай, парень! — Юджин вновь уткнул винтовку ему в ширинку. — Мы загнали их в угол. Мы распотрошим их проклятое гнездо. Малый привел нас прямо в логово.

Теперь все машины скользили по склону вслед за ними, колеса вязли в песке.

Аарон обернулся. За его спиной, освещенные светом собственных тел, стояли демоны — огромные и невероятные геометрические формы. В телах его отцов присутствовали все атрибуты Люцифера. Необычная анатомия, головы, что могут привидеться лишь в кошмарах, чешуя, клыки, когти, кожистые складки.

Юджин велел конвою остановиться, выбрался из машины и пошел к Аарону.

— Спасибо, малый, — сказал он. — Иди сюда, теперь мы присмотрим за тобой. Мы достали их. Ты в безопасности.

Аарон, не понимая, смотрел на отца.

Вслед за Юджином из грузовиков выгружалась армия с оружием наготове — базуки, винтовки, гранаты.

— Иди к папе, малый, — настойчиво повторил Юджин.

Аарон не двигался, и Юджин спустился к нему — еще на несколько ярдов вниз. Дэвидсон тоже вылез из машины, его трясло.

— Вы положили бы винтовку… Может, он напуган, — предложил он.

Юджин хмыкнул и опустил оружие.

— Ты в безопасности, — обратился к Аарону Дэвидсон. — Все в порядке.

— Иди к нам парень. Медленно.

Лицо Аарона вспыхнуло. Даже в слабом свете фонариков на касках было видно, как оно меняет цвет. Его щеки вздулись, как воздушные шары, кожа на лбу задвигалась, словно под ней шевелились личинки. Голова его, казалось, потеряла твердые очертания и стала растекаться, расцветая и опадая. Человеческая личина сползала, а взамен проступали невообразимые формы отцов.

И в тот момент, когда Аарон принял облик сына своих отцов, почва на склоне начала размягчаться. Первым это почувствовал Дэвидсон — легкое изменение текстуры песка: медленно, но непреклонно песок приобретал новые свойства.

Юджину оставалось только наблюдать за превращением Аарона. Теперь все его тело колебалось. Живот увеличился, оттуда вытянулись иглы, немедленно образовавшие дюжину суставчатых ног. Изменения были потрясающими в своей сложности: сквозь облик ребенка проступило иное великолепие.

Без предупреждения Юджин поднял винтовку и выстрелил в своего сына.

Пуля поразила мальчика-демона прямо в лицо. Аарон упал на спину, но превращение шло своим чередом даже в его крови: ее поток был частично алым, частично серебряным Он изливался из ран на полужидкую землю.

Геометрические формы выдвинулись из своих темных укрытий, чтобы помочь ребенку. Их завершенные тела были сглажены светом налобных фонарей, но как только демоны поднялись на поверхность, они вновь начали меняться: вытянулись в своей скорби, а из глоток вырвался траурный вопль.

Юджин снова поднял винтовку.

Он поимел их… О боже, он поимел их! Грязные, вонючие, безликие мудаки.

Но грязь у него под ногами была как расплавленный асфальт: она охватила его ступни, и он потерял равновесие. Он звал на помощь, но Дэвидсон уже пятился назад, скользя по склону и проигрывая битву с песком Оставшаяся армия тоже попала в ловушку, когда песок вокруг них стал растекаться, и липкая грязь поволокла их вниз по склону.

Демоны ушли, пропали во тьме. Их стенания смолкли.

Юджин упал, на спину в зыбучий песок, сделав два бесполезных выстрела в сторону Ааронова тела. Он извивался, как кабанчик с перерезанным горлом, и при каждой судороге его тело погружалось все глубже.

Когда его лицо уже исчезало в грязи, он наткнулся взглядом на Люси. Она стояла на краю воронки и глядела на тело Аарона. Потом песок заслонил ее лицо, поглощая Юджина.

Пустыня пожирала их со скоростью молнии.

Два или три автомобиля уже полностью увязли, а прилив зыбучих песков поднимался вверх по склону и накрывал беглецов. Крики о помощи превратились в задавленный кашель, потом захлебнулись, и настало молчание — пустыня закрыла их рты. Кто-то стрелял, в истерической попытке пытаясь остановить этот поток, но он быстро захлестнул оставшихся. Даже Элеоноре Кукер не удалось уйти: она боролась, опираясь на тело одного из полицейских, погружая его все глубже в песок в отчаянной попытке вырваться из всепожирающей глотки.

Теперь вокруг стоял вой, и мужчины цеплялись друг за друга в поисках поддержки, отчаянно пытаясь удержать головы на поверхности.

Дэвидсона затянуло по пояс. Земля, поглотившая его нижнюю половину, была горячей и странно влекущей. Это интимное прикосновение вызвало у него эрекцию. В нескольких ярдах за его спиной полицейский выкрикивал проклятия небесам по мере того, как пустыня поглощала его. Еще дальше виднелось лицо, выступающее из песка, точно живая маска, припорошенная землей. Рядом высовывалась рука, она тонула, но еще шевелилась. Пара толстых ягодиц торчала из волн песчаного моря, подобно двум арбузам: прощай, полицейский.

Люси сделала шаг назад, когда зыбучий песок приподнялся над краями воронки, но не коснулся ее ног и не ушел обратно, как это сделал бы морской прилив.

Нет, он застывал и сковывал свои трофеи, точно попавших в янтарь мух. С губ каждого, кто еще мог дышать, сорвался вопль ужаса — они почувствовали, как полужидкая земля твердеет вокруг их дергающихся конечностей.

Дэвидсон увидел зарытую по грудь Элеонору Кукер. Слезы текли у нее по щекам. Она плакала, как маленькая девочка. Он испуганно подумал о себе. О доме, о Барбаре и о детях он не вспомнил.

Люди, чьи лица ушли в песок, хотя их конечности или части тел торчали на поверхности, уже умерли от удушья. Выжили лишь Элеонора Кукер, Дэвидсон и еще двое. Один был замкнут в земле по подбородок. Элеонора застыла так;, что ее грудь лежала на песке, а руки бессильно колотили по песку, который крепко удерживал ее. Самого Дэвидсона сковало по пояс. У последней жертвы на поверхности остались лишь нос и рот. Голова человека была запрокинута, глаза засыпаны песком, но он все еще дышал, все еще кричал.

Элеонора Кукер скребла по земле обломанными ногтями, но песок был неподатлив.

— Помоги мне, — потребовала она у Люси; ее руки кровоточили.

Две женщины смотрели друг на друга.

— Господи боже! — вопил Рот.

Голова молчал по его мутному взгляду было ясно, что он потерял рассудок.

— Пожалуйста, помоги! — молил торс Дэвидсона — Приведи помощь!

Люси кивнула.

— Иди! — потребовала Элеонора. — Иди!

Люси покорно подчинилась. На востоке уже начинало светать. Воздух скоро накалится. В Уэлкаме, через три часа пешей ходьбы, она найдет лишь стариков, перепуганных женщин и детей. Раздобыть помощь можно только миль за пятьдесят отсюда. Даже если предположить, что она найдет дорогу обратно. Даже если предположить, что она не ляжет на песок и не умрет от истощения.

Когда она приведет помощь к женщине, Торсу, Голове и Рту, настанет полдень. К тому времени природа справится с ними. Солнце испечет их мозги, в волосах поселятся змеи, личинки будут выглядывать из беспомощных глаз.

Она вновь оглянулась на банальные формы их тел, таких маленьких под огромным рассветным небом. Словно точки и запятые человеческой боли на белой простыне песка Ей не хотелось думать о том, кто написал здесь эти знаки. Оставим это на завтра.

Через секунду она побежала.

Новое убийство на улице Морг (пер. с англ. М. Талиной)

Зима — время года не для стариков, думал Льюис. На улицах Парижа толстым слоем лежал снег, и он промерз до костей. То, что в детстве доставляло радость, теперь обернулось проклятием. Льюис ненавидел снег; ненавидел детей, играющих в снежки (визг, вопли, слезы); наконец, ненавидел молодых любовников, гоняющихся друг за другом в метели (визг, поцелуи, слезы). Все это было неудобно и утомительно, и он хотел бы оказаться в форте Лодердаль, где, должно быть, сияет солнце.

Но путаная телеграмма Катрин требовала его срочного приезда; неразрывные узы дружбы связывали их уже лет пятьдесят. Он был здесь ради нее и ее брата Филиппа. Глупо жаловаться на то, что твоя кровь стынет и не может противостоять ледяной руке зимы. Его привело сюда прошлое, и если бы даже Париж горел, Льюис приехал бы точно так же быстро и охотно.

