В. П. Щепетнёв ЧЁРНАЯ ЗЕМЛЯ (Вий, 20-й век) Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— И, значит, кем это ты будешь?
Никифорова немного мутило после вчерашнего. Солнце палит не слабее мартена, а тут еще бравый возница со своими расспросами.
— Возможностей много, — говорить все же легче, чем идти пешком по шляху. Добрый человек дозволил сесть на телегу, почему не поболтать — не побалакать, как говорят тут. Говор местный Никифорову нравился ужасно — и мягкое «г», и малороссийские словечки и вообще, какое-то добродушие, разлитое вокруг, неспешность, ласковость.
— Много? То добре, что много. Ну, а например?
— Например, вести кабинет агитации и пропаганды, — Никифоров хотел сказать «заведовать кабинетом» но постеснялся, вдруг посчитает приспособленцем или, того хуже, выскочкой, карьеристом, — в доме культуры работать, библиотеке, кинотеатре, фотокорреспондентом в газете…
— И всему ты уже выучился? Успел?
— Не всему пока. Два года учимся. Один прошел, другой впереди.
— Выходит, долгонько в подмастерьях ходить вашему брату приходится. Не тяжело?
— Кому как. Дисциплин много, требования большие, конечно, но справляемся.
— А к нам…
— На практику. До осени. Ударников учебы по одному посылают, а других — группами.
— Ты, получается, ударник. Молодец, молодец, — возница, казалось, потерял к Никифорову всякий интерес и даже стегнул пегую кобылу, чтобы веселее бежала.
Никифоров в который раз попытался устроиться поудобнее на дерюжке, что дал ему добрый человек, но выходило неважно.
— Вы часто на станцию ездите? — спросил он.
— Да по-разному, как придется, — неопределенно ответил возница.
Они встретились на станции, и узнав, что Никифорову нужно в Шаршки, тот предложил подвезти часть пути, до Тёмной рощи. Оттуда недалече будет, версты четыре, а ему, вознице, до Шуриновки ехать, это направо, соседи.
Никифоров перестал и пытаться, лежал, как лежалось. На удивление, стало легче. В конце концов, не по городской брусчатке едет, по мягкой земельке. Сейчас, правда, она от жары растрескалась и пыли много, так что пыль, пыль — та же земля. Он смотрел по сторонам, смотрел опасливо, но земля перестала кружиться, небо тоже оставалось на месте. Живем, брат!
Долго ехали молча.
— Вот она, Тёмная Роща. Пройдешь ее, церковь увидишь, на нее и иди, не заплутаешь, — возница притормозил, давая Никифорову сойти.
Никифоров пристроил сидор, взял в руку чемоданчик, неказистый, фанерный, но с него и такого хватит, попрощался:
— Спасибо вам!
— Да на здоровье, на здоровье…
Роща была совсем не темной. Березки, беленькие, гладенькие, откуда ж темноте? Он шел мягкой пыльной дорогой, потом сошел на стежку, что бежала рядом в траве — легче идти и чище. Дорога ушла куда-то в сторону, но он о ней не жалел. Найдется.
Не темной, но тихой, покойной. Он прошел ее из конца в конец, а слышал лишь птичий щебет, и тот доносился снаружи, с полей. Может, он просто плохо слушал. Или попримолкли от жары всякие зверушки. Кто тут может жить? Зайцы, лисы, совы?
Впереди поредело. Кончилась роща.
Никифоров вышел на опушку, огляделся. Церковь, да.
Церковь проглядеть было мудрено: высокая, она еще и стояла на пригорке, и купол ее, серебряный, блестел ярко и бесстрастно. Не было ему дела до Никифорова.
Ладно. Долой лирику (лирикой отец называл все, не имеющее отношение к делу, к службе, и Никифоров перенял слово). Купол и купол, стоит себе, а креста-то все равно нет. Спилили. Он на мгновение представил себя там, на верхотуре с пилой в руках, окинул взглядом округу, увидел себя-второго здесь, на опушке, букашечка, муравей, и сразу закружилась в голове и дурнота подкатила. Стоп, кончай воображать, иначе заблюешь эту деревенскую пригожесть, травку-муравку, одуванчики…
Он постоя, прислонясь к стволу, местами действительно гладкому, а местами и корявому, шероховатому. Во рту появился вкус свежего железа, побежала слюна. Травка, зеленая травка. Муравей зачем-то карабкается на вершину, чем ему там, на земле плохо? Залез, залез и замер, оцепенел. На солнышке позагорать хочется, букашки, они тоже люди.
Стало легче, почти хорошо.
Всё, пошли дальше.
Тропинка раздваивалась: можно было идти вверх, к церкви, а можно и обогнуть. Крутизна смешная, плевая, но Никифоров выбрал второй путь. Да и не он один, судя по утоптанности земли.
Пригорочек тоже пустяшный, просто по новизне показался большим. Обойдя его, Никифоров увидел село. Большое, этого не отнять. Тропинка раздалась, просто шлях чумацкий, да и только. По нему возы должны катить, ведомые волами, могучими, но послушными. Цоб, цобе, или как им еще командуют?
Никифоров шел, стараясь угадать нужный дом, сельский совет. Строились вольготно, совсем не так, как в городе, сосед соседу кричать должен, чтобы слышали. Похоже, больше версты тянуться село будет. Дома. И виноград. Никифоров впервые видел виноградники, раньше он даже не представлял, что это. Виноград, конечно, ел, но вот как растет — только догадывался. Догадки выглядели красивее, чем действительность.
Встречных, деревенских, попадалось немного. Одна старушка и одна собака. Старушка была одета не в черное, как городские, а в цветастое. Как это называется — кацавейка, свитка? Бабские тряпки, вот как. Старушка искоса посмотрела на Никифорова, но не остановилась, прошла мимо. Собака же, обыкновенный кабыздох, оказалась любопытнее и, поломав свои собачьи планы, затрусила за Никифоровым. Попутчик.
Никифоров пошел бойчее, нужно многое успеть за день, а село оказалось бескрайним. Село единоличников, как со смешанным чувством неодобрения и смутной зависти сказали ему в отделе практики. Крестьян-единоличник. Какие же еще бывают — двуличники, многоличники? Мура в голове, мура и сор. Никифоров поморщился, невольно вспомнив вчерашний вечер, пожадничал он с горилкой, перебрал, оттого и квелый такой, и мысли глупые лезут.
Навстречу другая старуха. Или та же, огородами вернулась и опять назад пошла? Нет, другая, вон и очепок на голове красный, а прежде желтый был. Никифоров обрадовался всплывшему слову — очепок.
Он подошел поближе, чего плутать, язык есть.
— Здравствуйте, добрый день! — он помнил науку — любой разговор начинать с приветствия.
— И тебе здравствуй, — ответила старуха. Или не старуха? Лет сорок, пожалуй, будет.
— Не скажете, где сельсовет у вас? А то заморился, иду, иду… — он улыбнулся чуть смущенно, деревенские это любят — поучить городского.
— Сельсовет? Власть тут, вон в новой избе, за Костюхинским домом.
— Каким домом, простите?
— А с петухами который, увидишь, — и засеменила дальше. Старуха!
Дом с петухами оказался следующим. Петухи во множестве красовались на стенах избы — яркие, большие, с налитыми гребнями и хвостами-султанами. Нарисованные. Наличники тоже — петухи и петухи. И над крышей — флюгер-петух. Костюхинский, да? Точка отсчета. Виноградник тоже — не только по линейке, как у других, а еще и чашей. Веселые люди здесь живут. Мелкобуржуазные индивидуалисты.
Виноградники уходили далеко за дом. Наверное, весь народ там, на частнособственнических десятинах.
К следующему дому вела дорожка, посыпанная желтеньким песочком. Нет забора, нет и калитки. Новая изба, сельсовет, надо понимать. И действительно, деревянная вывеска, и, красным по зеленому выведено: «Сельсовет». Больше ничего. Еще одна старуха, третья уже по счету, возилась на крыльце, сметала искуренные цигарки, бумажки, прочий мусор. Уборщица.
Он опять подобриденькался.
— Откуда будете-то? — с какой-то опаской, что ли, смотрела на него уборщица. Просто настороженность к чужаку, городскому.
— А студент я, студент, — успокаивающе протянул Никифоров. — На летнюю практику приехал. Мне бы вашего секретаря, сельсоветского. Отметиться, и вообще… Дела обсудить, работу.
— Не ко времени ты, студент, приехал.
— Так не я решаю, повыше люди есть, — наверное, как каждой сельской жительнице, все городские для нее отъявленные бездельники, наезжающие в деревню людей от дела отрывать. Никифорову стало досадно. Нет, чтобы встретила его молодая дивчина или хоть кто-нибудь из комсы, лучше все же дивчина, — а тут бабкам объясняй, расшаркивайся.
Бабка хотела ответить, раскрыла было рот, да передумала, посторонилась и просто махнула рукой, мол, проходи. Отыгралась на песике, верно затрусившим за Никифоровым:
— Геть, геть отсюда, поганый!
Никифоров прошел внутрь — сени, коридорчик, комнатка. За простым, наверное, кухонным столом сидела если и не дивчина, то уж никак не старуха.
— Тебе кого? — спросила она. Можно подумать, горожане каждый день ходят толпами в этот занюханный сельсовет.
— Вам должны были насчет меня сообщить… — Никифоров старался говорить солидно, как положено человеку из области.
— Ты, должно быть, практикант, да? По разнарядке?
— Практикант, — согласился Никифоров, хотя слово это ему не нравилось.
— Мы тебя ждали, да, все подготовили, только… — она запнулась на секунду, подыскивая слова. — Тебе нужен товарищ Купа, он сам сказал, чтобы вы к нему шли. Он у нас секретарь сельсовета.
— А вы?
— Я помощница. Помощница секретаря сельсовета, — должность свою она произносила с торжественностью шпрехшталмейстера, и именно эта серьезность заставила Никифорова сбавить ей лет десять. Она его ровесница. Ну, почти.
— Комсомолка? — требовательно, как имеющий право, спросил он, и девушка признала это право.
— Да. Три месяца, как комсомолка.
— А лет сколько?
— Два… Двадцать…
— Ага, — он подумал, что бы еще сказать такого… начальственного, но не нашелся.
— Где я могу найти товарища Купу?
— Так у него… У него с дочкой, с Алей…
— С Алей?
— Алевтиной… Ну, вы его в церкви… то есть, в клубе найдете. Он там, — как-то неясно, неопределенно сказала она.
— Понятно, — хотя понятного было мало. Зато перешла на «вы». Впрочем, это как раз зря, пережиток. — Значит, клуб у вас в церкви?
— В бывшей церкви, — помощница потянулась к чернильному прибору. Явно, чтобы просто повертеть в руках что-нибудь. Прибор был пустяковеньким, дутой серой жести под каслинское литье, ручка с пером-лягушкой. Чернила тянулись вслед перу, противные, зеленоватые.
— Мне его ждать, или как?
— Даже и не знаю. У него ведь с дочкой…
Ага. Отцы и дети, конфликт поколений. Из деликатности Никифоров не стал расспрашивать. Хотя личных, семейных дел быть вроде и не должно, но сельские люди консервативны. Патриархат, косность, темнота.
— Организация большая? Сколько комсомольцев на селе?
— Да с десяток будет… — девушка тосковала: макала без надобности ручку в чернильницу, старой пестрой промокашкой вытирала на столе капельки чернил, смотрела в сторону.
— Маловато, маловато, — хотя цифра была больше, чем он ждал. Село-то богатое. Он постоял немного, затем, решив, что далее быть ему здесь ни к чему, пошел к выходу, на волю.
— Я в клуб.
Никифоров сообразил, что так и не познакомился. Себя не назвал, имени не спросил. Промашка. Маленький минус в кондуит. Не возвращаться же, право. Будет, будет время перезнакомиться.
Он шел обратно, получилось, лишнего оттоптал, бояться лишнего не след, понадобится — вдругорядь пройдет, пустое. Сейчас он замечал людей, возившихся на задах своих виноградников. Как тут у них насчет культурного отдыха? Коллективную читку газет разве устроишь, когда всяк на своем клочке земли? Никифоров вспоминал установки преподавателей: с чего начать, кого привлечь, на кого опереться. Действительно, даже с этих позиций коллективное хозяйство куда предпочтительнее. Лекция о пользе общественного труда входила в перечень обязательных, Никифоров знал ее назубок и готов был изложить среди ночи, только разбуди. А как читать здесь, когда все врозь? Ничего, разберемся. Сельские сходы, клубные вечера, культурные посиделки…
У ограды кабыздох, преданно сопровождавший Никифорова, остановился и, гавкнув, затрусил прочь. Боится. Верно, лупили раньше почем зря религиозные старухи.
Над входом, вратами, издалека виден был кумачовый транспарант:
«КЛУБНУЮ КУЛЬТУРУ МАССАМ!»
Правильно написано, хотя и коряво, можно бы поаккуратнее. Наш лозунг.
Над лозунгом — облачко. Свежая известка, забелили наскоро.
Никифоров еще раз оглядел церковь, оглядел не сторонне, скорее, хозяйским взглядом. Не такая она и большая, церковь, просто кажется великой. Не собор. Обыкновенная сельская церковь. Была. Теперь это клуб. Подобных клубов много встанет по округе, сплошь усеют землю. Очаги культуры, плавильни новой жизни.
Он прошел внутрь. Светло, светло и воздушно. И холодно. После зноя — стынь по телу.
Не сразу он рассмотрел в углу людей. Человек пять. Он пересчитал — точно, пять. И еще…
Никифоров вгляделся. Нет, все верно, не обознался. На возвышении, алтарь, не алтарь, он слова не знал, стоял гроб. Не пустой.
Вот тебе и клуб!
Никифоров в церкви не был давно. В детстве разве, но с той поры почти все и перезабыл. Безбожником отец стал задолго до революции, а мама — из лютеранской семьи, и православия не приняла. В церковь водила его бабушка, мама отца, помнилось, как давала ему медные денежки с наказом раздать нищим. Нищих он не любил, особенно увечных, накожные язвы, бельма в закатанных глазах, трясущиеся головы расслабленных пугали и, бросив монетку, он опрометью кидался к бабушке, не слушая благодарности или что там говорили ему вослед. Да и денежек жаль было, лучше бы купить на них петушка на палочке или иной сладости, которые дома не водились — и средств не хватало, и мама считала сладкое вредным.
Никифоров кашлянул негромко, стоявшие у гроба обернулись, но лишь один отделился от остальных ему навстречу, однорукий, рукав выцветшей гимнастерки заткнут за солдатский ремень. Вот отчего вспомнились нищие — углядел краем глаза однорукость, а память возьми и подкинь весточку из прошлого.
— Откуда, парень? — говорил однорукий негромко, но веско, зная, что его слушать — будут.
— Мне товарищ Купа нужен. Он здесь?
— Здесь-то здесь, да… Тебе он зачем нужен?
— Я на практику приехал, — и Никифоров в который раз полез за бумажкой, что выдали ему — большой, отпечатанной на машинке, с лиловыми штампами.
— А, студент. Знаю, — однорукий ловко сложил лист и вернул Никифорову. — Я тобой займусь. Василь, — ладонь ладная, крепкая. — Василь Червонь. Тебе к брату моему, двоюродному, но у нас тут, понимаешь, несчастье, — Василь показал на людей. — Аля, дочка Купы…
— Умерла? — догадался Никифоров.
— Убили, — и он повел Никифорова к стоявшим у гроба. — Это студент, практикант, — пояснил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. Кто-то глянул искоса, кивнул, но Никифоров неотрывно смотрел на дочку Купы. Поначалу и не хотел, просто бросил взгляд, чего хорошего, мертвая ведь, но — будто ударило. Словно встречал ее прежде, знал, и знал накоротко. Конечно, это лишь наваждение, морок, с Никифоровым такое случалось — новое место порой выглядело до боли знакомым, виденным, он мучился, пытаясь вспомнить — когда. Мучительное чувство охватило его и сейчас. Во сне? Или просто похожа на кого-то? Бледное, слегка удлиненное лицо, восковые губы, длинные, пушистые ресницы, расчесанные волосы, остальное укрывало платье, белое, кружевное, странное для села.
— Идем, — подтолкнул его Василь.
Он опомнился, огляделся, не заметил ли кто. А чего замечать? Смотрит, и смотрит себе. Да и не до него, Никифоров теперь слышал, как плачут тихонько бабы, невнятно переговариваются мужики.
— Идем, — согласился он. — Куда?
— А рядом, совсем рядом. Поговорим, тебе передохнуть нужно. Ты, случаем, не Кузьмы сын будешь? Кузьмы Степановича?
— Верно, — Никифоров охотно шел бы и далее, но Василь просто завел его в закуток той же церкви, впрочем, теплый и светлый.
— Так я с ним вместе на Кавказе воевал, надо же! Он эскадроном командовал, ударным, сорок сабель. Не рассказывал про меня? Я отчаянным рубакой был, пока вот… — Василь показал на пустой рукав.
— Вроде нет, — но Никифоров знал точно. Отец о гражданской вообще не говорил. Германскую, на которой «георгия» получил, порой вспоминал, а гражданскую — нет. Бил белую сволочь, и никаких подробностей. Даже обидно было поначалу, у всех отцы герои, как послушать, а его будто на печи сидел. Откуда же награды — шашка именная, наган, самого Фрунзе подарок, орден Красного Знамени? Потом понял — не кончилась для отца та война.
— Конечно, нет. Кузьма Степанович, он зря болтать не любил. Молчун.
Никифоров не знал, что ответить. Похоже, и не нужно отвечать. Не требуется.
— Практика, это полезно. Среди народа поживешь, жизнь нашу узнаешь поближе. Ты устраивайся, устраивайся. Владей, твое жилье — на все лето.
— Здесь? — Никифоров оглядел голые стены.
— Ага, прямо в клубе.
В углу комнаты стоял топчан, рядом тумбочка и пара табуретов.
— Мы тут подумали и решили, что так лучше. Конечно, не ждали, что с Алей… — Василь оглянулся, понизил голос: — Утром ее нашли, спозаранку. Мы в район сообщили, но что район… Я тут вроде как милиция, — добавил он. — Да…
— Застрелили. Фельдшер из соседнего села, из Шаршков, ее осматривал. Пулю достал. Почти навылет прошла, сквозь сердце.
— Кто же?
— Стрелял-то? Кабы знать… Сволочь кулацкая. У нас ведь куркуль на куркуле. Я отчего тебе рассказываю, Иван, нас ведь совсем мало здесь — партийных, комсомольцев. Дашь слабину, и с потрохами сожрут. Потому я на тебя рассчитываю.
— Да, я всегда… — Никифоров был слегка ошеломлен.
— Вот и хорошо. Сверху указание пришло — показательные похороны устроить. Собрать актив района, из области пригласить. Пусть видят — не запугать им нас. Комсомольский караул устроить до похорон, потому и в клуб ее перенесли. Ну, и еще — тут прохладно, понимаешь. Похороны через три дня будут, если жара, то…
— Я понимаю, понимаю. А где все случилось?
— В том и закавыка. На винограднике Костюхинском…
— Это у которого дом с петухами?
— Точно. Ты, вижу, востер, как отец. Времени не теряешь.
Понимаешь, кабы Костюхины здесь были, и думать тогда нечего. Но они на свадьбу всем домом поехали, никого в селе не осталось. В Шаршки, там брат Костюхинский женился.
— А что она… Аля… делала там?
— На винограднике? Не знаю, — Василь посмотрел на Никифорова, вздохнул. — Они, Костюхины, понимаешь, неуемные, до богачества больно жадные. На общественное дело копейки сверх положенного не дадут. На церковь, поди, не жалели. Какой-то сорт особенный винограда растить надумали. Наверное, посмотреть хотела, побег взять. Не знаю. Нашел ее Пашка, малец есть у нас такой, вот он точно за побегом полез. Ты вот что, посиди, или пройди по селу, приглядись, с людьми познакомься. А к вечеру я комсу соберу, сюда придем, поговорим. Насчет харчей не беспокойся, мы ту повинность на куркулей возложили, кормить будут сытно. Сейчас и пришлю кого, — Василь неторопливо встал, махнул рукой. — Присматривайся.
Присматривайся…
Никифоров сел на топчан, жесткий, доски и на них — рогожка. Не барин, ничего. Открыл дверцу тумбочки. На одной полке — дюжина свечей, восковых, толстых. Церковные свечи. Другая — пустая. Как раз пожитки уместятся. Он развязал сидор. Кус хозяйственного мыла, бельишко, книжка «Клубное дело». Книжку он полистал. На страницах рыхлой сероватой бумаги все было просто: клубный зал со сценой и тяжелым занавесом, кружки — хорового пения, шахматный, технического творчества, Ленинская комната для проведения политзанятий, много чего было в книжке. Не было пустой и холодной церкви, не было покойницы, не было чужих, непонятных людей.
Он прошелся по закутку. Сквозь приоткрытую дверь слышны были голоса, но о чем говорят — не разобрать.
Не узник же он здесь!
Никифоров задвинул сидор под лежак, оправил на себе одежду — штаны чертовой кожи да рубаху грубого, но крепкого полотна, провел пятерней по волосам. Стрижен коротко, на случай насекомых. Пора идти знакомиться с остальными.
Полутемным ходом он вышел в главный зал. Народу поубавилось, осталось лишь две бабы, они сидели на скамье, грубой, некрашеной, принесенной снаружи, со двора — к ножкам ее прилипли комья грязи. Бабы посмотрели на Никифорова, но ничего не сказали. Что делать? Подойти? Как-то неловко. Впрочем, почему? Василь его представил, значит, не совсем чужой. Никифоров потоптался у гроба, потом все же решил выйти.
Во дворе он огляделся, ища нужное место — подпирало. Подальше росли вишни, низкорослые, но пышненькие, да жимолость. Он обогнул церковь, за которой прятался невысокий домик. Поповский, наверное. Дали бы тут жилье, все лучше. Окна мутные от пыли, может, и третьегодней, на двери замок, большой и рыжий. Пришлось обойти и домик. Он угадал — дощатый, чуть покосившийся нужник стоял в зарослях сирени. Внутри стало ясно — давненько сюда не ступала нога человека.
Мир сразу стал просторнее, веселей. Теперь уже не спеша он обошел весь двор, заглядывая в каждый уголок, просто так, от избытка сил. Сараи, конюшня, колодец со скрипучим воротом и ведром на длинной цепи, колокольня, высокая, с громоотводом вместо креста. Он прикинул на глаз — метров пятнадцать. Дверь, ведущая внутрь, оказалась приоткрытой. Он заглянул. Пахло дурно, куда крепче, чем в нужнике. Оружие пролетариата не булыжник, а совсем, совсем другое.
Осторожно, выбирая куда ступить, он поднялся по лестнице. Через два пролета стало чисто, ветер, простор. Еще выше — просто дух наружу рвется. Колоколов не было, давно ушли на нужды народного хозяйства. Он осмотрелся на все четыре стороны. Темная Роща, по которой он шел, село, виноградники, отсюда они представлялись аккуратными, вычерченными, чистая геометрия, речка, неширокая, но синяя, много чего видно. Никифоров даже распознал «Дом с Петухами», а виноградник за домом был и впрямь особенным, иного, чем остальные, цвета, зелень отдавала сталью. Не весь виноградник, часть, вроде пятна. Наверное, тот самый новый сорт.
Голова нисколько не кружилась.
Спускаясь, он подумал вдруг о других колокольнях, видневшихся в самой уж дали, в дымке, удалось разглядеть шесть таких. И на каждой свой Никифоров, ударник учебы на практике.
А приятно-таки вновь оказаться на земле. Каково воздухоплавателям, часами парящим над облаками?
Он вернулся в церковь. В клуб, в клуб, в клуб, — Никифоров повторял и повторял, вдалбливая в себя место назначения. Как в первый день запомнится, так и останется навсегда.
Он независимо прошел через зал, в каморке своей полез было за сухарями, но тут в дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, вошел пацаненок, лет десять ему, или двенадцать.
— Поснидать принес, — не очень-то приветливо сказал тот, ставя на тумбочку узел — увесистый, однако. Никифоров развязал. Оказалось — крынка щей со сметаной, вареная молодая, со сливу, картошка, кус сала с толстыми, в палец, прожилками мяса, лук и хлеб, больше фунта.
— Я вечером приберу посуду, когда ужин принесу, — сказал малец и исчез, ушел, неслышно притворив дверь. Джинн из арабской сказки. Скатерть-самобранка. И ужин впереди? Что ж, у богатого села есть и свои преимущества. Щи вкусные, интересно, особо на него готовили или со своего стола? Неужели каждый день так едят? Да, это вам не заводская столовая…
Всего он не одолел, хотя себя не жалел, ел по-нашенски, по-комсомольски, беспощадно. Объедим мелкобуржуазных хозяйчиков!
Почувствовав, что дальше — смерть, он откинулся от тумбочки, на которой едва уместился обед, посмотрел сытыми глазами за окно. Сирень не цвела. Поздно или рано, попытался вспомнить он. Наверное, поздно. Вроде, весной все цветет?
Такие ленивые, пошлые мысли намекали на одно — вздремнуть нужно. Плюс ночь в переполненном вагоне, дорога, вчерашняя отвальная… Вреда не будет — соснуть минут двести.
Он устроился на лежаке, прикрылся наполовину рогожкой, подумал, быстро ли уснет — и уснул.
Проснулся разом, рывком — от голосов за окном. Встал, потянулся, прогоняя остатки дремы, мутные и противные, как спитой чай.
Василь идет, Василь и местная комса — он узнал девушку из сельсовета, а остальные, по возрасту хотя бы, тоже, наверное, комсомольцы. Сюда идут, в цер… в клуб, поправился про себя, но понял — безнадежно, церковь в голове прочно засела, не вышибешь.
Он решил выйти навстречу, все равно всем здесь было бы тесно. Сейчас стены казались золочеными — низкое солнце закачивало сюда свет, закачивало щедро, вдоволь, про запас.
Василь вошел первым, приветливо поднял руку, но прежде подошел к бабам у гроба. Сказал что-то и те разом привстали со скамьи и засеменили к выходу, ежась и кутаясь в большие пуховые платки.
— Давайте-ка и мы снаружи посидим, уж больно зябко, — Василь сейчас говорил громко, и голос гулко летал от стены к стене.
Никифоров подумал было, где же они снаружи устроятся, но вышло по-простому — на травке. Он познакомился, с каждым за руку, представляясь — Никифоров, по фамилии, он считал, получается солиднее, взрослее, из ответных запомнил только Клаву, девушку из сельсовета. Ничего, не все сразу. По ходу дела сами запомнятся.
— Я связывался с райкомом, — Василь сразу перешел к делу, — там инициативу поддержали. Вахта комсомольской памяти. Хоронить будем в четверг, торжественно, с митингом. Мы должны показать всем, что гибель нашего товарища делает нас еще сильнее, крепче.
— А вахта — это как? — спросил худенький, с торчащими лопатками, паренек.
— По очереди будем стоять, дежурить у тела Али. Каждый должен будет за время вахты написать воспоминания о ней, — и Василь достал из планшета тетрадь в клеенчатой обложке.
— О чем писать? — опять спросил парнишка.
— О ней писать, о нашем товарище, комсомолке Але. Какой она была, как жила, как верила в светлое будущее. Пишите, что считаете нужным, только помните — вас будут читать.
— Много… Много писать? — теперь подала голос Клава.
— Пять страниц.
Они еще поговорили, о порядке вахты, о том, чем писать — чернилами или карандашом, о новом приеме в комсомол (оказалось, трое — не комсомольцы), о будущем субботнике. Последнее касалось и Никифорова — субботник решено было провести в клубе, на оформительских работах.
— Переоборудование клуба требует денег, а из каких сумм? Отчисления по самообложению небольшие, а раскошелиться единоличники не хотят. Вот создадим коммуну, тогда…
Немного поговорили и про коммуну, какая тогда жизнь хорошая настанет. Все сообща, и трудиться, и отдыхать, и жить, не то, что сейчас, каждый в своем углу норовит разбогатеть. А на что оно, богатство, когда все — вместе? Говорили горячо, с верой, Василь, правда, помалкивал, давая простор мыслям и мечтам комсы. Потом опять вернулись к текущему — распределили вахты, две дневные, по шесть часов, и одна ночная.
Распустив народ с наказом Еремке быть к закату (Еремка — тот дотошный паренек, что спрашивал о вахте), Василь остался с Никифоровым.
— Ребята эти простые, честные, побольше бы таких, — Василь смотрел уходящим вслед, прищурясь и как бы с усмешкой. Не с усмешкой, а — как бы.
Потом повернулся к Никифорову:
— Давай так — о практике твоей потом поговорим, после похорон. Сейчас, сам понимаешь, недосуг. Да она уже и началась, твоя практика. Какую бумагу написать нужно будет, характеристику, или что — не сомневайся.
— Я не сомневаюсь… Только — кем вы тут работаете? Должность какая?
— Правильно мыслишь, в отца. Должность… Должность моя простая — инвалид гражданской войны. В партии с семнадцатого, как воевал, у отца своего спросишь. Стула подо мной нет, но сделать могу все. Увидишь.
— Я не к тому…
— Напрасно. Ладно. Накормили тебя?
— Накормили, спасибо.
— Ты пока вот что… Можешь написать заметку в газету? Большую, с чувством, по-городскому? Так мол, и так, от вражьей руки на боевом посту пала комсомолка, в общем, как полагается? А то наши, боюсь, не справятся.
— Написать могу, только не знал ведь я ее…
— А тут ребята тебе помогут, не зря я им задание дал — воспоминание. Заодно с ними и сойдешься покрепче. А что не так, поправим.
— Напишу, — согласился Никифоров. Какое-то дело, занятие. Лучше праздности. В стенную газету он писал регулярно и считал себя способным на большее.
— Тогда пошли, пройдемся и мы.
Вечерело, и село сразу стало люднее. Хозяйки перекрикивались со двора на двор, а то и просто гостили друг у друга, сидели вокруг самоваров и пили чай с прихлюпом, разносившимся далеко, от кого добрым людям таиться. Дымок вился над самоварными трубами, прихотливо, извилисто выползал на дорогу, дразня Никифорова. Хотелось сесть рядом, налить в блюдце чаю и пить, включаясь в общий лад.
Словно угадав его настроение, Василь предложил:
— Зайдем, почаевничаем, — и, не дожидаясь согласия, пошел на запах можжевельника. Прямо к избе с петухами.
— Вечер добрый, хозяева! Как свадьбу гуляли?
— Присаживайтесь, — предложил Костюхин, пожилой мужик с запорожскими усами. — Давай, мать, блюдца неси, видишь, гости!
Женщина пошла под навес, в летнюю кухоньку. Видно было, что не больно-то им рады, но гнать — нельзя, не полюдски. Деревня.
— Свадьбу гуляли мы хорошо, — дождавшись, пока гости отопьют чаю, ответил хозяин. — А вот что дома нас встретило, то плохо. Неладно.
— Ну, тебя-то никто ни в чем не винит, Михайло, — успокоил хозяина Василь. — Ты здесь совсем в стороне. — Получается, спасибо брату. Кабы не свадьба, мне бы сейчас перед тобой оправдываться.
— Да в чем оправдываться? Не повезло просто. Не на твоем, так на другом винограднике случиться могло. Вот, знакомься, сын моего боевого командира, Никифоров. Из города к нам приехал, клубное дело ставить. Надо бы нашим селянам, особенно, кто позажиточнее, деньжат для этого дела подкинуть.
— Деньжат подкинуть — дело нехитрое. Да только что за клуб в церкви? Мы ведь соглашались поставить красную избу, обществом. Почто церковь было портить?
— Ты, брат, того… Не нами решалось, сам знаешь. А для клуба мы ее и не портили, напротив. Забыл разве, какой она стала? А ребятишки наши прибрали ее, сколько выгребли всего, побелили…
Самовар сопел, не обращая внимание на чаевничающих.
— Подумаем. Осенью. Сейчас не до того, — ответил, отметая назойливых мух.
— Осенью, то само собой. Сейчас бы для начала хоть трошки — литературу, книг приобрести, всякую мелочь.
Хозяин сделал вид, что не слышит.
— Чай вот добрый, Никитинский. Из города куплен. Пейте, пейте, и сахару не забывайте, — сахар был — вприкуску. Сколы, белые, хрупкие, лежали в сахарнице. Голубая, тонкого фарфора, сахарница меж грубой фаянсовой посуды казалась институткой на трудовой повинности.
— Благодарствуем. Пора нам, — и Василь откланялся. То есть, он не кланялся, просто встал, повел неопределенно рукой — и все.
— Спасибо, — Никифоров вернул недопитое блюдце на стол. Уходить не хотелось, но он здесь — не главный.
— Я не гроши просить зашел, — объяснял Василь, когда они отошли подальше. — Прощупывал. Как он чувствует себя.
— Зачем?
— Убили-то на его земле. Любой бы волновался. А он — спокойствие выпячивает, не причем-де я.
— Ведь Костюхин на свадьбе был.
— Так-то оно так, а все же… Ничего, пусть знает, что мы не простачки, поволнуется. Чай Никитинский пьет, подумать…
— А богатое у вас село, — переменил тему Никифоров. — Дома какие…
— Немалые, — охотно согласился Василь. — Что дома, дома — это снаружи. Подвалы под ними — поболее будут.
— Подвалы?
— Конечно. Вино где хранить? От века село виноделием промышляет. Бочки — на заказ, стоведерные встречаются. Думаешь, по земле идешь, а под тобой винища — море разливанное. Правда, ненадежный нынче промысел.
— Отчего же?
— Вино, особливо дорогое, оно для дворцов, а у нас дворцам война. Нэпманов поприжмут, кто ж станет по три целковых за бутылку платить? Рабочему человеку водочка милее, она без обману, хлопнешь стопку, и тепло, и весело. Ты как, употребляешь?
— Иногда, — вчерашняя отвальная выглядела сейчас иначе, но повторять все еще не хотелось.
— Отец твой меру знал. А вот здесь товарищ Купа живет. И я с ним, по-родственному.
Дом был не менее других, но — несвежий, неряшливый, дом — на время. Дырявая плетеная корзина, валявшаяся на земле, вольный бурьян у загороди, беспрестанно трепыхавшиеся на веревке тряпки, повешенные, верно, для просушки и забытые до нужды в них. Василь приоткрыл калитку, скрипнувшую на сухих петлях.
— Тебя не зову. Товарищу Купе, сам понимаешь, не до гостей.
— Понимаю, понимаю, — забормотал Никифоров.
— Теперь, ежели что, знаешь, где меня найти. Погуляй, а мне пора.
Никифорову гулять не хотелось. Да и вечереет. Он повернул назад, к знакомым местам. Потихоньку, не разом все село в друзьях станет. А молодежи много. Он видел, как бойко бегала детвора, а те, кто постарше, переговаривались, поглядывая в его, Никифорова, сторону.
К церкви он поднялся, когда солнце стало большим и красным. Красивое время.
Внутри было, как в паровозной топке, огненно. Просто пожар. Но на пожаре жарко, а здесь огонь холодный, бабий. Он передернул плечами, больше от нервов, не замерз же, в самом деле, не так уж тут и холодно. Прохладно, вот верное слово: прохладно. Градусов восемнадцать, девятнадцать. Ну, а снаружи все тридцать, оттого и кажется — мороз. Никифоров окинул взглядом стены, вверх, до купола. Пришлось потрудиться не на шутку — забелить все. Леса, должно быть, ставили, иначе не достать ведь. Впрочем, работа спешная, неважнец.
Он поспешил в свою келью студента, так назвал он каморку, в которой предстояло провести лето. Сейчас Никифоров жалел, что не знает архитектуры. Нефы, порталы, алтарь, хоры, притвор — вертелись в голове названия, вычитанные из книг, рыцарских романов. В них, правда, про другие церкви писали, католические. А кельи — это в монастырях, кажется. Пусть.
Каморка показалась тюрьмой. И так все лето — в одиночке просидеть? Шлиссельбургский узник, а не практикант. Отчаянно захотелось домой. Нечего, нечего нюнить, погоди, день-другой минует, обзаведешься дружками — представил он реакцию отца.
От стука в окошко он вздрогнул, но и обрадовался тоже. Не иначе, проведать пришли. Никифоров откинул крючок, распахнул окошко во всю ширь. Нет, это всего-навсего малец, что обед приносил.
— Ужин, — коротко буркнул малец, протягивая в окно торбу.
— Ты заходи, чего так-то, нехорошо.
— Не, — малец мотнул головой. Как уши не оторвались. Никифоров опорожнил торбу. Брынза, хлеб, зелень. Сложил вовнутрь посуду с обеда, отдал мальчонке. Тот подхватил торбу и — поминай.
Ладно, а сам-то? На стены глядел, купол, побелку оценивал, нефы вспоминал — затем лишь, чтобы на мертвую не смотреть. С собой лукавить ни к чему. Суеверие, пережитки.
Окно Никифоров закрывать не стал — тепло снаружи, теплее, чем здесь. Есть не хотелось, сыт. Нечего тянуть.
Он вернулся в зал.
Закат отбушевал, лишь поверху розовело, и то — самую малость. У гроба возился один из недавно приходивших, Никифоров его не запомнил, да не беда, переспросит.
— На кузне сделали, — встретил Никифорова парень. На подставке у гроба стоял каркас звезды, пятиконечной, из тонких, с карандаш, металлических прутьев. Парень прилаживал к звезде материю, красный тонкий ситец.
— А внутри свечу зажжем, получится огненная, — пояснил он. Потом, приладив, наконец, лоскут, сказал:
— Меня Еремой кличут, ты, небось, позабыл?
— Позабыл, — признался Никифоров.
— Понятно. Я бы тоже. Сколько вон нас-то. Ты садись, — Ерема подвинулся, освобождая место на скамье. — Сейчас свечи запалю, сразу светлее станет.
Действительно, темнота сгущалась быстро, что в дальнем конце зала — и не разглядеть. А ничего там нет, совсем ничего.
Языки на кончиках фитилей замигали, заплясали, разгораясь.
— Красиво будет, — Ерема пристроил одну из горящих свечей внутрь звезды.
— Не загорится? — сказал Никифоров, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Не должно, не впервой.
Теперь свечи горели спокойно, ровно. Странно, стало как-то темнее, за исключением небольшого круга — скамья, подставка, гроб.
— Она акробатические этюды любила, — длинное слово «акробатические» деревенский паренек произнес неверно, но Никифоров его понял. Физическая культура приветствовалась, была обязательной, а этюды эти составляли едва не основу всех праздничных шествий. Каждая школа, училище неделями готовились, стараясь построить фигуру посложнее, на шесть человек, на десять, на двадцать. К осени физрук обещал разработать новый этюд, «Индустриализация», на двадцать шесть физкультурников.
— Согреться нужно, — Ерема достал откуда-то небольшую бутылочку, на два мерзавчика. — Выморозки.
Он сделал глоток, другой, потом протянул бутылочку Никифорову. Пришлось отпить. Оказалось, совсем не тяжело. Действительно, сразу стало теплее, уютнее. Никифоров прошелся вокруг гроба, разглядывая мертвую девушку безо всякой неловкости, затем, вернувшись на место, поинтересовался:
— Ты тут до утра будешь?
— До утра, потом меня Клавка сменит.
— Клавка?
— Клава, из сельсовета что. На тебя все поглядывает. Увидишь! А мне в Шуриновку идти, сразу, пособить нужно дядьке. Он крышу латать надумал.
— Я пойду, что ли.
— Погоди, давай еще… согреемся.
Второй раз пошло еще легче.
— Ты допивай, если хочешь, — предложил Ерема, — мне хватит. Все бы отдал, лишь бы не писать, — паренек открыл тетрадь. — Какой из меня писарчук? Пять страниц!
— Да, — протянул Никифоров. Потянуло в сон. Полночь, поди, скоро.
Он вышел наружу, освежиться. Полночь, не полночь, а огоньков в селе мало. С курами ложатся. Где-то вдали отчаянно, разудало играла гармонь, но после, после… Поспать время.
Возвращаясь, он в потемках едва нашел путь внутри церкви. Огоньку одолжить нужно.
Ерема перевернул страницу.
— Четыре осталось. А свечу бери, их у нас полно.
Сейчас, в неровном свете колеблющегося пламени, стены выглядели и вовсе странно — сквозь свежий мел проступали какие-то пятна. Лики святых? Он поднес свечу поближе к стене. Пятно вроде бы исчезло. А отойти шага на три — вот глаза, рот, нос. Хари клыкастые, а не святые.
Пошатываясь, крепки, однако, выморозки, он нашел родную келью и поспешил улечься. Но, прежде чем заснуть, накинул на двери крюк. Все же чужое место.
Уснул, как упал — разом. Виделось странное — качались стены, волокли что-то под полом, ломились в дверь, причитали и скулили за стенами, неспокой, а не сон. Сил просыпаться не было. Под утро стало легче, беспамятнее, и, проснувшись, Никифоров не сразу понял, что он и где. Голые стены, петухи истошно орут, во рту скверно — зачем?
Он сел, соображая. Ага, практика, келья студента. Который, интересно, час?
Опять переходы, сумрак. А в зале светло. Ерема, видно, ушел уже, нигде не видно. Никифоров прошел мимо, не до того. Роса обильная, ноги от нее зудились, брезентовые тапочки стали темными.
Покончив с делами неотложными, он стал искать рукомойник. Не то, чтобы Никифоров был чистюлей, но хоть раз в день руки сполоснуть нужно?
Пришлось идти к колодцу. Вода глубоко, ворот скрипел долго, пока вытянул ведро. Даже кружки нет, неловко, но он справился и, освеженный, захотел пробежаться, покрутиться на турнике, просто расправить плечи. А плечи — ничего, мускулатуру он наращивал регулярно, отец за этим следил, утверждая: «кем бы ты не был, бойцом быть обязан». Надо бы в саду место выбрать, где отжиматься. Пятьдесят раз утром, пятьдесят раз вечером. С вечера и начнет.
Солнце едва поднялось. Отсюда, сверху, видно было, как выбегали на двор люди, все по нужде, и колодезные вороты перескрипывались каждый на свой лад. А он рано встал, едва не раньше всех. Знай наших! Стало еще веселей, и вкус поганый во рту прошел совершенно от листа щавеля, что нашелся неподалеку. Огородик поповский. Захирел, зарос чертополохом, а все-таки польза.
От щавеля захотелось и поесть. Со вчерашнего много, много чего осталось.
В зале он первым делом поглядел Ерему. Нет парня, не видно. Ушел в эту, как ее? Шуриновку? И ладно.
Остатков хватило на сытный, тяжелый завтрак. Жаль только без чаю. Что ж дальше делать?
В дверь постучали.
— Еремки нет у вас, студент? — девица из сельсовета заглянула, любопытствуя.
— Да он собирался уйти, вроде, — Никифоров оправил на себе одежку, смахнул за окно крошки.
— Должен был меня сначала дождаться, — Клава и сердилась, и улыбалась. Чему? Ничего смешного. Сажа у него на носу, что ли? По простоте улыбается, из бабьего интересу. — А вы тут один ночью спали?
— С кем же мне спать еще? — сказал и покраснел, вышло двусмысленно. Клавка так и прыснула.
— И не боялись?
— Чего?
— Некоторые боятся. Ночью прийти сюда — самый страшный спор раньше был. Кто из парней решался, год потом хвастал.
— Суеверия, — хотелось говорить и говорить, но вот о чем?
— Вы городской, с понятием, а у нас темных много. Комсомольцы боролись с предрассудками, Аля… — она запнулась. — Мне к ней надо, а то придет дядя Василь.
— Он вам… он тебе дядя?
— Троюродный. В селе каждый, почитай, кому-нибудь да родня. Так я пойду, — сказала она полувопросительно, но и как-то… нехотя? дразняще?
Никифоров подумал немножко и пошел вслед за ней.
— Куда он ее задевал? — Клава искала что-то, больше глазами.
— Что задевал?
— Да тетрадь, писать в которую.
— Дай, я посмотрю, — Никифоров подошел к гробу, дыша осторожно, еле-еле.
Тетрадь лежала рядом, около матерчатой звезды, сейчас выглядевшей довольно невзрачно.
— Вот она.
— Ой, спасибочки, — Клава непритворно обрадовалась. Или притворно? — Вы дышите, дышите, здесь покойники не пахнут долго.
— Я… я ничего… От холода?
— Воздух такой. Знаете, тут раньше даже мощи были, потом их выбросили, а в раку героя гражданской войны положили, и он неделю пролежал, тоже летом, и совсем-совсем никакого запаха не было. От сухости, и селитра в воздухе растворена, нам объясняли. Только потом оказалось, что он совсем не герой, а как раз наоборот, беляк. — Правда?
— Да, а раку в подвалы спрятали. Или еще куда, не знаю.
— Подвалы?
— Да, под нами. Только глубоко. Видите, какая она?