К тому же это город его матери. Она родилась на бульваре Дидро, во времена, когда Париж еще не изуродовали все эти свободомыслящие архитекторы и службы социального планирования. Каждый раз, когда Льюис возвращался в город, он видел, что декорации меняются. Хотя уже не так интенсивно, отметил он: экономический застой в Европе поубавил пыла муниципальным бульдозерам. Но все-таки год за годом пропадали великолепные здания и целые улицы исчезали с лица земли.

Даже улица Морг.

Конечно, можно было не верить, что прославленная улица находилась именно там, где написано; но с течением времени Льюис находил все меньше смысла в отделении правды от вымысла. Это очень важно для молодых людей, когда они хотят совладать с жизнью. А для старика (Льюису было семьдесят три) разница становилась чисто академической. Какая разница, где реальность, а где выдумка, что случилось на самом деле, а что — в воображении. В его голове все домыслы и истины слились в одну бесконечную линию личной истории.

Может быть, улица Морг была именно такой, как ее описал Эдгар Аллан По в своем бессмертном рассказе; может быть, она — чистейший вымысел.

Так или иначе, но знаменитую улицу теперь нельзя отыскать на карте Парижа.

Льюис был немного разочарован, не найдя улицы Морг. В конце концов, это часть его наследства. Если верить легендам, которые он слышал в детстве, то события, описанные в новелле «Убийство на улице Морг», рассказала Эдгару Аллану По бабушка Льюиса Мать его гордилась тем, что ее отец встречался с По во время путешествия по Америке. Очевидно, дедушка был вечным странником, тоскующим, если не удавалось каждую неделю посещать новый город. Зимой 1835 года он был в Ричмонде, Виргиния. То была суровая зима — вероятно, похожая на нынешнюю, от которой сейчас страдал Льюис. Однажды вечером дедушка укрылся от метели в баре Ричмонда. Пока за окнами выла вьюга, он познакомился с маленьким и смуглым меланхоличным молодым человеком по имени Эдди. Эдди был чем-то вроде местной знаменитости: написал историю, победившую на конкурсе газеты «Воскресный Балтимор». История называлась «Послание, найденное в бутылке», а молодой человек звался Эдгаром Алланом По.

Они вдвоем провели вечер за выпивкой, и По, как гласит семейное предание, мягко подталкивал дедушку Льюиса к разным фантастическим, оккультным и ужасным сюжетам. Умудренный путешественник был рад услужить, подбрасывая фрагменты сомнительных рассказов, которые писатель превратил впоследствии в «Тайну Мари Роже» и «Убийство на улице Морг». В обеих новеллах, повествующих о зверских преступлениях, блеснул причудливый гений Огюста Дюпена.

С. Огюст Дюпен, по мнению По, был идеальным детективом спокойным, рациональным и необычайно восприимчивым. Рассказы с его участием получили широкую известность, и Дюпен стал знаменитым литературным героем. Но на самом деле, чего никто в Америке не знал, Дюпен был вполне реальным лицом.

Он приходился братом дедушке Льюиса. Двоюродного деда Льюиса звали С. Огюст Дюпен.

И его величайшее дело — убийство на улице Морг — тоже основывалось на фактах. Все эти ужасы произошли в реальности. Двух женщин действительно жестоко убили на улице Морг. Жертвами стали, как написал По, мадам Л’Эспанэ и ее дочь мадемуазель Камилла Л’Эспанэ. Обе имели хорошую репутацию, жили спокойно и тихо. Тем ужаснее, что их тихая жизнь оборвалась столь жестоко. Тело дочери убийца затолкал в дымоход, а тело матери нашли во дворе дома: ее горло было перерезано так, что голова практически отделилась от тела Никакого явного мотива убийств не обнаружили. Загадка усложнялась еще и тем, что обитатели дома слышали голос убийцы и утверждали, что он говорил на разных языках: француз услышал испанскую речь, англичанин — немецкую, датчанин — французскую. Дюпен установил, что каждый свидетель приписал невидимому убийце тот язык, которого не знал сам Он заключил, что это вообще не был человеческий язык, но бессмысленный набор звуков из речи животного.

Убийцей была обезьяна — чудовищный орангутанг с острова Борнео. Его коричневая шерсть осталась в горсти у мадам Л’Эспанэ. Сила и ловкость животного принесли страшную смерть мадемуазель Л’Эспанэ. Зверь сбежал от хозяина, мальтийского матроса, и учинил кровавый разгром в квартире на улице Морг.

Таков костяк истории.

Правдивая или нет, она романтически влекла к себе Льюиса. Ему нравилось думать, что брат дедушки разгадал тайну при помощи логики, не обращая внимания на парализовавший всех ужас. Ему нравилось это истинно европейское спокойствие — оно принадлежало утраченной эпохе, когда ценился свет разума, а самым жутким кошмаром был дикий зверь, сжимающий опасную бритву.

Теперь, в последней четверти двадцатого столетия, злодеяния стали гораздо страшнее и их совершали человеческие существа Несчастный орангутанг изучен антропологами и признан полностью травоядным, спокойным и рассудительным Настоящие монстры куда менее заметны и куда более могущественны. Рядом с их оружием опасная бритва выглядит жалкой; их преступления чудовищны. Льюис почти радовался тому, что он стар и готов распрощаться с этим веком. Да, снег заморозил его до костей. Да, ничто не пробудит его желания, даже юная девушка с лицом богини. Да, он ощущает себя наблюдателем, а не участником событий.

Но ведь не всегда было так.

В 1937 году в этой комнате дома номер одиннадцать по набережной Бурбон, где он сидел теперь, произошло много событий. Тогдашний Париж все еще был городом удовольствий, он игнорировал слухи о грядущей войне и дышал воздухом прелестной наивности. Люди чувствовали себя легко, а жизнь представлялась бесконечной и беззаботной.

Разумеется, это не соответствовало истине. Жизнь не была ни бесконечной, ни беззаботной. Но тогда казалось, что в ближайшее время — лето, месяц, год — ничто в мире не изменится.

Через пять лет Париж охватит пожар, и их игрушечное чувство вины, которое и есть настоящая невинность, исчезнет навсегда. Они провели здесь множество чудных дней и ночей; когда Льюис вспоминал об этом, его сердце болело от ощущения утраты.

Мысли его вернулись к недавним событиям. Он думал о нью-йоркской выставке. Серия его картин, посвященных трагедии Европы, снискала блестящий успех среди критиков. В семьдесят три года Льюис Фокс прославился. В каждом художественном обозрении появлялись статьи про него. Почитатели и покупатели выросли за одну ночь, как грибы. Они жаждали приобрести его работы, поговорить с ним, пожать ему руку. Разумеется, признание пришло слишком поздно, расцвет его творчества давно остался позади. Пять лет назад он навсегда отложил кисти. Он стал зрителем, и его триумф походил на пародию. Он наблюдал этот цирк на расстоянии, и его раздражение усиливалось.

Когда из Парижа пришла телеграмма с мольбой о помощи, он обрадовался возможности выскользнуть из окружения идиотов, в восхищении таращивших на него глаза.

Теперь он сидел в сумеречной комнате, глядя на неторопливый поток машин через мост Луи-Филиппа; усталые парижане возвращались домой сквозь снежные заносы. Гудели сигналы, автомобили чихали и кашляли, а желтые противотуманные фары цепочкой огоньков тянулись вдоль моста.

Катрин все не шла.

Вновь повалил снег, большую часть дня нависавший над городом. Его хлопья шуршали по оконному стеклу.

Поток машин перетекал через Сену, Сена текла под потоком машин, темнело. Наконец он услышал внизу шаги и перешептывание с консьержкой.

Это Катрин. Да, это Катрин.

Он поднялся. Он смотрел на дверь и представлял себе, как она отворяется, пока она на самом деле не отворилась; воображал фигуру Катрин в дверном проеме.

— Льюис, дорогой мой…

Она улыбнулась ему — бледная улыбка на еще более бледном лице. Она выглядела старше, чем он ожидал Сколько лет прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз? Четыре или пять? Аромат ее духов был все тот же, и это постоянство почему-то успокоило Льюиса. Он легко поцеловал ее в щеку.

— Хорошо выглядишь, — солгал он.

— Нет, — ответила она. — Если бы я хорошо выглядела, это было бы оскорбительно для Филиппа. Как я могу хорошо выглядеть, когда у него такая беда? — Она говорила решительно и жестко, как всегда.

Она была старше Льюиса на три года, но обращалась с ним, будто учитель с непослушным ребенком Так она выражала привязанность.