Пришлось посмотреть. Действительно, будто спит. Даже кажется, посвежела, вчера бледнее была.
— Ну, молодежь, настроение боевое?
Никифоров вздрогнул, Василь подошел тихо, совсем неслышно.
— Ты, Клавка, побудь здесь, а нам с товарищем Никифоровым потолковать нужно. Дело есть, — они прошли под яблоньку.
— Какое дело? — Никифоров спросил бодро, как и должно молодому комсомольцу.
— Да так я, нарочно сказал. А то уболтает она тебя. Хорошая девка Клавка, но… Ты-то как?
— Хорошо, а что?
— Спалось на новом месте нормально, клопы не мучили, блохи?
— Нет, ничего.
— Ну и лады. А Еремка где?
— Ушел, наверное, он мне говорил…
— Насчет дядьки, знаю. Пойдем, позавтракаем.
Завтракали они в доме товарища Купы.
— Сам он спозаранку в сельсовете. Не такой товарищ Купа человек — о долге, о работе забыть, — завтрак был скудный, кружка кислого молока да черствый хлеб, но Василь и это ел в удовольствие. Пришлось из вежливости съесть — все.
— А дело вообще-то есть. И людей поближе узнаешь, — Василь достал планшетку, повесил на плечо. — По коням, молодцы.
Делом оказалась подписка людей на Индустриальный заем. Приходили на виноградники, и Василь начинал обстоятельную беседу. До середины мало кто выдерживал, хмуро, невесело, но — подписывались. Заминка вышла на четвертом селянине.
— Ну как, будем подписываться на сто, или пожлобимся, остановимся на восьмидесяти?
Мужик, большой, степенный, продолжал работать работу.
— Чего призадумался, Николаич?
— Ты, Василь, у нас вроде как барин. Барин Дай-дай. Ходишь и оброки выколачиваешь. Только оброки эти нигде не записаны. Что положено по закону, то отдаю, а лишнего — шалишь.
— Сам шалишь, братец. Генеральной линии не понимаешь, или так… придуриваешься?
— На то времени нет. А линия такая — обогащайтесь, не слыхал? Кто работать не ленив, жить по-людски должен. У меня твоих бумажек заемных — по горло. Хватит, пора и честь понять.
— Эх, Николаич, Николаич, не я ж те займы придумываю. Их сверху спускают, — Никифоров видел, что Василь зол, но крепится.
— В кулак пусть спускают, коли приспичило, а мне тот заем без надобности.
— Как хочешь. Неволить не могу. Страна и без твоих денег проживет, а вот ты… Пожалеешь, грызть землю будешь, да поздно.
— Не пугай. Возьму, не возьму — едино, как повернется, так и выйдет. Сможете, все заберете, но сам я вам не поддамся.
— Заберем, придет время.
— Вижу, не терпится. А знай, это пока я здесь, земля — добро. У тебя ж да других нищебродов добро прахом пойдет, с голоду пухнуть станете.
— Поговори, поговори… Договоришься…
Они пошли прочь. Внезапно Василь подмигнул:
— Видишь, заядлый какой. Сам себе вред делает. Я тебя сюда специально привел, чтобы видел — ненавидят нас и власть нашу. Одни поумнее, молча, а Николаич вслух. Ничего, терпят их до срока…
— Долго будут терпеть?
— Тебе в городе виднее должно быть. Думаю, кончается их время, кончается, оттого и лютуют. Помимо Али-то у нас еще четверо за год пропали.
— Как — пропали?
— А сгинули. Кто говорит, в город ушли, за лучшей долей, да пустое. Не те ребята, чтобы тайком, воровски сбегать. Аля наша верховодила, ее тоже…
— Найдут, может быть.
— А не найдут — все ответят. Я ведь не просто хожу, на заем подписываю, я им в самое нутро смотрю. Не отвертятся. И ты смотри, вдруг чего да приметишь, глаз свежий.
— Буду, — хотя что он может приметить? Сыщицкие книжки Никифоров любил, у него была стопочка, старых, еще дореволюционных, с ятями — Ник Картер, Шерлок Холмс, Видок, затертых, пахнувших особо, отлично от, скажем, учебников. Но книжки книжками, а на самом деле никто ведь не скажет при нем, мол, я убил…
— Я имею ввиду, кто агитацию против колхозов вести начнет, против власти советской. Из них вражина, запугать хочет.
— Буду, — только и повторил Никифоров.
— То я так, на всякий случай, — они сидели на скамейке у сельсовета, люди, что проходили мимо, здоровкались, узнаваемо смотрели на Никифорова и шли дальше. Мало людей. День рабочий, но кому-то справка нужна, другому выписка, третьему еще что-нибудь. Клавы сейчас нет, товарищ Купа отпустил ее, одному легче, — все это Василь рассказывал, как своему.
— Я постараюсь.
— А пока — осматривайся. С ребятами нашими сойдись ближе. Ты городской, одни робеют, а другие, наоборот, задирать попробуют, но ты не бойся, комса любому юшку пустит.
С таким напутствием Никифоров и остался. Одиночества он не любил раньше больше теоретически, как признак буржуазного индивидуализма. Откуда одиночеству в городе взяться? А тут — почувствовал. И ему не понравилось. Права теория.
Так и слоняться? Или возвращаться в церковь и до обеда… А что, собственно, делать до обеда?
— Меня дядя Василь до тебя послал, — как-то одновременно и независимо и застенчиво сказал паренек. Одет совсем по-простому, с котомкой на плече, просто ходок-богомолец со старой картинки. Возник он — ниоткуда, только что Никифоров был один, и вот — здрасьте!
Последнее слово он, кажется, сказал вслух, потому что паренек ответил:
— Здравствуй, здравствуй. Фимка я, Ефим, то есть.
Да, один из вчерашних припомнил Никифоров.
— Дядя Василь?
— Он самый. Покажи, говорит, студенту село наше, округу, познакомь с ребятами. Только сейчас работают все. Попозже, к вечеру, разве…
— Чего ж, Фима, не работаешь?
— Так — общественное поручение!
— Какое?
— Да ты.
— Ага, — Никифоров почувствовал себя странно. С одной стороны, вроде и лестно, почет, а с другой…
— Тогда что будем делать?
— Дядя Василь думает, может, на речку сначала, — интонация была не вопросительная. Сказано, и все, ясно.
— На речку можно, — Никифоров уцепился за это «сначала». А дальше он и сам решит, что делать.
Речка оказалась верстах в двух от края села, а сколько до края пришлось топать… По пути опять пристал кабыздох, Никифоров обрадовался, и собачка — тоже. Фимка, впрочем, оказался болтливым пареньком, и Никифоров даже не заметил, как они дошли.
— Вот она, речка наша. Шаршок называется.
Речка Никифорову понравилась. Неширокая, спокойная, по берегам сплошь деревья. Ивы, что ли, в ботанике он был слабоват, знал клен, дуб и березу наверное, а в остальных путался.
— Рыбы, наверное, много?
— Водится, — Фимка провел его к месту, откуда удобно было входить в реку.
— У нас многие любят рыбачить, да времени нет.
Вода, чистая и ласковая, не хотела отпускать. Купались они до синевы, до зубной дроби, и теперь Никифорову идея Василя представлялась самой удачной. Особенно, когда из котомки Фимка достал обед, что мир предназначил одному Никифорову, но управились едва вдвоем.
— Хорошо тут у вас, — лежа на траве, он жевал запеканку со свежим, жирным творогом. Изюму тоже не пожалели. Еще бы, виноградный край.
— Скучно, — Фимка ел медленно, как бы нехотя, разве что компанию поддержать, но подбирал каждую крошку. Деликатничает.
— По двенадцать, по четырнадцать часов работа, работа… Вот в городе — смену кончил, и делай, что хочешь, правда ведь?
— Правда, — согласился Никифоров. Делай, что хочешь… Вот и делают. В скученности, грязи, помоях. Бескультурья много пока еще. Но говорить этого не стал.
— Я вот… Я художником хочу, — Фимка покраснел, залез в котомку. — Вот, рисунки, случайно захватил, — он протянул Никифорову альбомчик.
Понятно. Спрашивает мнение человека со стороны, можно сказать, специалиста по культуре.
Польщенный Никифоров взял альбом. Рисунки были не хороши, ни дурны. Аккуратно выведенные березки, коровы, излучина реки, церковь. Отдельно — собака, корова, люди, все больше издали да со спины.
— В училище думаешь поступать?
— А возьмут?
— Происхождение у тебя какое?
— Из бедняков. Батрачим, своего хозяйства у нас, можно сказать, и нет.
Никифоров продолжал листать альбом.
— А это что за хари?
— Это? Я просто…
— Антипоповская пропаганда, да? Представление?
— Вроде.
— Здорово. Костюмы пошить такие кто бы взялся. Оторопь берет, как ты только и придумал… — он просмотрел альбом до конца. Все, больше, к счастью, ничего нет. — Попробовать стоит — в училище.
— Я узнавал, — Фимка покраснел, — в сентябре ехать нужно. И работы представить. Я новые нарисовать хочу, по теме. Освобожденный труд, успехи.
— Времени, значит, хватит, — речка вдруг потеряла привлекательность. Назад, в воду больше не хотелось, да и валяться на траве тоже. Солнцем голову напекло? Они оделись, благо обсохли, и пошли, а куда? Даже спрашивать не хотелось.
— Мне говорили — из бедняков кто, тому дорога везде сейчас. Один, из Шуриновки, даже в самой Москве на доктора учится.
Кабыздох загавкал предупреждающе.
— Бабка Лукьяниха, — показал Фимка на семенившую неподалеку старуху. Бодро, споро идет.
— Ну, бабка.
— Отряду водку тащит, наверное. Пойдем, глянем?
— Какому отряду?
— А красноармейскому. Пойдем, у них такая машина землеройная, просто зверь.
Никифоров покорился.
Бабка, машина, отряд какой-то… Чувствовал он себя совсем лишним, никчемным. Нанесло сюда без нужды, нужен он, как мерин кобыле… Никифоров тряхнул головой. Упаднический пессимизм. Не стоило в жару пить эти… а, выморозки. По глотку всего и приняли, ну, по два. Фимке хоть бы хны, они, деревенские, привычны, небось, от соски.
Шли они вдоль берега, Лукьяниха не оглядывалась, да и с чего? дело житейское. Версты через полторы заслышался шум, рокочущий, моторный. Бабка приняла в сторону, вышла на открытое место.
— Вон, видишь? — показал Фимка.
Шумела машина, но что за машина! больше трамвая, на гусеницах, она ползла вперед, врываясь в землю колесом с ковшами, а колесо-то с дом будет, а за собой оставляя траншею.
— Роторный экскаватор, — гордо сказал Фимка.
— Откуда знаешь?
— Да у нас многие — с красноармейцами… Насчет водки и вообще…
— Окопы роют?
— Не, связь. Вон, дальше…
Действительно, дальше шла повозка, тащили ее пара лошадей. На повозке стоял барабан, с которого медленно сматывался кабель, сматывался и уходил на дно траншеи. А совсем позади еще одна машина сгребала землю назад, засыпая траншею, прикатывала ее. Красноармейцы, до полуроты, сновали рядом, поправляя лопатами огрехи.
— Треть версты за день укладывают. Скоро уйдут, тогда Шаршки будут меняться.
— Меняться?
— Ну да. Мы им водку, а они железо там, гвозди. Гляди. Действительно, мена шла почти открыто: бабка передала две четверти, а красноармеец, пожилой, видно, из хозяйственников, какой-то сверток. Бабка, не разворачивая, пошла назад.
— Надо будет дяде Василю доказать.
— Доказать?
— Ну да, Лукьяниха из подкулачников. А ведь получается — имущество казенное расхищает, армейское. Он ее приструнит, на заем или еще как…
Лукьяниха ушла, а они все смотрели, как медленно, но упорно двигался вперед поезд связистов. Наверное, телефонная линия, на случай войны. Совсем уже сзади несколько бойцов укладывали дерн, получалось аккуратно, образцово. Не знать, что рыли — и не заметишь.
— Она осядет, земля, — сказал Фимка. — Немного, да осядет. Но все равно здорово.
Никифоров согласился. Армия предстала перед ним мощным, слаженным, выверенным механизмом. Отец не противился тому, что он пошел по гражданской части, ничего в жизни не лишнее, зато потом легче поступить в училище красных комиссаров, или в органы. Образование не помеха.
Они сидели долго, завороженные странной, почти колдовской работой механизмов и людей. Наверное, слишком долго. Наконец, Никифоров решил, что довольно, хватит, и оказалось — вечереет. Пока шли назад, день и прошел. Быстро прошел, а что оставил?
Фимка задержался в селе — «заскочу к своим, а после приду», ночью был его черед нести вахту, кабыздох тоже уперся у врат, как ни манил его Никифоров. Понравился ему песик, живи в деревне, непременно завел бы такого же. Или вот этого бы и взял. Но — не идет за ограду, глупышка.
В церкви встретил он другую девушку, не Клаву, та с обеда ушла. Они кивнули друг другу, но говорить не стали.
Ужинал Никифоров, как и давеча — малец передал котомку через окно. Словно с прокаженным или каторжником, пришло на ум. И смотрел паренек как-то… и жадно, и любопытно, и жалостливо.
— Ты что, боишься зайти? Или не велят? — спросил Никифоров.
— Ага, — малец кивнул.
— Да не съем же я тебя, — но паренек не поверил. Или сделал вид, что не верит. Да просто ему этот городской — докука, своих дел невпроворот. Или напротив, как в зверинец сходить. Американский койот, гроза прерий, а в клетке — что-то вроде дворового Шарика. Или действительно — койот? На всякий случай руку совать не стоит. Осмотримся поперва.
Никифоров попытался устроиться удобнее. Клонило в сон, а что он за день сделал? Думай, голова, картуз куплю. О чем думать-то? О виденном. Например, военные. А если они причастны к смерти дочки товарища Купы? Вот так, взяли и застрелили? Ну нет, что другое… А надо бы узнать, может, сначала что другое и было…
Сон наплывал, укутывал. По полю ползла уже не машина, а тысяченожка, гигантская сколопендра, и он знал наверное, что она откладывает в землю яйца, яйца, из которых потом такое понавылупляется… Вдруг она изменила путь и двинулась к нему, беспечно лежавшему на берегу речушки. Солдаты-погонщики засуетились, криками пытаясь то ли чудище остановить, то ли его, Никифорова, прогнать. Ноги, как это и бывает обыкновенно во снах, стали неслушными, и он, упираясь на руки, попытался перетащить тело в сторону, подальше от надвигающейся громады, пыхтящей, поблескивающей жвалами. Сейчас вот схватит, обовьет шелковой нитью вместе с яичком и закопает. Свалившись в речку, он поплыл, вода держала и ноги, наконец, подчинились, плывем, плывем, но тут что-то подхватило его с обеих сторон, не больно, но цепко, подхватило и вознесло вверх. Никифоров почувствовал, что его оплетает клейкая лента, забился, зная наперед, что не вырвется, а лента круг за кругом пеленала тело…
Он встрепенулся, освобождаясь ото сна.
— Студент, а, студент, ты не спишь?
Никифоров завертел головой, определяясь, кто и откуда. Звали из окна, полураскрытого, едва видимого в темноте.
— Ну, где же ты? Он подошел, немного шатаясь со сна, распахнул окошко пошире.
— Руку дай!
Он послушно протянул руку. Клава ловко, не ждал такой прыти, вскочила на подоконник.
— Что-то случилось?
— Я просто в гости зашла, пустишь? — спросила она. Явное излишество: Клава обосновалась в келье не дожидаясь ответа — толкнула табурет, села на постель.
— В гости, — повторил он.
— Или не рад?
— Рад, почему, я рад, — забормотал Никифоров, — еще бы…
— Тогда почему стоишь? Или у вас все такие робкие в городе?
— Сейчас, — он сел на краешек лежака. Придвинуться? Опять решили за него — Клава прижалась к нему, задышала горячо, Никифоров и загорелся. Опыт у него был, маленький, да свой.
Далеко заполночь они задремали — и не сон, и не явь. Клава не шевелилась, тело ее — опаляло. Ничего.
В дверь застучали, забарабанили, и крик, истошный, рваный:
— Помогите! Скорее, помогите!
Он вздрогнул, вскочил.
— Ты куда? — Клава ухватила его за руку.
— Открыть…
— Это Фимка орет. Хочет посмотреть, один ты, или нет. Он дурак, потом растрепется по селу…
Они сидели бок о бок, слушая, как содрогается дверь от ударов, бешенных, диких. Крепкая дверь, старая работа. А не выйти ли, наподдать этому Фимке по-нашенски, пусть знает?
Что-то не хотелось. Уж больно здорово колотил тот по двери. Да и Клава…
Но придется. Он привстал, но девушка вцепилась в плечо:
— Не ходи!
— Да что ты? Дам раза, покатится с катушек!
— Не ходи! Увидит…
И верно, как же он сам не подумал. Того Фимке и нужно — посмотреть, один ли он здесь. Деревня, Клаве позор. Ну, Фимка, дождешься…
На счастье, стук стих. Надоело, или подумал, что нет Никифорова внутри. Ушел в окно, да и все, чего надрываться? Орал-то Фимка здорово, натурально. Прямо артист.
— Я… Мне пора. — Клава тяжело, неуклюже слезла с лежака. Вот так. Обгадил дружок ночку.
— Погоди, — пытался он удержать девушку, но больше для порядка, чувствовалось, ни ему, ни ей оставаться вместе не хотелось.
— Завтра свидимся, завтра, — Клава торопливо оделась. Он коснулся девушки и дрожь, крупная, неудержная, передалась и Никифорову.
— Завтра… — но закончить было нечем. Он потерянно, тупо смотрел, как Клава вскарабкалась на подоконник и соскользнула вниз. Надо бы проводить, наверное.
Никифоров поспешил к окну, и увидел лишь мелькнувший в кустах сарафан. Тут же облако закрыло луну, и только на слух можно было проследить путь Клавы. Ладно, все равно не догнать, да еще он в таком виде, пока оденется…
Знобило. Странно, потому что здесь, у окна было тепло, воздух снаружи, спокойный, парной. Внутри же действительно зябко. Келья, да. Однако в монахи ему не с руки.
Он лег, укрылся, поджал к животу ноги. Теплее, теплее… С Фимкой разбираться не хотелось, пошел он — именно туда. Дурак и есть дурак. При случае, конечно, нужно будет стукнуть по шее, а лучше — высмеять как-нибудь. Мол, снилось мне, Фимка, будто ты…
Шорох, громкий, неприятный, шел снизу, из подполья. Развели крысюков. Церковные крысы, они — бойкие. Стало неприятно, хотя вообще-то Никифоров крыс не боялся, но и любить их было не за что. Воры, разносчики заразы, первый признак непорядка. Давить их нужно, давить и травить. Пирожки с толченым стеклом.
Возня стихла, но еще раньше Никифоров согрелся и уснул. Подумаешь, невидаль — крысы под полом…
Проснулся рано, поутру, с деревенскими. Вспоминал давешнее — сон, нет? Сейчас все казалось зыбким, чудным, такое с Никифоровым бывало. Приснится порой, что отец ему револьвер подарил, и потом, между снами, мучительно вспоминаешь, куда же этот револьвер задевался. А снилось часто, он наизусть знал этот револьвер, пятизарядный «кольт», старую, но безотказную машинку, свою машинку. Разумеется, никакого «кольта» на самом деле не существовало, у отца был именной «наган» вороненой стали, из которого Никифоров даже стрелял, но то — у отца.
Еще сонный, он оделся, толкнулся в дверь. Шероховатость дерева под ладонью, его твердость, вещественность убеждали — было, все было. Никифоров переступил порожек, вглядываясь под ноги. Чего ждал, что искал? Было чисто. То есть, не то, чтобы чисто совершенно, мусору хватало, но мусору обыденного, повседневного — щепочки, недокуренные самокрутки, просто клочки бумаги, дорожная пыль, кажется, следы плевков, в общем, самая обыкновенная дрянь.
Кровавых пятен не хватает?
Никифоров обругал себя «за фантазии», далеко можно пойти, если не тормознуть вовремя. Суеверия, пережиток. Что суеверие, что пережиток, он не определял. Так легче, проще. Простота нравилась, как нравится ясный, солнечный день, ключевая вода, свежеиспеченный хлеб.
Он медлил, понимая, что спускать Фимке нельзя, нельзя просто из-за принципа, и, в то же время, устраивать драку здесь? Не место, он, Фимка, вроде как на посту. При исполнении.
В раздумье он двигался по коридору, а потом решил — как получится. По обстановке.
Ломал голову напрасно — Фимки не было. Вышел, может, по нужде. Никифоров подошел к двери, прикрытой, но не запертой. А воздух снаружи бодрый, озорной. И роса. К дождю роса, или нет, кажется, наоборот? Он вглядывался, слушал, решив про себя ограничится парой подзатыльников, большего, право, Фимка не стоил.
Только ноги измочил. Росой, росой измочил, а все же…
Вернувшись в келью, он пожевал оставленное с вечера и опять улегся. На сей раз спать и не думал, просто поваляться хотел, что утреничать, но уснул. Сны остались холодные и темные, остальные разобрали до него.
— Уймись! Уймись, говорю! Найдется твой Ефим, куда денется!
В ответ причитания, частые, неразборчивые, безнадежные.
— От дура баба! Понять не может, что у парня своя жизнь. Послал я его по делу. Важному, ответственному делу. Кому попало не поручишь, а Ефим хлопец как раз подходящий, надежный. Доверие оказали, гордиться должна, а ты…
— А почему мне не сказал? Матери!
— Спешно послал, понимаешь, спешно! Ты бы шла домой, сыну-то вредишь, судьбу ломаешь!
Причитания постепенно стихали. Никифоров прибрался — лежак застелил, крошки смел. Порядок, можно гостя встречать.
Он не ошибся — Василь вошел без стука, как к своему.
— Что, парень, заспался? — а смотрел настороженно, зорко.
— Спал… — неопределенно махнул рукой Никифоров. Рассказал Фимка? Да что он мог рассказать, Клаву-то не видел. Как по двери молотил, разве? А мог. Просто взял да рассказал, и что знал, и так, трепло…
— Хорошо спал?
— Не жалуюсь, — в конце концов, какое им всем дело? Хочет — спит, хочет — на дудке играет. Деревенскими командуй.
— А то наши хлопцы так, из шкоды, шутковать любят.
— Не слышал.
— Ну и лады. Даже хорошо, что выспался. Отдохнул, значит, — Василь осматривал комнатушку — как бы просто, незначимо, но Никифоров порадовался, что навел чистоту. Все же — не в лесу живем, опять же культура…
— Не заскучал тут у нас?
— Я как-то…
— Понимаю. Но сейчас, сейчас, брат, нашлось тебе дело. Настоящее. Серьезное дело, не пустяшное, — Василь посмотрел прямо на Никифорова. Взгляд был — новый. Давеча совсем другие глаза были, нынче ж исчезла былая снисходительность старшего, даже безразличие (да, сейчас ясно стало — было оно, безразличие, просто из гордости он мысли такой не допускал прежде), а появился — интерес. Но вот что за интерес, Никифоров понять не мог. И некогда, Василь заторопил:
— Ты того, пошли, что ли, — и в голосе слышалась нерешительность, которой вчера и быть не могло.
— Куда?
— Да позавтракаем сначала.
Что будет после, Никифоров спрашивать не стал. Не пристало. Он человек взрослый, подождет.
Завтракали они там же, где и давеча, у товарища Купы. И опять без товарища Купы.
— Он занят… — как-то неопределенно сказал Василь. Мол, интересоваться не должно, не положено, а все же расскажу из вежливости. — Позже… Позже ты с ним повидаешься, он спрашивал о тебе. А сейчас… С прошлого года мы радио хотели в селе установить. Да вот некому. Ребята наши, они в науке малость слабоваты, а оно, радио, селу ох как нужно. Москву знать, — говорил Василь, а сам словно прислушивался к чему-то. — Ты — сможешь?
— А какое радио?
— Погляди, — Василь вышел в соседнюю комнату и вернулся с коробкой. — Премировали нас в том году, а лежит без толку.
— За что премировали? — спросил Никифоров и тут же обругал себя, тоже, любопытный выискался. Но Василь ответил охотно:
— А мы первые вышли по распространению политической книги. На каждый двор по семь с половиной брошюр вышло. Уж они вертелись-вертелись, да поняли — лучше добром взять. Шаршки, они далеко от нас отстали. Вот и премировали.
Радио оказалось простеньким: детекторный приемничек «Мир-2», наушники, провода.
— Так сможешь?
— Смогу. Мне бы еще медного проводу, антенну побольше сделать, лучше принимать будет. И заземление…
— Проводу? Это мы… Это мы сможем, — Василь даже обрадовался. — Тут связисты, батальон. Они дадут. Пойдем, прямо сейчас и пойдем…
Вел Василь другой дорогой, не той, что шли они вчера с Фимкой. Да и вывела она не туда. Лагерь стоял в распадке — несколько палаток, больших, барачных, с деревянным оплотом, но видно было — ненадолго построены: не окопаны, и мусору рядом мало.
— Ты по сторонам не пялься, не любят они того, — предупредил Никифорова Василь.
А чего пялиться, подумаешь, невидаль. Он городки палаточные видел — не чета этому. Когда отец еще инспектором округа был…
Их окликнули у самого лагеря — дежурный, разморенный, потный, явно узнал Василя, и махнул рукой.
— В синей палатке они.
Палатка была обычной, синего — полоска над клапаном.
— Ты проходи, проходи.
Внутри было, как во всякой палатке — не свет, не мрак. На скамье за дощатым, наспех сколоченным столом, сидел в одном исподнем толстый и лысый красноармеец. Селедку ел. Гимнастерка и прочая одежда лежали в куче на другой скамье, и потому Никифоров никак не мог определить звание. А звание — оно для военного главнее лица. Что лицо, надел противогаз, и нет лица. Петлицы, петлицы, вот на что в первую очередь нужно обращать внимание, учил отец. Иной на вид — чисто комкор, и ступает вальяжно, и движения неспешные, величавые, а приглядишься внимательнее — э, да ты, брат, просто наглец.
Интендант, подумалось вдруг. Всего-то — толстая складка на загривке, а вывод и сделан. Торопишься. Спешка да верхоглядство превращают разведку в… Нет, он не ошибся, сидевший, похоже, действительно был интендантом. Клочком газеты интендант вытер руки и только потом протянул обе навстречу Василю.
— Ну, кум, прощаться пришел?
— Уже снимаетесь?
— Нет, дня два еще постоим. А там да, там — ищи ветра в поле. За тридцать верст откочуем, под Станюки, что за Глушицами. Бывал?
— У нас только и дел по всяким Станюкам таскаться.
— Может, приходилось. Ты ведь непоседой был, знаю. Ну, зачем пришел, а?
— Пустяк. То есть, для тебя пустяк, а нам, сирым — ни в жисть не найти, — Василь подтолкнул Никифорова. — Излагай!
— Нам бы провода медного, для радио. Метров тридцать, — он хотел сказать — шесть, но с языка сорвалась цифра совсем несуразная. Не цифра, число, машинально поправил Никифоров самого себя. И все-таки, почему тридцать? Наверное, решил, что за меньшим куском и идти не стоило в такую даль.
— Тридцать… — интендант впервые посмотрел прямо на Никифорова. — Однако губа у тебя…
— Я на колокольню, на самый верх антенну помещу. Да заземление еще, — начал объяснять Никифоров, досадуя на собственную несдержанность. Дали бы пять метров, и хватит.
— На самый верх? Не свались только, — интендант пошел вглубь палатки, скрылся за ящиками, наставленными под самый потолок. — Тебе ведь обрезки не сгодятся. Одним куском, поди, хочешь?
— Двумя. На антенну и на заземление.
— Уже облегчение, — голос стал глухим, словно ушел интендант в невесть какую даль. Василь подмигнул, молодец, парень, не теряешься. Несколько минут слышны были стуки передвигаемых ящичков, кашель интенданта да жужжание мух над селедочной требухой.
— Владей, — интендант возник неслышно. Взял, да и появился.
— Спасибо. Большое спасибо, — Никифоров принял мотки. Хороший провод, многожильный, гуттаперчевой изоляции. — Немецкий?
— Да ты, вижу, знаток. Шведский. Для нашего дела бракованный, а тебе самый раз.
— Ты подожди меня там, снаружи. Нам поговорить нужно, — Василь присел на скамью рядом с интендантом.
Можно и снаружи, чин не велик.
Он выбрался на свежий воздух. О чем говорили внутри не разобрать, даже если слушать, но он не слушал. Что ему чужие дела, у него свое есть. Проводу на глаз выходило много, действительно, придется на самую верхотуру лезть, раз обещался. Зато Москву принимать будет, Ленинград, Киев.
Скучать Никифорову не пришлось, Василь вышел скоро. Смурной какой-то, но — собранный, напряженный.
— Пошли, — и до середины дороги молчал. Никифоров тоже не горел желанием болтать. О чем, да и зачем?
Наконец, Василь очнулся от дум.
— Уходят. Понимаешь, когда они рядом, спокойнее было.
— Спокойнее?
— Да. Я ж говорил, тревожно у нас. На вид — благодать, а под поверхностью такое копошится… Контра, кругом контра засела, притаилась. Так это пока силу чует. А дашь слабину, враз и повылазит. Общее хозяйство, оно только бедному и глядится. И то не каждому, а тому, кто с понятием. А у нас бедняков в селе мало, слаба основа… И тех запутать, запугать норовят.
— Запугать?
— Ну да. Народ темный. Ночью коту на хвост наступят, а потом месяц про черта рассказывают. Мужики, что бабы стали…
— Кот, он такой… как заорет… — Никифоров решил, что Василь проверяет его. Наверное, Фимка рассказал. Или даже Василь проверял его таким образом — подговорил Фимку, тот и куролесил ночью. — А бояться, конечно, глупо.
— Еще бы. Через их бабьи страхи все и происходит.
— Что происходит?
— Да ерунда, с одной стороны если смотреть. А пристальнее — так против нашей власти агитация. Боятся коллективизации, вот и стращают, — Василь определенно не желал вдаваться в подробности, переводил на обиняки. Как хочет. Очень, можно подумать, нужно Никифорову знать местные сплетни.
— Я радио займусь? — они уже шли по селу.
— Радио?
— Да, да… Вернее… Погоди. Сейчас не нужно. Потом, после похорон.
— Как скажете, — зачем тогда было затеваться? Ах, да, провод. Кабы сегодня не взяли, неизвестно, удалось ли где вообще раздобыть его. Уходит Красная Армия…
У самой церкви Василя перехватили:
— Вас в сельсовет… — запыхавшаяся Клава на Никифорова и не глянула. Наверное, так и нужно. Но стало обидно.
— Я подойду, — пообещал Василь.
Подойдет? Никифоров смотрел вслед. Клава что-то говорила, обрывки слов долетали до него, но он не вслушивался.
Не обернулась. Никифоров побрел в гору. Кабыздох подбежал, вильнул хвостом. В кармане завалялся кусочек хлеба. Жри, пес. За верность.
Кабыздох вежливо взял хлеб в зубы, отнес в сторонку, положил на траву. Зажирел, зажирел, псина. Или, напротив, хочет продлить удовольствие.
Последнее оказалось верным. Кабыздох, проглотив хлебушек, просто запел от счастья. Ну, будет, будет. Больше ничего нет. Он пошел дальше.
— Не ходи туда, милок. Не ходи! — внезапно появившаяся из кустов бабка попыталась перегородить путь.
— Это почему?
— А плохо будет, плохо… — от старухи тянуло вином. Ай, бабка, молодец.
— Ничего, — он обогнул ее, та что-то забубнила, но Никифоров не слушал. А, может быть, она нарочно? Пугает, отваживает молодежь? Ерунда. Кто такую слушать станет…
Больше ему никто не повстречался. Ничего, скоро люди пойдут, скоро. Радио слушать, газеты читать. Библиотеку откроют, пусть сначала и небольшую. А кинопередвижка приедет, толпой повалят.
В церкви никого не было. Кроме, разумеется, усопшей (сейчас Никифоров решил звать ее так — «усопшая»). Куда же подевался почетный караул? Эх, деревня, деревня…
Он прошелся, прикидывая, где можно будет установить радио. Собственно, он церковь-то и не смотрел толком. Келья — налево, а направо что?
Направо — тоже коридорчик, двери по бокам вели в пустые клетушки. Пустые, а решетки на окнах — дай будь. В конце коридорчика — лестница. Широкая лестница, что в училище. Шла она вниз. В подвал? Он спустился. Темновато будет, да. В полумраке он двигался медленно, боясь споткнуться обо что-нибудь. Убирали, но до конца не убрали. Полно хламу.
Уже почти в полной темноте он натолкнулся на дверь — массивную, кованную. Никифоров попробовал толкнуть. Странно. Показалось, будто подалась она, подалась и тут же вернулась на место, словно навалились изнутри, прикрывая. Да нет, ерунда. Он толкнул еще раз, но — вполсилы, почему-то не очень и хотелось ее открывать. Нет, не дрогнула. На ключ, верно, заперта.
Он поднялся наверх.
— Ты… Ты где был? — Василь смотрел на него сердито и встревожено.
— Просто…
— Нет, я не к тому. Ходи, конечно, где хочешь. Хозяин здесь. Я только подумал, что ты ушел, убежал.
— Убежал? — Никифоров удивился. Чего-чего, а бежать… — Зачем?
От кого, скорее, но он не сказал вслух, удержался.
— Вот и я думаю, что такой парень, как ты, не побоится бабьих страхов.
— Каких это?
— Пойдем, — вместо ответа заторопил его Василь. — Голодный же весь день, харчеваться будем.
Но пошли они не наружу, а в келью.
— Здра… Здравствуйте, товарищ Купа! — этого Никифоров ждал меньше всего.
— Садись, — махнул рукой товарищ Купа. Сам он устроился на лежаке, сидел прямо, не прислоняясь к стене. Никифоров сел на табурет. Василь поднял откуда-то сумку, водрузил на тумбочку.
— Ну, пора бы и подзакусить.
Говорил он как бы шутливо, но ни Никифоров. ни товарищ Купа не отозвались улыбками. Да и с чего улыбаться?
— Еда настоящая, добрая, еда простая! — приговаривал Василь, раскладывая припас.
Настоящая, настоящая еда. Казанок теплой вареной картошки, сало, лук, домашний сыр, малосольные огурцы, еще что-то. И — штоф виноградной водки.
— Ты ешь, ешь!
— А вы?
— Разве компанию составить… — Василь отщипнул кусочек хлебца и начал неспешно жевать.
Товарищ Купа не шелохнулся.
— И выпить молодцу не грех, — плеснул из бутылки Василь. — Будем!
Никифоров хлебнул и закашлялся. Смерть-водка!
— Закусывай, закусывай!
Стало приятно, добро, еда показалась необыкновенно вкусной, хотя спроси его, что за вкус — не ответил бы.
— Здоровый мужик и есть должен здорово, — подкладывал еду Василь. Никифоров благодарно промычал, давясь куском толстой жареной колбасы.
— А теперь повторим!
Водка пришлась по душе, взбодрила, ожгла.
— Ну, вот что, — товарищ Купа заговорил, и Никифоров почувствовал — захолодало, что ли. Впрочем, водка грела хорошо, основательно.
— Вот что, — повторил товарищ Купа. — Ты — человек наш, Василь за тебя ручается.
— Наш. Весь в батьку. Я с батькой его — хоть в пекло готов был.
— Дела деревенские ты представляешь.
— Да, да, конечно, — закивал Никифоров.
— Много нечисти кругом, мрази. Плюнь — в гада попадешь. Дочь… Дочь убили, и теперь… — голос его пресекся, он остановился перевести дух.
— Ты… Вот, полегчает, — подал стакан Василь, но товарищ Купа отвел его руку.
— Не время. После. Вот, парень, какие дела. Мало, что убили, так опорочить мертвую хотят. Мы ей похороны готовим, наши, большевицкие, а они слухи распускают, баламутят народ. Ты, чай, слышал?
— Нет.
— Опозорить хотят. Сорвать похороны подбивают. А наши… — он опять замолчал.
— Подвела комса, — пояснил Василь. — Разбежались ребята, попрятались. Стойкости в них нету, закалу. Чуть до крови дошло — сдрейфили. Незрелые.
— До крови?
— Я это так, к примеру. До дела, имел ввиду.
— Но и кровь… — товарищ Купа, наконец, налил и себе.
— Да, конечно. Алевтина жизнь свою не пожалела…
— Ее и не спрашивали, Алю. Убили, и все. Найти, найти, кто сотворил, я бы… — он скрипнул зубами. Никифоров раньше думал, что это просто говорится так — скрипеть зубами. Теперь вот услышал.
— Ищу, — Василь посуровел внезапно, вдруг. Сползла улыбка, и лицо стало — другим. Сухим, хищным. И старым.
— Ищи, — с силой сказал товарищ Купа.
— И он нам поможет.
— Я? — вообще-то Никифоров ждал что-то подобное. Зря, что ли, пришли они сюда?
— Ну, да. Они, те, то есть, кто виноват в смерти Али, обязательно попытаются сорвать похороны. Наших — то запугали, вот никто и не хочет последнюю ночь здесь провести. Тут как раз такой парень, как ты, и нужен: смелый, сообразительный, с ясной головой.
— И что… что мне делать?
— Да ничего неподъемного. Показать, что не боишься их. У тела посидишь, пусть видят, товарища нашего мы не бросаем. А я…
— Мы, — поправил его секретарь сельсовета.
— Мы тут неподалеку будем. Схоронимся и посмотрим, кто попытается помешать тебе. Тогда мы его и возьмем.
— Этой ночью?
— Этой. Последняя ночь, понимаешь… Фимку напугали крепко, убежал мальчуган из села, боится.
— Кто напугал?
— Кабы знать… Нет его, и спросить не с кого. Ты давай, наворачивай, сила пригодится. А мы…
— Пойдем, — товарищ Купа поднялся — тяжело, механически.
— Да, мы пойдем. Ты помни — ночью мы рядом будем, зови, когда понадобится. А дверь заложи изнутри, спокойнее будет.
— Дверь?
— Ну, вход в клуб. Дуб, в пять пальцев, не прошибешь. А станет гад ломиться, мы ему белы руки за лопатки и заведем… Бывай!
— Я, парень, крепко надеюсь на тебя. Не подведешь — и я не забуду. Слово даю, — товарищ Купа постоял минуту, а потом двинулся к выходу.
— Не провожай, — шепнул Василь и поспешил вслед.
Ага. Понятно. Ему же с дочкой, с Алей побыть хочется. Одному.
Мысли у Никифорова вдруг начали разбегаться, каждая — сама по себе. Он попытался сосредоточиться. Что-то… Что-то промелькнуло, а — не ухватил вовремя. Теперь жди, когда снова забредет в голову.
Бутыль оставалась почти полной. На три четверти точно. И пусть, он решил — довольно. Есть расхотелось, он почти насильно дожевал пук луковых перьев.
Значит, пришла очередь и ему пободрствовать. Совсем, совсем как настоящий монах, не зря кельей обозвал свое жилье.
Тут Никифоров вспомнил прошлую ночь. Да уж, нашел монаха. А если Клава придет нынче? Неловко получится. Да не придет, она же с товарищем Купой работает, знает, что ему ночью этой другую заботу нашли.
А все-таки, вдруг придет?
Он посмотрел в окно. Ночь пока неблизко. Странно как-то день идет — приходят, уходят…И чувство, что живет он здесь с полжизни.
А Василя с товарищем Купой не видать. Не вышли из церкви. Ничего, можно и подождать.
Незаметно для себя Никифоров задремал. Не очень и противился тому: сыт, пьян, делать все одно нечего. Думал полчасика придавить, а поднялся — синеет в келье, особенно по углам.
Проспал, проспал.
Ничего он не проспал. Вечер только накатывался, тихий, покойный. Он прошел коридором. Никого нет, конечно. Давно ушли и Василь, и товарищ Купа.
Он немножко погулял вокруг церкви, заодно и обстановку проверил. Ничего подозрительного. Да рано, рано еще. Солнце только село, луна едва взошла. А хорошо, что луна полная, никто незаметно не проберется.
Никифоров ополоснулся у колодца. Голова не болела, напротив, бодрость снова переполняла его. Свежий воздух, еда. Отдых, просто курорт.
Дверь он заложил на засов, но, скорее, просто из городской привычки. Там, в городе, шпаны полно, а тут?
Он одернул себя. Тут-то как раз и убивают. Вот она, убитая.
Подходил он медленно, сдерживая дыхание. Нет, действительно, ничем таким не пахнет. Он вздохнул свободнее, теперь уже стараясь услышать хоть что-нибудь.
Ничего. Воздух прохладный, и только.
Пока окончательно не стемнело, он зажег несколько свечей. Одну поместил внутрь звезды, Еремкиного творения. Раз уж они придумали, пусть будет. Серники попались неплохие, а то, бывает, чиркаешь, чиркаешь, полкоробка изведешь, прежде чем примус запалишь. А, фабрика имени Розы Люксембург. Столичные, держат марку.
Он присел на краешек скамьи. Что, собственно, ему делать? Вот так всю ночь и торчать? Глупо. Чем дольше он сидел, тем глупее казалась вся затея. Кто, собственно, увидит его — здесь? Особенно при запертой двери?
Лицо Алевтины в свете полудюжины свечей казалось совсем обычным, живым. Просто — лежит.
Никифоров посмотрел вокруг — просто, чтобы оторваться от лежавшей; она, казалось, притягивала взгляд. Нехорошо это.
Из-под скамьи выглядывал уголок тетради. Ах, да, воспоминания. Совсем забыл, ему же их редактировать. Посмотрим, что тут написали местные грамотеи.
Улыбаясь, частью и нарочито, прогоняя неловкость собственного положения, Никифоров раскрыл тетрадь.
Почерк крупный, чувствовалось — буквы не писали, а выводили — старательно и трудно. Писал… как его… Еремка, да.
«Алевтину, Алю я знаю давно. Мы тут все друг дружку знаем. Вместе всегда, как не знать. Она первая в комсомол вступила, и нас позвала. Поначалу боязно было как-то, для чего, думалось, а она объяснила — чтобы жизнь новую строить. Тогда многие согласились, потому что новая жизнь нужна, а эта больно тяжелая и несправедливая. У одних всего много, а у других — нет. Аля говорила, что это неправильно, мы все должны жить одинаково. А другие не соглашались, особенно старшие. Потому в комсомол вступили не все, побоялись. А чего боятся? (Зачеркнуто две строки) Ничего, сказала Аля, еще придете к нам проситься, в ножках валяться будете, а мы вам припомним, как отказывались. Она очень принципиальная и не терпит, когда говорят что-нибудь против Советской Власти. Только враги не любят Нашу Власть, объяснила нам она. А с врагами и поступать нужно повражьи, не давать им жизни и пощады. Даже в мелочах, потому что иначе они заберут верх и заставят всех работать на помещиков и капиталистов. Я с ней согласен, потому что работать на помещиков не хочу. Мои родители и деды на них всю жизнь работали, а у нас ничего нет, только корова старая, а лошадь пала два года назад, а другую купить все денег нет. А у богатеев по три, по четыре лошади, разве это справедливо? Поэтому их нужно давить. Алевтина — потомственная беднячка. Ее отец, товарищ Купа, проливал кровь, (зачеркнуто) чтобы нам жилось лучше. А дед и прадед были чумаками, возили издалека соль, везде бывали и видели, как плохо живут угнетенные люди по всей земле. И, как могли, боролись с панами и богачами, делали им всякий вред. Аля говорит, что мы должны брать с них пример и лишать богатеев покоя. Она сама так и делала. Еще она говорила, что прежде богачи ненавидели народных мстителей и убивали их, а еще богачам помогали попы и священники, которые проклинали мстителей и чернили их перед людьми. Поэтому мстителям приходилось (слово вымарано) делать в тайне и нам тоже нужно быть осторожными. Богачей еще много, а другие им сочувствуют, и сами хотят стать богачами. Они могут нам помешать и даже убить. Аля была права, раз ее убили. Наверное, мы должны отомстить за нее. Но я не знаю, кому. Всех богачей в нашем селе и в других селах тоже прогонит и уничтожит Советская Власть, и я буду делать то, что Советская Власть мне повелит. Богачей жалеть нечего, Аля сама так говорила. Без нее все станет не так. Раньше мы часто были вместе, особенно после работы, вечерами, было очень интересно, а что сейчас будем делать? Вот, о чем еще писать — не знаю».
Никифоров пересчитал. Как не растягивал Еремка слова, пяти страниц не набиралось. Сваришь с ними кашу, а получится — даже трудно представить, что получится. Варево. Придется потом порасспросить местную комсу, а уж по их рассказам и написать самому. Посмотрим, что дальше.
Дальше — страницы Клавы. Даже не пять, а все семь. Без помарок, вычеркиваний, исправлений. Написано правильно, хотя и скучновато — что Аля всегда была готова помочь советом, читала газеты и журналы, а также труды Вождей Мирового Пролетариата, интересовалась жизнью односельчан и не сторонилась никакой общественной работы. Останется вечным примером.
Именно то, что требуется. Образцовая работа. Он перечитал во второй раз, отмечая в уме, что нужно будет подправить. Выходило — совсем чуть-чуть.
«… Алевтина презирала богатство и буржуазное перерождение совершенно не коснулось ее. Другая на месте Али могла бы и не устоять, но только не она…» Буржуазное перерождение, вот как? Не коснулось…
Вечер ушел, чувствовалось, снаружи — ночь. Ночь тихая, застывшая. Кто, в самом деле, способен что-нибудь ему сделать, пока он здесь, внутри?
Никифоров подошел к двери.
На совесть заложил, снаружи не отопрешь.
Но, странное дело, спокойнее не стало, напротив, закопошилось в душе темные, смутные тревоги. Ерунда. Чхни и засмейся, как отец любит говаривать в таких случаях. Смеяться Никифоров не стал, но чихнул громко. Случайно, конечно, получилось.
Отсюда, от входа, видно было, что освещен совсем небольшой круг. Ночь была не только снаружи, она и сюда заползла. Ничего, ничего, не барышня кисейная — распускаться. Нашатырного спирту мужику не нужно, простого было бы вдосталь. А у него есть, бутыль, пей — не хочу.
Действительно, не хотелось. Но, пожалуй, стоит — ночь быстрее пройдет. Пару глотков, не больше.
Со свечей в руке он прошел в келью. Вот дубина! Двери запирал, а если кто в окно залезет?
Он задвинул шпингалет. Конечно, выдавить стекло — плюнуть проще, но не зря же Василь с товарищем Купой в ночи стерегут. Наверное, где-нибудь в кустах как раз у окна и притаились. Нет, Клаве лучше не приходить.
Водка показалась крепче прежнего. Два глоточка всего, два, ничего особенного. А теперь и вернуться можно. Немножко посидит, часок, Пролетит — не ухватишь, время, оно странное. Особенно после водки. Почему часок? И больше осилит, если нужно. Хоть до самого до утра. А что? Посидит — посидит, глотнет, закусит, опять посидит. И написать что-нибудь время есть, для себя написать, или вот про Алю…
Он подобрал тетрадь, раскрыл. А карандаш? Где же он? Взяв свечу, он опустился на четвереньки и стал искать. Хорошо, мели тут, чисто.
Карандаш отыскался в самом углу. Эк, молодцы, куда закатили. Хорошо, грифель не сломан.
Он посидел над чистой страницей. Не писалось. Угасло, не горя. Потом, после будет настроение. А пока будет читать дальше, что там Фимка накарябал.
«… Аля знала очень многое, гораздо больше, чем всякие там прежние попы и священники, что обманывали народ. Раньше, когда простые люди не могли и подумать о том, чтобы учиться, знания собирали по крупицам и передавали от родителей детям, а от посторонних таили, чтобы богатеи не смогли эти знания отобрать и применить для своей пользы, иначе они постарались бы еще больше закабалить трудящихся и пролетариев. У бедняков раньше и грамота была, но своя, не такая, как у богатых. Понимали ее не все бедняки, а только самые сознательные, кто люто ненавидел угнетателей и их прислужников, помогавших богатеям держать в подчинении народ. И мы, если проявим себя, начнем бороться с богатеями, тоже сможем выучиться народной грамоте. Знать ее нужно, потому что в ней наша история, наши корни, а еще есть книги, которые учат, как лучше вредить богачам. Это только кажется, что с помещиками и капиталистами покончено навсегда. На самом деле, пока…»
Никифоров на мгновение оторвался от тетради: пламя свечи, одной из многих, вдруг преобразилось, стало оранжевым, затем красным, малиновым, и — погасло. Встать и запалить свечу сызнова не хотелось. После.
«… пока живет хоть один богач, покоя не будет, напротив, видя, как расцветает государство бедняков и нищих, богачи злятся и хотят власть порушить, а взамен опять угнетать всех остальных, кто не богатей и не помещик. Потому борьба с ними, с врагами, будет нарастать год от года, и нам очень даже понадобятся те способы, которыми мучили богачей наши деды и прадеды.
И еще говорила Аля, что пособников богачей у нас на селе — тьма. А окрест и того больше. В Шаршках даже церковь оставили нетронутой и попа при ней. Разве то дело? Наши малосознательные односельчане каждое воскресенье молиться туда ходят. А зачем бедному человеку молиться, он не перед кем не виноват, наоборот, это перед ним все виноваты. Молятся только богачи, у которых много грехов, и те, кто богачам помогает. Церковь закрыть нужно, разрушить, или клуб устроить, как в нашем селе. Одного ценного металлу в колоколах сколько! Только богачи дают взятки тем, кто в районе и в области, и продолжают молиться. Враги, они даже среди начальников есть, пролезли, притворяются, что на стороне бедняков, а сами наоборот, пособничают царскому режиму и его осколкам. Если мы будем знать тайную народную науку, то сможем тех врагов найти и извести. Только и богачи не сидят, сложа руки. Они, и их наймиты стараются побороть нас, и для этого и придумали церковь и попов. Но Аля их не боялась, потому что знала…»
Последние строки Никифоров дочитывал, напрягая глаза. Опять свечки гаснут. Уж больше половины. Еще один язычок пламени заалел, малиновый, темно-вишневый… Погас! Странно. Гаснут-то сверху вниз. Что пониже, горят, а повыше — нет. Эй, эй, так и все потухнут!
Он взял угасшую свечу, поднес фитилек к огоньку еще горящей товарки. Темнота нам ни к чему, пусть светло станет, ясно. Теперь другую. Подумаешь, гаснут. Ветерком потянуло, вот и сбило пламя. Та свечка, что внутри звезды, горит, как ни в чем не бывало. Защищает ее ткань, от ветру-то. Сейчас расставим свечи по-прежнему, да и спать идти.
Забавно. Свеча горела, но стоило поднять ее повыше, пристроить на прежнее место, как опять изменялся в цвете огонек, изменялся и ник. Никифоров перепробовал три свечи. По верху, что ли, сквозит? Действительно, подними руку — и словно морозными иголочками колет.
Но и свеча, что пониже, тоже заперхала, зафырчала. Осталась одна, последняя, да та, что в звезде. Никифоров поставил ее на пол. Вот здесь действительно тянуло, пламя трепетало, но не гасло.
Он медленно поднялся, пошел к выходу.
Главное, голову не терять. Без паники. Эка невидаль, свечи плохие. Что ж с того? Не маленький, темноты пугаться не к лицу. Просто он дверь откроет, откроет, и проветрит. Может, газ какой вредный скопился.
Сначала он подумал, что ошибся — нужно на себя тянуть, а не толкать. Лишь потом, нехотя, нежеланно, пришло осознание — его заперли. Заперли снаружи. Как первоклашку, как мальчонку-несмышленыша, чтобы из дому не сбежал. Никифоров нарочно растравливал чувство обиды, возмущения. Лучше возмущаться, чем бояться.
И потом, кто запер? Кулачье, чтобы попугать, позлорадствовать. Его ж предупредили. И пес с ними, посидит до утра. Тоже мне, нашли боязливца. Или просто — ляжет спать. Ну их всех.
Никифоров толкнул дверь еще раз, напоследок. Чуда не случилось, не поддалась. Он повернулся, смотря куда угодно, но не на свечу. Горит, горит, милая.
Зря подумал. Вспыхнула последним, отчаянным светом, и погасла тоже. Как ни слаб, не малосилен был ее свет, но теперь, когда не стало и его — словно в ночи наступила ночь новая.
Нюни, одернул себя Никифоров. Нюни и сопли. Эка невидаль — тьма. Да разве это тьма? Смешно.
Он даже начал было смеяться, но поперхнулся. Неприятный какой-то смех выходил. Тьмы и верно не было — свеча внутри ситцевой звезды продолжала гореть, но не освещала — ничего, и оттого темнота казалась еще плотнее.
И ладно. Раз так, одно к одному — спать пойдем. Как-нибудь наощупь, по стеночке, на заплутаюсь.
Он действительно не заплутал. Привык, ноги дорогу знали. И руки помогли.
Дверь в келью не поддалась. Он приналег, толкая, но — напрасно. И та ведь дверь, точно та, не мог он спутать. Путать нечего. Никифоров вспомнил, как рвался прошлой ночью Фимка и решил — нет, стучать он не станет. Может, тот же Фимка там, внутри и сидит. Пробрался в окно, заперся изнутри, и поджидает, когда он, Никифоров, хныкать начнет, проситься. Не дождется, гад. Ох, и отвалит он Фимке по-нашенски, покомсомольски. Если, это, конечно, Фимка там. А кому ж еще быть?
Он пошел назад.
Судьба, значит, сидеть здесь. Казалось бы, что за печаль? Посидит, подумаешь. Но — никак не хотелось. И холод, холод пробрал до самого сокровенного, заледенело все внутри. Сколько, интересно, до рассвета? Нечего, нечего накручивать себя, придет рассвет, куда ж он денется. А он вот что — приляжет на скамью. Только сначала разомнется, для тепла.
Глупая мысль, конечно. Где ж разминаться, и как? Теперь он рад был и звезде, хоть на гроб не налетишь.
Вдруг и звезда погасла. Ну, пришел черед. Нет, опять светится. Опять погасла. И показалось, что это кто-то ходит между ним и звездой, заслоняя ее. Вот ерунда. А ведь и слышно — шлеп, шлеп.
Мерещится. Со страху. Никого ж нет. Или…
Он прижался к стене, студеной, неподатливой. А вот пока он в келью пройти пытался, так двери и открыли, и вошли. Никифоров пытался вспомнить, заложил он засов, или снял. Да не мог снять, что он, слепорылый интеллигентишка? Пустячными мыслями пытался он унять страх, отдалить миг осознания. Тут же одернул себя, не курица — голову под крыло.
Теперь звезда виделась ровно, но он знал наверное — кто-то, кроме него, здесь есть. Не свои, не Василь. Тот бы позвал, чего таится. Кулачье. Прошли мимо Василя, а то и… Никифоров помнил рассказы отца, как вырезали порой и отряды, посланные собирать продразверстку.
Он присел, опасаясь, что нашарят. Что ж делать? Нахлынула отстраненность, словно и не он здесь пропадает, а другой, незнакомый. Никифоров знал это чувство, оно приходило к нему и раньше, раз — когда дрался с уркой, другой, когда тонул. Отец говорил, что для бойца нет ничего главнее такого чувства. Хладнокровие. Иначе — потеряешь голову, конец.
Здесь, у самого пола, отчетливо слышно было пришаркивание бродивших по залу. Странное пришаркивание, даже не стариковское, а… Он не мог подобрать сравнение, потому что сроду не встречал подобной походки. А память на звуки была у него хорошая, в доме любого узнавал, пока тот еще по коридору шел.
Спрятаться нужно, затаиться. Рано или поздно, а натолкнутся на него. Где ж таиться, когда зал — пустой? Попробовать опять выйти из церкви? Нет, там-то его ждать и будут. Тогда — что делать?
Прошли совсем рядом, он почувствовал движение воздуха. И запах. Странный, тоже прежде никогда не встречавшийся запах. Во всяком случае, это точно не были ни Василь, ни товарищ Купа. Он тихонько-тихонько пополз вдоль стены. Ага, вот и другой коридор, что в подвал ведет.
Он сжался, стараясь занять как можно меньше места. А нету больше ни Василя, ни товарища Купы, понял вдруг Никифоров. Что с ними стало, тишком прирезали или еще что, только не будет подмоги.
Из коридора тянуло холодом, тянуло нешуточно, зимно. Значит… значит дверь отворена, подвальная. Схорониться, может, и не найдут.
Ему ничего и не оставалось делать — шаги становились громче и громче, словно с разных сторон шли сюда, к нему.. Он тихонько, едва дыша, заполз в холодный ход, касаясь рукою стены, то гладкой до льдистости, то шершавой, неласковой. Оборачиваясь, Никифоров мог видеть красное пятнышко звезды, то и дело пропадавшее, заслоняли. Он решил и не оборачиваться, незачем.
Дверь оказалась отворенной, рука пробралась за порожек и нащупала ноздреватую ступень. Не выдала дверь бы, хорошо, распахнута в пасть.
Дальше ползком было неловко. Он поднялся, пялясь в кромешную тьму, решаясь — идти дальше или…
А вдруг это все-таки дурацкая шутка деревенских? Застращать решили, а потом наиздеваются вдоволь, натешатся…
Звук, что донесся до него, негромкий, краткий, — приморозил. Даже шевельнуться не стало сил. И ничего ведь особенного не услышал, ни угрозы, ни брани. Просто звук, невнятный, ни с чем не связанный. А силы иссякли.
Давай, двигай, телятина. Шевелись.
В непроглядной тьме и шагнуть-то трудно, что в стену идти. Совсем крохотными шажками Никифоров спустился — куда? Что здесь, внизу? А опять по стеночке. В стороночку, в стороночку, и схоронимся. Помаленьку, легонько.
Он двигался, потому что чувствовал — стоит остановиться, и тронуться вновь сил не достанет. Куда, зачем он пробирался — не важно, лишь бы не стоять, не цепенеть от страха. Не ждать.
По счастью, никакого хлама не попадалось. Нет хлама, нет и шума. А с другой стороны, и спрятаться труднее.
Рука нашарила нишу. Вот сюда и забиться. Притаиться мышкой-норушкой, сроду не сыщут. Ниша поглотила его, Невысокая, пришлось согнуться чуть не в пояс. Не переломится, чай.
Словно в печь прячется — свод полукруглый, каменный.
Никифоров попытался перевести дух. Негоже этак… загнанным мышонком. Гоже, негоже… Нарассуждался… До утра сидеть будет. А как он узнает, что утро? Сюда и свет никакой не достанет…
Теперь он расслышал: это был стон. Короткий, сдавленный, он прозвучал совсем близко, рядом.
Выстудило все — и напускную браваду, и злость, и даже самый страх. Пусто стало. Пусто. Никифоров словно видел во тьме — видел странным, нутряным взором, так, зажмурясь, видишь круги и узоры. Он не жмурился, напротив, и там, где был спуск в подвал, видел человека? морок? или просто кровь бьет в голове?
Он съежился, теперь хотелось одного — чтобы ниша стала еще меньше, раковиной, панцирем. Вжимаясь в стену ниши, он почувствовал, как та подалась, и показалось — его выпихивают, изгоняют наружу.
Ложной оказалась стена, обманной. За ней — еще ход. На четвереньках Никифоров полз, не удивляясь, даже не думая ни о чем, готовый ползти вечно, только бы не упереться в тупик, тогда…
За собой он не слышал, чувствовал — отстали, на малость, но отстали. А ходу конца не было. Никифоров замер. Тихо. Кажется, тихо. Ход-то не маленький чего ползти, встать можно.
Он встал. Нет, в рост голова цепляет, но склонясь — можно идти. Только куда? Показалось, что ход раздвоился. Никифоров стоял, щекой пытаясь уловить малейшее шевеление воздуха. Влево, вправо?
И опять — стон. Сейчас далекий, тихий, он подстегнул. Дальше, куда-нибудь, но дальше, Никифоров почти бежал, угадывая направление, не всегда верно, ход порой изгибался, и тогда он ударялся о стену, но нечувствительно, стараясь только быстрее направиться, отыскать путь — вперед.
Новое столкновение вышло иным — налетел на деревянное, и звук от удара отзвучал иначе. Вольнее. Пытаясь нащупать стену, он вытянул руки, но — свободно. И вверх — тоже. И там, вверху, виднелся квадрат — не света, еще нет, но тьмы пожиже. Пот, что беспрестанно заливал глаза, мешал смотреть, и он стер его рукавом мокрой от пота же рубахи.
Лестница. Обычная приставная лестница, вот что было перед ним. Подвал или погреб.
Срываясь, он полез вверх, спеша — освободиться, только сейчас он почувствовал, как давила на него толща породы, земля. Ослабшими вдруг руками Никифоров оперся о пол, оттолкнулся, встал.
Яркий карбидный свет ожег глаза, и в грудь уперлось — острое.
— Погоди, Микола, то студентик, не признал? — голос был знакомый, но чей?
— Что с того, может, он — ихний, — но давление на грудь поуменьшилось.
— Да посмотри, раскровянился как, — луч фонаря сбежал вниз. Вокруг стояли мужики, пять, шесть, толком не разглядеть.
— Ты, хлопчик, что там делал?
А, это Костюхин, Костюхин, с которым чай пили.
— Я… из церкви… там… — у Никифорова вдруг не оказалось слов, но Костюхину хватило и сказанного.
— Понятно. Ты вот что, студент, выдь на двор да обожди там. Некогда нам сейчас. Да убери вилы, Микола!
Тот проворчал недобро, но вилы опустил, и Никифоров понял, нет, не понял, почувствовал — боится чего-то Микола. Они все боятся.
— Давай, давай, иди, — подтолкнули его к двери.
И комната и сени показались знакомыми, и он прошел не спотыкаясь.
— Прикрой дверь-то, — сказали в спину, и еще что-то, уже не ему. Фонарь погас, но снаружи он был ни к чему — луна светила полно, редкие облака недвижно зависли поодаль.
А дом ведь известный. Дом товарища Купы.
Никифоров дрожал усталой, вымученной дрожью; парная ночь не грела, и казалось — пот, высыхая, превращается в иней.
Он присел на лавочку.
Что эти люди делают в доме товарища Купы, где сам товарищ Купа, что вообще происходит — не интересовало Никифорова. Он просто не хотел ничего знать, совершенно ничего.
Крики, что раздались минуту спустя, он встретил почти обречено, словно ждал. А и как не ждать?
— Ты бей, бей!
— Заходи с боку!
— Колом, колом его!
— Держите Сашку! Держите! Утащит!
Потом все сплелось, спуталось, крики пошли бессловесные, дикие. Видно было, как луч карбидного фонаря метался внутри, а затем остановился, замер.
Дверь распахнулась; наружу выбежал мужик, кажется, Микола. Припадая на левую ногу, он бросился к калитке и, пробегая мимо Никифорова, прохрипел:
— Беги! Беги прочь!
Прочь? Куда?
Ноги знали.
К утру он вышел на станцию в семнадцати верстах от села — усталый донельзя, в ссадинах и кровоподтеках, но странно успокоившийся. У колодца он умылся, поправил, насколько можно, одежду и стал обычным пареньком, побитым где-то в деревенской драке. Эка невидаль.
Вспоров потаенный кармашек штанов, где зашиты были обернутые вощанкой деньги, «неприкосновенный запас», он пошел за билетом.
Что было, то было. И осталось — там. Нужно жить дальше. А время такое, что жить следует неприметно, скромно. Не поладил с деревенскими подкулачниками, и все.
Ему удалось пристроиться у окна. Вагон качало, люди вокруг занимались обыкновенными делами — ели, поправлялись со вчерашнего, ругались, просто дремали, и никому до него, Никифорова, не было никакого дела.
Он смотрел на пролетающие мимо деревья, на поля, на бредущих куда-то баб, и чувствовал, как прошедшее уходит, заволакивается, становится небылью. Лишь однажды, когда поезд выкатил на длинный мост над рекою, помстилось, что небыль — сам поезд, этот вагон, старик напротив, жующий дешевую чесночную колбасу, а в действительности он, Никифоров, остался там, во тьме церковного подземелья. Но мост кончился, паровоз дал громкий басовитый гудок и прогнал вон никчемные вздорные мысли.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ (Мероприятие два дробь одиннадцать)
Вмятинка от удара приклада оспиной легла на светлую голубизну крашеных ворот.
Галка нехотя оторвалась от столба и полетела к куполу, в бестолковый хоровод парящих товарок.
— Оглохли, как есть оглохли. Открывай, живо! — Федот опять поднял винтовку.
— Попортишь казенное имущество, — лейтенант соскочил с брички и застыл, не решаясь идти дальше. — Отсидел ногу, — напряглось в улыбке лицо, смешок рвался наружу.
Лошадь махнула хвостом, отгоняя слепня.
— Без расчета строили, — козья ножка, посланная щелчком старшины, упала у ограды. — Сколько сил впустую извели. А камня!
— Жалеешь? — бричка скрипнула, качнулась, а сержант-чекист уже стоял у невысокой беленой ограды, легонько пиная ее носком сапога.
Федот еще раз ударил в ворота. Лейтенант пошатнулся, переступил, ловя равновесие, и закусил губу. Как глупо! Но ноги оживали, щекотное бурление покидало их.
— Хватит попусту стучать, — остановил Федота сержант. — Перелезай, да сам отопри.
Закинув винтовку за спину, солдат перевалился во двор.
— Знатное строение, большое, — Иван задрал голову к небу. — Потеть придется.
— Не сомневайся, пропотеешь, — усмехнулся старшина.
Створки ворот медленно распахнулись.
— Поглядим, — чекист шагнул вперед.
Возница легонько стегнул лошадь. Медленно, неспешно вкатилась бричка во двор.
Тишина. Лишь галки наверху подавали порой вредный птичий голос.
Райуполномоченный посмотрел по сторонам. Приехали? От портфеля на коленях, новенького, с тремя замочками, пахло химией, индустрией.
— Не сиротись, Игорь Иванович, присоединяйся! — чекист не выказывал никакого уважения к должности уполномоченного. Заносится хвост, собакой вертеть хочет.
Игорь Иванович вздохнул, покидая бричку. Теперь уже всемером стояли они на мягкой земле в тени храма.
— Жарко, — уполномоченный снял фуражку, мятым, но чистым платком вытер лоб.
А жары и не было. Потом, часа через три, к полудню, придет она, а пока утренняя свежесть цепко держалась в тенистых уголках.
— Я готов, Степан Власьевич, — фуражка возвращена на место, френч одернут. Трудно гражданскому человеку среди военных.
— Тогда приступим. Бердников, вперед! Лейтенант, в случае чего — поддержи.
— Непременно, — легко согласился лейтенант.
Федот затрусил к дому, за ним, не мешкая — чекист с уполномоченным.
Двор чистый, без всякой мелкой дряни — окурков, бумажек, спичек горелых. Нельзя смотреть в землю безотрывно. Что подумают? Уполномоченный покосился на чекиста. Серьезный мужик.
Федот махом вбежал на невысокое, в три ступеньки, крылечко.
— Не заперто, товарищ сержант! — радостное нетерпение, предвкушение, восторг — чего больше?
— Ну и заходи, — чекист деликатно поддержал под локоть Игоря Ивановича, поднимавшегося на крыльцо.
— Жарко, — опять пожаловался уполномоченный. Платок, теперь в серых причудливых пятнах, вновь прошелся по лицу.
Пустое ведро громыхнуло где-то внутри, в темноте дверного проема. Федот шагал, не заботясь о пустяках.
Возница положил ладонь на лошадиную морду.
— Можно устраиваться, товарищ лейтенант?
— Погоди, Платоныч.
— Эх, бедолага, — возница достал ломтик хлеба, лошадь осторожно взяла его губами. — Устала, милая, за ночь. Потерпи.
— Сюда, сюда, товарищ сержант, — звал Федот. След его тянулся по дому — сбитые половики, поваленные стулья, опрокинутый аквариум — давно пустой, без воды, только галька рассыпалась по полу.
— Дух какой… — сержант пропустил Игоря Ивановича вперед.
— Известно, поповский, — уполномоченный споткнулся о лежавший поперек дороги веник.
— Тут он, тут, — приплясывал у входа Федот.
— Остынь, Федя, не торопись. Разберемся.
Скрипнула половица, хлопнула распахиваемая дверь. Кровать — широкая, деревянная. Белое покрывало, а на нем лежал человек, лежал, одетый в темно-зеленую рясу, на ногах — башмаки.
— Живой, живой, товарищ сержант. Дышит.
Глаза лежавшего открылись. На бледном лице они, ярко-голубые, казались кукольными, нарисованными, ни удивления, ни любопытства.
Сержант расстегнул планшет, достал сложенный вчетверо лист.
— Так… — бумага развернулась с легким хрустом. — Так… Гражданин Никодимов Сергей Николаевич? Могли бы встать, когда с вами власть разговаривает.
Лежавший не шевельнулся.
— Не желаете? Ну, да ладно. Гражданин Никодимов, вам официально предлагается сдать все имеющиеся ценности добровольно.
Глаза не мигая смотрели вверх.
— Молчим? Напрасненько, — солдат хмыкнул, спрятал бумагу. — Часики ваши стоят. Непорядок, — он потянул за цепь, поднимая груз, толкнул маятник чекуш. — Времечко нынче дорогое.
Федот пододвинул табурет: — Садитесь, товарищ сержант.
— Я, пожалуй, выйду, — уполномоченный вопросительно посмотрел на чекиста. Тот пожал плечами. Игорь Иванович скользнул за спину Федота, быстро прошел на крыльцо и — вниз, на траву, к стоящим в ожидании саперам.
— Ну, как? — осведомился лейтенант. Хорошо ему, чистоплюйчику.
— Все в порядке. Он там один, товарищи из органов с ним разберутся.
— Платоныч, заводи лошадь на конюшню, — лейтенант посмотрел на часы — большие, переделанные из карманных, кожаным ремешком пристегнутые к запястью, подышал на стекло и вытер рукавом гимнастерки.
— Который час, товарищ лейтенант? — старшина знал слабость командира к часам. Дите малое, право.
— Девять семнадцать. Покурите четверть часика… — лейтенант отправился вслед бричке. Игорь Иванович двинулся было за ним, но, дойдя до края тени, передумал.
— Голодающий человек боль чувствует слабо, — доказывал Иван старшине, — ему что волк кусает, что комар — едино.
Старшина тянул очередную самокрутку, изредка сплевывая на землю желтую табачную слюну.
— Хоромы какие, а, товарищи? — уполномоченный подошел к ним поближе. — В городе пять рабочих семей с радостью в таком доме бы жило, а тут одна, поповская. Да что пять, больше.
Беспомощный тонкий крик, прерываемый только на вдохе, рвался из дома.
— А ты говоришь, слабо чувствуется, — старшина затоптал окурок.
Иван машинально царапал монетой звездочки на стене церкви. Цело ли старое зеркало? Совсем пузырем несмышленым он был, когда мать притащила зеркало из дворца — так все называли усадьбу. Тяжелое, рама железная, витая. Хутроским вообще мало толкового досталось — пока прослышали, добрались до места, все стоящее расхватали. А мать в штору зеркало завернула и несла на себе шесть верст. Из шторы одежи пошила на всех, а зеркало повесила на стену, да убрала почему-то скоро. На чердаке схоронила.
Крики становились тоньше и короче, и вдруг оборвались лопнувшей перетянутой струной.
— Иван! — окликнул старшина.
Лейтенант возвращался. Походка легкая, мальчишеская.
— Отдохнули? Тогда пошли, посмотрим, что и как, с какого бока удобнее приняться.
Саперы скрылись в церкви. Игорь Иванович побрел по двору. Попить бы. Колодец стоял недалеко, у дерева. Ведро звучно шлепнулось о воду. Глубокий. Уполномоченный крутил ворот, считая зачем-то обороты.
А водичка ничего, вкусная. Он пил сначала жадно, взахлеб, потом по глотку, надолго отрываясь от ведра, кряхтя и осматриваясь вокруг.
* * *
Солнце нестерпимо било в лицо. Чекист прищурился, заслонился рукой, привыкая.
— Товарищ сержант, давайте водички солью, — Федот поднял кувшин.
— Давай, — брызги свернулись в пыли, покатились. Далеко не укатятся.
— Вот полотенчик, руки оботрите. Эх, слабоват оказался попик.
— Муха навозная, а не мужик. Ладно, забудем, — он бросил полотенце Федоту. — Пошли, проверим вокруг на всякий случай.
* * *
Лом приятно тяжелил плечо.
— Не надорвись, — крикнул вслед возница. Конюх, что понимает. Иван шагал свободно, радуясь ясному дню. Здорово придумано — выдолбил норку, заложил заряд, гахнул — и готово. Интересно, весело. Будет о чем рассказать после армии. И командиры хорошие, по пустому не дергают. А возвращаться ли в деревню? Скука одна, да работа, после нее армия — отдых. В саму Москву после армии подаваться можно, как раз наборы идут на строительство подземной железной дороги. Успеть бы — служить еще долго.
* * *
— Как успехи, лейтенант? — чекист протянул серебряный портсигар, угощая.
— Помаленьку. Слышишь, долбим камень. Успеем.
— А у нас — пусто. И сволота эта подохла. Семьи нет, к сестре, гад, отослал. Федот расстроился, бедняга.
— Ничего не нашли?
— Пусто, говорю. Где-нибудь в другом месте спрятано. Будем искать, но… — сержант махнул рукой. — Главное, точно ничего не известно. Слухи одни. Такого ведь наговорят, сволочи… Где-то в нашей области сокровища Лавры упрятали, а, может, не в нашей, а в соседней…
Они помолчали.
— Да, лейтенант, ты Ивана на десять минут одолжи, дохляка из дому убрать. Нам же в нем ночевать, завоняет.
— Дам, как кончит.
* * *
Лейтенант раскрыл блокнот, вывел нужную формулу, подставил коэффициенты.
Уполномоченный оторвал его от расчетов.
— Вы уверены, что управитесь вовремя?
— Конечно, не беспокойтесь.
Игорь Иванович перевел взгляд на церковь.
— Если бы до основания, вдребезги, а?
Лейтенант покачал головой.
— Дорого. Взрыв демонстрационный. Купол снесет. А строение пригодится.
— Разумеется, разумеется. По плану ссыпной пункт откроют, в нем нужда острая…
Уполномоченный продолжал о чем-то бубнить, но лейтенант не слушал. Карандаш навис над цепочкой цифр, выбирая оптимальную массу заряда.
* * *
— Держи крепче, опять упустишь! — они взялись за концы покрывала, оторвали ношу от земли.
— Да я что, — оправдывался Иван, — случайно выскользнуло из рук.
— Случайно, — передразнил Федот. — Дрейфишь, так и скажи.
— Нет, просто… Мертвый, неприятно.
— Под ноги смотри, раззява. Мертвый ему не угодил. Взрывчатку таскать не робеешь, а тут…
Они остановились у погреба.
— Снесем вниз, пусть в холодке лежит. Ты, Иван, слушай меня: мертвые — самый милый народ, с ними бы только и иметь дело. Живых остерегайся, парень, — он, согнувшись, попятился в низкую дверь.
Иван неловко переступил через порожек и вслед за Федотом начал спускаться вниз.
* * *
А мебель дешевая, шаткая, как только держала толстопузых. Уполномоченный поглядывал из окна на Федота, ставившего для сержанта стул в тени дерева. Нельзя дальше тянуть, пора в село идти. Бутерброд булыжникам распирал нутро. Никак не избежать сухомятки при такой работе.
Он достал из портфеля коробочку с пилюлями, выкатил одну на ладонь.
Колодезная вода, согревшись, отдавала тухлинкой. Сержант уселся, сказал что-то Федоту, и тот бегом бросился за угол. Ретивый. Уполномоченный поднялся. Желудок после пилюли привычно занемел, даря два часа передышки. Диету советуют доктора. Диету…
Сержант обернулся на шаги.
— Отдохнем, Игорь Иванович? Сейчас Федот второй стул принесет, посидим в холодке, а?
— В село идти надо, народ организовывать, — хотел же сразу, да пока то, се… И сержант советовал не торопиться.
— Воля твоя, Игорь Иванович. А то посидим. Приятно, знаешь, в тени…
— Мне сопровождающий нужен.
— А саперов попроси, пусть динамитом разбудят председателя. Полдня мы тут, а он не чешется.
— Саперы не годятся.
— Ладно, Федота бери, — сжалился сержант. — Ему двигаться полезно. Вот и он, сердешный. Федя, поступаешь в распоряжение товарища Пышкова.
— Тогда отправляемся, — накатило. В теле легкость, энергия струилась по жилам. Любил Игорь Иванович себя такого — решительного, уверенного, скорого на подъем.
— Пешком? — поморщился Федот.
— Что лошадь тревожить, возня одна, — уполномоченный упруго зашагал к воротам.
— Винтовку возьми, — тихо приказал сержант. Федот забежал в дом, а потом едва догнал уполномоченного на полпути. Правда, пути — четверть версты всего, спустился с пригорка, и вот оно, село.
* * *
Оцинкованный ящик аккуратно лег на полку. Окошечко чулана крохотное, в ладонь, в солнечном луче пылинок выплясывала уйма. Старшина сдержал дыхание — как такую гадость в себя пускать.
— Ты дерюжку сверху положи, — заглянул в дверь лейтенант. — Без детонатора она не опасней манной каши, но пусть не видят. Забоятся.
Старшина вышел в коридор, и лишь тогда вздохнул полной грудью. Экономия бесполезная, одна морока. Не стал лейтенант всю взрывчатку закладывать, мол, хватит половины. Возись теперь. Кабы харчишки сэкономить, да, за них много чего получить можно. Постараемся.
* * *
— Изба-читальня. Тут и смотреть нечего, — Федот пошел было дальше, но уполномоченный удержал. — Зайдем, посмотрим. Шаткий стол, несколько газет, брошюрки. — «Каждому колхознику в руки — книгу!» — прочитал Федот плакат на стене. Бородатый мужик с умильной улыбкой раскрывал толстенный том на фоне золотой стены хлебов.
На тумбочке в углу — граммофон.
— Шикарно живут! — подскочил к нему Федот, крутанул рукоять. — Пружина лопнула. Какую граммофонию сломали… — разочарованно протянул он.
— Газеты несвежие, — уполномоченный склонился над столом.
— Ну, а так? — Федот пальцем раскрутил диск, положил на пластинку адаптер. Голос, визгливый, игрушечный, перешел в певучий женский и, забасив, умолк.
— А мы его эдак! — он закрутил диск в обратную сторону.
Отрывистая тарабарщина ревела из трубы, а он слушал, склонив голову на бок, пока диск не остановился.
— Журнал политинформаций три недели не ведется, — Игорь Иванович захлопнул амбарную книгу. — Попрятались все, что ли? Непонятно.
— Так уж и попрятались, — Федот поднял за уголок брошюрку. — «Агротехнические указания по возделыванию сахарной свеклы». Надо же. И свекла без указаний не растет.
— Где же все?
Федот разжал пальцы, и брошюра с шелестом упала на пол.
— Где, где… Там, — он, не оборачиваясь, вышел.
* * *
Солнце согревало и нежило. Лейтенант потянулся, изгоняя остатки промозглого сумрака церковного подвала. Какая могучая конструкция! Он усмехнулся, вспоминая желание уполномоченного — до основания! Тонны и тонны нужны взрывчатки.
Он подошел к стоящему у ворот чекисту.
— Благостно как! — улыбнулся ему сержант. — Заколдованное сонное царство. Не жалко грохотом будить?
Над крытыми соломой крышами — ни дымка. Покой.
— Так осторожно, хирургически. По новой методе. Чик — и готово.
— Методе… — протянул сержант. — Много осталось делать?
— Чуток.
Безоблачное пустое небо колпаком огородило весь остальной мир. Безмолвие висело над храмом, неслышно звенящее безмолвие.
— Надо закругляться, — лейтенант повернулся, но хлесткий звук выстрела остановил его. Так теплилось, что минует, а — нет.
— Спокойно, лейтенант.
Второй выстрел.
— Вот и они, — сержант показал на две фигурки, торопливо взбиравшиеся по дороге от села к церкви. — Как чешут, голубчики.
И в самом деле — минуты через три уполномоченный и Федот заходили во двор.
— По какому случаю расход патронов? — без любопытства, скучающе спросил сержант.
— Пришлось суку кулацкую пристрелить. Бросилась на меня, убить хотела, — Федот показал на царапину на шее.
— Отыскал-таки, ходок. Никак без этого не можешь? Я тебя предупреждал.
— Нет, нет, — отдышавшись, вмешался уполномоченный. — Совсем не то. Безлюдным село оказалось. В конторе — никого, прошли по избам — нет людей. В одной только сидит женщина и что-то грызет. Мы подошли — рука детская. Сырая! А она, женщина эта, завыла и на товарища Федота кинулась. Кусается, царапается. Еле отбились, а она не унимается. Вот и пришлось стрелять.
— Точно так и было, товарищ сержант, — солдат засучил рукав. — До крови прокусила, видите?
— Спрячь, верю, верю. Отмечу, пострадал, — чекист повернулся к лейтенанту. — Ерунда какая, а приравнивается к ранению.
— Может, она бешеная, — Федот опустил рукав, обиженно потупился.
— Значит, никого в конторе, — не обращая больше на солдата внимания, заключил чекист.
— Ни в конторе, ни в председательском доме. И вообще, животины — никакой, даже кур нет. Мы и на конюшню заглянули, и на ферму… — уполномоченный развел руками.
— Понятно. Ты, Федот, не скучай. Авось выживешь, в приказе отметят, в старости внукам рассказывать будешь, как крови своей ради них не жалел, борясь с нечистью, — чекист говорил, не скрывая скуки.
— Может, сейчас и кончим? — предложил лейтенант. — Что зря время терять?
— По плану мероприятие проводится точно в девятнадцать пятьдесят, перед закатом, — заволновался уполномоченный. — Есть четкие предписания, отступления недопустимы.
— Не будем, не будем отступать. Верно, лейтенант? Отступления вообще не наша метода. Подождем до вечера.
* * *
Действительно, куда спешить? В городскую сутолоку, пыль да жару?
Лейтенант посмотрел вниз. Отсюда, с колокольни мир казался добрым и чистым. Он пересчитал строчки. Одиннадцать. Для поэмы маловато.
— И командир огненновзорный, — забормотал он, — огненновзорный…
В прохладной высоте писалось легко и приятно, он намеренно тянул, продлевая удовольствие, представляя стихи напечатанными на белых листах окружной газеты. Редко выдавались такие свободные, такие прозрачные минуты.
— Повел отряд дорогой горной! — вписал он в заветный блокнот и, уже не сдерживаясь, выплеснул на бумагу долго приберегаемые слова.
* * *
— Иван, гляди, что нашел! — Федот стоял на крыльце, держа в руке большой резиновый мяч, двуцветный, красный с синим.
Иван отжал портянку, пристроил на ветку куста.
— Кончай стирать, портомой!
— Лейтенант любит, чтобы чисто было. Не переносит грубого запаха, два раза на дню портянки меняет, — он вылил мыльную воду под дерево.
— Становись в гол, — Федот положил мяч перед собой.
— Да ну его, — Иван с ведром пошел к колодцу.
— Нога — пушка! — Федот разбежался, ударил. Мяч пролетел над воротами, звонко упал на землю и, подпрыгивая, покатился по дороге вниз, в село.
* * *
— Конь не свинья, конь чистоту понимает, — возница огладил лошадь, понюхал ладонь.
— Платоныч, а ты конскую колбасу ешь? — Иван тряпкой водил по дверце брички.
— Глупый ты человек. Разные вещи путаешь. Одно — конь, совсем другое — колбаса, — возница критически осмотрел бричку, отобрал у Ивана тряпку. — Грязь размазываешь. Работу любовью делать надо, без нее труд пустой, что вот эта конюшня.
— Конюшня-то причем, Платоныч?
— В ней кони должны стоять, тогда будет конюшня. А тут духу лошадиного нет, сарай сараем. Кабы не свой овес, голодные бы остались, — Платон ворчал себе под нос, а серая поверхность брички становилась после его тряпки иссиня-черной, и солнце отражалось в этой местами облупившейся синеве.
* * *
Уполномоченный поднял глаза на коротенький строй. Шесть человек всего — без него. А в инструкции акцентируется — мероприятие проводится в присутствии всех жителей населенного пункта, обязательно выступление актива, ударников, пионеров. Нагреть могут — не обеспечил, поди, оправдывайся — никого нет.
Он снова уткнулся в текст:
— Выкорчевывание корней реакционного духовенства, товарищи, несомненный признак нашего движения вперед. Народу чужды культовые строения, взамен них он обретает клубы, стадионы, дворцы культуры. Мы все, как один, с радостью и без сожаления расстаемся с пережитками прошлого ради новой, светлой жизни! — он не сдержался, кашлянул в кулак. — У меня все.
— Ура! — негромко уронил чекист.
— Старшина, приступайте, — лейтенант смотрел на тусклое багровое солнце, садившееся далеко за селом. Здесь, у ограды, снаружи, светило казалось чужим, отличным от дневного, теплого и милого. В стороне, на кладбище уже пал вечер, солнечные лучи едва доставали верхушки крестов.
— Отчего это кладбища всегда около церквей стоят? — вполголоса спросил Иван.
— Попам под боком все иметь хочется, чтобы далеко не ходить, — снисходительно объяснил Федот. — а нашему попику вообще подфартило, в своем погребе устроился.
— Разве его не похоронят?
— Кто? — сплюнул Федот.
Старшина вернулся, коротко доложил:
— Готово!
— Укрыться! — скомандовал лейтенант и, подавая пример, присел на корточки у ограды.
Иван ждал. В прошлый раз бабахнуло — ого! Ушехлопов парочку зацепило, хоть и стояли неблизко.
Дрогнула земля, миг спустя прошуршало поверху. И все? Иван распрямился. Столб пыли, алый от закатного солнца, стоял над церковью. Купол — исчез.
— Получилось, — лейтенант сиял. — Точно и аккуратно, можно в центре города проводить.
— Получилось, — согласился чекист. — Идем?
— Пусть пыль осядет.
Низкий, поземный звук шершаво ожал сердце Ивана. Не звук, а тряс просто.
— Что это? — и уполномоченный поежился нездорово.
— На канонаду похоже, когда большие калибры говорят, — старшина вопросительно смотрел на лейтенанта.
— Гроза, — беспечно махнул рукой Федот.
— Думаю, соседи голос подают, — задумчиво, не по-армейски ответил лейтенант. — Герасимов в Усмани сработал. Игорь Иванович, мы ведь не одни сегодня взрываем?
— Нет, по плану мероприятие проходит в пяти точках области.
— И время одно, верно?
— Да, девятнадцать пятьдесят, — согласился уполномоченный. — Но до ближайшей точки километров сорок.
— При взрывах такое бывает, — пояснил лейтенант.
Иван посмотрел себе на грудь. Вот оно какое, сердце, оказывается. Сейчас-то билось неощутимо, но память о наждачном прикосновении оставалась.
— Земеля, не отставай, — позвал Федот. — Чего понурился?
И правда, чего? Даже не заметил, что все ушли. солнце — и то закатилось. Он поспешил за остальными.
* * *
— Похоже, вправду гроза собирается, — Иван отложил топор. — Весь день небо ясное, а как ночь — ни звездочки.
— Что тебе в звездочках, — старшина костер раскладывал мудреный, фасонистый. — Без них забот хватает.
— Вот, на разжог пригодится, — Федот скинул кину книг наземь. — Налетай, подешевело. Велено употребить.
— Раз велено, исполним, — старшина выдрал листы, скомкал в шарики.
— Приготовили? — уполномоченному не терпелось.
— Только спичку поднести, — шарики пристроены меж наколотых щепок.
— Превосходно.
Важность момента наполняла Игоря Ивановича достоинством и степенностью. Ступал он мерно, тяжело, на пятку, каменные ступени крыльца чуть не прогибались под ним.
— Посветим ночке, — он присел у костра. Упрямые спички ломались одна за другой. — Дрянь поганая, — а челюсти свело от гнева.
— Возьмите мои, товарищ уполномоченный, — протянул коробок старшина.
Загорелась бумага, от нее — щепочки, а там и весь костер занялся.
— Какой огонь, — восхитился Иван. — Цирк!
В цирке он бывал дважды, водили взводом, и понравилось ему — очень.
Словно ящерки огненные заскакали — красные, зеленые, голубые. Языки пламени изгибались причудливо в дуги, спирали. Умельцем оказался старшина.
Здорово, — воскликнул с крыльца лейтенант. — Степан Власьевич, выйди, посмотри, бенгальский огонь, а не костер!
Басовый, тягучий звон морской волной качнул Игоря Ивановича и унесся в ночь. Откуда он? Колокола по весне поснимали, нет их. Он оглянулся.
— Потерял что, Игорь Иванович? — сержант пытался прикурить от костра.
— Звон. Слышали?
— Нет. Какой звон?
Уполномоченный посмотрел на лейтенанта. Уши помоложе.
Тот покачал головой: — Никакого звона.
— Помстилось, — отступился уполномоченный.
Они стояли у костра, расцвеченные его отблесками.
— Это соли металлов, — прервал молчание лейтенант. — Они в состав красок входят, отсюда и цвет пламени.
— Красиво, — одобрил сержант.
Иван зачарованно смотрел, как пламя лизнуло темную поверхность и с легким шипением расползлось веером. Блеснули печальные глаза — и исчезли в огне.