Потом Катрин села у окна, глядя на Сену. Под мостом проплывали маленькие серые льдинки, они покачивались и сталкивались течением. Вода выглядела неживой, точно ее горечь могла отравить насмерть.

— Что случилось с Филиппом?

— Он обвиняется в… — Она запнулась, ее веки дрогнули. — В убийстве.

Льюис хотел рассмеяться: ее слова звучали нелепо. Филиппу семьдесят девять лет, и он кроткий, как ягненок.

— Это правда, Льюис. Я не могла написать в телеграмме, понимаешь? Я должна сказать тебе сама Убийство. Он обвиняется в убийстве.

— Кого?

— Девушки, разумеется. Одной из его симпатий.

— Он все еще бодр, а?

— Помнишь, как он шутил, что умрет на женщине?

Льюис кивнул.

— Ей было девятнадцать. Натали Перек. Довольно приличная девушка. И милая. Длинные рыжие волосы. Ведь Филипп всегда любил рыжих.

— Девятнадцать? Он крутил роман с девятнадцатилетней?

Она не ответила. Льюис сел, чтобы его ходьба по комнате не раздражала ее. В профиль Катрин была по-прежнему прекрасна, а желто-голубой свет, лившийся из окна, смягчал линии ее лица, чудесным образом возвращая Льюиса на пятьдесят лет назад.

— Где он?

— Его арестовали. Сказали, что он опасен и может снова убить.

Льюис покачал головой. Виски его заломило. Эта боль пройдет, стоит лишь закрыть глаза.

— Ему нужно повидаться с тобой. Очень.

Может быть, желание заснуть — это попытка сбежать? Теперь ему придется стать участником событий, а не зрителем.

Филипп Лаборто смотрел на Льюиса с того края голого поцарапанного стола. Лицо Филиппа было растерянным и усталым Они лишь пожали друг другу руки — все прочие физические контакты строго запрещались.

— Я в отчаянии, — сказал Филипп. — Она мертва. Моя Натали мертва.

— Расскажи, что произошло.

— У меня есть маленькая квартирка на Монмартре. На улице Мортир. Просто комната, чтобы принимать знакомых. Катрин держит дом в таком порядке, что мужчине там трудно чувствовать себя свободным Натали часто приходила ко мне, все в доме ее знают. Она была такая жизнерадостная, такая красивая. Она готовилась поступить в медицинскую школу. Умница. И она любила меня.

Филипп был все еще красив. Его элегантность, его слегка фатоватое лицо, его мягкое обаяние с годами почти не изменились. Словно вернулись старые деньки.

— Утром я вышел в кондитерскую. А когда вернулся…

С минуту он не мог говорить.

— Льюис…

Глаза Филиппа наполнились слезами. Ему было неловко за то, что губы подвели его, отказываясь произносить слова.

— Не надо… — начал Льюис.

— Я хочу рассказать, Льюис. Я хочу, чтобы ты знал, чтобы ты увидел ее так же, Как увидел я. Чтобы ты знал, что это за… что за… дела происходят в мире.

Слезы бежали по его лицу двумя ручейками. Он схватил руку Льюиса и сжал ее до боли.

— Она была окровавлена. Вся в ранах. Кожа сорвана… волосы сорваны. Ее язык лежал на подушке, Льюис, представляешь? Она откусила его от ужаса А ее глаза — они буквально плавали в крови, будто она плакала кровавыми слезами. А ведь она была чудом природы, Льюис. Она была прекрасна.

— Хватит.

— Я хочу умереть, Льюис.

— Нет.

— Я больше не хочу жить. Зачем?

— Они не докажут твоей вины.

— Мне все равно, Льюис. Ты должен позаботиться о Катрин. Я читал про выставку… — Он почти улыбнулся. — Это здорово. Мы всегда говорили, еще перед войной, что ты будешь знаменит. Я… — Улыбка исчезла. — Я тоже прославился. Они пишут обо мне ужасные вещи, эти газеты. Старик связался с девочкой, понимаешь? Они, наверное, думают, будто я потерял контроль, потому что у меня с ней не получилось. Именно так они и считают, я уверен… — Филипп запнулся, потом продолжил. — Пожалуйста, присмотри за Катрин. Деньги у нее есть, а друзей нет. Она слишком сдержанная, ты знаешь. В душе она очень страдает, и люди неловко себя чувствуют рядом с ней. Не оставляй ее одну.

— Не оставлю.

— Я знаю, я знаю. Вот поэтому я смогу совершенно спокойно…

— Нет, Филипп.

— Совершенно спокойно умереть. Больше нам ничего не остается, Льюис Мир слишком суров к нам.

Льюис вспомнил снег, плывущие по Сене льдины и подумал, что умереть — это разумно.

Офицер, расследующий дело, не выразил желания помочь, хоть Льюис представился как родственник знаменитого детектива Дюпена. Презрение Льюиса к этому плохо одетому хорьку, сидящему в вонючей норе своего офиса, заставило их беседу искрить от сдерживаемого гнева.

— Ваш друг, — сказал инспектор, обкусывая заусеницу на большом пальце, — убийца, месье Фокс. Это ясно. Факты свидетельствуют против него.

— Я не могу поверить.

— Вы можете верить во что вам угодно, это ваше право. У нас есть все необходимые доказательства, чтобы осудить Филиппа Лаборто за убийство первой степени. Это хладнокровное убийство, и он ответит за него в соответствии с законом Я вам обещаю.

— Какие у вас есть улики против него?

— Месье Фокс, я вовсе не обязан быть с вами откровенным. Какие бы ни были улики, это сугубо наше дело. Достаточно сказать, что ни один человек не зашел в дом за то время, которое обвиняемый, по его утверждению, провел в несуществующей кондитерской. К тому же в комнату, где нашли жертву, можно проникнуть только с парадного хода…

— А как насчет окна?

— Под ним гладкая стена, три этажа Только акробат смог бы преодолеть ее.

— А состояние тела?

Инспектор скорчил омерзительную рожу.

— Ужасное. Кожа и мышцы просто сорваны с костей. Позвоночник переломан. Кровь. Много крови.

— Филиппу семьдесят девять.

— Так что?

— Старик не способен…

— В другом отношении, — прервал его инспектор, — он оказался вполне способным, не так; ли? Любовник, да? Страстный любовник — на это он был способен.

— А какой, по-вашему, у него мотив?

Рот инспектора скривился, глаза выпучились. Он ударил себя в грудь.

— Человеческое сердце — тайна, не правда ли? — сказал он, точно отказываясь вмешиваться в сердечные дела.

Чтобы подчеркнуть окончательность своих слов, он указал Льюису на открытую дверь.

— Мерси, месье Фокс. Я понимаю ваше недоумение. Но вы зря теряете время. Убийство есть убийство. Тут все происходит по-настоящему, не то что на ваших картинках. — Он заметил удивление на лице Льюиса. — О! Я не настолько далек от культуры, чтобы не слышать о вас, месье Фокс. Но я прошу вас: занимайтесь своими выдумками, это ваше призвание. Мое призвание — исследовать истину.

Льюис не мог больше выносить этого хорька.

— Истину? — фыркнул он. — Вы не узнаете истину, даже если наступите на нее.

Хорек выглядел так, словно наступил на дохлую рыбу. Это был маленький реванш, но после него на целых пять минут Льюису стало легче.

Дом на улице Мортир был не в лучшем состоянии. Льюис ощущал запах гнили, пока карабкался по лестнице на третий этаж. Вслед ему отворялись двери и ползли любопытные шепотки, но никто не попытался остановить его. Комната, где все произошло, была заперта. Это расстроило Льюиса, хотя он не был уверен, что обследование комнаты поможет разобраться в деле Филиппа Он раздраженно спустился по лестнице вниз, в горьковатый уличный воздух.

Катрин вернулась на набережную Бурбон. Едва Льюис увидел ее, он понял, что услышит нечто новое. Ее седые волосы не были стянуты в привычный пучок, а свободно спадали на плечи. В электрическом свете лицо ее приобрело болезненный серо-желтый оттенок. Она дрожала даже в застоявшемся воздухе прогретых центральным отоплением комнат.

— Что произошло? — спросил он.

— Я ходила в квартиру Филиппа.

— Я тоже. Она заперта.

— У меня есть ключ, запасной ключ Филиппа. Я просто хотела взять одежду для него.

Льюис кивнул.

— И что?

— Там был кто-то еще.

— Полиция?

— Нет.

— Кто же?

— Я не разглядела. Я не уверена. Он был одет в просторное пальто, лицо закрыто шарфом. Шляпа. Перчатки…

Она помолчала.

— …В руке он держал бритву, Льюис.

— Бритву?