Дым, едкий и кислый, заставил отшатнуться. Федот зашелся в кашле.
— Не нравится? Ступай, — разрешил сержант.
Наконец, огонь устоялся, потерял разноцветье.
— Выгорела краска, — с легкой грустью сказал лейтенант.
— Гореть дерево долго будет, — оценивающе прикинул старшина, — такие уж дровишки. Топор где попало оставлять не след, — он подобрал его.
А уполномоченный все прислушивался, вертел головой, но звона не было — лишь надсадный кашель Федота беспокоил из темноты.
* * *
— Хватит, — Игорь Иванович помахал листом бумаги. — Остальное в городе допишу, — он спрятал бумагу в бювар, завинтил крышку походной чернильницы.
— Переставь лампу на окно. И ставни прикрой, — попросил сержант.
— Не душно будет? — уполномоченный отодвинул портфель.
— Переможемся. С открытым мы как в тире, любой лишенец подстрелить может, — сержант расставлял на столе еду: круг копченой колбасы, вареная картошка, сало, лук, малосольные огурцы, яйца и, последнее — высокая бутыль мутного первача. — Кушать надо в безопасной обстановке.
— И я захватил, — уполномоченный поставил бутылку поменьше.
— Рыковка? Градус, конечно, слабоват, но сгодится.
— А вот и мы, — лейтенант вошел в комнату, в руках — стопочка тарелок, стаканы, под мышкой зажата связка свечей. — Мобилизовал на кухне.
— Наливай, лейтенант, общество доверяет, — чекист содрал шкурку с колбасы.
— Стаканчик граненый, наган вороненый, горилка чиста, как слеза, — напевая вполголоса, лейтенант раскупорил бутылку. Уполномоченный изучал свечи.
— Обгрызенные какие-то. И зубы не крысиные, человеческие, — он вставил одну в подсвечник.
— Садись, Иваныч, — позвал сержант. стакан застыл в его руке. — За успешное окончание мероприятия… какое оно в списке-то? Два дробь одиннадцать!
* * *
Тяжелый пласт штукатурки, весь вечер отчаянно цеплявшийся за истерзанный взрывом камень, оторвался и полетел вниз. в падении он развернулся и, ударившись плашмя о пол, раскололся на сотни маленьких кусочков.
Иван вздрогнул. Зябко. Шумит, и шумит. Он покосился на церковь. Сыплется помаленьку. Это ничего, пожалуй. К лучшему. В сон клонить не будет.
Он представил себе кастрюлю борща — наваристого, густого, воткнешь ложку — стоит.
Отгоняя видение, Иван бодро зашагал вдоль фасада: двадцать шесть шагов — кругом, двадцать шесть шагов — кругом, и размытая тень его в несильном пламени костра скользила по стене дома, припадая к окном и неохотно отрываясь от них.
* * *
Хохот из командирской комнаты заставил старшину приоткрыть глаза. Гуляют начальники, угомониться не могут. Пусть себе гуляют.
Он повернулся на бок, натянул на голову одеяло, отгораживаясь от прошедшего дня. Тепло разливалось по телу, баюкало.
Федот долго смотрел на спящего старшину, потом смахнул крошки со стола, прикрутил фитиль рампы и, положив голову на руки, задремал.
* * *
— Моя супружница сало иначе солит, — дохрустывая огурцом, заявил уполномоченный. — Берет она…
— Погоди, — чекист прислушался. — Ерунда, — он откинулся на спинку стула.
— Продолжай, Игорь Иванович, — лейтенант вертел в руках маленький, не больше папиросы, металлический цилиндрик.
— А что продолжать? — уполномоченный взял бутылку, разлил остатки по стаканам. — Конец горилки.
— Ты про сало хотел рассказать.
— Правда? — удивился уполномоченный. — А ну его…
Сержант, повернув руку, пытался достать спину.
— Что с тобой, Власьевич? Кусает кто?
— Как яиц переем, волдырь выскакивает. И всегда на одном месте. Чешется, мочи нет.
— Давай, пособлю, — лейтенант перегнулся через стол, поскреб чекисту спину.
— Во, во… — прижмурясь, замурлыкал сержант. — Самое туточки.
— Что за штука? — уполномоченный поднял со стола цилиндрик.
— Пиродетонатор.
— Что?
— Пиродетонатор, без него взрывчатка не взрывается.
— Он может рвануть?
— Только, если поджечь, — лейтенант взял детонатор из рук уполномоченного. — Собственно, это футляр, а сам детонатор внутри. Отличная вещь, надо сказать, не заменимая в нашей работе. Вот ртутные опасные, сами могут… — он спрятал цилиндрик в карман гимнастерки.
— Умен ты, лейтенант, не по годам, — насупился вдруг уполномоченный. — Серьезно советую, не выхваляйся, не отрывайся от масс, — свободной рукой он оперся о стол, приподнялся. — За то, чтобы всегда быть среди массы! — он выпил самогон, как воду, не поморщась.
— Ты, Иван, нашего лейтенанта не замай, — сержант положил руку на плечо офицера. — Нашей власти умные люди нужны. Для них все дороги открыты. За открытые дороги!
— За них, — вторил лейтенант.
— Грызи науку, — пустой стакан поставлен вверх дном на тарелку. — Не жалей зубов. А сточишь — поставим новые. Вот, — чекист достал из планшета крестик. — Червоное золото. Дарю, на зубы.
— Да ну, Власьевич, зачем? — отнекивался лейтенант.
— Бери, бери. Или крале на колечко переделаешь, сережки. Боевому товарищу ничего не жалко, — он оглядел стол. — Быстро управились. Выйдем перед сном, освежимся?
— Пошли, — согласился лейтенант.
— Не отделяйся, Иваныч, — сержант подмигнул притихшему уполномоченному.
* * *
Иван присел у костра, протянул к нему руки. Винтовка лежала рядом, лишняя в эту теплую тихую ночь. Теплую-то теплую, а — познабливает. Картошечки испечь, горячей скушать, с солью да хлебушком — как приятно. Нельзя, лейтенант запретил. Не те дрова, чтобы печь, отравиться можно.
Он подхватил винтовку, вскочил.
— Глазьев! Как дела? — голос лейтенанта сытый, расслабленный.
— Никаких происшествий, товарищ лейтенант! — рвение не уставное, предписанное, а от радости жизни.
— Никаких? Молодец. Но ты — смотри!
— Орел он у тебя, — похвалил и чекист.
— Есть смотреть, товарищ лейтенант, — Ивану в благодарность захотелось сделать что-нибудь хорошее, нужное.
— С чего это вишня цветет? — строго спросил сержант. Иван оглянулся. Действительно, вишня стояла белая-белая, словно не август сейчас, а май.
— Никак, бабочки, — сержант подошел к дереву, провел зажженной спичкой над цветками. — Налетело же их, незванных, — он поднес спичку к белому соцветию. Ивану показалось, что вишня взлетела вверх, но нет, это бабочки маленьким облачком поднялись над ними и исчезли в вышине. Только одна, с обгорелым крылом, билась в траве, кружила на месте, силясь увернуться от сапога чекиста.
— Отойдем, — предложил лейтенант.
За углом, куда не доставал свет костра, они остановились.
— Не зги не видно, — уполномоченный растопырил пальцы. Не скажешь, здесь рука, только угадываешь. Нет, всетаки видно. Глаза прозревали, привыкая к ночи.
Он поднял голову. Где-то во мгле лежит село. Примолкшее, невидимое, затаившееся. А днем… Какие у той женщины были глаза! Уполномоченного передернуло.
— Облегчился, Игорь Иванович? — весело лейтенанту. Молодой, что он понимает, щенок.
Словно звездочка, мигнул фиолетовый огонек и погас. Но тут же затлел второй, рядом.
— Смотрите, в селе… — уполномоченный не договорил. В стороне, на кладбище, мерцала россыпь таких огоньков — упало с небес утиное гнездышко и разбилось.
— Вижу. Могильные огни. Самовозгорание газа, вроде болотного. Жарко ведь, вот и разлагаются…
— Это и нам читал лектор, — поддержал из темноты чекист. — На антирелигиозном вечере.
Точно. Теперь и он вспомнил. Совсем недавно приезжал умник из области, вроде лейтенанта, тоже почему-то военный. Еще и брошюру раздавал, там все объясняется — про мощи нетленные, могильные огни, чудотворные иконы. А горят, как обычное дерево, иконы эти.
Они уже возвращались к крыльцу, когда забилась, заржала лошадь в конюшне — громко, с прихрапом.
— Волков чует. Лес недалеко, расплодились, — насчет волков уполномоченный знал точно, было по ним совещание.
— Волков? — с сомнением повторил чекист.
— Глазнев, сходи, проверь, заперты ли ворота, — приказал лейтенант.
— Как отобрали ружья у населения, волки непуганными стали, — слышал Иван говорок уполномоченного. Балаболка. Что волки, когда винтовка в руках.
Он шагнул за ворота. Были бы волки, он стреляет метко. Ничего не видно, мрак. Он напряг слух. Шорох, слабый, едва слышный. Винтовка успокаивала, да и чего бояться. И все-таки…
Он отступил. Из пыльного, сухого воздуха накатил запах, сначала даже приятный, но секунду спустя — невыносимый. Рвота скрутила, согнула Ивана; кислая комковатая жидкость толчками хлестала из него, а вдогонку тянулась клейкая липкая слюна, спускаясь непрерывно до земли и возвращаясь назад. Рвота перебивала дыхание, пот заливал глаза.
— Падаль… — Иван старался набрать побольше воздуха.
Дрожащие, подгибающиеся ноги с трудом держали. Обессилел вмиг.
— Ой, худо мне, — он оперся на винтовку, переводя дыхание. Скорее назад, пока может.
Скользкая холодная рука легла на лицо, сначала нежно и мягко, но едва запах вновь коснулся ноздрей, хватка стала железной. Иван еще услышал влажный треск, но понять, что это ломалась его шея, не успел.
* * *
Лошадиное ржание перешло в визг, пронзительный, невыносимый — и вдруг стихло.
— Закопался, орелик, — Игорь Иванович стоял на крыльце, поджидая остальных. Послали дуралея на свою голову. И чего тот возится, дело-то немудреное — ворота закрыть.
— Вот и он, — миролюбиво ответил лейтенант.
Из черного проема ворот отделилась тень и направилась к костру, к дому.
— Кто это с ним? — прошептал уполномоченный.
Вторая тень, третья, пятая. Одни выходили из ворот, другие переваливались через ограду и, даже не вставая в полный рост, почти на четвереньках надвигались на стоявших у порога дома.
— Стой, — сержант неспешно вытащил револьвер, — стой, говорю, — и, лейтенанту: — Не отставай.
Стрелял он спокойно, деловито, лейтенанту почудилось, что сержант даже насвистывает вальсок и выпускает пулю на каждый третий счет.
— Догоняй, лейтенант.
Увесистый пистолет стал непослушным, рвался из руки, подпрыгивал и только с последним патроном строптивость покинула оружие.
Попал ли в кого?
— Отходим, — дернул за рукав сержант.
Подтолкнув растерянного уполномоченного, они вбежали в дом. Не выпуская пистолета, лейтенант свободной рукой искал засов.
— Посветите же!
Стукнула дверь в коридоре.
— Сюда, хлопцы, — возница подбежал первым, встрепанный, с горящей свечой. За ним и Федот, с винтовкой. Лейтенант задвинул засов.
— Старшина где? — и, отвечая, звон разбитого стекла со стороны караулки.
— Быстрее в комнату, — торопил чекист.
Лейтенант шел последним, оглядываясь в темноту коридора. Никого.
* * *
Отекшие, не отдохнувшие ноги старшины с трудом влезали в красивые, но узкие голенища-бутылки. Сейчас, сейчас. Левый сапог наполовину натянулся, когда треснуло выдавливаемое стекло, посыпались осколки. Холодом потянуло из окна, пламя лампы затрепетало.
— Старшина! — кричал кто-то в коридоре. Вырванный оконный шпингалет покатился по полу.
Винтовка, прислоненная к стене, накренилась и упала, штыком процарапав дугу на обоях. Скверно.
Старшина нагнулся, поднимая винтовку, а, когда выпрямился, в окно уже ввалился оборванный тощий мужик, вслед за ним лез другой.
И на такую рвать патроны тратить?
Наработанным ударом старшина вогнал штык в живот противника, железо пронзило плоть легко, но — ни вскрика, ни стона, грязные пальцы обхватили цевье.
— Балуешь! — винтовка завязла в теле, мужик никак не выпускал ее, а другой выходил из-за его покатой спины.
Задетая локтем лампа опрокинулась и ярко вспыхнула. Где остальные-то? Старшина оглянулся на дверь. Одному не сдюжить, уходить надо, вон новая харя в окне. Он оттолкнул винтовку, отступая. Босая нога зацепилась за полуспущенный сапог, старшина упал на руки, пыльный половик сбился. Он полез к двери, вырываясь из цепких рук, сначала молча, но когда зубы стали рвать живот, вытягивать внутренности, он закричал, и только тогда вместе с криком пришла и боль.
* * *
Ломтики сала с розоватыми прожилками, синяя луковица, краюха черного хлеба лежали на скатерти никому не нужные, лишние.
С тихим щелчком полная обойма скользнула в рукоять пистолета.
— Лейтенант, пособи, — Федот уперся в тяжелый шкаф, толкая его к двери.
— Сейчас, минуточку, — он откинул крючок.
— Куда! — чекист не спрашивал, запрещал, но лейтенант уже крался по коридору. Из караулки — дымный свет, треск, возня. С пистолетом наготове он подошел к двери, заглянул и замер.
ТИЛИ-БОМ, ТИЛИ-БОМОн отскочил. Надо рассказать взрослым, милиционеру. Дядя милиционер смелый и сильный, он не даст в обиду, защитит. Взмахнет только милицейской палочкой — и сразу будет хорошо, как раньше.
ЗАГОРЕЛСЯ КОШКИН ДОМКоридор длинный, темный-темный. В таком же он с тети-Аниным Витькой в прятки играют и в футбол. И примусный чад так же щиплет глаза. Старик Кушнаренко из семнадцатой квартиры ругается за футбол, во двор гонит.
КОШКА ВЫСКОЧИЛАДверь прочная, гладкая. Дотронуться ладошкой — и все. Он толкнул ее. Заперто, закрыто изнутри. Пистолетик — на пол и кулаками:
— Откройте!
Он стучал и стучал, пока краем глаза не заметил идущих из караулки. Плохие. Надо бегом спрятаться поскорее в чулан.
ГЛАЗА ВЫПУЧИЛАОн захлопнул дверцу, постоял в темноте. Спички в кармане есть, мама за них ругает, потом придется выбросить. На полке свеча, с ней не страшно, а в двери — замок английский. Наверное, от детей, чтобы варенье не брали. Попы — они жадные.
Язычок щелкнул, замкнул чулан, и тут же дверь передала ему прикосновение рук — с той стороны.
* * *
— Давайте диван, диван придвинем! — Игорь Иванович ходил из угла в угол, не находя сил остановиться.
— Не мельтеши, — чекист размял папиросу. — Горим, не отсидимся.
— Нельзя же ничего… — уполномоченный осекся. Тяжело ударило в дверь, и, помедлив, опять.
— Уходить будем, — сержант пускал дым колечками. — У них оружия нет. Шваль. Идем к конюшне, запрягаем лошадь — и ходу. Стрелять без скупости, от души.
Удары зачастили. Не выдержит дверь, высадят. Уполномоченный отошел в дальний от входа угол.
— Пойдем по двое, сначала ты, Игорь Иванович, с Платонычем, следом мы с Федотом, прикрывая, — папироса, не выкуренная и на треть, расплющена о стол.
— Платоныч, стреляй, не раздумывая.
Возница угрюмо кивнул.
— Игорь Иванович, готов?
— Сейчас, я… — уполномоченный оглянулся в нерешительности. Двери затрещали, торопя. — Я — первый?
— Да.
Окно распахнуто, воздух хмельной, чистый.
— Пошел, — подсаживая уполномоченного, скомандовал сержант. — Ты погоди малость, Платоныч.
Соскок получился легкий, удачный. И, над головой — частые выстрелы. Прикрывают.
— Давай, Иваныч, скорее!
Мелкими шажками, по голубиному подергивая головой, бежал уполномоченный через двор. В висках молотило, воздуха не хватало. Дом полыхал пока лишь с одного края, но ничего не сдерживало пламя.
Из-за кустов наперерез выскочили двое. Успеет проскочить? Игорь Иванович обернулся. А где — остальные? Он сбился с шага, остановился. Вернуться?
От дома приближался кто-то, неузнаваемый в яростном свете пожара.
— Сержант, — позвал уполномоченный. — Сержант! — но, разглядев лицо, бросился в сторону, к воротам, и, когда его схватили, почувствовал странное облегчение — все, не надо ничего делать, никуда бежать, в груди лизнуло горячо и наступил покой. Хорошо.
* * *
Комната, отражаясь в подрагивающем зеркале шкафа, тряслась.
— Возьми, — сержант протянул топор. — Надежнее пули.
Федот согласно кивнул. Три обоймы выпустил, а свалил, не свалил кого — не знает. Дым глаза ест, потому и мажет.
Возница, съежившись, влез на подоконник.
— Быстрее! — и, не раздумывая, сразу за ним. На ходу Федот обогнал Платоныча, зло прикрикнул: — Живее, козел!
У костра сгрудились тени над уполномоченным. Отвлек, дело свое тот сделал. Навстречу — парочка доходяг. Ха! Солдат перешел на шаг, упругий, танцующий, и с ходу ловко ударил колуном по голове, даже в лицо брызнуло. Тот осел у ног. Кому добавки? Возница вбежал в конюшню. Понял, что к чему.
Второй приближался к Федоту крадучись. Боится, и правильно.
Федот подобрался, готовясь прыгнуть, но первый, порубленный, обхватил его ногу, живучий, гад. Еще, сплеча, по голове, топор рубил сочно, с хрустом, и вдруг, вырванный из рук, взлетел, на миг застыл в небе, видимый лишь отблеском огня на мокром лезвии, и упал вниз, в костер, а костер, дом, конюшня сорвались с места и закружились, сливаясь в багровую полосу, а когда остановились, осталось только небо с тающими в нем искрами костра.
* * *
Шкаф с грохотом повалился, и сержант оттолкнулся от подоконника. Сейчас — в поле, возьми его там в такую ночь. Двадцать верст к утру пройдет.
Он двигался осторожно, зорко всматриваясь во тьму. У ограды остановился, прислушался. Кажется, нормально. На руках подтянулся и перемахнул на ту сторону.
* * *
— Уйду, что там, уйду! — возница почти кричал, нахлестывая коня. Луна отыскала-таки окошечко в пелене туч, дорога гладкая, быстрая. Остались позади церковь, пожар, тени, рыскающие по двору, бричка катила легко, свободно, но страх не уходил, напротив, ширился, словно едет он не прочь от смерти, а навстречу.
Версту отмахал, не меньше.
Конь остановился внезапно, как на стену налетел. Посреди дороги — человек. Всего один человек.
Возница потянулся к винтовке.
Человек поднял голову, шагнул.
— Это вы, товарищ сержант? — и, отбросив винтовку, он протянул руку, экономя секунды. — Скорее залезайте.
Страх ушел, осталась обреченность, но только коснувшись руки сержанта, он понял — почему.
* * *
Хлипкие двери ходили ходуном, кто-то тряс их, дергал за ручку. Не уходят. Надолго замочка не хватит.
Лейтенант сидел спиной к двери, глаза от дыма зажмурены, но пальцы проворно исполняют заученную работу. Раз — и конец, он будет послушным, перестанет ходить в плохие места.
Шурупы не выдержали, подались, заскрежетали дверные петли, но он успел! И, навстречу ввалившимся — взрыв, дробящий в ничто плоть и камень.
* * *
Тучи разошлись, не пролив на землю и каплю дождя. Труп лежал на дороге остывший, обескровленный лунным светом. То, что когда-то было сержантом, двигалось прочь, теряясь в ночи. Это — не его ночь. Будут другие, главные, когда придет пора умножения.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Я сидел у телевизора, в полудреме слушал кино. Показывали шпионский фильм, шестую серию, и все предыдущие смотрелись так же, сквозь сон, поэтому выходило довольно любопытно — в герои постоянно попадали знакомые, сам я тоже нет-нет, а и мелькал на заднем плане. Зазвонил телефон. Посетовав, что не перевел его на автоответчик, я очнулся, убедился, что на экране события развиваются иначе, чем мне грезилось, и поднял трубку. Оказалось — дядя Иван. Из вежливости осведомившись, не сплю ли я (так и подмывало ответить — сплю), он попросил об одолжении. Шефской помощи села городу. Звонил дядя Иван редко, а просил о чем либо еще реже. Пришлось согласиться. Собственно, это и не просьба была, а просьбишка, пустяк. У его сына, а моего, стало быть, двоюродного брата Петьки срывалась летняя практика. Петька был студентом хорошим, почти отличником, вел даже какую-то научную работу, что для наших дней диковинка, и обязанностями своими манкировать не любил. А срывалась практика из-за ерунды — университет остался без транспорта. То есть не то, чтобы совсем без оного, но вот именно Петькину группу вывести было не на чем — три месяца высшая школа не получала средств, а какая копейка перепадет, то тут же и пропадет. Петька вспомнил обо мне и пообещал руководителю практики, что транспорт будет.
Убедившись, что отказа не последует, трубку взял сам Петька. Он проинструктировал меня — что, где, когда и куда, и пожелал спокойной ночи.
Я положил трубку, переключил, наконец, телефон на авто, и раскрыл свой блокнот. Поручением меня озадачили на послезавтра, понедельник, и нужно было организоваться так, чтобы и клиенты остались довольны, и дядя Иван с университетом. Последнее время дела шли сносно, и я мог себе позволить доброе и бескорыстное дело — но не в ущерб делам корыстным. Пришлось раскрыть карту — практика у Петьки была в районе, который я знал плохо. Неподалеку от Глушиц, сказал Петька. Получалось плечо в сто километров, плюс это неподалеку. Обернемся.
Шпионские страсти тем временем кончились победой «синих» (я перестал делить мир на своих и чужих: первых очень уж мало, а вторые — часто вчерашние первые), на смену рыцарям плаща и кинжала пришли музыканты. Я поспешил выключить телевизор. Воскресенье обещало быть тяжелым, и мне следовало поберечься.
Свое обещание воскресенье выполнило — спидометр моего Чуни показал триста сорок километров. Триста сорок оплаченных километров, очень и очень неплохо. Чуня — это грузовик, ЗИЛ-130, кормилец последних лет. Два года назад я подзанял денег и купил его у одного председателя одного колхоза. С тех пор у меня очень мало свободного времени, но без хлеба не сижу. Всегда кому-нибудь требуется отвезти в ремонт холодильник, на продажу картошку или мясо, переправить из города купленную мебель, а стройматериалы, а лес… Общедоступное грузовое такси нужно селу не меньше газа, электричества и оспопрививания. С гордостью замечу, что заказчиков своих я не подводил и потому заработал определенную репутацию. К вечеру воскресенья эта репутация отозвалась ломотой в теле и гудением в голове, тем, что называют приятной усталостью. Но все же я прежде вычистил и вымыл Чуню, а уж потом себя. Скотина, она ласку любит, на нее отзывчива.
Я верю в предзнаменования, особенно дурные, но в ту ночь сны мне снились самые банальные, и понедельник я встретил в полной безмятежности. Оно и к лучшему.
Ровно в восемь утра я высадил на городском рынке десант, старушек, торгующих по мелочи — сотней другой яиц, парой уточек, редиской и прочими плодами праведных трудов. В восемь двадцать я въехал во двор красного корпуса университета. Студенты грузились споро, Петька представил меня руководителю группы и тоже начал ставить в кузов ящики с надписью «Осторожно! Стекло!»
— Вас, значит, пять человек всего? — спросил я более, чтобы разговор завязать. До пяти я считать умею, даже дальше могу, если понадобиться.
— Двое заболели, получается, действительно, пять. Со мной.
— А куда едем?
— Да старая деревенька около Глушиц, Шаршки.
— Не слыхал.
— Там еще речушка есть, Шаршок.
— Маленькая, наверное.
— Да, почти пересохла. Эй, ребятишки, вы там поаккуратнее, — извинившись, руководитель сам запрыгнул в кузов наводить порядок. На слух, ничего не разбилось. Помощи моей явно не требовалось — голов много, рук еще больше, не баба Маня к сыну в город переезжает.
Минут через пять руководитель вернулся и догадался представиться:
— Камилл Ахметов, докторант кафедры почвоведения.
— Очень, очень приятно. Виктор Симонов, извозчик грузовика, — так я переиначивал утесовского водителя кобылы. — Интересная работа предстоит?
— Обычная. Сбор и анализ образцов почв.
— На предмет?
— Химический состав и все такое, — докторант был нерасположен обсуждать со мной детали научного творческого труда. — Да, кстати, — он залез в карман джинсовой куртки, — мы с вами можем расплатиться бензином, — и вытащил талоны городской администрации. Признаться, я был немножко разочарован. Бескорыстное дело переставало быть бескорыстным. Ничего, в другой раз наверстаем.
— Можем ехать? — вежливо осведомился докторант.
— Секундочку, — я развернул карту. — Шаршки, Шаршки…
— Любопытная у вас карта, — заинтересовался Ахметов.
— Без нее нельзя, — карта была действительно замечательная, трофейная, из тех, что дед с войны принес. Немецкая, подробная, честная. Наклеенная на ткань, кажется, коленкор, она много лет пролежала в сундучке, пока я случайно на нее не наткнулся. Наши, сусанинские, способны человека свести с ума. Деревенские хорошо знают округу на пять верст, сносно на десять, а дальше — чушь и дичь. Накружишься, бензину нажжешь… — Вот они, Шаршки.
Я заглянул в кузов. Ребята сидели на откидных скамейках, груз лежал основательно.
— Жарко?
— Есть немножко, — ответил Петька. Остальные согласно закивали.
— На ходу прохладнее станет, — тент действительно раскалился. Зато случись дождь — сухими будут.
Я закрыл дверцу заднего борта, соскочил с лестничной ступеньки.
— Едем.
От докторанта пахло франко-польским одеколоном, но это пустяки, я опустил стекло и сразу стало лучше.
До Глушиц мы добрались даже быстрее, чем я ожидал.
— Проедем село и направо, — подсказал Ахметов. — Я там несколько раз бывал, дорогу знаю.
Вернее сказать, он знал направление. Дороги, как таковой, не было. Чуне моему все равно, у него оба моста ведущие, но скорость упала.
— На чем добирались? — поинтересовался я.
— Вездеход, УАЗ.
— Хорошая машинка, — похвалил я и замолчал. Пошли ухабы, и скорость стала еще меньше — я же не дрова вез, а стекло.
— Хорошая, — согласился Ахметов и тоже замолчал. Переживал за груз, по лицу видно.
Пошли пустые, нераспаханные поля — при нынешних ценах и налогах число их растет год от года. Дешевле из Америки привезти хлебушек. Я поглядывал на карту, пытаясь сориентироваться. Все-таки времени прошло многонько. Не трудно и сбиться с пути.
— Правильно, — успокоил меня Ахметов. — Еще километров шесть.
Не скажу, что эти километры были самыми трудными в моей жизни, но почему не поехали университетские водители, я понял. Ничего, Чуне полезно иногда размяться.
— Теперь налево, — скомандовал Ахметов, — к колодцу.
Колодец на моей карте был, но на ней много еще чего было — деревня, например. А на деле оказалось — дюжина домишек, большей частью заколоченных, полуразвалившихся. Да не полу, больше.
— Можно немного дальше проехать, вон к тем деревьям? — попросил докторант.
— Как прикажите, — я загнал Чуню в тень берез, уже стареньких, почтенных, доживающих век.
Пока студенты разгружались, я немножко побродил по новому месту. И ноги размять, и спину. Чуня грузовик хороший, но силу любит. А она у меня своя, не казенная.
Местечко — на загляденье. Чистые травы, дикие цветочки, ни мусора, ни битого стекла, просто разбивай бивуак (в таких местах непременно разбивают бивуак, а не лагерь, иначе быстро появится это самое битое стекло) и живи, наслаждайся девственной натурой. Даже захотелось остаться на недельку, отдохнуть. Мне часто хочется отдохнуть последние годы. Но — не время. Вот встану на ноги окончательно, годам к шестидесяти, семидесяти, и сразу же отдохну. Может быть, и здесь. А что, место чудесное: заповедник в десяти верстах, реченька Шаршок, и общество — образованнейшие, милейшие люди.
Милейшие люди тем временем начали ставить палатку, большую, шатровую.
— Военная кафедра одолжила, — пояснил Петька. — В обмен на спирт.
— И хороший спирт?
— Обыкновенный, медицинский, — кузен старательно вбивал в землю колья. Молодец, в жизни пригодится.
Я заглянул в кузов, не забыли ли чего практиканты. Оказалось — не забыли.
— Значит, за вами через месяц приезжать, — для порядка сказал я докторанту. Тот пересчитывал ящики, сверяясь с бумажкой. Раньше надо было считать, раньше. Что теперь-то?
— Да, да. Через месяц. Десятого июля. Надеюсь… — он замолчал, покачал головой и повторил: — Десятого июля.
— В какое время?
— К полудню, если не возражаете.
— Договорились, — я сделал пометочку в своем блокноте. — Счастливо оставаться.
Докторант что-то пробормотал, Петька махнул рукой, прощаясь, остальные тоже поглядели мне вслед. Странно как-то поглядели, словно хотели вернуться со мной назад. Так мне показалось. Наверное, просто усталость сказывается, переутомление.
В город я поспел к сроку, да еще по пути захватил дюжину жителей Глушиц: рейсовый автобус опять не пришел.
Вечером, засыпая, я вспомнил деревеньку Шаршки. Вот где бы оказаться, расслабиться. Оттянуться, как говорят некоторые. Странно, но теперь эта мысль энтузиазма не вызвала, напротив, пришло какое-то облегчение, что я здесь, дома, пусть умотанный, но — дома. А не там, в благодати и покое. Чем-то покой тот был душе не люб.
В последующие две недели деревенька та нет-нет, да и приходила на ум. Засыпая, я видел ее ласковые травы, но мнилось, что под ними топь, трясина, прорва. Надо же, как запала. Наваждение просто. Дурное, вредное наваждение, с которым надо кончать.
Очередной облагодетельствованный горожанин подрядил меня отвезти его скарб на новые земли — двадцать соток. Контейнер, купленный по случаю, всякие там лопаты, раскладушки, доски, все то, с чего начинается дачный участок. Я специально смотрел по словарю: дача — дом для отдыха за городом. Монплезир центрального Черноземья. Ладно, каждый отдыхает, как может. Землю ему выделили (вернее, продали, но недорого) неподалеку от Глушиц. Далековато, зато настоящая природа, бодрился новоявленный помещик.
— Раньше у нас вина делали, как раз в этих местах, — разливался он, — отличные вина, по всем меркам.
— Плодово-ягодные? — с содроганием предположил я.
— Что вы, что вы! — он даже руками замахал. — Натуральные, игристые вина. Северное цимлянское, донское. Слышали про такие?
— Слышал, и пил. Но их вроде южнее… В Ростовской области…
— Это сейчас. А прежде виноградарством занимались вплоть до Воронежа.
— Прежде — это когда? При царе, до революции?
— Начали до, закончили после нэпа. Виноград капризная культура, любовь требует к себе, а не колхоза.
— Что ж, и климат тогда теплее бы, при нэпе?
— Климат как климат. Работали справнее. А знаете, еще в оны годы, при крепостном праве, в парках тутошних помещиков пальмы росли, лимоны и абрикосы. Всяк перед соседом похвастаться хотел. Выйдут, значит, в парк при усадьбе чай пить — и под банан какой-нибудь усядутся.
— Неужели? — попался мне краснобай нынче.
— Совершенная правда. А секрет был в трудолюбии, ну, и дешевизне крестьянского труда. Для пальмы на холодное время сооружали теплицу, а летом разбирали, и получалось, будто растет сама собой. Груши свои ели, персики, мандарины. Розы круглый год на столе стояли. Многое умели в старину, многое. Что здесь, на Соловках, на севере сады цвели.
— И вы надеетесь возродить, так сказать, славу наших садов?
— Славу, не славу, а сделать кое-что можно. Районировать сорта, вспомнить старые приемы. Я ведь сам из деревни, и сельскохозяйственный кончал. Потом, правда, все в городе работал, но помню, помню землю… Тут начать только надо, втянуться, а природа свое скажет, отблагодарит…
Далее он весь остаток пути посвящал меня в планов своих громадье, но совета не спрашивал. И хорошо делал. Участок действительно оказался в славном месте, будь он хотя бы гектаров десять, можно бы затеваться, а… Не мое это дело.
Разгрузив Чуню, мы с дачником распрощались. У того как раз начинался отпуск, и обещал он быть незабываемым. Пожелав ему успехов в основании родового гнезда, я посмотрел по карте. Шаршки были в двадцати верстах, не совсем по пути, но и крюк невелик. Время непозднее, почему не навестить родственника. Заодно и дяде Ивану весточку будет приятно получить.
Нашлась деревенька не сразу, но я не спешил — ехать вот так, без дела, безвыгодно — это и есть мой отдых. Я искупался в речке, неглубокой, но чистой, обсох, и лишь затем направил колеса к лагерю практикантов. Да, к сожалению, к лагерю. Появился, появился мусор, пусть и не битое стекло.
Мне повезло, дневалил Петька.
— Где остальной народ?
— На участке. Я пораньше ушел, ужин сготовить.
— Допоздна работаете, — было шесть вечера. Впрочем, дни теперь длинные.
— Пока погода стоит, — Петька высыпал в котел над костром пачку риса «Анкл Бен». Судя по мусору, питались они именно полуфабрикатами.
— Ну, и как тебе здесь?
— Да ничего, — неопределенно ответил Петька.
— Что, тяжела наука на практике?
— Нет, сносно, — но энтузиазма я не расслышал.
— Какие-нибудь проблемы?
Он длинной поварешкой размешивал рис, а сам, похоже, решал, говорить, или нет.
— Ерунда, — наконец, ответил он. — Совершенная ерунда, просто переутомление.
Вот, еще один утомленный. Это у нас семейственное.
— Может быть, ну ее, практику? — вдруг предложил я. Предложил всерьез. Захотелось и самому уехать, и Петьку увезти. И остальных тоже.
Петька мгновение колебался, потом рассмеялся:
— Скажете тоже. И я хорош. Все идет нормально, работа интересная, тема неизбитая. Несколько печатных работ гарантировано, задел для диссертации.
— Твоей?
— Каждому своей. Мне — кандидатскую, Камиллу Леонидовичу — докторскую.
— Уже пишите?
— Напишем. Сейчас с этим проще. К окончанию университета и защичусь… — Петька начал разглагольствовать и строить планы. На него это непохоже, обычно он предпочитает делать, а не болтать.
— Ты, может быть, черкнешь пару строк домой? — предложил я ему. Петька осекся, как-то испуганно посмотрел на меня:
— Вы что-то сказали?
— Письмо, говорю, напишешь? Мать, небось, волнуется.
— Что волноваться, не на войне. Сейчас напишу, — он снял котел с огня: прикрыл крышкой. — Бумагу только возьму.
Он сбегал в палатку, вернулся с толстой тетрадью.
— Это мой дневник.
— Научных наблюдений?
— Нет, вообще… — он начал быстро писать. Я поглядывал по сторонам.
— Э, да вы работаете рядом, да? — мне показалось, что я расслышал голос докторанта.
— Совсем рядом. Шагов двести, просто за деревьями не видно, — не отрываясь от бумаги, ответил Петька.
Не видно, значит, так тому и быть. Обходить деревья ради праздного любопытства не хотелось. К тому же и Петька докончил письмо, свернул солдатским треугольником, где и выучился, и протянул мне:
— Вам пора, наверное.
Стало ясно, что меня выпроваживают. Почему, зачем, допытываться я не стал. По дороге назад думал, но ничего толкового на ум не приходило. Разве что особенно интересное нашли и держат в тайне. Черноземные алмазы или золотую жилу. Золото партии. За деревьями.
Вечером, у дяди Ивана, меня спросили, как мне показался Петька, его практика, житье-бытье. Я отвечал честно — вид здоровый, щеки румяные, место красивое, практика идет хорошо, научные статьи готовит. Притомился чуть. Места моим смутным чувствам в разговоре не было. Что сказать? Не нравится мне что-то? А что именно? Я попытался определить, что и оказалось — пустое. Мое личное отношение к данному ландшафту. Вкусовщина.
Спал я и эту, и последующие ночи крепким сном честного трудящегося. Если что и снилось, то поутру забывалось сразу и начисто. Тонны, километры и барыши вытеснили туманные предчувствия.
Тем не менее, на десятое июля я никаких иных дел, кроме эвакуации Петькиной практики, не планировал. Маленько передохну.
Сушь стояла большая, не даст Бог в ближайшее время дождичка, великой будет. Крестьяне тревожно смотрели на небо, на поля, да и мне радоваться нечему. Воздух возить, как не уродится ничего? Правда вечером обещали — идет! Циклон из Атлантики! А сегодня должен быть крестный ход. Дождя!
Такими вот мыслями я отвлекал себя всю дорогу. Это я позже понял, что отвлекал, тогда казалось — реальные заботы реального работяги.
Речушка обмелела, вода спала на треть, но оставалась чистой и прохладной. Никакого желания купаться не было. Хотелось поскорее вернуться и заняться обычными, повседневными хлопотами.
Мусору в лагере поприбавилось, но никто меня не ждал. Я-то надеялся, что все готово, собрано, сложено, упаковано, а — зря. И никого нет. Я посигналил, гудок у Чуни громкий, но никто не спешил ко мне с извинениями или объяснениями. Заработались, да? Раздраженный, я пошел туда, откуда в прошлый раз доносились голоса практикантов. Если они думают, что у меня других дел нет, кроме как мотаться на край глухого района, то ошибаются. Пусть ищут другого извозчика.
За деревьями, в низине лежало кладбище. Старое, давно заброшенное, непомерно большое для крохотной деревеньки. Я спустился, подошел ближе. Вот она, практика. Словно кроты изрыли — тут и там виднелись кучки земли, дыры, идущие вглубь, вниз — прямо над могилами. А некоторые и вообще выглядят разрытыми. Образцы почв. Однако…
Я побродил между рядов могил. Большинство — самые скромные, но встречались и мраморные плиты, настоящего мрамора, не крошки. Правда, старые, еще дореволюционные. Как не украли? Народ нынче ушлый, все украдет, все продаст. Видно, не пронюхали, деревенька скромная и уж больно далекая. Очередь не дошла.
Запах от потревоженных могил мне претил, и я поспешил покинуть кладбище. Куда все же они подевались?
Я решил съездить в саму деревеньку. Вблизи она производила еще более удручающее впечатление: некрашеные, нечиненые дома, косо врастающие в землю, отсутствие обычной живности — кур там, уток, коз, да просто отсутствие людей.
Окна и двери заколочены кое-как, больше для порядку. Большинство досок и с самого начала были траченными, трухлявыми, а сейчас и вовсе ни на что не годились. Отдирать их от дверей я, конечно, не стал, но тоски они поприбавили.
Наконец, попалась изба жилая. Две курицы разгребали что-то во дворе, и вся скотина. Нет, еще кошка — она сидела на порожке, словно следила — за мной, курами, просто за жизнью. Серенькая, с темными полосами и невзрачной шерсткой, таких по округе на дюжину тринадцать. Порода среднерусская обыкновенная. Подкупает у таких кошечек морда. Просто не морда, а лицо.
Я долго разглядывал и двор и кошку лишь потому, что не хотелось стучать в дверь, беспокоить. Беспокоить не хозяина — себя. До сих пор ничего особенного не произошло — ну, нет ребят, бывает. Отошли на новое место, образцы взять, а с отъездом решили повременить. Что меня не предупредили, так впервой разве сталкиваться с человеческой необязательностью?
Занавеска крохотного окошка качнулась. Смотрят на меня, стало быть. Теперь медлить просто невежливо.
Я легонько постучал в дверь. В таких старых домишках они все разные, особенные. По себе делались, и ширина, и высота, сразу можно было узнать и стать хозяина, и достаток. Эта дверь говорила только о старости.
Брякнула щеколда, дверь открылась полностью, как знакомому, а не на четверть, как чужому.
Старушка действительно была в годах, лет семидесяти, но живая, бодрая.
— Тебе кого, милок?
— Узнать хочу. Тут студенты на практике, я их забрать должен, в город отвезти. А их нет. Не скажите, где могут быть?
— Эти, что кладбище рыли?
— Ну, не знаю. Наверное. Рыли что-то. Я водитель, мое дело — привез, отвез, — стало неловко, и я начал оправдываться. Но старуха, похоже, не сердилась. Она — боялась.
— Я им говорила. Упреждала. Кто слушает. Силы моей на них нет, власти нет. Делали, как хотели, бумага ум заменила.
— Я что-то не понимаю…
— То не страшно. Не понимаешь — отойди, подумай. Людей спроси.
— Я и спрашиваю. Где они, студенты?
— Так разве я знаю? Разбудили они его, подняли. Я говорила, что им. Словно глухие, незрячие.
— Кто — они?
— Студенты, кто же. И начальник. Бойкие, торопились.
— А разбудили кого?
— Его. Что лежал…
За два года я начал привыкать торопиться медленно. Чаще всего старики непонятны потому, что их не хотят понять. Но сегодня терпение мое не казалось особенно стойким. Может быть, потому, что я начал волноваться.
— Значит, он лежал, а они его подняли?
— Растревожили.
— И что, они вместе куда-то пошли?
— Нет. Он пришел за ними.
— Ну хорошо, пришел, а дальше?
— А дальше для них ничего больше нет.
— Почему?
— Он их всех оборол.
— Оборол?
— И оборотил. Нет их больше. И не ищи, — она беззвучно пошевелила губами, будто хотела добавить что-то, но не решалась вслух.
— Искать я должен. Мне ж в город их доставить нужно.
— Не ищи. Неровен час — найдешь. Они ведь здесь где-то. Рядом.
— Вот-вот. Где, скажите, да я пойду.
— А найдешь — не узнаешь, — старуха меня не слышала. — Девять дней минует, тогда можно. Если среди них не будет другого…
Вся эта невнятица говорила об одном — старуха выжила из ума. Такое случается.
— А еще кто в деревне живет?
— Никого, милок. Нету больше деревни, кончились Шаршки.
— Ну, хоть в какой стороне искать-то? — спросил я для очистки совести.
— Негодный ты искать. Сейчас негодный, — добавила она, не желая огорчать вконец.
— Негодный, — согласился я и пошел прочь.
— Эй, милок! — кликнула она вслед.
— Да? — без особой надежды повернулся я.
— Ты меня до дочки не отвезешь, милок?
— До дочки?
— В Глушицы. По пути тебе.
— Найду ребят, тогда посмотрим.
— До дочки, — повторила она.
Я все-таки прошелся по деревне. Старуха не обманула — никого найти не удалось. Запустение. Можно дом купить, и жить робинзоном. Два-три года назад просили за такой тридцать тысяч долларов, пятьдесят, у кого фантазии больше. Съест-то он съест, да кто ж ему даст…
Я вернулся к Чуне. Подожду у лагеря. Разбудили, однако, растревожили. Динозавра. Тиранозаурус Рекс. Он проснулся и всех сожрал. Господи, конечно, они же на кладбище рыли. Суеверия, темные страхи, они же здесь, рядышком, вот к старухе и вернулись.
И все же — где они?
Я заглянул в палатку, теперь внимательнее. Обычный студенческий бардак, помноженный на приволье. Раскиданная одежда, кроссовки, носки. Пара книг, лежавших на земле. В углу ящик с консервами, другой — с презентами от дяди Бена. Дядя Том и дядя Бен. Два мира, две судьбы. Шаршки — деревня контрастов.
Я вышел наружу, свежий воздух сразу стал милее и слаще. В другой палатке, такой же, стояли рядами ящики, на которых мелом было написаны номера — первый, второй, всего восемь. Все заколочены, кроме последнего. Я приоткрыл крышку. Склянки темного стекла, внутри — земля. Я вспомнил, что это за земля и поспешно положил склянку (пронумерованную, 2426) на место. Под ногами хрустнуло. Я наклонился. Несколько склянок валялись, раздавленные, осколки сверкали острыми краями. Вот это уже непорядок.
Три часа пополудни. Достав их кабины сверток с бутербродами, я присел в тени. Подожду до четырех, и поеду. День проходит зря. Жаль.
Черное пятно костра выглядело старым и холодным. Получается, сегодня они еду не готовили. И вчера тоже. Дожевывал свой бутерброд я безо всякого желания.
Трижды я заводил Чуню и ехал — наугад, туда, куда мог проехать — к Оленьему логу, к старому песчаному карьеру, к кабаньему болоту, но никого не нашел. Ни следа. Сквозь землю будто провалились.
К девяти часам стало ясно — нужно уезжать. Солнце вот-вот сядет, а в темноте мерять дороги — слишком даже для Чуни. Невольно, почти неосознанно я завернул в деревню, притормозил у избы.
— А я уже заждалась, забоялась, не пропал ли ты, милок, — старуха, сгорбившись под огромными узлами, поспешила навстречу. — Оно, конечно, день, а боязно.
— Ты, бабуся, кошку можешь в кабину взять, а кур своих — в кузов.
— Непоседы они у меня. Выскочат.
— Ничего, мы привяжем, привяжем, — укладывая старухины пожитки, я недоумевал, зачем это делаю. Старая пионерская закваска сказывается?
Кошка покойно сидела на старухиных коленях; та гладила ее по лысенькой голове, отчего кошка урчала едва ли не громче стосильного мотора Чуни.
По пути я все смотрел, не покажутся ли пропащие. Дела им другого нет, чтобы от меня прятаться.
— И не гляди, не время еще. Девять дён не прошло.
— А сколько прошло? — догадался спросить я.
— Четвертого дня, как случилось. Я не видела, слыхала только.
— Что слыхала?
— А ничего. Пошумели немного, покричали, и все. Я ж говорила…
Мне не хотелось вновь заводить бессмысленный разговор, и я сосредоточился на дороге. Она в том нуждалась. Низкое солнце наводнило ее тенями, скрадывающими ямы и выбоины. Нужно заботиться о пассажирах — старушке, кошке и двух курицах, не растрясти.
Глушицы показались уже в сумерках.
— Успели, — с видимым облегчением выдохнула старушка.
— Конечно, успели, — успокоил ее я. — Где дочка живет?
— А по Советской улице, двадцатый номер будет ее, — старушка неопределенно показала рукой.
По счастью, улицу не переименовали, да и встречные охотно показали дорогу. У двадцатого дома я остановился.
— Приехали, бабуся.
Та споро выскочила из кабины и засеменила к воротам. Охи и ахи, голоса хозяев были не больно довольными, однако у меня отлегло от сердца. Я боялся, что нет никакой дочки, и что тогда мне делать со старухой?
Освободившись от пары кур и нехитрых пожиток, я ехал уже почти по настоящей дороге. Домой, домой. На время сегодняшние события отступили, я был просто усталым, раздраженным человеком, спешащим поскорее добраться до родимого очага. Отупело и машинально я крутил баранку, и опомнился лишь заметив, что стрелка спидометра миновала цифру сто. Недолго и на столб наткнуться, или на инспектора ГАИ. Сбросив скорость до положенных семидесяти, я попытался привести чувства в порядок. Не получалось. Голова отказывалась воспринимать увиденное. Или не увиденное, ведь ничего особенного я не узнал. Только одно — практикантов на месте нет.
Решив не пороть горячку, я сначала поухаживал за Чуней, потом плотно поел, хотя на ночь и не советуют, и только затем позвонил дяде Ивану. Если я надеялся, что Петька сотоварищи благополучно добрался и без меня, то ошибся. Дядя Иван выслушал мое сообщение, посопел в трубку, и, наконец, ответил:
— Спасибо, что позвонил. Завтра с утра я справлюсь в университете и все такое.
Что он подразумевал под «всем таким» я не знал, и не стал спрашивать. Это позволило мне считать свой долг исполненным и лечь спать.
Глубокой ночью я проснулся, но не от кошмаров, а по причине самой прозаической. Прохлада, россыпь звезд на темном деревенском небе, туман от реки — все настраивало на мирный, патриархальный лад. Дядя Иван сам разберется.
Я разоспался и встал только в восемь утра. Поутру работы не было, потому можно было не спешить. К десяти пришел хозяин местного магазина, и мы поехали в город на базу, за товаром — три холодильника, котел АГВ, всякая мелочь. Потом, в другом месте еще книг взяли, магазин в нашем поселке торгует всем, что покупают. Плюс два телевизора «Самсунг». После обеда пришлось грузить и отвозить мебель в соседнее село — молодожены разъезжались. Хлопотливый выдался день, в общем. Обычный. Я искал эти хлопоты, за ними можно было не думать об остальном. Когда дела кончились, я занялся Чуней. Техническое обслуживание. Машину маслом не испортишь, если это хорошее масло. И вымыл от души, автошампуни не только для легковушек.
Все равно, покоя не было. Ближе к полуночи я не утерпел и позвонил дяде Ивану.
— А ничего, — ответил он. — В университете ничего не знают. Руководство в отпуске, кто в Испании, кто в Штатах опытом делится. Неруководство говорит — ждите. Скоро вступительные экзамены начнутся, подъедет руководство, оно и решает.
— Что решает? — не понял я.
— Все.
— Да уж… — иных слов я не нашел. Дядя Иван нашел, и я слышал, как тетя Лиза его укоряла.
— Я еще в милицию заявление отнес.
— И что?
— Посоветовали подать в том районе, где проходит практика. По месту события.
— А вы?
— Съездил в Глушицы и подал. Сказали, будут иметь ввиду. Расспросили, были ли у них какие-нибудь ценности, обнадежили, что за так никто с пятью мужиками связываться не будет.
— Ага…
— А вообще-то, раз они из университета, надо обращаться в университет и в городскую милицию.
Для ответа я не нашел даже междометий.
— Слушай, давай завтра с утра подъедем в этот лагерь?
Я согласился. Что оставалось делать?
Но ехать дяде Ивану пришлось в больницу. Обширный инфаркт. Еще в университете прихватило, он валидол сосал, нитроглицерин, думал, отпустит. Теперь лежал под капельницей, одурманенный морфием, и чем все кончится — неизвестно. Врачи не обнадеживали.
С тетей Лизой мы вышли из больницы. К дяде в реанимацию не пускали, только издали дали посмотреть, потом приходите, дня через два. Домой, в поселок она не поехала, осталась у знакомой, когда-то школьной подруге. Попросила, если услышу что о Петьке, сообщить ей. Обещал.
Как услышать, от кого? Я и сам наведался в университет. Декан в отпуске, заведующий кафедры, где работал докторант, Ахметов, тоже, в отделе практики сказали, что группа эта — полевая и может менять свое месторасположение по собственному усмотрению. Год назад геологи позднее на полторы недели вернулись, и ничего, никто не жаловался. Успокойтесь, гражданин. Позвоните дня через три, а лучше — через неделю.
Несколько дней я выжидал, сам не зная чего. Работал, прислушивался, не вылезет ли где какой слушок. Дурные вести обычно вприпрыжку бегут. Если так, то действительно, может, обойдется. Пять мужиков, да. Правда, времена сейчас темные, я двустволку с собою вожу. Честь по чести, активный член общества охотников и рыболовов, выполняю задание областной администрации, отстреливаю волков и одичавших собак. Бумага с печатью. Ружье, конечно, в чехле, и спрятано, но занадобиться — быстро достану. Проверено.
Я оттягивал и оттягивал поездку, все думая, что образуется как-то. Авось, кончится мирком да ладком. Шестнадцатого числа июля месяца авось мой иссяк. Наезженной уже дорогой я поехал в Шаршки.
Время шло к вечеру (все-таки работу нужно было делать), но зной стоял густой. Чуня раскалился, ветерок, залетавший в кабину, не холодил, а иссушал. Плюс тридцать пять в тени, А ты не стой в тени, как шутили по телевизору.
Издали видно было — палаток нет. Чуня от радости поехал быстрее. Снялись, перебрались на новое место, или в город вернулись. Молодые, увлекающиеся. Беспечные.
Палаток действительно не было, как раскладушек, утвари, продуктов. Но ящики с образцами остались, часть склянок россыпью валялись на земле. Осталась и всякая ерунда, которой добрые люди погнушались — книжки-монографии, документация, кое-какая одежка. Прибрали палатки, чтобы плохо не лежали. Милиция, еще кто — не знаю. Свет не без добрых людей.
Я растерянно осмотрелся среди этого разгрома. Информация, как она есть. Совсем нехорошо.
Тетрадка, большая, в клеенчатой обложке, показалась мне знакомой. Я поднял ее, отряхнул от земли. Она самая, Петькин дневник. Нужно сохранить.
Идти особенно было некуда. Ноги привели к единственному знакомому двору, совсем недавно я забирал отсюда старушку. Подумалось — эвакуировал. Калитка была распахнута настежь, а точно помню — прикрывала ее бабушка. Вернулась? Не у каждой дочки погостить удается, по-разному бывает. Тем более — жить.
Я, на правах знакомого, зашел. Дом, однако, стоял нетревоженный. И дверь аккуратная, и окна, все заперто. А по двору беспорядок, не шибко сильный, но беспорядок. Не нарочно, просто никто не трудился обойти старое ведро, помидоры на грядке, сложенную поленницу. Впечатление, будто зашли за бабкой, но, не доходя до дома, поняли — нет ее. И ушли. Одно смущало — следы на грядке. Не подошвы, скорее, босиком кто-то шастал. Хотя отпечатки нечеткие, а я не следопыт.
Нет бабушки. Не с кем перемолвиться.
Бесцельно прошелся я по совершенно пустой теперь деревне, тишина давила тяжелым гнетом, не продохнуть, не выпрямиться.
На кладбище я шел, принуждая себя. Никогда не любил могил, сразу начинало зудеть где-то внутри. В детстве сказок страшных наслушался, или что, но всегда охватывает меня тревога и неуют — здесь, в Киевской Лавре, в Казанском соборе. Всегда удивлялся, когда читал про безмятежность и покой в подобных местах. Нет, скорее, словно под высоковольтной линией стоишь. Самовнушение, конечно. Но и сейчас подобное чувство охватило меня. Пора бром пить, валерианку. Капли датского короля. По чайной ложке в правое ухо.
И тут мерещились мне перемены — землица в той кучке посвежее будто, крест в прошлый раз прямо стоял, а теперь съехал на сторону. Конечно, все это обман чувств, утешал я себя. Но утешений хватило ненадолго: мраморная плита, которой я не так давно интересовался, пропала. Добрались таки могильные воры, пришел черед Шаршков.
Я постоял над разворошенной могилой. Земля была раскидана в стороны, словно… Чушь поросячья и переутомление. Срочно требуется отпуск.
На плиту я наткнулся почти сразу — она лежала в шагах десяти, в бурьяне. Я думал — плохо, украли. А выходит еще хуже.
Шесть часов вечера, но вечера в июле длинные, солнце еще довольно высоко. Я прошелся дальше, уже не оглядываясь по сторонам. Хватит того, что увидел.
Ничего особенного я не увидел. Подумаешь, могилу раскопали. Чем удивили. Первый раз, что ли. Даже на охраняемом, престижном кладбище посреди Москвы из могил крадут, чем провинция хуже? Тем, что Ахромеева нет? Домой пора, вот что.
Нервы. Кисейная барышня и посконная правда жизни. Пнув ногой пук соломы, лежавший поперек, я попытался вернуть уверенность в себя, собственные силы, собственный ум, наконец. Совершить что-нибудь такое… энергичное, действенное, положить конец неопределенности и вернуться к простой жизни простого человека.
Но ничего на ум не приходило. В тени деревьев грузовик мой остыл, и я забрался в кабину. Пора понять, что события в жизни происходят независимо от меня и помимо меня. Я ведь не частный сыщик. Да и Петька — родственник весьма и весьма условный. Двигай-ка потихонечку домой и займись своими делами. Набивай кубышку, опять женись, что еще нужно мужчине зрелых лет.
Выслушав собственные советы, я погордился собственной сметливостью. Умненьким стал, годы научили обходить горы. Справа и слева обходить, как удобнее. Только почему-то обходные пути все время в болото заводят. Сперва борзо идешь, быстренько, веселишься, а потом как зачавкает под ногами. Сыро, неуютно. И вокруг — чавк, чавк. Отовсюду. Зато всегда как люди. Как все. Среди других не последний. Не первый, да и не хочу быть первым, честно, не хочу. Но не последний. Противно? Значит, полезно. Как рыбий жир и прививка от дифтерии под лопатку. Для долголетия полезно.
Решив на время повременить с философией, я открыл тетрадь. Почерк у Петьки был редкий — ясный, четкий, каллиграфический. Он его на спор выработал в пятом, кажется, классе. Со мной спорил, пришлось приемник покупать, «Спидолу». Я опрометчиво утверждал, что никто в нашем роду писать разборчиво не сможет. Уж больно дальнее родство, а то бы выспорил я.
Поначалу я бегло перелистал тетрадь. Когда и успел исписать столько. Потом начал вчитываться. Потом закрыл дверцу, поднял до половины стекло и лишь затем продолжил чтение.
Дневник
11 июня
Сегодня — первый день практики. Самый первый. Попытку вести дневник — не строгий ежедневник выполненной работы, а вольное описание мыслей и чувств я предпринимаю по совету профессора Неровского. Профессор утверждает, что таким способом можно развить качества, необходимые для университетского работника, избавиться от дубовости языка и таких ужасных выражений — университетский работник. Ученый должен уметь писать и говорить живо, увлекательно, чтобы его лекции слушали, а книги — читали. Наверное, опять дубовость языка. Если придираться, то выражение «дубовость языка» тоже не ахти. Корявое, шероховатое. Незачем придумывать новые слова, когда и старых довольно — тоже совет профессора. Восемь книг, я имею в виду беллетристику, подтверждают его компетентность.
Итак, практика. Месяц полевых работ. Раньше ездили далеко — Алтай, Карелия, Каракумы. Сейчас едва сюда выбрались, и то благодаря поддержке администрации Северного района. О ней подробнее ниже. Впрочем, для научной работы совсем необязательно ехать в сопредельные страны, под боком работы тоже невпроворот, непаханая целина. Сейчас на практике мы не номер отбываем, а выполняем реальную работу, заказанную и, пусть скудно, но оплаченную.
Руководит практикой докторант кафедры, Камилл Мехметов. И работа — по теме его диссертации. Тема же достаточно оригинальная — «Динамика содержания птомаинов в почвах Центрально-Черноземного региона». Говоря простым и общедоступным языком, Камилл (мы его попросту зовем, по имени, двадцать шесть лет всего докторанту) изучает, что происходит с трупными ядами на нашей земельке, как они разлагаются, окисляются, и когда станут безвредными.
Первый день — устройство. Приехали мы к полудню, Виктор довез, мой дядя. Он из тех, кто предпочитает синицу в руках, бросил свой НИИ связи и зашибает деньгу извозом. Да не о нем разговор. Установили палатки, разместились, подготовили все для работы. Начнем завтра с раннего утра, а сегодня — осмотр местности и выяснение деталей.
Деревня Шаршки оказалась почти пустой, живет в ней старуха, и больше ни души. Камилл надеялся, что вообще никого не будет, но и одна старуха — совсем неплохо. Разрешение на проведение работ, разумеется, выправлено по всем правилам, однако привлекать внимание совсем ни к чему. Заявятся родственники погребенных, шум поднимут, ни к чему это нам. В Дагестане, говорит Камилл, за такие дела вообще прибили бы, там предков чтут. Но мы в России.
Кладбище заброшено, лишь десяток могил несут на себе следы минимального пригляда. Наверное, коряво пишу, лиха беда начало. Так вот, десяток могил едва-едва ухожены, остальные заброшены напрочь. Кладбище большое, но нас интересует лишь часть его, та, где хоронили с 1936 по 1958 год. У Камилла есть план, на котором этот участок подробно указан, с обозначением могилы и даты захоронения. Мы рассматривали этот план и сверялись с местностью. Должен отметить, что я, в некотором роде, правая рука Камилла. Он руководит моей курсовой, и считает, что, расширив и дополнив ее, я могу вместо дипломной работы подготовить и защитить диссертацию. Полагаю, что мне это по силам. Но — к делу. Уже замечаю недостатки стиля — разбрасываюсь, вязну в несущественных деталях. Изживать недостатки. Изживать, изживать и изживать, как учит нас родная партия, как завещал великий и самый великий.
К делу, к делу!
На бумаге, на плане, то есть, было все гладко и просто, реальность же, как всегда, превосходила ожидания. Фанерные пирамидки со звездочками истлели и сгнили, часть могил просели, ищи-свищи.
Мы не свистели, а искали. Наконец, удалось привязаться к местности и определить фронт работ на ближайший день, после чего мы вернулись на стоянку. Место для нее мы выбрали у колодца, в тени старых берез. Быстро приготовили обед: Камилл достал массу импортных продуктов, раз — и обед на столе. Достал просто — их выделила администрация района. Сначала санитарная инспекция изъяла продукты у торговцев, почти все они (продукты, а не торговцы), с истекшим сроком хранения или без сертификатов, а потом передали нам. Главврач СЭС тоже готовит диссертацию. Писать-то ее будет Камилл, а, вернее, я под наблюдением Камилла. Прежде ему, главврачу, а потом себе. Такова метода ведения научной работы.
После еды готовили материалы для завтрашней работы, а потом побродил по округе. Познакомился со старухой. Звать ее баба Настя. Спросил ее, почему кладбище есть, а церкви не видно. Кладбище-то старое, должна быть. Оказывается — была. Совсем неподалеку от нас стояла. Ее сначала, в тридцатые годы, немножко взорвали, а потом, в начале сороковых, разобрали окончательно — понадобился камень для прокладки автострады Москва — Ростов. Автостраду так и не построили, война помешала, но церковь порушили, тогда приказы выполняли — о-го-го! Остался только фундамент.
Она не стала спрашивать, зачем мы приехали, а я не стал говорить. Чувствую, работа наша ее не порадует. Попрощавшись, я пошел осматривать фундамент церкви. Смотреть особенно было не на что. Ясно — стены были толстыми, прочными, а вот не устояли против власти. Распоряжение сверху, исполнительность снизу.
Автостраду, наверное, хотели строить в пику гитлеровским. Если хоть километр проложили, должна была остаться. Что-то я не слышал про такую. Задонское шоссе проходит в соседнем районе, километров пятьдесят отсюда. Я вспомнил, как нас бросало в кузове грузовика. Ухабы знатные, нашенские. Потрясающие ухабы.
Вернувшись на стоянку, я включился в обсуждение быта. Решили есть два раза в день, но помногу. Посуду мыть не придется, достаточно разовых тарелочек, тоже забракованных санитарной инспекцией. Сухой закон, естественно, и не нарушишь, до Глушиц далеко, а ближе водки не купишь. Чаю вволю, «Пиквик». Вода в колодце мутновата, верхняя, но ничего не поделаешь. До заката собирали дрова для костра, дров достаточно, валежника, павших стволов. Но нам здесь месяц жить, так что придется экономить.
В палатке мы разместились просторно, палатка восьмиместная, на пятерых в самый раз. Да, наверное, следовало с этого начать, но я, по неопытности, припоздал: перечислить всех нас. Во-первых, я, Петр Валуев, студент университета, перешел на четвертый курс. С себя начинать нескромно, но легко. Далее — Камилл Мехметов, его я уже упоминал. Пишет докторскую диссертацию, выдает для кафедры научный продукт, то есть публикуется. Не только в наших журналах, но и в забугорных. Это ценится.
Далее, чохом — Валька, Сергей и Андрюша. Тоже, как и я, студенты, правда, их амбиции иные. Научная работа не интересует никого. Сергей — поэт, сочиняет стихи и порой пытается их петь. Первое еще терпимо, второе же убивает. В сентябрьском номере местного журнала из «толстых» должна быть опубликована подборка его творений. Валька — знаток компьютеров, оформляет курсовые и дипломные работы, имеет с этого неплохие доходы. Зачем поехал на практику, не знаю, мог бы остаться в городе и распечатывать на своем лазерном принтере кафедральный отчет. Наверное, решил отдохнуть от дисплеев и прочих модемов. Андрей же просто бабник, без зачета по практике запросто может вылететь из университета из-за хвостов. Кажется, все, никого не упустил. Раз, два, три, четыре и я. Все. Двое от практики отвертелись, узнав, каким делом придется заниматься, но раз их нет, то и писать не стоит.
Вечер прошел как-то скучно. Посидели у костра, пожевали — сосиски из Голландии в собственном соку и новозеландское картофельное пюре — сыпанул ложку порошка в кипяток, и жри. Девушек Камилл не брать решил категорически, лишние проблемы. Поэтому и скучно поэту, Вальке и всем остальным. Включая меня. Трудом ударным изгоним скуку, лопатой верной мозолим руку. Разроем напрочь мы мир насилия, гробы восстанут, падет Бастилия. Дурные примеры заразительны, вот и я начал плести вирши. И потом, разве могут восстать гробы? Неправильно, неточно.
Поели, позевали, послушали радио, послушали телевизор (у Вальки транзистор ловит звуковые каналы), походили по округе и начали укладываться. Я сел у догорающего костра и пишу, пишу… Первый раз всегда пишется хорошо.
А сейчас — пишу утром следующего дня. Проснулся рано, в шесть, а общий подъем, договорились, в семь. Налил в чайник колодезной воды из ведра, ночь она отстаивалась, но мути полностью не потеряла. Кофе, чай, какао — по выбору. И вафли, печенье, консервы. Наверное, это я от свежего воздуха голоден, вот и начал сбиваться на перечисление еды, как герои жюль — верновских романов. Ночью спал безмятежно, вопреки тому, что Валька оказался изрядным храпуном, в иное время я бы извелся — написал и удивился, откуда слова выскочили, «безмятежно» и другие, сроду такими не пользовался. Верно, читал в школе, у Тургенева или Чехова, а сейчас, под влиянием природы и всего прочего, поперло из меня. С этим следует поосторожней. Хоть умри, даже отдаленно Тургенева из меня не выйдет, а получится скверный фигляр, овца в волчьей шкуре. Разнесут. А, впрочем, некому разносить. Это всего-навсего дневник, частные заметки частного человека. И сейчас утро спокойное. Где-то чирикают птицы, знать не знаю, какие, утрешний туман потихоньку рассеивается, и в палатке Валька перестал храпеть. Пожалуй, урок первого дня я выполнил, хоть и в два приема, вечер-утро, извел положенное количество бумаги. Довольно, надо и на потом оставить. А то знаю за собой, начну гладью, а кончу просто сказать совестно, чем. Всякий труд должен быть систематическим. Тем более что чайник вскипает. Шумит и хочет спрыгнуть. Было бы непростительно начать день с неудачи, потому я сейчас отложу тетрадь и возьмусь за предмет утвари из шести букв, вторая «а».
12 июня
Работа оказалась не такой простой, как представлялось из города. Теоретически все довольно просто: специальным буром, похожим на штопор, мы ввинчиваемся в землю до глубины два с половиной метра. Бур, вернее, коронка, устроена таким образом, что позволяет извлечь землю в виде столбика той же высоты — керн. Из керна мы отбираем образцы, с поверхности и вглубь через каждые полметра, помещаем их в склянки, закупориваем, чтобы кислород воздуха не вступил с ними в реакцию. После этого помечаем каждую склянку, вносим соответствующие записи в журнал, промываем бур колодезной водой и начинаем сызнова. Элементарно, так, по крайней мере, казалось вчера, но сегодня… Бур никак не хочет идти отвесно вниз, все норовит уклониться, просто Пизанская башня; к тому же требуется пролить немало пота после того, как пройдена отметка в один метр. Час пятнадцать, вот сколько времени занимает один цикл. Возможно, приобретя навык, мы сможем работать быстрее. Пока приобрели водяные пузыри. Или это и есть навык?
Утро началось бойко. Встали, перекусили, рассчитались на первого — второго могильщика и пошли на участок. На кладбище, если называть вещи своими именами. Тут-то бур и показал характер. Первый объект, захоронение 1953 г., пришлось бурить дважды. Но справились. Не знаю, что покажут анализы, но землица здесь еще та: темная, почти черная там, где когда-то лежало тело. И пахнет довольно специфически. А почти сорок пять лет прошло.
Образцы мы берем не голыми руками, а экзаменационными перчатками. Не потому экзаменационные, что экзамены в них сдают, а просто — для обследования, pro examenatio. Дрянь перчатки, хоть и малайские, или потому, что малайские — тонкие, и рвутся. Разовые, у нас их две коробочки, сто пар. Срок годности истек три месяца назад. Размер семь, на руку не налезают толком, малы. Самые маленькие руки оказались у Андрюши, и возиться со склянками сегодня выпало ему. Все равно, нет-нет, а и сам заденешь эту землю, потому постоянно моем руки. Мыло зато наше, отечественное, хозяйственное, 72%. От чего эти проценты, и что они значат, не знаю.
За день сделали шесть номеров. Почин. Требуется не меньше двухсот, лучше триста. А вдруг дожди зарядят, всякое бывает. Поэтому придется удвоить производительность.
Начали бурить с прибауточками, но успокоились быстро. К вечеру ручки заболели, спинки, ладошки. Все болит с непривычки. Еще бабка смущала. Не кричала, не ругалась, просто встала на пригорке, там, где остался фундамент церковный, и издали поглядывала на нас. Часа четыре стояла, факт. Дел ей больше нет, или смотрит, как бы ее могилки не затронули? Камилл говорит, если запротестует, ту могилу оставим, их тут без того достаточно, две-три можно пропустить. Но все равно неприятно, когда стоят над душой. Стоят и молчат. Сглазить хочет, говорит Сергей. Проклясть. Сергей натура поэтическая, оттого и устал больше всех. Сейчас, правда, отошел, тоже пишет, опять, наверное, стихи. Для отдыха мы в речке купались, чистая речушка, но мелковата. Зато вода теплая. Валька догадался леску захватить, крючки, смастерил удочку и что-то ловит. Большое и маленькое. Лучше бы раков, если тут таковые наличествуют. Бюрократический оборот с листа вон, но черкать я не буду, всякое слово в строку, раз вырвалось. Но вдругорядь — шалишь!
Камилл недоволен, что мало наработали, но помалкивает. Вечером опять вышли на объект, подготовить завтрашний объем работы (бюрократизм и канцеляризм. Прорабизм?). Ветхие могилки, с трудом отыскали три с табличками, а остальные — немые. Причем любопытно, дореволюционные сохранились куда лучше, по ним и ориентируемся. Невольно начинаешь верить, что прежде и солнце светило ярче, и зимы были суровей. Надгробия были прочнее — точно. Шаршки, очевидно, были большим селом, иначе откуда взялся на кладбище Переверзев А. И., купец третьей гильдии, или доктор Петрушенко С. В. 1860 — 1916, или коннозаводчик Лысенко А. А.? Но я на биолого-почвенном факультете, оставлю загадки историкам.
Сергея муза оставила быстро, он деликатно не стал читать новые стихи, а просто пошел спать. Пойду и я, устал. Послушал про погоду, остальное неинтересно. Висит над нами антициклон, и потому будет ведро. Комары, к счастью, здесь не водятся, ничто не помешает сну человека труда. И костер догорает, сегодня не стало сил собрать дровишек побольше. Баиньки, баиньки.
13 июня
Сегодня — день открытий. Не в смысле неких научных откровений, до них далече. Просто стали известны факты, вносящие коррективы в планы, факты, требующие, чтобы с ними считались.
Первое открытие ждало нас на объекте. Кладбищенские канальи все наврали! Там, где по плану должны были быть могилы, не было ничего. И наоборот, мы натыкались на захоронения, не обозначенные на бумаге.
— Ничего странного, — Камилл не был обескуражен. — Люди хотели хоронить своих среди своих, поближе к родным. Место отводилось другое, по нормативам. Давали мзду и делали свое дело. А в планах — как положено, не подкопаешься.
— Как теперь будем работать? — поинтересовался я.
— Просто. Пока перейдем к старым могилам, материал нужен всякий. К тем, что с надгробиями.
— Дореволюционным?
— И к ним тоже. Динамика будет отслежена на более значительном временном отрезке.
И мы, покончив с выбранными вчера захоронениями, взялись за другие. Любопытно, как это отзовется на диссертации. Нужны ведь были захоронения не старые и в большем количестве, иначе снижается статистическая достоверность. Или Камилл надеется, что никуда могилы не денутся, и мы их распознаем, не сейчас, так позже, или прибегнет к так называемой выборке фактов, другими словами, подгонке. Фальсификации. Обозначит старые захоронения, как новые. Подозрение, конечно, оскорбительное, но не для сегодняшней академической ситуации. Нужен быстрый и определенный результат. Работу Камилла проведут без сучка и задоринки, утвердят разовый совет для докторской прямо в нашем университете — но лишь в случае, если она, эта работа, обоснует требуемое. А требуется показать, что никаких трупных ядов в земле нет и через сорок лет после захоронений. Необходимо это для того, чтобы застроить Чижовское кладбище. Город вырос, и кладбище оказалось почти в его центре. Восемь гектаров земли. По существующим санитарным нормативом, строительство запрещено в течение пятидесяти лет после последнего захоронения. Почистили документы, стерли упоминания о новых могилах, но все равно дальше пятьдесят седьмого года не добрались. Неужели десять лет ждать? Восемь гектаров. Миллионы долларов. Диссертация Камилла должна отменить эти глупые препоны насчет пятидесяти лет. По крайней мере, в нашем черноземном регионе. А если вдруг экспертиза? Тут ей и представят материалы, пробы 1914 года, обозначенные полустолетием позже. Потому мы и взялись ворошить ранние захоронения.
Сегодня взяли пробу с двух точек. Девятьсот восьмой и девятьсот четырнадцатый год. Разница заметна даже на глаз, органолептически. И цвет керна иной, и консистенция, и запах.
Обсудили мою тему. «Пространственно-временное распределение птомаинов в почвах ЦЧО». Необходимо будет брать пробы не только в местах захоронений, но и в непосредственной близости от них, вплоть до участков нормальной земли. Готовить диссертацию надо спешно, чтобы защиты шли практически параллельно. На деле это означает, что всю черновую работу — расчеты, графики, статистику, оформление — сделаю я, а Камилл осуществит общее руководство, выберет необходимое для своей докторской диссертации, а что останется — будет моей кандидатской. Потому надо работать, считать и писать продуктивно, за двоих.
После обеда — он у нас в пять часов, — произошло событие номер два. Мы сидели в тени березы, полусонные от еды (тушенка «Великая Стена» и пюре «Кнорр»), лежали, если точнее, и тут Сергей сказал как бы нехотя:
— Есть смысл не только протыкать могилы…
— Пунктировать, — вставил Андрюша.
— Не только брать пробы, но и раскопать поосновательнее.
— Зачем? — наивно удивился я.
— А посмотреть, что внутри.
— Чего же интересного может быть внутри?
— Мало ли чего… Посмотреть.
— Золото, — опять вставил нетерпеливый Андрюша.
Я даже поперхнулся чаем, который неспешно пил, третий стакан, пусть вымывает заразу из организма.
— Не скифские же курганы!
— Жаль, но и здесь найти кое-что можно.
Я посмотрел на Камилла, но тот молчал.
— Откуда у тутошних покойников золото? — наконец, прокашлялся я.
— До революции, да и потом лет десять зубы протезировали преимущественно золотом. Фарфор и другие материалы были значительно дороже и доступны не всем, а золото…
— Что, дешевое?
— Дешевле работы. Золота, девяносто девятой пробы, на мост уходило рублей на пять, на десять — царских рублей. Столько стоила простая врачебная консультация. Модный врач меньше сотни не брал, но то действительно для богатых.
— Но тут же крестьяне…
— Не только крестьяне, а хоть и крестьяне. Бедняку, конечно, было накладно, но бедняки составляли меньшинство.
— Но… Разрывать могилы… Мародерство.
— А мы чем сейчас занимаемся?
— Ну, это другое дело…
— У тебя, Петруха, свой интерес, я понимаю. А денежки не помешают. Грамм золота сейчас баксов десять стоит. Сто граммов — тысяча баксов. Я ведь плачу за учебу, как раз хватит окончить университет. Вальке вон новый принтер купить нужно…
— И плату поменять, процессор… — мечтательно прижмурился Валька.
— Да каждому деньги не помешают, — невозмутимо продолжил Сергей. Вот тебе и поэт.
— Но откуда такая цифра — сто граммов?
— Сколько будет, столько будет. Лучше бы побольше, конечно. Как работать будем, как повезет.
— Мы тут справлялись, — не терпелось Андрюше. — Кое — какие документики почитали. Не хочешь ознакомиться?
Он протянул мне несколько листков. Ксерокопия. «Положение о порядке проведения перезахоронений и рекультивации кладбищенских участков». Я, не зная, что сказать, принялся изучать документик. Та еще бумага. Целевое перезахоронение производится по заявлению и за счет родственников усопших. Всех же остальных следует хоронить в общей могиле. Любые ценности, в первую очередь, драгоценные металлы, обнаруженные среди останков подлежат сбору и передаче в собственность соответствующим государственным учреждениям (смотри приложение №2, стр. 14).
— Интересно? А должностные инструкции по захоронению в местах содержания осужденных от тридцать первого года почитать хочешь? Там написано еще: «В дополнение к инструкции 22/17 от 1921 года…», только ту инструкцию мы не нашли. А приказы фронтовым похоронным командам во время войны? — Сергей явно был задет. — Так что насчет мародерства — это к нашему родному государству.
— Причем здесь государство…
— Именно, — Валька согласно закивал. — Деньги в земле лежат, неужто достать лень?
— Не лень, но…
— Не так это просто, ребята, — сказал, наконец, свое слово Камилл. — Если наугад соваться, сколько кубов перебросаешь зря.
— Ничего, руки есть, — Валька показал их. Две, левая и правая. Сильные руки.
— Руки руками, но и голова иногда может пригодиться. Вам известен реактив Фельдмана? — Камилл словно семинар вел, уверенно и неторопливо.
Ребята посмотрели на меня.
— Нет, — признался я.
— Золото, как вам, я уверен, известно, металл благородный и в химические связи обычно не вступает. Тем не менее, с определенными структурами оно образует коллоидные соединения. Именно эти соединения и позволяет распознать реактив Фельдмана, причем в концентрации один на миллион и ниже.
— Индикатор, — сообразил я.
— Да, безусловно. Замечательный, очень чувствительный и практически безошибочный индикатор.
— Мы берем пробу и по ней определяем, есть ли в данном месте золото, или нет?
— Совершенно верно. Методика довольна проста… — и он начал растолковывать, что брать и куда капать. Честно говоря, меня это не слишком интересовало. Я был просто поражен — Камилл заранее готовился вскрывать могилы, искать золото. Вот тебе и наука.
— Но где взять реактив? — я решил оставаться наивным до конца.
— Есть реактив, есть. В достаточном количестве.
Наверное, я выглядел дурак дураком, потому что он поспешил добавить:
— Золотишко доставать — это своего рода традиция при таких работах, привилегия. Могилы ведь бесхозные, ничьи…
Можно было возражать, но я не стал. Хватит, всему есть мера. Моему простодушию тоже.
— Ты, Петро, этим реактивом и займись, — Сергей говорил, как о решенном. Все обо всем договорились заранее. Кроме меня, разумеется.
— Да, здесь особенно важны точность, аккуратность и ответственность, — Камилл ненавязчиво дал понять, кто здесь главный. Сергей только кивну, соглашаясь. — Работу построим так — Мы забираем пробы, а Петр проводит экспресс-анализ. Конечно, размещение, упаковка и регистрация образцов — тоже за ним. И при положительной реакции мы вплотную займемся этим… участком.
— С лопатами и вилами, — добавил Сергей
— Почему вилами? — Андрюша, все это время помалкивал, только слушал, но вилы его смутили.
— Цитата. Владимир Высоцкий.
— А-а… — протянул Андрей. — Мы славно поработаем…
— В точку. Так что — давай, начали!
И мы начали. До захода солнца сделано было проб вдвое против вчерашнего, я только успевал расфасовывать почву по скляночкам. Отработку методики постановки реакции Фельдмана оставили на завтра, чтобы сразу выйти на производственный уровень, на поток, конвейер. В сумерках, кое-как ополоснувшись в речке, мы наскоро пожевали. Двукратное питание превратилось в непрерывное, постоянно мы перекусывали и перехватывали — сухарь, крекер, головку лука с салом (Андрюша, умница, взял), так что начало закрадываться опасение, не проедимся ли мы до срока. Затем, едва живые, поползли в палатку. Мне стоило многого задержаться у костра и открыть дневник. Писать не хотелось, тянуло отложить на потом, на завтра, или через неделю. Уговорил себя тем, что ограничусь парой строчек, и хватит. А теперь втянулся и спать совершенно не хочу. Еще раз проверил журнал проб, как раз в это время Камилл удачно вышел по нужде и рвение мое произвело на него впечатление. Но он ничего не сказал, и очень хорошо. Энтузиазм мой дал слабину. Надеюсь, временную, все вернется.
Я тоже прошелся окрест. Света от месяца мало, и гулять одному удовольствия никакого, поэтому я быстренько вернулся. Костер прогорал, дровишек мы не запасли, и ничего иного не осталось, как пойти спать.
14 июня
Методика проведения реакции Фельдмана такова: сначала в сосуд помещается образчик исследования, грамм — полтора земли. Затем добавляется вода, сто миллилитров, обычная, не дистиллированная, даже не кипяченая. Годится хоть из лужи. Сосуд необходимо несколько раз встряхнуть, чтобы образовалась мелкая взвесь, после чего несколько капель взвеси помещается на кружок фильтровальной бумаги. Бумага высушивается, и на оборотную сторону пипеткой наносят ровно одну каплю реактива Фельдмана. Получается клякса размером с небольшую монету. В зависимости от окраски краев этой кляксы можно судить о наличии или отсутствии золота в почве: красная окраска — золото есть, розовая — есть, но мало, голубая — золота нет. Вот и все. Ничего сложного. По крайней мере, в «Наставлении по использованию жидкостного анализатора», издательства 1947 года строго для служебного пользования нет раздела «Troubleshooting», не предусматривается и горячая линия.
Я опять проснулся раньше всех, и воспользовался временем, чтобы изучить наставление. Не люблю работать кое-как, тяп-ляп. Потом проснулся Андрей, ему сегодня разжигать костер и кипятить воду для чая (чай пьем мы с Камиллом, остальные кофе, Pele Royal девяносто первого года выпуска). Обнаружив, что дровишек нет, он, ворча под нос, на большее не проснулся, пошел собирать валежник. Я, скучая по чаю (рифмами пишу!), пошел с ним, размяться и помочь с дровами. Дрова договорились собирать всеми, да подзабыли что-то.
— Ты как спал, нормально? — спросил между делом Андрей.
— С чего бы. Не дома.
— И я плохо. Стук еще этот…
— Какой стук? — спал я хорошо, просто действительно — не дома.
— Ну, такой… Глухой. Знаешь, будто где-то копер сваю забивает.
— Не слышал. Далеко забивают?
— Да не поймешь… Ерунда, кто ж по ночам работает, сейчас и днем с огнем работу поискать.
Мы с охапками сучьев воротились назад.
— Хватит, как думаешь?
— Ты разжигай, воду ставь, а потом сходим еще.
Еще мы ходили трижды.
— Это дорогу мостят, Москва — Ростов.
— Где? И кто? — Андрей рад был передохнуть, не по себе корягу выбрал.
— А полвека тянут, даже больше, — я рассказал про церковь и вызов Гитлеру.
— Шутки шутишь? А я действительно что-то слышал, — обиделся Андрей. Есть такие люди, вроде слепых или глухих от рождения, без чувства юмора. Не дано, и хоть умри.
Умирать никто не хотел, все уже пили чай и кофе — шумно, с хлюпаньем, по три кружки зараз. Потом двинулись на объект.
Я устроился поблизости, на берегу речушки, и начал проверять, насколько усвоил «Наставление…». Кляксы получались красивые — голубые, розоватые, и только на пятой пробе появилось алое колечко. Участок 1223 (это не значит, что мы отобрали столько образцов, просто план расчерчен на квадраты. Морской бой. Скорее кладбищенский). Я не стал кричать ура и плясать. Могильным старателям положено быть суровыми и сдержанными людьми, людьми, знающими истинную цену жизни и смерти.
В очередной поход за керном я сообщил о результатах. Честная кампания решила до обеда продолжать отбор проб, ну а позже, к вечеру, перейти от теоретизирующих изысканий к прикладным, на пользу конкретному народу.
— Работы не боюсь, работу свою люблю, — опять процитировал Сергей. Что значит — поэт! Он и среди могил не как другие, особенный!
По правде, я разозлился. Все шло совсем не так, как представлялось. Слишком не так. Вместо академической работы, пусть дурно пахнущей с виду, мы занялись делом, воняющим изнутри. Мерзко воняющим. И больше всего бесила собственная беспомощность. Что делать, плюнуть на всех? Тогда нужно бросить практику и отправляться домой. А это значит распрощаться с научной работой и кандидатской диссертацией. Да и трудно так вот разругаться и рассориться, человек — скотина очень стадная. И потом, ребятам действительно нужны деньги, платить за учебу, одежду, да просто не умереть с голоду. Что дозволено государству, дозволено и нам.
И все равно тошно. Поэтому меня и определили на работенку, напрямую вроде бы не связанную с мародерством. Научную работенку. Я не тырил, я не крал, я на шухере стоял, как говорит в таких случаях дядя.
Поэтому, когда все пошли «на дело», я в стороне не остался.
На участке 1223 покоился Савва Щеглеватых, мещанин, 1860–1911. Гранитная плита, невелика, мы ее мигом в сторону. Грунт плотный, и давался нелегко, однако, меняясь попарно, мы довольно быстро уходили вглубь. По колено, по пояс, по грудь. Немного нервировала старуха, но близко к нам она не подходила, и потому врать ей насчет особых научных нужд не пришлось. Земля пахла тяжело, не так, когда копаешь лунку для саженца на субботнике. Сколько деревьев я посадил? И сколько прижилось?
Гроба, как такового, не было. Более восмидесяти лет прошло. Сгнил, обратился в труху. Дешевый был гроб, из материала попроще. А вот дубовые могут замориться, что саркофаг — прочные и тяжелые. Премудростями поделился Камилл на роздыхе.
Кости оказались не белыми, как пишут и рисуют, а темными, почти черными. Земля въелась, почва. Думать не хотелось, что это за земля.
Добычи всей — мост, граммов на десять. Вот золото действительно не потускнело. Промыли водицей, обтерли тряпицей и спрятали в сумочку. Хранителем как-то само собой стал Камилл, а не Сергей. Я почему-то думал, что должность это поэтическая.
— Начало положено, продолжим завтра. Как, есть задел? — Камилл спрашивал о результатах проверки реактивом Фельдмана.
— Еще один.
— Не густо, но мы постараемся взять проб побольше. Глядишь, чего и звякнет, — страсть к цитированию заразна.
До глубоких сумерек мы брали пробы. У меня возникло подозрение, что золото Камиллу не очень-то и нужно, просто это способ заставить нас работать по максимуму, без дураков. Как нам организовать соревнование. Вот и я встал на пагубный путь начетчика.
Вечером у костра все шутили и смеялись, и я тоже, но шутки удавались не больно здоровые. Какие-то мы взвинченные, неестественные. Изменившиеся.
И опять только с большим трудом я засел за дневник. Ничего того, о чем хотелось бы потом вспоминать, не происходит. Я тут пробежал первые страницы, сравнил. Кажется, польза все же есть. Во всяком случае, тужиться не приходятся, слова вылетают сами, успевай записывать. Прочистился канал, теперь пустыня зазеленеет, и трудолюбивые дехкане самоотверженным трудом ответят на заботу страны, пославшей им воду далекого моря.
Высохло море. Напрочь. Извлечь из этого урок и не пускать воду в песок, то бишь не писать лишнего. Заранее знать, что лишнее — привилегия гения, а я — студент-могильщик. Золотоискатель. Тетрадь у меня толстая, большая, хватит до конца практики. И ручка с толстым стержнем, немецкое качество, пишет и пишет. Пусть отдохнет.
15 июня
Работаем. В глазах рябит от клякс. Разные — разные, голубые, красные. Красных мало, и потому ребята бурят без роздыха. Азарт охватил, алчба. И я с фильтровальными бумажками, как гадалка. Приходится камушками придавливать, а то дунул ветерок, и я минут десять разыскивал листок. Можно как рационализаторское предложение оформить и внести дополнение в «Наставление» — насчет камушков.
Старуха смотрит издали, но не подходит. Не кричит, не бранится. Словно ждет чего-то. Наверное, тревожится, не разорят ли эти городские могилки близких.
16 июня
Теперь и я слышал стук, о котором Андрюша говорил. Звук через стойку лежака передается, если головой к лежаку прижаться, то четко слышно — тук… тук… Будто камнем о камень стучат, а земля разносит. Загадка, понимаешь ли, природы.
Поутру все загадки забылись, поели наскоро, и за работу. Жара стоит, как и обещали. Печет, загар просто африканский. Предусмотрительный Андрюша пользуется особым маслом, якобы загар пристает, а ожогов не будет. А мы так, по-простому. Утром в речке вода парная, ласковая.