— Опасную бритву. Как у парикмахера.

Что-то проплыло в глубине сознания Льюиса. Опасная бритва; человек, одетый так, чтобы его никто не мог узнать.

— Я испугалась.

— Он ранил тебя?

Она покачала головой.

— Я закричала, и он убежал.

— Он тебе что-нибудь сказал?

— Нет.

— Может, это друг Филиппа?

— Я знаю друзей Филиппа.

— Может, друг девушки? Или брат?

— Может быть. Но…

— Что?

— С ним что-то странное. Он него несло духами, прямо-таки воняло, и он ходил такими семенящими шажками, хотя был огромным.

Льюис обнял ее.

— Кто бы он ни был, ты напугала его. Ты не должна туда больше ходить. Если нужно собрать для Филиппа одежду, я охотно схожу туда сам.

— Спасибо. Я чувствую себя дурой: может, он случайно вошел? Поглядеть на комнату, где произошло убийство. Люди ведь делают так, верно? Из какого-то жуткого любопытства…

— Я завтра поговорю с Хорьком.

— Хорьком?

— Инспектором Маре. Пусть обыщет помещение.

— Ты видел Филиппа?

— Да.

— Как он? Ничего?

Несколько мгновений Льюис не отвечал.

— Он хочет умереть, Катрин. Он сдался, не дожидаясь суда.

— Но он же не виноват.

— Мы не можем это доказать.

— Ты всегда гордился своими предками. Ты восхищался Дюпеном. Ты можешь доказать это…

— И с чего начать?

— Поговори с кем-то из его друзей, Льюис. Пожалуйста. Может быть, у женщины были враги.

Жак Сола уставился на Льюиса сквозь круглые толстые очки. Его зрачки казались огромными и деформированными из-за этих стекол. Он уже выпил слишком много коньяка.

— Никаких врагов у нее не было, — сказал он. — Только не у нее. Ну, может быть, несколько женщин, завидовавших ее красоте.

Льюис крутил в руках кубик сахара в обертке, который ему принесли вместе с кофе. Пока Сола пьян, от него можно получить кое-какую информацию; только странно, что Катрин описала этого коротышку, сидящего напротив Льюиса, как самого близкого друга Филиппа.

— Вы думаете, что Филипп убил ее?

Сола оттопырил губы.

— Кто знает?

— Что вы имеете в виду? Как вы считаете?

— О! Он мой друг. Если бы я знал, кто убил ее, я бы сказал об этом.

Это походило на правду. Может, коротышка просто топит в коньяке печаль?

— Он был джентльмен, — сказал Сола, рассеянно блуждая глазами по улице.

Через запотевшее окно кафе можно было видеть, как; парижане храбро борются с очередной яростной метелью, тщетно стараясь сохранить осанку и достоинство в схватке с бурей.

— Джентльмен, — снова повторил он.

— А девушка?

— Прелестная, и он был влюблен в нее. Конечно, у нее имелись и другие поклонники. Женщины ее типа…

— Ревнивые поклонники?

— Кто знает?

Опять: кто знает? Все повисло в воздухе, точно пожатие плечами. Кто знает… кто знает… Льюис начал понимать страсть инспектора к истине. Впервые за десять лет в его жизни появилась цель: пробиться через эти висящие в воздухе, безразличные «кто знает?» и выяснить, что же случилось в комнате на улице Мортир. Нужны не предположения, не художественные допущения, но неоспоримая абсолютная истина.

— Вы помните какого-нибудь конкретного человека, который ухаживал за ней? — спросил он.

Сола усмехнулся. В его нижней челюсти осталось только два зуба.

— О, да. Был один.

— Кто?

— Я так и не узнал его имени. Крупный мужчина: я видел его вне дома три или четыре раза. Правда, от него так пахло, что можно было подумать…

Выражение его лица говорило ясно: он подумал, что мужчина был гомосексуалистом Поднятые брови и оттопыренные губы в сочетание с толстыми стеклами очков придавали ему комически двусмысленный вид.

— От него пахло?

— О да.

— Чем?

— Духами, Льюис. Духами.

Где-то в Париже жил человек, знавший эту девушку, возлюбленную Филиппа Он не смог совладать со своим ревнивым гневом. В приступе этого неконтролируемого гнева он ворвался в квартиру Филиппа и разделался с девушкой. Похоже, все ясно.

Где-то в Париже.

— Еще коньяку?

Сола покачал головой.

— Я уже готов, — сказал он.

Льюис подозвал официанта и вдруг увидел газетные вырезки, висящие над стойкой бара.

Сола проследил за его взглядом.

— Филиппу нравились такие картинки, — сказал он.

Льюис поднялся.

— Он заходил сюда, чтобы поглядеть на них.

Вырезки были старыми, пожелтевшими от времени.

Какие-то из них относились к сугубо местным событиям: о шаровых молниях, появлявшихся на близлежащих улицах. Одна рассказывала о мальчике двух лет, обгоревшем до смерти в своей кроватке. Вторая — о сбежавшей пуме. Неопубликованная рукопись Рембо. Подробности авиакатастрофы в аэропорту Орлеана (с фотографией). Были и другие вырезки, в том числе совсем старые: зверства, странные убийства, ритуальные изнасилования, реклама «Фантомаса» и «Красавицы и чудовища». Под этой мешаниной пряталась черно-белая фотография — настолько странная, словно ее автором был Макс Эрнст. Хорошо одетые господа, многие с густыми усами, столь популярными в конце прошлого века, столпились полукругом у огромного кровоточащего тела человекообразной обезьяны. Их лица, выражали охотничью гордость и полную власть над мертвым зверем — гориллой, как решил Льюис. Запрокинутая голова мертвой обезьяны казалась почти благородной. Выступающие надбровные дуги заросли шерстью, а челюсть, невзирая на ужасную рану, окаймляла патрицианская бородка Закатившиеся глаза, казалось, выражали презрение к безжалостному миру. Эти выкаченные глаза напомнили Льюису Хорька, бьющего себя в грудь в своей норе-конторе.

«Человеческое сердце».

Печальное зрелище.

— Что это? — спросил он прыщавого бармена, указывая на фотографию мертвой гориллы.

Вместо ответа — пожатие плечами: безразличие к судьбам людей и обезьян.

— Кто знает? — произнес Сола за его спиной. — Кто знает?

Это не человекообразная обезьяна из рассказа По, можно сказать наверняка Рассказ написан в 1835 году, фотография сделана позже. Кроме того, обезьяна на фотографии определенно была гориллой.

Что же, история повторилась? Неужели другая обезьяна, другого вида, но тоже человекообразная, потерялась на улицах Парижа на пороге нашего века?

А если история с человекообразной обезьяной повторилась однажды… то почему не дважды?

Пока Льюис морозной ночью возвращался на набережную Бурбон, идея повторяемости событий все более привлекала его. Он видел их скрытую симметрию. Возможно ли, чтобы он, внучатый племянник С. Огюста Дюпена, оказался вовлечен в происшествие, схожее с первым случаем?

Ключ от комнаты Филиппа на улице Мортир казался ледяным. Близилась полночь, но Льюис не удержался и свернул с моста на Севастопольский бульвар, потом на запад — на бульвар Бон-Нувель, и на север — на Пляс-Пигаль. Получилась долгая утомительная прогулка., но он чувствовал, что ему необходим свежий воздух, чтобы голова оставалась ясной и неподвластной эмоциям До улицы Мортир он добрался лишь через полтора часа.

Это была ночь с субботы на воскресенье, и из многих комнат доносился шум Льюис поднялся на два пролета вверх так тихо, как только смог. Сумрак скрывал его присутствие. Ключ легко повернулся в замке, и дверь отворилась.

Комнату освещали огни с улицы. Кровать, занимавшая большую часть комнаты, оставалась непокрытой. Должно быть, простыни и одеяло унесли в лабораторию для судебной экспертизы. Пятна крови на матрасе в сумерках казались черничного цвета Других свидетельств преступления здесь не было.

Льюис щелкнул выключателем. Ничего не изменилось. Он прошел в глубь комнаты и посмотрел на светильник. Лампочка была разбита вдребезги.

Он подумал, что надо уйти отсюда и вернуться утром, когда теней будет поменьше. Но пока он стоял под разбитой лампочкой, глаза его немного привыкли к темноте, и он различил большой деревянный шкаф у дальней стены. Чтобы собрать одежду Филиппа, много времени не потребуется. Иначе завтра придется совершить еще один долгий поход по снегу. Лучше сделать это сейчас и поберечь свои кости.

Комната была большая, и в ней царил беспорядок, оставленный полицией. По дороге к шкафу Льюис спотыкался то об опрокинутую лампу, то о разбитую вазу. Вопли и визг лихой вечеринки на втором этаже заглушали производимый им шум. Там у них оргия или драка? Шум мог означать и то и другое.

Льюис потянул на себя верхний ящик комода, и тот внезапно вывалился, открыв взору доказательства любви Филиппа к комфорту чистые тонкие рубашки, носки, носовые платки с инициалами. Все отглажено и надушено.

Он чихнул. Холодная погода усилила хрипы в груди и выделение слизи в носовых пазухах. Платок был у него в руке, и он высморкался, прочищая заложенные ноздри. И тут впервые он различил, чем пахнет эта комната.

Над духом сырости и увядших растений преобладал один сильный запах. Духи. Всепроникающий запах духов.

Он резко повернулся в темноте под хруст собственных суставов, и взгляд его упал на какую-то тень за кроватью. Огромную тень; она все росла и росла.

Это он, незнакомец с бритвой. Он прятался здесь, ожидая.

Странно, но Льюис не испугался.

— Что вы здесь делаете? — требовательно спросил он громким властным голосом.

Когда незнакомец выбрался из своего укрытия, его лицо попало в зыбкую полосу уличного освещения. Широкое плоское лицо. У него были глубоко посаженные, но беззлобные глаза, и он улыбался, улыбался Льюису.

— Кто вы? — вновь спросил Льюис.

Человек покачал головой и затрясся всем телом. Его руки в перчатках прикрыли рот. Немой? Он тряс головой сильнее и сильнее, словно у него начинался припадок.

— С вами все в порядке?

Внезапно дрожь прекратилась, и Льюис с удивлением увидел, что из глаз незнакомца на его плоские щеки и в заросли бороды текут крупные слезы.

Словно устыдившись такого проявления чувств, человек отвернулся от света, глухо всхлипнул и вышел. Льюис последовал за ним. Он был скорее заинтересован, чем испуган.

— Погодите!

Человек уже наполовину спустился на площадку второго этажа; несмотря на свое сложение, он шел семенящими шажками.

— Пожалуйста, подождите, я хочу поговорить с вами!

Льюис пошел за ним по ступеням, но быстро понял, что упустил свою цель, даже не начав преследования. Суставы Льюиса плохо гнулись из-за возраста и холода; к тому же было поздно. Мог ли он бежать за человеком гораздо моложе себя, да еще по скользкому снегу? Он проследил путь незнакомца до двери и смотрел, как тот убегает вниз по улице. Его походка была мелкой — точно такой, как; говорила Катрин. Странно для такого крупного мужчины.

Запах его духов уже унес северо-западный ветер. Задыхаясь, Льюис вновь поднялся по лестнице мимо шума вечеринки и собрал одежду для Филиппа.

На следующий день Париж накрыла снежная буря исключительной ярости. Никто не пошел к мессе, никто не раскупал горячие воскресные круассаны, газеты на лотках газетчиков остались нечитаными. Лишь у немногих нашлось мужество или неотложная причина выйти на улицу, где завывал ветер. Остальные сидели у каминов, грели ноги и мечтали о весне.

Катрин собиралась навестить Филиппа, но Льюис настоял, что пойдет один. Не только потому, что хотел избавить ее от тяжелой прогулки в непогоду; он намеревался задать Филиппу кое-какие деликатные вопросы. После ночной встречи в комнате Льюис был уверен, что у Филиппа имелся соперник; возможно, соперник, склонный к убийству. Похоже, единственный способ спасти жизнь Филиппа — выследить того человека И если для расследования придется вторгнуться в сферу интимной жизни Филиппа, придется сделать это. Но, конечно, подобную беседу ни он, ни Филипп не желали бы вести при Катрин.

Одежду, принесенную Льюисом, обыскали, потом передали Филиппу, который взял ее с кивком благодарности.

— Прошлой ночью я ходил к тебе на квартиру, чтобы забрать оттуда вещи.

— О!

— В комнате кто-то был.

Лицо Филиппа напряглось так, словно он плотно стиснул зубы. Он избегал взгляда Льюиса.

— Большой человек, с бородой. Ты знаешь его? Или о нем?

— Нет.

— Филипп…

— Нет!

— Тот же самый человек напал на Катрин, — сказал Льюис.

— Что? — Филипп задрожал.

— С бритвой.

— Напал на нее? — переспросил Филипп. — Ты уверен?

— Или собирался напасть.

— Нет! Он никогда бы не прикоснулся к ней. Никогда.

— Кто это, Филипп? Ты знаешь?

— Скажи ей, чтобы она туда больше не заходила, Льюис! — Его глаза наполнились слезами. — Пожалуйста, бога ради, пускай она туда больше не заходит. Скажешь? И ты тоже. Ты тоже не заходи.

— Кто это?

— Скажи ей!

— Я скажу. Но ты должен мне объяснить, кто этот человек, Филипп.

— Ты не поймешь, Льюис. Я и не надеюсь, что ты поймешь.

— Объясни мне, я хочу помочь.

— Просто позволь мне умереть.

— Кто он?

— Просто позволь мне умереть. Я хочу забыть. Зачем ты заставляешь меня вспоминать? Я хочу…

Он посмотрел на Льюиса. Глаза Филиппа были красные, веки воспалены от пролитых ночами слёз. Теперь казалось, что слез у него не осталось; вместо честного страха смерти, жажды любви и жизни — сухая пустота Льюис увидел в глазах друга абсолютное безразличие ко всему: к тому, что будет дальше, к собственной безопасности, к чувствам.

— Она была шлюха, — неожиданно воскликнул он.

Руки его сжались в кулаки. Никогда в жизни Льюис не видел, чтобы Филипп сжимал кулаки. Теперь же его ногти так вонзились в мягкую плоть ладоней, что потекла кровь.

— Шлюха, — повторил он, и его голос прозвучал слишком громко в этой маленькой камере.

— Потише, — сказал охранник.

— Шлюха! — На этот раз он прошипел свои проклятия сквозь ощеренные, как у разозленного павиана, зубы.

Льюису никак не удавалось осмыслить превращение Филиппа.

— Ты начал все это, — сказал Филипп, глядя прямо на него, впервые открыто встречаясь с ним взором Горькое обвинение, хоть Льюис и не понимал его значения.

— Я?

— С твоими историями. С твоим проклятым Дюпеном.

— Дюпеном?

— Это ложь, глупая ложь: женщины, убийство…

— Ты имеешь в виду историю про улицу Морг?

— Ты же так гордился им, верно? Так вот, все это дурацкая ложь, ни слова правды.

— Это было на самом деле.

— Нет. Никогда не было, Льюис. Просто рассказ, вот и все. Дюпен, улица Морг, убийства… — Голос его прервался, словно последнее слово он никак не мог выговорить. — Обезьяна.

Вот оно, это слово. Он произносил его с таким трудом, точно вырезал из горла каждый звук.

— Так что насчет обезьяны?

— Они просто звери, Льюис. Некоторые внушают жалость — цирковые животные. У них нет разума, они рождены жертвами. Но есть и другие.

— Какие другие?

— Натали была шлюхой! — закричал он снова.

Глаза его стали большими, как блюдца. Он ухватил Льюиса за лацканы и начал трясти. Все остальные в маленькой комнате повернулись, чтобы посмотреть на стариков, сцепившихся через стол. Заключенные и их подружки усмехались, когда Филиппа оттаскивали от Льюиса. Он продолжал выкрикивать, извиваясь в руках охранников:

— Шлюха! Шлюха! Шлюха!

Вот и все, что он мог сказать, пока они волокли его обратно в камеру.

Катрин встретила Льюиса у дверей своей квартиры. Она тряслась и всхлипывала. Комната за ее спиной была разворочена.

Она заплакала на его груди, когда он попытался успокоить ее. Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз успокаивал женщину. Он разучился это делать. Он смутился, и Катрин почувствовала его неловкость. Она освободилась из его объятий — так было лучше.

— Он был здесь, — сказала она.

Не требовалось уточнять, о ком она Незнакомец, слезливый незнакомец с бритвой.

— Что ему было нужно?

— Он твердил мне одно слово: «Филипп». Скорее мычал, чем говорил, и когда я не ответила он разнес все — мебель, вазы. Он ничего не искал, просто устроил разгром.

Это привело ее в ярость: бессмысленность нападения.

Квартира была в руинах. Льюис бродил меж обломками фарфора и клочьями ткани, качая головой. В его мозгу мелькали плачущие лица Катрин, Филипп, незнакомец. Каждый из них в своем маленьком мирке разбит и истерзан. Каждый страдает, но источник, сердце этого страдания никак не удавалось найти.