Листки бумаги на жаре сохнут быстро, я навострился и анализирую пробы почти спинным мозгом, на автопилоте. Но все равно хлопотно, больно резво трудятся молодцы.
Я тоже вхожу в раж, радуюсь красненьким кляксам и ненавижу синие.
17 июня
Копаем…
18 июня
Чувствую, катастрофически начал глупеть. И худеть тоже. Есть никто не хочет, на ходу урвет кто чего может, и бегом-бегом. Копаемся до сумерек, лишь темнота загоняет нас на стоянку: можно не найти кусочка золота. Все зубы, мосты.
Радио слушаем вполуха, говорить ни о чем ином, кроме как о новых точках, не можем. Получается, что за день мы успеваем аккурат и проб набрать, и раскопать те точки, на которые показал анализ Фельдмана. Золотое сечение. Камилл доволен.
19 июня
Сегодня захотелось написать без самопонукания. Наверное, потому, что есть о чем. Весь день копали, словно комсомольцы из старого кино, беззаветно и преданно. На выходе из кладбища Сергей натолкнулся еще на одно захоронение. То есть, это мы так думаем, что захоронение. Тяжеленная гранитная плита, но надпись, кто там внизу, сбита. Надо было потрудиться, однако. Камилла это место не заинтересовало — без даты цена ему грош — для науки. Но уж больно массива плита. Над голью перекатной такую не ставят.
— А почему за оградой закопали? — спросил Валька. Он еще сохранил живость и любопытство.
— Мало ли… Артистов, говорят, хоронить нельзя было на кладбище, самоубийц… — Камиллу не хотелось, чтобы мы отвлекались, но академическая натура брала свое.
— Еще когда не православные. Евреи, татары… — Сергею место понравилось. — Мы ковырнем, а?
— Ладно, — Камилл не стал спорить. Действительно, долго ли нам с обретенным мастерством.
Но оказалось — долго. Только мы принялись за плиту — она оказалась почти неподъемной, как прибежала старуха.
— Чего это вы? — спросила она Камилла, сразу признав в нем старшего.
— Мы, бабушка, государственную работу исполняем, — напирая на «государственную», ответил Камилл. Деревенские люди государству перечить опасаются.
— Какую же такую государственную? — не отступалась бабка.
— Специальное поручение, — применил еще одно волшебное словосочетание Камилл.
— Крушить кладбище? — не поверила старуха.
— Кладбище признано недействующим. А мы отбираем специальные пробы на анализы. По заданию облисполкома, — специально для старухи вспомнил слово Камилл.
— Ну и ройтесь на кладбище. Сюда-то зачем вас понесло? — старуха серчала.
— Да тут ваши родные лежат, бабушка?
— Родные? — старуха заколебалась, даже скривилась как-то. — Родные?
— Хорошо, бабушка, — не стал дожидаться определенного ответа Камилл. — Если вы настаиваете, то это захоронение мы не тронем. Но больше вы нам не мешайте. Мы ведь люди подневольные, нам что начальство приказало, то и делаем.
— Вы делайте, только душу поимейте, — старуха, похоже, удовлетворилась ответом, и ворчала больше для острастки. — Не для вас хоронили, не вам и открывать…
— Все, бабушка, все. Не трогаем вашу могилку, не обижаем друг друга. Ну, ребята, пошли.
И мы ушли. Понимали, что не след из-за одной могилы шум затевать. Еще нажалуется старуха. Да и полно могил вокруг.
Это я по дурной привычке за всех расписываюсь — понимали, понимали.
— Наверное, богатенькая могила… — начал Сергей.
— Плита знатная, — Валька любил вставлять «деревенские» слова: зеленя, купыри, мы тут промеж себя погуторили…
— Не стоит нарываться, — я действительно не хотел неприятностей.
— Так мы культурно, незаметно. Ночью снимем плиту, возьмем пробу и аккуратненько на место положим. Может, пусто внизу, одни кости.
— Спать хочется, — время было еще не позднее, но спать действительно, хотелось. Мне.
— Плита тяжелая, а то бы мы тебя не звали, — Сергею действительно хотелось посмотреть, «что внутри». Каприз гения. Но остальные его поддержали — за исключением Камилла. Тот сидел в сторонке и делал вид, что это его не касается. Наверное, тоже разбирало любопытство. Или корысть.
— Посидим, да пойдем. Долго ли умеючи… — Андрей положил мне руку на плечо. — Пустяки все это, мелочь. Глядишь, еще на десятокЦдругой баксов богаче станем, — говорил он насмешливо, но намерения его сомнений не вызывали. — Сходим, чего уж…
Мы посидели, подождали, пока луна не встала повыше. С таким же успехом могли бы копать и днем — света хватало, и будь старуха начеку, непременно бы нас засекла. Но она нам поверила. Деревенская…
Даже вчетвером мы едва отвалили плиту — поддели ломами, и, орудуя ими, как рычагами, сдвинули в сторону.
Мы установили бур и начали ввинчиваться в землю. Неглубоко ушли, на полметра. Скрежет, слышный и сквозь землю, отозвался в зубах.
— Гравий, — догадался я.
— И нельзя дальше? — Валька торопился побыстрее разделаться с этой работенкой. Все торопились, и я. Но…
— Коронку только сломаем. Камень.
— Однако непонятно, зачем здесь гравий. Может, это и не могила вовсе? — Сомнение, нерешительность были чужды Сергею. Он не боялся встречать отпор. Гордился умением превозмогать препоны и трудности. Вычленить основное звено проблемы и рассечь его. Сейчас Сергей был на себя не похож.
— А что еще?
— Да мало ли… Ладно, пойдем.
Мы вернули плиту на место, правда, не так аккуратно, как планировали. Разочарование сердило.
По пути прихватили валежника, немного, в темноте не поищешь, но хватило оживить костер.
Мы сели и несколько минут молчали.
— Что же там все-таки есть? Неужели обыкновенная могила? Или что иное? — начал разговор Сергей.
— Сокровищница? — Андрюша произнес это слово с усмешкой, но опять же не отрицая предположения напрочь.
— Какая сокровищница? — мне отчаянно захотелось спать. Сокровищницы, пираты, пиастры. Заигрались детишки.
— Я однажды в хитрую сеть влез, — нехотя начал Андрей, — там защита была плевая, восьмидесятых годов. Оказалось — архив гебухи. Ничего секретного, конечно, это они просто на пробу базу сделали.
— Ну и?..
— Дело одно прочитал… В тридцатые годы подчищали церковь, после НЭПа она немножко оправилась, начала приходить в жизнь. Монастырь был. По агентурным данным — так в файле написано, — хранилось в монастыре до трех пудов золота и ювелирных изделий.
— Так, — забрезжило что-то в моей голове.
— Чека опоздало — не нашли в монастыре ничего особенного. Якобы переправили куда-то сюда. Либо в Усманский район, либо в Глушицы. Искали, хорошо искали, но не нашли.
— Бывает…
— Более того, на отряд чекистов напала банда, и уничтожила его. Тот, что искал вокруг Глушиц.
— А это к чему?
— Просто вспомнил. Вдруг сокровищницу монастырскую здесь и схоронили? Сходится. Не на кладбище, то грех, а за оградой. И плита, и присыпали сверху.
— Ну, знаешь…
— Но ведь не нашли сокровища…
— Во-первых, были ли они вообще? Чека напишет… Во-вторых, сокровища могли присвоить те же чекисты, а отчитались — нету, пропали. В-третьих, не все, что не найдено, обязательно лежит здесь. Казну Пугачева тоже не нашли, так что? И сгинувшее золото партии тоже, — рассуждения мои были, на мой взгляд, безукоризненны.
— Но проверить-то мы можем. Поковыряемся часок — другой, разберемся.
— Действительно, — поддержал Сергея Валька.
— А старуха?
— Да пошла она…
— Кроме того, — добавил Сергей, — именно это место мы можем вскрывать безо всякой опаски.
— Почему?
— Ведь оно — не могила. Вне кладбища, и место на плане не отмечено. Имеем полное право.
— А если там действительно сокровища, клад?
— И очень хорошо.
— А если старуха накапает?
— Да забудь ты про старуху, — раздраженно ответил мне Сергей. По закону, новому закону, клад — собственность того, кто его нашел. Никаких двадцати пяти процентов.
— И того, в чьих владениях найден этот самый клад, — добавил Андрей. Все знает. Интернет, однако.
— Принялись делить шкуру неубитого медведя, которого, скорее всего, в этом лесу нет вообще… — Камилл, оказывается, не спал. Растрепанный, он вышел из палатки. — Ложитесь скорее. Завтра вечером, если так уж невтерпеж, посмотрим, что там. Погнались за синицей подземелий…
— А который час, ребята? — Валька смотрел на свои часы с сожалением. — Села батарейка, зараза. Только перед практикой новую купил. Халтура чертова.
— И мои накрылись, — удивился Сергей.
— Не берите барахло, — назидательно сказал Андрей. — Все эти азиатские долларовые часы просто детские игрушки. Четверть третьего, господа, фабрика «Полет», двадцать один камень, с автоподзаводом.
Сонливость, до того нещадно томившая меня, исчезла напрочь. Я открыл тетрадь и пишу, пишу. Крепкого чаю перепил, почти чифиря. Утром мухой зимней буду ходить, вяло и квело. Если проснусь. Будильнички наши были в часах Вальки и Сергея. Петуха завести нужно. И кукушку. Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить…
20 июня
Никаких петухов!
Нас разбудила старуха. Она кричала, бранилась и плевалась. Изверги, сквернавцы, охальники и прочая.
— Ну чего, чего тебе, старая? — Сергей высунулся из палатки. — Иди-ка подобру отсюда.
— Обещали ведь, — старуха не унималась.
— Иди-иди. Мы дело делаем.
— Вам же хуже будет, — угрозы ее были жалкими и бессильными, как и она сама.
— Ничего, перетерпим.
Камилл предоставил отбрехиваться Сергею. Лежал спокойно, позевывал. Не царское то дело старух воевать.
— Оно же вас и оборет, если откроете, — старуха смотрела на Сергея жалеючи, гнев ее иссяк.
— Кто оно?
— Да зло ваше. Жадность и глупость.
— Не привыкать.
Старуха ушла, и мы по одному начали вылезать из палатки.
— С приветом она. Сказки бабки Куприянихи, — Сергея победа над старухой не радовала. И была ли она, победа?
— Настасьи, — поправил я.
— Что?
— Настасьей, Настей ее зовут, старуху.
— Откуда знаешь?
— В сеть влез. Со слабым паролем.
Горячий чай постепенно прогонял дремотную вялость. Но мы все равно оставались какими-то пассивными, улитки на траве.
— Куда? — спросил я Камилла.
— На объект, куда же еще.
Рекордов сегодня не было. Глупо искать граммы, когда, быть может, нас ждут пуды золота. Все мы двигались, как подневольные, со вздохами, роздыхами и перекурами. Пара красных клякс никого не воодушевила.
За обедом мы едва-едва съели по паре сосисок, да похлебали суп из шампиньонов. Потом лежали в тени деревьев, не имея ни сил, ни желания делать хоть что-то. Подремали.
— Вот что, молодцы, — терпению Камилла пришел конец. — Натаскайте-ка дровишек, а потом посмотрим на вашу находку.
И мы пошли, но без прыти и вялости. Или просто я приписываю другим то, что чувствовал сам? Валежник собрали, потом двинули к могиле за оградой.
Опять ломами поддели плиту, откинули.
— А давайте перевернем ее, — предложил Сергей.
Перевернули, раз просит. С нижней, обращенной к земле, стороны, на ней были высечены странные значки.
— Руническое письмо, — Сергей обтер значки тряпкой.
— Что же нам пишут? — Камилл подсел на корточках, пригляделся.
— Откуда мне знать. Просто видел похожие.
— Где?
— Да в книгах.
Быстро раскидав землю, мы дошли до слоя камней. Тут наше продвижение замедлилось. Приходилось ломом разбивать слежавшийся гравий, и затем выкидывать наверх.
— Будет здорово, если там ничего не окажется, — сказал Валька, когда глубина достигла полутора метров.
— Очень здорово, — буркнул Андрей, вылезая из ямы. — Давай, смени.
Солнце уже садилось, когда мы, наконец, миновали «базальтовый слой», как Владлен поименовал этот гравий. Еще немножко земли, и вот лопата ударилась о дерево.
— Гроб, — обыденным, повседневным голосом известил нас Сергей.
Да. А мы-то ждали мешков с золотом.
— Они, наверное, внутри, — Валька спрыгнул вниз и рьяно начал расширять и углублять яму. Уже два метра глубины.
— Как он не сгнил и не проломился под тяжестью камней? — я ждал своей очереди спускаться. Из-за тесноты приходилось работать по одному, двое только бы мешали друг другу.
— Не гроб, а танк, — снизу комментировал Валька.
Лопата лязгала железом о железо
— Не простой, не простой покойничек, — не мог скрыть волнения Сергей.
Я слез в яму осторожно. Не хотелось пробить крышку и ступить во что? Прах и кости? Но мне вдруг подумалось, что мы совершенно не знаем не только кто покойник, но и когда он был похоронен. Вдруг недавно? Трупные черви… Ерунда. Судя по грунту, закопан он не год и не три назад, много дальше.
Я продолжал расчищать и обкапывать гроб. Действительно, танк. Железные полосы оковывали его, но полосы простые, безо всяких узоров и финтифлюшек. Поднять наверх? Об этом не хотелось и думать. Такую махину… И как под него подвести веревки? Не веревки нужны, канаты, а у нас таких нет.
— Сбивать придется, — обсуждали проблему наверху.
Сколько мог, я расширил пространство. Наверх выбирался с трудом — запыхался и устал. И высоко. Мне протянули черенок лопаты. Лестницу бы.
С ломом наперевес вниз спрыгнул Сергей. Удары размашистые, сильные, да и железо поржавела. Справится.
Но наступили сумерки, прежде чем он справился.
— Тут тело. Труп, — прокричал Сергей снизу. Мы надвинулись, стараясь рассмотреть. Темно.
— От света, от света отойдите. А лучше бы фонарь принесли, — попросил Сергей.
Сходить за фонарем вызвался я. Раздышаться после тяжелого воздуха ямы.
Звезд еще не было, одна Венера ярко горела у горизонта, но Венера не в счет, планета. И наверху облачко, невесть как и очутившееся там, розовело. Видно, солнечные лучи еще доставали до него.
С фонарем в руке я пошел назад.
— За смертью тебя посылать, — подгоняя, крикнул мне Валька.
— А куда торопимся?
— Да провалился Сергей, застрял. Ногу подвернул.
Я посветил вниз.
— Ты как там?
— Жив пока, — голос напряженный, натянутый. — Давай фонарь.
Я протянул его ручкой вперед:
— Держи.
Теперь стало светлее, но видеть особенно было нечего. Гроб, сбитые полосы железа, бурого от земли, проломленная крышка, сквозь которую проглядывало нечто серое, неясное.
— Ну, как? — Валька все еще рассчитывал на златые горы.
— Мумия, мощи.
— А еще что есть?
— Сейчас, только ногу освобожу. Накололся, вроде.
Пятно света заметалось по сторонам.
— Может, поднимешься? А спущусь я? — предложил Валька.
— Не нужно, — голос доносился глухо, сдавленно. — Тут доски на шурупах.
Еще несколько ударов ломом.
— Ничего… Ничего особенного….
— Ты хоть зубы ему посмотри, — разочарованный Валька надеялся на соломинку.
— Сам смотри, блин, — стало ясно, что Сергей раздражен до крайности. Срывался он редко. На моей памяти — никогда. — Помогите выбраться.
Мы поспешно протянули ему черенок лопаты, было ясно, что вылезти ему непросто. Перегнувшись, я сначала принял фонарь, а потом, ухватив за одежду, пособил вкарабкаться вверх.
— Пустой номер, — прокомментировал Андрей. — Закон больших чисел, не все нам масленица.
Никто не ответил.
Захватив ломы и лопаты, мы поплелись обратно. Сергей хромал сильнее и сильнее.
— Давай, погляжу, — сказал Камилл. Он не стал упрекать нас, говорить, мол, я так и знал, пустая трата времени, но Сергей все равно отказался:
— Пустяки. Промою водой, и все.
Фонарик быстро садился, его луч, сначала ослепительно белый, пожелтел, и теперь освещал землю прямо под ногами, не дальше. Хорошо, Камилл предусмотрел насчет валежника, иначе были бы мы во тьме.
Похоже, все мы действительно возмечтали о сокровищах, пудах золота и горстях бриллиантов. Сейчас возбуждение ушло, сменилось унынием и подавленностью Всяк примерил на себя шкуру медведя, даже я — погрезил о «Лендровере», о своем домике. Свечной заводик под Самарой. Не всерьез, конечно, а так. Как бы.
Сергей отошел в сторонку, из ведра обмыл ногу.
— Сам, — не дал помочь Вальке. — Ты лучше бинт принеси.
— Кровь идет?
— Какая кровь, просто потуже затянуть, чтобы не распухала. Могу и обойтись.
— Да нет, ничего. Принесу.
Возня неторопливая, лишенная нервозности. Валька залез в аптечку, выбрал бинт, принес.
— А… А что там все-таки было? — Валька с мечтой расставался тяжело.
— Ничего золотого. Мумифицированный труп.
— Какой?
— Высохший, не сгнивший. Вроде мощей.
— Отчего же?
— Ты меня спрашиваешь?
— Нет, так… — и Валька отошел, дав Сергею возможность заняться ногой.
Закипел чайник, мы быстренько пожевали, не ощущая ни вкуса, ни количества. Затем я принудил себя раскрыть тетрадь. Не запишу сегодня — не запишу никогда.
21 июня
Лучшее снотворное — это разочарование. Я спал и спал, не слыша никаких стуков, кашлей и храпов. Продрал глаза позже всех. Потом собирал валежник вместе с Андреем. Сергей с Валькой пошли зарывать могилу, вчера мы про то позабыли.
И потом весь день работали механически, без интереса.
22 июня
Азарт иссяк. Красные кляксы больше не воодушевляют. Нет, мы по-прежнему вскрываем могилки, золотишко прибавляется, но слишком уж несоразмерны граммы и пуды.
Сергей помалкивает. Нога его не тревожит, ходит, почти не хромая. И Валька перестал трещать, молчит. Трещит зато приемник: когда я вечером пробовал поймать новости, слышны были одни шумы, вой и треск. Словно глушилки вернулись. Едва-едва «Маяк» поймал. В мире все по-прежнему.
23 июня
Камилл тоже подустал. Не торопит, не подгоняет нас, сколько сделали, столько и ладно. Сегодня кляксу решили не трогать. Оставим на потом, на сладкое. Возимся едва-едва. После обеда решили пошабашить. Постираться немножко, отдохнуть. Все сонные и скучные. А ощущение, что злые внутри, только тронь. Ерунда, наверное, мерещится. Мне многое мерещится. То вот стук подземный, то еще что. Например, когда мы ту могилу вскрывали, и я гроб расчищал, то чудилось, внутри — шевелится. По лопате передавалось. Вибрации. Усталость и нервы шалят.
Пошел погулять, а то все вместе и вместе, скученность. Забрел и в деревеньку дуриком, а навстречу — старуха. Я хотел было разминуться, но не вышло. Впрочем, она не ругалась. Хуже. Посмотрела на меня, рукой схватила за рукав, цепкие у нее пальцы, и говорит:
— Беги ты, паренек, отсюда. Беги. Оно и до тебя доберется.
— Кто? — я даже не решился освободиться. Упадет бабка, расшибется, не хватало мне забот.
— Беги, — не слыша, повторила она. — Другим уже поздно, а ты можешь, поспеши… — и она толкнула меня, да так, что едва на ногах устоял.
Сбрендила.
Не люблю я этого. Как-то цыганка пристала раз, давай, мол, порчу сниму, а не то в месяц тяжело заболеешь. Я цыганку послал, но тридцать дней своего чоха боялся. Человек зело суеверен есть. И внушаем. Природа пустоты не терпит. Нет веры, приходят предрассудки.
Чушь. Натуральная российская чушь, пятиалтынный за штуку.
Цены — снижены!
24 июня
Я тоже дела подзапустил. Регистрировал пробы наспех, начерно.
— Так приведи в порядок, — равнодушно сказал Камилл. — Сядь и приведи.
И они пошли на объект.
Видно, не одному мне тошно, ночью И Камилл куда-то уходил, надолго, я успел заснуть, и возвращения не слышал.
Приехал дядя нежданно. Я боялся, что кто из ребят придет, золотишко принесет, но напрасно. Сегодня тоже только пробы брали.
Поговорили малость, и появилось у меня чувство — зря я здесь. Наперекосяк все. Захотелось бросить дело и уехать. Но пересилил.
Дядя побыл недолго, после отъезда стало еще горше. Да еще ребята воротились, Камилл спросил, кто был.
— Виктор, — ответил я, — дядя.
— Что ж ты с ним не уехал? — и не ясно было, шутит Камилл или серьезно говорит.
Вечером мы таки вскрыли могилу, всю работу я да Андрей делали, пополнили банчок. Удачная могилка, а не радует.
У костра и не сидим больше. Вернее, вместе не сидим. Каждый на прежнем месте, но получается — поодиночке. Вопрос какой задашь, просто поговорить захочешь — отвечают коротко и нехотя. Навязываться не стал.
Жара просто невыносимая. И ночью отдохновения нет, в палатке душно, и запах. Букет пота, грязи, мыла, земли кладбищенской. Последние дни тянет откуда-то совсем уж паскудно, падалью. Крыса, что ли, подохла? Я искал-искал, не нашел.
Сны сплошь тяжелые. Душат и душат. Меня, я. Зной. Силы терпеть порой нет, встану, выйду на пригорочек, и сижу с полночи. Или бумагу мараю. Журнал полевой до ума довел, дневник пишу на удивление постоянно, не думал, что хватит меня настолько. Он вместо одеяла мне. В детстве под одеяло прятался от страхов, сейчас пишу. Страхи? Ну, какие могут быть страхи в этом лесу? Никаких страхов нет! Просто я не человек физического труда. Мне кабинетную работу дайте, циферки, таблички, рефераты, статьи, тогда я на коне. А здесь сник.
Похудел — две новые дырки в ремне провертел. Шоколадка сникерс — съел, и порядок. Посадить бы того гада на сникерсы на пятнадцать суток административного ареста за заведомо ложные измышления, чтобы другим неповадно.
В речонке купаюсь один. Другие не хотят. Не тянет. Дольше всех Андрей компанию составлял, но и он сегодня отказался.
Работа же шла, как в первые дни. Почти на месте. Истаем мы на солнцепеке. Но, сужу по полевому журналу, минимум мы выбрали. Сколь не соберем дальше, можно будет писать диссертацию. Попробовал с Камиллом потолковать, в плане четкого ограничения, кто о чем пишет, а чего — не замай, Камилл отмахнулся:
— После. В городе. Да хоть все себе бери.
Ясно, перегрелся товарищ.
Никто почти ничего не ест. Только компоты в порошках расходятся. Они у нас разные — персик, груша и ананас. Пью литра по три за день. Пью и потею, но не от работы.
Ночью опять не выдержал духоты, вышел. Гулял в лунном свете, искал покоя. На кладбище набрел. Чуть со страху не обделался. Голубые огоньки вспыхивают над могилками и гаснут. Спасло от конфуза то, что за пять минут до того облегчился.
Стою, шевельнуться сил нет. Потом понял — самовозгорание циклических углеводородов. Мы потревожили могилы, плюс жара, выделяются газы, вроде болотных. И возгораются. Огоньки маленькие, с цветок.
Интересно, когда по календарю день Ивана Купалы?
Я постоял, приходя в себя, чувствуя, как покидает подлая слабость. Потом решил ребят позвать, пусть и они попугаются. Хотя, что страшно одному, вместе воспринимается иначе. Вернулся на стоянку, шел, должен признаться, с оглядкою, откинул полог палатки, начал шарить (фонарик-то сдох совсем), а никого нет. Разбежались.
Я ожидаться не стал, уснул.
25 июня
Причина самая прозаическая оказалась — понос. Дружный и категорический. Одного меня пока миновала сия участь. Оттого, что пью воду только кипяченую.
На участок никто не пошел. Подняли до середины полотнище палатки и лежим как бы в тени.
Услуг лекарских от меня не требуют. Лежат молча, время от времени встают, кудато уходят, подальше, возвращаются и ложатся так же, как лежали до того. Выпили таблеток.
— Да ерунда, один обман, — отмахнулся Андрей. — Тужишься, тужишься, а выйти ничего почти и не выходит. Слизь одна.
По фельдшерскому справочнику вычитал — дизентерия. Болезнь грязных рук, понимаешь ли. Покой, левомицетин, питье и карантин. Карантина боятся все, и потому лечатся сами. К вечеру, всем полегчало.
Я вскипятил четыре чайника. Пил просто подсоленную воду. Другого душа не принимала. И тоже ничего не ел.
26 июня
Я совершенно случайно нашел причину запаха. Лучше бы не находил.
У Сергея штанина за сучок зацепилась. Брюки легкие, полотняные, и треснули. А под ними бинт, тот еще, наложенный после растяжения. Грязный. Я ему новый достал, замени, если нужно. Или выброси.
Он выбросил, невдалеке от палатки. Пропитанный гноем, запах — наповал. Я лопатой бинт поддел и отнес подальше.
— Эй, у тебя не гангрена случаем..
— Ерунда, видишь — хожу, — он прошелся, вперед, назад. Походка несколько шаткая, так от жары или ослаб просто. Топнул ногой, показывая — как новенькая.
Никому до ноги Сергея дела не было, ну, и я отстал.
Может быть, это и есть пресловутая простота, общность с природой? Хиппи русской сборки?
— Еще денек отдохнем, — Камилл сказал это специально для меня. Его самого, судя по всему, работа больше не интересовала. Я журнал ему подсовывал, спрашивал о планах — пустое.
Дошел до кладбища, сверяясь с планом, наметил шесть точек, пятьдесят второго года. Про запас. Подряд бурить больше не придется. Экстенсивные методы пора забывать.
Заглянул, а не хотел, на ту злосчастную могилу. Потому и заглянул, что не хотел. Прикопали ее самым позорным образом, даже и не прикопали. С полсотни лопат землицы накидали, и все.
Надо будет позвать, устроить дело правильно. Но сама та мысль вызвала неприязнь. Лучше самому, или просто не трогать. Тем более, в жару.
Я опять по горло влез в речушку. Для этого пришлось почти лежать. Вода прохладная, ключи питают, не иначе. Кондиционированная вода, рекомендации лучших собаководов.
Зубы начали стучать, зовя на бережок. Я вылез. Вот тебе и практика…
Вернулся, как на казнь. Все лежат, не стонут, не жалуются, просто молчат.
Может, обкурились?
Я тоже прилег, и, незаметно для себя, проспал до заката.
Проснулся и оглянулся. Приснится же ерунда.
Ребята сидели у палатки, и вид их был куда здоровее, чем давеча.
— Как, богатыри? — сказал я. Голос звучал фальшиво, заискивающе. Со сна хрипота.
Андрей махнул рукой:
— Порядок. Садись, поговорим.
— Поговорим, — эхом повторил Валька, а Сергей и Камилл только кивнули приглашающе.
— О чем?
— Да просто поговорим. За жизнь.
— Я решил, сворачиваем практику, — Камилл потянулся умиротворенно, хрустнул косточками. — Материала достаточно, им следует правильно распорядиться, тогда хватит.
— Значит, заканчиваем? — сейчас я слышал в собственном голосе неподдельное облегчение.
— Да, вот только как выбраться отсюда? Дядя твой раньше за нами приехать сможет?
— Не знаю… Сможет, думаю, вот только как дать ему знать?
— Телефон у него есть?
— Да, конечно.
— Ну, мы тебя пошлем в Глушицы, ты оттуда и позвонишь. Далековато, правда, но за день дойдешь. Спозаранку выйдешь и дойдешь…
— Завтра?
— Завтра. Завтра, так что ты соберись… — Камилл неопределенно повел рукой, мол, бери, что хочешь. Всю эту деревню бери с собой.
— Или послезавтра, — Сергей поворошил пепел костра длинной веткой. — А завтра ударим по могилкам. Сколько у нас помечено? Золотишко оставлять грех.
— Хорошо, послезавтра, — согласился Камилл.
Мы разожгли костер, поставили чайник.
— Есть хочу, будто век голодал, — Валька непритворно облизнулся.
— Я пока немного погуляю, — с лопатой в руке я вернулся к могиле. Кстати, очень кстати — домой. Дальнейшее пребывание здесь теряло смысл, и все это поняли. Отлично.
Никакой надобности засыпать могилу не было. Менее всего стоило спускаться вниз, зачем?
Но я спрыгнул. Хотелось убедиться, что я полный, круглый дурак.
Землю я не выкидывал, просто отбрасывал в сторону. Рыхлая, она осыпалась с тихим шорохом, я спешил, досадуя на себя, вот-вот сумерки сгустятся, что стоило не спать, а днем заняться, раз уж без того не могу.
Гроб показался скоро. Совсем немного времени понадобилось для того, чтобы понять — в нем ничего нет.
Ничего и никого.
Разве это важно, вопрошал я себя. Нет, и нет. В другое место перетащили, Перезахоронили. Кто? Да бабка, например. Или ребята. Почему? Стало быть, есть резоны. Мне почему не сказали? А мне вообще мало что говорят, я тут сбоку припека.
Например, сокровища все же были. Есть. Зачем делиться со мной?
Чем больше я думал, тем больше мне нравилась моя догадка. Она объясняла все. Или почти все. Поведение ребят, потеря интересов к работе, желание отослать меня подальше.
Да не нужны мне ваши пуды.
Или нужны?
Очень не люблю, когда другие держат меня за дурака. Деньги нужны мне не меньше других.
Я выбрался, отряхнулся, очистил заступ и в надвигающихся сумерках пошел назад, в лагерь.
В Глушицы пешочком, ждите!
Ужин был в разгаре. Желая вознаградить себя за дни поста, открыли шпроты, голубцы, маслины; наварили супу, Лукулл ужинает у Мак-Дональдса. Мне сунули новую тарелку, ложку, вилку, подвинулись, освобождая место у костра.
Очень приятно. Как в прежние, первые дни. Мы шутили и смеялись, разве что песен не пели. А хотелось. Легко и славно на душе. Стыдно своих подозрений.
Потом я, изводя положенные страницы, все улыбался и улыбался, радуясь невесть чему. А просто хорошо. И скоро домой, и вечер теплый, и люди хорошие. Последнему я радовался более всего, безотчетно полагая, что тем самым делаю людей еще лучше, располагаю к себе, такому милому, замечательному Петеньке.
27 июня
Не одеяло, а спасательный круг. Нет, соломинка, которую лишь в отчаянном положении принимаешь за спасательный круг. Это я о дневнике.
Пишу, чтобы успокоиться. Убить время. И потому еще, что не верю действительности, надеюсь, что это шутка дурного толка, грубый розыгрыш, фарс.
Хорош фарс.
Ублаготворенный, довольный донельзя, лег я вчера спать. Еще бы не спать, когда так дружелюбно, ласково вокруг. Перед тем, как привык уже, записал все свои мыслишки в дневник. Пимен — летописец на практике.
Заснул легко и скоро, что в последнее время редкость для меня. И во сне между видениями понял: радовался всему я один, смеялся и шутил тоже я, даже ел. Остальные дружно улыбались моим шуткам, кивали, поддакивали, тянулись к еде, брали куски и жевали их, но нехотя, неискренне, без охоты. Делая вид.
Потом пришел черед кошмаров. Бывают у меня такие сны — многосерийные. Во сне, или сразу по пробуждении помнишь отчетливо всю предысторию, логическую связь, почти (даже без «почти») вторую жизнь, переживаемую во снах, но днем память исчезает, подсовывая какую-то чушь, ересь, нескладуху. Те сны, в которых не поймешь, что истинно, сон или явь, и где та явь?
Затем я проснулся, не зная еще, проснулся, или то тоже сон. Отчетливо помню, обратил внимание на тишину, густую и черную, в которой, казалось, увязли обыкновенные звуки. Лежал, прислушиваясь, не повторится ли подземный стук, интриговал он меня, потом — просто не мог опять уснуть, пока не понял, что не слышу дыхания ребят, храпа, движения. Встрепенулся, попытался сесть, а не смог. Руки, множество рук придавили меня к лежаку, не давая пошевелиться. Опять сплю, подумалось, и то придало сил. Во сне я и пугаюсь больше, но и действую храбрее. Я зашарил вокруг, надеясь, что подвернется под руку пистолет или нож, как то бывает во сне, но наткнулся лишь на тетрадь, эту самую тетрадь с дневником. Свернув ее трубкой, я начал колотить ею вокруг, но никто не ответил ни словом, ни движением. Извернувшись, я вырвался из удерживаемых меня рук, вырвался, на удивление, легко, и выскочил из палатки, безошибочно угадав невидимый в темноте выход.
Отбежав самую малость, я остановился у догоравшего костра, не понимая происходящего. Света, скудного света костра и поднимавшейся луны, хватило. Чтобы рассмотреть. Как из палатки выходят неспешно Камилл, Андрюша, Валька, последним Сергей.
— Чего это вы? — спросил я по глупости.
Никто не ответил.
Они неторопливо стали полукругом и пошли на меня, без улыбок, без шуток, которые я ждал, чтобы обругать их и рассмеяться самому.
— Эй, вы чего, — опять повторил я, не понимая, не желая понять — чего.
В руке по-прежнему оставалась тетрадь. Я хотел бросить ее в приближающегося Камилла, но уж больно это было бы нелепо. Поэтому я просто стоял и ждал. Лишь в последний момент я понял, что происходит что-то неладное, нехорошее — когда увидел бесстрастное лицо-маску, лицо моих кошмаров.
Я отступил на несколько шагов, боясь споткнуться. Еще больше я боялся показаться смешным. Но последний страх исчез, когда я увидел глаза Камилла, глаза, горящие красным огнем. И точно так же горели глаза остальных.
Тут я побежал. Не разбирая дороги, не зная толком, куда бегу, не зная — от кого. Знал одно — это не были те ребята, с которыми я приехал сюда.
Они не торопились, не спешили, напротив, они словно и не хотели меня ловить. Действительно, ведь я был у них в руках, сонный и беспомощный, однако вырвался. Или, скорее, они дали мне вырваться. Хотят напугать до полного беспамятства? Что ж, им это явно удается.
Они стали переговариваться, перекликаться между собой, и от этих звуков я побежал еще быстрее, так быстро, как только мог. Ночью вообще бегается особенно, легко и неутомимо. Думаю, я быстро бы пробежал те километры, что отделяли меня от Глушиц. Преследователи поотстали, впереди залитая луной равнина, но я остановился. Не знаю, почему, но именно сейчас меня охватил страх, по сравнению с которым все предыдущие страхи казались несущественным, ничем.
Равнина была пустой тихой и спокойной. Но я не мог заставить себя идти по угадываемой дороге, той дороге, по которой две с лишком недели назад приехал сюда.
Голоса, нет, звуки позади становились громче, слышнее. Я заметался по сторонам, не зная, что делать. Пересек речушку, вода не отрезвила меня, но погасила надежды на то, что я сплю, потом побежал к деревне.
Я знал, что она безлюдна, что там никого нет, не у старухи же искать убежища, но иного места для меня просто не было.
Избу я выбрал наугад. Забрался на чердак лихо, босые ноги сами вознесли. Пахло мышами и птичьим пометом, но слабо, неясно. Да откуда мышам и взяться, что им жрать здесь?
Кое-как я устроился.
До самого рассвета слушал, нет ли кого рядом, не подкрадываются ли, хотя было ясно — раз сразу не заметили, то не найдут. Во всяком случае, запросто.
Утреннее солнце меня поуспокоило, и я задремал. Спал вполглаза, но ничего страшного не происходило. Потом сел за дневник, и вот пишу, пишу…
Отсюда никого и ничего не видно. Прошедшая ночь с каждым часом все более и более становится наваждением, марой, сном. Место для пробуждения только больно уж неподходящее.
Сейчас я должен признать, что растерялся, и не знаю, что делать. Идти в Глушицы? Ночью это казалось единственно верным решением. Но сейчас… Без денег, полуодет… И куда, в университет идти жаловаться или в милицию? Я даже не знаю, милиция в стране, или полиция. Возможно, стоит пойти и разобраться с ребятами. А что? Может, они вчера обкурились, а сейчас очухались? И скажут потом, в случае чего, что дурдом по мне рыдает, слезы в три реки льет.
А неохота, как вспомню ночь.
То ночь, а нынче день. И есть хочется, а более того — пить. Раньше голод и жажду я по книгам знал. Никогда без воды не томился, разве полчаса, час. Да и теперь, сколько прошло времени, мизер, а пить хочется.
Как обычно, я выбираю середину. Пойду, осторожненько подкрадусь и посмотрю, что там за дела. А дальше — по обстановке. Разберусь. Бывает, шутят и более дурацки. Всякое бывает.
------------------------------------------------------------------
Тетрадь лежала передо мной. Исписанная почти до конца, три листочка остались белыми, не больше. Строго говоря, белыми они не были. Следы грязи на алом — солнце у самого горизонта. Что могло быть на них написано, на этих пустых листках?
Сейчас стоило бы еще пройтись, посмотреть, что да как. Новыми глазами.
Очень не хотелось, но я пересилил себя.
Ничего нового не нашел, кроме ямы за оградой кладбища. Она была в стороне и от лагеря, и от деревни, потому раньше не попадалась на глаза. Плита действительно оказалась тяжелой. И действительно, на ней было что-то высечено, но неразборчиво, не понять, буквы это, или просто стесали предыдущую надпись. Такое случается.
По крайней мере, я убедился, что ее так и не засыпали. Что еще?
Я прошелся по кладбищу. Сейчас следы деятельности старателей просто бросались в глаза — свежая земля, просевшие могилы, сдвинутые надгробья. И все-таки — почему одну плиту не положили на место? Вернее, две, одну на кладбище, другую вне его?
А не успели. Или не захотели, не сочли важным… Причин много можно придумать, вот только что общего у них с реальностью?
Я почувствовал, что устал. Что взялся за нечто, абсолютно мне непосильное, к чему и не знаю, как подступиться.
Спешно, почти бегом, вернулся я к Чуне, завел мотор и поехал.
Факты складывались в весьма неприглядную картину. Неприглядную и безрадостную. Более того, мрачную.
Лучше всего было бы дневник спрятать или уничтожить, и обо всем позабыть. Пусть идет, как идет. То есть, практически никак не идет, стоит на месте.
А старуха, баба Настя? Интересовались ли ею в милиции, допрашивали, что она им сказала? Мне ведь о раскопках умолчала.
Двадцатый дом по улице Советской не спал, да и время не самое позднее. Но все-таки, одиннадцатый час. Почти полночь. Не лучшее время для визита.
— А в больнице она, в области, — раздраженно проговорила дочка. На меня смотрело лицо человека, ничего не получившего по праву рождения. Все приходилось брать боем, и каждый бой оставил свой след. На ее лице можно было отыскать все — настороженность, хитрость, готовность в любой миг дать отпор или, наоборот, кинуться на то, что плохо пристроено; самодовольствие от достигнутого и сомнение, постоянное сомнение — не продешевила ли?
Короче, я смотрелся в зеркало.
— В какой больнице? — печалиться и философствовать можно и попозже, на диванчике. С бутылочкой бренди. Не с бутылочкой — с бутылкой. Бутылищей, чтоб надолго хватило.
— В областной, в какой же еще. Три дня, как отправили.
— А что случилось? Заболела?
— Сама себе беду нашла…
— Да?
— Собаки дикие порвали ее Гулять пошла, тесно ей здесь. Зачемприезжала, если тесно?
— А фамилия, какая у нее фамилия, — хорошо, наконец, спохватился.
— Киреева, Настасья Киреева.
Я поблагодарил дочку и снова запустил мотор. Еще раз мимо. Не складываются последнее время у меня дела. Берусь не за свои, вот и не складываются.
Дома я решил отложить решение на утро. Какое решение, о чем, и сам не знал.
Утром же решил еще повременить. Что толку передавать дневник милиции? Ославят ребят, и больше ничего. Меня ведь даже не вызвали, не спросили ни о чем.
Повременить. А пока съездить, проведать старушку.
Откладывать визит в не стал; развез наших представительниц сельского малого бизнеса по базарам и — в больницу.
В вестибюле меня направили к окошечку, там долго искали, сверялись в записях и, наконец, сообщили:
— Травматологическое отделение, второй корпус, третий этаж.
Я нашел и корпус, и этаж. Попал удачно, как раз в часы посещений. Накинув на плечи белый халат для посетителей, я расспросил санитарку о палате. Больница оказалась не такой переполненной, как я себе представлял. По крайней мере, в коридорах и на топчанах больные не лежали. Лето, некогда болеть, и скучно.
В палате из шести коек одна оставалась свободной. Я вглядывался в лежавших. Старушка узнала меня:
— А, милок, нашел, стало быть.
— Стало быть, да, — я оглянулся в поисках табурета.
— Ты, верно, в Шаршках опять побывал?
— Побывал, побывал. Как же это вас так?
— Меня? То ништо, от бессилия… Ты вот скажи, зачем пришел?
— Спросить.
— А зачем?
— Ну… Узнать хочу.
— Вот и скажи, зачем тебе знать.
— Не чужой человек пропал, родственник. А даже и чужой…
— Пропал, и пропал. Что ж теперь поделать. Не вернешь.
— Так и другие могут… пропасть.
— Могут. Ты что, думаешь, помешаешь тому?
— Как знать, — разговор клонился куда-то не туда. Я и не думал — мешать. Не герой я. Обыкновенный, обыкновеннейший человек. Просто хочу спросить, и больше ничего.
— Как знать… — повторила за мной старуха. — Действительно, почему я решила, что знать — исключительно мое право? Много ли пользы дало мне знание? И знание ли это вообще, если оно пропадает втуне?
— Да, — невесть чему поддакнул я, сбитый лексикой старухи.
— Я расскажу. В конце концов, хуже не будет. Некуда, — она пошевелилась под одеялом — тонким, больничным, одно название. Хотя сейчас лето…
— Я до десяти лет в городе жила. В Москве. Умненькая девочка из профессорской семьи. Даже тогда, в тридцатые годы, жили мы хорошо. Шесть комнат квартира, больших комнат, с высоченными потолками, с прислугой и нянькой, блютнеровским роялем на котором мама учила меня играть, ванной комнатой — именно комнатой, тоже большой, горячей водой двадцать четыре часа в сутки, служебной машиной… И школа — таких оставалось мало, единицы: воспитатели, французский и немецкий язык, обращение на «Вы». Лето обязательно на даче, в Переделкино, с противным козьим молоком… И знакомые у папы — профессура, артисты из известных, музыканты, художники. Брат папин был военный, комдив. И часто заходил к нам со своими друзьями.
— А… А кем, простите, по специальности был ваш батюшка? — мне казалось, что бабка просто заговаривается, так странен был ее рассказ, но вдруг — правда?
— Химик. Химик-органик. Вместе с профессором Лебедевым они разработали способ промышленного производства синтетического каучука. Но не перебивайте. Я жила спокойно, и, наверное, счастливо. Точнее, я не знала, что жизнь может быть иной, все принимала, как должное. И вот начались аресты. Вернее, они стали ближе, рядом. Гостей поубавилось, а оставшиеся как-то поскучнели, сидели смирно, и ели, ели и пили, помногу, отчаянно, впрок.
Однажды папин брат, дядя Владлен, приехал поздно вечером. У него были. Не знаю уж, как он достал их, но в списках были те, кого должны были взять через несколько дней. И папа, и сам дядя Владлен, и дядины товарищи, и много других знакомых фамилий. Дяде Владлен и предложил — уехать в деревню. Организовать образцовый колхоз. Якобы на этих условиях их простят, не тронут.
Самое удивительное, что они решились — папа, дядя Владлен и еще человек пятьдесят. С семьями набралось около двухсот. Некоторые отказались, я помню, как потом, уже в колхозе, говорили о них жалеючи. Не знаю. Иногда мне кажется, что ничего не изменилось, если бы мы остались в Москве. Впрочем, нет — все же мы были вместе.
Приехали не пустое место. Напротив, деревня словно ждала нас. Избы, сараи, амбары. Нам, детям, все было внове, интересно, мы думали, что так и следует — пустая деревня для нас, как пустой дом для новоселов. Местных не было никого. Совсем никого. Быт налаживался, для нас, детей, это было что-то вроде дачи, и я поначалу не понимала, с чего это мама плачет ночами, да и у многих глаза по утрам становились красными. Работы мы, дети, первое время не видели. Только удивлялись, что это родители весь день где-то пропадают. Немножко голодали, но потом подоспели огороды, и в соседних деревнях прикупили живности — уток, кур. Деньги в первое время водились, еще городские деньги. На них и покупали — технику, лошадей, семенное зерно. Отсеялись поздно, но погода стояла хорошая, и год обещал быть с хлебом. Это я по разговорам взрослых знала.