Только Филипп указал обвиняющим пальцем — на самого Льюиса.

«Ты начал все это».

Разве не так он сказал?

«Ты начал все это!»

Но как?

Он стоял у окна Стекло треснуло от удара сорванных гардин, и ветер, залетавший в комнаты, заставлял Льюиса дрожать. Он смотрел на покрытую льдом Сену, и тут его взгляд привлекло какое-то движение. Его сердце сжалось.

Лицо незнакомца было повернуто к окну, выражение его было диким. Одежды, в которые он обычно закутывался, сбились. Вид его выражал такое глубочайшее отчаяние, что возбуждал жалость и казался почти трагическим. Или, скорее, он походил на актера, разыгрывающего сцену отчаяния из трагедии. Пока Льюис смотрел на него, незнакомец прижал руки к стеклу — словно молил о прощении или о понимании. Или о том и другом.

Льюис отпрянул. Это уж слишком, чересчур. В следующий миг незнакомец уже удалялся через дворик прочь от дома. Семенящая походка сменилась длинными скачками. Льюис издал долгий, долгий стон: он распознал это странно одетое существо, только что исчезнувшее из виду.

— Льюис?

Эти прыжки и шажки — не человеческая походка. Так двигается зверь, которого научили ходить прямо. Теперь, лишившись хозяина, он начал терять навык.

Это человекообразная обезьяна.

«Боже, о боже, это была обезьяна!»

— Мне нужно видеть Филиппа Лаборто.

— Прошу прощения, месье, но посещения заключенных…

— Дело жизни и смерти, офицер.

— Легко сказать.

Льюис отважился на ложь:

— Его сестра умирает. Умоляю вас о сочувствии.

— О… Хорошо.

В голосе по-прежнему слышалось сомнение, так что Льюис решил еще чуть-чуть дожать.

— Мне нужно лишь несколько минут, чтобы кое-что уладить.

— А до завтра подождать нельзя?

— К утру она уже умрет.

Льюису неприятно было так говорить о Катрин даже в целях расследования. Но ему необходимо увидеть Филиппа. Если его теория верна, этой ночью история может повториться снова.

Филиппа разбудили; он спал после успокоительного лекарства. Глаза его были обведены темными кругами.

— Что ты хочешь?

Льюис не пытался больше хитрить: Филипп напичкан лекарствами, и, возможно, в голове у него путаница. Лучше ошарашить его правдой и поглядеть, что из этого получится.

— У тебя была обезьяна, верно?

Лицо Филиппа изменилось от ужаса — медленно, из-за циркулирующего в крови снотворного, но достаточно ясно.

— Разве нет?

— Льюис… — Филипп казался очень старым.

— Ответь мне, Филипп. Пожалуйста, пока еще не слишком поздно. Ты держал обезьяну?

— Это был эксперимент. Всего лишь опыт.

— Почему?

— Из-за твоих рассказов. Из-за твоих проклятых рассказов. Я хотел проверить, насколько эти звери дикие. Я хотел сделать из него человека.

— Сделать из него человека…

— А эта шлюха…

— Натали.

— Она совратила его.

— Совратила?

Льюис почувствовал тошноту. Такого извращения он понять не мог.

— Шлюха, — сказал Филипп с усталым сожалением.

— Где теперь твоя обезьяна?

— Ты убьешь ее.

— Она вломилась в квартиру, когда там была Катрин. Она все разгромила, Филипп. Она опасна теперь, оставшись без хозяина. Ты не понимаешь?

— Катрин?..

— Нет, с ней все в порядке.

— Обезьяна дрессированная, она не причинит зла. Она спряталась и просто наблюдала за Катрин. Пришла и ушла. Тихая как мышь.

— А девушка?

— Обезьяна ревновала.

— И поэтому убила ее?

— Может быть. Я не знаю. Не хочу об этом думать.

— Почему ты не сказал им? Почему позволил все разрушить?

— Потому что не знаю, правда ли это. А вдруг это лишь выдумка, одна из твоих проклятых выдумок. Еще одна история.

Слабая виноватая улыбка скользнула по его губам.

— Ты должен понять, что я имею в виду, Льюис Ведь это мог быть просто рассказ, верно? Вроде твоих сказок про Дюпена. А я ненадолго сделал его правдой. Ты никогда не думал об этом? Может быть, я воплотил его.

Льюис встал. Какой утомительный спор: реальность или иллюзия. Существует тварь на самом деле или нет. Жизнь или сон.

— Где же обезьяна? — требовательно спросил он.

Филипп показал на свой лоб.

— Здесь, и ты ее никогда не найдешь, — ответил он и плюнул в лицо Льюису.

Плевок задел губу, как поцелуй.

— Ты не знаешь, что ты наделал. И никогда не узнаешь.

Льюис вытер губу, а охранник увел заключенного — обратно в счастливое наркотическое забытье. Оставшись в одиночестве в холодной комнате для свиданий, Льюис думал об одном: Филипп нашел себе утешение. Он укрылся под вымышленной виной; замкнул себя там, где ни память, ни месть, ни чудовищная истина не доберутся до него. В тот миг Льюис ненавидел Филиппа. Ненавидел за его дилетантство и трусость. Мир, который Филипп создал вокруг себя, не был уютнее, чем реальный мир: всего лишь убежище, такая же ложь, как лето 1937 года. Нельзя прожить жизнь вот так и избежать расплаты. Сейчас расплата настала.

Этой ночью, в безопасности камеры, Филипп проснулся. Было тепло, но он замерз. В полной темноте он рвал зубами свои запястья, пока струя крови не полилась ему в рот. Он лег на постель и спокойно отплыл к смерти — прочь от жизни и от воспоминаний.

О его самоубийстве напечатали маленькую заметку на второй странице «Ле монд». Однако главной новостью наступившего дня стало сенсационное убийство рыжеволосой проститутки в маленьком домике на улице Рошекуант. Монику Зевако в три часа утра нашел ее сожитель. Она была так ужасно изувечена, что состояние тела «не поддавалось описанию».

Невзирая на трудность задачи, средства массовой информации принялись описывать неописуемое с болезненной страстью. Каждую рваную, колотую и резаную рану Моники (на ее теле была вытатуирована, как отметила «Ле монд», карта Франции) обрисовали в подробностях. Так же детально описали поведение хорошо одетого и сильно надушенного убийцы: очевидно, он наблюдал за девушкой через маленькое заднее окно, затем вломился в квартиру и напал на мадемуазель Зевако в ванной. Потом убийца слетел вниз по лестнице и буквально врезался в приятеля жертвы, несколько минут спустя и обнаружившего изуродованный труп мадемуазель Зевако. Только один комментатор связал это убийство с убийством на улице Мортир и указал на любопытное совпадение — в ту же самую ночь подозреваемый Филипп Лаборто покончил счеты с жизнью.

Похороны прошли в метель. Кортеж самым жалким образом прокладывал себе путь по пустым улицам к бульвару Монпарнас. Снег валил и валил, перекрывая дорогу. Льюис, Катрин и Жак Сола провожали Филиппа к месту вечного покоя. Остальные знакомые предали его и не пришли хоронить самоубийцу, подозреваемого в убийстве. Остроумие Филиппа, его приятная внешность и обаяние теперь ничего не значили.

Однако оказалось, что не все забыли о нем. Когда они стояли у могилы, а холод резал их на части, Сола подошел к Льюису и тронул его за плечо.

— Что?

— Вон там. Под деревом. — Сола кивнул в сторону молящегося священника.

Незнакомец остановился в отдалении, почти скрытый мраморными надгробьями. Вокруг лица незнакомца был обвязан большой черный шарф, а шляпа с широкими полями надвинута на лоб, но Катрин тоже его увидела Она задрожала, прильнув к Льюису, уже не от холода, а от страха. Это существо казалось каким-то уродливым ангелом, слетевшим с небес, чтобы насладиться их скорбью. Гротескное и зловещее создание, явившееся поглядеть, как Филиппа зарывают в мерзлую землю. Что оно чувствовало? Злобу? Торжество? Вину?

Да чувствовало ли оно вину?

Пришелец понял, что его увидели, повернулся спиной и побрел прочь. Ни слова не сказав Льюису, Жак Сола поспешил за ним. В один миг незнакомец и его преследователь растворились в снежной пелене.

Вернувшись на набережную Бурбон, ни Катрин, ни Льюис не упоминали об этом происшествии. Между ними возникла преграда, запрещавшая любые контакты, кроме самых обыденных. Не было никакого смысла сожалеть или объясняться. Общее прошлое было мертво. Финальная глава их совместной жизни перечеркнула почти все, что ей предшествовало, не оставив им никаких утешительных воспоминаний. Филипп умер ужасно, он разрушил свою плоть и кровь, возможно, доведенный до безумия сознанием вины. Прошлая невинность и прежняя радость не могли уцелеть после такого. Они молча оплакивали свою утрату — вместе с Филиппом они потеряли и собственное прошлое. Теперь Льюис понимал, почему его старый друг не желал жить в мире, где столько потерь.

Позвонил Сола. Задыхающийся после охоты, но возбужденный, он явно наслаждался остротой ощущений. Он зашептал Филиппу:

— Я на Северном вокзале. Я выяснил, где живет наш приятель. Я нашел его, Льюис.

— Отлично. Я немедленно выезжаю. Встретимся у входа на вокзал. Я возьму такси, это займет минут десять.

— Он в подвале дома номер шестнадцать, улица Флер. Я встречу тебя там.

— Не делай этого, Жак. Подожди меня. Не… Телефон звякнул, и Сола исчез. Льюис потянулся за своим пальто.

— Кто это был?

Катрин задала вопрос, но знать она не хотела. Льюис пожал плечами, одеваясь, и ответил:

— Да никто. Не волнуйся, я скоро буду.

— Надень шарф, — сказала она, не оборачиваясь.

— Да. Спасибо.

— Ты простудишься.

Он оставил ее смотреть на погруженную во тьму Сену, на льдины, пляшущие в черной воде.

Подъехав к дому на улице Флер, Сола он не увидел. Свежие следы на только что выпавшем снегу вели к передней двери, возвращались обратно и уходили за дом. Льюис двинулся по ним Он вошел в заржавевшую калитку, которая была взломана Сола, очутился на заднем дворе и понял, что он безоружен. Может, лучше вернуться и поискать кочергу, нож, хоть что-то? Пока он раздумывал, задняя дверь отворилась и появился незнакомец, одетый в то же пальто. Льюис прижался к стене дома, где тень была гуще. Он почти не сомневался, что его заметили. Но зверя занимали свои дела. Он стоял в дверном проеме, и в первый раз, в свете отраженного в снегу лунного сияния, Льюис ясно разглядел его. Лицо существа было чисто выбрито, и запах одеколона разливался даже на открытом воздухе. Кожа его оказалась розовой, как абрикос, хоть в двух-трех местах виднелись царапины. Льюис подумал об опасной бритве, которой зверь угрожал Катрин. Может, он приходил в комнату Филиппа, чтобы найти себе хорошую бритву? Он натягивал кожаные перчатки на свои широкие выбритые руки и издавал легкое покашливание, звучавшее как выражение удовольствия. Льюис решил, что он готовится выйти во внешний мир. Зрелище было настолько же трогательным, насколько пугающим Все эти вещи нужны, чтобы чувствовать себя человеком. Существо вызывало жалость в своем старании соответствовать образу, придуманному для него Филиппом. Потерявший наставника, растерянный и несчастный, он пытался смотреть в лицо этому миру так, как его учили. Но пути назад не было. Дни невинности прошли; он никогда больше не будет безгрешным зверем. Пойманный в ловушку своей новой личины, он не имел другого выбора, кроме как продолжать ту жизнь, к которой его приохотил хозяин. Не глядя в сторону Льюиса, он мягко закрыл за собой дверь и пересек двор. Его походка при этом изменилась, звериные прыжки превратились в мелкие шажки, чтобы симулировать человеческие движения.

Потом он исчез.

Льюис ждал в тени, тяжело дыша. Его кости ныли от холода, а ноги онемели. Зверь явно не собирался возвращаться, так что Льюис вышел из укрытия и толкнул дверь. Замок был не заперт. Когда он ступил внутрь, в ноздри ему ударила вонь: густой запах подгнивших фруктов вперемешку с ароматом одеколона, зоопарк и будуар одновременно.

Он спустился вниз по скользким каменным ступеням, миновал короткий коридор и приблизился к двери. Она тоже была открыта Голая лампочка освещала чудовищную сцену.

На полу лежал большой вытертый персидский ковер. Стояла скудная мебель — небрежно прикрытая одеялом кровать и шкаф, набитый одеждой. На полу гора гниющих фруктов, часть из них раздавлена. Смердящее ведро для испражнений. На стене — большое распятие. На камине — фотография Катрин, Филиппа и Льюиса, улыбающихся там, в солнечном прошлом В тазу лежали бритвенные принадлежности зверя: мыло, щетки, бритвы. Свежая мыльная пена На комоде небрежно валялись деньги, рядом шприц и несколько пузырьков. В конуре было тепло: должно быть, комната примыкала к котельной. Сола Льюис нигде не увидел.

Внезапно раздался шум.

Льюис повернулся к двери, ожидая, что дверной проем заслонит фигура обезьяны с оскаленными зубами и демоническим взглядом. Но он ошибся: шум донесся не от двери, а из шкафа. За грудой одежды кто-то шевелился.

— Сола?

Жак Сола выпал из шкафа и распластался на персидском ковре. Лицо его представляло собой сплошную рану. Не осталось ни одной черты, по какой его можно было бы опознать.

Зверь, видимо, ухватил его за губу и содрал плоть с черепа, точно шкурку с банана. Обнажившиеся зубы стучали в предсмертном ознобе, руки и ноги дергались.

Самого Жака уже не было. Больше никаких признаков мысли и личности — только судорожная агония. Льюис склонился над Сола; у него были крепкие нервы. Во время войны он служил при армейском госпитале и видел все возможные превращения человеческого тела. Он бережно дотронулся до умирающего, не обращая внимания на кровь. Льюис не любил его, ему не было до Сола никакого дела; но сейчас он хотел одного: забрать Жака из обезьяньей клетки и найти ему достойную человеческую могилу. Еще он хотел взять фотографию. Невозможно оставить ее зверю. Из-за нее он ненавидел сейчас Филиппа больше, чем когда-либо.

Он стащил тело с ковра. Это потребовало титанического усилия, и после уличного холода в удушливой жаре комнаты он почувствовал себя дурно. Его руки начали нервно дрожать. Тело могло предать его, он это чувствовал. Тело было близко к обмороку, к потере сознания.

Не здесь. Не здесь, во имя Господа!

Может, лучше сейчас выйти, найти телефон? Это разумно. Позвонить в полицию… да… и Катрин… найти кого-нибудь в доме, пускай ему помогут. Но тогда придется оставить Жака тут, на полу, во власти зверя. Льюис неожиданно почувствовал странную потребность защитить этот труп. Он не хотел оставлять его одного. Он ощутил полную растерянность. Он не мог оставить Жака, но не мог и перенести его далеко, поэтому просто стоял посреди комнаты, ничего не предпринимая. Да, наверное, так лучше. Вообще ничего не делать. Он слишком устал, слишком ослабел Да, лучше вообще ничего не делать.

Он не сделал ни единого движения — старик, раздавленный своими чувствами, неспособный заглянуть в будущее или оглянуться на погребенное прошлое. Он не мог вспомнить. Не мог забыть.

Так он и ждал в полусонном ступоре конца мира.

Зверь вернулся домой шумно, как пьяный, и звук отворяемой входной двери вызвал у Льюиса замедленную реакцию. Он с усилием затолкал Жака обратно в шкаф и спрятался туда сам; изуродованная голова уткнулась ему в плечо.

В комнате раздался голос — женский голос. Может, это не зверь? Но нет, через щелку в шкафу Льюис уже видел зверя, а с ним — рыжеволосую женщину. Женщина неустанно болтала, несла вечные банальности ничтожного разума.

— Так у тебя есть еще, ах ты, прелесть, дорогой мой, это же чудесно. Погляди на это…

В руке у нее была горсть таблеток. Она глотала их, как конфеты, и радовалась, словно девочка под рождественской елкой.

— Где же ты раздобыл их? Ладно, ладно, не хочешь говорить, не надо.

Принадлежали они Филиппу, или же обезьяна украла вещества для своих целей? Неужели зверь накачивал наркотиками рыжеволосых проституток?

Болтовня девушки затихала по мере того, как таблетки успокаивали ее и переносили в иной, ее собственный мир. Льюис замер и смотрел, как она начала раздеваться.

— Здесь… так… жарко.

Обезьяна наблюдала за ней, стоя спиной к Льюису. Какое выражение было на выбритом лице зверя? Вожделение? Сомнение?

У девушки была прелестная грудь, хоть тело ее слишком худое. Юная кожа белая, соски — ярко-розовые. Она закинула руки за голову, и две совершенные полусферы слегка напряглись и расплющились. Зверь протянул огромную ладонь и нежно потрогал сосок, сжимая его в пальцах цвета сырого мяса. Девушка вздохнула.