Работали и профессора, и красные командиры. Папе было сорок восемь лет, и он, подбадривая и себя, и нас, говорил, что здесь, на свежем возрасте, он помолодел и сбросил лет десять. Он действительно стал стройнее, но не моложе, а старше, быстро превратился в старика. Но работал хорошо. Хорошо работали все. Никакого пьянства, никаких прогулов. Работа — это жизнь на воле, так говорили вечерами взрослые. Порой они понижали голос — когда обсуждали судьбу тех, кто жил в Шаршках до нас.
А мы бегали по округе, ждали осени, когда можно будет собирать колоски, толпились у конюшни, мечтая одним глазком посмотреть на знаменитого битюга а другим — на то, как будет жеребиться новая кобыла.
И тут начали пропадать люди.
Первым исчезла Татьяна, семилетняя дочка доцента университета Маричева, родственника известного троцкиста. Безлюдье, ближайшее село было в двенадцати верстах, сделало всех беспечными, нам разрешали гулять, где угодно, лишь бы не теряли из виду село. Поначалу не обеспокоились, подумали, заигралась девочка. Послали нас, посмотреть в коровнике, на конюшне, в Оленьем логу. Таню мы не нашли, лишь Бориска, сын дяди Владлена, отыскал в бурьяне красную сандалету.
Тогда начали поиски всерьез, но безуспешно, Таню не отыскали. Всем нам строго-настрого запретили уходить за пределы села, по такому случаю дозволили помогать и в коровнике, и на конюшне, а родители пустили на огородики, что разбили у каждой избы — полоть, поливать, рыхлить землю. Пользы от нас было мало, но зато мы оказались заняты. Да и приучаться пора, колхоз — это надолго.
Через две недели пропал дядя Чикирев, журналист, друг Алексея Кольцова, а в колхозе — пастух; у него были слабые легкие, и он целыми днями гонял по выпасам коров, такую работу он сам себе выпросил, считая полезной для здоровья. Его тоже искали, еще и потому, что боялись — побег из колхоза ляжет на всех нас. Об этом кричал начальник из района, приехавший по заявлению о пропавшем. Через неделю дядю Чикирева нашли. Нашли то, что от него осталось. Похоронили спешно, наскоро, из дорогих, почти драгоценных досок сколотили гроб, чтобы мы не видели тела. Районный начальник умилостивился и пообещал помочь, но ничего не сделал, потому что на следующий день после похорон исчезла тетя Роза, пианистка и доярка.
Тогда впервые я услышала о людоеде. Говорили о нем неохотно, не желая нас пугать, но нас предупредили — бояться всех чужих, и, если увидим кого, ни в коем случае не подходить, а кричать и звать на помощь.
Но чужих мы не видели. И никто не видел. А люди продолжали пропадать. За лето исчезло более десяти человек; некоторых потом нашли, некоторых — нет. Мужчины решили выставить дозор. Оружия, конечно, никакого не было, но из кос соорудили что-то наподобие пик, дядя Владлен говорил, что лучше штыка будет, а он был мастером, у него даже приз был, серебряные часы с гравировкой.
Я помню, как он прибежал, с длинной рваной раной в полбока, бледный, но не от потери крови, а от волнения, от страха. Таким он не был даже в тот день, когда принес списки.
Я помогала по медпункту, тетя Лиза устроила его в одной пустующей избе и каждый день принимала больных после того, как сама приходила с полевых работ. А я в ее отсутствие вроде как дежурила. И порядок наводила, убирала, подметала, мыла пол. Дядя Владлен велел мне позвать папу и еще несколько взрослых. Я привела их, а сама. Выйдя по приказу тети Лизы, осталась под окном, оно было раскрыто из-за жары.
Дядя Владлен схватился с этим человеком. Тот оказался необыкновенно сильным, но дядя Владлен несколько раз пронзил его пикой. Но не это напугало дядю Владлена: вместе с тем человеком на него напал и дядя Чикирев. Тот самый, которого мы в начале лета похоронили.
Дальше я не слышала — меня заметили и прогнали. Обиженная, я по пути встретила Бориску; он узнал, что его отец ранен и спешил в медпункт. Я рассказала ему, что рана неопасная (так объявила Тетя Лиза), и, если не будет заражения крови, все обойдется. Но про то, что рассказывал дядя Владлен, почему-то умолчала. Не хотелось говорить, хотя ранее сдержанностью я не отличалась, обычная девочка-болтушка.
Несколько дней все говорили вполголоса. На работу и обратно ходили только вместе, человек по десять, а вечерами спорили, спорили… Я тогда почти ничего не понимала, да нас и не допускали до разговоров взрослых. Знаю только, что споры прекратились после того, как погибли все в доме Тети Лизы, той самой, что работала в медпункте.
Командовал всем дядя Владлен. Он и еще старенький профессор Сахаревич, антрополог. Три дня стояла работа; по счастью, никого из районного начальства не было, они боялись приезжать в наше село, и немудрено. Все мужчины пропадали ночами, а возвращались усталыми, хмурыми и напуганными. Я помню, как отмалчивался папа на все расспросы — и мои, беспрестанные и нудные, и осторожные мамины.
Наконец, однажды он пришел еще до рассвета, возбужденный, всклокоченный, и объявил нам:
— Кончено! — и добавил тише, — надеюсь…
Он пил чай, темно-коричневый, крепкий, из заветной, привезенной из Москвы жестяной коробочки, а потом повел маму и меня к кладбищу. За его оградой появилась новая могила. Тяжелая гранитная плита лежала сверху. Плиту эту мы видели в Каменной степи, в пяти километрах отсюда, где были еще странные столбы с шапочками и каменные бабы.
— Он… внизу? — спросила мама.
— Оно, — почему-то ответил отец. — Да. Пусть говорят, что хотят, но так, я думаю, надежнее.
Кроме нас, подходили и другие, смотрели на плиту и переговаривались вполголоса. Все мужчины села привели своих женщин и детей.
И потом больше никто из взрослых не говорил об этом. А мы не спрашивали. Только всегда старались обойти стороной ту могилу, догадываясь, что так — нужно.
Старуха замолчала, долгий рассказ, казалось, истощил ее: лицо осунулось, руки, лежавшие поверх одеяло, мелко тряслись.
— А что дальше? — не выдержал я.
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего того, чего ты не можешь узнать сам, милок.
— Но… Но кто же это был?
— Теперь ты, милок, знаешь столько же, сколько и я. Да что я, я глупая, выжившая из ума старуха, — на лицо вернулось прежнее простодушное выражение, и я понял, что больше ничего не добьюсь.
Больницу я покидал со смешанным чувством. Конечно, кое-что я узнал, но стал ли от того ближе к разгадке?
Надо подумать, подумать и определиться.
Во-первых, разгадке чего? Исчезновения Петьки? Является ли оно оторванным, случайным, единичным фактом или это звено в цепи событий?
Во-вторых, как далеко я готов пойти? Часок-другой порассуждать, лежа на диване? Ждать случая, озарения, другой старушки, которая мне все объяснит? Весь мой опыт говорит, что результата можно достичь, лишь занимаясь делом всерьез, упорно и настойчиво.
Забыть все это? Так пытался, пытался и пытаюсь. Не получается.
И все-таки почти получилось. Следующие два дня работа шла косяком, обвально, я был нарасхват. Пора переходить в другую весовую категорию — купить новый грузовик и нанять шоферов. Стать капиталистом, эксплуататором. Иначе спекусь. И люди на примете есть стоящие. И, само собой, деньги. Пугали, конечно, налоги. Но на то и голова дадена — устроиться.
На третий день я пошел торговать грузовик. Приметил его я давно — стоял он без дела у одного мужичка; тот его ударил маленько о дерево по пьяному делу, потом по тому же делу бросил землю и теперь клянет всех и вся. Грузовик он сначала предложил по цене выше заводской. Теперь рад будет четверти. Капитализм, он сантиментов не терпит. Хватай за горло и дави.
Оформили куплю-продажу у нотариуса (ах, почему я пошел в политехнический, а не на юрфак?), мужичок предложил обмыть сделку, но я с новым работником, мною эксплуатируемым, отбуксировал приобретеньеце к себе. Окрестили мы его.
Егор Степанович, мой служащий, сразу полез в нутро машины. Он, танкист с двадцатилетним стажем, понимал толк в железе. Часа три мы откручивали гайки и составляли список — что нужно купить. Решили завтра с утра поездить по мастерским.
Расставшись с моим работником (как это гордо звучит: ), я взялся за газеты. Стараюсь быть в курсе местных новостей. Для дела полезно.
Как это обыкновенно бывает в наших газетах, большая часть бумаги отдавалась ни подо что: какие-то перепечатки из московских желтых листков, невнятицу из областной думы, телевизионные программы, бездарную рекламу и прочая и прочая. Приходилось чуть не на свет смотреть, не окажется ли что-нибудь действительно важное в газете.
Криминальные вести меня не очень-то интересуют, но сегодня глаз зацепился за знакомое слово. Глушицы. В окрестностях было найдено тело женщины лет тридцати, наполовину обглоданное диким зверем. Местные охотники считают, что женщина стала жертвой росомахи, пришедшей с севера.
Росомаха. Однако. Издалека, должно быть, шла. Я потянулся к энциклопедии. Рокоссовский… роса… ага, вот, росомаха.
Серьезный зверь. В поисках добычи способна проходить до ста километров в сутки. Отличается свирепостью, беспощадностью, неутомима в преследовании добычи.
И, тем не менее — почему Глушицы? Или просто я особенно чувствителен к этому району? В других дела тоже те еще. Двенадцать тяжких преступлений за два дня.
На завтра, возвращаясь из города с запчастями на тысячу долларов, я решил навестить старушку. Купил бананчиков, грейпфрут, клетушку йогурта.
— Заверни к областной больнице, — скомандовал я Егору Степановичу. Он за рулем смотрелся хорошо. Не лихачил, да ему и по годам не к лицу, ехал аккуратно, но без скованности, без боязни.
— Есть, командир, — и он вырулил на дорогу к большим корпусам, стоявшим кучкой посреди рощицы.
— А ее нет у нас, — сказала мне сестричка на посту.
— Уже выписали? — удивился я.
— Нет, перевели. В инфекционную больницу.
— Это что ж такое с ней случилось?
— Не знаю, это не в мою смену было. А вы ее врача лечащего спросите, Виктора Сергеевича. Он как раз дежурит сегодня. В ординаторской посмотрите, Виктор Сергеевич там должен быть.
Она оказалась права. Доктор, тезка мой, действительно был в ординаторской, объясняясь с другим посетителем:
— Мысль ваша насчет намордника интересная, только вот что я вам скажу: на одного укушенного к нам привозят десять порезанных. Может, стоит всем двуногим наручники надеть?
— Я этого так не оставлю, — пообещал посетитель, проходя мимо меня. Он бы и дверью хлопнул, да я не дал — придержал.
— Благодарю, — доктор любезно указал мне на стул. — Чем могу быть полезен?
— Этот… этот человек передо мной говорил что-то об укусах?
— Да. Лето жаркое, собаки нервничают. Он активист-общественник, сторонник полного запрета домашних животных. В крайнем случае, согласен на намордники. Его ко мне направили зачем-то. Хотел узнать точку зрения медиков.
— Тогда я почти по схожему вопросу. Насчет старушки, что с покусами у вас лечилась, Настасье Киреевой.
— Вот как… Простите, кем вы ей будете?
— Никем. Знакомый.
— Она ведь умерла, бабушка.
— Умерла? У вас?
— Нет, не в нашей больнице. С диагнозом ее перевели в инфекционный стационар. Там она и скончалась.
— Бешенство?
— Клиническая картина необычная, но…
— Ведь ее тоже покусали собаки?
— Я бы не сказал, что это были собаки. Знаете, за двадцать лет работы всяких укусов нагляделся.
— Кто же, если не собаки?
— Лет восемь, нет, десять тому назад обратился к нам работник цирка. Его павиан искусал, очень похоже.
— Павиан? У нас?
— Я же говорю — похоже. А кто кусал, вне моей компетенции. Разумеется, при поступлении мы начали антирабический курс, то есть прививки против бешенства, но они не всегда эффективны. Укусы множественные, глубокие…
— И когда вы определили бешенство…
— Когда мы заподозрили бешенство, то перевели ее в инфекционную больницу. К сожалению, бешенство — болезнь практически неизлечима.
— А прививки?
— Прививки позволяют предотвратить заболевание, но если уж оно началось, то…
— Спасибо, доктор, — невпопад произнес я.
— До свидания, — и доктор раскрыл пухлую папку с историями болезней.
Бешенство, значит.
На обратном пути я молчал, молчал и Егор. Он вообще не болтлив.
Весь вечер и следующий день мы лечили и холили, поставили на колеса, установили тент, совершили пробный пробег до города и назад. Вела себя скотинка прилично, лишь изредка показывая норов. Ничего, стерпится — слюбится.
Я, пусть и бессознательно, загружал себя делами. Легче ни о чем не думать, когда нет на то времени.
Отправив Егора в первый самостоятельный рейс, я вернулся в дом, раскрыл блокнот. Составим диспозицию, господа офицеры. Первая колонна марширует на восток, вторая следует за ней до Аустерлица, после чего поворачивает в сторону Синих Липягов, где варит гуляш и наступает на Сокаль.
Работы хватало не на двоих — на троих.
Что пресса пишет? Четвертая, понимаешь, власть?
Виды на урожай проблематичные. Засуха. Влагозапас весны иссяк к концу июня. Но там, где пошли на затраты и наладили полевое орошение, всего полно.
В Глушицах пропал учащийся СПТУ Пронин В. С., шестнадцати лет, среднего роста, был одет… Кто знает что-либо о его местонахождении, просьба сообщить по телефону… Обращает на себя внимание, что это четвертый случай по району за последние две недели; до Пронина В. С. ушли из дому и не вернулись гражданин Чуйков О. Н., 39 лет, житель Украины Лопатин А. А., приехавший навестить брата и пенсионерка Б.Г., жившая сбором и продажей лекарственных трав. По факту исчезновения последней возбуждено уголовное дело. В первенстве области по футболу сыгран четырнадцатый тур…
Конечно, я могу не читать газет. Не слушать радио, не смотреть телевизор, наконец. Поменьше разговаривать с людьми. Даже переехать в другую область. Но и там, думаю, не убегу от того, что происходит здесь.
Надо разобраться. Иначе я просто свихнусь. Надоело умирать от каждого стука, каждого шороха.
И я полез в стол, где у меня лежал чистый блокнот. Напишем диспозицию. Да. Или завещание?
Перевалив дела на Егора, с утра я двинулся в город. Пунктом первым значилась инфекционная больница. Доктор здесь был совсем непохожий на того, из областной больницы. Долго со мной разговаривать не стал. Узнав, что я не родственник покойной, он, сославшись на врачебную тайну, отказался отвечать на мои вопросы. Ладно, зайдем с другой стороны. Используем личные связи.
Друзей у меня было много. Когда-то. Так мне казалось. Одних уж нет, другие далече, третьи раздружились. Остались четвертые.
Мой сокурсник работал в областном комитете по здравоохранению, облздраве по-старому. Системным администратором. Там поставили несколько компьютеров, и он наставлял пользователей. В основном, говорил начальству, когда нажимать на и бродил по интернету за казенный счет. Мне он не то, чтобы обрадовался, но — узнал. Поговорили немного о делах, кто женился, кто уехал, кто умер. Потом я спросил, может ли он справиться о Настасье Киреевой, скончавшейся на днях в инфекционной больнице.
— В инфекционной? — сокурсник потер плохо выбритый подбородок. — Они в сеть пока не вошли. Средств нет. Можно, конечно, попросить одного… Ты говоришь, умерла? Тогда проще. Умерших оттуда возят на вскрытие в патологоанатомическое отделение областной клинической больницы, и, следовательно, протокол аутопсии должен быть в базе данных.
Он сел за компьютер и начал колдовать над клавиатурой. Я отвел глаза, опасаясь приступа комплекса неполноценности. Не освоил я компьютерной грамоты. Да и в моем нынешнем положении ни к чему она мне. Две машины. По пальцам перечту, еще и останутся пальцы.
— Пожалуйста, — показал рукой на экран. — Тут она, твоя старушка. Распечатать?
— Распечатай, — покорно согласился я.
Зашипела хитрая машинка, выдавая лист, я подхватил его, вчитался.
— Мне бы перевести, что тут написано.
— Я больше по компьютерам. По сетям. В медицине — ни-ни. Свяжусь с человеком, он как раз закладывает эти сведения в базу. Мы с ним порой в шахматишки балуемся, по сети. Сейчас и попробую, — он снова заколдовал, но не все коту Первомай. — Нет связи, отвалился модем. Попозже повторю.
— Обязательно, это важно, — и, записав телефон, я покинул компьютерный зал. Иначе начнет убеждать завести компьютер и подключиться к сети. Эти люди немножко зациклились на виртуальности. Идеал, к которому они стремятся — создать компьютерное окружение, ничем неотличимое от реальности и жить в нем. А я и так живу в этой реальности, безо всяких штучек.
По городу я всегда езжу с осторожностью — народу полно, и подрезать норовят, и под колеса прыгнуть, и просто показать, что жизнь не мед. Но эта улочка, спокойная и пустынная, подвоха не обещала.
Я притормозил у старого здания, красивого, но давно не ремонтируемого, вышел, запер кабину, город, все-таки, и пошел к большой двустворчатой двери. Областной краеведческий музей.
Здесь тоже работала знакомая. Даже не сокурсница. Больше. Моя бывшая жена.
Сначала лестницей с чугунными ступенями, а потом длинным мрачноватым коридором я прошел по когда-то хорошо знакомому пути. Постучал. Услышал прежнее. И вошел.
Ирина посмотрела на меня своим обычным взглядом — настороженным и смущенным одновременно. За эти годы мы не смогли стать ни врагами, ни добрыми знакомыми. Вроде все нити оборвали, а вот, поди же, осталось что-то.
Следовало бы произнести какую-нибудь банальность типа, но язык не поворачивался.
— Что-нибудь случилось? — Ирина отметала самую возможность зайти просто так.
— Нет, ничего особенного. Просто понадобились твоя помощь.
— Моя помощь? — недоверчиво протянула она.
— Да, как специалиста. Знакомый моего знакомого — журналист, решивший стать драматургом. Пьесу пишет, или сценарий, как получится. Его заинтересовала история одной нашей деревни, Шаршки. Он просит собрать сведения о том, что происходило в деревне в тридцатые годы.
— Шаршки? — смущенность исчезла, уступив место разочарованию. Или мне просто показалось в своей самонадеянности. Процента полтора еще осталось от прежнего, я имею в виду самонадеянность. — Деревня поблизости от Глушиц?
— Так точно.
— У нас материала может не хватить, надо будет обратиться в архив… — она задумалась, прикидывая. — Галя, кажется, пока работает. Я попрошу ее.
— Да, москвичи — люди деловые и выделили определенную сумму — для ускорения и взаимной приязни, — я выложил заранее приготовленные деньги.
Ирина подозрительно посмотрела на меня.
— Убери сейчас же.
— А причем здесь я? Это Москва.
Она пристально посмотрела на меня, подозревая, не мои ли это деньги. Потом решила, что Шаршки — слишком заумно для такого прагматика, как я.
— По крайней мере, сначала я должна выполнить работу.
— Прекрасно. Выполни. Да, он не ждет пухлого отчета. Несколько страниц, вот и все, что ему нужно. Дух времени, характерные факты.
Сомнение в ее взгляде переживало стремительное возрождение.
— Позвони мне, когда будет готово, ладно? Ну, я побежал, — и я действительно почти побежал, сознавая нелепость своего поведения.
И так каждый раз.
Мои личные дела — это всего-навсего мои личные дела. Потому их — в темный угол, где под фикусом стоит старая радиола и куча поцарапанных пластинок, эстрада семидесятых. Эти глаза напротив.
На сегодня я наметил еще кое-какие дела, но внезапно почувствовал слабость и малодушие. Голоден, просто голоден.
Рисковать и обедать в забегаловке я не стал, обошелся парой бананов, оставшихся с неудавшегося вчерашнего визита в больницу. От обезьяны хоть человек произошел. Не Бог весть какое достижение, но все же… А кто произойдет от человека?
Или… Или уже произошел? Произошло?
На пустой желудок в голову что только не лезет.
Журналиста я назвал не с бухты-барахты. Есть один знакомый. Очень хороший знакомый. По школе. Встречаемся редко, но до сих пор сохранилось чувство, что случись беда — можем друг на друга положиться. Во всяком случае, я это чувствую. Надеюсь, и он тоже.
Работал Роман, так его зовут, в довольно паршивой газетенке, «Астрал» называется. Газетенка, несмотря на мое к ней отношение, довольно популярна не только в нашем городе, но и в столицах, и других весях нашей сильно усохшей Родины. Гороскопы, тайны столоверчения, основы магии и заочные курсы гипноза. От схожих с ней газетку отличает то, что она живет и процветает. Не знаю, как ей это удается. Тайна Астрала.
Редакция обосновалась почему-то в гостинице. Третьесортной гостинице без претензий. Никаких портье, никаких мытых полов. С трудом нашел я комнату, в которой и располагалась редакция — четыре человека. Комната, впрочем, большая.
— Роман Ярцев? Нет, он у нас больше не работает. Взял бессрочный творческий отпуск, — с усмешкой сказал мне один из астраловедов. Скверной такой усмешкой.
Другой, сжалившись, добавил:
— Он сторожем устроился.
— Сторожем? — наверное, я выглядел довольно нелепо.
— В Рамони. Во дворец.
Дворец я знал. Областная достопримечательность. Красивый, но запущенный донельзя. Последние двадцать или тридцать лет закрыт на бессрочную реставрацию.
Сегодня в Рамонь ехать, пожалуй, не стоит. Подожду результатов утренних хлопот. Информации. А вот кому информации, свежая информация, кто забыл купить, подходи, дешево отдам!
Отдадут, жди.
Налоговое управление отняло у меня остаток дня. К вечеру, вернувшись домой, я мог сказать себе — день прошел не напрасно. Мог, но не сказал. Потому что день пока не прошел.
Вернулся Егор. Почин удачный, но нам пришлось повозиться с, довести до ума конягу.
Отмывшись от масла, я, наконец, раскрыл газету. Нет, сегодня ничего нового из Глушиц.
Зазвонил телефон. Однокашник из облздрава.
— Между прочим, по сети мне с Америкой разговаривать дешевле, чем с тобой, — начал он.
— Повесь трубку, я перезвоню.
— Как же. Дозвонишься. Простыну я к твоему звонку. Лучше ты поскорее повесь свои уши на гвоздь внимания. Слушай, значит. В переводе на обыкновенный язык, причина смерти Настасьи Киреевой — необратимые структурные изменения ткани лобных и височных долей головного мозга.
— Ну, если это перевод…
— Еще проще, для идиотов, наступило нечто вроде окаменения мозга.
— Такое бывает при бешенстве?
— Нет, не совсем. При бешенстве, скорее, разжижение — опять же, языком идиотов. Возможно, причина — атеросклероз. Мозг известью пропитался. Это ты понимаешь?
— Понимаю, — смиренно отозвался я.
— В общем, материал послали для анализа в Москву.
— Зачем?
— Приказ такой есть, за номером… Забыл записать, ну, неважно. Любое подозрение на бешенство требует подтверждения из Москвы. Особо опасная инфекция — своего рода.
— И куда в Москву? — спросил я для очистки совести.
— В лабораторию некробиологических структур.
— Куда?
— Туда, где изучают мертвую ткань, о необразованный, но пытливый отрок. Я попробовал пробраться в эту лабораторию по сети, но вход закрыт. Пароль требуют. Более того, поймали меня, как нашкодившего мальчишку и срисовали адрес. Зачем, не знаю. Коммерческая информация? Но я ничего не скачал… — и он начал ботать по компьютерной фене.
Я поблагодарил его, и, пообещав серьезно изучить проблему приобретения компьютера, дал отбой.
Некробиологических структур. Бывают же названия, однако.
Думать не хотелось. Боязно. Можно додуматься до самых невероятных мыслей. А я не люблю невероятного. Копнешь это самое невероятное, и окажется — дрянь и обман. Искать надо объяснения простые, здоровые, ясные, не впадая в агностицизм и поповство. Так меня учили на курсах самой правильной философии. А никакой иной я не знаю.
Напрасно я пытался напялить на себя шкуру здорового солдафонства. Не получалось. Я действительно чувствовал себя маленьким мальчиком, оставленным в темном доме, от которого спрятали спички и свечу, чтобы пожара не случилось. А электричество то ли отключили, то ли вовсе не было.
Бесцельно послонявшись по дому (лампочки везде мощные, наверное, действительно я чураюсь тьмы), я с трудом дождался полуночи, когда получил полное право лечь спать. Даже не право, а почетную обязанность, которую исполнять следует с достоинством и честью.
Я подумал, не почитать ли на сон грядущий. Из книг на любимой полочке были водка пшеничная, молдавский бренди, виньяк из Будапешта и, в холодильнике — болгарская мастика. Подумал, и отказался. Для глаз вредно. Я слишком большой любитель чтения. Надо и честь знать.
Перед тем, как лечь, я везде выключил свет. Возможно, я и не люблю темноты, но свет ночью пугает меня больше. При свете не скроешься от одиночества.
Сны… Сны — это гораздо более личное, нежели явь. Но последнее время стал чужой себе во сне. Видится нелепость и мерзость, и проснувшись среди ночи, первое, что ощущаешь — радость. То был просто сон.
Но в эту ночь, проснувшись, я решил, что продолжаю спать. За окном, казалось, кто-то стоял, стоял, и всматривался в глубь комнаты.
Я затряс головой, стараясь проснуться окончательно, потом посмотрел опять. Нет никого, но осталось ощущение отпрянувшей, отошедшей тени.
Поставив ноги на пол, я нашарил ружье. Оно у меня пристроено под диваном. На всякий случай. Детей в доме нет, и потому оно всегда заряжено. Два патрона крупной дроби.
С ружьем в руках я на цыпочках прошел по комнате, стараясь не слишком приближаться к окнам. Совсем необязательно подставляться, пусть даже собственным кошмарам.
Сквозь фрамуги ночной воздух заползал внутрь и падал, овевая ноги прохладой. Я потихоньку трезвел, приходил в себя.
А переутомление оказалось много сильнее, нежели я предполагал. Вместо пижамы на ночь смирительную рубашку впору надевать. И смирительные штаны. Шутка. Грязная, непристойная шутка — для понимающих.
Я уже было собрался отложить ружье, включить свет и выпить-таки рюмочку мастики, когда второе окно потемнело, и скудный свет сельской ночи исчез.
Гость. Незваный гость.
Зазвенело выдавливаемое стекло. Я не стал колебаться и ждать развития событий.
Ружье двенадцатого калибра и в поле стреляет громко, а здесь — просто оглушительно. Заряд дроби выбил во двор и залезавшего, и остатки стекла, и часть рамы. Я постоял, оглушенный и ослепленный вспышкой выстрела, едкий дым резал глаза, заставлял кашлять. Или это просто нервное?
Я осторожно, как бы не ступить на стекло, подошел к другому окну. Вдруг еще кто снаружи? Нет, не видно. Тогда. Выйдя в коридор, я включил наружный свет — три маленьких прожектора, переделанных из автомобильных фар. Включил и распахнул дверь.
Никого. Совсем никого.
— Эй, Витька! — стукнула дверь соседа. — Ты чего это?
Сосед у меня не просто любопытствующий. Поможет, если что. Несмотря на свои шестьдесят лет, отставной капитан милиции Прохоров К. А. сто очков другому даст. На дух не выносит шпаны и уголовщины, потому с девяносто третьего года и пенсионер.
— Да так, дядя Костя. Лезло в окно что-то, я и стрельнул, — крикнул я в ответ.
— Сейчас, сейчас погляжу, — и через пару минут он стоял рядом. Нисколько не стесняясь своих белых кальсон со штрипками, он деловито прошел по двору, зашел в дом. Я — следом.
— Да, Витька, ружье у тебя — просто пищаль, — посмотрев на окно, заметил он. — И в кого же ты промахнулся?
— Не знаю, — честно ответил я. — проснулся, вижу — ходит кто-то под окном. Ну, пока ходил — ладно. А вот когда в окно ломиться начал, я и не выдержал.
— Это ты правильно сделал. Пусть знают, что в Маковке (село наше Маковкой зовется) люди живут, а не овцы, — он наклонился, вглядываясь в осколки стекла. — Так и есть, снаружи лез.
— Я же говорил…
— А я слушал. А теперь вижу. И могу засвидетельствовать, если понадобиться. Раньше за этот выстрел тебя бы затаскали… А теперь, теперь никто, небось, и не спросит, — он вышел во двор. Я, как привязанный, за ним.
Под окном он разве что на четвереньках не ползал. Потом нашарил щепочку, поковырял ею землю, поднес к носу и понюхал.
— Фу, гадость какая. А крови нет. Должно быть, убежал. Разбил окно и убежал.
— Кто убежал?
— А я почем знаю? Это ты видел, не я. Следов не видать, двор у тебя утоптанный. Ты бы землю вскопал, цветы посадил, что ли. Или помидоры, вот как у меня…
— Дядя Костя, а если это и не человек был вовсе?
Старик посмотрел на меня внимательно.
— Не человек? Ты зверя имеешь ввиду? Я слышал от наших, росомаха объявилась. Уже дважды в дома вламывалась, людей задирала. Но то не здесь, около Глушиц.
— Она могла и сюда…
— Ну, не знаю, — он покрутил головой. — Я по четвероногим зверям не того… Не знаю, честно.
После его ухода я закрыл ворота, поднялся на крыльцо. Скоро светать начнет.
В поисках добычи способна проходить до ста километров в сутки. Отличается свирепостью, беспощадностью, неутомима в преследовании добычи.
Не знаю, был ли заглянувший ко мне росомахой, но ружье я перезарядил. Потом поднялся в мезонин, пустой и неуютный, я когда-то думал, гости на лето приезжать будут, друзья, а вот не едет никто, разложил раскладушку и лег. Почему-то казалось, что я обязательно должен доспать, что от этого зависит что-то важное.
Я уснул. Но никаких откровений мне не явилось.
Утром я застеклил окно и прибрался — начерно. Под окном ничего особенного не нашел, только стекло и щепки. И то и другое я смел в совок. Вскопать землю. Хорошая идея. Пустить корни и полить. Потом и слезами.
Стук в калитку отвлек меня. Я подошел, открыл.
— У вас, говорят, ночью звери шалили? — передо мной стоял дачник, милый человек, а рядом, у его ног, подняв ко мне печальную морду, вздыхал бассет-хаунд.
— Да. Звери. Вернее, зверь. Одна штука.
— Вы не возражаете, если я пущу своего песика по следу? Знаете, Гельмут, его Гельмутом зовут, прекрасно берет след. Просто чудесно.
— Вы думаете, стоит?
— Ну, конечно. Понять, откуда пришла ваша росомаха, может, найти отпечаток.
— Ведь не кролик. Если схоронилась где-нибудь неподалеку…
— Это вряд ли. Да мы и осторожно. Так вы позволите?
Я посторонился, впуская дачника.
— Ап! — скомандовал он собачке, и она перепрыгнула через порожек. Для бассета довольно ловко.
— Она, росомаха, в то окно лезла?
— Именно в то.
— Идем, Гельмут. Работать, работать, — но пес заупрямился, сел, упираясь в землю всеми четырьмя лапами, и начал жалобно поскуливать.
— Гельмут, Гельмут, — укоризненно посмотрел на него хозяин. — Не ленись!
Он потянул за поводок, но бассет завертел головой, освободился от ошейника и бросился наутек.
— Ко мне! Ко мне, Гельмут! — и хозяин побежал вслед за собакой.
Вот и нашли след.
Я пожарил и съел яичницу с салом, напился впрок чаю, но они не вернулись.
Я пожалел, что нет у меня собачьего чутья. Иначе давно бы убежал, подобно мудрому Гельмуту.
Но… Но ведь я и так никуда не лезу. Стою в сторонке. И все-таки ко мне пришли. Не отстояться, выходит.
С Егором мы прикинули сегодняшний и завтрашний маршруты. Бизнес-план, так сказать. И, уверясь, что дело не страдает, я отправился в Рамонь. Пообщаться, как принято было когда-то говорить.
В дороге ночное происшествие начало бледнеть, терять осязаемость. Будто действительно сон, или того хуже — бред. Я сосредоточился на дороге.
После того, как выехал на Задонское шоссе, опять задумался. Что происходит. С кем происходит. Кто виноват и что делать.
Замок стоял, окруженный невысоким каменным забором и высоким деревянным, внутренним, сляпанным наскоро из горбыля. Для служебного пользования заборчик. Я остановился, запер кабину и пошел искать вход. Найдя, долго стучал, пока, наконец, воротца не отворил Роман.
— Проходи, — сказал он, словно мы виделись только вчера.
Во дворе был обыкновенный беспорядок стройки, но стройки, скоропостижно скончавшейся. Леса вокруг замка пустовали, везде валялись доски, ошметки засохшего бетона, сваленный в кучу кирпич, в общем, типичный кавардак долгостроя.
— Не кипит работа, — заметил я.
— У фирмы трудности. Банк лопнул.
— Надежный и устойчивый?
— Замок у района в аренду фирма взяла. На девяносто девять лет. Хотели отель открыть, для иностранцев или наших очень русских людей. Индивидуальные туры. Получили кредит, начали работы, но почти сразу дело и стало.
— А как же ты? Деньги с кого получаешь?
— Да платят. Район. Наличными, еженедельно. Мне и Портосу.
— Портосу? Он с тобой?
— А с кем же ему быть. Сейчас увидитесь. Портос, ко мне!
Сегодня — собачий день. Портос — большой мощный ротвейлер — подбежал ко мне из-за штабеля кирпича, в виде исключения аккуратно сложенного, каждая кирпичина в полиэтиленовой упаковке, подбежал и посмотрел на хозяина — рвать или признавать.
— Поздоровайся, песик. Это Виктор, хороший человек, не забыл? Дай лапу.
Лапа оказалась широкой и тяжелой.
— Молодец. Теперь ступай, работай. Охраняй двор.
Портос затрусил вдоль забора.
— Пойдем под крышу, там прохладнее, — Роман провел меня боковым, непарадным ходом.
Внутри следов ремонта я не заметил.
Мы поднялись по лестнице вверх и оказались в комнате, совсем небольшой для замка.
— Вот тут я и обитаю, — сказал Роман. — Келья отшельника.
Роскошью обстановка действительно не блистала. Два крашеных табурета, топчан со свернутым матрацем, электроплитка, пара кастрюль да чайник и всякая мелочь. Разумеется, и стол, старый конторский однотумбовый стол с пишущей машинкой стопкой бумаги на столешнице.
— Творишь?
— Помаленьку. Замок приехал посмотреть, или как?
— Да вот… Развеяться захотел, — мне вдруг стало неловко. Приехал, оторвал творческого человека от дела, а с чем приехал?
— Ну, развейся.
Я понял, что если не расскажу Роману, то не расскажу никому. Может быть, просто не успею. Но пересилить неловкость не мог. Вернее, не неловкость, а — растерянность, стыд, страх. Нет, опять не то. Помимо всего, внутри возникло убеждение, что мое дело — это именно мое дело. На чужие плечи, пусть и дружеские, не переложишь.
— Ты во все это веришь?
— Во что — во все?
— Ну, о чем газетка твоя пишет, Астрал. В чертовщину.
Он долго молчал. Поставил чайник на плиту. Выглянул из окна, кликнул Портоса, тот вбежал длинным путем в комнату, получил несколько сухариков, сгрыз их и пошел вновь в дозор. Роман походил, померил пол от стены к стене, то и дело подходя к чайнику и щупая его бок, как щупают лоб больного в горячке, потом сел на топчан.
— А сам ты что обо всем этом думаешь? — наконец, спросил он.
— Ничего.
— Ты не увиливай. Говори, раз приехал.
— Я просто не знаю. Понимаешь, порой встречаешь просто не знаешь что. Непонятное.
— Значит, встретил…
Роман опять подошел к чайнику. На этот раз он ладонь отдернул и даже подул на нее, потом разлил кипяток по кружкам — белым, эмалированным, засыпал кофе из большой двухсотграммовой банки, не спрашивая, бросил по три куска сахара.
— Давай попьем сначала. Пей, пей, голова нужна ясная, а ты, как я понял, спал ночью неважно.
Кофе я не хотел, но спорить не стал. Отпил, и действительно, почувствовал себя бодрее.
— Ты газетенку нашу знаешь, — полуутвердительно произнес он.
— Да, — не выражая своего отношения, ответил я.
— Средняя газетенка. Последнее время, так и совсем дрянь. Это я не потому говорю, что ушел из нее, не думай. Пришел я в туда случайно, ты знаешь, после очередной смены курса нашего «Коммунара». Надоела угодливость и псевдополитика хамелеонов. Поначалу интересно было. Загадочные явления, тайны, НЛО. Но потом понял, что гораздо загадочнее само существование этой газеты. Сколько раз она была на грани краха — то тираж не разойдется, то бумага подорожает, то еще что-нибудь в этом же роде — а и в огне не горели, и в воде не тонули. Дешевая бумага объявится, тираж купят оптом, дадут льготный кредит. Подписчиков у газеты мало, реклама — слезы, а вот перебивались. Не роскошествовали особо, но — жили.
А печатали полную ахинею. И требовали от меня того же, чем дальше, тем больше. Пару раз я проводил так называемые журналистские расследования. На Куршскую косу ездил, а второй раз так прямо в нашем городе. На свой страх и риск. И за свой счет, между прочим. Поездочка а Прибалтику стоила — о-го-го… Ладно, не о том я. Просто дело велось у нас непрофессионально. Читательские письма, что мы отбирали, были самые глупые и неправдоподобные, типа «я вчера говорил с инопланетянином из центра галактики, и у них там пиво дешевле, но больно разбавленное». А если писем не было, мы их сами сочиняли, не заботясь о качестве. И, тем не менее, жили. Знаешь, конкуренты пробовали выпускать газеты всерьез, приглашали специалистов, давали неплохой анализ событий, но прогорали быстро, слишком быстро. Так вот, я понял, что если наша газета живет, значит, это кому-нибудь нужно. Только — кому? Читателям? Нет, доходы от продажи расходов не покрывали. Тогда кому?
Что, собственно, делает наша газета? Создает шум. Шум, в котором правдивая информация тонет, забитая водопадом чуши. Любому здравомыслящему человеку после знакомства с «Астралом» становится ясно — никаких аномальных явлений не существует, все — сущая мура, выдуманная щелкоперами, прямое одурачивание публики. И отношение это он перенесет и на другие сообщения о подобном. Мы сеем неверие в необычное. Фабрикуем дезинформацию. Парадоксально, но факт: именно в этом состоит истинная задача нашей газеты выдавать дезу на-гора. Не уверен, что это осознал даже главный редактор. Для него «Астрал» — газета, которую он может делать так, как может. Минимум хлопот и постоянный доход. Народ глуп и любит лажу, потому писать нужно проще, доходчивее. И сам он, редактор и совладелец, верит только в деньги. Раз газета кормит, значит, правильной дорогой шагаем, товарищи!
Нами управляют незримо и умно. Предоставили режим наибольшего благоприятствования именно нашей газете, редактор, скорее всего, инстинктом это осознал и, опять же интуитивно, проводит ту политику, при которой к газете относятся благосклонно. Да, дешевая, да, желтая, да, бульварная, так цэ ж то, шо трэба, хлопцы!
— И поэтому ты ушел?
— Ну, нет. Куском хлеба не бросаются. Я вынужден был уйти. После того как опубликовал материалы о событиях на Куршской косе у конкурентов — для нашего «Астрала» статья получилась слишком серьезной, слишком академичной, — меня обвинили в том, что я нарушил должностные обязанности, передав написанное в чужие руки.
— И ты переквалифицировался в сторожа?
— Почему нет? На еду мне и Портосу хватает. Поработаю здесь, закончу книгу. Своего рада оплачиваемый творческий отпуск. Материал под боком. Если удастся рукопись продать, начну другую. Возможно, оно и к лучшему — что ушел. Не жалею. Текучка заедать стала. Здесь времени подумать хватает, поразмыслить. И знаешь, я отчетливо понял — происходит много непонятного. Куда больше, чем можно представить.
— Но наука…
— Дорогой, я ведь не против науки. Наоборот, за — всеми четырьмя руками. Но наука вправе говорить лишь о том, что она исследует, причем исследует серьезно. А кто у нас занимается аномальными явлениями? Какие ассигнования под это выделены? Где отчеты, труды, публикации? Ничего нет. Не спорю, может быть, кое-кто кое-где делает кое-что, лаборатория некробиологических структур, с ней я сталкивался в своих, с позволения сказать, расследованиях, та еще лавочка, но Большая Наука, академики, доценты с кандидатами знают об аномальных явлениях не больше рядового обывателя, читателя «Астрала». Знаешь, в свое время французская академия высмеяла сообщения о падении камней с неба. Не может быть, потому что и быть не может, суеверия невежественных людей. То же происходит и сейчас.
— Но почему?
— Не знаю. Надеюсь, из-за косности, консерватизма, отсутствия средств.
— Надеешься?
— Именно. Альтернатива — что исследования все-таки проводятся, но скрытно от общественности. А результаты настолько мрачны, что их обнародование могло бы вызвать хаос и панику.
— Эк ты загнул. Писатель, драматизируешь. Хаос и панику. У нас и без того хаоса — на весь мир хватит, можно трубопровод строить и гнать на запад. А мы живем, привыкли.
— Надеюсь, надеюсь… Только это ведь ты пришел сюда, это с тобой происходят странные и непонятные явления.
— Да не со мной…
— Не хочешь говорить, не говори.
— Может, все только кажется, мерещится.
— Типичный образчик мышления. Не верю, следовательно, не может быть. Современный интеллигентный, ты уж прости за бранное слово, человек скорее усомнится в собственном рассудке, чем допустит существование явлений, не одобренных наукой.
— Но неужели ты хочешь сказать, что существуют…
— Кто? Видишь, тебе даже сказать неловко, настолько въелись в тебя скепсис и неверие.
— Нет, я просто не знаю, как это обозвать.
— Никак. Или Нечто, неведомая сила. Проще для восприятие и звучит почти по научному.
— Ты не уходи от ответа — существует?
— Что бы я не сказал, ты не поверишь. Поверь себе.
— Хорошо, поверил. И что же мне делать дальше?
— Лучше всего — уехать. Отдохнуть месячишко где-нибудь в Ялте, а если денег не жалко, то в Италии.
— Наоборот.
— Что наоборот?
— В Италии, а если денег не жалко — то в Ялте.
— Судя по твоему тону, отдыхать ты не собираешься?
— Потом. Месячишко… Ты думаешь, что за это время, за месяц, «нечто» исчезнет, рассосется?
— Возможно. Или переключится на иной объект. Или, как знать, ктонибудь найдет на это управу.
— Кто?
— Ну, кто-нибудь. Могу я помечтать?
— Я не могу. Да и не верю в авось.
— А во что веришь? В святую воду, осиновый кол, серебряную пулю?
— Я поэтому и пришел к тебе. Спросить.
Роман снова приготовил кофе, снова посмотрел во двор, но звать собаку не стал.
— Я ведь действительно многого не знаю. И своего опыта у меня с гулькин нос, больше теории, слухи, легенды.
— С миру по нитке — нищему духом дачка на Канарах.
— Лучший способ — это бегство. Бегство за море. Действительно, часто помогает.
— Часто?
— Почти всегда. Главное — не подхватить ностальгию и не возвращаться. Конечно, доступно не всякому — уехать. Как в старых медицинских книгах: «При переутомлении хорошо помогает длительное морское путешествие, желательно кругосветное».
— А другой способ, не лучший?
— А ко мне перебирайся, сюда. Поживи несколько дней. Здесь тихо, никакой стройки. На рыбалку сходишь, отдохнешь. С интересными людьми познакомлю, тут археологи неподалече. Меловые пещеры, каменный век. Каждый вечер встречаемся. Изысканное общество. Картошечку печем, ушица, раки. Старушка одна местная гонит домашнюю — слеза прошибает, а голова не болит…
Дальнейший разговор шел ни шатко, ни валко. Моя вина. С одной стороны, я знал, что происходит нечто непонятное и опасное, с другой, не верил в это. Человек второй сигнальной системы.
Мы еще поговорили о том, о сем, я расспрашивал, он отвечал, стараясь подавить усмешку, потом спрашивал он, и я отвечал, улыбаясь, как последний дурак. Наконец, я ушел, с чувством сожаления, неловкости и досады, что все так получилось.
Роман проводил меня до машины, Портос тяжелым взглядом следил за тем, как я поднимаюсь на ступеньку.
— Учти одно — все, что происходит — происходит на самом деле. Попробуй довериться инстинкту, даже страху, не бойся показаться смешным самому себе. Ночью ты будешь и чувствовать и думать совсем иначе, чем днем. Поэтому — готовься к ночи, — он пожал мою руку, но как-то нерешительно, словно не хотел прощаться. — А лучше оставайся. Или станет невмоготу — приезжай. Понимаешь, дезинформация нужна для того, чтобы скрыть информацию, правду.
— Приеду, — пообещал я.
— Места хватит. А народ здесь смирный, спокойный. Меня всякими покражами не тревожат. Словно и не Россия… Портос скучает.
Всю дорогу назад я сомневался, правильно ли поступил. Наверное, больше мне ничего и не оставалось. По крайней мере, четко понял, что всерьез меня слушать не будут.
Но недовольство оставалось. Никакой ясности визит к Роману не внес, напротив, сейчас я был более смятенный, чем этой ночью. Подсознательно я все-таки ждал, что он скажет мне — ерунда все это, бред от переутомления. Кругосветное путешествие. Раки. Омары… И местный самогон. Соблазнительно, весьма. До припухания рожи.
Попробую-ка воспользоваться собственной головушкой.
Итак, цепь событий.
Пропажа Петьки и остальных. Странное, если не сказать сильнее, поведение ребят, описанное в Петькином дневнике. Баба Настя и нападение на нее. Затем — смерть бабы Насти. Исчезновение людей вблизи Глушиц. Визит этой ночью ко мне — кого?
Каждое из событий может и обязано быть объяснено самым простым и банальным образом. Например, наркотики. Или же — отравление ребят в лагере. Продукты испортились от старости, опять же трупные яды… Помутилось сознание. Или бандиты напали, золото, оно опаснее урана.
Но на всякий случай пора отливать серебряные пули. Почему, кстати, серебряные? Наверное, Альфред Нобель не поверил бы, что уран может дать взрыв в миллион раз сильнее динамита. Или водород. Не может быть, потому, что и быть не может.
Моральная неподготовленность воспринять события такими, каковы они есть. Зашоренность, слепота мысли. Диагноз. Но где лекарство?
Домой я вернулся заполдень. Пообедал. Поправил оконную раму — законопатил, зашпаклевал следы дроби, подкрасил. Почистил ружье. И тут ко мне заглянул дядя Костя.
— Ты все мотаешься, а к тебе дело есть. Вернее, ко всем дело. Ко всем охотникам.
— Дело?
— Облаву решили устроить на зверя. Ты не слышал, он этой ночью еще двоих задрал. Не здесь, а ближе к Глушицам. Может, твой, или их выводок целый, не знаю. Там особнячок такой, в три этажа. Зверь пробрался и задрал. Поначалу думали, разборка между конкурентами, но нет, вряд ли. Потому в области решили навалиться, отловить и уничтожить зверя. Выборы скоро, а люди жалуются. Причем, люди непростые.
— Значит, мобилизуют на охоту?
— Мобилизуют — это ты верно заметил. Как в былые славные времена, добровольно и обязательно.
— Я и раньше не возражал, и сейчас не буду. Когда готовить ружье?
— А ты позвони, спроси. Тебе особое задание, как охотнику со стажем.
Я позвонил. Особенность моего задания заключалась в том, чтобы забрать восемь человек по списку из нашего поселка и доставить их на место сбора — кордон к двадцати часам. Сегодня.
— Да, быстро запрягать стали.
— Ты поедешь?
— Поеду.
Но прежде я обзвонил восьмерых, что были в списке. Трое успели передумать. Остальные будут готовы к шести.
Я расселил верную карту. Кордон вплотную примыкал к северной окраине заповедника. До Шаршков по прямой от него километров двадцать. До Глушиц — тридцать. Но то по прямой.
Мне же отсюда — восемьдесят километров, из них семьдесят пять — весьма приличной дороги. Полтора часа на езду, полчаса запаса. К восьми вечера, или к двадцати, если угодно, должны успеть.
Я же успел отдохнуть, даже вздремнул немножко, днем минут пятнадцать — милое дело, но обязательно пятнадцать, не больше, иначе становлюсь вареным, размазней, успел и почистить ружье. Не успел одного — подумать. А чего думать. Вон нас сколько соберется, каждый по разику стрельнет, и никаких проблем. Вероятно, подобным образом наверху и думают. Ну может у них хоть раз что-нибудь путное получиться? Хотя бы в виде исключения из правила?
Попробовать стоило.
Всех пятерых я знал шапочно. Встречались редко, у каждого свое дело, разве что на открытие сезона собирались, но это прежде. Сейчас каждый жил хлопотно, времени мало.
Мы немножко поговорили, потом они уселись в кузов, и я отправился всего на десять минут позже расчетного. Добрались как раз к восьми. Как обычно, беспорядок, как обычно, некомпетентность. Собралось нас человек сто, но шуму делали на двести.
Я присмотрелся, послушал и усовестился. Как можно на что-то надеяться? Готовили не облаву — мероприятие. Толком никто ничего не знал. И заправляли всем не охотники, хотя откуда у нас настоящие охотники, не тайга, но все же есть немного понимающие люди. Нет, заправляли делом другие. Шароварные мальчики. С милицейскими короткоствольными автоматами, с импортными револьверами, стрижены коротко, почти наголо.
— Власти прислали, — пояснил мне доброхот. — Подмога. То ли ОМОН, то ли боевики, кто поймет.
Впрочем, вели себя ребята, словно помощники шерифа или отцы — атаманы. Доброжелательно успокаивали, мол, не боись, они нас в обиду не дадут. Наше дело зверя поднять, а остальное предоставьте профессионалам.
Один из ребят, постарше, с матюгальником в руках велел всем собраться возле него. Мы собрались.
— Объяснять долго не буду. Нам поставлена задача — отыскать и уничтожить хищника. Росомаха там, волк, рысь — не знаю. Всех, кто с клыками. Есть данные, что зверь находится в кварталах… — он начал перечислять цифры, но меня больше интересовало, откуда взялись подобные данные. Кто выследил. И — кого? Но этого нам не сказали.
— Вас разделят на три группы. Вы выполняете роль загонщиков. Стрелять только в самом крайнем случае. И только на поражение. По мнению специалистов (он опять не уточнил — каких специалистов), облаву проводить следует в условиях ночного времени. Каждый из вас получит специальный охотничий фонарь. Батареи мощные, длительной службы, поэтому света не жалейте. Главное — не светите друг другу в глаза и не стреляйте в своих. Да, получите сухие пайки — шоколад. Прием горячей пищи будет организован по окончании облавы, ориентировочно в шесть часов утра.
Потом началась неизбежная суета и неразбериха. Один выкрикивал фамилии, другой выдавал фонари, третий шоколад.
Шоколад был хорош — авиационный, горький, с кофеином, я не удержался, откусил разок от большой двухсотграммовой плитки. Фонарь — просто замечательный. Корпус в амортизирующей резине, большой рефлектор и галогеновая лампочка. Луч бил метров на сто, если не дальше. Наверное, много дальше.
В кузов ко мне набилось человек двадцать. В кабину рядом сел один из бравых молодчиков.
— Ну что, покажем, кто чего стоит, — сказал он мне весело, даже азартно. — Ты трогай помаленьку вот по той дорожке. Я скажу, когда приедем.
По летнему времени смеркалось поздно, но в десять вечера, да в лесу…
— Стоп, приехали, — и я остановился.
— Растянуться цепью на пять шагов друг от друга. Идти медленно, шуметь. Вперед не рваться, сзади не отставать. Ну, вы загонщики опытные, знаете…
Меня эти наставления не касались. По утвержденному плану мне следовало находиться при машине и никуда не отлучаться вплоть до особого распоряжения. А, что б не скучно, компанию мне составил другой парень из стриженых. С автоматом и рацией, небольшой, с книгу.
— Не сомневайся, услышим, — парень неправильно истолковал мой взгляд. — Я антенну на дерево заброшу для верности.
Шуму наш отряд делал — заслушаешься. Трещотки, гудки, просто матч –.
— Утрем нос ночной страже, — парень пристроил рацию в кузове и сейчас говорил со мной оттуда, сверху.
— Кому?
— Да я так, просто.
Я выключил даже подфарники, жалея аккумулятор. Нужно будет — включу. До рассвета далеко.
— До рассвета далеко, — повторил вслух мою мысль парень и забулькал фляжкой. — Ты как, земляк, за рулем потребляешь?
— Нет, — признался я.
— Хвалю. Мне тоже глотка хватит. Фронтовые, святое.
Загонщики постепенно удалялись, стало тише, покойнее, рация шипела слабо, на частоте никого не было. Потом исчезло и шипение — парень надел наушники и отключил внешний динамик. Я немного побаловался фонариком, посветил вокруг, потом сел в кабину и захлопнул дверь.
Сон не шел, а жаль. Самое время. Дела все равно никакого нет, выпить да уснуть. С собой у меня, разумеется, было, на всякий случай держу. Но за рулем не пью никогда. Себе дороже. Вот чайку бы… И это можно. Термос у меня стальной, немецкий, а чай, как в на любой вкус, правда, в пакетиках. Краснодарского, да? Шутить изволите, господин капитан. Мы люди простые, обойдемся цейлонским. На острове, знаменитом чаем, есть чай, знаменитый вкусом. Соблаговолите откушать. И карамелька романской кондитерской фабрики..
Термос у меня большой, двухлитровый, пей всю зимнюю ночь, не выпьешь. Летнюю и подавно. Чай в летнюю ночь.
Но я ограничился стаканом. Потом долго сидел, горел зеленый огонек приборной панели, снаружи проходила ночь, но я огородился от нее. Вернее, от комаров. Здесь, на кордоне, они не переводились: болота, река. Природа. Один, впрочем, успел залететь и теперь пытал меня своим противным звоном.
Я его обманул — вышел наружу. Немного прошелся, заглянул в кузов. Парень с рацией подремывал, устроясь в углу. Неудобно, но неудобство это он компенсировал из фляжки. При моем появлении радист-автоматчик молча протянул фляжку мне, на отказ пожал плечами и отхлебнул еще. Глоток, правда, сделал крохотный, на одну бульку. Фляжка, она куда меньше термоса, приходится экономить. Фонарь он подвесил к перекладине тента, и сидел в круге света, привлекая насекомых со всей округи. Горела лампочка вполсилы, в режиме экономии, но все равно — хоть читай.
Загонщики галдели вдалеке. Никто не стрелял, но и без того не дадут уснуть дневным зверюшкам. Ночным же спать не положено.
Я далеко отходить не рискнул, вернулся. Потянуло в сон, и я решил не противиться. Просто по привычке заперся изнутри, улитка улиткой, устроился поудобнее и уснул.
Проснулся, когда вокруг начало сереть. Ночь ушла, день задерживался, время сумерек. На часах — четыре.
Росы не было. Дождик порадует, и славно. Если примета сбудется.
Я опять прошелся, осматриваясь. Вчера не многое увидел, сейчас с каждой минутой становилось яснее, ярче. Хорошее место, мирное, когда облав не проводят. Но какое-то странное. Что-то не так. Загонщики перебаламутили округу, лишили покоя.
Парня в кузове не было. Нет, значит, нет. Отошел, нужно стало. Слух мой за ночь обострился, и я услышал, как в наушниках настойчиво чирикал чей-то голос.
Я обошел машину, посидел в кабине. Чириканье не прекращалось. Настойчивые какие, нельзя уже человеку на минутку отлучиться.
Наконец, я решил, что должен успокоить щебетунью. Поднялся в кузов, у меня складная лесенка есть, для удобства клиентов, осмотрелся. А на полу и автомат оставлен. Совсем никуда не годится. Правда, когда я гулял, то ружье тоже в кабине оставлял.
Я надел наушники.
— Грач, отвечайте, отвечайте, почему молчите?
— Это вы мне? — сказал я в микрофон, но голос продолжал вопрошать. Я догадался переключить тумблер на рации и повторил:
— Это вы мне?
— Почему молчали, мы уже десять минут вас вызываем.
— Вам не «грач» отвечает.
— Кто на связи, кто на связи? — занервничали, на крик перешли.
— Виктор Симонов. Ваш парнишка отлучился куда-то.
— Давно отлучился?
— Не знаю. Я в кабине спал, он в кузове был. Минут пятнадцать назад я выглянул, его нет.
— Ждите на месте и никуда не уходите. Мы направляемся к вам. Связь не прекращайте, докладывайте обо всем необычном. Просто обо всем.
— Да ничего интересного нет. Скоро солнце взойдет, птицы вон… — и я замолчал. Птиц не слышно, вот в чем дело. Обычно под утро от них спасу нет, а сейчас — тихо.
— У вас оружие есть? — поинтересовалась рация.
— Двустволка. В кабине, зачехленная.
— Можете быстро достать?
— Могу, а зачем?
— Достаньте и зарядите.
Я снял наушники, но в кузов не полез. Чего ради? Автомат под рукой. Про него я не упомянул, не захотел подводить радиста больше, чем необходимо. Взял автомат в руки, отсоединил магазин, извлек один патрон. Самый обыкновенный патрон. Я вернул магазин на место, клацнул затвором.
Стрелять было не в кого.
Возникло детское искушение — прибарахлиться, умыкнуть железку. Знать, мол, ничего не знаю, за чужими вещами не смотрю. Но чужое брать нехорошо, особенно когда некогда и спрятать негде. Положим, чужое — это как посмотреть. Вооруженные силы (а что присутствовали именно они, сомневаться не приходилось) у нас общенародные, следовательно, и имущество их тоже общенародное, значит, и мое. Но вот некуда и некогда — не поспоришь. Два джипа волжских кровей выехали из лесу и, не доезжая метров десяти, встали.
Я быстренько положил автомат вниз, мало ли. Пусть лежит.
Из джипов вышли, нет, выскочили шестеро.
— Эй! — закричал один, верно, старший. — Как там у вас?
— Да ничего вроде, — я выглянул из будки, стараясь показать, что руки мои пусты.
— А Ерохин, Ерохин здесь?
— Его Ерохиным зовут?
— Ну!
— Не знаю, где он. Знал бы — сказал. Жалко, что ли, — стараясь не показывать страха, я медленно, неспешно спустился на землю. Ничего, не убили. Даже в землю носом не уложили. Подошли, заглянули в кузов, подобрали автомат, поговорили с кем-то по рации. Потом группой, кучно, стали бродить вокруг, так детский сад грибы ищет в городском парке.
Подъехал еще один, на сей раз с начальством побольше. Опять спрашивали меня про Ерохина, я честно отвечал. Рацию от антенны отцепили, унесли в свою машину, и начали оттуда вопрошать округу насчет ромашек и огурцов. Блюдут традиции. По правде, ромашек, как таковых, не было, требовали, и прочие малопонятные постороннему термины. А посторонним был я, о чем недвусмысленно дали понять. Просто перестали видеть, пустое место на двух ногах, невесть как очутившееся здесь. Обидно, да? Если честно, не очень. Просто очень хочется ноги унести. Ноги и колеса. Желательно неповрежденными.
— Третий, третий! Нашли поганца? Прогуляться решил, да? Ничего, малый свое получит, плакали его лычки, — и, небрежно, в мою сторону:
— Объявился молодец. Колобродить Ерохин большой мастер, другого такого не сыскать. Вы… Вы можете ехать, пожалуй. На сборный пункт.
Я поехал, медленно, узнавая давешнюю дорогу и печалясь, что аккумулятор здорово-таки подсел, едва запустился мотор. А новый аккумулятор, я его весной купил, на рекламу поддался. Непревзойденное немецкое качество. Ток саморазряда равен нулю. До сих пор это соответствовало действительности, но нынче немецкое качество уступило русской действительности. Сырость, роса? Нужно будет глянуть, как домой приеду, в чем там дело.
Приехал я к шапочному разбору, захмелевший народ разбредался по машинам и покидал угодье. Моя пятерка, тепленькая, разморенная, дожидалась меня в сторонке, подальше от бравых ребятишек.
Обещанную горячую пищу я съел. Миску картошки с тушенкой. Тушенки не пожалели. В лесу, да под водочку… Но водочки мне не положено.
— Кого подняли?
— Лес подняли. На уши, — позевывая, ответил мне односельчанин. — Пустая колгота и больше ничего. Хорошо, у нас с собой было…
Я порадовался за предусмотрительных земляков, допил остатки чая и отправился восвояси. Одного бензина нажег сколько, и все зря. Обещано, что зачтется при уплате членских взносов. Малая польза.
По возвращении я ходил неприкаянным. Ложиться спать, когда день едва начался? И не усну, и даже не хочется. Я поковырялся во внутренностях «Чуни», ничего явно дурного не нашел. Поговорил с Прохоровым К. А., дядя Костя больше слушал мой сумбурный рассказ, изредка вставляя «Эге» и «Ну-ну», но под конец расщедрился и назвал облаву «бредом услужливой чинуши». Чинуша у дяди Кости почему-то женского рода. Но род войск он вычислил моментально:
— Специальная антитеррористическая рота, САР. Парни в ней разные, есть и дельные, но в лесу, да ночью…
— Зачем же они это сделали?
— Приказ. Погоны, они обязывают. Вызовут, бывало, начальников отделений и дают установку: у супруги первого лица срезали сумочку, потому срочно отыскать, задержать и проучить вора.
— И вы…
— Искали, находили и учили.
— Находили?
— А как же. Расспрашивали, что за сумочка, какова с виду, что внутри было ценного. Потом сбрасывались по десятке или по сколько там выходило и находили. Иначе нельзя. А у жены сумочки крали регулярно, и все с золотишком, да французскими духами. Скажи, вот зачем дамский гарнитур пятьдесят второго размера второго роста бежевого цвета, немецкий, носить в дамской сумочке? И как ее, сумочку эту, могли срезать, если мадам пешком только от «волги» до охраняемого подъезда ходила, и то в сопровождении шофера? Народ у нас даровитый, талантливый, просто слов нету, — и, решив, что достаточно наделил меня мудростью и опытом, он вернулся к себе во двор, поливать помидоры.
Я посмотрел на небо. Облачка появлялись, но вели себя стыдливо, не решаясь заявить о своем присутствии делом. Собрались бы, организовались в партию заединщиков и — сверху вниз, сверху вниз, на народ!
Я тоже размотал шланг. Помидоров нет, значит, грузовик полью. Чище станет Заодно и подумаю. Будь у меня не «ЗИЛ», а сорокатонный «БЕЛАЗ», дум пришло бы в голову куда больше. Сейчас же вертелась одна: обращали на меня внимание спецназовцы, ой, как обращали. И всю возню с рацией разыгрывали специально для единственного зрителя. Никакого радиста они не нашли. Иначе зачем бы им прогонять меня, а самим оставаться и продолжать рыскать по лесу?
С чего я вдруг решил, что они остались? Просто предположение, основанное на мимолетном впечатлении. Как они ходили, как переговаривались между собой, и как смотрели на чужого водилу, досадную помеху.
После мытья я померил давление в камерах. Доброе давление, атмосфера в атмосферу. Аккумулятор за обратный путь подзарядился, посмотрим, что дальше показывать будет. Пока гарантия не истекла, не страшно, поменяю.
От безделья меня спасла железная дорога. Контейнер из Павлодара прибыл после двух месяцев пути. Отказать человеку я не мог. Встреча со старыми вещами, помимо чисто утилитарного значения, возвращала надежду, что жизнь не прерывается. Да, трудно, даже плохо, но переможемся, не привыкать. Хозяин волновался, пытался огладить одежду, проводил рукой по волосам. Ромео, ждущий возлюбленную. Просто смешно. Ха-ха. Тент я быстренько убрал, и мы поехали в город. На удивление быстро погрузились, пломбы, по крайней мере, оказались целыми, а что внутри — дома посмотрим. Скорость, шестьдесят пять километров в час, казалась хозяину то слишком маленькой, то непомерно большой, в зависимости от посещавших его предчувствий.
Я смотреть момент вскрытия не стал. Дело сугубо домашнее, даже интимное. Развернулся и отправлися на свой двор, завернув по пути на заправку. Сытое брюхо работать гораздо, а день оказался не без пользы. Затем приехал Егор Степанович, отчитался и передал большой конверт плотной коричневой бумаги.
— Передать просили.
Ирина встретила на базарчике мою односельчанку и передала с ней. Почта ходит долго, дорого и ненадежно. Оказия — вот наш ответ Интернету.
Обговорив детали завтрашнего дня, я оставил своего служащего у «Буцефала», пусть холит и лелеет кормильца, а сам пошел в дом. Большой босс. Сигары пора учиться курить.
Заклеен конверт был на совесть, надежным конторским клеем. Я освободил место на столе (журналы прошлого десятилетия, выброшенные одним дачником. Я их листаю иногда — «Химия и жизнь», «Наука и жизнь», все в таком роде. Интересно. И грустно тоже.), большими остроконечными ножницами осторожно надрезал конверт. Никакой личной записки, только светокопии, сделанные, похоже, на «Эре», я сам с ней работал, узнаю милый почерк. И, отдельно — обычный почтовый конверт без марки. Пухленький. Его я вскрыл еще осторожнее. Ничего. Только деньги, что я оставил Ирине. Иначе и быть не могло.
Я посидел, восстанавливая уверенность в себе. Потом принялся разбирать документы. Невозмутимый и деловой. Настоящий мужчина.
Документов оказалось много. И каких документов. Просто новый Смоленский архив, изучай, публикуй, защищай диссертации и плачь. Не знаю, в каком архиве работала Галя. Наверное, в том самом, который за семью печатями. Личные связи, ну, и общий бардак, конечно.
Вычитал я многое. И многое же захотелось поскорее забыть. Малограмотные донесения о числе умерших во время голода. Неуклюжие, написанные спьяну, отчеты о ликвидации на месте банд людоедов («…а были среди них дети, трое, восьми, одиннадцати и четырнадцати лет. Согласно приказу, различий не делали. Может, еще сообщники есть в деревнях, но тайные. Просим оказать содействие по розыску…»), сводки по погашению задолженности по зерно- и мясопоставкам, выявлению подкулачников и подъялдычников. Последнее слово заставило открыть книжный шкаф, достать Даля. Не то, чтобы я действительно заинтересовался значением слова. Просто нужно отдышаться. В Дале подъялдычника не оказалось. Я полистал серый том, потянулся было за другим, но потом заставил себя вернуться к столу.
НЛО их интересует, тарелки с пришельцами.
Пошли бумаги совсем иные. Регистрация нового колхоза, разумеется, «Заветы Ильича». Устав колхоза, протоколы собраний, сводки проведения весенне-полевых работ, рапорты о выполнении плана и сверхплановых заданий. Написанные грамотно, каллиграфическим почерком, или отпечатанные на машинке. Длилось это недолго. Сразу после уборочной колхоз присоединили к другому, к маяку, он и назывался так — «Маяк революции». По итогам года председатель «Маяка» награжден орденом. Вскоре все должности бывших «Заветов», от председателя правления до учетчика заняты были людьми, из маяка, знающими, «хто на ентой земле хозяевья». На следующий год урожай упал втрое, что объяснялось происками «враждебно-чуждого элемента из гнилой интеллигенции», и обманутые маяковцы опять звали товарищей из гепеу разобраться и навести порядок. Навели, раз просили.
Последний лист я прочитал при свете настольной лампы. Потом сложил бумаги в конверт, а конверт спрятал на самую дальнюю полку книжного шкафа. Если бы у меня был свинцовый контейнер…
Знать я стал больше. Но понимать — нет. События шестидесятилетней давности сами по себе, я — сам по себе. Или нет?
В голове шумело, совсем глупая стала. Снаружи тихо и темно. Соседи спят, время совсем позднее. И мне пора.
Я, вопреки и привычке, и советам врачей, наелся на ночь. Сытому спокойнее. Наелся и напился.
Спал я опять наверху, с заряженной двустволкой под раскладушкой.
Утро выдалось серым, хмурым. Тучи за ночь осмелели, сплотились. Предчувствие радости для крестьян. За окном соседская кошка каталась по земле, и птицы щебетали вполголоса. Быть грозе.
Я посмотрел на часы, и решил, что имею право на сон. Каждому по потребностям. Перешел вниз, улегся на кровать, раздумывая, засну или не засну. Заснул. И неизвестно, сколько бы проспал, не зазвони телефон.
— Говорите, слушаю, — сиплым противным голосом пробормотал я.
— Виктор Симонов?
— Не ошиблись, он самый.
— Вы ведете себя чересчур легкомысленно, господин Симонов. Неосторожно.
— Что? — я смотрел на окошечко определителя номеров. Цифры скакали, как депутаты перед выборами, не желая останавливаться. — Что вам нужно?
— Дать совет, не больше. Умерьте свое любопытство. Вы ведь занятой человек, заваленный работой, ну, и работайте на здоровье. А лучше отправьтесь куда-нибудь отдохнуть, вам ведь средства позволяют. Недельки на две, а лучше на месяц.
— Ваш совет я выслушал. Все?
— Почти. Вы наблюдательный человек, и, наверное, заметили, что вокруг вас происходит что-то нехорошее. Подумайте о близких вам людях. Зачем рисковать ими?
— Рисковать?
— Я бы даже сказал — обрекать.
— Вы мне угрожаете?
— Боюсь, вы меня не поняли. Не угрожаю, наоборот, предостерегаю. Исключительно в ваших интересах.
— Тогда спасибо. Я-то было подумал…
— Отнеситесь к моему совету серьезно, — и трубка просигналила отбой. Разъединение.
Я сидел и тупо смотрел на телефон. Иногда звонили с угрозами типа «Выкладывай штуку баксов, а не то…», но данный звонок не из таких. Лексика, интонации, да и текст не укладывались в мое представление о рэкете. Или пришла новая волна?
Волна, да не та. Уехать мне настойчиво советовал и Роман, а у меня нет сомнений в его искренности. Беспокоится обо мне.
И сегодняшний анонимный звонок тоже продиктован беспокойством. Либо за меня, либо за близких мне людей. Или я могу наступить на что-то, важное для других, наступить, раздавить и сломать. Или подорваться, что вероятнее. Потому Виктора Симонова просят держаться подальше.
Подальше от чего?
Я пошел в ванную, долго и основательно мылся и скоблился. Первая увольнительная в иностранном порту. Караси идут на берег. Затем кофе, такой, каким поил меня Роман. Мысли мои, если и не поумнели, то бегать стали куда шустрее прежнего, белки в колесах, в глазах рябит.
Я открыл старую записную книжечку, память на числа у меня никогда не блистала, полистал. Номер был сначала вымаран, затем рядом записан наново, перечеркнут, но уже так, что можно разобрать. Телефон Ирины. Нет, она же на службе, наверное. Половина четвертого. Да, поспал, поспал. Чудо-богатырь Еруслан Лазаревич.
Служебный номер отыскался в телефонной книжке. Я поднял трубку. Молчание.
Телефонная сеть в нашем поселке — городская. Прямой выход на АТС–7, к зависти соседнего, всего в трех километрах от нас, села. Потому друг мой облздравовский, говоря о дороговизне связи, привирал. Впрочем, он приписан к другой АТС, с повременной оплатой за каждое внутригородское соединение. Телефон у меня спаренный, второй аппарат у соседа, дяди Кости. Время от времени то он, то я неаккуратно клали трубку, срабатывал блокиратор, и линия молчала, как президент после выборов.
Сейчас телефон молчал. Я зачем-то постучал по рычажку, потом опять попил кофе. Подолгу дядя Костя не разговаривал, не было у него привычки по телефону болтать. Считал, что подслушивают.
Я прибрался, вымыл чашку, откладывать нельзя, мигом обрасту культурным слоем, и поднял трубку вновь. Нет, придется навестить соседушку.
Небо спустилось пониже, Давило, хотелось пригнуться, ссутулиться. Будто старый дом поменял на хрущевскую квартирку. Санузел совмещенный, телефон совмещенный. Что невыносимей всего — жизнь совмещенная. Квартирку я сменил, но все остальное осталось со мной и во мне.
Философствование — к дождю долгому, обложному.
В саду дяди Кости не было. Я подошел к веранде. По летнему времени она была открыта, я постучал, больше для порядка, и прошел дальше.
Другая, главная дверь тоже приоткрыта. Я постучал погромче. Никто не ответил.
— Дядя Костя! — позвал я. — Эй, кто дома, отзовись!
А вот уходить, оставляя дверь незапертой, у нас не заведено. Раньше — может быть, лет сто назад. В сказках.
Я прошелся по коридорчику, заглядывая в проемы раскрытых дверей. Полный, просто образцовый порядок. И на кухне тоже. И в спальне. И в зале, гостиной по-городскому. Разве что стул опрокинут, да окно, обращенное в тыл двора на густую сельву подсолнуха, раскрыто.
Телефонная трубка лежала правильно. Я поднял ее. Молчание, молчание. На линии обрыв? Тоже бывает. Но где дядя Костя?
Я закрыл окно, притворил за собой все двери. Почта от нас невдалеке, метров двести. Я зашел, открыл кабинку телефона-автомата. Сначала позвонил Ирине домой. Трубку не снимали. Так и должно быть, время пока рабочее.
На работе телефон дал восемь гудков, я считал, потом ответили.
— Могу я слышать Ирину Брусилову? — она вернула себе девичью фамилию. А что мог вернуть себе я?
— Она не вышла на работу.
— Заболела?
— Не знаю. Мы звонили ей домой, не дозвонились.
Вот так.
Не прощаясь, я дал отбой. Потом набрал номер приятеля из облздрава. Повторилось то же самое, плюс настойчивое требование сообщить, кто его спрашивает.
С кем еще связаться? С Романом? Телефона в Рамони у него нет, а есть — то мне неизвестен. Может быть, позвонить…
Стоп. Не исключено, что этого от меня и ждут. Моих звонков близким мне людям. Иначе как определить, что они близкие?
Нет, это паранойя. Кому нужен я, кому нужны они? Да и куда проще прослушивать звонки из моего дома, зачем отключать телефон?
Что делать? Отправиться в город? А дальше? Товарищи милиционеры, или господа полицейские, моя бывшая жена не вышла на работу и не отвечает на мои звонки. Да сосед пропал, и приятелькомпьютерщик, да радист САРа, да племянник, а с ним еще четверо, а баба Настя умерла от бешенства, а мозг послали в какую-то хитрую лабораторию некробиологических структур, а мне звонят, советуют уехать, после чего отключают телефон. Сделайте что-нибудь, пожалуйста.
И они тут же кинутся что-нибудь делать, да? Ну разумеется, разумеется, иначе и быть не может.
Я вернулся домой. Возможно, даже очень, что беспокоюсь я зря. Не вышла на работу? Эка невидаль. А что телефоны молчат, то мы привычные. Кабель перережут, провод украдут. Но Ирина дозвонилась бы до работы в любом случае. Нет, нужно ехать.
Только вот куда? В город? Похоже, этого от меня и ждут. Не знаю, кто, не знаю, зачем. Последнее время чувствую себя шариком в китайском бильярде. Или недобитым волчишкой. Обложили и гонят. Гонят — или уводят, как уводит куропатка от своего гнезда?
Куропатка, как же. Пусть волчица. Крыса. Нечто.
Тогда — сидеть у моря, ждать погоды?
Я раскрыл железный шкафчик. В нем, считается, мой арсенал недоступен для грабителей. Порох, капсюли, гильзы, дробь, всякие заморочки.
Пора пополнять боезапас. Потратил на гостюшку, значит, тут же восполнить следует.
Среди банок с дробью одна — особенная. Мой вклад в приватизацию. Восемьсот граммов серебряного припоя. Взял на память об институте. Оказалось — поскромничал. Директор получил институтскую базу отдыха, три каменных дома, три деревянных бревенчатых и дюжину щитовых. Плюс полтора гектара земли в прекрасном месте.
Что смог, то и приватизировал.
Зерна припоя не круглые, а яйцевидные. По размеру — как раз нулевой. Только серебро настолько тяжелее свинца, насколько свинец — алюминия. Значит, пороху тоже побольше. Ствол быстрее изнашиваться будет? На мой век хватит. Век мотылька. Кукушка, кукушка, помолчи, пожалуйста, а?
Теперь я не торопился. Порох спешки не любит. Кончил в седьмом часу. А темновато. Тучи набирают вес, небо заполонили, скоро за землю примутся.
Я перенес в кабину ружья, оба, патроны, паспорт, охотничий билет, мандат на отстрел волков и собак — вдруг остановят на дороге. Опять же еду не забыл. Это пока есть не хочется, а после… Я, когда нервничаю, ем много. Такова моя натура. Пить — только чай, на заварки не пожалел.
Ехал, поглядывая и в зеркало заднего вида, и по сторонам.
Никому я не нужен. Обыкновенная паранойя, заскок. Перемещение крова в пространстве.
Вот так ехать и ехать, далеко-далеко. За Астраханскими арбузами. Порядиться и возить, разве плохо? Или за туркменскими дынями. Итальянскими мандаринами лучше. Шалишь, дядя. Есть такое понятие — место прописки.
На грунтовой дороге подумалось, что если дождь действительно пройдет, нахлебаюсь я вволю. Чуня выносливый, пройдет, но измажется крепко. Наверное, такими пустяшными мыслями я пытался внушить самому себе уверенность в завтрашнем дне. Высоко сижу, далеко гляжу. В завтрашний день, пятницу.
Речушка-то едва жива, Шаршок. Но тучи приникли к земле, скоро лизать начнут.
Я подъехал к лагерю в сумерках. Нет, не лучшее для меня место, обзор неважный, и сам я плохо виден. Приехал ведь себя показывать, да на других смотреть. Поднялся на пригорочек, перевалил его. Вид на кладбище. Успевшее закатиться солнце из-под горизонта осветило малиново набрякшие облака, и вокруг на минуту стало, как в печном поддувале.
Чуть, самую малость съехал вниз и встал на тормоз. Тормоза у меня хорошие. На машине тормоза. А в голове — не поменяешь, с какими жил, с такими и жить дальше, сколько придется.
Вокруг опять все стало серо и скучно. А в голове — ясно. Глуп я. Попросту дурак. Приперся, а зачем? Что я надеюсь здесь увидеть, чего добиваюсь? Бесцельный, бессмысленный поступок.
С другой стороны, могу я позволить себе глупость? Почему нет, могу. позволял и позволяю. Раньше люди, чтобы подумать, уходили в пустынь, подальше от остальных. Надолго уходили, иные навсегда. Мои мыслишки воробьиные, обойдусь одной.
Я отключил даже сигнальную лампочку на приборной панели. Пусть глаза привыкают к темноте. В полумраке достал из заветного местечка ружья, зарядил, переложил поудобнее. Есть не хотелось совершенно. Не волнуюсь. А дрожу и потею попеременно просто ради развлечения.
Стало душно, но я и не подумал опустить стекло. Дверцы тоже запер после кратковременной вылазки — обошел грузовик, осмотрелся, пока было видно, забрался внутрь и забаррикадировался. Мысленно.
Я сидел и смотрел по сторонам, не зная, что, собственно, ожидаю увидеть. Ничего. Спустя час тьма сгустилась, и я видел не дальше собственного затылка. Я вообще ничего не видел. Совершенно. Хотелось врубить дальний свет, завести мотор и уехать. Дельная мысль. Но раз приехал, то приехал. Сиди и смотри. Слушай.
От дробных звуков я подскочил и едва не нажал на курок ружья. Дождь, всего-навсего дождь, причем не ливень, не проливной. Едва накрапывает, примеривается, стоит ли сюда падать или лучше дальше пролиться, на соседнее село. Затем и гроза, долго томившая, подала весточку. Умеренные, не пушечные раскаты грома докатывались издалека, а молнии скупо освещали кусочек неба, не более.
Дворниками я принялся расчищать обзор, но потом прекратил. Все равно, ничего не видно, зряшный труд.
Капли застучали немножко чаще, немножко громче. Потяжелели. Лучшая погода для сна. Я провел пальцем по стеклу, почувствовал, что оно запотело. Через вентиляционную решетку слышен был запах прели, грибов. Наверное, просто казалось, летний дождь всегда для меня пахнет грибами.
За шумом грозы я ничего не услышал. Только почувствовал, как покачнулся Чуня. Кто-то забрался в кузов. Я оглянулся. Заднее окошко небольшое и забрано металлической сеткой. Не знаю почему, но так принято среди водителей нашего района. Я ее оставил, хотя не раз порывался снять. Теперь же мне захотелось, чтобы она превратилась в стальную полудюймовую решетку.
Пару раз сверкнула молния, но я ничего разобрать не смог. Чувствовал, как слегка покачивается на рессорах машина, пару раз скрипнул борт. Хотел включить фонарь, тот самый, розданный на облаве, в суматохе я позабыл его вернуть, но передумал. Погожу. Все равно обзор никакой.
Чуня качнулся сильнее. Похоже, пассажиров поприбавилось. Затем что-то коснулось и кабины, я чувствовал царапанье сзади и над собой. Опять удержался, света не зажег.
Ручка левой, ближайшей ко мне дверцы, начала поворачиваться. Я снял запор, пусть открывают, если хочется, а сам отодвинулся к противоположной стороне.
Дверь раскрыли не постепенно, а рывком, со стуком. Я включил знаменитый фонарь. Никогда раньше не видел, чтобы миниатюрная лампочка перегорала так же, как и обыкновенная — мгновенно, испустив на долю секунды неживой фиолетовый свет. Я толком ничего не разглядел, а что увидел — не осознал. Просто схватил ружье и выстрелил в раскрытую дверцу.
За этим я сюда и ехал, верно?
Пальбу внутри автомобильной кабины я ранее не практиковал. Ружье дернулось, горелый порох пах нестерпимо. Весь заряд дроби вылетел наружу, но это получилось скорее случайно, нежели благодаря моей сноровке. Я подался к двери и, выставив ружье наружу, ударил из другого ствола, совершенно вслепую, потом поспешно захлопнул дверь и заперся.
Я попал. Охотник ощущает это интуитивно, или, может быть, просто слышит удар дроби о тело. Не знаю. Но что попал — был уверен. Но так же был уверен, что не убил.
Я спешно перезарядил ружье. Что дальше?
Возня в кузове усилилась, что-то простучало по крыше кабины, перебираясь вперед, на капот. Нет, стрелять через стекло я не стану. Если разобьют, тогда.
Автомобильное стекло — не оконное. Оно выдерживает встречный ветер на скорости в сто километров. Удары в него, вялые, нерешительные, выдержало тоже. Били не камнем, голой рукой, так мне показалось.
Тонкие всхлипывания донеслись откуда-то сбоку, и капот очистился, попытки пробить стекло прекратились. И с кузова соскочили, слышен был глухой удар оземь, не тяжелый, не легкий. Так падает куль сахара — непружиняще, бездушно.
Всхлипывания усилились, стали многоголосыми.
Я слушал их в полной тьме, пытаясь обрести здравый смысл, скепсис, прежний взгляд на мир. Одна, мгновенная вспышка перегоравшей лампочки, не многого же нужно, чтобы смутить ум.
Скулят и скулят.
Я повернул фару на шарнире, есть у «Чуни» такая, в сторону, откуда доносился этот плач, включил. Свет был неожиданно тускл, но я разглядел — несколько темных силуэтов окружили распростертое на земле тело. Я поправил фару, чтобы навести луч поточнее. Тело зашевелилось и поползло в мою сторону, постепенно приподнимаясь, ускоряя движение.
Я начал вертеть ручку стеклоподъемника, обдирая костяшки пальцев о дверцу. Наконец, щель стала достаточно большой. Просунув в нее ствол, я выстрелил вновь, дуплетом.
Дробовой заряд на таком расстоянии действует подобно разрывной пуле. Ползущий ко мне был опрокинут, отброшен, вбит в землю.
Скулеж перешел в вой, скорбный и злобный одновременно, луч фары на глазах стал слабеть. Я поспешно отключил свет, боясь окончательно посадить аккумулятор.
Вдруг все стихло — разом, как по команде. Один лишь дождь лил и лил, сквозь полуоткрытое боковое окно залетали брызги. Замочит сидение, подумалось мне. И, следом — пора уезжать.
Второе ружье, «Ижевка», заряжено было жаканом. Можно медведя завалить, лося. Но против тех, кто во тьме — поможет ли?
Атака началась со всех сторон одновременно. Удары, куда сильнее, яростнее прежнего, обрушились на стекло, и оно затрещало. Я представил, как трещины побежали во все стороны. И сзади в окошечко — не слабее. Ручки дверей скрипели, не поддаваясь попыткам их открыть — или, судя по силе, оторвать.
Я надавил на стартер. Нет, ничего не произошло. Силы аккумулятора иссякли.
На несколько мгновений — пока я пытался запустить мотор — натиск ослаб, но затем возобновился пуще прежнего.
Долго моя коробочка не выдержит.
Я вернулся на водительское место, нашел ручной тормоз. Не зря же выбрал место для стоянки, были сомнения.
Рука, цепкая, сильная, ухватила меня за плечо и потянула из кабины. Я и не пытался отцепиться, а начал шарить ружье.
Стекло было опущено не полностью, и вытащить наружу меня не удавалось. Тут же затрещало выламывое боковое стекло. Ружье, наконец, отыскалось, я уперся стволом в забиравшегося в кабину и выстрелил.
Скоро совсем оглохну.
Плечо мое освободилось, и я снял машину с ручного тормоза. На первой передаче «Чуня» медленно покатил вниз. Давай, миленький, давай, выноси.
Мотор запустился в самом конце пригорка. Больше всего я боялся, что он захлебнется, заглохнет, но нет, не даром я обихаживал его и холил.
Постепенно я прибавлял обороты. Не заехать бы куда, не остановиться. Пришлось включить ближний свет. Луч мерцал, бился, но не гас.
Я переключился на вторую передачу.
Земля подраскисла, и вести машину приходилось медленно, плавно, как на сдаче экзамена. Еду, но куда?
Путь вел на кладбище. Вывернув руль, я свернул в сторону, огибая пригорок. Дорога, некатаная, едва угадывалась и днем, а сейчас я двигался почти вслепую, боясь, что соскользну колесом в канаву или упрусь в дерево.
Впереди показались избы, глухие, темные, без единого огонька. Въезд в деревню, единственную улочку, по обеим сторонам которой и выстроились Шаршки. Знакомое место. Скоро изба бабы Насти, от которой я помню каждый ухаб.
Дождь припустил. Дворники справлялись с каплями, но разогнать ручьи не могли. Не успевали. Быстро, все происходит слишком быстро, я не поспеваю.
Черная деревня, черная дорога, черное небо. И я в пути.
Струи теперь падали почти отвесно, лучи фар упирались в дождь, но я двигался вперед. Немного, осталось совсем немного.
Показалась знакомая изба. Из открытых ворот выбежал кто-то, выбежал и остановился посреди дороги, не объедешь. А по сторонам, высвеченные светом фар, остальные. Успели добраться. Напрямик. Четверо, пятеро, не сосчитать.
Стоявший посреди дороги не отворачивался, не заслонялся от света. Просто стоял.
Загородить собой дорогу — не лучший способ останавливать машину. Тем более ночью. Тем более, такой ночью.
Я посигналил. Сигнал у меня громкий, ревун. Стоявший не посторонился, только поднял голову. До этой секунды я сомневался, теперь — нет. Не сбавляя скорости, непрерывно сигналя, я продолжал ехать прямо. Мне некуда сворачивать.
Другие, те, что у забора, подобрались, готовясь. Ждут, когда я остановлюсь…
Удар оказался совсем легким, почти неощутимым. Тело отлетело вперед, затем хрустнуло под колесом, или мне просто показалось, что хрустнуло. Машина чуть качнулась, выезжая на дорогу, ведущую в Глушицы.
То, что я видел, было уже не Петькой. По крайней мере, не тем Петькой, которого я знал. Я уговаривал себя всю дорогу домой. Длинную дорогу, слишком длинную для одного человека. Если в сбитом мной и оставалось частица человека, частица прежнего Петьки, то для нее я совершил благо.
Заехав к себе во двор, я вылез из кабины, мокрый, уставший, испуганный. Включил свою прожекторную батарею. В ярком, слепящем свете осмотрел бампер. Дождем смыло многое, но и оставшегося хватило, чтобы утвердиться в собственной правоте.
Я все сделал правильно. Все, что мог. Мне предстоит убеждать себя в этом все жизнь. Возможно, совсем недолго.
У дяди Кости загорелся свет. Я видел, как распахивается окно, кто-то выглядывает наружу. Чужой и незнакомый человек, но мне безразлично. Заметив меня, он машет рукой, но молчит, потом отходит в глубину дома.
Громко звонит телефон. Мой телефон. Вместо того, чтобы пойти и поднять трубку, я сажусь на крыльцо и жду, когда он умолкнет. Жду тишины, покоя.
А он всё звонит и звонит.
Комментарии к книге «Чёрная земля (Вий, 20-й век)», Василий Павлович Щепетнёв
Всего 0 комментариев