— Мне… все снимать?

Обезьяна заворчала.

— Ты неразговорчив, верно?

Девушка стащила свою красную юбку. Теперь на ней остались только трусики. Она, вытянувшись, легла на кровать. Тело ее мерцало, она наслаждалась теплом комнаты, даже не потрудившись взглянуть на своего обожателя.

Под весом мертвого Сола Льюису вновь стало плохо. Ноги затекли, а правая рука, прижатая к стенке шкафа, практически ничего не чувствовала. Но он не осмеливался пошевелиться. Зверь способен на все, Льюис понимал это. Если обезьяна обнаружит непрошеного гостя, что будет с ними — с Льюисом, с девушкой?

Теперь все части его тела либо онемели, либо гудели от боли. Труп Сола, повисший у него на плече, с каждым мигом казался все тяжелее. Позвоночник болел от напряжения, шею и затылок будто протыкали раскаленными иголками. Эта мука становилась невыносимой, и Льюис боялся умереть в этом странном укрытии, пока зверь занимается любовью.

Девушка вздохнула, и Льюис вновь посмотрел на кровать. Зверь просунул руку ей между ног, и девушка вздрогнула от его проникновения.

— Да, о да, — повторяла она, пока любовник стягивал с нее трусики.

Это было уже слишком Голова у Льюиса кружилась. Это и есть смерть? Огни в голове, шум в ушах?

Он закрыл глаза, теряя любовников из виду, но шум продолжался. Казалось, он вечно будет длиться, проникая ему в мозг. Вздохи, смешки, вскрикивания.

Наконец, полная тьма.

Льюис очнулся на этой невидимой дыбе; его истерзанное тело словно потеряло форму из-за ограниченного пространства шкафа Он открыл глаза. Дверь укрытия была распахнута, и обезьяна таращилась на него. Ее рот кривился в ухмылке. Голое тело зверя оказалось почти полностью выбрито. Между ключицами посередине огромной грудной клетки сверкало маленькое золотое распятие. Льюис узнал его. Он купил распятие для Филиппа на Елисейских Полях как раз перед войной. А теперь распятие угнездилось в пучке красно-оранжевых волос. Зверь протянул руку, и Льюис инстинктивно ухватился за нее. Жесткая ладонь вытащила его из-под трупа Сола. Он не мог стоять прямо. Ноги подгибались, руки тряслись. Зверь поддерживал его. Борясь с головокружением, Льюис поглядел вниз, в шкаф. Там лежал Сола — лицом к стене, скорчившись, точно ребенок в утробе.

Зверь захлопнул дверь шкафа с трупом и помог Льюису сесть.

— Филипп?

Льюис с трудом осознал, что женщина еще здесь, в постели, только что проснулась после ночи любви.

— Филипп? Кто это?

Она шарила в поисках таблеток на столике рядом с кроватью. Зверь одним прыжком пересек комнату и выхватил их у нее из руки.

— О… Филипп… пожалуйста Ты что, хочешь, чтобы я пошла и с этим? Я пойду, если хочешь. Только верни мне таблетки. — Она указала на Льюиса — Обычно-то я не хожу со стариками.

Обезьяна заворчала на нее. Выражение на лице девушки изменилось, словно она впервые начала догадываться, кто это на самом деле. Но подобная мысль была слишком сложной для ее одурманенного разума, и она оставила ее.

— Пожалуйста, Филипп, — прошептала она.

Льюис глядел на обезьяну. Та взяла фотографию с каминной полки.

Темный ноготь нацелился на изображение Льюиса. Животное улыбнулось. Оно узнало Льюиса, хотя прошло сорок с лишним лет, вытянувших столько жизненных сил.

— Льюис, — сказал зверь. Он выговорил это слово довольно легко.

Старик не мог блевать, у него был пустой желудок и не осталось никаких чувств. Это конец века, и нужно приготовиться ко всему. Даже к тому, что его, как друг старого друга, приветствует выбритый зверь. Вот сейчас тварь скалится перед ним. Зверь не сделает ничего плохого, Льюис знал это. Возможно, Филипп рассказал обезьяне об их совместной жизни, приучил любить Катрин и самого Льюиса точно так же, как животное обожало Филиппа.

— Льюис, — вновь сказал зверь и показал на женщину (она сидела с раздвинутыми ногами), предлагая ее для развлечения.

Льюис покачал головой.

Туда-сюда, туда-сюда, отчасти — выдумка, отчасти — правда.

Вот до чего дошло: голая обезьяна предлагает ему человеческую женщину.

Это была последняя, помоги нам боже, последняя глава той истории, которую начал дедушкин брат. От любви к убийству, потом обратно к любви. Любовь обезьяны к человеку. Он выдумал ее, увлекшись вымышленными героями, рациональными и рассудочными. Он заставил Филиппа воплотить эту выдумку их прошедшей молодости. Именно его и нужно обвинять в убийстве. Конечно, не этого несчастного зверя, затерявшегося между джунглями и модными магазинами; не Филиппа, жаждущего вечной молодости; не холодную Катрин, которая после сегодняшней ночи останется абсолютно одна. Только он. Его преступление, его вина, его наказание.

Ноги Льюиса вновь обрели чувствительность, и он заковылял к двери.

— Так ты не остаешься? — спросила рыжеволосая женщина.

— Эта тварь… — Он не мог заставить себя назвать животное.

— Ты имеешь в виду Филиппа?

— Его не зовут Филиппом, — сказал Льюис — Он даже не человек.

— Думай как хочешь! — ответила она и пожала плечами.

За его спиной обезьяна произнесла его имя. Но теперь это не походило на ворчание, нет. Животное с удивительной, лучше любого попугая, точностью воспроизводило интонации Филиппа. Это голос Филиппа — без изъянов.

— Льюис, — сказал зверь.

Он не просил и не требовал Он просто называл человека по имени, как равный, получая удовольствие от этого действия.

Прохожие видели старика, влезшего на парапет моста Карусел, но никто не сделал попытки помешать ему прыгнуть.

Он застыл на миг, выпрямился и, перевалившись через перила, рухнул в ледяную воду.

Кто-то перебежал на другую сторону моста, чтобы поглядеть, куда понесет его течение. Он выплыл на поверхность, лицо его было бело-голубым и пустым, как у младенца. Потом что-то под водой зацепило его ноги и потащило на глубину. Густая вода сомкнулась над головой и затихла.

— Кто это был? — спросил кто-то.

— Кто знает?

Был ясный день, последний зимний снег уже выпал, и к полудню должна была начаться оттепель. Птицы, возбужденные внезапным солнцем, кружились над Сакре-Кер. Париж стал разоблачаться, готовясь к весне. Его девственно-белый наряд был слишком заношен, чтобы держаться долго.

Поздним утром молодая рыжеволосая женщина под руку с крупным неуклюжим мужчиной медленно поднялась по ступенькам Сакре-Кер. Солнце благословляло их. Колокола звонили.

Наступил новый день.

Примечания

1

Che sera, sera (ит.) — будь, что будет. (Прим. пер.)

(обратно)

2

Pigs, свиньи — оскорбительное прозвище полицейских.

(обратно)

3

Здесь и далее сцены из «Двенадцатой ночи» в переводе Э. Линецкой.

(обратно)

4

Джереми Бентам (1748-1832) — англ. философ, социолог, юрист. Родоначальник философии утилитаризма. (Прим. перев.)

(обратно)

5

Серен Кьеркегор (1813–1855) — датский философ-иррационалист, теолог, писатель. Одно из основных сочинений — «Страх и трепет». (Прим. перев.)

(обратно)

6

Ксанаду — несуществующая страна из поэмы С. Т. Кольриджа «Кубла Хан, или Видение во сне».

(обратно)

Оглавление

  • Книга крови I
  •   Книга крови (пер. с англ. М. Масура)
  •   Полночный поезд с мясом (пер. с англ. М. Масура)
  •   Йеттеринг и Джек (пер. с англ. М. Масура)
  •   Свиной кровавый блюз (пер. с англ. М. Масура)
  •   Секс, смерть и сияние звезд
  •   Холмы, города… (пер. с англ. М. Масура)
  • Книга крови II
  •   Страх (пер. с англ. В. Филипенко)
  •   Адский забег (пер. с англ. М. Талиной)
  •   Ее последняя воля (пер. с англ. М. Талиной)
  •   Кожа отцов (пер. с англ. М. Талиной)
  •   Новое убийство на улице Морг (пер. с англ. М. Талиной) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Книги крови I-II: Секс, смерть и сияние звезд», Клайв Баркер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства